Ле Карре Джон : другие произведения.

Избранное. Романы 1-12

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Джон Ле Карре
  Абсолютные друзья
  Глава 1
  В тот день, когда судьба вернулась, чтобы затребовать его душу, Тед Манди, в котелке на голове, балансировал на импровизированной трибуне в одном из замков Безумного Людвига, короля Баварии. Конечно, не в классическом котелке, скорее от Лорела и Харди,[1] чем с Сэвил-Роу.[2] Шляпа вообще попала в Баварию не из Англии, несмотря на то, что нагрудный карман почтенного твидового пиджака Теда был украшен прямоугольным, из восточного шелка, «Юнион Джеком». На засаленной бирке изготовителя с внутренней стороны тульи указано, что сработала котелок венская фирма «Штейнмацки и сыновья».
  А поскольку шляпа не принадлежала Теду лично, он спешил объяснить любому попавшемуся под руку незнакомцу, предпочтительно женского пола, павшему жертвой его безграничной доступности, что она не свидетельствовала о самобичевании. «Это официальная шляпа, мадам, – настаивал он, обдавая собеседницу нескончаемым потоком слов, разумеется, не забывая при этом галантно склонить голову. – Историческая реликвия, доставшаяся мне от поколений и поколений тех, кто занимал этот пост до меня… странствующих ученых, поэтов, мечтателей, даже священников, и каждый из них полагал себя верным слугой покинувшего нас ради иного мира короля Людвига… ха! – Последнее „ха“, скорее всего, являлось отголоском детства, проведенного в военных лагерях. – А какова альтернатива, позвольте спросить? Совершенно невозможно требовать от благовоспитанного англичанина, чтобы он размахивал зонтиком, как японский гид, не так ли? Только не в Баварии, дорогая моя, только не это. Не в пятидесяти милях от того самого места, где наш глубокоуважаемый Невилл Чемберлен подписал соглашение с дьяволом. Вы меня понимаете, мадам?»
  А если его аудитория, как часто случается, была слишком красива, чтобы слышать о Невилле Чемберлене или знать, о каком дьяволе идет речь, тогда от щедрости души благовоспитанный англичанин излагает свою версию Мюнхенского соглашения 1938 года, не стесняясь отметить, что наша любимая британская монархия, не говоря уже о нашей аристократии и партии тори, здесь, на этой земле, выступала за любую договоренность с Гитлером, при условии, что не будет войны.
  – Видите ли, в то время английское общество боялось большевизма пуще смерти, – скороговоркой, это тоже дар военного детства, выпаливает он. – И власть имущие Америки ничем не отличались от нашего общества. Все они хотели одного: натравить Гитлера на Красную угрозу. И теперь в глазах немцев свернутый зонтик Невилла Чемберлена остается, до этого самого дня, мадам, постыдным символом английского одобрения действий нашего дорогого фюрера, иначе он Адольфа Гитлера не называл. Говорю откровенно, в этой стране, будучи англичанином, я даже в дождь не возьму зонтик в руки. Однако вы приехали сюда не за этим, не так ли? Вы приехали, чтобы увидеть любимый замок Людвига, а не слушать, как старый зануда распинается о Невилле Чемберлене. Что? Что? Премного вам благодарен, мадам. – Он снимает клоунский котелок, и тронутые сединой волосы, оказавшись на свободе, тут же разлетаются в разные стороны. – Тед Манди, придворный шут Людвига, к вашим услугам.
  А кто, по разумению туристов, Билли на сленге английских туроператоров, встречал их в замке Людвига, если, конечно, они задавались таким вопросом? Кем оставался Тед Манди, это мимолетное видение, в их памяти? Очевидно, комиком. Очевидно, неудачником в серьезных делах, профессиональным английским дурачком в котелке и с «Юнион Джеком», готовым отдать людям все, ничего не оставляя себе, лет пятидесяти с небольшим, в принципе хорошим парнем, которому, впрочем, не стоит доверять собственную дочь. И эти вертикальные морщины над бровями, словно разрезы скальпелем, могут означать злость, могут означать ночные кошмары: Тед Манди, английский гид в замке Людвига.
  * * *
  Поздний май, день катится к вечеру, на часах без трех минут пять, и вот-вот должна начаться последняя экскурсия. Становится прохладнее, красное весеннее солнце опускается в молодые березы. Тед Манди, словно гигантский кузнечик, устроился на балконе, колени подтянуты к груди, котелок сдвинут на лоб, защищает от умирающих лучей. Он просматривает смятый экземпляр «Зюддойче цайтунг», который держит свернутым во внутреннем кармане пиджака, чтобы доставать в короткие минуты отдыха между экскурсиями. Война в Ираке официально завершилась чуть больше месяца тому назад. Манди, ее решительный противник, внимательно изучает заголовки: премьер-министр Тони Блэр собирается в Кувейт, чтобы выразить благодарность народу Кувейта за их содействие успешному разрешению конфликта.
  – Г-м-м, – прочищает горло Манди, сведя брови к переносице.
  По ходу поездки мистер Блэр сделает короткую остановку в Ираке. Не для того, чтобы отпраздновать победу, нет, чтобы наметить пути скорейшего восстановления Ирака.
  – Я очень на это надеюсь! – рычит Манди, лицо его еще сильнее мрачнеет.
  Мистер Блэр не сомневается, что в самом скором времени в Ираке будет найдено оружие массового уничтожения. Министр обороны США Рамсфельд, с другой стороны, высказывает предположение, что иракцы могли уничтожить это самое оружие до начала войны.
  – Почему вы не можете прийти к единому мнению? – удивляется Манди.
  Пока его день нисколько не отличался от обычного распорядка, пусть распорядок этот довольно сложный, запутанный и переменчивый. Ровно в шесть он поднимается с постели, которую делит со своей сожительницей, молодой турчанкой Зарой. Выйдя на цыпочках в коридор, будит Мустафу, ее одиннадцатилетнего сына, чтобы тот успел умыться, почистить зубы, помолиться и съесть завтрак, состоящий из хлеба, оливок, чая и шоколадной пасты, который тем временем готовит ему Манди. Все это проделывается с минимальным шумом. Зара работает допоздна в кебабной, расположенной рядом с центральным железнодорожным вокзалом Мюнхена, и будить ее ни в коем разе нельзя. С вечерней смены она возвращается в три часа утра, ее подвозит дружелюбный таксист-курд, который живет в этом же квартале. По законам ислама от нее требуется помолиться до восхода солнца, после чего она имеет полное право насладиться восемью часами крепкого сна, который ей просто необходим. Но день Мустафы начинается в семь утра, и он тоже должен помолиться. Манди пришлось сильно напрячься, да и Мустафе тоже, чтобы убедить Зару, что он сможет проследить за общением ее сына с Аллахом и ей просыпаться совершенно не обязательно. Мустафа – спокойный, тихий ребенок, с шапкой черных волос, испуганными карими глазами и пронзительным мальчишеским голосом.
  От многоквартирного дома, бетонной коробки с потеками на стенах и наружной проводкой, мужчина и мальчик идут через пустырь к автобусной остановке, покрытой множеством надписей, в основном неприличных. Квартал, в каком стоит дом, в наши дни называют этнической деревней: в этой живут курды, йеменцы и турки. На остановке уже собрались другие дети, некоторые с матерьми или отцами. Вроде бы Манди может поручить Мустафу их заботам, но он предпочитает довезти его до школы и попрощаться у ворот, иногда пожав руку, иногда поцеловав в обе щеки. В сумеречное время, до того как Манди появился в его жизни, Мустафа страдал от унижения и страха. Теперь ему нужно вернуть уверенность в себе.
  Благодаря длинным ногам дорога из школы до дома занимает у Манди всего двадцать минут, и он входит в квартиру со смешанными чувствами: с одной стороны, надеется, что Зара спит, с другой – что только-только проснулась, и в этом случае они смогут со всей страстью предаться любви, после чего он усядется в старенький «Фольксваген»-«жук» и вольется в поток транспорта, движущийся на юг, чтобы семьдесят минут спустя прибыть в Линдерхоф и на работу.
  Поездка эта раздражает, но без нее никак не обойтись. Год назад все члены семьи проигрывали борьбу с отчаянием, которую вели поодиночке. Сегодня они – команда, нацелившаяся на улучшение жизни для всех вместе и каждого в отдельности. История о том, как произошло чудо, одна из тех, которые вспоминает Манди, когда транспортные пробки грозят свести его с ума:
  Он в заднице.
  Опять.
  Практически в бегах.
  Эгон, его деловой партнер и содиректор основанной ими и едва сводящей концы с концами Академии профессионального английского языка, бежал, сняв со счета Академии все средства. Манди самому пришлось глубокой ночью покидать Гейдельберг, взяв с собой только те вещи, что уместились в «Фольксваген», плюс 704 евро наличными, которые Эгон по недосмотру оставил в сейфе.
  Прибыв в Мюнхен на заре, Манди оставляет «Фольксваген» в укромном уголке большущей автостоянки, на случай, если кредиторы выписали ордер на арест автомобиля. А потом делает то, что делал всегда, когда жизнь опускала его на самое дно: идет пешком.
  Поскольку всю жизнь, по причинам, завязанным на детство, Теда тянуло к представителям других этнических групп, ноги сами приводят его на улочку магазинов и кафе, которые держат турки, в тот самый момент, когда улочка только начинает просыпаться. День солнечный, он голоден, останавливается у первого попавшегося кафе, садится на пластиковый стул, который шатается на неровной мостовой, просит официанта принести ему большую чашку кофе по-турецки, не перебарщивая с сахаром, и два маковых рогалика с маслом и джемом. Едва успевает приступить к еде, когда к нему за столик подсаживается молодая женщина и, прикрыв рот рукой, с турецко-баварским акцентом спрашивает, не хочет ли он лечь с ней в постель за деньги.
  Заре на год-другой больше двадцати пяти, и она невероятно, потрясающе красива. На ней тонкая синяя блузка и черный бюстгальтер, а черная юбка достаточна коротка, чтобы он мог видеть голые бедра. Она невероятно худа. Манди ошибочно предполагает, что худоба – от наркотиков. К своему стыду, потом он признает, что склонялся к тому, чтобы принять ее предложение. Провел бессонную ночь, работы у него нет, женщины – тоже, да и денег всего ничего.
  Но, приглядевшись к молодой турчанке, которая предложила ему переспать, видит в ее глазах глубочайшее отчаяние, а также ум, интеллигентность, но при этом крайнюю неуверенность в себе, поэтому быстро сдерживает плотские желания и вместо этого предлагает ей позавтракать, на что она с неохотой соглашается, при условии, что сможет унести половину завтрака домой, больной матери. Манди, безмерно радуясь тому, что сумел установить контакт с человеком, попавшим в беду, высказывает лучшее, по его разумению, предложение: она съест весь завтрак, а потом они вместе купят матери еду в одном из турецких магазинчиков, которых на этой улице полным-полно.
  Она слушает его с бесстрастным лицом, не поднимая глаз. От всей души сострадая ей, Манди подозревает, что она задается вопросом, он просто псих или совсем ку-ку. Он, конечно, пытается всем своим видом показать, что подобные мысли не соответствуют действительности, но, разумеется, получается неубедительно. А потом обеими руками, от этого телодвижения у него ноет сердце, она пододвигает еду к себе, на случай, если он передумает.
  При этом рот ее приоткрывается, и он видит, что от четырех передних зубов остались чуть торчащие над десной корни. Пока она ест, он оглядывает улицу в поисках сутенера. Может, она работает на хозяина кафе. Он этого не знает, но ему уже хочется ее защищать. Когда они встают, чтобы уйти, выясняется, что голова Зары едва достает до плеча Манди, и она в тревоге отшатывается от него. Он, само собой, чуть сутулится, чтобы не выглядеть таким высоким, но она все равно держит дистанцию. Теперь она – единственная его забота в этой жизни. Его проблемы – сущий пустяк в сравнении с ее. В магазине, поддавшись его уговорам, она покупает кусок баранины, яблочный чай, фрукты, мед, овощи, халву и большущий треугольный батончик шоколада «Тоблрон», который в этот день продается с приличной скидкой.
  – Так сколько у тебя матерей? – весело спрашивает он, но эту шутку она с ним разделить не может.
  В магазине держится напряженно, поджав губы, когда говорит по-турецки, прикрывает рот рукой, потом указывает пальцем на конкретный фрукт, мол, ей нужен именно этот. Скорость, с которой она считает, и умение торговаться производят впечатление на Манди. У него самого, конечно, много достоинств, но в таких переговорах он определенно не мастак. Когда он пытается взять пакеты с продуктами, их два и оба тяжелые, она сердитым рывком отбирает их у него.
  – Ты хочешь спать со мной? – нетерпеливо спрашивает она, когда ручки пакетов надежно зажаты в ее пальцах. Смысл ее слов понятен: ты заплатил за меня, поэтому возьми меня и проваливай.
  – Нет, – отвечает он.
  – Чего ты хочешь?
  – Отвести тебя домой.
  Она яростно качает головой.
  – Не дома. В отеле.
  Он пытается объяснить ей, что его намерения дружеские – не сексуальные, но она слишком устала, чтобы слушать его, и начинает плакать. Выражение лица не меняется, но по щекам градом катятся слезы.
  Он находит другое кафе, и они садятся. Слезы все текут, но она не обращает на них внимания. Он убеждает ее рассказать о себе, и она рассказывает, на одной ноте, безо всякого интереса к собственной особе. Потому что, похоже, прошла через все. Она – деревенская девушка с равнин Аданы, старшая дочь в семье фермера, говорит она ему на баварском, с сильным акцентом, не отрывая глаз от стола. Ее отец пообещал, что она выйдет замуж за сына соседа-фермера. Все в один голос твердили, что юноша – компьютерный гений, зарабатывающий в Германии хорошие деньги. Когда он приехал в отпуск в Адану, состоялся традиционный свадебный пир, две семьи объединились, и Зара отправилась в Мюнхен со своим мужем, чтобы обнаружить, что он совсем не компьютерный гений, а обыкновенный бандит. Ему было двадцать четыре, ей – семнадцать, и она уже ждала от него ребенка.
  – Он состоял в банде, – в лоб объявляет она. – Жуткие люди. Отморозки. Крали автомобили, продавали наркотики, создавали ночные клубы, контролировали проституток. Творили что хотели. Сейчас он в тюрьме. Если б не сидел в тюрьме, мои братья убили бы его.
  Ее муж отправился в тюрьму девять месяцев тому назад, но перед этим успел до смерти запугать сына и выбить передние зубы жене. Уже получил семь лет, но некоторые обвинения еще рассматриваются в суде. Один из членов банды оказался полицейским осведомителем. Ее история продолжает разворачиваться перед ним, пока они идут через город. Рассказывает она все тем же монотонным голосом, на немецком, потом вдруг переходит на турецкий, если подводит словарный запас. Иногда он задается вопросом, а осознает ли она, что он по-прежнему идет рядом. Мустафа, отвечает она, когда он спрашивает, как зовут сына. Его прошлым она совершенно не интересуется. Сама несет пакеты с продуктами, и он более не пытается предлагать свои услуги. На ней синие бусы, и он вспоминает, что для верующих мусульман синие бусы – средство от сглаза. Она всхлипывает, но слезы более не катятся по щекам. Он догадывается, что она хочет взбодриться перед встречей с тем, кто не должен знать, что она плакала. Они уже в Уэст-Энде Мюнхена, но этот район не идет ни в какое сравнение с элегантным лондонским тезкой:[3] обшарпанные, довоенной постройки дома, серые и бурые, белье сушится за окнами, дети играют среди островков пыльной травы. Мальчик замечает ее приближение, оставляет друзей, поднимает с земли камень, угрожающе надвигается на них. Зара что-то говорит ему на турецком.
  – Что ты хочешь? – кричит в ответ Мустафа.
  – Кусочек твоего шоколадного батончика «Тоблрон», если ты не возражаешь, Мустафа, – отвечает Манди.
  Ведомый Мустафой, который уже взял пакеты с продуктами, и сопровождаемый тремя худыми черноглазыми мальчишками, Манди следом за Зарой поднимается по трем пролетам грязной каменной лестницы. Они подходят к металлической двери, Мустафа сует руку за пазуху и с видом хозяина достает висящий на цепочке ключ от двери. Входит в квартиру, за ним – трое друзей. Зара перешагивает порог. Манди ждет приглашения.
  – Пожалуйста, заходи, – на хорошем баварском говорит Мустафа. – Ты будешь самым дорогим гостем. Но, если прикоснешься к матери, мы тебя убьем.
  * * *
  Следующие десять недель Манди спит на диванчике Мустафы в гостиной, с ногами, свешивающимися над краем, тогда как Мустафа спит рядом с матерью, положив поблизости бейсбольную биту, на случай, если Манди попытается сделать что-то непотребное. Поначалу Мустафа отказывается ходить в школу, но Манди водит его в зоопарк и играет с ним в мяч на пыльной траве, тогда как Зара сидит дома и постепенно выздоравливает, очень радуя Манди. Со временем он вживается в роль светского отца мусульманского мальчика и платонического ангела-хранителя женщины с глубокой душевной травмой, снедаемой религиозным стыдом. Соседи, поначалу подозрительно встретившие этого длиннющего англичанина, начинают относиться к нему со все большей терпимостью, тем более что Манди изо всех сил старается дистанцироваться от ненавистной многим колониальной репутации своей страны. Живут они на остаток от семисот евро, жалкие крохи, которые Зара получает от своей турецкой семьи, и немецкое социальное пособие. Вечерами ей нравится готовить, а Манди с удовольствием играет роль поваренка. Поначалу она резко возражает против его присутствия на кухне, потом с неохотой дает разрешение. Приготовление вечерней трапезы становится главным событием дня. Ее редкий смех для него – подарок свыше, пусть выбитые зубы – не самое приятное зрелище. Он узнает, что ее цель в жизни – стать медицинской сестрой.
  Наконец наступает утро, когда Мустафа объявляет, что пойдет в школу. Манди сопровождает мальчика, и Мустафа с гордостью представляет его своим новым отцом. На той же неделе они впервые идут в мечеть втроем. Ожидавший увидеть позолоченный купол и минарет Манди поражен, очутившись в застеленной линолеумом комнате на верхнем этаже дома, зажатого между магазинами нарядов для новобрачных, продуктов и подержанных электротоваров. Из прошлого он помнит, что в мечеть входят только разувшись, а с женщинами не обмениваются рукопожатием, можно лишь положить правую руку на сердце и почтительно склонить голову. Когда Зара скрывается в комнате для женщин, Мустафа берет его за руку и ведет туда, где молятся мужчины, показывает, куда надо встать, когда опускаться на колени и прижиматься лбом к полоске рогожи, призванной изображать землю.
  Мустафа безмерно признателен Манди. Ранее ему приходилось сидеть наверху, с матерью и маленькими детьми. Благодаря Манди теперь он молится внизу, с мужчинами. После молитвы Мустафа и Манди могут пожать руки остальным мужчинам, и каждый выражает надежду, что молитвы другого будут с благосклонностью приняты на небесах.
  – Учись, и Аллах сделает тебя мудрым, – наставляет Манди молодой просвещенный имам, когда тот уходит. – Если ты не будешь учиться, станешь жертвой опасных идеологий. Как я понимаю, ты женат на Заре?
  Манди краснеет, что-то бормочет о своих надеждах.
  – Формальности – не главное, – заверяет его имам. – Что важно, так это ответственность. Будь ответственным, и Аллах наградит тебя.
  Неделей позже Зара находит себе хорошую работу, пусть и в вечернюю смену, в кебабной у вокзала. Управляющий, убедившись, что в постель ее не затащить, решает всецело положиться на нее. Она носит на голове шарф и становится его лучшей сотрудницей. Ей доверено работать с деньгами, и ее оберегает очень высокий англичанин. Еще через две недели находит себе место и Манди: английского гида в Линдерхофе. Наутро Зара в одиночку посещает просвещенного имама и его жену. По возвращении на час запирается с спальне с Мустафой. Тем же вечером Мустафа и Манди меняются кроватями.
  У Манди много чего случалось в жизни, но никогда, он может в этом поклясться, он не испытывал столь глубокого удовлетворения. Его любовь к Заре беспредельна. Ничуть не меньше он любит Мустафу, и прежде всего за то, что тот любит свою мать.
  * * *
  Загон для англоязычных открывается, привычная толпа туристов из разных стран устремляется вперед. Канадцы с красными кленовыми листьями на рюкзаках, финны в анораках[4] и шапочках для гольфа, индийские женщины в сари, австралийские фермеры-овцеводы с высушенными ветром женами, японские старики, последние, глядя на него, морщатся от боли, причина которой так и остается для него неведомой. Манди знает про них все, от цвета автобусов до имен сопровождающих, первейшая задача которых – заманить своих подопечных в сувенирные лавки и получить причитающиеся комиссионные. Кого не хватает в этот вечер, так это молодняка со Среднего Запада, с колючей проволокой на зубах, но Америка празднует Победу над Злом дома, к вящему неудовольствию немецкой туристической индустрии.
  Сняв котелок и вскинув его над головой, Манди занимает позицию перед своей паствой и ведет их к главному входу. В другой руке он несет самодельную подставку-трибуну, из многослойной водостойкой фанеры, которую сам же и сколотил в бойлерной их многоквартирного дома. Другие гиды используют под ораторскую трибуну ступени лестницы. Только не Тед Манди, наш оратор с Гайд-Парк-Корнер.[5] Опустив подставку на землю, он ловко поднимается на нее и теперь, вновь с котелком на голове, возвышается над своей аудиторией на добрых восемнадцать дюймов.
  – Англоговорящие, ко мне, пожалуйста, благодарю вас. Мне следовало сказать, англослушающие. Хотя к этому времени дня мне бы очень хотелось, чтобы говорили вы. Ха! Конечно, это неправда, – произносит он намеренно тихо, чтобы они могли расслышать его, лишь замолчав. – Пар из меня еще не вышел, будьте уверены. Фотографировать разрешается, дамы и господа, видеосъемка – нет, пожалуйста, прошу вас, это относится и к вам, сэр. Не спрашивайте меня, как такое может быть, но мое руководство заверило меня, что даже жужжание включенной видеокамеры приведет нас на скамью обвиняемых в суде по защите интеллектуальной собственности. Обычное наказание – публичная казнь через повешенье. – Смеха нет, но он пока и не ждет его от людей, которые четыре часа провели в автобусной тесноте, а последний час стояли в очереди на солнцепеке. – Собирайтесь вокруг меня, пожалуйста, дамы и господа, поближе, если вас это не затруднит. Передо мной полно места, дамы… – группе школьных учительниц из Швеции. – Вы сможете услышать меня оттуда? – подросткам из Саксонии, которые перепутали загон, но решили остаться, чтобы получить бесплатный урок английского. – Сможете? Порядок. А вы хорошо меня видите, сэр? – миниатюрному китайскому джентльмену. – Отлично. И еще одна личная просьба, дамы и господа. Мобильники, как мы для краткости зовем их в Германии, то есть ваши сотовые телефоны. Пожалуйста, убедитесь, что все они выключены. Справились? Тогда, возможно, тот, кто стоит ближе, закроет эти двери, и я начну. Благодарю вас.
  Солнечный свет отрезан, искусственные сумерки разгоняют мириады ламп-свечей, отражающихся в позолоченных зеркалах. Вот-вот наступит, один из восьми за рабочий день, самый захватывающий для Манди момент.
  – Как скоро заметят наиболее наблюдательные из вас, мы стоим в относительно современном вестибюле Линдерхофа. Не дворца Линдерхоф, пожалуйста, потому что hof здесь означает ферма, а дворец, в котором мы сейчас стоим, построен на земле, где когда-то располагалась ферма Линдер. Но почему Линдер, спросим мы себя? Есть среди нас филолог? Профессор слов? Эксперт по старинным названиям?
  Среди нас такого нет, и это хорошо, потому что Манди собирается предложить одну из своих, ни с кем не согласованных и ни у кого не утвержденных интерпретаций. По причинам, ускользающим от его понимания, он частенько задумывается над названием дворца. Почему-то оно не дает ему покоя. А может, это часть терапии, позволяющей Манди отгонять другие, тоже назойливые мысли, скажем, об Ираке или об угрожающем письме из гейдельбергского банка, которое в этот день пришло вместе с напоминанием о просроченном взносе из страховой компании.
  – Так вот, у нас есть немецкое слово Linde, которое означает лаймовое дерево. Но объясняет ли это слово конечную R, спрашиваю я себя? – Он дает волю фантазии. – Конечно же, ферма могла принадлежать некоему мистеру Линдеру, и на том мы можем закончить наши изыскания. Но я предпочитаю другое толкование, каковым является глагол lindern, означающий смягчать, облегчать, унимать, успокаивать. И мне хочется думать, что это толкование больше всего подходит к нашему бедному королю Людвигу, пусть только функционально. Линдерхоф являлся для него успокаивающим местом. Всем нам требуется что-то успокаивающее, не так ли, особенно в современном мире? Людвигу пришлось нелегко, помните об этом. В девятнадцать лет он взошел на престол, его терроризировал отец, наказывали учителя, доставал Бисмарк, обманывали придворные, предавали продажные политики, не почитали должным образом подданные, он практически не знал матери.
  Неужто и Манди испытал на себе все эти тяготы? Судя по волнению, которое слушатели ощущали в голосе, в это легко верилось.
  – И что он делает, этот симпатичный, очень высокий, тонко чувствующий, обиженный, гордый молодой человек, который верит, что сам господь дал ему право повелевать людьми? – спрашивает Манди, тоже очень высокий, а потому примеряющий к себе права Людвига. – Что он делает, видя, что у него мало-помалу, но неуклонно отбирают власть, принадлежащую ему от рождения? Ответ: он строит сказочные замки. И кто бы не строил, окажись на его месте? Дворцы с подтекстом. Иллюзии власти. Чем меньше власти у него остается, тем большие он строит иллюзии… совсем как мой галантный премьер-министр, мистер Блэр, если хотите знать мое мнение, только не цитируйте меня… – Пауза для улыбок и смешков. – Вот почему лично я стараюсь не называть Людвига безумным. Король мечтателей, вот как я предпочитаю его называть. Одинокий фантазер в том отвратительном мире. Он жил по ночам, как вы, возможно, знаете. Не любил людей вообще, и уж точно женщин. О, дорогие мои, я не в этом смысле!
  На этот раз смеется группа русских, которые передают друг другу бутылку, но Манди делает вид, что не слышит их. Стоя на самодельной трибуне, в котелке, чуть сдвинутом на лоб, как сдвигают фуражки английские гвардейцы, под который упрятаны непослушные волосы, Манди касается аспектов, столь же утонченных, как и король Людвиг. Крайне редко он бросает взгляд на задранные головы или делает паузу, чтобы переждать крик ребенка или вопли итальянцев, решающих какую-то внутреннюю проблему.
  – Когда Людвиг уходил в себя, он становился правителем вселенной. Никто, абсолютно никто не мог отдавать ему приказы. Здесь, в Линдерхофе, он превращался в Короля-Солнце, вот этого бронзового господина, который скачет верхом на лошади на столе. Людовик во Франции – это Людвиг в Германии. И в Эрренкимзе, в нескольких милях отсюда, он построил собственный Версаль. В Нойшванстайне, чуть дальше по шоссе, он превращался в Зигфрида, великого немецкого средневекового короля-воина, имя которого обессмертил своей оперой идол Людвига – Рихард Вагнер. А высоко в горах, вы можете отправиться туда, если захотите поразмять ноги, он построил дворец Шакен, где короновался как король Марокко. Стал бы даже Майклом Джексоном, если б мог, но, к счастью, никогда о таком не слышал.
  Теперь уже смех прокатывается по всему вестибюлю, но вновь Манди его игнорирует.
  – И у Его величества были свои заморочки. Еду ему ставили на золотой столик, который поднимали в его комнату через дыру в полу, скоро я вам ее покажу, чтобы никто не мог наблюдать, как он ест. Слуг он держал на ногах всю ночь, а если они его раздражали, приказывал, чтобы с них живыми содрали кожу. Если он не хотел никого видеть, то разговаривал со своими советниками или визитерами через ширму. И, пожалуйста, прошу вас помнить о том, что происходило все это в девятнадцатом столетии, а не в эпоху Средневековья. Не так уж и далеко отсюда, в реальном мире, прокладывали железные дороги, строили корабли с металлическим корпусом и паровые машины, уже изобрели и использовали пулемет и фотоаппарат. Поэтому давайте не будем обманываться, будто все это далекое-предалекое прошлое. Людвиг, правда, особый случай. Для Людвига и окружающего его мира жизнь двигалась по встречным полосам. Он уходил в прошлое с той скоростью, которую позволяли развить его деньги. И в этом заключалась проблема, потому что деньги Людвига одновременно были и баварскими деньгами.
  Короткий взгляд на часы. Три с половиной минуты миновали. И теперь ему следует подниматься по лестнице, ведя за собой свою паству. Он и поднимается. Через стены слышит голоса своих коллег, такие же громкие, как его собственный: неистовой фрау доктор Бланкенхайм, вышедшей на пенсию учительницы, новообращенной буддистки и главы местного читательского кружка; бледного герра Штеттлера, велосипедиста и эротомана, Мишеля Деларжа, неудавшегося священнослужителя из Эльзаса. А позади него, поднимаясь по лестнице, движутся сомкнутые ряды непобедимой японской пехоты, которую ведет японская же королева красоты, размахивая красно-коричневым зонтиком, так непохожим на зонтик Невилла Чемберлена.
  И где-то рядом с ним, не в первый раз в его жизни, призрак Саши.
  * * *
  Именно здесь, на лестнице, Манди впервые чувствует знакомый холодок, пробегающий по спине. В тронном зале? В королевской спальне? В Зеркальном холле? Где осознание близости Саши настигло его? Зеркальный холл специально создан для искажения реальности. Ее отражения теряют силу воздействия, множась и множась до бесконечности. Человек, внезапно возникший перед тобой, может вызвать страх или радость, но его бесчисленные отражения всего лишь предполагаемая, мнимая форма.
  А кроме того, Манди, по необходимости и благодаря специальной подготовке, очень наблюдателен. Здесь, в Линдерхофе, он не сделает и шага, не проверив, что у него впереди, за спиной, по бокам, выискивая как нежелательные следы своих прошлых жизней, так и омерзительных участников нынешней, скажем, воров произведений искусства, вандалов, карманников, кредиторов, судебных исполнителей из Гейдельберга, пожилых туристов, сраженных сердечным приступом, детей, блюющих на бесценные ковры, женщин с маленькими собачонками, спрятанными в сумочках, и в последнее время, по настоятельной просьбе администрации, – террористов-камикадзе. В этот почетный список следует, понятное дело, включить фигуристых и симпатичных девушек, ненавязчивое любование достоинствами которых приятно даже мужчине, вполне довольному своей спутницей жизни.
  Чтобы облегчить себе сей нелегкий труд, Манди использует все доступные средства: темную картину, очень кстати забранную стеклом и обращенную к лестнице, бронзовую урну, которая выполняет роль широкофокусного объектива, в ней отражаются те, кто стоит по обе стороны от Манди. И, конечно, Зеркальный холл, где множество отражений Саши зависают на милях и милях золоченого коридора.
  Или не зависают.
  Это настоящий Саша или плод воображения, мираж пятничного вечера? За годы, прошедшие после их расставания, Манди навидался почти-что-Саш, о чем он незамедлительно напоминает себе: Саши, оставшиеся без последнего евро, которые замечали его с другой стороны улицы и перебегали проезжую часть, подгоняемые голодом и предвкушением встречи; процветающие, всем довольные Саши, в пальто с меховым воротником, поджидающие в арке у подъезда, чтобы подскочить к нему с криком: «Тедди, Тедди, это твой давний друг Саша». Однако, как только Манди останавливается и поворачивается, улыбка сползает с его лица, потому что Саша или просто исчезает, или трансформируется в совершенно незнакомого человека, который тут же вливается в спешащую толпу.
  В поисках вещественных доказательств возникшего у него предчувствия Манди как бы ненароком обозревает вверенные ему владения, сначала с театральным выбросом руки, потом поворачиваясь вокруг собственной оси на импровизированной трибуне, призывая слушателей насладиться видом итальянского водопада на северном склоне Энненкопфа, великолепным, несравненным видом, который открывался с королевской кровати.
  – Следите за моей рукой, дамы и господа! Представьте себе, что вы здесь лежите! – Его энтузиазм бурлит, как вышеуказанный водопад. – С кем-то, кто любит вас! Нет, это я не про Людвига… – истерический хохот русских, – но все равно лежите в окружении королевских цветов Баварии, золотого и синего! И вы просыпаетесь одним солнечным утром, открываете глаза, смотрите из окна на… – Бах!
  В этот самый момент он видит Сашу, настоящего Сашу… «Господи, старина, где тебя носило столько лет?» Только слов этих Манди не произносит, даже глаза у него не раскрываются от радостного изумления, потому что Саша, в полном соответствии с вагнеровским духом этого дворца, прибыл сюда в шапке-невидимке, Tarnkappe, как ее раньше называли. Черный баскский берет, надетый набекрень, предупреждает, что нельзя давать волю эмоциям, особенно во время войны.
  В дополнение к этому, на случай, если Манди вдруг забыл правила хорошего тона, Саша подносит согнутый указательный палец к губам. Это не предупреждение, скорее раздумчивое движение руки человека, наслаждающегося тем, что ему удалось представить себе, как неким солнечным утром он пробуждается на этой кровати и смотрит из окна на водопад на северном склоне Энненкопфа. Жест этот настолько естественный, что ни самый внимательный наблюдатель, ни самая лучшая камера слежения не уловили бы и намека на их воссоединение.
  Но Саша все равно здесь, Саша, в котором энергия бьет ключом, даже когда он замирает, стоит, не шевелясь, выдерживая дистанцию от ближайшего к нему человека, с тем чтобы избежать сравнения в росте, приподняв локти, будто собирается бежать, его яростный взгляд нацелен чуть повыше бровей, и пусть Манди на полторы головы выше, взгляд этот смелый, обвиняющий, изучающий, вызывающий, глаза зажигают, допрашивают, выбивают из колеи. Саша, двух мнений тут быть не может.
  Экскурсия заканчивается. Инструкция запрещает гидам выпрашивать чаевые, но дозволяет задерживаться в дверях, кивая выходящим в солнечный свет туристам и желая им безопасного и просто чудесного отдыха. Чаевые всегда разнились, но с началом войны из ручейка превратились в тоненькую струйку. Иногда Манди стоит с пустыми руками до самого последнего туриста, его котелок отдыхает на соседнем бюсте, чтобы его, не дай бог, не приняли за что-то вульгарное, вроде миски нищего. Иногда пожилая пара или школьная учительница, переполненная восторгом, застенчиво подходят к нему, суют банкнот в руку и бросаются обратно в толпу. На этот раз это владелец строительной фирмы в Мельбурне и его жена Дарлен, которые считают своим долгом сообщить Манди, что прошлой зимой их дочь, Трейси, купила точно такой же тур, у той же туристической компании, можете вы такое себе представить? И ей очень понравилась поездка, возможно, вы запомнили ее, потому что она рассказывала о высоченном англичанине в котелке! Блондинка, вся в веснушках и с конским хвостом, бойфренд – студент-медик из Перта, играет в регби за свой университет. И пока Манди делает вид, будто пытается извлечь Трейси из глубин памяти, бойфренда зовут Кит, доверительно сообщает строитель, на случай, если имя поможет, он чувствует, как маленькие пальчики сжимают ему запястье, поворачивают руку ладонью вверх, кладут на нее сложенную записку и прикрывают пальцами. Одновременно краем глаза он замечает исчезающий в толпе берет Саши.
  – Будете в Мельбурне, заглядывайте к нам, хорошо? – восклицает австралийский строитель, засовывая визитную карточку в нагрудный карман пиджака, с нашитым на нем «Юнион Джеком».
  – Договорились! – со смехом отвечает Манди, убирая записку в боковой карман.
  * * *
  Перед тем как отправиться в дальнюю поездку, обязательно надо присесть, предпочтительно на чемоданы. В России это суеверие, а Ником Эмори, долгие годы советником Манди в вопросах выживания, сформулировано в аксиому: если грядет что-то большое, Эдуард, и ты – его составная часть, ради бога, зажми в кулак свою природную импульсивность и сделай паузу, прежде чем прыгать.
  Рабочий день в Линдерхофе окончен, персонал и туристы спешат к автостоянке. Как радушный хозяин, Манди торчит на лестнице, прощаясь с расходящимися коллегами. «Auf Wiedersehen, Frau Meierhof![6] Его все еще не нашли! – последнее об ускользающем из рук коалиции иракском оружии массового поражения. – Fritz, Tschuss![7] Мои наилучшие пожелания твоей ненаглядной! Прекрасную речь произнесла она на днях в „Полтергейсте“, – это местный культурный и дискуссионный клуб, где Манди иногда стравливает политический пар. Он поворачивается к Пабло и Марселю, испанскому и французскому гидам, женатой мужской паре. – Пабло, Марсель, на следующей неделе нам надо где-нибудь посидеть. Buenas noches, bonsoir[8] вам обоим». Последние фигуры исчезают в сумерках, когда он отступает в тень западного фасада дворца, растворяясь в темноте лестничного колодца.
  Это место он обнаружил совершенно случайно, вскоре после того, как его взяли на работу.
  Однажды вечером, исследуя территорию замка (известный симфонический оркестр давал концерт под луной, и, с разрешения Мустафы, он остался, чтобы послушать божественную музыку), Манди натыкается на уходящую вниз лестницу. Она приводит его к ржавой железной двери с торчащим в замке ключом. Манди стучит, ему никто не отвечает, поэтому он поворачивает ключ и входит. Для любого, кроме Манди, помещение, в котором он очутился, – не более чем грязная подсобка садовника: лужи воды и земля на полу, лейки, бухты шлангов, больные растения в горшках.
  Ни одного окна, только металлическая решетка под потолком в каменной стене. В жарком воздухе, нагретом соседней бойлерной, тяжелый запах гниющего гиацинта. Но для Манди эта подсобка – все то, что искал Безумный Людвиг, когда строил Линдерхоф: святилище, место, где можно укрыться от всех остальных, убежище. Он выходит за дверь, запирает ее на замок, кладет ключ в карман и семь рабочих дней отдает все свое свободное время достижению поставленной цели. К десяти утра, когда открываются ворота замка, все здоровые растения в комнатах и залах политы, все больные – вынесены. Автомобиль цветочника, микроавтобус, разрисованный цветами, выезжает за ворота максимум в половине одиннадцатого, и к этому времени больные растения уже находятся или в подсобке, или в кузове микроавтобуса, те, кому прописана госпитализация. Исчезновение ключа никого не удивляет. Замок-то остался прежним. Так что каждый день, начиная с одиннадцати утра, подсобка садовника – его частная собственность.
  Как и в этот вечер.
  Вытянувшись в полный рост под погашенной лампой у потолка, Манди достает из кармана миниатюрный фонарик, разворачивает записку, пока она не превращается в прямоугольник белой бумаги, и видит то, что, собственно, и ожидает: почерк Саши, каким он всегда был и останется, резкий и решительный. Когда Манди читает записку, на его лице отражаются разные чувства. В том числе смирение, тревога и радость. Но доминирует, пожалуй, волнение. Тридцать четыре чертовых года. Нас связывает более трех десятилетий. Мы встретились, воевали, на десять лет разбежались. Встретились вновь, десять лет не могли друг без друга, уже на другой войне. Расстались навсегда, а десять лет спустя ты возвращаешься.
  Порывшись в карманах пиджака, он достает книжицу спичек из кебабной Зары, отщипывает одну, зажигает, держит записку над пламенем одним краем, потом другим, пока она не скручивается, чернея. Бросает на плиточный пол, растирает в черную пыль, осторожности много не бывает. Смотрит на часы, делает необходимые расчеты. Ему надо убить час и двадцать минут. Звонить Заре смысла нет, ее смена только что началась. И босс ужасно злится, когда сотрудников зовут к телефону в час пик. Мустафа будет у Дины, с Камалем. Мустафа и Камаль – близкие друзья, звезды Уэстсайдовской турецкой национальной крикетной лиги, президент которой – мистер Эдуард Манди. Дина – двоюродная сестра и близкая подруга Зары. Просматривая «записную книжку» мобильника, он находит и набирает ее номер.
  – Дина. Добрый вечер. Чертова дирекция назначила на этот вечер совещание гидов. Я совершенно забыл. Сможет Мустафа переночевать у тебя, если я задержусь допоздна?
  – Тед? – ломающийся голос Мустафы.
  – Добрый вечер, Мустафа! Как поживаешь? – Манди говорит медленно, четко выговаривая каждое слово. На английском, которому учит Мустафу.
  – У… меня… все… очень… хорошо… Тед!
  – Кто такой Джон Брэдман?
  – Дон… Брэдман… величайший… бэтсмен…[9] какого… только… видел… мир, Тед!
  – Сегодня ты будешь спать у Дины, хорошо?
  – Тед?
  – Ты меня понимаешь? У меня вечером совещание. Я вернусь поздно.
  – И… я… буду… спать… у Дины.
  – Правильно. Молодец. Ты будешь спать в доме Дины.
  – Тед?
  – Что?
  Мустафа заливается смехом, не может говорить.
  – Ты… очень… очень… плохой… человек, Тед.
  – Почему я плохой человек?
  – Ты… любишь… другую… женщину! Я… скажу… Заре!
  – Откуда тебе известен мой самый большой секрет? – Эту фразу ему приходится повторить дважды.
  – Я… это… знаю. У меня… большие… большие… глаза!
  – Хочешь, я опишу тебе другую женщину, которую люблю? Чтобы ты мог сказать Заре?
  – Что, что?
  – Мою другую женщину. Сказать тебе, как выглядит эта женщина?
  – Да, да! Скажи… мне. Ты… плохой… человек! – вновь взрыв хохота.
  – У нее прекрасные ноги. Просто потрясающие ноги…
  – Да, да!
  – У нее четыре прекрасных ноги… очень мохнатых… и длинный золотистый хвост… и зовут ее…
  – Мо! Ты любишь Мо! Я скажу Заре, что Мо ты любишь больше!
  Мо – лабрадор. Мустафа так назвал ее в свою честь. Она поселилась у них на Рождество, и Зара поначалу пришла в ужас, ибо ее с детства учили, что от прикосновения к собаке она станет слишком грязной и не сможет молиться. Но под напором двух мужчин сердце Зары растаяло, и теперь Мо – полноправный член семьи.
  Он звонит в квартиру и слышит собственный голос на автоответчике. Зара любит голос Манди. Иногда, скучая по нему днем, она сама проигрывает пленку. Я могу прийти поздно, дорогая, предупреждает он ее на немецком. На вечер назначено совещание, а я забыл тебя предупредить. Ложь ради заботы о ближнем и идущая от сердца где-то даже оправданна, говорит он себе, думая при этом, а согласится ли с ним просвещенный молодой имам. И я люблю тебя ничуть не меньше, чем любил этим утром, добавляет он про себя, так что другого объяснения просто не может быть.
  Он смотрит на часы – ждать осталось на десять минут меньше. Берет золоченый, изъеденный древоточцем стул, ставит перед старинным гардеробом. Балансируя на стуле, шарит за задней стенкой гардероба и достает старый ранец цвета хаки, покрытый пылью. Стряхивает пыль, садится на стул, опускает ранец на колени, высвобождает ремни из пряжек, откидывает клапан, с осторожностью заглядывает внутрь, словно не знает, что его там ждет.
  Не торопясь, выкладывает содержимое ранца на бамбуковый столик: древнюю групповую фотографию англо-индийской семьи с множеством слуг, позирующей на ступенях большого колониального особняка; толстую папку с надписью чернилами «ПАПКА»; связку писем с десятками орфографических ошибок тех же времен; локон женских волос, темно-каштановых, перевязанных полоской кожи.
  Но эти предметы удостаиваются лишь мимолетного взгляда. Ему нужно другое, возможно, сознательно оставленное в ранце напоследок: пластиковая папка-конверт, в которой лежат как минимум двадцать нераспечатанных писем, адресованных мистеру Тедди Манди через его гейдельбергский банк. Адрес написан теми же черными чернилами и тем же решительным почерком, что и записка, которую он только-только сжег. Имя отправителя не указано, но необходимости в этом нет.
  Все письма доставлены авиапочтой.
  Конверты стран третьего мира из грубой бумаги для надежности заклеены липкой лентой и сверкают марками, такими же яркими, как тропические птицы. Отправлены письма из далеких городов: Дамаска, Джакарты, Гаваны…
  Первым делом он раскладывает письма в хронологическом порядке, в соответствии со штемпелем. Потом вскрывает, одно за другим, старым перочинным ножом, который также лежал в ранце. Начинает читать. Ради чего? «Когда вы что-то читаете, мистер Манди, прежде всего задайте себе вопрос, а зачем вы это читаете! – Он слышит голос старого учителя-немца, доктора Мандельбаума, с сильным акцентом, сорокалетней давности. – Вы читаете что-то, чтобы получить информацию? Это единственная причина. Или вы читаете, чтобы получить знания? Информация – это тропа, мистер Манди. Знания – цель».
  «Я читаю ради знаний, – думает он. – И обещаю, что не клюну на опасную идеологию, – добавляет он, из уважения к имаму. – Я читаю, чтобы узнать то, чего знать мне точно не хотелось, и я не уверен, что хочется теперь. Как ты меня нашел, Саша? Почему мне не следовало узнавать тебя? От кого ты нынче прячешься и по какой причине?»
  Среди писем обнаруживаются газетные вырезки со статьями за подписью Саши. Самые яркие пассажи подчеркнуты или отмечены на полях восклицательными знаками.
  Он читает час, убирает письма и газетные вырезки в ранец, последний возвращает в тайник за гардеробом. «Сборная солянка, как я и ожидал, – говорит он себе. – Никакой определенности. Он продолжает войну, как и собирался. Никаких скидок на возраст. Он никогда его не чувствовал и не почувствует».
  Манди ставит золоченый стул на то самое место, откуда брал, садится и тут вспоминает, что котелок по-прежнему у него на голове. Снимает, переворачивает, смотрит внутрь, что случается крайне редко. Основателя фирмы-производителя, Штейнмацки, звали Джозеф. Вместе с ним фирмой владели сыновья, не дочери. Адрес фирмы – дом 19 по Дюрерштрассе, над булочной-пекарней. А может быть, теперь по этому адресу никакой шляпной фирмы уже нет, потому что старина Джозеф Штейнмацки любил датировать свою продукцию, и вот этот котелок сработан в 1938 году.
  Уставившись в шляпу, Манди видит далекое прошлое. Вымощенная брусчаткой улица, маленький магазин над булочной-пекарней. Разбитое стекло, кровь на брусчатке, Джозефа Штейнмацки, его жену и многих сыновей уволакивают при молчаливом согласии венских зевак, которые, как известно, не запятнаны преступлениями нацизма.
  Манди встает со стула, расправляет плечи, взмахивает руками, чтобы размять затекшее тело. Выходит за дверь, запирает ее, поднимается по каменным ступеням. Капельки росы дрожат на лужайках дворца. В воздухе пахнет свежескошенной травой и влажным полем для крикета. Саша, безумный мерзавец, чего ты хочешь на этот раз?
  * * *
  За рулем «Фольксвагена»-«жука», миновав «лежащего полицейского» у золотых ворот Безумного Людвига, Манди поворачивает на дорогу к Мурнау. Как и владелец, автомобиль уже не первой молодости. Двигатель чихает, усталые «дворники» выскоблили полукружья на ветровом стекле. На заднем – наклейка на немецком, собственноручно изготовленная Манди: «Водитель этого автомобиля более не имеет территориальных претензий к Саудовской Аравии». Он проезжает два маленьких перекрестка, никаких инцидентов, и, как и обещано, впереди, на участке обочины, отведенном для кратковременной остановки автомобилей, стоит синяя «Ауди» с мюнхенскими номерами, в заднем стекле виден силуэт Саши в берете.
  Пятнадцать километров, по далеким от точности показаниям приборного щитка «Фольксвагена», Манди следует за «Ауди». Шоссе ныряет в лес, выныривает из него, раздваивается. Не подавая сигнала, Саша поворачивает налево, Манди в «Фольксвагене» повторяет маневр. Обсаженная темными деревьями дорога ведет к озеру. Какому озеру? По словам Саши, Манди и Льва Троцкого объединяло одно: топографический кретинизм. «Ауди» сворачивает на стоянку и останавливается. Манди проделывает то же самое. Перед тем как свернуть с дороги, смотрит в зеркало заднего обзора: на хвосте никто не сидит. Саша, с саквояжем в руке, тяжело спускается по каменной лестнице.
  Саша уверен, что при родах кислород ему перекрыли раньше, чем он покинул матку.
  От озера к стоянке поднимается громкая музыка. На деревьях перемигиваются огоньки. Внизу что-то празднуют, и Саша направляется навстречу веселью. Боясь потерять его, Манди сокращает разделяющее их расстояние. Когда оно уже не превышает пятнадцати ярдов, Саша вливается в шумную толпу. Крутится карусель. Матадор на соломенной телеге преследует картонного быка, что-то нашептывая на ухо своей соседке. Разгоряченные пивом участники праздника, напрочь забыв о войне в Ираке, веселят друг другу, выдувая бумажных змей. «Никто здесь не бросается в глаза, ни Саша, ни я, – думает Манди. – Каждый отдыхает как может, и Саша не растерял прежних навыков».
  Капитан украшенного флагами пароходика приказывает отстающим забыть о заботах и тревогах и незамедлительно подняться на борт его корабля, который отправляется в романтический круиз. Над озером взрывается ракета. Разноцветные звезды падают в воду. Прилетела она или улетела? Спросите Буша и Блэра, двух наших великих военачальников, ни один из которых не нюхал пороха.
  Саша исчез. Манди вскидывает голову и с облегчением видит, что Саша и его саквояж поднимаются к небесам по витой металлической лестнице, ведущей к вилле, построенной в стиле короля Эдуарда и разрисованной горизонтальными полосами. Шаги неровные, как всегда. Голова падает набок, когда он опирается на правую ногу. Саквояж тяжелый? Едва ли, но Саша несет его осторожно, чтобы не ударить при поворотах. В нем бомба? Нет, Саша бомбу не понесет, никогда.
  Еще раз как бы ненароком оглядевшись: а вдруг на праздник заглянул кто-то еще, Манди устремляется к лестнице. «АРЕНДА МИНИМУМ НА НЕДЕЛЮ», предупреждает его аккуратная надпись на табличке. На неделю? Кому нужна неделя? С этими играми уже лет четырнадцать как покончено. Он смотрит вниз. Следом за ним никто не поднимается. Дверь каждой квартиры выкрашена в муаровый цвет и освещена флуоресцентной лампой. На одной из площадок женщина с ввалившимися щеками, в кашемировом пальто и перчатках, роется в сумочке. Конечно же, он, тяжело дыша, здоровается: «Добрый вечер». Она или игнорирует его, или глухая. Снимите перчатки, женщина, и, возможно, вы найдете, что ищете. Продолжая подъем, он оборачивается к ней, словно она – суша, увиденная спасшимся в кораблекрушении. Она потеряла ключ от двери! В квартире остался малолетний внук! Вернись, помоги ей. Соверши поступок, достойный сэра Галахада, а потом возвращайся домой, к Заре, Мустафе и Мо.
  Он поднимается. Еще один поворот лестницы. На горных вершинах вокруг него вечные снега купаются в лунном свете. Ниже – озеро, празднество, веселье и по-прежнему никаких преследователей, в этом он уверен. А перед ним последняя муаровая дверь, приоткрытая. Он толкает ее. Она открывается на фут, но он видит только чернильную тьму. Уже собирается крикнуть: «Саша!» – но воспоминания о берете останавливают его.
  Прислушивается, но до него доносится только шум праздника. Переступает порог и захлопывает дверь за собой. В полумраке видит Сашу, карикатуру на солдата, вытянувшегося по стойке «смирно», с саквояжем у ног. Руки, насколько возможно, вытянуты по швам, большие пальцы отставлены и торчат вперед, в лучших традициях функционера коммунистической партии на параде. Но шиллеровское лицо, яростные глаза, фигура, словно изготовившаяся к прыжку… даже в сумраке видно, что Саша просто вибрирует от распирающей его энергии.
  – Должен отметить, в нынешние времена ты несешь много разной чуши, Тедди, – говорит он.
  Тот же саксонский акцент, отмечает Манди. Тот же педантичный, резкий голос, более приличествующий человеку, превосходящему Сашу как минимум на три размера. То же умение вызвать чувство вины.
  – Твои филологические экскурсы – чушь, твой портрет Людвига – чушь. Людвиг был фашиствующим мерзавцем. Как и Бисмарк. И ты такой же, иначе отвечал бы на мои письма.
  Но к этому моменту они уже спешат друг к другу, чтобы крепко обняться после столь долгой разлуки.
  Глава 2
  Изобилующая водоворотами река, что вьется меж брегов от рождения Манди до воскрешения Саши в Линдерхофе, берет свое начало не в одном из графств Англии, а среди горных хребтов и долин Гиндукуша, которые после трехсот лет правления Британской колониальной администрации оказались на территории Северо-Западной Пограничной провинции.
  – Этот юный сахиб, которого вы видите рядом со мной, – сообщает вышедший в отставку пехотный майор, отец Манди, в маленьком баре «Золотой лебедь» в Уэйбридже любому бедолаге, который не слышал эту историю раньше или слышал с дюжину раз, но из вежливости не может об этом сказать, – историческая редкость, не так ли, мой мальчик, не так ли?
  И, обняв одной рукой Манди за плечо, второй ерошит ему волосы, прежде чем повернуть к свету. Майор – маленького росточка, вспыльчивый, нетерпеливый. Его движения, даже в любви, драчливые. Сын, тоненький, как тростинка, уже на голову выше отца.
  – И я скажу вам, почему этот юный Эдуард – редкость, если вы позволите мне, сэр, – продолжает он, повышая голос, обращаясь ко всем сэрам, находящимся в пределах слышимости, да и к леди тоже, потому что он все еще нравится им, а они – ему. – В то утро, когда мой посыльный сообщил мне, что мемсахиб[10] готовится оказать мне честь, одарив меня ребенком, вот этим самым ребенком, сэр, совершенно обычное индийское солнце поднималось над военным госпиталем.
  Театральная пауза, со временем Манди научится выдерживать их с таким же мастерством, по ходу которой стакан майора поднимается, а голова опускается, чтобы поприветствовать его.
  – Однако, сэр, – продолжает он, – однако когда этот самый молодой человек соблаговолил появиться на плацу, – майор хищно поворачивается к Манди, но в яростном взгляде синих глаз любви не становится меньше, – не в парадной форме, сэр, после четырнадцати дней пребывания в казарме без увольнительной, как мы раньше говорили, это солнце более не индийское. Оно принадлежит самоуправляемому доминиону, который называется Пакистан. Не так ли, мой мальчик? Не так ли?
  Тут мальчик обычно краснеет и бормочет что-то вроде: «Ну, так ты мне говорил, папа», зарабатывая добродушный смех слушателей, а майор чаще всего угощается за чей-то счет и получает возможность изложить мораль вышеприведенного эпизода своей жизни, изобиловавшей самыми разными событиями.
  – Мадам История – дама переменчивая. – Скороговорку отца впоследствии унаследует и сын. – Ты можешь маршировать для нее день и ночь. Лезть из кожи вон. Прихорашиваться, начищать до блеска пуговицы, бриться, мыть шампунем волосы. Ничего это не изменит. В тот день, когда нужда в тебе отпадает, ты для нее больше не существуешь. Ты свободен. Тебя просто нет. Хватит об этом, – от нового стакана его язык начинает чуть заплетаться. – Доброго вам здоровья, сэр. Щедрая душа. За королеву-императрицу. Благослови ее господь. Вместе с пенджабскими солдатами. Лучшими солдатами всех времен и народов. При условии, что ими командуют, сэр. Это главный момент.
  И молодой сахиб при удаче получает стакан имбирного пива,[11] пока майор, захваченный эмоциями, достает из рукава видавшего виды кителя носовой платок цвета хаки, проводит им по щеточке усов, промокает щеки и вновь убирает в рукав.
  У майора была причина для слез. День рождения Пакистана, о чем очень хорошо знали завсегдатаи «Золотого лебедя», лишил его не только карьеры, но и жены, которая, успев бросить лишь один взгляд на долгожданного и переношенного сына, как и Империя, покинула этот мир.
  – Эта женщина, сэр… – в этот вечерний час водопоя майор предельно сентиментален. – Для того чтобы охарактеризовать ее, достаточно одного слова: класс. Впервые я увидел ее в костюме для верховой езды, на утренней прогулке с двумя сопровождающими. Она проскакала уже немало миль по жаркой равнине, но выглядела так, словно только что вышла из-за стола, откушав клубники с мороженым, в Челтнем-Леди-Колледж.[12] Знала флору и фауну окрестных мест лучше своих сопровождающих. И радовала бы нас своим присутствием и по сей день, если бы этот говнюк-врач из военного госпиталя был наполовину трезв. Помянем ее, сэр. За ушедшую от нас миссис Манди. Такая женщина! – Его блестящие от слез глаза останавливаются на сыне, о присутствии которого он, похоже, на какое-то время забывает. – Юный Эдуард, – продолжает он, – играет в школьной команде по боулингу. Первый бросок всегда доверяют ему. Сколько тебе лет, парень?
  И парень, ожидая, пока придет час отводить отца домой, признается, что ему шестнадцать.
  Майора, однако, как он еще успеет заверить вас, эта двойная трагедия не сломила. Он устоял на ногах, сэр. Выдержал. Овдовевший, с сыном-младенцем, с рушащимся, словно карточный домик, привычным правопорядком, вы могли бы подумать, что он повторил путь многих: опустил «Юнион Джек», покинул свой пост и отплыл домой, чтобы о нем все забыли. Только не майор, сэр. Ни в коем разе. Он скорее стал бы вычерпывать дерьмо из солдатского сортира в казарме пенджабцев, чем целовать задницу какого-нибудь нажившегося на войне мерзавца на Гражданской улице, благодарю вас.
  – Я вызвал моего денщика. Я сказал моему денщику: «Денщик, срежь майорские короны с моей формы и нашей пакистанские полумесяцы». И я предложил свои услуги, пока они оставались востребованными, лучшим солдатам в мире, при условии, – его указательный палец нацеливается в небо, – …что ими командуют. Это главное.
  И вот тут, к счастью, звенит колокольчик, возвещая о том, что пришло время последнего заказа, и мальчик привычным жестом берет отца под руку, чтобы отвести его домой, в дом номер два, в Долине, где они смогут доесть вчерашнее жаркое.
  * * *
  Но прошлое Манди не такое простое, как могло бы показаться, исходя из воспоминаний в баре. Майор, с легкостью излагая основные моменты, не вдавался в мелкие подробности, так что воспоминания Манди – череда армейских лагерей, казарм, гарнизонов и застав, которые с годами меняются все быстрее. Поначалу гордый сын Империи правит военным городком с клубом, полем для поло, плавательным бассейном, детской площадкой и пьесами на Рождество, включая историческую постановку «Белоснежки и семи гномов», где Манди впервые выходит на сцену в роли Доупи. А кончается все тем, что Манди бегает босиком по пыльным улицам полупустого лагеря, расположенного во многих милях от ближайшего города, с телегами, запряженными быками, вместо грузовиков, ангаром из ржавого железа, выполняющим роль клуба, и рождественским пудингом, который подают на стол заплесневелым.
  Лишь редким вещам удается пережить столько переездов. Тигровые шкуры майора, его военные трофеи, дорогие статуэтки из слоновой кости исчезают бесследно. Украдена даже память о жене майора: ее дневники, письма, шкатулка с фамильными драгоценностями. Спасибо вороватому начальнику железнодорожного вокзала в Лахоре, майор потом прикажет побить палками и начальника, и каждого из его зарящихся на чужое добро подчиненных! Однажды, крепко набравшись, он отвечает еще на один вопрос, который не устает задавать ему Манди. «Ее могила, сынок? Я скажу тебе, где ее чертова могила! Исчезла! Вместе с кладбищем, которое разрушили до основания местные мародеры! Растащили все камни, все ограды! Все, что от нее осталось, хранится здесь! – Миниатюрным кулачком он бьет себя в грудь, вновь наполняет стакан. – Ты не поверишь, сынок, какой благородной была эта женщина. Англо-ирландская дворянка. Огромные поместья, обратившиеся в прах в Тревожные годы.[13] Тогда это сделали ирландцы, потом чертовы дервиши. Практически весь клан уничтожен, остатки унесены ветром».
  Наконец они прибывают в расположенный на холме гарнизонный городок Мюрри. И пока майор прозябает в сложенной из саманного кирпича штабной казарме, куря сигареты с пониженным содержанием смолистых веществ, бережет горло, и чертыхаясь над выплатными ведомостями, списками больных и графиком увольнительных, маленький Манди вверен заботам очень толстой айя[14] из Мадраса, которая приехала на север вместе с Независимостью. У нее нет другого имени, кроме Айя, она поет ему песни на английском и пенджабском, тайком учит святым изречениям из Корана и рассказывает о боге, которого звать Аллах и который любит справедливость и всех людей и пророков, включая христианских и индуистских, но больше всего, по ее словам, любит детей. И лишь с огромной неохотой, под сильным нажимом Манди, она признает, что у нее нет ни мужа, ни детей, ни родителей, ни сестер или братьев. «Они все мертвы, Эдуард. Они с Аллахом, все до единого. Это все, что ты должен знать. А теперь спи».
  Дальнейшие допросы позволяют выяснить, что все они убиты во время страшных погромов, которыми сопровождался Раздел. Убиты индусами. Убиты на железнодорожных станциях, в мечетях, на рынках.
  – А как ты осталась жива, Айя?
  – На то была воля Аллаха. Ты моя радость. А теперь спи.
  Возвращаясь вечером домой, под блеянье коз, вой шакалов, крики орлов и непрестанный грохот пенджабских барабанов, майор также размышляет о смерти, сидя под азадирахтой индийской и попыхивая манильской сигарой,[15] он называет их бирманскими и режет на части перочинным ножом. Время от времени он прикладывается к латунной фляжке, смотрит, как его непомерно высокий сын плещется в воде со своими местными сверстниками или на берегу участвует в играх, имитирующих резню, устроенную взрослыми, индусы против мусульман, и изображает мертвого, когда приходит его очередь. И сорок лет спустя Манди достаточно закрыть глаза, чтобы почувствовать магическую прохладу, которая пронизывает воздух с заходом солнца, ощутить запахи, которые накатывают со всех сторон с наступлением сумерек, увидеть зарю, встающую над холмами, зазеленевшими после муссонных дождей, услышать, как кошачьи вопли сверстников уступают место голосу муэдзина и вечерним крикам отца, бранящего собственного чертова сына за то, что тот убил свою мать… «Что ж, ты убил, не так ли? Иди сюда, я приказываю. Мои приказы должны выполняться, и быстро!» Но мальчик не идет, предпочитая прижиматься к необъятному боку Айи, пока спиртное не сделает свое дело.
  Время от времени мальчику приходится переживать свой день рождения, и стоит ему замаячить на горизонте, как на Манди сваливается какая-то болезнь: колики в животе, головная боль, понос, малярия, страхи, что его укусила ядовитая летучая мышь. Но день приходит, на кухне повара готовят жаркое и пекут большущий торт с надписью «ПОЗДРАВЛЯЮ ЭДУАРДА С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ», однако других детей не приглашают, ставни закрыты, обеденный стол накрыт на троих, свечи горят, слуги молча стоят у стены, майор в парадной форме и при всех орденах и медалях раз за разом прокручивает на граммофоне одну и ту же пластинку с ирландскими балладами, а Манди гадает, сколько жаркого он может оставить на тарелке. Он торжественно задувает все свечи, отрезает три куска торта и кладет один на тарелку матери. Если майор не успевает напиться, отец и сын играют в шахматы. Красные и белые фигурки вырезаны из слоновой кости и извлекаются из коробки только по самым большим праздникам. Игры обычно не заканчиваются. Переносятся на завтра, которое никогда не наступает.
  Но бывают и другие, пусть редкие вечера, а много и не нужно, когда майор, как обычно, хмурясь, направляется к столу, что стоит в углу комнаты, открывает ящик ключом с цепочки и, словно святыню, достает потрепанную книгу в красном переплете, «Избранные произведения Редьярда Киплинга». Вытащив из помятого металлического футляра очки для чтения, надевает их, ставит в углубление на подлокотнике кресла стакан виски и начинает командным голосом зачитывать фразы о Маугли, мальчике из джунглей, и о другом мальчике, Киме, который стал шпионом на службе своей королевы, хотя о случившемся после того, как он стал им, вернулся ли с секретами врага или его поймали, в приведенном в этой книге отрывке не говорится. Долгими часами майор прикладывается к стакану виски, читает, снова прикладывается, с серьезным видом, словно выполняет важную работу, пока не засыпает на полуслове, после чего от стены отделяется Айя, все это время сидевшая на корточках в темноте, берет Манди за руку и ведет в постель. Антология Киплинга, говорит ему майор, единственная уцелевшая книга из библиотеки, когда-то принадлежавшей его матери.
  – У этой женщины было больше книг, чем дней в моей жизни, – восхищается он. Тем не менее со временем это утверждение ставит Манди в тупик и раздражает. Почему, задается он вопросом, такая заядлая читательница, как мать, оставила ему книгу, в которой многое остается недосказанным? Он предпочитает истории, которые перед сном слышит от Айи, о героических деяниях пророка Мухаммеда.
  Образование мальчик получает в разваливающейся школе для сирот и детей безденежных офицеров-англичан, участвует в пантомимах и раз в неделю посещает гладко выбритого англиканского миссионера, который приобщает его к божественности и пианино и больше всего любит направлять пальцы мальчиков своими пальцами. Но эти редкие встречи с христианством – потерянные минуты, вырванные из залитых солнцем языческих дней. Лучшее для него время – часы, отданные крикету, в который он играет с Ахмедом, Омаром и Али на пыльной лужайке за мечетью, или сидит на берегу крошечных озер, скалистое дно которых поблескивает перламутром, и шепчет слова детской любви Рани, босоногой девятилетней красавице, на которой он собирается жениться, как только будут улажены все формальности, или поет патриотические гимны на пенджабском, когда по флагштоку медленно и торжественно поднимается новенький флаг Исламской Республики Пакистан.
  И Манди провел бы там остаток своей юности, а может, и всю жизнь, не наступи вечер, когда убегают все слуги, даже Айя, ставни бунгало накрепко запираются, а отец и сын в молчаливой спешке рассовывают немногочисленные пожитки по чемоданам с бронзовыми нашлепками на углах. При первом свете зари они уже выезжают из лагеря в кузове древнего грузовика военной полиции, в сопровождении двух мрачных, вооруженных винтовками пенджабцев. Рядом с Манди сидит разжалованный майор пакистанской пехоты, в гражданской трильби[16] и шелковом галстуке, поскольку форменный носить изгою, признанному виновным в том, что поднял руку на брата-офицера, носить не положено. Что сделал он с поднятой рукой, не ясно, но, если опыт Манди что-то да значит, маловероятно, что рука эта просто опустилась. У гарнизонных ворот лицо часового, который всегда встречал Манди лучезарной улыбкой, напоминает гранитную маску, а Айя стоит такая же бледная, как все призраки, иногда являющиеся ей, которых она боится. Ахмед, Омар и Али кричат, машут руками и бегут вслед за грузовиком, но Рани среди них нет. В аккуратном платье брауни-гайдов,[17] с заплетенными в косички черными волосами, она сгибается пополам на обочине, с прижатыми друг к дружке ногами, и, закрыв лицо руками, рыдает.
  Корабль отплывает из Карачи в темноте, и пока не пришвартуется в Англии, в каюте тоже царит темнота, поскольку майор стыдится своего лица после того, как увидел свою фотографию в местной прессе. Скрываясь от сына, пьет виски в каюте и ест только под сильным нажимом мальчика. Мальчик берет на себя все заботы об отце, приглядывает за ним, выполняет поручения, заранее просматривает выходящую на корабле газету, чтобы на глаза отца не попалось что-нибудь лишнее, выводит его на палубу на прогулки перед рассветом и вечером, когда все пассажиры переодеваются к обеду. Лежа на спине на своей койке, докуривая бирманские сигары отца, считая бронзовые заклепки на тиковых переборках, слушая жалобы отца на шум двигателей или гадая о том, что же случилось с героями Редьярда Киплинга, он грезит о Рами и плывет к незнакомой ему родине из далекой страны, которую отец по-прежнему называет Индией.
  А майору, терзаемому душевной болью, есть что сказать о его обожаемой, теперь покинутой навсегда Индии, и многое становится для Манди сюрпризом. Теперь майору более нет нужды притворяться и скрывать свое мнение, вот он и говорит, что смертельно оскорблен молчаливым попустительством, проявленным его страной при Разделе. Он обрушивает проклятия на головы этих мерзавцев в Вестминстере. Все происшедшее – их вина, включая и то, что они сделали с семьей Айи. Майор словно перекладывает собственную вину на их плечи. Кровавая резня, насильственное переселение, крах закона, порядка, центральной власти – следствия не национальной непримиримости, но пренебрежения, манипулирования, жадности, продажности и трусости английской колониальной администрации. Лорд Маунтбеттен, последний генерал-губернатор Индии, о котором ранее майор не говорил дурного слова, в пропитанной парами виски атмосфере маленькой каюты становится Шакалом. «Если бы этот Шакал не торопился с Разделом, зато поспешал с прекращением резни, он мог бы спасти миллион жизней. Два миллиона». Достается и Эттли,[18] и сэру Стаффорду Криппсу.[19] Они называли себя социалистами, но на самом деле были такими же снобами, как все остальные.
  – Что же касается Уинстона Черчилля, если б ему дали волю, он бы натворил больше, чем все остальные, вместе взятые.
  – И знаешь почему, малыш? Знаешь почему?
  – Нет, сэр.
  – Он думал, что индусы – стадо баранов, вот почему. Пори их, вешай, учи Библии. И чтоб я никогда не слышал от тебя хорошее слово об этом человеке, ты меня понял, малыш?
  – Да, сэр.
  – Дай мне виски.
  Еретические выпады майора, возможно, не лишены интеллектуальных ограничений, но их воздействие на Манди в этот критический момент его жизни сравнимо со вспышкой молнии. Он вдруг видит Айю, которая, сцепив руки, стоит среди всех ее убиенных родственников. Он вспоминает докатывающиеся до него слухи о массовых убийствах, за которыми следовала не менее массовая месть. Так, значит, злодеями в той истории являлись англичане, не только индусы! Он вспоминает насмешки, которыми его, английского мальчика, осыпали Ахмед, Омар и Али. Слишком поздно понимает, что должен благодарить их, раз все ограничились только насмешками. Он видит Рами и удивляется, что ради любви она сумела преодолеть переполнявшее ее отвращение к нему. Изгнанный из страны, которую любит, раздираемый муками пубертатного периода, с каждым днем и ночью приближающийся к виноватой стране, которую никогда не видел, но должен называть родиной, Манди впервые в жизни сталкивается с радикальной переоценкой колониальной истории.
  * * *
  Англия, которая встречает юного Манди, – залитое дождем кладбище для живых мертвецов, освещенное сорокаваттной лампой. Средневековая, из серого камня школа-интернат пахнет раствором для дезинфекции и управляется мальчишками-квислингами и деспотами-взрослыми. В доме номер два, в Долине, отец готовит несъедобное жаркое и сознательно деградирует. Поскольку туземного квартала красных фонарей в Уэйбридже нет, он пользуется услугами взбалмошной шотландки-домоправительницы, миссис Маккечни, вечно двадцатидевятилетней, которая, пренебрежительно морщась, делит его постель и полирует последние из оставшихся индийских серебряных шкатулок, пока они загадочно не исчезают одна за другой. Но взбалмошная миссис Маккечни никогда не гладит Манди по щеке, как гладила Айя, не рассказывает героических историй о Мухаммеде, не держит руку между своими, пока он не заснет, не заменяет потерянный талисман из тигровой кожи, отгоняющий ночные ужасы.
  Определенный в школу-интернат, спасибо наследству далекой тетушки и стипендии, положенной детям армейских офицеров, Манди вначале недоумевает, потом ужасается. Слова майора, произнесенные на прощание, разумеется, с самыми добрыми намерениями, совершенно не подготовили его к тому, с чем пришлось столкнуться в этой новой для него жизни. «Всегда помни, что твоя мать наблюдает за тобой, малыш, и, если человек причесывается на людях, беги от него, словно от огня», – напутствует его отец, обнимая на прощание. Сидя в поезде, изо всех сил пытаясь ни на секунду не забыть о том, что мать наблюдает за ним, Манди напрасно ищет маленьких нищих, прижимающихся к стеклам, или железнодорожные платформы, на которых штабелями лежат в саванах трупы умерших своей смертью – не убитых, с закрытыми головами, или мужчин, причесывающихся на людях. Коричнево-серые долины и далекие синие хребты заменяются залитыми водой полями и загадочными надписями: «Добро пожаловать в Сильную страну».
  По прибытии в место заключения бывший белый божок и герой сразу же превращается в парию. К окончанию первого семестра его определяют в выродка из колоний, передразнивают его акцент. К ярости своих соучеников, он везде высматривает змей. А когда слышит, как бурчат древние то ли водопроводные, то ли канализационные трубы, ныряет под парту с криком: «Землетрясение!» В банные дни он вооружается старой теннисной ракеткой, чтобы отгонять падающих с потолка летучих мышей, а когда звонит колокол, созывая на службу, спрашивает вслух, не его ли зовет муэдзин. Во время утренних пробежек, цель которых – успокоить либидо, осведомляется, указывая на кружащих в небе дорсетских ворон, не воздушные ли это змеи.
  Наказания, которые он буквально притягивает, не останавливают его. Во время вечерних занятий он бормочет полузабытые суры из Корана, которым учила его Айя, а когда звенит сигнал отбоя, его, в халате, могут застать в умывальной общежития перед треснутым зеркалом, где он пристально разглядывает лицо, в надежде найти признаки потемнения кожи, подтверждающие тайную убежденность в том, что его мать – не англо-ирландская аристократка, а последовательница Аллаха. Как бы не так: он – Презираемый, приговоренный к пожизненному заключению с личиной белокожего, задавленного чувством вины английского джентльмена завтрашнего правящего класса.
  Его единственный духовный союзник – такой же отверженный, как и он сам: величественный, нестареющий, застенчивый, седоволосый беженец, в очках без оправы и мешковатом костюме, который ведет факультативные занятия немецкого и игры на виолончели и живет один в домике на Бристоль-роуд, где снимает комнату. Зовут его мистер Мэллори. Манди находит его в чайной на Хай-стрит, где тот читает какую-то книгу. В это самое время идет совещание учителей, так почему мистер Мэллори на нем не присутствует?
  – Потому что я не состою в штате, мистер Манди, – объясняет он, закрывает книгу и выпрямляется. – Возможно, когда я повзрослею, меня туда и зачислят. Но пока я учитель временный. Постоянно временный. Хотите кусок торта? Я вас приглашаю, мистер Манди.
  На той же неделе Манди записывается на дополнительные занятия игры на виолончели, немецкой грамматики и немецкого разговорного. «Я это сделал, потому что очень люблю музыку, а немецкий язык – это, в определенном смысле, музыка в литературе», – пишет он майору и просит отца добавить пятнадцать фунтов к ежегодным затратам на обучение.
  Майор отвечает тут же, телеграммой. «Твое решение одобряю всем сердцем. Твоя мать была музыкальным гением. Если он родственник Мэллори, который взял штурмом Эверест, то сделан из превосходного человеческого материала. Спроси его и доложи. Манди».
  Мистер Мэллори, увы, не сделан из превосходного человеческого материала, во всяком случае, того, что представляется превосходным майору. На самом деле он – доктор Гуго Мандельбаум, родом из Лейпцига, и в горы его совершенно не тянет. «Но не рассказывайте об этом мальчикам, мистер Манди. Им фамилия Мандельбаум – лишний повод для насмешек», – и он смеется и кивает седой головой со смирением человека, над которым уже вдосталь насмеялись.
  С виолончелью ничего не получается. Поначалу доктора Мандельбаума заботит только смычок. В отличие от англиканского миссионера в Мюрри с пальцами Манди он ведет себя так, будто они – оголенные электрические провода, осторожно прикладывает их к нужным точкам, чтобы тут же отпрыгнуть к противоположной стене. Но к концу пятого урока выражение лица мистера Мандельбаума изменяется: если ранее его главной заботой была техника, то теперь он просто жалеет Манди как человека, взявшегося не за свое дело. Сев на вращающийся стул у рояля, он переплетает пальцы рук, склоняется над ними.
  – Мистер Манди, музыка – не ваше убежище, – наконец объявляет он очень даже торжественно. – Возможно, позже, когда вы испытаете эмоции, которые выражает музыка, она станет вашим убежищем. Но уверенности в этом пока нет. Поэтому будет лучше, если вы станете искать спасение в языке. Овладеть другим языком, говорит нам Шарлемань,[20] все равно что овладеть чужой душой. Немецкий – как раз такой язык. Как только он окажется у вас в голове, вы сможете уходить в него в любое время, вы сможете закрывать дверь, у вас появится убежище. Вы позволите мне прочитать вам маленькое стихотворение Гете? Иногда Гете такой непорочный. Он был непорочным в вашем возрасте. И снова стал им, достигнув моего. Вот я и хочу прочитать вам на немецком самое прекрасное маленькое стихотворение, а потом скажу, о чем в нем идет речь. И к нашей следующей встрече вы выучите это маленькое стихотворение.
  Доктор Мандельбаум декламирует самое прекрасное и самое короткое стихотворение на немецком, потом его перевод: «Горные вершины спят во тьме ночной… подожди немного, отдохнешь и ты». Виолончель отправляется в шкаф доктора Мандельбаума, где он держит и мешковатый костюм. А Манди, который уже возненавидел виолончель, но еще не привык к слезам, плачет и плачет от стыда, видя, что ее убирают, тогда как доктор Мандельбаум сидит у окна с тюлевыми занавесками, глядя в книгу, набранную готическим шрифтом.
  Тем не менее происходит чудо. По окончании пары семестров у доктора Мандельбаума появляется ученик-звезда, а Манди находит свое убежище. Гете, Гейне, Шиллер, Эйхендорф[21] и Мёрике[22] становятся его лучшими друзьями. Он читает их, вместо того чтобы готовить домашние задания, берет в кровать, чтобы читать под одеялом при свете фонарика.
  – Итак, мистер Манди, – гордо говорит доктор Мандельбаум, нарезая шоколадный торт, который купил, чтобы отметить успех Манди на экзамене, – сегодня мы оба беженцы. Ибо, пока человечество пребывает в цепях, возможно, все хорошие люди на земле – беженцы. – Только говоря на немецком, как сейчас, он позволяет себе комментировать порабощение одних другими. – Мы не можем жить в башне из слоновой кости. Уютное неведение – не выход. В немецких студенческих обществах, ни в одно из которых меня не приняли, произносили тост: «Лучше быть саламандрой и жить в огне».
  А после этого зачитывает ему строки из драмы Лессинга[23]«Натан Мудрый». Манди уважительно кивает, вслушиваясь в мелодичность этого прекрасного голоса, словно это музыка, которую он когда-нибудь поймет.
  – А теперь расскажите мне об Индии, – просит доктор Мандельбаум и в свою очередь закрывает глаза, слушая истории Айи.
  Периодически, захваченный желанием исполнить родительский долг, майор без предупреждения появляется в школе, опираясь на тяжелую трость из вишневого дерева, инспектирует гарнизон и ревет. Если Манди играет в регби, он ревет, требуя, чтобы тот переломал ноги соперникам; если в крикет – разнести калитку. Его визиты заканчиваются резко: разъяренный поражением, он обзывает тренера сосунком, за что его, не впервые в жизни, выводят с поля. За воротами школы бушуют Ревущие шестидесятые, зато на ее территории царят тишь да гладь. Дважды в день на церковной службе воздают хвалу тем выпускникам школы, которые погибли ради ныне живущих, ставят белого человека выше тех, у кого другой цвет кожи, проповедуют целомудрие юношам, которые находят сексуальные стимулы даже в передовицах «Таймс».
  И хотя притеснения, которым подвергается Манди в руках своих тюремщиков, усиливают его презрение к ним, он не может заставить себя взбунтоваться. Его настоящий враг – добросердечность и неугасимое желание быть частью чего-то. Возможно, только те, кто рос без матери, могут осознать пустоту, которую он должен заполнить. Изменение официального отношения к нему Тонкое и незаметное. Одно за другим его проявления непокорности остаются незамеченными. Он курит в самых опасных местах, но никто его не ловит, не унюхивает запаха табака в дыхании. Он читает молитву в часовне, пьяный от пинты пива, выпитой залпом у двери черного хода соседнего бара, но его не секут розгами, наоборот, хвалят и предлагают продолжать в том же духе. И это еще не все. Пусть в регби проку от него нет, в крикете он быстро попадает в первую команду школы и уже там становится звездой. Более никто не числит его в изгоях. В ужасной школьной постановке «Рядового человека»[24] он получает главную роль. Так что школу он покидает, купаясь в лучах нежеланной славы и, благодаря доктору Мандельбауму, со стипендией на продолжение изучения современных языков в Оксфорде.
  – Дорогой мальчик.
  – Отец.
  Манди дает майору время собраться с мыслями. Они сидят в оранжерее суррейской виллы, и, как обычно, идет дождь. Затушевывает серебристые ели в забытом хозяином саду, каплями воды скатывается по рассохшимся французским окнам, натекает лужицами на растрескавшихся плитках пола. Взбалмошная миссис Маккечни уехала в отпуск в Абердин. День катится к вечеру, и майор, пропустив последний стакан за ленчем, предвкушает первый, который выпьет за обедом. Золотушный ретривер портит воздух и тихонько рычит у ног майора. Кое-где стеклянные панели выбиты, но оно и к лучшему, потому что в последнее время у майора развился страх перед замкнутым пространством. Согласно его последнему приказу, ни двери, ни окна в доме не запираются. Если он понадобится этим мерзавцам, с удовольствием сообщает он поредевшей аудитории в «Золотом лебеде», они знают, где смогут его найти; и постукивает по полу тяжелой тростью из вишневого дерева, с которой теперь неразлучен.
  – Ты принял решение, не так ли, мой мальчик? Поставил на немецкий? – и майор затягивается бирманской сигарой.
  – Думаю, да, благодарю вас, сэр.
  Майор и ретривер обдумывают услышанное. Первым заговаривает майор.
  – Приличные войсковые части существуют и теперь, знаешь ли. Не все пошло псу под хвост.
  – Тем не менее, сэр.
  Вновь долгая пауза.
  – Полагаю, гунны опять пойдут на нас, как думаешь? С последнего шоу прошло двадцать лет. Они практически готовы к следующему, заверяю тебя.
  Опять тишина, пока лицо майора не освещает лучезарная улыбка.
  – Ну, как скажешь, малыш. Вина на твоей матери.
  Не в первый раз за последние месяцы Манди тревожится за психику отца. Моя бедная мать несет ответственность за грядущую войну с немцами? Как такое может быть?
  – Эта женщина щелкала языки, как мы – орешки. Хинди, пенджабский, урду, телугу, тамильский, немецкий.
  Манди изумлен.
  – Немецкий?
  – И французский. Писала, говорила, пела. Музыкальный слух. Характерный для всех Стэнхоупов.
  Манди рад это слышать. Благодаря доктору Мандельбауму он получил доступ к секретной информации и теперь знает, что немецкий язык – красивый, поэтичный, музыкальный, логичный, с отменным чувством юмора и романтической душой, но тому, кто не может его расшифровать, осознать это нет никакой возможности. За исключением таблички «ДЕРЖИСЬ ПОДАЛЬШЕ» на входной двери, в нем есть все, о чем может мечтать девятнадцатилетний Steppenwolf,[25] ищущий культурного убежища. Теперь же в его пользу говорят и гены. И какие могут быть сомнения в том, что немецкий язык – призвание, определенное судьбой? Без знания немецкого он бы никогда не записался на еженедельные занятия по изучению Библии в переводе епископа Вулфилы. А если бы не записался, то на третий день своего первого семестра не оказался бы бок о бок, на диване в Северном Оксфорде, с тщедушной венгеркой-полиглотом, которая зовется Ильзе и берет на себя труд просветить воспитывавшегося без матери, выросшего до шести футов и четырех дюймов девственника в вопросах секса. Интерес Ильзе к Вулфиле, как и у Манди, случаен. После академического тура по Европе она оказалась в Оксфорде, чтобы расширить свои знания о корнях современного анархизма. Но каким-то образом в перечень предметов, на которые она записалась, попал и Вулфила.
  * * *
  Вызванный темной ночью на суррейскую виллу, Манди держит на коленях влажную от пота голову отца и наблюдает, как тот отхаркивает последние остатки загубленной жизни, тогда как миссис Маккечни курит на лестничной площадке. На похороны приходят друг-алкоголик, который при этом и солиситер,[26] безработный полиграфист, хозяин и все завсегдатаи «Золотого лебедя». Миссис Маккенчи, по-прежнему двадцатидевятилетняя, стоит у отрытой могилы, по всем статьям мужественная шотландская вдова. На дворе лето, и она в черном шифоновом платье. Ленивый ветерок ласково прижимает материю к телу, подчеркивая отменную грудь, да и остальные достоинства. Прикрывая рукой рот, она шепчет Манди с такого близкого расстояния, что ее губы буквально касаются нежных волосков в ухе:
  – Посмотри, что бы ты мог получить, если бы вежливо попросил. – Голос звучит насмешливо, и, чтобы окончательно вогнать Манди в краску, она ненароком проводит рукой по той части брюк, под которой скрывается детородный орган.
  Вернувшись в свою комнату в общежитии колледжа, потрясенный Манди проводит инспекцию доставшегося ему наследства: один комплект красно-белых шахматных фигурок из слоновой кости, многие повреждены; один армейский ранец с шестью рубашками, сшитыми фирмой «Ранкен-энд-компани, лимитед», Восточная Калькутта, 1770, по разрешению Его высочества короля Георга V, с отделениями в Дели, Мадрасе, Лахоре и Мюрри; одна латунная фляжка, сильно помятая, в компании которой так хорошо сидится под азадирахтой индийской на закате дня; один перочинный нож; бирманские сигары; один гуркхский церемониальный кинжал с гравировкой по кривому лезвию «Доблестному другу»; один переживший многие поколения твидовый пиджак без указания изготовителя; один том «Избранных произведений Редьярда Киплинга» с измятыми и загнутыми страницами и один тяжелый кожаный чемодан с бронзовыми нашлепками по углам, найденный спрятанным или забытым под грудой пустых бутылок в гардеробе в спальне майора.
  Закрытый на замок.
  Без ключа.
  Несколько дней он держит чемодан под кроватью. Он – единственный хозяин судьбы чемодана, во всем мире только ему известно о существовании сего предмета. Он станет невероятно богатым? Унаследует «Бритиш-американ тобакко»?[27] Узнает все тайны исчезнувших Стэнхоупов? Вооружившись ножовкой, позаимствованной у плотника общежития, он проводит вечер, пытаясь вырезать замок. В отчаянии кладет чемодан на кровать, выхватывает церемониальный гуркхский кинжал из расшитых ножен и решительным движением вырезает в крышке круг. Когда отбрасывает его, в нос ударяют запахи Мюрри на закате и пота на шее Рами в тот момент, когда она сидит рядом с ним на корточках и всматривается в скалистое дно пруда.
  Официальные армейские бумаги: английские, индийские, пакистанские.
  Выцветшие указы о присвоении Артуру Генри Джорджу Манди званий второго лейтенанта, лейтенанта, капитана, майора.
  Одна пожелтевшая, отпечатанная на машинке программка «Белоснежки» в постановке «Пешаварской труппы», где среди прочего указано, что роль Доупи исполнил Э. А. Манди.
  Письма впавших в тоску банковских управляющих касательно «расходов на столовую и других долгов, которые не может покрыть этот счет».
  Каллиграфически выписанный протокол заседания военного трибунала, прошедшего в Мюрри в сентябре 1956 года, подписанный уоррен-офицером Джи. Пи. Сингхом, судебным клерком. Обвиняемый признался в совершении преступления, защитник не потребовался. Заявление друга обвиняемого: «Майор Манди напился. Обезумел. Он искренне сожалеет о содеянном и отдает себя на милость суда».
  Не так быстро. Извините, но ничего не ясно. Какие действия? Какая милость?
  Краткое изложение обвинения, представленное в суд, но не зачитанное. Обвинением установлено, и обвиняемый с этим согласился, что
  «майор Манди, выпивая в офицерской столовой, принял на свой счет некие слова, игриво сказанные капитаном Греем, уважаемым английским офицером, техническим специалистом, прибывшим в командировку из Лахора. Схватив вышеуказанного уважаемого офицера за лацканы кителя, майор Манди, грубо нарушив нормы поведения и армейскую дисциплину, трижды ударил капитана головой в лицо, вызвав обильное кровотечение, потом целенаправленно нанес удар коленом в пах и, сопротивляясь попыткам других офицеров сдержать его, выволок капитана на веранду. А там нанес множество ударов кулаками и ногами, которые поставили под угрозу саму жизнь капитана, не говоря уже об армейской карьере».
  О словах, которые игриво произнес капитан, более не упоминается. Поскольку обвиняемый не привел их в свою защиту, суд не считает нужным повторять их. «Он напился. Он искренне сожалеет о содеянном». Конец защите, конец карьере. Конец всему. Кроме загадки.
  Одна толстая папка, с написанным чернилами рукой майора словом «ПАПКА». Почему? Можно ли писать слово «КНИГА» на книге? Да, пожалуй. Манди раскладывает содержимое папки на покрывале. Одна фотография, размером в 1/4 долю листа, в картонной рамке с позолотой. Члены англо-индийской семьи с множеством слуг стоят плотной группой на лестнице, ведущей к колониальному особняку со многими колоннами, построенному у подножия холмов в Верхней Индии и окруженному ухоженными лужайками с цветочными клумбами и кустарниками. На каждой колонне полощется «Юнион Джек». По центру группы – надменный белый мужчина в строгом костюме. Рядом с ним – надменная, без тени улыбки, белая женщина, в кардигане и джемпере из одинаковой шерсти и плиссированной юбке. Двое белых сыновей застыли по обе стороны родителей, оба в итонских костюмах.[28] К сыновьям примыкают белые дети и взрослые различных возрастов. Скорее всего, тетушки, дядья, кузены и кузины. Ступенькой ниже расположились слуги в униформе. Место каждого определено цветом кожи: самые белые – по центру, самые темные – с краю. Надпись на фотографии гласит: «Семья Стэнхоупов дома, в День победы в Европе, 1945. БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ».
  Полностью отдавая себе отчет в том, что рядом незримо присутствует душа матери, Манди берет фотографию и подставляет под включенную настольную лампу, пристально всматривается в женскую половину семьи Стэнхоупов, пытаясь вычислить высокую англо-ирландскую аристократку, щелкающую иностранные языки, словно орешки, которая в не столь уж отдаленном будущем должна стать его матерью. Особо он ищет признаки достоинства и эрудиции. Видит матрон с яростным взглядом. Вдовствующих особ, уже перешагнувших детородный возраст. Хмурящихся девушек-подростков с детским жирком и косичками. Кого не видит, так это потенциальной матери. Перед тем как отложить фотографию, переворачивает ее обратной стороной и обнаруживает короткую надпись, коричневыми чернилами, авторство которой, судя по почерку, принадлежит не майору. Писала полуграмотная девушка, возможно, одна из подростков, буквы аж прыгают от волнения. «Я – это та, которая с закрытыми глазами, типпично!!!»
  Подписи нет, но волнение заразительно. Вернувшись к фотографии, Манди вновь изучает ее в поисках пары закрытых глаз, английских или индийских. Но закрытых очень много, все из-за солнца. Он кладет фотографию на покрывало, роется в содержимом папки и выбирает, скорее всего неслучайно, стопку писем, перетянутых бечевкой. Опять переворачивает фотографию. Сравнивает почерк. Автор у писем и надписи на обратной стороне рамки один, сомнений в этом нет. Манди раскладывает письма на покрывале. Их шесть. Самое длинное – из восьми непронумерованных страниц. Буквы-каракули, масса ошибок. Достоинство и эрудиция определенно не просматриваются. Первые начинаются «Мой ненаглядный» или «О, Артур», но тон быстро меняется:
  «Артур, черт побери, из любви к Богу послушай меня!
  Мерзавиц, который мне это сделал, тот самый мерзавиц, которому Нелл с радостью отдалась, ты обольстил меня и не вздумай этого отрицать, Артур. Если я приеду домой обесчесченная, отец меня убьет. Меня встретят, как проститутку, прижившую ребенка без брака. Его надо кормить и меня отдадут монахиням, которые, я слышала, в наказанее отберут у меня младенца. Если я останусь в Индии, мне просто придешься торговать телом на рынке. Видит Бог, я лучше бросушь в Ганг. Исповедь здесь небезопасна, все небезопасно, этот грязный козел М'Гроу или расскажет все леди Стэнхоуп, или полезет мне под юбку, а домоправительница тарашится на мой живот так, словно я украла у нее ленч. „Вы, случайно, не беременны, горничная Нелли?“ Господи, помоги мне, сделай так, чтобы мисис Ормрод думала, что все дело в хороший еде, которой кормят слуг. Но как долго она будет этому верить, Артур, если я на шестом месяце и продолжаю раздуваться? И я играла Святую Деву Марию в рождественной постановке, на Рождество, Артур! Но со мной это проделал не Святой Дух, не так ли? Это был ты!
  У МЕНЯ ЧЕРТОВА ДВОЙНЯ АРТУР. Я СЛЫШУ КАК ВНУТРИ МЕНЯ БЬЮТСЯ ИХ СЕРДЦА!»
  
  Манди нужно увеличительное стекло. Он занимает его у студента-первокурсника, который живет на его лестничной площадке и собирает марки.
  – Извини, Сэмми, мне надо кое-что рассмотреть.
  – В гребаную полночь?
  – Получается, что да.
  Он сосредотачивает внимание на нижней ступеньке и ищет высокую девушку в униформе горничной с закрытыми глазами. Найти ее не составляет труда. Она – веселый ребенок-переросток, со множеством черных кудряшек на голове, и ее ирландские глаза закрыты, как и было написано на обороте фото. И, если бы Манди надел униформу горничной, черный парик и крепко закрыл глаза от яркого индийского солнца, выглядел бы он именно так, потому что: «Я в том же возрасте, – думает он. – И у нее та же дурацкая, не сползающая с лица улыбка, какой улыбаюсь и я, разглядывая ее через увеличительное стекло, ибо ближе к ней мне никогда не быть».
  «Может, и буду, если прямо сейчас повешусь», – приходит другая мысль.
  «Может, ты так улыбаешься из застенчивости, потому что очень высокая».
  «И я вижу, пристально вглядевшись в тебя, что в твоей душе тоже живет что-то бунтарское».
  «Что-то импульсивное, доверчивое и веселое, а потому ты очень похожа на высокую, белую, повзрослевшую Рами».
  «Что-то гораздо более близкое мне по духу, чем заносчивая, высокомерная, величественная и эрудированная аристократка, которую выдавали за мою мать с того самого момента, как появилась возможность мне лгать».
  * * *
  «„Лично и конфиденциально“
  Дорогой капитан Манди!
  Я уполномочен леди Стэнхоуп обратить Ваше внимание на Ваши обязательства перед мисс Нелли О'Коннор, которая служит горничной у Ее светлости. Ее светлость просит сообщить Вам следующее: если положение мисс О'Коннор не будет немедленно урегулировано и Вы не поступите, как должно поступать в подобной ситуации офицеру и джентльмену, ей не останется иного выхода, кроме как поставить в известность командира вашей части.
  Искренне Ваш,
  Личный секретарь леди Стэнхоуп».
  
  Одно свидетельство о браке, подписанное англиканским викарием Дели, похоже, в спешке.
  Одно свидетельство о смерти, подписанное тремя месяцами позже.
  Одно свидетельство о рождении, датированное тем же днем: Эдуард Артур Манди пожаловал в этот мир. Он родился, к его удивлению, не в Мюрри, а в Лахоре, где умерли его мать и сестра-близняшка.
  Манди без труда находит неизвестный член уравнения. Ему уже понятно, какие слова «игриво сказаны» капитаном Греем. «Манди? Манди? Уж не вы ли обрюхатили горничную Стэнхоупов?» Признав себя виновным, майор добился того, что в суде эти слова не озвучивались. Но только в суде. Письмо секретаря могло быть личным и конфиденциальным, но у Стэнхоупов слишком много слуг, чтобы сохранить случившееся в тайне. Перед его мысленным взором возникает обезумевший майор, осыпающий ударами капитана, разворошившего прошлое. Манди ищет в своем сердце подобающую случаю ярость, злость, упреки, которые мог бы бросить в лицо отцу, но испытывает только бесконечную жалость к двум бессловесным душам, попавшим в клетку приличий своего времени.
  Почему он лгал мне все эти годы?
  Считал, что недостоин меня.
  Думал, что она недостойна.
  Испытывал сожаление и чувство вины.
  Хотел, чтобы я гордился хотя бы кем-то из родителей.
  И причина тому любовь.
  Чемодан с бронзовыми нашлепками на углах хранит еще один секрет: коробочку, обтянутую потрескавшейся кожей с золотым крестом, в которой лежит наградной лист Пакистанского министерства обороны, подписанный через шесть месяцев после рождения Манди. Командуя отрядом, рискуя собственной жизнью и стреляя с бедра из автомата, майор Артур Генри Джордж Манди положил на землю двадцать всадников противника, за что и стал кавалером пакистанского чего-то там чести. Сама награда, если ее и вручили майору, из коробочки исчезла. Должно быть, майор ее продал, чтобы купить выпивку.
  Забрезжила заря. Глотая слезы, которые наконец-то текут по щекам, Манди прикрепляет к стене над кроватью наградной лист, рядом с ним – фотографию празднующих Победу Стэнхоупов и их домочадцев, забивая гвоздики каблуком ботинка.
  * * *
  Радикальные принципы Ильзе, как и ее сладострастное маленькое тело, неукротимы, и проходящего инициацию Манди можно простить за то, что он не замечает разницы. С какой стати ему волноваться, что о Михаиле Бакунине он знает даже меньше, чем об особенностях женской анатомии? Ильзе обеспечивает ему ускоренное обучение по обеим дисциплинам, и, пожалуй, невежливо отдавать себя целиком одной из них, пренебрегая другой. Если она обрушивается на государство, считая его инструментом тирании, Манди всецело с ней соглашается, хотя на государство в такой ситуации ему глубоко плевать. Если она глаголет об индивидуализме, превозносит возрождение культа индивидуальности и главенство индивидуума и обещает освободить Манди от смиренности, связывающей его по рукам и ногам, он умоляет ее незамедлительно этим заняться. А то, что одновременно она говорит и о радикальном коллективизме, его совершенно не тревожит. Как-нибудь он свяжет одно с другим. Если она читает вслух Лейинга или Купера, пока он дремлет на ее голом животе, одобрительный кивок едва ли может быть воспринят за тяжелый труд. И если занятия любовью она ставит выше занятий войной, в свободное от анархизма и индивидуализма время Ильзе еще и убежденная пацифистка, он готов заряжать для нее свой мушкет в любое время дня и ночи, пока ее нетерпеливые пятки барабанят ему по спине на мате из волокна кокосовой пальмы в комнатке общежития Сент-Хьюза,[29] куда джентльменов пускают от 4 до 6 часов пополудни, на чай с сэндвичами при открытой двери. И что может быть более успокаивающим на фоне временно утоленной страсти, чем разделенное видение социального рая, законы которого – результат добровольной взаимной договоренности всех заинтересованных сторон.
  Однако из этого нельзя делать вывод, что Тед Манди безразличен к идеям Нового Иерусалима, которые открывает перед ним Ильзе. В ее искрящемся радикализме он находит не только слова и мысли достопочтенного доктора Мандельбаума, но и свидетельства собственного неприятия многого из того, что являет собой Англия. Праведные идеи девушки он принимает как свои. Он – гибрид, номад, человек без малой родины, родителей, собственности, жизненной цели. Он – замороженный младенец, который только-только начал оттаивать. Иной раз, шагая на лекцию или в библиотеку, он сталкивается с бывшим однокашником в пиджаке спортивного покроя, брюках из кавалерийского твила[30] и начищенных коричневых ботинках. Оба чувствуют себя неловко и после обмена несколькими ничего не значащими фразами разбегаются в разные стороны. «Господи, этот Манди, – угадывает он их мысли. – Он же совершенно съехал с катушек». И они правы. По большей части действительно съехал. Он не состоит ни в «Буллингдоне»,[31] ни в «Гридироне», ни в «Каннинге»,[32] ни в «Юнионе».[33] Если уж появляется на политических сборищах, то борется с ненавистными правыми. Несмотря на немалый рост, его любимая позиция вне объятий Ильзе – сидеть, скрестив ноги и подтянув колени к ушам, в комнате, битком набитой леваками, и слушать божественное писание от Торо, Гегеля, Маркса и Лукача.
  А тот факт, что не убеждают его эти интеллектуальные аргументы, что воспринимает он их как музыку, которую не может сыграть, а не как железную логику, за которую они выдаются, не имеет ровно никакого значения. Его не страшит принадлежность к маленькой группке храбрецов. Когда Ильзе участвует в марше, Манди, большой любитель в чем-либо поучаствовать, всюду сопровождает ее, на рассвете садится в поезд в Глостер-Грин, вооружившись батончиками «Марс», которые она любит, аккуратно завернутыми сандвичами с салатом и яйцами, приобретенными на рынке, и термосом с томатным супом, вот где становится незаменимым ранец майора. Плечом к плечу и часто рука в руке они маршируют, протестуя против поддержки Гарольдом Вильсоном вьетнамской войны и, поскольку они лишены возможности высказать свое несогласие в парламенте, называют себя внепарламентской оппозицией. Они маршируют по Трафальгарской площади, протестуя против апартеида, и сочиняют страстные декларации в поддержку американских студентов, сжигающих призывные повестки. Они кучкуются в Гайд-парке, где их вежливо рассеивает полиция, и чувствуют себя страшно оскорбленными. Но сотни вьетнамцев умирают каждый день, разорванные бомбами, сожженные напалмом, выброшенные из вертолетов во имя демократии, и сердцем Манди с ними, так же, как Ильзе.
  В знак протеста против захвата власти в Греции полковниками, поддержанными ЦРУ, и пыток и убийств греческих левых, они без особого результата толкутся около лондонского отеля «Кларидж», в котором, по слухам, останавливались полковники во время их тайного визита в Лондон. Никто не выходит, чтобы услышать их насмешки. Ничего не боясь, они приходят к греческому посольству под транспарантами «Спасите Грецию сейчас». И испытывают чувство глубокого удовлетворения, когда атташе высовывается из окна и кричит: «В Греции мы бы вас расстреляли!» Вернувшись в Оксфорд в целости и сохранности, они все еще слышат посвист воображаемых пуль.
  Во время зимнего семестра, это правда, Манди находит время поставить на немецком пьесу Бюхнера[34]«Войцек», но ее радикализм не вызывает сомнений. А летом, где-то даже удивляясь самому себе, первым бросает мяч за свой колледж в матче по боулингу, а потом наверняка долго бы отмечал победу с игроками, если б не напомнил себе о других обязанностях.
  Родители Ильзе живут в Хендоне,[35] на вилле с зеленой крышей и пластмассовыми гномами, удящими рыбу в садовом пруду. Ее отец – хирург-марксист с широким славянским лбом и вьющимися волосами, мать – пафицистка-психотерапевт, последовательница Рудольфа Штайнера.[36] Никогда в жизни Манди не встречал такой интеллигентной, широко мыслящей семейной пары. Вдохновленный примером, он просыпается как-то утром в своей комнате, охваченный решимостью предложить их дочери выйти за него замуж. И случай для этого представляется более чем подходящий. Заскучав от, по ее словам, сонных английских протестов, Ильзе какое-то время ищет кампус, где студенты показывают себя во всей красе, так же, как в Париже, Беркли или Милане. Ее выбор, после долгого копания в душе, падает на Свободный университет Берлина, колыбель нового мирового порядка, и Манди предлагает себя в сопровождающие, поскольку может провести год вне Оксфорда.
  И, понятное дело, заявляет он, будет намного лучше, если они поедут как муж и жена.
  Время для такого предложения выбрано, наверное, не столь удачно, как он предполагал, но Манди, захваченный большой идеей, слеп и глух к тактическим нюансам. Он только что сдал недельное сочинение о символическом значении света в произведениях менестрелей и чувствует себя хозяином положения. Ильзе, с другой стороны, вымоталась донельзя после двухдневного, не давшего никакого результата марша в Глазго, где компанию ей составлял Фергус, шотландский студент, изучающий историю рабочего класса, по ее словам, неисправимый гомосексуалист. Ее реакция на предложение Манди сдержанная, если не сказать презрительная. Женитьба? Эта идея не входила в число тех, которые они рассматривали, обсуждая Лейинга и Купера. Женитьба? Буржуазная свадьба, так? С официальной церемонией, проводимой представителем государства? Неужто Манди так далеко регрессировал в своем радикальном развитии, что готов получить благословение церкви? Она смотрит на него если не со злостью, то в глубокой печали. Пожимает плечами не так уж и грациозно. Требует время на раздумья, чтобы понять, удастся ли примирить столь экстраординарный шаг с ее принципами.
  Днем позже Манди получает ответ. Его венгерский ангел, в одних носках, расставив ноги, стоит в углу комнаты, рядом с окном. Ее пацифистская анархистская гуманистическая радикальная филантропия иссякла. Кулаки сжаты, по пылающим щекам текут слезы.
  – У тебя абсолютно буржуазное сердце, Тедди! – верещит она на английском с характерным для нее очаровательным акцентом. А потом добавляет: – Ты вот хочешь жениться, но ведь в сексе ты еще полнейший младенец!
  Глава 3
  Целеустремленный исследователь немецкой души сходит с поезда, прибывшего в Западный Берлин, имея при себе шесть отцовских рубашек, которые коротки ему в рукавах, но почему-то не в подоле, сто фунтов стерлингов и пятьдесят шесть немецких марок, которые заплаканная Ильзе нашла в ящике стола. Стипендия, позволявшая ему худо-бедно сводить концы с концами в Оксфорде, как он слишком поздно выяснил, не выплачивалась во время учебы в заморских университетах.
  – Какой Саша, ради бога, где Саша? – кричит он Ильзе, стоящей на перроне вокзала Ватерлоо, когда она, мучимая мадьярской совестью, в бессчетный раз меняет окончательно принятое решение и готова прыгнуть на подножку уходящего поезда, да только выясняется, что необходимый для поездки паспорт остался дома.
  – Скажи ему, что тебя послала я, – умоляет она, когда поезд наконец-то трогается. – Передай ему мое письмо. Он учится на последнем курсе, но очень демократичен. В Берлине все знают Сашу. – Для Манди это звучит так же убедительно, как утверждение о том, что в Бомбее все знают Гуптов.[37]
  Идет 1969 год, битломания уже не в зените, но Манди никто об этом не сказал. Помимо гривы каштановых волос, которые закрывают уши и падают на глаза, он несет на плечах ранец отца, подчеркивая, что превратился в перекати-поле, в лишившегося корней странника, которому до конца своих дней предстоит мотаться по белу свету, потому что жизнь для него потеряла всяческий смысл. Позади лежат обломки великой любви, впереди – модель Кристофера Ишервуда,[38] лишившегося иллюзий летописца Берлина на распутье. Как Ишервуд, он более не собирается ожидать от жизни ничего, кроме жизни. Он станет камерой с разбитым сердцем. А если, в это, правда, верится с трудом, так уж выйдет, что он снова обретет способность любить, хотя Ильзе вроде бы напрочь лишила его этой способности, тогда, возможно, в каком-нибудь кафе, пользующемся дурной славой, где прекрасные женщины в шляпках-клоше[39] пьют абсент и хрипловатыми голосами поют об освобождении от чар, он найдет свою Салли Боулс.[40] Он анархист? Как посмотреть. Чтобы быть анархистом, нужно иметь хотя бы искорку надежды. Для нашего недавно сброшенного с небес на землю мизантропа ближе, конечно же, нигилизм. Тогда почему, может задаться он вопросом, столь энергична моя походка, откуда решимость, с которой я отправляюсь на поиски Саши, этого Великого Борца? Откуда ощущение прибытия в более чистый, более веселый мир, когда жизнь, по существу, кончена?
  – Иди в Кройцберг! – вопит Ильзе вслед уходящему поезду, когда Манди, высунувшись из окна, трагично машет ей рукой. – Поищи его там. И пригляди за ним, Тедди, – отдает она последний приказ, а у него нет времени узнать, чем обусловлены ее слова, потому что поезд уже уносит Манди к новому этапу его жизни.
  * * *
  Кройцберг – не Оксфорд, с облегчением отмечает Манди.
  Нет доброй дамы с крашенными синькой кудряшками из Университетского комитета по обеспечению студентов жильем со списком адресов, где он должен вести себя как джентльмен. Вытесненные высокими ценами за аренду жилья из лучших районов города, студенты Западного Берлина поселились в разбомбленных заводских корпусах, на брошенных железнодорожных станциях, в кварталах жилых домов, расположенных слишком близко от Стены, а потому не привлекающих внимания здравомыслящих застройщиков. В турецких барачных поселках из листов асбоцемента и ржавого железа, так живо напомнивших Манди его детство, не продают ни учебники, ни ракетки для сквоша, зато там можно купить инжир, медные сковородки, халву, кожаные сандалии и пластмассовых желтых уток. Запахи пряностей, горящего древесного угля, жареной баранины кажутся такими родными блудному сыну Пакистана. Надписи и рисунки на стенах и окнах коммун не сообщают о новых постановках малоизвестных драматургов периода правления королевы Елизаветы самодеятельными студенческими театрами, но на все лады проклинают шаха, Пентагон, Генри Киссинджера, Линдона Джонсона и применение во Вьетнаме напалма агрессивным американским империализмом.
  И совет Ильзе – не тычок пальцем в небо. Мало-помалу в кафе, импровизированных клубах, на уличных углах, где толкутся, курят и бунтуют студенты, имя Саша вызывает странную улыбку, какие-то воспоминания, ассоциации. Саша? Ты про Сашу – Великого оратора… того Сашу? Видишь ли, тогда у нас проблема. Нынче мы никому не даем наши адреса. У Schweinesystem длинные уши. Лучше оставь записку у «Студентов за демократический социализм», и увидишь, захочет ли он связаться с тобой.
  Schweinesystem, Манди, новичок, повторяет про себя. Запомни это слово. Система свиней. В это мгновение он злится на Ильзе, забросившую его в «глаз» радикального тайфуна без карт и инструментов. Пожалуй. Но вечер близится, путь определен, и, несмотря на царящий в душе траур, ему не терпится начать новую жизнь.
  – Попробуй поговорить с Анитой в Шестой коммуне, – советует ему сонный революционер в шумном подвале, заполненном дымом сигарет с марихуаной и вьетконговскими флагами.
  – Может, Бриджит подскажет, где его найти, – дает наводку девушка в палестинском платке на голове, перебирающая струны гитары. У ее ног сидит малыш, рядом – здоровяк в сомбреро.
  Бывший заводской корпус с выщербленными пулями стенами, высокий, как Паддингтонский вокзал в Лондоне, украшают портреты Кастро, Мао и Хо Ши Мина. Портрет погибшего от рук палачей Че Гевары окаймлен черным. Слоганы на белых простынях предупреждают Манди, что «Запрещать запрещено», советуют – «Будь реалистичным, требуй невозможного», указывают – «Не принимай ни богов, ни хозяев». Разбросанные по полу, словно выжившие после кораблекрушения, студенты и студентки спят, курят, кормят грудью детей, играют рок-музыку, обнимаются и ругаются друг с другом. Анита? Давно уже ушла, говорит один доброжелатель. Бриджит? Загляни во Вторую коммуну, и на хер Америку, говорит другой. Когда он спрашивает, где тут туалет, ласковый швед подводит его к шести кабинкам, во всех выбиты двери.
  – Право наличное уединение, товарищ, есть буржуазный барьер на пути к всеобщему объединению, – объясняет швед на безупречном английском. – Мужчины и женщины, писающие вместе, куда лучше бомбежек вьетнамских детей. Саша? – повторяет он после того, как Манди вежливо отклоняет его поползновения. – Возможно, ты найдешь его в клубе «Троглодит», только теперь он называется «Обритый кот». – Швед достает из кармана сигаретную бумагу и, воспользовавшись спиной Манди как столом, рисует карту.
  Последняя приводит Манди к каналу. С ранцем в руке он бредет вдоль берега. Минует сторожевые вышки, потом мимо проплывает патрульный катер, ощетинившийся пулеметами и пушками. Наш или их? Какая разница? Ничей. И вышки, и катер – часть большого тупика, из которого он должен найти выход. Он поворачивает на вымощенную булыжником улицу и останавливается как вкопанный. Путь ему перегораживает стена из бетонных блоков высотой в двадцать футов, с колючей проволокой поверху, залитая светом прожекторов. Поначалу он отказывается признавать, что именно видит перед собой. Нет, это мираж, декорация на съемочной площадке, стройка. К нему подходят двое западноберлинских полицейских.
  – Уклоняешься от службы в армии?
  – Англичанин, – отвечает он, протягивая паспорт.
  Они ведут его к свету, внимательно изучают паспорт, потом лицо.
  – Раньше не видел Берлинской стены?
  – Нет.
  – Тогда хорошенько рассмотри ее, англичанин, а потом иди спать. И не нарывайся на неприятности.
  Он возвращается к каналу, находит боковую дорогу. На ржавой железной двери среди голубей мира Пикассо и символов «Запретить Бомбу» нарисован безволосый кот, на задних лапах и с торчащим пенисом. Внутри музыка и споры сливаются в единый звериный рев.
  – Загляни в Мирный центр, товарищ, на верхнем этаже, – рекомендует ему красавица, взяв за руки.
  – И где Мирный центр?
  – Наверху, козел.
  Он поднимается, едва переставляя ноги по ступеням. Близится полночь. На каждом этаже ему открывается новая живая картина освобождения. На первом студенты и дети сидят кружком, как в воскресной школе, а строгого вида женщина рассказывает о вредных последствиях родительского воспитания. На втором над переплетенными телами парит посткоитусное умиротворение. «Поддержим нейтронную бомбу!» – гласит надпись на стене. С ней соседствует другая: «Убей тешу! Не повреди телевизор!» На третьем Манди охватывает восторг: там репетируют какую-то пьесу. На четвертом заросшие волосами молодые люди колошматят по пишущим машинкам, совещаются, вставляют листы бумаги в ручные прессы и отдают приказы по радиотелефонам.
  Он поднимается на верхний этаж. Лестница ведет к открытому люку в потолке. Он залезает на чердак, освещенный одинокой лампой. Коридор уводит вдаль. В его конце Манди находит двух мужчин и двух женщин, склонившихся над столом, на котором разложены карты и стоят бутылки пива. Одна женщина черноволосая, с хмурым лицом, вторая – ширококостная блондинка. Мужчина, что находится ближе к Манди, практически не уступает ему в росте: викинг с золотистой бородой и шапкой соломенных волос, повязанных пиратским платком. Второй мужчина – недомерок, очень энергичный, черноволосый. Одно плечо у него ниже другого, оба слишком узкие для его головы. Черный баскский берет он носит, сдвинув набекрень, и он – Саша. Откуда Манди это знает? Поскольку интуитивно догадывался, что Ильзе говорила о человеке, таком же миниатюрном, как и она сама.
  Слишком застенчивый для незваного гостя, он не решается подойти к столу, переминается с ноги на ногу, сжимая в руке письмо. Слышит фрагменты плана боевых действий. Говорит только Саша. Голос у него непомерно силен, в сравнении с телом. Слова сопровождаются повелевающими движениями рук. «…не дать свиньям загнать нас в боковые улицы, слышите?.. Нужно встретиться с ними на открытом пространстве, где камеры смогут зафиксировать, что они с нами делают…» Манди уже решает на цыпочках отступить к лестнице и подняться в другой раз, когда совещание резко обрывается. Черноволосая сгребает карты. Викинг распрямляется и потягивается. Блондинка обнимает его за ягодицы и прижимает к себе. Саша тоже встает, но не становится от этого выше. Когда Манди направляется к столу, чтобы представиться, все трое инстинктивно сдвигаются, прикрывая собой маленького императора.
  – Добрый вечер. Я – Тед Манди. У меня для вас письмо от Ильзе. – Он надеется, что голос звучит уверенно и доброжелательно. А поскольку имя отправительницы не находит видимого отклика в широко посаженных темных глазах, добавляет: – Ильзе, венгерка, студентка, изучает политическую философию. Побывала здесь прошлым летом и имела честь познакомиться с вами.
  Возможно, именно вежливость Манди выбивает их из колеи, и несколько мгновений они подозрительно переглядываются. Кто он, этот учтивый английский говнюк с битловской прической? Высокий викинг реагирует первым. Встав между Манди и остальными, берет письмо, адресованное Саше, осматривает со всех сторон. Ильзе залепила клапан клейкой лентой. Слова «Лично! Конфиденциально!» дважды подчеркнуты. Сие ясно указывает, что письмо не предназначено для чужих глаз. Викинг передает конверт Саше, который быстро разрывает его и достает два листочка, плотно исписанные неровным почерком Ильзе. Читает первые строки, переходит к последней странице, чтобы посмотреть на подпись. Потом улыбается, сначала себе, потом Манди. И на этот раз Манди выбит из колеи, потому что темные глаза очень уж умные, а улыбка слишком уж юная.
  – Так-так. Ильзе! – бормочет он. – Потрясающая девчушка, не правда ли? – Он сует письмо в карман изношенной короткой прямой суконной куртки.
  – Скорее да, чем нет, – соглашается Манди на отменном немецком.
  – Венгерка… – напоминает себе Саша. – А ты – Тедди.
  – Ну, пожалуй, Тед.
  – Из Оксфорда.
  – Да.
  – Ее любовник? – Вопрос уж больно прямой. – Мы тут все любовники, – добавляет Саша. Под общий смех.
  – Был, несколько недель тому назад.
  – Несколько недель! В Берлине это целая жизнь! Ты – англичанин?
  – Да. Ну, не совсем. Родился за границей, учился в Англии. О, и она послала вам бутылку шотландского. Помнит, что вам нравится виски.
  – Шотландского! Господи, какая память! Женская память нас всех погубит. Слушай, и давай на «ты». Что ты делаешь в Берлине, Тедди? Ты – революционный турист?
  Манди обдумывает ответ, когда черноволосая девушка с хмурым лицом приходит на помощь.
  – Он спрашивает, ты искренне хочешь принять участие в нашем Движении или приехал изучать человеческую зоологию? – говорит она с иностранным акцентом, только он не может понять, откуда она родом.
  – Я принимал участие в Оксфорде. Почему бы не здесь?
  – Потому что здесь не Оксфорд! – фыркает она. – У нас поколение Освенцима, в Оксфорде – нет. В Берлине можно высунуться из окна, крикнуть: «Нацистская свинья», – и практически не ошибиться, если говнюку на улице больше сорока.
  – И что ты собрался изучать в Берлине, Тедди? – спрашивает Саша более мягким тоном.
  – Германистику.
  Темноволосая вновь перехватывает инициативу.
  – Тогда ты должен рассчитывать на везение, товарищ. Профессора, которые учат этому архаическому дерьму, так запуганы, что не выходят из своих бункеров. А двадцатилетние марионетки, которых они посылают, так пугаются, что вступают в наши ряды.
  Тут подает голос блондинка:
  – У тебя есть деньги, товарищ?
  – Боюсь, немного.
  – У тебя нет денег? Тогда от тебя нет никакой пользы! Как ты собираешься есть котлету каждый день? Как купишь новую шляпу?
  – Наверное, пойду работать. – Манди изо всех сил старается разделить их чувство юмора, пока еще непривычное ему.
  – На Систему свиней?
  Черноволосая девушка не дает ему ответить. Волосы она зачесывает назад, оставляя открытыми уши. И подбородок у нее волевой.
  – Какова цель нашей революции, товарищ?
  Вопрос, конечно, неожиданный, но и шесть месяцев с Ильзе и ее друзьями оставили свой след.
  – Всеми средствами противостоять войне во Вьетнаме… остановить расползание военного империализма… отвергать общество потребления… оспаривать буржуазные принципы… открывать глаза молодому поколению, учить его. Создавать новое и справедливое общество… противодействовать иррациональным действиям власти.
  – Иррациональным? А разве власть может действовать рационально? Любая власть иррациональна, говнюк. У тебя есть родители?
  – Нет.
  – Ты разделяешь утверждение Маркузе о том, что логический позитивизм – полное дерьмо?
  – Боюсь, я не философ.
  – В государстве несвободы ни у кого нет свободной совести. Ты это принимаешь?
  – Похоже, в этом что-то есть.
  – В этом есть все, говнюк. В Берлине студенческие массы ведут постоянную борьбу с силами контрреволюции. Город спартаковцев и столица Третьего рейха вновь открыл для себя свое революционное предназначение. Ты читал Хоркхаймера?[41] Если ты не читал «Период упадка» Хоркхаймера, ты смешон.
  – Спроси, eingeblaut ли он, – предлагает блондинка, употребив слово, которого Манди раньше никогда не слышал. Все смеются, за исключением Саши, который, ранее молча наблюдавший за допросом, решает прийти на помощь Манди.
  – Все понятно, товарищи. Он – хороший парень. Давайте оставим его в покое. Может, нам всем встретиться попозже в Республиканском клубе?
  Провожаемые взглядом Саши, его помощники один за другим спускаются по лестнице. Наконец он опускает за ними крышку люка, запирает на засов и, к удивлению Манди, тянется вверх и хлопает его по плечу.
  – Виски у тебя с собой, Тедди?
  – В ранце.
  – Не обращай внимания на Кристину. Греческие женщины слишком болтливы. И замолкают только после оргазма. – Он открывает маленькую дверь в боковой стене. – И тут все говнюки. Слово, выражающее расположение, такое же, как товарищ. Революция предпочитает прямоту.
  Саша улыбается, говоря это? Поручиться Манди не может.
  – Что означает eingeblaut?
  – Она спрашивала, доставалось ли тебе уже от свиней. Хотела знать, можешь ли ты продемонстрировать красивые синяки, оставшиеся на теле после ударов их дубинок.
  Согнувшись пополам, Манди следом за Сашей попадает в длинное, пещерообразное помещение, которое поначалу напоминает ему корабельный трюм. Два фонаря в крыше-потолке высоко над головой медленно наполняются звездами. Саша снимает берет, высвобождая копну непокорных революционных волос. Чиркает спичкой и зажигает керосиновую лампу. По мере того как разгорается фитиль, Манди различает письменный стол с бронзовым подносом для бумаг, стопку буклетов, пишущую машинку. У стены стоит двуспальная железная кровать, застеленная много раз стиранным покрывалом. На полу, как валуны, лежат груды книг.
  – Украдено для революции, – объясняет Саша, указывая на книги. – Никто их не читает, никто не знает названий. Им лишь понятно, что интеллектуальная собственность принадлежит массам, а не кровопийцам-издателям или владельцам книжных магазинов. На прошлой недели мы устроили конкурс. Тот, кто приносит больше книг, наносит самый сильный удар по жалкой буржуазной морали. Ты сегодня что-нибудь ел?
  – Не так чтобы очень.
  – Не так чтобы очень по-английски означает ничего? Тогда ешь.
  Саша подталкивает Манди к старому кожаному креслу, ставит на столик два пластмассовых стаканчика, кладет колбасу и хлеб. Его костлявое левое плечо значительно выше правого. Правую ногу он подволакивает. Манди отщелкивает пряжки ранца, достает бутылку шотландского, приобретенную Ильзе в буфете Сент-Хьюза, завернутую, дабы не разбилась, в одну из рубашек майора, разливает виски по стаканчикам. Саша садится напротив на деревянную табуретку, достает очки в тяжелой оправе, начинает внимательно читать письмо Ильзе, тогда как Манди отрезает себе хлеба и колбасы.
  – «Тедди никогда тебя не подведет», – зачитывает Саша вслух. – Должен отметить, весьма субъективное суждение. Что сие должно означать? Что я собираюсь полностью тебе довериться? Из чего она делает такой вывод?
  Ответа Манди не находит, впрочем, Саше он, похоже, и не требуется. На немецком Саша говорит с каким-то региональным акцентом, но Манди еще не может определить, каким именно.
  – Что она обо мне рассказывала?
  – Практически ничего. Ты – студент последнего курса и демократ. Все тебя знают.
  Саша читает дальше.
  – «Хороший друг, верный во всех ситуациях, не способен на обман, не состоит ни в какой организации…» наверное, за это я должен тобой восхищаться… «в голове буржуа, но сердцем социалист». Не хватает только капитализма в душе и коммунизма в члене. Почему она мне все это пишет? – Тут Сашу осеняет: – Она, часом, от тебя не ушла?
  – Не без этого, – признается Манди.
  – Наконец-то мы подбираемся к сути. Она от тебя ушла, вот и чувствует за собой вину… а это еще что? Просто не верится… «Он хотел на мне жениться». Ты – чокнутый?
  – Почему нет? – с глупой улыбкой спрашивает Манди.
  – Вопрос почему, а не почему нет. У вас в Англии так принято, жениться на каждой девушке, с которой переспал несколько раз? Однажды в Германии был такой порядок. Закончилось все трагично.
  Не зная, какого от него ждут ответа, Манди откусывает кусок от бутерброда, запивает виски, а Саша вновь склоняется над письмом.
  – «Тедди любит мир, как и мы все, но он хороший солдат». Господи Иисусе. Что она под этим подразумевает? Что Тедди выполняет приказы, не задавая вопросов? Ты застрелишь любого, на кого укажут? Это не добродетель, а криминальная предрасположенность. Ильзе следует быть более разборчивой в комплиментах.
  Манди что-то бурчит, частично соглашаясь, частично от раздражения.
  – И почему она говорит, что ты – хороший солдат? – не унимается Саша. – Хороший солдат, как я – хороший демократ? Или речь о том, что ты герой в постели?
  – Я так не думаю, – отвечает полнейший младенец в сексе.
  Но Саша хочет разобраться до конца.
  – Ты с кем-то дрался из-за нее? Почему ты хороший солдат?
  – Это оборот речи. Мы вместе участвовали в демонстрациях. Я ее оберегал. Я занимался спортом. Какого черта? – Он встает, закидывает ранец за плечо. – Спасибо за виски.
  – Мы его еще не допили.
  – Она послала виски тебе, не мне.
  – Но ты его привез. Не оставил себе, не выпил в одиночку. Показал себя хорошим солдатом. Где ты собираешься сегодня спать?
  – Что-нибудь найду.
  – Подожди. Остановись. Положи на пол свой глупый ранец.
  Завороженный магией голоса Саши, Манди останавливается, но ранец с плеча не снимает. Саша бросает письмо на стол, какое-то время смотрит на почтальона.
  – Ответь мне на один вопрос, только правдиво, хорошо? Мы тут все немного параноики. Кто тебя послал?
  – Ильзе.
  – Больше никто? Не полиция, не шпионы, не газетная редакция, не какие-нибудь умники? В этом городе умников хоть пруд пруди.
  – Я не из их числа.
  – Ты – такой, как пишет Ильзе? Не прибавить, не убавить. Это ты мне говоришь? Новичок в политике, изучающий германистику, хороший солдат с сердцем социалиста и так далее. Это все, что можно о тебе сказать?
  – Да.
  – И ты всегда говоришь правду?
  – По большей части.
  – Но ты гей.
  – Нет. Отнюдь.
  – Я тоже. Так что же нам делать?
  Глядя сверху вниз на Сашу, не зная, что и ответить, Манди вновь поражается хрупкости своего хозяина. Кажется, все косточки его тела сначала сломали, а потом не позволили им правильно срастись.
  Саша делает глоток виски, потом, не глядя на Манди, протягивает стакан, предлагая последовать его примеру.
  – Ладно, – с неохотой вырывается у него.
  «Что, ладно?» – гадает Манди.
  – Опусти этот гребаный ранец.
  На этот раз Манди подчиняется.
  – Есть девушка, которая мне нравится, понимаешь? Иногда она приходит сюда. Возможно, придет этим вечером. Если придет, ты будешь спать на крыше. Если пойдет дождь, я дам тебе брезент. Такая уж она застенчивая. Согласен? При необходимости на крышу уйду я.
  – О чем ты говоришь?
  – Может, мне понадобится хороший солдат. Может, понадобится тебе. Какого хрена? – Он берет у Манди стакан, выпивает виски, наполняет стакан из бутылки, которая слишком велика для его детской руки. – А если она не появится, ты будешь спать здесь. У меня есть лишняя кровать. Раскладушка. Я об этом никому не говорю. Мы поставим ее в другом конце комнаты. И завтра я попрошу принести сюда стол для твоей германистики. Поставим его сюда, под фонарем. Тогда у тебя будет свет. Если будешь много пердеть, если я решу, что ты мне все-таки не нравишься, я вежливо попрошу тебя отвалить. Договорились? – И продолжает, не дожидаясь ответа: – Утром я предложу принять тебя в коммуну. У нас будет дискуссия, потом голосование, все это дерьмо. Может, Кристина задаст тебе пару вопросов о твоем буржуазном происхождении. Она – самая буржуазная из нас всех. Ее отец – греческий корабельный олигарх, который любит полковников и оплачивает половину еды, которую мы съедаем. – Он пьет виски, протягивает стакан Манди. – Некоторые коммуны легальны. Эта – нет. Мы не любим нацистских домовладельцев. Когда будешь регистрироваться в университете, не называй этого адреса, мы дадим тебе письмо от хозяина дома в Шарлоттенбурге. Он напишет, что ты живешь у него, это неправда, что ты – добропорядочный лютеранин, тоже неправда, что каждый вечер ровно в десять ты уже в постели и женишься на каждой, кого трахаешь.
  Вот так Манди узнал, что становится соседом Саши.
  * * *
  Совершенно неожиданно в жизни Манди наступает золотой век. У него есть дом, у него есть друг, и первое, и второе для него внове. Он – составная часть храброй новой общности, которая решила перестроить мир. Изредка выпадающая ночь под звездами – не такое уж серьезное испытание для солдатского сына, несущего службу на передовой революции. Он не обижается, когда красная лента на ручке двери указывает, что в данный момент его генерал никого не принимает. Если Саша использует женщин по назначению, Манди остается верен обету воздержания. Иногда ему приходится обменятся парочкой платонических слов с какой-нибудь из красавиц, которых в коммуне на удивление много, но только потому, что при вступлении он пообещал трижды в неделю заниматься разговорным английским с любым из коммунаров, у кого возникает такое желание.
  И саламандра живет в огне. Доктор Мандельбаум гордился бы им. Присутствие в зоне боевых действий, осознание, что в любой момент его могут позвать на баррикаду, где он встанет плечом к плечу с товарищами, ночные дебаты о том, кто и когда снесет прогнившее дерево старого мира и расчистит площадку для молодой поросли, действуют как постоянный стимулятор. И если Манди прибыл в Берлин желторотым птенцом, то под руководством Саши и товарищей он быстро становится наследником благородной истории Движения. Вскоре имена его героев и злодеев Манди знает не хуже, чем имена великих мастеров крикета.
  Это иранский беженец Бахман Нируманд, который накануне визита шаха Ирана в Западный Берлин рассказал студентам, до отказа заполнившим Большую аудиторию Свободного университета, о сущности поддерживаемого Америкой режима шаха.
  Это Бенни Онесон, который публично протестовал против визита шаха в город и в тот же самый день погиб, застреленный одетым в штатское полицейским детективом рядом с оперным театром Западного Берлина.
  Именно похороны Бенни, отрицание своей вины полицией и мэром послужили причиной возрастания воинственности студентов и ускорили возвышение Руди Дучке, основателя «Студенческой внепарламентской оппозиции».
  Фашистская риторика медиамагната Акселя Шпрингера и его одиозной «Бильд цайтунг» подвигла психически недоразвитого, отличающегося крайне правыми взглядами рабочего совершить покушение на Руди Дучке на берлинской Курфюрстендамм. Дучке, однако, выжил. В отличие от Мартина Лютера Кинга, которого убили в том же месяце.
  Манди знает места и даты великих сидячих демонстраций и кровавых столкновений с полицией недавнего прошлого. Он знает, что студенческое возмущение сотрясает мир на тысячах полей сражений, что студенты Америки такие же храбрые, как и в других странах, и их выступления подавляются не менее жестоко.
  Он знает, что лучшее периодическое издание в мире – газета «Конкрет», основанная верховной жрицей Движения, несравненной Ульрикой Майнхоф. А два самых великих революционных писателя на текущий момент – Ланганс и Тойфель.
  Вокруг так много братьев и сестер! Так много товарищей, делящих общую мечту. И пусть сама мечта ясна ему не до конца, он готов участвовать в ее претворении в жизнь, какой бы она ни была.
  * * *
  Итак, жизнь начинается. Утром благочестивый выпускник английской школы-интерната и еще не вкусивший полицейской дубинки рекрут идеи всемирного освобождения вскакивает с раскладушки, тогда как Саша сладко спит после жарких ночных споров. После общего душа в компании девушек, которых он нарочито игнорирует, Манди работает на кухне, если приходит его черед, чистит украденные сосиски и овощи для супа, а потом бродит по просторным паркам Западного Берлина и его площадям, посещает лекции тех преподавателей, которых студенческий эдикт не обвинил в распространении фашистской доктрины. Позже он может пойти в типографию, предложив разносить листовки с выдержками из программных произведений модных революционеров, а потом, набив ими рюкзак, мужественно встает на углу улицы и раздает листовки направляющимся домой буржуа, пребывающим в летаргическом сне и не ведающим, что творится вокруг.
  Раздача листовок и бесплатных газет – занятие нелегкое. Более того, рисковое. Мало того, что берлинские буржуа отказываются просыпаться, они сыты студентами по горло. Еще не прошло и двадцати пяти лет после свержения Гитлера, и добропорядочные граждане недовольны тем, что улицы города наводнены полицейскими с дубинками и толпами грязно ругающихся радикалов, забрасывающих полицию камнями. По мнению буржуа, субсидируемые государством берлинские студенты, освобожденные от воинской повинности, должны помнить о своем долге перед обществом, соблюдать законы, учиться и молчать в тряпочку. Они не должны бить витрины, агитировать за прилюдное совокупление, создавать транспортные пробки и оскорблять наших американских освободителей. Неоднократно добропорядочный господин замахивается на него кулаком. Неоднократно старушка из поколения Освенцима криком требует, брызжа слюной в лицо, чтобы он унес свои глупые бумажки nach druben,[42] где ими смогут подтереться, она имеет в виду находящийся по другую сторону Стены Восточный Берлин, или пытается ухватиться за его длинные волосы, но он слишком высок для нее. Неоднократно таксист, само собой, реакционер, атакует его, заезжая колесами на бордюрный камень. Манди приходится спасаться бегством, листовки разлетаются по тротуару. Но хорошего солдата этим не испугаешь. Во всяком случае, надолго. Вечером того же дня, после уроков разговорного английского, его чаще всего можно найти расслабляющимся за кружкой пива в «Обритом коте», Республиканском клубе, или наслаждающимся чашечкой турецкого кофе и араком в одном из многочисленных лачужных кафе Кройцберга, где честолюбивому романисту нравится раскрывать блокнот и вживаться в образ Ишервуда.
  Но случаются моменты, когда установка на хорошее настроение не помогает, и Манди настигает нереальность разделенного города, висельный юмор Берлина и обреченная атмосфера неуверенности в собственном выживании. Он окружен злобой, причины ее для него новые, а иной раз и чуждые, в такие тяжелые для себя моменты он задается вопросом, ужели его товарищи, как и он, сбились с пути, черпая силу в чьих-то утверждениях, а не в собственном сердце, и не заведут ли его поиски правды жизни в, как говаривал доктор Мандельбаум, башню из слоновой кости. Крепко держа в руках свое древко транспаранта, протестуя против последнего акта деспотизма насмерть запуганной университетской администрации или мужественно дожидаясь на баррикадах полицейского штурма, который так и не начинается, покинувший родину сын майора британской армии иной раз спрашивает себя: на какой войне он сражается, последней или очередной?
  Однако поиски связей с окружающим миром продолжаются. И приходит вечер, когда, вдохновленный мягкой погодой и араком, он устраивает матч по крикету для многочисленных турецких детей, болтающихся среди лачуг. Участок пыльной земли становится центральной частью поля, поставленные друг на друга пустые банки из-под пива – калитками. Манди берет у Фейсала, хозяина его любимого кафе, ножовку и толстую рейку, отпиленный кусок превращается в биту. Конечно же, Рани не появляется из закатного света, чтобы поприветствовать его, но крики радости и отчаяния, мельтешение смуглых лиц, рук и ног поднимают настроение. Так рождается Кройцбергский крикетный клуб.
  В будоражащих кровь походах в отбрасываемую Стеной тень он ищет иностранных туристов и рассказывает им самые захватывающие истории о побегах с той стороны. Если какой-то фактический эпизод вдруг не желает вспоминаться, Манди легко заменяет его вымышленным, и благодарность туристов не заставляет себя ждать. А если эти снадобья не способны вывести его из минора, всегда остается возможность вернуться домой к Саше.
  * * *
  Поначалу они приглядываются друг к другу. Как молодожены, которых сразу привели к алтарю, не предоставив времени на ухаживания, вот каждый и пытался держаться от другого на расстоянии, чтобы понять, с кем его свела жизнь. Действительно ли Манди хороший солдат, за которого принимает его Саша? Действительно ли Саша хромоногий харизматический революционер, который нуждается в Манди-защитнике? Пусть они делят одну территорию, существуют они в параллельных плоскостях, пересекаясь лишь по взаимной договоренности. О прошлом Саши Манди практически ничего не знает, в коммуне бытует мнение, что эта информация – табу. Известно лишь, что Саша родился в Саксонии, в лютеранской семье, бежал из Восточной Германии, убежденный враг всех религий и так же, как Манди, сирота… насчет последнего, правда, уверенности нет, одни слухи, ничего больше. И только под Рождество, или, как говорят немцы, в Святой вечер, они оба открываются друг другу настолько, что обратного пути уже нет.
  Уже к двадцать третьему декабря коммуна пустеет на три четверти: коммунары закрывают глаза на принципы и разъезжаются по домам, праздновать Рождество в лоне своих реакционных семей. Кому некуда ехать, остаются, как дети в школах-интернатах. Валит снег, и Кройцберг становится похож на рождественскую открытку. На следующий день, проснувшись рано утром, Манди с удовольствием отмечает, что фонари все выбелены, сообщает об этом Саше, в ответ получает только стон и рекомендацию отвалить. Нисколько не обидевшись, он натягивает на себя все, что только можно, и отправляется в турецкий поселок, лепить снеговика и готовить кебаб с Фейсалом и мальчишками из крикетного клуба. Вернувшись на чердак в сумерках, обнаруживает, что радио включено, настроено на станцию, транслирующую рождественские гимны, а Саша, напоминающий Чарли Чаплина в фильме «Новые времена», в берете и в фартуке, что-то помешивает в миске.
  Письменный стол превращен в обеденный и накрыт на двоих. По центру горит свеча, рядом стоит бутылка греческого вина, от щедрот отца Кристины. Другие свечи горят на стопках украденных книг. На деревянной доске лежит впечатляющий кусок красного мяса.
  – Где тебя носило? – спрашивает Саша, не прерывая своего занятия.
  – Гулял. А что? Что-то случилось?
  – Сегодня Рождество, не так ли? Гребаный семейный праздник. В такой день положено быть дома.
  – У нас семей нет. Родители умерли, братья и сестры не родились. Я пытался тебя разбудить, но ты предложил мне отвалить.
  Саша все не поднимает голову. В миске красные ягоды. Он готовит какой-то соус.
  – А что это за мясо?
  – Оленина. Хочешь, чтобы я отнес ее обратно в магазин и поменял на твой вечный гребаный Wienerschnitzel?[43]
  – Оленина сгодится. Бэмби на Рождество. Уж не виски ли ты пьешь?
  – Возможно.
  Рот у Манди не закрывается, но Саша невесел. За обедом, пытаясь поднять ему настроение, Манди рассказывает историю своей аристократической матери, которая на поверку оказалась горничной-ирландкой. Он выбирает игривый тон. Призванный уверить слушателя в том, что рассказчик давно уже примирился с этой страницей семейной истории. Саша выслушивает его с плохо скрываемым нетерпением.
  – Почему ты рассказываешь мне все это дерьмо? Хочешь, чтобы я пустил слезу, жалея, что ты – не лорд?
  – Разумеется, нет. Я надеялся тебя рассмешить.
  – Меня интересует только личное освобождение. А оно для всех нас начинается с того момента, когда детство перестает быть оправданием. В твоем случае, должен отметить, как и для многих англичан, наступление этого момента сильно задерживается.
  – Ладно. А как насчет твоих покойных родителей? Через что тебе пришлось переступить, чтобы достигнуть того совершенного состояния, в котором мы тебя находим?
  Табу на историю Сашиной семьи снято? Вероятно, да, ибо шиллеровская голова несколько раз коротко кивает, словно возможные возражения одно за другим преодолеваются. И Манди замечает, что глубоко посаженные глаза вдруг состарились и уже вбирают в себя свет свечей, вместо того чтобы его отражать.
  – Очень хорошо. Ты – мой друг, и я тебе доверяю. Несмотря на твою нелепую озабоченность герцогинями и служанками.
  – Спасибо тебе.
  – Мой усопший отец совсем не усопший и не умерший, как мне бы того хотелось. Если оценивать его по стандартным медицинским показателям, он такой же живой, как мы.
  Манди то ли хватает ума промолчать, то ли он слишком удивлен, чтобы говорить.
  – Он не набрасывался с кулаками на брата-офицера. Он не сдался на милость алкоголю, хотя периодически и пытался. Он – религиозный и политический флюгер, перевертыш, существование которого невыносимо для меня даже сегодня. Когда мне приходится думать о нем, я могу называть его только герр пастор, но никак не отец. Тебе, похоже, скучно.
  – Как бы не так! Мне все говорили, что твоя личная жизнь – это святое. Я даже представить себе не мог, что настолько святое!
  – С самого раннего детства герр пастор слепо верил в бога. Его родители были религиозными людьми, он же – суперрелигиозным, закостенелым пуританским лютеранским фанатиком, появившимся на свет в 1910 году. Когда наш дорогой фюрер пришел к власти, – иначе Саша Гитлера не зазывал, – герр пастор, двадцати лет от роду и уже рукоположенный в сан, состоял в нацистской партии. Его вера в нашего дорогого фюрера даже превосходила веру в бога. Он твердо знал, что Гитлер сотворит чудо. Вернет Германии честь и достоинство, сожжет Версальский договор, избавится от коммунистов и евреев и построит царство ариев на земле. Тебе действительно не скучно?
  – Как ты можешь спрашивать? Я зачарован!
  – Надеюсь, не настолько зачарован, чтобы, выйдя за дверь, рассказать десятку друзей, что у меня есть отец. Герр пастор и другие нацисты-лютеране называли себя Deutsche Christen.[44] Как он выжил в последние годы войны, я так и не знаю, поскольку он наотрез отказывался говорить об этом. В какой-то момент его отправили на Восточный фронт, где он попал в плен. Русские не расстреляли его, и этой оплошности я не могу им простить и по сей день. Вместо этого его отправили в сибирские лагеря, и ко времени освобождения и возвращения в Восточную Германию из герра пастора-нациста-христианина он превратился в герра пастора-большевика-христианина. Благодаря этой трансформации Лютеранская церковь Восточной Германии дала ему работу: пестовать коммунистические души в Лейпциге. Признаюсь тебе, его возвращение из плена я встретил с негодованием. Он не имел права отбирать у меня мою мать. Чужак, нарушитель заведенного порядка. У других детей не было отцов, почему я должен отличаться от остальных? Этот низкорослый трус, все вынюхивающий, сеющий слово Христа и Ленина, вызывал у меня отвращение. Чтобы ублажить мою бедную мать, мне пришлось притвориться, что он обратил в свою веру и меня. Должен отметить, иной раз связь между этими двумя божествами запутывала меня, но, поскольку оба были бородатыми, какой-то симбиоз определенно просматривался. Однако в 1960 году бог соблаговолил явиться пастору во сне и приказал перевезти семью и все пожитки в Западную Германию, пока существовала такая возможность. Так что мы рассовали Библии по карманам и пересекли границу Восточного и Западного секторов, оставив Ленина позади.
  – У тебя были братья и сестры? Это потрясающе, Саша!
  – Старший брат, которого родители всегда предпочитали мне. Он умер.
  – В каком возрасте?
  – Шестнадцатилетним.
  – Отчего?
  – Пневмония, осложненная респираторными проблемами. Долгая, медленная смерть. Я завидовал Рольфу, потому что он был любимчиком матери, я любил его, потому что мне он был хорошим братом. Семь месяцев я приходил к нему в больницу каждый день и присутствовал при его последних минутах. Не могу сказать, что вспоминаю об этом с удовольствием.
  – Понятное дело. – Тут Манди решается еще на один очень личный вопрос: – А что случилось с твоим телом?
  – Судя по всему, меня зачали, когда герр пастор приезжал в увольнительную, а родился я в канаве, когда моя мать пыталась убежать от наступающих русских. Она говорила мне, возможно, это и не так, что в последний период пребывания в матке я был лишен доступа кислорода. Чего была лишена моя мать, я могу только предполагать. Грязь в канаве не была лечебной. – Тут он возвращается к отцу: – Герр пастор с привычной быстротой перестроился с восточной духовности на западную. На него обратила внимание миссионерская организация из Миссури, известная сомнительными связями, его послали в Сент-Луис, на какие-то религиозные курсы. Закончил он их с отличием и вернулся в Западную Германию ревностным христианином семнадцатого столетия и проповедником христианского рыночного капитализма. Само собой, ему тут же нашли приход в оплоте нацизма, земле Шлезвиг-Гольштейн, где каждое воскресенье, к радости паствы, он восхваляет с кафедры Мартина Лютера и Уолл-стрит.
  – Саша, это действительно ужасно. Ужасно и невероятно. Можем мы поехать в Шлезвиг-Гольштейн и послушать его?
  – Никогда. Я полностью вычеркнул его из своей жизни. Для моих товарищей он мертв. Это единственное, в чем герр пастор и я нашли точку соприкосновения. Он тоже не желает признавать сыном атеиста-радикала-бунтаря, вот и я не хочу считать отцом агрессивного, лицемерного, религиозного перевертыша. Вот почему, по тайному сговору с отцом, я вычеркнул его из своего прошлого. И мечтаю только об одном: чтобы он не умер, прежде чем мне представится случай еще раз сказать ему, как сильно я его ненавижу.
  – А твоя мать?
  – Существует, но не живет. В отличие от твоей ирландской горничной ей не посчастливилось умереть в родах. Она шагает по топям Шлезвиг-Гольштейна в тумане горя и скорби по своим детям и постоянно говорит о том, что покончит с собой. В бытность молодой матерью ее, разумеется, многократно насиловали наши победоносные русские освободители.
  Саша сидит за столом, перед пустым стаканом, застыв, как приговоренный к смерти. Глядя на него, вслушиваясь в иронические интонации его голоса, Манди чувствует прилив духовного милосердия, которое все проясняет и очищает. Так что наполняет стаканы и предлагает тост скорее сдержанный английский прагматик, чем терзаемый переживаниями немецкий исследователь жизни.
  – Тогда за нас, – бормочет он. – Prosit.[45] Со счастливым Рождеством, и все такое.
  Все еще хмурясь, Саша берется за стакан, и они выпивают на немецкий манер: поднимают стаканы, смотрят друг другу в глаза, пьют, опять поднимают, опять смотрят, а после короткой паузы ставят стаканы на стол и замирают, завороженные торжественностью момента.
  * * *
  Взаимоотношения могут углубляться и умирать. Как потом вспоминал Манди, в ту рождественскую ночь их взаимоотношения углубились и стали только крепнуть. С того дня Саша более не отправляется в Республиканский клуб или в «Обритого кота», предварительно не осведомившись, пойдет ли туда Манди. В студенческих барах, во время прогулок по замороженным тропинкам вдоль канала и реки Манди играет роль Босуэлла[46] при Саше-Джонсоне[47] и Санчо Пансы при Дон Кихоте. Когда их коммуна становится богаче за счет украденных буржуазных велосипедов, Саша настаивает, чтобы двое друзей расширили свой кругозор, обследуя наружные границы западной части города. На все согласный Манди собирает корзинку для пикника: вареная курица, хлеб, бутылка красного бургундского, все честно куплено на его заработки экскурсовода у Берлинской стены. Они отправляются в путь, Саша настаивает, чтобы первый отрезок они прошли пешком, потому что он хочет кое-что обсудить и говорить лучше не на колесах, а ощущая под ногами твердую землю. Лишь когда здание, в котором расположилась коммуна, скрывается из виду, он объясняет, в чем дело.
  – По правде говоря, Тедди, я никогда в жизни не ездил на этих гребаных железяках, – признается он с обескураживающей прямотой.
  Опасаясь, что Сашины ноги не справятся с порученным им делом, и ругая себя за то, что не подумал об этом раньше, Манди ведет Сашу в Тиргартен и находит пологий, поросший травой склон, где на них не смотрят дети. Он держит велосипед за седло, но Саша тут же приказывает убрать руку. Саша падает, грязно ругается, поднимается на склон, снова падает, ругается еще грязнее и громче. Но на третьей попытке понимает, как нужно удерживать равновесие, и пару часов спустя, раскрасневшись от гордости, в шинели сидит на скамье, ест курицу и, выдыхая пар, комментирует высказывания великого Маркузе.
  * * *
  Но Рождество, как это бывает во время войны, лишь временное затишье перед бурей. Еще не успевает растаять снег, как напряженность между студентами и городом вновь достигает точки кипения. Так уж получается, что бурлят все университеты Западной Германии. Из Гамбурга, Бремена, Геттингена, Франкфурта, Тюбингена, Саарбрюккена, Бохума и Бонна приходят истории о забастовках, отставках ведущих профессоров, триумфальном наступлении радикально настроенных студенческих масс. У берлинских студентов более давние, более серьезные претензии к городским властям, чем у всех остальных, вместе взятых. В тени надвигающейся грозы Саша совершает вылазку в Кёльн, где, по слухам, появился новый блестящий теоретик, раздвигающий границы радикальной идеи. К его возвращению Манди уже выступает за решительные действия.
  – Оракул объяснил, как мирные люди должны вести себя в надвигающейся конфронтации? – спрашивает он, ожидая услышать одну из гневных тирад Саши, бичующих долготерпение псевдолибералов или разлагающее влияние военно-промышленного колониализма. – Предложил взять на вооружение гнилые яйца или помидоры, бомбы-вонючки, петарды… а может, автоматы «узи»?
  – Наша задача – открыть всем социальное происхождение человеческого знания, – торопливо отвечает Саша, набивая рот хлебом с колбасой: скоро митинг.
  – И что это означает в переводе на понятный язык? – осведомляется Манди, знакомый с ролью фокус-группы.
  – Первичное человеческое государство, его исходная модель. День Первый – это уже поздно. Начинать надо со дня Зеро. В этом весь смысл.
  – Тебе придется все это как следует разжевать, – предупреждает Манди, его брови уже сошлись у переносицы. Для него слова Саши действительно сюрприз, поскольку раньше Саша всегда настаивал на том, что они должны ориентироваться на суровую политическую действительность, а не чье-то видение Утопии.
  – На первом этапе мы должны очистить человеческое сознание, освободиться от всех предрассудков, запретов, унаследованных желаний. Мы должны исторгнуть все старое и прогнившее. – В рот отправляется очередной кусок колбасы. – Американизм, жадность, классовую принадлежность, зависть, расизм, буржуазную сентиментальность, ненависть, агрессивность, суеверия, жажду денег и власти.
  – И чем занять освободившееся место?
  – Что-то я не понимаю твой вопрос.
  – Все просто. Ты освободил от всего мое сознание. Я – чистый лист бумаги, не американец, не расист, не буржуа, не материалист. У меня не осталось плохих мыслей, не осталось дурных наследственных инстинктов. Что я получаю взамен, помимо удара полицейского башмака по яйцам?
  Нетерпеливо остановившись в дверях, Саша громко возмущается. «Ты получаешь все необходимое для создания гармоничного общества и ничего больше. Братскую любовь, всеобщее равенство, взаимное уважение. Наполеон был прав. Вы, англичане, материалисты до мозга костей».
  Тем не менее положений этой теории Манди больше не слышал.
  Глава 4
  – Эти девицы – законченные лесби, – настаивает викинг, которого все зовут Питером Великим. Питер – пацифист из Штутгарта. Приехал в Берлин, чтобы избежать службы в армии. По слухам, его богатые родители принадлежат к Sympis,[48] представителям крупной буржуазии, испытывающим чувство вины, а потому тайно помогающим материально тем, что борется за ее собственное уничтожение.
  – Толку не будет, – рассеянно соглашается Саша, поглощенный проблемами революционной стратегии. – Не теряй на них время, Тедди. Выродки они обе.
  Они говорят о Юристе Юдит и Юристе Карен, зовут их так, потому что обе изучают юриспруденцию. И тот непреложный факт, что обе являются самыми желанными женщинами коммуны, только усугубляет тяжесть их преступления. По мнению этих двух великих освободителей, сексуальный выбор, предоставленный каждой женщине, не включает в себя отказ улечься в койку с занимающими важное положение активистами-мужчинами. Господи, ты только взгляни на юбки из мешковины, которые они носят, указывает Питер. А их обувь, более всего напоминающая армейские ботинки? И куда, по-твоему, они маршируют? А как они закалывают волосы в узел на затылке и слоняются по коммуне, будто влюбленная парочка! Питер заявляет, что в библиотеке они всегда берут только одну книгу по юриспруденции, чтобы вместе читать ее в постели. Карен ведет пальцем вдоль строки, утверждает он, а Юдит произносит слова вслух.
  Единственный человек, с кем они общаются, не считая друг друга, – гречанка Кристина, которая подозревается в аналогичной сексуальной предрасположенности. Ранее Манди никогда не сталкивался с лесбийским феноменом, но ему приходится признать: имеющиеся улики подтверждают, что слухи небеспочвенны. Обе девушки отказываются мыться в общем душе. Со дня появления в коммуне они поселились в отдельной комнате. Изнутри снабдили дверь засовом, а снаружи написали: «ПОШЛИ НА ХЕР». Надпись так и осталась. Манди ее видел. А если нужны какие-то еще доказательства, говорит Питер, пусть Манди попытает удачу и увидит, что ему обломится, помимо фингала под глазом.
  Однако, несмотря на не сулящий ничего хорошего прогноз, Юрист Юдит – сильнейшая помеха обету, взятому на себя Манди. Ее усилия скрыть свою красоту напрасны. Если Карен сутулится и сварлива, то Юдит легка и воздушна. На митингах протеста Карен рычит, как бульдог, а разозленная Юдит лишь качает золотистой головкой. Однако, едва митинг заканчивается, все возвращается на круги своя: Юрист Юдит и Юрист Карен, две хорошо воспитанные девушки из Северной Германии, которых принимают в лучших радикальных гостиных Берлина, гуляют рука об руку по берегам Лесбоса.
  Так что забудь о ней, приказывает себе Манди всякий раз, когда чувствует, как начинает разгораться искра надежды. Эти прямые взгляды, которыми она одаривает тебя во время уроков разговорного английского, обусловлены лишь тем, что ты странный, высокий и еще из Оксфорда. А словесный флирт во время уроков, между прочим, затея Юдит, реализуемая ею возможность отточить на тебе свой английский, ничего больше.
  – Я правильно произнесла это предложение, Тедди? – спрашивает она с улыбкой, способной растопить ледник.
  – Блестяще, Юдит! Каждый звук, каждое ударение на месте. Ты говоришь как настоящая англичанка.
  – Но у меня вроде бы американский акцент, Тедди. Если так, пожалуйста, немедленно поправляй меня.
  – Нет даже намека на акцент, клянусь честью скаута! Чисто английское произношение. Это факт, – бормочет Манди, краснея от смущения.
  Синие глаза ему не верят, но не отрываются от его лица, словно глаза ребенка, пока он вновь убеждает ее, что с произношением у нее действительно полный порядок, как убеждают детей, когда возникает такая необходимость.
  – Спасибо, Тедди. Тогда желаю тебе приятного дня. Не хорошего дня, это уже по-американски. Да?
  – Абсолютно правильно. И тебе приятного дня, Юдит. И тебе, Карен.
  Потому что на урок, понятное дело, она никогда не приходит одна. Юрист Карен всегда сидит рядом с ней. Учится правильно строить фразы, расставлять ударения, делать паузы. И так продолжается до того дня, пока не выясняется, что Юрист Карен покинула коммуну и ее нынешнее местопребывание никому не известно. Поначалу идут разговоры, что она заболела, потом – что уехала к умирающей матери, но кто-то вспоминает, что ее родители погибли в последний день войны. А тут полиция совершает налет на соседнюю коммуну, и слухи кардинально меняются. Юрист Карен перешла на нелегальное положение, то есть ушла в подполье к святой Ульрике Майнхоф. Ульрике, нашему смертному ангелу, нашей ведущей левачке, высшей жрице Альтернативной жизни, Жанне д'Арк Движения, такой же смелой и чистой, объявившей радикальному миру, что скоро может начаться стрельба. По тем же слухам, компанию Юристу Карен составила Кристина, лишив Юдит спутницы жизни, а коммуну – половины доходной части бюджета. Но у Манди просто разрывается сердце, когда он видит Юдит, плывущую, словно Офелия, по коридорам коммуны. И он удивлен до глубины души, когда как-то вечером невесомыми пальчиками она касается его руки и спрашивает, не сможет ли он отправиться с ней на ночную прогулку.
  – На ночную прогулку, Юдит? Господи! Я готов отправиться с тобой куда угодно! – Он собирается добавить, что готов и спать с ней где угодно, но вовремя успевает прикусить язык. – А что ты задумала?
  Она объясняет.
  – Это операция большой политической важности и совершенно секретная. Цель ее – напомнить берлинцам об их нацистском прошлом. Так ты готов?
  – Саша тоже пойдет?
  – К сожалению, он будет в Кельне, консультировать каких-то профессоров. И потом, он не очень хорошо управляется с велосипедом.
  Верный Манди, конечно же, протестует.
  – Саша отлично ездит на велосипеде. Ты просто не видела. Обгонит любого зайца.
  Юдит, однако, остается при своем мнении.
  По календарю ранняя весна, но погода этого не знает. Хлопья мокрого снега преследуют его в темноте, когда он пробирается к старому школьному зданию у самого канала. Питер Великий и его подруга Магда идут впереди. Как швед Торкиль и баварская амазонка Хильда. По приказу Юдит каждый заговорщик вооружился одним ручным фонариком, одним баллончиком-спреем с алой краской и одной банкой с растворимым стеклом, таинственной субстанцией, которая так глубоко проникает в оконную панель, что удалить ее можно лишь вместе с последней. Питер Великий, назначенный квартирмейстером, снабдил каждого украденным велосипедом. Манди одет в три отцовские рубашки, шарф и старую куртку с капюшоном. Его фонарик и банки с краской и растворимым стеклом в ранце. Торкиль и Питер Великий в вязаный шлемах. Хильда – в маске Председателя Мао. Разложив перед собой план города, Юдит с сильным северо-немецким акцентом инструктирует свои войска. Мешковину она сменила на толстый рыбацкий свитер и длинные белые шерстяные рейтузы. Если юбка и есть, то из-под длинного свитера не видна.
  Наша цель на эту ночь – бывшие жилые дома, министерства и штаб-квартиры Третьего рейха, в настоящее время замаскированные под обычные городские здания, объявляет она. Задача – излечить от амнезии местных буржуа, напомнив им, какие функции выполняли они при нацистах. По опыту недавнего прошлого известно, что западноберлинские свиньи приходят в ярость от таких действий и принимают все необходимые меры, чтобы заменить стекла и стереть граффити. Таким образом, мы одним ударом убьем двух зайцев: заклеймим любовь буржуа к собственности и сведем на нет усилия Schweinesystem забыть свое нацистское прошлое. Главные цели, она указывает их на карте, включают Тиргартенштрассе, 4, дом программы эвтаназии, а потом канцелярия Адольфа Гитлера на Курфюрстенштрассе, теперь практически полностью снесенная (на ее месте намечено строительство нового отеля), а также штаб-квартира Генриха Гиммлера на углу Вильгельмштрассе и Принц Альбрехтштрассе, ставшая жертвой Берлинской стены, но в принципе мы должны действовать по обстоятельствам. По возможности будем отмечать те места, где собирали берлинских евреев перед отправкой в лагеря смерти, включая железнодорожную станцию Грюнвальд, там сохранились платформы, сооруженные именно для этого, и здание старого военного суда, с выходом на Вицлебенштрассе, где с гордостью вспоминали тех немногих смельчаков, которые решились на заговор против Гитлера, не упоминая о том, что его всей душой поддерживали многие миллионы. Наша надпись в Шлосспарке укажет буржуа на эту несправедливость.
  Обсуждается также возможность поездки к Ванзее, где Гитлером принималось решение об окончательном разрешении проблемы евреев, но все сходятся на том, что погода не способствует столь дальним вылазкам. А потому Ванзее должно стать объектом отдельной операции. Зато в сегодняшние второстепенные цели включаются столь любимые буржуа уличные фонарные столбы, спроектированные личным архитектором Гитлера, Альбертом Шпеером. Питер получает специальное задание: обклеить их листовками, призывающих всех нацистов поддержать американский геноцид во Вьетнаме.
  По разработанному плану Юдит возглавляет колонну, Тедди и Торкиль едут во втором эшелоне, Питер и Хильда – за ними. Магда держится чуть позади, чтобы при необходимости сообщить о появлении свиней и отвлечь их, если те попытаются сорвать операцию. Дружный смех. Магда красива и бесстыдна. Чтобы заработать деньги, не поступаясь революционными принципами, иной раз она с гордостью занимается проституцией. А также думает о том, чтобы выносить ребенка для бесплодной буржуазной пары и получить средства для завершения образования.
  Отряд трогается с места, Манди тут же вырывается вперед за счет длинных ног, потом тормозит, позволяя Юдит обогнать его, что она тут же и проделывает на полной скорости. Опустив голову, приподняв к небу белую попку, она проносится мимо, насвистывая «Интернационал». Он бросается следом, дисциплина забыта, радостные вопли разносятся по морозному воздуху, «Интернационал» становится их боевой песней. Светлые волосы колышутся на ветру, пританцовывая в такт словам, Юдит разрисовывает одну магазинную витрину. Манди, ее верный товарищ, другую. Дозор сообщает о приближении свиней. Однако Юдит продолжает начатое, сначала на немецком, потом на английском, для наших британских и американских читателей. Манди, определивший себя в телохранители Юдит, готов ценой жизни защитить ее от неумолимо надвигающихся полицейских. После отчаянного бегства по мощенным булыжниками улочкам отряд перегруппировывается, подсчитывает потери, таковых нет, после чего Питер Великий достает термос с буржуазным глинтвейном, и они восстанавливают силы перед атакой на следующий объект. Оранжевая заря подсвечивает плывущие по небу снежные облака, когда усталые, но победоносные войска возвращаются в коммуну. Распаленный холодом и успехом охоты Манди провожает Юдит к двери ее комнаты.
  – Как насчет того, чтобы немного поболтать по-английски, если ты не устала, – небрежно предлагает он, но дверь с надписью, предлагающей идти понятно куда, мягко закрывается перед ним.
  Целую вечность он лежит без сна на своей раскладушке. Саша прав, черт бы его побрал: даже оставшись одна, Юдит по-прежнему недоступна. Из-за перевозбуждения к нему является сначала Ильзе, потом миссис Маккенчи в прозрачном черном шифоне. Устало он отсылает их прочь. Следующей приходит сама Юрист Юдит, в чем мать родила, если не считать падающих на плечи белокурых волос. «Тедди, Тедди, я хочу, чтобы ты проснулся, пожалуйста», – говорит она и все сильнее трясет за плечо. Понятное дело, хочешь, мрачно думает он. Пытается открыть глаза, они снова закрываются, но мираж здесь, никуда не делся, несмотря на неприятный утренний свет. В раздражении он отбрасывает руку, и она не рассекает воздух, как он ожидал, а ухватывает совершенно голый зад Юриста Юдит. Его первая мысль совершенно идиотская, что она, как Кристина и Юрист Карен, в бегах и ей нужно где-то спрятаться от погони.
  – Что случилось? Нагрянула полиция? – спрашивает он на английском, поскольку это их язык общения.
  – Почему? Или ты предпочитаешь заниматься любовью с полицией?
  – Нет. Разумеется, нет.
  – Ты сегодня занят? Может, у тебя свидание с другой девушкой?
  – Нет. Не занят. Совершенно не занят. У меня нет другой девушки.
  – Тогда не будем спешить, пожалуйста. Ты – мой первый мужчина. Тебя это не смущает? Может, ты слишком англичанин? Слишком приличный?
  – Разумеется, нет. Меня это совершенно не смущает. И я не признаю никаких приличий.
  – Тогда нам повезло. Пришлось подождать, пока все уснут, прежде чем я смогла подняться к тебе. Это для безопасности. И потом, пожалуйста, ты никому не должен говорить, что мы занимались любовью, иначе все мужчины коммуны предъявят на меня свои права, а мне бы этого не хотелось. Ты согласен на это условие?
  – Согласен. Я согласен на все. Тебя здесь нет. Я сплю. Ничего не происходит. Я все сохраню под шляпой.
  – Под шляпой?
  Вот так Манди, полнейший младенец в сексе, становится торжествующим любовником Юриста Юдит, полнейшей лесбиянки.
  * * *
  Неистовость любовных ласк объединяет их в единую революционную силу. Насытив первую страсть, они перемещаются в комнатку Юдит. На двери остается надпись «ПОШЛИ НА ХЕР», но вечером того же дня ее спальня становится любовным гнездышком. Она настаивает, чтобы их связь держалась в секрете, а говорили они только на английском. Тем самым создается некая зона, в которую нет доступа посторонним. Впрочем, он ничего не знает о ней, а она – о нем. Банальные вопросы – страшный грех буржуазной ортодоксальности. Лишь случайно какая-то информация соскальзывает с ее уст и долетает до его ушей.
  Она еще не eingeblaut, но уверена, что это произойдет, как только начнутся весенние марши.
  Она намерена, как Троцкий и Бакунин, стать профессиональным революционером и готова как минимум половину жизни провести в тюрьме или в Сибири.
  Она рассматривает ледяную ссылку, тяжелый труд и лишения как необходимые этапы на пути радикального совершенствования.
  Она изучает юриспруденцию, потому что закон – враг справедливости, и она хочет знать своего врага. Адвокат – всегда говнюк, уверенно заявляет она, цитируя известного гуру. Манди не находит ничего странного в ее выборе профессии, которая в фаворе у говнюков.
  Ей не терпится смести все репрессивные социальные структуры, и она верит, что лишь непрекращающаяся борьба позволит Движению заставить Систему свиней сбросить маску либеральной демократии и показать свое истинное лицо.
  А вот конкретизация формы грядущей борьбы привела к разрыву ее отношений с Карен. Как и Карен, Юдит принимает тезис Режи Дебре и Че Гевары о том, что революционный авангард должен поставить себя на место пролетариата, если тот еще не готов к борьбе или не оформился как класс. Она согласна и с тем, что в такой ситуации авангард имеет право действовать во благо несовершенного пролетариата. Разошлись они с Карен в методах борьбы. Точнее, как указывает Юдит, в методах и морали.
  – Если я сыплю песок в топливный бак свиньи, ты считаешь это действие морально приемлемым или морально неприемлемым? – хочет она знать.
  – Приемлемым. Абсолютно. Именно этого свиньи и заслуживают, – заверяет ее Манди.
  Дебаты, как обычно, ведутся в кровати Юдит. Весна уже заявила о себе. Солнечный свет вливается в окно, и влюбленные блаженствуют в его лучах. Манди, словно вуалью, прикрывает лицо золотистыми волосами Юдит. Ее голос доносится до него сквозь дрему.
  – А если я бросаю в топливный бак свиньи ручную гранату, это по-прежнему морально приемлемо или уже морально неприемлемо?
  Манди не отшатывается, но, несмотря на блаженство, в котором пребывает, садится, прежде чем ответить.
  – Ну, нет, пожалуй. – Он потрясен, что английское слово hand-granade так легко сорвалось с губ любимой. – Определенно, un.[49] Ни в коем разе. Ни в топливный бак, ни куда-то еще. Никаких ручных фанат. Спроси Сашу. Он полностью с этим согласен.
  – Для Карен ручная граната не только приемлема, но и желательна. Согласно Карен, против тирании и лжи легитимны любые методы. Убиваешь угнетателя – служишь человечеству. Защищаешь угнетенных. Такова логика. Для Карен террорист – это тот, у кого есть бомба, но нет самолета. Мы должны быть выше буржуазных Hemmingen.
  – Запретов, – с готовностью переводил Манди, стараясь игнорировать нравоучительные нотки, появившиеся в ее голосе.
  – Карен полностью подписывается под словами Франца Фанона, что насилие, проявленное угнетенными, легитимно в любом виде, – продолжает Юдит.
  – Что ж, я не подписываюсь. – Манди вновь плюхается на кровать. – И Саша тоже, – добавляет он, словно закрывая тему.
  Наступает долгая пауза.
  – Знаешь, что я тебе скажу, Тедди?
  – Что, любовь моя?
  – Ты – битком набитый предрассудками, империалистический, английский говнюк.
  * * *
  Убеждая себя, что это еще одно приключение, Манди вновь надевает рубашки отца, на этот раз как броню. Демонстрации – это детские битвы, не настоящие. Все знают, когда они должны произойти, где и почему. Никто не получает серьезных повреждений. Если, конечно, на них не напрашивается. Даже в день сражения.
  И я же помню, сколько раз стоял плечом к плечу с Ильзе, пусть ее плечо и находилось на уровне моего локтя, в густой толпе медленно продвигался к Уайтхоллу, тогда как полиция с обеих сторон прижималась к нам вплотную, чтобы не возникла необходимость махать дубинками. И чем все заканчивалось? Кому-то доставалось по ребрам, кому-то по заду, но на поле для регби, бывало, били куда сильнее. Да, конечно, благодаря божественной зловредности или милости, точную причину Манди назвать не мог, он не попал в число тех, кто великим маршем прошел по Гросвенор-сквер. Но участвовал в демонстрациях в Берлине, захватывал университетские здания, перекрывал улицы, стоял на баррикадах и благодаря навыкам, полученным в боулинге, считался одним из лучших, когда приходилось бросать бомбы-вонючки или камни, обычно в полицейские броневики, и таким образом останавливать продвижение фашизма как минимум на сотые доли секунды.
  Да, конечно, Берлин – не Гайд-парк, и мы собираемся не у Уйатхолла. Все пройдет грубее, без соблюдения спортивных правил. И силы, само собой, не равны, одна команда экипирована оружием, дубинками, наручниками, щитами, шлемами, защитными масками, слезоточивым газом, а другая… если на то пошло, ничего у нее нет, кроме ящиков с гнилыми помидорами и тухлыми яйцами, нескольких груд булыжников, множества красивых девушек и желания одарить человечество светлым будущим.
  Но, я хочу сказать, мы все цивилизованные люди… ну, не так ли? Даже в особый для Саши день: Саша – наш харизматический оратор, наш восходящий на трон лидера человек, наш Квазимодо социального происхождения человеческого знания, способный, если верить слухам, заполнить самую большую аудиторию университета женщинами, которых оттрахал. Именно поэтому Саше, согласно информации, добытой вездесущей Магдой в постели полицейского, сегодня будет уделяться особое внимание, вот почему Манди, Питер, Юдит, Питер Великий и остальные члены клуба поддержки собираются вокруг него на ступенях университетской лестницы. Вот и свиньи намерены явиться в огромном количестве, чтобы в деталях ознакомиться с доктриной Франкфуртской школы, прежде чем вежливо пригласить Сашу в grüne Minna,[50] тот самый автомобиль, который в Англии зовется черной Марией, а в России – черным воронком, и отвезти в ближайший полицейский участок, где его допросят с должным уважением к конституционным правам гражданина в рамках Основного Закона страны, чтобы получить добровольное признание с полным списком имен и адресов его товарищей, а также планами поджога Западного Берлина и возвращения мира в состояние, в котором он пребывал до того, как сдался на милость таких социальных болезней, как фашизм, капитализм, милитаризм, потреблятство, нацизм, кока-колониализм, империализм и псевдодемократия.
  Именно эти социальные болезни – основная тема сегодняшней Сашиной проповеди, которую он читает собравшимся на вытоптанной лужайке Свободного университета, и вид полицейских кордонов вдохновляет его, добавляет остроты и образности приводимым аргументам. Он выливает презрение и ненависть на Америку за ковровые бомбардировки вьетнамских городов, отравление посевов и выжигание джунглей напалмом. Он требует возобновить работу Нюрнбергского трибунала и начать суд над фашистско-империалистической верхушкой Америки, обвинив ее в геноциде и преступлениях против человечества. Он клеймит морально деградировавших американских лакеев, так называемое боннское правительство, и обвиняет его в затушевывании нацистского прошлого Германии путем создания общества потребления с превращением поколения Освенцима в стадо толстых баранов, думающих только о новых холодильниках, телевизорах и «Мерседесах». Он осуждает шаха и его секретную полицию, обученную и поддерживаемую ЦРУ, нещадно бранит греческих полковников, действующих с полного одобрения Америки, и «американское марионеточное государство Израиль». Он перечисляет агрессивные войны Америки, от Хиросимы и Кореи до Центральной и Южной Америк, Африки и Вьетнама. Он посылает братский привет нашим товарищам-активистам в Париже, Риме и Мадриде, салютует храбрым американским студентам в Беркли и Вашингтоне, округ Колумбия, «проторившим путь, по которому мы сейчас маршируем». Он отчитывает толпу разъяренных правых, которые требуют, чтобы он заткнул рот и продолжил учебу.
  – Заткнуть рот?! – кричит он на них. – Вы, молчавшие в тряпочку при нацистской тирании, говорите нам, что мы должны молчать при вашей? Мы – хорошие дети! Мы отлично выучили уроки прошлого! Благодаря вам, говнюки! Благодаря нашим молчаливым нацистским родителям! И мы можем вам это обещать. Дети поколения Освенцима никогда, НИКОГДА не будут молчать!
  Чтобы сказать все это, он поднялся на импровизированную трибуну, сработанную Манди. Тот сколотил ее в мастерской, примыкающей к кафе Фейсала. Юдит стоит рядом с Манди, в каске пожарного на голове и бедуинском платке, закрывающем нижнюю половину лица. Ее китель а-ля председатель Мао едва сходится на крикетной фуфайке Манди. Но главный секрет Юдит – бесценное тело, которое она прячет под бесформенной одеждой, и этот секрет делит с ней Манди. Он знает ее тело лучше собственного, каждую складочку и контур. Каждый вскрик удовольствия, исторгаемый им из нее, есть крик его собственного сердца. В политике, как и в любви, она не останавливается, пока они оба не пересекают границу и не углубляются в страну Анархию.
  Внезапно все замирает. Во всяком случае, так это воспринимает Манди. Словно он на просмотре фильма и пленка на мгновение останавливается, саундтрек соответственно замолкает, а потом вновь начинает двигаться. Саша продолжает говорить, стоя на трибуне, но его речь глушится новыми звуками. Полиция со всех сторон надвигается на протестующих студентов, удары дубинками по щитам подобны грому, канистры со слезоточивым газом уже вскрыты, но газ полицейским не помеха, потому что все они заблаговременно надели маски. В тумане из дыма и водяных брызг студенты разбегаются в разные стороны, завывая и всхлипывая под воздействием газа. Уши, нос и горло Манди горят огнем, слезы слепят его, но он знает, что вытирать их нельзя, будет только хуже. Струи воды бьют ему в лицо, он видит взлетающие дубинки, слышит стук копыт по брусчатке и жалобные крики раненых. В царящем вокруг хаосе только один игрок демонстрирует класс, и это Юрист Юдит. К его полному изумлению, она выхватывает из-под кителя Мао приличных размеров бейсбольную биту, и, игнорируя призывы Саши к пассивному сопротивлению, обрушивает ее на голову молодого полицейского с такой силой, что новенький шлем падает ему в руки, как подарок Небес, а он сам, глупо улыбаясь, опускается на колени. «Тедди, dugibst bette Acht auf Sasha!» – говорит она на утонченном языке Томаса Манна, а не на английском, языке их страсти. Потом исчезает под змеиным клубком коричневых и синих форм, и добраться до нее нет никакой возможности. Он еще успевает увидеть, как каска пожарного на голове Юдит уступает место кровавой шапочке, но ее просьба стоит в ушах: «Тедди, пожалуйста, позаботься о Саше», и он помнит, что Ильзе обращалась к нему с такой же просьбой, да и он сам дал себе слово оберегать Сашу.
  Водометы подкатились совсем близко, но две армии перемешались, свиньям не хочется мочить своих, а Саша продолжает что-то кричать, стоя на трибуне. Свиньи уже на расстоянии вытянутой дубинки от него, очень толстый сержант орет: «Взять этого брызжущего ядом карлика!» – и Манди вдруг делает то, что не планировал, даже представить себе такого не мог. Сын майора Артура Манди, кавалера пакистанского чего-то там чести, уничтожившего в бою двадцать человек, бросается на врага. Но в руках у него Саша – не автомат «брен». Слепо повинуясь приказу Юриста Юдит, да и собственному здравому смыслу, он сдергивает Сашу с трибуны и бросает на плечи. Ухватив одной рукой брыкающиеся ноги, а второй – размахивающие руки, бежит сквозь облака вражеского слезоточивого газа, продирается через массу вопящих, окровавленных тел, не чувствуя ударов дубинок, не слыша ничего, кроме голоса Саши: «Отпусти меня, говнюк, беги, спасайся, свиньи тебя убьют», – пока наконец вновь не выглядывает солнце, а с плеч не сваливается гора, потому что он выполнил приказ Юдит, Саша соскользнул на землю и сумел целым и невредимым ретироваться через площадь, и это Манди, а не Саша сидит в зеленой Минне. Руки его прикованы наручниками к металлическому стержню над головой, и это его дубасят двое полицейских: Тед Манди на собственном опыте познает значение слова eingeblaut, и перевод Саши ему более не требуется.
  * * *
  Манди так и не удалось полностью восстановить в памяти, что произошло потом. Полицейский автобус для перевозки арестованных, полицейский участок, камера, пахнущая всем, чем положено пахнуть камере: экскрементами, солеными слезами, блевотиной и, время от времени, теплой кровью. Несколько часов он делил камеру с лысым поляком, который заявлял, что он серийный убийца, закатывал глаза и хохотал. В комнату для допросов поляка не привели. В ней Манди оказался лишь в компании тех самых двух полицейских, которые избивали его в зеленой Минне, а теперь принялись избивать вновь, принимая за Петра Великого, который сбрил бороду и косит под английского подданного. Он мог бы показать им студенческую карточку, пусть на ней указан неправильный адрес, и английский паспорт, но, к сожалению, оставил документы на чердаке, боясь потерять в грядущей схватке с полицией. Он предложил пойти и принести их, но не стал называть инквизиторам адрес, где бы они могли найти документы сами, потому что навел бы их на Сашу и нелегальную коммуну. Его упрямство вызвало у них новый приступ ярости. Они перестали слушать его и принялись лупить, в пах, по почкам, по ступнях, снова в пах, из косметических соображений не трогая только лицо, хотя и лицу досталось больше, что им всем хотелось бы. Периодически он терял сознание. Периодически его отволакивали в камеру, чтобы они могли передохнуть. Сколько раз это повторялось, он сказать не мог, но неожиданно все закончилось, и на машине «Скорой помощи» его отвезли в английский военный госпиталь. Последовали новые провалы в памяти, иногда он видел синие фонари, которые вспыхивали у него в голове, а не на улице, где им следовало вспыхивать, ощущал под руками чистую белую простыню, пахнущую «Деттолом».[51] А иногда перед его взором возникала медсестра-горничная с серебристым секундомером, прицепленным к нагрудному карману ее накрахмаленного халата.
  – Манди? Манди? Вы, часом, не родственник того малыша, которого звали майор Артур Манди, служившего в бывшей индийской армии? Не может такого быть? – подозрительно спрашивает военный врач, глядя на длинное забинтованное тело.
  – Боюсь, что нет, сэр.
  – Не надо бояться, старина. Считайте себя счастливчиком, вот что я могу вам сказать. Сколько я показываю пальцев? Хорошо. Очень хорошо.
  * * *
  Он лежит в каюте корабля, но без бирманских сигар. Он сидит на корточках около Рани на берегу пруда со скалистым дном, но не может встать. Он стоит, опустив голову в раковину, держась руками за хромированные краны, в школьной умывальной, тогда как префекты[52] по очереди секут его за недостаток христианского уважения. Он отрезан от всех, зачумленный. Заразен даже сам его вид. Он – неприкасаемый, что доказывает надпись на обратной стороны двери: ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН или, как сказала бы Юдит, пошли на хер. Более того, его здоровье оберегает теперь сержант военной полиции в красной фуражке. Сержант ясно выражает свое отношение к Манди, когда тому в первый раз достает сил, чтобы встать и, волоча ноги, пойти в туалет, справить малую нужду.
  – Мы бы призвали тебя к порядку, если б ты попал к нам, сынок, – заверяет его он. – Ты бы давно уже умер и благодарил нас за это.
  К нему приходит английский чиновник. Его зовут мистер Эмори, он приносит визитную карточку, из которой можно узнать, что ее податель – мистер Николас Эмори, вице-консул, сотрудник представительства Великобритании в Берлине. Он лишь на несколько лет старше Манди, но уже безвозвратно обуржуазившийся англичанин из класса угнетателей, однако манеры у него приятные, что в определенной степени сбивает с толку. На нем хороший твидовый костюм, который, однако, уже лохматится. И замшевые туфли далеко не первой свежести. На плече болтается ранец майора.
  – И кто прислал вам виноград, Эдуард? – спрашивает он, вертя в пальцах ягоды и улыбаясь.
  – Берлинская полиция.
  – Господи, неужели? А хризантемы?
  – Берлинская полиция.
  – Что ж, думаю, это очень мило с их стороны, не так ли, учитывая, какие напряженные у них сейчас дни и ночи. – Он ставит ранец на пол, прислоняет к ножке кровати Манди. – Это передовая, знаете ли. Нельзя винить их за то, что иной раз они срываются. Особенно если их провоцирует толпа студентов, учебу которых оплачивает государство. Студентов, которые не могут отличить свои радикальные задницы от локтей… подозреваю, вы тоже на это неспособны. – Он пододвигает стул, садится и критически разглядывает лицо Манди. – Кто ваш милый друг, Эдуард?
  – Который именно?
  – Низкорослый грубиян, который ворвался в нашу контору, как гребаный эсэсовец, – отвечает он, бросает в рот виноградину. – Влез без очереди, бросил на стол паспорт и наорал на нашего немецкого сотрудника, требуя, чтобы он немедленно освободил вас из застенков западноберлинской полиции, а иначе ему придется пенять на себя. Потом убежал, прежде чем кто-то успел узнать его имя и адрес. Наш сотрудник перепугался до смерти. Сказал только, что у вашего друга саксонский акцент. Действительно, наверное, только саксонец может вести себя подобным образом. Неужто у вас много таких друзей, Эдуард? Рассерженных немцев из Восточной Германии, которые не оставляют своего имени?
  – Нет.
  – Как давно вы в Берлине?
  – Девять месяцев.
  – Где жили?
  – У меня закончился грант.
  – Где жили?
  – В Шарлоттенбурге.
  – Кто-то говорил мне о Кройцберге.
  Молчание.
  – Вам следовало подъехать в представительство и зарегистрироваться. Что мы прекрасно умеем, так это помогать попавшим в беду английским студентам.
  – Я не попадал в беду.
  – А где вы, по-вашему, сейчас? Вы играли в боулинг в частной школе, не так ли?
  – Пару раз.
  – У нас тут неплохая команда. Впрочем, поздно об этом говорить. К сожалению. Кстати, а как его зовут?
  – Кого?
  – Вашего колченогого недомерка, саксонского рыцаря. Его уродливое лицо показалось нашему сотруднику знакомым. Вроде бы он видел его в газетах.
  – Я не знаю.
  Ответ вызывает у Эмори улыбку. Он консультируется с мысками видавших виды замшевых туфель.
  – Ладно. Следующий вопрос, Эдуард, так что же нам с вами делать?
  Предложений у Манди нет. Он спрашивает себя, может быть, Эмори – один из префектов, что секли его в умывальной.
  – Полагаю, вы можете поднять шум. Позвонить шести адвокатам. Телефоны мы вам дадим. Полицейские выдвинут свои обвинения, это очевидно. Начиная с нарушения общественного порядка. Опять же, поведение, несовместимое со статусом зарубежного гостя, судьи этого не любят. Плюс предоставление ложного адреса при регистрации. Мы, конечно, сделаем для вас все, что в наших силах. Будем передавать сквозь прутья решетки французские батоны. Вы что-то сказали?
  Манди не издал ни звука, Эмори может бить его сколько влезет.
  – С точки зрения полиции, все ясно: вас просто приняли не за того. А окажись вы тем, за кого они вас приняли, их бы еще и наградили. Они говорят, что вас так отделал какой-то поляк-убийца. Это возможно?
  – Нет.
  – Однако они готовы пойти на сделку, если мы пройдем свою половину пути. Не будут предъявлять вам обвинения, если вы забудете о том, что произошло – или не произошло, – пока вы находились за решеткой. А потом мы спасем наше английское лицо в столь деликатный период международного кризиса, вывезя вас из Берлина в обличье нубийского раба. По рукам?
  Ночная медсестра такая же большая, как незабываемая Айа, но не рассказывает истории о пророке Мухаммеде.
  * * *
  Он приходит, как врач, на манер умных героев в фильмах: на заре, когда солдат, присланный сержантом, дремлет на стуле у двери, а Манди лежит на спине, отправляя мысленные послания Юдит. На каждом плече белого медицинского халата по три звездочки, а сам халат ему на несколько размеров велик. На шее из стороны в сторону мотается стетоскоп, кроссовки скрываются под парой огромных хирургических бахил. Должно быть, весь Западный Берлин ищет брызжущего ядом карлика, но его это не остановило, он хитер и изворотлив. Каким-то образом проскочил мимо часовых у ворот госпиталя, сумел пробраться в комнату персонала, вскрыл один из шкафчиков. Вокруг глаз у него желтые болезненные круги, челка его молодит, революционная хмурость уступила место глубокой неопределенности. А телом он стал мельче, и его еще сильнее перекособочило.
  – Тедди, у меня нет слов. Что ты для меня сделал… просто спас мне жизнь… я этого не заслужил. Чем мне расплатиться с тобой? Никто и никогда не жертвовал собой ради меня. Ты – англичанин, и для тебя вся жизнь – глупая случайность. Но я – немец, и для меня бессмысленно все, где нет логики.
  В карих глазах собираются озера. Голос, идущий из маленькой груди, садится. Слова, похоже, отрепетированы заранее.
  – Как Юдит?
  – Юдит? Юрист Юдит? – вроде бы он с трудом вспоминает, о ком речь. – Юдит в порядке, в хорошей форме, спасибо тебе, Тедди, да. Ей досталось, как и всем нам, но случившееся, как ты и мог ожидать, ее не сломило. У нее рана на голове, она надышалась этим газом. Она – eingeblaut, как и ты, но уже полностью оклемалась. Просит, чтобы ты ее помнил, – словно это решает все проблемы, – помнил с теплотой, Тедди. Восхищается тем, что ты сделал.
  – Где она?
  – В коммуне. Несколько дней носила повязку. Потом ничего.
  Это ничего и последующая неловкая пауза подвигает Манди на невеселую ухмылку.
  – «За девушку, которая носит нич-чего», – говорит он на английском, цитируя одну из фраз, которую любил повторять майор в крепком подпитии. – Она знает, что меня высылают, не так ли? – спрашивает он.
  – Юдит? Конечно. Как адвокат, она в ярости. Хотела обратиться в суд. Мне с огромным трудом удалось убедить ее, что в легальности твоего положения имеется немало изъянов.
  – Но ты убедил?
  – Да, затратив огромные усилия. Как и все женщины, Юдит не в ладах с практической целесообразностью. Однако ты можешь ею гордиться, Тедди. Благодаря тебе она полностью свободна.
  После этого, как и положено настоящему другу, Саша садится на кровать Манди, держит его за руку, но почему-то избегает встречаться с ним взглядом. Манди лежит, глядя на него, Саша сидит, упершись взглядом в стену, пока Манди из вежливости не притворяется спящим. Саша уходит, и дверь, похоже, закрывается дважды, первый раз за Сашей, второй – за полностью свободной Юдит.
  Глава 5
  Пустые годы, годы разочарований, годы бесцельных странствий едва не останавливают развитие Теда Манди, вечного ученика жизни. Потом он думает о них, как о Потерянном четвертаке, хотя длится этот жизненный отрезок меньше десятилетия.
  Не в первый раз за его короткую жизнь Манди вывозят из города на рассвете. Ему нет нужды заботиться об обесчещенном отце, дорога прямая и гладкая. Рани не плачет на обочине около ворот лагеря, и, хотя он вертит головой во все стороны, нигде нет и Юдит. Старенький армейский грузовик заменен полированным джипом с белыми боковинами колес. Сопровождает его не пенджабский солдат, а сержант военной полиции, который напоследок дает ему дружеский совет:
  – Возвращайся в любое время, когда захочешь, сынок. Мы тебя запомнили, так что будем ждать.
  Сержант напрасно тревожится. После трех недель изучения потолка в госпитальной палате у Манди нет никакого желания возвращаться, нет и планов на будущее. Продолжить учебу в Оксфорде? На кого? В каком статусе? Перспектива получения диплома в компании хорошо образованных детей, которые не ведают, что есть растоптанные идеалы, представляется ему омерзительной. После приземления в аэропорте Хитроу он неожиданно для себя принимает решение ехать в Уэйбридж, где подвыпивший адвокат, который приходил на похороны отца, принимает его в темном псевдотюдоровском особняке, который называется «Сосны». Идет дождь, впрочем, по-другому в Уэйбридже и не бывает.
  – Я надеялся, что тебе хватит совести ответить хотя бы на одно письмо, – жалуется адвокат.
  – К сожалению, не хватило, – отвечает Манди и помогает найти нужный документ среди истрепанных папок.
  – Ага, вот и мы. Какой-то навар все-таки есть. Твой усопший отец Артур держал все деньги на сберегательном счету, глупец. На его месте я бы давно их снял. Не будешь возражать, если пять сотен я возьму в качестве вознаграждения?
  «Адвокат всегда говнюк», – напоминает себе Манди, захлопывая за собой садовую калитку. Шагая по дороге, натыкается на «Золотого лебедя». Последние завсегдатаи выходят под дождь. Манди замечает среди них себя и майора.
  – Сегодня собралось много народу, малыш, – майор держится за его руку, словно утопающий. – Отлично поболтали. В офицерской столовой такое невозможно. Там все только о делах.
  – Интересный был разговор, сэр.
  – Если хочешь почувствовать пульс Англии, послушай этих людей. Я-то говорю мало, но слушаю внимательно. Особенно Перси. Кладезь знаний. Не припомню, чтобы этот парень в чем-то ошибся.
  Дом номер два уже стерли с лица земли. На его месте лишь щит строительной компании. В свете уличного фонаря Манди читает, что желающие могут приобрести квартиры с тремя спальнями, а закладная составит девяносто процентов стоимости. На станции выясняется, что последний поезд в никуда уже отбыл. Старик, прогуливающий восточноевропейскую овчарку, предлагает ночлег и завтрак за пять фунтов, заплаченные вперед. К полудню Манди снова превращается в мальчика, едет в поезде на запад, в школу, подозрительно озираясь в поисках мужчин, которые причесываются на людях.
  Аббатство с флагом святого Георгия, реющим над маленьким городком. Огороженная территория начинается у подножия холма, на склоне стоит само древнее здание школы. Но на холм Манди не поднимается. Там так и не прижились бедные беженцы из гитлеровской Германии, способные учить игре на виолончели и языку Гете. Они чувствовали себя куда комфортнее в домике из красного кирпича, в комнатушке над обувным магазином. С боковой дверью, выходящей в переулок. Никуда не делась и бумажка, прикрепленная к стене ржавыми кнопками, с выцветшими строчками, написанными педантичной немецкой рукой Мандельбаума. «Если магазин закрыт, нажимайте только НИЖНЮЮ кнопку. К Мэллори нажимайте только ВЕРХНЮЮ, а потом, пожалуйста, ПОДОЖДИТЕ». Манди нажимает только ВЕРХНЮЮ и терпеливо ждет. Слышит шаги, начинает улыбаться, но вдруг понимает, что шаги – не те, что он ожидал услышать. Быстрые, торопливые, к двери спускается женщина, да еще на ходу кричит: «Подожди, Билли, мама сейчас вернется!»
  Дверь открывается на шесть дюймов, застывает. Тот же голос произносит: «Дерьмо». Потом он слышит металлический скрежет: снимают цепочку. Дверь распахивается.
  – Да?
  У молодых мам никогда нет времени. У этой розовое лицо, длинные волосы, которые она отбрасывает с глаз, чтобы не мешали смотреть.
  – Я пришел к мистеру Мэллори. – Манди указывает на бумажку с выцветшей надписью. – Он – школьный учитель. Живет на верхнем этаже.
  – Вы про того, что умер? Спросите в магазине. Они вам все скажут. Иду, Билли!
  Ему нужен банк. Иногда там обналичивают чеки от адвокатов из Уэйбриджа для молодых людей, ищущих Годо.
  * * *
  Вновь в воздухе, высоко над землей, Манди пребывает между грезами и реальностью. Рим, Афины, Каир, Бахрейн и Карачи принимают его без лишних вопросов и пропускают дальше. Приземлившись в Лахоре, он отказывается от многочисленных предложений ночлега и вверяет себя в руки водителя по имени Махмуд, который говорит на английском пенджабском. У Махмуда военные усы и «Вулзли»[53] модели 1949 года с приборным щитком из красного дерева и восковыми гвоздиками в вазе, прикрепленной у заднего стекла. И Махмуд знает дорогу в то самое место, сахиб, без всяких «если» и «может быть», именно в то самое место, где с должными почестями похоронили ирландскую католическую горничную и ее родившуюся мертвой дочку. Махмуд знает, потому что волей случая он давний друг и двоюродный брат церковного сторожа, который говорит, что назвали его Павлом, в честь святого. Он ведет обтянутую кожей регистрационную книгу и за маленькое вознаграждение всегда готов показать, где захоронены милостивые сахибы и мемсахибы.
  Кладбище – окаймленный стенами овал, террасами спускающийся вниз за древним газовым заводом. На нем полным-полно обезглавленных ангелов, частей старых автомобилей, разбитых бетонных крестов с торчащей арматурой. Могила находится у подножия дерева, переплетенные ветви которого вырезают в залитом солнцем кладбище круг столь густой тени, что Манди на мгновение кажется, будто перед ним разверзлась земля. Надгробье из мягкого песчаника, выбитая надпись едва видна, и прочитать ее можно, лишь водя пальцем по буквам.
  «В память Нелли О'Коннор из графства Керри, Ирландия, и ее малютки-дочери Розы. От любящих их отца Артура и сына Эдуарда. Покойтесь с миром».
  Я – Эдуард.
  Появляются два десятка детей, предлагающих цветы, сорванные с других могил. Не обращая внимания на протесты Махмуда, Манди сует деньги в каждую маленькую ручку. Склон превращается в улей детей-нищих, и высокий, сутулящийся англичанин мечтает о том, чтобы стать одним из них.
  * * *
  Едва втиснувшись на пассажирское сиденье, с коленями, плотно прижатыми к приборному щитку из красного дерева древнего «Вулзли», Возвратившийся сын наблюдает за надвигающимся облаком пыльного тумана, которого в Индии никак не миновать, если ты куда-нибудь едешь. И по прибытии на место все тот же туман поджидает его. На зеленых склонах холмов он узнает брошенные каменные пивоварни, построенные властями, чтобы было чем запивать карри майора. Это та самая дорога, по которой мы ехали, когда нас выслали в Англию, думает он. Это те же запряженные волами телеги, которые мы обгоняли. Это те же дети, которые смотрели нам вслед, но я тогда не оглядывался.
  Повороты плавно переходят один в другой. «Вулзли», как старая лошадь, четко им следует. Впереди встают коричневые горы с вершинами, прячущимися в облаках. Слева лежат предгорья Гиндукуша. Над ними возвышается громада Нанга Парбат.
  – Тот самый город, сахиб! – кричит Махмуд, и, да, он успевает заметить коричневые дома на гребне, исчезнувшие с поворотом дороги. Теперь реликты отбывших англичан приобретают четкую военную направленность: разрушенный блокпост, разваливающаяся казарма, заросший сорняками плац. Последний рывок «Вулзли», еще несколько поворотов. Они в городе. Экскурсовод и шофер Махмуд превращается в агента по торговле недвижимостью. Он знает все лучшие дома, продающиеся в Мюрри, и минимальные цены, по которым их можно купить. Главная улица, сахиб, сегодня одно из самых модных мест во всем Пакистане: обратите внимание на отличные рестораны, продовольственные и промтоварные магазины. А на этих боковых тихих улицах расположены элегантные летние виллы самых богатых и разборчивых жителей Исламабада.
  – Вы только посмотрите, какие тут прекрасные виды, сахиб! Как великолепны далекие равнины Кашмира! Что касается климата, то большую часть года он очень даже мягкий. А в сосновых лесах полно всякой живности в любое время года! Почувствуйте, как сладок гималайский воздух! О, как же здесь хорошо!
  Пожалуйста, поезжайте на холм, говорит Возвратившийся сын.
  – Да, да, правильно, мимо пакистанской военно-воздушной базы и дальше.
  Спасибо, Махмуд.
  На военно-воздушной базе траву заменил бетон. Офицерскую столовую надстроили на один этаж. «Эти чертовы финансисты, вечно урезают бюджет», – слышит Манди возмущенный голос майора. Дорога уже вся в выбоинах, ехать по ней – удовольствие маленькое. Городское богатство уступает место пыльной бедности. Еще пара миль, и они добираются до коричневого склона с заброшенными казармами и деревенскими домишками.
  Остановитесь здесь, пожалуйста, Махмуд. Благодарю вас. Да, именно здесь.
  Козы, собаки и вечные бедняки тянутся к автомобилю через плац. Полоска пыльной травы за мечетью, где великие завтрашние игроки в крикет оттачивали свое мастерство, превратилась в хоспис для умирающих. Та же рука, что стерла с лица земли дом номер два в Уэйбридже, оставила от бунгало майора только стены, снесла крышу, с корнем вырвала двери, оконные рамы, балкон. Пустые глазницы окон, вот и все, чем может похвастаться бунгало.
  Задавай вопросы, Махмуд, пожалуйста. Я пенджабский забыл.
  Айа? Тут все айи, сахиб. Как ее имя?
  У нее не было имени, просто Айя. Она была очень толстая. Манди хочет добавить про огромный зад, который не помещался на маленькой табуретке в коридоре, за дверью спальни, но не хочет, чтобы дети смеялись. Она работала у английского майора, который здесь жил, говорит он. Майор неожиданно уехал. Он пил слишком много виски. Любил сидеть вон под тем деревом и курить сигары, которые называл бирмайскими. Скорбел по умершей жене, любил сына и сожалел о Разделе.
  Махмуд все это переводит? Скорее нет, чем да. Он тоже человек деликатный. Они находят старейшину. «О, я помню Айю очень хорошо, сахиб! Она из Мадраса, если не ошибаюсь. Вся ее семья погибла в погромах, кроме этой милой женщины. Да, сэр, да, она приехала сюда, здесь и осталась. После отъезда майора ее услуги никому не требовались. Сначала она просила милостыню, потом умерла. Перед смертью так исхудала. Сахиб никогда бы не узнал в ней ту большую женщину, которую описывает. Рани? – Он напрягает память. – О какой Рани говорит сахиб?»
  Рани, отцу которой принадлежала ферма пряностей, отвечает Манди, потому что память вдруг подсказывает ему, как Рани частенько приносила ему в подарок пряности, завернутые в листья.
  И старейшина тут же вспоминает Рани!
  «Мисс Рани, она так хорошо вышла замуж, уверяю вас, сахиб! Вы будете счастливы, узнав, как широко улыбнулась ей судьба, сэр. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, отец выдал ее за богатого владельца фабрики в Лахоре, для наших мест это очень завидный жених. Аллах уже благословил их тремя сыновьями и дочерью, и я думаю, что это очень даже неплохо. Благодарю вас, сахиб, вы очень щедры, как все англичане».
  Они возвращаются к «Вулзли», но старейшина догоняет их, хватает Манди за руку, смотрит в глаза с неземной доброжелательностью.
  «А теперь, прошу вас, возвращайтесь домой, сэр, пожалуйста, – советует он, очень по-доброму. – И не привозите нам ваши товары, я вас умоляю. Не присылайте ваших солдат, у нас хватает своих, благодарю вас. Вы, англичане, уже взяли у нас все, что хотели. У вас теперь всего вдоволь. Дайте нам отдохнуть от вас, пожалуйста!»
  Подождите здесь, говорит Манди Махмуду. Присмотрите за машиной.
  Он спускается по лесной тропе, представляя себе, что идет босиком. Через минуту Айя позовет меня, чтобы сказать, что я не должен уходить так далеко. Стволы двух высоченных деревьев такие же огромные, как раньше. Тропа между ними ведет к берегу речки. Скалистое дно пруда по-прежнему поблескивает перламутром. Но в воде он видит отражение только собственного лица.
  * * *
  «Дорогая Юдит,
  – в тот же вечер пишет он по-английски в номере отеля в бедной части Лахора. –
  Ты могла бы хоть как-то дать знать о себе. Хотелось бы думать, что время, проведенное нами вместе, значит для тебя так же много, как для меня. Я должен верить в тебя. Одно дело – продолжать изучать жизнь. Совсем другое – иметь твердую почву под ногами. Я уверен, тебе понравилось бы это место. Населяет его, как ты бы сказала, настоящий пролетариат. Я знаю насчет тебя и Саши и ничего не имею против. Я тебя люблю. Тед».
  Совершенно не похоже на меня, решает он. Но что похоже? На почтовом ящике в отеле герб королевы Виктории. Остается надеяться, что Ее величество знает, как найти коммуну в Кройцберге.
  * * *
  Он снова в Англии. Рано или поздно приходится возвращаться. Может, у него закончилась виза. Может, надоела собственная дурная компания. Следуя испытанной временем традиции, бывший старший префект и герой крикетных полей поступает на работу в сельскую приготовительную школу,[54] которая нанимает учителей без диплома, разумеется, на неполную ставку. Призвав на помощь давнюю подругу, самодисциплину, он с привычным рвением набрасывается на загадки немецких глаголов, правильных и неправильных, грамматических родов и множественности. Время, остающееся после исправления ошибок в домашних заданиях и контрольных, использует так: он ставит на школьной сцене «Приключение Амброза Эпплджона»[55] и занимается любовью с суррогатом Юдит, женой учителя физики, в сторожке за полем для крикета. Во время школьных каникул убеждает себя, что он – будущий Ивлин Во, но издатели этого мнения не разделяют. Время от времени посылает в коммуну все более отчаянные письма. В некоторых предлагает Юдит выйти за него замуж, в других сообщает о разбитом сердце, но все они загадочным образом имитируют прозаический тон лахорского письма. Зная только, что ее фамилия Кайзер, а родом она из Гамбурга, он роется в телефонных справочниках местной библиотеки, потом загружает работой международную телефонную станцию, обзванивая подряд всех Кайзеров Северной Германии, пытаясь найти среди них Юдит. Но поиски бывшей ученицы разговорного английского успеха не приносят.
  К Саше отношение у него сдержанное. По прошествии времени он понимает, что слишком многое в поведении его бывшего соседа по комнате достойно осуждения. Он недоволен тем, что при встрече лицом к лицу сразу попал под обаяние Саши. Сожалеет о своем восхищении Сашиными философскими абстракциями. Его раздражает, хотя раньше он утверждал обратное, то, что до него Саша был любовником Ильзе, а после него стал любовником Юдит. «Придет день, когда я ему напишу, – говорит он себе. – Пока же буду писать свой роман».
  А что самое огорчительное, через три полных года после высылки из Берлина он получает пачку писем, отправленных в его оксфордский колледж, а потом переадресованных в его банк после долгой выдержки в почтовом хранилище.
  * * *
  Их круглая дюжина. Некоторые состоят из двадцати страниц, отпечатанных через один интервал на Сашиной переносной «Оливетти», плюс комментарии и постскриптум, написанные его резкой немецкой рукой. Первая трусливая мысль Манди – не читая, отправить все письма в мусорное ведро. Вторая – спрятать так, чтобы потом никогда не найти: за шкафом, в стропилах сторожки за полем для крикета. Но, после многодневного перекладывания писем с места на место, он наливает себе виски, раскладывает их в хронологическом порядке и читает.
  Сначала он тронут, потом его охватывает стыд.
  Негодование исчезает бесследно.
  Саша в отчаянии.
  Письма – крик боли его хрупкого друга, который не покинул передовую.
  Исчезли отрывистые фразы, догматические заявления, изрекаемые с трона. Вместо них робкая надежда, что в мире, рушащемся ему на голову, остается еще искорка надежды.
  Он не просит ничего материального. Его потребности минимальны, и удовлетворить их проще простого. Он сам может готовить себе еду, по телу Манди пробегает дрожь, у него нет недостатка в женщинах… а когда был? Журналы должны ему деньги за опубликованные статьи; один или другой заплатит, прежде чем разорится. Фейсал из кафе тайком гонит арак, который может свалить с ног лошадь. Нет, трагедия Сашиной жизни на другом, более высоком уровне. Беда в том, что радикальные леваки Западной Германии – пройденный этап, и Саша – пророк без страны.
  «Пассивное сопротивление перестало быть сопротивлением, гражданское неповиновение переросло в вооруженное насилие. Маоистские группы борются друг с другом за подачки ЦРУ, экстремисты взяли верх над радикалами, и те, кто не идет на соглашение с боннскими реакционерами, изгоняются из так называемого общества. Возможно, ты этого не знал, но теперь у нас действует закон, который официально исключает из общественной жизни всех, кто не присягнул на верность базовым принципам либеральной демократии. Одна пятая наемных работников Германии, от машинистов и профессоров до меня, причислены фашистами к не-людям! Ты только подумай, Тедди! Мне не будет позволено водить поезд, пока я не соглашусь пить кока-колу, бомбить дамбы Красной реки и выжигать напалмом вьетнамских детей! Скоро меня заставят нашивать на одежду желтую литеру „С“, чтобы все знали, что я – социалист!»
  Манди уже с жадностью ищет хоть слово о Юдит. И находит в сноске, посвященной вопросам, не связанным с основной темой письма, для Саши это типично.
  «Люди уезжают из Берлина по ночам. Часто мы понятия не имеем, куда они направляются. Питер Великий, по слухам, уехал на Кубу. Будет сражаться за Фиделя Кастро. Будь у меня нормальные ноги и плечи Питера, я бы, наверное, и сам встал на защиту этого кубинца. Насчет Кристины информация печальная. Вроде бы отец добился для нее разрешения вернуться в Афины. С милостивого согласия правящей страной фашистской военной диктатуры, поддерживаемой Америкой, ей дозволено работать в судоходной компании отца. Юдит, игнорируя мои советы, уехала к Карен в Бейрут. Я боюсь за нее, Тедди. Путь, который она выбрала, героический, но тупиковый. Если верить другу, недавно вернувшемуся из тех краев, даже самые радикальные арабы не приемлют нашей сексуальной революции, полагая ее западным декадансом. Такие предрассудки идут в разрез с аппетитами Юдит. К сожалению, к моменту ее отъезда мое влияние на нее практически равнялось нулю. Она женщина своенравная, руководствуется собственными эмоциями, и доводами, продиктованными здравым смыслом, ее не убедишь».
  Столь несправедливый портрет любимой женщины Манди пробуждает в нем романтические позывы: «Поезжай к ней! Лети в Бейрут! Прочеши палестинские тренировочные лагеря! Присоединись к борьбе, отдели ее от Карен, привези обратно живой!» Обнаружив, что по-прежнему сидит на стуле, он читает дальше.
  «Меня тошнит от теории, Тедди. Меня тошнит от буржуазных теоретиков, для которых революция – курение марихуаны, а не табака перед собственными детьми. Ненавистный лютеранин во мне не спит, я это признаю, признаю. Сейчас, когда я пишу это письмо, я готов отдать половину того, во что верю, за идею, которая разгонит окружающую меня темноту. Как же хочется узреть на горизонте хотя бы одну великую, рациональную истину и пойти к ней, независимо от того, что придется оставить позади, от чего отказаться. Сумеет ли завтра изменить меня? Ничто меня не изменит. Меняется только мир. А здесь, в Западной Германии, завтра нет. Есть только вчера, или изгнание из общества, или порабощение силами империализма».
  Манди чувствует, что голова у него начинает идти кругом. Если б слушал, то давно отключился бы. Но как-то продолжает читать.
  «Любые акции протеста, проводимые левыми в эти дни, только узаконивают правый заговор, который нас заставляют называть демократией. Само наше существование, как радикалов, укрепляет власть наших врагов. Боннская военно-промышленная хунта так крепко привязала Западную Германию к американской военщине, что мы не можем и пальцем пошевельнуть против ее жестокостей».
  Он мечет громы и молнии. Манди теперь читает по диагонали.
  «Наши терпимые властью голоса – это все, что осталось нам для борьбы с корпоративной тиранией… Истинные социалистические идеалы превратились в придворных евнухов боннского Пантеона…»
  В Пантеоне держали евнухов? Манди, учитель-педант, в этом сомневается. Он слюнявит палец, переворачивает пару страниц, потом еще пару. Отличные новости. Саша по-прежнему ездит на велосипеде. «С того дня, как ты учил меня кататься в Тиргартене, я больше не падал». Сведения о его бывшем учителе в Кельне не столь приятные: «Мерзавец отказался от половины своих идей и уехал в Новую Зеландию!»
  Манди откладывает письмо в сторону и берет последнее. Оно начинается зловеще: «Я принялся за вторую бутылку арака». Слова льются легче, фразы проще, более человечные.
  «Я не держу на тебя зла за твое молчание, Тедди. Я вообще на тебя не сержусь. Ты спас мне жизнь, а я увел у тебя женщину. Если ты все еще зол на меня, оставайся злым. Без зла мы – ничто, ничто, ничто, – приятно это слышать. И что из этого следует? – Если ты охраняешь свою литературную музу молчанием, охраняй ее как следует, пиши хорошо, лелей свой талант. Я более никогда не буду воспринимать тебя только слушателем. А слушать ты умел. Теперь я краснею, вспоминая ту чушь, которую нес, а ты слушал, – что ж, наконец-то ты понял. – Ты все еще слушаешь? Надеюсь на это. Ты идеологически не зашорен. Ты – мой буржуазный исповедник, а я продолжаю одиссею логической трансформации. Только с тобой я могу Мыслить вслух. Вот я и шепчу тебе сейчас через решетку исповедальни, что я – тот самый персидский поэт, уходящий в дверь, через которую ранее вошел, после того как выслушал все аргументы мира. Я вижу перед собой эту темную дверь. Она открыта, ждет, чтобы я переступил порог». Темная дверь? О чем он, черт побери… неужели о самоубийстве? «Господи, Саша, возьми себя в руки», – думает Манди, но он очень встревожен.
  Незаконченная страница. Продолжение на следующей. Буквы и строчки налезают друг на друга, послание от человека, которого приговорили к прыжку со скалы.
  «Таким образом, Тедди, ты видишь своего друга, стоящего на перекрестке дорог… – на перекрестке или перед персидской дверью? Определись с этим, говнюк! – Какие имена читаю я на указателях? Туман такой густой, что я едва могу разобрать их! Ответь мне на это, мой дорогой друг. А лучше ответь моим новым соблазнителям… если наш классовый враг – капиталистический империализм (и кто может в этом сомневаться?)… тогда кто наш классовый друг? Я слышу, ты предупреждаешь меня, что я могу попасть в зыбучие пески, – ага, понял, твоя темная дверь открывается на пляж. – Ты прав, Тедди! Ты прав, как всегда! Однако как много раз ты не слышал мои слова о том, что долг каждого революционера действовать там, где ты можем принести максимальную пользу нашей Борьбе? – Манди такого не помнит, но, возможно, он действительно не слушал, а потому и не слышал. – Так вот, Тедди, теперь ты видишь, как плотно я спеленат несовершенной логикой моих же убеждений. Ты – мой верный друг! Абсолютный друг! Если я приму решение, а я боюсь, что уже принял его, то унесу твое верное сердце с собой!»
  С театральным стоном Манди отбрасывает письмо, но ему остается прочитать еще одну страничку.
  «Пиши через Фейсала в „Стамбульском кафе“. Я позабочусь о том, чтобы твои письма попадали ко мне, куда бы ни забрасывала меня судьба. Стараниями этих свиней ты стал хромым? О, какие же они сволочи! Ты еще способен основать династию? Я на это надеюсь, и на то есть причина: чем больше Тедди будет в нашем мире, тем лучше этот мир будет. А как голова, не болит? Это все, что мне нужно знать. Твой во Христе, в священной вечере любви, в дружбе, в отчаянии, Саша».
  * * *
  Охваченный чувством вины и тревогой, чувствуя неловкость, как случалось всегда, стоило тени Саши упасть на его тропу, Манди хватает ручку, бумагу, начинает объяснять причины своего молчания и клянется в вечной верности. Он не забыл, каким трудным был путь Саши в эту жизнь; или чувство, которое возникало у него всякий раз, когда Саша выходил из комнаты: а ведь он может и не вернуться. Он помнит разновысокие плечи, благородную голову, плохо координированные движения, что при ходьбе, что при езде на велосипеде. Он помнит Сашу при свете свечей, рассказывающего о герре пасторе. Он помнит карие, светящиеся умом глаза, лихорадочный поиск наиболее уместного слова, неспособность к компромиссам или уверткам. Он решительно прощает ему Юдит. Прощает и Юдит. Он и раньше множество раз пытался ее простить, но не получалось.
  Письмо начинается очень хорошо, но потом запал быстро иссякает.
  «Допишу утром, на свежую голову», – говорит он себе.
  Но утро не лучше предыдущего вечера.
  Он пытается воспользоваться посткоитусной расслабленностью после особенно удачной встречи в сторожке за полем для крикета, но доброжелательное, с легким юмором письмо, которое он задумал, упрямо остается ненаписанным.
  Как обычно, он находит пусть слабые, но оправдания. Господи, прошло добрых три года. Скорее даже четыре. Фейсал мог закрыть кафе, он копил деньги, чтобы купить такси.
  И потом, каким бы безумным ни был шаг, на который решился Саша, он его уже сделал. Опять же, у меня целая стопка непроверенных сочинений пятиклассников на немецком языке.
  Манди все еще мучается с письмом, когда жена учителя физики, сдавшись затерзавшим ее угрызениям совести, признается мужу во всех своих грехах. Всю троицу вызывают к директору школы, где быстро приводят к взаимоприемлемому решению. Поставив свои подписи под заранее заготовленным документом, все стороны обещают сдерживать свои страсти до окончания экзаменов.
  – Ты не мог бы вывезти ее куда-нибудь на каникулы, старина? – шепчет учитель физики на ухо Манди в местном пабе, пока жена делает вид, будто не слышит. – На лето мне предложили неплохую работу в аэропорту Хитроу.
  Манди сожалеет, но вынужден ему отказать, поскольку его планы на лето уже определены. И пока он раздумывает, что же это за планы, и не только на лето, писательский психологический блок исчезает. В нескольких добросердечных фразах он повторяет Сашину клятву в верности, советует ему взбодриться и не принимать все слишком серьезно. Выражение доктора Мандельбаума «дурацкая серьезность» небрежно слетает с его пера. «Не загоняй себя, друг мой, сделай паузу! Жизнь несовершенна, и ты в одиночку не сможешь исправить все ее недостатки, никто не сможет, и уж тем более твои новые соблазнители, кем бы они ни были!» А потом забавы ради, а также для того, чтобы показать, что ревность забыта, он добавляет раблезианский и не в полной мере соответствующий действительности рассказ о своем романе с женой учителя физики.
  «И я действительно больше не ревную, – убеждает он себя. – Юдит и Саша поимели свою долю свободной любви, и я за это заплатил. Как справедливо говорит Саша, без злости мы ничто».
  * * *
  Избрать карьеру журналиста – сделать шаг к литературному бессмертию, вот Манди и поступает на соответствующие курсы, а потом нанимается репортером в умирающую провинциальную газетенку в Восточных центральных графствах. Поначалу все идет хорошо. Его материалами об упадке местного рыболовного флота восхищаются; его красочные описания событий в гостиной мэра находят забавными, и ни одна из жен коллег не предлагает заменить собой Юдит. Но потом, во время отпуска редактора, он пишет об эксплуатации нелегальных эмигрантов-азиатов на местной консервной фабрике, и идиллия резко обрывается. Владельцу фабрики принадлежит и газета.
  Перебравшись со всеми своими талантами на пиратскую радиостанцию, он берет интервью у местных знаменитостей, запускает песни давно ушедших лет, из золотых денечков нынешних пап и мам, когда продюсер предлагает ему заглянуть в соседний бар.
  – У нас другая аудитория, Тед, – объясняет продюсер. – Спонсоры говорят, что передачу ты ведешь, как закормленный старикашка из палаты лордов.
  Наступают тяжелые времена. Би-би-си отказывается от его радиопьесы. Детская история о художнике, который мелом рисует на выложенной плитами берлинской площади шедевр, а потом нанимает банду подростков, чтобы те помогли ему утащить плиты, не нравится издателям, один из которых реагирует с нежелательной прямотой: «Мы находим действия Ваших немецких полицейских жестокими, а язык оскорбительным. Нам непонятно, почему местом действия Вашей истории Вы выбрали Берлин, город, который вызывает неприятные ассоциации у многих наших английских читателей».
  Но даже из глубин тоски Манди видит проблеск света. В периодическом издании, выходящем раз в квартал и ориентированном на читателей со склонностью к литературному труду, американский фонд предлагает гранты писателям моложе тридцати лет, которые готовы черпать вдохновение в третьем мире. Не испугавшись перспективы оказаться в замке великана, Манди очаровывает трех добрых матрон из Северной Каролины за чаем с оладьями в старинном отеле на лондонской Расселл-сквер. Шестью неделями позже вновь оказывается на борту корабля, на этот раз плывущего в страну Возможность. Стоя на корме, глядя, как растворяются в моросящем дожде очертания Ливерпуля, он не может отделаться от ощущения, что оставляет не Англию – Сашу.
  * * *
  Годы бесцельных блужданий еще не исчерпали себя. В Таосе, наконец-то настоящий писатель, Манди арендуют глинобитную хижину с видом на заросли полыни, телеграфные столбы и стаю собак, словно забредших из Мюрри. Сидя у окна, он пьет текилу и пишет о каждодневном долго умирающем багряном закате. Таких дней много, как и текилы. Но тем же довольствовались и Малколм Лаури,[56] и Д. Г. Лоренс. Туземцы не просто дружелюбны, они прожарены солнцем, кроткие и часто обкуренные. В отличие от Берлина здесь никто не рвется разорвать на куски колонизаторов. Его усилия создать местную драматическую труппу заканчиваются ничем, не в силу неукротимой агрессивности, но из-за различий в восприятии.
  Осилив пятьдесят страниц романа о гражданской борьбе в вымышленной европейской стране, он отсылает их издателю, с пожеланием получить совет о концовке романа. Издатель не склонен что-либо предлагать. Потом из-под пера Манди выходит маленький томик стихотворений, посвященных Юдит. Печатает Манди его на собственные средства, озаглавливает «Радикальная любовь». Непризнанные таланты вроде него единодушны в восхищении собой, но стоимость сборника в два раза выше той, что указывалась в предварительной смете.
  Время замедляет свой бег. Когда Манди совершает ежевечернюю прогулку по пыльным улочкам к «Испанской таверне», с его лица не сходит широкая, чуть стыдливая улыбка. Новости по проблемам, которые когда-то он принимал близко к сердцу, теперь напоминают отрывочные тексты Киплинга из книги майора. Вьетнамская война – продолжающаяся трагедия. Весь Таос так говорит. Палестинцы развязали кампанию террора, читает он в старом номере «Тайм», и фракция «Красная армия» Ульрики Майнхоф им в этом помогает. Неужто Юдит – человек в маске и с автоматом в руках? Карен? Сама идея вызывает у него ужас, но что он может сделать? «Карен полностью подписывается под словами Франца Фанона, что насилие, проявленное угнетенными, легитимно в любом виде». Что ж, я не подписываюсь. И Саша тоже. Но ты, предположительно, подписалась. И твоя сексуальная свобода несовместима с нравственными стандартами реакционной Аравии.
  Если Манди иной раз и испытывает угрызения совести из-за того, что он более не участвует в маршах протеста и не подставляется под полицейские дубинки, то пара стаканчиков текилы без труда их заглушают. В раю, где все вокруг тебя живут только ради искусства, долг цивилизованного человека поступать точно так же. Но и в раю есть шипы, и никакая текила не может снять боль от их уколов. Ты можешь выгонять прошлое через дверь, но оно обязательно полезет в окно. Сидишь вот на веранде глинобитного домика с блокнотом на коленях, наблюдая, как то же самое гребаное солнце исчезает за той же самой гребаной горой, горбатишься вечер за вечером над пишущей машинкой с вставленным в каретку листом чистой бумаги, смотришь в окно, взбадривая талант текилой, и что ты слышишь, как не голос Саши, который, набив рот колбасой с чесноком, вещает тебе о происхождении человеческого знания? Или на пути в «Испанскую таверну», когда одиночество пустыни наваливается на тебя вместе с закатом и ты начинаешь считать давних друзей… кто, как не Саша, хромает рядом с тобой по берлинской брусчатке, когда вы оба направляетесь в «Обритого кота», где Саша расскажет всем собравшимся, как надобно перестраивать мир? А иногда ты в объятьях одной из художниц, писательниц, трансцендентальных созерцательниц или искательниц истины, чья дорога к поставленной цели включает и остановку в твоей постели, чье несравненное тело, в длинных белых шерстяных рейтузах или без оных, стоит у тебя перед глазами?
  * * *
  И потом, как сказал бы Хемингуэй, здесь есть бедный, маленький Берни Люгер, бородатый, богатый, низкорослый художник с его моделью-кубинкой Нитой, которая больше ему не позирует. Как можно? Берни более не рисует гребаную женскую натуру, он выше этого дерьма! Теперь его восьмифутовые шедевры – черно-красные инферно Последнего дня, вот и сейчас он создает триптих «Залитая напалмом Миннесота», такой высоченный, что ему приходится залезать на лестницу. Неужто все художники-коротышки создают большие полотна? Манди подозревает, что да.
  Берни, если вы ему верите, а верить ему – оптимальный вариант, величайший освободитель и борец за свободу со времен Торо, чьи произведения он читает вслух на своих затягивающихся до утра вечеринках, чуть возвышаясь над коричневым обрывом испанской кафедры, подаренной, по его словам, Че Геварой в благодарность за некие услуги, рассказать о которых он не может. Берни участвовал в акциях гражданского неповиновения в Мемфисе. Национальные гвардейцы едва не забили его дубинками… видите шрам на голове? Он возглавлял марши протеста в Вашингтоне и сидел в тюрьме за нарушение общественного порядка. Черные пантеры называют его братом, а ФБР прослушивает его телефон и читает письма… так он говорит, но верят ему все-таки немногие.
  Как могло случиться, что Манди якшается с ним, этим трепливым богачом в очках с толстыми дымчатыми стеклами, с ужасными картинами, седым конским хвостом и нелепыми претензиями? Возможно, причина в том, что Манди понимает состояние постоянного ужаса, в котором пребывает Берни… любая мелочь может выбить его из колеи. Понимает это и Нита. С яростным взглядом, грубая и бесстрашная, она спит со всеми мужчинами Таоса во имя свободы человека, но защищает своего крошку Берни, как львица.
  – Это дерьмо, которым ты занимался в Берлине, – начинает Берни как-то вечером, приподнявшись на локте, чтобы рявкнуть на Манди через распростертую между ними Ниту.
  Происходит сие на гасиенде Берни, в старом испанском фермерском доме, сооруженном в том месте, где «сливаются» русла двух пересохших рек. Вокруг лежит еще десяток гостей, внимающих галлюцинаторной мудрости пейоты.[57]
  – Какое именно? – спрашивает Манди, уже сожалея о том, что несколько дней тому назад, в момент слабости или ностальгии, признался в своем радикальном прошлом.
  – Ты был Коммунистом, так?
  – Только с маленькой буквы.
  – Что значит с маленькой, лайми?[58]
  – Коммунистом, возможно, в философском смысле. Но не членом партии. Образно говоря, чума на оба ваших дома.
  – То есть ты исповедовал Средний путь! – фыркает Берни, пытаясь завестись, несмотря на успокаивающую музыку. – Был гребаным Либералом, с большой буквы «эл» и с маленьким членом.
  По опыту Манди знает, что в такие моменты лучше не возражать.
  – Что ж, когда-то и я был таким же, – продолжает Люгер, перегнувшись через Ниту и понизив голос. – Я исповедовал Средний путь, тропу мира и гребаного согласия. И вот что я тебе сейчас скажу. Нет никакого Среднего пути. Не существует. Когда ставки сделаны, есть только один путь. Запрыгиваем мы в гребаный поезд истории или стоим на платформе, почесывая наши британские задницы и наблюдая, как гребаный поезд уходит? – Манди вспоминает, что в своих письмах Саша задается практически тем же вопросом, но держит эти мысли при себе. – И, Господи Иисусе, я вот на этом поезде! Я на этом поезде в том смысле, о котором ты и не мечтал, более того, не решался мечтать… слышишь меня, товарищ? Слышишь меня?
  – Ясно и отчетливо, старина. Только не знаю, что именно ты мне говоришь.
  – Тогда считай себя счастливчиком, потому что от этого знания ты можешь умереть. – В избытке чувств он хватает предплечье Манди дрожащими пальцами. Потом разжимает их, жалко улыбается. – Шутка, понимаешь? Я люблю тебя, лайми. Ты любишь нас. Я ничего не говорил, ты ничего не слышал. Даже если они выдернут наши гребаные ногти. Поклянись мне. Поклянись!
  – Берни, я уже все забыл, – заверяет его Манди и по пути домой печально размышляет о том, что обманутый любовник готов пуститься во все тяжкие, чтобы скрыть свою несостоятельность.
  * * *
  Однажды к нему приходит письмо, но не от Саши. Конверт из дорогой, плотной, высокого качества бумаги, и это хорошо, потому что письмо, начав свое путешествие в Канаде, дважды пересекло Атлантический океан, а на суше побывало во многих руках. В верхнем левом углу отпечатан логотип фирмы отправителя «Эпштейн, Бенджамин и Лонгфорд», с адресом в Торонто. Манди предполагает, что это адвокатская контора, внутренне готовится узнать о том, что какой-то разъяренный муж подает на него в суд. Оставляет конверт дозревать неделю или две, пока должное количество стаканчиков текилы не выводит его на необходимый уровень безразличия, и вскрывает письмо. Домашний адрес и телефон, тоже в Торонто, ему незнакомы. Подпись, которую он никогда не видел раньше, чиновничья закорючка, одна фамилия, не поддающаяся расшифровке. 
  «Дорогой Тедди!
  Полагаю, ты удивишься, получив мое письмо после всех этих лет, но оно написано, так что деваться некуда. Я не собираюсь отнимать у тебя время, подробно рассказывая обо всех моих путешествиях и приключениях (тяжелый труд!), имевших место быть после нашего расставания в Берлине, господи, кем мы тогда были, скажу только о сделанном мною в этой жизни открытии: если ты достаточно часто ошибаешься в выборе пути, то с годами оказываешься аккурат в том месте, откуда и сделал первый шаг, и полагаю, что в определенном смысле, если я рассуждаю предельно рационально, а в моей работе по-другому нельзя, я сейчас нахожусь в отправной точке. После Берлина я думала, пасть ниже просто невозможно, но ошиблась, только падала и падала, однако, не достигнув дна, я бы, возможно, не поняла, какой безумной стала моя жизнь, и не смогла бы заставить себя пойти в наше посольство в Бейруте, позвонить родителям и попросить их забрать меня, пока я кого-нибудь не убила или не взорвала себя, как Карен, собирая гребаную бомбу на боковой улочке Найроби.
  Так кто я теперь? (А) Я – уважаемый член коллегии адвокатов провинции Онтарио, добившаяся немалых успехов адвокатесса Торонто, (Б) мать очаровательной маленькой девочки по имени Жасмин, которая с годами будет выглядеть совсем как я, если ты помнишь, какой я была, и (В) замужем за очень милым, очень достойным мужчиной, прекрасным отцом, обожающим дочурку и, естественно, ее мать, но при этом он – жуткий гребаный зануда и обманщик, каких свет не видывал. Я богата, по стандартам канадского среднего класса мы оба богаты, да только не можем смириться с тем, что канадским адвокатам платят куда как меньше, чем их американским коллегам. Эти мысли отнимают у меня много времени (Ларри считает, что спешить тут не надо, эти вопросы следует решать на уровне коллегии адвокатов, но ты меня знаешь, я всегда хочу добиться большего).
  Пункт (Г) я оставила на закуску, и, полагаю, в нем причина того, что я взялась за письмо. Может, это очень далекая перспектива, но у меня есть предчувствие, что это не так. Знаешь, что я тебе скажу? Господи, Тедди, я тоже люблю тебя. Все твои письма… они брали за душу, не только за душу, но и за некоторые другие части тела, которые тебе хорошо знакомы! Однажды, думала я, я напишу Тедди и скажу, как же мне хочется оказаться с ним рядом! Но, чего уж там, по части тех, кто не любит писать писем, я занимаю твердое второе место в мире, при условии, что первое присудить не удалось. Так что давай исходить из того, что я бы тебе об этом сказала, если б представилась такая возможность. Да, ты был моим первым мужчиной, я подарила тебе свою девственность, если тогда это что-то значило, но черт побери, Тедди, нас связывало гораздо большее. Почему я выбрала Тедди, хотя могла пойти к Питеру, Величайшему жеребцу на Земле, или к Саше, нашему харизматическому Сократу (который потом допустил меня в свой гарем, но чего-то особенного я там не нашла), или к любому другому из симпатичных парней, болтающихся в коммуне? Почему я мгновенно „намокала“, стоило мне увидеть тебя, вышагивающего по коммуне, где все трахались, обнимались, курили травку, а ты даже не смотрел на них, пребывая в собственном мире? Потому что ты был особенным, Тедди, ни с кем не сравнимым, и таким ты остаешься для меня и теперь. А если я время от времени изменяла тебе, лишь потому, что ты открыл мой разум и мое кое-что еще, развернул к нормальным отношениям между мужчиной и женщиной, благодаря чему, спасибо тебе, я живу в Канаде, не гнию в могиле или какой-нибудь тюрьме…» 
  К этому времени повторяется история с Сашиными письмами: Манди проглядывает написанное, чтобы поскорее найти, что же ей нужно. Поиски много времени не отнимают: она хочет Тедди вместо Ларри. Она проверила Ларри и подтвердила давно зреющие подозрения: он ей изменяет. Сама она разводами не занимается, но партнер по фирме, с которым она посоветовалась, разумеется, строго конфиденциально, заверил ее, что с такими доказательствами вины мужа она получит от двух до двух с половиной. И речь идет о миллионах, а не об орешках. 
  «И вот, Тедди, что я предлагаю. Как я уже и упомянула, речь, конечно, не о завтрашнем дне. У нас есть коттедж на озере Джозеф. Жить в нем можно и летом, и зимой. Он записан на мое имя. Так уж мы его покупали. У Ларри нет даже ключа от него. Я хочу, чтобы ты отвез меня туда, я хочу, чтобы этот коттедж стал нашим вторым Берлином. Ты помнишь, как называл мою кровать сексодромом? В коттедже кровать намного лучше. Опробуем ее и начнем с этого новую жизнь. Для Жасмин я уже нашла отличную няню.
  Юдит». 
  Короче, еще одно доказательство, думает Манди, если оно кому-то требуется, что адвокат всегда говнюк.
  * * *
  Тем же вечером, на тайной церемонии, Манди сжигает оставшиеся у него экземпляры «Радикальной любви». Его подруга на тот момент – художница, зовут ее Гейл, которая в прошлой жизни работала в организации, именуемой Британский совет.[59] Согласно Гейл, Британский совет делает для английской культуры то же самое, что Форин Оффис – для английской политики, только лучше. По настоянию Манди она связывается с ее бывшим работодателем, женатым мужчиной, роман с которым и стал причиной ее ссылки. С обратной почтой прибывают бланк заявления и письмо из двух строчек без подписи, с рекомендацией Манди заполнить приложенный бланк и никогда никому не говорить, как и от кого он получил этот документ. Предлагая Британскому совету свои услуги, Манди забывает упомянуть о том, что у него, строго говоря, нет университетского диплома. Стоя на палубе медленно приближающегося к Англии корабля, он наблюдает, как из тумана выступают очертания Ливерпуля. Рано или поздно, думает он во второй раз, мне пришлось бы сдаться на милость родины.
  * * *
  В Британском совете он с самого начала нравится всем, и Манди нравится все и вся в Британском совете: спокойные, доброжелательные люди, увлеченные проблемами культуры и ее распространением, а главное, никакой политики.
  Ему нравится вставать утром в своей однокомнатной квартире в Хампстеде[60] и ехать на автобусе к Трафальгарской площади. Нравится ежемесячный чек, нравится ходить по коридору в буфет, чтобы выпить кофе и потрепаться с кем-нибудь из коллег. И нравится Криспин из отдела встреч, чье место он займет в самое ближайшее время, как только Криспину исполнится шестьдесят, хотя на самом деле, только не говори отделу кадров, старина, не шестьдесят, а все семьдесят, в чем он признается Манди за ленчем в маленьком итальянском ресторане, расположенном за углом. По этому случаю Криспин одевается, как на встречу очередного гостя: черный хомбург,[61] красная гвоздика в петлице пиджака.
  – Лучшая работа в этом мире, сынок. Труднее всего – избежать повышения по службе. Все дела – проехаться в аэропорт Хитроу на медленном, но надежном государственном лимузине, проси тот, где за рулем сидит Генри, он просто душка, показать пропуск милому молодому человеку из Иммиграционной службы, рассыпаться в любезностях перед очередным достопочтенным иностранным гостем, которого принимает правительство Ее величества, и на том же лимузине доставить его в отель около Кингз-Кросс.[62] По дороге в аэропорт молись о том, чтобы самолет задержался. Тогда у тебя появится отличная возможность пропустить стаканчик-другой в зале приема ОВП.[63] По дороге из аэропорта молись, чтобы его номер еще не успели подготовить. Тогда по прибытии в отель тебе придется чем-нибудь угостить его в баре. И, соответственно, угоститься самому. А потом скорее на базу, составить отчет о расходах, конечно же, с небольшим плюсом, оставив себе на молочко, и свободен, как птица. Как, ты хочешь оплатить весь счет? Ну, ты далеко пойдешь.
  И Манди идет. Проходит совсем немного времени, а он уже лучший Встречающий.
  – О, какая честь, сэр (или сеньор, мсье, мадам, а то и герр доктор)! – выкрикивает он, иногда два раза на день, выступая из-за стойки сотрудника Иммиграционной службы и протягивая руку. – Нет, нет, для нас – не для вас… мы уже и не надеялись, что вы сможете принять наше приглашение. Министр вне себя от счастья, и позвольте сказать, что я – искренний почитатель вашего таланта и просто без ума от вашей последней книги (пьесы, сюиты, персональной выставки, главное, чтобы подходило). Пожалуйста, сюда, позвольте взять ваши вещи. Моя фамилия – Манди, и я – скромный эмиссар министра… нет, нет, мистер более чем достаточно. Мне поручено проследить за тем, чтобы вы ни в чем не нуждались, и, если во время пребывания в нашей стране вам что-то потребуется, вот моя визитная карточка. Телефон зазвонит прямо у меня на столе. А это мой домашний номер, на случай чрезвычайных обстоятельств… – или то же самое на немецком, или на вполне пристойном французском. А в петлице – гвоздика, как была у Криспина.
  Но жизнь Британского совета – это не только встреча гостей. В отличие от Криспина Манди хочется большего. Для достойного человека интересной работы здесь хватает, как доверительно сообщила ему добрая дама из отдела кадров, Манди ей понравился сразу же, во время первого собеседования. Британский балет и театральные труппы надо сопровождать в далекие страны, не говоря уже о художниках, писателях, музыкантах, танцорах и ученых. Следуя ее материнским советам, Манди начинает формировать собственный образ, дабы в нем видели человека, который, лелея таланты известных деятелей культуры, растет и сам. Если должность, предлагаемая отделом кадров, может послужить трамплином для дальнейшего продвижения по службе, он подает соответствующее заявление… и в считаные месяцы из отдела встреч перемещается в куда более престижный отдел объединения, задача которого – налаживание связей между английскими территориальными образованиями, не испытывающими к этому особого желания, и землями, городами, селами (у этих энтузиазма куда как больше) страны бывшего противника.
  С новой работой появляется собственный кабинет и карта Британии с указанием графств, городов, районов с наиболее стойкими антинемецкими настроениями. В поездках по этим графствам он очаровывает деревенских старейшин, мэров, глав охотничьих обществ. Работает в тесном контакте с немецкой коллегой, сдержанной, но веселой фрау доктор из института Гете. И так уж случается, что в этот период он встречает Кейт, симпатичную очкастую заместительницу директора одной из школ Северного Лондона, которая преподает математику, а по вечерам заклеивает конверты в сент-панкрасском[64] отделении Лейбористской партии.
  Кейт светловолоса и практична. Высока ростом, чуть откидывается назад при ходьбе, Манди это очень трогает, почему – он поначалу не понимает, но потом на память приходит ирландская горничная с групповой фотографии семьи Стэнхоупов у своего дома в день Победы. Кожа у нее цвета сливок и словно покрыта пушком. Улыбка остается с ним и после того, как исчезает с ее лица. Лучи низкого солнца бьют в окна девятнадцатого века кабинета Кейт на границе Хампстед-Хит,[65] когда Манди делает решающий шаг. Рядом с важным видом кивает фрау доктор. Главное – это соответствие, настаивает он. Нет смысла запрягать в одну телегу орла и трепетную лань. И эта прекрасная школа, мисс Эндрюс, она для птиц высокого полета, двух мнений тут быть не может.
  – Надеюсь, мы не задерживаем вас, не отрываем от урока? – в тревоге восклицает он, перед этим пустив в ход все свое обаяние. – Пожалуйста, взгляните сюда, если у вас возникнет повод для тревоги, пусть даже самый пустяковый, позвоните мне вот по этому телефону. А вот мой домашний номер, если… – тут он выдерживает театральную паузу, – …знаете, будет быстрее, если вы просто пройдете несколько шагов по улице, это же номер семь, и нажмете на самый верхний звонок!
  – А вот моя визитная карточка, мисс Эндрюс, – шепчет фрау доктор, на случай, если они про нее забыли.
  * * *
  Фаза ухаживания начинается быстро. Пятничными вечерами Манди забирает Кейт из школы, приезжает пораньше, с удовольствием смотрит, как Кейт общается детишками самых разных национальностей. В кинотеатре Кейт сама платит за билет. За обедом в греческой таверне «Бахус» они смеются над рассказами Манди об интригах Британского совета и жаркими схватками, в которые вступает Кейт на заседаниях сент-панкрасского отделения Лейбористской партии. Манди восхищается ее математическими способностями и говорит, что не может сложить два и два. Кейт уважает его интерес к немецкому, хотя признается, что из практичных соображений считает изучение иностранных языков пустой тратой времени, потому что в самом ближайшем будущем весь мир перейдет на английский. Манди признается Кейт, что его мечта – перейти в отдел зарубежных поездок театральных коллективов и деятелей культуры. Кейт уверена, что он просто создан для этой работы. По уик-эндам они гуляют в Хампстед-Хит. Если в школе Кейт устраивается художественная выставка, Манди приходит на нее первым. Ее основательные социалистические ценности, другим в семье нет места, легко сочетаются с теми, что остались у Манди, и вскоре он пару часов в неделю тоже заклеивает конверты, рассылаемые Лейбористкой партией. Его громкий голос и манеры поначалу становятся предметом насмешек новых товарищей, но проходит немного времени, и они уже смеются вместе с ним, а не над ним. Вне сент-панкрасского отделения Кейт осуждает проникновение в ряды ее любимой партии троцкистов и других леваков. Из ее слов Манди делает следующий вывод: еще не пришла пора признаваться в том, что не так уж и давно он был соседом и правой рукой красного анархиста, который увел его девушку.
  Проходит почти два месяца, прежде чем они добираются до постели. Инициативу берет на себя Кейт. Манди проявляет странную застенчивость. Она выбирает его квартиру, не ее, субботу, вторую половину дня, когда внизу все смотрят международный футбольный матч. В этот день Хампстед купается в коричнево-золотых красках осени. Перед тем как прийти к нему, они прогулялись по Хиту, наслаждаясь теплом солнечных лучей и запахом горящих листьев.
  Закрыв входную дверь квартиры Манди на замок и цепочку, она снимает пальто. И продолжает раздеваться, пока не остается в чем мать родила. Утыкается лицом в плечо Манди, помогая ему освободиться от одежды. Потом они шутят, что первый матч выиграли со счетом три-ноль. И, да, конечно, она выйдет за него замуж. Надеялась, что он попросит ее стать его женой. Они соглашаются, что на свадьбу должна приехать фрау доктор.
  После принятия великого решения все остальное, как часто случается в жизни, устраивается само собой. Отец Кейт, Дес, дает денег на первоначальный взнос за дом викторианской эпохи на Эстель-роуд, не подвергавшийся реконструкции. Дес – бывший боксер, освоивший профессию строителя. Взгляды у него решительные, он находится в жесткой оппозиции к правительству тори. Дом кирпичный, одноэтажный, ничего особенного, один из многих на улице, где отцы всех цветов кожи перекидываются футбольным мячом с детьми среди недорогих автомобилей. Но, как отмечает Дес, когда они первый раз осматривают дом и окрестности, здесь есть все необходимое и даже больше: парк и открытый плавательный бассейн по другую сторону пешеходного моста, футбольное поле, качели, карусели и даже большая детская площадка!
  До школы Кейт идти десять минут, и рядом железнодорожная станция Госпел-Оук, которой они могут воспользоваться, если возникнет желание провести день в Кью.[66] А если уж говорить о деньгах, Тед, дом того стоит, можешь мне поверить. Только на прошлой неделе за номер шестнадцать заплатили на двадцать «штук» больше, а в нем на одну спальню меньше, что глупо, ты понимаешь, солнца в комнатах там практически не бывает, а гостиная такая маленькая, что в ней едва хватит места для кошки, не так ли?
  * * *
  Было ли в жизни Манди время, когда все складывалось для него столь удачно? Он отказывается в это верить. Он любит все: свою работу, ее семью, дом и ощущение, что стал частью целого. А когда Кейт приходит домой, улыбаясь, словно ребенок, который, как ей только что сказали, у нее будет, он знает, что теперь его чаша счастья заполнена до краев. На свадьбу ему не удалось пригласить ни одного из родственников. Что ж, он приложит максимум усилий, чтобы найти хоть кого-то к крестинам!
  И в довершение всего добрая фея Манди из отдела кадров тоже приносит хорошую весть. В знак признания его успехов в отделе объединения, мистер Э. А. Манди по подписании приказа переводится на должность заместителя выездного ассистента в отдел зарубежных поездок театральных коллективов и деятелей культуры. Сие означает, что ему придется чаще отлучаться из дома, что не нравится им обоим, особенно теперь, когда Кейт беременна. Но, если он не будет тратить все командировочные, то сможет внести свою лепту в выплаты по закладной.
  А кроме всего прочего, на его плечи должна лечь ответственность за воспитание Манди-младшего. Так что годы бесцельных странствий наконец-то заканчиваются.
  Глава 6
  Чертовы ангелы, говорит Манди. Нет, честное слово, дорогая, я серьезно.
  Ну, может, не совсем ангелы, но дети, которым можно отдать последнюю рупию, поясняет он Кейт в торопливом звонке из доков Харвича перед отплытием. Речь идет о «Свит доул компани», театральной труппе, состоящей из капризных детей, сплошь из рабочих семей, с севера Англии. За единичным исключением, все артисты – белые англосаксы, джорди,[67] манкунианцы[68] и даже двое из Донкастера, где выросла Кейт. Это его первая молодежная труппа, всем меньше двадцати пяти, и с того самого момента, как их двухэтажный, с психоделической расцветкой автобус, изготовленный на заводе английской компании «Лейланд моторс», въезжает на паром, направляющийся в Голландию, они зовут его Папа.
  Старшая в труппе – конопатая беспризорница Шпилька, она же продюсер, ей уже за двадцать два. Самый молодой – чернокожий Гамлет, его фамилия Лексэм, и ему только что исполнилось шестнадцать. Костюмы шьет Салли-Игла, миниатюрная португалка. Их конек – уличный Шекспир, и за короткое существование труппы они играли его пьесы в ночлежках и перед пикетами, в очередях за супом, у заводских ворот, в рабочих столовых во время обеда, и они – цыганская семья Манди на ближайшие сорок дней и ночей, которые вбирают в себя спектакли, банкеты по поводу приезда и отъезда, любовные треугольники, драки, которые вспыхивают мгновенно, и остальные понимают, что произошло, лишь видя, как один утирает с лица кровь платком другого.
  Официально – он их представитель и руководитель тура. Неофициально – второй шофер, хранитель реквизита, радист, переводчик, суфлер, дублер, блюститель порядка, доверенное лицо и, когда Шпильку на девятый день отправляют в слезах домой с инфекционным мононуклеозом, продюсер. За двухэтажным автобусом на жесткой сцепке катится двухколесный крытый прицеп, в котором они везут декорации и реквизит, не уместившиеся на втором этаже. На крыше автобуса, по всей длине, закреплена полка, на которой лежит свернутый задник.
  Их тур по Голландии, Западной Германии и Австрии – бессонный марш героев. Гаага их обожает, они покоряют Кельн, берут первый приз на фестивале во Франкфурте, им оказывают горячий прием в Мюнхене и Вене, а потом они напрягаются и запирают рот на замок, как и рекомендует им Манди в их последний вечер на Западе, перед тем как миновать Железный занавес и продолжить гастроли в Восточной Европе.
  К тому времени нервные стрессы и физическая усталость начинают сказываться на труппе, и пуританские ограничения социалистического общества не способствуют улучшению поведения артистов. В Будапеште Манди выцарапывает пьяного Полония из тюрьмы. В Праге ведет Фальстафа к венерологу. В Кракове останавливает кулачный бой между Мальволио и двумя полицейскими в штатском, в Варшаве Офелия признается ему, что беременна, скорее всего от Шейлока.
  Однако, по мнению Манди, все эти мелкие происшествия не могут послужить причиной столь мрачного настроения, которое охватывает труппу, когда автобус останавливается перед флагами, домиками, сторожевыми будками, пограничниками и сотрудниками таможни, являющими собой контрольно-пропускной пункт на границе между Польшей и Восточной Германией. Им вновь приказывают выйти из автобуса и выстроиться вдоль обочины, тогда как их паспорта, вещи и сам автобус подвергается длительному и тщательному осмотру.
  Так что же с ними происходит, гадает Манди. Они стоят, как заключенные, по одному ходят в вонючий туалет, возвращаются и не отрывают глаз от земли. Практически не разговаривают друг с другом, и уж тем более с Папой. Чего они боятся? Он подозревает худшее. Они закупили в Варшаве наркотики, а теперь ждут, что дурь обнаружат и они вместо Германии отправятся в тюрьму.
  Более того, и это экстраординарно, они практически не реагирует на смену караула. Их любимый польский переводчик и сопровождающий, прозванный Спартаком за исключительную худобу, идет вдоль шеренги артистов, прощаясь с каждым. До сего момента они относились к Спартаку, как к принцу. Флиртовали с ним, болтали, учили самым грязным английским ругательствам, одаривали сигаретами и приглашениями в Хаддерсфилд. Теперь они лишь изредка обнимают его, выдавливают из себя: «Прощай, Спарт», – да хлопают по хрупким плечам. Его восточногерманская замена – блондинка-тяжеловес в блестящем черном костюме, однако никто не отпускает шуток, которые просто обязаны срываться с языка, повод-то налицо, никто не сподабливается даже на то, чтобы присвистнуть, глянув на ее необъятный зад. Ее маленькие быстрые глазки прячутся в больших белых щеках, волосы заплетены в косички и уложены на голове. Ее английский – пулеметные очереди, которые она выстреливает одну за другой.
  – Доброе утро, мистер Манди, – чуть не ломает ему кисть железными пальцами. – Меня зовут Эрна. Я из Лейпцига. Я – ваш официальный сопровождающий на время вашего визита доброй воли. Добро пожаловать в Германскую Демократическую Республику, – после этого, словно прибывший с инспекцией генерал, она требует, чтобы ее представили всем членам труппы, тогда как Спартак наблюдает за происходящим с почтительного расстояния. Вновь никто не отпускает шуток. Никто не протестует, не представляется каким-то забавным именем. Действительно, глядя на них, можно подумать, что они приехали не на гастроли, а отбывать срок согласно вынесенному приговору.
  И пока они ведут себя как паиньки, восточногерманские пограничники штурмуют автобус, потрошат прицеп, осматривают крышу, прыгают по свернутому заднику, рулон которого протянулся вдоль всей крыши. А потом, словно стервятники, набрасываются на чемоданы и рюкзаки членов труппы, даже трясут набивного зайца беременной Офелии, а вдруг внутри что-нибудь загремит. И опять никто не возмущается, даже Лексэм, которому они уделяют особое внимание, потому что он черный. Все подчиняются. Пассивно. Безмолвно. И когда их наконец загоняют в автобус, шлагбаум поднимается и они въезжают на территорию новых гостеприимных хозяев, не раздается ни единого крика восторга, чего на памяти Манди не бывало ни разу. К этому времени он уже серьезно встревожен. Веймар[69] – их последняя остановка, самая важная, гвоздь всех гастролей. В Веймаре, культурной жемчужине Восточной Германии, проходит Шекспировская неделя, и «Свит доул компани» – единственный приглашенный английский театр. Им предстоит сыграть перед студентами, школьниками, в Веймарском Национальном театре, прежде чем отправиться в Западный Берлин и домой.
  Так почему они не радуются? Почему не поет Салли-Игла? Почему молчит ее аккордеон? Почему они не пытаются выжать улыбку из закаменевших щек Эрны, которая едва втиснулась в сиденье за спиной водителя и неотрывно смотрит на убегающий под колеса автобан? В любой другой день Лексэм уже придумал бы ей прозвище: Моби Дик, Медный Колокольчик, Пухлая Фея. Но не сегодня.
  И только поздним вечером, в Веймаре, после того как все они устроились в молодежном хостеле на Гумбольдштрассе, в столовой, где представитель Веймарского шекспировского общества социальной гармонии и литературного наследия зачитывает на удивление занудное приветствие, Манди краем глаза видит, как Виола засовывает в свою сумочку кусок мяса, два ломтя хлеба и яблоко.
  * * *
  Зачем? Кого она хочет накормить? Виола известна тем, что практически ничего не ест.
  Она запасает еду для Офелии, которая, как Кейт, кормит двоих?
  Или Виола, которая обожает животных, подружилась с какой-нибудь собачонкой?
  Согласно правилам хостела, юноши и девушки селятся отдельно. Кровать Манди – в нише коридора между двумя общежитиями. В полночь его будят шаги босых ног, спускающихся по деревянным ступеням.
  Виола.
  Он чуть выжидает, потом следует за ней, по лестнице, во двор, где стоит психоделический автобус. Большие звезды, теплая луна, аромат распустившихся цветов. Он успевает увидеть, как Виола, в коротенькой ночнушке, с сумкой в руке, залезает в автобус и по винтовой лестнице поднимается на второй этаж. Он ждет. Она не спускается. Он поднимается следом и видит, что она, задом кверху, лежит на груде сценических костюмов. Приглядевшись, замечает среди костюмов юного, красивого и голого польского актера. Звать его Ян, он прибился к труппе в Варшаве и сопровождал по всей Польше, днем и ночью.
  Шепотом, прерываемым всхлипываниями, Виола признается во всем. Она по уши, до безумия влюбилась в Яна, а он – в нее. Но у Яна нет паспорта. Он – храбрец, а потому его ненавидит польская полиция. И вместо того чтобы расстаться с ним навек, она спрятала его в одном из ящиков с театральными костюмами и, с согласия остальных актеров, тайно перевезла через границу Польши и Восточной Германии. Она ни о чем не сожалеет, ни в чем не раскаивается. Ян – ее большая любовь, любовь на всю жизнь. Она увезет его в Берлин, в Англию, куда угодно. Никогда и никому его не отдаст. И мне без разницы, без разницы, что ты со мной сделаешь, Папа, клянусь.
  Ян знает пять слов на немецком и ни одного на английском. Он маленький и пылкий, и прибор, похоже, у него что надо. Манди он не понравился еще в Варшаве, а теперь нравится еще меньше.
  * * *
  Манди понимает, что должен дождаться утренней репетиции. Во второй половине дня они дают спектакль на открытом воздухе перед школьниками, которых по этому поводу свезут со всего города. Их сценой будет участок луга перед разрушенной башней замка в историческом парке, что тянется по обоим берегам реки Ильм. Яркое солнышко улыбается им, на клумбах множество цветов. Эрна, все еще не получившая прозвища, восседает на длинной железной скамье, расставив ноги, поглядывает на своих подопечных. Компанию ей составляет тот самый представитель Шекспировского общества, который прошлым вечером едва не уморил их своей занудной речью, а также двое парней в кожаных куртках с каменными лицами. От скамьи до импровизированной сцены – двадцать футов. Манди собирает актеров в разрушенной башне, надеясь, что их там никто не слышит и не видит.
  На текущий момент, сообщает он своей аудитории, ситуация такова, что каждому из них светит по двадцать лет каторжных работ: десять за то, что они тайно вывезли Яна из Польши, еще десять – ввезли в Восточную Германию. И если у кого-то есть предложения на предмет того, что делать дальше, Манди с благодарностью их выслушает.
  Он ожидает искреннего раскаянья, забыв, что имеет дело с актерами. В абсолютной, сценической тишине все головы поворачиваются к Виоле, которая их не подводит. Сцепив руки под подбородком, она храбро смотрит в голубые небеса Гете. Она покончит с собой, если ее разлучат с Яном. И Ян заверил ее, что поступит так же. Она ни у кого ничего не просит. Если они боятся, хорошо, хорошо, она и Ян сдадутся на милость восточногерманских властей. Видит бог, может, в этой стране найдется кто-нибудь с человеческим сердцем.
  Манди в этом сомневается. Более того, он объясняет Виоле, что на милость восточногерманских властей она сдаст не только себя и Яна, но и их всех. Есть другие предложения?
  Какие-то мгновения все молчат. Виола отлично отыграла свою роль, так что от актера требуется немалое мужество, чтобы выйти на сцену следом за ней. И Манди подозревает, что большая часть труппы перепугана до смерти, осознав, что они натворили, и просто не видят выхода. Наконец Лену, восемнадцатилетнему рыжеволосому пареньку, приходит в голову здравая идея: поставить вопрос на голосование. Правда, голосу его недостает уверенности, должно быть, храбрость едва пересиливает страх.
  – Значит, так. Что же нам делать? Бросить парня в час беды? Забудем на минуту о любви. Власти собственной страны его достали, так? Давайте из этого исходить. Помогаем ему выбраться из этого дерьма или отсылаем назад? Кто за то, чтобы помочь?
  Принято единогласно, пусть и без должной решимости… не участвует в голосовании только Манди. Он попадает в сложное положение. Ему хочется обсудить свои дальнейшие действия с Кейт, но, к сожалению, все международные телефонные линии круглосуточно прослушиваются секретной полицией Восточной Германии. И нет нужды напоминать, что шансы на перевозку польского актера или кого-то еще через Берлинскую стену призрачны. А вот шансы отбросить англо-восточногерманские связи на добрые десять лет велики, как никогда.
  – С этого момента мы все рады и счастливы, – приказывает он труппе. – Мы гордимся собой, мы – звезды, мы заняли первое место на фестивале и в самом скором времени возвращаемся домой. Из этого и исходим. Понятно?
  Как не понять, Папа.
  Дневной спектакль проходит на ура. Школьники, рядами рассевшиеся на траве, забывают о сдержанности, которой от них ждут учителя, и заходятся от смеха, глядя на ужимки Лексэма, изображающего влюбленного Мальволио. Даже Эрна и та позволяет себе смешок. Такой же успех ждет их вечером в молодежном клубе «Вальтер Ульбрихт», а на следующий день, под всевидящим оком Эрны и двух ее парней с каменными лицами, вся труппа, включая Манди, марширует по городскому дому Гете, а потом отправляется восхищаться мемориалом героев Красной армии с кроваво-красным молотом и серпом на воротах.
  Никто не выкобенивается, все хороши, словно ангелы. Фотографируются перед памятником Шекспиру. Делятся секретами мастерства с русскими, вьетнамцами, палестинцами и кубинцами. Играют в шахматы, пьют за процветание всего человечества в студенческом баре, расположенном в крепостной башне.
  Несколько раз в день Виола, прикрываемая всей труппой, приносит Яну еду и утешение, но Манди следит за тем, чтобы она не задерживалась в автобусе. Наконец наступает последний день пребывания в Веймаре. Вечером они должны играть в Национальном театре, наутро – ехать в Берлин, а оттуда домой. Репетиций больше нет. Этим утром намечено участие труппы в общей дискуссии с артистами, приехавшими из других стран, но Манди намерен провести день, как он давно себе запланировал. Веймар для него святой город, обитель несравненной немецкой музы. И он желает побаловать себя экскурсией по сокровищницам немецкой культуры, пусть Эрна и настаивает, что его должен сопровождать профессор из Лейпцига, который совершенно случайно, но до чего удачное совпадение, оказался в Веймаре.
  Профессор, элегантный седоволосый мужчина лет за шестьдесят, рад продемонстрировать свой на удивление хороший английский. Ведет он себя как хозяин, принимающий в гостях хорошего знакомого, и Манди пытается вспомнить, а вдруг они уже встречались, скажем, в Праге, в Бухаресте или в одном из двух десятков городов, в которых ему пришлось побывать в последние пять недель. Компанию Профессору составляет фигуристая товарищ Инге, которая, по ее словам, представляет институт Гете.
  – А вы – Тед, не так ли? – осведомляется Профессор с милой улыбкой на устах.
  – Тед. Да.
  – А я, разумеется, Вольфганг. Товарищ на самом деле звучит излишне буржуазно, вы со мной согласны?
  Почему разумеется? – гадает Манди, а глаза Профессора продолжают посылать сигналы об их загадочном для Манди знакомстве.
  С товарищем Инге по одну руку и Профессором по другую Манди вдыхает могильный воздух крошечного летнего домика Гете, прикасается к тому самому столу, за которым писал поэт. Проходит по комнатам, где Лист сочинял музыку, ест сосиску в подвальном баре отеля «Слон» и чокается с группой пьяных китайских издателей, пытаясь вызвать из прошлого дух Томаса Манна. Но этот чертов поляк постоянно лезет в голову.
  Во второй половине дня лимузин везет их в Ильменау, чтобы полюбоваться построенным на вершине холма храмом самого прекрасного и самого короткого стихотворения на немецком языке. Профессор устроился на переднем сиденье рядом с водителем. Товарищ Инге на заднем прижимается к Манди то ногой, то плечом. Дорога вся в колдобинах, которые зачастую заполнены водой. За окном зеленые поля перемежаются полуразрушенными фермерскими домами и уродливыми серыми многоэтажками. Их лимузин обгоняет группу велосипедистов, потом советских солдат в серой форме, совершающих пробежку под надзором сержанта. Воздух липкий от копоти, из заводских труб валят клубы черного дыма, листва растущих вдоль дороги деревьев с болезненной желтизной, гигантские щиты напоминают ему, что он находится в стране мира и прогресса. Дорога идет в гору, и вот они уже на границе Тюрингского леса. Их окружают заросшие высокими деревьями пологие холмы. По серпантину они карабкаются вверх и выкатываются на обзорную площадку. Водитель, худощавый юноша в ковбойских сапогах, выскакивает из-за руля, чтобы открыть дверцы. Оставив его сторожить лимузин, они идут дальше по скалистой тропе, петляющей между сосен, с Профессором в авангарде.
  – Ты счастлив, Тед? – нежно спрашивает Инге.
  – Тут божественно, спасибо.
  – Может, ты скучаешь по жене.
  В общем-то, нет, Инге. Меня тревожит другое – как переправить польского актера через Берлинскую стену. Они достигают вершины. Под ними во все стороны уходят вдаль заросшие лесом холмы. Знаменитая сторожка закрыта. Древняя железная табличка с готическим шрифтом – единственное доказательство мыслей старого поэта, размышляющего о вечности. В какой-то момент, это правда, Манди слышит мелодичный голос Мандельбаума, декламирующего священные строки: «Горные вершины спят… отдохнешь и ты».
  – Ты тронут, Тед? – спрашивает товарищ Инге, проводя ладошкой по его предплечью.
  – Безмерно, – бурчит Манди.
  Они спускаются с холма, Профессор вновь впереди. Товарищ Инге желает знать, возможна ли победа социализма в Великобритании без революции. Манди говорит, что он на это надеется. Лимузин ждет. Худощавый водитель прохаживается вокруг него, докуривая сигарету. Когда открывает дверцы, из тени деревьев выскакивает заляпанный грязью «Трабант», набирая скорость, проезжает мимо, держа курс к подножию холма, и скрывается за поворотом. В кабине только водитель, скорее всего, но необязательно, мужчина, отмечает для себя Манди. В низко надвинутой на лоб шерстяной шапочке.
  – Насколько я понимаю, это куратор нашего музея, – заметив интерес Манди, поясняет Профессор на хорошем английском. – Бедный герр Штудманн – тревожно-мнительная личность, всегда находит повод поволноваться. Он знает, что у нас сегодня важный гость, вот и приехал, чтобы убедиться, что вы всем довольны.
  – Тогда почему он не остановился и не представился?
  – Бедный герр Штудманн такой застенчивый. Предпочитает людям книги. Общение для него – сущее наказание. К тому же его отличает эксцентричность, что вы, англичане, цените.
  Манди чувствует себя дураком. Мимо проехал не пойми кто. Совершенно неизвестный ему человек. «Остынь», – приказывает он себе. Так или иначе день проходит, а это главное. На обратном пути Профессор угощает их лекцией об отношениях Гете и Природы.
  – Если снова окажетесь в Веймаре, пожалуйста, позвоните мне на работу, – настаивает товарищ Инге, протягивая Манди визитную карточку.
  Профессор, улыбаясь, признается, что у него визитки нет. Похоже, намекает, что его и без визиток хорошо знают. Они договариваются дружить до конца жизни.
  * * *
  За кулисами Веймарского Национального театра, только что прибыв на психоделическом автобусе из молодежного хостела, «Свит доул компани» готовится к последнему спектаклю гастролей, и Манди решает отвлечься, пакуя реквизит и костюмы в помещении под сценой театра: отъезд назначен на раннее утро. Все фибры его души требуют оставить поляка в Веймаре, но сын майора так поступить не может. Как и отец его еще не родившегося ребенка, как и муж Кейт.
  Это помещение служит и конференц-залом. Посередине стоит стол цвета меда. По продольным торцам выстроились обитые кожей троны. Паркет из лучшего тика, железные ворота выводят на задний двор. Взяв в руки корону Гамлета, Манди слышит, как прямо над головой гремит голос Лексэма, нашего ямайкского Макбета, перекрывающий раскаты грома. Завернув корону в какие-то тряпки, он укладывает ее в ящик. А когда берется за цепь Полония, чтобы поступить с ней аналогичным образом, замечает Банко, который смотрит на него из кирпичной арки по левую руку, только сегодня Банко играет Саша в современной одежде.
  Никакого дыма, никакого стробоскопического мерцания. Только очень худой, очень маленький Саша с коротко стриженными волосами, большущими, как никогда, глазами, в черном костюме похоронных дел мастера и коричневом бойскаутским галстуке, с брифкейсом из кожзаменителя, будто у мелкого партийного функционера, в левой руке. Правая рука вытянута и прижата к боку, сам он стоит в арке по стойке «смирно». Очевидно, выполняет наказ режиссера: вот так ты должен стоять, с правой рукой, прижатой к боку, держа в левой брифкейс, когда твой друг Тедди соблаговолит заметить тебя.
  Ящик для реквизита на полу, Манди сидит рядом с ним на корточках, с цепью Полония в руках, будто собирается надеть ее кому-то на шею. И вот тут, на какое-то время, он просто отказывается верить своим чувствам. Ты не Банко, и ты не Саша, ты – никто. Как может Саша надеть такой нелепый костюм?
  Потом, с неохотой, ему приходится признать, что человек, который определенно не Саша, что-то говорит ему. И никто, включая Манди, не может говорить голосом Саши, за исключением самого Саши.
  * * *
  – Благослови тебя бог, Тедди. Мы должны действовать быстро и спокойно. У тебя все хорошо?
  – Цвету и пахну. У тебя тоже?
  Во сне, вместо того чтобы озвучить роящиеся в голове мысли, ты говоришь что-то абсурдное.
  – Я слышал, ты женился. И вот-вот обзаведешься потомством, несмотря на все усилия западноберлинской полиции. Я тебя поздравляю.
  – Благодарю.
  На мгновение мужчины замирают в позе дуэлянтов. Саша не решается выйти из арки. Манди по-прежнему сидит на корточках у ящика для реквизита, с цепью Полония на ладонях. С этого места расстояние до Саши столь же велико, как и длина крикетного поля в Кройцберге, а то и больше.
  – Тедди, я прошу внимательно слушать меня и свои комментарии свести к минимуму. Это трудно, но ты попытайся. В Западном Берлине мы были партизанами, в этом буржуазном детском саду мы – преступники.
  Манди укладывает цепь в ящик для реквизита и встает. Поворачивается, видит, что Саша уже рядом, смотрит на него снизу вверх. Около каждого темного глаза сеть морщинок, но в остальном базовая модель не претерпела никаких изменений.
  – Ты слушаешь меня, Тедди?
  Он слушает.
  – Первый акт вашей странной постановки закончится через пятнадцать минут. Я должен вернуться на свое место в зале, чтобы успеть поаплодировать артистам. На официальном приеме по окончании спектакля ты и я увидимся впервые, выразим радость и изумление, обнимемся, как давние друзья. Ты не теряешь ход моих мыслей?
  Он не теряет.
  – Дополнительные краски в наше публичное воссоединение добавит твое смущение. Ты будешь чуть выбит из колеи, поскольку не ожидал, что тебе напомнят о твоем радикальном прошлом, особенно здесь, в германском демократическом раю. Я тоже буду переполнен радостью, но где-то проявлю сдержанность, постараюсь уходить от прямых ответов. Это считается нормальным в обществе, где у каждого слова несколько значений и много слушателей. Что ты собираешься делать со своим польским актером?
  – Переправить в Западный Берлин.
  Это говорит он? Саша его слышит? Иногда во сне твой голос слышен всем, кроме тебя самого.
  – Как? – спрашивает Саша.
  – На крыше автобуса. Завернем его в задник.
  – Так и сделай. У пограничников приказ не найти его. Твой товарищ Эрна – бывалый служака. И проследит, чтобы они по ошибке не проявили излишнего рвения. Парнишка – подсадная утка, участник совместной операции нашей и польской разведок, направленной на подрыв бастионов Запада. По прибытии в Берлин незамедлительно иди в представительство Великобритании. Потребуй встречи с мистером Арнольдом, эта кодовое имя главы представительства вашей разведки. Если они попытаются убедить тебя, что он в Лондоне или Бонне, ответь, что по имеющейся у тебя информации он в пять часов вечера прибыл в Темпельхоф[70] из Лондона. А потом сдай ему поляка. Ты уже работаешь на «Интеллидженс сервис»?[71]
  Нет.
  – Значит, будешь. Также сообщи мистеру Арнольду, что поляк – «засланный казачок», но он не должен сразу воспользоваться этой информацией, а не то «засветит» отменного потенциального агента. Ты заметил, какая вонючая эта страна?
  – Пожалуй.
  – Здесь смердит каждый угол. Дешевыми сигаретами, дешевым потом, дешевым дезодорантом, брикетами прессованного бурого угля, который только травит тебя, но не греет. Мы завязли в клею государственной бюрократии. Общество начинается со звания капитана, каждый официант и таксист – деспот. Ты спал здесь с женщинами?
  – Насколько припоминаю, нет.
  – До полной акклиматизации не рекомендую. И под любым предлогом избегай пить вино. Венгры отравляют нас гадостью, которую называют «Бычья кровь». Оно считается деликатесом, но я подозреваю, что это месть за подавление их контрреволюционного выступления в 1956-м. Мы втянулись во вторую «холодную войну». На Востоке у нас товарищ Брежнев и Афганистан, на Западе – «першинги» и крылатые ракеты. Будь добр, попроси мистера Арнольда прежде всего нацелить их на Восточную Германию.
  Говоря все это, Саша выкладывает на стол содержимое брифкейса. В последние недели Манди надарили массу подобного барахла, и вот дарят снова: книгу о балете Большого театра, хромированную статуэтку здоровяка-рабочего, судя по одежде, сталевара, сине-белая банка из имитации мейсенского фарфора, болтающаяся, плохо подогнанная крышка приклеена липкой лентой. И лишь один подарок выбивается из общего ряда: запечатанная коробка с неиспользованными 35-миллиметровыми фотопленками «Кодак», точно такими же пользуется Манди, чтобы сделать снимки, которые намеревается показать Кейт по прибытии домой.
  – Все это подарки для тебя, Тедди, от твоего давнишнего друга. Однако, как только попадешь в Западный Берлин, передай их мистеру Арнольду. В них, среди прочего, содержатся требования и условия моей работы на его организацию. В банке грецкие орехи. Ни в коем случае не пытайся съесть их сердцевину во время поездки, даже если будешь умирать от голода. Положи пленки вместе со своими и фотоаппаратом. Они не для использования, а тоже для передачи мистеру Арнольду. Первого июня в Праге состоится Летний фестиваль танца. Британский совет намерен послать тебя?
  – Насколько мне известно, нет, – до первого июня, это он помнит из другой жизни, еще шесть недель.
  – Пошлет. Мистер Арнольд должен позаботиться о том, чтобы английских танцоров сопровождал именно ты. Я тоже там буду. Как и ты, я вдруг воспылал любовью к международным культурным связям. Я буду работать только с тобой, Тедди. Я, как мы говорим в шпионском бизнесе, собака одного хозяина и буду гавкать, пока им будешь ты. Я сообщил мистеру Арнольду, что ни к кому другому доверия у меня нет. Сожалею, что приходится ставить такое условие, но в сердце ты – шовинист и только обрадуешься возможности послужить своей нелепой стране.
  – Что произойдет, если они найдут все это при обыске? След сразу приведет к тебе.
  – Со стороны обыск автобуса вашей труппы и вещей, возможно, покажется очень обстоятельным, но ничего криминального обнаружено не будет. За это мы должны благодарить героического Яна.
  К Манди наконец-то возвращается его собственный голос. Или жалкое подобие последнего.
  – Саша, что ты творишь? Это же гребаное безумие!
  – После трогательной встречи на вечернем банкете наши прежние взаимоотношения станут известны моему начальству. Ты получил удовольствие от общения с профессором Вольфгангом?
  – Мне хватало других проблем.
  – В Ильменау, через ветровое стекло моего автомобиля, у меня сложилось впечатление, что ты показал себя во всей красе. Произвел на Профессора незабываемое впечатление. Он считает тебя идеальным объектом для дальнейшей разработки. Я предупредил, что тебя голыми руками не возьмешь. Потребуется долго и тщательно обхаживать тебя со всех сторон, и он согласился доверить эту работу мне, как твоему давнему другу и идеологическому наставнику. В Праге, если сочту, что подходящий момент настал, я сделаю первый заход. Ты, конечно, не откликнешься, даже будешь чуть шокирован. Это нормально. Ты – Тедди, мой друг по студенческим временам, в душе, скорее всего, осуждающий капиталистические ценности, но полностью интегрировавшийся в общество потребления. А вот после размышлений, на которые, само собой, требуется время, ты обнаружишь, что в тебе все еще горит мятежный огонь, и вот тогда ты поддашься на наши льстивые речи. С деньгами у тебя, как обычно, не густо?
  – Ну… ты знаешь… пожалуй.
  Во сне не станешь объяснять, что жалований учителя государственной школы и мелкого служащего едва хватает на выплату ежемесячных взносов по закладной и текущие расходы. Но Саша и так все понимает.
  – Тогда деньги смогут сыграть скромную роль в твоей мотивации. Моих начальников это только порадует. Идеология без жадности их смущает. Ты хочешь переспать с красоткой, которая сегодня ездила с тобой в Ильменау, или намерен хранить верность жене?
  Манди, должно быть, выбирает второй вариант. Потому что предложение подложить под него красотку Саша снимает.
  – Это не важно. Случайная связь, конечно, поставит тебя в большую зависимость от моего начальства, но мы сможем без этого обойтись. Однако ты должен настаивать, что работать будешь только со мной. Ты тоже собака одного хозяина. Одним из ваших английских писателей сказано, что с двойными агентами никогда не знаешь наверняка, дают ли тебе информацию или гонят дезу. Я буду поставлять мистеру Арнольду информацию. В ответ ты будешь снабжать товарища Сашу дезой.
  – Как ты здесь оказался, Саша? Почему они доверяют тебе? Я не понимаю. – Во сне вопросы задаются слишком поздно, без надежды получить ответ.
  – Во время пребывания в Веймаре тебе предоставили возможность посетить концентрационный лагерь Бухенвальд?
  – Предлагали, но не хватило времени.
  – Ехать-то всего восемь километров по шоссе. Какая жалость. На фоне знаменитой березы Гете лагерный крематорий производит незабываемое впечатление. Для того чтобы сгореть в нем, даже не требовалось умереть. Ты знал, что лагерь продолжал работать и после того, как русские освободили нас от фашизма?
  – Нет, не знал.
  – Работал. И являл собой пример социалистического реализма. Мы называем его Бухенвальд Второй. Они привозили своих заключенных и обращались с ними точно так же, как их предшественники. Но попадали в лагерь отнюдь не нацисты. В основном социал-демократы и прочие антипартийные элементы, которые хотели возродить капитализм и вернуть власть буржуазии. Тирания подобна электрической проводке в старом доме. Тиран умирает, новый заступает на его место, и от него требуется лишь повернуть выключатель. Ты согласен?
  Манди это признает.
  – Как я слышал, Британский совет – гнездо антисоциалистической пропаганды, источник контрреволюционной лжи. Меня потрясло твое сотрудничество с этой организацией.
  Во сне протесты бессмысленны, но мы все равно протестуем.
  – Какая чушь! Как Шекспир может быть контрреволюционером?
  – Не стоит недооценивать нашу паранойю, Тедди. Скоро ты станешь важным инструментом всенародной борьбы с идеологическими диверсиями. Чуточку воображения со стороны мистера Арнольда, и ты осознаешь, что твой бедный Совет существует лишь для того, чтобы служить крышей преступникам, виновным в антипролетарском саботаже. Я слышу, как бедный Макбет произносит последний в этом действии монолог. Увидимся на приеме. Не забудешь удивиться?
  * * *
  Почтенного возраста лондонский автобус, который катит по мирной коммунистической сельской местности, выплевывая оскорбляющую слух западную рок-музыку и клубы дизельного дыма, весь в ярких цветах и воздушных шарах, просто просит, чтобы его арестовали, несмотря на присутствие в салоне четырнадцатистоуновой[72] валькирии с волосами, заплетенными в косички. В каждой деревне и городке, которые они проезжают, пожилые люди хмурятся и затыкают уши руками, а детишки прыгают и машут руками, словно к ним приехал цирк. Выхлопная труба, должно быть, прогорела, а может, глушитель, потому что рев мотора усиливается на несколько децибел. Возможно, этим объясняется тот факт, что в последние полчаса за автобусом следует патрульная машина с включенными маячками, а впереди едет полицейский на мотоцикле. В любой момент, думает Манди, нам могут приказать свернуть на обочину, остановят и обвинят в нарушении пятнадцати правил дорожного движения, принятых в этом раю для рабочих, включая перевозку живого польского актера на крыше транспортного средства, завернутым в задник, и коробки с неиспользованными пленками «Кодак», которые по прибытии в Западный Берлин следует сразу же передать главе английской разведки.
  Они едут меж унылых желтых полей. Лишь изредка глаз отвлекается на полуразрушенные фермерские дома, развалины церквей, памятники советским воинам, едва ли представляющие собой хоть какую-то художественную ценность. Манди сидит на своем обычном месте, брифкейс с паспортами, визами, разрешениями и страховыми документами стоит на полу, у него между ног. Эрна – рядом с ним. Из глубин автобуса доносятся взрывы веселого пения, которые умирают безо всякого на то объяснения, пока Салли-Игла не растягивает аккордеон, чтобы возродить их вновь. В зеркале над водителем Манди видит хвост задника, свисающий на заднее стекло, и прицеп, мотающийся из стороны в сторону. А в сотне ярдов за прицепом следует патрульная машина, которая сбрасывает скорость, когда водитель автобуса придавливает педаль тормоза, и набирает на прямых участках дороги. Поднимаясь на второй этаж проверить, все ли в порядке, Манди старается не смотреть на вещи, лежащие на багажных полках, в частности, на пакеты из плотной бумаги, на мускулистую, отливающую серебром руку рабочего, прорвавшую упаковку и торчащую наружу.
  – Здесь всех сопровождает полиция? – спрашивает он Эрну, вновь усаживаясь рядом с ней.
  – Только наших самых важных гостей, Тед, – отвечает она.
  * * *
  Манди ищет убежище в собственных мыслях. Срежиссированное воссоединение двух давних друзей на официальном приеме по случаю завершения гастролей прошло, как предсказал Саша. Они замечают друг друга в один и тот же момент, их глаза одновременно раскрываются во всю ширь. К Саше первому возвращается дар речи, которого они лишились от изумления: «Святой боже… Тедди!.. мой дорогой друг… человек, который спас мне жизнь… что ты делаешь в Веймаре?» И Манди, лицо которого выражает полное замешательство, что в сложившихся обстоятельствах для него совсем не проблема, восклицает: «Саша… мой дорогой сосед… кто бы мог подумать… вот уж сюрприз… объясняй!» После объятий и хлопков по спине расставание, о котором оба, несомненно, сожалеют, проходит так же гладко, с обменом адресами и телефонами и неопределенными пожеланиями встречи в обозримом будущем. Наконец он возвращается в хостел с труппой, укладывается на железную кровать, вслушивается в шепот своих подопечных, доносящийся через картонные стены, и надеется, что больше их никто не слушает, потому что неоднократно говорил актерам, что одно неосторожное слово может им всем дорого обойтись.
  Всю ночь он лежит без сна, а в голову вновь и вновь приходят вопросы, на которые нет ответа. Когда пытается заснуть, видит поляка Яна, бросающего ручную гранату в топливный бак автобуса. Когда бодрствует, кошмары еще страшнее. Если Саше можно верить, польский беглец и его посылки благополучно пересекут границу и все волнения останутся позади. Но можно ли ему верить? И если допустить, что верить можно, получится ли все, как он говорит? В шесть утра, когда на улице еще темно, Манди вскакивает с кровати и колотит в стены обоих общежитий, мальчиков и девочек. «Всем подъем! К черту завтрак, готовимся к отъезду» – такой командный голос его подопечные слышат впервые. Но смысл сказанного им понятен: мы пытаемся перевезти этого засранца через границу, как и договаривались, делаем все прямо сейчас и ставим на этом точку. В помощники он уже выбрал Лексэма, Виолу и Салли-Иглу.
  – Остальные ведут себя как обычно, болтаются по хостелу, и чтоб никакого волнения и суеты, – сурово наказывает он.
  Как скажешь, Папа.
  На заре Виола, Манди, Салли и Лексэм выходят во двор, поднимаются на второй этаж автобуса, будят Яна. Раздевают догола и с ног до головы намазывают тавотом. Цель – не позволить собакам унюхать его. Затем заворачивают в проеденную молью занавеску, предварительно закрепив большие клоки ваты над сердцем и в тех местах, где особенно сильно бьется пульс. На границе Польши и Восточной Германии Манди видел пограничников в наушниках и с огромными стетоскопами, предназначенными для прослушивания подозрительных предметов. После того как Ян завернут в кокон-занавеску, Манди прикладывается ухом к его сердцу и ничего не слышит. Возможно, сердца у него и нет, шепчет он Салли. Теперь беглец выглядит как египетская мумия. Они оставили ему дырку для доступа воздуха, но на случай, что она перекроется, Манди сует ему в рот металлическую трубку, после чего его заворачивают в пыльный ковер.
  Они все еще на втором этаже автобуса, и Ян более не Ян, а свернутый ковер, стоящий на попа. Они стаскивают ковер вниз, во двор, где синий брезентовый задник уже расстелен на земле. Эрна еще не прибыла. Они ждут ее в половине восьмого, а на часах только семь пятнадцать. Пока Виола стоит на стреме, Манди и Лексэм укладывают ковер у края задника, начинают его сворачивать. И продолжают сворачивать, пока Ян и ковер не исчезают внутри синей тридцатифутовой сосиски, которую под крики «Навались, парни!» и «Хорошо идет!» Манди и мужская часть труппы затаскивают на крышу автобуса и закрепляют по всей длине полки. Задний конец, как и всегда, свешивается с нее.
  * * *
  Визжат изношенные тормоза и лысые шины, черный дым заполняет левые от Манди окна. Психоделический автобус останавливается в десяти ярдах от красно-белого шлагбаума. Они прибыли к первому контрольно-пропускному пункту. Не к пограничному, оснащенному по последнему слову техники, а к сельскому, без особых изысков: полдюжины вооруженных солдат, собака-ищейка, grüne Minna, полицейский-мотоциклист, который раньше ехал впереди, патрульная машина с включенными «маячками», следовавшая за ними от самого Веймара. Манди выходит из автобуса с брифкейсом в руке. Эрна сидит, словно происходящее ее не касается.
  – Господа… полковник… товарищи… доброго всем вам дня! – радостно кричит он. Но близко не подходит, потому что полковник, на самом деле капитан, ростом не выше Саши, и Манди не хочет вызывать у него ощущение неполноценности, горой возвышаясь над ним.
  Охранники заходят в автобус, здороваются с Эрной, мрачно таращатся на девиц в ярких платьях и забавных шляпках, потом приказывают всем выйти. Переворачивают вверх дном содержимое прицепа, открывают чемоданы, роются в аккуратно сложенных вещах, не прибирают за собой, перекладывая эту работу на плечи ненавистных западников. Капитан разглядывает паспорта, ищет хоть какое-то нарушение, одновременно, с сильным силезским акцентом, выстреливает вопрос за вопросом. Сколько времени вы провели в Веймаре, товарищ? Как давно прибыли в ГДР, товарищ? Сколько дней находились в Чехословакии, Венгрии, Румынии, Польше? Сравнивает ответы Манди с отметками в паспортах, смотрит на психоделическую раскраску автобуса, более злобно на актрис, очень уж смахивающих на девиц легкого поведения. Бросает подозрительный взгляд на синюю сосиску на крыше, по центру которой образовалось некое утолщение, напоминающее Манди мышь, заглоченную и достаточно продвинувшуюся по телу удава. Наконец следует жест, значение которого Манди уже научился понимать: неохотное и пренебрежительное прикосновение руки к фуражке, гримаса, в которой читаются ненависть, обида и зависть. «Проезжайте, черт бы вас побрал». Манди и труппа возвращаются в автобус. Аккордеон Салли выдает бравурный марш, и, черт побери, они проезжают КПП.
  Эрна вроде бы и не поняла, чего они останавливались. Ее круглые маленькие глазки нацелены в окно. «Какие-то проблемы?» – спрашивает она Манди.
  – Все в порядке. Отличные ребята, – отвечает он.
  Ситуация повторяется еще трижды. С каждой проверкой напряжение нарастает, и после третьей никто уже не поет, чего там, даже не разговаривает. Делайте с нами что хотите, мы наелись по самое не могу, сдаемся на милость победителя. Эрна внезапно поднимается, весело машет всем рукой, выходит из автобуса и продолжает махать, пока не скрывается из виду. Кто-нибудь ответил ей тем же? Манди в этом сомневается. Не сразу они понимают, что въехали на территорию Западного Берлина. Через окна им улыбаются американские солдаты, зеваки таращатся на ярко раскрашенный автобус, приехавший из-за Стены, дважды сверкают фотовспышки, им подмигивает неон рекламных огней. Они уже в полной безопасности, но сидящие в автобусе так вымотались, что не могут произнести ни слова. За исключением, наверное, Лексэма, с губ которого вдруг срывается длинное грязное ругательство, слова, конечно, те же, но не подкрепленные внутренней энергией, одна оболочка. И Виола, которая тихонько плакала в глубине салона, подает голос: «Спасибо вам всем, спасибо, о, господи!»
  У кого-то из парней на втором этаже начинается истерика, как потом выяснилось, у Полония.
  * * *
  Высоченный английский дипломат культуры с тридцатишестичасовой щетиной на лице, который широкими шагами входит в представительство Великобритании, расположенное рядом со старым Олимпийским стадионом нашего дорогого фюрера, вооружен двумя туго набитыми пакетами и брифкейсом и выглядит так, будто только что сошел на берег и под ним все еще качается палуба. Действительно, по ощущениям он попал в жестокий шторм и только чудом остался в живых. В приемной за столом сидит англичанка средних лет, уже начавшая седеть, обходительная, но строгая. Могла бы быть учительницей, как Кейт.
  – Мне нужно поговорить с мистером Арнольдом, – выпаливает Манди, кладет на стол паспорт вместе с удостоверением сотрудника Британского совета. – Я приехал на двухэтажном автобусе, он сейчас стоит у ваших ворот, с двадцатью очень уставшими актерами, а ваши часовые предлагают нам проваливать.
  – А какой мистер Арнольд вам нужен? – осведомляется дама, проглядывая паспорт Манди.
  – Тот, что вчера вечером прилетел в Темпельхоф.
  – Ага. Этот. Понятно. Сержант проводит вас в комнату отдыха, а мы посмотрим, чем удастся помочь вашим актерам. Эти пакеты предназначаются мистеру Арнольду или вы хотите оставить их у меня? – Она нажимает на кнопку, говорит по аппарату внутренней связи. – Посетитель к мистеру Арнольду, Джек. Пожалуйста, пусть подойдет, как только сможет. И у ворот автобус с двадцатью нетерпеливыми актерами, о которых надо позаботиться. По понедельникам по-другому и не бывает, не так ли?
  Сержант – гражданская копия сержанта, который охранял Манди в военном госпитале десять лет тому назад. На нем пиджак спортивного покроя, брюки из серой шерсти, начищенные туфли. Комната отдыха – та же госпитальная палата, только без кровати: белые стены, матовые стекла окон, та же фотография нашей обожаемой молодой королевы. И те же хризантемы, знак расположения западноберлинской полиции. Поэтому Манди совершенно не удивляется, когда порог переступает тот же вице-консул, элегантно-потертый Ник Эмори, в тех же замшевых туфлях и твидовом пиджаке, которые он надевает, посещая госпитали, с той же умной, умаляющей собственное достоинство улыбкой. Он постарел на десять лет, но при плохом освещении может, как и Саша, выглядеть на тот возраст, в каком остался в памяти Манди. Загар, правда, стал глубже, а лоб – шире, за счет, понятное дело, сдвинувшейся к затылку линии волос. На русых висках появились признаки седины. Во взгляде прибавилось властности. Проходит несколько мгновений, прежде чем Манди понимает, что Эмори столь же пристально разглядывает его.
  – Что ж, должен отметить, вы выглядите гораздо лучше, чем при нашей последней встрече, – нарушает он затянувшуюся паузу. – Так в чем дело?
  – На крыше нашего автобуса польский перебежчик.
  – И кто положил его туда?
  – Мы все.
  – Вся ваша актерская труппа?
  – Да.
  – Когда?
  – Этим утром. В Веймаре. Мы там выступали.
  Эмори подходит к окну, осторожно отдергивает занавеску.
  – Для освобожденного безбилетника он лежит очень уж тихо. Вы уверены, что он жив?
  – Я велел ему молчать и лежать тихо, пока мы не скажем, что он может вылезать.
  – Вы ему сказали.
  – Да.
  – Похоже, навели железную дисциплину.
  – Пришлось.
  Какое-то время Эмори улыбается да со двора доносится шум автобусного двигателя.
  – Вас все это, похоже, не слишком радует, – вновь первым нарушает молчание Эмори. – Почему мы не танцуем на улицах и не требуем шампанского?
  – Юноша говорит, что семья пострадает, если станет известно о его побеге. Мы пообещали, что будем молчать как рыбы.
  – Кто посоветовал вам спросить Арнольда?
  – Саша.
  Улыбка – это не улыбка, вдруг доходит до Манди. Будь это улыбка, она давно бы исчезла. Улыбка – это маска, которую он натягивает на лицо, когда наблюдает за тобой и думает.
  – Саша, – повторяет Эмори по прошествии вечности. – Тот парень, с которым вы жили в одной комнате, когда играли в красных. Тот Саша. Тот самый, что пришел сюда и устроил скандал.
  – Сейчас он на Востоке. Вроде бы работает в разведке.
  – Да. Кажется, нам об этом известно. Знаете, где именно?
  – Нет.
  – Он сказал вам, что я прилетел в Темпельхоф вчера вечером?
  – Да. А что?
  – Это кодированный термин, который мы используем, когда одна сторона хочет сообщить другой стороне что-то очень важное. Что в пакетах?
  – По его словам, секреты. И он говорит, что поляк – «засланный казачок», но сейчас принимать против него какие-то меры неразумно.
  – Чтобы не скомпрометировать товарища Сашу?
  – Он сказал, что обыск будет очень поверхностным, чтобы, не дай бог, не обнаружить беглеца. А пакеты вообще не вызовут подозрений.
  – Что ж, логичное предположение, не так ли? Это все, что он может нам предложить, или только образцы, за которыми должен последовать серьезный заказ?
  – Он говорит, что у него есть кое-что еще.
  – Вы тоже в деле?
  – Он говорит, что все вам написал. В переданных материалах.
  – Он просит денег?
  – Он этого не говорил. Во всяком случае, мне. Если и хочет, вы узнаете об этом первым.
  – А вы?
  – Нет, мне ваши деньги точно не нужны.
  – Что предполагаете делать? Теперь? Сию минуту?
  – Собираюсь домой. В Англию.
  – Сегодня?
  – Да.
  – С актерами?
  – Да.
  – Не будете возражать, если я распакую мои подарки? Я собираюсь называть вас Эдуард, если вы не возражаете. Думаю, раньше я вас так и называл. У меня есть дядя Тед, которого я терпеть не могу.
  Все еще улыбаясь, Эмори выкладывает содержимое пакетов на журнальный столик из белой пластмассы: мускулистого рабочего-сталевара, книгу о Большом театре, пленки «Кодак» и фарфоровую банку. Долго вертит в руках статуэтку, нюхает книгу, со всех сторон разглядывает коробку с пленками, обращает внимание на крайний срок использования, таможенные марки, подносит бело-синюю банку к уху, осторожно трясет, но не отлепляет липкую ленту, которая удерживает на месте крышку.
  – А внутри грецкие орехи?
  – Так он говорит.
  – Ну и ну. Разумеется, раньше это уже делалось. Как, впрочем, и многое другое, не так ли? – Он ставит банку на столик, приглаживает волосы на макушке, восхищаясь коллекцией. – Вы, должно быть, обделались от страха.
  – Не я один.
  – Но остальные – только из-за поляка. Вы не говорили вашей труппе об этом? – Его взгляд вновь перемещается к столику. – Они же не знают о наших… сокровищах?
  – Нет. Им известно только о поляке. Должно быть, сейчас они страшно злятся.
  – Не волнуйтесь. Лаура найдет, как их умаслить. Как по-вашему, его действительно серьезно искали? Или только делали вид, как и говорил Саша?
  – Не знаю. Я старался не смотреть.
  – Собак не было?
  – Были, но они его не учуяли. Мы намазали его тавотом, чтобы отбить запах.
  – Идея Эдуарда?
  – Пожалуй.
  – Разве они не дали вам сопровождающего?
  – Дали. Но она участвовала в операции.
  – Не мешала вам прятать парня?
  – Согласно Саше, нет. Называла себя Эрна. Блондинка. Весом за четырнадцать стоунов.
  Улыбка Эмори становится шире: он знает, о ком речь.
  – Мы по-прежнему играем в красных или детство осталось в прошлом? – Ожидая ответа, которого так и не слышит, Эмори выстраивает все сокровища в ряд. – А где мы живем?
  – Хампстед.
  – И служим в Британском совете?
  – Да.
  – Двадцать четвертый автобус до Трафальгарской площади?
  – Да.
  – Есть кто-нибудь? Жена, подруга, сожительница?
  – Жена. Беременная.
  – Как зовут?
  – Кейт. Сокращенно от Кэтрин.
  – Понятно. Девичья фамилия?
  – Эндрюс.
  – Подданная Великобритании?
  – Да. Учительница.
  – Где родилась?
  – В Донкастере.
  – Знаете, как давно?
  – За два года до меня. Пятнадцатого апреля.
  Почему я отвечаю на его вопросы? Почему не советую Эмори заняться собственными делами?
  – Что ж, спасибо. – Эмори все взирает на полученную добычу. – Большое спасибо, на случай, если потом забуду вас поблагодарить. С манерами у меня не очень. Я только положу все это в холодильник, если не возражаете, а потом вы сможете отвести меня к вашим подопечным. Для них я – сотрудник Форин Оффис, вот и относитесь ко мне соответственно, чтобы не огорчать меня.
  * * *
  Насколько известно Манди, это тот самый полицейский участок, где его избивали, но, поскольку все опасности уже позади, ему это до лампочки. Эмори позвонил заранее, обо всем договорился. Он и его сержант заняли места, на которых сидели Манди с Эрной, позади Стива, шофера, а Манди посадили рядом дальше, и уже Эмори – не Манди отдает приказ труппе выйти из автобуса, после того как тот въехал в большой ангар без единого окна. Опять же Эмори с помощью сержанта собирает труппу в кружок и обращается к ним, в голос в должной мере подпущены строгость и предупреждение.
  Они совершили замечательный поступок, говорит он им. У них есть полное право поздравить себя.
  – Но у нас есть секрет. Даже два секрета. Один из них – на крыше автобуса, потому что мы не хотим, чтобы в Польше пострадали его отец и мать, братья и сестры. Второй – Эдуард, который стоит рядом с вами, потому что, если в Британском совете узнают, какой он поставил спектакль, поднимется дикий шум и Эдуарду дадут пинка под зад. В функции Совета не входит переправа беженцев через границу. Поэтому наша просьба к вам самая трудная из тех, с которой могут обратиться к актеру. Мы просим вас держать язык за зубами. И не только сегодня вечером, но и до конца ваших дней, аминь.
  И после того как сержант зачитывает им соответствующую выдержку из закона о государственной тайне и каждый дает подписку о неразглашении, Эмори весело восклицает: «Also los, bitte, meine Herren!»[73] Группа полицейских, которые терпеливо ждали в другом конце ангара, незамедлительно направляются к английскому автобусу, со всех сторон приставляют к нему лестницы, наводняют крышу, лающими голосами отдают друг другу приказы, суета продолжается достаточно долго, но в конце концов свернутый задник аккуратно, как драгоценную археологическую находку, укладывают на бетонный пол ангара, а потом раскатывают. Звучат громкие аплодисменты, когда из-под ковра и занавески появляется голый, измазанный тавотом мужчина, в клоках ваты, со сверкающими от счастья глазами. Бросается к своим спасителям, обнимает всех, последней и особенно долго Виолу. После этого события развиваются очень быстро и по-деловому. Полиция укутывает поляка в одеяло и уводит. Виола бросается за ним. Ей дозволяют только помахать ему рукой от двери. Стоя на нижней из ступенек, ведущих в автобус, Эмори обращается к ним с последним словом.
  – А теперь действительно плохие новости: мы должны задержать Эдуарда в Берлине на день-другой. Боюсь, вам придется прямо сейчас попрощаться с ним и оставить ему всю грязную работу.
  Объятья, вопли, театральные слезы уступают места слезам настоящим. А потом психоделический двухэтажный автобус выкатывается из ангара, оставляя Папу наедине с грязной работой.
  * * *
  Вернувшись в дом на Эстель-роуд на четыре дня позже, чем рассчитывал и он сам, и Кейт, Манди без труда исполняет роль возмущенного наемного работника. И не имеет ровно никакого значения, что каждый из этих четырех дней он звонил Кейт и говорил то же самое. В Берлине его разгневали, и он гневается до сих пор.
  – Я хочу спросить, почему они не подумали об этом раньше? – гнет он свое, и не в первый раз. Они, само собой, его безголовые работодатели. – Никакого желания войти в положение конкретного человека, вот что меня раздражает больше всего. Ну почему все валят на одного? – Тут он достаточно удачно имитирует свою добрую фею из отдела кадров. – «Дорогой Манди в Берлине! Как здорово. Пусть останется на несколько дней в нашем представительстве, чтобы встретить всех мальчиков и девочек, прибывающих туда». Она за три месяца точно знала, в какой день я появлюсь в Берлине. А тут повела себя так, будто для нее это сюрприз!
  Кейт приложила немало усилий, чтобы их встреча после пятинедельной разлуки прошла как можно удачнее. На машине приезжает в лондонский аэропорт, на обратном пути с терпеливой улыбкой выслушивает его возмущенные тирады. Но, как только они входят в дом на Эстель-роуд, прикладывает пальцы ко рту и ведет наверх, к кровати, остановившись только затем, чтобы зажечь ароматизированную свечу, купленную специально для этого случая. Часом позже они решают, что пора и поесть, он первым идет на кухню, сам достает мясо из духовки и продолжает хозяйничать, избавляя Кейт от лишних усилий. Его движения, так же, как разговор, кажутся ей несколько театральными, но разве может она ожидать от него иного после пяти недель, проведенных среди артистов?
  За ужином он очень подробно расспрашивает Кейт о ее беременности, семье, трениях в сент-панкрасском отделении Лейбористской партии. Но, пока она щебечет, отвечая на заданные вопросы, его взгляд блуждает по кухне, наслаждаясь каждой мелочью, словно он вернулся домой после долгого пребывания в больничной палате: буфет из сосны, который он отремонтировал с помощью отца Кейт, хотя Дес потом и утверждал, что именно в Теде живет настоящий плотник; сковородки с противопригарным покрытием, подаренные им на свадьбу братом Кейт Регом и его женой; немецкая стиральная машина с сушкой, которую Кейт купила из своих сбережений, потому что она – старомодная мамаша и не стесняется в этом признаваться: у их ребенка будут настоящие подгузники, а не раздувающиеся бумажные с пластиковым покрытием.
  После того как жена целый час рассказывает ему о пяти прошедших неделях, он поднимается, обходит стол, целует и ласкает ее, пока им не остается ничего другого, как вновь подняться наверх и заняться любовью. И лишь после этого мало-помалу он выдает подвергнутую жесткой цензуре информацию о своих приключениях с артистами, использует приступы смеха Кейт, чтобы еще раз подумать, что следует сказать, имитирует голоса главных действующих лиц, и в конце концов она клянется, что сможет узнать Лексэма, где бы ни встретила.
  – И, слава богу, мне не придется проходить через все это до июня, – заканчивает он со вздохом облегчения.
  – До июня? А что будет в июне?
  – О, они хотят послать меня в Прагу… – Словно Прага – это шаг вниз в сравнении с Берлином.
  – Зачем? – спрашивает она и добавляет: – Прага – прекрасный город.
  – Международный фестиваль танца. Там хотят, чтобы Англия приняла в нем участие. Само собой, Британский совет оплачивает все расходы.
  – Как долго?
  – Десять дней. Двенадцать, с учетом дороги.
  Она молчит, обдумывая его слова. Потом дружески похлопывает себя по животу.
  – Что ж, пусть так и будет. Если, конечно, он не решит ускорить свое появление на свет.
  – Если она решит, я буду здесь раньше ее, – клянется Манди.
  Это их семейная игра. Она говорит, что будет мальчик, он говорит – девочка. Иногда, чтобы сохранить интригу, они меняются ролями.
  Глава 7
  Психоделический автобус скрывается из виду, последние прощальные крики артистов растворяются в уличном шуме. Манди и Эмори сидят напротив друг друга в чулане со звуконепроницаемыми стенами, по другую сторону коридора от его кабинета. Между ними на столике вращаются кассеты магнитофона. Они тут разговаривают, объясняет Эмори, а доставленные Манди сокровища уже летят в Лондон. Аналитикам не терпится заполучить их в свои руки. А пока они ждут от нас полный отчет о прошлом: максимально подробный автопортрет Эдуарда, историю любви Саша – Манди с того первого момента, как оба увидели друг друга, доскональное описание человека, называющего себя профессором Вольфгангом, не опуская никаких деталей.
  Смертельно уставший и одновременно возбужденный донельзя, Манди целый час блестяще отвечает на все вопросы Эмори, потом еще час, уже сбавляя темп, прежде чем начинает зевать, словно испытывая недостаток кислорода. В приемной, дожидаясь, пока Эмори отдаст пленку, засыпает, едва просыпается во время короткой поездки на автомобиле в то место, куда везет его Эмори, и приходит в себя, обнаружив, что побрит, принял душ и стоит со стаканом виски с содовой у занавешенного тюлевой занавеской окна уютной квартиры с видом на Клейстпарк, где дородные представители берлинской буржуазии, включая молодых мамаш с колясками, прогуливаются приятным теплым солнечным вечером в каких-то пятидесяти футах ниже его. Если для Эмори он – любопытный экземпляр, то для себя просто загадка. Стресс, осознание, что совершил, тревоги, о которых до этого момента отказывался думать, наваливаются сообща, лишая последних сил, оставляя в полном недоумении.
  – Так, может, ты позвонишь Кейт, пока я попудрю носик? – предлагает Эмори, они уже перешли на «ты», с улыбкой, которая никогда не покидает его лицо.
  На это Манди отвечает, да, конечно, позвонить надо, но вот это его и тревожит: Кейт, и что именно он должен ей сказать.
  – Никаких проблем, – весело заверяет его Эмори. – Твой разговор будут записывать как минимум шесть разведывательных ведомств, поэтому ты должен придерживаться золотой середины.
  – Какой середины?
  – Тебя задерживает здесь Британский совет, далее следуют причины. «Придется задержаться, дорогая… проблемы в конторе… мои хозяева и господа умоляют меня остаться, пока все не наладится. Tschuss,[74] Эдуард». Она – женщина работающая. Так что поймет тебя.
  – А где я буду жить?
  – Здесь. Скажи ей, что тут хостел для одиноких офицеров, это ее успокоит. Телефонный номер на аппарате. Поменьше извиняйся, и она тебе поверит.
  Именно так и происходит. Пока Эмори «пудрит носик», Кейт верит Манди до такой степени, что тот чуть не сгорает от стыда. Однако десять минут спустя он уже сидит в автомобиле Эмори, перебрасывается шутками с водителем-сержантом, и на этот раз они приезжают в новый рыбный ресторан в Грюневальде, о котором еще мало кто знает, и это хорошо, потому что в наши дни в Берлине чертовски трудно найти спокойное местечко. За обедом, которым они наслаждаются, сидя голова к голове в кабинке, кутающейся в сумрак и предназначенной для влюбленных, под грохот живой музыки, настроение Манди магическим образом поднимается, поднимается настолько, что после игривого вопроса Эмори, пожелавшего узнать, не сожалеет ли он, будучи убежденным леваком, об отказе от святости коммунистической Европы ради декаданса Запада, Манди, удивляя не только Эмори, но и себя, разражается громогласной речью, в которой клеймит как советский коммунизм, так и все, что с ним связано.
  Возможно, он выражает свои сокровенные чувства, а может, это последний приступ ужаса, который он испытывает, оглядываясь назад и окончательно понимая, что сотворил и чем все могло закончиться. В любом случае Эмори не упускает возможности использовать момент по максимуму.
  – Если хочешь знать мое мнение, Эдуард, ты – прирожденный разведчик, наш человек и внутри, и снаружи, – говорит он. – Так что спасибо тебе, и добро пожаловать на борт корабля. Твое здоровье.
  И с этого тоста, Манди потом так и не смог понять почему, но все получилось как-то само собой, разговор перемещается на сугубо академическую тему: чем в такой ситуации человек должен делиться с женой, а чем – нет, при этом ни один эту самую ситуацию не конкретизирует. И с точки зрения Эмори, которую он не навязывает, но высказывает достаточно уверенно, основываясь на собственном опыте, грузить дорогих тебе людей информацией, которая им совершенно не нужна, зная которую, они ничего не смогут изменить, так же пагубно и эгоистично, как держать их в полном неведении, и более спорно. Но это личное мнение Эмори, а Эдуард может придерживаться другого.
  К примеру, если этот любимый, которому хочется во всем признаться, беременная женщина, продолжает Эмори.
  Или от этого любимого никогда не было никаких тайн, поэтому нет никакой возможности держать такой большой секрет под замком.
  Или этот любимый – человек высоких принципов, у которого могут возникнуть проблемы в примирении своих политических взглядов с… ну, некими действиями, направленными против определенного врага или идеологии, которую этот человек воспринимает совсем не так, как мы.
  Короче, если эти любимые люди – Кейт, и у них и так достаточно поводов для волнения: работа в школе, домашнее хозяйство, муж, нуждающийся в заботе, первенец, который должен в скором будущем появиться на свет, троцкисты, которых давно пора вышвырнуть из сент-панкрасского отделения Лейбористской партии… должно быть, по ходу бесед с Эмори Манди рассказал ему и о них тоже.
  Квартира у Клейстпарк не принадлежит Эмори. Но и не хостел для одиноких офицеров. Это место, которое он придерживает для тех, кто в городе проездом и не хочет афишировать свое присутствие. А теперь Эмори должен вернуться в контору, чтобы узнать, нет ли каких новостей из Лондона.
  Но Клифф останется в соседней спальне, на случай, если тебе что-то понадобится.
  И Клифф всегда знает, как меня найти.
  А если утром ты захочешь прогуляться, ты говорил, что обожаешь ранние прогулки пешком, я с радостью составлю тебе компанию. Пока же постарайся уснуть. Ты отлично поработал.
  Я постараюсь.
  * * *
  Манди лежит. Сна ни в одном глазу, как и в прошлую ночь в Веймаре, считая четверти и половинки сверхсинхронизированных западноберлинских часов.
  Поднимайся и беги, говорит он себе. Тебе это совершенно не нужно. У тебя есть Кейт, ребенок, который должен вот-вот родиться, работа, дом. Ты больше не в Таосе, для тебя период скитаний закончился. Ты – Тед Манди, дипломат культуры и будущий отец. Хватай чемодан, тихонько, чтобы не разбудить Клиффа, спускайся вниз и дуй в аэропорт.
  Но, давая себе такой совет, он вспоминает, а какой-то кусочек мозга помнил об этом постоянно, что его паспорт у Ника Эмори… простая формальность, Эдуард, верну его тебе завтра утром.
  И Манди знает: отдавая паспорт, он прекрасно понимал, что сие означает, к чему ведет, так же, как понимал это и Эмори.
  Он присоединялся. Прирожденный разведчик определял свою судьбу.
  Его не заставляли, ему не выкручивали руки. Он по своей воле говорил: «Я с вами», – точно так же, как за обедом разглагольствовал об ужасности коммунистической жизни. Он предлагал взять его действующим игроком в команду Эмори, потому что видел себя таковым, разгоряченный достигнутыми успехами, и таким игроком уже видел его и Эмори.
  Так что, пожалуйста, просто напоминайте мне, с чего все началось, как я попал в эту историю. Завербовал меня совсем не Эмори – Саша. Эмори не сбрасывал мне на колени мешок государственных секретов, не говорил: «Слушай, возьми все это и передай британской разведке».
  Это деяние Саши.
  Так я делаю все это для матери-Англии или для бичующего себя антилютеранина, бегущего от бога?
  Ответ: я вообще ничего не делаю. Я – спасательная шлюпка.
  Все так, Саша – мой друг. Не тот друг, который мне всем нравится, но друг, верный, давний, друг, который нуждается в моей защите. И, видит бог, он ее получал. Друг, который, так уж вышло, ярый сторонник хаоса, в одиночку ведущий фанатичную войну со всеми формами установившегося порядка.
  И если теперь он нашел другой храм, который должно сокрушить, удачи ему. Но под развалинами он не похоронит меня.
  Или Кейт.
  Или ребенка.
  Или дом. Или работу.
  И вот что я собираюсь сказать Эмори через пару часов, когда я его разбужу и отправлюсь с ним на раннюю прогулку, о которой он упомянул. «Ник, – скажу я. – Ты – профессионал своего дела, я уважаю Лондон, да, полностью согласен с тем, что советский коммунизм – враг, с которым действительно надо бороться, и желаю тебе всяческих успехов в этой борьбе. Но, будь так любезен, отдай мне паспорт и, если тебя это не затруднит, распорядись дать машину, чтобы меня отвезли в аэропорт. С Сашей ты уж как-нибудь договаривайся сам, а мы крепко пожмем друг другу руки и распрощаемся».
  Но ранней прогулки не получается. Зато в сером свете зари у его кровати возникает Эмори и говорит, что пора одеваться.
  – Зачем? Куда мы едем?
  – Домой. Кратчайшим путем.
  – Почему?
  – Аналитики выставили тебе пятерку с двумя плюсами.
  – О чем ты?
  – Информация потрясающая. Важнейшие государственные секреты. Твой приятель, должно быть, собирал ее не один год. Они спрашивают, что ты предпочтешь, КВ[75] или титул пэра.
  * * *
  Тебя везут.
  Никаких решений принимать не надо.
  Сиди, откинувшись на спинку сиденья, и размышляй о собственной жизни.
  Опять аэропорт Темпельхоф, прибытие ранним утром на джипе, правда, другой сержант.
  Прощай, Клифф.
  Прощай, Тед, и удачи тебе.
  Самолет ВВС ждет, пропеллеры вращаются, кроме него и Эмори, пассажиров нет. Держись крепче, уже взлетаем. Пилоты на нас не смотрят. Вымуштрованы. Приземление в аэропорту Нортолт, с трапа – в зеленый минивэн с большущими боковыми зеркалами и тонированными окнами задних дверей.
  Она сейчас идет в школу. Оставила позади половину бетонной дорожки между открытым бассейном Хампстеда и кварталом особняков. Ученики старших классов болтают с ней, младших – стараются взять за руку, и она думает, что я решаю в Берлине проблемы Британского совета.
  * * *
  Через заднее стекло минивэна Манди начинает узнавать дорогу в Оксфорд. Он получил пятерку с двумя плюсами, и теперь они хотят выдать ему диплом. Ильзе в своей комнатушке в общежитии говорила ему, что он полнейший младенец в сексе. Они едут по пологим холмам, въезжают в ворота, кирпичные столбы которых увенчаны грифонами из песчаника. Дневной свет включается и выключается по воле растущих вдоль асфальта берез. Минивэн останавливается, но выйти дозволено только водителю. Березы остались позади, их сменили участки, огороженные белыми заборами, павильон для крикета, круглый пруд. Минивэн останавливается снова, задние дверцы открываются, стюард в белой униформе и легких парусиновых туфлях на резиновой подошве берет рюкзак Манди и ведет его мимо припаркованных автомобилей, по дорожке, выложенной каменными плитами, к лестнице черного хода, далее в коридор для слуг.
  – Мой гость расположится в свадебном «люксе», – говорил Эмори стюарду.
  – Очень хорошо, сэр. Я отведу «невесту» прямо туда.
  В свадебном «люксе» узкая, односпальная кровать, раковина и унитаз, очень маленькое окно, выходящее на увитую плющом стену. В последний год обучения в школе, будучи префектом, Манди жил в такой же. Подъезжают все новые автомобили. Манди слышит приглушенные голоса и шаги по гравию. До начала величайших перемен в его жизни остается все меньше времени. И четыре последующих дня за закрытыми дверьми прирожденный разведчик встречается с семьей.
  * * *
  Они – не семья, какой он ожидал ее увидеть, но в этом для него нет ничего нового.
  Нет, суровые мужчины не меряют его с головы до ног настороженными взглядами. Супервыпускники в костюмах-двойках с перламутровыми галстуками не вяжут в узлы каверзными вопросами. Они рады встрече с ним, гордятся им, потрясены его достижениями, хотят пожать руку и пожимают. Достойные, ничем не выделяющиеся в толпе, веселые люди, поначалу никаких имен, никакой профессиональной принадлежности, но приятные лица, удобная обувь, потрепанные, коричневые, отнюдь не чиновничьи брифкейсы, а женщины – от слегка рассеянных («И куда же я задевала свою сумочку?») до по-матерински заботливых матрон с мечтательными, теплыми глазами, которые слушают его часами, прежде чем задать вопрос о чем-то совершенно им забытом, до того самого момента, пока одна из них не направила его мысли в нужном направлении.
  Что же касается мужчин, да, внешне они тоже разнятся, но тем не менее принадлежат к одному виду. Можно сказать, академики средних лет. Археологи, радостно работающие вместе на одном раскопе. Врачи, которые с кроткой, но сознательной отстраненностью говорят, что для них главное болезнь – не человек. Сухощавые молодые люди в плохо сшитых костюмах и с отсутствующим взглядом, Манди воспринимает их как прямых потомков классической школы арабского исследователя, пересекающего пустыню на верблюде, ориентируясь по звездам, с бутылкой лимонада и шоколадным батончиком.
  Так что же, гадает он, их всех объединяет, помимо греющего душу интереса к Теду Манди? Неожиданный смех, шлепок по плечу, разделенный радостный вскрик, чуть убыстрившийся темп речи, короткий взгляд. Тщательно скрываемая воровская искорка. Чувство сопричастности.
  Они погружаются в глубины его прошлого, сначала руководствуясь магнитными пленками, которые Эмори переслал из Берлина, потом самостоятельно выбирая направление движения. История всей его жизни выкладывается перед ними, как труп, после чего, в наиболее тактичном английском стиле, производится вскрытие. Манди не возражает. Он – часть этой семьи, новичок английской команды, но уже успевший показать себя с самой лучшей стороны.
  Эпизоды его жизни, которые он никогда бы не связал друг с другом, выуживаются из глубин его памяти, а потом предлагаются для инспекции и комментариев: «Господи, однако, полагаю, это правда» или «Если подумать, то да, так оно и было». И Эмори всегда рядом с ним, готовый поддержать его, если он падает, и уладить мелкие недоразумения, которые возникают, когда наш Эдуард вдруг взбрыкивает, а такое случается, поскольку далеко не все вопросы приятны. Но они и не обещали, что будут спрашивать только о приятном, скорее наоборот. Таковы все семьи.
  – Никто из тех, кто так хорошо послужил родине, как вы, Тед, не сможет пройти через эту мясорубку, не покраснев раз-другой, – по-доброму предупреждает его одна материнского вида матрона.
  – Согласен. Абсолютно. Задавайте ваши вопросы, мэм.
  Она – психоаналитик? Откуда ему знать? Ему хочется называть ее Флора, или Бетти, или ее настоящим именем, если б она представилась, но приходится обращаться к ней мэм, как к королеве,[76] вызывая дружелюбный смех за столом из красного дерева.
  Вот так проходит первый день, и к его завершению, когда в баре остается лишь несколько особо стойких, они уже поздравили того Теда Манди, которого он сам потом нарекает Манди Первым: героя Веймара, единственного сына героического майора, капитана школьной команды по крикету, защитника команды по регби, который в институте слегка порозовел (а с кем такого не происходило?), а вот теперь, по сигналу горна, поспешил в семейную войсковую часть, чтобы встать плечом к плечу с остальными в борьбе с общим врагом.
  Но, к сожалению, это только Манди Первый. А у шпионов всегда есть двойник.
  * * *
  Можно спровоцировать у человека шизофрению?
  Разумеется, можно, если пациент сложный.
  В Веймаре Саша намекнул на то, что его ждет. Здесь, в Оксфорде, спасибо инструкциям на микропленке, переданным мистеру Арнольду в специальных защитных устройствах, он получает по полной программе. Если вчерашний Манди Первый представлял собой тот идеал, к которому следовало стремиться Манди, то сегодняшний Манди Второй – та карикатура, в которую он опасался превратиться еще два года тому назад.
  Бывший большевистский выпускник средней школы, бывший оксфордский недоучка-левак, превратившийся в анархиста, берлинский бунтарь, который, получив на орехи, бежал из города на заре; школьный учитель без диплома, уволенный со службы за аморальное поведение, потом изгнанный из провинциальной газеты, чтобы стать писателем-неудачником в Нью-Мексико, а затем приползти обратно в Англию и затеряться в нижних эшелонах бюрократов от культуры, без всякой надежды на светлое будущее.
  Это его отображение в чуть искажающем зеркале поначалу так знакомо, что Манди не может смотреть на него, не корча гримасы, не хватая себя за волосы, не краснея, без стонов и размахивания рук. Какая часть этого портрета нарисована благодаря его признаниям Эмори, а какая – сорокачасовыми раскопками лондонских археологов, ему узнать не дано. Двух мнений тут быть не может: Манди Второй куда ближе к истинному Манди, кто бы его ни рисовал, женщины с мечтательным взглядом или академики средних лет.
  * * *
  Пасторского вида мужчина в черном хомбурге прибыл на вертолете. Через панорамное окно конференц-зала Манди наблюдает, как он пересекает лужайку, одной рукой прижимая шляпу к голове, а вторую, с брифкейсом, используя как противовес, удерживающий от падения. Когда он входит, все встают, приветствуя его. Он занимает место во главе стола. Уважительное молчание повисает в конференц-зале, пока он достает из брифкейса папку, кладет перед собой, прежде чем одарить мгновенной улыбкой сначала всех в целом, а потом Манди в отдельности.
  – Тед, – говорит он. День клонится к вечеру, и Манди вымотан донельзя: локти упираются в полированный стол, длинные пальцы прячутся в всклокоченных волосах. – У меня к вам вопрос, дорогой мальчик.
  – Сколько угодно, – отвечает Манди.
  – Кейт когда-нибудь говорила вам, что ваш тесть, Дес, до пятьдесят шестого года работал в аппарате английской коммунистической партии? – Тон такой, будто он интересуется, любит ли Кейт работать в саду.
  – Нет, никогда не говорила.
  – А Дес?
  – Нет.
  – Даже по субботам, когда вечером вы играли в баре на бильярде? – Улыбка становится шире. – Я потрясен.
  – Ни по субботам, когда мы играли на бильярде, ни когда-либо еще, – и я тоже потрясен, но Манди слишком предан Десу, чтобы произнести это вслух.
  – Советское вторжение в Венгрию, разумеется, вправило ему мозги, как и многим из них, – сетует Пастор, вновь проконсультировавшись с папкой. – Однако никто не выходит из Партии окончательно, не так ли? Она вживается в человека навечно, остается, можно сказать, в крови, – весело добавляет он.
  – Полагаю, вы правы, – соглашается Манди.
  Но в папке хранится еще много любопытного, на что ясно указывает улыбка Пастора. Дес – это только начало.
  – И Ильзе. Что вы знаете о ее политических взглядах, если таковые у нее имелись?
  – Она была всем понемногу. Анархисткой, троцкисткой, пацифистской… я не уточнял.
  – Но они имелись. В 1972 году, под влиянием вашего преемника, она стала сотрудником аппарата лейтского отделения Шотландской коммунистической партии.
  – Он хорошо поработал.
  – Вы скромничаете. Сказалось ваше воздействие, я готов в этом поклясться. Вы оставили хороший задел, так что вашему преемнику осталось лишь довершить начатое. У меня нет сомнений, что именно благодаря вашим стараниям ей открылась истина.
  Манди лишь качает головой, но Пастор неумолим.
  – Касательно вашего доктора Мандельбаума, имя Гуго, вашего собрата-беженца и источника вдохновения в школе-интернате, – продолжает Пастор, складывая руки горкой. – Чему именно он вас учил?
  – Немецкому.
  – Да, а чему немецкому?
  – Языку и литературе.
  – Это все?
  – А чему еще он мог меня учить?
  – Как насчет философии? Гегель, Гердер,[77] Маркс, Энгельс?
  – Господи, нет!
  – Почему господи? – Брови Пастора вопросительно изгибаются.
  – Философия – не по моей части, вот почему. Ни в том возрасте, ни теперь. Тем более на немецком… Тогда я бы ничего не понял. И теперь результат будет не лучше. Спросите Сашу. – Тут он прикрывает рот рукой, неуверенно кашляет.
  – Тогда, Тед, позвольте мне поставить вопрос иначе. Возможно, сейчас я буду противоречить самому себе, но, пожалуйста, выслушайте меня. Я не погрешу против истины, если скажу, что доктор Мандельбаум мог бы учить вас философии? Если бы захотел. Будь вы не по летам развиты.
  – Ну… если ставить вопрос так… он бы мог научить меня чему угодно! Но фактически не учил. Вы меня спросили, я ответил – нет. Теперь вы задаете гипотетический вопрос, и ответ – да, мог.
  Пастора такой поворот страшно забавляет.
  – То есть мы сходимся на том, что доктор Мандельбаум мог прочищать вам мозги Марксом, Энгельсом, кем угодно, и никто бы, раз уж вы не рассказывали об этом ни вашим одноклассникам, ни начальству, ничего не узнал.
  – А я говорю вам, что ничего такого не было. Все, что он сделал, не в лоб, очень ненавязчиво, совершенно законно и профессионально… и ничего больше, будьте уверены… так это разбудил во мне революционный дух и… – Он замолкает, вновь начинает массировать череп.
  – Тед. Дорогой мой.
  – Что?
  – Эта профессия… которая становится вашей… не живет в реальном мире. Только навещает его. Однако в вашем случае реальность на нашей стороне. Все Мандельбаумы были леваками, честь им за это и хвала. Трое сражались в бригаде Тельмана во время Гражданской войны в Испании. Старший брат Гуго был членом Коминтерна. Сталин повесил беднягу за все его заслуги. Ваш любимый Гуго вступил в коммунистическую партию в Лейпциге, в 1934 году, и продолжал платить членские взносы, пока не скончался в центральной больнице Бата сорок лет спустя.
  – И что?
  – А то, что начальники Саши – не идиоты. С одним вы уже встречались. Я про Профессора. Он, конечно, далеко не ангел, но точно не дурак. И захочет убедиться, что в его сети заплыла настоящая рыбина. Или в Сашины сети. И он найдет, или найдут его бесчисленные подчиненные, широченный красный след, который без единого разрыва растянулся по всему вашему прошлому, начиная с доктора Гуго Мандельбаума, через Ильзе в Оксфорде и Сашу в Берлине, до наших дней. Естественно, вы не вступили в Партию! И с какой стати вам в нее вступать? Вы же не хотели ставить под удар свою карьеру. Но ваш учитель был красным, ваша первая подруга – красная, вы – член сент-панкрасского отделения Лейбористской партии, едва ли не самого левого во всей партии, ваша жена из семьи с левыми взглядами, ее отец работал в партийном аппарате, пока не сдал свой билет в пятьдесят шестом. Вы – чудо, дорогой мальчик! Если б нам пришлось выдумывать вас, мы бы никогда не сумели добиться такой убедительности. Вы для них – дар Небес. И, должен сказать, для нас тоже.
  К его смеху через мгновение присоединяются сидящие за столом, все, кроме Манди. Медленно он распрямляет спину, приглаживает волосы, кладет руки на стол. Он улыбается, счастливый юноша. Наконец-то он начал улавливать особенности этой семейной игры. Неудачник-писатель на самом деле совсем не неудачник. Он – творец, как и они все. Он посещает реальность, как и они, и грабит из любви к искусству.
  – Вы забыли про Айю, – в голосе слышится упрек.
  Все недоуменно переглядываются. Айра? Эйре?[78] В досье ничего такого не было.
  – Женщину, которая заменила мне мать в Индии, – поясняет Манди. И тут же поправляется: – В Пакистане.
  Ах, про ту айю, на лицах читается облегчение. Да, да, конечно. Служанка.
  – А что вы можете сказать о ней, Тед? – с интересом спрашивает Пастор.
  – Всю ее семью убили во время погромов, которыми сопровождался Раздел. Мой отец полагал, что Раздел – величайшая ошибка колониальной администрации. Айя закончила свои дни, прося милостыню на улицах Мюрри.
  Теперь уже лица Пастора и его команды расцветают улыбками. Великолепно, Тед, соглашаются они. Трогательная, вышибающая слезу история, которая им очень нравится! Айя получает статус звезды. И скоро они все разрабатывают Айю, попавшую в категорию «Факторы раннего воздействия», обмениваясь идеями, выстраивая общую линию: крошка Манди, с самого рожденья окруженный ложью, рожденный от представительницы рабочего класса и выдаваемый за сына аристократки, по существу усыновленный простой местной женщиной… ты, говоришь, толстухой, Тед… что ж, надуем ее, как воздушный шар… которой не было никакого дела до его настоящей матери; итак, эта невероятно толстая местная женщина, Айя, между прочим, такая же служанка, как и твоя мать, сама была жертвой колониального угнетения. Но без Теда, уже потом, в баре, все с этим соглашаются, они бы никогда до этого не додумались: а ведь такие мелкие нюансы придают особенную убедительность как правдивой истории, так и придуманной «легенде».
  – Мы – кармелиты, – безо всякого смущения признает Эмори, когда после обеда он и Манди прогуливаются по территории. – Мы не можем говорить о том, чем занимаемся, не получаем повышения по службе, нормальная жизнь нам только снится. Нашим женам приходится притворяться, что они вышли замуж за неудачников, и некоторые в это даже верят. Но, когда карьеристы и болтуны отсеиваются, остаются мальчики и девочки, которые занимаются действительно важным делом. И похоже на то, что ты вот-вот станешь одним из нас.
  Но кто же такой Манди Третий, остающийся после того, как Манди Первый и Второй отправляются бай-бай? Кто эта третья личность, отличная от первых двух, которая лежит без сна, когда они спят, и прислушивается к перезвону сельских колоколов, которых не слышит? Эта личность – молчаливый наблюдатель. Она – единственный из зрителей, кто не аплодирует выступлению двух его первых ипостасей. Она сложена из тех неприметных эпизодов его жизни, которые остались у Манди после того, как он отдал все остальное.
  * * *
  Неужто рабочий день у молодого мужа может столь растягиваться?
  Сидит ли Манди в своем кабинете в здании Британского совета на Трафальгарской площади, корпя над отчетом о триумфальных гастролях «Свит доул компани» или готовясь к Танцевальному фестивалю в Праге, до которого остается меньше четырех недель, спешит ли на занятие для будущих пап в родильном доме Саут-Энда, помогает ли в школьной театральной постановке «Пиратов Пензанса»,[79] он клянется, что никогда в жизни так не уставал и (посмеет ли он утверждать такое?) не приносил столько пользы.
  А если выдается свободный момент, он уединяется с Десом в сарае, поработать над детской кроваткой, которую Дес и Тед хотят преподнести Кейт в подарок, для которой мать Кейт, Бесс, шьет одеяльце. Дес где-то раздобыл отличный материал, выдержанную древесину яблони. Ничто не сравнится с ней по текстуре и цвету. Кроватка становится мистическим объектом в мироздании Манди, сочетанием талисмана и цели в жизни: будет кроватка – будет все хорошо у Кейт, у ребенка, у него самого. Дес, как всегда, любит поговорить о большой политике.
  – Что бы ты сделал… ты, Тед… если б добрался до нее… кроме очевидного… с Маргарет Тэтчер? – спрашивает он по ходу работы.
  Но Тед знает, что отвечать не должен: ответы – привилегия Деса.
  – Знаешь, что сделал бы я? – спрашивает Дес.
  – Скажи мне.
  – Я бы высадил ее на необитаемом острове вместе с Артуром Скаргилом и оставил там. – Сама мысль о том, что Маргарет Тэтчер придется довольствоваться только компанией ненавистного ей лидера профсоюза шахтеров, представляется Манди настолько смешной, что работа над кроваткой прерывается на несколько минут.
  Дес всегда нравился Манди, а после недавнего визита в Оксфорд в их отношениях добавилось пикантности. Как отреагировал бы старый экс-коммунист, гадает Манди, узнав, что его зять шпионит за самым верным вассалом матушки-России? Если Манди хоть чуточку разбирается в людях, Дес торжественно снимет кепку и молча пожмет ему руку.
  И появление на свет ребенка – не единственное событие, ожидающее их в недалеком будущем. Несколько дней тому назад Лейбористская партия потерпела сокрушительное поражение на всеобщих выборах, и Кейт винит в этом исключительно возмутителей спокойствия и экстремистов, которые проникли в ее ряды. Чтобы спасти партию, которую любит, она намерена выставить свою кандидатуру, позиционируя себя как умеренного кандидата, на грядущих муниципальных выборах, вступив в борьбу с троцкистами, коммунистами и анархистами, которые заполонили Сент-Панкрас. Ей требуется три дня, чтобы решиться и поставить в известность Теда. Она так боится, что он будет возражать. Но она недооценивает доброту его сердца. И неделей позже Манди сидит на трибуне перед зданием муниципального совета Сент-Панкраса, слушая, как его жена объявляет о своем вступлении в предвыборную борьбу четкими, убедительными фразами, напомнившими ему Сашу.
  * * *
  Добрая фея Манди из отдела кадров Британского совета просит на минутку заглянуть к ней. Аккурат в конце рабочего дня, когда люди уже потянулись к выходу. Она сидит, положив руки ладонями на стол, как человек, который дал себе слово сдерживаться. Тщательно выговаривает каждое слово. Сразу видно, что отрепетировала свою часть диалога.
  – Как пишется?
  – Нормально. Вы знаете. Потихоньку.
  – По-прежнему работаете над романом?
  – Да. Боюсь, что да.
  Вступительная часть закончена. Она набирает полную грудь воздуха.
  – Когда вышестоящее начальство уведомило меня о том, что вам необходимо задержаться в Берлине для разрешения некоторых вопросов безопасности, связанных с вашими гастролями, я не обеспокоилась, – опять вдох. – Аналогичные ситуации возникали в прошлом. Опыт научил нас не проявлять любопытства и просто ждать, пока все рассосется естественным путем. Однако…
  Неготовый к подобной дискуссии, Манди ждет, что последует за однако.
  – Когда-то же начальство сообщило мне, что вы направляетесь в Прагу, я пришла к заключению, как теперь выясняется, ошибочному, что вы используете свои связи. Поэтому отказалась подыгрывать вам… – вдох, – …в результате чего получила приказ еще более высокого начальства не только выполнить полученное распоряжение, но и без единого вопроса следовать всем указаниям относительно ваших будущих поездок, за исключением тех случаев, когда эти указания кардинально идут вразрез с политикой нашего отдела кадров, а потому могут привлечь постороннее внимание. – Долгая пауза. – За исключением подачи заявления об уходе, что представляется мне излишним, учитывая, что ваша работа, судя по всему, приносит обществу пользу, у меня нет альтернативы, и я вынуждена подчиниться тому, что я полагаю… непростительным, недопустимым вмешательством в дела Совета. – Вот так. Она высказалась. – Могу я задать вам один вопрос?
  – Абсолютно, – отвечает Манди без привычной живости. – Выкладывайте.
  «Играй под дурачка, – наставлял его Эмори. – Она течет, как сито. Ей не разрешено ничего знать».
  – Конечно же, вы не обязаны отвечать. И мне, наверное, не стоит спрашивать. Вы – троянский конь?
  – Кто?
  – В тот момент, когда вы поступали на работу в нашу организацию, вы уже… даже не знаю, как и сказать… и я уверена, если бы знала, то не имела бы права говорить… ладно, скажем так, по мелочам вы что-то для них уже делали?
  – Нет. Не делал. Ни для кого.
  – А то, что произошло потом… что бы ни произошло, очевидно, я не могу узнать, что именно, да и не хочу… это произошло случайно или согласно чьей-то задумке, как по-вашему?
  – Совершенно случайно, – бормочет Манди, опустив голову, дабы иметь возможность рассматривать свои руки. – Такого нарочно не придумать. Один шанс на миллион. Очень об этом сожалею.
  – И вы бы хотели… пожалуйста, не отвечайте, если для вас это слишком болезненно… в душе вы бы хотели, чтобы этого не случилось вовсе?
  – Полагаю, скорее да, чем нет.
  – Тогда я тоже сожалею, Тед. Я думала, что помогала вам, закрыв глаза на отсутствие у вас диплома. А теперь получается, что я только навлекла на вас неприятности. Однако при всем этом мы все работаем на одну королеву. Хотя в вашем случае она не может этого знать, не так ли?
  – Полагаю, что нет.
  – Я очень ругаю себя, что предоставила вам крышу над головой. Похоже, что старалась зазря. Вы сможете… и я уверена, вы не имеете права мне это говорить… получать повышение по службе от кого-то еще?
  Возвращаясь домой самой дальней дорогой, Манди размышляет о высокой цене двойной жизни в этой стране. Ему нравится добрая фея из отдела кадров, он привык рассчитывать на ее благожелательность. Теперь, похоже, ему придется обходиться без оной. Он начинает понимать смысл слов Эмори о том, что нормальная жизнь может только сниться. Но домой приезжает уже в приподнятом настроении.
  Да кому, собственно, нужна нормальная жизнь?
  * * *
  Служебная записка от начальника отдела кадров на имя Э.А. Манди, с пометкой «Лично и конфиденциально»: 
  «Нам сообщили, что вы должны принять участие в конгрессе организаторов культурных фестивалей, который пройдет во дворце Маккаллоу в Эдинбурге с 9 по 16 мая, в рамках подготовки к Пражскому фестивалю танца. Мы понимаем, что транспортные расходы, жилье и питание будут оплачены организаторами конгресса. Вопрос о вашем жалованье в этот период будет рассмотрен отдельно».
  – Мы называем это заведение «Школа хороших манер», – объясняет Эмори, пока они, жуя сэндвичи с копченой семгой, кружат вокруг Гайд-парка в черном кебе, за рулем которого сидит Клифф, сержант. – Они расскажут, что нужно делать в Праге, если вдруг пойдет дождь, дадут несколько ценных советов, чтобы ты смог самостоятельно перейти улицу.
  – Ты там будешь?
  – Дорогой. Как я могу бросить тебя в такой момент?
  У Кейт известие о поездке в Эдинбург восторга не вызывает.
  – Целую неделю говорить о фестивалях? – удивляется она, на пару минут оторвавшись от «Личных обязательств тем, кто меня поддержит». – Твои бюрократы от искусства еще почище тех, кто заседает в ООН.
  * * *
  Середина недели, прекрасный весенний день, канун отъезда Манди в Шотландию. Этим утром с почтой прислали сообщение об официальной номинации Кейт. Она звонит Манди на работу. Она совершенно спокойна, но говорит, что он должен срочно приехать. Манди срывается с совещания, спешит домой, находит ее, с побледневшим лицом, но держащую себя в руках, на бетонной дорожке, ведущей к дому. Берет за руку, подводит к крыльцу, но дальше она не идет, останавливается как вкопанная, словно лошадь перед препятствием. Кусает фалангу согнутого указательного пальца правой руки.
  – Я их спугнула. Они меня не ждали. У меня сегодня целый день уроки. – Голос монотонный, без малейших эмоций. – Одна из моих учениц получила полную стипендию в университете Лидса, вот директор и отпустил выпускные классы с двух последних уроков.
  Манди нежно обнимает ее за плечи.
  – Я пошла домой, открыла калитку. Увидела тени в окне. В гостиной.
  – Через занавески?
  – Они оставили дверь на кухне открытой. Двигались взад-вперед на фоне дверного проема.
  – Значит, ты видела не одного человека.
  – Двоих. Может, троих. Они были очень быстрые.
  – Тени?
  – Люди. Она увидела меня. Женщина увидела. Девушка. В спортивном костюме. Я заметила, что она повернула голову, а потом, должно быть, упала на пол и поползла на кухню. Дверь в сад была открытой. – Кейт словно давала показания в суде, не упускала никаких мелочей. – Я обежала угол, в надежде их увидеть. Минивэн уже отъезжал. Номер я рассмотреть не успела.
  – И какой минивэн?
  – Зеленый. С тонированными стеклами на задних дверцах.
  – Боковые зеркала?
  – Не разглядела. Какое значение имеют боковые зеркала? Я успела лишь мельком глянуть на него. Может, минивэн никак с этим не связан.
  – Старый минивэн или новый?
  – Тед, перестань меня допрашивать, а? Если бы я заметила, старый он или новый, то сказала бы сама. Не то и не другое.
  – Что говорит полиция?
  – Они соединили меня с департаментом уголовного розыска, и сержант спросил, что у нас украли. Я ответила, что ничего. Он сказал, что они подъедут, как только смогут.
  Они входят в гостиную. Письменный стол у них антикварный, купленный за гроши у какого-то скользкого типа в Камден-Тауне. Дес, когда приходит в гости, всякий раз говорит, что он точно ворованный. Поверхность стола покрыта кожей, в обеих тумбах ящики. Левая тумба Манди, правая – Кейт. Он один за другим выдвигает три своих ящика.
  Старые рукописи, некоторые с приколотыми отказными письмами.
  Наброски новой пьесы, которую он задумал.
  Папка с надписью «ПАПКА», в которой хранятся письма матери майору, материалы заседания военного трибунала, на котором майора признали виновным, большая фотография – Стэнхоупы в День победы.
  Все лежит по-другому.
  По-другому, но не в беспорядке. Практически не в беспорядке.
  Вытащено, потом уложено обратно, почти в той же последовательности, человеком или людьми, которые хотели взглянуть на содержимое ящиков, но так, чтобы хозяева ничего не заметили.
  Кейт наблюдает за ним, ждет, что он скажет.
  – Не возражаешь? – спрашивает он.
  Она качает головой. Он открывает верхний ящик с ее стороны. Она тяжело дышит. Он боится, что она грохнется в обморок. Напрасно: она злится.
  – Эти мерзавцы положили все не на свое место, – говорит она.
  Тетради учеников всегда лежат в нижнем ящике, потому что он самый большой, объясняет она рублеными фразами. Тетради с домашними заданиями, которые необходимо проверить к среде, лежат на тетрадях, которые нужно проверить к пятнице. Вот почему тетради разных цветов. Желтые – для класса, с которым я занимаюсь в среду, красные – в пятницу. А эти чертовы воры все положили не так.
  – Но с чего бы троцкистам интересоваться тетрадями твоих учеников? – задает Манди резонный вопрос.
  – Тетради их не интересовали. Они искали документы Лейбористской партии.
  Полиция прибывает в восемь вечера, но помочь ничем не может.
  – Знаете, что делает моя жена, сэр, когда собирается рожать? – спрашивает сержант за чашкой чая, приготовленного Манди: Кейт уже наверху, отдыхает.
  – Боюсь, что нет.
  – Ест туалетное мыло. Мне приходится прятать его от нее, а не то она всю ночь пускает пузыри. Полагаю, мы могли бы арестовать всех владельцев зеленых минивэнов с затемненными стеклами на задних дверцах. С чего-то надо начинать.
  Наблюдая за отъезжающей патрульной машиной, Манди размышляет о том, стоит ли позвонить по номеру, оставленному ему Эмори на случай чрезвычайных обстоятельств. И будет ли от этого прок. Сержант, конечно, прав. Зеленых минивэнов тысячи.
  Кейт тоже права. Это были троцкисты.
  А может, мелкие воришки, которых она спугнула, вот они ничего и не успели взять.
  Нормальное происшествие в нормальной жизни, а единственная ненормальность в этой истории – я.
  Глава 8
  – Ты устал, Тедди? – спрашивает массивный, русоволосый Лотар, вновь заказывая всем по кружке пива.
  – Есть немного, Лотар, но ничего смертельного, – признается Манди. – Сегодня мы много танцевали, – добавляет он под общий хохот.
  – Усталый, но счастливый; – предполагает фрау-доктор Бар, восседающая во главе стола, и ее молодой сосед, интеллектуал Хорст, тут же ей поддакивает.
  Саша ничего не говорит. Сидит, забрав подбородок в ладонь, чему-то хмурится. Берет надвинут на лоб, может, и для смеха. Это их второй совместный вечер, так что Манди уже знаком с расстановкой сил. Лотар приглядывает за Сашей, Хорст, светловолосый интеллектуал, приглядывает за Лотаром. Строгая фрау доктор Бар, работающая в посольстве Восточной Германии в Праге, приглядывает за тремя мужчинами. И все четверо приглядывают за Тедом Манди.
  Третий день Пражского фестиваля танца только что завершился. Они сидят в подвальном баре отеля на окраине города. Сам отель построен по советскому проекту, чудовище из стекла и стали, но подвал выдержан в стиле Габсбургов, с мощными каменными колоннами, фресками рыцарей и прекрасных дам. За другими столиками сидят редкие припозднившиеся гости, несколько девушек пьют колу через соломинку, все еще надеясь подцепить иностранца. В углу пара средних лет пьет чай, не торопясь, за полчаса никак не могут осушить свои чашки.
  За тобой будут следить, Эдуард, и не нужно этому удивляться. Слежка будет профессиональная, и очень важно, чтобы ты не подавал виду, будто знаешь о ней. Они перетрясут твой номер, так что не наводи идеального порядка, а не то они подумают, что ты играешь с ними в какую-то игру. Если совершенно случайно кто-то из них встретится с тобой взглядом, рассеянно улыбнись и скажи себе, что, наверное, видел этого человека на какой-то вечеринке. Самое убедительное твое оружие – наивность. Улавливаешь ход моих мыслей?
  Улавливаю, Ник.
  * * *
  За последние семьдесят два часа Манди насмотрелся танцев с мечами, народных танцев, племенных танцев, деревенских танцев и моррисданса.[80] Он отбил ладони, хлопая казакам, грузинам, палестинцам, танцующим дабке, бесчисленным номерам из «Лебединого озера», «Коппелии»[81] и «Щелкунчика» в набитом до отказа театре, в котором забыли включить вентиляционную систему. Он пил теплое белое вино в пяти или шести национальных павильонах, а в английском павильоне принимал хороших парней и их милых жен, включая пухлого первого секретаря посольства, в круглых очках, который признается ему, что играл в крикет за Харроу.[82] Он никак не может добиться, чтобы наладили работу системы громкой связи, декорации отвезли в другой театр. Звезды отказываются выступать, потому что в их отеле нет горячей воды. А в редкие промежутки времени, когда не нужно решать какие-то проблемы, он с неохотой дозволяет Саше и прочим товарищам охмурять его. Прошлым вечером они пригласили его на какую-то вечеринку в город. А когда Манди отказался, сославшись на то, что не может покинуть своих подопечных, Лотар предложил ночной клуб. Впрочем, Манди не поехал и туда.
  «Заставь их попотеть, Эдуард. В Прагу они приехали с единственной целью – залезть тебе в штаны. Но ты этого не знаешь. Ты вообще ничего не знаешь, за исключением одного: Саша – твой давний друг. Настроение у тебя переменчивое, ты несчастен, выпиваешь, но в меру, одиночка. Сейчас вот готов раскрыть им душу, а в следующий миг отгораживаешься стеной. Таким Саша тебя им нарисовал и хочет, чтобы таким они тебя видели».
  Это Ник Эмори, преподаватель сценического мастерства в эдинбургской «Школе хороших манер», выполняющий указания Саши, нашего Продюсера.
  * * *
  Лотар пытается заставить Манди раскрыться, в этом ему помогает фрау доктор Бар. Такую же попытку они предпринимали прошлым вечером, за этим же столиком, в этой же уютной, сближающей атмосфере бара. За выпивкой настроение Манди менялось. Когда оно переходило в фазу подавленности, он замыкался в себе, отвечал односложно, когда поднималось, красочно рассказывал о своем антиколониальном прошлом и, безмерно смеша слушателей и тайно стыдясь своих слов, об огромном заде Айи. Он описывал ужасы английского буржуазного образования и подпустил магическое имя доктора Гуго Мандельбаума, человека, который научил его думать, но никто не стал раскручивать его на сей предмет. Они лишь впитывали полученную информацию. Как и положено шпионам.
  – А что вы думаете насчет резкого поворота Англии вправо, Тедди? Воинственный капитализм миссис Тэтчер немного вас тревожит, или вы – ярый приверженец свободного рынка?
  Вопрос слишком уж лобовой, по нему слишком уж явно чувствуется желание Лотара вкрасться к нему в доверие, поэтому Манди не видит смысла в обстоятельном ответе.
  – Никакой резкости, старина. Поворота и то нет. Они просто сменили вывеску на фронтоне, а больше ничего не произошло.
  Фрау доктор Бар старается действовать более тонко.
  – Но, если Америка смещается вправо, и Англия тоже, и правые набирают силу в Западной Европе, не тревожит ли вас будущее мирного существования?
  Хорст, который считает себя экспертом по всему британскому, не может упустить возможность продемонстрировать свои знания:
  – Может закрытие шахт привести к настоящей революции, Тедди? Сначала начнутся голодные марши, как в тридцатых годах, потом ситуация полностью выйдет из-под контроля. Расскажите нам, как реагирует на происходящее обычный англичанин с улицы.
  Они ничего не могут добиться и, похоже, это понимают. Манди зевает, Лотар уже собирается подозвать официанта, чтобы опять заказать пиво, когда Саша неожиданно выходит из ступора.
  – Тедди.
  – Что?
  – Все это полное дерьмо, знаешь ли.
  – Что?
  – Ты привез свой велосипед?
  – Естественно, нет.
  Внезапно Саша уже на ногах, вскидывает руки, обращается ко всем.
  – Он – велосипедист. Помешан на велосипеде. Знаете, что этот безумец вытворял в Западном Берлине? Мы ездили на велосипедах по улицам. Раскрашивали из баллончиков с краской старые нацистские дома, а потом изо всех сил жали на педали, удирая от свиней. И мне приходилось ездить вместе с ним, с моими-то ногами, на гребаном велосипеде, чтобы он не попал в беду. Тедди все это организовывал. Не так ли, Тедди? Ты же не будешь утверждать, что все забыл?
  Рука Манди поднимается, чтобы скрыть покаянную улыбку.
  – Конечно же, не забыл. Не говори глупостей. Лучшего развлечения у нас просто не было, – добавляет он, решительно соглашаясь с некоторым искажением истории.
  «Самое сложное для Саши – отсечь остальных, остаться наедине с тобой, – говорит Эмори. – Он обязательно что-нибудь придумает, но тебе придется ему помочь. Ты грустишь, тебе не сидится на месте, помнишь? Тебя постоянно тянет погулять, побегать в парке, покататься на велосипеде».
  – Тедди. Завтра у нас с тобой свидание! – восклицает Саша. – В три часа дня у отеля. В Берлине мы ездили по ночам. Здесь поедем днем.
  – Саша. Честное слово. Побойся бога. У меня сто шесть английских артистов, и все невротики. Я не смогу ни в три часа, ни в любой другой час. Ты это знаешь.
  – Артисты переживут. Мы – нет. Уедем из города, мы двое. Я украду велосипеды, ты захватишь с собой виски. Мы поговорим о боге и о мире, как в прежние времена. А все остальное – на хер.
  – Саша… послушай меня.
  – Что?
  В голосе Манди мольба. За столом он единственный, кто не улыбается.
  – После полудня у меня конкурс современного балета. Вечером я должен быть на приеме в посольстве Великобритании и привести туда всех этих безумных танцоров. Я просто не могу…
  – Ты – такой же говнюк, как прежде. Современный балет – полнейшее дерьмо. Конкурс пропустишь, а на встречу с королевой я доставлю тебя вовремя. Не спорь.
  Саша своего добивается. Фрау доктор Бар сияет. Лотар посмеивается. Хорст заявляет, что тоже готов отправиться на велосипедную прогулку, но Лотар покачивает указательным пальцем и говорит, что эти парни имеют право какое-то время побыть вдвоем.
  «А особенно велосипеды хороши тем, Эдуард, что за ними трудно уследить из автомобиля».
  * * *
  «Номера в отеле – не святилища, Эдуард. Они – ящики из стекла. Там за тобой наблюдают, тебя обыскивают, слушают, нюхают».
  И семья более не святилище, также, как Британский совет, за стенами которого пытался укрыться писатель-неудачник, скрывающий свои радикальные воззрения и ненависть к капиталистическому строю. Его телефонные звонки Кейт тому свидетельство. В то утро он первым делом заполнил нелепый бланк на регистрационной стойке отеля: зарубежный номер, на который надо позвонить; человек в другой стране, с которым должен состояться разговор, цель звонка в другую страну, предполагаемая продолжительность разговора, практически перечень возможных тем разговора. Последний пункт показался ему особенно глупым, поскольку они все равно собирались прослушивать разговор, чтобы оборвать связь в тот самый момент, когда он начнет болтать лишнее. Сидя на кровати рядом с молчащим телефоном, он чувствует, что дрожит. Когда наконец раздается долгожданный звонок, орет как резаный. Уже произнося первое слово, замечает, что голос его октавой выше и говорит он медленнее, чем обычно. Замечает это и Кейт, интересуется, не заболел ли он.
  – Нет, все в порядке. Перетанцевал. Миранда – та еще сука, впрочем, как и всегда.
  Миранда – его босс, руководитель делегации. Он спрашивает насчет ребенка. Пинается, отвечает она. И сильно: возможно, придет день, когда он будет играть в футбол за Донкастер. Может, она и будет, соглашается он лишенным эмоций голосом, так что шутка, как и сам Манди, Кейт не радует. Как идут дела в Сент-Панкрасе, интересуется он. Все хорошо, спасибо, отвечает она, явно расстроенная его душевным упадком. Встретил Тед симпатичных людей, спрашивает она, сделал что-нибудь забавное?
  Нет. Отнюдь.
  «Ты НИКОГДА не должен упоминать Сашу, – говорит Эмори. – Саша принадлежит секретному уголку твоего сердца. Может, ты в него влюблен, может, хочешь сохранить для себя. Может, их надежды небеспочвенны, и ты уже думаешь, о чем им хочется: как бы поскорее перепрыгнуть через Стену и начать работать на них».
  Манди кладет трубку на рычаг и сидит на столе, обхватив голову руками. Он играет сцену: «Господи, жизнь ужасна», – но так оно и есть. Он любит Кейт. Он любит свою новую семью.
  Я делаю это, чтобы мой нерожденный ребенок и нерожденные дети других людей могли спокойно спать по ночам, говорит он себе.
  Ложится в кровать, но не может заснуть. Его это не удивляет.
  Пять часов утра. Взбодрись. Надежда рядом, за ближайшим углом. Всего лишь через два часа закатит первый в этот день скандал какая-нибудь балерина, обнаружив, что не работает ее фен.
  * * *
  Для Манди Саша раздобыл здоровенный черный велосипед английского полицейского, с корзинкой на руле. Для себя – такой же конструкции, но детский. Бок о бок они едут между трамвайными путями к железнодорожной станции на окраине города. Саша в берете. Манди – в куртке с капюшоном поверх его единственного хорошего костюма, брючины заправлены в носки. День прекрасный. Город сверкает во всем своем габсбургском величии под лучами яркого солнца. Машин мало. Люди идут порознь, стараясь не смотреть друг на друга. На станции друзья садятся в электричку. Остаются в тамбуре, чтобы велосипеды не мешали проходить другим пассажирам. Саша в берете. Расстегивает пиджак, чтобы показать лежащий во внутреннем кармане магнитофон. Манди кивает, мол, все понял. Саша говорит о пустяках. Манди отвечает тем же: Берлин, девушки, прежние времена, давнишние друзья. Электричка останавливается у каждого столба. Вокруг уже сельская глубинка. Магнитофон включается на звук голоса. Когда оба молчат, огонек гаснет.
  На остановке с непроизносимым названием они выкатывают велосипеды на платформу. Едут по проселочной дороге, обгоняя телеги, среди полей, на которых кое-где высятся красные амбары. Манди едва шевелит ногами, зато Саша крутит педали на полную мощь. Лишь изредка им встречаются мотоциклист или грузовик. Они останавливаются на обочине, Саша сверяется с картой. Узкая желтая тропа уходит от дороги, стиснутая с обеих сторон соснами. Теперь они едут друг за другом, Саша в берете впереди. Тропа приводит к поляне, где их встречают гниющие бревна и развалины кирпичной постройки, покрытые мхом. Спешившись, Саша катит велосипед, пока не находит подходящее бревно. Кладет велосипед на траву, садится на бревно, ждет, пока Манди последует его примеру. Сунув руку за пазуху, достает магнитофон, держит на ладони. В его голосе появляются резкие, нетерпеливые нотки.
  – Значит, ты всем доволен, Тедди, – говорит он, наблюдая за мерцающей красной лампочкой. – Должен признать, это хорошая новость. У тебя дом, жена, скоро появится ребенок, а революционную борьбу ты оставляешь нам? А ведь было время, когда мы презирали таких людей. Теперь же ты стал одним из них.
  Манди-актер отвечает без малейшей заминки.
  – Ты ко мне несправедлив, Саша, и ты это знаешь! – в голосе слышна злость.
  – Тогда кто ты? – вопрошает Саша. – Скажи мне, кто ты теперь, только откровенно и без уверток.
  – Я остался тем, кем был всегда, – со всей искренностью отвечает Манди, глядя, как в окошечке движется лента. – Не больше и не меньше. Внешность не всегда соответствует внутреннему содержанию. Это утверждение справедливо и для тебя, и для меня. Даже для твоей гребаной коммунистической партии.
  Это радиопьеса. Для Манди его текст звучит как импровизация, но Саша, похоже, доволен. Огонек погас, пленка более не движется, но на всякий случай Саша вынимает кассету, кладет в один карман, магнитофон – в другой. Только после этого снимает берет, широко раскидывает руки, кричит: «Тедди!» – и обнимает давнего друга.
  Этика «Школы хороших манер» требует от Манди задать своему агенту несколько рутинных вопросов, и они уже стройным рядком выстроились у него в голове:
  Какое прикрытие у нашей встречи?
  Что будем делать, если нам помешают?
  Есть ли проблемы, которые требуют немедленного разрешения?
  Где произойдет наша следующая встреча?
  За нами не наблюдают или рядом есть люди, которых ты уже видел раньше, которые следовали за тобой по пути сюда?
  Но рекомендации «Школы хороших манер» пригодны не на все случаи жизни. Сашин монолог лишь подчеркивает неуместность и несвоевременность подобных вопросов. Он оглядывает поляну, окружающие ее сосны. Признания и откровения изливаются из него потоком ярости и отчаяния.
  * * *
  – За месяцы, а то и годы, которые прошли после твоей высылки из Западного Берлина, я погрузился в полную темноту. Какова польза от нескольких подожженных автомобилей и разбитых окон? Наше Движение вдохновлялось не волей угнетаемых классов, а либеральной виной власть имущих. Пребывая в смятении, я рассматривал доступные мне жалкие альтернативы. Согласно нашим писателям-анархистам, мировой конфликт ведет к созданию хаоса. Если этот хаос использовать с толком, из него возникнет новое общество. Но, оглядываясь вокруг, мне приходилось признать, что предварительных условий для создания хаоса не существует, как и тех, кто может с толком его использовать. Хаос предполагает вакуум силы, однако везде буржуазия становилась только сильнее, а параллельно крепла военная мощь Америки, для которой Западная Германия становилась арсеналом и верным союзником в мире, неудержимо катившемся к новой войне. Что же касается людей, способных воспользоваться хаосом для построения нового общества, то они спешили заработать побольше денег и раскатывали на «Мерседесах», пользуясь теми возможностями, которые мы для них создали. В это самое время герр пастор поднимался все выше, росло его влияние среди фашистской элиты земли Шлезвиг-Гольштейн. Политику церкви он сменил на политику псевдолиберальной выборной демократии. Присоединился к тайным правым обществам, его приняли в масонские ложи для избранных. Шли разговоры о том, чтобы выставить его кандидатуру на выборах в боннский парламент. Успех герра пастора только усиливал мою ненависть к фашизму. Его вдохновленное Америкой поклонение богу богатства сводило меня с ума. Мое будущее, если бы я остался в принадлежащей Америке Западной Германии, виделось пустыней компромисса и раздражения.
  Если мы собираемся строить мир, который будет лучше этого, спрашивал я себя, куда мы обращаем взор, чьи акции поддерживаем, кому помогают наши бесконечные марши, борющиеся с агрессией капиталистов-империалистов? Ты знаешь, в душе я лютеранин, и это мое проклятье. Убеждения без действия для меня ничего не значат. Однако что есть убеждения? Как мы их опознаем? Откуда знаем, чем должны руководствоваться? Их можно найти в сердце или в разуме? А если в первом они могут быть, а во втором – нет? Я провел много времени, рассматривая в качестве примера моего доброго друга Тедди. Ты стал моей добродетелью. Представь себе. Как и у тебя, у меня не было сознательной веры, но, если б я начал действовать, вера наверняка бы появилась. И потом я бы уже верил, потому что действовал. Может, именно так и рождается вера, думал я: благодаря действию, а не размышлениям. Идею стоило проверить. Все лучше, чем злиться на себя, сидя на заднице. Ты вот пожертвовал собой ради меня, не думая о награде. Моим соблазнителям, с одним из них ты встречался, хватило ума обратиться ко мне именно с таким предложением. На деньги я бы не купился. Но предложите мне длинную каменистую тропу с единственным огоньком, сверкающим в дальнем конце, дайте возможность отыграться на лицемерах вроде герра пастора, и тогда я, возможно, вас послушаю…
  Саша уже поднялся с бревна и нервно ходит вокруг, прихрамывая, подволакивая ноги, переступая через лежащие на траве велосипеды, размахивая руками, иногда задевая локтями бока. Он описывает встречи на конспиративных квартирах Западного Берлина, тайные переходы границы и пребывание в безопасных домах Востока, проведенные в терзаниях уик-энды на чердаке в Кройцберге, где он пытался прийти к окончательному решению, верных товарищей, добровольно уходящих на пожизненное заключение в тюрьмах материализма.
  – После многих дней и ночей, отданных глубоким раздумьям, с помощью моих неутомимых и далеко не глупых соблазнителей, не говоря уже о выпитой водке, я свел стоящую передо мной дилемму к двум упрощенным вопросам. Вопрос первый: кто главный классовый враг? Ответ, без малейших сомнений, американский военный и корпоративный империализм. Вопрос второй: как мы можем реально противостоять этому врагу? Надеясь, что враг уничтожит сам себя, но лишь после того, как он уничтожит весь мир? Или, забыв о нашем осуждении некоторых негативных тенденций, свойственных части международного коммунизма, и объединившись в единое великое социалистическое движение, которое, несмотря на все свои недостатки, способно одержать победу? – Долгая пауза, прерывать которую у Манди нет ни малейшего желания. Теория, как и отмечал Саша, не его конек. – Ты знаешь, почему меня назвали Сашей?
  – Нет.
  – Потому что это русское сокращение от Александра. Когда герр пастор привез меня на Запад, он хотел, по понятным причинам, провести повторный обряд крещения, чтобы я стал Александром. Я отказался. Сохранив имя Саша, я смог продемонстрировать себе, что оставил свое сердце на Востоке. И однажды ночью, после многочасовой дискуссии с моими соблазнителями, я согласился отдать Востоку не только сердце, но и тело.
  – Профессор?
  – Один из них, – подтверждает Саша.
  – Профессор чего?
  – Продажности! – рявкает Саша.
  – А почему они так хотели заполучить тебя? – Это не вопрос Эмори, Манди сам хочет знать, как оба они дошли до жизни такой. – Какую ценность представлял для них Саша? Почему они затратили на тебя столько усилий?
  – Ты думаешь, я не спрашивал? – Он помрачнел. – Ты думаешь, я столь тщеславен, чтобы верить, что, переходя одну говняную границу, я приведу с собой целый мир? Поначалу они мне льстили. Если, мол, такой интеллектуал, как я, соглашается с их правотой, значит, силы прогресса одерживают большую моральную победу. Я сказал им, что все это чушь. Я всего лишь западноберлинский студент-левак, у которого нет ни единого шанса поступить в первоклассный университет. Так что мой переход на их сторону не может считаться победой. Тогда, краснея, они признались в своем маленьком секрете. Мое предательство станет сильным ударом по контрреволюционной деятельности набирающего политический вес герра пастора и его фашиствующих друзей в Шлезвиг-Гольштейне. Миллионы американских долларов по церковным каналам поступили в карманы антикоммунистических агитаторов Северной Германии. Местные газеты, радио и телевидение наводнены поборниками капитализма и шпионами. И добровольное и публичное возвращение сына герра пастора на демократическую родину подорвет позиции империалистических саботажников и самым негативным образом скажется на положении самого герра пастора. Не буду скрывать, этот аргумент оказался для меня самым убедительным. – Он замолкает, умоляюще смотрит на Манди. – Ты понимаешь, что, кроме тебя, нет на всей этой Земле человека, которому я могу все рассказать? Потому что все остальные – враги, и мужчины, и женщины, лжецы, обманщики, информаторы, живущие двойной жизнью, как я.
  – Да. Думаю, что понимаю.
  * * *
  – Я был не настолько глуп, чтобы ожидать теплого приема в ГДР. Моя семья совершила преступление, бежав на Запад. Мои соблазнители знали, что по убеждениям я не коммунист, и я ожидал, они меня к этому готовили, что мне грозит перевоспитание. И только потом стало бы ясно, какое меня ждет будущее. В наилучшем варианте я мог принять участие в великой битве с капитализмом. В наихудшем – спокойная жизнь а-ля Руссо, возможно, в коллективном крестьянском хозяйстве. Почему ты смеешься?
  Манди не смеялся, он позволил себе лишь мимолетную улыбку, забыв, что Саша терпеть не может роль объекта шутки.
  – Не могу представить тебя доящим корову, вот и все. Даже в коллективном хозяйстве.
  – Это все ерунда. А главное в том, что я в приступе безумия, о котором буду сожалеть всю жизнь, сел в автобус на Фридрихштрассе и, по совету моих соблазнителей, сдался восточногерманским пограничникам.
  Он замолкает. Наступает время молитвы. Его изящные руки нашли друг друга и сцепились пальцами под подбородком. Взгляд устремился в далекое далеко и вверх.
  – Проститутки, – бормочет он.
  – Пограничники?
  – Перебежчики. В первое время нас носят на руках и используют. А выжав все, что только можно, выбрасывают за ненадобностью, как старые башмаки. За несколько недель я привык к уютной квартире в Потсдаме, к вежливым вопросам о моей жизни, о детстве, проведенном в Восточной Германии, о возвращении герра пастора из советских лагерей.
  – Задавал их Профессор?
  – Или его подчиненные. По их требованию я написал страстное заявление, призванное нанести максимальный вред фашистам и заговорщикам ближайшего окружения герра пастора. Написал с чувством глубокого удовлетворения. Я объявил о бесперспективности анархизма в современных реалиях, поделился безграничной радостью, которую испытал, вернувшись в ГДР. «Анархизм разрушает, тогда как коммунизм строит», – писал я. Надеялся на это, пусть пока и не верил. Но я действовал. А за действием должна была прийти вера. Я также осудил тех членов западногерманского лютеранского движения, которые, выдавая себя за посланцев Христа, принимали иудины сребреники от своих американских хозяев. Мое заявление, я в этом уверен, широко освещалось в западной прессе. Профессор Вольфганг назвал его мировой сенсацией, хотя доказательств этого мне не представили.
  Мне обещали, до того как я пересек границу, что по прибытии в Восточный Берлин будет собрана международная пресс-конференция, на которой я смогу озвучить причины принятого решения. По требованию моих хозяев я позировал фотографу, который добивался того, чтобы я выглядел счастливейшим из смертных. Меня сфотографировали на ступенях многоквартирного дома в Лейпциге, где я вырос, чтобы продемонстрировать документальное свидетельство возвращения блудного сына к своим социалистическим корням. Но пресс-конференцию я ждал напрасно, а когда спрашивал об этом Профессора во время его редких визитов в мою квартиру, он уходил от прямого ответа. Говорил, что для пресс-конференции нужен подходящий момент. Возможно, этот момент миновал. Мое заявление, вкупе с фотографиями, сделало свое дело. Я задал новый вопрос: где опубликовали мое заявление? В «Шпигеле»? «Штерне»? «Вельт»? «Тагесшпигеле»? «Берлинер моргенпост»? Он резко ответил, что реакционная дезинформация – не по его части, и посоветовал мне держаться скромнее. Я сказал ему – и не погрешил против истины, – что каждый день слушал радиостанции Западной Германии и Западного Берлина, но никто не обмолвился о том, что я перебежал на Восток. Он ответил, если я хочу стать действующим лицом фашистской пропаганды, маловероятно, что мне удастся воспринять принципы марксизма-ленинизма.
  Неделей позже меня перевезли в закрытый лагерь в сельской местности, неподалеку от польской границы. Лагерь этот решал две задачи. Во-первых, служил убежищем для политических мигрантов, во-вторых, выполнял карательные функции: там проводились допросы неблагонадежных. Но прежде всего это было место, куда человека посылали для того, чтобы о нем все забыли. Мы называли его «Белый отель». Я бы не присудил ему много звезд за качество обслуживания. Слышал о восточногерманской тюрьме, которая называлась «Подводная лодка»?
  – Боюсь, что нет. – Манди давно уже перестали удивлять перепады в Сашином настроении.
  – «Подлодка» – путеводная звезда нашего восточногерманского ГУЛАГа. Трое из моих соседей по «Белому отелю» с восторгом рассказывали о ее возможностях. Официальное название «Подлодки» – тюрьма Гогеншёнхаузен в Восточном Берлине. Построена в 1945 году советской секретной полицией. Чтобы поддерживать заключенных в тонусе, архитектурные решения позволяют им стоять, но не лежать. А чтобы в камерах не накапливалась грязь, они легко заполняются ледяной водой, уровень которой доходит заключенным до груди. При этом их слух радует бравурная музыка, громкость которой может сильно варьироваться. Слышал о «Красном быке»?
  Нет, о «Красном быке» Манди тоже не слышал.
  – Исправительное учреждение «Красный бык» расположено в древнем городе Галле. По своим параметрам не уступает «Подлодке». Его предназначение – конструктивная терапия для политических противников генеральной линии партии, их эффективное перевоспитание. В нашем «Белом отеле» в Восточной Пруссии хватало выпускников «Красного быка». Один из них, помнится, был музыкантом. Его столь досконально перевоспитали, что сам он не мог взять рукой ложку и донести ее от тарелки до рта. Ты не ошибешься, сказав, что за несколько месяцев пребывания в «Белом отеле» я избавился от последних иллюзий, которые мог питать относительно германского демократического рая. Я научился презирать его чудовищную бюрократию и замаскированный фашизм, но тайком, не выставляя мое презрение напоказ. А однажды, безо всякого объяснения, получил приказ собрать вещи и явиться в дежурную часть. Признаюсь, я не всегда был образцовым постояльцем. Внезапная изоляция, беспросветное будущее, жуткие рассказы собратьев по несчастью не улучшили моих манер. Как и утомительные допросы по самым различным проблемам: политика, философия, секс. Когда я спросил достопочтенного управляющего отелем, куда меня повезут, он ответил коротко и ясно: «Туда, где научат держать гребаный рот на замке». Пятичасовая поездка в проволочной клетке, установленной в закрытом кузове грузовика, не подготовила меня к тому, что ждало впереди.
  Саша смотрит прямо перед собой, потом, как марионетка, у которой отпустили веревочки, плюхается на траву рядом с Манди.
  – Тедди, негодяй ты этакий, – шепчет он. – Сколько можно зажимать виски?
  Про виски Манди и думать забыл. Выудив латунную фляжку отца из кармана куртки, протягивает ее Саше, потом подносит ко рту. Саша продолжает рассказ. На его лице написан страх. Он боится, что потеряет уважение друга.
  * * *
  – У профессора Вольфганга прекрасный сад. – Саша подтянул колени к груди, обхватил их руками. – И Потсдам – прекрасный город. Ты видел старые прусские дома, в которые Гогенцоллерны селили своих чиновников?
  Манди, возможно, и видел, но только за окном автобуса по пути из Веймара, когда архитектура девятнадцатого века не вызывала у него никакого интереса.
  – Там много роз. Мы сидели в саду. Он угостил меня чаем с пирогом, налил стакан «Обстлера», отличного белого рейнского вина. Извинился за то, что на время оставил меня, похвалил за достойное поведение в стрессовой ситуации. Как выяснилось, мои ответы на допросах произвели самое благоприятное впечатление. Особенно понравилась моя искренность. А поскольку я частенько посылал тех, кто вел допрос, на три буквы, мне оставалось только гадать, куда приведет этот разговор. Он спросил, не хочу ли я принять ванну после долгой дороги. Я ответил, что со мной обращались, как с собакой, а потому если уж мне и положено выкупаться, то в реке. Он ответил, что чувство юмора я унаследовал от отца. Я указал, что едва ли сие можно рассматривать как комплимент, потому что герр пастор был говнюком и я никогда в жизни не видел его смеющимся.
  «О, в этом ты не прав, Саша. Я точно знаю, что твоего отца отличает отменное чувство юмора, – возразил Профессор. – Просто он держит его при себе. Лучшие в жизни шутки – те, над которыми мы можем смеяться в одиночестве. Или ты так не думаешь?»
  Я не думал. Не знал, о чем он толкует, и прямо сказал ему об этом. И вот тут он спросил: не возникала ли у меня мысль помириться с отцом, хотя бы ради моей матери? Я ответил, что не возникала никогда. По моему убеждению, герр пастор и сыновья любовь – понятия несовместимые. Наоборот, сказал я, он представляет собой все то, что в обществе считается оппортунистическим, реакционным и политически аморальным. Мне следовало добавить, что к этому моменту я более не воспринимал Профессора великим интеллектуалом. В процессе разговора я пожелал узнать, когда, по его марксистским убеждениям, восточногерманское государство перестанет существовать и сменится государством истинного социализма, он ответил словами Москвы: пока социалистической революции грозят силы реакции, это очень далекая перспектива. – Саша проводит рукой по коротко стриженным черным волосам, словно хочет убедиться, что берет снят. – Впрочем, предмет дискуссии к тому времени меня уже не интересовал. В отличие от манеры его поведения. Сад, вино, непринужденность беседы и многое другое говорило за то – уж не знаю почему, но я это чувствовал, – что я ему не чужой. Нас что-то связывало, известное ему, но не мне. И связь эта чем-то напоминала семейную. Совершенно сбитый с толку, я даже позволил себе предположить, что мой хозяин – гомосексуалист и имеет на меня определенные виды. Именно так я истолковал его загадочную терпимость, когда речь заходила о герре пасторе. Играя на моих сыновних чувствах, рассудил я, он намерен предложить себя в суррогатные отцы, став моим защитником и любовником. Мои подозрения оказались напрасными. Правда о том, что нас связывало, была куда ужаснее.
  Он замолкает. У него перехватило дыхание… или закончилось мужество? Манди не решается произнести хоть слово, но его молчание, похоже, помогает, потому что какое-то время спустя к Саше возвращается дар речи.
  – Скоро мне становится ясно, что герр пастор – единственная конкретная тема нашего разговора в саду. В «Белом отеле» я практически не прикасался к алкоголю, лишь один раз выпил «Шате муншайн» и чуть не умер. Теперь же Профессор поил меня «Обстлером» и одновременно бомбардировал вопросами о герре пасторе. И в вопросах этих слышались уважительные нотки. Его интересовали бытовые привычки моего отца. Пил ли он? «Откуда мне знать? – отвечал я. – Я не видел его почти двадцать лет». Помню ли я, чтобы отец говорил дома о политике? Здесь, в ГДР, до того как сбежал на Запад? Или потом, в Западной Германии, после того как вернулся, пройдя обучение в Америке? Ссорился ли он с моей бедной матерью? Были у него другие женщины, он спал с женами коллег? Принимал ли наркотики, ходил по борделям, играл на скачках? Почему Профессор задавал мне все эти вопросы об отце, я на тот момент не понимал.
  Уже не герр пастор, отмечает для себя Манди. Мой отец. Последняя линия обороны Саши прорвана. Он уже воспринимает отца как личность, тот более не абстракция.
  – Сгустились сумерки, и мы прошли в дом. Обстановка никак не тянула на пролетарскую: мебель периода империи, прекрасные картины. Все самое лучшее. «Каждый дурак может жить при отсутствии удобств, – пояснил он. – В „Манифесте Коммунистической партии“ нет запрета на роскошь для тех, кто ее заслуживает. Почему только дьявол должен носить лучшие костюмы?» В столовой с лепным потолком вышколенные слуги подавали нам курицу и западные вина. Когда мы пообедали и слуги удалились, Профессор провел меня в гостиную и усадил рядом на диване, разом возродив мои подозрения о его гомосексуальности. Он объяснил, что собирается поделиться со мной очень важным секретом, и, пусть его вилла и постоянно проверяется на предмет подслушивающих устройств, даже слуги не должны ничего слышать. Он также сказал, что слушать я должен молча, не перебивая его, воздерживаясь от комментариев, пока он не закончит. Я могу слово в слово повторить его речь, так уж она впечаталась в мою память.
  Саша на мгновение закрывает глаза, словно перед прыжком в пропасть. И говорит уже с интонациями Профессора.
  – «Как ты уже, наверное, сообразил сам, мнения моих коллег, работающих в системе государственной безопасности, относительно того, что с тобой делать, разделились, отсюда и допущенные в отношении тебя перегибы. На достаточно долгий период времени ты стал футбольным мячом в игре двух соперничающих команд, за что я приношу тебе персональные извинения. Но, будь уверен, с этого момента ты в надежных руках. Я собираюсь задать тебе вопрос, и вопрос этот риторический. Каким бы ты предпочел видеть своего отца? Wendehals,[83] ложным священником, продажным лицемером, общающимся с контрреволюционными агитаторами, или человеком, верящим в идеалы, столь преданным великой борьбе за победу революции и принципам ленинизма, что ради них он готов терпеть презрение единственного сына? Ответ, Саша столь очевиден, что можешь даже не озвучивать его. А теперь я задам тебе второй вопрос. Если такой человек, со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе выбранный партийными органами для выполнения чрезвычайно опасного задания, когда цена ошибки – собственная жизнь, теперь лежит на смертном одре далеко в тылу врага, хотел бы ты, единственный и горячо любимый сын, утешить его в последние на этой земле часы или оставил бы на милость тех, чьи коварные замыслы он разрушал, сколько мог?» Профессор мог бы не запрещать мне говорить, потому что у меня и так отнялся язык. Я сидел. Смотрел на него. Как в трансе слушал о том, что он знал и любил моего отца сорок лет, что мой отец больше всего на свете хотел, чтобы я вернулся в ГДР и подхватил меч, когда тот выпадет из его руки.
  Саша замолкает. Его глаза широко раскрываются.
  – Сорок лет, – повторяет он, не веря своим ушам. – Ты понимаешь, что это значит, Тедди? Они знали друг друга, когда оба были нацистами! – Его голос вновь набирает силу. – Я не стал говорить Профессору, что перебежал в ГДР лишь для того, чтобы уничтожить моего отца, вот почему предложение низко поклониться ему в ноги стало для меня таким сюрпризом. Возможно, пребывание в «Белом отеле» научило меня скрывать истинные чувства. Не стал ничего говорить и когда Профессор сказал, что мой отец мечтал умереть в Германской Демократической Республике, но порученная ему миссия обрекла его на ссылку до самой смерти. – Саша вновь имитирует голос Профессора: – «Величайшей радостью для твоего любимого отца стало твое заявление, в котором ты отверг анархизм и раскрыл объятья партии социального обновления и справедливости». – Саша на мгновение засыпает, просыпается, опять превращается в Профессора. – «Невозможно описать радость, которую он испытал, глядя на фотографию своего любимого сына, стоящего у дверей дома, в котором прошли первые годы его жизни. Твой отец был глубоко тронут, когда наш доверенный связной показал ему эту фотографию. Твой отец высказывал желание, и в этом я его поддерживал, что необходимо изыскать возможность тайно привезти тебя к его смертному одру, чтобы ты мог пожать ему руку, но высшее начальство пусть и с неохотой, но отказало нам в этом из соображений секретности. В качестве компромисса было принято решение рассказать тебе правду о его жизни, чтобы ты мог написать ему сердечное письмо. Тон выбери примирительный и благожелательный, попроси прощения и заверь отца в уважении и восхищении твердостью его идеологических принципов. Уверен, получив такое письмо, он уйдет из жизни с улыбкой на лице».
  Не помню, как я преодолел короткое расстояние от дивана в гостиной до письменного стола в его кабинете, где он снабдил меня листом бумаги и ручкой. От откровений Профессора голова у меня шла кругом. «Со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе». Знаешь, что означали для меня эти слова? Что с момента прибытия в русский концентрационный лагерь мой отец сразу же стал осведомителем и завоевал доверие политкомиссаров, которые завербовали его в шпионы и подготовили для дальнейшего использования органами государственной безопасности Восточной Германии. И когда он вернулся в ГДР и получил приход в Лейпциге, прихожане, придерживающиеся политических взглядов, отличных от взглядов правящей партии, исповедывались ему, не зная, что имеют дело с профессиональным Иудой. До этого момента я верил, что познал всю глубину низости моего отца. Теперь понял, что тешил себя ложными надеждами. Если и существовал момент, когда я лицом к лицу столкнулся с идиотизмом моего решения перейти в лагерь коммунистов, то наступил он именно тогда. Если в стремлении к возмездию и возникает момент осознания собственного бессилия, то наступил он именно тогда. Я не помню слов льстивого подобострастия, которые писал, тайком глотая слезы ярости и ненависти. Зато помню успокаивающую руку Профессора на моем плече, когда он сообщал мне, что отныне я – носитель важного государственного секрета. Партия, сказал он, поставлена перед выбором: вернуть меня на необозримый период в «Белый отель» или позволить войти в систему государственной безопасности, чтобы наблюдать за мной двадцать четыре часа в сутки. В настоящий момент признавалось, что я могу принести определенную пользу, являясь экспертом в вопросах, касающихся анархистских и маоистских групп Западного Берлина. В долгосрочной перспективе он надеялся, что я смогу стать опытным чекистом, проявив унаследованные от отца таланты, и пойду по его стопам. Такие честолюбивые в отношении меня планы строил Профессор. Такой он выбрал путь и, будучи самым верным другом моего отца, лично поручился за меня перед своими не столь уверенными во мне и колеблющимися товарищами. «Теперь все в твоих руках, Саша, – сказал он мне. – Ты должен доказать мою правоту». Он заверил меня, что моя будущая тропа в Штази будет трудной и длинной, и многое, если не все, будет зависеть от того, насколько я смогу подчинить свой необузданный темперамент воле Партии. Его последние слова добили меня окончательно. «Всегда помни, Саша, что с этого момента ты – любимый сын товарища Профессора».
  * * *
  История на этом заканчивается? Вроде бы да, потому что Саша, посмотрев на часы, с возгласом «Черт!» вскакивает на ноги.
  – Тедди. Мы должны торопиться. Они же не хотят терять времени.
  – Торопиться с чем? – Теперь уже Манди не понимает, что происходит.
  – Я должен соблазнить тебя. Привлечь под знамена борьбы за мир и прогресс. Не сразу, конечно, но они должны услышать мой решительный натиск и твои не столь уж убедительные попытки отбиться. И сегодня вечером ты будешь мрачен и необщителен, договорились?
  Да, договорились, что сегодня вечером я буду мрачен и необщителен.
  – И слегка пьян?
  И слегка пьян, хотя и не так пьян, как будет казаться со стороны.
  Саша достает из кармана магнитофон, потом новую кассету, демонстрирует Манди, предупреждая, что отныне они не вдвоем, вставляет кассету в магнитофон, включает его, убирает во внутренний карман пиджака, надевает берет, а вместе с ним и строгую маску аппаратчика, который полностью подчинил свой необузданный темперамент воле Партии. Его голос твердеет, в нем звучат грозные нотки.
  – Тедди, я должен задать тебя прямой вопрос. Ты говоришь мне, что повернулся спиной ко всему тому, за что мы вместе боролись в Берлине? Что оставляешь революцию, чтобы она заботилась о себе сама? Что не протянешь ей руку, даже если она будет гибнуть под ударами врагов? Ты говоришь мне, что стал рабом своего банковского счета и маленького уютного домика, что твоя социальная совесть погрузилась в вечный сон? Согласен, тогда нам не удалось изменить мир. Мы были детьми, играющими в солдат революции. Но как насчет того, чтобы присоединиться к настоящей революции? Твоя страна зачарована фашиствующей поджигательницей войны, а тебе на это насрать! Ты – платный лакей антидемократической пропагандистской машины, и тебе на это насрать? Именно это ты скажешь своему ребенку, когда он вырастет? Мне на это насрать? Ты нам нужен, Тедди. Меня тошнит, когда я смотрю, уже два вечера подряд, как ты флиртуешь с нами, показываешь одну сиську, потом прячешь в рубашку, чтобы вытащить вторую! Самодовольно улыбаешься, прекрасно понимая, чего от тебя хотят! – Он понижает голос. – И хочешь знать кое-что еще, Тедди? Хочешь, я доверю тебе одну большую тайну, раз уж здесь никого нет, кроме тебя, меня и кроликов? Мы не гордые. Мы понимаем человеческую природу. Когда это необходимо, мы даже платим людям, чтобы те прислушались к голосу своей политической совести.
  * * *
  Все очарованы высоким англичанином, прибывшим к воротам английского посольства на полицейском велосипеде, в темном костюме, при галстуке, с зажимами на брючинах. А Манди, как всегда, если возникает такая необходимость, самозабвенно играет свою роль. Он звенит в серебристый звоночек на руле, аккуратно лавируя между подъезжающими и отъезжающими автомобилями, кричит: «Извините меня, мадам!» – дипломатической паре, которую едва успевает обогнуть, машет рукой, ускоряя процесс торможения, восклицает: «А вот и мы!» – спрыгивая с остановившегося железного «жеребца» и вставая в хвост гостевой очереди, состоящей из чешских чиновников, представителей английской культуры, танцоров и танцовщиц, организаторов и исполнителей. Катит велосипед к будке охранника, весело болтает с теми, кто оказывается рядом, а когда приходит его черед показывать паспорт и пригласительный билет, исполняет небольшой сольный номер по поводу предложения оставить велосипед на улице, а не на территории посольства.
  – И не мечтайте об этом, старина! Ваши добропорядочные граждане умыкнут его в пять минут. У вас есть гараж для велосипедов? Велосипедная стоянка? Что угодно, только не заставляйте меня затаскивать его на крышу. Как насчет вот этого уголка?
  Ему везет. Протесты услышаны сотрудником посольства, который случайно оказался рядом с будкой охранника, направляясь к дорожке, что ведет к парадной двери.
  – Проблемы? – осведомляется он, мельком глянув на паспорт Манди. Толстячок с круглыми очками, который рассказывал Манди о своем школьном увлечении крикетом.
  – Да, в общем-то, нет, – игриво отвечает Манди. – Просто мне нужно где-то припарковать мой велосипед.
  – Давайте его мне. Я поставлю его у заднего фасада. Как я понимаю, вы намерены поехать на нем домой?
  – Абсолютно, если буду трезв. Иначе не получу залога.
  – Что ж, крикните мне, когда решите, что вам пора уезжать. Если я буду в самоволке, спросите Джилса. Добрались без происшествий? Никого не задавили?
  – Будьте уверены.
  * * *
  Он идет пешком. Вот, значит, что испытывают проститутки. Кто ты, что ты хочешь и сколько ты мне заплатишь? Он в Праге, прекрасной лунной ночью, широким шагом идет по вымощенным брусчаткой улицам. Он пьян, но пьян по приказу. Он может выпить в два раза больше и не быть пьяным. Голова у него идет кругом, но от Сашиной истории, не от алкоголя. Он чувствует ту самую невесомость, которую испытал рождественской ночью в Берлине, когда Саша впервые рассказал ему о герре пасторе. Чувствует стыд, поднимающийся в нем, когда он сталкивается с болью, которую может только представить себе, но не познать на собственной шкуре. Он идет, как Саша, неуверенно, чуть бочком. Воображение переносит его в разные места. Вот он с Кейт дома, вот с Сашей в «Белом отеле». Улицы освещены железными фонарями, между ними полощется тьма. Красивые дома кажутся заброшенными, двери закрыты на засовы, окна прячутся за ставнями. Красноречивое молчание города обвиняет его, атмосфера подавленного мятежа осязаема. Пока мы, храбрые студенты Берлина, водружали наши красные знамена на крыши, вы, бедняги, сбрасывали их вниз, за что вас и давили потом советские танки.
  За мной следят? Сначала предположи, потом убедись, после чего расслабься. Я достаточно мрачен, расстроен? Терзаюсь в поисках великого решения, злюсь на Сашу, который озадачил меня? Манди более не знал, какие его части притворяются. Может, притворялся он весь. Может, он всегда вел себя так, будто притворялся. И у него это естественное. С рождения он – притворяющийся человек.
  На приеме он тоже держался естественно, искрился остроумием. Британскому совету следует им гордиться, но он знает, что ничего такого нет и в помине. «Тогда я тоже сожалею», – говорит сотрудница отдела кадров, сказочная фея-крестная, которой у него никогда не было.
  Из посольства он триумфально возвращается в отель на полицейском велосипеде, оставляет в переднем дворе, чтобы потом Саша смог его забрать. Велосипед стал легче после того, как Джилс вытащил его начинку? Нет, но я стал. Он вновь позвонил Кейт из номера отеля, на этот раз получилось лучше, даже с учетом того, что окончание разговора напоминало письмо домой из школы-интерната.
  «Этот город еще прекраснее, чем ты можешь себе представить, дорогая… Мне так хочется, чтобы ты была со мной, дорогая… Я понятия не имел, что мне так нравятся танцы, дорогая… Вот что я тебе скажу, у меня возникла блестящая идея! – Действительно, раньше он об этом как-то не думал. – Когда я вернусь домой, давай купим сезонные абонементы на „Королевский балет“. Совет, возможно, оплатит какую-то часть. В конце концов, по их вине я пристрастился к танцам. О, и должен подтвердить, что чехи – прекрасные люди. Так ведь всегда бывает с теми, не так ли, кому ничего не надо делать?.. И я тебя тоже, дорогая… Искренне, глубоко… И нашу крошку. Спокойной ночи. Tschuss».
  За ним следят. Он предполагает, потом подтверждает, но не может расслабиться. На другой стороне улицы он замечает парочку средних лет, которая прошлым вечером пила в баре чай. Позади него следуют двое мужчин в мятых шляпах, они не приближаются ближе чем на тридцать шагов. Пренебрегая рекомендациями эдинбургской «Школы хороших манер», Манди останавливается, распрямляет плечи, разворачивается, рупором приставляет руки ко рту и кричит идущим следом:
  – Отвалите от меня! Отстаньте, вы все! – раскаты его зычного голоса прокатываются по улице. Открываются окна, отдергиваются занавески. – Пошли на хер, жалкие маленькие людишки! Немедленно! – затем он плюхается на оказавшуюся под боком габсбургскую скамью и демонстративно складывает руки на груди. – Я сказал вам, что делать, теперь посмотрим, как вы это сделаете!
  Шаги за спиной затихли. Парочка средних лет на другой стороне улицы скрылась в переулке. Через полминуты они появятся вновь, прикинувшись кем-то еще. Отлично. Пусть все прикинутся кем-то еще, а потом, возможно, мы выясним, кто есть кто. Большой автомобиль медленно въезжает на площадь, но Манди он совершенно не интересует. Прокатывается мимо, останавливается, возвращается задним ходом. Пусть делает что хочет. Руки по-прежнему сложены на груди. Подбородок опущен до предела, глаза смотрят вниз. Он думает о своем будущем ребенке, о своем будущем романе, о завтрашнем танцевальном конкурсе. Он думает обо всем, кроме того, о чем должен думать.
  Автомобиль останавливается. Он слышит, как открываются дверцы. И остаются открытыми. Слышит приближающиеся к нему шаги. Площадь расположена на склоне, он сидит в верхней ее части, так что человек преодолевает небольшой подъем, потом ровную площадку и останавливается в ярде от него. Но Манди сыт всем по горло, в голове у него полный сумбур, он просто не может ее поднять.
  Красивые немецкие мужские туфли. Бежевые, из мягкой кожи. Коричневые брюки с манжетами. Рука опускается ему на плечо, мягко трясет. Голос, который он отказывается узнавать, обращается к нему на английском, с чуть заметным немецким акцентом.
  – Тед? Это вы? Тед?
  После очень долгой паузы Манди соглашается поднять голову и видит припаркованный у тротуара черный лимузин. Лотар сидит за рулем, Саша смотрит на него с заднего сиденья. Он еще выше поднимает голову, и в поле его зрения попадает благородное лицо и серебрящиеся сединой волосы Профессора, который смотрит на него сверху вниз с отеческой заботой.
  – Тед. Мой дорогой друг. Вы меня помните. Вольфганг. Слава богу, мы вас нашли. Вы неважно выглядите. Как я понимаю, сегодня у вас с Сашей состоялся интересный разговор. Это не то поведение, которое мы ожидаем от ученика покойного великого доктора Мандельбаума. Почему бы нам не поехать в какое-нибудь спокойное местечко, где можно поговорить о боге и о мире?
  Какое-то время Манди смотрит на него в полном недоумении. Наконец разлепляет губы.
  – А почему бы вам не передвинуть вашу гребаную тень, – предлагает он, остается сидеть, прячет лицо в руках и не меняет позы, пока Профессор, с помощью Саши, не поднимает его на ноги, чтобы отвести к лимузину.
  Предатели – оперные примы, Эдуард. Им свойственны нервные срывы, моральные кризисы, приступы ярости. Вольфганги нашего мира это знают. Если ты не заставишь их попотеть, они никогда не поверят, что тебя стоило покупать.
  * * *
  «Двойной агент», классическая операция «холодной войны» делает первые осторожные шаги, только набирает ход. Соблазнение идет так медленно только по одной причине: Тед Манди показывает себя мастером увиливания.
  На международном конгрессе египтологов в Бухаресте он выходит с предложением добыть материалы, которые, по его мнению, могут заинтересовать заказчика: сверхсекретный план срыва грядущей ассамблеи Всемирной федерации профсоюзов в Варшаве… но хватит ли у него совести обмануть коллег? Его искусители умасливают совесть Манди, как могут. На службе истинной демократии, говорят они, ее угрызения просто неуместны.
  На книжную ярмарку в Будапешт он привозит соблазнительный, пусть и ретроспективный, обзор, где подробно расписано, как антикоммунистическая дезинформация скармливается прессе третьего мира. Но риск, на который он идет, все еще пугает его. Он вновь должен об этом подумать. Его искусители задают прямой вопрос, помогут ли его мысленному процессу пятьдесят тысяч капиталистических долларов.
  В Ленинграде, на фестивале «Песня на службе мира», когда Профессор и его люди окончательно поверили в то, что рыбка заплыла в их сети, Манди устраивает очень убедительный, действительно достойный оперной примы скандал из-за предложенных условий оплаты его услуг. Где доказательство того, что кассир выдаст ему деньги, а не позвонит в полицию, когда пять лет спустя он появится в банке «Юлий Бар» и произнесет магическое слово? Так что все детали удается утрясти только на пятидневном международном семинаре онкологов в Софии. Прорыв закрепили на неафишируемом, но роскошном обеде в банкетном зале на верхнем этаже отеля на берегу озера Искыр.[84]
  Сказавшись больным для Кейт и номинальных работодателей в Британском совете, Манди позволяет вывезти себя из Софии в Восточный Берлин. На вилле Профессора в Потсдаме, где Саша впервые узнал, что его отец, герр пастор, шпион Штази, звенят бокалы, поднимаемые за блестящего нового агента в самом сердце британской пропагандистской машины и Сашу, который раскрыл ему глаза и направил на путь истинный. Сидя плечом к плечу во главе освещенного свечами стола, два друга гордо слушают Профессора, зачитывающего поздравительную телеграмму от своих московских хозяев.
  Триумф на одной стороне не уступает триумфу на другой. В Лондоне приобретается конспиративный дом на Бедфорд-сквер и собирается целая команда, параллельно решающая две задачи: во-первых, обрабатывает первоклассные разведывательные данные, получаемые от Саши, во-вторых, готовит достоверную, убедительную, а главное, тревожную дезу, которая должна утолить параноидальные аппетиты хозяев Манди на добрую сотню лет, поскольку на обеих сторонах никто не имеет ни малейшего понятия о том, как долго может продлиться «холодная война».
  Очень скоро посвященные, и Манди в том числе, называют дом на Бедфорд-сквер не иначе, как Макаронной фабрикой, ибо основной производимый там продукт – лапша, которая вешается на уши Штази.
  * * *
  Эффект, который оказывает эта двойная победа на Манди, неоднозначный. В возрасте тридцати двух лет псевдоартист, псевдорадикал, псевдонеудачник и прочие псевдо, которыми он себя полагал, наконец-то находит свое артистическое призвание. С другой стороны, не обходится без трудностей. Хорошо известно, какая напряженность возникает в семьях, где успешно делают карьеру и муж, и жена. Менее изучена ситуация, когда на двоих приходится три успешных карьеры и одна из них – особо секретная миссия, жизненно важная для национальной безопасности, причем ее нужно выполнять на пять с двумя плюсами и нельзя обсуждать со спутником жизни.
  Глава 9
  У Кейт все идет прекрасно.
  У юного Джейка, которому уже восемь, тоже.
  Джейк – шумливый, крепкий парнишка, согласно мнению родственников, совершенно не похожий ни на одного из родителей, зато характером – точная копия дедушки Деса: упрямый, искренний, добросердечный, но очень вспыльчивый, не различающий тонких нюансов. В отличие от Манди или Саши на пути Джейка в этот мир не возникало никаких препятствий. После крикливого детства – первый класс начальной школы он окончил с отличием, к немалому облегчению родителей, начавших опасаться, что ребенку потребуется особое внимание. В настоящее время их тревоги связаны с тем, как он воспримет переезд в Донкастер, родной город Кейт, где она намерена поселиться, чтобы убедить избирателей, которые в последнее время больше благоволят к тори, отдать ей свои голоса.
  За эти годы политические аппетиты Кейт значительно выросли. Она считается одним из реформаторов Лейбористской партии. Ее решительная борьба с вредителями в сент-панкрасском отделении («БЕССТРАШНАЯ ШКОЛЬНАЯ МЫМРА ИЗГОНЯЕТ ВНУТРЕННИХ ВРАГОВ» – так звучал заголовок одной из статей в «Хампстед-Хайгейт экспресс») не осталась незамеченной в штаб-квартире Лейбористской партии. Ее номинационная речь, как кандидата в Парламент от родного Донкастерского округа, пронизанная беспощадным реализмом, заслужила громкие аплодисменты новых центристов. И пока она с болью в сердце прощается со своими учениками и коллегами в Хампстеде, не говоря уж о том, что с корнем вырывала Джейка из привычной ему обстановки, лучшая средняя школа Южного Йоркшира уже нуждается в ее услугах: с работой предлагается и дом, при этом начальная школа для Джейка находится буквально за углом, так же, как детский спортивный комплекс, где он может стравить избыточную энергию.
  Но именно Тед, с этим соглашается вся семья, проходит через все испытания, как настоящий солдат, каковым Дес его всегда и считал. Без поддержки Теда Кейт никогда не преодолела бы все эти трудности, безапелляционно заявляет Дес, который всегда говорит правду. Он даже идет дальше, положив начало шутке, которую потом поминают на всех семейных сборищах, хотя Манди с удовольствием бы ее похоронил:
  «Вот что я сейчас вам скажу, а через минуту собираюсь за это выпить, – предупреждает он, пока Манди режет воскресный кусок вырезки, а Джейк пытается уговорить всех спеть с ним „Мальбрук в поход собрался“. – Когда наша Кейт поселится в Номере Десять,[85] а она поселится, я не шучу… Джейк, заткнись на минутку, а?.. Тед принесет там гораздо больше пользы, чем приносит сегодня Дэнис Тэтчер, точнее, не приносит, не так ли? Тед не будет играть в гольф целыми днями и не будет набираться к четырем часам дня, а то и раньше… еще минуту, хорошо, Джейк, дорогой?.. Тед в отличие от Дэниса будет находиться там, где положено, рядом с моей дорогой дочерью, всегда готовый оказать ей моральную поддержку… помолчи, Джейк!.. точно так же, как оказывал ее принц Альберт королеве Виктории… не смейся, Кейт, я говорю совершенно серьезно. И он будет лучшим консортом[86] всех времен и народов. За тебя Тед, старина, и благослови тебя бог. Хорошо, Джейк, теперь мы споем».
  * * *
  Переезд в Донкастер создает трудности для всех, но Кейт и Тед, как двое здравомыслящих людей, не собираются отступать перед ними. И теперь, надеясь, что Джейк уже заснул наверху, Кейт рассматривает возможные варианты. Тед уже перевалил за сорок, так что для него уходить с работы, теряя право на высокую пенсию государственного служащего и перспективы на повышение, просто безумие, если, конечно, не подвернется столь же или более выгодное предложение. А вот подвернется ли оно, большой вопрос, продолжает Кейт. Потому что, Тед, откровенно говоря, в твоем возрасте и с твоей должностью… – Она тактично не заканчивает предложение, как не закончила более раннюю речь на тему «Наша семейная жизнь и ее недостатки», среди которых названы частые отлучки Манди и отсутствие интереса ко всему прочему до и после них, что любую другую жену может навести на мысль, а нет ли у него женщины, с которой он видится во время этих отлучек, но, раз уж он клянется, что таковой женщины нет, она готова не развивать эту тему.
  Возвращаясь к карьерным перспективам Тедди, точнее, к их отсутствию, Кейт высказывается в том смысле, что в Британском совете он достиг своего потолка. Должность разъездного представителя в Восточной Европе, полученная давным-давно, не вывела на тропу к славе, как Тед мог ожидать. Более того, привела на задворки, а то и просто в тупик. И ей особенно непонятно, почему теперь его называют дублирующим разъездным представителем. Она может найти этому только одно объяснение: ты где-то подмочил свою репутацию, но ничего мне об этом не сказал. А может, они наконец-то выяснили, что у тебя нет диплома. И ей очень хочется посмотреть в глаза этим бессовестным людям, сидящим в отделе кадров Британского совета, которые, согласно Теду, в эти дни в упор его не видят.
  – Ты же, мой дорогой, как мы все хорошо знаем, не из тех, кто может замолвить за себя хоть словечко. Должно быть, в школе тебя не научили настырности. А в наши дни мы все должны быть настырными, этому нас научил тэтчеризм.
  После этого Кейт подвергает всестороннему анализу целесообразность проживания Манди в Донкастере с ежедневными поездками на работу и обратно. К сожалению, этот вариант не проходит. Помимо астрономической стоимости сезонного билета Донкастер – Кингс-Кросс, оба не могут представить себе Теда, проводящего в поезде четыре часа в день, не считая подземки, особенно если Тэтчер сделает с железными дорогами то, что угрожает сделать.[87] Опять же, Кейт придется нанимать прислугу, чтобы та заботилась о Джейке во время ее поездок по избирательному округу. Организатор ее предвыборной кампании, сама мать, говорит, что лучше шриланкиек никого нет, но и стоят они недешево.
  – В общем, из практических соображений, если подсчитать уик-энды, праздники и полагающийся тебе отпуск, – как выясняется, соответствующие подсчеты Кейт уже произвела, – набегает почти полгода. Так что будем думать об этом в таком вот аспекте, не правда ли? Помня об этом, учтем, что, работая в этой должности, ты проводишь за границей девять недель в году, спасибо научным конференциям и программам обмена студентами, которыми по какой-то экстраординарной причине тебе поручают заниматься, помимо твоих культурных фестивалей.
  Не в первый раз за последние годы Манди задается вопросом, какая же Кейт на самом деле. Женщина, которая сейчас перед ним, не имеет ничего общего с женщиной, к которой он стремится, когда находится далеко от нее. Будь она двойником Кейт, он бы нисколько не удивился. С другой стороны, приходит в голову мысль, что Кейт, возможно, точно так же думает и о нем.
  – Следующий вопрос очевидный: можем ли мы содержать два дома? Из него вытекает еще один: что нам делать с домом на Эстель-роуд, с учетом того, что рынок недвижимости, после того как банки Сити надували его ради достижения собственной выгоды, в настоящее время находится в крайнем упадке? Можем мы, к примеру, сохранить дом, но сдавать две свободные спальни студентам-медикам или медицинским сестрам из больницы «Ройал Фри»? Ты можешь оставить себе большую спальню, гостиную и кухню, они получат все остальное.
  Манди не в восторге от того, что к его и без того многочисленным ролям добавится роль хозяина пансиона, но он ничего об этом не говорит. Они договариваются обсудить ситуацию с Десом. Может, проблему решит перестройка чердака. Но Манди также считает необходимым проконсультироваться с Эмори, которому вместе с Профессором принадлежит контрольный пакет в «Манди инкорпорейтед».
  * * *
  Эмори очень нравится идея двух домов. Если есть финансовые проблемы, осторожно добавляет он, Лондон может помочь. И Лондону это действительно по силам, мог бы добавить он. Будучи одним из лучших агентов Штази, Манди каждый год получает приличный аванс, премии, стимулирующие вознаграждения. Профессиональные традиции, однако, требуют, чтобы он сдавал все эти деньги своим настоящим хозяевам, которые вознаграждают куда как скромнее, поскольку Лондон в отличие от Штази воспринимает верность как должное. Некие фонды, откуда пока нельзя взять ни пенни, и страховые полисы, лежащие в банковских сейфах, мало что для него значат. Ежемесячный конверт из коричневой бумаги, по словам Эмори, с «мелочишкой на молочко за вредность», вот и все, что ему положено, иначе необъяснимое увеличение его благосостояния привлечет не только внимание налоговой полиции, ведомства, от которого Служба Эмори предпочитает держаться подальше, но и семейного бухгалтера, Кейт.
  – Идеальный вариант, Эдуард. И Джейк к этому быстро привыкнет. Как его успехи в крикете?
  – Прогрессирует с каждым днем.
  – А в чем проблема?
  – Кейт нравится ходить по домам избирателей по уик-эндам, когда они дома.
  – Скажи ей, пусть ходит вечерами рабочих дней, когда тебя дома нет, – советует Эмори, и, возможно, у него действительно есть жена, которой он может сказать такое.
  * * *
  Внезапно планы становятся реальностью. Манди нанимает фургон, Дес и его приятель Уилф загружают в него мебель, на которую Кейт заблаговременно прилепила полоски розовой липкой ленты. Джейк, ярый противник переезда, баррикадируется в своей комнате и выбрасывает все, что только может, в окно, в том числе пуховое одеяло, подушки, игрушечную пожарную машину и наконец кроватку, которую Дес и Манди сделали к его рождению.
  С Джейком, ругающимся на заднем сиденье, они прибывают в очень новый коттеджный поселок на окраине Донкастера. Его доминанта – церковь из красного кирпича и колокольня с вынесенным за ее сечение колоколом, которая напоминает Манди виселицу с повешенным. Бунгало, которое отныне становится домом кандидата, похоже на ящик под оранжевой крышей с нарисованными окнами и двумя прямоугольниками скошенной травы перед и за домом, очень уж напоминающими засаженные травкой свежие могилы. После двух дней суетливой расстановки мебели под вопли детей, доносящиеся с расположенного рядом поля для крикета, и прерываемой крепкими рукопожатиями с соседями и другими представителями электората, Манди возвращается в Лондон на пустом фургоне и начинает новую жизнь.
  Рано утром гуляет по Хиту и старается не вспоминать другие утра, когда провожал Кейт на работу, вечера, когда стоял среди мамаш, ожидая окончания последнего урока, песочницу, в которой они с Джейком моделировали битву при Ватерлоо, поляну, где они бросали «фрисби» и разыгрывали крикетный матч Англия – Пакистан, пока Джейк не дал ясно понять, что предпочитает своих друзей всему, что может предложить Манди.
  Приступы ярости Джейка обвиняют. Из всей семьи на них способен только он: Кейт, когда злится, просто поджимает губы, у Манди первая линия обороны – глупые шутки и заливистый смех, в ожидании, пока пройдет туча. Но Джейк ни одну из этих тактик не унаследовал. Когда Джейка осаживают, он ревет. Когда Джейк чем-то раздражен, поставлен в тупик или считает, что к нему невнимательны, он ревет. Для Манди, пребывающего в подавленном настроении, послание Джейка тайны не составляет: «Ты – обманщик, папа. Я наблюдал за твоей клоунадой, внимательно слушал твои имитации людских голосов или пения птиц. Мне знаком весь твой набор лживых выражений лица, и я тебя раскусил. Ты – революционный турист, который превратился в капиталистического шпиона, и в твоем уродливом, сверхдлинном теле нет ни грана правды. Но, поскольку мой нежный возраст не позволяет мне высказать все это вслух, я реву. Подписано, Джейк».
  Но есть же и светлая сторона, убеждает себя Манди, когда правая рука сама по себе пытается достать до неба. Ладно, я – не тот отец, каким надеялся стать. Но я и не пьяница, которого вышибли из бывшей индийской, нет, пакистанской армии, и у Джейка есть настоящая, целеустремленная, поднимающаяся все выше и выше мать, а не умершая аристократка, которая на поверку оказалась служанкой ирландского происхождения. В том, что я – шесть разных людей, моей вины нет.
  * * *
  Поначалу распорядок дня Манди остается неизменным. Все утро он сидит или меряет шагами свой кабинет в Британском совете, занимаясь, как это называет Эмори, работой прикрытия, изредка кому-то звонит, подписывает какие-то документы или заглядывает в кафетерий, где его воспринимают как эмигранта, живущего на деньги, присылаемые с родины. Таково требование Эмори: он должен являть собой желчного, недовольного нынешними порядками человека и, несмотря на его дружелюбие, роль эта удается ему без труда: прежний мятежный огонь, может, и не полыхает, но, спасибо миссис Тэтчер, раскаленных углей более чем достаточно.
  Перерыв на ленч, всегда приятное время, он проводит по-разному. При удаче его приглашает и угощает дипломат от культуры, работающий в посольстве одной из стран, находящихся за Железным занавесом, у которого, возможно, помимо работы на ниве культуры, есть и другая, более важная. В этих случаях за ленчем Манди иной раз даже позволяет себе сказать лишнее, логично предполагая, что каждое его слово будет передано Профессору. Иногда его хозяин решается на выгодное предложение, которое Манди вежливо отвергает. Не может же он объяснять, что он уже плодотворно трудится на обеих сторонах идеологической пропасти.
  После ленча он не возвращается на работу. Служба Эмори каким-то образом договорилась с отделом кадров о том, что вторую половину дня Манди встречается с деятелями культуры или их представителями. На самом деле это время принадлежит Эмори, но, поскольку накладки – неотъемлемая часть жизни Манди, очень часто выпадает пара-тройка свободных часов. Раньше он заполнял их экскурсиями в Национальную галерею, Галерею Тейт, Британский музей и другие учреждения, способствующие самообразованию. Теперь же, обретя большую свободу, переключается на маленькие стрип-клубы, которые появляются и исчезают, как ярко окрашенные грибы, на плодородных землях Сохо.[88]
  Смена привычек обусловлена не похотью. Его влечет тамошняя атмосфера, схожая с церковной, молчаливая беззаветная преданность собравшихся «прихожан», бесстрастное добродушие выступающих «жриц». Сидя в прокуренном полумраке, он – владыка и неприкасаемый, как и женщины, которых он видит перед собой. Из стыда, искреннего раскаяния, чувства вины, или что там еще ему должно испытывать, он не ощущает ничего. Я этого заслуживаю. Манди Второй гордился бы мною. И Донкастер ни о чем спрашивать не надо.
  А в четыре часа или около того, само собой, после звонка из телефона-автомата по некоему номеру, он одним из нескольких маршрутов направлялся к Бедфорд-сквер. Тамошние величественные дома с колоннами занимали главным образом издательства и благотворительные организации, но вот дом номер двенадцать принадлежит компании «Зарубежные облигации». И, насколько известно Манди, весь капитал этой компании состоит из бронзовой таблички, привинченной к стене у двери.
  Ненавязчиво оглядев площадь в поисках знакомых или подозрительных лиц, благодаря регулярным визитам в «Школу хороших манер» это вошло у него в привычку, Манди открывает дверь собственным ключом и входит в свой второй дом, ну, входит не сразу, должен подождать перед еще одной дверью, пока веселая девица по имени Лаура, с веснушками на лице, широкой улыбкой и перстнем отца на правой руке, пустит его на территорию Макаронной фабрики, так называют это заведение те, кто может в него попасть.
  * * *
  И только здесь, в доме 12 на Бедфорд-сквер, многочисленные ипостаси Теда Манди: актер, писатель, заботливый друг, майорский сын, неудачник, мечтатель и притворщик – сливаются воедино, превращаясь в героя.
  Здесь, на Макаронной фабрике, Манди встречают с распростертыми объятьями и почтением, которое отсутствует во всех остальных его жизнях. Тут нет места пренебрежительному унижению стриптиз-клуба. Здесь Манди раскрывается во всей красе.
  Здесь понимают его истинные чувства, здесь в полной мере оцениваются его таланты.
  Разве кто-нибудь за стенами дома 12 знает, к примеру, что Тед Манди – виртуоз миниатюрной фотокамеры и за восемь лет из практически тысяч снимков неудачными оказались менее девяти процентов? А вот на Макаронной фабрике знают.
  Операция «Двойной агент» – чрезвычайно сложная, и Манди – ее основа, ее острие, пилот гоночного автомобиля, жизнь которого – цена отвернувшейся гайки или люфта рулевого колеса.
  Сначала в каких-то далеких катакомбах секретного Уайтхолла собравшиеся на совещание высокопоставленные чиновники решают, с какими антикварными государственными секретами можно расстаться, без особых потерь передав в неизменном виде или чуть подкорректировав, чтобы направить противника по ложному пути. К секретам добавляется перечень «желаемых неправд», выдумок, в которые, если их должным образом подать, противник может поверить и предпринять соответствующие действия, зазря потратив силы и средства.
  И вот после этого за дело принимается команда Бедфорд-сквер, макаронных дел мастера. Необходимо сфабриковать сверхсекретные документы, оставленные без присмотра повестки дня важных заседаний, служебные записки, циркулирующие между департаментами и отделениями, одного существования которых достаточно для того, чтобы паранойя противника вышла на новый уровень. А ведь есть еще и разговоры, которые можно ненароком подслушать в кафетерии, в мужском туалете, в пабах около Трафальгарской площади, где вечером рабочего дня один чиновник может поделиться своими заботами с другим.
  Но кто эти несуществующие злодеи, эти искусные интриганы секретного мира Уайтхолла? Где и когда они собираются, чтобы заниматься своими черными делами, кто их возглавляет? Из какого социального слоя они вышли, какие навыки принесли с собой? К чему они стремятся, с кем борются, какие терпят неудачи? И как Манди Второму, жаждущему мщения, не получающему повышения по службе, который бродит по этим темным коридорам, удается добраться до столь важных документов?
  * * *
  Теоретически команда работает под руководством Эмори, на самом деле звезда, движущая сила – Манди, который носится по комнате, запустив руку в волосы, сыплет идеями, отвергает их, примеряя версии, словно одежду. Потому что, когда гаснут огни зрительного зала, все в доме знают, от Лауры, которая открывает Манди дверь, до специалистов по подделке документов и сценаристов, которые составляют для него эти документы, до фотографов в подвале, которые помогают ему их сфотографировать так, будто делалось все это в спешке, до сопровождающих, которые репетируют с ним его роль, пока он не садится в автобус, идущий в лондонский аэропорт, все они знают, что на сцену Тед выходит один, и, если что-то пойдет не так, расплачиваться придется Теду, и именно Тед проведет последующие десять лет в какой-нибудь жуткой коммунистической тюрьме.
  Манди тоже об этом знает и, понятное дело, боится. Так что требуются все лучшие качества Манди Первого, патриотичного префекта частной школы и майорского сына, не говоря уже о паре стаканчиков в баре зоны вылета, чтобы он мог заставить себя подняться на борт самолета. Если он сопровождает делегацию, то страшно благодарен ее членам за их заботу о нем. Если нет, собирает волю в кулак и все-таки входит в самолет.
  Но все меняется, как только они отрываются от земли. Страхи уходят, их заменяет разливающееся по телу умиротворение. Скоро Манди Второй полностью замещает Манди Первого. Англия, которую он покидает, становится его врагом, и к тому времени, когда он ступает в темные коридоры того восточноевропейского аэропорта, где приземляется самолет, он уже готов обниматься с каменнолицыми пограничниками, до такой степени убеждает себя, что притворяться больше нет нужды, что он может дышать воздухом свободы, что наконец-то он среди настоящих друзей.
  И так оно и есть. В эти дни, в большинстве случаев, Саша лично ждет его в аэропорту, поскольку их крепкая дружба давно и всем известна. А если Манди опасается, что кто-то из соотечественников может изумленно изогнуть бровь по поводу столь близкой дружбы с восточно-европейским чиновником, тогда Саша, или напыщенный Лотар, или интеллектуал Хорст организуют их встречу в более спокойном, закрытом для чужих глаз месте, скажем, в отеле или в арендованной по этому случаю квартире. Но сила дружеских чувств, которые испытывают эти две собаки одного хозяина, нисколько от этого не уменьшается.
  Следуя Сашиным инструкциям, позднее подработанным Эмори, Манди со дня вербовки Профессором наотрез отказывается работать с кем-либо, кроме Саши. Не будет, к примеру, контактировать ни с одним из подчиненных Профессора, прикомандированных к посольству ГДР в Лондоне. Ни за какие деньги не будет болтаться с наступлением темноты около «Харродса»,[89] ожидая, пока рядом затормозит автомобиль с определенным номером, чтобы он мог бросить запечатанную коробочку в открытое окно. Не будет зарывать кассету с микропленкой в цветочной клумбе около Серпантина[90] или рисовать меловые знаки на железных перилах, или обмениваться пакетами для продуктов с женщиной в зеленой шляпе, стоя на выходе из универсама «Белая роза». Единственное, на что готов этот вспыхивающий, как порох, и требовательный агент Штази, так это из рук в руки передавать имеющиеся у него материалы Саше всякий раз, когда они будут встречаться, а произойти это может только в тех случаях, и ни в каких других, когда Британский совет сочтет необходимым направить его в одну из стран Восточной Европы.
  А потому Саша и только Саша в первые часы радостного возвращения Манди в коммунистический мир снимает урожай кассет с микропленкой, надежно укрытых в потайном устройстве, полученном от людей Профессора: жестянке с тальком, тюбике с зубной пастой, транзисторном радиоприемнике. Опять же Саша допрашивает Манди о том, как ему удалось раздобыть последние материалы. И всякий раз им удается побыть вдвоем, как в прежние времена: погулять в лесу, прокатиться на велосипедах, посидеть в ресторанчике какого-нибудь маленького городка, где за ними никто не наблюдает, где их никто не подслушивает. И Саша, как и любой хороший разведчик, довольный своим агентом, никогда не забывает выказать свою личную благодарность, естественно, не деньгами, но антикварным экземпляром литературного произведения немецкой классики, чтобы Манди мог поставить его на полку своей растущей библиотеки в Лондоне, статуэткой из дрезденского фарфора, которую он, скорее всего, приобрел на блошином рынке, или банкой русской черной икры.
  Очень редко, и с нескрываемой неохотой, Саша соглашается приводить свою несущие золотые яички курочку пред светлые очи Профессора. К примеру, на еще один обед, состоявшийся на вилле Профессора в Потсдаме. Обращаясь к Манди и к сидящему рядом Саше, Профессор делится своим представлением о том, какое влияние оказывает шпионаж на судьбы мира.
  – Придет день, Тедди, а вы двое обязательно доживете до этого дня, уверяю вас, когда стены капиталистической цитадели рухнут, взорванные изнутри… – Поскольку Профессор вновь демонстрирует свой английский, Саше нет необходимости скрывать обуревающую его скуку. – Общество потребления потребит самое себя. С упадком промышленности и ростом занятых в сфере обслуживания, мы уже видим надпись на стене. И я говорю не о той Стене, которая находится неподалеку, будьте уверены, – рискованная шутка. – Разве ты не чувствуешь, Тедди, в своей собственной стране, что колеса промышленности вращаются все медленнее и вот-вот остановятся, а при этом бедные голодают, а богатые давятся от жадности?
  Что говорит Манди в ответ на такие банальности, не имеет ровно никакого значения. Важно другое: насколько хорошо он проходит проверку, которая устраивается в тот самый момент, когда он совершенно расслаблен.
  – В прошлом месяце ты передал нам чрезвычайно интересный отчет о деятельности вашего тайного Комитета черной пропаганды. Особенно нас потрясло предложение распространить слухи об эпидемии тифа в Румынии аккурат перед открытием в Бухаресте конференции Всемирной федерации профсоюзов.
  – Знаете, я тоже очень доволен этим материалом, – признается Манди. – Но учтите, это всего лишь черновик. Если в Форин Оффис об этом узнают, идею зарубят на корню.
  – А как ты его добыл?
  – Сфотографировал.
  «Если они начнут ставить под вопрос достоверность твоих материалов… а такое периодически будет случаться, огрызайся, – давным-давно посоветовал ему Эмори. – Предатели терпеть не могут, когда им не доверяют. Ты – не исключение».
  – Полагаю, это нам известно, Тедди. Что не совсем ясно, так это обстоятельства, при которых ты сфотографировал этот черновик.
  – Он лежал в стопке входящих документов на столе Мэри Аутвейт.
  – А Мэри Аутвейт…
  – Официально она занимается международным обменом студентами. Неофициально возглавляет Группу специального воздействия, которая является прикрытием Комитета черной пропаганды.
  Как мы все, черт побери, прекрасно знаем, едва не добавляет он.
  – И у Мэри есть привычка оставлять переданные с курьером под расписку, особой важности, не предназначенные для посторонних глаз документы на самом видном месте, чтобы приблудные сотрудники других отделов заходили и фотографировали их?
  – Нет! – рявкает Манди, задетый тем, что его записали в приблудные сотрудники.
  – Тогда благодаря каким же счастливым обстоятельствам мы обязаны нашему триумфу?
  – Мэри влюблена.
  – И что?
  – На ее столе стоит его фотография.
  – Благодаря тебе мы это знаем. Левая часть лица запечатлелась на твоем снимке. Из того, что мы видим, можно сделать вывод, что у нее pretty fellow.[91] Если ему чего-то не хватает, так только интеллекта.
  Pretty fellow? И кто только, черт побери, учил его английскому? Манди представляет себе педагога-гомика, читающего Шекспира сотрудникам Штази.
  – Он ей изменяет, – отвечает Манди. – Я зашел в ее кабинет и увидел, что она сидит за столом и плачет навзрыд.
  – И под каким предлогом ты вошел в ее кабинет?
  – Никакого предлога не требовалось, – фыркает в ответ Манди. – Она хотела узнать мое мнение, подойдет ли специалист по современной истории, которого я сопровождал на симпозиум в Будапешт, для работы в одном из ее консультативных комитетов. Увидев, что она плачет, я попятился, чтобы выйти в коридор, но она подозвала меня к столу. Ей требовалось кому-то выговориться. Она обняла меня и зарыдала еще сильнее. А когда успокоилась, сказала, что ужасно выглядит и должна привести себя в порядок. Должность она занимает высокую, поэтому ей полагается примыкающая к кабинету комната отдыха с туалетом. Я настоял на том, что дождусь ее, на случай, если она вновь расплачется.
  – Какой ты у нас галантный.
  – Мне просто повезло.
  Профессор уже хорошо улыбается.
  – И, как говаривал Наполеон, раз тебе везет, значит, ты хороший офицер.
  В доказательство своих слов он достает из коробочки медаль, «Герой борьбы за демократию» 2-й степени, которой правительство ГДР оценило заслуги Манди. Так уж вышло, что медаль эта в геройском рейтинге практически эквивалентна другой медали, которую шестью неделями раньше вручил Манди на скромной церемонии, состоявшейся в доме 12 на Бедфорд-сквер, не кто иной, как достопочтенный начальник Эмори, известный Манди как Пастор, а может, и третьей, врученной поколением раньше храброму английскому майору, спешившему двадцать всадников.
  * * *
  И это не единственный допрос, устроенный Манди как Профессором и его подчиненными, так и неким Орвиллом Дж. Рурком, настоящие эти имя и фамилия или вымышленные, так и осталось для Манди тайной.
  Рурк – американец, и люди называют его совсем не Орвиллом, а Джеем. Он появляется на Бедфорд-сквер в ореоле тайны, вроде бы командированный из штаб-квартиры Центрального разведывательного управления в Лэнгли, штат Вирджиния.
  – Так он может прямиком туда и вернуться, – вспыхивает Манди, когда Эмори сообщает ему о том, что с этого момента Рурк поработает в их команде.
  – Хочешь, чтобы я объяснил почему?
  Манди ищет причину своего негодования. Он лишь недавно вернулся из утомительной поездки в Киев, так что большая его часть по-прежнему Манди Второй.
  – А что мне сказать Саше? – спрашивает он.
  – Ничего. Есть вопросы, в которые мы тебя не посвящаем, как для твоего блага, так и для нашего. И нет нужды рассказывать обо всем Саше. Он никогда не требовал, чтобы его материалы не передавались американцам, но совсем не обязательно ставить его перед фактом.
  – И какие у Рурка функции?
  – Контакты. Исследования. Подсчет эффективности затрат. Откуда мне знать? Каждый занимается своим делом.
  И, конечно же, Рурк не оправдывает мрачных ожиданий Манди. Он совершенно не похож на цэрэушного робота с головой-пулей, посаженной на широкие плечи без малейших признаков шеи, каким Манди его нарисовал себе. Рурк – легко сходящийся с людьми, цивилизованный, повидавший мир, симпатичный, черноволосый кельт с треугольным выступом волос на лбу. Он – патриций, вальяжный и неторопливый, и тебе просто хочется рассказать ему все, что знаешь. К этому поощряют и его наводящие вопросы, произносимые с мягким ирландским выговором, свойственным уроженцам Бостона: «Господи, вы и впрямь так думаете?» или «Послушайте, это же здорово. Почему бы вам не растолковать мне, что к чему?» Когда он узнает, что одна из входящих в команду наполовину француженка, он говорит с ней на хорошем французском. И его немецкий, как выясняется, ничуть не хуже. Лицо у Рурка широкое и добропорядочное, ходит он чуть вразвалочку, словно, оторвав ногу, хочет убедиться в безопасности места, на которое ее предстоит поставить, еще один штрих в его и без того обаятельной манере. Костюмы ему шьют в Дублине, туфли носит гарвардские, с толстыми подошвами. К ужасу Манди, уже будучи агентом ЦРУ, он служил во Вьетнаме и радостно сознается в этом преступлении при первой же их встрече в кабинете Эмори.
  – А я протестовал против этой войны и по-прежнему остаюсь при своем мнении! – громогласно заявляет Манди.
  – И вы совершенно правы, Тед, – заверяет его Рурк с обезоруживающей улыбкой. – Там было гораздо хуже, чем вы, борцы за мир, могли себе представить. Мы убивали всех, кто попадался под руку или на глаза, а потом все отрицали. Мы выделывали такое, от чего меня просто тошнит. Что можно, а что – нет? Никто нам не говорил. Никаких знаков «Стоп» не было, вот мы и давали себе волю.
  От такой откровенности защиты нет: тем более у человека, который всю неделю проводит в одиночестве в Лондоне и только уик-энд – с женой и сыном в Донкастере.
  – Рурк хочет, чтобы я с ним пообедал, – сообщает Манди Эмори, рассчитывая услышать возражения. Такое приглашение беспрецедентно. Согласно командным правилам поведения и исходя из интересов безопасности, только Эмори имеет право обедать со своим агентом.
  – Так пообедай.
  – И что сие означает?
  – Он хочет, чтобы ты пришел к нему на обед. Ты хочешь пойти. Он прочитал твое досье. Возможно, он прочитал все наши досье. Он не вытянет из тебя ничего такого, чего еще не знает. Так что открывай ему душу, если у тебя есть такое желание.
  Зависть? Безразличие? Манди не знает.
  Дом расположен в Итон-Плейс, производящий впечатление трехэтажный особняк. Он еще не успевает позвонить, как дворецкий в черном костюме открывает дверь. В длинной, новенькой, обставленной в стиле короля Георга гостиной, словно перенесшейся из колониальной Америки, Рурк нависает над тележкой с бутылками. Направляясь к нему, Манди чуть не падает, зацепившись за очень уж высокий ворс ковра. В углу стоит кресло-качалка с расшитой подушкой. На стенах картины, отображающие освоение Дикого Запада, и репродукции Эндрю Уайета.[92] В стеклянной горке – коллекция безделушек из морских ракушек из Новой Англии.
  – Сухой мартини сгодится? – спрашивает Рурк, не поднимая голову.
  – Мартини так мартини.
  – Хочешь взглянуть вон на ту карту? – На «ты» они успели перейти гораздо раньше. – Похоже, мы соседи.
  На пюпитре лежит географический атлас. Раскрыт на Ирландии.
  – Тебя наверняка заинтересует юго-запад. Найди маленькую красную стрелку.
  – Нашел.
  – Это то самое место, где твоя мать, Нелли О'Коннор, впервые открыв свои светлые глазки, увидела горы Маллагарейрк. А теперь переместись на юг. Через реку Блэкуотер. Шестнадцать миль, как летела бы ворона, если вороны в Ирландии летают по прямой, в чем я готов сомневаться. Белая стрелка. Нашел? Манди кивает.
  – Это место, где родился мой прославленный отец. Орвилл-старший. В тени гор Богжераг в семилетнем возрасте он впервые сыграл в покер. За твое здоровье. – Рурк протягивает Манди стакан с мартини, и Манди изо всех сил пытается скрыть родственные чувства, которые ему предложено выказывать. Но все равно их испытывает. Вот так и рождается дружба.
  * * *
  У Рурка, как и у Манди, время есть. Если во вторую половину дня Манди свободен, Рурк всегда готов встретиться с ним. И вечером, если Манди согласен предпочесть его компанию походу в кино или сидению в одном из баров Хампстеда, Рурк, по существу холостяк (жена – адвокат в Вашингтоне, дочь – студентка в Йеле), всегда рад пойти ему навстречу. Рурк, как и Манди, любит пешие прогулки. Сидение под крышей в хороший день, заявляет он, оскорбляет душу. Манди с этим полностью согласен. Рурк любит Лондон, пусть у него и есть пара ирландских родственников, которые с радостью взорвали бы этот город. Есть они и у Манди. Он никогда с ними не встречался, но полагает, что намерения у них схожие. Дворецкий, открывающий дверь в особняке на Итон-Плейс, по совместительству и шофер. Его фамилия Милтон. Он отвозит их в указанное место, а далее они прогуливаются по паркам, докам, городским улицам. Посещают могилу Карла Маркса на кладбище Хайтейт и могилы его товарищей, которые завещали перевезти их тела со всех концов света, чтобы лежать в земле рядом с ним. Манди говорит, что Профессор гордился бы этими людьми. Как гордился бы и доктор Мандельбаум, но вот эту мысль он не озвучивает.
  Говорят они практически обо всем, но их текущая тема – жизнь и любовные увлечения Манди от Мюрри до Бедфорд-сквер. Давно уже Манди не исповедовался незнакомцу, если такое вообще случалось. Но совет Эмори однозначен, так что второй раз задавать вопрос необходимости нет. И Рурк – отличный слушатель, никогда не судит говорящего. Только слушает. Они идут бок о бок. Без визуального контакта откровенничать легче. Даже семейная жизнь Манди не исключается из общей канвы, пусть за все промахи он винит исключительно себя. Имя Саша не упоминается вовсе. Он – наш уэльский друг. Берлин – это «Кардифф». Восточная Германия – «Восточный Уэльс». Если кто вдруг их и подслушает, сразу потеряет интерес. Они оба – профи.
  Когда Рурк занимается физическими упражнениями, его голос становится более резким. Подошвы его гарвардских туфель радостно шлепают по каменным плитам тротуара или дорожки. Манди шагает с ним в ногу. Рурк любит махать руками. Как и Манди. Тот, кто видит эту долговязую парочку, которая, отчаянно жестикулируя, прогуливается на Реджент-парк, может подумать, что эти двое – эксцентричные братья, решающие мировые проблемы.
  Их обеды в Итон-Плейс отличает другая, но столь же заразительная форма интимности. Порядок никогда не меняется. Мой дом «чистят» еженедельно, заверяет Рурк Манди, и я говорю не об уборщице. После пары стаканов мартини они переходят к разбору операции Саша – Манди. Давай, Тедди, мне нужно знать все. Сейчас не время для недомолвок. Рурк выбирает одну из последних встреч, какую-то информацию, переданную Сашей. Содержание значения не имеет, поскольку интерес Рурка чисто технический. Допустим, речь идет об отношениях ГДР и Китая, мелочевка, конечно, но все равно льет воду на разведывательную мельницу.
  – Я приземленный человек, Тед. Так что давай последуем по Желтой кирпичной дороге,[93] проложенной через систему, если не возражаешь. Послушаем Сашину историю о том, как он добрался до этих материалов.
  Он говорит о следующем: давай проследим путь, который проделала кассета с микропленкой от штаб-квартиры Штази до Бедфорд-сквер. Расскажи мне, в каком потайном устройстве Саша прятал кассету и где он ее взял. Действительно ли у него есть доступ к оперативным материалам Штази? Действительно ли он может просто войти, достать кусок мыла с вмонтированной в него фотокамерой и отщелкать пленку, не опасаясь, что кто-то крикнет ему: «Эй, чем ты тут занимаешься?!» А потом перейдем к тому моменту, когда он передает эту самую пленку своему другу Тедди.
  И, наконец, Тед, остановимся на том, как ты вручаешь пленку местному резиденту Эмори. Или, поскольку бывают ситуации, когда похмелье выводит местного резидента из строя, а то и из доверия, Теду приходится самолично вывозить товар из Багдада, остановимся на том, что происходит на границе.
  И Манди изо всех сил роется в памяти, чтобы поделиться с Рурком мельчайшими подробностями. Возможно, это всего лишь тщеславие, но у него складывается ощущение, что его знания останутся в истории. Это не Профессор, пытающийся на чем-то его подловить. Речь идет о молодых парнях, только вступающих в игру, которые когда-нибудь будут изучать операцию Саша – Манди, сначала в закрытых институтах, потом в открытых, и восхищаться мастерством ее участников. И Рурк – не Профессор. Рурк может улавливать все нюансы, тогда как Профессор, и слава богу, только неувязки.
  – Тед.
  Они в очередной раз обедают. Добрались до кальвадоса. Это любимый напиток Рурка. И предмет трений с бухгалтерами Управления. Как-то раз им решительно не понравилось, что он выложил пятьсот баксов за бутылку кальвадоса восьмидесятилетней выдержки. Но это же ради дела, черт побери! Чем он должен был угощать своего высокопоставленного собеседника? Минеральной водой?
  – Ты совершенно прав, – заявляет Манди, вглядываясь в глубины пузатого фужера.
  – Тед, во время пребывания в Таосе, где ты пытался отыскать свою душу, тебе довелось встретиться с моим приятелем, художником по фамилии Люгер? Берни Люгер? Большие полотна, хвалебные и ругательные отзывы в прессе, видения апокалипсиса, игра на гитаре?
  Люгер? Берни? Конечно же, Манди его помнит! Но собой не гордится, если быть честным, поскольку, случалось, лежал в постели с Нитой, аккурат когда Берни, стоя на лесенке, выжигал напалмом Миннесоту. Но он берет себя в руки. Не кричит и не краснеет. Он – шпион, прошедший специальную подготовку в Эдинбурге, он может разложить все по полочкам.
  – Берни Люгер, кокаинист, отчисленный из Йеля, – мурлычет он, пригубливая кальвадос. – Покинул буржуазное общество ради полумиллиона в год из семейного фонда. Как я могу забыть?
  – Бывал на его вечеринках?
  – Будь уверен, бывал. И выжил, чтобы рассказать о них.
  – В Таосе Берни высказывался по поводу политики?
  – Если вспоминал о ней. Когда не принимал наркотики или не приходил в себя после приема.
  – И каких он придерживался взглядов? Анархистских? Коммунистических?
  – Ну, только не коммунистических, нет. Скорее, я бы сказал, антикоммунистических. Если ты был за коммунизм, то Берни – против, – тут он прикладывает руку ко рту, у него вдруг возникает чувство, что он подвел Берни.
  – Ты встречал его девушку? Кубинку?
  – Ниту? Конечно. – Значит, думает он, все дело в Ните.
  – Она-то Коммунистка?
  – Полагаю, что да. Но только с маленькой буквы, – добавляет он.
  – Любит Кастро?
  – Скорее всего. Тогда она много кого любила.
  – Берни или Нита просили тебя что-нибудь для них сделать? Встретиться с каким-нибудь знакомым, передать письмо, поговорить с кем-то после твоего возвращения в Англию? Почему ты смеешься?
  – Я все гадаю, а когда ты задашь вопрос, сам ли я собирал свой чемодан.
  Смеется и Рурк, очень весело, естественно, параллельно вновь наполняя фужеры.
  – Значит, не просили. Ты для них ничего не делал. Не выполнял никаких мелких поручений. Я рад.
  Выхода нет. Он должен спросить: «А в чем дело? Что они сделали?»
  – Они сейчас в тюрьме. Получили по тридцать лет. Шпионаж в пользу Советов. Слава богу, они не дети. Очень жалко сажать детей.
  Манди наблюдает, как Рурк улыбается, в свой фужер, который стоит на его ладони. Но перед его мысленным взором Нита, распростертая рядом с ним на гасиенде, и маленький бородатый Берни, который, перегнувшись через нее, хвалится, что едет на поезде революции.
  – Но Берни – фантазер, – пытается протестовать он. – Говорит все, что приходит в голову, для красного словца. Откуда у них может быть полезная русским информация? Надо быть дураком, чтобы поверить тому, что говорит Берни.
  – О, до русских они не добрались, мы об этом позаботились. Берни позвонил в советское консульство в Майами, представился вымышленной фамилией, сказал, что поддерживает Кубу и готов служить Идее. Советы не откликнулись на его предложение. А вот мы откликнулись. Прошло все как по маслу. Лишь через шесть долгих месяцев он понял, что работает на дядю Сэма, а не на Советы.
  – А Нита?
  Улыбка Рурка становится шире, нравятся ему эти воспоминания.
  – Составила ему компанию. Умнее его на порядок. Обычно с женщинами так и бывает.
  Он пристально смотрит на Манди.
  – Тед.
  – Джей.
  – Могу я задать тебе еще один вопрос до того, как ты оторвешь мне все конечности? Действительно неприятный вопрос.
  – Если ты не можешь без этого обойтись.
  – Ты учился в частной школе-интернате?
  – Не по собственному выбору.
  – Чувствовал себя не в своей тарелке.
  – В те дни. Пожалуй.
  – Сирота.
  – Ну, не совсем.
  – К моменту приезда в Берлин.
  – Да.
  – Итак, мы имеем одного британца, одного немца, оба сироты, пусть даже Саша только хочет им быть. Оба не нашедшие места в этой жизни, оба… ну, я не знаю, подвижные, энергичные, активные. Ты вот упомянул Ишервуда. Мне это понравилось. Я могу продолжать?
  – А разве я могу тебя остановить? – Манди как раз этого и хочется.
  – И у вас есть общее дело. Вы вместе строите совершенное общество. Разделяете мечты друг друга. Разделяете радикальный образ жизни. Живете в одной комнате. Живете с одной девушкой, ладно, ладно, не кипятись, живете с ней последовательно, не одновременно. Это разница, я понимаю. Но, Тед, руку на Библию, никаких табу, никаких микрофонов, как мужчина мужчине в этих четырех многократно «вычищенных» стенах, ты действительно говоришь мне, что у тебя с Сашей ничего не было?
  – Ничего! – рявкает Манди, краснея. – Даже намека на ничего. Никогда. Я ответил на твой вопрос? – Он вновь прикладывает руку ко рту, чтобы скрыть смущение.
  * * *
  – Вчера хорошо посидели с Джеем? – спрашивает Эмори при их встрече во второй половине следующего дня.
  – Отлично. Прекрасно.
  – Он довел тебя до крика?
  – Только один раз.
  – Уже выдоил досуха?
  – Пожалуй. На следующей неделе он хочет пригласить меня на «Глайндборн».[94] Я подумал, что сначала должен посоветоваться с тобой.
  – Бывал там?
  – Нет.
  – Что ж, это твой шанс, не так ли.
  Но поездка на «Глайндборн» срывается. Несколько дней спустя, после утомительного уик-энда в Донкастере, по ходу которого Манди уговаривает директора школы дать Джейку еще один шанс, тогда как Кейт проводит предвыборную кампанию, он прибывает на Бедфорд-сквер, чтобы обнаружить, что стола Рурка нет, его кабинет пуст, а дверь распахнута, словно кабинет решили проветрить. По центру на полу в молочной бутылке горит ароматическая свеча.
  Больше месяца Эмори отказывается говорить о внезапном исчезновении Рурка. Сам факт не так уж и важен. Члены команды время от времени исчезали, безо всяких на то объяснений. Но Рурк – особый случай. Рурк, непредубежденный, вежливый, с которым так легко говорить и можно говорить обо всем, стал самым близким Манди человеком, не считая, разумеется, Эмори.
  – Он выполнил порученное ему дело и вернулся домой. Это все, что ты должен знать.
  – А что ему поручали? – настаивает Манди, полученный ответ его не устраивает. – Почему он даже не попрощался?
  – Проверку ты прошел, – резко отвечает Эмори. – Радуйся и заткнись.
  – Я что?
  – По рекомендации Орвилла Дж. Рурка, ЦРУ в доброте своей постановило, что ты – верный агент английской разведки, а не двойной и даже не тройной агент, и Саша, пусть немец и чокнутый, также служит только Британии. И, ради бога, перестань смотреть на меня так, будто я украл твоего плюшевого медвежонка. Американцы имели право на сомнения. Рурк хорошо поработал. Ты теперь белый и пушистый, словно тебя вымыли «Персилом».
  «А чего тогда зажигали свечу?» – недоумевает Манди.
  * * *
  Есть место среди всех этих Манди для еще одного? Ответ, к сожалению, следующий: поскольку дверь в его жизнь широко открыта, всех просят заходить и никому из тех, кто нашел в ней свой дом, не предложили выйти.
  Так что входит Тед Манди, герой автобана Хельмштедт – Берлин и Стального гроба. Он очень боится, как встретят его остальные ипостаси, не устроят ли обструкцию.
  Логика проста. Иногда количества культурных фестивалей, книжных ярмарок и научных симпозиумов не хватает для того, чтобы забирать все Сашины материалы. Иногда к нему в руки попадает что-то очень важное, в расписании коммунистической культурной программы нет близкого по времени мероприятия, а лондонские заказчики Эмори ждать не могут. Иногда Эмори решает, что поездки Манди в Восточную Европу очень уж участились, отчего подозрительность Профессора может возрасти, так что Манди пора заболеть, устроить скандал по поводу того, что ему надоела жизнь на чемоданах, или на какое-то время перейти в другой, более спокойный департамент, работающий на Комитет черной пропаганды.
  Но Саша замен не признает. Ему нужен Манди, и никто, кроме Манди, хотя бы только на те мгновения, что необходимы для передачи из рук в руки спичечного коробка. Саша – собака одного хозяина, но в отличие от Манди так оно и есть на самом деле. Поэтому каждые несколько месяцев, всякий раз особым образом, организуется встреча главных действующих лиц. Инструкции – от Саши – передаются с последней порцией микрофильмов и на самом высоком профессиональном уровне выполняются Эмори и его командой.
  Именно благодаря этим инструкциям глубокой ночью Манди, в очках ночного видения, бредет через топкий участок границы, на несколько часов оставленный без присмотра ради неизвестного агента Штази в Западной Германии, которому потребовалась встреча со своим руководством. Саша же, узнав об этом, использует ситуацию в собственных целях.
  Или Манди, целый день солдат на военной базе, наконец-то пошедший по стопам отца, закутанный в длинную шинель, едет в кузове полуторатонного грузовика в составе конвоя британских войск по выделенному коридору от Хельмштедта до Берлина. Конвой замедляет ход, последние автомобили практически останавливаются, диспетчер хлопает Манди по плечу. Под прикрытием еле ползущих впереди и сзади грузовиков Манди срывает с себя шинель и, одетый как восточногерманский рабочий, выпрыгивает из кузова и, в лучших эдинбургских традициях, уже бежит, когда касается земли. Следом летит велосипед, который он хватает, седлает и изо всех сил крутит педали по проселочной дороге, пока из коровника ему дважды не мигают ручным фонариком. Мужчины обнимаются, Саша передает посылку. Оставив велосипед приглядывать за собой, Манди скрытно возвращается к шоссе, чтобы в кювете дожидаться транспортного средства, грузовика или легковушки, с фальшивыми документами и свободным местом, на котором и пересекает границу.
  Но наихудший вариант – Стальной гроб, его комната 101, кошмар, обернувшийся явью. Как и майор в свои последние дни, Манди боится замкнутого пространства. Возможно, страх этот обусловлен собственным ростом, который нужно упрятать в это пространство. Забраться в гроб, лежать лицом вниз, прижимаясь ртом к отверстиям для воздуха, пока диспетчеры Эмори заворачивают гайки, закрепляющие крышку, для этого требуются все запасы мужества, которыми он обладает, и даже больше. Уставившись широко раскрытыми глазами в чернильную тьму, когда гроб закрепляют под железнодорожным вагоном, он надеется, что его грешная душа все-таки попадет на Небеса, и напоминает себе о совете доктора Мандельбаума не жить в башне из слоновой кости. И хотя есть специальная кнопка, нажатием которой можно остановить процесс, а весь путь через границу до сортировочной станции, где его ждет Саша с разводным гаечным ключом, занимает считаные минуты, его не оставляет мысль, что летний вечер даже в его безалаберной жизни можно провести куда лучше.
  Глава 10
  Праздничное настроение предваряет сорок девятую миссию Манди за Железный занавес, и вся команда на Бедфорд-сквер радуется вместе с ним.
  – Еще одна поездка, Тед, и ты возьмешь на грудь полтонны, – говорит Пол, старший диспетчер, в последний раз проверяя карманы, чемодан, бумажник и ежедневник Манди, дабы не осталась незамеченной мелочь, которая может оборвать десятилетние поставки первоклассных разведывательных материалов. – А после этого ты и знать нас не захочешь, не так ли?
  В дверях девушки целуют его, а Эмори, как всегда, советует беречь зад.
  Прекрасный день, шесть утра. На дворе весна и горбачевская перестройка. Над марионеточными диктатурами Восточной Европы наконец-то нависла серьезная угроза. Несколькими месяцами ранее, в Нью-Йорке, Горбачев провозгласил массированный вывод войсковых и танковых соединений и отрекся от брежневской доктрины вмешательства в дела стран-сателлитов. Старые олигархи, так он их назвал, теперь в свободном плавании. Хотя на поверхности отношения между Вашингтоном и Империей зла остаются замороженными, как и прежде, шевеление подо льдом достаточно сильное, чтобы убедить мудрых в возможности прихода дня, может, не при нашем поколении, но уже при жизни следующего, когда здравый смысл пробьется наружу. И Манди, направляющийся с вокзала Виктория в аэропорт, чтобы вылететь на Конгресс археологов в Гданьск, один из мудрых. Может, Саша и я отыграли свою роль, думает он. Может, мы помогли оттепели. Эмори говорит, что помогли, но он и не может сказать ничего другого.
  Действительно, Манди испытывает обычные предполетные страхи, но когда такого не бывало? Эмори и мудрецы из Эдинбурга не позволяют ему забыть простой истины: чем дольше длится операция, тем она опаснее, тем больше стоит на кону. Но, как только он начинает сравнивать свои заслуги с Сашиными, что он делает всякий раз, отправляясь в поездку, и в этот день тем более, он видит себя избалованным дилетантом, а Сашу – профессионалом до мозга костей.
  Кто инструктирует Сашу? Никто. Кто готовит, помогает отправиться в путь? Никто. Кто обеспечивает прикрытие, когда он фотографирует все эти секреты? Никто. Пальцы могут закрыть объектив, камера дрогнуть, да мало ли что может привести к неудачному снимку, если ты в любой момент ждешь звука шагов в коридоре, от которых рукой подать до пули в затылок.
  И посмотрите, какую дистанцию преодолел этот человек, оставив позади мили и мили невероятных достижений! Каким образом ему вообще это удалось? Как хромоногий восточногерманский ребенок-беженец-обернувшийся-западногерманским-анархистом вновь пересек границу между Германия-ми и за какие-то несколько лет превратился в ни с кем не сравнимого поставщика информации, жизненно важной для национальной безопасности, как их, так и нашей?
  Ладно, спасибо герру пастору, Профессор пригрел Сашу, как своего любимого сына, и любовь старика позволила ему начать карьеру в семейном бизнесе. Но эта любовь не гарантировала права свободно рыться в архивах Штази, выуживая именно те «жемчужины», которые могли нанести наибольший вред его работодателям.
  * * *
  Британская делегация археологов, которую курирует Манди, добирается до Гданьска самостоятельно. Встречать их он будет завтра, после приземления в тамошнем аэропорту. Попивая маленькими глотками «Кровавую Мэри» в баре зоны вылета, сидя в полупустом самолете и глядя через иллюминатор на белый слой облаков, он собирает то немногое, что знает о прогрессе Саши за последние десять лет. Картина получается, мягко говоря, неполная. Саша терпеть не может вопросов о том, как он добывает свою информацию. Может, за этой резкостью скрывается чувство стыда.
  В начале была злость. Это Саша признает.
  А источником злости стало известие о том, что на другую сторону границы его заманили под ложными предлогами, да и отца он ненавидел не по тем причинам.
  После злости пришла ненависть.
  Ненависть к мерзкой и бессердечной бюрократии, которая своими размерами и весом выжимала из своих граждан последний вздох, называя все это демократией.
  К полицейскому государству, которое мнило себя колыбелью свободы. К его рабской зависимости от Москвы.
  Из злости и ненависти родилась хитрость. Саша был пленником буржуазного фашистского государства, которое позиционировало себя как рай для рабочих. Чтобы взять верх над своими тюремщиками, ему пришлось пользоваться их же вероломными методами. Лицемерить, лгать, вкрадываться в доверие. Чтобы нанести удар в самую сердцевину их незаконной власти, он крал то, чем они дорожили больше всего: их секреты.
  Поначалу его планы не отличались размахом.
  Он будет всего лишь свидетелем.
  Будет красть их секреты и создавать архив для будущих историков.
  Работая в полном одиночестве, позаботится о том, чтобы ложь, обман, лицемерие этих нацистов в красных рубашках не исчезли бы бесследно, чтобы последующие поколения узнали всю правду.
  На большее он не рассчитывал. Вся выгода от его подвигов предназначалась немецким историкам. Этим его честолюбивые замыслы и ограничивались.
  Единственный вопрос состоял в том, как осуществить намеченные планы. Чтобы повысить свой образовательный уровень, он воспользовался библиотекой Штази и консультировался у ведущих специалистов по партизанской борьбе. «Плыть на гребне вражеского потока… затеряться в ордах врага… использовать массу противника для того, чтобы свалить его».
  После длительного пребывания в «Белом отеле» Саша провел многие недели на вилле Профессора в Потсдаме, прогуливал профессорских восточноевропейских овчарок, поливал профессорские клумбы, возил его жену в магазины за покупками. Да, Профессор не имел гомосексуальных наклонностей, у него была жена, настоящий дракон в юбке, которая, по мнению Саши, обладала только одним достоинством: презирала своего мужа.
  Но даже она ничего не могла поделать с намерением Профессора стать названым отцом Саши, его покровителем и защитником. Если Саша обещал вести себя как примерный товарищ (слова Профессора), не давать волю языку, выказывать должное уважение другим высокопоставленным защитникам государства, Профессор брался указать ему путь к истине. Ибо Профессор, он не уставал это повторять, любил Сашиного отца, как брата, а своего сына у него не было.
  И Саша, скрипя зубами, обещает. Ведет себя как полагается. Возит по магазинам не только жену Профессора, но и других жен. Разносит покупки по их квартирам, иногда даже в спальню. Саша никогда не хвалится своими победами. Держит рот на замке. Как невеста, отданная замуж не по любви, зажимает зубами носовой платок и не кричит от отвращения. В народном рае молчание дорогого стоит.
  – Тебя это забавляло или ты воспринимал это исключительно как бизнес? – спрашивает Манди, когда они вдвоем прогуливаются по одному из парков Ленинграда.
  Саша в ярости поворачивается к нему.
  – Пойди в один из доков Смольного, Тедди, – шипит он, выбрасывая руку в сторону кораблей и портовых кранов. – Сними десятирублевую проститутку и спроси у нее, забава это для нее или исключительно бизнес.
  По протекции Профессора Саша, любимый сын, получил однокомнатную квартиру и был допущен на нижнюю ступеньку служебной лестницы Штази. К моменту своей инициации он уже овладел, насколько позволяло его крабообразное тело, официальной партийной походкой. А заодно и официальным партийным выражением лица: никаких эмоций, подбородок поднят, пятнадцать ярдов впереди – «мертвая зона». С таким вот лицом он катил тележку с кофе по застланным линолеумом, пахнущим дезинфицирующим раствором коридорам империи Профессора, ставил фарфоровые чашки на столы защитников государства, слишком занятых своими мыслями, чтобы замечать его существование.
  И лишь иногда, когда Саша открывал дверь лимузина такого защитника или приносил посылку на роскошную виллу одного из товарищей, рука могла по-дружески лечь на его плечо, а голос прошептать: «Добро пожаловать домой, Саша. Твой отец был великим человеком».
  Такие слова проливали бальзам на его уши. Говорили о том, что его считают своим, и еще сильнее разжигали тщательно скрываемую злость.
  * * *
  Продвинулся Саша по служебной лестнице Штази? Манди оставалось только гадать. Если и продвинулся, то до какой должности, какого звания и когда?
  Это вопрос, который даже после стольких лет Саша раздраженно отметает. И когда лондонские аналитики время от времени внимательно просматривают имеющиеся в их распоряжении списки сотрудников Штази, его фамилия не значится ни среди руководства, ни даже среди мелких клерков. «Продвижение по службе, Тедди, – указывает он, – обратно пропорционально знаниям. Дворецкий знает куда больше хозяина особняка. Хозяин особняка знает куда больше королевы. Я знаю больше их всех».
  Саша вперед и вверх не движется, зарывается все глубже, а для шпиона это наилучший вариант. Поскольку его цель не власть, а знание, он щедро тратит свое время на знакомство с обязанностями сотрудников, ключами, комбинациями цифр, открывающих сейфовые замки, и женами защитников государства. Собранные воедино, они образуют королевство предателя. То есть в реальном мире Саша делает то самое, что Манди Второй воображает, будто делает, в виртуальном.
  Нужно подготовить отдельную комнату для документов, которые уже не используются в оперативной работе, но их еще рано списывать в архив? Разумеется, товарищ советник, только дайте команду, товарищ советник, все будет тут же исполнено, товарищ советник.
  Обеспечить немедленное уничтожение неких материалов, которые следовало давным-давно уничтожить? Нет проблем, товарищ советник! Саша пожертвует своим уик-эндом, чтобы защитники государства, обремененные куда большей ответственностью, чем он, могли насладиться заслуженным отдыхом.
  Фрау полковник ждет важного гостя из Москвы, и никто не может выкосить лужайку перед ее домом? Трава фрау полковника не должна ждать ни минуты. Саша уже стоит на пороге вместе с косилкой и готов незамедлительно приступить к выполнению этого особо важного задания.
  И, однако, как такое могло быть, из года в год спрашивает себя Манди, в столь огромной, всемогущей и бдительной системе государственной безопасности, как Штази? Разве Штази не является моделью легендарной прусской эффективности, той самой, которая позволяет учитывать каждый подшипник, огрызок карандаша или золотой зуб?
  По требованию Лондона, да и из собственного любопытства, Манди, варьируя слова, десятки раз задавал Саше этот вопрос, но всегда получал один и тот же ответ: гигантская бюрократия помешана на собственной секретности, а потому ее слабые места гораздо лучше видны не тем, кто смотрит вниз с самого верха, а стоящим внизу.
  * * *
  Сашино «закапывание» быстро приносит неожиданные находки. Одна из них – старый сейф, запертый на ключ и давно уже неиспользуемый, который стоит в прихожей личного секретаря Профессора, женщины необъятных размеров, одной из многих, кто не может устоять перед чарами Саши. Функция сейфа – служить подставкой для вазы с искусственными цветами, которыми она скрасила унылый интерьер. Она однажды упомянула, что сейф давно уже пуст, и, когда Саша как бы случайно врезался в него тележкой с кофейными принадлежностями, глухой звук подтвердил ее правоту. Как-то ночью, позволив себе ознакомиться с содержимым ее большущей сумочки, он находит одинокий ключ с прицепленной к нему биркой. Вот так сейф становится его сокровищницей, куда он складывает добытые крупинки золота.
  В отсутствие коллеги, такой же мелкой сошки, как и он сам, по случаю какого-то большого праздника, Саша получил в свое полное распоряжение хранилище устаревшего шпионского оборудования, ожидавшего отправки в одну из стран третьего мира, союзника в борьбе с империалистическим врагом. К моменту возвращения коллеги Саша стал владельцем сверхминиатюрной фотокамеры, руководства по ее использованию и двух больших коробок с кассетами для нее. И теперь, вместо того чтобы выносить украденные документы из здания, Саша мог их фотографировать, а потом уничтожать или возвращать на прежнее место. Выносить крохотные кассеты было куда как проще. Их могли найти только при тщательном обыске, с раздеванием догола в специальном помещении. Но, по молчаливому согласию, любимого сына Профессора никогда не подвергали столь унизительной процедуре.
  – Я, конечно, не знал, как положено хранить отснятые, но непроявленные микропленки, но руководство сняло все вопросы, – вспоминает Саша. – Прежде всего кассеты следовало положить в презерватив, презерватив – в брикет или стаканчик мороженого, мороженое – в морозильник. Товарищи, работающие в тех местах, где не было холодильников, мороженого и презервативов, наверное, пользовались другим руководством.
  Тем же манером он фиксировал и подслушанные разговоры.
  – Я излагал мои мысли на бумаге в уединении своей квартиры. Бумагу фотографировал обычным фотоаппаратом с 35-миллиметровой пленкой. Потом бумагу сжигал, а пленку добавлял к уже имеющейся коллекции.
  * * *
  А потом наступил вечер золотой пятницы, когда Саша заносил в реестр поданные за неделю заявления граждан несоциалистических стран, желающих получить визы на въезд в Германскую Демократическую Республику по служебным делам. И с одного из заявлений на него глянула легко узнаваемая физиономия Манди, Эдуарда Артура, рожденного в Лахоре, Пакистан, мужа Кейт, урожденной Эндрюс, разъездного представителя Британского совета. А к заявлению прикололи листок из Центрального архива Штази:
  «1968–1969: член Социалистического клуба Оксфордского университета и Общества культурных связей с СССР, активист движения борьбы за мир, участник различных маршей… во время учебы в Свободном университете Берлина (Западного) участвовал в антикапиталистических, антивоенных демонстрациях… жестоко избит западноберлинской полицией… депортирован из Западного Берлина за бунтарские и анархические тенденции» (отчет западноберлинской полиции, источник – ЦЕЗАРЬ).
  Сашин рассказ о том, что произошло потом, навеки запечатлелся в памяти Манди. Они тогда сидели в одном из баров Дрездена, где проходила международная агротехническая конференция.
  – Едва я увидел твое не такое уж красивое лицо, меня тут же осенило, совсем как Архимеда. Мои не-проявленные пленки избежали тысячелетнего пребывания в толще мороженого. В понедельник утром, когда я принес твое заявление Профессору, моя рука дрожала. Профессор это заметил. А разве мог не заметить? Она дрожала весь уик-энд.
  – Саша, – спросил он меня, – почему у тебя дрожит рука?
  – Товарищ Профессор, – ответил я. – В пятницу вечером Провидение подарило мне шанс, о котором я и не мечтал. Думаю, что теперь, под вашим мудрым руководством, я наконец-то смогу оправдать ваше доверие и внести более активную лепту в борьбу с теми, кто изо всех сил пытается притормозить наступление социализма. Я умоляю вас, товарищ Профессор, как мой наставник, как верный друг и соратник моего героического отца, предоставьте мне возможность доказать, что я его достоин. Этот англичанин Манди – неизлечимый буржуа, но ему небезразлична судьба человечества, пусть он и не всегда выбирает правильные средства для того, чтобы улучшить ее, что следует из его досье. Если вы позволите мне, под вашим неусыпным руководством, направить его агрессивность и радикализм в нужное нам русло, клянусь, разочарованы вы не будете.
  – И ты не возражал? – робко спрашивает Манди.
  – Против чего? – воинственно осведомляется Саша.
  – Ну… что я передам твою информацию ненавистным капиталистам Запада?
  – Ты мелешь чушь, Тедди. Мы должны бороться со злом во всех его проявлениях. Одно зло не может оправдать другое или превратить его в добро. Как я тебе уже говорил, если б я мог также шпионить и для Америки, я бы с радостью на это пошел.
  Стюардесса просит Манди застегнуть ремень безопасности. Самолет идет на посадку в аэропорту Гданьска, где его ждет сорок девятая встреча со своим тайным агентом и ближайшим другом.
  * * *
  Тед Манди этих дней – матерый «волк» международных тусовок. Заведи его с завязанными глазами в набитый людьми шатер или конференц-холл, дай несколько мгновений, чтобы принюхаться к табачному дыму и запаху дезодорантов и духов, прислушаться к разговорам, и он точно скажет, какой это час и какого дня обычного пятидневного марафона, кто из деятелей и чиновников культуры и от каких стран присутствует, будет ли опубликовано в газетах совместное заявление, или на прощальном банкете опять придется выслушивать особые мнения и ехидные речи недовольного меньшинства.
  Важный фактор – уровень враждебности, свойственной «холодной войне». Если политическая атмосфера напряженная, делегаты будут изо всех сил нащупывать точки соприкосновения. Если напряжение спадает, верх возьмут узкопрофессиональные интересы, все перелаются, как собаки, а закончится все просто: многие из тех, кто на людях едва не разорвали друг друга в клочья, разойдутся парами по номерам, чтобы забыть о своих разногласиях в яростном совокуплении.
  Но сегодня, на третьем сборище археологов в Гданьске, атмосфера не похожа ни на какую другую: воздух пронизан радостью, мятежным духом, ощущением, что близится к завершению что-то очень важное для судеб мира. Отель, в котором проходит конгресс, здание в стиле эпохи короля Эдуарда, построен среди песчаных дюн на берегу Балтийского моря. На лестнице, ведущей к парадному входу, на глазах бессильных полицейских, студенты суют листовки в руки прибывающих делегатов. Бар – стеклянная галерея с окнами, выходящими на море. Если Манди смотрит меж говорящих голов, то видит черный морской горизонт и огни далеких кораблей. Археологи, к его удивлению, народ заводной. Их польские хозяева млеют от нового для них ощущения свободы, счастливы тем, что у всех на языке Лех Валенса и «Солидарность». Черно-белый телевизор и несколько радиоприемников приносят самые свежие новости. Периодически то здесь, то там начинают скандировать: «Горби! Горби! Горби!»
  – Если у Горбачева слова не разойдутся с делом, – на английском кричит молодой профессор из Лодзи своему коллеге из Софии, – объясните, пожалуйста, чем тогда закончатся реформы? Кто загонит дьяволов обратно в ящик Пандоры? Где, скажите, окажется однопартийное государство, если право выбора будет реализовываться на практике?
  И если возбужденные разговоры делегатов показывают одну сторону медали, то встревоженные лица присматривающих за ними свидетельствуют о другой стороне. Когда вокруг такие еретические настроения, следует ли солидаризироваться с еретиками, а перед начальством все отрицать? Разумеется, они так и поступают.
  Пока Манди практически не виделся с Сашей. Они только раз успели обняться, помахали друг другу рукой, договорились как-нибудь пропустить по стаканчику в баре. После шумных воссоединений прошлых лет здравый смысл подсказывает, что теперь эмоции лучше попридержать. Нет на конгрессе ни интеллектуального Хорста, ни занудного Лотара. Шесть месяцев тому назад их заменил похожий на привидение и неулыбчивый Манфред. Завтра, в последний полный рабочий день, должна подскочить симпатичная Уэнди из нашего посольства в Варшаве, чтобы пообщаться с английской делегацией и, естественно, с Тедом Манди, извечным представителем Британского совета. Но только пообщаться, ничего больше. Манди положил глаз на Уэнди, да и Уэнди положила глаз на Манди. Но между ними стеной стоит железное правило эдинбургской «Школы хороших манер»: никакого секса на рабочем месте. Ник Эмори, которому Манди, возможно напрасно, сознался в интересе к Уэнди, облек это правило в более деликатные слова.
  – В нашей профессии есть много способов совершить харакири, Эдуард, и утолить страсть в Багдаде, несомненно, самый лучший. Уэнди работает на полставки, – добавляет он, продолжая предостерегать Манди от неверного шага. – Замужем за дипломатом, двое детей, шпионит она лишь для того, чтобы оплачивать ежемесячные взносы по закладной.
  Археологи сбились в тесную кучку и поют «Марсельезу». Дирижирует фигуристая шведка с глубоким декольте. Пьяный поляк изумительно играет на пианино. Саша, свеженький, как огурчик, после ночных вечеринок, со сверкающими под беретом глазами, появляется у дальнего конца стойки, хлопает по спинам, пожимает руки, обнимается. По пятам следует похожий на привидение Манфред.
  * * *
  Саше нужно прогуляться по песочку, чтобы прочистить голову. Теплый весенний ветер гонит рябь по воде. Огни кораблей протянулись вдоль всего горизонта. Мирные рыбацкие шхуны или советский Шестой флот? Теперь это уже не имеет ровно никакого значения. Полная луна окрашивает дюны в черное и белое. По глубокому песку идти можно, но иногда, на склоне дюны, он просто уходит из-под ног. Не раз и не два Саше приходится хвататься за руку Манди, чтобы не упасть, и не всегда ему это удается. Однажды, поднимая Сашу на ноги, Манди чувствует, как что-то мягкое опускается в карман его пиджака.
  – Я думаю, у тебя болит горло, – слышит он строгий голос Саши. – Может, от этих прекрасных коммунистических таблеток ты запоешь гораздо лучше.
  В ответ Манди передает Саше хромированную фляжку, изготовленную в Англии и доработанную умельцами Профессора. В ней упрятаны микропленки: фотографии сделаны Манди Вторым с документов, подготовленных на Бедфорд-сквер. В сотне ярдов позади, у самой кромки воды, глядя в море, сунув руки в карманы, стоит молчаливый часовой, Манфред.
  – Профессор в ужасе, – восторженно шепчет Саша, его слова тут же глушит ветер. – Страх, страх! Глаза круглые, не находит себе места!
  – Почему? Что, по его мнению, может произойти?
  – Ничего. Поэтому он и в ужасе. Поскольку все – иллюзия и пропаганда, что может произойти? Министр Профессора только вчера вернулся из Москвы, где его твердо заверили, что ничего не изменится. Теперь ты можешь представить себе, как он напуган?
  – Ну, я только надеюсь, что он прав, – в голосе Манди слышится сомнение, его тревожит, что надежды Саши вновь могут рухнуть. – Просто помни Венгрию пятьдесят шестого и Чехословакию шестьдесят восьмого, да и еще пару раз, когда они отводили часы назад, – на ум приходят слова Эмори, который цитирует свое начальство: «Не позволяй ему хвататься за соломинку, Эдуард. Горбачев, возможно, меняет витрину, но не продает магазин».
  Саша тоже на это надеется.
  – Должны быть две Германии, Тедди. Две как минимум. Я так люблю Германию, что совсем не против десяти. Скажи это своему мистеру Арнольду.
  – Думаю, я ему это уже говорил, и не раз.
  – Нельзя допустить поглощения ГДР Федеративной Республикой. В качестве первого шага конструктивного сосуществования обе Германии должны изгнать иноземных оккупантов, русских и американцев.
  – Саша, послушай меня, а? «Правительство Ее королевского величества уверено, что объединение Германии возможно лишь в рамках общеевропейских договоренностей». Это официальная позиция, которая остается неизменной последние сорок лет. Неофициальная куда как жестче: кому нужна объединенная Германия? Тэтчер не нужна, Миттерану не нужна, и многим немцам не нужна, что на Западе, что на Востоке. А Америке без разницы.
  Но Саша, возможно, его не слышал.
  – Как только оккупанты уйдут, каждая Германия должна провести свободные и справедливые выборы, – продолжает он. – Ключевым вопросом выборов должно стать создание нейтрального блока в сердце Европы. Федерация двух отдельных Германий возможна лишь в случае полного разоружения обеих сторон. По выполнении этого пункта мы должны предложить союз на тех же условиях Франции и Польше. После стольких войн и разделов Центральная Европа станет наконец островом мира. – Он спотыкается, но удерживает равновесие. – Никаких аншлюзов для Федеративной Республики, Тедди. Никаких Великих Германий под крылышком одной из супердержав. Вот тогда мы наконец-то выпьем за Мир.
  Манди все еще ищет успокаивающий ответ, когда Саша хватает его обеими руками, умоляюще смотрит в глаза. Слова вырываются бурным потоком. Тело дрожит.
  – Никакого Четвертого рейха, Тедди. Во всяком случае, до взаимного разоружения. До этого – обе половинки остаются отдельными и суверенными. Да? Скажи, да!
  Печально, со вздохом, Манди качает головой.
  – Мы говорим о том, чего не может произойти, – мягко, но решительно отвечает он. – Ледник двинулся, но он не тает.
  – Ты снова цитируешь своего нелепого мистера Арнольда?
  – Боюсь, что да.
  – Передай ему мои наилучшие пожелания и скажи, что он – говнюк. А теперь отведи меня в отель, чтобы я мог напиться.
  * * *
  Манди и Кейт соглашаются в том, что должны обсудить ситуацию, как взрослые. После одиннадцати лет совместной жизни уж в этом они должны пойти навстречу друг другу, говорит Кейт. Манди возьмет отгул на работе и приедет в Донкастер, поезд Кейт ему уже подобрала. Она встретит его на машине, и на ленч они поедут в «Траутстрим»,[95] это загородный ресторан, где им никто не помешает, и, если только вкусы Манди в последнее время не изменились, они оба любят форель. Что им совершенно не нужно, говорит она, так это наткнуться на кого-нибудь из местных репортеров, а еще меньше – партийных функционеров. Почему она так боится оказаться застигнутой в компании мужа, для Манди загадка, но он полагается на ее слово.
  А когда они закончат разговор и придут к согласию, говорит она, будет неплохо, если Тед подъедет домой, в саду покатает с Джейком мяч, а потом, может, заглянет и Филип, как он часто делает, поговорить о политике партии. Если Филип увидит, что они играют, то, скорее всего, присоединится к ним, говорит Кейт. И тогда Джейк сам увидит, что никаких трений нет и в помине. Что-то в их отношениях, возможно, и изменилось, но они по-прежнему добрые друзья, а Джейк – их первейшая забота. У него будет не один счастливый дом, а два, и со временем он с этим смирится. Потому что в одном у нас точно нет разногласий, говорит Кейт, мы не станем устраивать войну за симпатии Джейка.
  В общем, они о стольком договорились заранее, что, садясь в поезд на Кингс-Кросс, Манди задается вопросом, учитывая, что Восточная Европа – кипящий котел, а Саше нужно встречаться с Манди в два раза чаще, чем тот может себе позволить, так ли необходима эта поездка? Но, к его изумлению, необходима. Размышляя в поезде о своей семейной жизни, он понимает, что согласен на все ее условия.
  Принимает их твердо и окончательно.
  Любовь Джейка к матери важнее для него любой другой любви в этом мире. Он сделает все, чтобы ее сохранить.
  И говорит об этом Кейт, едва пристроившись на переднем сиденье автомобиля. Как всегда не умеющий отстаивать собственные интересы, он уговаривает ее, умоляет позволить ему взять на себя всю вину за столь печальный финал их семейных отношений. Если в первые месяцы их раздельного существования он должен оставаться в Лондоне, пусть так и будет. Если перекидывание мячом с апостолом Нового направления Лейбористской партии поможет убедить Джейка, что его мать сделала правильный политический выбор, Манди будет перекидываться, пока не упадет. И это не альтруизм. Это выживание. Как его собственное, так и Джейка. Неудивительно, что еще до того, как оба садятся за столик, Манди испытывает полнейшее расслабление, словно после коитуса, а не выяснения отношений, подводящего черту под семейной жизнью.
  – По-моему, у нас это получается очень даже хорошо, – говорит Кейт за салатом из авокадо с крабами. – Жаль только, что на свете мало таких же цивилизованных людей.
  – Мне тоже, – заверяет ее Манди.
  Они обсуждают дальнейшее образование Джейка. В данном конкретном случае (это о Джейке) она готова поступиться принципами и рассмотреть возможность обучения в частной школе. Лишь потому, что сложный характер Джейка требует индивидуального подхода. Она обсуждала этот вопрос с Филипом и со своими избирателями, и все согласились, что мальчику пойдет на пользу строгая дисциплина частной школы, а поскольку никакой альтернативы местные школы предложить не смогут, избиратели не будут ставить ей в укор такое решение. Манди терпеть не может частных школ, но, если пребывание в одной из них пойдет Джейку на пользу, готов оплачивать обучение сына.
  – Мне очень жаль, что с Советом вышло так неудачно, – говорит она за форелью под миндальным соусом и зеленым салатом. – Я всегда расстраиваюсь, когда думаю о том, как мало они тебя ценят.
  – О, не надо винить бедный Совет! – восклицает благородный Манди. – По-своему они делали для меня что могли. Это не их вина.
  – Если бы ты только мог постоять за себя.
  – О, я знаю, знаю, – устало отвечает Манди, в память о том времени, когда они жили душа в душу.
  Они переключаются на другие темы.
  – Весной у Филипа выходит книга, – говорит она за тертым яблоком со сладким кремом.
  – Отлично. Великолепно.
  – Публицистика, естественно.
  – Естественно.
  Они говорят о причинах развода. Поскольку она – потенциальный кандидат в члены парламента, очевидно, не может быть и речи о супружеской неверности. Если Тед с этим согласен, она склонна предложить душевную черствость и жизнь врозь. Как насчет того, чтобы остановиться на непоправимом разрыве?
  Непоправимый разрыв звучит отлично, соглашается Манди.
  – У тебя кто-то есть, не так ли, Тед? – излишне резко спрашивает Кейт. – Я хочу сказать, не мог же ты все эти годы сидеть в Лондоне в одиночестве?
  Собственно, именно это Манди и делал, но он слишком хорошо воспитан для такого признания. Они соглашаются, что о деньгах лучше не говорить. Кейт найдет себе адвоката. Манди следует поступить так же.
  Адвокат всегда говнюк.
  – И я думаю, мы подождем, пока Филип не получит новую работу, если ты не возражаешь, – говорит Кейт за кофе.
  – Чтобы пожениться? – спрашивает Манди.
  – Чтобы развестись.
  Манди просит принести счет и платит из коричневого конверта Эмори. Учитывая моросящий дождь и все остальное, они решают, что это не лучший вечер для футбола с Филипом. С другой стороны, Манди хочет видеть Джейка как никогда в жизни, вот и говорит, что заедет домой, сыграет с ним в шашки или во что-нибудь еще, а потом вызовет такси, которое и отвезет его на станцию.
  Они приезжают домой, и пока Кейт ставит чайник, он сидит в гостиной, чувствуя себя страховым агентом, отмечая места, где он бы поставил вазы с цветами, если б по-прежнему здесь жил, прикидывая, как поудобнее переставить мебель. На это ушло бы не больше пяти минут, согласись Джейк ему помочь. Отмечает, что у него очень уж много домашних привычек, без которых Кейт прекрасно обходится, но, с другой стороны, Кейт выросла в семье, тогда как Манди всегда старался ее выдумать. Мысли его еще движутся в этом направлении, когда распахивается дверь и в комнату входит Джейк в сопровождении своей подружки Лорны. Даже не поздоровавшись с отцом, он прямиком устремляется к телевизору, включает его и плюхается на диван вместе с Лорной.
  – Чего это вы так рано вернулись из школы? – подозрительно спрашивает Манди.
  – Нас выпроводили, – вызывающе отвечает Джейк, не отрывая глаз от экрана.
  – Почему? Что вы сделали?
  – Учитель говорит, что мы должны смотреть, как творится история, – самодовольно объясняет Лорна.
  – Вот мы и смотрим, в этом же нет ничего плохого? Как насчет чая, мам?
  Учитель прав. История и в самом деле творится. Дети смотрят, Манди смотрит. Даже Кейт, которая не считает, что на внешней политике можно выиграть выборы, смотрит из дверей кухни. Рушится Берлинская стена. Хиппи с обеих сторон прыгают на том, что от нее осталось. У хиппи с Запада волосы длинные, тупо отмечает Манди. У только что освобожденных хиппи с Востока – короткие, еще не успели отрасти.
  * * *
  В полночь поезд доставляет Манди на вокзал Кингс-Кросс. Из телефона-автомата он набирает номер, по которому положено звонить только при чрезвычайных обстоятельствах. Голос Эмори просит оставить сообщение. Манди говорит, что сообщить ему нечего, просто он хочет знать, не должен ли он что-нибудь сделать. Сие означает, что он очень боится за Сашу, но слишком хорошо вышколен, чтобы сказать об этом вслух. Ответ получает, когда приезжает домой, на Эстель-роуд, только оставлен он на его автоответчике шестью часами раньше. «Завтра никакого сквоша, Эдуард. Корты подновляются. Сиди тихо и пей воду. Tschuss». Он включает телевизор.
  Мой Берлин.
  Моя Стена.
  Мои толпы разрушают ее.
  Мои толпы штурмуют штаб-квартиру Штази.
  Мой друг заперт внутри, ждет, когда его примут за врага.
  Тысячи документов Штази выбрасывают на улицы.
  Подождите, пока прочтете обо мне: Тед Манди, секретный агент Штази, английский предатель.
  В шесть утра он идет к телефону-автомату на Константин-роуд, вновь набирает чрезвычайный номер. Где звонит телефон? На Макаронной фабрике? Да кому теперь нужно обманывать Штази? У Эмори дома… и где он живет? Манди оставляет еще одно бессмысленное сообщение.
  Вернувшись на Эстель-роуд, лежит в ванне и слушает северогерманское радио. Бреется с особым тщанием, готовит завтрак победы, но есть ему не хочется, и он оставляет бекон на крыльце для соседского кота. Не зная, чем себя занять, направляется в Хит, но приходит на Бедфорд-сквер. Его ключ открывает первую дверь, но, сколько он ни жмет на кнопку звонка, миловидная английская девушка с перстнем отца на правой руке не приглашает его войти. В приступе раздражения он изо всех сил дергает за ручку, потом дубасит кулаком по двери, отчего включается охранная сигнализация. Синяя лампа мигает над крыльцом, когда он спускается по ступенькам, едва не оглохнув от трезвона.
  Из телефона-автомата на станции подземки «Тоттнем-Корт-роуд» он в третий раз звонит по чрезвычайному номеру, и наконец-то трубку берет сам Эмори. С другого конца провода доносятся немецкие голоса, и Манди предполагает, что его соединили с Берлином.
  – Какого хрена тебя понесло на Фабрику? – спрашивает Эмори.
  – Где он? – отвечает вопросом на вопрос Манди.
  – Исчез с наших экранов. Нет ни в офисе, ни дома.
  – Откуда вы знаете?
  – Проверили, вот откуда. Чем, по-твоему, мы занимались? Заглянули к нему в квартиру, перепугали соседей. По общему мнению, он почувствовал, куда дует ветер, и смотался до того, как его забили бы на улице дубинками.
  – Позволь мне его поискать.
  – Прекрасно. Бери гитару, иди и пой около тюрем, пока он не услышит твой золотой голосок. Твой паспорт у нас, на случай, если ты это забыл. Тед?
  – Что?
  – Он нам тоже дорог, понимаешь? Так что прекрати изображать из себя мученика.
  * * *
  Проходит пять месяцев, прежде чем он получает первое письмо от Саши. Как Манди их пережил, он не может объяснить и сам. Футбольные уик-энды с Джейком, футбольные уик-энды с Джейком и Филипом. Мерзкие обеды втроем, с Филипом и Кейт, на которых Джейк присутствовать отказывается. Гнетущие уик-энды с Джейком в Лондоне. Фильмы, которые Джейку нужно посмотреть и от которых Манди тошнит. Весенние прогулки по Хиту с Джейком, плетущимся сзади. Бесцельное времяпрепровождение в Британском совете в ожидании благословенного дня досрочного ухода на пенсию по взаимной договоренности…
  Прежний знакомый почерк. Синяя бумага конверта авиапочты. Почтовый штемпель Хусума, Северная Германия, адресовано на Эстель-роуд, NW3. Как он узнал мой адрес? Ну конечно, я же указывал его в заявлении на получение визы тысячу лет тому назад. Манди задается вопросом, а откуда ему знаком город Хусум. Ну конечно, там же жил Теодор Шторм, немецкий писатель девятнадцатого века, автор «Всадника на белом коне». Доктор Мандельбаум читал мне этот роман. 
  «Дорогой Тедди!
  Я забронировал два роскошных „люкса“ на твое имя в отеле „Дрезден“ в Бад-Годесберге на ночь 18-го. Привези с собой все, что у тебя только есть, но приезжай один. Я не хочу прощаться с мистером Арнольдом, который может катиться на хер. Я приехал в Хусум, чтобы убедиться, что герр пастор похоронен должным образом. Я сожалею о том, что он не дожил до нынешних светлых дней и не увидел, как наш дорогой фюрер аннексировал Восточную Германию с помощью божественных дойчмарок.
  Твой брат во Христе, Саша». 
  Саша похудел, хотя никогда не отличался лишним весом. Западный супершпион забился, как заморенный голодом ребенок, в угол кресла, достаточно большого, чтобы вместить троих таких задохликов.
  – Это же природное явление, – настаивает Манди, надеясь, что голос не переполнен извиняющимися нотками. – Все накапливалось, как вода за дамбой. И едва Стена рухнула, процесс стал необратимым. Винить тут никого нельзя.
  – Я виню их, спасибо тебе, Тедди. Коля, Рейгана, Тэтчер и твоего скользкого мистера Арнольда, который давал мне ложные обещания.
  – Ничего такого он тебе не давал. Говорил правду, какой ее тогда видел.
  – Учитывая его профессию, он должен был знать, что правда, какой он ее видел, на поверку всегда ложь.
  Они вновь замолкают, в отличие от Рейна, который не замолкает никогда. Хотя на дворе ночь, мимо окон по реке нескончаемой чередой тянутся баржи, их тени гуляют по стенам, и кажется, что они проплывают по комнате. Натриевые лампы на фонарях, выстроившихся вдоль берега, освещают овальный потолок. Иной раз стены освещаются сверкающими, как рождественская елка, прогулочными корабликами. По прибытии Манди Саша подвел его к окну и прочитал небольшую лекцию: на том берегу реки, Тедди, ты видишь отель на вершине горы, в котором проживал ваш Невилл Чемберлен, когда отдавал Гитлеру половину Чехословакии. А в отеле, где мы сейчас находимся, посмею предположить, что в этих самых «люксах», наш дорогой фюрер согласился принять щедрый дар Чемберлена. Как бы фюреру хотелось находиться в этот вечер с нами, Тедди. Восточная Германия аннексирована, Великая Германия восстановлена, Красная угроза устранена. И завтра можно снова приступать к завоеванию мира.
  – Мистер Арнольд просил тебе кое-что передать, – говорит Манди. – Ты готов слушать?
  – Пожалуйста, выкладывай.
  – В разумных пределах, все, что ты пожелаешь. Финансовая помощь, новые документы. Как я понимаю, ты в самом начале сказал им, что деньги тебе не нужны. Они не собираются ловить тебя на слове.
  – Их щедрость не знает границ.
  – Они бы хотели встретиться с тобой и подробно обговорить твое будущее. У меня в кармане паспорт для тебя и два билета на завтрашний утренний рейс в Лондон. Если ты не хочешь идти к ним, они придут в любое место, где ты согласишься с ними встретиться.
  – Я потрясен. Но почему их так заботит мое благополучие, если я – отработанный материал?
  – Может, для них это вопрос чести. Может, они не хотят видеть, как ты бродишь неприкаянный, словно зомби, после всего того, что ты для них сделал. А может, не хотят читать твои мемуары.
  Вновь долгое молчание. Вновь новое направление разговора. Саша ставит стакан с виски, берется за шоколад. Кончиками пальцев, чтобы не запачкаться, снимает серебряную фольгу.
  – Я, между прочим, побывал в Париже, – начинает он, будничным тоном человека, собравшегося рассказать о каком-то несчастном случае. – Во всяком случае, на моем чемодане есть парижская наклейка. – Он внимательно рассматривает оба угла шоколадки, откусывает от одного. – А в Риме я работал ночным портье. Самая подходящая профессия для вышедших в отставку шпионов. Наблюдать за миром, когда он спит. И во сне катится к дьяволу.
  – Я думаю, мы сможем подобрать тебе что-нибудь получше, чем место ночного портье.
  – Из Рима мне пришлось ехать поездом до Парижа, из Парижа – в Гамбург, из Гамбурга – в Хусум, где, несмотря на непотребный вид, мне удалось уговорить таксиста отвезти меня к дому ушедшего от нас герра пастора. Дверь открыла моя мать. В холодильнике меня ждала вареная курица, наверху – теплая постель. Здесь можно предположить, что я позвонил ей заранее и сообщил о своем намерении заглянуть к ней.
  – Вполне логичное предположение.
  – Я где-то читал, что есть первобытные племена, которые верят, будто кто-то должен умереть, чтобы родился кто-то еще. Поведение моей матери подтверждает эту теорию. Она четыре недели выхаживала меня. Можно сказать, потрясла до глубины души. – Противно скрипит якорная цепь, капитан одного из проходящих судов почему-то решает подать гудок. – А что стало с тобой, Тедди? Мистер Арнольд проявляет к своим соотечественникам не меньшую заботу? Тебе предложили место лакея в королевском дворце?
  – Они говорят о том, чтобы купить мне партнерство в школе изучения языка. Мы это обсуждаем.
  – Здесь, в Германии?
  – Скорее всего.
  – Учить немцев немецкому? Это правильно. Сейчас одна половина говорит на языке западногерманской разведки, вторая – на языке Штази. Пожалуйста, начни свою новую работу как можно быстрее.
  – Вообще-то речь идет об английском.
  – Да, конечно. Языке наших хозяев. Очень мудро. Твоя семейная жизнь завершилась?
  – С чего ты это взял?
  – Иначе ты бы вернулся в лоно семьи.
  Если Саша надеялся разозлить Манди, ему это удалось.
  – Да, мы дрейфуем! – рявкает он. – Именно так. Нас вырвало с корнем. «Холодная война» закончилась, и теперь мы – двое бродяг. Мы с тобой бродяги, Саша, не так ли? Так давай поплачем над нашей горькой судьбой. Опустим руки, пожалеем себя и согласимся с тем, что ни для кого нет никаких надежд. Для этого мы здесь собрались?
  – Моя мать хочет, чтобы я отвез ее в Нойбранденбург, где она родилась. Там есть дом престарелых, с которым она какое-то время переписывается. Пусть мистер Арнольд оплатит ее тамошнее пребывание до самой смерти, которая не за горами. – Он достает визитную карточку, кладет на стол. «Орден урсулинок. Монастырь Святой Юлии», – читает Манди. – Деньги мистера Арнольда, возможно, грязные, но герра пастора – неприкасаемые и будут розданы беднякам этого мира. Я бы хотел, чтобы ты поехал со мной, Тедди.
  На реке стоит такой шум, что Манди не сразу улавливает последние слова Саши. А потом видит, что тот уже вскочил на ноги и стоит перед ним.
  – О чем ты, Саша?
  – Твой чемодан не распакован. Мой тоже. Нам нужно только оплатить счет, и мы можем уйти. Сначала отвезем мою мать в Нойбранденбург. Она – милая женщина. С хорошими манерами. Ты захочешь разделить со мной ее компанию. Я ревновать не буду. Потом мы уедем.
  – Куда?
  – Подальше от Четвертого рейха. Туда, где еще есть надежда.
  – И где же она еще есть?
  – Там, где, кроме нее, у людей ничего другого нет. Ты думаешь, война закончилась, потому что банда старых нацистов в Восточной Германии продала Ленина за кока-колу? Ты действительно веришь, что американский капитализм превратит мир в спокойное, безопасное место? Он просто выжмет из мира все, что только возможно.
  – И что ты предлагаешь?
  – Сопротивляться американскому капитализму, Тедди. Что еще остается делать?
  Манди не отвечает. Саша уже держит в руке свой чемодан. В темноте он кажется очень большим, но Манди не пытается ни помочь Саше, ни остановить его. Сидит, перебирая в голове всякие мелочи, которые вдруг становятся для него очень важными. Джейк хочет в мае покататься на лыжах в Альпах. Кейт хочет вернуть себе дом на Эстель-роуд. Она собирается жить в Лондоне и ездить на поезде к своим избирателям, чтобы Филип оказался поближе к средоточию власти. Может, мне стоит поискать курсы ускоренного обучения, получить хоть какой, но диплом. За доносящимся с реки шумом он не слышит, как закрывается дверь.
  * * *
  И все равно Манди остается на месте, сидит в кресле, наклонившись вперед, то и дело подносит ко рту стакан с практически неразбавленным виски, слушает шум мира, частью которого более не является, обдумывает пустоту своего существования, гадает, что от него осталось теперь, когда прошлое ушло, помахав ему ручкой, и какая часть оставшегося еще может быть полезна, и есть ли вообще такая часть, а может, лучше вычеркнуть и ее, начав жизнь с чистого листа?
  Думает о том, кем он был, когда делал все то, чего больше никогда делать не будет. Обманщиком и притворщиком… и во имя чего? Стальной гроб, армейская шинель на автобане… для кого?
  Думает о том, стоило ли ради того, что он делал, пожертвовать благополучием семьи, карьерой, сыном, которому он теперь не решается смотреть в глаза.
  Сделаешь ли ты все это завтра, папа, если протрубит рог? Некорректный вопрос. Завтра не будет. Во всяком случае, такого, как вчера.
  Он вновь наполняет стакан и выпивает за себя. Лучше быть саламандрой и жить в огне. Очень забавно. Вот, значит, что происходит, когда огонь гаснет?
  Саша вернется. Он всегда возвращается. Саша – бумеранг, который нельзя куда-либо забросить. Еще пара минут, и он постучится в дверь, скажет мне, что я – говнюк и давно пора налить ему виски. А заодно я налью и себе, все равно бутылка в руке.
  И Манди наливает, опять обходится без воды.
  А пропустив по паре стаканчиков, мы займемся настоящим делом, отпразднуем наконец наши достижения: «холодная война» закончена, коммунизм мертв, а мы – те самые парни, которые этому способствовали. Шпионов больше не будет, и все испуганные люди отныне смогут спокойно спать по ночам в своих постелях, потому что благодаря Саше и Тедди мир наконец-то стал безопасным местом, поэтому, за твое здоровье, старина, мы хорошо поработали, а теперь за мистера Саламандру, и миссис Саламандру, и за всех маленьких саламандр, которые у них появились или появятся!
  А утром мы проснемся с жутким похмельем и подумаем: чего это столько шума на берегу реки, почему там кричат, хлопают в ладоши, гудят? Мы откроем двойные двери, выйдем на балкон, и, увидев нас, капитаны прогулочных кораблей и буксиров, украшенных флагами, на всю мощь включат сирены, а толпы людей, собравшихся на берегу перед отелем, с новой силой захлопают в ладоши и закричат: «Спасибо тебе, Саша! Спасибо тебе, Тедди! Мы впервые отлично выспались с того самого дня, как наш дорогой фюрер отправился завоевывать мир, и обязаны этим вам двоим. Спасибо вам, Тедди и Саша. Гип-гип ура!»
  И вам спасибо.
  Манди встает, слишком быстро, учитывая количество выпитого, но ему удается добраться до двери, и он распахивает ее. Коридор пуст. Он доходит до лестничной площадки и кричит: «Саша, говнюк ты этакий, возвращайся!» Но вместо Саши появляется пожилой ночной портье и с должным уважением отводит Тедди в его «люкс». Дверь, конечно же, закрылась, но у портье есть свой ключ. Еще один вышедший в отставку шпион, думает Манди и протягивает ему пятьдесят марок. Наблюдает за миром, когда он спит. И во сне катится к дьяволу.
  Глава 11
  Под ними, на берегу баварского озера, по-прежнему вращается карусель с ярко раскрашенными фигурками. Время от времени ракета «земля – воздух» взрывается среди звезд, не поразив цели, и окрестные горы заливает красным и золотым. Но ответного огня нет, не дымится и вражеский самолет, падающий на землю. Те, в кого стреляют, летят слишком высоко и недосягаемы для местных ракет. «Для Карен террорист – это тот, у кого есть бомба, но нет самолета», – шепчет в ухо Манди голос Юдит. Много лет прошло с тех пор, как он позволил Юдит войти в его жизнь, но со стаканом виски в руке, с чердачным потолком над головой и согнутой спиной Саши в десяти футах от него, трудно держать воспоминания под замком.
  Это вечер перед Рождеством в Берлине, решает он, только по радио не звучат рождественские гимны, а на кучах украденных книг не горят свечи. И Саша опять готовит, но не кусок твердого, как пуля, мяса, а столь любимый Манди Wienerschnitzel, достав его из саквояжа, который так осторожно нес по спиральной лестнице. В квартире на чердаке голые кирпичные стены, стропила и световые люки, но на том сходство с берлинским чердаком заканчивается. Один угол занимает современная кухня, выложенная керамической плиткой, со стальной мойкой и электрической плитой. Из арочного окна открывается прекрасный вид на горы.
  – Квартира принадлежит тебе, Саша?
  Но разве Саше когда-нибудь что-нибудь принадлежало? Однако, пусть воссоединившиеся друзья не виделись больше десяти лет, разговор идет исключительно о пустяках.
  – Нет, Тедди. Ее сняли для нас мои друзья.
  Для нас, отмечает Манди.
  – Какие они заботливые.
  – Да, этого у них не отнимешь.
  – И богатые.
  – Ты, между прочим, прав. Они – капиталисты, но на стороне угнетенных.
  – Это те самые люди, которым принадлежит и «Ауди»?
  – Они дали мне эту машину.
  – За них нужно держаться обеими руками. Не люди – ангелы.
  – Спасибо, Тедди. Это входит в мои планы.
  – Они же сказали тебе, где меня найти?
  – Возможно.
  
  Манди слушает слова Саши, но вслушивается и в его голос. Как всегда зычный, Наполненный энергией. А еще он не может скрыть нетерпения, и Манди слышит его в каждом слове. Этому голосу очень хочется поскорее озвучить то, что его обладатель слышал от некоего гения, с которым говорил последним, объявить, что они готовы вот-вот открыть людям глаза на социальное происхождение человеческого знания. Это голос Банко, когда он выступил из теней веймарского подвала и велел мне слушать его внимательно, а комментарии свести к минимуму.
  – Значит, ты – удовлетворенный человек, Тедди. – Он рубит слова, не отрываясь от плиты. – У тебя семья, автомобиль, ты продаешь людям словесную чушь. Ты, как обычно, женился на выбранной тобой даме?
  – Я над этим работаю.
  – Не испытываешь тоски по Гейдельбергу?
  – С какой стати?
  – Насколько я понимаю, еще шесть месяцев тому назад ты руководил там школой изучения английского языка.
  – Последней из череды школ. – Откуда он все это знает?
  – И что пошло не так?
  – Что всегда идет не так. Грандиозное открытие. Письма во все крупные фирмы. Рекламные объявления во всю страницу. Посылайте к нам ваших притомившихся чиновников. Проблема оказалась одна: с ростом числа студентов росли и убытки. Ты в курсе?
  – Насколько я понял, тебе попался нечестный партнер. Эгон.
  – Совершенно верно. Эгон. Тебя просветили по полной программе. Давай послушаем о тебе, Саша. Где живешь? На кого работаешь? И почему ты и твои друзья шпионили за мной? Я думал, мы уже завязали с этой игрой.
  Брови чуть поднимаются вверх, губы сжимаются: Саша готовится ответить на первую половину вопросов и делает вид, что второй не слышал.
  – Спасибо тебе, Тедди. Могу сказать, что полная занятость мне обеспечена. Похоже, удача решила-таки повернуться ко мне лицом.
  – Пора бы. Странствующему по краям света радикальному лектору обычно не до жиру. Кто же тебя пригрел?
  И этот вопрос остается без ответа.
  Стол накрыт на двоих. Красивые бумажные салфетки. Бутылка бургундского на деревянной подставке. Саша зажигает свечи. Его рука дрожит, точно так же, как, судя по его рассказу, дрожала более двадцати лет тому назад, когда он нес Профессору заявление Манди на получение визы. Один только вид этой дрожащей руки вызывает у Манди стремление защищать и оберегать Сашу, пусть он и поклялся не ощущать его. Поклялся мысленно Заре, Мустафе и себе, и лучшей жизни, на пути к которой они сейчас находятся. Через минуту он намерен сказать Саше следующее: «Если это еще одно из твоих великих предвидений, которое мы вдвоем должны претворить в жизнь, то ответ – нет, нет и нет, в таком вот порядке». Вот что он скажет. После это они смогут поболтать о славном прошлом, пожмут друг другу руки и разбегутся.
  – Я предлагаю не налегать на выпивку, Тедди, если ты не возражаешь. Возможно, впереди у нас долгая ночь, – говорит Саша.
  * * *
  Wienerschnitzel, по-другому и быть не могло, недожарен. В своем нетерпении Саша не стал ждать, пока растопится жир.
  – Но ты получил мои письма, Тедди? Пусть даже не отвечал на них.
  – Действительно, получил.
  – Все до единого?
  – Похоже на то.
  – Ты их прочитал?
  – Естественно.
  – Мои газетные статьи тоже?
  – Зажигательные тексты. Восхищался ими.
  – Но все равно они не подвигли на ответ?
  – Получается, что нет.
  – Причина в том, что мы не были друзьями, когда расставались в Бад-Годесберге?
  – О, мы были друзьями. Только, возможно, немного устали. Шпионаж требует много сил, я не устаю это повторять, – отвечает Манди и добавляет смешок, потому что Саша не всегда узнает шутку, особенно если она не так уж хороша.
  – Я пью за тебя, Тедди. Пью в твою честь в это прекрасное и ужасное время.
  – И за тебя, старина.
  – Все эти годы, по всему миру, учил ли я кого, вышвыривали меня из очередной страны или сажали в тюрьму, ты оставался моим тайным духовником. Без тебя, а мне иной раз крепко доставалось, я бы поверил, что борьба бесполезна.
  – Так ты и писал. За что тебе, конечно, спасибо. Но мог бы и не писать, – угрюмо отвечает Манди.
  – И ты, я надеюсь, получил удовольствие от недавней маленькой войны?
  – Наслаждался каждой минутой. Жаль, что она так быстро завершилась.
  – Самая необходимая за всю историю, самая нравственная и христианская… и самая неравная?
  – Меня от нее тошнило, – признает Манди.
  – И, я слышал, тошнит до сих пор.
  – Да. До сих пор.
  * * *
  Вот, значит, где собака зарыта, думает Манди. Он знает, что я возмущен этой войной, и хочет подписать на какую-то кампанию. Что ж, если он гадает, что на меня нашло, добро пожаловать в наши ширящиеся ряды. Я спал. Лежал на полке. Вчерашний шпион, развлекающий англоговорящих, вернее, англослушающих, в Лидендорфе. Мои белые дуврские утесы затерялись в тумане, а потом вдруг…
  Внезапно он зол, как шершень, обклеивает стены квартиры Зары газетными вырезками, звонит едва знакомым людям, возмущается у телевизора, забрасывает наши любимые английские газеты письмами, которые, понятное дело, никто не читает, не говоря уж о том, что не публикует.
  А что, собственно, произошло для него такого, чего не происходило раньше?
  Он пережил Тэтчер и Фолклендские острова. Он наблюдал, как английские школьники демонстрировали живучесть духа Черчилля, скандируя: «Правь, Британия!» – когда торопливо зафрахтованные круизные лайнеры и древние миноносцы отправлялись на освобождение Фолклендов. Наша лидерша приказала ему возрадоваться потоплению «Бельграно».[96] Его чуть не вытошнило. К счастью, желудок оказался крепким.
  Юным школьником, в девятилетнем возрасте, он разделял радость майора по поводу успеха наших доблестных британских вооруженных сил, спасших попавший в беду Суэцкий канал… чтобы увидеть, что он остался в руках прежних владельцев, и узнать, что правительство тогда, как и теперь, бессовестно лгало об истинных причинах, заставивших нас втянуться в войну.
  В лживости и лицемерии политиков он не видел ничего нового для себя. Они такие по определению. Тогда с чего такое возмущение? Зачем вскакивать на импровизированную трибуну и бессмысленно протестовать против всего того, что продолжается на протяжении всей истории человечества, начиная с момента, когда первый политик на земле впервые в жизни солгал, завернувшись во флаг, призвав на помощь господа, а потом лицемерно заявил, что ничего такого и не говорил?
  Это старческая нетерпимость, проявившаяся слишком уж рано. Это злость из-за того, что одно и то же шоу повторяют слишком уж много раз.
  Это осознание, что «творцы» истории очень уж часто используют нас всех, отсюда и желание не допустить этого вновь.
  Это открытие, на шестом десятке, через пятьдесят лет после крушения Империи, что плохо управляемая страна, ради благополучия которой он хоть что-то да сделал, брошена, на основании откровенной лжи, на подавление туземцев, с тем чтобы ублажить отступившуюся от веры супердержаву, которая думает, что может относиться к остальному миру как к своему придатку.
  И какие нации оказываются самыми громогласными союзниками Тедди Манди, когда он делится своим мнением с теми, кто достаточно цивилизован, чтобы выслушать его?
  Гадкие немцы.
  Вероломные французы.
  Неотесанные русские.
  Три нации, у которых достало мужества и здравого смысла сказать нет, и хотелось бы, чтобы они продолжали в том же духе.
  Кипя от праведного гнева, Манди пишет Кейт, своей бывшей жене, которая за все свои грехи вознаграждена высокой должностью в новом правительстве. Письмо, возможно, не столь дипломатичное, как следовало бы, но, видит бог, мы были женаты не один год, у нас общий ребенок. Ответ – четыре строчки, с подписью-факсимиле, извещающий о том, что она учтет его позицию.
  Манди взывает к своему сыну Джейку, который после нескольких неудачных попыток все-таки поступил в Бристольский университет, требуя, чтобы он и другие студенты вышли на улицы, строили баррикады, бойкотировали занятия, заняли кабинет вице-канцлера.[97] Но Джейк в эти дни больше прислушивается к Филипу, и у него нет времени для заморских отцов в климактерическом возрасте, которые еще не обзавелись электронной почтой. А рукописный ответ выше его сил.
  Поэтому Манди марширует, как в отдаленном прошлом маршировал с Ильзе или с Сашей в Берлине, но с убежденностью, какой не было прежде, потому что теперь он выражает собственное мнение, а не позаимствованное у других. Это, разумеется, удивительно, что гадкие немцы выходят на демонстрации против войны, которую осуждает их государство, но, благослови их бог, выходят. Возможно, потому, что лучше многих знают, как это легко – соблазнить доверчивый электорат.
  Вот Манди и марширует с ними, а также Зара, Мустафа и их друзья, и еще призраки Рани, Ахмеда, Омара и Али плюс игроков Кройцбергского крикетного клуба. Марширует вся школа Мустафы, и Манди марширует вместе со школой.
  Маршируют прихожане мечети, вместе с ними маршируют полицейские, и Манди удивительно видеть полицейских, которым война нужна не больше, чем марширующим. После марша вместе с Зарой и Мустафой он идет в мечеть, а после мечети грустно сидят над чашечками с кофе в углу кебабной Зары с прогрессивным молодым имамом, который проповедует важность знаний, поскольку только они могут противостоять опасной идеологии.
  Дело в том, что Манди становится настоящим после стольких лет притворства. Дело в том, что он противостоит человеческому самообману, начиная с самого себя.
  * * *
  – Я слышал, твой маленький премьер-министр – не пудель американского президента, а его слепая собака, – говорит Саша, словно заглядывая в мысли Манди. – Поддерживаемый английской корпоративной прессой, он демонстрирует безграничную преданность американскому империализму. Некоторые даже утверждают, что это вы, англичане, вырвались вперед.
  – Меня бы это не удивило, – отвечает Манди, выпрямляется, вспоминая, что уже читал об этом, возможно, в «Зюддойче».
  – Поскольку так называемая коалиция, начав неспровоцированное нападение на Ирак, нарушила как минимум половину международных правовых норм и продолжающейся оккупацией намерена нарушить вторую половину, не следует ли нам настаивать на том, чтобы основные зачинщики этой кампании предстали перед Международным трибуналом в Гааге?
  – Неплохая идея, – сухо кивает Манди. Знает, это не Сашина идея, он где-то ее подхватил и использует для красного словца.
  – Пусть Америка официально объявила, что на нее не распространяется юрисдикция таких вот судов.
  – Пусть объявляет, чего хочет. – Он высказывал аналогичную мысль в битком набитом зале «Полтергейста» лишь две недели тому назад, после того, как услышал что-то такое в выпуске новостей «Всемирной службы Би-би-си».
  И внезапно Манди вскипает. Он сыт по горло, и не только этим вечером. Надоели ему все эти игры. Он не знает, что именно замыслил Саша, но нет у него никаких сомнений, что Сашины планы ему не понравятся, как не нравится самодовольная ухмылка на его физиономии. И он уже собирается что-то высказать, а может, и все подряд, но Саша опережает его. Их лица совсем рядом, их освещают рождественские свечи с берлинского чердака. Саша хватает его за предплечье. Темные глаза, несмотря на стоящие в них боль и отчаяние, сверкают энтузиазмом.
  – Тедди?
  – Что еще?
  – Хочу задать тебе только один вопрос. Я уже знаю ответ, но хочу услышать его от тебя лично. Я обещал. Ты готов?
  – Сомневаюсь.
  – Ты веришь собственной риторике? Или все эти возмущенные крики – способ самозащиты? Ты – англичанин в Германии. Может, поэтому ты считаешь, что твой голос должен быть услышан? Тут все понятно. Я тебя не осуждаю, только спрашиваю.
  – Ради бога, Саша! Ты надел берет. Затащил меня сюда. Лыбишься, как Мата Хари. Бросаешь мне в лицо мои собственные слова. А теперь, будь любезен, снеси наконец яичко и объясни: что все это значит?
  – Тедди, пожалуйста, ответь мне. Я принес невероятную надежду. Для нас обоих. Возможность, о которой мы не могли даже мечтать. Для тебя мгновенное избавление от материальных забот. Ты сможешь вновь стать учителем, твоя мечта о мультикультурном обществе станет явью. У меня появится аудитория, какую я не мог себе и представить. Похоже, ты собрался уснуть.
  – Нет, Саша. Просто слушаю, не глядя на тебя. Иногда так лучше.
  – Это война лжи. Ты согласен? Наши политики лгут прессе, они видят свою ложь напечатанной и называют ее общественным мнением.
  – Это твои слова или я их тоже где-то украл?
  – Это слова великого человека. Ты с ними согласен? Да или нет?
  – Хорошо: да.
  – Многократно повторенная, ложь становится непреложным фактом, на котором строится новая ложь. Потом мы получаем войну. Эту войну. Тоже его слова. Ты согласен с ними? Пожалуйста, Тедди! Да или нет?
  – Опять да. И что?
  – Это нарастающий процесс. По мере увеличения количества лжи, все больше слез требуется, чтобы ее оправдать. Ты по-прежнему соглашаешься?
  Манди ждет следующей цитаты, и что нарастает, так это его злость.
  – Для любого лидера самый легкий и дешевый способ втянуть свою страну в войну – выдвинуть ложные обвинения. И каждого, кто идет на такое, следует гнать с должности. Это слишком резкое для тебя заявление, Тедди, или ты согласен и с ним?
  Манди наконец-то взрывается.
  – Да, да, да. Тебя это устраивает? Я согласен с моей риторикой, твоей риторикой и риторикой твоего последнего гуру. К сожалению, как мы выяснили на собственном опыте, риторика не останавливает войну. Так что спокойной ночи и спасибо тебе, и позволь мне уехать домой.
  – Тедди. В двадцати милях отсюда сидит человек, который посвятил жизнь и состояние гонке вооружений за правду. Это его выражение. Послушать его – все равно что подняться на новый уровень мышления. Ничего из того, что ты услышишь, не встревожит тебя, не подвергнет опасности, не принесет вреда. Возможно, он сделает тебе некое предложение. Удивительное, уникальное, потрясающее предложение. Если ты примешь его, а он примет тебя, далее ты пойдешь по жизни неизмеримо более богатым, как духовно, так и материально. У тебя начнется эпоха Возрождения. Если вы не достигнете договоренности, я дал ему слово, что о его секретах от тебя никто не узнает. – Пальцы на предплечье Манди сжимаются сильнее. – Ты хочешь, чтобы я льстил тебе, Тедди? Ты этого ждешь? Хочешь, чтобы я умасливал тебя, как это проделывал наш дорогой Профессор? Завлекал дорогими обедами? Эти времена уже в прошлом.
  Манди чувствует себя глубоким стариком. Пожалуйста, думает он. Мы это уже проходили. Знаем все от «а» до «я». В нашем возрасте нам не до новых игр.
  – Как его зовут? – устало спрашивает он.
  – У него много имен.
  – Мне хватит и одного.
  – Он – философ, филантроп, отшельник и гений.
  – И шпион, – предполагает Манди. – Он приходит и слушает меня в «Полтергейсте», а потом пересказывает тебе услышанное.
  Но Сашин энтузиазм этим не унять.
  – Тедди, у него огромные богатство и власть. Информацию приносят ему, как дань. Я упомянул ему твое имя, он ничего не сказал. А неделей позже вызвал меня. «Твой Тедди в Лидендорфе, несет всякую чушь английским туристам. У него жена-мусульманка и доброе сердце. Сначала мы должны установить, действительно ли он сочувствует нашим идеям. Если да, ты объяснишь ему принцип. Потом приведешь ко мне».
  Принцип, повторяет про себя Манди. Войны не будет, но следование принципу иной раз не оставляет камня на камне.
  – С каких это пор ты водишь знакомство с богатыми и влиятельными людьми? – спрашивает он.
  – С того момента, как встретил его.
  – Как? Что произошло? Он выпрыгнул из торта?
  Скептицизм Манди выводит Сашу из терпения, и он опускает руку.
  – В одном из университетов Ближнего Востока. В каком именно, мне непонятно, а он не говорит. Возможно, в Адене. Я год преподавал в Адене. Может, в Дубае, Йемене или Дамаске. Или еще дальше на восток, в Пенанге, власти которого пообещали переломать мне ноги, если к утру я не уеду. Он только говорит, что попал на одну мою лекцию аккурат перед тем, как закрылись двери аудитории, сидел в задних рядах, и его глубоко тронули мои слова. Он ушел до того, как начались вопросы, но приказал своим людям добыть текст моей лекции.
  – И о чем была лекция? – Манди хочет предположить, что речь шла о социальном происхождении человеческого знания, но врожденная доброта останавливает его.
  – О порабощении глобального пролетариата корпоративно-военным союзом, – с гордостью объявляет Саша. – О неразрывности промышленной и колониальной экспансии.
  – За такую лекцию я бы переломал тебе ноги. И как Тот, У Кого Много Имен, зарабатывает свои деньги?
  – Нечестным путем. Он обожает цитировать Бальзака. «За каждым большим состоянием стоит одно большое преступление». Он заверяет меня, что Бальзак не знал, о чем говорил. Большое состояние требует множества преступлений. Дмитрий совершил их все.
  – Вот, значит, какое у него имя. Одно из них. Дмитрий.
  – На этот вечер, для нас, это его имя.
  – Дмитрий…
  – Мистер Дмитрий.
  – Он из России? Греции? Где еще распространено имя Дмитрий? В Албании?
  – Тедди, это не важно. Этот человек – гражданин всего мира.
  – Так же, как мы. Так из какого он кусочка этого мира?
  – На тебя произведет впечатление, если я скажу, что паспортов у него не меньше, чем у мистера Арнольда?
  – Ответь на мой вопрос, Саша. Как он заработал свои чертовы деньги? Торговля оружием? Наркотики? Поставки белых проституток? Или что-то действительно ужасное?
  – Мы ломимся в открытую дверь, Тедди. Я ничего не исключаю. Так же, как и Дмитрий.
  – Значит, это покаяние. Грязные деньги. Он выжал все, что мог, из нашего шарика, а теперь собирается отстроить его заново. Можешь мне не говорить, он – американец.
  – Это не покаяние, Тедди, не чувство вины, и, насколько мне известно, он – не американец. Это реформа. Мы не должны быть лютеранами, чтобы верить в возможность реформирования человека. В то время, когда он случайно услышал мою лекцию, он странствовал по свету в поисках веры, как когда-то ты и я. Все подвергал сомнению и ничему не верил. Он – интеллектуальный зверь, умный, озлобленный и необразованный. Прочитал множество книг с тем, чтобы обрести знания, но еще не определился со своей ролью в этом мире.
  – А потом набрел на тебя. И ты указал ему путь, – говорит Манди, опирается подбородком на руку, закрывает глаза, чтобы успокоиться, и чувствует, что дрожит всем телом, от пяток до макушки.
  Но Саша не дает ему успокоиться. В своем энтузиазме он не знает жалости.
  – Почему ты столь циничен, Тедди? Разве тебе не приходилось стоять в очереди на автобус и подслушать с десяток слов, выразивших что-то такое, что давно было в твоем сердце, но ты этого не знал? Мне повезло в том, что я произнес этот десяток слов. Он мог услышать их где угодно. Уже в то время, когда их произносил я, они слышались на улицах Сиэтла, Вашингтона, Генуи. Когда идет атака на осьминога корпоративного империализма, звучат одни и те же слова.
  Манди вспоминает, как однажды написал Юдит о том, что под ногами у него нет твердой опоры. Нет ее и теперь. Он снова в Веймаре. Я – абстракция, беседующая с другой абстракцией о третьей.
  – Итак, мистер Дмитрий тебя услышал, – говорит он тоном человека, восстанавливающего картину преступления. – Он стоял в твоей очереди на автобус. И его потрясло твое красноречие. Как и нас всех. А теперь позволь повторить вопрос. Как ты с ним встретился? Когда он стал для тебя плотью и кровью? Или тебе не дозволено говорить?
  – Он послал ко мне эмиссара. Точно так же, как послал меня поговорить с тобой.
  – Где? Когда? Кого он послал?
  – Тедди, мы не в «Белом отеле».
  – И мы никого больше не обманываем. С этим покончено. Мы можем говорить, как двое нормальных людей.
  – Я был в Вене.
  – Зачем?
  – Конференция.
  – О чем?
  – Интернационалисты и либералы.
  – И?
  – Ко мне подошла женщина.
  – Мы ее знаем?
  – Я видел ее впервые. Сказала, что знакома с моей работой, и спросила, не соглашусь ли я повидаться с ее другом, известным человеком, который хочет со мной познакомиться.
  – Значит, у нее тоже не было имени.
  – Кольбах. Мария Кольбах.
  – Возраст?
  – Не важно. О постели речи идти не могло. Лет сорок пять.
  – Откуда?
  – Она не сказала, я не спрашивал. Говорила с венским акцентом.
  – Работала на кого?
  – Может, на Дмитрия. Не знаю.
  – Она участвовала в конференции?
  – Она этого не говорила, а ее фамилии не было в списках как организаторов, так и участников.
  – Что ж, во всяком случае, ты посмотрел. Фрейлейн или фрау?
  – Она не сказала.
  – Дала тебе визитку?
  – Нет. И я не просил.
  – Показала тебе водительское удостоверение?
  – Тедди, я думаю, ты несешь чушь.
  – Ты знаешь, где она живет, если у нее есть дом? Ты нашел ее номер в венском телефонном справочнике? Почему мы связываемся с гребаными призраками? – Краем глаза он ловит обиду на лице Саши и сдерживается. – Ладно. Она подходит к тебе. Задает вопрос. И ты говоришь, да, фрау или фрейлейн Кольбах, я хотел бы встретиться с вашим другом, известным человеком. И что произошло потом?
  – Меня приняли на большой вилле в одном из лучших районов Вены, назвать который я не вправе. Не могу рассказать и о содержании нашей дискуссии.
  – Как я понимаю, она отвезла тебя туда.
  – Машина ждала у конференц-холла. Нас отвез шофер. Конференция закончилась. Никаких других встреч у меня не было. Когда мы прибыли на виллу, она позвонила в звонок, представила меня секретарю и отбыла. Какое-то время спустя меня провели в зал, где я впервые и увидел Дмитрия. «Саша, – сказал он, – у меня огромное, нажитое незаконным путем состояние, я изучаю жизнь, которая невидима обычным людям, высоко ценю твои убеждения и хочу предложить тебе очень важную миссию, но, если ты не готов взяться за ее выполнение в одиночку, пожалуйста, скажи мне об этом сразу и уйди». Я спросил, легитимна ли миссия. Он ответил, больше чем легитимна, жизненно важна для благополучия человечества. Вот тогда я и поклялся никому ничего не говорить. А потом, в течение нескольких часов, он рассказывал о своих замыслах.
  – И что же это за…
  Саша, великий двойной агент, исчез. На его месте сидит неисправимый мечтатель с берлинского чердака.
  – Это миссия, для выполнения которой у меня и моего спасителя и друга Тедди Манди есть все необходимое. Эта миссия одновременно позволит нам реализовать все наши желания.
  – И ты, разумеется, сказал да.
  – Без малейшего колебания. После того, когда он мне все рассказал, мне просто не терпелось взяться за дело.
  Манди уже поднялся из-за стола и стоит у окна, спиной к Саше. Далеко внизу догорают остатки праздника. Озеро черное и спокойное. Горы за ним – тени на затянутом облаками небе.
  – Где ты виделся с ним в последний раз?
  – В Париже.
  – На другой вилле?
  – В квартире. Такой большой, что до туалета я бы с удовольствием добирался на велосипеде.
  – А до того?
  – Только в Вене.
  – Так как же вы общаетесь? Оставляете друг другу записки под камнями? – Саша предпочитает не отвечать на этот остроумный вопрос, поэтому Манди задает другой: – Он знает, что мы работали вместе?
  – Он знает, что в Берлине ты был радикалом, которого избили фашисты, как в свое время фашисты избили его. Он знает, что ты пожертвовал собой ради друга.
  – Как насчет тебя?
  – Пожалуйста?
  – Он знает, что ты выполнял кое-какие поручения мистера Арнольда?
  – Ему известно, что всю мою жизнь я боролся с тиранией тем оружием, до которого мог дотянуться. Тедди!
  Теперь уже раздражение слышится в голосе Саши. Он вскакивает, подходит к стоящему у окна Манди, протягивает к нему руки.
  – Хватит, Тедди! Или ты не понимаешь, какие добрые слова я произнес о тебе? Когда Дмитрий спросил, встречался ли я в прошлом с хорошими людьми, умными, свободно мыслящими, мужественными, твердо стоящими на ногах, и о ком я сразу подумал, как не о Тедди? Когда он разъяснил мне, ясно и понятно, как мы сможем изменить мир, рядом с собой я увидел именно тебя, и только тебя! – Он отступает на шаг, руки падают, он ждет ответа Манди, но тот по-прежнему смотрит на черное озеро и тени гор на дальнем берегу. – Мы неразделимы, Тедди. Я в этом убежден. Мы столько выдержали вместе. Теперь мы вместе можем победить. Дмитрий предлагает все, что тебе нужно: деньги, цель, полнокровную жизнь. Что ты потеряешь, выслушав его?
  «О, совсем ничего, – думает Манди. – Зару, Мустафу, мое счастье, мои долги».
  – Возвращайся в Мюнхен, – презрительно предлагает Саша. – Лучше бояться неизвестного и ничего не предпринимать. Тогда ты будешь чувствовать себя в безопасности.
  – Что произойдет, если я выслушаю его и скажу «нет»?
  – Я заверил его, что ты, как и я, человек чести, умеющий хранить секреты. Он предложит тебе королевство. Ты можешь отказаться от него, но не должен об этом говорить.
  Различаемся мы в одном, отмечает про себя Манди. Саша мыслит по-крупному, я – по-мелкому. Потому мы и дополняем друг друга. Так что давай думать о том, как вставить Заре зубы и купить Мустафе компьютер, о котором мальчишка мечтает. Возможно, он даже научит меня отправлять электронные письма Джейку.
  – Змеиное масло, – вдруг говорит он по-английски и смеется. Саша его не поддерживает, наоборот, хмуро смотрит, сведя брови к переносице. – То, что мошенники продавали доверчивым людям. Собственно, именно то, что я продал Профессору.
  – И что?
  – Может, пришло время, когда и мне пора прикупить этого продукта. Кто сядет за руль?
  Не решаясь ответить, Саша делает глубокий вдох, крепко закрывает глаза, открывает, торопливо пересекает комнату. У телефонного аппарата, по памяти набрав номер, расправляет плечи, в партийном стиле, как принято перед тем, как обратиться к начальству.
  – В сторожке через час, – докладывает он и кладет трубку.
  – Примут меня в таком виде? – спрашивает Манди, указывая на рабочую одежду.
  Саша, который чаще не понимает иронии, оглядывает Манди с головы до ног. Его взгляд задерживает на «Юнион Джеке», который нашит на нагрудный карман почтенного возраста пиджака спортивного покроя. Манди сдирает нашивку и убирает в карман.
  * * *
  Внимание Саши полностью поглощено дорогой. Он – усердный ученик, смотрит прямо перед собой, поверх рулевого колеса, иногда гудит или мигает фарами тем, кто едет не так, как ему хочется.
  Он знает дорогу, и это хорошо, потому что через несколько минут после отъезда Манди – топографический кретин, как обычно, уже не понимает, в каком направлении они едут. Поначалу полагает, что на юг, но скоро они попадают на серпантин у подножия высоких гор. Луна, ранее покинувшая их, появляется вновь, во всей красе, освещая луга и превращая дороги в белые реки. Они въезжают в лес, спускаются по аллее, обсаженной хвойными деревьями. Лось смотрит на них в свете фар, потом растворяется в лесной темноте. Чуть впереди, почти над капотом, пролетает сова, блеснув белым брюшком.
  Они поворачивают направо, начинают подниматься и через десять минут добираются до вырубки, на которой лежат складированные стволы деревьев. Манди вспоминается другая вырубка, около Праги, где Саша рассказал, что его отец – шпион Штази. Они вкатываются по бетонному пандусу в ангар, достаточно большой, чтобы приютить цеппелин. Полдесятка дорогих автомобилей, немецких и австрийских, стоят рядком, словно на продажу. Отдельно от них припаркован черный джип. Саша подъезжает к нему.
  Джип новый, американский, с множеством хромированных деталей и фонарей. За рулем неподвижно сидит тощая женщина средних лет, с повязанным на голове платком. Манди приходит мысль, что это та самая женщина, которая рылась в сумочке, когда он поднимался по винтовой лестнице три часа тому назад, но Сашу он об этом не спрашивает. Никто друг с другом не здоровается. Саша вылезает из «Ауди», предлагает Манди сделать то же самое. Женщина по-прежнему смотрит прямо перед собой, сквозь ветровое стекло джипа. Манди говорит: «Добрый вечер», – но она его игнорирует.
  – Куда мы едем? – спрашивает он.
  – Нам предстоит еще одна короткая поездка, Тедди. Наш друг предпочитает гостеприимство Австрии. Ему так удобнее.
  – У меня нет паспорта.
  – Паспорт тебе не потребуется. Граница здесь номинальная.
  Я изучаю жизнь, которая невидима обычным людям.
  Саша забирается в джип. Манди – следом. Не включая фар, женщина выруливает из ангара, вниз по пандусу. Она в кожаных перчатках. Как и женщина на лестнице. Выключает двигатель, к чему-то прислушивается, вероятно, ничего тревожного не слышит. А потом, включив фары, бросает джип в черноту горы и с огромной скоростью начинает подъем.
  Заросший лесом склон – стена смерти, и женщина безумна в попытке штурмовать его. Манди хватается за ручку двери. Деревья растут вплотную. Женщине не удастся втиснуть джип между ними. Тропа такая крутая, а скорость так высока! Никто не сможет удержать машину на такой скорости, но женщине это удается. Она справляется с этим блестяще. Эдинбургские академики гордились бы ею. Затянутая в перчатку рука так ловко орудует ручкой переключения скоростей, что джип даже не дергается.
  Стену они преодолели. В лунном свете Манди видит лежащие внизу четыре долины, напоминающие спицы белого колеса. Она ведет джип между скал и валунов по заросшему травой плато. Наконец они вновь на асфальте, спускаются по пологому склону к большому реконструированному фермерскому дому, окруженному сараями и коттеджами. Из трубы дома поднимается дымок. На окнах ящики с геранью. Женщина ставит джип на ручник, открывает дверцу и уходит. К джипу направляются двое накачанных молодых людей в куртках с капюшонами, чтобы проводить их в дом.
  «На Эстель-роуд, – думает Манди, – я как-то открыл дверь таким вот молодым людям, и оказалось, что они мормонские миссионеры из Миссури, которые хотели спасти мою душу. Что ж, я не поверил им тогда, не верю и теперь».
  * * *
  Комната, в которой они ждут, длинная, обшитая деревом, пахнущая изюмом и медом. Диваны обиты цветастым ситцем, на кофейном столике новенькие глянцевые искусствоведческие журналы. Манди сидит и пытается заинтересовать себя статьей о постмодернистах в архитектуре, тогда как Саша меряет комнату шагами. «Прямо-таки Мустафа, которого я приводил к доброму турецкому доктору, – думает Манди. – Через минуту он скажет, что у него ничего не болит и он хотел бы пойти домой».
  – Уже бывал здесь, Саша? – спрашивает Манди, чтобы разогнать тишину.
  Саша лодочками прикладывает руки к ушам.
  – Нет, – шипит он.
  – Значит, только в Вене и Париже?
  – Тедди, пожалуйста. Это неудобно.
  Манди вспоминает об истине, которую он познал на собственном опыте: люди, которые находятся в состоянии постоянной войны с властью, любят это состояние.
  На пороге возникает чистенько вымытая блондинка в деловом костюме.
  – Мистер Манди?
  – Он самый! – радостно вскрикивает Тед и вскакивает, потому что находится в присутствии дамы.
  – Ричард хотел бы поговорить с вами, если вас это не затруднит. Пройдите, пожалуйста, со мной.
  – Ричард? Кто такой Ричард?
  – Ричард занимается бумагами, мистер Манди.
  – И что это за бумаги? – Он хочет слышать ее голос. По голосу можно многое сказать о человеке.
  – Ничего особенного, сэр. Ричард вам все объяснит, я в этом уверена.
  Вассар[98] с немецким акцентом, решает он. Вежливость стюардессы. Еще один вопрос, сэр, и я сверну вашу гребаную шею. Он смотрит на Сашу, чтобы понять, относится ли приглашение и к нему, но Саша стоит к ним спиной, рассматривает репродукцию с крестьянами в национальной тирольской одежде. Блондинка из Вассара ведет Манди по коридору, украшенному оленьими рогами, и вверх по узкой лестнице. На стенах мушкеты и оловянные тарелки. Старинная сосновая дверь приоткрыта. Она стучит, толкает дверь и отступает в сторону, чтобы Манди мог протиснуться мимо нее. «Я в кино, – думает он, когда их бедра едва соприкасаются. – Джеймс Бонд прибывает с визитом в замок великана-людоеда. Через минуту она введет мне в вену сыворотку правды».
  – Как вас зовут? – спрашивает он.
  – Джанет, сэр.
  – А я – Тед.
  Ричард тоже светловолосый и такой же чистенький. Волосы коротко стриженные. У него плечи качка, на нем синий блейзер и синий галстук стюарда авиакомпании. Он сидит в квадратной, обшитой деревом комнате, размером чуть больше сауны, за маленьким красным столом. Рукопожатие крепкое, ясно и то, что он спортсмен. Возможно, девушка тоже дружит со спортом. На столе нет ни телефона, ни компьютера, никаких технических средств, облегчающих жизнь клеркам. Только одна папка – и та закрыта. Никто не удосужился написать на ней «ПАПКА». Ричард упирается подушечками пальцев в стол по обе стороны папки, словно собирается левитировать.
  – Надеюсь, вы не станете возражать, если я буду называть вас Тед? Некоторые англичане такие чопорные!
  – Только не этот англичанин, Ричард, заверяю вас! – Он уже разобрался с акцентом Ричарда: скандинав, каждое предложение – что жалоба.
  – Тед, мистер Дмитрий считает необходимым выплачивать разовое вознаграждение всем своим потенциальным работникам, вне зависимости от того, как закончится собеседование. Вознаграждение – тысяча долларов наличными, выплачиваемое после подписания контракта о найме на работу на один день. Вас это устраивает, Тед?
  Предложение денег всегда приводит Манди в замешательство. Так что с его губ срывается смешок, он прикладывает руку ко рту, говорит: «Полагаю, я могу заставить себя пойти на такое», – и вновь следует смешок.
  – Контракт очень короткий, Тед. Ключевое слово – конфиденциальность. – Видно, что Ричард овладел своей ролью в совершенстве. – По его условиям вам запрещается раскрывать кому-либо содержание ваших дискуссий с мистером Дмитрием и его сотрудниками. А также упоминать о самом факте этих дискуссий. Вам все понятно? Вы согласны с этим условием? Тогда взгляните на контракт, пожалуйста. Не подписывайте, пока не прочитаете его. Мы говорим, что это жизненная аксиома.
  Мы, значит? Ну и ну. Жизненная аксиома, никак не меньше. Простой лист бумаги высокого качества. Ни логотипа фирмы, ни адреса, ни даты. Три абзаца текста, распечатанные на лазерном принтере. Некая организация, именуемая Фонд «Новая планета», готова на один день воспользоваться услугами Теда Манди. В ответ мистер Манди берет на себя обязательство не говорить, не писать, не описывать каким-либо способом, не рассказывать, не передавать, не раскрывать, не обнародовать… и прочие глаголы, которыми адвокаты, все они говнюки, превращают простую мысль во что-то неудобоваримое… того, что происходило или не происходило с ним в замке великана-людоеда.
  Манди подписывает, они вновь обмениваются рукопожатием. Рука Ричарда сухая и жесткая. После того как он достаточно долго тряс руку Манди, Ричард лезет во внутренний карман блейзера и достает запечатанный желтый конверт. Не из ящика стола, попрошу заметить, не из сейфа, не из денежного ящика, а из внутреннего кармана, расположенного у сердца. И расписка ему совершенно не нужна.
  Ричард открывает дверь, опять рукопожатие, для кино- и фотокамер, да только, насколько известно Манди, их нет и в помине. В коридоре ждут еще двое в куртках с капюшонами. Белые лица, черные анораки, мертвые лица. Мормоны признали бы их своими.
  – Сэр, мистер Дмитрий сейчас вас примет.
  * * *
  Два блейзера охраняют резные двери, но эти, в отличие от блейзера Ричарда, зеленые. «Кто-то тщательно продумал гардероб сотрудников», – думает Манди. Один охлопывает его, второй укладывает в неглубокую корзину жалкие вещи пленника: мятую оловянную фляжку, нашивку с «Юнион Джеком», сотовый телефон устаревшей модели, измятый экземпляр «Зюддойче», чаевые в разных валютах, собранные у выходной двери Линдерхофа, связку ключей от квартиры, тысячедолларовый конверт.
  Резные двери распахиваются, Манди переступает порог и ждет первой встречи с миллиардером, философом, филантропом, отшельником и гением, который принял решение посвятить свою жизнь и состояние Саше и гонке вооружений за правду. Но видит лишь пухлого мужичонку в мешковатых тренировочных брюках и футболке, прогуливающегося по комнате, и двух мужчин в костюмах, которые сверлят его взглядами, стоя у противоположных стен.
  – Мистер Манди, сэр, мне сказали, что ваши взгляды на последние события в мире полностью совпадают с Сашиными и моими. – Если Манди и собирается отвечать, то напрасно: Дмитрий не дает ему времени. Ухватывает за левый бицепс и кружит по комнате уже вместе с ним. – Это Свен, это Анджело. – Он не представляет их, скорее выключает из разговора. – Для меня они подхватят говно, вылетающее из сраки. Детали нынче меня не интересуют, мистер Манди. Как и Саша, я предпочитаю мыслить по-крупному. Эта война в Ираке незаконна, мистер Манди. Это преступный и аморальный заговор. Никто союзников не провоцировал, никакой связи с «Аль-Каидой», никакого оружия Армагеддона. Байки о совместной деятельности Саддама и Усамы – полнейшая чушь. Это старая колониальная война за нефть, изображаемая крестовым походом за спасение западного образа жизни и демократии, и развязала ее клика агрессивных иудео-христианских геополитических выдумщиков, которая захватила средства массовой информации и воспользовалась психопатией Америки, развившейся после 11 сентября.
  Манди вновь задается вопросом, а должен ли он что-нибудь добавить, но и на этот раз Дмитрий не предоставляет ему выбора. Голос его такой же резкий, как и движения, лающий, отрывистый голос. По разумению Манди, родом этот голос из Ливана, набирал силу на Балканах, а оттачивался в Бронксе, так он прикидывает про себя, благо время для этого есть: что-то от грека, что-то от араба, наконец, что-то от американского еврея, и все слито в английский коктейль, который так и не перемешался. Дмитрий говорит на языке матери? Манди в этом сомневается. Дмитрий такой же сирота, как и он сам, Манди это чувствует: сын доков, человек-нож, изобретатель собственных жизненных правил.
  – Для того чтобы начать такую войну, говорил мне Саша, требуется совсем немногое: нужно, чтобы несколько хороших людей ничего не сделали, остались молчаливыми свидетелями. Что ж, они ничего и не сделали. Хорошие ли они люди, это другой вопрос. Демократическая оппозиция все просрала. Сидеть дома, петь патриотические песни и не высовываться, пока на улице не станет спокойно, вот их позиция. Господи Иисусе, да разве это оппозиция? Где их нравственное мужество? Может, я слишком спешу, мистер Манди? Люди упрекают меня, что я не даю им времени подумать. Вам нужно время подумать?
  – О, я успеваю, спасибо вам.
  – Я уверен, что успеваете. У вас интеллигентное лицо, добрые глаза, вы мне нравитесь. Иран – следующий на очереди, Сирия, Корея, на выбор. Простите меня, хозяин я никудышный. Забываю о важной роли, которую сыграл ваш английский премьер-министр, без его участия война бы, возможно, и не началась. – Резкий поворот на месте. – Мистер Манди выпьет чаю, Анджело. Он женат на турчанке, вроде бы должен пить яблочный чай или кофе, но он выпьет крепкого индийского чая с коровьим молоком и коричневым тростниковым сахаром. Турки повели себя благородно в этой войне, мистер Манди. Вы можете гордиться своей дамой и, думаю, гордитесь.
  – Спасибо вам.
  Опять поворот.
  – Пустяки. Турецкое исламистское правительство отказалось содействовать американскому агрессору, а их военные наконец-то сдержали привычное желание от души врезать по курдам. – Шажок к дивану, чему Манди только рад, потому что голова у него уже кружится, ему кажется, что он одновременно участвует в трех разговорах, хотя сам произнес лишь несколько слов. – Человек должен знать, что происходит вокруг, мистер Манди. И я знаю, как вы еще заметите. Мир по колено утонул во лжи. Пора барашкам съесть льва. Присядьте, пожалуйста, сэр. Вот здесь, справа от меня. Левое ухо у меня не слышит. В свое время один говнюк полез в него крюком, на котором вешают мясные туши, и теперь в нем стоит шум моря. А я не люблю это гребаное море. Я плавал семь лет, потом купил этот корабль и сошел на берег, купил много других кораблей и больше в море не выходил.
  Бросая на своего хозяина короткие взгляды, Манди удается нарисовать его образ. Ему никак не меньше семидесяти. Тело заплыло жирком, на лысине почечные бляшки, лицо в глубоких морщинах. Глаза по-детски синие, очень живые, находятся в непрерывном движении, которое только убыстряется, когда он говорит. У Мустафы есть заводная игрушка, которая тоже шевелит глазами, вот почему Манди трудно воспринимать Дмитрия всерьез. У него ощущение, что он сидит слишком близко к сцене и видит неровности макияжа, заколки в парике, проволочки, с помощью которых расправляются крылья.
  * * *
  Анджело принес Манди чай, а Дмитрию – стакан соевого молока. Манди и Дмитрий сидят на длинном диване, повернувшись друг к другу, как ведущий телевизионной программы и его гость. Свен устроился на стуле с высокой спинкой, вне поля их зрения. На его коленях лежит блокнот для записей. Новенький блокнот. Ручка золотисто-черная, одной из лучших фирм. Такие в почете у руководства корпораций. Как и Анджело, который любит держаться в тени, Свен худощав и подтянут. Дмитрию нравится окружать себя тощими мужчинами.
  – Так кто же вы, мистер Манди? – спрашивает Дмитрий. Он сидит, откинувшись на спинку, пухлые ручки сложены на округлом животике. Ноги в кроссовках не вытянуты вперед, наоборот, подобраны под себя, чтобы не оскорбить собеседника. Возможно, хорошим манерам он учился на Востоке, как Манди. – Вы – английский джентльмен, родившийся в Пакистане, игравший роль студента-анархиста в Берлине, – перечисляет он. – Вы – ценитель немецкой души, который продал Шекспира за королеву, и вы живете с турчанкой-мусульманкой. Так кто же вы? Бакунин, Ганди, король Ричард или Саладин?
  – Тед Манди, гид, – отвечает Манди и смеется. Дмитрий смеется вместе с ним, хлопает по плечу, потом потирает его, без этого Манди мог бы и обойтись, но особо не возражает, они такие хорошие друзья.
  – Каждая война хуже предыдущей, мистер Манди. Но эта – самая худшая из всех, если мы говорим о лжи, а я говорю именно о ней. Может, потому, что я сам слишком много лгал в этой жизни, эта ложь выводит меня из себя. И неважно, что «холодная война» закончилась. Неважно, что мы глобализированы, транснациональны и так далее. Бьют барабаны, лгут политики, а все верноподданные граждане радостно смотрят, спасибо круглосуточному телевидению, как натягиваются луки, летят стрелы и водружается флаг над захваченной цитаделью. Трижды ура каждому большому взрыву, и кому какое дело до потерь, если гибнут только враги?
  Каким-то образом ему удается не делать паузы между предложениями, чтобы вдохнуть воздух.
  – И не нужно рассказывать мне о старой Европе, – предупреждает он, хотя Манди и не пытается раскрыть рот. – Мы видим перед собой старейшую Америку. Пуритане-фанатики режут дикарей во имя господа… что может быть старше этого? Тогдашний геноцид остается геноцидом и теперь, но тот, кто владеет правдой, хозяин игры.
  У Манди возникает мысль замолвить пару слов о самых мощных антивоенных демонстрациях, какие только видел мир, но, с другой стороны, ему ясно, что он на этом собеседовании не для того, чтобы прерывать Дмитрия. А в голосе Дмитрия, пусть и намерения у него мирные, звучит сила. Он не поднимается и не сходит на нет. Дмитрий может вещать о Втором пришествии или о немедленном уничтожении человечества, однако ставить под вопрос его слова себе дороже.
  – Маршируя, натираешь мозоли на ногах. Протестуя, срываешь голос и можешь получить башмаком полицейского по зубам. Любой, кто указывает на ложь, радикал и бунтарь. Или исламистский антисемит. Или и первое, и второе. А если ты тревожишься за будущее, пожалуйста, не надо, потому что следующая война уже за углом, но тебе-то волноваться не о чем, просто включи телевизор и наслаждайся еще одной виртуальной бойней, которую показывают на экранах благодаря твоей любимой, несущей всем добро хунте и ее корпоративным паразитам. – Пауза, одна рука отрывается от живота и предлагает вопрос. – Так что же нам делать, мистер Манди? Что мы должны предпринять, чтобы отнять у вашей страны, у Америки, у любой чертовой страны возможность втягивать мир в войну благодаря хорошо приготовленной лжи, которая при холодном свете дня выглядит так же правдоподобно, как поганки в вашем гребаном саду? Как нам защитить ваших детей и моих внуков, не допустить, чтобы их засосало в эту войну? Я говорю, мистер Манди, о корпоративном государстве и его монополии на информацию. Я говорю о зажиме объективной правды. И я задаюсь вопросом, а как же нам обратить вспять эту волну лжи? Вы бы этого хотели? Разумеется, хотели бы… – отвечает он раньше Манди, – и я тоже хочу. Как и каждый здравомыслящий гражданин этого мира. Я спрашиваю вас снова: что же нам делать, чтобы вернуть благоразумие и здравомыслие на политическую арену, если они там когда-либо были?
  Манди мысленно переносится в Республиканский клуб, там еще каждый вечер шли жаркие дискуссии на те же темы и в ход шли те же слова. И теперь, как и тогда, он не находит легких ответов. Но не потому, что у него нет слов. Скорее он чувствует, что появился на сцене в середине пьесы и все, за исключением его, знают сценарий.
  – Нам нужен новый электорат? Хрен с два. Вины людей в том, что они не видят правды, нет. Никто не дает им такого шанса. «Смотри сюда, не смотри туда. Если посмотришь туда, ты не гражданин, не патриот, мерзавец». Нам нужны новые политики? Несомненно, нужны, но найти их должен электорат. Вы и я, мы этого сделать не сможем. Но как электорат сможет это сделать, если политики отказываются вступать в дискуссию? Электорат насилуют до того, как он идет к избирательным урнам. Если идет.
  На мгновение Дмитрий разрешает Манди подумать, что у него тоже нет готового решения. Но тут же становится ясно, что он лишь выдерживал театральную паузу перед тем, как поднять уровень дискуссии. В театре для усиления последующей сцены иной раз используется музыка. Дмитрий же нацелил пухлый палец в лицо Манди, после чего смотрит ему прямо в глаза.
  – Я говорю, мистер Манди, я говорю о том, что для развития западного общества даже важнее избирательной урны. Я говорю о сознательном развращении молодых умов на самой активной стадии их формирования. О лжи, которая вдалбливается им с колыбели корпоративным или государственным манипулированием, если между этой сладкой парочкой еще есть разница, в чем лично я начинаю сомневаться. Я говорю о проникновении корпоративной мощи в каждый университетский кампус в первом, втором и третьем мирах. Я говорю о колонизации образования с помощью корпоративных инвестиций на факультетском уровне, условием которых является насаждение все той же лжи, выгодной для корпоративных инвесторов и губительной для бедолаг-студентов.
  «Это у вас здорово получается, – хочет сказать ему Манди. – Роль ваша. А теперь уберите палец в кобуру».
  – Я говорю о сознательном подавлении свободной мысли в нашем обществе, мистер Манди, и о том, что нам с этим делать. Я – сирота, мистер Манди. Родился один, рос один. Мое образование никем не направлялось. Ученые смеялись бы надо мной. Тем не менее я приобрел массу книг по этому предмету. – Да, Саша об этом говорил, мысленно соглашается Манди. – Я говорю о таких мыслителях, как канадка Наоми Клейн, индус Арундати Рои, который предлагает иной способ видения, о ваших англичанах Джордже Манбиоте и Марке Кертисе, австралийце Джоне Рилгере, американце Иоаме Чомски, американском нобелевском лауреате Джозефе Стиглице и франко-американке Сюзан Джордж из Мирового социального форума в Порто-Алегре. Вы читали произведения этих прекрасных писателей, мистер Манди?
  – Практически все, – а также практически всего Адорно, практически всего Хоркхаймера, практически всего Маркузе, думает Манди, вспоминая аналогичный допрос в Берлине в одной из прошлых жизней. Я люблю их всех, но не могу вспомнить ни одного написанного ими слова.
  – Излагая свою точку зрения, каждый из этих выдающихся писателей говорит мне одно и то же: корпоративный осьминог замедляет естественное развитие человечества. Распространяет тиранию, бедность и экономическую зависимость. Отрицает важнейшие законы экологии. Война – одно из средств распространения корпоративной власти. Корпорации прирастают войной, и последняя война – прямое тому доказательство. Мои слова находят у вас отклик, мистер Манди, или я веду диалог с самим собой?
  – Они задевают многие струны моей души, – вежливо заверяет его Манди.
  Дмитрий, похоже, подходит к главному тезису своей речи, как, несомненно, уже подходил многократно. Лицо его темнеет, голос крепчает, он наклоняется к своей аудитории.
  – Как же всем этим корпорациям удается завоевать столь крепкие позиции в нашем обществе? Если они не стреляют, то покупают. Покупают хорошие умы и привязывают их к своим фургонам. Покупают студентов, у которых еще молоко на губах не обсохло, и кастрируют их мыслительные процессы. Создают ложных ортодоксов и вводят цензуру под ширмой политкорректности. Строят здания новых факультетов, диктуют программу обучения, продвигают профессоров, которые целуют им зад, и расправляются с еретиками. Их единственная цель – увековечить безумную идею безграничной экспансии в конечных пределах одной планеты, с постоянным конфликтом в качестве желаемого результата. И их продукт – робот с нулевым образованием, известный также как корпоративный руководитель.
  Пик достигнут, начинается плавный спуск.
  – Мистер Манди, через двадцать лет на Западе не останется ни одного учебного заведения, которое не продаст душу корпоративному фанатизму. Везде будет господствовать одно разрешенное мнение по каждому предмету, от райского сада до розовых прослоек в зубной пасте. Не будет ни одного голоса против, на который обратят внимание, если только не найдутся люди, которые развернут реку вспять и заставят течь в противоположном направлении. Так вот, я – один из этих людей, так же, как и Саша, и я приглашаю вас встать рядом с нами.
  Упоминание Саши вырывает Манди из транса. Где он сейчас? Все еще смотрит на тирольских крестьян или перешел к постмодернистской архитектуре? Дмитрий тем временем продолжает, но уже не с дивана, поднявшись. Другие власть имущие, излагая свой план переустройства человеческой цивилизации, могут размахивать руками, но Дмитрий – король экономных жестов. Несколько шагов слева направо, столько же в обратном направлении. Руки сцеплены за пухлой спиной. Лишь иногда одна рука отцепляется от другой ради короткого, энергичного взмаха.
  Цель его великого плана – создание академических зон, свободных от корпоративного влияния.
  План предполагает проведение семинаров, на которых будут излагаться неподкупленные мнения, мистер Манди, которые будут открыты для всех студентов, независимо от возраста, национальности и поведения, заинтересованных в возрождении побудительных мотивов каждого отдельного человека в двадцать первом столетии.
  План предполагает организацию ни больше ни меньше как ярмарки открытых идей, где будут всесторонне разбираться истинные причины войны и средства ее предотвращения.
  И наконец, у его плана есть имя, не несколько имен, как у автора плана, но одно имя, которое останется в веках: Контр-университет, вот так-то, глобальное предприятие, мистер Манди, транснациональное и ускользающее, как корпорации, которым он будет противостоять, независимое от светской или религиозной власти, от правительств или корпораций, финансируемое исключительно за счет огромных ресурсов Дмитрия.
  – В Контр-университете не будет догм, – заявляет он, предварительно отойдя на пять шагов от дивана и развернувшись на каблуках. – Мы не собираемся выдвигать доктрины, которые могут стать мишенью для наших корпоративных оппонентов. Как и они, мы, воспользуемся офшорами и ни перед кем не будем нести ответственности. Мы используем технологию «стелс».[99] Мы станем интеллектуальными партизанами. Мы будем действовать на вражеской территории, подтачивать врага изнутри. Подумайте о вашем прекрасном Оксфордском университете. Представьте себе студента одного из научных факультетов. Он выходит из биологической лаборатории. Удаляется от нее на пару сотен ярдов. День у него выдался трудным. Он видит нашу вывеску, «Контр-университет». Он с утра проводил какой-то корпоративный эксперимент. Он входит, садится, слушает. «Они воспринимают меня как индивидуума, они утверждают, что я должен помнить о долге каждого ответственного гражданина, живущего на земном шаре, которому грозит опасность. Куда меня занесло? – говорит он себе в замешательстве. – У этих парней съехала крыша. Мои корпоративные спонсоры хотят от меня совсем другого. Мне платят не за то, чтобы иметь совесть, мне платят за разработку новых способов насилия над планетой. – Но он продолжает слушать и наконец начинает понимать, о чем, собственно, идет речь. – Эй, а я ведь что-то да значу. Может, для того, чтобы доказать, что я – крутой парень, насиловать планету совсем и не обязательно. Может, мне стоит пересмотреть отношение к ней, может, ее лучше любить». И знаете, что он после этого сделает? Возьмет нашу визитную карточку и буклет. Пойдет домой. А там заглянет на вебсайт, который мы ему порекомендуем. Веб-сайт еще больше раскроет ему глаза. Скоро он станет видеть себя пионером нового мышления. В его распоряжении будет дюжина таких веб-сайтов, и каждый станет шагом к духовной свободе. Веб-сайты для нашего Контр-университета. Веб-сайты для наших Контрбиблиотек. Веб-сайты для грубых, но информативных дебатов среди растущей армии корпоративных ренегатов.
  Он останавливается, поворачивается лицом к Манди, чуть наклоняется, чтобы встретиться с ним взглядом. «Я все понял, – думает Манди. – Вы – Эрих фон Штрохайм в „Бульваре Заходящего солнца“».
  – Не верится, не так ли, мистер Манди? Старый псих с деньгами, лезущими из задницы, как дерьмо, думает, что может перестроить мир.
  – Я этого не говорил.
  – Так скажите хоть что-нибудь. Вы меня нервируете.
  Манди наконец-то удается выдавить из себя: «А где мое место в этом раскладе?»
  * * *
  – Насколько мне известно, мистер Манди, совсем недавно вы были совладельцем школы английского языка в Гейдельберге?
  Это говорит Свен. Свен, который подхватывает говно, вылетающее из сраки. За Свеном сидит Анджело, со сложенными в тени руками. Утомленный выступлением, Дмитрий плюхается на диван.
  – Виновен, – соглашается Манди.
  – И задачи школы – учить современному английскому профессионалов бизнеса.
  – Верно, – кивает Манди, думая о том, что Свен говорит точно так же, как и один из лучших его учеников.
  – И эта школа в настоящий момент закрыта, сэр? До завершения юридических разбирательств?
  – Она не работает. В настоящий момент это экс-школа, – беспечно отвечает Манди, но его остроумие, если он и пытался пошутить, не находит отклика в немигающих глазах Свена.
  – Но вы по-прежнему совладелец, вместе с вашим партнером Эгоном?
  – Технически – возможно. А на практике после дефолта я – единственный владелец школы. Наряду с банком, шестью компаниями-залогодержателями и прочими кредиторами.
  – Сэр, что вы можете сказать о статусе школьного здания? Каков он на текущий момент? – Свен открывает папку, которой, судя по всему, о делах Манди известно куда больше, чем самому Манди. «Насчет текущего момента я как-то не уверен, – думает Манди-педант. – Почему не данный момент, а то и проще – теперь?»
  – Двери заколочены и закрыты на все замки, – отвечает он. – Здание нельзя использовать, нельзя арендовать, нельзя продать.
  – В последнее время вы видели вашу школу, сэр?
  – Я предпочитаю не высовываться. Слишком много подано судебных исков. Месяц тому назад проезжал мимо. Сад зарос сорняками.
  – Каковы возможности школы?
  – Численность студентов? Учителей? О чем вы?
  – Сколько человек может одновременно разместиться в самом большом помещении?
  – Наверное, шестьдесят. В старой библиотеке. Может, шестьдесят пять. Мы так не работали. Ну, иногда собирали всех на общую лекцию. Обычно студенты занимались небольшими группами в маленьких классах. Трое учителей, я, Эгон и еще один мужчина, в группе максимум шесть человек.
  – А доход? Деньги? Сколько приносила школа, если вас это не затруднит, сэр?
  Манди корчит гримасу. В деньгах он как раз и не силен.
  – Этим занимался Эгон. Я могу назвать только очень приблизительные цифры. Значит, так, с каждого студента в час мы брали двадцать пять евро, трое учителей, занятия иной раз начинались в шесть утра, некоторые занимались до работы…
  – Конечно. – Свен возвращает его с небес на землю.
  – Скажем, три – три с половиной тысячи в день, если нам везло.
  Дмитрий вновь подает признаки жизни.
  – Ваши студенты, откуда вы их брали, мистер Манди?
  – Откуда могли. Мы ориентировались на прослойку молодых менеджеров. Частично из университета, но в основном из местных компаний. В Германии Гейдельберг – столица высоких технологий. Биохимия, коммуникации, программное обеспечение, средства массовой информации, полиграфия, что ни назови. Целый город-спутник, где все жители ускоряют технический прогресс. И университет под боком.
  – Я слышал, у вас занимались представители всех национальностей.
  – Правильно слышали. Французы, немцы, итальянцы, китайцы, испанцы, турки, тайцы, ливанцы, саудовцы, черная Африка, кто угодно, мужчины и женщины. И множество греков.
  Но, если Манди хочет определиться с национальностью Дмитрия, он лишь теряет время.
  – Значит, деньги поступали со всего света, – предполагает Свен, когда Дмитрий вновь погружается в молчание.
  – К сожалению, в недостаточном количестве.
  – То есть они и уходили, сэр?
  – Слишком много.
  – Тоже по всему свету?
  – Только с Эгоном. Поэтому нам едва хватало на жалованье и на оплату счетов.
  – Школа работала по уик-эндам, сэр?
  – По субботам с утра до вечера, в воскресенье – вечером.
  – То есть студенты приезжали и уезжали каждый день, в любое время? В том числе и иностранцы? Приезжали и уезжали?
  – В период расцвета.
  – И сколько длился этот период?
  – Пару лет. Пока Эгона не обуяла жадность.
  – Свет горел в окнах всю ночь? Никто не удивлялся?
  – Только до полуночи.
  – И кто отдал такое распоряжение?
  – Полиция.
  – Да что полиция понимает в образовательном процессе? – резко встревает Дмитрий.
  – Они ответственны за тишину и порядок. Школа расположена в жилом районе.
  – У вас были, ну, школьные семестры? – продолжает Свен. – Сейчас, мол, каникулы, а вот это – учебный период.
  «Школьные семестры – это любопытно», – думает Манди.
  – Теоретически школа работала круглый год. На практике мы следовали заведенному порядку. В августе работать смысла нет, потому что ученики рвутся в отпуск. То же самое можно сказать о Рождестве и Пасхе.
  Дмитрий отлепляется от спинки дивана, выпрямляет спину, похоже, уже услышал все, что хотел. Хлопает ладонями по бедрам.
  – Хорошо, мистер Манди, а теперь слушайте меня, и слушайте внимательно, потому что вопрос важный, и прежде всего для вас.
  * * *
  Манди слушает внимательно. Слушает, наблюдает и удивляется. Концентрация максимальная, на большую он просто не способен.
  – Мне нужна ваша школа, мистер Манди. Я хочу, чтобы она вновь функционировала, работала как часы, оснащенная всем необходимым: стульями, столами, компьютерами, книгами и так далее. Если мебель продана, закупите новую. Я хочу, что школа выглядела и учила так же, как прежде, до банкротства, а то и лучше. Вы знаете, что такое противолодочное судно-ловушка!
  – Нет.
  – Я видел этот фильм. Старый ржавый корабль на горизонте. Подсадная утка для немецкой субмарины. А потом внезапно на корме поднимается английский флаг, борт отпадает и появляются жерла новеньких пушек. Они разносят субмарину в клочья, все нацисты идут ко дну. Именно эту задачу и будет решать ваша маленькая школа английского языка, когда Контр-университет поднимет свой флаг и объявит корпорациям, что они больше не будут вести мир по своему пути. Назовите дату, мистер Манди. Если завтра святой Николай придет к вам с мешком золота, как скоро вы сможете открыть школу?
  – Это должен быть большой мешок.
  – Я слышал, с тремястами тысячами долларов.
  – Общая сумма долгов зависит от процента, который они насчитают. Дело-то давнее.
  – Вы – мусульманин. Вам не следует говорить о процентах. Они противоречат вашей религии.
  – Я не мусульманин. Только учусь. – Зачем я все это говорю?
  – Триста пятьдесят?
  – Последние три месяца я не мог платить обслуживающему персоналу. Чтобы вновь появиться в Гейдельберге, я должен прежде всего расплатиться с ними.
  – Умеете вы торговаться. Значит, полмиллиона. Когда вы откроетесь?
  – Вас интересует, когда начнется учебный процесс?
  – Я спросил: когда?
  – Технически – как только сделаем уборку и расставим новую мебель. При удаче, ученики могут найти нас сами, могут и не найти. Но чтобы начать полноценную работу… Сентябрь. Середина.
  – Значит, мы можем открыться по-тихому и начать с нескольких студентов, почему нет? Если мы откроемся шумно, нас просто вышвырнут из кампуса. Откроемся по-тихому, только в двух городах, и они решат, что нет смысла связываться с такой мелочевкой. Мы откроемся в Гейдельберге и Сорбонне, а уж потом продолжим экспансию. На дверях указано название?
  – Да, на медных табличках. Если они сохранились.
  – Если сохранились, почистите их. Если таблички сняли, закажите новые. Бизнес у вас тот же – обучение английскому языку. В сентябре, пригласив известных лекторов, мы откинем борт и начнем стрелять. Свен где-нибудь поместит объявление: «Мистер Эдуард Манди возвращается на прежний пост директора школы и готов рассмотреть все претензии». – Синие детские глаза смотрят на Манди, во взгляде читается затаенная боль, даже жалость. – Мистер Манди, выглядите вы не так, как должно. Почему не бросаете котелок в воздух? Вы в депрессии или что? Все-таки человек, которого вы знать не знаете, собирается оплатить полмиллиона ваших долгов.
  Изменить выражение лица по заказу не так-то просто, но Манди старается изо всех сил. Ощущение отрыва от реальности, испытанное совсем недавно, возвращается. Мысли у него те же, что и у Дмитрия: почему я не радуюсь?
  – А что будет делать Саша? – Это единственный вопрос, который приходит в голову.
  – У Контр-университета будет блестящий лекторский состав. Мои люди в Париже сейчас составляют список неподкупных ученых, мужчин и женщин, которые полагают ортодоксальность проклятием свободной мысли. Я надеюсь, что Саша примет участие в отборе лекторов и сам станет одним из них. У него потрясающий интеллект, он – прекрасный человек, я слышал его и верю в него. Он получит должность директора учебных программ. В Гейдельберге займется созданием библиотеки, будет курировать учебный процесс и поможет с подбором научных кадров.
  Дмитрий вскакивает с такой скоростью и решительностью, что Свен и Анджело тут же оказываются на ногах. Поднимается с дивана и Манди. «Прямо-таки мое первое посещение мечети, – думает он. – Все встают, и я встаю. Все падают на колени и прикладываются лбом к полоске циновки, и я прикладываюсь и надеюсь, что кто-то слышит мои молитвы».
  – Мистер Манди, полагаю, мы обо всем договорились. Свен обсудит с вами административные проблемы. Анджело позаботится о вашем вознаграждении. Ричард уже подготовил короткий контракт, который вы должны подписать. Вы не получите вашу копию контракта, вы не получите никакого письменного подтверждения наших сегодняшних договоренностей.
  Пожимая железную руку, Манди вновь ощутил, что влажные, немигающие глаза Дмитрия посылают ему какой-то тайный сигнал. «Ты пришел сюда сам, ты этого хотел и теперь получил, – вроде бы читается в этих глазах. – Так что винить, кроме себя, тебе некого». Открывается боковая дверь, Дмитрий уходит. Манди не слышит ни удаляющихся шагов, ни шквала аплодисментов под опускающийся занавес. Один из блейзеров уже стоит рядом с Манди, готовый вернуть его игрушки.
  * * *
  Блондинка в деловом костюме вновь показывает дорогу. Те же анораки наблюдают из теней. Ричард в комнатке наверху сидит за тем же столом. Он сделан из воска? Нет, улыбается. Он ждал здесь весь вечер, в новеньких блейзере и галстуке, положив руки по обе стороны кожаной папки, которая раскрывается посередине, как двойное окно?
  Блондинка удаляется. Они снова вдвоем, между ними стол. Вот так происходит обмен секретами, только Манди держит свои секреты при себе:
  Я этому не верю, но сие не означает, что это ложь.
  Я в сумасшедшем доме, но половиной мира правят безумцы, и никто не жалуется.
  Если безумные короли, безумные президенты и безумные премьер-министры могут носить маску здравомыслия и продолжать выполнять свои обязанности, почему отказывать в праве на это безумному миллиардеру?
  По ходу битвы между надеждой и скептицизмом, которая не утихает во мне, становится все яснее и яснее, что я могу получить все и ничего не потерять.
  Если Контр-университет окажется мечтой психически больного человека, я останусь таким же, как вошел в этот дом: бедным, но счастливым.
  Если, вопреки теории вероятностей, эта мечта обернется явью, я смогу посмотреть моим кредиторам в глаза, открыть школу, перевезти все семейство в Гейдельберг, отправить Зару учиться в колледж медсестер, определить Мустафу в хорошую школу и каждое утро распевать в ванной «Микадо».
  «Часто ли человеку предоставляется такая возможность? – спрашиваем мы себя. – Предоставлялась раньше? – Нет. – Представится еще? – Нет».
  И если мне нужна еще одна причина для того, чтобы сказать «да», а она не нужна, есть Саша, теоретик хаоса.
  Почему я должен чувствовать ответственность за него – вопрос, ответ на который будет получен в другой жизни. Но я чувствую. Счастливый Саша мне в радость, печальный Саша – камень на моей совести.
  * * *
  Контракт занимает шесть страниц, и к тому времени, когда Манди добирается до последней, первая уже забыта. Однако за некоторые спорные моменты он зацепился, а если бы и пропустил, то по другую сторону стола сидит Ричард, чтобы перечислить их, загибая крепкие пальцы:
  – Здание юридически станет вашим, Тед, начиная с того дня, как закончится первый год работы школы. Ваши текущие расходы, Тед, тепло, электричество, местные налоги, техническое обслуживание здания, будут оплачиваться одним из многочисленных фондов мистера Дмитрия. Для этих целей мы создадим расчетный счет, на который будет сразу перечислена некая сумма. Пополнять ее мы будем раз в квартал, в зависимости от расходов. Вот выписки с ваших банковских счетов. Проверьте и подтвердите, что они соответствуют действительности. Отпуска мы оставляем на ваше усмотрение, но мистер Дмитрий считает необходимым, чтобы все его сотрудники имели полноценный высокооплачиваемый отпуск. Есть у вас вопросы? Это ваш последний шанс, Тед. Потом будет поздно.
  Манди вздыхает. Ручка той же модели, что и у Свена. Он расписывается в правом нижнем углу каждой страницы. Ричард складывает подписанный контракт и убирает во внутренний карман, тот самый, из которого доставал конверт с тысячью долларов. Манди встает. Ричард встает. Снова рукопожатие.
  – На перевод денег уйдет пять рабочих дней, Тед, – предупреждает Ричард.
  – Всей суммы?
  – Почему нет, Тед? – Ричард загадочно улыбается. – Это всего лишь деньги. А что есть деньги в сравнении с великими идеалами?
  Глава 12
  Не впервые в жизни, отнюдь, Тед Манди не понимает: кто же он все-таки такой? Доверчивый дурак, опять угодивший в водоворот Сашиных фантазий? Или счастливейший из живущих на земле?
  Готовя завтрак, занимаясь любовью с Зарой, провожая Мустафу в школу, отправляясь в Линдерхоф, изображая верного слугу покинувшего этот мир короля Людвига, спеша домой в свободный от работы вечер Зары, обожая ее, защищая ее безмерную ранимость, принося ей книги из библиотеки по сестринскому делу, перекидываясь мячом с Мустафой и его приятелями, он постоянно думает о визите на вершину горы, никому ничего не говорит и ждет.
  Если вновь и вновь пытается убедить себя, что все это приключение – плод его слишком богатого воображения, задается вопросом: а откуда тогда взялась тысяча долларов, которые перед обратной поездкой в Мюнхен он спрятал под водительским ковриком «жука», а на следующий день переправил в подсобку садовника, где купюры теперь составляют компанию письмам Саши?
  Нереальность той долгой ночи началась с неожиданного появления Саши и закончилась его исчезновением. После обсуждения со Свеном, Анджело и Ричардом технических аспектов возвращения Манди на учительскую стезю, Манди отводят к Саше, который приветствует его с такой искренней радостью, что Манди стыдно за свою подозрительность. Он уже знает, что Манди согласился вступить в борьбу за Идею. Стоит Манди переступить порог, как Саша хватает его руку своими двумя и, заставляя Манди краснеть от смущения, прижимается к ней потным лбом, засвидетельствовав тем самым свое почтение. Не произнося ни слова, оба садятся в джип, за рулем все та же тощая женщина, и на этот раз без всякой спешки спускаются по лесному проселку.
  В ангаре она ждет, пока они не переберутся в «Ауди», за руль опять усаживается Саша. Но, отъехав ярдов на двести, «Ауди» останавливается, Саша вылезает на заросшую травой обочину, прижимая руки к вискам. Манди какое-то время сидит, потом идет за Сашей. Тот блюет, наклонившись над кюветом. Манди касается его плеча, но Саша лишь мотает головой. Наконец приступ рвоты сходит на нет. Они возвращаются к автомобилю.
  – Хочешь, чтобы я сел за руль? – спрашивает Манди.
  Они меняются местами.
  – Ты в порядке?
  – Конечно. Обычное несварение желудка.
  – Какие ближайшие планы?
  – Я немедленно вылетаю в Париж.
  – Зачем?
  – Разве Дмитрий не сказал тебе, что я лично отвечаю за комплектование библиотек наших учебных заведений? – Голос его меняется, теперь это партийный голос. – В Париже комиссия знаменитых немецких и французских ученых под моим руководством должна составить Список книг, которые должны быть во всех библиотеках, создаваемых в рамках этого проекта. Как только базовые тома займут место на полках, каждая библиотека получит право самостоятельно увеличивать свой фонд. Разумеется, следуя нашим рекомендациям.
  – Дмитрий входит в состав комиссии?
  – Он выразил некоторые пожелания, которые уже рассмотрены. Он не просит одобрять все подряд.
  – Кто выбирал ученых?
  – Дмитрий назвал несколько имен. Я получил право пригласить своих кандидатов.
  – Все они либералы?
  – Их нельзя определить в какую-то категорию. Контр-университет прославится своим прагматизмом. Мне говорили, что в американских неоконсервативных кругах прекрасное слово либерал уже считается ругательством.
  Но, когда они добираются до площадки, где припаркован «жук» Манди, партийный голос вновь уступает место эмоциональному взрыву. В предрассветном свете лицо Саши блестит от пота.
  – Тедди. Друг мой. Мы – партнеры в историческом предприятии. Мы никому не причиним вреда, ничего не уничтожим. Все, о чем мы мечтали в Берлине, передано нам волей Провидения. Мы остановим распространение невежества и послужим просвещению человечества. На балконе, после того как ты подписал контракт, Дмитрий предложил мне назвать звезды на небесном своде. «Вот там Большая Медведица, – указал я. – Над нами – Млечный путь. А это – Орион». Дмитрий рассмеялся. «Сегодня, Саша, ты прав. Но завтра мы нарисуем новые созвездия».
  Манди забирается в свою развалюху, Саша садится за руль «Ауди». Какое-то время они вместе едут по пустынной дороге, потом Саша начинает отрываться от него. У Манди возникает ощущение, что впереди мчится пустой автомобиль. Но Саша всегда возвращается.
  * * *
  Вновь брошенный в рутину повседневной жизни, Манди пытается вообразить себя владельцем лотерейного билета, который может, или не может, выиграть главный приз. Если такое происходит, его мечты сбываются, если нет – никому, кроме него, не нужно разочаровываться. При этом события той долгой ночи вращаются в его памяти, как фильм, который невозможно выключить, независимо от того, описывает ли он красоты итальянского водопада на склоне Энненкопфа или доносит до Мустафы, в лучших традициях доктора Мандельбаума, простую истину: овладеть другим языком – все равно что овладеть другой душой.
  Эта женщина с повязанным на голове платком, которая вела джип, напоминает он себе. Она мчалась, как пилот «Формулы-1», когда я не знал, куда мы едем, и ползла, как водитель катафалка, на обратном пути. Почему?
  Или возьмем перчатки, спрашивает он себя. Женщина на спиральной лестнице, которая копалась в сумочке в поисках ключа: она была в перчатках. Крепких, новых, желтоватых, плотно облегающих кисть, из свиной кожи, с большими стежками. Такие носила миссис Маккечни, и я их ненавидел.
  Но на руках женщины, которая вела джип, тоже были новые перчатки миссис Маккечни. И она избегала визуального контакта точно так же, как женщина на спиральной лестнице. Женщина на спиральной лестнице наклоняла голову вниз, когда рылась в сумочке. Женщина в джипе завязала голову платком, потому что нельзя наклонять голову, когда ведешь автомобиль.
  Значит, одна и та же женщина? Одна голова, с платком или без оного? Или только одна пара перчаток?
  Или взять ковер Ричарда, думает он. Все в гнездышке Ричарда наверху новенькое, включая Ричарда: новая стрижка, новый синий блейзер, новый галстук стюарда авиакомпании. Но новее всего ковер на полу с длинным ворсом. Такой новый, что я, поднявшись, чтобы пожать Ричарду руку, и посмотрев вниз, увидел ворсинки там, где стояли наши ноги. А все знают, что новые ковры не пылесосят, только чистят щеткой.
  Значит, ковер купили в честь Дмитрия. Или в нашу честь? А как насчет блейзера?
  Этот ковер, теперь, раз уж Манди над этим задумался, сам по себе загадка, независимо от того, новый он или старый. Или он загадка только для Теда Манди, который дома привык все делать своими руками? Ковер от стены до стены в старом шале с прекрасными деревянными полами? Натуральный вандализм, спросите Деса.
  Ладно, это вопрос вкуса. Но ведь остается ощущение, что все в этой комнате, включая Ричарда, привезли в тот же день из какого-то выставочного зала.
  Или, другими словами: ощущение, что это премьера, когда не обходится без накладок и с костюмами, и с произносимым актерами текстом.
  А если все эти придирки – сущая ерунда в сравнении с величием Плана Дмитрия, может, я цепляюсь за них лишь потому, что стараюсь принизить значение задуманного им. То есть, если я не верю в ковер, почему я должен верить в Дмитрия?
  Но я верю в Дмитрия! Когда Безумный король Дмитрий строит свой воздушный замок, я верю каждому его золотому слову. Становлюсь его верным слугой и считаю себя обязанным ему по гроб жизни. А сомнения появляются, лишь когда Дмитрий перестает говорить.
  Вперед-назад, снова и снова, днем и ночью, пока Тед Манди ждет сообщения, выиграл его лотерейный билет или нет.
  * * *
  И, пребывая в ожидании, наблюдает.
  С момента позорного отступления, чего уж там, бегства из Гейдельберга, он возвел множество преград на пути почты. Когда оставленный адрес оказался слишком опасным, он его сменил. Мюнхенская квартира остается в секретном списке. В Линдерхофе он более уязвим, но принял необходимые меры предосторожности. В административной зоне расставлены необходимые ловушки. Ячейка с буквой М находится так низко, что не попадается на глаза проходящему мимо. Так что гид, спешащий к ожидающим его экскурсантам, может не обратить внимания на то, что его дожидается почта. И проходит неделя, а то и больше, прежде чем фрау Кламп покидает свой боевой пост и вручает ему зловещего вида конверт.
  А вот после той ночи все меняется. Отсидевшись в обороне, Манди переходит в наступление.
  Ранее он воспринимал приезд и отъезд почтового фургона из Лидерхофа как маневры вражеских боевых машин. Теперь – нет. Едва почтовый фургон выезжает за ворота дворца, как Манди уже интересуется у фрау Кламп, нет ли для него письма.
  И письмо таки приходит, через восемь дней после спуска с вершины горы, в десятиминутном промежутке между третьей и четвертой группами туристов. Из письма затаивший дыхание Тед Манди узнает, что его просят позвонить банковскому менеджеру в Гейдельберг в любое удобное ему время, чтобы договориться о встрече, на которой они могли бы определиться с распределением денежных переводов, поступивших на его счет, общей суммой в пятьсот тысяч американских долларов.
  * * *
  Банк представляют, это же надо, уже три сотрудника, что кажется Манди расточительством, учитывая, сколь часто ему приходилось выслушивать лекцию невероятно занудного герра Фринка, смысл которой сводился к простой истине: негоже платить людям за то, что они сидели и наблюдали, как работают другие.
  Герр Фринк сидит по центру, между Брандтом и Айснером. Герр доктор Айснер из нашего отдела просроченных кредитов. Герр Брандтнаш гость, старший менеджер центрального офиса. Иногда центральный офис любит совать нос в дела филиалов, говорит Фринк, конечно, другими словами: принимать более активное участие в работе с клиентами. Манди не возражает против его присутствия? Манди не только не возражает, он страшно рад, что герр Брандт нашел время поприсутствовать на этом совещании. Он чувствует себя мальчиком на картине, с нетерпением ожидающим вопроса о том, когда он в последний раз видел своего отца. По столь торжественному случаю он надел костюм. К своему удивлению, выяснил, что костюм не только очень тяжелый, но еще и заметно сел: руки чуть ли не по локоть торчат из рукавов. В костюме он чувствует себя неуютно, вспотел, нервничает, впрочем, ему всегда неуютно, когда речь идет о деньгах. Герр Фринк с широкой улыбкой осведомляется о здоровье Frau Mundy.[100] Согласно банковскому протоколу, сегодня язык общения – английский. Когда три немецких банкира сидят лицом к лицу с одним бедным английским клиентом, совершенно очевидно, что их английский лучше его немецкого.
  – В полном здравии, спасибо вам, – весело отвечает Манди на вопрос. – Но в ее возрасте по-другому и быть не может, – заливистый смех.
  Напоминание о том, что клиент банка содержит молодую и, несомненно, экстравагантную гражданскую жену, не радует ни герра Фринка, ни герра доктора Айснера. А вот герр Брандт из центрального офиса, похоже, думает, что сей факт говорит в пользу клиента. Герр Фринк осуждает войну. Печальное событие, говорит он, поправляя очки толстым пальцем. Последствия совершенно непредсказуемые, пуф, пуф. Это хорошо, что Берлин занял высоконравственную позицию, но Америка ясно дала понять, что за это придется заплатить, и теперь мы ждем, какую объявят цену. Манди отвечает, что заплатить стоит, какой бы ни была цена. Практически предлагает оплатить счет, который выставит Америка. Его щедрость отмечена, но герр Фринк по-прежнему мрачен.
  Он подготовил список многочисленных кредиторов Манди. Герр доктор Айснер тоже просмотрел его. Герр Фринк хочет сделать заявление в присутствии холеного герра Брандта из центрального офиса. Поведение мистера Манди в этой истории не знает аналогов. Мистер Манди имел все возможности, более того, ему советовали официально объявить себя банкротом. К его чести, он устоял перед искушением. А теперь все, включая и банк, могут получить причитающиеся им деньги. Это радует, говорит мистер Фринк. Это восхитительно. Есть чем оплатить и проценты, что в аналогичных обстоятельствах крайне редкий исход.
  Герр доктор Айснер объявляет мистера Манди истинным английским джентльменом. Герр Фринк его поддерживает. Мистер Манди говорит, что в таком случае он – последний из оставшихся в живых. Шутку то ли не оценивают, то ли не понимают, за исключением разве что мистера Брандта, который осведомляется, безо всякого нажима, как бы между прочим, а откуда, собственно, мистер Манди получил все эти деньги.
  – Они поступили тремя переводами, – объявляет герр Брандт. Платежные поручения он привез с собой, они лежат среди прочих бумаг, каждая в отдельной прозрачной пластиковой папке, и теперь герр Брандт передает, платежки мистеру Манди для ознакомления. – Из «Юнайтед кемикэл» на острове Гернси, на двести тысяч долларов, по указанию клиента. Voila![101] Из «Кредит Лионе» на острове Антигуа, на двести тысяч долларов, по указанию клиента. Voila! Из «Морган гаранта траст» на острове Мэн, на сто тысяч долларов, также по указанию клиента. Большие банки в маленьких местечках. Но кто клиенты, мистер Манди?
  Благодарный Свену, Ричарду и Анджело, которые подготовили его к подобным вопросам, Манди натягивает на лицо чуть грустную, но, как он надеется, убедительную улыбку.
  – Не думаю, что я смогу достаточно полно ответить на этот вопрос, мистер Брандт. Переговоры сейчас на очень деликатной стадии, если уж говорить откровенно.
  – Ага, – в голосе герра Брандта слышится разочарование, он чуть склоняет свою красивую голову. – Но хоть что-то вы сказать сможете? Не для протокола, – предлагает он. И улыбается.
  – Эти деньги – аванс. Подъемные, – объясняет Манди, воспользовавшись термином Свена.
  – И на что вам выдан этот аванс, мистер Манди?
  – На повторное открытие школы. С тем чтобы в дальнейшем обеспечить ее прибыльность. Я провел конфиденциальные переговоры с одним международным фондом. И не собираюсь ставить в известность банк до подписания всех необходимых документов.
  – Прекрасно. Вы хорошо поработали. Но какова направленность деятельности этого фонда? Вот что особенно интересно, позвольте заметить. – Герр Брандт оглядывает коллег-банкиров, давая понять, что центральный офис хочет знать ситуацию на местах.
  – Ну, во-первых, они способствуют распространению английского языка, – отвечает Манди, который хорошо выучил домашнее задание. – Английский, как эсперанто, это базовый момент. Дать миру один язык в качестве основы для международного общения. Под это дают деньги многие международные институты.
  – Великолепно. Я потрясен, – и по солнечной улыбке герра Брандта Манди может сказать, что так оно и есть. – И они выбрали вашу школу для реализации своей идеи? Как практическую составляющую их замысла?
  – В числе других школ, да.
  – И как далеко зашли ваши переговоры? Надеюсь, вы не сочтете мой вопрос нескромным?
  Манди понимает, что сведения, почерпнутые у Свена, Ричарда и Анджело, иссякают. Однако не зря же он десять лет противостоял попыткам герра Профессора узнать больше, чем тому следовало знать, да и месяцы упорных занятий в эдинбургской «Школе хороших манер» чему-то его да научили.
  – Ну, – храбро начинает он, – я бы сказал, что в принципе, хотя, конечно, сейчас ни в чем нельзя быть уверенным, мы только-только вышли на чистую воду. Вы, разумеется, понимаете, речь идет не о переговорах двух компаний, каждая из которых хочет побольше получить и поменьше отдать, но даже у фонда, который не ставит задачей получение прибыли, есть определенные критерии.
  – Естественно. И какие критерии мы здесь рассматриваем? Надеюсь, вы не сочтете меня излишне любопытным?
  Никогда не колебаться.
  – Ну, для начала, достаточно высокий процент небелых студентов, которых мы обучаем. Это глобальный фонд, так что, естественно, они выступают за представительство всех континентов.
  – Естественно. Еще, пожалуйста?
  – Вы про критерии?
  – Да.
  – Программа, понятное дело. Культурная составляющая. Уровень знаний, которого мы надеемся достичь после оговоренного периода обучения. Эффективность нашей работы.
  – Религия?
  – Что?
  – Ваша школа – не христианская организация.
  – Никто не говорил со мной о религии. Мы учим представителей разных национальностей, соответственно, они могут исповедовать разные религии.
  Герр Брандт раскрывает папку, в некотором смущении, но продолжая улыбаться, смотрит на лежащие в ней бумаги.
  – Послушайте, я расскажу вам, что мы сделали, хорошо? – Тут он поднимает голову и одаривает Манди лучезарной улыбкой. – Вы открыли нам свой секрет, мы откроем вам наш, хорошо? Мы провели маленькое расследование. Иногда мы это делаем. Мы проследили весь путь одного из этих переводов, только одного, это далеко не простое дело, понимаете? Весь путь, из банка в банк. Поначалу пришлось поломать голову, но мы с этим справились. Из Гернси попали в Париж. Из Парижа – в Афины. Из Афин – в Бейрут, а из Бейрута – в Эр-Рияд. Конечной станцией, вернее, начальной, оказался Эр-Рияд. Может быть, теперь вам ясно, почему я спросил вас о религии?
  «Если они попытаются загнать тебя в угол, отбивайся. Правда – это то, что доказуемо».
  – Я и не сомневался, что эти люди получают деньги со всего мира, – небрежно отвечает Манди. – Насколько мне известно, среди спонсоров Фонда есть и арабы. Почему нет?
  – Арабские спонсоры, которые поддерживают распространение английского?
  – Если они заинтересованы в углублении международного диалога, почему нет?
  – И используют для перемещения денег столь сложные маршруты?
  – Вероятно, они не хотят светиться. В наши дни едва ли их за это можно винить, не так ли? Сейчас каждый мусульманин – террорист по определению.
  Герр Фринк откашливается, герр доктор Айснер демонстративно шуршит бумагами, на случай, если герр Брандт из центрального офиса забыл очень важный нюанс: гражданская жена мистера Манди – турчанка. Но обаятельная улыбка герра Брандта компенсирует его забывчивость, если она и имела место.
  – Очевидно, у вас есть контракт, мистер Манди, – продолжает он гнуть свою линию.
  – Я вам уже сказал. Мы утрясаем последние детали, – отвечает Манди, теперь уже с ноткой негодования в голосе.
  – Конечно же, утрясаете. Но краткосрочный контракт у вас, несомненно, есть. Даже самый щедрый фонд не будет переводить такие деньги без какого-нибудь контракта.
  – Нет.
  – Тогда какие-то письма.
  – Ничего конкретного, что я мог бы показать вам на этом этапе.
  – Фонд платит вам жалованье?
  – Они выделили на жалованье персоналу пятьдесят тысяч долларов. Из них десять – мои. Авансовый платеж за первые два месяца.
  – И вам будет оплачиваться жилье?
  – Очевидно. Как только я подберу квартиру.
  – Плюс расходы?
  – Весьма вероятно.
  – И автомобиль?
  – Конечно. Если в нем возникнет необходимость.
  – Неплохое жалованье для учителя с вашей финансовой историей. Я вас поздравляю. Вы очень жесткий переговорщик, герр Манди.
  Внезапно все уже стоят. Теперь их ждут конкретные дела: подписание чеков, снятие запретов с активов, возвращение залогов. Отдел герра доктора Айснера подготовил все необходимые документы. Пожимая руку Манди и с почтением заглядывая ему в глаза, герр Брандт спешит выразить восхищение умением Манди налаживать контакты с людьми. Это стандартная практика центрального офиса, ничего личного; такое уж время, банк одной ногой постоянно в суде. Герр Фринк это подтверждает. Так же, как герр доктор Айснер. Говоря с позиции адвоката, признается Айснер Манди, когда ведет его наверх, он не знает другого такого времени, когда банкам приходилось бы лавировать среди столь многих юридических ловушек.
  * * *
  Школьное здание стоит на прежнем месте. Не исчезло, как дом номер два, в котором когда-то жил майор. И никакая строительная фирма не предлагает потенциальным покупателям семейные дома, которые должны появиться на этом месте. Та же самая преданная старая тетушка по-доброму хмурится на него из увитых плющом окон эркера, с башенок на крытой шифером крыше, с колокольни без колокола. Его ждет та же самая арочная входная дверь с болтами с полусферической головкой, напоминающими пуговицы кардигана. Но сначала Манди должен открыть висячий замок на воротах, с надписью «Добро пожаловать» на козырьке над ними. Он это проделывает, потом медленным шагом идет по выложенной кирпичом дорожке к шести ступенькам, ведущим на крыльцо, где останавливается. Поворачивается и убеждается, что его сомнения напрасны, и тот самый чудесный вид, который открывался с крыльца, никуда не делся: река, на другом берегу старый город с его шпилями, а за ним, дальше и выше, красные руины замка, вытянувшиеся вдоль Кайзерштухл.
  Только идиоты могли остановить свой выбор на таком доме. Теперь он это знает. Какая-то его часть знала всегда. Платная школа на склоне холма со стоянкой на три автомобиля, в другой части города, неудобная для всех. Однако с просторными помещениями. И продавалось здание буквально за гроши, как сказал бы Дес, при условии, что новый хозяин, закатав рукава, занялся бы ремонтом. Манди и занялся, тогда как Эгон предпочитал пролистывать книги в оранжерее. В саду перед домом росли четыре хорошие яблони… ладно, дом не покупают из-за яблонь. Но за домом находился маленький виноградник, и, как только школа взяла бы новый старт, он собирался приступить к производству собственного вина «Шато Манди». И первые несколько бутылок послал бы Джейку.
  Над виноградником тянется Тропа философов, он видит ее сквозь ветви яблонь. А над тропой – Хейлигенберг и едва ли не лучшие в Германии леса для прогулок. Если у тебя есть привычка ходить пешком, свойственная далеко не всем желающим выучить английский язык.
  А какие тут литературные ассоциации… разве они ничего не значат? Или Карл Цукмайер[102] и Макс Вебер не жили в нескольких сотнях ярдов от этого места? Да и саму улицу назвали в честь Хёлдерлина![103] Что еще, скажите на милость, может требовать от языковой школы молодой, мобильный, поднимающийся по карьерной лестнице руководящий сотрудник корпорации?
  Ответ: к сожалению, многого.
  * * *
  Ключ поворачивается, дверь, когда он нажимает на нее плечом, подается. Он переступает порог, и ноги по щиколотку погружаются в кучу скопившейся на полу рекламной корреспонденции. Он закрывает дверь, стоит в глубоком сумраке: плющ на окнах практически отсек дневной свет, и впервые за многие месяцы позволяет себе вспомнить, как любил этот дом, как вложил в него всю душу, какую испытывал горечь, увидев, что остается и без денег, и без друга. А ведь казалось, что все уже наладилось.
  Удивляясь собственной глупости, он бредет по дому, где прошло его столь недавнее прошлое. В центральном холле, где он сейчас стоит, собирались ученики, отсюда, разбитые на группы, расходились по аудиториям. Великолепная лестница залита светом, падающим через цветные стекла фонаря на крыше, и, если светило солнце, человек поднимался по ступеням, пересекая полосы красного, зеленого и золотого. Класс, где он вел занятия, встречает его пустотой: столы, стулья, вешалки для пальто вывезли и продали. Но на доске белеет оставленная им надпись, и он буквально слышит собственный голос, который читает написанное:
  Как важный клиент «Бритиш рейл», мы хотели бы принести извинения за наличие неправильного вида снега на железнодорожном полотне.
  Вопрос: Кто клиент?
  Вопрос: Кто является подлежащим в этом предложении?
  Вопрос: Почему это неправильный вид предложения?
  Как магнитом, его тянет к любимому месту у окна. Оно на нужной высоте для такой жерди, как он, и вечернее солнце смотрит в окно аккурат в тот момент, когда ты ждешь прихода последней группы учеников.
  Довольно грез. Ты пришел сюда не за прошлым…
  * * *
  Дмитрий говорил, что его деньги дурно пахнут. Теперь выясняется, что так оно и есть. Так лжец ли он?
  Хорошо, у аппаратчика центрального офиса не укладывается в голове, как можно отвалить полмиллиона баксов нищему учителю английского языка. Действительно, обычно в бизнесе такого не бывает. Но вполне возможно, что для человека, который продает и покупает корабли, это обычное дело. И не такие уж большие деньги.
  Можно допустить, что герр Брандт действительно работает в центральном офисе банка. Но его цепкий взгляд и не сходящая с лица улыбка скорее говорили за то, что жалованье ему платит совсем другое ведомство. И не раз во время нашего диалога у меня возникала мысль о том, а не беседую ли я с продолжателем дела Профессора.
  Минут двадцать, а то и больше Манди не останавливает свободный поток мыслей. Многие удивляют его, но такое случается часто. К примеру, почтение, с которым его приняли в банке, почему-то не очень-то радует. И если бы по мановению волшебной палочки он мог перенестись в другое место, то с удовольствием оказался бы в постели с Зарой или в мастерской с Мустафой, помогая ему достроить ко дню рождения матери модель Купола скалы.[104]
  * * *
  Манди вскакивает и поворачивается. Что-то загремело у его правого уха.
  Придя в себя, он широко улыбается, увидев по другую сторону стекла, в шести футах от него, морщинистое лицо старого Стефана, бывшего садовника и работника котельной. Окно подъемное. Манди открывает замок, наклоняется, берется за бронзовые рукоятки, распрямляется, отчего нижняя половина окна скользит по направляющим вверх. Он протягивает руку, старик Стефан хватается за нее и с проворством куда более молодого мужчины залезает в окно.
  Начинается разговор, конечно, с пустяков. Да, да, Стефан в полном порядке, его жена Элли тоже, и у сына, которому уже за пятьдесят, все прекрасно, но где был герр Тед, как Джейк, все еще учится в Бристоле? И почему герр Тед так долго не приезжал, все по нему так скучали, и никто в Гейдельберге не держит на него зла, этот маленький инцидент с герром Эгоном давно забыт!
  И пока они обмениваются семейными новостями, Манди вдруг понимает, что старик Стефан оказался в саду не случайно.
  – Мы ждали вас, герр Тед. Две недели уже знаем, что вы скоро приедете.
  – Быть такого не может, Стефан. Я узнал об этом лишь десять дней тому назад.
  Но старик Стефан похлопывает по носу согнутым пальцем, дабы показать, какой он проницательный старый гном.
  – Две недели тому назад! Две недели. Я сказал Элли. «Элли, – сказал я. – Герр Тед возвращается в Гейдельберг. Он выплатит все долги, как и обещал, вернет себе здание и снова откроет школу. И я буду у него работать. Все уже решено».
  Манди пытается не выдать волнения.
  – И кто вам об этом сказал, Стефан?
  – Ваши оценщики, естественно.
  – А какие оценщики? У меня их много.
  Старик Стефан качает головой и щурится. Знает, что Манди посмеивается над ним, но соглашается сыграть в эту игру.
  – Из компании, которой вы заложили здание, герр Тед. Которая выдала вам ссуду. Сегодня в секрете ничего не утаишь, все всё знают.
  – Так они здесь уже побывали? – в голосе Манди слышится раздражение. По тону можно понять, что он ждал оценщиков и недоволен тем, что разминулся с ними.
  – Да, все осмотрели. Я проходил мимо, увидел тени в окне, луч фонарика и подумал: «Ага! Герр Тед вернулся. А может, не вернулся и доме орудуют воры!» Я слишком стар, чтобы бояться смерти, поэтому поднялся на крыльцо и забарабанил в дверь. Мне открыл молодой человек. Приятной наружности, с доброй улыбкой, в комбинезоне. С фонарем в руке. За его спиной я видел других людей, вроде бы среди них была и женщина. Женщины нынче лезут всюду. «Мы оценщики, – говорит он мне. – Не волнуйтесь. Мы – хорошие люди». – «Для герра Теда? – спрашиваю я. – Вы оцениваете дом для герра Теда?» – «Нет, нет, мы работаем в компании, которая выдает ссуды под залог. Если компания примет решение одолжить ему деньги, ваш герр Тед вернется».
  – И в какое время дня это произошло? – спрашивает Манди, но слушает он не старика Стефана, а Кейт, которая вернулась из школы раньше положенного и увидела тени в окне дома на Эстель-роуд: «Они оставили дверь на кухне открытой. Двигались взад-вперед на фоне дверного проема».
  – Утром. В восемь часов. Лил дождь. Я ехал на велосипеде к фрау Либкнехт. Во второй половине дня, в пять часов, когда я вернулся, они все еще были в доме. Я такой любопытный, просто сил нет. Спросите Элли. Ничего не могу с собой поделать. «Почему вы еще здесь?» – спрашиваю я. «Это большой дом, – отвечают они. – Под него дают большие деньги. А большие деньги требуют времени».
  * * *
  В Эдинбурге его отправляли на такие прогулки. Начинались они с инструктажа:
  «Хорошо, Тед, через минуту ты выйдешь за дверь этого дома. Сегодня пункт назначения – главный городской вокзал. Можешь пользоваться любым общественным транспортом, за исключением такси, потому что мы никогда не ездим на такси, так? Не садимся ни в первое, которое подъедет к нам, ни во второе, ни в третье, ни в тринадцатое. И к тому времени, когда мы доберемся до вокзала, я хочу знать, следили ли за тобой и кто следил, и я не хочу узнать, что они узнали, что ты узнал об этом. Мы всё поняли? И я хочу, чтобы на вокзале ты был через полчаса, потому что нам нельзя опаздывать на поезд. Поэтому не пытайся добраться до вокзала через эдинбургский зоопарк».
  Манди шагает и позволяет Гейдельбергу защищать его. Вернувшись на улицу, окидывает беззаботным взглядом автомобили и окна. О, как же мне нравится эта маленькая площадь, с тенистыми виллами и секретными двориками! Еще взгляд, на другую сторону улицы, которая ближе к реке, и уж не та ли парочка сидит на скамейке, что сидела, когда я пришел сюда? Далее Старый мост, который взорвали в 1945 году в тщетной надежде остановить наступление американской армии, но все об этом забыли, а многие и не знали, в первую очередь школьники и туристические группы, которые пересекали мост в обе стороны, любуясь баржами и статуями. Любуется баржами и Манди, наклоняется над парапетом, чтобы посмотреть, кто остановится сзади, чтобы закурить, пролистать путеводитель или сделать фотографию. День жаркий, Хаупштрассе, пешеходная улица, запружена фланирующими туристами, поэтому Манди прибавляет шагу, словно спешит на поезд, а ему действительно нужно спешить, хотя время еще есть, и поглядывает на витрины, чтобы увидеть человека, который вдруг вспомнил о неотложной встрече и тоже заспешил. Он не снижает скорости, его обгоняют велосипедисты, и, возможно, их вызвали его провожатые, потому что поспевать за шестифутовым мужчиной, который набрал ход, задача не из легких, если ты на голову ниже и можешь рассчитывать только на свои ноги. Старый город остается позади, он входит в промышленное гетто с серыми домами и кафе быстрого обслуживания с известными на весь мир вывесками. К тому времени, когда он поднимается на платформу, он может доложить эдинбургским инструкторам следующее: если за ним и следили, то по высшему разряду, используя все достижения научного прогресса, от камер наружного наблюдения и искусственных спутников Земли до спрея, которым брызгают на плечо и который цельный день светится на их экранах.
  На станции он идет к телефону-автомату и звонит домой, сунув голову под большущий стеклянный шлем. Зара ушла на работу. В кебабной будет только через час. Говорит он с Мустафой, который визжит. Как… насчет… Купола… скалы… Тед? Ты… очень… плохой!
  – Завтра вечером уделим Куполу в два раза больше времени, – пытается он ублажить Мустафу. Да, да, я занят со своей новой подружкой.
  Кузина Зары, Дина, подходит к телефону. Дина, мне придется провести ночь в Гейдельберге, завтра у меня еще одна встреча в банке. Сможешь ты сообщить об этом Заре? И, пожалуйста, постарайся уложить Мустафу спать до полуночи, хорошо? Не позволяй использовать Купол как отговорку. Дина, ты прелесть.
  Он звонит в Линдерхоф, слышит автоответчик, наговаривает сообщение: завтра на работу не выйду, грипп.
  * * *
  Поезд в Мюнхен отходит через сорок минут. Манди покупает газету, садится на скамью и наблюдает за окружающим миром, пытаясь ответить на вопрос, наблюдает ли окружающий мир за ним.
  Чего они торчали в здании школы целый день? Снимали размеры комнат, чтобы заказать ковры с длинным ворсом?
  Приятная наружность. Молодой. Добрая улыбка. Комбинезон. Фонарь в руке. Нет, мы – оценщики.
  Поезд со всеми остановками, так что еле ползет. Напоминает ему другой ползущий поезд, из Праги, в котором он сидел с Сашей и велосипедами. На крохотной станции в чистом поле он поднимается и меняет купе. Еще через две станции возвращается на прежнее место. К тому времени, когда поезд добирается до Мюнхена, в нем остается лишь шесть человек, и Манди уходит с перрона последним, отстав на добрые пятьдесят ярдов.
  Многоэтажная автостоянка снабжена лифтом, но он предпочитает лестницу, пусть там и воняет мочой. Мужчины в коже населяют площадки. Черная проститутка называет цену: двадцать евро. Он помнит, как Зара подсела за его столик в уличном кафе в день, когда у него началась новая жизнь. Пожалуйста, сэр, не хотите ли лечь со мной в постель за деньги?
  Его «Фольксваген»-«жук» на четвертом этаже, там, где он и оставил его этим утром. Манди обходит автомобиль кругом, проверяет двери, нет ли грязных отметин от пальцев, ищет и чистые места, с которых могли стереть отметины, царапины у замков. Хороший ты парень, Тед. Мы всегда говорили, что ты – прирожденный шпион, и так оно и есть.
  Чтобы посмотреть, не подтекает ли масло, он заглядывает под днище спереди и сзади, ощупывает его в поисках то ли магнитной мины, то ли радиомаяка, чего угодно, но, главное, лишнего. Всегда старайся сфокусировать свой страх, Тед. Если ты не знаешь, чего боишься, ты будешь бояться всего.
  Ладно, сфокусирую. Я боюсь банкиров, которые не банкиры, отмывателей денег, филантропов-миллиардеров с преступно нажитыми состояниями, которые посылают мне полмиллиона долларов, богатых арабов, заинтересованных в распространении английского языка, псевдооценщиков и собственной тени. Я боюсь за Зару, Мустафу и Мо, собаку. И за мою и без того слабую веру в человеческую любовь.
  Он отпирает машину, а после того как «жук» не взрывается, тянется длинной рукой к заднему сиденью и достает жилетку цвета хаки с ватной подкладкой и накладными карманами. Снимает пиджак, надевает жилетку, перекладывает все необходимое из одних карманов в другие. «Жук» заводится с первой попытки.
  Чтобы спуститься на землю, нужно въехать на площадку железного лифта, который напоминает ему Стальной гроб. За половину официальной цены, но наличными, старик-служитель отпирает ворота огромным, как в тюрьме, ключом и выпускает во внешний мир. Выехав на свежий воздух, Манди поворачивает направо, и снова направо, чтобы не проезжать мимо кебабной Зары. Он знает, если увидит ее, то остановится, дождется конца смены и отвезет домой, посеяв ненужную сумятицу во всех головах, включая и его собственную.
  Добравшись до кольцевой дороги, поворачивает на юг. Постоянно поглядывает в зеркала заднего вида, но не находит ничего такого, на чем мог бы сфокусировать страх. Но если они так хороши, то я ничего и не найду, не так ли? Уже полночь. Светит розовая луна. Дорога впереди совершенно пуста, как и дорога позади, небо усыпано звездами. Завтра мы нарисуем новые созвездия. Дмитрий, возможно, ограбил весь земной шар, чтобы спасти его, но выкроил время, чтобы получиться китчу.
  Этой уходящей на юг дорогой он ездит каждый день и знает, что через сорок минут доберется до первого из двух перекрестков и повернет налево. Поворачивает. Не видит синей «Ауди» с Сашей, согнувшимся над рулем, но она ему и не нужна. Знает, куда ехать, бросая демонстративный вызов утверждению, будто он, как Троцкий, топографический кретин и может заблудиться в трех соснах. На обратном пути с Сашей он запомнил последовательность левых и правых поворотов и теперь повторяет их в обратном порядке.
  Проезжает то место, где оставил своего «жука», чтобы вслед за Сашей подняться по спиральной лестнице. Бак на три четверти пуст, но он не останавливается. Скоро едет сквозь лес, по той же аллее между деревьями, только темнота под ними еще чернее, потому что луна ярче. Подъезжает к вырубке, похожей на вырубку в окрестностях Праги, но, вместо того чтобы пересечь ее, оглядывает деревья в поисках разрыва между ними, ищет начало проселка, находит его чуть ниже, выключает фары и подфарники, потом двигатель, тихонько скатывается к нему, кляня трещащие под шинами веточки и поднявших гвалт птиц.
  Закатывает автомобиль под деревья, пока не чувствует вес ветвей на крыше, паркуется и уже на своих двоих направляется к бетонному пандусу.
  Дистанции теперь реальны. Он вошел в Багдад, и у него сосет под ложечкой. Перед ним высится сарай, ангар, как ни назови. Его не освещают фары «Ауди», и он заметно прибавил в размерах: определенно может вместить в своем чреве два цеппелина. Ворота закрыты и заперты на замок. Манди идет вдоль одной из стен. В отличие от оценщика в Гейдельберге у него нет ни фонаря, ни помощников.
  Он идет вдоль деревянной стены, используя отмостку как дорожку, ищет окно или щель. Не находит. Зато нащупывает плохо закрепленную доску. Ему нужен мешок с инструментами. Он у Мустафы. Ему нужен Дес. Но с Кейт он развелся.
  Он хватается за край доски, изо всей силы тянет на себя. Гвоздь со скрипом вылезает из стойки. Доска отрывается. Он заглядывает в щель. Столбы лунного света показывают ему все, что он хочет увидеть. Никакого сверкающего джипа. Никаких дорогих автомобилей, выставленных, словно на продажу. На их месте три трактора, циркулярная пила и пирамида тюков из сена.
  Я ошибся адресом? Нет, не ошибся, но сменились квартиранты.
  Он возвращается к воротам ангара и по тропе шагает к стене смерти. На джипе подъем, по его расчетам, занял десять или двенадцать минут. Пешком ему придется подниматься как минимум час. Скоро он хочет, чтобы на это занятие у него ушло гораздо больше времени. Лучше бы вся жизнь, он поднимался бы и поднимался с Зарой и Мустафой, и с Джейком, если у того найдется время, потому что для Манди нет ничего лучше пешей прогулки по сосновому лесу при свете луны, когда долины заполняет туман, на востоке появляются первые проблески зари, журчание весенних ручейков оглушает, запах смолы вышибает слезу, а олень играет с тобой в прятки.
  * * *
  Это не тот сельский дом.
  Я побывал в огромном, гостеприимном доме, с веселым светом в окнах, ящиками с геранью под ними, поднимающимся из трубы дымком а-ля Ганс и Гретель.
  Этот сельский дом приземистый, серый, мрачный, с закрытыми ставнями на окнах. Он окружен высоким проволочным забором, который в прошлый раз остался незамеченным, стоит под здоровенной скалой и всем своим видом, но особенно большущими щитами с соответствующими надписями, указывает: частная собственность, злые собаки, вход запрещен, еще шаг, и тебя накажут, так что проваливай. Если кто-то и спит в комнатах наверху, то с закрытыми окнами и раздвинутыми занавесками, а ставни на первом этаже не просто закрыты, но и заперты на висячие замки.
  Через сетку не пропущено электричество, забор далеко не новый, отчего поначалу он чувствует себя круглым дураком. Но потом говорит себе, что даже отличник эдинбургской школы не может все заметить с первого раза. Во всяком случае, если его на огромной скорости глубокой ночью везет амазонка в перчатках из свиной кожи, а в шею дышит сидящий рядом Саша.
  Поверху натянута проволока с острой кромкой, под ней – колючая. Железные ворота на замке, но за забором две косули, которым очень хочется составить ему компанию.
  Значит, каким-то образом они попали внутрь огороженного периметра. Может, прыгнули. Нет, едва ли, забор слишком высокий, даже для них.
  Что они сделали (Манди разгадывает их маневр, когда идет вдоль забора, поглядывая на сараи и прочие постройки в поисках жизни), так это прошли по поваленной секции забора, шириной в пять футов. Трактор или какая-то другая сельскохозяйственная машина, игнорируя предупреждающие надписи, повалила забор, то ли подъезжая к дому, то ли отъезжая от него, а теперь косули просто не могут найти эту прореху.
  Но Манди может и, более того, находит пологий участок крытой шифером крыши, по которому есть возможность без труда подобраться к одному из окон верхнего этажа. И ему хватает ума запастись камнем, перед тем как лезть на крышу. Это кусок сланца весит с тонну, но ничто не может сравниться с ним, если нужно разбить стекло.
  * * *
  Чего я сюда приперся?
  Убедиться, что утром они такие же прекрасные, как и глубокой ночью?
  Второй раз увидеть тайный сигнал в по-детски синих глазах Дмитрия, тот, что говорил: «Ты сам на это напросился».
  Спросить, очень вежливо, о чем они, собственно, думали, когда в этот крайне щекотливый момент в нашей истории присылали деньги из Эр-Риада.
  И что заставило их целый день обследовать мое арестованное за долги школьное здание, до того как пришло время задать мне вопрос, а какие там площади?
  Короче, мы здесь для того, чтобы пролить свет на это чрезвычайно запутанное дело, мой дорогой Ватсон.
  Да только, как сразу выясняется, приехал он слишком поздно. Труппа запаковала декорации и костюмы и отбыла.
  Следующий спектакль в Вене. Или Эр-Риаде.
  * * *
  Это давнишний постулат, и не только в шпионском бизнесе: можно многое сказать о людях по оставленным ими вещам.
  В длинной, залитой лунным светом спальне шесть коек. На них поспали и бросили за ненадобностью. Никаких подушек, простыней и одеял. Приносите с собой спальный мешок.
  Вокруг коек мусор, который богатые оставляют горничной: используй сама, дорогая, или отдай кому хочешь.
  Баллончик модного мужского дезодоранта, опустошенный лишь наполовину. Одного из мормонов? Человека в анораке? Костюме? Блейзере?
  Лак для волос, унисекс, используемый как женщинами, так и мужчинами. Ричарда?
  Пара итальянских теннисных туфель, на поверку не таких уж удобных. Колготки, чуть растянутые. Шелковая блузка с воротником-стойкой, оставленная на плечиках в гардеробе. Чистенькой блондинки? Ее девственный наряд?
  Три четверти литра хорошего виски. Для Дмитрия, чтобы было что смешивать с соевым молоком?
  Упаковка на шесть бутылок пива «Бек», две так и остались в гнездах. Блок сигарет «Мальборо лайт» с несколькими пачками. Пепельница, полная окурков. Анджело? Свен? Ричард? А ведь можно было подумать, что все трое поклялись на коленях матери никогда не прикасаться ни к никотину, ни к спиртному.
  Или Тед Манди, суперсыщик, как обычно, попадает пальцем в небо? Новая компания въехала сюда, сменив старую, и оставленное принадлежит совсем другим людям?
  * * *
  Манди идет по коридору, держась за стену, спускается на пару ступенек, ноги его утопают в мягком ковре. Окон нет. Он водит рукой по стене, нащупывает выключатель. Миллиардеры-филантропы, уезжая, не удосужились обесточить дом. Он стоит напротив двери в кабинет Ричарда. Входит, ожидая, что Ричард, только что из парикмахерской, поднимется из-за новенького стола, в новеньком блейзере и галстуке стюарда авиакомпании, но стол – единственное, что осталось от Ричарда.
  Он выдвигает ящики. Пусто. Опускается на колени и поднимает край ковра. Его не закрепили, не прибили гвоздями, кромку не обшили, просто бросили на пол, чтобы прикрыть змеящиеся под ним провода.
  Какие провода? На столе Ричарда не было ни телефонного аппарата, ни компьютера. Ричард сидел за пустым столом. Он прослеживает путь проводов под ковром. Они ныряют под комод у окна. Он вытаскивает ящики комода. Провода поднимаются по стене, проходят через подоконник и исчезают в недавно просверленной дыре в раме.
  Для Манди-строителя эта дыра – варварство. Оконная рама сработана из цельного деревянного бруса. Эти мерзавцы могли с тем же успехом прострелить раму. Он открывает окно и выглядывает наружу. Провода спускаются на шесть футов и возвращаются в дом. Вот так. Естественно, никаких скоб, крепящих провода к стене. Пусть болтаются, пока сильный порыв ветра не вырвет их и не унесет в лес.
  Он возвращается на лестницу, спускается на этаж и попадает в гостиную, где филантроп и его прислужники приобщали к своей вере новичка. Свет ранней зари заполняет окна со стороны долины. Манди останавливается в том самом месте, где и стоял, слушая одетого в тренировочный костюм Дмитрия. А вот и дверь, через которую он вышел.
  Манди пересекает гостиную, берется за ручку двери, открывает ее и попадает не в Зеленую комнату и не на сверкающую никелем кухню, а на застекленный балкон, несомненно, тот самый, на котором Дмитрий просил Сашу назвать ему нынешние созвездия.
  Провода сверху тянутся сюда. На этот раз, вместо того чтобы прострелить дыру в раме, варвары просто разбили одну из стеклянных панелей. Концы проводов замотаны изолентой.
  Так вот, значит, где прятался Дмитрий после своего монолога. Вот где он затаил дыхание и ждал, пока я покину зрительный зал. А может, забавлялся с каким-то достаточно сложным устройством, которое позволяло ему видеть и слышать происходящее в комнате Ричарда? Но для чего, скажите на милость? Зачем использовать провода в наш век высоких технологий? «Потому что низкотехнологичные провода, с точки зрения секретности, куда как предпочтительнее высокотехнологичных сигналов, Тед», – ответили ему эдинбургские мудрецы.
  С ощущением, что он злоупотребил гостеприимством хозяев, Манди поднимается этажом выше, спускается по шиферной крыше на твердую землю. Он помнит про злых собак и задается вопросом: почему они до сих пор не искусали его, почему не тронули косуль? Возможно, они снялись с лагеря вместе с остальными филантропами. У поваленного забора он пытается убедить косуль следовать за ним, но они наклоняют головы и с укором смотрят на него. «Может, обретут свободу после моего ухода», – думает он.
  * * *
  В небе пламенеют оранжевые облака. Манди спускается вниз по уходящему из-под ног проселку, твердя себе, что от физических нагрузок одна только польза. С каждым шагом голоса в его голове становятся все настойчивее: дай задний ход, отошли деньги, скажи нет… но кому? Ему нужно поговорить с Сашей, но он не знает, как его найти: «Я немедленно вылетаю в Париж… Я лично отвечаю за комплектование библиотек наших учебных заведений…» Да, черт побери, но какой твой телефонный номер? Я не спросил.
  – Блокпост, – говорит он вслух и чувствует, как вдруг скручивает живот.
  Цепочка пограничников или полицейских, точно он сказать не может, перегораживает проселок в двадцати ярдах ниже. Он насчитывает девять человек. Все в серо-синих брюках и черных куртках с красным кантом, и Манди догадывается, что это австрийцы, не немцы, поскольку в Германии он такой формы прежде не видел. Они целятся в него из винтовок. За ними толкутся штатские.
  Некоторые из пограничников-полицейских взяли на мушку его голову, остальные – грудь. Руки ни у кого не дрожат. Кто-то, прибегнув к помощи громкоговорителя, приказывает ему на немецком положить руки на голову, немедленно. Поднимая руки, Манди видит других мужчин, справа и слева от себя, не меньше десятка с каждой стороны. И отмечает, какие правильные они заняли позиции, расположились именно так, чтобы не попасть друг в друга, стреляя в него. Голос, усиленный громкоговорителем, накатывает на него из группы, что стоит ниже его, в утренней тишине разносится по всей долине. Голос с сильным баварским акцентом, а может, австрийским.
  – Снимите руки с головы и вытяните вперед и вверх.
  Он проделывает все, что ему говорят.
  – Потрясите руками.
  Трясет.
  – Снимите часы. Положите на землю. Закатайте рукава рубашки. Выше. До самых плеч.
  Закатывает рукава, насколько возможно.
  – Поднимите руки и поворачивайтесь. Продолжайте поворачиваться. Остановитесь. Что у вас в жилетке?
  – Паспорт и деньги.
  – Больше ничего?
  – Нет.
  – И под жилеткой ничего?
  – Ничего.
  – Оружия нет?
  – Нет.
  – Бомбы нет?
  – Нет.
  – Уверены?
  – Абсолютно.
  Манди его вычислил. Он стоит по центру девятки. Шапочка с козырьком, горные ботинки. Без винтовки, зато с биноклем. Всякий раз, когда он говорит, ему приходится опускать бинокль и подносить ко рту микрофон.
  – Прежде чем вы снимите жилетку, я собираюсь вам кое-что сказать. Вы готовы?
  – Да.
  – Если вы прикоснетесь к карманам жилетки или сунете руку под нее, мы вас убьем. Понятно?
  – Понятно.
  – Только одной рукой вы снимаете жилетку. Медленно, медленно. Ни одного резкого движения, а не то мы вас застрелим. Это не проблема. Мы убиваем людей. Это наша работа. Возможно, вы тоже убиваете людей, а?
  Держа правую руку над головой, левой Манди находит застежку «молнии» у шеи, медленно тянет ее вниз.
  – Хорошо. Снимайте.
  Он выскальзывает из жилетки, позволяет ей упасть на землю.
  – Положите руки на затылок. Хороший мальчик. А теперь сделайте пять больших шагов влево. Остановитесь.
  Манди делает пять шагов и краем правого глаза видит, как храбрый молодой жандарм приближается к его жилетке, тычет в нее стволом винтовки, потом переворачивает.
  – Все чисто, капитан! – докладывает он.
  Демонстрируя чудеса храбрости, жандарм закидывает винтовку на плечо, поднимает жилетку, спускается с ней по склону к своему боссу, бросает у его ног, словно убитого зверька.
  – Снимите рубашку.
  Манди снимает. Майку он не носит. Зара говорит, что он слишком худой. Мустафа – слишком толстый.
  – Снимите левый ботинок. Медленно!
  Он снимает левый ботинок. Медленно.
  – Правый ботинок.
  Он наклоняется и снимает правый ботинок. Также медленно.
  – Теперь носки. Хороший мальчик. Теперь пять шагов вправо.
  Он возвращается на то место, где стоял раньше, босиком стоит на иголках.
  – Расстегните пряжку ремня. Медленно. Разденьтесь догола. Да, трусы тоже снимайте. А теперь снова положите руки на затылок. Как вас зовут?
  – Манди. Эдуард Артур. Английский подданный.
  – Дата рождения?
  Капитан держит паспорт Манди в руке, свободной от бинокля, и проверяет его ответы. Должно быть, выудил паспорт из кармана жилетки.
  – Пятнадцатое августа 1947 года.
  – Место рождения?
  – Лахор, Пакистан.
  – Почему у вас английский паспорт, если вы из Пакистана?
  Вопрос слишком большой, чтобы на него мог ответить голый невооруженный человек. Когда у моей матери начались схватки, солнце еще было индийским. К тому моменту, когда она умерла, уже стало пакистанским, но вам этого не понять.
  – Мой отец был англичанином, – отвечает он. Мог бы добавить, что мать – ирландкой, но не видит в этом необходимости.
  Вверх по склону к нему направляется пожилой солдат с бровями Рождественского деда, натягивая на руки резиновые перчатки. Его сопровождает молодой жандарм, который несет тюремные робу и штаны.
  – Наклонись, пожалуйста, сынок, – просит старик. – Не создавай мне трудностей, а не то они пристрелят нас всех, так что будь паинькой.
  В последний раз такое проделывали со мной, когда меня только-только завербовали в секретное ведомство. Кейт решила, что у меня рак простаты, потому что я слишком часто мочился, но причина была в нервах. Старик так далеко засовывает пальцы в зад Манди, что тому хочется кашлянуть, но не находит, чего искал, а потому кричит своему капитану: «Nix!» На алой робе пуговиц нет, поэтому Манди приходится надевать ее через голову. Штаны слишком велики для него, поэтому спадают даже после того, как он максимально завязывает тесемки.
  Двое мужчин заворачивают ему руки за спину. Лодыжки схватывают кандалами. В рот вставляют кляп. Глаза закрывают большими черными очками. Ему хочется кричать, но он может лишь хрипеть. Он с удовольствием бы упал, но дюжина рук помогает ему спуститься с холма. Его рот наполняется выхлопными газами, когда его усаживают на вибрирующий металлический пол между мысками ботинок. Он вновь в Стальном гробу, едет на сортировочный узел, да только там его не будет ждать Саша с разводным ключом. Пол дергается вперед, ногами он ударяется в задние двери. Он и так ничего не видит, но за столь очевидное нарушение дисциплины его ослепляет удар ногой в левый глаз. Нет, это не Стальной гроб, он – Саша, которого в собачьей клетке везут на виллу к Профессору. А потом он вновь становится Тедом Манди, в grüne Minna, и едет в полицейский участок, чтобы сделать еще одно добровольное признание.
  Автомобиль резко останавливается. Он поднимается по железной лесенке под вращающимися лопастями вертолета. Его снова укладывают на пол, на этот раз приковывают. Вертолет поднимается в воздух. Манди мутит. Вертолет летит и летит, и он не знает, сколь долго. Наконец садится, его спускают по лестнице, ведут по асфальту, потом через несколько гулко захлопывающихся дверей. Наконец он прикован к стулу в комнате с серыми кирпичными стенами без окон и с единственной стальной дверью. Проходит какое-то время, прежде чем он понимает, что снова может видеть.
  После этого, по его разумению, проходит два-три часа и несколько жизней, прежде чем он вновь свободный человек, сидящий в своей одежде в удобном кресле уютно обставленного кабинета, где мебель из дерева красных тропических пород, на стенах – фотографии героических пилотов, радостно машущих рукой из кабины, а в камине весело горит газовый рожок, стилизованный под полено. Одной рукой он прижимает к левому глазу теплый компресс. В другой держит большой стакан с сухим мартини. А напротив сидит его давний друг и исповедник, Орвилл Дж. Рурк, зовите меня Джей, из Центрального разведывательного управления в Лэнгли, штат Вирджиния, и, черт побери, Тед, ты не постарел ни на день с тех пор, как многие годы тому назад мы с тобой бродили по улочкам Лондона.
  * * *
  Манди возвращается к жизни и теперь может вспомнить самое недалекое прошлое, разделенное на три сегмента.
  Сначала он был Манди-террористом, прикованным к стулу, которому задавали множество агрессивных вопросов два молодых американца и одна американская матрона. Матрона что-то спрашивала на арабском, в надежде подловить его.
  Потом он стал Манди-объектом-тревоги, главным образом для молодого мужчины-врача, тоже американца и, судя по его поведению, военного. Врача сопровождал санитар, который принес одежду Манди, повешенную на плечики. Доктор хотел прежде всего взглянуть на этот ваш глаз, если вы позволите, сэр.
  И санитар обращался к Манди исключительно «сэр». «Сэр, с другой стороны коридора ванная и туалет», – сообщил он, передавая Манди одежду на пороге камеры с распахнутой дверью.
  Врач заверил Манди, что насчет глаза можно не волноваться. Все заживет. Если возникнут неприятные ощущения, закрыть повязкой. Манди, всегда джентльмен, говорит, что премного благодарен, но с повязкой он уже недавно ходил.
  А после этого он становится Манди Великолепным, принимающим визитеров в той самой комнате, где сидит и сейчас. К его услугам кофе, пирожные, сигареты «Кэмел», от которых он отказывается, перед ним извиняются люди, которых он в глаза не видел, а он заверяет их, что не сердится, все прощено и забыто. И эти смущенные молодые люди, и женщины с простыми именами, вроде Хэнк, Джефф, Нэн и Арт, спешат сообщить Манди, что начальник оперативного отдела уже летит из Берлина, а пока мы… ну… знаете, сэр, все, что мы можем сказать: мы очень сожалеем о случившемся, мы же понятия не имели, кто вы, и… это говорит Арт… я горжусь тем, что лично познакомился с вами, мистер Манди, сэр, на подготовительных курсах нам рассказывали о ваших подвигах. Как предполагает Манди, речь идет о его шпионской деятельности в годы «холодной войны», а не заслугах на учительском поприще или удачном исполнении роли верного слуги короля Людвига. Но как Арт смог связать Манди с одним из исторических примеров, который приводился на лекциях или семинарах в школе подготовки ЦРУ, для Манди загадка. Разве что Джей Рурк в ярости рассказал им об этом, чтобы они поняли, как здорово облажались. Потому что мистер Рурк действительно рассердился на нас, сэр, и он хочет, чтобы мистер Манди узнал об этом до его приезда.
  – Я думаю, есть только один-единственный аргумент, который мы можем привести в защиту молодежи: они выполняли приказ, – часом позже, печально покачивая головой, суммирует Рурк.
  Манди отвечает, что он знает, знает. Рурк тоже совершенно не изменился, думает он. О чем можно только пожалеть в случае, когда знаешь человека как облупленного. Вот Манди и видит то же самое фиглярничающее, худощавое, симпатичное, лениво цедящее слова бостонское дерьмецо, каким Рурк был всегда, в дублинским костюме, гарвардских туфлях на рубчатой подошве и с ирландским обаянием.
  – Очень жаль, что мы не смогли попрощаться, как положено, – вспоминает Рурк, словно у него есть потребность снять камень с души. – Должно быть, разразился какой-то кризис, и меня выдернули с такой скоростью, что я даже не успел захватить зубную щетку. И, черт побери, можешь мне поверить, Тед, даже под угрозой расстрела я не вспомню, что именно тогда произошло. И все же я думаю, что поздороваться всегда лучше, чем попрощаться. Даже при таких обстоятельствах.
  Манди придерживается того же мнения и пригубливает мартини.
  – Мы сообщили австрийцам, что нас интересует определенный дом. Подозревали связь с террористами и хотели прежде всего узнать, кто и зачем там бывает. Полагаю, мы сами на это напросились, а теперь нам придется с этим жить. В результате сверхугодливость наших друзей и союзников и полное неуважение к человеческим правам невинных людей.
  «А ты по-прежнему демонстрируешь насквозь фальшивый мятежный дух», – думает Манди.
  – Наслаждаешься войной? – спрашивает Рурк.
  – Ненавижу ее, – со злостью, насколько позволяет его состояние, отвечает Манди.
  – Я тоже. Управление никогда и ничем не поощряло этих гребаных вашингтонских евангелистов, даю тебе слово.
  Манди говорит, что может в это поверить.
  – Тед, можем мы перестать злиться?
  – Если это то, чем мы сейчас занимаемся, почему нет?
  – Тогда почему бы тебе не объяснить, что ты там делал, Тед, зачем в четыре часа утра забрался в пустой дом, который вызывает у нас определенный интерес. Скажу тебе откровенно, только между нами, что, садясь в самолет и по дороге сюда, я не мог не задаться вопросом, а может, мы поступили правильно, арестовав тебя?
  Глава 13
  Манди много думал о том, как ему отвечать на вопросы Рурка, и с неохотой пришел к выводу, что должен сказать ему правду. Он исследовал проблему с Сашиной точки зрения и со своей. Тщательно обдумал убедительную просьбу Саши о конфиденциальности и тысячедолларовый контракт Ричарда, но решил, что в данной ситуации ни первое, ни второе его не связывает. Если он и считает необходимым что-то опустить в своем рассказе, так это подробности великого замысла Дмитрия и его объявления войны растлевающей мощи корпоративной Америки. А в остальном он готов признаваться, совсем как в прежние времена.
  В конце концов, какие могут быть тайны у двух закадычных друзей?
  И Рурк, точно так же, как в те дни, когда они сиживали в доме на Итон-Плейс, слушает его, преисполненный терпимости и неуважения к власти, отчего откровенные разговоры с ним столь приятны. И когда Манди заканчивает рассказ, Рурк довольно долго сидит, зажав подбородок в кулаке, глядя прямо перед собой, иногда позволяя себе легкий кивок и поджав губы, прежде чем поднимается и, словно директор школы, начинает мерить кабинет шагами, глубоко засунув руки в карманы габардиновых брюк.
  – Тед, у тебя есть хоть малейшее представление о том, чем занимался Саша в последние десять лет? – спрашивает он, делая такой упор на слове «представление», что Манди может ожидать самого худшего. – С какими общался людьми, в каких бывал местах?
  – Не так чтобы очень.
  – Саша не говорил тебе, где побывал? С кем садился в одну лодку?
  – Мы об этом не говорили. Он время от времени писал мне, пока находился в диких местах. Но без подробностей.
  – В диких местах? Так он это называл?
  – Нет, это мой термин.
  – И вот на этой конспиративной квартире у озера… он сказал тебе, что Дмитрий – великий и хороший человек?
  – Дмитрий его просто потряс.
  – И ты не заметил в Саше никаких перемен после стольких лет разлуки… кардинальных перемен. Тебе не показалось, что он стал другим человеком, отошел от тебя, между вами возникла стена?
  – Остался таким же маленьким говнюком, каким был всегда, – отвечает Манди, которому определенно не нравится направление, в котором смещается разговор.
  – К примеру, Саша выразил свое отношение к случившемуся одиннадцатого сентября?
  – Полагал, что это отвратительно.
  – Не высказался в том смысле, что «они сами напросились»?
  – Даже не намекнул, что удивительно.
  – Удивительно?
  – Ну, учитывая, что он всегда вешал на Америку всех собак, а также увиденное им в последние годы в странах третьего мира, я бы совершенно не удивился, если б он написал: «Мерзавцы получили по заслугам».
  – Но он этого не написал?
  – Совсем наоборот.
  – Это было в письме?
  – Да.
  – Отдельном письме, посвященном этой теме?
  – Тем в письме хватало.
  – Когда он написал письмо?
  – Через пару дней после события. Может, через день. Не обратил внимания.
  – Откуда?
  – Кажется, из Шри-Ланки. Он читал лекции в Канди.
  – И ты нашел письмо убедительным? Не почувствовал, что оно…
  – Оно что?
  Рурк выразительно пожимает плечами.
  – Что оно написано для чужих глаз. На случай, если его друг Тед передаст письмо одному из своих добрых знакомых в английской разведке.
  – Нет, не почувствовал, – говорит Манди в спину Рурка, ждет, когда тот повернется к нему лицом, но тот не поворачивается.
  – Тед, когда ты был с Сашей в Берлине в те стародавние времена, он высказывал свое мнение насчет прямых действий?
  – Выступал категорически против. Ни под каким видом.
  – Он называл причину?
  – Конечно. Насилие играет на руку реакционерам. Прибегать к насилию – обрекать себя на поражение. Он повторял это снова и снова. Десятки раз.
  – Значит, исходил из практических соображений. Насилие не работает, следовательно, давайте найдем другие средства, которые сработают. А если бы насилие приносило плоды, он бы не стал от него отказываться.
  – Ты можешь называть его соображения практическими. А можешь и нравственными. Для него это вопрос веры. Если бы он верил в бомбы, то стал бы бросать бомбы. Такой уж он человек. Он не верил в бомбы, поэтому бомбометатели подмяли под себя протестное движение, а он совершил ошибку всей жизни, перебравшись через Стену не в том направлении.
  Манди слишком уж горячо негодует и знает это, но от инсинуаций Рурка зазвенели тревожные колокольчики, которые надобно заглушить.
  – Поэтому, если я скажу тебе, что он перепрыгнул еще через одну стену, тебя это не сильно удивит? – вкрадчиво спрашивает Рурк.
  – В зависимости от того, о какой стене пойдет речь.
  – Нет, не удивит. И ты это чертовски хорошо знаешь, Тед Манди, – вкрадчивости прибавляется. – Мы говорим о черной дороге. Мы говорим о калеке с навязчивой идеей, который или должен сыграть за Суперкубок,[105] или останется никем. – Рурк простирает руки, словно взывает к вечному газовому рожку, стилизованному под полено. – «Я – Саша, фундаменталист. Внимайте мне. Я обращаю реки вспять и сдвигаю горы. Я сижу у ног великих философов и обращаю их слова в дела». Знаешь, кто такой Дмитрий, когда он не надевает личину Дмитрия?
  Пальцы Манди искажают то выражение, что появляется на его лице.
  – Нет, не знаю. Кто?
  Рурк подходит ближе. Так близко, что, наклонившись, может упереться руками в подлокотники кресла Манди и смотрит ему в глаза с благоговейным трепетом перед секретом, который собирается открыть.
  – Тед, мало того, что о нашем сегодняшнем разговоре никто не знает, так и самолет, на котором я прибыл, летел пустым. Я не выходил из-за моего гребаного стола в Берлине, и у меня есть шесть свидетелей, которые подтвердят это под присягой. Дмитрий говорил тебе, что он – исследователь жизни, которая невидима обычным людям?
  – Да.
  – Я бы предпочел выслеживать Люцифера. Он не пользуется телефоном, не прикасается к мобильнику. Компьютеры, электронные письма, электронные пишущие машинки, телеграммы – об этом можно забыть. – Манди вспоминает низкотехнологичные провода в сельском доме. – Он лучше проедет пять тысяч миль, чтобы шепнуть словечко человеку, который находится посреди Сахары. Если он посылает тебе почтовую открытку, смотри на картинку, потому что сообщение в ней, а не в тексте. Он живет в роскоши и нищете, ему без разницы. Никогда не проводит две ночи в одной постели. Снимает дом на чье-то имя в Вене, Париже, Тоскане или высоко в горах, въезжает, всем своим видом показывая, что обоснуется здесь на всю жизнь, а следующую ночь проводит в пещере в гребаной Турции.
  – Во имя чего?
  – Бомбы на рыночной площади. Он бросал бомбы за испанских анархистов, воющих с Франко, за басков, воюющих с испанцами, за «Красные бригады», воюющие с коммунистами. Он якшался с тупамарос и пятьюдесятью семью палестинскими террористическими организациями, играл по обе стороны сетки в Ирландии. Хочешь, я процитирую тебе его послание своей пастве в Старой Европе? Тебе понравится.
  Ожидая развязки, Манди отмечает удовольствие, получаемое Рурком от элегантности, с которой ему удается описывать мерзости жизни. Чем отвратительнее подробность, тем более утонченными становятся его манеры. Вот и теперь он возвращается в собственное кресло, вытягивает ноги, пригубливает мартини.
  – «Друзья, – говорит он, – для нас, рассерженных Европы, пришло время забыть о нашей всегдашней чертовой разборчивости. Как насчет того, чтобы проявить толику солидарности с исполнителями самого сенсационного акта противодействия капитализму со времен изобретения пороха? Как насчет того, чтобы протянуть руку дружбы нашим братьям и сестрам по оружию на других континентах, не бормоча о мелких претензиях, которые они предъявляют демократии? Разве нас не объединяет ненависть к общему врагу? Эти парни из „Аль-Каиды“ обратили в реальность практически все мечты Михаила Бакунина. Если антифашисты не могут терпеть различные мнения в своих рядах, скажите мне, кто может?»
  Он ставит стакан, ловит взгляд Манди, улыбается.
  – Вот кто такой Дмитрий, Тед. Когда он в собственном обличье, а не в маске Дмитрия. И это последний гуру Саши. Так что давай перейдем к следующему вопросу, Тед: кто такой Тед Манди и каково его место в этом уравнении?
  – Ты чертовски хорошо знаешь, кто я такой! – взрывается Манди. – Ты провел не один месяц, роясь в моем грязном белье, черт побери!
  – Да перестань, Тед! Это было тогда. Сейчас другое время, время людей-бомб. Ты с нами или против нас?
  * * *
  Теперь приходит очередь Манди пройтись по комнате и взять свои эмоции под контроль.
  – Я все-таки не понимаю, чего хочет Дмитрий, – наконец говорит он.
  – Ты мне и скажи, Тед. Мы знаем все и не знаем ничего. Он в контакте с людьми, которые связаны с анархистскими группами по всей Европе. Что с того? Он заигрывает с ведущими европейскими профессорами, занимающимися антиамериканскими исследованиями. Он говорит о том, чтобы пригвоздить Большую Ложь, У него есть свита. Он требует, чтобы они одевались, как враг. Это его давняя поговорка: фашисты дважды подумают, прежде чем прострелят дыру в хорошем костюме. Он рассказал тебе эту историю?
  – Нет.
  Откинувшись на спинку кресла, Рурк позволяет себе отклониться от главной темы.
  – Это очень забавно. Однажды он попал в перестрелку с греческой полицией, и на нем был костюм стоимостью в семьсот долларов. У него закончились патроны, он стоит на открытой площади в центре Афин с пистолетом в руке и смотрит на снайпера, который целится в него с крыши. Надевает шляпу на голову и уходит с площади до того, как снайпер решается пробить пулей его семисотдолларовый костюм. Так он тебе этого не рассказывал?
  – Откуда он получает все эти деньги? – хочет знать Манди, выглядывающий в окно.
  – Отовсюду. Небольшими суммами, но со всех концов света. Это нас очень тревожит: слишком много у него денег. На этот раз их источник – Ближний Восток. Перед этим он черпал деньги в Латинской Америке. Кто их ему дает? Зачем? Как он намерен их использовать? Чтобы все в этом мире вдруг стали говорить правду и только правду? Скорее медведи в лесу начнут сосать леденцы. Он стареет. Он просит, чтобы ему вернули долги, которых накопилось предостаточно. Ему обязаны многие. Почему? Какой станет его последняя игра? Мы думаем, он собирается устроить взрыв.
  – Какой взрыв?
  – А какие бывают взрывы? Гейдельберг – место, где Германия встречается с Америкой. Красивый город, который мы не бомбили в сорок пятом, чтобы Америке было где разместить штаб оккупационной армии после окончания войны. Марк Твен пел дифирамбы этому городу. Здесь Америка начала постгитлеровский, антисоветский период. Этот город стал американской марктвенской деревней и американской патрикгенриской[106] деревней, населенной тысячами и тысячами американцев. Здесь располагается штаб американской армии в Европе и много разных других штабов. В семьдесят втором году группа Баадер-Майнхоф убила здесь нескольких американских солдат и взорвала из гранатомета штабной автомобиль американского натовского генерала, едва не отправив на тот свет его самого. Если хочется поссорить Америку и Германию, Гейдельберг не самое плохое место для того, чтобы заявить об этом. Тебе нравится этот город?
  – Я его обожаю.
  – Тогда, может, у тебя есть желание помочь нам в его спасении.
  Манди уже решил, каково его отношение к Рурку. Есть в нем что-то совершенно нетронутое, что-то оскорбительно девственное. Слова, которые ранее Манди трактовал как жизненный опыт, на самом деле слова чрезмерно избалованного ребенка, которого никогда не избивала полиция другой страны, который тайно не пересекал границу, которого не запирали в «Белом отеле», не связывали, не приковывали к полу в вертолете. В этом контексте он воплощает в себе наименее привлекательное качество как обоих наших западных лидеров, так и их пресс-секретарей: завышенная самоуверенность, которая легко переступает через реалии человеческого страдания.
  Он просыпается, чтобы обнаружить, что Рурк вербует его. Не отчаянно, как Саша, не тонко, как Эмори, не в лоб, как Профессор, не с мессианским флером, как Дмитрий. Но достаточно красноречиво.
  – Ты будешь делать то, что делал раньше, Тед. Ты становишься нашим человеком. Ты притворяешься их человеком. Остаешься на борту. Мы ждем. Ты наблюдаешь и слушаешь. Ладишь с Сашей, Дмитрием, всеми, кто появляется в твоей жизни. И выясняешь, что они, на хрен, замыслили.
  – Может, Саша не знает.
  – Он знает, Тед. Саша – предатель, помни.
  – По отношению к кому?
  – Разве он не шпионил за своими? Может, у тебя есть более мягкий термин. Разве его отец дважды не менял хозяев? За последние несколько лет Саша стал для нас заметной фигурой. Мы не теряем таких из виду. Даже когда они бродят в диких местах в поисках нового бога, который вновь зажжет их глаза. – Рурк замолкает, давая Манди возможность оспорить его тезис, но Манди молчит. – А когда ты заканчиваешь с ожиданием, ты начинаешь ждать снова. Потому что таковы правила этой игры: ждешь и ждешь, выясняешь все нюансы до того магического момента, когда специальный агент Тед Манди вскакивает на стол, показывает свой жетон и говорит: «Итак, мальчики, мы все хорошо провели время, но концерт окончен. Так что бросайте оружие и поднимайте руки, вы окружены». Тед, ты хочешь задать вопрос.
  – Какие у меня будут гарантии?
  Рурк одаривает его своей самой гостеприимной улыбкой.
  – Если все будет развиваться в соответствии с нашими предположениями, полный пакет программы защиты свидетелей для тебя и твоих близких, переселение в другое место, сумма с шестью нулями на банковском счету, недвижимость. Обучение новой профессии, но ты для этого староват. Хочешь обговорить конкретные цифры?
  – Я тебе верю.
  – Ты спасешь человеческие жизни. Возможно, множество жизней. Тебе нужно время, чтобы подумать? Я готов сосчитать до десяти.
  – Какова альтернатива?
  – Я ее не вижу, Тед. Копаюсь в голове, ищу в сердце. Ты можешь обратиться к немецкой полиции. Они могут помочь. Раньше-то помогали. Ты – английский эмигрант, бывший берлинский анархист, живущий с отошедшей от дел турецкой проституткой. Я не сомневаюсь, что они озаботятся твоими проблемами.
  Манди что-то говорит? Скорее нет, чем да.
  – Я предполагаю, что они передадут тебя немецкой разведке, которая отправит тебя к нам. Не думаю, что теперь тебя оставят в покое. В нашем бизнесе такого не бывает. Ты слишком лакомый кусочек. – Он наклоняет голову, делая вид, что прислушивается. – Я слышу «да»? Я вижу кивок?
  Вероятно, Рурк и слышит, и видит. Но Манди если говорит «да» и кивает, то рассеянно. Потому что мыслями он далеко, в Париже, с Сашей и учеными из его литературного комитета. «Мы неразделимы, Тедди. Я в этом убежден. Мы столько выдержали вместе… Давным-давно ты спас мне жизнь. Позволь мне стать для тебя дорогой к спасению души».
  * * *
  Манди ждет.
  И, наждавшись, ждет снова.
  Не двух событий, которые произойдут одновременно. Когда он ждет, все происходит по очереди. Он ждет в Линдерхофе и дома конверта со знакомым Сашиным почерком, глуховатый Сашин голос в телефонной трубке.
  На один день уезжает в Гейдельберг, три часа на поезде в один конец, и говорит с уборщиками, строителями и дизайнерами, но послание от Саши не дожидается его и в этом городе, а когда он возвращается около полуночи, выясняется, что Зара отпросилась с работы и приехала домой раньше обычного.
  Она чувствует: он что-то знает и не говорит ей. Ее подозрения зародились, когда он остался в Гейдельберге в ту ночь. Она не верит, что у него была вторая встреча с банкирами на следующее утро. А еще этот фингал.
  Он терпеливо, не в первый раз, говорит ей, что вина целиком на нем. На узкой улочке возвели строительные леса, что-то ремонтировали, а он, вместо того чтобы обойти это место, пошел напрямую. С лесов упала доска и угодила ему в глаз. Это цена, которую приходится платить за высокий рост. В следующий раз буду смотреть внимательнее, где хожу.
  Что они от тебя хотят, эти банкиры, в которых я не верю, спрашивает она. Держись от них подальше. Они хуже полиции.
  Он пытается рассказать ей о малой части того, что им от него нужно. Банкиры нормальные, заверяет он ее. Они вкладывают деньги, и, если я смогу поставить школу на ноги, они, возможно, даже разрешат мне ею руководить. В любом случае попытаться стоит.
  На немецком она говорит кое-как, турецкого он не знает совсем. Где-то они понимают друг друга, иногда приходится прибегать к помощи Мустафы, который с гордостью выполняет функции переводчика. Но чтобы понять чувства, они должны спрашивать у лиц, глаз, тел. На этом языке Зара получает правильный ответ: увертки. На этом языке ответ, который получает Манди: страх.
  Наутро, приехав в Лидерхоф, он посещает подсобку садовника и достает тысячу долларов Ричарда. Тем же вечером оставляет деньги в стоматологической клинике. Сломанные зубы наконец-то заменятся вставными. Но, когда он показывает Заре квитанцию, она лишь поначалу радуется, а потом вновь мрачнеет. Через Мустафу обвиняет Манди в краже денег. Ему с огромным трудом удается убедить ее, что деньги заработанные. Мне заплатили премию, Зара. За те часы, которые я отрабатывал за других, в их отсутствие. Для опытного лжеца с этой задачей он справляется на троечку, а когда тянется к ней в постели, она отодвигается на самый край. Ты больше меня не любишь, говорит она. Днем позже Мустафа слишком уж часто дразнит его несуществующей подружкой. Манди резко осаживает его, а потом не находит себе места от стыда. В искупление вины весь вечер корпит с Мустафой над Куполом скалы и заказывает компьютер, который давно хочет заполучить Мустафа.
  Рурк звонит своему новому агенту ежедневно по сотовому телефону старенькой модели, ровно в половине первого, во время перерыва на ленч. Рурк лез из кожи вон, пытаясь уговорить Манди взять разработанный специалистами Управления суперсовременный, суперзащищенный, работающий и в холод, и в жару мобильник, но Манди остался непоколебим. Я – последний луддит в шпионском бизнесе. Так что очень сожалею. Он где-то прочитал, но не стал делиться этим с Рурком, что есть мобильники, которые при необходимости могут отрывать людям головы. Как обычно, Рурк обходится без «Привет, Тед» или «Это Джей».
  – Майкл и его друзья закончили подготовку домашнего задания, – сообщает он. Майкл – это Саша. – Через пару дней он может подъехать.
  Значит, ждем Майкла.
  Два дня растягиваются в четыре. Рурк говорит, расслабься, Майкл встретился с давними друзьями.
  На пятый, проходя по административному крылу, Манди замечает в своей ячейке конверт. Адрес напечатан на принтере, судя по почтовому штемпелю, отправлен конверт из Вены. Само письмо – лист простой бумаги, текст на английском, тоже напечатан на принтере, дата проставлена, подписи нет. 
  «Дорогой мистер Манди!
  Ценный груз с книгами прибудет в вашу школу в среду, 11 июня, от семнадцати до девятнадцати часов. Постарайтесь присутствовать при доставке. Наш представитель обязательно подъедет».
  Ответ не требуется, да и что можно ответить? Рурк говорит, расслабься, Майкл будет «нашим представителем».
  * * *
  Стоя у окна на первом этаже школьного здания в Гейдельберге и глядя на выложенную кирпичом дорожку, идущую к железным воротам, Манди испытывает глубокое облегчение от того, что его мысли и действия наконец-то сливаются воедино. Он в том месте, где находился мыслями последние две недели. «Майкл уже в пути, – подтверждает Рурк по сотовому телефону. – Поезд Майкла чуть задержался по техническим причинам, он будет с тобой примерно через полчаса». Телефонные сводки Рурка высокомерные и ложные. Манди их ненавидит. На нем старый кожаный пиджак и вельветовые брюки: ничего из того, что он носил или снимал во время пленения. Он понимает, что от слежки ему деться некуда, но не хочет быть ходячим микрофоном. На часах пять двадцать. Последний рабочий ушел десятью минутами раньше. Это ребята из Контр-университета учитывают все.
  В дни ожидания Манди пытался со всех сторон рассмотреть затруднительное положение, в котором оказался, но так и не пришел к какому-либо выводу. Как сказал бы доктор Мандельбаум, он собирал информацию, но где знание? Подстегнутый близостью Сашиного прибытия, он вновь перебирает все варианты, начиная с самого привлекательного.
  Рурк и его Управление обманывают и себя, и меня. В лучших традициях своей профессии они обращают фантазию в самореализующееся пророчество. У Дмитрия темное прошлое, он сам это признает, но он исправился, и намерения у него самые благородные, как он и говорит.
  Аргумент в поддержку вышесказанного: Рурк – тот самый идиот, который потерял четыре месяца, пытаясь доказать, что Манди и Саша работают на Кремль.
  Аргумент против: ночная жизнь бродячего цирка Дмитрия, его грязные деньги, невероятность его Великой Идеи, его роль в налаживании связей между евроанархистами и исламскими фундаменталистами.
  Рурк и его Управление все просчитали правильно, Дмитрий не просто плохой, а очень плохой, но Саша – невинный простофиля, клюнувший на его речи.
  Аргумент в поддержку вышесказанного: Сашина доверчивость засвидетельствована многократно. Он умен и проницателен, но, как только кто-то взывает к его идеалам, напрочь лишается критичности в оценках и становится идиотом.
  Аргумент против: к сожалению, отсутствует.
  Дмитрий плохой, как и говорит Рурк, и, цитируя мудрецов из Эдинбурга, Саша – его соучастник, все знающий и полностью отдающий себе отчет в том, что делает. Дмитрий и Саша вместе берут меня в компанию, потому что им нужна моя школа для реализации их гнусных замыслов.
  Аргумент в поддержку вышесказанного: за тринадцать лет, проведенных в диких местах, Саша собственными глазами увидел, как Западная индустриализация насилует землю и уничтожает местную культуру. Его лично всячески унижали, он хочет отплатить Западу той же монетой. Теоретически, это веские причины, по которым Саша мог бы ступить на, как сказал Рурк, черную дорогу.
  Аргумент против: Саша ни разу в жизни мне не солгал.
  Каждый проведенный вне сна час последних дней Манди носит эти неразрешенные аргументы в своей голове, когда гуляет с Мо, когда помогает Мустафе с постройкой модели Купола, когда пытается успокоить подозрения Зары, когда водит своих англоговорящих по замку Безумного Людвига. Они в его голове и теперь, когда он наблюдает, как белый, безо всяких надписей на бортах фургон останавливается у ворот.
  Никто из него не выходит. Как и Манди, мужчины ждут. Один уткнулся в книгу. Второй разговаривает по мобильнику. С Дмитрием, Ричардом? А может, с Рурком? У фургона венские номерные знаки. Манди их запоминает. «У вас фантастические запоминающие способности, Тед, – говорит ему льстивый эдинбургский инструктор. – Я просто не понимаю, как вам это удается, честное слово, не понимаю». Все просто, старина, ничего другого в голове у меня нет. Мимо проезжает сверкающий лимузин, «Мерседес», за рулем черная женщина, пассажир – белый мужчина, на крыле городской флаг, впереди полицейский на мотоцикле. Какой-то городской начальник отправился в свою резиденцию, благо на этой дороге их хватает. За лимузином следует городское такси, собственность некоего Вернера Кнау, который любит писать свою фамилию готическими буквами. Задняя дверца открывается, появляется левая кроссовка Саши, потом его нога. Пальцы пианиста ухватываются за дверцу. И вот уже пассажир полностью покинул салон, вместе с партийным брифкейсом. Он стоит, но в отличие от Манди ему нет необходимости хлопать по карманам, чтобы понять, в котором из них деньги. У него кошелек, и он методично отсчитывает монеты, перекладывая их с одной ладони на другую, как отсчитывал в Берлине, Веймаре, Праге, Гданьске, в любом городе, где Восток встречался с Западом во имя мира, дружбы и сотрудничества. Он расплачивается с таксистом, перекидывается парой слов с сидящими в кабине фургона, указывая на выложенную кирпичом дорожку.
  Оставив свой пост у окна, Манди спускается вниз, чтобы встретить его. Это снова наш первый день, думает он. Я должен его обнять, на манер Иуды? Или пожать руку, на немецкий манер? Или показать себя англичанином и ничего не делать?
  Он открывает входную дверь. Саша, прихрамывая, радостно спешит по дорожке. Вечернее солнце освещает одну сторону его лица. Манди стоит на крыльце. Саша уже у первой ступеньки, в трех футах ниже. Он роняет портфель. Широко раскидывает руки, чтобы обнять не только Манди – весь мир.
  – Тедди, господи! – кричит он. – Этот дом, это место… мы в сказке! Теперь Гейдельберг будет трижды знаменит: Мартин Лютер, Макс Вебер и Тедди Манди! Ты сможешь остаться в Гейдельберге на этот вечер? Мы поговорим… выпьем… поиграем? У тебя есть время?
  – А у тебя?
  – Завтра я еду в Гамбург, у меня встречи с несколькими известными учеными, с каждым отдельная. А сегодня я – беззаботный гейдельбергский студент. Буду пить, я вызову тебя на дуэль, спою «Wer soli das bezahlen»,[107] закончу вечер в камере для студентов. – Он тянется рукой к плечу Манди, собравшись использовать его как трость, потом нагибается, чтобы достать что-то из брифкейса. – Вот. Это тебе. Подарок из декадентского Парижа. В эти дни не только ты получаешь хорошее жалованье. У нас есть холодильник? Электричество? У нас есть все, я в этом уверен.
  Он сует в руки Манди бутылку марочного шампанского, самого лучшего. И Сашу не интересует благодарность Манди. Он протискивается мимо него в холл, чтобы впервые взглянуть на свои новые владения, тогда как Манди ненавидит себя за темные подозрения, которые Рурк посеял у него в голове.
  * * *
  Поначалу они стоят в холле, и Саша наслаждается лепниной потолка, великолепной парадной лестницей, ротондой красного дерева с дверьми, ведущими в отдельные классы. И Манди должен наблюдать, как разноцветный свет, падающий сквозь стекла фонаря на крыше, превращает Сашу в попугая, но счастливого попугая.
  Они идут дальше, Сашу ведет только чутье, Манди дорогу не показывает, но, возможно, его просветили оценщики, в старую библиотеку, ранее разделенную на клетушки, а теперь восстановленную в прежнем великолепии, с уже закрепленными на стенах новыми рейками под регулируемые по высоте полки. Над расправленными плечами шиллеровская голова восторженно поворачивается из стороны в сторону, Саша медленно, но верно, приближается к противоположной стене, открывает дверь во внутренний дворик.
  – Святой боже, Тедди! Я думал, уж в этом-то ты дока! Мы ведь можем добавить всю эту площадь к нашей библиотеке. Стеклянная крыша. Пара стальных колонн, и тут хватит места еще для тысячи томов. Расшириться сейчас – не проблема. Потом это будет сущий кошмар.
  – Причина номер один: книги не любят стекла. Причина номер два: ты стоишь на новой кухне.
  С каждым этажом удовлетворенность Саши нарастает. Верхний нравится ему больше всего.
  – Ты собираешься здесь жить, Тедди? С семьей, я слышал?
  «От кого?» – хочется спросить Манди.
  – Возможно. Есть такой вариант. Мы об этом думаем.
  – А тебе обязательно жить здесь?
  – Может, и нет. Нужно посмотреть, как пойдет дело.
  Саша заговаривает партийным голосом:
  – Думаю, ты потакаешь своим желаниям, Тедди. Если мы уберем эти перегородки, то получится общежитие как минимум на двадцать бедных студентов. Мы это делали в Берлине, почему не повторить здесь? Очень важно не создавать даже случайного впечатления, будто ты – лендлорд. Дмитрий очень озабочен тем, чтобы мы не создавали даже подобия административной структуры. Мы должны кардинально отличаться от университета. Не имитировать его.
  Что ж, будем надеяться, что стены это слышат, думает Манди. От необходимости отвечать его избавляет шум внизу. Груз уже доставлен к дверям, и мужчины, которые сидели в фургоне, желают знать, куда ставить.
  – Конечно же, в библиотеку! – радостно кричит Саша с лестницы. – Где еще, скажите на милость, должны находиться книги? У этих парней что-то с головой.
  Но Манди и бригадир грузчиков уже договорились, что лучшее место для книг – холл: сложить все по центру и прикрыть пленкой до завершения ремонта библиотеки. Грузчики такие величественные и одеты в белое. Манди они более всего напоминают судей по крикету. Саша тем временем описывает свои сокровища.
  – Ты увидишь, Тедди, что к крышке каждого ящика снаружи прикреплен пластиковый конверт с перечнем книг, находящихся внутри, и фамилией упаковщика. Тома подобраны по авторам в алфавитном порядке. Ты увидишь, что все ящики пронумерованы и, соответственно, вскрывать их надо, начиная с первого. Ты меня слушаешь, Тедди? Иногда мне кажется, что ты очень уж глубоко уходишь в себя.
  – Идею я улавливаю.
  – Мы говорим о ядре библиотеки, включающем четыре тысячи наименований. Книги, которые, по нашему разумению, будут пользоваться особым спросом, доставлены в нескольких экземплярах. Конечно же, ящики можно вскрывать лишь после полного завершения строительных работ. Книги, если их расставить по полкам раньше, только запылятся, их придется снова снимать с полок, чтобы стирать пыль, а это потеря времени и денег.
  Манди обещает, что все указания Саши будут в точности выполнены. Пока грузчики заносят ящики в холл, он уводит Сашу в сад, где тот не будет путаться под ногами, и усаживает на качающуюся скамейку.
  – Чего ты так задержался в Париже? – как бы между прочим спрашивает он, думая, не оскорбит ли Сашу его любопытство.
  Но вопрос Саше, наоборот, нравится.
  – Мне улыбнулась удача, Тедди. Одна дама, знакомством с которой я наслаждался в Бейруте, оказалась в городе проездом, и мы смогли, как говорят дипломаты, обменяться мнениями по всем интересующим стороны вопросам.
  – В постели?
  – Тедди, я думаю, тебе не хватает деликатности… – произносится с самодовольной ухмылкой.
  – А как зарабатывает на жизнь эта дама?
  – Раньше работала в международных организациях распределения гуманитарной помощи, теперь журналистка.
  – С радикальными взглядами?
  – С правдивыми взглядами.
  – Ливанка?
  – Если уж точно, француженка.
  – Она работает на Дмитрия?
  Саша выпячивает подбородок, показывая недовольство вопросом.
  «Значит, да, она работает на Дмитрия», – думает Манди.
  В этот самый момент слышит шум двигателя фургона. Вскакивает, но он уже опоздал. Грузчики уехали, не попросив нигде расписаться, не оставив квитанцию, не взяв чаевые.
  * * *
  Великая идея Тедди Саше нравится. После напряженных дней, проведенных в Париже, пикник ему просто необходим. Необходим он и Манди, но по другим причинам. Он хочет перенестись в леса под Прагой, в тот день, когда Саша признался, что его отец – шпион Штази. Ему нужна буколическая идиллия для совместного признания. Велосипеды он уже занял у Стефана. Маленький, самого Стефана, для Саши, большой, на котором ездит его сын-здоровяк, для себя. Уже купил колбасу, сваренные вкрутую яйца, помидоры, сыр, копченую курицу и хлеб из грубой ржаной муки, которого терпеть не может, но Саша его любит. Купил виски и бутылку бургундского, чтобы развязать язык Саши и, несомненно, свой. Они договорились, что Манди сбережет Сашино шампанское до Дня открытия.
  – А ты хоть знаешь, куда мы поедем? – спрашивает Саша, изображая тревогу, когда они трогаются с места.
  – Разумеется, знаю, идиот. Чем, по-твоему, я занимался весь день?
  Мне надо с ним поссориться? Накричать на него? Манди никогда раньше никого не допрашивал, а начинать с друзей – не самый лучший вариант. Помни об Эдинбурге, говорит он себе. «Наилучшие результаты дают допросы, когда подозреваемый не знает, что его допрашивают». Он нашел уединенное местечко в нескольких милях от города. В отличие от Праги, это не лесная вырубка, а берег реки, там тихо, спокойно и густая растительность не позволяет подсматривать. Есть скамья, и ивы нависают над струящейся водой.
  * * *
  Манди берет на себя роль хозяина, разливает вино, раскладывает еду. Саша оккупировал скамью, улегся на спину, положил больную ногу на здоровую. Рубашку он расстегнул, подставил солнцу голую грудь. На реке гребцы изо всех сил гонят лодку против течения.
  – Так что еще ты поделывал в Париже, когда не отбирал книги и не спал с журналистками? – любопытствует Манди, посчитав этот вопрос подходящим для вступления.
  – Можно сказать, инспектировал войска, Тедди, – небрежно отвечает Саша. – Тебя опять побила Зара? – Синяк под глазом Манди окончательно не прошел.
  – Новые войска, старые войска? Людей, которых ты знал по прошлым жизням? Какие войска?
  – Наших лекторов, разумеется. Лекторов и интеллектуалов, которые будут вести занятия в нашем университете. А о каких войсках, по-твоему, я говорю? Лучшие некупленные умы во всех основных дисциплинах.
  – И где ты их откапываешь?
  – В принципе во всем мире. На практике, в Старой Европе. Дмитрий отдает ей предпочтение.
  – В России?
  – Мы пытаемся. Любая страна, не вошедшая в Коалицию,[108] занимает почетное место в списке Дмитрия. К сожалению, в России исключительно трудно найти не скомпрометировавших себя левых.
  – Значит, лекторов отбирает Дмитрий, а не ты?
  – Они отбираются в результате консенсуса. Предлагаются определенные кандидаты, многих, уж не сочти меня нескромным, называю я, формируется список и передается Дмитрию.
  – В списке есть арабы?
  – Будут. Не сразу, на втором или третьем этапе. Дмитрий – прирожденный генерал. Мы намечаем малое, достигаем поставленной цели, перегруппировываемся, продвигаемся к следующей.
  – Ты виделся с ним в Париже?
  – Тедди, я думаю, ты проявляешь излишнее любопытство.
  – Почему?
  – Пожалуйста.
  Манди колеблется с продолжением. Мимо проплывает большая баржа, поблескивая свежей краской под вечерним солнцем. На палубе, ближе к носу, стоит зеленый спортивный автомобиль.
  – Слушай, у тебя нет ощущения, что вся эта глупая секретность – перебор? Я хочу сказать, мы не готовим путч, так? Просто создаем форум.
  – Я думаю, Тедди, что ты, как обычно, далек от реальной жизни. Западные учебные учреждения, которые отказываются признавать сегодняшние табу, по определению ведут подрывную деятельность. Скажи новым вашингтонским фанатикам, что создание Израиля – чудовищное преступление против человечества, и тебя тут же назовут антисемитом. Скажи, что никакого Райского сада не было, и тебя назовут опасным циником. Скажи, что человек придумал бога для того, чтобы компенсировать свое научное невежество, и тебя назовут коммунистом. Тебе известны слова американского мыслителя Дресдена Джеймса?[109]
  – Конечно же, нет.
  – «Когда хорошо скомпонованный пакет лжи навязывался массам из поколения в поколение, правда начинает казаться совершеннейшей нелепостью, а изрекающий ее – абсолютным безумцем». Дмитрий намерен выбить эту цитату на входе в каждый из наших колледжей. Он даже собирался назвать весь проект Университетом абсолютных безумцев. Только благоразумие остановило его.
  Манди передает Саше куриную ножку, но Саша лежит на скамье с закрытыми глазами, так что Манди водит ножкой у его носа. Наконец он улыбается и открывает глаза. Ни в Берлине, ни в Веймаре, ни в любом другом городе их встреч Манди никогда не видел на лице друга столь глубокой удовлетворенности.
  – Ты собираешься повидаться с ней вновь? – спрашивает он, вновь переходя на пустяки.
  – Это большой вопрос, Тедди. Она в критическом возрасте и нацеливается на замужество.
  В этом для Саши ничего не изменилось, не без горечи отмечает для себя Манди, на мгновение вспоминая Юдит. Предпринимает еще одну попытку.
  – Саша, во время твоего великого сафари… в эти упущенные годы, когда ты мне писал…
  – Они не упущенные, Тедди. Это были мои Lehrjahres. Годы обучения. Подготовки к этому проекту.
  – В этот период случалось ли тебе… контактировать с людьми, которые зашли очень далеко… теми, кто провозглашал необходимость вооруженного сопротивления… более того, если угодно, террора?
  – Часто.
  – И под их влиянием… они переубедили тебя?
  – Ты это о чем?
  – В свое время мы об этом говорили. Ты и я. Юдит. Карен. На эту тему шли бурные дискуссии в Республиканском клубе. Как далеко допустимо зайти? Учитывая драматичность ситуации, и так далее. Какова справедливая цена, при каких обстоятельствах? Когда можно считать себя вправе начинать стрельбу? Ты утверждал, что Ульрика и ей подобные приносят дурную славу анархизму как движению. Вот я и задался вопросом, а не изменилось ли твое мнение.
  – Ты спрашиваешь о том, что я думаю об этом… здесь… сейчас… когда мы пьем это прекрасное бургундское? Я полагаю, с твоей стороны это жестоко, Тедди.
  – Не могу с тобой согласиться.
  – Будь я палестинцем, живущим на Западном берегу или в секторе Газа, я бы стрелял в каждого оккупанта, израильского солдата, который попадался бы мне на глаза. Однако я плохой стрелок и у меня нет оружия, так что мои шансы добиться успеха равнялись бы нулю. Спланированный акт насилия против невооруженных людей не допустим ни в каком случае. Тот факт, что вы и ваши американские хозяева сбрасываете запрещенные шариковые бомбы и другие, не менее отвратительные, бомбы и ракеты на беззащитное население Ирака, шестьдесят процентов которого – дети, не изменяет моей позиции. Ты спрашиваешь меня об этом?
  – Да.
  – Почему?
  Похоже, допрос развернуло на сто восемьдесят градусов. Это Саша – не Манди – сдерживает злость, и Саша, который сидит на траве, расправив плечи, пристально смотрит на него, ожидая ответа.
  – Мне пришло в голову, что мы можем преследовать разные цели, вот и все.
  – В каком смысле разные? О чем ты говоришь, Тедди?
  – Возможно, ты и Дмитрий хотите сделать что-то большее, чем бросить вызов существующей тенденции в университетском образовании… или бросить вызов другими средствами.
  – Например?
  – Устроить какую-то заварушку. Послать сигнал тем, кто готов бороться с американизмом. – Слова Рурка крутятся в голове, и теперь он вынужден их озвучить. – Протянуть руку дружбы исполнителям самого сенсационного акта противодействия капитализму со времен изобретения пороха.
  Какое-то время Саша, похоже, сомневается, что уши его не подвели. Вопросительно наклоняет голову, хмурится. Молчит, а руки начинают двигаться, словно он консультируется с находящимися перед ним предметами: практически пустой бутылкой бургундского, сваренными вкрутую яйцами, сыром, хлебом из грубой ржаной муки. Только потом он поднимает темно-карие глаза, и Манди, к своему ужасу, видит, что в них стоят слезы.
  – Что ты такое говоришь, Тедди?
  – Я прав, Саша?
  – Ты настолько не прав, что мне дурно. Иди и будь англичанином. Участвуй в своих собственных гребаных войнах.
  Саша с трудом поднимается на ноги, застегивает пуговицы рубашки. Дыхание становится порывистым. Может, у него язва, может, какая еще внутренняя болезнь. «Мы снова в отеле „Дрезден“, – думает Манди, когда Саша оглядывается в поисках пиджака. – Мимо течет все та же гребаная река, а между нами все та же бездонная пропасть. Через минуту он уедет в солнечный закат и оставит меня, бесчувственного идиота, каким я всегда и был».
  – Это мой чертов банк, Саша, – молит он. – Ради бога, сядь и перестань изображать примадонну. Мне нужна твоя помощь.
  Именно так он планировал продолжить игру, если бы ему не удалось добиться признания сквозь слезы, на которое он рассчитывал.
  * * *
  Саша снова сидит, но теперь подобрал колени к груди и охватил их руками, а костяшки пальцев побелели от напряжения. Челюсть выпячена, как бывало, когда он говорил о герре пасторе, и он ни на секунду не отрывает глаз от лица Манди. Еда и вино более его не интересуют. Все внимание Саши сосредоточено на словах Манди и на выражении лица Манди, с которым он их произносит. И Манди едва ли удалось бы выдержать эту проверку, не пройди он суровую школу, когда год за годом лгал Профессору и его помощникам.
  – Моему банку не дает покоя вопрос, откуда взялись деньги, – жалуется Манди, вытирая со лба пот. – В наши дни действуют жесткие инструкции на случай неожиданного поступления крупных сумм. Все, что больше пяти тысяч долларов, вызывает подозрения.
  Он выстилает фактами дорогу к выдумке.
  – Они отследили путь денег, и им не понравилось то, что удалось выяснить. Они намерены обратиться в компетентные органы.
  – Какие органы?
  – Я полагаю, те самые. Откуда мне знать. – Он еще сильнее сгибает правду. Еще мгновение, и она сломается. – Они прислали сюда человека. Он представился сотрудником центрального офиса. Задавал вопросы насчет того, кто стоит за этими платежами. Как будто они имели криминальное происхождение. В своих ответах я следовал рекомендациям людей Дмитрия, но они его не удовлетворили. Претензии сводились к тому, что мне нечего им показать, ни контракта, ни каких-либо писем. Я даже не мог назвать ему имя моего благодетеля. Взял и получил полмиллиона долларов неизвестно от кого, из мест с подмоченной репутацией, отмытых через большие банки.
  – Тедди, это чисто фашистская провокация. Эти мерзавцы очень уж долго держали тебя на крючке, вот и разозлились, когда ты с него соскочил. Я думаю, ты оказался очень уж наивным.
  – Потом он спросил, имел ли я в прошлом что-то общее с анархистами. Или с их сторонниками. Он говорил про евроанархистов. Таких, как Фракция Красной армии и Красные бригады. – Манди делает паузу, дабы эта дезинформация дала какой-то эффект, но эффекта нет. Саша все так же смотрит на него, в глазах – шок, появившийся в тот самый момент, когда Манди ступил на эту дорогу.
  – И ты? – спрашивает Саша. – Что ты ответил?
  – Я спросил, при чем тут анархисты.
  – А он?
  – Спросил, почему меня выслали из Берлина.
  – И ты?
  Манди хочется рявкнуть на Сашу, чтобы тот прекратил допрашивать его и просто слушал. «Я пытаюсь посеять в тебе тревогу, вытащить тебя из этой передряги, заставить признаться, а ты смотришь на меня так, словно злодей – это я, а ты белый и пушистый».
  – Я сказал, что в молодости был бунтарем, как и любой другой, и не думаю, что сей факт каким-то боком связан с моими нынешними отношениями с банком или получением денег от уважаемого Фонда. – Он продолжает фантазировать. – С тех пор они не оставляют меня в покое. Дали заполнить кучу каких-то бланков, а вчера мне позвонил какой-то человек, представившийся сотрудником отдела специальных расследований, и спросил, могу ли я назвать лиц, которые подтвердили бы мою добропорядочность в последние десять лет. Саша, пожалуйста, послушай меня…
  Теперь он становится Сашей: глаза круглые, руки призывно протянуты вперед, точно так же вел себя Саша, когда умолял взойти с ним на вершину горы.
  – Ты действительно больше ничего не можешь сказать мне о Дмитрии? Очень помогло бы его настоящее имя… какие-то сведения о прошлом… естественно, добропорядочные сведения… какая-то информация о том, как он нажил свое состояние… какие у него политические взгляды? – И еще веский довод: – Я сейчас словно уж на горячей сковородке, Саша. Этот тип от меня просто так не отстанет.
  Манди стоит, Саша, не изменивший позы, смотрит на него снизу вверх. Но вместо страха и чувства вины в его глазах жалость к другу.
  – Тедди. Я думаю, ты прав. Тебе следует выйти из этого проекта до того, как будет поздно.
  – Почему?
  – Я спрашивал тебя раньше, когда мы поехали на встречу с Дмитрием. Я спрашиваю тебя вновь. Ты действительно веришь своей риторике? Ты действительно готов к возвращению на интеллектуальные баррикады? Или ты один из тех ура-патриотов, которые храбро маршируют на войну, но при звуке первого выстрела начинают рваться домой?
  – Я готов вернуться, если баррикады интеллектуальные и никакие другие. Что мне сказать банку?
  – Ничего. Порви их бланки. Не отвечай на звонки. Пусть носятся со своими фантазиями. Ты получаешь деньги от арабского благотворительного фонда, а когда у тебя еще не росла борода, ты был псевдобунтарем в Берлине. Для их бедных больных рассудков этого более чем достаточно. Для них ты – евро-террорист с происламистскими симпатиями. Они упоминали, что твой друг – известный возмутитель спокойствия Саша?
  – Нет.
  – Я разочарован. Я думал, что являюсь главным козырем в затеянной ими игре. Пошли, Тедди. – Он начинает собирать остатки еды, раскладывает ее по пластмассовым контейнерам. – Хватит этих глупых разговоров. Мы вернемся в твою прекрасную школу, напьемся и ляжем спать на чердаке, как в давние времена. А утром, перед тем как я уеду в Гамбург, ты скажешь мне, должен ли я искать на твое место нового человека. Это не проблема, будь уверен. А может, к тому времени мужество вернется к тебе, а?
  И с этим Саша обнимает Манди за плечо. Чтобы подбодрить его.
  * * *
  На велосипедах они едут бок о бок, как привыкли. Манди лениво нажимает на педали, подстраиваясь под Сашину скорость. Уже выпала вечерняя роса. Река течет рядом, красный замок наблюдает за ними в сгущающихся сумерках.
  – Знаешь, что самое плохое… я бы даже сказал, отвратительное, в этих банкирах? – спрашивает Саша, руль выворачивается, он чуть не врезается в Манди, но в последний момент успевает выровнять велосипед.
  – Жадность, – предполагает Манди.
  – Хуже. Гораздо хуже.
  – Власть.
  – Даже хуже, чем власть. Они стараются стричь нас всех под одну гребенку. Либералов, социалистов, троцкистов, коммунистов, анархистов, антиглобалистов, борцов за мир. Всех красят розовым цветом. Мы все ненавидим евреев и Америку, мы все тайком восхищаемся Усамой. Знаешь, о чем они мечтают, твои банкиры?
  – О сексе.
  – О том дне, когда полицейский войдет в офис движения антиглобалистов в Берлине, или в Париже, или в Лондоне, или в Мадриде, или в Милане и найдет большой ящик с пластиковой взрывчаткой и наклейкой: «От всех ваших добрых друзей в „Аль-Каиде“». Левые либералы тут же превратятся в тайных пособников фашизма, каковыми их всегда и полагала широкая буржуазная общественность, после чего перепуганная буржуазная Европа поползет на коленях к Большому американскому брату, умоляя прийти ей на помощь. И акции на Франкфуртской фондовой бирже поднимутся еще на пятьсот пунктов. Я хочу пить.
  Остановившись, они допивают красное бургундское, и Саша ждет, пока сердце немного успокоится.
  * * *
  С чердака школьного здания, если встать в высоком мансардном окне, можно наблюдать, как заря летнего дня медленно захватывает красные стены замка, реку, мосты и наконец весь Гейдельберг, без единого ответного выстрела.
  Но, если Манди в это время уже на ногах, как и всегда, Саша, который не в силах подняться рано, крепко спит в куче диванных подушек, одеял и покрывал, которую Манди соорудил для него после того, как оба залили свои разногласия второй бутылкой бургундского. Партийный брифкейс Саши лежит рядом с его джинсами и кроссовками, одну тоненькую руку он засунул под диванную подушку и голову, а дышит так тихо, что Манди не может понять, умер Саша или просто спит. На полу рядом с ним стоит будильник Манди, поставленный, как и просил Саша, на десять утра, около часов лежит записка Манди: «Пока, уехал в Мюнхен, поцелуй от меня Гамбург, увидимся в церкви». С постскриптумом: «Извини, что был таким говнюком».
  С туфлями в руках он спускается по парадной лестнице, пересекает холл, у двери надевает их и быстрым шагом направляется в старый город. На часах половина девятого. Туристские ловушки на Хауптштрассе еще спят и будут пребывать в таком состоянии еще час. Но магазины Хауптштрассе ему не нужны. На стеклянно-бетонной стороне улицы, не так далеко от железнодорожного вокзала, находится турецкое туристическое бюро, которое он заметил во время прежних прогулок. У него сложилось впечатление, что оно открыто всегда, и впечатление правильное: бюро работает. На наличные, полученные от банкомата по новенькой кредитной карточке, он покупает два авиабилета из Мюнхена до Анкары для Зары и Мустафы, а после короткого колебания – третий, для себя.
  С билетами в кармане идет дальше, пока не остается единственным пешеходом. Городская застройка плавно перетекает в сельскую. Асфальтированная дорожка через пшеничное поле приводит его к торговому центру, где он находит то, что нужно: ряд телефонов-автоматов, каждый под своим колпаком. В кармане у него тридцать евро мелочью. Он набирает сначала код Великобритании, потом центрального Лондона, потом еще бог знает чего, никогда в жизни ему не приходилось иметь дело с таким странным набором цифр, да еще в таком их количестве.
  «А вот это паническая кнопка Эдуарда на черный день, – ровным голосом говорит ему Ник Эмори во время прощального ленча в его клубе, протягивая бумажный прямоугольник с номером, который нужно запомнить. – Свистни, и я прибегу, только причина должна быть веской».
  Держа перьевую ручку наготове, он слушает длинные гудки. Их прерывает металлический женский голос: «Оставьте ваше сообщение». Перьевой ручкой он начинает постукивать по микрофону. Вот это – кто я, вот это – с кем хочу говорить, потому что незачем озвучивать свою фамилию, да еще собственным голосом, подслушивающему миру.
  Женщине нужны бинарные ответы.
  – У вас срочная проблема?
  Тук.
  – Ее решение может подождать двадцать четыре часа?
  Тук.
  – Сорок восемь часов?
  Тук.
  – Семьдесят два часа?
  Тук-тук.
  – А теперь выберите один из следующих вариантов. Если встреча, на которой вы настаиваете, может пройти в вашей нынешней резиденции, нажмите на цифру пять.
  Когда она заканчивает с вопросами, Манди так вымотан, что ему приходится сесть на скамью и подождать, пока высохнет пот. Священник римско-католической церкви ест его взглядом, гадая, не предложить ли ему свои услуги.
  Глава 14
  Сидя в поезде, идущем в Мюнхен, Манди молится на младшую сестру Зары, чья свадьба должна состояться в ее родной деревне через неделю. Он также помнит, что завтра у Зары выходной, а Мустафа, потому что сегодня четверг, вернется домой к ленчу.
  Чартерный рейс вылетает через два дня на заре. По прибытии на железнодорожный вокзал Мюнхена Манди заходит в магазин кожаной галантереи и покупает новый чемодан, зеленый, это любимый цвет Зары. А в соседнем универмаге – длинное серое платье и шарф на голову того же цвета, на которые, согласно ее кузине Дине, матери Камаля, Зара давно уже положила глаз. Начав жить с Манди, Зара вновь стала закутываться с головы до ног, отдавая дань традиции и показывая, что принадлежит только Манди. Для Мустафы, тоже по совету Дины, он покупает синий блейзер и белые брюки, как у Камаля: мальчики одного роста и телосложения. Дина, он уже об этом договорился, позаботится о Мо, пока их не будет в городе.
  Потом он заглядывает в кебабную Зары. В одиннадцать утра там тишь да гладь. Управляющий, толстячок в феске, поначалу встревожился, увидев Манди с зеленым чемоданом. «Зара чем-то недовольна?» – озабоченно спрашивает он, на всякий случай укрывшись за стойкой. Нет, отвечает Манди, никаких претензий у нее нет. Теперь, когда ты не тянешься к ней своими ручонками, на работе она счастлива, мог бы добавить он, но не добавляет. Управляющий убеждает Манди выпить кофе за счет заведения, съесть кусок шоколадного торта. На кофе Манди соглашается, от торта отказывается и предлагает сделку: Зара с этого дня получает неоплачиваемый отпуск на месяц, а управляющий за пятьсот евро, полученных от Манди, находит замену. Управляющий соглашается дать Заре отпуск, но только за семьсот евро.
  По телефону-автомату Манди звонит турецкому врачу Зары. Я немного беспокоюсь из-за Мустафы, говорит он. Нагрузки переходного возраста, похоже, слишком велики для него. Нет, в школе он успевает нормально, но стал более замкнутым, спит по десять часов в сутки и выглядит таким серым. «Это издержки пубертатного периода», – со знанием дела объясняет доктор. Манди с ним соглашается. И предлагает лекарство: дать деньги, на которые Мустафа и его мать смогут поехать в Турцию на семейный праздник. Сможет ли в этом случае доктор написать справку, которая объяснит школьной администрации его отсутствие на занятиях?
  Добрый доктор отвечает, что совесть позволит ему выдать такую справку.
  Манди звонит в Лидерхоф и находит новый повод для невыхода на работу, только на этот раз понимания не находит. На душе у него скребут кошки, но он не знает, как их задобрить. Вернувшись домой, он не мешает Заре спать до самого ленча, а когда Мустафа возвращается из школы, за руку ведет ее в гостиную, где уже расставил все декорации. Мягкость ее ладоней, как и всегда, поражает Манди. Фотографию младшей сестры он поставил на комод, зеленый чемодан – на пол у комода, серое платье и шарф небрежно набросил на угол чемодана. Мустафа уже щеголяет в новом блейзере. Передние зубы Заре вставили, но, от предчувствия дурного, она облизывает их языком, чтобы убедиться, что они на месте.
  Билеты он рядком выложил на стол, вместе с письменным, на турецком, разрешением на месячный отпуск от управляющего кебабной. Она сидит на стуле, как школьница, выпрямив спину, руки по бокам. Смотрит на билеты, потом на Манди. Читает письмо от своего турецкого работодателя, с бесстрастным лицом возвращает на стол. Берет ближайший билет, ее собственный. Внимательно изучает и радостно улыбается, лишь обнаружив, что может вернуться через три недели. Хватает Манди за талию, прижимается лбом к его бедру.
  У Манди в рукаве еще один козырь. Третий билет на самолет, его собственный. Он прилетит в Турцию через две недели после Зары и Мустафы, а обратно вернется вместе с ними, на одном самолете. Счастью Зары нет предела. Во второй половине дня они сливаются в экстазе, и Зара плачет от стыда, потому что засомневалась в нем. Манди тоже стыдно, по другой причине, но со стыдом помогает сжиться осознание того, что скоро Зара и Мустафа будут в полной безопасности.
  Отвозя Зару и Мустафу в Мюнхенский аэропорт в предрассветной тьме, он боится, что из-за тумана рейсы задержат, но к моменту их прибытия туман рассеивается, и регистрацию на рейс в Турцию объявляют вовремя. Продвигаясь в очереди к регистрационной стойке, Зара смотрит в пол и с такой силой прижимается к Манди, что тому кажется, будто она – его дочь и он отправляет ее в школу-интернат, хотя она хочет остаться дома. Мустафа держит Зару за другую руку и все время пытается шутками поднять ей настроение.
  У стойки возникает заминка из-за множества подарков, которые Зара накупила сестрам, братьям, кузинам и кузенам. Им приносят специальный контейнер. Некоторые из посылок приходится перепаковать. Возникшая суета идет на пользу, отвлекает. В последний раз он видит Зару в галерее для вылетающих пассажиров, аккурат перед тем, как двери закрываются, отсекая ее. Зара согнулась пополам, совсем как Рани на обочине дороги, рыдает, закрыв лицо руками, а Мустафа пытается ее успокоить.
  * * *
  Наедине со своими мыслями на автобане, направляясь на север и отрезанный от остального мира проливным дождем, Манди возвращается в реальность от звонка сотового телефона. Этот чертов Рурк, думает он, подносит мобильник к уху, готовясь быстренько завершить разговор и, к своему изумлению, слышит Эмори, который начинает беззаботно с ним болтать, словно ни у одного из них нет никаких проблем.
  – Эдуард, дорогой мальчик. Уж не разбудил ли я тебя?
  Но он знает, что не разбудил.
  – Получил твое сообщение и страшно обрадовался, – продолжает он в манере давнего друга, оказавшегося в городе проездом. – Как насчет того, чтобы встретиться сегодня?
  Манди уже собирается спросить у Эмори, где тот находится, но тут же понимает, что смысла в этом вопросе нет, потому что Эмори не скажет.
  – Как насчет часа дня?
  – Отлично. Где?
  – У тебя, если не возражаешь.
  – В Гейдельберге?
  – В школе. Почему нет?
  Потому что она набита подслушивающими устройствами, вот почему. Потому что за ней днем и ночью наблюдают приветливые молодые люди. Потому что Рурк верит, будто в ней готовятся свить гнездо террористы-евроанархисты, которые хотели бы оторвать Германию от Америки.
  – Наш друг в Гамбурге, не так ли? – продолжает Эмори, когда Манди не отвечает на его вопрос.
  – Да. Там. – Если он все еще наш друг, добавляет про себя.
  – Вернется сегодня поздно, так?
  – Обещал.
  – И сегодня – суббота, не так ли?
  – Вроде бы да.
  – Поэтому никаких рабочих, разбирающих школу по кирпичику?
  – Никаких.
  – Семья улетела нормально?
  – С ветерком.
  – Тогда до скорой встречи. Не терпится тебя повидать. О многом нужно поговорить. Tschuss.
  Потоки падающего с неба дождя трясут автомобильчик. Летние молнии рассекают небо. «Жуку» требуется передышка, как и Манди. Сидя в придорожном ресторане, Манди выуживает тайные сигналы из слов Эмори или, как сказал бы Дмитрий, отлавливает говно, вылетающее из сраки. В диалоге с электронной женщиной Эмори Манди предложил встретиться на бензоколонке в десяти милях от Гейдельберга. Вместо этого они перенесли радостную встречу на место преступления, где Рурк мог услышать каждое их слово.
  Так он говорил под запись, по открытой линии, ничего не пряча в рукаве? И для чьих ушей предназначался этот разговор?
  Он говорил, что в курсе моих перемещений, и Сашиных, и моей семьи. Но кто ввел его в курс?
  И ему нужно много чего мне рассказать, но только в пределах слышимости тех, от кого он получил всю вышеуказанную информацию. Эмори, как и Дмитрий, исследователь жизни, которая невидима обычным людям. Но на этот раз он говорит мне, что за ним следят.
  Манди возвращается мыслями туда, где их прервал звонок Эмори. Где она сейчас? Летит над Румынией, направляясь к Черному морю. Господи, спасибо тебе за Мустафу. Ему очень хочется наладить отношения с Джейком, но он не может достучаться до сына. Никогда не мог.
  * * *
  Манди на своем обычном месте у окна на первом этаже школьного здания, смотрит на выложенную кирпичом дорожку, как смотрел недавно, дожидаясь Сашу и груза с книгами, ядром библиотеки. Он припарковал «жука» у ворот, часы показывают половину первого той же субботы, и да, Саша в Гамбурге, более того, и это удивительно, позвонил Манди, чтобы узнать, крепок ли тот сердцем или ему нужно искать замену, потому что: «Послушай, Тедди, мы же совершенно взрослые люди, ты понимаешь». И Манди со своей стороны заверил Сашу, что на сто процентов предан великому проекту, верит в него. И, возможно, где-то действительно верит, поскольку у него нет выбора. Выйти из проекта – значит оставить Сашу Дмитрию и Рурку, что бы это ни значило.
  Ожидая Эмори, Манди занимался тем же самым, чем занимаются заключенные, условно досрочно освобожденные, в ожидании прибытия надзирающего за ними полицейского: побрился, принял душ, затолкал грязную одежду за занавеску, приготовил место для беседы в одной из аудиторий, повесил полотенце и положил кусок мыла около раковины, налил в термос кофе, на случай, что Эмори более не пьет шотландского, которому раньше отдавал предпочтение. Едва сдержался, чтобы не пойти в сад и не нарвать букетик цветов, которые мог бы поставить в банку из-под джема.
  Перебирая в голове, все ли он успел сделать к приезду гостя, представляя себе прибытие Зары и Мустафы в аэропорт Анкары и огромную радостную толпу встречающих их родственников, он вдруг видит, что в затылок «жуку» встал светло-коричневый «БМВ» и Ник Эмори, который выглядит значительно моложе своих лет, выбирается из-за руля, запирает дверцу, открывает ворота и по выложенной кирпичом тропинке направляется к входной двери.
  Манди бросает на него лишь один короткий взгляд, прежде чем срывается с места и спешит вниз, но успевает заметить, что в свои почти шестьдесят Ник очень даже ничего, в нем безошибочно ощущается начальственная властность, а привычная улыбка появляется на лице лишь в тот момент, как начала открываться входная дверь, но никак не раньше.
  Что еще заметил Манди и продолжает замечать, когда они крепко пожимают друг другу руки, – кепку Эмори, плоскую, из зеленого твида, спортивную, куда лучше сшитую, чем у майора, когда тот что-то кричал с трибун поля для регби, или у Деса, которую тот надевал на пикниках, или у Саши, когда тот носил свою Tarnkappe.
  Но все равно кепку.
  А поскольку Манди никогда не видел Эмори ни в кепке, ни в любом другом головном уборе, не говоря уж о безошибочно указывающем на принадлежность к английским сельским классам, которые, по словам Эмори, он терпеть не мог (скорее всего, подозревает Манди, потому что принадлежит к ним), он не может не обратить на кепку пристального внимания, пусть даже слишком вежлив или слишком хорошо обучен в Эдинбурге, чтобы прокомментировать сей факт.
  Что еще более странно, для любого, кто знаком с английскими манерами, Эмори не снимает кепку, когда заходит в дом. Похлопывает Манди по плечу. «Как ты, cobber?[110] – спрашивает в австралийском стиле, коротким вопросом убеждается, что в доме никого нет и гостей не ждут, добавляет, для отмазки: – Так что, если нас побеспокоят, в сентябре я стану твоим первым учеником». А потом, как Саша, проплывает мимо Манди и занимает командную позицию под световым фонарем в крыше, в ярде от островка прикрытых пленкой ящиков, который, как памятник, ожидающий открытия, занимает середину холла.
  Но кепка остается на голове, даже когда Манди устраивает Эмори экскурсию по своим владениям. И не потому, что Эмори забыл ее снять. Наоборот, он время от времени поправляет кепку рукой, заодно убеждаясь, что она на месте. Примерно так же Саша раньше поправлял свой берет. То сдвигает на затылок, словно ему не нравится, как кепка сидит на голове, то натягивает на лоб, чтобы защититься козырьком от солнца. Да только солнца-то и нет: дождь перестал, но небо обложено облаками.
  Экскурсия короткая. Возможно, Эмори в школе не по себе, так же, как Манди. И, что характерно для Эмори, пусть Манди это и подзабыл, он ничего не говорит просто так.
  – Наш друг не рассказывал тебе, чем конкретно он занимался на Ближнем Востоке? – спрашивает Эмори, вглядываясь в груду диванных подушек и одеял, временную кровать Саши.
  – Читал лекции. Преподавал там, где возникала вакансия. Насколько я понял, ни от чего не отказывался.
  – Полнокровной жизнью такое не назовешь, не так ли?
  – Работал и в гуманитарных организациях. Но из-за больных ног его там особо не жаловали. В основном был странствующим профессором, так я, во всяком случае, понял из его рассказов.
  – Странствующим радикальным профессором, – поправляет его Эмори. – И дружбу он водил скорее с радикалами, чем с учеными.
  И Манди, вместо того чтобы пытаться сгладить его вывод, говорит, что согласен с этим, поскольку теперь совершенно ясно, что Эмори, по только ему ведомым причинам, играет для галерки, и работа Манди – подыгрывать ему и не пытаться тянуть одеяло на себя. «Это та же роль, которую я привык играть при Саше, когда мы выступали перед Лотаром или Профессором», – думает Манди. Не каждая реплика должна быть шедевром, говорил он себе тогда. Просто играй искренне, и зрители к тебе потянутся. То же самое он говорит себе и теперь.
  – А здесь будет библиотека, – комментирует Эмори, оглядывая длинную комнату со стремянками и ящиками с инструментами, оставленными строителями.
  – Да.
  – Святилище объективной истины.
  – Да.
  – Ты действительно веришь в эту чушь?
  Этот вопрос Манди задавал себе не одну сотню раз, но ни на йоту не приблизился к удобоваримому ответу.
  – Когда слушал Дмитрия, верил. Когда выходил из комнаты, вера сразу начинала слабеть, – отвечает он.
  – А когда слушаешь Сашу?
  – Пытаюсь верить.
  – А когда слушаешь себя?
  – Это проблема.
  – Это проблема для нас всех.
  Они снова в холле, смотрят на укрытую пленкой статую из библиотечных книг.
  – Заглядывал внутрь? – спрашивает Эмори, вновь приложившись к кепке.
  – Прочитал пару инвентаризационных описей.
  – Есть одна под рукой?
  Манди поднимает пленку, берет с одного из ящиков пластиковый конверт, передает Эмори.
  – Стандартный набор, – отмечает тот, пробегая глазами список. – Есть в любой левацкой библиотеке.
  – Сила библиотеки – в ее концентрированном послании, – говорит Манди, цитируя Сашу, но слова кажутся ему пустыми. Хочет добавить что-то еще из репертуара Саши, но Эмори отдает ему опись и говорит, что увидел все, что хотел.
  – Все это дурно пахнет, – объявляет он, обращаясь ко всем слушателям. – Нереально и чертовски подозрительно. Меня в этой истории тревожит только одно: почему ты работаешь на этого бездельника Джея Рурка, а не на достойного офицера разведки, вроде меня?
  Тут он подмигивает Манди и хлопает по плечу, после чего предлагает выметаться отсюда к чертовой матери и посидеть за ленчем в каком-нибудь приличном заведении.
  – И мы поедем на моей машине, если ты не возражаешь, – шепчет он, когда они идут по выложенной кирпичом дорожке. – Она чище, чем твоя.
  В салоне «БМВ» кепка остается на голове Эмори, но легкомыслие, которое он демонстрировал в школе, разом покидает его. Да и желание посидеть где-то за ленчем уходит на второй план.
  – Ты хорошо знаешь этот город, Эдуард?
  – Я прожил здесь три года.
  – Я обожаю средневековые замки. Особенно те, где толстые стены и, по возможности, играет оркестр. Вроде бы я заметил такое место, когда ехал сюда. А по пути купим колбасы.
  Они паркуются на Университетской площади. Загадочный, как всегда, Эмори запасся разрешением.
  * * *
  Половину своей жизни Манди изучал мимику Эмори. Видел, что его лицо оставалось бесстрастным в самой напряженной ситуации, не выражало никаких эмоций при значительном успехе. Наблюдал, как его закрывала маска при попытке проникнуть в личную жизнь Эмори: до сего дня он не знал, женат ли Эмори или одинок, есть ли у него дети. Раз или два, вроде бы в момент откровенности, Эмори упоминал о зануде-жене и двух детях-студентах, но у Манди не было уверенности, что и жену, и детей Эмори не перенес в свою жизнь со страниц одного из романов Джона Бьюкена.[111] С другой стороны, он оставался тем же самым Эмори, который появился у кровати Манди в военном госпитале в Берлине: профессионалом до мозга костей, который никогда не переступает белую линию и ждет от тебя того же.
  Поэтому более волнуют Манди, когда они вместе с толпой поднимаются по крутой, вымощенной булыжником улице к руинам замка, признаки неуверенности в своем давнем наставнике. Он никак не мог ожидать такого в единственном оставшемся в его окружении взрослом человеке. И только по прибытии в аптеку-музей, расположенную в замке, когда они стоят на полу, выложенном красным кирпичом, и, склонившись над одним из забранных стеклом стендов, пристально разглядывают выставленные экспонаты, Эмори наконец-то снимает кепку, глубоко вдыхает через нос, плотно сжав губы, и выкладывает малую толику того, что скопилось у него на душе.
  – У меня четкие инструкции. Ты взял шиллинг Рурка. Ты остаешься до конца операции и после того. Ты работаешь на Рурка точно так же, как работал на нас. Понял? – Он подходит к деревянной фигурке святого Роха и собаки, которая принесла ему хлеб, пока ангел лечил его от чумы.
  Манди послушно сутулится рядом.
  – Нет, – отвечает он с твердостью, которая удивляет его самого. – Я ничего не понял. Совершенно ничего.
  – И я тоже. Насколько я сумел разобраться в том, что мне не сказали, во всей разведке никто ничего не понимает.
  Не контора. Не офис, даже не служба. Эмори, возможно, говорит тихо, но открытым текстом.
  – Так кто же теперь отдает тебе приказы, если не разведка? – недоуменно спрашивает Манди, когда они выходят в запруженный толпой двор.
  – Наши хозяева, кто же еще? – фыркает Эмори. – Приказы отдает советник советника Высшего властителя земли. Тот, кто вечером разводит ему «Оувалтин».[112] «Делай, что тебе говорят, заткнись и учти, что этого разговора не было». Вот я и делаю, что мне говорят.
  «Но ты не затыкаешься», – думает Манди, когда они следом за группой толстух-француженок спускаются по каменной лестнице.
  – Ты случайно не знаешь настоящего имени великого Дмитрия? – шепчет Эмори, наклонившись к самому уху Манди.
  Они добрались до подвальной темноты Большой Бочки и окружены французскими, японскими и немецкими туристическими группами, но не англоговорящими. Эмори говорит под прикрытием разноязычной болтовни гидов.
  – Я думал, ты можешь знать, – отвечает Манди.
  – Все, что я знаю о Дмитрии, да и вообще о всей операции, уместится на спине очень маленькой водомерки.
  – Но Рурк-то должен знать его имя, черт побери!
  – Такое можно себе представить, не так ли? – соглашается Эмори, с восхищением оглядывая чудовищное чрево Большой Бочки. – Логично предположить, при нормальном раскладе, что тот, кто преследует величайшего сегодняшнего злодея днем и ночью, должен знать имя этого типа.
  – Так ты его спросил?
  – Мне не разрешили. Не разговаривал со стариной Джеем с тех самых пор, как закончился его государственный визит на Бедфорд-сквер. Нынче он слишком уж засекречен. Любой диалог с нашим давним приятелем должен идти через официальные каналы.
  – Какие чертовы каналы? – желает знать Манди, удивляясь пренебрежением Эмори к профессиональным традициям, да и своему собственному.
  – Какого-то чудика из американского посольства в Лондоне, который называет себя советником по особым оборонным связям и настолько велик, что может позволить себе не разговаривать с послом, – отвечает Эмори, когда они вновь поднимаются по ступеням и выходят на дневной свет.
  Манди не приходило в голову (да и как могло прийти?), что замешательство Эмори поболе его собственного. Как и то, что скопившаяся в Эмори злость может прорваться наружу.
  – Это новый Великий Замысел, на случай, если ты этого еще не заметил, Эдуард, – объявляет он, достаточно громко для того, чтобы желающие могли его услышать. – Он называется беспредельная наивность и основывается на предположении, что все население этого мира хотело бы жить в Дейтоне, штат Огайо, и молиться одному богу. Те, кто догадается, что это за бог, призов не получат.
  – Где Дмитрий берет свои деньги? – спрашивает Манди, в отчаянной попытке нащупать ногами твердую землю, когда они начинают спускаться к городу.
  – О, мой дорогой друг, у тех самых плохих арабов, у кого же еще? Он делает для них грязную работу в Европе, поднимая на борьбу евроанархистов, поэтому отрабатывает каждый пенс, – сердито отвечает Эмори. – Рыжие белки. – Он останавливается, всматриваясь в ветви дуба. – Какие милые. Я думал, серые давно уже их съели.
  – Я не верю, что Саша хоть что-то об этом знает, – уверяет Манди, в волнении забыв о привычном «нашем друге». – Я не верю, что он – тот человек, каким считает его Рурк. В любом случае, он смягчился. Повзрослел. Рурк говорит о буре.
  – Да, Джей действительно говорит о буре. И она бушует в коридорах Уайтхолла и Капитолийского холма. – Эмори замолкает, дожидаясь, пока мимо пройдут два долговязых парня в коже. – Нет, я не думаю, что наш друг… твой друг, хоть что-то об этом знает, бедняга, – продолжает он. – Он из тех, кто и в лучшие времена не может предположить, что ждет за углом, не так ли? И теперь крепко сидит на крючке Дмитрия. А кроме того, он слишком занят общением с учеными левых взглядов и составлением ядра библиотек контр культуры. Между прочим, Эдуард, там много интересных книг. Тебе стоит почитать их на досуге.
  Ухо Манди отмечает резкий контраст: ранее Эмори пренебрежительно отмахнулся от этих книг. Они входят на Зерновой рынок. По его центру бронзовая Богоматерь гордо показывает своего ребенка, тогда как ее нога топчет поверженное чудовище-протестантизм.
  – Между прочим, Рурк больше не работает в Управлении, – сообщает Эмори. – Он тебе этого не говорил? Четыре года назад перешел на службу политической группы, озабоченной построением корпоративной империи. В основном там нефтяные магнаты. Хватает и представителей оборонной промышленности. И все они очень близки к богу. Раньше жались по задворкам, теперь выступают на главных сценах. Хорошие люди, будь уверен. Точь-в-точь как британские империалисты в не столь уж далеком прошлом, хотя я надеюсь, что больше мы такими не станем. – Они приближаются к центру города, Эмори, похоже, знает дорогу. – К сожалению, раньше я никогда не интересовался политикой. Теперь уже поздно, – на лице мелькает знакомая улыбка. – Только, пожалуйста, не впадай в уныние от моих слов. Тот факт, что какой-то невероятный слух достиг или не достиг моих ушей, не должен мешать каждому из нас служить нашей стране так, как нам приказывают… – его голос уже сочится сарказмом, – …вышестоящие инстанции и отцы-командиры, независимо от того, сидят они в Вашингтоне или на Даунинг-стрит. А с их точки зрения, это – прекрасная операция, которая сыграет важную роль в процессе еще большего сближения Европы и Соединенных Штатов в нашем униполярном мире. Они рассматривают твою миссию как абсолютно…
  Он никак не может найти подходящее слово.
  – Насущную? – предлагает Манди.
  – Пожалуй. И если ты сыграешь свою роль до конца, а я в этом не сомневаюсь, их благодарности не будет границ. Счастливого победителя ждут громадные денежные призы. Медали, титулы, должности. Тебе надо будет только попросить. Как человек, давно знакомый с твоей меркантильностью, я считаю необходимым довести сие до твоего сведения.
  – Рурк мне тоже много чего предлагал.
  – Разумеется, предлагал! Не мог не предложить! Что еще ты можешь попросить? Все, что предложено, в двойном размере? Проси! А раз уж мы заговорили о двойном размере… – Эмори понижает голос. Они стоят плечом к плечу перед отелем «Риттер», изучая его великолепный барочный фасад, – подумай о такой возможности, Эдуард, раз уж мы этого коснулись. Предположим, братец Джей и Дмитрий Не-имеющий-Другого-Имени, вместо того чтобы рвать друг друга в клочья, что обусловлено их идеологическими разногласиями… – Он замолкает, дожидаясь пока мимо пройдут монашки. – Ты меня слушаешь?
  – Стараюсь.
  – Допустим, Дмитрий и Джей – не заклятые враги, а две лошадки из одной конюшни. Видишь ты в этом какой-то смысл?
  – Нет.
  – Что ж, подумай об этом, Эдуард. Напряги свои незадействованные серые клетки. Твоя догадка будет ничуть не хуже моей, может, и лучше. Лгать за свою страну – благородная профессия, пока ты знаешь, в чем правда, но, увы, я больше не знаю. Поэтому давай слушаться наших хозяев и согласимся в том, что этого разговора не было вовсе. Будем слепо служить нашей королеве и стране, несмотря на то, что обе давно уже стали прислужницами одной великой Супердержавы. Согласен.
  Манди предпочитает промолчать. Они приближаются к Universitatsplatz, где Эмори оставил свой «БМВ».
  – Однако, – продолжает Эмори, – на случай, если ты решишь уехать куда подальше в максимально короткое время, я привез пару фальшивых паспортов. Один для тебя, второй – для нашего друга, в знак признания заслуг, которые оказал нам этот маленький говнюк. Я сожалею, что не смог позаботиться и о Заре, но, к счастью, она уже отбыла. Ты найдешь их в кармане на двери со стороны пассажирского сиденья, завернутыми в экземпляр «Зюддойче». Вместе с деньгами, но сумма невелика. Мне пришлось украсть их из «черной кассы». – Эмори вдруг стареет лицом на добрый десяток лет и уже выглядит на свой возраст. – Мне очень, очень жаль, – просто говорит он. – И себя, и тебя. Разделенная верность – это не мое. Ты не скажешь нашему другу, откуда ты взял паспорта, не так ли? Никто не знает, на чей крючок он попадется в следующий раз.
  Когда они подходят к «БМВ», дождь прекращается, и Эмори надевает свою кепку.
  * * *
  Он погулял и выпил, не так и много, чтобы успокоить нервы. Попытался связать себя с человеком, каким был раньше, заглянул в пару прежних убежищ, но лица изменились, а с ними и убежища. Со скамьи в парке в Старом городе позвонил Заре в Анкару, ответа не получил. Но ведь и не ожидал получить, не так ли? Им устроили торжественный прием в доме одного из родственников. Потащили ее танцевать, хотя уговоров и не требовалось. Просто удивительно, что девушка, умеющая хорошо танцевать, связывает свою жизнь с таким жирафом, как я.
  Тем не менее с той же парковой скамьи он позвонил в справочную службу авиакомпании и убедился, что самолет благополучно приземлился в аэропорту Анкары тремя часами раньше.
  Странно, конечно, что ее сотовый телефон не работает. Но разве я где-то не прочитал, что американцы ограничили пропускную способность спутниковой связи, как-то связав это и с возможным использованием Саддамом оружия массового поражения, которое, правда, до сих пор так и не удалось обнаружить.
  Он опять идет пешком. Куда угодно, только не через мост и не по склону холма к школе. С детским изумлением разглядывает шпиль церкви Святого Духа, вырезанный на фоне вечернего неба. Что же это такое, абсолютная вера? Как у Зары. Как у Мустафы. Как у приятелей Джея Рурка. Каково это, знать, абсолютно достоверно знать, что существует некое Божество, вне времени и пространства, которое может прочитать твои мысли лучше тебя и даже до того, как эти мысли у тебя появились? Верить, что Бог посылает тебя на войну, Бог отклоняет траекторию пуль, решает, кто из его детей должен умереть, кто – остаться без ноги, кто – заработать несколько сотен миллионов на Уолл-стрит, в зависимости от Великого замысла на конкретный день?
  * * *
  К конце концов он поднимается на холм. По одной причине: идти больше некуда. Если б он знал, каким способом Саша вернется из Гамбурга, подниматься бы не стал. Попытался бы перехватить его в аэропорту, на железнодорожной станции, на автовокзале и сказать: «Саша, дружище, мы должны сваливать». Но Саше это не нужно. Саша будет делать то, что ему велено.
  «Сваливать, Тедди? Я думаю, ты ведешь себя нелепо. Мы выполняем великую миссию. Неужели тебя опять покинуло мужество? Может, мне следует найти тебе замену».
  Он продолжает подниматься. Возможно, господь все-таки позаботится о нем. Или Рурк. Или Дмитрий, раз уж теперь мы подозреваем, что они из одной конюшни. А пока моя работа – вернуться в школу и дожидаться прибытия Саши. Тогда мы и обсудим, кто должен сваливать, когда, с кем и почему. Сложенный экземпляр «Зюддойче» лежит во внутреннем кармане пиджака. Это был чертовски длинный день, Эдуард, мой мальчик. Когда ты поднялся? Не помню. Еще до рассвета отвез Зару и Мустафу в аэропорт, и с тех пор прилечь мне не удалось. Тогда, может, ты слишком устал, чтобы и в этот вечер общаться с микрофонами, Эдуард. Может, тебе стоит отдохнуть от них, дорогой мальчик. Это же просто, надо лишь прикрепить к двери записку: «Ушел на ночь в „Синий медведь“. Присоединяйся ко мне. Tschuss, Тедди».
  Фальшивые паспорта, завернутые в «Зюддойче», своим весом тянут его к земле. Как и деньги, украденные из «черной кассы». Да только, если Манди хоть чуть-чуть знает Эмори, последний украл их у себя, а не из какой бы то ни было кассы. Эмори этого мира не крадут. Они служат своей стране, не задаваясь вопросом, хорошо это или плохо. Или служат до того дня, пока не сталкиваются лицом к лицу с реальной жизнью, и тогда искаженные нравственные нормы перестают быть догмой, маски падают, открывая их истинные, недоумевающие лица, такие же, как у всех. Значит, еще один бог прощально помахал ручкой: просвещенный патриотизм, который до сего дня был религией Ника Эмори.
  В окнах свет не горит, но Манди это не удивляет: перед уходом он ничего не зажигал. С другой стороны, у этих молодых оценщиков могло возникнуть желание что-то уточнить. Но у них есть ручные фонарики. Ворота скрипят. Пора смазать петли. Надо сказать Стефану. В темноте выложенная кирпичом дорожка уходит в сторону, и нога наступает на высокую траву. Мне следовало отказаться от последнего стаканчика. Ошибка. У школы очень тихо. Впрочем, здесь всегда было тихо. Но не так тихо, как сегодня, это точно. Во всяком случае, в субботний вечер. Должно быть, по телевидению показывают важный футбольный матч, только я не слышу, чтобы у кого-нибудь работал телевизор, не вижу синеватых бликов в окнах.
  Замок он находит с первого раза, потом стоит в темноте холла, пытаясь вспомнить, где же новые выключатели. В географии я хуже Троцкого, спросите Сашу. В свете, падающем в холл через фонарь на крыше, укрытая пленкой груда ящиков по центру кажется ему статуей Великого инквизитора. «Между прочим, Эдуард, там много интересных книг. Тебе стоит почитать их на досуге». Хорошая идея, Ник. Если на то пошло, с чтением я серьезно отстал. Он похлопывает руками по стенам в поисках выключателей, нащупывает не выключатели – вращающиеся диски. Все нынче усложнилось. Яркий свет на несколько мгновений ослепляет его. Он садится на ступеньку, набирает номер Зары. Нет ответа. Налив себе виски с водой, устраивается на старом кожаном диване, который стоит в углу холла, и просматривает телефонный справочник своего мобильника в поисках номера фермы ее дяди, но не находит его. Не может вспомнить ни фамилию старика, ни название его фермы. Слишком уж они сложные и практически невыговариваемые.
  Выпей еще глоток виски. Раскинь мозгами. Десять тридцать пять по старым часам майора. В Анкаре на час позже. Мустафа блаженствует в новом роскошном синем блейзере. Интересно, а что поделывает сейчас старина Джейк. Налаживает контакты в Профсоюзе Бристольского университета. Насколько ему известно, сын собирался баллотироваться в казначеи. Кейт сказала, что отослала мне номер его мобильника. Письмо не пришло. Возможно, застряло в канцелярии министерства. Может, если б она поставила на нем гриф «Секретно», письмо дошло бы быстрее. За твое здоровье, Кейт.
  – И за здоровье всех наших слушателей этого вечера! – добавляет он вслух и поднимает стакан, отдавая должное стенам. – Прекрасные ребята! – продолжает он. – И девчата, естественно. Благослови вас всех господь!
  А ведь из холла получилась бы отличная мечеть, решает он, вспоминая наставления Мустафы. Двери на улицу нет, одна стена обращена на восток. Все как надо. Поставить небольшую раковину в углу для ритуального омовения, соорудить михраб[113] вместо камина, только в стене, обращенной к Мекке, портик здесь, кафедра – там, плитки с геометрическими узорами и каллиграфической вязью слов, ковер и молельные подстилки на полу, детские рюкзаки вдоль стены, и можно начинать… как у меня получается, Мустафа?
  Так и не сводил его в бассейн. Черт. Обещал, что пойдем перед отъездом, но мы оба забыли. Узелок на память: сходить в бассейн сразу после нашего возвращения.
  Он находит мюнхенский номер Дины и звонит ей. Как поживает старушка Мо, Дина? Скучает, Тед. И Зара ей не звонила. Но она звонка и не ждет, только в том случае, если что-то случилось. Наверное, у них большой праздник на ферме. Скорее всего, соглашается он и мысленно переключается на Сашу. Где ты, черт бы тебя побрал, где ты, брызжущий ядом карлик? Поздно, Тедди. Я приеду поздно. У меня слишком много встреч с выдающимися учеными.
  Хорошо, но как поздно? В полночь? В три утра? Разве Сашу это волнует? Откуда ему знать, что я сижу здесь, словно озабоченная мамаша, ожидающая возвращения пятнадцатилетней дочери с ее первого свидания? Поторопись, маленький говнюк. Паспорта у меня. Поторопись.
  Он встает и со стаканом в руке поднимается на чердак, на случай, если Саша все-таки вернулся раньше и теперь спит в импровизированной постели, но он не находит Сашу среди диванных подушек.
  Спускается по парадной лестнице, уже совершенно трезвый, одной рукой держа стакан, второй держась за перила. Груда ящиков наблюдает за его осторожным спуском. Тебе стоит почитать их на досуге. Он направляется в библиотеку. Среди стремянок, рулонов пленки и банок с красками находит плотницкий ящик. Без замка. Плотник – человек доверчивый. Берет молоток и гвоздодер, который Дес называл «Уинстон Черчилль»: с одной стороны с бойком, с другой – с треугольным вырезом на заостренной кромке. Возвращается в холл, ставит стакан с виски на пол у кожаного дивана. Снимает пиджак, аккуратно складывает и кладет на диван так, чтобы сложенный экземпляр «Зюддойче» случайно не выскользнул из кармана и не развернулся перед камерами. Снимает полотнища пленки с пирамиды ящиков, сворачивает в рулон, кладет в угол. Снимайте, слушайте! С молотком и гвоздодером набрасывается на один из ящиков. Легко представляет себе, какую панику вызывают его телодвижения у представителей невидимой ему аудитории. А может, перед его мысленным взором детский утренник, и все дети кричат ему: «Не делай этого!» и «Оглянись!»
  И он действительно оглядывается, но смотрит в окно, на случай, если подъехало Сашино такси. Какой там.
  Он уже оторвал планки с обеих сторон. Дес предложил бы более научный подход, но наука сейчас Манди не интересует. Он снимает крышку. Теперь перед ним толстая коричневая бумага, скрепленная липкой лентой. Треск, с которым рвется бумага, заставляет его вздрогнуть. Под ней двенадцать картонных коробок, тяжелых, словно набитых кирпичами. В каждом ящике двенадцать коробок, в каждой коробке двенадцать книг: так сколько всего привезли коробок?
  Сверяйся с описью, советовал Саша. Коробка Первая: «Общество телекоммуникационных сетей», Мануэль Кастеллс. Коробка Вторая. То же самое, на немецком. Коробка Третья. То же, на французском. Он знакомится с содержимым первой коробки. Потом всех остальных. Выбирает второй ящик, вскрывает его. Потом третий. Наш хит этого вечера – «Нищие Земли» Франца Фанона, на девяти языках, так что давайте похлопаем нашему брату Францу, который прибыл из Берлина, чтобы провести этот вечер с нами.
  Еще взгляд на часы майора. Полночь. Футбольный матч, наверное, затянулся, потому что за три года, прожитых в этом доме, Манди не помнит такого тихого вечера.
  Но, возможно, это тоже фантазия: когда нервы туго натянуты, когда одна твоя часть смертельно устала, а вторая сходит с ума от тревоги, когда ты сидишь в доме, нашпигованном подслушивающими устройствами и миниатюрными видеокамерами, с парой фальшивых паспортов, в ожидании приезда друга, которого нужно увезти как можно дальше в кратчайшее время, вполне возможно, что шум… или, точнее, его отсутствие, кажется чем-то сверхъестественным.
  * * *
  Поначалу он думает, что это глупая ошибка упаковщика.
  Кстати, не первая. Два тома Адама Смита оказались не в том ящике, половина томов Торо попала в коробку к Торвальду, книги Дорис Лессинг перемешались с книгами Готтхольда Эфраима Лессинга.
  А потом у него чуть едет крыша, и он думает, что налицо очередная выходка Саши, может, даже шутка, потому что он вспоминает, как в далеком прошлом Саша не только украл миниатюрную фотокамеру из складских запасов Штази, но и прихватил руководство городского партизана, в котором вычитал, что отснятую микропленку следует запаковать в презерватив и хранить в мороженом.
  Но того руководства он перед собой не видит.
  И это не один случайный экземпляр. «Книги, которые, по нашему разумению, будут пользоваться особым спросом, доставлены в нескольких экземплярах», – слышит он партийный голос Саши.
  Так вот, экземпляров шестьдесят, и ни на один меньше. И речь в них не о мороженом и даже не о фотокамерах, миниатюрных и не очень. В этих руководствах рассматриваются такие аспекты человеческой деятельности, как изготовление бомб из удобрений и средств химической защиты растений, убийство лучшего друга с помощью вязальной спицы, установка мины под автомобилем или в туалете. Рассказано, как задушить его гарротой в постели, утопить в ванной, вырубить ударом ребра ладони по адамову яблоку, подорвать в кабине лифта.
  Выбор следующего ящика становится для Манди действительно сложной задачей. У него ощущение, что он не должен ударить в грязь лицом перед многочисленной группой поддержки. В данной ситуации он – участник игры-викторины с высокими ставками, вы понимаете, вроде «Как стать миллионером?» – промахнись с ответом, и ты в ауте. Но, присмотревшись внимательнее к собственным действиям, он понимает, что выбрал наиболее правильный путь, и уже вскрывает все ящики подряд, не думая о том, хранятся ли в них произведения контркультуры, руководства для амбициозных террористов, серо-зеленые ручные гранаты, по форме напоминающие чуть вытянутые в длину мячи для крикета, с ребристыми оболочками, чтобы не выпадали из мокрой от пота ладони, или, по его разумению, таймеры для самодельных бомб. Во всяком случае, в прилагающейся инструкции написано, что это таймеры.
  Проходит не так уж много времени, и он уже сидит на полу холла, в окружении вскрытых, а то и выпотрошенных ящиков и коробок, оберточной бумаги и соломы и выглядит таким же потерянным, как ребенок в день рождения, когда сняты крышки со всех коробок с подарками.
  И, помимо окружающей неземной тишины, Манди слышит только гулкие, бах, ба-бах, удары собственного сердца да рассеянный голос Саши, с трудом долетающий до его барабанных перепонок сквозь грохот этих ударов: «Они стараются стричь нас всех под одну гребенку. Либералов, социалистов, троцкистов, коммунистов, анархистов, антиглобалистов, борцов за мир. Всех красят розовым цветом. Мы все ненавидим евреев и Америку, мы все тайком восхищаемся Усамой».
  А после того, как Саша заканчивает лекцию, Рурк начинает расписывать прелести Гейдельберга: «Если хочется поссорить Америку и Германию, Гейдельберг не самое плохое место для того, чтобы заявить об этом».
  И снова вещает Саша, выкладывает более веский довод:
  «Левые либералы тут же превратятся в тайных пособников фашизма, каковыми их всегда и полагала широкая буржуазная общественность, после чего перепуганная буржуазная Европа поползет на коленях к Большому американскому брату, умоляя прийти ей на помощь».
  Но автором последнего слова, и самого веского, остается переполненный негодованием Ник Эмори, каким Манди видел его в во второй половине предыдущего дня. И когда все эти сивиллы произнесли свои монологи и скрылись за кулисами, пришла пора, как всегда не вовремя, появиться на сцене Саше.
  * * *
  Так и не удалось достоверно определить, что побудило Манди вновь броситься по лестнице на чердак. В конце концов, он побывал там лишь часом раньше. Может, треск автоматной очереди на улице? А может, суета, которая началась сразу после этого: разрывы звукошумовых гранат, грохот вышибаемых дверей, звон бьющегося стекла, когда в дом ворвалось никак не меньше дюжины мужчин, орущих на него на американском,[114] немецком и арабском, приказывающих ему замереть, лечь, встать к стене, показать гребаные руки и все остальное.
  Возможно, в такой ситуации людям свойственно бежать вверх, а не вниз, вот Манди и повел себя соответственно. А может, инстинкт, стремление к дому, повел его туда: воспоминания о чердаке в берлинской коммуне, подсознательное желание вернуться в нее. Или он почему-то подумал, что Саша попадет туда даже быстрее, чем он, во всяком случае, там Манди сможет его найти по возвращении от последнего гуру во Франкфурте или где-то еще, вот на этот раз в Гамбурге?
  А может, он просто хотел посмотреть, что происходит снаружи.
  Не мог Манди наверняка сказать, как долго он просидел в окружении всех этих игрушек, прежде чем началась стрельба и он ступил на лестницу. Может, несколько минут, а может, и пару часов. Время, когда ты ощупываешь сеть, накрывшую тебя, значения более не имеет, теряет счет. Мысли куда важнее. Удобное неведение, как любил говорить доктор Мандельбаум, более не является приемлемым решением, приходится взглянуть реальности в лицо, пусть это и трудно.
  Он слышит выстрелы, медленно поднимается, говорит себе, прямо-таки как во сне: «Саша, ты там, и это опасно». Но, подумав об этом, приходит к выводу, что автомобиль начал останавливаться до того, как загремели выстрелы. Вроде бы все произошло в следующей последовательности: автомобиль, стрельба, визг шин. Но возможен и другой вариант: стрельба, остановка автомобиля, визг шин. В любом случае он должен посмотреть.
  В доме уже разверзся ад: дым, вспышки, взрывы, крики. Имя Манди, вместе с именем Саши, на устах каждого незваного гостя. И, что кажется важным для Манди, достойным того, чтобы уделить этой мысли мгновение-другое, уверенность, что некоторые из этих голосов он уже слышал, когда не слишком дружеские руки загружали его, со связанными руками, в фургон, перетаскивали в вертолет и укладывали лицом на металлический пол, прежде чем обрели человеческую форму и вдруг стали достаточно нежными, чтобы ставить перед ним чашки с горячим кофе, предлагать сигареты «Кэмел» и пирожные, а их обладатели извинялись и называли себя Хэнк, Джефф, Арт и другими простыми именами.
  Или Манди совершенно рехнулся, или он слышит голос Джея Рурка, кричащий громче всех? Трудно сказать, потому что никогда раньше Манди не слышал кричащего Рурка, но он готов поставить большие деньги на то, что под костюмом космического пришельца тот самый Джей Рурк, дорогой отец которого родился в шестнадцати милях от того места, где появилась на свет мать Манди, если, конечно, ирландские вороны летают по прямой, в чем Рурк серьезно сомневается.
  И уж если речь зашла о голосах во время шторма, которые должны слышать все тонущие матросы, Манди слышит еще один знакомый голос из своего недавнего прошлого, который поначалу никак не может связать с конкретным человеком, но после некоторого мысленного усилия таки связывает: Ричард. Блондинистый Ричард в новеньком синем блейзере и с галстуком стюарда авиалинии. Ричард Дмитрия, который выплачивает разовое вознаграждение в тысячу долларов всем потенциальным работникам, независимо от исхода собеседования. Который вопрошает вслух: что есть деньги в сравнении с великими идеалами?
  Вот, значит, что мы имеем, говорит себе Манди, вспоминая предположение Эмори, высказанное во второй половине прошедшего дня: две лошадки из одной конюшни, которые сейчас бьют копытами в дверь. Однако он не стоит на месте, занятый этими мыслями. Длинные ноги уже возносят его вверх по дубовой лестнице, которую он всегда так любил, правда, забирается он по ней на манер Саши, потому что одна нога сильно болит, а на левом плече он несет целую тонну: то ли ударил его об потолок, то ли на него упала летающая тарелка, то ли попала одна из пуль, о которых ему рассказывали в Эдинбурге, пуль, рекомендованных для использования при стрельбе в самолетах и в аналогичных деликатных ситуациях. Они легко сшибают с ног и покрывают слоем расплавленного свинца, но не пробьют кожицу виноградины.
  Он преодолевает лестничный пролет и через дверь добирается до старой лестницы для слуг, которая ведет на чердак. Дождь пуль, штукатурки, дыма и оскорблений преследует его, но он сохраняет самообладание, поднимается все выше и, добравшись до чердака, обнаруживает, что он на коленях, совсем как в мечети, подняв зад и уткнувшись лицом в окровавленные руки. Но все равно ползет к мансардному окну и разгибается достаточно высоко, чтобы посмотреть поверх подоконника и увидеть, что происходит внизу.
  А зрелище действительно удивительное, прямо-таки шоу son et lumiere,[115] ради которого можно проехать многие мили. Он хорошо помнит, как возил на такое Джейка в Карнарвон…[116] или в Карлайл?[117] У них была артиллерия, и копейщики, и алебардщики, и осадные башни, а осажденные лили на них что-то очень похожее на кипящее масло, и Джейк отлично провел время, а заодно и увидел разведенного отца, с которым расставался как минимум на полсеместра.
  Но и само по себе это шоу не менее впечатляющее: множество прожекторов, «юпитеры», мигалки патрульных машин и grüne Minnas, машины «Скорой помощи». Школа и все вокруг нее освещено ярче, чем днем, за исключением темных окон окружающих домов, потому что снайперы не любят, чтобы их кто-нибудь видел.
  А костюмы? Непревзойденные, если вы не против смешения древности и современности: бойцы антитеррористических подразделений в своих «водолазных» костюмах плечом к плечу с участниками крестового похода короля Ричарда, с лицами, скрытыми черными масками, арапы с боевыми топорами, с навешенными на поясах газовыми баллончиками, западноберлинская полиция в прусских шлемах, пожарники, одетые как нацистские штурмовики, врачи в жестяных касках и отглаженных белых халатах с красными крестами, какие-то зловещие черные эльфы и гоблины, перебегающие от двери к двери, ищущие возможности нагадить.
  А вместо обычных звуковых эффектов, громкого барабанного боя и грохота орудий мы имеем старшего сержанта с плаца в Мюрри, выкрикивающего нечленораздельные приказы на английском, немецком и, насколько слышит Манди, на пенджабском. А с одной стороны маленькой площади, расположенной ниже здания школы, стоит ярко освещенное белое такси, дверцы, все пять, распахнуты, водитель на коленях между дверцами левого борта, двое парней в противогазах тычут в него пистолетами. Водитель – все тот же герр Кнау, который привозил Сашу в школу пару дней тому назад. Тогда Манди показалось, что он худой. Связанный, он выглядит куда толще.
  Но безусловная звезда шоу, человек, на которого все приехали посмотреть, не считаясь со временем и расстоянием, Саша, без его Tarncappe, но с партийным портфелем, бегущий вприпрыжку вниз по вымощенной булыжником дороге, без одной кроссовки и размахивающий в воздухе свободной рукой, как бы говоря: «Нет, нет». Так кинозвезда уговаривает папарацци: «Пожалуйста, ребята, не сегодня, я еще не загримировался».
  Потеря кроссовки, как это ни парадоксально, выровняла его. И не скажешь, что он хромоногий, глядя, как он прыгает с одной ноги на другую, совсем как какой-нибудь мальчишка из Кройцберга, играющий в классики. А почему булыжники мостовой такие красные? Должно быть, это тоже элемент игры. Но внезапно он не рассчитывает скорость или подворачивает ногу, потому что падает и катится по склону, как тряпичная кукла, и рядом нет Манди, чтобы остановить его. Руки и ноги катятся вместе с ним, а скорости, похоже, добавляют пули, потому что они разрываются как вокруг него, так и в нем, отрывая куски и уродуя. И даже когда он, несомненно, мертв, эти странные люди не желают поверить ему и дают последний залп, на всякий случай.
  * * *
  Манди все еще цепляется за подоконник окровавленными руками, но, к сожалению, на чердаке он уже не один. Два «водолаза» или «астронавта» стоят за его спиной, выпуская очередь за очередью через раскрытое окно в затемненные соседские дома, так же хладнокровно, как в стрелковом тире Эдинбурга. Оружия у них много, они стремятся как можно быстрее отстрелять все патроны. Как только в одном автомате патроны заканчиваются, отбрасывают его, хватают другой и тут же жмут на спусковой крючок.
  К первым двум уже присоединился третий, высокий, в таком же «космическом» костюме, который, однако, не может скрыть его вальяжную бостонскую походку. Он пятится от Манди, словно боится его, засовывает пистолет за пояс. Но не думайте, что сей жест означает готовность к переговорам с раненым человеком, стоящим на коленях у подоконника. Просто этому вальяжному антитеррористу в маске потребовалось оружие более крупного калибра, как выясняется, винтовка с таким большущим прицелом, что не служивший в армии и привалившийся спиной к подоконнику человек, в которого целятся, в данном конкретном случае Манди, может и не знать, из какой дыры вылетит пуля. Но это совершенно не волнует стрелка, потому что, отойдя как можно дальше, насколько позволяет помещение, от Манди, то есть вжавшись спиной в стену, он поднимает винтовку к плечу и не спеша, одну за другой, всаживает в Манди три пули крупного калибра, первую в лоб, вторую и третью – в верхнюю половину тела, одну в живот, вторую в сердце, хотя никакой необходимости в двух последних выстрелах нет.
  Но стреляет он лишь после того, как Манди, набрав полную грудь воздуха, успевает крикнуть: «Держись, все нормально, я иду!» – своему мертвому другу, лежащему на мостовой.
  Глава 15
  «Гейдельбергский штурм», такое название получило это событие в средствах массовой информации, вызвал шок при дворах Старой Европы и в Вашингтоне и дал ясный и понятный сигнал всем критикам американской политики консервативного демократического империализма.
  Пять полных дней прессу и телевидение заставили хранить молчание. Нет, заголовки были, и сенсационные, но новости совершенно отсутствовали, по той простой причине, что секретные службы напрочь перекрыли все подходы к месту происшествия.
  Был оцеплен целый городской район, а его недоумевающих жителей переселили в специально подготовленные хостелы, где и держали во время операции.
  Ни фотографов, ни газетчиков, ни телевизионщиков к взятому штурмом зданию не подпускали на пушечный выстрел до тех пор, пока компетентные органы не собрали все материалы, которые могли представлять для них интерес.
  Когда вертолет телевизионной компании попытался пролететь над оцепленной территорией, в воздух поднялись два американских военных вертолета, отогнали телевизионщиков в сторону, а после посадки пилота арестовали. На свои жалобы журналисты получили ответ, что такие же ограничения на передачу информации действуют и в Ираке. «И то, что хорошо с террористами в Ираке, годится и для террористов в Гейдельберге», – заявил высокий чин в американском оборонном ведомстве, на условиях анонимности.
  Участие в операции подразделений американского спецназа не отрицалось, а восхвалялось, пусть это и вызвало некоторое раздражение среди более либеральных немецких конституционалистов. Журналистам, однако, прямо указали, что Соединенные Штаты оставили за собой право «выслеживать своих врагов в любое время и в любом месте, как с помощью друзей и союзников, так и без оной».
  В подтверждение этой позиции официальные немецкие лица могли лишь рассуждать об «игнорировании искусственных национальных барьеров во имя более важных интересов общей борьбы». Под общей борьбой подразумевалась война с терроризмом.
  Один немецкий комментатор-скептик, говоря об участии в операции немецких спецслужб, назвал их «припозднившимися в присоединении к коалиции».
  К тому времени, когда школьное здание открыли для прессы, в нем, конечно, успели прибраться, но и оставшегося хватило для множества фотографий. Из террористического гнезда по пустующим окружающим домам выпустили двести семь пуль. Отсутствие убитых и раненых среди сотрудников секретных служб посчитали вмешательством провидения. Комментатор «Фокс ньюс» усмотрел в этом руку господа.
  – На этот раз нам повезло, – заявил все тот же высокий чин в Министерстве обороны в Вашингтоне, который не хотел упоминания в прессе своей фамилии. – Мы пришли, сделали все, что должны, и вышли оттуда без единой царапины. К сожалению, всегда будет следующий раз. Так что никто особо не радуется и не машет крыльями.
  В дополнение к пулевым отметинам на стенах и разбитым окнам фотографы получили возможность запечатлеть пятна крови на мостовой, то ли пропущенные дворниками, то ли специально оставленные для прессы. По их местоположению не составляло труда восстановить последний момент жизни террориста А, бывшего сочувствующего Баадера и Майнхоф, мужчины средних лет, известного как Саша, сына уважаемого лютеранского пастора.
  Саша, как сообщили неназванные источники в американском разведывательном сообществе, во время «холодной войны» работал в восточногерманской разведке и, помимо шпионской деятельности, занимался подготовкой арабских террористических групп.
  После падения Берлинской стены Саша, используя старые контакты, входил в состав многих групп арабского сопротивления, и в настоящее время ведется активная работа по выявлению их связей с «Аль-Каидой». Эта информация несколько дней отдельными порциями скармливалась прессе, дабы оставить время для журналистских домыслов.
  Вытаскивались на свет подробности карьеры Саши, его близкие контакты с членами радикального движения во Франции и Германии. Документы, найденные в брифкейсе, который был при нем, изучались судебными экспертами и аналитиками спецслужб.
  * * *
  Но, разумеется, о леденящих кровь намерениях террористов лучше всего рассказали находки в так называемой «Академии профессионального английского языка». Многие недели, до того как городские власти признали здание небезопасным и закрыли к нему доступ, по привлекательности оно не уступало «Черному музею».[118] Съемочные группы телекомпаний снимали, снимали и снимали, а потом приезжали вновь. Ни один выпуск новостей не считался законченным без нескольких столь полюбившихся публике кадров. А в места, куда находит путь камера, всегда тянется пишущая братия.
  Некоторые аудитории так пострадали от стрельбы, что стены, как написал кто-то из журналистов, напоминали швейцарский сыр. Главная лестница выглядела так, будто ее торпедировали на мелководье. Библиотеку, которую на момент штурма ремонтировали, разнесло чуть ли не по кирпичику, от мраморного камина остались жалкие осколки, лепной потолок почернел от взрывов. Сквозь дыры в нем виднелся потолок комнат второго этажа.
  – Когда плохиши первыми открыли огонь, мы действительно не стали церемониться, чтобы подавить их сопротивление, – признал все тот же вашингтонский оборонный чин.
  И это чувствовалось. На месте окон и дверей появились зияющие проемы. Световой фонарь на крыше, ставший входом для одной из групп штурмовиков, превратился в груду цветного стекла.
  Запечатлев сцены хаоса, камеры радостно поворачивались к самым ценным экспонатам: фабрике по изготовлению бомб, арсеналу стрелкового оружия, автоматам и ручным гранатам, коробкам с химическими веществами, свободно продающимися в магазинах, руководствам для городских партизан, ящикам с подрывной литературой, фальшивым паспортам и пачке денег для двух террористов, которые не смогли ими воспользоваться. Но наибольшее внимание, конечно же, привлекали детальные карты с нанесенными на них американскими военными и гражданскими объектами в Германии и Франции, некоторые зловеще обвели красными кружками, в том числе план территории штаба европейской группировки американских войск в Гейдельберге, с фотографиями центрального въезда и периметра.
  * * *
  Расчеты показали, что в момент штурма в помещении школы находилось от шести до восьми террористов. Эксперты по баллистике пришли к выводу, что ответный огонь по площади велся из шести автоматических винтовок или автоматов. Однако в результате операции убили только двоих, а один из них даже не попал в здание. Так куда же подевались остальные?
  Горожане, жившие поблизости от эвакуированной зоны, говорили, что мимо их окон проносились grüne Minnas с включенными мигалками и сиренами. Другие говорили о машинах «Скорой помощи», которые сопровождали полицейские автомобили и боевые машины пехоты. Однако ни в одну из местных больниц не доставляли VIP-пациентов, ни один морг или тюрьма не смогли похвастаться новыми приобретениями. С другой стороны, большое количество американских военных объектов и численность расквартированного на них персонала (после 11 сентября все эти объекты окружил забор из колючей проволоки, находящейся под высоким напряжением) указывали на то, что раненых и пленников могли доставить на один из этих объектов.
  Разрушения внутри школы не позволили хотя бы в малой степени восстановить картину штурма. Строители, допрошенные журналистами и полицией, не могли вспомнить ни об одном посетителе, за исключением высокого англичанина, уже опознанного как Манди. Осколки посуды и крошки еды, найденные среди штукатурки, обломков дерева, кусков кирпича и битого стекла, не могли служить уликами. Строители обычно ели на рабочем месте. Террористы, как известно, не брезговали и чужими чашками.
  Официальный ответ не порадовал прессу: «Раскрытие других деталей на текущий момент может поставить под удар важные операции в стадии их подготовки. Остальные люди, схваченные во время штурма, находятся под стражей».
  Какие люди? Какого возраста? Какой национальности, пола, расы? Находятся где? Они уже в Гуантанамо?[119]
  На этот счет в данный момент нам нечего добавить.
  Возникла, правда, одна загадочная личность, которая вроде бы могла дать ответы на многие интересующие прессу вопросы: водитель светло-коричневого «БМВ», взятого напрокат, который заехал за Манди в день штурма, а потом, по показаниям свидетелей, посетил с ним несколько исторических мест в городе. Этого незнакомца свидетели охарактеризовали словом fesch[120] – хорошо одетый, подтянутый, лет пятидесяти пяти, может, чуть старше.
  С «БМВ» журналисты разобрались без труда. Его брал напрокат некто Ханс Леппинк, проживающий в городе Делфт в Голландии. Кредитная карточка, паспорт и водительское удостоверение это подтверждали, но власти Голландии заявили, что никогда о нем не слышали, и даже не попытались объяснить, где и как он добыл столь правдоподобные голландские документы. Так что не осталось ничего другого, как вернуться к двум убитым террористам, каждому из которых уже перевалило за пятьдесят.
  * * *
  Из этой парочки Саша доставил гораздо меньше проблем. Стая специалистов по психологическому профилю террористов из никому не известных университетов слетела со своих академических шестков, чтобы разобрать его по косточкам.
  Немецкий архетип, дитя нацизма, искатель абсолютных истин, философ, пытающийся выразить чаяния маленького человека, то анархист, то коммунист, то бездомный радикал в вечном поиске способа подчинения общества своей воле.
  Его физические недостатки, вызываемое ими чувство неполноценности наводили на сравнение с министром пропаганды Гитлера, доктором Геббельсом. Как и последний, он, судя по свидетельствам, источник которых потом никто не мог вспомнить, ненавидел евреев.
  Разлука с набожным отцом, психическая болезнь матери и долгая, а потому подозрительная, смерть старшего брата, свидетелем которой стал Саша, теперь получили должное освещение в части их воздействия, как совместного, так и по отдельности, на формирование характера будущего террориста.
  Так был ли какой-то особенный момент в Сашиной жизни, рассуждали эти мудрые люди, наступило ли некое прозрение, когда Саша увидел, что тропа насилия, черная дорога, открылась перед ним, и двинулся по ней?
  Одна журналистка, из «Нью-Йорк таймс», знала лучше других, что прозрение было. Поклявшись не открывать источник информации, она получила ее из первых рук: от кадрового сотрудника американской разведки, очень скромного, но настоящего профессионала, в голове которого и родился план, позволивший воздать по заслугам Саше и его английскому сообщнику. Журналистка, на долю которой свалилась такая удача, не сообщила никаких подробностей о личности разведчика или его внешности, лишь указав, что он высокий, сдержанный и вообще, «мужчина, с которым я с радостью пошла бы в ресторан, если б он меня пригласил, но такого приглашения не последовало».
  Саша говорил о пустыне как о своем «диком месте», доверительно поведал журналистке ее супергерой, после чего добавил: «Вы, возможно, примете меня за психа, Салли, но лично я убежден, что во время пребывания Саши в этом самом „диком месте“ с ним произошло какое-то необычное, индуцированное его желаниями, религиозное обращение. Да, да, я знаю, что он был атеистом. Но при этом сыном священника и галлюцинировал. Может, принимал наркотики, хотя прямых доказательств тому у меня нет», – уточнил он, как человек, который относится к правде со всей серьезностью.
  * * *
  А вот Тед Манди заставил попотеть как психологов, так и журналистов. Рожденный в Пакистане игрок школьной сборной по крикету, сын солдата, недоучка из Оксфорда, берлинский анархист, мелкая сошка Британского совета, неудачник-учитель и сочувствующий исламу удостоился максимума внимания к своей персоне. Один таблоид не оставил без внимания даже кличку собаки Мо. «МО или МАО?» – так называлась первая статья на эту животрепещущую тему, и еще через пару номеров Мо превратилась в собачий эквивалент «Розового бутона» в «Гражданине Кейне».[121]
  Спокойное сожаление о случившемся прозвучало из уст Кейт, бывшей жены Манди, ныне амбициозного члена парламента от Донкастера, повторно вышедшей замуж за одного из главных идеологов Лейбористской партии. Политическое будущее этой дамы разом стало весьма неопределенным.
  – Хотя наш брак длился одиннадцать лет, на самом деле наша совместная жизнь была гораздо короче, – начала Кейт, с неохотой глядя в объективы телекамер. Она зачитывала заранее заготовленное заявление для прессы. Рядом стоял новый супруг, обеспечивая максимум моральной поддержки. – У нас никогда не возникало никаких разногласий. Тед по-своему был очень милым человеком, но крайне скрытным. За проведенные вместе годы его мысли по большей части оставались для меня полной загадкой, каковой, боюсь, и являются теперь для всего мира. Я не могу объяснить, как он стал таким, каким, судя по всему, стал. Я никогда не слышала, чтобы он упоминал в разговоре про Сашу. Я ничего не знала о его политической активности во время учебы в Берлине.
  Джейк, стоявший с другой стороны матери, высказался еще короче. «Моя мама и я крайне огорчены случившимся и пребываем в полнейшем замешательстве, – произнес он сквозь слезы. – Мы просим вас уважать наше горе, пока мы пытаемся сжиться с этой трагедией. – А потом добавил: – Как и мой биологический отец, я буду чувствовать, что в моей жизни дыра, которую я никогда не смогу заполнить».
  Но постепенно, благодаря усилиям комментаторов, образ Манди, тайного террориста, стал обретать все более четкие очертания.
  Его раннее увлечение исламом подтвердили бывшие одноклассники: «Школьную церковь Манди называл не иначе как мечеть», – сообщил один из них.
  И злость была у него в крови. Другой одноклассник упомянул о чуть ли не маниакальной ярости, с которой он играл в крикет и боулинг: «Он был чертовски агрессивен» (из «Дейли мейл»).
  Журналисты пролили свет и на его нездоровое увлечение всем немецким. «Там был старик, который учил нас игре на виолончели и немецкому. Он называл себя Мэллори. Но некоторые мальчики полагали, что он – нацист и прячется от правосудия. Тед его обожал. Бывало, декламировал немецкую поэзию, пока мы не требовали, чтобы он заткнулся».
  Утечка из одного американского разведывательного ведомства открыла миру, что во время непонятно чем вызванного пребывания в Таосе, штат Нью-Мексико, Манди дружил с двумя советскими агентами, в настоящее время отбывающими срок за совершенные преступления: знаменитым Берни Люгером, который прикидывался художником, чтобы добывать фотографии американских оборонных объектов в пустыне Невада, и его кубинской соучастницей, Нитой.
  Газетные публикации о том, как Британский совет мог нанять человека, на которого западноберлинская полиция завела уголовное дело по обвинению в участии в массовых беспорядках и без университетского диплома, привели к требованиям о проведении публичного расследования.
  Слухи о том, что Манди поддерживал секретные контакты с «культурными атташе» посольств коммунистических стран в Лондоне, отрицались представителем Британского совета, но без должной уверенности. «КАКОГО ЧЕРТА ОНИ ЕГО НЕ УВОЛИЛИ?» – вопрошал таблоид, поместив свидетельство одного из коллег Манди:
  «Тед был настоящим трутнем. Никто из нас не понимал, почему его держат на работе. Ничего не делал, разве что возил наших артистов по фестивалям в коммунистические страны да пил кофе в столовой».
  Вышибала в одном из стриптиз-клубов в Сохо заявил, что узнал его на фотографии. «Я бы узнал его везде. Долговязый, нескладный парень, очень дружелюбный. Всегда мог рассказать что-то веселое».
  * * *
  Но для того чтобы окончательно понять этот сложный характер, и в этом сходились многие, предстояло дождаться, пока Зару, бывшую проститутку и гражданскую жену Манди, убедят рассказать свою историю. Британские журналисты, вооруженные чеками со многими нулями, уже осаждали тюрьму в Анкаре.
  Зару, которая, разумеется, не случайно, улетела в Турцию со своим одиннадцатилетним сыном в день штурма, арестовали по прибытии и с тех пор интенсивно допрашивали. Шли разговоры о том, что американцы позволили ей улететь по одной простой причине: турецкие методы допроса славились своей эффективностью. Она приехала в Германию как невеста турецкого рабочего, теперь отбывающего семилетний срок в берлинской тюрьме за вооруженное ограбление. О Заре говорили, что она религиозная, умная, неразговорчивая и волевая женщина. Имам ее мечети в Мюнхене, которого тоже задержали на период расследования, настаивал на том, что она «никакая не фанатичка», но его мнение опровергалось другой прихожанкой мечети, отказавшейся назвать свое имя: «Она из тех, кого наша община должна отторгнуть от себя, если мы хотим достойно жить в двадцать первом веке». Потом, правда, выяснилось, что Зара одолжила у нее пальто и не успела вернуть до отлета в Турцию.
  Недавние сообщения из турецких полицейских источников показали, что Зара, пусть и оказалась крепким орешком, начала понимать целесообразность сотрудничества с теми, кто стоит на страже закона и справедливости.
  * * *
  Но, и это естественно, пока ведущие средства массовой информации по обе стороны Атлантического океана лезли из кожи вон, пытаясь найти ответ на вопрос, как Британия и Германия могли породить двух таких чудовищ, вдруг послышались альтернативные голоса, попытавшиеся внести диссонанс в достаточно ясную версию случившегося.
  Самый громкий из них прозвучал на некоммерческом веб-сайте, посвященном прозрачности в политике. Помещенная там статья называлась «ВТОРОЕ СОЖЖЕНИЕ РЕЙХСТАГА – ЗАГОВОР АМЕРИКАНСКИХ ПРАВЫХ ПРОТИВ ДЕМОКРАТИИ». Автор характеризовался как сотрудник английской разведки, много лет непосредственно готовивший ее операции и участвовавший в них, который недавно ушел в отставку со своего поста, и его не останавливает даже «риск потерять пенсию и попасть под суд». Основная идея статьи состояла в том, что вся осада школы, как и знаменитый поджог рейхстага Гитлером, – чудовищная провокация, осуществленная, по его словам, агентами «самоизбранной хунты вашингтонских неоконсервативных теологов, заседающих у самого президентского трона». А двое убитых мужчин столь же невиновны в приписываемых им преступлениях, как и бедный Ван-дер-Люббе, так называемый поджигатель рейхстага.
  Подписавшись АРНОЛЬД – фамилия это, имя или псевдоним, уточнить не удалось, хотя заглавные буквы указывали на последнее, – автор назвал разработчиком и реализатором всего этого грандиозного обмана «бывшего кадрового оперативного сотрудника ЦРУ», а Сашу и Манди – принесенными на заклание жертвами. Этот тип, обвиняемый АРНОЛЬДОМ, фигурировал в статье под инициалом Дж. и характеризовался как современный воинствующий христианин американо-ирландского происхождения. Указывалось, что в разведывательном сообществе, придерживающемся общепринятых традиций, Дж. считался опасным диссидентом.
  А самую отвратительную роль во «Втором сожжении» сыграл сообщник Дж., столь же аморальная личность русско-грузинского происхождения, известный как ДМИТРИЙ, профессиональный агент-провокатор и торговец информацией, при этом мнящий себя поэтом и актером. Поработав, иногда одновременно, на КГБ, ЦРУ и французскую разведку, в настоящее время он жил в Монтане, в рамках программы защиты свидетелей. Такой чести он удостоился, сообщив властям подробности нападения на американскую военную базу, которое сам и готовил.
  Далее АРНОЛЬД указал, что чиновники с Даунинг-стрит, отказавшись знакомиться заранее с подробностями плана «Второе сожжение», дали понять своим вашингтонским коллегам, что поддержат любую инициативу, которая раз и навсегда покончит с претензиями, высказываемыми Францией и Германией к американским методам ведения войны с терроризмом, не говоря уже о британских.
  В доказательство последнего тезиса он указал на так называемую «Гейдельберг-Сорбоннскую ось зла», столь полюбившуюся английской правой прессе, и охоту на ведьм, раздуваемую теми, кто хотел бы назвать поименно и застыдить «свободомыслящих» французских и немецких интеллектуалов, значащихся в ставших теперь знаменитыми Сашиных списках «отравителей разума» («Дейли телеграф»), которые добровольно согласились, по материалам той же газеты, «знакомить восприимчивые умы с тремя „Р“ псевдолиберализма: радикализмом, революцией и реваншем».
  На этом откровения АРНОЛЬДА не заканчивались. Тед Манди, конечно, мог выглядеть бездельником, слоняющимся по коридором Британского совета, писал он, но при этом являлся невоспетым героем «холодной войны», и точно таким же героем был Саша. Они на пару многие годы снабжали западных союзников бесценной информацией о коммунистической угрозе. АРНОЛЬД даже заявил, что Манди секретным указом был награжден английской медалью за мужество, но это утверждение тут же опровергли источники при дворе.
  А напоследок АРНОЛЬД сообщил, что Дж., через сложную систему подставных лиц, является единственным держателем акций компании, которая специализируется на поставке бронированных автомобилей, обеспечении личной защиты и консультирует в вопросах безопасности многих известных в корпоративном и шоу-бизнесе американцев, когда у тех возникает необходимость посетить кишащую террористами Европу. Той же компании принадлежит авторское право на единственную видеозапись штурма, когда-либо показанную по телевидению. На пленке отряд неопознанных героев в полной антитеррористической выкладке бежит сквозь клубы голливудского дыма по крыше здания школы. А на заднем плане, аккурат между двумя трубами, лежит тело евротеррориста Саши, застреленного на бегу. К нему уже спешат медики, а рядом валяется потрепанный брифкейс. Этот клип, который не раз и не два прокрутили все телекомпании мира, принес его владельцу многие миллионы долларов.
  * * *
  На Даунинг-стрит на статью АРНОЛЬДА отреагировали с предсказуемым пренебрежением. Если АРНОЛЬД существует, пусть приходит, и его утверждения будут рассмотрены. Но, скорее всего, эта статья – дело рук тех негодяев из разведывательной службы, которые хотят опорочить Новых лейбористов и подорвать особые отношения Великобритании с Соединенными Штатами. Пресс-секретарь Даунинг-стрит настоятельно рекомендовал своим слушателям обратить внимание на более важные моменты, такие, как рост валового внутреннего продукта, структурные изменения в экономике и положительная динамика финансовых индикаторов. «Дейли мейл» сурово отчитала «самого последнего крикуна, появившегося из теней секретного мира» и потребовала выявления всех «саботажников, которые порочат доброе имя нашей страны, прикидываясь ее защитниками».
  Подводя итог всей этой недостойной возне, высокопоставленный и владеющий информацией чиновник, имеющий доступ в самые высшие властные сферы, сказал буквально следующее: «Некоторые люди не понимают, что в наши дни мнить себя Джорджем Оруэллом[122] опасно для здоровья». Разумеется, он имел в виду не Даунинг-стрит или Вашингтон, а шпионов.
  * * *
  Политические последствия штурма не заставили себя долго ждать. Предсказание Саши, что вспышка на немецкой земле подкормленного исламистами евроанархизма погонит бюргеров под защиту Американского большого брата, подтвердилось целиком и полностью. Поначалу социал-демократический канцлер Германии выказывал упорное нежелание двинуться в этом направлении. Первоначальное заявление, по существу, осуждало тенденциозные и преждевременные выводы немецких правых, однако после ночи штурма маятник симпатий избирателей, согласно проведенным опросам общественного мнения, заметно качнулся в их сторону. И канцлеру, осознавшему, что плывет против течения, пришлось изменить тактику, сначала объявив о проведении независимого расследования немецкими спецслужбами, потом выразив сожаление, что его страна, поневоле став домом для некоторых исполнителей террористического акта 11 сентября, судя по всему, вновь была выбрана в качестве арены для новых бессмысленных актов насилия против наших американских друзей.
  Консервативные критики сочли его новое заявление явно недостаточным. «Почему канцлер ждал целую неделю? – вопрошали он. – И откуда вкралось в текст это склизкое судя по всему? Падайте на колени, канцлер! Кайтесь! В последнее время вы просматривали отчеты Центрального банка Германии? Или вы не знаете, что Америка ведет дела только с друзьями? Вы не понимаете, что они ненавидят нас за то, что в иракском вопросе мы спелись с французами и русскими? А теперь еще это, прости господи!»
  Но в конце концов все образовалось. Канцлер сделал все, разве что не послал в Вашингтон свою отрубленную голову на золотом блюде. В бундестаге его поддержали оппозиционные партии. Финансовые кары, которыми грозила американская администрация, не реализовались в конкретные мероприятия, в надежде, что федеральное правительство займет более реалистическую позицию на «новом этапе борьбы с террором». Под «новым этапом», несомненно, подразумевалось нападение на Иран. И речь, похоже, шла о том, пусть и читалось сие между строк, что к тому моменту федеральное правительство сформируют другие консервативные партии.
  Саша оказался прав и насчет Франкфуртской фондовой биржи. После короткого периода неустойчивости, цены акций на ней дружно пошли вверх. И один из обозревателей влиятельной правой немецкой газеты, захлебываясь радостью, отметил в своей колонке, что Гюнтер Грасс[123] знал, о чем писал, называя нас всех американцами.
  * * *
  И только на Францию, как всегда имеющую собственную точку зрения, самобичевание соседа не произвело никакого впечатления. Оставшийся неназванным представитель французской разведки заявил, что список левых французских ученых, вроде бы связанных с «Гейдельбергской школой террора», – «англосаксонский фантом». Честность и чистота известных французских мыслителей и ученых остались незапятнанной. Пресс-секретарь президента, коснувшись этого вопроса, указал, «что весь эпизод – наглядный пример манипуляции средствами массовой информации, проведенной на любительском уровне», а потому и отношение к нему во Франции соответствующее. В результате все новые бутылки французского вина опорожнялись в американские раковины, жареный картофель по-французски переименовали в жареный картофель свободы, а трехцветный флаг торжественно сожгли на вашингтонской улице.
  Россия, пусть и занятая экономическими проблемами, получила двойную выгоду: заглушила последние оставшиеся голоса «антисоциальной» оппозиции в правительстве, средствах массовой информации и парламенте, мотивируя свои действия тем, что безответственный протест есть основа террора, и с молчаливого согласия Вашингтона с удвоенной энергией повела войну с народом Чечни.
  * * *
  Подвели черту под этой историей сами террористы. Оба, словно сговорившись, оставили завещание. Возможно, так поступают все подобные им люди. Каждый выразил желание быть похороненным рядом с матерью: Саша, немец, в Нойбранденбурге, Манди, англичанин, на прожаренном солнцем склоне холма в Пакистане. Досужая журналистка посетила место упокоения Манди. Туман, сообщила она, там никогда не рассеивается, а у разбитых надгробных камней на могилах христиан здешняя ребятня любит разыгрывать свои детские сражения…
  
  Корнуэлл, 9 июня 2003 г
  Выражение признательности
  Выражаю искреннюю благодарность Сэнди Лину, Энн Мартин, Тони Макклинагэну и Реши Тревельяну за английские Индию и Пакистан, имаму Халиме Краузену за щедрые комментарии по исламским традициям и обрядам, Энтони Барнетту с сайта openDemocracy.net и Джудит Херрин за радикальную Англию шестидесятых и семидесятых, Тимоти Гартону Эшу, Гуннару Швееру и Стефену Штробелю за исторические и редакторские советы, далеко превосходящие дружескую поддержку, Конраду Паулю за его Веймар и Лотару Менне за его Берлин, и еще больше Михаэлю Бузельмейеру за его Гейдельберг и Джону Пилгеру за мудрые слова, произнесенные за обедом. Я должен признать свой неоплатный долг перед превосходной книгой «Простые истории от Рея», вышедшей из-под пера Чарльза Аллена.
  Мои бесконечные извинения бесподобным администраторам дворца Лидерхоф короля Людвига, которые в реальной жизни принимают на работу только первоклассных гидов. Во вверенном им дворце нет никакой подсобки садовника, а посетители – добропорядочные и всегда трезвые.
  Джон Ле Карре
  Идеальный шпион
  Посвящается P., который разделил со мной это путешествие, дал на время свою собаку и подарил несколько эпизодов из своей жизни.
  
  Если у человека две женщины, он теряет душу.
  А если у человека два дома, он теряет голову.
  Пословица
  1
  Ранним ветреным октябрьским утром Магнус Пим вылез из старенького деревенского такси в прибрежном городке Южного Девоншира, который казался в этот час необитаемым, и, расплатившись с шофером, двинулся через площадь перед церковью. Местом его назначения был ряд плохо освещенных домиков-пансионатов с вывесками, гласившими: «Красивый вид», «Командор», «Эврика». Магнус Пим был человеком могучего телосложения, но стройным и представительным. Шагал он легко. Его тело было чуть наклонено вперед, в лучших традициях класса англосаксонских администраторов. Типичная поза для англичан, когда они поднимают флаг в далекой колонии, открывают истоки больших рек, стоят на палубе тонущего корабля. Магнус Пим находился в пути шестнадцать часов, но на нем не было ни пальто, ни шляпы. В одной руке он нес толстый черный чемоданчик, какие носят чиновники, а в другой — зеленый пакет из магазина «Хэрродс». Сильный морской ветер трепал его городской костюм, от соленого дождя щипало глаза, клочья пены катились по асфальту. Но Пим ни на что не реагировал. Подойдя к крыльцу дома, на котором висела табличка «мест нет», он нажал на кнопку звонка и стал ждать — сначала вспыхнул свет на улице, затем звякнула снимаемая внутри цепочка. Пока он ждал, на церковных часах пробило пять. Словно откликаясь на их зов, Пим повернулся на каблуках и уставился на церковную площадь. Оглядел массивную башню баптистской церкви на фоне бегущих облаков. Изогнутые араукарии, гордость декоративных садов. Пустую раковину для оркестра. Автобусную остановку. Темные провалы разбегающихся в стороны улиц. Двери — одну за другой.
  — Ах, мистер Кэнтербери, это вы, — резко произнес старческий женский голос, когда дверь за его спиной открылась. — Скверный вы человек. Ясное дело, снова ехали ночным поездом. Почему вы никогда не звоните по телефону?
  — Здравствуйте, мисс Даббер, — сказал Пим. — Как поживаете?
  — Как я поживаю, не имеет значения, мистер Кэнтербери. Входите же. Вы до смерти простудитесь.
  Но невзрачная площадь словно бы очаровала Пима.
  — Мне казалось, «Морской вид» продается, — заметил он мисс Даббер, которая тем временем, уцепившись за его рукав, пыталась втащить его в дом. — Вы говорили, мистер Кук выехал оттуда после того, как его жена умерла. Сказали, ноги его там не будет.
  — Конечно, не будет. Он же такой чувствительный. Сейчас же входите, мистер Кэнтербери, и вытрите как следует ноги, а я приготовлю вам чай.
  — А почему же наверху, в окне его спальни, горит свет? — спросил Пим, позволяя ей тащить его по ступенькам.
  Подобно многим тиранам, мисс Даббер была маленькая, сухонькая и скособоченная — из-за горбатой спины халат на ней сидел неровно и все вокруг казалось скособоченным.
  — Мистер Кук сдал верхний этаж — его сняла Селия Вэнн, она там рисует. Надо же быть таким! — Она задвинула засов. — Исчезаете на три месяца, возвращаетесь среди ночи и беспокоитесь по поводу того, что в чьем-то окне горит свет. — Задвинула другой. — Видно, вас ничто не изменит, мистер Кэнтербери. И зачем я только волнуюсь!
  — Кто это, черт подери, Селия Вэнн?
  — Дочка доктора Вэнна, глупенький. Ей хочется смотреть на море и рисовать его. — Тон ее вдруг резко изменился. — Да что же это, мистер Кэнтербери, как вы посмели? Сию же минуту снимите.
  Задвинув последний засов, мисс Даббер выпрямилась, насколько могла, и уже приготовилась вытерпеть его объятия. Но вместо обычного насупленного выражения, которому никто не верил, на ее остроносом личике появился страх.
  — Этот жуткий черный галстук, мистер Кэнтербери! Я не хочу смерти в моем доме, не хочу, чтобы вы мне ее принесли. По ком это вы надели?
  Пим был мужчина красивый и солидный, хоть в нем и чувствовалось что-то мальчишеское. В пятьдесят с небольшим он был в расцвете сил, полный рвения и энергии, — таких вокруг не существовало и в помине. Но самым привлекательным, по мнению мисс Даббер, была его чудесная улыбка, теплая и искренняя, убеждавшая ее в том, что все в порядке.
  — Просто умер один старый коллега по Уайтхоллу, мисс Ди. Не из тех, из-за кого надо хлопать крыльями. Не из близких.
  — В моем возрасте любая смерть кажется близкой, мистер Кэнтербери. Как его звали?
  — Да я его почти и не знал, — заявил Пим, развязывая галстук и засовывая его в карман. — И во всяком случае, я не собираюсь называть вам его, чтобы вы потом охотились за некрологами — вот так-то. — Взгляд его при этом упал на книгу постояльцев — она лежала раскрытая на столе в холле под оранжевой ночной лампочкой, которую в свой последний приезд он ввинтил в потолок. — Никаких случайных клиентов, мисс Ди? — спросил он, пробегая глазами список. — Никаких беглых парочек, таинственных принцесс? А что с теми двумя любовниками, которые приезжали на Пасху?
  — Никакие они не любовники, — строго поправила его мисс Даббер, ковыляя на кухню. — Они жили в разных комнатах, а вечерами смотрели футбол по телевидению. Что это вы сказали, мистер Кэнтербери?
  Но Пим ничего не говорил. Порой его речь, словно повинуясь внутреннему импульсу, вдруг обрывалась на полуслове, как внезапно прерванный телефонный разговор. Он перевернул страницу, потом другую.
  — Думаю, я больше не стану принимать случайных постояльцев, — донесся сквозь раскрытую дверь голос мисс Даббер с кухни, где она зажигала газ. — Иной раз сижу тут с Тоби, и раздается звонок в дверь, я говорю: «Пойди открой, Тоби». Ну, он, конечно, не открывает. Не может же полосатый кот открывать дверь. Так что мы с ним продолжаем сидеть. Сидим и ждем, а потом слышим: шаги удаляются. — Она с лукавым видом оглядела Пима. — Тебе не кажется, Тоби, что наш мистер Кэнтербери влюбился? — игриво спросила она кота. — Мы сегодня такие веселые! Такие сияющие! В этом костюме наш мистер Кэнтербери выглядит лет на десять моложе. — Не получив от кота нужного отклика, она обратилась к канарейке: — Только он ведь никогда нам этого не скажет, верно, Дикки? Мы узнаем все последними. Цук-цук? Цук-цук?
  — «Джон и Сильвия Иллиджибл из Уимблдона», — прочел Пим, все еще просматривая книгу записи постояльцев.
  — Джон делает компьютеры, Сильвия составляет для них программы, они уезжают завтра, — нехотя сообщила ему мисс Даббер. Ей не хотелось признавать, что в мире для нее существует еще кто-то, кроме любимого мистера Кэнтербери. — Что это такое вы мне привезли? — возмущенно воскликнула она. — Ни за что не приму! Забирайте обратно!
  Но в душе мисс Даббер вовсе не была возмущена, и от подарка она не откажется, и Пим не заберет обратно плотную, белую с золотом, вязаную кашемировую шаль, покоившуюся в коробке из «Хэрродса» и все еще проложенную папиросной бумагой «Хэрродса», которой мисс Даббер, казалось, дорожила даже больше, чем тем, что прикрывали листы. Во всяком случае, вынув шаль, она прежде всего разгладила бумагу, сложила ее так, как она была сложена, и уложила в коробку, а коробку поставила в буфет, где хранила свои сокровища. Только после этого она разрешила Пиму накинуть ей на плечи шаль и обнять ее.
  Пим выпил ради мисс Даббер чаю, Пим ублажил старушку, съев кусок пирога и расхвалив его до небес, хоть она и твердила, что пирог подгорел. Пим пообещал ей приладить затычку в раковине и прочистить мусоропровод; посмотреть, пока он тут, в порядке ли цистерна на втором этаже. Пим был скор в движениях и сверхвнимателен, и та веселость, которую старушка проницательно подметила, не покидала его. Он взял Тоби на колени и принялся гладить — чего прежде никогда не делал и что явно не доставило большого удовольствия Тоби. Он выслушал последние новости об Эл, древней тетушке мисс Даббер, тогда как обычно одного упоминания о тетушке Эл было достаточно, чтобы он тут же отправился спать. Он расспросил старушку — что делал всегда — о местных происшествиях за время его отсутствия и с сочувствием выслушал перечень жалоб мисс Даббер. Он кивал, слушая ее рассказы, и часто улыбался про себя по неясной причине или, прикрывшись ладонью, зевал. А потом вдруг поставил чашку на блюдце и стремительно поднялся, точно боясь опоздать на поезд.
  — Я пробуду у вас, мисс Ди, если не возражаете, достаточно большой срок. Мне надо довольно много написать.
  — Вы всегда так говорите. Последний раз собирались поселиться тут навечно. А потом вскакиваете чуть свет и, даже не позавтракав, назад, в Уайтхолл.
  — Возможно, я пробуду тут у вас целых две недели. Я взял отпуск, чтобы поработать спокойно.
  Мисс Даббер изобразила испуг.
  — Но что же будет со страной? Что станется со мной и с Тоби без мистера Кэнтербери у руля государства?
  — Так какие же у мисс Ди планы? — с подкупающей улыбкой спросил он, беря чемоданчик, который, судя по тому, с каким усилием он его приподнял, был нелегким.
  — Планы? — эхом отозвалась мисс Даббер и премило улыбнулась, продолжая свою мистификацию. — В моем возрасте этим заниматься не стоит, мистер Кэнтербери. Пусть строит их за меня Господь. Он это лучше умеет делать, чем я, верно, Тоби? Так оно получается надежнее.
  — А как насчет круиза, о котором вы все время говорите? Пора бы вам побаловать себя, мисс Ди.
  — Не сходите с ума. Это же было много лет назад. Желание у меня прошло.
  — Я по-прежнему готов его оплатить.
  — Я знаю, что оплатите, да благословит вас Господь.
  — Если хотите, я могу созвониться. И мы вместе сходим к агенту по путешествиям. Собственно, я даже присмотрел для вас один круиз. Ровно через неделю из Саутхемтона отправляется «Ориент эксплорер». У них есть один отказ. Я справлялся.
  — Вы что, хотите избавиться от меня, мистер Кэнтербери?
  Пим долго смеялся.
  — Даже если мы с Господом Богом объединимся, нам и то не сдвинуть вас с места, мисс Ди, — сказал он.
  Мисс Даббер проследила из холла, как он пошел вверх по узкой лестнице, полюбовалась его молодцеватой выправкой, невзирая на тяжелый чемодан. Собирается на какую-то конференцию высокого уровня. И к тому же — важную. Она слышала, как он, легко шагая, прошел по коридору к комнате номер восемь окнами на площадь, — комната эта была сдана теперь на самый долгий срок за всю ее долгую жизнь. Понесенная утрата не слишком повлияла на него, с облегчением решила мисс Даббер, слыша, как он отпирает дверь и тихо закрывает за собой. Просто один из старых коллег по министерству, не кто-то из близких. Ей не хотелось, чтобы Пим огорчался. Пусть остается тем безупречным джентльменом, который много лет тому назад появился у ее дверей в поисках, как он выразился, пристанища без телефона, хотя у нее на кухне стоял вполне исправный телефон. И с тех пор каждые полгода он платил ей вперед, наличными, без квитанций. И за один день выстроил невысокую каменную стенку вдоль дорожки в ее сад — в качестве сюрприза ко дню ее рождения, — припугнув хорошенько каменщика и штукатура. А после мартовской бури собственными руками снова уложил сдвинувшуюся черепицу на крыше. И присылал ей цветы, и фрукты, и шоколад, и сувениры из разных диковинных мест, ни разу не объяснив, что он там делает. И помогал ей подавать завтрак, когда у нее бывало слишком много случайных постояльцев, и выслушивал ее рассказы про племянника, у которого было столько планов, как делать деньги, только ничего из этого не вытанцовывалось. Последний план был связан с открытием в Эксетере салона для игры в бинго, но прежде требовалось погасить задолженность в банке. Постоялец не получал почты, и не принимал посетителей, и не играл ни на каких инструментах — только слушал иностранное радио, и никогда не пользовался телефоном, — только чтобы позвонить местным торговцам. И никогда ничего не рассказывал про себя — только, что живет он в Лондоне и работает в Уайтхолле, но много разъезжает, да еще то, что фамилия его Кэнтербери, почти как название города. Ни детей, ни жен, ни родителей, ни подружек — никого у него нет на свете, кроме его единственной мисс Ди.
  — За это время его могли посвятить в рыцари, а мы с тобой ничего и не знаем, — объявила она Тоби, поднеся к носу шаль и вдыхая запах шерсти. — Он мог стать премьер-министром, а мы с тобой услышали бы об этом только по телевизору.
  Сквозь стук дождя до мисс Даббер слабо долетело пение. Мужской голос — немелодичный, но приятный. Сначала она решила, что это — «Зеленые рукавчики», доносящиеся из сада, потом подумала, что это — «Иерусалим», доносящийся с площади, и уже направилась было к окну, чтобы окликнуть поющего. И только тут поняла, что это мистер Кэнтербери поет наверху, и была настолько изумлена, что уже открыла было дверь с намерением дать ему отповедь и замерла на пороге, прислушиваясь. Пение внезапно умолкло. Мисс Даббер улыбнулась. «Вот теперь он прислушивается, что делаю я, — подумала она. — Такой уж он, мой мистер Кэнтербери».
  * * *
  А в Вене, тремя часами раньше, Мэри Пим, жена Магнуса, стояла у окна своей спальни и смотрела на мир, поразительно спокойный в отличие от того, который избрал ее муж. Она не закрывала портьер и не включала света. Мэри была одета «для приема», как сказала бы ее матушка, и уже целый час стояла в своем голубом костюме у окна в ожидании — вот сейчас подъедет машина, вот раздастся звонок в дверь, вот мягко повернется ключ мужа в замке. И в уме ее шло неравное состязание между Магнусом и Джеком Бразерхудом — кого из них принять первым. Ранний осенний снежок все еще лежал на вершине холма, над ним плыла полная луна, расчертившая комнату белыми и черными полосами. В элегантных виллах, выстроившихся вдоль проспекта, один за другим гасли разведенные для дипломатических приемов костры. Супруга министра Майерхофа устраивала танцы для участников переговоров о сокращении вооруженных сил под джаз из четырех человек. Мэри должна была бы там быть. Ван Лейманы устраивали ужин а-ля фуршет для бывших пражан, приглашались оба пола. Она должна была бы туда пойти — они оба должны были бы пойти — и, протиснувшись мимо стоящих группками гостей, взять себе виски с содовой и водку для Магнуса. И включить радиолу и время от времени танцевать, — эти такие легкие на подъем дипломаты Пимы, такие популярные, как они великолепно принимали в Вашингтоне, когда Магнус был заместителем резидента и все было совершенно великолепно. И Мэри жарила яичницу с беконом, а Магнус шутил и выуживал информацию и приобретал новых друзей — он этим без устали успешно занимался. Ведь это-то было время светского сезона в Вене, когда люди, весь год не раскрывавшие рта, возбужденно обсуждали Рождество и Оперу сбрасывая предосторожность, как старое тряпье.
  Но так было тысячу лет тому назад. Так было до прошлой среды. А сейчас самое важное, чтобы Магнус подъехал по проспекту на своем «метро», который он обычно оставлял в аэропорту, и, опередив Джека Бразерхуда, вошел в парадную дверь.
  Зазвонил телефон. Тот аппарат, что стоит у кровати. С его стороны. «Да не беги же, идиотка, еще упадешь. Но и не спешить нельзя, а то он повесит трубку. Магнус, дорогой, о великий Боже, хоть бы это был ты, у тебя заскок, и теперь все прошло, я не стану даже спрашивать, что случилось, я никогда больше не буду тебе не доверять». Мэри подняла трубку и почему-то — сама не понимая почему — плюхнулась на перину, схватила другой рукой блокнот и карандаш на случай, если придется записывать номера телефонов, адреса, инструкции. Она не выпалила: «Магнус?» чтобы он не услышал в ее голосе тревоги, не сказала: «Алло», так как боялась выдать голосом даже волнение. Мэри произнесла по-немецки свой номер телефона, чтобы Магнус понял, что это говорит она, что голос ее звучит нормально, что она в порядке и не злится на него и он может спокойно возвращаться. «Никакого шума, никаких проблем, я здесь и, как всегда, жду тебя».
  — Это я, — произнес мужской голос.
  Но это был не тот «я». Это был Джек Бразерхуд.
  — Как я полагаю, ничего нового о том нет, — произнес Бразерхуд сочным уверенным голосом представителя английских военных кругов.
  — Ни слова ни от кого. Ты где?
  — Буду через полчаса, постараюсь раньше. Дождись меня, хорошо?
  «Камин, — вдруг вспомнила она. — Боже мой, камин!» Она поспешила вниз, уже не в состоянии отличить маленькую неприятность от крупной. Мэри отослала на ночь горничную и забыла подложить дров в камин в гостиной, и он наверняка потух. Но она ошиблась. Огонь весело горел, и достаточно было бы подбросить еще одно полено, чтобы предутренние часы не казались столь погребальными. Именно это она и сделала, а потом заскользила по комнате, приводя ее в порядок, — цветы, пепельницы, подносик для виски Джека, — чтобы все вокруг было безупречным, ибо внутри все было наоборот. Мэри закурила и, не впустив в легкие дыма, выдохнула его яростными поцелуйчиками. Затем налила себе очень большую порцию виски — собственно, за этим она прежде всего и спускалась. «Ведь если б мы танцевали, я бы выпила уже несколько порций».
  Мэри, как и Пим, была безукоризненной англичанкой. Светловолосая, с волевым подбородком, стройная. В роду Мэри было рекордное количество доблестных смертей. Ее дед умер в Пашендейле, ее единственный брат Сэм — совсем недавно в Белфасте, и целый месяц после этого Мэри казалось, что бомба, разорвавшая «джип» Сэма на куски, убила и ее душу, но умерла не Мэри, а ее отец — от разрыва сердца. Все ее родственники были военными. Все вкупе они оставили ей приличное наследство, неистово патриотическую душу и небольшое поместье в Дорсетшире. Мэри была честолюбива и умна; она любила мечтать, отличалась страстностью желаний и устремлений. Но правила жизни были заложены для нее задолго до рождения и с тех пор, с каждой смертью, все глубже укоренялись в ней. В семье Мэри мужчины участвовали в военных кампаниях, а женщины поддерживали мужчин в тяжелую минуту, оплакивали их и продолжали жить. Ее поклонение Господу, ее званые ужины, ее жизнь с Пимом — все протекало согласно одному и тому же твердому принципу.
  Так было до июля. До отдыха на Лесбосе. «Магнус, вернись. Я сожалею, что устроила скандал в аэропорту, когда ты не появился. Сожалею, что кричала на сотрудника „Бритиш эйруейз“ моим шестиакровым голосом, как ты его называешь, сожалею, что размахивала дипломатическим паспортом. И сожалею — ужасно сожалею! — что позвонила Джеку и спросила, где, черт подери, мой муж? Так что, пожалуйста, вернись домой и скажи мне, что надо делать. Все остальное не имеет значения. Только будь тут. Сейчас».
  Обнаружив, что она стоит у двойных дверей в столовую, Мэри распахнула их, включила люстры и, со стаканом виски в руке, оглядела длинный пустой стол, блестевший, как озеро. «Красное дерево. Под восемнадцатый век. Такой положено иметь советнику — это не следствие чьего-то вкуса. Можно удобно рассадить четырнадцать человек или шестнадцать, если поставить стулья и у закругленных концов. Проклятое прожженное пятно — чего я только ни пробовала, чтобы его вывести. Вспоминай же, — сказала она себе. — Заставь память вернуться назад. Выстрой все в своей глупой маленькой голове до того, как Джек Бразерхуд позвонит в дверь. Выйди из своей скорлупы и загляни внутрь. Немедленно». Ночь была такая же, как сейчас, свежая и волнующая. Среда, день, когда мы устраивали приемы. И луна была такая же, как сегодня, только с щербинкой с одной стороны. Эта дурочка Мэри Пим, схватившая самую высокую оценку всего по одному предмету и так и не пошедшая в университет, стоит в спальне, широко расставив ноги, и надевает фамильный жемчуг, в то время как блистательный Магнус, ее муж, первый студент в Оксфорде, уже в смокинге, целует ее сзади в шею и, чтобы поднять ей настроение, изображает балканского жиголо. Магнус, конечно, в том настроении, какого требует обстановка.
  — Ради всего святого! — взрывается Мэри резче, чем намеревалась. — Перестань дурака валять и защелкни мне эту дурацкую застежку.
  И Магнус исполняет просьбу. Он всегда выполняет просьбы. Магнус чинит и исправляет и обслуживает гостей лучше любого дворецкого. А выполнив просьбу, он обнимает мои груди и, жарко дыша мне в шею, говорит: «Послушай, детка, а нет ли у нас времени на один божественный миг? Нет? Да?»
  Но Мэри, по обыкновению, так нервничает, что даже не способна улыбнуться, и велит ему спуститься вниз — надо проследить, принес ли нанятый на вечер слуга, герр Венцель, лед из рыбного магазина Вебера. И Магнус идет. Магнус всегда идет. Идет, даже когда вместо этого следовало Мэри бы хорошенько отшлепать.
  Прервав ход своих мыслей, Мэри подняла голову и прислушалась. Мотор машины. В такую погоду эти звуки возникают как дурные воспоминания. Но, в отличие от дурных воспоминаний, бесследно исчезают.
  * * *
  Званый ужин. Любимое занятие дипломатов. Все идет прекрасно, как бывало в Джорджтауне в те дни, когда Магнус, будучи заместителем резидента, еще шел вверх, и впереди уже отчетливо виден был пост начальника службы, и все между Магнусом и Мэри было улажено, если не считать той черной тучи, что день и ночь давит на душу Мэри, даже когда она об этом не думает, и туча эта имеет имя — Лесбос, греческий остров в Эгейском море, окруженный чудовищными воспоминаниями. Мэри Пим, жена Магнуса, советника по некоторым неупоминаемым всуе делам посольства Великобритании в Вене и, по сути, резидента в этой стране, — что знают все кому-надо-известные, — гордо восседает напротив мужа, отделенная от него ее фамильными серебряными канделябрами, в то время как слуги обносят двенадцать кому-надо-известных уважаемых членов местного разведывательного сообщества олениной, тушеной по рецепту ее матушки.
  — У вас ведь тоже есть дочь, — говорит Мэри Динкелю, старшему правительственному советнику из австрийского министерства обороны на хорошо выученном немецком. — Ее зовут Урсула, верно? Когда я в последний раз о ней слышала, она училась в консерватории, по классу фортепьяно. Расскажите мне о ней. — И тихо, обращаясь к проходящей мимо служанке: — Фрау Венцель, у мистера Ледерера, через два человека от меня, нет красного соуса. Исправьте оплошность.
  Приятный вечер, решила Мэри, слушая перечень бед, свалившихся на семью Динкеля. Вот ради такого вечера она трудилась, трудилась всю свою замужнюю жизнь, в Праге и в Вашингтоне, когда дела их шли в гору, трудится и здесь, где они отбывают свой срок. Она была счастлива, она продолжала поддерживать престиж своей страны, черную тучу Лесбоса все равно что унесло ветром. Том хорошо учится в школе-интернате и скоро приедет домой на рождественские каникулы. Магнус снял домик в Лехе, чтобы покататься на лыжах. Ледереры сказали, что присоединятся к ним. Магнус эти дни был так изобретателен, такое проявлял к ней внимание, несмотря на болезнь отца. А прежде чем отправиться в Лех, он повезет ее в Зальцбург послушать «Парсифаля», и, если она поднажмет, они пойдут на бал в Оперу, потому что, как любили говорить в семье Мэри, «девчонка любит попрыгать». При удачном стечении обстоятельств Ледереры и тут смогут к ним присоединиться — дети проведут вместе вечер: можно будет кого-нибудь нанять за ними присмотреть, — а присутствие посторонних в эти дни в известной мере облегчало ситуацию с Магнусом. Бросив взгляд на Пима в свете канделябра, Мэри сверкнула улыбкой, как раз когда он поворачивался к соседу слева, сидевшему точно глухонемой. «Извини за то, что обижалась», — говорила ее улыбка. «Все забыто», — отвечал он ей. «А когда они уедут, — продолжила она, — мы с тобой останемся трезвыми и займемся любовью, и все будет отлично».
  Именно в эту минуту зазвонил телефон. Именно тогда, когда она мысленно вела этот любовный разговор с Магнусом и была невероятно счастлива. Она услышала два звонка, три и уже начала сердиться, когда наконец услышала, что герр Венцель подошел к аппарату. «Герр Пим перезвонит вам позже, если это не срочно», — мысленно прорепетировала она. Герр Пим слишком занят, рассказывая смешную историю на своем безупречном немецком, вызывающем такую досаду в посольстве и приводящем в изумление австрийцев. Герр Пим может, если попросят, имитировать и австрийский выговор или, что еще забавнее, — швейцарский: он ведь учился там в колледже. Герр Пим может поставить несколько бутылок в ряд и, ударяя по ним столовым ножом, заставить их звенеть, как колокол на старой швейцарской железной дороге, в то время как сам он выкликает названия станций между Интерлакеном и Юнгфрауйох на манер местных станционных смотрителей и его аудитория рыдает от ностальгического веселья.
  Мэри обратила взгляд в дальний конец пустого стола. А Магнус… чем он в тот момент занимался помимо флирта с Мэри?
  Ответ был прост: муж пользовался огромным успехом. Справа от него сидела внушающая благоговейный трепет фрау советница Динкель, женщина до того некрасивая и невоспитанная даже по сравнению с другими чиновничьими женами, что самые заматерелые вояки в посольстве ошеломленно молчали при ней. А Магнус притягивал ее к себе, как солнце, — цветок, она просто не могла насладиться его обществом. Иной раз, глядя, как он старается, Мэри невольно преисполнялась жалости к нему за то, что он так выкладывается. Ей хотелось, чтобы он легче ко всему относился, — ну, хотя бы иногда. Он заслуживает отдыха. «Будь он настоящим дипломатом, он без труда уже стал бы послом», — думала она. В Вашингтоне, заверил ее по секрету Грант Ледерер, Магнус пользовался большим влиянием, чем резидент или посол. А в Вене — хотя его и тут невероятно чтили и он пользовался невероятным влиянием — произошел явный спад. Что ж, так оно и должно быть, но, когда пыль осядет, Магнус снова выйдет на беговую дорожку — надо лишь проявить терпение. Жаль, думала Мэри, она слишком для него молода. Иногда он пытается опуститься до ее уровня, думала Мэри. Слева от Магнуса, тоже им зачарованная, сидела фрау полковничиха Мор, чей муж, немец, был приписан к бюро Службы связи в Винер-Нейштадте. Но подлинную победу Магнус, по обыкновению, одержал над Грантом Ледерером III, «с черной бороденкой и черными мыслишками», как характеризовал его Магнус, — человеком, который полгода тому назад возглавил правовой отдел американского посольства, а на самом деле занимался, конечно, прямо противоположными вещами, ибо Грант был новым представителем ЦРУ и давним другом Магнуса по Вашингтону.
  — Грант обожает заниматься никому не нужным творчеством, — ворчал Магнус, как ворчал на всех своих друзей. — Раз в неделю сажает нас всех за большой круглый стол и придумывает названия тому, чем мы уже двадцать лет занимаемся безо всяких названий.
  — Но он такой забавный, милый, — напоминала ему Мэри. — А Би — ужасно аппетитная.
  — Грант — альпинист, — как-то раз сказал Магнус. — Он делает из нас такую замечательную связку, чтобы можно было потом лезть вверх по нашим спинам. Подожди — вот увидишь.
  — Но он хоть умница, милый. Во всяком случае, может составлять тебе компанию, верно?
  В рамках ограничений, существующих в отношениях между дипломатами, Пимы и Ледереры действительно составляли великий квартет, а у Магнуса просто была такая манера проявлять любовь к людям — пинать их, просверливать в них дырки и клясться, что он никогда больше не станет с ними разговаривать. Дочь Ледереров Бекки была одних лет с Томом, и они, по сути дела, чуть ли не все свободное время проводили вместе; Би и Мэри сошлись, словно две половины дома, объятого огнем. Что же до Би и Магнуса… Откровенно говоря, Мэри иногда задумывалась над тем, не слишком ли они дружны. Но с другой стороны, она замечала, что в квартетах всегда устанавливаются взаимопритяжения по диагонали, даже если это ни к чему большему не ведет. А если между этими двумя что-то и произойдет, — что ж, если быть совсем откровенной, Мэри не прочь отыграться с Грантом, чей подспудный накал все больше распалял ее.
  — Мэри, твое здоровье! Отличный вечер. Всем он очень нравится.
  Это была Би, вечно поднимавшая за всех тосты. На ней были бриллиантовые серьги и платье с глубоким вырезом, на который Мэри весь вечер поглядывала. Трое детей и такой бюст — чертовски несправедливо. Мэри в ответ подняла бокал. У Би пальцы машинистки — слегка деформированные, подметила она.
  — Да ну же, Грант, старина, проявись, наконец, — говорил Магнус, по обыкновению, полушутя-полусерьезно. — Прояви милосердие, приоткрой нам щелочку. Если все, что ваш доблестный президент говорит нам про коммунистические страны, правда, как же можно, черт подери, заключать с ними какие-то сделки?
  Краем глаза Мэри увидела, как стала расползаться фиглярская улыбка по лицу Гранта, так, что казалось, от восторга перед остроумием Пима у него сейчас лопнет кожа.
  — Магнус, будь на то моя воля, я посадил бы тебя со стаканом мартини и американским паспортом на большой посольский ковер-самолет и отослал бы в Вашингтон, чтоб ты там баллотировался от демократической партии. Ни разу еще не слышал, чтобы бунтарские мысли излагались так хорошо.
  — Выдвинем Магнуса в президенты? — промурлыкала Би, сидя очень прямо и приложив руки к груди, точно кто-то предложил ей шоколадку. — Чудесненько!
  В этот момент появился с подчеркнуто раболепным видом герр Венцель и, старательно согнувшись над Магнусом, прошептал ему в левое ухо, что его срочно — извините, ваше превосходительство, — просят к телефону из Лондона — извините, герр советник.
  Магнус извинил. Магнус всех извинял. Магнус осторожно обошел воображаемые препятствия по пути к двери, улыбаясь и сочувствуя, а Мэри заговорила еще оживленнее, прикрывая его отступление огнем светской болтовни. Но когда дверь за ним закрылась, произошло нечто непредвиденное. Грант Ледерер посмотрел на Би, а Би Ледерер посмотрела на Гранта. Мэри поймала их взгляды, и кровь у нее застыла.
  Почему? Что промелькнуло между ними при обмене этим неосторожным взглядом? Неужели Магнус действительно спал с Би… и Би все рассказала Гранту? Или эти двое обменялись изумленными взглядами, восхищаясь ушедшим хозяином? В той сумятице, которая затем последовала, Мэри ни на йоту не продвинулась в ответе на эти вопросы. Во взгляде, которым они обменялись, не было ни сексуального влечения, ни любви, ни зависти, ни дружеского чувства. В нем был сговор. Мэри видела и знала. Это была пара убийц, которые сказали друг другу взглядом: «скоро», и это «скоро» относилось к Магнусу. Скоро мы его прищучим. Скоро спесь с него слетит, и наша честь будет восстановлена. «Я увидела, что они ненавидят его», — подумала Мэри. Она подумала так тогда, — так она думает и сейчас.
  — Грант — это Кассий, ищущий себе Цезаря, — сказал как-то Магнус. — Если он в скором времени не найдет спины, в которую можно всадить кинжал, Управление отдаст его кинжал кому-нибудь другому.
  Однако в дипломатии ничто не длится долго, ничто не является абсолютом, и сговор прикончить кого-то не может помешать течению беседы. Оживленно болтая, поддерживая разговор о детях и покупках, отчаянно пытаясь найти объяснение тем ужасным взглядам, какими обменялись Ледереры, а главное — с нетерпением дожидаясь возвращения Магнуса, чтобы он снова стал очаровывать гостей на двух языках сразу, Мэри каким-то образом умудрилась найти время, чтобы подумать, не тот ли это звонок из Лондона, которого все эти недели ждал ее муж? Она уже какое-то время чувствовала, что происходит что-то серьезное, и молилась, чтобы это было обещанное возвращение былого статуса.
  И как раз в этот момент — Мэри отчетливо помнила — она почувствовала, продолжая болтать и молиться, чтобы счастье повернулось к мужу, как он кончиками пальцев умело прошелся по ее оголенным плечам, возвращаясь к своему месту во главе стола. Она даже не слышала, как открылась дверь, хотя и прислушивалась.
  — Все в порядке, милый? — спросила она его поверх канделябров, играя в открытую, потому что Пимы — такая ужасно счастливая пара.
  — Ее Величество в хорошей форме, Магнус? — услышала она подначивающе гнусавый вопрос Гранта. — Ни рахита? Ни крупа?
  Улыбка у Пима была сияющей и спокойной, но это могло ровно ничего не значить, как знала Мэри.
  — Просто очередная заварушка в Уайтхолле, Грант, — ответил он потрясающе небрежно. — По-моему, у них тут сидит шпион, который сообщает им, когда у меня званый ужин. Милочка, у нас что, больше нет кларета? Невероятно скупой паек, скажу я вам.
  «Ох, Магнус, — мысленно воскликнула Мэри, — до чего же ты рисковый!»
  Настало время отвести дам наверх, чтобы поправить макияж перед кофе. Фрау советница, считавшая себя женщиной современной, попыталась возразить. Насупленное лицо мужа заставило ее подняться с места. А Би Ледерер, которая к этому часу склонна была стать великой американской феминисткой, вышла как послушная овечка, безоговорочно отданная в стадо ее сексуальным муженьком.
  * * *
  Вечер закончился столь же идеально, как и начался. В холле Мэри и Магнус помогали гостям одеться Мэри невольно заметила, как Магнус, вся жизнь которого — служение, старательно помогал каждому успешно справиться с рукавами. Магнус предложил было Ледерерам задержаться, но Мэри потихоньку это отменила, сказав с легким смешком Би, что Магнусу надо побыстрее лечь в постельку. Холл пустеет. Дипломаты Пимы, не обращая внимания на холод — они же как-никак англичане, — героически стоят на крыльце и машут отъезжающим.
  Мэри прижимается к Пиму, обняв его сзади за талию, засовывает ладонь за брючный ремень мужа, и ее большой палец медленно скользит к ложбинке ягодиц. Магнус не противится. Она любовно положила голову мужу на плечо и нашептывает ему всякую милую ерунду в то же ухо, к которому пригибался герр Венцель, чтобы позвать его к телефону, и надеется, что Би заметит их воркование. Стоя под фонарем на крыльце (Мэри — такая вся светящаяся и молоденькая в своем длинном голубом платье, Магнус — такой благородный в своем смокинге), они выглядели, наверное, образцовой, дружной супружеской парой. Ледереры уезжали последними и больше всех изливались в благодарностях.
  — Черт подери, Магнус, не помню, когда еще я так веселился, — говорит Грант своим своеобразным, довольно утомительным, возмущенным тоном.
  За ним на второй машине всегда следует охрана. Пимы, англичане до мозга костей, стоя рядом, наслаждаются этой минутой разделенного обоими презрения к американскому образу жизни.
  — Би с Грантом жутко смешные, правда? — говорит Мэри. — Вот ты согласился бы иметь охрану, если бы Джек тебе предложил? — В ее вопросе не просто любопытство. Последнее время ее стало интересовать, что за странные люди болтаются явно без дела возле их дома.
  — Вот уж ни за что, — ответил Пим, и его всего передернуло. — Разве что он пообещает защитить меня от Гранта.
  Мэри вытаскивает из-за его пояса ладонь, они поворачиваются и под руку входят в дом.
  — У тебя ничего не случилось? — спрашивает она, думая о телефонном звонке.
  — Все в порядке, — отвечает он.
  — Я хочу тебя, — осмелев, шепчет Мэри и проводит рукой по его ширинке.
  Пим, улыбнувшись, кивает и дергает за узел галстук. На кухне их ждут Венцели, уже собравшиеся уходить. Мэри улавливает запах сигаретного дыма, но решает махнуть на это рукой: они ведь так усердно работали. На смертном одре она будет вспоминать, какое место в ее жизни занимали эти, в общем-то малозначимые, события. Будет вспоминать, как сознательно проигнорировала этот сигаретный дым, как спокойно и умиротворенно чувствовала себя в эти минуты — Лесбос далеко, и она всецело погружена в служение мужу. Магнус уже приготовил для Венцелей конверт с оплатой их услуг плюс щедрые чаевые. «Магнус готов отдать на чаевые последнюю пятерку», — снисходительно думает Мэри. Она сумела полюбить его щедрость, хотя бережливость, присущая высшим слоям общества, и подсказывает ей, что он пережимает. Магнус так редко бывает вульгарен. Даже когда ей кажется, что он растратился, и она думает, не предложить ли ему денег из собственных средств. Венцели уехали. Завтра вечером они будут обслуживать других гостей в другом доме. А Пимы в полной гармонии перебираются в гостиную, держась за руки. Магнус наливает жене виски, себе — водки, но, против обыкновения, не снимает смокинга. Мэри недвусмысленно ласкает его. В подобных случаях они иной раз даже не успевают подняться наверх.
  — Роскошная была оленина, Мэбс, — говорит Магнус. Он всегда с этого начинает: хвалит ее. Он вечно кого-то хвалит.
  — Они все считали, что это фрау Венцель приготовила, — отвечает Мэри, нащупывая застежку его молнии.
  — Да пропади они пропадом, — любезно заявляет Пим, жестом руки посылая ради нее к чертям весь никчемный дипломатический мир.
  На секунду Мэри кажется, что Магнус перебрал. Но ей не хочется верить в это, потому что после всех волнений и бессмыслиц вечера она донельзя хочет его. А Магнус протягивает Мэри стакан, приветственно поднимает свой и пьет за нее: молодец, старушка. Он улыбается, глядя на нее сверху вниз; колени их почти соприкасаются — он твердо стоит на ногах. Эта его напряженность передается Мэри — она хочет его здесь и сейчас и дает ему это ясно понять.
  — Если Грант Ледерер — третий, — говорит она, на мгновение вновь вспомнив тот взгляд убийцы, — какими же, черт подери, были двое первых?
  — Я свободен, — произносит Пим.
  Мэри не понимает. Она думает, что это своеобразный отклик на ее шутливое замечание.
  — Что-то не поняла, — говорит она, немного стесняясь. «По сравнению с ним я не так уж сообразительна». И вдруг страшная мысль: — Не хочешь же ты сказать, что тебя уволили? — говорит она.
  Магнус качает головой.
  — Рик умер, — поясняет он.
  — Кто? — «Который Рик? Рик из Берлина? Рик из Лэнгли? Который Рик умер, благодаря чему Магнус стал свободным и — кто знает? — может, теперь получит повышение?»
  Магнус начинает все сначала. Вполне естественно. Бедная девочка явно не поняла. Устала после длинного званого вечера. У нее ведь оказалась лишняя пара гостей.
  — Мой отец, Рик, умер. Он умер от инфаркта сегодня в шесть часов вечера, когда мы переодевались. Считалось, что он вполне оправился после первого инфаркта, а оказывается — нет. Джек Бразерхуд позвонил из Лондона. Какого черта кадровики поручили Джеку сообщить мне об этом, вместо того чтобы сделать самим, — тайна, которой мы, по всей вероятности, так и не узнаем. Но так они поступили. Однако Мэри и тут ничего не поняла.
  — Что же это все-таки значит, что ты свободен? — выкрикивает она, утратив всякую способность сдерживаться. — Свободен от чего? — И вполне разумно начинает плакать. Достаточно громко для них обоих. Достаточно громко, чтобы заглушить страшные вопросы, мучившие ее начиная с Лесбоса и вплоть до этой минуты.
  Она и теперь чувствует приближение слез — на сей раз из-за Джека Бразерхуда, как вдруг по всему дому разносится, словно звук охотничьего рожка, звонок в парадную дверь — три коротких раската, как всегда.
  * * *
  Пим резко сдвинул занавески и включил свет. Он перестал напевать. Он чувствовал себя на подъеме. С легким вздохом облегчения поставил на пол чемодан. С удовольствием огляделся, давая возможность всем предметам по очереди поздороваться с ним. Кровать с медным изголовьем. Доброе утро. Вышитая надпись над ней, призывающая любить Иисуса, — я же пытался, но Рик все время вставал поперек дороги. Бюро с убирающейся крышкой. Бакелитовое радио, слышавшее еще незабвенного Уинстона Черчилля. Пим ничего не привнес в эту комнату. Он был здесь гостем, а не колонизатором. Что привлекло его сюда в те мрачные времена, столько жизней тому назад? Даже сейчас, когда столь многое стало понятным, его начинало клонить в сон, стоило попытаться припомнить. Множество одиноких поездок и бесцельных хождений по чужеземным городам привели меня сюда, множество попусту проведенных в одиночестве часов. Он куда-то спешил, что-то искал, от чего-то бежал… Мэри была тогда в Берлине… нет, в Праге, — их перевели туда два месяца тому назад и уже тогда дали ясно понять, что, если он будет в Праге вести себя осторожно, его ждет назначение в Вашингтон. Тому было… Великий Боже, Том тогда только-только вылез из пеленок. И Пим был в Лондоне на конференции, — нет, нет не на конференции, он был на трехдневных курсах по последним методам конспиративной связи в мерзком маленьком учебном центре неподалеку от Смит-сквер. По окончании курсов он взял такси и отправился на Пэддингтонский вокзал. Сделал это необдуманно, повинуясь инстинкту. Голова была все еще забита ненужной информацией об анодах и радиопередатчиках. Он вскочил в отходивший поезд, а в Эксетере пересек платформу и сел в другой. Может ли у человека быть большая свобода — не знаешь ни куда едешь, ни зачем. Очутившись неизвестно где, он увидел автобус, отправлявшийся в какое-то место со смутно знакомым названием, и сел в него.
  Было воскресенье, когда тетушки едут в церковь, засунув в перчатку монеты для пожертвований. Из своего космического корабля, с верхнего этажа автобуса, Пим с любовью смотрел вниз — на печные трубы, церкви, дюны и черепичные крыши, которые, казалось, только и ждали, чтобы их подняли за хохолок на небеса. Автобус остановился, кондуктор сказал: «Дальше не едем, сэр», и Пим вышел со странным чувством исполненного долга. «Вот я и прибыл, — подумал он. — Наконец я нашел это место, хотя даже и не искал его. Тот же город, тот же берег — все такое же, каким я это оставил годы тому назад». День был солнечный, и было пусто. По всей вероятности, время обеда. Он потерял счет времени. Несомненно было лишь то, что ступеньки у мисс Даббер были выскоблены добела — как-то неудобно было даже ступать по ним — и из дома неслась мелодия гимна вместе с запахом жареной курицы, синьки, карболового мыла и святости.
  — Уходите! — раздался тоненький голосок. — Я стою на верхней ступеньке и никак не доберусь до пробок, а если я еще больше потянусь, то слечу.
  Через пять минут он уже снял комнату. Свое прибежище. Свою конспиративную квартиру вдали от всех других конспиративных квартир.
  — Кэнтербери. Фамилия — Кэнтербери, — услышал он собственный голос; пробки были благополучно починены, и он вручил мисс Даббер аванс. Столичный житель обрел дом.
  Подойдя сейчас к бюро, Пим поднял крышку и начал выкладывать на выстланную кожзаменителем поверхность содержимое своих карманов. Как при переучете товаров перед сменой вывески и помещения. Как воссоздание событий, происшедших за сегодняшний день до этой минуты. Один паспорт на имя мистера Магнуса Ричарда Пима, цвет глаз зеленый, волосы светло-каштановые, сотрудник Иностранной службы Ее Величества, родился слишком давно. Всегда как-то неожиданно вдруг увидеть после долгой жизни среди шифров и кодовых имен собственное имя, оголенное и неприкрытое, на предназначенном для путешествий документе. Один бумажник из телячьей кожи — подарок Мэри на Рождество. В левых кармашках — кредитные карточки, в правых — две тысячи австрийских шиллингов и триста английских фунтов в потрепанных банкнотах различной стоимости — старательно скопленный капитал для бегства; пополнение лежит в столе. Ключи от автомобиля. У Мэри есть дубль. Семейный снимок, сделанный на Лесбосе, — все выглядят преотлично. Нацарапанный адрес девицы, которую он где-то встретил и забыл. Он отложил бумажник в сторону и, продолжая инвентаризацию, вытащил из кармана зеленый посадочный талон, так и не использованный, на вчерашний вечерний рейс компании «Бритиш эйруэйз» в Вену. Пиму интересно было смотреть на этот талон, держать его. «Вот когда Пим проголосовал ногами», — подумал он. За всю его жизнь это был, пожалуй, первый эгоистический поступок, который он совершил, если не считать доблестного решения снять эту комнату, в которой он сейчас сидел. Он впервые сказал «я хочу», а не «я должен».
  Во время кремации в тихом пригороде ему показалось, что крошечная группка оплакивавших покойного была существенно пополнена чьими-то соглядатаями. Доказать он ничего не мог. Не мог же он, будучи главным плакальщиком, встать у двери в часовню и спрашивать каждого из девяти пришедших, зачем он тут. Ведь на далеко не прямой дороге, которой Рик следовал по жизни, он встречал уйму людей, которых Пим никогда в глаза не видел и не хотел бы видеть. Тем не менее подозрение осталось и стало расти, пока он ехал в лондонский аэропорт, а когда он возвращал компании арендованную машину и увидел двух мужчин в сером, слишком уж долго заполнявших бланки, оно превратилось почти в уверенность. Не теряя присутствия духа, он сдал в аэропорту чемодан на Вену и, пройдя с этим самым посадочным талоном в руке паспортный контроль, уселся, прикрывшись «Таймс», в грязном отсеке для ожидания. Когда объявили, что вылет задерживается, он с трудом скрыл раздражение. Наконец объявили посадку. Он покорно поспешил присоединиться к толпе, беспорядочно устремившейся к выходу на поле. Совершая этот маневр, он чувствовал, хоть и не мог видеть, как двое мужчин вышли из аэропорта, направляясь пить чай или играть на базе в пинг-понг: пусть-де теперь венские мерзавцы им занимаются, и скатертью дорога, сказали они друг другу. А Пим завернул за угол и зашагал к движущейся дорожке, но не ступил на нее. Он пошел пешком, то и дело озираясь, словно выглядывал задержавшегося спутника, и незаметно влился во встречный поток пассажиров. А мгновение спустя он уже показывал свой паспорт у стойки прибытия. В качестве последней, неожиданно пришедшей в голову меры предосторожности, он подошел к стойке внутренних линий и в общих чертах — с расчетом вызвать досаду у перегруженного сотрудника — принялся выяснять насчет полетов в Шотландию. «Нет, в Глазго не надо, благодарю вас, только в Эдинбург. М-м, стойте-ка, дайте мне заодно и расписание на Глазго. А, расписание даже напечатано, фантастика! Очень-очень вам благодарен. И вы можете выписать мне билет, если я решу его купить? A-а, понимаю. Вон там. Великолепно».
  Пим разорвал посадочный талон на мелкие кусочки и положил их в пепельницу. «Что было мною запланировано, а что получилось под влиянием минуты? Это едва ли имело значение. Я здесь, чтобы действовать, а не размышлять». Один автобусный билет из Хитроу в Рединг. Всю дорогу шел дождь. Один железнодорожный билет Рединг — Лондон, неиспользованный, купленный для обмана. Один билет в спальный вагон из Рединга в Эксетер, купленный в поезде. Пим надел берет и держал лицо в тени, когда покупал его у пьяного кондуктора. Разорвав все эти билеты на мелкие клочки, Пим добавил обрывки к горке в пепельнице и то ли по привычке, то ли из какого-то стремления к разрушению поднес к ним спичку и не мигая, пристально смотрел, как они горят. Он подумал было сжечь и паспорт, но врожденная щепетильность удержала его, — эту свою черту он счел старомодной и довольно милой. «Я же заранее все спланировал до последней детали, — я, который ни разу в жизни не принимал сознательного решения. Я спланировал это в тот день, когда начал работать в „фирме“, той частью моего мозга, о существовании которой до смерти Рика я и не подозревал. Я все спланировал, кроме круиза мисс Даббер».
  Огонь догорел, он разворошил пепел, снял пиджак и повесил его на спинку стула. Извлек из ящика комода кофту на пуговицах, связанную мисс Даббер, и надел.
  «Я с ней еще поговорю о поездке, — подумал он. — Придумаю что-нибудь такое, что ей больше всего понравилось бы. Выберу более удачный момент. Ей надо переменить обстановку, — подумал он. — Поехать куда-то, где она могла бы ни о чем не беспокоиться».
  Внезапно ощутив потребность к действию, он выключил свет, быстро шагнул к окну, раздвинул занавески. На кухне у священника-баптиста жена в халате снимает с веревки футбольные принадлежности сына, выстиранные в преддверии сегодняшнего матча. Пим быстро отступает от окна. Он заметил, как сверкнула сталь у калитки священника, но это оказался всего лишь велосипед, привязанный цепью к стволу араукарии, дабы уберечь его от алчности нехристей. Сквозь матовое стекло ванной в «Морском виде» просматривается женщина в серой комбинации, которая, нагнувшись над раковиной, намыливает голову. Селия Вэнн, дочь доктора, та, что хочет писать море, явно ждет сегодня гостей. В соседнем доме номер восемь мистер Барлоу, строитель, и его жена смотрят за завтраком телевизор. Глаз Пима методично просматривает все, движется дальше, внимание его привлекает припаркованный пикап. Дверь со стороны пассажира открывается, из машины выскальзывает девичья фигура, пробегает через центральный сад и исчезает в доме номер двадцать восемь. Элла, дочь гробовщика, знакомится с жизнью.
  Пим задернул занавески и снова включил свет. «У меня будет свой день и своя ночь». Чемоданчик стоял, где он его поставил, — на редкость правильной формы, благодаря внутренней стальной оковке. Все нынче ходят с чемоданчиками, подумал Пим, глядя на него. У Рика чемоданчик был из свиной кожи, у Липси — картонный, у Поппи — серый, поцарапанный, с тиснением, чтобы выглядел под кожу. А у Джека — дорогого Джека — чудесный старый чемоданчик, неизменный, точно преданный пес, которого пора пристрелить.
  «Есть люди, понимаешь, Том, которые завещают свое тело учебным больницам. Руки идут вот этому классу, сердце — другому, глаза — третьему, каждый что-то получает, каждый благодарен. А у твоего отца есть лишь его тайны. Они — источник его существования и его проклятие».
  Пим решительно садится за письменный стол.
  Рассказать все как есть, повторил он про себя. Слово за словом, всю правду. Никаких умолчаний, никаких вымыслов, никаких изобретений. Просто мое многообещающее «я», выпущенное на свободу.
  Рассказать не кому-то одному, а всем. Рассказать всем вам, кому я принадлежу, кому я отдал со всею щедростью, не раздумывая. Моим начальникам и тем, кто мне платил. Мэри и всем другим Мэри. Всем, кому я какой-то частицей принадлежал, кто большего ждал от меня и был соответственно разочарован.
  Со всеми моими кредиторами и объединенными совладельцами будет раз и навсегда произведена расплата и оплачены все задолженности, о чем так часто мечтал Рик и что будет теперь осуществлено его единственным законным сыном. Кем бы ни был для вас Пим, кем бы ни были вы сейчас или прежде, — вам предлагается последняя из многих версий Пима, которого, как вам казалось, вы знали.
  * * *
  Пим глубоко вобрал в себя воздух и резко выдохнул.
  Такое делаешь лишь однажды. Однажды в жизни и — все. Никаких переписываний, никакой обработки, никаких умолчаний. Ты — пчела-самец. Соверши свой подвиг и умри.
  Он взял перо, затем лист бумаги. Набросал несколько строк — то, что пришло в голову. «Одна работа и никакой игры — до чего же вы, Джек, нудный шпион. Поппи, Поппи — на стене! Мисс Даббер — на коне! Ешь хороший обед — бедняги Рика уже нет. Рикки-Тикки — мой отец» Перо бежало по бумаге, ничего не вычеркивая. «Иногда, Том, надо совершить поступок, чтобы понять причину, приведшую к нему. Иногда наши поступки — это вопросы, а не ответы…»
  2
  Мрачный и ветреный был тогда день, Том, какими обычно бывают в этих краях воскресенья. Я запомнил их множество. И не помню ни одного солнечного. Я вообще не помню, чтобы я гулял по улице, — разве что когда меня, будто юного преступника, поспешно вели в церковь. Но я уже опережаю события, ибо в тот день Пим еще не появился на свет. Время действия — вся жизнь твоего отца. Место действия — приморский городок неподалеку от этого, там только круче берег и толще башня, но и этот вполне сойдет. Пронизанное ветром, мокрое, гиблое, поверьте моему слову, позднее утро, и сам я, как я уже говорил, еще не рожденный призрак, не заказанный, не доставленный и, безусловно, не оплаченный, — сам я — глухой микрофон, установленный, но действующий лишь в биологическом смысле. Засохшие листья, засохшие сосновые иглы и засохшее конфетти налипли на мокрые, ведущие к церкви, ступени, и по ним в церковь течет скромный поток верующих в надежде получить свою дозу порицания или прощения, — я, правда, никогда не видел между ними большой разницы. И в их числе я, безгласный зародыш-шпион.
  Вот только сегодня что-то происходит. Какой-то шум, и имя этому шуму — Рик. В среду верующих попала сегодня искорка бедокурства, которую им не удается притушить, она тлеет в глубине их, в центре их темной маленькой сферы, и владеет этой искоркой. Породил ее и зажег Рик. Бедокурство наложило свой отпечаток на все: на дьякона в коричневом костюме, шествующего важной, раскачивающейся поступью, взволнованных женщин в шляпках, которые в страшной спешке бегут в церковь, считая, что они опаздывают, а потом сидят, с трудом переводя дух, пылая под белой пудрой от того, что слишком рано пришли. Все вздрючены, все на цыпочках и вырядились первоклассно, как с гордостью сказал бы Рик, — да, наверное, так и сказал, ибо он любил, чтобы при любом событии присутствовало много народу, пусть даже при его собственной казни через повешение. Кое-кто приехал на машине — на таком чуде той поры, как «ланкастер» или «зингер», другие — на троллейбусе, а некоторые пешком, морской дождь Господень покрыл их шеи гусиной кожей под дешевенькими лисьими воротниками, а морской ветер Господень прохватил насквозь тоненькую саржу их воскресных парадных костюмов. Однако ни один из них, каким бы способом он сюда ни прибыл, не считал возможным, невзирая на непогоду, не постоять и не поглазеть на доску объявлений, чтобы собственными глазами убедиться в том, о чем он уже знал по ходившим в эти дни слухам. На доске висят два объявления, оба — расплывшиеся от дождя, оба — столь же неинтересные для прохожего, как чашка холодного чая. Однако для тех, кто знает код, они передают наэлектризовывающий сигнал. Первое объявление на оранжевой бумаге оповещает о том, что Лига женщин-баптисток создает фонд в пять тысяч фунтов для открытия читальни, хотя все знают, что ни одна книга никогда не будет там прочитана, — там будут просто выставлять торты домашнего печения и фотографии прокаженных детишек из Конго. Фанерный градусник, созданный лучшими мастерами Рика, висит на ограде — он показывает, что первая тысяча фунтов уже поступила в фонд. Второе объявление, зеленое, гласит, что сегодня к прихожанам обратится сам пастор — приглашаются все верующие. Но в это сообщение внесены изменения. Поверх объявления пришпилена поправка, отпечатанная на манер официального уведомления, со смешно расставленными большими буквами, какими в этих краях отмечают слово, требующее внимания
  Ввиду непредвиденных Обстоятельств сегодня к прихожанам Обратится Сэр Мейкпис Уотермастер,[1] Мировой Судья и Член Парламента от либералов данного Округа. Комиссию, составившую Обращение, просят Потом Остаться для Внепланового заседания.
  Сам Мейкпис Уотермастер! И все знают, почему он будет выступать!
  В широком мире Гитлер взвинчивает себя, чтобы разжечь пожар во всей вселенной, по Америке и Европе, точно неизлечимая чума, распространяется кризис, и всему этому способствуют или не способствуют — в зависимости от того, какая лживая доктрина преобладает на данный день в вечно все отрицающих коридорах Уайтхолла, — предшественники Джека Бразерхуда. Но прихожане и не пытаются делать вид, будто имеют мнение по поводу этих непостижимых сторон Господнего промысла. Их церковь — раскольническая, и временным верховным владыкой тут выступает сэр Мейкпис Уотермастер, величайший проповедник и либерал, каких свет не видел, и один из Самых Высокочтимых в нашем краю, человек, который подарил им это здание, выложив за него деньги из собственного кармана. Не из собственного, конечно. Его отец Гудмен[2] дал прихожанам это здание, но Мейкпис, став наследником, постарался забыть, что у него вообще был отец. Старина Гудмен был валлийцем, читавшим молитвы, певшим гимны, овдовевшим, жалким гончарных дел мастером с двумя детьми, которых разделяли двадцать пять лет и из которых Мейкпис был старшим. Гудмен приехал сюда, попробовал глину, понюхал морской воздух и открыл гончарную мастерскую. Года через два он открыл еще две мастерских и завез на них дешевую рабочую силу — сначала таких же, как он, безродных валлийцев, а потом еще более дешевых, безродных и гонимых ирландцев. Гудмен завлекал их домиками, предоставляемыми на время работы, давал им полуголодное существование, платя жалкие гроши, и внушал с кафедры страх перед ожидающим их адом, пока сам не отправился в рай, о чем свидетельствует скромный памятник шести тысяч футов в высоту, воздвигнутый ему на переднем дворе гончарной фабрики и стоявший там, пока года два-три назад все здесь не было сровнено с землей, освобождая место для строительства бунгало, — и скатертью дорога.
  А сегодня «ввиду непредвиденных Обстоятельств» этот самый Мейкпис, единственный оставшийся в живых сын Гудмена, спускается к нам со своих высот, хотя обстоятельства, побудившие его к такому шагу, предвидели все, кроме него, — обстоятельства эти были столь же осязаемы, как скамьи, на которых мы сидим, столь же основательны, как плиты Уотермастера, к которым привинчены скамьи, столь же предсказуемы, как дребезжащие часы, которые хрипят и свистят перед каждым ударом, словно подыхающая свинья, борющаяся со страшным концом. Только представьте себе, какой царил там мрак, как там высмеивали молодежь и пригибали к земле, запрещая все волнующее, что ее интересует, — от воскресных газет до папизма, от психологии до искусства, от прозрачного белья до алкоголя как высокого градуса, так и низкого, от любви до смеха и наоборот, не знаю, был ли такой уголок человеческого существования, который не был бы затронут их порицанием. Ибо если вы не поймете всей глубины этого мрака, вы не поймете и того мира, из которого бежал Рик, и мира, в который он бежал, как и того щекочущего удовольствия, какое обжигает блошиным укусом грудь каждого скромного прихожанина в это сумрачное воскресенье, когда последний удар часов смешивается со стуком дождя и для молодого Рика наступает первое в жизни великое испытание. «Настало наконец время высоко вздернуть Рика Пима», — пошла молва. И можно ли придумать более внушительного палача, чтобы набросить преступнику на шею веревку, чем Мейкпис, один из Самых Высокочтимых в нашем краю, мировой судья и член парламента от либералов?
  С последним ударом часов замирает и соло на органе. Прихожане, затаив дыхание, начинают считать до ста и выискивать своих любимых актеров. Обе женщины из семейства Уотермастера пришли рано. Они сидят — плечо к плечу — на скамьях для знати, прямо под кафедрой. Почти в любое другое воскресенье Мейкпис восседал бы между ними всеми своими шестифутовыми телесами, — восседал бы, склонив набок свою вытянутую голову, и слушал своими маленькими розовыми, как бутон, ушками игру на органе. Но не сегодня, потому что сегодня — день необычный, сегодня Мейкпис совещается в приделе с нашим пастором и несколькими озабоченными попечителями из Комиссии, составившей Обращение.
  Жене Мейкписа, известной, как леди Нелл, нет еще и пятидесяти, но она уже сгорбленная и сморщенная, как ведьма; она то и дело вскидывает свою седеющую голову, словно отгоняя мух. А рядом с глупой, дятлоподобной Нелл примостилась Дороти, этакая крошечная застывшая статуэтка, которую правильнее называть Дот, безупречная леди-былинка, достаточно юная, чтобы быть дочерью Нелл, а не сестрой Мейкписа, и она молится, молится Создателю, прижимает маленькие сжатые кулачки к глазам, готовая отдать ему свою жизнь и смерть, лишь бы он услышал ее и устроил все, как надо. Баптисты не встают перед Богом на колени, Том. Они опускаются на корточки. Но моя Дороти в тот день распласталась бы на уотермастерских плитах и поцеловала бы большой палец на ноге папы, если бы Господь снял ее с крючка.
  * * *
  У меня есть одна ее фотография, и было время — хотя, клянусь, это прошло, и она умерла для меня, — когда я отдал бы душу, чтобы иметь еще одну. Я обнаружил фотографию в старой потрепанной Библии, когда мне было столько лет, сколько сейчас Тому, в одном пригородном доме, который мы срочно освобождали. «Дороти — с моей особой любовью. Мейкпис», — гласит надпись на титульном листе Библии. Единственный, испещренный пятнами коричневатый снимок, запечатлевший Дороти словно бы в полете, когда она выходит из такси, — номер машины не попал в кадр, — сжимая в руке составленный дома букетик цветов, скорее всего полевых; в ее больших глазах затаилось столько всего, что как-то не по себе становится. Она что, направляется на свадьбу? Свою собственную? Или приехала навестить больную родственницу — Нелл? Где она находится? Куда бежит? Цветы она держит у подбородка, прижав друг к другу локти. Руки ее образуют вертикальную линию от талии к шее. Длинные рукава схвачены у запястий. На руках — миткалевые перчатки, поэтому колец не видно, хотя мне кажется, что у третьего сустава на среднем пальце левой руки есть шишечка.[3] Волосы прикрыты шляпой-колокольчиком, которая, словно маска, затеняет испуганные глаза. Одно плечо выше другого — так и кажется, что она вот-вот потеряет равновесие; маленькая ножка отставлена, чтобы удержаться. Светлые чулки шелковисто поблескивают, лаковые туфельки — остроносые, на пуговках. Почему-то я знаю, что они ей узки, что они немодные, как и вся остальная одежда, купленная на распродаже в магазине, где не знают Дороти и она не хочет, чтобы знали. Нижняя часть ее лица отмечена бледностью, присущей растениям, выращенным в темноте, — вспомните «Поляны», дом, где она выросла! Единственное, как и я, дитя, что видно с первого взгляда, — правда, у нее есть брат, появившийся на свет на двадцать пять лет раньше нее.
  Рассказать, что я нашел в летнем доме Уотермастеров, забредя однажды таким же, как она, ребенком в большой заросший сад? Книжку с картинками, которую Дороти получила в качестве премии на уроках Закона Божьего, — «Житие Спасителя нашего в картинках». И знаете, что моя дорогая Дот с ней сделала? Закрасила цветным карандашом все лики святых. Сначала меня это возмутило, а потом я понял. Для нее это были лица из пугающего реального мира, к которому она не принадлежала. У них были друзья, им расточали добрые улыбки, которых она не знала. Она затушевала нх. Не из злости. Не из ненависти. Даже не из зависти. А из непонимания того, как они могут так легко жить. Взгляните снова на снимок. Замкнутое лицо без улыбки. Маленький ротик плотно сжат, уголки опущены — все тайны этого существа на прочном запоре. Человек с таким лицом не в состоянии избавиться от дурного воспоминания или происшествия, потому что ему не с кем поделиться. Он обречен накапливать их одно за другим до того дня, когда плотина прорвется от переполнения.
  Хватит. Я опережаю события. Дот, она же — Дороти по фамилии Уотермастер. Никакого отношения ни к каким другим компаниям не имеет. Абстракция. Мной придуманная. Нереальная пустая женщина, вечно от чего-то бегущая. Повернись она ко мне спиной, а не лицом, я не меньше знал бы ее и не меньше любил бы.
  * * *
  А позади женщин из семьи Уотермастера, далеко позади, чисто случайно настолько далеко, насколько позволяет длина церкви, в самом конце длинного придела, на облюбованных ими скамьях, возле самых закрытых дверей, сидит цвет нашей молодежи в завязанных и слегка торчащих из-под крахмальных воротничков галстуках, с гладко прилизанными волосами, разделенными ровным, словно проведенным бритвой, пробором. Это ученики вечерней школы — как их любовно называют, завтрашние апостолы нашего престола, наша великая надежда, наши будущие проповедники с амвона, наши врачи, миссионеры и филантропы, наши будущие спасители. Это они благодаря своему рвению были наделены обязанностями, которые обычно доверяют людям более зрелого возраста: раздачей молитвословов и специальных объявлений, сбором пожертвований и хранением пальто. Это они раз в неделю на велосипеде, мотоцикле и машине, предоставленной добрыми родителями, развозят журнал, выпускаемый нашей церковью, в каждый богобоязненный дом, включая дом самого сэра Мейкписа Уотермастера, повару которого навечно даны указания всегда иметь наготове кусок торта и стакан лимонного напитка для разносчика; это они собирают несколько шиллингов арендной платы с обитателей принадлежащих церкви домишек для бедняков, они катают на лодках по Бринкли-Мер детишек, выезжающих за город, они участвуют в рождественских чаепитиях с Оркестром надежды и вносят живую струю в неделю Христианских деяний. И это они приняли на себя, как прямое поручение от Иисуса Христа, бремя Обращения Женской лиги с целью собрать пять тысяч фунтов в такое время, когда на двести фунтов могла год существовать целая семья. Не было двери, в которую они не позвонили бы в ходе своего паломничества. Не было окна, которое они не предложили бы вымыть, клумбы, которую они не предложили бы прополоть и вскопать во имя Иисуса. День за днем молодое воинство отправлялось трудиться и возвращалось, пропахшее перечной мятой, в дома, где уже давно спали родители. Сэр Мейкпис воспел им хвалу, как и наш священник. Ни одно воскресенье не заканчивалось без напоминания Отцу нашему об их преданности. И красная линия на фанерном градуснике у ворот церкви ползла вверх — она перебралась через пятьдесят, потом через сотни, подбираясь к первой тысяче, где, невзирая на все усилия молодых людей, казалось, и застряла. И дело не в том, что у них пропал импульс, — далеко не в этом. У них и мысли нет о провале. И Мейкпису Уотермастеру вовсе нет надобности напоминать им о пауке Брюса,[4] хотя он часто это делает. Ученики вечерней школы — мастера своего дела, как у нас говорят. Ученики вечерней школы — личный авангард Иисуса, и они будут «самыми высокочтимыми» в стране.
  Их пятеро, и в центре сидит Рик, их основатель, управляющий, вдохновитель и казначей, все еще мечтающий о своем первом «бентли». Рик — полное имя Ричард-Томас, — названный так в честь его дорогого батюшки, всеми любимого Ти-Пи, который сражался в окопах первой мировой войны, прежде чем стать нашим мэром, и отошел в мир иной семь лет тому назад, хотя и кажется, что это было только вчера. Ах, какой же он был проповедник до того, как Создатель забрал его к себе! Том, Рик был тебе дедом чисто формально, ибо я никогда не позволила бы тебе встретиться с ним.
  * * *
  У меня есть два варианта выступления Мейкписа, оба неполные, оба без указания времени, места или источника, — пожелтевшие вырезки из газет, выхваченные, по-видимому, маникюрными ножницами из церковных страниц местной прессы, которая в те дни освещала все деяния нашего проповедника с такою преданностью, словно речь шла о наших футболистах. Я обнаружил эти вырезки в той же Библии Дороти, вместе с ее фотографией. Мейкпис никого впрямую не винил, Мейкпис не выдвигал никаких обвинений. Здесь у нас выражаются намеками — все выкладывают сами грешники. «Член парламента предупреждает о появлении у молодежи стяжательства, алчности», — пропел один журналист. «Опасность честолюбивых устремлений у молодежи великолепно высвечена». Во внушительной личности Мейкписа, объявляет анонимный писатель, «соединились кельтское изящество поэта, красноречие государственного мужа и железное чувство справедливости законодателя». Прихожане сидели «как завороженные, став наикротчайшими», — и уж больше всех Рик, который сидит в восторженном трансе, кивая крупной головой в такт краснобайству Мейкписа, хотя каждая валлийская нота его поучении — для ушей и глаз возбужденных слушателей вокруг — адресована через весь приход лично Рику и вдалбливается в него зловеще указующим уотермастерским перстом.
  Вторая версия звучит менее апокалиптично. Самый Высокочтимый в нашем краю не стал обрушиваться на молодых грешников — вовсе нет. Он предлагал помощь споткнувшемуся молодому человеку. Он превозносил идеалы молодежи, сравнивая их со звездами. Если верить этой версии, можно подумать, что Мейкпис помешался на звездах. Он никак не мог от них оторваться, как не мог оторваться и журналист. Звезды — как судьба. Звезды ведут мудрых через пустыню к Колыбели Истины. Звезды светят нам во мраке отчаяния, даже в западне греха. Звезды разной формы, на каждый случай. Сияют над нами Господним светом. Человек, написавший это, если то не был сам Уотермастер, должно быть, принадлежал Мейкпису Уотермастеру душой и телом. Никто другой не мог бы так подсластить это внушающее трепет, грозное выступление с кафедры.
  Хотя глаза мои в тот день еще и не были раскрыты, я ясно вижу Уотермастера таким, каким видел потом во плоти и буду всегда видеть, — высокий, как труба его фабрики, и такой же сужающийся кверху. Обрюзглый, с покатыми плечами и расплывшейся талией. Вялая рука с пухлой кистью выброшена в нашу сторону словно семафор. И влажный подвижный ротик, который должен был бы принадлежать женщине, слишком маленький даже для того, чтобы пропускать пищу, растягивающийся и сокращающийся, выбрасывая возмущенные звуки. И вот после того, как много-много времени спустя было произнесено немало страшных предупреждений и подробно обрисованы кары за грехи, я увидел, как он наконец взял себя в руки, откинулся назад и облизнул губы, как бы посылая нам прощальный поцелуй, о чем мы, дети, молились все эти сорок минут, сжимая ноги и умирая от желания писать, сколько бы ни писали до отъезда из дома. В одной из вырезок полностью приведен этот финальный нелепый абзац, и я приведу его снова сейчас — в их тексте, а не в моем изложении, хотя все проповеди Уотермастера, какие я слышал потом, завершались таким же образом и конечные слова их стали неотъемлемой частью натуры Рика и вошли в его плоть и кровь на всю жизнь, а следовательно, и на всю мою, — я был бы крайне удивлен, не звучи они в его ушах, когда он умирал, и не сопровождай они его к нашему Создателю, когда два кореша воссоединились наконец.
  «Идеалы, юные братья мои… — Я так и вижу, как Мейкпис тут приостанавливается, снова бросает взгляд на Рика и начинает сызнова: — Идеалы, возлюбленные братья мои, можно сравнить с дивными звездами, которые сияют над нами… — Я так и вижу, как он поднимает свои печальные, отнюдь не сияющие, как звезды, глаза к сосновому потолку. — …Нам их не достичь. Миллионы миль отделяют нас от них. — Я так и вижу, как он поднимает безвольно висящие руки, словно намереваясь подхватить падающего грешника. — Но, братья мои, какую же великую пользу мы извлекаем из их присутствия!»
  Запомни этот образ, Том. Джек, вы подумаете, что я — сумасшедший, но эти звезды — какой бы это ни было глупостью — играют существенную роль в оперативной разведке, ибо дают первое представление о твердой убежденности Рика в уготованной ему судьбе, и их влияние не ограничивается Риком, — да и как могло быть иначе, ибо что такое сын пророка, как не осуществленное пророчество, даже если никто на всей Божьей земле так и не обнаружил, о чем каждый из них пророчествовал? Мейкпис, как все великие проповедники, вынужден был обходиться без занавеса и аплодисментов. Тем не менее в наступившей тишине, — а у меня есть свидетели, которые клянутся, что так все и было, — слышно, как Рик дважды шепотом повторяет: «Красиво». Мейкпис Уотермастер тоже слышит — он шаркает своими большими ногами и, приостановившись на ступеньках, ведущих с кафедры, усиленно моргая, озирается, словно кто-то грубо его обозвал. Мейкпис усаживается на свое место, орган гремит «Какие помыслы горят в наших сердцах». Мейкпис снова встает, не зная, к чему прислонить свою до смешного узкую спину. Гимн исполняют вплоть до нудного конца. Ученики вечерней школы, с Риком, завороженным образом звезд, посредине, идут по проходу и натренированным строем рассыпаются по церкви — каждый на свое место. Рик, со свойственной ему сегодня, как и каждое воскресенье, шустростью, подходит к ламам Уотермастера с блюдом для пожертвований, — голубые глаза его блестят сверхъестественной сметкой. Сколько они дадут? Как быстро? Тишина придает напряженность этим серьезнейшим вопросам. Сначала леди Нелл заставляет его постоять, пока она роется в сумочке и что-то бурчит, но Рик — само долготерпение, сама любовь, сами звезды сегодня, и каждая дама, независимо от возраста и красоты, награждается его взволнованной и полной святости улыбкой. Но если слабоумная Нелл глупо улыбается ему и пытается взлохматить его прилизанные волосы и спустить прядь на его высокий христианский лоб, то моя крошка Дот смотрит только в землю и все молится, молится, теперь уже стоя, и Рику приходится тронуть ее пальцем за локоть, чтобы оповестить о своей божественной близости. Я чувствую сейчас его прикосновение к моему локтю, и оно преисполняет меня слабосильной ненависти и одновременно преданности. Мальчики выстраиваются перед престолом, священник принимает дары, бормочет благословения и велит всем, кроме Комиссии по подготовке Обращения, быстро и спокойно покинуть церковь. «Непредвиденные обстоятельства» начинают разворачиваться, а с ними и первое великое испытание для Ричарда Т. Пима — правда, первое в ряду многих, но именно это испытание по-настоящему порождает у него желание предстать перед судом людским.
  * * *
  Я сто раз представлял себе, как он выглядел в то утро. Стоял в одиночестве и задумчивости у входа в полную людей комнату. Рик, сын своего отца, чье великое славное наследие прорезало морщинами его лоб. Рик, ожидавший, подобно Наполеону перед сражением, того момента, когда Судьба протрубит и призовет его к наступлению. Никогда в жизни он нигде не появлялся с ленивым видом, никогда не опаздывал и не оставлял по себе плохого впечатления. В то дождливое воскресенье, когда Божий ветер свистел среди сосновых балок над головой, а безутешное человечество, сидевшее на передних скамьях, не слишком ловко себя чувствуя, дожидалось Рика. Но звезды, как мы знаем, — подобны идеалам и неуловимы. Начали поворачиваться головы, заскрипели скамьи. Рика все нет. Ученики вечерней школы, уже собравшиеся на своих скамьях, облизывают губы, нервно поправляют галстуки. Рики удрал. Рики физически не способен выносить неприятности. Дьякон в коричневом костюме с непонятной застенчивостью дилетанта направляется, прихрамывая, к ризнице, где, возможно, прятался Рик. Внезапный грохот. Все головы резко поворачиваются, и взоры всех вперяются в конец прохода, где находится большая западная дверь, которую внезапно открыла снаружи чья-то таинственная рука. На фоне серых облаков над морем появляется силуэт Рика Т. Пима, доныне известного всем нам в качестве естественного наследника Дэвида Ливингстона;[5] он торжественно склоняется перед своими судьями и своим Создателем, закрывает за собой большую дверь и почти тотчас исчезает на ее черном фоне.
  — Просьба от старенькой миссис Харманн к вам, мистер Филпотт. — Филпотт — фамилия священника. А голос принадлежит Рику, и все, по обыкновению, замечают, какой он красивый, как он объединяет, как все любят его, как он пугает и притягивает своей неизменной самоуверенностью.
  — Вот как — и о чем же она просит? — говорит Филпотт, страшно взволнованный этой вестью, поступившей столь издалека. Филпотт ведь тоже валлиец.
  — Она была бы рада, если бы завтра ее подвезли до Общей больницы в Эксетере, чтобы она могла повидать своего мужа до операции, мистер Филпотт, — говорит Рик с еле заметной ноткой укора. — Похоже, она считает, что он не вытянет. Если вам это не с руки, я уверен, кто-то из нас мог бы позаботиться о ней, верно, Сид?
  Сид Лемон — кокни, чей отец не так давно переехал на юг из-за артрита и, по мнению Сида, скоро помрет от скуки. Сид любимый адъютант Рика, шустрый и озорной, как и все городские мальчишки. Сид навсегда — даже и сейчас — останется для меня Сидом и чуть ли не духовником, каким никто для меня не был, кроме Поппи.
  — Посидим с ней вместе хоть всю ночь, если понадобится, — заявляет Сид со страстной прямотой. — И весь следующий день, верно, Рики?
  — Помолчите, — буркает Мейкпис Уотермастер.
  Но это относится не к Рику, который в этот момент запирает церковную дверь изнутри на засовы. Мы с трудом различаем его в пронизанной пятнами света полутьме портала. «Щелк» делает первый засов, установленный так высоко, что Рик с трудом дотягивается до него. «Щелк» делает второй, находящийся совсем внизу, так что Рику приходится пригнуться. Наконец, к явному облегчению слабонервных, он соизволяет двинуться вперед, к помосту виселицы. Ибо к этому времени наиболее слабые из нас уже всецело зависят от него. К этому времени мы уже мысленно молим его, сына старика Ти-Пи, улыбнуться нам, заверяем, что ничего против него не имеем, осведомляемся о здоровье милой дамы, его бедной матушки, ибо эта милая дама, как всем известно, находится ныне не в себе и никто не в силах вывести ее из этого состояния. Она сидит, величавая вдова, в доме на Эйрдейл-роуд, в комнате с задернутыми занавесками, под гигантской цветной фотографией Ти-Пи с регалиями мэра и плачет и молится, чтобы ей вернули покойного мужа. А в следующую секунду — чтобы он оставался там, где он есть, и она была бы избавлена от позора. А еще в следующую — подстрекает Рика, словно старый понтер, каким она втайне является: «Выложи им все, сынок. Разбей их, прежде чем они разобьют тебя, поступи с ними, как поступил твой отец, даже ударь по ним сильнее». К этому времени наименее практичные служители нашего импровизированного трибунала уже были перетащены, если не подкуплены, на сторону Рика. И словно желая еще больше подорвать их авторитет, валлиец Филпотт в своей невинности совершает ошибку, поставив Рика рядом с кафедрой, на то самое место, с которого он с таким блеском и проникновением читал нам заданный на день урок. Более того: валлиец Филпотт сам подводит Рика к этому месту и разворачивает стул, чтобы Рик мог сесть. Но Рик не настолько послушен. Он продолжает стоять, удобно положив руку на спинку стула, словно намереваясь его усыновить. И заводит с мистером Филпоттом диалог на более легкие темы.
  — «Арсенал» в субботу потерпел поражение, — говорит Рик. «Арсенал» в лучшие времена был второй великой любовью мистера Филпотта, как и Ти-Пи.
  — Не будем сейчас об этом, Рик, — говорит мистер Филпотт в волнении. — У нас есть дело, о котором, как тебе хорошо известно, нам следует поговорить.
  Наш пастор с несчастным видом занимает место рядом с Мейкписом Уотермастером. Но Рик достиг своей цели. Он установил связь с Филпоттом, хотя тот вовсе этого не хотел, он предстал перед нами человеком чувствительным, а не злодеем. И, сознавая, что он этого достиг, Рик улыбается. Всем нам сразу — грандиозно, что вы сегодня здесь, с нами. Его улыбка сплачивает нас — в ней нет нахальства, она впечатляет своим состраданием к человеческим слабостям, приведшим нас к этой злополучной ситуации. Только сам Мейкпис да Перси Лофт, великий стряпчий из Доулиша, известный как Перси-Писака, примостившийся с бумагами рядом с ним, сидят с каменными лицами, всем своим видом выражая неодобрение. Но Рику они не внушают ужаса. Ни Мейкпис, ни, уж конечно, Перси, с которым у Рика в последние месяцы установились отличные отношения, основанные, как говорят, на взаимном уважении и понимании. Перси хочет, чтобы Рик учился на адвоката. Рик склоняется к этому, а пока хочет, чтобы Перси дал ему деловой совет относительно кое-каких сделок, которые он замышляет. Перси, вечный альтруист, оказывает услуги бесплатно.
  — Замечательно вы сегодня выступали перед нами, сэр Мейкпис, — говорит Рик. — Никогда не слышал ничего лучше. Эти ваши слова будут звучать в моей голове подобно райским колоколам, пока меня не призовет к себе Господь, сэр. Здравствуйте, мистер Лофт.
  Перси Лофт выступает сейчас в слишком официальной роли и потому молчит. А сэр Мейкпис привык к лести и воспринимает ее как должное.
  — Садись же, — говорит наш либеральный член парламента данного округа и мировой судья.
  Рик тотчас повинуется. Рик — не противник властей. Как раз наоборот: он сам власть, как мы, колеблющиеся, уже знаем, — властитель и одновременно судия.
  — Куда ушли деньги, собранные по Обращению? — спросил без дальних околичностей Мейкпис Уотермастер. — За один только прошлый месяц было пожертвовано около четырехсот фунтов. Триста за предыдущий месяц и еще триста в августе. По вашим подсчетам за этот период было получено сто двенадцать фунтов. Ничего из этой суммы не положено на счет, и нет наличности. Куда ты все это девал, мальчик?
  — Купил автобус, — говорит Рик, и Сид, сидевший вместе с остальными на скамье, чуть, по его собственным словам, не окочурился.
  * * *
  Рик говорил двенадцать минут по часам отца Сида, и, когда закончил, между ним и победой — Сид был твердо уверен — стоял один только Мейкпис Уотермастер.
  — Пастор был завоеван еще прежде, чем твой папа открыл рот, Постреленок. Ну, иначе и быть не могло: ведь это он дал Ти-Пи первый раз выступить с кафедры. Старина Перси Лофт — ну, у Перси к тому времени были дела поважнее, верно ведь?
  Рик уже заткнул ему рот. А остальные склонялись то туда, то сюда, вверх-вниз, как трусы у шлюхи: надо же было понять, куда прыгнет Их Светлость Высокочтимый Мейкуотер.
  Прежде всего Рик великодушно объявляет о своей полной ответственности за все.
  — Вина, — говорит Рик, — если она есть, — должна быть свалена у его порога.
  Рассуждения о звездах и идеалах — ничто в сравнении с теми афоризмами, которые он бросает нам:
  — Если надо нацелить перст указующий, нацеливайте его сюда. — И тычет в собственную грудь. — Если должна быть расплата, вот вам адрес. Я тут, перед вами. Пошлите мне счет. И пусть на его ошибках учатся те, кто его в это вовлек, если таковые были, — призывает он своих судей, ребром пухлой руки — для вящей убедительности — припечатывая слова.
  Женщины любовались руками Рика до конца его дней. Они делали выводы на основании толщины его пальцев, которые он, жестикулируя, всегда держал вместе.
  — Откуда он научился ораторскому искусству? — почтительно спросил я как-то Сида, когда мы сидели за «маленькой выпивкой», как они с Мег это называли, у камина, в их доме в Сербитоне. — С кого он брал пример, если не считать Мейкписа?
  — С Ллойд-Джорджа, Хартли Шоукросса, Эйвори, Маршалла Холла, Нормана Биркетта и других великих адвокатов своего времени, — мгновенно ответил Сид, как если бы речь шла о лошадях. — Твой папа относился к закону с таким уважением, как никто другой. Он изучал речи адвокатов и воспроизводил их особенности лучше, чем молол языком. Он бы стал большим судьей, если бы Ти-Пи дал ему такую возможность, верно, Мег?
  — Да он стал бы премьер-министром, — решительно заявила преданная Мег. — Кто мог сравниться с ним? Один только Уинстон![6]
  Затем Рик переходит к изложению своей теории собственности, которую с тех пор он излагал при мне много раз во многих вариантах, но тогда, по-моему, он ее только раскрывал. Суть ее состоит в том, что деньги, проходящие через руки Рика, являются поводом для нового прочтения законов собственности, поскольку все, что он делает с этими деньгами, идет на благо человечества, чьим главным представителем он является. Одним словом, Рик не берет, а дает, и те, кто называет это иначе, просто не верят ему. Последний довод излагается посредством все нарастающей бомбардировки страстными, грамматически взрывными псевдобиблейскими фразами:
  — И если кто-либо из вас, сегодня здесь присутствующих… может найти доказательство хотя бы какой-то прибыли… одной-единственной выгоды… будь то в прошлом, будь то припасенной на будущее… прямо или косвенно вытекающей из этого поступка… и пошедшей мне на благо… поступка, хоть и осуществленного из честолюбия, не будем ходить вокруг да около… пусть тот человек выйдет сейчас вперед, с чистым сердцем… и укажет перстом куда положено.
  От этой речи всего один шаг до божественного видения — «Компания автобусов Пим и Спасение душ лимитед», приносящая выгоду благочестию и подвозящая прихожан к престолу.
  Волшебный ящик отперт. Отбросив крышку, Рик демонстрирует ослепительный набор перспектив и цифр. Проезд на двухъярусном автобусе из аббатства Фарлей до нашего престола ныне стоит два пенса. Проезд на троллейбусе из Тамберкомба стоит три пенса, проезд на такси вчетвером из любого из этих мест стоит шесть пенсов, а автобус фирмы «Грэнвилл Хастингс» стоит девятьсот восемь фунтов, если платить наличными; в нем тридцать два сидячих места и восемь стоячих. Только по воскресеньям, — а мои помощники, здесь присутствующие, провели, джентльмены, тщательнейшие изыскания, — свыше шестисот человек тем или иным способом покрывают общее расстояние в четыре с лишним тысячи миль, чтобы преклонить колени у этого прекрасного престола. Потому что они любят эту церковь. Как любит ее и Рик. Как любим ее все мы — не будем скрывать, — каждый мужчина и каждая женщина, присутствующие здесь. Потому что они хотят из периферии попасть в центр своей веры. Это одно из выражений самого Мейкписа Уотермастера, и Сид говорит, немного нахально было со стороны Рика сказать такое прямо перед ним. Еще три дня в неделю — на выступления Оркестра надежды, занятия Христианскими деяниями и собрания Группы Женской лиги по изучению Библии — покрывается расстояние в семьсот миль, и три дня остаются для обычных коммерческих операций, а если вы мне не верите, смотрите на мою руку, как я сметаю со своего пути сомневающихся конвульсивными ударами локтя, не разжимая согнутых пальцев. Глядя на эти пальцы, становится ясно, что вывод может быть только один:
  — Джентльмены, если мы будем брать только половину обычной стоимости и предоставим бесплатный проезд всем инвалидам и пожилым людям, всем детям до восьми лет… с полной страховкой… при соблюдении всех прекрасных правил, которые по справедливости должны соблюдаться при эксплуатации коммерческого транспорта в наши более беспокойные времена… при наличии профессиональных шоферов, полностью сознающих свою ответственность, богобоязненных людей, набранных из нашей среды… учитывая амортизацию, стоимость гаража, ремонта, бензина, билетов и всего остального и полагая, что три дня коммерческих операций дадут нам лишь пятьдесят процентов заполнения… Фонд получит сорок процентов чистой прибыли и возможность всем угодить.
  Мейкпис Уотермастер задает вопросы. Остальные либо переели, либо недоели и потому молчат.
  — И вы, значит, купили его? — говорит Мейкпис.
  — Да, сэр.
  — Но вы же несовершеннолетние, во всяком случае половина из вас.
  — Мы воспользовались посредником, сэр. Это превосходный адвокат из нашего округа, который по скромности желает остаться анонимным.
  Ответ Рика вызывает редкую улыбку на неправдоподобно тонких губах сэра Мейкписа Уотермастера.
  — Вот уж никогда не встречал адвоката, которому хотелось бы остаться анонимным, — говорит он.
  Перси Лофт, насупясь, уставился рассеянным взором в стену.
  — И где же он сейчас? — продолжает сэр Мейкпис.
  — Что именно, сэр?
  — Автобус, мальчик.
  — Его красят, — говорит Рик. — Он будет зеленый, с золотыми буквами.
  — И с чьего же разрешения вы приступили к осуществлению этого проекта? — спрашивает Уотермастер.
  — Мы попросили мисс Дороти перерезать ленточку, сэр Мейкпис. И уже составили пригласительные билеты.
  — Да кто вам разрешил? Мистер Филпотт? Или дьякон? Или Комиссия? Или я? Истратить девятьсот восемь фунтов из Фонда, из этих крох, предназначенных для вдов, на покупку автобуса!
  — Мы хотели удивить всех, сэр Мейкпис. Мы хотели преуспеть. А если распустить заранее слух, чтоб пошли разговоры по городу, тогда из новости весь воздух выпустишь. А так о «Компании общественного вспомоществования» узнает ничего не подозревающий мир.
  Теперь Мейкпис, по словам Сида, начинает играть в кошки-мышки.
  — А где книги?
  — Книги, сэр? Я знаю только одну книгу…
  — Твои записи, мальчик. Цифры. Ты же сам вел всю бухгалтерию, как мы слышали.
  — Дайте мне неделю, сэр Мейкпис, и я вам отчитаюсь в каждом пенни.
  — Это не называется вести бухгалтерию. Это называется сочинять. Неужели ты ничему не научился у твоего отца, мальчик?
  — Прямоте, сэр. Смирению перед Иисусом.
  — Сколько же ты истратил?
  — Не истратил, сэр. Вложил.
  — Сколько?
  — Полторы тысячи. Если округлить.
  — А где сейчас автобус?
  — Я же сказал, сэр. Его красят.
  — Где?
  — В Бринкли у «Бэлхема». Это фирма, которая строит автобусы. Величайшие либералы в нашем графстве. Истинные христиане — все до одного.
  — Я знаю «Компанию Бэлхема». Ти-Пи десять лет продавал им лесоматериалы.
  — Они выставляют честный счет.
  — Ты, говоришь, намереваешься заняться обслуживанием публики?
  — Три дня в неделю, сэр.
  — И будешь пользоваться остановками общественного транспорта?
  — Безусловно.
  — А тебе известно, как отнесется к такому предприятию «Доулиш энд Тамберкомб трэнспорт корпорейшн» в Девоне?
  — Притом, что это удовлетворяет нужды публики — они не смогут воспрепятствовать этому, сэр Мейкпис. За нас сам Господь Бог. Как только они увидят, какой возникнет подъем, почувствуют пульс, они отступят, дадут нам возможность выплыть. Они не могут остановить прогресс, сэр Мейкпис, и не могут остановить поступательное продвижение христиан.
  — Значит, не могут, — говорит сэр Мейкпис и пишет какие-то цифры на лежащей перед ним бумажке. — Отсутствует также арендная плата в количестве восьмисот пятидесяти фунтов, — замечает он, не переставая писать.
  — Мы и деньги за аренду тоже вложили в дело, сэр.
  — Это же больше полутора тысяч.
  — Считайте две тысячи. Накругло. Я думал, вы хотите знать только про деньги Фонда.
  — А пожертвования — как с этим обстоит дело?
  — Кое-что и оттуда тоже.
  — Если сосчитать деньги из всех источников, какой получится капитал?
  — Включая индивидуальных вкладчиков, сэр Мейкпис…
  Уотермастер разом выпрямился.
  — Так у нас, значит, есть еще и индивидуальные вкладчики? Ну и ну, мой мальчик, что-то ты перехватил. Кто же это?
  — Частные клиенты.
  — Чьи?
  У Перси Лофта такой вид, будто он сейчас заснет от скуки. Веки у него опущены, а козлиная бородка уткнулась в грудь.
  — Сэр Мейкпис, я не волен это раскрывать. Если «Компания общественного вспомоществования» обещает держать что-то в тайне, она выполняет свое обещание. Наш лозунг — прямота и честность.
  — Компания зарегистрирована?
  — Нет, сэр.
  — Почему нет?
  — Из соображений защиты. Надо держать все шито-крыто. Как я и говорил.
  Мейкпис снова начинает что-то писать. Все ждут дальнейших вопросов. Но ничего не происходит. Мейкпису явно не по себе, и в то же время он всем своим видом дает понять, что точка поставлена, и Рик чувствует это прежде остальных.
  — Все равно как на приеме у старика доктора, Пострел, — рассказывал мне потом Сид. — Он-то уже понял, отчего ты загибаешься, только ему надо сначала выписать тебе лекарство, а уж потом он сообщит тебе добрую весть.
  Снова говорит Рик. Хотя никто его об этом не просил. И голос у него такой, какой бывает, когда он загнан в угол. Сид услышал тогда, я же потом слышал лишь дважды. Приятным это звучание никак не назовешь.
  — Я, собственно, мог бы принести вам всю отчетность сегодня вечером, сэр Мейкпис. Понимаете, счета в сейфе. Мне надо вынуть их оттуда.
  — Отдай их полиции, — говорит Мейкпис, продолжая писать. — Мы здесь не детективы, мы — церковники.
  — Мисс Дороти, возможно, думает иначе, может ведь она иначе думать, сэр Мейкпис?
  — Мисс Дороти не имеет к этому никакого отношения.
  — А вы ее спросите.
  Тут Мейкпис перестает писать и немного резко поднимает голову, говорит Сид, и они смотрят друг на друга — маленькие, как у ребенка, глазки Мейкписа глядят неуверенно. А у Рика в глазах вдруг появляется блеск стального острия, обнаженного в темноте. Сид так далеко не заходит в описании этого взгляда, потому что Сид не хочет касаться темных сторон того, кто был героем его жизни. А я зайду. Это взгляд ребенка сквозь прорези маски. Он отрицает все, что отстаивал мгновение назад. Это взгляд язычника. Взгляд аморальный. Ему жаль, что вы приняли такое решение и что вы смертны. Но выбора у него нет.
  — Ты что же, хочешь сказать, что мисс Дороти внесла какой-то вклад в этот проект? — говорит Мейкпис.
  — Можно ведь внести нечто большее, чем деньги, сэр Мейкпис, — говорит Рик словно бы издалека, а на самом деле стоя совсем близко.
  Дело в том, говорит тут Сид довольно поспешно, что Мейкпису не следовало вынуждать Рика использовать этот аргумент. Мейкпис — человек слабый, а держаться старался жестко, — хуже таких людей просто не бывает, говорит Сид. Будь Мейкпис разумнее, будь он человеком, способным поверить, как остальные, и относись он чуть лучше к бедному сыну Ти-Пи, вместо того чтобы не верить в него и заодно подрывать веру всех остальных, он мог бы все уладить по-дружески, и все могли бы радостно разойтись по домам, веря в Рика и в его автобус, а ему это было очень нужно. Вышло же так, что Мейкпис оказался последним препятствием к достижению цели и у Рика не оставалось иного пути, как уничтожить его. Так Рикки и поступил, верно ведь? Вынужден был, Пострел, это же понятно.
  * * *
  Я напрягаюсь и допускаю натяжки, Том. Мобилизуя все мускулы своего воображения, я пытаюсь как можно глубже проникнуть в бездонную тень моей предыстории. Я откладываю в сторону перо и смотрю на уродливую башню церкви через площадь, и я слышу — так же отчетливо, как телевизор, стоящий у мисс Даббер внизу, — плохо сочетающиеся голоса Рика и сэра Мейкписа Уотермастера, сцепившихся друг с другом. Я вижу темную гостиную в «Полянах», куда меня так редко пускали, и представляю себе двух мужчин, сидящих в тот вечер вдвоем, а в нашей сумрачной верхней комнате — бедняжку Дороти, которая, трясясь всем телом, читает такие же вышитые, как на лестничной площадке у мисс Даббер, пошлости, стремясь найти утешение в Господних цветах, в Господней любви, в Господнем промысле. Я могу пересказать тебе — может быть, ошибусь на фразу-другую, — какой между Риком и Мейкписом происходит обмен мнениями в продолжение незаконченного утреннего разговора.
  К Рику вернулся разум, ибо стальное острие больше не обнажается надолго, да к тому же он уже достиг цели, что куда важнее для него, чем любые гуманные деяния, хотя сам он этого еще и не знает. Он добился того, что Мейкпис составил себе о нем два совершенно противоположных мнения, а возможно, и больше. Рик показал ему свое официальное и неофициальное лицо. Рик научил Мейкписа уважать его во всякой сложности его натуры и считаться с его тайным миром не меньше, чем с миром, открытым для всех. Все было так, словно в тиши той комнаты каждый из игроков раскрыл все карты, какие были у него на руках, — фальшивые и подлинные, неважно, — и Мейкпис остался без единой фишки. Но оба уже мертвы, оба унесли свою тайну в могилу — сэр Мейкпис на тридцать лет раньше Рика. А единственный человек, который еще мог бы об этом знать, уже ничего не расскажет, ибо если она и существует, то лишь как тень, бродящая по ее собственной или по моей жизни, — тень женщины, давно убитой последствиями того рокового диалога, который провели в тот вечер двое мужчин.
  В истории зафиксированы две встречи Рика с моей Дороти до того воскресенья. Первая состоялась, когда сия королевская особа нанесла визит в Клуб молодых либералов, где Рик занимал в ту пору выборную должность — по-моему (да поможет Бог молодым либералам), он был там казначеем. Второй раз они встретились, когда Рик был капитаном церковной футбольной команды, а некто Морри Вашингтон, ученик вечерней школы и еще один из порученцев Рика, — вратарем. Дороти, сестре члена Правления Клуба, предложили вручить кубок. Морри помнит, как они выстроились в ряд, а Дороти подходила к каждому из них и прикалывала медальку, начиная с самого Рика — он ведь был капитаном. Похоже, она его уколола булавкой, или Рик сделал вид, что уколола. Так или иначе, он в шутку вскрикнул от боли и упал на одно колено, схватившись за грудь и утверждая, что Дороти пронзила ему сердце. Это был смело разыгранный, шумный номер, и я могу лишь удивляться, что Рик так далеко зашел. Даже в бурлеске Рик обычно очень оберегал свое достоинство и на маскированных балах, которые были так модны до войны, предпочитал изображать Ллойд-Джорджа, а не какого-нибудь шута. Но тогда он упал на одно колено, — Морри помнит все так ясно, будто это происходило вчера, — Дороти рассмеялась: до тех пор никто не наблюдал, чтобы она смеялась. Какие за этим последовали тайные встречи, мы так никогда и не узнаем, — вот только, по словам Морри, Рик однажды похвастался, что, когда он разносит церковный журнал, в «Полянах» его теперь ждет не только кусок торта и лимонный напиток.
  Сид, по-моему, знает больше, чем Морри. Он многое видел. Да и люди рассказывают ему, потому что он умеет держать язык за зубами. Ему известны многие тайны, сокрытые в деревянном здании, которое Мейкпис Уотермастер называет своим домом, хотя в пожилом возрасте он и постарался похоронить их поглубже. Сид знает, почему пила леди Нелл, и почему Мейкпис был не в ладах с собой, и почему такое страдание отражалось в его маленьких влажных глазках, а его ротик не соответствовал его аппетитам, и почему он с такою страстью и с таким знанием дела порицал грех. И почему он писал об особой любви, ставя свое гнусное имя под надписью на Библии моей Дороти. И почему Дороти решила спать в самом дальнем от комнат леди Нелл и еще более дальнем от комнат Мейкписа углу дома. И почему Дороти была так быстро завоевана этим сладкоголосым выскочкой из футбольной команды, заверявшим, что повезет ее на своем автобусе по любому маршруту. Но Сид — человек хороший и к тому же масон. Он любил Рики и отдал ему лучшие годы своей жизни, то гуляя с ним на равных, то всецело завися от него. Сид мог над чем-то посмеяться, мог рассказать историю при условии, что это никому не причинит вреда. Но он никогда бы не стал затрагивать темных сторон души человеческой.
  История зафиксировала также, что никаких бухгалтерских книг Рик на эту встречу не брал, хотя мистер Маспоул, великий бухгалтер и тоже ученик вечерней школы, и предлагал ему помочь составить отчетность, да, по всей вероятности, и составил. Маспоул мог сочинить отчет с такой же легкостью, с какой другие пишут на отдыхе открытки или рассказывают смешные истории в микрофон. Зафиксировано и то, что, готовясь к встрече, Рик отправился прогуляться по скалам Бринкли один и, насколько мне известно, совершал впервые подобного рода прогулку, хотя, как и я вслед за ним, был всегда за то, чтобы походить в поисках решения или наития. И вернулся он из «Полян» с видом человека, которому поручена, совсем как Мейкпису Уотермастеру, высокая миссия — вот только лицо его естественнее сияло, а происходит это, как нам говорят, от внутренней чистоты. Была рассмотрена ситуация с Фондом, сообщил он своим придворным. Проблема наличности решена, сказал он. Никто не виноват. Как это получилось? — умоляли они его рассказать. Как, Рики? Но Рик предпочитал оставаться для них волшебником и никому не разрешил заглянуть ему в рукав. «Потому что на мне лежит благословение Божие. Потому что я умею направлять события. Потому что мне предначертано стать одним из „самых высокочтимых“ в нашей стране».
  Другая часть его добрых вестей не была им сообщена. Это был чек на сумму в пятьсот фунтов, подлежащих снятию со счета Уотермастера, чтобы Рик мог устроить свою жизнь, — предположительно, сказал Сид, в отдаленных районах Австралии. Рик его подписал, а Сид получил день ги, поскольку собственный счет Рики в банке, как часто случалось в последние годы, находился временно в обморочном состоянии. А два-три дня спустя, получив подпитку в виде этой субсидии, Рик председательствовал на обильном, хоть и не очень веселом банкете в отеле «Бринкли тауэрс», где собрался весь его «двор» в тогдашнем своем составе и несколько местных милашек, которые всегда присутствовали за кулисами. Сид помнит, что, воздухе чувствовались исторические перемены, хотя никто в точности не знал, какой период заканчивался и какой начинался. Произносились речи — главным образом на тему о том, что старые друзья должны держаться вместе и идти по жизни прямой дорогой, но, когда предложили выпить за здоровье Рики, он ответил с несвойственной ему краткостью, и пошел шепоток, что он-де очень взволнован, ибо видели, как он плакал, а он частенько этим занимался даже в те дни — по малейшему поводу мог выплакать целое ведро. Перси Лофт, великий адвокат, присутствовал на застолье, к изумлению некоторых, и, к еще большему их изумлению, привел с собой красивую, хоть и никак не совместимую с компанией, студентку музыкального училища по фамилии Липшиц, а по имени Анни, затмившую милашек, хотя у нее и пальто-то даже не было. Они прозвали ее Липси. Это была беженка из Германии, пришедшая к Перси по каким-то делам, связанным с иммиграцией. Перси по доброте своей решил протянуть ей руку помощи, как он протянул ее Рику. В завершение вечера Морри Вашингтон, придворный шут, спел песню, и Липси подтягивала вместе с другими девицами, хотя пела она преотлично, а будучи иностранкой, не оценила должным образом скабрезности текста. К тому времени уже занялась заря. Такси, скользнув, умчало Рика, и больше его многие годы в этих местах не видели.
  История далее зафиксировала, что Ричард Томас Пим, холостяк, и Дороти Годчайлд Уотермастер, девица, находившиеся проездом в данном приходе, были на другой день торжественно и скромно зарегистрированы в присутствии двух привлеченных свидетелей в недавно открытом бюро записи актов гражданского состояния возле Западного обводного канала, там, где сворачиваешь влево, к Нортолтскому аэродрому. И что менее чем через шесть месяцев у них родился мальчик, которого окрестили Магнусом Ричардом, и весил он — да хранит его Господь — всего несколько фунтов. В регистрационных бумагах компаний, которые я просматривал, тоже отмечен этот факт, хотя и несколько иначе. Через сорок восемь часов после рождения младенца Рик торжественно объявил о создании страховой компании «Магнус стар экитейбл лимитед» с акционерным капиталом в две тысячи фунтов. Создается она, как было провозглашено, для страхования жизни нуждающихся, инвалидов и пожилых людей. Бухгалтером там был мистер Маспоул, а юрисконсультом — Перси Лофт. Морри Вашингтон был секретарем компании, а покойный олдермен Томас Пим, известный друзьям как Ти-Пи, — святым покровителем.
  * * *
  — Так был все-таки автобус или это туфта? — спросил я Сида.
  Сид всегда отвечает осторожно.
  — Автобус вполне мог быть, Пострел. Я не говорю, что его не было. Я бы соврал, если б так сказал. Я просто говорю, что ничего не слышал про автобус, пока твой папа не упомянул о нем в то утро в церкви.
  — А что же он тогда сделал с деньгами… если не было автобуса?
  Сид, право же, не знает. Столько тысяч фунтов было с тех пор спущено. Столько грандиозных прожектов возникло и исчезло. Возможно, Рик кому-то отдал деньги, неуклюже изворачивается Сид. «Твой папа никому не мог отказать — особенно милашкам. Только когда давал, чувствовал себя как надо. Может, какой-нибудь жулик явился и забрал их у него, — твой папа всегда обожал жуликов». Тут, к моему изумлению, Сид краснеет. И я слышу слабое, но отчетливое «рат-та-та-тат» — так он щелкал языком, не разжимая губ, когда я был маленьким и хотел, чтобы он изобразил стук копыт.
  — Ты хочешь сказать, он делал ставки на деньги Фонда? — спрашиваю я.
  — Я хочу только сказать, Пострел, что этот его автобус, возможно, был на лошадиной тяге. Только это я говорю, верно, Мег?
  * * *
  Да нет же, был автобус! И вовсе не на лошадиной тяге. И был этот автобус самым замечательным и мощным, какой когда-либо производили на свет. Золотые буквы «Автобусная компания Пим и Спасение» сверкали на его блестящих боках, словно высвеченное название главы из Библии, прошедшей через руки Пима в дни его юности. Зеленый цвет автобуса напоминал зелень беговых треков Англии. Сам сэр Малкольм Кэмпбелл собирался сидеть за рулем. Самый высокочтимый в нашем краю намеревался ездить на нем. Когда люди нашего городка увидели бы этот автобус, они упали бы на колени, молитвенно сложили бы руки и возблагодарили бы Господа и Рика в равной мере. Благодарные толпы собрались бы у дома Рика, вызвали бы его на балкон и держали бы там допоздна. Я видел, как он приветственно махал, репетируя свое появление перед ними. Обеими руками — словно раскачивал меня над своей головой, а сам широко улыбался и, рыдая, произносил негромко: «Всем этим я обязан старине Ти-Пи». А если — как оно, несомненно, и случится — выйдет так, что «Компания Бэлхема» из Бринкли, одного из лучших либералов в графстве, никогда, строго говоря, не слыхала про автобус Рика и, уж конечно, не красила его по себестоимости из чистой доброты, тогда, значит, эта компания существовала столь же реально, как и автобус. Они лишь ждали мановения волшебной палочки Рика, чтобы начать свое существование. Лишь когда пронырливые, никому не верящие люди, вроде Мейкписа Уотермастера, не пожелали смириться с таким положением вещей, Рик обнаружил, что должен начать священную войну и, подобно многим до него, защищать свою веру не самым приятным способом. А ведь просил-то он всего лишь вашей безраздельной любви. И самое меньшее, чем вы могли ему ответить, — это слепо ею его одарить. А затем ждать, чтобы он, подобно банкиру Господа Бога, через полгода вернул ее вам вдвойне.
  3
  Мэри приготовилась к чему угодно, только не к этому. Не к такому напору, не к такой поспешности вторжения. Не к этой гневной реакции Джека Бразерхуда, масштаба и сумбурности которой предугадать не могла, как не могла предугадать всей меры его замешательства, превосходящего ее собственное. И того, что его приезд сразу же принесет ей огромное облегчение.
  Впущенный в переднюю, он едва взглянул на нее.
  — У тебя были какие-нибудь предчувствия?
  — Если бы были, я поделилась бы с тобой, — ответила она, готовая превратить в ссору разговор еще прежде, чем он начался.
  — Он звонил?
  — Нет.
  — А кто-нибудь звонил?
  — Нет.
  — Ни единого слова никто? Никаких перемен?
  — Нет.
  — Привез тебе парочку гостей. — Он ткнул пальцем туда, где позади него маячили две тени. — Родственники из Лондона. Приехали выразить тебе сочувствие и побыть с тобой немного. Потом и другие прибудут.
  И он метнулся мимо нее в гостиную — как потрепанный в драках коршун, настигающий новую жертву. Она успела заметить лишь изборожденный морщинами, насупленный лоб и седую прядь надо лбом.
  — Я Джорджи из Главного управления, — с порога представилась девушка. — А это Фергюс. Мы так вам сочувствуем, Мэри!
  С ними был багаж, и она показала им кладовку под лестницей. Вели они себя так, словно знали, куда идти. Джорджи была высокой угловатой, с прямыми волосами, подстриженными не длинно и не коротко. Фергюс внешне был далеко не так презентабелен — очередное упущение Главного управления, столь частое в последнее время.
  — Мы сочувствуем вам, Мэри, — как эхо, отозвался Фергюс, поднимаясь по лестнице вслед за Джорджи. — Это ничего, если мы немножко оглядим помещение, правда?
  В гостиной Бразерхуд погасил свет и раздернул шторы на балконной двери.
  — Мне нужен ключ от этой штуковины. От замка. Посмотреть, что там к чему.
  Мэри поспешила к каминной полке. Взяла стоявшую на ней серебряную цветочную вазу, где она держала запасной ключ.
  — Где он?
  — Где угодно в этом мире, а может быть, и не в этом. Использует полученные навыки. Профессиональные, полученные на службе. У него есть знакомые в Эдинбурге?
  — Ни единого.
  В цветочной вазе лежали глиняные фигурки, которые она вылепила вместе с Томом, но ключа там не было.
  — По некоторым сведениям, его выследили, — сказал Бразерхуд. — Сообщили, что он вылетел туда из Хитроу пятичасовым рейсом. Высокий мужчина с увесистым чемоданчиком. С другой стороны, зная нашего Магнуса, можно с тем же успехом предположить, что он находится в Тимбукту.
  Искать ключ было все равно что искать Магнуса. Она не знала, с чего начать. Схватила чайницу, потрясла ее. От панического страха ее подташнивало. Потом на глаза ей попался серебряный кубок, который Том выиграл в школе на каких-то спортивных состязаниях. Внутри что-то звякнуло. Она так стремительно кинулась к нему с ключом, что ободрала себе лодыжку. От боли на глазах выступили слезы. Черт бы побрал этот табурет у пианино!
  — Ледереры звонили?
  — Нет. Я уже говорила тебе, что никто не звонил. Я вернулась из аэропорта только в одиннадцать.
  — Где замочные скважины?
  Она нашла верхнюю и, нащупав его руку, помогла ему сунуть туда ключ. Лучше было бы ей самой открыть, тогда не надо было бы прикасаться к нему. Встав на колени, она искала нижнюю замочную скважину. Словно ноги ему целуешь.
  — Случалось ему уже исчезать, а ты мне ничего не сообщала? — спросил Бразерхуд в то время, пока она возилась с замком.
  — Нет.
  — Подумай хорошенько, Мэри. Эти в Лондоне меня буквально за глотку берут. У Бо сейчас приступ ипохондрии. С послом заперся Найджел. Военные самолеты не взлетают по пустякам, да еще ночью.
  Найджел — тень Бо Браммела и его заплечных дел мастер. Так называл его Магнус. Бо наговорит с три короба всем, а Найджел идет следом и рубит им головы направо и налево.
  — Нет. Никогда так не бывало. Клянусь, — сказала она.
  — Есть у него где-нибудь любимый уголок? Убежище, о котором он мечтал?
  — Однажды он говорил что-то про Ирландию. Мечтал купить там небольшую ферму у моря.
  — На севере или на юге?
  — Не знаю. На юге, должно быть, если уж речь шла о море. Потом вдруг возникла идея Багамских островов. Более поздняя идея.
  — Кто у него там?
  — Никого. Насколько мне это известно.
  — А о том, чтобы переметнуться к противнику он не заводил речь? О какой-нибудь дачке на Черном море?
  — Не глупи.
  — Значит, Ирландия, а затем Багамы. Когда он упоминал Багамы?
  — Он их не упоминал. Только очеркнул объявление о продаже в «Таймс» и оставил газету так, чтобы я увидела.
  — В качестве намека?
  — Или упрека, приманки, чтобы показать мне, где он хотел бы очутиться. Магнус умеет вести разговор разными способами.
  — А о самоубийстве он никогда не подумывал? Они зададут тебе этот вопрос, Мэри. Так уж лучше мне спросить это первым.
  — Нет. Нет. Об этом он не думал.
  — В твоем голосе нет уверенности.
  — Я и не уверена. Мне надо собраться с мыслями.
  — Он когда-нибудь высказывал опасения за свою жизнь?
  — Я не могу ответить так сразу, Джек! Он человек сложный, и мне надо все обдумать. — Она взяла себя в руки. — Вообще-то нет. По-настоящему — нет. Все это так неожиданно.
  — Тем не менее из аэропорта ты позвонила мне крайне быстро. Как только выяснила, что на борту его нет, сразу же позвонила: «Джек, Джек! Где Магнус?» И оказалась права в своих подозрениях — он действительно исчез.
  — Я ведь увидела, как его чемодан ходит по этому чертову кругу, правда же? Значит, багаж он зарегистрировал и отправил. Так почему же его самого не было на борту?
  — А как сейчас обстоят дела с пьянством?
  — Реже, чем раньше.
  — Реже, чем на Лесбосе?
  — Никакого сравнения.
  — Головные боли?
  — Прошли.
  — Другие женщины?
  — Не знаю. Мне это неизвестно. Откуда мне это знать? Если он говорит, что не будет ночевать дома, значит, так надо. Это может быть женщина и это может быть встреча с агентом. Или свидание с Би Ледерер. Она к нему неравнодушна. Спроси ее.
  — Я всегда считал, что жены чувствуют разницу, — сказал Бразерхуд.
  «Нет, к Магнусу все это неприменимо», — подумала она, начав приноравливаться к темпу, в котором он вел расспросы.
  — Он по-прежнему приносит на вечер бумаги, чтобы работать? — осведомился Бразерхуд, глядя в заснеженный сад.
  — Время от времени.
  — И сейчас тоже бумаги есть в доме?
  — Если и есть, то мне о них неизвестно.
  — Американская пресса? Служебные документы?
  — Я ведь не читаю их, Джек, правда же? Так откуда мне знать?
  — Где он их держит?
  — Он приносит их на вечер и утром относит. Как все.
  — Куда он кладет их, Мэри?
  — Возле постели. Или на стол. Кладет туда, где работает.
  — И Ледерер не звонил?
  — Я уже говорила! Нет!
  Бразерхуд отступил от балконной двери. Нечетко вырисовываясь в темноте, в комнате внезапно возникли два мужских силуэта. Она узнала Ламсдена, личного секретаря посла. Не так давно у нее произошла стычка с его женой Кэролайн по поводу устройства бара перед посольством, чтобы утереть нос этим венцам. Кэролайн Ламсден сочла идею Мэри никчемной и принялась разъяснять почему, громко и раздраженно, кружку дипломатических жен. Мэри не является женой дипломата в полном смысле слова, заявила Кэролайн. Она из тех, о ком не принято говорить, и единственной причиной ее принятия в ассоциацию была необходимость обеспечить ее мужу его непрочное прикрытие.
  «Они, должно быть, шли пешком по снегу от самой школы, — подумала она. — Пробирались через полуметровые сугробы, чтобы засвидетельствовать свое почтение Магнусу».
  — Слава святой Марии! — по-скаутски бодро произнес Ламсден. Будучи католиком, он тем не менее всегда приветствовал ее подобным образом. То же самое он сделал и теперь. Для пущей естественности.
  — А в тот вечер, когда была вечеринка, он также приносил бумаги? — спросил Бразерхуд, опять задергивая шторы.
  — Нет. — Она зажгла лампу.
  — Ты знаешь, что у него в этом черном чемоданчике, с которым его видели?
  — Дома никакого чемоданчика он не брал, значит, он, видимо, прихватил его в посольстве. Из дома он выехал только с одним чемоданом, тем самым, что сейчас находится в Швехате.
  — Находился в Швехате, — сказал Бразерхуд.
  Второй мужчина был высокий, болезненного вида. В обеих руках он держал по набитой сумке, и руки у него были в перчатках. «Гинеколог на срочном вызове, — подумала она. — Да их тут полный самолет наберется». И тут же механически отметила про себя, что в Главном управлении в ближайшие двадцать четыре часа будет пустовато.
  — Познакомься с Гарри, — сказал Бразерхуд. — Он подключит к вашим телефонам кое-какие хитрые приспособления. Пользуйся телефонами как обычно. Ни о чем не думай. Возражений нет?
  — Какие тут могут быть возражения!
  — Действительно. В этом ты права. Любезность в ответ на любезность. У вас две машины. Где они находятся?
  — «Ровер» возле дома. А «метро» на автостоянке в аэропорту. Ждет, чтобы он забрал его.
  — Зачем же тебе понадобилось ехать в аэропорт, если там его ждала машина?
  — Просто я подумала, что ему это будет приятно, и потому взяла такси и поехала.
  — А «ровер» почему не взяла?
  — Хотела ехать обратно с ним в машине, а не отдельно сзади.
  — Где ключ от «метро»?
  — Должно быть, у него в кармане.
  — А запасной у тебя есть?
  Порывшись в сумочке, она достала ключ. Бразерхуд положил его к себе в карман.
  — Ключ я «потеряю», — сказал он. — Если кто-нибудь поинтересуется, говори — «ремонт». Не хочу, чтобы по аэропорту поползли слухи.
  Наверху что-то грохнуло.
  Она увидела, как Гарри снял свои ботинки на микропорке и аккуратно поставил их на коврик возле балконной двери.
  — Отец его умер в среду. Какие еще у него дела в Лондоне помимо похорон? — продолжал свои расспросы Бразерхуд.
  — Я считала, что он заглянет в Главное управление.
  — Не заглянул. Не позвонил туда и никак не дал о себе знать.
  — Значит, времени не хватило.
  — Были у него еще какие-нибудь планы, о которых он рассказывал тебе?
  — Говорил, что съездит в школу к Тому.
  — Ну, это он сделал. В школе он побывал. А помимо этого? Друзья? Деловые встречи? Женщины?
  Внезапно она почувствовала страшное утомление от него и от всех этих расспросов.
  — Он хоронил отца и приводил там все в порядок. Всю эту поездку можно считать деловой встречей. Если б умер твой отец, ты бы понял, как это бывает.
  — Он звонил тебе из Лондона?
  — Нет.
  — Вспомни поточнее, Мэри. Подумай. Прошло целых пять дней.
  — Нет. Не звонил. Конечно же, не звонил.
  — А обычно звонит?
  — Если может воспользоваться телефоном Управления, то звонит.
  — А если не может?
  Она думала. Напряженно думала за него. Она так привыкла это делать.
  — Да, — призналась она. — И тогда звонит. Ему надо знать, что у нас все в порядке. Он вечно волнуется. Наверное, поэтому, когда его не оказалось в аэропорту, я и не выдержала.
  Ламсден бесшумно, в одних носках, ходил по комнате, демонстрируя восхищение работами Мэри — ее акварельными греческими видами.
  — Ах, вы так удивительно талантливы, — восторгался он, прижимаясь носом к картинке с видом Пломари. — Вы посещали художественную школу или так вот просто взялись и нарисовали?
  Она не обращала на него внимания. Так же вел себя по отношению к нему и Бразерхуд. Между ними как бы существовал молчаливый сговор. «Лучший дипломат — это глухой монах-траппист», — любил повторять Джек. Мэри склонялась к этому же мнению.
  — Где служанка? — спросил Бразерхуд.
  — Ты же велел мне ее отослать. По телефону велел. Когда я позвонила.
  — Она что-то подозревает?
  — Не думаю.
  — Это не должно просочиться, Мэри. Нам следует скрывать все до последнего, пока хватит сил. Ты ведь понимаешь это, правда?
  — Думаю, да.
  — Надо позаботиться и о людях, с ним связанных. И не упустить многое другое, о чем ты даже не знаешь. У Лондона множество разных версий, и они умоляют дать им время. Ты совершенно уверена, что Ледерер не звонил?
  — Господи Боже, — проговорила она.
  Взгляд ее упал на Гарри, распаковывающего свои «хитрые приспособления». Они были серо-зеленые, а как работали — не понятно.
  — Вы можете сказать служанке, что это трансформаторы, — сказал Гарри.
  — Umformer, — услужливо подал голос из своего угла Ламсден. — «Трансформатор» по-немецки «Umformer». Die kleinen Buchen sind Umformer.[7]
  И опять они не обратили на него внимания. Немецким Джек владел почти так же хорошо, как Магнус, и несравненно лучше Ламсдена.
  — Когда она вернется? — спросил Бразерхуд.
  — Кто?
  — Пресвятой Боже, служанка, разумеется.
  — Завтра к обеду.
  — Будь умницей, постарайся договориться с ней и задержать ее возвращение на день-другой.
  — Договориться в столь поздний час?
  — К черту час! Сделай, как я сказал.
  Отправившись на кухню, она позвонила оттуда матери фрау Бауэр.
  — Извините за поздний звонок, но когда это связано с такими чрезвычайными обстоятельствами, как смерть, то вы сами понимаете… — сказала она. — Герр Пим задержится в Лондоне еще на несколько дней, так почему бы вам не воспользоваться его отлучкой и не устроить себе приятный отдых? — сказала она.
  Когда, поговорив, она вернулась в гостиную, настал черед высказаться Ламсдену. Она быстро уловила, к чему он клонит, а уловив, совершенно отключилась и перестала вслушиваться. «Чтоб заранее избежать в дальнейшем неловкости и заранее поставить все точки над „i“, Мэри… Ведь мы так хорошо понимаем друг друга… В то время как Найджел все еще секретничает с послом… В случае, сохрани Бог, конечно, если эти проклятые газетчики что-то разнюхают прежде, чем мы проясним ситуацию, Мэри… — На каждый случай у Ламсдена был заготовлен шаблонный набор слов, за что он и слыл человеком весьма находчивым и остроумным. — Так или иначе, но вот в каком ракурсе и аспекте, согласно желанию посла, нам следует обрисовывать ситуацию, — закончил он, щеголяя новомодными современными словечками. — Естественно, если нас не спросят, самим на рожон лезть не надо, но если спросят, вот, пожалуйста. И, Мэри, он шлет вам свою бешеную любовь. Он все время мысленно с вами. И естественно, с Магнусом… Бешеные сожаления и все прочее…»
  — И ни слова молодчикам Ледерера, — предупредил Бразерхуд. — Никому ни слова, а уж Ледереру, ради Бога, ни слова, ни полслова. Не было ни исчезновения, ни вообще ничего необычного. Поехал в Лондон хоронить отца. Задержался для беседы в Главном управлении. И точка.
  — В этом аспекте я все и обрисовываю, — сказала Мэри, обращаясь к Бразерхуду так, словно Ламсдена рядом не было. — Просто Магнус не успел подать заявление об отпуске в связи с печальными обстоятельствами.
  — Как раз эту подробность, я думаю, посол не рекомендовал бы разглашать, — сказал Ламсден с металлическими нотками в голосе. — Так что уж, пожалуйста, просил бы вас!
  Бразерхуд парировал удар. Мэри — близкий человек. Никто не смеет одергивать ее в присутствии его, Бразерхуда, а уж этот лощеный лизоблюд из Министерства иностранных дел — тем более.
  — Ты ведь выполнил свои обязанности, правда? — сказал Бразерхуд. — Так исчезни. Да поживее.
  Ламсден удалился тем же путем, что и возник, только с большей скоростью.
  Бразерхуд повернулся к Мэри. Теперь они остались одни. Он был массивным и надежным, как старый сруб. На лоб ему падала седая прядь. Привычным движением он взял ее за талию и притянул к себе.
  — Черт побери, Мэри, — сказал он, не выпуская ее талии, — Магнус — мой лучший работник. Куда ты его подевала?
  Сверху до нее донесся скрежет подшипников и новый грохот. Это угловая книжная полка. Нет, это кровать. Джорджи и Фергюс осваивают помещение.
  * * *
  Письменный стол стоял в примыкавшей к кухне бывшей комнате прислуги — обширном, полном паутины полуподвальном помещении, где уже сорок лет никто не жил. У окна, среди цветочных горшков Мэри, лежали палитра и акварельные краски. Возле стены примостились старый черно-белый телевизор и диван с выпирающими пружинами, на котором приходилось сидеть, смотря телевизор. «Нет ничего лучше маленького неудобства, чтобы выделить для себя передачи действительно стоящие», — любил повторять суровый Магнус. В нише под водопроводными трубами стоял стол для пинг-понга, на котором Мэри занималась переплетными работами — там лежали пергамент и куски кожи, клеенки, банки с клеем, кипы бумаги, мраморных форзацев и картона, катушки ниток, разрезальные ножи, а в старых носках Магнуса — кирпичи, которыми она пользовалась для отжатия блоков; там же держала она и старые книги, купленные по бросовым ценам на «блошином» рынке. Рядом, прямо возле старой нагревательной колонки, и располагался письменный стол — огромный, вычурный хепсбургский стол, приобретенный за бесценок на распродаже в Граце, распиленный для того, чтобы протащить его в дверь, а затем опять склеенный умелыми руками Магнуса. Бразерхуд подергал ящики стола.
  — Ключ?
  — Должно быть, у Магнуса.
  Бразерхуд сделал движение подбородком: «Гарри!»
  У Гарри в связке были отмычки. Затаив дыхание, чтоб услышать щелчок, он приноравливал инструмент.
  — Он работает только здесь или еще где-нибудь?
  — Папа подарил ему старый раскладной стол. Иногда он пользуется им.
  — Где он стоит?
  — Наверху.
  — Где именно?
  — В комнате Тома.
  — Он и документы там держит? Служебные документы?
  — Не думаю. Не знаю, где он их держит.
  Гарри вышел из комнаты потупившись, с легкой улыбкой. Бразерхуд вытянул ящик стола.
  — Это для книги, над которой он работает, — сказала она, когда он достал из ящика тоненькую папку. — Магнус все держит в папках. Чтобы сохранять свою сущность, все должно иметь личину.
  — Значит, работа продолжается? — Бразерхуд надевал очки, цепляя по очереди за уши красные дужки. Он даже не удосужился изобразить удивление.
  — Да. — «Можешь класть эти проклятые бумаги обратно, туда, откуда взял», — думала она Ее задевала его холодность и жестокость.
  — Следовательно, рисование он бросил? Я думал, вы оба по-прежнему увлекаетесь рисованием.
  — Рисования ему показалось мало. Он решил, что словами на бумаге можно выразить больше.
  — Но здесь этих слов вроде бы немного. Когда же произошла эта перемена во вкусах?
  — На Лесбосе. Во время отпуска. Он еще не начал писать. Собирает материал.
  — Ах вот как! — Он перевернул страницу.
  — Он называет это «заготовки».
  — Да? — И, не поднимая глаз от рукописи: — Мне придется показать некоторые страницы Бо. Он дока по части литературы.
  — А когда мы уйдем с работы… когда он уйдет с работы… если это произойдет не слишком поздно, он станет писать, а я стану заниматься живописью и переплетать книги. Так мы планируем.
  Бразерхуд перевернул страницу.
  — В Дорсете?
  — Да. В Плаше.
  — Что ж, произошло это не слишком поздно, — без особой любезности заметил он, опять погружаясь в чтение. — Занятия скульптурой тоже входят в ваш план?
  — Скульптура непрактична.
  — Практичности я вообще в нем не замечал.
  — Вы же поощряете подобные вещи, Джек. Я имею в виду фирму. Ты всегда говорил, что у нас должны быть хобби.
  — О чем, кстати, книга? Интересный сюжет?
  — Сюжет он все еще обдумывает И держит замысел при себе.
  — Вот послушай. «Когда во всем доме воцарился ужасный мрак, а сам Эдвард, испытывая настоящие мученья, изо всех сил старался держаться как ни в чем не бывало». Насколько я понял, здесь нет даже главного предложения.
  — Это не он писал.
  — Но написано его рукой.
  — Это выдержка из какой-то книги. Читая, он подчеркивает карандашом, а потом делает выписки особо понравившихся мест.
  Сверху донесся резкий щелчок, словно треск дерева или пистолетный выстрел, перенесший ее в дни ее ученичества.
  — Это комната Тома, — сказала она, — им незачем было туда лезть.
  — Дай мне какую-нибудь емкость, дорогая, — сказал Бразерхуд. — Что-нибудь вроде мусорного пакета.
  Она пошла на кухню. «Почему я позволяю ему так со мной обращаться? Влезать в мой дом, мой брак, мои мысли, трогать и брать здесь все, что не имеет для него никакой ценности?»
  Ведь вообще-то Мэри не отличается особой покладистостью. Она из тех, кого дважды не обсчитывают. В английской школе, английской церкви, в ассоциации дипломатических жен ее считали порядочной мегерой. Но одного лишь пристального взгляда Джека Бразерхуда, одного небрежного слова, произнесенного этим низким раскатистым голосом, бывало достаточно, чтобы она со всех ног устремлялась к нему.
  «А все потому, что он так похож на папу, — решила она. — Он любит ту же Англию, что и мы; и плевать хотел на все остальное.
  Потому, что я работала на Джека еще в Берлине, пустоголовой школьницей, у которой за душой ничего не было, кроме одного-единственного и такого небольшого таланта. Джек стал моим взрослым любовником в те дни, когда мне казалось, что именно такой любовник мне и нужен.
  Потому, что он руководил разводом Магнуса и женитьбой Магнуса на мне, когда тот был в расстроенных чувствах, потому что Джек, как выразился он сам, „передал мне Магнуса в наследство“. Потому что он любит Магнуса».
  Бразерхуд перелистывал страницы ее ежедневника.
  — Кто этот П.? — строго спросил он, постучав по странице. — «25 сентября. 6.30. вечера П.». И 16-го тоже. П., Мэри, это ведь не Пим, правда же? Или я опять проявляю бестолковость? Кто этот П., с которым он встречается?
  Она почувствовала, как внутри ее закипает крик — а в доме нет виски, чтобы заглушить его. Надо же ему из всех записей, а их в ежедневнике не один десяток, было выбрать именно эту!
  — Не знаю. Какой-то агент. Не знаю.
  — Но это записано твоей рукой, разве не так?
  — Магнус попросил меня записать. «Запиши, что я встречаюсь с П.». Он сам записей не вел. Считал это неосмотрительным.
  — И заставлял тебя вести записи вместо него.
  — Он говорил, что, если запись попадется постороннему, он не поймет, кто встречается — Магнус или я. Разновидность помощи.
  Она чувствовала на себе внимательный взгляд Бразерхуда. «Вынуждает меня говорить, — подумала она. — Хочет услышать, как дрогнет мой голос».
  — Какой помощи?
  — Помощи в работе.
  — Поясни.
  — Он не мог посвящать меня в суть того, чем занимается, мог лишь время от времени намекнуть на характер этой работы или когда именно он ее выполняет.
  — Он так и говорил?
  — Я и без его слов понимала.
  — Что же ты понимала?
  — Что он гордится своей работой! И хочет, чтобы я знала!
  — Что знала?
  От этого Бразерхуда можно было сойти с ума, даже понимая, что он нарочно выводит ее из себя.
  — Знала, что у него есть другая жизнь. Жизнь очень важная. Что он на службе.
  — На нашей службе?
  — На службе у тебя, Джек. У Управления. А ты про кого подумал? Про американцев, что ли?
  — Почему ты вдруг заговорила об американцах? Он питает предубеждение против американцев?
  — С чего бы это? Он работал в Вашингтоне.
  — Это еще не повод не питать предубеждений. Могло, наоборот, укрепить его в них. А Ледереров в Вашингтоне вы знали?
  — Разумеется, знали.
  — Но ближе сошлись с ними потом, верно? Я слышал, что с нею вы не разлей вода.
  Сейчас он проглядывал записи на те дни, что ей еще предстояли. Завтрашний и послезавтрашний.
  — Ты не возражаешь, если я оставлю это себе?
  Мэри возражала, и даже очень. Второго ежедневника у нее не было. Как и второй жизни. Она выхватила у него ежедневник и заставила его ждать, пока она перепишет на листок бумаги свое будущее: коктейль у Ледереров… ужин у Динкелей… окончание школьного семестра у Тома… Она дошла до «6.30 вечера П.» и пропустила запись.
  — Почему этот ящик пустой? — спросил Бразерхуд.
  — Я не знала, что он пустой.
  — А что в нем было?
  — Старые фотографии. Сувениры. Пустяки всякие.
  — С каких пор он опустел?
  — Не знаю, Джек. Не знаю! Не мучь меня, хорошо?
  — Он клал в чемодан бумаги?
  — Я не видела, как он собирает вещи.
  — И не слышала, как он внизу складывает чемодан?
  — Нет.
  Зазвонил телефон. Рука Мэри мгновенно потянулась к телефонной трубке, но Бразерхуд тут же ухватил ее запястье. Не выпуская ее руки, он шагнул к двери и окликнул Гарри, а телефон тем временем все звонил. Был уже четвертый час утра. Кто, черт побери, мог это быть, в четыре часа утра, кроме Магнуса? Мысленно Мэри молилась так громко, что заглушала крики Бразерхуда. Телефон все звал и звал ее, и она была уверена теперь, что нет ничего в ее жизни важнее Магнуса, его и ее семьи.
  — Это же может быть Том! — воскликнула она, вырываясь. — Пусти меня, черт тебя дери!
  — Но может быть и Ледерер.
  Гарри так и скатился вниз. Она успела насчитать всего два звонка, прежде чем он возник в дверях.
  — Подключись к звонку, — приказал Бразерхуд громко и четко. Гарри исчез. Бразерхуд выпустил руку Мэри. — А ты, Мэри, говори подольше. Растяни разговор. Ты ведь знаешь, как такие штуки делаются. Вот и делай.
  Подняв трубку, она сказала:
  — Резиденция Пима.
  Никто не ответил. Сильные руки Бразерхуда направляли ее, вели, побуждали говорить. Она услышала металлический щелчок и прикрыла трубку рукой.
  — Это может быть условный сигнал, — выдохнула она. И подняла палец, показывая один щелчок. Затем второй. Третий. Да, это сигнал. Они делали так в Берлине — два щелчка значат то-то, а три — то-то. Тайный язык, на котором общается агент и база. Она сделала большие глаза, как бы спрашивая у Бразерхуда, что ей теперь делать. Он покачал головой, показывая, что и сам не знает.
  — Говори, — одними губами произнес он.
  Мэри глубоко вздохнула.
  — Алло! Говорите громче, пожалуйста.
  Спасением оказался немецкий.
  — Это резиденция советника британского посольства Магнуса Пима. Кто у телефона? Говорите, пожалуйста, вы будете говорить? Мистера Пима сейчас нет. Если хотите что-нибудь передать ему, пожалуйста. Если нет — позвоните попозже. Алло!
  «Еще! — знаком приказал Бразерхуд. — Дай мне еще времени». Она повторила свой номер телефона по-немецки, затем по-английски. Линия не была перегружена, и она различала шум — словно от проезжающих машин и другой звук — скрипучий, словно от пластинки, пущенной на неверных оборотах, но щелчков больше не было. Она повторила номер по-английски.
  — Говорите громче, пожалуйста. Очень плохо слышно. Алло! Вы меня слышите? Простите, кто говорит?
  Больше сдерживаться она не могла. Зажмурившись, она крикнула:
  — Магнус! Ради всего святого, где ты?
  Но Бразерхуд был начеку. С чуткостью любовника он ощутил приближение такого всплеска и рукой прикрыл микрофон.
  — Слишком быстро прервалось, сэр, — посетовал Гарри, заглянув в комнату. — Еще бы хоть минуту.
  — Звонок международный? — спросил Бразерхуд.
  — Может, международный, а может, и из соседнего дома, сэр.
  — Что за невыдержанность, Мэри! Больше так не делай. Мы же в одной упряжке, и я старший.
  — Его похитили, — сказала она. — Я знаю, знаю!
  И все застыло: она сама, взгляд его светлых глаз, даже стоявший в дверях Гарри.
  — Ну что ж, — наконец выговорил Бразерхуд. — Если тебе от этого легче… Похитили? А почему ты так считаешь? Похищение, это ведь уж хуже некуда, правда?
  * * *
  Стараясь не отводить глаз под его взглядом, Мэри вспоминала прошлое. Она увидела себя школьницей-выпускницей, уже перед концом последнего семестра, сидящей напротив инспектрисы. Рядом с инспектрисой сидит еще кто-то — строгая дама из Лондона.
  — Эта леди набирает новых служащих в Министерство иностранных дел, дорогая, — говорит инспектриса.
  — В особый отдел, — уточняет строгая дама.
  — Леди очень понравилось, как ты рисуешь, — говорит инспектриса. — Она, как и все мы, под сильным впечатлением от твоих рисунков. Она хочет знать, не разрешишь ли ты взять папку с ними в Лондон на день-другой, показать их еще кое-кому.
  — Это нужно для твоей родины, — говорит строгая дама, зная, что обращается с этими словами к отпрыску патриотически настроенного семейства.
  Ей вспомнилось, как их тренировали в Восточной Англии, вспомнились девушки, ее ровесницы — их класс. Вспомнились увлекательные уроки: изготовление копий и офортов, изучение красок, различных сортов бумаги, картона, холстов и ниток. Как учили их делать водяные знаки, видоизменять их, резать резиновые печати, «старить» бумагу или, наоборот, подновлять ее. Она попыталась вновь пережить тот момент, когда поняла, что ее учат подделывать документы для британских разведывательных служб. И она увидела себя перед Джеком Бразерхудом в его чердачной каморке в Берлине в двух шагах от Стены. Джек-Бульдозер, Джек-Король, Джек-Негр и еще тысячи других Джеков, в которых он умел превращаться. Джек — руководитель берлинской резидентуры, предпочитающий лично знакомиться с новобранцами, особенно если новобранцами были хорошенькие двадцатилетние девушки. Ей вспомнился взгляд его очень светлых глаз, медленно смеривший ее с ног до головы, как бы взвесивший ее на весах сексуальности. Ах, какую ненависть вызвал он в ней тогда! — не меньшую, чем сейчас, когда он ворошит ее письма в папке, вытащенной из ящика письменного стола.
  — Ты, должно быть, понял, что половина этих писем — это письма Тома из школы, — сказала она.
  — Почему он не пишет вам обоим?
  — Он пишет нам обоим, Джек. Том переписывается со мной отдельно, а с Магнусом отдельно.
  — Сегментарное взаимопонимание, — сказал Бразерхуд, прибегая к профессиональному жаргону, которому сам обучал ее в Берлине.
  Он поднес огонек к очередной своей толстой желтой сигарете и фатовски поглядел на нее сквозь пламя.
  «Все они позеры, — подумала она. — Магнус с Грантом — не исключение».
  — Ты ведешь себя нелепо, — заметила она раздраженно.
  — Нелепа сама ситуация, а с минуты на минуту прибудет Найджел, чем усугубит нелепость. Что же послужило причиной? — Он открыл еще один ящик.
  — Причина — в отце. Если уж говорить о ситуации.
  — Чей это фотоаппарат?
  — Тома. Но мы все им пользуемся.
  — В доме есть другие аппараты?
  — Нет. Когда Магнусу нужен аппарат, он берет его в посольстве.
  — И сейчас такой аппарат есть поблизости?
  — Нет.
  — Может быть, причина в отце, а может, быть в чем-то другом. Может быть, в супружеской размолвке, о которой мне неизвестно.
  Он изучал устройство аппарата, вертел его в своих больших руках, словно речь шла о покупке.
  — У нас не бывает размолвок, — сказала она.
  Он поднял на нее проницательный взгляд.
  — Как это вы ухитряетесь?
  — Он не дает поводов ссориться.
  — Зато ты даешь. Ведь ты настоящий дьявол, когда разойдешься.
  — Теперь уже нет.
  — Ты незнакома с его отцом, верно? — сказал Бразерхуд, прокручивая пленку в фотоаппарате. — Помнится, была в их отношениях какая-то загвоздка.
  — Они разошлись.
  — Ах да.
  — Без всяких драм. Просто отдалились друг от друга. Уж такая это семья.
  — Какая?
  — Где каждый сам по себе. Они люди деловые. Магнус говорил, что он позволил родственникам влезть в его первую женитьбу и что одного раза вполне достаточно. Мы этой темы почти не касались.
  — И с Томом не касались?
  — Том — ребенок.
  — Том — последний, с кем виделся Магнус перед своим исчезновением, не считая швейцара в клубе.
  — Так арестуй его, — резко парировала Мэри.
  Кинув пленку в свой пакет, Бразерхуд занялся маленьким транзистором Магнуса.
  — Это ведь нового образца, с короткими волнами, да?
  — Наверное.
  — Он брал его с собой, когда уезжал, правда?
  — Брал.
  — И слушал регулярно?
  — Если он, как ты однажды сказал, даже до Чехословакии добирался в одиночестве, было бы просто странно, если б он даже радио не пользовался.
  Бразерхуд включил транзистор. Мужской голос по-чешски читал последние известия. Невидящими глазами Бразерхуд уставился в стену напротив и замер так на несколько минут, которые показались Мэри часами. Затем он выключил транзистор и опустил его в пакет. Он покосился в сторону незанавешенного окна, но заговорил лишь после некоторой паузы.
  — Тебе не кажется, что в окнах у нас слишком много света для такого времени суток, а, Мэри? — рассеянно произнес он. — Мы подаем повод соседям посудачить, разве не так?
  — Им известно, что умер Рик. И что для нас все перевернулось.
  — Не очень-то рассчитывай на это.
  «Я ненавижу его. И всегда ненавидела. Даже когда он соблазнил меня и провел по всем кругам блаженства, а я плакала и благодарила его — все равно я его ненавидела!»
  — Расскажи мне о той ночи, — говорил он. Он спрашивал про ту ночь, когда им сообщили о смерти Рика.
  Она рассказала ему все в точности так, как прорепетировала.
  * * *
  Он обнаружил встроенный шкаф и занялся теперь выношенным пальто из верблюжьей шерсти, висевшим между курткой Тома и дубленкой Мэри. Он рылся в карманах пальто. Сверху доносился равномерный, размеренный шум. Он вытащил из кармана грязный носовой платок и полтюбика мятных конфет.
  — Ты меня дразнишь, — сказал он.
  — Пусть так — дразню.
  — Два часа в такой снег в легких туфлях? Поздно ночью? Братец Найджел решит, что я сочиняю. Да что он делал в них?
  — Шел.
  — Куда, дорогая?
  — Он мне не докладывал.
  — А ты спрашивала?
  — Нет, не спрашивала.
  — Тогда откуда ты знаешь, что он не взял такси?
  — У него не было денег. Бумажник и кошелек для мелочи остались наверху в гардеробной — вместе с его ключами.
  Бразерхуд водворил на место платок и мятные конфеты. А в карманах у него денег совсем не было?
  — Нет.
  — Почему ты так уверена в этом?
  — В таких вещах он очень аккуратен.
  — Может быть, заплатили те, к кому он ехал?
  — Нет.
  — Может быть, кто-нибудь подвез его?
  — Нет.
  — Почему нет?
  — Он любит ходить пешком, а тут еще он был в шоке. Он потерял отца, пусть даже и нелюбимого. Ему надо было постепенно осознать это. Преодолеть шок. Вот он и отправился.
  «Когда он вернулся, я обняла его, — вспомнила она. — Я почувствовала холод его щеки и как содрогается его грудь, почувствовала, даже сквозь пальто, что он мокрый от пота после своей ходьбы. И сейчас, как только он вернется, я опять обниму его».
  — Я сказала: «Не уходи. Не сегодня. Напейся. Хочешь, выпьем с тобой вместе». Но он ушел. И опять у него стал такой вид…
  Она пожалела, что произнесла это, но в какую-то минуту она вдруг рассердилась на Магнуса — не меньше, чем на Бразерхуда.
  — Какой же вид, Мэри? «У него стал такой вид» Какой же? Я что-то не улавливаю.
  — Неприкаянный. Словно у актера без роли.
  — Роли? Его отец заболел и умер, и у Магнуса не оказалось больше роли? Что за бред ты несешь?
  «Он затягивает петлю, — думала она, намеренно не отвечая на его вопрос. — Еще минута, и я почувствую на себе его властные руки, и я безвольно откинусь на спину и дам всему произойти, потому что не могу больше придумывать отговорки!»
  — Спроси Гранта, — сказала она, желая уколоть его. — Он всегда готов к психологическим изысканиям. Он разберется.
  * * *
  Они перебрались в гостиную. Он ждал чего-то. Она тоже ждала. Ждала Найджела, Пима, телефонного звонка. Ждала, что сверху спустятся Фергюс и Джорджи.
  — Ты не слишком этим злоупотребляешь, а? — спросил Бразерхуд, наливая ей еще виски.
  — Да нет, конечно. Когда я одна, я почти не пью.
  — Вот и не пей. А то недолго и втянуться. И при братце Найджеле — ни слова. Могила. «Да, Джек»?
  — «Да, Джек».
  «Ты — сластолюбивый жрец, подбирающий крохи благодати Господней, — говорила она, наблюдая, как неспешно и точно наполняет он собственный стакан. Сперва — вино, потом — воду. — А теперь опусти веки и подними чашу, шепча ханжеские слова во славу того, кто послал тебя».
  — И он свободен, — заметил Бразерхуд. «Свободен» Рик умер, и Магнус освободился. Вот типичный пример фрейдистских отношений, когда сын не может назвать отца отцом.
  — Но в его возрасте это совершенно нормально. Называть отца по имени. И тем более нормально, если они пятнадцать лет не виделись.
  — Мне нравится, как ты его защищаешь, — парировал Бразерхуд. — Я восхищаюсь твоей верностью. Ты плакала… Мэри плачет, а Магнус ее утешает. Как это странно, учитывая то, что Рик — это его отец, не твой. Какая-то дьявольская перемена ролей — ты совершаешь ритуал оплакивания вместо него. О ком же ты плачешь? Ты хоть понятие об этом имеешь?
  — У него отец умер, Джек. Я же не сидела, думая: «Вот сейчас я плачу о Рике. Дай-ка теперь я поплачу о Магнусе!» Я просто плакала, и все!
  — Наверное, ты плакала о себе.
  — Что должны означать твои слова?
  — До сих пор единственный человек, о котором ты не говорила, — это ты сама. Вот и все. И ты словно оправдываешься в чем-то.
  — Ни в чем я не оправдываюсь!
  — Едва покончив с соболезнованиями, — продолжал Бразерхуд, беря со стола книжку и листая ее, — Магнус натягивает свою верблюжку и прямо в легких туфлях отправляется на прогулку. Ты пробуешь его удержать — ты умоляешь его, что мне трудно себе представить, хоть я и стараюсь, — нет, он все-таки уходит. Он разговаривал по телефону перед уходом?
  — Нет.
  — Ему не звонили, и он не звонил?
  — Я же сказала — нет!
  — Учитывая прямой набор, предполагаешь как-то, что убитый горем человек захочет поделиться печальной новостью с другими членами семейства.
  — Я же объясняла тебе, что их семейство — совсем другого рода.
  — Для начала — существует Том. Как насчет того, чтоб сообщить ему?
  — Звонить Тому было слишком поздно. А потом, так или иначе, но Магнус решил рассказать ему об этом при личной встрече.
  Взгляд Бразерхуда был устремлен в книгу.
  — Вот еще один перл, здесь подчеркнуто его рукой: «Если я не за себя, то кто за меня, а если я сам за себя, то кто я есть на самом деле? Если не сейчас, то когда же?» Так, так… Я просветился. А ты?
  — Я — нет.
  — Я тоже — нет. Но он свободен.
  Бразерхуд закрыл книгу и положил ее обратно на стол.
  — Он ничего не брал с собой, когда уходил? Папки какой-нибудь?
  — Газету.
  — Какую газету?
  — «Прессе».
  — Это ежедневная газета.
  — Верно. «Ди Прессе» — газета ежедневная.
  — Местная ежедневная газета, и Магнус захватил ее с собой. Чтобы читать в темноте. В легких туфлях. Ну-ка расскажи об этом.
  — Я рассказала, Джек.
  — Нет, не рассказала, но тебе придется это сделать, Мэри, потому что, когда за дело примутся всерьез, ты будешь нуждаться в помощи.
  Картина эта так и стояла у нее перед глазами. Магнус — в дверях, в шаге от того места, где сейчас находится Бразерхуд. Он бледен и отчужден, пальто верблюжьей шерсти криво висит на плечах, а он озирается — напряженно, частями вбирая в себя окружающее — вот камин, жена, часы, книги. В ушах ее раздаются слова, которые тогда она говорила ему, те слова, которые она пересказала Бразерхуду. «Ради Бога, Магнус, останься. Не надо впадать в такую меланхолию, останься. Не надо этих твоих депрессий. Останься. Займемся любовью. Напейся. Если хочешь гостей, я опять позову Гранта и Би, или отправимся к ним». В ответ он улыбнулся этой своей строгой, ясной улыбкой. Она услышала его голос — пугающе безмятежный. Лесбосский голос. И она услышала, как сейчас в точности передает его слова Бразерхуду.
  — Он сказал: «Мэбс, где эта проклятая газета, голубчик?» Я подумала, что он ищет «Таймс» с объявлениями о продаже недвижимости в Шотландии, и сказала: «Да там, куда ты ее положил, когда принес из посольства».
  — Но он имел в виду не «Таймс», — сказал Бразерхуд.
  — Он подошел к полке — вон той… — Она перевела глаза на полку, но пальцем не показала, побоявшись, что жест этот будет слишком красноречив. — Взял «Ди Прессе». До конца недели. Он просит, чтобы я не выбрасывала последние номера. И ушел, — закончила она, стараясь говорить об этом как о вещи самой обычной, как, впрочем, все и могло казаться.
  — Он взглянул на газету, когда достал ее?
  — Только дату поглядел. Проверил.
  — Зачем ему понадобилась газета, как ты думаешь?
  — Может быть, там были указаны ночные киносеансы… — «Никогда в жизни Магнус не посещал ночных киносеансов». — Может быть, он хотел иметь при себе какое-нибудь чтение для кафе… — «Да, для кафе, без денег», — подумала она, пытаясь чем-то заполнить пустоту молчания Бразерхуда. — Может быть, он хотел развеяться. Как все мы хотим. Или хотели. Некоторые так делают, когда они в горе.
  — Или когда они свободны, — высказал предположение Бразерхуд. Но больше он ничем не помог ей.
  — Так или иначе, но он был в таком смятении, что ошибся и взял не ту газету, — весело сказала она, завершая рассказ.
  — Ты заметила это, не правда ли, дорогая?
  — Только когда выбрасывала газеты.
  — Когда это было?
  — Вчера.
  — А какую газету он взял?
  — От понедельника. Трехдневной давности. Я хочу сказать, что он, видимо, был в сильном шоке.
  — Видимо.
  — Пусть он не так уж любил отца. Но все же это смерть отца. Когда такое случается, никто не может сохранять хладнокровие. Даже Магнус.
  — Так что же он сделал потом, после того как взглянул на дату и взял не ту газету?
  — Ушел. Как я и сказала. Ушел на пешую прогулку. Ты плохо слушаешь меня. Ты всегда меня плохо слушал.
  — Он сложил газету?
  — Ну, право, Джек! Какое имеет значение, сложена или не сложена газета, которую человек берет с собой?
  — Спрячь подальше свой дурной характер и отвечай. Что он сделал с газетой?
  — Скатал ее в трубочку.
  — А потом?
  — Потом ничего. Унес ее. Унес в руке.
  — А обратно он ее принес?
  — Принес ли он ее домой? Нет.
  — Откуда ты знаешь, что не принес?
  — Я ждала его в прихожей.
  — И заметила, что газеты нет. «Нет газетной трубочки», — сказала ты себе.
  — Чисто случайно заметила.
  — Никакой случайности, Мэри. Ты помнила, что он ушел с газетой, и тут же засекла, что вернулся он без нее. Это не случайно. Ты выслеживала его.
  — Говори все, что хочешь, если тебе так угодно!
  Тут он рассердился.
  — Это ты должна говорить все, если мне так угодно, Мэри! — сказал он громко и раздельно. — И если это угодно братцу Найджелу, который будет здесь с минуты на минуту. Они в диких судорогах, Мэри. Уже видят, как земля разверзается под их ногами, и не знают, как быть. В полном смысле слова не знают!
  Джек взял себя в руки. Это он умел.
  — А потом, при первом же удобном случае, ты чисто случайно обыскала его карманы. И газеты там не было.
  — Я не искала ее. Просто обратила внимание, что ее нет. И… да, в карманах ее тоже не оказалось.
  — И часто он, уходя из дома, берет с собой старые газеты?
  — Когда ему надо ознакомиться с прессой, чтобы быть в курсе дела, для работы — он ведь очень прилежный работник — он берет с собой газету.
  — Скатанную в трубочку?
  — Иногда.
  — И приносит ее обратно?
  — Что-то не припомню.
  — Ты заводила с ним когда-нибудь об этом речь?
  — Нет.
  — И он не заговаривал?
  — Это ведь просто у него привычка такая, Джек, и я не собираюсь затевать с тобой супружескую ссору.
  — Мы и не супруги.
  — Он сворачивает газету и берет ее с собой на прогулку. Как мальчишка, таскающий с собой палку или еще что-нибудь. Просто как утеху, развлечение. Вроде мятных конфет.
  — И всегда ошибается числом?
  — Не всегда. И не устраивай из-за этого сцену!
  — И всегда теряет газету?
  — Джек, прекрати! Прекрати, слышишь?
  — А может быть, он делает это по особым случаям? В полнолуние? Или лишь когда у него умирает отец? Ты не заметила тут какой-либо закономерности? Давай выкладывай, Мэри! Ведь заметила же, не правда ли?
  «Ударь меня, — думала она, — схвати меня и выкрути мне руки, все лучше, чем этот ледяной пристальный взгляд!»
  — Так бывает иногда, когда он видится с П., — сказала она, стараясь, чтоб это прозвучало, как если бы она пыталась утихомирить раскапризничавшегося ребенка. — Джек, ради Бога! Он распоряжается агентами так, как ты обучил его. Я не спрашиваю его, на какие хитрости он при этом пускается и что именно делает с каждым. Я ведь тоже обученная!
  — А когда он вернулся, в каком он был состоянии?
  — В хорошем. Спокойном, абсолютно спокойном. Прогулка помогла ему преодолеть кризис. Я это почувствовала. Он вернулся в совершенно нормальном, хорошем состоянии.
  — В его отсутствие не было телефонных звонков?
  — Нет.
  — А когда он пришел, тоже не было?
  — Был один. Очень поздно. Но мы не подняли трубку.
  Удивление он выражал не часто. Но сейчас на лице его отобразилось нечто похожее на удивление.
  — Не подняли трубку?
  — А что тут такого?
  — Но почему? Ведь он, как ты говорила, находится на службе. И у него только что умер отец. Как же не подойти к телефону?
  — Магнус велел не подходить.
  — Почему же вдруг?
  — Мы занимались любовью, — сказала она, сразу же почувствовав себя распоследней сукой.
  В дверях опять возник Гарри. На нем был синий халат, а лицо его раскраснелось от физической работы. В руках он держал отмычку, и вид у него был смущенно-веселый.
  — Если вам не трудно, не подниметесь ли на секундочку наверх, мистер Бразерхуд?
  * * *
  «Спальня наша выглядит словно перед благотворительной лотереей, устроенной ассоциацией дипломатических жен, — подумала Мэри. — Магнус, милый, неужели тебе и вправду пригодятся все три эти поношенные кофты?» Одежда была развешана на стульях, на вешалке для полотенец, на комоде. «Даже мой летний пиджак, тот, что я ношу с самого Берлина, выволокли наружу». Фрак Магнуса висел на зеркале, подобно распластанной сохнущей шкуре. На полу не было ничего, потому что и пола не было. Фергюс и Джорджи сняли ковер и большую часть половиц, сложив их под окном горкой, как сандвичи на блюде, и оставив для хождения лишь планку. Они разобрали на составные части ночники и мебель в спальне, и телефон, и будильник-радио. В ванной их также заинтересовал пол, и облицовка, и аптечка, и дверца на антресоли, с ходом на чердак, где в прошлое Рождество спрятался Том и провел целых полчаса, играя в убийцу, сам не свой от страха и гордости, какой он храбрый. Стоя у раковины, Джорджи рылась в аптечке Мэри. Ее крем для лица. Противозачаточный колпачок.
  — Твои вещи для них — это его вещи, дорогая, и наоборот, — сказал Бразерхуд, когда, остановившись в проеме отсутствующей двери, они глядели на происходящее.
  — Для тебя точно так же, — сказала она.
  Спальня Тома была через коридор от их спальни. Его сверкающий металлом Супермен валялся на кровати вместе с прочими роботами и солдатами. Папин стол был сложен и прислонен к стене, а сундук для игрушек выдвинут на середину комнаты, отчего глазам открывался мраморный камин за ним. Это был красивый камин. Ремонтная контора хотела наглухо заколотить его, чтоб не было сквозняка, но Магнус воспротивился. Вместо этого он приобрел старый сундук и поставил его так, чтобы каминную полку все-таки было видно и Том мог наслаждаться у себя в комнате кусочком старой Вены. Теперь камин обнажился весь, и Джорджи, опустившись на колени, суетилась над ним в своей тунике за пятьдесят гиней, из тех, что носит прогрессивная молодежь. Перед Джорджи лежала белая коробка из-под обуви со снятой крышкой, в ней какой-то тряпичный кулек и несколько кульков поменьше.
  — Мы нашли ее на полочке над решеткой, — сказал Фергюс. — Возле дымохода.
  — И ни пылинки на ней, — сказала Джорджи.
  — Только руку протянуть, — сказал Фергюс. — Удобно, ничего не скажешь.
  — Даже сундука отодвигать не надо, когда приноровишься, — сказала Джорджи.
  — Видела это раньше? — спросил Бразерхуд.
  — Должно быть, это Том засунул, — сказала Мэри. — Дети вечно все прячут.
  — Видела это раньше? — повторил Бразерхуд.
  — Нет.
  — Знаешь, что там внутри?
  — Как это возможно, если я это впервые вижу?
  — Очень даже возможно.
  Бразерхуд, не наклоняясь, протянул руки, Джорджи передала ему коробку, и Бразерхуд поставил ее на столик, за которым Том играл в тихие игры и рисовал бесчисленные немецкие боевые самолеты, сбиваемые в закатном небе Плаша, а на заднем плане обязательно вся семья, и все приветственно машут руками, радуются. Бразерхуд принялся за тот кулек, что побольше, а остальные наблюдали, как он начал было разворачивать его, но передумал.
  — Лучше ты, — сказал он, передавая кулек Джорджи. — Дамскими пальчиками.
  И Мэри внезапно поняла, что Джорджи — одна из его многочисленных любовниц. Она удивилась только, как раньше не догадывалась об этом.
  Изящным движением Джорджи распрямилась — сперва одна нога, потом другая — и, отведя за уши прямые пряди своими «дамскими пальчиками», начала распутывать клочья диванного покрывала, про которое Магнус рассказывал когда-то, что оно нужно ему для машины, пока наконец перед ними не предстал маленький фотоаппарат — замысловатого устройства в не менее замысловатом металлическом футляре. Вслед за аппаратом явилась какая-то штука, похожая на телескоп со скобкой, из которой, если потянуть, вырастала длинная палка с подставкой, куда привинчивался аппарат — объективом вниз и на вымеренном расстоянии — чтобы, разложив на столе документы, можно было переснять их. Затем обнаружились наборы пленок и линз, каких-то фильтров, колечек и еще какие-то предметы, назначение которых Мэри не так-то просто было определить. Под всем этим лежал блокнот папиросной бумаги со столбцами каких-то цифровых выкладок на верхнем листочке и с загнутыми краями — так, чтобы виден был только верхний лист. Мэри знала эту разновидность бумаги. Ей случалось работать на ней в Берлине. Бумага эта моментально съеживалась, стоило только поднести к ней спичку. Блокнот был наполовину использован. Под этим блокнотом записная книжка в потрепанной картонной обложке со значком министерства обороны. Пустые листочки книжки были разлинованы, а бумага выглядела неновой, пятнистой, на такой писали в войну. В книжке, как выяснилось в результате осмотра, продолженного Бразерхудом, находились два засушенных цветка, по-видимому, пролежавшие там немало лет, маки, а может быть, розы, она так и не поняла, что не помешало ей выкрикнуть:
  — Это для работы! Для вашей же работы!
  — Конечно. Так я и объясню Найджелу. Все очень просто.
  — Если он не говорил ничего мне, это еще не причина считать, что это подозрительно! Это для работы в домашних условиях! — И тут же, сообразив, как неудачно она выразилась, она добавила: — Для агентов! Когда они доставят ему документы, ты, кретин! Грант, например, доставит, и надо будет срочно их обработать! Почему вдруг такие мрачные предположения?
  Фергюс все вертел в руках наполовину использованный блокнот, поворачивая его в лучах света, отбрасываемого настольной лампой Тома.
  — Вроде бы чешского производства, сэр, я так думаю, — сказал Фергюс, приближая блокнот к свету. — Похоже и на русское, но чешское происхождение, по-моему, более вероятно. Да, — заключил он с довольным видом, — действительно, это чешский блокнот. Интересно, что производят их только чехи, а уж кто их распространяет — это другой вопрос. Особенно в наше время.
  Внимание Бразерхуда больше привлекли засушенные цветы. Положив их к себе на ладонь, он глядел на них так пристально, словно надеялся, что они предскажут ему его будущее.
  — По-моему, ты плохая девочка, Мэри, — раздумчиво сказал он. — Ты знаешь гораздо больше, чем сообщила мне. По-моему, находится он не в Ирландии и не на каких-то там Богом забытых островах. Это все мура и чушь. Он скатился на дурную дорожку, и я подозреваю, не с тобой ли вместе.
  Она не выдержала. Вскрикнув «дерьмо собачье!», она закатила ему пощечину, но он тут же нейтрализовал ее. Обхватив Мэри, он бросил ее на пол — с такой легкостью, словно у нее не было ног, и потащил по коридору в комнату фрау Бауэр — единственную комнату в доме, не подвергшуюся разорению. Швырнув ее на кровать, он скинул с нее туфли — в точности как раньше, когда спал с ней в их убогой комнате для свиданий. Завернув ее в перину, он словно надел на нее смирительную рубашку: навалился на нее, подчинив своей воле. Джорджи и Фергюс равнодушно наблюдали за происходящим, и, как ни странно, даже во время всех этих бурных драматических перипетий Джек Бразерхуд не забывал о двух засушенных цветках. Он продолжал держать их в левом кулаке и тогда, когда в дверь позвонили — властно, по-хозяйски.
  4
  «Быть над схваткой, — написал Пим для себя на отдельном листке. — Писатель — царь и должен смотреть на свой предмет, даже если это он сам, с любовью и снисхождением».
  Жизнь началась с Липси, Том, а вошла в нее Липси задолго до твоего появления на свет, задолго до всех прочих и до того времени, когда Пим вступил в период, официально именуемый «брачный возраст». До Липси все, что осталось в памяти, — это бессмысленная череда сменяющих друг друга пестро разукрашенных домов, и буйство, и крики. После нее жизнь понеслась, как веселый поток, единый, несмотря на все водовороты и ответвления. Не только жизнь, смерть тоже началась с Липси, потому что труп Липси для Пима был первым, хоть он так и не увидел его. Другие видели, и Пим тоже мог бы сбегать посмотреть, потому что тело лежало во дворике возле башни и его так и не удосужились прикрыть. Но мальчик находился тогда в своем эгоцентрическом чувствительном периоде и вообразил, что, не увидев мертвое тело, он, может быть, прогонит этим смерть, как будто Липси не умирала вовсе, а так, притворилась. Вообразил, что смерть эта — наказание ему за то, что он был среди тех, кто недавно убивал белку в пустом плавательном бассейне. Охотой руководил косой математик по прозвищу Ворон Корбо. Когда белку загнали в ловушку, Корбо велел спуститься в бассейн с хоккейными клюшками троим мальчикам и среди них — Пиму. «Не теряйся, Пимми! Задай ей жару!» — подначивал Корбо. Пим увидел, как покалеченный зверек, хромая, поскакал к нему. Испуганный видом страдания, он ударил белку с такой силой, что она, как мячик, отскочила под ноги другому игроку и сникла, недвижимая. «Молодец, Пимми! Вот удар, так удар! В следующий раз будешь так фрица бить!»
  Еще у него промелькнула мысль, что это все выдумки Сефтона Бойда и его компании — нарочно, чтобы подразнить его, ситуация не такая уж редкая. Но пока суд да дело, пока вся школа бурлила, Пим занялся сбором и классификацией полученных от других подробностей, мысленным живописанием картины, возможно, не менее четкой, чем та, что предстала этим другим. Она лежала в застывшей позе бегуньи, боком на каменных плитах, одна рука ее была сжата в кулак и вытянута по направлению к финишной ленточке, а та нога, что оказалась сзади, была вывернута. Сефтон Бойд, первым увидевший ее и заставивший директора прервать завтрак, сперва подумал даже, что она и вправду бежит, но потом он заметил эту вывернутую ногу. Тогда он подумал, что она делает упражнения на боку, как бы имитируя движения велосипедиста. А лужу крови, в которой она лежала, он принял не то за плащ, не то за полотенце, пока не увидел, как липнут к ней и не сдуваются ветром опавшие листья каштана. Близко он не подошел, потому что дворик возле башни считался территорией запретной даже для шестиклассников из-за аварийного состояния крыши. А не стошнило его потому, что их семейство владеет ну просто огромным количеством земли и охотничьих угодий, и ему часто доводилось охотиться с отцом, и он привык к виду крови и всяких там вываленных внутренностей. Но зато он мигом взбежал по лестнице к окну в башне, из которого, согласно позднейшему заключению полиции, она и выпала. И должно быть, высунулась она оттуда за чем-то крайне важным и спешным, потому что на ней был домашний халат, а возле окна она очутилась после того, как проехала на велосипеде целую милю от «Дополнительного дома» — и это глубокой ночью. Велосипед ее с клетчатым чехольчиком на седле так и остался стоять прислоненным к стене сарая для макулатуры, что за кухней.
  Версия Сефтона Бойда, которую он выработал не без учета привычек своего отца, заключалась в том, что она была пьяной. С той разницей, что он называл Липси не «она», а «Шитлипс»[8] — так остроумно переиначила его компания фамилию Липшиц. Что не исключает того, что эта Шитлипс, как он и раньше не раз говорил, может быть немецкой шпионкой, проскользнувшей наверх в башню, чтобы в затемнении передавать оттуда условные сигналы. Потому что из башенного окна прекрасно видно всю долину до самых «Куропаток», и места, чтобы сигналить немецким бомбардировщикам, лучше не придумать. Загвоздка, правда в том, что никакого фонарика, кроме велосипедного, при ней не было, а тот так и оставался не снятым на руле. Может быть, однако, она прятала другой фонарик в том самом месте между ног, и Сефтон Бойд клялся, что видел это место отчетливо, потому что падением ей разодрало халат.
  Так и пережевывались все эти сплетни и небылицы в то утро, пока Пим стоял, взгромоздившись ногами на чистейший стульчак в преподавательской уборной, в которой, когда схлынула волна всеобщего возбуждения, он укрылся и, то бледнея, то краснея трудился над своим лицом в зеркале, растерянно пытаясь придать ему выражение, соответствующее той скорби, которую испытывал. Вытащив из кармана швейцарский перочинный нож армейского образца, он отхватил себе вихор надо лбом — своего рода дань памяти, бессмысленный жертвенный крест, постоял еще, помедлил, покрутил краны в надежде, что его хватятся и примутся искать: «Где Пим? Пим убежал! Пим тоже мертв!» Но Пим не убежал, не был мертв, и в общей сумятице, когда тело Липси лежало во дворике возле башни, а кругом суетилась полиция и санитары кареты «скорой помощи», никто не хватился и не стал бы искать никого и нигде, и уж меньше всего — в преподавательской уборной, месте, самом недоступном и запретном до такой степени, что даже Сефтон Бойд благоговел перед ним. Уроки отменили. Всем полагалось разойтись по классам и повторять там пройденное, всем, за исключением второклассников, в числе которых был Пим, потому что окна их выходили во дворик возле башни — второклассникам надо было идти заниматься в студию искусств. Помещалась студия в переделанном ниссеновском бараке, выстроенном канадскими солдатами. Здесь Липси обучала мальчиков живописи, музыке, драматическому искусству и вела занятия по лечебной физкультуре для страдающих плоскостопием. Здесь же она печатала на машинке и занималась прочими канцелярскими делами, так как имела привычку брать на себя обязанности скучные и неблагодарные — собирать плату с учеников и взносы в казну, заказывать такси для школьников, отправляющихся на конфирмацию, и, как это свойственно такого рода натурам, просто хлопотать самоотверженно, не ожидая благодарности. Но Пим и в студию не пошел, хоть его и призывали туда дела — неоконченная модель бомбардировщика, которую он вырезал своим перочинным ножом, и смутный замысел отыскать в старой книге какое-нибудь стихотворение, чтобы выдать его потом за свое. Нет, что ему действительно придется сделать, улучив для этого подходящий момент и набравшись храбрости, это вернуться в «Дополнительный дом», где он жил с Липси и одиннадцатью другими тамошними мальчиками. До этого и пока он не придумает, как быть с письмами, ему нельзя никуда идти — не то Рик опять попадет в тюрьму.
  Как очутился он в подобном положении, где приобрел закалку, необходимую, для выполнения этой первой секретной операции, во многом объясняется предыдущим — его жизнью в течение первых десяти лет, включая и три семестра закрытой школы-пансиона.
  * * *
  Даже теперь отыскать след, оставленный Липси в жизни Пима, — все равно что уловить блуждающий огонек в густой и непроницаемой чаще. Перси Лофту, ныне также покойному, след этот представлялся несущественным. «Фикция Пострела», — говорил он, подразумевая, что Липси — это моя выдумка, вымысел, не имеющий опоры в действительности, но таким вымыслом, не имеющим опоры в действительности, крючкотвор и законник Перси мог бы при желании объявить и Эйфелеву башню, предварительно расквасив об нее нос. На подобной работе он собаку съел. И это несмотря на свидетельства Сида и остальных, что первым «представил ее ко двору» и вовлек в дела не кто иной, как Перси, и было это во времена доисторические, еще до рождения Пима. Мистер Маспоул, человек ученый, теперь тоже отошедший в мир иной, отнесясь к идее с пониманием, поддержал Перси. Ничего удивительного. Сам-то он тоже был тут замешан. Даже Сид, единственный оставшийся в живых источник информации, оказался не столь уж полезен. Она была «немецкой мишенью», беззлобно сказал он, используя это жаргонное словцо для обозначения еврейки. Ему смутно помнилось, что родом она была из Мюнхена. А может — из Вены. Одна как перст, Пострел. Детей обожала. Тебя обожала. То, что она обожала Рика, он не упомянул, но «при дворе» это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Она была милашкой, а «при дворе» все были уверены, что в этом и состоит предназначение милашек — быть рядом с Риком и купаться в лучах его славы. Рик, по доброте своей, сделал из нее секретаря, обучил ее, сказал Сид. А Дороти твоя — та в ней души не чаяла, учила ее английскому, что тоже сыграло свою роль, сказал Сид, после чего он замкнулся, как раковина, обронив лишь, что это стыд и что все мы должны извлечь из этого урок — твой папа, возможно, чересчур уж круто обходился с ней, но это потому, что она никогда не имела твоих преимуществ образования. Да, он признает, что выглядела она прелестно и была в ней какая-то изысканность, которой другим, скажем прямо, возможно, недоставало. И пошутить она любила и похохотать, пока не вспоминала внезапно, как фрицы поступили с ее несчастными родными.
  Предпринятые мной тайные розыски оказались столь же малопродуктивными. Несколько лет назад, пробравшись в качестве ночного дежурного в неурочное время в картотеку, я принялся искать фамилию Липшиц, имя Анни в генеральном каталоге, но как бы ни писалась эта фамилия, ее там не значилось. Старик Динкель, возглавляющий аналогичную службу в Вене, когда я не так давно рассказал ему всю историю, произвел подобные же розыски, и то же самое, в другой раз, проделал его немецкий коллега в Кельне. Но оба они следов не отыскали.
  Говорить, однако, об отсутствии следов ее в моей памяти не приходится. Высокая, с пушистыми волосами, энергичная, глаза испуганно расширены, и во всем порывистость, ничего не делает медленно. И я помню — это, должно быть, какие-то летние каникулы и мы находимся в очередном нашем доме — временном пристанище, помню, что Пим мечтает разок увидеть ее голой, посвящая все дни измышлению способа, как это сделать. Липси, видимо, об этом догадывается, потому что однажды вечером предлагает ради экономии горячей воды вымыться с ним в одной ванне. Она даже измеряет количество воды в ванне, опустив туда руку. Настоящие патриотки должны наливать воду в ванну лишь на пять дюймов, а Липси патриотка ничуть не меньше, чем иные Голая, она наклоняется, опустив в воду ладонь, предоставляя мне возможность — не без умысла, я уверен в этом — любоваться ее наготой. «Вот, Магнус, — говорит она, протягивая мне мокрую ладонь, — теперь мы знаем точно, что ничем не играем на руку немцам!»
  И как мучительно я ни стараюсь представить себе эту картину, сейчас я не помню, как она выглядела. Но я знаю, что в этом доме или в другом, таком же, комната ее — всегда напротив по коридору комнаты Пима и что там находится ее фибровый чемодан и фотографии ее бородатого брата и чопорных сестер в черных шляпах — все они в серебряных рамках, которые поблескивают, как надгробные плиты, на ее туалетном столике. И еще та комната, где она кричала на Рика, запальчиво доказывая, что скорее умрет, чем станет воровкой, а Рик засмеялся своим бархатным смехом, чуть более раскатисто, чем это требовалось, и снял этим напряжение — до следующего раза. И хоть я и не помню ни единого урока немецкого языка, она не могла не учить Пима немецкому, потому что годы спустя, когда он принялся за этот язык всерьез, выяснилось, что он обладает запасом сведений о ней, выраженных в немецких фразах: «Aaron war mein Bruder», «Mein Vater war Architekt»[9] — все в том же прошедшем времени, которому принадлежала и она сама. Тогда же он понял, что, называя его «Mónchlein», «монашек», она обращалась мыслью к тернистому пути Мартина Лютера: «Иди своим путем, монашек». В те годы он считал, что «Mónchlein» это что-то вроде обезьянки у шарманщика, причем в роли шарманщика выступает, конечно же, Рик. Открытие, когда оно было наконец сделано, преисполнило его сначала невероятной гордости, пока он не понял вдруг, что прозвищем этим она лишь повелевала ему идти в жизни своим путем, отличным от ее собственного.
  И я знаю, что она была с нами в Раю, потому что без Липси не могло существовать Рая. Раем был благословенный край земли между Джерардс-Кросс и морским побережьем, где Дороти гладила белье в своем ангорском пуловере или отправлялась за покупками, надев синее пальто из грубой шерсти. Рай был местом, где укрылись Рик с Дороти после своей тайной свадьбы, станцией метро, открывавшей новую жизнь и новые радужные перспективы. Но я не помню там ни единого дня, чтобы на заднем плане где-то не металась порывистая Липси, объясняя мне, что хорошо и что плохо, голосом, который, как ни странно, никогда не раздражал. К востоку от Рая в часе езды на «бентли» находился Город, а в нем Уэст-энд и расположенная там контора Рика, а в ней большой фотопортрет дедушки Ти-Пи с цепью мэра на шее; в конторе Рик засиживался допоздна, и каждый раз это было для Пима большой удачей, потому что ему разрешалось тогда забираться в постель к Дороти и греть ее — такую маленькую, вечно зябнувшую так сильно, что даже ребенку это казалось странно. Иногда Липси оставалась с нами, иногда — ехала в Лондон вместе с Риком, потому что ей надлежало учиться и, как я теперь понимаю, оправдывать свое существование и выживание в условиях, когда большинство ее сородичей погибло.
  Рай был чередой роскошных скаковых лошадей, которых Сид называл «недотепами» и вереницей «бентли» — еще более роскошных и столь же недолговечных, как и кредиты, на которые они были куплены, и их приходилось менять с захватывающей дух скоростью на еще более новые и более дорогие модели. Порой эти «бентли» были столь роскошны, что их ставили за домом в саду, словно от завистливых взглядов неверных могла потускнеть их полированная поверхность. А в другое время Пиму разрешалось подержать руль, сидя на коленях у Рика, когда они мчались, выжимая по 1000 миль в час по песчаным немощеным дорогам с бетономешалками на обочинах. Неистово сигналя басовитым клаксоном дорожным рабочим, Рик кричал им: «Как дела, ребята?» — и зазывал к себе на бокал шампанского. А Липси сидела рядом на месте для пассажиров, прямая, как форейтор, и такая же отчужденная, пока Рик не удостаивал ее словом или шуткой. Тогда лицо ее освещалось улыбкой, такой же ясной, как воскресное солнечное утро, улыбкой, в которой была любовь к нам обоим.
  Раем был и Сент-Мориц, откуда вели свое начало швейцарские перочинные ножи армейского образца, а две довоенные зимы в Швейцарии почему-то мешаются в моей памяти с поездками в «бентли», образуя как бы одно целое. Даже теперь стоит мне почувствовать запах кожаных кресел хорошего автомобиля — и я радостно переношусь в гостиные роскошных отелей Сент-Морица, в те дни, когда в Рике проснулась безудержная страсть к празднествам. «Кульм», «Сувретта», «Гранд-отель» — Пиму они все вспоминались одним колоссальным дворцом, и разнились в этом дворце только слуги: «двор» оставался прежним — те же приближенные к Рику шуты, акробаты, советники и жокеи — он почти всюду таскал их за собой. Днем лакеи-итальянцы длинными метелками смахивали снег с ваших ботинок, стоило лишь войти во вращающиеся двери. Вечерами, когда Рик и его «двор» бражничали в компании милашек, а Дороти пребывала в слишком большой усталости, Пим гулял с Липси по заснеженным аллеям и отваживался даже брать ее под руку, другой сжимая в кармане перочинный нож и воображая себя тогда каким-нибудь русским аристократом, который оберегает Липси от всех вышучивающих ее за серьезность. А утром, встав пораньше, он, никем не замеченный, прокрадывался на площадку и глядел сквозь лестничную балюстраду, как армия рабов трудилась в большом зале внизу, и вдыхал застоявшийся сигарный дым, и аромат дамских духов, и запах воска, и наблюдал, как вспыхивает, подобно росе, полированный паркет, когда они натирали его широким движением щеток. Вот так же пахли и «бентли» Рика: милашками, пчелиным воском, ароматом его дорогих сигар. А после санных прогулок бок о бок с Липси по заснеженному лесу в памяти оставался слабый запах морозца и лошадиного навоза и вспоминалось, как болтала она по-немецки с кучером.
  А по возвращении домой Раем становились горы мандаринов в серебряной фольге, розовые канделябры столовой и шумные поездки на дальние скачки, чтобы махать там нашими флажками и смотреть, как сходят с дистанции «недотепы», и черно-белый с крошечным экраном телевизор, встроенный в полку красного дерева, а там показывают парусные гонки, но все застилают белые точечки. А на розыгрыше Большого национального кубка лошади были так далеко, что Пим волновался, не заблудятся ли они, и теперь я думаю, что это было бы неудивительно — недаром ведь Сид прозвал их недотепами. И в саду партии в крикет с Сидом, и шестипенсовик в том случае, если Сиду не удавалось расправиться с Пострелом в шесть мячей. И боксерские поединки в гостиной с Морри Вашингтоном, лучшим знатоком этой игры среди «придворных». (Вообще Морри был как бы министром изящных искусств «двора», потому что однажды удостоился беседы с Бадом Фланаганом, рукопожатия Джо Луиса, а как-то раз был ассистентом «Человека, который видит насквозь».) И другие удивительные вещи: когда мистер Маспоул, этот великий бухгалтер и счетовод, вынимает у тебя из ушей полукроны, но вообще-то мистера Маспоула я недолюбливал — уж слишком он напирал на необходимость упражняться в устном счете. А куски сахара, исчезающие под строгой шляпой Перси Лофта! Они превращались в фикцию прямо на глазах! И скакать по саду на закорках у жокея, свесив ноги на щегольской жилет, а жокеев звали либо Билли, либо Джимми, а случались еще Гордон и Чарли, и все они были изумительными фокусниками, невероятными проказниками, брали у меня читать все мои комиксы и, как только сами прочитывали, одалживали мне свои.
  Но и по сей день в этой пестрой круговерти я вижу Липси — мать, машинистку, музыкантшу, партнершу в крикет и личную наставницу Пима в вопросах морали — вижу ее на дальней линии площадки в стремительном броске за высоким мячом, когда все кричат ей «Achtung!»[10] и улюлюкают, остерегаясь помять цветочные клумбы.
  И Раем был даже тот миг, когда Рик запузырил новехонький футбольный мяч прямо в нежное личико Пима, и казалось тогда, все «бентли» на свете ударили тебя своими развороченными внутренностями: тот же запах кожи на головокружительной скорости. Когда он очнулся, над ним на коленях стояла Дороти и, зажав в зубах платок, причитала: «О Господи, не надо, не надо, Господи!» — потому что все вокруг было залито кровью. Мяч лишь рассек кожу на лбу, но Дороти все уверяла, что он вдавил в глазницу глаз и что теперь так и останется. Эта трусиха так испугалась крови, что не смогла ее вытереть, и вместо нее этим пришлось заняться Липси, и Липси бесстрашно оказала помощь мне, как оказывала ее всем покалеченным зверькам и птицам. Я и потом не встречал женщины с такими нежными, чуткими руками. А теперь думаю, что был ценим ею именно в таком качестве — как предмет ее заботы, ласки, кого ей можно защищать и оберегать, когда все другое у нее отнято. Я для нее был лучом надежды и любви в той позолоченной клетке, куда поместил ее Рик.
  В Раю, когда Рик находился дома, ночи не существовало и никто до утра не ложился, кроме Дороти, добровольно выбравшей себе «при дворе» роль Спящей Красавицы. Пим мог включиться в празднество в любое время, когда бы он того ни пожелал, они всегда были тут: и Рик, и Сид, и Морри Вашингтон, и Перси Лофт, и мистер Маспоул, и Липси, и жокеи среди груды денег на полу ищут перепрыгнувший через жестяную стенку шарик рулетки, а свысока за ними всеми наблюдает «дедушка Ти-Пи» при полном параде, потому что портрет его тоже был неотъемлемой частью всех этих домов. И я вижу, как все мы танцуем под граммофон и рассказываем анекдоты про шимпанзе по кличке Крошка Одри, и все хохочут над шутками, совершенно недоступными пониманию Пима, но он хохочет громче всех, потому что он хочет слыть весельчаком и тоже научиться рассказывать смешные истории и копировать всех, радуя своими талантами друзей. В Раю все любили друг друга, и однажды Пим видел Липси на коленях у Рика, а в другой раз она танцевала с ним, прижавшись щекой к его щеке, в зубах у него была сигара, и, прикрыв глаза, он мурлыкал «Под сводами». И как было жаль, что Дороти опять так устала, что не может надеть кружевной пеньюар с оборочками, который купил ей Рик (розовый — Дороти, белый — Липси), и спуститься вниз, чтобы повеселиться вместе со всеми. Но чем громче звал ее снизу Рик, тем глубже был ее сон, как это понял Пим, посланный Риком к ней, чтобы уговорить ее спуститься. Он постучал, но не услышал ответа. Он прокрался на цыпочках к изголовью необъятной кровати и, дотронувшись до щеки Дороти, коснулся чего-то, что поначалу принял за паутину. Он окликнул Дороти, сначала шепотом, потом громко — но безуспешно. «Дороти спит и во сне плачет» — так доложил он, спустившись вниз. Но наутро все опять было чудесно, потому что все втроем они лежали в кровати, и Рик был в середине, и Пиму позволили протиснуться между ними, чтобы очутиться рядом с Липси, и Дороти спустилась вниз приготовить гренки, и Липси прижала его к себе с видом серьезным и озабоченным, что было, как я теперь думаю, своеобразной формой раскаяния, способом выразить сожаление о своей слабости и своем увлечении, и желанием загладить все заботой обо мне.
  Рику случалось в Раю бушевать и сердиться, но никогда — на Пима. На меня он ни разу не повысил голоса, и без того власть его была сильна, а любовь — и того сильнее. Он мог бушевать, распекая Дороти, или льстиво упрашивать ее, остерегая от чего-то непонятного Пиму. Не однажды он буквально силой тащил ее к телефону, заставляя говорить с дядей Мейкписом, или очередным лавочником, или еще с кем-то, так или иначе угрожавшим нашему благополучию, когда только Дороти была в состоянии все уладить, потому что Липси отказывалась делать это, а если бы и не отказывалась, ей помешал бы ее акцент: по-моему, именно тогда Пим услыхал впервые фамилию Уэнтворт, потому что, помнится, Дороти держала меня для храбрости за руку, уверяя миссис Уэнтворт, что с деньгами будет все в порядке, только не надо так торопиться. И фамилия Уэнтворт с самого начала показалась Пиму отвратительной. Она воплощала страх и гибель.
  — Кто такой Уэнтворт? — спросил Пим у Липси, и впервые она велела ему замолчать.
  И я помню, что Дороти знала по именам всех телефонисток на коммутаторе, знала их мужей и женихов и в какой школе у кого дети, потому что, оставаясь вдвоем с Пимом и зябко кутаясь в свой пуловер ангорской шерсти, она поднимала трубку белого телефонного аппарата, чтобы всласть поболтать с ними; казалось, мир бесплотных голосов приносит ей утешение. Рик сердился, распекая Липси, когда она возражала ему, и теперь я думаю, что возражала она все чаще по мере моего взросления. А иногда он бушевал, распекая Дороти и Липси одновременно, пока ссору не заглаживала их широкая постель, где Пим лакомился гренками, капая маслом на розовые простыни. Но никто не обижал Пима, не доводил его до слез. Думаю, уже тогда Пим догадался, что Рик сравнивал свои отношения с женщинами с тем чувством, что он испытывал к Пиму, и сравнения эти были не в пользу женщин. Иногда Рик брал Дороти и Липси на каток. Сам он надевал тогда фрак и белый галстук, а Дороти и Липси, одетые как клоуны, держали его за руки, не поднимая глаз друг на друга.
  * * *
  Падение произошло во тьме. Мы все чаще переезжали из дома в дом, совершая головокружительное восхождение по лестнице успеха на местном рынке недвижимости, и тогдашний дворец наш располагался на холме. Были темные зимние сумерки перед Рождеством. Пим вместе с Липси делал украшения из бумаги, и мне кажется, что, сумей я отыскать этот дом теперь, я нашел бы эти украшения там, где мы их повесили, — звезды Давида и Вифлеемские звезды — Липси четко объяснила мне, в чем их отличия, — мерцающие в огромных пустых залах. Сперва в просторной детской Пима погасли лампы и электрокамин, затем встала его новехонькая электрическая с десятью путями железная дорога от Хорнби, потом, слабо вскрикнув, куда-то исчезла Липси. Пим спустился вниз и приоткрыл ореховую дверцу роскошного и тоже новехонького бара. Зеркальная внутренность бара не осветилась, не зазвучала мелодия «Кто на кухне с Диной».
  Внезапно во всем доме все вышло из строя, кроме часов-барометра. Пим бросился на кухню. Там не было ни кухарки, ни мистера Роли, садовника, чьи дети вечно таскали у Пима его игрушки, за что на них не надо было сердиться, потому что «бедняжки не получили в жизни всего того, что получил ты». Он опять бросился наверх и, дрожа от холода, сделал быструю пробежку по длинным коридорам, взывая: «Липси! Липси!» — но никто не откликнулся. Через цветные оконные стекла Рик разглядел на подъездной аллее в саду черные автомобили, но не «бентли», а два полицейских «уолсли». За рулем каждой из двух машин сидели люди в полицейских фуражках с острыми козырьками. А другие люди в коричневых плащах, стоя возле машин, беседовали с мистером Роли в то время, как кухарка рядом то и дело хваталась за носовой платок и заламывала руки, как дама в пантомиме «Веселые клоуны» в цирке, куда Рик возил свой «двор» всего неделей раньше. Осаждаемым со всех сторон ничего не остается, как лезть вверх, теперь я это знаю и могу понять реакцию Пима, со всех ног устремившегося по узкой лестнице на чердак. Там он обнаружил встрепанного Рика; вокруг него на полу валялись разбросанные папки и бумаги, которые тот торопливо засовывал в ветхий, облупленный металлический шкаф — шкафа этого Пим, обследуя дом, никогда раньше не видел.
  — Сломалось электричество, Липси боится, в доме полиция, они арестовали мистера Роли! — на едином дыхании выпалил Пим.
  Он повторил это несколько раз, все громче и громче, так как новости были крайне важными. Но Рик не слышал его. Он метался между папками и шкафом, загружая ящики. Тогда Пим, подойдя, изо всех сил ткнул его в предплечье, в его мягкую часть, выше того места, где руку стягивала стальная пружинка, придерживавшая рукав шелковой рубашки. Рик резко обернулся, рука его дернулась, словно собираясь нанести ответный удар, причем лицо его было таким же, как у мистера Роли, когда тот делал последнее усилие, чтобы расколоть полено — мокрое, натужно-красное лицо. Быстрым движением он присел на корточки, ухватив Пима за плечи своими толстыми ручищами. В испуганных глазах его стояли слезы, а сам он, словно не догадываясь об этом, заговорил голосом строгим и ровным:
  — Больше никогда не бей меня, сынок. Когда я предстану перед судом, которого никто из нас не избегнет, Господь рассудит по справедливости, хорошо ли я с тобой обращался, уж ты не сомневайся!
  — Почему приехала полиция?
  — У твоего старикана временные трудности с платежами, и придется заняться ликвидацией. А теперь не мешайся и будь другом, подержи дверь в чулан.
  Чулан находился в углу, за кучами старой одежды и прочего чердачного хлама. Пим ухитрился пробраться к двери и распахнуть ее. Рик с грохотом задвигал в шкаф все ящики по очереди. Заперев замок, он ухватил Пима за руку и всунул ключ в самую глубину его брючного кармана; карман был маленький, с шерстистой подкладкой, в нем насилу мог уместиться этот ключ вместе с маленьким пакетиком конфет.
  — Отдашь это мистеру Маспоулу, слышишь, сынок? Никому не отдавай, только Маспоулу. И покажешь ему, где шкаф. Приведешь его сюда и покажешь. А больше никому не показывай. Любишь своего старикана?
  — Да.
  — Тогда действуй.
  Важный, как часовой на посту, Пим придерживал дверь, пока Рик разворачивал на колесиках шкаф и вкатывал его в чулан, в самый дальний угол. Забросав шкаф всяким хламом, Рик совершенно скрыл его из глаз.
  — Видишь, куда я его поставил?
  — Да.
  — Закрывай дверь.
  Пим повиновался, после чего поспешил вниз, так как хотел получше разглядеть полицейские машины. Дороти была на кухне — стоя там в новой шубке и пушистых шлепанцах, она мешала в кастрюльке томатный суп. Рот ее был искажен гримасой, будто она подавилась и не может слова вымолвить. Томатный суп Пим ненавидел, как ненавидел его и Рик.
  — Рик чинит трубы, — сурово объявил Пим, желая подальше отвести всех от своего секрета. К тому же только так он и мог понять значение произнесенного Риком слова «ликвидация». Громким криком призывая Липси, он выскочил в коридор — прямо под ноги двум полицейским, которые, согнувшись, тащили тяжелый письменный стол, в котором Рик держал все свои бумаги.
  — Это папин, — запальчиво бросил он полицейским, придерживая карман с ключом.
  Помню лишь одного из полицейских. Добродушного, с седыми, как у дедушки Ти-Пи, усами. Он был огромен и величественен, как сам Господь Бог.
  — Да, но теперь, боюсь, паренек, он будет наш. Подержи нам дверь, пожалуйста, и побереги ноги.
  И Пим опять выступил в качестве швейцара.
  — У папы ведь есть и другие столы, верно? — спросил высокий полицейский.
  — Нету.
  — Шкафы? Чуланы? Где он бумаги держит?
  — Только здесь, — твердо сказал Пим, указывая на письменный стол и в то же время не отпуская карман.
  — Хочешь пи-пи?
  — Нет.
  — Где у вас веревка?
  — Не знаю.
  — Знаешь.
  — В конюшне. На крючке, где седла висят, рядом с новой косилкой. Недоуздок.
  — Как тебя звать?
  — Магнус. А где Липси?
  — Кто такой Липси?
  — Это женщина.
  — Она работает у твоего отца?
  — Нет.
  — Сбегай и принеси нам веревку, Магнус, будь другом, а? Мы с приятелями собираемся пригласить твоего отца поработать на нас некоторое время, и нам нужны его бумаги — без них работа застопорится.
  Пим кинулся в сарай, что был на противоположном конце усадьбы, между выгоном и домиком мистера Роли. Там на полке стояла зеленая жестяная чайница, где мистер Роли хранил гвозди. Пим бросил туда ключ, думая: «Зеленая чайница и шкаф тоже зеленый». Когда, он наконец вернулся с недоуздком, Рик стоял между двух мужчин в коричневых плащах. Я до сих пор ясно вижу эту картину: Рик, такой бледный, что, кажется, работай он или отдыхай, ничто в мире не способно вернуть ему нормальный цвет лица, глазами приказывает Пиму сделать все, как он ему велел; высокий полицейский, разрешивший Пиму примерить полицейскую фуражку и нажать на сирену черного «уолсли» Дороти стоит неподвижно, как изваяние, сжимая белыми руками ворот шубки.
  Память — великая искусительница, Том. Она живописует полное трагизма полотно: маленькая группка людей, зимний день, в воздухе пахнет Рождеством, черные полицейские «уолсли», удаляющиеся друг за другом по аллее, на которой Пим провел столько счастливых часов, со своим новехоньким шестизарядным пистолетом от «Хэрродса», патрулируя усадьбу. К задней машине недоуздком привязан письменный стол Рика. Недвижные, люди смотрят вслед машинам, смотрят, как те исчезают под сводами деревьев, увозя Бог знает куда их единственного кормильца. Миссис Роли рыдает, кухарка причитает по-ирландски. Мать прижимает к груди голову маленького Пима. Тысяча скрипок поют: «Вернешься ль ты опять?» Из этого лимона, если постараться, можно выжать еще немало жалостливых деталей, но, по правде, если, сделав усилие, вспомнить, как все было на самом деле, предстанет иная картина. С отъездом Рика на Пима снизошел великий покой. Он почувствовал себя обновленным, как бы сбросившим с плеч невыносимую тяжесть. Он глядел, как трогаются с места машины, как они удаляются, как последним исчезает стол Рика. Но если он и глядел им вслед с жадностью, то лишь из страха, что Рик вернется, уговорив их повернуть назад. И он увидел вдруг, как из-за деревьев вынырнула Липси: закутанная в платок, сгибаясь под тяжестью фибрового чемодана со всеми пожитками, она двинулась к нему. Картина эта возмутила Пима даже больше, чем вид Дороти, мешающей суп. «Спряталась? — гневно бросил он ей, как всегда, продолжая вести с ней мысленный диалог. — Так испугалась, что спряталась в роще и пропустила самое интересное!» Теперь я, конечно, понимаю то, чего не мог понять Пим в столь юном возрасте: что Липси уже видела, как забирают людей — ее брата Аарона и отца, архитектора, не говоря уже ни о ком другом. Но Пиму тогда, как и всем прочим, дела не было до евреев и их преследователей, и все, что он чувствовал, — это глубочайшее негодование при мысли, что человек, которого он так любит, спасовал в столь критический момент истории.
  Вечером прибыл Маспоул. Появился в боковой двери с едой для нас — отварным цыпленком, ревеневым пирогом с толстым слоем крема и термосом горячего чая; он сказал, что предпринимает кое-какие шаги и что завтра все уладится. Чтобы остаться с ним один на один, Пим сказал ему: «Пойдемте, я покажу вам свою железную дорогу», и Дороти тут же заплакала навзрыд, потому что судебных исполнителей, накладывающих арест на имущество, со всех сторон атаковали алчные торговцы и железная дорога уплыла одной из первых. Но мистер Маспоул все же вышел с Пимом, и Пим отвел его в сарай и вручил ему ключ, а потом поднялся с ним на чердак и показал ему, что там спрятано. И все опять глядели, как мистер Роли и мистер Маспоул волокли, отдуваясь, сейф и грузили его на крышу автомобиля мистера Маспоула. И махали вслед мистеру Маспоулу, пока шляпа его не растворилась в зимних сумерках.
  * * *
  После Падения, как и подобает, наступило время Очищения. В Чистилище не было никаких Липси — должно быть, она пыталась временно отстраниться от меня, пользуясь отсутствием Рика, порвать узы. Чистилищем, Том, было место, где мы с Дороти отбывали свой срок, а место это — недалеко отсюда, за холмом, и совсем близко от обиталища Рика на побережье, хотя новые многоквартирные дома, воздвигнутые с тех пор, ослабляют жало заключенной в таком соседстве мучительной иронии. Чистилище находилось в той же лесистой ложбине между утесов и горных кряжей и росистых лавровых деревьев, где Пим был зачат, где протянулись рыжие пески залива, по которому гуляет ветер, где всегда мертвый сезон, и скрипят качели, и влажные вырытые в песке норы недоступны по субботам, а для Пима недоступны и во все прочие дни. Чистилище — это просторный и невеселый дом Мейкписа Уотермастера, усадьба, которая зовется «Поляны» и где Пиму запрещают выходить за садовую ограду, когда сухо, и входить в парадные залы, когда идет дождь. Чистилище — это приют мальчиков из вечерней школы, как бы перенесенных сюда из старинных романов, и устрашающие проповеди Мейкписа Уотермастера, и поучения мистера Филпотта, и поучения каждой тетки и кузины и каждого доморощенного философа, случившегося по соседству и испытывавшего потребность произнести несколько слов по поводу несчастья, постигшего Рика, и обратиться с назиданием к его сыну, провидя в нем будущего правонарушителя.
  В Чистилище не было ни баров с напитками, ни телевизоров, ни жокеев, ни «бентли» и «недотеп», там вместо гренок с маслом на стол подавали хлеб с маргарином. Когда мы пели, мы затягивали «Вот вдалеке зеленый холм», но никогда — «Под сводами» и никогда ничего из тех Lieder,[11] которым обучила нас Липси. На сохранившихся фотографиях запечатлен зубастый мальчик, рослый и благообразный, хоть слегка и сутуловатый, словно согнутый жизнью под низкими потолками. Все фотографии не в фокусе, все они выглядят так, словно сняты тайком, исподтишка, и не выбрасываю я их лишь потому, что, кажется, сняты они Дороти, хотя скучал тогда Пим по Липси. На двух-трех из этих фотографий дитя тянет за руку очередную свою мамашу, словно пытаясь увлечь ее за собой прочь из этого дома. На одной фотографии он почему-то в грязных белых перчатках, что придает ему вид марионетки, наверное, мальчик страдал какой-нибудь кожной болезнью, если только отвергнуть мысль об отпечатках пальцев, которых мог не терпеть Мейкпис. А возможно, мальчик готовился в официанты.
  Мамаши, все крупные, в безукоризненно строгих форменных платьях, так явственно напоминают надзирательниц, что поневоле заподозришь, не поставляло ли их Мейкпису какое-нибудь агентство, по совместительству набирающее штаты в заведения для малолетних преступников. На груди у одной из них — медаль, похожая на Железный Крест. Я не хочу сказать, что доброта вовсе уж была им несвойственна. Улыбки их лучатся благочестием и оптимизмом, но выражение глаз говорит о том, что они постоянно начеку и готовы в любую секунду пресечь преступные наклонности своего подопечного. Липси на этих фотографиях отсутствует, а бедняжка Дороти, единственный товарищ Пима по этому принудительному заключению, маячит где-то на заднем плане — еще более нелепая, чем всегда. Когда Пима пороли, Дороти врачевала его раны, но никогда не подвергала сомнению необходимость порки. Когда его в качестве наказания за то, что он опять намочил постель, заворачивали в позорные подгузники, Дороти умоляла его не пить на ночь. А когда его и вовсе оставляли без чая, Дороти сберегала ему собственные печенья, и, оставшись с ним наверху, в уединении спальни, скармливала их ему по очереди, как бы просовывая печенье за печеньем сквозь невидимые прутья решетки. В Раю случались веселые деньки, когда Пим и Дороти обменивались шутками. Теперь же виноватая тишина, воцарившаяся в доме, исключала самую возможность шутить. С каждым днем Дороти все больше замыкалась в себе, и ни самые смешные его истории, ни самые ловкие его трюки, ни самые лучшие из картинок, которые он рисовал ей, не способны были удержать мимолетную улыбку на ее лице. По ночам она стонала и скрипела зубами. Зажигала свет, и тогда Пим просыпался и начинал мечтать о Липси, глядя на Дороти, немигающим взглядом уставившуюся вверх на Вифлеемскую звезду из белой бумаги, служившую им вместо абажура.
  Если б Дороти была при смерти, то, вне всякого сомнения, Пим безропотно ухаживал бы за ней. Но при смерти она не была и поэтому вызывала в нем одно только раздражение. Постепенно ее общество и вовсе стало тяготить его. Он гадал, не лучше ли было забрать у него мать вместо отца и не Липси ли его настоящая мать, подмененная в результате некой ужасной ошибки, раз и навсегда все объясняющей. Когда началась война, Дороти ничуть не обрадовалась этому потрясающему известию. Мейкпис включил приемник, и Пим слушал, как мужской голос с важностью объяснял, что он делал все возможное, чтобы это предотвратить, а мистер Филпотт, приглашенный к чаю, все спрашивал сокрушенно, где же, Господи Боже, может развернуться театр военных действий? Мейкпис, которого ни один вопрос не мог застать врасплох, немедля ответил, что Господь решит это. Пим, изнывавший от любопытства и возбуждения, тут же приступил к нему с собственными расспросами.
  — Но, дядя Мейкпис! Если Господь может решить, где будет театр военных действий, то почему бы ему вообще не остановить эти действия? Значит, он не хочет. Мог бы, и очень просто, да не хочет. Не хочет, и все!
  До сего дня я не знаю, который грех страшнее — задавать вопросы Господу Богу или задавать вопросы Мейкпису. Так или иначе, но расплата была одинаковой: посадить его на хлеб и воду, как посадили его отца!
  Но истинным наваждением в «Полянах» был не гуттаперчевый, с розовыми ушками дядюшка Мейкпис, а сумасшедшая тетя Нелл, в темных очках, которая вдруг ни с того ни с сего пускалась преследовать Пима: замахивалась на него палкой, называя его при этом «моей канареечкой» из-за желтого свитера, который Дороти ухитрилась все же связать ему в перерывах между приступами слез. У тети Нелл была белая палка — для форсу и коричневая — для ходьбы. Видела она преотлично, если только не была с белой палкой.
  — Тетю Нелл шатает, когда она прикладывается к бутылке, — сказал однажды Пим Дороти, желая вызвать у нее улыбку. — Да-да, я видел! А бутылку она прячет в теплице.
  Но Дороти не то что улыбнулась, а очень испугалась. Она заставила его дать честное слово никогда больше не говорить таких вещей. «Тетя Нелл больна, — объяснила она. — Болезнь свою она держит от всех в секрете, и лекарство ее — тоже секрет. Никто не должен ничего знать о нем, а не то тетя Нелл умрет и Боженька очень рассердится». Много недель после этого Пим хранил этот интереснейший секрет — совсем как тот секрет, что доверил ему Рик, но новый был лучше и постыднее. Это было как деньги, когда ему их дали в первый раз — такой же знак могущества и власти.
  «Как бы получше распорядиться таким могуществом? — думал он. — Кому уделить от него? Оставить ли в живых тетю Нелл или убить за то, что называет меня „своей канареечкой“?» Он остановил свой выбор на миссис Баннистер, кухарке.
  — Тетю Нелл шатает, когда она прикладывается к бутылке, — поведал он миссис Баннистер, стараясь передать эту новость в тех самых выражениях, что так ужаснули Дороти. Но тетя Нелл не умерла, а миссис Баннистер уже знала про бутылку и дала ему подзатыльник за замечание, столь наглое. И что было совсем плохо, она, видимо, передала все дяде Мейкпису, который в тот же вечер посетил их тюремный флигель, что позволял себе довольно редко, и долго ругался там, пыхтя и потея и тыча пальцем в Пима, обличая зло в образе Рика. Когда он наконец ушел, Пим переставил кровать, загородив ею дверь на случай, если Мейкпис решит вернуться и порычать еще немного, но тот так и не вернулся. Тем не менее подрастающий шпион извлек из этой истории один из первых уроков: в опасном разведывательном деле важно помнить — все люди — болтуны.
  Следующий усвоенный им урок был не менее поучительным и касался опасностей, подстерегающих всякого, пытающегося наладить связь на оккупированной территории. К тому времени Пим ежедневно писал письма Липси, опуская их в почтовый ящик у задней калитки. Письма эти, как ни стыдно сейчас ему в этом признаваться, содержали бесценную информацию, переданную почти в открытую, без всякого шифра: как проникнуть в «Поляны» ночью; в какие часы он упражняется на свежем воздухе; карты и планы; психологические характеристики его гонителей; деньги, которые он скопил; точное расположение вражеских постов; как пробраться через задний двор и где хранится ключ. «Меня похитили страшные разбойники», — писал он, вкладывая в письмо рисунок: тетя Нелл и вылетающие у нее изо рта канарейки — как доказательство повседневных ужасов, его окружающих. Загвоздка была лишь в одном: не имея адреса Липси, Пим надеялся лишь на то, что на почте знают, как ее разыскать. Но доверился он не тем, кому следовало. В один прекрасный день почтальон передал всю пачку этих секретнейших донесений в собственные руки Мейкписа, призвавшего к себе мамашу № 1, в свою очередь призвавшую Пима к совершению искупительного наказания, несмотря на все его хныканья, слезные мольбы и льстивые заверения. Пим порку ненавидел и не проявлял должного мужества, когда над ним нависала угроза расправы. С тех пор он довольствовался лишь высматриванием Липси в автобусах и униженным расспрашиванием проходивших мимо задней калитки, не встречалась ли им Липси. С особым пристрастием расспрашивал он полицейских, которым привык теперь щедро дарить улыбки.
  — У моего папы есть старинный зеленый шкафчик, а внутри разные секреты, — поведал он однажды полицейскому, которого встретил в парке, когда гулял там с матерью.
  — Да неужто, сынок? Что ж, спасибо, что сообщил нам, — сказал полицейский, сделав вид, что записывает.
  Между тем к Пиму просочились известия, правда, не о Липси, а о Рике — обрывки смутных сведений, столь смутных, словно выуженных из сообщений плохо работающего передатчика. Папа твой в порядке. Отлучка пошла ему на пользу. Он похудел, но кушает хорошо, и волноваться нам не надо. Он занимается спортом, читает свою юридическую литературу — потому что опять хочет учиться. Источником этих клочковатых сведений был Другой Дом, расположенный в бедной части Чистилища, возле коксового завода, дом, о котором нельзя было упоминать в присутствии Мейкписа, потому что именно оттуда родом был Рик, навлекший позор на всех достославных Уотермастеров, не говоря уже о том, что он осквернил память Ти-Пи. Держась за руки, как заговорщики, Дороти и Пим ехали туда по улицам, темным, как дымоход, в троллейбусе, окна которого были затянуты противоударной сеткой, а лампочки внутри горели синим светом, чтобы сбить с толку немецких летчиков. В Другом Доме хрупкая, но стойкая ирландская леди с энергичным подбородком давала ему полкроны из пивной бутылки, одобрительно щупала его мускулы и называла его «сынок» — совсем как Рик! На стене там висел тот же фотопортрет Ти-Пи на тоновой бумаге, но рамка была не золотой, а деревянной, как гроб. Приветливые тети угощали Пима сладостями, изготовленными из их сахарных пайков, со слезами обнимали его и обращались с Дороти как если бы она была королевой, лишившейся трона. Они одобрительно хохотали над паясничаньем Пима и хлопали в ладоши, когда он пел «Под сводами»: «Давай, Магнус, покажи нам теперь сэра Мейкписа!» Но этого делать Пим не смел, опасаясь гнева Божия, который, как научила его история с тетей Нелл, бывает скор и беспощаден.
  Тетю, которая нравилась ему больше других, звали Бесс.
  — Скажи нам, Магнус, — шепнула ему тетя Бесс, оставшись с ним в кладовке и приблизив к нему лицо, — правда, что у папы твоего была скаковая лошадь, которую назвали «Принц Магнус», в честь тебя?
  — Нет, неправда, — поспешно отвечал Пим, сразу же припомнив, как, сидя на кровати Липси, он слышал язвительные комментарии к тому, что Принц Магнус опять отстал от всех, — это дядя Мейкпис выдумал, чтобы папу обидеть!
  Тетя Бесс поцеловала его, засмеялась и заплакала одновременно и с облегчением прижала его к груди.
  — Никому не говори, о чем я тебя расспрашивала! Обещай мне!
  — Обещаю, — заверил ее Пим. — Честное-пречестное!
  И та же тетя Бесс в один незабываемый вечер выкрала Пима из «Полян» и отвезла в «Пайер-тиэтр», где они любовались Максом Миллером и стайкой девушек с длинными голыми ногами — точь-в-точь как у Липси! Возвращаясь с ней обратно на троллейбусе, переполненный благодарностью Пим поведал ей все на свете, что было ему известно, и присочинив еще кое-что. Он сказал, что сочинения Шекспира написал он и хранит их в тайнике в зеленой коробке. Когда-нибудь он отроет их, напечатает и разбогатеет. Сказал, что станет полицейским, актером и жокеем, что будет водить «бентли», как Рик, что женится на Липси и родит шестерых детей и назовет их всех Ти-Пи, как звали его дедушку. Бесс его план весьма одобрила, за исключением того, что касалось жокея, она преисполнилась к нему тепла и сочувствия и сказала, что Магнус «парень что надо», а такого мнения о себе он всегда и добивался. Но радость его оказалась недолговечной. На этот раз Пим и вправду чрезвычайно рассердил Господа Бога, и тот, как обычно, отреагировал немедленно. На следующее же утро, еще до завтрака, заявилась полиция и увезла от него его Дороти, хотя мамаша № 1 и уверяла, что это не полицейские, а карета «скорой помощи».
  И опять — хотя Пим и выполнял положенный ритуал скорби, плача по Дороти, отказываясь от еды из-за нее и молотя кулаками по рукам долготерпеливых мамаш — в глубине души он не мог не согласиться, что удалить ее отсюда было надо. Они забрали ее туда, где она будет счастлива, объясняли мамаши. И Пим завидовал ей. Избавление, до сих пор казавшееся несбыточной мечтой, превратилось для него в реальность. Пользующийся большой популярностью в воскресной школе эпилептик познакомил его с симптомами. Выждав момент, Пим вбежал в кухню с закатанными глазами и эффектно упал на пол у ног миссис Баннистер, раздирая рот руками и корчась до изнеможения. Доктор, по-видимому редкий кретин, прописал ему успокоительное. Назавтра, желая вновь привлечь к себе всеобщее внимание, Пим отхватил себе передний вихор ножницами для бумаг. Никто ничего не заметил. Ударившись в импровизацию, он выпустил из клетки австралийского попугая миссис Баннистер, насыпал в жаркое мыльной стружки, а боа из перьев, принадлежавшее тете Нелл, поместил в сортир.
  Никакого отклика. Все усилия были тщетны. Требовалось преступление величайшее и эффектнейшее. Всю ночь он предвкушал его, наконец рано утром, когда храбрость его достигла огромного накала, Пим пересек дом, направившись в ночной рубашке и тапочках в кабинет Мейкписа Уотермастера и там щедро справил малую нужду прямо на середину белого ковра. Сам придя в ужас от содеянного, он кинулся на мокрое пятно, надеясь теплом своего тела высушить его. Вошедшая в кабинет горничная вскрикнула. Была вызвана мамаша. Она тронула его за плечо. Он застонал. Она спросила его, где болит. Он показал на промежность — несомненный источник несчастья. Послали за Мейкписом Уотермастером. «Во-первых, что ты делал у меня в кабинете?» — «Мне больно, сэр, я хотел сказать вам, как мне больно!» Зашуршали шины автомобиля вновь приехавшего доктора, и пока, склонившись над Пимом, он щупал ему живот своими идиотскими пальцами, было вспомянуто все. И припадок у ног миссис Баннистер. И ночные стоны, и дневная бледность. И сумасшествие Дороти, обсуждаемое непрямо — намеками и экивоками. Даже недержание мочи было вытащено наружу как свидетельство в его пользу.
  — Бедный мальчик, и его оно все же настигло! — воскликнула мамаша, когда больного с предосторожностями подняли на диван, а горничная поспешила за дезинфицирующим средством и половой тряпкой. Пиму измерили температуру и угрюмо констатировали, что она нормальная.
  — Это ничего не значит, — заверил доктор, старавшийся искупить небрежность, проявленную ранее, и велел мамаше сложить вещи бедного малыша. Она повиновалась и, складывая вещи, обнаружила среди них несколько предметов, принадлежавших не ему, но им присвоенных в надежде поправить свой жизненный статус: гагатовые серьги Нелл, письма сына кухарки, адресованные ей из Канады, и, книгу «Золотой осел» Мейкписа Уотермастера, облюбованную Пимом за свое заглавие, единственное, что он в ней прочел. Кризис был настолько очевиден, что даже это черное доказательство его греховности не было вменено ему в вину.
  Результат по эффективности своей превзошел все ожидания Пима. Не прошло и недели, как в больнице, незадолго до этого переоборудованной под госпиталь для приема жертв близившихся воздушных налетов, Магнус Пим, возраст восемь с половиной лет, пожертвовал свой аппендикс медицинским нуждам хирургического отделения. Первое, что он увидел, придя в себя, была огромная корзина с фруктами. Это было как кусочек Сент-Морица, внезапно и по ошибке перенесенный в Англию военного времени. Потом он увидел Рика. Стройный и красивый, как моряк, вытянувшийся по стойке «смирно» и отдающий честь правой рукой. А рядом с Риком, как призрак, вспугнутый и насильственно извлеченный из сумрака наркотического сознания, возникла Липси, сутуловатая в своей новой меховой пелерине, рука об руку с Сидом Лемоном, выглядевшим теперь своим собственным младшим братом.
  Липси наклонилась ко мне. Двое мужчин глядели, как мы обнялись.
  — Вот и ладно, — одобрительно проговорил Рик. — Обними-ка его хорошенько, по-английски! Вот и ладно!
  Нежно, как сука, которой отдали ее щенка, Липси ощупала меня, приподняла со лба то, что осталось от моего вихра и строго взглянула мне в глаза, как будто боялась, что в них отразится нечто дурное.
  * * *
  Как же праздновали они свое освобождение! Лишенные всего состояния, кроме той одежды, что оставалась на них, и кредитов, которые они смогли попутно собрать, возрожденные «придворные» Рика превратились в рыцарей-крестоносцев, странствующих по дорогам военной Англии. Бензин выдавался по карточкам, «бентли» исчезли. «Так ли уж необходима ваша поездка?» — вопрошали плакаты на дорогах, и, каждый раз наталкиваясь на подобный плакат, они хором отвечали «Да, необходима!», высунувшись из окошечка такси. Шоферы либо становились соучастниками, либо спешили от них отделаться. Мистер Хамфри после недельной дружбы выкинул их на улицу в Абердине, обозвав мошенниками, и укатил на своей машине, даже не получив с них денег Но мистер Кадлав, с которым Рик сблизился во время своей отлучки и который смог добыть для «двора» недельный кредит в «Империале» в Торки благодаря своей тетке, работавшей там в бухгалтерии, остался навеки, готовый делить с ними стол и судьбу и обучать Пима фокусам с веревочкой. Временами они довольствовались одним такси, а иногда закадычный друг мистера Кадлава, по имени Олли, приезжал к ним на своем «гамбере», и тогда, к вящему удовольствию Пима, они устраивали автомобильные гонки, длившиеся подолгу, весь день напролет, и Сид высовывался из заднего окошка автомобиля, погоняя и подзадоривая водителя. Количество и разнообразие мамаш и нянюшек, предлагавших им свои услуги, всегда было поразительно, и часто они нанимали их настолько второпях, что приходилось сажать на заднее сиденье сразу двух, а Пима с трудом втискивать между ними или помещать на чьих-нибудь волнующе незнакомых коленях. Была среди них дама по имени Топси, источавшая запах роз и любившая танцевать, прижав к груди голову Пима. Была Милли, позволявшая ему спать с ней в одном номере, потому что он боялся стоявшего у него в комнате черного шкафа, и осыпавшая его, когда купала, весьма недвусмысленными поцелуями. Было несколько Эйлин, и несколько Мейбл, и Джоан, и Вайолет, которую после выпитого сидра укачало в машине и стошнило — частично в противогаз, а остатком — на Пима. А потом они все убрались куда-то, и неожиданно возникла Липси — неподвижная в вокзальном дыму и сутолоке и с фибровым чемоданом в тонкой руке. Любовь Пима к ней лишь возросла, но Липси теперь была гораздо грустнее. Грусть эту было трудно выносить. Особенное негодование вызывало то, что распространялась эта грусть и на него, Пима.
  — Старушку Липси опять муха укусила, — беззлобно говорил Сид, замечая разочарование Пима, и оба они облегченно вздыхали, когда Липси уходила.
  — Старушка Липси все по своим евреям горюет, — однажды сказал Сид. — Было сообщение, что еще один эшелон расстреляли.
  А как-то раз он сказал:
  — Старушку Липси совесть мучает, что ее не укокошили вместе с остальными.
  Расспросы о Дороти, которые время от времени позволял себе Пим, были безрезультатны.
  — Мама прихворнула, — отвечал в таких случаях Сид, — она скоро вернется, а пока самое лучшее, что Магнус может для нее сделать, это не беспокоиться о ней, потому что беспокойство передается, и ей от этого станет хуже.
  Рик в аналогичных случаях принимал обиженный вид:
  — Уж потерпи некоторое время общество своего старикана. Мне-то казалось, что, когда мы вдвоем, нам скучно не бывает. Разве не так?
  — Еще бы! — говорил Пим.
  Что же касается его недавней отлучки, тут Рик был не менее сдержан, чем его «придворные», и сдержан до того, что вскоре Пим даже усомнился, так ли хорошо они там проводили время. Лишь изредка какой-нибудь туманный намек убеждал его, что дружба их скреплена, в частности, и этими совместными испытаниями. «В Уинчестере было хуже, чем в Рединге, из-за цыган», — услышал как-то Пим в разговоре Морри Вашингтона и Перси Лофта.
  — Да-да, эти уинчестерские цыгане просто напасть какая-то, наглые до невозможности, — с жаром поддержал Вашингтона Сид. — И мошенники они такие, что пробы ставить негде!
  А еще Пим заметил, что за время, которое они провели где-то вместе, они порядком оголодали.
  — Доешь горошек, Магнус, — уговаривал его Сид, — есть на свете гостиницы куда хуже этой, уж поверь нам!
  Только год спустя, а может быть, и позже, Пим смог бы выразить свою интуитивную догадку, что говорили они тогда о тюрьме.
  Но король таких шуток не одобрял, и смех замирал мгновенно, потому что gravitas[12] Рика была состоянием, которое легкомысленно нарушить не мог никто, в особенности же те, кто призван был ее поддерживать и ей служить. Превосходство Рика сказывалось в каждом его поступке. И в том, как он одевался, даже будучи на мели, в безупречности его рубашек и обуви. В том, какие блюда он заказывал и как их ел. В апартаментах, которые он занимал в гостинице. В том, что перед сном ему требовался бренди, а угрюмость его пугала окружающих. В том усердии, с которым он занимался благотворительностью, посещая тяжелораненых в госпитале или заботясь о стариках, чьи сыновья были на войне.
  — Ты и о Липси станешь заботиться, когда война окончится? — однажды осведомился у него Пим.
  — Старушка Липси молодцом! — отвечал Рик.
  А пока суд да дело, мы занялись торговлей. Чем именно, Пим не знал, как доподлинно не знаю этого я и сейчас. Иногда торговали изысканными деликатесами, наподобие виски и ветчины, иногда какими-то обязательствами, которые «двор» называл «обещанками», а иногда торговали просто воздухом, облаками, плывущими из-за горизонта над пустынными военными дорогами. Перед Рождеством кто-то раздобыл гофрированную бумагу — тысячи разноцветных листов. Несколько дней и вечеров подряд Пим и весь «двор», усиленный для этой важнейшей кампании добавочными мамашами, гнули спину в пустом железнодорожном вагоне в Дидкоте, скручивая эти листы в хлопушки, не содержащие внутри никаких игрушек и не хлопавшие, развлекая друг друга анекдотами и жаря гренки на керосинке. Правда, внутрь некоторых хлопушек клали маленьких деревянных солдатиков, но такие хлопушки назывались образцами и их держали отдельно. Остальные же, как объяснил Сид, «были просто украшения такие, Пострел, ну как искусственные цветы, когда настоящих нет». Пим верил всему, что ему говорили. Таких трудолюбивых детей, как он, мир еще не видел, если только не забывали его похвалить.
  В другой раз они прицепили к автомобилю трейлер, груженный ящиками апельсинов, которые Пим отказывался есть, потому что подслушал, как Сид сказал, что они «вот-вот потекут». Они продали апельсины в трактир на Бирмингемской дороге. Был у них однажды и контейнер битых цыплят, который они могли завезти только ночью, когда было прохладнее, чтобы с мясом не случилось того, чего опасались в отношении апельсинов. И перед глазами так и встает картина: пустошь, зубчатые скалы в лунном свете и две наши машины, опасливо двигающиеся при потушенных фарах к перевалу. И темные фигуры, молчаливо ожидающие нас там, под прикрытием своего грузовика. И то, как они загораживают луч фонарика, отсчитывая деньги великому бухгалтеру и счетоводу Маспоулу, в то время как Сид разгружает трейлер. И хотя Пим наблюдал все это издали, так как терпеть не мог пуха и перьев, позднее ни один ночной переход через границу не казался ему таким восхитительно-волнующим.
  — Мы теперь сможем послать деньги Липси? — спросил Пим. — Ведь у нее их совсем не осталось.
  — А тебе-то откуда это известно, старина?
  «Из ее писем к тебе, — мысленно ответил Пим. — Ты одно из них оставил в кармане, и я прочел его». Но глаза Рика сверкали таким блеском, что Пим пролепетал лишь: «Просто я так думаю» — и улыбнулся.
  В приключениях наших Рик участия не принимал. Он себя берег. Вот для чего — это другой вопрос, которым никто в окружении Пима, как, конечно, и сам Пим, не осмеливался задаваться. Все свое время Рик целиком посвящал благотворительности — старикам и раненым в госпиталях.
  — Твой костюм гладили, сынок? — спрашивал обычно Рик, когда в качестве особой милости, отправляясь по столь благородным делам, брал с собой сына. — Господи Боже, Маспоул, погляди только, в каком виде костюм у мальчика! Стыд и позор! А волосы!
  И тотчас мамаше отдавался приказ выгладить костюм, другой — почистить ему ботинки и привести в порядок ногти, а третьей — причесать его так, чтобы волосы были мягкими и аккуратными. Мистер Кадлав, еле сдерживая нетерпение, постукивал ключами по кузову машины, в то время как Пима подвергали контрольному осмотру на предмет обнаружения каких-нибудь скрытых признаков неблаговоспитанности. После чего они наконец-то трогались с места и поспешали в дом или к одру того или иного престарелого, но достойного гражданина. Пим, сидя рядом, не мог не восхищаться тем, с какой легкостью меняет Рик свой стиль разговора, примеряясь к собеседнику, как быстро подхватывает он интонации и словечки, употребление которых сразу располагает к нему того, кого он хочет расположить, каким истовым благочестием светится его лицо, когда он рассуждает о либерализме и масонстве, о дорогом своем покойном батюшке (да упокоит Господь душу его с миром), и вот вам в результате — условия кредита самые выгодные, гарантированные десять процентов плюс вся прибыль, которую сможете извлечь. Иногда он в качестве подарка привозил ветчину, иногда — пару шелковых чулок или пакет нектаринов, потому что Рик привык давать и давал, даже когда брал. Если представлялась возможность, Пим бросал на весы и свое обаяние, читая молитву собственного сочинения, или запевая «Под сводами», или рассказывая какую-нибудь забавную историю, имитируя при этом особенности местного диалекта, усвоенные им в ходе кампании. «Немцы убивают всех евреев, — сообщил он однажды для пущего эффекта. — У меня была подруга, ее звали Липси, так все ее друзья, кроме меня, погибли». Если выступление его оказывалось неудачным, Рик говорил ему об этом прямо, но без всякого раздражения. «Когда кто-нибудь вроде миссис Ардмор спрашивает тебя, помнишь ли ты ее, то не стоит, сынок, чесать в затылке или корчить рожу. Лучше погляди в глаза, улыбнись и ответь „да!“. Вот как надо обращаться со стариками, если хочешь быть в помощь своему отцу. Ты ведь любишь своего старикана-отца?»
  — Конечно, люблю.
  — Ну вот видишь. Тебе вчера понравился бифштекс?
  — Грандиозный!
  — По всей Англии едва ли насчитаешь двадцать мальчиков, которые вчера вечером ели бифштекс. Тебе это известно?
  — Известно.
  — Тогда поцелуй нас за это!
  Сид выражался менее высокопарно.
  — Если собираешься побрить кого-то, Магнус, — говорил он, подмигивая и корча рожи, — надо сначала овладеть искусством намыливания!
  Где-то возле Абердина «двор» внезапно проявил живейший интерес к аптекам. К тому времени мы стали именоваться товариществом с ограниченной ответственностью, а это, по мнению Пима, звучало не хуже, чем звание полицейского. Рик нашел нового банкира для поручительств. Олли подписывал чеки. Производили мы теперь какое-то месиво из сухофруктов, в изготовлении которого участвовал ручной пресс. Занимались мы этим в кухне загородного дома, принадлежавшего новой сногсшибательной мамаше по имени Черри. Дом был просторным, с белыми колоннами главного входа и статуями в саду, все как одна напоминавшими Липси. Даже в Раю «двор» никогда еще не размещался в покоях столь фешенебельных. Сначала фрукты варили, потом давили под прессом, что было самое интересное, потом, добавляя желатин, разделывали из смеси облатки, которые Пим обваливал несколько раз в выдаваемой ему для этой цели порции сахара — делал он это руками, каждый раз слизывая с них остатки сахара. Черри держала у себя эвакуированных. Она устраивала вечера для американских солдат, которые дарили ей канистры с бензином. Они ставились в сарае при церкви. Черри была владелицей ферм, большого парка с оленями и отсутствующего мужа, служившего во флоте, его Сид называл адмиралом. По вечерам перед ужином старый егерь плеткой загонял в дом свору спаниелей, и те тявкали на всех диванах, пока их плеткой не выгоняли обратно. В доме Черри, впервые после Сент-Морица, Пим увидел, как свечи в серебряных подсвечниках бросают блики на голые плечи.
  — Одна дама по имени Липси влюблена в моего папу, они поженятся, и у них будут дети, — услужливо сообщил Пим Черри однажды вечером, гуляя с ней по аллее, и был чрезвычайно поражен тем, как серьезно восприняла Черри это известие и как дотошно принялась выспрашивать его о Липси и всех ее достоинствах.
  — Я видел ее раз в ванне, она очень красивая, — отвечал Пим.
  Когда несколько дней спустя они покидали это место, казалось, Рик прихватил с собой некую толику его величия, как и величия его владелицы — так, по крайней мере, мне видится, когда перед глазами встает картина: Рик, спускающийся по внушительным каменным ступеням с чемоданами из белой телячьей кожи в каждой руке. Рик всегда обожал красивые чемоданы, а уж по части экипировки, которую он взял с собой за город, ни один адмирал, отправляющийся в море, не мог бы с ним сравниться. Сид и мистер Маспоул следом за ним несли зеленый шкафчик.
  — Не надо говорить с Черри о Липси, сынок, — поучал Пима Рик. — Пора бы тебе знать, что верхом невежества считается сообщать одной женщине о другой. Пока не усвоишь этого, тебя будут считать невоспитанным, и это ясно как Божий день.
  Как я подозреваю, именно Черри помогла Рику увериться в необходимости превратить Пима в джентльмена. Потому что до этого времени врожденная принадлежность его к аристократам сомнению не подвергалась. Но властная Черри использовала свое превосходство, чтобы убедить Рика в том, что подлинный аристократизм по-английски достигается путем лишений, а подлинные лишения доставляет нам пребывание в закрытой школе — пансионе. У Черри был к тому же племянник, который обучался в академии мистера Гримбла. Звали его Сефтон Бойд. Черри же привычнее было называть его «милый Кенни». Вторым испытанием, даже более жестоким, являлась, конечно, армия. Первой жертвой ее стал Маспоул, затем — Морри Вашингтон, затем — Сид. Каждый из них в свой черед с грустной улыбкой повиновался этой неизбежности. Настал день, когда, к досаде и удивлению своему, был призван в армию и сам Рик. В дальнейшем он сумел выработать более терпимое отношение к службе, но тогда вид повестки на столе вызвал у него приступ праведного гнева.
  — Черт побери, Лофт, а я-то думал, что мы позаботились обо всем этом! — негодующе бросил он Перси, избавленному от подобных переживаний.
  — Мы и позаботились, — отвечал Перси, указывая пальцем в мою сторону. — Ослабленный ребенок, мать — в лечебнице для душевнобольных. Все было встречено с пониманием.
  — Так что же стало с их пониманием сейчас, черт тебя возьми? — вопросил Рик, сунув под нос Перси повестку. — Стыд и позор, вот это что такое, Лофт!
  — Не надо было тебе говорить старушке Черри о Липси! — несколько позднее с раздражением бросил Перси Лофт Пиму. — Она пошла и от обиды настучала на твоего папу.
  Однако сдаваться армия не желала, и поредевший «двор», состоявший теперь из Перси Лофта, выводка мамаш, Олли и мистера Кадлава, ничего не оставалось делать, как сняться с места и переселиться в задрипанную гостиницу в Бредфорде, где Рик был вынужден совмещать занятия строевой подготовкой на плацу с тяготами финансового руководства. Используя разменный автомат гостиницы и ее кредит, печатая и подшивая бумаги в гостиничных номерах, загружая таинственными грузами гостиничный гараж, «двор» мужественно вел арьергардные бои, пытаясь избежать окончательного поражения. Но все усилия были тщетны. Вспоминается воскресный вечер. Рик в форме рядового, только что отутюженной, должен отбыть в бараки. Под мышкой у него зажата мишень для метания дротиков, которую он хочет презентовать офицерскому клубу, ибо Рик твердо поставил своей целью превзойти всех по части услужливости и тем обеспечить себе право облегчать нам наши тяготы.
  — Сын. Для тебя настало время твердо вступить на тернистый путь, который должен привести тебя, к радости и гордости отца твоего, к посту лорда главного судьи. Все вокруг тебя погрязло в лени, и ты тоже отдал ей дань. Кадлав, погляди на его рубашку. Деловой человек и грязная рубашка — несовместимы. Погляди на его волосы! Да еще немного и его можно будет принять за хиппи. Тебя ждет закрытая школа, сынок, и да благословит тебя Бог, как и меня, впрочем.
  Еще одно по-медвежьи крепкое объятие, финальное глотание слез, одно величественное рукопожатие на благо отсутствующих фоторепортеров — и великий муж отбыл на войну. Пим глядел, пока он не скрылся из виду, а потом крадучись поднялся по лестнице туда, где временно размещались муниципальные квартиры. Дверь оказалась незапертой. Внутри пахло женщиной и тальком. Двуспальная кровать была в беспорядке. Он вытащил из-под нее портфель свиной кожи, вытряхнул из него содержимое и, как это бывало не раз, подивился количеству непонятных папок и неразборчивых писем. Адмиральский костюм для загородной местности, снятый только что и еще теплый, висел в гардеробе. Он порылся в карманах костюма. Зеленый шкафчик, еще более облупленный, чем обычно, выглядывал из своего обычного темного угла Почему он всегда держит его в шкафах и кладовых? Пим попробовал вытянуть запертые ящики. Почему этот шкафчик путешествует отдельно от всех других вещей, словно он заразный?
  — Деньги ищешь, Пострел, да? — услышал он вдруг женский голос, идущий со стороны двери в ванную. — Это была Дорис, классная машинистка и отличная ищейка. — Мой тебе совет: не трудись. Папа твой брал все в кредит, я проверяла.
  — Он говорил, что оставил в своей комнате шоколадку для меня, — решительно ответил Пим, продолжая поиски под ее взглядом.
  — В гараже три сотни плиток армейского шоколада — молочного с орехами. Угощайся, пожалуйста, и там же бензинные талоны, если желаешь.
  — Эта шоколадка особая, — пробормотал Пим.
  * * *
  Я так и не понял, в результате каких махинаций Пим и Липси очутились в одной школе. Просочились по очереди или были отправлены туда вместе — один, чтобы учиться, другая, чтобы продавать свой труд в качестве платы за его обучение. Подозреваю, что вместе, но доказательств не имею, кроме общего представления о методах Рика. Всю жизнь Рик использовал труд преданных ему женщин, которых он то отвергал, то вновь возвращал к жизни. Когда «при дворе» они не требовались, их отправляли куда-нибудь для пользы дела, дабы они облегчали проведение очередной кампании пожертвованиями из средств, вырученных от продажи драгоценностей или просто своими сбережениями или кредитами, которые они брали на свое имя, когда имя Рика было под запретом. Но у Липси не было драгоценностей, и кредиты в банке ей были также недоступны. Все, что у нее было, это ее красота, ее музыка, ее виноватая скорбная задумчивость и маленький английский школьник — единственная ее связь с миром. Сейчас я подозреваю, что Рик уже различал в ней постепенно накапливающиеся грозные симптомы и решил поручить ее мне для опеки. Как бы там ни было, польза от нашего партнерства была обоюдная, а Рик был самым настоящим отступником, и больше ничего.
  Если ко времени поступления в загородную академию мистера Гримбла, предназначенную для сыновей благородных джентльменов, Пим имел хоть какое-то образование, то благодарить за это надо было Липси, а никак не десятки школ первой ступени, воскресных школ и детских садов, на обочине тернистого и полного превратностей жизненного пути Рика. Липси обучала Пима письму, и по сей день я пишу букву «t» на немецкий манер, к букве «z» добавляю перекладину. Она обучала его орфографии, и они часто смеялись, что оба не могут запомнить, сколько «d» в английской разновидности слова «адрес», и даже сейчас я не могу с точностью ответить на этот вопрос, пока не напишу сперва немецкий вариант. Все, что знал Пим, если не считать отдельных кусков Святого Писания, имело своим происхождением фибровый чемодан Липси, потому что при каждом ее свидании с Пимом она старалась залучить его к себе в комнату и, хотел он того или не хотел, преподать ему что-нибудь — из географии или истории или, на худой конец, пусть упражняется в гаммах на ее флейте.
  — Видишь ли, Магнус, без знаний мы ничто. А имея знания, можешь отправляться куда угодно — это как черепаха, несущая на спине свой домик. Научишься живописи — можешь заниматься этим где только пожелаешь. Скульптор, музыкант, художник — они не нуждаются в пропусках. Все, что им надо, — это их головы. Весь мир должен заключаться у нас в голове. Это единственный безопасный способ выжить. А теперь сыграй Липси какую-нибудь красивую мелодию.
  Жизнь в заведении мистера Гримбла была торжеством подобных принципов. Мир заключался в головах учеников, но не в меньшей мере он заключался и в кирпично-каменном строении — домике садовника в конце длинной подъездной аллеи, носившем название Дополнительный дом, приюте тех мальчиков, среди которых последним новобранцем стал Пим. А Липси, его милая верная Липси, стала мамашей этим мальчикам — самой лучшей и самой чуткой. С самого начала они поняли, что они изгои. А если б даже и не поняли, им разъяснили бы это все восемьдесят мальчиков с другого конца подъездной аллеи. Среди его соседей были бледный сын бакалейщика, отец его считался мелкой сошкой даже среди своих собратьев по гильдии. Было три еврея, мешавшие в речи английский с польским. Были безнадежный заика, звавшийся М-М-Марлин, и индус с кривыми ногами — отца его убили японцы, когда взяли Сингапур. И рядом с ними — Пим с его прыщами и ночным недержанием мочи. Но под руководством Липси они ухитрялись как-то перемогаться и даже радоваться жизни. Если мальчики с другого конца аллеи были батальоном гвардейцев, то ученики, жившие в «Дополнительном доме», были штрафниками, которым приходилось добывать свои медали ценой огромных усилий и риска. Штат учителей состоял из тех, кого мистеру Гримблу удалось набрать, а набрать ему удалось тех, кого не востребовала Родина. И мистер О’Малли так дергал за уши учеников, что те теряли сознание, а мистер Фарнберн имел привычку бить учеников головами друг о друга и даже проломил кому-то череп. Преподаватель естествознания называл окрестных мальчишек, забравшихся в сад, большевиками и стрелял из дробовика, целя им в задницы, когда те со всех ног удирали от него. В учебном заведении Гримбла учеников пороли за опоздания и неряшливость, пороли за нерадивость и за нахальство, пороли за то, что порка не идет им впрок. Война выявляла в людях жестокость, жестокость преподавателей усугублялась еще чувством вины от того, что они не в армии, а хитрость и негибкость британской иерархической системы с непреложностью превращала эту жестокость в садизм. Их Бог был защитником английских сквайров, а справедливостью они считали наказания, которым подвергались невоспитанные и низкорожденные неудачники — отмерялись же эти наказания через посредство сильных, а самым сильным и красивым из всех был Сефтон Бойд.
  Каждый рекреационный день, как того неукоснительно требовал Рик, Пим появлялся у въезда на школьную аллею и маячил там в ожидании мистера Кадлава. Если никого не оказывалось, он с облегчением уходил в рощу, где находил уединение и землянику. Когда вечерело, он отправлялся в школу и хвастался там, рассказывая, как прекрасно провел этот день. Иногда, правда, случалось худшее: переполненная машина, а в ней Рик, мистер Кадлав, Сид в форме рядового и еще вдобавок пара-другая жокеев — все в подпитии после остановки в «Куропатках». Если в школе в это время проходил какой-нибудь матч, они принимались громкими криками поддерживать местную команду и раздавать чудовищных размеров апельсины, привезенные в багажнике. Если матча не было, тогда Сид и Морри Вашингтон, останавливали любого мальчика, проезжавшего мимо на своем велосипеде, реквизировали у него машину, после чего устраивали гонку с препятствиями вокруг спортивной площадки, причем Сид, сложив рупором ладони, сам же и комментировал происходящее. А облаченный в адмиральский китель Рик самолично давал им старт, царственно взмахивая платком, и самолично вручал невообразимую коробку конфет победителю, не говоря уже о фунтовых банкнотах, на глазах менявших владельца. А с наступлением вечера Рик не забывал навестить Дополнительный дом и прихватить туда бутылочку шампанского, чтобы старушка Липси немножко повеселела, а то она выглядит такой угрюмой, какая муха ее укусила, сынок? И результат обычно бывал налицо — слышались удары, скрип половиц, крики, и, скорчившись возле ее двери в ночной рубашке, Пим так и не мог сказать, дерутся они всерьез или понарошку. Уже лежа в постели, он слышал, как Рик спускается по лестнице, на цыпочках спускается, хоть при желании шаг Рика мог быть легким, как у кошки.
  А однажды Рик вообще не ушел тихо. Так показалось это не только Пиму, но и всем остальным мальчикам, живущим в Дополнительном доме, — все они проснулись от страшного шума и очень испугались. Липси кричала на Рика, а Рик пытался ее утихомирить, но чем ласковее он с ней говорил, тем неистовее она становилась.
  — Ты сделал из меня форофку! — вопила она, перемежая крики рыданиями, когда ей не хватало воздуха. — Ты нарочно сделал из меня форофку, чтобы наказать меня! Ты был скверным учителем, Рики Пим! Ты заставил меня форофать. Я была женщиной порядочной! Репатрианткой, но женщиной порядочной! Мой отец был порядочным человеком! И прат мой был порядочным! Они были честные, хорошие люди, не чета мне! Ты заставлял меня форофать, чтобы я стала преступником, как ты! В один прекрасный день Бог накажет тебя, Рики Пим. И может быть, заставит и тебя заплакать! Надеюсь, что заставит, очень надеюсь!
  — Старушка Липси опять не в духе, сынок! — объяснил Рик Пиму, когда, уходя, застал его на лестнице. — Пройди к ней потихоньку и постарайся рассмешить ее какой-нибудь забавной историей. Ну как тебе у старины Гримбла?
  — Здорово.
  — Твой старик уж позаботился об этом! В смысле здоровья эта лучшая школа во всей Англии. Можешь справиться в министерстве. Хочешь полкроны? Вот возьми.
  * * *
  Чтобы дойти до велосипеда Липси, Пим заимствовал походку Сефтона Бойда: руки сцеплены за спиной, голова наклонена вперед, глаза устремлены к чему-то неясному на горизонте. Двигаться надо размашисто, гордо и слегка улыбаясь. Так и только так лучшие из нас принимают вид властный и гордый. Клетчатое велосипедное седло ему было не по росту, но на дамском велосипеде Липси вместо перекладины, как с удовольствием подчеркивал всегда Сефтон Бойд, была дырка, и Пим мотался в этой дырке, нажимая на педали то одной, то другой ногой, лавируя между заполненными дождевой водой выбоинами на асфальте. Я главный хранитель и смотритель велосипедов. Справа от него простирался их с Липси огород, который они возделывали во имя победы, слева — та роща, куда упала немецкая бомба — почерневшие обуглившиеся щепки и обломки сучьев — сук тогда еще угодил в окно комнаты, которую он делил с индусом и сыном бакалейщика. И все время его испуганному воображению мерещился настигающий его со своими оруженосцами Сефтон Бойд, мерещилось, что они орут ему вслед, изображая Липси, потому что все они знали, что он любит Липси.
  — Кута ты сопрался, mein lieber[13] спекулянт? Что путет телать теперь твое нешное сертце, спекулянтик, когда она умерла?
  Впереди были ворота, возле которых он обычно поджидал мистера Кадлава, а слева от них — «Дополнительный дом» с решеткой, частично снятой и пошедшей на нужды обороны, и полицейским, маячившим в проеме.
  — Меня прислали взять учебник по естествознанию, — сказал Пим полицейскому, глядя ему прямо в глаза и прислоняя велосипед Липси к кирпичной тумбе. Пиму уже случалось лгать полицейским, и он знал, что вид при этом следует принимать максимально искренний.
  — Учебник по естествознанию, стало быть? — переспросил полицейский. — А как твоя фамилия?
  — Пим, сэр. Я здесь живу.
  — Пим, а имя как?
  — Магнус.
  — Ну так беги поживее, Пим Магнус, — сказал полицейский, но, вопреки его совету, Пим прошел в дом медленно, не желая выказывать признаков нетерпения. Семейство Липси в серебряных рамочках выстроилось на прикроватной тумбочке, но из этого множества выделялась крупная голова Рика, трогательно-скромная в своей рамке из свиной кожи, и все понимающие глаза Рика следили за ним всюду, куда бы он ни направился. Он открыл шкаф Липси и вдохнул ее запах, он отодвинул в сторону висевший там кружевной белый пеньюар с оборочками, меховую пелерину и пальто верблюжьей шерсти с капюшоном, как колпачок у гнома, которое Рик купил ей в Сент-Морице. Из глубины шкафа он извлек ее фибровый чемодан. Поставив чемодан на пол, он открыл его ключом, который она прятала в пивной кружке, стоявшей на кафельной каминной полке рядом с вечно смеющимся во весь рот игрушечным шимпанзе, которого звали Крошка Одри. Он вынул оттуда книгу, похожую на Библию, напечатанную острым, как наконечники стрел, готическим шрифтом, и ноты, и непонятные учебники, и паспорт с фотографией, где Липси была совсем молодой, и связки писем на немецком языке от ее сестры Рейчел, имя которой надо было произносить так: Ра-хи-иль — сестры, которая больше ей не писала, и с самого дна достал письма Рика, они были рассортированы по пачкам и перевязаны шпагатом. Некоторые из этих писем он выучил почти наизусть, хоть и нелегко ему было распутывать и улавливать то важное и животрепещущее, что скрывалось за нагромождением слов:
  «…Суть состоит в том, что не пройдет и нескольких недель, моя дорогая, и застилающие горизонт тучи рассеются и исчезнут навсегда. Лофт выхлопочет мне демобилизацию, и мы с тобой сполна насладимся заслуженной наградой… Приглядывай за моим мальчиком, который любит тебя как мать, и старайся, чтобы он не стал снобом… Твои сомнения насчет Опекунского Фонда совершенно беспочвенны… Ты не должна беспокоиться об этом, чтобы не усугублять моих волнений теперь, когда может прозвучать Трубный Глас, и, вполне вероятно, Роковой, что принесет несказанное облегчение столь многим и в том числе Уэнтворту… И не ругай меня за У. и его жену, эта женщина большая мастерица поднимать шум, в этом ей равных нет…
  Привет от меня Теду Гримблу, которого я считаю Воспитателем с большой буквы и отличным директором. Скажи ему, что я выслал еще один английский центнер чернослива, и пусть подготовится также к приемке превосходных наисвежайших апельсинов. Лофт выхлопотал мне трехнедельный отпуск, но все опять начнется сначала, если меня опять призовут…
  Что же до Другого Дела, Маспоул утверждает, что следует посылать образчики, как раньше. Пожалуйста, помни о временной неплатежеспособности, препятствующей моей заботе о достойных людях типа Уэнтворта…
  Если ты немедленно не пришлешь мне чеков в счет оплаты, меня опять ожидает тюрьма, как и всех моих мальчиков, за исключением непотопляемого Перси. Этот факт непреложный… разговоры о самоубийстве — глупость, ведь в этой бессмысленной трагической бойне и так полно смертей, куда ни погляди… Маспоул говорит, что если ты вышлешь это завтра срочно до востребования, то в субботу, к открытию, чеки уже придут, и тогда они незамедлительно перешлют их Уэнтворту…»
  Письмо Липси, оставленное им напоследок, в отличие от прочих писем было предельно кратким:
  «Мой дорогой и любимый Магнус, будь всегда хорошим мальчиком. Милый, занимайся музыкой и служи крепкой опорой в жизни своему папе.
  Я люблю тебя.
  Липси»
  Пим сложил все эти письма, включая письмо Липси, сунул их в учебник естествознания, а учебник — под ремень. Школьная котельная помещалась в подвале, а бумага в топку попадала по желобу, чей люк находился на заднем дворе. Приблизиться к люку значило напроситься на порку, самому жечь там бумагу было равносильно акту капитуляции Квислинга или самопотоплению флота. С низины шла сильная гроза, меловые холмы на фоне черных туч приобрели оливковый оттенок. Став над открытым люком и втянув голову в плечи, Пим бросал туда письма и смотрел, как исчезают они в желобе.
  Десятки людей — и взрослых, и его товарищей — могли видеть его за этим занятием. Среди них, несомненно, были и приверженцы Сефтона Бойда. Но открытость, с какой все это проделывалось, убеждала их, что действовал он с чьего-то разрешения. В этом же убедил себя и Пим. Последним он бросил в топку письмо, призывавшее его служить крепкой опорой, после чего он удалился, ни разу не оглянувшись, чтобы узнать, заметили его или не заметили.
  Ему понадобилась преподавательская уборная, этот укромный Сент-Мориц с обшитыми деревом стенами, великолепными медными кранами и зеркалом в раме красного дерева, потому что Пим любил роскошь так, как любят ее лишь те, кто обделен любовью. По запретной лестнице, ведущей в учительскую, он поднялся на площадку. Дверь в уборную была приоткрыта. Толкнув ее, он проскользнул внутрь и запер за собой дверь. Он был один. Он вглядывался в свое лицо, придавая ему разные выражения. Он открыл краны, умылся — тщательно, до блеска. Неожиданно обретенное одиночество вкупе с грандиозностью того, что ему удалось совершить, возвышало его в собственных глазах. Такое величие кружило голову. Он был Господом Богом. Он был Гитлером. Он был Уэнтвортом. Королем зеленого шкафчика, достойным потомком Ти-Пи. Отныне ничто в мире не произойдет без его участия. Он вытащил перочинный нож, открыл его и, поднеся лезвие к лицу, отраженному в зеркале, произнес клятву рыцарей короля Артура: «Экскалибуром[14] клянусь!» Раздались удары колокола, звавшие к обеду. Но перекличку перед обедом не устраивали, а есть ему не хотелось, есть ему теперь никогда не захочется, раз он стал бессмертным рыцарем. Смутное желание полоснуть себя по горлу он отверг — слишком важная миссия ему предстоит. Он размышлял. У кого в школе самая лучшая семья? У меня. Пимы — молодцы, каких мало, а Принц Магнус — самый быстрый скакун на всем земном шаре. Он прижался щекой к деревянной обшивке — дерево пахло крикетными мячами и швейцарским лесом. В руке у него по-прежнему был нож. Глаза щипало, на них наворачивались слезы, в ушах шумело. Он огляделся и увидел на самой середине центральной панели глубоко врезанные в дерево инициалы: К.С.Б. Наклонившись, он собрал валявшиеся возле ног деревянные стружки и бросил их в унитаз, где они продолжали плавать. Он спустил воду, но стружки не утонули. Оставив все как есть, он пошел в студию и закончил там свой бомбардировщик.
  После обеда он стал ждать, твердо уверенный, что ничего не произошло. Если я зайду туда, там ничего не окажется. Это Мэггс из третьего класса. Это Джеймсон — я видел, как он входил в уборную. Это сделал один местный бандит, я видел, как он крался по территории, за поясом у него был кинжал, а фамилия его Уэнтворт. Во время вечерней молитвы он молится, чтобы немецкой бомбой разнесло преподавательскую уборную. Но бомба сброшена так и не была. На следующий день он отдал Сефтону Бойду самую свою большую драгоценность — коалу, подаренную ему Липси после его аппендицита. Во время перемены он зарыл нож в рыхлой земле за крикетным павильоном, как я сказал бы теперь — припрятал до лучших времен. Только на вечерней линейке не обещавшим ничего хорошего голосом было произнесено полное имя достопочтенного Кеннета Сефтона Бойда, эсквайра, выкликнул его дежурный учитель, садист О’Малли. Недоумевающий благородный джентльмен был препровожден в кабинет мистера Гримбла. Почти столь же недоуменно Пим смотрел, как его уводили. Зачем они увели его, моего лучшего друга, нового владельца моего коалы? Дверь красного дерева захлопнулась, и восемьдесят пар глаз вперились в ее затейливую резьбу, причем глаза Пима не были исключением. Пим услышал голос мистера Гримбла, потом Сефтон Бойд протестующе выкрикнул что-то. Потом воцарилась торжественная тишина, в которой свершалась Божья кара, удар следовал за ударом. Считая удары, Пим чувствовал себя очищенным и отомщенным. Итак, это не был Мэггс, не был Джеймсон, не был я. Бойд сделал это сам, иначе его бы не пороли. Так осознал он, что справедливость справедлива лишь настолько, насколько справедливы адепты ее.
  — Там стоял дефис, — сказал ему на следующий день Сефтон Бойд. — Кто бы это ни был, он написал мою фамилию через дефис, а в ней нет дефиса. Если я найду этого мерзавца, я убью его.
  — Я тоже, — как верный друг, пообещал ему Пим, и пообещал вполне искренне. Как и Рик, он учился искусству жить одновременно в нескольких измерениях. Это искусство заключалось в том, чтобы всякий раз забывать все, кроме того, где ты сейчас находишься и от чьего лица говоришь.
  Влияние, которое оказала смерть Липси на маленького Пима, было многообразно, и последствия ее были далеко не только отрицательными. Кончина эта закалила его как личность, укрепила его во мнении, что женщины существа ненадежные, склонные к внезапным исчезновениям. На примере Рика он усвоил значение респектабельной внешности, понял, что единственный путь к безопасности — это видимость законности. В нем росло убеждение, что он тайная пружина и двигатель всего происходящего. Например, это он, Пим, спустил шины мистеру Гримблу и высыпал в бассейн три шестифунтовых пакета соли. И при этом он же, Пим, руководил поисками преступника, измышляя множество хитроумных и заковыристых ходов и способов проверки и бросая черную тень на множество устойчивых репутаций. С уходом Липси он мог целиком отдаться любви к Рику, и, что даже было еще удачнее, он мог любить его издали, потому что Рик опять исчез.
  Сел ли он снова в тюрьму, как и грозил Липси? Обнаружила ли полиция зеленый шкафчик? Пим не знал всего этого тогда, как, говорю наобум, не знает этого сейчас и Сид. Из рядов вооруженных сил Рик был неожиданно вычеркнут на шесть месяцев раньше срока, со ссылкой на списки подследственных, но в архиве никаких следов дела обнаружено не было, возможно потому, что там работала одна дама, преданный друг Перси, готовая служить ему верой и правдой. Какова бы ни была истинная причина, но факт тот, что Пим опять был предоставлен самому себе, из чего извлекал немало удовольствия. На выходные Олли и мистер Кадлав брали его к себе в Фулхэм в квартиру на первом этаже, где всевозможным образом баловали его. Мистер Кадлав, по-прежнему не имевший себе равных во всевозможных умениях, учил его борьбе, а когда они все вместе выбирались на реку на прогулку, Олли обряжался в женское платье и начинал говорить таким писклявым голосом, что, кроме мистера Кадлава и Пима, никто на свете не догадался бы, что тряпки эти скрывают мужчину. На каникулы более длинные ему полагалось гулять по обширным владениям Черри рука об руку со Сефтоном Бойдом и слушать совсем уж душераздирающие истории про частную школу, куда ему вскоре предстояло поступать — как новичков там заворачивают в тюки, привязывают к бельевой корзине и спускают вниз по каменной лестнице, как впрягают их в двуколку, цепляя за ухо рыболовным крючком, и гоняют по школьному двору, заставляя возить на себе старшеклассников.
  — Мой отец попал в тюрьму и бежал, — в свой черед сообщил ему Пим. — У него есть ручная галка, которая прилетает и приносит ему еду.
  Он представлял себе Рика в пещерах Дартмора и как Сид и Мег заворачивают в носовой платок предназначенные Рику пирожки в то время, как ищейки уже рыщут по следу.
  — Мой отец — тайный агент, — сказал он Сефтону Бойду в другой раз. — Его пытали в гестапо и чуть не замучили там, но мне не велено это разглашать. Его настоящая фамилия Уэнтворт.
  Сам удивляясь собственной выдумке, Пим продолжал развивать эту версию. Новое имя и героическая смерть как нельзя лучше подходили Рику, они придавали ему значительность, которой, как начал подозревать Пим, тому не хватало, и выправляли ситуацию с Липси. Поэтому когда в один прекрасный день Рик опять весело вкатил в его жизнь — никем не замученный и ничуть не изменившийся, вместе с двумя дружками-жокеями и коробкой мандаринов и новехонькой мамашей в шляпе с пером, — Пим всерьез стал обдумывать план своей работы в гестапо и прикидывать, каким образом можно туда завербоваться. Он бы обязательно претворил в жизнь этот план, если б окончание войны предательски не лишило его этой возможности.
  Здесь вкратце следует сказать также и о политических пристрастиях Пима в период формирования его как личности. Черчилль — чересчур хмур и чересчур популярен. Де Голль, с этой его высокой, похожей на ананас фуражкой набекрень, слишком уж напоминает дядю Мейкписа, а Рузвельт — в очках, с папкой и в кресле на колесиках — это просто загримированная тетя Нелл. Гитлера, к несчастью, так все ненавидят, что Пим желал своим отношением к нему восстановить справедливое равновесие. Во вторые отцы он выбрал себе Иосифа Сталина. Сталин — не хмурится и не молится. Он только добродушно хохочет, играет с собаками и срезает розы в саду, как это показывает кинохроника, в то время как верные ему войска побеждают, сражаясь в снегах Сент-Морица.
  * * *
  Отложив ручку, Пим внимательно вглядывался в написанное — сперва со страхом, затем с растущим облегчением. Наконец он рассмеялся.
  — Я не сломался, — прошептал он. И, налив стопку водки, выпил за добрые старые времена.
  5
  Постель фрау Бауэр была узкой и неровной, как у Золушки из сказки, и Мэри лежала на ней не шевелясь, точно в той же позе, какую приняла, когда Бразерхуд швырнул ее на эту кровать — завернутая в перину, колени опасливо подведены к животу, руки сомкнуты на груди. Он оставил ее в покое. Она не чувствовала на себе больше его дыхания, не чувствовала запаха. Но она ощущала тяжесть его в изножье кровати и лишь с некоторым усилием вспоминала, что не любовью они только что занимались. Так часто раньше он оставлял ее в полудреме, как сейчас, в то время как сам уже звонил по телефону, подсчитывал расходы или погружался еще в какое-нибудь дело, восстанавливая обычный распорядок своей жизни — жизни мужчины. Он раздобыл где-то магнитофон, а у Джорджи был второй, на случай если первый магнитофон выйдет из строя.
  Для заплечных дел мастера Найджел был мал ростом, но весьма щеголеват — в приталенном, в легкую светлую полоску костюме и с шелковым платком.
  — Вели Мэри сделать добровольное заявление, ладно, Джек? — сказал Найджел с таким видом, будто сам он делал это по меньшей мере раз в неделю. — Добровольное, но официальное по форме. Боюсь, оно может пригодиться. И решает тут не один Бо.
  — При чем тут добровольность? — возразил Бразерхуд. — Она давала подписку, когда ее вербовали, второй раз, когда выходила в отставку, и в третий раз, когда стала женой Пима. Все, что тебе известно, Мэри, по праву наше. Не имеет значения, автобусный ли это разговор или собственными глазами увиденный дымящийся пистолет в его руке.
  — И эта твоя крошка Джорджи будет свидетелем, — сказал Найджел.
  Мэри слышала собственную речь, но многих слов не понимала, потому что одним ухом она зарылась в подушку, а другим вслушивалась в утренние звуки просыпающегося Лесбоса, — они доносились из открытого окна их маленького дома с террасами, на самой середине холма, где разместился поселок Пломари; она вслушивалась в стрекот мопедов и моторных лодок; пение дудок и урчание грузовиков на узких улочках; вслушивалась в крики овец, которых резал мясник, и крики лотошников на рынке возле гавани. Покрепче зажмурившись, она могла представить себе рыжие крыши через улицу напротив, за трубами и бельевыми веревками, и садики на этих крышах, где росла герань, и вид на порт и длинный мол с мигающим красным огоньком вдали, и злых рыжих котов, которые греются на солнышке и поглядывают, как из тумана возникает катер.
  С тех пор и впредь Мэри представляла эту историю так, как она рассказывала ее Джеку Бразерхуду: фильмом ужасов, который невозможно смотреть иначе как маленькими порциями, в котором она сама выступает в качестве основного злодея. Катер подходит к берегу, коты потягиваются, спущены сходни; английское семейство Пимов — Магнус с Мэри и их сын Том — друг за другом спускается на берег в поисках очередного идеального убежища вдали от всех и вся. Потому что ничто более не способно их от всего этого избавить, нигде не чувствуют они себя в достаточном отдалении. Пимы превратились в «Летучих голландцев» Эгейского моря — едва успев обосноваться, они опять пакуют вещи, в последний момент меняя рейсы пароходиков и острова назначения, как гонимые по свету проклятые души. И один только Магнус знает, в чем состоит проклятие, один только Магнус знает, кто их преследует и за что. А Магнус, прикрыв эту тайну улыбкой, надежно запер ее, как и все прочие свои тайны. Она видит, как весело он шагает впереди — одной рукой он удерживает на голове соломенную шляпу, чтобы ее не сорвало ветром, в другой болтается его чемоданчик. За ним поспешает Том в длинных серых фланелевых брюках и форменном школьном блейзере со значком его младшей бойскаутской дружины на кармане — формы он не желает снимать, несмотря на восьмидесятиградусную жару. Она видит и себя — одурелую после вчерашней выпивки и кухонного чада, но уже замыслившую, как предать их обоих. А за ними следуют босоногие местные носильщики, сгибающиеся от переизбытка вещей — всех этих полотенец и постельного белья и хлебцев «Уитабикс», которые так любит Том, и прочего хлама, который она набрала в Вене и припасла для их «великого путешествия», как называет Магнус этот доселе невиданный их совместный семейный отдых, мечту о котором они, по всему судя, так долго лелеяли, хоть Мэри и не помнит, чтоб о таком отдыхе заходила речь раньше чем за считанные дни до отъезда. Честно говоря, она бы предпочла вернуться в Англию, забрать собак от садовника, а длинношерстного сиамского кота — от тети Тэб и провести это время в Плаше.
  Носильщики опустили на землю свой груз. Магнус, как всегда щедрый, одаривает их из сумочки Мэри, которую она держит открытой. Неловко склонившись перед приемной комиссией лесбосских котов, Том заявляет, что уши у них похожи на листочки сельдерея. Раздается свисток, носильщики вспрыгивают на сходни, катер возвращается в туман. Магнус, Том и предательница Мэри глядят ему вслед с грустью, с какой всегда провожаешь корабли, возле ног их в беспорядке составлены пожитки, а маяк струит свой красный свет прямо на их головы.
  — А после этого мы сможем вернуться в Вену? — спрашивает Том. — Мне так хочется повидаться с Бекки Ледерер.
  Магнус не отвечает. Он слишком занят собственными изъявлениями радости. Он изъявлял бы радость даже на собственных похоронах, и Мэри любит в нем эту черту, как любит в нем и многие другие черты, до сих пор любит. Иногда его явные добродетели как бы служат мне обвинительным приговором.
  — Вот оно, Мэбс! — восклицает Магнус, величавым жестом обводя голый конус холма с прилепившимися к нему коричневыми домиками — последний их приют. — Мы нашли его! Наш Плаш-на-взморье!
  Он поворачивается к ней с улыбкой, которой она до того времени за ним не замечала — улыбкой такой храброй, такой усталой и светлой в своей отчаянности.
  — Мы здесь в безопасности, Мэбс! Все в порядке!
  Рука его обвивает ее плечи, и она не отодвигается. Он привлекает ее к себе, они обнимаются. Том протискивается между ними и обнимает их обоих.
  — Эй, я тоже хочу! — говорит он.
  Тесно сомкнувшись, как вернейшие союзники, трое людей идут по молу, оставив багаж там, где он есть, пока не найдут для него более подходящего места. Ловкий Магнус с самого начала угадывает, в какую таверну им следует пойти, и кого очаровать, и кого завербовать в сообщники, используя для этого свой на удивление сносный греческий язык, которым он как-то незаметно смог овладеть за время своих скитаний. Но впереди еще вечер, а вечера становятся все тяжелее и тяжелее, перспектива вечера нависает над ней с момента, когда она открывает глаза, весь день она чувствует, как медленно приближается, неотвратимо наползает вечер. Чтоб праздновать новоселье, Магнус купил бутылку «Столичной», хотя они не раз уже решали не употреблять больше этого чересчур крепкого напитка и перейти на местное вино. Бутылка почти пуста, и Том, слава Богу, наконец-то угомонился в своей новой комнате. Или так, по крайней мере, Мэри надеется, потому что в последнее время Том взял привычку изображать из себя, как говаривал ее папа, «охотника за окурками», то есть виться вокруг них, улавливая обрывки разговора.
  — Слушай, Мэбс, к чему такое ужасное выражение лица? — говорит Магнус, желая ее растормошить. — Разве тебе не по вкусу наш новый Schloss?[15]
  — Ты рассмешил меня, и я улыбнулась.
  — Это не было похоже на улыбку, — говорит Магнус и сам изображает улыбку. — С моего места это виделось скорее как гримаса.
  В Мэри закипает раздражение, и, как всегда, она не в силах его сдержать. Замышленное, хоть еще и не совершенное преступление, заставляет ее чувствовать себя виноватой.
  — Вот ты о чем! — резко отчеканивает она. — Хочешь сказать, что не на ту тратишь свое остроумие!
  И, ошарашенная собственной грубостью, Мэри заливается слезами, в то время как ее судорожно сжатые кулаки барабанят по подлокотникам плетеного кресла. Но Магнус ничуть не обескуражен. Магнус ставит на стол, рюмку, подходит к ней. Он нежно похлопывает ее по руке, ожидая, когда она обратит на него внимание. Он заботливо отставляет от нее рюмку. Несколько минут спустя пружины их новой кровати стонут и воют, как целый оркестр настраиваемых духовых инструментов, потому что на помощь Магнусу приходит отчаянное желание. Он ведет себя с ней так, будто они видятся в последний раз. Он укрывается в ней, будто она его единственное прибежище, и Мэри покорно разделяет с ним этот пыл. Она силится угнаться за ним, она кричит: «О, пожалуйста, пожалуйста, ради Бога!» Наконец это происходит, и на один благословенный миг вся мерзость этого мира для Мэри перестает существовать.
  — Мы, между прочим, будем жить здесь под фамилией Пембрук, — говорит Магнус через паузу, но все-таки раньше, чем хотелось бы.
  Пембрук — это один из рабочих псевдонимов Магнуса. Паспорт на имя Пембрука у него в чемоданчике, она там уже его обнаружила. Фотография на паспорте искусно смазана — это может быть Магнус, а может — и кто-то другой. Когда она занималась подделкой документов в Берлине, такие фотографии они называли «плывунами».
  — А Тому что я скажу?
  — Зачем ему вообще говорить?
  — Фамилия нашего сына — Пим. Ему может показаться странным, если ему скажут, что отныне он Пембрук.
  Она ждет, ненавидя себя за неуступчивость. Магнусу обычно не приходится долго думать в поисках ответа, даже если ответ связан с тем, как бы им получше обмануть собственного ребенка. Однако сейчас ответ он находит не сразу, она чувствует, как он ищет его, лежа рядом с ней, без сна в темноте.
  — Что ж, ну скажешь ему, что Пембруки — это владельцы дома, в котором мы живем, я так думаю. Мы пользуемся их фамилией, чтоб нам доставлялись покупки. Это в случае, если он спросит, конечно.
  — Конечно.
  — Эти двое дядечек все еще здесь, — говорит стоящий в дверях Том, который, оказывается, присутствовал при разговоре.
  — Какие еще дядечки? — произносит Мэри.
  Но по затылку ее бегут мурашки, ее бросило в пот от страха. Что он слышал, Том? Что видел?
  — Те, что чинят мотоцикл возле ручья. У них с собой спальные мешки армейского образца, фонарик и хорошая палатка.
  — На острове полно туристов, — поясняет Мэри. — Иди обратно в постель!
  — И на катере они тоже были, — говорит Том. — За шлюпкой прятались. Они там в карты играли. И следили за нами. И говорили между собой по-немецки.
  — И на катере было полно народу, — говорит Мэри. «Почему же ты молчишь, негодяй! — мысленно кричит она, обращаясь к Магнусу. — Лежишь тут, как бревно, вместо того, чтобы помочь мне, когда я потом обливаюсь от страха!»
  Мэри слушает, как бьют куранты в Пломари, отсчитывая часы. «Еще четыре дня, — говорит она себе. — В воскресенье Том улетает в Лондон, чтобы возобновить школьные занятия. А в понедельник я это сделаю, и пусть я буду проклята!»
  * * *
  Бразерхуд тряс ее за плечо. Найджел сказал ему: спроси ее, как все началось, — и запиши, не давай ей финтить.
  — Хотелось бы, чтобы ты вернулась к тому, что было немного раньше, Мэри. Можешь сделать это? Ты слишком торопишься.
  Она услыхала неясное бормотание, затем звук сменяемой кассеты на магнитофоне у Джорджи. Бормотание — это была ее речь.
  — Расскажи нам, как зародилась идея этого отдыха, хорошо, милая? Кто предложил его? Ах, Магнус, вот как! Ясно. Разговор происходил здесь, в доме? Здесь. Ясно. А в какое время суток? Ты сядь, хорошо?
  Итак, Мэри села и опять начала все сначала — о том, как Джек сказал ей это — в чудесный летний вечер в Вене, когда все было абсолютно безоблачно и ни Лесбос, ни другие острова, вошедшие в их жизнь до Лесбоса, еще не маячили на горизонте перед проницательным взором Магнуса. Мэри находилась в подвале; облачившись в халат, она переплетала первое издание «Die letzte Tage der Menschhcit»[16] Карла Крауса, книгу, которую Магнус присмотрел в Лебене, когда встречался там со своим агентом, и Мэри…
  — Это постоянное место встреч — Лебен?
  — Да, Джек, Лебен — место постоянное.
  — И как часто он туда отправлялся?
  — Раза два в месяц или три. Там у него был этот старый венгр, а больше никого.
  — Он рассказывал тебе, да? Я считал, что он не обсуждает с тобой агентов.
  — Старый венгр — виноторговец, давний его знакомый, ведет дела в Лондоне и Будапеште. Обычно Магнус свои секреты держит при себе. Но иногда делится со мной. Можно продолжать?
  — Том был в школе, фрау Бауэр — в церкви… — опять заговорила Мэри. Отмечался какой-то католический праздник. Успение, Вознесение, бдение, покаяние — Мэри им уж счет потеряла. Магнус должен был находиться в Американском посольстве. Новоиспеченный комитет начал свою работу, и она ждала его поздно. Она была поглощена процессом склеивания, когда, внезапно подняв глаза, увидала его, без единого шороха появившегося в дверях — Бог знает, сколько он так простоял, удовлетворенно наблюдая за ней.
  — Что ты имеешь в виду, милая? Наблюдал? Как наблюдал? — вмешался Бразерхуд.
  И тут Мэри удивилась себе. Она запнулась, смешалась.
  — Как бы свысока наблюдал. С каким-то болезненным чувством превосходства. Не заставляй меня его ненавидеть, Джек, пожалуйста, не надо!
  — Хорошо, итак, он за тобой наблюдает… — произнес Бразерхуд.
  Наблюдает, и, когда она видит его, он разражается смехом и осыпает ее губы страстными поцелуями, бессчетными и мелкими, как чечетка Фреда Астора, и вот они уже наверху для «полного и откровенного общения», как называет это Магнус. Они занимаются любовью, он тащит ее в ванную, моет ее, относит обратно, вытирает полотенцем, и двадцать минут спустя Мэри и Магнус уже спешат по небольшому парку на вершине Деблинга — точь-в-точь счастливая парочка. А впрочем, сейчас они почти счастливы; они торопливо минуют песочницы и стенку для лазания, которую Том уже перерос, и гигантскую клетку для игры в мяч, где Том практикуется в футбол, а потом вниз к ресторану «Тегеран», заменившему им недоступную английскую пивную, потому что Магнусу так нравится черно-белый видео и сентиментальные арабские картины, которые там прокручивают по вашему желанию с приглушенным звуком в то время, как вы едите кус-кус, запивая его «Калтерером». За столом он пылко жмет ей руку, и она чувствует его возбуждение — как молния, как электрический разряд, словно обладание лишь усилило его страсть.
  — Давай исчезнем, Мэбс. Исчезнем по-настоящему. Будем жить, а не разыгрывать спектакль. Давай возьмем Тома, используем все накопившиеся отпуска и укатим к черту на все лето. Ты будешь писать картины, а я займусь книгой, и мы станем любить друг друга так, что небу станет жарко!
  Мэри говорит, куда же им отправиться, на что Магнус отвечает: не все ли равно. «Я завтра зайду в бюро путешествий на Ринге». Мэри спрашивает, как там новый комитет. Он берет ее руку в свою, трогает кончиками пальцев выступы ладони, и она опять чувствует возбуждение, а ему это нравится.
  — Новый комитет, Мэри, — произносит Магнус, — это глупейшее и загадочнейшее предприятие из всех, в какие я когда-либо влезал, а, поверь мне, я видал их немало. Единственное, чем там занимаются, это болтают, чтобы лучше выглядеть в собственных глазах и при случае иметь право рассказывать каждому, кто согласен будет их выслушать, как они неразлучны с американцами. Ледерер не может надеяться, что мы раскроем ему всю нашу сеть, ведь сам он не раскрыл бы мне даже имени своего портного, в случае если бы имел такового, не говоря уже об агентах.
  Тут опять Бразерхуд ее перебил.
  — Он объяснил тебе, почему Ледерер не склонен делиться с ним?
  — Нет, — сказала Мэри.
  На этот раз вмешался Найджел.
  — И он никак не объяснил, в каком смысле и почему этот комитет такое уж загадочное предприятие?
  — Нет, просто загадочное, надуманное — пустой номер. Вот все, что он сказал. Я спросила его, что будет с его агентами. Он сказал, что агенты сами позаботятся о себе, а если Джека так уж волнует их судьба, он может послать гонца. Я спросила, что подумает Джек…
  — И что же он подумает? — спросил Найджел, не скрывая любопытства.
  — Он сказал, что и Джек — пустой номер. «Я не на Джеке женился, я женился на тебе. Его следовало бы отправить в отставку десять лет назад. Джек свинья». Извини. Но он так сказал.
  Засунув руки в карманы, Бразерхуд мерил шагами тесную комнату, то разглядывая фотографии незаконной дочери фрау Бауэр, то роясь на ее книжной полке, заставленной романами в бумажных обложках.
  — Еще что-нибудь про меня? — спросил он.
  — «Джек слишком давно в седле. А время бойскаутов прошло. Ситуация изменилась, и это ему не по плечу».
  — Больше ничего? — спросил Бразерхуд.
  Теребя подбородок, Найджел разглядывал свой изящный башмак.
  — Ничего, — сказала Мэри.
  — Он пошел прогуляться в тот вечер? Повидаться с…
  — Он виделся с ним накануне.
  — Я спрашиваю про тот вечер! Отвечай на заданный вопрос, черт побери!
  — Я и отвечаю, что виделся накануне!
  — И газету брал? Все как положено?
  — Да.
  По-прежнему не вынимая рук из карманов, Бразерхуд распрямился и вызывающе взглянул на Найджела.
  — Я собираюсь сказать ей. Ты не устроишь мне сцены?
  — Ты спрашиваешь разрешения официально?
  — Не очень официально.
  — Потому что если официально, то я должен посоветоваться с Бо, — предупредил Найджел, почтительно взглянув на золотые часы, словно должен был повиноваться им.
  — Ледерер знает, и мы знаем. Поскольку это известно и Пиму, то кто же тогда остается? — продолжал гнуть свое Бразерхуд.
  Найджел секунду поразмыслил.
  — Твое дело. Твой работник, тебе и решать. Тебе и выпутываться. Ей-богу!
  Наклонившись к Мэри, Бразерхуд приблизился к самому ее уху. Она помнила этот запах: запах шерсти, родной запах.
  — Слушаешь?
  Она покачала головой. «Нет. И никогда не буду. И жалею, что слушала раньше».
  — Этот новый комитет, над которым издевался Магнус, разрабатывал важнейшую операцию. Проект, который упрочивал наше сотрудничество с американцами так, как ни один другой проект за многие годы. Девиз его был: «Взаимное доверие». Достичь его в наши дни не так просто, как это бывало раньше, но мы ухитрились сделать все. Тебя что, в сон клонит?
  Она кивнула.
  — Твой Магнус не только знал обо всем этом, он был одной из главнейших пружин и двигателей всего предприятия. А может быть, и просто главнейшей пружиной. Он даже посмел жаловаться мне, когда велись переговоры, что лондонская сторона проявляет излишнюю осторожность и узость мышления в вопросах взаимопомощи. Он считал, что мы должны были шире использовать американцев и, в свою очередь, ждать от них ответных шагов. Это первое.
  «Мне больше абсолютно нечего добавить. Можешь узнать у меня лишь мой домашний адрес или расспросить о ближайших родственниках. Это единственное, что остается. Ты ведь сам обучал меня этому, Джек. На случай если когда-нибудь меня сцапают».
  — Теперь второе. Не прошло и трех недель с начала работы, как американцы, по причинам, которые я счел тогда надуманными и оскорбительными для нашего достоинства, стали возражать против участия в работе комитета твоего мужа и попросили меня заменить его кандидатурой, более для них приемлемой. Так как Магнус был основным исполнителем чешской операции и, помимо того, некоторых других, помельче, проводившихся в Восточной Европе, я отказался пойти им навстречу, сочтя их требование совершенно невозможным.
  Год назад в Вашингтоне они также возражали против него, и Бо сложил тогда перед ними лапки, с моей точки зрения, совершенно напрасно. Я не собирался давать им возможность проделать это вторично. Мне почему-то не нравится, когда кто-то, будь то американские или иные джентльмены, учит меня, как мне управлять моими подчиненными. Я ответил им отказом и велел Магнусу немедленно отправляться в отпуск и носу не показывать в Вене до моего распоряжения. Вот как на самом деле обстоят дела, и я думаю, что настало время кое-что из этого тебе узнать.
  — Вдобавок это еще и весьма секретная информация, — предупредил Найджел.
  Она тщетно искала в себе признаков удивления. Нет. И никакой волны протеста. Ни малейшей вспышки раздражения из тех, что так хорошо известны ее домашним. Бразерхуд прошел к окну и выглянул наружу. Из-за снега светало быстрее. Бразерхуд выглядел постаревшим, помятым. Седые волосы растрепались, и она заметила, что под ними просвечивает розовая кожа.
  — Ты защитил его, — сказала она, — как верный друг.
  — Точнее сказать, как последний дурак.
  В доме все было перевернуто вверх дном. Снизу из гостиной до них доносился шум сдвигаемой мебели. И только здесь было спокойно. Наверху с Джеком.
  — Не надо так уж казнить себя, Джек, — сказал Найджел.
  * * *
  Бразерхуд усадил Мэри в кресло и налил ей виски. «Только одну рюмку, — предупредил он ее, — учти, что это будет последняя». Найджел занял ее место на кровати — он развалился, выставив ногу так, словно он растянул ее на ступеньках модного клуба. Бразерхуд повернулся к ним обоим спиной. Он предпочитал вид из окна.
  — Итак, сначала вы отправились на Корфу. У твоей тети там дом. Вы снимаете этот дом. Расскажи про это. И поточнее.
  — Тетя Тэб, — сказала Мэри.
  — Полное имя, пожалуйста, — сказал Найджел.
  — Леди Тэбайта Грей. Папина сестра.
  — В свое время оказывала нам услуги, — вполголоса произнес Бразерхуд, обращаясь к Найджелу. — В этой семье, если вдуматься, почти все когда-нибудь числились в наших списках.
  Она позвонила тете Тэб вечером, сразу же, как только они вернулись из ресторана, и каким-то чудом выяснилось, что от дома в последнюю минуту отказались и он пустовал. Они сговорились, позвонили в школу Тому и условились, что он вылетит сразу же по окончании семестра. Как только про отпуск прослышали Ледереры, они, разумеется, захотели присоединиться. Грант сказал, что бросит все дела. Но Магнус напрочь отверг их. Он сказал, что Ледереры — это столпы того общества, которое он мечтает отринуть от себя. И почему, черт побери, он должен тащить с собой на отдых свою работу? Пять дней спустя они уже обосновались в доме у тети Тэб, и все было лучше некуда. Том брал уроки тенниса в гостинице, неподалеку от дома, плавал, кормил коз экономки и занимался починкой яхты вместе с Костасом, сторожившим яхту и ухаживавшим за садом. Но больше всего он любил по вечерам отправляться с Магнусом на увлекательнейшие крикетные матчи на окраине. Магнус объяснил, что на остров крикет завезли англичане, когда оборонялись здесь от Наполеона. Такого рода вещи Магнус знал. Или притворялся, что знал.
  Эти крикетные матчи на Корфу еще больше сблизили Магнуса и Тома. Они валялись на траве, уплетали мороженое, болели за своих любимчиков и вели эти их мужские разговоры, без которых Том не мыслил себе счастья, потому что Том любит Магнуса до самозабвения, и был папенькиным сыночком всегда, с самого раннего детства. Что же до Мэри, то она занялась пастелью, потому что для ее акварельной техники на Корфу летом было слишком жарко и краска на листе сохла быстрее, чем она успевала что-то сделать. Но пастелью она рисовала хорошо, добивалась хорошего сходства и объемности изображения, к тому же успевая привечать чуть ли не половину всех островных собак, потому что греки собак не кормят, не заботятся о них и совершенно не обращают на них внимания. И все были счастливы и абсолютно довольны, и у Магнуса была прохлада оранжереи, где он мог писать, и прогулки в глубь острова, когда его не одолевало беспокойство, а одолевало оно его обычно рано утром, а потом поздним вечером, днем же он как-то умел с ним сладить. Обедали они поздно, обычно в таверне и, честно сказать, часто сопровождали трапезу обильными возлияниями, но почему бы и нет, ведь они были на отдыхе. Потом они наслаждались долгими послеполуденными сиестами с сексом — Мэри и Магнус занимались любовью на террасе, а Том разглядывал в бинокль Магнуса голых красоток на пляже — словом, как говорил Магнус, каждый получал свою долю плотских радостей. До тех пор, пока однажды время внезапно не прекратило свой бег, и Магнус, вернувшись с поздней прогулки, сознался, что в книге своей он никак не может одолеть трудный кусок. Решительными шагами он вошел в комнату и налил себе неразбавленной анисовой водки, с размаху опустился в кресло, после чего и выложил:
  — Прости, Мэбс, прости, Том, старина, но место это чересчур идиллическое. Мне требуется чего-нибудь пожестче. Дайте мне ради Бога поговорить с людьми! Хочу копоти, грязи, даже немного страданий вокруг. А здесь ты словно на Луне! Хуже чем Вена, ей-богу!
  Он был ласков, но непреклонен. Он, видимо, выпил, но лишь потому, что разнервничался.
  — Я кисну, Мэбс. Я и вправду дошел до точки. Вот и Тому я говорил — правда, Том? — говорил, что просто не могу выносить больше этот остров и чувствую себя дерьмом, потому что вам-то обоим здесь так нравится!
  — Да, он говорил, — подтвердил Том.
  — И не раз. А сегодняшний день просто доконал меня, Мэри. Вы должны пойти мне навстречу. Вы оба.
  И разумеется, они оба сказали, что пойдут навстречу. Мэри немедленно позвонила Тэб, чтобы та могла сдать дом в аренду. Они пылко обнялись, все трое, и пошли спать с чувством решимости, а наутро Мэри начала складываться, в то время как Магнус пошел в городок за билетами, открывающими для них новый этап их Одиссеи. Однако Том, который за умыванием всегда бывал особенно разговорчив, выдвинул другое объяснение их отъезда с Корфу. На крикетном матче папа встретил какого-то таинственного человека. Матч был просто классный: две лучшие команды на острове, бой не на жизнь, а на смерть. Мы смотрели во все глаза, и вдруг появился этот тощий, с умными глазами, усами, обвислыми, как у фокусника, и к тому же хромой, и папа сразу насторожился. Он подошел к папе, улыбнулся, они немножко поговорили: они все ходили и ходили кругами вокруг площадки вдвоем, а этот, тощий, еле волочился, потому что он калека, но с папой он был очень ласков, хоть папа от него так и взъерепенился…
  — Разволновался, — машинально поправила его Мэри. — Не кричи так громко, Том, наверное, папа где-нибудь пристроился работать.
  — И там еще был потрясающий бэтсмен, — сказал Том, — и звали его Филлиппи. Такого бэтсмена Том в жизни не видел. Он отбил восемнадцать мячей в одном верхнем броске, и все прямо рты поразевали, а папа даже не замечал ничего, так он был занят разговором с этим ласковым.
  — Откуда ты знаешь, что он был такой ласковый? — спросила Мэри со странным раздражением в голосе. — И говори потише.
  В оранжерее не было света, но случалось, Магнус сидел там в темноте.
  — Он говорил с ним как отец, мама. Как старший и очень спокойно. И все предлагал папе, что отвезет его на своей машине. А папа отказывался. Но тот не сердился на него, ничего такого не было, потому что он слишком для этого умный. Он ласково так разговаривал и улыбался.
  — Что еще за машина? Какие-то дикие фантазии, Том, и ты сам это знаешь!
  — «Вольво». «Вольво» мистера Калуменоса. Там был один за рулем и второй — сзади, и машина следовала за ними, по ту сторону изгороди, когда они делали круги вокруг площадки. Честное слово, мама! Этот тощий ничуть не сердился, ни капельки, видно, папа нравился ему, так казалось. И не потому, что он брал папу за руку. Просто он папе друг. Больше, чем дядя Грант. Скорее, как дядя Джек.
  Вечером Мэри спросила об этом Магнуса. Вещи были сложены, и ее охватила предотъездная лихорадка, ей не терпелось посмотреть афинские музеи.
  — Том говорит, что к тебе пристал какой-то нудный тип на крикетном матче, — сказала Мэри, когда они выпивали перед сном — довольно крепко после трудного дня.
  — Разве?
  — Какой-то малыш. Все ходил и ходил за тобой вокруг площадки. По его рассказу судя, это мог быть какой-нибудь муж-ревнивец. У него усы, если Том не придумал эту деталь.
  Магнус начал что-то смутно припоминать.
  — Ах да, верно. Какой-то надоедливый старикашка англичанин все лез ко мне, чтобы показать свою виллу. Хотел во что бы то ни стало добиться своего. Недомерок чертов!
  — Он говорил по-немецки, — сказал Том на следующее утро за завтраком, когда Магнус ушел на прогулку.
  — Кто говорил по-немецки?
  — Этот худой, папин друг. Ну, тот, кого папа встретил на крикетном матче. И папа отвечал ему по-немецки. Зачем он называет его старикашкой англичанином?
  Тут Мэри как с цепи сорвалась. Давно она не была так зла на Тома.
  — Если тебе так интересно слушать наши разговоры, входи, черт тебя побери, и слушай, а не прячься за дверью, как шпион!
  Потом она устыдилась своей вспышки и играла с Томом в теннис почти до самого катера. На катере Тома жутко мутило, а когда они прибыли в Пирей, у него поднялась температура. И она чувствовала себя бесконечно виноватой. В афинской больнице доктор-грек поставил диагноз: аллергия на креветок, диагноз был идиотский, так как Том терпеть не мог креветок и не дотрагивался до них; к тому времени лицо у него раздуло, как у хомяка, и они взяли в гостинице дорогой номер и уложили Тома в постель с ледяным пузырем. Мэри читала ему вслух фантастику, а Магнус слушал или сидел у него в комнате, работая над книгой. Но больше ему нравилось слушать, потому что самым любимым его занятием в жизни, так он всегда говорил, было наблюдать, как она ухаживает за их ребенком. Она ему верила.
  — И что же, он совсем не выходил из номера? — спросил Бразерхуд.
  — Поначалу нет. Не желал.
  — А по телефону звонил? — поинтересовался Найджел.
  — В посольство. Отметиться. Чтобы вы знали, где он находится.
  — Так он тебе объяснил? — спросил Бразерхуд.
  — Да.
  — Вы не присутствовали при этих разговорах? — спросил Найджел.
  — Нет.
  — Слышали через стенку? — продолжал Найджел.
  — Нет.
  — Знаете, с кем именно он разговаривал? — не унимался Найджел.
  — Нет.
  Со своего места на кровати Найджел поднял глаза на Бразерхуда.
  — Но он же звонил тебе, Джек, — сказал он, как бы желая восстановить действительный ход событий. — Перекинуться словцом-другим из мест самых неожиданных со стариной-начальником, да? Так ведь полагается, верно? Проверить своих ребят. «Как там наш дружок оттуда-то и оттуда?»
  «Найджел — один из новичков-непрофессионалов, — так говорил Магнус, и Мэри это припомнилось, — дурачков этих привлекают, чтобы они обеспечили приток уайтхолловского здравого смысла».
  — Проявляться он не проявлялся, — отвечал Бразерхуд. — Все, что он себе позволял, это присылать мне одну за другой глупейшие открытки с надписями вроде «Благодарите Бога, что вам не пришлось здесь очутиться» и очередным своим адресом.
  — А выходить когда он начал? — спросил Найджел.
  — Когда у Тома упала температура, — ответила Мэри.
  — Спустя неделю? — подсказал Найджел. — Две?
  — Раньше, — сказала Мэри.
  — Опиши это, — попросил Бразерхуд.
  Был вечер четвертого дня болезни. Лицо Тома приобрело нормальный вид, и Магнус предложил Мэри отдохнуть и пройтись по магазинам, а он посидит с Томом вместо нее. Но Мэри не решилась одна гулять по афинским улицам, поэтому на прогулку вышел Магнус. А Мэри собиралась наутро пойти в музей. Он вернулся около полуночи, очень довольный своими успехами, и сказал, что познакомился с чудным стариканом-греком, агентом бюро путешествий, разместившегося в подвальчике напротив «Хилтона», очень сведущим парнем, они выпили с ним анисовой и обсудили мировые проблемы. Агентство старикана занимается арендой вилл на островах, и он надеется, что через недельку, когда они достаточно насладятся красотами Афин, он сможет предоставить в их распоряжение виллу, от которой кто-нибудь откажется.
  — Я думала, что острова для нас исключаются, — сказала Мэри.
  Казалось, Магнус не сразу вспомнил причину, по которой они оставили Корфу. Криво улыбнувшись, он сказал что-то вроде того, что остров острову рознь. После этого дни в ее памяти как-то спутались. Они переехали в гостиницу поменьше. Магнус усердно работал над книгой, вечерами выходя на прогулку, а когда Том поправился, стал брать его на пляж. Мэри делала наброски на Акрополе и сводила Тома в пару-другую музеев, но он предпочитал плаванье. При этом они ждали вестей от «старикана-грека».
  И опять ее прервал Бразерхуд.
  — Эта его книга… Как часто он делился тем, как продвигается работа?
  — Предпочитал держать это в секрете. Отдельные кусочки. Вот все, с чем он знакомил меня.
  — Как и в рассказах о своих агентах. То же самое, — высказал догадку Бразерхуд.
  — Он хотел, чтобы я сохранила свежесть восприятия до того времени, когда он действительно сможет показать мне нечто существенное. Исчерпать все в разговорах он не желал.
  Дни потекли спокойные и, как теперь вспоминалось Мэри, словно бы приглушенные, но все это до тех пор, пока однажды вечером Магнус не исчез. После джина он вышел, сказав, что собирается пошевелить старикана. К утру он не вернулся, и в обед Мэри охватил страх. Она знала, что должна позвонить в посольство. С другой стороны, ей не хотелось поднимать ненужную панику и устраивать Магнусу неприятности.
  Тут опять вмешался Бразерхуд.
  — Неприятности какого рода?
  — Ну, если он пустился в загул или что-нибудь подобное… В его служебном досье это выглядело бы не слишком красиво. И как раз тогда, когда он надеялся на повышение.
  — Он что, и раньше пускался в загулы?
  — Нет, никогда. Иной раз они с Грантом выпивали, но он всегда знал меру.
  — А почему он ожидал повышения? Кто обещал ему повышение? — спросил, встрепенувшись, Найджел.
  — Я обещал, — ответил Бразерхуд без тени раскаяния в голосе. — Я посчитал, что после того, как его столько смешивали с грязью, он заслужил некоторое упрочение статуса.
  Невесело улыбнувшись, Найджел что-то записал в блокнот своим аккуратным почерком. Мэри продолжала.
  Так или иначе, она выждала до вечера, а потом, взяв с собой Тома, пошла в сторону «Хилтона», где они вдвоем исследовали все дома напротив, пока не отыскали «сведущего старикана-грека» в его подвальчике — в точности такого, каким описал его Магнус. Но грек не видался с Магнусом уже неделю, а от кофе Мэри отказалась. Вернувшись в таверну, они застали там Магнуса — с двухдневной щетиной и в той же одежде, в которой он ушел из дома. Он сидел во дворике, уплетая яичницу с ветчиной. Он был пьян. Вел он себя не злобно, не слезливо, не агрессивно и, уж конечно, достаточно вежливо, потому что алкоголь лишь стимулировал его защитные силы. Пристойно пьяный, одним словом, и мило сознающий свою вину, как всегда в подобных случаях, и оправдательная история его была безупречна, за исключением одной странной оплошности.
  — Простите меня, милое мое семейство. Упился я с Димитрием. Напоил он меня, и я надрался, как свинья, и уснул под столом. Привет, Том!
  — Привет! — сказал Том.
  — Кто такой Димитрий? — спросила Мэри.
  — Ты же знаешь, кто он такой. Этот старикан — агент из бюро путешествий, что напротив «Хилтона».
  — Тот, который сведущий?
  — Он самый.
  — Вчера вечером?
  — Насколько я помню, старушка, это произошло вчера вечером, и никак иначе.
  — Димитрий не видел тебя с понедельника. Он сказал нам это час назад.
  Магнус осмысливал услышанное. Том нашел номер «Афинских новостей» и, стоя у соседнего столика, погрузился в изучение киноафиши.
  — Ты проверяла меня, Мэбс. Ты не должна была этого делать.
  — Я не проверяла, а искала тебя!
  — Не устраивай здесь сцен, девочка. Пожалуйста. Здесь посторонние.
  — Никаких сцен я не устраиваю. Это ты устраиваешь! Не я исчезаю на два дня и возвращаюсь с выдуманной историей. Том, милый, иди к себе. Через минуту и я поднимусь!
  Том ушел, лучезарно улыбаясь, чтобы показать, что ничего не слышал. Магнус отпил большой глоток кофе. Потом сжал руку Мэри, поцеловал ее и ласково потянул вниз, чтобы Мэри уселась рядом с ним.
  — Что тебе больше хочется услышать, Мэбс: что я куролесил с проституткой или что меня подвел агент?
  — Почему бы просто не сказать правду?
  Это предложение его позабавило. Улыбка его не была злой или циничной. Просто он воспринял ее слова с ласковой и тихой печалью, подобной той, что он выказывал Тому, когда тот выдвигал проекты, как покончить с нищетой в мировом масштабе или прекратить гонку вооружений.
  — Знаешь что? — Он еще раз поцеловал ей руку и прижал ее к своей щеке. — В жизни ничто не проходит бесследно. — К своему удивлению, она почувствовала, что щетина его влажная, и поняла, что он плачет. — Я был на площади Конституции, ясно? Выхожу из бара «Гранд-Бретань». Никого не трогаю. И что же? Попадаю прямо в объятия чешского агента, которого всегда избегал. Темная личность. Врун. Немало хлопот доставлял нам в свое время. Хватает меня за руку. Вот так, и не отпускает. «Полковник Манчестер, полковник Манчестер!» Грозится передать меня полиции, ославить как английского шпиона, если я не дам ему денег. Говорит, что я единственный, кто остался у него в этом мире. «Пойдем выпьем, полковник Манчестер. Выпьем с тобой, как бывало!» Ну я и пошел. Напоил его до полусмерти. И дал тягу. Боюсь, что и сам несколько переусердствовал. По долгу службы. А сейчас пойдем в постель.
  И они пошли. И любили друг друга. Отчаянное соитие чужих людей. В то время как Том за стеной читал свою фантастику. А через два дня они отправляются на Гидру, но на Гидре, оказывается, как-то скученно и мрачно, и неожиданно выясняется, что ехать им надо непременно на Специю, потому что в это время года устроиться там несложно. Том спрашивает, нельзя ли взять с собой Бекки, но Магнус говорит, что нет, это исключено, потому что тогда захотят поехать они все, а он не желает сажать себе на голову семейство Ледереров в то время, когда пытается сосредоточиться на своей книге. Иными словами, если не считать злоупотребления спиртным, то Магнус был сама добродетель и ласковость.
  Она сделала паузу. Так художник отходит на несколько шагов от незавершенного холста, изучая дело рук своих. Она глотнула виски, закурила сигарету.
  — Господи… — тихо проговорил Бразерхуд. Но продолжать не стал.
  Найджел обнаружил на одном из своих пальцев-недомерков заусеницу и принялся методично ее отдирать.
  * * *
  Опять Лесбос, и еще один рассвет, и та же греческая кровать, и Пломари вновь просыпается, хотя Мэри и молит Бога, чтобы замерли звуки, а солнце плюхнулось обратно с крыши, туда, откуда пришло, потому что наступает понедельник, а вчера Том отбыл к себе в школу. У Мэри под подушкой доказательство — кроличья шкура-оберег, которую он подарил ей с тем, чтобы она сунула ее под подушку, и — как будто она нуждалась в этом для укрепления своей решимости — ужасное воспоминание о тех словах, что сказал Том перед отлетом. Мэри и Магнус отвезли его в аэропорт и взвесили его вещи для еще одного путешествия в пространстве. Том и Мэри стоят по разные стороны ограждения и ожидают объявления рейса, уже не имея возможности прикоснуться друг к другу. Магнус в баре покупает Тому на дорогу кулек с орешками. Мэри в шестой раз проверяет документы Тома, его деньги, письмо к директрисе по поводу аллергии, письмо к бабушке, которое надо ей вручить «сразу же, как только увидишь ее в Лондонском аэропорту, не забудь, пожалуйста, милый, хорошо?» Но Том рассеян, даже больше чем обычно, он оглядывается, смотрит на главный вход, смотрит, как люди проходят в него через вращающиеся двери, и на лице его появляется такое отчаянное выражение, что у Мэри мелькает мысль: уж не хочет ли он сам броситься туда?
  — Мамуля. — Иногда в рассеянности он по-прежнему называет ее так.
  — Да, милый.
  — Они тут, мамуля.
  — Кто «они»?
  — Эти двое туристов из Пломари. Они сидели на своем мотоцикле на автостоянке в аэропорту и следили оттуда за папой.
  — Знаешь, милый, прекрати, — твердо отвечает Мэри, преисполнившись желания сразу и бесповоротно разогнать эти призраки. — Прекрати, и точка, хорошо?
  — Да, только я узнал их. Этим утром все выяснилось. Я вспомнил. Это те дядьки, что ездили за оградой вокруг крикетной площадки на Корфу, когда папин друг уговаривал его сесть прокатиться.
  На мгновение, хоть Мэри и не в первый раз уже проходила через эту мучительную процедуру расставания, ей захотелось крикнуть: «Останься! Не улетай! Плевать я хотела на это твое образование! Останься со мной!» Но вместо этого, кретинка такая, она машет Тому через ограждение и сдерживает слезы до возвращения домой. А сейчас наступило первое утро. Том скоро прибудет в свою школу, а Мэри глядит на тюремные решетки гниловатых ставен, глядит, как безжалостно светлеет небо в прорезях ставень, и старается не слышать рева водопроводных труб внизу и как льется вода на каменный пол, потому что Магнус уже отмечает душем наступление нового дня.
  — Ой Боже! Ты проснулась, девочка? Это все трубы проклятые виноваты, поверь!
  «Поверь, — мысленно повторяет она вслед за ним, поглубже зарываясь в одеяло. — За пятнадцать лет он никогда не называл меня девочкой». А теперь вдруг вот уже целый день она девочка, словно, проснувшись, он вдруг понял, что принадлежит она все же к женскому роду. Ее отделяет от него лишь толщина половиц, и, если она осмелится выглянуть за спинку кровати, сквозь щели между досками она увидит это чужое обнаженное тело. Не получив от нее ответа, Пим запел свою неизменную мелодию Гилберта и Салливана, заглушая ее плеском воды.
  «Просыпаясь рано утром, разжигаем мы огонь…»
  — Ну как я пою? — громогласно вопросил он, пропев все, что знал.
  Когда-то в прошлой жизни Мэри считалась неплохой музыкантшей. В Плаше она возглавляла сносный ансамбль, исполнявший мадригалы. Сотрудничая в Главном управлении, она была солисткой тамошнего самодеятельного хора. «Просто раньше никто не проигрывал тебе пластинок, — говорила она Магнусу, туманно осуждая, таким образом, его первую жену Белинду. Со временем, милый, петь ты будешь не хуже, чем говорить».
  Она набрала побольше воздуха.
  — Карузо тебе в подметки не годится! — крикнула она.
  Обмен репликами окончился, и Магнус опять сосредоточился на душе.
  — Здорово работалось, Мэбс! Действительно здорово! Семь страниц бессмертной прозы! Не отделано еще, но хорошо.
  — Чудно.
  Он начал бриться. Она слышала, как он лил воду из чайника в пластмассовый тазик. «Лезвия для электробритвы, — вспомнила она. — О Господи, забыла купить ему эти его проклятые лезвия!» Всю дорогу в аэропорт и обратно ее преследовала мысль, что она что-то забыла, потому что мелочи так же донимали ее теперь, как и крупные неприятности. «Сейчас я куплю сыра на десерт». «А сейчас — хлеба, к этому сыру…» Зажмурившись, она еще раз набрала побольше воздуха.
  — Ты хорошо спал? — спросила она.
  — Как убитый! А ты не заметила?
  Она заметила. Заметила, как в два часа ночи ты выскользнул из постели и прокрался вниз в кабинет. Как ты мерил шагами комнату, а потом перестал мерить. Слышала скрип стула под тобой и шорох фломастера, когда ты принялся писать. Кому? От чьего лица? Жужжание электробритвы заглушает громкая музыка. Он включил свой хитрый приемник, чтобы послушать новости радиостанции Би-би-си. Магнус чувствует время с точностью до минуты, всегда, будь то днем или ночью. Глядя на часы, он лишь проверяет будильник, тикающий в собственном мозгу. Она молча слушает перечисление не поддающихся объяснению событий. В Бейруте произошел взрыв. В Сальвадоре стерта с лица земли деревня. Курс фунта не то упал, не то поднялся. Русские не будут участвовать в следующих Олимпийских играх, а может быть, все же будут. Магнус следит за политическими новостями, как игрок, слишком опытный для того, чтобы биться об заклад. Шум становится все громче, потому что Магнус тащит приемник наверх, поднимаясь по лестнице: шлеп, шлеп. Он наклоняется к ней, и она чувствует запах его пены для бритья и плоских греческих сигарет, которые он любит курить во время работы.
  — Все еще спать хочется?
  — Немножко.
  — Как крыска?
  Мэри выхаживала увечную крысу, которую обнаружила в саду. Крыса отлеживалась в корзинке в комнате Тома.
  — Я к ней не заглядывала, — ответила Мэри.
  Он целует ее за ухом, почти оглушив, и начинает гладить ей грудь, как знак, что хочет прилечь к ней, но, хмуро пробурчав «потом», она отворачивается. Она слышит, как он подходит к шкафу, как рывком открывает старую непослушную дверцу. Если выберет шорты, значит, идет на прогулку. А если джинсы — значит, собирается выпить с этими своими прихлебателями.
  «Зовите меня Парки Паркер, полковник, а это мой греческий дружок и мой коротконогий терьер — точь-в-точь чайник на поводке». Элси и Этель, две лесбиянки, бывшие школьные учительницы из Ливерпуля, и этот шотландец, как бишь его по фамилии — «У меня небольшое дельце в Данди». Магнус вытаскивает рубашку, накидывает ее. Она слышит, что он застегивает шорты.
  — Куда идешь? — спрашивает.
  — Гулять.
  — Подожди меня. Я пойду с тобой. И ты мне все расскажешь про это.
  Кто это вдруг проснулся в ней, откуда этот голос — голос зрелой проницательной женщины?
  Магнус тоже удивлен, удивлен не меньше чем она.
  — Господи, про что «про это»?
  — Про то, что так тебя беспокоит. Что бы это ни было, поделись со мной, чтобы мне не надо было…
  — Чего «не надо было»?
  — Таиться. И отводить глаза.
  — Чепуха. Все прекрасно. Просто мы оба немного куксимся без Тома. — Он подходит к ней, укладывает ее на подушки, как больную. — Ты выспишься, и все пройдет, а я прогуляюсь, и все пройдет. Увидимся около трех в таверне.
  Один Магнус умеет так бесшумно прикрывать эту скрипучую входную дверь.
  Внезапно к Мэри возвращаются силы. Его уход раскрепощает ее. Дыши. Она идет к окну на северной стороне, все распланировано. Она раньше делала подобные вещи и помнит, что у нее это хорошо получается, лучше даже, чем у мужчин. В Берлине, когда Джеку нужна была еще одна дополнительная девушка, Мэри приходилось и осуществлять наблюдение, и выкрадывать ключи у консьержек, и дерзко подменять запертые в столах документы, заставляя перепуганных агентов менять квартиры на более безопасные. «Я даже сама не догадывалась тогда, как хорошо я усвоила правила игры, — думала она. — Джек всегда хвалил меня за хладнокровие и зоркость». Из окна видна крытая асфальтом дорога, которая, петляя, ведет вверх, за холмы. Иногда он отправляется в эту сторону, но не сегодня. Открыв окно, она высовывается наружу, как бы наслаждаясь видом и безоблачным утром. Эта ведьма Катина рано подоила своих коз, значит, собралась на рынок. Мэри лишь одним мимолетным взглядом окидывает высохшее русло ручья, где в тени пешеходного мостика эти двое возятся со своим мотоциклом под немецким номером. Если бы вот так они появились перед их домом в Вене, Мэри мгновенно сообщила бы Магнусу, позвонила бы ему, если б надо было, в посольство. «Что-то ангелы сегодня летают ниже чем положено», — сказала бы она. И Магнус сделал бы что всегда делал: настропалил бы посольскую охрану, послал бы своих людей их прикончить. Но сейчас, в их уединении, между ними существует договор, что об ангелах, даже подозрительных, упоминать не следует.
  Рабочий кабинет его на первом этаже. Дверь он не запирает, но само собой установилось так, что в кабинет она заходит только с его особого разрешения. Повернув дверную ручку, она входит. Ставни закрыты, но сверху в окно проникает достаточно света, и она может разглядеть окружающее. «Наступай на полную ступню, — говорит она себе, вспомнив то, чему ее учили. — Если уж шуметь, так лучше в открытую». Обстановка в комнате спартанская — такую предпочитает Магнус: письменный стол, стул, узкая кушетка, чтобы было куда валиться в изнеможении в перерывах между позывами к высокому творчеству. Отодвигая стул, она чуть не опрокидывает бутылку водки. Стол завален книгами и листами, но она ни до чего не дотрагивается. На почетном месте, как всегда, его старенький, в клеенчатом переплете «Симплициссимус». Его талисман. Что-то обозначающий. Для Мэри — лишь источник постоянной обиды. Он не позволяет ей заново его переплести. «Мне он нравится таким, каков он есть, — устает повторять Магнус. — Таким мне его и дали». Несомненно, подарок какой-то женщины. «Сэру Магнусу, который никогда не будет мне врагом», — гласит надпись по-немецки. Черт бы побрал эту бабу! И черт бы побрал все эти выдуманные прозвища.
  Бразерзуд опять прервал ее.
  — Где теперь эта книга?
  Мэри было трудно и неприятно возвращаться к нынешним временам. Однако Бразерхуд настаивал.
  — В его письменном столе внизу книги нет. В гостиной я тоже ее не видел. В спальне и в комнате у Тома — также. Где она?
  — Я же тебе говорила, — ответила Мэри. — Он всегда берет ее с собой.
  — Говорить ты не говорила, однако спасибо тебе, — ответил Бразерхуд.
  На ней нитяные перчатки — чтобы не оставлять пятен пота или следов грязи. Он ведь хитер как бес, причем прибегает к хитростям инстинктивно. Его старенький чемоданчик лежит на полу, он широко распахнут, но она не дотрагивается и до него тоже. На столе, на разложенной рукописи, чтобы не разлеталась, лежат другие книги — лежат вроде бы бессистемно. Она читает одно заглавие. Книга на немецком. «Свобода и сознание». Автор ей совершенно неизвестен. Рядом экземпляр «Доброго солдата» Форда Медокса Форда — книги, к которой Магнус все это время беспрестанно возвращается, она стала для него своего рода Библией. Рядом старый альбом с фотографиями. Она осторожно приоткрывает незнакомый переплет, не сдвигая альбом с места, перелистывает несколько страниц. Восьмилетний Магнус в форме футболиста в составе футбольной команды. Пятилетний Магнус в Альпах с тобогганом. Магнус уже постарше, в возрасте Тома — улыбается с чрезмерной готовностью, но, кажется, не ожидает, что такую же готовность улыбнуться ему в ответ проявят остальные. Магнус с Белиндой во время медового месяца — обоим не дашь больше двенадцати лет. Раньше она этих фотографий не видела. Не удержав тяжелый переплет, Мэри отступает от стола и опять оглядывает все предметы на нем. Осмотр подтверждает занятие владельца. Каждая из трех книг, использованных в качестве пресс-папье и брошенных на стол как бы случайно, находится на определенном расстоянии от разрезального ножа в центре. Мэри идет на кухню, сгребает там скатерть и, возвратившись в кабинет, расстилает ее на полу возле письменного стола, затем, не снимая перчаток, она мерит расстояния между предметами на столе. Аккуратно, словно снимая бинты с раны, она переносит эти предметы со стола на скатерть, воспроизводя на ней в точности их расположение. Теперь бумаги на столе ничем не прикрыты и их можно изучить. Она не ожидала такого количества пыли. «Я кладбищенский вор», — думает она, в то время как горло першит от пыли. Она не сводит глаз с толстой рукописи. Верхняя страница вся исчеркана. Она берет со стола лишь эту стопку листов, оставляя все другие бумаги в неприкосновенности. Отнеся листы на узкую кушетку, она присаживается там. В Плаше они называли это «играть в Кима» и развлекались этой игрой под каждый Новый год вместе с шарадами, хороводами и игрой в «Убийцу». Когда, уже повзрослев, она обучалась в спецшколе, это называлось там «наблюдением», а практиковаться в ней приходилось в сонных деревушках — Дадхеме, Мэннингтри, Бергхолте. Кто на этой неделе перекрасил двери, подстриг розы в саду, у кого появился новый автомобиль и сколько молочных бутылок было выставлено на пороге дома № 18. В «наблюдении» Мэри была первой и не имела себе равных — к несчастью своему, она была наделена даром фотографической, цепкой памяти.
  — Куски романа, — пояснила она Бразерхуду, — наброски, не больше.
  Около десятков вариантов первой главы — некоторые отпечатаны, другие — нет. По большей части во всех рассказывалось о сиротском детстве мальчика по имени Бен. Заметки на полях, сделанные для себя, все в раздраженно-ругательном тоне — «сентиментальная чушь», «переписать или в корзину», «проклятие, тяготеющее над всеми нами — от взрослого мужчины до ребенка», «в один прекрасный день Уэнтворт сцапает нас всех».
  Розовая папка с надписью: «Отдельные куски: Бен отдается в руки властей. Бен выходит на связь с настоящей секретной службой и в нужный момент вступает в ее ряды». Синяя папка с надписью: «Заключительные сцены» В некоторых из них действует Поппи, «Поппи — наказание». Листок, вырванный из ее рисовального блокнота, на котором Магнус изобразил соединенные линией кружки, планируя последовательность мыслей, совсем как Том, которого в школе учили составлять таким образом планы сочинений. В одном кружке: «Если природа не терпит пустоты, то что чувствует пустота по отношению к природе?» Другой кружок: «Двуличие — это стремление нравиться кому-то за счет другого». И еще: «Мы патриоты, потому что боимся быть космополитами, и космополиты, потому что боимся быть патриотами».
  В дверь постучали, но Бразерхуд отрицательно мотнул головой Джорджи, веля ей не обращать внимания.
  — Почерк словно бы не его. Судорожный какой-то. Строка идет какое-то время гладко. Потом вдруг остановка. Как будто ему больно продолжать.
  Бразерхуду было совершенно наплевать на эту чужую боль.
  — Дальше, — проговорил он. — Дальше. И поторапливайся.
  — Это я, сэр, — раздался из-за двери голос Фергюса. — Срочное сообщение, сэр. Очень срочное.
  — Я же сказал подождать! — решительно парировал Бразерхуд.
  — «Вся система жизни Бена рухнула, — продолжала Мэри. — На протяжении многих лет он создавал различные версии себя, версии ложные, но возникающая, откуда ни возьмись, правда настигает его, и она бросается от нее наутек. Его Уэнтворт стоит на пороге».
  — Дальше! — повелительно бросил Бразерхуд, нависая над нею.
  — «Рик создал меня. Рик умирает. Что произойдет, когда Рик бросит конец ниточки».
  — Продолжай.
  — Цитата из святого Луки. В жизни не видела, чтобы он открывал Библию. «Верный в малом и во многом верен».
  — А еще?
  — «А неверный в малом неверен и во многом» Он раскрасил края этой страницы. Красил методично и долго, цветными чернилами.
  — Еще?
  — «Уэнтворт был Немезидой Рика. А Поппи — моей Немезидой. Оба мы всю жизнь пытались искупить то зло, которое им причинили».
  — А еще?
  — «В фирме все ополчились против меня. И американцы, и ты. Даже бедняга Мэри и та против, хотя и не знает ничего о твоем существовании».
  — «Твоем существовании»? Кто это «ты»?
  — «Поппи. Моя судьба, Сокровище Поппи, самый близкий из близких друзей, забери своих проклятых ищеек от моей двери!»
  — Поппи[17] — это не имя, а название цветка, — задумчиво сказал Бразерхуд, оттолкнув микрофон Джорджи и склонившись к Мэри. — Какое-то цветистое имя, как узор на каминной полке. Часть узора. Завиток.
  — Да.
  — А «Уэнтворт» похоже на географическое название. Солнечный Уэнтворт в бонтонном графстве Суррей. Верно?
  — Да.
  — Не знаешь кого-нибудь с таким именем?
  — Нет.
  — Продолжай.
  — Там была глава восьмая, — сказала она. — Ни с того ни с сего — восьмая. Главы со второй по седьмую отсутствовали, и вдруг глава восьмая, написанная от руки и не исчерканная. Озаглавленная «Неотложные долги», в то время как ни одна из первых глав заглавия не имела. В ней описывается день, когда Бен разуверяется во всем. Повествование в ней ведется то от третьего, то от первого лица, но чаще все же от первого, в то время как в первых главах действует все время «он» и «Бен». «Кредиторы топчатся у дверей, Уэнтворт в первых рядах, но Бену на это наплевать. Я группируюсь, вбираю голову в плечи, я кидаюсь на них, я бью и крушу, а они отвечают мне оплеухами. Но и с разбитым в кровь лицом я совершаю то, что должен был совершить тридцать пять лет назад по отношению к Джеку и Рику и всем матерям и отцам, что украли и исковеркали мою жизнь, а я лишь смотрел во все глаза, как вы это делаете, Поппи, Джек и прочие, с которых начинается в моей жизни период… период…»
  Она замолчала. Железные тиски сжали горло, мешая ей дышать. Дверь открылась и в комнату вломился Фергюс — яркий пример недисциплинированности, достойный сурового наказания. Найджел поглядел на него без всякого выражения. Но Джорджи сделала большие глаза и, указав на дверь, стала всячески его выпроваживать, однако Фергюс упорствовал.
  — Период чего, ради всего святого! — нетерпеливо рявкнул Бразерхуд ей в самое ухо.
  Она сказала это шепотом. Она выкрикнула это. Слово сопротивлялось во рту и, как она ни старалась, не хотело выговариваться. Бразерхуд тряхнул ее за плечи, сначала несильно, потом покрепче, наконец весьма ощутимо.
  — Предательства, — сказала она. — «Мы предаем из верности. Предательство — это как фантазия, если реальность убога». Он так написал. Предательство как надежда и искупление. Как создание лучшей реальности. Предательство из любви как дань непрожитой жизни. И еще. И еще. Все новые и новые высокопарные афоризмы насчет предательства. Предательство как избавление. Как акт созидания. Как утверждение идеалов. Святынь. Как духовное приключение. Предательство как путешествие: как открывать для себя новые места, не покидая дома? «Ты моя земля обетованная, Поппи». — Прочтя именно эту фразу в рукописи, объяснила она, фразу о Поппи и земле обетованной, она, обернувшись, увидела Магнуса — он стоял в открытой двери кабинета, в шортах, держа в одной руке большой синий конверт, а в другой — телеграмму, и улыбался улыбкой первого ученика.
  — Словно в него вселился кто-то другой, — сказала Мэри, сама поразившись собственным словам. — Это был не он.
  — Что ты такое несешь? Ведь только что ты сказала, что в двери стоял Магнус! К чему ты клонишь?
  Она и сама не знала.
  — Это было продолжением чего-то, что произошло с ним в молодости. Тогда в дверях кто-то стоял и следил за ним. Теперь он будто отплатил ему. Я по его глазам видела, что это так.
  — Ну а сказал-то он что? — услужливо задал вопрос Найджел.
  Голосом она пыталась изобразить Магнуса, а может быть, то был не голос, а лишь выражение лица. Рассеянно-непроницаемое. И бесконечно предупредительное.
  — Привет, дружок! Знакомишься с великим романом, да? Не совсем Джейн Остин, как я опасаюсь, но кое-что из этого пригодится, когда я по-настоящему возьмусь за дело.
  На полу была расстелена скатерть, на ней лежали книги и половина всех его бумаг. Но он улыбался — любезно и с облегчением, и протягивал ей телеграмму. Она взяла у него телеграмму и отошла с нею к окну.
  — Телеграмма была от тебя, Джек, — сказала она, — и подписана условленным именем «Виктор». Адресована она была Пембруку для передачи Пиму. «Возвращайся немедленно, — передавал в телеграмме ты. — Все забыто. Новое ближайшее заседание Комитета в понедельник в десять утра. Виктор».
  Бразерхуд не спеша повернулся к Фергюсу — только сейчас он удостоил его своим вниманием.
  — Какого черта тебе здесь надо? — спросил он.
  Фергюс повел себя совсем как Том, когда тот слишком долго молчит, ожидая, чтобы взрослые разрешили ему вступить в разговор.
  — Экстренное донесение от полицейского дежурного в посольстве, — выпалил он. — Он передал его шифром по телефону. Я только что расшифровал. Из бронированной комнаты пропала «кочегарка».
  Найджел сделал странный характерный жест, выражающий облегчение и как бы разряжающий напряжение. Приподняв свои холеные руки и устремив кончики пальцев куда-то вверх, он поболтал пальцами в воздухе, словно желая просушить ногти. Однако Бразерхуд по-прежнему склонялся к Мэри, словно впал в летаргическое оцепенение. Он медленно поднялся, а потом медленно потер губы, словно ощутил вдруг дурной вкус во рту.
  — Когда это случилось?
  — Неизвестно, сэр. Не выявлено. Они искали ее в течение часа. Но не нашли. Больше ничего не знают. И еще удостоверение дипломатического курьера. Удостоверение тоже пропало.
  Мэри не могла уловить настроение. «Временной ряд нарушен, — подумала она. — Кто это в дверях, Фергюс или Магнус?» Джек оглушен. Джек, только что засыпавший ее вопросами, вдруг иссяк.
  — Сторож в канцелярии говорит, что рано утром в четверг по пути в аэропорт, мистер Пим заехал в посольство. Сторожу не пришло в голову доложить об этом, потому что он не записал его в свой журнал. Ведь он лишь поднялся наверх и тут же спустился, сторож только и успел выразить ему соболезнование в связи со смертью отца. Но когда он спустился, в руках у него был тяжелый черный чемоданчик.
  — И сторож не задал ему никаких вопросов?
  — Но разве это возможно, сэр? Во всяком случае, не задавать же вопросы человеку, у которого умер отец и который так спешит.
  — Чего-нибудь еще недосчитались?
  — Нет, сэр. Только «кочегарки», которую он прихватил. И удостоверения, как я сказал.
  — Куда вы? — спросила Мэри.
  Найджел, встав, расправлял на себе жилет, а Бразерхуд рассовывал по карманам пиджака вещи, словно готовясь в большую дорогу — путь самостоятельный и отдельный от нее. Его желтые сигареты. Ручка и записная книжка. Немецкая зажигалка.
  — Что такое «кочегарка»? — с испугом, почти паническим, спросила Мэри. — Куда ты собрался? Ведь я же говорю! Сядь!
  Тут только Бразерхуд вспомнил о ней и посмотрел туда, где она сидела.
  — Ты не знаешь, — сказал он. — Откуда тебе знать. Чин у тебя маленький. Ты так и не достигла положения, при котором знают.
  Объяснение было задачей неприятной, но во имя старой дружбы он все же объяснил: «кочегарка» — это самовозгорающийся сейф. Небольшой металлический ящик, в данном случае чемоданчик-дипломат, металлический изнутри. Когда надо, моментально сжигает все находящееся внутри. Шеф держит там все самое важное.
  — Что же там находится?
  Найджел и Бразерхуд обменялись взглядами. Глаза Фергюса были все еще вытаращены.
  — Что там находится? — повторила она, охваченная теперь страхом, новым и каким-то неопределенным.
  — О, не так уж много, — ответил Бразерхуд. — Список секретных агентов. Все наши чешские связи. Кое-кто из поляков. Один-два венгра. Почти все, что исходит из Вены. Или исходило. Уэнтворт, кто это?
  — Ты спрашивал. Я не знаю. Место. Что еще в этой «кочегарке»?
  — Так, значит. Место.
  Она потеряла его, потеряла Джека. Конечно. Потеряла любовника, друга, старшего товарища. Лицо его стало, как у папы, когда она сообщила ему о смерти Сэма. Любовь покинула его и остатки веры вместе с нею.
  — Ты знала, — спокойно сказал он. Он уже направился к двери и не глядел на нее. — Знала, черт тебя дери, и знала давно.
  «Все мы знали», — подумала она. Но у нее тоже не хватило мужества сказать ему это. И смысла говорить тоже не было.
  Как будто прозвенел звонок к окончанию встречи. Найджел тоже стал готовиться уйти.
  — Итак, Мэри, оставляю вам, чтоб было не скучно, Джорджи и Фергюса. Они обсудят с вами, как надо себя вести и какой версии придерживаться. Они будут постоянно докладывать обо всем мне. Начиная с этого часа. Как и вы. Но только мне. Я Найджел, глава секретариата. Мое кодовое наименование Марсия. А больше ни с кем в Фирме вам разговаривать не следует. Боюсь, что это можно считать приказом. Даже с Джеком — не следует, — добавил он, имея в виду главным образом Джека.
  — Что еще в этой «кочегарке»? — повторила она.
  — Ничего. Просто ничего. Обычные мелочи. Не волнуйтесь. — Он подошел к ней и, ободренный фамильярным отношением к ней Бразерхуда, неловко положил руку ей на плечо. — Послушайте. Не обязательно все обстоит так серьезно, как это выглядит. Но, разумеется, нам надо принять меры предосторожности. Учитывать возможность худшего и обеспечить безопасность. Джеку иногда свойственен слишком мрачный взгляд на вещи. Менее драматические объяснения обычно оказываются более практичными, а опытом обладает не один только Джек.
  6
  Темное море дождя окутало Англию Пима, и он опасливо пробирался в этом море. Уже вечерело. Сегодня он написал больше чем когда-либо и теперь был пуст, уязвим, пуглив. В тумане гудела сирена — один короткий сигнал, два длинных — на маяке и с корабля. Остановившись под фонарем, он огляделся. Эстрада пуста, спортивная площадка залита водой. На стеклах витрин магазинов все еще бьются под ветром желтые маркизы — защита от летнего зноя.
  Он направлялся прочь из города. В галантерейном магазине Блэнди заблаговременно запасся плащом из непромокаемого пластика. «Доброго вам вечера, мистер Кэнтербери! Сэр, чем мы можем вам быть полезны?» Дождь громыхал капюшоном плаща, как жестяной крышей. Полами плаща он прикрывал покупки, сделанные по просьбе мисс Даббер: «Бекон купите у мистера Эйкена, только скажите ему и проследите, чтобы он нарезал его потоньше, а то чуть зазевался — и он подсунет толстые куски. А мистеру Кроссу скажите, что на прошлой неделе он продал мне три гнилых помидора, не просто подпорченных, а совершенно гнилых. Если он не вернет мне денег, моей ноги у него больше не будет». Пим следовал всем ее указаниям, но без необходимой, по ее мнению, непримиримости, так как оба торговца, и Кросс и Эйкен, были с ним в тайном сговоре и уже не первый год посылали мисс Даббер счета вдвое меньше, чем это действительно следовало. У бюро путешествий он разузнал подробности тура по Италии для пожилых экскурсантов, начинавшегося через шесть дней в Гатвике. «Я позвоню ее кузине Мелани в Богнор, — думал он. — Если я предложу оплатить поездку не только ее, но и Мелани, мисс Даббер не сможет отказаться».
  Остается час сорок шесть минут, прошло только четыре минуты. Кузина Мелани и мисс Даббер были забыты. Из бесчисленных напиравших со всех сторон и требующих отдать им должное воспоминаний Пим выбрал Вашингтон и воздушный шар.
  Разговоры наши нередко были весьма необычны, но пальма первенства, несомненно, принадлежит этому шару. Ты хотела поболтать, но я не желал тебя видеть, я испуганно чурался и избегал тебя. Но не смутил тебя этим — не так-то легко тебя было смутить. Чтобы как-то развеселить меня, ты запустила над крышами Вашингтона небольшой серебристый воздушный шар. Полметра в диаметре. Тому иной раз дарили такие шары в супермаркетах. В то время как мы катили в своих машинах — каждый из нас в своей — в разных концах города, ты объясняла мне по-немецки, какой я дурак, что пытаюсь превратить тебя в какую-то затворницу. Наши парные микропередатчики, как клопы в щель, проникали между частотами и, как клопы, бесили, должно быть, радиослушателей.
  Он взбирался вверх по каменистой тропке мимо каких-то сторожек и флигелей, на отшибе от главных усадеб, домиков с освещенными окнами. «Я позвоню этому ее доктору и заставлю его убедить ее, что ей нужен отдых. Или духовнику позвоню, его она послушается». Внизу, как сочные ягоды, в туманном полумраке мерцали огоньки «Дворца развлечений». Возле них он заметил голубую с белым неоновую вывеску кафе-мороженого. «Пенни, — подумал он. — Ты больше не увидишь меня, разве что фотографию в газетах». Пенни принадлежала к числу его тайных возлюбленных, столь тайных, что она и сама не догадывалась об этом. Пять лет тому назад она торговала рыбой с картошкой в павильоне на главной аллее и была влюблена в парня в кожаной куртке по имени Билл, который частенько поколачивал ее, пока Пим не пропустил через свой служебный компьютер номер водительских прав на вождение мотоцикла, выданных Биллу, и не установил, что тот женат и что дети его находятся в Тонтоне. Изменив почерк, Пим изложил детали этой истории в письме местному священнику, и год спустя Пенни вышла замуж за веселого итальянца Эугенио — торговца мороженым. Но все это было не сегодня вечером. Сегодня вечером, когда Пим заглянул в кафе за своими обычными двумя шариками корнуэльского, она шушукалась с каким-то плотным господином в мягкой шляпе, с первого же взгляда не понравившимся Пиму. «Да нет же, это просто турист, — твердил он себе, а порывы ветра раздували его дождевик. — Поставщик или налоговый инспектор. Кто в наши дни занимается сыском в одиночку, кроме Джека? А это уж никоим образом не Джек. Но машина подозрительная, — думал он. — Этот чистый капот, щегольские усики антенны. И еще: как он поворачивает голову, вслушиваясь».
  — Кто-нибудь заходил, мисс Ди? — спросил Пим, ставя покупки на сервант.
  Мисс Даббер сидела на кухне, наслаждаясь своим звездным часом — лицезрением американской «мыльной оперы». На коленях у нее расположился Тоби.
  — Это такие злодеи, мистер Кэнтербери, — сказала она. — Ни одного из них мы бы сюда и на порог не пустили, правда, Тоби? Что это за чай вы купили? Я же сказала купить «Ассам», бестолковый вы человек! Отнесите его обратно!
  — Это «Ассам», — терпеливо пояснил Пим, наклоняясь, чтобы показать ей этикетку. — Они сделали новую упаковку и скостили три пенса. Кто-нибудь заходил, пока меня не было?
  — Только газовщик — считать показания со счетчика.
  — Тот, что всегда приходит? Или новый?
  — Уж конечно, новый. В наши дни знакомое лицо разве встретишь!
  Чмокнув ее в щеку, он поправил на ее плечах новую шаль.
  — Выпейте водки, голубчик, — сказала она.
  Но Пим отклонил это предложение, сославшись на то, что ему надо работать.
  Удалившись к себе в комнату, он проверил разложенные на столе бумаги. Скоросшиватель возле чайной ложки. Книга возле карандаша. «Кочегарка» придвинута к ножке стола. Не замечена. Мисс Даббер — не Мэри. Бреясь, он поймал себя на том, что думает о Рике. «Твоя тень маячила передо мной, — думал он. — Не здесь, в Вене. Как маячил передо мной ты во плоти в Денвере, Сиэттле, Сан-Франциско и Вашингтоне. Твоя тень возникала в каждой витрине и в каждом продуваемом осенним ветром дверном проеме, когда что-то начинало мне жечь спину и я оборачивался. Ты был в своем пальто верблюжьей шерсти, курил сигару, как всегда, морщась, когда затягивался. Ты следовал за мной неотступно, и голубые глаза твои были обведены тенями, как у утопленника, и полуоткрыты, чтобы пострашнее было».
  «Куда направился, сынок, куда несут тебя твои резвые стройные ноги в такой поздний час? Раздобыл себе красотку, да? И что же она, души в тебе не чает? Давай, сынок, выкладывай, ты можешь всем поделиться со стариком отцом! Обними-ка меня покрепче».
  В Лондоне, когда ты лежал на смертном одре, я не желал повидать тебя, не желал ничего знать, не желал разговоров о тебе, таков был мой своеобразный траур по тебе. «Нет, не пойду, нет, не буду», — твердил я всякий раз, когда ноги сами несли меня туда. Вот в отместку ты и пришел ко мне. В Вене, став для меня Уэнтвортом. Я заворачивал за угол — и там поджидал меня ты, и твой любящий взгляд прожигал насквозь мою спину, и спасения не было. «Отстань, оставь меня в покое», — шептал я. Какой смерти желал я тебе? Какой только не желал, все по очереди! «Умри! — заклинал я тебя. — Умри прямо здесь, на тротуаре, на глазах у прохожих. Положи конец этому обожанию, этой вере в меня». Хотел ли ты денег? Нет, больше не хотел. Ты перестал требовать их от меня, заменив это требование более серьезным, самым серьезным из всех. Тебе нужен был Магнус. Чтобы живой дух мой проник в твое умирающее тело и вернул тебе жизнь, которой я был обязан тебе. «Веселишься вовсю, сынок. Со старушкой Поппи не соскучишься — сразу видно! Что же вы там вдвоем задумали? Ладно, ладно, дружище, ты все можешь рассказать своему старикану-отцу. Закрутил дельце, разве не так? Положил в карман денежку-другую, как научил тебя старик, верно?»
  Три минуты. Точность прежде всего. Пим аккуратно вытер лицо и вытащил из внутреннего кармана томик гриммельсгаузеновского «Симплициссимуса» в потертом коричневом клеенчатом переплете — книгу, делившую с ним тяготы не одного путешествия. Удобно расположив книгу на столе — рядом с бумагой и карандашом, — он, пройдя по комнате, нагнулся к верному своему старенькому уинстоновскому приемнику и принялся крутить ручку настройки, пока не нашел нужную волну.
  Сбавить звук. Включить. Теперь ждать. Мужской и женский голос по-чешски вели беседу, обсуждая дела какого-то плодового кооператива. Дискуссию заглушили на полуслове. Прозвучал сигнал точного времени, и начались вечерние новости. Теперь стоп, жди. Пим спокоен. Спокоен и деловит.
  Но он еще и возбужден немного. А безмятежность его как бы не совсем от мира сего, его моложавая ласковая улыбка словно намечает таинственную связь с кем-то вне земных пределов, говоря ему: «Привет! Как ты там?» Из всех знакомых Пима, не считая его потустороннего собеседника, может быть, лишь одна только мисс Даббер видела у него на лице это выражение.
  Пункт первый программы — яростные нападки на американских империалистов, сорвавших очередной раунд переговоров о сокращении вооружений. Шелест листаемых страниц, сигнал приготовиться. Понял. Ты хочешь говорить со мной. Большое спасибо. Я дорожу этим знаком доверия. Настает черед пункта второго программы. Комментатор представляет университетского профессора из Брно. Добрый вечер, профессор, а как в настоящее время работает чешская служба безопасности? Профессор отвечает. Теперь последует перевод. Нервы натянуты как струна. Все существо его в напряжении. Первое предложение. Переговоры зашли в тупик. В новой попытке. Записать. Медленнее. Не спеши. Терпение, терпение, пока не появится новая цифра. Вот она. Пятидесятипятилетний борец из Пльзеня. Приемник выключен, и, взяв блокнот, он возвращается к письменному столу; взгляд его устремлен в пространство. Он открывает Гриммельсгаузена на странице пятьдесят пять и, отмерив пять строк на глаз, даже не читая, заносит на чистый лист первые десять букв следующей строчки. Теперь перевести их в цифры в соответствии с положением в алфавите. Теперь вычесть без переноса. Не спрашивай почему — действуй. Теперь складывание цифр, опять же — без переноса. Цифры превращаются в буквы. Не рассуждай. Вс… р… в… но… Это ничего не значит. Болтовня. Подключись в десять и считай опять. На его губах играла улыбка. Так улыбается святой, превозмогший смертные муки. На глазах выступили слезы. Пусто. Он стоял, обеими руками ухватив лист бумаги, подняв его высоко над головой. Он плакал. И смеялся. Он с трудом мог различить написанные им слова. Все равно. Е. Вебер любить тебя всегда. Поппи.
  — Ах ты, мерзавка, — прошептал он, кулаком утирая слезы. — Поппи, Господи Боже…
  * * *
  — Что-нибудь не так, мистер Кэнтербери? — строго осведомилась мисс Даббер.
  — Я пришел за обещанной водкой, мисс Ди! — пояснил он. — Водкой и чем-нибудь закусить ее.
  Он уже смешивал в стакане коктейль.
  — Вы пробыли наверху только час, мистер Кэнтербери. Для нас это не работа, правда, Тоби? Неудивительно, что в округе неспокойно.
  Улыбка Пима стала шире.
  — Чем же неспокойно в округе?
  — Футбольные болельщики бесятся. И подают дурной пример иностранцам. Вы не одобряете этого, мистер Кэнтербери, не правда ли?
  — Разумеется, не одобряю.
  Теплый апельсиновый сок из бутылки, какое счастье! Хлорированная вода из-под крана, где вы еще найдете подобную? Он посидел с ней часок, на все лады расписывая красоты Неаполя, а потом опять вернулся к своей работе по спасению страны.
  * * *
  Как удалось Рику вернуть в дом мир и спокойствие, я, Том, так никогда толком и не узнал, но ему это удалось, удалось, как всегда, за пять минут, и «больше никто из нас не должен ни о чем тревожиться, сынок, на всех всего хватит, твой старикан позаботился обо всем». Охваченные азартом вновь обретенного благосостояния, отец и сын упражнялись в занятиях сельских джентльменов. Европа праздновала свежеиспеченную победу, и неоперившийся подросток Пим собственноручно приобрел себе в «Хэрродсе» темно-серый костюм с вожделенными длинными брюками, черный галстук и крахмальную манишку — все по чековой книжке, и изготовился мужественно вытерпеть обещанные Сефтоном Бойдом рыболовные крючки в уши, в то время как Рик, в расцвете своей зрелости, приобрел в Эскоте усадьбу в двадцать акров с огороженной белой оградой подъездной аллеей и набор твидовых костюмов, похлеще, чем у адмирала, пару рыжих сеттеров, пару двухцветных бутсов для пеших прогулок, пару винтовок для того, чтобы запечатлеться с ними на портрете, и огромнейший бар, чтобы коротать деревенский досуг за бокалом шампанского и рулеткой, а также бронзовый бюст Ти-Пи, лишь немногим уступающий по размерам бюсту, изображавшему его самого. В усадьбу прибыл целый отряд иммигрантов-поляков, составивших штат прислуги. Новая элегантная мамаша разгуливала на каблучках по газону, покрикивала на прислугу и давала Пиму ценные рекомендации относительно правил гигиены и общения с представителями высшей знати. Появился и «бентли» и продержался несменяемый и неприкрытый в течение нескольких недель, хотя поляк-служитель, обидевшись на что-то, ухитрился напустить через щель в окне внутрь салона воды из шланга и подмочить репутацию Рика, когда на следующее утро тот потянул на себя дверцу машины. Мистер Кадлав получил темно-красную форменную тужурку и флигель неподалеку, где Олли выращивал герань, напевая из «Микадо», и для успокоения нервов то и дело перекрашивал стены. Живность и хмурый скотник придали усадьбе характер фермы, и Рик превратился в исправного налогоплательщика, что, как мне теперь известно, знаменовало собой вершину его героической борьбы с временной неплатежеспособностью. «Стыд и позор, Макси, — с важностью заявлял он майору Максуэлу Кэвендишу, приглашаемому в усадьбу, дабы проконсультировать хозяина по вопросам скачек, — стыд, позор и поношение Всевышнего, если современный человек не может воспользоваться плодами рук своих. Тогда спрашивается: какого черта и за что мы воевали?» И майор, в чьем глазу посверкивал монокль с затемненным стеклышком, ответствовал: «Действительно, за что?» — и складывал губки бантиком. А Пим, от души соглашаясь с этим, до краев доливал стакан майора. Все еще дожидаясь отправки в школу, он переживал период неопределенности и долил бы в это время кому угодно и что угодно. В Лондоне «двор» расположился на Честер-стрит в своего рода рейхсканцелярии — здании с колоннами, где порхали стаи милашек, сменявшихся по мере их устаревания, и разгуливал надутый жокей, обряженный в куртку цвета спортивного вымпела Пимов, грозя милашкам стеком, где по стенам развешаны были фотографии «недотеп» Рика, а почетная медаль в память незыблемого величия компаний, вместе составлявших империю «Рик Т. Пим и Сын», завершала эту «Стену славы». Названия этих компаний живут во мне и поныне, ведь мне понадобились годы и годы клятвенных заверений в суде, чтобы выйти из права владения, и неудивительно поэтому, что большинство названий я помню наизусть. Лучшие из них явились трофеями побед, которые Рик, как он потом себя уверил, он одерживал ради нас, и одерживал легко — шутя и играя.
  Компания Аламейна «Здоровье против недугов», Фонд военных и общих пенсий, Данкиркское товарищество взаимопомощи, Союз ветеранов Ти-Пи — организации, вроде бы независимые и все же находившиеся под крылышком у главной холдинговой компании «Рик Т. Пим и Сын», чьи юридические нарушения в качестве получателя жалких вдовьих пожертвований были вскрыты далеко не сразу. Я проводил розыск, Том. Я расспрашивал знающих юристов. Сто фунтов капитала оказались достаточным прикрытием для этой рискованной игры. И нам помогали, вообрази только: Уинфилд из Торта, Мак-Джилливри из страховой компании, Снелл из Коллегии права, кто-то там еще из Рима — эти закаленные в боях юристы исчезали, едва дело начинало пахнуть скандалом, чтобы с улыбкой возникнуть опять, едва небосклон начинал проясняться и дело было сделано. А за Честер-стрит располагались клубы, надежно, как сейфы, упрятанные в те же закоулки Мэйфэра: «Олбани», «Берлингтон», «Ридженси», «Роялти» — названия их меркли по сравнению с той роскошью, что ожидала завсегдатая внутри. Существуют ли они теперь? Во всяком случае, не на те доходы, что получают наши служащие, Джек. А если и на них тоже, значит, мир предпочел удовольствия строгости и соблюдению экономии во всем. Теперь не надо заключать сомнительных пари в сомнительных притонах. И сомнительные мамаши в длинных пеньюарах не прижимают теперь тебя к груди, уверяя, что близится день, когда ты станешь настоящим сердцеедом. И не место в этом мире нашим любимчикам-актерам, с мрачным видом облокачивающимся на стойку в баре для того, чтобы час спустя смешить до колик партер. Или жокеям, мельтешащим вокруг бильярдного стола, слишком высокого для их коротких ног, и просаживающих немыслимые суммы, и «Магнус, почему ты до сих пор не в школе?», и «Куда подевалась эта чертова куртка?». А мистер Кадлав снаружи в своей темно-красной форменной тужурке читает «Капитал» на рулевой баранке, дожидаясь того часа, когда надо будет не мешкая доставить нас на новый тур важнейших переговоров с каким-нибудь неудачливым джентльменом или столь же неудачливой леди, которым необходимо оказать благодеяние.
  А в сторонке за клубами располагались еще и пивные — «Бидлз» в Мейденхеде, «Сладкоежка» в Брее, «Досужий час» — в одном месте, «Козлик» — в другом, «Бубенчик» — в третьем, все с посеребренными решетками и среброголовыми пианистами и среброголовыми леди у стойки бара. В одном из них мистера Маспоула официант, которого тот оскорбил, обозвал проклятым спекулянтом. Но Пим вылез с какой-то забавной шуткой и тем разрядил атмосферу и предотвратил драку. Какая это была шутка, я уж не помню, зато помню, что при мистере Маспоуле был в тот вечер медный кастет, который он частенько прихватывал на скачки, а однажды показал мне, и помню, что звали официанта Билли Крафт и что я был у него дома где-то на окраине Слоу, где он познакомил меня со своей замухрышкой-женой и детьми. Пим хорошо провел с ними время и ночевал на жесткой тахте, укрытый ворохом пледов и шерстяных одеял. А пятнадцать лет спустя на совещании в Главном управлении кто вдруг вынырнул из толпы как не тот самый Билли Крафт, превратившийся в главу сыскной службы? «Я решил, лучше уж их выслеживать, чем кормить, — с застенчивой улыбкой пояснил он, когда сердечно тряс мне руку. — Папашу вашего обидеть я не хочу, конечно, великий он был человек». Как оказалось, неучтивость Маспоула была заглажена не только благодаря стараниям одного Пима. Рик послал Крафту ящик шампанского и дюжину нейлоновых чулок для жены.
  После пивных наступал черед рассветной экскурсии на Ковент-Гарден, где мы подкреплялись яичницей с ветчиной перед поездкой на скорости сто миль в час к нашим конюшням, где жокеи облачались в бриджи и форменные шапочки, становясь рыцарями-тамплиерами, которыми они всегда и были в воображении Пима. Они скакали верхом на «недотепах» по покрытым инеем и усеянным сосновыми иглами аллеям, а услужливому воображению казалось, что устремляются они куда-то вверх, в самое небо, чтобы выиграть там чемпионат Британии, навсегда и бесповоротно.
  Сон? Одну ночь я помню хорошо. Мы ехали в Торки на приятный уик-энд в «Империале», где Рик устроил незаконную игру в железку в номере люкс с окнами на море, и, должно быть, это был один из тех дней, когда мистер Кадлав попросил расчет, потому что очутились мы вдруг на залитом лунным светом поле, так как замороченный делами Рик заблудился и потерял дорогу. Растянувшись бок о бок на крыше «бентли», отец и сын подставили лица лунным лучам.
  — У тебя все в порядке? — спросил Пим, подразумевая разорение и преддверие тюрьмы.
  Рик крепко сжал руку Пима.
  — Сынок, когда ты рядом, а Господь Бог наверху среди звезд, а под нами наш «бентли», я в порядке, как никто другой!
  И он говорил истинную правду и самым счастливым днем своей жизни готовился назвать тот день, когда Пим, при полном параде, в костюме лорда главного судьи и по ту сторону решетки, будет оглашать приговоры в Олд-Бейли, приговоры, подобные тому, который выслушал однажды и сам Рик и о котором он так не любил вспоминать.
  — Папа, — проговорил Пим и осекся.
  — Что, сынок? Поделись со своим стариком!
  — Я хочу только сказать… если ты не можешь уплатить вперед за первый семестр пансиона, то ничего страшного. То есть я тогда перешел бы в школу, куда ходят каждый день. Я просто подумал, что надо же мне поступать куда-то.
  — И это все, что ты мне собирался сказать?
  — Нет, правда, это ведь большого значения не имеет…
  — Ты читал мои письма?
  — Нет, конечно, нет!
  — Ты в чем-нибудь испытывал нужду? Когда-нибудь в жизни испытывал?
  — Нет, никогда.
  — Ну а если так… — Рик так крепко обнял Пима, что чуть не сломал ему шею.
  * * *
  — Откуда же пришли деньги, Сид? — спрашиваю я вновь и вновь. — И почему они кончились?
  Даже теперь, в дни моей неизменной и абсолютной честности с самим собой, я стремлюсь найти гибельный источник, питавший этот сомнительный период, пусть источником этим и было единичное преступление, в подтверждение слов Бальзака, сказавшего когда-то, что за каждым состоянием прячется преступление Но Сид не годится в беспристрастные хроникеры. Ясные глаза его застилает дымка, на птичьем сморщенном личике начинает блуждать улыбка, и он отхлебывает из стаканчика. В глубине души, хоть он никогда не говорит об этом, он считает Рика чем-то наподобие прихотливо вьющейся реки, нрав которой можно понять лишь настолько, насколько это дозволяет нам судьба.
  — Самым грандиозным нашим делом было дело с Доббси, — говорит Сид. — Не скажу, Пострел, что не было других, были, да еще какие. Планов было множество, и некоторые очень хитроумные, фантастически хитроумные! Но с Доббси — это превышало все.
  Сид имел тягу к грандиозному. Как все игроки, он жил ради этого и до сих пор сохранил в себе эту страсть. И в тот вечер он рассказал мне историю с Доббси, время от времени прикладываясь к стаканчику, наполнявшемуся вновь и вновь, рассказал, хоть темная подоплека этой истории так и осталась до конца не совсем ясной.
  — Война еще не кончилась, Пострел, — начинает Сид, когда Мег принесла нам еще пирога и подбросила дров в камин, — но с Божьей помощью союзники уже начали одерживать одну победу за другой, а папаша твой уже принялся искать новые возможности применить свой талант, о котором все мы были уже наслышаны, и наслышаны с полным основанием. К 1945 году игру на нехватке того или другого нельзя было счесть делом долговечным. Скажем прямо, Пострел, нехватки эти становились очень уж ненадежными. Победа была не за горами, а с ее приходом шоколад, нейлоновые чулки, сухофрукты и бензин должны были в один прекрасный день хлынуть на рынок. Предстоял, — так говорил мне Сид, — период восстановления, и, рассуждая об этом, папаша твой заливался соловьем, и голос его еще и сейчас у меня в памяти. И как всякий честный патриот, папа, а ведь он был человеком редкостного ума, метил извлечь из этого кое-какую выгоду для себя, но для этого ему требовалась точка опоры, потому что даже Рик не был в состоянии окрутить британский рынок недвижимости, не имея ни единого пенни начального капитала.
  И совершенно случайно, по словам Сида, такой точкой опоры явилось неожиданное содействие сестры мистера Маспоула Флоры. «Ну уж Флору-то ты должен помнить!» Разумеется, я помнил Флору. Флора была отличной девчонкой и любимицей жокеев, которых восхищала ее выдающаяся грудь и выдающаяся щедрость, с какой она распоряжалась этим сокровищем. Но истинной ее привязанностью, как напомнил мне Сид, был некий Доббс, правительственный чиновник. И однажды в Эскоте за стаканчиком — папа твой, Пострел, при этом не присутствовал, он вел деловые переговоры — Флора ни с того ни с сего роняет, что Доббси вообще по профессии архитектор и что это помогло ему получить его теперешний важный пост. «Что же это за важный пост такой?» — вежливо осведомляются «придворные». Флора мнется. Длинные слова — не ее стихия. «Оценка и назначение компенсации», — говорит Флора, произнося слова так, что видно: значение этих слов ей не совсем понятно. «Компенсация за что, милочка?» — расспрашивают «придворные», навостряя уши, потому что от компенсации еще никто не умер и это вещь не вредная. «За ущерб, причиненный бомбардировкой», — отвечает Флора, поглядывая вокруг сердито и неуверенно.
  — Дело ясное, Пострел, — говорит Сид. — Доббси седлает свой велосипед, пробирается к разбомбленному дому, а потом звонит на Уайтхолл. «На проводе Доббс, — говорит, — я ставлю двадцать тысяч, и никаких разговоров». И в правительстве они там платят как миленькие! Ну, каково! — Сид тычет пальцем мне в колено — излюбленный жест Рика. — Потому что Доббс — это сама беспристрастность, и ты, Пострел, обязан это помнить!
  Мне смутно припоминается и этот Доббси — пришибленный коротышка, враль, терявший всякий контроль над собой от двух фужеров шампанского. Помню, как мне велели быть с ним поучтивее — да Пим только и делал, что проявлял учтивость.
  — Сынок, если мистер Доббс подойдет к тебе с какой-нибудь просьбой… ну, вот если он захочет эту картину со стены — дашь ему эту картину. Понял?
  Пим много дней потом разглядывал эту картину — на ней были изображены корабли и красное море в сумеречном свете, но Доббси так и не попросил этой картины.
  Стоило только Флоре за столом поделиться своим потрясающим секретом, — продолжает Сид, как с немыслимой скоростью завертелись колеса коммерции. Рика вызвали с деловых переговоров, и была устроена его встреча с Доббси. Оба собеседника оказались либералами, масонами, сыновьями знаменитостей — оба болели за футбольный клуб «Арсенал», восторгались Джо Луисом и считали Ноэля Кауэрда слабаком, обоих преследовало одно и то же видение — как мужчины и женщины разных национальностей и рас устремляются к небесным высотам, где, если посмотреть правде в глаза, места хватит всем — какого бы цвета ни была ваша кожа, какого вероисповедания и каких взглядов вы бы ни придерживались, — эту заранее заготовленную речь Рик произносит часто, неизменно сопровождая ее слезами. Доббс становится почетным членом нашего «двора» и через несколько дней знакомит всех со своим хорошим товарищем и коллегой Фоксом, также желающим послужить на благо человечества и занимающимся земельными участками для возведения на них послевоенной «Утопии». Таким образом, круги заговора расходятся, множась и находя повсеместный отклик.
  Следующим благодетелем становится Перси Лофт. Находясь по делам в Центральных графствах, он прослышал про какое-то допотопное Общество Друзей, купающееся в деньгах, и предпринял розыски президента Общества, по фамилии Хиггс — провидению было угодно, чтобы все соучастники заговора носили односложные фамилии, — оказывается, ведь Рик тоже баптист! Разве мог бы он добиться всего, чего он добился, не будучи баптистом! Деньги дает им семейное предприятие, находящееся под попечительством местного адвоката Крэбба, ушедшего на войну в первую секунду, как это только стало возможно, и оставившего деньги расти без присмотра, как им Бог на душу положит. Баптист Хиггс не может распоряжаться деньгами без прикрытия, которое обеспечивает ему Крэбб. Рик организует увольнительную Крэббу из его части, мчит его в «бентли» на Честер-стрит, чтобы тот познакомился со «Стеной славы», юридическими документами и милашками, а оттуда доставляет в милый сердцу старый «Олбани», где можно поговорить и расслабиться.
  Крэбб оказывается человеком мелким, вздорным, из тех, что пьют, неэлегантно расставив локти, крутят ус, демонстрируя военную смекалку, а после нескольких рюмок осведомляются, чем занимались здесь окопавшиеся в тылу толстозадые крысы, в то время как он «был на переднем крае, сэр, и рисковал своей шкурой среди грохота орудий и разрывов снарядов». Возлияния продолжаются, и вот уже Крэбб объявляет, что лучшего командира, чем Рик, он и пожелать не может и что «за таких, как Рик, и жизнь отдать не жалко, уж он-то знает, недаром он и вправду не раз бывал на волосок от гибели и чуть было не отдал Богу душу — но об этом молчок». Он даже называет Рика «полковником», тем самым, как это ни странно, положив начало скорому повышению Рика в чине, потому что тому звание это так понравилось, что он решил присвоить его себе всерьез, как и в дальнейшем, когда он убедил себя, что герцог Эдинбургский тайно возвел его в рыцарское достоинство, чему доказательством служили напечатанные им визитные карточки, которые он демонстрировал особо доверенным лицам.
  Но эти дополнительные обязанности ни на минуту не замедляют бешеный вихрь вальса, в котором проносилась жизнь Рика. Каждый уик-энд все вечера и ночи напролет дом в Эскоте наполняется пестрой толпой, где представлено все великое и прекрасное, доверчиво тянущееся к огню, ибо Рик теперь коллекционирует знаменитостей так же, как коллекционирует шутов и лошадей. Начинающие игроки в крикет, жокеи, футболисты, модные адвокаты, продажные парламентарии, лощеные мелкие чиновники из нужных нам уайтхолловских министерств, греки-судовладельцы, парикмахеры, говорящие на кокни, сомнительного происхождения магараджи, пропойцы из муниципалитета, корыстные мэры, правители стран, переставших существовать, священнослужители в замшевых ботинках и с крестами на груди, ведущие развлекательных программ на радио и певички, бездельники-аристократы и миллионеры, нажившие свое состояние на войне, — все появляются на этой сцене и, одурелые, вносят свою лепту в колоссальный замысел Рика. Лощеные управляющие банком и председатели строительных компаний, ни разу в жизни не танцевавшие, скидывают смокинги и, сокрушаясь о даром потраченной и бесплодной своей жизни, молятся на Рика — дарителя солнечных лучей, распорядителя живительной дождевой влаги. Их жены получают недоступные нейлоновые чулки, духи, талоны на бензин, тайные аборты, меховые манто, а если они попадают в число счастливчиков, и самого Рика — потому что каждый должен получить хоть что-то, о каждом надо позаботиться, чтобы возвыситься в его мнении. Если у них есть сбережения, Рик удвоит их. Если они имеют склонность к азартным играм, Рик заключит для них пари, более выгодные, чем любые жучки на тотализаторе — дайте только денег, и он обо всем позаботится. Их детей знакомят с Пимом, чтобы тот развлекал их.
  Благодаря вмешательству какого-нибудь доброго приятеля им устраивают освобождение от армейской службы, им дарят золотые часы, билеты на финал кубка, щенков ирландского сеттера, а если они хворают, под свою опеку их берут лучшие доктора. В свое время такая щедрость несколько смущала подростка Пима и вызывала в нем ревнивые чувства. Но теперь это прошло. Теперь это для меня не что иное, как обыкновенный способ добиться успеха.
  И среди прочих в увеличившемся штате «придворных» нежданно-негаданно и бесшумно, как бродячие коты, возникают неприметные посланцы мистера Маспоула, в пиджаках с подбитыми ватой плечами и коричневых шляпах с загнутыми кверху полями; себя они называют консультантами и ведут по телефону какие-то долгие переговоры — слушают, но сами ничего не говорят. Кто они были такие, откуда появлялись и куда потом исчезали, теперь знает один только черт, если не считать тени Рика. Что же до Сида, он решительно отказывается обсуждать это, хотя с течением времени, мне кажется, я пришел к правильному выводу относительно рода их занятий. В трагикомедии Рика они исполняют функции палачей — то подобострастно угодливых, прикрывающихся фальшивыми улыбками, то ждущих во тьме своего часа, как ждут, сверкая белками в глубине сцены, шекспировские стражники часа, когда надо будет совершить акт возмездия.
  А среди них мелькает то здесь, то там расторопный мальчик на побегушках, неисписанная страница, тот, кому судьбой назначено стать лордом, главным судьей и обскакать всех прочих. Сейчас он обрезает сигарету для них. На Пима не нарадуется его старикан отец, ведь сынок — дипломат до мозга костей и всегда рад стараться: «Эй, Магнус, что они там сделали с тобой в этой твоей школе, облили тебя жидким удобрением, да?», «Эй, Магнус, расскажи-ка нам про того танкиста, что обрюхатил свою жену!» И Пим, лучший рассказчик в своей возрастной группе и весовой категории, повинуется. Он рассыпается в улыбках, увертывается в стычках между этими мастодонтами, а в качестве отдыха посещает вечернюю школу радикализма в домике Олли и мистера Кадлава, где за чашечкой какао с украденными бутербродами великодушно соглашались с тем, что люди — братья («но против твоего папаши мы, конечно, ничего не имеем»). И хотя политические учения как таковые кажутся мне теперь не менее бессмысленными, чем некогда Пиму, я не могу забыть теплоту наших бесед, то безыскусное благородство, с которым мы тщились излечить язвы миропорядка, и искреннее доброжелательство, с которым, отправляясь в постель, желали друг другу доброй ночи, осененной образом Сталина, «ведь именно он, если смотреть правде в глаза, Пострел, выиграл войну и обеспечил этим говнюкам-капиталистам, хоть против твоего папаши мы никогда ничего не имеем, победу!»
  В обиход опять были введены общие для всего «двора» каникулы, потому что никто не в состоянии как следует работать, если время от времени не расслабляться и не давать себе отдыха. Сент-Мориц, после неудачной попытки Рика выкупить этот курорт вместо того, чтобы оплатить на нем долги, был для нас исключен, но, как теперь говорят, в качестве компенсации Рик и его советчики освоили юг Франции, куда мчались в «Голубом экспрессе», отмечая начало путешествия и его продолжение в бархатно-медном вагоне-ресторане беспрерывно, отлучаясь оттуда лишь на минуту, затем чтобы одарить чем-нибудь машиниста Фрогги, отъявленного вольнодумца, и потом, запасясь незаконной валютой, закатывались в казино. Стоя там в grande salle,[18] Пим наблюдал из-за плеча Рика, как за считанные секунды тает плата за его годовое пребывание в школе и как никто ничему не учится.
  Заходя в бар, он всегда мог обменяться взглядом с Уилдменом, майором бог весть какой армии, называвшим себя конюшим короля Фаруха и утверждавшим, что имеет личную телефонную связь с Каиром, потому что должен диктовать по ней выигрышные номера и получать согласованные со всеми гадателями и предсказателями высочайшие инструкции относительно того, каким именно образом надо пускать на ветер богатства Египта. Средиземноморские рассветы мы обычно встречали на невеселом нашем пути к открытой всю ночь конторе ростовщика на набережной, где платили дань переменчивой Фортуне, отправляя в заклад платиново-золотые часы Рика, его золотой портсигар, золотую ложечку для коктейля и золотые запонки вкупе со спортивными наградами Пима. Для тихих послеполуденных часов у нас имелось такое развлечение, как «tir aux pigeons»,[19] когда «придворные», плотно позавтракав, укладывались лицом к прикладу и ждали, когда несчастные жертвы вылетят и обозначатся на синем небе, чтобы тут же, прервав свое красивое парение, камнем рухнуть в море.
  А потом, когда «счета оплачены», другими словами, чеки подписаны, когда швейцарцы и метрдотели «получили свое», то есть чаевые, поистине царские, хоть и выкроенные из последних наших наличных денег, — назад в Лондон, ко все более хлопотливым делам империи «Пим и Сын».
  Ибо дела не ждут, а денег никогда не бывает чересчур много, как признает даже Сид. И не один доход не застрахован от того, чтобы расход его не превысил, и всякий расход можно увеличить, добавляя к нему все новые и новые займы и не давая, таким образом, дамбе окончательно прорваться. Если бум в строительном деле не может быть использован из-за принятия этого негуманного закона о строительстве, майор Максуэл Кэвендиш тут же вырабатывает план, глубоко импонирующий азартной натуре Рика: подкупить всех наездников на Ирландском Национальном и таким образом автоматически занять первый, второй и третий призы. Мистер Маспоул знаком с одним непутевым владельцем газеты, который запутался в каких-то махинациях и вынужден срочно распродаваться — так ведь Рик всегда только и мечтал о том, чтобы формировать общественное мнение. Перси Лофт, великий законник, хочет скупить какие-то дома в Фулхеме — Рик может помочь ему со строительством: президент одной строительной компании — его доверенное лицо. Мистер Кадлав и Олли сблизились с молодым модельером, который получил заказ для готовящегося Всебританского фестиваля — Рик в восторге от идеи повеселить наших английских ребят, Господи Боже, сынок, уж кто-кто, а они это заслужили! Племянник Морри Вашингтона создал дизайн вездехода, не за горами чемпионат по крикету, вдобавок к зимнему футбольному чемпионату. У Перси есть еще один проект: скупить в одной ирландской деревне волосы для изготовления париков — это сейчас может быть выгодным и перспективным бизнесом, благодаря деятельности Национальной службы здравоохранения. Автоматические ножи, очищающие кожуру с апельсинов, ручки, пишущие даже под водой, — ошметки планов и проектов, свидетельства битв, временно приостановленных, каждая из них занимала внимание нашего великого мыслителя, влекла за собой цепочку специалистов и таинственных практических исполнителей, став еще одной строкой в скрижалях славы империи «Пим и Сын» на Честер-стрит.
  Так где же произошла осечка? Я еще раз задаю Сиду этот вопрос, зная бесповоротность финала. Что за гримаса судьбы прервала на этот раз восхождение нашего великана? Вопрос мой вызывает необычное раздражение. Сид ставит на стол стаканчик.
  — Доббси ступил на скользкую дорожку, вот что! Флоры ему показалось мало. Хотелось все новых и новых. Доббси помешался на этих бабах, верно, Мег?
  — Уж слишком он себе потакал, — говорит Мег, никогда не прощавшая людям их слабостей.
  Бедняга Доббс настолько усыпил свою бдительность, что назначил сто тысяч фунтов компенсации за строение, возведенное год спустя после прекращения бомбардировок.
  — Доббс всем все испортил, — говорит Сид, так и пыша праведным негодованием. — Доббс, Пострел, поступил как эгоист. Вот он каков, этот Доббси! Сконцентрирован на себе.
  К кратковременному, но достославному периоду, который можно считать высшей точкой благосостояния Рика, любопытно сделать еще одно примечание.
  Существует свидетельство, что в октябре 1947 года Рик продал свой череп. Я узнал об этом совершенно случайно, стоя на лестнице при входе в крематорий и втайне пытаясь расшифровать для себя некоторых из малознакомых мне участников похоронной церемонии. Вот тут-то ко мне и подскочил запыхавшийся юнец, отрекомендовавшийся представителем медицинского колледжа, и, помахав перед моим носом каким-то клочком бумаги, потребовал остановить церемонию. «В возмещение полученной мною суммы в 50 фунтов наличными я, Ричард Т. Пим даю свое согласие на то, чтобы после моей кончины череп мой был использован в целях дальнейшего развития медицинской науки». Моросил дождь. Укрывшись под козырьком крыльца, я выписал юнцу чек на 100 фунтов, посоветовав на эти деньги приобрести череп у кого-нибудь другого. «Если парень этот мошенник, — решил я, — то Рик первым и восхитился бы такой предприимчивостью».
  * * *
  И неустанно среди общего гула куда-то во внутреннее ухо Пима проникало, словно то был пароль, известный лишь посвященным, слово «Уэнтворт».
  А он, Пим, посторонний, не допущенный в эту тайну, сопротивлялся, охваченный стремлением быть как все. Похоже на шепоток между асами разведки в служебном баре при штабе, когда он, Пим, новобранец, слушая его со стороны, не знал, как быть, притвориться, что не понимаешь, про что речь, или прикинуться глухим. «Мы заработали это на Уэнтворте». «А с Уэнтвортом улажено?..» Постепенно это имя стало для Пима дразнящим символом запрещенного знания, вызовом его ощущению сопричастности. «Подонок хочет сыграть с нами роль Уэнтворта», — услышал он однажды вечером бормотание Перси Лофта. «Баба у этого Уэнтворта — настоящая мегера, — в другой раз заметил Сид. — Ее тупица муж ей в подметки не годится». Каждое такое упоминание подстегивало любопытство Пима и заставляло его продолжать розыски. Но ни карманы Рика, ни ящики его письменного стола, ни прикроватная тумбочка, ни адресная книга в футляре из свиной кожи, ни даже его портфель — его Пим обследовал еженедельно с помощью ключа, снятого с цепочки Рика, — не давали ни малейшего шифра к разгадке. То же касалось и непроницаемого зеленого шкафа, который, как дорожная иконка, превратился в центр и средоточие Рикова попечительства. Ни один из известных ключей не подходил к нему; ни хитростью, ни силой нельзя было в него проникнуть.
  * * *
  И наконец, школа. Чек был послан и оплачен. Поезд качнуло, мистер Кадлав и многочисленные посторонние мамы за окном уткнулись в носовые платки и пропали. В его купе хныкали и кусали обшлага серых тужурок дети постарше, чем он. Но Пим весь был обращен в прошлое, он вспоминал всю свою жизнь до этого момента и устремлялся в будущее — готовый ступить на жесткую тропу долга — ту самую, что вилась перед ним, теряясь в тумане. Он думал: «Вот я, ваш лучший рекрут. Я тот, кто вам нужен, и потому возьмите меня!» Поезд прибыл, школа оказалась погруженной в нескончаемый сумрак средневековой темницы. Но преисполненный самоотречения «святой Пим» был вездесущ и незаменим: он помогал товарищам тащить свои сундуки и портпледы вверх по винтовой лестнице, укрощать непривычные воротнички, отыскивать свои кровати, шкафчики, вешалки, сам при этом довольствуясь самым худшим. И когда настал его черед явиться пред светлые очи директора для первой беседы, Пим не скрывал своего удовольствия. Мистер Уиллоу оказался высоким некрасивым человеком в твидовом костюме и ярком галстуке, а аскетическая, по сравнению с Эскотом, простота его кабинета, немедленно наполнила сердце Пима уверенностью в том, что он видит перед собой цельную личность.
  — Так-так, а это что такое? — добродушно вопросил мистер Уиллоу, поднеся к своему крупному уху маленький пакетик, и потряс им.
  — Духи, сэр.
  Мистер Уиллоу недослышал.
  — При чем тут духи? По-моему, это ты принес сюда, — сказал он по-прежнему улыбчиво.
  — Это для миссис Уиллоу. Из Монте-Карло. Говорят, это чуть ли не лучшие из всех, что выпускают лягушатники, — добавил он, повторяя фразу майора Максуэла Кэвендиша, благороднейшего джентльмена. Спина мистера Уиллоу была очень широкой — неожиданно глазу Пима предстала лишь эта спина. Мистер Уиллоу нагнулся, послышался звук открываемого и закрываемого ящика. Пакетик исчез в недрах необъятного письменного стола. Моток колючей проволоки нельзя взять в руки с большей брезгливостью и осторожностью.
  — Ты Тита Уиллоу берегись, — предупредил его Сефтон Бойд. — По пятницам он проводит порки, чтобы за выходные наказанный оклемался.
  Но Пим все-таки упорствовал, стараясь проявлять усердие и откликаться на каждый зов. И так семестр за семестром, долгие, нескончаемые. До завтрака — бег, перед бегом — молитва, перед молитвой — душ, перед душем — уборная. Плашмя кидаться в жидкую грязь поля для регби, ползти по сырым плитам, обучаясь чему-то, что входило в понятие «образование», так старательно проходить военную подготовку, что обдирать ключицу о затвор винтовки и получать зуботычины на ринге, и все же вымучивать улыбку и приветствовать публику в качестве проигравшего, плетясь в раздевалку. Вы бы одобрили его, Джек, вы бы сказали, что детей, как и молодых жеребцов, необходимо обломать, и потому частная школа сослужила мне хорошую службу, сформировав мой характер.
  Не думаю, что это так. Я считаю, школа эта едва не убила меня. Но Пим так не считал — Пим думал, что все чудесно, и протягивал тарелку за добавкой. А когда это требовалось, — а требовалось это в соответствии с суровыми законами школы и ее странными понятиями о справедливости, то есть, как это помнится теперь, в ретроспективе, едва ли не каждую неделю, — он окунал свой взмокший вихор в грязную раковину и, ухватившись обеими руками за краны, судорожно сжимал их, искупая череду своих прегрешений, о которых он и понятия не имел до тех пор, пока это размеренно не втолковывалось ему в паузах между ударами, отвешиваемыми самим мистером Уиллоу или кем-нибудь из его представителей. И все же потом, лежа наконец в чуткой тишине общей спальни и слушая кряхтение и поскрипывание томящихся подростков, он ухитрялся убедить себя, что так воспитывают настоящих аристократов и что, подобно Иисусу, он терпит наказание во имя святости отца своего. И его чистосердечие, его сочувствие ближнему, ничуть, ничуть не убывая, расцветали пышным цветом.
  Он мог проводить послеполуденные часы с Ноуксом, смотрителем спортивной площадки, уплетая печенье и пироги в его домике возле заводика, где варили сидр, и вызывая у этого ветерана спорта слезы восторга выдуманными историями о выдающихся спортсменах, гостивших у них в Эскоте. В его рассказах не было ни слова правды, но, увлекаясь собственной мастерской выдумкой, он сам начинал в нее верить. «Неужели Дон! — недоверчиво и восторженно восклицал Ноукс. — Великий Дон Бредмен собственной персоной отплясывал на кухонном столе! У тебя дома! Ну дальше, дальше!» — «И пел к тому же „Я был пятилетним мальчишкой“, когда бывал в настроении!» — развивал тему Пим. И, в то время как Ноукс еще светился от всех услышанных откровений — прямиком наверх, к побитому жизнью и невзрачному, обутому в сандалии мистеру Гловеру, младшему учителю рисования, помочь тому вымыть палитры и счистить ежедневно возникающий слой пастели на гениталиях стоящего в актовом зале мраморного херувима. Мистер Гловер был абсолютной противоположностью Ноуксу. Без Пима они бы оставались непримиримыми врагами. Мистер Гловер считал спорт в школе тиранией похуже гитлеровской: «Моя бы воля — так побросать бы все эти футбольные бутсы в реку, ей-богу, распахать бы эти спортивные площадки и заняться бы наконец ради разнообразия искусством, красотой!» И Пим соглашался с ним и клятвенно заверял его, что отец пожертвует школе деньги на то, чтобы перестроить классы искусства, увеличив вместимость в два раза, может быть, даже несколько миллионов пожертвует, но пока это секрет.
  — Будь я на твоем месте, я бы помалкивал об отце, — сказал Сефтон Бойд, — здесь спекулянтов не жалуют.
  — И разведенных матерей — тоже, — куснул его в отместку Пим, но вообще тактика его была умиротворять, сглаживать и сосредотачивать все нити в своих руках.
  Еще одним завоеванием его был Беллог, учитель немецкого, человек, сокрушенный и раздавленный прегрешениями страны, ставшей для него родиной. Пим завоевал его расположение усердием, покупкой за счет Рика дорогого немецкого пива в «Томасе Гуде», выгуливанием его собаки и приглашением его в Монте-Карло вкупе с обещанием, что все расходы его будут оплачены, — предложение, которое Беллог, к счастью, отверг. Сейчас я постыдился бы вести себя столь примитивно и мучился бы подозрениями, не рассердится ли Беллог на такое мое ухаживание и не отвергнет ли меня. Но Пиму все эти чувства были неведомы. Пим любил Беллога, как и всех окружающих. К тому же он нуждался в этой немецкой душе, так как привык к немцам со времен Липси. Он жаждал отдать всего себя, броситься в объятия перепуганного Беллога, хоть Германия в то время значила для него не более как заброшенный и нелюбимый всеми край, где можно укрыться и где способности его будут оценены по достоинству. Ему требовалось с головой уйти туда, в это ощущение тайны и сокровенности, ощущение жизненной изнанки. Ему требовалось покончить со всем английским в себе, невзирая на все симпатии к этому английскому. Он даже так вошел в роль, что, к возмущению Сефтона Бойда, стал говорить с легким немецким акцентом.
  Ну а женщины? Уверяю вас, Джек, что мало кто был так восприимчив к чарам женской красоты и возможностям наслаждаться ею, как Пим, но в школе насчет наслаждений было строго, даже наслаждаться в одиночку считалось преступлением, достойным порки.
  Миссис Уиллоу, хоть Пим и был готов всем сердцем полюбить ее, была постоянно беременна. Томные взгляды, которые он бросал на нее, не находили никакого отклика. Школьная сестра-хозяйка тоже была весьма недурна, но, когда однажды ночью он, симулируя головную боль, заявился к ней в смутной надежде предложить ей руку и сердце, она грубо отослала его обратно в постель. Лишь одна миниатюрная мисс Ходжес, преподававшая игру на скрипке, некоторое время проявляла к нему интерес. Пим подарил ей папку из свиной кожи для нот, купленную в «Хэрродсе», и поведал, что собирается заниматься скрипкой профессионально, на что она прослезилась и посоветовала ему выбрать другой инструмент.
  — Моя сестра не прочь проделать с тобой это самое, — сказал Сефтон Бойд однажды ночью, когда, забравшись в постель Пима, они тискались там без особого энтузиазма. — Она нашла в моих бумагах твое стихотворение и говорит, что ты как Китс.
  Пим ничуть не удивился. Стихотворение и впрямь было шедевром, а Джемайма Сефтон Бойд уже не раз пронзала его взглядами из-за стекла семейного «лендровера», когда они заезжали в школу, чтобы забрать ее брата на уикэнд.
  — Она слаба на это дело, — пояснил Сефтон Бойд. — Ей кто угодно сгодится. Нимфоманка.
  Пим тотчас написал ей письмо, достойное поэта:
  «Ваши мягкие локоны навевают грезы. Чувствовали ли Вы когда-нибудь, что красота — это тоже грех? Во рву с водой, опоясывающем аббатство, плавают теперь два лебедя. Я часто гляжу на них и вспоминаю ваши локоны.
  Я Вас люблю».
  Она ответила первой же почтой, но Пим успел все же испытать муки раскаяния в столь опрометчивом поступке.
  «Благодарю за письмо. 25-го я получу освобождение в школе на довольно длительный срок, и в этот же день начинается один из Ваших уик-эндов, когда Вы будете свободны. Как знаменательно это совпадение! Мама пригласит Вас провести с нами воскресный вечер и попросит разрешения мистера Уиллоу, чтобы вы переночевали у нас. Обдумываете ли Вы план похищения?»
  Второе письмо было более детализировано:
  «Черная лестница совершенно безопасна. Я зажгу огонь в камине и припасу вина на случай, если Вас обуяет жажда. Привезите то, над чем Вы сейчас работаете, но прежде я жду Ваших ласк. На моей двери Вы увидите красную розочку, которую я выиграла на скачках в прошлые каникулы».
  Пим был до смерти напуган. Как ему вести себя с женщиной столь опытной? У женщин есть грудь, это он знал, и это ему нравилось. Но у Джемаймы груди вроде бы не было. Что касается всего прочего — это был темный лес, грозивший опасностями и муками, а воспоминания его о Липси в ванне к тому времени уже окутались туманной дымкой.
  Пришла открытка:
  «Мы все будем очень рады видеть Вас в Хадуэлле в этот уик-энд 25-го. Мистеру Уиллоу я шлю послание отдельно. Об одежде не беспокойтесь — в летнее время мы к вечеру не одеваемся.
  Элизабет Сефтон Бойд».
  На холме, у подножия которого располагалось обиталище мистера Уиллоу, стояла женская школа. Мальчики, которые проникали туда, подвергались порке и исключению из школы.
  Но Элфик из «Нельсон-хауса» уверял, что, если спрятаться под пешеходным мостиком, когда по нему идут девочки, направляясь на хоккейный матч, можно увидеть много интересного. Увы, все, что увидел Пим, когда последовал его совету, были пара-другая замерзших коленок, очень похожих на его собственные. Хуже того, ему пришлось стать мишенью грубых шуток инструкторши по спортивным играм, которая, свесившись вниз через перила, пригласила его подняться и принять участие в игре. С отвращением Пим отступил, найдя пристанище у своих немецких поэтов.
  Местной общедоступной библиотекой заведовал пожилой фабианец, доверенное лицо Пима. Пропустив второй завтрак, Пим устремился в библиотеку, где незаметно обрыскал секцию «Только для совершеннолетних». «Руководство для вступающих в брак» на поверку оказалось всего лишь пособием по составлению закладных. «Искусство китайцев. Для практического применения» начиналось интересно, но потом следовали описания различных игр — в дротики и в «белого тигра». Вот богато иллюстрированная книга, озаглавленная «Любовь и женщина эпохи рококо» — это было дело другое, и Пим прибыл в Хадуэлл, ожидая увидеть там, как резвятся с кавалерами в парке обнаженные грации. За обедом, на котором все присутствующие, к его облегчению, оказались одетыми, Джемайма была с ним холодна как лед — она прятала глаза и, занавесившись локонами, читала книгу Джейн Остин. Некрасивая девочка по имени Белинда, отрекомендованная ему как ближайшая подруга Джемаймы, молчала как рыба, но молчала сочувственно.
  — Джем всегда так, когда ревнует, — пояснил Сефтон Бойд так, чтобы Белинда могла это слышать Белинда попыталась ударить его и удалилась возмущенная.
  Отправляясь в постель, он поднимался по длинной винтовой лестнице, и десяток стенных часов били ему вслед похоронный марш.
  Как часто предупреждал его Рик, что многих женщин интересовать в нем будут только его деньги! И как мечтал он теперь о безопасной своей постели в школьной спальне!
  Проходя по лестничной площадке, он заметил розочку, в полумраке показавшуюся ему кроваво-красной. Он поднялся еще на один пролет и увидел выглядывавшую из-за двери Белинду.
  — Можете зайти, если хотите, — грубо сказала она.
  — Нет, спасибо, — ответил Пим и пошел к себе.
  На подушке лежали восемь его любовных писем и четыре стихотворения, которые он посвятил Джемайме; все это было перевязано ленточкой и пахло конским потом.
  «Пожалуйста, заберите Ваши письма, они тяготят меня теперь, когда мы стали несовместимы. Не знаю, что это взбрело Вам в голову так зачесать Ваш вихор — вы стали похожи на приказчика.
  Отныне мы чужие».
  Гонимый унижением и отчаянием, Пим поспешил обратно в школу и в ту же ночь написал всем своим мамашам — действующим и отставным, чьи фамилии и адреса у него сохранились.
  «Дорогая Топси, Черри, милая миссис Огилви, Мейбл, милая Вайолет, меня нещадно истязают за стихи, которые я пишу, и мне очень плохо. Пожалуйста, заберите меня из этого страшного места!»
  Но, когда они откликнулись на этот призыв, готовность, с которой они обратили на него свою любовь, его возмутила, и он выкинул все их письма, едва прочтя их. А когда одна из этих мамаш, самая добросердечная, побросав свои дела, проделала дорогостоящий путь в сотню миль, чтобы заказать ему в «Перышке» мясное ассорти на вертеле, Пим отвечал на ее расспросы вежливо-отчужденно: «Да, благодарю вас, школа первоклассная, все прекрасно. А как вы поживаете?» — и проводил ее на вокзал на час раньше срока, чтобы успеть еще перекинуться мячом с товарищами.
  «Дорогая Белинда, — писал он своей поэтично-размашистой скорописью. — Большое спасибо за Ваше письмо, где Вы пишете мне о том, как неуравновешенна порой бывает Джем. Я знаю, как ранимы девушки ее возраста и каким изменениям подвержены, так что я не в обиде. Наша команда выиграла юношеское первенство, произведя в некотором роде сенсацию. Мне часто вспоминаются Ваши прекрасные глаза.
  Магнус».
  
  «Дорогой отец, — это письмо было написано почерком грубовато-эдвардианским, в подражание Сефтону Бойду, — я тут развлекаюсь напропалую, что очень здорово и интересно, но цены в здешней кондитерской взлетели, и я подумал, не мог бы ты прислать мне еще фунтов пять, чтобы я мог поправить свои дела?»
  К его удивлению, Рик ничего ему не прислал, зато, спустившись с недосягаемых высот, явился собственной персоной, привезя с собой не деньги, а любовь, что Пиму как раз и было нужно от него в первую очередь.
  * * *
  Это был первый приезд Рика. Раньше Пим не разрешал ему приезжать, объясняя это тем, что наезды столь знаменитых родителей в школе считаются дурным тоном. И Рик с необычной покорностью смирился с этим запрещением. Теперь же с не меньшей покорностью он прибыл — элегантный, ласковый и странно тихий. Появиться на территории школы он не рискнул — послал письмо, написанное от руки, в котором предлагал встретиться на дороге, ведущей к аббатству Фарлей, что на взморье. Когда Пим прикатил, как ему было велено, на велосипеде в условленное место, ожидая увидеть там «бентли» и добрую половину «придворных», из-за поворота вдруг выехал Рик, тоже на велосипеде, фальшиво мурча «Под сводами», но с улыбкой, такой широкой, что Пим заметил ее еще издали. В багажной корзине велосипеда он привез излюбленные обоими деликатесы для пикника: бутылку шипучего лимонада для Пима, шампанское для себя и футбольный мяч, знакомый Пиму с самого детства. Они катались на велосипедах по прибрежной песчаной кромке и швыряли в воду камешки так, чтобы те прыгали по волнам. Они валялись в дюнах, уплетая гусиную печенку на хрустящих ржаных хлебцах. Они гуляли по поселку и обсуждали, не стоит ли Рику скупить его на корню. Они осмотрели церковь и дали клятву не забывать того, о чем молились. Они пуляли в обвалившиеся ворота и гоняли мяч до изнеможения. Они целовали друг друга, плакали и обнимались крепко-крепко, обещая друг другу вечную дружбу и велосипедные прогулки по воскресеньям, даже когда Пим станет лордом, главным судьей и женится и народит отцу внучат.
  — Что, мистер Кадлав вышел в тираж? — спросил Пим.
  Рик вопрос расслышал, но ответил не сразу. Так бывало всегда, когда его спрашивали о чем-нибудь прямо.
  — Знаешь, сынок, — признался он, — Кадди так намотался за эти годы туда-сюда, что решил дать себе отдых.
  — А бассейн как подвигается?
  — Почти готов. Почти. Немного терпения.
  — Классно!
  — Скажи мне, сынок, — сказал Рик на этот раз голосом, преисполненным величайшей серьезности, — у тебя найдется пара-другая приятелей, которые могут оказать тебе услугу, предоставив ночлег и необходимые удобства во время школьных каникул, которые уже на за горами?
  — Да сколько угодно! — отвечал Пим, стараясь тоном своим изобразить беззаботность.
  — Я бы посоветовал тебе от их приглашений не отказываться, потому что со всеми этими строительными работами и усовершенствованиями в Эскоте не думаю, чтобы возможно было отдохнуть там в покое и уединении, как того заслуживает такой умница, как ты.
  Пим поспешил согласиться с ним, принявшись резвиться и тормошить Рика еще сильнее, дабы убедить его, что никаких неприятностей не заподозрил.
  — У меня роман с одной девчонкой, — сообщил Пим Рику уже перед самым расставанием, в последнем усилии убедить Рика в том, что у сына его все хорошо. — Так интересно! Каждый день мы шлем друг другу письма.
  — Нет ничего лучше в этом мире, чем любовь достойной женщины, сынок. И если кто-то заслуживает такую любовь, так это ты!
  * * *
  — Скажи-ка, милый, — спросил мистер Уиллоу однажды вечером после конфиденциальной богословской беседы, — чем все-таки занимается твой отец?
  На что Пим, всегда нюхом чуявший, что понравится, а что не понравится мистеру Уиллоу, ответил, что он, «похоже, независимый, работающий на свой страх и риск бизнесмен, сэр, кажется, так, но точно я не знаю». Уиллоу переменил тему, но во время их следующей встречи осведомился о матери Пима. Первым желанием мальчика было сказать, что мама его умерла от сифилиса — недуга, о котором Уиллоу пространно рассказывал в серии лекций «Дар жизни». Однако он сдержался.
  — Она, можно сказать, оставила нас, когда я был еще маленьким, сэр, — ответил Пим, открыв, таким образом, больше правды, чем намеревался.
  — С кем же оставила? — поинтересовался мистер Уиллоу.
  На что Пим без всякой причины, которую впоследствии мог бы обнаружить, отвечал:
  — С сержантом, сэр. Уже женатым и потому вынужденным бежать с ней в Африку, сэр.
  — Она пишет тебе, милый?
  — Нет, сэр.
  — Что ж так?
  — Наверное, потому, что ей очень стыдно, сэр.
  — А деньги она тебе шлет?
  — Нет, сэр, у нее совсем не осталось денег, сэр. Он вытянул из нее все до последнего пенни!
  — Мы говорим о сержанте, не так ли?
  — Да, сэр.
  Мистер Уиллоу задумался.
  — Ты в курсе дел так называемой компании «Ученое содружество Маспоула с ограниченной ответственностью»?
  — Нет, сэр.
  — Но ты как будто значишься управляющим этой компании.
  — Я этого не знал.
  — В таком случае ты, по всей вероятности, не можешь знать, почему эта компания платит за твое обучение. Вернее, не платит. Верно?
  — Верно, сэр.
  Мистер Уиллоу подвигал челюстью и сощурился, что должно было означать, что вот сейчас он проявит особую проницательность.
  — Отец твой, говоришь, живет в роскоши, если сравнивать его с родителями других учеников?
  — Полагаю, что так, сэр.
  — Полагаешь?
  — Это так и есть, сэр.
  — Ты не одобряешь его образа жизни?
  — Наверное, он мне не совсем по вкусу, сэр.
  — Сознаешь ли ты, что может наступить день, когда тебе придется выбирать между Богом и мамоной?
  — Да, сэр.
  — Ты обсуждал это с отцом Мерго?
  — Нет, сэр.
  — Так обсуди.
  — Хорошо, сэр.
  — Ты думал когда-нибудь о принятии сана?
  — Часто, сэр, — сказал Пим, сделав вдохновенное лицо.
  — Существует особый фонд, Пим, фонд для неимущих мальчиков, желающих в дальнейшем принять священнический сан. Казначей считает, что ты можешь попытаться стать стипендиатом этого фонда.
  — Понимаю, сэр.
  Отец Мерго был зубастый изгой, чья трудновыполнимая, учитывая его пролетарское происхождение, задача состояла в том, чтобы изображать из себя полномочного представителя Господа Бога и странствовать по частным школам в поисках талантов. Если Уиллоу был громокипящим и крутым, как утес, так сказать, Мейкпис Уотермастер нараспашку, Мерго извивался в своей сутане, как завязанная в мешок ласка. Если взгляд Уиллоу выражал отвагу и незамутненное знанием простодушие, то в глазах Мерго читались страдания и муки одиночества в келье.
  — Он трехнутый, — заявил Сефтон Бойд, — погляди, какие у него струпья на лодыжках. Эта свинья раздирает их в кровь во время молитвы!
  — Он умерщвляет плоть, — сказал Пим.
  — Магнус? — Это откликнулся Мерго, говорил он гнусавым северным выговором. — Как тебя назвали? Раб божий Магнус? Нет, ты Инок Божий Парвус.
  Мимолетная хищная улыбка сверкнула на красных губах — рубец, который никак не затянется.
  — Приходи сегодня вечером, — предложил он. — Вверх по парадной лестнице. Гостевая комната. Постучишь.
  — Ты, педик полоумный! Он тебя щупать будет! — выкрикнул Сефтон Бойд вне себя от ревности. Но Мерго, как догадался Магнус, еще никого не щупал. Бесприютные руки отшельника, словно спутанные внутри сутаны какими-то невидимыми путами, выныривали на поверхность, только когда он ел или молился. Весь остаток летнего семестра Пим витал в эмпириях немыслимой вседозволенности. Еще недели не прошло с того дня, как Уиллоу пригрозил выпороть мальчика, заявившего, что крикет — дело добровольное. А теперь Пиму достаточно было сказать, что он идет на прогулку с Мерго, и его освобождали от любых спортивных игр, от которых он желал освободиться. Если он не писал сочинений, на это почему-то смотрели сквозь пальцы, если он заслужил наказания — наказание откладывалось. Во время изматывающих пеших или велосипедных прогулок, в маленьких деревенских чайных, а то и по ночам, примостившись где-нибудь в уголке убогой комнаты, Пим с энтузиазмом рассказывал о себе, выдвигая версии, попеременно то шокировавшие, то восхищавшие их обоих.
  Затхлая материальность его домашнего уклада. Тяга его к вере и любви. Его борьба с демонами самоуничижения и искусителями типа Сефтона Бойда. Его чистые, как у брата с сестрой, отношения с Белиндой.
  — А каникулы? — как-то раз осведомился Мерго.
  Был вечер, и они пробирались по конной тропинке, по обочинам которой в траве обнимались парочки.
  — Веселишься напропалую? Получаешь удовольствие?
  — Каникулы — это настоящая пустыня, — отвечал верный Пим. — И для Белинды — тоже. Ее отец — биржевой маклер.
  Образ этот подхлестнул Мерго, как удар кнута.
  — Значит, пустыня? Дебри? Я разверну сравнение. Христос тоже был в пустыне, Инок. И чертовски долго. Так же как и святой Антоний. Антоний двадцать лет прослужил в заштатной грязной крепости на Ниле. Возможно, ты забыл об этом.
  — Я и не знал никогда.
  — Тем не менее это так. Но это не мешало ему говорить с Богом, а Богу — с ним. Антоний не имел никаких привилегий — ни денег, ни имущества, ни шикарных автомобилей, ни дочек биржевых маклеров. Он лишь творил молитвы.
  — Я знаю, — сказал Пим.
  — Иди в Лайм. Повинуйся зову. Будь как Антоний.
  — Что ты сотворил со своей прической? Где твой вихор? — в тот же вечер вскричал Сефтон Бойд.
  — Остриг.
  Хохот Сефтона Бойда резко оборвался.
  — Ты как обезьяна: во всем копируешь Мерго, — негромко сказал Сефтон Бойд. — Влюбился ты, что ли, б… полоумная!
  Дни Сефтона Бойда были сочтены. Мистер Уиллоу посчитал молодого Кеннета чересчур развитым для его школы.
  * * *
  Итак, вот вам и другой Пим, Джек, и можете дополнить им мое досье, хоть этот Пим не только не вызывает восхищения, но даже, как я подозреваю, и не совсем понятен вам, а вот Поппи с первого дня знала о его существовании. О том Пиме, что не ведает покоя, пока не завоюет любви ближнего, а после прорубает себе путь к отступлению, и чем вернее — тем лучше. О том Пиме, что чужд цинизма и действует всегда в полном соответствии с убеждениями. Кто является двигателем событий, сам становясь их жертвой, и называет это «принять решение», который втягивается в бессмысленные отношения и называет это «хранить верность». О том Пиме, что отклоняет приглашение провести две недели с семейством Сефтона Бойда в Шотландии, вместе со всеми, включая Джемайму, из-за обещания, которое он дал какому-то манчестерскому фанатику, присутствовать на всенощном бдении, готовя себя к жизни, которую вовсе не собирался вести. О Пиме, который ежедневно пишет письма Белинде из-за того, что Джемайма некогда усомнилась в его достоинствах. О Пиме — жонглере на празднике, прыгающем вокруг стола и подбрасывающем в воздух одну за другой идиотские тарелки, потому что ни на секунду не может позволить себе разочаровать кого-либо и тем уронить свое достоинство. И так все и катится, и он задыхается от церковных благовоний, и спит в келье, где пахнет мокрой собачьей шкурой, и чуть не загибается от тушеной крапивы — и все это, чтобы проявить набожность, заплатить за учение в школе и вызвать восхищение Мерго. А пока он громоздит новые обязательства на старые, убеждая себя, что находится на пути к райскому блаженству, в то время как на самом деле он все глубже увязает в неразберихе собственных чувств. По прошествии недели ему надо было посетить харфордский лагерь для мальчиков, приют для верующих в Шропшире, принять участие в тред-юнионистском шествии в Уэйкфилде и в празднике Богоявления в Дерби. По прошествии двух недель в Англии не осталось графства, где он не продемонстрировал бы своей набожности, и не один раз, а многократно, что не мешало ему время от времени обращаться мыслью к отвергнутой им жизни и воображать себя изможденным апостолом веры, помогающим красавицам и миллионерам ступить на путь христианского аскетизма.
  Прошел месяц, прежде чем случилось то, чего он ждал, и Господь протянул ему руку помощи, исполнив тем самым мечту Пима.
  «Немедленно ждем на Честер-стрит. Присутствие крайне важно в национальных и международных интересах.
  Ричард Т. Пим, управляющий ПимКорп.»
  — Придется тебе ехать, — сказал Мерго, вручая Пиму в паузе между молитвами злополучную телеграмму, и по впалым его щекам заструились слезы.
  — Не думаю, что выдержу это, — отозвался Пим, не менее взволнованный. — Все деньги, деньги, всюду там одни деньги!
  Они прошли мимо маленькой печатни, мимо мастерской, где занимались плетением корзин, через огороды к калитке, за которой начинался другой мир — мир Рика.
  — Ты ведь не сам послал эту телеграмму, Инок? — спросил Мерго.
  Пим побожился, что не сам. И это было правдой.
  — Ты даже понятия не имеешь о своей власти, — сказал Мерго. — По-моему, я теперь совершенно другой человек.
  Пиму никогда не приходила в голову мысль о том, что Мерго способен как-то измениться.
  — Что ж, — сказал Мерго, в последний раз грустно поежившись.
  — До свидания, — сказал Пим. — И спасибо.
  Но впереди обоим светила надежда: Пим обещал вернуться к Рождеству, когда возвращаются все странники.
  Сумасшедшие перемены и виражи, Том. Сумасшедшие сомнения, страсти, привязанности. Они сильнее, когда опасность уже позади. Приблизительно в это же время я написал Дороти — послав письмо для передачи ей на имя сэра Мейкписа Уотермастера в Палату Общин, хотя и знал о его смерти. Неделю я ждал ответа, а потом уже позабыл обо всем, когда вдруг нежданно-негаданно хитрость моя была вознаграждена надушенным письмецом с пятнами не то слез, не то вина, написанным на линованной, вырванной из блокнота бумаге, без адреса, но со штампом Восточного Лондона, в котором я никогда не был. Письмо это сейчас передо мной.
  «Твой голос донесся издалека по прошествии стольких лет, мой дорогой! Письмо я положила в кухонный комод к скатертям и салфеткам, чтобы иметь возможность читать и перечитывать его, как только выдастся свободная минутка. Буду на Юстонском вокзале, на платформе в 3 часа в четверг без Герби. В руках у меня будет букет лаванды, которую ты всегда так любил».
  Уже сожалея о своем решении, Пим прибыл на вокзал с опозданием и расположился в уголке охраны под железным навесом поближе к мешкам с почтой. Кругом толклись разного вида мамаши — одни вполне подходящие, другие — не столь, но ни одну из них он не хотел бы для себя. Одна из женщин, как ему показалось, тискала завернутый в газету букетик, но он уже решил, что ошибся платформой. Пим желал встретить милую свою Дороти, а вовсе не какую-то ковыляющую старую курицу в клоунской шляпе.
  * * *
  Будний вечер, Том. Машины и автобусы на Честер-стрит шумят и поплескивают под дождем, но внутри рейхсканцелярии — солнечно и ясно.
  — Звать меня Каннингхем, юный джентльмен, — на невнятном языке чужестранца объявляет плотный мужчина и быстро закрывает за ним дверь, словно боится, что внутрь влетят микробы. — Мое первое — хитрость, мое второе — ветчина.[20] Так, значит, вы сын и наследник? Приветствую вас, юный джентльмен!
  — Как поживаете? — вежливо откликается Пим.
  — Как и следует оптимисту, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем с присущей жителям Центральной Европы обстоятельностью и склонностью к буквализму. — Думаю, что мы на пути к взаимопониманию. Поначалу естественно некоторое сопротивление, но я различаю свет в конце тоннеля.
  Чем не может похвастаться Пим, так как коридор, по которому его с завидной уверенностью ведет Каннингхем, погружен во тьму, если не считать бледных пятен по стенам, оставшихся в тех местах, где раньше стояли бухгалтерские книги.
  — Так вы, юный джентльмен, как я полагаю, знаток немецкого, — хрипло говорит мистер Каннингхем, словно напряжение дурно повлияло на его связки. — Чудесный язык. Что касается народа — умолчу, но язык замечательный, если знать, как им пользоваться. Уж поверьте мне!
  — Почему мы идем наверх? — спрашивает Пим, к тому времени уже различивший знакомые признаки надвигающейся катастрофы.
  — Неприятность с лифтом, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем. — Полагаю, за мастером послано, и в настоящий момент он спешит на место аварии.
  — Но кабинет Рика внизу!
  — Однако наверху нам никто не помешает, юный джентльмен, — поясняет мистер Каннингхем, толчком открывая двойную дверь.
  Они входят в разгромленную парадную гостиную, освещаемую отблеском уличных фонарей.
  — Ваш полный почтения и благоговения сын прибыл, сэр, — оторвавшись от своих молитв, докладывает мистер Каннингхем, жестом пропуская Пима вперед.
  Поначалу Пим видит только лоб Рика — лоб блестит, потому что на него падает свет свечи. Затем из тьмы выплывают очертания головы знаменитого человека, а вслед за этим возникает и его крупное тело — оно быстро приближается и заключает Пима в пылкие влажные объятия.
  — Как ты, старичок? — кидается на него с расспросами Рик. — Как добрался?
  — Прекрасно, — отвечает Пим, который в силу временной неплатежеспособности ехал на попутных.
  — Значит, тебя покормили? А чем?
  — Только сандвич дали и кружку пива, — говорит Пим, который был вынужден ограничиться твердым, как камень, куском хлеба из запасов Мерго.
  — Вот это по-нашему, ей-ей! — азартно восклицает мистер Каннингхем. — Все ел бы да ел за обе щеки!
  — Поосторожнее с выпивкой, сынок, — почти рефлекторно откликается Рик. — Вцепившись Пиму в подмышку, он ведет его по голым половицам к царских размеров кровати. — Тебя ожидают пять тысяч фунтов наличными, если не будешь курить и выпивать до своего совершеннолетия. Ладно, оставим это. Как тебе мой мальчик, дорогая?
  С кровати, как тень, поднимается темная фигура.
  «Это Дороти, — думает Пим. — Это Липси. Это мать Джемаймы — приехала жаловаться!» Но тьма рассеивается, и послушный мальчик видит, что женская фигура перед ним не укутана шалью, как Липси, что на ней нет похожей на колпак шляпы Дороти, а движения и жесты ее лишены дерзости и властной решительности леди Сефтон Бойд. Одета женщина по европейской моде довоенных лет, как Липси, но на этом сходство кончается. Расклешенная юбка ее затянута в талии, на блузке — кружевной воротничок, а очень маленькая шляпка с пером придает наряду элегантность. Ее груди вполне соответствуют канонам, описываемым в книге «Любовь и женщина эпохи рококо», а слабое освещение придает им еще большую округлость.
  — Сынок, я хочу, чтоб ты познакомился с этой благородной и отважной дамой, познавшей в жизни как невиданное благополучие, так и невзгоды, дамой, которая боролась и жестоко страдала, будучи игрушкой в руках судьбы. И которая оказала мне величайшее доверие — большего доверия женщина не способна оказать мужчине, — обратившись ко мне в минуту нужды.
  — Ротшильд, милый, — негромко произносит дама и поднимает вялую руку так, чтобы Пим мог поцеловать или пожать ее.
  — Слыхал эту фамилию, не правда ли, сынок, с твоим-то образованием? Барон Ротшильд? Лорд Ротшильд? Граф Ротшильд? Банк Ротшильдов? Уже не хочешь ли ты сказать, что тебе неизвестно наименование этого великого еврейского клана, распоряжающегося сокровищами поистине соломоновыми?
  — Нет, конечно, я слышал эту фамилию.
  — Вот и хорошо. Тогда садись и выслушай то, что будет угодно этой даме тебе поведать, потому что дама эта — баронесса! Садись, садись, сынок. Располагайся между нами. Как он тебе нравится, Елена?
  — Красивый, дорогой, — говорит баронесса.
  «Он хочет запродать меня ей, — не без некоторого удовольствия думает Пим. — Я его последняя, отчаянная сделка».
  Так устроен мир, Том. Все течет, и безумие оставаться на месте. Твой отец и дед сидят, тесно прижавшись к еврейской баронессе в пустоватых, похожих на бордель покоях Уэстэндского дворца с отключенным электричеством и мистером Каннингхемом, как до меня постепенно доходит, стоящим на страже у двери — глупая конспирация, сравнимая лишь с позднейшими глупыми ухищрениями, в которых упражнялись сотрудники Фирмы, — а баронесса тем временем негромким голосом начинает свой монолог репатриантки и страстотерпицы, один из тех монологов, которые я и дядя Джек слушали потом сотни раз, но с той лишь разницей, что для Пима все это совершенно внове, и бедро баронессы уютно притиснуто к бедру молодого послушника.
  — Я смиренная вдова, и семья моя очень простая, хоть и набожная. Мне выпало счастье сочетаться браком, увы, столь кратким, с ныне покойным бароном Луиджи Свободой-Ротшильдом, последним отпрыском могущественной чешской ветви этого семейства. Мне было семнадцать, ему — двадцать один, можете себе представить наше блаженство! В Чехии нашей резиденцией был «Дворец нимф» в Брно, дворец этот разграбили сначала немцы, потом русские, осквернили, как оскверняют женщину — в буквальном смысле этого слова. Моя двоюродная сестра Анна поженилась с главой бриллиантового концерна «Де Бирс» в Кейптауне. Обстановку домов, которые ей принадлежат, даже вообразить себе невозможно, хотя чрезмерную роскошь я не одобряю. — Пим также этого не одобряет, о чем с набожной гримаской сочувствия пробует поставить в известность баронессу. — С моим дядей Вольфрамом я не общалась, за что теперь благодарю Господа Бога. Он сотрудничал с нацистами, и евреи вздернули его вниз головой. — Пим выпячивает челюсть в знак сурового согласия. — Мой дядя Давид отдал все свои гобелены в «Прадо». Теперь, когда он бедный, как раскулаченный крестьянин, почему бы музею не дать ему сколько-нибудь денег на то, чтобы ему кушать? — Пим сокрушенно качает головой, изображая отчаяние при мысли о низости испанской души.
  — Моя тетя Уолдорф… — Тут она разражается рыданиями, в то время как Пим прикидывает, скрывает ли полумрак слишком явные признаки его физического возбуждения и не замечает ли их баронесса.
  — Какой позор! — негодует Рик, пока баронесса успокаивается, пытаясь взять себя в руки. — Подумай, сынок, эти большевики могли бы как гром среди ясного неба нагрянуть в Эскот и бесчинствовать, и грабить напропалую! Дальше, дальше, дорогая! Попроси ее продолжать, сынок! Зови ее Елена, она любит, когда ее так называют. Снобизм чужд ей. Она такая же, как мы.
  — Weiter, bitte,[21] — говорит Пим.
  — Weiter, — одобрительным эхом отзывается баронесса и прикладывает к глазам носовой платок Рика. — Jawohl,[22] милый. Sehr gut![23]
  — Но каков выговор! — восторгается, стоя в дверях, мистер Каннингхем. — Ни намека на акцент, вот это по-нашему, ей-ей, уж поверьте мне.
  — Что она говорит, сынок?
  — Она успокоилась, — заверяет его Пим, — и может продолжать.
  — Она прелесть! Я буду не я, если не позабочусь о ней!
  Пим тоже собирается позаботиться. По крайней мере — жениться на ней. Но пока, к его досаде, ему приходится слушать, как она на все лады расхваливает своего покойного мужа-барона:
  — Мой Луиджи был не просто владелец огромного дворца, он был финансовый гений и до войны занимал пост президента компании Ротшильдов в Праге.
  — По богатству им равных не было! — говорит Рик. — Ведь так, сынок. Ты же учил историю! Что скажешь?
  — Они даже подсчитать свое богатство не могли, — от дверей подтверждает Каннингхем с гордостью импрессарио. — Правда, Елена? Спросите ее, не стесняйтесь!
  — Мы такие концерты давать, милый, — доверительно сообщает Пиму баронесса, — со всего мира знаменитости! Мы строить дом из мрамора. Зеркала, культура… как здесь, — предупредительно добавляет она, указывая на бесценное, сделанное по фотографии полотно, запечатлевшее знаменитого Принца Мангуса в его лошадином загоне. — Но мы все потеряли.
  — Не совсем все, — тихонько вворачивает Рик.
  — Когда пришли немцы, мой Луиджи не хочет бежать. Едва заметив нацистских свиней с балкона, он взять в руки винтовку. С тех пор известий о нем не было.
  Следует еще одна необходимая пауза, во время которой баронесса аккуратными глотками потягивает бренди из хрустального графина — этот и другие такие же графины в ряд стояли на полу — а Рик, к негодованию Пима, подхватывает эстафету рассказа, частично потому, что уже устал слушать, а главным образом потому, что приближается суть рассказа, а, по кодексу его «двора», сообщать суть — это привилегия Рика.
  — Барон был хорошим человеком, сынок, и хорошим мужем, он сделал то, что сделал бы всякий хороший муж на его месте, и поверь мне, если бы твоя мама могла бы это оценить, я бы тоже сделал это для нее хоть завтра!
  — Я знаю, что сделал бы, — говорит Пим.
  — Барон взял кое-что из самых больших сокровищ дворца, поместил их в ларец и отдал этот ларец своим очень хорошим друзьям — своим и присутствующей здесь прекрасной дамы — и распорядился: когда Англия выиграет войну, вручить его очаровательной и сейчас здесь присутствующей молодой супруге.
  Баронесса знает на память все меню и опять выбирает Пима своим слушателем, для чего ей требуется привлечь его внимание прикосновением нежной ручки, которую она кладет на кисть его руки.
  — Наша гутенберговская Библия в прекрасном состоянии, милый, один ранний Ренуар, два анатомических этюда Леонардо, первое издание «Каприччос» Гойи с автографом художника, три сотни золотых американских долларов, два рисунка Рубенса.
  — Каннингхем говорит, что такие сокровища стоят дороже бомбы, — произносит Рик, когда баронесса, по-видимому, заканчивает свое перечисление.
  — Атомной, — уточняет от дверей мистер Каннингхем.
  Пим изображает тонкую улыбку, давая понять, что великое искусство цены не имеет. Баронесса перехватывает эту улыбку и встречает ее с пониманием.
  * * *
  Проходит час. Баронесса и ее телохранитель отбыли, и отец с сыном остаются одни в неосвещенной комнате. Шум транспорта внизу за окном затих. Полулежа бок о бок на постели, они поедают рыбу с хрустящим картофелем — блюдо, за которым был откомандирован Пим, снабженный драгоценной фунтовой бумажкой из заднего кармана Рика. Запивают они это «шато‘д‘икемом» из бутылки от «Лэрродс».
  — Они все еще там, сынок? — спрашивает Рик. — Тебя они видели, эти люди в «райли», дюжие такие молодцы?
  — Боюсь, что да, — отвечает Пим.
  — Ты ведь веришь ей, сынок, да? Только не щади моих чувств! Веришь этой красавице или считаешь ее беспросветной лгуньей и авантюристкой до мозга костей?
  — Она фантастическая женщина, — говорит Пим.
  — В твоем голосе нет убежденности. Давай выкладывай, сынок. А то, что она наш последний шанс, значения не имеет.
  — Да нет, просто я не совсем понимаю, почему она не обратилась к своим сородичам.
  — Ты не знаешь этих евреев, как я их знаю. Среди них встречаются превосходные люди. Но можно встретить и других, которые, едва взглянув на нее, поспешили бы снять с нее последнее пальто. Я задавал ей те же вопросы. И тоже действовал без всякого стеснения.
  — А кто этот Каннингхем? — спрашивает Пим, едва сдерживая антипатию.
  — Старикан Канни — классный парень. Когда провернем это дело, я возьму его к себе в долю. Специалистом по экспорту и иностранным делам. Это будет настоящий сорвиголова. Уже одно его чувство юмора стоит тех пяти тысяч в год, что он станет получать. Сегодня он был не в форме. Напряжен.
  — А в чем состоит дело? — спросил Пим.
  — В доверии, оказанном твоему старикану, вот в чем. «Рики, — сказала она мне, она меня так называет, она ведь тоже не церемонится со мной. — Рики, я хочу, чтобы ты добыл мне этот ларец, продал его содержимое, а деньги вложил в одно из своих хитрых предприятий, и я хочу, чтоб ты снял с меня груз забот и выделил мне десять процентов в год пожизненно со всеми необходимыми гарантиями и заранее установленной суммой на тот случай, если ты скончаешься раньше меня. Я хочу, чтоб деньги эти перешли к тебе и послужили бы на благо общества, пущенные в дело таким образом, какой ты в мудрости своей измыслишь». Это большая ответственность, сынок. Если б у меня был паспорт, я занялся бы этим сам. Я послал бы Сида, если б он был достижим. Сид не отказался бы. Рогатый скот и свиньи. Вот что станет моим поприщем потом. Пора и честь знать.
  — Что произошло с твоим паспортом? — спросил Пим.
  — Сынок, я буду с тобой, как всегда, откровенен. Эти мерзавцы в твоей школе — ловкие сутяги. Им требуется наличность, и ни днем позже назначенного срока. Ты говоришь с ней на ее родном языке, вот что важно. Ты ей нравишься. Она тебе доверяет. Ты мой сын. Я мог бы послать Маспоула, но я не был бы уверен, вернется ли он. Перси Лофт — слишком большой законник. Он отпугнет ее. А теперь шмыгни-ка к окну и посмотри, не уехали ли «райли». И не попадай в луч света. Они не могут заявиться сюда. У них нет ордера. Я законопослушный гражданин. Выглядывая из-за облупленного зеленого шкафчика, Пим устремляет все внимание вниз на улицу, следя за теми, кто, в свою очередь, осуществляет слежку. «Райли» все еще там.
  Одеял на кровати нет, и они вынуждены довольствоваться шторами и гардинами. Сон Пима прерывист. Он мерзнет и грезит о баронессе. Один раз его будит рука Рика, с силой опустившаяся на его плечо, в другой раз — придушенный голос отца — он на все лады распекает какую-то «суку Пегги». Уже на рассвете он вдруг ощущает мягкую женственную тяжесть нижней части отцовского тела, облаченного в шелковую рубашку и кальсоны, тяжесть эта неотвратимо теснит его, заставляя думать, что на полу ему было бы удобнее. Утром Рик по-прежнему не может выйти, поэтому Пим отправляется на вокзал Виктории один, уложив скудные свои пожитки в чемодан Рика — хромовый, телячьей кожи, с медными инициалами Рика под ручкой. На нем одно из верблюжьих пальто Рика, хотя пальто это и великовато для него. Баронесса, выглядящая на этот раз еще более изысканно, ждет на платформе. Мистер Каннингхем провожает их.
  Уже в поезде в уборной Пим вскрывает врученный ему Риком конверт и достает оттуда пачку новеньких десятифунтовых купюр и первую в его жизни инструкцию для проведения тайных встреч.
  «Ты проследуешь в Берн и остановишься в „Гранд-Палас-отеле“. Помощник управляющего, господин Бертль — классный парень, и со счетом все улажено. Синьор Лапади отыщет баронессу и отведет тебя на австрийскую границу. Когда Лапади вручит тебе ларец и ты самым решительным образом удостоверишься, что все содержимое на месте, ты отдашь ему прилагаемые деньги, но никак не раньше. Это наши сбережения, сынок. Деньги, которые ты везешь, достались нам не так легко, но, когда дело это завершится, никто из нас не будет больше знать никаких забот».
  * * *
  Я не стану распространяться относительно деталей «операции Ротшильд», Джек, — дни сомнений и дни надежд самым неожиданным образом сменяли друг друга. И я совершенно не помню, какие именно встречи на углу или условленные пароли предшествовали медленному погружению в безрезультатность — состояние, столь памятное мне по десяткам операций, которые проводил я с тех пор; и точно так же я не помню процентного соотношения скептицизма и слепой веры, проявленных Пимом, тогда как миссия его приближалась к своему неизбежному финалу. Вне всякого сомнения, с тех пор мне пришлось принимать участие не в одном десятке операций, проводимых со столь же малой надеждой на успех, где ставкой были вещи куда серьезнее, чем деньги. Синьор Лапади вел переговоры исключительно с баронессой, которая весьма небрежно передавала информацию мне.
  — Лапади говорить с Vertrauensmann, милый, и, когда Пим спрашивает, что такое Vertrauensmann, она ласково улыбается.
  — Vartrauensmann — это человек, которому можно верить. Не вчера и, может быть, не завтра. Но сегодня ему можно верить до конца…
  — Лапади нужно сотню фунтов, милый, — говорит она спустя день или два. — Vertrauensmann знать человека, чья сестра знать начальника таможни. Лучше заплатить сейчас и подружиться.
  Помня инструкции Рика, Пим оказывает должное сопротивление, но баронесса уже вытянула руку и очаровательно, многозначительным жестом потирает друг о друга два пальчика. «Хочешь красит дом, так придется сначала купить кисть», — объясняет она и, к изумлению Пима, задрав юбки чуть ли не до талии, засовывает банкноты в чулок. — Завтра мы купим тебе красивый костюм.
  — Ты дал ей денег, сынок? — гремит вечером Рик через Ла-Манш. — Святой Боже, да кто, ты думаешь, мы такие? Позови-ка Елену!
  — Ты не кричать на меня, милый, — спокойно говорит баронесса в трубку. — У тебя чудесный мальчик, Рики. Он со мной очень строгий. Я думаю, однажды он станет знаменитый актер.
  — Баронесса считает, что тебе цены нет, сынок. Ты уже говорил с ней самым решительным образом?
  — Только так и говорю, — заверил его Пим.
  — Ты уже ел там настоящий английский бифштекс?
  — Нет, мы немного экономим.
  — Сделайте это за мой счет. Сегодня же!
  — Хорошо, папа. Сделаем. Спасибо.
  — Да благословит тебя Бог, сынок.
  — И тебя тоже, папа, — вежливо отзывается Пим и, приняв позу покорности, вешает трубку.
  Куда как важнее для меня воспоминания о его первом платоническом медовом месяце с этой незаурядной женщиной. Рука об руку с Еленой Пим бродил по старой части Берна, пил легкие швейцарские вина и посещал «чаи с танцевальной программой» в роскошных отелях, предоставив своему прошлому кануть в Лету. В благоухающих духами нарядных магазинчиках, которые баронесса находила словно каким-то нюхом, они сменяли ее потрепанный гардероб на меховые манто и сапожки для верховой езды а-ля Анна Каренина, которые потом скользили на схваченных морозцем плитах тротуара, и унылую школьную форму Пима на кожаную куртку и брюки, на которых не предусматривались пуговицы для подтяжек. Даже будучи неглиже, баронесса настаивала на том, чтобы услышать суждение Пима о новом туалете, и кивком приглашала его в увешанные зеркалами кабинки, где Пим помогал ей с выбором, а она как бы невзначай позволяла ему кинуть восхищенный взгляд на ее прелести — прелести женщины эпохи рококо — сосок, беззаботно обнажившуюся выпуклость ягодицы, а то и интригующую тень между округлых бедер, когда она ныряла из юбки в юбку. «Это Липси, — взволнованно думал он, — такой была бы Липси, не предпочти она смерть».
  — Gefall’ ich dir,[24] дорогой?
  — Du gerállst mir sehr.[25]
  — Когда-нибудь у тебя будет хорошенькая девушка и ты говорить ей так, и она сойти с ума! Ты не думаешь, что это платье очень вызывающее?
  — Я думаю, что оно прекрасно!
  — О’кей, тогда мы купим два. Второе для моей сестры Зазы, она моего размера.
  Поворот белого плеча, небрежное движение, которым она поправляет выбившуюся кружевную оборку белья. Приносят счет, Пим подписывает его, адресуя скуповатому господину Бертлю, и поворачивается к ней спиной, чтобы скрыть слишком явные признаки своего смятения. У ювелира в Герренгассе они покупают жемчужное колье для второй сестры, которая живет в Будапеште, а потом вспоминают еще о маме в Париже и покупают для нее кольцо с топазом — баронесса заедет к ней по пути домой. Это кольцо с топазом и сейчас у меня перед глазами, я вижу, как оно мерцает на ее свеженаманикюренном пальчике, в то время как она водит им взад-вперед, выбирая форель в аквариуме в ресторане нашего роскошного отеля, а метрдотель с сачком наготове почтительно склоняется к ней.
  — Nein, nein[26] милый, nicht[27] эту, ту, ja, ja, prima.[28]
  На одном из таких обедов, а может быть и последнем, Пим, движимый любовью и смущением, счел необходимым поведать баронессе о своем намерении постричься в монахи.
  — Не говори мне больше об эти монахи! — сердито потребовала она, с шумом бросив нож и вилку. — Я столько видела эти монахи! Монахи в Хорватии, монахи в Сербии, в России! Господи, мир погубят эти монахи!
  — Ну, это спорно, — сказал Пим.
  Не одна забавная история и интимно-доверительная выдумка понадобились Пиму, прежде чем в карих глазах ее опять зажегся свет.
  — А ее имя было Липси?
  — Так мы ее называли. Я не должен открывать вам ее настоящее имя.
  — И она спала с таким малышом, как ты? Ты был с женщиной так рано? Она была проститутка, наверное?
  — Может быть, просто одиночество толкнуло, — схитрил Пим.
  Но она оставалась задумчивой, и, когда Пим, как всегда, проводил ее до дверей спальни, она, пристально вглядевшись в него, взяла между ладоней его голову и принялась целовать его в губы. Потом губы ее внезапно раскрылись, губы Пима — также. Поцелуи становились страстными. Пим почувствовал, как к бедру его прижалась незнакомая выпуклость. Он ощутил ее тепло и мягкость волос на шелковистой коже, когда движения ее стали ритмично повторяться. Она шепнула: «Schatz».[29] Он услышал какой-то тонкий звук и испугался, не сделал ли ей больно. Она повернулась, и шея ее оказалась возле его губ. Доверчивые пальцы протянули ему ключ от спальни, но, пока он открывал дверь, она не смотрела на него. Он нашел замочную скважину, повернул ключ в замке и придержал дверь, пропуская ее. Возвращая ей ключ, он увидел, что свет в ее глазах потух.
  — Вот так, мой дорогой! — проговорила она. Она расцеловала его в обе щеки и вгляделась в его лицо, как бы ища в нем что-то, ею утерянное. И только наутро он понял, что она целовала его на прощанье.
  «Милый, —
  писала она, — ты хороший, и фигура твоя — из Микеланджело, но твой папа запутался в делах. Тебе лучше остаться в Берне. Все равно Е. Вебер любить тебя всегда».
  В конверте были золотые запонки, купленные нами для ее кузена Виктора из Оксфорда, и две сотни фунтов, оставшиеся от тех пятисот, которые Пим отдал ей для передачи невидимому мистеру Лапади. Сейчас, когда я пишу, эти запонки на мне. Золото их украшено коронами из крохотных бриллиантов. В баронессе всегда присутствовала некая царственность.
  * * *
  В доме мисс Даббер наступило утро. Сквозь задернутую оконную штору до Пима доносилось позвякивание бидонов на тележке молочника, совершавшего свой круиз. Пим потянул к себе розовую папку, кратко помеченную инициалами Р.Т.П., послюнявил указательный и большой пальцы и принялся аккуратно просматривать бумаги, пока не извлек оттуда полдюжины нужных ему документов.
  Копия письма Ричарда Т. Пима отцу-настоятелю в Лайм от 1 окт. 1948 года, содержащего угрозы привлечь к суду отца-настоятеля за совращение его сына. (Из досье Р.Т.П.)
  Отношение от 15 сентября 1948 г., направленное отделом по борьбе с мошенничеством в отдел паспортного контроля, рекомендующее конфискацию паспорта означенного Р.Т.П. по причине следственного разбирательства. (Получено по неофициальным каналам через отдел сношений с Главным полицейским управлением.)
  Письмо от казначея школы, адресованное Р.Т.П. и отвергающее предложение как сухофруктов, так и консервированных персиков и прочих поставок якобы в счет полного или частичного погашения задолженности за обучение. В письме выражено сожаление по поводу принятого Советом решения о невозможности продолжить обучение Пима бесплатно. «Кроме того, достойно сожаления, что вы отказались причислить себя к финансово несостоятельным родителям, чьи сыновья готовят себя к духовному поприщу». (Из досье Р.Т.П.)
  Полное ярости письмо поверенного г-на Эберхарта Бертля, занимавшего некогда должность помощника управляющего «Гранд-Палас-отеля» в Берне, направленное полковнику сэру Ричарду Т. Пиму, кавалеру ордена «За безупречную службу», очередное письмо в череде писем, требующих выплаты в установленном порядке суммы в 11 тысяч 18 французских франков и 40 сантимов, а также процентов, исходя из 4 процента за каждый просроченный месяц. (Из досье Р.Т.П.)
  Вырезка из лондонской «Кроникл» от 8 ноября 1949 года — объявление о банкротстве Р.Т.П. и о принудительной ликвидации восьмидесяти трех компаний империи Пима, в том числе, разумеется, и «Ученого содружества Маспоула с ограниченной ответственностью». Вырезка из «Дэйли телеграф» от 9 октября 1948 г. с сообщением о кончине в больнице Труро, Корнуолл, Джона Реджинальда Уэнтворта, последовавшей после долгой болезни, вызванной травмами. Покойный был горячо любимым мужем некой Пегги.
  И любопытная маленькая заметка, промелькнувшая неизвестно где — о задержании на борту судна крейсерного класса «Гранд-Бретань» известных мошенников Вебер и Вульфа, он же Каннингхем, выдававших себя за герцога и герцогиню Севильских.
  Один за другим Пим пронумеровал документы ручкой с красными чернилами, обозначив номер в верхнем правом углу, а затем проставил эти же номера в соответствующих местах рукописи, сделав для этого сноски. С чиновничьей аккуратностью он скрепил документы вместе скоросшивателем, поместив их в папку, озаглавленную «Приложения». Захлопнув папку, он встал, облегченно вздохнул долгим вздохом и потянулся, отведя руки назад, как делает человек, сбросивший с себя ярмо. Туманная бесформенность отрочества осталась позади. Вперед манили возмужание и зрелость, хотя неизвестно, осилит ли он дистанцию. Наконец-то он был в своей любимой Швейцарии, духовном приюте прирожденных шпионов. Подойдя к окну, он в последний раз оглядел площадь, где устало меркли английские фонари. С сумрачным видом он разделся, выпил последнюю рюмку водки, с сумрачным видом поглядел на себя в зеркало, готовясь лечь в постель. Но в душе была легкость, удивительная легкость.
  Он почти парил. И словно боялся пробудиться. Проходя мимо письменного стола, он еще раз перечитал расшифрованное сообщение, которое на этот раз не потрудился сразу же уничтожить.
  «Поппи, — думал он, — оставайся там, где ты есть!»
  7
  Пять лет назад Джек Бразерхуд пристрелил свою суку-лабрадора. Она лежала на месте в корзинке, страдая от ревматизма, дрожа всем телом, он дал ей пилюль, но ее вытошнило и она оскандалилась, запачкав ковер. И когда он, накинув куртку, достал из-за двери свою двенадцатикалиберку и позвал ее, она поглядела на него, как преступник, застигнутый на месте преступления, потому что знала, что больна и не помощница ему на охоте. Он приказал ей подняться, но она не могла. Когда он заорал ей «ищи», она приподнялась на передних лапах и тут же опять легла, жалко высунув голову из корзинки. Тогда, положив ружье, он принес из сарая заступ и вырыл для нее яму в поле за домом, на невысоком холме с хорошим видом на дельту. Потом он закутал ее в свой любимый твидовый пиджак, вынес ее из дому, выстрелил ей в затылок, раздробив позвоночник, и закопал. После этого он посидел возле нее с бутылкой шотландского виски, пока его всего не вымочила саффолкская роса, и решил, что собака умерла хорошей смертью, возможно, лучшей в этом мире, не так уж щедром на хорошую смерть. Он не поставил там ни памятника, ни скромного деревянного креста, но запомнил это место, взяв ориентирами церковный шпиль, засохшую иву и мельницу, и с тех пор, проезжая мимо, он мысленно посылал ей грубоватое приветствие — самое большее, что мог делать этот не верящий в загробную жизнь атеист. Так было и в это пустынное воскресное утро, когда он катил по безлюдным дорогам Беркшира, наблюдая, как солнце встает из-за холмов Юго-Восточной Англии. «Джек слишком давно в седле, — сказал Пим. — Фирме следовало отправить его в отставку десять лет назад». А тебя когда надо было отправить в отставку, мальчик? Сколько лет назад? Двадцать? Тридцать? Сколько лет ты уже в седле? Сколько метров проявленных пленок успел ты закатать в газету? И сколько было этих газет, кинутых в заброшенные почтовые ящики или спрятанных по ту сторону кладбищенской ограды? Сколько часов провел ты за слушанием пражского радио, держа наготове свои шифровальные блокноты?
  Свежий ветер пах силосом и лесным костром, и аромат этот возбуждал его. Бразерхуд был родом из деревни. Среди его предков были цыгане, священники, лесники, браконьеры и пираты. Сейчас, когда утренний ветерок обдувал ему лицо, он опять превратился в голоштанного мальчишку, скачущего без седла на гунтере мисс Самнер по ее парку, проступок, как считалось, достойный жестокой порки. Он мерз в саффолкских болотах, ибо гордость не позволяла ему вернуться домой без трофея. Он совершил свой первый прыжок с оградительного аэростата на абингдонском аэродроме, впервые чувствуя, как ветер не дает закрыть рот, если крикнешь. «Я уйду, когда они меня вышвырнут. Уйду, но прежде мы перекинемся с тобою парой слов, мой мальчик!»
  За последние двое суток он спал шесть часов — большую часть которых он провел на жесткой солдатской койке в комнате, где обычно предавались меланхолии, связисты, но он не чувствовал усталости.
  — Можно вас на минутку, Джек? — спросила Кейт, весталка с пятого этажа, посмотрев на него взглядом, более долгим, чем всегда. — Бо и Найджел хотят вам еще кое-что сказать.
  А когда он не спал, не отвечал на телефонные звонки и не предавался своим обычным смятенным мыслям по поводу Кейт, он наблюдал, как пролетает стороной его жизнь — неуклюжий свободный полет над вражеской территорией, вот она приближается, каменистая земля, и ноги его корячатся и извиваются, словно ветви сикомора. Он был рядом с Пимом на всех этапах его жизни, он рос рядом с ним, жил с ним, работал с ним даже тогда, в Берлине, в тот вечер, о котором он совсем забыл, а вспомнил лишь сейчас, вечер, окончившийся бурным свиданием с двумя армейскими медсестрами, с которыми они хорошо проводили время в двух смежных комнатах. Он вспомнил, как зимой 1943 года разглядывал свою изувеченную немецкими пулями руку, — вот тогда он испытал такое же чувство — недоверия и отчужденности.
  — Если б только вы дали нам знать капельку раньше, Джек. Если б заметили, как все это началось!
  — Да, простите меня, Бо, с моей стороны это легкомысленно.
  — Но, Джек, он же, можно сказать, ваше порождение, ваш отпрыск, так ведь вы всегда говорили.
  Да, так считалось, правда ведь, Бо? Это глупо, согласен.
  И укор в глазах Кейт, извечный, словно она хочет сказать: Джек, Джек, где ты, Джек?
  В жизни его, конечно, были и другие подобные случаи. Со времени окончания войны службу Бразерхуда регулярно сотрясал очередной скандал. Когда он был главой берлинской резидентуры, однажды его ночной сон прервали целых три телеграммы. «Джек, хватит спать, подымайся и мигом сюда!» Он мчится по мокрым улицам, напряженный, внимательный. Телеграмма первая: человек, о котором немедленно будет сообщено в следующей телеграмме, наш работник, раскрыт как агент советской разведки. Представьте короткую информацию связанным с вами людям прежде, чем они прочтут это в утренних газетах. После этого он долго сидел над своими шифровальными блокнотами, прикидывая: это он? или она? а может быть, я? Телеграмма вторая: фамилия из шести букв. Какого черта мне еще думать о фамилии из шести букв? Первая «М» — Господи, Миллер! — вторая «А» — о Боже, это Маккей! И так пока на свет не является имя, тебе вовсе неизвестное, из отдела, о существовании которого ты даже не слыхал, и, когда препарированное досье ложится наконец на твой стол — перед тобой возникает образ жалкого педераста-шифровальщика в Варшаве, считающего, что он ведет крайне хитрую игру в то время, как его единственной заботой было досадить начальству.
  Но все эти скандалы были лишь отдаленной пушечной пальбой, не затрагивавшей его лично. Он считал их не столько предупреждением, сколько подтверждением укоренившихся в Фирме тенденций, которые он так не одобрял: усиления бюрократизма, псевдодипломатничанья, преклонения перед американскими методами и излишним следованием американским образцам. По контрасту с этим его собственные сотрудники — штат, набранный его руками, в его мнении только выигрывали, и, когда у его дверей собрались эти охотники за ведьмами по предводительством Гранта Ледерера и его жалких мормонов-прихлебателей и, жаждя крови Пима, принялись тявкать и ссылаться на собственные свои надуманные подозрения, основанием для которых послужил лишь несколько выявленных компьютером совпадений, не кто иной, как он, Джек Бразерхуд, стукнул по столу, за которым проходило совещание, с такой силой, что стоявшие там стаканы с водой подпрыгнули: «Прекратите сию же минуту! В этой комнате не найдется ни одного мужчины и ни одной женщины, которых нельзя было бы превратить в изменника, если начать вот так копаться в их жизни, переворачивая все с ног на голову. Не может припомнить, где он находился вечером десятого числа? Значит, лжет. Ах, все-таки может припомнить? Так это он просто нагло выдумывает себе алиби! Будете продолжать ваши штучки, и каждый говорящий правду станет выглядеть откровенным лжецом, а каждый, честно исполняющий свою работу, превратится в агента, поставляющего сведения противнику! Будете продолжать в том же духе, и вы угробите наше дело так бесповоротно, как русским и не снилось! Этого вы добиваетесь?»
  И слава Богу, репутация его, и его связи, и успехи его отдела, зафиксированные в бумагах, написанных на современном жаргоне, ненавидимом им, дешевом и все же весьма удобном, помогали ему держаться на плаву и коротать день за днем, ни секунды не помышляя о том, что наступит день, когда он пожалеет, что день этот наступил.
  Он закрыл окошко и остановил машину в деревне, где его никто не знал. Он прибыл слишком рано. Ему надо было выбраться из Лондона, подальше от знакомых, от взгляда карих глаз Кейт. Дайте ему еще раз бессмысленно посовещаться о том, как свести к минимуму последствия, устройте еще одно обсуждение того, как скрыть все от американцев. Еще один полный жалости или упрека взгляд Кейт или взгляды серых солдафонов Бо, этих деревенских олухов, гордых, как китайские мандарины, в их глазах читается неприкрытая ненависть, — и Джек Бразерхуд может сказать вещи, о которых все, и в первую очередь он сам, потом пожалеют. Вместо этого он и вызвался в эту поездку, и Бо со странной готовностью заявил, что это прекрасная идея, кто же лучше его с этим справится? И, едва выйдя за порог кабинета Бо, он уже знал, что они рады его отъезду не меньше его самого.
  — И звоните, пожалуйста, регулярно! — крикнул вслед ему Бо. — Через каждые три часа, по меньшей мере. Кейт будет отмечать звонки. Правда, Кейт?
  Найджел проводил его по коридору.
  — Когда будешь звонить, я хочу, чтоб это было через секретариат. Ты не должен пользоваться прямой связью. Предварительно тебе надо будет поговорить со мной.
  «Таков приказ», — догадался Бразерхуд.
  — Разрешение носит временный характер и в любую минуту может быть ликвидировано.
  Деревянная церковная паперть, тропинка ведет по краю футбольного поля. Минуя ферму с кирпичными службами, он почувствовал, как в осеннем воздухе потянуло парным молоком.
  — Мы удаляем их слоями, Джек, — поясняет Франкель на своем нарочитом континентальном английском. — Это в том случае, если мы вообще удаляем их.
  — И по моему распоряжению, — добавляет из своего угла Найджел.
  Комната с низким потолком не имеет окон и освещена слишком ярко. Охранник глядит в глазок, по стенам, за своими высокими столами расположились седоватые сотрудники Франкеля. Они запаслись термосами и угощают друг друга сигаретами. Так ведут себя, придя на скачки. Франкель толст и уродлив, этакий латышский метрдотель. Вербовал его Бразерхуд, и продвигал его тоже Бразерхуд. А теперь тот должен расхлебывать кашу, которую заварил Бразерхуд. Что ж, бывает. Три часа утра. С тех пор как все произошло, минуло лишь шесть часов.
  — В первый день, Джек, мы удаляем только главных агентов — Угря и Часовщика в Праге, Вольтера в Будапеште, Артиста в Гданьске.
  — Когда начинаем? — спрашивает Бразерхуд.
  — Когда Бо махнет флажком, и никак не раньше, — отвечает Найджел. — Мы еще оцениваем ситуацию и все еще не исключаем возможной безупречности и непогрешимости Пима как специалиста, — говорит Найджел так, будто слова эти ему трудно произнести.
  — Мы удаляем их очень тихо, Джек, — говорит Франкель. — Без прощальных приветствий и букетов цветов, оставленных соседям, без поисков кошки, которая куда-то запропастилась. День второй посвящается радистам, день третий — подстраховочным, нижним чинам. День четвертый, если кто останется.
  — Как мы на них выходим? — осведомляется Бразерхуд.
  — Не вы, а мы выходим, — говорит Найджел.
  Кейт прошла с ними внутрь. Кейт — это наша английская старая дева, бледная, красивая, с точеными чертами, тоскующая в свои сорок о несостоявшихся романах. При этом Кейт — все та же прежняя Кейт, он ясно читает это в ее глазах.
  — Бывает, мы перехватываем их на улице, когда они отправляются на работу, — продолжает Франкель. — Бывает, колотим в дверь, передаем через друзей, оставляем где-нибудь записку. Пригодны любые способы, в том случае, если они еще не использованы.
  — Здесь-то ты и пригодишься, если до этого дойдет, — поясняет Найджел. — Будешь говорить, что использовалось, а что нет.
  Франкель задержался возле карты Восточной Европы, и Бразерхуд, отступив на шаг, ждет. Главные агенты отмечены красным, нижние чины — синим. Насколько легче удалить цветной кружочек, чем человека! Глядя на карту, Бразерхуд вспоминает вечер в Вене. Пим разыгрывает роль хозяина, а Бразерхуд — важного гостя, присланного из Лондона для выражения благодарности за десять лет безупречной службы. Помнятся любезная чешская речь Пима, шампанское, медали, рукопожатия, заверения, медленные вальсы под граммофон и эта коренастая парочка в коричневых тонах — он физик, она служащая чешского Министерства внутренних дел, очевидные любовники, — их лица так и сияют от возбуждения, когда они кружатся по гостиной под мелодии Иоганна Штрауса.
  — Итак, когда вы приступаете? — вновь спрашивает Бразерхуд.
  — Джек, это решает Ею, — продолжает гнуть свое Найджел, проявляя подозрительное терпение.
  — Джек, Пятый этаж полагает, что самое важное — это сохранять видимость кипучей деятельности и вести себя как обычно, как ни в чем не бывало, — говорит Франкель, вынимая из письменного стола пачку телеграмм. — Используются почтовые ящики? Значит, надо опорожнять их, как обычно. Радиограммы? Шлите сигналы, как обычно, придерживаясь обычного расписания, в надежде, что противник слушает.
  — Это сейчас самое важное, — говорит Найджел так, словно любого слова, сказанного Франкелем, недостаточно, пока этого не подтвердит он. — Соблюдение обычного распорядка во всех сферах. Преждевременный шаг может оказаться роковым.
  — Как и запоздалый, — говорит Бразерхуд, и синие глаза его начинают метать гневные искры.
  — Там вас ждут, Джек, — говорит Кейт, она хочет сказать: «Хватит, выйди».
  Но Бразерхуд непоколебим, все равно это бесполезно.
  — Так сделайте это сейчас, — обращается он к Франкелю. — Приведите их в посольство. Передайте предупреждение по радио. Поступите решительно.
  Найджел ни слова не отвечает. Франкель взглядом ищет у него поддержки, но Найджел, скрестив руки, смотрит через плечо одной из помощниц Франкеля, печатающей сообщение.
  — Мы не можем привезти в посольство этих мальчиков, — говорит Франкель и, повернувшись к Найджелу, делает многозначительную гримасу. — Verboten.[30] Самое большее, на что мы способны, когда получим соответствующее распоряжение с Пятого этажа, это выправить им документы, снабдить деньгами, транспортом, ну и прочесть молитву-другую, конечно. Верно ведь, Найджел?
  — Если получим соответствующее распоряжение, — уточняет Найджел.
  — Угорь поедет на восток, — говорит Бразерхуд. — Его дочь учится в Бухарестском университете. Он отправится к ней.
  — Пусть так, а куда он отправится потом? — говорит Франкель.
  Голос Бразерхуда почти срывается на крик. Никакие увещевания Кейт не помогают.
  — На юг, в эту чертову Болгарию, куда ж еще! Если назначить ему время и место, можно послать самолет и переправить его в Югославию.
  Теперь и Франкель повышает голос.
  — Выслушай меня, Джек, хорошо? Найджел подтвердит это и ты, а не то получается, что я все время все отвергаю. Никакие самолеты, никакие посольства, никакие стычки на границе для нас невозможны, сейчас не шестидесятые годы. И не пятидесятые с сороковыми. Мы не разбрасываемся самолетами и не раскидываем наших летчиков по Восточной Европе, словно конопляные семечки. Нам почему-то не улыбается мысль о приеме, который противник окажет нам и нашим агентам.
  — Хорошо сказано, — поддакивает Найджел с должной мерой удивления.
  — Я вынужден сказать тебе это, Джек. Вся твоя сеть в настоящий момент… Министерство иностранных дел даже в мусорный ящик ее побрезгует выбросить, ведь я прав, Найджел, не так ли? Ты пария, Джек. Уайтхолл должен обернуть руку полиэтиленом, прежде чем обменяться с тобой рукопожатием. Верно, Найджел?
  Тут, как бы услышав собственные слова со стороны, он внезапно замолкает. Он кидает взгляд на Найджела, но не получает поддержки. Встретившись глазами с Бразерхудом, он смотрит на него долго, пристально и, как ни странно, с некоторой опаской — так мы разглядываем кладбищенские памятники, напоминающие нам и о нашей бренности. «Я лишь выполняю приказ, Джек. Не смотри на меня так. И будь здоров».
  Бразерхуд медленно идет по лестнице Впереди него — Кейт. Кейт замедляет шаг и протягивает ему руку, чтобы поддержать. Он делает вид, что не замечает.
  — Когда я тебя увижу? — спрашивает она.
  Бразерхуд словно на ухо стал туговат.
  * * *
  Обязанности, лежавшие на плечах Тома Пима в это утро, были обычными обязанностями его первого месяца в школе, где он был старостой и капитаном «Панд». В этот день «Панды» заступали на недельное дежурство. Сегодня и последующие шесть напряженных дней Том должен будет звонить по утрам в колокол, помогать сестре-хозяйке в душевой и перед завтраком проводить перекличку. Сегодня воскресенье, значит, он должен еще отвечать за отправку писем, и читать Поучение в часовне, и проверять соблюдение чистоты и порядка в раздевалках. Потом наконец наступил вечер, но он должен будет председательствовать на собрании комитета, который рассматривает предложения учеников о том, как улучшить их быт, и, сведя все воедино и отредактировав, представить эти предложения суду и мучительным размышлениям мистера Керда, директора школы. Мучительным. Керд ничего не делает легко и в любом споре всегда понимает правоту обеих сторон. А когда он, так или иначе, провернет все эти многочисленные дела и позвонит в колокол, возвещая отбой, уже будет не за горами утро понедельника. В прошлую неделю дежурили «Львы», и дежурили хорошо. Мистер Керд заключил с резкой убежденностью, что «Львы» проявили во время своего правления истинно демократический подход при голосовании и формировали комиссии для согласования каждого спорного момента. В часовне, ожидая, когда замрут последние слова гимна, Том искренне молился за своего покойного деда, за мистера Керда и за то, чтобы в среду на матче в пух и прах разделать команду колледжа Святого Спасителя из Ньюбери, хотя и опасался еще одного унизительного поражения, так как мистер Керд до конца не был уверен в пользе спортивных соревнований. Но горячее всего он молился о том, чтоб поскорее наступила суббота, если ей когда-либо суждено наступить, — в субботу и «Панды» удостоятся похвалы мистера Керда, потому что разочаровать мистера Керда Том не мог.
  Том был долговяз и уже перенял у отца характерную для британских чиновников прыгающую походку. Высокий лоб взрослил его, и, возможно, этим объяснялось его выдвижение на столь высокий пост в школе. Наблюдая, как он, сцепив руки за спиной, поднимается со своей скамьи старосты, шагнув в проход, заглядывает в алтарь, а потом поднимается на кафедру, можно было подумать, что перед вами не ученик, а один из преподавателей школы мистера Керда, штат которой был весьма молод.
  Только его ломающийся голос изобличал в нем подростка, спрятавшегося под этой солидной наружностью. Том почти не слышал, что он читал. Поучение он знал сызмальства и в чтении его практиковался столько раз, что выучил его наизусть. И все же теперь, когда надо было выступать с ним, черные и красные строки словно потеряли для него всякий смысл. Только вид двух его больших пальцев, изгрызанных, с заусенцами, вдавленных по обе стороны от него в кафедру, и седой головы, возвышавшейся в заднем ряду над головами остальной паствы, возвращал его к действительности. Не будь этого, он воспарил бы в небо и плавал бы там подобно его воздушному шару, который в День Поминовения проделал путь до Мейденхеда и приземлился там, с его фамилией вместе, на заднем дворе у одной пожилой дамы, в результате чего Том получил пять фунтов на книжку, потому что сына пожилой дамы, как она сообщила в своем письме, тоже звали Том и он служил в страховой конторе «Ллойд».
  «Я один трудился в давильне, — к удивлению своему, басом возгласил он, — и никто из людей там не пришел мне на помощь… так и их сокрушу я в своем гневе и раздавлю в ярости своей». Эти полные угрозы слова испугали его, и он удивился, зачем он говорит их и к кому обращает.
  «И кровь их окропит мои одежды и окрасит их алым».
  Продолжая читать и чувствуя, как брюки его прилипают сзади под коленками, Том размышлял о некоторых других вещах, заботивших его, хоть до этого момента он, возможно, об этом и не подозревал. Не знал он также, что даже занятый какой-нибудь работой, мозг его не сможет отрешиться от того, что происходит вокруг. В пятницу в спортивном классе он думал о проблемах латинской грамматики. Вчера на латыни он беспокоился о том, что мама его пьет. А в ходе разбора французского предложения он вдруг понял, что, несмотря на их пылкую переписку, Бекки Ледерер он разлюбил, предпочтя ей одну из дочерей школьного казначея. Мозг его под напряжением становился чем-то вроде куска подводного кабеля в их физической лаборатории — сначала провода передают сообщения нормально, действуя как положено, но потом вдруг, как не видимый глазу косяк рыбы, всплывают сообщения, которые совершенно не предназначались для передачи. Вот так же и его сознание сейчас. Когда он выкрикивал священные слова Писания, стараясь, чтоб голос его звучал пониже, звенел надтреснутым колоколом, гулко отдаваясь вдали.
  «Ибо день мщения в сердце моем и год искупления грядет», — произнес он.
  А думал он о воздушных шарах, и о Томе из страховой конторы, и о том, какой ужас будет, если он провалится на экзаменах, и о дочери казначея, как она мчалась на велосипеде, а встречный ветер облепливал блузкой ее грудь, и Том беспокоился, сможет ли проявить демократический подход помощник капитана «Панд» Картер Мейджер и предотвратит ли он вечером скандал в комитете. Но существовала мысль, которую сознание его отвергало, а все другие мысли были только подменой ее. Мысль эту он не мог облечь в слова или даже в живые образы, потому что она была такой страшной, что, допустив, ее можно было превратить в реальность.
  — Как бифштекс, сынок? — спросил Джек Бразерхуд после паузы, которая длилась, казалось бы, всего-то секунд двадцать, за завтраком в отеле «Дигби», их излюбленном месте.
  — Экстракласс, дядя Джек, спасибо, — ответил Том.
  Не считая этих слов, завтрак их проходил в молчании.
  У Бразерхуда была с собой его «Санди телеграф», у Тома научно-фантастический роман, который он перечитал уже не в первый раз, потому что в этой книге все кончалось хорошо, а другие таили в себе угрозу. Дядя Джек, как никто, знает, что надо делать. Даже папа так ясно не понимает того, что каждый раз все должно быть одинаково, но отличаться крохотными, восхитительными деталями. А дядя Джек знает, как надо делать, чтобы день этот проходил тихо и безмятежно и в то же время был наполнен до отказа чередой различных дел. И что в течение всего дня такая вещь, как школа, должна быть совершенно вычеркнута из памяти, словно даже и вопроса не стоит о том, чтобы возвращаться в нее. Лишь потом, в самом конце, в самые последние минуты, должна быть упомянута школа и с нею — перспектива возвращения.
  — Хочешь еще кусок?
  — Нет, спасибо.
  — А йоркширского пудинга?
  — Да, пожалуйста. Немножко.
  Бразерхуд шевельнул бровями в сторону официанта, и официант явился мгновенно, как всякий официант, к которому обращался дядя Джек.
  — От папы есть что-нибудь?
  Том не смог сразу ответить, потому что глаза вдруг защипало и стало трудно дышать.
  — Послушай, — сказал Бразерхуд, отложив газету, — что это ты?
  — Да это я из-за Поучения, — сказал Том, борясь со слезами. — Все уже прошло.
  — Ты великолепно прочел это Поучение. А если кто станет утверждать обратное, врежь ему как следует!
  — Я перепутал дни, — пояснил Том, все еще силясь сдержаться. — Мне надо было читать другую главку, а я забыл.
  — Ну и плюнь, что перепутал, — прорычал Бразерхуд столь выразительно, что пожилая пара за соседним столиком обратила к нему головы. — Если вчерашний текст хорош, так вреда не будет послушать его дважды. Выпей еще лимонада.
  Том кивнул, и Бразерхуд, заказав лимонад, опять принялся за свою «Санди телеграф».
  — Может, они и не поняли этого, — бросил он презрительно.
  Но вся беда была в том, что Том вовсе ничего не перепутал, он прочел верный текст. Он знал это точно и подозревал, что и дядя Джек это знает. Просто ему требовалась причина для слез, более обыденная, чем эти косяки мыслей, что вьются вокруг кабеля в его голове, и та мысль, которую отвергало его сознание.
  Они порешили обойтись без пудинга, чтобы не тратить зря такой прекрасный день.
  Шугарлоуф-хилл был меловым бугром в беркширских холмах, обнесенным колючей проволокой Министерства обороны с запретительной надписью, и место это Тому казалось лучшим в мире, не считая его родного Плаша. Ни катание на лыжах с отцом в Лехе, ни Вена и велосипедные прогулки с мамой, ни одно из мест, где он побывал или мечтал побывать, не вызывали такого чувства уединенности, избранности, которое охватывало на этом холме, защищенном от врагов колючей проволокой, где Джек Бразерхуд и Том Пим — крестный и крестник, лучшие друзья — могли по очереди метать из катапульты глиняные мишени, сбивая их из двадцатикалиберки Тома. Когда они впервые очутились здесь, Том не поверил своим глазам. «Здесь же закрыто, дядя Джек!» — запротестовал он, увидев, что дядя Джек притормаживает. Все шло так хорошо в тот день — и вдруг все испортилось! Они проехали десять миль по карте, чтобы, к огорчению Тома, встать возле наглухо запертых белых ворот, за которые нельзя было проникнуть! Прекрасный день пропал, и уж лучше бы он опять вернулся в школу к своим добровольно-принудительным занятиям!
  — Тогда беги туда и крикни «Сезам, откройся!», — посоветовал дядя Джек, вручая Тому вытащенный ключ.
  Том и оглянуться не успел, как внушительные белые ворота распахнулись и, пропустив их, тут же опять захлопнулись, и вот они уже получили особую привилегию — въехать на этот холм и, открыв багажник, вытащить оттуда заржавленную катапульту, которую дядя Джек, оказывается, прятал там, ни словом не обмолвившись в течение всего завтрака. А следом за этим Том выбил девять из двадцати, а дядя Джек — целых восемнадцать, потому что он был отличным стрелком, да он и все делал отлично, несмотря на то, что был таким старым, и он никогда не поддавался и не подыгрывал никому, даже Тому, и если Том обыграет когда-нибудь дядю Джека, то в честном поединке, к чему они оба и стремятся, что ясно без всяких слов. И сегодня Тому нужно было именно это, и ничто другое — пообщаться, как всегда, помериться силами, провести время за обычной беседой, которую дядя Джек так хорошо умел вести. Том хотел запрятать самые страшные из своих мыслей в глубокой норе, схоронить их от глаз людских до того момента, когда придет его черед отдать жизнь за Англию.
  Напряжение снимала сама прогулка на вольном воздухе. Дело было даже не в дяде Джеке. Том был не слишком разговорчив, а откровенничать он и вовсе не любил. Но такой хороший день бодрил и словно обновлял душу. Причиной было хлопанье выстрелов, шум октябрьского ветра, хлещущего по кустам и пробиравшегося за горловину школьного свитера. И неожиданно он начинал говорить по-взрослому, вместо того чтобы хныкать и повизгивать под одеялом, прижимая к себе надувную игрушку — ребячество, которое свободомыслящий мистер Керд поощрял. Внизу, в речной долине, ветра не было совсем, а было лишь утомленное осеннее солнце да шелестели опавшие бурые листья на тропинке-бечевнике. Но здесь, на вершине мелового бугра, ветер несся, как поезд в тоннеле, увлекая Тома за собой. Ветер гремел и хохотал, сотрясая новую башню Министерства обороны, возведенную за то время, что они не были здесь.
  — Если мы собьем эту башню, сюда проникнут эти черти русские! — прокричал дядя Джек, сложив ладони рупором. — Мы ведь этого не желаем, правда?
  — Не желаем!
  — Так тому и быть. Чем же нам тогда заняться?
  — Поставить катапульту вот здесь, рядом с башней, и стрелять! — весело крикнул Том ему в ответ и почувствовал, что вместе с криком этим его покидают последние тревоги, плечи расправляются и что этому ветру, веющему над вершиной, он может доверить все, сказав что угодно и про кого угодно.
  Дядя Джек запустил для него десять глиняных мишеней, и он сбил восемь одиннадцатью патронами, что было его абсолютным рекордом, учитывая ветер. И когда наступил черед Тома запускать, дядя Джек очень старался сравнять с ним счет. И сравнял, и Том еще больше полюбил его за это. Он не хотел победы над дядей Джеком, над папой — да, может быть, но не над дядей Джеком, потому что, если победить его, кто же тогда останется? Из следующей десятки Том сбил уже меньше, потому что у него заболели руки, а значит, то была не его вина. Но дядя Джек стоял как скала и не горбился, даже перезаряжая ружье.
  — Четырнадцать из восемнадцати! — крикнул Том, он собирал пустые гильзы. — Вот это стрельба, я понимаю! — И потом, так же громко и весело: — А у папы все в порядке?
  — Почему бы нет? — крикнул ему в ответ Бразерхуд.
  — Он показался мне грустным, когда приезжал в последний раз после дедушкиных похорон, вот почему.
  — Уж наверное, он был грустным! Как бы ты себя чувствовал, закопав в землю своего отца?
  Они по-прежнему разговаривали криком, из-за ветра. Это была легкая беседа за перезарядкой двадцатикалиберки и установкой катапульты для следующего этапа соревнования.
  — Он все время рассуждал о свободе, — прокричал Том. — Говорил, что свободу никто не даст, пока сам ее не возьмешь. Мне даже надоел этот разговор.
  Дядя Джек был так поглощен патронами, что Том не понял, слышал ли он его. А если слышал, то заинтересовался ли.
  — Он прав, — сказал Бразерхуд, щелкая затвором. — Слово «патриотизм» в наши дни превратилось в ругательство.
  Том пустил мишень и смотрел, как она закрутилась и рассыпалась в прах от прекрасного попадания дяди Джека.
  — Вообще-то он не о патриотизме говорил, — пояснил Том.
  — Да?
  — По-моему, он хотел сказать, что если мне плохо, то мне надо бежать. И в письме он это говорил. Словно бы…
  — Да?
  — Словно бы он советовал мне сделать то, что он не сделал сам, когда учился в школе. Немножко это странно.
  — По-моему, ничего странного в этом нет. Просто он проверяет тебя, и все. И говорит, что если ты мечтаешь о побеге, то дверь открыта. По твоему рассказу судя, это выглядит скорее как проявление доверия. Ни у кого из мальчиков нет такого отца, Том.
  Том выстрелил и промахнулся.
  — А, строго говоря, о каком письме речь? — спросил Бразерхуд. — Я думал он приезжал и повидался с тобой.
  — Это так. Но еще он и письмо написал. Очень длинное письмо. И я подумал, что это странно, — не удержавшись, опять повторил Том новое понравившееся ему словечко.
  — Ну ясно. Он же был расстроен. Что ж в этом такого? Его старик умирает, и он садится и пишет письмо сыну. Можешь гордиться — хороший выстрел, мальчик мой. Хороший выстрел.
  — Спасибо, — поблагодарил Том и с гордостью проследил, как дядя Джек делает запись, отмечая счет. Счет всегда отмечал дядя Джек.
  — Но в письме этого не было, — смущенно сказал Том. — Он не был расстроен. Он был доволен.
  — Он так написал? Неужели?
  — Он написал, что дедушка искорежил в нем его добрые чувства и что он хочет сам искорежить эти чувства во мне.
  — Так проявилось в нем расстройство, — невозмутимо заявил Бразерхуд. — Кстати, папа говорил когда-нибудь о тайном убежище? Тихом месте, где он мог бы обрести столь заслуженный им покой?
  — Да нет…
  — Но у него есть такое место, правда ведь?
  — Да нет…
  — Где же оно находится?
  — Он сказал, что я не должен никому говорить.
  — Тогда не говори, — отрезал дядя Джек.
  И после этого ни с того ни с сего разговор об отце стал настоятельной потребностью и необходимым признаком демократического подхода школьного старосты. Мистер Керд говорил, что долг воспитанных людей жертвовать тем, чем они дорожат в жизни больше всего, а Том любил отца до самозабвения. Он ощущал на себе пристальный взгляд Бразерхуда и был доволен тем, что заинтересовал его, хоть этот интерес не производил впечатления очень уж одобрительного.
  — Ведь вы знакомы с ним очень давно, дядя Джек, правда? — спросил Том, залезая в машину.
  — Если тридцать пять лет считать давним сроком.
  — Да, это давно, — сказал Том, которому и неделя казалась порядочным сроком. В машине ветра совершенно не чувствовалось. — А если у папы все в порядке, — сказал Том с деланной развязностью, — то почему его разыскивает полиция? Вот что я хотел бы знать!
  * * *
  — Будешь гадать нам сегодня, Мэри-Лу? — спросил дядя Джек.
  — Сегодня не буду, милый, я не в настроении.
  — Да ты всегда в настроении, — сказал дядя Джек, и они оба громко расхохотались, а Том покраснел.
  Мэри-Лу была цыганкой, так сказал дядя Джек, хотя Тому она показалась больше похожей на пиратку. Она была толстозадой и черноволосой, с густо накрашенным ртом, от помады казавшимся еще больше — вот так же рисовала себе рот помадой фрау Бауэр в Вене. Она пекла пирожные и делала чай со сливками в деревянном павильончике, приютившемся на муниципальном лугу. Том попросил себе яйца всмятку, и яйца оказались очень вкусными и свежими, совсем как в Плаше. Дядя Джек заказал себе чаю и фруктовое пирожное. Он словно напрочь забыл о том, что рассказал ему мальчик, а мальчик был только рад этому, потому что от свежего воздуха у него разболелась голова и его одолевали, смущая его, собственные мысли. Через два часа восемь минут ему предстояло позвонить в колокол, зовущий к вечерне. Он думал, что хорошо бы ему последовать папиному совету и устроить побег.
  — Так что ты там говорил насчет полиции? — несколько рассеянно спросил Бразерхуд, когда Том уже давно решил, что дядя Джек забыл его слова или не расслышал.
  — Они приходили к Керду. И Керд вызывал меня.
  — Мистеру Керду, сынок, — вполне благодушно поправил его Бразерхуд, запив эти слова щедрым глотком чая. — А когда?
  — В пятницу. После регби. Мистер Керд вызвал меня, и там был мужчина в плаще. Он сидел в кресле мистера Керда. Он сказал, что он из Скотлэнд-Ярда и ему нужен папа и не знаю ли я случайно, где он проводит отпуск, потому что после похорон дедушки папа взял отпуск, но по рассеянности не сказал никому, где он будет.
  — Выдумки? — сказал Бразерхуд после долгой паузы.
  — Верно, сэр. Так оно и было.
  — Раньше ты говорил «они приходили».
  — Я хотел сказать «он».
  — Рост?
  — Метр семьдесят пять.
  — Возраст?
  — Сорок лет.
  — Цвет волос?
  — Как у меня.
  — Гладко выбрит?
  — Да.
  — Глаза?
  — Карие.
  Это была игра, в которую они раньше часто играли.
  — Машина?
  — От станции он взял такси.
  — Откуда тебе это известно?
  — Его привез мистер Меллор. Он возит меня на виолончель и гоняет такси от стоянки, что возле станции.
  — Не ошибись, мальчик. Он приехал на машине мистера Меллора? И сам рассказал тебе, что сошел с поезда?
  — Нет.
  — Меллор рассказал?
  — Нет.
  — Так кто же сказал, что он из полиции?
  — Мистер Керд, сэр. Когда знакомил меня с ним.
  — Во что он был одет?
  — Он был в костюме, сэр. В сером костюме.
  — Он сказал, в каком он чине?
  — Инспектора, сэр.
  Бразерхуд улыбнулся. Чудесной, успокаивающей, ласковой улыбкой.
  — Ну и дурачок ты! Это был инспектор Министерства иностранных дел. С папиной работы. Не из какой не из полиции, а из отдела кадров, мелкая сошка, которому делать нечего, а Керд, как всегда, все перепутал.
  Том готов был его расцеловать. Он почти потянулся сделать это. Он выпрямился и даже стал как будто выше ростом, ему захотелось уткнуться лицом в твидовую спортивную куртку дяди Джека. Конечно же, человек этот не из полиции. Ведь у него не было ни тяжелых ботинок, ни ежика волос на голове, как обычно носят полицейские, ни этой особой манеры — холодновато-отчужденной при всей вежливости. Все встало на свои места, радостно подумал Том. Как это всегда умеет сделать дядя Джек.
  Бразерхуд протянул ему свой носовой платок, и Том вытер им глаза.
  — Ну а что же ты ему сказал? — спросил Бразерхуд. И Том объяснил, что он тоже не знает, где папа сейчас находится. Был какой-то разговор, что до возвращения в Вену он хочет на несколько дней съездить в Шотландию. И когда папа заговорил об этом, вид у него стал виноватый, словно он совершает бог весть какое преступление. После того как Том рассказал своему дяде Джеку все, что помнил о разговоре с инспектором, и вопросы, которые тот задавал, и номер телефона, который тот оставил на случай, если папа объявится — у Тома этого номера не было, но мистер Керд сохранил его, — дядя Джек отправился в апартаменты Мэри-Лу, где был аппарат, и позвонил Керду и получил разрешение для Тома продлить освобождение до 9 часов по причине неотложных семейных дел, требующих обсуждения.
  — А звонить в колокол? — встревоженно спросил Том.
  — Картер Мейджер займется этим, — отвечал дядя Джек, который улавливал и понимал абсолютно все.
  Он должен был также переговорить с Лондоном, потому что так задержался, и дал Мэри-Лу поэтому дополнительные пять фунтов «в ее рождественский чулочек», как он выразился, отчего их опять принялся разбирать смех, но на этот раз к веселью присоединился и Том.
  * * *
  Почему речь зашла о Корфу, Том впоследствии вспомнить не мог, так как определенной нити разговор их потом уже не имел — они просто болтали без разбору обо всех событиях, происшедших с тех пор, как они виделись в последний раз, а ведь виделись они еще до летних каникул, и, значит, накопилась масса всего, что надо было обсудить. На Тома нашло удивительно разговорчивое настроение, он был болтлив, как давно, а может быть, и вообще никогда не бывал. Дядя Джек располагал к этому, обладая редкой смесью терпимости и строгости — прекрасное сочетание в глазах Тома, которому нравилась и надежность дяди Джека, и его твердые принципы.
  — Как подготовка к конфирмации? — спросил Бразерхуд.
  — Хорошо, спасибо.
  — Ты теперь взрослый, Том. Никуда не денешься. В некоторых странах тебя бы уже обрядили в солдатскую форму.
  — Я знаю.
  — Чем ты будешь заниматься, еще не решил?
  — Окончательно нет, сэр.
  — Все еще метишь в Сэндхерст?
  — Да, сэр. И в дедушкин полк меня бы взяли, если б я выдержал испытания.
  — Значит, предстоит зубрежка, да?
  — Да, я уже начал, сэр.
  Тут дядя Джек придвинулся ближе и понизил голос.
  — Не знаю, должен ли я тебе это говорить, сынок, но все же скажу, потому что, думаю, ты уже научился хранить секреты. Научился?
  — Мне доверяли множество секретов, и я никому не говорил ни слова, сэр.
  — Твой отец на самом деле находится на секретной работе. Я думаю, ты уже догадался об этом. Правда?
  — Вы ведь тоже на секретной работе, да, сэр?
  — И работа его очень важная. Но он должен о ней помалкивать. Во имя блага своей страны.
  — И во имя вашего блага, — сказал Том.
  — Многое в его жизни скрыто от посторонних глаз.
  — А мама знает?
  — Вообще-то знает. Но в деталях — очень мало. Так мы работаем. Если иной раз тебе кажется, что папа лжет и увиливает, что-то скрывая, ты можешь быть совершенно уверен, что дело тут в его работе и верности присяге. Для него это большое напряжение. Как и для всех нас. Секретность изматывает.
  — Это опасно? — спросил Том.
  — Временами. Вот почему мы даем ему телохранителей. Вроде тех парней на мотоциклах, что следовали за ним в Греции и ошивались возле его дома.
  — Я их видел! — взволнованно воскликнул Том.
  — Вроде того высокого и тощего с усами, что подходил к нему на крикетном матче…
  — Да, да, подходил! В соломенной шляпе!
  — А бывают задания у твоего отца настолько секретные, что ему приходится совершенно скрываться. И даже телохранители не знают его адреса. Знаю его лишь я. Но больше никто в мире не знает и не должен знать. И если этот инспектор опять придет к тебе или мистеру Керду, или кто-нибудь другой придет, ты должен сказать им все, что тебе известно, и тут же сообщить об этом мне. Я оставлю тебе номер особого телефона, и мистеру Керду оставлю. Твой отец достойный человек, ему надо помочь, и помощь эту он получит.
  — Рад это слышать, сэр, — сказал Том.
  — Теперь еще одно. В письме, которое он написал тебе, речь тоже шла об этих вещах?
  — Не знаю. Я не до конца его прочел. Там было много насчет перочинного ножа Сефтона Бойда и какой-то надписи в преподавательской уборной.
  — Кто этот Сефтон Бойд?
  — Мой друг. Он учится со мной.
  — Он что, и папин друг тоже?
  — Нет, папа дружил с его отцом. Они тоже вместе учились.
  — Ну а что ты сделал с этим письмом?
  Бог весь что. Комкал его, пока оно не стало жестким и колючим. Но этого Том не сказал. Он лишь вручил дяде Джеку то, что осталось от письма, и дядя Джек пообещал не потерять его, а в следующий раз при встрече обсудить с ним письмо, если в нем содержится что-то, что необходимо обсудить. Дядя Джек вообще-то в этом сильно сомневался.
  — А конверт у тебя остался?
  Нет, конверта у Тома не было.
  — Тогда откуда он его послал? Это нам даст кое-какой ключ, если ключ нам понадобится.
  — Там был штемпель Рединга.
  — От какого дня?
  — От вторника, — грустно сказал Том, — но может быть, письмо было послано в понедельник, уже после закрытия почты. Я подумал, что он отправился обратно в Вену вечером в понедельник. Если не поехал в Шотландию, конечно.
  Но дядя Джек словно не слышал, потому что опять вернулся к теме Греции, продолжая игру, которую оба они называли «следственные показания», и допрашивал мальчика насчет того долговязого с усами, который был тогда на крикетной площадке на Корфу.
  — Наверное, ты забеспокоился, когда его увидел, правда, сынок? Подумал, что папе его появление радости не доставляет, несмотря на то, что держится он так по-дружески. То есть я хочу сказать, если они такие уж друзья, то почему же папа не пригласил его домой повидаться с мамой? Предполагаю, что, когда ты все это взвесил, тебе стало не по себе. Ты не одобрил этой непонятной встречи возле самого порога дома.
  — Наверное, — согласился Том, как всегда, восхищаясь проницательностью всеведущего дяди Джека. — Он схватил папу за руку.
  Они вернулись в «Дигби». Том теперь повеселел, он мог облегченно перевести дух, что возвратило ему аппетит, поэтому он попросил себе бифштекс, а пока будет жариться мясо — картофельные чипсы. Себе Бразерхуд заказал виски.
  — Рост? — спросил Бразерхуд, опять принимаясь за их игру.
  — Метр восемьдесят.
  — Так, отлично. Цвет волос?
  Том колебался.
  — Серо-буро-малиновый в полосочку, — сказал он.
  — Что за бред такой!
  — На нем была соломенная шляпа. Волосы было трудно разглядеть.
  — То, что он был в соломенной шляпе, мне известно. Потому я и спрашиваю тебя. Цвет волос?
  — Русые, — наконец решился Том. — Русые, золотистые от солнца и лоб большой, как у настоящего гения.
  — Интересно, черт возьми, как это солнце проникло через шляпу?
  — Ну, серо-русые, — согласился Том.
  — Так и говори. Два очка, не больше. А лента на шляпе?
  — Красная.
  — Господи!
  — Лента была красная.
  — Три очка. Какого цвета борода?
  — Бороды у него не было. Кустистые усы, брови толстые, как у вас, но не такие мохнатые, глаза бегают.
  — Три очка. Фигура?
  — Сутулый, походка неровная.
  — Что еще за неровная такая?
  — Ну, вроде ныряющая. Словно море волнуется, а ты ныряешь на волнах. Неровная — это когда человек идет будто у него ноги разные.
  — Ты хочешь сказать, он хромает?
  — Да.
  — Так и говори. На какую ногу?
  — На левую.
  — А если подумать?
  — На левую.
  — Три очка. Возраст?
  — Семьдесят.
  — Не болтай глупостей!
  — Но он старый!
  — Семидесяти ему нет! Мне нет семидесяти. Даже шестидесяти нет. Вернее, только что исполнилось. Разве он старше меня?
  — Тех же лет.
  — В руках держал что-нибудь?
  — Портфель. Серый, как будто из слоновьей кожи. И он был жилистый, как мистер Тумс.
  — Кто это Тумс?
  — Наш спортивный воспитатель. Он преподает борьбу айкидо, а еще географию. Он убивал людей ногами, хотя это и не по правилам.
  — Хорошо, жилистый, как мистер Тумс, держал портфель из слоновьей кожи. Два очка. В другой раз избегай субъективных ссылок.
  — А что это такое?
  — Мистер Тумс. Тебе он известен. Мне — нет. Не сравнивай одного неизвестного мне человека с другим, которого я тоже не знаю.
  — Вы сказали, что знаете его, — сказал Том, взбудораженный возможностью поймать дядю Джека.
  — Знаю, знаю. Просто я шучу. Была у него машина, у этого твоего дядечки?
  — «Вольво». Взятая напрокат у мистера Калуменоса.
  — Откуда ты знаешь?
  — Он всем ее дает напрокат. Приходит в порт и слоняется там, и, если кто-нибудь хочет взять напрокат машину, мистер Калуменос дает ему свой «вольво».
  — Цвет?
  — Зеленая. И вмятина на крыле, номер, зарегистрированный на Корфу, и на антенне чека, как лисий хвост, и…
  — Машина красная.
  — Нет, зеленая.
  — Очки не засчитываются, — твердо объявил Бразерхуд, к возмущению Тома.
  — Почему это?
  Бразерхуд растянул рот в хищной улыбке.
  — Это ведь не его машина, правда же? Откуда тебе знать, что машину нанял именно тот, усатый, если в ней еще было двое? Ты утратил объективность, сынок.
  — Но он же главный!
  — Откуда ты взял? Это все догадки. Занимаясь домысливанием, можно бог знает до чего додуматься! Тебя когда-нибудь знакомили с тетей Поппи, сынок?
  — Нет, сэр.
  — А с дядей Поппи?
  Том прыснул.
  — Нет, сэр.
  — А имя мистера Уэнтворта тебе что-нибудь говорит?
  — Нет, сэр.
  — Никаких ассоциаций?
  — Нет, сэр. Похоже, это какое-то место в Суррее.
  — Правильно, сынок. Никогда не выдумывай, если не знаешь, но от тебя чего-то ждут. Это правило известное.
  — Вы опять шутили, да?
  — Может быть. Когда папа пообещал опять с тобой увидеться?
  — Он не обещал.
  — А вообще он назначает с тобой встречи?
  — Скорее, нет.
  — Значит, волноваться не о чем?
  — Только вот письмо.
  — А что письмо?
  — Он пишет словно перед смертью.
  — Выдумки. Воображение. Хочешь поделиться еще чем-нибудь, что знаешь? Тайное место, куда скрылся папа? Хотя ладно. Мы и так знаем. Он дал тебе адрес?
  — Нет.
  — Название ближайшего шотландского городка?
  — Нет. Сказал только: «В Шотландии». На море в Шотландии, где он сможет писать, потому что никто не будет его тревожить.
  — Он сказал тебе все, что только мог сказать, Том. Сказать больше ему не разрешено. Сколько комнат там у него?
  — Он не говорил.
  — А покупками кто для него занимается?
  — У него там классная хозяйка. Старушка.
  — Он хороший человек. И к тому же умный. И она хорошая женщина. Тоже из наших. И перестань волноваться. — Дядя Джек покосился на циферблат своих часов. — Так. Кончай с едой и закажи себе еще лимонаду. Мне нужно сделать одно маленькое дельце.
  Все еще улыбаясь, он прошел к двери, на которой были изображены значок туалетов и телефона. Том прирожденный сыщик. Большая удача для дяди Джека. И чувство юмора у них очень сходное, к их взаимному удовольствию.
  * * *
  У Бразерхуда была жена и был дом в Ламбете, и в принципе он мог бы отправиться туда. Была у него и другая жена, в его загородном доме с Саффолке, правда, находящаяся с ним в разводе, тем не менее всегда готовая оказать услугу, в чем не раз его заверяла. Была у него и дочь, вышедшая замуж за адвоката из Пиннера, — парочка, которую он и в грош не ставил, платившая ему тем же. Но во исполнение долга они бы его приняли. И был еще никчемный сынок, зарабатывавший на жизнь на театральных подмостках, и, если Бразерхуд набрался бы мужества и проявил бы к нему великодушие, как он в последнее время нередко делал, и смог бы превозмочь свое отвращение к запаху кухни и бедности, что ему в последнее время нередко удавалось, его с радостью приняли бы, предоставив ночлег на несвежих покрышках, которые Адриан считал постелью для гостей. Но сегодня, а также и во все последующие вечера до тех пор, пока он не побеседует с Пимом, всего этого он не хотел. Он предпочел уединенность вонючей конспиративной квартирки на Шеперд-Маркет с закопченными драчливыми голубями на парапете и проститутками, вышагивающими взад-вперед, как солдаты на часах, по тротуару внизу, словно для них война еще не кончилась. Время от времени Фирма предпринимала попытки отнять у него эту квартирку или вычесть арендную плату за нее из его жалованья. Канцелярские крысы ненавидели его за эту квартирку и шипели, что он превратил ее в притон, что было правдой лишь отчасти. Они с негодованием отвергали его приглашения провести там дружеский вечер и просьбы его об уборщице, которой он не имел. Но Бразерхуд был круче их всех, вместе взятых, о чем они, в общем, и сами знали.
  — Раскрыты новые подробности использования газет чешскими разведчиками, — сказала Кейт в подушку. — Но нам это ничего не дает.
  Было два часа ночи. Они провели здесь уже час.
  — Не говори ничего, я и так знаю. Опытный агент накалывает булавкой буквы своего сообщения и передает газету по назначению, старшему. Этот старший подносит ее против света и читает план Армагеддона. Скоро они будут использовать и светофоры.
  Она лежала возле него на узкой кровати, и тело ее казалось сияюще белым, сорокалетняя заблудшая выпускница Кембриджа. Проникающие через грязные шторы розово-серые рассветные блики высвечивали отдельные фрагменты ее классической фигуры — бедро, лодыжка, конус груди, четкий, как удар ножа, контур профиля. Она повернулась к нему спиной, слегка согнув ногу. Что же хочет от меня, черт возьми, эта грустная красивая картежница с Пятого этажа, в которой все говорит о потерянной любви и дышит сдержанной чувственностью? После семи лет близости Бразерхуд по-прежнему не мог ответить на этот вопрос. Он инспектирует резидентуры, отправляется в бог весть какие дальние поездки. Не общается, не переписывается с ней месяцами. И не успевает потом распаковать свою зубную щетку, как она оказывается в его объятиях и зовет его своими голодными печальными глазами. А может быть, нас у нее сотни — пилотов, отправляющихся на боевой вылет, чтобы потом приковылять назад, домой, за обещанной наградой? Или это только я один штурмую эту классическую статую?
  — А Бо привлек еще, в довершение всего, какого-то знаменитого психолога, — сказала она, безупречно четко выговаривая гласные. — Чья узкая специальность — тихие нервные срывы. Они кинули на него досье Пима и попросили набросать психологический портрет законопослушного английского джентльмена, испытывающего жесточайший стресс, вызывая тем самым серьезное беспокойство окружающих, в особенности американцев.
  — Скоро он и экстрасенса пригласит, — сказал Бразерхуд.
  — Были проверены рейсы на Багамы, в Шотландию и Ирландию. Ни малейших следов. Поинтересовались кораблями, фирмами по найму автомобилей и чем только еще не поинтересовались. Заказами на телефонные переговоры. Для всех шифровальщиков были отменены отпуска и выходные, группы наблюдения были начеку по двадцать четыре часа в сутки, но при этом никто не знал причины всей этой паники. В служебной столовой обстановка была как на похоронах — никто ни с кем не разговаривал. Были допрошены все сотрудники, так или иначе сталкивавшиеся с ним, будь то сидение в одной комнате или покупка у него подержанного автомобиля. Все жильцы из дома Пима в Далвиче были выгнаны на улицу, и дом был доскональнейшим образом перерыт под предлогом борьбы с жучком. Теперь Найджел поговаривает о том, чтобы перевести всю поисковую группу в безопасное место на Норфолк-стрит, так она разрослась. Включая технический персонал, она составляет теперь около ста пятидесяти человек. Что было в самовозгорающемся сейфе?
  — Почему ты спрашиваешь?
  — Насчет него они молчат как рыбы. «Только не при детях!» Бо и Найджел захлопываются, как раковины, едва речь заходит о нем.
  — Пресса? — спросил Бразерхуд так, словно он ответил на ее вопрос, а не ушел в сторону.
  — Заметано как всегда. Начиная с «Тидбитс» и дальше по нисходящей. Бо вчера устраивал завтрак для редакторов. Он уже разослал письменные распоряжения на случай, если что-нибудь просочится. О том, как слухи подрывают нашу безопасность. О беспочвенных домыслах как нашем внутреннем враге. Найджел использует весь свой вес для оказания давления на радиожурналистов и телевизионщиков.
  — Все свои двадцать восемь фунтов веса. А что этот псевдополицейский?
  — Кто бы ни посетил тогда директора школы, где учится Том, ясно, что к нам он не имеет отношения. Это не наша контора и не наша полиция.
  — Может быть, он из конкурирующей организации? Они ведь не обязаны нас предупреждать, верно?
  — Бо больше всего боится, что американцы начали собственные розыски.
  — Если это американец, значит, он един в трех лицах. Потому что это чех. Так они работают. И так они летали в войну.
  — По описанию директора, это стопроцентный англичанин. Абсолютно ничего от иностранца. Ни туда, ни обратно поездом он не ехал. Представился как инспектор Беринг из Специального подразделения. Фамилии такой там не значится. Такси от станции до школы и обратно обошлось ему в двенадцать фунтов, но счета он не попросил. Ты можешь себе представить полицейского, не попросившего счета на двенадцать фунтов? Он оставил фальшивую визитную карточку. Они ищут типографию, где была отпечатана карточка, поставщика бумаги и, насколько мне известно, торговца тушью. Но обращаться в полицию, а также к нашим конкурентам и людям, связанным с ними, они не хотят. Предпочитают вести расследование так, чтобы никого не вспугнуть.
  — А лондонский телефонный номер, который он дал?
  — Фальшивка.
  — Если б я был сейчас расположен к юмору, я бы расхохотался, ей-богу! А что думает Бо по поводу того усатого с портфелем на крикетном матче, который схватил Пима за руку?
  — Он не хочет принимать его в расчет. Говорит, что если проверять всех друзей на крикетных матчах, то скоро у нас не останется ни друзей, ни крикета. Он нанял дополнительных сотрудниц прочесать списки чешской разведки и дал указание афинской резидентуре послать кого-нибудь на Корфу, чтобы побеседовать с человеком, предоставляющим свою машину внаем. Остается надеяться и молиться о том, чтобы дело ускорилось, а Магнус вернулся домой.
  — А что при этом делаю я? Стою в сторонке?
  — Они боятся, что ты можешь все испортить.
  — Я думал, что здесь уж постарался Пим.
  — Но возможен преступный сговор, — сказала Кейт своим четким голосом отличницы.
  Бразерхуд отпил из рюмки, сделав новый большой глоток.
  — Если б только они вытянули всю сеть! Раз в жизни сделали то, что требуется.
  — Они не сделают ничего, что может напугать американцев. Предпочтут вырыть себе яму. «За какие-то три несчастных года у нас обнаружилось три крупных предательства. Еще одно — и можно закрывать лавочку» — так говорит Бо.
  — Следовательно, ребята будут принесены в жертву. Деловым и дружеским связям. Мне это нравится. Ребята также будут в восторге. Они поймут.
  — А найдут они его?
  — Может быть.
  — «Может быть» — это почти ничего. Я спрашиваю тебя, Джек: найдут они его? ты найдешь?
  Голос ее прозвучал неожиданно властно и нетерпеливо. Она взяла у него из рук рюмку и залпом выпила остаток его водки, в то время как он внимательно глядел, как она это делает. Потом Кейт дала ему спички, и он зажег ей сигарету.
  — Бо рассадил перед пишущими машинками немало мартышек. Возможно, одна из них и выдаст что-нибудь стоящее. Я не знал, что ты куришь, Кейт.
  — Я и не курю.
  — И пить ты вполне умеешь. Приятно смотреть. Не помниться что-то, чтобы ты так лихо опрокидывала рюмку. Нет, точно, раньше этого не бывало. Кто научил тебя пить водку?
  — Ну а почему бы мне и не уметь этого?
  — Вернее, почему бы уметь! Ты хочешь мне что-то сказать, правда? Что-то, как мне кажется, весьма для меня неприятное. Я думал, ты шпионишь за Бо и предаешься легкому распутству со мной. А потом я подумал: «Нет, это она хочет мне что-то сказать. Пытается сделать маленькое интимное признание!»
  — Он обманщик!
  — Кто, дорогая?
  — Магнус.
  — О, конечно, еще бы! Магнус обманщик. Ну, а почему?
  — Обними меня, Джек.
  — И не подумаю!
  Он отодвинулся от нее и тогда увидел: то, что он принимал за высокомерие, было стоически терпеливым отчаянием. Грустные глаза глядели прямо на него, а лицо было решительным и отрешенным.
  — «Я люблю тебя, Кейт, — сказала она. — Дай мне только выпутаться из всего этого, я женюсь на тебе, и мы будем счастливы до конца наших дней!»
  Бразерхуд взял ее сигарету и затянулся.
  — «Я брошу Мэри. Мы уедем, станем жить за границей. Во Франции, в Марокко. Какая разница?» Телефонные звонки с другого конца света. «Я позвонил сказать, что я тебя люблю». Цветы с карточками, где было написано: «Я тебя люблю». Открытки. Записочки, свернутые и подсунутые в какие-нибудь свертки или под дверь, тайные знаки внимания, понятные только мне, в секретнейших конвертах. «Слишком долго я мирился с условностями. Я собираюсь действовать, Кейт. Ты — мой путь к спасению. Помоги мне. Я люблю тебя. М.»
  И на этот раз Бразерхуд молчал, выжидая.
  — «Я люблю тебя», — повторила Кейт. — Он постоянно твердил это. Как будто совершая ритуал, в магическую силу которого пытался поверить сам. «Я люблю тебя». Наверное, он думал, что, если повторит это известному числу людей известное количество раз, в один прекрасный день это превратится в реальность. Но реальностью это не стало. За всю свою жизнь он не любил ни одной женщины. Мы были врагами для него, все мы. Погладь меня, Джек.
  Как это ни удивительно, но он ощутил, как в нем поднимается волна сочувствия, и крепко прижал ее к груди.
  — А Бо хоть сколько-нибудь в курсе? — спросил он.
  Он чувствовал, что спина ее покрывается потом. В складках ее тела он чуял Пима, его близость. Она мотнула головой:
  — Нет, Джек. Бо ничего не знает. Он и понятия не имеет. Магнус чем дальше, тем больше входил во вкус игры, — продолжала она. — Мы могли видеться по первому его слову. Но этого ему стало мало. «Подожди, Кейт. Я скоро перережу канат и освобожусь. Кейт, это я, где ты?» «Здесь, глупенький, где же еще! Иначе я не была бы на проводе, верно?» Для него это были не романы. Это были отдельные жизни. Как отдельные планеты. Пристанища, куда можно было заплыть, паря в пространстве. Ты знаешь, какая моя фотография ему нравится больше всего?
  — Полагаю, что нет, Кейт, — сказал Бразерхуд.
  — Там, где я голая на пляже в Нормандии. Снята со спины. Когда иду в море. Я даже не знала, что при нем аппарат.
  — Ты красивая, Кейт. Меня бы тоже могла взволновать такая фотография, — сказал Бразерхуд, отводя с лица ее пряди волос, чтобы лучше ее видеть.
  — Фотография эта нравилась ему больше, чем я сама. Спиной к нему я могла быть кем угодно — его девушка на пляже, его мечта. Я не мешала полету его фантазии. Ты должен помочь мне выбраться, вызволить меня отсюда, Джек.
  — Ну и насколько глубоко ты втянулась?
  — В достаточной мере.
  — Пишешь ему письма?
  Она отрицательно покачала головой.
  — Оказываешь мелкие услуги? Идешь на нарушения правил? Лучше признайся мне, Кейт. — Он ждал, чувствуя, как тяжелеет ее голова у него на плече. — Слышишь меня? — Она кивнула. — Со мной все ясно, Кейт. Но тебе еще кое-что предстоит. Если когда-нибудь выплывет хотя бы то, что ты и Пим по дороге домой вместе распили клубничный коктейль в «Макдональдсе», ты и пикнуть не успеешь, как они разжалуют тебя и сошлют на веки вечные в отдел экономического развития. Тебе это известно, правда?
  Она опять кивнула.
  — Что ты для него делала? Стянула парочку-другую секретов, не правда ли? Несколько лакомых кусочков с тарелки самого Бо? — Она покачала головой. — Давай выкладывай, Кейт! Он ведь и меня обдурил. Я не собираюсь кидать тебя на съедение волкам. Что ты для него делала?
  — В его досье была одна бумага, — сказала она.
  — И что же?
  — Он хотел извлечь ее оттуда. Бумага давняя. Армейская докладная тех времен, когда он проходил службу в Австрии.
  — Когда ты это сделала?
  — Давно. Роману нашему тогда еще и года не исполнилось. Он только что вернулся из Праги.
  — И ты сделала это для него. Ты выкрала его досье.
  — Там нет ничего особенного, объяснил он. Он тогда был очень молод. Совсем мальчик. Он сотрудничал в то время с одним агентом. Возил того в Чехословакию. Нарушая пограничные правила, я думаю. Ерунда, в общем. Но тут была еще замешана девушка по имени Сабина, которая хотела выйти за него замуж и дезертировала. Я не очень внимательно слушала. Он сказал, что, если кто-нибудь, читая его досье, наткнется на этот эпизод, на Пятый ему уже не попасть.
  — Но это ведь не конец еще, правда?
  Она потрясла головой.
  — У агента есть имя, не так ли? — осведомился Бразерхуд.
  — Кличка. Зеленые Рукава.[31]
  — Странная кличка. Но мне она нравится. Есть в ней что-то исконно английское. Ты отыскала бумагу в досье, и что ты сделала с ней? Признайся мне, Кейт. Ведь все уже открылось. Так продолжай.
  — Я вынула ее оттуда.
  — Хорошо. И что сделала с ней?
  — То, что он попросил меня сделать.
  — Когда?
  — Он позвонил мне.
  — Когда?
  — В прошлый понедельник вечером. После того как уже должен был отбыть в Вену.
  — В котором часу? Говори, Кейт! Все в порядке. В котором часу он тебе позвонил?
  — В десять. Нет, позже. В десять тридцать… Или раньше. Я смотрела десятичасовые новости.
  — Что было на экране?
  — Ливан. Бомбардировка. Триполи или что-то в этом роде. Я выключила звук, как только поняла, что это он, и бомбы разрывались бесшумно, как в немом кино. «Мне надо было услышать твой голос, Кейт. Прости меня за все. Я позвонил, чтобы извиниться. Я не такой уж дурной человек, Кейт. Я не обманывал тебя».
  — В прошедшем времени?
  — Да. В прошедшем. Он вспоминал прошлое. Не обманывал. Я сказала, что это смерть отца так на него подействовала. Что все наладится, не плачь. Не говори таким тоном. Приезжай ко мне. Где ты? Или я к тебе приеду. Он сказал, что это невозможно. Теперь больше невозможно. Потом заговорил о досье. Я смогу кому угодно рассказать о том, что сделала, не заботясь больше о его безопасности. Но дав ему одну неделю. «Неделя, Кейт. Это ведь не много после всех этих лет». Потом спросил, сохранила ли еще я эту бумагу, которую выкрала по его просьбе. Уничтожила ли я ее и есть ли копия.
  — Что ты ответила?
  Она прошла в ванную и вернулась с расшитым губчатым мешочком, в котором держала туалетные принадлежности. Вынув оттуда свернутые листы пожелтевшей бумаги, она передала их Бразерхуду.
  — Ты дала ему копию?
  — Нет.
  — А он просил?
  — Нет. Я бы этого не сделала. Наверное, он это знал. Я выкрала бумагу и сказала ему, что выкрала, и он должен был верить, что так и есть. Я думала, что когда-нибудь потом опять верну ее в досье. Без нее оно стало неполным.
  — Откуда он звонил тебе в понедельник?
  — Из автомата.
  — На какую сумму?
  — Расстояние среднее. Я насчитала четыре пятидесятипенсовых монеты. Имей в виду, что это мог быть и Лондон. Мы разговаривали около двадцати минут, но много времени уходило на паузы — он не мог говорить.
  — Опиши это. Давай рассказывай, милая. В первый и последний раз, я обещаю. И поподробнее.
  — Я спросила: «Почему ты не в Вене?»
  — Что он на это ответил?
  — Ответил, что у него кончилась мелочь. Это было последнее, что он мне сказал: «У меня кончилась мелочь».
  — У него было место, куда он тебя приглашал? Укромное убежище?
  — Мы виделись у меня на квартире или в отелях.
  — В каких отелях?
  — «Гровенор», что возле вокзала Виктории. «Большой Восточный» на Ливерпуль-стрит. У него были любимые номера с видом на железнодорожные пути.
  — Дай мне эти номера.
  Не разжимая объятий, он провел ее к письменному столу и под ее диктовку нацарапал два номера, потом накинул старый халат, завязал его на поясе и улыбнулся.
  — Я тоже любил его, Кейт, я еще больший дурак, чем ты.
  Но она не ответила ему.
  — Заговаривал он о том, что хочет куда-нибудь уехать, скрыться? Была у него такая сокровенная мечта? — Он подлил ей еще водки, и она взяла у него рюмку.
  — Он мечтал о Норвегии, — сказала она. — Хотел увидеть, как кочуют стада оленей. Собирался и меня туда взять.
  — А еще куда?
  — В Испанию. На север страны. Говорил, что купит там для нас виллу.
  — А о том, что пишет, он говорил?
  — Не часто.
  — Не говорил, где собирается работать над главной своей книгой?
  — В Канаде. Что мы перезимуем там среди снегов, питаясь консервами.
  — А о море говорил, о каком-нибудь приморском месте?
  — Нет.
  — В разговорах с тобой он упоминал Поппи? Кто-то по имени Поппи, персонаж его книги?
  — Он никогда не говорил ни об одной из своих женщин. Я же сказала. Это были разные планеты.
  — Ну а что ты знаешь о неком Уэнтворте?
  Она помотала головой.
  — «Уэнтворт был Немезидой Рика, — процитировал Бразерхуд. — Поппи — моей Немезидой. Оба мы всю жизнь пытались искупить зло, которое мы им причинили». Ты слышала записи, видела расшифровки… Уэнтворт…
  — Он бредит, — сказала она.
  — Лежи где лежишь, — сказал он. — Оставайся так сколько угодно.
  Возвратившись к письменному столу, он одним движением руки смахнул пыль с книг, зажег настольную лампу, сел и разложил на столе пожелтевшие листы бумаги, а рядом скомканное письмо со штемпелем Рединга, адресованное Тому. Лондонские телефонные справочники на полу у него под рукой. Первым он выбрал «Гровенор-отель», что возле вокзала Виктории, где попросил ночного портье соединить его с номером, названном Кейт. Ответил сонный мужской голос.
  — Говорит гостиничный детектив, — сказал Бразерхуд. — У нас есть основания полагать, что в вашем номере находится дама.
  — Конечно, находится, черт возьми! Я оплачиваю двойной номер люкс, и это моя жена!
  С голосом Пима ничего общего. Посмеявшись, главным образом, чтобы развеселить Кейт, он позвонил в «Большой Восточный», где результат был примерно тот же. Он позвонил в «Независимые телевизионные новости» и спросил редактора вечернего выпуска. Представившись инспектором Маркли из Скотлэнд-Ярда, он сказал, что дело у него срочное: ему надо знать, в котором часу передавали в понедельник в десятичасовых новостях материал о бомбардировке Триполи. Не кладя трубку, он терпеливо выждал, сколько потребовалось, одновременно листая странички письма Тому. Штемпель Рединга. Отправлено в понедельник вечером или во вторник утром.
  — 10 часов 17 минут 10 секунд — вот когда он звонил тебе, — сказал он и оглянулся, чтобы удостовериться, что она в порядке. Она полулежала, прислонившись к подушке, откинув голову, как боксер в перерывах между раундами.
  Он позвонил на справочную почтамта и соединился с ночной дежурной. Он назвал код Фирмы, и она ответила «Я вас слушаю» голосом, таким обреченным, словно близился конец света.
  — Я прошу о невозможном, — сказал он.
  — Попытаемся вам помочь, — ответила дежурная.
  — Мне нужны все счета разговоров с Лондоном, сделанных из автоматов в Рединге между 10.18 и 10.21 вечера в понедельник. Продолжительность — около 20 минут.
  — Но это невозможно! — немедленно ответили ему.
  — Она прелесть! — бросил он через плечо, обращаясь к Кейт. Та теперь перевернулась и лежала на животе, уткнувшись лицом в сомкнутые руки.
  Он положил трубку и всерьез углубился в материалы из досье Пима, выкраденные Кейт. Они представляли собой три выдержки армейского рапорта, характеризующие лейтенанта Магнуса Пима, армейский номер прилагается, проходившего службу в разведывательных частях и прикомандированного к Шестому разведывательному соединению полевой разведывательной службы в Граце, так называемому Ударному воинскому соединению с исключительным правом выхода на местных агентов. Написан рапорт был 18 июля 1951 года, составитель неизвестен, все относящееся к Пиму очеркнуто сбоку при регистрации. Дата включения в личное досье Пима — 12 мая 1952 года. Основание — формальное рассмотрение кандидатуры Пима для зачисления в ряды сотрудников Фирмы. Выдержка первая была из дежурного рапорта офицера, старшего по званию, написанного по истечении службы Пима в Граце, Австрия: «…отличный молодой офицер, общителен, предупредителен с товарищами, хорошо себя зарекомендовал, умело сотрудничая с Зелеными Рукавами, который в течение одиннадцати месяцев поставлял данные о военной деятельности русских в Чехословакии».
  — У тебя все в порядке? — окликнул он Кейт. — Слушай, ты не сделала ничего дурного. Никому эта ерунда не нужна. Ничего она не проясняет, никто даже не пытался ее прочесть.
  Он перевернул страницу. «…Между информантом и вышеозначенным офицером установились тесные дружеские отношения… Спокойное и решительное поведение Пима в сложных обстоятельствах. Настойчивые просьбы информанта о том, чтобы сотрудничать исключительно с Пимом…» Он быстро прочел до конца и начал опять сначала, читая уже медленнее.
  — Его командир тоже влюбился в него, — сказал он Кейт.
  «…Прекрасная память, содержательные четкие рапорты относительно подробностей, нередко написанные поздно ночью, после изнурительных заданий… веселый собеседник…»
  — Сабина даже не упоминается, — сокрушенно посетовал он Кейт. — Не пойму, какого черта он так разволновался. Зачем рисковать быть подслушанным по телефону ради какого-то клочка из давнего прошлого, в котором к тому же не содержится ничего, кроме похвал? Что-то было на уме у мерзавца, а что — нам не понять. И это тоже не удивительно.
  Зазвонил телефон. Он оглянулся. Кровать была пуста, дверь в ванную закрыта. Испуганно вскочив, он распахнул ее. Она спокойно стояла у раковины, плеща водой себе в лицо. Опять прикрыв дверь, он поспешил к телефону. Аппарат был зеленый, как мох, с медными кнопками. Он поднял трубку и рявкнул:
  — Да!
  — Джек? Пообщаемся конфиденциально. Вы готовы? Минутку!
  Бразерхуд нажал на кнопку и услышал, как электрические шумы прорезал тот же тонкий писклявый голос:
  — Получите удовольствие, Джек, вы меня слышите? Алло!
  — Я слышу вас, Бо.
  — Я только что говорил по телефону с Карвером. (Карвер был главой американской резидентуры в Лондоне.) Он уверяет, что его людьми получены новые важные сведения касательно нашего общего друга. Они опять начинают катить на него бочку. Гарри Векслер вылетает из Вашингтона проверить, чтобы все было честь по чести.
  — И это все?
  — А что, недостаточно?
  — Что они думают о его местонахождении? — спросил Бразерхуд.
  — В этом-то все и дело. Они не спрашивают, не беспокоятся. Полагают, что он все еще занят улаживанием отцовских дел, — довольным голосом отозвался Браммел. — Они подчеркнули, что сейчас время встретиться особенно подходящее, пока наш друг занят личными делами. С ними все остается по-прежнему, за исключением новых сведений, конечно. Какими бы они там ни являлись.
  — За исключением всей сети, — сказал Бразерхуд.
  — Я хочу, чтобы вы вместе со мной присутствовали на этой встрече. Хочу, чтобы вы были и сражались там за меня, как вы всегда это делаете. Хорошо?
  — Если это приказ, то я его выполню.
  Бо говорил так, словно затевалась веселая вечеринка.
  — Я приглашу всех тех же, что и всегда. Никто не должен быть упущен, но и новых добавлять не надо. Не желаю ничего необычного, пока мы его ищем, не то пойдут телки и пересуды. Ведь вся эта история может еще оказаться бурей в стакане воды. Уайтхолл в этом убежден. Они все настаивают на том, что это отзвуки прошлой истории, а никак не новая. А у них там сейчас работают умные головы. Некоторые из них даже не состоят на гражданской службе. Вы что, спите?
  — Да не очень-то!
  — Мы тоже. Надо держаться вместе. Найджел сейчас в Министерстве иностранных дел.
  — Неужто? — воскликнул Бразерхуд и положил трубку. — Кейт!
  — Что такое?
  — Не трогай мою бритву, слышишь? Стары мы для таких эффектных жестов — и ты, и я — слишком стары!
  Выждав секунду, он набрал номер Главного управления и спросил дежурного.
  — Вы располагаете курьером на машине?
  — Да.
  — Это Бразерхуд. Мне нужны материалы из Военного министерства касательно пребывания на территории оккупированной Австрии английских войск. Архивные материалы. Операция «Зеленые Рукава», как ни странно это звучит. Где это может быть?
  — Полагаю, в Министерстве обороны, если учесть, что Военное министерство расформировано уже несколько лет назад.
  — Кто у телефона?
  — Николсон.
  — Вы там посажены не для того, чтобы полагать. Разыщите то, что мне требуется, добудьте и позвоните мне, когда это ляжет к вам на стол. Карандаш у вас есть?
  — Вообще-то не знаю… Найджел оставил распоряжение, чтобы все ваши приказания шли через секретариат. Простите, Джек.
  — Найджел в Министерстве иностранных дел. Согласуйте с Бо. Когда выполните, попросите в Министерстве обороны, чтобы сообщили вам, кто командовал Шестым разведывательным соединением в Граце, Австрия, 18 июля 1951 года. Я очень тороплюсь. «Зеленые Рукава», поняли? Может быть, вы плохо знаете музыку?
  Положив трубку, он нетерпеливо придвинул к себе помятое письмо к Тому.
  — Он как раковина, — сказала Кейт. — Все, что там можно обнаружить, — это заползшего туда краба-отшельника. Не пытайся докопаться до правды о нем. Правдой было лишь то, что он убрал от нас.
  — Разумеется, — согласился Бразерхуд. Он приготовил лист бумаги, чтобы делать выписки из того, что он молча читал про себя.
  «Если я и не пишу тебе какое-то время, помни, что я беспрестанно думаю о тебе». Сентиментальная чушь. «Если тебе понадобится помощь, а к дяде Джеку не захочется обращаться, сделай следующее». Не прерывая чтения, он переписал Пимовы инструкции сыну, одну за другой. «Не забивай себе чересчур голову богословскими вопросами, просто старайся верить в благость Господа».
  — Черт его дери! — выругался он вслух, имея в виду присутствие Кейт, и, швырнув карандаш, сжал кулаками виски.
  Опять зазвонил телефон. Он дал ему немного потрезвонить, прежде чем, придя в себя, взял трубку и, по своему обыкновению, взглянул на часы.
  — Материалы, которые вам требуются, отсутствуют уже давно, — не без удовольствия в голосе сообщил Николсон.
  — Куда же они делись?
  — Забраны нами. Мне ответили, что материалы выданы нам и мы их не вернули.
  — Кто это «мы» персонально?
  — Чешский отдел. Материалы реквизированы нашими сотрудниками в Лондоне в 1953 году.
  — Кем?
  — М.Р.П. Это инициалы Пима. Хотите, я позвоню в Вену и выясню, куда он их дел?
  — Утром я это сам у него выясню. А что насчет командира?
  — Майор Гаррисон Мембери из Учебного корпуса.
  — Из какого именно?
  — Он был временно откомандирован в военную разведку на период с 1950 по 1954 год.
  — Боже правый! Адрес имеется?
  Он записал адрес и процитировал саркастический афоризм Пима, в котором тот переиначивал изречение Клемансо: «Военная разведка имеет такое же отношение к слову „ведать“, как военные музыканты к музыке».
  Он повесил трубку.
  — Они даже не проинструктировали этого несчастного дежурного! — посетовал он, опять же для Кейт.
  Повеселев, он опять занялся взятой на дом работой. Где-то за Грин-парком часы пробили три.
  — Я пошла, — сказала Кейт.
  Она оделась и стояла в дверях.
  Бразерхуд мгновенно вскочил.
  — О нет, никуда ты не пойдешь! Ты останешься здесь, пока я не услышу твоего смеха.
  Он подошел к ней, опять раздел ее и уложил обратно в постель.
  — Почему ты думаешь, что я собираюсь совершить самоубийство? — спросила она. — Что, сталкивался с этим раньше?
  — Скажем лишь, что одного раза было бы вполне достаточно, — отвечал он.
  — Что в «кочегарке»? — спросила она второй раз за этот вечер.
  И второй раз Бразерхуд притворился, что не слышит.
  8
  Память моя, Джек, здесь становится избирательной. Больше обычного. В моем воображении, как и в вашем, я надеюсь, встает он. Но и вы также предстаете передо мной. А то, что не относится ни к вам, ни к нему, скользит мимо меня, как пейзаж за вагонным окном. Я мог бы живописать вам горестные беседы Пима с незадачливым господином Бертлем, во время которых Пим, следуя инструкции Рика, не уставал заверять его, что деньги уже посланы по почте и что все улажено — все получат свое и отец вот-вот предложит отелю кругленькую сумму Или же нам можно было бы неплохо провести время вместе с Пимом, валяясь, как и он, все дни и ночи напролет в номере отеля — заложником горы неоплаченных счетов, скопившихся внизу, грезя о молочно-белом теле Елены Вебер в той или иной из череды соблазнительных поз, теле, отражаемом в бернских зеркалах, провести время вместе с Пимом, казня себя за свою робость, питаясь бесчисленными континентальными завтраками, усугубляя количество счетов внизу в ожидании телефонного звонка. Или момента, когда Рик самолично возникнет из небытия. Но Рик не звонил. Когда Пим попробовал набрать его номер, единственным ответом ему был монотонный гудок, похожий на волчий вой.
  Он попытался дозвониться Сиду, но напал на Мег, которая и посоветовала ему то же, что и Е. Вебер. «Лучше оставайся там, где ты, милый, находишься, — сказала она напряженным голосом, словно думая, что ее подслушивают. — Здесь жарковато, и люди получают ожоги». — «Где Сид?» — «Успокойся, остынь, милый». В тот воскресный вечер, когда отель погрузился в благословенную тишину, Пим, сложив свои скудные пожитки, с бьющимся сердцем прокрался вниз по боковой лестнице, чтобы очутиться в городе, вдруг превратившемся в чужой и враждебный, — его первое тайное бегство, самое легкое из всех.
  Я мог бы представить вам Пима, несовершеннолетнего эмигранта, хоть я и имел безукоризненный британский паспорт, не голодал и, как это мне теперь вспоминается, не был обделен доброжелательством окружающих. Но он помогал изготавливать церковные свечи, подметал проход в кафедральном соборе, катал бочки пивовара и распаковывал тюки ковров для старого армянина, который уговаривал его жениться на его дочери. И, строго говоря, ничего плохого в этом плане не было — девушка она была красивая и все вздыхала, принимая томные позы на диване, но скромный Пим не смел к ней приблизиться. Вот чем он занимался, и не только этим. Он убирал снег, возил тележки с сыром, служил поводырем слепой лошади ломовика, учил английскому честолюбивых коммивояжеров. И все это прячась и скрываясь, ибо опасался, что ищейки герра Бертля, почуяв его, выследят и разорвут на куски, хотя теперь я и знаю, что бедняга не держал на меня зла и, даже меча громы и молнии, избегал малейшего упоминания имени Пима в связи с этой историей.
  «Дорогой отец,
  мне здесь и вправду очень хорошо, и ты совершенно не должен обо мне беспокоиться, так как швейцарцы все очень милые люди, очень гостеприимные и учредили массу всяческих стипендий для молодых иностранцев, интересующихся юриспруденцией».
  Я мог вы воспеть хвалу еще одному громадному отелю, находившемуся совсем недалеко, на расстоянии брошенного камня от первого отеля. Там Пим скрывался под видом официанта в ночную смену, там он опять становился школьником, спавшим под нагромождением водопроводных труб в подвале, превращенном в общую спальню, громадную, как фабричный цех, где никогда не тушится свет. Какой благодарностью полнилось его сердце, когда он валился на свою узкую, как в школе, железную койку, и когда поладил он со своими товарищами-официантами, как некогда со своими школьными товарищами, хоть все они и были крестьянами из Тичино, единственным желанием которых было вернуться домой. С какой извечной готовностью он вскакивал по звонку и тут же нацеплял белую манишку, которая, несмотря на остававшиеся на ней с прошлого дня жирные пятна, все-таки меньше душила и сковывала его, нежели воротнички мистера Уиллоу.
  И как таскал он подносы с шампанским и гусиной печенкой сомнительным парочкам, иногда предлагавшим ему разделить с ними компанию, и в глазах у них тогда мерцали, дружески подмигивая ему, «любовь» и «рококо». Но и тут он оказывался слишком скромен и наивен для того, чтобы доставить им такое удовольствие. Он был словно в клетке, обнесенной колючей проволокой. А похотливым мечтаниям предавался, лишь оставшись в одиночестве. Но даже позволяя памяти отметать эти мучительные для себя эпизоды, я направляю ее вперед, к тому дню, когда в третьеразрядном буфете Бернского вокзала я встретился с бескорыстнейшим герром Оллингером и, благодаря проявленному им великодушию, произошло знакомство, совершенно изменившее мою жизнь, и боюсь, что и вашу жизнь, Джек, хоть вам еще и предстоит узнать, в какой именно степени.
  Воспоминания мои о том, как Пим очутился в университете и почему он там очутился, тоже не столь уж приятны. Он сделал это для конспирации. Все, как всегда, во имя конспирации, скажем так, и хватит об этом. Он устроился тогда служителем в зимнее помещение цирка, и располагался этот цирк возле самого железнодорожного вокзала, где так часто заканчивались его опасливые прогулки по городу. Почему-то его привлекли слоны. Помыть слона может каждый дурак, но Пим был удивлен, поняв, как трудно, оказывается, попадать в ведро кончиком огромной двадцатифутовой щетки, когда единственный свет — это отблеск прожектора на потолке. На рассвете, когда работа его заканчивалась, он шел в ночлежку Армии. Спасения, ставшую его временным Эскотом, и каждый раз в осеннем тумане перед ним вырисовывался зеленый купол университета — храм, призывавший его обратиться в истинную веру. Так или иначе, но ему предстояло войти внутрь этого храма, потому что даже больше ищеек герра Бертля страшило его другое — то, что Рик, несмотря даже на временную неплатежеспособность, однажды возникнет в облаке пыли от «бентли» и увезет его домой.
  Он выдумывал для Рика истории — выдумывал красиво, с фантазией. «Я получил стипендию для иностранцев, о которой говорил. Я изучаю швейцарское законодательство, немецкую юриспруденцию, законы Древнего Рима и все кодексы, какие только есть. Вдобавок, от греха подальше, я еще посещаю вечернюю школу». Он расхваливал эрудицию своих несуществующих педагогов и благочестие университетских капелланов. Но агентурные способности Рика, используемые, правда, им весьма нерегулярно, все же внушали уважение. Пим знал, что не может чувствовать себя в безопасности, пока не облечет в плоть и кровь свои фантазии. И однажды утром он, набравшись храбрости, направился куда следовало. Вначале он соврал насчет аттестата, потом — насчет возраста, потому что одно было связано с другим. Выложив последнюю из новеньких купюр Е. Вебер коротко стриженному кассиру, он получил в обмен серое, в коленкоровом переплете удостоверение с фотографией, подарившее ему законный статус. Ни один фальшивый документ, которых я немало получал в своей жизни, не наполнял мое сердце такой радостью и гордостью. Пим отдал бы за него все, чем располагал, а располагал он еще семьюдесятью одним франком. Philosophie Zwei[32] — так назывался факультет Пима, а о том, чему там учили, я имею представление весьма приблизительное, ибо Пим подавал заявление на юридический, но почему-то его отправили на философский. Гораздо больше он извлекал из чтения и перевода студенческих воззваний на доске объявлений, приглашавших его на митинги и собрания и позволивших ему вновь ощутить пульс и кипение политических баталий, впервые со времен тех дискуссий, когда Олли и мистер Кадлав метали громы и молнии против богатеев, а Липси убеждала его в бессмысленности накопительства. Вам тоже памятны эти собрания, Джек, хотя и в другом аспекте, а почему — мы вскоре к этому подойдем.
  Из объявлений на этой же доске в университете Пим открыл для себя англиканскую церковь в Эльфенау, этакий дипломатический заповедник, в который он ринулся с жадностью, совершая туда частые наезды — все воскресенья подряд. Помолившись на службе, он слонялся возле церкви, обмениваясь рукопожатиями со всеми, кто входил и выходил, благо в церкви была не так уж велика община. Он мечтательно разглядывал пожилых мамаш, влюбляясь в некоторых из них, поедал пирог на чинных чаях за глухими шторами их гостиных и пленял их увлекательнейшими историями из своего сиротского детства. Вскоре репатриант в нем не мог и недели просуществовать спокойно без этого впрыскивания дозы английской банальности. Англиканская церковь и посещавшие ее семьи дипломатов, с их несгибаемо жесткими устоями, старозаветные британцы и сомнительные англофилы стали для него его школьной часовней и всеми прочими церквами, посещением которых он раньше манкировал.
  И еще одной неотъемлемой частью его жизни стал буфет третьего разряда на вокзале, где в свободные вечера он мог сидеть допоздна, одуряя себя бесчисленными сигаретами «Дискбле», но за одной-единственной кружкой пива — самый бездомный и бесприютный бродяга, самый утомленный путник на всем белом свете. Теперь вокзал этот превратился в целый город роскошных магазинов и обшитых пластиком ресторанов, но тогда, в первые послевоенные годы, в тускло освещенном эдвардианском зале, по стенам которого бежали олени и свободные поселяне махали флагами, несло сосисками, а запах жареного лука никогда не выветривался. В буфете первого разряда сидели джентльмены в черных костюмах с салфетками за воротом, но в третьеразрядном буфете царили дым и чад и пивные ароматы с привкусом балканской контрабанды, и пьяные посетители нестройно пели что-то хором. Пим облюбовал себе столик в обшитом деревянными панелями углу возле гардероба — там христолюбивая официантка Элизабет всегда давала ему лишнюю тарелку супа. Столик этот, видимо, сразу же понравился и герру Оллингеру, потому что, едва войдя, он устремился к нему и, мило улыбнувшись Элизабет в низко вырезанном Tracht[33] и блузке с мережкой, поклонился заодно и Пиму и, кое-как пристроив под столиком потертый портфель, спросил, ероша жесткие волосы:
  — Не помешаем? — Спросил обеспокоенно-предупредительным тоном, не переставая гладить старого, бежевого окраса чау-чау, ворчавшего на своем поводке. В такой образ, теперь я это знаю доподлинно, Господь рядит своих посланцев.
  Герр Оллингер не имел возраста, хотя, как я теперь думаю, ему было около пятидесяти. Цвет лица у него был нездоровый, улыбка как бы извиняющаяся, его украшенные ямочками щеки слегка обвисли, как стариковская задница. Даже удостоверившись наконец в том, что на стул его не претендует никто из вышестоящих, он опустил на него свое круглое тело так осторожно, словно ожидал, что в любую минуту его может согнать с него человек, несравненно более достойный. С уверенностью завсегдатая Пим взял из покорных рук коричневый плащ и повесил его на вешалку. Он понял, что герр Оллингер и его бежевый чау-чау требуются ему немедленно и бесповоротно. Жизнь его в тот период словно замерла, он неделями ни с кем не общался, обмениваясь лишь самыми необходимыми словами. Жест этот вызвал у герра Оллингера фонтан благодарностей. Герр Оллингер засветился улыбками и объявил, что Пим — сама любезность. Схватив с полки «Дер Бунд», он с головой ушел в него. Собаке он шепотом приказал вести себя как следует и легонько шлепнул ее по морде, хотя та и проявляла похвальную выдержку. Но он заговорил с Пимом, чем дал ему повод объяснить клишированными фразами, что, «к несчастью, я иностранец, сэр, и недостаточно еще овладел местным диалектом. Поэтому, пожалуйста, имейте снисхождение объясняться со мной на классическом немецком и простите меня». Пим назвал свою фамилию, чем вызвал у Оллингера ответное признание. Потом Оллингер представил и чау-чау, сказав, что его зовут герр Бастль — имя, в первую секунду неприятно поразившее Пима своим сходством с фамилией незадачливого герра Бертля.
  — Но вы прекрасно говорите по-немецки, — запротестовал герр Оллингер. — Я бы ни секунды не сомневался, что вы из Германии! Так вы не из Германии? А откуда же вы, если такой вопрос не покажется вам слишком дерзким?
  И это было крайне великодушно со стороны герра Оллингера, потому что никто, будучи в здравом уме, не спутал бы в те дни немецкий Пима с настоящим немецким. И Пим поведал герру Оллингеру историю своей жизни, что он и с самого начала намеревался сделать, забрасывая его сверх всякой меры осторожными вопросами о нем самом и обрушивая на него всей своей тяжестью, всеми известными ему способами нежный груз своего очарования — дело, как потом выяснилось, со стороны Пима совершенно излишнее, так как герр Оллингер в знакомствах был крайне неразборчив. Он восхищался всеми и всех жалел, начиная с самых униженных — не в малой степени еще и потому, что они вынуждены жить в одном мире с ним, Оллингером. Оллингер сказал, что жена его — ангел и три его дочери — музыкальные вундеркинды. Герр Оллингер сказал, что получил в наследство от отца фабрику в Остермундигене, судьба которой его весьма беспокоит. И ничего удивительного в этом не было, потому что по прошествии времени становилось ясно, что бедняга просыпался каждое утро лишь затем, чтобы прилежно вести свою фабрику к краху. Герр Оллингер сказал, что герр Бастль живет у него уже три года, но живет временно, потому что Оллингер все еще не оставляет попыток разыскать его хозяина.
  Отвечая откровенностью на откровенность, Пим описал все, что пережил во время бомбежки Лондона, и ту ночь, когда он был у тетки в Ковентри, а они разбомбили собор, и что тетка его жила в двух шагах от входа в собор, но каким-то чудом дом ее остался целехоньким. Разрушив Ковентри, он в смелом полете воображения превратил себя в адмиральского сына, стоявшего перед окном школьной спальни и спокойно наблюдавшего, как строем пролетают над школой все новые и новые немецкие бомбардировщики, и думая, будут ли они и на этот раз сбрасывать парашютистов в костюмах монашенок.
  — Неужели у вас не было бомбоубежищ? — вскричал герр Оллингер. — Это же позор! И вы, такой юный, совсем ребенок! Господи, моя жена просто с ума сойдет от ужаса! Она из Вильдерсвиля, — пояснил он, в то время как герр Бастль, съев сухарик, громко пукнул.
  И Пима понесло вперед — он громоздил одну выдумку на другую, апеллируя к истинно швейцарской черте герра Оллингера — его любви к страшным историям, очаровывая жителя нейтральной страны жестокой реальностью войны.
  — Но вы были еще так молоды! — опять запротестовал герр Оллингер, когда Пим принялся описывать строгости, царившие во вспомогательном отряде связи в Бредфорде, где он проходил военную подготовку. — И вы не знали тепла родимого гнезда! Такой ребенок!
  — Но, слава Богу, нас все же не использовали в военных действиях, — возразил Пим голосом рекламного агента, делая знак официанту подать ему счет. — Мой дед погиб на первой мировой, мой отец пропал без вести на второй, и я беру на себя смелость полагать, что наша семья заслужила некоторую передышку.
  Герр Оллингер и слышать не пожелал, чтобы Пим платил по счету. Может быть, за то, что он, герр Оллингер, дышит сейчас вольным воздухом Швейцарии, ему следует благодарить три поколения английского народа! Колбаса и пиво Пима были лишь первой ступенью на лестнице щедрых благодеяний герра Оллингера. Следующей было предложение комнаты на тот срок, который Пиму будет угоден, если он окажет Оллингеру подобную честь — на Ленггассе в маленьком тесном домике, который герр Оллингер унаследовал от матери.
  * * *
  Комната была небольшой. Вернее, она была очень маленькой. На чердаке комнат было три, Пим занимал среднюю, и только в средней можно было разогнуться, хотя и в своей комнате Пим чувствовал себя вольготнее, высунувшись в чердачное окно. Летом там всю ночь было светло, зимой все заваливал снег. Для отопления существовал большой черный радиатор, врезанный в брандмауэр, тепло в него шло от дровяной печки в коридоре. Приходилось постоянно выбирать — мерзнуть ли или обливаться потом, и Пим выбирал то или иное, в зависимости от настроения. И все же, Том, до встречи с мисс Даббер я нигде еще не был так счастлив. Не так часто доводится нам в жизни узнать счастливую семью. Фрау Оллингер была высокого роста, улыбчивая и экономная. В каждодневном своем блуждании по дому Пим однажды увидел в дверную щель ее спящей и заметил, что она улыбалась во сне. Я уверен, что и на смертном одре она улыбалась. Муж ее вился вокруг нее, как большое буксирное судно, и, постоянно нарушая ее планы экономии, сажал на ее шею первого же неприкаянного бродягу и приживала из тех, что встречались ему на пути, и это притом, что он обожал ее. Дочери их были одна некрасивее другой, играли все они ужасно, и игра их возмущала соседей. Одна за другой они вышли замуж за молодых людей, еще более некрасивых, чем они сами, и музыкантов еще более некудышных, которым Оллингер приписывал блеск и невиданные совершенства, и, думая так, он и вправду делал их таковыми. С утра до ночи через кухню Оллингеров шел поток мигрантов, неудачников, непризнанных гениев, жаривших там свои омлеты, тушащих сигареты об их линолеум, и грех вам было, если вы оставляли незапертой дверь в комнату, ибо герру Оллингеру ничего не стоило забыть о вашем там присутствии или, при необходимости, убедить себя в том, что вечером вас там не будет, или же что вы не станете возражать против того, чтобы пожить в одной комнате с незнакомцем некоторое время, пока тот найдет себе другое пристанище. Сколько все мы платили ему, я не помню. Уделить ему мы могли немного и, во всяком случае, недостаточно для того, чтобы поддержать деятельность фабрики в Остермундигене, потому последнее, что я слышал о герре Оллингере, — это то, что ему вполне нравится его работа почтового служащего в Берне, так как люди на почтамте собрались исключительно образованные. Насколько мне известно, единственным его достоянием, не считая герра Бастля, была коллекция порнографических открыток, которой он, будучи человеком застенчивым, и утешался в минуты одиночества. Но, как и всякой своей собственностью, он норовил и этим с кем-нибудь поделиться, и надо сказать, что коллекция его оказалась куда поучительнее книги «Любовь и женщина эпохи рококо».
  Таким был этот домашний очаг, превращенный Пимом в его наблюдательный пост. В кои-то веки он жил хорошей полной жизнью. У него была постель, была семья. Он был влюблен в Элизабет, буфетчицу вокзального буфета третьего разряда, и подумывал о женитьбе и отцовстве. Он продолжал мучительную для него переписку с Белиндой, считавшей своим долгом сообщать ему обо всех романах Джемаймы, возможных, «я уверена, только из-за того, что вы так далеко отсюда». Если Рик и не уподобился погасшему вулкану, то стал похож на вулкан притихший, потому что единственное напоминание о нем был теперь поток проповедей о необходимости «всегда быть достойным своего воспитания» и «избегать заграничных соблазнов и ловушек ценизма» — последнее понятие он ли или же его секретарь не умели правильно писать. Письма его явно производили впечатление напечатанных впопыхах, а обратный адрес всякий раз был новым. «Пиши на имя Топси Итон, поместье „Ели“ в Ист-Гринстеде, имя мое на конверте не указывать… Пиши до востребования в Главное почтовое управление Гулля, полковнику Меллоу, который выручает меня, забирая мою почту». Диссонансом в этой диете звучало одно, написанное от руки, любовное послание, начинавшееся словами: «Анни, моя кошечка, тело твое мне дороже всех сокровищ не свете». Должно быть, Рик перепутал конверты.
  Единственное, чего Пим был лишен, это дружбы. Друга он встретил в подвале дома герра Оллингера в субботний полдень, втащив туда белье для еженедельной стирки. Наверху на улице первый снег прогонял осень. Руки Пима были заняты охапкой белья, настолько огромной, что он плохо видел и боялся оступиться на каменной лестнице. Свет в подвале через определенные промежутки автоматически отключался — каждую секунду Пим мог бы очутиться в полной темноте и споткнуться о герра Бастля, облюбовавшего себе котел. Но свет все не гас, и, проходя мимо выключателя, он заметил, что кто-то ловко вставил туда остро отточенный ножом кусочек спички. Пахло сигарным дымом, но Берн — это все же не Эскот, здесь каждый, у кого в карманах звенит мелочь, может позволить себе выкурить сигару. Когда же он заметил появившееся там кресло, он подумал, что это из старой рухляди герра Оллингера и припасено им в дар герру Руби, старьевщику, приезжавшему по субботам на ломовой телеге.
  — Разве ты не знаешь, что иностранцам запрещено развешивать белье в швейцарских подвалах? — произнес мужской голос — выговор был не местный, говорил он на четком, классическом немецком языке.
  — Боюсь, что это мне неизвестно, — сказал Пим.
  Он вглядывался в окружающий полумрак, ища кого-то, перед кем ему следовало извиниться, но вместо этого различил неясную фигуру: небольшого роста мужчину, свернувшегося в кресле — одной длинной и бледной рукой он кутался в лоскутное одеяло, натягивая его на себя чуть ли не до шеи, а другой — держал книгу. На нем был черный берет, а лицо украшали вислые усы. Ног его видно не было, но тело под одеялом выглядело угловатым и каким-то неправильным, словно раскрытая не до конца тренога. К креслу прислонена была палка герра Оллингера. Между пальцами руки, стиснувшей одеяло, тлела небольшая сигара.
  — В Швейцарии запрещено быть бедным, запрещено быть иностранцем и совершенно запрещено развешивать белье. Ты постоялец и живешь в этом доме?
  — Я друг герра Оллингера.
  — Английский друг?
  — Моя фамилия Пим.
  Нащупав кончик усов, пальцы бледной руки задумчиво потянули его вниз.
  — Лорд Пим?
  — Просто Магнус.
  — Но ты аристократ по происхождению?
  — Не то чтобы очень.
  — И ты герой войны, — сказал незнакомец и издал чмокающий звук, который, по мнению англичан, выражает скептицизм.
  Пиму сильно не понравилась такая характеристика. Он думал, что история жизни, которую он рассказывал герру Оллингеру, канула в Лету. Сейчас его смутило ее воскрешение.
  — Ну а кто вы, если мне позволено спросить? — в свой черед задал вопрос Пим.
  Пальцы незнакомца потянулись к щеке и принялись ее ощупывать, в то время как он, казалось не без раздражения, обдумывал ряд возможных ответов.
  — Зовут меня Аксель, и так как я твой сосед, то целую неделю я обречен слушать, как ты скрипишь зубами во сне, — отвечал он, затягиваясь сигарой.
  — Герр Аксель? — спросил Пим.
  — Герр Аксель. Аксель. Родители забыли дать мне фамилию. — Отложив книгу, он протянул тонкую руку Пиму для рукопожатия. — Ради Бога, — воскликнул он, поморщившись, когда Пим пожал эту руку, — полегче, ладно? Война ведь уже кончилась.
  Несколько выведенный из колеи всем этим поддразниванием, Пим отложил стирку на другой день и ретировался наверх.
  — Как фамилия Акселя? — спросил он герра Оллингера на следующий день.
  — Не исключено, что он ее не имеет, — озорным голосом ответил герр Оллингер. — Не исключено, что поэтому у него нет и паспорта.
  — Он студент?
  — Поэт, — гордо произнес герр Оллингер. Дом его так и кишел поэтами.
  — Это, должно быть, очень длинные стихи. Он печатает их всю ночь, — сказал Пим.
  — О да! И на моей машинке, — сказал герр Оллингер с гордостью, уже достигшей в этот момент апогея.
  — Муж нашел его на фабрике, — сказала фрау Оллингер, когда Пим помогал ей резать овощи на ужин. — Вернее, нашел его герр Харпрехт, ночной сторож. Аксель спал на мешках на складе, и герр Харпрехт хотел сдать его полиции, потому что у него не оказалось паспорта и он был иностранец. От него плохо пахло. Но, слава Богу, муж вовремя остановил его и накормил Акселя завтраком и отвел его к доктору, чтобы узнать, почему он так потеет.
  — Откуда же он родом? — спросил Пим.
  Тут фрау Оллингер проявила не свойственную ей осторожность. Родом Аксель «с той стороны», — сказала она, то есть из-за кордона, где тянутся эти непонятные пути-дороги, не относящиеся к Швейцарии, где люди ездят на танках вместо троллейбусов и где голодающие имеют вредную привычку питаться из мусорных куч вместо того, чтобы покупать еду в лавках.
  — А здесь как он очутился? — спросил Пим.
  — Мы думаем, он пришел пешком, — сказала фрау Оллингер.
  — Но он же инвалид! Калека, хилый, в чем душа держится!
  — Мы думаем, что его вела сила воли и необходимость.
  — Он немец?
  — Немцы бывают разные, Магнус.
  — Ну, а Аксель какой немец?
  — Мы его не спрашиваем. Наверное, и вам лучше не спрашивать.
  — Ну, а по выговору разве нельзя догадаться?
  — А мы и не гадаем. Что касается Акселя, то любопытство тут ни к чему.
  — Что у него за болезнь такая?
  — Может быть, он пострадал на войне, как и вы, — высказала предположение фрау Оллингер и улыбнулась хитрой улыбкой. — Вам не нравится Аксель? Может быть, он мешает вам наверху?
  «Как может он мне мешать, если даже и не разговаривает со мной? — подумал Пим. — Если все, что я слышу, это стук машинки герра Оллингера за стенкой, экстатические выкрики гостей, которых он принимает у себя по вечерам, и шарканье его ног, когда, опираясь на палку герра Оллингера, он тащится в уборную? Если немногие его приметы — это пустые водочные бутылки, синее облако сигаретного дыма в коридоре и бледная тень, спускающаяся по лестнице?»
  — Молодец этот Аксель, — сказал он.
  Пим заранее решил, что это Рождество для него должно быть самым веселым из всех. Таким оно и явилось, несмотря на ужасное, полное горечи письмо от Рика с описанием лишений, которые он испытывает, живя «в маленькой уединенной гостинице в шотландской глуши, где сама скудость кажется благословением свыше». Он, как я это открыл позже, имел в виду Глениглс. Итак, в Сочельник Пим, в качестве самого младшего, зажег свечи и помог фрау Оллингер разложить под елкой подарки. День был восхитительно пасмурным, а к вечеру стал падать снег, в лучах фонарей закружились снежинки, и иней облепил трамвайные дуги. Дочери Оллингер прибыли в сопровождении кавалеров, за ними последовала застенчивая супружеская пара из Базеля. Потом появился один гениальный француз по имени Жан-Пьер, специальностью которого было изображение рыб в профиль на черном фоне. Вслед за ним возник, как бы извиняясь за свое присутствие, японский джентльмен, которого звали мистер Сан — имя весьма загадочное, так как теперь я знаю, что по-японски «сан» это всего лишь вежливое обращение. Мистер Сан работал на фабрике герра Оллингера, занимаясь там как бы промышленным шпионажем, что было в высшей степени забавно, ибо, если б японцы всерьез вознамерились перенять технологию герра Оллингера, это отбросило бы их промышленность назад лет на десять.
  Наконец по деревянной лестнице медленно и величаво спустился и сам Аксель. Впервые Пим получил возможность как следует и неспешно разглядеть его. Он был отчаянно худ, хотя его лицо природой было замыслено как круглое. Лоб высокий, но русая прядь волос наискосок придавала ему какую-то грустную ассиметричность. Словно Создатель, приложив к обоим его вискам по пальцу, вытянул лицо его вниз как предостережение его легкомысленным наклонностям — вначале дуги бровей, затем глаза, затем мохнатую подкову усов, но странным образом внутри этой рамы остался в неизменности своей сам Аксель — глаза его поблескивали, обведенные тенями, благодарно продолжая таить в себе нечто такое, чего Пим не мог и не должен был с ним разделить. Одна из дочек герра Оллингера связала ему мешковатый свитер, и он драпировал в него свои исхудалые плечи.
  — Schon guten Abend,[34] сэр Магнус, — сказал он. — В руках у него была перевернутая соломенная шляпа. Пим разглядел внутри свертки в красивой бумаге. — Почему мы с тобой наверху никогда не разговариваем? Почему мы отдалены на километры, когда могли бы находиться друг от друга сантиметрах в двадцати? Ты все еще враждуешь с немцами? Но мы же союзники, ты и я. Скоро мы будем вместе воевать против русских.
  — Да, наверное, — слабо поддакнул Пим.
  — Почему ты не стукнешь мне в дверь, когда тебе одиноко? Мы могли бы выкурить по сигарете и поговорить о путях спасения этого мира. Ты любишь болтать чепуху?
  — Очень люблю.
  — Вот и хорошо. Мы и поболтаем. — Но, уже готовый проковылять дальше, чтобы поприветствовать мистера Сана, Аксель приостановился и обернулся. Через задрапированное свитером плечо он окинул Пима непонятным, недобрым, почти дерзким взглядом, как будто усомнился вдруг, не слишком ли легко дарит он свое доверие.
  — Aber dann konnen wir doch Freude sein, но мы, в конце концов, можем стать друзьями?
  — Ich wurde nicht freuen! — со всей искренностью ответил Пим. — Да я бы с радостью!
  Они опять пожали руки друг другу. На этот раз рукопожатие было не крепким. И в тот же миг черты Акселя преобразились в улыбке, такой лучезарно-веселой, что сердце Пима радостно устремилось к нему навстречу, и он дал слово следовать за Акселем всюду и всегда — во все рождества, которых он еще удостоится. Празднество началось. Девушки играли рождественские гимны, Пим пел и был в числе лучших певцов, а когда ему не хватало немецких слов, он переходил на английский. Произносились речи, а после них, когда был провозглашен тост за отсутствующих друзей и родных, тяжелые веки Акселя полуприкрылись, и он затих. Но потом, встряхнув с себя дурные воспоминания, он резким движением встал и принялся распаковывать принесенные нм в шляпе свертки, а Пим крутился рядом с ним под боком, готовый ему помочь и понимая, что Аксель занимается делом, очень ему привычным, тем, чем он всегда занимался на Рождество, где бы он ни проводил его. Дочкам Оллингера он преподнес изготовленные им самим дудочки с вырезанным снизу именем каждой из них. Как резал он это своими эфемерными руками? Как занимался такой тонкой работой, а Пим за перегородкой даже не слышал ни единого звука? Как он раздобыл дерево, кисти и краски? Для четы Оллингеров он изготовил из спичек — как я потом понял, искусству этому его научила тюрьма — миниатюрный макет Ноева ковчега с раскрашенными фигурками его обитателей, выглядывающих из бортовых отверстий. В подарок мистеру Сану и Жан-Пьеру он выткал салфетки — похожие Пим когда-то сделал для Дороти на самодельном ткацком станке, где нити протягивались между гвоздями. Для супружеской пары из Базеля — шерстяной амулет, глаз, отгоняющий тяготевший над ними злой рок. А Пиму — я по-прежнему считаю, что он особо выделил меня, вручив мне подарок последним, — сэру Магнусу он подарил потрепанный томик Гриммельсгаузенова «Симплициссимус» в старом клеенчатом переплете — книгу, о которой Пим никогда раньше не слышал, но чтение которой жадно предвкушал, ибо это давало ему возможность не раз стукнуть в дверь Акселю. Открыв книгу, он прочел дарственную надпись по-немецки: «Сэру Магнусу, который никогда не будет мне врагом», а в левом верхнем углу чернилами более старыми и почерком тем же, но более юным: «Д.Х. Карлсбад, август 1939».
  — Где находится Карлсбад? — с ходу, не подумав, спросил Пим и моментально ощутил, как вокруг воцарилось смущение, как будто всем была известна какая-то дурная новость, кроме него, потому что он был еще слишком молод, чтобы знать о таких вещах.
  — Карлсбада больше не существует, сэр Магнус, — вежливо ответил Аксель. — А прочтя «Симплициссимуса», ты поймешь почему.
  — А где он раньше был?
  — Это моя родина.
  — Стало быть, вы подарили мне сокровище из вашего собственного прошлого.
  — А ты бы предпочел, чтобы подарок мой ничего для меня не значил?
  А Пим — что за подарок принес он? Да простит ли его Господь, но сын председателя и управляющего не привык к символическим церемониям и не придумал ничего лучше, чем порадовать своего дорогого Акселя коробкой сигар.
  * * *
  — Почему Карлсбада больше не существует? — спросил Пим герра Оллингера, едва только остался с ним наедине. Кроме того, как управлять фабрикой, Оллингер знал решительно все. — Карлсбад находился в Судетах, — объяснил он. — Это был живописный курортный городок на водах, излюбленный многими — туда ездили и Брамс, и Бетховен, и Гете с Шиллером. Сначала это была Австрия, потом Германия. Теперь это территория Чехословакии, городок переименован, и немцы оттуда изгнаны.
  — Так где же теперь жить Акселю? — спросил Пим.
  — Только с нами, наверное, — серьезно отвечал герр Оллингер. — И мы должны проявлять осторожность, а то, уж будьте уверены, они заберут его и от нас.
  — У него бывают женщины, — сказал Пим.
  Лицо герра Оллингера, порозовев от удовольствия, приняло хитроватое выражение.
  — По-моему, у него перебывали все женщины Берна, — согласился он.
  Прошло два дня. На третий Пим постучал Акселю в дверь и увидел, что тот курит в открытом окне, разложив перед собой на подоконнике толстые тома. Вид у него был замерзший, но, должно быть, для того, чтобы читать, ему нужен был воздух.
  — Пойдем погуляем, — смело предложил ему Пим.
  — На моей скорости?
  — Ну, гулять на моей скорости мы же не можем, правда?
  — Из-за особенностей моего телосложения я не люблю бывать в людных местах, сэр Магнус. Если уж гулять, то лучше за городом.
  Они взяли с собой Бастля и пошли по безлюдной тропинке вдоль быстрой Ааре, а герр Бастль все поднимал ножку и отказывался идти, а Пим все озирался, нет ли поблизости кого-нибудь, кто похож на полицейского. В речной пойме было пасмурно, и холод донимал нещадно. Но Аксель словно и внимания не обращал. Попыхивая сигарой, он бросал вопрос за вопросом, негромко и заинтересованно. «Если таким вот шагом он шел из Австрии, — подумал Пим, трясясь от холода и бредя за ним по пятам, — путешествие должно было длиться годы!»
  — А в Берне как ты очутился, сэр Магнус, вы наступали или отступали? — спросил Аксель.
  Как всегда, не смея противиться искушению прибавить дополнительный штрих к собственному портрету, Пим принялся за дело. И хотя по привычке он и приукрашивал реальность, группируя факты в соответствии с тем образом, который рисовал раньше, тем не менее природная осторожность советовала ему проявлять сдержанность. Правда, мать свою он наделил как чудачествами, так и благородством, а описывая Рика, наградил его многими из тех достоинств, к которым тот безуспешно стремился, как то: богатство, воинские доблести и каждодневное, запросто, общение с сильными мира сего. Однако во всем прочем он был скуп, полон самоиронии, а когда дошел до истории с Е. Вебер, которую никому еще не рассказывал, Аксель хохотал так, что был вынужден опуститься на скамью и закурить еще одну сигару, чтобы как-то отдышаться. И Пим хохотал вместе с ним, радуясь, что имеет такой успех. А когда он продемонстрировал ему то самое письмо со словами «Все равно Е. Вебер любить тебя вечно», Аксель воскликнул: «Не может быть! Глазам своим не верю, сэр Магнус! Это подделка, ей-богу! Ты спал с ней?»
  — Конечно.
  — Сколько раз?
  — Четыре или пять.
  — За одну ночь? Ну и силен! Она отдала тебе должное?
  — Она была очень, очень опытна.
  — Больше, чем эта твоя Джемайма?
  — Ну, почти так же.
  — Больше, чем эта твоя коварная Липси, соблазнившая тебя, когда ты был совсем крошкой?
  — Липси вообще не имеет себе равных.
  Аксель весело похлопал его по плечу.
  — Нет, ты неподражаем! Ну и темная же ты личность, настоящий человек с двойным дном — такой маленький благонравный мальчик — и спит напропалую с опасными авантюристками и английскими аристократками. Я обожаю тебя, я всех английских аристократов обожаю, а тебя больше всех.
  Поднявшись, Аксель вынужден был взять Пима под руку и так продолжать прогулку. С тех пор и впредь он без всякого стеснения использовал его в качестве прогулочной трости. Всю нашу совместную с ним жизнь мы редко передвигались по-другому.
  * * *
  Ненароком очутившись в этот вечер под мостом, Пим и Аксель зашли в кафе, и Аксель настоял на том, что он заплатит за две стопки водки, и заплатил за них из черного кошелька на кожаном шнурке, который он обматывал вокруг шеи. По пути домой, дрожа от холода, Аксель с Пимом решили, что образование их должно вступить в новую стадию, и назначили завтрашний день началом нового летосчисления, а Гриммельсгаузена — первой темой обучения, так как автор этот утверждал, что мир наш безумен, а с тех пор мир еще больше нуждался в этом направлении и то, что выглядит правдой, на поверку оказывается ложью. Они договорились о том, что разговорный немецкий Пима Аксель возьмет на себя и не успокоится, пока не доведет его до совершенства. Таким образом, за этот день и вечер Пим заменил Акселю ноги и стал для него товарищем в его занятиях, и хотя поначалу так и мыслилось, его учеником, потому что в течение нескольких последовавших затем месяцев Аксель открывал для него немецкую литературу. Если знаний у Акселя было больше, чем у Пима, то любопытства никак не меньше, а энергия была столь же неуемна. Может быть, воскрешая культуру своей родины для этого новичка, он и сам учился прощать родине ее недавнее прошлое.
  Что же до Пима, то наконец-то взгляду его приоткрылись сияющие дали, о которых он грезил так давно. Несмотря на весь его шумный энтузиазм, немецкая литература его не слишком привлекала — как тогда, так и позже. Будь на ее месте китайская, польская или индийская, для него особой разницы бы не было. Важно было то, что изучение этой литературы давало ему возможность ощутить себя джентльменом. И за это Пим был этой литературе бесконечно благодарен.
  Денно и нощно побуждая Пима не отставать от Акселя в его интеллектуальных странствиях, немецкая литература давала ему богатства знаний, которые, по словам Липси, у него никто уже не мог отнять и с которыми он мог отправляться куда угодно — куда бы ни забросила его жизнь. И Липси была права, потому что, отправляясь на склад в Остринг, куда герр Оллингер устроил его ночным сторожем в помощь другу-филантропу, он не шел пешком и не ехал на трамвае, а ехал в карете вместе с Моцартом на его пути в Прагу. Моя слонов в цирке, он делил унижения с «Солдатами» Ленца, сидя в буфете третьего разряда и кидая томные взгляды на Элизабет. Он воображал себя гетевским Вертером, размышляющим, какой костюм ему выбрать, кончая жизнь самоубийством, а обдумывая свои поражения и перспективы на будущее, он мог сравнить свое «Werdegang»[35] с годами ученичества Вильгельма Мейстера и даже планировать великий автобиографический роман, прочтя который мир узнает, какая разница между чутким и полным благородных устремлений автором романа и отцом его Риком.
  Да, Джек, другие семена, разумеется, тоже там были: бешеное увлечение Гегелем, неожиданное открытие Маркса и Энгельса, теория коммунизма, с которой, как выразился Аксель, действительно началось новое летосчисление. «Если судить христианство по тем несчастьям, что оно принесло человечеству, кто бы тогда оставался христианином? Мы не приемлем предрассудков, сэр Магнус. Мы верим всему, что читаем в книгах, и только потом отвергаем это. Если Гитлер до такой степени ненавидел этих молодцов, значит, они не могут быть совершенным злом, так я думаю». Началась эра Руссо, революционных теорий, «Капитала» и «Анти-Дюринга», и несколько недель мир наш вращался вокруг этого солнца, хотя могу поклясться, что к окончательным выводам мы так и не пришли. И я очень сомневаюсь, чтобы уроки Акселя имели для Пима какую-либо ценность, кроме радостного осознания, что Аксель его учит. Важно было, что с момента, когда он пробуждался, и до следующего рассвета, то есть когда они опять ложились в постели по обе стороны черного радиатора и засыпали, довольные, по выражению Акселя, как Бог во Франции, интеллект Пима продолжал свою работу.
  — Аксель получил Орден Пушечного Мяса, — гордо однажды объявил Пим фрау Оллингер, нарезая хлеб для семейного обеда.
  Фрау Оллингер издала возмущенное восклицание:
  — Магнус, что за чепуху вы несете?
  — Но это правда! Так на жаргоне немцы называют медаль, которую они получали за участие в русской кампании. Он пошел из гимназии добровольцем. Отец мог устроить его в безопасное место во Франции или Бельгии, где он как-то перебился бы. Но Аксель на это не пошел. Он хотел геройствовать, как его школьные товарищи.
  Фрау Оллингер не выразила удовольствия.
  — Тогда лучше помалкивать о том, где он воевал, — строго сказала она. — Аксель здесь живет, чтобы учиться, а не чтоб хвастаться.
  — К нему ходят женщины, — сказал Пим. — Вечерами они тайком пробираются к нему по лестнице, а потом стонут и кричат, когда он занимается с ними любовью.
  — Если они дарят ему счастье и это помогает его занятиям, то мы им всегда рады. Хотите пригласить сюда вашу пылкую Джемайму?
  Взбешенный, Пим удалился к себе в комнату, где набросал длинное письмо Рику о дурных бытовых привычках швейцарцев среднего сословия. «Иной раз мне кажется, что закон здесь слишком либерален, — чопорно писал он. — В особенности там, где дело касается женщин».
  Рик ответил ему незамедлительно, рекомендуя хранить целомудрие. «Лучше тебе остаться чистым для той, кто станет твоей избранницей и суженой».
  «Дорогая Белинда,
  атмосфера здесь сейчас несколько приторная. Некоторые студенты-иностранцы, живущие со мной бок о бок, заходят слишком далеко в своих отношениях с женщинами, так что мне даже пришлось вмешаться и сказать свое слово, иначе это угрожало бы моей работе. Возможно, поступи ты так же решительно с Джем, ты в конечном счете оказала бы ей неоценимую услугу».
  * * *
  В один прекрасный день Аксель заболел. Пим спешил из своего зверинца, желая позабавить его смешными историями о своих приключениях там, но обнаружил его в постели, чего тот терпеть не мог. В комнатушке стоял густой сигарный дым, бледное лицо Акселя поросло темной щетиной, под глазами залегли тени. Возле него была девушка, но, когда Пим вошел, Аксель отослал ее.
  — Что это с ним? — спросил Пим доктора, которого привел герр Оллингер, заглядывая ему через плечо и силясь прочитать рецепт.
  — А с ним то, сэр Магнус, что герои-англичане шарахнули его бомбой, — раздраженно отозвался Аксель из своей постели. — С ним то, что осколок ее застрял у него в жопе и мешает ему с…
  С доктора взяли слово не просто соблюдать секретность, но хранить гробовое молчание, после чего он удалился, дружески похлопав по плечу Пима.
  — Не ты ли, часом, стрелял в меня, сэр Магнус? Ты не принимал участия в высадке в Нормандии, а? Может быть, заправлял там всем, руководил наступлением?
  — Ничего подобного! — запротестовал Пим.
  И снова Пим заменил Акселю ноги, бегая за лекарствами и сигарами, готовя ему еду и перерывая университетские библиотеки в поисках новых и новых книг для того, чтобы читать ему вслух.
  — Спасибо, Магнус, но Ницше больше не надо. Думаю, мы уже достаточно знаем теперь про очистительную силу ненависти. Клейст не плох, но ты не умеешь его читать. Текст Клейста надо произносить отрывисто, как бы лаять. Ведь это был прусский офицер, а не английский герой. Принеси теперь художников.
  — Каких именно?
  — Абстракционистов. Декадентов, евреев… Любых, кто был entartet[36] или запрещен. Дай мне передохнуть после всех этих безумцев писателей.
  Пим посоветовался с фрау Оллингер.
  — Значит, вы, Магнус, должны спросить у библиотекаря тех, кого не любили нацисты, — объявила она своим безапелляционным тоном.
  Библиотекарь был эмигрантом и наизусть знал все, что было нужно Акселю. Пим принес от него Клее и Нольде, Кокошку и Климта, Кандинского и Пикассо. Он расставил альбомы и каталоги на каминной полке, раскрыв их так, чтобы Аксель мог любоваться картинами, не поворачивая головы. Он перелистывал страницы и громко читал подписи. Когда к нему приходили женщины, Аксель прогонял их. «Ухаживать за мной есть кому. Подождите, пока поправлюсь». Пим притащил ему Макса Бекмана. Принес Стейнлена, затем Шиле и еще Шиле. На следующий день писатели были реабилитированы. Пим раздобыл Брехта и Цукмайера, Тухольски и Ремарка. Часами он читал их Акселю. «Музыку», — распорядился Аксель. Пим достал у герра Оллингера патефон и заводил ему Мендельсона и Чайковского, пока тот не заснул. Проснулся он в бреду, пот каплями стекал с него, а он говорил что-то об отступлении и что кругом снег, ничего не видно, трудно идти и мороз щиплет кровоточащие раны. Говорил о госпитале, где по двое больных на койку, а трупы лежат здесь же, на полу. Он попросил пить. Пим принес воды, и Аксель обеими руками держал стакан, пока у него не замерзли руки, голову он опускал к стакану постепенно, рывками, пока губы его не коснулись края. Тогда он стал пить как животное, шумно втягивая в себя воду, расплескивая ее, а лихорадочно блестевшие глаза его глядели настороженно и опасливо. Вдруг он резко поджал под себя ноги и обмочил постель. Он сидел, дрожащий и недовольный, в кресле, пока Пим менял простыни.
  — Кого ты испугался? — в который раз спрашивал его Пим. — Здесь же никого нет. Мы одни.
  — Тогда, наверно, я испугался тебя. А что это за пудель в углу?
  — Это герр Бастль, и он чау-чау, а вовсе не пудель.
  — Я решил, что это дьявол.
  И так до того дня, когда, проснувшись поутру, Пим застал Акселя стоящим возле своей кровати при полном параде.
  — Сегодня день рождения Гете. Начинается в четыре, — по-военному кратко объявил он. — Мы должны пойти туда и послушать этого идиота Томаса Манна.
  — Но ты болен.
  — Если человек на ногах, значит, не болен. И если идет, значит, тоже не болен. Одевайся.
  — Манн тоже был в списке запрещенных писателей? — спросил Пим, одеваясь.
  — Не удостоился.
  — А почему он идиот?
  Герр Оллингер одолжил Акселю плащ, в который тот мог обернуться дважды, мистер Сан дал ему черную широкополую шляпу. Герр Оллингер доставил их к самым дверям в своем разбитом автомобильчике на два часа раньше срока, и они заняли места в задних рядах, когда зал был еще пуст. Когда выступление окончилось, Аксель провел Пима за кулисы и постучал в дверь артистической уборной. До этого дня Пим Томаса Манна не любил. Он считал его прозу слишком вычурной и неуклюжей, хотя ради Акселя изо всех сил старался одолеть ее. Но теперь перед ним стоял сам Господь Бог, высокий и учтивый, похожий на дядю Мейкписа.
  — Этот молодой английский аристократ хочет пожать вам руку, сэр, — внушительно произнес Аксель из-под широкополой шляпы мистера Сана.
  Томас Манн кинул внимательный взгляд на Пима, потом на Акселя, такого бледного и эфемерного после своей болезни. Нахмурясь, Томас Манн посмотрел на ладонь своей правой руки, словно прикидывая, выдержит ли она столь сильное напряжение, как приветствие аристократа. Он протянул руку, и Пим пожал ее, ожидая, что токи гениальности дойдут и до него, как в электротрюке, которым торгуют у вокзалов: «Возьмитесь за эту ручку, и вас встряхнет моя энергия». Ничего не произошло, но волнения Акселя хватило им обоим.
  — Ты коснулся его, сэр Магнус! Ты получил благословение! Теперь ты бессмертен!
  За неделю они скопили денег, чтобы съездить в Давос — святилище героев Томаса Манна. Ехали они в уборной вагона: Пим стоял, а Аксель в черном берете терпеливо сидел на унитазе. Кондуктор постучал в дверь и крикнул: «Alie Bilette, bitte!»[37]
  Аксель смущенно взвизгнул женским голосом и просунул под дверь их единственный билет. Пим ждал, не спуская глаз с тени, отбрасываемой ногами кондуктора. Он понял, что кондуктор наклонился, и услыхал кряхтенье, когда он разогнулся. Потом раздался щелчок, как будто лязгнули его собственные нервы, и билет появился опять, с дыркой, пробитой компостером. Тень от ног двинулась дальше. «Вот на какие ухищрения приходилось тебе идти, чтобы добраться до Швейцарии! Вот так же ты и сюда пришел», — восхищенно подумал Пим, когда они молча обменялись рукопожатием. Вечером в Давосе Аксель рассказал Пиму всю историю своего кошмарного путешествия из Карлсбада в Берн. Пим был горд и переполнен этим и решил даже, что Томас Манн — самый лучший писатель в мире.
  «Дорогой папа, —
  радостно писал он в письме, которое начал, едва вернувшись на свой чердак, — я здесь чудесно провожу время, получая ценнейшие уроки. Не могу передать тебе, как не хватает мне твоих житейских советов и как благодарен я тебе, что ты проявил такую мудрость, отправив меня учиться в Швейцарию. Сегодня я познакомился с юристами, которые знают, по-моему, все стороны жизни не понаслышке, а глубоко и всесторонне, и я уверен, что они помогут моему профессиональному росту».
  
  «Дорогая Белинда, —
  теперь, когда я повел себя достаточно жестко, обстановка изменилась к лучшему».
  * * *
  А между тем существовали вы, старина Джек, не правда ли? Джек, еще один герой войны, Джек, темная сторона моего «я». Я расскажу вам о том, кем вы были, потому что теперь, мне кажется, мы знаем совсем другого человека. Предельно сосредоточившись, я расскажу вам, чем вы являлись для меня и что я делал. Объясню, почему я это делал, ибо опять же, как мне кажется, наши оценки людей и событий не совпадают. Они никак не могут совпадать. Для Джека Пим был просто еще одним из новичков-агентов, еще одним новобранцем в рядах его формирующейся армии, не обломанный и, разумеется, не обученный, но с уздечкой, уже прочно захлестнутой вокруг шеи, и готовый бежать в какую угодно даль за своим куском сахара. Вы, наверное, не помните — действительно, почему вы должны об этом помнить? — как вы заметили его и начали вести предварительную обработку. Все, что вы знали, это то, что в Фирме любят людей такого склада. Вы знали, а значит, частично знал и я. Поджарые бока и задница, говорит на правильном английском, приличный словарный запас, хорошая частная загородная школа. Поднаторел в спортивных играх, привык к диалектике. Парень бесхитростный и, уж конечно, не принадлежит к числу так называемых умников. Здравый, уравновешенный, словом, нашего поля ягода. В средствах не стеснен, но богатством не отличается, отец у него какой-то мелкий делец — как типично, что вы не удосужились как следует разузнать все про Рика! И где же еще вам было встретить этого образцового джентльмена, человека из будущего, как не в англиканской церкви, шпиль которой украшал флаг с изображением Святого Георгия, победно развевавшийся на швейцарском ветру?
  Долго ли вы выслеживали Пима, мне неведомо. Держу пари, что и вам тоже. Вам понравилось, как он прочел Поучение. Стало быть, вы заприметили его еще до Рождества, потому что Поучение читал он в начале Рождественского поста. Вы как будто удивились, когда он сказал, что учится в университете, почему я думаю, что первые справки вы начали наводить еще до его поступления в университет, а позже сведения вы не перепроверили. Первым рукопожатием Пим обменялся с вами после рождественской утрени. На ступенях церкви было тесно, как в лифте, слышалось щелканье зонтов и характерное «р-р» английской речи. Возле церкви на улице дети дипломатов кидались снежками. Пим был в пиджаке от Е. Вебер, а вы, Джек, были в своем твиде — эдакая невозмутимая английская скала двадцати четырех лет от роду. Учитывая периоды войны и мира, возрастная разница в семь лет разводила нас по разным поколениям, а вернее будет сказать, что между нами пролегло целых два поколения. Точно так же, как между мной и Акселем. Оба вы имели передо мной преимущество этих ключевых для человеческой жизни лет, как имеете его и по сей день.
  Хотите знать, что еще было на вас, кроме добротного коричневого костюма? Галстук воздушно-десантных войск: щеголеватые лошадки с серебряными крылышками и женские фигурки в коронах — символы Британии на каштановом поле: «Примите поздравления!» Вы так и не рассказали мне, как достался вам этот галстук, но реальность, теперь мне это известно, была ничуть не менее впечатляющей, нежели полет моей фантазии: партизанский отряд в Югославии, ряды Сопротивления в Чехословакии, в тылу за линией боев экспедиционного корпуса в Африке и даже, если я не путаю, на Крите. Вы на дюйм выше меня, но мне помнится, отчетливо, словно это было вчера, что галстук воздушно-десантных войск, когда Пим пожимал вашу крупную сухую руку, был где-то на уровне его глаз. Он, подняв голову, увидел каменный подбородок, голубые глаза, сердитые, уже тогда кустистые брови — и понял, что видит именно тот тип, который желали выработать из него все его частные школы и который, как порой мечталось ему, они и выработали: стойкого и несгибаемого, по-воински доблестного английского джентльмена, который умеет «владеть собой среди толпы смятенной».[38] Вы пожелали ему счастливого Рождества, и, когда вы назвали себя, он подумал, что это просто шутка — такая уместная в Рождество — «когда ко мне со всей душой, то и я в ответ — сама любовь, милосердие и братство!»
  — Нет, нет, старина, это и вправду у меня фамилия такая.[39] Разве приличный парень станет придумывать себе фамилию!
  И на самом деле, зачем придумывать фамилии, когда у тебя имеется дипломатическое прикрытие? Вы пригласили Пима на стаканчик шерри до обеда, на завтра, на второй день Рождества, и сказали, что послали бы письменное приглашение, если б знали адрес, — и это был хитрый ход, потому что адрес вы, разумеется, знали прекрасно: адрес, год, месяц и число рождения, образование — словом, всю эту чепуху, знание которой, по нашему мнению, дает человеку власть над теми, над кем он стремится властвовать. А потом вы сделали забавную вещь: прямо посередь толпы на ступенях церкви вы развернули Пима спиной к себе и, вытащив из кармана пригласительную карточку, начертали на ее середине, используя для удобства спину Пима, его фамилию и вручили ему эту карточку: «Капитан и миссис Джек Бразерхуд просят оказать им честь и доставить удовольствие». Вы подчеркнули слова «просят доставить удовольствие», как бы желая сказать этим, что договоренность достигнута, и вычеркнули слово «капитан» — для интимности.
  — Если захотите, останетесь на обед, тогда поможете нам докончить холодную индейку. Одеваться к обеду не надо, — прибавили вы. Пим смотрел вам вслед — как вы удалялись, не удостаивая вниманием дождь, как не удостаивали вниманием орудийный огонь на всех полях сражений, где вы побеждали фрица, шутя и играя, расправлялись с ним в то время, как единственным подвигом Пима было вырезывание инициалов Сефтона Бойда на стене преподавательской уборной.
  На следующий день Пим с большой точностью появился у дверей вашего дипломатического коттеджа; нажимая кнопку звонка, он прочел табличку на дверной панели: «Капитан Дж. Бразерхуд, заместитель заведующего паспортным отделом Британского посольства, Берн». Вы были женаты тогда на Фелисити, должно быть вы это помните. Адриану тогда исполнилось лишь полгода. Пим часами играл с ним, чтобы понравиться вам, и это стало для него привычным в позднейшем общении с подчиненными ему коллегами. Вы мило расспрашивали его обо всем, а когда вы делали паузу, за дело принималась Фелисити — образцовая скво агента секретной службы, Господь да простит ее. «Но с кем же вы дружите, Магнус? Вам, должно быть, очень одиноко здесь? — рассыпалась в восклицаниях она. — И как вы развлекаетесь, Магнус? Есть в университете внеучебная жизнь, например, какие-нибудь политические клубы, ну и так далее? Или там так же уныло и пресно, как и вообще в Берне?» Пиму Берн вовсе не казался унылым и пресным, но ради Фелисити он притворился, что тоже так считает. По времени дружбе Пима и Акселя тогда исполнилось уже 12 часов, но об Акселе он и не вспомнил. Зачем вспоминать, если единственной его заботой было теперь понравиться вам обоим.
  Я спросил, «в каких войсках вы воевали, сэр», ожидая, что ответом будет «Пятый воздушно-десантный» или «Специальный снайперский», что-нибудь такое, чем можно благоговейно восхититься. Но вместо этого, слегка нахмурившись, вы буркнули: «Общего назначения». Теперь я знаю, что это была двойная хитрость: используя дипломатическое прикрытие, вы хотели, чтобы Пим знал, что воевали вы не в регулярных частях, и в то же время, чтобы он видел в вас не просто «еще одного умника из Министерства иностранных дел».
  Вы спросили, поездил ли Пим по стране, и предложили как-нибудь, когда поедете в очередную служебную поездку, взять его в машину, ему это будет интересно. Потом мы оба надели высокие башмаки и пошли «прошвырнуться», как вы назвали марш-бросок по лесам Эльфенау. Во время этой прогулки вы сказали, что Пиму вовсе не обязательно называть его «сэр», а когда мы вернулись, Фелисити кормила Адриана, а в комнате сидел и разговаривал с ней какой-то ухмыляющийся незнакомец постарше Вы представили его как «Сэнди из посольства», и Пим сразу почувствовал, что вы с незнакомцем коллеги, и смутно заподозрил, что Сэнди ваш начальник. Теперь я знаю, что это был глава резидентуры, а вы были его первый заместитель и что он, как это принято, знакомился с новой кандидатурой, прежде чем дать вам окончательное добро. Но тогда Пим мыслил ваши отношения в форме «директор школы — старший воспитатель», форме, которая, знай вы о ней, вам бы понравилась.
  — Как продвигается ваш немецкий? — спросил Сэнди, опять ухмыльнувшись, в то время как мы втроем дружно уплетали сладкие пирожки Фелисити. — Нелегко его здесь учить, ведь говорят-то все на швейцарском диалекте, правда?
  — В университете Магнус общается главным образом с эмигрантами, — пояснили за меня вы, подчеркивая эту выигрышную для сделки подробность.
  Сэнди глупо заржал и хлопнул себя по колену.
  — Вот оно что, оказывается, надо же! Держу пари, что там толчется немало прелюбопытнейших типов!
  — Он мог бы многое рассказать нам и о них тоже, да, Магнус? — спросили вы.
  — Вы не против? — загадочно бросил реплику Сэнди и опять ухмыльнулся.
  — Почему бы мне быть против? — сказал Пим.
  Сэнди умно разыграл эту комбинацию. Почувствовав, что на людях Пим склонен к скоропалительным решениям, он использовал свою догадку, заручившись его согласием еще прежде, чем тот успел понять, на что он согласился.
  — Никаких благородных сомнений относительно святости и конфидециальности дружеских связей в храме науки? — гнул свое Сэнди.
  — Никаких, — храбро ответил Пим. — Если это надо для моей страны. — И наградой ему была улыбка Фелисити.
  Какой версии придерживался Пим, рассказывая о себе в тот день, я не помню, а значит, он проявлял достаточную умеренность и избегал опасных деталей, которые впоследствии могли ему дорого обойтись. Проявив осторожность, он не стал признаваться в том, чем зарабатывает себе на жизнь. И это было правильно, так как вы без того уже знали, что он работает вечерами и «по-черному», так называют немцы работу, полученную незаконно. «Ловкий парень, — думали вы, — изобретательный, при случае и воровством не побрезгует». Пим не очень-то расписывал семейный уют, которым окружали его Оллингеры, ибо подобие родителей не согласовывалось с тем образом типичного репатрианта, каким он себя изображал. Когда вы спросили его, есть ли у него знакомые девушки, чтобы развеять тень гомосексуализма (а может быть, он один из этих типов?), — Пим тут же это уловил и начал плести какую-то невинную фантастическую чушь про красавицу итальянку по имени Мария, с которой он познакомился в «Космо-клубе» и очень увлекся, но все это временно, в отсутствие его постоянной девушки — Джемаймы, которая ждет его в Англии.
  — Джемайма, а как по фамилии? — спросили вы, и Пим назвал Сефтона Бойда, упоминание которого вырвало у вас вздох классового облегчения. Мария действительно существовала и действительно была красавицей, но чувство к ней Пима было неразделенным, так как он ни разу с ней словом не обмолвился.
  — «Космо»? — переспросили вы. — Я не слышал о таком. А вы, Сэнди?
  — Да вроде бы нет, старина.
  Пим объяснил, что «Космо» — это своего рода политический дискуссионный клуб для иностранцев, где Мария занимает какую-то должность, вроде взносы собирает, что ли.
  — Какого характера? — спросил Сэнди.
  — Характер у нее вспыльчивый, — простодушно ответил Пим, и вы, и Фелисити, и Сэнди расхохотались так, что долго не могли успокоиться, и все смеялись как крошка Одри, а Фелисити заметила, что теперь совершенно ясно, насколько Магнус искушен в политике. После этого ни одна вечеринка с гостями не проходила без того, чтобы кто-нибудь не осведомлялся о характере Марии. Пим ушел от вас тогда уже к вечеру, и вы подарили ему бутылку беспошлинного шотландского виски, чтобы коротать с ней холодные вечера. Фирме эта бутылка обошлась тогда, я думаю, шиллингов в пять. Вы предложили отвезти его домой, но он сказал, что любит ходить пешком, заработав таким ответом себе еще одно очко. Он пошел пешком, вернее, понесся как на крыльях. Он бежал вприпрыжку, смеясь, прижимая к себе бутылку и сам сжимаясь от холода; за все свои семнадцать лет он ни разу еще не был так счастлив. В это Рождество Господь послал к нему двух ангелов. Один ангел — скиталец, который плохо держится на ногах, другой — этот красивый английский вояка, который на второй день Рождества угощает гостей шерри и не знает, что такое сомнения. И оба ему симпатизируют, обоим нравятся его шутки и его рассказы, оба спешат заполнить в его сердце пустующую нишу. А в ответ он дарит им себя — таким, каким всегда, наверное, хотел быть. Само собой, что рассказывать каждому из них о существовании соперника не стоит. Тогда оба они будут для него как та любовница, что оставляет семейный очаг неприкосновенным. Так думал Пим, если он вообще о чем-то думал.
  — Где это ты стибрил, сэр Магнус? — спросил Аксель на своем безукоризненном английском, с любопытством разглядывая бутылочную этикетку.
  — У священника! — без малейшего колебания сразу же ответил Пим. — Замечательный парень. Тоже был в армии. И я ее не стибрил, а получил в подарок, ей-богу. Как постоянный прихожанин. Они получают это, конечно, по дипломатическим каналам. Не за полную стоимость, как продают в магазинах.
  — А сигарет он тебе впридачу не предложил? — спросил Аксель.
  — Это еще с какой стати?
  — Плитку шоколада для сестрички на ужин?
  — Нет у меня сестрички.
  — Ладно. Тогда давай выпьем.
  Вы помните наши автомобильные прогулки, Джек? Думаю, что помните. Вам не приходило в голову, как трудно было вербовать агентов нашим предкам — ведь у них не было автомобиля! Первая наша поездка явилась как нельзя более кстати. У вас встреча в Лозанне. Займет она три часа. Вы никак не объяснили, зачем вам нужны эти три часа в Лозанне, хотя и могли для конспирации придумать мне любую историю. Задним числом я теперь понимаю, как вы расчетливо давали мне понять, что находитесь на секретной работе, но на какой именно — не говорили. В тот раз Пима вы ни о чем не спросили. Хотели сначала теснее сойтись с ним. Единственное, что вы сделали, — это назначили с ним встречу, и вторую, на всякий случай, если не состоится первая, — чтобы посмотреть, как он с этим справится: «Теперь слушайте, может так случиться, что мне надо будет сделать еще один звонок. Если я не появлюсь возле отеля „Дора“ в три часа, будьте у западной стороны главного почтамта в 3.20». Пим не очень-то умел ориентироваться, где запад и где восток, но он расспрашивал прохожих, и, расспросив так пятерых или шестерых, он наконец нашел того, кто ему все объяснил, и прибыл на вторую встречу ровно в 3.20, хоть и сильно запыхавшийся. Ваш автомобиль уже колесил по площади, на втором кругу вы подъехали ко мне и распахнули дверцу. Пим ловко, как десантник, вспрыгнул в машину, демонстрируя таким образом свою удаль.
  — Я говорил с Сэнди, — сказали вы, когда неделей спустя мы катили в Женеву. — Он хочет, чтобы вы сделали для него одну работу. Не возражаете?
  — Конечно, нет.
  — Текст перевести сможете?
  — Какого плана текст?
  — А язык за зубами держать умеете?
  — Думаю, что умею.
  Вы дали ему первое задание на вечер.
  — Время от времени к нам поступает кое-какой технический материал. Главным образом о доморощенных швейцарских фирмах, изготовляющих товар, который нам не слишком нравится. Маленькие такие штучки, которые взрываются, — добавили вы с улыбкой. — Особой секретности тут нет, но в посольстве среди обслуживающего персонала у нас много местных, поэтому мы предпочитаем, чтобы переводил кто-нибудь со стороны, предпочтительно англичанин. Кто-нибудь, кому мы доверяем. Возьметесь?
  — Конечно.
  — Мы будем платить немного, но чтобы иногда угостить Марию обедом — хватит. Что пишет Джемайма?
  — У Джем все в порядке, спасибо.
  Пим был жутко напуган. Вы вручили ему конверт, который он положил в карман, вы посмотрели на него заговорщическим взглядом и сказали: «Ну, удачи вам, старина!» Да, Джек, точно так вы и сказали! И вся беседа проходила именно так! По пути домой Пим так часто перекладывал конверт из кармана в карман, что был похож на рассеянного профессора, спасающегося от преследователей. Что же было в конверте? Не говорите, я сам отвечу: всякий хлам. Ксерокопированный хлам из старых оружейных каталогов. И нужен был вам вовсе не этот пустяковый перевод, а Пим, потому что пришли вы по его душу. На чердаке Пим тоже без конца перекладывал конверт — то под кровать, то под матрас, за зеркало, в каминный дымоход. Перемещал же он его в такие часы, что даже Аксель ничего не заподозрил. Вы заплатили Пиму двадцать франков. Технический словарь стоил двадцать пять, но Пим твердо знал, что джентльмену заводить об этом речь неприлично, даже если б деньги от Рика приходили бы всегда и вовремя.
  — В «Космо-клуб» давно наведывались? — осведомились вы, когда мы как бы между прочим заворачивали в Цюрих, где у вас было «одно маленькое дельце».
  Пим признался, что давно не бывал в «Космо-клубе». Вращаясь в орбите Акселя и Джека Бразерхуда, зачем бы он еще пожелал приходить в «Космо-клуб»?
  — Мне говорили сведущие люди, что обстановка там весьма вольная. Нет, про Марию я ничего дурного сказать не хочу, заметьте. Эти компании всегда себе много чего позволяют. Считается, что без этого, какая уж там демократия. Было бы неплохо тем не менее, если б вы сами понаблюдали за ними, — так сказали вы. — Но не сомневайтесь. Если они захотят видеть в вас левака, пусть думают, что вы левак. Если посчитают вас правым, британским консерватором, так изобразите им британского консерватора. А понадобится, будьте и тем и другим вместе. И не перебарщивайте. Мы не хотим, чтобы у вас были неприятности. Есть там еще англичане?
  — Есть парочка шотландцев, студентов-медиков, но они говорили, что интересуют их там только девушки.
  — И кое-какие имена узнать было бы не вредно, — сказали вы.
  Оглядываясь назад, я вижу, что разговор этот преобразил Пима. Он превратил его в нашего человека в клубе «Космо»: «И никаких телефонных разговоров на скользкие темы». Он стал настоящим агентом, «полусознательным», как на нашем обтекаемом языке называются те, кто понимает свою роль и задачу лишь наполовину. Ему было семнадцать лет, и, если вдруг ему бы срочно понадобилось, он должен был бы позвонить Фелисити и сказать, что приехал дядя. Если же необходимость срочно видеть его возникла бы у вас, вы позвонили бы Оллингерам из автомата и сказали, что вы Макс из Бирмингема и в городе находитесь проездом. Во всех других случаях свидания наши назначались от раза к разу, то есть на встрече мы уславливались о следующей. «В путь, Магнус, — говорили вы. — Прыгай в эту лодку и не теряйся, Магнус. Держи ушки на макушке и открой глаза пошире, гляди в оба, только Бога ради не втрави нас в какую-нибудь историю со швейцарскими властями. И вот тебе жалованье в счет следующего месяца, Магнус. И Сэнди шлет тебе большой привет». Я вот что скажу вам, Джек: что посеешь, то и пожнешь, даже если урожай вызревает тридцать пять лет.
  * * *
  Секретарем «Космо» была маловыразительная роялистка румынского происхождения по имени Анка, которая на лекциях неизвестно почему начинала вдруг плакать. Мосластая, неуклюжая, она ходила, вывернув руки в кистях, и была хмурой и неприветливой; когда Пим остановил ее в коридоре, она злобно покосилась на него своими заплаканными глазками и велела ему отстать, потому что у нее болит голова. Но Пим был при исполнении и не мог смириться с отказом.
  — Я замыслил издавать бюллетень клуба, — объявил он, — и подумал, что каждой партии можно предложить участие.
  — В «Космо» нет никаких партий. И не нужен «Космо» никакой бюллетень. Ты кретин. Убирайся.
  Пим последовал за Анкой в крохотную комнатку, где она оборудовала себе берлогу.
  — Единственное, что мне нужно, это список членов, — сказал он. — Я разослал бы рекламный проспект и выяснил, есть ли интерес к этой затее.
  — Ну а почему ты не придешь на следующее собрание и не спросишь? — задала вопрос Анка, она сидела, обхватив голову руками, и казалось, что ее вот-вот стошнит.
  — На собрание приходят не все. А мне нужна полная информация. Это более демократично.
  — Демократия — чушь собачья, — сказала Анка. — Это все иллюзия. Он англичанин, — вслух объясняла она самой себе, открывая выдвижной ящик и роясь в хаосе бумаг внутри. — Разве англичанин способен понять, что такое иллюзия? — строго спросила она у своего внутреннего исповедника. — Он сумасшедший. — И она передала ему замусоленный лист с именами и адресами, многие из которых, как это выяснилось потом, были написаны с орфографическими ошибками.
  «Дорогой папа, —
  писал взволнованный Пим. — Несмотря на возраст, я раз-другой добился тут потрясающих успехов и полагаю теперь, что швейцарцы присудят мне ученую степень».
  
  «Я люблю тебя, — писал он Белинде, — этих слов я до этой минуты никому не говорил»
  * * *
  Вечер. Беспросветная бернская зима. Городу этому никогда не дождаться дневного света. По мокрым плитам Херренгассе ползет душный бурый туман, и добродетельные швейцарцы покорно поспешают в этом тумане, словно резервисты, отправляющиеся на фронт. А Пим и Джек Бразерхуд сидят в уютном уголке тихого ресторанчика, и Сэнди шлет свои особо пылкие приветствия, вкупе с горячими поздравлениями. Впервые агент и его куратор обедают прилюдно в городе, где выполняют задание. Для прикрытия в случае неожиданной встречи придумана хитрая легенда. Джек назначил себя для этого секретарем Англо-Швейцарского христианского общества, который желает привлечь в это общество новых членов из числа университетской молодежи. И разве не естественнее всего ему для этого обратиться за помощью к Магнусу, его знакомому по англиканской церкви? Чтобы прикрытие было еще надежнее, он привел с собой очаровательную Уэнди, которая работает в канцелярии. Волосы у нее медового цвета, она хорошо воспитана, а верхняя губка у нее чуть выступает над нижней, словно она все время дует на свечу, стоящую у нее под подбородком. Уэнди ровно ласкова с обоими мужчинами — она порывисто и в то же время естественно гладит руку то одного, то другого, а груди у нее плоские и совсем не страшные. Когда Пим заканчивает рассказ о своем подвиге, Уэнди не может удержаться, чтобы не погладить его по щеке со словами: «Боже, Магнус, ведь это было так смело! То есть это просто восхитительно! Как, наверное, Джемайма гордилась бы вами, если бы можно было рассказать, правда, Джек?» Но говорится это все тихо, плавно, с мягко-замирающей интонацией — манера, которую должны усвоить даже самые буйные, прежде чем их выпускают из загона. А потом она близко-близко придвигается к Джеку и, почти касаясь его своими медовыми волосами, что-то говорит ему.
  — Ты чертовски хорошо поработал, — произносит Бразерхуд и улыбается по-военному четко. — Церковь может гордиться тобой, — добавляет он, глядя прямо в глаза агенту.
  И они пьют за отличную работу Пима на благо церкви.
  За кофе Бразерхуд вынимает из кармана конверт, а из другого кармана — очки в металлической оправе с полукружьями диоптрий, — очки эти придают этому отважному британцу вид таинственно-важный. На сей раз это не жалованье, потому что жалованье является в чистых белых конвертах, а не в таких, мышино-бурого цвета. И он не протягивает конверт Пиму, а сам открывает его, без всякого стеснения, на виду у всех — смотрите сколько угодно и просит у Уэнди карандашик («какой красивый, милая, позолоченный, только не рассказывай мне, как ты его заработала»). На что Уэнди отвечает: «Для тебя, дорогой, все, что угодно», и опускает карандаш в его сложенные ковшиком ладони, которые на минуту смыкаются, задерживая ее руку. Джек разглаживает перед собой лист бумаги.
  — Просто хочу сверить некоторые адреса, — говорит он. — Прежде чем начинать рассылать нашу литературу, надо устранить все неточности. О’кей?
  «О’кей?» — то есть: «Понял ты нашу остроумную двойную игру?»
  Пим говорит: да-да, конечно, очень хорошо, — и Уэнди ведет своим прелестным ноготком по списку, останавливаясь возле одного или двух, особо отмеченных птичками или крестиками.
  — Загвоздка в том, что некоторые из наших хористов проявили излишнюю скромность относительно некоторых своих данных. Можно даже подумать, что они хотели зарыть свои таланты в землю, — говорит Бразерхуд.
  — Я не заметил, — говорит Пим.
  — Ты и не должен был замечать, — говорит Бразерхуд, понизив голос.
  — Это уж дело наше.
  — А вашей прелестной Марии мы так и не нашли, — говорит ужасно огорченная Уэнди. — Куда вы ее дели?
  — Боюсь, что она вернулась в Италию, — говорит Пим.
  — А о замене не помышляешь, Магнус, а? — говорит Уэнди, и все громко хохочут, а Пим громче всех. Он отдал бы остаток жизни, чтоб только увидеть хоть одну из ее грудей.
  Бразерхуд перечисляет фамилии, против которых не проставлены адреса. Пим ничем помочь не может, фамилии эти ничего ему не говорят, описать этих людей он не может. При других обстоятельствах он рад был бы что-нибудь выдумать, но Бразерхуд производит впечатление человека, знающего ответ еще до того, как задан вопрос, и это смущает Пима и останавливает. Уэнди доливает в стаканы мужчин, оставляя себе на самом донышке. Бразерхуд переходит теперь к адресам без фамилий.
  — А.Х., — роняет он. — Что-нибудь говорит тебе А.Х.?
  Пим признается, что это ему ничего не говорит.
  — Я ведь мало собраний посещал, — прибавляет он, как бы оправдываясь. — Зубрить приходится много перед экзаменами.
  Бразерхуд по-прежнему улыбчив и беззаботен. Знает ли он, что никаких экзаменов Пим не сдает? Пим замечает, что карандашик Уэнди почти скрывается в его сжатом кулаке — торчит только остро отточенный кончик, как дуло крохотного пистолетика.
  — Подумай немного, — предлагает Бразерхуд. И повторяет еще раз медленно и четко, как пароль: — А.Х.
  — Может быть, А.Х., а потом фамилия? — говорит Пим. — А.Х. Смит или Шмидт. Я попробую разузнать, если хотите. Это нетрудно.
  Уэнди застывает, как застывают на вечеринке, когда музыка внезапно обрывается. Ее улыбка тоже застывает. Как всякая хорошая секретарша, Уэнди умеет до поры прятать свою индивидуальность, а проявляет ее лишь по требованию, в данный момент, что-то подсказывает ей, что индивидуальности ее не требуется. Официант убирает грязные тарелки. Кулак Бразерхуда лежит на столе таким образом, что постороннему глазу фамилий на листке никак не рассмотреть.
  — А тебе поможет, если я скажу, что А.Х. — кто бы это ни был или ни была — живет по известному адресу на Ленггассе? Или, по крайней мере, утверждает, что живет. Писать на Оллингера. Ведь ты тоже там живешь, верно?
  — А, так вы про Акселя, — говорит Пим.
  * * *
  Где-то кричит петух, но Пим не слышит. В ушах его гремит водопад, сердце разрывается, переполняемое праведным чувством долга. Он в гардеробной Пима и хочет выкрать назад любовь, отданную недостойному. Он в преподавательской уборной, он вырезает там инициалы лучшего из лучших. Он помнит все, что говорил ему Аксель, когда лежал в бреду и проливал воду из стакана, удерживая его обеими руками. Помнит все, что он рассказывал ему в Давосе, когда они ездили в санаторий, памятный по Томасу Манну. Есть у него и кое-какие крохи, набранные уже самостоятельно, во время осторожных осмотров комнаты Акселя, когда ему иной раз удавалось забраться туда. И еще есть Бразерхуд — и его умные подсказки, благодаря которым он вытягивает из Пима то, о чем Пим даже не догадывался. Отец Акселя воевал в составе тельмановской бригады в Испании, говорит он. Он был социалистом старого закала, так что ему повезло, что он умер прежде, чем нацисты успели его арестовать.
  — Значит, он левак?
  — Он умер.
  — Я про сына.
  — Нет, не то чтобы левак, во всяком случае, он себя леваком не считает. Он просто продолжает здесь свое образование. Он независимый.
  Бразерхуд сдвигает брови и пишет карандашом слово «Тельман» на списке хористов.
  — Мать Акселя была католичкой, а отец участвовал в антикатолическом движении «Los von Rom»,[40] лютеранском по своему характеру, — говорит Пим. — Его мать лишилась права исповедоваться, потому что она вышла замуж за протестанта.
  — И социалиста, — негромко напоминает Пиму Бразерхуд, продолжая писать.
  В гимназии все товарищи Акселя мечтали поступить в авиацию, чтобы бомбить англичан, но Акселя из мобилизационной комиссии уговорили пойти добровольцем в пехоту Он был послан в Россию, взят там в плен, бежал, и, когда союзники высадились во Франции, его отправили в Нормандию, где он получил ранение в позвоночник и бедро.
  — Он тебе рассказывал, каким образом он бежал из русского плена? — вмешивается Бразерхуд.
  — Говорил, что шел пешком.
  — Так же как и пришел в Швейцарию, — говорит Бразерхуд с жестокой улыбкой, и Пим за всем этим вдруг начинает различать контур, о котором он не думал, прежде чем Бразерхуд не навел его на эту мысль.
  — Сколько он там пробыл?
  — Не знаю. Во всяком случае, достаточно долго, чтобы выучить русский. У него в комнате есть книги, напечатанные кириллицей.
  Очутившись опять в Германии, он долго болел в результате ранения, но, как только встал на ноги, его опять послали сражаться против американцев. Его опять ранило. Его отправили в Карлсбад, где мать его слегла с желтухой, тогда он, погрузив ее вместе с пожитками в повозку, потащил эту повозку в Дрезден, изумительно красивый город, который союзники незадолго перед тем сравняли с землей. Он привез мать в район, где селились иммигранты из Силезии, но вскоре она умерла, и он остался один. Голова Пима к этому времени шла кругом. Флажки на стене за спиной у Бразерхуда шатались и расплывались. Это не я. Нет, это я. Я выполняю свой долг патриота. Аксель, помоги мне.
  — Итак, все ясно. Наступил мир. Сорок пятый. Что он делает?
  — Убегает из советской зоны.
  — Почему?
  — Он боится, что русские обнаружат его и опять засадят в тюрьму. Ему не нравятся русские, не нравится тюрьма и не нравятся порядки, которые коммунисты установили в Восточной Германии.
  — Хорошо рассказываешь. Как же он поступает в таком случае?
  — Он сжигает свои документы и покупает новые.
  — Где он достает их?
  — У солдата, с которым познакомился в Карлсбаде. Тот был из Мюнхена и немножко похож на него. Аксель сказал, что в 1945 году никто в Германии по-настоящему не был похож по свои фотографии.
  — Почему же этому услужливому солдату не были нужны его собственные документы?
  — Он хотел остаться на Востоке.
  — Почему?
  — Этого Аксель не знал.
  — Что-то не слишком правдоподобно, а?
  — Пожалуй.
  — Ладно, поехали дальше.
  — Он сел на поезд, везший репатриантов в Мюнхен, и все было прекрасно до тех пор, пока поезд не прибыл к месту назначения, потому что американцы взяли его прямо в поезде, отправили в тюрьму и там избили.
  — Почему же они так поступили с ним?
  — Из-за его документов. Он купил документы человека, находившегося в розыске. Он сам подготовил себе ловушку.
  — Если только документы эти не были его собственными, а не купленными неизвестно у кого, — делает предположение Бразерхуд и снова записывает что-то. — Прости, старина. Не хотел бы лишать тебя иллюзий, но боюсь, что в жизни это неизбежно. Сколько же он там побыл?
  — Не знаю. Он опять заболел, и они поместили его в больницу, откуда он сбежал.
  — Здоров же он отовсюду бегать! Ты говоришь, сюда он пришел пешком.
  — Ну, частично пешком, а частично на поездах, без билета. Ему хирурги одну ногу укоротили. Немецкие хирурги. Это когда он сбежал из русского плена. Поэтому он и хромает. Я должен был раньше сказать об этом, конечно. Я это к тому, что, даже если частично на поездах, все равно для себя он проделал путь огромный. Из Мюнхена в Австрию, потом из Австрии ночью через границу перешел в Швейцарию. И в Остермундиген.
  — Куда-куда?
  — Это там, где у герра Оллингера фабрика, — слышит Пим свой извиняющийся голос. — Видите ли, документов у него теперь не было никаких. Свои он уничтожил еще в Карлсбаде. Те, что купил, находились у американцев, а достать новые он пытался, но никак не мог. А ведь союзники его еще и сейчас ищут. Он говорит, что признался бы американцам в чем угодно, если б только знал, в чем ему признаваться. Но он не знал, и они все били его и били.
  — Это мы уже слышали, — тихонько вставляет Бразерхуд, опять записывая что-то. — А какой образ жизни он здесь ведет? Кто его приятели?
  Поздно, слишком поздно услышал Пим внутри себя шепот предостережения.
  — Он боится выходить, чтобы его не поймала и не арестовала «Fremdenpolizei». Чтобы выйти в город, он берет у соседа большую шляпу. Дело не только в полиции по делам иностранцев. Если обыкновенные швейцарцы что-нибудь заподозрят, они тоже сообщат про него кому следует Он так утверждает. Говорит, что это их национальный вид спорта. Говорит, что они это делают из зависти, но называют это гражданственностью.
  — Жаль, что ты не рассказал нам этого раньше.
  — Но это не имеет значения. Вас это не должно интересовать. Большинство этих деталей я знаю от герра Оллингера. Он любит посплетничать.
  Машина Бразерхуда стоит снаружи. Мужчина и мальчик сидят в ней, но Бразерхуд спрашивает Пима, каких политических взглядов придерживается Аксель. Пим говорит, что Аксель презирает всякую определенность взглядов. Бразерхуд просит: «Поподробнее». Больше он не пишет, и голова его на фоне окошка неподвижна. Пим рассказывает, что Аксель однажды заметил, будто боль — качество демократическое.
  — Что он читает? — спрашивает Бразерхуд.
  — Да все читает. Все, что война помешала ему прочесть. И часто печатает. По ночам главным образом.
  — Что же он печатает?
  — Говорит, книгу.
  — Так что же он читает?
  — Да все. Иногда, когда он болен, я беру для него книги из библиотеки.
  — На свое имя?
  — Да.
  — Немного неосмотрительно. Что же ты берешь?
  — Книги самые разные.
  — Поподробнее.
  Пим повиновался и с неизбежностью дошел до Маркса и Энгельса и других подозрительных авторов. Бразерхуд записывает все имена и названия и уже возле дома спрашивает, кто такой «Дюринг».
  Бразерхуд расспрашивает о привычках Акселя. Пим говорит, что тот любит сигареты, любит водку, а иногда пьет вишневку. Виски он не упомянул.
  Бразерхуд спрашивает про сексуальную жизнь Акселя Отбросив свою сдержанность в этом вопросе, Пим заявляет, что Аксель придерживается двойной сексуальной ориентации.
  — Поподробнее, — опять просит Бразерхуд.
  Пим старается вовсю, хотя о сексуальной ориентации Акселя знает даже меньше, чем он уверен, это то, что в отличие от него, Пима, сексуальность Акселя носит практический характер.
  — У него бывают женщины, — говорит Пим с неодобрением, как о вещи и ему не чуждой. — Обычно какая-нибудь красотка из «Космо», которая готовит ему и натирает пол. Он зовет их «мои Марты». Вначале я подумал, что речь идет о каких-то мортирах.
  «Дорогой мой папочка, —
  писал Пим в тот вечер, одинокий и несчастный на своем чердаке, — дела мои прекрасны, и голова моя идет кругом от всех этих лекций и семинаров, хотя тебя мне по-прежнему жутко не хватает. Единственное, что неприятно, это то, что друг мой недавно меня предал».
  * * *
  Как любил Пим Акселя в последующие недели! День-другой, правда, он его ненавидел, так сильно, что не мог заставить себя даже приблизиться к нему. Его возмущало в нем все, возмущало любое движение по ту сторону радиатора. Он относится ко мне снисходительно. Он издевается над моим невежеством, не уважая моих сильных сторон. Он чванный немец худшего сорта, и Джек прав, приглядывая за ним. И больше чем всегда его возмущали Марты, на цыпочках поднимавшиеся к нему по лестнице, как робкие ученицы в святилище великого мыслителя, а через два часа спускавшиеся оттуда. Он распутник, извращенец. Он вертит ими как хочет, в точности как пытался вертеть мной. Пим усердно записывал в дневнике все эти приходы и перемещения, чтобы при следующей встрече отдать все это Бразерхуду. Много времени он проводил и в буфете третьего разряда, устремляя на Элизабет задумчивый, отуманенный взгляд. Но все эти попытки уйти и отдалиться не увенчались успехом, и привязанность к Акселю росла с каждым днем. Он понял, что может определить, в каком настроении находится его друг, по темпу его машинки — взволнован ли он, или сердит, или устал. «Он пишет доносы на нас, — убеждал он себя, сам в это не веря, — он поставляет сведения об иностранных студентах своему немецкому шефу, а тот платит ему за это. Он нацистский преступник, ставший коммунистическим шпионом в подражание своему леваку-отцу».
  — Когда же мы наконец познакомимся с произведением? — однажды робко спросил Пим Акселя во дни их дружбы.
  — Когда я наконец закончу, а издатель наконец издаст.
  — А почему мне сейчас нельзя?
  — Потому что ты снимешь сливки, и останется снятое молоко.
  — А о чем это все?
  — Это секрет, сэр Магнус, и, если скажу, никогда ничего не напишется.
  «Пишет своего „Вильгельма Мейстера“, — раздраженно думал Пим. — А это ведь моя идея, не его!»
  По движениям Акселя Пим угадывал его состояние: когда слышал, как он ударяет спичкой по коробку, зажигая очередную сигару, знал, что у него бессонница. Когда того донимали боли, раздавался топот по деревянному настилу коридора. После нескольких таких ночей Пим возненавидел Акселя и за его легкомыслие. Почему, в самом деле, он не ляжет опять в больницу? «Распевает немецкие марши, — записывал он в дневник, имея в виду донесения Бразерхуду. — Сегодня вечером в уборной пропел до конца „Хорст Вессель“». На третью ночь, когда Пим давно уже лег, дверь его вдруг распахнулась, и он увидел Акселя, кутавшегося в халат герра Оллингера.
  — Ну? Ты еще не простил меня?
  — За что я должен тебя прощать? — отвечал Пим, предусмотрительно пряча под перину свой секретный дневник.
  Аксель стоял в дверях. Халат на нем смешно болтался. Усы его слиплись от пота.
  — Дай-ка мне виски от того священника, — сказал он.
  После этого Пим отпустил Акселя не раньше чем стер с его лица всякую тень подозрения. Бежали недели, началась весна, и Пим решил, что ничего не произошло и что он вообще никогда не предавал Акселя, потому что, если бы это случилось, результат не заставил бы себя так долго ждать. Время от времени Бразерхуд задавал ему один-два дополнительных вопроса, но это уже было привычно. Однажды он спросил: «Можешь ты назвать вечер, когда его точно не будет дома?» Но Пим возразил, что в отношении Акселя никакой точности быть не может. «Ну послушай, почему бы тебе не угостить его обедом где-нибудь за наш счет?» — сказал тогда Бразерхуд. И был вечер, когда Пим попробовал это сделать. Он сказал Акселю, что получил кучу денег от отца и вот было бы здорово, если бы они опять оделись, как тогда, когда навещали мемориальные места Томаса Манна, и отправились куда-нибудь. Но Аксель покачал головой с осмотрительностью, в смысл которой Пим предпочел не углубляться. После этого Пим вел наблюдения, борясь за Акселя всеми доступными ему способами, то отрицая для себя вообще существование Бразерхуда, то радуясь тому, что с Акселем ничего не случилось, что он относил исключительно за счет его, Пима, ловкости в обращении с силами, поистине неумолимыми.
  * * *
  Они пришли очень ранним весенним утром, в часы, когда боишься их больше всего, потому что как никогда хочешь жить и страшишься смерти. Скоро, если я сам не сделаю этот приход необязательным, они точно так же придут и за мной. И если это произойдет, клянусь, я посчитаю их приход справедливым и восхищусь этим движением по кругу. У них был ключ от входной двери, и они знали, как снять цепочки герра Оллингера, немного похожие на те, на которые запирается мисс Даббер. Они изучили дом и снаружи, и внутри, потому что не один месяц вели за ним наблюдение, фотографируя всех наших гостей, подсылая в дом лжегазовщиков и лжемойщиков окон, задерживая и перечитывая почту и, уж конечно, подслушивая сумбурные телефонные разговоры герра Оллингера с его кредиторами и несчастными подопечными. Пим понял, что их было трое, по их крадущимся сантаклаусовым шагам на скрипучей лестнице наверху. Прежде чем подойти к двери Акселя, они заглянули в уборную. Пим понял это, услышав, как заскрипела дверь уборной, которую они оставили открытой. Потом он услышал, как заскрежетал вынутый из этой двери ключ, — они боялись, что настигнутый преступник может в отчаянии попробовать там запереться. Но сам Пим сделать ничего не мог, потому что в это время он спал, и ему снились страшные сны его детства. Снилась Липси и брат ее Аарон и то, как вместе с Аароном он столкнул ее с крыши школы мистера Гримбла. Снилось, что возле дома ждет карета «скорой помощи», как та, что приехала за Дороти в «Поляны», и что герр Оллингер хочет остановить поднимающихся по лестнице, но ему велят убираться к себе, яростно рявкая на него на швейцарском диалекте. Снилось, что он слышит крик: «Пим, подонок, где ты там прячешься?» — от двери Акселя и сразу же вслед за тем короткую и шумную схватку одного калеки с тремя дюжими молодцами, ворвавшимися в комнату, и яростные протесты Бастля, которого Аксель однажды обвинил в том, что он его, Акселя, личный Мефистофель. Но когда он поднял голову с подушки и вслушался в звуки реального мира, кругом было все тихо и абсолютно прекрасно.
  * * *
  Я затаил обиду против вас, Джек, признаюсь. Годами я мысленно вел с вами спор — вверх-вниз, и даже потом, через много лет после того, как сам поступил на службу в Фирму. Зачем вы так поступили с ним? Он не был англичанином и не был коммунистом, и военным преступником, которым его считали американцы, он тоже не был. Он не имел к вам никакого отношения. Единственное, что можно было поставить ему в вину, это его бедность, незаконное проживание в стране и его хромоту — плюс некоторое свободомыслие, качество, которое, по мнению некоторых, мы и призваны защищать в первую очередь, и я затаил на вас злобу, за что прошу теперь прощения. Потому что теперь я, конечно же, знаю, что вы вряд ли обдумывали то, что делали. Аксель послужил вам очередным материалом для бартерного обмена. Вы записали о нем сведения. В вашей интерпретации, на безукоризненно отпечатанных Уэнди страницах факты стали выглядеть ужасными и зловещими. Вы закурили трубку и восхищенно оглядели дело рук своих, и вы подумали: «Эй, держу пари, что стариканам швейцарцам это блюдо придется по вкусу; я угощу их этим и заработаю себе лишнее очко». Вы сделали один-два телефонных звонка и пригласили какого-нибудь знакомого из швейцарской службы безопасности на солидный завтрак в вашем любимом ресторане. За кофе и шнапсом вы быстро передали ему бурый конверт без надписи. Подумав, вы добавили к этому еще передачу копии своему американскому коллеге, потому что, заработав очко, почему не заработать другое, когда это проще простого? Ведь первыми-то в оборот его взяли янки, а то, что обвинение их было ложным, — это уж частности.
  Ведь вы делали тогда еще первые шаги, не правда ли? Вам надо было думать о карьере. Как и всем нам. Мы повзрослели теперь, мы оба. Простите, что был так пространен, вспоминая это, но, чтобы вычеркнуть из памяти этот эпизод, мне понадобилось слишком много времени. Теперь все в порядке. Поделом мне за то, что завел себе друга, не причастного к спецслужбе!
  * * *
  — Мистер Кэнтербери! Мистер Кэнтербери! К вам пришли!
  Пим положил ручку. На дверь он не взглянул. Почти машинально он вскочил в своих шлепанцах и устремился туда, где стоял чемоданчик с железной пластинкой, по-прежнему прислоненный к стене. Присев перед ним на корточки, он вставил хитрой формы ключ в первый замок и повернул его. Еще один замок — повернуть против часовой стрелки, не то взорвется.
  — Кто пришел, мисс Ди? — сказал он голосом самым ласковым и безмятежным из всех возможных, не вынимая руку из чемоданчика.
  — Пришли с каким-то шкафчиком, мистер Кэнтербери, — через замочную скважину с неодобрением произнесла мисс Даббер. — Никогда у вас здесь раньше не было сейфа. И ничего похожего не было. И дверь вы никогда не запирали. Что случилось?
  Пим рассмеялся.
  — Ничего не случилось. Просто прибыл шкафчик. Я заказывал шкафчик. Сколько их?
  Взяв чемоданчик, он на цыпочках прокрался и, прижавшись к стене, осторожно поглядел в щель между шторами.
  — Один — разве одного вам недостаточно? Зеленый, уродливый, металлический. Если вам нужен шкаф для бумаг, почему вы мне не сказали? Я могла бы приспособить вам шкаф миссис Таттон из комнаты номер два.
  — Я имел в виду, сколько людей.
  Было светло. Возле дома стояло желтое грузовое такси с водителем за рулем. Он несколько раз внимательно оглядел площадку перед домом.
  — Какая разница, сколько людей его привезли, мистер Кэнтербери? Зачем надо считать грузчиков, когда вопрос о шкафчике?
  Переведя дух, Пим поставил чемоданчик обратно в его угол. И опять запер его. По часовой стрелке, не то взорвется. Ключи он положил в карман. И открыл дверь.
  — Простите, мисс Ди. Наверное, я немного вздремнул.
  Она наблюдала, как он спускается по лестнице, потом спустилась тоже и наблюдала, как он поглядел сначала на двух прибывших мужчин, потом, робко, на зеленый шкафчик. Как он дотронулся до облупившейся поверхности, погладил ее, попробовал ручки на всех отделениях по очереди.
  — Тяжелый он как черт, шеф, скажу я вам, — проговорил один из грузчиков.
  — Что в него напихано-то? — осведомился второй.
  Она наблюдала, как он проводил двух мужчин и шкафчик между ними к себе в комнату, а потом проводил мужчин назад. Наблюдала, как он расплатился по счету наличными, вытащив деньги из заднего кармана, и как дал им еще пять фунтов сверх счета.
  — Вы извините меня, мисс Ди, — сказал он, когда они отъехали. — Здесь кое-что из архивных материалов старого министерства, с которыми я сейчас работаю. Здесь работаю. А это для вас.
  И он протянул ей принесенный из комнаты рекламный проспект бюро путешествий. Проспект изобиловал заглавными буквами — в этой манере злоупотреблять ими было что-то от Рика: «Откройте для себя Тунис, наслаждаясь Роскошью Великолепных наших Автобусов, снабженных эр-кондишн, на Средиземном море! Соблазнительно до Невероятности!»
  Но мисс Даббер проспекта не взяла.
  — Мы с Тоби больше никуда не поедем, мистер Кэнтербери, — сказала она. — То, что вас мучает, с нашим отъездом не исчезнет. Поверьте мне.
  9
  Бразерхуд помылся, побрился, порезавшись, и надел костюм. Он послушал новости Би-би-си, после чего настроил приемник на «Немецкую волну», потому что иногда иностранные журналисты давали в эфир информацию, которую Флит-стрит послушно придерживала. Но легкомысленного упоминания некоего высокого чина британской секретной службы, находящегося в бегах или объявившегося в Москве, он не услышал. Он съел ломтик поджаренного хлеба с джемом и сделал несколько звонков, но время от 6 до 8 утра в Англии — время мертвое, когда никому, кроме него, дозвониться невозможно. В обычный день он отправился бы пешком через парк в Главное управление и провел бы час-другой за своим рабочим столом, знакомясь с ночным урожаем сводок и готовясь к священнодействию — совещанию в 10 утра в апартаментах Бо. «Ну, что слышно на нашем восточном фронте в это дождливое утро, Джек?» — шутливо-почтительно обратится Бо к Бразерхуду, когда до него дойдет очередь. Последует тишина, в которой все внимательно будут слушать, как великий Джек Бразерхуд делает свое сообщение: «Кое-какие любопытные цифры приводит Угорь в своей экономической итоговой сводке за прошлый год, Бо. Мы их отослали в казначейство специальной почтой. А в остальном — мертвая зыбь. Агенты в отпуске, и противник — также».
  Но этот день не был обычным, Бразерхуд не был тем великим и непревзойденным мастером хитроумных операций, как шутливо называл его Бо, представляя заезжим посланцам союзнических спецслужб. На него теперь падала тень нового назревавшего скандала, и, едва выйдя из квартиры, он окинул улицу быстрым взглядом, более настороженным, чем обычно. Половина девятого. Он двинулся в южном направлении, через Грин-парк, своим обычным быстрым шагом, может быть, чуть убыстряя его, чтобы заставить присланных Найджелом людей, если те вели за ним сейчас наблюдение, поспешать вприпрыжку или передавать по рации, чтобы кто-нибудь обогнал его. Зарядивший с ночи дождь прекратился. Над прудами и купами ив повисла теплая дымка нездорового тумана. Выйдя на Молл, он окликнул такси и велел водителю ехать до Кентиш-тауна. Целью его путешествия были разместившиеся на склоне холма викторианские виллы. Дома внизу были довольно запущены, и окна в них от непрошеных вторжений прикрывало рифленое железо. Но чуть выше стоявшие возле домов «вольво» и наличники красного дерева говорили о том, что обитают здесь зажиточные представители среднего класса. Обширные сады были горделиво украшены гротами, рамами для вьющихся растений и недостроенными еще, бассейнами с яркими шлюпками. Здесь Бразерхуд мог больше не спешить. Он медленно поднимался по холму, лениво глядя по сторонам, — неторопливости этой достичь ему было не так-то просто, как и этой его ироничности. Мимо прошла спешившая на работу хорошенькая девушка, и он приветствовал ее одобрительной улыбкой. В ответ она ему бойко подмигнула — весь ее вид доказывал, что к людям Найджела она не принадлежит. Возле дома под номером 18 он остановился и, как будто примериваясь к покупке, отступил на несколько шагов и оглядел дом. Из кухни на первом этаже неслись ароматы завтрака и мелодии Баха. Вниз указывала деревянная стрелка с надписью «18а», ведшая к ступеням лестницы. К перилам цепочкой был приторочен мужской велосипед, в окне эркера висел плакат социал-демократической партии. Он нажал кнопку звонка. Дверь ему открыла девочка в пиджаке с золотыми пуговицами. В свои тринадцать лет она уже поглядывала на всех с видом превосходства.
  — Я позову маму, — сказала она, прежде чем он успел вымолвить слово, и отвернулась от него так резко, что колыхнулась юбка. — Мама! К тебе пришли! — крикнула она и прошествовала мимо него по ступенькам, направляясь в свою привилегированную школу.
  — Привет, Белинда, — проговорил Бразерхуд. — Это я.
  Вынырнувшая из кухни Белинда появилась у подножия лестницы; набрав воздуху в легкие, она крикнула, обращаясь к закрытой двери наверху:
  — Пол, спустись вниз, и побыстрее, пожалуйста. Пришел Джек Бразерхуд. Наверное, ему что-нибудь надо!
  Таких или примерно таких слов он от нее и ожидал, правда, произнесенных не таким громким голосом, — ведь Белинда всегда поначалу реагировала бурно, но потом быстро успокаивалась.
  * * *
  Они сидели в обшитой сосновыми панелями гостиной в плетеных креслах, скрипевших, как раскачивающиеся качели. Над ними косо свисал и подрагивал огромный белый бумажный абажур. Белинда подала кофе с натуральным тростниковым сахаром в кружках ручной работы. Из кухни все еще вызывающе несся Бах. Она была темноглазой и как будто рассерженной на что-то, рассерженной давно, еще с детства, и в 50 лет лицо ее сохраняло выражение решительной готовности к очередной ссоре с матерью. Ее поседевшие волосы были собраны в скромный пучок, а шею украшали бусы, казалось, сделанные из ореховой скорлупы. При ходьбе тело ее выпирало из блузки так, словно блузка эта была ей ненавистна, а сидя, она расставляла колени и растирала их костяшками пальцев. И при этом красота облекала ее прочно, как вторая кожа, словно она и не пыталась всячески сбросить ее, а некрасивость выглядела лишь неудачной маской.
  — Они уже побывали здесь, Джек, если вы случайно этого не знаете. В десять вечера, чтобы быть точным. Поджидали нашего возвращения в город прямо у нас на пороге.
  — Кто это «они»?
  — Найджел. Лоример. И еще двое, мне незнакомых. Все мужчины, разумеется.
  — И как они объяснили свой приезд? — спросил Бразерхуд, но тут вмешался Пол.
  Сердиться на Пола было невозможно. Так умно улыбался он сквозь клубы трубочного дыма, даже говоря резкости.
  — В чем дело, Джек? — проговорил он, вынимая трубку изо рта и опуская ее вниз — наподобие микрофона. — Допрашивать о допросе? Ваша структура и вообще-то, знаете ли, неконституционная. Даже при этом правительстве боюсь, что вы — учреждение сугубо подчиненное.
  — Возможно, вы этого не знаете, но Пол много занимался проблемой возникновения околовоенных служб и их развития и укрепления при правительстве тори, — сказала Белинда, всячески напуская на себя суровость. — Это было бы известно вам, если б вы удосужились читать «Гардиан», чего не случилось. В последнем номере они уделили его статье целую страницу.
  — Так что шли бы вы к такой-то матери, Джек, — сказал Пол все тем же любезным тоном.
  Бразерхуд улыбнулся. Пол тоже улыбнулся. В комнату вошла и расположилась у ног Бразерхуда старая английская овчарка.
  — Да, кстати, покурить не желаете? — спросил Пол, всегда крайне предупредительный и чуткий к желаниям окружающих. — Боюсь, что Белинда курения здесь не потерпит, но, если уж очень тянет, могу предложить отличную коричневую сигарку.
  Бразерхуд вытащил собственную пачку и зажег вонючую сигарету.
  — Вам того же желаю, Пол, — сказал он, не теряя самообладания.
  Пол рано достиг пика своего жизненного успеха. Двадцать лет назад он уже был многообещающим драматургом и писал пьесы для второсортных театров. Этим же он занимался и сейчас. Он был высокого роста и успокаивающе хил. Дважды, насколько это было известно Бразерхуду, он обращался в Фирму с просьбой о вступлении в ряды. И каждый раз его решительно отвергали, даже без вмешательства Бразерхуда.
  — Они приезжали, если хотите знать, для того, чтобы проверить Магнуса, прежде чем поручить ему одно очень ответственное задание, — единым духом выпалила Белинда. — Они торопились, потому что хотели сделать это незамедлительно, чтобы он мог сразу же приступить к работе.
  — Найджел? — недоверчивым смешком отозвался Бразерхуд. — Найджел и Лоример и еще двое приезжали? Проверяли в десять часов вечера? Цвет тайных служб Уайтхолла собрался у ваших дверей, Бел! Не какие-нибудь обычные проверяющие чиновники на полставки!
  — Задание очень важное, поэтому проверку осуществляло такое высокое начальство, — парировала, густо покраснев, Белинда.
  — Это Найджел вам так сказал?
  — Да, Найджел!
  — И вы поверили?
  Но тут Пол решил показать свой характер.
  — Выкатывайтесь отсюда, Джек! — сказал он. — Немедленно освободите этот дом от своего присутствия! Сию же минуту! Дорогая, не отвечай ему на его вопросы. Все это дешевая театральщина и идиотство. Давайте, Джек! Быстро! Зайти к нам выпить вы всегда можете, если предварительно позвоните. Но не для этой чуши. Извините. И убирайтесь.
  Он распахнул дверь и помахивал большой белой рукой, словно сгребая воду, однако ни Бразерхуд, ни овчарка не шелохнулись.
  — Магнус сбежал, — объяснил Бразерхуд Белинде, не обращая внимания на напускную свирепость Пола. — Найджел и Лоример пудрили вам мозги. Магнус исчез, и они шьют ему сейчас дело и расписывают его как величайшего предателя всех времен и народов. Я его шеф и потому меньше, чем они, рад такой версии. Я считаю, что он оступился, но что все можно еще поправить. Но для этого сперва надо его заполучить и переговорить с ним.
  Обратившись вслед за этим к Полу, он не повернул к нему головы, а лишь вздернул ее, чтобы показать, кому теперь предназначает свои слова.
  — На вашего редактора на время удалось надеть намордник, как и на прочих, Пол. Но если Найджел добьется своего, то уже через несколько дней ваши коллеги-борзописцы разложат по полочкам первый брак Белинды, размажут ее по всем своим вонючим колонкам, а вас будут щелкать всякий раз, как вы высунете нос в прачечную. Так что лучше подумайте, как бы действовать заодно с нами. А пока принесите нам еще кофе и оставьте нас на часок спокойно побеседовать.
  * * *
  Одна, без супружеской поддержки, Белинда проявила большую твердость. Но лицо ее, все еще отрешенное, обмякло. Взгляд, упрямо устремленный в одну точку, словно находившуюся в нескольких метрах от нее, говорил, что, не обладая особой остротой зрения, она тем не менее видит четче других. Они сидели за круглым столиком в оконной нише, и спущенные жалюзи рассекали плакат социал-демократической партии на отдельные полоски.
  — У него умер отец, — сказал Бразерхуд.
  — Я знаю. Читала. И Найджел сообщил мне. Они спросили, как это могло повлиять на Магнуса. Думаю, это была уловка.
  Бразерхуд возразил не сразу.
  — Не совсем, — сказал он. — Нет, Белинда. Считать это чистой уловкой было бы неверно. Они полагают, что несчастье могло повредить его рассудку.
  — Магнус всегда хотел, чтобы я спасала его от Рика. И я делала все от меня зависящее. Я попыталась объяснить это Найджелу.
  — Как это «спасала», Белинда?
  — Прятала его. Подходила вместо него к телефону. Говорила, что он за границей, когда он был дома. Иной раз мне кажется, что он и к спецслужбе-то примкнул для этого. Нашел там себе убежище. И на мне женился, потому что боялся рискнуть с Джемаймой.
  — Кто такая Джемайма? — спросил Бразерхуд, разыгрывая неведение.
  — Это была моя ближайшая школьная подруга. — Она осклабилась. — Слишком близкая. — Улыбка ее стала мягче, грустнее. — Бедняга Рик. Я и видела-то его всего один раз. На нашей свадьбе. Пришел незваный, в разгар праздника. Не помню Магнуса таким счастливым. А все остальное время это был просто голос в телефонной трубке. Голос весьма приятный.
  — А другие убежища у Магнуса тогда были?
  — Вы имеете в виду женщин? Можете спросить об этом прямо. Теперь мне все равно.
  — Я говорю о местах, где можно спрятаться. Больше ни о чем. Какой-нибудь крохотный домишко в глуши. Старинный приятель. Куда бы он мог отправиться, Белинда? Кто его прячет?
  Ее руки теперь, когда она их разжала, выглядели красивыми, выразительными.
  — Отправиться он мог куда угодно. Ведь каждый день это совершенно новый человек. Домой приходит один, я как-то пытаюсь приспособиться к нему. Наутро это уже другой. Думаете, он мог это сделать, Джек?
  — А вы как думаете?
  — Вы всегда отвечаете вопросом на вопрос. Я и забыла. У Магнуса тоже была эта привычка. Вы можете попробовать расспросить Сефа, — сказала она. — Сеф всегда был человеком верным.
  — Сеф?
  — Кеннет Сефтон Бойд. Брат Джемаймы. «Сеф слишком богат, чтобы быть моим кровным родственником», — всегда говорил Магнус. Это значило, что они ровня.
  — Магнус мог отправиться к нему?
  — Если дела уж слишком плохи.
  — А у Джемаймы он укрыться не мог?
  Она покачала головой.
  — Почему нет?
  — Я так понимаю, что мужчины ее теперь не интересуют, — сказала она и опять покраснела. — Она непредсказуема. Всегда была непредсказуема.
  — Слышали когда-нибудь о человеке по имени Уэнтворт?
  Она опять рассеянно покачала головой.
  — Это уже что-то новое, — сказала она.
  — А о Поппи?
  — Мое время кончилось на Мэри. А если возникла Поппи, значит, у Мэри плохи дела.
  — Когда вы в последний раз общались с ним, Белинда?
  — Об этом меня и Найджел спросил.
  — И что вы ответили Найджелу?
  — Ответила, что общаться с ним после развода мне не было никакого резона. Мы были женаты шесть лет. Детей у нас нет. Брак наш был ошибкой. Зачем ворошить это?
  — Это правда?
  — Нет. Я солгала.
  — Что же вы пытались скрыть?
  — Он позвонил мне.
  — Когда?
  — В понедельник. Вечером. Пола, слава Богу, не было дома. — Она помолчала, прислушиваясь к звуку пишущей машинки Пола, ободряюще доносившемуся сверху. — Он говорил как-то странно. Я подумала, что он пьян. И поздно было.
  — В котором часу?
  — Думаю, около одиннадцати или в одиннадцать с небольшим. Люси еще сидела за уроками. Обычно я не позволяю ей заниматься так поздно, но предстояла контрольная работа по французскому языку. Он звонил из автомата.
  — Платного?
  — Да.
  — Откуда?
  — Он не сказал. Сказал только: «Рик умер. Жаль, что у нас не было детей».
  — И это все?
  — Сказал еще, что всегда ненавидел себя за то, что женился на мне, но теперь он смирился. И понял себя. И любит меня за то, что я так старалась. Спасибо.
  — Все?
  — «Спасибо. Спасибо за все. И забудь, пожалуйста, все плохое, что было». И повесил трубку.
  — Вы рассказали об этом Найджелу?
  — Зачем вы все спрашиваете об этом и спрашиваете? Я решила, что Найджела это не касается. Решила, что ни к чему, если они хотят поручить ему ответственное задание, рассказывать о том, что он был пьян и вел со мной сентиментальные беседы по телефону. И поделом Найджелу, если он врал мне.
  — О чем еще расспрашивал вас Найджел?
  — Обычная психологическая дребедень. Есть ли у меня основания подозревать Магнуса в симпатиях к коммунистам? Я сказала, что только если в Оксфорде. Найджел сказал, что им это известно. Я сказала, что не считаю политические симпатии студенческих лет фактором сколько-нибудь существенным. Найджел согласился со мной. Спросил, не замечала ли у него какие-нибудь отклонения — непостоянство, склонность к алкоголизму, к депрессии. Я и тут ответила «нет». Ведь один пьяный телефонный звонок еще не доказывает алкоголизма, а если и доказывает, я не собираюсь докладывать об этом четырем из магнусовских коллег. Я хотела его уберечь.
  — Они должны были лучше знать, с кем имеют дело, Белинда, — сказал Бразерхуд. — А между прочим, вы бы сами доверили ему эту работу?
  — Какую работу? Вы же сказали, что никакой работы не было! — резко бросила она, задним числом заподозрив в двурушничестве и его.
  — Я хочу сказать, если бы была. Важная, ответственная работа. Поручили бы вы ему такую работу?
  Она улыбнулась. Очень приятной улыбкой.
  — Так ведь и было! Я же ведь замуж за него вышла, правда?
  — Но теперь вы поумнели. Доверяете ли вы ему теперь?
  Сердито хмурясь, она кусала указательный палец. Настроения ее менялись каждую минуту. Бразерхуд подождал, но ничего не последовало, и тогда он задал другой вопрос.
  — Они не спрашивали ничего о его пребывании в Граце?
  — Граце? Вы имеете в виду его службу в армии? Господи, так далеко они еще не заглядывали!
  Бразерхуд покачал головой, словно желая сказать, что никогда не привыкнет к царящим в этом мире жестокостям.
  — Грац они пытаются представить тем местом, где все началось, Бел, — сказал он. — У них уже готова грандиозная теория о том, как, проходя службу, он попал в руки мошенников. Что вы об этом думаете?
  — Глупости, — сказала она.
  — Почему вы так уверены?
  — Он был там счастлив. Он вернулся в Англию другим человеком. «Я состоялся, — все твердил он. — Дело сделано, Бел. Я нашел свою вторую половину». Он гордился тем, что так хорошо поработал.
  — Он описывал эту работу?
  — Он не мог. Слишком секретной и опасной была эта работа. Он сказал только, что, если я б знала, я гордилась бы им.
  — Упоминал он кодовое название какой-нибудь операции, в которой принимал участие?
  — Нет.
  — Называл фамилии других агентов?
  — Что за глупости вы спрашиваете! Ни за что он не стал бы этого делать!
  — Говорил о командире?
  — Сказал, что командир был блестящий. Магнусу все новое кажется блестящим.
  — Если я произнесу название «Зеленые рукава», вам это что-нибудь скажет?
  — Старинная английская песня.
  — О девушке по имени Сабина вы никогда не слыхали?
  Она покачала головой.
  — Он говорил, что я у него первая.
  — И вы ему верили?
  — Трудно судить, если и он у тебя первый.
  С Белиндой, как вспомнилось ему, молчание всегда приятно. Если ее умозаключения подчас бывают смешны, то молчаливые паузы между ними всегда дышат достоинством.
  — Итак, Найджел с друзьями удалились вполне умиротворенные, — сказал он. — Ну а вы?
  Ее лицо темнело на фоне окна. Он ждал, что она поднимет голову и повернется к нему, но этого не произошло.
  — Куда бы вы отправились искать его? — спросил он. — Если бы были на моем месте?
  Но она по-прежнему не двигалась, не отвечала.
  — Куда-нибудь на взморье? Ведь ему, знаете ли, свойственны подобные фантазии. Иногда он берет кусочек и делится с ближним. Вас он тоже оделял ими? Шотландию? Канаду? Кочующие стада оленей? Добросердечная леди, всегда готовая его принять? Я должен знать это, Белинда. На самом деле должен!
  — Я не стану больше говорить с вами, Джек. Пол прав. Не надо мне это делать.
  — Что бы он ни совершил? И даже, как это может оказаться, чтобы спасти его?
  — Я не верю вам. Особенно когда вы стараетесь проявить доброту. Он ваших рук дело, Джек. Он поступал так, как вы ему велели. Вы говорили, кем ему стать. На ком жениться. С кем развестись. Если он совершил зло, вы виноваты в этом не меньше, чем он сам. Избавиться от меня ему было не трудно — он просто отдал мне ключи и отправился к адвокату. А от вас как ему избавиться?
  Бразерхуд сделал шаг к двери.
  — Если найдете его, скажите, чтобы больше не звонил. И знаете что еще, Джек? — Бразерхуд остановился. Лицо его вновь помягчело, засветилось надеждой. — Написал он ту книгу, о которой столько говорил?
  — Какую книгу?
  — Великий роман-автобиографию, книгу, которая должна изменить мир.
  — Он должен был написать такую книгу?
  — «Когда-нибудь я запрусь ото всех и выскажу всю правду». — «Зачем же запираться? Выскажи ее сейчас», — сказала я. Но ему казалось, что это вряд ли возможно. Я не позволю Люси рано выйти замуж. И Пол, он тоже не позволит. Лучше мы посадим ее на таблетки, и пусть себе крутит романы.
  — Где он собирался запереться ото всех, а, Белинда?
  Но свет уже померк в ее глазах.
  — Вы сами во всем виноваты, Джек. Вы и ваши спецслужбы. У него все было бы в порядке, если б ему не повстречались люди вроде вас.
  * * *
  «Подожди, — говорил себе Грант Ледерер. — Все они ненавидят тебя. И большинство их ненавистно тебе. Будь умницей, подожди своей очереди». В комнатке-выгородке посреди другой комнаты сидели десятеро. Псевдостены освещались псевдоокнами с видом на искусственные цветы. «В таких вот местах, — думал Ледерер, — Америка проигрывала все свои войны против маленьких смуглых людей в темных пижамах. В таких вот местах, — думал он, — в комнатах со стенами из дымчатого стекла, отгороженных от всего человечества, Америка проиграет и будущие войны, все, кроме самой последней». В нескольких метрах отсюда за этими стеклами лежала тихая дипломатическая заводь Сент-Джонс-Вуда. Но здесь внутри пахло Сайгоном и Лэнгли.
  — Гарри, при всем нашем величайшем почтении, — без всякого почтения пропищал Маунтджой, член кабинета министров, — все эти ваши давнишние видимые признаки прекрасного могли быть обрушены на наши головы беззастенчивым и неразборчивым в средствах противником, о чем некоторые из нас постоянно и твердили. Справедливо ли, на самом деле, опять щеголять ими? Я-то считал, что все это надежно похоронено еще в августе.
  Векслер уставился на свои очки, которые он держал обеими руками. «Очки эти ему тяжелы, — подумал Ледерер. — Но видит он в них все слишком ясно». Положив очки на стол, Векслер поскреб свой ветеранский ежик обрубками пальцев. Что удерживает тебя? — мысленно обращался к нему Ледерер. — Может быть, ты переводишь с английского на английский? Или так парализующе подействовали на тебя выхлопы реактивного двигателя «конкорда», которым прибыл ты из Вашингтона? А может быть, ты полон благоговения к этим английским джентльменам, неустанно напоминающим нам, как высоко ценят они нашу свободу, и великодушно пригласившим нас отужинать в их высоком обществе? Но Господи Боже, ты же глава лучшей разведки мира! Ты мой начальник. Почему бы тебе не встать и не заставить их считаться с тобой? И как бы в ответ на эти молчаливые мольбы вновь раздался голос Векслера — так отрабатывает свой завод машина.
  — Джентльмены, — заключил Векслер, произнеся это слово как «женлмены». «Заряди опять, прицелься хорошенько, не торопись», — промелькнуло у Ледерера. — Наша позиция, то есть суммарное мнение нашей службы относительно этого вопроса, вошедшего в повестку дня нашего совещания, а также вообще на данный момент, заключается в том, что мы располагаем суммой признаков и доказательств из самого разного рода источников, это во-первых, а во-вторых, некоторыми новыми сведениями, которые мы посчитали весьма знаменательными в плане оправданности нашей тревоги. — Он облизнулся. «Еще бы! — подумал Ледерер. — Если б я наговорил столько, мне бы вообще захотелось сплюнуть!» — Нам кажется, что сама логика требует от нас несколько отойти назад, по линии нашего основного курса, а после этого рассмотреть хорошенько новые данные в свете того, что происходило раньше. — Он повернулся к Браммелу, и на его морщинистом, но простодушном лице появилась извиняющаяся улыбка. — Вы хотите действовать по-другому, во всяком случае, как-то иначе, Бо, так почему вы нам прямо не заявите об этом, чтобы мы не доставляли вам неудобств?
  — Дружище, вы должны действовать так, как удобнее вам, — сказал гостеприимный Браммел слова, которые он говорил всегда и всем, после чего Векслер вернулся к прерванному сообщению — сначала поместив папку в центре стола, потом передвинув ее направо с такой осторожностью, словно собирался приземлиться на крыло. И Грант Ледерер III, которому только что казалось, что кожу его раздирает чесотка, попытался умерить свой пульс и жар, и поверить в высокий смысл этого совещания. Где-нибудь, говорил он себе, будет оправдано и это достоинство, и секретность и всеведение секреткой службы. Жаль только, что место это, по-видимому, — лишь небеса обетованные.
  * * *
  Англичане командировали на совещание свою обычную громоздкую и сверхвлиятельную группу: Ингрэм, поддерживаемый Службой безопасности, Маунтджой, член кабинета министров, и Дорни из Министерства иностранных дел развалились вокруг стола в разнообразных позах, выражающих недоверие или же явное презрение. Изменились, как заметил Ледерер, лишь места сидящих за столом: если до сей поры Джек Бразерхуд располагался возле Браммела, то теперь на его месте был браммелевский помощник и клеврет Найджел, в то время, как Бразерхуд переместился в торец стола, откуда и оглядывал собравшихся, как большая поседевшая хищная птица, намечающая себе жертву. С американской стороны за столом было четверо. «Как же типично для нашего особо тесного сотрудничества, — подумал Ледерер, — что англичане всегда заботятся о численном перевесе! Если на самом деле наша служба численно превосходит этих подонков в пропорции девяносто к одному, то здесь мы превращаемся в преследуемое меньшинство!» Справа от Ледерера, прочистив горло, собирается вступить в схватку с тем, что он называет «непростые обстоятельства момента», Гарри Векслер. Слева от Ледерера раскинулся в кресле Мик Кэрвел, глава американской резидентуры в Лондоне, капризный бостонский миллионер, пользующийся репутацией блестящего человека на основании данных, Ледереру неведомых. Дальше небезызвестный Артелли, рассеянный математик из службы связи, вид у него такой, словно его привезли прямо их Лэнгли. И между ними сижу я, Грант Ледерер III, не симпатичный даже себе самому, предприимчивый стряпчий из Саутбенда, штат Индиана, чьи неусыпные заботы о собственной карьере и на этот раз сплотили здесь всех, чтобы доказать то, что ясно было уже шесть месяцев назад, а именно: компьютеры ничего не выдумывают, не делают реверансов противнику в обмен на подачки, не наговаривают заведомую ложь на высокопоставленных британских служащих. Они говорят лишь позорную правду и, не уступая ни обаянию, ни требованиям национальных традиций и канонов, доносят эту правду до Гранта Ледерера III, так, казалось бы, рвущегося заслужить этим всеобщее порицание.
  Беспомощно внимая барахтанью Векслера, Ледерер решил, что чужак здесь не Векслер, а он сам, Ледерер. Ведь это же великий Гарри Векслер, — спорил он сам с собой, — который в Лэнгли был наместником самого Господа Бога на земле! Кого на все лады расписывал «Тайм» как легендарного американского искателя приключений. Чьим звездным часом был Залив Свиней и кто организовал хитрейшие из разведывательных акций во время вьетнамской войны. Кто нанес такое количество смертельных ударов экономикам стран Центральной Америки, что и представить себе невозможно, и вступал в сговор с виднейшими и умнейшими представителями мафии, не брезгуя опускаться на самое дно. А рядом я, честолюбивый выскочка. И о чем я думаю? Думаю о том, что человек, не умеющий ясно говорить, не умеет и ясно мыслить. О том, что самовыражение — это обратная сторона логики и что исходя из этого критерия можно заключить, что у Гарри Векслера не в порядке голова, хоть и держит он в своих руках мое драгоценное будущее.
  К облегчению Ледерера, голос Векслера внезапно вновь обрел уверенность. А произошло это потому, что он обратился непосредственно к докладной Ледерера:
  — «В марте 81 года надежный перебежчик сообщил, что…» — «Кличка Дамбо», — машинально отметил про себя Ледерер, сам превращаясь в компьютер. — В Париж внедрен вербовщиком из Резервного отдела. Год спустя перебежчиком стал сам вербовщик. — «В мае 81 года отдел связи сообщил, что…» — Ледерер покосился на Артелли, надеясь перехватить его взгляд, но Артелли, видимо, был в эту минуту на связи с самим собой. — «Также в марте, но уже 82 года источнику информации, внедренному в польскую разведку во время его визита в Москву с целью установления контактов, было рекомендовано…» — «Кличка Мустафа, — вспомнил Ледерер и брезгливо содрогнулся, — погиб, пав жертвой чрезмерного усердия, когда помогал польской разведке вести расследование». Сумбурно, на грани провала, Векслер все же дошел до кульминации своего утреннего сообщения: — «Смысл всех этих доказательств, женлмены, остается неизменным, — объявил он, — и заключается он в том, что вся наша разведывательная сеть на Балканах, другими словами, усилия западных спецслужб направляются разведкой Праги, и утечка происходит под самым носом союзнических англо-американских спецслужб в Вашингтоне».
  В воздух от этого сообщения никто не подпрыгнул. Полковник Карузерс не вытащил из глаза свой монокль, чтобы воскликнуть в сердцах: «Ох уж эти происки наших врагов!» Сенсации Векслера уже сравнялось шесть месяцев. Трава поблекла, и помертвели кроны.
  Ледерер решил вместо всего, что говорил Векслер, слушать то, что он не говорил. Ничего о моих прерванных занятиях теннисом, например. Ничего о том, что женитьба моя под угрозой, сексуальная жизнь изувечена, что я пренебрег своими отцовскими обязанностями начиная с того утра, когда меня, оторвав от всего остального, прикомандировали к великому Векслеру в качестве его вернейшего раба на 25 часов в сутки. «У вас юридическое образование, вы владеете чешским и разбираетесь в чешских делах». Так на разные лады твердили ему. «И что самое главное, у вас гибкий ум. Дайте ему работу, Ледерер. Мы ждем от вас великих свершений». Ничего о ночах, проведенных за компьютером, когда пальцы на клавишах коченеют от усталости и чуть ли не отваливаются, потому что в компьютер надо вводить все новые и новые обрывочные факты. Зачем я это делал? Что это вселилось в меня? Просто я почувствовал внутри шевеление таланта, и тогда я, оседлав его, выехал навстречу собственной судьбе. Фамилии и сведения обо всех офицерах западной разведки, в прошлом и настоящем, имевших выход на Чехословакию, на центр или периферийные службы — безразлично.
  В четыре дня Ледерер собрал целое досье любопытнейших данных. Фамилии связных, подробности их перемещения, привычки, сексуальные и каникулярные пристрастия. За один напряженнейший уик-енд Ледерер подготовил общую сводку, в то время как Би оставалось лишь молиться за них обоих. Фамилии всех чешских курьеров, служащих, официальных лиц, всех приезжавших в Штаты, легально и нелегально, и выезжавших оттуда плюс отдельно представленные их описания и внешние приметы в дополнение к тем, что указываются в фальшивых паспортах. Даты и официально обозначенные цели этих путешествий, частота и продолжительность пребывания. Ледерер разложил их всех как облупленных за три коротких дня и ночи, в то время как Би была уверена, что он развлекается с Мэйзи Морс из Отдела проверки, у которой марихуана уже из ушей идет.
  По-прежнему пренебрегая этой и многими другими благородными жертвами своего подчиненного, Векслер пытался теперь донести до аудитории чудовищный абзац, посвященный «нашей общей осведомленности в вопросах чешской методологии относительно манипулирования находящимися на связи».
  — Вы имеете в виду агентов, Гарри? — спросил Бо Браммел, никогда не упускавший возможности пошутить, если полагал, что шутка эта сыграет на руку его репутации. Сидевший возле него коротышка Найджел подавил ухмылку, пригладив волосы.
  — Можно считать да, сэр, видимо, это имелось в виду, — признал Векслер, а Ледерер, к удивлению своему, ощутил позыв к нервной зевоте в то время, как слово взял взъерошенный Артелли.
  * * *
  Записями Артелли не пользуется и говорит сжато, с экономностью математика. Несмотря на фамилию, в речи его проскальзывает французский акцент, который он маскирует бронксовской ленивой растяжкой.
  — Поскольку видимые признаки продолжали множиться, — говорит он, — моему отделу было приказано провести обследование радиопередач, которые велись с крыши чешского посольства в Вашингтоне, а также из других мест, определенных как чехословацкие учреждения в США, за период 81 и 82 годов, в особенности из консульства в Сан-Франциско. Наши служащие вновь проанализировали расстояния, частоты, вариации и возможные зоны приема. Мы просмотрели все радиоперехваты за этот период, хотя прекратить передачи, когда они велись, мы были не в состоянии. Наши служащие подготовили расписание этих передач, с тем чтобы можно было сопоставить их с перемещениями подозреваемых лиц.
  — Погодите минутку, хорошо?
  Голова коротышки Найджела совершает поворот, как флюгер под резким порывом ветра. Даже Браммел, спустившись с высот, проявляет признаки истинно человеческого интереса. Из своей ссылки на конце стола Джек Бразерхуд нацеливает дуло своего указательного пальца прямо в пупок Артелли.
  И что характерно в изобилующей парадоксами жизни Ледерера, это то, что из всех собравшихся в этой комнате одному Бразерхуду он хотел бы служить и подчиняться, если бы представилась такая возможность, вопреки тому, а возможно, именно благодаря тому, что все его попытки понравиться своему герою получали всегда железный отпор.
  — Послушайте, Артелли, — говорит Бразерхуд, — ваши люди строят очень многое на том, что всякий раз, как только Пим покидал Вашингтон, отправляясь ли в отпуск или же для того, чтобы посетить другой город, передачи зашифрованных радиограмм из чехословацкого посольства прерывались. Подозреваю, что это же, как ударный момент, вы собираетесь изложить и сейчас.
  — Несколько расцветив, но да, собираюсь, — достаточно любезно отвечает Артелли.
  Указательный палец Бразерхуда по-прежнему целится в его жертву. Руки Артелли сложены на столе.
  — Предполагается, стало быть, что стоит Пиму выехать за пределы территории, охватываемой вашингтонским передатчиком, и чехи знать его не желают? — продолжает атаку Бразерхуд.
  — Правильно.
  — И каждый раз, когда он возвращается в столицу, они опять тут как тут: «Хелло, а вот и вы, добро пожаловать». Верно?
  — Да, сэр.
  — Тогда посмотрим на дело с другой стороны, хорошо? Если вам надо замарать человека, разве можно найти лучший способ это сделать?
  — Не в наши дни, — спокойно отвечает Артелли. — Десять лет назад — может быть. Но не в восьмидесятые.
  — Почему же?
  — Это было бы глупо. Все мы знаем обычную практику спецслужб — вести передачи вне зависимости, слушает или не слушает их принимающая сторона. Подозреваю, что они… — Он делает паузу. — Может быть, предоставить это мистеру Ледереру? — говорит он.
  — Нет, нет, не надо, изложите вы, — повелительно бросает Векслер, не поднимая глаз.
  Подобная резкость со стороны Векслера ни для кого не является неожиданностью. Характерной чертой их совещаний, хорошо известной всем присутствующим, является умолчание имени Ледерера, если не явный запрет на него. Ледерер — их Кассандра. Никто еще не просил Кассандру выступать на экстренных совещаниях.
  Артелли как шахматный игрок — не спешит.
  — Передающая техника, которую нам пришлось тут исследовать, устарела даже к моменту пользования ею. Это разлито в воздухе, это ощущается интуитивно. Давнишний запах. Запах устойчивой, привычной связи между двумя людьми. Связи, возможно, длившейся годами.
  — Но это все крайне субъективно! — восклицает Найджел весьма сердито.
  В комнате воцаряется атмосфера враждебности, и граница — деления национальные. Бразерхуд ничего не говорит, но лицо его красно. Заметит ли это кто-нибудь еще, помимо него, Ледерер не знает. Бразерхуд покраснел, сжал кулак на столе и на секунду, кажется, потерял над собой контроль. Ледерер слышит, как тот ворчит: «Выдумки и чушь», но остальное ему не слышно, потому что Артелли решается продолжать.
  — Но более важное наше открытие состоит в том, какой код применялся в этих передачах. Как только мы поняли, что используются старые технические методы связи, мы подвергли передачи разного способа анализам. Ведь не сразу же догадаешься искать паровой двигатель под капотом «кадиллака», верно? Мы решили читать сообщения, учитывая, что принимающая сторона, мужчина это или женщина, видимо, прошла обучение некоторое время назад и не владеет современными кодами или же не решается их использовать. Мы стали искать коды попроще. В особенности подозрение вызвал метод заранее обговоренного текста в качестве основы шифровального ключа.
  «Если кто-нибудь здесь и понимает, что он говорит, то виду он не подаст», — думает Ледерер.
  — Приняв это, мы немедленно начали обнаруживать некоторую последовательность структуры. Пока что для нас это все еще алгебра. Но кое-что наблюдается. Это логический словесный ряд. Может быть, кусок шекспировского текста. Может быть, детский стишок готтентотов. Но за всем угадывается какой-то стройный текст. И из этого текста черпается основа их кода. И мы подозреваем — возможно, это покажется некой мистикой, — что текст этот как бы соединяет передающего и принимающего, как мог бы соединять живой человек. Все, что нам требуется, это одно слово. Лучше — но не обязательно — начальное. Остальная расшифровка — это лишь вопрос времени, после чего все будет раскрыто и обнародовано.
  — И когда же это произойдет? — спрашивает Маунтджой. — Полагаю, что к году тысяча девятьсот девяностому?
  — Возможно, и так. А возможно, сегодня вечером.
  Внезапно становится очевидно, что Артелли знает больше, чем говорит. Гипотеза стала для него непреложной истиной.
  Бразерхуд первым подхватывает намек.
  — Почему же все-таки сегодня — говорит он. — Почему не к тысяча девятьсот девяностому?
  — В чешских передачах появилась вообще какая-то странность, — с улыбкой признается Артелли. — Тут и там в эфире появляются обрывки информации. Прошлой ночью пражское радио обратилось вдруг к какому-то профессору, которого в природе не существует.
  Как крик о помощи, обращенный к тому, кто способен воспринимать лишь членораздельную речь. Потом, мы постоянно слышим сигналы о помощи — на коротких волнах, сигналы направляемые из чешского посольства в Лондоне. Четыре дня кряду они вклинивали свои коротковолновые сигналы в основную трансляцию Би-би-си. Словно чехи потеряли в лесу ребенка и кричат на все лады в надежде, что крики эти каким-нибудь образом дойдут до него.
  И еще прежде, чем замер монотонный голос Артелли, включается Бразерхуд.
  — Разумеется, следуют сигналы из Лондона, — яростно начинает доказывать он и с вызовом опускает сжатый кулак на стол. — Разумеется, чехи действуют! Господи, сколько раз еще надо это вам объяснять! Два года без перерыва эти проклятые чехи ведут передачи оттуда, где появляется Пим, и, разумеется, передачи эти совпадают с его передвижениями. Это радиоигра. В нее играют, когда хотят замарать человека. Вы упорно повторяете одно и то же и ждете, пока у кого-то не выдержат нервы. Чехи не дураки. Иной раз мне кажется, что глупость проявляем мы.
  Артелли бесстрастно поворачивается к Ледереру и криво усмехается, как бы говоря: «Посмотрим, сможете ли поразить их вы». При этом Гранту Ледереру совершенно некстати вспомнилось роскошное обнаженное тело Би, лежащее на его теле, и ангельская прелесть ее ласк.
  — Сэр Майкл, я вынужден начать с другого конца, — безмятежно произносит Ледерер заранее заготовленные слова и прямо обращается к Браммелу: — Я перенесусь на десять дней назад, в Вену, если вы не возражаете, сэр, а оттуда проследую в Вашингтон.
  Никто не смотрит на него. Начинай, откуда считаешь нужным, говорили они ему, и скажи наконец то, что должен сказать.
  * * *
  В нем проснулся другой Ледерер, и он с радостью приветствует новую версию самого себя. Я охотник за наградами, курсирующий между Лондоном, Вашингтоном и Веной, держа Пима постоянно в поле моего зрения. Я тот самый Ледерер, кому Би, едва только нам удается улизнуть от микрофонов, громогласно сетует на то, что Пим еженощно делит с нами наше супружеское ложе. Тот самый Ледерер, который ночью то и дело просыпается в поту сомнений и неуверенности, чтобы, проснувшись утром, опять застать Пима, прочно расположившегося между нами. Тот самый Ледерер, который весь последний год — начиная с того момента, когда фамилия Пима впервые подмигнула мне с компьютерного экрана, — выслеживал его, вначале как абстракцию, затем как друга-сумасброда. Заседал с ним в бесконечных комиссиях и комитетах — верный и такой расположенный к нему друг. Веселился с ним и его семьей на семейных пикниках в Венском лесу, а потом стремглав летел к письменному столу и со свежими силами анализировал и разлагал на части то, чем только что наслаждался. Я тот самый Ледерер, который слишком легко привязывается к людям, а потом мстит тому, кто его держит и не отпускает от себя, который то благодарен великому Векслеру за каждую его кривую ухмылку и дружеское похлопывание по плечу, а то, минутой позже, напускается на него с бранью, зло высмеивая его, всячески унижая, стирая в воспаленном мозгу его образ, мстя ему за то, что он стал еще одним из моих разочарований.
  Не важно, что я младше Пима на целых двадцать лет. В Пиме я различаю то же, что различаю в себе — душу, тонкую и переменчивую. Он, как и я, один из тех, кто даже за игрой с детьми испытывает тягу к самоубийству или насилию. «Господи Боже, он один из нас! — хочет выкрикнуть Ледерер прямо в лицо этим сонным лизоблюдам вокруг. — Не из вас, конечно, а из меня. Мы с ним оба законченные психопаты». Но, разумеется, ничего подобного он не выкрикивает. Он говорит — здраво и умно рассказывает про свой компьютер.
  Но еще перед этим, по-прежнему спокойно и бесстрастно, Ледерер обрисовывает ситуацию, которая сложилась в августе, когда обе стороны — Ледерер бросает уважительный взгляд на своего героя Бразерхуда — договорились, что дело Пима следует бросить, а комиссию по расследованию — распустить.
  — Но брошено это дело не было, правда? — говорит Бразерхуд, не давая себе труда на этот раз чем-нибудь предварить свое вмешательство. — Вы продолжали наблюдение за его домом и, могу поклясться, запустили парочку-другую жучков и в других местах.
  Ледерер бросает взгляд на Векслера. Векслер хмурится и трет лицо, как бы говоря: «Ах, не впутывайте меня во все это!» Но Ледереру вовсе не хочется принимать эту подачу, и он бестактно выжидает, пока вместо него мяч не подхватит Векслер.
  — С нашей стороны, Джек, было принято решение суммировать все доказательства, которыми мы в настоящий момент располагаем, — нехотя поясняет Векслер. — Мы склонились тогда к тому, чтобы постепенно ослабить… э, не нагнетая драматизма… медленно свести на нет…
  Последовавшую тишину нарушает Браммел, который с бодрой улыбкой произносит:
  — Одним словом, вы хотите сказать, что наблюдение продолжалось. Это вы подразумеваете?
  — Но очень ограниченное, абсолютно минимальное на всех уровнях, Бо.
  — По-моему, мы все договорились отозвать собак немедленно, Гарри. Насколько мне известно, мы свою часть договора выполнили.
  — Наша служба приветствовала договор в целом, самый дух его, Бо, но в свете открывшихся возможностей и учитывая возникшие обстоятельства и видимые признаки…
  — Благодарю, — произносит Маунтджой и бросает карандаш, как человек, отталкивающий тарелку с едой.
  Но тут уж огрызается Векслер, а огрызаться Векслер умеет.
  — Надеюсь, вы не раскаетесь в этой благодарности, — отрезает он и воинственно упирает костяшки пальцев в кончик носа.
  Дело Ганса Альбрехта Петца, продолжает Ледерер, всплывшее полгода назад, поначалу, кажется, возникает в контексте, не имеющем никакого касательства к Пиму. Петц появился как обычный чешский журналист на конференции «Восток — Запад» в Зальцбурге и был там замечен как новое лицо. Человек немолодой, сдержанный и интеллигентный, паспортные данные прилагаются. Ледерер включил его имя в список и обратился в Лэнгли с просьбой о всесторонней проверке. Из Лэнгли ответили, что «ни в чем не замечен», но советовали проявить осторожность. Месяц спустя Петц всплыл опять, появившись в Линце с целью освещения в печати сельскохозяйственной выставки. С другими журналистами он не выпивал, снискать к себе расположение не старался, в павильонах появлялся редко и печатных отзывов никаких не представил. Ледерер поручил своим референтам прочесать всю чешскую прессу в поисках статей Петца — единственное, на что они наткнулись, это состоящая из двух параграфов заметка в «Социалистическом крестьянине», подписанная Г.А.П., о недостатках тракторов тяжелых западных моделей. А потом, когда Ледерер уже совсем было позабыл о нем, пришло подтверждение из Лэнгли: Ганс Альбрехт Петц, он же Александр Хампель, офицер чехословацкой разведки, недавно был на конференции независимых журналистов в Афинах. Без особого разрешения в контакты с Петцем-Хампелем не вступать. Ожидать поступления новой информации.
  Услышав слово «Афины», Ледерер почувствовал себя так, словно в комнате резко упало атмосферное давление.
  — Был в Афинах когда? — раздраженно буркнул Бразерхуд. — Какой нам прок от сведений, если в них не указываются даты?
  Найджел неожиданно занялся своей шевелюрой. Хмурясь, словно от приступа боли, он крутил теперь своими наманикюренными пальчиками один за другим какие-то седоватые рога над ухом.
  Опять заговорил Векслер и, к удовольствию Ледерера, уже не так уважительно-робко.
  — Конференция в Афинах проходила с 15 по 18 июня, Джек. Хампеля видели там лишь в день открытия. Номер в гостинице он забронировал на три ночи, но не проспал в нем ни одной. Расплачивался наличными. Судя по греческим источникам информации, в Афины он прибыл 14 июня и страны потом не покидал. Вероятнее всего, покинул он ее уже с другим паспортом. Похоже, что он летал на Корфу. Списки пассажиров греческих авиалиний, как всегда, сплошной сумбур, но похоже, что на Корфу он летал, — повторил Векслер. — К этому времени человек этот вызывал у нас уже пристальный интерес.
  — А мы не слишком забегаем вперед? — говорит Браммел, чья любовь к порядку всегда возрастает в минуты острых кризисов.
  — Я хочу сказать, черт побери, это ведь может быть все та же старая штука. Вина как результат случайного совпадения. То же самое, что и с радиосигналами. Когда мы сами хотим замарать и опорочить человека, мы играем в эту же игру. Выбираем кого-нибудь из стариков спецслужбы, в чьей биографии есть кое-какие темные пятна, но, конечно, ничего позорного, и пускаем его по следам несчастного, так сказать, параллельно всем его передвижениям, ожидая того момента, когда противник воскликнет — «Ага-а! Наш-то агент, оказывается, шпион!» Подстреливаем их же собственными руками. Проще простого. Хорошо. Хампель следует всюду за Пимом. Но где доказательства какой бы то ни было деловой активности Пима?
  — В настоящий момент их нет, сэр, — с напускным смирением признается Ледерер, приходя на помощь Векслеру. — Однако задним числом контакт Пима и Ганса Альбрехта Петца нами зафиксирован и установлен. Во время Зальцбургской конференции Пим и его жена были там же на музыкальном фестивале. Петц останавливался в гостинице, которая находится в двух сотнях ярдов от гостиницы Пима.
  — Та же история, — упрямо гнет свое Браммел. — Все подстроено. Видно невооруженным глазом. Верно, Найджел?
  — Очень уж явно, — говорит Найджел.
  Опять это давление. «Может быть, машины, заглушая звуки, поглощают и кислород», — думает Ледерер.
  — Не будете ли вы так любезны сообщить нам дату возникновения афинского следа? — спрашивает Бразерхуд, по-прежнему озабоченный, главным образом, датами.
  — Десять дней назад, сэр, — говорит Ледерер.
  — Не очень-то вы спешили посоветоваться с нами, правда?
  Разозлившись, Векслер быстрее облекает свои мысли в слова.
  — Но, послушайте, Джек, нам же ни в коей мере не хотелось раньше времени обрушивать на вас компьютерные данные случайных совпадений!
  И, обращаясь к Ледереру, своему мальчику для битья:
  — Какого черта ты тянешь?
  Десять дней назад. Ледерер поглощен работой в аппаратной их службы в Вене. Поздний вечер, и он отклонил два приглашения на коктейль и одно — на обед, сославшись на легкую простуду. Он позвонил Би и дал ей услышать волнение в его голосе и чуть было не бросился к ней, чтобы рассказать ей все тут же и не откладывая, потому что он всегда делится с ней всем, а иной раз, когда дело застопоривается, даже может кое-что и присочинить во имя сохранения собственного лица. Но тут он предпочитает остаться один. И хотя руки его от напряжения уже затекли в суставах, он все печатает и печатает. Вначале он воспроизводит на экране даты всех отлучек и возвращений Пима из Вены и в Вену и устанавливает с непреложной очевидностью, что даты обеих его поездок в Зальцбург и Линц полностью совпадают с соответствующими датами поездок Петца, то есть Хампеля.
  — И поездки в Линц тоже? — резко обрывает его Бразерхуд.
  — Да, сэр.
  — И вы, конечно, как я думаю, сопровождали его туда, вопреки нашему уговору?
  — Нет, сэр, Магнуса в Линц мы не сопровождали Мэри Пим находилась в гостях у моей жены Би. И в ходе невинного дружеского разговора совершенно на другую тему, этого чисто женского общения, нами, мистер Бразерхуд, и была получена это информация.
  — Но он мог и не ездить в Линц. Возможно, он сказал так жене из соображений конспирации.
  Ледерер с большой неохотой соглашается с такой возможностью, но одновременно он мягко высказывает предположение, что это не столь уж существенно в свете сигнала, полученного из Лэнгли этим же вечером; это сообщение он и зачитывает всему синклиту старших офицеров англо-американских спецслужб: «Сообщение это легло на мой стол через пять минут после того, как выяснилась история с Линцем. Цитирую: „Петц-Хампель — одно и то же лицо с Иржи Заворски, родившимся в Карлсбаде в 1925 году, западногерманским журналистом чешского происхождения, который совершил девять нелегальных поездок в Штаты в период с 1981 по 1982 год“».
  — Превосходно, — выдохнул Браммел.
  — Даты рождения в подобных случаях бывают не совсем точны, — бестрепетно продолжает Ледерер. — Наш опыт подсказывает, что подложные паспорта обычно имеют тенденцию прибавлять владельцу паспорта год или два.
  Едва этот сигнал ложится ему на стол, как Ледерер уже воспроизводит на экране даты и места пребывания г-на Заворски в Америке. «И тут-то все и прояснилось», — говорил Ледерер, пусть и не так многословно — это одно нажатие кнопки слило все воедино — континенты сблизились, три журналиста конца 50-х годов стали одним и тем же чешским шпионом неопределенного возраста, и Грант Ледерер III, благодаря безукоризненной работе наших служб связи, мог воскликнуть: «Аллилуйя!» и «Би, я обожаю тебя!», обращаясь к обитым изоляционной ватой стенам.
  — Каждый американский город, который посетил Петц-Хампель-Заворски в 1981–1982 годах, в это же самое время посетил и Пим, — со значением произносит Ледерер, — на время этих совместных визитов передачи с крыши чехо-словацкого посольства прекращаются, как мы считаем, потому, что вместо них происходят личные встречи агента и его куратора. Радиосвязь между ними в таких случаях оказалась бы излишней.
  — Прекрасно, — говорит Браммел. — Хотелось бы разыскать чешского разведчика, все это подстроившего, чтобы я мог принести ему мои личные душевные поздравления.
  Всячески стараясь выказать все знаки уважения к партнерам, Мик Карвер поднимает и аккуратно ставит на стол чемоданчик, из которого извлекает груду папок.
  — Здесь у нас полное досье Петца-Хампеля-Заворски, предполагаемого куратора Пима, — поясняет он спокойно и терпеливо, как торговец, твердо решивший во что бы то ни стало разрекламировать новую технику, несмотря на сопротивление консерваторов. — Мы ожидаем новых сведений о недавних событиях в самом ближайшем будущем, возможно, они поступят даже сегодня ночью. Бо, не скажете ли нам, когда возвращается Магнус в Вену?
  Браммел, как и все прочие, внимательно изучает свои бумаги, и потому неудивительно, что откликается он не сразу.
  — Когда мы ему прикажем, полагаю, — небрежно бросает он, переворачивая страницу. — Никак не раньше. Как говорится, смерть была, в некотором роде, избавлением для старикана отца. Думаю, он оставил свои дела в беспорядке, Магнусу придется много с ними повозиться.
  — Где он теперь? — спрашивает Векслер.
  Браммел смотрит на часы.
  — Обедает, как я думаю, — говорит он. — Самое время, не так ли?
  — В каком городе он сейчас? — продолжает настаивать Векслер.
  Браммел улыбается.
  — Знаете, Гарри, я предпочту вам этого не сообщать. Граждане нашей страны обладают некоторыми правами, а ваши служащие и так несколько переусердствовали с этой слежкой.
  Но Векслер проявляет явное упрямство.
  — Последнее, что мы знаем о нем, это то, что он находился в Лондонском аэропорту, где зарегистрировался на рейс в Вену. Наши сведения таковы, что все дела в Лондоне он завершил и возвращается на службу. Что же произошло?
  Найждел стиснул руки. Не размыкая сомкнутых пальцев, он опускает руки на стол, словно желая сказать: «Мал я ростом или велик, но говорить сейчас буду я».
  — Вы не хотите сказать, что сопровождали его и в аэропорт тоже? Это уж действительно было бы чересчур!
  Векслер трет подбородок. С выражением грустным, но непреклонным.
  — Нам необходимы эти сведения. Бо, если это обманная операция чешских спецслужб, то хитрее операции я не знаю.
  — Пим тоже очень хитрый и опытный работник, — парирует Браммел. — В течение тридцати лет он был для них как для быка красная тряпка. Могут ради него и побеспокоиться.
  — Бо, вы должны вызвать Пима, вытрясти из него все. Если этим не займетесь вы, мы будем считать себя вправе приняться за это дело и довести его до конца, даже если это будет стоить нам жизни. Мы поставим перед ним некоторые вопросы — вопросы весьма важные, а задавать их станут ему люди очень и очень опытные.
  — Гарри, я даю вам слово, что, когда придет время, вы и ваши люди сможете говорить с ним столько, сколько пожелаете.
  — Не исключено, что время это уже пришло, — произносит Векслер, упрямо выставляя вперед челюсть, — не исключено, что нам следует быть здесь с самого начала и слушать, как он запоет. Лучше взять его тепленьким.
  — Не исключено также, что вам следует больше доверять нашим суждениям и не торопиться, — вполне уместно вворачивает Найджел и бросает на Векслера ободряющий взгляд поверх очков.
  Ледерером между тем овладевает странная потребность. В нем поднимается чувство, столь же неукротимое, как рвота. Среди бесконечно возникающих вновь и вновь компромиссов, умолчаний и лицемерных поступков он чувствует необходимость как-то выразить свое глубинное родство с Магнусом. Заявить о том, что обладает некой монополией в понимании этого человека и подчеркнуть личный характер своего успеха? Оставаться в центре, не дать вновь столкнуть себя на периферию, где он так долго обретался?
  — Вы упомянули отца Пима, сэр, — выпалил он, вперив взгляд непосредственно в Браммела. — Мне о нем известно, сэр. Я сам имею отца в некотором роде схожего. Разница заключается лишь в степени. Мой отец — юрист низкого разбора, излишней щепетильностью в делах, требующих честности, он также не страдает. Нет, сэр, никак не страдает. Но отец Пима — законченный мошенник. Артист этого дела. Наши психоаналитики, собрав сведения о нем, пришли к выводам весьма тревожным. Знаете ли вы, что находясь в Нью-Йорке, этот человек ухитрился создать целую империю — сеть поддельных компаний? Он брал деньги взаймы у крупнейших воротил. Я хочу сказать, что они имели репутацию крупных деятелей. Он наносил себе финансовый убыток, но остановиться не мог. Хочу признаться даже, что, Господи прости, Магнус всерьез приударял за моей женой, известно ли вам это? Я это ему не в укор. Она женщина привлекательная. Просто я это к тому, что и он человек неуемный. Человек буйного темперамента. Эта его английская сдержанность — лишь маска.
  Это не первый самоубийственный поступок Ледерера. Никто не слышит его, никто не восклицает: «Ага-а! Да неужели?» И когда слово берет Браммел, голос его холоден, как милостыня, и так же неспешен.
  — Что ж, я всегда полагал, что все дельцы — мошенники, правда, Гарри? Думаю, что все мы разделяем это мнение.
  Он оглядывает всех сидящих за столом, кроме Ледерера, после чего опять обращается к Векслеру:
  — Гарри, почему бы нам с вами вдвоем не обсудить в течение часа кое-какие подробности, как вы считаете? Если на той или иной стадии предстоит допрос с пристрастием, нам с вами, видимо, стоит заранее обговорить некоторые общие принципы. И ты, Найджел, останься. Это будет справедливо. Что же касается остальных, — он смотрит на Бразерхуда и улыбается ему особой понимающей улыбкой, — то им остается сказать только «до свидания». Когда завершите все дела, попрошу расходиться парами. Не все сразу, дабы не пугать обитателей здешних мест. Благодарю всех.
  Браммел отбывает. Векслер устремляется за ним решительным шагом — человек, который сделал свое дело, что бы там ни думали другие. Найджел ждет, пока все не уходят, а затем, как суетливый гробовщик, бросается к столу и, обогнув его, дружеским жестом берет за руку Бразерхуда.
  — Джек, — шепчет он, — здорово разыграно, отличная работа. Мы их совершенно загнали в угол. На пару слов, туда, подальше от микрофонов, не возражаешь?
  * * *
  День клонился к вечеру. Укромное место, предназначенное для их конспиративной встречи, представляло собой виллу, выстроенную в стиле, подражающем архитектуре эпохи регентства, с узорчатыми ставнями на окнах. Над посыпанной гравием подъездной аллеей нависала теплая туманная дымка, и Ледерер маячил там в тумане, как убийца, поджидающий, когда же наконец на освещенном крыльце возникнет фигура Бразерхуда. Маунтджой и Дорни прошли мимо него, не сказав ни слова. Карвер, вместе со своим чемоданчиком и Артелли, был более откровенен.
  — Я не сдаюсь, Ледерер. Надеюсь, в следующий раз, вы заставите их сникнуть, не то они снимут вам голову.
  «Вот сволочь», — подумал Ледерер.
  Наконец появился и Джек Бразерхуд, непонятно о чем секретничавший с Найджелом. Ледерер ревниво наблюдал за ними. Найджел повернулся и опять прошел в дом. Бразерхуд зашагал вперед.
  — Мистер Бразерхуд, сэр? Джек? Это я, Ледерер…
  Бразерхуд не сразу остановился. Он был в своем обычном грязном плаще и шарфе и, остановившись, закурил очередную свою желтую сигарету.
  — Что вам надо?
  — Джек. Я хочу только сказать вам — что бы он ни сделал, если он и вправду это сделал, я сожалею, что это оказался он и это оказались вы.
  — Может, он и не сделал ничего. Может, он просто вербовал кого-то из противников, о чем не поставил нас в известность. Это в его духе. По-моему, вы вывернули всю историю наизнанку.
  — Разве он мог так поступить? Действовать на свой страх и риск в стане противника, никому ничего не говоря? Господи, это же взрывоопасно! Если б такое допустил я, начальство в Лэнгли бы на мне живого места не оставило!
  Не дождавшись приглашения, он теперь шел рука об руку с Бразерхудом. Они миновали казармы Королевского конногвардейского артиллерийского полка. С плаца раздавалось цоканье конских копыт, но коней в тумане не было видно. Бразерхуд шагал быстрым шагом. Ледереру было нелегко поспевать за ним.
  — Мне, право, очень нелегко, Джек. Никто, по-моему, не понимает, чего мне стоило так поступать в отношении друга. Ведь это не просто Магнус. Тут замешаны Би, и Мэри, и дети, словом, все. Бекки и Том по-настоящему влюблены друг в друга. Я это к тому, что все мы — как бы это выразиться? — связаны друг с другом узами самыми разнообразными. Здесь в двух шагах пивная. Вы разрешите мне угостить вас стаканчиком?
  — Нет, боюсь, мне надо спешить по неотложным надобностям.
  — Мне вас подвезти? За углом меня ждет машина с шофером.
  — Предпочитаю пройтись, если вы не возражаете.
  — Магнус много рассказывал мне о вас, Джек. Наверное, он делал это вопреки правилам, но так уж случилось. Мы были действительно близки. Теснейшая связь. Вот ведь что любопытно. Между нами установились отношения совершенно особого свойства. Я верю в такие особые отношения. Верю в англосаксонскую солидарность, Атлантический пакт, родство по всей этой линии. Помните, кражу со взломом, которую вы с Магнусом сотворили в Варшаве?
  — Да нет, вроде не помню.
  — Бросьте, Джек! Как вы спустили его вниз через слуховое окно? Неужто не помните? А внизу стояли люди в форме польской полиции на случай, если жертва неожиданно вернется домой? Он говорил, что вы были ему как отец. Знаете, как он о вас однажды сказал? «Джек — настоящий чемпион-многоборец». Мне кажется, что, если у Магнуса получилась бы эта его книга, все было бы хорошо. Просто у него слишком много всего накопилось внутри. Ему надо это выплеснуть.
  Он слегка запыхался, учащенно дышал в паузах между словами, но не замедлял шага — так важно ему было, чтобы Бразерхуд понял его.
  — Видите ли, сэр, я много читал в последнее время насчет элемента творческого начала в сознании преступника.
  — О, так он уже и преступник!
  — Пожалуйста, разрешите мне процитировать вам кое-что из того, что я прочел.
  Они дошли до перекрестка и дожидались сигнала светофора.
  — «В чем отличие моральных принципов законченного анархиста и ниспровергателя-художника, принципов, так или иначе свойственных всем вообще творческим профессиям, от артистизма преступника?»
  — Боюсь, что мне это недоступно — переизбыток длинных слов. Извините.
  — Черт возьми, Джек, все что я хочу сказать, это то, что все мы мерзавцы, но на законном основании. В чем наша работа? Знаете, в чем она состоит? Заставить наши преступные наклонности приносить пользу государству. Так я про что — лишь про то, что почему я должен изменить свое отношение к Магнусу только на том основании, что он слегка ошибся и чуть-чуть по-своему подправил состав коктейля? Да не могу я этого сделать! Магнус — это все тот же Магнус, с кем я так прекрасно проводил время. И я все тот же, с кем проводил время Магнус. Ничто не изменилось, кроме того, что мы очутились по разные стороны баррикады. Знаете, однажды мы говорили о дезертирстве. Что бы было, если б нам пришлось рвать когти, бежать? Оставить жену и ребятишек, раствориться в пространстве? Даже такие темы мы могли обсуждать, Джек, настолько мы были близки. Мы в буквальном смысле понимали друг друга без слов. Это действительно так. Это удивительно.
  Они вышли теперь на Сент-Джонс-Вуд-Хай-стрит и направлялись в сторону Риджентс-Парка. Бразерхуд ускорил шаг.
  — Так куда же он собирался бежать? — резко бросил вдруг Бразерхуд. — Обратно в Вашингтон? В Москву?
  — Домой. Он сказал, что для него есть одно-единственное место. Его дом. Хочу сказать, что это очень показательно. Человек, любящий свою родину, мистер Бразерхуд! Магнус — не ренегат!
  — Не знал, что у него есть дом, — сказал Бразерхуд. — Бродячее детство, вот как он всегда мне это представлял.
  — Дом для него — это маленький приморский городок в Уэльсе. С безобразной викторианской церковью. Там есть строгая квартирная хозяйка, которая запирает его уже в десять часов вечера. И Магнус мечтал, что в один прекрасный день он затворится там в четырех стенах — в комнате наверху — и будет писать до полного изнеможения, пока не будут написаны двенадцать томов собрания сочинений Пима, которыми он заткнет за пояс Пруста.
  Бразерхуд словно бы не слышал. Он ускорял и ускорял шаг.
  — Дом — это там, где возвращается детство, мистер Бразерхуд. Если дезертирство — это способ обновить свою сущность, то оно требует и рождения заново!
  — Это он такую глупость сморозил или вы?
  — Мы оба одинаково так считаем. Мы это обсуждали. Мы обсуждали и много-много других вещей. Знаете, почему столько дезертиров дезертируют потом вторично? Мы и это прояснили. Это постоянное рождение заново. Замечали вы когда-нибудь в дезертирах, во всей этой сумасшедшей своре, одну общую черту — все они люди незрелые и, простите мне такую грубость, в буквальном смысле слова недоноски!
  — Как называется это место, вам известно?
  — Простите?
  — Этот его уэльский райский уголок. Как он называется?
  — Названия он не упоминал. Все, что он говорил, это то, что дом находится по соседству с замком, где он вырос и где жил с матерью. Рядом там были шикарные поместья, куда он с матерью часто ездил и на охоту, и на танцы во время рождественских балов.
  — Вам попадались когда-нибудь чехи, которые используют старые номера газет? — спросил Бразерхуд.
  Ошарашенный такой неожиданной сменой темы, Ледерер вынужден был помолчать и собраться с мыслями.
  — Мой коллега сейчас ведет одно дело, — сказал Бразерхуд. — И он задал мне вопрос. Чешский агент, прежде чем выйти на задание, роется в газетах недельной давности. К чему бы это?
  — Я вам объясню к чему. Это обычная практика, — сказал оправившийся Ледерер. — Трюк старый, но распространенный. У нас был один такой агент, работал на два фронта. Чехи долго его натаскивали, как надо заворачивать экспонированную пленку в газетную бумагу. Выводили его вечером на улицу, учили находить неосвещенные уголки. Бедняга чуть себе руки не отморозил. Ведь было двадцать градусов!
  — Я спрашивал о старых газетах.
  — Да, конечно. Тут две возможности. Во-первых, может использоваться число, во-вторых — день недели. Если число — это тихий ужас: ведь приходится заучивать тридцать одно условленное соответствие. Так, например, число 18 — значит, следует читать: «Встретимся за мужской уборной в Брно в 9.30, и не опаздывайте». Или так: 6 — это значит «Какого черта задерживаете мое месячное жалованье?» — Он одышливо хохотнул, но Бразерхуд не поддержал его веселости. — Дни недели это то же самое, но в усеченном варианте.
  — Спасибо. Я передам ему это, — сказал Бразерхуд, наконец останавливаясь.
  — Сэр, для меня величайшей честью было бы пригласить вас сегодня отобедать со мной, — сказал Ледерер, совершенно отчаявшись добиться отпущения грехов у Бразерхуда. — Я подверг поношению одного из ваших сотрудников, таков мой долг. Однако если бы мне было позволено отделить служебную сторону от стороны личной, я почел бы себя счастливцем, сэр. Джек!
  Такси уже замедляло ход.
  — В чем дело?
  — Не могли бы вы кое-что передать Магнусу от меня, несколько дружеских слов?
  — Каких же?
  — Скажите ему, когда угодно, а когда закончится это, где угодно. Я вечно буду его другом.
  Кивнув, Бразерхуд влез в такси и укатил прежде, чем Ледерер расслышал адрес, который тот назвал таксисту.
  Следующий шаг Ледерера по праву должен войти в историю — если не в историю дела Пима вообще, то по крайней мере в историю его личных злоключений, злоключений того, кто, обладая проницательностью и острым зрением, постоянно третируется и получает зуботычины за свои никому не нужные пророчества. Ледерер, желая позвонить Карверу, ворвался в телефонную будку лишь затем, чтобы сразу же обнаружить, что у него нет английских монет. Нырнув в «Малберри-армс», он торопливо пробрался к бару и через силу выпил кружку пива только затем, чтобы получить сдачу. Вернувшись в будку, он понял, что автомат не работает, и бросился на улицу искать своего шофера, который, видя, как Ледерер уходит с Бразерхудом, решил, что может быть свободен, и укатил в Батерси к приятелю. В 9 вечера Ледерер ворвался в посольство США к Карверу, который составлял сводку событий этого дня, готовя сообщение.
  — Они все врут! — заорал Ледерер.
  — Кто это «они»?
  — Да англичане эти чертовы! Пим отмочил коленце. Они не знают, где он находится, и понятия не имеют, где его искать. Я, исключительно чтобы спровоцировать Бразерхуда, попросил передать ему несколько слов, и он любезно согласился, чтоб сбить меня с толку. Пим сбежал чуть ли не с трапа самолета в Лондонском аэропорту, и они так же ищут его, как и мы. Эти чешские радиосигналы тоже его обыскались. Слушайте-ка!
  Карвер слушал. Он прослушал повторение всего разговора Ледерера с Бразерхудом и пришел к выводу, что разговор этот был ошибкой и что Ледерер превысил свои полномочия. Ледереру он этого не сказал, но взял это на заметку и уже вечером специальной телеграммой в Отдел кадров Управления обеспечил неизбежность включения этого случая в досье Ледерера. При этом он абсолютно не отрицал того, что Ледерер нащупал истину, хотя пришел он к этой истине маршрутом ошибочным, что также нашло свое отражение в телеграмме. Таким образом Карвер обезопасил свои тылы, в то же время нанеся удар захватчику. Неплохо.
  «Англичане хитрят, — доверительно сообщил он кое-кому наверху. — Мне придется усилить наблюдение».
  * * *
  Кабинет директора был полон ловушек для насекомых. Мистер Керд, не терпя насилия, страстно увлекался изучением чешуекрылых. Наш отец-основатель Дж.-Ф. Гримбл сурово глядел с портрета на потрескавшуюся кожу кресел. В одном из них сидел Том. Напротив него расположился Бразерхуд. Том разглядывал полученную из Лэнгли фотографию с изображением Петца-Хампеля-Заворски. Бразерхуд разглядывал Тома. Мистер Керд пожал Бразерхуду руку и предоставил обоих их занятию.
  — Это тот самый человек, который был с папой на крикетной площадке? — спросил Бразерхуд, не сводя глаз с Тома.
  — Да, сэр.
  — Довольно близко к твоему описанию, правда?
  — Да сэр.
  — Я подумал, что тебе это будет приятно.
  — Мне это приятно, сэр.
  — Фотография не передает хромоту и особенности походки. Писем от отца не было? Телефонных звонков?
  — Нет, сэр.
  — И ты не писал ему?
  — Я не знаю, куда посылать письмо, сэр.
  — Почему бы тебе не дать его мне?
  Порывшись в карманах серого пуловера, Том извлек письмо в запечатанном конверте, без имени и адреса. Бразерхуд взял у него конверт, а также фотографию.
  — Тот инспектор больше тебя не беспокоил?
  — Нет, сэр.
  — И больше никто тоже?
  — В общем-то нет, сэр.
  — Почему ты так странно говоришь? Что ты этим хочешь сказать?
  — Как-то удивительно, что вы сегодня приехали.
  — Почему же удивительно?
  — Сегодня по математике много задано, — сказал Том. — А у меня с ней туго.
  — Тогда, наверное, тебе пора возвращаться к математике. — Он вынул из кармана все, что осталось от письма Пима, и, протянув руку, отдал Тому.
  — Я подумал, что, наверное, ты хочешь получить это обратно. Очень хорошее письмо. Ты должен быть горд и счастлив.
  — Спасибо, сэр.
  — Папа пишет в нем о дяде Сиде. Кто это? «Если у тебя случится неудача, — пишет он, — или же, если понадобится тебе закусить, посмеяться, заночевать в тепле и уюте, не забывай о своем дяде Сиде». Кто такой дядя Сид и откуда он?
  — Сид Лемон, сэр.
  — Где он живет?
  — В Сербитоне, сэр. Это железнодорожная станция.
  — Он что, пожилой человек? Или еще молод?
  — Он воспитывал папу, когда тот был маленьким. Это был дедушкин друг. У него была жена Мег, но она умерла.
  Оба они поднялись из кресел.
  — Папа по-прежнему в порядке, сэр? — спросил Том.
  У Бразерхуда по плечам побежали мурашки.
  — За всем обращайся к маме, слышишь? К маме или ко мне. А больше ни к кому. В том случае, если тебе будет трудно.
  Из кармана он вытащил потертый кожаный футляр.
  — Это тебе.
  Том раскрыл футляр. Внутри лежала медаль с прикрепленной к ней ленточкой. Лента была малиновой с узкими темно-синими полосками по бокам.
  — За что вы получили ее? — спросил Том.
  — За то, что оставался один темными ночами и не жаловался.
  Прозвенел звонок.
  — А теперь беги, и за работу, — сказал Бразерхуд.
  * * *
  Ночь была хуже некуда. Бразерхуд ехал по узкой дороге, и на ветровое стекло порывами налетал ветер с дождем. Он ехал на принадлежавшем Фирме «форде» с форсированным двигателем, и стоило только тронуть акселератор, как машина тут же выдавала полную мощь. «Магнус Пим, — думал он, — предатель, чешский шпион. Если я это понимаю, почему не понимают они? Сколько раз и каким еще образом надо им доказывать это, прежде чем они начнут действовать?» Сквозь сетку дождя вдруг обозначилась пивная. Поставив машину перед дверьми, он выпил там виски, а потом позвонил по телефону.
  — Перезвони мне по моему личному, старина, — взволнованно отвечал Найджел.
  — Тот парень на фотографии — это наш приятель с Корфу. Сомнений нет, — доложил Бразерхуд.
  — Ты уверен?
  — Я уверен, потому что мальчик уверен. Когда вы подадите команду к эвакуации?
  Приглушенное потрескивание, потому что Найджел на другом конце зажимает в кулак микрофон. Но, видимо, трубку у уха он оставляет.
  Долгое молчание.
  — Мы утром выходим на связь на частоте 0500, — говорит Найджел. — Возвращайся в Лондон и отоспись хоть немного.
  Он положил трубку.
  Лондон был от него на востоке, Бразерхуд направился на юг, держась указателей на Рединг. В каждой операции есть числитель и знаменатель. Числитель — это то, что тебе полагается делать. Знаменатель — это то, как ты это делаешь.
  Адресованное Тому письмо было со штампом Рединга, твердил он себе. Отправлено поздно вечером в понедельник или же самой первой почтой во вторник.
  «Он позвонил мне в понедельник вечером», — сказала Кейт.
  «Он позвонил мне в понедельник вечером», — сказала Белинда.
  Вокзал в Рединге занимал угол аляповатой площади, а низкое красно-кирпичное его здание напоминало конюшню, в зале ожидания висело расписание поездов из Хитроу и обратно. «Вот что ты сделал. На твоем месте я сделал бы то же самое. В Хитроу для отвода глаз ты оформился на вылет в Шотландию, а потом в последнюю минуту, чтоб все было шито-крыто, прыгнул на поезд в Рединг». Оглядев вокзал, он заметил билетную кассу и подошел к ней. В петличке у кассира был маленький значок с изображением вагонного колеса. Бразерхуд положил на лоток кассира пятифунтовую бумажку.
  — Разменяйте, пожалуйста, так, чтобы мне позвонить.
  — Извините, дружище, не могу, — сказал кассир и опять углубился в газету.
  — Но в прошлый понедельник вы это сделать смогли, не так ли?
  Кассир тут же вскинул голову.
  Служебное удостоверение Бразерхуда было зеленое с красной фломастерной полосой по диагонали, перечеркивающей его фотографию. Повертев удостоверение в руках, кассир вернул его Бразерхуду.
  — Никогда еще не встречал такого, — сказал он.
  — Высокий малый, — сказал Бразерхуд. — С черным чемоданчиком. Мог быть в черном галстуке. Культурная речь, хорошие манеры. Должен был сделать ряд звонков. Припоминаете?
  Кассир исчез, и минутой позже на его месте возник приземистый индус с изможденным лицом пророка.
  — Вы дежурили здесь в понедельник вечером? — спросил Бразерхуд.
  — Сэр, в понедельник вечером дежурил здесь я, — ответил индус с таким видом, словно никогда в другое время дежурить здесь он не мог.
  — Приятный джентльмен в черном галстуке…
  — Знаю, знаю, мой коллега уже сообщил мне подробности.
  — Сколько денег вы ему разменяли?
  — Господи Боже, разве это так важно? Если я согласился разменять человеку деньги, то это мое личное дело, и касается оно только моей совести и кошелька.
  — Сколько денег вы ему разменяли?
  — Ровно пять фунтов, просил пять и получил пять.
  — В каких монетах?
  — Исключительно пятидесятипенсовиками. Звонить по городскому ему не требовалось. Я спросил его, и он ответил мне совершенно четко. Я хочу узнать у вас, разве это опасно? Подрывает какие-нибудь устои?
  — А он вам какую купюру дал?
  — Насколько я помню, купюра была в 10 фунтов. Поклясться не могу, но смутно мне видится десятифунтовая бумажка, которую он вытащил из бумажника, сказав: «Пожалуйста».
  — Железнодорожный билет он тоже оплатил из этих десяти фунтов?
  — На это ответить проще простого. Билет II класса до Лондона в один конец стоит 4 фунта 30 пенсов. Я дал ему десять пятидесятипенсовиков и причитающуюся мелочь. Вопросы исчерпаны? Очень надеюсь, что да. Полиция, знаете ли, нам житья не дает. Что ни день, то дознание — и так всю неделю.
  — Это тот человек? — спросил Бразерхуд. В руках у него была свадебная фотография Пима и Мэри.
  — И вы здесь, сэр! На заднем плане. И в качестве шафера, по-моему. Это что, официальное дознание? А то ведь фотография очень нечеткая.
  — Это тот самый человек?
  — Что ж, утверждать, что это не он, не берусь — лучше всего так это сказать.
  «Пим смешно бы его изобразил, — подумал Бразерхуд. — Он копирует этот выговор так, что не отличишь. Он стоял здесь возле поручней, изучая расписание поездов, отправляющихся из Рединга после одиннадцати по будням. А уехать ты мог куда угодно, кроме Лондона, потому что именно в Лондон ты купил себе билет. Время у тебя было. Время для сентиментальных телефонных разговоров. Время, чтобы написать сентиментальное письмо Тому. Самолет твой вылетел из Хитроу в 8.40 без тебя. Самое позднее к восьми ты принял решение. Около 8.15, судя по показаниям служащих аэропорта, ты и разыграл свою маленькую комедию с самолетами в Шотландию. После чего, надвинув шляпу на лоб, поспешил к экспрессу на Рединг и распрощался с аэропортом, быстро и без лишних слов, как это ты умеешь».
  Бразерхуд вернулся к железнодорожному расписанию.
  «Времени полно, — повторял он. — Положим, из Хитроу ты выехал в 8.30. Между 9.15 и 10.30 из Рединга в обоих направлениях были поезда, но ты не уехал. Вместо этого ты писал письмо Тому. Где же ты занимался этим?»
  Он опять вышел на площадь.
  «В пивной с неоновой вывеской. В лавке, торгующей рыбой с картошкой. В открытом всю ночь кафе, где засели проститутки, где-то тут на этой убогой площади ты и примостился, чтобы научить Тома, что делать, когда мир начнет рушиться».
  Телефонная будка стояла у входа в здание вокзала, она была ярко освещена, чтобы предотвратить бесчинства хулиганов. Пол в ней был усеян бумажными стаканчиками и осколками битого стекла. Крытые уродливой серой краской стены испещряли надписи и любовные послания. Но, несмотря на это, будка была удобной. «Говоря свои последние „прости“, ты имел хороший обзор площади. Почтовый ящик был вделан в стену совсем неподалеку. Сюда ты и кинул свое письмо со словами: „Что бы ни произошло, помни, как я тебя люблю“. А потом ты отправился в Уэльс. Или в Шотландию. Или улизнул в Норвегию, чтобы наблюдать, как кочуют стада оленей. А может быть, отправился в Канаду, готовый к тому, чтобы питаться консервами».
  Даже очутившись у себя в квартире на Шеперд-Маркет, Бразерхуд не исчерпал своей энергии. Официальную связь с полицией фирма осуществляла через старшего инспектора Беллоуза из Скотлэнд-Ярда. Бразерхуд набрал номер его домашнего телефона.
  — Что вам удалось разузнать относительно достопочтенного джентльмена, о котором я справлялся утром? — спросил он и, к облегчению своему, не услышал в голосе Беллоуза сдержанности, когда тот зачитывал ему факты, которые Бразерхуд аккуратно записал.
  — Можете сделать мне подобное, но с другой кандидатурой?
  — С удовольствием.
  — Лемон. Почти лимон. Имя Сид или Сидней. В летах, вдовец, проживает в Сербитоне, недалеко от железной дороги.
  Нехотя Бразерхуд набрал номер Главного управления и вызвал из секретариата Найджела. С опозданием и раздираемый наклонностями более преступными, он все же знал, что должен подчиниться. Как подчинился сегодня, изливая презрение на американцев. Как в конце концов подчинялся всегда и не из любви к рабству, но потому, что верил в необходимость борьбы и, несмотря ни на что, в их совместную деятельность. Как только раздался голос Найджела, начались помехи. Помехи эти не были случайными.
  — В чем дело? — грубо спросил Найджел.
  — Я про книгу, о которой говорил Артелли. Он называл ее материалом для кодирования.
  — Я решил, что он болтает глупости. Бо собирается проконсультироваться на самом высоком уровне.
  — Скажи им, чтобы проверили гриммельсгаузеновского «Симплициссимуса». Есть подозрения. И предупреди, что издание должно быть обязательно старым.
  Долгое молчание. Опять помехи. «В ванной он, что ли? — подумал Бразерхуд. — Или в постели с женщиной. Что он там, в самом деле?»
  — Скажи по буквам, — осторожно произнес Найджел.
  10
  Вслушиваясь в сумятицу внутренних голосов, Пим усилием воли заставлял себя сохранять безмятежность. «Будь по-королевски щедр, — твердил он себе. — Прояви благосклонность к этому мальчику, который был некогда тобою. Люби его со всеми его недостатками, со всеми тщетными его усилиями и стремлениями».
  * * *
  Если в жизни Пима был безоблачный период, когда все роли, которые он разыгрывал, имели успех и все у него получалось как нельзя лучше, так что о большем он не смел и мечтать, это, несомненно, были первые семестры в Оксфордском университете, куда его отправил Рик, видевший в Оксфорде неоспоримый пролог к тому, чтобы сын его стал лордом, главным судьей, что обеспечило бы ему место среди великих и высокочтимых. Дружеские отношения между ними тогда упрочились, как никогда. После исчезновения Акселя последние месяцы одинокого пребывания Пима в Берне стали расцветом их письменного общения. Фрау Оллингер с ним едва разговаривала, герр Оллингер с головой ушел в проблемы выживания его фабрики в Остермундигене, и Пим в одиночестве бродил по городу, совсем как раньше, когда только поселился в Берне. Но по вечерам, уставясь в безмолвную стену, он писал длинные, откровенные, исполненные нежности письма Белинде и единственному своему якорю спасения — Рику. В ответ на такое его внимание Рик стал писать еще изысканнее и цветистее. Тоскливые послания из медвежьих углов прекратились. Конверты и почтовая бумага стали толще, солиднее, приобрели броские штемпели. Вначале письма со штемпелем Экспериментальной компании Ричарда Т. Пима приходили к Пиму из Кардифа, сообщая, что «Тучи Неудач и Невезения рассеялись раз и навсегда благодаря заступничеству Провидения, которое я теперь не могу считать ни чем иным, как свойским парнем», а месяц спустя, из Челтенхема — в последнем письме: «предприятие „Недвижимость и Финансы Пима и Партнеров“ ставило его в известность, что „совершаются некие Действия, в результате коих Будущность Пима будет обеспечена и Нужда Навеки забудет дорогу к его Дому“». Самым последним был отпечатанный на машинке текст по-королевски элегантной почтовой открытки, гласившей, что «согласно Нововведению, одобренному всеми Сторонами, все, касающееся Дел Вышеозначенной Компании, будет рассматриваться Опекунским Фондом „Пим и Акционированная собственность“ (Нассау), Парк-Лейн, Уэст-Энд».
  Джек Бразерхуд и Уэнди на средства «фирмы» устроили ему прощальный ужин. Присутствовал Сэнди, а Джек подарил Пиму две бутылки виски и выразил надежду, что пути их когда-нибудь еще скрестятся. Герр Оллингер проводил его на вокзал, где они в последний раз выпили вместе кофе. Фрау Оллингер осталась дома. Обслуживала их Элизабет, но обслуживала рассеянно. У Элизабет вырос животик, но кольца на пальце не было. Когда поезд отъехал от вокзала и Пим увидел внизу — цирк с его слоновником и университет с его зеленым куполом, он понял, что Берн кончился для него навсегда. Аксель нарушил закон. Швейцарцам это стало известно. Счастье еще, что я сам смог выпутаться из этой истории. Стоя в коридоре в то время, когда поезд несся через южную Францию, он почувствовал, как по щекам его текут слезы, и поклялся, что никогда больше не будет шпионом. На вокзале Виктории его поджидал Кадлав в новеньком «бентли».
  — Как величать вас теперь, сэр? Доктор или профессор?
  — Просто Магнус тоже сойдет, — великодушно обронил Пим, пожимая ему руку. — Как Олли?
  В новой «рейхсканцелярии» на Парк-Лейн все дышало благополучием и стабильностью. Бюст Ти-Пи вернулся на свое место. Своды законов, стеклянные двери и новый жокей с гербом Пимов подмигивали ему, преисполняя сердце его уверенностью, пока он поджидал того момента, когда очередная милашка пригласит его в парадный кабинет.
  — Президент примет вас немедленно, мистер Магнус.
  Они крепко обнялись, из гордости каждый не желая заговорить первым. Рик тискал спину Пима, мял его щеки и смахивал с ресниц слезы. Мистер Маспоул, Перси и Сид были вызваны особым звонком, дабы отдать дань уважения вернувшемуся герою. Мистер Маспоул принес стопку документов, и Рик вслух прочел важнейшие выдержки из них. Пим назначался юрисконсультом по международным вопросам пожизненно с выплатой ему ежегодного жалованья в 500 фунтов и правом на пересмотр жалованья в случае, если Пим не будет получать гонораров в других компаниях. Таким образом занятия юриспруденцией в Оксфорде для Пима обеспечивались и «Нужда Навеки забывала дорогу к его Дому». Милашка внесла шампанское. Кажется, она занималась здесь только этим. Все выпили за здоровье нового служащего компании.
  «Так держать, Пострел, а потом прямиком в парламент!» — возбужденно вопил Сид, а Пим в ответ, для их удовольствия, болтал какие-то глупости по-немецки. Потом отец и сын опять сжали друг друга в объятиях, Рик опять пустил слезу и сказал, что если б только он получил преимущества образования. А через несколько часов в особняке в Амершеме, носившем название «Фарлонг», еще раз отмечалось его возвращение домой, отмечалось вечеринкой в дружеском кругу, на которой присутствовали сотни две старых друзей, большинство из них Пим видел впервые, и в их числе были главы некоторых всемирно известных компаний, театральные звезды и звезды экрана, а также несколько известнейших юристов, последние по очереди отводили Пима в угол и уверяли, что именно им удалось пристроить Пима в Оксфорд.
  Потом вечеринка кончилась, и Пим лежал без сна в своей кровати под пологом, слушая, как хлопают дверцы дорогих лимузинов.
  — Ты хорошо поработал в Швейцарии, сынок, — раздался из темноты голос Рика, уже некоторое время находившегося в комнате. — Ты выиграл битву. Это не прошло незамеченным. Обед тебе понравился?
  — Очень вкусно.
  — Множество людей мне говорили одно и то же. «Рики, — говорили они, — ты должен забрать оттуда мальчика. Эти иностранцы его испортят». И ты знаешь, что я им отвечал?
  — Что ты им отвечал?
  — Отвечал, что я в тебя верю. А ты в меня веришь, сынок?
  — Еще как!
  — Как тебе этот дом?
  — Прекрасный дом, — сказал Пим.
  — Он твой. Записан на твое имя. Я купил его у герцога Девонширского.
  — У кого бы ты его ни купил, огромное тебе спасибо!
  — Никто никогда не сможет отнять его у тебя, сынок. Будь тебе двадцать или пятьдесят. Где твой старик, там твой дом. Тебе удалось пообщаться с Макси Мором?
  — Да нет, по-моему.
  — С парнем, что забил решающий гол во время матча «Арсенала» и «Сперс»? Да брось! Конечно же, ты говорил с ним. А о Блотси что ты думаешь?
  — Который из них Блотси?
  — Дж.-У. Блотт, не слыхал? Известнейший розничный торговец бакалейным товаром. И с каким достоинством держится! Со временем станет лордом, это уж точно. И ты им станешь тоже. Как тебе Сильвия?
  Пим припомнил массивную средних лет даму в синем платье, улыбавшуюся аристократической улыбкой, возможно, вызванной обильным употреблением шампанского.
  — Очень мила, — осторожно ответил он.
  Рик ухватился за это слово так, словно полжизни охотился за ним.
  — Мила! Именно мила! Чертовски милая женщина, и оба ее мужа делают ей честь.
  — Она очень привлекательна даже для меня в моем возрасте.
  — Ты там не запутался с каким-нибудь романом? В мире нет ситуации, которую нельзя было бы распутать с помощью хороших друзей.
  — Да так, интрижка. Ничего серьезного.
  — Ни одна женщина не сможет встать между нами, сынок. Как только эти оксфордские девицы узнают, кто такой твой старик, тебе от них отбою не будет. Обещай хранить целомудрие.
  — Обещаю.
  — И учи законы так, словно от этого зависит твоя жизнь. Тебе ведь платят за это, помни.
  — Буду помнить.
  — Вот и хорошо.
  Увесистое тело Рика, украдкой скользнув, по-кошачьи примостилось рядом с Пимом. Он потянул к себе голову Пима и не отпускал, пока их щеки не соприкоснулись — щетина к щетине.
  Пальцы Рика ощупали мясо грудной клетки под пижамной курткой Пима, помяли его. Рик прослезился. Пим также прослезился и вспомнил Акселя.
  На следующий день Пим спешно отправился в колледж, выдумав ряд уважительнейших причин, по которым он должен сделать это на две недели раньше срока. Отказавшись от услуг мистера Кадлава, он поехал туда на автобусе и со все возрастающим восхищением глядел в окно на летевшие навстречу холмы и озаренные осенним солнечным сиянием сжатые нивы. Дорога пролегала через маленькие городки и деревеньки, по сторонам которой красноватые буки сменялись заваленными живыми изгородями, и так все время, пока не скрылся из виду бакингемширский кирпич и не возник на его месте золотистый строительный камень Оксфорда, холмы не расплющились в равнину и в густеющих послеполуденных лучах в небо не вознеслись шпили университетского города. Пим вылез из автобуса, поблагодарил шофера и начал свое блуждание по волшебным улицам, на каждом перекрестке спрашивая дорогу, забывая, спрашивая опять и ничуть не расстраиваясь всей этой путаницей. Мимо него на велосипедах проносились девушки в развевающихся юбках. Мантии профессоров трепал ветер, в то время как они старались удержать на голове свои четырехугольные шапочки; зазывно улыбались книжные лавки. Швейцар в колледже назвал ему пятую лестницу, что возле Квадратной Часовни. Он карабкался по деревянным ступеням винтовой лестницы до тех пор, пока не увидел на дубовой двери своей фамилии — М. Р. Пим. Толкнув внутреннюю дверь, он закрыл внешнюю. Потом нащупал выключатель и закрыл вторую дверь, — дверь, отделившую его от всей его прошлой жизни. «В стенах этого городка я вне опасности. Никто не разыщет меня, никто не завербует». В шкафу стояли книги по юриспруденции. В вазе стояли орхидеи с карточкой: «Успеха, сынок, желает тебе твой лучший друг». Чек из «Хэрродса» оплачен был новой финансовой корпорацией Пимов.
  * * *
  В то время университет был весьма затхлым местечком, Том. Ты очень бы посмеялся тому, как мы тогда одевались, как разговаривали и как легко мирились со многими условностями и установками, хоть и считались золотой молодежью. На ночь нас запирали, а утром отпирали. Девушек разрешалось приглашать к чаю, но ни в коем случае на обед и, уж боже упаси, на завтрак. Обслуживающий персонал по совместительству был агентурой декана и фискалил на нас, если мы нарушали правила. Наши родители или же большинство наших знакомых воевали и выиграли эту победоносную войну, поэтому единственное, чем могли мы им отплатить — это нещадно подражать им. Некоторые из нас уже отслужили в армии. Но и все прочие сплошь одевались под офицеров, в надежде, что никто не заметит разницы. На первый же свой чек Пим приобрел синий клубный пиджак с медными пуговицами, на второй — брюки из твида и синий галстук с коронами, от которого так и разило патриотизмом. После этого он временно прекратил покупки, потому что по третьему его чеку он смог получить деньги лишь через месяц. Пим чистил до блеска коричневые штиблеты, аккуратно менял платки и по-джентльменски причесывался на пробор. А когда Сефтон Бойд, который был на год старше, угощал его в шикарном клубе «Гридайрон», Пим так усердно впитал в себя речь окружающих, что необыкновенно скоро сам заговорил, как заправский оксфордский студент, и стал называть всех младшекурсников «Чарли», а товарищей по курсу «ребята», считать все дурное и некрасивое «ужясным» и «вюльгярным» и все хорошее «довольно сносным».
  — Где это ты откопал галстук «Винсент-клуба»? — довольно дружелюбно осведомился Сефтон Бойд, когда они вышагивали по Броду, направляясь на встречу с «парочкой Чарли» в пивной Тринити-колледжа, чтобы сыграть в картишки «по маленькой». — Я не знал, что ты так преуспел в боксе в последнее время!
  Пим отвечал, что галстук этот он высмотрел в витрине лавки «Братьев Холл» на Хай-стрит.
  — Знаешь, лучше спрячь его пока до лучших времен, а вытащишь, когда и вправду станешь членом этого клуба. — Он легонько потрепал Пима по плечу. — И если уж зашла речь о таких вещах, скажи лакею, чтобы пришил к этому пиджаку нормальные пуговицы. Ты ведь не хочешь, чтобы все считали тебя претендентом на венгерский престол, правда?
  И опять Пим готов был обнять весь мир, любить всех и вся, крайне стараясь отличиться и выделиться. Он вступал в студенческие корпорации, платя взносов больше, чем существовало клубов, и был секретарем не одного десятка обществ — от филателистов до сторонников эвтаназии. Он писал проникновенные статьи в университетские журналы, числился в группах поддержки некоторых выдающихся общественных деятелей, встречал их на вокзале, кормил их обедами за счет корпорации и препровождал в полупустые лекционные залы. Он защищал честь колледжа, играя в регби и крикет, гребя в восьмерке, напивался в баре родного колледжа, что же касается современного общественного устройства, он то цинично и беспочвенно ругал его, то вдруг, проявляя стойкий патриотизм, начинал его защищать в зависимости от того, кому случалось быть его собеседником. Со свежими силами бросился он в объятья германской музы, почти не смутившись тем, что в Оксфорде она оказалась веков на пять старше, чем в Берне, и что все относящееся к современности здесь почиталось ущербным. Он быстро преодолел разочарование. «Что ж, зато это класс, — говорил он себе. — Это академический уровень». И очень скоро он уже с головой ушел в сомнительные тексты средневековых менестрелей, отдаваясь им с той же самозабвенностью, какую раньше проявил по отношению к Томасу Манну. К концу первого семестра он с жаром штудировал средне- и древне- верхненемецкий. К концу второго мог декламировать Гильдебранда и воспроизводить куски из Библии по-готски в переводе епископа Улфилы, к вящему удовольствию небольшого кружка поклонников, толпившихся вокруг в баре. К середине третьего семестра его живейшим и столь редким для молодого человека увлечением стала сравнительная и теоретическая лингвистика. А когда после этого он перенесся в гибельный модернизм века XVII-го, то не без удовольствия доказал в двадцатичетырехстраничном трактате, каким выскочкой был Гриммельсгаузен — поэт, испортивший свое произведение дешевой назидательностью, человек, моральный облик которого весьма сомнителен, так как в Тридцатилетней войне он сражался на два фронта. В качестве завершающего удара он выдвинул тезис о том, что чрезмерное увлечение Гриммельсгаузена псевдонимами не позволяет нам с уверенностью говорить о нем как об авторе «Симплициссимуса».
  «Я останусь здесь навеки, — решил он. — Я буду профессором, любимцем студенческой молодежи» Воплощая в жизнь это намерение, он иногда практиковался в своеобразной запинающейся речи, придавал улыбке своей оттенок униженности, а ночами долгие часы проводил за письменным столом, отгоняя сон чашечками «Нескафе» С рассветом он, небритый, спускался вниз, чтобы все видели на его вдохновенном лице следы неусыпного труда. В одно такое утро он с удивлением обнаружил внизу дожидавшийся его ящик с портвейном и записку от ведущего профессора юридических наук.
  «Дорогой мистер Пим,
  Вчера посланцы из магазина „Хэрродс“ доставили мне этот ящик вместе с любезным письмом Вашего батюшки, рекомендующим, как я понял, Вас мне в качестве ученика. Хоть и не в моих правилах отвергать подобную щедрость, но я боюсь, что жест этот был направлен не по адресу — скорее следовало обратить его к моему коллеге, преподавателю современного языковедения, так как, насколько мне известно от Вашего наставника, Вы занимались германистикой.»
  Полдня после этого Пим места себе не находил. Подняв воротник, он как потерянный бродил по Крайстчерч-медоуз. Из боязни подвергнуться репрессиям пропустил беседу с наставником и строчил письма Белинде на адрес лондонского благотворительного общества, где она теперь работала бесплатным секретарем. После этого он засел в темном кинотеатре. Вечером, все еще сокрушаемый отчаянием, он погрузил злополучный ящик на тележку, чтобы отвезти его в Баллиол-колледж и во всем признаться Сефтону Бойду. Но когда он добрался туда, в голове его созрела новая версия случившегося.
  — Один богатенький мерзавец из Мертона повадился обхаживать меня, чтобы залучить к себе в постель, — объяснил он тоном праведного негодования, в котором упражнялся всю дорогу, пока вез ящик. — Вот прислал мне этот ужасной величины ящик, думая меня купить этим!
  Если Сефтон Бойд и не совсем поверил ему, виду он не подал. Вдвоем они оттащили добычу в «Гридайрон-клуб», и там выпили все вино за один раз в компании из шести человек, веселясь до утра и провозглашая здравицы в честь девственника Пима. Через несколько дней Пима выбрали членом клуба «Гридайрон». С наступлением каникул он подрядился продавать ковры в магазинчике в Уотфорде. Рику он представил это как каникулярный спецкурс юридических наук. Подобные каникулярные семинары он посещал и в Швейцарии. В ответ Рик прислал ему наставление на пяти страницах, в котором предупреждал об опасности общения с распутными снобами-интеллектуалами, а также, совершенно неожиданно, чек на пятьдесят фунтов.
  * * *
  Весь летний семестр он отдал женщинам. Никогда раньше он не был так влюблен. Он клялся в любви каждой встречной девушке, желая переломить то дурное мнение о себе, которое, как он считал, у них складывалось. В уютном кафе, на садовых скамейках или же в погожие деньки гуляя по берегу Айсиса, Пим жал им ручки и, вперяясь долгим взглядом в их недоуменные глаза, говорил им все то, что сам всегда мечтал услышать. Если дело не шло с одной, он тут же давал себе слово завтра же отыграться на другой, ибо девушки его возраста и развития были ему внове и его смущало, если они вели себя независимо. Когда же дело не шло ни с одной из них, он писал письма Белинде, которая отвечала неукоснительно. В своих любовных речах он никогда не повторялся, потому что цинизм был ему чужд. Так, одной он поверял свою мечту вернуться на швейцарскую сцену, где некогда имел оглушительный успех. Ей тоже стоит выучить немецкий, тогда они могли бы играть в спектакле вместе. Другой он представлял себя поэтом, пишущим о бренности земной, ниспровергателем основ, и рассказывал, как преследовала его неумолимая швейцарская полиция.
  — А я-то считала их завзятыми нейтралами и гуманистами! — воскликнула девушка, потрясенная описанием побоев, которым подвергся он, переходя через австрийскую границу.
  — Только не в отношении людей, выделяющихся из общего ряда, — сурово заметил Пим. — Не в отношении тех, кто отвергает нормы буржуазной нравственности. У этих швейцарцев законов только два. Нельзя быть бедным и нельзя быть иностранцем. А я был и тем, и другим.
  — Сколько же всего вы вытерпели, — сказала она. — Фантастика! А я ничего в жизни не видела.
  Третьей он изображал себя романистом, бытописателем темных углов и обличителем испорченных нравов, чья рукопись еще не представлена в издательство, но ждет своего часа у него дома в старом шкафчике.
  В один прекрасный день на горизонте появилась Джемайма. Мать отправила ее в Оксфорд, в колледж, где студентки обучались делопроизводству, секретарской работе и печатанию на машинке. Джемайма была длинноногой и рассеянной, и вид у нее был такой, словно она постоянно всюду опаздывает. Она была хороша, как никогда.
  — Я люблю тебя, — говорил ей Пим у нее в комнате, передавая ей за столом куски фруктового пирога. — Что бы ни было и каким бы страданиям я ни подвергался, я не переставал тебя любить!
  — А каким страданиями ты подвергался? — спросила Джемайма.
  Джемайма заслуживала отдельной истории, и ответ Пима явился неожиданностью даже для него самого. Позднее он решил, что ответ этот вызрел в нем давно и выскочил самопроизвольно, так что Пим просто не успел удержать его.
  — Страданиям за Англию, — ответил он. — Мне повезло, что я вообще остался жив. Если я кому-нибудь расскажу все, меня убьют.
  — Почему убьют?
  — Это секрет. Я поклялся никому это не рассказывать.
  — Тогда почему ты рассказываешь мне?
  — Я тебя люблю. Я должен был совершать ужасные жестокости. Ты не можешь себе представить, каково это — носить в себе подобные секреты.
  И услышав самого себя как бы со стороны, Пим вспомнил слова Акселя, сказанные им уже под самый конец: «В жизни нет ничего, что бы не повторялось».
  На следующем своем свидании с Джемаймой он описал ей храбрую девушку, вместе с которой ему пришлось выполнять свою сверхсекретную работу. Мысленно он представлял себе одну из тусклых фотографий военного времени — красотки, награжденные медалями за участие в еженедельном парашютном десанте во Франции.
  — Звали ее Уэнди. Мы вместе совершали секретные операции в России. Мы очень сдружились.
  — Ты с ней спал?
  — У нас были не того рода отношения. Отношения профессиональные.
  Джемайма была заинтригована.
  — Ты хочешь сказать, что она была проституткой?
  — Нет, конечно! Она была секретным агентом. Таким же, как я.
  — А с проститутками ты когда-нибудь спал?
  — Нет.
  — А Кеннет спал! С двумя сразу. С двух разных концов.
  «Каких еще концов? — подумал Пим, ощущая, как закипает в нем негодование. — Я герой необъявленной войны, а она рассуждает со мной о сексе!» В отчаянии он накатал двенадцатистраничное послание Белинде, в котором признавался ей в платонической любви, но к тому времени, как пришел от нее ответ, он забыл, чем был этот ответ вызван. Иногда Джемайма заходила к нему без приглашения, запросто, ненакрашенная и с волосами, скромно зачесанными за уши. Она кидалась на его кровать и, лежа на животе, читала Джейн Остин, болтая в воздухе голыми ногами и и позевывая.
  — Можешь погладить меня под юбкой, если хочешь, — однажды сказала она ему.
  — Спасибо, мне так хорошо, — ответил Пим.
  Не смея больше ее беспокоить, он пересел в кресло и читал «Хрестоматию по древнегерманской литературе» до тех пор, пока она не скорчила гримасу и не ушла. Некоторое время после этого она к нему не заходила. Он постоянно сталкивался с ней в кинотеатрах, которых в Оксфорде насчитывалось семь, так что на обход их тратилась целая неделя. Каждый раз она была с новым кавалером, а однажды, в подражание брату, сразу с двумя. За это время один раз ее навестила Белинда, предупредившая Пима, что вынуждена будет сторониться его, иначе это будет нехорошо по отношению к Джем. Желание Пима понравиться Джемайме достигло к тому времени небывалых размеров. Он трапезничал в одиночестве и выглядел так, словно его донимала бессонница, но она по-прежнему была неуловима. Как-то вечером, проходя мимо кирпичной ограды, он намеренно до крови ободрал об нее руку, после чего поспешил на Мертон-стрит, в фешенебельную квартиру Джемаймы, где застал ее перед электрическим камином — она сушила свои длинные волосы.
  — С кем это ты подрался? — спросила она, прижигая ему руку йодом.
  — Есть вещи, о которых я не могу говорить.
  — Если бы я была мужчиной, — сказала она, — я бы не тратила сил ни на какие драки. Я не играла бы в регби, я не занималась бы боксом, я не стала бы выполнять шпионские задания. Даже верхом бы я не ездила. Я экономила бы все силы, какие только можно, и только трахалась бы, трахалась и трахалась с утра до вечера.
  Пим ушел от нее, вновь возмущенный легкомыслием тех, кто не умеет понять его высокое предназначение.
  «Дорогая Бел,
  неужели ты не можешь чем-нибудь помочь Джемайме? Мне просто больно видеть, как она погибает!»
  * * *
  Знал ли Пим, что искушает Господа Бога? Разумеется, сейчас, в эту ветреную ночь, когда море так шумит, а я пытаюсь писать обо всем этом, хотя с тех пор прошло столько лет, я это знаю. Кого же как не Создателя искушал он, плетя свои глупые басни? Пим сам накликал на себя свою судьбу, и это так же точно, как если б он помнил это в своих молитвах, а Бог внял им, как он это часто делает, заготовив приманку, видимую всякому глазу, даже ангельскому, — божественный отклик ждал его в каморке швейцара, когда он спустился туда, узнать, кто любит его и помнит о нем в это субботнее утро перед завтраком.
  Вот оно! Письмо в голубом конверте! Неужели от Джемаймы — или же от добродетельной Белинды, подруги Джемаймы? Может быть, от Лаладжа — или от Полли, от Пруденс, от Анны? Нет, Джек, все они были ни при чем. Письмо это, как и большинство дурных вещей, было от вас. Вы писали Пиму из Омана, из разведывательных частей миротворческого корпуса, хотя марка была истинно британской и на конверте значилось: «Уайтхолл», потому что письмо прибыло в Англию специальной почтой.
  «Мой дорогой Магнус,
  как ты поймешь из первых же строк письма, я оставил бернскую круговерть ради жизни более суровой, потому что в настоящее время я прикомандирован к военной миссии, что придает моему здесь пребыванию дополнительный интерес. Деятельности на благо церкви я все же продолжаю уделять время, и надо признаться, что некоторые арабы здесь — отличные певчие. Тебе я пишу по двум причинам:
  1) Пожелать тебе всяческих успехов в занятиях и заверить тебя в том, что успехи эти меня весьма интересуют.
  2) Обобщить тебе, что я передал твои координаты в сестринскую церковную общину в Англии, узнав, что им не хватает теноров. Так что, если случится, что к тебе обратится парень по имени Роб Гонт, отрекомендовавшись моим другом, я надеюсь, ты разрешишь ему ради нашей дружбы угостить тебя в баре и развлечь интересной беседой. Между прочим, он в чине подполковника и командора».
  Ждать Пиму пришлось недолго, хотя каждая минута после этого ему казалась вечностью. В следующий вторник, вернувшись с важной консультации по теории аблаута, он нашел поджидавший его второй конверт. Этот конверт был бурый, толстый, такой в последующие годы мне больше не попадался. Бумага была полосатой, что делало ее похожей на рифленый картон, хотя поверхность была маслянисто-гладкой. На оборотной стороне не было ни имени, ни адреса отправителя, даже изготовитель конвертов не указывался. Зато имя и адрес Пима были безукоризненно четко отпечатаны на машинке, проштемпелеван конверт был точно по центру, и, когда в безопасности своей комнаты он стал вскрывать конверт, обнаружилось, что склеивает его прорезиненная лента, пахнущая какой-то кислотой и состоящая из липких нитей, как жевательная резинка. Внутри находился один-единственный белый листок плотной бумаги, не столько сложенный, сколько разглаженный. Когда он разворачивал листок, великому разведчику сразу же бросилось в глаза отсутствие водяных знаков. Шрифт был крупным, словно письмо предназначалось близорукому, строчки шли идеально ровно.
  «Почтовый ящик 777
  Военное министерство
  Уайтхолл
  
  Дорогой Пим,
  наш общий друг Джек рассказал мне о Вас много лестного, и я был бы очень рад возможности познакомиться с Вами, и обсудить важные и представляющие взаимный интерес вопросы, в разрешении которых Вы можете быть нам крайне полезны. К несчастью, в настоящий момент я чрезмерно загружен работой и к тому времени, когда Вы получите это письмо, буду находиться в командировке за границей. Поэтому, пока суд да дело, я бы хотел предложить Вам встретиться с моим коллегой, который в следующий понедельник как раз будет в Ваших краях. Если Вы согласны, то почему бы Вам, сев на автобус до Берфорда, не подъехать к пивной „Монмаут“ часам к двенадцати? Чтобы вам легче было узнать друг друга, при себе у него будет „Ален Куотермейн“ Райдера Хаггарда, а Вам я рекомендую запастись номером „Файнэншл таймс“, который печатается на розовой бумаге. Зовут его Майкл. Как и Джек, он отличный вояка, в чем-то подобный воину Михаилу Архангелу. Не сомневаюсь, что вы понравитесь друг другу.
  С наилучшими пожеланиями
  искренне ваш
  Р. Гонт, подполковник в отставке, Королевская Академия».
  Следующие пять дней Пим не мог работать. Он блуждал по закоулкам городка, путая следы, когда ему казалось, что за ним следят. Он купил перочинный ножик и упражнялся в метании его в ствол дерева, пока не сломалось лезвие. Он составил завещание и отослал его Белинде. К себе он входил с оглядкой и, прежде чем подняться или спуститься по лестнице, сперва прислушивался, нет ли каких-нибудь подозрительных звуков. А где ему прятать секретные письма? Подражая чему-то, вычитанному из книг, он вырвал середину новехонького «Этимологического словаря» Клюге, чтобы в образовавшемся тайнике прятать письма. С тех пор стоило ему возвратиться домой после очередной вылазки, и взгляд его как магнитом притягивал распотрошенный словарь. Чтобы купить экземпляр «Файнэншл таймс», не привлекая внимания, он проделал путь пешком до самого Литлмора, но на деревенской почте слыхом не слыхивали о такой газете. Когда он вернулся, все было уже закрыто. После бессонной ночи он, чуть ли не на рассвете, пока все еще спали, совершил набег на читальню младшекурсников и выкрал там с полки старый номер.
  Утром в будни в Берфорд отходило два автобуса, но второй оставлял ему лишь 20 минут на то, чтобы разыскать там пивную «Монмаут», поэтому сел он на первый автобус и прибыл в Берфорд в 9.40 лишь за тем, чтобы удостовериться, что автобус останавливается возле самых дверей «Монмаута». Яркая вывеска пивной в его перевозбужденном и настороженном состоянии показалась ему чуть ли не покушением на национальную безопасность, и для начала он прошел мимо, стараясь не смотреть на вывеску. Остаток утра полз медленно, словно налитый свинцовой тяжестью. К 11 часам его записная книжка была испещрена пометками с указанием номеров всех машин, припаркованных в Берфорде, и всех подозрительных прохожих. Без двух минут двенадцать, когда он послушно уселся в баре, его вдруг охватила паника — в «Монмауте» ли он находится или это «Золотой фазан»? А может быть, полковник Гонт назвал «Зимнюю сказку»? Подогреваемые жарким огнем воспламененного воображения все эти сомнения представляли собой пугающее варево. Он бросился наружу и украдкой прочитал вывеску, а потом поспешил в мужскую уборную при выходе, чтобы кинуть себе в лицо пригоршю холодной воды. Стоя у писсуаров, он услышал пуканье и различил сбоку от себя коренастую фигуру в ярко-синем моряцком плаще. Тело незнакомца покачивалось из стороны в сторону, глаза были страдальчески возведены к потолку. На какой-то кошмарный миг Пиму показалось, что незнакомец сейчас рухнет подстреленный, но он тут же понял, что судорожные эти телодвижения вызваны желанием удержать под мышкой толстый книжный том. Забыв, зачем он зашел в уборную, Пим застегнулся, выскочил в бар и, положив на стойку «Файнэншл таймс», заказал себе кружку горького пива.
  — Наливай сразу две для ровного счета, слышишь, старина? — сказал веселый мужской голос, обращаясь к бармену. — Дядюшка приехал. — А потом: — Как поживаете? Что, если нам устроиться в уголке? Не забудьте газету.
  Не стану подробно пересказывать, как шло это сватовство, Джек. Когда двое решаются вместе лечь в постель, все, что этому предшествует, обычно скорее вопрос формы, нежели сущности. К тому же я уже и не очень ясно помню, какие мы придумывали себе предлоги и оправдания, ибо Майкл был человек сдержанный и немногословный, проведший немало лет в море, и потому редкие блестки практической философии вырывались из него, как пар из пароходного гудка, преимущественно когда он вытирал губы клетчатым носовым платком.
  — Кто-то же должен и нужники чистить, и прочую грязную работу выполнять, ведь правда же, парень? Стрелять так стрелять, если мы не желаем, чтобы всякие подонки растащили палубу на щепки прямо из-под наших ног, а мы этого не желаем, я уж — по крайней мере! — Это негромкое выражение жизненного кредо Майкл тут же потопил в щедром глотке пива.
  Майкл был первым из ваших представителей, Джек, поэтому справедливо будет уделить ему некоторое внимание. После Майкла, помнится, был Дэвид, после Дэвида — Ален, а после Алена я уже и позабыл. Пиму все они казались настоящими архангелами, рыцарями без страха и упрека, а если он и замечал в ком-нибудь из них недостаток, то относил это тоже к особо хитрым проявлениям конспирации. Теперь-то уж я раскусил этих бедняг и понимаю, кем были они на самом деле — выходцами из немалой семьи британского пролетариата, чьим поприщем могли стать как тайная полиция, так и автомобильные клубы, равно как и получение благотворительных подачек со стороны более обеспеченных. Но людьми они были вовсе не плохими. Не лишенными представлений о чести. Не глупыми. Но из тех, кто угрозу их классовому благополучию воспринимает как угрозу существованию Англии вообще, а различить и размежевать эти два понятия попросту не в силах. Люди скромные, практичные, аккуратно оплачивающие счета, аккуратно получающие жалованье, и люди, за чьей болтовней угадывались опыт и здравомыслие, что и располагало к ним их подручных агентов. Втайне питавшие те же иллюзии, что гнездились в сердце Пима, они нуждались в помощниках, дабы воплотить эти иллюзии в жизнь. Люди беспокойные и озабоченные, от которых несло едой из дешевых забегаловок и клубным пуншем, они имели привычку прежде чем заплатить по счету, поглядеть по сторонам, словно в поисках иного, лучшего способа существования. И Пим, передаваемый ими по очереди от одного к другому, из кожи вон лез, стараясь выказать им почтение и преданность. Он верил в них, он развлекал их забавными историями из своего постоянно расширявшегося репертуара. Он всячески пытался им угодить и не дать им соскучиться. А напоследок, в качестве последнего «прости», он приберегал информацию, которую они должны были передать старшим, что-нибудь самое интересное, и он не смущался даже тем, что порой ему приходилось это «интересное» выдумывать.
  — Как поживает полковник? — рискнул он однажды осведомиться, вспомнив с некоторым опозданием, что официально Майкл все еще остается для него доверенным лицом и заместителем полковника Гонта.
  — Лично я, старина, таких вопросов ему не задаю, — ответил Майкл и, к удивлению Пима, прищелкнул пальцами, издав звук, каким подзывают собаку.
  Был ли полковник Гонт реально существующим лицом? Пим так с ним и не встречался, и позже, когда положение его упрочилось настолько, что он уже мог задавать подобные вопросы, никто из тех, кого он расспрашивал, о полковнике не слыхал.
  * * *
  Теперь бурые конверты идут густой непрерывной чередой — дважды или трижды в неделю. Привратник колледжа так к ним привык, что сует их в щель почтового ящика Пима, даже не читая адреса, а Пиму, чтобы было куда их складывать, приходится выдрать середину еще одного словаря. В конвертах присылаются инструкции, а иногда и небольшие суммы денег, которые Майкл называют его «трудовыми». Но расходы, которых требует проведение операций, намного превышают эти суммы и приближаются к сногсшибательной цифре в 20 фунтов: угощение секретаря Гегелевского общества — 7 фунтов 9 пенсов, взнос в фонд «За мир в Корее» — 5 шиллингов, бутылка шерри для собрания Общества культурных связей с СССР — 14 шиллингов, поездка в Кембридж с дружественным визитом к соратникам — членам местного союза плюс выпивка — 1 фунт 15 шиллингов 9 пенсов. Сперва Пим стеснялся просить, чтобы ему возместили эти расходы, думая, что хозяева рассердятся на него за такие непомерные траты. Полковник найдет кого-нибудь подешевле или же пощедрее, кого-нибудь из тех, кто твердо знает: заговаривать о деньгах — это не по-джентльменски. Но постепенно он приходит к пониманию, что траты его не только не повод его хозяевам сердиться, но наоборот, — доказательство его усердия.
  «Дорогой мой старый друг номер Одиннадцать, —
  писал Майкл, придерживаясь раз высказанного им самим правила избегать имен на тот случай, если письмо попадет во вражеские руки. — Спасибо за выполнение задания № 8, как всегда безукоризненное. Я взял на себя смелость передать твое сообщение о последней спевке нашему главному наверху, и я никогда еще не видел, чтобы старикан так хохотал — совершенно по-детски. Блестящее и содержательнейшее сообщение, дорогой мой; и он даже порекомендовал ознакомить Верховного с докладом такого усердного сотрудника. А теперь, как всегда, о делах практических.
  1) Уверен ли ты, что фамилия нашего уважаемого казначея пишется через „з“? В кадастровой книге есть упоминание о неком Абрахаме С., математике, окончившем Манчестерскую классическую школу. Кандидатура подходящая, но пишется он, вне всякого сомнения, через „с“ (хотя следует учесть возможность для такого джентльмена писаться по-разному). Как говорится, не насилуй события, но, если Госпожа Удача улыбнется тебе, дай нам знать.
  2) Будь добр, склони свой острый слух к толкам и пересудам вокруг наших храбрых шотландцев, собирающихся послать в июле делегацию на фестиваль молодежи в Сараево. Властей почему-то начинает беспокоить кое-кто из джентльменов, охотно принимающих от государства большие стипендии лишь затем, чтобы кутить за границей, понося это государство.
  3) Что же до нашего выдающегося заезжего певца из университета города Лидса, выступавшего перед кланом 1 марта, приглядись и прислушайся к его верной супруге Магдалене (Господь да пребудет с нами!), которая, по общему мнению, в музыкальности не уступает своему старику, но предпочитает не высовываться из-за особенностей своей сдержанной натуры ученого. С нетерпением ждем твоих соображений по этому поводу…»
  * * *
  Зачем Пим делал это, Том? Это был его собственный выбор. Его собственная жизнь. Никем ему не навязанная. Когда угодно он мог заорать «нет!» и тем удивить себя самого. Но этого не произошло. Он попал в эту трясину, а после все было уже кончено и предопределено навеки. Зачем пренебрегать предопределением и удачей, спросите вы, счастливой наружностью, покладистым характером и природным добросердечием, коль скоро всему этому можно было найти хорошее применение? Зачем называть своими друзьями группу унылых и угрюмых людей чуждого происхождения и мировоззрения, втираться к ним в доверие, расточая улыбки, и всячески стараться быть им полезным — ведь никакого блеска и привлекательности в университетских левых к тому времени не осталось — поверь мне: Берлин и Корея навсегда покончили с этим — неужто лишь затем, чтоб иметь возможность предавать? Зачем просиживать целые ночи в пивных в обществе хмурых провинциальных девиц, глядящих на тебя исподлобья и щелкающих орешки, не имеющих себе равных в вопросах политэкономии, и, выворачиваясь наизнанку, усваивать их мировоззрение, и губить здоровье дымом дешевых сигарет, с яростной готовностью соглашаясь с тем, что все приятное в жизни есть стыд и позор? Зачем разыгрывать с ними преподобного Мерго, разрешая им глумиться над твоим буржуазным происхождением, унижаясь, радуясь их порицанию и так и не добиваясь отпущения грехов? — неужели лишь затем, чтобы после кинуться и одним махом перевесить чашу весов серией не совсем точных докладных обо всех событиях прошедшей ночи? Мне ли не знать! Я делал это сам и заставлял делать других, всегда будучи изумительно последовательным и убедительным в своих доводах. Во имя Англии. Чтобы свободный мир ночами мог спокойно почивать в своей постели в то время, как тайная стража хранит его и грубо, по-солдатски заботится о нем. Во имя любви. Чтобы считаться хорошим парнем и хорошим солдатом.
  Фамилия Эйби Зиглера (как бы она ни писалась — через «з» или через «с») маячила, четко выделяясь заглавными буквами на каждом левацком плакате или бюллетене, развешиваемом в университетском общежитии. Эйби был долговязым и прокопченным трубочным дымом сексуальным маньяком, помешанным на собственной популярности. Единственной его мечтой в жизни было добиться того, чтобы его заметили, и редевшие ряды леваков он посчитал самой легкой дорогой к этой цели. Существовали десятки безболезненных способов, какими Майкл и его люди могли получить сведения об Эйби, но им надо было использовать Пима. Великому шпиону пришлось пешком проделать весь путь до Манчестера лишь за тем, чтобы отыскать фамилию Зиглера (или же Сиглера) в телефонном справочнике. Это было его первое крупное задание, а там пошло и пошло. «Это не предательство, — твердил он себе, уже барахтаясь в Майкловых сетях, — это нужное дело. Эти оголтелые парни и девушки в шарфах с обозначением колледжей и смешным провинциальным выговором, которые называют меня „наш буржуйский дружок“ и хотят разрушить общественный порядок собственной страны».
  Во имя своей родной страны, как бы сам он это ни называл, Пим отправлял конверты и запоминал адреса, распоряжался на сходках и собраниях, шагал в невеселых уличных процессиях, а после записывал имена участников. Во имя родной страны он не гнушался никакой лакейской работой, лишь бы заслужить похвалу. Во имя своей страны или же во имя любви и ради майклов он допоздна простаивал на перекрестках, навязывая неудобочитаемые марксистские брошюры прохожим, которые в ответ лишь советовали ему лучше отправляться в постель. Неразошедшиеся экземпляры он кидал в сточную канаву, а в партийную кассу вносил собственные деньги, так как гордость не позволяла ему просить денег у майклов. И если время от времени, когда он засиживался допоздна за своими скрупулезными докладными о действиях потенциальных революционеров, перед глазами его внезапно возникала тень Акселя и в ушах раздавался его крик: «Пим, подонок, где ты там прячешься?» Пим всегда мог отогнать его хитрым соединением собственной логики с логикой майклов: «Хоть ты и был моим другом, ты враг моей страны. Ты вредный элемент. У тебя не было паспорта. Извини».
  * * *
  — Какого черта ты якшаешься с этими красными? — спросил однажды Сефтон Бойд ленивым сонным голосом: он лежал, уткнувшись лицом в траву. Они отправились на его спортивном автомобиле позавтракать в Годстоу и валялись теперь на лугу, над плотиной.
  — Кто-то говорил мне, что видел тебя на собраниях некой группы. Ты произносил там сногсшибательную речь, громя безумцев-поджигателей войны. Откуда взялась еще эта группа?
  — Это дискуссионный клуб под председательством Дж.-Д. Коула. Ориентируется на социалистическую перспективу.
  — Они педерасты?
  — Вот уж не знаю!
  — Лучше ориентируйся на что-нибудь другое. А еще я видел твое имя на плакате Секретарь социалистического клуба колледжа. Мне казалось, что тебе больше подходит «Грид».
  — Хочу узнать все стороны жизни, — сказал Пим.
  — Но они не есть все стороны жизни. Все стороны — это мы. А они — это лишь одна сторона. Заграбастали пол-Европы, мразь этакая, пробы ставить негде! Уж поверь мне.
  — Я делаю это ради моей страны, — сказал Пим. — Это секретное задание.
  — Чушь, — сказал Сефтон Бойд.
  — Нет, это правда. Каждую неделю мне шлют инструкции из Лондона. Я нахожусь на секретной службе.
  — Точно так же, как в школе Гримбла ты был немецким агентом. А у Уиллоу — родственником Гиммлера. Так же, как ты трахался с женой Уиллоу, а твой отец был адъютантом Уинстона Черчилля.
  Наконец настал день, долго предвкушаемый и не раз откладываемый, когда Майкл пригласил Пима к себе, чтобы познакомить с домашними. «Влюбчива до чертиков, — предупредил его Майкл, говоря о своей супруге. — Гляди в оба и будь начеку. Пощады не жди». Миссис Майкл оказалась рано увядшей, с жадным взглядом женщиной в юбке с разрезом и блузке, глубокое декольте которой обнажало малоаппетитную грудь. Пока муж ее был чем-то занят в сарае, где он, видимо, проводил большую часть времени, Пим неумело мешал тесто для йоркширского пудинга и отражал ее атаки, когда она набрасывалась на него с поцелуями, так что под конец был вынужден укрыться с детьми на лужайке. Потом пошел дождь, и он увел детей в гостиную. Играя с ними, он оградил себя тем самым от нападения.
  — Магнус, как инициалы вашего отца? — повелительным тоном задала от дверей вопрос миссис Майкл. Я помню ее голос и тон — вопросительно-сварливый. Она как будто осуждала меня за то, что я вместо того, чтобы наслаждаться ее ласками, поедал жадно шоколад.
  — Р.Т., — ответил Пим.
  В руках у нее была воскресная газета.
  — Тут говорится, что Р. Т. Пим баллотируется как кандидат либеральной партии от округа Северный Галворт Его называют филантропом и пишут, что он агент по про даже недвижимости. Ведь это не может быть однофамилец, правда?
  Пим взял у нее газету.
  — Нет, — согласился он, глядя на портрет Рика с рыжим сеттером. — Не может.
  — Только вы должны были сказать нам. То есть что вы очень богаты и не нам чета. Я и так знала, но такая вещь — это ведь жутко интересно и необычно для нашего круга.
  Вне себя от дурных предчувствий, Пим вернулся в Оксфорд, где заставил себя прочесть, вернее, проглядеть четыре последних письма от Рика, которые он бросил в нераспечатанных конвертах в ящик письменного стола, рядом с акселевским Гриммельсгаузеном и неоплаченными счетами.
  * * *
  Пятидесятитрехлетнего Пима в его халате из верблюжьей шерсти бил озноб. Неожиданно, как это подчас бывает, его охватила бестемпературная лихорадка. Едва проснувшись, он принялся писать и писал долго, на что указывала его отросшая щетина. Легкий озноб превратился в дрожь. Мускулы шеи и ляжек корежили судорожные подергивания. Потом он начал чихать. Первый залп был долгим, меланхолическим. Второй был как бы ответным. «Они борются за меня, — думал он, — парни хорошие и парни плохие устроили перестрелку внутри меня. Апчхи! О Боже ты мой! Апчхи! О Господи, прости его, ибо он не ведал, что творил!»
  Он поднялся и, зажимая рот рукой, другой зажег газовую горелку. Обхватив себя руками, он, как заключенный в камере, начал мерить шагами комнату, на каждом шагу припадая на колени. От угла ковра мисс Даббер он сделал десять шагов, потом, повернув под прямым углом, сделал восемь шагов. Остановившись, он оглядел получившийся прямоугольник. «Как это вытерпел Рик? — спросил он себя. — Как вытерпел Аксель?» Он поднял руки, сравнивая ширину каморки и обхват рук. «Господи, — вслух прошептал он. — Я еле-еле помещаюсь здесь».
  Взяв свой окованный металлом и так и не открытый чемоданчик, он оттащил его к огню и сел там, насупив брови; глаза Пима поблескивали в отсветах пламени в то время, как озноб колотил его все сильнее. «Рику следовало умереть тогда, когда я убил его». Пим прошептал эти слова вслух, не побоявшись вслушаться в их звучание. Вернувшись к письменному столу, он опять взялся за перо. Каждая написанная строка отступает, выстраиваясь позади. Сделать это раз и навсегда и умереть. Он начал записывать строки, и улыбка вернулась к нему. «Любовь — это то, что можно предать, — подумал он. — Предательство возможно лишь тогда, когда любишь».
  * * *
  Мэри тоже молилась. Она стояла, преклонив колени и устремив взгляд в черноту между ладонями, на школьной подушке для молитв, молилась, чтобы очутиться не в школе, а в их старой саксонской усадебной церкви в Плаше, охраняемой с двух сторон коленопреклоненными отцом и братом, и внимать страстным возгласам полковника и Его преподобия викария Высокой англиканской церкви, так усердно громыхавшего кадильницей, что она звенела, как церковный колокол. Или стоять на коленях в ночной рубашке возле постели у себя в комнате и молиться о том, чтобы ее оставили дома и никогда больше не отправляли в школу. Но сколько бы она ни молилась и ни просила Всевышнего, она понимала, что не может быть в другом месте, кроме того, где она находится, а находится она в английской церкви Вены, куда приходит каждую среду к ранней обедне в обычной компании других набожных и активных христиан, возглавляемой женой английского посла и женой американского посланника, вместе с Кэролайн Ламсден, Би Ледерер, тяжелой артиллерией из голландцев, норвежцев и мелкой шушеры — немцев из находящегося поблизости германского посольства. Фергюс и Джорджи маячат на задней скамейке, рука об руку, так что ни единой набожной мысли не протиснуться между ними, а в школе нахожусь вовсе не я, в ней находится Том, и вовсе не Господь Бог, а Магнус всеведущ, хоть и невидим, и определяет наши судьбы. И поэтому Магнус, подонок несчастный, если есть правда на свете, сделай это ради меня, пожалуйста, снизойди, появись из горних сфер, научи меня в неизреченной благости и мудрости своей — только одному, но без лжи и утайки: как мне сейчас быть с этим твоим старым приятелем с крикетной площадки на Корфу, который сидит, не молясь, на той же скамейке, что и я, через проход — тщедушный, сутулый и узкоплечий, с седоватыми усами, в точности такой, каким описал его Том, вплоть до сеточки мелких морщинок вокруг глаз, такие морщинки образуются от смеха, — вплоть до серого плаща, накинутого на плечи наподобие пелерины. И это не первое появление серого ангела и не второе. Это его третье, и самое внушительное, появление за последние два дня, и каждый раз я бездействовала и чувствовала, как он еще на шаг приближается ко мне, и, если ты не вернешься немедленно и не научишь меня, как мне быть, ты можешь потом обнаружить нас вместе в постели, ведь, в конце концов, ты же сам в Берлине уверял меня, что для того, чтоб снять напряжение и разрушить социальные преграды, нет ничего лучше, чем часок секса.
  Джайлс Мэриот, капеллан, пригласил всех чистых сердцем и смиренных помыслами, исполнившись верой, приблизиться к нему. Мэри встала, одернула юбку и направилась по проходу. Перед ней шли Кэролайн Ламдсден с мужем, но, согласно обряду, обмениваться приветствиями надо было не до, а после причастия. Джорджи и Фергюс не шелохнулись на своей скамейке, высокомерно отвергнув возможность пожертвовать агностицизмом и укрыться в убежище веры. «А может быть, они просто не знают, что надо делать», — подумала Мэри. Прижав руки к подбородку и наклонив голову, она опять принялась молиться. О Боже! О Магнус! О Джек, научи меня, как мне быть дальше! Он стоит позади, в шаге от меня, я чувствую, как пахнет от него сигарным дымом. Том заметил и это. «Он курит сигареты, мам, такие маленькие, те, что папа курил, когда бросал свои сигареты». И он прихрамывал, когда пробирался вдоль своей скамейки. И прихрамывал, двигаясь по проходу. Следом за Мэри шли десятки людей, в том числе супруга посла и ее прыщавая дочка и стайка американцев. Но хромой — это все же хромой, и добрые христиане при виде такого увечья приостанавливаются и с улыбкой пропускают вперед калеку, и вот он уже у нее за спиной, объект всеобщих благодеяний. И каждый раз, когда стоящие в очереди люди делают шаг, приближаясь к алтарю, он прихрамывает так доверительно, словно еще минутка, и он шлепнет меня по заднице. Ни разу еще хромота не казалась Мэри столь явной, столь вопиюще наглой. Веселый взгляд жег ей затылок, и с приближением таинства лицо ее начинало гореть. Возле алтаря, прежде чем отправиться на место, преклонила колени Дженни Форбс, жена служащего из корпуса администрации. И правильно сделала, если учесть, что она творит с новым молодым архивариусом. Мэри благодарно шагнула вперед и встала на колени, заступив на место Дженни. «Отлипни от моей спины, ты, мерзавец, оставайся на месте». Мерзавец так и сделал, но слова, которые он тихонько пробормотал ей вслед, отдались у нее в ушах, прогремев, как удар грома: «Могу помочь отыскать его. Я пошлю донесение в штаб».
  И тут же мощным хором в ней зазвучали вопросы: «Каким образом пошлет? Донесение о чем? Чтобы показать ей ее предательство? Чтобы объяснить ей самой, почему, возвращаясь с дамского конкурса булочек, она не указала на него пальцем, не бросила ему в лицо обвинение, когда он улыбнулся ей через улицу? Почему она не крикнула: „Арестуйте этого человека!“, хотя Фергюс с Джорджи парковались шагах в сорока от дверей, откуда он вынырнул — веселый и беззаботный, совершенно не похожий на мерзавца и хулигана? Или после, когда он появился метрах в шести от нее в швабском супермаркете».
  Джайлс Мэриот глядел на нее в замешательстве, не понимая, почему она не берет второй раз протягиваемое ей тело Христово. Жестом, привычным с детства, Мэри поспешно сложила ладони правую поверх левой, крестом. Он положил ей на ладонь облатку. Она поднесла ее к губам и почувствовала, что облатка сначала не лезет в рот, а потом не проглатывается, лежит как деревяшка на пересохшем языке. «Нет, я недостойна, — горестно подумала она, ожидая, пока поднесут чашу. — Это истинная правда. Недостойна подойти к престолу Твоему и любому другому престолу! Каждый раз, как только я отказываюсь изобличить его, я совершаю еще одно предательство. Он искушает меня, и я всем своим существом устремляюсь к нему. Он влечет меня к себе, и я говорю: „Да, я готова“. Говорю: „Я приду к тебе ради Магнуса и ради моего ребенка. Я приду к тебе, если ты ясность, будь ты даже самим злом, потому что мне нужен свет, любой свет — ведь я бьюсь как рыба об лед во тьме. Приду к тебе потому, что ты другая сторона Магнуса и, значит, другая сторона меня“».
  Возвращаясь на свое место, она перехватила взгляд Би Ледерер. Они обменялись благочестивыми улыбками.
  11
  Подобных дополнительных выборов, Том, никогда еще не было, как и вообще подобных выборов. Мы рождаемся, женимся, разводимся, умираем. И где-то попутно, если представляется случай, мы становимся кандидатами либеральной партии от древней земли, от заселенного рыбаками и ткачами округа, называемого Северный Галворт и расположенного в глухих топях Восточной Англии. Если вам не посчастливилось баллотироваться самому, вам остается бросить все, начиная от хитросплетений теории научного коммунизма и кончая незрелыми попытками сексуальных исследований, и поспешить на помощь отцу в час уготованного ему величайшего испытания и, дрожа на ледяных лестничных ступенях во имя него, используя все приемы, которым он вас обучил, чаровать пожилых леди и тем добывать ему новые голоса, и стараться изо всех сил, уверяя весь мир через громкоговоритель, что такого молодца, как ваш отец, еще поискать и как они останутся довольны, и давать голову на отсечение, и искренне верить в то, что, лишь только окончатся выборы, вы посвятите жизнь рабочему классу и станете в его ряды, куда всегда стремились всей душой, к корням, откуда мы произрастаем, о чем свидетельствует ваша тайная, но стойкая защита интересов рабочих в годы студенчества, когда складывается характер.
  Пим прибыл в середине зимы, и зима до сих пор еще не кончилась, потому что я пока не возвращался, не посмел вернуться. Все тот же снег застилает болота и топи, и коченеют, примерзая к пепельному фламандскому небу, донкихотовы мельницы. И те же островерхие городские крыши маячат в приморской дали, а брейгелевские лица наших избирателей все так же розовеют от возбуждения, как розовели они три десятилетия тому назад. Кортеж нашего кандидата под водительством извечного либерала Кадлава, плюс его драгоценный груз, по-прежнему совершает свое появление то в пропахших мелом школьных классах, то в натопленных керосинками общественных залах и по-прежнему скользит и спотыкается на разбитых деревенских дорогах, в то время как Наш Кандидат, храня задумчивость, преодолевает очередную топь, а Сильвия и майор Максуэл Кэвендиш вполголоса переругиваются, склонившись над картой. В моей памяти эта избирательная кампания осталась полным драматизма представлением театра политического абсурда. В ней запечатлелось, как движемся мы через снега и болота по направлению к внушительному зданию зала мэрии, снятому, вопреки советам тех, кто уверял, что мы никогда не заполним этот зал, но мы его заполнили для последнего выступления Нашего Кандидата. И тут внезапно комедия прекращается. Маски и шуты в бубенчиках с шумом и криками кидаются на сцену, а Господь Бог одним вопросом предъявляет счет за все наши удовольствия вплоть до этого дня.
  * * *
  Доказательства, Том. Факты.
  Вот желтая шелковая розочка Рика, которая была у него в петлице в тот знаменательный вечер. Соорудил ее для него тот же незадачливый портной, что делал ему обычно вымпелы для скачек. Вот разворот вышедшего на следующий день «Галвортского вестника» Прочти его сам. «Кандидат защищает свою честь, призывая избирателей Северного Галворта самим судить обо всем» Видишь фотографию сцены с сияющими трубами органа и затейливо вьющимися лесенками? Не хватает только Мейкписа Уотермастера. Видишь дедушку, Том? Вот он, в середине, яростно жестикулирует в лучах юпитеров, а папа твой, со сбившимся на сторону вихром, застенчиво выглядывает у него из-за плеча. Слышишь ты громовую, исполненную священного пафоса речь, сотрясающую своды? Пим знает наизусть каждое слово этой речи, каждый выразительный жест и каждую интонацию Рик говорит о себе как о честном дельце, который посвятил свою жизнь, «все время, что будет мне отпущено Провидением и которое вы, по мудрости своей, соблаговолите мне дать», служению своим избирателям, после чего по прошествии примерно пяти секунд следует жест — такой, как будто он отсекает головы не верящих ему. Пальцы сжаты и чуть-чуть вывернуты, как он это обычно делает. Он говорит нам, что он смиренный христианин, отец, человек прямой и откровенный, что он намеревается избавить округ Северного Галворта от двойной ереси — классического консерватизма и откровенного социализма, хотя в ораторском пылу своем он, характеризуя эти понятия, несколько путается в определениях. Равно ненавидит он и всевозможные излишества. От них его с души воротит. Теперь следует положительная часть программы. Положительность ее подчеркивает голосом. Выбрав в парламент Рика, Северный Галворт встанет на путь, ведущий к Возрождению, являвшемуся жителям лишь в мечтах. Замерший промысел сельди оживится. Находящаяся в упадке текстильная промышленность пойдет вперед семимильными шагами. Сельские хозяева, избавившись от опеки бюрократов-социалистов, обеспечат себе неслыханное процветание. Хиреющие железные дороги и водные артерии счастливо избегнут всех язв, сопряженных с промышленной революцией. Улицы преобразятся. Сбережения престарелых будут защищены законом, мужское население будет избавлено от позорного призыва на воинскую службу. С жестокостью налогов будет покончено, как покончено будет и со всеми прочими несправедливостями, перечисленными в программе либералов, прочтенной Риком лишь отчасти, но вера в которую остается у него незыблемой.
  Все идет как положено, но сегодня выступление заключительное, и Рик придумал кое-что особое. Он дерзко поворачивается спиной к избирателям и обращается к верным своим союзникам, выстроившимся позади него на трибуне. Сейчас он произнесет слова благодарности. Следи. «Прежде всего, моя дорогая Сильвия, без которой невозможно чего-либо достичь, — спасибо, Сильвия, спасибо! Поаплодируем же от всей души Сильвии, моей королеве!» Избиратели азартно откликаются на это предложение. Сильвия изображает очаровательную улыбку — умение, за которое ее и держат. Пим ожидает, что следующим будет он, но не тут-то было. В голубых глазах Рика появляется стальной отлив, напыщенная речь становится звучнее, взволнованнее. Фразы следуют короткие, но хлесткие. Он благодарит председателя, главу галвортских либералов и его «очаровательнейшую» супругу: «Марджори, милая, не стесняйтесь, покажитесь публике». Он благодарит нашего бедного скептика — руководителя избирательной кампании, Дональда Как-бишь-его-там (свериться с бумажкой), — появление кандидата и его людей ввергло его в состояние мрака и подавленности, от которого только сегодня вечером он начинает избавляться. Он благодарит нашего транспортного агента, леди такую-то, с которой мистер Маспоул, кажется, нашел общий язык в билльярдной, и мисс такую-то, позаботившуюся о том, чтобы Ваш Кандидат не опоздал ни на одно собрание и ни на один митинг, хотя Морри Вашингтон может свидетельствовать о том, что не опоздать с такой интересной спутницей весьма непросто (смех). Он не забывает ни об одном «храбром и верном моем помощнике». Морри и Сид криво ухмыляются из заднего ряда, как убийцы, отпущенные на поруки, а мистер Маспоул и майор Кэвендиш предпочитают хмуро глядеть исподлобья. Вот это все на фотографии, Том, можешь сам убедиться. Рядом с Морри примостился не слишком трезвый актер с радио, чью померкшую славу Рик ухитрился использовать на благо нашей избирательной кампании, как использовал в последние недели олухов-спортсменов, титулованных владельцев сети гостиниц и других так называемых видных деятелей либерального движения, проводя их, как арестантов, по городу, а потом вышвыривая обратно в Лондон, когда кончался краткий период их использования.
  А теперь взгляни еще раз на Магнуса. О нем Рик говорит в последнюю очередь, и каждое слово его полнится глубоким знанием предмета и упреком. «Он ни за что не расскажет вам о себе, поэтому расскажу о нем я. Он слишком скромен. Он мог бы произнести речь на пяти различных языках и на каждом из этих языков произнести ее лучше, чем это делаю я. Но это никак не мешает ему все силы отдавать этой кампании и своему старикану. Магнус, ты молодец, дружище, и твой старикан навеки останется твоим лучшим другом. За тебя!»
  Но оглушительная овация не облегчает страданий Пима. Не обманываясь красноречием Рика, он в тоскливом одиночестве слушает заключительную речь и сердце его испуганно бьется в то время, как он подсчитывает количество штампованных фраз и ожидает взрыва, которому уготовано навсегда покончить с кандидатом и всей этой хитросплетенной паутиной лжи. Взрывом этим сорвет крышу здания и унесет вверх, вместе с позолоченными стропилами, прямо в темное ночное небо. И отголосок достигнет самих звезд, что благосклонно взирают на Рика, произносящего свою знаменательную заключительную речь.
  — Многие скажут вам, — вопит Рик, чем дальше, тем больше преисполняясь пафоса самоуничижения, — как говорили они и мне, останавливая меня на улицах и беря меня под руку. «Рик, — говорили они, — разве либерализм это не просто сумма идеалов?» «Но мы же не можем положить эти идеалы в рот, Рик, — говорили они. — За идеалы не купишь себе и стакана чая, не говоря уже о доброй английской бараньей котлетке. Мы не можем запрятать эти идеалы в сундук, Рик, старина. И за образование сына идеалами тоже не заплатишь. И не отправишь его служить в Верховном суде, побрякивая идеалами в пустом кармане. Так какой же нам прок в современных условиях от этих идеалов?»
  Голос Рика сходит на нет. Рука, до сего времени, взволнованно жестикулировавшая, сейчас падает ладонью вниз, поворачиваясь, словно он треплет по подбородку невидимого ребенка.
  — А я говорю им, как говорю и всем вам, добропорядочным галвортцам.
  Рука опять вздымается, устремляется к небесам в то время, как Пим, чьи нервы так напряжены, что его тошнит от волнения, вдруг различает тень Мейкписа Уотермастера, которая отделяется от кафедры и освещает зал зловещим отблеском пламени.
  — Я говорю вам следующее: идеалы подобны звездам. Они недостижимы, но они освещают нам путь своим присутствием!
  Никогда еще Рик не говорил так убедительно, так страстно, так искренне. Аплодисменты нарастают, как шум разбушевавшегося океана, и, слыша это, союзники его встают. Пим тоже встает и гулко, громче всех, хлопает в ладоши. Рик плачет. Пим тоже готов прослезиться. Добропорядочные галвортцы наконец-то обрели своего Мессию, ведь либералы Северного Галворта слишком долго были стадом без пастыря; после войны ни один из либералов отсюда не баллотировался в парламент. Рядом с Риком хлопает одной своей йоменской лапкой о другую, что-то возбужденно крича Рику в самое ухо, глава местных либералов. Выстроившийся за спиной Рика «двор», как и Пим, тоже стоя, оглушительно хлопает и кричит: «Да здравствует Рик, представитель галвортских избирателей!» И, вспомнив об их присутствии, Рик поворачивается и, среди массы других возможностей выбрав именно эту, широким жестом указывает избирателям на своих «придворных» и произносит: «Благодарите их, не меня!» И вновь голубые его глаза вперяются в Пима, как бы говоря: «Иуда, отцеубийца, погубитель лучшего своего друга!» А может быть, Пиму это только так кажется.
  Ибо именно в этот момент, именно когда все стоя хлопают, а лица окружающих светятся улыбками, припрятанная Пимом бомба взрывается: Рик повернулся спиной к своему врагу, лицо его обращено к возлюбленным друзьям и соратникам, и он, как мне кажется, вот-вот затянет боевую песню. Нет, не «Под сводами» — эта мелодия чересчур уж светская, а «Вперед, Христово Воинство», гимн как нельзя более подходящий. И тут вдруг шум захлебывается и замирает, и в застывший зал вползает ледяная тишина, как будто кто-то распахнул тяжелые двери ратуши и впустил внутрь из прошлого ангелов мести. С хоров, где расположилась пресса, зазвучал какой-то жидкий голосок. Вначале из-за отвратительной акустики до нас долетает лишь несколько странных звуков, но уже тогда ясно, что речь эта сокрушительна. Оратор делает новую попытку, на этот раз громче. Личность эта не заслуживает внимания, потому что это просто женщина, и говорит она пискливым и резким, как у ирландцев, голосом, который так раздражающе действует на мужчин, возмущая их как тембром, так и вообще самим фактом своего существования. Какой-то мужчина выкрикивает: «Молчи, женщина!», а потом: «Замолкни!», а потом: «Заткнись ты, сука!». Пим узнает пропитой, насыщенный парами портвейна голос мэра Бленкинсопа. Мэр стоит за свободу торговли и слывет местным фашистом и крайне, до неприличия, правым, самым правым из либералов. Но визгливый ирландский голос не унимается — как скрипучая дверь, которую, сколько ни захлопывай и ни смазывай, ничем не проймешь. Наверное, очередная настырная защитница гомруля[41] и независимой Ирландии. Наконец кто-то схватил ее за руки. Это опять мэр — виднеется его лысина и желтая розочка члена нашей команды. Обращаясь к ней, он называет ее не иначе как «уважаемая леди» и тащит к выходу. Но тут вмешивается свободная пресса. Писаки свешиваются с балкона с криками: «Как ваше имя, мисс?» и даже «Ну-ка вдарьте по нему еще раз!». Мэр Бленкинсоп из офицера и джентльмена внезапно превращается в грубияна-аристократа, обижающего ирландскую женщину. Другие женщины кричат: «Оставьте ее!», «Придержи руки, ты, грязная свинья!», «Мерзавец несчастный!».
  А потом мы видим и слышим ее, видим и слышим совершенно отчетливо. Она маленького роста и одета в черное, эта злая, как ведьма, вдовушка. На голове у нее громоздкая шляпа. Клок черной вуали свисает криво, вырванный ею или кем-то из ее противников. Как это часто бывает, толпу вдруг охватывает противоестественное желание выслушать ее. И она, кажется уже в третий раз, задает вопрос. Ирландский говор звучит негромко, и говорит она словно бы с улыбкой, но Пим знает, что никакая это не улыбка, а гримаса ненависти, слишком сильной, чтобы таить ее внутри. Она произносит каждое слово так, как заучила его, и нанизывает слова в том порядке, как приготовила. Вопрос ее оскорбителен самой ясностью своей.
  — Я хотела бы знать, правда это или нет — если вы будете так добры ответить мне, сэр, — правда ли, что кандидат либеральной партии от избирательного округа Северный Галворт отбывал срок в тюрьме по обвинению в мошенничестве и растрате. Благодарю за внимание.
  И лицо Рика, когда в спину ему вонзается эта стрела. Голубые глаза широко открыты и внимают смыслу сказанного и в то же время обращены к Пиму — в точности так же, как пять дней назад устремленные на него из ледяной воды, где он лежал, скрестив ноги и открыв глаза, как бы говоря: «Убить меня еще мало, сынок».
  * * *
  Перенесемся на десять дней назад, Том. Взбудораженный и не помышляющий ни о чем плохом, Пим прибыл из Оксфорда, решив осчастливить родную страну и отдать на этот раз свои силы процессу демократических выборов, а заодно и развлечься каникулами, проводимыми среди снежных просторов. Избирательная кампания в полном разгаре, но поезда почему-то задерживаются в Норидже. Впереди выходные, а Господь повелел — возможно, давно забыв причину, по которой он это сделал, — чтобы дополнительные выборы в Англии происходили по четвергам, и никак иначе. Вечер, кандидат и его сопровождающие завалены работой. Но когда Пим с вещами проходит к импозантному зданию нориджского вокзала, там возле турникета его поджидает верный Сид Лемон и избирательский автомобиль, испещренный наклеенными со всех сторон лозунгами и плакатами в поддержку Пима, готовый перенести его туда, где должно состояться основное событие этого вечера — намеченное на девять часов собрание избирателей деревушки Литл-Чедворт-на-Водах, где, согласно уверению Сида, последний благодетель-миссионер был съеден с кашей. Свет в автомобиле затеняют плакаты со словами: «Рик — народный избранник». Крупная голова Рика — та самая, которая, как мне теперь известно, вполне вероятно, была им продана, приклеена к багажнику. К крыше прикреплен рупор, по величине превосходящий корабельное орудие. С неба светит луна. Все вокруг окутано снегом, и пейзаж приводит на память мысль о рае.
  — Давай поедем в Сент-Мориц, — говорит Пим, в то время как Сид вручает ему припасенный для него Мег мясной пирожок ее собственного изготовления.
  Сид хохочет и ерошит волосы Пима. Сид ведет машину невнимательно, но дороги пустынны, а снег рыхлый. Сид прихватил с собой фляжку с виски. Блуждая по окаймленным заснеженными живыми изгородями дорогам, они то и дело щедро прикладываются к фляжке. Подкрепившись и собравшись с духом таким образом, Сид кратко вводит Пима в курс дела, рассказывая ему о расстановке сил в избирательной кампании.
  — Мы за свободу вероисповедания, Пострел, и мы боремся за право домовладения для всех неимущих.
  — Как и раньше, — говорит Пим, и Сид бросает на него подозрительный и хмурый взгляд на случай, если в замечании его есть какой-то обидный смысл.
  — О классическом консерватизме со всеми его порочностями мы дурного мнения.
  — Со всеми его пороками, — поправляет его Пим, отхлебывая из фляжки.
  — Наш кандидат гордится своим именем английского патриота и человека набожного, он много делал для английской торговли в период войны. Либерализм — это единственная торная дорога для Британии. Он прошел университеты самой жизни и никогда не касался спиртного, как и ты его не касался, запомни это.
  Отняв у Пима фляжку, Сид делает из нее большой глоток — глоток истинного трезвенника.
  — А выиграет он? — спрашивает Пим.
  — Послушай, если б ты прибыл сюда с полным карманом в тот день, когда отец твой объявил о своем намерении баллотироваться, ты мог бы ставить на него один к пятидесяти. Когда он появился здесь с лордом Маспоулом, котировка была уже один к двадцати пяти, и все мы уже немало поживились на этом. На следующее же утро после баллотирования ты не взял бы и десяти против одного. А сейчас ставка колеблется между девятью и двумя и разрыв все сокращается, и я готов биться об заклад, что ко дню выборов шансы его сравняются. А вот теперь сам скажи мне, выиграет он или нет.
  — А кто его соперник?
  — Строго говоря, их нет. Кандидат от лейбористов — школьный учителишка из Глазго. Имеет репутацию красного. Но он сошка мелкая. Этакая мышка за спиной красного медведя. Старик Маспоул третьего дня для веселья послал на их митинг пару-другую молодцов. Нарядил их в шотландские юбочки, всучил погремушки и жестянки и разрешил им колобродить на улицах до утра. Галворт не любит хулиганов, Пострел. И подвыпившие сторонники лейбористского кандидата, распевавшие «Маленькую Нелли из долины» в три часа утра на церковной паперти, им не очень-то пришлись по вкусу!
  Машина на изящном крене сворачивает к ветряной мельнице, намереваясь врезаться в нее. Сид выруливает на дорогу, и они продолжают беседу.
  — Ну а тори?
  — Тори таков, каким и должен быть порядочный тори. Богатый землевладелец, раз в неделю отбывающий повинность в Сити, занимается псовой охотой, раздает бусы и стекляшки дикарям и мечтает изничтожить всех инакомыслящих. Жена его, сверкая улыбками, открывает каждое местное празднество на свежем воздухе.
  — Кто же здесь наши основные сторонники? — спрашивает Пим, вспоминая занятия по обществоведению.
  — Богоискатели твердо стоят за него, масоны тоже, как и «ветераны-буревестники», трезвенники колеблются, как и Лига противников азартных игр, до тех пор, пока они не ознакомились с документами, и не дай тебе Бог и словом обмолвиться о Недотепах, Пострел! Недотепы на время отправлены на вольный выпас. Остальные — кот в мешке. Местный член парламента был красным, но сейчас он скончался, последнюю кампанию он выиграл с перевесом над тори в 5000 голосов. Но разберемся лучше с тори — в последний раз за них голосовало 35 000, однако с тех пор право голоса получило еще 5000 малолетних преступников, а 2000 патриархов перешли в мир иной. Фермеры бедствуют, рыбаки разоряются и не знают уже, куда кинуться за помощью.
  Включив освещение, Сид предоставляет машине двигаться без руля, а сам роется и достает откуда-то сзади красивую желто-черную брошюру с фотографией Рика на обложке. Рик сидит перед каким-то чужим камином в окружении чьих-то ласковых спаниелей и читает книгу, — занятие, для него вовсе не характерное.
  «Послание избирателям округа Северного Галворта» — гласит заголовок. Бумага брошюры, в разрез с общим стремлением к скромности и экономии, глянцевая.
  — А еще нам играет на руку тень сэра Кодписа Мейкуотера, — особо прочувствованно прибавляет Сид. — Вот, погляди последнюю страницу!
  Пим смотрит и обнаруживает там колонку текста, напечатанного на манер швейцарских некрологов.
  «Заключение
  Источником вдохновения для политической деятельности Вашего Кандидата служит дорогой ему с детства образ Наставника и друга сэра Мейкписа Уотермастера, члена Парламента, Всемирно Известного Либерала и Служителя Христианской Церкви, чья твердая, но справедливая рука, после безвременной кончины его родителя, вела его по жизненному пути, помогая избегнуть многих Искушений Юности и достичь теперешней неколебимой и прочной позиции, позволившей ему ныне вращаться в Кругу Лучших из Лучших нашей страны.
  Сэр Мейкпис был отпрыском Набожного Семейства, последовательным проповедником трезвости, оратором, не имевшим себе равных. Светлый образ его, можно сказать без преувеличения, как никакой другой, освещал путь Кандидата к тому историческому моменту, когда свое слово о нем скажет округ Северный Галтворт, край, который успел стать ему Близким и Родным и где он мечтает обосноваться при первой возможности. Ваш Кандидат намеревается отдать всего себя борьбе за ваши интересы и делать это с тем же бескорыстием, какое проявлял сэр Мейкпис, сошедший в могилу последовательным борцом за Моральные Ценности, важнейшими из которых были: Право на Частную Собственность, Свобода Торговли и Абсолютное Равенство женщин и мужчин перед законом.
  Ваш будущий Усердный Слуга Ричард Т. Пим».
  — Ты ученый человек, Пострел. Что ты об этом думаешь? — спрашивает Сид с серьезностью, готовый вот-вот взорваться обидой.
  — Прекрасно сформулировано, — говорит Пим.
  — Еще бы, — говорит Сид.
  Навстречу им скользят деревенские дома и шпиль местной церкви. На главной улице их встречает желтый плакат, возвещающий, что кандидат либеральной партии выступит здесь сегодня вечером. На автомобильной стоянке понуро стоит цепочка уже запорошенных снегом «лендроверов» и «Остейнов-7». В последний раз приложившись к фляжке, Сид аккуратно поправляет перед зеркалом пробор. Пим замечает, что одет он необычно продуманно. Морозный воздух пахнет навозцем и морем. Перед ними твердыня не вчера построенного Зала Общества Трезвости деревушки Литл-Чедворт-на-Водах. Сид сует ему в руку мятную конфетку, и они входят в зал.
  * * *
  Председатель собрания уже говорит довольно долго, но внимают ему только первые ряды, потому что сидящим в конце зала ничего не слышно. Им остается рассматривать либо потолочные балки, либо фотографии Народного Избранника: Рик за наполеоновским письменным столом, позади него выстроились ряды книг по юриспруденции. Рик во время первого и последнего в своей жизни посещения фабрики пьет чай среди рабочих. Рик, наподобие сэра Френсиса Дрейка, устремивший взор на плавающую в тумане армаду траулеров — погибающую рыболовецкую флотилию округа Галворт. Рик — фермер, посасывая трубку, он с видом знатока оценивает стати коровы. По одну руку от Председателя под складками желтого флага сидит дама — служащая местной избирательной комиссии, по другую руку — пустые кресла, оставленные для Кандидата и его команды. Время от времени Председатель напрягает голос, и тогда до Пима доносится какая-нибудь отдельная фраза — что-нибудь насчет Порочности Воинского призыва или Ужасов Монополизма — или, совсем уж ни к селу ни к городу, какое-нибудь виноватое вводное предложение, вроде: «Как я уже говорил всем минуту назад». И дважды, сначала когда девять превращается в девять тридцать, а потом в десять минут одиннадцатого из внутренних помещений появляется пожилой шекспировский вестник; он с трудом ковыляет на сцену, чтобы, потирая ухо, дрожащим голосом заверить собравшихся, что Кандидат уже выехал, что график встреч у него в этот вечер крайне напряженный и его задержал снегопад. И когда мы уже окончательно потеряли надежду, в зал гордо входит мистер Маспоул в сопровождении Максуэла Кэвендиша, оба в серых костюмах и оба важные, как церковные старосты. Друг за другом двое мужчин шествуют по проходу, взбираются на трибуну и, пока Маспоул обменивается рукопожатиями с Председателем и дамой из избирательной комиссии, майор вытаскивает из портфеля какие-то исписанные листки и раскладывает их на столе. И хотя к концу кампании Пим может насчитать не меньше 21 публичного выступления Рика, на котором он присутствовал, ни разу между этим собранием и выступлением в ратуше накануне выборов не видел Пим, чтобы Рик обратился к записям майора или даже вспомнил об их наличии. Таким образом постепенно он пришел к выводу, что никакие то были не заметки и не конспект, но лишь предмет театрального реквизита, театральный жест, который должен был подготовить нас к самому Явлению.
  — Что это сделал Макси со своими усами? — взволнованно шепнул Пим Сиду, который встряхнулся от этого вопроса, пробудившись от дремоты. — Неужели заложил и их?
  Если Пим считает, что и в ответ услышит шутку, то его ожидает разочарование.
  — Их сочли неуместными, вот и все, — коротко отвечает Сид, и в следующую же секунду Пим становится свидетелем, как лицо Сида заливает волна искреннего чувства, потому что в зал торжественно входит Рик.
  Порядок появления ни разу не менялся, как не менялись роли и обязанности. После Маспоула и майора возникает Перси Лофт и несчастный Морри Вашингтон, у которого уже тогда барахлила печень.
  Перси держит дверь. В нее входит Морри, иногда, как, например, в этот вечер, срывая у части зала аплодисменты, ибо неискушенные принимают его за Рика, что и неудивительно, так как, будучи раза в три короче Рика, Морри тратит значительную часть времени и большую часть денег на то, чтобы добиться полного тождества со своим кумиром. Если Рик покупает новое пальто из верблюжьей шерсти, Морри спешит купить два таких пальто. Если на ногах у Рика двухцветные штиблеты, можно быть уверенным, что такие же штиблеты, оттененные к тому же белыми носками, красуются и на ногах Морри. Но сегодня, как и на прочих «придворных», на Морри по-церковному строгий серый костюм. Ради любимого Рика он даже постарался как-то смягчить пьяную багровость своих щек. Войдя, он садится на свое место возле двери, расправляет розочку, чтобы ее всем было видно. Морри и Перси, как и все зрители, внимательно смотрят на дверь, напряженно ожидая появления Рика. Наконец раздаются аплодисменты. Входит Рик, быстро, скоро, так как мы, государственные деятели, люди деловые, не имеющие права попусту терять время, и, уже идя по проходу, он продолжает серьезно обсуждать что-то с Лучшими из Лучших. Неужто это Лоренс Оливье идет с ним рядом? Нет, по-моему, больше смахивает на Бада Флэнагана. Но это, как вскоре мы убеждаемся, ни тот и ни другой, — это знаменитый Берти Треченца, радиокомментатор, стойкий либерал. На трибуне Маспоул и майор представляют Председателю прочих видных деятелей команды и рассаживают их по местам. Сид наклоняется вперед, пожирая глазами все происходящее. Кандидат начинает свою речь.
  Начало ее намеренно буднично. Добрый вечер, спасибо за то, что собрались здесь в таком большом количестве в этот холодный зимний вечер. Простите, что заставил вас ждать. Шутка, обращенная к «Буревестникам»: говорят, я и маму свою целую неделю заставил ждать моего появления на свет. «Буревестники» хохочут — шутка засчитывается в актив. Но я обещаю вам всем, жители Северного Галворта: следующий ваш парламентский депутат никого из вас не заставит дожидаться приема. Смешки и легкие аплодисменты сторонников, но кандидат уже сменил тон и посерьезнел.
  — Леди и джентльмены, вы рискнули покинуть свой кров в этот неприветливый вечер лишь по одной причине. Потому что вас заботит судьба вашей страны. Что ж, я разделяю ваши чувства, как разделяю и эту заботу. Мне небезразлично то, как ею правят, и то, как полагалось бы ею править. Мне небезразлично это, потому что политики — тоже люди, и у них есть сердце, которое способно чувствовать, что нужно им и что нужно окружающим. И у них есть разум, который подсказывает им, как этого достичь. И Вера и Мужество, чтобы послать Адольфа Гитлера туда, откуда он пришел. Политики — такие же люди, как и все другие. Как те, что собрались здесь в этот вечер. Присутствующие здесь — это соль земли, и в этом нет ни малейшего сомнения. Это англичане до мозга костей, потомственные и истинные англичане, которые озабочены будущим своей страны и ждут человека, способного обеспечить стране ее будущее.
  Пим оглядывает маленький зал. Лица всех в зале, как подсолнухи к солнцу, обращены к Рику. Кроме одного лица, и принадлежит оно маленькой женщине в громоздкой шляпе с вуалью, сидящей неподвижно, мрачно, как собственная тень, отдельно от всех, прикрыв лицо черной вуалью. «Она в трауре, — сразу же решает Пим, преисполняясь сочувствия, — она пришла сюда, чтобы немного побыть на людях, бедняжка». На трибуне Рик объясняет значение либерализма всем тем, кто плохо разбирается в различиях между тремя крупнейшими партиями Англии. Либерализм — это не догма, а образ жизни, говорит он. Он означает веру в природную доброту людей, всех людей, независимо от цвета кожи, расы и религии, которую они исповедуют, веру в дух, объединяющий людей и влекущий их к единой цели. Поведав таким образом о преимуществах политики либерализма, он переходит к центральной части выступления, то есть к себе самому. Он вспоминает свое скромное происхождение и слезы матери, когда она услышала его клятву следовать по стопам сэра Мейкписа. «Если бы отец мой только мог очутиться в этот вечер здесь, в зале, среди добропорядочных здешних жителей!» Рука вздымается вверх к потолочным балкам, как будто прослеживает путь аэроплана, но указывает Рик не на аэроплан, он указывает на Господа Бога.
  — И разрешите мне сказать об этом сегодня вам, избирателям Литл-Чедворта: без некоего существа там, наверху, денно и нощно пекущегося обо мне, — можете смеяться, сколько хотите, потому что я скорее снесу ваши насмешки, чем стану жертвой цинизма и безверия, столь распространившихся у нас, — без некоего существа, всегда оказывающего мне помощь и поддержку, — вы знаете, о ком я говорю, о да, я уверен, что знаете! — я не был бы сегодня тем, что я есть, и не предлагал бы свою скромную кандидатуру избирателям Северного Галворта!
  Он говорит о своем понимании экспортной торговли и о гордости, которую чувствует, продавая британские товары иностранцам, хотя иностранцы эти даже не догадываются, сколь многим они нам обязаны. Рука его простирается к нам, он бросает вызов. Он британец каждой клеточкой и сутью своей, и он не стесняется заявлять об этом прямо. В решение каждой проблемы, с которой его столкнет жизнь, он способен привнести британский здравый смысл.
  — Знай наших! — тихонько произносит Сид, от души одобряя патрона.
  Но если мы можем назвать человека более пригодного для подобной роли, нежели Рики Пим, лучше сказать об этом здесь и сейчас. Если мы предпочитаем снобистские клановые предрассудки классических тори, которые думают, что от рождения обладают некоторыми преимуществами, а на самом деле занимаются лишь тем, что сосут кровь своего народа, то пусть мы встанем и скажем об этом здесь и сейчас, скажем без страха и утайки, скажем нелицеприятно, выложим на стол все карты до единой, раз и навсегда!
  Никто не выражает такого поползновения.
  С другой стороны, если мы желаем отдать свою страну в руки марксистов, коммунистов и этих оголтелых профсоюзных деятелей, вознамерившихся поставить английский народ на колени, — а если посмотреть правде в глаза, именно таково желание лейбористов, — то лучше также выйти с этим на свет божий и на всеобщее обозрение, перед всем Литл-Чедвортом, а не таиться в темном углу, подобно презренным заговорщикам. И в этом случае никто не выражает подобного желания, хотя Рик и все его приближенные сердитыми взглядами окидывают с трибуны зал, словно в поисках руки недостойного или его виноватого лица.
  — Теперь будет самое «оно», — мечтательно шепчет Сид и прикрывает глаза, чтобы сполна насладиться тем местом речи, где Рик устремляется к звездам, уподобляя их идеалам либерализма: как тех, так и других мы не можем достичь, но как те, так и другие освещают нам жизненный путь.
  И вновь Пим окидывает взглядом зал. Лица всех присутствующих светятся любовью к Рику, кроме одного лица — печальной вдовицы в вуали. «Вот зачем я здесь, — взволнованно говорит себе Пим. — Демократия — это когда твой отец равно принадлежит тебе и всему миру!» Аплодисменты стихают, но Пим продолжает хлопать, пока вдруг не осознает, что хлопает один. Ему чудится, что произносят его имя, и он, к удивлению своему, понимает, что встал и стоит. Он порывается сесть, но Сид тормошит его и опять побуждает встать, удерживая его под мышкой. Говорит Председатель, и на этот раз речь его до дерзости четка.
  — Мне стало известно, что среди нас в зале присутствует многообещающий отпрыск нашего кандидата, прервавший свои занятия юриспруденцией в Оксфорде ради того, чтобы оказать помощь отцу в этой грандиозной избирательной кампании, — говорит он. — Я уверен, что все присутствующие оценят несколько слов, сказанных Магнусом, если он окажет нам подобную честь. Магнус! Где же он?
  — Здесь, здесь, начальник! — подает голос Сид. — Не я. Вот он.
  Если Пим и сопротивляется, то в сознании его это не запечатлелось. Сознание мое меркнет. Я жертва несчастного случая. Виски из фляжки Сида сокрушило меня. Толпа расступается, крепкие руки тащат меня к трибуне, лица избирателей, расплываясь, обращаются ко мне. Пим поднимается на трибуну, и Рик хватает его в охапку, заключая в свои медвежьи объятия, а председатель прикалывает к его ключице желтую розочку. Пим говорит, и зал вперяется в него тысячей своих глаз — ну не тысячью, так по меньшей мере шестьюдесятью — и улыбается храбрости первых его слов.
  — Наверное, все вы, — начинает Пим, еще толком не зная, что собирается сказать, — наверное, многие в этом зале даже после прозвучавшей только что прекрасной речи задаются вопросом, что за человек мой отец.
  Да, они задаются подобным вопросом. Судя по их лицам, они желают найти подтверждение своей вере. «Магнус, молодой юрист из Оксфорда», не краснея, предоставляет им такую возможность! Он делает это ради Рика, ради Англии и ради развлечения. Говоря, он, как обычно, верит каждому своему слову. Он живописует Рика в том же духе, в каком говорил о себе сам Рик, но со всем авторитетом любящего сына и будущего законника, выбирающего слова точно и не терпящего околичностей. Он называет Рика заступником и искренним другом простых людей. «Уж я-то это знаю, как никто, ведь недаром все эти двадцать с лишним лет я не имел друга лучше него». Он рисует его звездой на небосклоне своего детства, звездой доступной, но сияющей вечно где-то впереди, примером рыцарственной скромности. В отуманенном алкоголем мозгу мелькает образ миннезингера Вольфрама фон Эшенбаха, и он собирается даже изобразить аудитории образ Рика, поэта-воина Литл-Чедворта, посвятившего жизнь Прекрасной Даме — Победе, добивающегося ее благосклонности на ристалищах. Но благоразумие все же побеждает. Он описывает влияние Ти-Пи, этого святого покровителя, «чья душа продолжала победное шествие долгое время спустя после того, как старый солдат сложил свое оружие». Описывает, как в те дни, когда «нам приходилось менять место жительства, куда бы мы ни переселялись — нервное подергиванье, — первым долгом на стену вешали портрет Ти-Пи». Он рассказывает об отце, наделенном «драгоценным свойством кристально-честного человека — чувством справедливости». «С таким отцом, как Рик, — вопрошает он, — о каком призвании, кроме юриспруденции, мог я помыслить?» Он обращается к Сильвии, примостившейся возле Рика в своей шиншиловой горжетке, с застывшей улыбкой на лице. Он выдавливает из себя благодарность ей за то, что она взвалила на себя тяготы материнских забот, когда «моя бедная родная мамочка вынуждена было сложить их с себя» А потом, так же быстро, как началось, все это вдруг оканчивается, и Пим, следом за Риком, торопливо следует к двери по проходу, смахивая слезы и пожимая руки в кильватере Рика. Возле самой двери он оглядывается и затуманенным слезами взглядом окидывает зал. И опять видит сидящую поодаль от всех женщину в громоздкой шляпе с вуалью. Он замечает, как блестят ее глаза, — блестят злобой и неодобрением, хотя все кругом буквально восхищены. Подъем уступает место виноватой озабоченности. Никакая это не вдовица, а вставшая из гроба Липси. Это Е. Вебер. Это Дороти, а я предал их всех. Это эмиссарша Оксфордской ячейки коммунистической партии, посланная сюда, чтобы быть свидетелем моего предательства. Майклы прислали ее.
  — Ну как я был, сынок?
  — Фантастически хорош!
  — И ты тоже, сынок. Ей-богу, доживи я хоть до ста лет, вряд ли суждено мне еще раз испытать такое чувство гордости. Кто тебя так подстриг?
  Пима никто не стриг, и не стриг уже давно, но он не стал это объяснять. Они пересекали автомобильную стоянку, что было не легко для Рика, державшего Пима под руку и обнимавшего его за плечи своим целительным медвежьим объятием, благодаря чему фигуры их кренились, как два плаща, криво висящие на вешалке. Мистер Кадлав уже распахнул дверцу «бентли» и пролил скудную слезу, — слезу наставника, наблюдающего триумф ученика.
  — Прекрасно, мистер Магнус, — говорит он. — Словно Карл Маркс восстал из гроба, сэр. Нам никогда не забыть этого, сэр.
  Пим рассеянно благодарит его. Как это часто случается на гребне незаслуженного успеха, его охватывает неопределенное предчувствие близящегося возмездия и расплаты. «Чем я досадил ей? — все время спрашивает себя он. — Я молод, я хороший оратор, я сын Рика. На мне хороший и еще не оплаченный костюм от портняжной фирмы „Братья Холл“. Почему же я не нравлюсь ей, как нравлюсь всем прочим?» Подобные вопросы до и после него задавало немало актеров, обнаруживших в зале единственного зрителя, не желавшего аплодировать.
  * * *
  Время действия — следующая суббота, около полуночи. Лихорадка избирательной кампании быстро нарастает. Через несколько минут до кануна выборов останется лишь трое суток. К окошку Пима прикреплен новый плакат: «В четверг Он будет нуждаться в тебе!» Тот же текст на желтом флаге, свисающем с оконной рамы конторы ростовщика напротив. Однако Пим лежит одетый, улыбающийся, и в голове его гнездятся мысли, отнюдь не связанные с избирательной кампанией. Он в Раю с девушкой по имени Джуди, дочерью фермера-либерала, отдавшего в наше распоряжение Джуди для того, чтобы помочь добыть голоса «ветеранов-буревестников», а Рай — это кабина ее автофургончика, припаркованного по пути в Литл-Кимбл. На губах Пима — вкус кожи Джуди, в ноздрях — запах ее волос. Он прикрывает руками глаза, и руки его — те самые руки, что впервые в истории человечества трогали грудь юной девушки. Комната его находится на первом этаже угловатого дома-развалюхи, носящего название «Приют мистера Сирла для трезвого отдыха», хотя ни с отдыхом, ни с трезвостью приют этот не ассоциируется. Кабаки закрылись, крики гуляк и вздохи влюбленных переместились в другую часть городка. Откуда-то из переулка слышится пронзительный женский голос: «Приютишь нас на ночь, Мэтти? Это Тесси. Да пошевеливайся ты, педераст проклятый! У нас уж зуб на зуб не попадает!» Хлопает рама окна наверху, и приглушенный голос мистера Сирла советует Тесси повести своего клиента куда-нибудь под навес гостиницы при автобусной станции.
  — Да за кого ты нас принимаешь, Тесс! Что мы тебе, ночлежка, что ли?
  Конечно, мы не ночлежка. Мы штаб сторонников кандидата либеральной партии, а старина Мэтти Сирл — наш гостеприимный хозяин, хотя месяц назад он и понятия не имел, что всю свою сознательную жизнь был либералом.
  Осторожно, чтобы не спугнуть свои эротические видения, Пим на цыпочках пробирается к окну и косится вниз, чтобы подсмотреть, что происходит во дворе гостиницы. С одной стороны там кухня, с другой — столовая для постояльцев, на время отданная избирательному комитету. В освещенном окне Пим различает склоненные седоватые головы миссис Элкок и миссис Кейтермоул, наших неустанных помощниц, энергично заклеивающих последние конверты.
  Он опять ложится. «Выжди, — думает он. — Не будут же они всю ночь бодрствовать. Такого ведь не бывало». Успех в одной области вдохновляет его попробовать себя и в другой. Завтра день отдыха. Наш Кандидат дает передышку войскам, довольствуясь благочестивым посещением наиболее популярных баптистских церквей, где он собирается выступить по вопросам обрядности и необходимости соблюдать во всем простоту. Завтра в восемь часов Пим должен быть на остановке автобуса на Низер-Уитли, где его встретит Джуди на отцовском автофургончике и с санками, которые смастерил егерь, когда ей было еще десять лет. Она знает горку и знает сарай за горкой, и у них с Пимом существует твердый уговор, что примерно в полодиннадцатого — это зависит от того, как долго они будут кататься на санках, — Джуди Баркер отведет Магнуса Пима в сарай, где сделает его своим настоящим и полноправным любовником.
  Но пока Пиму предстоит одолеть другую гору или же скатиться с нее вверх тормашками. За комнатами, облюбованными Комитетом, находится лестница в подвал, а в подвале — Пим видел это — стоит облупленный зеленый шкафчик — предмет вожделения Пима в последние три четверти его жизни, шкафчик, в который он столь часто и столь безуспешно пытался проникнуть. В спрятанном под подушкой бумажнике хранится синеватый железный циркуль, которым майклы уже обучили его вскрывать несложные замки. В разгоряченном сладострастными мечтаниями мозгу Пима крепнет спокойная уверенность в том, что человек, получивший доступ к груди Джуди, может успешно штурмовать и крепость Риковых секретов.
  Прикрыв напоследок еще раз лицо ладонями, он воскрешает в памяти каждый восхитительный момент прошедшего дня. От сна его, как всегда, пробудили Сид и мистер Маспоул, взявшие привычку кричать ему в дверь непристойности.
  — Прекрати, Магнус, дай ему отдохнуть маленько! От этого ведь, знаешь, слепнут!
  — Он съежится, Магнус, голубчик, если ты будешь так его мучить! И тогда придется обращаться к доктору, чтобы он вставил внутрь спичку! И что тогда Джуди скажет?
  За ранним завтраком майор Максуэлл Кэвендиш отдает распоряжения «двору». Листовки устарели, объявляет он. Единственное, чем мы сейчас можем их пробрать — это рупоры, и погромче, а вдобавок к рупорам атаки на их собственной территории! Прямо на пороге их жилищ.
  «Они знают, что мы здесь. И знают, что мы не шутим. Знают, что наш кандидат — самый лучший и что программа наша для Северного Галворта самая подходящая. Что нам нужно теперь — это голос каждого избирателя. Мы выловим их поодиночке и потащим к избирательным урнам, силой принудив их к повиновению. Вот так».
  А теперь подробности операции. Сид возьмет рупор № 1 и двух дам — смешки — и проследует на пустошь за ипподромом, где гужуются цыгане — ведь голоса цыган ничуть не хуже прочих. Крики: «Ставьте на Принца Магнуса, пока не поздно!» Мистер Маспоул вместе с третьей дамой возьмут рупор № 2 и в девять часов встретятся около ратуши с мэром Бленкинсопом и этим несчастным администратором — нашим агентом. Магнус опять возьмет с собой Джуди Баркер и постарается охватить Литл-Кимбл и пять ближайших деревень.
  — Можешь и Джуди охватить, если уж на то пошло, — говорит Морри Вашингтон.
  Шутка, сама по себе блистательная, вызывает лишь вежливое хмыканье. «Двор» предубежден против Джуди. Он не доверяет ее спокойствию и выдержке и возмущается ее притязанием на их любимца. Эта Баркер слишком много о себе мнит, шушукаются они за ее спиной. «И не так уж она полезна нам, как мы надеялись». Но Пим в эти дни меньше обычного прислушивался к мнению «придворных». Он отмахивается от их подтруниваний и, когда в комнатах комитета никого нет, пробирается вниз по лестнице в подвал, где всовывает Майклов циркуль в замок облупленного зеленого шкафчика. Одной ножкой оттягивается пружина, другой поворачивается ручка. Замок со щелканьем отпирается. «Я свидетель чуда, и это чудо — я сам. Я еще вернусь». Быстро заперев шкафчик, он торопливо карабкается вверх по лестнице, а через минуту после того, как он утвердил свою власть над жизненно важными секретами, он уже как ни в чем не бывало стоит возле входа в гостиницу, и проезжающий мимо автофургончик Джуди с прикрепленным пеньковой веревкой к его крыше рупором притормаживает возле него. Джуди не говорит ни слова и улыбается. Это их третье утро вместе, но первое они провели в обществе еще одной дамы-помощницы. Тем не менее Пим и тогда ухитрился несколько раз погладить руку Джуди, когда она переключала скорости или передавала ему микрофон, а когда перед обедом, прощаясь с ней, он собирался чмокнуть ее в щеку, она сама храбро подставила ему губы и пригнула ему голову, взявшись за затылок. Она высокая и загорелая, с прекрасной кожей и голосом сельской труженицы. У нее большой рот, а глаза за строгими стеклами очков игриво поблескивают.
  «Голосуйте за Пима, народного избранника!» — гремит в рупор Пим, в то время как они, проезжая по галвортской окраине, направляются прочь из города. Он совершенно откровенно держит в своих руках руку Джуди, лежащую вначале у нее на коленях, а потом, не без участия Джуди, переместившуюся на его собственные колени.
  «Избавьте Галворт от бича политиканства и интриг!»
  Потом он зачитывает стишок о мистере Лейкине, кандидате партии консерваторов, сочиненный Морри Вашингтоном, их великим придворным рифмоплетом. Стишок этот, по уверениям майора, всюду вербует им новых сторонников:
  
  «Есть в округе соперник ужасный,
  Чьи речи сладки и прекрасны,
  И хоть решил, идиот, что нас за пояс заткнет,
  Ах, как он ошибался, несчастный!»
  
  Перегнувшись через него, Джуди отключила микрофон.
  — По-моему, твой отец слишком уж много себе позволяет, — беззаботно бросает она, когда город благополучно остается позади. — Он что, считает нас полными кретинами?
  Свернув на пустую просеку, Джуди выключает мотор и расстегивает кофту, а затем и блузку. И там, где Пим ожидал обнаружить новые препятствия, оказываются лишь ее маленькие, безупречной формы грудки с затвердевшими от холода сосками. Он гладит их, в то время как она с гордостью поглядывает на него.
  Весь остаток дня Пим витал в радужных облаках Джуди необходимо было вернуться на ферму, чтобы помочь отцу с дойкой, поэтому она довезла его до придорожной харчевни на пути в Норидж, где он условился встретиться с Сидом, Морри и мистером Маспоулом для небольшой попойки на нейтральной территории вдали от глаз избирателей. Так как близился день выборов, их охватила вдруг каникулярная веселость, и они колобродили до самого закрытия, а потом, все четверо, погрузились в автомобиль Сида и распевали в рупор «Под сводами» до самой границы округа, где они опять облачились в пиджаки и приняли набожно-скромный вид. Ближе к вечеру Пим пошел на последнюю в кампании встречу Рика, целью которой было подбодрить команду. Генрих V накануне битвы при Азенкуре не мог бы провести беседу лучше. Они не должны трусить перед последней атакой. Вспомните судьбу Гитлера. Пусть они нацеливаются на победу и, придерживая поводья, экономят силы для финишной прямой.
  Чувствуя звон в ушах от всех этих увещеваний, члены команды разбрелись по машинам. К этому времени речь Пима была окончательно утверждена, обкатана и составляла неотъемлемую часть программы. Избиратели ему симпатизируют, а слава его внутри «двора» подобна яркой звезде. В «бентли» оба политических деятеля могут наконец обменяться рукопожатиями и некоторыми своими соображениями за стаканчиком теплого шампанского, которым они восстанавливают силы, готовясь к новым победам.
  — Эта мрачная баба опять там сидела! — говорит Пим. — По-моему, она следует за нами по пятам.
  — Что за баба, сынок? — спрашивает Рик.
  — Не знаю. На ней вуаль.
  И среди всех этих дел, волнений и тревог Пим ухитрился предпринять самый опасный до сего времени шаг своей сексуальной карьеры. Отыскав на противоположном конце Рибсдейла круглосуточную аптеку, он сел на трамвай и, удостоверившись, с помощью целой серии обманных маневров, что за спиной у него никого нет, смело подошел к прилавку и купил упаковку, состоящую из трех контрацептивов, у старого развратника, который не только не арестовал его за это, но даже не осведомился, женат он или нет. И вот сейчас перед ним его награда приветливо подмигивает ему из своего лилово-белого пакетика, спрятанного среди предвыборных материалов, в то время как сам Пим крадется к окну, чтобы еще раз посмотреть вниз.
  Помещение Комитета погружено во тьму. Действуй.
  * * *
  Путь свободен, но Пим — тертый калач и прямо не пойдет к своей цели. «Время, проведенное в разведке, окупится сторицей», — учил его Джек Бразерхуд. Я проберусь в святая святых врага и тем стану достойным ее. Вначале он околачивается в вестибюле, притворяясь, что читает объявления. Внизу уже никого нет. Грязная контора Мэтти пуста, входная дверь на цепочке. Он начинает медленное восхождение. Через две двери от его собственной находится общая гостиная. Пим распахивает дверь и лучезарно улыбается. Сид Лемон и Морри Вашингтон играют партию в бильярд против двух добрых друзей Мэтти Сирла, сильно смахивающих на конокрадов, но, возможно, занимающихся лишь клеймением овец. Сид в шляпе. Две милашки местного происхождения натирают мелом кии и всячески ублажают игроков. Атмосфера напряженная.
  — Как играете? — спрашивает Пим, словно желая присоединиться.
  — В поло, — говорит Сид. — Отзынь, Пострел, не лезь!
  — Я имел в виду до какого счета.
  — Похоже, до девяти, — говорит Морри Вашингтон.
  Сид промахивается и поминает черта. Пим прикрывает дверь. Эти при деле. С этой стороны опасность не угрожает ему по меньшей мере час. Он продолжает свой обход. Пролетом выше атмосфера сгущается, как в любом потаенном месте. В комнате гробовая тишина, а приглашенные сюда должны при входе снять обувь, после чего принять участие в снимающей напряжение отдохновительной игре в покер с Нашим Кандидатом и тесным кружком его приближенных. Пим входит без стука. За уставленными стаканчиками с бренди столом, на котором валяется наличность, Рик и Перси Лофт сражаются с Мэтти Сирлом. На кон поставлена стопка купонов на бензин, которые «двор» предпочитает деньгам. Мэтти толкает Рика, и Рик видит сына. Рик снисходительно наблюдает за тем, как Мэтти сгребает выручку.
  — Говорят, вы с полковником Баркером хорошо поработали сегодня в Литл-Кимбле, сынок.
  Уж не помню, почему Рик прозвал Джуди «полковником». Возможно, это был какой-то намек на сходство с известной лесбиянкой, некогда бывшей в числе «придворных». Так или иначе, но удовольствия Пиму это не доставило.
  — Мальчик заставил их себе ноги целовать, Рики, — подначивает Перси Лофт.
  — Ну, не только ноги и не только их, — замечает Рик, и все смеются, потому что Рик изволит шутить.
  Пим наклоняется к отцу, чтобы тот заключил его на ночь в свои крепкие медвежьи объятия, и чувствует, как Рик обнюхивает его щеку, все еще пахнущую Джуди.
  — Только не забывай все же о выборах, сынок, — предостерегающе говорит отец, похлопывая его по той же щеке.
  Дальше по коридору располагается информационный, а также дезинформационный центр Морри Вашингтона. По стенам стоят ящики с виски и нейлоновыми чулками, ожидая своего часа, чтобы проложить путь к сердцу избирателей. Именно из письменного стола Морри вели свое начало беспочвенные слухи относительно того, что кандидат консерваторов поддерживал Освальда Мосли, а лейбористский кандидат питает нездоровое пристрастие к своим ученикам. Действуя циркулем, Пим быстро проглядывает содержимое ящиков. Официальное письмо из банка, колода карт с неприличными картинками на рубашках. Письмо из банка на имя мистера Морриса Вурцхаймера касается превышения кредита на сумму в 120 фунтов. Карты могли бы занять его воображение, если бы не затмевала их живая реальность Джуди. Аккуратно заперев за собой все замки, Пим начинает подниматься к последней площадке и замирает, прислушиваясь к тому, как мурлычет по телефону мистер Маспоул. Последний этаж — это святилище, объединяющее сейф, шифровальную и стратегический центр. В конце коридора находятся личные апартаменты Нашего Кандидата, куда до сих пор не проникал даже Пим, потому что Сильвия в последнее время могла оказаться в постели в самые неурочные часы, ибо страдала головными болями, а кроме того, пыталась загореть до черноты, поджаривая себя с помощью лампы, приобретенной у мистера Маспоула. В результате Пим никогда не знал, удастся ли ему вовремя ретироваться. Следующая дверь ведет в так называемый «Центр деловой активности», где ворочают крупными деньгами, добиваются поддержки и заручаются обещаниями. В чем состоят эти обещания, до сир пор остается для меня тайной, хотя однажды Сид упомянул о каком-то плане асфальтирования старой гавани и переделки ее в автопарк на радость многим преуспевающим подрядчикам.
  Внезапно мистер Маспоул вешает трубку. Пим бесшумно поворачивается на каблуках, готовый неспешно, но незамедлительно удалиться вниз по лестнице.
  Его спасает новый шорох набираемого номера. На этот раз мистер Маспоул говорит с дамой — ласковым голосом он задает вопросы и мурлычет ответы. Так мистер Маспоул способен беседовать часами. Это его маленькая отдушина.
  Подождав, пока голос начинает журчать с успокоительной непрерывностью, Пим возвращается на первый этаж. Темнота в комнатах Комитета пахнет чаем и дезодорантом. Дверь во внутренний дворик заперта изнутри. Пим осторожно поворачивает ключ и кладет его в карман. На лестнице, ведущей в подвал, воняет кошками. Ступени загромождены какими-то коробками. Ощупью пробираясь по лестнице и не желая зажечь свет из боязни быть замеченным кем-нибудь во внутреннем дворике, Пим мысленно перенесся вдруг в тот день в Берне, когда он, неся мокрое белье в другой подвал, чуть не налетел на герра Бастля и очень испугался. И сейчас он тоже спотыкается на нижней ступени. Наклонившись вперед, чтобы сохранить равновесие, он всей тяжестью падает на подвальную дверь и, чтобы не свалиться, толкает ее обеими руками. Ржавые петли скрипят. Инерции тела оказывается достаточно для того, чтобы влететь в подвал, где, к его удивлению, горит тусклый свет, что позволяет ему различить очертания зеленого шкафчика и перед ним женскую фигуру. Женщина держит в руке что-то наподобие долота и в неверном луче карманного фонарика рассматривает замки. Глаза ее обращены к нему — темные, непримиримые. В них нет ни малейшего чувства вины. И странное дело, кажущееся мне странным даже сейчас: ни минуты не сомневается он в том, что эта женщина с этим ее взглядом — напряженно-неодобрительным и в то же время спокойным — и есть закутанная в вуаль незнакомка, которая впервые бросилась ему в глаза после его триумфа на собрании избирателей Литл-Чедворта, а потом преследовала его на десятках других собраний и митингов. Спросив, как ее зовут, он уже знает ответ, хотя и не наделен даром предвидения. На ней длинная юбка, которая могла бы принадлежать ее матери. У нее жесткое решительное лицо и рано поседевшие волосы. Взгляд ее — смущающе прямой и ясный при всей его угрюмости.
  — Меня зовут Пегги Уэнтворт, — с вызовом отвечает она, и в речи ее слышится густой ирландский акцент. — Может быть, сказать вам это по буквам, Магнус? Пегги — это уменьшительное от Маргарет, вам это известно? Ваш отец, мистер Ричард Томас Пим, погубил моего мужа Джона и, можно сказать, погубил меня. И всю свою оставшуюся жизнь я буду доказывать это и засажу негодяя за решетку!
  Почувствовав за спиной у себя мерцанье какого-то нового источника света, Пим резко оборачивается. В дверном проеме стоит Мэти Сирл, и плечи его укутаны одеялом. Голова его повернута вбок, чтобы слушать здоровым ухом, а глазами он косит поверх очков — устремляет взгляд на Пегги. Что же он успел услышать? Пим понятия не имеет. Но паника делает его предприимчивым.
  — Это Эмма из Оксфорда, Мэтти, — храбро заявляет он. — Эмма, это мистер Сирл, хозяин гостиницы.
  — Очень приятно, — как ни в чем не бывало говорит Пегги.
  — Эмма и я заняты в спектакле нашего колледжа, и премьера назначена через месяц. Вот она и приехала в Галворт, чтобы порепетировать со мной вместе. Мы думали, что здесь внизу мы вам не помешаем.
  — Да-да, конечно, — говорит Мэтти. Глаза его перебегают с Пегги на Пима и обратно, проницательность их выражения разбивает вдребезги выдумки Пима. Мэтти направляется вверх по лестнице, и они слышат ленивое пошаркиванье его ног.
  * * *
  Не могу тебе сказать, Том, когда именно и где она рассказывала Пиму ту или иную подробность своей истории. Первой его мыслью было выбраться из гостиницы, а для этого надо было куда-то идти. Поэтому они вскочили в автобус и очутились там, куда автобус довез их, а это оказалась территория старого порта — всю степень царившей здесь разрухи невозможно даже представить себе: пустые пакгаузы, проемы окон, через которые проглядывает луна, неподвижные краны и лебедки, торчащие из моря, как виселицы. Здесь же нашла себе пристанище группка бродячих точильщиков. Видимо, они привыкли днем спать, а по ночам работать, потому что мне помнятся цыганские лица, покачивающиеся над точильными колесами в то время, как ноги нажимают на педаль, и искры летят прямо в глазеющих детей. Мне помнятся девушки с мужскими мускулами, перекидывающие корзины с рыбой и выкрикивающие скабрезности, и рыбаки в глянцевитых робах, вышагивающие между ними так гордо, что смутить их, кажется, ничем не возможно и заняты они только собой. Я вспоминаю с благодарностью лица и голоса за окнами тюрьмы, куда вверг меня ее неумолимый монолог.
  Возле стойки чайной на набережной, где они стояли, дрожа от холода в компании каких-то бродяг и сомнительных личностей, Пегги рассказала Пиму, как Рик украл у нее ферму. Она начала рассказывать, едва они очутились в автобусе, не заботясь о том, могут ли их подслушать, и продолжала рассказывать, без точек и запятых, все последующее время. Пим знал, что это чистая правда, правда ужасная, хотя подчас неприкрытая ненависть, звучавшая в ее голосе, заставляла его втайне сочувствовать Рику. Потом они гуляли, чтобы согреться, и она не унималась ни на секунду — и когда он заказывал ей бобы с яичницей в кафе морского клуба, носящем название «Пиратское», и потом, когда, расставив локти, она резала гренки и чайной ложечкой подливала себе соус. Именно тут, в «Пиратском», она рассказала Пиму о знаменитом Опекунском Фонде Рика, заграбаставшем девять тысяч фунтов страховки, выплаченной ее мужу Джону после того, как он попал в молотилку и потерял обе ноги ниже колена и пальцы на одной руке. Дойдя до этого момента в своем рассказе, она показала, до каких пор были ампутированы ноги на собственных своих тонких конечностях, — показала привычным жестом, не глядя, и Пим в который раз ощутил всю ее одержимость и в который раз испугался этой одержимости. Единственно кого я никогда не изображал тебе, Том, это Пегги, силящуюся приспособить свою ирландскую речь для подражания проповедническому краснобайству Рика, когда она пересказывала все его сладкоголосые уверения: 12,5 % плюс доход, голубушка, и это постоянно, каждый год, достаточно, чтобы обеспечить Джона до конца тех дней, что будут ему отпущены, обеспечить вас после его кончины и даже с избытком, который можно отложить, чтобы и мальчику вашему прелестному хватило, когда он пойдет в колледж изучать юриспруденцию, как и мой сынок, ведь они похожи как две капли воды! Рассказ ее напоминал сюжеты Томаса Гарди — случайные несчастья и потери, распределенные во времени мстительным Господом Богом с таким расчетом, чтобы достичь максимального впечатления абсолютного краха. И сама она была под стать героиням Гарди — влекомая своей страстью, которая одна определяет ее судьбу.
  Джон Уэнтворт, помимо того, что оказался жертвой, был еще и ослом, объяснила она, готовым подчиниться первому попавшемуся обаятельному мерзавцу. Он сошел в могилу, уверенный в том, что Рик — его благодетель и добрый друг. Ферма его была владением в Корнуэле и называлась «Роза Фамари», где каждое пшеничное зернышко приходилось отбивать у жестоких морских ветров. Поместье это он получил по завещанию от своего более предусмотрительного родителя. Аластер, их сын, являлся его единственным наследником. Когда Джон умер, ни у одного из них не осталось ни пенни. Все было отдано, заложено и перезаложено, и в долгах они были, Магнус, по самые уши — испачканным бобами ножом она показала, как именно они были в долгах. Она рассказала о том, как Рик приезжал к Джону в больницу вскоре после несчастного случая. О цветах, конфетах, шампанском, а у Пима перед глазами вставала та корзина с фруктами, купленными на черном рынке, что стояла возле его койки, когда он сам лежал в больнице после операции. Он вспоминал благородную деятельность Рика в помощь престарелым, сослужившую ему такую хорошую службу во время Великой битвы. Вспоминал рыдания Липси, когда она кричала Рику, что он «фор», и письма Рика к ней, в которых он обещал о ней позаботиться. «А мне оплачивал проезд по железной дороге, чтобы я могла приезжать в больницу Труро и навещать Джона. А потом, Магнус, ваш отец сам отвозил меня домой, тогда он на все был готов, лишь бы прикарманить денежки моего мужа». А как терпелив был отец с Джоном, как по многу раз втолковывал ему, объяснял то, чего Джон не мог понять, и объяснял бы еще и еще, но Джон ничего не хотел слушать — заблуждающиеся всегда легковерны и не желают шевелить мозгами.
  Внезапно ее охватывает ярость.
  Я встаю в четыре утра на дойку и заполночь корплю над бухгалтерскими книгами, — вопит она, и пьяницы за соседними столиками поднимают поникшие головы и обращают к ней совиные глаза, — а этот болван в больнице Труро, лежа в теплой постели, не сказав мне ни слова, за здорово живешь отписывает все вашему папаше, дежурящему возле него и строящему из себя святого!
  У моего Аластера даже ботинок не было, чтобы ходить в школу, а вы катались как сыр в масле и учились в лучших школах, и одевались, как лорд, Господи прости! Потому что, как и следовало ожидать, после смерти Джона выясняется, что по причинам совершенно объективным и ни от кого не зависящим знаменитому Опекунскому Фонду Рика пришлось испытать временные трудности с платежами и он был не в состоянии обеспечить клиентам их 12,5 процентов плюс годовой доход. Даже возвратить вложенные капиталы он не в состоянии. И Джон Уэнтворт, дабы помочь преодолеть эти трудности, уже перед самой кончиной принимает мудрое и предусмотрительное решение: он закладывает ферму вместе с землей и скотом и чуть ли не с женой и ребенком, чтобы отныне никто ни в чем не нуждался, а полученную сумму передает своему старинному приятелю и другу Рику. А этот Рик привозит из Лондона известного адвоката по имени Лофт — специально, чтобы разъяснить все последствия этого мудрого шага Джону на его смертном одре. И Джон пишет еще своею собственной рукой длинное сопроводительное письмо, в котором заверяет всех, кого это может коснуться, что решение им принято в здравом уме и твердой памяти, а никак не по принуждению со стороны благодетеля и его адвоката и что таково его последнее слово. Все это на случай, если Пегги или, не дай Бог, Аластеру когда-либо придет в голову дикая мысль оспорить документ в суде, попробовать получить назад принадлежавшие Джону 9000 фунтов или каким-нибудь иным образом усомниться в бескорыстном участии Рика, приведшем Джона к его краху.
  — Когда это все произошло? — спрашивает Пим.
  Она называет ему даты, называет день недели и час. Из своей сумочки она вытаскивает пачку писем, подписанных Перси, где выражается сожаление о том, что «контакт с господином Президентом, мистером Р. Т. Пимом, в настоящее время невозможен, так как на неопределенное время он вынужден был отлучиться по делам государственной важности», но дается заверение в том, что «документам касательно владения „Роза Фамари“ сейчас дан ход и целью всей работы с ними является возможное получение вами большой прибыли». Они сидят, съежившись от холода, на сломанной скамейке, и он при свете уличного фонаря читает эти письма, а она следит за ним глазами, холодными от бешенства. Потом она отбирает у него письма, кладет их в конверты, аккуратно, с любовью расправляя уголки и разглаживая. Она продолжает говорить, а Пиму хочется заткнуть уши и зажать ей рот. Хочется вскочить, кинуться к волнолому и утопиться. Хочется крикнуть: «Заткнись!» Но все, что он себе позволяет, это попросить ее — пожалуйста, очень вас прошу, не могли бы вы не рассказывать мне об этом больше?
  — Это еще почему?
  — Не хочу больше слушать. Дальше это уже не мое дело. Он ограбил вас. Какая разница, что было дальше? — говорит Пим.
  Пегги не согласна. С ирландской маниакальностью она мучается своей виной и пользуется присутствием Пима, чтобы заняться самоистязанием. Речь ее льется потоком. Именно эту часть рассказа предвкушала она больше всего.
  — Почему бы и нет, если мерзавец и без того опутал тебя? Если и без того он обхватил тебя своими гадкими щупальцами так же цепко, как если б это было в его спальне со всеми этими кружевами, финтифлюшками и драгоценными зеркалами? — Она описывает спальню Рика на Честер-стрит. — Если и так ты в его власти и принадлежишь ему душой и телом, ты глупенькая одинокая женщина с болезненным ребенком на руках, у которой никого, никого нет в этом мире и не с кем даже слова молвить, кроме идиота судебного пристава раз в неделю?
  — Мне достаточно знать, что он обманул вас, — настаивает Пим. — Пегги, пожалуйста! Остальное уже личное!
  — Личное, если он вызывает вас в Лондон, сразу же по прибытии после всех своих дел государственной важности, все честь по чести и с шиком, присылает лучшие билеты на лучший поезд, боясь, что ты напустишь на него адвокатов? Что ж, ты и поедешь, разве не так? Если уже два года, и больше, не имела мужчины, и вот оно, твое тело — ты видишь в зеркале, как с каждым днем оно все больше чахнет и увядает, разве не поедешь?
  — Конечно, конечно! Я уверен, что у вас были на то веские причины, но не надо больше!
  И опять она имитирует голос Рика:
  — «Давайте разберемся с этим, раз и навсегда, Пегги, голубушка! Я не хочу, чтоб между нами были какие-то обиды и недоговоренности в то время, как моим единственным стремлением всегда было не что иное, как стремление к вашему благу, и только оно одно». Ведь ты поедешь, правда? — Голос ее эхом отдается в пустоте площади и над морской водой. — Ей-богу, ты поедешь! И ты собираешь вещи, берешь сынишку и запираешь дверь, полная желания вернуть назад свои деньги и добиться справедливости. Ты спешишь со всех ног, уверенная, что сцепишься с ним не на жизнь, а на смерть, едва увидев его. Ты забываешь и о стирке, и о грязной посуде, и о дойке, и о всей той убогой жизни, в которую он тебя вверг. И ты поручаешь идиоту приставу дом и вместе с Аластером мчишься в Лондон. А в Лондоне вместо того, чтобы в присутствии мистера Перси и этого проходимца Маспоула и всей этой банды сесть с тобой за стол переговоров, человек покупает тебе на Бонд-стрит роскошную одежду и возит тебя в лимузинах, как принцессу, и все к твоим услугам — рестораны, шелка и шикарное белье, хватит ли у тебя после этого духу скандалить?
  — Не хватит, — говорит Пим. — Тут уж или — или!
  — Если он все эти годы втаптывал тебя в грязь, разве ты не захочешь хоть немножечко урвать от него в отместку за все то горе, что он причинил, за все те деньги, что он у тебя выманил? — И опять она имитирует Рика: — «Я был всегда неравнодушен к вам, Пегги, и вы это знаете. Вы молодец, вы лучшая из всех женщин! Я всегда заглядывался на эту вашу прелестную улыбку, и не только улыбку». Дальше больше. Он и мальчика обхаживает. Везет его в «Арсенал», и мы сидим там как бог знает кто, в лучшей ложе рядом с лордами и прочими знаменитостями, а после — обед в «Квальино» с Народным Избранником и громадный торт, на котором написано «Аластер», и надо видеть, какое при этом у мальчика лицо. А на следующий день вызывается лучший специалист с Харли-стрит, чтобы разобраться, почему это мальчик кашляет, и Аластеру дарят золотые часы с выгравированной на них надписью. «Милому мальчику от Р.Т.П.». Надо сказать, они удивительно похожи на те, что сейчас на вас, они ведь тоже золотые, верно? И когда мужчина столько для вас сделал, а при этом он подонок, что ж, через день-другой вам остается только признать, что бывают подонки и много хуже. Ведь у большинства из них и корки хлеба не допросишься, не говоря о громадном торте, который сам плывет вам в руки в «Квальино», а потом нанимается кто-то отвезти мальчика домой и уложить, чтобы взрослые могли еще отправиться в ночной клуб и повеселиться. Почему бы и нет, если он всегда был ко мне неравнодушен? Разве большинство женщин на моем месте не отложили бы скандал на пару деньков даже за часть всего этого? Так почему бы и нет?
  Она говорит так, словно Пима больше нет рядом, и отчасти она права. Он оглушен и все-таки слышит. Как слышит и сейчас этот монотонный, неумолимый голос. Она говорит, обращаясь к стенам какого-то заброшенного рынка, где продают скот, к его загонам и вставшим часам, и Пим молчит, мертвый, бездыханный, он не здесь, он далеко отсюда. Он в «Дополнительном доме», он младшеклассник, и слышит голос Рика на повышенных тонах, и его будят рыдания Липси. Он в постели Дороти в «Полянах», и ему до смерти скучно и надоело из-за ее плеча глядеть в окно на белесое небо. Он в Швейцарии на каком-то чердаке, и сам удивляется, зачем погубил друга и подольстился к врагу.
  Безумная сама, она описывает безумие Рика. Голос ее, сердитый, монотонный, льется неумолчным потоком, и Пим ненавидит его всеми силами души. Каким хвастуном был этот человек. Как он врал на каждом шагу. Что был любовником леди Маунтбэттен и что она клялась, будто он лучше самого Ноэла Кауарда. Как его хотели сделать послом во Франции, но он отказался, потому что терпеть не может всех этих снобов. И про этот дурацкий зеленый шкафчик с его кретинскими секретами. Представьте себе только — какое безумие тратить долгие часы на то, чтобы собственноручно вить веревку, на которой его повесят! И как он потащил ее раз к этому шкафчику, босиком, в одной ночной рубашке — погляди, деточка! Он называл это своим досье. Все добро и зло, которое он совершил. Все доказательства его невиновности, все свидетельства этой его чертовой правоты. И что когда его будут судить, а судить его, несомненно, будут, все бумаги, хранящиеся в этом дурацком шкафчике, будут рассмотрены, оценены и приняты во внимание, все — и доброе, и злое, и тогда мы увидим его в истинном свете, ангелом небесным во всей его ангельской сущности, в то время как мы, несчастные грешники, внизу, обливаемся кровью и потом и голодаем во имя его. Вот ведь что он придумал, дабы самого Господа Бога обвести вокруг пальца. Ни перед чем не остановился, вообразите себе только подобную наглость, баптист несчастный!
  Пим спрашивает ее, как смогла она потом отыскать зеленый шкафчик. «Я видела, как эту дурацкую штуку привезли, — говорит она. — Я ведь следила за этой гостиницей с первого дня избирательной кампании. Этот педераст Кадлав доставил его отдельно в лимузине, не постояв за расходами. А эта сволочь Лофт сам помогал тащить его в подвал — единственный раз, когда он не побоялся замарать своих белых ручек. Рик побоялся оставить шкафчик в Лондоне, пока они все здесь».
  — Мне надо припереть его к стенке, Магнус, — все повторяла она, когда на рассвете он провожал ее. — Если там и впрямь есть какие-то свидетельства, я раздобуду их и обращу против него, клянусь, я это сделаю! Я брала от него деньги да, правда! Но что значат деньги, когда вот он — вышагивает по улице, гордо, как лорд, а мой Джон гниет в могиле! И на улицах все хлопают: молодец Рики! А вдобавок он еще себе обманом хочет выхлопотать место в царствии небесном! Какой же прок тогда от бедной обманутой жертвы, которая позволила ему из себя веревки вить и будет гореть за это в аду, если она не исполнит своего долга, не разоблачит это дьявольское отродье? Но где свидетельства, ответьте?
  — Пожалуйста, замолчите, — сказал Пим. — Ян так знаю, что вам надо.
  — И где справедливость? Если все это тут, я раздобуду это, вырву у него во что бы то ни стало. У меня нет ничего, кроме двух писем от Перси Лофта с просьбой об отсрочке, а такое разве поможет? Это все равно что пытаться пригвоздить дождевую каплю, скажу я вам.
  — Ну успокойтесь же, — сказал Пим, — ну пожалуйста!
  — Я отправилась к этому болвану Лейкену, тори. Пришлось полдня дожидаться, но все же я пробралась к нему «Рик Пим — это настоящая акула», — говорю, но какой смысл говорить это тори, если и сами-то они не лучше! И лейбористам я это говорила, а они мне в ответ: «А что же он совершил?» Сказали, проведут расследование, но разве они отыщут что-нибудь, овечки несчастные!
  * * *
  Мэтти Сирл подметает внутренний дворик. Но его пристальные взгляды не смущают Пима. Пим держится с достоинством и идет той же уверенной походкой, как и тогда, направляясь к полицейскому у «Дополнительного дома». «Я имею право. Я британский гражданин. Извольте пропустить меня».
  — Я оставил в подвале кое-какие вещи, — небрежно роняет он.
  — Да, пожалуйста, — откликается Мэтти.
  Голос Пегги Уэнтворт вгрызается в душу, как циркулярная пила. Что за ужасное эхо пробуждает он там? В котором из заброшенных домов его детства воет и стенает это эхо? И почему звук этот так робок, несмотря на дьявольскую настойчивость? Это заговорила наконец восставшая из мертвых Липси. Это невыносимый отголосок собственных моих мыслей. Грех, который нельзя искупить. Сунь голову в рукомойник, Пим. Включи краны и слушай, а я объясню, почему еще не выдумано то наказание, которым можно избыть твою вину. Почему ты опять намочил простынку, сынок? Разве ты не знаешь, что если не будешь мочиться в постель в течение года, то в конце получишь тысячу фунтов? Он зажигает свет в помещении Комитета, распахивает дверь на лестницу, ведущую в подвал, и тяжело шлепает по ступенькам вниз. Картонные коробки. Товары. Излишества, которыми возмещают недостаток. Опять в ход идет циркуль Майкла, циркуль лучше швейцарского перочинного ножика. Он вскрывает замок зеленого шкафчика, выдвигает первый ящик, и тут же его бросает в жар.
  Фамилия «Липшиц», имя «Анна». Всего два скоросшивателя. «Так, Липси, наконец-то это ты, — хладнокровно думает он. — Короткая была у тебя жизнь, правда? Сейчас не время, пока подожди, потом я вернусь и займусь тобой. Уотермастер Дороти. Супруга. Всего один скоросшиватель. Что ж, ведь и супружество было недолгим. Ты тоже подожди меня здесь, Дот, потому что сейчас мне надо разобраться с другими тенями и призраками».
  Он закрывает первый ящик и выдвигает второй. «Рик, подонок, где ты там прячешься?» Банкротство, вот, целый ящик об этом. А вот и третий ящик. Все тело горит предвкушением открытия — горят веки, горит спина, горит поясница. Однако пальцы его работают легко, быстро, ловко. Если я для чего-нибудь рожден, так для этого. Я сыщик божьей милостью и действую всем на благо. Уэнтворт, вот сколько их, надписанных рукою Рика. Пим хранит в памяти дату письма Маспоула, в котором тот сожалеет об отсутствии Рика «по важным делам государственного значения». Он помнит Крах и долгий отпуск Рика для поправки здоровья, в то время как он с Дороти отбывали свой срок в «Полянах». «Рик, подонок, где ты там прячешься?» «Давай, сынок, мы же с тобой товарищи, правда?» Вот-вот я услышу лай герра Бастля.
  Он выдвигает последний ящик — там находятся бумаги от 1938 года, относящиеся к процессу «Его Королевское Величество — против Пима» (3 толстенных папки) и процессу от 1944 года, аналогичному (1 папка). Пим вынимает первую бумагу из связки 1938 года, кладет на место и берет последнюю. Прежде всего он заглядывает в конец, читает последнюю страницу — заключение судьи, приговор, распоряжение о немедленном освобождении арестованного. В холодном азарте он перелистывает бумаги, пробираясь к началу, и перечитывает все по порядку. Киносъемки тогда не велись, и ксерокса не было, и магнитофонов… Было лишь то, что можно увидеть, услышать, запомнить и украсть. Целый час он читает бумаги. Часы бьют восемь, но он не обращает на них внимания. «Я занят служебными делами. Священный долг властно востребовал меня. А вам, женщинам, лишь бы стащить нас вниз, с сияющих высот!»
  Мэтти все еще метет дворик, но теперь силуэт его расплывается.
  — Ну как, нашли? — спрашивает Мэтти.
  — Да, спасибо, еще не все пока.
  — Ну, лиха беда начало, — говорит Мэтти.
  Пим поднимается к себе в комнату, поворачивает ключ в замке и, придвинув стул к доске умывальника, начинает писать. Строчит быстро, по памяти, не обдумывая, не заботясь о стиле. И вдруг — стук в дверь. Сначала едва слышно, потом громче, еще громче. Затем нежное и грустное «Магнус?», а после медленные шаги вниз по лестнице. Но Рик проник в самую суть, женщины ему отвратительны, и даже Джуди сейчас остается на обочине. Он слышит стук ее шагов по двору. Слышит, как отъезжает автофургончик. Ну и хорошо, что избавился.
  «Дорогая Пегги, —
  пишет он, — надеюсь, что прилагаемое Вам пригодится».
  
  «Дорогая Белинда, —
  пишет он, — должен признаться, что процедура демократических выборов увлекает меня. Что поначалу кажется грубым и примитивным, постепенно раскрывается как тонкий и хорошо отлаженный механизм. Давай встретимся возможно скорее, как только я вернусь в Лондон».
  
  «Дорогой отец, —
  пишет он, — сегодня воскресенье, и наша общая судьба решится через четыре дня, но хочу, чтобы ты знал, до какой степени восхищают меня мужество и стойкость, которые ты проявил в экстремальных условиях этой избирательной кампании».
  * * *
  Стоявший на трибуне Рик даже не шевельнулся. Острый, как удар ножа, взгляд был по-прежнему устремлен на Пима. И все же Рик казался спокойным, словно в зале не могло произойти ничего такого, с чем он не смог бы совладать. Заботил же его лишь сын, с которого он с подозрительной настойчивостью не сводил глаз. В этот вечер на нем был самый его парадный серебристый галстук, а в рукавах сверкали запонки от «Аспри» с инициалами Р.Т.П. Днем он постригся, и Пим, глядевший на отца таким же неотступным взглядом, чувствовал, как пахнет от него парикмахерской. На одну секунду взгляд Рика переместился на Маспоула, а позже Пиму показалось, что он заметил кивок Маспоула, как бы условный сигнал, поданный Маспоулом отцу. Тишина в зале была полной. Ни кашля, ни поскрипыванья, притихли даже «Ветераны-буревестники», которых Рик, по обыкновению, посадил в первый ряд, чтобы они напоминали ему его милую мамочку и горячо любимого отца, который не раз вот так же геройски, лицом к лицу, встречал грозившую ему смертельную опасность.
  Наконец Рик повернулся и сделал несколько шагов по направлению к публике с видом абсолютной добродетели, так часто предварявшим самые лицемерные из его поступков. Он добрался до стола президиума и пошел дальше. Он потянулся к микрофону и отключил его. Никакой механизм не должен вклиниваться между нами сейчас. Он остановился около самого края трибуны, там, где начинались ступеньки. Решительно выдвинув вперед челюсть, он оглядел лица собравшихся и, на секунду позволив своим чертам выразить нерешительность и поиск, начал говорить. Где-то на полпути между Пимом и аудиторией он расстегнул пиджак. «Бейте меня вот сюда, — казалось, хочет он сказать. — Вот оно, мое сердце». И наконец он начал свою речь. Голосом выше обычного. Видите, как душат меня эмоции?
  — Не будете ли вы так любезны повторить ваш вопрос, Пегги? И погромче, голубушка, чтобы все могли слышать!
  И Пегги Уэнтворт повиновалась. Уже не просто в качестве обвинителя, но в качестве гостьи, приглашенной Риком.
  — Спасибо, Пегги.
  Потом он попросил для нее стул, чтобы она могла сесть, как и все прочие. Стул был принесен самолично мэром Бленкинсопом. Пегги села в проходе, послушно, как пристыженный ребенок, которому предстоит выслушать нотации. Так это показалось тогда Пиму, как и сейчас ему кажется, ибо я давно уже решил, что все произошедшее в тот вечер Риком было заранее подготовлено. Даже дурацкий колпак на голове у Пегги его не удивил бы. По-моему, они уже раньше заприметили Пегги, видели, что она их преследует, и Рик мобилизовал всю свою изворотливость, чтобы ее перехитрить, как он это часто делал и раньше. Посланцам Маспоула ничего бы не стоило обезвредить ее на этот вечер. Бленкинсопа можно было предупредить, сказав, что присутствие ее в зале нежелательно. Не в первый и не в последний раз. В активе «двора» существовал десяток способов дать от ворот поворот полоумному шантажисту без единого гроша в кармане. Рик не воспользовался ни одним из этих способов. Как всегда, он жаждал судебного разбирательства. Он хотел, чтобы его судили и объявили кристально чистым.
  — Леди и джентльмены! Эту даму зовут миссис Пегги Уэнтворт. Она вдова, которую я давно и хорошо знаю, которой долгие годы пытался оказать помощь, чья жизнь изобилует ошибками и которая пытается в несчастьях своих обвинить меня. Я надеюсь, что после нашего сообщения, когда вы все узнаете то, что Пегги собирается вам сказать, вы будете снисходительны и терпеливы к ней. Я надеюсь, вы проявите милосердие к ней, как и ко мне, помня, как трудно бывает терпеть невзгоды без того, чтобы не попытаться найти их виновника и указать на него пальцем.
  Он сцепил руки за спиной. Ноги его были плотно сдвинуты.
  — Леди и джентльмены! Моя старинная приятельница Пегги совершенно права.
  Даже Пим, убежденный в том, что хорошо изучил все приемы ораторского искусства Рика ни разу не слышал, чтобы речь его была столь ясной, прямой, лишенной малейшей напыщенности.
  — Много лет назад, леди и джентльмены, когда я был еще очень молод и пытался пробиться в жизни, как мы все пытаемся пробиться, чего бы это ни стоило, не очень-то задумываясь о путях, я очутился однажды в положении мелкого клерка, на время взявшего из ящика несколько марок и не успевшего их вернуть, прежде чем его поступок был раскрыт. Однажды я нарушил закон. Это правда. Моя мать, как и Пегги Уэнтворт, была вдовой. Отец был для меня лишь символом и примером для подражания, а из родных у меня были только сестры. Лежавшая на мне ответственность за семью заставила меня переступить пределы того, что нам диктует буква закона и что слепое, но мудрое Правосудие почитает дозволительным. И Правосудие Не замедлило откликнуться. Я заплатил сполна и буду платить по этому счету всю мою оставшуюся жизнь.
  Челюсти его разомкнулись, массивные руки простерлись вперед, а одна из них вытянулась в сторону «ветеранов-буревестников» в первом ряду, в то время как взгляд его и голос устремились во мрак задних рядов.
  — Друзья мои — и вы, дорогая Пегги, которую я все же считаю своим другом, верные мои сторонники в Северном Галворте, я вижу среди вас сегодня мужчин и женщин, еще достаточно молодых, чтобы совершать необдуманные поступки. Я вижу и других — людей, умудренных жизненным опытом, чьи дети и внуки уже вступили в жизнь, чтобы, следуя велениям своих страстей, бороться, делать ошибки и исправлять их. Мне хочется задать вам, пожилым, следующий вопрос: если кто-нибудь из молодежи, ваш сын или внук или мой сын — вот этот молодой человек, здесь присутствующий, готовящийся к тому, чтобы занять высочайший пост среди всех, каких можно достичь на юридическом поприще, — если бы один из этих молодых людей однажды оступился, совершил ошибку и, сполна заплатив потом по счету, который взыскивает общество, возвратился на родительский порог со словами: «Мамочка, это я! Папа, это я!», разве кто-нибудь сидящий в этом зале сегодня вечером смог бы захлопнуть перед ним дверь?
  Они вскочили с мест. Они вопили, скандируя его имя: «Рики, дружище Рики, мы голосуем за тебя!» Позади Рика на трибуне тоже стояли люди, и сквозь слезы, застилавшие глаза, Пим видел, как Сид и Морри обнимаются. Рик не сразу подал вид, что слышит аплодисменты. Слишком он был занят, демонстративно ища глазами Пима, взывая: «Магнус, где ты, сынок?», хотя отлично знал, где именно тот находится. Изобразив, что отсутствующий наконец нашелся, он схватил Пима за руку и, подняв его, повлек за собой, на авансцену, вперед и как бы вверх, надо всеми, представляя его ликующей толпе, как представляют чемпиона, выкрикивая: «Вот он! Вот он!», видимо, имея в виду того раскаявшегося, заплатившего сполна и возвратившегося потом к родительскому порогу — но точно я этого утверждать не могу — такой шум стоял вокруг, и, может быть, он сказал лишь: «Вот мой сын!» Что же до Пима, то никогда еще он не испытывал такого прилива любви к отцу. Его душили слезы, он бурно хлопал и, тиская руку отца в своих руках, обнимал его за всех присутствующих, уверял его, что он молодец.
  И все это время Пиму казалось, что он видит перед собой бледное лицо Джуди. Ее светлые глаза за строгими стеклами очков следили за ним откуда-то из самой гущи толпы. «Я был нужен отцу, — объяснил бы он ей. — Я забыл, где находится автобусная остановка. Я потерял твой номер телефона. Я сделал это ради своей страны».
  Возле самых ступеней их ожидал «бентли» с Кадлавом наготове у дверцы. Когда машина тронулась с места, сидевший бок о бок с Риком Пим как будто услышал призывный голос Джуди: «Пим, подонок, где ты там прячешься?»
  * * *
  Светало. Обросший щетиной Пим, сидя за письменным столом, с неохотой встречал рассвет. Опершись подбородком на руку, он вперил взгляд в только что оконченную страницу. Ничего не меняй. Не оглядывайся назад, не заглядывай вперед. Сделать это раз и навсегда — и умереть. Перед глазами неотвязно маячила печальная картина: все его женщины, выстроившиеся на каждой автобусной остановке по ходу его извилистого жизненного маршрута. Быстро поднявшись, он приготовил себе чашку растворимого кофе и, обжигаясь, выпил ее. Потом взял дырокол и фломастер и усердно принялся за работу. «Я канцелярист, всего лишь канцелярист, подшивающий бумаги и отчеркивающий в них нужные места».
  Заметки из «Галвортского вестника» и «Ивнинг стар», где описывается ожесточенная битва, которую пришлось выдержать кандидату либералов в ратуше накануне дня голосования. Чтобы не бросать ни на кого тень, журналисты не упоминают имени Пегги Уэнтворт и не пересказывают ее обвинений, а пишут лишь о вдохновенной речи кандидата, в которой он защищал себя от нападок личного характера. Подшито за номером 21а. Проклятый дырокол не работает. В этом морском климате что угодно проржавеет!
  Вырезка из лондонской «Таймс» с результатами дополнительных выборов в Северном Галворте:
  Маккехни (лейбор.) — 17.970
  Лейкин (консерв.) — 15.711
  Пим (либер.) — 6.404
  Не слишком грамотный автор передовицы считает победу лейбористов результатом «непродуманных действий либералов». Подшито за номером 22а.
  Заметка из оксфордской университетской газеты, извещающая замерший в ожидании мир о том, что Магнусу Ричарду Пиму присуждена почетная степень бакалавра в области современного языкознания. Без упоминания вечеров, проведенных за упорным штудированием экзаменационных работ предшественников или исследований содержимого письменного стола наставника с помощью все того же вездесущего циркуля. Подшита за номером 23а.
  Вернее, не подшита, так как, положив ее перед собой, чтобы очеркнуть фломастером, Пим задумался и, с отвращением глядя на заметку, обхватил голову руками.
  Рик знал. Этот негодяй знал. Не меняя позы, Пим переносится в Галворт, возвращается в тот же вечер, но несколькими часами позже. Отец и сын в «бентли» — их любимом месте общения. Ратуша осталась позади, впереди — приют миссис Сирл. В ушах все еще стоит рокот толпы. Имя победителя мир узнает не раньше чем через 24 часа, но Рик уже все знает. До сего дня суд ему лишь аплодировал.
  — Хочу сказать тебе кое-что, сынок, — говорит он тоном, самым мягким и добрым, какой только возможен. Проносящиеся мимо уличные огни то освещают, то опять погружают во мрак черты его лица. Глаза: проницательные, умные. — Никогда не надо лгать, сынок. Я сказал им правду. Бог свидетель. Он всегда все слышит.
  — Это было необыкновенно, — говорит Пим. — Отпусти мою руку, пожалуйста, хорошо?
  — Никто из Пимов не был лжецом, сынок.
  — Я знаю, — отвечает Пим и на всякий случай убирает руку.
  — Почему же ты не пришел ко мне, сынок? «Папа, — мог бы ты сказать, или „Рики“, если тебе так больше нравится, ведь ты уже достаточно взрослый, — я бросил юриспруденцию и занялся языкознанием, потому что хочу овладеть языками. Я хочу говорить с аудиторией, как это делаешь ты, мой лучший друг, и чтобы люди, где бы они ни собрались, независимо от цвета кожи, расы или вероисповедания, слушали и понимали меня». И знаешь, что я сказал бы, если бы ты обратился ко мне с такими словами?
  Пим слишком взволнован, слишком ошеломлен, чтобы угадывать.
  — Сказал бы что-нибудь замечательное, — говорит он.
  — Я сказал бы так: «Сынок, теперь ты вырос. Ты можешь принимать самостоятельные решения. Теперь твой старик будет стоять у лунки, Магнус, — бить, а Господь Бог вести счет игры».
  Он овладевает рукой Пима, чуть не сломав ему пальцы.
  Не отодвигайся от меня, сынок. Я не сержусь на тебя. Ведь мы же приятели, помнишь? Нам не надо друг друга выслеживать, шарить по карманам, залезать в ящики и откровенничать в гостиничных подвалах с несчастными заблудшими женщинами. Мы все говорим начистоту. Выкладываем все без утайки. А теперь вытри получше свои гляделки и обними-ка старикана отца!
  Собственным шелковым платком с монограммой Великий Государственный Муж вытирает бессильные слезы ярости на щеках Пима.
  — Хочешь побаловаться вечерком хорошим английским бифштексом, сынок?
  — Не слишком.
  — Старик Мэтти приготовит нам его с лучком. Можешь пригласить Джуди, если хочешь. А потом поиграем в железку. Ей понравится.
  Встряхнувшись, Пим потянулся за фломастером и опять принялся за работу.
  Выдержка из протоколов заседания оксфордской ячейки коммунистической партии, где выражается сожаление по поводу выбытия в связи с отъездом товарища М. Пима, преданно и неустанно трудившегося на благо Нашего Общего Дела. Дружеская благодарность ему за его огромный вклад. Подшито за номером 24а.
  Смущенное письмо от казначея колледжа с приложением чека за последний семестр и пометкой «Вернуть плательщику». Подобные же письма и чеки от «господ Блэкуэла и Паркера, книготорговцев» и «Братьев Холл, портных» Подшито за номером 24с.
  Смущенное письмо от президента банка, извещающее Пима, что чек на имя Пима, выписанный «Всемирной компанией Магнус дайнемик лимитед (Багамы)» на сумму 250 фунтов, он вынужден также вернуть плательщику, как и предыдущие. Подшито за тем же номером.
  Выдержка из лондонской «Газетт» от 29 марта 1951, официально извещающей всех заинтересованных лиц о возбуждении дела о банкротстве Р.Т.П. и в связи с этим — восьмидесяти трех компаний и предприятий. Письмо от Главного прокурора, приглашающее Пима для беседы такого-то числа и дачи показаний касательно своих отношений с вышеозначенными компаниями. Подшито за номером 36а.
  Повестки о призыве Пима на воинскую службу. Счастливое избавление от всех бед. Вот оно наконец.
  * * *
  — Могу я немножко посидеть с вами, мисс Ди? — сказал Пим, тихонько открывая дверь в кухню.
  Но кресло ее было пусто, а камин погашен. Потому что это был не вечер, как ему казалось, а раннее утро.
  12
  На рассвете того же дня, за десять минут до вышеописанного, Бразерхуд лежал без сна в одиночестве в своем промозглом закутке, ставшем его одиночной камерой, и прослеживал плывущие в изменчивом лондонском небе образы из прошлого. Так воображают себе внешнюю жизнь сидящие взаперти, думая, что спят и во сне грезят. Сколько же раз приходилось ему сидеть вот так — в резиновых лодках или на холмах, затерянных в Арктике, вжимая в уши наушники ватными рукавицами, чтобы услышать слабый шепот, свидетельствующий о том, что жизнь еще существует? Здесь, в комнате связистов, на самом верхнем этаже Главного управления не было ни наушников, ни морозных ветров, пробирающих тело сквозь отсыревшую одежду, леденящих пальцы связиста, ни велосипедного электрогенератора, который какому-нибудь бедолаге приходилось накачивать, из последних сил работая ногами, ни антенны, обрушивающейся прямо вам на голову, как раз в тот момент, когда она всего нужнее. И чемодана весом в две тонны тоже не было — такой чемодан приходилось закапывать в твердую, как камень, землю, когда немцы уже дышали вам в затылок. Здесь же наверху вместо всего этого рябые серо-зеленые ящики аппаратуры, с которых регулярно стирают пыль, и полный набор исправнейших переносных ламп и надраенных выключателей. И ручки настройки, и усилители. И приборы, уничтожающие атмосферные помехи. И удобные кресла для высших чинов, чтобы, сидя в них, покоить свои досточтимые задницы. И таинственное сжатие пространства, которое чувствуешь всей кожей, глядя на цифры, мелькающие в тесном окошечке так же быстро, как мелькают годы: вот мне сорок пять, вот семьдесят, а вот мне остается всего лишь десять минут до смерти.
  На возвышении двое парней в наушниках следили за стрелками приборов. «Они никогда не поймут что к чему, — подумал Бразерхуд. — Так и сойдут в могилу, уверенные, что жизнь достают из целлофанового пакета». Бо Браммел и Найджел сидели внизу, как антрепренеры на генеральной репетиции. Позади них маячило с десяток теней, Бразерхуду совершенно безразличных. Он заметил начальника оперативного отдела Лоримера. Увидел Кейт и подумал: «Слава тебе Господи, жива!» Стоя у края этой своеобразной эстрады, Франкель хмуро докладывал о цепи поражений и провалов. Его акцент жителя Центральной Европы был еще заметнее.
  — Вчера, двадцать девятого, по местному времени утром резидентура в Праге по телефону-автомату сделала попытку позвонить домой Наблюдателю, — сказал он. — Номер был занят. Проверяющий звонил пять раз в течение двух часов из разных районов города. Все время занято. Он пробовал связаться с Угрем. Номер не в порядке. Все испарились, ни с кем невозможно связаться. В полдень резидентура посылает девушку-связную в столовую, где обычно завтракает дочь Угря. Дочь его — девчонка сообразительная и, возможно, знает, где находится отец. Нашей связной шестнадцать лет, но про таких говорят «мал да удал». Связная слоняется там в течение двух часов, навещая оба зала попеременно и проверяя очередь. Никакой дочки Угря нет. Связная проверяет табель прихода на работу в проходной завода, сказав охранникам, что она ее товарка и соседка по квартире. Вид у нее настолько невинный, что ее допускают к табелю. Дочь Угря в табеле не отмечена и в качестве больной — также. Исчезла.
  Присутствующие взволнованы, и никто ни с кем не разговаривает, каждый говорит лишь с собой. Помещение продолжает наполняться народом. «Сколько людей должно здесь находиться, чтобы можно было считать, что похороны всей нашей агентурной сети прошли достойно?» — подумал Бразерхуд. Еще восемь минут Франкель продолжал свое унылое перечисление.
  — Вчера в семь утра по местному времени резидентура в Гданьске посылает двух местных ребят чинить телеграфный столб возле дома, где живет Актер. Дом его находится в тупике, и другого выхода из него нет. Обычно он каждое утро едет на работу в машине, выходя из дома в 7.20. Но вчера машины его возле дома не было. И на стоянке ее тоже не было. С того места, где они работают, они могут наблюдать за входной дверью Актера. Входная дверь заперта, никто через нее не входит и не выходит. Окна нижнего этажа затянуты шторами, нигде нет света, и свежих следов от машины на подъездной аллее тоже нет. У Актера есть близкий друг-архитектор. Актер любит иногда по дороге на работу выпить с ним чашечку кофе. К числу наших агентов этот архитектор не принадлежит и в списках не значится.
  — Венцель, — уточняет Бразерхуд.
  — Да, Джек, фамилия архитектора Венцель. Один из наших парней звонит господину Венцелю и говорит ему, что заболела мать Актера. «Как я могу связаться с ним, чтобы сообщить ему это неприятное известие?» — спрашивает он господина Венцеля. Тот отвечает: «Попробуйте позвонить в лабораторию. Насколько серьезно заболевание?» Парень говорит, что возможен смертельный исход и что Актер срочно должен выехать к ней. «Передайте ему это, — говорит он. — Сообщите ему, пожалуйста, что Максимилиан просит его быть у одра матери как можно скорее». «Максимилиан» — это условное обозначение краха. Значит, все кончено, сматывайся, спасайся любыми способами, не заботясь о средствах и о том, чтобы соблюсти декорум. Парень этот находчив. Кончив говорить с господином Венцелем, он тут же набирает номер лаборатории, где работает Актер. «Говорит господин Максимилиан, где Актер? Мне он срочно нужен. Скажите ему, что звонил Максимилиан и что дело касается его матери». — «Актер сегодня отсутствует, — отвечают они. — Он вызван на конференцию в Варшаву».
  У Бразерхуда немедленно находится возражение.
  — Никогда они так не ответят, — ворчит он. — Служащие этой лаборатории не распространяются насчет передвижений сотрудников. Лаборатория принадлежит одной организации высочайшей секретности. Кто-то хочет обвести нас вокруг пальца.
  — Конечно, Джек. Я тоже подумал точно так же. Ты разрешишь мне продолжать?
  Двое-трое людей повернули голову, ища в задних рядах Бразерхуда.
  — Когда мы не смогли связаться с Актером, мы дали распоряжение в Варшаву попробовать выйти непосредственно на Вольтера, — продолжал Франкель. И через паузу: — Вольтер болен.
  Бразерхуд издал сердитый смешок:
  — Вольтер? Да он в жизни не болел!
  — В министерстве говорят, что он болен, жена его говорит, что болен, любовница говорит, что болен. Отравился грибами. Болен. Такова официальная версия. И все отвечают одно и то же.
  — Но это же только официальная версия!
  — Что ты хочешь от меня, Джек? Хочешь сказать, что сделал бы на моем месте в то время, как я этого не сделал. Так? Полная темнота, Джек. И все глухо. Как после бомбежки.
  — Ты говорил, что для Актера оставлялись инструкции, — сказал Бразерхуд.
  — Оставлялись и продолжают оставляться. И вчера оставлялись. Деньги и инструкции от нас.
  — И что же?
  — Все на прежнем месте. Деньги и инструкции, в которых он нуждался. Новые документы, карты, все, что положено. Угрю мы сигнализировали визуально — один сигнал позвонить, второй — сматываться. Штора на втором этаже. Лампа на окне первого этажа. Все верно, Джек, не так ли? Совпадает с тем, что было установлено.
  — Совпадает.
  — Отлично. А он не откликается. Не звонит, не пишет, не сматывается.
  В течение пяти минут единственными звуками в комнате были звуки ожидания: еле слышное, как вздох, поскрипывание пружин мягких кресел, щелканье зажигалок, стук спичечных коробков, шорох подошв передвигаемых ног. Кейт бросила взгляд на Бразерхуда, и он доверительно улыбнулся ей в ответ. «Мы думаем о вас, Джек», — произнес Бо, но Бразерхуд ничего не ответил, так как сам думал меньше всего о Бо. Прозвенел звонок. Один из служащих на возвышении сказал: «Угорь, сэр, на связи по расписанию», — и что-то поправил в приборах. Второй связист сделал включение. Никто не захлопал, не вскочил, не выкрикнул: «Значит, живой!»
  — Связист нашел Угря, он говорит, что все готово к передаче, Бо, — дал ненужное пояснение Франкель. За его спиной совершали свои заученные манипуляции связисты, оставаясь глухими ко всему, кроме своих наушников. — Сейчас мы сделаем первое сообщение. Пользуемся магнитофонной лентой, записей от руки не производим. Как и Угорь. Усовершенствованная азбука Морзе. Перематывается в двух направлениях. Перемотка и дешифровка занимает минут пять… Видите? «Готовы к приему Говорите», — это мы передаем ему. Теперь опять говорит Угорь. Следите за красной лампочкой. Вот, она горит — он передает. Кончил.
  — Говорил недолго, верно? — лениво произнес Лоример, ни к кому особо не обращаясь. Лоримеру уже случалось принимать участие в погребении агентурной сети.
  — Сейчас подождем дешифровку, — объяснил аудитории Франкель с несколько наигранной безмятежностью. — Три минуты. Или пять, не больше. Как раз хватит на перекур, правда? Можно расслабиться. Угорь жив и здоров.
  Связисты сменили катушки и наладили свои орудия.
  — Счастье еще, что он жив, — сказала Кейт, и головы нескольких присутствующих резко обернулись к ней: люди удивлены такому проявлению чувств со стороны дамы с Пятого этажа.
  Лента с одной из серых катушек перемоталась на другую.
  Мгновение они слушают беспорядочный писк морзянки. Вдруг писк прекращается.
  — Эй, — тихонько проговорил Лоример.
  — Прокрутите опять, — предложил Бразерхуд.
  — Что случилось? — спросила Кейт.
  Связисты опять перемотали катушки и включили аппарат. Морзянка возобновилась и прекратилась точно на том же месте.
  — Может быть, что-то не в порядке у передающей стороны? — спросил Лоример.
  — Разумеется, — сказал Франкель. — Может быть, у них там что-то с пленкой, может быть, атмосферные помехи. Через минуту он возобновит передачу. Ничего страшного.
  Более рослый из двух парней-связистов стянул с себя наушники.
  — Ничего, если мы сейчас расшифруем, мистер Франкель? — спросил он. — Иной раз, если что-то не в порядке, они предупреждают об этом в сообщении.
  По кивку Франкеля он переместил катушку на другой аппарат в дальнем углу помещения. И тут же раздался стрекот принтера. Найджел и Лоример быстро придвинулись к возвышению связистов. Принтер замолк. Хозяйским жестом Найджел вырвал листок и поднес его Лоримеру, чтобы с ним вместе прочесть сообщение. Но Бразерхуд уже двинулся по проходу. Взобравшись на эстраду, он выхватил сообщение из их рук.
  — Джек, не надо, — еле слышно проговорила Кейт.
  — Что не надо? — вдруг окрысился на нее Бразерхуд. — Не надо заботиться о собственных агентах? Что именно «не надо»?
  — Распорядитесь напечатать еще одну копию, ладно, Франкель? — примирительным тоном сказал Найджел. — Тогда мы сможем все знакомиться с материалами, не толкаясь.
  Бразерхуд держал перед собой листок. Найджел и Лоример, покорно пристроившись по бокам от него, читали сообщение, заглядывая ему через плечо.
  — Обычное сообщение спецслужбы, — объявил Найджел. — Касается перемещения ракет на советской базе в горном районе к северу от Пльзеня. Ссылка на источник — сообщение Мирабо, поступившее десять Дней назад. Мирабо в свою очередь ссылается на своего дружка из рядов советских вооруженных сил, выступающего под кодовым именем Лео, — в прошлом, помнится, он неплохо поработал на нас. Буквально сообщение звучит так: «Источник Талейран подтверждает, что ракетоносители покидают…» Сообщение обрывается на полуслове. Видимо, что-то у них произошло. Если только, как вы говорите, это не атмосферные помехи.
  — Передайте им, — не дослушав его, быстро начал отдавать распоряжения Франкель, обращаясь к рослому связисту. — Передайте следующее: «Звук искажен». Сообщите, пусть перепишут. Сообщите незамедлительно, если не могут передать сейчас, то мы подождем здесь, пока они смогут. Передайте, что мы приказываем сделать перекличку всех агентов сети. У вас есть для этого готовый текст или вам написать?
  — Да передайте им хоть что угодно! — гаркнул вдруг Бразерхуд. — И перестаньте реветь все! Никто не пострадал.
  Засунув руки в карманы плаща, он двинулся по проходу. Найджел и Лоример все еще находились на возвышении. Два хориста, держащие перед собой текст гимна. Браммел стоически на покидал своего места в зале. Кейт не сводила с него взгляда, но во взгляде этом не было и следа стоицизма.
  — Можете предложить им сделать перекличку, или вновь переписать сообщение, или свернуть все свое хозяйство, или броситься в речку и утопиться, — сказал Бразерхуд. — Все это не имеет уже ни малейшего значения.
  — Бедняга, — сказал Найджел, обращаясь к Лоримеру. — Это ведь его ребята. Не выдержал напряжения.
  — Никакие это не «мои ребята», и никогда они не были моими. Можете забрать их себе.
  Бразерхуд огляделся, ища кого-нибудь, кто еще сохранял здравый смысл.
  — Франкель, скажи мне, ради Бога. И ты, Лоример. Когда наша служба ловит агента другой спецслужбы, если в наши дни мы еще не разучились это делать, как мы поступаем? Если агент не хочет выходить из игры, мы запускаем его туда опять. Если такого желания у него нет, мы отправляем его в кутузку. Что изменилось? Не вижу разницы!
  — И следовательно? — спросил Найджел, подыгрывая ему.
  — Если мы опять запускаем его в игру, мы делаем это так быстро и незаметно, как только можем. Почему? Потому что мы хотим, чтобы противник думал, что ничего не изменилось. Мы хотим, чтобы все было шито-крыто. Мы не прячем его автомобиля, не запираем его дом. Мы не допустим, чтобы он, или его дочь, или еще кто-нибудь исчезли, растворились в пространстве. Мы не оставляем невостребованными деньги и инструкции, не выдумываем глупых историй о том, что кто-то отравился грибами. И не оглушаем радистов прямо в середине их сообщения. Это уж дело последнее. За исключением одного случая.
  — Я что-то не понимаю тебя, Джек, старина, — сказал Найджел, которого Бразерхуд намеренно игнорировал. — И по-моему, никто не понимает. Мне кажется, ты очень расстроен, что естественно, и потому говоришь, прости меня, несколько туманно.
  — За исключением какого случая, Джек? — спросил Франкель.
  — Случая, когда мы хотим, чтобы противник считал, будто сеть его нами раскрыта.
  — Но зачем такое может понадобиться, Джек? — с искренним недоумением спросил Франкель. — Объясни нам. Пожалуйста, объясни.
  — А может быть, отложить объяснение до другого раза? — сказал Найджел.
  — Этой чертовой сети никогда и не было. Они купили ее с потрохами еще бог знает когда. Они платили актерам, писали сценарий для них. Они купили Пима и — еще немножко — купили бы меня. И вас всех здесь они тоже купили. Вы только сами еще этого не поняли.
  — Но зачем тогда им вообще было трудиться что-то передавать? — возразил Франкель. — Зачем инсценировать исчезновение агентов?
  — Затем, старина, что они хотели заставить нас думать, будто они нашли Пима, в то время как на самом деле ничего подобного. Это единственное, что они могли нам соврать. Им надо было, чтобы мы протрубили конец охоты и вернулись домой к своему чаю с бутербродами. А разыскивать его они желают сами. Таковы благоприятные новости сегодняшнего часа. Пим все еще в бегах, и им он нужен не меньше нашего.
  Они глядели, как, повернувшись, он шел по проходу к обитой войлоком двери, как отпирал замки. «Бедный старина Джек, — начали они шушукаться, когда зажегся свет. — Вся жизнь насмарку! Потерял всех своих ребят и не может заставить себя посмотреть правде в глаза. Ужасно видеть его в таком состоянии!» Лишь один Франкель, казалось, не испытал облегчения, когда Бразерхуд ушел.
  — Ты уже отдал распоряжение переписать? — спросил Найджел.
  — Сию минуту отдам, — отозвался Франкель.
  — Вот и молодец, — сказал из партера Бо.
  В коридоре Бразерхуд остановился, чтобы закурить сигарету. Дверь открылась и вновь закрылась. Это была Кейт.
  — Не могу больше, — сказала она. — Безумие какое-то!
  — Что до безумия, то вскоре его станет куда больше, — отрезал Бразерхуд, он был все еще сердит. — Это еще цветочки!
  * * *
  Опять наступила ночь, и Мэри за весь день умудрилась не выброситься из окна верхнего этажа и не исписать стены столовой непристойностями. Она сидела на кровати все еще почти трезвая и поглядывала то на книгу, то на телефон. У телефона появился второй провод. Провод этот вел к серой коробке и по виду словно там кончался. «Это уже что-то новенькое, — думала она. — В мое время подобных штучек не было». Щедро плеснув себе в стакан виски, она поставила стакан на стол, чтобы он был в пределах досягаемости. Вот он, черт тебя дери. Хочешь выпить — пей. А не хочешь — пусть стоит, где стоит, пропади он пропадом! Она была одета. Предполагалось, что у нее головная боль, но головная боль была выдуманным предлогом, чтобы вырваться из общества Фергюса и Джорджи, обращавшимися с ней теперь с почтительностью тюремных надзирателей, накануне ее казни через повешение. «Как насчет того, чтобы сразиться в такую увлекательную игру, как „Скрэббл“, Мэри? Вы не настроены? Ну ничего, ничего, конечно, не надо. Этот пастуший пирог — просто вкуснятина, правда, Джорджи? Такой потрясающий пастуший пирог я ел только в детстве у няни. Наверное, все дело в заморозке, правда? Он как бы доходит в заморозке, может такое быть, а?» В одиннадцать вечера, вся кипя от внутреннего негодования, она покинула их, предоставив им заниматься своим вечерним туалетом, а сама пошла к себе, к книге и к присланной вместе с ней сопроводительной записке. Отливная бумага, серебристая кромка — на таких карточках шлют поздравления с годовщиной свадьбы. Бумага на конверте тоже отливная. Гнусного вида херувим трубит в трубу, в левом углу.
  «Дорогая Мэри,
  я так огорчилась, узнав о постигшей М. горестной утрате. Вот раздобыла это по дешевке сегодня утром и прикинула, что, если бы ты переплела ее для меня, как раньше это делала, — в кожу, наклеенную на холст, и с заглавием, написанным золотыми буквами между первой и второй линейкой на корешке? Форзацы, на мой взгляд, выглядят недостаточно старинными, может быть, их вообще вырвать? Грант тоже в отъезде, так что, думаю, я вполне понимаю, каково тебе приходится. Не постараешься ли сделать это побыстрее? Хочу приготовить сюрприз к его приезду И, разумеется, плата, как обычно?
  С любовью, дорогая,
  Би»
  Удерживаясь от того, чтобы схватиться за бутылку виски или воскресить в памяти образ некоего усатого джентльмена, Мэри, мобилизовав все свои профессиональные навыки, обратилась к записке. Почерк не был почерком Би Ледерер. Записка была подделкой и, как было ясно всякому, знакомому с правилами игры, подделкой зловещей. Автор записки отдал щедрую дань особенностям американской каллиграфии, но в готическом очертании некоторых букв чувствовалось немецкое влияние. «Что, если бы ты переплела» вместо «не переплетешь ли». Какой американец так напишет? И орфография, совершенно несвойственная Би: даже слова «постигшей» и «горестной» написаны верно. Да Би в жизни так грамотно не написала бы! Она, которая вечно делает ошибки! Письма на такой же бумаге, которые она писала Мэри в Грецию, изобиловали перлами, вроде «монупулировать» и «утвирждение». Что же до «кожи, наклеенной на холст», то Мэри переплела для Би уже три книги, и Би ни разу еще не вдавалась в технические детали, ограничиваясь лишь пожеланием, «чтобы книжка хорошо смотрелась у Гранта на полке, ну как в ваших старинных английских библиотеках бывает». «Кожа, наклеенная на холст», заглавие «между первой и второй линейкой» — все это идет не от Би, а от составителя записки. А предположение, что «форзацы выглядят недостаточно старинными»? Да Би просто движется вперед семимильными шагами — ведь всего месяц назад она расспрашивала Мэри, где та достает «такую хорошенькую пленочку», чтобы наклеивать на обратную сторону обложки.
  Подделка настолько очевидна, заключила Мэри, и так мало похожа на Би, что очевидность этого кажется почти преднамеренной — то есть подделка выполнена достаточно хорошо, чтобы обмануть дурака Фергюса, сразу заинтересовавшегося ею, когда ее доставили, и достаточно плохо для того, чтобы послужить сигналом Мэри искать в ней другой, скрытый смысл.
  Например, тот смысл, что ее о чем-то предупреждают.
  Она заподозрила это с самого первого момента, Когда открыла дверь посыльному, в то время как идиот Фергюс юркнул в чулан с этим своим устрашающих размеров револьвером — на случай, если посыльный окажется переодетым русским шпионом, — предположение, по здравом размышлении, не такое уж безосновательное, так как Би в жизни своей не пользовалась услугами посыльных. Би сама завезла бы книжку, бросив ее в почтовый ящик, когда отвозила бы Бекки в школу. Или перехватила бы Мэри в дамском клубе во вторник, предоставив ей потом тащить книгу домой самостоятельно.
  — Можно прочесть записку, Мэри? — спросил Фергюс. — Формальность, конечно, но вы ведь знаете, какие формалисты они все там в Лондоне. Би… Так, значит, это от миссис Ледерер, жены американского джентльмена?
  — Да, это от нее, — подтвердила Мэри. Что ж, на мой взгляд, элегантная книжка. И к тому же по-английски. Вид у нее вполне антикварный.
  Опытными пальцами он перелистывал книгу, на секунду задерживаясь на карандашных пометках проглядывая на просвет кое-какие страницы.
  — Это тысяча шестьсот девяносто восьмой год, — сказала Мэри, указывая на римские цифры.
  — Боже мой, вы и в этой белиберде разбираетесь!
  — А теперь можно я заберу ее обратно?
  Дедушкины часы в прихожей пробили двенадцать. Фергюс и Джорджи сейчас уже, без сомнения, блаженно покоятся в объятиях друг друга. В бесконечные дни своего заточения Мэри наблюдала, как развивается их роман. Сегодня вечером, когда Джорджи спустилась вниз к обеденному столу, по ее сияюще счастливому виду было совершенно ясно, что ее недавно трахали. Через год они образуют еще одну парочку в каком-нибудь подсобном отделе, где, по традиции, властвуют нижние чины — в группах наблюдения, или там, где устанавливают микрофоны, в хозяйственном отделе или отделе перлюстрации. Еще через год, когда, подтасовав сведения о сверхурочных и средствах на бензин, они докажут Фирме, что их дальнейшее проживание за городом нерентабельно, они получат кредит на дом в Ист-Шин, заведут двоих детей, станут достойными претендентами на получение образования для детей за счет Фирмы. «Я начинаю ревновать, как сучка, — подумала Мэри без всякого раскаяния. — Потому что сейчас не имела бы ничего против сама провести часок с Фергюсом». Подняв телефонную трубку, она секунду выждала.
  — Куда вы звоните, Мэри? — без промедления отозвался голос Фергюса.
  Как бы ни был Фергюс увлечен сейчас любовью, он начеку и готов пресечь любые нежелательные телефонные контакты Мэри.
  — Мне одиноко, — ответила Мэри. — Я хочу поболтать с Би Ледерер. Имеете возражения?
  — Магнус все еще в Лондоне, Мэри. Задерживается.
  — Я знаю, где он. И знаю эту басню. К тому же я уже достаточно взрослая.
  — Все это время он регулярно звонил вам по телефону, вы с ним достаточно общались, а через день-два он приедет. Главное управление перехватило его и задержало для инструктирования. Вот и все, что произошло.
  — Все в порядке, Фергюс. Я отлично себя чувствую.
  — А обычно вы звоните ей так поздно?
  — Если оба — и Грант, и Магнус — в отъезде, звоню.
  Мэри услышала щелчок, после чего в трубке появился сигнал набора. Она набрала номер и тут же вслед за этим услыхала стоны Би. Опять у нее это дело, жаловалась Би, и такие боли, так ее выворачивает, прямо черт-те что! Зимой ее всегда так прихватывает, особенно когда Грант в отъезде и приходится поститься. Хихикание.
  — Черт побери, Мэри, я и вправду не могу без этого жить. Можешь считать меня последней сукой!
  — Я получила чудесное длинное письмо от Тома, — сказала Мэри.
  Ложь. Письмо она действительно получила, письмо длинное, но отнюдь не чудесное. В письме содержался подробный рассказ о том, как здорово он проводил с дядей Джеком прошлое воскресенье, и рассказ этот заставил Мэри похолодеть.
  Би поведала ей, что Бекки обожает Тома.
  Прямо-таки до неприличия. Можешь, представить себе, каково будет этим детишкам однажды очнуться от грез и ощутить la différence?[42]
  «Да уж, могу, — подумала Мэри. — Всем существом они возненавидят друг друга». Она расспросила Би, как та провела день. «Обычная фигня и мельтешня», — отвечала Би. Должна была встретиться с Кейти Крейн из Кангадского посольства для обычной партии в сквош, но из-за недомогания Би они превратили это в кофепитие. Потом салат в клубе.
  — Господи, когда кто-нибудь научит этих паршивых австрияков готовить приличный салат? А завтра днем в посольстве благотворительная лотерея — в пользу контрас Никарагуа. Господи, кому нужны эти контрас?
  — Тебе лучше выйти, проветриться и, может быть, чего-нибудь купить себе. Платье, старинную безделушку или что другое.
  — Слушай, да я же шевельнуться не могу! Знаешь, что сделал этот недоносок? По пути в аэропорт перевернул «ауди»! Меня лишили машины, лишили нормальной половой жизни!
  — Я лучше положу трубку, — сказала Мэри. — У меня предчувствие, что Магнус может, как обычно, позвонить поздно ночью, и, если будет занято, скандала не избежать.
  — Да, а как он это воспринял? — рассеянно осведомилась Би. — На грани слез все время или успокоился? Некоторые мужики, по-моему, по отношению к отцам втайне только и испытывают, что желание их кастрировать. Послушала бы ты иной раз Гранта!
  — Смогу ответить на твой вопрос, лишь когда он вернется, — сказала Мэри. — До отъезда он со мной и словом не успел перемолвиться.
  — Очень убит, да? Вот Гранта ничем не прошибешь, мерзавца!
  — Да, поначалу его здорово шарахнуло, — призналась Мэри. — Сейчас, по голосу судя, ему лучше.
  Едва она успела положить трубку, как раздался сигнал внутреннего звонка.
  — Почему вы не упомянули про ту красивую книжку, что она прислала вам, Мэри? — посетовал Фергюс. — Я думал, вы для этого звоните.
  — Я объяснила, почему звоню. Я звонила, потому что мне было одиноко. Би Ледерер только и делает, что шлет мне книги. Для чего, черт возьми, мне упоминать очередную книгу? Для вашего удовольствия?
  — Я не хотел обидеть вас, Мэри.
  — Она ничего не сказала про книгу, так почему должна говорить я? «Уж слишком я взъерепенилась, — подумала она, мысленно осадив себя. — Так можно заронить в его голову вопросы!» — Послушайте, Фергюс. Я устала и раздражена, понимаете? Оставьте меня в покое и займитесь тем, что у вас вдвоем так хорошо получается.
  Она взяла в руки книгу. Ничто другое, ни одна книга в мире не могла бы с такой отчетливостью изобличить отправителя. «De Arte Graphica.[43] Искусство живописи». Автор текста С. А. Френуа. Перевод на английский и предисловие о соотношении слова и образа мистера Драйдена. Она осушила стаканчик виски. Та самая книга. Вне всякого сомнения. Книга, которую Магнус притащил мне в Берлине, когда я еще принадлежала Джеку. Взбежал вприпрыжку по лестнице с этой книгой. Сжимая ее в руке, постучал в обитую железом дверь Особого отдела, служившего нам тогда укрытием. «Эй, Мэри, открой!» Это было еще до того, как мы стали любовниками, до того, как он начал звать меня «Мэбс».
  — Слушай, мне надо, чтобы ты выполнила для меня одну срочную работу. Сможешь поставить здесь в переплете ТСС? Сегодня вечером, сможешь? Такой, чтобы туда мог вместиться один листок шифрограммы?
  Я изобразила недоумение, потому что флирт между нами уже шел полным ходом. Сделала вид, будто слыхала о ТСС только применительно к номерам дипломатических машин, чтобы заставить Магнуса с самым серьезным видом объяснить мне, что ТСС значит Тайник Секретных Сообщений и что Джек Бразерхуд назвал ее в качестве лучшей кандидатуры для подобного рода работы.
  — Мы для передачи сообщений используем книжный магазин, — пояснил Магнус. — Потому что агент наш — любитель антиквариата.
  Разведчики его ранга обычно подробностями намеченной операции так щедро не делились.
  «А я отодрала форзац, — вспоминала она, тихонько ковыряя переплет. — Соскоблила кусочек картона, почти до самой кожи. Другие стали бы снимать кожаный верх, чтобы проникнуть внутрь с лицевой стороны». Только не Мэри. Для Магнуса должно быть все в полном ажуре. На следующий вечер он пригласил ее пообедать вместе. А еще через день они очутились вместе в постели. Наутро я сказала Джеку о том, что произошло, и он повел себя безукоризненно и великодушно и сказал, что нам обоим очень повезло и что он ретируется, предоставляя нас друг другу, если я так хочу. Я сказала, что хочу. И была так счастлива, что даже поделилась с Джеком одной забавной деталью — сказала, что свела нас с Магнусом книга «De Arte Graphica. Соотношение слова и образа», что неудивительно, если вспомнить, что я страстная поклонница живописи, а Магнус мечтает написать роман-автобиографию.
  — Куда это вы, Мэри? — сказал Фергюс, возникая перед ней в темном коридоре.
  В руках у нее была книга. Она ткнула ее Фергюсу под нос.
  — Не спится. Хочу немного поработать. А вы возвращайтесь к своей милой даме и оставьте меня в покое!
  Прикрыв дверь подвала, она быстро прошла к своему рабочему столу. Через считанные минуты в дверь впорхнет Джорджи с чашкой хорошо заваренного чая для меня, чтобы удостовериться, не улизнула ли я куда-нибудь или, чего доброго, не перерезала ли себе вены. Наполнив миску теплой водой, Мэри смочила в ней тряпку и принялась усердно отмачивать форзац. Наконец форзац отстал. Обнажился картон. Взяв скальпель, она стала отдирать его верхний слой. Если б это был старинный картон, вот это была бы работа! Старинный картон делали из настоящей пеньки, которая добывалась из такелажа старых кораблей. Пенька была просмоленной и очень плотной. Для того чтобы снять такой слой, потребовался бы не один час. Но тут она могла быть спокойна. Картон был современный, и крошился он, как сухая земля. Она продолжала удалять верхний слой картона, и вдруг в какой-то момент на обратной стороне кожаного переплета, точно в том же месте, где она устраивала тайник для Магнуса, обнажился листок с сообщением. Разница была лишь в том, что тогда сообщение было закодировано цифрами, сейчас же в глаза ей бросились большие буквы: «Дорогая Мэри». Быстро сунув записку в лифчик, она опять принялась за скальпель и стала удалять остатки форзаца, как если бы и впрямь хотела переплести книгу заново — в кожу, о чем и просила Би.
  — Мне просто захотелось посмотреть, как вы это делаете, — объяснила Джорджи, опускаясь рядом с ней на стул. — Мне тоже просто необходимо какое-нибудь хобби. Без этого не удается расслабиться.
  — Бедняжка, — сказала Мэри.
  * * *
  Наступил вечер. Бразерхуд был сердит. На протяжении последних двух дней он чувствовал, как гнев неотвратимо овладевает всем его существом. Вчера, когда он покидал зал заседаний в Сент-Джонс-Вуде, где он лгал, чтобы спасти шкуру Браммела, это чувство впервые дало о себе знать. Гнев, как верный друг, не покидал его во время свидания с Томом и поездки на вокзал в Рединг. «Пим нарушил моральные запреты. Он по собственной воле поставил себя вне закона». Гнев этот достиг белого каления сегодня утром в комнате связистов и разгорался вновь и вновь с каждым бессмысленным совещанием, каждым раздробленным и распадающимся на части часом после него. Бразерхуд слушал, как его аргументы, аргументы профессионала, которого немного жалеют и полностью винят в случившемся, используются против него, и наблюдал, как беззастенчиво, у него на виду, его же собственная, привычная ему апология Пима принимается повсеместно и, подновленная, превращается в официальную политику бездействия.
  — Но, Джек, если все это цепь случайностей, как вы сами говорили, — блеял Браммел, всегда славившийся своим умением превращать белое в черное, — и «если вы пропустите через компьютер любую подобную цепь, вы увидите, что все возможно и ничего невероятного в мире нет». Ради бога, кто это сказал? Я намеренно цитирую вас, Джек. Вы убедили нас тогда, помните? Господи, не думал я, что мне придется когда-нибудь защищать Пима от вас!
  — Я ошибался, — сказал Бразерхуд.
  — Но кто это так решил? Вы сами и решили, по-моему, больше никто. Пускай Пим держит в камине чешский блокнот, — допустил Браммел. — Держит фотокамеру, о которой мы ничего не знали, вместе с оборудованием для изготовления документов или что-то там в этом роде. Боже мой, Джек, да вспомните, чего только вы сами в свое время не таскали домой из оборудования, просто для облегчения работы с агентами! Стержни и камеры, микролинзы и тайники секретных сообщений и бог знает что еще. Хоть лавку открывай! Он должен все это вернуть, согласен. Иначе он ставит себя в положение детектива, поживившегося имуществом осведомителя. Он сует добычу в ящик — или в камин, — прячет от семьи, и в один прекрасный день ее там обнаруживают. Однако это не делает его взломщиком-грабителем! Подобного служителя закона можно упрекнуть лишь в недостатке щепетильности или, в худшем случае, в небрежности.
  — Небрежность ему не свойственна, — сказал Бразерхуд. — Он не любит рисковать.
  — Что ж, вдруг полюбил. У парня был нервный срыв, и он стал сам на себя не похож — прячется, скрывается где-то и шлет оттуда просьбы о помощи, — с терпеливостью праведника продолжал свои рассуждения Браммел, возможно, обращая их какой-нибудь знакомой девушке. — Вскоре мы все это выясним. Но поглядите на этот сценарий, Джек. У него умирает отец. Он человек артистического склада, всегда мечтал написать великий роман, мечтал заниматься живописью, лепить, интересно проводить досуг. Он вступил в критический возраст, он долгое время был под подозрением. Что ж удивляться, что он сорвался? Странно было бы, если б этого не произошло, вот что я скажу, если спросите. Нет, оправдывать я его не оправдываю. И мне интересно, зачем он взял с собой этот самовозгорающийся сейф-кочегарку, хотя вы и уверяете меня, что он так или иначе наизусть знал все его содержимое, поскольку сам составлял все эти документы, поэтому, казалось бы, какая разница! Когда мы его отыщем, я, возможно, на некоторое время отстраню его от работы. Но это еще не основание поднимать шум и публичный скандал. Являться к министру с криком: «Вот, поймали еще одного!» В особенности на глазах у американцев, жертвуя достигнутыми договоренностями. Жертвуя сотрудничеством наших служб, жертвуя нашим личным контактом с Лэнгли — а ведь контакты подчас значат куда больше, чем обычные дипломатические связи. Вы хотите заставить меня рисковать всем этим еще до того, как мы удостоверимся?
  — Бо думает, что тебе надо прекратить действовать в одиночку, — сказал Найджел, когда они уже очутились по ту сторону браммеловской двери, в секретарской. — Боюсь, что и я того же мнения. С этого дня и впредь ты не должен проводить никаких расследований без моей на то санкции. Жди вызова, а на свой страх и риск ничего не начинай. Ясно?
  «Ясно, — думал Бразерхуд, разглядывая дом с противоположной стороны улицы. — Ясно, что все преимущества зрелого возраста, стажа и опыта для меня грозят обернуться нулем». Он попытался вспомнить, кого именно из мифологических героев прокляли, даровав видеть последствия своих дурных советов. Дом стоял в тихом живописном уголке, каким изобилует Челси, в глубине плохо видного через ограду сада. В его благородной ветхости было что-то упадническое, а от облупившейся штукатурки веяло меланхолической апатией. Бразерхуд несколько раз прошелся мимо, изучая верхние окна, прослеживая, не видно ли поблизости церкви. На четвертом этаже было освещено и затянуто шторой мансардное окно. Пока он смотрел, за шторами промелькнула человеческая фигура, промелькнула так быстро и в таком отдалении, что непонятно было, мужчина это или женщина.
  Он в последний раз оглядел улицу. В калитку была вделана медная кнопка звонка. Нажав ее, он выждал, но недолго. Он толкнул калитку, та, скрипнув, отворилась; войдя в сад, он затворил калитку. Сад оказался нетронутым островком английской природы, с трех сторон огороженный стенами. Ничто не возвышалось, не нависало над этим островком, и пространство оставалось открытым.
  Шум от транспорта чудесным образом стихал здесь. Асфальтированные дорожки были скользкими от сырых опавших листьев. «Дом», — повторял он про себя. «Дом» — это Шотландия, Уэльс. «Дом» — это взморье, чердачное окно и церковь неподалеку. «Дом» — это аристократка-мать, бравшая его с собой в красивые дома. Он миновал статую — женщина в плаще, обнажающая каменную грудь навстречу вечернему осеннему свету. «Дом — это концентрические круги фантазий, а если размотать, в центре — истина». Кто это сказал — Пим или он сам? «Дом» — это клятвы нелюбимым женщинам. Входная дверь при его приближении раскрылась. Молодой человек заметил его еще издали. Его куртка покроем своим напоминала мундир. Позади него на фоне темных обоев сверкали позолотой нуждавшиеся в реставрации зеркала и канделябры. «Парнишку его зовут Стегвольд, — докладывал ему старший полицейский инспектор Беллоуз. — Рассказал бы я о нем, да стесняюсь как-то».
  — Сэр Кеннет у себя, сынок? — любезно осведомился Бразерхуд, вытирая ноги о циновку и скидывая плащ.
  — Что сказать ему?
  — Мистер Марлоу, сынок, просит уделить ему десять минут конфиденциального разговора по вопросу, интересующему обоих.
  — Откуда? — спросил молодой человек.
  — Его избирательный округ, сынок, — ответил Бразерхуд, по-прежнему любезно.
  Юноша быстро взбежал по лестнице. Бразерхуд окинул взглядом холл. Странной формы шляпы. Позеленевшая от времени ливрея. Головной убор, точь-в-точь напоминающий каску гвардейца. Фуражка армейского резервиста с гвардейским значком. Синяя китайская ваза с воткнутыми туда рассохшимися теннисными ракетками. Парнишка вновь появился на лестнице и засеменил вниз, придерживаясь рукой за перила, видимо, не в силах одолеть искушение присутствовать при встрече.
  — Он примет вас сейчас, мистер Марлоу, — сообщил молодой человек.
  Вдоль лестницы были развешаны портреты каких-то свирепых мужчин. В столовой стол был накрыт на двоих, но серебра на нем было столько, что хватило бы для целого банкета. На буфете стояли графин и блюда с холодной мясной закуской и сырами нескольких разновидностей. Лишь заметив две грязные тарелки, Бразерхуд понял, что трапеза окончена. В библиотеке пахло плесенью и керосином. Три стены огибала галерея. Половина балюстрады отсутствовала. Керосинка была вдвинута в камин, и перед ней на вешалке сушились носки и кальсоны. Спиною к вешалке стоял Кеннет Сефтон Бойд. На нем была бархатная куртка, рубашка с распахнутым воротом и старые сатиновые шлепанцы с остатками вышитых золотом монограмм. Он был коренаст, с толстой шеей и мешками под глазами. Рот у него был слегка свернут на сторону, будто ему дали кулаком. Артикулировал он половиной рта, в то время как вторая половина оставалась неподвижной.
  — Марлоу?
  — Здравствуйте, сэр, — сказал Бразерхуд.
  — Что вам надо?
  — Поговорить с вами наедине, если это возможно, сэр.
  — Полицейский?
  — Не совсем, сэр. Но что-то вроде этого.
  Он протянул сэру Кеннету визитную карточку. Карточка удостоверяла, что владелец ее занимается сыском и охраняет государственную безопасность. Для подтверждения обращаться в такое-то отделение Скотлэнд-Ярда. Указанным отделением ведал старший инспектор Беллоуз, хорошо знавший все служебные псевдонимы Бразерхуда. Сэр Кеннет равнодушно вернул карточку.
  — Итак, вы шпион.
  — Наверное, можно и так сказать. Шпион.
  — Выпить хотите? Пива? Виски?
  — Виски, если вы так любезны, сэр.
  — Виски, Стегги, — сказал сэр Кеннет. — Принеси ему виски.
  — Лед? Содовая? С чем вы виски пить будете?
  — Водички, если можно.
  — Принеси воды. Кувшин принеси и поставь на стол. Вон туда, возле подноса. Он сам будет себе наливать, а ты можешь уйти. И мне добавь, если уж ты этим занялся.
  — Присаживайтесь, Марлоу.
  — Я думал, мы в «Альбион» собираемся, — от двери произнес Стегги.
  — Сейчас не могу. Надо вот с этим молодцом побеседовать.
  Бразерхуд уселся. Сэр Кеннет сел напротив. Взгляд у него был тусклый и равнодушный. Руки опущены на колени, пальцы на одной трепыхались, как выброшенная на берег рыба. Их разделяла лежавшая на столе доска для игры в триктрак, партия была прервана на половине. «С кем он играл? — думал Бразерхуд. — С кем обедал? С кем проводил время? Чье тепло еще хранит это кресло, в которое я опустился?»
  — Вы удивлены моим появлением, сэр? — сказал Бразерхуд.
  — Меня не так-то легко удивить, старина.
  — Вас уже беспокоили недавно, расспрашивали, задавали разные вопросы — иностранцы, может быть, американцы?
  — Не припоминаю. А в чем дело?
  — Мне говорили, что с нашей стороны группа уже начала расследование. Вот мне интересно, не были ли они уже здесь, опередив меня. Я попытался выяснить это на службе, но все так плохо согласовано, а события развиваются быстро.
  — Какие события?
  — Видите ли, сэр, пропал ваш школьный товарищ мистер Магнус Пим. Расспрашивают всех, кто может знать о его местонахождении. Естественно, и вас в том числе.
  Сэр Кеннет покосился на дверь.
  — Вас что-то беспокоит, сэр? — спросил Бразерхуд.
  Сэр Кеннет поднялся и, подойдя к двери, распахнул ее. Бразерхуд услыхал шорох шагов на лестнице, но кто это, рассмотреть ему не удалось, хотя он и отодвинул торопливо сэра Кеннета от двери.
  — Стегги, отправляйся в «Альбион» пока что один! — крикнул в лестничный пролет сэр Кеннет. — Отправляйся сейчас же, а я потом приеду. Не хочу, чтобы он слышал все это. Меньше поводов для волнения.
  — Зная о нем кое-что, не могу вас в этом упрекнуть. Не возражаете, если я загляну наверх?
  — Возражаю, и даже очень. И попрошу вас без рук. Мне это неприятно. Ордер у вас есть?
  — Нет.
  Сев опять в кресло, сэр Кеннет вытащил из кармана куртки обгорелую спичку и принялся ковырять ногти ее обугленным концом.
  — Добудьте ордер, — посоветовал он. — Добудьте ордер, тогда я, может, и разрешу вам заглянуть. А в противном случае — нет.
  — Он там? — спросил Бразерхуд.
  — Кто?
  — Пим.
  — Не знаю. Не слышу. Вы сказали, Пим?
  Бразерхуд все еще стоял. Он был очень бледен и вынужден был помолчать немного, прежде чем заговорил, чтобы не дрожал голос.
  — Предлагаю вам сделку, — сказал он.
  Сэр Кеннет все еще, казалось, не слышал.
  — Выдайте мне его. Поднимитесь наверх. Или позвоните ему. Сделайте то, о чем вы с ним условились. И выдайте его мне. А в свою очередь я сделаю так, что ваше имя не будет фигурировать в этой истории, и имя Стегги тоже. В противном же случае это станет звучать так: «Баронет и член парламента укрывает у себя находящегося в бегах старого друга». К тому же возникает вероятность того, что вас станут рассматривать как соучастника. Сколько лет Стегги?
  — Достаточно.
  — А сколько лет ему было, когда он поступил к вам?
  — Поинтересуйтесь. Не знаю.
  — Я тоже друг Пима. Среди тех, кто его сейчас ищет, есть люди и похуже. Спросите его, он подтвердит. А я не стану вас впутывать в эту историю. Свяжите меня с ним, и ни вам, ни Стегги ни разу больше не придется слышать мое или его имя.
  — Сдается мне, что вы тут больше ставите на карту, нежели я, — сказал сэр Кеннет, любуясь результатами своего маникюра.
  — Сомневаюсь.
  — Все зависит от того, чем каждый из нас располагает. Нельзя потерять то, чего не имеешь. Как и стремиться к тому, на что тебе наплевать. Или продавать чужое.
  — Вот Пим, очевидно, смог, — сказал Бразерхуд. — Похоже, что он продает государственную тайну.
  Сэр Кеннет по-прежнему любовался ногтями.
  — За деньги?
  — Очень может быть.
  Сэр Кеннет покачал головой.
  — Деньги его не интересовали. А интересовала его только любовь. Не знал, где найти ее. Смешно, ей-богу Из кожи вон лез.
  — Между тем он разъезжает где-то по Англии, имея при себе документы, содержание которых он не имеет права разглашать, а ведь мы с вами, как предполагается, патриотически настроенные англичане.
  — Мало ли кто что делает недозволенного. Тогда-то и возникает потребность в старых друзьях.
  — Он писал о вас сыну. Вам это известно. Сентиментальную чепуху о каком-то перочинном ноже. Вам это что-нибудь говорит?
  — Вообще-то говорит.
  — А кто это Мак?
  — Никогда не слыхал о такой.
  — Может быть, о таком?
  — Интересное предположение, но все равно не слыхал.
  — А об Уэнтворте?
  — Никогда там не бывал. Звучит ужасно. А в чем дело?
  — В Австрии он, по-видимому, закрутил роман с девушкой по имени Сабина. Он вам рассказывал о ней?
  — Что-то не помню. У Пима было много девушек и много романов. Не скажу, что это принесло ему много счастья.
  — Он звонил вам, правда? В понедельник вечером, из автомата.
  С пугающей стремительностью рука сэра Кеннета взметнулась вверх, и он хмыкнул весело, с удовольствием.
  — Пьяный вдрызг, — рявкнул он вдруг. — Лыка не вязал. Не помню его таким упившимся со времен Оксфорда, когда мы вшестером поглотили ящик портвейна, присланный его отцом. Он еще врал что какая-то красотка в Мертоне неизвестно почему сделала ему такой подарок. Но в Мертоне не было тогда никаких красоток. И богатых тоже не было. Мы все были в Тринити.
  * * *
  После полуночи. В одиночестве своей квартирки на Шеперд-Маркет с ее голубями на парапете Бразерхуд налил себе еще водки и добавил в стакан апельсинового сока из пакета. Сбросив пиджак на кровать, он поставил на письменный стол перед собой карманный магнитофончик. Он слушал и делал записи.
  «…как правило, в Уилтшир во время сессии парламента я езжу не часто, но в воскресенье день рождения моей второй жены и сын наш приехал из школы, поэтому я и решил отправиться, исполнить свой долг, а потом думал задержаться там денек-другой, посмотреть, как там дела в моем избирательном округе…»
  Прокрутить ленту вперед. «В Уилтшире обычно не подхожу к телефону, но по понедельникам вечером она играет в бридж, вот я и решил сам подойти, чтобы не портить ей игру. Было полдвенадцатого, но у Джин этот ее бридж обычно не имеет конца. Мужской голос. „Может быть, ее любовник, — подумал я. — Что за наглость, звонить в такое время!“ — „Алло? Сеф? Это Сеф?“ — „Кто это, черт побери?“ — отвечаю. „Это я, Магнус. У меня отец умер. Я приехал на похороны“. — „Вот бедняга, — думаю. — Смерть старика отца для каждого испытание — не позавидуешь“. Так хорошо? Или еще воды добавить? Долейте сами, если хотите».
  Бразерхуд слышит, как сам он, склонившись над кувшином, рассыпается в благодарностях, слышит, как льется вода.
  «Как Джем?» — спрашивает. Джемайма — это моя сестра. Между ними некогда были шуры-муры, но толком так ничего и не вышло. Выскочила замуж за цветовода. Поразительная штука. Засадил цветами всю обочину дороги на Басингстоун. И фамилию свою написал на табличке. А ей хоть бы хны. Да и видятся-то они не то чтобы очень часто. Непутевая она, наша Джем. Точь-в-точь как я…
  Еще прокрутить.
  «…вдрызг. Непонятно было, смеется он или плачет. „Бедняга, — думаю, — заливает горе вином. И я бы так делал, будь я на его месте“. А потом он вдруг завел разговор о школе. Я ведь что хочу сказать — мы вместе с ним сменили не то две, не то три школы, а потом еще в Оксфорде вместе учились, и каникулы несколько раз случалось вместе проводить, но через сорок лет ни с того ни с сего ночью позвонить в дом, где полно людей, чтобы вспомнить, как вырезал в школьной уборной мои инициалы, а меня за это высекли — это уж слишком! „Ты прости, что я вырезал тогда твои инициалы, Сеф“. Ладно. Вырезал так вырезал. Я никогда и не сомневался, что это был он. И переврал к тому же. Да, переврал. Знаете почему? Этот кретин поставил дефис между С. и Б., а дефис там не ставится. Я сказал старику Гримблу, нашему директору: „Зачем бы я вдруг поставил там дефис? Вы с журналом сверьтесь“. Очередная несправедливость. Не скажу, чтобы я так уж обиделся. В те дни порка была явлением обычным. А потом, я и сам был перед ним виноват. Вечно его дразнил. Папаша его был порядочный прохвост, знаете ли. Чуть мою тетку не погубил. И матери моей строил козни. Хотел с ней переспать, но не так-то она была проста. Придумал какой-то план нового аэропорта в Шотландии. Местные власти он уломал, все, что ему оставалось, это купить землю, получить формальный документ с разрешением, а там — греби денежки. Моему кузену пол-Аргила принадлежит, так я его расспрашивал. Оказалось, полная чушь. Поразительно! Однажды я гостил у него дома. Прямо бордель какой-то в Эскоте. Мерзавцы так и кишат, а Магнус каждого называет „сэр“. Его отец даже в парламент баллотировался. Жаль, не прошел. Была бы мне компания…»
  Еще прокрутить.
  «…слышно, как он монеты бросал. Я спросил, откуда он звонит. „Из Лондона“, — говорит, но вынужден пользоваться автоматом, потому что за ним слежка. „А чьи инициалы ты на этот раз вырезал?“ — спрашиваю. Шутка, но он не понял. Мне жаль было его старика, знаете ли. Но не хотел я, чтобы он куксился. А он любит все драматизировать и всегда любил. Прямо страсть какая-то из всего делать неразрешимую проблему. Ему и египетские пирамиды можно было всучить, если только сказать, что они в аварийном состоянии. „Дай мне свой номер телефона, — говорю. — Я тебе перезвоню“. Не дал, испугался. „Что за бред, — говорю. — Что это, черт возьми, ты городишь такое? Да у меня половина друзей в бегах!“ Он сказал, что впервые пересматривает свою жизнь. Обстоятельный. И всегда был обстоятельным. И опять заговорил об этих вырезанных инициалах. „Я и вправду очень раскаиваюсь в этом, Сеф“ А я ему: „Слушай, старик, я с самого начала знал, что это сделал ты, и не думаю, что нам следует сейчас убиваться из-за наших школьных шалостей. Тебе нужны деньги? Переночевать? Могу предоставить в твое распоряжение флигель в поместье“. — „Я раскаиваюсь, Сеф. Очень раскаиваюсь“. — „Ты лучше скажи, чем я могу помочь тебе, — говорю, — и я все сделаю. Мой номер есть в лондонской телефонной книге, звякни, если понадоблюсь“. А сам подумал: „Черт тебя дери, ты уже двадцать минут меня на проводе держишь“, — и положил трубку. А через полчаса он снова мне звонит. „Алло, Сеф. Это опять я“. На этот раз Джин взбрыкнула. Подумала, что Стегги опять закатывает очередную истерику. „Мне надо поговорить с тобой, Сеф. Выслушай меня“. Что ж, не повесишь же трубку, когда у старого друга такое горе, ведь правда?»
  Бразерхуд услышал, как часы сэра Кеннета пробили двенадцать. Он торопливо делал записи. Концентрические круги фантазий, а если размотать — в центре истина. Вот оно — место, которого он ждал!
  «…сказал, что он на секретной работе. Я не удивился. Кто в наши дни не на секретной работе? Сказал, что работает на одного англичанина. Братхуд какой-то, что ли. Признаться, я не очень внимательно все это слушал. Так вот, он говорит о Братхуде и о каком-то втором. И он сказал, что работает и на того, и на другого. И что они ему как родные, и они для него все. А я ему: „Вот и молодец, держись за них обеими руками, если они для тебя все“. Он сказал, что должен написать эту книгу про них, чтобы все поставить на свои места. Бог его знает что. Он напишет этому Братхуду, напишет второму и уедет туда, где его никто не найдет, чтобы исполнить то, что должен». Бразерхуд услыхал на заднем плане свое собственное неясное бормотание. Он терпеливо втолковывает кому-то что-то.
  «…ну, может быть, я немного что-то перепутал. Может быть, он сказал, что собирается вначале скрыться туда, где его никто не найдет, а этим двум написать уже оттуда. Я не очень внимательно слушал: пьяницы меня утомляют. Я ведь и сам пьяница».
  Новая реплика Бразерхуда. И неясное: «Сказал, что сбежал от него». — «Кто сбежал и от кого?» — «Пим сбежал от этого второго. Не от Братхуда. Второго. Сказал, что он его покалечил как-то, что ли… Пьяный вдрызг, я же говорю…»
  И опять слова Бразерхуда, тут уже более настойчиво выспрашивающего.
  «…имя этого человека?»
  «…не думаю… не думаю, что оно осталось у меня в памяти. Извините. Нет, не помню».
  «А место, где никто не найдет? Где оно расположено?»
  «Не сказал. Это уж его дело».
  Бразерхуд прокручивает ленту дальше. Лавина звуков, когда Сефтон Бойд закуривает сигарету. Пушечный выстрел резко распахиваемой и вновь захлопываемой двери — знак того, что Стегги вернулся в раздражении.
  Бразерхуд и сэр Кеннет на лестничной площадке.
  «В чем дело, старина?» — очень громко произносит сэр Кеннет.
  «Я спросил вас, где, вы думаете, он может находиться?» — говорит Бразерхуд.
  «Наверху, старина. Вы же сами сказали — наверху. — Перед мысленным взором Бразерхуда встает одутловатое лицо сэра Кеннета, близко придвинутое к его лицу, кривая ухмылка. — Позаботьтесь об ордере. Тогда, может быть, я и разрешу вам взглянуть. А может — не разрешу. Не знаю еще. Надо поразмыслить».
  Бразерхуд услышал, как загромыхали его шаги вниз по лестнице. Услышал, как он вышел в холл и как к шагам его присоединилась более легкая поступить Стегги. Услышал язвительное «спокойной ночи» Стегги и грохот отодвигаемых засовов, когда Стегги отпирал ему дверь. И последовавший затем сдавленный крик, когда Бразерхуд, зажав ему рот одной рукой и оглушив ударом по затылку другой, выволок его из дома. Потом удар — голова Стегги стукнулась о резную колонну изящного крыльца, и собственный его голос — в самое ухо Стегги:
  «Что, уже припирали тебя так к стенке когда-нибудь,?»
  В ответ хныканье.
  «Кто еще живет в этом доме, сынок?»
  «Никто».
  «А кто ходил по второму этажу сегодня вечером взад-вперед, так, что из окна было видно?»
  «Я».
  «Зачем?»
  «Там моя комната».
  «А я думал, что вы вдвоем, как молодожены, размещаетесь в одной комнате».
  «Но комната-то у меня быть должна, правда? Мне ведь тоже, как и ему, иной раз хочется побыть одному».
  «И больше в доме совсем никого нет?»
  «Совсем никого».
  «И всю эту неделю не было?»
  «Всю неделю не было. Я же сказал! Эй, подожди!»
  «Что случилось?» — Бразерхуд говорит это уже издали, направляясь к воротам.
  «У меня ключа нет. Как я попаду обратно в дом?»
  И громыхание калитки.
  * * *
  Он позвонил Кейт. Никто не ответил.
  Позвонил жене. Никто не ответил.
  Позвонил на Пэддингтонский вокзал и выписал остановки и время прибытия на каждую из них поезда со спальными вагонами, следующего от Пэддингтонского вокзала на Пензанс через Рединг.
  Промучившись с час в попытках уснуть, он вернулся к письменному столу, вытащил из ящика и придвинул к себе папку с делами, имеющими отношение к Лэнгли, и в который раз внимательно вгляделся в изможденные черты герра Петца-Хампеля-Заворски, предполагаемого куратора Пима, не так давно встречавшегося с ним на Корфу, — подлинная фамилия неизвестна, согласно неточным сведениям, участник чешской археологической экспедиции в Египет в 1961 (Петц), согласно неточным сведениям, служащий чехословацкой военной миссии в Восточном Берлине (Хампель)… рост метр восемьдесят, сутул, слегка припадает на левую ногу.
  «Он говорил о Братхуде и о каком-то втором, — так сказал Сефтон Бойд. — Они ему как родные. Пим сбежал от него».
  «Он ваших рук дело, Джек, — услышал он слова Белинды. — Он поступал так, как вы ему велели».
  Он все рассматривал фотографию. Опущенные уголки глаз. Обвислые усы. Глаза хитро поблескивают. Скрытая славянская ухмылка. Кто ты такой, черт побери? Почему лицо твое кажется мне знакомым, хотя я ни разу в жизни не видел тебя?
  * * *
  Грант Ледерер чувствовал себя крайне польщенным, он был очень и очень доволен. Нет, справедливость существует на свете! Он уверял себя в полной закономерности своего триумфа. Мои начальники достойны своего высокого положения. Служба, которой я отдал все, испытывала меня на все лады и признала достойным. Секретный отдел на шестом этаже Американского посольства, расположенного на Гровенор-сквер, все наполнялся и наполнялся людьми, о существовании которых он и не подозревал. В лондонской резидентуре они занимались самой различной работой, но, возникая сейчас перед ним, все они казались в чем-то схожими. «Какие рослые, видные американцы, — подумал он. — В наши дни знают, каких подбирать на секретную службу!» Не успели все рассесться по местам, как Векслер начал говорить.
  — Пора подвести итоги, — хмуро заявил он, как только заперли двери. — Разрешите представить вам всем Гэри. Гэри руководит РЮЕ. Прибыл сюда, чтобы доложить о значительных достижениях в деле Пима и обсудить стратегию.
  РЮЕ, как недавно стало известно Ледереру, это сокращенное наименование Разведывательного управления Южной Европы.
  Гэри казался типичным жителем Кентукки — долговязым, худощавым, забавным. Ледерер расположился к нему с первой же встречи. Под рукой у него сидел помощник с ворохом бумаг, но Гэри не заглядывал в бумаги.
  — Целью нашей операции, — без обиняков объявил он, — был Петц-Хампель-Заворски, отныне посвященными именуемый ПХЗ. Наша группа вышла на него во вторник в 12.10, когда он появился у дверей чехо-словацкого посольства в Вене.
  Ледерер восхищенно слушал, как Гэри скрупулезно описывает весь день ПХЗ. Где ПХЗ пил кофе. Где он пописал. Книжные магазины, где рылся ПХЗ. С кем он обедал. Где. Что ел на обед. Легкую хромоту ПХЗ. Его улыбчивость. Его обаяние, в особенности распространяющееся на женщин. Его сигары, как он зажигает их, где покупал. Его общительность и, очевидно, полное неведение того, что за ним следит целый отряд из восемнадцати человек. Оба раза, когда «намеренно или же нет» ПХЗ находился в непосредственной близости от миссис Мэри Пим. В одном случае, сказал Гэри, установлен факт обмена взглядами. Во втором наблюдение было затруднено, так как миссис Пим, видимо, сопровождала английская пара. И вот она наконец, высшая на сегодняшний день точка операции и кульминационный момент удачнейшей женитьбы Ледерера и его ослепительной карьеры, когда в восемь часов утра по местному времени трое из команды Гэри засели на задних скамьях Венской англиканской церкви, в то время как еще двенадцать человек из этой же команды расположились вокруг церкви — готовые тут же сняться с места, так как церковь — это территория посольства и на зевак там смотрят косо — а ПХЗ и Мэри Пим сели по бокам прохода. И тут настал черед Ледерера. Гэри бросил на него ожидающий взгляд.
  — Грант, наверное, лучше об этом расскажете вы. Вам лучше известны все тонкости, — с милой грубоватостью буркнул он.
  Головы за столом завертелись, выражая любопытство, и Ледерер ощутил, как теплые волны всеобщего интереса вздымают его на новую высоту. Не отнекиваясь, он начал говорить. Со всей скромностью.
  — Я только хочу сказать, черт побери, что вижу в этом не свою заслугу, а заслугу Би. Би это миссис Ледерер, — пояснил он, обратившись к пожилому мужчине напротив, с опозданием поняв, что это Карвер, глава лондонской резидентуры, никогда не числившийся среди поклонников Ледерера. — Она пресвитерианка, и родители ее также были пресвитерианами. Но в последнее время миссис Ледерер сумела примирить свои духовные воззрения с принципами англиканства и стала регулярно посещать Венскую англиканскую церковь, в обиходе называемую церковью английской. Строго говоря — чересчур уж роскошную. Верно, Гэри? Все эти ангелы, херувимы. Больше смахивает на будуар, с претензией показать набожность владелицы, чем на обыкновенную церковь. Знаете, Мик, если в докладе, направляемом в Лэнгли, должно фигурировать чье-то имя, мне кажется справедливым будет упомянуть Би, — добавил он, все еще медля начать само объяснение.
  Продолжение заняло не так много времени. В проход, как выяснилось, в конце концов удалось прошмыгнуть не участникам группы наблюдения, а Би. Скользнув туда, она встала в очередь за святым причастием позади ПХЗ, стоявшим непосредственно за Мэри. И это она с расстояния, может быть, шагов в пять или шесть видела, как ПХЗ склонился к Мэри и стал шептать ей что-то на ухо, а Мэри сначала слегка запрокинула голову, чтобы лучше слышать, а потом, как ни в чем не бывало, пошла принять таинство.
  — Я это к тому, что, строго говоря, это моя жена, помогавшая мне на протяжении всей долгой операции, зафиксировала факт словесного контакта. — Он восхищенно покачал головой. — И опять же именно Би сразу же, едва кончилась служба, позвонила мне прямо сюда в посольство, описала эту потрясающую встречу, называя участников кодовыми именами, о которых мы договорились с ней в предвидении подобных инцидентов. Я это к тому, что Би даже понятия не имела о том, что в церкви ведется наблюдение. Она пошла туда просто вслед за Мэри и, в частности, по этой именно причине. И все же, действуя в одиночку, она опередила РЮЕ часов на шесть, не меньше, Гарри, и, — добавил он чуть задыхаясь и ища глазами Векслера, так как собирался добавить завершающий штрих к своему повествованию, — единственное, о чем я сожалею, это то, что миссис Ледерер не умеет читать по губам.
  Ледерер не ждал аплодисментов. В сообществе, к которому он принадлежал, это не было принято. Напряженную тишину, последовавшую затем, он счел более уместной реакцией.
  Первым тишину эту нарушил Артелли.
  — Сюда, в посольство, — повторил он скорее в качестве утверждения, нежели вопроса.
  — Простите? — произнес Ледерер.
  — Ваша жена позвонила вам сюда в посольство? Из Вены позвонила? Сразу же после происшествия в церкви? По простому телефону из вашей квартиры?
  — Да, и я немедленно передал ее сообщение наверх, мистеру Векслеру. Уже в 9 часов утра оно лежало перед ним на столе.
  — В 9.30, — сказал Векслер.
  — А какие же именно кодовые имена, о которых вы договорились дома, она употребила, скажите, пожалуйста? — осведомился Артелли, тут же приготовившись записывать.
  Ледерер был счастлив дать пояснения.
  — Честно говоря, мы взяли для этого имена теток и дядей Би. Мы давно говорили о некотором сходстве психологического типа Мэри Пим и Эдн, тетки Би. Отсюда пошло и кодовое наименование: «Знаешь, чем занималась тетя Эдн сегодня в церкви?» Би очень находчива.
  — Спасибо, — проговорил Артелли.
  Следующим подал голос Карвер, и вопрос его прозвучал не слишком дружелюбно.
  — Вы хотите сказать, Грант, что ваша жена в курсе операции? Я полагал, что происшествие с Пимом, естественно, совершенно не касается жен. Гарри, разве мы не договорились об этом заблаговременно?
  — Жен оно, конечно же, не касается, — с важностью согласился Ледерер. — Но, коль скоро миссис Ледерер столь успешно действовала заодно со мной, было бы иллюзией предполагать, что она может быть не в курсе тех подозрений, что вызывает у нас семейство Пимов, Магнус во всяком случае. И я могу добавить, именно Би всегда доказывала, что нам предстоит когда-нибудь раскрыть глубокую подспудную роль Мэри во всех этих событиях. Мэри по натуре своей актриса.
  И опять Карвер:
  — А насчет ПХЗ миссис Ледерер также осведомлена? Он лишь недавно включен в список действующих лиц, Грант. Он может оказаться крупной добычей. Она и тут в курсе?
  Как бы ни старался Ледерер удержаться и это предотвратить, но кровь так и прилила к его щекам, а голос зазвенел.
  — Миссис Ледерер имела интуитивные подозрения относительно встречи и действовала на основе этого. Если вы собираетесь спросить с нее за это, так спросите сначала с меня, хорошо?
  Тут опять заговорил Артелли с этой своей проклятой французской растяжкой:
  — А для ПХЗ какое у вас домашнее кодовое обозначение?
  — Дядя Бобби, — отрезал Ледерер.
  — Но «Бобби» это уже никакая не интуиция, Грант, — возразил Карвер. — «Бобби» обозначает точную договоренность. А как вы могли договориться с ней насчет «Бобби» без того, чтобы не рассказать ей все о Петце-Хампеле-Заворски?
  Но Векслер уже завершал встречу.
  — Ладно, ладно! — расстроенно проворчал он. — Мы с этим потом разберемся. А пока что мы делаем? РЮЕ раскалывается на группы и осуществляет наблюдение за обоими, ПХЗ и Мэри. Так, Гэри? Следуя за ними повсюду.
  — Я прошу свежего пополнения, и незамедлительно, — сказал Гэри. — Чтобы завтра к этому часу я мог сформировать две полные группы.
  — Следующий вопрос. Что, черт побери, мы скажем англичанам? И когда и каким образом мы это сделаем? — сказал Векслер.
  — Похоже, что мы и так уже все им сказали, — заявил Артелли, лениво покосившись на Ледерера. — При том условии, что англичане продолжают прослушивать наши посольские телефоны, в чем я, признаться, совершенно не сомневаюсь.
  * * *
  Справедливость, конечно, существует, но, как выяснил еще до следующего утра Грант Ледерер, и она может ошибаться. Здоровье его, как это внезапно стало известно в его отсутствие, значительно ухудшилось, в связи с чем его пребывание в Вене сочли далее нецелесообразным. Его жена не только не удостоилась похвалы и поощрения, о которых мечтал Ледерер, — ей было отдано распоряжение немедленно сопровождать его обратно в Лэнгли, штат Виргиния.
  «Ледерер перевозбужден и слишком суетлив, — написал в своем заключении один из специалистов, входящих в постоянно расширяющий штат психоаналитиков Управления. — На него вредно действует атмосфера взвинченности».
  Рекомендованную ему спокойную жизнь Ледерер вскоре обрел в статистике, отчего чуть не лишился рассудка.
  13
  Зеленый железный шкаф стоял посреди комнаты Пима, точно брошенное орудие, некогда являвшееся гордостью полка. Хромированное покрытие облезло с ручек; от удара тяжелым сапогом или от падения один угол шкафа сломался, и под него была подсунута подпорка, так что от любого прикосновения он начинал трястись и шататься. В отбитых частях появилась, подобно язвам, ржавчина — она распространилась на болты, поползла под краской, и та вздулась мерзкими пузырями. Пим обошел шкаф вокруг со страхом и ненавистью первобытного человека. Шкаф прибыл с Небес. Он должен и вернуться туда. «Надо было мне отправить его вместе с хозяином в печь, чтобы он, как намеревался, показал шкаф своему Творцу». Четыре ящика, плотно набитых наивностью, — Евангелие от святого Рика. «Ты — мой. С тобою кончено. Архив перешел ко мне. Я могу доказать это, ибо ключ от него висит у меня на цепочке».
  Пим толкнул шкаф и услышал шлепок внутри. Папки покорно переместились по его команде.
  * * *
  Мне бы следовало описать тебе, Том, ведьм, собравшихся на его пути. Полная луна должна была бы казаться красной, а сова должна бы ухать, как положено сове, производя те неестественные звуки, какие предшествуют подлому убийству. Но Пим глух и слеп ко всему этому. Он — младший лейтенант Магнус Пим, едущий по оккупированной Австрии в собственном поезде в тот самый пограничный городок, где в давние времена, в менее зрелую эпоху существования иного Пима, фиктивный горшок с золотом Е. Вебер якобы ожидал мистера Лапади, который должен был забрать его. Пим — римский завоеватель, направляющийся к месту своего первого назначения. Он прошел обжиг против человеческих слабостей и собственной судьбы, что можно заключить из того, как, насупясь, он с воинским воздержанием поглядывал на обнаженные груди крестьянок из варварских племен, собиравших урожай пшеницы на залитых солнцем полях. Его подготовка прошла столь же легко, как воскресный день в Англии, хотя Пим и не искал легкости. Присущие англичанам качества — хорошие манеры и плохое образование — никогда еще не служили ему лучшей службы. Даже сомнительные политические контакты в Оксфорде обернулись для него благом.
  — Если понги спросят, принадлежишь ли ты сейчас или принадлежал ли когда-либо к клану, смотри им прямо в глаза и отвечай «никогда», — советовал ему последний из «архангелов» за лэнчем возле плавательного бассейна в «Лэнсдаун», где они сидели, разглядывая девственные тела обитательниц пригорода, извивавшихся в продезинфицированной воде.
  — Понги? — переспросил заинтригованный Пим.
  — Солдатня, старина. Из военного ведомства. Чистое дерево отсюда и выше. Фирма устраивает тебе полный допуск. Так что скажи им — пусть знают свой шесток и не суют носа в чужие дела.
  — Огромное спасибо, — сказал Пим.
  В тот же вечер Пим предстал перед Очень Высокопоставленным Господином из Службы в скромном, ничем не примечательном кабинете неподалеку от последней Рейхсканцелярии Рика. Это не полковник ли Гонт, который первым имел с ним беседу? Нет, этот человек выше, сказали Пиму. Не спрашивай.
  — Мы хотим поблагодарить вас, — сказал Высокопоставленный Господин.
  — Я с удовольствием этим занимался, — сказал Пим.
  — Грязная это работа — общаться с такого рода людьми. Но кто-то должен ее делать.
  — О, не так уж это и скверно, сэр.
  — Вот что. Мы вписываем ваше имя в наши книги. Обещать вам ничего не могу — у нас нынче есть совет по отбору. Кроме того, вы работаете на тех, что находятся по ту сторону парка, а у нас есть правило: не удить рыбу в чужом пруду. Так или иначе, если вы когда-нибудь решите, что защищать свою родину дома вам больше по душе, чем разыгрывать из себя Мату Хари за границей, — дайте нам знать.
  — Хорошо, сэр. Благодарю вас, — сказал Пим.
  Очень Высокопоставленный Господин был сухой, бурый и неприметный, как его конверты. Он размахивал руками, точно сельский стряпчий, каковым и являлся до того, как его призвали к Великим Деяниям. Перегнувшись через стол, он изобразил недоуменную улыбку.
  — Можете мне не говорить, если не хотите. Как вы все-таки снюхались с этой публикой?
  — С коммунистами?
  — Нет, нет, нет. Как вы попали в нашу родственную организацию.
  — В Берне, сэр. Я там учился.
  — Значит, в Швейцарии, — сказал Великий Человек, мысленно сверяясь с картой.
  — Да, сэр.
  — Мы с женой катались однажды на лыжах недалеко от Берна. В маленьком местечке под названием Мюррен. Заправляют там англичане, так что машин там нет. Нам это даже понравилось. Чем же вы для них занимались?
  — Да, в общем, почти тем же, что и для вас. Только это было немного поопаснее.
  — В каком смысле?
  — Там ты никак не защищен. Там, пожалуй, противостояние идет один на один.
  — А мне это местечко казалось таким мирным. Ну, удачи вам, Пим. Поосторожнее с этими парнями. Они народ неплохой, но скользкий. Мы тоже народ неплохой, но у нас еще осталось некоторое представление о чести. В этом вся разница.
  — Блестящий человек, — сказал Пим тому, кто привел его. — Держится так, будто самый обыкновенный малый, а видит тебя насквозь.
  Восторженное настроение продолжало у него держаться, когда он через два-три дня явился с чемоданом в руке в караульную полка, где ему предстояло пройти военную подготовку и где он в течение двух месяцев пригоршнями получал награды, обеспеченные ему воспитанием. Если уэльские шахтеры и головорезы из Глазго беззастенчиво плакали по мамам, удирали в самоволку и отправлялись затем в места наказания, то Пим спал крепким сном и ни по кому не плакал. Задолго до того, как побудка вытаскивала из постели его товарищей, которые вставали, закуривая и переругиваясь, у него были уже начищены сапоги, пряжка ремня, кокарда на кепи, застлана постель, убрана тумбочка, и он готов был — если ему бы приказали — принять холодный душ, снова одеться и вместе с мистером Уиллоу прочесть распорядок дня перед омерзительным завтраком. Он отличался и на плацу, и на футбольном поле. Он не боялся, когда на него кричали, и не требовал логики от властей предержащих.
  — Где пулеметчик Пим? — рявкнул однажды полковник посреди лекции о битве под Корунной и рассерженным взглядом обвел присутствующих, словно кто-то другой задал вопрос.
  Все сержанты в тренировочном зале прокричали фамилию Пима, пока он не поднялся со скамьи.
  — Ты — Пим?
  — Сэр!
  — Явиться ко мне после лекции.
  — Сэр!
  Командный пункт роты находился на другом краю плаца. Пим промаршировал туда и отдал честь. Адъютант полковника вышел из комнаты.
  — Вольно, Пим. Садись.
  Полковник говорил, тщательно подбирая слова со свойственным для военных недоверием к ним. У него висячие, медового цвета усы и прозрачные глаза бесконечно глупого человека.
  — Некоторые люди дали мне понять, что, если ты получишь звание, тебе следует пройти некий курс в некоем заведении, Пим.
  — Да, сэр.
  — А посему я должен представить личное заключение о тебе.
  — Да, сэр.
  — Что я и сделаю. Заключение будет, вообще говоря, благоприятным.
  — Благодарю, сэр.
  — Ты малый шустрый. Ты не циник. Ты не испорчен, Пим, роскошью мирного времени. Такой, как ты, нужен нашей стране.
  — Благодарю, сэр.
  — Пим.
  — Да, сэр.
  — Если этим людям, с которыми ты связан, понадобится еще вполне крепкий полковник в отставке, обладающий в определенной степени je me sais quoi,[44] надеюсь, ты вспомнишь обо мне. Я говорю немного по-французски. Я прилично езжу верхом. Я знаю толк в винах. Скажи им это.
  — Скажу, сэр. Благодарю, сэр.
  Обладая не слишком хорошей памятью, полковник имел обыкновение возвращаться к уже сказанному, словно разговора об этом и не было.
  — Пим.
  — Да, сэр.
  — Выбери подходящий момент. Не спеши. Они этого не любят. Действуй тонко. Это приказ.
  — Хорошо, сэр.
  — Ты ведь знаешь мою фамилию?
  — Да, сэр.
  — Произнеси ее по буквам.
  Пим произнес.
  — Я поменяю ее, если они захотят. Пусть только дадут мне знать. Я слышал, ты записался в первый поток, Пим.
  — Да, сэр.
  — Продолжай так держать.
  Вечерами Пим, вечно готовый услужить, сидел рядом с одинокими мужчинами и диктовал им любовные письма к девушкам. Если же они физически неспособны были совершить такой подвиг и сами написать письмо, он выступал в роли их личного секретаря, вставляя в текст сугубо личные ласковые словечки. Порой, воспламененный собственной риторикой, он распевал соловьем по собственному наитию, в лирическом стиле Бландена или Сассуна.[45]
  «Дражайшая Белинда.
  Я просто не в состоянии рассказать тебе, сколько забавных и просто по-человечески добрых людей можно встретить среди трудяг, когда ты занят с ними одним делом. Вчера — в великом волнении — мы отправились со своими двадцатипятифунтовками на Н-ское удаленное стрельбище. Выехали мы до зари и прибыли на место лишь к одиннадцати. Откидные сиденья полуторатонки, видно, так сконструированы, чтобы перебить тебе хребет в нескольких местах. Никаких подушек у нас не было, а вместо еды приходилось грызть что-то похожее на железо. Однако ребята всю дорогу насвистывали и пели, великолепно себя вели и лишь весело ворчали по дороге назад. Я почитал за честь быть среди них и серьезно подумываю о том, чтобы отказаться от звания».
  Однако, когда подоспело звание, Пим без особого сопротивления принял его, о чем свидетельствуют эротические бугорки из шнура цвета хаки на зеленой ткани каждого плеча его походной формы, чье существование он потихоньку проверяет всякий раз, как поезд ныряет в очередной тоннель. Голые груди крестьянской девчонки он впервые видит лишь после своего посвящения. Каждая новая долина преподносит его недовольному взору свои сокровища, и он редко бывает разочарован.
  — Для начала пошлем тебя в Вену, — сказал его командир в учебной части разведки. — Дадим тебе шанс ознакомиться на месте, прежде чем выпускать на оперативный простор.
  — Это идеально, сэр, — сказал Пим.
  * * *
  В те дни Австрия была совсем другой страной, нежели та, которую мы полюбили, Том, и Вена была таким же разделенным городом, как Берлин, или такой же раздвоенной, как твой отец. Два-три года спустя, к немалому всеобщему изумлению, дипломаты решили не устраивать спектакля на обочине, коль скоро существует Германия, по поводу которой можно ругаться сколько угодно, и оккупационные державы, подписав договор, отозвали своих представителей, тем самым записав на счет британского министерства иностранных дел единственное позитивное достижение на моей памяти. Но во времена Пима спектакль на обочине шел с большим шумом. Американцы обосновались в Зальцбурге и Линце, французы — в Инсбруке, англичане — в Граце и Клагенфурте, и у каждого был кусок Вены, с которым он мог играть, — город находился под совместным четырехсторонним контролем. На Рождество русские дарили нам кадушки с икрой, а мы дарили русским сливовый пирог, и, когда туда приехал Пим, все еще рассказывали анекдот, как однажды перед ужином солдатам подали икру на закуску и капрал из Аргайла пожаловался дежурному офицеру, что джем пахнет рыбой. Мозговой центр Британской Вены помещался в просторной вилле, именовавшейся Дивизионная Разведка или Д.Р., и там младший лейтенант Пим приступил к выполнению своих обязанностей, которые состояли в чтении сообщений о передвижениях всего на свете — начиная от передвижных советских прачечных до венгерской кавалерии — и расставлении цветных значков по картам. Больше всего Пима интересовала карта советской зоны Австрии, которая начиналась всего в двадцати минутах езды от того места, где он работал. Достаточно было Пиму окинуть взором ее границы, как от интригующих вопросов и чувства опасности у него мороз начинал бежать по коже. А когда он уставал или забывался, взгляд его поднимался к западной оконечности Чехословакии, к Карловым Варам, бывшему Карлсбаду, прелестному курортному городку восемнадцатого столетия, где любили бывать Брамс и Бетховен. Но он там никого не знал, и его интерес носил чисто исторический характер.
  Он жил странной жизнью эти первые месяцы в Вене, ибо судьба его не была связана с этим городом, и теперь, в минуты, когда разыгрывается воображение, мне кажется, что самой столице хотелось побыстрее отдать его на волю более суровых законов природы. Слишком маленького чина, чтобы коллеги-офицеры могли воспринимать его всерьез, не могущий по протоколу общаться с людьми других рангов, слишком бедный, чтобы наслаждаться ресторанами и ночными клубами наравне с толстосумами, Пим сновал между выделенным ему в отеле номером и своими картами почти так же, как сновал по Берну в пору своего нелегального проживания там. И признаюсь сейчас — но никогда бы не признался тогда, — что, слушая, как венцы болтают на тротуаре на своем шутовском немецком, или отправляясь в один из театриков, с трудом встававших на ноги в каком-нибудь погребе или разбомбленном доме, он мечтал о том, чтобы, повернув голову, вдруг обнаружить рядом доброго, прихрамывающего друга. Но у него же не было таких друзей. Это просто оживает немецкая половина моей души, говорил он себе, присущая немцам потребность чувствовать кого-то рядом. Случалось, вечерами наш великий тайный агент отправлялся на разведку в Советский сектор, надев для маскировки зеленую тирольскую шляпу, которую он специально купил для этой цели. Из-под ее полей он разглядывал коренастых русских часовых с автоматами, расставленных через каждые десять метров на улице, где находился штаб советских войск. Если они останавливали Пима, ему достаточно было показать свой военный пропуск, и их по-татарски широкоскулые лица расплывались в дружеской улыбке, они отступали на шаг в своих кожаных сапогах и отдавали честь рукой в серой перчатке.
  — Англия — хорошо.
  — Но русские тоже хорошие, — с улыбкой утверждал Пим. — Русские очень хорошие, честное слово.
  — Камарад!
  — Товарищ. Камарад, — отвечал великий интернационалист.
  Он предлагал сигарету и брал сам. Подносил к обеим свою американскую зажигалку «Зиппо» с высоким пламенем, добытую у одного из многочисленных подпольных торговцев, промышляющих в Д.Р. Пламя освещало лицо часового и его собственное. И у Пима по широте его натуры возникало желание — по счастью, этому мешало незнание языка — пояснить, что, хоть он и шпионил за коммунистами в Оксфорде и снова шпионит за ними в Вене, в душе он коммунист и ему дороже снега и пшеничные поля России, чем коктейль-бары с музыкой и колеса рулеток в Эскоте.
  А порой, возвращаясь очень поздно по пустынным площадям в свою крошечную, как келья, спальню с армейским огнетушителем и фотографией Рика, он останавливался и, наглотавшись до опьянения свежего ночного воздуха, смотрел вдоль подернутых туманом мощеных улиц, и ему казалось, что он видит, как к нему идет освещенная фонарями Липси в платочке, какие носили перемещенные лица, со своим картонным чемоданом в руке. И он улыбался ей и поздравлял себя с тем, что, каковы бы ни были его устремления, он все еще живет в мире, созданном его воображением.
  Он находился в Вене три месяца, когда Марлена попросила у него защиты. Марлена была чешской переводчицей и известной красоткой.
  — Вы есть мистер Пим? — спросила она как-то вечером с прелестной застенчивостью, свойственной гражданским лицам, когда он спускался по главной лестнице позади офицеров высокого ранга. На ней был мешковатый макинтош, стянутый на талии, и шляпка с маленькими рожками.
  Пим признался, что это — он.
  — Вы идете в отель «Вайхзель»?
  Пим сказал, что каждый вечер проделывает этот путь.
  — Вы позволите, пожалуйста, я пойду с вами, один раз? Вчера один мужчина пытался меня изнасиловать. Вы проводите меня до моей двери? Я не затрудняю?
  Вскоре неустрашимый Пим провожал Марлену каждый вечер. А по утрам заходил за ней. Его день протекал между этими двумя озаренными ярким светом интермедиями. Но когда он пригласил ее после выплатного дня поужинать с ним, его вызвал к себе взбешенный капитан стрелковой роты, отвечавший за вновь поступивших.
  — Распутная ты свинья, вот ты кто, ты меня слышишь?
  — Да, сэр.
  — Младшие чины Дивразведки не вступают — повторяю: не вступают публично в тесные отношения с гражданским персоналом. Во всяком случае, для этого надо послужить подольше, чем ты. Ты меня слышишь?
  — Да, сэр.
  — Знаешь, что такое дерьмо?
  — Да, сэр.
  — Нет, не знаешь. Дерьмо, Пим, это офицер, у которого галстук светлее рубашки. Ты недавно смотрел на свой галстук?
  — Да, сэр.
  — А на рубашку смотрел?
  — Да, сэр.
  — Сравни их, Пим. И потом спроси себя, какой из тебя офицер. Эта женщина не имеет даже допуска выше «для ограниченного пользования».
  «Это все входит в тренировку, — подумал Пим, меняя галстук. — Меня закаляют для оперативной работы». Тем не менее его встревожило то, что Марлена так усиленно лезла к нему в душу, и он пожалел, что так откровенно ей отвечал.
  Вскоре после этого Пим был прощен и сочтен достойным приобщиться к деятельности своего заведения. До того как расстаться с Веной, он был снова вызван к капитану, который показал ему две фотографии. На одной был запечатлен хорошенький молодой человек с вялым ртом, на другой — коренастый пьяница с презрительной усмешкой.
  — Если увидишь одного из этих людей, немедленно сообщишь об этом старшему офицеру, слышишь?
  — А кто они?
  — Тебя что же, никто не учил, что нельзя задавать вопросы? Если не найдешь старшего офицера, арестуй их сам.
  — Каким образом?
  — Используй данную тебе власть. Будь вежлив, но тверд. «Вы оба арестованы». И приведи их к ближайшему старшему офицеру.
  Звали их, как через два-три дня выяснил Пим из «Дейли экспресс», Ги Бэрджесс и Дональд Маклин, и они были сотрудниками британского министерства иностранных дел. В течение нескольких недель он всюду высматривал их, но так и не обнаружил, поскольку они к тому времени уже бежали в Москву.
  * * *
  Все-таки кто же из нас ответственен за происходящее, Том, скажи? Почему так получается — виновата ли в том тоскующая душа Пима или своеобразный юмор Господа Бога, — что вслед за пребыванием с Раю в жизни Пима всегда следует Низвержение? Я рассказал тебе про бернских Оллингеров, благодаря которым нам раз в жизни довелось узнать по-настоящему счастливую семью, но я забыл про майора Гаррисона Мембэри, работавшего ранее в британской библиотеке в Найроби и служившего одно время в Учебном корпусе, а затем по прелестному капризу военной логики переведенного в ряды этого сброда — Оперативную безопасность. Я забыл о его красотке жене и многочисленных неряхах дочках, которые могли бы со временем стать похожими на барышень Оллингер, если бы вместо музицирования не занимались козами и неугомонным поросенком, которые устраивали сущий ад для их прислуги к ярости офицера-администратора гарнизона, бессильного что-либо поменять, поскольку Мембэри принадлежали к разведке и были потому неприкасаемы. Я забыл про Группу Оперативного допроса, располагавшуюся в Граце, в розовой барочной вилле № 6, среди поросших лесом холмов, в миле от границ города. Гроздья телефонных проводов вели к ней, островерхую крышу оскверняли антенны. Там были ворота со сторожкой, а когда вы подкатывали ко входу на джипе, официант из столовой по имени Вольфганг, блондин с испуганными глазами, сбегал по ступенькам в своей отутюженной белой куртке и помогал вам выйти. Но главной притягательной силой для Мембэри было там озеро, ибо обожал рыбу и тратил значительную часть подотчетных сумм, выделенных для тайных операций, на разведение редких пород форели. Представьте себе большого добродушного человека с изящными жестами инвалида, начисто лишенного физической силы. Человека с мечтательным благолепным взором и таким же характером. Человека более гражданского, вплоть до пухлых кончиков пальцев, чем Мембэри, мне не приходилось встречать, однако когда я вспоминаю о нем сейчас, то я вижу его среди стрекоз на берегу его любимого озера, как он стоит жарким полднем в полевой военной форме и поношенных замшевых ботинках, подпоясанный тканым ремнем либо под, либо над животом, — таким увидел его Пим, явившись рапортовать о своем прибытии: Мембэри опускал в воду нечто похожее на сачок для ловли креветок, шепотом заклиная мародеров-щук не подходить близко.
  — О Господи. Ты, значит, Пим. Ну что ж, очень рад тебе! Видишь ли, я собираюсь прочистить водоросли и драгой пройтись по дну — надо же посмотреть, что у нас там. Как ты считаешь?
  — По-моему, это великое дело, сэр, — сказал Пим.
  — Очень рад. А ты женат?
  — Нет, сэр.
  — Великолепно. Значит, по уик-эндам ты будешь свободен.
  Мне почему-то кажется, когда я думаю о нем, что у него есть брат, хотя не помню, чтобы я когда-либо об этом слышал. Обслуживавший его штат состоял из сержанта, которого я почти не помню, шофера, кокни по фамилии Кауфманн, дипломированного экономиста из Кембриджа. Заместителем у Мембэри был розовощекий молодой банкир, именовавшийся лейтенантом Маклейрдом, который к тому времени возвращался к себе в Сити. В подвалах виллы покорные австрийские чиновники прослушивали телефоны, вскрывали с помощью пара почту и бросали, не читая, в армейские мусорные контейнеры, которые власти Граца раз в неделю пунктуально опустошали, ибо Мембэри больше всего боялся, как бы какой-нибудь ненавидящий рыб вандал не выбросил содержимое контейнеров в озеро. На первом этаже Мембэри держал отряд переводчиц, набранных из местного населения самых разных возрастов — от матрон до девиц на выданье, и когда вспоминал об их существовании, то всегда всеми восторгался. И наконец, у него была жена Ханна, писавшая деревья, причем, как часто бывает при крупном муже, Ханна была тоненькая, как тростинка. Благодаря ей я полюбил живопись; помню, как она сидела за мольбертом в низковырезанном белом платье, девочки с визгом катались по травяному откосу, а мы с Мембэри в купальных костюмах трудились в бурной воде. Даже сегодня я не в состоянии представить себе, что Ханна была матерью всех этих девочек.
  В остальном жизнь Пима едва ли могла больше соответствовать его пожеланиям. Он мог покупать в «Наафи» виски по семь шиллингов за бутылку и сигареты по двенадцать шиллингов за сотню. Мог их на что-то обменивать или, если это было больше ему по вкусу, превращать без особого труда в местную валюту, хотя безопаснее было поручать это пожилому венгру, сидевшему в канцелярии, читавшему секретные документы и любовно поглядывавшему на Вольфганга — почти так же, как мистер Кадлав любил смотреть на Олли. Все это было знакомо, все было необходимо Пиму, как продолжение упорядоченного детства, которого у него не было. По воскресеньям он сопровождал семейство Мембэри к мессе, а за лэнчем заглядывал за вырез платья Ханны. Мембэри — гений, пылко утверждал Пим, передвигая свой стол в приемную великого человека. Мембэри — человек эпохи Возрождения, ставший шпионом. Всего через несколько недель Пим уже имел собственные подотчетные деньги. А еще через несколько недель Вольфганг уже нашил ему на плечи вторую петельку, ибо Мембэри сказал, что Пим глупо выглядит с одной-единственной.
  И у него появились собственные «ребятки».
  — Это Пепи, — пояснил Маклейрд с усмешкой за скромным ужином в загородном ресторане. — Пепи боролся против красных, работая на немцев, а теперь борется с ними, работая на нас. Вы фанатичный антикоммунист, верно, Пепи? Поэтому он ездит на своем мотоцикле в Зону и продает порнографические снимки русской солдатне Четыреста сигарет «Плейерс мидиум» в месяц. В качестве аванса.
  — Это Эльза, — сказал Маклейрд, представляя Пиму низкорослую хозяюшку с четырьмя детьми в гриле «Голубая роза». — У ее дружка — кафе в Сент-Пельтене. Он сообщает ей номера и марки русских грузовиков, которые проезжают мимо его окон, верно, Эльза? Сообщает условным кодом на обороте своих любовных посланий. Три кило кофе средней поджаренности в месяц. В качестве аванса.
  «Ребяток» была целая дюжина, и Пим тотчас взялся за работу, расширяя, как умел, их деятельность и обеспечивая благосостояние. Сегодня, прогоняя их сквозь память, я вижу, что это была отличнейшая команда «не видели — не слышали», какая только попадалась начинающему мастеру шпионажа. Но для Пима они были просто лучшими скаутами, каких знал мир, и он готов был заботиться о них до самозабвения.
  Я оставил напоследок Сабину, Джек, которая, как и ее венская подружка Марлена, была переводчицей и, как и Марлена, была красивейшей девушкой на свете, прямиком сошедшей со страниц журнала «Любовь и женщина эпохи рококо». Она была маленькая, как Е. Вебер, с широкими перекатывающимися бедрами и жгучими алчущими глазами. Ее груди и летом и зимой выглядели высокими и крепкими, распирая, как и ягодицы, самую что ни на есть рабочую одежду и настоятельно требуя внимания Пима. У нее было замкнутое лицо славянского эльфа, обуреваемого печалью и предрассудками, но способного на поразительные проявления нежности, и, случись Липси ожить и снова стать двадцатитрехлетней, ей бы сильно повезло, прими она облик Сабины.
  — Марлена говорит, вы — человек приличный, — не без презрения объявила она Пиму, залезая в джип капрала Кауфманна и не пытаясь при этом скрыть свои ноги эпохи рококо.
  — Это что — преступление? — спросил Пим.
  — Пусть это вас не волнует, — зловещим тоном произнесла она, и они отбыли в лагеря.
  Сабина знали чешский и сербо-хорватский, а также немецкий. В свободное время она изучала экономику в университете Граца, что давало ей повод беседовать с капралом Кауфманном.
  — Вы верите в смешанную аграрную экономику, Кауфманн?
  — Я ни во что не верю.
  — Вы — последователь Кейнса?[46]
  — Будь у меня деньги, я бы им не был, скажу я вам, — ответил Кауфманн.
  Так они обменивались репликами в то время, как Пим изыскивал способы мимоходом задеть ее белое плечо или сделать так, чтобы ее юбка чуть больше распахнулась к северу.
  Ездили они тогда в лагеря. В течение пяти лет беглецы из Восточной Европы устремлялись в Австрию сквозь любую, быстро перекрываемую прорезь в колючей проволоке: прорывались сквозь границы в угнанных машинах и грузовиках, пересекали минные поля, цеплялись за дно вагонов. Они привозили свои впалые лица, своих коротко остриженных детишек, своих сбитых с толку стариков и резвых собачонок, своих будущих Липси, — их тысячами помещали в один загон, расспрашивали и затем решали их судьбу, пока они играли в шахматы на деревянных ящиках и показывали друг другу фотографии людей, которых они никогда больше не увидят. Они прибыли из Венгрии, Румынии, Польши, Чехословакии, Югославии, а некоторые даже из России и надеялись попасть в Канаду, Австралию, Палестину. Их привели сюда разные пути и часто — разные причины. Среди них были врачи, ученые, каменщики. Были водители грузовиков и воры, акробаты и издатели, насильники и архитекторы. Все они проходили перед глазами Пима, переезжавшего на своем джипе вместе в капралом Кауфманном и Сабиной из лагеря в лагерь, — он их расспрашивал, распределял по категориям, записывал, затем спешил домой к Мембэри со своей добычей.
  Сначала его чувствительная натура сострадала их бедам, и ему с трудом удавалось скрывать от собеседников, как он им сочувствует: да, я добьюсь, чтобы вас отправили в Монреаль пусть даже ценою собственной жизни; да, я сообщу вашей матушке в Канберру, что вы здесь и в безопасности. Поначалу Пима смущало и то, что сам он не испытывает никаких лишений. Любой, кого бы Пим ни расспрашивал, пережил за один день куда больше, чем он за всю свою молодую жизнь, и ему становилось обидно. Были такие, что по нескольку раз переходили границы еще детьми. Другие столь небрежно говорили о смертях и пытках, что он возмущался их толстокожестью, пока они, вспыхнув гневом, не давали ему отповеди и не принимались над ним издеваться. Но Пим, добросовестный труженик, должен был выполнять свою работу, у него был командир, которого следовало ублажать, и острый, не слишком заметный ум для обработки полученной информации. Ему достаточно было прислушаться к себе, чтобы знать, когда кто-то оставил пометку на полях его памяти, выходя за рамки основного текста. Он умел, поддерживая беседу, вести наблюдение и разгадывать поступавшие к нему сигналы. Если Пиму описывали переход ночью через горы, он совершал с ними этот переход, тащил чемоданы Липси и чувствовал, как ледяной горный воздух насквозь продувает их старенькую одежду. Если кто-то беззастенчиво лгал, Пим с помощью своего мыслительного компаса тут же делал необходимые поправки и вычислял возможные варианты правды. Его переполняли вопросы, из которых он — при имевшихся у него задатках адвоката — быстро научился составлять обвинительное заключение. «Откуда вы прибыли? Какие вы там видели войска? Какого цвета были у них погоны? На чем они разъезжали? Какое у них было оружие? Какой дорогой вы сюда добирались? Попадались вам на пути часовые, препятствия, собаки, проволока, минные поля? Что было у вас на ногах? Как же ваша мать (ваша бабушка) умудрилась одолеть такой крутой перевал? Как же вы справились с двумя чемоданами и двумя маленькими детьми притом, что ваша жена на последних месяцах беременности? А не похоже ли на то, что ваши хозяева из венгерской тайной полиции привезли вас на границу и, показав, где ее перейти, пожелали вам удачи? Вы, значит, шпион, а если так, то не предпочтете ли работать на нас? Или вы просто преступник, и в таком случае вы наверняка согласитесь шпионить, а не быть выброшенным через границу назад австрийской полицией?» Так Пим, основываясь на собственной ломаной жизни, пытался распутать клубок их жизни, а Сабина, сидя с надутым видом, в дурном настроении и редко одаривая своей роскошной улыбкой, произносила это своим знойным голосом. Иной раз Пим просил ее перевести ответ и на немецкий, чтобы иметь возможность дважды услышать одно и то же.
  — Где ты научился этим дурацким играм? — строго спросила она его как-то вечером, когда они танцевали в отеле «Вислер» под неодобрительными взглядами армейских жен.
  Пим рассмеялся. Уже почти став взрослым мужчиной, чувствуя бедро Сабины у своего бедра, с какой стати он должен кому-то что-то объяснять? И он придумал для нее историю о хитром немце, которого знал в Оксфорде и который оказался шпионом.
  — У нас было сверхъестественное состязание умов, — признался он, черпая из наскоро воскрешенных воспоминаний. — Он пускал в ход всевозможные хитрости, а я для начала был наивным младенцем и верил всему, что он мне говорил. Но постепенно мы выравнивали свои позиции.
  — Он был коммунист?
  — Как потом оказалось, да. Он это всячески скрывал, но, когда я по-настоящему нажал на него, все выяснилось.
  — Он был гомосексуалист? — спросила Сабина, выражая извечное подозрение и крепче прижимаясь к Пиму.
  — Насколько я мог судить, нет. У него были полки женщин.
  — Он спал только с женщинами-военными?
  — Я имел в виду, что у него было множество женщин. Это такая метафора.
  — А я думаю, он хотел прикрыть свои гомосексуальные наклонности. Это нормально.
  О своей жизни Сабина говорила так, точно это была жизнь глубоко ненавистного ей человека. Ее глупого отца-венгра пристрелили на границе. Ее идиотка-мать умерла в Праге, пытаясь произвести на свет ребенка от никчемного любовника. Ее старший брат, полный кретин, учился на врача в Штутгарте. Ее дяди были пьяницы, и их всех перестреляли нацисты и коммунисты.
  — Хотите я буду давать вам уроки чешского по субботам? — спросила она Пима как-то вечером, когда они, сидя в машине трое в ряд, разъезжались по домам.
  — Я бы очень хотел, — ответил Пим, держа ее за руку, лежавшую с его стороны. — Мне, право же, начинает нравиться этот язык.
  — Я думаю, сначала мы займемся любовью. Потом — посмотрим, — строго сказала она, а Кауфманн при этом чуть не съехал в канаву.
  Настала суббота, и ни тень Рика, ни страхи самого Пима не могли помешать ему позвонить в дверь Сабины. Он услышал вместо ее обычной решительной поступи легкие шаги. Он увидел огоньки ее зрачков, смотревшие на него в «глазок» двери, и постарался изобразить одобряющую улыбку. Он принес из «Наафи» достаточно виски, чтобы потопить вековой грех, но Сабина не чувствовала греха и, открыв дверь, предстала перед ним голая. А он стоял перед ней, лишившись дара речи, крепко держа сумку с виски. Не приходя в себя от изумления, он проследил за тем, как она накинула предохранительную цепочку, взяла сумку из его безжизненных рук, подошла к буфету и вынула из сумки содержимое. День был теплый, но она разожгла в камине огонь и разобрала постель.
  — У тебя было много женщин, Магнус? — спросила она. — Полки женщин, как у твоего плохого друга?
  — Пожалуй, что нет, — сказал Пим.
  — Ты гомик, как все англичане?
  — Право же, нет.
  Она подвела его к кровати. Посадила и расстегнула ему рубашку. Деловито — как это делала Липси, когда собирала вещи в стирку, а фургон прачечной уже стоял на улице. Сабина расстегнула и все остальное, что было на нем, и повесила его вещи на стул. Затем велела ему лечь на спину и растянулась на нем.
  — Я и не знал, — вслух произнес Пим.
  — Пожалуйста!..
  Он хотел было еще что-то добавить, но слишком многое пришлось бы объяснять, а его переводчица была уже занята делом. Он же хотел сказать: «Я все время жаждал чего-то, но до этой минуты не знал чего». И подразумевал: «Я могу летать, я могу плыть на животе, и на спине, и на боку, и на голове». Он подразумевал: «Я чувствую себя цельным, и я стал наконец мужчиной».
  * * *
  Шесть суток спустя на вилле стоял душистый день, была пятница. В садах под окнами огромного кабинета Мембэри риттмайстер[47] в кожаных штанах лущил горох для Вольфганга. А Мембэри сидел за столом в расстегнутой до пояса полевой куртке и составлял вопросник для капитанов траулеров, который он предлагал разослать в сотнях экземпляров в основные рыболовные флотилии. Он трудился уже не одну неделю, стараясь проследить пути миграции морской форели, и все подразделения были мобилизованы на то, чтобы помочь ему в этом.
  — Подозрительный был совершен ко мне подход, сэр, — осторожно начал Пим. — Некто заявил, что говорит от имени потенциального перебежчика.
  — О, но ведь это должно быть очень интересно для тебя, Магнус, — вежливо сказал Мембэри, с трудом отрываясь от своих занятий. — Надеюсь, это не еще один венгерский пограничник. Мне их уже достаточно. И Вене, я уверен, тоже.
  Вена становилась источником все большего беспокойства для Мембэри, как и Мембэри — для Вены. Пим читал мучительную переписку между ними, которую Мембэри спокойствия ради хранил под замком в левом верхнем ящике своего хлипкого стола. Возможно, оставалось всего несколько дней до появления капитана стрелков собственной персоной и передачи всей власти ему.
  — Он вообще-то не венгр, сэр, — сказал Пим. — Он чех. Он приписан к штабу Южного командования, базирующемуся неподалеку от Праги.
  Мембэри пригнул свою крупную голову к плечу, словно вытряхивая воду из уха.
  — Ну, это известие приятное, — не очень уверенно заметил он. — Д.Р. все отдаст за хороший материал о положении в Южной Чехословакии. Да и где-либо в Чехословакии вообще. Американцы, похоже, считают, что у них монополия на эти места. Кто-то на днях так мне и сказал по телефону, не знаю только кто.
  Телефонная линия в Грац проходила через Советскую зону.
  По вечерам можно было услышать, как переговариваются русские связисты, как пьяные голоса распевают где-то казацкие песни.
  — Согласно моему источнику, это недовольный жизнью сержант, работающий в их секретной части, — заявил Пим. — Он вроде бы явится завтра вечером из Советской зоны. Если мы его не встретим, он повернет и отправится прямиком к американцам.
  — Тебе сказал о нем не риттмайстер, нет? — заволновавшись, спросил Мембэри.
  С ловкостью, рожденной давней привычкой, Пим вступил на опасную почву. Нет, это был не риттмайстер, заверил он Мембэри. Во всяком случае, голос был не его. Голос был более молодой и более уверенный.
  Мембэри стал в тупик.
  — Можешь ты объяснить яснее? — сказал он.
  Пим объяснил.
  Дело было в четверг, и вечер был самым обычным. Он сходил в кино на «Liebe-47»[48] и по пути назад решил зайти в «Белую лошадь» выпить пива.
  — Я что-то не знаю «Белую лошадь».
  — Это еще одна пивнушка, сэр, но эмигранты часто посещают ее и сидят там за такими длинными столами. Я не пробыл там и двух минут, как официант позвал меня к телефону. «Herr Leutnant, Für Sie».[49] Они меня там немного знают, так что я не слишком удивился.
  — И молодец, — сказал Мембэри, на которого все это явно произвело впечатление.
  — Голос был мужской, говорил он на отличном немецком. «Господин Пим? У меня для вас важное сообщение. Если вы поступите точно так, как я вам скажу, вы не будете разочарованы. У вас есть перо и бумага?» Все это у меня было, и он начал читать текст. Затем проверил, правильно ли я записал, и повесил трубку прежде, чем я успел спросить, кто он.
  И Пим вытащил из кармана тот самый листок, вырванный из записной книжки.
  — Но если этот разговор был вчера вечером, какого же черта ты не сказал мне об этом раньше? — возмутился Мембэри, беря у него листок.
  — Вы же были на заседании Комиссии объединенных разведок.
  — Тьфу ты, так ведь и было. Он вызвал именно тебя, — заметил Мембэри не без гордости, продолжая разглядывать бумажку. — Он хочет иметь дело только с лейтенантом Пимом. Это, должен сказать, весьма лестно.
  Он потянул себя за торчащее ухо.
  — Ну так вот, будь очень осторожен, — строго предупредил он таким тоном, каким обычно говорят, когда ни в чем не могут отказать человеку. И не подходи слишком близко к границе, а то еще попытаются тебя утащить.
  * * *
  Это был отнюдь не первый за последние месяцы случай, когда Пима заранее предупреждали о появлении перебежчика, и даже не шестой, но впервые ему шепотом сообщила об этом голая чешская переводчица в залитом лунным светом фруктовом саду. Всего неделю тому назад Пим и Мембэри просидели всю ночь в низине Каринтии в ожидании капитана румынской разведки и его любовницы, которые должны были прилететь на угнанном самолете с полным коробом бесценных секретных данных. Мембэри договорился с австрийской полицией об оцеплении всего района, Пим запустил в воздух цветные ракеты, как об этом просили в тайных посланиях. Но настала заря, а самолет так и не прилетел.
  — Что же нам теперь делать? — с простительным раздражением досадливо произнес Мембэри, когда они сидели в джипе и тряслись от холода. — Принести в жертву чертову козу? Надо бы риттмайстеру быть поточнее. А то выглядишь полным дураком.
  За неделю до того, надев для маскировки зеленые пальто из лодена, они отправились в уединенную гостиницу на границе Зоны в поисках человека, который возвращался с советского уранового рудника и чье прибытие ожидалось с минуты на минуту. Лишь только они открыли дверь в бар, все разговоры сразу смолкли и с десяток крестьян уставились на них.
  — Бильярд, — с редкой решительностью объявил Мембэри из-под руки. — Там, я вижу, есть стол. Мы хотим сыграть. Дайте нам все, что нужно.
  Не снимая зеленого лоденового пальто, Мембэри нагнулся, чтобы ударить по шару, и замер, услышав грохот чего-то тяжелого и металлического, упавшего на кафельный пол. Взглянув вниз, Пим увидел табельный револьвер 38-го калибра своего начальника, лежавший у его больших ног. Он подобрал его. Однако не настолько быстро, чтобы помешать перепуганным крестьянам выбежать в темноту, а хозяину запереться в подвале.
  * * *
  — Могу я теперь уехать назад, сэр? — спросил Кауфманн. — Я же ведь не солдат. Я трушу.
  — Нет, не можешь, — сказал Пим. — А теперь — тихо.
  Конюшня, как и сказала Сабина, стояла одиноко посреди ровного поля, окаймленного лиственницами. К ней вела желтая дорожка, вдали лежало озеро. За озером высилась гора, а на горе в сгущающихся сумерках просматривалась сторожевая вышка, господствовавшая над долиной.
  — Ты поедешь в гражданском платье и остановишь машину на перекрестке у поворота на Клайн-Брандорф, — прошептала в тот вечер Сабина, уткнувшись лицом в его бедро, целуя и лаская его. Фруктовый сад был окружен кирпичной стеной и оккупирован семейством больших коричневых зайцев. — Боковые фары оставишь включенными. Если ты сплутуешь и приедешь с охраной, он не появится. Будет сидеть в лесу и будет очень сердитый.
  — Я люблю тебя.
  — Там есть камень — он выкрашен белым. Тут Кауфманн должен остановиться. Если Кауфманн проедет белый камень, он не появится, он будет сидеть в лесу.
  — А почему ты не можешь со мной поехать?
  — Он так не хочет. Он хочет, чтобы был только Пим. Может, он гомик.
  — Спасибо, — сказал Пим.
  Сейчас перед ними поблескивал белый камень.
  — Стой здесь, — приказал Пим.
  — Почему здесь? — спросила Кауфманн.
  По полю полосами стлался туман. Поверхность озера то и дело пузырилась от всплывавшей рыбы. Золотистую луговину перерезали длинные тени, отбрасываемые от лиственниц заходящим солнцем. У двери в конюшню лежали распиленные дрова, окна украшали ящики с геранью. Пим снова вспомнил Сабину. Ее крутые бока, широкую спину.
  — Что я тебе сейчас скажу, я не говорила ни одному англичанину. У меня в Праге есть младший брат, его зовут Ян. Если ты скажешь про это Мембэри, он сразу меня выгонит. Англичане не разрешают нам иметь родных в коммунистической стране. Ты понял?
  — Да, Сабина, я понял. Я видел свет луны на твоих грудях. Твой влажный поцелуй я до сих пор ощущаю на своих губах. Я понял.
  — Послушай. Это сообщение мне передал мой брат для тебя. Только для Пима. Он доверяет тебе потому, что я говорила ему только хорошее про тебя. У него есть друг, который хочет переметнуться: Он принесет тебе много секретных сведений о русских. Но ты должен придумать историю для Мембэри, чтобы объяснить, как ты получил информацию.
  — Да, Сабина, я могу ради тебя и твоего любимого брата придумать миллион историй. Дай мне мое перо, Сабина. Куда ты положила мои вещи? А теперь вырви мне листок бумаги из своей записной книжки, и я придумаю историю про странного человека, который позвонил мне в «Белую лошадь» и сделал это необычайно привлекательное предложение.
  Пим расстегнул свое лоденовое пальто. «Вытаскивай оружие всегда поперек туловища, — советовал ему инструктор по оружию в унылой маленькой учебной части в Суссексе, где его обучали сражаться с коммунизмом. — Так ты будешь лучше защищен, если тот, другой, выстрелит первым». Пим не был уверен, что это хороший совет Он подошел к двери в конюшню — она оказалась запертой. Он обошел вокруг, пытаясь найти какую-нибудь щель, чтобы заглянуть внутрь. «Его информация будет ценной для тебя, — сказала ему Сабина. — Она сделает тебя знаменитым в Вене и Мембэри тоже. В Дивразведке очень редко бывают хорошие разведданные из Чехословакии. Они приходят главным образом от американцев и потому — подпорченные».
  Солнце село, и стало быстро темнеть. Пим услышал лай лисицы, донесшийся с другого берега озера. Позади конюшни стояли рядами клетки для кур. «Куры на ничейной земле, — мелькнула у него игривая мысль. — Яйца, не принадлежащие ни одному государству». Куры при виде Пима вытянули в его сторону шеи и распушили перья. Пим вернулся ко входу в конюшню.
  — Кауфманн!
  — Сэр?
  Их разделяла сотня метров, но голоса в вечерней тишине звучали совсем близко, словно шепот влюбленных.
  — Ты не кашлянул?
  — Нет, сэр.
  — Смотри, не кашляй.
  — Я, наверно, всхлипнул, сэр.
  — Смотри в оба, но, что бы ты ни увидел, не подходи, пока я не прикажу.
  — Разрешите, если можно, стать дезертиром, сэр. Уж лучше я буду изменником, честно. Я же сидячая мишень, а не человеческое существо.
  — Подсчитывай что-нибудь в уме или займись чем-нибудь в этом роде.
  — Не могу. Я пытался. Ничего не выходит.
  Пим приподнял щеколду, вошел в конюшню, и в нос ему ударил запах лошадей и сигаретного дыма. «Прямо как в Сент-Морице», — подумал он, стараясь отвлечься от дурного предчувствия. Конюшня походила на пещеру и была красивая, с приподнятым, как на носу корабля, в одном конце полом. В этом конце стоял стол, а на столе, к удивлению Пима, — зажженная керосиновая лампа. При ее свете Пим с восхищением оглядел древние балки и крышу. «Жди внутри, и он придет, — сказала Сабина. — Он захочет увидеть, как ты туда войдешь первым. Друг моего брата — очень осторожный. У него, как у многих чехов, обостренное чутье». Два деревянных стула с высокими спинками стояли у стола, на котором, словно в приемной дантиста, лежали журналы. Должно быть, фермер ведет тут свою канцелярию. В другом конце конюшни Пим заметил примитивную лестницу, уходившую на чердак. «В конце недели я привезу тебя сюда. Я привезу вина, и хлеба с сыром, и одеяла, чтобы сено не кололось, и ты наденешь свою пышную юбку без ничего под ней». Он взобрался до середины лестницы и заглянул на чердак. Крепкий пол, сухое сено, ни следа крыс. Роскошное место для селянки в стиле рококо. Пим спустился с лестницы и направился к помосту, где горел свет, с намерением присесть на один из стульев. «Будь терпеливым; если надо, жди всю ночь, — сказала ему Сабина. — Сейчас очень опасно переходить границу. Конец лета близко, и люди стараются перебраться до того, как перевалы станут непроходимыми. Поэтому там много пограничников и шпиков». Между двумя водоотводами для лошадей пролегала каменная дорожка. Шаги Пима густым эхом отдавались под крышей. Эхо замерло, шаги тоже. Во главе стола в странной позе сидел тощий мужчина. Всем своим корпусом он как бы настороженно пригнулся. В одной руке у него была сигара, в другой — автоматический пистолет. Взгляд его, как и дуло пистолета, был нацелен на Пима.
  — Следуй ко мне, сэр Магнус, — изрядно взволнованным тоном попросил Аксель. — Подними руки и, Бога ради, не изображай из себя ковбоя. Ни один из нас не ходит на стрельбище. Положим наши пушки и давай мило побеседуем. Будь благоразумен. Пожалуйста.
  * * *
  Самому Творцу нашему, Том, при всей нашей помощи не описать всю гамму мыслей и чувств, завертевшихся в тот момент в бедной голове Пима. Первой его реакцией — я уверен — был отказ поверить. Последние два-три года он очень часто встречал Акселя, и сейчас это представлялось ему очередным явлением того же рода. Вот Аксель смотрит на него спящего; вот Аксель стоит в берете у его кровати — «Давай еще раз взглянем на Томаса Манна». Вот Аксель посмеивается над ним за привязанность к старому верхне германскому наречию и корит за скверную привычку заявлять о своей верности всем подряд: оксфордским коммунистам, всем женщинам, «ребяткам», «архангелам» и Рику. «Вы большой дурак, сэр Магнус, — заметил он однажды Пиму, когда тот вернулся к себе после одного вечера, особенно ловко распределенного между девицами и социальными противниками. — Вы считаете, что, найдя золотую середину, можно пройти по середке между чем угодно».
  Аксель, прихрамывая, шагал рядом с ним по бечевнику вдоль реки Айсис и видел, как он молотил костяшками стену, стремясь произвести впечатление на Джемайму. Пим и сказать не мог, сколько раз в ходе дополнительных выборов он видел блестящую белую лысину Акселя среди публики или его длинные, не привыкшие лежать спокойно руки, иронически аплодировавшие ему. Поскольку Пим так много думал об Акселе, он был уверен, что Акселя больше не существует. А коль скоро Пим был в этом уверен, то при виде Акселя он вполне естественно почувствовал праведное возмущение от того, что этот человек, буквально изгнанный — неважно по каким причинам — из глаз и из упоминаний в пределах Пимова королевства, имеет наглость сидеть тут, курить и с улыбкой наставлять на него пистолет, — это на меня-то, Пима, пуленепробиваемого, сластолюбивого члена британских оккупационных сил, наделенного сверхъестественной властью. А мгновение спустя — как это ни парадоксально — Пим уже был, конечно, совершенно счастлив, рад и взволнован тем, что видит Акселя, а не кого-либо другого; подобных чувств он не испытывал с тех пор, как Рик выехал к нему из-за угла на велосипеде, распевая «Под сводами».
  Пим пошел к Акселю, потом побежал. Руки он держал над головой, как велел Аксель. Сгорая от нетерпения, он ждал, пока Аксель вытягивал у него из-за пояса армейский револьвер, а затем почтительно положил его рядом со своим в дальнем конце стола. Тогда он наконец опустил руки и кинулся на шею к Акселю. Я что-то не помню, чтобы они обнимались когда-либо прежде или потом. Но я помню, что тот вечер был последним, когда они проявили друг к другу детскую сентиментальность, последним, напоминавшим их жизнь в Берне, — так и вижу, как они стоят грудь к груди, обнявшись по-славянски, смеются и похлопывают друг друга по спине, а потом отстраняются и смотрят друг на друга, проверяя, что сделали с ними годы разлуки. И судя по фотографиям тех лет и моим воспоминаниям о том, что я видел в зеркале, еще игравшем существенную роль в самоизучении молодого офицера, Аксель увидел перед собой интересного блондина с типичными для англосакса крупными чертами лица, очень старающегося набросить на себя покров многоопытности, а Пим заметил, что лицо Акселя стало более жестким, более запавшим — таким оно останется уже навсегда. Аксель будет так выглядеть до конца своих дней. Жизнь сказала свое слово. Лицо у него стало мужественное и человечное. Мягкие очертания ушли, — появились скульптурная изысканность и уверенность. Линия волос переместилась выше и там закрепилась. В черных волосах появились седые пряди, отчего Аксель сразу стал похож на делового человека. Усы, изогнутые дугой, как у клоуна, широкие брови придавали ему вид человека, с грустной усмешкой взирающего на мир. Вот только черные глаза, смотревшие из-под лениво приспущенных век, по-прежнему искрились весельем и, казалось, до самой глубины проникали во все, что находилось вокруг.
  — Хорошо выглядишь, сэр Магнус! — высокопарно объявил Аксель, не выпуская Пима из объятий. — Ты стал, честное слово, отличным малым. Остается только купить тебе белую лошадь и дать Индию.
  — Но ты-то кем стал? — не менее взволнованно воскликнул Пим. — Где ты теперь? И что ты тут делаешь? Я должен тебя арестовать?
  — Может, это я арестую тебя, Пим. А может, уже и арестовал, ты ведь поднял руки, помнишь? Послушай. Мы тут с тобой на ничейной земле. Так что мы можем арестовать друг друга.
  — Ты арестован, — сказал Пим.
  — И ты тоже, — сказал Аксель. — А как поживает Сабина?
  — Отлично, — усмехнувшись, произнес Пим.
  — Она ничего не знает, понятно? Только то, что сказал ей брат. Ты побережешь ее?
  — Обещаю, поберегу, — сказал Пим.
  Тут наступила легкая пауза — Аксель деланным жестом зажал себе уши руками.
  — Не обещайте, сэр Магнус. Не обещайте — и все.
  Пим заметил, что для человека, пересекшего границу, Аксель слишком уж хорошо выглядел. На его ботинках не было и следа грязи, одежда была отутюжена, и вид у него был вполне официальный. Выпустив Пима из объятий, он схватил портфель, с грохотом поставил его на стол и достал оттуда два стакана и бутылку водки. Затем корнишоны, колбасу, буханку черного хлеба, за которым он не раз посылал Пима в Берне. Они торжественно выпили за здоровье друг друга, как учил Пима Аксель. Затем снова наполнили стаканы и выпили уже за каждого в отдельности. И по моим воспоминаниям, к моменту расставания они прикончили бутылку, ибо я помню, как Аксель швырнул ее в озеро, к возмущению тысячи куропаток. Но выпей Пим даже ящик водки, это на него не повлияло бы — в таком он находился возбуждении. Даже когда они начали говорить, Пим то и дело потихоньку бросал взгляд в углы, дабы убедиться, что ничего не изменилось за то время, пока он туда не смотрел, — такой сверхъестественно похожей вдруг показалась ему эта конюшня на бернский чердак, вплоть до легкого ветерка, посвистывавшего в слуховых окошках. А когда он снова услышал вдали лай лисицы, у него возникло убеждение, что это залаял Бастль на деревянной лестнице, когда все ушли. Только, как я говорил, эта сентиментальная пора осталась уже позади. Магнус прикончил ее — начиналась зрелая пора их дружбы.
  * * *
  Старые друзья, неожиданно встретившись, оставляют напоследок — так уж заведено, Том, — разговор о том, что привело к их встрече. Они предпочитают начать с рассказа о прошедших годах, что делает как бы более естественным разговор о том, ради чего они сейчас встретились. Так поступили и Пим с Акселем, но, как ты без труда поймешь, зная теперь психологию Пима, что именно он, а не Аксель вел беседу — хотя бы для того, чтобы показать и себе, и Акселю, что абсолютно не повинен в странной истории с исчезновением Акселя. Справлялся он с этим хорошо. В те дни он уже пообтесался как актер.
  — Честно, Аксель, никто еще ни разу так внезапно не исчезал из моей жизни, — тоном шутливого укора сказал он, отрезая себе колбасы, намазывая маслом хлеб и вообще занимаясь, как говорят актеры, «мелочовкой». — Ты ведь уже лег и уютно накрылся одеялом, мы немножко выпили и расстались на ночь. На другое утро я постучал тебе в стенку — никакого ответа. Спускаюсь вниз и натыкаюсь на бедняжку фрау О., которая плачет так, что, кажется, сейчас разорвется сердце. «Где Аксель? Они увели нашего Акселя! Фремденполицаи[50] стащили его с лестницы, а один даже пнул Бастля». А я, судя по всему, спал как мертвый.
  Аксель улыбнулся своей прежней теплой улыбкой.
  — Если б знать, как спят мертвые, — сказал он.
  — Мы устроили что-то вроде бдения — не выходили из дома, чуть ли не надеясь, что ты вернешься. Герр Оллингер без толку звонил в несколько мест по телефону и, естественно, ничего не выяснил. Фрау О. вспомнила, что ее брат работает в одном из министерств — он оказался ни на что не годным. Под конец я подумал: «Какого черта, ну что мы теряем?» И отправился сам в Фремденполицай. С паспортом в руке. «Пропал мой друг. Сегодня рано утром какие-то люди вытащили его из дома, сказали, что они — ваши сотрудники. Где он?» Я долго что-то объяснял, барабанил по столу, но толку не добился. А потом двое насупленных джентльменов в плащах отвели меня в другую комнату и сказали, что, если я еще буду поднимать шум, и со мной произойдет то же самое.
  — Вы поступили очень храбро, сэр Магнус, — сказал Аксель. Он протянул бледную руку и в знак благодарности легонько похлопал Пима по плечу.
  — Да нет. Право же, нет. Просто я должен был куда-то пойти. Я же британский подданный, и у меня есть права.
  — Безусловно. И ты знал людей в посольстве. Это тоже правда.
  — И они бы тоже мне помогли. Я хочу сказать, они пытались. Когда я обратился к ним.
  — А ты обращался?
  — Несомненно. Позже, конечно. Не сразу. Скорее в качестве последнего шага. Но они кое-что предприняли. В общем, вернулся я на Ленггассе, и мы, честно говоря, похоронили тебя. Это было ужасно. Фрау О., обливаясь слезами, поднялась к тебе в комнату и попыталась, не рассматривая, разобрать то, что после тебя осталось. А осталось немного. Полиция, судя по всему, забрала большую часть твоих бумаг. А я отнес в библиотеку твои книжки. И взял твои пластинки. Твою одежду мы повесили в подвале. А потом принялись бродить по дому, точно после бомбежки. «Подумать только, что такое могло случиться в Швейцарии», — твердили мы. Право же, будто ты умер.
  Аксель рассмеялся.
  — Уже хорошо, что вы меня хотя бы оплакали. Благодарю вас, сэр Магнус. Вы и заупокойную службу по мне отслужили?
  — Без тела и без адреса, по которому следует его переслать? Фрау О. жаждала только найти виновного. Она была убеждена, что на тебя настучали.
  — И кто же, по ее мнению, это сделал?
  — Да, в общем, все по очереди. Соседи. Лавочники. Может, кто-нибудь из «Космо». Одна из Март.
  — На которую же пало ее подозрение?
  Пим выбрал самую хорошенькую и сосредоточенно сдвинул брови.
  — Я вроде помню, была там одна длинноногая блондинка, которая учила английский.
  — Изабелла? Изабелла настучала на меня? — недоверчиво произнес Аксель. — Да она была влюблена в меня, сэр Магнус. С какой стати она стала бы это делать?
  — Может, в этом-то и причина, — смело предположил Пим. — Видишь ли, она явилась к нам дня через два или три после того, как тебя увели. Спросила тебя. Я рассказал ей, что произошло. Она принялась рыдать, а потом сказала, что покончит с собой. Но когда в разговоре с фрау О. я упомянул, что она заходила, фрау О. сразу сказала: «Это Изабелла. Она ревновала его к другим женщинам, которые у него были, вот она и настучала».
  — А ты как считал?
  — Мне это казалось немного противоестественным, но ведь и все остальное было противоестественно. Так что да, может, Изабелла и настучала. Честно говоря, она иногда казалась немного тронутой. Я, в общем, мог представить себе, что она из ревности может совершить нечто ужасное — понимаешь, под влиянием порыва, — а потом убедить себя, что она ничего такого не совершала. Это ведь что-то вроде синдрома, верно, у ревнивых людей?
  Аксель заговорил не сразу. Для предателя, готовящегося торговаться об условиях, подумал Пим, он держится на удивление раскованно.
  — Не знаю, сэр Магнус, мне порой не хватает твоего воображения. У тебя есть, приятель, другие теории?
  — В общем, нет. Это могло произойти в силу самых разных обстоятельств.
  Вокруг царила ночная тишина; Аксель вновь наполнил наши стаканы и широко улыбнулся.
  — Вы все, похоже, раздумывали об этом куда больше, чем я, — признался он. — Я очень тронут.
  Он лениво поднял руки ладонями вверх, по-славянски.
  — Слушай. Я ведь жил там нелегально. Был бродягой. Ни денег, ни документов. В бегах. Ну, меня поймали и вышвырнули из страны. Вот как поступают с нелегальными обитателями. Рыбу насаживают на крючок. Предатель получает пулю в голову. А нелегала отправляют через границу. Не надо так хмуриться. Все позади. Не все ли равно, кто это сделал? За завтрашний день!
  — За завтрашний день, — сказал Пим, и они выпили. — Эй, а как, кстати, идут дела с великой книгой? — спросил он, возликовав в душе от полученного отпущения грехов.
  Аксель громко рассмеялся.
  — Идут? Господи, да все уже позади! Четыреста страниц бессмертных философских изысканий, сэр Магнус. Можешь себе представить, как фремденполицаи продирались сквозь них!
  — Ты хочешь сказать, что они забрали рукопись — украли ее? Это же возмутительно!
  — Возможно, я был не слишком вежлив с добрыми швейцарскими бюргерами.
  — Но с тех пор ты ее восстановил?
  Его хохот невозможно было унять.
  — Восстановил? Да она бы стала в два раза хуже, если б я ее переписал. Лучше уж похоронить ее вместе с Акселем X. У тебя еще есть «Симплициссимус»? Ты не продал книжку?
  — Конечно, нет.
  Последовала пауза. Аксель улыбнулся Пиму. Пим с улыбкой смотрел на свои руки, затем поднял глаза на Акселя.
  — Вот мы и встретились, — сказал Пим.
  — Совершенно верно.
  — Лейтенант Пим и интеллектуал-приятель Яна.
  — Совершенно верно, — продолжая улыбаться, согласился Аксель.
  * * *
  Искусно, как ему казалось, положив конец нелепой ситуации, которая могла их стеснять, разведчик-хищник Пим мог теперь легко перейти к вопросу о том, кем стал Аксель после своей высылки из Швейцарии, к чему он имел доступ и далее — как надеялся Пим, — какими он располагал картами и какую цену намеревался за них запросить в награду за то, что отдаст их англичанам, а не американцам и — даже страшно подумать — не французам. Тут Пим сначала наткнулся на некоторую сдержанность Акселя, как видно, решившего играть пассивную роль. Объяснялось это, несомненно, почтительным отношением к положению, занимаемому Пимом. Не мог Пим не заметить и того, что его старый приятель, давая отчет о своей жизни, принял знакомый кроткий тон, каким перемещенные лица рассказывали о себе вышестоящим лицам. Швейцарцы привезли его на границу с Германией, сказал он, и, чтобы легче было проверить, — если Пим вознамерится это сделать, — назвал пункт, где он перешел границу. Его передали западногерманской полиции, которая, как положено, избила его и передала американцам, которые снова его избили — сначала за то, что он сбежал, а потом за то, что вернулся, под конец же, конечно, за то, что он — опасный военный преступник, каковым он не был, но чьею личностью неразумно прикрылся. Американцы бросили его в тюрьму и стали готовить против него дело, подбирая свежих свидетелей, слишком запуганных, чтобы не опознать его; была уже назначена дата суда, а Акселю так и не удавалось ни с кем связаться, кто мог бы поручиться за него или сказать, что он — просто Аксель из Карлсбада, а никакой не нацистский монстр. Более того: поскольку доказательства его вины становились все более зыбкими, сказал Аксель с извиняющейся улыбкой, его собственное признание приобретало все большую значимость, а потому его, естественно, стали еще сильнее избивать в стремлении добиться своего. Суд, однако, так и не состоялся. Военные преступления, даже фиктивные, отошли в прошлое, и в один прекрасный день американцы бросили его в поезд и передали чехам, а те, стремясь не отстать, избили его за двойное преступление: за то, что он на войне был немецким солдатом, а затем был у американцев в плену.
  — Наконец настал день, когда они перестали меня избивать и выпустили, — сказал он, улыбнувшись и разведя руками. — За это, похоже, я должен благодарить моего дорогого покойного батюшку. Ты ведь помнишь, он был великий социалист и сражался в бригаде имени Тельмана в Испании?
  — Конечно, помню, — сказал Пим и подумал, глядя на то, как размахивает руками Аксель и как поблескивают его черные глаза, что он подавил в себе немца и напрочь перерядился в славянина.
  — Я стал аристократом, — сказал он. — В новой Чехословакии я вдруг стал сэром Акселем. Старики социалисты любили моего отца. Молодые были моими друзьями по школе и уже работали в партийном аппарате. «Зачем вы избиваете сэра Акселя? — спросили они моих стражников. — У него хорошая голова, перестаньте его бить и выпустите на свободу. Что ж, да, он воевал на стороне Гитлера. Он об этом сожалеет. А теперь он будет воевать на нашей стороне, верно, Аксель?» — «Безусловно, — сказал я. — А почему бы и нет?» И меня отправили в университет.
  — Но чему же ты там учился? — в изумлении спросил Пим. — Изучал Томаса Манна? Ницше?
  — Нет. Я обучался там более практичным вещам. Как использовать партию для своего продвижения. Как подняться повыше в Союзе молодежи. Блистать в комиссиях. Как устраивать чистки среди преподавателей и студентов, лезть вверх по спинам друзей, используя репутацию собственного отца. Чьи зады пинать, а чьи целовать. Где разглагольствовать вовсю, а где держать рот на замке. Этому мне, пожалуй, следовало научиться намного раньше.
  Чувствуя, что Аксель подходит к главному, Пим подумал, не пора ли записать то, что он говорит, но потом решил не нарушать потока излияний Акселя.
  — У одного типа хватило наглости назвать меня на днях сторонником Тито, — сказал Аксель. — Так меня не оскорбляли с сорок девятого года.
  Пим втайне подумал, не оттого ли Аксель решил перейти к ним.
  — Знаешь, что я сделал?
  — Что?
  — Я настучал на него.
  — Не может быть! И в чем ты его обвинил?
  — Сам не знаю. В какой-то гадости. Дело ведь не в том, что ты говоришь, а в том, кому ты это говоришь. Тебе следовало бы это знать. Я слышал, ты шпион большого калибра. Сэр Магнус из Британской Секретной службы. Поздравляю. А капрал Кауфманн там в порядке? Может, вынести ему чего-нибудь?
  — Я займусь им позже, спасибо.
  В разговоре наступила пауза, во время которой каждый наслаждался впечатлением, произведенным этой отрезвляющей нотой. Они выпили еще по одному поводу, дивясь успехам друг друга и покачивая головой. Но в глубине души Пим чувствовал себя не так уверенно, как внешне. У него было ощущение, что принятые нормы куда-то исчезают и появились осложняющие дело подтексты.
  — Чем же, собственно, ты последнее время занимался? — спросил Пим, стремясь вновь обрести ощущение, что он одерживает верх. — Каким образом сержант, работающий в штабе командования Южных войск, оказался разгуливающим по Советской зоне в Австрии и замышляющим перейти на другую сторону?
  Аксель как раз раскуривал новую сигарету, так что Пиму пришлось подождать ответа.
  — Про сержанта ничего не могу сказать. В моем подразделении у нас только аристократы. Подобно вам, сэр Магнус, я тоже шпион большого калибра. В наше время это индустрия, переживающая бум. Мы правильно сделали, что выбрали ее.
  Пиму внезапно потребовалось позаботиться о своей внешности, и он отработанным жестом задумчиво пригладил волосы на голове.
  — Но ты по-прежнему готов перейти к нам… полагая, конечно, что мы можем предложить соответствующие условия? — спросил он с колкой любезностью.
  Аксель жестом отмел столь глупую идею.
  — Я, как и ты, заплатил за то, что я имею. Хотя страна и не идеальная, но это — моя страна. Я совершил последний переход через границу. Так что пусть теперь меня терпят.
  У Пима возникло ощущение опасного непонимания.
  — Тогда, разреши тебя спросить, зачем же ты сюда явился — если ты не собираешься изменять?
  — Я услышал про тебя. Великого лейтенанта Пима из Д.Р., последнее время базирующегося в Граце. Лингвиста. Героя. Любовника. Меня ужасно взволновало то, что ты шпионишь за мной. А я шпионю за тобой. Так чудесно было думать, что мы как бы снова очутились на нашем старом чердаке, и лишь тоненькая стенка разделяет нас, и мы перестукиваемся — тук, тук! «Надо мне войти в контакт с этим малым, — подумал я. — Пожать ему руку. Вместе выпить. Может, нам удастся навести порядок в мире, как мы это делали в старые времена».
  — Понятно, — сказал Пим. — Здорово.
  — «Может, вместе покумекаем. Мы же разумные люди. Может, он больше вовсе и не хочет воевать. Может, и я не хочу. Может, мы устали быть героями. Хороших-то людей ведь мало, — подумал я. — Ну, сколько людей на свете жали руку Томасу Манну?»
  — Только один я, — сказал Пим, от души расхохотавшись, и они снова выпили.
  — Я столь многим обязан вам, сэр Магнус. Вы были так великодушны. В жизни не встречал более доброй души. Я же на тебя орал, я тебя ругал. А ты что делал? Поддерживал мне голову, когда меня рвало. Заваривал мне чай, убирал за мной блевотину и дерьмо, приносил мне книжки — бегал в библиотеку и обратно, читал мне всю ночь. «Я обязан этому человеку, — подумал я. — Обязан помочь ему подняться на ступеньку-другую в его карьере. Надо сделать жест, нелегкий для меня жест. Если я могу помочь ему добиться влиятельного положения — это не так часто случается — это уже будет хорошо. И хорошо будет как для всего мира, так и для него. Не так много хороших людей достигает нынче влиятельного положения. Устрою-ка я маленький трюк и поеду повидаю его. И пожму ему руку. И скажу: „Спасибо, сэр Магнус“. И сделаю ему подарок, чтобы оплатить свой долг перед ним, и тем самым помогу ему в его карьере», — так я думал. Потому что я люблю этого человека, слышишь?
  Он не принес соломенной шляпы, полной пакетиков в пестрой обертке, а достал из портфеля папку и передал ее через стол Пиму.
  — Вы выудили большую рыбу, сэр Магнус, — горделиво объявил он, видя, как Пим открывает папку. — Немало пришлось мне пошпионить, чтобы добыть это тебе. Изрядно порисковать. Неважно. Я думаю, это получше Гриммельсгаузена. Если это когда-либо обнаружится, я смогу преподнести тебе заодно и мою голову.
  * * *
  Пим закрывает глаза и снова их открывает, но все та же стоит ночь и все та же конюшня.
  — Я — маленький толстый чешский сержант, который любит пить водку, — говорит Аксель в то время, как Пим, точно во сне, перелистывает страницы полученного подарка — Я — исправный солдат Швейк. Мы с тобой читали эту книжку? Меня зовут Павел. Слышишь? Павел.
  — Конечно, мы ее читали. Великая книга. Это не фальшивка, Аксель? Не шутка или что-нибудь еще?
  — Ты считаешь, что толстяк Павел станет подвергать себя такому риску, чтобы подшутить над тобой? У него есть жена, которая его бьет, дети, которые его ненавидят, русские боссы, которые относятся к нему хуже, чем к собаке. Ты меня слушаешь?
  В полуха — да, Пим слушает. И одновременно читает.
  — Твой добрый друг Аксель X. — он не существует. Ты с ним сегодня не встречался. Давно, в Берне, ты, безусловно, был знаком с хилым немецким солдатом, который писал великую книгу, и звали его, возможно, Аксель — какое значение имеет имя? Но Аксель исчез. Какой-то паршивый парень настучал на него — ты так и не узнал, что с ним случилось. А сегодня ночью ты встречался с толстым сержантом Павелом из чешской военной разведки, который любит чеснок, любит девчонок и предает своих начальников. Он говорит по-чешски и по-немецки, и русские используют его для мелких поручений, так как не доверяют австрийцам. Одну неделю он болтается у них в штабе в Винер-Нейштадте, выступая в качестве посыльного и переводчика, а другую — отмораживает себе зад на границе Зоны, вылавливая мелких шпионов. А на следующую неделю он уже снова у себя в гарнизоне на юге Чехословакии, где его шпыняют уже другие русские.
  Аксель постукивает Пима по плечу.
  — Видишь это? Смотри внимательно. Это копия его расчетной книжки. Посмотрите ее, сэр Магнус. Сосредоточьтесь. Он принес ее вам, так как считает, что никто не поверит ничему из того, что он говорит, если это не будет сопровождено Unterlagen.[51] Ты помнишь, что такое Unterlagen? Документы? То, чего у меня не было в Берне. Возьми ее с собой. Покажи Мембэри.
  Пим нехотя отрывается от чтения и, подняв глаза, видит скрепленные вместе глянцевитые листки, которые Аксель держит перед ним. Фотокопии в те дни делали большие: переснимали на пластину, затем в снимках делали дырочки и скрепляли все, наподобие скоросшивателя, шнурком от ботинка. Аксель сует бумаги в руки Пиму и, снова оторвав его от материалов в папке, заставляет всмотреться в фотографию человека, которому эти бумаги принадлежат: свиноподобная, частично выбритая, надутая морда с затекшими глазками.
  — Это я, сэр Магнус, — говорит Аксель и, как бывало в Берлине, с силой ударяет Пима по плечу, чтобы уж не сомневаться в его внимании. — Посмотри же на него! Неопрятный алчный малый. То и дело портит воздух, чешет голову, крадет кур у своего командира. Но ему не нравится то, что в его стране хозяйничает банда потных Иванов, которые с важным видом расхаживают по улицам Праги и называют его вонючим маленьким чехом; не нравится ему и то, что его по чьей-то придури отослали в Австрию, где ему приходится плясать под дудку пьяных казаков. К тому же он достаточно храбр, понятно? Он храбрый маленький сальный трус.
  Пим снова отрывается от чтения — на сей раз чтобы, как истый бюрократ, поканючить, за что потом ему станет стыдно.
  — Все это прекрасно, Аксель, и ты изобрел замечательный персонаж, но что мне с ним делать? — огорченно рассуждает он. — Я должен представить изменника, а не расчетную книжку. Они там, в Граце, хотят иметь живое существо. А у меня его нет, верно?
  — Да ты же идиот! — восклицает Аксель, делая вид, будто тупость Пима привела его в полное отчаяние. — Наивный английский младенец! Ты что же, никогда не слышал об изменнике, который продолжает сидеть на месте? Павел как раз и есть такой изменник. Он изменил, но остался там, где был. Через три недели он снова сюда придет, принесет новые материалы. Он станет изменником не однажды, а, если ты будешь разумно себя вести, — двадцать, сто раз. Он — мелкий служащий в разведке, курьер, оперативник самого низшего разряда, посудомойка, сержант-шифровальщик и сводник. Неужели тебе не понятно, что это означает в плане доступа к информации? Он будет снова и снова поставлять тебе замечательную информацию. Его друзья на пограничной заставе будут помогать ему переходить границу. В следующий раз, когда мы встретимся, ты приготовишь для него вопросы Вены. Ты окажешься в центре фантастической индустрии: «Можешь нам достать это, Павел?», «А что это значит, Павел?» И если ты будешь с ним любезен, если будешь приходить один и приносить ему симпатичные подарочки, возможно, он тебе на все вопросы и ответит.
  — И это будешь ты — я буду встречаться с тобой?
  — Ты будешь встречаться с Павелом.
  — А ты будешь Павелом?
  — Сэр Магнус. Послушайте.
  Отодвинув в сторону лежавший между ними портфель, Аксель со стуком ставит свой стакан рядом со стаканом Пима и придвигает свой стул так близко, что его плечо касается плеча Пима, а рот оказывается у самого уха Пима.
  — Ты слушаешь меня очень, очень внимательно?
  — Конечно.
  — Поскольку ты представляешься мне фантастическим тупицей, может, тебе вовсе не следует играть в эту игру. Послушай.
  Пим усмехается в точности так, как усмехался в свое время, когда Аксель объяснял, почему он Trottel,[52] раз он не понимает Канта.
  — То, что Аксель делает для тебя сегодня, он уже никогда не сможет перечеркнуть. Я же рискую ради тебя своей чертовой шеей. Сабина подарила тебе своего брата, а Аксель дарит тебе Акселя. Ты это понимаешь? Или ты слишком туп, чтобы уразуметь, что я вручаю в твои руки свое будущее?
  — Мне оно не нужно, Аксель. Лучше я тебе это верну.
  — Слишком поздно. Я ведь уже выкрал документы, я пришел к тебе, ты видел бумаги, ты знаешь, что в них. Ящик Пандоры снова не закрыть. Твой милый майор Мембэри, — все эти умники-аристократы в Дивразведке — да никто из них в жизни не видел такой информации. Ты меня понял?
  Пим кивает, Пим покачивает головой. Пим хмурится, улыбается и старается всеми возможными способами показать, что он — достойный и зрелый хранитель Акселевой судьбы.
  — В ответ ты должен кое в чем мне поклясться. Раньше я говорил, что ты ничего не должен мне обещать. А теперь я говорю, что должен. Ты должен обещать мне, Акселю, что будешь хранить мне верность. Сержант Павел — это другой разговор. Сержанта Павела ты можешь предать и можешь выдумывать про него, сколько заблагорассудится, — он ведь и сам выдуман. Но я, Аксель, — тот самый Аксель, что сидит сейчас здесь, — посмотри на меня, — я не существую. Ни для Мембэри, ни для Сабины, ни даже для тебя самого. Даже когда тебе одиноко и скучно и тебе надо на кого-то произвести впечатление, или кого-то купить, или кого-то продать, я в твоей игре не фигурирую. Если твои люди станут грозить тебе, если они станут тебя пытать, все равно ты должен отрицать мое существование. Если через пятьдесят лет тебя распнут на кресте, солжешь ли ты, прикрывая меня? Отвечай.
  У Пима хватает времени подивиться тому, что он снова должен обещать не раскрывать существования Акселя после того, как он так долго и энергично это существование отрицал. А также тому, что человеку, столь позорно не сумевшему доказать свою лояльность, дают вторую возможность это сделать.
  — Я все сделаю, — говорит Пим.
  — Что ты сделаешь?
  — Сохраню твою тайну. Запру тебя в моей памяти и отдам тебе ключ.
  — Навсегда. И брата Сабины Яна — тоже.
  — Навсегда. И Яна тоже. Ты же дал мне полное расположение советских войск в Чехословакии, — словно в трансе произносит Пим. — Если это достоверно.
  — Данные немного устарели, но вы, британцы, умеете ценить антиквариат. Ваши карты Вены и Граца еще старше. И не такие уж они достоверные. Тебе нравится Мембэри?
  — Пожалуй, да. А что?
  — Мне тоже. Тебя интересует рыба? Ты помогаешь ему пополнять рыбой озеро?
  — Иногда.
  — Это ответственная работа. Занимайся ею вместе с ним. Помогай ему. В паршивом мире мы живем, сэр Магнус. Пусть будет хоть несколько счастливых рыбок — мир уже станет лучше.
  Было шесть часов утра, когда Пим расстался с ним. Кауфманн уже улегся спать в джипе. Пим увидел его сапоги, торчавшие поверх заднего борта. Пим с Акселем прогулялись до белого камня — Аксель опирался на руку Пима, как во время прогулок вдоль Ааре. Когда они дошли до камня, Аксель нагнулся и, сорвав полевой мак-поппи, протянул цветок Пиму. Затем сорвал другой для себя и, подумав, тоже вручил Пиму.
  — Один цветок — это я, а другой — вы, сэр Магнус. Ни один из нас не станет другим. Будь хранителем нашей дружбы. Передай привет Сабине. Скажи ей, что сержант Павел шлет ей особый поцелуй и благодарит за помощь.
  * * *
  Человек, обладающий ценным источником информации, является предметом восхищения и получает хорошее питание, Том, в чем в ближайшие недели быстро убедился Пим. Посещавшие Вену высшие военные чины приглашали его на ужин — просто чтобы с ним соприкоснуться и опосредованно ощутить его успех. Мембэри, этакий ухмыляющийся прихрамывающий Цезарь, принижающий своего Антония, орущий ему в ухо, мечтающий о рыбе и улыбающийся не тем людям, другие чины менее высокого ранга, но все же достаточно высокого, за одну ночь меняют свое мнение о Пиме и посылают ему слащавые записочки по межзональной почте. «Марлена шлет свою любовь и очень опечалена тем, что ты вынужден был уехать из Вены, не попрощавшись с ней. Какое-то время казалось, что я могу стать твоим начальником, но судьба решила иначе. Мы с М. собираемся обручиться, как только получим разрешение министерства обороны».
  Пим становится кумиром: быть с ним знакомым значит уже быть причастным к большому делу: «Молодой Пим делает фантастические дела — будь моя воля, я бы дал ему третью нашивку, неважно, служит он в национальной армии или нет». «Послушали бы вы Лондон по спецсвязи — они превозносят Пима до небес». Приказом — не откуда-нибудь, а из Лондона — сержант Павел получает условное наименование Зеленые Рукава, а Пиму объявляют благодарность. Сластолюбивые чешские переводчицы им гордятся и весьма изысканным образом демонстрируют свое удовольствие от общения с ним.
  — Ты никогда не должен рассказывать мне, как все было, — это правило, — повелела Сабина, чуть не до смерти укусив его своими пухлыми печальными губками.
  — Никогда и не стану.
  — А он интересный — друг Яна? Красивый? Как ты? Я сразу в него влюблюсь, да?
  — Он высокий, красивый и очень умный.
  — И сексуальный?
  — Очень сексуальный.
  — Гомик, как ты?
  — Целиком и полностью.
  Такое описание понравилось ей и глубоко ее удовлетворило.
  — Ты — хороший человек, Магнус, — заверила она его. — Ты правильно решил: надо оберегать этого человека и моего брата тоже.
  Настал тот день, когда сержант Павел должен был появиться вторично. Как и предсказывал Аксель, Вена приготовила большой урожай вопросов по его «первому младенцу». Пим прибыл с тетрадкой, в которой они были застенографированы. Он привез также бутерброды с коричневой копченой лососиной и великолепный сыр «сансер» от Мембэри. Он привез сигареты, и кофе, и шоколад из «Наафи» с мягкой начинкой, и многое другое, чем, по мнению специалистов по гастрономии Дивразведки, можно набить желудок бравого изменника, сидящего на месте. Попивая водку и заедая ее копченой лососиной, Пим и Аксель прояснили наиболее важные вопросы.
  — Так что же ты на этот раз мне привез? — весело осведомился Пим, когда в беседе наступил естественный перерыв.
  — Ничего, — ничуть не смущаясь, ответил Аксель и налил себе еще водки. — Пусть немножко поголодают. В следующий раз аппетит будет лучше.
  — Павел переживает кризис совести, — доложил Пим на другой день Мембэри, буквально следуя инструкциям Акселя. — У него неполадки с женой, а его дочь всякий раз, как он отправляется в Австрию, укладывается в постель с никудышным русским офицеришкой. Я не стал на него давить. Я сказал ему, что мы на месте и что он может нам доверять и мы не собираемся усугублять его трудности. Я верю, что в итоге он будет благодарен нам за это. Но я задал ему наши вопросы насчет сосредоточения бронесил восточнее Праги, и он дал интересный ответ.
  При этом разговоре присутствовал полковник, приехавший из Вены.
  — Что же он сказал? — спросил полковник, внимательно слушавший Пима.
  — Он сказал, по его мнению, они что-то охраняют.
  — Есть предположение, что именно?
  — Какой-то вид оружия. Возможно, ракеты.
  — Не слезайте с него, — посоветовал полковник, а Мембэри раздул щеки и стал похож на гордящегося папашу, каким он для Пима и стал.
  Во время третьей встречи Зеленые Рукава развеял тайну вокруг сосредоточения бронесил и вдобавок дал полную картину расположения советской авиации в Чехословакии по состоянию на ноябрь месяц. Вена была поражена, а Лондон разрешил расплатиться двумя небольшими слитками золота — при условии, что сначала с них будет снята английская проба, чтобы исключить опознание. После чего сержанта Павела объявили алчным малым, отчего всем стало легче. А Пим в течение нескольких последующих месяцев носился туда и обратно между Акселем и Мембэри точно слуга двух господ. Мембэри подумывал, не следует ли ему лично встретиться с Зелеными Рукавами — Вена считала это хорошей идеей. Пим постарался прощупать ситуацию, но привез печальную весть: Зеленые Рукава желает иметь дело только с Пимом. Мембэри пришлось смириться. Был как раз сезон разведения форели. Пим был приглашен в Вену, где его потчевали ужином. Полковники, командующие воздушными частями, и морские начальники состязались друг с другом в борьбе за него. Но оказалось, подлинным его хозяином и основным владельцем был Аксель.
  — Сэр Магнус, — прошептал Аксель. — Случилось нечто ужасное.
  Улыбка исчезла с его губ. Взгляд был испуганным. Пим принес уйму всяких деликатесов, но Аксель все их отклонил.
  — Ты должен помочь мне, сэр Магнус, — сказал он, бросая настороженные взгляды на дверь в конюшню. — Ты моя единственная надежда. Помоги мне, ради всего святого. Ты же знаешь, что делают с такими, как я! Не смотри на меня так! Придумай что-нибудь для разнообразия! Теперь твой черед!
  * * *
  Сейчас я в этой конюшне, Том. Я жил там все эти тридцать с лишним лет. Покатый потолок мисс Даббер исчез, и на его месте появились старые балки и летучие мыши, свисающие с крыши вниз головой. Я ощущаю запах сигары Акселя и вижу поблескивающие в свете лампы щелочки его черных глаз. Он шепотом окликает Пима: добудь мне музыку, добудь мне картинки, добудь мне хлеба, добудь мне секреты. Только в голосе его нет жалости к себе, нет мольбы или сожаления. Это никогда не было свойственно Акселю. Он требует. Голос его порой звучит мягко — это правда. Но всегда не иначе как властно. Он по-прежнему сам себе хозяин. Он — Аксель, ему обязаны. Он переходил через границы, терпел избиения. А что я такое — я вообще не думаю. Не думаю сейчас, не думал тогда.
  — Они арестовывают моих друзей — ты об этом слышал? Двоих из нашей группы вытащили вчера утром в Праге из постели. Третий пропал по дороге на работу. Мне пришлось рассказать им про нас. Другого пути не было.
  Значение этого признания не сразу проникает в сознание до предела взволнованного Пима. И даже когда это до него доходит, голос его звучит озадаченно:
  — Про нас? Про меня? Что же ты сказал? И кому, Аксель?
  — Без подробностей. В принципе ничего плохого. Без твоего имени. Все в порядке, просто все становится немного сложнее, больше приходится крутиться. Я оказался хитрее других. В конечном счете все может сложиться и к лучшему.
  — Но что же ты сказал им про нас?
  — Ничего. Послушай. В моем случае дело обстоит иначе. Другие — они работают на заводах, в университетах, у них нет запасного выхода. Когда их пытают, они говорят правду, и правда убивает их. А я — я крупный шпион, у меня, как и у тебя, крепкие позиции. «Да, конечно, — говорю я им, — я совершаю переходы через границу. Это же моя работа. Вы что, не помните, что я собираю разведданные?..» Я изображаю возмущение, я требую, чтобы вызвали старшего офицера. А мой начальник — он малый неплохой. Не на все сто, процентов на шестьдесят, пожалуй. Но он тоже ненавидит Иванов. «Я веду английского предателя, — говорю я ему. — Это большая рыба. Армейский офицер. Я держал это в тайне от вас из-за того, что в нашей организации столько сторонников Тито. Вызволите меня из лап тайной полиции, и я поделюсь с вами тем, что сумею вытрясти из него, когда подпалю ему зад».
  К этому времени Пим уже лишился дара речи. Он не спрашивает, что ответил на это старший офицер или в какой мере реальная жизнь Акселя совпадает с фиктивной жизнью сержанта Павела. Он весь мертвеет — мертвеет его голова, пах, костный мозг. Нежные мысли о Сабине отступают в прошлое, как воспоминания детства. Существуют лишь Пим и Аксель и вселенская беда. Еще слушая Акселя, он уже превращается в старика. И вековое неведение нисходит на него.
  — Он говорит, что я должен принести ему доказательство, — повторяет Аксель.
  — Доказательство? — бормочет Пим. — Какого рода доказательство? Я тебя что-то не понимаю.
  — Разведданные.
  Аксель трет указательный палец о большой, в точности как это делала однажды Е. Вебер.
  — Баш на баш. Товар — деньги. Нечто, что могло бы заинтересовать их. Это не обязательно должен быть секрет атомной бомбы, но что-то ценное. Достаточно ценное, чтобы мой начальник заткнулся.
  Аксель улыбнулся, хотя это была не та улыбка, которую мне хотелось бы вспомнить сейчас.
  — Всегда ведь есть кто-то, кто стоит выше тебя на лесенке, верно, Магнус? Даже когда ты думаешь, что ты — на самом верху. А когда ты все-таки добираешься до верха, под тобой полным-полно народу, который цепляется за твои сапоги. Так уж обстоит дело в нашей системе. «Никаких фальшивок, — говорит он мне. — Какие бы ни были сведения, они должны иметь знак качества. Тогда мы сможем замять дело». Украдите что-нибудь для меня, сэр Магнус. И если вам дорога моя свобода, пусть это будет что-нибудь стоящее.
  — У вас такой вид, будто вы увидели привидение, — говорит капрал Кауфманн, когда Пим возвращается к джипу.
  — Что-то с животом, — говорит Пим.
  Но по пути назад, в Грац, он почувствовал себя лучше. Жизнь налагает обязательства, размышляет он. Вопрос в том, чтобы установить, кто из кредиторов, требуя, вопит громче. За все надо в этой жизни расплачиваться. Рано или поздно.
  * * *
  С полдюжины разных Пимов бродили в ту ночь по улицам Граца, Том, и ни одного из них я бы сейчас не устыдился. Едва ли в жизни Пима была другая ночь, когда он меньше думал бы о себе, а больше о своих обязанностях перед другими. Он мерял шагами свое королевство, город, осененный осыпающейся славой Габсбургов, и, останавливаясь то возле увитых зеленью ворот просторных супружеских владений Мембэри, то у двери в ничем не примечательный дом, где в одной из квартир жила Сабина, строил план действий и давал многообещающие заверения. «Ни о чем не волнуйтесь, — обращался он из глубины души к Мембэри. — Вы никак не пострадаете, ваше озеро по-прежнему будет полно рыбы, а ваш пост надежно останется за вами, доколе вам будет угодно его украшать. Самые Высокочтимые в Нашей Стране будут по-прежнему уважать вас, как гения, руководящего операцией Зеленые Рукава». А обращаясь к неосвещенному окну Сабины, Пим прошептал: «Твои секреты в моих надежных руках. Твоя работа у англичан, твой геройский брат Ян, твое восторженное мнение о твоем любовнике Пиме — все это я буду хранить так же бережно, как бережно отношусь к твоему теплому телу, которое сейчас окутано сладким сном».
  Он не принял никаких решений, так как сомнений у него не было. Одинокий крестоносец определил свою миссию. Ловкий шпион займется деталями, лояльный товарищ никогда больше не предаст своего друга в обмен на иллюзорную роль слуги национальных потребностей. Никогда прежде его любовь, его обязанности и его приверженности не представлялись ему яснее. «Аксель, я твой должник. Вместе мы изменим мир. Я принесу тебе дары, как ты приносил дары мне. Из-за меня ты больше никогда не попадешь в лагеря». Если Пим и рассматривал альтернативы, то тут же их отбрасывал. За последние месяцы изобретательный Пим создал из сержанта Павела фигуру, вызывавшую радость и восторг в тайных коридорах Граца, Вены и Уайтхолла. В его умелых руках холерический маленький герой, выпивоха и бабник, внезапно проявлявший донкихотские чудеса храбрости, превратился в легенду. Даже если бы Пим готов был вторично нарушить доверие Акселя, разве мог он пойти к Мембэри и сказать ему: «Сэр! Сержант Павел не существует. Под кличкой Зеленые Рукава выступал мой друг Аксель, которому нужно дать несколько полноценных английских секретов». Добрые глазки Мембэри вылезут из орбит, его наивное лицо сморщится от горя и отчаяния. Его доверие к Пиму улетучится, а заодно и его репутация: Мембэри — на фонарь, уволить Мембэри; Мембэри, его жена и все его дочки — домой. Еще худшая беда произойдет, если Пим изберет компромисс и переложит дилемму Акселя на фиктивного сержанта Павела. Пим и эту сцену проиграл в воображении «Сэр! Переход границы сержантом Павелом засечен. Он сообщил чехословацкой тайной полиции, что имеет дело с английским тайным агентом. Следовательно, надо дать ему подпитку, которая подкрепила бы его версию». У Дивразведки ведь не было мандата вести двойных агентов. А у Граца и тем более. Даже вести изменника, сидящего на месте, и то было уж слишком. Только настоятельное требование Зеленых Рукавов того, чтобы им занимался лично Пим, удерживало передачу его Лондону, причем уже давно, и теперь шло немало взволнованных разговоров о том, кто поведет Павела после того, как Пим закончит военную службу. Превращение Акселя или сержанта Павела в двойного агента сразу приведет к целой серии последствий, причем страшноватых: Мембэри потеряет руководство над операцией Зеленые Рукава — она будет передана Лондону; преемник Пима через пять минут обнаружит обман; Аксель снова будет предан, и шансы на его выживание сведутся к нулю; а семейство Мембэри получит назначение в Сибирь.
  Нет, Том. В ту памятную ночь он не исследовал свой бессмертный дух под углом зрения того, что пуристы могли бы назвать актом измены. Он не раздумывал о том, что на завтра неотвратимо назначен день его казни, — день, когда все надежды Пима умрут и родится твой отец. Он смотрел, как разгорается заря, предвещая день, полный красоты и гармонии. День, когда все скверные поступки будут выправлены, когда судьба всех, за кого он в ответе, останется на его попечении, когда его тайные избиратели падут ниц и возблагодарят Пима и его Творца за то, что он был рожден, дабы помогать им. Он весь светился и ликовал. Присущие Пиму добродушие и вера в себя придали ему храбрости. Тайный крестоносец опустил меч на алтарь и стал передавать братское послание Богу Битв.
  — Аксель, переходи к нам! — уговаривал его Пим. — Забудь про сержанта Павела. Ты же можешь быть обычным перебежчиком. Я позабочусь о тебе. Я добуду тебе все, что нужно. Обещаю.
  Но Аксель был столь же бесстрашен, сколь и решителен.
  — Не советуйте мне предавать моих друзей, сэр Магнус. Я — единственный, кто может их спасти. Разве я не сказал тебе, что пересек последнюю границу? Если ты поможешь мне, мы можем одержать великую победу. Будь здесь в среду, в то же время.
  * * *
  С чемоданчиком в руке Пим быстро поднимается на верхний этаж виллы и отпирает дверь в свой кабинет. «Я ранняя пташка — это все знают». Пим рано встает, Пим целеустремлен, Пим уже выполнил задание на день, пока остальные еще брились. Кабинет Мембэри соединен с его кабинетом парой высоких дверей. Пим чувствует себя невыносимо хорошо, исполненный до головокружения решимости, сознания правоты своих действий и чувства облегчения. «Я — счастливый избранник». Стол Мембэри — это не стол «рейхсканцелярии». Задняя стенка у него из старой жести, и швейцарский перочинный нож Пима легко справляется с четырьмя болтами. В третьем ящике сверху, в левой стороне стола, Мембэри хранит главное, что ему нужно для работы: приказы по подразделению, «Бурые рыбы мира», засекреченный телефонный справочник, «Озера и водные пути Австрии», боевой порядок лондонской военной разведки, перечень главных водоемов и схема Дивразведки в Вене с указанием подразделений и их функций, но без имен. Пим запускает руку в ящик. Это не вторжение. Не кара. Никакие инициалы не вырезаются на доске стола. «Я пришел с лаской». Папки, пособия с отрывными листами. Инструкции по сигнализации, помеченные «Совершенно секретно. Будьте бдительны», — Пим таких ни разу не видел. «Я только возьму напрокат, я не украду». Открыв чемоданчик, он извлекает оттуда камеру «Агфа» для армейского пользования, с цепочкой для промера в один фут, прикрепленной спереди, где линзы. Это та же камера, какою он пользуется, когда Аксель приносит черновики и Пиму надо тут же их переснять. Он наклоняет камеру и нацеливает ее на стол. «Для этого я и был рожден, — не впервые думает он. — Вначале был шпион».
  Из папки со словом «Позвоночные», зачеркнутом на обложке, он выбирает Боевой порядок Дивразведки. В любом случае Аксель знает его, рассуждает Пим. Тем не менее на нем наверху и внизу стоят впечатляющие печати «Совершенно секретно» и номер, гарантирующий подлинность. «Если тебе дорога моя свобода, добудь мне что-нибудь отменное». Пим фотографирует документ один раз, потом другой и чувствует, как спадает напряжение. «Эта пленка на тридцать шесть кадров. Так чего же я скаредничаю и даю Акселю только два снимка? Могу же я сделать что-то большее для лучшего взаимопонимания. Аксель, ты заслуживаешь большего». Он вспоминает об анализе советской угрозы, недавно поступившем из министерства обороны. Если они это прочтут, то станут читать что угодно. Документ лежит в верхнем ящике, рядом со «Справочником по водным млекопитающим», и начинается с выводов. Пим фотографирует каждую страницу и приканчивает пленку. «Аксель, я это сделал! Мы свободны. Мы, как и говорили, восстановили в мире справедливость! Мы обитатели ничейной земли — мы основали собственную страну с населением в два человека!»
  — Обещайте, сэр Магнус, что никогда больше не будете приносить мне ничего подобного, — сказал Аксель при их следующей встрече. — А не то меня еще сделают генералом, и мы не сможем больше встречаться.
  «Дорогой отец, —
  писал Пим в отель „Мэджестик“ в Карачи, где поселился Рик, похоже, из соображений здоровья. — Спасибо за два твоих письма. Очень рад слышать, что ты ладишь с Ага-Ханом. По-моему, я неплохо здесь работаю, и ты гордился бы мною».
  14
  Когда Мэри Пим в шестнадцать лет решила, что пора расстаться с девственностью, она сделала вид, будто страдает ипохондрией, и вместо того, чтобы играть в хоккей, была, по приказу матери-настоятельницы, отправлена в постель. Она пролежала в больничном крыле, глядя в потолок, до трех часов, когда звон колокола возвестил о том, что мать-настоятельница отбыла отдохнуть до пяти. Мэри выждала еще пять минут по своим часикам, полученным в день конфирмации, затаила на тридцать секунд дыхание, что всегда помогало ей обрести мужество, затем спустилась на цыпочках по черной лестнице мимо кухонь и прачечной и по раскисшей от сырости траве прошла в старый кирпичный сарай, где обжигали глину и где младший садовник соорудил временную постель из одеял и старых мешков. Результаты оказались куда более впечатляющими, чем она могла надеяться, но наслаждалась она потом не столько воспоминаниями о самом происшествии, сколько о тех минутах, когда она, задрав до пояса юбку, смело лежала на постели, сознавая, что теперь ничто ее не остановит, раз она приняла решение — ею владело чувство свободы от того, что она перешла границу.
  Такое же чувство владело ею и сейчас, когда она чинно сидела в гостиной Кэролайн Ламсден, заставленной уродливыми китайскими столиками, увешанной аляповатыми китайскими рисунками, и слушала Кэролайн, излагавшую по-королевски протяжно, с завидными руладами, вопросы, обсуждавшиеся на последнем заседании Венского отделения Ассоциации жен дипломатов. «Я все равно это сделаю, — со смертельным спокойствием сказала себе Мэри. — Если не срабатывает так, значит, сработает иначе». Она бросила взгляд в окно. Через улицу в наемном «мерседесе» сидели Джорджи и Фергюс, двое влюбленных, прислонившись друг к другу. Они делали вид, словно изучают карту города, тогда как на самом деле они следили за входной дверью и «ровером» Мэри, припаркованным на подъездной аллее Кэролайн. «Я выйду через черный ход. Тогда это сработало — сработает и сейчас».
  — Таким образом, было решено, — стенала Кэролайн, — что доклад инспекторов министерства иностранных дел о местной стоимости жизни не соответствует действительности, а также несправедлив и что будет незамедлительно создана подкомиссия по финансам во главе — должна с удовлетворением сказать — с миссис Маккормик. — И она почтительно умолкла. Руфь Маккормик была женой экономического советника и, следовательно, финансовым гением. Никто при этом не упомянул, что она спит с датским военным атташе. — Подкомиссия рассмотрит все наши претензии, а затем представит в письменном виде свои возражения нашей Ассоциации в Лондоне для передачи по соответствующим каналам самому Главному инспектору.
  За сим последовали жидкие апплодисменты четырнадцати пар женских рук, подсчитала Мэри. «Отлично, Кэролайн, отлично. В будущей жизни наступит твой черед стать многообещающим молодым дипломатом, а твоему супругу — посидеть дома и выступить в твоей роли».
  А Кэролайн тем временем перешла к другим делам:
  — В будущий понедельник — наш еженедельный трансатлантический лэнч «У Манци». В двенадцать тридцать ровно и четыреста шиллингов с персоны, наличными, пожалуйста, это включает два бокала вина, и, пожалуйста, не опаздывайте, нам пришлось ужасно долго уговаривать герра Манци дать нам отдельную комнату. — Пауза. «Да скажи же, ты, идиотка», — мысленно подталкивала ее Мэри. Но Кэролайн не говорила. Пока еще нет. — Затем в пятницу, через неделю, Марджори Уивер выступит здесь с проектом и прочитает свою действительно потрясающую лекцию по аэробике, которую она так успешно преподавала всем рангам в Судане, где ее муж занимал второе положение. Так, Марджори?
  — Ну, в общем, да — он был поверенным в делах, — прогремела Марджори из первого ряда. — Посол из четырнадцати месяцев находился там только три. И Брайану ничего за это не заплатили, но это не имеет отношения к делу.
  «Ради всего святого! — подумала Мэри. — Хватит!» Но она забыла про чертова мужа Пенни Шарлоу, который удостоился медали.
  — И, я уверена, мы все хотим поздравить Пенни с тем, какую фантастическую помощь она оказывала многие годы Джеймсу, без чего — могу поклясться — он ничего бы не получил.
  Это, видимо, была шутка, ибо раздалось несколько истерических взвизгов смеха, которым Кэролайн положила конец, устремив печальный взор в середину зала. И придала голосу официально похоронное звучание:
  — И Мэри, милая, — вы говорили, что не возражаете, если я об этом упомяну. — Мэри поспешно опустила взгляд на свои колени. — Я уверена, все поддержат меня, если я скажу, что мы крайне опечалены смертью вашего тестя. Мы знаем, это был очень тяжелый удар для Магнуса, и мы надеемся, он скоро от него оправится и вернется к нам в своем обычном бодром настроении, в котором все мы черпаем такую поддержку.
  Сочувственный шепот. Мэри пробормотала: «Спасибо», — и нагнулась вперед, не слишком низко. Она чувствовала всю напряженность паузы; все ждали, когда она поднимет голову, но она не поднимала. Ее начало трясти, и она вдруг увидела, как слезы, настоящие слезы, закапали на ее сжатые руки. Она издала слабый сдавленный звук и в своей намеренно устроенной темноте услышала звонкий голос миссис Симпсон, жены охранника канцелярии, произнесший: «Пойдем со мной, милочка», и почувствовала ее ручищу, обвившую ее спину. Она с трудом поднялась на ноги, обливаясь слезами, — слезами по Тому, слезами по Магнусу, слезами по тому, что лишилась невинности в сарае, где обжигали глиняные горшки, и уж наверняка забеременела. Она дала миссис Симпсон взять себя под руку, трясла головой и, заикаясь, бормотала: «Я в порядке». Она вышла в холл и тут увидела, что Кэролайн Ламсден последовала за ней.
  — Нет, спасибо… право, я не хочу прилечь… далеко, но лучше я пройдусь… не принесете ли мне пальто, пожалуйста?.. синее с противным меховым воротником… предпочту быть одна, если не возражаете… вы были так добры… О Боже, я сейчас опять расплачусь…
  Очутившись в саду за домом Ламсденов, она побрела, все так же согнувшись, по дорожке, пока та не затерялась среди деревьев. Тут Мэри пошла быстрее. Тренировка, с благодарностью подумала она, открывая щеколду на задней калитке, — ничто так не охлаждает кровь. И она быстро пошла к автобусной остановке. Автобус ходит каждые четырнадцать минут. Она сверилась с расписанием.
  * * *
  — Какие потрясающие молодцы! — воскликнула миссис Мембэри с великим удовлетворением, подливая Бразерхуду в бокал домашнего вина из бузины. — Ах, до чего же это предусмотрительно и разумно. Вот уж никогда не предполагала, что у военного ведомства хватит хотя бы ума на такое. А ты, Гаррисон? Отнюдь не глухие, — пояснила она Бразерхуду, а они ждали, когда она уйдет. — Просто тугодумы. Верно, милый?
  Гаррисон Мембэри только что вернулся с ручья, протекавшего в конце сада, где он срезал тростник. Он еще был в болотных сапогах. Крупный, слегка прихрамывающий на левую ногу, но с розовыми щеками и шелковистой седой гривой, он и в семьдесят лет напоминал мальчишку. Он сидел в дальнем конце стола, запивая домашний пирог чаем из большущей глиняной кружки с надписью «Бабуля». На взгляд Бразерхуда, двигался он вдвое медленнее жены и говорил вдвое тише.
  — Ну, не знаю, — произнес он, когда все уже забыли, какой вопрос был задан. — Немало умных парней было там на разных местах. То тут, то там попадались.
  — Вы его спросите про рыбу — получите куда быстрее ответ, — сказала миссис Мембэри, ринувшись в угол комнаты и вытаскивая из-под собрания сочинений Ивлина Во несколько альбомов. — Как поживает форель, Гаррисон?
  — О, она в полном порядке, — осклабясь, произнес Мембэри.
  — Нам, знаете ли, не разрешается их есть. Это можно только щуке. Вам не интересно посмотреть мои фото? Я хочу спросить — это будет иллюстрированное издание? Не надо, не говорите. Это удваивает стоимость. Так было написано в «Обсервере». Картинки удваивают стоимость книги. Но я, право, считаю, что они делают ее и более привлекательной. Особенно биографии. Мне вовсе неинтересно читать биографию, если я не могу видеть людей, о которых пишут. Вот Гаррисон — он может такие читать. Он берет все мозгами. А я глазами. А вы как?
  — Я с вами согласен, — сказал Бразерхуд с улыбкой, продолжая изображать из себя высокую особу.
  Поселок находился на окраине Бата и состоял из домов полугородского типа в Георгианском стиле — здесь нашли себе пристанище английские католики определенного общественного положения. Коттедж стоял в конце поселка, обращенном к полям, — это был крошечный особнячок из песчаника с узким садиком, круто спускающимся к реке, и сидели они в креслах на колесиках в захламленной кухне среди грязной посуды и разных полурелигиозных мелочей: треснутой керамической плитки с изображением Девы Марии из Лурда; рассыпающегося креста из ситника, засунутого за кастрюлю; детского бумажного мобиля из ангелочков, вращающихся от тока воздуха; фотографии Рональда Нокса. Во время их беседы в кухню набились грязные внуки и стояли, уставясь на них, пока матери их не прогнали. Это был дом, где постоянно царил благостный беспорядок, время от времени пронизываемый легким страхом религиозной кары. Стлавшийся над Батом туман прорезало белесое утреннее солнце. Медленно капала из водосточных труб вода.
  — Вы будете из ученых? — неожиданно спросил Мембэри с дальнего конца стола.
  — Милый, я же говорила тебе. Он историк.
  — Скорее, сэр, если быть честным, отставной солдат, — сказал Бразерхуд. — Мне посчастливилось получить эту работу. Я был бы сейчас уже списан в архив, если б мне это не подвернулось.
  — Когда же она выйдет? — громовым голосом вопросила миссис Мембэри, словно все были глухие. — Мне нужно знать за несколько месяцев вперед, чтоб записаться у миссис Лэньон. Тристрам, не дергай меня. У нас тут, понимаете, есть передвижная библиотека. Магда, милая, угомони Тристрама, а то он сейчас вырвет страницу из истории. Приезжает библиотека раз в неделю, и это прямо дар Господень — только вот долго ждать приходится. Вот это — вилла Гаррисона, где у него был кабинет, и все на него тут работали. Основное здание — тысяча шестьсот восьмидесятого года, а крылья — новые. Ну, в общем, девятнадцатый век. Это его пруд. Ни единой рыбешки там не было, пока он не зарыбил его. Гестаповцы бросили туда гранату, и вся рыба погибла. Чего от них и ждать, от этих гестаповцев. Свиньи.
  — Судя по словам моих хозяев, сначала это будет работа для служебного пользования, — сказал Бразерхуд. — А затем будет опубликован отцензурированный вариант для открытого рынка.
  — Вы, случайно, не М.Р.Д. Фут, нет? — спросила миссис Мембэри. — Нет, конечно. Вы же Марлоу. В общем, я считаю, ваши хозяева — люди увлеченные. Это так разумно — добраться до нужных людей, пока они еще живы.
  — А с кем вы служили? — осведомился Мембэри.
  — Скажем так: немножко в одном подразделении, немножко в другом, — сказал Бразерхуд с намеренной скромностью и вытащил свои очки для чтения.
  — Вот он, — сказала миссис Мембэри, ткнув крошечным пальчиком в групповую фотографию. — Тут. Вот этот молодой человек, про которого вы спрашивали. Магнус. Вся по-настоящему блестящая работа — его рук дело. А это — старик риттмайстер, абсолютная душенька. Гаррисон, как же звали официанта в столовой? Ну, того, которого должны были зачислить в монахи, но у него кишка оказалась тонка?
  — Забыл, — сказал Мембэри.
  — А кто эти девушки? — спросил, улыбаясь, Бразерхуд.
  — О Господи, это был источник вечных неприятностей. Одна дурее другой, и если они не забеременивали, то сбегали с самыми неподходящими любовниками, а потом вскрывали себе вены. Я бы могла открыть для них клинику и держать ее все время, если б мы в те дни считали, что нужен контроль за рождаемостью. А теперь мы и верим, что нужен, и не верим. Девушки глотают нынче пилюли, а все равно по ошибке беременеют.
  — Они служили у нас переводчицами, — сказал Мембэри, набивая трубку.
  — А в операции Зеленые Рукава участвовала переводчица? — спросил Бразерхуд.
  — В этом не было надобности, — сказал Мембэри. — Тот малый говорил по-немецки. Пим один с ним справлялся.
  — Совсем один?
  — Соло. Зеленые Рукава на этом настаивал. А почему бы вам не поговорить об этом с Пимом?
  — А кто вел его после того, как Пим уехал?
  — Я, — с гордостью объявил Мембэри, счищая мокрый табак с груди своего позорно грязного пуловера.
  Ничто в такой мере не вносит порядка в бессвязный разговор, как блокнот в красной обложке. С намеренным тщанием разложив блокнот среди остатков еды и взмахнув длинной правой рукой в качестве прелюдии к тому, что Бразерхуд называл «несколько официальной частью», он церемонно, словно деревенский полицейский на месте происшествия, достал из кармана перо. Внуков убрали. Из верхней комнаты донеслись звуки религиозной музыки, которую кто-то пытался изобразить на ксилофоне.
  — Давайте сначала запишем все по порядку, а потом я уже перейду к деталям по личностям, — сказал Бразерхуд.
  — Отличная мысль, — сурово произнесла миссис Мембэри. — Гаррисон, милый, послушай.
  — К сожалению, как я вам уже говорил: большинство оригиналов по операции «Зеленые Рукава» было уничтожено, потеряно или куда-то засунуто, что возлагает еще большую ответственность на плечи оставшихся в живых свидетелей. Каковым являетесь вы. Так что поехали.
  Некоторое время после этого грозного предупреждения все шло сравнительно нормально: Мембэри с поразительной точностью вспоминал даты и содержание главных деяний, совершенных Зелеными Рукавами, а также ту роль, какую играл лейтенант Магнус Пим из корпуса разведки. Бразерхуд усердно записывал и почти не задавал вопросов — только время от времени слюнявил большой палец, переворачивая страницы блокнота.
  — Гаррисон, милый, ты опять тянешь, — время от времени встревала миссис Мембэри. — Марлоу не может же сидеть здесь целый день. — А один раз сказала: — Марлоу надо ведь вернуться в Лондон, милый. Он же не рыба.
  Но Мембэри продолжал плавать на своей скорости: он детально описал размещение советских войск в южной Чехословакии; многотрудную процедуру извлечения маленьких золотых слитков из военных сундуков Уайтхолла, ибо Зеленые Рукава настаивал, чтобы с ним расплачивались именно так; сражения, которые ему пришлось вынести с Дивразведкой, чтобы защитить своего любимого агента от чрезмерных требований. И Бразерхуд, невзирая на то, что в нагрудном кармане у него снова лежал крошечный магнитофончик, записывал все, чтобы Мембэри это видели, даты слева, основной материал — посередине страницы.
  — У Зеленых Рукавов никогда не было другого кодового имени? — как бы между прочим спросил он, записывая что-то. — Иногда источник переименовывают по соображениям безопасности или потому, что имя подмокло.
  — Думай, Гаррисон, — призвала мужа миссис Мембэри.
  Мембэри вынул трубку изо рта.
  — Источник Уэнтворт? — подсказал Бразерхуд, переворачивая страничку блокнота.
  Мембэри отрицательно покачал головой.
  — Был еще источник… — Мембэри запнулся, как если бы имя мелькнуло в памяти и исчезло. — Сирена, кажется… нет, не то… Сабина. Был источник Сабина, действовавший из Вены. Или это было в Граце? Возможно, это было в Граце до того, как вы стали заниматься этими делами. Вообще-то тогда часто давали намеренно такие кодовые имена, чтобы перепутать пол источника. Говорят, это широко распространенный трюк дезинформации.
  — Сабина? — воскликнула миссис Мембэри. — Не наша же Сабина?
  — Он говорит об источнике, милая, — решительно объявил Мембэри, обрывая жену быстрее обычного. — Наша Сабина была переводчицей, а не агентом. Это нечто совсем другое.
  — Но ведь наша Сабина была абсолютно…
  — Она не была источником, — твердо заявил Мембэри. — Хватит, перестань болтать Поппи.
  — Что? — переспросил Бразерхуд.
  — Магнус хотел, чтоб его называли Маком. И какое-то время мы так его и называли. Источник Мак. Мне это даже нравилось. А потом настал День памяти погибших, и какой-то осел в Лондоне решил, что называть агента Маком значит оскорблять память павших: маки — они для героев, а не для предателей. Абсолютно типично для подобных субъектов. Наверное, получил за это повышение. Настоящий клоун. Я был в ярости, и Магнус тоже. «Мак — он как раз и есть герой», — сказал он. Мне он нравился. Славный малый.
  — Значит, костяк у нас есть, — сказал Бразерхуд, мысленно обозрев дело рук своих. — Теперь давайте наростим на него мясо, хорошо? — Он стал перечислять основные вопросы, которые набросал в блокноте, прежде чем явиться сюда. — Персоналии — ну, мы этого коснулись. Польза или вред от людей, находившихся на национальной военной службе, для разведки в мирное время — помогали они ей или мешали? К этому мы подойдем. Куда пошли эти люди дальше — достигли ли они заметного положения на избранном ими поприще? Ну, возможно, вы поддерживали с ними связь, а возможно, и нет. Это больше нас должно интересовать, чем вас.
  — Да, ну а что же все-таки произошло с Магнусом? — вопросила миссис Мембэри. — Гаррисон так огорчался, что он не писал нам. Ну и я тоже. Он так и не сообщил, обратился ли он в нашу веру. Мы считали, он был к этому ужасно близок. Надо было только еще немножко его подтолкнуть. Гаррисон многие годы был точно таким же. Отцу Д’Арси пришлось немало слов потратить, пока Гаррисон увидел свет, верно, милый?
  Трубка у Мембэри потухла, и он с огорченным видом уставился в чубук.
  — Никогда мне этот малый не нравился, — несколько смущенно, с сожалением сказал он. — Я никогда высоко его не ставил.
  — Не говори глупостей, милый. Ты обожал Магнуса. Ты фактически усыновил его. Ты же это знаешь.
  — О, Магнус был чудесный малый! Я про того, другого. Про источник. Про Зеленые Рукава. Честно говоря, я считал его фальшивкой. Я ничего такого не говорил — пользу это едва ли принесло бы. Ведь в Д.Р. и в Лондоне бросали шапки в воздух — так чего же нам было жаловаться?
  — Глупости, — весьма решительно заявила миссис Мембэри. — Не слушайте его, Марлоу. Милый, ты, как всегда, слишком скромен. Ты же был чекой этой операции, сам знаешь. Марлоу же пишет историю, милый. Он напишет и про тебя. Не надо ему все портить, верно, Марлоу? Такая нынче пошла мода. Все принижать, принижать. Мне просто тошно от этого. Вы только посмотрите, что они сотворили на телевидении с капитаном Скоттом. Папочка знал Скотта. Это был замечательный человек.
  А Мембэри продолжал, точно она и не встревала:
  — Все генералы в Вене сияли от радости. Из министерства обороны — гром аплодисментов. Какой мне был смысл убивать курицу, несущую золотые яйца, если все были так счастливы, верно? Юный Магнус торжествовал. Вот ему-то удовольствие мне никак не хотелось портить.
  — А потом он ведь просвещался, — многозначительно заявила миссис Мембэри. — Гаррисон устроил все так, что он два раза в неделю ходил к отцу Мойнихэну. И он возглавлял крикетную команду гарнизона. И он учил чешский. На это же нужно время.
  — А, вот это интересно. Я хочу сказать насчет изучения чешского языка. Это потому, что у него был чешский источник?
  — Это потому, что Сабина, маленькая кокетка, положила на него глаз, — сказала миссис Мембэри, только на этот раз муж поспешил заглушить ее.
  — Материал он поставлял какой-то уж слишком яркий, — продолжал он, словно его и не прерывали. — Всегда красиво выглядел, когда его преподносили на блюде, а как станешь жевать, оказывается — ничего и нет. Так оно мне казалось. — Он озадаченно хихикнул. — Все равно как ешь щуку. Получаешь сообщение, просматриваешь. Думаешь: отлично. А как посмотришь попристальнее — одна тягомотина. Ну да, это ж правда, потому что теперь-то мы это знаем… Да, возможно, так оно и есть, хотя не проверишь, потому что по этому району никаких данных у нас нет. Не хотелось бы мне такое говорить, но, по-моему, чехи одновременно били клюшкой по мячу и мячом по кеглям. Я подумал, что именно поэтому Зеленые Рукава и не появлялся после того, как Магнус вернулся в Англию. Он не был так уж уверен, что ему удастся провести человека постарше. Это, наверно, низко с моей стороны. Я ведь всего лишь незадачливый рыболов, верно, Ханна? Так она меня прозвала. Незадачливый рыболов.
  Это им обоим очень нравилось, и они какое-то время так хохотали, что и Бразерхуду пришлось присоединиться к ним и повременить со своим вопросом, пока Мембэри не будет в состоянии слушать его.
  — Вы хотите сказать, что никогда не встречались с Зелеными Рукавами? Он ни разу не явился на встречу? Извините, сэр, — сказал Бразерхуд, вновь берясь за блокнот, — но разве вы только что не сказали, что сами вели Зеленые Рукава после того, как Пим уехал из Граца?
  — Да.
  — А сейчас вы говорите, что никогда не встречались с ним.
  — Совершенно верно. Не встречался. Он натянул мне нос, верно, Ханна? Она заставила меня надеть мой лучший костюм, упаковала всю эту дурацкую особую еду, которую он якобы так любит, — как это началось, одному Богу известно, — а он так и не появился.
  — Гаррисон, скорей всего, пришел не в ту ночь, — сказала миссис Мембэри, снова залившись смехом. — По части точности Гаррисон просто ужасен, верно, милый? Его, понимаете, никогда не обучали именно разведке. В Найроби он был библиотекарем. И притом очень хорошим. А потом познакомился с кем-то на корабле, его и повязали.
  — А потом — вон, — весело сказал Мембэри. — Приехал тогда Кауфманн. Это был наш шофер. Очаровательный малый. Ну, он знал место встречи, как свою ладонь. И поехал я туда в ту самую ночь, милочка. Я знаю — в ту, в какую надо было. Всю ночь я просидел в пустой конюшне. Ничего. Связаться с ним мы не могли — связь была односторонняя. Съел я немного его дурацкой еды. Выпил того, что ему привез, — мне понравилось. Отправился домой. На другую ночь повторил то же самое и на третью — тоже. Я ждал какого-нибудь сообщения, телефонного звонка, как было в первый раз. Полная пустота. Больше мы об этом малом не слыхали. Пиму надо было, конечно, официально передать мне его в своем присутствии, но Зеленые Рукава этого не разрешил. Примадонна, понимаете, как все агенты. Желает иметь дело только с одним человеком зараз. Железное правило. — Мембэри по рассеянности глотнул из стакана Бразерхуда. — Вена была в ярости. Во всем винили меня. Тогда я сказал им, что вообще-то он ничего не стоил, но это не помогло. — Он снова раскатисто рассмеялся. — Думаю, меня и вышвырнули-то потому, что узнали правду. Мне так не сказали, но бьюсь об заклад, это здорово помогло!
  Миссис Мембэри приготовила ризотто из тунца, потому что была пятница, а также бисквит с вишнями, который она не разрешила Мембэри есть. После лэнча они с Бразерхудом постояли на берегу реки, наблюдая за тем, как Мембэри лихо сражается с тростником. Вся вода была прочерчена сетями и тонкой проволокой. Среди садков для разведения рыб стояла на приколе плоскодонка, полная воды. Ярко светило выбравшееся из тумана солнце.
  — Так расскажите же про красавицу Сабину, — воспользовавшись тем, что Мембэри их не слышит, изловчился спросить Бразерхуд.
  А миссис Мембэри не терпелось все выложить.
  — Настоящая распутница, — сказала она. — Только поглядела на Магнуса и сразу увидела себя с британским паспортом, отличным британцем-мужем и беззаботной жизнью до конца дней. Но рада сказать, что Магнус оказался слишком для нее увертлив. Должно быть, натянул ей нос. Он никогда этого не говорил, но так мы это поняли. Сегодня — в Граце. А завтра — его и след простыл.
  — А она куда потом поехала? — спросил Бразерхуд.
  — Домой, в Чехословакию — так она говорила. По нашему мнению, поджала хвост. Оставила Гаррисону записку, что тоскует по дому и возвращается к своему старому дружку, несмотря на чудовищный режим. Ну это, как вы можете себе представить, Лондону не понравилось. И акций Гаррисона не повысило. Они сказали, он должен был это предвидеть и что-то предпринять.
  — Интересно, что с ней стало, — задумчиво произнес Бразерхуд со свойственной историкам мечтательностью. — Вы не помните ее фамилии, нет?
  — Гаррисон! Какая была фамилия у Сабины?
  С поразительной быстротой по воде донесся ответ:
  — Кордт. К-О-Р-Д-Т. Сабина Кордт. Очень красивая девушка. Очаровательная.
  — Марлоу спрашивает, что с ней сталось?
  — А кто ее знает. Последнее, что я слышал, она переменила фамилию и получила работу в одном из чехословацких министерств. Один из агентов сказал, что она все время на них работала.
  Миссис Мембэри была не столько удивлена, сколько обрадована тем, что оказалась права.
  — Видите, что делается! Пятьдесят лет женаты, больше тридцати лет с тех пор, как уехали из Австрии, а он даже не сказал мне, что она работает в Чехословакии в одном из министерств! Если докопаться до правды, так видно, у Гаррисона самого был с ней роман. Почти все с ней переспали. Ну, мой дорогой, значит, она была шпионкой, так? Это же за милю чувствуется. Они бы в жизни не приняли ее назад, если б все это время не держали на крючке, — слишком они мстительные. Значит, Магнус правильно сделал, что избавился от нее, верно? Вы уверены, что не хотите остаться на чай?
  — Не мог бы я взять у вас несколько старых фотографий? — попросил Бразерхуд. — Мы вам, естественно, воздадим за это должное в книге.
  * * *
  Мэри эта техника была хорошо знакома. Она десяток раз наблюдала в Берлине, как ею пользовался Джек Бразерхуд, и часто помогала ему. В тренировочном лагере это называлось «охотой за бумажным змеем» — как устроить встречу с человеком, которому не доверяешь. Разница состояла лишь в том, что сегодня Мэри была объектом операции и не доверял ей анонимный автор записки:
  «Я располагаю информацией, которая может привести нас обоих к Магнусу. Сделайте, пожалуйста, следующее. В любое утро, между десятью и двенадцатью, сядьте в холле отеля „Амбассадор“. В любой день, между двумя и шестью, зайдите выпить кофе в кафе „Моцарт“. В любой вечер, между девятью и полуночью, — в гостиной отеля „Захер“. Мистер Кёниг зайдет за вами».
  В «Моцарте» было полупусто. Мэри села за столик в центре, где ее сразу увидят, и заказала кофе с коньяком. «Они проследили за мной, когда я вошла, а теперь следят за тем, нет ли за мной хвоста». Сделав вид, будто просматривает записную книжку, она исподволь оглядела сидевших вокруг людей, а также шарабаны и извозчиков на площади за большими окнами, выискивая какую-нибудь мету. «Когда у человека совесть нечиста, как у меня, все кажется подозрительным, — подумала она, — от двух монахинь, рассматривающих биржевой бюллетень в окне банка, до группки молодых кучеров в котелках, топающих ногами от холода и разглядывающих проходящих девиц». Толстяк венец, сидевший в углу, явно начал проявлять к ней интерес. «Надо было мне надеть шляпу, — подумала она. — Я пришла сюда одна и не выгляжу респектабельно». Она встала, подошла к стойке с газетами и, не думая, выбрала «Ди Прессе». «А теперь я, наверно, должна свернуть ее и отправиться в туфельках с ней погулять», — пришла ей в голову глупая мысль, и она раскрыла газету на странице, посвященной кино.
  — Фрау Пим?
  Женский голос, женская высокая грудь. Женское любезно улыбающееся лицо. Это была девушка, сидевшая за кассой.
  — Совершенно верно, — сказала Мэри, улыбаясь в ответ.
  Девушка извлекла из-за спины конверт, на котором карандашом было написано: «Фрау Пим».
  — Герр Кёниг оставил это для вас. Он очень сожалеет.
  Мэри дала ей пятьдесят шиллингов и вскрыла конверт.
  «Пожалуйста, расплатитесь и сразу же покиньте кафе, поверните направо на Мейзедергассе и идите по правому тротуару. Дойдя до пешеходной зоны, поверните налево и идите медленно по левой стороне, разглядывая витрины».
  Ей хотелось в уборную, но она не пошла из опасения, как бы он не подумал, что она кому-то дает знать о полученной записке. Она положила ее в сумку, допила кофе и подошла со счетом к кассе, где девушка снова одарила ее улыбкой.
  — Мужчины — они все одинаковые, — сказала девушка, в то время как кассовый аппарат с грохотом выбросил сдачу.
  — Не говорите, — сказала Мэри. И обе рассмеялись.
  Когда она выходила из кафе, туда вошла молодая пара, и у Мэри возникло подозрение, что это замаскированные американцы. Но в общем-то многие австрийцы так выглядели. Она повернула направо и почти сразу оказалась на Мейзедергассе. Две монахини по-прежнему изучали биржевую котировку. Мэри держалась правого тротуара. Было двадцать минут четвертого, а заседание Ассоциации жен кончится к пяти, чтобы жены могли вернуться домой и, переодевшись в открытые платья, взяв с собой сумочки из блесток, отправиться на вечернюю ярмарку скота. Но даже когда все разъедутся и на подъездной аллее Ламсденов останется только машина Мэри, Фергюс и Джорджи вполне могут решить, что она задержалась, чтобы спокойно посидеть наедине с Кэролайн. «Если я успею вернуться без четверти шесть, у меня есть шанс не быть раскрытой», — прикинула она. Мэри остановилась перед магазином дамского белья и неожиданно для себя залюбовалась выставленными в витрине черными трусиками, какие носят проститутки. Кто, интересно, покупает такие? Спорю на фунт против пенни — Би Ледерер. Мэри надеялась, что к ней кто-то скоро подойдет — во всяком случае прежде, чем супруга посла выйдет из магазина с грудой покупок, или прежде, чем к ней привяжется один из множества одиноких мужчин.
  — Фрау Пим? Я от герра Кёнига. Пожалуйста, пойдемте скорее.
  Девушка была хорошенькая, она была безвкусно одета и нервничала. Мэри пошла за ней — ей казалось, что она в Праге, идет к художнику, на которого косо смотрели власти. На боковой улочке, куда они свернули, было полно народу, потом она вдруг сразу опустела. Все чувства Мэри были обострены. В морозном воздухе пахло гастрономическими товарами и табаком. Заглянув в дверь какого-то магазина, она увидела там мужчину, который был в кафе «Моцарт». Девушка свернула налево, потом направо, потом опять налево. «Где я?» Они вышли на выложенную плитами площадь. «Мы на Кернтнерштрассе. Нет, не там». Мальчишка-хиппи сфотографировал Мэри и стал всовывать ей в руку карточку со своим адресом. Она оттолкнула его. Красный пластмассовый медведь стоял, разинув пасть, предлагая пожертвовать на какое-то благое дело. Поп-группа азиатов распевала песни «Биттлз». По другую сторону площади начиналась улица с двусторонним движением, и у края тротуара стоял коричневый «пежо» — за рулем сидел мужчина. Видя, что они подходят, он распахнул заднюю дверцу. Девушка схватила дверцу и сказала: «Садитесь, пожалуйста». Мэри села в машину, девушка — за ней. «Должно быть, это Кольцо, — подумала она». Но если это было Кольцо, то эту его часть она не узнавала. Она увидела, как следом за ними двинулся черный «мерседес». Фергюс и Джорджи, подумала она, хотя и знала, что это не так. Водитель ее машины посмотрел в обе стороны и направил машину прямо на срединный разделительный барьер — «бамп» — грохнули передние колеса, «бамп» — да вы мне чуть спину не переломали. Кругом загудели, и девушка, нервничая, выглянула в заднее стекло. Они свернули на боковую улицу, пересекли площадь и домчались до Оперы, где и остановились. Дверца со стороны Мэри открылась. Девица велела ей выйти. Мэри едва успела ступить на тротуар, как другая женщина проскользнула мимо нее и заняла ее место. Машина умчалась на большой скорости — Мэри едва успела заметить, как произошла подмена. А черный «мерседес» поехал следом, но Мэри показалось, что машина была не та, которая следовала за ними раньше. Застенчивый, опрятно одетый молодой человек провел ее сквозь широкие ворота во двор.
  — Сядьте, пожалуйста, на лифт, Мэри, — сказал молодой человек на европейско-американском, протягивая ей полоску бумаги. — Квартира шесть, пожалуйста. Шесть. Наверх поедете одна. Все уяснили?
  — Шесть, — сказала Мэри.
  Он улыбнулся.
  — Когда человек боится, он иногда как бы все забывает.
  — Безусловно, — сказала она.
  Она подошла к двери в подъезд, он улыбнулся и помахал ей.
  Она открыла дверь и увидела старинный лифт — дверцы его были открыты, и старик привратник тоже улыбался. Они, видно, все ходили в одну школу, где учат обаянию. Она вошла в лифт и сказала привратнику: «Шестой, пожалуйста», и тот пустил кабину вверх. Когда входная дверь поехала вниз, Мэри на мгновение в последний раз увидела молодого человека, который, все еще улыбаясь, стоял во дворе, а за ним стояли две хорошо одетые девушки и сверялись с бумажкой, которую держали в руке. На бумажке в ее руке значилось: «Шесть, герр Кёниг». «Странная штука, — подумала она, засовывая бумажку в сумку. — Со мной получается как раз наоборот. Когда я боюсь, я ни черта не забываю. Например, помню номер машины. Или номер второго „мерседеса“, шедшего за нами. Или что на шее у водителя лежала прядь крашеных черных волос. Или что девушка была надушена „Опиумом“, — Магнус всегда настаивает, чтобы я ездила с ним в поездки под открытым небом. Или что на левой руке молодого человека было толстое золотое кольцо с красной печаткой».
  Дверь в квартиру была открыта. Медная дощечка под номером гласила: «АО Интерганза Австрия». Мэри вошла, и дверь закрылась за ней. Снова девушка, но уже не хорошенькая. Угрюмая сильная девчонка с плоским, славянского типа лицом и резкими манерами человека, не принадлежащего ни к какой партии. Насупясь, она кивком головы показала Мэри, куда идти. Мэри вошла в мрачную гостиную — там никого не было. В дальнем конце комнаты были другие двери — тоже раскрытые. Мебель была старовенская, подделка. Она вдруг почувствовала эротическое возбуждение, какое владело ею на собрании Ассоциации жен. «Он сейчас велит мне раздеться, и я послушаюсь. Он подведет меня к кровати с четырьмя колонками и красным балдахином и велит лакеям изнасиловать меня — ради собственного развлечения». Но в следующей комнате не было кровати с четырьмя колонками — это была такая же гостиная, только в ней стоял письменный стол, два кресла и кофейный столик с кучей старых номеров журнала «Вог». Больше там ничего не было. Разозлившись, Мэри повернулась, намереваясь отлаять плосколицую славянку. И вместо девчонки обнаружила его. Он стоял в дверях и курил сигару — Мэри на какой-то миг была озадачена тем, что не чувствует запаха, в то же время она нутром понимала, что ничто в нем никогда не способно ее удивить. В следующее мгновение аромат сигары приблизился, и она уже пожимала его вялую руку, словно они всегда так здоровались, встречаясь при полном параде в венских квартирах.
  — Вы смелая женщина, — заметил он. — Вас ждут скоро обратно или вы как-то иначе договорились? Что мы можем сделать, чтобы облегчить вам жизнь?
  «Все правильно, — подумала она с чувством нелепого облегчения. — У агента прежде всего спрашивают, каким временем он располагает. Затем спрашивают, не нужна ли ему срочно помощь. Магнус в хороших руках». Но она ведь это уже знала.
  — Где он? — спросила она.
  Он обладал достаточной властью, позволявшей ему допускать провал.
  — Если б мы только знали, так мы оба были бы счастливы! — снизошел он до откровенного признания, словно в ее вопросе было отчаяние, и своей длинной рукой указал на кресло, настаивая, чтобы она села.
  «Мы, — подумала она. — Мы — словно мы равные, а ведь командуешь ты. Неудивительно, что Том влюбился в тебя с первого взгляда».
  * * *
  Они сидели друг против друга: она — на золоченой софе, он — в золоченом кресле. Девушка-славянка принесла на подносе водку, корнишоны и черный хлеб; ее обожание было непристойно — так усердно она приседала и улыбалась до ушей. «Одна из его Март, — подумала Мэри. — Магнус называл их его секретаршами». Он налил в рюмки, осторожно беря каждую по очереди, чистой водки. И, глядя на Мэри поверх края рюмки, выпил за нее. «Так делает и Магнус, — подумала она. — И научился он этому у тебя».
  — Он не звонил? — спросил он.
  — Нет. Он не может.
  — Конечно, не может, — сочувственно согласился он. — Магнус же знает, что дом на прослушивании. А не писал?
  Она отрицательно покачала головой.
  — Разумно поступает. Его ищут повсюду. Они безмерно злы на него.
  — А вы?
  — Как я могу злиться на человека, которому я стольким обязан? В последнем своем сообщении он говорил, что не желает больше видеть меня. Сказал, что считает себя свободным от всех обязательств и — до свидания. Я искренне позавидовал ему. Какую же он вдруг обрел свободу, что не желает ее с нами делить?
  — Он и мне сказал то же самое — я имею в виду насчет того, что он теперь свободен. Он, по-моему, сказал это нескольким людям. В том числе — Тому.
  «Почему я говорю с ним, как со старым любовником? Что же я за проститутка, если могу сбросить с себя верность мужу, как платье?» Потянись он к ней и возьми ее за руку — она бы не воспротивилась. Привлеки он ее к себе…
  — Надо было ему прийти ко мне, когда я ему говорил, — продолжал он все тем же раздумчивым, упрекающим тоном. — «Кончено, сэр Магнус, — сказал я ему тогда (так я его обычно называл). — Извини уж».
  — Это было на Корфу, — сказала она.
  — На Корфу, в Афинах, всюду, где я мог с ним разговаривать. «Присоединяйся ко мне. Мы оба свое отслужили, ты и я. Пора нам, старикам, уступать поле деятельности следующему, рвущемуся в бой поколению». Он со мной не соглашался. «Неужели ты хочешь быть вроде тех несчастных стариков актеров, которых буквально стаскивают со сцены?» — сказал я. Он меня не слушал. Так твердо он был уверен, что выйдет чистым.
  — И чуть не вышел. А может, даже и вышел. Так он считал.
  — Бразерхуд выиграл для него немного времени — только и всего. Даже Джек не в силах был вечно сдерживать прилив. А кроме того, Джек теперь присоединился к шакалам. Ярость обманутого покровителя и с адом не сравнить.
  «Это он привил свой стиль Магнусу, — подумала она, узнавая нечто знакомое. — Стиль, каким Магнус хотел писать свой роман. Это он научил Магнуса быть выше человеческих слабостей и, презирая свою смертность, смеяться, словно бог, над собой. Он сделал для Магнуса все, за что бывает благодарна женщина, — вот только Магнус был мужчиной».
  — Его отец, похоже, был человеком весьма таинственным, — сказал он, раскуривая новую сигару. — В чем там было дело, вы не знаете?
  — Не знаю. Я никогда с ним не встречалась. А вы?
  — Множество раз. В Швейцарии, где Магнус жил студентом; отец у него был известным английским морским капитаном, пошедшим на дно со своим кораблем.
  Она рассмеялась. «Да поможет мне небо, я же смеюсь. Теперь я обрела нужный стиль».
  — О да. А когда я в следующий раз услышал о нем, он уже был крупным финансовым тузом. Щупальцы его протянулись во все банкирские дома Европы. Он чудом не потонул.
  — О Господи, — пробормотала она. И снова разразилась безудержным очищающим смехом.
  — Поскольку я в ту пору был немцем, я, естественно, почувствовал огромное облегчение. Меня действительно мучила совесть, что мы потопили его отца. Вы не знаете, что есть в вашем муже такого, из-за чего всегда испытываешь муки совести в связи с ним?
  — Его потенциал, — не думая, сказала она и сделала большой глоток водки. Она дрожала, и щеки у нее пылали. А он спокойно смотрел на нее, помогая ей тем самым взять себя в руки. — Вы — его другая жизнь, — сказала она.
  — Он всегда говорил, что я — самый давний его друг. Если вы знаете, что это не так, пожалуйста, не разрушайте моих иллюзий.
  Постепенно рассудок ее прояснился.
  — Насколько я понимаю, это место занимал некто по имени Мак, — сказала она.
  — Где вы слышали это имя?
  — Я видела его в книге, которую он пишет. «Мак, дорогая моя, это самый мой давний друг».
  — И все?
  — О нет. Там гораздо больше, Маку отведено немало места на каждой пятой странице. Мак то и Мак это. Когда они нашли фотоаппарат и книгу шифров, они нашли также засушенные на память маки.
  Она надеялась сбить с него спесь, а получила взамен благодарную улыбку.
  — Я польщен. Он прозвал меня этим причудливым именем — Мак — много лет тому назад. Я был для него Маком большую часть нашей жизни.
  Каким-то чудом ей удалось не сдаться.
  — Так кто же Пим? — спросила она. — Коммунист? Быть не может. Слишком уж это нелепо.
  Он развел длинными руками. И снова улыбнулся — заразительно, мгновенно предлагая ей разделить его недоумение.
  — Я задавал себе этот вопрос много раз. А потом подумал: ну кто в наши дни верит в брак? Магнус из тех, кто ищет. Разве этого не достаточно? В нашей профессии, я уверен, большего нельзя и требовать. Могли бы вы выйти замуж за убежденного идеолога? У меня был дядя, который одно время был лютеранским пастором. Он нагонял на нас смертельную скуку.
  Силы возвращались к ней. Она меньше злилась. Больше возмущалась.
  — А что Магнус для вас делал? — спросила она.
  — Шпионил. Правда, избирательно. И часто — очень энергично, что вам знакомо. Когда жизнь его складывается счастливо, он верит в Бога и хочет всем делать подарки. А когда у него дурное настроение, он надувается и не желает идти в церковь. И тем, кто его ведет, приходится с этим мириться.
  Ничего с ней не случилось. Она сидит и пьет водку в чужой конспиративной квартире. Незнакомец произнес приговор, бесстрастно подумала она, как если бы присутствовала на чьем-то суде. Магнус мертв. Мэри мертва. И умер их брак. Том — сирота, у которого отец был предателем. И все в полном порядке.
  — Но я-то его не веду, — спокойно возразила она.
  Он, казалось, не заметил появившегося в ее голосе холода.
  — Позвольте мне немного склонить вас в свою пользу. Мне нравится ваш муж.
  «Еще бы не нравился, — подумала она. — Он же принес нас тебе в жертву».
  — А кроме того, я ему обязан, — продолжал он. — Чего бы он ни пожелал иметь в конце жизни, я все могу ему дать. Я куда предпочтительнее Джека Бразерхуда и его службы.
  «Ничего подобного, — подумала она. — Вот уж нет».
  — Вы что-то сказали? — спросил он.
  Она грустно улыбнулась и покачала головой.
  — Бразерхуд хочет изловить вашего мужа и наказать его. А я — наоборот. Я хочу найти его и наградить. Все, что он разрешит ему дать, мы ему дадим. — Он затянулся сигарой.
  «Ты мошенник, — подумала она. — Ты совращаешь моего мужа, а еще называешь себя его и моим другом».
  — Вы знаете наше ремесло, Мэри. Мы не можем позволить себе потерять его. Меньше всего мы хотим, чтобы он до конца своей полезной жизни сидел в английской тюрьме и рассказывал властям о том, что он делал все эти тридцать с лишним лет. Да и чтобы он книгу писал, мы тоже не очень хотим.
  «Вы хотите, — подумала она. — А как насчет нас?»
  — Мы бы предпочли, чтобы он наслаждался жизнью у нас — получал бы вполне заслуженную пенсию, имел бы хорошее положение, медали, свою семью, если она захочет быть с ним, а мы могли бы по-прежнему, при необходимости, с ним консультироваться. Я не могу гарантировать, что мы позволим ему вести двойную жизнь, к какой он привык, но во всем остальном мы постараемся удовлетворить все его потребности.
  — А ведь он больше не хочет иметь с вами дело, не так ли? Потому он и в бегах.
  Он затянулся сигарой и помахал рукой, чтобы дым не вызывал у нее раздражения.
  — Я все сделал, чтобы сбить Бразерхуда и всех остальных со следа и найти вашего мужа до них. Я по-прежнему не имею ни малейшего представления о том, где он, и чувствую себя круглым идиотом.
  — А что было с людьми, которых он предал? — спросила она.
  — Магнус ненавидит кровопролитие. Он всегда это подчеркивал.
  — Однако это еще никогда никого не останавливало от пролития крови.
  Снова пауза для обдумывания.
  — Вы правы, — согласился он. — И Магнус выбрал тяжелую для себя профессию. Боюсь, слишком поздно нам всем рассуждать о нашей морали.
  — Для некоторых из нас появилось кое-что новое, — сказала она. Но разжалобить его не удалось. — Зачем вы меня сюда пригласили?
  Она встретилась с ним взглядом и увидела — хотя, казалось, ничто не изменилось в выражении его лица, — что оно стало другим — такое порой случалось, когда она смотрела на Магнуса.
  — До того, как вы сюда пришли, у меня была мысль, что вы и ваш сын, возможно, захотели бы начать новую жизнь в Чехословакии, и тогда Магнуса потянет присоединиться к вам. — Он указал на чемоданчик, стоявший рядом. — Я привез вам паспорта и прочую ерунду. Я был глуп. Познакомившись с вами, я понял, что вы не принадлежите к числу перебежчиков — не из того материала скроены. Однако мне по-прежнему представляется возможным, что вы все-таки знаете, где он, и, будучи женщиной ловкой, никому об этом не говорите. Едва ли вы считаете, что ему будет лучше, если его найдут те, кто его ищет, а не я. Так что, если вы знаете, где он, надо сказать мне об этом сейчас.
  — Я не знаю, где он, — сказала она. И сомкнула губы, чтобы не добавить: «И даже если бы знала, вы — последний человек на земле, которому я бы об этом сказала».
  — Но у вас же есть предположение. С тех пор как он уехал, вы наверняка день и ночь только об этом и думали. «Где ты, Магнус?» Это же было вашей единственной мыслью, верно?
  — Я ничего не знаю. Вы больше знаете о нем, чем я.
  Ей становилось ненавистно его лицемерие. Эта его манера раздумывать прежде, чем что-то сказать, всякий раз как бы решая вопрос, способна ли она понять его.
  — Он когда-нибудь говорил вам о женщине по имени Липси? — спросил он.
  — Нет.
  — Она умерла, когда он был совсем маленький. Она была еврейкой. Всех ее друзей и родственников убили немцы. Похоже, она стала приемной матерью Магнуса, чтобы иметь какую-то опору в жизни. А потом передумала и покончила с собой. Причины, как всегда у Магнуса, были покрыты туманом. Однако эта история способна возбудить любопытство у ребенка. Магнус потрясающе умеет преображаться. Даже когда он этого и не осознает. Право же, мне иной раз кажется, что он весь, бедняга, состоит из кусочков других людей.
  — Он никогда мне о ней не рассказывал, — упрямо повторила она.
  Он просветлел. Так бывало с Магнусом.
  — Послушайте, Мэри. Неужели у вас нет утешительной мысли, что кто-то заботится о нем? Я уверен, что есть. Насколько я его знаю, его привлекают люди, а не идеи. Он ненавидит быть один, потому что тогда мир его пуст. Так кто же заботится о нем? Попытаемся представить себе, кого бы ему хотелось иметь рядом, — я говорю, учтите, не о женщинах. Только о друзьях.
  Она огладила юбку, взглядом отыскивая свое пальто.
  — Я возьму такси, — сказала она. — Не надо вызывать по телефону. Тут на углу как раз стоянка. Я заметила, когда сюда ехала.
  — Почему бы это не могла быть его мать? Она, по всей вероятности, женщина добрая.
  Мэри уставилась на него, не веря своим ушам.
  — Не так давно он впервые заговорил со мной о своей матери, — пояснил он. — Он сказал, что стал снова бывать у нее. Я удивился. И, признаюсь, был польщен. Он где-то откопал ее и поселил в отдельном доме. Он часто видится с ней?
  Разум вернулся к Мэри. В мгновенье ока она почувствовала, как на помощь приходит природная смекалка. «У Магнуса нет матери, ты, идиот. Она умерла, он почти не знал ее и не сокрушается по этому поводу. Это я о нем доподлинно знаю и поклянусь в свой последний день, что нет на свете женщины, чьим взрослым сыном является или был Магнус Пим». Но Мэри хранила хладнокровие. Она не стала его оскорблять или издеваться над ним. Она не стала громко хохотать от облегчения, что Магнус лгал своему самому давнему, самому близкому другу так же, как лгал своей жене, своему сыну и своей родине. Она заговорила рассудительно и здраво, как говорит хороший шпион.
  — Он, безусловно, любит время от времени с ней поболтать, — признала она. И, взяв сумочку, заглянула внутрь, как бы проверяя, есть ли у нее деньги на такси.
  — В таком случае не мог ли он отправиться в Девон и остановиться у нее? Она была так ему благодарна за то, что могла наконец дышать морским воздухом. И Магнус так гордился тем, что сумел устроить ей это чудо. Он без конца говорил о чудесных прогулках с нею по берегу моря. Как он водил ее по воскресеньям в церковь и ухаживал за ее садом. Возможно, он и сейчас предается таким невинным занятиям?
  — Те, кто его ищет, прежде всего и побывали в ее доме, — солгала Мэри, защелкивая сумочку. — Они до смерти напугали бедную старушку. А как мне с вами связаться, если вы мне понадобитесь? Перебросить через стену газету?
  Она поднялась. Поднялся и он, хотя менее легко. Лицо его по-прежнему улыбалось, глаза были по-прежнему мудрые, грустные и одновременно веселые — Магнус так ему в этом завидовал.
  — Не думаю, что я вам понадоблюсь, Мэри. И возможно, вы правы, что Магнус тоже не хочет больше со мной знаться. Лишь бы он хотел с кем-то знаться. Вот что должно нас беспокоить, если мы любим его. Есть столько разных способов отомстить миру. Порой одна литература тут просто не поможет.
  Перемена в его тоне мгновенно побудила ее остановиться и не спешить уйти.
  — Он найдет ответ, — беззаботно заметила она. — Он всегда находит.
  — Этого-то я и боюсь.
  Они пошли к входной двери — медленно, из-за его хромоты. Он вызвал для нее лифт и придержал решетку Она вошла в кабину.
  Теперь она видела его сквозь сетку решетки — он по-прежнему внимательно смотрел на нее. Он уже снова ей нравился, и она была до смерти напугана.
  * * *
  Она все продумала заранее. Паспорт и кредитная карточка были при ней. Действовала она по такому плану на тренировках в маленьких английских городках и пользовалась им с некоторыми изменениями в Берлине. Спускались сумерки. Во дворе тихо беседовали двое священников, перебирая четки. Улица была забита людьми. Многие в эти минуты могли наблюдать за ней. Она вдруг представила себе, что за нею гонится венский квартет во главе с Найджелом. Джорджи и Фергюс, маленький бородатый Ледерер. И в самом конце трусит бедняга Джек.
  Она решила остановить выбор на «Империале», который нравился Магнусу своей помпезностью.
  — Я хотела бы снять номер на ночь, — сказала она седовласому портье, протягивая свою кредитную карточку, и портье, сразу ее узнавший, спросил:
  — Как поживает ваш супруг, мадам?
  Рассыльный провел ее в великолепный номер на втором этаже. «Комната сто двадцать один, которую все просят, — подумала она, — тот самый номер, куда я привезла Магнуса в день его рождения на ужин и ночь любви». Воспоминание об этом не взволновало ее. Она позвонила все тому же портье и попросила заказать ей билет на завтра, на утренний рейс в Лондон. «Конечно, фрау Пим». Напустить дыму, вспомнила она. «Напустить дыму» — так назывался у нас обманный маневр. Она села на кровать, прислушиваясь к шагам, все реже раздававшимся в коридоре по мере того, как приближалось время ужина. Двойные двери, двенадцать футов высотой. Картина «Вечер на Босфоре» кисти Эккенбрехера. «Я буду любить тебя, пока мы оба не состаримся, — сказал он тогда, лежа на этой самой подушке. — И буду продолжать любить тебя потом». Позвонил телефон. Портье сообщил, что есть билеты только бизнес-класса. Так закажите бизнес-класс. Она сбросила туфли и, держа их в руке, тихонько приоткрыла дверь и выглянула в коридор. «Если за мной следят, я сделаю вид, что выставляю туфли в коридор для чистки». Гул голосов и механическая музыка из бара. Из ресторана пахнуло укропным соусом. Рыба. У них такая хорошая рыба. Она вышла на площадку, выждала — по-прежнему никого. Мраморные статуи. Портрет господина с бакенбардами. Она сунула ноги в туфли, поднялась на один этаж, вызвала лифт и, спустившись на первый этаж, вышла из лифта в боковом коридоре, вне поля зрения портье. Темный проход вел в тыл отеля. Она пошла по нему, направляясь к служебному входу в конце. Дверь была приоткрыта. Она толкнула ее, заранее изобразив на лице извиняющуюся улыбку. Пожилой официант заканчивал сервировку стола для ужина в отдельном кабинете. За спиной официанта была открыта другая дверь, ведущая на боковую улочку. Весело бросив официанту: «Guten Abend»,[53] Мэри быстро вышла на свежий воздух и подозвала такси. «Винервальд, — сказала она шоферу, — Винервальд» — и услышала, как он произнес по селектору: «Винервальд». Никто за ними не следовал. Когда они подъезжали к Кольцу, она протянула шоферу сто шиллингов, выскочила из машины у пешеходного перехода, там взяла другое такси и поехала в аэропорт, где час просидела в дамском туалете, читая журналы, пока не объявили последний рейс на Франкфурт.
  * * *
  Тот же вечер, только немного раньше.
  Дом общей стеной примыкал к другому дому и стоял задом к железнодорожному полотну, как и описывал Том. Бразерхуд еще раз провел разведку, прежде чем к нему подойти. Дорога была прямая, как железнодорожное полотно, и, похоже, такая же длинная. Чистоту неба нарушало лишь заходящее солнце. И дорога, и набережная с линией телеграфных столбов и водонапорной башней, и бескрайнее небо — все было таким же, как в голодраном детстве Бразерхуда, — только в небе тогда всегда плыло белое облачко, которое оставляли за собой при остановке паровые поезда, с грохотом катившие по болотистой низине в Норвич. Дома здесь были все одинаковые, и их симметрия, по мере того как он на них глядел, казалась ему — непонятно почему — красивой. «Вот она, упорядоченная жизнь, — подумал он. — Эти вытянувшиеся в ряд маленькие английские гробы я и считал, что оберегаю». Пристойные белые люди, расселившиеся рядами. Номер 75 заменил деревянные ворота чугунными со словами «Эльдорадо», выведенными завитушками. Номер 77 проложил дорожку с утопленными в бетоне морскими ракушками. Номер 81 обшил фасад по-деревенски тиком. А номер 79, к которому приближался сейчас Бразерхуд, блистал британским флагом, развевавшимся на белом флагштоке, установленном в центре принадлежащей дому территории. На узкой подъездной грунтовой дороге виднелись следы шин от тяжелой машины. Рядом с начищенным звонком был врезан домофон. Бразерхуд нажал на кнопку и стал ждать. В ответ раздались атмосферные помехи, затем хриплый мужской голос спросил:
  — Кого там еще черт принес?
  — Вы — мистер Лемон? — спросил в микрофон Бразерхуд.
  — Ну и что? — произнес голос.
  — Меня зовут Марлоу. Не мог бы я спокойно поговорить с вами по одному личному делу?
  В окне «фонаря» раздвинулась сетчатая занавеска, и Бразерхуд увидел загорелое блестящее личико, очень сморщенное, которое из темноты комнаты рассматривало его.
  — Попробую иначе, — уже мягче, все так же в микрофон сказал Бразерхуд. — Я — друг Магнуса Пима.
  Снова треск, и голос, обретший, казалось, некоторую силу:
  — Какого же черта вы сразу не сказали? Входите и промочите горло.
  Сид Лемон превратился в низенького коренастого старичка, был он одет во все коричневое. Каштановые волосы без единой сединки были разделены прямым пробором точно по середине головы. На галстуке по коричневому фону шли лошадиные головы, с сомнением посматривавшие на сердце Сида. На нем была коричневая вязаная кофта на пуговицах, коричневые отутюженные брюки, и носы его коричневых ботинок блестели, как конские каштаны. Среди паутины проложенных солнцем морщин весело смотрели два ярких, блестящих, как у зверька, глаза, а вот дышал он с трудом. В руке у него была палка из терновника с резиновым наконечником, и при ходьбе узкие бедра его перекатывались, колыхаясь точно юбка.
  — В следующий раз, когда нажмете на этот звонок, просто скажите, что вы — англичанин, — посоветовал он, проводя гостя в маленький, безупречно чистый холл. На стенах Бразерхуд увидел фотографии скаковых лошадей и молодого Сида Лемона в костюме для эскотских забегов. — После этого вы четко скажете, зачем явились, и я снова скажу — проваливайте, — закончил он с хохотком и, неуклюже опираясь на палку, развернулся к Бразерхуду и подмигнул ему: это, мол, шутка.
  — А как поживает молодой щучонок? — спросил Сид.
  — В отличной форме, спасибо, — сказал Бразерхуд.
  Сид резко опустился на стул с высокой спинкой, затем, опираясь, словно престарелая герцогиня, на палку, принялся искать наиболее удобную позу. Бразерхуд заметил, какие глубокие тени залегли у него под глазами, а на лбу выступил пот.
  — Придется вам сегодня похозяйничать, сквайр, я что-то не в себе, — сказал он. — Это в углу. Поднимите крышку. Я глотну капельку виски для здоровья, а вы наливайте себе, сколько хотите.
  Пол в комнате был накрыт толстым темно-бордовым ковром. Мрачный швейцарский пейзаж висел над выложенным плитками камином, рядом с которым стоял отличный бар из жженого ореха. Бразерхуд приподнял крышку, и заиграла музыка — этого-то Сид и ждал.
  — Знаете эту мелодию, нет? — спросил Сид. — Послушайте. Опустите снова крышку… так… а теперь поднимите. Вот она.
  — Это же «Под сводами», — с улыбкой сказал Бразерхуд.
  — Конечно. Мне подарил этот бар его отец. «Сид, — сказал он. — Я сейчас не в состоянии подарить тебе золотые часы, и я не могу платить тебе пенсию. Но есть у меня одна вещь, которая немало развлекала нас на протяжении лет, — шиллинг-другой она стоит, и я хотел бы, чтобы ты взял эту вещь в знак нашей дружбы». Мы — Мег и я — быстренько подкатили пикап, пока на бар не наложили лапу эти артисты-мздоимцы. Пять лет назад это было. Рик в свое время шесть таких купил в «Хэрродсе», чтоб рассчитываться со своими связными. Остался только этот. Рик не просил вернуть его, ни разу. «Все еще играет, Сид? — спросит, бывало. — Много, знаешь ли, хороших мелодий сыграно на старой скрипке. Я и сам еще могу кое-чем удивить». И мог. Чертовым струнам крепко доставалось, когда он появлялся. До самого конца. А вот на похороны к нему я не попал. Болен был. Как они прошли?
  — Мне говорили, было все очень красиво, — сказал Бразерхуд.
  — Так и должно было быть. Он ведь оставил свой след. Хоронили-то, знаете ли, не кого-нибудь. Этот человек пожимал руку кое-кому из Самых Высокочтимых в стране. Герцога Эдинбургского он звал Филиппом. А про него писали, когда он умер? Я несколько газет просмотрел, но мало чего увидел. Потом подумал: наверное, берегут материал для воскресных выпусков. Ведь с Флит-стрит никогда заранее ничего не известно. Я б проник туда к ним, если б был здоров, предложил бы им пару монет для верности. Вы, случайно, не шпик, сэр?
  Бразерхуд рассмеялся.
  — А вид у вас шпика. Я ведь, знаете ли, сидел за Рика. Собственно, многие из нас сидели. «Лемон, — бывало, говорит он (всегда звал меня по фамилии, когда ему что-то от меня было нужно, сам не знаю почему). — Лемон, меня прищучат за подпись на этих документах. А вот если я скажу, что это не моя подпись, а ты скажешь, что подделал ее, никто от этого не станет умнее и не пострадает, верно?» — «Ну, — сказал я, — я-то пострадаю. Мне за это придется немало отсидеть. Если отсидка делает человека умнее, я стану мудрым, как Мафусаил».[54] И все-таки я сказал, что это я подделал. Сам не знаю почему. А он сказал, что, когда я выйду, получу пятьдесят косых. Я-то знал, что не получу. Это, наверное, и называется настоящей дружбой. Такой бар — да его в наши дни в жизни не добудешь. Выпьем за Рика. Поехали!
  — На здоровье! — сказал Бразерхуд и выпил под одобрительным взглядом Сида.
  — Так кто же вы, если не шпик? Может, один из его дружков-волшебников Министерства иностранных дел? На волшебника вы не похожи. Если вы не шпик, тогда, по мне, скорее боксер. Вообще никогда этим не занимались, нет? Не дрались на ринге? У нас на все матчи были места у ринга. Мы были там и в тот вечер, когда Джо Бакси уложил беднягу Брюса Вудкокка. Нам пришлось потом залезать в ванну, чтоб смыть с себя кровь. А потом мы отправились в клуб «Олбани» и видим: Джо стоит у бара без единой царапины, рядом с ним парочка милашек, и Рики говорит ему: «Почему ты его не прикончил, Джо? Чего ты тянул — прыгал вокруг раунд за раундом?» Лихо он умел управляться со словами. «Рики, — говорит Джо, — не мог я. Духу не хватало — чистая правда. Всякий раз как ударю его, он так делает — „уух, уух“, в общем, не мог я его прикончить».
  Продолжая слушать, Бразерхуд не спеша обводил глазами комнату, и взгляд его упал на более темные обои в углу, где явно стоял раньше какой-то предмет обстановки. Это было что-то квадратное, пожалуй, фута два на два, и ворс ковра в том месте был продавлен до основы.
  — Магнус тоже был с вами в тот вечер? — спросил Бразерхуд, стремясь осторожно вернуть разговор к цели своего визита.
  — Он был еще слишком мал, сэр, — решительно заявил Сид. — Слишком еще был нежный. Рики-то взял бы его, да Мег сказала — нет. «Оставь его со мной, — сказала она. — Вы, ребята, идите, развлекайтесь в свое удовольствие. А Постреленок останется со мной, мы пойдем в киношку и славно проведем вечер». Ну, с Мег лучше было не спорить, когда она говорила таким тоном, перечить ей не стоило. Не будь ее, я бы сегодня сидел на мели. Я бы отдал Рику все до последнего пенни. А Мег — она немножко откладывала. Знала она своего Сида. Знала и Рики — пожалуй, слишком хорошо, как мне иногда казалось. Все равно винить ее за это нельзя. Понимаете, бессовестный он был малый. Все мы были бессовестные, но отец Пострела был уж очень бессовестный. Много времени мне понадобилось, чтобы это понять. Но если б он вдруг объявился, все мы, наверное, вели бы себя с ним точно так же. — И он рассмеялся, хотя ему это и было больно. — Вели бы себя точно так же, а то, могу поклясться, и еще больше бы ему отдали. А Пострел — он что, попал в беду?
  — С чего бы это ему? — сказал Бразерхуд, отрывая взгляд от угла комнаты.
  — А это уж вы мне скажите. Вы ведь шпик, а не я. С таким лицом вы могли бы быть начальником тюрьмы. Не следовало мне с вами говорить. Нутром чую. Вхожу я, к примеру, в контору. На Одли-стрит. На Маунт-стрит. На Честер-стрит. На Олд-Бэрлингтон. На Кондуит. На Парк-лейн. Всегда самые лучшие адреса. Все как всегда. Всюду красота, чистота. Девушка в приемной сидит за своим столиком, как Мона Лиза. «Доброе утро, мистер Лемон». — «Доброе утро, детка». Но я сразу понимаю. По ее лицу вижу. Слышу тишину. «Привет, — говорю я себе. — Тут же шпики. С Рики беседуют. Уноси ноги, Сид, через заднюю дверь, быстро». И я никогда не ошибался. Ни разу. Даже если проходил год с тех пор, как они меня за шкуру взяли, я всегда носом чуял беду.
  — Когда же вы его в таком случае в последний раз видели?
  — Года два назад. Может, больше. Он сторонился меня после того, как не стало Мег, — не знаю почему. Я-то думал, что он чаще станет приходить, но ему это было не по душе. Не по душе, наверное, было, когда уходили из жизни близкие ему люди. Не по душе было видеть, как люди бедствуют или теряют надежду. Он ведь, знаете ли, один раз выдвигал свою кандидатуру в парламент. И попал бы туда, начни он свою кампанию на неделю раньше. То же было и с его лошадьми. Всегда запаздывали с началом забега. Он, конечно, звонил. Любил телефон, всегда любил. Просто чувствовал себя несчастным, если никто не звонил.
  — Я-то имел в виду Магнуса, — терпеливо поправил его Бразерхуд. — Постреленка.
  — Я так и думал, что вы о нем спросите, — сказал Сид. И закашлялся.
  Стакан с виски стоял на столике перед ним, но он до него не дотронулся, хотя без труда мог достать. «Значит, он больше не пьет, — подумал Бразерхуд. — Виски стоит для приличия». Кашель прекратился, но он с трудом переводил дух.
  — Магнус ведь приезжал к вам, — сказал Бразерхуд.
  — Разве? Я что-то не заметил. Когда же это было?
  — По дороге к Тому. После похорон.
  — Как же он это осуществил?
  — Он приехал сюда на машине. Посидел с вами. Поболтал о старых временах. Он был доволен, что заехал. Он говорил потом об этом Тому. «Мы так хорошо поговорили с Сидом, — сказал он. — Совсем как в былые времена». Он хотел, чтобы все об этом знали.
  — Он и вам об этом говорил?
  — Он говорил Тому.
  — Но вам не говорил. Иначе вам не понадобилось бы сюда приезжать. Я всегда такое умел вычислить. И никогда не ошибался. Если шпики о чем-то спрашивают, значит, они этого не знают. Вот и не надо им ничего говорить. Если же они знают и все равно спрашивают, значит, хотят тебя подловить. В таком случае им тоже ничего не надо говорить. Я говорил это и Рики, да только он не слушал меня. Это в какой-то мере оттого, что он был масоном. Ему казалось, так оно безопаснее, если все рассказать. В девяти случаях из десяти на этом его и брали. Он сам себя отдавал им в руки. — Сид сделал еле уловимую паузу. — Послушайте, сквайр. Ударим с вами по рукам. Вы мне скажете, что вам нужно, а я скажу вам — проваливайте. Как, пойдет?
  Последовало долгое молчание, но Бразерхуд продолжал терпеливо улыбаться.
  — Скажите мне вот что. Что тут делает британский флаг? — перевел на другое разговор Бразерхуд. — Это имеет какой-то смысл, или он просто стоит в саду, как большой цветок?
  — Он здесь, чтобы отпугивать чужеземцев и шпиков.
  Словно собираясь продемонстрировать семейную фотографию, Бразерхуд извлек из кармана зеленую карточку, которую показывал Сефтону Бойду. Сид достал из кармана очки и прочел обе ее стороны. Мимо прогрохотал поезд, но он, казалось, его не слышал.
  — Это что — туфта? — спросил он.
  — Я служу этому флагу, — сказал Бразерхуд. — Может, это и туфта.
  — Все может быть. Всякое бывает.
  — Вы ведь служили в Восьмой армии, верно? И, насколько я понимаю, получили медальку за Аламейн. Это была тоже туфта?
  — Возможно.
  — Магнус Пим попал в небольшую беду, — сказал Бразерхуд. — Если быть абсолютно честным, — а я стараюсь быть с людьми честным, — он временно куда-то исчез.
  Личико Сида затвердело. Дыхание стало жестким и прерывистым.
  — Кто же сделал так, чтобы он исчез? Вы? Он, случайно, не связался с ребятками Маспоула, нет?
  — А кто такой Маспоул?
  — Приятель Рики. Он ведь разных знал людей.
  — Возможно, Магнуса похитили, возможно, он сам скрылся. Он играл в опасную игру с очень скверными иностранцами.
  — С иностранцами? Ну, он же ведь калякал по-ихнему, правда?
  — Он работал под прикрытием. На свою страну. И на меня.
  — В таком случае он просто глупый недоносок, — со злостью сказал Сид и, вытащив из кармана идеально выглаженный платок, промокнул блестящее от пота лицо. — У меня на него никогда не хватало терпения. Мег это видела. Он собьется с пути, говорила она. В этом парне сидит лягавый, помяните мое слово. Он прирожденный стукач. Таким уж родился.
  — Он не был стукачом, он рисковал своей шеей, — сказал Бразерхуд.
  — Это вы так говорите. Может, так и думаете. Но вы не правы. Этот малый никогда не был ничем доволен. Сам Господь Бог было для него недостаточно хорош. Спросите у Мег. Да нет, вы же не можете. Ее ведь уже нет. Мудрая она была, Мег. Хоть и баба, а разума у нее было больше, чем у вас, у меня и у половины населения земного шара, вместе взятых. Он и нашим и вашим старался угодить, я-то уж знаю. Мег всегда говорила, что он такой.
  — А как он выглядел, когда приехал вас навестить?
  — Здоровым. Как все. С румянцем на щечках. Я всегда знаю, когда ему что-нибудь нужно. Он становится такой же чудесный, как его папочка. Я сказал: «Не мешало бы тебе побольше горевать по усопшему». А он будто и не слышит. «Такая красивая была панихида, Сид, — говорит он. — Тебе бы понравилось». Ну, я-то понял, что он пускает дымовую завесу. «Народу набилось в церкви, как сельди в банке, — все равно не все смогли войти». — «Вранье», — сказал я. «Да люди заполнили всю площадь, стояли в очереди на улице, Сид. Народу было не меньше тысячи. Подложи ирландцы там бомбу, они лишили бы страну лучших умов». — «А Филипп[55] там был?» — спросил я. «Конечно, был». Ну, а я-то знал, что не мог он там быть, иначе это было бы в газетах и по телеку. Правда, он, наверно, мог приехать и инкогнито. Мне говорили, они теперь часто так поступают — из-за ирландцев. Был у Рики однажды друг. Кенни Бойд. Мамочка его была леди. Рик был шапочно знаком с его тетушкой. Может, Магнус отправился к молодому Кенни. Такое возможно.
  Бразерхуд отрицательно покачал головой.
  — А Белинда? Она всегда была порядочная, хоть он и обманывал ее. Он вполне мог отправиться к Белинде.
  Бразерхуд снова отрицательно покачал головой.
  — Я насчет той тысячи людей, которые пришли проводить Рика, — снова принялся за свое Сид. — Это же были кредиторы, если вам угодно. Они пришли не из чувства скорби. Никто не станет скорбеть по Рику. Право, не станет. Лишь вздохнет с облегчением, откровенно-то говоря. А потом заглянешь в бумажник и возблагодаришь старушку Мег за то, что в нем кое-что для тебя осталось. Пострелу я этого не говорил. Это было бы нехорошо. А Филипп-то все-таки был там? Вы не слышали, что Филипп должен был приехать?
  — Это была ложь, — сказал Бразерхуд.
  Сид был потрясен.
  — А вот это уж слишком. Это попахивает полицейскими штучками. Значит, Магнус пудрил мне мозги, скажем так, совсем как его папаша.
  — Зачем? — сказал Бразерхуд.
  Сид его не слышал.
  — Зачем ему это было нужно? — сказал Бразерхуд. — Зачем ему надо было так стараться пудрить вам мозги?
  Сид переигрывал. Он нахмурился. Поджал губы. Потер кончик своего загорелого носа.
  — Хотел сделать для меня как лучше, верно? — сказал он более оживленно. — Закутать во фланельку. «Поеду-ка я и поболтаю со стариком Сидом. Сделаю ему приятное». О, мы всегда были друзьями. Большими друзьями. Я был ему как отец — частенько приходилось выступать в такой роли. А Мег была ему по-настоящему замечательной матерью. — Наверное, с годами Сид разучился лгать. А может, никогда и не умел. — Просто ему захотелось пообщаться — только и всего. Найти утешение — в этом все и дело. Я утешу тебя, ты утешишь меня. Понимаете, он всегда любил Мег. Даже когда она видела его насквозь. Преданный малый. Ничего не скажешь.
  — А кто такой Уэнтворт? — спросил Бразерхуд.
  Лицо Сида замкнулось, как дверь тюрьмы.
  — Кто-кто, старина?
  — Уэнтворт.
  — Нет. Не думаю. Не думаю, что знаю человека по имени Уэнтворт. Скорее это название места. А что, некий Уэнтворт втянул его в беду?
  — А Сабина? Магнус никогда не упоминал про Сабину?
  — Это скаковая лошадь, да? Разве не Принцессе Сабине пророчили Золотой кубок в прошлом году?
  — А кто это — Мак?
  — Вот-те на. Магнус что, тоже с милашками водится? В общем-то он бы не был сыном своего папаши, если б не водился.
  — Зачем же он все-таки сюда приезжал?
  — Я же вам сказал. За утешением. — И взгляд Сида, словно притянутый неким сильным магнитом, скользнул в тот угол, где раньше что-то стояло, а потом слишком уж нахально вернулся к Бразерхуду. — Вот так-то, — сказал Сид.
  — Скажите одну вещь, не возражаете? — попросил Бразерхуд. — Что стояло в том углу?
  — Где?
  — Вон там.
  — Ничего.
  — Предмет обстановки? Сувенир?
  — Ничего.
  — Что-то, принадлежавшее вашей жене, что вы продали?
  — Мег? Да я ничего из вещей Мег не продал бы, даже помирай я с голоду.
  — Тогда что же оставило эти вдавленные полосы?
  — Какие полосы?
  — Вот эти, на которые я указываю. На ковре. Что их оставило?
  — Вам-то что до этого?
  — А какое отношение это имеет к Магнусу?
  — Никакого. Я же говорил вам. Не надо повторяться. Это меня раздражает.
  — Где эта вещь?
  — Уехала. Да она и не имеет значения. Так, пустяк.
  Оставив Сида сидеть, Бразерхуд помчался по узкой лесенке наверх, перепрыгивая через две ступеньки. Перед ним была ванная. Он заглянул туда, затем шагнул в главную спальню слева. Большую часть комнаты занимала тахта, накрытая розовым, с оборками покрывалом. Бразерхуд заглянул под него, провел рукой под подушками, заглянул под них. Распахнул гардероб, раздвинул ряды пиджаков из верблюжьей шерсти и дорогих дамских платьев. Ничего. Во второй спальне по другую сторону площадки не было ни единого предмета обстановки, достаточно массивного, размером два фута на два, — только горы великолепных белых кожаных чемоданов. Сойдя на первый этаж, Бразерхуд обследовал столовую и кухню и через заднее окно оглядел крошечный садик, спускавшийся к реке. Ни сарая, ни гаража. Он вернулся в гостиную. Прошел еще один поезд. Он помолчал, выжидая, когда стихнет грохот. Сид по-прежнему сидел на стуле, сильно наклонясь вперед. Руки его стискивали ручку палки, подбородок покоился на них.
  — А как насчет следов от шин на ведущей к вам дороге? — сказал Бразерхуд.
  И тут Сид заговорил. Он почти не разжимал губ, словно слова вызывали у него боль.
  — Поклянетесь ли вы мне честью скаута, фараон, что это ко благу его страны?
  — Да.
  — Поступок, который он совершил, — хоть я этому не верю и не желаю о нем знать, — это поступок непатриотичный или его можно таким счесть?
  — Возможно. Главное для всех нас — найти Магнуса.
  — И вы сгниете, если соврете мне?
  — Сгнию.
  — И сгниете, фараон. Потому что я люблю этого мальчика, но никогда еще не делал ничего плохого для моей страны. Он приезжал сюда, чтобы обвести меня вокруг пальца — это правда. Ему нужен был шкафчик для бумаг. Старый зеленый шкафчик, который Рик дал мне на сохранение, когда отправился в свои странствия. «Теперь, когда Рик умер, вы можете отдать его бумаги. Все в порядке, — сказал Магнус. — По закону. Они мои. Я же его наследник, верно?»
  — Какие бумаги?
  — Вся жизнь его отца. Все его долги. Его секреты — можно так сказать. Рики всегда хранил их в специальном шкафу. Все, что он нам всем задолжал. В один прекрасный день он собирался со всеми расплатиться, чтобы никто из нас никогда больше ни в чем не нуждался. Я сначала сказал — нет. Я всегда говорил «нет», пока Рики был жив, да и не вижу, чтоб сейчас что-то изменилось. «Он умер, — сказал я. — Пусть покоится с миром. Лучшего друга, чем твой старик отец, ни у кого еще не было, и ты это знаешь, так что перестань задавать вопросы и живи своей жизнью», — сказал я. В этом шкафу хранились вещи скверные. К примеру, про Уэнтворта. Других имен, которые вы называли, я не знаю. Может, про них там тоже что-то есть.
  — Может, и есть.
  — Магнус стал со мной спорить, и под конец я сказал: «Бери». Была бы тут Мег, я б в жизни с этим шкафчиком не расстался, явись законный наследник или кто другой, но Мег уже нет. И я не смог ему отказать, что правда, то правда. Ни в чем никогда не мог отказать, как и его папаше. Магнус собирается писать книгу. Мне это тоже не нравится. «Твой папка никогда не знался с книгами, Пострел, — сказал я. — Ты же это знаешь. Его университетом был мир». Он меня не слушал. Никогда не слушал возражений, если чего-то хотел. «Ладно, — сказал я. — Бери. Может, он тогда тебя отпустит. Втащи шкафчик в машину и отчаливай, — сказал я. — Я позову большого Мика, соседа, чтоб он тебе помог». Магнус не захотел. «В машину он не влезет, — сказал он, — да и едет она не туда, куда надо везти шкафчик». — «Хорошо, — сказал я, — тогда оставь его здесь и заткнись».
  — Он еще что-нибудь тут оставил?
  — Нет.
  — А был у него с собой чемоданчик для бумаг?
  — Черная такая штуковина с королевской короной и двумя замками.
  — Как долго он у вас пробыл?
  — Достаточно долго, чтобы меня обкрутить. Час, полчаса, откуда мне знать? Даже присесть не захотел. Не мог. Все время расхаживал по комнате в своем черном галстуке и улыбался. И то и дело поглядывал в окно. «Эй, — сказал я, — какой же ты все-таки банк ограбил? Скажи, чтоб я поехал и забрал свои денежки». Обычно он смеялся над такими шуточками. А на этот раз не рассмеялся — только улыбался все время. Ну, похороны — они действуют ведь по-разному, верно? И все-таки лучше бы он не улыбался.
  — Ну и после этого он уехал. Вместе со шкафчиком?
  — Конечно, нет. Он же прислал за ним фургон!
  — Конечно, — сказал Бразерхуд, ругая себя за тупость.
  Он сидел недалеко от Сида и поставил свой виски рядом со стаканом Сида на индийский столик с медной крышкой, которую Сид так полировал, что она сверкала, точно восходящее солнце Сид говорил с большой неохотой, голос его был еле слышен.
  — Сколько приезжало народу?
  — Двое парней.
  — Вы их поили чаем?
  — Конечно, поил.
  — А фургон их вы видели?
  — Конечно, видел. Я ведь их поджидал, верно? Это же главное развлечение тут — фургон.
  — От какой фирмы он был?
  — Не знаю. На нем не было написано. Просто фургон — без всяких надписей. Похоже, он был взят напрокат.
  — Какого цвета?
  — Зеленый.
  — Взятый напрокат у кого?
  — Откуда же мне знать?
  — Вы где-нибудь расписывались?
  — Я? Да вы просто шизик. Ребята выпили чаю, погрузили шкафчик и отбыли.
  — А куда они его повезли?
  — На склад, куда же еще?
  — А где склад?
  — В Кэнтербери.
  — Вы уверены?
  — Конечно, уверен. В Кэнтербери. Груз для Кэнтербери. Они еще пожаловались на вес. Они всегда так делают — думают, им больше накапает.
  — Они сказали, что это груз для Пима?
  — Для Кэнтербери. Я же говорил.
  — И они не называли никакого имени?
  — Лемон. Поезжайте к Лемону, заберите груз для Кэнтербери. Я — Лемон. Значит, у них было имя — Лемон.
  — А номер фургона вы не заметили?
  — Как же. Я его записал. Это у меня такое хобби — собираю номера фургонов.
  Бразерхуд выдавил из себя улыбку.
  — Может, вы хотя бы помните, какой марки был фургон? — спросил он. — Отличительные особенности или что-нибудь в этом роде.
  Это был достаточно безобидный вопрос. Сам Бразерхуд мало надеялся что-то с его помощью получить. Из тех вопросов, которые, если не задать, повисают в воздухе, а если их задаешь, — не жди дивиденда: они просто входят в багаж расследователя. Однако это был последний вопрос, который Бразерхуд задал Сиду в тот угасающий осенний вечер и, собственно, последний в его недолгих, но отчаянных поисках Пима, так как теперь его занимали уже только ответы. Однако Сид категорически отказался высказываться. Он начал было говорить, но потом передумал и с легким хлопком плотно сжал рот. Подбородок его оторвался от рук, голова приподнялась, затем постепенно приподнялось и все его маленькое тельце. Оно мучительно выпрямилось, словно заслышав звук трубы, сзывающей на последнее построение. Сгорбившись, он подпер палкой бок.
  — Я не хочу, чтобы мальчик пошел в тюрьму, — хрипловатым голосом произнес он. — Вы меня слышите? И я не стану помогать вам делать это. Его папка сидел в тюрьме. Я сидел в тюрьме. И я не хочу, чтобы мальчик там был. Это меня тревожит. Лично против вас, фараон, я ничего не имею, но катитесь-ка отсюда.
  * * *
  «Конечно, — спокойно думал Бразерхуд, окидывая взглядом стол для совещаний, за которым сидело немало народу в кабинете Браммела на шестом этаже. — Это мое последнее с вами застолье. Я выйду из этой двери шестидесятилетним сыном лесничего». Двенадцать пар рук лежали под падавшим сверху светом, словно трупы, дожидающиеся опознания. Слева томно лежали рукава шерстяного, сшитого на заказ костюма, принадлежавшего представителю министерства иностранных дел Дорни. На его золотых запонках сидели геральдические львы. Рядом с Дорни покоились девственные пальцы его начальника Браммела, чье происхождение из среднего Суррея не нуждалось в рекламе. Следом за Бо сидел Маунтджой из кабинета министров. Потом остальные. В состоянии все возрастающего отторжения Бразерхуд с трудом устанавливал связь между голосами и руками. Да, собственно, это и не имело теперь значения — сегодня это был один голос и одна мертвая рука. «Они — корпоративная организация, которую я в свое время ставил выше отдельных ее частей, — подумал он. — За свою жизнь я был свидетелем рождения реактивного самолета, и атомной бомбы, и компьютера, и распада британских институтов. Нам нечего выбрасывать на свалку, кроме самих себя». В затхлом ночном воздухе пахло тленом. Найджел читал свидетельство о смерти.
  — Они ждали у дома Ламсденов до шести часов двенадцати минут, затем позвонили в дом из телефона-автомата на дороге. Миссис Ламсден ответила, что они с горничной как раз ищут миссис Пим. Мэри вышла прогуляться в сад за домом и не вернулась. Она отсутствует больше часа. В саду никого нет. Сам Ламсден находится в резиденции. Посол как будто вызвал его.
  — Надеюсь, никто не попытается взвалить вину за случившееся на Ламсденов, — сказал Дорни.
  — Я уверен, что нет, — сказал Бо.
  — Она не оставила записки, никому ничего не сказала, — продолжал Найджел. — Днем она была озабоченной, но это естественно. Мы проверили авиарейсы и обнаружили, что она заказала билет бизнес-класса на Лондон завтрашним утренним самолетом «Бритиш эйруейз». Адрес она дала: отель «Империал», Вена.
  — Сегодняшним утренним, — поправил кто-то, и Бразерхуд заметил, как золотые часы Найджела резко дернулись к его лицу.
  — Пусть так: самолетом, вылетающим сегодня утром, — раздраженно согласился Найджел. — Когда мы связались с «Империалом», ее не оказалось в номере, а когда вторично позвонили в аэропорт, выяснилось, что ее фамилия значится на листе ожидания на последний самолет «Люфтганзы» во Франкфурт. К сожалению, мы получили эту информацию лишь после того, как самолет приземлился во Франкфурте.
  «Надула она вас, — подумал Бразерхуд с удовлетворением, граничившим с гордостью. — Хорошая девчонка и знает дело».
  — Какая жалость, что вы не узнали насчет Франкфурта в первый раз, когда ездили в аэропорт! — смело выступил кто-то с конца стола, из неверящих.
  — Конечно, жаль, — отрезал Найджел. — Но если бы вы немножко повнимательнее меня слушали, вы бы, очевидно, услышали, как я сказал, что она была на листе ожидания. Поэтому фамилия ее была внесена в список пассажиров лишь в последнюю минуту, перед самым вылетом.
  — Все равно, похоже, прохлопали, — сказал Маунтджой. — А почему не проверили список ожидания?
  «Нет, — подумал Бразерхуд. — Никто ничего не прохлопал. Прохлопать можно, только если есть приказ. Это инертность, это нормальное положение вещей. Некогда прекрасная служба стала тяжеловесным гибридом — половину в ней составляют бюрократы, а другую половину флибустьеры, использующие доводы одной стороны, чтобы сводить на нет деятельность другой».
  — Так где же она? — спросил кто-то.
  — Мы не знаем, — спокойно подытожил Найджел. — И если не запрашивать немцев, — а заодно, конечно, и американцев, — чтобы они прочесали все отели во Франкфурте, что мне кажется уж слишком, я не вижу, что еще мы можем сделать. Или могли бы. Откровенно говоря.
  — Джек? — сказал Браммел.
  Бразерхуд услышал свой голос прежних времен, раздавшийся в темноте.
  — Кто ее знает, — сказал он. — Наверное, сейчас уже сидит в Праге.
  Снова Найджел:
  — Она ведь ничего плохого, как всем известно, не сделала. Вы же понимаете, мы не можем держать ее пленницей против ее воли. Она свободная гражданка. И если ее сын захочет на будущей неделе присоединиться к ней, мы тоже мало что сможем сделать.
  Маунтджой высказал то, что раньше беспокоило их всех:
  — Я, право же, считаю, что перехваченный нами телефонный звонок из американского посольства был весьма и весьма любопытен. Эта Ледерер, кричавшая из Вены своему мужу в Лондон о том, что двое обменялись в церкви записками. Она ведь говорила о нашей церкви. И Мэри была там. Неужели мы не могли сделать из этого вывод?
  У Найджела уже готов был ответ:
  — Боюсь, очень не сразу. По вполне понятным причинам перехватчики не увидели в этом ничего драматического и передали нам перехват через двадцать четыре часа после того, как произошел телефонный разговор. Таким образом, информация, которая могла бы нас насторожить, а именно: что Мэри была замечена выходящей, по всей вероятности, из чешской конспиративной квартиры, где ранее жил этот Петц или как там его, — поступила к нам до перехвата. Едва ли можно нас винить в том, что мы поставили телегу впереди лошади, верно?
  Никто, казалось, не знал, можно винить или нельзя.
  Маунтджой сказал — пора определяться. Дорни сказал, что они, право же, должны решить, подключать полицию или нет.
  Тут Браммел сразу оживился.
  — Если мы это сделаем, можем вообще закрыться, — сказал он. — А ведь мы почти у цели.
  — Боюсь, что нет, — сказал Бразерхуд.
  — Да конечно же, мы у цели!
  — Это все догадки. Пока нужно отыскать фургон для перевозки мебели. А найти его тоже не просто. Пим мог использовать обходные пути, сделать несколько перебросок. Полиция знает, как такие штуки распутывать. У нас же нет ни малейшего шанса. Он взял себе фамилию Кэнтербери. Или мы думаем, что взял. Дело в том, что в прошлом все его рабочие имена были названиями мест — такая у него причуда. Полковник Манчестер, мистер Гулль, мистер Хэлуорт. С другой стороны, шкафчик вполне могли отвезти в Кэнтербери, значит — в Кэнтербери находится и Пим. Или же шкафчик могли отвезти в Кэнтербери, а Пима в Кэнтербери нет. Нужно найти площадь на берегу моря и дом, где живет женщина, которую он, видимо, любит. Это явно не в Шотландии и не в Уэльсе, потому что, по его словам, она живет там. Мы же не в состоянии прочесать каждый приморский городок в Соединенном Королевстве. А полиция может это сделать.
  — Он рехнулся, — сказал чей-то призрак.
  — Да, он рехнулся. Он предавал нас больше тридцати лет, а мы до сих пор не раскусили его. Наша ошибка. Так что давайте согласимся: когда надо, он ведет себя вполне здраво и ремеслом своим владеет чертовски хорошо. Разве кто-то знает его ближе, чем я?
  Дверь отворилась и вошла Кейт с охапкой папок, перечеркнутых красной полосой. Она стояла бледная и очень прямая, точно сомнамбула. Она положила перед каждым по папке.
  — Они только что поступили из Отдела связи разведки, — сказала она, обращаясь только к Бо. — Там наложили текст «Симплициссимуса» на передачи из Чехословакии. Результат положительный.
  * * *
  Лондонские улицы в семь часов утра были пусты. Одинокий полисмен пожелал Бразерхуду доброго утра. Бразерхуд был из тех, с кем полисмены здороваются. «Спасибо, — подумал он. — Вы только что улыбнулись человеку, который был другом очередного завтрашнего предателя, — человеку, который сражался с его критиками, пока дело не приобрело такой оборот, когда стало уже невозможно отбрехиваться, а потом сражался с его апологетами, когда уже нельзя было сохранять лицо. Почему я начинаю понимать его? — размышлял Бразерхуд, поражаясь собственной терпимости. — Почему душой, если не разумом, я испытываю сочувствие к человеку, который всю жизнь сводил на нет мои успехи? За все, что я заставлял его делать, он заставил меня заплатить».
  «Ты сам это на себя навлек», — сказала Белинда. Тогда почему же он все еще чувствует боль — как в тот момент, когда ему оторвало руку, он чувствовал боль в руке?
  «Он в Праге, — думал Бразерхуд. — Погоня за ним последние несколько дней была со стороны чехов дымовой завесой, чтобы мы смотрели в другую сторону, пока они перебрасывали его в безопасное место. Мэри никогда бы туда не поехала, если бы Магнуса уже не было там. Мэри никогда бы туда не поехала — и точка».
  Поехала бы? Или не поехала бы? Он не знал и не поверил бы никому, кто сказал бы, что знает. Оставить Плаш и все свое исконно английское позади? Ради Магнуса?
  Никогда она этого не сделает.
  Ради Магнуса сделает.
  Том для нее все-таки на первом месте.
  Она останется.
  Она возьмет с собой Тома.
  Мне нужна женщина.
  На углу Хаф-Мун-стрит находилось открытое всю ночь кафе, и в другое утро Бразерхуд мог бы туда заглянуть и дать усталым шлюхам позабавиться с его собакой, а он, в свою очередь, позабавился бы со шлюхами, купил бы им кофе и поболтал бы с ними, так как ему нравилось их ремесло, и их выдержка, и смесь человеческого благоразумия и глупости. Но собака его сдохла. Исчезло на время и его желание позабавиться. Он отпер свою дверь и направился к буфету, где стояла водка. Налил себе полрюмки теплой водки и выпил залпом. Затем открыл краны в ванне, включил приемник и взял его с собой в ванную. В «Новостях» сообщалось о разных бедствиях и непорядках, но ни слова о паре английских дипломатов, объявившихся в Праге. Если чехи хотят устроить громкий свист, они объявят об этом среди дня, чтобы новость попала в вечерние телепрограммы и в утренние газеты, подумал он. Он начал бриться. Зазвонил телефон. Это Найджел с сообщением, что мы его нашли: он все это время находился в своем клубе. Это дежурный офицер с сообщением, что министерство иностранных дел в Праге созывает в полдень пресс-конференцию для иностранных корреспондентов. Это Стегги хочет сказать, что любит сильных мужчин.
  Он выключил радио, прошел голышом в гостиную, схватил трубку, сказал «Да» и услышал — звяк, потом ничего. Он крепко сжал губы, как бы предупреждая себя — молчи. Он молился. Самым настоящим образом молился. «Да говори же, — взмолился он. — Скажи хоть что-то». Затем услышал: три коротких стука монетой или пилочкой для ногтей по микрофону — опознавательный сигнал Праги. Бросив взгляд вокруг в поисках чего-нибудь металлического, он увидел на письменном столе ручку и сумел схватить ее, не бросая трубки. В ответ он стукнул один раз: «Я вас слушаю». Еще два стука, потом снова три. «Будьте на месте, — сообщали ему. — У меня для вас информация». Он четыре раза стукнул пером по микрофону, услышал в ответ два стука, и звонивший повесил трубку. Бразерхуд прочесал пальцами свои коротко остриженные волосы. Перенес рюмку водки на письменный стол и сел, зарывшись лицом в ладони. «Не умирай, — молил он. — Это же работает сеть. Это Пим дает знать, что все в порядке. Не теряй головы. Я тут, если об этом твой вопрос. Я тут и жду от тебя следующего сигнала. Не звони, пока не будешь готов».
  Телефон взвизгнул вторично. Бразерхуд поднял трубку, но это был всего лишь Найджел. Описание Пима и его фото направлены во все полицейские участки страны. Фирма переводит все разговоры исключительно на оперативные телефонные линии. Бо велел отключить связь с Уайтхоллом. Знакомые из прессы уже стучатся в двери. «Почему он мне звонит? — подивился Бразерхуд. — Тоскует в одиночестве или дает мне шанс сказать, что у меня был только что странный телефонный звонок от одного агента, пользовавшегося пражским опознавательным сигналом? Странный звонок», — решил он.
  — Какой-то чудак только что звонил мне, подав чешский опознавательный сигнал, — сказал он. — Я дал знать, что слушаю его, но он так ничего и не сказал. Одному Богу известно, зачем он звонил.
  — Если что-то проявится, тут же дайте нам знать. Только по оперативной линии.
  — Вы мне это уже сказали, — сказал Бразерхуд.
  Снова ожидание. Перебрать в уме всех агентов, которые когда-либо переходили границу. «Не спеши. Продвигайся осторожно и уверенно. Не паникуй. Не беги. Не торопись. Возьми телефонный аппарат». Он услышал стук в дверь. Какой-нибудь чертов торговец. Кейт перебрала. Или этот идиот араб, который живет этажом ниже и вечно выдумывает, будто из моей ванной течет на него. Бразерхуд накинул халат, открыл дверь и увидел Мэри.
  Он быстро втянул ее в комнату и захлопнул дверь. Что нашло на него потом, он и сам не знал. Чувство облегчения или ярость, раскаяние или возмущение. Он дал ей одну пощечину, потом другую и при более благоприятных обстоятельствах тут же лег бы с ней в постель.
  — Есть такое место — аббатство Фарлей близ Эксетера, — сказала она.
  — Ну и что?
  — Магнус говорил ему, что поселит мать в доме у моря, в Девоншире.
  — Говорил кому?
  — Маку. Своему чешскому куратору. Они учились вместе в Берне. Мак считает, что Магнус собирается покончить с собой. Я вдруг поняла. Вот что лежит вместе с секретными документами в ящике для сжигания. Служебный револьвер. Верно?
  — Откуда ты узнала, что это — аббатство Фарлей?
  — Он говорил, что у него мать в Девоншире. Никакой матери у него нет. Единственное место в Девоншире, которое он знает, — это аббатство Фарлей. «Когда я был в Девоншире», — бывало, говорил он. «Поехали на отдых в Девоншир». И речь всегда шла об аббатстве Фарлей. Мы так туда и не выбрались, и он перестал об этом говорить. Рик возил его туда, когда брал из школы. Они устраивали на берегу пикник и ездили на велосипедах. Это место — предмет мечтаний Магнуса. Он там с женщиной. Я знаю, что это так.
  15
  Можешь себе представить, Том, как пело сердце молодого блестящего разведчика и любовника, когда он отмечал окончание своей двухлетней верной службы британскому флагу в далекой Австрии и стал готовиться к возвращению в гражданскую жизнь в Англию. Его расставание с Сабиной оказалось менее душераздирающим, чем он опасался, ибо по мере приближения дня разлуки она все больше замыкалась в себе, делая вид, будто по-славянски безразлично относится к его отъезду.
  — Я буду веселой, Магнус. Ваши жены-англичанки не будут кисло смотреть на меня. Я буду экономной и свободной женщиной, а не куртизанкой легкомысленного солдата.
  Никто никогда еще не называл Пима легкомысленным. Она даже ушла в отпуск до его отъезда, чтобы избежать тяжести расставания. «До чего же она мужественная», — сказал себе Пим. Его прощание с Акселем, хоть и напуганным слухами о новых чистках, было тоже как бы завершением определенного этапа.
  — Сэр Магнус, что бы со мной ни сталось, мы отлично вместе поработали, — сказал он, когда они стояли в вечернем свете напротив друг друга перед конюшней, ставшей для Пима вторым домом. — Не забывай: ты должен мне двести долларов.
  — Никогда не забуду, — сказал Пим.
  И он не спеша двинулся в долгий путь к джипу сержанта Кауфманна. Он повернулся было, чтобы помахать рукой, но Аксель уже исчез в лесу.
  Двести долларов были напоминанием об их возраставшем в последние месяцы сближении.
  — Отец снова прижимает меня насчет денег, — как-то вечером сказал Пим, когда они фотографировали книгу шифров, которую Пим позаимствовал из нижнего ящика Мембэри. — Бирманская полиция пригрозила ему арестом.
  — Так пошли их ему, — сказал Аксель, перематывая пленку в аппарате. Он сунул катушку в карман и вставил новую. — Сколько он просит?
  — Сколько бы ни просил, у меня денег нет. Я же не миллионер, а младший чин, который получает тринадцать шиллингов в день.
  Аксель не проявил больше интереса к этой теме, и они перешли к проблеме сержанта Павела. Аксель сказал, что пора изобразить новую критическую ситуацию в жизни сержанта Павела.
  — Но у него же была критическая ситуация совсем недавно, — возразил Пим. — Жена выбросила его из квартиры за пьянство, и нам пришлось помочь ему откупиться от нее, чтобы она снова его впустила.
  — Необходимо опять что-то придумать, — решительно повторил Аксель. — Вена начинает считать его услуги само собою разумеющимися, и мне не нравится тональность их вопросов.
  Пим застал Мембэри за письменным столом Послеполуденное солнце освещало сбоку его благожелательную голову — он читал книжку про рыб.
  — Боюсь, Зеленые Рукава желает получить в награду две сотни долларов наличными, — сказал Пим.
  — Но, дорогой мой, мы уже заплатили ему кучу денег в этом месяце! Зачем ему потребовались двести долларов?
  — Ему надо заплатить за аборт дочери. А доктор берет только доллары США, и дело не терпит отлагательства.
  — Но ей ведь только четырнадцать лет. Кто же переспал с ней? Этого мужика следовало бы засадить в тюрьму.
  — Да это тот русский капитан из штаба.
  — Вот свинья. Настоящая свинья.
  — К тому же Павел католик, как вы знаете, — напомнил ему Пим. — Не очень хороший католик, согласен. Но ему все это тоже нелегко.
  На другую ночь Пим передал через стол в конюшне двести долларов. Аксель перебросил их ему обратно.
  — Это для твоего отца, — сказал он. — Я тебе одалживаю.
  — Я не могу их взять. Это же из оперативных фондов.
  — Теперь уже нет. Эти деньги принадлежат сержанту Павелу. — Пим все еще не брал денег. — А сержант Павел, как твой друг, одалживает их тебе, — сказал Аксель, вырывая листок из своего блокнота. — Вот — напиши мне расписку. Распишись, и в один прекрасный день я востребую с тебя должок.
  Пим уехал с легким сердцем, уверенный в том, что Грац и все тамошние дела, как и Берн, перестанут существовать, лишь только он въедет в первый тоннель.
  * * *
  Когда Пим сдал оружие на складе разведки в Суссексе, офицер, занимающийся демобилизацией, вручил ему конверт, на котором стояло.
  «ЛИЧНО И КОНФИДЕНЦИАЛЬНО.
  Правительственная группа заморских исследований ПЯ 777, Форин-офис, Лондон, С.3.1
  Дорогой Пим!
  Общие друзья в Австрии сообщили мне Ваше имя как человека, который может быть заинтересован в дальнейшей работе. Если это так, не соблаговолите ли Вы отобедать со мной в „Клубе путешественников“ в пятницу, 19-го, в двенадцать сорок пять?
  (Подпись) сэр Элвин Лит, кавалер ордена св. Михаила и св. Георгия 3-й степени».
  В течение нескольких дней непонятная привередливость удерживала Пима от ответа. «Мне нужны новые горизонты, — говорил он себе. — Они люди хорошие, но ограниченные». И однажды утром, почувствовав в себе достаточно сил, он написал, что сожалеет, но намерен посвятить себя церкви.
  * * *
  — Всегда можно пойти в «Шелл», Магнус, — сказала мать Белинды, принимавшая близко к сердцу будущее Пима. — У Белинды есть дядя, который работает в «Шелл», верно, дорогая?
  — Он хочет заняться чем-нибудь стоящим, мама, — сказала Белинда, топнув ногой, отчего заколыхался весь стол, на котором стоял завтрак.
  — Пора бы кому-нибудь этим заняться, — произнес отец Белинды из-за своей извечной «Телеграф» и, найдя почему-то это очень смешным, расхохотался, приоткрыв беззубый рот, а Белинда в ярости выскочила в сад.
  Куда более интересным для Пима претендентом на его услуги был Кеннет Сефтон Бойд, недавно получивший наследство и предложивший Пиму открыть вместе ночной клуб. Скрыв эту информацию от Белинды, которая имела определенное мнение о ночных клубах и Сефтонах Бойдах, Пим сослался на то, что ему надо посетить свою старую школу, и отправился в семейное владение Бойдов в Шотландии, где на станции его встретила Джемайма. Она водила все тот же «лендровер», из которого зло смотрела на него, когда они были детьми. Она была необычайно хороша.
  — Как было в Австрии? — спросила она, когда они, весело подскакивая, поехали по высокогорью к чудовищному викторианскому замку.
  — Лучше некуда, — сказал Пим.
  — Ты там все время занимался боксом и играл в регби?
  — Ну, не совсем все время, — признался Пим.
  Джемайма бросила на него заинтересованный взгляд.
  Сефтоны Бойды жили без родителей. Ужин подавал слуга, смотревший на них с осуждающим видом. Потом они играли в триктрак, пока Джемайма не устала. Спальня Пима была большой, как футбольное поле, и холодной. Спал он чутко и, проснувшись, увидел в темноте красную искорку, которая, точно бабочка, летела к нему. Искорка опустилась и исчезла К нему приближалась светлая фигура. В нос ударил запах сигареты и зубной пасты, и он почувствовал, как нагое тело Джемаймы обвилось вокруг него и губы Джемаймы нашли его рот.
  — Не будешь возражать, если мы тебя «выкорчуем» в пятницу, нет? — сказал Джемайма, когда они все трое завтракали в кровати с подноса, принесенного Сефтоном Бойдом. — Дело в том, что на уик-энд к нам приезжает Марк.
  — Кто это — Марк?
  — Ну, я в общем-то вроде собираюсь за него замуж, — сказала Джемайма. — Я бы вышла за Кеннета, да только он уж больно традиционен в этих делах.
  * * *
  Отказавшись от помощи женщин, Пим написал в Британский Совет, предлагая распространять культуру среди отсталых народов. Написал он также директору пансиона Уиллоу, спрашивая, нет ли у него места учителя немецкого. «Мне остро не хватает школьной дисциплины, и меня неудержимо тянет к школе — особенно с тех пор, как отец перестал платить за меня». Он написал Мерго, заранее посылая себя в длительную отставку, хотя из осторожности и не уточнял дат. Написал католикам на Фарм-стрит, предлагая продолжить обучение, начатое в Граце. Написал в английскую школу в Женеве и в американскую школу в Гейдельберге и на Би-би-си — все в духе самоуничижения. В «Судебные инны» — корпорации барристеров, выясняя, нельзя ли поучиться законодательству. Окружив себя таким образом обилием выбора, он заполнил огромную анкету, в которой подробно изложил свою блестящую карьеру до сего дня и направил анкету в Комиссию по распределению выпускников Оксфорда в стремлении продолжить ее. Утро было солнечное, старый университетский город ослепил Пима фривольными воспоминаниями о тех днях, когда он был информатором у коммунистов. Принимавший его человек был настроен скептически, если не сказать — без интереса. Он сдвинул очки на кончик носа. Потом передвинул их вверх, на лоб, и зацепил за седеющие лохмы, став сразу похожим на женоподобного участника мотогонок. Он угостил Пима хересом и, положив руку ему на спину, подтолкнул к высокому окну, выходившему на выстроившиеся в ряд муниципальные дома.
  — Как насчет того, чтобы работать не чистоплюем, а в промышленности? — спросил он.
  — Промышленность подойдет, — сказал Пим.
  — Лишь в том случае, если любите есть со всей командой. Вы любите есть с командой?
  — Я, собственно, лишен, сэр, классового самосознания.
  — Какая прелесть. А вам нравится, когда у вас руки по локоть в масле?
  Пим сказал, что он и против масла не возражает, но тут его подвели к другому окну, выходившему на шпили и лужайку.
  — У меня есть место помощника библиотекаря в Британском музее и как бы третьего помощника клерка в Палате общин, пролетарской разновидности Палаты лордов. У меня есть всякое разное в Кении, Малайе и Судане. В Индии ничего не могу вам предложить — ее у меня отобрали. Вам нравится жить за границей или вы терпеть этого не можете?
  Пим сказал, что жить за границей — это замечательно: он ведь учился в Бернском университете. Его собеседник удивился.
  — А я считал, что вы учились в университете здесь.
  — Здесь тоже, — сказал Пим.
  — А-а. Ну-с, а опасность вам нравится?
  — Я ее просто люблю.
  — Бедный мальчик. Не употребляйте все время «просто». А будете вы безоговорочно преданны делу, если у кого-то хватит духу вас нанять?
  — Буду.
  — Будете обожать свою страну, права она или не права, да поможет вам Господь и партия тори?
  — Опять-таки буду, — рассмеялся Пим.
  — А верите ли вы в то, что человек, родившийся британцем, выиграл в большой лотерее жизни?
  — В общем, да.
  — Тогда будьте шпионом, — предложил его собеседник и, достав из ящика еще одну анкету, протянул ее Пиму. — Джек Бразерхуд шлет вам привет и спрашивает, какого черта вы не связались с ним и почему вы не хотите пообедать с его славным вербовщиком?
  Я мог бы написать тебе, Том, целые очерки о сладострастном удовольствии, доставляемом собеседованием. Из всех способов общения, которые освоил Пим и на протяжении жизни совершенствовал, собеседование стоит на первом месте. В те дни у нас не было сотрудников Форин-офиса, которых твой дядя Джек любит называть «трюкачами-велосипедистами». У нас не было никого, кто не принадлежал бы к гражданам тайного мира, осчастливленным безбрежным неведением своих привилегий. Ближе всего они столкнулись с жизнью во время войны, и мирное время они рассматривали как ее продолжение другими средствами. Однако с позиций реального мира они вели жизнь, от всего оторванную, настолько по-детски простую и осторожную, такую замкнутую по связям, что им потребовались бы эшелоны вырезок, чтобы понять то общество, которое, по их глубокому убеждению, они защищали. Пим сидел перед ними — спокойный, задумчивый, сдержанный, скромный. Пим то и дело менял выражение лица, изображая то почтение, то изумление, рвение, полнейшую искренность или же добродушную улыбку. Он изобразил приятное удивление, услышав, что его наставники очень высокого о нем мнения, и суровую гордость священнослужителя, узнав, что и в армии его тоже любят. Он скромно рассуждал или же скромно похвалялся. Он отделил наполовину верящих в него от всецело верящих и не успокоился, пока не превратил всю стаю в пожизненных платных членов клуба сторонников Пима.
  — А теперь расскажите нам про вашего отца, Пим, хорошо? — сказал мужчина с висячими усами, напоминавший, к смущению Пима, Акселя. — Мне он представляется весьма интересным типом.
  Пим печально улыбнулся, чувствуя настроение собеседника.
  — Честно говоря, я не так часто его вижу. Мы по-прежнему друзья, но я предпочитаю держаться от него подальше. Я, собственно, вынужден так поступать.
  — М-да. Ну-с, не думаю, что мы можем считать вас ответственным за грехи вашего старика, верно? — снисходительно заметил тот человек, что расспрашивал его. — Мы же ведем собеседование с вами, а не с вашим папочкой.
  Сколь много они знали о Рике и насколько им это было важно? Я по сей день могу лишь догадываться, ибо этот вопрос никогда больше не поднимался, и я уверен, что через несколько дней после того, как Пим был принят на службу, официально об этом вообще забыли. В конце-то концов, английские джентльмены не относятся друг к другу предвзято из-за родни. Для них важнее воспитание. Время от времени они наверняка читали о какой-нибудь особенно прогремевшей проделке Рика и, возможно, даже позволяли себе улыбнуться. По всей вероятности, до них доходили кое-какие слухи по торговой линии. Но я подозреваю, что Пим был для них кладом «Здоровая склонность к преступлению в родословной молодого шпиона ему не помешает. В молодости прошел суровую школу, — сказали они друг другу. — Может пригодиться».
  Последний вопрос собеседования и ответ на него Пима навсегда застряли в моей голове. Задал его человек с военной выправкой, в твиде.
  — Послушайте, юный Пим, — сказал он, склонившись к Пиму. — Вас можно назвать чешским болельщиком. Немного говорите на их языке, знаете людей. Что вы скажете про эти чистки и аресты, которые там идут? Это вас тревожит?
  — Я считаю, что чистки — это совершенно ужасно, сэр. Но их следовало ожидать, — сказал Пим, устремив взор на далекую, недосягаемую звезду.
  — Почему следовало? — спросил военный таким тоном, словно ничего никогда не следует ожидать.
  — Это прогнившая система Она основана на принципах родового строя. И выжить она может лишь с помощью угнетения.
  — Да, да. Согласен. Так что бы вы тут предприняли — именно предприняли?
  — В каком качестве, сэр?
  — В качестве одного из нас, дурачок. В качестве офицера этой службы. Болтать кто угодно может. А мы принимаем меры, действуем.
  Пиму не нужно было размышлять. И он выложил со всей искренностью:
  — Я бы стал играть по их правилам, сэр. Я бы вбил между ними клин. Распространял бы слухи, ложные обвинения, сеял бы подозрения. Я бы предоставил им пожирать друг друга.
  — Значит, вам безразлично, что полиция бросает в тюрьму невинных людей? Не слишком ли вы жестоки, а? Не слишком ли аморальны?
  — Нет, если это сокращает жизнь системы. Нет, сэр, я не жесток. Да к тому же, боюсь, не слишком я уверен в невиновности этих ваших парней.
  Под конец жизни, говорит Пруст, все, что мы делали раньше, мы делаем уже не так хорошо. Что Пим мог бы сделать лучше, я так никогда и не узнаю. Он принял предложение Фирмы. Он раскрыл свою излюбленную «Таймс» и прочел — с такой же отрешенностью — о своей помолвке с Белиндой. «Все, я собой распорядился, — подумал он. — Половину меня получает Фирма, другую половину — Белинда, больше мне уже ничего не нужно».
  * * *
  Теперь, Том, в поле твоего зрения — первая пышная свадьба Пима. Она происходит в значительной мере без его участия, в последние месяцы его подготовки, в перерыве между беззвучным убийством и трехдневным семинаром под названием «Знай своего противника», который вел энергичный молодой преподаватель из лондонской Школы экономики. Представь себе, какое удовольствие получал Пим от этой мало подходящей подготовки к переходу в супружескую жизнь. Как он веселился. Как все нереально разворачивалось. Он охотился за призраком Бьюкена по болотам Аргилла. Он бездельничал в надувных лодках, совершал ночные высадки на песчаные пляжи, где в штабе побежденного врага его ждал горячий шоколад. Он прыгал с самолетов, макал перо в тайные чернила, учился азбуке Морзе и посылал радиосигналы в бодрящий воздух Шотландии. Он следил за тем, как самолет «москит» пролетал в темноте в сотне футов над его головой и сбрасывал ящик с камнями вместо настоящих припасов. Он играл в тайные игры — в лису и гусей — на улицах Эдинбурга, фотографировал ничего не подозревающих граждан, стрелял настоящими пулями по движущимся мишеням в моделях гостиных и погружал свой кинжал в качающийся мешок с песком — и все ради Англии и короля Гарри. В промежутках бездействия его посылали в благопристойный Бат совершенствоваться в чешском у ног древней старушки по имени фрау Коль, которая живет в доме полумесяцем среди оскудевшей пышности. За чаем и поджаренными сдобными булочками фрау Коль показывает ему альбомы с фотографиями детства, проведенного в Карлсбаде, ныне Карловых Варах.
  — Но вы же хорошо знаете Карловы Вары, мистер Сандерстед! — восклицает она, когда Пим проявляет свои познания. — Вы там бывали, да?
  — Нет, — говорит Пим, — но у меня есть друг, который там бывал.
  Затем назад, в базовый лагерь в Шотландии, где ему предстояло снова тянуть красную нить жестокости, вплетенную во все новое, чему его учат. Это жестокость не только телесная. Это осквернение правды, дружбы, а если понадобится, то и чести в интересах Матери Англии. Мы — те, кто занимается грязным делом, чтобы более чистые души могли спокойно спать по ночам. Пим, конечно, слышал все эти доводы прежде от «архангелов», но сейчас он должен выслушивать их снова от своих новых хозяев, которые совершают паломничества из Лондона, чтобы предостеречь нечесаных юнцов против коварных чужестранцев, с которыми им со временем придется общаться. Помните, как вы приезжали к нам, Джек? Это был настоящий праздник: незадолго до Рождества — приезжает сам великий Бразерхуд. С балок у нас свисал серпантин. Вы сидели за директорским столом в отличной столовой, а мы, молодежь, тянули шею, чтобы хоть краешком глаза увидеть знаменитостей, прославившихся в «игре». После ужина мы стояли перед вами полукругом, сжимая в руках рюмки с дармовым портвейном, а вы рассказывали нам истории невероятной храбрости, пока мы не хлопались в постель, мечтая стать такими, как вы, хотя — увы! — не могли мы возродить вашу чудесную войну, а ведь именно к этому нас и готовили. Помните, как утром, прежде чем уехать, вы вызвали Пима, который в этот момент брился, и поздравили его с отличными результатами, которых он добился в ходе подготовки?
  — И на девушке ты женишься славной, — сказали вы.
  — О, разве вы ее знаете, сэр? — спросил Пим.
  — Просто получил хорошие отзывы, — снисходительно заметили вы.
  И отбыли, уверенные, что бросили в глаза Пиму еще немного звездной пыли. Но вы не учли того, что похвала ваша может вызвать обратную реакцию у Пима. Его раздосадовало то, что предстоящий брак уже получил одобрение Фирмы, еще не имея одобрения его самого.
  — Так чем же ты все-таки зарабатываешь на жизнь, старина? Что-то я не совсем понимаю, — не впервые спросил его отец Белинды, прервав обсуждение списка гостей на свадьбу.
  — Работаю в финансируемой правительством языковой лаборатории, сэр, — сказал Пим, следуя данным Фирмой указаниям о секретности. — Мы занимаемся обменами ученых из разных стран и организуем для них курсы.
  — Мне кажется это больше похожим на Секретную службу, — сказал отец Белинды с этим своим хриплым смешком, как бы указывавшим на то, что он обо всем знает.
  Будущей же своей супруге Пим рассказал все, что было ему известно про свою работу и даже больше. Он показал, как может одним ударом сломать ей трахею и без труда выдавить глаза двумя пальцами. И как он может раздробить кости на чьей-то ноге, если кто-то полезет к ней под столом Он рассказал ей все, благодаря чему стал тайным героем Англии, в одиночку наводящим порядок в мире.
  — Так сколько же людей ты убил? — мрачно спросила его Белинда, сбрасывая со счетов тех, кого он покалечил.
  — Этого мне не разрешено говорить, — сказал Пим и, стиснув челюсти, устремил взор на расстилавшиеся перед ним пустынные дали службы.
  — Ну, так не говори, — сказала Белинда. — И ничего не говори папе, а то он все маме расскажет.
  «Дорогая Джемайма, — писал Пим, воспользовавшись представившейся возможностью за неделю до великого дня. — Так странно, что я женюсь, а ты через месяц выходишь замуж. Я все думаю, правильно ли мы поступаем. Мне осатанела нудная работа, которой я занимаюсь, и я думаю поменять ее. Люблю тебя.
  Магнус».
  Пим с нетерпением ждал почты и вглядывался в болота вокруг тренировочного лагеря, не появится ли на горизонте ее «лендровер», возвещая, что она примчалась спасать его. Но ничто не появилось, и он остался накануне свадьбы один на один с собой — он шагал по ночным улицам Лондона и представлял себе Карловы Вары.
  * * *
  И каким же он был мужем, Том! Какой был отпразднован союз! Священники величайшего смирения, большая церковь, славящаяся постоянством своей паствы и преуспеянием в прошлом, скромный прием в похожем на склеп отеле «Бейсуотер», и там, в центре толпы, сам Прекрасный Принц, блестяще поддерживающий беседу с коронованными особами предместий. Пим не забыл ни одного имени, много и подробно распространялся о финансируемых правительством языковых лабораториях, посылал Белинде долгие нежные взгляды. Все это продолжалось, по крайней мере, до тех пор, пока кто-то не выключил звука, в том числе и Пима, и его слушатели таинственно не отвернулись от него в поисках причины, нарушившей течение беседы. Невидимые руки вдруг распахнули дотоле запертые двери в конце комнаты. И Пим тотчас понял — по ощущению в пальцах ног, по выбранному моменту и по наступившей паузе, а также по тому, как раздвинулась толпа, освобождая место, — что кто-то взмахнул волшебной палочкой. Вошли двое официантов, неся со всею грацией хорошо подмазанных слуг подносы с откупоренным шампанским и блюда с копченой лососиной, хотя мать Белинды не заказывала копченой лососины и не велела подавать шампанское, пока не будет произнесен тост за невесту и жениха. После этого повторилось то, что происходило в Галуорте во время выборов: сначала появился мистер Маспоул, за ним — тощий человек со шрамом от пореза бритвой, они встали по обе стороны двери, и между ними в комнату влетел Рик в костюме, какие надевают на Эскотские бега, — слегка прогнулся назад и, широко распахнув объятия, улыбнулся всем сразу.
  — Привет, сынок! Ты что же, не узнаешь своего старого друга? Угощение за мой счет, ребята! А где же невеста? Клянусь Иовом, сынок, она — красотка! Подойдите сюда, душенька! Поцелуйте же своего старика тестя! Клянусь Богом, она в теле, сынок! Где ты прятал ее все эти годы?
  Взяв врачующуюся пару под руки, Рик вывел жениха и невесту во двор перед отелем, где, загораживая всем дорогу, стоял новенький «ягуар» традиционного для либералов желтого цвета, с белыми лентами, привязанными к капоту, и букетом высоченных гардений из «Хэрродс» на месте для пассажира, а за рулем сидел мистер Кадлав с гвоздикой в петлице своего темно-красного костюма.
  — Ты уже видел такие, сынок? Знаешь, что это за марка? Это подарок вам обоим от твоего старика, и никто никогда его у вас не отберет, пока я жив. Кадди отвезет вас куда хотите и оставит вам машину, верно, Кадди?
  — Желаю вам обоим большой удачи на выбранном вами пути, сэр, — сказал мистер Кадлав со слезой в преданных глазах.
  Я помню, что длинная речь Рика была прекрасна и скромна, лишена какой-либо гиперболы и не выходила за рамки темы, а именно: что, когда двое молодых людей любят друг друга, мы, старики, отжившие свое, должны отступить в сторонку.
  Больше Пим машины не видел, да и Рика увидел не скоро, ибо, когда они снова вышли на улицу, ни мистера Кадлава, ни желтого «ягуара» и в помине не было, зато двое явных полицейских в штатском тихо беседовали с управляющим отеля. Но должен сказать тебе, Том, это был лучший из наших свадебных подарков, кроме, пожалуй, букета красных маков, который сунул Пиму в руки безо всякой карточки и объяснений человек в польском на вид плаще от Бэрберри, когда Пим и Белинда двинулись в лучах заката на неделю в Истборн.
  * * *
  — Отправить его на оперативную деятельность, пока он еще не подмочен, — сказали в отделе кадров, где о людях, сидящих напротив, через стол, говорят так, точно их и в помине нет.
  Пима натаскали. Пим все усвоил. Пим вооружен и готов, и остается только один вопрос. Какой он наденет плащ? Какая маска прикроет его невидимую зрелость? В целой серии безрезультатных собеседований, напоминавших те, что он прошел в оксфордском Совете по распределению студентов, отдел кадров раскрывает кучу возможностей. Пим может стать свободным писателем. Но может ли он писать и согласится ли Флит-стрит взять его? С обезоруживающей открытостью Пим проходит по кабинетам большинства наших крупных газет, где редакторы делают глупый вид, будто понятия не имеют, откуда он явился или почему, хотя отныне навсегда запомнят его как сотрудника Фирмы, а он — их. Он уже чуть не стал звездой в «Телеграф», когда некоему гению на Пятом этаже пришел в голову план получше:
  — Послушайте, а почему бы вам снова не пойти к коммунистам, использовать ваши старые связи, получить пропуск в международное сообщество левых сил? Вам ведь всегда хотелось бросить камень в этот пруд.
  — Звучит заманчиво, — говорит Пим, и перед его мысленным взором возникает картина, как он до конца жизни продает «Марксизм тудей».
  Более амбициозный план — посадить его в парламент, где он приглядывал бы за попутчиками-парламентариями.
  — Отдаете ли вы предпочтение какой-то партии или же вы неразборчивы? — спрашивает представитель отдела кадров, по-прежнему в твиде после уик-энда, проведенного в Уилтшире.
  — Если вам безразлично, то я предпочел бы, чтоб это были не либералы, — говорит Пим.
  Но в политике ничто не длится долго, и неделю спустя Пима направляют в один из частных банков, чьи директора целый день шныряют по кабинетам штаб-квартиры Фирмы, стеная по поводу русского золота и необходимости защищать наши торговые пути от большевиков. В дирекции финансовые боссы наперебой угощают Пима обедами, считая, что он может открыть для них нужную дверь.
  — Знал я одного Пима, — говорит один из них за второй или третьей рюмкой коньяку. — Роскошную имел контору где-то на Маунт-стрит. Лучшего знатока своего дела я не встречал.
  — А чем он занимался, сэр? — вежливо осведомился Пим.
  — Жульничеством, — говорит хозяин с хриплым смешком. — Не родственник?
  — Очевидно, это мой продувной троюродный дядюшка, — говорит Пим, тоже рассмеявшись, и спешит укрыться под крылышком Фирмы.
  И танцы продолжаются — сколь серьезно обстоит дело, я так и не узнаю, ибо Пим еще не приобщен к обсуждениям за сценой, хотя ему и дозволено заглядывать в некоторые ящики и запертые стальные шкафы. Потом в отношении к нему вдруг происходит перемена.
  — Послушайте, — говорят ему в отделе кадров, пытаясь скрыть раздражение. — Какого черта вы не напомнили нам, что говорите по-чешски?
  * * *
  Меньше чем через месяц Пим уже работает в электротехнической компании в Глостере в качестве консультанта по управлению — опыт не требуется. Директор-распорядитель, к своему вечному сожалению, учился вместе с руководителем Фирмы, ныне сидящим на троне, и совершил ошибку, взяв несколько дорогостоящих правительственных контрактов, когда они были ему очень нужны. Пима сажают в Отдел экспорта и поручают открыть восточноевропейский рынок. Первое его поручение оказывается последним.
  — А, собственно, почему бы вам не проехаться по Чехословакии и не прощупать рынок? — нерешительно говорит Пиму его фактический хозяин. И тихо добавляет: — И пожалуйста, помните: чем бы вы ни занимались еще, к нам это не имеет никакого отношения, понятно?
  — Быстро туда и обратно, — весело говорит Пиму куратор на конспиративной квартире в Кэмберуэлле, где натаскивают еще неоперившихся агентов до того, как они сточат свои молочные зубы. И он вручает Пиму портативную пишущую машинку со скрытыми пустотами в корпусе.
  — Я знаю, это звучит глупо, — говорит Пим, — но я, собственно, не умею печатать.
  — Все немного умеют печатать, — говорит Пиму куратор. — Попрактикуйтесь во время уик-энда.
  Пим летит в Вену. Воспоминания, воспоминания. Пим нанимает машину. Пим пересекает границу без малейших трудностей, предполагая увидеть на той стороне ожидающего его Акселя.
  * * *
  Пейзаж совсем австрийский, красивый. Множество сараев возле множества озер. В Пльзене Пим делает обход унылой фабрики в сопровождении людей с квадратными лицами. Вечер он провел в безопасном укрытии своего отеля под присмотром двух полицейских в штатском, которые сидели за одной-единственной чашечкой кофе, пока он не отбыл ко сну. Дальше он поехал на север. По дороге в Усти он увидел военные грузовики и запомнил обозначения частей, к которым они приписаны. К востоку от Усти находился завод, где, по предположениям Фирмы, производят контейнеры для изотопов. Пиму неясно было, что такое изотоп и в чем он должен храниться, но он зарисовал основные здания завода и спрятал рисунок в пишущую машинку. На другой день он продолжил путь в Прагу и в условленный час уже сидел в знаменитой церкви, одно из окон которой смотрит на старый дом, где жил Кафка. Туристы и священники с сосредоточенными лицами бродили вокруг.
  «Итак, К. медленно двинулся вперед, — прочел Пим, сев в южном приделе, в третьем ряду от алтаря. — К. чувствовал себя заброшенным и одиноким, шагая меж пустых рядов под непонятно почему устремленным на него пристальным взглядом священника».
  Пим вдруг почувствовал потребность в успокоении и, опустившись на колени, стал молиться. Хрипя и отдуваясь, по проходу прошаркал крупный мужчина и сел. Пим ощутил запах чеснока и подумал о сержанте Павеле. В щелку между пальцами он увидел опознавательные знаки: пятнышко белой краски на ногте левой руки, голубая полоска на левом манжете, копна черных нечесаных волос, черное пальто. «Мой контакт — художник, — понял он. — Почему я раньше об этом не подумал?» Но Пим не сел, не вытащил пакетика из кармана, готовясь положить его между ними на скамью. Он продолжал стоять на коленях и вскоре услышал звук четких шагов, направляющихся к нему по проходу. Шаги остановились. Мужской голос произнес по-чешски: «Пройдемте с нами, пожалуйста». Обреченно вздохнув, сосед Пима тяжело поднялся на ноги и последовал за ними из церкви.
  — Чистейшее совпадение, — заверил Пима, явно забавляясь ситуацией, куратор, когда Пим вернулся к нему. — Он с нами уже имел дело. Его взяли для очередного допроса. Они таскают его каждые полтора месяца. Им и в голову не придет, что он забирает материалы из тайника. Тем более что он работает с человеком вашего возраста.
  — А вы не думаете, что он… ну, в общем, рассказал им все? — сказал Пим.
  — Старина Кирилл? Раскрыл вас? Да вы шутите. Не беспокойтесь. Через две-три недели мы дадим вам новое поручение.
  * * *
  Рик не был доволен, узнав о вкладе Пима в кампанию по расширению британского экспорта, о чем и сказал ему в один из своих тайных приездов из Ирландии, где он намеревался провести зиму, пока не прояснятся некоторые недоразумения со Скотлэнд-Ярдом.
  — Работаешь коммивояжером — это мой-то родной сын? — воскликнул он, перепугав сидевших за соседними столиками. — Продаешь электробритвы кучке иностранных коммунистов? Да, мы этим занимались, сынок. Теперь кончено. Зачем я платил за твое обучение? Где твой патриотизм?
  — Это не электробритвы, отец. Я продаю генераторы переменного тока, осцилляторы и свечи зажигания. Не долить тебе?
  Неприязнь к Рику была новым, пьянящим чувством для Пима. Он проявлял ее осторожно, но с возрастающим возбуждением. Если они ели вместе, он настаивал на том, чтобы самому заплатить, желая насладиться неодобрением Рика: зачем его родному сыну расплачиваться звонкой монетой, когда достаточно было бы просто поставить под счетом подпись.
  — Ты, случайно, не связался там с каким-нибудь рэкетом? — спросил Рик. — Двери допустимого, знаешь ли, сынок, открыты лишь на небольшую щелку. Даже для тебя. Что ты затеял? Расскажи нам.
  Он вдруг так сдавил плечо Пима, что, казалось, вот-вот сломает. Пим решил обратить все в шутку.
  — Эй, отец, ведь больно, — сказал он, широко улыбаясь. Он чувствовал, как ноготь большого пальца Рика впился ему в артерию. — Не мог бы ты прекратить это, отец? Право же, это неприятно.
  Рик же был всецело поглощен устройством очередного спектакля: он поджал губы и покачал головой. И сказал — это же безобразие, чтобы с отцом, который все отдал ради своего родного сына, обращались как с «нищей нянькой». Он хотел было сказать — «с парией», но толком не усвоил значения этого слова. Уперев локоть в стол, Пим расслабил всю руку и стал состязаться с Риком в силе — положил руку Рика в одну сторону, потом в другую. Потом резко напряг мышцы и — в точности как его учили — прижал ладонь Рика к краю стола, так что подскочили стаканы, а ножи и вилки заплясали и слетели со стола Выдернув из его пальцев ушибленную руку, Рик повернулся и с улыбкой человека, смирившегося со своей судьбой, посмотрел на своих «подданных», пировавших вокруг. Затем здоровой рукой слегка звякнул по рюмке с «Драмбуйи», показывая, чтобы ему долили. Таким манером в свое время он давал понять, расшнуровывая ботинки, чтобы ему принесли из спальни шлепанцы. Или же, перевернувшись на спину после затянувшегося банкета и расставив колени, возвещал о жажде плотских радостей.
  * * *
  Однако ничто подолгу не владеет Пимом, и вскоре его непонятная нервозность сменяется странным спокойствием. Он продолжает выполнять тайные задания. Притихшая, плохо освещенная страна, которая поначалу показалась ему такой угрожающей, становится тайным чревом, где он может укрыться, а не местом, где испытываешь один только страх. Стоит ему пересечь границу — и рушатся стены его английских тюрем: нет Белинды, нет Рика и чуть ли и Фирмы нет. «Я — разъездной чиновник компании по производству электроники. Я — сэр Магнус, свободно блуждающий по свету». В одинокие вечера в малонаселенных провинциальных городках, где сначала достаточно было залаять собаке, чтобы Пим, весь покрывшись потом, кидался к окну, он чувствует себя вполне защищенным. Атмосфера всеобщего порабощения, нависшая над всей страной, таинственно обволакивает его. Даже в тюремных стенах частной школы у него не было такого чувства безопасности. Во время поездок в машине или на поезде по речным долинам и горам, увенчанным богемскими замками, он преисполняется такого душевного удовлетворения, что даже коровы мнятся ему друзьями. «Осяду-ка я здесь, — решает он. — Вот он, мой настоящий дом. До чего же я был глуп, считая, что Аксель может поменять это на что-то другое!» Он начинает получать удовольствие от сухих бесед с чиновниками. Сердце у него радостно подпрыгивает, когда он вызывает улыбку на их лицах. Он гордится тем, как постепенно заполняется его книга заказов, чувствует отеческую ответственность перед своими поработителями. Даже отклонения в оперативную деятельность, когда он не отсекает это от своего сознания, можно упрятать под обширный зонт его широкого отношения к жизни. «Я — игрок на середине поля, — говорит он себе, пользуясь фразой, однажды сказанной Акселем, а сам тем временем вынимает из стены незакрепленный камень, вытаскивает оттуда пакет и закладывает другой. — Я помогаю раненой стране».
  Однако, хотя Пим и настроил себя заранее на встречу с Акселем, он совершит еще шесть поездок в страну, прежде чем ему удастся вытащить Акселя из глубокой тени его опасного существования.
  * * *
  — Мистер Кэнтербери! С вами все в порядке, мистер Кэнтербери? Отвечайте же!
  — Конечно, все в порядке, мисс Ди. Со мной всегда все в порядке. А в чем дело?
  Пим распахнул дверь. Мисс Даббер стояла в темноте; волосы ее были в папильотках. Она держала Тоби.
  — Вы так топаете, мистер Кэнтербери. Вы скрипите зубами. А час тому назад вы напевали. Мы встревожились, уж не заболели ли вы.
  — Кто это мы? — резко спросил Пим.
  — Мы с Тоби, глупый вы человек. Вы что, думаете, у меня есть любовник?
  Пим закрыл перед ее носом дверь и быстро подошел к окну. На улице стоял один пикап, по всей вероятности, зеленый. Одна машина — белая или серая. Девонширский регистрационный номер. Ранний разносчик молока — такого он раньше не видел. Пим вернулся к двери, приложил к ней ухо и напряженно прислушался. Скрип. Шаги в мягких туфлях. Он дернул на себя дверь. Мисс Даббер удалялась по коридору.
  — Мисс Ди!
  — Да, мистер Кэнтербери?
  — Никто не расспрашивал про меня?
  — С чего это станут расспрашивать, мистер Кэнтербери?
  — Не знаю. Люди иногда этим занимаются. Так расспрашивали?
  — Пора бы вам ложиться спать, мистер Кэнтербери. Пусть страна немало в вас нуждается, но она может денек и подождать.
  * * *
  Городок Страконице славился не столько своим культурным наследием, сколько производством мотоциклов. Пим отправился туда, заложив, что требовалось, в тайник в Писеке, что в девятнадцати километрах к северо-востоку, а по правилам Фирмы он не должен оставаться в городе, где находится тайник, в котором что-то лежит. Итак, он отправился в Страконице с ощущением пустоты и усталости, что всегда чувствовал, выполнив задание Фирмы. Он снял номер в старинном отеле с великолепной лестницей и пошел бродить по городу, стараясь увлечься созерцанием старинных мясных лавок на южной стороне площади и церковью эпохи Возрождения, которая, судя по путеводителю, была позже перестроена в стиле барокко, а также церковью святого Венчеслава, первоначально готической и видоизмененной в девятнадцатом веке. Покончив с обозрением достопримечательностей и чувствуя себя еще более вялым от длительного пребывания на жаре, он направился в свой номер, раздумывая, как было бы приятно, если б эта лестница вела в квартиру Сабины в Граце, которую он посещал в те дни, когда был молодым двойным агентом без гроша в кармане и безо всяких забот на свете.
  Он вставил ключ в замок, но дверь оказалась не запертой. Он не слишком удивился, ибо это был еще тот предвечерний час, когда прислуга разбирает постели, а тайная полиция в последний раз проводит осмотр. Пим ступил в комнату и обнаружил в полосе солнечного света, косо падавшего из окна, фигуру Акселя, который сидел, как сидят старики в ожидании, откинув голову на спинку стула и чуть сдвинув ее вбок, чтобы видеть сквозь свет и тени, кто входит в номер.
  Аксель был бледен, словно только что вышел из тюрьмы. По сохранившимся у Пима воспоминаниям, Акселю уже некуда было худеть. Но, видимо, тюремщики очень постарались. Они соскребли плоть с его лица, его запястий, пальцев и лодыжек. Они высосали последнюю кровь из его щек. Они поживились и за счет одного из его зубов — правда, Пим не сразу это обнаружил, ибо губы Акселя были плотно сжаты и к ним в знак предупреждения был приставлен похожий на прутик палец, тогда как другой был нацелен на стену номера Пима, давая понять, что там есть микрофоны. Правое веко у него было разбито и свисало над глазом наподобие шляпы, надетой набекрень, что лишь усиливало его сходство с пиратом. Невзирая на все это, на плечи его было наброшено, наподобие мушкетерского плаща, пальто; на ногах была великолепная пара где-то раздобытых ботинок, словно вытесанных из дерева, с подошвами, напоминавшими подножку старинного автомобиля.
  — Магнус Ричард Пим? — вопросил он с театральной грубоватостью.
  — Да? — сказал Пим после нескольких тщетных попыток заговорить.
  — Вы обвиняетесь в шпионаже, провоцировании людей, в подстрекательстве к измене и убийству. А также в саботаже в интересах империалистической державы.
  Сидя все так же сгорбившись, Аксель с силой ударил рука об руку, произведя громкий хлопок, эхом отозвавшийся в большой спальне и, несомненно, запечатленный микрофонами. После этого он испустил хриплый вздох, как человек, которому нанесли сильный удар под ложечку. Сунув руку в карман пиджака, он выудил оттуда небольшой автоматический пистолет и, снова приложив палец к губам, помахал им в воздухе, чтобы Пим мог как следует его рассмотреть.
  — Лицом к стене! — рявкнул он, с трудом поднимаясь на ноги. — Руки на голову, ты, фашистская свинья! Марш!
  Мягко положив руку на плечо Пима, он направил его к двери. Пим вышел первым в темный коридор. Двое крепышей в шляпах не обратили на него внимания.
  — Обыщите его номер! — велел им Аксель. — Найдите все, что можно, но ничего не забирайте с собой! Обратите внимание на пишущую машинку, его ботинки и подкладку чемодана. Не уходите из его номера, пока не получите приказа от меня лично. Спускайся по лестнице медленно, — сказал он Пиму, подталкивая его в спину пистолетом.
  — Это произвол, — промямлил Пим. — Я требую немедленной встречи с британским консулом.
  За стойкой портье сидела женщина и вязала, точно старуха у гильотины. Аксель провел Пима мимо нее к ожидавшей у входа машине. Желтая кошка уселась под ней. Дернув на себя дверцу со стороны пассажира, Аксель кивком велел Пиму сесть туда и, прогнав кошку в сточную канаву, залез следом за Пимом в машину и включил мотор.
  — Если ты будешь безоговорочно с нами сотрудничать, ничего с тобой не сделают, — объявил Аксель официальным тоном, указывая на грубо проверченные дырки в приборной доске. — Если же попытаешься бежать, тебя пристрелят.
  — Это нелепая и скандальная история, — пробормотал Пим. — Мое правительство будет настаивать на наказании виновных.
  Но в голосе его опять-таки не было той уверенности, какая звучала в нем в уютной хижине-бараке в Аргилле, где он и его коллеги практиковались в сопротивлении при допросе.
  — За тобой следили с того момента, как ты сюда прибыл, — громко произнес Аксель. — За всеми твоими передвижениями и контактами наблюдали защитники народа. У тебя нет альтернативы: ты должен немедленно сознаться во всех своих преступлениях.
  — Свободный мир расценит эту бессмысленную акцию как последнее доказательство жестокости существующего в Чехословакии режима, — заявил Пим с возрастающим нажимом.
  Аксель одобрительно кивнул.
  Улицы были пусты, старые дома — тоже. Они въехали в некогда богатый пригород, застроенный патрицианскими виллами. Зеленые изгороди скрывали окна нижних этажей. Чугунные ворота, в которые мог бы въехать дилижанс, заросли плющом и были обвиты колючей проволокой.
  — Выходи, — приказал Аксель.
  Вечер был прекрасен. Полная луна заливала все белым, неземным светом. Глядя, как Аксель запирает машину, Пим чувствовал запах сена, слышал стрекотанье насекомых. Аксель повел его по узкой дорожке между двух садов, пока справа в тисовой изгороди не появилось просвета. Схватив Пима за руку, Аксель провел его сквозь изгородь. Позади них в небо вздымался замок с несколькими башенками. Впереди, почти невидимая из-за разросшихся роз, стояла оранжерея. Аксель принялся открывать дверь, но она не поддавалась.
  — Выбейте мне ее, сэр Магнус, — сказал он. — Это же Чехословакия.
  Пим саданул ногой по панели. Дверь поддалась, они вошли внутрь. На покрытом ржавыми пятнами столе стояла знакомая водка и поднос с хлебом и корнишонами.
  — Вы очень опасный друг, сэр Магнус, — посетовал Аксель, вытянув тонкие ноги и разглядывая свои отличные сапоги. — Ну почему, ради всего святого, ты не мог взять себе другое имя? Иногда я думаю, что ты появился на свет специально, чтобы быть моим черным ангелом.
  — Мне было сказано, что лучше быть самим собой, — довольно глупо ответил Пим, пока Аксель откручивал колпачок с бутылки водки. — Они это называют естественным прикрытием.
  После этого Аксель долгое время молчал. Казалось, он не в состоянии был вспомнить то, что хотел сказать. Пим не решился прервать раздумья своего тюремщика. Они сидели плечом к плечу, вытянув параллельно ноги, точно отошедшая на покой пара на берегу моря. Внизу, под ними, к лесу убегали квадраты кукурузных полей. В нижней части сада возвышалась гора разбитых машин — такого количества Пим никогда не видел на чехословацких дорогах. В лунном свете живописно кружили летучие мыши.
  — Ты знаешь, это ведь был дом моей тетушки, — наконец произнес Аксель.
  — Нет, я, собственно, этого не знал, — сказал Пим.
  — Ну так вот — был. Моя тетушка была женщина с головой. Она однажды рассказала мне, как сообщила своему отцу о том, что собирается замуж за моего дядюшку. «Но почему ты хочешь выйти за него? — спросил ее отец. — У него же нет денег. И он такой маленький, и ты такая маленькая. У вас и дети будут маленькие. Он вроде тех энциклопедий, которые ты заставляешь меня покупать тебе каждый год. Выглядят они красиво, а раскроешь да заглянешь внутрь, в другой раз смотреть уже не захочется» Он оказался не прав. Дети у них были рослые, и тетушка была счастлива. — И почти без паузы продолжал: — Они хотят, чтобы я шантажировал тебя, сэр Магнус. Это единственная добрая весть, которую я могу тебе сообщить.
  — Кто — они? — спросил Пим.
  — Аристократы, на которых я работаю. Они считают, я должен показать тебе фотографии — как мы вдвоем выходим из конюшни в Австрии, а также проиграть тебе записи наших разговоров. Они говорят, я должен помахать перед твоим лицом этой твоей распиской на двести долларов, которые мы выудили из Мембэри для твоего отца.
  — И что же ты им ответил? — спросил Пим.
  — Я сказал, что так и поступлю. Эти ребята, они ведь не читают Томаса Манна. Они крайне примитивны. Это примитивная страна, как ты, несомненно, заметил во время своих поездок.
  — Ничего подобного я не заметил, — сказал Пим. — Я люблю эту страну.
  Аксель отхлебнул водки и уставился на горы.
  — И ваше присутствие здесь, ребята, не улучшает положения. Ваша мерзкая маленькая служба серьезно вмешивается в дела нашей страны. Кто вы такие? Своего рода американские лакеи? Чем вы занимаетесь — подлавливаете наших чиновников, сеете подозрения и совращаете нашу интеллигенцию? Зачем вам надо, чтобы людей избивали без надобности, тогда как достаточно было бы подержать их пару лет в тюрьме? Неужели вас не учат реально смотреть на жизнь? Неужели, сэр Магнус, у тебя совсем нет чувства реальности?
  — Я понятия не имел, что Фирма занимается такими делами, — сказал Пим.
  — Какими делами?
  — Вмешивается. Подводит людей под пытки. Это, наверно, какой-то другой отдел. Наш отдел — что-то вроде почтового отделения, обслуживающего мелких агентов.
  Аксель вздохнул.
  — Возможно, они этого и не делают. Возможно, мне внушила это наша пропаганда, которая совсем стала глупой. Возможно, я несправедливо обвиняю тебя. На здоровье!
  — На здоровье, — сказал Пим.
  — Что же они все-таки найдут в твоем номере? — спросил Аксель, раскурив сигару и несколько раз затянувшись ею.
  — Да, в общем, все, я полагаю.
  — Что — все?
  — Чернила для тайнописи. Пленки.
  — Пленки от ваших агентов?
  — Да.
  — Проявленные?
  — Полагаю, что нет.
  — Из тайника в Писеке?
  — Да.
  — Тогда я не утруждал бы себя проявлением Это дешевая ерунда. Деньги?
  — Да, немного.
  — Сколько?
  — Пять тысяч долларов.
  — Шифровальные книги?
  — Пара.
  — Ничего такого, что я упустил? Никакой атомной бомбы?
  — Есть скрытая камера.
  — Это коробка с тальком?
  — Если содрать бумагу с крышки, обнаружатся линзы.
  — Что-нибудь еще?
  — Карта с маршрутом ухода, отпечатанная на шелку. На одном из моих галстуков.
  Аксель снова затянулся сигарой — мыслью он, казалось, был далеко. Внезапно он с силой ударил кулаком по чугунному столику.
  — Мы должны выбраться из этой ситуации, сэр Магнус! — со злостью воскликнул он. — Должны выбраться. Мы должны подняться по лестнице в нашем мире. Мы должны помогать друг другу, пока сами не станем аристократами, и тогда дадим мерзавцам коленом под зад. — Он уставился в сгущавшуюся темноту. — Ты так мне все осложняешь, ты это знаешь? Сидя в тюрьме, я плохо о тебе думал. Очень, очень трудно быть твоим другом.
  — Не понимаю почему.
  — Ого! Он не понимает почему! Он не понимает, что, когда доблестный сэр Магнус Пим обратился за деловой визой, даже бедные чехи, заглянув в свою картотеку, обнаружили, что джентльмен под этим именем шпионил для фашистских империалистов и милитаристов в Австрии и что некий бродячий пес по имени Аксель был в сговоре с ним. — Сейчас в злости он напомнил Пиму те дни, когда болел в Берне. В голосе его появились такие же неприятные интонации. — Неужели ты до такой степени не имеешь понятия о порядках в стране, за которой ты шпионишь, и не понимаешь, что значит сейчас для меня находиться даже на одном континенте с таким человеком, как ты, не говоря уже о том, что я ведь помогал тебе вести шпионскую игру? Да неужели ты не знаешь, что в этом мире шептунов и наговорщиков я могу в буквальном смысле слова умереть из-за тебя? Ты же читал Джорджа Оруэлла, верно? Эти люди могут переделать вчерашнюю погоду!
  — Я знаю, — сказал Пим.
  — А знаешь ли ты также, что я на всю жизнь помечен, как и все те несчастные агенты и информаторы, которых вы засыпаете деньгами и инструкциями? Знаешь ли ты, что прямиком отправляешь их на виселицу? Эти мои аристократы, если мне не удастся заставить их ко мне прислушаться и если мы не сможем иным путем удовлетворить их аппетиты, намереваются арестовать тебя и выставить перед мировой прессой вместе с твоими глупыми агентами и пособниками. Они замышляют устроить еще один показательный суд, повесить несколько человек. И если они пойдут по этому пути, то лишь по недосмотру не повесят меня, Акселя, империалистического лакея, который шпионил для вас в Австрии! Акселя, этого реваншиста, титовца, троцкиста-типографа, который был твоим сообщником в Берне! Они бы, конечно, предпочли иметь американца, но пока, в ожидании настоящей рыбы, сделают натяжку и повесят англичанина. — Он откинулся на спинку стула, злость его была исчерпана. — Надо выбираться из этого, сэр Магнус, — повторил он. — Надо идти вверх, вверх, вверх. Я устал от плохих начальников, плохой еды, плохих тюрем и плохих палачей. — Он снова со злостью затянулся сигарой. — Пора нам позаботиться друг о друге — я позабочусь о твоей карьере, а ты — о моей. И на этот раз уж как следует. Никаких буржуазных миндальничаний по поводу слишком большого куша. На этот раз мы будем профессионалами, будем целиться на самые большие бриллианты, самые большие банки. И я это серьезно. — Аксель неожиданно развернул стул к Пиму, снова на него сел и, рассмеявшись, желая подбодрить Пима, похлопал его по плечу. — Цветочки вы получили, сэр Магнус?
  — Превосходные. Кто-то сунул их нам в такси, когда мы уезжали с приема.
  — Белинде они понравились?
  — Белинда ничего про тебя не знает. Я ей не говорил.
  — А от кого же, ты сказал, цветы?
  — Я сказал, что понятия не имею. Скорей всего они предназначались для какой-то совсем другой свадьбы.
  — Это хорошо. А какая она?
  — Изумительная. Мы ведь с детства влюблены друг в друга.
  — А я считал, что твоей детской любовью была Джемайма.
  — Ну, и Белинда тоже.
  — Обе одновременно? Неплохое у тебя было детство, — сказал Аксель, снова рассмеявшись, и подлил виски в стакан Пима.
  Пим сумел тоже рассмеяться, и они выпили.
  Тут Аксель заговорил — мягко, по-доброму, без иронии или горечи, и, мне кажется, говорил он бесконечно долго — лет тридцать, ибо слова его звучат в моих ушах так же отчетливо, как они звучали тогда в ушах Пима, невзирая на стрекот цикад и писк летучих мышей.
  — Сэр Магнус, в прошлом вы предали меня, но что куда важнее — вы предали себя. Даже когда ты говоришь правду, ты лжешь. Ты знаешь, что такое преданность и дружеские чувства. Но к чему? К кому? Причин, которые объясняли бы все это, я не знаю. Твой великий отец. Твоя аристократка мать. Возможно, когда-нибудь ты мне об этом расскажешь. И вполне возможно, что любовь твоя порой нацелена не на то, на что надо. — Он нагнулся вперед, и в его лице была такая добрая, подлинная привязанность, а в глазах — теплая улыбка настрадавшегося человека — У тебя есть также моральные принципы. Ты прощупываешь. Что я хочу сказать, сэр Магнус: природа на сей раз создала идеальное сочетание. Ты — идеальный шпион. Тебе не достает только правого дела. Оно у меня есть. Я знаю, наша революция еще молода и порой руководят ею не те люди. В стремлении к миру мы слишком много воюем. В стремлении к свободе мы строим слишком много тюрем. Но в конечном счете, я не возражаю. Потому что все это мне известно. Всю эту дрянь, которая сделала вас такими, какие вы есть: привилегии, снобизм, двуличие, церковь, школы, отцы, классовая система, историческая ложь, маленькие сельские лорды, маленькие лорды большого бизнеса и все эти войны, которые они затевают в своей алчности, — все это мы сметаем прочь. Ради вашего же блага Ибо мы строим общество, в котором никогда не будет таких несчастных маленьких людишек, как сэр Магнус. — Он протянул ему руку. — Вот. Я все сказал. Ты хороший человек, и я люблю тебя.
  И я навсегда запомнил это пожатие. Я так и вижу его, стоит мне посмотреть на свою ладонь, — сухое, достойное, всепрощающее. И смех, шедший, как всегда, от души, лишь только Аксель переставал быть тактиком и снова становился моим другом.
  16
  Вполне понятно, Том, что, когда я вспоминаю годы, последовавшие за нашей встречей в чешской оранжерее, я вижу лишь Америку, Америку с ее золотыми берегами, встающими на горизонте, как обещание свободы после репрессий в нашей бедной Европе. Пиму оставалось еще четверть века служить двум своим господам в соответствии с самыми высокими нормами его всеядной лояльности. Этому стареющему мальчику, профессионально подготовленному, женатому, закаленному своей секретной работой, еще только предстояло стать мужчиной, хотя кому удастся разгадать генетический код и понять, когда у англичанина из средних слоев общества кончается юношеский возраст и начинается зрелость мужчины? Полдюжины чреватых опасностями европейских городов — от Праги до Берлина и Стокгольма и столицы его родной Англии — разделяли двух друзей и лежали препятствием к их цели. Однако сейчас мне кажется, они были лишь театральными площадками, где натаскивали, перекрашивали и следили за подготовкой звезд к предстоящей поездке. А теперь задумайся на минуту над страшной альтернативой, Том, — над страхом провала, который точно сибирский ветер дул в наши незащищенные спины. Задумайся на минуту о том, что значило бы для таких двух мужчин, как мы, прожить жизнь шпионами, не пошпионив в Америке!
  Следует сразу сказать, если в твоей голове еще остались сомнения, что после встречи в оранжерее жизненный путь Пима был предопределен. Он возобновил данную ранее клятву, и по законам, по которым мы с твоим дядей Джеком всегда жили, Том, выхода из этой ситуации не было. Пим получил хозяина, был насажен на крючок, дал обет. И кончено. После встреч в конюшне в Австрии еще была некоторая свобода действий, хотя никогда не было перспективы искупления. И ты видел, как Пим пытался выбраться из мира секретной службы и лицом к лицу столкнуться с превратностями мира реального. Правда, пытался он это делать без особой убежденности. Но все-таки порыв был, хотя Пим и понимал, что толку от него в широком мире будет столько же, сколько от рыбы, вытащенной на берег. Но после встречи в оранжерее наказ Господа Бога стал ясен Пиму: больше никаких колебаний, находись там, где положено, в той среде, куда тебя поместила природа. В третий раз говорить Пиму об этом не требовалось.
  «Сбрось тяжесть со своей души, покайся, — слышу я, как ты кричишь, Том. — Поспеши домой, в Лондон, пойди в отдел кадров, отбудь наказание, начни все сначала!» Пим думал об этом, естественно, думал. По пути из Вены в самолете, в автобусе, в котором он ехал в Лондон из Хитроу, Пим усиленно и мучительно раздумывал над такой возможностью, ибо это был тот случай, когда жизнь лентой рисованных картинок прокрутилась в его мозгу. С чего начать? — спрашивал он себя не без оснований. С Липси, вину за чью смерть в свои наиболее мрачные часы он по-прежнему возлагал на себя? С того дня, когда он вырезал инициалы Сефтона Бойда? С несчастной Дороти, которую он довел до безумия? С Пегги Уэнтворт, выкрикивавшей ругательства в его адрес, еще одной безусловной его жертвы? Или с того дня, когда он впервые вскрыл замки на зеленом шкафчике Рика, или на ящиках письменного стола Мембэри? Сколько ступеней его жизни ты предлагаешь ему раскрыть под осуждающими взглядами тех, кто так восхищался им?
  «В таком случае выйди в отставку! Уезжай к Мерго! Займись преподаванием в Уиллоу». Пим и об этом думал. Он думал о полудюжине темных дыр, в которые мог бы зарыться на остаток дней и спрятать свои грехи и свое обаяние. Ни одна из этих перспектив ни на минуту не привлекала его.
  А люди Акселя действительно разоблачили бы перед всем миром Пима, если бы он порвал с ними и удрал? Сомневаюсь, но не в этом дело. Дело в том, что Пим любил свою Фирму не меньше, чем любил Акселя. Он обожал ее примитивное, необъяснимое доверие к нему, ее неправильное его использование, эти медвежьи объятия одетых в твид людей, порочный романтизм и скособоченную порядочность. Он всякий раз внутренне улыбался, когда вступал в их «рейхсканцелярию» и конспиративные дворцы и отвечал на безулыбчивые приветствия их бдительных охранников. Фирма была для него домом, школой и двором, хоть он и предавал ее Он в самом деле считал, что может многое дать ей, как может многое дать и Акселю. В воображении он видел себя обладателем погребов, набитых нейлонами и шоколадом с черного рынка, чтобы хватило раздать каждому в них нуждающемуся, а ведь разведка не что иное, как узаконенный черный рынок, торгующий скоропортящимся товаром. И на сей раз сам Пим был героем басни. Никакой Мембэри не стоял между ним и шпионским содружеством.
  — Представим себе, что ты едешь один в Пльзень, сэр Магнус, и пара рабочих, едущих на работу, останавливают твою машину, чтобы ты их подвез. Ты бы это сделал? — спросил Аксель в первые часы того утра в оранжерее, когда Пим уже снова свыкся со своей ролью.
  Пим сказал, что мог бы.
  — И представим себе, сэр Магнус, что эти простые люди пожаловались бы тебе по пути, что они добывают радиоактивные материалы без соответствующей защитной одежды. Ты бы навострил уши?
  Пим рассмеялся и признал, что навострил бы.
  — Предположим далее, сэр Магнус, что, будучи отличным оперативным работником и щедрым человеком, ты записал бы их фамилии и адреса и пообещал бы в следующий свой приезд в их район привезти им фунт-другой хорошего английского кофе.
  Пим сказал, что он, безусловно, так бы и поступил.
  — И предположим, — продолжал Аксель, — что, довезя своих ребят до внешнего периметра запрещенной зоны, где они работают, ты, будучи человеком храбрым, инициативным и обладая прочими качествами офицера, — а они у тебя, безусловно, есть, — оставил бы машину в укромном месте и взобрался бы по этому холму. — Аксель указал на холм на военной карте, которую он случайно прихватил с собой и расстелил сейчас на чугунном столике. — И с вершины холма, воспользовавшись липовой рощицей, ты бы снял завод, — правда, нижние ветки лип, как ты позже обнаружишь, слегка подпортили фотографию. Твои аристократы были бы в восторге от такого материала? Они бы аплодировали великому сэру Магнусу? Они велели бы ему завербовать двух разговорчивых рабочих и получить дальнейшие подробности о работе и предназначении завода?
  — Конечно, — убежденно сказал Пим.
  — Поздравляю вас, сэр Магнус.
  И Аксель кладет на протянутую руку Пима такую пленку. Произведенную самой Фирмой. Завернутую в зеленую, без надписей бумагу. Пим прячет ее в тайник своей пишущей машинки. Пим вручает ее своим хозяевам. Чудеса на этом не кончаются. Когда пленку спешно передают аналитикам Уайхолла, завод оказывается тем самым, который был недавно сфотографирован с воздуха американским спутником! Не слишком охотно Пим раскрывает двух вполне невинных и пока что фиктивных информаторов. Фамилии записаны, внесены в картотеку и на компьютер, проверены и обсуждены в баре для старших офицеров. Пока наконец, согласно божественным законам бюрократии, они не становятся предметом для изучения специальной комиссии.
  — Послушайте, юный Пим, почему вы думаете, что эти малые не выдадут вас в следующий раз, когда вы появитесь на их пороге?
  Но Пим уже вошел в роль интервьюируемого, он выступает перед большой аудиторией, и он непоколебим.
  — Чутье подсказывает, сэр, вот и все. — Медленно просчитай до двух. — Мне кажется, они мне доверяют. Мне кажется, они держат рот на замке и надеются, что как-нибудь вечером я снова появлюсь у них, как обещал.
  И события подтверждают, что он прав, как и следовало ожидать, верно, Джек? Бросая всем вызов, наш герой возвращается в Чехословакию и появляется, невзирая на риск, на их пороге, — да и как он мог там не появиться, коль скоро его сопровождает Аксель, который и представляет его? На сей раз никакого сержанта Павела. На свет появляется репертуарная труппа актеров, преданных людей с сияющими глазами, режиссер — Аксель, а вот это — ее основатели. Мучительно и рисково создается сеть. Пимом — человеком неслыханного хладнокровия. Пимом — новоиспеченным героем в коридорах власти.
  Существующую в Фирме систему естественного отбора, поощряемую Джеком Бразерхудом, уже не опровергнуть.
  * * *
  — Поступил в Министерство иностранных дел? — откликается отец Белинды, искусно изображая недоумение. — Получил пост в Праге? Да разве можно так прыгнуть из заштатной компании по электронике? Ну и ну, должен сказать.
  — Это работа по контракту. Им нужны люди, говорящие по-чешски, — говорит Пим.
  — Он же способствует британской торговле, папочка. Тебе этого не понять. Ты ведь всего лишь биржевой маклер, — говорит Белинда.
  — Ну, они могли бы по крайней мере придумать ему более пристойное прикрытие, верно? — говорит отец Белинды, разражаясь своим действующим на нервы смехом.
  На новой и самой тайной конспиративной квартире Фирмы в Праге Пим и Аксель пьют за назначение Пима вторым секретарем британского торгового представительства и чиновником по выдаче виз британского посольства. Аксель немного пополнел, не без удовольствия отмечает Пим. С его изможденного лица стали исчезать нанесенные страданием морщины.
  — За страну свободы, сэр Магнус.
  — За Америку, — говорит Пим.
  «Дорогой отец,
  Я так рад, что ты одобряешь мое назначение. К сожалению, я пока еще не в состоянии убедить Пандита Неру принять тебя, чтобы ты мог представить ему свой план создания футбольного комплекса, хотя прекрасно себе представляю, как это может поднять дышащую на ладан индийскую экономику».
  * * *
  «Так что же, настоящих агентов вообще не было? — слышу я, как ты спрашиваешь, Том, разочарованным тоном. — Они все были подставные?» Да нет, были настоящие агенты. Можешь не волноваться! И очень хорошие! И каждый из них был заинтересован иметь дело с более опытным Пимом, и они с уважением смотрели на Пима, а Пим с уважением смотрел на Акселя. Пим с Акселем, в свою очередь, с уважением смотрели на настоящих агентов, считая их как бы официальными послами операции, подтверждающими, что она развивается гладко и без помех. Используя их, они в то же время оберегали их и продвигали, утверждая, что малейшее улучшение их положения служит на пользу делу. И переправляли их в Австрию для подготовки к работе в агентуре и реабилитации. Настоящие агенты были нашими талисманами, Том, нашими звездами. Мы заботились о том, чтобы они никогда ни в чем не нуждались. Собственно, это все и подкосило. Но об этом позже.
  * * *
  Хотелось бы мне должным образом описать вам, Джек, удовольствие, какое получаешь от хорошего руководства. Когда нет ни зависти, ни идеологии. Аксель был крайне заинтересован в том, чтобы Пим любил Англию, но одновременно он стремился нацелить его на Америку; гений его на протяжении нашего содружества проявился в том, что он, превознося свободы на Западе, молча давал понять Пиму, что он может — если не обязан, будучи человеком свободным, — привнести часть своих свобод на Восток. О, вы можете смеяться, Джек! И можете качать седой головой, удивляясь наивности Пима! Но вы только представьте себе, как легко было Пиму взять под свое покровительство маленькую бедную страну, притом что его собственная страна — такая благополучная, победоносная, с таким славным прошлым! И с его точки зрения, такая нелепая! Полюбить, невзирая на все страшные в ней перемены, бедную Чехословакию в качестве богатого ее защитника, ради Акселя! Заранее простить ей все ее ошибки! И винить в них многочисленные предательства, допущенные его родной Англией!
  — Мне очень жаль, Бел, — говорил Пим Белинде, снова оставляя ее один на один с игрой в скрэббл в их темной квартире в пражском дипломатическом гетто, — но я должен съездить на север. Очевидно, на день или на два. Да ну же, Бел. Чмок-чмок. Не хочешь же ты иметь мужа, который работает от девяти до пяти, нет?
  — Никак не могу найти «Таймс», — сказала она, отодвигая его в сторону. — Наверное, ты опять оставил газету в этом чертовом посольстве.
  Но как бы ни были напряжены нервы Пима, когда он приезжал на встречу, Аксель всякий раз выправлял ему настроение. Он никогда не спешил, никогда не был назойлив. Он всегда считался с мучениями и чувствительностью своего агента. Такого, чтобы один из них сидел на месте, а другой вечно передвигался, — такого, Том, не было. Аксель старался для себя не меньше, чем для Пима. Разве не был Пим его миской с рисом, его богатством во всех смыслах, его пропуском для получения привилегий и статуса хорошо оплачиваемого партийного аристократа? Ох, как он изучил Пима! Как деликатно он его обхаживал и ублажал! Как тщательно подбирал костюм, в каком на этот раз должен предстать перед Пимом: то завернувшись в мантию мудрого и уравновешенного отца, какого Пим никогда не имел; то натянув на себя окровавленные лохмотья страдальца — униформу, дававшую ему власть над Пимом; то облачившись в сутану Пимова исповедника Он должен был научиться разгадывать шифры Пима и его умолчания. Должен был понимать Пима быстрее, чем понимал себя. Должен был бранить и прощать его, словно отец, который никогда не захлопнет перед сыном дверь; смеяться, когда Пиму было грустно, и поддерживать в Пиме пламя веры, когда тот был в подавленном настроении и говорил: «Не могу я больше, я так одинок, и мне страшно».
  Но главное, он должен был все время держать мозг Пима настороже, предупреждая против кажущейся безграничной терпимости Фирмы. Представьте себе, чего стоило Акселю убедить своих хозяев, что горы разведывательного материала, поставлявшегося Пимом, не плод гигантского надувательства со стороны империалистов. Чехи так вами восхищались, Джек. Старики знали вас со времен войны. Они знали ваши профессиональные качества и уважали вас за них. Они знали ежедневные опасности недооценки лукавого противника. Акселю не раз приходилось сражаться с ними, отстаивая пядь за пядью свою правоту. Ему приходилось препираться с палачами, которые пытали его самого, чтобы они не вытаскивали Пима с оперативных просторов и не давали ему того лекарства, которым периодически угощали друг друга, в надежде выудить из него настоящее признание: «Да, я человек Бразерхуда, — хотели они, чтобы он закричал. — Да, я здесь для того, чтобы давать вам дезинформацию. Чтобы отвлечь ваше внимание от наших операций, направленных против социализма. И да: Аксель мой сообщник. Заберите меня, повесьте меня — что угодно, только не это». Но Аксель одерживал верх. Он просил и угрожал, стучал кулаком по столу и, когда намечались новые чистки для объяснения хаоса, запугивал своих врагов и заставлял их молчать, грозя разоблачить их, как людей, недостаточно оценивших исторически неизбежное загнивание империализма. И Пим помогал ему на каждом дюйме дистанции. Снова, образно выражаясь, садился у постели больного, подкармливал его и приободрял, поддерживая его дух. Тащил материалы из резидентуры. Вооружал Акселя вопиющими доказательствами некомпетентности Фирмы во всем мире. Пока, наконец, сражаясь таким образом за совместное выживание, Пим и Аксель еще больше не сблизились, принося каждый к ногам другого неразумные поступки своей страны.
  А время от времени, когда очередное сражение было выиграно и уже осталось позади или когда та или другая сторона получала большой куш, Аксель надевал фривольный костюм шалопая и устраивал ночную вылазку в эквивалент Сент-Морица, каковым являлся маленький белый замок в Великих Татрах, отведенный его службой для самых дорогих гостей. В первый раз они отправились туда отмечать годовщину республики в лимузине с затемненными стеклами. Пим к этому времени находился в Праге уже два года.
  — Я решил представить тебе великолепного нового агента, сэр Магнус, — объявил Аксель, сидя в машине, петлявшей вверх по усыпанной гравием дороге. — В сети «Дозорный» прискорбно не хватает промышленных разведданных. Американцы взялись подорвать нашу экономику, но в данных, поступающих из Фирмы, ничто не подтверждает их оптимизма. Как бы ты посмотрел на то, чтобы установить контакт с чиновником средней руки из Национального банка Чехословакии, имеющим доступ к информации о наших самых серьезных промахах в управлении?
  — А где я такого найду? — осторожно возразил Пим, ибо это был вопрос деликатный, требовавший решения путем долгой переписки со штаб-квартирой, которая только и может разрешить подойти к новому потенциальному источнику.
  Стол для ужина был накрыт на троих, зажжены канделябры. Двое мужчин совершили долгую неспешную прогулку по лесу и теперь пили перед камином аперитив в ожидании гостя.
  — Как Белинда? — осведомился Аксель.
  Этой темы они редко касались, ибо Акселю не хотелось вдаваться в несложившиеся отношения.
  — Спасибо, отлично, как всегда.
  — Не совсем так, если судить по сообщениям наших микрофонов. По данным, поступающим из этого источника, вы день и ночь лаетесь, как две собаки. Вы изрядно надоели тем, кто сидит у нас на подслушивании.
  — Скажи им, мы постараемся исправиться, — сказал Пим с редкой вспышкой горечи.
  Послышались шаги старого слуги, прошедшего через холл, и грохот отодвигаемых засовов.
  — Знакомься с твоим новым агентом, — сказал Аксель.
  Дверь распахнулась, и в комнату вошла Сабина. Пожалуй, чуть раздавшаяся в бедрах; одна-две морщинки на шее от чиновничьей работы за столом, а в остальном — все та же прелестная Сабина. На ней было строгое черное платье с белым воротничком и весьма топорные черные выходные туфли, составлявшие, очевидно, предмет ее гордости, так как они были из подделки под замшу, с зелеными камешками на перепонках. При виде Пима она резко остановилась и с подозрением уставилась на него. В этот миг она всем своим видом выказывала неодобрение. А затем, к радости Пима, разразилась своим по-славянски безудержным смехом и кинулась к нему в объятия — совсем как в Граце, когда он начал делать первые неуверенные шаги в изучении чешского языка.
  Вот как оно было, Джек. Сабина шла вверх и вверх, пока не стала главным агентом сети «Дозорный» и любимицей своих сменявших друг друга английских кураторов, хотя вы знали ее либо под именем Дозорный-один, либо как бесстрашную Ольгу Кравитскую, секретаря пражской Комиссии по экономическим делам. Мы объявили ей об отставке, если помните, когда она ожидала третьего ребенка от четвертого мужа, на ужине, устроенном в ее честь в Западном Берлине, где она в последний раз присутствовала на конференции банковских работников в Потсдаме. Аксель продержал ее чуть дольше, прежде чем последовать вашему примеру.
  — Меня переводят в Берлин, — сообщил Пим Белинде в тиши общественного парка, в конце своего второго пребывания в Праге.
  — Зачем ты мне об этом говоришь? — сказала Белинда.
  — Хочу знать, пожелаешь ли ты поехать со мной, — ответил Пим, и Белинда закашлялась в приступе долгого неутихающего кашля, который она, должно быть, подхватила в этом климате.
  Белинда вернулась в Лондон, где поступила на университетские курсы по журналистике, а не по беззвучному убийству. Со временем, на тридцать седьмом году жизни, она устремилась на полный превратностей путь модных в то время либеральных акций, где повстречала нескольких Полей, вышла замуж за одного из них и произвела на свет непокорную дочь, которая критиковала любой ее шаг, что побудило Белинду понять своих родителей. А Пим и Аксель пустились в новое плавание. В Берлине их ожидало более светлое будущее и поводы для более зрелого предательства.
  «Для передачи полковнику в отставке Ивлину Тримейну, кавалеру ордена „За безупречную службу“,
  П/Я 9077
  МАНИЛА
  
  Его Превосходительству
  Сэру Магнусу Ричарду Пиму, орденоносцу,
  Британская миссия
  БЕРЛИН
  
  Дорогой мой сын,
  Это всего лишь записка, которая, надеюсь, не доставит тебе неудобств в твоем продвижении Вверх, ибо не следует ожидать признательности, пока не наступит твой черед предстать перед Отцом нашим, что, я ожидаю, произойдет вскорости. Медицинская наука находится здесь все еще на примитивной стадии, и похоже, что это жестокое лето станет последним летом пишущего эти строки, невзирая на принесенный в жертву алкоголь и прочие радости жизни. Если будешь посылать чек для лечения или похорон, не забудь адресовать и чек и конверт на имя Полковника, а не на Мое, так как Пим считается среди местного населения Persona non gratis,[56] да к тому же он и вообще может быть уже мертв.
  Моля Создателя повременить,
  Рик Т. Пим.
  
  P.S. Имею сведения, что золото 916-й пробы можно приобрести в Берлине по бросовой цене, а поскольку люди, занимающие Высокое Положение и ищущие возможности неофициального Вознаграждения могут воспользоваться Дипломатической Почтой, то Перси Лофт находится по старому Адресу, он поможет за десять процентов, но за ним нужен глаз».
  * * *
  Берлин. Целый гарнизон шпионов! Целый шкаф, набитый никому не нужными тайнами, настоящие подмостки, на которых может играть любой алхимик, фокусник и флейтист, занимающий крыс, — всякий, кто когда-либо надевал плащ и отворачивался от нужд политической реальности! И всегда в центре широкое доброе американское сердце, мужественно отстукивающее свой достойный ритм во имя свободы, демократии и освобождения народа.
  В Берлине у Фирмы были агенты, обладавшие влиянием, агенты, способствовавшие сеянию слухов, занимавшиеся ниспровержением, саботажем и дезинформацией. Было у нас даже один-два агента, поставлявших нам разведданные, но это были люди, не пользовавшиеся привилегиями, которых держали скорее из традиционного уважения, чем из-за их профессиональной ценности. У нас были проходчики тоннелей и контрабандисты, люди, занимавшиеся подслушиванием и изготовлявшие фальшивые документы, тренеры и вербовщики, охотники за талантами и курьеры, наблюдатели и обольстители, убийцы и «топтуны», люди, умеющие читать по губам, и специалисты маскировки. Но сколько бы ни было таких людей у англичан, у американцев их было больше, а сколько бы ни было их у американцев, у восточных немцев их было вчетверо больше, а у русских в десять раз. Пим взирал на все эти чудеса, словно ребенок, которого завели в кондитерский магазин и он не знает, что сначала схватить. А за ним мягко шагал с корзинкой Аксель, выезжавший и снова въезжавший в город по фальшивым паспортам. В конспиративных квартирах и мрачных ресторанах, которыми дважды никогда не пользовались, мы тихо ели, обменивались нашим товаром и разглядывали друг друга с чувством изумления и удовлетворения, какое испытывают альпинисты, когда стоят на вершине. Но даже и тогда мы ни на минуту не забывали о более высокой вершине, которую нам предстояло взять, и, поднимая рюмку водки за здоровье друг друга, шепотом говорили при свете свечей: «Будущий год — в Америке!»
  А комиссии, Том! Берлин не был достаточно безопасным местом — там заседаний не устраивали. Мы собирались в Лондоне, в золоченых имперских покоях, в каких и должны заседать люди, ведущие игру мирового масштаба. И какие же мы были разные — смелые, блестящие, изобретательные представители лидирующей части нашего общества, ибо в Англии наступала новая эра, когда сокрытые таланты страны вытащат из их раковин и нацелят на служение нации. «Шпионы зашорены! — раздавался крик. — Сплошное кровосмешение. В Берлин надо посылать людей из реального мира — профессоров, адвокатов и журналистов. Нам нужны банкиры и профсоюзные деятели, и промышленники — ребята, которые не швыряются деньгами и знают, что движет миром. Нам нужны члены парламента, которые могут привнести дух предвыборных кампаний и произносить суровые слова по поводу денег налогоплательщиков!»
  И что же произошло с этими мудрыми людьми, Том, с этими проницательными серьезными аутсайдерами, сторожевыми псами тайной войны? Они кинулись туда, куда даже шпионы побоялись бы ступить. Слишком долго сдерживаемые ограничениями открытого мира, эти блестящие, ничем не скованные умы в один миг влюбились во все виды конспирации, надувательства и обходных маневров, какие только можно вообразить.
  — Знаешь, что они сейчас задумали? — возмущался Пим, шагая из угла в угол по ковру служебной квартиры на Лоундес-сквер, которую снял Аксель на время англо-американской конференции по неофициальной деятельности.
  — Успокойся, сэр Магнус. Выпей-ка еще.
  — Успокоиться? Когда эти психи всерьез предлагают подключиться к советскому наземному контролю, распустить слух о том, что в американском воздушном пространстве появился «Миг», сбить его и, если пилот по счастью выживет, предложить ему либо предстать перед судом за шпионаж, либо публично выступить перед микрофонами в роли перебежчика! И это говорит редактор «Гардиан» по вопросам обороны, ради всего святого! Он же начнет войну. И он этого хочет. Тогда ему будет по крайней мере о чем писать. А поддержали его племянник архиепископа Кэнтерберийского и заместитель генерального директора Би-би-си.
  Но любовь Акселя к Англии не способно испортить бурчание Пима. Он смотрел из окна «форда», взятого из парка Фирмы, на Букингемский дворец и при виде королевского вымпела, развевающегося в свете прожектора, тихонько захлопал в ладоши.
  — Возвращайся в Берлин, сэр Магнус. Настанет день, когда мы с тобой будем смотреть на звездно-полосатый флаг.
  * * *
  Его берлинская квартира находилась в центре Курфюрстендамм, на верхнем этаже приземистого дома постройки Бидермайера, чудом уцелевшего от бомбежек. Окна его спальни выходили в сад, а потому он не слышал, как подъехала машина, но услышал мягкие шаги по лестнице и вспомнил, как фремденполицаи крались по деревянной лестнице герра Оллингера на заре — в часы, которые больше всего любит полиция, и Пим понял, что это — конец, хотя, представляя себе конец своей деятельности, не ожидал, что это произойдет именно так. Оперативники чувствуют подобные вещи и привыкают доверять своему чутью, а Пим был дважды оперативник. Так что он знал: это конец, и в общем-то не был ни удивлен, ни обескуражен. В одну секунду он выскочил из постели и кинулся на кухню, потому что на кухне были спрятаны ролики пленки для его очередного свидания с Акселем. К моменту, когда раздался звонок в дверь, Пим уже размотал шесть катушек и засветил их, затем запалил мгновенно воспламеняющийся шифрблокнот, который он оборачивал клеенкой и прятал в бачке уборной. Вполне приемля свою судьбу, он подумал даже о более радикальных мерах, ибо Берлин — это не Вена, и он держал в ящике ночного столика пистолет, а другой — в ящике в холле. Но извиняющийся тон, каким в щель для писем прошептали: «Герр Пим, проснитесь, пожалуйста», охладил его, и когда он, заглянув в «глазок», увидел дружелюбную фигуру лейтенанта полиции Доллендорфа и рядом с ним молодого сержанта, то со стыдом представил себе, какой вызвал бы у них шок, решись он принять радикальные меры. Значит, они не врываются, а вежливо входят, подумал он, открывая дверь: сначала волчата разбегутся по зданию, потом мистера Славного Малого выведут из парадной двери.
  Лейтенант Доллендорф, подобно многим другим в Берлине, был клиентом Джека Бразерхуда и получал некоторый навар за то, что смотрел в другую сторону, когда агентов переправляли туда и сюда через Стену в его округе. Это был уютный баварец, который любил все, что любят баварцы, и в дыхании его всегда чувствовался запах сосисок.
  — Извините нас, герр Пим, простите, что нарушаем ваш покой так поздно, — начал он, широко улыбаясь. Он был в форме. Его пистолет по-прежнему находился в кобуре. — Наш герр коммандант просит вас немедленно прибыть в штаб по личному и неотложному делу, — пояснил он, по-прежнему не дотрагиваясь до оружия. Голос Доллендорфа звучал твердо и в то же время смущенно, а сержант острым взглядом провел вверх и вниз по лестнице. — Герр коммандант заверил меня, что все можно устроить, не поднимая шума, герр Пим. Он намерен на этой стадии действовать деликатно. Он ничего не докладывал вашему начальству, — заявил Доллендорф, поскольку Пим медлил. — Коммандант уважает вас, герр Пим.
  — Мне все-таки надо одеться.
  — Но только быстро, будьте любезны, герр Пим. Коммандант хочет покончить с этим делом, чтобы не передавать его дневной смене.
  Пим повернулся и не спеша направился в свою спальню. Он приостановился, прислушиваясь, не следуют ли за ним полицейские и не раздастся ли громко пропаянного приказа, но полицейские предпочли остаться в холле и разглядывать гравюры «Крики Лондона», предоставленные Отделом расквартирования Фирмы.
  — Можно воспользоваться вашим телефоном, герр Пим?
  — Извольте.
  Он одевался при открытых дверях в надежде услышать разговор по телефону. Но услышал лишь: «Все в порядке, герр коммандант. Наш человек сейчас едет».
  Они спустились, шагая все трое в ряд, по широкой лестнице и вышли к припаркованной полицейской машине с включенной «мигалкой». За ней — ничего, никаких запоздалых прохожих на улице. Как это типично для немцев — продезинфицировать целый район, прежде чем арестовать человека. Пим сел впереди вместе с Доллендорфом. Сержант напряженно сидел сзади. Шел дождь, и было два часа ночи. По багровому небу клубились черные тучи. Никто больше не говорил.
  «А в полицейском участке будет ждать Джек, — подумал Пим. — Или военная полиция. Или Господь Бог».
  Коммандант поднялся навстречу. Доллендорф и сержант исчезли. Коммандант считал себя человеком сверхпроницательным. Высокий, седеющий, с узкой спиной, пристальным взглядом и тонкими губами, которые двигались со скоростью самоуничтожения. Он откинулся на спинку кресла и сложил вместе кончики пальцев. Заговорил взволнованно и монотонно, обращаясь к гравюре, висевшей на стене над головой Пима и изображавшей место в Восточной Пруссии, откуда был родом коммандант. Он говорил, по бесстрастному подсчету Пима, часов шесть без перерыва и, казалось, без передыха — это была, в представлении комманданта, быстрая разминка перед переходом к серьезному разговору. Коммандант дал понять, что он человек светский и семейный, разбирающийся в «интимной сфере», как он это назвал. Пим сказал, что это вызывает у него уважение. Коммандант подчеркнул также, что он — не дидактик, он вне политики, хоть и принадлежит к христианским демократам. Он — евангелист, но он заверяет Пима, что у него никогда не было скандалов с римскими католиками. На что Пим ответил, что иного он и не ожидал. Коммандант уверял, что оплошности входят в спектр, лежащий между простительными человеческими ошибками и заранее рассчитанными преступлениями. Пим согласился с ним и услышал шаги в коридоре. Коммандант попросил Пима иметь в виду, что иностранцам в чужой стране часто свойственно питать ложное чувство безопасности, когда они замышляют то, что, строго говоря, может рассматриваться как уголовное преступление.
  — Могу я говорить откровенно, герр Пим?
  — Прошу вас, — сказал Пим, у которого к этому времени начало складываться страшноватое предчувствие, что арестовали не его, а Акселя.
  — Когда его привели ко мне, я сказал себе: «Нет, не может быть. Это же не герр Пим. Это — самозванец. Он прикрывается знакомством с достойным человеком». Однако, продолжая слушать его, я обнаружил, что у него есть видение, назовем это так! Есть энергия, ум и, я сказал бы, даже — обаяние. Возможно, подумал я, этот человек действительно тот, за кого он себя выдает. Только сам герр Пим может нам это сказать, подумал я. — И он нажал на кнопку на своем столе. — Можно мне сделать вам очную ставку, герр Пим?
  Явился старик тюремщик и вперевалку зашагал впереди них по кирпичному крашеному коридору, в котором пахло карболкой. Он отпер решетку и закрыл ее за ними. Затем отпер другую. Я впервые видел Рика в тюрьме, Том, и с тех пор заботился о том, чтобы больше он там не сидел. В последующие разы Пим посылал ему еду, одежду, сигары, а в Ирландию — «Драмбуйи». Пим опустошил свой банковский счет ради него, а будь он миллионером, довел бы свой банковский счет до банкротства, лишь бы не видеть снова отца — даже в мыслях — в таком положении. Рик сидел в углу, и Пим сразу понял: он так сидит, чтобы иметь возможность большего обзора камеры, ибо ему всегда требовалось больше места, чем давал ему Господь Бог. Он сидел, низко нагнув крупную голову, насупясь, словно каторжник, и, могу поклясться, отключив слух, — словом, был всецело погружен в свои мысли и не слышал, как мы вошли.
  — Отец, — сказал Пим. — Это я.
  Рик подошел к решетке, взялся за прутья обеими руками и в пространстве между ними прижался к решетке лицом. Он посмотрел сначала на Пима, потом на комманданта и тюремщика, не понимая, какое место занимает тут Пим. Выражение лица у него было сонное и злое.
  — Значит, они и тебя зацапали, сынок? — сказал он не без, как мне подумалось, определенного удовлетворения. — Я всегда считал, что ты что-то крутишь. Надо было тебе поучиться закону, как я тебе говорил. — Постепенно истинное положение вещей стало доходить до него.
  Тюремщик открыл дверь его камеры, доблестный коммандант сказал: «Прошу вас, герр Пим», и отступил, пропуская Пима. Пим подошел к Рику и обнял его, но осторожно — на случай, если его били и у него все болит. Постепенно помпезность стала возвращаться к Рику.
  — Пресвятой Боже, старина, какого черта они со мной тут творят? Неужели честный малый не имеет права заниматься немножко бизнесом в этой стране? Ты видел, какую они тут дают еду — эти немецкие сосиски? Зачем мы только платим налоги? И ради чего мы воевали? И какой толк от сына, который большая шишка в министерстве иностранных дел, а не может отстоять своего старика от этих немецких убийц?
  Тем временем Пим уже крепко обнимал Рика, похлопывая его по плечам и говорил, что рад видеть его при любых обстоятельствах. Рик принялся всхлипывать, и коммандант деликатно вышел в другую комнату.
  Не хочу разочаровывать тебя, Том, но я действительно забыл — возможно, преднамеренно — подробности того, чем занимался Рик в Берлине. Пим в ту пору ожидал суда над собой, а не над Риком. Помню только двух сестер, аристократок-пруссачек, которые жили в старом доме в Шарлоттенбурге, потому что Пиму пришлось посетить их, чтобы заплатить за картины, которые Рик якобы, как всегда, продавал для них, а также за бриллиантовую брошь, которую он взялся им почистить, и за меховые манто, которые отдал переделывать первоклассному лондонскому портному, своему приятелю, и тот согласился сделать это бесплатно из уважения к Рику. И еще я помню, что у сестер был сгорбленный племянник, занимавшийся подозрительной торговлей оружием, и что у Рика в какой-то момент оказался для продажи самолет, самый замечательный, отлично сохранившийся истребитель-бомбардировщик в прекрасном состоянии снаружи и внутри. Насколько мне известно, выкрашен он был этими пожизненными либералами — Бэлхем из Бринкли — и мог с гарантией отправить кого угодно на небеса.
  В Берлине же Пим стал ухаживать за твоей матерью, Том, и отобрал ее у своего и ее начальника Джека Бразерхуда. Я не уверен, что ты или кто-либо другой имеет право знать, что послужило толчком, но я постараюсь по возможности помочь тебе это понять. Не скрою, Пимом двигало желание поозорничать. А любовь, какая она ни была, пришла потом.
  — Мы с Джеком Бразерхудом, похоже, делим одну женщину, — игриво заметил Пим как-то раз Акселю во время их телефонного разговора.
  Аксель пожелал немедленно узнать, кто она.
  — Аристократка, — сказал Пим, продолжая его поддразнивать. — Одна из наших. Происхождение — церковь и разведка, если тебе это что-то говорит. Ее семья связана с Фирмой со времен Вильгельма Завоевателя.
  — Она замужем?
  — Ты же знаешь, я не сплю с замужними женщинами, если только они сами мне не навязываются.
  — Веселая штучка?
  — Аксель, мы же говорим о леди.
  — Я хочу сказать — дама светская? — нетерпеливо спросил Аксель — Из так называемых «дипломатических гейш»? Или мещанка? Американцам она понравится?
  — Она — марта высшего класса, Аксель. Я же тебе все время об этом твержу. Красивая и богатая, и до мозга костей англичанка.
  — Тогда, может быть, она и есть тот выигрышный билет, который приведет нас в Вашингтон, — сказал Аксель, который в последнее время стал проявлять беспокойство по поводу количества женщин, проходивших через жизнь Пима.
  Вскоре после этого Пим получил подобный совет и от своего дяди Джека.
  — Мэри рассказала мне о том, что возникло между вами, Магнус, — сказал он, отводя его в сторонку и изображая из себя доброго дядюшку. — Если спросишь меня, что ж, иди дальше, может, и выудишь кое-что. Она — одна из лучших наших девушек, к тому же пора тебе выглядеть пореспектабельнее.
  И вот Пим, подталкиваемый обоими своими менторами в одном направлении, последовал их совету и сделал Мэри, твою маму, своей супругой у престола в англо-американском альянсе. После всех его потерь это жертвоприношение выглядело весьма уместно.
  «Держите его за руку, Джек, — писал Пим. — Он — самое дорогое, что у меня есть».
  * * *
  «Мэбс, прости, — писал Пим. — Дорогая, дорогая моя Мэбс, прости, прости. Если любовь — нечто такое, что еще можно предать, то помни: я предавал тебя многие дни».
  * * *
  Он начал было писать Кейт и разорвал письмо. Он написал: «Дорогая моя Белинда» и остановился, испуганный стоявшей вокруг тишиной. Бросил быстрый взгляд на свои часы. Пять часов. «Почему не бьют башенные часы? Я же не оглох. Я умер. Я в камере, обитой войлоком». Через площадь донесся первый удар часов. Один. Два. «Я могу остановить их в любое время, когда захочу, — подумал он. — Я могу остановить их после одного удара, после двух, после трех. Я могу выбрать любой отрезок часа и остановить механизм. Чего я не могу, это заставить их бить полночь в час ночи. Это уже трюк для Бога, но не для меня».
  * * *
  Тишина окутала Пима — это была тишина смерти. Он снова стоял у окна и смотрел, как по пустой площади летят листья. Зловещая застылость была во всем, что он видел. Ни одной головы в окне, ни одной открытой двери. Ни собаки, ни кошки, ни белки, ни ревущего малыша. Все бежали в горы. Ждут нападения с моря. А он в мыслях стоит в подвале захудалого конторского здания в Чипсайде и глядит на то, как две отцветшие милашки, опустившись на колени, вскрывают последние папки Рика и, облизывая скрюченные пальцы, стараются побыстрее все пролистать. Вокруг них лежат горы бумаг. Горы эти становятся все круче по мере того, как милашки отбрасывают плоды своих тщетных поисков: банковские отчеты, написанные кровью, накладные, письма разъяренных стряпчих, предупреждения, повестки, вызовы, любовные письма, исполненные укора. Пыль забивает ноздри наблюдающего за ними Пима, грохот стальных ящиков напоминает грохот тюремных решеток, но милашкам все нипочем: они — алчные вдовы, роющиеся в прошлом Рика. Посреди этого развала — вытащенных ящиков и раскрытых шкафов — стоит последний письменный стол Рика, со змеями, обвившими его пухлые ножки. На стене висит последняя фотография великого Ти-Пи с регалиями мэра, а на каминной доске, над решеткой, где лежат фальшивые угли и окурки последних сигар Рика, стоит широко улыбающийся бронзовый бюст самого Основателя и Директора-Распорядителя. На открытой двери за спиной Пима висит табличка с названиями последних десяти компаний Рика, а рядом со звонком написано: «Нажмите здесь — к вам выйдут», так как Рик, когда не спасал шатающуюся экономику своей страны, работал ночным швейцаром в этом здании.
  — В какое время он умер? — спрашивает Пим и тотчас вспоминает, что ему это известно.
  — Вечером, дружок. Пивные как раз открывались, — говорит одна из милашек сквозь сигаретный дым, отбрасывая в сторону очередную пачку бумаг.
  — Он уютненько прилег по соседству, — говорит другая, ни на минуту не прерывая, как и первая милашка, своих занятий.
  — А что там у него было в соседнем доме? — спросил Пим.
  — Спальня, — говорит первая милашка.
  — И кто же с ним там был? — спрашивает Пим. — Вы были с ним?
  — Мы, дружок, — говорит вторая. — Мы его немножко потискали, если хочешь знать. Твой папка любил выпить, а как выпьет, так его тянуло на любовь. Мы устроили ему симпатичный ужин — бифштекс с луком — пораньше, потому как у него еще много дел было, да к тому же он перед этим ругался с телефонной станцией по поводу чека, который он им отправил по почте. В плохом он был настроении, верно, Ви?
  Первая милашка — правда, нехотя — приостанавливает свои поиски. За ней — вторая. И неожиданно обе оказываются вполне пристойными обитательницами Лондона, с добрыми лицами и расплывшимися от тяжелой работы телами.
  — Конец пришел ему, дружок, — говорит одна из них, отбрасывая короткими пальцами прядь волос со лба.
  — Почему — конец?
  — Он сказал, что если у него не будет телефона, значит, пора уходить со сцены. Он сказал, что телефон — это его жизненная артерия, и, если его не будет, это смертный ему приговор — ну как он может заниматься делами без телефонной трубки и чистой рубашки.
  Неправильно истолковав молчание Пима и сочтя его за укор, ее подруга вскипает.
  — Не смотри так на нас, дорогой. Все, что у нас было, он уже давно забрал. Мы платили за его газ, мы платили за электричество, мы готовили ему ужины, верно, Ви?
  — Мы делали, что могли, — говорит Ви. — И утешали его к тому же.
  — Уж мы так для него старались! Верно, Ви? Иной раз по три раза на день.
  — Больше, — говорит Ви.
  — Повезло ему, что вы у него были, — искренне говорит Пим. — Огромное вам спасибо за то, что вы смотрели за ним.
  Это им приятно слышать, и они застенчиво улыбаются.
  — А у тебя, случайно, нет хорошенькой бутылочки в этом твоем большом черном чемодане, дружок?
  — Боюсь, что нет.
  Ви уходит в спальню. В открытую дверь Пим видит большую имперскую кровать с Честер-стрит, с порванной и засаленной обивкой. Шелковая пижама Рика лежит на покрывале. Пим чувствует запах лосьона Рика. Ви возвращается с бутылкой «Драмбуйи».
  — А он в последние дни хоть что-нибудь говорил обо мне? — спрашивает Пим, пока они выпивают.
  — Он гордился тобой, милый, — говорит подруга Ви. — Очень гордился. — Но ей этого кажется недостаточно. — Он собирался догнать тебя, учти. Это были его почти последние слова, верно, Ви?
  — Мы его приподняли, — говорит Ви, шмыгнув носом. — По дыханию видно было, что он уже отходит. «Скажите им, на телефонной станции, что я их прощаю, — сказал он. — И скажите моему мальчику Магнусу, что мы скоро оба станем послами».
  — А что было потом? — спрашивает Пим.
  — «Дай-ка нам еще по капельке „Наполеона“, Ви», — добавляет подруга Ви и теперь уже тоже плачет. — Но это был не «Наполеон», а «Драмбуйи». Потом Рик еще сказал: «В этих папках, девочки, вы найдете достаточно, чтоб продержаться, пока не присоединитесь ко мне».
  — И отошел, — говорит Ви в носовой платок. — Он бы и не умер, если б сердце не подвело.
  За дверью раздается шуршанье. Потом три удара. Ви приоткрывает дверь, затем широко распахивает ее и, бросив неодобрительный взгляд, отступает, пропуская Олли и мистера Кадлава с ведрами льда. Годы не прошли даром для нервов Олли, и в уголках его глаз собрались слезы, окрашенные тушью. А мистер Кадлав не изменился — все такой же, вплоть до шоферского черного галстука. Переместив ведро в левую руку, мистер Кадлав крепко захватывает руку Пима и увлекает за собой в узкий коридор, увешанный фотографиями тех, кто «никогда-не-был-ничего-не-знаю». Рик лежит в ванне, торс его прикрыт полотенцем, застывшие, как мрамор, ноги скрещены, словно так положено по какому-то восточному ритуалу. Пальцы рук скрючены, точно он готов вцепиться в своего Создателя.
  — Все потому, что не было фондов, сэр, — бормочет мистер Кадлав в то время, как Олли высыпает лед. — Нигде ни единого пенни, откровенно говоря, сэр. Я уж думал, может, эти дамочки попользовались.
  — Почему вы не закрыли ему глаза? — говорит Пим.
  — Мы закрыли, сэр, откровенно говоря, а они снова открылись, так что мы решили: неуважительно это — снова их закрывать.
  Став на колено рядом с отцом, Пим выписывает чек на двести фунтов и по ошибке чуть не помечает — долларов.
  Пим едет на Честер-стрит. Дом уже давно принадлежит другому владельцу, но сегодня он стоит темный, словно опять ждет, не появятся ли пристава, накладывающие арест на имущество. Пим нерешительно подходит к двери, над которой горит ночной фонарь. Рядом, словно мертвый зверек, лежит старая горжетка из темно-лиловых перьев полутраура, похожая на ту, которая когда-то принадлежала тетушке Нелл и которой он закупорил уборную в «Полянах» много лет тому назад. Это горжетка Дороти? Или Пегги Уэнтворт? Или ею играл какой-то ребенок? А может быть, ее положил здесь призрак Липси? К ее влажным от росы перышкам не прикреплено никакой карточки. Никто не востребует ее. Единственный ключ к разгадке — слово «Да», нацарапанное дрожащей рукой на двери мелом, словно сигнал безопасности в находящемся под обстрелом городе.
  * * *
  Отвернувшись от пустынной площади, Пим со злостью прошел в ванную и приоткрыл слуховое окно, которое годы тому назад замазал зеленой краской, сообразно чувству приличия мисс Даббер. Сквозь щель он оглядел сад сбоку от дома. Стэнли, восточноевропейская овчарка, не пила из кадки с дождевой водой у номера 8. Миссис Айткен, жена мясника, не копошилась среди своих роз. С треском захлопнув слуховое окно, он нагнулся над умывальником и принялся ополаскивать лицо, затем уставился на свое отражение в зеркале, пока оно не выдало ему фальшивую и сияющую улыбку. Улыбку Рика, с помощью которой тот поддевал его, улыбку, настолько счастливую, что даже моргнуть не хочется. Улыбку, которая обволакивает тебя и крепко прижимает к себе, словно восхищенный ребенок. Ту, что больше всего ненавидел Пим.
  — Фейерверк, старина, — произнес вслух Пим, подражая мерзким интонациям Рика. — Помнишь, как ты любил фейерверк? Помнишь тот праздник, устроенный милым старым Ги Фоуксом, и большое колесо с инициалами твоего старика Р.Т.П., рассыпавшееся огнями надо всем Эскотом? Вот так-то.
  «Вот так-то», — откликнулось в душе Пима.
  * * *
  Пим снова пишет. Радостно. Ни одно перо не способно передать такого напряжения. Буквы привольно, небрежно скачут по бумаге. Над головою Пима вспыхивают световые дороги, хвосты ракет, звездно-полосатый флаг. Музыка из тысячи транзисторов звучит вокруг него, оживленные незнакомые лица смеются ему в лицо, и он смеется в ответ. Четвертое июля. В Вашингтоне — вечер из вечеров. Дипломаты-супруги прибыли неделю тому назад к месту назначения Пима в качестве заместителя резидента. Остров, именуемый Берлином, наконец затонул. Позади у Пимов передышка в Праге, потом Стокгольм, Лондон. Путь в Америку никогда не был легким, но Пим одолел дистанцию, Пим этого добился, ему дали пост, и он поистине взлетел в темно-красное небо, то и дело прорезаемое белыми полосами мирных и военных прожекторов и расцвеченное фейерверками. Вокруг копошится толпа, и он — часть ее: свободные люди земли приняли его в свою среду. Он — один из этих взрослых веселых детей, празднующих свою независимость от того, что никогда не держало их в плену. Оркестр морской пехоты, хор брэккенбриджских мальчиков и сводная хоровая группа столицы заманивали его и заманили без сопротивления. На званых вечерах Магнус и Мэри встречались с доброй половиной сливок интеллигенции Джорджтауна, они ели рыбу-меч в окруженных красными кирпичными стенами садах при свете свечей, болтали под лампочками, укрепленными среди нависающих веток, целовали и были обцелованы, пожимали руки и набивали себе голову именами и сплетнями и заливали все шампанским. «Я столько о вас слышал, Магнус… Приветствуем, Магнус, на нашем корабле!.. Боже, это ваша жена? Но это же преступно!» И так далее, пока Мэри, забеспокоившись о Томе — слишком возбудил его фейерверк, — не решает отправиться домой, и Би Ледерер уезжает с ней вместе.
  — Я скоро приеду, милочка, — бормочет Пим, когда она уже собралась уезжать. — Мне еще надо заскочить к Уэкслерам, а то они подумают, что я их обхожу.
  Где я? На Молл?[57] На Капитолийском холме? Пим понятия не имеет. Голые руки, и голые ноги, и свободно болтающиеся груди женской половины американского общества без стеснения задевают его. Дружеские руки раздвигают для него толпу — смех, грохот, дым марихуаны наполняют душную ночь. «Как тебя зовут, дружище? Ты англичанин? Давай сюда руку и глотни-ка этого». И Пим добавляет глоток бурбона к весьма внушительному количеству уже выпитого. Он взбирается по откосу — то ли поросшему травой, то ли забетонированному, трудно сказать. Внизу сияет Белый дом. Перед ним вздымается в небо устремленный к недостижимым звездам, прямой и залитый светом памятник Вашингтону. По обе стороны от него — монументы Джефферсону и Линкольну. Пим любит обоих. «Все патриархи и отцы-основатели Америки — мои». Он добирается до вершины холма. Чернокожий предлагает кукурузу. Она соленая и горячая, как его пот. А вдали, над долиной, в небе идут безобидные бои фейерверков — грохот и всплеск красок. Толпа здесь гуще, но люди все равно улыбаются и дают ему пройти, а сами охают и ахают, глядя на фейерверк, дружески перекликаются, затягивают патриотические песни. Хорошенькая девушка подстрекает: «Эй, малый, давай станцуем!» — «Отчего же, спасибо, с удовольствием станцую, вот только сниму пиджак», — откликается Пим. Но ответ получился слишком многословным — она уже успела найти себе другого партнера. Он кричит. Сначала он сам себя не слышит, но, выйдя в более тихое место, даже пугается своего отчетливо звучащего голоса. «Мак! Мак! Где ты?» Желая ему помочь, добрые люди вокруг подхватывают его крик: «Поспеши же, Мак, твой дружок здесь», «Да иди же сюда, Мак, сукин ты сын, где ты запропастился?». Позади и над ним ракеты образуют на фоне клубящихся малиновых облаков безостановочно бьющий фонтан. А впереди раскрывается золотой зонт — он накрывает всю белую гору и пустеющую улицу. В голове Пима отдаленно звучат инструкции. Он смотрит на номера улиц и домов. Он находит нужную дверь и в приливе радости чувствует знакомые костлявые пальцы на своем запястье и слышит знакомый голос, утихомиривающий его.
  — Ваш друг Мак не смог сегодня прийти, сэр Магнус! — мягко говорит Аксель. — Так что перестаньте, пожалуйста, выкрикивать его имя!
  Двое мужчин сидят плечом к плечу на ступеньках Капитолия и смотрят вниз, на Молл и на несметные тысячи людей, которых они взяли под свою опеку. У Акселя в руках корзинка с термосом ледяной водки и самые лучшие корнишоны и черный хлеб, какие только можно достать в Америке.
  — Мы-таки своего добились, сэр Магнус, — на одном дыхании произносит он. — Наконец мы дома.
  * * *
  «Дорогой мой отец,
  Очень рад сообщить тебе о моем новом назначении. Советник по вопросам культуры, возможно, не кажется тебе таким уж важным постом, но он пользуется здесь немалым уважением в самых высших сферах и даже дает мне возможность бывать в Белом доме. Горжусь также тем, что обладаю так называемым „Космическим пропуском“, означающим, что буквально все двери для меня открыты».
  17
  О Боже, Том, как мы веселились! Это был наш последний бесшабашный медовый месяц, хотя тучи уже и сгущались!
  Ты, возможно, думаешь, что заместитель резидента, хоть это и достаточно высокий пост, выполняет обязанности куда менее важные, чем его босс. Ну так это не так. Резидент в Вашингтоне вращается в высших кругах дипломатов-разведчиков. Его задача — оживлять труп Особых Отношений и убеждать всех, включая себя самого, что эти отношения живы и здоровы. Каждое утро несчастный Хэл Тризайдер рано вставал, повязывал свой старый университетский галстук, надевал костюм для тропиков в подтеках от пота и с самым серьезным видом катил на велосипеде в затхлую атмосферу надуманных комиссий, предоставив твоему отцу грабить канцелярию резидентуры, осуществлять надзор за работой своих сотрудников в Сан-Франциско, Бостоне и Чикаго или мчаться куда-то, чтобы позаботиться о благополучии агента, находящегося проездом в Вашингтоне по пути в Центральную Америку, Китай или Японию. Другая обязанность — сопровождать серолицых английских специалистов по батареям-фермам американской высокой технологии, где искусственно создаются военные секреты, которыми торгует Вашингтон. Кормить ужинами эти несчастные души, Том, тогда как другие предоставили бы им плесневеть в своих мотелях. Утешать их в этой лишенной женского общества ссылке в чужую страну с минимальным количеством денег в кармане. Поспешно выкладывать им наспех зазубренные термины — определение численности войск противника, вращающийся радиус, подводная связь и вынос плененного врага. Брать у них до утра документацию, над которой они работают. «Привет, вот это выглядит интересно. Не возражаете, если я дам на них взглянуть нашему военно-морскому атташе? Он годы добивается этих документов у Пентагона, а они не дают».
  И военно-морской атташе смотрел их, Лондон смотрел, Прага смотрела. Ибо кому нужен космический пропуск без возможности космического проникновения во все?
  Бедный надежный достойный Хэл! Как старательно Пим использовал ваше доверие и подрывал ваши наивные надежды на повышение! Не имеет значения. Если Национальный трест[58] не пожелает вас взять, вы всегда сможете устроиться в Королевский автомобильный клуб или какую-нибудь избранную компанию в Сити.
  — Послушайте, Пим, какая-то группа этих ужасных физиков приезжает в будущем месяце в Ливерморскую оружейную лабораторию, — скажете вы извиняющимся и робким тоном. — Не могли бы вы заскочить туда, покормить и попоить несколько человек и проследить за тем, чтобы они не сморкались в скатерти, нет? Право не понимаю, почему, черт подери, наша служба должна нынче играть роль плоскостопых офицеров безопасности. Я серьезно подумываю о том, чтобы написать об этом в Лондон, — вот только время никак не выберу.
  Ни в одной стране не было легче заниматься шпионской деятельностью, Том, ни одна страна так великодушно не делилась своими секретами, так быстро не раскрывала их, не посвящала в них и не выбрасывала их слишком рано на свалку заранее запланированного устаревания, как Америка. Я слишком молод и не знаю, были ли такие времена, когда американцы умели сдерживать свою страсть к общению, но сомневаюсь. После 1945 года все, безусловно, пошло под откос, ибо довольно скоро стало ясно, что информация, которая десять лет назад стоила бы службе Акселя тысячи долларов драгоценной валюты, в середине семидесятых годов могла быть куплена у «Вашингтон пост» за несколько медяков. Будь мы натурами более мелочными, мы могли бы иной раз возмутиться. Но мы не жаловались. В большом фруктовом саду американской техники каждому есть что подобрать, и никому из нас не придется больше нуждаться.
  Камеи, Том, маленькие плиточки для твоей мозаики, — вот все, что мне осталось тебе дать. Представь себе двух друзей, бродящих под сгущающимися тучами, стараясь поймать последние лучи солнца, прежде чем окончится игра. Представь себе, как они воруют, точно дети, знающие, что полиция — за углом. Пим привязался к Америке не в одну ночь и не в месяц, невзирая на роскошные фейерверки Четвертого июля. Его любовь к стране росла вместе с любовью к ней Акселя. Без Акселя он, возможно, так бы и не прозрел. Ведь поначалу — хотите верьте, хотите нет — Пим был преисполнен решимости критически относиться ко всему, что видел. Этот мир казался ему слишком молодым, слишком неавторитетным. Он не обнаружил ни одного отправного пункта, ни одного безоговорочного решения, которые возмутили бы его. Эти вульгарные, жаждущие удовольствия люди, такие открытые и шумные, были слишком раскованными для человека, ведущего, как он, замкнутую и сложную жизнь. Они слишком явно любили свое процветание, были слишком гибки и мобильны, слишком мало привязаны к одному месту, к своему происхождению и классу. Им неведома была замкнутость, сопровождавшая Пима на протяжении всей его жизни, полной запретов. Правда, в комиссии они довольно быстро обретали свой стереотип и становились воинственными князьками из европейских стран, которые оставили позади. Они могли вовлечь вас в такую интригу, от которой покраснела бы средневековая Венеция. Их можно было принять за голландцев по упрямству, за скандинавов — по мрачности, за представителей Балканских стран — по тяге к убийствам и племенной вражде Но общаясь друг с другом, они сразу становились американцами, словоохотливыми и обезоруживающими, и Пиму нелегко было их предавать.
  Почему они не причинили ему никакого зла? Почему они не зажали его, не напугали, не заставили сидеть, как спеленутого младенца, в немыслимой позе? Он обнаружил, что жаждет вновь оказаться на пустынных темных улицах Праги и почувствовать успокоительное прикосновение цепей. Ему хотелось снова вернуться в ненавистные школы. Хотелось чего угодно, только не дивных горизонтов, ведущих к жизни, какою он никогда не жил. Ему хотелось шпионить за самой надеждой, подглядывать в замочные скважины за восходом солнца и отрицать, что были возможности, которые он упустил. А Европа — по иронии судьбы — все это время подбиралась к нему, чтобы его схватить. Он это знал. Знал это и Аксель. Не прошло и года, как первый предательский шепоток начал достигать их ушей. Однако именно это ощущение смертности и заставило Пима отбросить свое нежелание работать на Акселя, побудив его взять инициативу в свои руки, в то время как Аксель говорил: «Заканчивай, выходи из игры». Пима охватила таинственная благодарность к Справедливой Америке с неизбежно ожидающей его карой, а она, словно этакий озадаченный гигант тугодум, неуклонно наступала на него, сжимая в своем огромном мягком кулаке многочисленные доказательства его двурушничества.
  — Некоторые аристократы в Лэнгли начали проявлять беспокойство по поводу нашей чешской сети, сэр Магнус, — предупредил его Аксель на своем сухом жестком английском во время их встречи на автостоянке стадиона имени Роберта Кеннеди. — К сожалению, они начали обнаруживать закономерность.
  — Какую еще закономерность? Нет никакой закономерности.
  — Они заметили, что чешская сеть поставляет лучшую информацию, когда это идет через нас, и почти ничего, когда мы в этом не участвуем. Вот в чем закономерность. У них ведь нынче есть компьютеры. Им достаточно пяти минут, чтобы перевернуть все вверх дном и задуматься над тем, что же настоящее, а что — подделка. Мы были недостаточно осторожны, сэр Магнус. Мы проявили чрезмерную жадность. Правы наши родители. Если хочешь, чтоб было сделано хорошо, делай сам.
  — Но ведь эту сеть может вести с таким же успехом и Джек Бразерхуд. Ведущие агенты у нас настоящие, они сообщают все, что могут собрать. Все сети время от времени приходят в мертвое состояние. Это нормально.
  — Эта сеть приходит в мертвое состояние лишь тогда, когда нас нет, сэр Магнус, — терпеливо повторил Аксель. — Так считают в Лэнгли. Это их тревожит.
  — Тогда подбрось в сеть материал получше. Просигналь в Прагу. Скажи своим аристократам, что нам нужен навар.
  Аксель печально покачал головой.
  — Ты знаешь Прагу, сэр Магнус. Ты же знаешь наших аристократов. Когда человек отсутствует, против него начинаются козни. У меня нет достаточной власти, чтобы заставить их что-то сделать.
  Пим спокойно обдумал единственный оставшийся выход. За ужином в их элегантном доме в Джорджтауне, пока Мэри изображала грациозную хозяйку, грациозную английскую леди, грациозную дипломатическую гейшу, Пим размышлял о том, не пора ли уговорить Мака пересечь еще одну границу. Он-то, в конце концов, представлялся себе человеком совершенно незапятнанным — муж, сын и отец с хорошим положением в обществе. Он вспомнил старую ферму времен Революции, которой они с Маком любовались в Пенсильвании, — она была расположена среди покрытых полями волнистых холмов и каменных оград, за которыми сквозь прорезаемый солнцем туман перед ними вдруг возникали чистокровные рысаки. Он вспоминал белые церкви, такие светлые и обнадеживающие после замшелых крипт его детства, и представлял себе, как там работает и молится переселившееся семейство Пима, а Аксель сидит в саду на качелях, пьет водку и лущит горох для обеда.
  «Продам-ка я Акселя Лэнгли и тем самым куплю себе свободу, — подумал он, очаровывая белозубую матрону остроумным анекдотом. — Я выговорю себе амнистию в службе и все расскажу».
  Никогда он этого не делал, никогда не сделает. Аксель был его владельцем и его совестью, он был алтарем, к которому Пим приносил свои секреты и свою жизнь. Он стал частью Пима, не принадлежавшей больше никому.
  * * *
  Надо ли говорить тебе, Том, каким ярким и дорогим сердцу становится мир, когда ты знаешь, что дни твои сочтены? Как вся жизнь набухает и открывается перед тобой и говорит — входи, а ты считал, что вход тебе заказан? Каким раем показалась Америка Пиму, как только он понял, что роковые буквы уже появились на стене. Стремительно вспомнилось все детство! Он совершил с Мэри винтертур[59] по земле замков и мечтал поехать в Швейцарию и в Эскот. Он бродил по прелестному кладбищу Оак-Хилл в Джорджтауне и представлял себе, что находится с Дороти в «Полянах», в мокром фруктовом саду, где прохожие не могут видеть его виноватого лица В Оак-Хилле нашим почтовым ящиком была могила Минни Уилсон, Том. Наш первый тайник во всей Америке — съезди, посмотри как-нибудь. Она лежит на извилистом плинтусе, на одной из террас, спускающихся по склону чаши, — маленькая девочка Викторианской эпохи, задрапированная в мрамор. Мы оставляли наши послания под листьями, в углублении между могилой Минни и ее покровителя, некоего Томаса Энтуисла, умершего позже. Дуайен кладбища почивал выше, недалеко от разворота гравиевой дороги, где Пим оставлял свою машину с дипломатическим номером. Аксель нашел его, Аксель позаботился о том, чтобы и Пим его нашел. Это был Стефан Осуский, один из основателей Чехословацкой республики, умерший в эмиграции в 1973 году. Ни одно тайное подношение Акселю не казалось завершенным без тихой молитвы и привета нашему брату Стефану. После Минни — по мере того как наше дело приобретало размах — мы вынуждены были найти почтовые ящики ближе к центру города. Мы выбирали забытых бронзовых генералов, главным образом французов, которые сражались на стороне американцев, чтобы досадить англичанам. Мы получали удовольствие от вида их мягких шляп, подзорных труб и лошадей и от цветов, красной униформой окружавших их ноги. Полем боя для них были квадраты зеленой травы, на которых валялись студенты, и тайники у нас были самые разные — начиная от тупорылых пушек, оберегавших их, до низкорослых елей, под нижними ветвями которых можно было создать удобные гнезда из иголок. Но излюбленным местом Акселя был недавно открытый Национальный музей воздухоплавания и космоса, где он мог разглядывать сколько душе угодно «Дух святого Луиса» и корабль Джона Гленна «Френдшип-7», а также с благоговением дотронуться до лунного камня. Пим ни разу не застал Акселя за этим занятием. Он только слышал об этом потом. Трюк состоял в том, чтобы сдать пакеты в гардеробе каждому на свой номер, а затем обменяться номерками в темноте аудитории Сэмюеля П. Лэнгли, пока публика ахает, хватаясь за поручни, при виде волнующих моментов полета.
  * * *
  А что происходит вдали от глаз и ушей Вашингтона, Том? С чего начать? Быть может, с Силиконовой Долины и с маленького испанского поселка к югу от Сан-Франциско, где монахи Мерго поют нам после обеда. Или с пейзажа Мертвого моря в Палм-Спрингс, где на тележках для игроков в гольф стоят роллс-ройсовские решетки, и горы Моабита смотрят на пастельные домики и искусственные озера возле окруженных стенами мотелей, в то время как нелегально проникшие в страну мексиканцы расхаживают с заплечными мешками по лужайкам, подбирая невидимые листки, могущие оскорбить чувства наших миллионеров. Можешь представить себе восторг Акселя, когда он увидел воздушные кондиционеры вне стен дома, увлажняющие сухой воздух пустыни и распыляющие микропыль на загорающих на солнце людей с лицами, покрытыми зеленой грязью? Рассказать ли тебе про ужин, устроенный Гуманным обществом Палм-Спрингс по размещению бездомных собак, — мы присутствовали на нем, отмечая получение Пимом последнего чертежа конического носа бомбардировщика «Стелт»? Как на сцену выводили расчесанных, украшенных лентами собак, которых потом раздадут гуманным дамам, и как у всех при этом на глазах были слезы, точно речь шла о вьетнамских сиротах? Рассказать ли о радиоканале, по которому проповедники Библии весь день напролет изображают христианского Бога этаким поборником богачей, ибо богачи противостоят коммунизму? «Место ожидания перед приобщением к Господу Богу» — так называют Палм-Спрингс. Там по бассейну на каждые пять жителей, и отстоит это место всего в двух часах езды от самых крупных смертоносных заводов в мире. Промышляют там благотворительностью и смертью. В тот вечер — неведомо для отдыхающих бандитов и выживших из ума актеров, которые составляют двор этого царства гериатрии, — к перечню достижений этих мест Пим и Аксель добавили еще шпионаж.
  — Выше мы уже не взлетим, сэр Магнус, — сказал Аксель, благоговейно рассматривая дар Пима в тиши их номера за шестьдесят долларов в сутки. — Я думаю, мы тоже можем уйти в отставку.
  А может быть, рассказать тебе про Диснейлэнд и другой кинозал, где на круговом экране нам показывали Американскую мечту? Поверишь ли ты, что Пим и Аксель проливали искренние слезы, глядя на то, как беженцы из Европы ступают на американскую землю, а комментатор в это время говорит о Первейшей из наций и о Стране свободы? Мы этому верили, Том. И Пим до сих пор этому верит. Пим не чувствовал себя свободным до того вечера, когда умер Рик. Все, что он еще умудрялся любить, было в нем. Готовность раскрыться перед незнакомыми людьми. Хитрость, проявляемая лишь затем, чтобы прикрыть свою наивность. Склонность фантазировать, воспламенявшая воображение, но никогда не завладевшая им. Способность прислушиваться к мнениям, оставаясь хозяином положения. И Аксель тоже любил американцев, но он не был так уверен, что они отвечают ему тем же.
  — Уэкслер создает команду расследования, сэр Магнус, — предупредил он Пима однажды вечером в Бостоне, когда они ужинали в колониальном великолепии отеля «Ритц». — Какой-то паршивый перебежчик развязал язык. Пора выходить из игры.
  Пим промолчал. Они гуляли по парку, наблюдали за лодками, скользившими по пруду. Сидели в шумной ирландской пивной, где все еще перебирали преступления, о которых англичане уже давно забыли. Но Пим по-прежнему не раскрывал рта. А несколько дней спустя, поехав к английскому профессору в Йеле, который время от времени поставлял Фирме разные мелочи, Пим очутился перед статуей американского героя Натана Хэйла, которого англичане повесили как шпиона. Руки его были связаны за спиной. Внизу были выгравированы его последние слова: «Жалею лишь о том, что у меня всего одна жизнь, которую я могу принести в жертву ради своей родины». После этого Пим на несколько недель залег.
  * * *
  Пим говорил. Пим двигался. Пим был где-то в комнате — локти прижаты к бокам, пальцы растопырены, как у человека, собравшегося взлететь. Он рухнул на колени, елозя плечами по стене. Он вцепился в зеленый шкаф и затряс его, и шкаф зашатался в его руках, словно старые дедушкины часы, — казалось, он вот-вот рухнет, а наверху раскачивался ящик для сжигания бумаг, подскакивал и как бы говорил: «Сними меня». А Пим ругался — мысленно. Говорил — мысленно. Он жаждал найти покой и не находил его. Он снова сел за письменный стол — пот капал на лежавшую бумагу. Он писал. Он успокоился, но проклятая комната не желала утихомириваться, она мешала ему писать.
  * * *
  Снова Бостон.
  Пим посещает золотой полукруг, расположенный у шоссе № 128 — «Приветствуем на высокотехничном американском шоссе». Это место похоже на крематорий, только без трубы. Незаметные, низкие здания заводов и лабораторий приютились среди кустов и живописных холмиков. Пим постарался кое-что выудить из британской делегации и сделал несколько запрещенных фотографий с помощью камеры, скрытой в чемоданчике. Обедал он в доме великого патриарха американской промышленности Боба, с которым подружился из-за его болтливости. Они сидели на веранде и смотрели на сад, спускающийся террасами лужаек, которые черный человек степенно стриг тройной косилкой. После обеда Пим едет в Нидем, где в излучине реки Чарльз, которая служит им местным Ааром, ждет его Аксель. Цапля низко проносится над сине-зелеными камышами. С засохших деревьев на них глядят краснохвостые ястребы. Тропинка, по которой они идут, углубляется в лес, вьется вдоль крутого выступа.
  — Что же все-таки не так? — наконец спрашивает Аксель.
  — А почему что-то должно быть не так?
  — Ты напряжен и не разговариваешь. Поэтому вполне естественно предположить — что-то не так.
  — Я всегда напряжен перед снятием информации.
  — Но не в такой мере.
  — Он не пожелал со мной говорить.
  — Боб не пожелал?
  — Я спросил его, как идут дела с контрактом по переоборудованию «Нимица». Он ответил, что его корпорация делает большие успехи в Саудовской Аравии. Я спросил, как идут его переговоры с адмиралом Тихоокеанского флота. А он спросил, когда я привезу Мэри в Мэн на уикэнд. У него даже лицо изменилось.
  — В каком смысле?
  — Он зол. Кто-то предупредил его насчет меня. И по-моему, он больше злится на них, чем на меня.
  — А что еще? — терпеливо говорит Аксель, зная, что у Пима всегда есть запасная дверь.
  — Меня «вели» до его дома. Зеленый «форд» с затемненными стеклами. Поскольку ждать им было негде, а американские сыщики не ходят пешком, они уехали.
  — Что еще?
  — Перестань спрашивать — что еще!
  — Что еще?
  Внезапно между ними пролегла пропасть осторожности и недоверия.
  — Аксель, — наконец произнес Пим.
  Пим обычно не обращался к нему по имени — правила шпионажа удерживали его от этого.
  — Да, сэр Магнус.
  — Когда мы были вместе в Берне. Когда мы были студентами. Ты тогда ведь не занимался?
  — Не занимался как студент?
  — Не занимался шпионажем. Не шпионил ни за Оллингером. Ни за мной. В те дни у тебя не было кураторов. Ты был самим собой.
  — Я не шпионил. Никто меня не вел. Никому я не принадлежал.
  — Это правда?
  Но Пим уже знал, что это так. Он это узнал по злости, редко вспыхивавшей в глазах Акселя. По торжественности тона и возмущению, звучавшему в его голосе.
  — Это ты сделал меня шпионом, сэр Магнус. Не моя это была идея.
  Пим смотрел, как он раскуривает сигару, и заметил, как подрагивает пламя спички.
  — Это была идея Джека Бразерхуда, — поправил его Пим.
  Аксель затянулся сигарой, и плечи его сразу расслабились.
  — Неважно, — сказал он. — В нашем возрасте это не имеет значения.
  — Бо дал разрешение допросить с пристрастием, — сказал Пим. — В воскресенье я вылетаю в Лондон держать ответ.
  * * *
  Ему ли говорить Акселю о допросе? И притом с пристрастием? Разве можно сравнить ночные бдения двух бесхребетных юристов Фирмы в конспиративном доме в Суссексе с практикой электрошоков и лишений, которым на протяжении двух десятилетий время от времени подвергался Аксель? Я краснею сейчас при одной мысли о том, что вообще произнес эти слова. В 52-м году, как я узнал позже, Аксель разоблачил Сланского и потребовал для него смертной казни — не слишком громко, так как сам был уже наполовину мертвецом.
  — Но это же ужасно! — воскликнул тогда Пим. — Как ты можешь служить стране, которая делает с тобой такое?
  — Спасибо, но это вовсе не было ужасно. Мне следовало сделать это раньше. Я обеспечил себе жизнь, а Сланский все равно погиб бы, разоблачи я его или нет. Налей-ка мне еще водки.
  В 56-м году его снова посадили.
  — На этот раз все было менее проблематично, — пояснил он, раскуривая новую сигару. — Я разоблачил Тито, но никто не потрудился и пальцем пошевелить, чтобы прикончить его.
  В начале шестидесятых, когда Пим находился в Берлине, Аксель целых три месяца гнил в средневековом подземелье под Прагой. Что он на этот раз обещал, так и не было мне ясно. Это было в тот год, когда стали чистить самих сталинистов, хоть и не очень охотно, а Сланский — пусть посмертно — был снова оживлен. (Правда, его, как ты помнишь, все равно признавали хоть и не преднамеренно, но виновным в совершенных проступках.) Так или иначе, когда Аксель вышел, он выглядел на десять лет старше и в течение нескольких месяцев проглатывал «р», что походило на заикание.
  По сравнению со всем этим расследование, на которое вызывали Пима, выглядело несерьезным. У него был защитник в лице Джека Бразерхуда. Отдел кадров носился с ним, как курица с яйцом, заверяя его, что ему надо лишь ответить на несколько вопросов. Некий тип со скошенным подбородком из министерства финансов многократно предупреждал моих гонителей, что они рискуют превысить свои полномочия, и два моих тюремщика пичкали меня рассказами про своих детей. После пяти дней и ночей, проведенных с ними, Пим чувствовал себя так бодро, будто отдохнул на природе, а те, кто его допрашивал, вскочили на ноги и ушли.
  — Хорошо съездил, милый? — спросила Мэри по его возвращении в Джорджтаун.
  — Великолепно, — сказал Пим. — Джек шлет привет.
  Но по пути в посольство он увидел свежую белую стрелку, начертанную мелом на кирпичной стене винной лавки, — это означало, что с Акселем впредь до оповещения не следует искать встречи.
  * * *
  А теперь, Том, настало время рассказать тебе, что натворил Рик, ибо твой дед устроил еще один трюк, прежде чем уйти из жизни. Как ты, наверное, догадываешься, это была самая лучшая из его проделок. Рик сдал. Он отказался от своего чудовищного образа жизни и явился ко мне, ползая и хныкая, точно побитая собачонка. И чем приниженнее и зависимее он держался, тем в меньшей безопасности чувствовал себя Пим. У него было такое чувство, точно Фирма и Рик с двух сторон теснят его — каждый с банальным сожалением, и Пим, словно акробат на высоко натянутой между ними проволоке, вдруг ощутил, что его ничто не поддерживает. Пим в мыслях молил отца. Он кричал ему: «Оставайся плохим, оставайся чудовищем, держи дистанцию, не сдавайся!» Но Рик являлся, шаркая ногами и глупо ухмыляясь, как попрошайка, зная, что власть его тем больше, чем он слабее.
  — Все это я делал для тебя, сынок! Благодаря мне ты занимаешь место среди Самых Высокочтимых в Нашей Стране. Не найдется у тебя несколько монет для твоего старика, нет? А как насчет симпатичного кусочка жареного мяса с чем-нибудь, или ты стыдишься выйти в люди со своим стариком?
  Первый удар он нанес в день Рождества, меньше чем через полтора месяца после того, как Пим получил официальное извинение от Центра. Джорджтаун был накрыт двухфутовым покровом снега, и мы пригласили Ледереров к обеду. Мэри как раз ставила еду на стол, когда зазвонил телефон. Согласен ли посол Пим оплатить разговор с Нью-Джерси? Согласен.
  — Привет, сынок. Как тебя эксплуатирует мир?
  — Я перенесу разговор наверх, — мрачно говорит жене Пим, и все понимающе смотрят, зная, что мир тайных служб никогда не спит.
  — Счастливого Рождества, сынок, — говорит Рик после того, как Пим снял трубку в спальне.
  — И тебе тоже счастливого Рождества, отец. Что ты делаешь в Нью-Джерси?
  — Господь Бог — двенадцатый игрок в крикетной команде, сынок. Это Бог говорит нам, что надо всю жизнь выставлять перед собой левый локоть. Никто другой.
  — Так ты всегда говорил. Но сейчас ведь не сезон для крикета. Ты что, пьян?
  — Он — третейский судия, и судья и присяжные в одном лице — никогда не забывай об этом. Господа Бога не обманешь. Это никому не удавалось. Значит, ты рад, что я оплатил твое обучение?
  — Я не обманываю Господа, отец, я собираюсь отметить его рождение в кругу моей семьи.
  — Поздоровайся с Мириам, — говорит Рик; слышны глухие возражения, потом к телефону подходит Мириам.
  — Привет, Магнус, — говорит Мириам.
  — Привет, Мириам, — говорит Пим.
  — Привет, — это во второй раз говорит Мириам.
  — Тебя там прилично кормят, в этом твоем посольстве, сынок, или одной только жареной картошкой?
  — У нас вполне приличная столовая для младших чинов, но в данный момент я собираюсь есть дома.
  — Индейку?
  — Да.
  — Под английским хлебным соусом?
  — Очевидно.
  — А этот мой внук — как там он, в порядке? У него хорошая голова, верно, такая же, какой я наделил тебя и о которой все говорят?
  — У него очень хороший лоб.
  — И глаза голубые, как у меня?
  — У него глаза Мэри.
  — Я слышал, она — первый класс. Я слышу превосходные отзывы о ней. Говорят, у нее недурные владения в Дорсетшире, которые тыщонку-другую стоят.
  — Это собственность по доверенности, — резко обрывает его Пим.
  Но Рик уже начал погружаться в глубины жалости к себе. Он разражается рыданиями, рыдания переходят в вой. Слышно, как в глубине плачет Мириам, подвывая, словно собачонка, запертая в большом доме.
  — Милый! — говорит Мэри, когда Пим снова занимает свое место хозяина во главе стола. — Магнус! Ты расстроен. В чем дело?
  Пим качает головой, одновременно улыбаясь и плача. Он хватает бокал и поднимает его.
  — За отсутствующих друзей, — провозглашает он. — За всех наших отсутствующих друзей. — И потом, только на ухо своей жене: — Просто один старый-старый агент, милочка, который умудрился разыскать меня и пожелал мне счастливого Рождества.
  * * *
  Можешь ты представить себе, Том, чтобы величайшая страна в мире оказалась слишком маленькой для одного сына и его отца? Однако именно так и случилось. То, что Рик устремлялся туда, где он мог использовать протекцию сына, было, я полагаю, лишь естественно, а после Берлина — и неизбежно. Для начала, как мне теперь известно, он отправился в Канаду, неразумно положившись на тесные связи внутри Содружества Наций. Канадцам он довольно быстро надоел, и, когда они пригрозили выслать его на родину, он внес небольшой аванс за «кадиллак» и двинулся на юг. В Чикаго, как показали мои расспросы, он уступил многочисленным заманчивым предложениям компаний, владевших недвижимостью, перебраться в новые районы на краю города и для начала три месяца пожить там бесплатно. Так полковник Хэнбери жил в Фарвью-Гарденс, а сэр Уильям Форсайт осчастливил Санлей-Корт, где он продлил свое пребывание, затеяв долгие переговоры о приобретении мансарды для своего дворецкого. Откуда каждый из них добывал наличность — навсегда останется тайной, хотя на заднем плане, несомненно, присутствовали благодарные милашки. Ключ к разгадке дает едкое письмо управляющих местного клуба при ипподроме, в котором сэру Уильяму сообщают, что его лошадей примут в конюшни, как только будет за них заплачено. До Пима лишь смутно долетали эти отдаленные громовые раскаты, а частые отсутствия из Вашингтона создавали у него ложное чувство защищенности. Но в Нью-Джерси произошло такое, что навсегда изменило Рика и сделало Пима с тех пор его единственным средством к существованию. Может быть, ветер Судного Дня одновременно подул на обоих? Рик в самом деле был болен? Или же он, как и Пим, лишь чувствовал надвигающееся возмездие? Рик, безусловно, считал, что он болен. Рик, безусловно, считал, что не может не быть больным:
  «Я вынужден пользоваться крепкой палкой (двадцать девять долларов наличными) все время из-за Сердца и прочих более страшных Болезней, — писал он. — Мой доктор утаивает от меня Наихудшее и рекомендует Умеренную пищу (самую простую и только Шампанское, никакого Калифорнийского вина), которая способна Продлить это Жалкое существование и позволить мне Побороться еще несколько Месяцев, прежде чем меня Призовут».
  Он перестал носить очки с затемненными стеклами. А когда он нарушил закон в Денвере, то произвел столь сильное впечатление на тюремного врача, что был отпущен, как только Пим оплатил расходы по его лечению.
  * * *
  После Денвера ты решил, что ты уже покойник — не так ли? — и принялся преследовать меня, твердя о своей ничтожности. В каждом городе, куда я приезжал, я боялся увидеть твой жалкий призрак. Входя в конспиративную квартиру или выходя из нее, я ожидал увидеть тебя у ворот, демонстрирующего свою добровольную, преднамеренную незначительность. Ты знал, где я буду до того, как я туда приезжал. Ты добывал билет и ехал за пять тысяч миль только для того, чтобы показать мне, каким ты стал маленьким. И мы отправлялись в лучший ресторан города, и я платил за твой обед, и хвастался своими деяниями на дипломатическом поприще, и слушал твое хвастовство в ответ. Я давал тебе денег — сколько мог, моля Бога, чтобы ты пополнил свою коллекцию в зеленом шкафу еще несколькими Уэнтвортами. Но, танцуя вокруг тебя, и обмениваясь сияющими улыбками, и держась с тобой за руки, и поддерживая тебя в твоих дурацких затеях, я знал, что лучший свой обман ты уже совершил. Ты теперь ничто. Твоя мантия перешла ко мне, и ты остался голым маленьким человечком, а я — самым большим обманщиком на свете.
  — Почему эти ребята не дают тебе титула, сынок? Мне говорят, что тебе пора бы уже быть заместителем министра. Есть на тебе какое-то пятно, да? Может, следует мне слетать в Лондон и поговорить с ребятами из твоего отдела кадров?
  Как он меня нашел? Как это может быть, чтобы его разведка работала лучше лягавых псов ЦРУ, которые обычно не заставляли себя ждать и быстро становились моими постоянными и нежелательными спутниками? Сначала я подумал, что Рик пользуется частными детективами. Я начал записывать номера подозрительных машин, отмечать время звонков без отклика, пытаясь отличить их от тех, что исходили из Лэнгли. Я донимал мою секретаршу: никто не назывался моим больным отцом и не выспрашивал ее? Со временем я обнаружил, что сотрудник посольства, занимающийся билетами на самолеты и поезда, имеет склонность играть на бильярде в снукер в масонском общежитии в непрезентабельной части города. Рик откопал его там и сочинил легенду.
  — Сердце у меня пошаливает, — сказал он этому дураку. — Понимаешь, в любой момент может прихватить, только ты не говори этого моему мальчику. Я не хочу его тревожить — у него и своих забот полон рот. А ты вот что можешь для меня сделать: всякий раз, когда мой мальчик будет уезжать из города, сними трубку и шепни мне, чтоб я знал, где его искать, когда придет мой конец.
  Ну и можно не сомневаться, что в какой-то момент из рук в руки перешли золотые часы. И обещание билетов на финал кубка будущего года. И обещание, что, как только Рик поедет домой глотнуть родного воздуха Англии, он непременно повидает милую его старушку матушку.
  Но обнаружил я это слишком поздно. К тому времени уже были Сан-Франциско, Денвер, Сиэтл. Рик поселялся в каждом из этих мест, плакал и еще больше съеживался у меня на глазах. А от Пима, казалось мне, по мере того как я накручивал одну ложь на другую, и льстил, и кривил душой то перед одним, то перед другим судилищем, остался лишь продувной обманщик, с трудом державшийся на хилых ногах доверия.
  Вот как обстояло дело, Том. Предательство не бывает одноразовым, и я больше не стану тебя этим утомлять. Мы подошли к концу, хотя, глядя отсюда, кажется, что это начало. Фирма отозвала Пима из Вашингтона и направила его в Вену, чтобы он снова мог вести своих агентов и чтобы все возрастающая армия его обвинителей могла с помощью своих проклятых компьютеров крепче затянуть петлю вокруг его шеи. Ему нет спасения. В конечном счете — нет. Мак это знал. Знал это и Пим, хотя никогда в этом не признавался, даже самому себе. Просто еще один обман, говорил себе Пим, — еще один обман, и все в порядке. Мак нажимал на него, уговаривал, грозил. Пим был непреклонен: оставь меня в покое, я выкручусь, они меня любят, я же всю жизнь отдал им.
  А по правде-то, Том, Пиму хотелось проверить пределы терпимости тех, кого он любил. Ему хотелось сидеть тут, наверху у мисс Даббер, и ждать появления Бога, а пока смотреть поверх деревьев сада на берег, где лучшие на свете друзья играли в свое время в футбол, посылая мяч с одного конца света на другой, и катались по морю на велосипедах из «Хэрродса».
  18
  Ночь фейерверков в Плаше, вспоминает Мэри, глядя в темноту площади. Тома ждет незажженный костер. Сквозь ветровое стекло своей припаркованной машины она видит пустую раковину для оркестра, и ей кажется, что она видит последних членов своей семьи и слуг, сгрудившихся в старом павильоне, где хранится крикет. Приглушенные шаги — это шаги лесников, сходящихся на встречу с ее братом Сэмом, только что приехавшим в свой последний отпуск. Ей кажется, что она слышит голос брата, звучащий слишком по-военному, точно он командует на парадном плацу, все еще хриплый от напряжения, пережитого в Ирландии.
  — Том? — кричит он. — Где старина Том?
  Ничто не шелохнулось. Том сидит, уткнувшись головой в бедро Мэри под дубленкой, и ничто, кроме Рождества, не способно его оттуда вытащить.
  — Иди сюда, Том Пим, ты же у нас самый младший! — кричит Сэм. — Да где же он? Знаешь, Том, на будущий год ты уже будешь слишком старым. — И грубо обрывает сам себя: — Да, черт с ним. Давайте кого-нибудь другого.
  Том пристыжен, Пимы опозорены, Сэм, как всегда, зол на то, что у Тома нет желания взорвать вселенную. Более храбрый мальчик подносит спичку, и мир вспыхивает в огне. Военные ракеты брата взвиваются ввысь идеальными залпами. Люди такие маленькие — в сравнении с ночным небом, в которое они глядят.
  Мэри сидит рядом с Бразерхудом, и он держит ее за запястье, как держал доктор перед тем, как ей произвести на свет маленького трусишку. Он ее приободряет. Он ее поддерживает. Как бы говорит: «Я отвечаю здесь за все». Машина стоит в боковой улочке, позади них — полицейский фургон и за полицейским фургоном — караван полицейских машин, радиофургонов, карет «скорой помощи», грузовиков с бомбами, на которых сидят соратники Сэма, беззвучно переговариваются, глядя в одну точку. Рядом — магазин под названием «Сахарные новинки», с освещенной неоном витриной и пластмассовым гномом на ней, толкающим тачку, нагруженную пыльными сладостями, а дальше — гранитный работный дом со словами «Публичная библиотека», выгравированными над входом словно бы в склеп. На другой стороне улицы стоит уродливая баптистская церковь, всем своим видом как бы говоря, что с Богом не шутят. За церковью лежит Господня площадь и стоит раковина для Его оркестра и Его араукарии, а между четвертым и пятым деревом слева, как Мэри уже двадцать раз высчитала, на три четверти вверх, видно закругленное освещенное окно с задернутыми оранжевыми занавесками, где, как сообщили мне офицеры, живет ваш супруг, мадам, хотя по нашим сведениям, его знают здесь под именем Кэнтербери и очень любят.
  — Его все любят, — отрезает Мэри.
  Но старший инспектор говорил это Бразерхуду. Он говорил через окно со стороны Бразерхуда и обращался к Бразерхуду как к человеку, отвечающему за нее. И Мэри знает, что старшему инспектору велено как можно меньше с ней разговаривать, хотя это и нелегко ему дается. И что Бразерхуд взял на себя обязанность отвечать за нее, с чем старший инспектор, видимо, смирился, воспринимая это как приближение к божеству — до определенного предела, иначе оторвут уши. Старший инспектор вырос в Девоншире, он человек семейный, строго придерживающийся традиций. «Я ужасно рада, что его арестует именно местный, — не без жестокости подумала Мэри, в великом, совсем как Кэролайн Ламсден, аристократическом возбуждении. — Я всегда считала, что приятнее быть арестованной кем-то из родных краев».
  — Вы вполне уверены, мадам, что не желаете пройти в церковный дом? — в сотый раз спрашивал ее старший инспектор. — В церковном доме много теплее, и компания там вполне достойная. Космополитическая — там ведь есть и американцы.
  — Ей лучше тут, — тихо произнес в ответ Бразерхуд.
  — Только видите ли, мадам, откровенно говоря, мы не можем позволить джентльмену включить мотор. А если он не включит мотор, то и обогрева не будет — вы понимаете, что я хочу сказать.
  — Прошу вас, уйдите, — сказала Мэри.
  — Она чувствует себя здесь вполне нормально, — сказал Бразерхуд.
  — Только понимаете, мадам, это ведь может продлиться всю ночь. И весь завтрашний день. Если наш друг решит, ну, в общем, откровенно говоря, не сдаваться.
  — Будем вести игру так, как она пойдет, — сказал Бразерхуд. — Когда мадам вам понадобится, вы найдете ее здесь.
  — Ну, боюсь, не понадобится, сэр. Во всяком случае, когда мы будем входить в дом, если придется. Боюсь, мадам надо будет перейти в какое-нибудь безопасное место, откровенно говоря, да и вам тоже. Все остальные ведь там, в церкви, если вы меня слушали, сэр, и начальник полиции сказал, что на этой стадии операции там должны находиться все небойцы, включая американцев.
  — Она не хочет быть вместе со всеми остальными, — сказала Мэри, прежде чем Бразерхуд успел открыть рот. — И она — не американка. Она — его жена.
  Старший инспектор отошел и почти тотчас вернулся. Он служит связным. Его выбрали для этой цели за мягкие манеры.
  — Сообщение с крыши, сэр, — извиняющимся тоном начал он, снова пригибаясь к окошку Бразерхуда. — Вы, случайно, прошу вас, не знаете ли, какого точно типа и калибра оружие у нашего друга?
  — Стандартный браунинг-автомат тридцать восьмого калибра. Старый. Думаю, его многие годы не чистили.
  — Есть предположение относительно типа боеприпасов, сэр? Ребятам, как вы понимаете, не мешало бы знать дальнобойность.
  — По-моему, короткоствольный.
  — Но не с затычкой, к примеру, и не с пулями «дум-дум»?
  — На кой ему бес пули «дум-дум»?
  — Я не знаю, сэр, верно? Информация в данном случае — это золотая пыль, которая летит по воздуху, если можно так выразиться. О, я давно не видел такого количества поджатых губ в одной комнате. А сколько, вы думаете, у нашего друга обойм?
  — Один магазин. Возможно, один запасной.
  Мэри неожиданно взорвалась.
  — Ради всего святого! Он же не маньяк! Не начнет же он…
  — Не начнет чего? — переспросил старший инспектор, с которого — как только он услышал неуважительные нотки — тотчас слетела вежливость сквайра.
  — Просто давайте считать, что у него один магазин и еще один в запасе, — сказал Бразерхуд.
  — Ну, тогда, быть может, вы могли бы сказать нам, как у нашего друга обстоит дело с меткостью, — сказал старший инспектор, словно ступая на более безопасную территорию. — Нельзя же винить ребят за то, что они об этом спрашивают, верно?
  — Он всю жизнь тренировался и занимал первые места, — сказал Бразерхуд.
  — Он хороший стрелок, — сказала Мэри.
  — Ну а вы-то откуда это знаете, мадам, разрешите вам задать такой простой вопрос?
  — Он стреляет вместе с Томом из воздушного пистолета.
  — По крысам и тому подобному? Или по чему-то более крупному?
  — По бумажным мишеням.
  — Вот как? И значит, у него большой процент попаданий, мадам?
  — Он говорит, что да.
  Она взглянула на Бразерхуда и поняла, о чем он думает: «Разрешите мне пойти туда и взять его, есть у него пистолет или нет». Она сама думала примерно о том же: «Магнус, выходи оттуда и перестань валять дурака». Старший инспектор снова заговорил — на сей раз обращаясь непосредственно к Бразерхуду.
  — Поступил вопрос на этот раз от наших людей из секретной части, сэр, — сказал он с таким видом, словно просьба их была не слишком разумна, но ничего не поделаешь — приходится потакать. — Это насчет ящика для сжигания бумаг, который наш друг увез с собой. Я пытался у них это выяснить в церкви, но все они не слишком разбираются в технике и сказали, чтобы я спросил у вас. Наши ребята понимают, что им не дозволено слишком много об этом знать, но они хотели бы воспользоваться вашими знаниями относительно мощности его возгорания.
  — Это самовоспламеняющееся устройство, — сказал Бразерхуд. — Это не оружие.
  — Ага, но может он быть использован в качестве оружия — поставим так вопрос, — если окажется в руках человека, который, к примеру, утратил рассудок?
  — Нет, разве что он кого-то туда посадит, — ответил Бразерхуд, и старший инспектор издал мелодичный, как положено сквайру, смешок.
  — Вот это я расскажу ребятам, — пообещал он. — Они любят там шутки, это помогает снять напряжение. — И понизив голос, спросил так, чтобы слышал только Бразерхуд: — А наш друг когда-нибудь стрелял в ярости, сэр?
  — Это же не его пистолет.
  — Ах, вот теперь вы ответили на мой вопрос, сэр. Верно ведь?
  — Насколько мне известно, он никогда не был в перестрелке.
  — И наш друг никогда не бывал пьян, — сказала Мэри.
  — А он когда-нибудь брал кого-нибудь в плен, сэр?
  — Нас, — сказала Мэри.
  * * *
  Пим приготовил какао, и Пим накинул новую шаль на плечи мисс Даббер, хоть она и сказала, что ей вовсе не холодно. Пим отрезал для Тоби кусок курицы, которую он купил для него в супермаркете, и, если бы мисс Даббер разрешила, он еще почистил бы и клетку канарейки, ибо канарейкой он втайне особенно гордился с того вечера, когда обнаружил птицу мертвой после того, как мисс Даббер отошла ко сну, и потихоньку подменил мертвую птицу живой, купив ее в магазине мистера Лоринга. Но мисс Даббер не хотела, чтобы он утруждал себя. Ей хотелось, чтобы он сидел подле нее, так чтобы она его видела и могла слушать, как он читает последнее письмо тети Эл из далекой Шри-Ланки, которое пришло вчера, мистер Кэнтербери, но только вы не проявили к нему интереса.
  — Это все тот же Али, что украл у нее в прошлом году кружева? — неожиданно спросила она, прерывая чтение. — Зачем она держит такого слугу, раз он ворует у нее? Я-то считала, что она давно рассталась с Али.
  — Наверное, она его простила, — сказал Пим. — У него ведь столько жен, если вы помните. Она, наверное, просто не в силах была выбросить его на улицу. — Голос его для собственного уха звучал так ясно и красиво. Приятно говорить вслух.
  — Хотела бы я, чтобы она вернулась домой, — сказала мисс Даббер. — Нехорошо это для нее — столько лет жить в такой жаре.
  — Да, но тогда ей пришлось бы самой себе стирать, верно, мисс Ди? — сказал Пим. И его улыбка согрела его, как, он знал, согрела и ее.
  — Вам теперь лучше, верно, мистер Кэнтербери? Я так рада! Вышла из вас эта тяжесть, которая в вас сидела. Теперь вы сможете хорошенько отдохнуть.
  — От чего? — мягко спросил Пим, продолжая улыбаться.
  — От того, чем вы занимались все эти годы. Пусть кто-нибудь другой позаботится пока о стране. Этот бедный джентльмен, который умер, он оставил вам много работы?
  — Полагаю, что да. Всегда ведь нелегко, когда тебе не прямо передают дела.
  — Но с вами теперь будет все в порядке, верно? Я это вижу.
  — Будет, когда вы скажете, что поедете отдохнуть, мисс Ди.
  — Только если вы со мной поедете.
  — Вот этого я не могу. Я же говорил вам! У меня нет отпуска!
  Он повысил голос больше чем следовало. Она взглянула на него, и он увидел в ее лице страх — такое выражение он подмечал на ее лице с тер пор, как появился зеленый шкаф, или если он уж слишком улыбался и баловался.
  — Ну, тогда я не поеду, — колко ответила она. — Я вовсе не хочу сажать Тоби в тюрьму, и Тоби не любит быть в тюрьме, так что мы не намерены этого делать, только чтобы угодить вам, верно, Тоби? Вы очень добры, но больше об этом не упоминайте. Больше она ни о чем не пишет?
  — Все остальное — про расовые волнения. Она считает, что предстоят еще большие. Я полагал, вам это не понравится.
  — И совершенно правы — не понравится, — решительно произнесла мисс Даббер и проследила за ним глазами, а он перешел через комнату, сложил письмо и положил его в коробку из-под пряников. — Вы прочтете мне его утром, когда я буду меньше волноваться. Почему так тихо на площади? И почему не слышно телевизора у нашей соседки миссис Пил? Она в это время должна бы смотреть того обозревателя, который ей так нравится.
  — Наверно, она легла спать, — сказал Пим. — Хотите еще какао, мисс Ди? — спросил он и понес кружки в буфетную.
  Занавески были задернуты, но рядом с окном Пим привинтил к деревянной стене вентилятор, сделанный из прозрачного пластика. Пригнувшись к нему, Пим быстро оглядел площадь, но не обнаружил на ней никаких признаков жизни.
  — Не выдумывайте, мистер Кэнтербери, — говорила тем временем мисс Даббер. — Вы же знаете, я никогда не пью вторую чашку. Идите сюда, давайте посмотрим «Новости».
  В дальнем конце площади, в тени церкви, вспыхнул и погас огонек.
  — Не сегодня, мисс Ди, если не возражаете, — сказал он ей. — Я всю неделю занимался одной политикой. — Он отвернул кран и подождал, чтобы разогрелась газовая колонка времен Крымской войны и можно было вымыть кружки. — Я намереваюсь лечь в постель и дать миру отдохнуть, мисс Ди.
  — Только сначала ответьте по телефону, — сказала она. — Это вам звонят.
  Она, должно быть, сразу подняла трубку, ибо из-за шипения газа в колонке он не слышал звонка. Ему никогда до сих пор сюда не звонили. Он вернулся в кухню, и мисс Даббер протянула ему трубку — он увидел снова испуг на ее лице, смешанный с укором, и решительно взял трубку. Поднес к уху и сказал:
  — Кэнтербери.
  Связь прервалась, но он продолжал держать трубку возле уха. Вдруг он сверкнул сияющей улыбкой узнавания, озарив середину кухни мисс Даббер, где-то между картинкой, изображающей пилигрима, который шагает мимо разбойников вверх по горе, и картинкой, изображающей девочку, лежащую в кроватке и собирающуюся есть вареное яйцо.
  — Благодарю вас, — сказал он. — Право, очень вам признателен, Билл. Право, это очень мило с вашей стороны. И со стороны министра. Поблагодарите его за меня, хорошо, Билл? Давайте на будущей неделе как-нибудь пообедаем вместе. Я приглашаю.
  И повесил трубку. Лицо у него было красное, и он уже не был вполне уверен, взглянув на мисс Даббер, какое у нее выражение лица и догадывается ли она, какая боль возникла у него в плечах, и в шее, и в правом колене, которое он растянул, катаясь в Лехе с Томом на лыжах.
  — Судя по всему, министр весьма доволен работой, которую я для него проделал, — пояснил он мисс Даббер наобум. — Он хотел дать мне знать, что я не напрасно старался. Это звонил его личный секретарь, Билл. Сэр Уильям Уэллс. Мой приятель.
  — Понятно, — сказала мисс Даббер. Но без восторга.
  — Министр, как правило, не слишком ценит людей, честно говоря. Во всяком случае, этого не показывает. Ему трудно угодить. По сути дела, ни разу не слышал, чтобы он кого-то похвалил. Но все мы весьма ему преданы. И военные, и все остальные. Все мы в общем-то любим его, независимо ни от чего, надеюсь, вам это понятно. Мы склонны считать его скорее украшением нашей жизни, чем своего рода монстром. В общем, устал я, мисс Ди. Давайте ложиться.
  Она не шелохнулась. Он заговорил с нажимом:
  — Звонил, конечно, не он сам. Он на заседании, которое продлится всю ночь. Скорее всего, пробудет там долго — разве что на время будет выходить. Звонил его личный секретарь.
  — Вы мне это уже сказали.
  — «Речь идет о медали, Пим, милый, — сказал он мне. — Старик буквально улыбается до ушей». Старик — это так мы называем министра. В лицо — сэр Уильям, а за спиной — Старик. Хорошо бы иметь гонг, верно, мисс Ди? Поставить его на каминную доску. На Пасху и Рождество — начищать. Это была бы наша с вами медаль. Заслуженная работой в этом доме. Если кто и достоин такой, это вы.
  Он умолк, потому что слишком много наболтал, и во рту у него пересохло, и что-то творилось с ушами и с горлом, — так скверно еще никогда не было. Право же, надо мне отправиться в одну из этих частных клиник и провести полное обследование. А потому он молча стоял над ней, свесив руки, с тем чтобы помочь ей подняться, пожелать спокойной ночи, крепко обнять — это так много значило для нее. Но мисс Даббер не шла навстречу его намерениям. Она не хотела, чтобы он ее обнимал.
  — Почему это вы называетесь Кэнтербери, когда ваша фамилия Пим? — сурово спросила она.
  — Это мое имя. Пим. Как Пип. Пим Кэнтербери.
  Она долго над этим раздумывала. Внимательно оглядела его сухие глаза и то, как по непонятным причинам ходили на его щеках желваки. И он заметил, что ей не нравится то, что она увидела, и она склонна вступить в препирательства. Тогда, собрав остатки сил, он постарался улыбнуться ей и был вознагражден легким кивком умиротворения.
  — Ну, мы с вами недостаточно молоды, чтобы называть друг друга по имени, мистер Кэнтербери, — сказала она. После чего наконец протянула ему руки, и он осторожно взял их выше локтей — следовало помнить, что нельзя слишком сильно тянуть, хотя ему так хотелось прижать ее к себе, а потом отправиться в постель.
  — Ну, я очень рада насчет медали, — объявила она, когда он вел ее по коридору. — Я всегда восхищалась людьми, заслужившими медаль, мистер Кэнтербери. Что бы человек для этого ни сделал.
  Лестница была времен его детства, и он, забыв про свои боли и муки, легко взбежал по ней. Фонарик в виде звезды Вифлеема, хоть и тускло, горел на площадке, но был старым другом времен «Полян». Все здесь благожелательно ко мне, подумал он. Когда он распахнул дверь в свою комнату, все в ней подмигивало и улыбалось ему, точно в праздник. Все пакеты лежали так, как он их приготовил, но никогда не мешает проверить еще раз. И он проверил. Конверт для мисс Даббер с кучей денег и извинений. Конверт для Джека — никаких денег и, если уж на то пошло, совсем мало извинений. Мак… как странно, что ты стал вдруг словно далекий звук. Этот дурацкий шкаф для бумаг — право, не знаю, почему он не давал мне покоя все эти годы. Я ведь даже не заглянул в него. А ящик для сжигания бумаг — какая тяжесть и как мало тайн. Для Мэри — ничего, но ему, право, нечего ей сказать, разве что: «Извини, что я женился на тебе для прикрытия. Рад, что сумел все-таки дать тебе немного любви. Случайности нашей профессии, моя дорогая. Ты ведь тоже шпион, не забудь об этом! И если подумать, то много лучше Пима. Класс все-таки сказывается». Только конверт, адресованный Тому, привлек его внимание, и он вскрыл его, считая, что все-таки следует кое-что в последний раз пояснить.
  «Понимаешь, Том, я — мост, — написал он раздражающе нетвердой рукой. — Я — то звено, через которое ты должен пройти от Рика — к жизни».
  Он поставил свои инициалы, что всегда следует делать при постскриптуме, надписал новый конверт, а старый бросил в корзину для бумаг — его с детства учили, что неряшливость чревата опасностью.
  Затем он снял со шкафа ящик для сжигания бумаг, поставил его на письменный стол, с помощью двух ключей, висевших на цепочке, вскрыл его и достал оттуда папки, настолько секретные, что они были вообще без грифа. Содержали они уйму фиктивной информации об агентах, которую они с Маком так старательно составляли. Он швырнул все это тоже в корзину для бумаг. Затем достал пистолет, зарядил его и снял с предохранителя; проделав все это достаточно быстро, он положил пистолет на письменный стол, подумав о том, сколько раз у него бывало при себе оружие и он из него не стрелял. Он услышал шорох на крыше и сказал себе: «Должно быть, это кошка». И покачал головой, как бы говоря — эти чертовы коты, всюду нынче шляются, совсем не дают жизни птицам. Он взглянул на свои золотые часы — вспомнил, что их подарил ему Рик и что надо снять их перед тем, как залезать в ванну. Он снял их теперь и, положив на конверт, адресованный Тому, нарисовал рядом улыбающуюся луну, знак, которым они обменивались, желая сказать друг другу: улыбнись. Он разделся и аккуратно сложил одежду возле кровати, затем накинул халат и снял с вешалки оба полотенца — большое для ванны, маленькое — для рук и лица. Он сунул пистолет в карман халата, поставил крючок на предохранитель, как старательно внушали ему тренеры. Вообще-то ему надо всего-навсего пересечь коридор, но в наши дни разгула жестокости никогда не мешает соблюдать осторожность. Приготовясь открыть дверь в ванную, он с досадой обнаружил, что фарфоровую ручку заело и она не поворачивается. Чертова ручка. Ну вы только посмотрите, что творится! Ему пришлось с силой нажать на нее обеими руками, чтобы она повернулась, более того, какой-то дурак, должно быть, оставил на ней мыло, потому что руки у него скользили и ему пришлось обернуть ручку полотенцем. Должно быть, это милейшая Липси, с улыбкой подумал он, — вечно живет в вымышленном мире. Став в последний раз перед зеркалом для бритья, он закрутил маленькое полотенце вокруг головы, а большим накрыл плечи, ибо мисс Даббер больше всего не любит неаккуратности. Затем он поднес пистолет к правому уху и не мог вспомнить — что вполне объяснимо при данных обстоятельствах, — сколько раз надо нажимать на собачку в автоматическом «Браунинге-38» — один или два. И еще он подметил, что не откинулся от оружия, а пригнулся к нему, точно пытался прислушаться к звуку.
  * * *
  Мэри так и не услышала выстрела. Старший инспектор снова присел у окошка Бразерхуда, на сей раз чтобы сказать ему, что с помощью одной хитрой уловки удалось получить подтверждение — Магнус действительно находится в доме и у инспектора есть приказ незамедлительно собрать в церкви всех, кто не участвует в операции захвата. Бразерхуд стал возражать, а Мэри все смотрела на четверых мужчин, игравших в бабушкины шаги среди печных труб на другом конце площади. Они уже полчаса перебрасывали друг другу веревку и классически крались по крыше — Мэри ненавидела их всех так, что, казалось, больше ненавидеть невозможно. Общество, которое восторгается своими группами захвата, должно чертовски внимательно смотреть, куда оно движется, любил говорить Магнус. Старший инспектор подтвердил, что других мужчин, кроме указанного Кэнтербери, в доме нет, затем он спросил Мэри, готова ли она, если потребуется в ходе операции, поговорить с мужем по телефону в примирительном тоне. И Мэри смело, желая снять всякую театральщину, шепотом объявила: «Конечно, готова». Потом она вспоминала, что в этот момент — или сразу после — Бразерхуд распахнул дверцу со стороны водителя, так что старший инспектор полетел вверх тормашками. Затем она увидела сквозь ветровое стекло, как Джек пружинистым шагом молодого человека направился к дому — иногда она видела во сне, как он шагает к ней на свидание к дому, который находился в Плаше. Неожиданно поднялся шум. Вспыхнули огни. Полицейские и агенты в штатском засуетились, налетая друг на друга, а идиоты на крыше заорали что-то идиотам на площади. В этот миг Англия была спасена от того, что неведомо угрожало ей. Джек Бразерхуд застыл в стойке «смирно», словно мертвый центурион на посту. Он внимательно смотрел на маленькую женщину в халате, которая с достоинством спускалась по ступеням своего дома.
  Джон Ле Карре
  Маленький городок в Германии. Секретный паломник
  Сборник
  John le Carré
  A Small Town In Germany
  The Secret Pilgrim
  
  (C) Le Carré Productions, 1968
  (C) David Cornwell, 1991, 2001
  (C) Перевод. И. Л. Моничев, 2016
  (C) Издание на русском языке AST Publishers, 2017
  * * *
  Маленький городок в Германии
  Пролог. Преследователь и преследуемый
  Десять минут до полуночи: благочестивая пятница в мае – тончайшая пелена речного тумана окутала рыночную площадь. Бонн напоминал в этот час какой-то балканский город, неряшливый и загадочный, сплошь опутанный сверху трамвайными проводами. Бонн был похож на темный дом, где кто-то умер, дом, по католическому обряду задрапированный в черное и охраняемый полицейскими. Их кожаные плащи поблескивали в свете уличных фонарей, а черные флаги нависали над ними подобно простершим крылья огромным птицам. Такое впечатление, что все, кроме полисменов, услышали сигнал тревоги и поспешили сбежать из города. Промчалась машина, торопливо протопал редкий пешеход, и вновь полная тишина. Прогромыхал трамвай, но где-то очень далеко. В витрине бакалейщика поверх пирамиды из консервных банок написанное от руки назойливое объявление призывало: «Срочно пополняйте запасы только у нас!» Разлегшиеся среди россыпей крошек марципановые свинки, похожие на облысевших мышей, напоминали о давно миновавшем Дне Всех Святых.
  Только лозунги на плакатах не заставишь замолчать. Расположенные на одном уровне, как будто по особому указанию, они продолжали вести свою никчемную войну с деревьев и с фонарных столбов. Слова на них были выведены светоотражающей краской, их наклеили на листы фанеры, обтянули по краям тонкой каймой из черной материи, и они таращились на него, как живые, пока он торопливо проходил мимо. «Отправьте иностранных рабочих домой!», «Очистите Бонн от коррупции!», «Объедините сначала Германию, а уж потом – Европу!» Но самый крупный возвышался над всеми – полотнище, растянутое прямо поперек улицы: «Откройте дорогу на Восток, если путь на Запад завел в тупик!» Темные глаза прохожего не обращали на них ни малейшего внимания. Полицейский, постукивая, скорчил ему гримасу, отпустив тяжеловесную шутку по поводу погоды. Другой попытался проверить документы, но быстро отвязался. Третий выкрикнул: «Добрый вечер!» – не получив ответа. Потому что мысли его сейчас занимала одна полная фигура, маячившая в ста шагах впереди и поспешно удалявшаяся по широкому проспекту, то скрываясь под полотнищем очередного черного флага, то снова появляясь в сально-желтом свете фонаря.
  Темнота сгустилась бесцеремонно – серенький денек с легкостью уступил ей место, но ночь выдалась неожиданно морозной, и снова пахнуло зимой. На протяжении большинства месяцев Бонн – не место, чтобы отслеживать смену времен года. Здешний климат заключен внутри домов. Это климат головных болей, теплый и безвкусный, как вода в магазинных бутылках, климат постоянного ожидания, климат горечи, которой несет от медленного течения реки, климат усталой природы, где даже растительность пробивается с неохотой, а воздух – бывший ветер, потерявший силу на равнине. Поэтому сумерки превращаются всего лишь в заурядное потемнение дневной дымки, когда вдоль унылых улиц включаются люминесцентные лампы фонарей. Но той весенней ночью зима вернулась с кратким визитом, незаметно проскользнув вдоль долины Рейна под разбойничьим покровом тьмы, и заставила их ускорить движение, обжигая непредвиденной стужей. Глаза невысокого мужчины, напряженно устремленные вперед, от холода начали слезиться.
  Проспект описал дугу и привел их к желтым стенам здания университета. «Демократы! Вздерните баронов прессы!», «Мир принадлежит молодежи!», «Пусть отпрыски английских лордов просят подаяния!» «Акселя Шпрингера – на виселицу!», «Да здравствует Аксель Шпрингер!», «Протест – это Свобода!». Здесь плакаты были гравюрами на дереве, отпечатанными в студенческой типографии. Молодая листва над головами сверкала осколками навеса из зеленого стекла. Освещение стало ярче, а полицейские попадались реже. Мужчины прошли дальше, не ускоряя, но и не замедляя шагов. Первый выглядел солидным и деловитым университетским инспектором. Но его походка, хотя и достаточно быстрая, казалась неловкой и скованной, словно ему было привычнее более величественное окружение – походка исполненного чувства собственного достоинства немецкого бюргера. Короткие взмахи рук, спина совершенно прямая. Знал ли он, что его преследуют? Голову он держал высоко и властно, но скорее по привычке. Человек, привлеченный чем-то замеченным впереди? Или же движимый тем, что осталось сзади? Уж не страх ли не позволял ему обернуться? Хотя уважающий себя господин не вертит зря головой. Второй, более мелкого сложения мужчина непринужденно двигался следом. Призрачно легкий в темноте, он проникал сквозь тени, как сквозь сети, уподобляясь королевскому шуту, тайком готовившему пакость одному из придворных.
  Они попали в узкий проулок, где стояла вонь прокисшей еды. И снова со стен на них обрушились печатные крики, на этот раз в типичном для немецкой рекламы духе: «Настоящие мужчины пьют только пиво!», «В знании – сила. Читайте книги издательства “Мольден”!». Здесь впервые сдвоенные отзвуки их шагов раздались четко и синхронно, исключая возможность случайности. Здесь исполненный достоинства мужчина впервые словно очнулся, почувствовав позади опасность. Внешне он всего лишь слегка потерял равновесие, чуть сбившись с решительного ритма своей уверенной поступи, но интуиция заставила его теперь держаться ближе к краю тротуара, в стороне от темноты под стенами домов, и ему явно стало уютнее в более ярко освещенных местах, где фонари и полисмены могли уберечь от угрозы. Но преследователь неумолимо продолжал погоню. «Встретимся в Ганновере!» – вопил плакат. «Карфельд выступает в Ганновере!» «Ждем вас в Ганновере в воскресенье!»
  Мимо прокатил пустой трамвай с защитной клейкой сеткой на окнах. Одинокий церковный колокол поднял монотонный трезвон – панихида по христианской добродетели в опустевшем городе. Они продолжали идти, держась теперь ближе друг к другу, но мужчина впереди по-прежнему не оглядывался. Снова свернули за угол, и прямо перед ними возник величавый шпиль Мюнстера, словно вырезанный из тонкого металла на фоне пустоты неба. На первый звон с неохотой откликнулись другие колокола, пока весь город постепенно не наполнился ленивой какофонией бессвязных раскатов. Созыв прихожан на молитву Богородице? Предупреждение о налете вражеских бомбардировщиков? Молодой полицейский, стоявший в проеме входной двери спортивного магазина, обнажил голову. В портике среди колонн собора в чаше из красного стекла горела свеча. Рядом располагалась лавка, торговавшая предметами религиозного культа. Толстяк приостановился, склонился вперед, делая вид, что рассматривает витрину, а потом бросил взгляд вдоль улицы, и в этот момент свет из окна обрисовал черты его лица. Более низкорослый мужчина побежал вперед, замер на месте, снова побежал, но было слишком поздно.
  Подъехал лимузин, «опель-рекорд», за рулем которого сидел бледный человек, скрытый тонированным стеклом. Задняя дверь распахнулась и захлопнулась, машина медленно и тяжело набрала скорость, оставив без ответа единственный резкий возглас, вопль, полный ярости и обличения, крайней растерянности и отчаянной злости, словно посторонней силой исторгнутый из груди того, кто издал его. Крик коротко огласил пустынную улицу и сразу же затих. Полисмен развернулся и включил фонарик. Попав в его луч, маленький мужчина не двигался, пристально глядя вслед лимузину. Трясясь по брусчатке мостовой, скользя на мокром металле трамвайных путей, не обращая внимания на сигналы светофоров, он скрылся в западном направлении, устремившись к подсвеченным окнами домов холмам в отдалении.
  – Кто вы такой?
  Луч фонаря задержался на пальто из английского твида, слишком ворсистого для человека столь малого роста, на дорогих и модных ботинках, заляпанных серой грязью, на темных немигающих глазах.
  – Кто вы такой? – повторил вопрос полицейский уже громче, потому что колокольный звон доносился теперь отовсюду, отдаваясь неумолчным и чуть зловещим эхом.
  Маленькая рука скрылась в складках пальто и достала кожаный бумажник. Полисмен осторожно взял его и открыл застежку, одновременно жонглируя фонариком и черным пистолетом, который неловко держал сначала в левой руке.
  – Что случилось? – спросил полицейский, возвращая бумажник владельцу. – Почему вы кричали?
  Низкорослый, не отвечая, сделал несколько шагов вдоль тротуара.
  – Вы никогда не видели его прежде? – спросил он, все еще глядя вслед автомобилю. – Не знаете, кто это был?
  Он говорил медленно и тихо, как говорят в доме, где наверху спят дети, неуверенным голосом человека, предпочитавшего молчать.
  – Нет.
  Заостренное, морщинистое лицо озарилось умиротворенной улыбкой.
  – Прошу прощения за свою глупейшую ошибку. Показалось, я узнал его. – Произношение не было ни чисто английским, ни правильным немецким, а сознательно выбранной для нейтральной территории смесью и того и другого. И, как казалось, он мог немного менять его в ту или другую сторону, если так было удобнее слушателю. – Это все от погоды, – продолжал низкорослый мужчина, явно не собираясь заканчивать разговор. – Когда внезапно холодает, начинаешь чаще всматриваться в других людей. – Он открыл жестянку с короткими и тонкими голландскими сигарами, предложив одну полисмену. Тот отказался, и мужчина закурил сам.
  – Нет, это от уличных беспорядков, – так же негромко отозвался полицейский. – Знамена, лозунги. Мы все сейчас нервничаем. На этой неделе в Ганновере, на прошлой – во Франкфурте. Нарушен естественный порядок вещей. – Он был молодым еще офицером, но прошел обучение, чтобы получить звание. – Нужно почаще использовать запреты, – добавил он расхожую фразу. – Как поступают коммунисты.
  Потом он небрежно отсалютовал. Незнакомец улыбнулся прощальной открытой улыбкой, выражавшей симпатию, намек на дружелюбие, неохотно сделавшись потом опять серьезным. И стал удаляться. Оставшись на прежнем месте, полисмен внимательно вслушивался в затихавшие шаги. Вот человек остановился, затем пошел снова, уже быстрее и увереннее. Или у него разыгралось воображение?
  – В Бонне, – сказал он себе, подавляя вздох и вспоминая легкую походку незнакомца, – каждая муха занимает какую-нибудь высокую должность.
  Затем он достал блокнот и тщательно занес в него время и место инцидента, кратко описав суть происшествия. Он не считался особенно сообразительным сотрудником, но его ценили за наблюдательность и аккуратность. Покончив с этим, он добавил в блокнот еще и номер машины, который как-то сам собой удержался в его памяти. Внезапно полисмен замер и уставился на только что написанные строчки. На фамилию, на номер автомобиля. Ему вспомнился полный мужчина с его широкими, маршевыми шагами, и сердце учащенно забилось. Он подумал о секретной инструкции, вывешенной на доске объявлений комнаты отдыха полицейского участка, о небольшой нечеткой фотографии, уже давно попавшейся ему на глаза. И, сжимая блокнот в руке, он помчался к ближайшей телефонной будке так быстро, насколько позволяли тяжелые форменные башмаки.
  
  В одном немецком городке,
  Где тишь и глухомань,
  Однажды жил сапожник
  По имени Шума́н.
  «Их бин айн музыкант,
  Влюблен в свой Фатерлянд.
  Стучу я в барабан,
  И в этом мой талант!»
  
  Застольная песня пьяных британских солдат на оккупированной территории Германии, часто исполнявшаяся с непристойными вариациями на мотив «Военного марша»
  
  Глава 1. Мистер Медоуз и мистер Корк
  – Почему бы тебе не выбраться наружу и не пройтись пешком? Будь я в твоем возрасте, так и поступил бы. Гораздо быстрее и приятнее, чем торчать среди этого сброда.
  – Со мной все будет в порядке, – отозвался Корк, альбинос-шифровальщик, и бросил обеспокоенный взгляд на старшего товарища, сидевшего рядом с ним за рулем. – Поспешать надо медленно, – примирительно добавил он.
  Корк был кокни с очень белой кожей, и его тревожило, когда он видел Медоуза в столь взвинченном состоянии.
  – Нам надо просто и спокойно воспринимать все, что с нами происходит, верно, Артур?
  – А мне так и хочется столкнуть их всех к чертовой матери в Рейн.
  – Вы же сами понимаете, что никогда не сделаете ничего подобного.
  Субботнее утро, девять часов. Дорога от Фрисдорфа до посольства была забита машинами протестующих, тротуары уставлены портретами лидера Движения, а поперек проезжей части натянули лозунги, как во время митинга. «Запад нас обманул. Германия может без стыда обратиться к Востоку». «Немедленно прекратите навязывать нам культуру кока-колы!» И в самом центре нескончаемой колонны автомобилей застряли Корк и Медоуз. Оба вели себя тихо, хотя вокруг гремел нескончаемый громкий концерт клаксонов. Порой звуки принимали организованный характер. Серия гудков начиналась где-то впереди, а потом медленно продвигалась к хвосту, в итоге напоминая шум низко пролетавшего самолета. В следующий раз сигналили в унисон: длинный гудок, короткий, снова длинный. Тире, точка, тире. Буква «К» в честь Карфельда – их признанного вожака. Но чаще всего сигналы подавали вразнобой, создавая подобие странной симфонии.
  – Какого дьявола они хотят добиться? Для чего вся шумиха? Половину этих людей следовало бы сначала покороче постричь, потом основательно выпороть и отправить обратно в школу.
  – Это фермеры, – отозвался Корк. – Я же объяснил вам: они пикетируют бундестаг.
  – Фермеры? Значит, по-твоему, так выглядят фермеры? Да они помрут, чуть только ножки промочат. Все как один. Непослушные детишки да и только. Взгляни, к примеру, вон на ту группу. Отвратительно. Вот как это называется на моем языке.
  Справа от них в красном «фольксвагене» сидели студенты – два парня и девушка. Водитель в кожаной куртке с длинными космами пристально смотрел сквозь лобовое стекло на стоявшую перед ним машину, положив худощавую ладонь на руль и дожидаясь своей очереди подать сигнал. Его пассажиры, крепко обнявшись, целовались взасос.
  – А это группа поддержки, – пояснил Корк. – Они здесь просто забавляются. Вам же знаком студенческий лозунг «Настоящей свободы можно добиться только в борьбе»? Ведь у нас дома происходит примерно то же самое, не так ли? Слышали, что они устроили прошлым вечером на Гросвенор-сквер? – спросил Корк, делая новую попытку подстроиться под начальника. – Если это образование, то я бы предпочел ему невежество.
  Но Медоуз продолжал кипятиться.
  – Немцам надо ввести обязательный призыв молодежи в армию, – заявил он, не сводя взгляда с «фольксвагена». – Это бы их живо приструнило.
  – Они его и ввели. Уже лет двадцать назад, если не больше.
  Почувствовав, что Медоуз готов спустить пар, Корк переключился на тему, которая могла помочь ускорить процесс:
  – Кстати, как прошла вчера вечеринка в честь дня рождения Миры? Наверняка прекрасно. Держу пари, она отлично провела время.
  Однако по странной причине его вопрос лишь заставил Медоуза погрузиться в еще большее уныние, и Корк понял, что умнее всего будет помолчать. Он испробовал все, но впустую. Медоуз был вполне приличным, в меру религиозным типом, каких больше уже не производили на свет, и общение с ним обычно не составляло ни для кого особого труда, но даже у дружеской, почти сыновьей привязанности к нему Корка имелся свой предел. Он уже упомянул о новом «ровере», который Медоуз приобрел перед уходом в отставку, – без обложения налогом на продажу и со скидкой десять процентов. До посинения расхваливал красоту машины, ее комфорт, многочисленные дополнительные опции, но в ответ получил лишь кривую ухмылку. Он заводил речь о клубе иностранных автолюбителей в Германии, зная, каким активным его членом был Медоуз. Прошелся по детскому спортивному празднику для выходцев из стран Британского содружества наций, который они собирались устроить сегодня после обеда в обширном саду позади здания посольства. А теперь заговорил о торжественном приеме накануне вечером – они с женой предпочли не принимать в нем участия, поскольку Джанет в любой момент могла родить. Словом, Корк исчерпал повестку, и хотя бы на что-то Медоуз мог бы откликнуться. Это все отпуск, решил Корк. Ему скоро в долгий отпуск где-нибудь под ярким солнцем. Вдали от Карфельда, от переговоров в Брюсселе и даже от дочери Миры. Вот почему Артур Медоуз чувствовал себя не в своей тарелке.
  – Кстати, – снова закинул удочку Корк, – акции «Датч шелл» подорожали на шиллинг.
  – Зато «Гест кин» подешевели сразу на три.
  Корк неизменно делал инвестиции в ценные бумаги иностранных компаний, но Медоуз оставался патриотом, за что часто и расплачивался.
  – Не переживайте, после Брюсселя они снова подскочат в цене.
  – Смеешься? В таком случае ты выбрал не того человека. Переговоры ведь практически зашли в тупик? Я, быть может, соображаю не так быстро, как ты, но читать еще не разучился.
  У Медоуза было достаточно причин для меланхолии (и Корк первым признал бы это), помимо неудачных инвестиций в британские сталелитейные заводы. Он приехал сюда, даже не отдохнув после четырех лет в Варшаве, где у кого угодно могли начать шалить нервишки. Пост в Бонне стал для него последним назначением перед уходом на пенсию осенью, а Корк на собственном опыте убедился, что с приближением дня отставки характер у коллег не улучшался, а все больше портился. Не говоря уж о том, что дочь Артура страдала тяжким неврозом: Мира Медоуз находилась на пути к выздоровлению, это верно, но если правдой была хотя бы половина ходивших о ней историй, окончательной поправки следовало еще очень долго ждать.
  Добавьте сюда ответственные обязанности секретаря канцелярии посольства – то есть ведение и содержание политического архива во время самого тяжелого кризиса, какой мог припомнить любой из дипломатов за всю свою карьеру, – и на ваши плечи ложилось невероятное по объему бремя работы. Даже Корк в шифровальном отделе ощущал это на себе – возросший поток сообщений, необходимость трудиться сверхурочно, последние дни беременности Джанет, постоянные упреки «это следовало сделать еще вчера» со стороны канцелярии. Но, как он прекрасно понимал, его увеличившаяся нагрузка показалась бы сущим пустяком, если сравнить ее с той, что выпадала каждый день на долю старины Артура. Причем проблемы сыпались отовсюду, и именно это, по мнению Корка, выбивало людей из колеи. Ты никогда не знал, что и где именно случится в следующий раз. Не успевал ты получить бумагу с пометкой «Обеспечить ответ немедленно» после бунта в Бремене или накануне заварушки в Ганновере, как на тебя тут же обрушивались телексы по поводу резкого роста цен на золото, положения в Брюсселе и создания нового фонда на сотни миллионов долларов во Франкфурте или в Цюрихе. И если шифровальщикам приходилось туго, то насколько же тяжелее было тем, в чьи обязанности входило отыскать нужную папку с делом, разобраться в хаосе документов, внести новые записи и опять пустить досье в работу… Это странным образом напомнило ему о необходимости позвонить своему биржевому маклеру и бухгалтеру. Если у Круппа действительно возник столь серьезный конфликт с рабочими, может, стоило обратить внимание на шведскую сталь, чтобы обеспечить стабильность банковского счета накануне рождения ребенка…
  – Вот те на, – произнес Корк и повеселел. – Кажется, намечается легкая драчка?
  Двое полицейских сошли с тротуара, направившись с угрожающим видом к водителю большого фермерского грузовика – дизеля фирмы «Мерседес». Сначала шофер опустил стекло и принялся кричать на них, потом даже открыл дверцу, продолжая разговор на повышенных тонах. Но совершенно внезапно полисмены развернулись и удалились. Корк от разочарования даже зевнул.
  А ведь было время, с ностальгией вспоминал он, когда паника возникала редко, от случая к случаю. То поднимется скандал из-за «берлинского коридора», то русские вертолеты пролетят в опасной близости от разграничительной полосы, то возникнет перепалка на заседании координационного комитета четырех держав в Вашингтоне. Или начинались занимательные интриги: немецкие дипломаты выступали с нежелательной инициативой в Москве, и их активность следовало задавить в зародыше; вскрывались нарушения наложенного на Родезию торгового эмбарго; возникала необходимость окружить завесой тайны мятеж в одной из частей Рейнской армии, расквартированной в Миндене. Вот и все. Быстро успеваешь поесть, открываешь свою лавочку, остаешься там, пока работа не выполнена до конца, и отправляешься домой свободным человеком. Так обстояли дела, так складывалась жизнь, таким был когда-то Бонн. И считался ты дипломатом, как де Лиль, или же не имел дипломатического статуса, сидя за обитой зеленым сукном дверью, это практически ничего не меняло. Немного остроты, порой небольшая запарка на работе, потом время для безвредных спекуляций с акциями и ценными бумагами, скучища, ожидание нового назначения.
  Затем появился Карфельд. Корк с тоской смотрел на плакаты с его фотографиями. Да, потом возник этот Карфельд. Девять месяцев минуло, отметил он мысленно. Черты широкого лица выглядели опухшими и безжизненными, хотя выражение в целом казалось напыщенно искренним. Да, прошло всего девять месяцев с тех пор, как Артур Медоуз пружинистой походкой пришел из канцелярии с новостями о демонстрациях в Киле, о неожиданных результатах стихийных выборов, о студенческой сидячей забастовке и о вспышках насилия, услышать о которых они исподволь были готовы. Кому досталось тогда? Кажется, каким-то социалистам, выступившим против забастовщиков. Причем одного забили до смерти, другого забросали камнями. В те дни такое еще могло кого-то шокировать. Какими же наивными и зелеными они оказались! Боже, подумал он, ощущение такое, словно это было десять лет назад, но ведь Корк запомнил не только дату, но и почти точное время событий.
  И понятно: случившееся в Киле совпало с тем самым утром, когда доктор констатировал, что Джанет беременна. С того дня все разительно изменилось.
  Клаксоны снова разразились дикой песней. Колонна машин дернулась вперед, но так же резко остановилась со скрежетом тормозов и визгом шин в различной тональности.
  – Есть новости по поводу тех досье? – поинтересовался Корк, чуть приободрившись при мысли, что обнаружил наконец причину дурного расположения Медоуза.
  – Нет.
  – Значит, тележка так и не обнаружилась?
  – Нет, тележка сама так и не обнаружилась.
  Подшипники, внезапно подумал Корк. Найти небольшую шведскую фирму с динамичным подходом к делу, компанию, способную действовать быстро… Сорвать по двести монет на брата и разбежаться в разные стороны…
  – Бросьте, Артур! Не позволяйте подобным мелочам отравлять себе жизнь. Вы же больше не в Варшаве. Это все-таки Бонн. Вот вам простой пример. Знаете, скольких кофейных чашечек недосчитались в посольской столовой только за последние шесть недель? Причем не разбитых чашек, а именно пропавших. Двадцати четырех!
  Но на Медоуза его аргумент не произвел впечатления.
  – Давайте разберемся, – продолжал Корк. – Кому понадобилось воровать посольские чашки? Никому. Люди просто стали рассеянными. Они слишком поглощены делами. У нас разразился кризис, не забывайте об этом. Так происходит повсюду. Та же история и с вашими папками.
  – Разница в том, что кофейные чашки не являются секретными материалами.
  – Как и тележки для перевозки досье, если на то пошло, – утешая, заметил Корк. – Как и электрический обогреватель из конференц-зала, на пропаже которого свихнулись в административном отделе. Как и пишущая машинка с удлиненной кареткой из машбюро, как и… Послушайте, Артур, никто не может ни в чем винить вас, когда вокруг столько всего происходит. И вы не должны этим терзаться. Вы же знаете, что такое дипломат, которому поручили составить черновик телеграммы. Посмотрите на де Лиля, посмотрите на Гейвстона: чистой воды мечтатели. Не отрицаю их гениальности, но большую часть времени они даже не соображают, где находятся. Витают мыслями в облаках. И в этом нет вашей вины, верно?
  – И все же виноват именно я. На мне лежит ответственность.
  – Отлично! Тогда продолжайте пытать сами себя, – усмехнулся Корк, окончательно потеряв терпение. – Хотя ответственность лежит вовсе не нас вас, а на Брэдфилде. Он – начальник канцелярии. Обеспечение секретности целиком его прерогатива.
  Бросив финальную ремарку, Корк снова принялся изучать не внушавшую оптимизма обстановку вокруг. Этому треклятому Карфельду за многое предстояло держать ответ, вынес вердикт он.
  
  Вид, открывшийся Корку, не порадовал бы никого – даже человека, глубоко озабоченного только собственными проблемами. Погода стояла мерзкая. Тонкий слой тумана из долины Рейна, как испарения, выступившие на зеркале, покрывал всю буйно развивавшуюся и стихийно разраставшуюся инфраструктуру бюрократического Бонна. Огромные здания, все еще недостроенные, угрюмо возвышались среди заросших сорняками полей. Впереди располагалось британское посольство, с ярко освещенными окнами, и оно тоже торчало среди пустоши, как временный полевой госпиталь, наспех устроенный перед кратким сражением. На флагштоке перед главными воротами «Юнион Джек», по таинственным причинам приспущенный, печально нависал над группой немецких полицейских из охраны.
  Выбор Бонна в качестве места, где можно переждать освобождение Берлина, с самого начала был аномалией, а теперь это казалось откровенным издевательством. Вероятно, только немцы, избрав себе канцлера, были способны подобострастно перенести столицу к порогу его родного дома. Чтобы разместить огромную толпу «иммигрантов» из числа дипломатов, политиков и государственных служащих, которые прибыли, чтобы обеспечить функционирование новой столицы, местные жители, удостоившиеся столь сомнительной чести, разумно возвели для них отдельный пригородный район за пределами старых городских стен. Это, кстати, заодно помогало старожилам держаться от незваных гостей подальше. И именно через южную оконечность этого района сейчас пытался проложить себе путь транспортный поток. Мимо нагромождения однообразно скучных офисных башен и приземистых жилых времянок, протянувшихся вдоль четырехполосного шоссе, почти достигавшего восхитительного старого санатория в Бад-Годесберге, где прежде занимались главным образом разливом по бутылкам целебной минеральной воды, а теперь перешли к искусству дипломатии. Правда, некоторые министерства нашли себе пристанище в самом Бонне, замаскировав фальшиво состаренные стены под древние камни мостовых. Правда и то, что некоторые посольства умудрились урвать себе куски территории в Бад-Годесберге. Однако федеральное правительство и подавляющее большинство из девяноста с лишним иностранных представительств, аккредитованных при нем, не говоря уж о лоббистах, прессе, политических партиях, благотворительных организациях для помощи беженцам, официальных резиденциях крупных федеральных чиновников, обществе немецких слепых… Короче, вся бюрократическая структура временной столицы Западной Германии находилась по обе стороны этой единственной важной транспортной артерии, пролегавшей между бывшим дворцом епископа Кельна и викторианского вида виллами, возведенными когда-то рядом со спа Рейнланда.
  И неотъемлемой частью этой неестественно возникшей деревни-столицы, этого островного государства в государстве, лишенного как политического облика, так и какой-либо социальной базы, неизбежно находившегося в состоянии постоянного непостоянства, стало британское посольство. Вообразите длинный и безликий фабричный цех, завод, какие десятками попадаются на объездных дорогах вокруг городов, на крышах которых обычно помещают символ, обозначающий основную продукцию предприятия. Нарисуйте сверху угрюмое рейнское небо. Добавьте намек на классическую нацистскую архитектуру – лишь легкий намек, не более того. Позади здания расположите неровное футбольное поле с кривыми воротами для развлечения тех, кому даже негде толком помыться. И у вас получится более или менее точная картина главного оплота Англии на территории Федеративной Республики Германии. Одним вытянутым щупальцем этот зверь пытается задавить и удержать от возрождения прошлое, другим сглаживает противоречия настоящего, а третьим отчаянно копается в сырой приречной почве, отыскивая нечто, зарытое на будущее. Здание, построенное ближе к концу преждевременно закончившейся оккупации, точно передавало это настроение внезапной перемены, отречения от прежних отношений. На бывшего врага все еще смотрело жесткое каменное лицо, но оно уже пыталось неискренне улыбаться новому союзнику. Когда они наконец сумели въехать на прилегавшую к посольству территорию, слева от Корка оказалась штаб-квартира Красного Креста, справа находился один из заводов «Мерседеса», через дорогу обитали социал-демократы и располагался склад «Кока-колы». От столь пестрых соседей посольство отделял лишь местами заросший щавелем глинистый пустырь, пологой полосой спускавшийся к берегу Рейна. Пустырь почему-то считался частью окружающего Бонн «зеленого пояса» – предмета гордости городских властей.
  Однажды, быть может, и наступит день, когда они переберутся в Берлин, хотя о такой возможности даже в Бонне говорят с оглядкой и опаской. Вероятно, придет срок, когда эта огромная серая гора проскользнет по автобану и займет места на сырых автостоянках перед выпотрошенным Рейхстагом. Но пока этого не произойдет, железобетонный палаточный городок никуда не денется. Временный, по мнению мечтателей, и вечный для реалистов. Он будет только продолжать строиться и расширяться, поскольку в Бонне движение стало заменой прогресса, и все, что не стремится к росту, обречено на гибель.
  
  Припарковав машину позади столовой, Медоуз медленно обошел автомобиль вокруг, как делал всегда после продолжительной поездки, проверяя замки и ручки, высматривая на кузове новые царапины, которые могли оставить случайно вылетевшие из-под чужих колес камни. Все еще глубоко погруженный в свои мысли, он пересек двор к главному входу, где два сотрудника британской военной полиции – сержант и капрал – проверяли пропуска. Корк, еще не до конца оправившийся от обиды на своего спутника, шел несколько позади, и к тому времени, когда он поднялся по ступенькам к двери, Медоуз уже ввязался в разговор с охранниками.
  – В таком случае кто такой вы сами? – требовательно поинтересовался сержант.
  – Медоуз из канцелярии. Он работает у меня. – Медоуз попытался заглянуть сержанту через плечо, но тот прижал список к гимнастерке. – Он заболел, понимаете? И потому я захотел навести справки.
  – Тогда почему он значится здесь как работник первого этажа?
  – У него там тоже есть кабинет. Он занимает две должности. Одну у меня, вторую – на первом этаже.
  – Пусто, – сказал сержант, еще раз сверившись со списком.
  Стайка молоденьких машинисток в юбках, длина которых достигала абсолютного минимума, разрешенного послом, вспорхнула по ступенькам вслед за ними.
  Но Медоуз топтался на месте, все еще чем-то неудовлетворенный.
  – Вы имеете в виду, что этот сотрудник не приходил на работу? – спросил он с мягкой настойчивостью, подразумевавшей желание услышать отрицательный ответ.
  – Да, именно это я и имею в виду. Он не появился. В списке его нет. Теперь понятно?
  Вслед за группой девушек они вошли в вестибюль. Корк ухватил Медоуза за руку и отвел в сторону, ближе к решетчатой двери подвала.
  – Что происходит, Артур? В чем проблема? Дело ведь не только в пропавших папках, верно? Что еще не дает тебе покоя?
  – Я совершенно спокоен.
  – Тогда что это за разговоры о болезни Лео? Он в жизни не болел ни дня.
  Медоуз не отвечал.
  – Тогда что могло произойти с Лео? – спросил Корк с нескрываемым подозрением в голосе.
  – Ничего.
  – Зачем же ты расспрашивал о нем? Неужели и его потерял? Да, Боже ж мой, здесь все хотели бы потерять Лео еще лет двадцать назад!
  Корк отчетливо почувствовал, что Медоуз колеблется. Он почти готов был в чем-то признаться, но затем с неохотой передумал.
  – Ты не можешь нести ответственности за Лео. Как и никто другой. Нельзя пытаться стать для каждого добрым папашей, Артур. Да он, возможно, как раз сбывает сейчас на черном рынке пачку казенных талонов на бензин.
  Корк едва успел произнести фразу, как Медоуз резко вскинулся на него, озлобленный не на шутку:
  – Не смей так говорить, слышишь? Ты позволяешь себе непозволительные дерзости! Лео совсем не такой. И ни о ком другом нельзя распускать подобные слухи. Спекулирует казенными талонами! И только потому, что он у нас временный сотрудник.
  Выражение лица Корка, когда он на безопасном удалении от Медоуза поднимался по лестнице на второй этаж, говорило само за себя. Если возраст до такой степени сказывался на тебе, следовало уходить на пенсию ровно в шестьдесят и ни днем позже. Сам Корк уйдет в отставку и уедет на какой-нибудь греческий остров. На Крит, подумал он, или на Спецес. Я могу отойти от дел уже лет в сорок, если операции с подшипниками пройдут удачно. В сорок пять – на самый крайний случай.
  
  Всего в шаге вдоль коридора от канцелярии располагалась комната шифровальщиков, а еще в одном шаге дальше – небольшой, ярко освещенный кабинет Питера де Лиля. Канцелярия, вообще говоря, считалась политическим отделом посольства, а ее молодые сотрудники – дипломатической элитой. Именно здесь, и нигде больше, популярный в народе образ блестящего английского дипломата получал свое реальное воплощение, и никто не соответствовал такому образу более полно, чем Питер де Лиль. Элегантный, стройный, почти красивый мужчина, казавшийся значительно моложе своих сорока лет и обладавший манерами до такой степени томными и изящными, что выглядел почти всегда чуть ли не сонным. И хотя внешняя сонливость не была напускной, многих она вводила в заблуждение, будучи абсолютно ложной. Семейное древо де Лилей основательно обкорнали две мировые войны, а потом его еще более подрезала череда с виду случайных, но весьма сокрушительных катастроф. Его брат погиб в автомобильной аварии. Дядя покончил с собой. Другой брат утонул во время отпуска в Пензансе. Вот как случилось, что сам де Лиль постепенно впитал энергию единственного выжившего, приняв на себя отнюдь не желанные обязанности. Все в его поведении говорило о том, что он предпочел бы не заниматься в жизни вообще ничем, но поскольку мир был так уж затейливо устроен, у него не осталось выбора и пришлось тянуть лямку.
  Медоуз и Корк только вошли в свои кабинеты, а де Лиль уже собирал в стопку голубые листки с черновиками документов, прежде в живописном беспорядке разбросанные на его письменном столе. Приведя бумаги в порядок, он застегнул жилет, потянулся и окинул задумчивым взглядом фотографию озера Уиндермир, выданную для украшения кабинета Министерством общественных работ с милостивого разрешения Управления железных дорог Лондона, Мидленда и Шотландии, а потом встал и вполне довольный жизнью вышел на лестничную площадку, чтобы приветствовать наступление нового дня. Встав у высокого окна, он какое-то время наблюдал за перемещением черных машин фермеров и за небольшими островками, откуда исходило сияние проблесковых маячков транспортных средств полиции.
  – Поразительно, до чего некоторые просто обожают металл. – Погруженный в свои мысли, он бросил замечание в сторону Микки Краббе, неряшливого мужчины с водянистыми глазами, вечно страдавшего от похмелья. Краббе как раз медленно поднимался по лестнице, одной рукой прочно вцепившись в перила, втянув голову в плечи, словно опасался чего-то. – Вот о чем я напрочь забыл. Про кровь я бы вспомнил, а о стали забыл.
  – Верно, – пробормотал Краббе, – так и есть. – И его голос звучал так же уныло, как уныло выглядела разбитая жизнь этого человека.
  У него преждевременно не состарились пока только волосы. Маленькую голову Краббе украшала густая темная шевелюра. Похоже, алкоголь служил для нее прекрасным удобрением.
  – Спортивные состязания! – воскликнул вдруг Краббе, сделав непредвиденную остановку на лестнице. – Чертов шатер до сих пор не натянули.
  – Еще натянут, – добродушно заверил коллегу де Лиль. – Его задержал в пути крестьянский бунт.
  – С противоположной стороны дорога пуста, как церковь в будний день, треклятые гунны, – вяло добавил Краббе как будто на прощание и продолжил безрадостное движение к месту своего назначения.
  Неторопливо следуя за ним по коридору, де Лиль открывал одну дверь за другой, заглядывал внутрь, либо приветствуя обитателей кабинетов, либо просто окликая по имени, пока не добрался до кабинета начальника канцелярии, в дверь которой он сначала громко постучал и лишь потом открыл, чтобы заглянуть.
  – Все в сборе, Роули, – сказал он. – Ждут только вас.
  – Уже иду.
  – Послушайте, вы случайно не позаимствовали у меня электрический обогреватель? Ну, знаете, эдак мимоходом, сами не заметив. Он как сквозь землю провалился.
  – К счастью, я не клептоман.
  – Людвиг Зибкрон просит встретиться с ним в четыре часа, – негромко добавил де Лиль. – У него в Министерстве внутренних дел. Зачем понадобилась встреча, не объясняет. Я попытался на него нажать, но он взбеленился. Сказал только, что хочет обсудить организацию нашей системы безопасности.
  – С нашей системой безопасности все в полном порядке. Мы говорили с ним об этом всего неделю назад. К тому же он ужинает у меня во вторник. Не представляю, о чем еще нам беседовать. Полиция вокруг и так кишмя кишит. Я не позволю ему превращать посольство в крепость.
  Он говорил просто, но уверенно. Скорее тоном ученого, но с вкраплениями военных ноток. В его голосе таилась потенциальная мощь. Это был голос человека, умевшего хранить секреты и отстаивать свою независимость. Голос, чуть склонный к протяжности, намеренно сокращаемой с помощью рубленых фраз.
  Зайдя в комнату, де Лиль закрыл дверь и запер на задвижку.
  – Как насчет прошлой ночи? Все в порядке?
  – Более или менее. Можете прочитать отчет, если хотите. Медоуз составил его для посла.
  – Думаю, Зибкрон звонил по этому поводу.
  – В мои обязанности не входит обо всем докладывать Зибкрону. Да я бы не стал, если бы и входило. Понятия не имею, почему он позвонил так рано и для чего ему нужна встреча. Вы всегда обладали более живым воображением, чем я.
  – Так или иначе, я принял приглашение. Мне это показалось разумным.
  – В котором часу нас вызывают на ковер?
  – В четыре. Он пришлет собственный транспорт.
  Брэдфилд недовольно нахмурился.
  – Его беспокоит ситуация с дорожными заторами. Он посчитал, что эскорт облегчит и ускорит наше передвижение, – пояснил де Лиль.
  – Понятно. А я-то подумал, он хочет дать нам возможность сэкономить бензин.
  Этой шуткой оба насладились в полной тишине.
  Глава 2. «Я слышал по телефону, как они вопили…»
  Ежедневное совещание в канцелярии посольства в Бонне обычно начинается в десять часов. К этому времени все успевают вскрыть почту, просмотреть поступившие телеграммы и свежие номера немецких газет, а кто-то, возможно, и слегка подлечиться после утомительных общественных обязанностей, выполненных накануне вечером. В качестве принятого ритуала де Лиль часто любил начинать с утренней молитвы даже в кругу посольских агностиков: это никого не вдохновляло и уж тем более не наставляло на путь истинный, зато задавало рабочему дню необходимый ритм, окончательно разгоняло сон и пробуждало инерцию совместной корпоративной активности. В былые времена по субботам одетые в твид добровольцы близкой к отставке возрастной категории собирались, чтобы вернуть себе утраченную общность интересов и забытое умение отдыхать не поодиночке. Теперь с этим было покончено. Субботы воспринимались на одинаковых для всех кризисных условиях, и на них распространялась дисциплина обычного рабочего дня.
  В зал входили по очереди, неизменно начиная с де Лиля. Те, кто привык приветствовать друг друга, так и поступали, а остальные молча занимали места в расставленных полукругом креслах – либо продолжая просматривать пачки разноцветных бланков телеграмм, либо рассеянно глядя в окно. Утренний туман постепенно рассеивался, но черные облака сгущались над железобетонным задним крылом посольского здания, и антенны на плоской крыше вырисовывались подобием сюрреалистических деревьев на фоне уже иной темноты.
  – Не слишком доброе предзнаменование для занятий спортом, я бы сказал, – подал голос Микки Краббе, но поскольку в канцелярии он не обладал ни авторитетом, ни достаточно высоким положением, никто не удостоил его реплику ответом.
  Сидя за стальным рабочим столом лицом к входящим, Брэдфилд не уделял прибытию сотрудников никакого внимания. Он принадлежал к той старой школе государственных служащих, которые даже читали с помощью авторучки, поскольку ее перо плавно скользило одновременно с глазами от строчки к строчке, чтобы в любой момент задержаться для внесения правки или дополнения.
  – Может кто-нибудь мне подсказать, – спросил он, не поднимая головы, – как переводится на английский Geltungsbedürfnis?
  – Это значит «желание проявить себя», – предложил вариант де Лиль, наблюдая, как кончик пера поднялся, нанес убийственный укол и поднялся снова.
  – Очень точное определение. Что ж, не пора ли нам начинать?
  Дженни Паргитер занимала должность советника по вопросам информации и была единственной женщиной среди присутствовавших в конференц-зале. Читала она агрессивно, словно ее слова вступали в противоречие с общепринятой точкой зрения, и читала с некоторой безнадежностью, втайне считая, что никто не примет на веру информацию, полученную от женщины. Пусть это и были рядовые сообщения прессы.
  – Помимо заварухи, устроенной фермерами, Роули, основная новость – это вчерашний инцидент в Кёльне, когда студенты-демонстранты с помощью рабочих сталелитейного завода Круппа перевернули автомобиль американского посла.
  – Пустой автомобиль американского посла. В этом, знаете ли, заключается существенная разница. – Брэдфилд бегло записал что-то на чистом краю одной из телеграмм.
  Сидевший вдалеке у самых дверей Микки Краббе по ошибке решил, что начальник так шутит, и нервно рассмеялся.
  – Они также напали на пожилого мужчину, приковали его к ограде на привокзальной площади, наголо обрили ему голову, а на шею повесили табличку с надписью «Я срывал лозунги Движения». Правда, как говорят, он пострадал не слишком серьезно.
  – Говорят?
  – Утверждают определенно.
  – Питер, ты отвечал за ночную рассылку телеграмм. Мы сможем увидеть копию той, которую послал, верно?
  – Да. Я вкратце привел в ней основные выводы.
  – Какие именно?
  Де Лиль был, конечно, готов к вопросу.
  – Что союз между бунтующими студентами и Движением Карфельда быстро укрепляется. Что порочный круг остается замкнутым: беспорядки провоцируют безработицу, а безработица ведет к новым беспорядкам. Хальбах – студенческий лидер – провел большую часть вчерашнего дня, совещаясь за закрытыми дверями с Карфельдом. Они заварили эту кашу совместно.
  – И тот же Хальбах, если не ошибаюсь, в январе возглавлял антибританскую демонстрацию в Брюсселе? Он еще швырнул комок грязи в Халидэй-Прайда?
  – Это тоже отмечено в телеграмме.
  – Продолжайте, Дженни, будьте любезны.
  – Большинство крупнейших газет опубликовали комментарии.
  – Приведите только краткие примеры.
  – «Нойе рурцайтунг» и связанные с ней издания сделали основной упор на молодости демонстрантов. Журналисты настаивают, что это не чернорубашечники и не хулиганы, а обычные молодые немцы, крайне разочарованные деятельностью властей Бонна.
  – А кто ею не разочарован? – пробормотал де Лиль.
  – Спасибо за ремарку, Питер, – сказал Брэдфилд без тени благодарности в голосе, но Дженни Паргитер без особой на то причины покраснела.
  – И «Вельт», и «Франкфуртер альгемайне» проводят параллели с недавними событиями в Англии, особо выделяя протесты против войны во Вьетнаме в Лондоне, расовые столкновения в Бирмингеме и выступления членов ассоциации домовладельцев и квартиросъемщиков против обеспечения жильем цветных. Обе газеты отмечают возрастающее отчуждение избирателей к правительствам как в Англии, так и в Германии. Проблема начинается с налогов, пишет «Франкфуртер». Если налогоплательщику приходит в голову, что его деньги расходуются неразумно, он и свой голос считает потраченным зря. Они называют это «новой инерцией».
  – Ах вот как! Новый лозунг рождается у нас на глазах.
  Утомленный долгим ночным дежурством и самой по себе банальностью поднятых тем, де Лиль слушал отстраненно, воспринимая затертые фразы как некую передачу несуществующей радиостанции: «Усиливающаяся обеспокоенность ростом антидемократических настроений как среди левых, так и среди правых… федеральное коалиционное правительство должно понять, что только по-настоящему сильное руководство, пусть даже за счет некоторых экстравагантных меньшинств, будет способствовать европейскому единству… немцам пора вернуть уверенность в себе, им следует воспринимать политику как сочетание идей и действий…»
  В чем причина, лениво размышлял он, что жаргон немецкой политики даже при переводе превращает ее в нечто совершенно нереальное? Налет метафизики – такой термин изобрел он сам в своей телеграмме прошлой ночью и остался им весьма доволен. Стоило немцу заговорить о политике, как его тут же увлекал за собой неудержимый поток нелепейших абстракций… Но разве только абстракции становились иллюзорными? Даже самые очевидные факты странным образом приобретали черты чего-то невозможного, самые трагические события, пока сообщения о них достигали Бонна, казалось, теряли весь драматизм. Он попытался вообразить, каково это – подвергнуться избиению студентами Хальбаха, получать по морде, пока она не начнет кровоточить, быть насильно обритым, прикованным к ограде, продолжая терпеть пинки и затрещины… Все это казалось чем-то настолько далеким. А между тем где располагался Кёльн? Всего в семнадцати милях отсюда? Или в семнадцати тысячах? Следует лучше изучать обстановку, сказал он себе, бывать на митингах и лично наблюдать за происходящим. Да, но как это осуществить, если только он и Брэдфилд занимались сочинением всех важных политических донесений? И постоянно возникало еще множество крайне деликатных и потенциально чреватых неловкостями вопросов, требовавших от них решения именно здесь…
  А Дженни Паргитер только вошла во вкус. «Нойе цайтунг» опубликовала аналитическую статью о наших шансах в Брюсселе, как раз говорила она. Ей представлялось насущной необходимостью, чтобы каждый сотрудник канцелярии прочитал этот материал с особым вниманием. Де Лиль громко вздохнул. Не пора ли Брэдфилду уже заставить ее заткнуться?
  – Автор отмечает, что мы исчерпали абсолютно все пункты переговоров, Роули. У нас больше не осталось аргументов. Никаких. ПЕВ[1], как и Бонн, утратило свою роль: не пользуется поддержкой избирателей совершенно, а сочувствием парламентских партий лишь в самой малой степени. ПЕВ рассматривает Брюссель как некое магическое лекарство от внутренних британских болезней, однако, по иронии судьбы, может добиться успеха только при наличии доброй воли другого правительства, находящегося в аналогичной критической ситуации.
  – Верно.
  – Но гораздо более глубокая ирония состоит в том, что Общий рынок фактически перестал существовать.
  – Тоже верно.
  – Статья озаглавлена «Опера нищих». В ней также отмечается, что Карфельд подрывает последние шансы заручиться эффективной поддержкой нашей заявки со стороны Германии.
  – Для меня все это звучит вполне предсказуемо.
  – А призыв Карфельда исключить из торгового союза между Бонном и Москвой как французов, так и англосаксонские державы привлекает в определенных кругах серьезное внимание.
  – Любопытно, о каких именно кругах идет речь? – буркнул Брэдфилд, и ручка вновь опустилась на бумагу. – И термин «англосаксонские» я бы не употреблял, – добавил он. – Потому что отказываюсь принимать определение своего этнического происхождения, сформулированное де Голлем.
  Эта реплика послужила сигналом для представителей старой школы дипломатии издать понимающий смешок интеллектуалов.
  – А что думают русские по поводу оси Бонн – Москва? – подал кто-то голос из центральной части полукруга.
  Это мог быть Джексон, человек, прежде служивший в колониях, он любил пускать в ход здравый смысл как средство против перегретой интеллектуальной атмосферы.
  – Я хочу сказать, что в этом заключена важнейшая часть вопроса, не так ли? Им уже было сделано официальное предложение?
  – Прочитайте наш последний отчет, – посоветовал де Лиль.
  Ему казалось, что сквозь открытое окно все еще слышится заунывный хор фермерских клаксонов. Это все-таки Бонн, внезапно пришла мысль. А эта дорога – наш мирок. Сколько названий она имеет на участке всего в пять миль между Мехлемом и Бонном? Шесть? Семь? Вот так и мы. Ведем никому не нужную словесную баталию. Непрестанная, выхолощенная какофония заявлений и протестов. И как бы ни совершенствовались модели машин, как бы ни увеличивалась их скорость, какими бы опасными ни становились столкновения, какими бы высокими ни строились здания вокруг, маршрут остается неизменным, а его конечная точка не имеет никакого значения.
  – Давайте побыстрее покончим с остальным. Вы согласны, Микки?
  – О боже, конечно, согласен!
  И оказавшийся в центре внимания Краббе начал длинную и путаную историю, услышанную им от корреспондента «Нью-Йорк таймс» в Американском клубе, который сам узнал ее у Карла Хайнца Зааба, а тот, в свою очередь, подслушал в разговоре каких-то офицеров ведомства Зибкрона. Суть сводилась к тому, что Карфельд на самом деле успел вчера побывать в Бонне. После участия в беспорядках кельнских студентов он не вернулся, как полагали все, в Ганновер, чтобы подготовиться к завтрашнему митингу, а тайно проник по задворкам в Бонн, где у него прошла секретная встреча.
  – По слухам, у него состоялся приватный разговор с Людвигом Зибкроном, понимаете, Роули? – говорил Краббе, но если в его голосе когда-то еще звучала убежденность в собственной правоте, теперь ее почти заглушили бесчисленные выпитые коктейли.
  Тем не менее Брэдфилда это сообщение вывело из себя, и он отозвался со злостью:
  – Мне постоянно твердят, что он тайно разговаривает с Людвигом Зибкроном. Спрашивается, какого дьявола мы должны придавать этому значение? Почему бы им не побеседовать друг с другом? Зибкрон отвечает за обеспечение общественного порядка, а у Карфельда полно врагов. Впрочем, уведомите Лондон, – устало добавил он, сделав очередную запись. – Отправьте телеграмму с изложением слуха. Большого вреда не будет.
  Внезапно на металлическую раму окна обрушились крупные капли начавшегося дождя, и их громкий стук заставил всех вздрогнуть.
  – Что-то станется теперь с состязаниями команд стран Содружества? – произнес Краббе, но его озабоченность снова никто не пожелал разделить.
  – Теперь к дисциплинарным вопросам, – продолжил Брэдфилд. – Завтрашний митинг в Ганновере начинается в половине одиннадцатого. Странное время для демонстрации, но, насколько я понимаю, после обеда у них намечен футбольный матч. Здесь играют в футбол по воскресеньям. Не могу представить, каким образом это может повлиять на нас с вами, но посол просит всех сидеть по домам после заутрени, если только у кого-то нет срочных дел в посольстве. По настоянию Зибкрона, дополнительный контингент немецкой полиции будет дежурить у главных и задних ворот на протяжении всего воскресного дня. И еще: по каким-то странным соображениям, он хочет разместить своих людей в штатском среди публики во время соревнований сегодня днем.
  – Они и в штатском выглядят как сотрудники полиции, – прошептал де Лиль, припомнив старую шутку. – Никогда прежде не видел такого.
  – Тихо! О безопасности. Мы получили отпечатанные в Лондоне пропуска в здание посольства. После того как вам их раздадут в понедельник, предъявлять документ по первому требованию охраны – ваша непреложная обязанность. Противопожарные меры. К вашему сведению, в середине дня в понедельник объявят учебную тревогу с последующей перекличкой. Желательно, чтобы вы все оказались на месте, подав тем самым положительный пример младшему персоналу. Оздоровительные процедуры. Состязания команд стран Британского содружества наций состоятся сегодня после обеда на территории сада позади здания посольства. Сократим только беговую программу. И опять-таки я бы хотел видеть там всех вас. С женами, разумеется, – добавил он таким тоном, словно возлагал на них дополнительное бремя. – Микки, вам поручается проследить за поверенным в делах из Ганы. Сделайте так, чтобы он держался подальше от супруги нашего посла.
  – Могу я высказать просьбу со своей стороны, Роули? – нервно спросил Краббе, причем жилы у него на шее натянулись под вялой кожей, как на куриных ножках. – Видите ли, супруга посла должна вручать призы победителям в четыре часа. Да, в четыре. Должен просить всех собраться у главного шатра без четверти. То есть без четверти четыре, я имею в виду, простите, – поспешил добавить он. – Ровно без четверти четыре, Роули, еще раз прошу прощения.
  Говорили, что во время войны он служил одним из адъютантов самого Монтгомери. А теперь осталось лишь вот это.
  – Принято к сведению. У вас все, Дженни?
  Ее пожатие плечами означало: ничего, что вам захотелось бы выслушать.
  Затем де Лиль обратился ко всем сразу, устремив взор в некую точку перед собой и не обращаясь ни к кому в особенности, что являлось отличительной чертой манер британского правящего класса.
  – Хотел бы поинтересоваться: кто сейчас работает с досье по персональным личностным характеристикам? Медоуз постоянно пристает ко мне по этому поводу, но, клянусь, я к нему не прикасался уже много месяцев.
  – Кому оно было расписано?
  – Мне, я полагаю.
  – В таком случае, – отрезал Брэдфилд, – оно где-то у вас и затерялось среди бумаг. Поищите как следует.
  – Не думаю, что вообще получал его, в том-то и штука. Я бы с радостью пролистал его, хотя понятия не имею, зачем мне это нужно.
  – Что ж, в таком случае, у кого оно сейчас?
  Любое заявление Краббе звучало как покаянное признание.
  – Оно было расписано и мне тоже, – тихо сказал он из своего темного угла рядом с дверью. – Понимаете, Роули, мне тоже.
  Все ждали.
  – Предполагалось, что я должен был получить его еще до Питера, а потом вернуть на место. Так распорядился Медоуз, Роули.
  Ему по-прежнему никто не желал прийти на помощь.
  – Это было две недели назад, Роули. Только я почти не читал его. Прошу прощения. Но Артур Медоуз упорно навязывал мне досье, хотя оно мне ни к чему. В нем нет ничего для меня полезного. Какая-то грязь и сплетни о немецких промышленниках. Не моя сфера деятельности. Так я и сказал Медоузу: лучше передайте досье Лео. Вот кого интересуют персоналии. Это его тема.
  Он с намеком на улыбку посмотрел на своих коллег, потом его взгляд переместился ближе к окну, где стоял пустой стул. И внезапно все взгляды устремились в одном направлении – на пустующее место. Без тени тревоги или озабоченности, а лишь с удивлением, как это они прежде не заметили этого. Это был обычный стул из покрытой лаком сосны, отличавшийся от остальных чуть розоватой окраской. Такой несколько неофициальный стул, как из будуара, и к тому же с покрытым вышитой подушечкой сиденьем.
  – Где он? – отрывисто спросил Брэдфилд, хотя он один не проследил за взглядом Краббе. – Где Хартинг?
  Ему никто не ответил. Никто даже не смотрел на Брэдфилда. Покрасневшая Дженни Паргитер уперла взгляд в свои по-мужски натруженные руки.
  – Должно быть, застрял на жутком пароме, – сказал де Лиль, несколько поспешив с предположением, чтобы разрядить атмосферу. – Одному богу известно, что фермеры творят на другом берегу реки.
  – Кто-то должен срочно все выяснить, – распорядился Брэдфилд совершенно равнодушно. – Позвоните ему домой, что ли. Ясно?
  Стоит отметить, что никто из присутствующих не воспринял распоряжение как адресованное ему лично. И все поспешили до странности беспорядочной толпой покинуть зал, не глядя ни на Брэдфилда, ни друг на друга, ни на Дженни Паргитер, чье смущение, казалось, выходило за разумные пределы.
  Завершился последний раунд бега в мешках. Усилившийся ветер швырял со стороны пустыря крупные капли дождя на провисшее полотно. Намокшие подпорки отчаянно скрипели. Внутри большого шатра все еще не разошедшиеся по домам детишки – в основном цветные – столпились вокруг флагштока, с которого уныло свисали основательно помятые при хранении и заметно за последние годы потерявшие в числе флажки стран Британского содружества. Под ними Микки Краббе с помощью шифровальщика Корка выстраивали победителей в ряд для вручения наград.
  – М’Буту Алистер, – шептал Корк. – Куда, черт побери, он подевался?
  Краббе поднес ко рту мегафон:
  – Мистер Алистер М’Буту, сделайте, пожалуйста, шаг вперед. Алистер М’Буту… Боже милостивый, – пробормотал он, – я не в состоянии отличить их друг от друга.
  – Тогда вызови Китти Делассус. Она хотя бы белая.
  – Та же просьба к мисс Китти Делассус. Шаг вперед, будьте любезны, – сказал Краббе, нервно, но тщательно произнося последнее «эс» в фамилии. Поскольку он давно на собственном опыте убедился, что неправильно произнесенная фамилия могла принести крупные неприятности.
  Закутанная в норку жена посла покорно ждала на походном стульчике за столом, заваленным призами в подарочных обертках, доставленными из местного филиала НААФИ[2]. Налетел новый порыв ветра, особенно злого и колючего. Стоявший рядом с Краббе временный поверенный в делах Ганы крупно задрожал и поднял меховой воротник своего пальто.
  – Дисквалифицируй их, – подначивал Корк. – Пусть призы вручат занявшим вторые места.
  – Я ему шею сверну, – заявил Краббе, часто моргая. – Просто сверну ему проклятую шею. Застрял, видите ли, на другом берегу. Тоже мне, неженка.
  Джанет Корк, находившаяся на последнем месяце беременности, сумела все-таки отыскать пропавших детей и поставила их в общий ряд победителей состязаний.
  – Только дождусь понедельника, – шипел Краббе, снова поднося мегафон к губам, – и скажу ему пару ласковых.
  Впрочем, если подумать, ничего он ему не скажет. Ни слова не скажет этому мерзкому Лео. Наоборот, будет держаться от Лео подальше, затаится и дождется, когда грянет скандал.
  – Леди и джентльмены! А сейчас глубокоуважаемая супруга посла Великобритании приступит к вручению призов нашим чемпионам!
  
  Все принялись аплодировать, но не в ответ на объявление, сделанное Краббе. Просто близился конец мучениям. С бесподобно бездумной грацией, которая одинаково годилась бы как для спуска на воду нового корабля, так и для принятия предложения руки и сердца, жена посла встала, чтобы прочитать свою речь. Краббе рассеянно слушал…
  «Почти семейное торжество… Равенство всех наций – членов Содружества… Ах, если бы крупные мировые проблемы можно было решить столь же дружески и полюбовно… Должна высказать слова признательности спортивному комитету посольства в лице мистер Джексона, мистера Краббе, мистера Хартинга, мистера Медоуза…»
  Совершенно не тронутый ее проникновенными словами полисмен в штатском, стоявший у полотняной стенки шатра, вытащил из кармана кожаного плаща пару перчаток и посмотрел ничего не выражавшим взглядом на своего коллегу. Хейзел Брэдфилд, жена начальника канцелярии, поймала взгляд Краббе и мило ему улыбнулась. «Такая скучища, – говорила ее улыбка, – но все скоро кончится, и мы наверняка сможем хорошенько выпить». Он быстро отвел глаза. Единственный выход из положения, горячо убеждал он себя, это ничего не знать и ничего не видеть. Затаиться, отсидеться! Вот теперь его девиз. Он посмотрел на часы. Всего час до того, как по морским приметам солнце скроется за нок-реей. Иными словами, опустится за горизонт. Пусть не в Бонне, так хоть в Гринвиче. Начнет он с пива, чтобы еще какое-то время управлять собой, а потом постепенно перейдет на напитки покрепче. Затаиться. Ничего не видеть и выскользнуть незаметно через заднюю дверь.
  – Кстати, – вдруг громко произнес Корк ему в самое ухо. – Помнишь ту наводку, которую ты мне дал?
  – Прости, старина, какую наводку?
  – На южноафриканские алмазы. Консолидированная рента. Так вот, они подешевели на шесть шиллингов.
  – Не спеши продавать акции, – посоветовал Краббе без всякой убежденности в голосе и осторожно перебрался к самому краю шатра. Но едва он успел найти темное уединенное местечко, куда естественным образом манил его скрытный и уклончивый характер, как чья-то рука легла ему на плечо и резким движением заставила развернуться. Оправившись от первого изумления, он обнаружил, что стоит лицом к лицу с одетым в штатское полисменом.
  – Какого черта… – злобно вымолвил он, потому что, будучи мужчиной мелкого сложения, ненавидел подобное обращение. – Что вы себе позволяете?
  Но полицейский уже сокрушенно тряс головой и бормотал извинения. Ему очень жаль, пожалуйста, простите его – он принял уважаемого джентльмена за другого человека.
  
  А де Лиль тем временем окончательно забыл о вежливости, все больше раздражаясь. Дорога от посольства в город вывела его из равновесия и рассердила. Он терпеть не мог мотоциклы, и уж совсем ему не нравилось, когда его сопровождал эскорт из двух мотоциклистов. Шум двухтактных двигателей подверг его терпение немалому испытанию. И он ненавидел преднамеренную грубость, даже когда ее объектом становился не сам, а кто-то другой у него на глазах. Сейчас же они столкнулись именно с преднамеренной грубостью, с какой стороны ни взгляни. Не успела их машина остановиться во дворе Министерства внутренних дел, как ее дверцы распахнули молодые люди в кожаных пальто, окружившие автомобиль и кричавшие практически в один голос:
  – Герр Зибкрон примет вас незамедлительно! Скорее, пожалуйста! Да! Извольте поторопиться!
  – Я пойду так, как сам того захочу, – огрызнулся Брэдфилд, когда их затолкали в лифт с неокрашенными стальными стенками. – Не смейте мной командовать! – А потом обратился к де Лилю: – Придется сделать внушение Зибкрону. Это обезьяний питомник какой-то.
  Но на верхнем этаже они почувствовали себя намного спокойнее. Здесь перед дипломатами уже предстал тот Бонн, с которым они успели близко познакомиться. Функциональные интерьеры в бледных тонах, невыразительные бледные репродукции по стенам коридоров, безликая мебель из блеклого неполированного тика, белые рубашки, серые галстуки и лица, белее самой тусклой луны. Всего их собралось семеро. Двое, сидевшие по обе стороны от Зибкрона, имен не имели, и де Лиль не без ехидства подумал, что это рядовые клерки, приглашенные только ради внушительности и для создания численного превосходства над гостями.
  Льефф – пустоголовый парадный конь из протокольного отдела, расположился слева от де Лиля. А напротив и справа от Брэдфилда пристроился старый Polizeidirektor из Бонна, которому де Лиль был готов инстинктивно симпатизировать: покрытый боевыми шрамами человек-монумент с белыми пятнами на коже, напоминавшими заплатки, наложенные на входные пулевые отверстия. На тарелке лежала пачка сигарет. Сурового вида девица предложила всем кофе без кофеина, и им пришлось дожидаться, чтобы она удалилась.
  «Что понадобилось Зибкрону?» – наверное, в сотый раз задался де Лиль вопросом с тех пор, как в девять часов этим утром получил лаконичное и не слишком дружелюбное приглашение.
  Подобно всем совещаниям, это началось с краткого напоминания о содержании предыдущего. Льефф прочитал протокол маслено-льстивым тоном, как человек, который собирается вручить кому-то медаль. Это было событие, подразумевал он, имевшее огромное значение. Polizeidirektor расстегнул пуговицу зеленого пиджака и раскурил длинную голландскую сигару до такой степени, что она заполыхала нефтяным факелом. Зибкрон раздраженно закашлялся, но старый полисмен не обратил на его реакцию никакого внимания.
  – У вас есть возражения по поводу зачитанного только что документа, мистер Брэдфилд?
  Зибкрон обычно улыбался, задавая подобный вопрос, и хотя его улыбка казалась холоднее северного ветра, сегодня де Лиля она даже обрадовала.
  – На первый взгляд нет, – небрежно ответил Брэдфилд, – но я должен лично прочитать протокол, прежде чем подпишу его.
  – А вас никто и не просит его подписывать.
  Де Лиль резко вскинул на него взгляд.
  – Теперь позвольте мне, – продолжил вещать Зибкрон, – зачитать вам следующее заявление. Его копии будут вам выданы позже.
  Речь Зибкрона, впрочем, оказалась краткой.
  По его словам, дуайен[3] уже обсудил с герром Льеффом из протокольного отдела и с послом США вопрос обеспечения физической безопасности территорий дипломатических миссий в том случае, если мелкие пока волнения и демонстрации протеста в федеративной республике перерастут в серьезные акции гражданского неповиновения. Зибкрон мог только сожалеть, что дополнительные меры оказались необходимыми, но ему казалось предпочтительнее предвидеть неблагоприятное развитие событий, нежели потом расхлебывать их последствия, когда будет уже слишком поздно. Зибкрон получил от дуайена заверения, что все главы иностранных миссий окажут всемерное содействие федеральным властям. Посол Великобритании уже высказал готовность принять участие в данном мероприятии. Тон Зибкрона приобрел жесткость, до странности близкую к озлобленности. Льефф и старый полицейский намеренно развернулись в сторону Брэдфилда, и выражения их лиц выглядели неприкрыто враждебными.
  – Уверен, вы подпишетесь под этим выражением общего мнения, – сказал Зибкрон по-английски и положил копию заявления на стол перед начальником канцелярии.
  Брэдфилд ничего не замечал. Он достал из внутреннего кармана авторучку, отвинтил колпачок, аккуратно надел его на противоположный конец ручки, после чего провел пером вдоль каждой строчки документа.
  – Это aide-mémoire[4]?
  – Скорее меморандум. Немецкий перевод прилагается.
  – Честно говоря, я не вижу здесь ничего вообще достойного изложения на бумаге, – спокойно произнес Брэдфилд. – Вы же прекрасно знаете, Людвиг, что мы всегда приходим к соглашениям по таким вопросам. Наши интересы здесь полностью совпадают.
  Но на Зибкрона эта вежливая формулировка не произвела впечатления:
  – Вы должны также понимать, что доктор Карфельд не питает особо добрых чувств к британцам. А потому посольство Великобритании попадает в особую категорию объектов.
  Но легкая улыбка не сходила с губ Брэдфилда.
  – Данный факт не ускользнул от нашего внимания. И мы всецело полагаемся на вас, чтобы чувства герра Карфельда не нашли выражения в практических действиях, как не сомневаемся в ваших способностях обеспечить это.
  – Вот и отлично. Тогда вам понятна моя обеспокоенность безопасностью всего личного состава британского посольства.
  Голос Брэдфилда стал почти издевательски шутливым.
  – Что это, Людвиг? Объяснение в любви?
  Остальное было произнесено очень быстро и изложено как ультиматум:
  – В соответствии с вышесказанным я обязан потребовать, чтобы до получения дальнейших указаний весь штат посольства Великобритании в ранге ниже советника не покидал района Бонна. Ваша обязанность тактично объяснить своим сотрудникам, что ради собственного благополучия им следует оставаться в пределах своих резиденций, – Зибкрон снова читал бумагу, лежавшую перед ним в папке, – после одиннадцати часов вечера. Время местное. Опять-таки до поступления новых распоряжений на сей счет.
  Белые лица уставились на них сквозь облака табачного дыма – примерно так видит больной, которому уже ввели анестезию, хирургические лампы. В наступившем на некоторое время замешательстве только голос Брэдфилда, четкий и решительный, как голос командира в бою, нисколько не дрогнул.
  Закономерность общественного устройства, которую британцы усвоили на своем порой горьком опыте во многих странах мира, заявил он, состоит в том, что чрезмерные предосторожности, как правило, только провоцируют неприятные инциденты.
  Зибкрон никак на это не отозвался.
  Признавая справедливость профессиональной и личной озабоченности Зибкрона положением дел, Брэдфилд чувствовал настоятельную необходимость строго предостеречь его против любых шагов, которые могут быть неверно истолкованы при взгляде на них со стороны.
  Зибкрон ждал.
  Как и сам Зибкрон, настаивал Брэдфилд, он чувствовал свою персональную ответственность за поддержание высокого морального духа младшего персонала, всемерно укрепив его перед вероятными осложнениями, каких нам всем следовало ожидать. А потому он не мог поддержать на данном этапе никаких мер, которые выглядели бы как отступление перед лицом неприятеля, еще не начавшего свою атаку… Неужели Зибкрону самому хотелось разговоров о том, что он не может справиться с кучкой хулиганов?
  Зибкрон поднимался из-за стола. Остальные следовали его примеру. Резкий кивок головой заменил обязательное в таких случаях рукопожатие. Дверь открылась, и кожаные пальто поспешно провели британцев к лифту. Они оказались посреди сырого внутреннего двора. Треск мотоциклов оглушал. По подъездной дорожке им стремительно подали «мерседес». «Какого черта? – размышлял де Лиль. – Что мы сделали такого, чтобы заслужить подобное обращение? Кто-то кинул камень в окно дома учителя?»
  – Это не имеет отношения к прошлой ночи? – спросил он у Брэдфилда, когда они уже подъезжали к посольству.
  – Не вижу никакой видимой связи, – ответил Брэдфилд. – Он сидел прямо и неподвижно, а на его лице отражалась злоба. – В чем бы ни заключалась причина, – добавил он, скорее напоминая об этом себе, нежели поверяя мысли де Лилю, – связь с Зибкроном – это не та нить, которую я решусь обрезать.
  – Понимаю, – отозвался де Лиль, уже выходя из машины.
  Спортивные состязания как раз близились к концу.
  
  За зданием англиканской церкви на поросшем лесом холме вдоль почти сельской с виду улицы, уходившей от центра Бад-Годесберга, посольство обустроило для себя небольшой уголок, напоминавший пригороды Суррея. Комфортабельные дома, в каких обычно живут преуспевающие биржевые маклеры, с большими каминами и коридорами для слуг, которых обитатели не могли больше себе позволить, прячутся за кустами бирючины и ракитника, создающими превосходную иллюзию уединенности. В воздухе льются мелодии, передаваемые радиостанцией британских вооруженных сил. Собаки несомненно чисто английских пород играют в просторных садах, а тротуары перегорожены небрежно припаркованными малолитражками жен британских дипломатов. На этой улице каждое воскресенье в относительно теплые месяцы года проводится значительно более привлекательный ритуал, нежели совещания в посольской канцелярии. За несколько минут до одиннадцати часов собак и кошек загоняют по домам, а из десятков дверей появляются десятки дам в цветастых шляпках с подобранными в тон сумками. За ними следуют мужья в воскресных костюмах.
  Вскоре посреди улицы собирается небольшая толпа. Одни шутят. Другие смеются. Все вместе они дожидаются опаздывающих, с беспокойством поглядывая на некоторые дома. Неужели Краббе опять проспали? Не позвонить ли им? Нет, вот наконец появились и они. Затем все начинают неторопливо спускаться по склону холма в сторону церкви. Женщины держатся чуть впереди, мужчины вразвалочку шагают сзади, глубоко погрузив руки в карманы брюк. Добравшись до ступеней церкви, все останавливаются, обратив улыбчивые взоры на жену старшего по рангу из собравшихся здесь в этот день дипломатов. Она, сделав вид, что немного удивлена, первой поднимается по ступенькам и скрывается за зеленой портьерой. Совершенно случайно, разумеется, остальные следуют за ней в том порядке, который в точности диктовался бы протоколом, если бы они уделяли внимание подобным пустым формальностям.
  В то воскресное утро Роули Брэдфилд в сопровождении Хейзел, своей красавицы жены, вошел в церковь и занял привычное место на скамье рядом с Тиллзами, которые в силу всем понятного стихийного порядка вещей двигались в процессии чуть впереди. Брэдфилд теоретически принадлежал к римским католикам, но считал своей непреложной обязанностью участвовать в общих посольских молебнах, и это был вопрос, который он не желал бы обсуждать со священниками и подвергать собственной критике. Они с женой были привлекательной парой. Ирландская кровь отчетливо проявлялась во внешности Хейзел – ее золотисто-каштановые волосы роскошно сияли, когда на них падали лучи солнца, а Брэдфилд нашел способ вести себя с ней на публике так, что казался одновременно и галантным и властным мужем. Прямо позади них сидел с ничего не выражавшим лицом секретарь канцелярии Медоуз, а рядом разместилась его светловолосая, очень нервная дочь. Она выглядела хорошенькой, хотя многие, и жены дипломатов в особенности, часто судачили между собой, как человек, известный высокой нравственностью, допускает использование девушкой столь яркого макияжа.
  Пристроившись на скамье, Брэдфилд бегло просмотрел Псалтырь в поисках заранее отмеченных номеров гимнов – некоторые рекомендовал он сам, пользуясь репутацией человека со вкусом, – а потом окинул взглядом церковь, проверяя, всё ли на месте и все ли присутствуют. Отсутствующих не наблюдалось, и он хотел было вернуться к Псалтыри, когда жена советника из голландского посольства и нынешний вице-президент международной женской организации миссис Ванделунг склонилась к нему со своей скамьи и взволнованным, почти истеричным тоном поинтересовалась, где же органист. Брэдфилд бросил взгляд в сторону небольшой освещенной ниши на пустующий стул с вышитым покрывалом на сиденье и в тот же момент, как показалось, кожей ощутил вокруг себя напряженную тишину, которую лишь подчеркнул скрип западной двери, – ее до прибытия органиста поспешил закрыть Микки Краббе, выполнявший сегодня добровольные обязанности служки, поскольку подошла его очередь. Проворно поднявшись с места, Брэдфилд направился вдоль центрального прохода. Из переднего ряда хоров за ним с плохо скрытой тревогой следил Джон Гонт, охранник при канцелярии. Там же совершенно прямо, как невеста перед церемонией, расположилась Дженни Паргитер, глядя прямо перед собой и явно не видя ничего, кроме божественного сияния. Джанет Корк, жена шифровальщика, стояла рядом с ней, целиком сосредоточенная мыслями на своем будущем ребенке. Ее муж находился сейчас в посольстве, отбывая обычную рабочую смену для сотрудников подобной профессии.
  – Где же Хартинг, черт бы его побрал? – спросил Брэдфилд, но по выражению лица Краббе понял, что ответа ни от кого не дождется. Выскочив из церкви на дорогу, он быстро преодолел короткий подъем по склону холма к противоположной стороне здания, к небольшим железным воротцам ризницы, куда вошел без стука.
  – Хартинг почему-то не явился, – сказал он. – Кто еще умеет играть на органе?
  Капеллан, который в посольстве откровенно мучился, но считал, что таким образом может сделать карьеру, принадлежал к сторонникам Низкой церкви[5], оставив в Уэльсе жену и четырех детишек. Впрочем, никто не знал, почему они не приехали в Германию вместе с ним.
  – Он никогда прежде не пропускал молебнов. Никогда.
  – Кто еще умеет играть?
  – Возможно, сегодня паром не ходит. Как я слышал, там сейчас большие проблемы.
  – Он мог приехать кружным путем через мост. Ему и раньше доводилось так поступать. Его хоть кто-то сможет заменить?
  – Я никого больше не знаю, – ответил капеллан, ощупывая края золоченой епитрахили и мыслями витая где-то далеко. – Хотя у меня раньше просто не возникало даже необходимости кого-то подыскивать вместо него.
  – Тогда что вы собираетесь предпринять?
  – Быть может, кто-нибудь сумеет спеть, – задумчиво предположил священник, не сводя глаз с крещенских открыток, торчавших из-под края настенного календаря. – Наверное, это единственный выход из положения. Джонни Гонт – валлиец и обладает неплохим тенором.
  – Очень хорошо. Он и возглавит хор как солист. Вам лучше срочно уведомить их об этом.
  – Понимаете, загвоздка в том, мистер Брэдфилд, что они не разучили псалмов, – покачал головой капеллан. – Он ведь отсутствовал и на репетиции в пятницу. Тоже не явился. Нам пришлось все отменить.
  Снова выйдя на свежий воздух, Брэдфилд столкнулся лицом к лицу с Медоузом, который тихо покинул свое место рядом с дочерью и последовал за ним вокруг церкви.
  – Он пропал, – сказал Медоуз пугающе тихо и спокойно. – Я искал везде. В больнице, у частного врача. Побывал у него дома. Его машина стоит в гараже, и он не забрал доставленное ему молоко. Никто его не видел и ничего не слышал о нем с пятницы. Он не приходил в клуб. Мы устраивали прием в честь дня рождения моей дочери, и там его не заметили. Правда, он сказал, что страшно занят, но обещал ненадолго заглянуть непременно. Сулил фен в подарок. Все это на него не похоже, мистер Брэдфилд. Совсем не в его стиле.
  На мгновение, всего лишь на мгновение, Брэдфилд утратил самоконтроль. Он в ярости уставился сначала на Медоуза, потом снова на здание церкви, словно решая, что уничтожить в первую очередь. От злости и отчаяния он был готов пробежать по короткой тропинке, ворваться в двери и проорать новости всем тем, кто в полном бездействии дожидался их внутри.
  – Пойдемте со мной.
  Еще только войдя в главные ворота посольства и задолго до того, как полиция проверила их удостоверения, они уже заметили все признаки кризисной ситуации. Два армейских мотоцикла были припаркованы на передней лужайке. Дежурный шифровальщик Корк дожидался на ступенях, все еще сжимая в руке руководство по выгодным инвестициям Эвримана. Зеленый немецкий полицейский фургон с мерцающим синим маячком на крыше стоял у стены столовой, из него доносились потрескивания рации.
  – Слава богу, что вы пришли, сэр, – сказал Макмуллен, начальник охраны посольства. – Я отправил за вами шофера, но он, видимо, разминулся с вами на шоссе.
  По всему зданию звенели сигналы тревоги.
  – Звонили с рапортом из Ганновера, сэр. Из генерального консульства. Но только я мало что сумел расслышать. Демонстрация превратилась в какой-то безумный шабаш, сэр. Там сейчас настоящий ад. Уже штурмуют библиотеку, а потом собираются маршем отправиться к консульству. Просто не знаю, куда катится этот мир. Там хуже, чем было на Гросвенор-сквер. Я мог слышать по телефону, как они вопили, сэр.
  Медоуз поспешил вслед за Брэдфилдом подняться по лестнице.
  – Вы сказали, фен? Он собирался подарить вашей дочери фен для сушки волос?
  Это были мгновения, когда человеку подсознательно хотелось отвлечься, успокоиться. Нервные секунды перед началом битвы. По крайней мере так воспринял его вопрос Медоуз.
  – Да, по специальному заказу, – ответил он.
  – Хотя это теперь неважно, – сказал Брэдфилд и уже собрался войти в комнату шифровальщиков, когда Медоуз обратился к нему снова.
  – Еще одно досье исчезло, – прошептал он. – Зеленая папка с протоколами особо важных совещаний. Ее нет на месте с пятницы.
  Глава 3. Алан Тернер
  Это был день почти полной свободы. День, чтобы, оставаясь в Лондоне, воображать себя за городом. В Сент-Джеймс-парке преждевременно наступившее лето продолжало буйствовать уже третью неделю. По берегам озера девушки лежали, как срезанные цветы в совершенно неестественную для майского воскресенья жару. Один из работников парка даже развел костер, и аромат сгоревшей травы проплывал мимо вместе с отдаленным эхом звуков транспорта на прилегавших улицах. Казалось, только пеликаны, неуклюже ковылявшие вокруг своих павильончиков на искусственных островках, еще хотели двигаться. И Алан Тернер, хрустя большими ботинками по гравию дорожки, мог в кои-то веки идти на все четыре стороны. Даже девушки не отвлекали его от желанной прогулки.
  На нем были действительно тяжелые и грубые ботинки из коричневой кожи, уже не раз отремонтированные вдоль рантов и не первой свежести, легкий костюм, а через плечо он перебросил такую же замызганную брезентовую сумку. Это был крупный, немного нескладный мужчина с невыразительным бледным лицом, широкими плечами и сильными, как у альпиниста, пальцами. Двигался он с тяжелой размеренностью груженой баржи, широкой, агрессивной походкой полицейского, намеренно лишенной всякого изящества. Возраст его трудно поддавался определению с первого взгляда. Студентам он казался уже старым, но старым только для того, чтобы тоже быть студентом. Он мог насторожить юнцов своими зрелыми годами и в равной степени не вписывался в компанию стариков в силу явной молодости. Его коллеги давно перестали спорить, сколько же ему на самом деле лет. Знали только, что служить он пошел поздно (многие считали это настораживающим признаком), а учился прежде в колледже Сент-Энтони в Оксфорде, куда принимают кого ни попадя. Официальные публикации Министерства иностранных дел проявляли сдержанность. Они могли проливать безжалостно яркий свет на происхождение всех остальных Тернеров, но в случае Алана Тернера хранили молчание, словно, всесторонне рассмотрев факты, пришли к выводу, что лучше всего не особенно распространяться о нем.
  – Тебя тоже вызывают, – сказал Ламберт, догоняя его. – Такое впечатление, что на этот раз Карфельд сумел всех достать даже здесь.
  – И какого хрена они от нас ждут? Нам пора строить баррикады? Или начинать вязать теплые одеяла на зиму?
  Ламберт был маленьким, энергичным человечком, и ему нравилось, когда о нем говорили: такой везде сойдет за своего. Он занимал солидную должность в Западном отделе и организовал крикетную команду, куда принимали всех независимо от социального положения.
  Они начали подниматься по лестнице Клайва[6].
  – Немцев уже не переделаешь, – сказал Ламберт. – Это моя твердая точка зрения. Нация психопатов. Вечно считают, что им кто-то угрожает. Версаль, враждебное окружение, ожидание удара ножом в спину, мания преследования – вот в чем их проблемы.
  Он дал Тернеру время согласиться с ним.
  – Мы собираем весь штат сотрудников отдела. Даже девиц.
  – Боже милостивый, вот теперь они точно испугаются! Как призыв на службу резервистов и отставников. Действительно похоже на всеобщую мобилизацию.
  – А ведь это может окончательно поставить крест на Брюсселе, понимаешь ли. Дать там всем мощный щелчок по носу. Если немецкий кабинет министров переживет такой нервный стресс у себя дома и сорвется, мы все упремся в один и тот же тупик. – Казалось, подобная перспектива его только радует. – В таком случае придется искать совершенно иное решение вопроса.
  – А мне чудилось, что другого решения не существует.
  – Государственный секретарь уже провел переговоры с их послом. Как говорят, они сошлись на полной компенсации.
  – Тогда нам вообще не о чем беспокоиться, верно? Можем спокойно продолжать отдых в выходные дни. А потом безмятежно лечь спать.
  Тернер и Ламберт добрались до верхней ступени лестницы.
  Покоритель Индии, небрежно уперев ногу в подставку из старинной бронзы, с довольным видом смотрел мимо них на лужайки парка.
  – Они держат двери открытыми. – В голосе Ламберта звучали уважительные, даже почтительные нотки. – Перешли на работу без выходных. Готов поклясться, на этот раз у них все серьезно… Что ж, – сказал он, не получив в ответ столь же восхищенного эха, – ступай своей дорогой, а я пойду своей. Но заметь, – добавил он с горячностью, – нам это может принести огромную пользу. Объединить Европу во главе с нами против нацистской угрозы. Нет ничего полезнее, чем удар сапогом под зад старым союзникам, который заставит их шевелиться.
  И, приветливо кивнув на прощание, он исчез в имперском мраке главного входа. Несколько секунд Тернер смотрел вслед Ламберту, словно сравнивая его тощую фигурку с массивными тосканскими колоннами портика вестибюля, и в выражении его лица читалось нечто вроде грусти. Как будто ему самому захотелось сейчас стать таким, как Ламберт: маленьким, опрятным, все понимающим и не знающим сомнений. Но он быстро отбросил эти мысли и направился к совсем небольшой двери в боковой части здания. Дверь была затрапезная на вид, с оконцем, заколоченным изнутри фанерой, и табличкой, запрещавшей вход посторонним.
  – Мистер Ламли вас разыскивает, – сказал портье. – Хочет вас видеть. Но только когда у вас выдастся свободная минутка, я уверен.
  Это был молодой женоподобный мужчина, который явно предпочел бы находиться по другую, парадную сторону здания.
  – Хотя искал он вас весьма настойчиво. Насколько я вижу, все уже пакуют чемоданы в Германию.
  На столике рядом с ним был на полную громкость включен транзистор. Кто-то вел прямой репортаж из Ганновера, а на заднем фоне звучал грохот, похожий на шум океанского прибоя.
  – Как я понимаю, вас там ждет теплый прием. Они уже разделались с библиотекой и сейчас как раз атакуют консульство.
  – С библиотекой было покончено еще к обеду. Передовали в часовых новостях. А консульство полиция окружила тройным кордоном. Черта с два они туда проникнут. Их даже близко не подпустят.
  – С тех пор положение заметно ухудшилось! – крикнул портье ему вслед. – На рыночной площади жгут книги. То ли еще будет, только подождите немного!
  – Вот это я и собираюсь сделать. Именно подождать, будь я проклят! – Тернер говорил тихо, но его голос разносился далеко – голос жителя Йоркшира, такой же обычный, как лай дворняги на городском пустыре.
  – Он подготовил все для вашей поездки в Германию. Обратитесь в отдел командировок! Железной дорогой и вторым классом! А мистер Шоун едет в первом!
  Распахнув дверь кабинета, Тернер увидел Шоуна за письменным столом, его китель Гвардейской бригады[7] висел на спинке стула Тернера. Восемь металлических пуговиц ярко блестели в лучах солнца, которые ухитрялись проникать даже сквозь тонированное стекло окна. Шоун разговаривал по телефону.
  – Им следует складировать все в каком-то одном помещении. – Он вещал таким умиротворяющим тоном, который за короткое время мог довести до истерики самого спокойного человека. Эту фразу он явно произнес уже несколько раз, но считал нужным повторить для не слишком сообразительного собеседника на другом конце провода. – Вместе с огнетушителями и шредером. Это пункт номер один. Пункт номер два. Все штатные вольнонаемные сотрудники из числа местных жителей должны разойтись по домам и на время затаиться. Мы также готовы выплатить компенсации всем гражданам Германии, которые могут пострадать из-за связи с нами. Уведомите их об этом, а потом перезвоните мне. Боже правый! – воскликнул он, взглянув на Тернера, когда повесил трубку. – Тебе когда-нибудь приходилось общаться с этим типом?
  – Каким типом?
  – С лысым клоуном из отдела снабжения. Он отвечает за всякие там болты и гайки.
  – Его фамилия Кросс. – Тернер швырнул сумку в угол комнаты. – И он вовсе не клоун.
  – У него не все дома, – пробормотал Шоун, но уже без прежнего напора. – Клянусь, он малость того…
  – Тогда лучше помалкивай, и его повысят до отдела обеспечения безопасности.
  – Тебя разыскивал Ламли.
  – Я никуда не поеду, – сказал Тернер. – Не собираюсь, черт возьми, попусту тратить время. Ганновер – это место для служащих отдела «Д». Там нет ни кодов, ни шифров, ничего секретного. И что прикажешь там делать мне? Спасать хреновы бриллианты из королевской короны?
  – Тогда зачем ты прихватил с собой сумку?
  Тернер взял со стола пачку телеграмм.
  – Об этой демонстрации знали уже несколько месяцев. О ней знали все от Западного отдела до нас самих. Посольство доложило еще в марте. И мы даже умудрились прочитать сообщение, не выбросив его в мусорную корзину сразу. Почему же не эвакуировали часть сотрудников? Почему не отправили на родину хотя бы детей? Отсутствие средств помешало, надо полагать. Не хватило денег для всех на билеты в третьем классе. Так пошли они к дьяволу!
  – Ламли сказал отбыть немедленно.
  – И Ламли тоже пусть идет к черту, – огрызнулся Тернер, усаживаясь на свое место. – И не подумаю встречаться с ним, пока не прочитаю документы.
  – Никого не отправлять домой – это наша осознанная политика, – подхватил Шоун поднятую Тернером тему. Он сам считал, что служит в отделе обеспечения безопасности временно, а не постоянно. Легкий отдых перед более ответственным назначением. А потому никогда не упускал возможности подчеркнуть свою осведомленность о делах в более высоких политических сферах. – Все должно и дальше идти своим чередом, так это формулируется. Мы не можем позволить себе поддаться давлению толпы и дать ей навязать нам свои правила. В конце концов, Движение – это лишь незначительное меньшинство. Британский лев, – добавил он неуверенно-шутливым тоном, – может легко вынести булавочные уколы кучки хулиганов.
  – О нет, не может. Бог свидетель, он этого не перенесет.
  Тернер отложил в сторону одну телеграмму и взялся за другую. Читал он быстро, без всякого умственного напряжения, как читают ученые, раскладывая затем бланки по отдельным стопкам в соответствии с одному ему понятными критериями.
  – Итак, в чем суть событий? Что им осталось терять, кроме чести? – спросил он, не отрываясь от чтения. – За каким дьяволом им вызывать туда нас? Чтобы оправдать компенсационные выплаты сотрудникам Западного отдела, так ведь? Устроить эвакуацию оборудования и техники отдела снабжения. А если их волнует уже внесенная вперед арендная плата за помещения, можно пойти поплакаться в Министерство общественных работ. Так почему бы им не оставить нас в покое?
  – Потому что речь идет о Германии, – вяло высказал предположение Шоун.
  – О, да брось паясничать!
  – Прости, если это как-то нарушает другие твои планы, – заметил Шоун с похабной ухмылкой, поскольку всегда подозревал, что сексуальная жизнь Тернера куда более колоритная и разнообразная, чем его собственная.
  Первая более или менее важная телеграмма поступила от Брэдфилда. Она была с пометкой «Молния», отправлена без четверти одиннадцать и получена дежурным клерком ночью – в два часа двадцать восемь минут. Скардон, генеральный консул в Ганновере, вызвал всех сотрудников с членами семей к себе в резиденцию и срочно обратился за помощью к местной полиции. Вторая телеграмма состояла из кратких сообщений агентства «Рейтер», помеченная одиннадцатью часами сорока тремя минутами прошлого вечера: демонстранты ворвались в здание британской библиотеки; сил полиции оказалось недостаточно для их сдерживания; судьба библиотекарши фройлен Эйх (sic)[8] остается неизвестной.
  Вторая волна телеграмм из Бонна началась с гораздо более мрачной: радиостанция «Норд-Дойчер рундфунк» сообщала, что Эйх (повторяем – Эйх) убита толпой хулиганов. Однако эту новость сразу же опровергли, поскольку Брэдфилд через надежные источники в Министерстве внутренних дел герра Зибкрона («с которым я поддерживаю близкие отношения») сумел получить прямую информацию из полиции Ганновера, дававшую более полную и достоверную картину происшедшего. Согласно последним данным, британскую библиотеку действительно захватили и книги сожгли в окружении большой толпы. Появились отпечатанные типографским способом антибританские плакаты. Например, «Наши фермеры не станут оплачивать расходы вашей империи!» и «Выращивайте свой хлеб, а не зарьтесь на наш!» Фройлен Герда Эйх (возраст – пятьдесят один год, проживает по адресу: Ганновер, Гогенцоллернвег, дом 4) получила несколько пинков и пощечин, после чего ее протащили вниз по лестнице и заставили швырять в огонь книги из своей библиотеки. Конная полиция и отряды со специальным защитным снаряжением для борьбы с массовыми беспорядками, из соседних городов направленные, находились в пути.
  К сему Шоун скрепкой прикрепил записку, полученную из подотдела, занимавшегося поиском людей, с краткой биографией злосчастной фройлен Эйх. Бывшая школьная учительница, она некоторое время работала на британские оккупационные власти, будучи секретарем ганноверского отделения Общества англо-немецкой дружбы, а в 1962 году удостоилась от Лондона медали за заслуги в деле укрепления взаимопонимания между народами.
  – Еще одна англофилка огребла по полной программе, – пробормотал Тернер.
  Далее следовала длинная, хотя и составленная наспех сводка из сообщений по радио и новостных бюллетеней. Но и их Тернер изучил с тем же пристальным вниманием. Складывалось впечатление, что никто (по крайней мере из тех, кто присутствовал в городе) не мог внятно объяснить, что послужило причиной столь яростного мятежа, как неясным оставалось, почему гнев толпы обрушился в первую очередь именно на библиотеку английской литературы. Разного рода демонстрации теперь стали привычными на улицах немецких городов, но не столь буйная вакханалия насилия. Даже федеральные власти вынуждены были выразить «глубокую обеспокоенность» случившимся. Герр Людвиг Зибкрон, министр внутренних дел, изменил своему обыкновению хранить по любому поводу молчание, чтобы во время пресс-конференции заявить «о наличии повода для очень серьезной тревоги». Сразу же было принято решение предоставить дополнительную защиту всем официальным и полуофициальным британским организациям и их зданиям, как и жилым кварталам, где обитали англичане, на всей территории федеративной республики. После некоторых колебаний посол Великобритании согласился ввести для сотрудников дипломатического представительства добровольный комендантский час.
  Отчеты об инциденте полиции, прессы и даже самих участников бунта безнадежно противоречили один другому. Они утверждали, что все началось спонтанно – коллективное возмущение усугубилось и переросло в действия из-за одного только слова «британская» на вывеске библиотеки. Совершенно естественно, подчеркивали они, что по мере стремительного приближения дня принятия решения в Брюсселе, политика противодействия созданию Общего рынка, которой придерживалось Движение, приняла специфически антибританские формы. Другие клялись, что заметили сигнал. Якобы кто-то начал размахивать из окна белым платком, и нашелся даже свидетель, видевший, как из-за здания мэрии была запущена ракета, рассыпавшаяся затем красными и золотистыми искрами. Для одних толпа рванулась под воздействием позитивного импульса, для других она «размеренно потекла», для третьих была охвачена волнением. «Их возглавляли из центра, – докладывал один из старших полицейских чинов. – Периферия не двигалась, пока не пришел в движение центр». «Те, кто находился в центре, – сообщала станция «Вестерн радио», – сохраняли хладнокровие. Все акты вандализма совершала небольшая группа хулиганов, располагавшаяся впереди. Затем и остальные почувствовали себя обязанными последовать за ними». Только в одном сходились все: погром начался, когда музыка зазвучала громче всего. Одна из женщин-свидетельниц предположила, что именно музыка и послужила для толпы призывом к началу действий.
  С другой стороны, корреспондент «Шпигеля», выступая по «Северному радио», рассказал никем больше не подтвержденную историю о том, как серый автобус, арендованный таинственным герром Мейером из Люнебурга, доставил в центр Ганновера отряд «из тридцати отборных телохранителей» за час до начала демонстрации. Эта охрана, состоявшая частично из студентов, частично – из фермеров, образовала «защитное кольцо» вокруг трибуны оратора. И те же специально отобранные люди начали беспорядки. Таким образом вся акция была вдохновлена лично Карфельдом. «Это откровенная декларация, – настаивал журналист, – что отныне Движение желает маршировать только под собственную музыку».
  – А эта Эйх, – сказал Тернер после паузы. – Какова была последняя информация о ней?
  – Она настолько хорошо себя чувствует, насколько можно ожидать после случившегося.
  – И насколько же хорошо?
  – Это все, что мне сообщили.
  – Отлично!
  – К счастью, ни сама Эйх, ни библиотека не являются объектами ответственности британских представителей в Германии. Библиотеку основали вскоре после оккупации, но почти сразу передали немцам. Ею не владела и ее никак не контролировала наша администрация. В ней нет ничего британского.
  – Значит, они сожгли книги, принадлежавшие им самим.
  Шоун отозвался внезапной улыбкой.
  – А ведь верно, – сказал он. – Если разобраться, так и вышло. Это полезное замечание. Мы могли бы даже посоветовать отделу по связям с прессой использовать его.
  Зазвонил телефон. Шоун снял трубку и поднес к уху.
  – Это Ламли, – сказал он, прикрыв микрофон рукой. – Портье сообщил ему о твоем приходе.
  Но Тернер, казалось, не слышал его. Он изучал очередную телеграмму. Это была краткая телеграмма – два абзаца, не более. На ней стоял гриф «Лично для Ламли» и пометка «Срочно». Тернеру передали только копию.
  – Он хочет переговорить с тобой, Алан. – Шоун протянул ему трубку.
  Тернер прочитал текст один раз, потом снова вернулся к началу для повторного изучения. Затем он поднялся, подошел к металлическому шкафу и достал небольшой черный, еще не использованный блокнот, который сунул в один из обширных карманов своего легкого костюма.
  – Тупица, – тихо сказал он уже от двери. – Когда ты научишься наконец внимательно читать поступающие телеграммы? Пока ты тут беспокоишься о каких-то дрянных огнетушителях, у нас возникла проблема с перебежчиком. – И он протянул Шоуну розовый листок, чтобы тот тоже прочитал телеграмму. – Это измена. Ясно как божий день. Сорок три папки с досье пропали, причем все как минимум секретные. А одна – зеленая – относилась к совершенно секретным досье. Для строго ограниченного круга сотрудников. Ее нет на месте еще с пятницы. Подозреваю, что дело было тщательно спланировано.
  Оставив Шоуна стоять с телефонной трубкой в руке, Тернер громко протопал по коридору в сторону кабинета начальника. У него были глаза пловца – очень светлые, словно все краски из них вымыло морской водой.
  Шоун смотрел ему вслед. Вот что получается, решил он, когда слишком сближаешься с подчиненными. Они оставляют жен и детей дома, используют грязные выражения в рабочих помещениях и играют в свои игры по общим правилам. Он положил трубку, но только чтобы тут же снять ее снова и набрать номер отдела по связям с прессой. Это Шоун, представился он. Ш-О-У-Н. У него появилась вроде бы неплохая идея по поводу погрома в Ганновере, которую можно использовать во время пресс-конференции. Если подумать, к нам не имеет никакого отношения желание немцев жечь собственные книги… Ему это показалось хорошим образцом всем известного английского чувства юмора. Да, Шоун. Ш-О-У-Н. Не за что. Быть может, пообедаем как-нибудь вместе?
  Перед Ламли на столе лежала открытая папка, а свою стариковскую руку он держал поверх нее, как клешню.
  – Мы ничего о нем не знаем. У него нет даже личной учетной карточки. Для нас его просто не существует. Он не прошел самой простой проверки, не говоря уж об особой. Мне пришлось запросить его бумаги из отдела кадров.
  – И что же?
  – Ничего, кроме дурного душка. Причем душка иностранного. Он из беженцев. Иммигрировал в тридцатых. Сельскохозяйственное училище, добровольческий корпус, военная специальность – минер. В Германию его занесло в сорок пятом. Временно прикомандированный сержант, сотрудник контрольной комиссии. По всей видимости, авантюрист старой закалки. Профессиональный экспатриант. В те дни на оккупированной территории такие попадались сплошь и рядом. Одним удалось зацепиться за должности в посольстве, другие устроились в консульства. Лишь немногие вернулись в Англию. Остальные растворились без следа или взяли немецкое гражданство. Многие вступили на скользкую дорожку. У большинства этих людей не было нормального детства, вот в чем беда. Извини… – неожиданно оборвал свой монолог Ламли и слегка покраснел.
  – Есть еще информация?
  – Ничего взрывоопасного. Мы отыскали следы ближайшего родственника. Его дядя жил в Хампстеде. Отто Хартинг. Одно время исполнял обязанности приемного отца и опекуна. Другой родни нет. Отто Хартинг занимался фармацевтикой. Хотя, судя по описанию, это больше смахивало на алхимию. Патенты на новые лекарства и все такое. Но он умер. Десять лет назад. Состоял членом хампстедского отделения коммунистической партии с сорок первого по сорок пятый. Однажды привлекался к суду за приставание к малолетним девочкам.
  – Какого возраста девочкам?
  – А тебе не все равно? Племянничек Лео достаточно долго жил с ним вместе. Так все, должно быть, и началось. Вероятно, тогда старик завербовал его… Проникновение в расчете на долгую перспективу. Подходит по всем признакам. Позже кто-то напомнил ему обо всем. Они никого так просто не отпускают, сам знаешь. Коготок увяз, и так далее. Хуже, чем у католиков.
  Ламли ненавидел религию.
  – К чему он имел доступ?
  – Неясно. По должности значится сотрудником, занимавшимся разбором жалоб и консульскими проблемами, хотя один черт поймет, что это означает. Но имел дипломатический ранг. Почти самый низкий – второй секретарь. Ты знаешь людей такого типа: не подлежит ни повышению, ни назначению в другую страну, не имеет права на пенсионное обеспечение. Даже дешевое жилье ему подобрали люди из канцелярии. Словом, настоящим дипломатом его никак не назовешь.
  – Да он просто счастливчик, как я погляжу.
  Ламли пропустил шутку мимо ушей.
  – Ему полагалась дотация на развлечения. – Ламли снова заглянул в папку. – Сто четыре фунта в год. Имел право пригласить более пятидесяти гостей на коктейли и устроить ужин на тридцать четыре персоны. Строго подотчетные деньги, хотя совсем не густо. Его наняли как местного сотрудника. Временно, разумеется. Но это «временно» растянулось на двадцать лет.
  – Стало быть, мне осталось протянуть еще шестнадцать.
  – В пятьдесят шестом он обратился за разрешением жениться на девице по фамилии Эйкман. Маргарет Эйкман. Он с ней познакомился во время службы в армии. Но судьба прошения не известна. Мы не знаем, женился он в конце концов или нет.
  – Вполне возможно, что потом они попросту перестали обращаться за разрешениями. Что было в пропавших папках?
  Ламли ответил после некоторого колебания.
  – Всякая всячина, – сказал он небрежно. – Материалы на самые разные темы. Брэдфилд как раз сейчас пытается составить список.
  Из коридора до них доносились громкие звуки приемника портье.
  Тернер уловил тон начальника и решил тоже придерживаться его.
  – Какого рода всякая всячина?
  – Политическая, – сказал Ламли. – Совсем не из твоей сферы интересов.
  – Вы хотите сказать, мне не следует этого знать?
  – Я хочу сказать, тебе это знать ни к чему. – Ламли снова произнес свою фразу легкомысленно. Он понимал, что его срок вышел, и никому не желал зла. – Надо сказать, Хартинг выбрал очень подходящий момент со всей этой заварухой, – продолжал он. – Наверное, сгреб все, что попалось под руку, и дал деру.
  – Дисциплинарные взыскания?
  – Ничего из ряда вон выходящего. Пять лет назад в Кёльне ввязался в драку. Вернее, сам затеял потасовку в ночном клубе. Дело удалось замять.
  – И его не уволили?
  – Мы же любим всегда давать людям второй шанс. – Ламли все еще, казалось, был погружен в чтение бумаг из папки, но на этот раз в его голосе отчетливо звучал серьезный подтекст.
  Ему было лет шестьдесят или даже больше. Хрипловатый, седой, с серым лицом, одетый в серое человек, похожий на филина, сгорбленный и иссохший. Давным-давно он даже получил назначение послом в какую-то маленькую страну, но не продержался там долго.
  – Будешь отправлять мне телеграммы каждый день. Брэдфилд все организует. Но только не надо звонить по телефону, понял? Прямые линии опасны. – Он закрыл папку. – Я все согласовал с Западным отделом. Брэдфилд уведомил посла. Они дают тебе свободу при одном условии.
  – Как это мило с их стороны.
  – Немцы не должны ничего знать. Ни под каким видом. Они не должны пронюхать о его исчезновении, не должны заметить, что мы разыскиваем его, не должны даже подозревать о случившейся у нас утечке информации.
  – А если он утащил секретные материалы НАТО? Это их касается в такой же степени, как и нас.
  – Решение подобных вопросов не входит в твою компетенцию. Тебе даны инструкции действовать осторожно. Не высовывайся, где не надо. Понятно?
  Тернер промолчал.
  – Ты никого не станешь беспокоить, тревожить и тем более оскорблять. Они там сейчас все ходят буквально по острию ножа. Любое лишнее движение может нарушить равновесие. Сегодня, завтра, в любой момент. Существует даже угроза, что гунны решат, будто мы ведем двойную игру с русскими. А если у них возникнет подобная мысль, все может полететь к чертовой матери.
  – Кажется, нам достаточно трудно, – решил Тернер позаимствовать фразу из лексикона Ламли, – вести одностороннюю игру даже с самими гуннами.
  – В головах у посольских господствует только одна мысль. Не о Хартинге, Карфельде и, вообрази, даже не о тебе. Брюссель! Постарайся помнить об этом. Ради своего же блага. Потому что если забудешь, заработаешь на свою задницу кучу неприятностей.
  – Почему бы не отправить Шоуна? Он как раз очень тактичный. Очарует там всех, уверяю тебя.
  Ламли подтолкнул к Тернеру через стол меморандум. В нем содержалась вся персональная информация о Хартинге.
  – Потому что ты его найдешь, а Шоун – нет. И меня это вовсе не приводит в восхищение. Ты способен вырубить целый лес, чтобы отыскать единственный желудь. Каковы твои мотивы? Чего ты добиваешься? Желаешь совершенства во всем? Так знай: больше всего на свете я терпеть не могу циников, стремящихся обрести священный идеал. Быть может, неудача – как раз то, что тебе сейчас нужнее всего.
  – Вот чего мне хватает с избытком.
  – Жена давала о себе знать?
  – Нет.
  – Мог бы и простить ее, знаешь ли. Другие и не такое прощали.
  – Богом клянусь, вы нарываетесь! – со злостью выдохнул Тернер. – Что вам вообще известно о моей семейной жизни, будьте вы трижды неладны?
  – Ничего. Именно поэтому я лучше всех гожусь в советчики. И еще мне нужно, чтобы ты перестал наказывать нас за наши неизбежные недостатки.
  – Что-нибудь еще?
  Ламли посмотрел на него пристальным взглядом мирового судьи, всякого повидавшего на своем веку.
  – Господи, как же легко ты начинаешь презирать людей, – сказал он после паузы. – Ты меня просто пугаешь. Дам тебе еще один бесплатный совет. Срочно научись любить окружающих, пока не поздно. Мы ведь тебе еще при жизни пригодимся, пусть мы и существа второго сорта. – Он взял папку со стола и вручил Тернеру. – Отправляйся и найди его. Но только не воображай, что тебя спустили с поводка. На твоем месте я бы поехал ночным поездом. Будешь на месте к обеду. – Его глаза с пожелтевшими белками под тяжелыми веками устремились в сторону залитого солнцем парка. – Бонн чертовски туманный город.
  – Я бы предпочел самолет. Если вам не все равно.
  Ламли медленно покачал головой.
  – Вижу, тебе уже невтерпеж. Так и хочется скрутить его в бараний рог. Ты для этого готов хоть всю планету обшарить, верно? Боже милосердный, жаль, мне не хватает твоего энтузиазма.
  – Он был у вас в свое время.
  – Но только переоденься в нормальный костюм. Постарайся не выделяться из толпы.
  – А разве я выделяюсь?
  – Ладно, – кивнул Ламли с безнадежным видом. – Купи себе хотя бы кепку, что ли. Черт возьми, – добавил он, – а я-то думал, что типы твоего класса и так уже получили достаточное признание.
  – Есть кое-что, о чем вы мне не сказали. Что для них важнее: поймать этого типа или вернуть досье?
  – Спросишь об этом у Брэдфилда, – ответил Ламли, избегая встречаться с Тернером взглядами.
  Тернер зашел в свой кабинет и набрал номер жены. Ответила ее сестра.
  – Ее нет дома, – сказала она.
  – Ты хочешь сказать, они все еще валяются в постели?
  – Чего тебе надо?
  – Только сообщить о своем отъезде за границу.
  Когда он дал отбой, его внимание снова привлек звук транзистора дежурного на входе. Приемник работал на полную мощность и был настроен на волну европейской радиостанции. Леди с хорошо поставленным голосом зачитывала краткую сводку новостей. Следующий митинг Движение собиралось провести в Бонне, сообщила она, в пятницу, то есть через пять дней.
  Тернер криво усмехнулся. Его словно пригласили к чаепитию. Взяв сумку, он отправился в Фулем – район съемных квартир и мужей, расставшихся с женами.
  Глава 4. Декабрьские обновления
  В аэропорту его встретил де Лиль. У него был спортивный автомобиль, годившийся скорее для чуть более молодого человека, и машину эту отчаянно трясло на мокрой брусчатке деревенских мостовых. Хотя автомобиль де Лиль купил недавно, краска на корпусе успела потускнеть от липкой пыльцы каштанов на зеленых проспектах Годесберга. В девять часов утра уличные фонари еще продолжали гореть. По обе стороны от шоссе среди плоских полей дома фермеров и новые пригородные особняки лежали поверх слоя тумана, как туши китов, выброшенные морем на берег. Капли дождя постукивали в узкое лобовое стекло.
  – Мы заказали вам номер в «Адлере». Надеюсь, он вас устроит. Мы ведь не знаем, какие командировочные вам выдают.
  – Что написано на плакатах?
  – О, мы уже почти не обращаем на них внимания. Воссоединение… Союз с Москвой… Антиамериканские… Антибританские…
  – Приятно знать, что мы все еще в одной весовой категории с гигантами.
  – Боюсь, вы угодили в типичную боннскую погоду. Правда, иногда в туманный день бывает еще прохладнее, – бодро продолжал де Лиль. – Тогда это у нас называется зимой. А порой становится теплее. Значит, наступило лето. Знаете, что говорят о Бонне? Здесь всегда либо идет дождь, либо закрыты железнодорожные переезды. На самом деле, конечно, и то и другое происходит одновременно. Это остров, со всех сторон окруженный туманом. Точное определение. Место весьма метафизическое. Фантазии полностью вытесняют реальность. Мы живем, застряв где-то между совсем недавним будущим и гораздо более отдаленным прошлым, если вы понимаете, о чем я. Но на персональном уровне большинство из нас ощущают себя так, словно проторчали здесь уже целую вечность.
  – Вас всегда сопровождает эскорт?
  Черный «опель» двигался в тридцати ярдах позади них. Он и не настигал их машину, и не отставал от нее с включенным ближним светом фар. На переднем сиденье расположились двое мужчин с бледными лицами.
  – Они нас охраняют. Это в теории. Вы, вероятно, слышали о нашей встрече с Зибкроном? – Он свернул вправо, и «опель» выполнил такой же маневр. – Посол просто в ярости. Но нам теперь с полным правом могут заявить: вот вам последствия Ганновера. Ни один англичанин не может чувствовать себя в безопасности без личного телохранителя. Мы отнюдь не разделяем такую точку зрения. Однако приходится уступать после всех последних событий. Как там дела в Лондоне? Прошел слух, что Стид-Эспри назначен в Лиму?
  – Да, и мы все этим заинтригованы.
  На желтом придорожном указателе было написано, что до Бонна осталось шесть километров.
  – Думаю, нам лучше объехать центр города, если не возражаете. На въезде и на выезде можно угодить в заторы. Теперь у водителей стали проверять документы и все такое.
  – Мне показалось, вы упомянули, что Карфельд вас не беспокоит.
  – Так говорим мы все. Это часть местного религиозного культа. Нас уже научили воспринимать Карфельда как легкий зуд, а не настоящее заболевание. Вам тоже придется привыкать. Между прочим, у меня есть для вас сообщение от Брэдфилда. Он очень сожалеет, что не может встретить вас лично, поскольку у него как раз сейчас уйма дел. Давление на него неимоверное.
  Они резко съехали с основной дороги, перекатили через трамвайные пути и помчались по узкому открытому проулку. По временам перед ними возникал плакат или большая фотография, тут же снова скрываясь в тумане.
  – Можете передать мне сообщение Брэдфилда полностью?
  – Возник вопрос, что и кому следует знать. Он посчитал, что вы сразу захотите прояснить этот вопрос. Прикрытие. Так ведь это у вас называется?
  – Можно начать и с этого.
  – Вообще говоря, исчезновение нашего друга было замечено всеми, – продолжал де Лиль все тем же дружеским тоном. – Избежать этого никак не удалось бы. Но, к счастью, рвануло в Ганновере, и нам за счет беспорядков удалось залатать насколько дыр. Официально Роули отправил его во внеочередной отпуск. Он не распространялся по поводу деталей, а только намекнул, что у Хартинга возникли проблемы глубоко личного характера. И заставил остальных гадать, какие именно проблемы. Младший персонал волен воображать себе все, что заблагорассудится: нервный срыв, нелады в семейной жизни – может выдвигать любые предположения. Брэдфилд кратко упомянул об этом деле во время утренней летучки, и мы поддержали его. Что же касается вашего появления…
  – Да, как насчет этого?
  – Вы – проверяющий из центра в связи с кризисными событиями. Как вам такая роль? Нам она представляется правдоподобной и убедительной.
  – Вы хорошо его знали?
  – Хартинга?
  – Да. Что вам о нем известно?
  – Как мне кажется, – ответил де Лиль, останавливаясь на красный сигнал светофора, – нам лучше будет затронуть эту тему уже при Роули. Согласны? А пока расскажите мне последние новости о наших маленьких лордах из Йорка.
  – А это еще кто такие, черт возьми?
  – Прошу прощения. – Де Лиль был искренне смущен. – Так мы здесь привыкли называть членов кабинета министров. Глупо с моей стороны употребить подобное выражение при вас.
  Они приближались к посольству. Когда их машина миновала эстакаду, ведшую к воротам, черный «опель» неспешно проехал дальше, оставив их в покое, как старая нянюшка, которая убедилась, что поднадзорные дети благополучно перешли улицу.
  В вестибюле царила невообразимая толчея. Посыльные и курьеры крутились среди журналистов и полицейских. Стальная решетка, окрашенная в броский оранжевый цвет, преграждала путь к лестнице в подвал. Де Лиль поспешно провел гостя на второй этаж. Видимо, кто-то успел позвонить с телефона дежурного у входа, потому что Брэдфилд уже стоял в выжидательной позе, когда они вошли в кабинет.
  – Роули, это Тернер, – сказал де Лиль, словно извиняясь, что не в силах ничего изменить, и плотно закрыл за собой дверь.
  
  Брэдфилд выглядел как крепкий и уверенный в себе человек, тонкий в кости и ухоженный, принадлежавший к тому поколению, которое научилось обходиться самым минимумом сна. И все равно следы напряжения последних двадцати четырех часов уже отчетливо проявились в сгустившихся морщинках в уголках глаз, как и в не совсем натуральной бледности лица. Он молча изучал Тернера: матерчатую сумку, зажатую в тяжелом кулаке, несвежий, палевого оттенка костюм, жесткие черты, по которым невозможно было определить классовую принадлежность. На мгновение даже показалось, что невольный импульс раздражения нарушит сейчас обычное хладнокровие кадрового дипломата, что его эстетическое чувство будет оскорблено при виде столь странного субъекта, явившегося к нему в почти критический момент. Из коридора до Тернера доносился приглушенный гул разговоров занятых своими делами людей, чей-то топот, стремительный стрекот пишущей машинки и фантомный стук кодирующего устройства из кабинета шифровальщиков.
  – Крайне любезно с вашей стороны прибыть к нам в столь сложное время. Вам лучше отдать мне это. – Он забрал брезентовую сумку и бросил за кресло.
  – Боже, как у вас жарко, – сказал Тернер.
  Подойдя к окну, он уперся локтями в подоконник и выглянул наружу. Вдалеке справа от него семь холмов Кёнигсвинтера, обложенные снизу белоснежными облаками, высились готической мечтой на фоне бесцветного неба. У их подножия он мог разглядеть тусклое свечение речной воды и тени неподвижных кораблей.
  – Он ведь жил там, верно? В Кёнигсвинтере?
  – Да, и у нас еще пара вольнонаемных работников живут на противоположном берегу. Мы стараемся больше людей оттуда не нанимать. Необходимость использовать паром для переправы создает большие неудобства.
  На истоптанной лужайке рабочие разбирали шатер под неусыпным наблюдением двух немецких полисменов.
  – Как я полагаю, у вас существует общепринятая и заранее разработанная процедура для подобных случаев, – продолжал Брэдфилд. – Только скажите, что потребуется для работы, и мы постараемся сделать все, чтобы обеспечить вас всем необходимым.
  – Конечно.
  – У шифровальщиков есть комната дневного отдыха, где вас никто не побеспокоит. Им даны инструкции передавать телеграммы вам лично, не упоминая о них больше никому. Там же я распорядился установить для вас письменный стол и отдельный телефон. Кроме того, по моей просьбе референтура готовит список пропавших досье. Если понадобится что-то еще, уверен, де Лиль сумеет выполнить любую вашу просьбу. Что касается чисто внешней и официальной стороны дела, – слегка замялся Брэдфилд, – то мне положено пригласить вас отужинать у нас завтра. – Вы доставите нам большое удовольствие своим визитом. Мы устроим традиционный для Бонна вечер. Де Лиль наверняка сможет одолжить вам один из своих смокингов.
  – Общепринятых мер много, – отозвался наконец Тернер, который стоял, опершись на радиатор отопления, и осматривал комнату. – И в такой стране, как эта, они по большей части легко выполнимы. Поставьте в известность полицию. Проверьте больницы, частные лечебницы, тюрьмы, приюты Армии спасения. Распространите его фотографию и словесный портрет, привлеките местную прессу. А затем я займусь его поисками сам.
  – Поисками? Но как и где?
  – Через других людей. С учетом его прошлого. Выясню возможные мотивы, политические связи, познакомлюсь с приятелями и с подружками, с другими его контактами. Узнаю, кто еще может быть замешан в деле, кто знал все, кто знал половину, кто владел хотя бы четвертью необходимой информации. На кого он работал, с кем встречался, каким образом осуществлялась связь. Явки, тайники. Как долго все это продолжалось. Быть может, выяснится, кто его покрывал. Это я называю поисками. Затем напишу рапорт: укажу виновных, наживу себе новых врагов. – Он продолжал изучать кабинет, и казалось, обычные вещи под его ясным, пристальным взором непостижимым образом изменились. – Это одна из возможных процедур. Но она, разумеется, осуществима только в дружественной нам стране.
  – Большинство из того, о чем вы упомянули, здесь совершенно неуместно.
  – Само собой. Ламли предупреждал меня об этом.
  – Возможно, прежде чем начать действовать, вам лучше выслушать все заново непосредственно от меня?
  – Сделайте одолжение, – произнес Тернер таким тоном, словно намеренно хотел вызвать раздражение у собеседника.
  – Как я это представляю, в вашем мире секретность превыше всего остального. Она куда важнее прочих составляющих сути дела. Те, кто умеет хранить секреты, для вас друзья, а те, кто их выдает, – ваши противники. Здесь такой подход абсолютно неприемлем. На данный момент для нас куда важнее политические соображения, нежели вопросы соблюдения мер безопасности.
  Тернер внезапно широко ухмыльнулся.
  – То есть все как обычно, – сказал он. – Это просто поразительно.
  – Здесь, в Бонне, перед нами в данный момент стоит только одна важнейшая задача: любой ценой сохранить доверие и доброжелательность к нам со стороны федерального правительства. Содействовать укреплению их позиций против нарастающей волны критики со стороны собственных избирателей. Коалиция крайне слаба здоровьем, и любой случайно занесенный вирус может погубить ее. Наша цель – помочь этому инвалиду. Утешить его, приободрить, иногда напоминая о грозящей опасности, и молить бога, чтобы он дотянул до создания Общего рынка.
  – Какая милая картина. – Тернер снова смотрел в окно. – У нас есть всего один союзник, и тот держится лишь на костылях. Двое немощных из Европы поддерживают друг друга.
  – Нравится вам такая картина или нет, но в ней заключена правда. Мы здесь словно играем в покер. Вот только наши карты всем видны, и у нас на руках нет никакой комбинации. Наш кредит доверия исчерпан, ресурсы близки к нулевым. И все же в обмен лишь на доброе к себе отношение, на улыбку с нашей стороны партнер делает ставку и вступает в игру. А мы способны лишь улыбаться. Все отношения между ПЕВ и федеральной коалицией держатся сейчас на этой улыбке. Вот насколько деликатно наше положение, оно полно загадок и рисков. Будущее всей Европы может быть решено через каких-то десять дней. – Брэдфилд сделал паузу, явно ожидая, что Тернер бросит ответную реплику. – Ведь отнюдь не случайно Карфельд выбрал следующую пятницу для своего сборища в Бонне. К пятнице наши друзья в немецком кабинете министров вынуждены будут принять окончательное решение, уступить французам или выполнить свои обязательства перед нами и остальными партнерами по Шестерке. Карфельд ненавидит идею Общего рынка и склоняется к сближению с Востоком. Короче, он склонен поддаться влиянию Парижа, то есть в конечном счете – Москвы. Устроив демонстрацию в Бонне и наращивая мощь своей кампании, он намеренно усиливает давление на коалицию в самый напряженный момент. Вы следите за моей мыслью?
  – Да, я справляюсь с такими простыми понятиями, – ответил Тернер.
  Большая цветная фотография королевы висела прямо над головой Брэдфилда. Ее герб присутствовал повсеместно: на синих кожаных креслах, на серебряном портсигаре и даже на блокнотах для записей, разложенных вдоль длинного стола, за которым проводились совещания. Создавалось впечатление, что монархия прилетала сюда первым классом, а потом забыла забрать полученные в пути подарки и сувениры.
  – Вот почему я вынужден просить вас действовать с предельной осмотрительностью и осторожностью. Бонн – это деревня, – продолжал Брэдфилд. – Здесь господствуют манеры, точки зрения и масштабность мышления небольшого церковного прихода. Но эта деревня тем не менее является центром государства. И для нас ничто не имеет большего значения, чем доверительные отношения с хозяевами. Уже есть некоторые признаки, что мы дали им повод для обиды, хотя ума не приложу, каким образом нам это удалось. Их отношение к нам в течение всего лишь последних двадцати четырех часов стало заметно прохладнее. Мы находимся под наблюдением, наши телефонные переговоры постоянно прерываются, и у нас возникли сложности даже при официальных контактах с министерством в Лондоне.
  – Хорошо, – сказал Тернер, которому это начало надоедать. – Я принял к сведению вашу информацию. Вы меня предостерегли. У нас под ногами зыбкая почва. И что же дальше?
  – А дальше вот что, – резко бросил Брэдфилд. – Мы оба знаем, кем является Хартинг, или лучше сказать – кем он являлся. Бог свидетель, прецеденты уже были. Но чем более крупный акт предательства здесь совершен, тем сильнее вероятная неловкость нашего положения, тем более мощный удар окажется нанесен по доверию к нам со стороны немцев. Давайте рассмотрим худший из сценариев. Если окажется возможным доказать… Заметьте, я не считаю это неизбежным, но существуют все признаки такой вероятности. Так вот, если окажется возможным доказать, что посредством деятельности Хартинга в рамках посольства наши секреты на протяжении многих лет передавались русским – секреты, которые в значительной степени являются общими и для нас и для немцев, – то шок от подобного известия (пусть в долгосрочной перспективе ничего страшного и не произойдет) поставит под угрозу последний кредит доверия к нам. Подождите! – Он сидел за своим столом очень прямо, с выражением тщательно сдерживаемого отвращения на привлекательном лице. – Выслушайте меня до конца. Здесь присутствует нечто, с чем вы в Англии не сталкиваетесь. Это называется антисоветским альянсом. Немцы относятся к нему крайне серьезно, а мы очень рискуем, когда отмахиваемся от него: он все еще может сыграть для нас роль билета в Брюссель. Уже двадцать лет или даже дольше мы рядимся в сверкающую сталью броню их защитников. Причем мы успеваем за это время обанкротиться, сами выпрашиваем у них кредиты, валюту, склоняем к торговым соглашениям. Мы даже порой… несколько вольно интерпретируем свои обязательства перед НАТО, и когда начинают говорить пушки, можем прятать голову под одеяло – наши лидеры способны и на столь низкие поступки.
  Что уловил в этот момент Тернер в голосе Брэдфилда? Презрение к самому себе? Безжалостное признание собственного морального падения? Он говорил как больной, который перепробовал все лекарства и больше слышать не хочет о докторах. В эти мгновения пропасть между ними исчезла, и Тернеру почудилось, что слова дипломата доносятся сквозь туман Бонна, а произнес их он сам.
  – Тем не менее, если смотреть с точки зрения популистской психологии, мы обладаем величайшей силой, о которой не любим лишний раз напоминать. Если с Востока нагрянут орды варваров, Германия может рассчитывать на нашу поддержку. Пресловутая Рейнская армия поспешно соберется на холмах в графстве Кент, а независимый британский потенциал ядерного сдерживания будет приведен в боевую готовность. Теперь вы понимаете, как Карфельд может воспользоваться делом Хартинга, если узнает о нем?
  Тернер достал из внутреннего кармана черный блокнот, который неожиданно резко хрустнул, когда он открыл его.
  – Нет. Не понимаю. Пока не понимаю. Вы не хотите, чтобы его нашли. Ваша цель просто потерять его. И будь на то ваша воля, меня сюда никто бы не вызвал. – Он кивнул крупной головой, невольно выдавая восхищение собеседником. – Что ж, могу сказать вам одно: никто еще не пытался убедить меня в трудности выполнения задания столь поспешно. Господи, да я и присесть толком не успел. Мне даже не известно его полное имя. Мы же вообще не слышали о нем в Лондоне. Вы знали об этом? Он не должен был иметь допуска буквально ни к чему. По крайней мере, по принятым у нас правилам. Даже к учебникам начальной военной подготовки. Его могли похитить. Он мог попасть под автобус, улететь со стаей перелетных птиц, если на то пошло. Но вы! О боже! Вы сразу решили сыграть по-крупному, верно? Для вас он – шпион из шпионов, живое воплощение вражеского агента из тех, которых нам удалось разоблачить за многие годы. Так что же он похитил? Расскажите мне, чего я еще не знаю.
  Брэдфилд попытался его прервать, но Тернер безжалостно подавил попытку:
  – Или, может, мне нельзя даже спрашивать об этом? Я, честное слово, не хотел бы никого здесь расстроить.
  Они пристально смотрели друг на друга, словно через века взаимной подозрительности. Тернер – умный, хищный и вульгарный, с жестким взглядом типичного выскочки. Брэдфилд – ошеломленный, но не уничтоженный, сосредоточенный на собственных мыслях, старающийся обрести дар речи, как будто учился говорить заново только что пришитым, сделанным на заказ языком.
  – Пропало наше самое секретное досье. И оно исчезло в тот же день, когда неизвестно куда подевался Хартинг. В нем содержатся протоколы наиболее деликатных переговоров с немцами, официальных и неофициальных, за последние шесть месяцев. И по причинам, которые вам знать не обязательно, их публикация окончательно подорвет наши позиции в Брюсселе.
  Поначалу Тернеру показалось, что у него в ушах все еще звучит рев самолетных двигателей, но шум транспорта в Бонне величина столь же постоянная, как и густота слоя тумана. Глядя в окно, Тернер вдруг ощутил овладевавший им страх, что с этого момента он уже будет не в состоянии ни видеть, ни слышать отчетливо: все органы чувств окутали жара и этот не имеющий источника громкий звук.
  – Послушайте. – Он указал на свою тряпичную сумку. – Я негласный акушер-аборционист. Вам я неугоден, но избавиться от меня вы не сможете. Аккуратная работа без нежелательных осложнений – вот за что мне платят деньги. Хорошо, я сделаю все по мере сил осторожно. Но, прежде чем мы приступим к сложной части операции, давайте-ка для начала произведем несколько простых подсчетов на пальцах. Как вам такая идея?
  И они приступили к самому основному.
  
  – Он не был женат?
  – Нет.
  – Никогда не был?
  – Никогда.
  – Жил один?
  – Насколько я знаю, да.
  – Когда его видели в последний раз?
  – В пятницу утром на летучке в канцелярии. То есть в этой комнате.
  – А потом?
  – Насколько мне удалось установить, его позже видел наш кассир, но я могу расспрашивать о нем лишь ограниченный круг лиц.
  – Еще кто-либо пропал одновременно с ним?
  – Нет.
  – Вы всех тщательно пересчитали? Может, не хватает какой-нибудь длинноногой птички из референтуры?
  – У нас все время кто-нибудь находится в отпуске. Но отсутствующих беспричинно больше не имеется.
  – Тогда почему Хартинг тоже не ушел в отпуск? Знаете, подобные люди обычно так и поступают. Совершают побег с полным комфортом. И вам советую сделать то же самое, если надумаете.
  – Я понятия не имею, почему он не подал заявление на отпуск.
  – Вы не были с ним близки?
  – Разумеется, не был!
  – А его друзья? Что говорят они?
  – У него не было друзей в полном смысле этого слова.
  – А не в полном?
  – По моим сведениям, у него не было даже приятелей в нашем сообществе. Лишь немногие из нас вообще поддерживают дружеские отношения. У нас есть знакомые, но друзья среди них попадаются редко. Так складывается во всех посольствах. Сотрудники дипломатических миссий ведут слишком интенсивную общественную жизнь по работе и потому особенно ценят уединение.
  – А среди немцев?
  – Ничего об этом не знаю. Хотя какое-то время он тесно общался с Гарри Прашко.
  – Прашко? Кто это?
  – Здесь есть парламентская оппозиция. Так называемые свободные демократы. Прашко – один из их наиболее колоритных представителей. Правда, в свое время он попробовал себя в разных ролях. Даже числился в «попутчиках», о чем стоит упомянуть. В досье есть пометка, что они в прошлом поддерживали дружеские отношения. Познакомились еще в период оккупации, насколько я помню. Мы ведем картотеку потенциально полезных контактов. Я как-то даже расспрашивал его о Прашко формальности ради, и он сообщил мне, что отношения между ними полностью прекратились. Это все, о чем мне известно.
  – Он когда-то был помолвлен и собирался жениться на девушке, которую звали Маргарет Эйкман. Гарри Прашко упоминался в заявлении как человек, способный дать положительную характеристику жениху. Как уважаемый член бундестага.
  – И что с того?
  – Вы даже не слышали об этой Эйкман?
  – Боюсь, ее фамилия мне ни о чем не говорит.
  – Маргарет Эйкман.
  – Да, я вас понял. Но ничего не знал ни о помолвке, ни о самой женщине.
  – А хобби? Фотография? Почтовые марки? Возможно, он был радиолюбителем?
  Тернер непрерывно что-то писал. Складывалось впечатление, что он заполняет графы какого-то бланка.
  – Он занимался музыкой. Играл на церковном органе. Еще, помнится, коллекционировал граммофонные пластинки. Здесь вам полезнее побеседовать с младшим составом. Хартинг больше мог откровенничать с ними, считая себя одним из них.
  – Вы никогда не бывали у него дома?
  – Был однажды. Ужинал там.
  – А он посещал вас?
  В ритме этого подобия допроса наступил небольшой сбой, поскольку Брэдфилд задумался.
  – Один раз.
  – Тоже ужинал?
  – Нет. Просто заглянул выпить. Он не принадлежал к числу тех, кого обычно приглашают к ужину. Извините, если невольно задел ваши чувства принадлежности к определенному общественному слою.
  – У меня таковых не имеется.
  Брэдфилда это, казалось, нисколько не удивило.
  – И все же вы навестили его, верно? То есть подали ему какую-то надежду. – Тернер поднялся и вернулся к окну, как огромный мотылек, которого так и тянет в свету. – У вас есть на него досье, не так ли? – Он заговорил чисто официальным тоном, вероятно заразившись бюрократической краткостью речи самого Брэдфилда.
  – Да, но там только расписки в получении жалованья, ежегодные отчеты о проделанной работе. И еще характеристика из армии. Написана штампованными фразами. Прочитайте, если хотите. – Тернер не отозвался, и он продолжил: – Мы не держим подробных личных дел на такого рода сотрудников. Они постоянно меняются. Хартинг стал в этом смысле исключением из правила.
  – Он прослужил здесь двадцать лет?
  – Верно. Но, как я и подчеркнул, он был исключением.
  – И не проходил проверок.
  Брэдфилд предпочел отмолчаться.
  – Двадцать лет в посольстве. По большей части непосредственно в канцелярии. И ни одной проверки. Его имя не фигурирует в списках министерства. Право же, поразительный случай. – Тернер говорил так, словно комментировал свою личную точку зрения.
  – Мы предполагали, что он уже прошел все возможные проверки. В конце концов, к нам его перевели из контрольной комиссии. Там обязаны были придерживаться всех стандартных процедур.
  – Однако заметьте: подвергнуться проверке – это в какой-то степени привилегия. Далеко не все удостаиваются столь пристального внимания.
  Шатер убрали. Оставшись бездомными, двое немецких полицейских мерили шагами посеревшую лужайку, по́лы их намокших кожаных пальто вяло хлопали по ногам над ботинками. Это сон, подумал Тернер. Шумный навязчивый сон. «Место весьма метафизическое, – вспомнился ему приветливый голос де Лиля, описывавшего Бонн. – Фантазии полностью вытесняют реальность».
  – Могу я кое-что сказать вам прямо?
  – Едва ли я вправе отказаться выслушать вас.
  – Ладно: вы обо всем меня предупредили. Это вполне нормально. И даже привычно. Но как насчет всего остального?
  – Не пойму, о чем речь.
  – У вас нет никакой версии, вот что я имею в виду. Никогда не сталкивался ни с чем подобным. Ни признака паники. Ни намека на объяснение. Почему? Он работал у вас. Вы были с ним знакомы, а теперь утверждаете, что он шпион, похитивший ваши отборные материалы. Он подонок, но похож на никому не нужный мусор. У вас всегда так, если кто-то уходит? Пустое место мгновенно затягивается? – Он подождал. – Позвольте мне дать вам подсказку, если она требуется. «Он проработал здесь двадцать лет. Мы безгранично доверяли ему. И по-прежнему доверяем». Как вам такой вариант?
  Брэдфилд ничего не ответил.
  – Или попробуем иначе. «Я всегда относился к нему с подозрением. Еще с того вечера, когда мы с ним поспорили о Карле Марксе. Хартинг тогда еще съел оливку, а косточку не выплюнул». Так лучше?
  Брэдфилд продолжал хранить молчание.
  – Теперь видите, насколько все необычно? Понимаете, к чему я клоню? Он был для вас пустым местом. Вы бы не пригласили его к себе поужинать. Вы просто умыли руки. А ведь он был мерзавцем. Он вас предал. О нем стоило бы основательно подумать.
  Тернер наблюдал за Брэдфилдом бесцветными глазами охотника, ждал движения, жеста, наклона головы в ответ на свои слова. Но напрасно.
  – Вы даже не даете себе труда объяснить, что он такое. Ни мне, ни себе самому. Не пытаетесь. Вы… Он не вызывает у вас никаких эмоций. Словно вы давно приговорили его к смерти, казнили и похоронили. Ничего, что я перешел на личности? Не возражаете? Вот только у вас совсем не осталось для меня времени. Это следующая фраза, которую вы собираетесь произнести.
  – Никак не предполагал, – сказал Брэдфилд с ледяным холодом, – что мне придется выполнять за вас вашу работу. А вам мою.
  – Капри. Как вам такая версия? Он завел себе девушку. В посольстве царит хаос. Он хватает несколько папок, сбывает их хоть тем же чехам и сматывается с ней отсюда.
  – У него не было девушки.
  – Эйкман. Он снова сошелся с ней. И захватил с собой Прашко. Они вдвоем и девица. Невеста, шафер и жених.
  – Я же сказал, не было у него девушки.
  – О! Значит, хотя бы это вы точно знали? То есть кое в чем вы твердо уверены. Он предатель и не завел себе подружки.
  – Насколько известно нам всем, у него не было связи с женщиной. Такой ответ вас удовлетворит?
  – Возможно, он голубой?
  – Ничего подобного. Вздор.
  – Он стал им недавно. Мы ведь все немного безумны в таком возрасте, скажете нет? Мужская менопауза. Назовем это так.
  – Совершенно абсурдное предположение.
  – Неужели?
  – Я никогда ни о чем подобном не слышал. – Голос Брэдфилда дрожал от злости, а Тернер продолжал чуть слышно бормотать:
  – Но мы ведь никогда и ничего не знаем наверняка, правда? Пока не становится слишком поздно. Через его руки проходили какие-нибудь деньги?
  – Да. Но ничего не пропало.
  Тернер резко развернулся к нему.
  – Иисусе Христе! – воскликнул он, и в его глазах блеснули огоньки триумфа. – Вот это вы все-таки проверили в первую очередь. Подумали хотя бы о деньгах. У вас все-таки грязный умишко.
  
  – Может быть, он просто утопился в реке, – предложил Тернер успокоительную версию, по-прежнему не сводя глаз с Брэдфилда. – Никакого секса. Жизнь лишена всякого смысла. Как вам такое объяснение?
  – Смехотворно, если действительно хотите знать мое мнение.
  – Но ведь секс важен для типов вроде Хартинга. Если живешь один, надо как-то получать удовлетворение. Даже не представляю, как такие парни без него обходятся. А вы? Я бы точно не обошелся. Пара недель – максимум, который я могу протянуть. Это ведь единственное, что реально, если ты совсем один. Так мне кажется. Хотя, разумеется, есть еще политика.
  – Политика и Хартинг? Не думаю, чтобы он читал газету чаще чем раз в год. В этих вопросах он был совершеннейшим ребенком. Невинным младенцем. Невинным и непрактичным в делах.
  – Многие из них непрактичны, – сказал Тернер. – Поистине удивительное дело! – Снова усевшись, он перебросил ногу на ногу и откинулся в кресле, словно хотел предаться долгим воспоминаниям. – Я как-то знавал человека, продавшего свое первородство на аристократический титул, потому что иначе ему не доставалось сидячих мест в подземке. Подозреваю, что с нами происходит много такого скверного, о чем даже не упомянуто в Библии. Не здесь ли корень его проблемы? Недостоин приглашения на ужин, не получает хороших мест в поезде. Да и работа его считалась временной, верно?
  Брэдфилд не ответил.
  – И это продолжалось очень долго. Он стал постоянным временным сотрудником или кем-то в этом роде. Не слишком выгодное положение. Особенно если речь идет о посольстве. Когда они задерживаются на слишком длительное время, то становятся почти местными жителями. И ведь он действительно был местным, не так ли? Наполовину. Наполовину гунном, как выразился бы де Лиль. Он никогда не разговаривал о политике?
  – Никогда.
  – А вы не ощущали в нем этого? Смены политической ориентации?
  – Нет.
  – Никаких надломов? Напряжения?
  – Нет. Ничего подобного.
  – А как насчет той драки в Кёльне?
  – Какой драки?
  – Пять лет назад. В ночном клубе. Кто-то его основательно излупил. Он шесть недель провалялся в больнице. Но дело замяли.
  – Это случилось еще до меня.
  – Он много пил?
  – Насколько я знаю, нет.
  – Говорил по-русски? Брал уроки языка?
  – Нет.
  – Как он обычно проводил отпуск?
  – Он очень редко уходил в отпуск. А если брал время на отдых, то, по-моему, оставался дома в Кёнигсвинтере. Кажется, его интересовало садоводство.
  Долгое время Тернер откровенно изучал лицо Брэдфилда, пытаясь найти в нем нечто, чего не находил.
  – Он не волочился за женщинами, – сказал наконец Тернер. – Не был голубым. У него не водилось друзей, но он и не вел образ жизни отшельника. Не прошел проверку. У вас нет на него полноценного личного дела. В политике не разбирался, но умудрился тем не менее завладеть важными для вас досье. Не крал денег, играл на органе в церкви, интересовался садоводством и любил ближних, как себя самого. Это все так? Выходит, он был вообще никаким. Ни положительным, ни отрицательным. Так кем же он был, во имя всего святого? Посольским евнухом? У вас вообще есть о нем хоть какое-то мнение, – перешел на интонацию шутовской мольбы Тернер, – чтобы помочь несчастному следователю-одиночке выполнить его чертову работу?
  Поперек жилета у Брэдфилда свисала цепочка от часов. Не более чем тонкая золотая нитка, залог преданности упорядоченной жизни.
  – У меня впечатление, что вы преднамеренно тратите время на разговоры, не имеющие к делу прямого отношения. У меня же нет ни времени, ни желания участвовать в ваших изощренных играх. Хартинг мог быть человеком незначительным, мотивы его поступков остаются неясными, но, к несчастью, в последние три месяца он получил почти неограниченный доступ к конфиденциальной информации. Причем получил втайне от всех, украдкой. А потому я предлагаю вам оставить спекулятивные обсуждения его сексуальных наклонностей и уделить хотя бы немного внимания тому, что он у нас похитил.
  – Похитил? – тихо повторил Тернер. – Вот это забавное словечко. – И он написал его намеренно кривыми крупными печатными буквами вдоль верхней части листка своего блокнота.
  Климат Бонна успел на него подействовать, и темные пятна пота выступили на тонкой ткани его безвкусного и неуместного здесь костюма.
  – Хорошо, – сказал он с неожиданным напором. – Я действительно напрасно растрачиваю ваше драгоценное время, черт побери! Теперь давайте начнем сначала и выясним, почему вы так его любите.
  Брэдфилд изучал свою авторучку. «Ты тоже мог бы попасть под подозрение, – говорило ему выражение лица Тернера, – но уж слишком дорожишь своей честью».
  
  – А теперь извольте перевести сказанное на нормальный английский язык!
  – Поделитесь со мной своей личной точкой зрения о нем. В чем заключалась его работа, каким он был в жизни.
  – Когда я только прибыл сюда, его единственной обязанностью считался разбор жалоб представителей гражданского населения Германии на военнослужащих Рейнской армии. Помятый танками урожай в полях, случайно залетевший не туда снаряд со стрельбища, коровы и овцы, убитые во время маневров. С самого окончания войны в Германии это превратилось в своего рода доходный промысел. И ко времени моего назначения в канцелярию он весьма уютно при нем пристроился.
  – Вы хотите сказать, он стал экспертом в своем деле?
  – Да, если подобное выражение вам больше по вкусу.
  – Все дело в эмоциях, которые вы вкладываете в свои слова, понимаете? Они сбивают меня с толку. Когда вы отзываетесь о нем подобным образом, я невольно проникаюсь к нему симпатией.
  – Тогда скажу иначе: жалобы стали его métier[9]. Лучше? Собственно, так он и попал в посольство. Знал тему досконально. Занимался подобной работой в разных формах и прежде, многие годы. Сначала в контрольной комиссии, потом в армии.
  – А что он делал прежде? Он демобилизовался только в сорок пять лет.
  – Да, тогда он снял военный мундир, разумеется. В звании сержанта, кажется. Его должность сделали гражданской. Но я понятия не имею, где он служил. Вероятно, в Министерстве обороны вам дадут необходимые сведения.
  – В том-то и дело, что никаких сведений там нет. Я также запросил архив контрольной комиссии. Но это не хранилище, а кормушка для будущих поколений моли. У них уходят недели, чтобы разыскать хоть что-то.
  – В любом случае он сделал удачный выбор. Пока британские части дислоцированы в Германии, будут проводиться маневры, а немецкое население требовать компенсации убытков. Можно сказать, его работа имела необычную специфику, зато ее надежно обеспечивало наше военное присутствие в Европе.
  – И все равно даже под такую работу трудно было бы получить ипотечный кредит, – сказал Тернер с неожиданно приятной, заразительной улыбкой, но Брэдфилд никак на нее не отреагировал.
  – Он справлялся со своими обязанностями вполне адекватно. Более чем адекватно: он был хорош на своем месте. Успел где-то получить среднее юридическое образование. Разбирался в законодательстве. И в немецком, и в нашем военном. Имел, так сказать, природные наклонности к приобретению новых познаний.
  – Как всякий вор, – заметил Тернер, наблюдая за ним.
  – Если у него возникали сомнения, он обращался к атташе по юридическим вопросам. Не каждому понравилось бы возиться с этим, быть посредником между немецкими фермерами и британскими военными, всех успокаивать, улаживать дела миром, чтобы ничто не просочилось в прессу. Здесь требовались особые навыки. И они у него имелись, – заметил Брэдфилд, но снова не удержался от плохо скрытого презрения: – На своем уровне он мог считаться мастером ведения переговоров.
  – Но ему было далеко до вашего уровня, не так ли?
  – Как и до любого другого, – ответил Брэдфилд, сделав вид, что не заметил намека на иронию. – Профессионально он был особым случаем. Чем-то уникальным. Мой предшественник счел за лучшее предоставить его самому себе, и когда я принял дела, то не увидел причин что-то менять. Его приписали к канцелярии, но только чтобы хоть кто-то осуществлял над ним дисциплинарный контроль, не более того. Он всегда приходил на утренние летучки, был пунктуален, никому не создавал проблем. В целом он всем нравился, хотя, как я предполагаю, не пользовался у сотрудников особым доверием. Его английский язык так и остался далеким от совершенства. Причем, как рассказывали, он считался человеком вполне светским, но в посольствах, где персонал не так разборчив в связях, как у нас. По слухам, он особенно ладил с парнями из Южной Америки.
  – По работе ему много приходилось путешествовать?
  – Много и часто. Почти по всей Германии.
  – Одному?
  – Да.
  – И при этом он обладал огромным объемом информации о наших воинских частях. Получал отчеты об учениях, имел представление о местах дислокации, численности подразделений – словом, знал очень много, верно?
  – О, он знал гораздо больше. Ведь у него имелась возможность подслушивать сплетни в солдатских столовых по всей стране. Многие маневры проводились нами совместно с другими союзными державами. В некоторых использовались новейшие образцы оружия и техники. А поскольку они могли тоже становиться причиной ущерба для гражданских лиц, в его обязанности входило установить размер нанесенного урона. Так что по ходу дела он мог добывать очень много дополнительной информации.
  – И о НАТО в том числе?
  – Главным образом именно о НАТО.
  – И как долго он занимался подобной работой?
  – Я полагаю, с сорок восьмого или сорок девятого года. Точнее сказать не могу, не наведя справок, когда британцы начали выплату компенсаций.
  – Скажем, двадцать один год. Плюс-минус.
  – Это совпадает с моими подсчетами.
  – Немалый срок для временного сотрудника.
  – Мне продолжать?
  – Да. Разумеется. Продолжайте, – любезно сказал Тернер и подумал: «На твоем месте я бы за все это уже выставил меня за порог».
  – Такова была ситуация, когда я занял нынешнюю должность. Он работал по договору, который подлежал ежегодному пересмотру и обновлению. Каждый декабрь контракт просматривали заново, и каждый декабрь поступала рекомендация продлить его. Но так было до событий, происшедших полтора года назад.
  – Имеется в виду эвакуация Рейнской армии.
  – Мы бы предпочли назвать это иначе. До того времени, когда Рейнскую армию сделали стратегическим резервным соединением на территории Соединенного Королевства. Не забывайте, что немцы продолжают вносить средства на поддержание ее боеготовности.
  – Постараюсь это помнить.
  – Как бы то ни было, лишь небольшой костяк остался в Германии. Эвакуация произошла внезапно. Помнится, нас всех удивила такая поспешность. Было много споров о том, кто заменит ушедшие войска. В Миндене из-за этого даже возникли беспорядки. Движение тогда еще только начинало набирать силу. Особенно много шума подняли студенты. Отвод войск спровоцировал шумиху, словно намеренная провокация. Но решение принималось на самом высоком уровне. Даже с послом не посоветовались. Просто пришел приказ, и через месяц Рейнская армия прямиком отправилась домой. Нам тоже в то время пришлось пойти на значительные сокращения. В Лондоне взяли такую моду: вышвыривать полезные вещи на свалку и называть это экономией.
  Тернер опять уловил в словах Брэдфилда внутреннюю горечь. Будто он хотел скрыть семейный позор, о котором не следовало знать посторонним.
  – И Хартинг оказался на мели.
  – Он, несомненно, заранее предвидел, куда подует ветер. Но, конечно, это не смягчило удара.
  – Он продолжал оставаться в статусе временного сотрудника?
  – Разумеется. Более того, его шансы когда-либо стать постоянным, если они вообще существовали, быстро улетучились. Как только стало известно об отводе Рейнской армии, он мог отчетливо прочитать роковые письмена на стене. Но для меня этой причины оказалось достаточно, чтобы понять: подписывать с ним постоянный контракт значило совершить ошибку.
  – Верно, – сказал Тернер. – Это мне понятно.
  – Конечно, кто-то станет утверждать, что с ним поступили несправедливо, – продолжал Брэдфилд. – Дескать, он сполна отрабатывал свое жалованье.
  И согласие с такой точкой зрения проступило на лице Брэдфилда родимым пятном, как он ни старался его скрыть.
  – Вы упомянули, что он имел дело с деньгами, – сказал Тернер и подумал: «Так обычно поступают врачи. Берут все анализы, пока не поставят окончательный диагноз».
  – Время от времени он передавал в армию чеки. Но выполнял роль лишь почтового ящика. Посыльного. Военные обналичивали чеки в присутствии Хартинга и выдавали ему расписки. Я регулярно проверял его финансовую отчетность. Как вы знаете, армейские аудиторы на редкость придирчивы. Но никаких нарушений не обнаруживалось. Система работала безупречно.
  – Даже Хартинга она устраивала?
  – Это я бы не стал утверждать категорически. Хотя он всегда производил впечатление вполне материально обеспеченного человека. Причем не был скупцом – так мне казалось.
  – Но жил он по средствам?
  – Откуда мне знать, какими точно средствами он располагал? Если он жил на то, что ему платили здесь, то, надо полагать, этого хватало. Вот только дом в Кёнигсвинтере довольно большой. Он уж точно не соответствует его рангу. Думаю, он стремился в этом к определенному стандарту, который себе сам задал.
  – Понятно.
  – Прошлым вечером я специально уделил время изучению его личных денежных операций за три месяца, предшествовавших исчезновению. В пятницу после конференции в канцелярии он снял со счета семьдесят один фунт и четыре пенса.
  – Чертовски странная сумма.
  – Напротив, сумма вполне естественная и логичная. Пятница пришлась на десятое число месяца. Так вот: он снял ровно треть своего месячного жалованья, если исключить налоги, страховку, взносы в амортизационный фонд и плату за личные телефонные переговоры. – Брэфилд помолчал. – Вероятно, это тот аспект его личности, на который я не обратил вашего внимания. Он был очень добропорядочным человеком.
  – Нам пока не следует говорить о нем в прошедшем времени.
  – Я никогда не ловил его на лжи. А решив покинуть нас, он, как мне представляется, снял лишь те деньги, которые ему причитались за треть месяца, и ни пенни больше.
  – Да, многие назвали бы такую щепетильность даже несколько излишней. Образцом достойного поведения.
  – Это ничего не украсть-то? Нет, щепетильность здесь ни при чем. Он мог иметь в виду вероятность негативного развития событий, чего стремился избежать. С его знанием законов нетрудно было сообразить, что любое воровство послужит для нас предлогом для обращения в немецкую полицию.
  – Господи, – сказал Тернер, наблюдая за собеседником, – вы упорно не хотите поставить ему хотя бы пятерку по поведению.
  Мисс Пит, личный помощник Брэдфилда, принесла кофе. Это была женщина средних лет, избегавшая ювелирных украшений, крепко сбитая и вечно чем-нибудь недовольная. Казалось, она уже знала, откуда явился Тернер, и потому окинула его взглядом, исполненным гордого пренебрежения. На нее особенно неприятное впечатление, как не без удовольствия отметил Тернер, произвели его ботинки, и он подумал: «Вот и отлично. Для чего еще нужна подобная обувь?»
  Брэдфилд продолжал:
  – Таким образом, Рейнская армия эвакуировалась совершенно внезапно, и он остался без дела. В этом вся суть.
  – Как и без доступа к военной информации о НАТО, стоило бы добавить вам.
  – Да, на этом строится моя гипотеза.
  – Вот как, – сказал Тернер тоном человека, которому многое стало понятно, и тщательно занес слово «гипотеза» в блокнот, словно оно было новым в его личном лексиконе.
  – В день отбытия Рейнской армии на родину Хартинг пришел, чтобы встретиться со мной. Да, это случилось как раз полтора года назад.
  Брэдфилд замолчал, словно пораженный эффектом собственных воспоминаний.
  – Он настолько тривиален, – произнес он потом с неожиданной и не характерной для него мягкостью в голосе. – Это вы можете понять? Настолько легковесен. – Он словно сам все еще поражался своим наблюдениям. – Важный момент, который сейчас можно запросто упустить из виду: чрезвычайную ничтожность его личности.
  – Больше он ничтожным уже никогда не будет, – вскользь заметил Тернер. – Вам лучше сразу начать привыкать к этой мысли.
  – Он тогда просто вошел ко мне. Выглядел немного более бледным, но в остальном – как обычно. Сел вот на тот стул. Между прочим, подушечка на нем его собственная. – Он позволил себе чуть заметную и едва ли уместную улыбку. – Такие вышитые подушечки в местных традициях. Но Хартинг был единственным сотрудником канцелярии, кто обозначил таким образом свое место.
  – А теперь станет единственным, лишившимся его. Чьей работы вышивка?
  – Не имею ни малейшего понятия.
  – У него была домработница?
  – Насколько мне известно, нет.
  – Хорошо, продолжайте.
  – Он ничего не стал говорить о своем изменившемся положении. Отлично помню: в канцелярии слушали тогда репортаж по радио. О том, как полк за полком грузился в железнодорожные эшелоны.
  – Памятный для него момент, по всей вероятности.
  – Да, скорее всего. Я спросил, чем могу помочь. Он ответил просто: хочу быть вам полезен. Все это без всякой патетики, крайне деликатно. Он отметил, что на Майлза Гейвстона легла большая нагрузка в связи с беспорядками в Берлине, буйствами студентов в Ганновере и прочими осложнениями. Словом, не мог бы он помочь ему? Мне пришлось напомнить об отсутствии у него необходимой квалификации для вмешательства в дела немецкой внутренней политики – это прерогатива штатных сотрудников канцелярии. Нет, сказал он, подразумевалось совсем другое. У него и в мыслях не было переходить границы своей компетентности в дипломатических вопросах. Он лишь подумал о паре общественных обязанностей, возложенных на Гейвстона. Не мог бы он что-то взять на себя? Он имел в виду, например, Англо-германское общество дружбы – организацию к тому времени малоактивную, но все равно требовавшую переписки и оформления прочей документации. И еще дела о пропавших без вести людях. Здесь он тоже способен был кое-что сделать, чтобы облегчить жизнь крайне занятому дипломату. Я вынужден был признать, что в его предложениях присутствует элемент здравого смысла.
  – И вы согласились с ним?
  – Да, я пошел на это. На чисто временных условиях, разумеется. Нечто вроде промежуточного решения вопроса. Я уже готовился вручить ему уведомление об увольнении в декабре, когда истекал срок очередного договора, а до той поры его можно было занять любой доступной работой. Но где тонко, там и рвется. Я совершил промашку, послушав его, как вы, должно быть, сразу подумали.
  – Я ничего подобного не подумал и не сказал.
  – А в этом и нет необходимости. Я подал ему мизинец, а он откусил руку по локоть. В течение месяца все подмял под себя. Дела, до которых у сотрудников канцелярии вечно не доходят руки, мелочевку, неизбежно накапливающуюся в крупном посольстве. Пропавших без вести, петиции для королевы, анонимно прибывающих почетных гостей, официальные туры для делегаций, Англо-германское общество, письма с жалобами на злоупотребления, с угрозами и все остальное, что вообще никаким боком не относится к ведению канцелярии. И так же постепенно он распространил свои таланты на сферу нашей общественной жизни. Церковь, хор, комитет по организации семейных ужинов и пикников, спортивный совет. Даже основал кассу взаимопомощи и отделение национального общества «Сбережения народа для блага государства». В какой-то момент попросил разрешения именовать себя «консулом», а я по глупости согласился и на это. Вы же понимаете, что никаких консулов здесь нет и быть не может. Консульство находится в Кёльне. – Брэдфилд пожал плечами. – К декабрю он сделался совершенно незаменимым. Принесли его контракт. – Он взял авторучку и уставился на кончик пера. – И мне пришлось продлить договор еще на год. Да, я решил дать ему еще двенадцать месяцев.
  – Вы очень хорошо с ним обошлись, – заметил Тернер, ни на секунду не сводя с Брэдфилда глаз. – Можно сказать, проявили настоящую доброту.
  – Но у него не было здесь ни официальной должности, ни страховки. Он уже одной ногой стоял за порогом посольства и сам прекрасно понимал свое положение. Думаю, это сыграло основную роль. Мы с тем большей добротой относимся к людям, чем легче нам от них потом избавиться.
  – Вам стало жаль его. Почему вы просто не признаетесь в этом? Бога ради, вполне веская причина, которая вас полностью оправдывает.
  – Да. Наверное, я его пожалел. В тот самый первый раз я действительно испытал к нему сострадание. – Брэнфилд снова улыбался, но теперь его развеселила собственная глупость.
  – Он хорошо справлялся со всей работой?
  – Хорошо. Порой прибегал к необычным методам, но их никак нельзя было бы назвать неэффективными. Разговоры по телефону предпочитал обмену письмами, хотя это вполне естественно – его ведь не обучали правильно составлять документы и послания. К тому же английский не был для него родным языком. – Брэдфилд опять пожал плечами. – Так и вышло, что я дал ему еще двенадцать месяцев, – повторил он.
  – Истекшие в минувшем декабре. Это как лицензия, если разобраться. Разрешение оставаться одним из нас. – Он продолжал следить за Брэдфилдом. – Лицензия шпионить. И вы продлили ее во второй раз.
  – Да.
  – Почему же?
  Тернер не впервые ощутил в собеседнике легкое внутреннее колебание, мгновенную нерешительность, которая могла означать желание что-то скрыть.
  – Ведь вами двигало не только сочувствие, верно? Присутствовало нечто еще.
  – Мои личные эмоции не имели значения. – Брэнфилд с резким стуком положил авторучку на стол. – Причины оставить его превратились в чисто объективные.
  – Никто не утверждает, что это не так. Но вы могли по-прежнему чувствовать к нему жалость.
  – Нам остро не хватало людей, и все трудились сверхурочно. Инспекторы сократили наш штат на две единицы вопреки моим самым красноречивым возражениям. Премиальные тоже урезали вдвое. А ведь волнения охватили не только Европу. Нестабильное положение складывалось повсеместно. Родезия, Гонконг, Кипр… Британские войска метались то туда, то сюда в попытке затоптать возникавшие лесные пожары. Мы снова оказались отчасти в Европе и отчасти – вне ее. Пошли разговоры о создании какой-то там Нордической федерации. Одному богу известно, какой дурак первым подал эту идею! – Брэдфилд процедил это уже полным презрения тоном. – Мы отправляли агентов прощупать обстановку в Варшаве, Копенгагене и Москве. Только что мы участвовали в заговоре против французов, а через день уже вступали в тайный сговор с ними же. И пока это происходило, мы умудрились кое-как собрать в единый кулак три четверти нашего военно-морского флота и привести в боевую готовность девять десятых независимого потенциала ядерного сдерживания. Для нас это стало самым трудным и самым унизительным периодом. Мы оказались перегружены работой. И в довершение всего как раз тогда Карфельд возглавил свое Движение.
  – То есть Хартинг поймал вас на ту же удочку?
  – Нет, он действовал иначе.
  – В каком смысле?
  Пауза.
  – Он все делал более целенаправленно. Даже торопил нас с решением. Я понимал это, но ничего не предпринял. Остается только винить самого себя. Я ведь почувствовал его новый настрой, но даже не попытался разобраться в истоках перемены. В тот момент я списал это на чрезвычайно сложную обстановку, в которой оказались мы все. Только теперь до меня дошло, как он разыграл свой главный козырь.
  – Как же?
  – Начал он с заявления, что по своим ощущениям все еще не выжимал из себя максимума. Год у него прошел хорошо, но он мог бы сделать гораздо больше. У него выдавались тяжелые дни, когда ему хотелось по-настоящему впрячься в работу, чтобы, как он выразился, помочь выровнять наш общий корабль и поставить его на верный курс. Я поинтересовался, что конкретно он имел в виду. Мне-то казалось, что он у нас лишь драил палубу, не более того. Он ответил: снова приближается декабрь – тогда он едва ли не в первый раз сам поднял тему своего контракта, – и его, естественно, волновало состояние персональных досье.
  – Что это такое?
  – Биографии известных людей Германии. Наше частное издание «Кто есть кто». Мы готовим такие материалы ежегодно, причем в работе принимает участие каждый, добавляя характеристики немцев, с которыми ему приходится иметь дело. Сотрудники коммерческой миссии описывают своих знакомых среди бизнесменов, экономисты пишут об экономистах, атташе по всем вопросам, отдел печати, отдел информации – все вносят посильный вклад. По большей части отзывы весьма нелестны для описываемых субъектов, многие сведения мы добываем из секретных источников.
  – А канцелярия их редактирует и сводит в единое целое?
  – Да. И здесь он опять-таки сделал очень точный выбор. Это была еще одна нудная обязанность, мешавшая исполнению нами своих основных функций. Мы уже запаздывали с окончательным оформлением досье. Собрать все поручили де Лилю, но тот как раз уехал в Берлин, и для нас персональные досье постепенно превращались в настоящую головную боль.
  – И вы дали ему поработать над ним?
  – Да, на временной основе. В порядке исключения. Это было разовое поручение.
  – Которое могло легко растянуться до следующего декабря, не так ли?
  – Могло, не стану отрицать. Теперь мне предельно ясно, зачем ему понадобилось браться именно за эту работу. Компиляция досье открывала доступ в любой отдел посольства. Досье ведь не имеет четко обозначенных границ дозволенного, покрывая весь спектр жизни федеративной республики: промышленные аспекты, военные, административные и так далее. Получив задание завершить работу с досье, он мог, например, звонить кому угодно, не вызывая подозрений. Имел возможность запрашивать нужные ему материалы у всех, из архивов наших подразделений: коммерческого, экономического, военно-морского, армейского. Перед ним открылись все двери.
  – И отсутствие в его личном деле сведений о надлежащей проверке не создавало для вас проблемы?
  В голос Брэдфилда вернулась интонация самокритики:
  – Увы, не создавала.
  – Что ж, мы все порой допускаем оплошности, – тихо заметил Тернер. – Значит, так он и получил доступ к конфиденциальным материалам?
  – Да, но это еще не все.
  – Не все? Но куда уж больше только что вами перечисленного?
  – Мы ведь не только архивируем документы. На нас возложена и плановая программа их уничтожения. Она осуществлялась многие годы. Цель заключается в том, чтобы освобождать в канцелярии место для новых досье, избавляясь от устаревших и больше не нужных. Звучит как пустяковая бюрократическая процедура, и во многих отношениях таковой она и является, тем не менее имеет огромное значение. Есть четко определенный лимит на количество бумаг, с которым канцелярия в состоянии справляться, и на объем хранящихся здесь документов. Проблема схожа со сложностями увеличения транспортного потока: мы постоянно создаем больше бумаг, чем позволяет наша пропускная способность. Естественно, это стало одной из разновидностей работ, постоянно откладываемых в долгий ящик. Ею занимались, только когда позволяло наличие свободного времени. И она тоже превратилась для нас в своего рода проклятие. Порой о ней вообще надолго забывали, но потом приходил циркуляр из министерства с запросом последней статистики. – Брэдфилд передернул плечами. – Как я и сказал, это предельно просто. Мы не можем до бесконечности накапливать документацию даже в здании такого размера, не уничтожая ее хотя бы постепенно. Канцелярия буквально трещит от папок с делами.
  – И Хартинг предложил поручить ему и эту функцию?
  – Точно так.
  – И вы согласились?
  – Только на какое-то время. Дал ему возможность попробовать и посмотреть, как пойдет дело. Он время от времени занимался этой проблемой в течение пяти месяцев. Я велел ему при возникновении любых сомнений консультироваться с де Лилем, но он ни разу так и не обратился к нему.
  – Где осуществлялась процедура? В этом самом помещении?
  На этот раз Брэдфилд ответил без малейших колебаний:
  – В референтуре канцелярии, где хранятся наиболее конфиденциальные материалы. Он работал в комнате, оборудованной как настоящий сейф. Мог пользоваться чем угодно, если не особенно зарывался. Нет даже приблизительного списка того, с чем он успел ознакомиться. Кроме того, пропало несколько писем. Заведующий регистратурой сообщит вам подробности.
  Тернер начал медленно подниматься, протирая одну руку о другую, как будто стряхивая невидимый песок.
  – Из сорока с лишним исчезнувших папок восемнадцать изъяты из числа персональных досье и содержат крайне нелицеприятные факты о высокопоставленных немецких политиках. Их тщательное изучение прямо укажет на наш самый осведомленный и глубоко законспирированный источник информации. Остальные помечены грифом «Совершенно секретно». В них хранились копии англо-германских соглашений по широкому кругу вопросов, включая секретные договоры, и не подлежавшие огласке дополнения к официально опубликованным договорам. Если он хотел поставить нас в затруднительное положение, то едва ли смог бы сделать более удачный выбор. Некоторые папки датированы еще сорок восьмым или сорок девятым годами.
  – А особая папка? «Протоколы официальных и неофициальных переговоров»?
  – Это и есть то, что мы называли в своем кругу зеленой папкой. Для нее предусматривались специальные процедуры хранения и передачи от одного сотрудника другому.
  – Сколько всего таких папок в посольстве?
  – Была одна. Еще в четверг утром она находилась на своем месте в сейфовой комнате. Глава референтуры заметил ее отсутствие в четверг вечером, но решил, что она просто в работе. Только в субботу утром у него возникла серьезная озабоченность. В воскресенье он доложил о пропаже.
  – Расскажите мне, – попросил Тернер, немного помолчав, – что происходило с ним в течение последнего года. И вообще обо всех событиях за этот период, если не считать выдвижения Карфельда в лидеры Движения.
  – Ничего особенного не припомню.
  – Тогда почему вы изменили к нему отношение?
  – Я и не изменял, – высокомерно ответил Брэдфилд, – поскольку никогда не испытывал по его поводу никаких эмоций – ни положительных, ни отрицательных. Вопрос ставить нельзя подобным образом. Просто за тот год я научился разбираться в его методах. Понял, каким образом он воздействует на людей, как добивается своих целей. Я стал видеть его насквозь – вот в чем суть.
  Тернер изумленно посмотрел на него:
  – И что же увидели?
  Ответ Брэдфилда прозвучал четко и определенно. Категорично, как математическая формула:
  – Обман. Мне показалось, я уже ясно дал вам это понять.
  Тернер теперь окончательно встал из кресла.
  – Я начну с его кабинета, – сказал он.
  – Ключ у охранника при канцелярии. Вас уже ждут. Обратитесь к Макмуллену.
  – Мне нужно осмотреть его дом, встретиться с приятелями, с соседями. При необходимости я переговорю с его иностранными знакомыми, с кем он контактировал. И в случае надобности устрою переполох в вашем курятнике, перебив все яйца. Если возражаете, пожалуйтесь на меня послу. Как фамилия начальника референтуры?
  – Медоуз.
  – Артур Медоуз?
  – Кажется, так.
  Что-то в этот момент задело его: неохотный ответ, намек на неуверенность, почти на смирение, неопределенность тональности, не соответствующей тому, как они общались прежде.
  – Медоуз прежде служил в Варшаве, верно?
  – Верно.
  Тернер повысил голос:
  – И у Медоуза хранится список пропавших досье, не так ли?
  – И писем тоже.
  – А Хартинг формально числился у него в подчинении, конечно же.
  – Разумеется. Артур ждет вашего визита.
  – Сначала я осмотрю кабинет. – Было ясно, что Тернер сразу принял такое решение и ни при каких условиях не отступит от него.
  – Как вам будет угодно. Но вы упомянули о желании осмотреть также и его жилище…
  – Да, а что?
  – Боюсь, в настоящее время это невозможно. Со вчерашнего дня его квартиру взяла под охрану полиция.
  – Такое у вас в пределах нормы?
  – Что именно?
  – Полицейская охрана.
  – Зибкрон настоял на этом. А я сейчас не могу ссориться с ним.
  – Охрана распространяется на всех сотрудников?
  – В принципе, только на старших по рангу. Думаю, Хартинга включили в список просто из-за удаленности его жилья от посольства.
  – Вы, кажется, сами в этом не убеждены.
  – Не могу представить другую причину.
  – А что касается посольств стран по другую сторону «железного занавеса»? Хартинг часто к ним наведывался?
  – Он иногда бывал у русских, но я не знаю, насколько часто.
  – Этот Прашко. Бывший его приятель из числа политиков. Вы сказали, он в свое время числился в «попутчиках».
  – Да, но с тех пор прошло пятнадцать лет.
  – И когда Хартинг с ним расстался? Есть точные данные?
  – Имеется запись в его досье. Около пяти лет назад.
  – То есть как раз после драки в Кельне. Возможно, именно с Прашко он и сцепился.
  – Все возможно.
  – Еще один вопрос.
  – Слушаю вас.
  – Речь о его контракте. Если бы срок действия истекал… Скажем, в прошлый четверг…
  – В чем суть вопроса?
  – Вы бы продлили его? Еще раз?
  – Мы находимся под огромным напряжением. Да, я бы продлил его.
  – Вам, должно быть, теперь очень его не хватает.
  В дверь заглянул де Лиль. Обычно мягкие черты его лица отображали напряжение и крайнюю озабоченность.
  – Людвиг Зибкрон звонил. Коммутатору дано указание не соединять его напрямую с вами. Мне пришлось самому переговорить с ним.
  – И что же?
  – Это по поводу библиотекарши Эйх – той несчастной, которую избили в Ганновере.
  – Какие-то новости?
  – Да. Боюсь, она час назад умерла.
  Брэдфилд молча обдумывал полученную информацию.
  – Узнайте, где ее похоронят. Посол должен будет сделать какой-то символический жест. Думаю, не стоит отправлять цветы. Телеграммы родственникам вполне достаточно. Только без крайностей. Просто с выражением глубоких соболезнований. Поговорите с сотрудниками отдела кадров. Они знают все формулировки. И организуйте что-нибудь со стороны Англо-германского общества. Такое нельзя пускать на самотек. Займитесь этим лично. А еще отправьте ответ в ассоциацию библиотекарей – они прислали по поводу нее запрос. Кстати, у меня есть личная просьба: позвоните, пожалуйста, Хейзел и сообщите ей обо всем. Жена очень просила держать ее в курсе.
  Он сохранял достоинство и превосходно владел собой.
  – Если вам что-то требуется от де Лиля, – добавил он, обращаясь к Тернеру, – лучше скажите сразу.
  Тернер пристально наблюдал за ним.
  – Что ж, тогда я снова встречусь с вами завтра вечером. Примерно без пяти восемь. Согласны? Немцы – очень пунктуальный народ. У нас сложилась традиции всегда собираться самим еще до их прибытия. И раз уж вы направляетесь в его кабинет, почему бы вам не отнести туда эту подушечку? Не вижу никакого смысла держать ее здесь.
  Альбинос по фамилии Корк склонился над шифровальной машиной, снимая с катушек полосы бумаги с набором отпечатанных букв и символов. Он услышал стук, резко поднял розовые глаза и увидел в дверном проеме крупного мужчину.
  – Это моя сумка. Оставьте ее пока у себя. Я вернусь за ней позже.
  – Бут сделано, не сумлевайтесь, – шутливо, как истинный кокни, ответил Корк, а сам подумал: «Нелепый. Только ему выпадает такое редкостное везение. Когда земля шатается под ногами, когда Джанет может родить в любую минуту, а несчастная женщина протянула ноги в Ганновере, именно ему суждено было оказаться в рабочей комнате лицом к лицу с этим Нелепым. Поистине странный человек». Но его расстраивало, конечно же, не только появление неуклюжей фигуры. Забастовка в немецкой сталелитейной промышленности все еще продолжалась, и конца ей не предвиделось. Ах, если бы он только подумал об этом в пятницу, а не в субботу, его небольшая афера со шведской сталью могла бы уже приносить по четыре шиллинга на акцию прибыли лишних три дня. Пять процентов в день в понимании Корка были чем-то вроде религиозного постулата (хотя сам он давно не верил ни в Бога, ни в черта): именно из этого материала строились потом виллы на Адриатике. «Совершенно секретно, – устало прочитал он. – Брэдфилду в собственные руки. Расшифровать лично». Сколько еще будет все это продолжаться? Капри… Крит… Спецес… Эльба… «Как же нужен мне собственный остров! – запел он высоким голосом, подражая в простенькой импровизации звездам поп-музыки, потому что втайне мечтал еще и о пластинках со своим именем на обложках. – Как же нужен мне собственный остров, дин-дон! Самый маленький остров, но только не Бонн!»
  Глава 5. Джон Гонт
  Толпа в вестибюле заметно поредела. Настенные часы над закрытым и опечатанным лифтом показывали тридцать пять минут одиннадцатого. Те, кто не рискнул отправиться в столовую, собрались у главной стойки. Охранник канцелярии заварил утренний чай, и они пили его, негромко разговаривая, когда услышали звук приближавшихся шагов. Каблуки идущего были снабжены металлическими набойками, их стук эхом отдавался от стен, отделанных фальшивым мрамором, как звуки выстрелов с отдаленного стрельбища. Рядовые клерки подобно солдатам при появлении властного командира поставили чашки на стойку и принялись застегивать верхние пуговицы рубашек.
  – Кто здесь Макмуллен?
  Вошедший стоял на нижней ступени лестницы, одна рука тяжело лежала на перилах, в другой он сжимал вышитую подушечку. По обе стороны от него расходились в противоположные стороны коридоры, прикрытые стальными решетками, установленными на случай чрезвычайных ситуаций, и временно загороженные хромированными стойками. Казалось, они вели из ярко освещенного центра города в какие-то мрачные гетто. Внезапно важнее всего стала тишина – все, что происходило здесь только что, представлялось теперь откровенной глупостью.
  – Макмуллен закончил дежурство, сэр. Отправился в НААФИ.
  – А вы кто такой?
  – Гонт, сэр. Временно замещаю его.
  – Моя фамилия Тернер. Я прислан для проверки соблюдения режима безопасности. Мне необходимо осмотреть кабинет номер двадцать один.
  Гонт был мелким и низкорослым мужчиной, истинным валлийцем, в чью память навсегда врезались воспоминания о Великой депрессии, унаследованные от отца. Он приехал в Бонн из Кардиффа, где работал в полиции шофером. Связку ключей он держал в правой руке, опущенной вниз, походку выработал неспешную и осторожную, а потому, когда повел Тернера за собой в темный зев одного из боковых коридоров, очень напоминал шахтера, направлявшегося вдоль штольни к ее началу.
  – Жуткое дело, что они там устроили, – говорил Гонт не оборачиваясь, но его голос все равно слышался отчетливо. – Взять, к примеру, Питера Олдока. Это мой напарник, понимаете ли. У него брат живет в Ганновере. Обосновался там после оккупации, женился на немке и открыл продуктовую лавку. Так он, знамо дело, перепугался за брата до смерти. Все же знают, что мой Джордж – англичанин. Что теперь с ним станется? Хуже, чем в Конго, честное слово. О, привет вам, падре!
  Капеллан сидел за портативной пишущей машинкой в маленькой белой келье напротив телефонного коммутатора под портретом своей жены. Двери он всегда держал открытыми для желающих исповедаться. Грубо сработанное распятие он сунул за веревку, заменявшую ремень.
  – И тебя с добрым утром, Джон, – ответил священник сурово, напоминая им обоим о твердокаменной непреклонности валлийского бога.
  – Да-да, привет, – повторил Гонт, но даже не замедлил шагов.
  Теперь до них отовсюду доносились звуки многоязыкого сообщества. Одинокое и монотонное гудение по-немецки из отдела по работе с прессой, где кто-то вслух переводил газетную статью. Лающий голос клерка из отдела командировок, оравшего на кого-то в телефонную трубку. Издалека слышалось фальшивое насвистывание, причем явно не английское. Зато английский язык раздавался, казалось, везде, словно его надувало сквозняком из смежных коридоров. Тернер уловил аромат салями и другие запахи позднего завтрака. А еще здесь пахло типографской краской и жидкостью для дезинфекции. Он подумал: «Вот ты и за границей, только без обычной для всех пересадки в Цюрихе».
  – Здесь работают по большей части вольнонаемные из местных, – пояснил Гонт сквозь шум. – А поскольку они немцы, выше им хода нет.
  В его голосе чувствовалась симпатия к иностранцам, хотя и слегка замаскированная, сдержанная в силу его профессиональной принадлежности.
  Слева открылась дверь, и на них обрушился поток белого света, выявивший небрежно оштукатуренные стены и потертую доску для объявлений на двух языках. Две девушки, собиравшиеся выйти из секретариата информационной секции, посторонились, чтобы уступить им дорогу. Тернер машинально посмотрел на них, и невольно пришла мысль: «Это твой мир. Человек второго сорта и чужак». Одна несла термос, вторая держала тяжелую стопку папок. У них за спинами через окно, защищенное ставнями для ювелирных магазинов, виднелась автостоянка, откуда тут же донесся рев двигателя мотоцикла, когда курьер стремительно выехал с нее. Гонт нырнул куда-то вправо вдоль еще одного коридора. Потом остановился, и они оказались перед нужной дверью. Пока Гонт подыскивал ключ, Тернер смотрел через его плечо на табличку, прикрепленную по центру: «Хартинг Лео. Разбор жалоб и консульские вопросы». Она выглядела как случайная примета живого человека или же как не менее случайный памятник покойному.
  Буквы первых двух слов достигали добрых двух дюймов в высоту. По краям их обвели каймой и заштриховали красным и зеленым карандашами. Хотя слово «консульские» сделали еще крупнее, кайма была жирно выполнена чернилами явно для того, чтобы придать еще больше значительности и без того такому важному понятию. Чуть наклонившись, Тернер слегка прикоснулся к поверхности таблички. Ее изготовили из наклеенной на картон бумаги, и даже при скудном освещении виднелись тонкие карандашные линии, которыми предварительно наметили верхние и нижние края каждого слова. Какой смысл заключался в этом? Четкое определение границ более чем скромного существования? Или же попытка скрыть обман, окружавший эту жизнь? Обман. Кажется, уж теперь-то вывод стал совершенно очевидным.
  – Поторопитесь, – велел он.
  Гонт отпер замок. Когда Тернер взялся за ручку и толчком открыл дверь, он снова услышал голос ее сестры по телефону и собственный ответ перед тем, как положить трубку: «Только сообщить ей о своем отъезде за границу». Окна оказались закрыты. От линолеума на них дохнуло жаром. Пахло резиной и воском. Одна занавеска была чуть задернута. Гонт потянулся, чтобы отдернуть ее.
  – Оставьте! Держитесь в стороне от окон. Стойте при входе. Если кто-нибудь появится, прикажите немедленно уйти.
  Тернер бросил вышитую подушечку на стул и огляделся.
  У письменного стола были ручки из хромированной стали. И вообще стол выглядел лучше, чем рабочее место Брэдфилда. Настенный календарь одновременно служил рекламой голландской фирмы, занимавшейся снабжением дипломатического корпуса. Несмотря на свои крупные габариты, Тернер двигался очень легко, все изучая, но ни к чему не прикасаясь. На стене висела старая армейская карта, разделенная на первоначальные зоны военной оккупации. Британскую зону обозначили ярко-зеленым цветом – плодородный оазис посреди иноземных пустынь. Ощущение, что находишься в камере тюрьмы усиленного режима, подумал он. Должно быть, из-за решеток на окнах. Из такого места просто отчаянно хочется сбежать. Отсюда рванул бы на свободу любой. Здесь и пахло более чем странно, но он не мог понять, как появилось это сочетание, просто бившее в нос.
  – Что ж, я удивлен, – сказал вдруг Гонт. – Очень многого не хватает, как я погляжу.
  Тернер даже не взглянул на него.
  – Чего, например?
  – Сразу в точности и не определишь. Штуковин разных, приспособлений. Это ведь комната мистера Хартинга, – пояснил он, – а мистер Хартинг обожал всякие штучки-дрючки.
  – Какого рода штучки?
  – Во-первых, у него был аппарат для приготовления чая. Крепкого и бодрящего, чтобы сразу проснуться поутру. Он готовил прекрасный чай, это точно. Право, жаль, что теперь его нет.
  – Что еще?
  – Электронагреватель исчез. Новейшего типа, с вентилятором и двумя спиралями. Потом, была лампа. Потрясающая японская лампа. Светила во все стороны, как сейчас помню. Повернешь рукоятку, и свет становился приглушенным, мягким таким. Она была очень экономичная – как он мне рассказывал. Но я не мог себе такую позволить, а теперь уж точно не смогу после того, как урезали премиальные. Но он, вероятно, все увез домой, – добавил он утешительным тоном. – Куда еще все могло переместиться, как не к нему домой?
  – Да, верно. Скорее всего, так и есть.
  На подоконнике стоял транзисторный приемник. Склонившись, чтобы приборная панель оказалась на уровне глаз, Тернер включил его. И сразу раздался исполненный слащавых эмоций голос диктора радиостанции британских вооруженных сил, читавшего комментарий к побоищу в Ганновере и предсказание относительно перспектив для Великобритании в Брюсселе. Тернер стал медленно перемещать указатель вдоль подсвеченной шкалы с обозначением волн, напрягая слух каждый раз, когда ловил такую же трепотню на французском, немецком или голландском языках.
  – Я думал, вас интересуют только проблемы обеспечения безопасности. Так вы сказали.
  – Да, я действительно так сказал.
  – Но вы едва ли вообще обратили внимание на состояние окон или дверного замка.
  – Обращу. Непременно обращу. – Он обнаружил передачу на славянском языке и слушал особенно внимательно. – Вы его хорошо знали, не так ли? Частенько заглядывали на чашку чая, надо полагать?
  – Да, был грех. Но это зависело от свободного времени больше, чем от чего другого.
  Выключив радио, Тернер выпрямился.
  – Выйдите из кабинета и подождите, – распорядился он. – А ключ отдайте мне.
  – Что же он такого натворил? – спросил Гонт, медля с исполнением приказа. – Отчего все пошло наперекосяк?
  – Натворил? Хартинг? Ничего. Он в отпуске по семейным обстоятельствам. Я просто хочу побыть здесь один, вот и все.
  – Но, говорят, у него неприятности.
  – Кто говорит?
  – Все кому не лень.
  – Какие неприятности?
  – Не знаю. В аварию попал, что ли. Понимаете, он не пришел на репетицию хора. А потом и в церковь.
  – Он плохо водит машину?
  – Об этом не мне судить.
  Отчасти в знак протеста, отчасти из чистого любопытства Гонт продолжал торчать в дверях, наблюдая, как Тернер открыл деревянный платяной шкаф и заглянул туда. Три фена для сушки волос, так и не распакованные, стояли в коробках внизу рядом с парой резиновых галош.
  – Вы ведь его близкий друг, верно?
  – Не совсем. Мы приятели только в хоре, вот как оно обстоит.
  – Ах да. – Теперь Тернер присмотрелся к Гонту внимательнее. – Вы пели под его аккомпанемент. Я и сам когда-то любил хоровое пение.
  – Вот это номер! Ну надо же! И где вы пели?
  – Дома, в Йоркшире. – Тернер произнес это с исключительным дружелюбием, не сводя глаз с простоватого лица Гонта. – Как мне сказали, он отличный органист.
  – Неплохой. Я бы скорее так выразился, – подтвердил Гонт с оговоркой, довольный, что обнаружил общность интересов с гостем.
  – А кто был его особенно близким другом? Кто-то другой из хора, верно? Может, даже леди? – Тернер задавал вопросы все еще уважительным, почти почтительным тоном.
  – Он ни с кем близко не сходится, наш Лео.
  – Тогда для кого он купил вот это?
  Фены были различного качества и сложности устройства. Цены на коробках колебались от восьмидесяти до двухсот марок.
  – Для кого? – спросил он еще раз.
  – Для всех нас. Для дипломатов и простых сотрудников – все равно. Он взял на себя работу, понимаете ли, обеспечивать персонал товарами по каталогам с дипломатической скидкой. Всегда готов помочь. Он такой, наш Лео. И неважно, что ты ему заказываешь: радиоприемники, посудомоечные машины, автомобили, – он все добывает в два счета.
  – Стало быть, хорошо знает систему, верно?
  – Это точно.
  – И немножко зарабатывает сам. Берет небольшой процент, как я подозреваю. За хлопоты, – предположил Тернер без тени осуждения. – Все по справедливости.
  – Я за ним этого не замечал.
  – А девушки? Он и ими может вас снабжать, ловкий малый?
  – Ни в коем разе! – ответил Гонт, заметно шокированный.
  – Тогда чего ради он старается?
  – Просто так, наверное. Я даже не знаю.
  – Просто добрый человек, готовый всем помогать бескорыстно, так получается? Чтобы все его любили. Должно быть, вот причина.
  – А что здесь странного? Мы все хотим нравиться другим.
  – Склонны пофилософствовать, как я вижу.
  – Да, он всегда готов помочь, – продолжал Гонт, слишком медленно замечая перемену в настроении Тернера. – Взять хоть Артура Медоуза. Вот вам отличный пример. Лео всего день как перевели в референтуру, а он уже снова как простой посыльный спускается вниз за почтой. «Не тревожтесь из-за пустяка, – говорит он Артуру. – Поберегите ноги. Вы уже не так молоды, как прежде, и у вас других забот полон рот. Я сам все принесу». Вот он какой, Лео. Обходительный, обязательный. Почти святой, если учесть его проблемы.
  – О какой почте речь?
  – Обо всей. Секретной и обычной. Ему без разницы. Он спускается сюда, расписывается в получении, а потом относит Артуру.
  Теперь очень тихо Тернер сказал:
  – Это я понял. Но, быть может, по пути он заглядывает сюда? Просто отдохнуть, проветрить помещение, выпить чашку чая?
  – Так и есть, – ответил Гонт. – Всегда рад помочь! – Он устремился к двери, собираясь выйти. – Что ж, оставлю вас в покое.
  – Нет, побудьте еще немного, – попросил Тернер, уже не сводя с него глаз. – Вы мне не мешаете. Останьтесь и поговорите со мной, Гонт. Мне нравится находиться в компании. Расскажите, кстати, о его проблемах.
  Уложив фены обратно в коробки, он снял с перекладины шкафа вешалку с пиджаком из тонкого полотна. Летний пиджак. Такие часто носят бармены. Из петлицы торчала давно увядшая роза.
  – Какие это проблемы? – спросил он, бросая розу в мешок для мусора. – Вы же можете мне о них рассказать, Гонт.
  Он снова ощутил тот же запах, который уловил еще с порога, но не мог определить, чем именно пахло. Им пропитался гардероб – сладким, знакомым, распространенным в континентальной Европе ароматом мужских кремов и сигар.
  – Детские проблемы, только и всего. У него был дядя.
  – Вот-вот, расскажите мне о его дяде.
  – Рассказывать особенно нечего. Только дядя вел себя чудаковато. Постоянно менял политические взгляды. Он был очень хорошим рассказчиком. Я имею в виду Лео. Помню, вспоминал при нас, как сидел с дядей в подвале в Хампстеде. Вокруг падали бомбы, а он делал сладости типа конфет с помощью специальной машинки. Из сухофруктов. Расплющивал их, потом обваливал в сахаре и раскладывал по жестяным коробочкам. Причем наш Лео часто сплевывал на них назло дяде. Моя жена ужаснулась, когда услышала об этом. Но я ей сказал: «Не будь такой глупой. Это все от отчаяния. Лео натерпелся лишений в жизни. И не знал в детстве любви, как мы с тобой, пойми».
  Ощупав карманы, Тернер бережно снял пиджак с вешалки и приложил к собственным широченным плечам.
  – Маловат для мужчины, верно?
  – Лео любит приодеться, – сказал Гонт вместо ответа. – Всегда опрятный и ухоженный.
  – Вашего размера?
  Тернер протянул пиджак Гонту, но тот отшатнулся не без отвращения.
  – Нет, он меньше меня, – произнес он, помолчав и все еще разглядывая пиджак. – Типа танцовщика. Легкий, как бабочка. Порой казалось, что он носит скрытые высокие каблуки.
  – Голубой?
  – Нет, конечно, – ответил Гонт, снова заметно шокированный и даже слегка покрасневший при упоминании этиго слова.
  – Вы-то откуда знаете?
  – Он приличный человек, вот откуда, – ответил Гонт с неожиданным пылом. – Даже если сделал что-то плохое.
  – Набожный?
  – Он ко всему проявлял уважительное отношение. К религии тоже. Не был нахальным и высокомерным, даром что иностранец.
  – Что еще он рассказывал о своем дяде?
  – Больше ничего.
  – Вы упомянули о его политических взглядах. Что-нибудь об этом? – Тернер осматривал письменный стол, изучая замки ящиков. Затем бросил пиджак на спинку стула и протянул руку за ключами. Гонт с неохотой снял их со связки.
  – Ничего. Мне ничего не ведомо про его политические взгляды.
  – А кто утверждает, что он сделал нечто дурное?
  – Да вы на себя поглядите. Устроили здесь, понимаете, настоящий обыск. Измеряете его рост. Мне все это не по душе.
  – Что же, интересно, он мог такого натворить? Чтобы я рылся у него в кабинете, а?
  – Одному богу известно.
  – Да будет благословенна мудрость Господня. – Тернер выдвинул верхний ящик. – Вот например, у вас есть такой ежедневник?
  Ежедневник был в обложке из дорогой синей ткани с золотой эмблемой в виде королевского герба.
  – Нет.
  – Бедный мистер Гонт. Слишком мелкая сошка? – Тернер листал страницы, начав с последней. Один раз задержался на чем-то и нахмурился. Затем снова остановился, сделав запись в черном блокноте.
  – Они предназначаются для сотрудников уровня советника или выше. Вот вам и причина, – пояснил Гонт с обидой. – Я сам отказался от такого.
  – То есть он вам его предлагал, точно? Еще одна из его приманок, надо полагать. Как это было? Наверняка стащил пачку из секретариата, чтобы раздать приятелям на первом этаже. «Вот вам еще подарки, парни. Там таких полно. Держите на память от своего человека наверху». Так все обстояло, а, Гонт? Но христианская добродетель заставила вас проявить сдержанность, верно?
  Закрыв ежедневник, он выдвинул нижний ящик.
  – А даже если так, вам никто не давал права рыться в его столе подобным образом. Из-за такой мелочи! Стащить несколько ежедневников – едва ли крупный проступок, не кража века. – Его акцент уроженца Уэльса преодолел все барьеры и вырвался на свободу.
  – Вы же праведный христианин, Гонт. Вам все дьявольские козни известны гораздо лучше, чем мне. Мелкий проступок ведет к большим бедам, так ведь сказано? Укради сегодня яблоко, а завтра угонишь грузовик из сада. Вы же знаете порядок вещей, Гонт. Что еще он вам рассказывал о себе? Какие-нибудь другие детские воспоминания были?
  Он нашел нож для бумаг с тонким серебряным лезвием и широкой плоской рукояткой, а потом прочитал гравировку на подставке настольной лампы.
  – «Л. Х. от Маргарет». Кто такая Маргарет, хотел бы я знать.
  – Никогда о ней прежде не слышал.
  – А о том, что он однажды был помолвлен и собирался жениться, тоже не слышали?
  – Нет.
  – Мисс Эйкман. Маргарет Эйкман. Ни о чем не напоминает?
  – Ни о чем.
  – Теперь что касается его службы в армии. Он вам рассказывал об этом?
  – Армию он любил. Говорил, в Берлине часто ходил смотреть, как кавалеристы берут барьеры. Ему это очень нравилось.
  – Но сам был пехотинцем, не так ли?
  – В точности даже не знаю.
  – Ладно, оставим это.
  Тернер отложил нож в сторону рядом с синим ежедневником, сделал еще пометку в своем карманном блокноте, а потом взялся за небольшую плоскую жестянку с голландскими сигарами.
  – Он курит?
  – Да. Любил сигары, что верно, то верно. Только их и курил. Причем, заметьте, у него всегда была в кармане пачка обычных сигарет. Но при мне он сам курил только вот такие сигары. В канцелярии один или два типа даже жаловались на дым, насколько я слышал. Им не нравилась его привычка к сигарам. Но вот только наш Лео бывал упрям, когда ему чего-то хотелось, я бы так выразился.
  – Давно вы здесь служите, Гонт?
  – Пять лет.
  – Он однажды подрался в Кёльне. Это случилось уже при вас?
  Гонт колебался с ответом.
  – Должен заметить, меня изумляет принятый у вас обычай стараться все замалчивать. У вас вопрос «а кому это нужно знать?» приобретает совершенно иной смысл, понимаете? Осведомлены все, кроме тех, кому положено. Что тогда произошло?
  – Обычная потасовка. Говорят, он сам напросился, вот и все.
  – Каким образом напросился?
  – Не знаю. Просто, если верить слухам, он заслужил взбучку. Я слышал от своего предшественника. Однажды вечером его привезли сюда, измордованного до неузнаваемости, – так он мне рассказывал. И получил поделом. Так ему сказали. Лео вообще был драчливым малым. Не буду отрицать.
  – А кто рассказал вашему предшественнику? От кого он получил такую информацию?
  – Не знаю. Не спрашивал. Это было бы излишним любопытством с моей стороны.
  – Значит, часто дерется наш Лео?
  – Так тоже нельзя говорить.
  – А не была ли там замешана женщина? Возможно, тоже Маргарет Эйкман?
  – Понятия не имею.
  – Тогда почему считаете его драчливым?
  – Сам не пойму, – ответил Гонт, снова явно разрываясь между подозрительностью к визитеру и природной разговорчивостью. – А вы сами не из драчливых будете? – пробормотал он, выбирая более агрессивный подход, но Тернера это нисколько не смутило.
  – Все правильно. Не суй свой нос в чужие дела. И не стучи на приятеля. Богу это не понравилось бы. Уважаю людей принципиальных.
  – Мне плевать, что он там натворил, – продолжал Гонт, на глазах набираясь смелости. – Он не был плохим человеком. Резким – да. Но самую малость. Так это свойственно всем, кто родился на континенте, вы же знаете. – Он указал на письменный стол с выдвинутыми ящиками. – Но он не был настолько дурным, чтобы так с ним обходились.
  – А таких совсем скверных людей нет вообще. Вас это, возможно, удивит. Личностей, до такой степени плохих, не существует в природе. Мы все на самом деле прекрасные люди. Этому даже посвящен один из псалмов, помните? Один из тех, что вы пели, пока он играл. И я тоже пел, Гонт. Но только потом вырос и стал более сообразительным. Вот что мне особенно нравится в псалмах: мы их уже никогда не забываем. Как и короткие забавные стишки – лимерики. Бог знал, что делал, когда изобрел рифмы. Убежден в этом. Чему Лео научился, когда был еще ребенком? Расскажите мне хотя бы об этом. Что он познал, сидя на дядюшкином колене?
  – Он говорил по-итальянски, – неожиданно выдал Гонт, как будто выложил на стол козырную карту, которую до поры придерживал.
  – Неужели? Вот это занятно.
  – И он выучил его еще в Англии. В обычной сельской школе. Другие дети с ним не общались, справедливо считая немцем, и он стал ездить на велосипеде и разговаривать с итальянскими военнопленными. А потом не забывал язык. У него отличная память, доложу я вам. Не забудет ни единого слова, которое вы ему скажете, зуб даю.
  – Просто восхитительно!
  – Лео мог бы стать очень образованным человеком, обладай он вашими преимуществами.
  Тернер посмотрел на него ничего не выражающим взглядом:
  – А кто, черт побери, может утверждать, что у меня были какие-то преимущества?
  Он выдвинул очередной ящик, наполненный мелочами, необходимыми для личного пользования любого конторского служащего: степлер, карандаши, круглые резинки, иностранные монеты и использованные железнодорожные билеты.
  – Как часто репетировал хор, Гонт? Раз в неделю, я полагаю. У вас происходила славная спевка, вы сообща молились, а потом, идя домой, по дороге выпивали где-нибудь пивка, и тогда он многое успевал вам рассказать о себе. И были еще наверняка совместные выезды на природу. Автобусные экскурсии, вероятно. Нам же с вами это нравится – и мне, и вам. Нечто корпоративное, но в то же время не лишенное известной духовности. Экскурсии, различные клубы и общества, хоры. И Лео присутствовал повсюду, верно? Всех знал, слушал самые незначительные разговоры, когда люди делают мелкие признания, держал их под ручку. Если я правильно понял, он был большим охотником до невинных развлечений.
  На всем протяжении своего монолога Тернер составлял в черном блокноте список предметов: походный набор для шитья, пакетик с граммофонными иглами, таблетки разных цветов и размеров. Помимо воли заинтригованный, Гонт переместился поближе.
  – Да, вы все правильно подметили, – сказал он. – Но было и другое. На верхнем этаже живу я один – там есть квартира. Она предназначалась для Макмуллена, но только он не смог ее занять. С таким-то количеством детишек! Нельзя же было им позволить носиться там и топать ногами, правда же? Мы сначала репетировали в актовом зале по пятницам. Это по другую сторону вестибюля от кассы, где выдают жалованье. А потом он поднимался ко мне на чашку чая или типа того. Ну, как я потом часто пил чай здесь, в его кабинете. Мне это казалось хорошим способом отблагодарить его за все, что он для нас делал, за покупки и все такое. Хотя бы попить с ним чаю. Он любил чай. – Гонт говорил просто и безыскусно. – И еще любил огонь в очаге. А у меня всегда возникало ощущение, что ему нравился семейный образ жизни, хотя семьи-то у него и не было.
  – Он вам сам говорил об этом? Сказал, что у него нет семьи?
  – Нет.
  – Так откуда вам знать?
  – Все выглядело слишком очевидно, даже затрагивать эту тему не надо было. И образования он тоже не получил. Сам выбился из низов, как говорят о таких, как он.
  Тернер нашел пузырек с продолговатыми желтыми пилюлями и стал вытряхивать их себе на ладонь, а потом осторожно принюхался.
  – И это продолжалось годами. Милое общение после репетиций. Так?
  – О нет. Он прежде едва ли обращал на меня внимание, а я не хотел навязываться, поскольку он считался у нас почти дипломатом. Перемена произошла несколько месяцев назад. Я вдруг заинтересовал его. Как и клуб.
  – Клуб?
  – Да, клуб иностранных автолюбителей в Германии.
  – Давно ли это случилось? Когда он сошелся с вами?
  – После Нового года, – сказал Гонт, теперь заметно удивленный сам. – Да. Я бы сказал, с января. Именно в январе его отношение ко мне изменилось.
  – В январе этого года?
  – Да, – кивнул Гонт, словно впервые начав осмысливать этот факт. – Ближе к концу января. С тех пор как начал работать у Артура. Надо сказать, Артур оказал на Лео большое влияние. Заставил его стать более вдумчивым и наблюдательным, понимаете? Привил склонность к размышлениям. Заметное изменение к лучшему, я бы сказал. И моя жена тоже так считает.
  – Держу пари, так и есть. Какие еще перемены вы в нем заметили?
  – Пожалуй, это было самым главным. Больше вдумчивости, рассудительности.
  – И все это только начиная с января. Бах! Приходит Новый год, а Лео Хартинг становится более склонным к медитации и размышлениям.
  – Нет. Скорее, это происходило постепенно. Будто он долго болел. Мы не уставали удивляться. Я так и сказал жене… – Гонт понизил голос, словно в почтении к собственной мысли. – Сказал: «Не удивлюсь, если это доктор поработал над ним».
  Тернер снова приглядывался к карте на стене. Сначала прямо, а потом сделал шаг в сторону, чтобы видеть ее под углом, замечая отверстия, оставленные булавками, отмечавшими бывшие места дислокации выведенных воинских частей. В старом книжном шкафу на нижней полке лежала кипа сводок опросов общественного мнения, вырезок из газет и журналов. Встав на колени, он принялся просматривать их.
  – О чем еще он с вами беседовал?
  – Ни о чем серьезном.
  – Только о политике?
  – Лично мне нравятся разговоры на серьезные темы, – сказал Гонт. – Но с ним мне как-то и в голову не приходило затрагивать их, верь, я никогда не знал, куда нас это заведет.
  – Он мог разозлиться, прийти в раздражение, так, что ли?
  Вырезки по большей части имели отношение к Движению. Опросы показывали рост популярности Карфельда.
  – Напротив, он отличался излишней чувствительностью. Какой-то даже почти женской сентиментальностью. Его можно было очень легко расстроить одним неосторожным словом. Очень уязвимый, но совершенно спокойный. Вот почему я никак не мог взять в толк ту историю в Кёльне, понимаете? Даже сказал жене: «Конечно, ни в чем нельзя быть полностью уверенным, но если драку затеял Лео, значит, сам дьявол вселился в него». Но ведь он успел столько всякого повидать на своем веку, верно?
  Тернеру попалась на глаза фотография бунтующих в Берлине студентов. Двое парней держали пожилого мужчину за руки, а третий хлестал его по щекам тыльной стороной ладони. Пальцы у него при этом торчали вверх, и свет обрисовывал костяшки скульптурно четко. Снимок был обведен рамкой красной шариковой ручкой.
  – Я хочу сказать, что никогда не знаешь, где рискуешь задеть личные чувства человека или, того хуже, – продолжал Гонт, – где попадешь в самое больное место. Я порой думал и как-то сказал жене, которой не всегда бывало уютно в его обществе: «Знаешь, не хотел бы я видеть те сны, которые видит он».
  Тернер поднялся.
  – О каких снах вы толкуете?
  – Об обычных снах. О воспоминаниях, возвращавшихся к нему по ночам, как я предполагал. Говорят, он вдоволь насмотрелся в свое время всяких зверств и жестокостей.
  – Кто говорит?
  – Любители сплетен и слухов. Например, Маркус – один из наших водителей, который, правда, больше тут не работает. Он служил с Лео в Гамбурге году примерно в сорок шестом. Просто ужас какой-то.
  Тернер открыл старый номер журнала «Штерн», тоже лежавший в книжном шкафу. На целом развороте была помещена подборка снимков беспорядков в Бремене. Было там и фото Карфельда, выступавшего с высокой деревянной трибуны: его молодые слушатели просто заходились в экстазе.
  – Думаю, это доставляло ему сильное беспокойство, – возобновил свой рассказ Гонт, заглядывая Тернеру через плечо. – Он то и дело начинал говорить о фашизме. Часто и много распространялся на эту тему.
  – Неужели? – тихо спросил Тернер. – Можно об этом подробнее, Гонт? Меня крайне интересуют такие вопросы.
  – Иногда, но далеко не каждый раз. – Гонт стал заметно нервничать. – Он приходил почти в неистовое возбуждение. Все может повториться, твердил он, а Запад снова останется в стороне, банкиры же еще больше заработают, как всегда. Вот и все. Больше не имеет значения, говорил он, социалист ты или консерватор, потому что все решения давно принимаются в Цюрихе или в Вашингтоне. Об этом, по его словам, можно судить хотя бы по последним событиям. И мне приходилось соглашаться, поскольку его мнение подтверждалось реальностью.
  На мгновение для Тернера все звуки затихли: шум транспорта, стук пишущих машинок, голоса – он не слышал ничего, кроме биения собственного сердца.
  – В чем же Хартинг видел выход из положения? – спросил он.
  – А он его и не видел.
  – Например, он мог что-то предпринять лично. Как насчет этого?
  – Таких речей он не вел.
  – Надежда на бога?
  – Нет. Он был верующим, конечно, но не искренним, не в глубине души.
  – Совесть человечества?
  – Я же сказал: он выхода из положения не видел.
  – Никогда не намекал, что вы сами способны многое исправить? Вы и он вместе?
  – Совершенно не в его характере, – нетерпеливо отозвался Гонт. – Он не нуждался в компаньонах. По крайней мере, когда дело… Когда ему казалось, что дело касается его одного.
  – Почему вашей жене было с ним некомфортно?
  Гонт не сразу сообразил, как лучше ответить.
  – Ей нравилось держаться поближе ко мне в его обществе, но не более того. Поверьте, он никогда не задевал ее ни словом, ни делом, но ей все равно хотелось спрятаться от него у меня за спиною. – Он улыбнулся несколько снисходительно. – Вы же знаете женскую натуру. Вполне естественная манера поведения, как мне кажется.
  – Он часто задерживался у вас подолгу? Мог сидеть и часами говорить, говорить, говорить. Ни о чем и обо всем сразу. Глазеть при этом на вашу жену? Кокетничать с ней?
  – Не надо так отзываться о нем! – резко бросил Гонт.
  Покончив с осмотром стола, Тернер опять открыл гардероб и на этот раз заметил номер, напечатанный на стельках обеих галош, подняв их.
  – Начать с того, что он никогда не сидел у нас слишком долго. Ему нравилось уходить работать по ночам. То есть, конечно, с недавних пор. Уже в канцелярии. Лео говорил мне: «Джон, – говорил он, – мне хочется вносить свой посильный вклад». И он его вносил. Был по праву горд своим трудом в последние месяцы. Это выглядело достойно и даже красиво, честное слово. Мог работать полночи, понимаете? Иногда всю ночь напролет.
  – Вот как?
  Тернер уронил галоши на дно шкафа, и их стук странным звуком нарушил тишину.
  – Да, у него ведь много работы. Очень много. На Лео лежит столько обязанностей! Прекрасный человек. В самом деле очень хороший. Слишком умный, чтобы работать на этом этаже. Я всегда так считал.
  – И это происходило ночью по пятницам начиная с января. После репетиции хора он поднимался к вам, выпивал чашку крепкого чая, болтал, дожидался, пока все разойдутся, а потом возвращался к работе?
  – Точно как по часам. Он всегда приходил подготовленный – вот ведь в чем дело. Сначала спевка хора, потом чашка чая и все остальное до того времени, когда в референтуре никого не оставалось, а потом он тихонько возвращался и брался за дело. «Джон, – говорил он, бывало, – я просто не в состоянии работать, когда вокруг суета. Терпеть не могу. Мне нравятся тишина и покой, и от этого никуда не денешься. Наверное, все оттого, что я уже не так молод. Что тут поделаешь? Житейский факт». Всегда приносил с собой сумку, где все уже было готово. Термос. Должно быть, сандвич. Он был организованным работником, умел разумно распределять время.
  – Хартинг расписывался в книге сотрудников ночной смены, конечно же?
  Гонт опешил. Он, по всей видимости, впервые ощутил всю меру угрозы, таившейся в этом монотонном, тихом голосе. Тернер захлопнул деревянные створки шкафа.
  – Или вас ни черта уже не волновало? Вам было наплевать, верно? Вы не могли тут же переходить к формальностям. Он же ваш гость, так? И почти дипломат, если на то пошло. Дипломат, удостоивший своим посещением вашу гостиную. Пусть себе шляется туда-сюда по своему усмотрению даже глубокой ночью. Вы ему это охотно позволяли. Было бы проявлением неуважения устраивать ему проверку. Он же стал вроде как член семьи. Скажите, что я ошибаюсь. Не стоило все портить, опускаясь до своих прямых обязанностей. Как-то не по-христиански вышло бы, вы думали? И вы, разумеется, представления не имеете, в котором часу он покидал здание. В два часа или в четыре?
  Гонту приходилось даже напрягать слух, чтобы улавливать все слова, так тихо говорил Тернер.
  – Но в этом же не было ничего дурного, правда? – спросил он.
  – И эта его сумка, – продолжал Тернер все так же едва слышно. – Было бы странно заглянуть в нее, не так ли? Или, к примеру, отвинтить крышку термоса? Господь не одобрил бы вас в таком случае, так вы рассуждали? Но не надо тревожиться, Гонт. В этом не было ничего дурного в вашем понимании. Ничего, что нельзя исправить молитвой и чашкой крепкого чая.
  Тернер уже подошел к двери, а Гонт лишь провожал его взглядом.
  – Вы изображали счастливую семью. – Тернер неожиданно начал безжалостно коверкать язык, пародируя валлийский акцент. – «Вы только гляньте, какие мы добродетельные… Как окружаем друг друга любовью… А еще подивитесь: у нас в гостях дипломат, а не кто-нибудь… Славно-то как… Мы – соль земли… Всегда можем подать что-нибудь к столу… Вот только простите, но вам ее не поиметь. Жена принадлежит мне одному». И вы проглотили наживку вместе с крючком, Гонт. Вы зоветесь охранником, а Лео вас убаюкал и ловко обвел вокруг пальца. – Он открыл дверь. – Хартинг в отпуске по семейным обстоятельствам. Не забывайте об этом, или вас припечет по-настоящему. Гораздо жарче, чем сейчас.
  – Быть может, таков мир, откуда явились вы, – неожиданно изрек Гонт, словно ему явилось откровение, – но это не мой мир, мистер Тернер, и не надо мне его навязывать, поняли? Я делал для Лео все, что мог, и сделал бы снова, а какие там извращенные мысли засели в вашей голове, меня не касается. Вот только они ядовитые, ваши мысли. Напрочь отравленные.
  – Идите к дьяволу. – Тернер бросил Гонту ключи, но тот даже не попытался их поймать, и они упали на пол у его ног.
  – Если вам известно о нем что-нибудь еще, какая-то другая сочная сплетня, например, тогда вам лучше все выложить прямо сейчас. Немедленно. Ну же?
  Гонт отрицательно помотал головой.
  – Уходите.
  – О чем еще судачат здешние говоруны? Или кто-то в хоре пустил петуха, Гонт? Можете мне рассказать. Я вас не съем за это.
  – Я ничего такого не слышал.
  – Что о нем думает Брэдфилд?
  – Мне-то откуда знать? Спросите у самого Брэдфилда.
  – А он ему нравился?
  Лицо Гонта помрачнело, отобразив неодобрение.
  – Мне нечего вам сказать, – резко ответил он. – Я не распускаю слухов о руководстве.
  – Кто такой Прашко? Вам эта фамилия знакома?
  – Ничего не могу больше добавить. Я не владею информацией.
  Тернер указал на небольшую горку личных вещей Лео, лежавшую на столе.
  – Отнесите все это в комнату шифровальщиков. Они мне позже понадобятся. И вырезки из прессы тоже. Передайте все дежурному клерку и возьмите с него расписку в получении, понятно? Нравится вам это или нет. Кроме того, составьте список пропавших вещей. Всего, что он забрал домой.
  
  К Медоузу Тернер отправился не сразу, а вышел из здания и встал на краю газона рядом с парковкой. Полоса тумана висела над полем, а транспортный поток издавал шум штормового морского прибоя. Корпус, где размещался Красный Крест, одели в темные строительные леса, и над ним высился оранжевый подъемный кран, похожий на нефтяную вышку, намертво привинченную к асфальту. На Тернера с любопытством поглядывал полицейский, но он стоял совершенно неподвижно и, казалось, устремил взгляд куда-то к горизонту, хотя как раз линия горизонта была отсюда почти неразличимой. Наконец – словно по команде, которой никто больше не слышал, – он повернулся и медленно побрел назад к ступеням перед входной дверью.
  – Вам нужно получить положенный всем пропуск, – сказал ему сержант с лицом хорька, – если собираетесь весь день ходить туда и обратно.
  В референтуре пахло пылью, сургучом для печатей и чернилами принтера. Медоуз ждал его. Он выглядел изможденным и очень усталым. Даже не пошевелился, пока Тернер пробирался к нему между рабочими столами и шкафами с досье, а лишь смотрел уныло и презрительно.
  – Почему им понадобилось присылать именно тебя? – спросил он. – Разве нет других сотрудников? Кому ты собираешься сломать жизнь на сей раз?
  Глава 6. «Ходячая память»
  Они стояли в небольшом святилище – комнате, целиком отделанной сталью, служившей одновременно и сейфом, и конторским помещением. На окнах стояла двойная защита: первый слой из мелкой проволочной сетки, а снаружи металлическая решетка. Из соседнего офиса доносилось шарканье шагов и шелест бумаги. На Медоузе был черный костюм с булавками по краям лацканов. Стальные шкафы шеренгой стражи выстроились вдоль стен. Каждый был снабжен нанесенным с помощью трафарета номером и наборным кодовым замком.
  – Из всех людей, с которыми я зарекся снова встречаться…
  – Тернер значился в списке под номером первым. Отлично. Все в порядке. Ты – далеко не единственный в своем роде. Давай приступим к делам, чтобы поскорее покончить с ними.
  Оба сели в кресла.
  – Она не знает, что ты здесь, – сказал Медоуз, – а я не собираюсь сообщать ей об этом.
  – Дело твое.
  – Он с ней встречался несколько раз, но между ними ничего не было.
  – Буду держаться от нее подальше.
  – Вот это правильно. – Медоуз обращался не к Тернеру, а куда-то мимо него в сторону шкафов. – Так ты и должен поступить.
  – Постарайся забыть, что я – это я, – добавил Тернер. – У тебя будет достаточно времени.
  Выражение его лица мгновенно изменилось. Тени пролегли по светлой коже, и он вдруг постарел под стать Медоузу, сделавшись на вид таким же утомленным.
  – Я расскажу тебе все только один раз, – сказал Медоуз. – Расскажу, что мне известно, а потом ты уберешься отсюда. Идет?
  Тернер кивнул.
  – Это началось с клуба автолюбителей, – продолжил Медоуз. – Там я с ним по-настоящему познакомился. Я люблю машины и всегда любил. Купил себе «ровер» с двигателем объемом три литра. Перед отставкой он…
  – Давно ты здесь?
  – Год. Да, теперь уже ровно год.
  – Приехал прямо из Варшавы?
  – В промежутке мы успели провести немного времени в Лондоне. Потом я получил назначение сюда. Мне как раз исполнилось пятьдесят восемь. После Варшавы мне оставалось служить всего два года, и я рассчитывал, что смогу не особенно напрягаться. Мне хотелось как следует ухаживать за ней, помочь ей поправиться…
  – Понимаю.
  – Как правило, я стараюсь больше бывать дома, но здесь стал членом клуба. В основном там британцы и выходцы из стран Содружества, но публика вполне приличная. Мне показалось, нам обоим это подойдет: один вечер в неделю, летнее ралли, общие вечеринки зимой. Я мог брать Миру с собой. Посчитал, что ей это пойдет на пользу, а я смогу всегда за ней присмотреть. Ей и самой этого хотелось. По крайней мере поначалу. Она чувствовала себя потерянной, нуждалась в обществе. А кроме меня, у нее никого нет.
  – Понимаю, – повторил Тернер.
  – Когда мы записались в члены, там собралась приятная группа, хотя, как в любом клубе, разумеется, были периоды подъемов и спадов. Все всегда зависит от руководителя. Сумеет подобрать достойных людей, и тогда атмосфера легкая, даже веселая. Наберет дураков, и начинается пустая болтовня и прочая чушь.
  – И Хартинг стал там заметной фигурой, верно?
  – Позволь мне самому вести рассказ, пожалуйста. – Медоуз держался сурово, словно отец, поучавший сына и исправлявший его ошибки в поведении. – Нет. Он вовсе не был там заметен в то время. Был рядовым членом, не более того, самым заурядным. Мне казалось, за первые полгода он появился на встрече лишь раз. Если разобраться, ему там было не место. Он считался дипломатом, а клуб создавался не для них. В середине ноября у нас проходила ежегодная общая конференция… А где же твой непременный черный блокнот?
  – Ноябрь, – отозвался Тернер. – Ежегодная конференция. Стало быть, пять месяцев назад.
  – Странная получилась конференция, надо отметить. Проходила в занятной атмосфере. Карфельд уже орудовал вовсю почти шесть недель, и нас всех тревожило, что будет дальше. Мне так показалось. Председательствовал Фредди Лакстон, хотя он уже собирал чемоданы в Найроби. Билл Эйнтри, секретарь, знал о скором переводе своей фирмы в Корею, а остальные пребывали в замешательстве, понимая необходимость выборов новых членов правления, обсуждения наболевших вопросов и составления расписания зимних мероприятий. Вот тогда-то вдруг дал о себе знать Лео и в какой-то степени именно так сделал первый шаг, чтобы оказаться в референтуре.
  Медоуз немного помолчал.
  – Не пойму, как я свалял такого дурака, – сказал он потом. – Действительно никак не возьму в толк.
  Тернер ждал.
  – Скажу прямо: мы о нем прежде почти ничего не знали. Он никак не проявлял себя в клубе. И имел, знаешь ли, странную репутацию…
  – Какого рода репутацию?
  – О нем отзывались как об эдаком цыганистом типе. На все готов. Не совсем чист на руку. И была еще история о происшествии в Кёльне. Мне все это пришлось не по душе, скажу честно, и вовсе не хотелось, чтобы с ним начала общаться Мира.
  – Какое происшествие в Кельне ты имеешь в виду?
  – До меня дошли слухи, только и всего. Он там ввязался в драку. Сцепился с кем-то в ночном клубе.
  – Подробности известны?
  – Никаких.
  – Кто еще был там с ним?
  – Понятия не имею… На чем я остановился?
  – На ежегодной конференции автомобилистов.
  – Да, на зимних мероприятиях. Точно. «Приступим к обсуждению, – говорит Билл Эйнтри. – Есть предложения из зала?» И Лео тут же вскочил. Он сидел на третьем стуле от моего. Я еще сказал Мире: «Интересно, что у него на уме?» У Лео имелось предложение, как заявил он. Для зимнего отдыха на воде. Он был знаком с одним стариком в Кёнигсвинтере, владельцем нескольких барж. Очень богатым и любившим англичан. Одним из руководителей Англо-германского общества. И этот старикан согласился одолжить нам две баржи с экипажами, чтобы прокатить всех членов клуба до Кобленца и обратно. Для него это как бы долг: ему англичане очень помогли в период оккупации. У Лео неизменно обнаруживались такого рода связи, – добавил Медоуз, и на мгновение почти восхищенная улыбка оживила печальные черты его лица. – Там будут крытые помещения, ром и кофе в пути, а в Кобленце ожидается большой обед в нашу честь. Лео все заранее просчитал. У него выходило, что это обойдется в двадцать одну марку и восемьдесят пфеннигов с каждого, чтобы оплатить напитки и скинуться на подарок для хозяина. – Он прервался. – Прости, но рассказывать быстрее я не умею. Это не в моем стиле.
  – Разве я что-то сказал?
  – Ты давишь на меня непрерывно, и я это чувствую, – проворчал Медоуз и вздохнул. – Так вот, идея пришлась по душе. Нам всем. И мнение руководства уже никого не интересовало. Сам понимаешь, как такое случается. Если хотя бы один человек хорошо знает, чего хочет…
  – А он знал.
  – Да. Кое-кто, конечно, подумал, что он метит в председатели, но всем было наплевать. Кроме того, он вполне мог заработать деньжат на этом путешествии. Честно говоря, у многих промелькнула такая мыслишка, но было решено: ну и пусть – он свою долю вполне отработает. А цена казалась достаточно умеренной по тем временам. Билл Эйнтри готовился к отъезду, и ему было не до клуба. Он автоматически поддержал предложение. Идею без дальнейших дебатов утвердили, занесли в протокол, и конференция вскоре закончилась. Как только все стали расходиться, Лео подошел к нам с Мирой, улыбаясь во весь рот. «Мире понравится путешествие, непременно понравится, – говорит он. – Отличная речная прогулка. Поможет немного развлечься, забыть свои огорчения». Словно он все устроил специально для нее. Да, ответил я, должна понравиться, после чего угостил его выпивкой. Мне тогда показалось несправедливым: он так расстарался, а на него по-прежнему никто не обращал внимания. При всей его не слишком лестной репутации. Что бы о нем ни говорили, а мне стало жаль его. И еще я чувствовал благодарность, – добавил он на удивление искренним тоном, – как чувствую до сих пор. Прогулка получилась в самом деле незабываемой.
  Он снова замолчал, а Тернеру опять пришлось ждать, пока его более пожилой собеседник внутренне переживал свои личные проблемы. Из-за оконных решеток доносилось неустанное биение железного сердца Бонна: отдаленный грохот со строительных площадок, тщеславный рев двигателей мчавшихся мимо машин.
  – Признаться, я тогда подумал, что он решил приударить за Мирой, – сказал Медоуз после долгой паузы. – И не скрою: пристально следил, чтобы этого не случилось. Но не заметил ни намека на попытку сближения. Ни с той, ни с другой стороны. Бог свидетель, у меня на это выработался острый глаз после Варшавы.
  – Охотно верю.
  – Мне все равно, веришь ты или нет. Такова реальность.
  – У него и в этом смысле сложилась известного рода репутация, верно?
  – Да, отчасти.
  – С кем он крутил романы?
  – Если позволишь, я продолжу рассказ по порядку, – сказал Медоуз, разглядывая свои руки. – Не собираюсь распространять грязные сплетни. А меньше всего хотел бы делиться ими с тобой. Здесь и так несут порой столько чепухи, что от этого любого может стошнить.
  – Я все равно выясню, – заявил Тернер с помертвевшим лицом. – Просто уйдет больше времени, но это не твоя забота.
  
  – Стоял собачий холод, – продолжал Медоуз. – Льдины плавали по реке. Было так красиво, если ты способен это вообразить. Все организовали, как и обещал Лео: ром и кофе для взрослых, какао для детей. Мы радовались жизни, подобно беззаботным кузнечикам. Отправились мы из Кёнигсвинтера, где сначала зашли к нему в гости и немного выпили на дорожку. А потом поднялись на борт. И с этого момента Лео не оставлял своим вниманием меня и Миру. Он откровенно выделял нас среди прочих и не скрывал этого. Могло показаться, что для него мы были там единственными пассажирами. Мире это понравилось. Он закутал ей плечи шалью, рассказывал анекдоты, шутил… Я ведь не слышал ее смеха ни разу после Варшавы. А она не уставала твердить: «Давно мне не было так хорошо. Уже много лет».
  – Какие анекдоты он рассказывал?
  – Главным образом истории из собственной жизни. Их у него оказалось великое множество. Например, однажды в Берлине он опрокинул тележку с папками прямо посреди плаца для парадов, где как раз тренировались кавалеристы. И вот картина: старшина гарцует на коне, а внизу Лео возится со своей тележкой… Он мог подражать всем голосам, наш Лео. Вот он говорит как старшина, сидящий верхом, а через секунду – уже кричит басом капрала из охраны. Даже умел изобразить звук горна и все такое. У него просто дар, настоящий талант. Очень занимательный рассказчик Лео… Очень.
  Он пристально посмотрел на Тернера, будто ожидал возражений, но лицо Тернера оставалось бесстрастным.
  – На обратном пути он отвел меня в сторонку. «На два слова, Артур. Строго между нами», – говорит. В своей обычной манере. Тихо и сдержанно. Ну, ты же знаешь, как у него это получалось.
  – Нет, не знаю.
  – Всегда сугубо конфиденциально и доверительно. Словно ты для него человек особенный. «Артур, – говорит он мне, – Роули Брэдфилд недавно посылал за мной. Меня хотят перевести в референтуру, тебе в помощь. Но, прежде чем согласиться или отказаться, мне бы хотелось узнать, что ты сам думаешь по этому поводу». Сделал вид, что отдает мне право на окончательное решение, понимаешь? Если идея окажется мне не по нраву, он останется на прежнем месте – вот к чему он клонил. Не скрою, для меня такой разговор стал полнейшей неожиданностью. Я не представлял, как следовало отнестись к его переходу. В конце концов, он считался кем-то вроде всего лишь второго секретаря… И моей изначальной реакцией стало отторжение. Мерещилось здесь что-то глубоко неверное. А еще, если начистоту, я не до конца ему поверил. А потому сразу поинтересовался: «У вас есть хотя бы какой-то опыт архивной работы?» Да, отвечает, но очень давний, однако вернуться в архив было прямо-таки его мечтой.
  – Так когда же это было?
  – Когда было что?
  – Когда он успел приобрести архивный опыт?
  – В Берлине, надо полагать. Я не стал выяснять деталей. Даже позже не расспрашивал о подробностях. Все знали: не надо задавать Лео слишком много вопросов о его прошлом, потому что неизвестно, на какой ответ напорешься.
  Медоуз покачал головой.
  – И вот он стоял передо мной в ожидании решения своей судьбы. Мне его перевод представлялся ошибкой, но как я мог ему это подать в мягкой форме? «Предоставим все Брэдфилду, – сказал я через какое-то время. – Если он вас ко мне направит и вы не возражаете, то работы хватит с лихвой». Скажу откровенно, некоторое время проблема нервировала меня. Я даже собирался обсудить ее с Брэдфилдом, но передумал. Самое лучшее, показалось мне, пустить дело на самотек. Возможно, я больше вообще ничего о нем не услышу. И какое-то время так и было. Состояние Миры снова резко ухудшилось, а потому дома возник кризис типа «кто здесь главный?». К тому же в Брюсселе началась свара из-за цены на золото. И Карфельд с барабанным боем маршировал повсюду во главе своих колонн. Приходилось справляться с делегациями, приезжавшими из Англии, акциями протеста профсоюзов, бывшими коммунистами и еще бог знает с чем. Референтура напоминала растревоженный улей, и вопрос с Хартингом начисто вылетел у меня из головы. К тому моменту его избрали общественным секретарем клуба автолюбителей, но больше мы практически нигде с ним не пересекались. Я хочу сказать, для меня он отошел на самый дальний план. Приходилось думать о слишком многих других вещах одновременно.
  – Понимаю.
  – Но вдруг – гром среди ясного неба. Брэдфилд вызывает меня к себе. Как раз незадолго до праздников – двадцатого декабря. И первое, о чем он меня спрашивает: как мы справляемся с программой уничтожения устаревшей документации? Я оказался в полном замешательстве. В последние месяцы мы были настолько перегружены, что программа избавления от старых бумаг вообще никого не волновала. О ней забыли напрочь.
  – С этого места подробнее, пожалуйста. Мне нужны все детали: и крупные и мелкие.
  – Я признался, что мы сильно отстаем от графика. Что ж, говорит он, в таком случае буду ли я возражать, если он пришлет мне кого-то в помощь? Человека, который приступит к работе в референтуре и приведет дела с уничтожением старья в порядок? Поступило такое предложение, заявил он, но пока ничего определенного, и он хотел сначала обсудить его со мной. Предложение заключалось в том, что помочь мне мог, например, Хартинг.
  – От кого поступило предложение?
  – Он не сказал.
  Внезапно вопрос стал важен для них, и оба по своим причинам были озадачены и заинтригованы.
  – К чьим предложениям когда-либо прислушивался Брэдфилд? – спросил Медоуз. – Здесь что-то не сходится.
  – Мне тоже так показалось, – признал Тернер, и снова повисло молчание.
  – Значит, ты сказал, что примешь его к себе?
  – Нет, я выложил ему правду. Он мне не нужен, сказал я.
  – Он не был тебе нужен? И ты заявил об этом Брэдфилду?
  – Не надо на меня давить. Брэдфилд сам отлично знал, что я ни в ком не нуждаюсь. И уж точно не для программы уничтожения. Я побывал в нашем главном архиве в Лондоне и поговорил с ними. В ноябре, как раз когда Карфельд задал всем взбучку. Сказал, что меня тревожит состояние программы, и мы значительно с ней отстаем, а потом спросил, нельзя ли отложить ее до завершения кризиса. В архиве мне сказали, что спешки нет.
  Тернер удивленно уставился на него:
  – И Брэдфилд знал об этом? Ты уверен, что знал?
  – Я отправил ему запись своей беседы. Но он даже не упоминал о моем рапорте. Позже я поинтересовался у его личной помощницы, и она заверила меня, что совершенно точно передавала ему бумагу.
  – А где он сейчас? Где хранится эта запись?
  – Пропала. Это была простая служебная записка, и Брэдфилд мог сам решать, сохранить ее или нет. Но о записи беседы знали в архиве и потом очень удивились, что Брэдфилда так волнует программа уничтожения.
  – С кем именно ты беседовал в архиве?
  – Сначала с Максвеллом, потом с Коудри.
  – Ты напомнил об этом Брэдфилду?
  – Я хотел напомнить, но он оборвал меня, стоило мне начать. Закрыл тему сразу. «Все уже решено, – говорит. – Хартинг присоединяется к тебе с середины января. Будет отвечать за досье по персоналиям и за программу уничтожения». Словом, хочешь не хочешь, а пилюлю проглоти. «Можешь забыть, что он числится дипломатом, – сказал он. – Обращайся с ним как с любым другим подчиненным. Обращайся с ним по своему усмотрению. Но в середине января он переходит к тебе, и это не обсуждается». Ты же знаешь, как легко он избавляется от ненужных ему людей. Особенно таких, как Хартинг.
  Тернер строчил в блокноте, но Медоуз не обращал на это внимания.
  – Вот так он и пришел ко мне. Я не хотел с ним работать, не доверял ему (по крайней мере, доверял не полностью) и, по всей видимости, каким-то образом с самого начала дал это понять. Мы по горло погрязли в работе, и у меня не было желания терять время на тактичное поведение с людьми типа Лео. Как еще я мог вести себя с ним?
  Девушка принесла чай. Чехол из коричневой шерсти сохранял тепло чайника, а каждый кубик сахара был завернут в отдельную бумажку с эмблемой НААФИ. Тернер улыбнулся ей, но она никак на это не прореагировала. До него донесся чей-то громкий крик – то и дело упоминалось имя Хартинга.
  – Говорят, в Англии все тоже обстоит не самым лучшим образом, – сказал Медоуз. – Разгул насилия, демонстрации, протесты по любому поводу. Что не так с вашим поколением? А главное, в чем мы провинились перед вами? Вот чего я не могу понять.
  – Начнем с момента его прибытия, – сказал Тернер.
  Так и должно было произойти. Вот что значит иметь отца, которому ты безгранично верил, придерживаться его моральных принципов самих лишь принципов ради, но при этом быть разделенным с ним пропастью шириной с Атлантику.
  – Когда Лео появился, я сразу сказал ему: «Держись в сторонке, Лео. Не путайся у меня под ногами и не беспокой зря других сотрудников». Он принял это покорно, как овечка. «Будет сделано, Артур. Все как вы скажете». Я спросил, есть ли ему чем заняться. Есть, отвечает. Персональные досье на какое-то время обеспечат его работой.
  – Это похоже на сон, – тихо заметил Тернер, отрываясь наконец от своих записей. – Сладкий сон. Сначала он подминает под себя клуб автомобилистов. Переворот, совершенный в одиночку, – чисто партийная тактика. Я возьму на себя всю грязную работу, а вы пока отдыхайте. Затем он обрабатывает тебя, потом Брэдфилда, и уже через пару месяцев вся референтура в его распоряжении. Как он себя проявил? Был дерзким, нахальным? Как мне представляется, он едва ли умел выносить насмешки над собой.
  – Он вел себя тихо. Никогда не дерзил. Я бы даже уточнил: проявлял покорность. То есть оказался совершенно не тем человеком, каким мне его описывали.
  – Кто описывал?
  – О… Даже не скажу сразу. Он многим не нравился, но еще больше было у него обычных завистников.
  – Завистников? Чему же они завидовали?
  – Во-первых, он имел дипломатический статус, верно? Пусть даже временный. Ходили разговоры, что уже через две недели он здесь будет руководить, забрав себе процентов десять всех досье. Ну, ты знаешь такого типа пересуды. Но он изменился. Всем пришлось признать это. Даже молодому Корку и Джонни Слинго. По их словам, можно было легко определить, с какого времени. Когда разразился подлинный кризис. Он его как-то сразу отрезвил, – Медоуз покачал головой, словно мысль эта была ему крайне неприятна. – И он оказался действительно полезен.
  – Только не говори мне, что он тебя этим изумил.
  – Я сам не понимаю, как ему удалось. Он ничего не понимал в архивном деле. По крайней мере, в нашей области. И не припомню, чтобы он просил помощи у кого-то из сотрудников, но к середине февраля папка с персональными досье оказалась готова, оформлена, подписана и отправлена, а программа уничтожения документов вошла в нормальную колею. Мы все трудились, справляясь с Карфельдом, Брюсселем, кризисом коалиции и прочими проблемами. И тут же пристроился Лео, непоколебимый, как скала, решая свои мелкие вроде бы задачи и тоже справляясь с ними. Никому не приходилось ни о чем просить его дважды. Предполагаю, отчасти в этом крылся секрет его успеха. Он обладал поразительной памятью. Усвоит информацию, исчезнет, утащит в свой угол, а через несколько недель явится с готовым решением, когда ты сам об этом и думать перестал. Сомневаюсь, что он забыл хотя бы единственное слово, когда-либо кем-то ему сказанное. Он умел слушать глазами, наш Лео, – Медоуз снова помотал головой, реагируя на пришедшие воспоминания. – Ходячая Память – такое прозвище дал ему Джонни Слинго.
  – Важное качество. Для архивного работника, разумеется.
  – Ты на все смотришь иначе, – сказал Медоуз после очередной паузы. – Не способен отличить хорошее от дурного.
  – Так расскажи мне, в чем я заблуждаюсь, – бросил Тернер, продолжая непрерывно писать. – Я буду тебе только благодарен. Весьма благодарен.
  – Программа уничтожения – игра сама по себе странная, – начал Медоуз задумчивым тоном человека, которого попросили сделать обзор своих профессиональных обязанностей. – Только поначалу кажется, что нет ничего проще. Ты выбираешь досье. Причем большое. Скажем, тематическое, разделенное на двадцать пять отдельных папок. Возьмем, к примеру, «Разоружение». Вот уж действительно пухлое дело! Ты начинаешь с последних страниц, проверяя датировку и содержание, так? И что обнаруживаешь? Ликвидацию промышленности Рура, сорок шестой год. Политику контрольной комиссии относительно выдачи лицензий на стрелковое оружие, сорок девятый год. Восстановление германского военного потенциала, пятидесятый год. Некоторые документы устарели так, что просто обхохочешься. Для сравнения ты просматриваешь современные материалы. И что находишь? Боеголовки для ракет бундесвера. Разница словно в миллион лет. Хорошо, говоришь ты, давайте сожжем последние страницы, поскольку они уже не соответствуют реальности. Пятнадцать папок долой! Можно от них избавиться. Однако кто у нас ведет тематику разоружения? Ах, Питер де Лиль? Отправляешься к нему и интересуешься: «Можно уничтожить ваш архив вплоть до шестидесятого года?» «Не возражаю», – отвечает он, и ты можешь браться за дело. Вроде бы. Но не торопись. – Медоуз покачал головой. – Пока ты еще ничего не можешь. Ты еще не проделал и половины необходимой работы. Тебе не дозволено изъять десять самых ранних папок и швырнуть их в огонь. Есть ведь книга регистрации документов: кто-то должен вычеркнуть из нее входящие номера. Существует также картотека для прополки. В папках подшиты старые договоры? Отлично, получи согласие юридического отдела. Затронуты оборонные проблемы? Проконсультируйся с военным атташе. Отправлены дубликаты в Лондон? Нет. Тогда сиди и жди два месяца: запрещено уничтожать оригиналы документов без письменной санкции главного архива. Теперь понимаешь, что я имею в виду?
  – В общих чертах, – отозвался Тернер, ожидая продолжения.
  – А ведь имеются еще и ссылки на одни документы в других. Они подшиты в папки по смежным тематикам. Как это их затрагивает? Тоже подлежат уничтожению? Или лучше на всякий случай сделать для них исключение? И вскоре ты уже сам перестаешь понимать, что предпринять. Слоняешься по референтуре, стараясь предусмотреть любые возможные ошибки и скрытые подвохи. Стоит лишь начать, и конца-края не видно. Больше нет никакой ясности.
  – Как мне кажется, его подобная ситуация устраивала идеально.
  – Нет никаких ограничений по доступу, – сказал Медоуз, словно отвечая на заданный ему вопрос. – Для тебя это, вероятно, непостижимо, но это единственная система, в которой я вижу логику. Каждый из нас может просматривать все что угодно – таково мое правило. Если ко мне присылают человека, я обязан ему доверять. Другого способа руководить этим подразделением не существует. Я не могу постоянно устраивать проверки, вынюхивая, кто и чем интересуется, верно? – спросил он, не заметив изумленного взгляда Тернера. – А он оказался здесь как рыба в воде. Я был просто поражен. Выглядел совершенно счастливым, что само по себе казалось странным. Он был доволен новой работой, а вскоре и я сам почувствовал удовлетворение от его деятельности. Он оказался компанейским малым. – Медоуз ненадолго замолчал. – Единственное, что по-настоящему не нравилось нам всем, – продолжил он с нежданной улыбкой, – так это привычка Лео курить свои рыжие сигары. Голландские из яванского табака – его любимый сорт, по-моему. Он провонял ими все вокруг. Мы порой подтрунивали над его пристрастием, но он не обижался и ничего не хотел менять. И знаешь, мне теперь не хватает запаха его сигар, – добавил он тихо. – Он был бы не на своем месте в канцелярии – там работают люди иного сорта, но и первый этаж ему не подходил, по моему мнению. Только здесь он нашел себя. – Медоуз наклонил голову в сторону закрытой двери. – У нас ведь порой атмосфера как в магазине. Есть клиенты, есть свой коллектив обслуживающего персонала. Джонни Слинго, Валери… Они тоже прониклись к нему симпатией, и это многое объясняет. Ведь все приняли его в штыки, когда он только пришел, а в течение недели с ним уже поладили, вот в чем правда. Есть в нем нечто такое, свой подход к людям. Знаю, о чем ты сейчас подумал: он льстил моему эго. И точно, льстил. Каждому нравится, когда его любят, а он любил нас всех. Конечно, я одинок, Мира – источник сплошных тревог, я потерпел поражение в роли отца, и у меня никогда не было сына. Этот аспект тоже, разумеется, нельзя исключать, как я полагаю, хотя у нас с ним разница в возрасте всего десять лет. Возможно, суть заключалась в том, что он такой маленький.
  – Но приударить за девушками любил, не так ли? – спросил Тернер скорее для того, чтобы нарушить снова воцарившееся неловкое молчание, а не потому, что заранее заготовил вопрос.
  – Только забавы ради.
  – Слышал о женщине по фамилии Эйкман?
  – Нет.
  – Маргарет Эйкман. Они были помолвлены и хотели пожениться. Она и Лео.
  – Ничего не знаю об этом.
  Они по-прежнему по возможности избегали смотреть друг на друга.
  – И работа ему тоже нравилась по-настоящему, – продолжил Медоуз. – Особенно в те первые недели. Думаю, только тогда до меня дошло, как много он знает в сравнении с любым из нас. Я имею в виду о Германии. Лео глубоко врос в ее почву.
  Он снова сделал паузу, предавшись воспоминаниям, словно все случилось лет пятьдесят назад.
  – И тот мир он тоже хорошо знал, – добавил он. – Снизу доверху. Снаружи и изнутри.
  – Какой мир ты имеешь в виду?
  – Послевоенную Германию. Оккупацию. Годы, о которых немцы больше не хотят вспоминать. Знал его как свои пять пальцев. «Артур, – однажды сказал он мне, – я видел эти города, когда их почти сровняли с землей. Я слышал, как эти люди разговаривали, хотя сам их язык попал под запрет». Конечно, иногда они поражали его самого. Я порой заставал его за чтением досье, сидевшим тихо, как мышонок, глубоко увлеченным. Или же он поднимал взгляд, осматривал комнату в поисках кого-то в тот момент свободного, чтобы поделиться с ним удивительной находкой. «Только послушай, – говорил он, например. – Разве не поразительно? Мы расформировали эту компанию в сорок седьмом году. И вот во что она уже снова успела превратиться!» А подчас он погружался так глубоко в свои мысли, что ты полностью терял с ним контакт. Он витал где-то очень далеко. Думаю, ему самому часто доставляли неудобства столь обширные познания. Это было странно. Он порой ни с того ни с сего чувствовал себя виноватым. Впрочем, любил поговорить и о своей памяти. «Вы уничтожаете мое детство! – воскликнул он однажды, кода мы рвали папки, готовясь пропустить документы через шредер. – Так вы из меня старика сделаете». Я возразил: «Если я занимаюсь именно этим, то можешь считать себя счастливчиком. Тебе на редкость везет». Мы тогда еще посмеялись вместе.
  – Он когда-нибудь обсуждал с тобой политику?
  – Нет.
  – А что говорил о Карфельде?
  – Был обеспокоен его активностью. Вполне естественно. Это лишь усиливало его радость, что он помогает нам.
  – Ну разумеется.
  – Тут все дело в доверии, – сказал Медоуз почти раздраженно. – Тебе не понять. И в его словах заключалась истина. То старье, от которого мы избавлялись, оно и было его детством. Для нас – хлам. Для него – нечто крайне важное.
  – Ладно, не кипятись.
  – Послушай. Я ведь вовсе не пытаюсь его защищать. Насколько мне известно, он поставил крест на моей карьере. Уничтожил последнее, что от нее еще оставалось после того, как ее испоганил ты сам. Но все же должен внушить тебе: ты обязан видеть и его положительные стороны.
  – А я и не пытаюсь с тобой спорить.
  – Она действительно беспокоила его. Память. Взять хотя бы эпизод с музыкой. Он заставил меня слушать граммофонные пластинки. Главным образом для того, чтобы потом продать их мне, как я подозревал. Он провернул сделку, которой очень гордился, в одном из магазинов города. «Остановись, – сказал я. – Ничего путного из твоей затеи не выйдет, Лео. Ты попусту тратишь со мной время. Я слушаю одну пластинку, и она мне нравится. А потом слушаю другую, а предыдущую мелодию успеваю забыть». И он вдруг заявляет мне почти мгновенно: «Тогда вам следует стать политиком, Артур, – говорит он. – Это типичное их свойство». И он говорил вполне серьезно, спешу тебя заверить.
  Тернер неожиданно широко улыбнулся:
  – Смешно у него получилось.
  – Было бы смешно, – возразил Медоуз, – если бы он не выглядел при этом чертовски злым. А в другой раз мы разговорились с ним о Берлине. Коснулись темы кризиса, и я сказал: «Что ж, придется смириться. Никто больше даже не думает о Берлине». Я говорил чистейшую правду. Возьми наши досье. Берлином больше никто не занимается, даже не рассматривает самых фантастических вариантов, как бывало поначалу. То есть в политическом смысле – это полнейший тупик, даже не тема для обсуждения. «Нет, вы не правы, – говорит тогда он. – У каждого из нас есть большая память и маленькие воспоминания. Маленькие воспоминания удерживают впечатления о мелочах, а большая память существует для того, чтобы забывать о главном». Вот как он выразился. И, признаюсь, я был тронут его словами. Ведь именно так мыслят в наши дни многие. Это стало неизбежным.
  – Он приходил к тебе домой иногда, верно? И вы устраивали совместные вечера?
  – Время от времени. Пока дома не было Миры. А бывало, я ускользал к нему в гости.
  – А почему Миры не бывало дома? – Тернер задал этот вопрос с неожиданным напором. – Ты все же не до конца мог ему доверять или я не прав?
  – О нем ходили разные слухи, – признал Медоуз, но без тени смущения. – Всякие сплетни. Мне не хотелось, чтобы Мира оказалась в них замешана.
  – Слухи о нем и о ком-то еще?
  – Просто о разных девушках. О женском поле вообще. Он ведь был холостяком и любил радости жизни.
  – Так о ком еще?
  Медоуз покачал головой.
  – Ты снова все понимаешь превратно. – Он играл двумя скрепками, пытаясь сцепить их.
  – Лео когда-нибудь рассказывал тебе о том, что делал в Англии во время войны? О своем дяде в Хампстеде?
  – Он рассказывал, как прибыл в Дувр с табличкой на груди. Это тоже было необычно.
  – Что такого необычного…
  – Его рассказ о себе. Джонни Слинго сказал, что знал его четыре года до перехода в референтуру, но ни разу не слышал, чтобы он хотя бы словом обмолвился о своем прошлом. А здесь он наконец раскрылся. Джонни считал это первым признаком старости.
  – Продолжай.
  – Так вот. У него при себе была только эта табличка с надписью: Лео Хартинг. Ему, конечно, обрили голову наголо, вывели вшей и отправили в сельскую школу. Кажется, даже дали выбор: обычное образование или сельскохозяйственное. Он выбрал фермерство, потому что мечтал заиметь свой участок земли. Для меня это стало сюрпризом, своего рода причудой. Я не мог вообразить Лео в роли фермера, но так дело обстояло в то время.
  – А он не рассказывал о связях с коммунистами? О группах леваков из Хампстеда? Вообще ничего в таком роде?
  – Ничего подобного.
  – Ты бы со мной поделился, если бы что-то было?
  – Сомневаюсь. Но ничего не было.
  – Он упоминал о человеке по фамилии Прашко? Члене бундестага.
  Медоуз какое-то время колебался.
  – Рассказывал как-то вечером, что этот Прашко перестал с ним общаться.
  – Как? И почему перестал?
  – Подробностей он не сообщил. Они вместе с Прашко эмигрировали в Англию, а после войны вместе вернулись. Прашко пошел своим путем, а Лео избрал другой: – Он пожал плечами. – Я не особенно допытывался. Зачем мне было знать детали? После того вечера я этой фамилии от него вообще больше не слышал.
  – А все эти рассуждения о памяти? Что, как ты думаешь, он имел в виду?
  – Он говорил в историческом смысле, насколько я понял. К истории он относился очень серьезно, часто размышлял о ней. Хотя не забывай, я веду речь о том, что происходило уже пару месяцев назад.
  – Какая разница, когда это было?
  – Разница в том, что потом он напал на нужный ему след.
  – На что он напал?
  – Нащупал какой-то след, – просто повторил Медоуз. – Я именно об этом хотел тебе рассказать.
  – Но мне нужно услышать от тебя о пропавших досье, – настаивал Тернер. – Я хочу проверить все книги регистрации и входящую почту.
  – Подожди, дойдем и до этого. Есть вещи, которые важнее обычных фактов, и если ты научишься слушать и концентрировать внимание в нужном направлении, то станешь их замечать. В этом смысле ты очень похож на Лео. Правда. Вы оба всегда хотите знать ответы, даже не уяснив для себя сути вопросов. Я вот пытаюсь втолковать тебе: с первого дня прихода Лео ко мне я знал – он ищет нечто особенное. Мы все почувствовали это. При всей скрытности Лео каждый видел: он выискивает что-то конкретное. Что-то такое, к чему почти можно прикоснуться, настолько важным оно для него было. В нашей конторе такое случается нечасто, уж поверь мне.
  
  Теперь Медоуз взял на раздумье, как показалось, целую вечность, прежде чем продолжить:
  – Понимаешь, архивист похож на историка. Всегда есть период времени, на котором он буквально помешан. Или место. Или личность. Короли, королевы. Наши досье косвенно обязательно связаны между собой. Иначе просто быть не может. Назови мне любую тему, которая только придет в голову. И я в соседней комнате найду тебе по цепочке все: от исландского законодательства для судовладельцев до последних инструкций касательно колебаний цены на золото. Вот чем увлекают досье. Они продолжаются, и нигде нельзя поставить финальную точку.
  Медоуз больше не замолкал. Тернер всматривался в морщинистое, постаревшее лицо с подернутыми грустью серыми глазами и чувствовал, как в нем самом нарастает волнение.
  – Ты думаешь, что руководишь архивом, – говорил Медоуз, – но это не так. На самом деле он руководит тобой. В архивном деле есть аспекты, которые просто захватывают, и ты уже ничего не можешь с этим поделать. Возьми, к примеру, того же Джонни Слинго. Ты видел его, когда впервые попал сюда. Он сидел слева от двери. Пожилой мужчина в куртке. Он принадлежит к числу истинных интеллектуалов. Окончил хороший колледж, имеет блестящее образование. Джонни проработал у нас всего год и перевелся, между прочим, из административного отдела, но теперь его полностью увлек раздел девять-девять-четыре. Отношения ФРГ с третьими странами. Только попроси, и он часами будет рассказывать тебе обо всех аспектах доктрины Хальштейна[10], цитировать наизусть целые параграфы, укажет точные даты всех переговоров, когда-либо проводившихся по этому вопросу. Или мой случай. Я же по призванию – механик. Обожаю автомобили, занимался изобретательством и досконально разбираюсь в технических устройствах. Но готов держать пари, что знаю гораздо больше о нарушениях патентных прав в Германии, чем любой сотрудник коммерческого отдела.
  – На какой же след напал Хартинг?
  – Подожди. То, о чем я тебе рассказываю, крайне важно. За последние двадцать четыре часа я много раздумывал над этим, чтобы ты все услышал предельно ясно, нравится тебе это или нет. Итак, досье захватывают тебя, и здесь ты бессилен что-либо сделать. И они начнут управлять твоей жизнью, стоит им только позволить. Многим они заменяют жену и детей. Я повидал немало таких людей. Порой досье овладевают тобой, ты нападаешь на какую-то тему, на некий след, и уже не в состоянии сойти с него. Так было и с Лео. Не знаю в точности, как такое происходит. Просто обычный документ вдруг привлекает твое внимание. Порой что-то пустяковое, случайное: угроза забастовки работников сахарных заводов Сурабаи – это сейчас стало нашей излюбленной шуткой. «Минуточку! – говоришь ты себе. – А почему мистер Такой-То списал это в архив?» Проводишь проверку. И оказывается, что мистер Такой-То даже не ознакомился с сутью вопроса. Он не удосужился вообще прочитать телеграмму. Что ж, значит, ему следует вернуться к ней, верно? Но вот только прошло три года, и мистер Такой-То теперь наш посол в Париже. И тогда ты сам начинаешь выяснять, какие действия были предприняты или же не предприняты в этой связи. С кем консультировались? Почему не поставили в известность Вашингтон? Ты отыскиваешь дополнительные материалы, добираешься до самых истоков проблемы. И к этому моменту отступать уже поздно. Ты теряешь ощущение реальных масштабов событий, тема поглощает тебя целиком, а когда избавляешься от наваждения, то оказывается, что ты постарел на десять дней, не став ни на йоту мудрее, зато, быть может, на пару лет у тебя выработается иммунитет к повторению подобного. Одержимость. Вот как это называется. Твое личное путешествие в неизвестность. Это происходит с каждым из нас. Так уж, наверное, мы устроены.
  – И с Лео произошла такая же история?
  – Да, да, с Лео вышло именно это. Вот только с первого дня его появления здесь у меня возникло ощущение, что он… чего-то ждет. Я просто судил по его манере поведения, по способу обращения с документами… Он постоянно поглядывал поверх страницы. Я смотрю на него и вижу, что его карие глазки устремлены на меня. И так каждый раз. Знаю, ты скажешь, я слишком мнительный, но для меня не имеет значения твое мнение. Я ведь не видел в этом ничего особенного. С какой стати мне было его в чем-то подозревать? У каждого из нас хватало своих проблем, и, кроме того, к тому времени мы тут уже трудились, как рабочие на фабричном конвейере. Я обдумал это и говорю тебе правду. Ничего особенного не происходило. Просто я заметил странность, вот и все. Но затем он постепенно напал на след.
  Внезапно раздался громкий звонок. Призывный и настойчивый звук разносился по коридору. Они услышали, как захлопали двери, после чего коридор наполнился шумом торопливых шагов. Какая-то женщина выкрикивала:
  – Валери? Где Валери?
  – Учебная пожарная тревога, – объяснил Медоуз. – У нас их устраивают два или три раза в неделю. Но не стоит беспокоиться. Для работников референтуры сделали исключение.
  Тернер снова сел в кресло. Он выглядел бледнее, чем прежде. Провел пальцами могучей руки по всклокоченной светлой шевелюре.
  – Тогда я продолжаю тебя слушать, – сказал он.
  – Еще с марта он начал работу над крупным проектом. Взялся за раздел семь-ноль-семь. Это документация по поводу различных статусов и разграничения полномочий. Там папок двести или около того. В основном материалы касаются передачи власти по окончании периода оккупации. Условия вывода войск, права на оставшееся имущество, права возвращения на прежнюю службу, фазы введения автономного управления и Бог весть что еще. Все относится к периоду с сорок девятого по пятьдесят пятый год. К текущей ситуации не имеет никакого отношения. Во время уничтожения документов он мог остановиться на любом другом из десятков разделов, но как только напал на семь-ноль-семь, больше для него ничего уже не существовало. «Я нашел то, что мне нужно, Артур, – сказал он. – В самый раз для меня. На этом я приобрету необходимый опыт. Я ведь отлично знаю, о чем здесь речь. Знакомая тема». Не думаю, чтобы кто-то касался этих папок хотя бы раз за последние пятнадцать лет. Но пусть документы и устарели, они не утратили своей важности. Огромное количество методических описаний, технических деталей. Но не забывай, как много знал Лео. Все термины – и английские, и немецкие – все юридические обороты, – Медоуз восхищенно помотал головой. – Я видел его докладную, направленную атташе по юридическим вопросам с кратким изложением одного досье. Уверен, сам я никогда бы не сумел составить такое. И едва ли смог бы кто-то другой из сотрудников канцелярии. Там говорилось об уголовном кодексе Пруссии и о региональных органах правосудия. Кроме того, текст наполовину был написан по-немецки.
  – Он знал больше, чем хотел показать. Ты к этому клонишь?
  – Нет, вовсе нет, – ответил Медоуз. – И не надо приписывать мне слова, которых я не произносил. У него все-таки действительно был опыт, вот что я хочу сказать. Он хранил знания и навыки, которыми очень долго не пользовался. И внезапно все это оказалось полезным в работе.
  После паузы Медоуз продолжил:
  – Семь-ноль-семь, вообще говоря, не подлежал уничтожению. Папки следовало отправить в Лондон, чтобы там избавились от них, но прежде кто-то должен был с ними ознакомиться, как с любыми другими материалами, и он целиком сосредоточился на них последние несколько недель. Я уже упомянул, насколько тих и незаметен он был здесь, – и это в самом деле так. А по мере того как он углублялся в досье по статусам, становился все более и более незаметным. Он пошел по следу.
  – Когда это произошло?
  На последней странице блокнота Тернера был напечатан календарь, и он открыл его.
  – Три недели назад. Он погружался в тему все сильнее и сильнее. Но вел себя в привычной манере, заметь. Мог вскочить, чтобы придвинуть женщине стул или помочь донести пакеты из магазина. Но что-то его уже захватило. Нечто, очень многое для него значившее. Хотя и его излишнее любопытство никуда не делось. Такое не лечится. Он всегда хотел досконально знать, чем занят каждый из нас. А сам хранил свои секреты, причем все тщательнее. Стал относиться к самому себе очень серьезно. А потом в понедельник… Да, в понедельник, неожиданно изменился.
  – То есть ровно неделю назад, – заметил Тернер. – Пятого числа.
  – Как? Всего семь дней прошло? Всего-то? Господи!
  До них донесся острый запах расплавленного сургуча, а потом приглушенный стук печати, наложенной, похоже, на конверт.
  – Готовят к отправке двухчасовую почту, – пробормотал Медоуз и посмотрел на серебряные карманные часы. – Все должно быть собрано к двенадцати тридцати.
  – Я вернусь после обеда, если так тебе удобнее.
  – Мне бы хотелось полностью разделаться с тобой раньше, – сказал Медоуз. – Не возражаешь? – Он убрал часы в карман. – Где он сейчас? Тебе это известно? Что с ним случилось? Сбежал в Россию, верно?
  – Ты так считаешь?
  – Он мог отправиться куда угодно. Это совершенно непредсказуемо. Он не был похож на нас. Старался стать похожим, но не вышло. Он скорее твоего типа человек, как мне кажется. По крайней мере отчасти. С вывертом. Он был всегда занят каким-то делом, но брался за него с конца, а не с начала. Для него ничто не представлялось простым – вот в чем заключалась проблема. Слишком много детства. Или оно вообще отсутствовало. Если разобраться, то результат один и тот же. Мне же нравятся люди, которые взрослели постепенно.
  – Расскажи о прошлом понедельнике. Он изменился. Каким образом?
  – Изменился в лучшую сторону. Словно стряхнул с себя одержимость, в чем бы она ни заключалась. След привел его куда-то и оборвался. Когда я вошел в то утро, он улыбался и выглядел очень довольным. Джонни Слинго, Валери заметили перемену, как и я сам. Но мы, конечно, трудились не покладая рук. Я провел здесь бо́льшую часть субботы и все воскресенье. Остальные тоже время от времени наведывались.
  – А Лео?
  – Лео? Он был занят, как и мы все, тут нет сомнений, но при этом мы его почти здесь не видели. Час в этой комнате, три часа в другой.
  – В какой другой?
  – В своем кабинете внизу. Он иногда так делал. Брал несколько папок вниз, чтобы поработать над ними там. В более спокойной обстановке. «Надо держать кабинет в тепле, Артур, – говорил он мне. – Это моя старая обитель, и я не могу позволить себе выстудить ее».
  – Значит, он мог уносить досье из помещения референтуры? – очень тихо спросил Тернер.
  – А была еще и церковь. Это занимало у него часть времени по воскресеньям. Игра на органе, разумеется.
  – Между прочим, давно ли он начал этим заниматься?
  – О, много лет назад. Для него орган тоже служил подстраховкой, – сказал Медоуз со смехом. – Он же хотел быть незаменимым.
  – Значит, в понедельник он казался счастливым?
  – И при этом возвышенно счастливым. Другого определения не подберешь. «Мне все здесь очень нравится, Артур, – сказал он. – Хочу, чтобы вы знали об этом». А потом сел и взялся за работу.
  – И таким он оставался до самого исчезновения?
  – Более или менее.
  – Как понимать твое «более или менее»?
  – Сказать по правде, мы немного повздорили. Это произошло в среду. Он выглядел довольным еще во вторник. Радостным, как мальчишка, играющий в песочнице. А в среду я поймал его.
  Он положил руки на колени и разглядывал их, склонив голову.
  – Лео пытался заглянуть в зеленую папку. Совершенно секретные материалы. – Чуть нервно Медоуз пригладил волосы. – Он всегда проявлял излишнее любопытство, как я тебе говорил. Люди такого типа ничего не могут с собой поделать. Причем не имело значения, чего это касалось. Я мог случайно забыть на столе письмо от матери. И голову даю на отсечение – появись у Лео шанс, он бы непременно прочитал его. Он почему-то всегда считал, что окружающие замышляют против него заговоры. Поначалу это выводило нас из себя. Он просматривал все, что подворачивалось под руку. Папки, коробки – без разницы. Не проработав у нас и недели, он стал сам забирать почту и расписываться в получении. Лично тащил все из экспедиторской. Я первое время возражал, но он так обиделся, когда мне вздумалось запретить ему это, что в итоге пришлось уступить. – Медоуз беспомощно развел руками. – Затем в марте из Лондона поступили особые инструкции по развитию торговых отношений. Указания относительно создания новых совместных предприятий и перспективного планирования, и я заметил, что вся кипа документации лежит у него на письменном столе. «Взгляни-ка сюда, – сказал я. – Ты читать разучился? Здесь написано, что бумаги распределяются строго по приложенному списку. Ты в нем не значишься». Он и глазом не моргнул. Хотя разозлился всерьез. «Я считал, что имею допуск ко всему!» – воскликнул он. Мне показалось, он был готов чуть ли не ударить меня. «Что ж, ты ошибался», – ответил я. Это было в марте. Нам обоим понадобилась пара дней, чтобы остыть.
  – Боже, спаси и сохрани нас, – почти прошептал Тернер.
  – А потом случай с зеленой папкой. Доступ к ней крайне ограничен. Я сам не знаю, что в ней, Джонни не знает, Валери не знает. Папка хранится в отдельной металлической коробке. Один ключ есть у посла. Второй – у Брэдфилда. Он у них общий с де Лилем. И каждый вечер эту папку в коробке обязаны доставлять в сейфовую комнату. Расписка обязательна при ее получении и при сдаче, а мне поручен надзор за соблюдением инструкции. Так вот. Дело было в обеденное время в среду. Лео оставался здесь один. Мы с Джонни спустились в столовую.
  – Он часто задерживался здесь в обед?
  – Да, ему нравилось побыть немного в одиночестве и покое.
  – Понятно.
  – В столовой образовалась длинная очередь, а я терпеть не могу очередей и потому сказал Джонни: «Оставайся здесь, а я пока пойду немного поработаю и вернусь через полчаса». Вот как получилось, что я вошел неожиданно и почти неслышно. Лео в регистратуре не оказалось, зато дверь сейфовой комнаты оставили открытой. И он стоял там с металлической коробкой в руках.
  – Что значит «с коробкой в руках»?
  – Он просто держал ее. И разглядывал замок, насколько мне показалось. Словно ему и это было любопытно. Заметив меня, он улыбнулся, но остался совершенно невозмутимым. Находчивый малый, как ты, вероятно, уже понял. «Ну вот, Артур, – говорит, – вы и поймали меня, раскрыли мою тайную вину». Я спросил в ответ: «Какого дьявола ты задумал? Посмотри, что ты держишь в руках!» Что-то в этом роде. «Но вы же знаете меня, – сказал он с совершенно обезоруживающей улыбкой. – Я просто не в состоянии себя сдержать». И поставил коробку на место. «Вообще-то, я искал здесь кое-что из семь-ноль-семь. Вам, случайно, ничего оттуда не попадалось? За март и февраль пятьдесят седьмого». Что-то в таком духе.
  – А потом?
  – Я процитировал ему закон о государственной тайне. Больше ничего не оставалось, верно? Предупредил, что доложу о его поступке Брэдфилду. Расскажу все. Меня просто распирало от гнева.
  – Но ты ничего не предпринял?
  – Нет.
  – Почему?
  – Ты все равно не поймешь, – сказал Медоуз, немного помедлив. – Ты ведь считаешь меня слишком мягкотелым, я знаю. В пятницу у Миры был день рождения, и мы специально для нее устраивали в клубе праздник. Но у Лео была намечена репетиция хора и потом какой-то важный ужин.
  – Ужин? Где именно? С кем?
  – Он никому не рассказывал.
  – В его ежедневнике нет никаких записей по этому поводу.
  – Меня это не касается.
  – Продолжай.
  – Но он пообещал непременно заглянуть ненадолго и вручить ей подарок. Это был фен. Мы его вместе выбирали. – Он снова помотал головой. – Как тебе объяснить, ума не приложу. Я уже говорил: в какой-то степени я чувствовал за него ответственность. Он был человеком такого рода. При желании не только ты, но и я сам мог бы уложить его одной левой.
  Тернер смотрел на Медоуза с изумлением.
  – И, как полагаю, сыграло роль кое-что еще. – Медоуз решительно посмотрел на Тернера. – Если бы я доложил Брэдфилду, это означало бы конец. Для Лео, разумеется. А деваться ему было некуда. В самом деле, совершенно некуда. Понимаешь, о чем я? Так и сейчас. Я действительно надеюсь, что он сбежал в Москву, поскольку больше его нигде не примут.
  – Ты хочешь сказать, у тебя имелись относительно него определенные подозрения?
  – Да, вероятно. Где-то в глубине души я его подозревал. Варшава приучила меня к этому, тебе ли не знать. Я же искренне хотел, чтобы Мира обосновалась там со своим студентом. Хотя мне все известно. Его ей намеренно подставили, принудили соблазнить ее. Но ведь он обещал жениться на ней всерьез, правда? Хотя бы ради ребенка. А я бы обожал этого младенца так, что и сказать не могу. Вот что вы у меня отняли. И у нее тоже. В этом вся суть. Ты не должен был делать этого, понимаешь?
  Тернер в этот момент испытывал благодарность за шум транспорта на улице, за любые звуки, проникавшие в этот проклятый металлический танк, заменявший комнату, ведь эти звуки чуть заглушали эхо голоса Медоуза, обвиняющего, хотя и такого ровного, негромкого.
  – А в четверг коробка пропала?
  Медоуз небрежно передернул плечами:
  – Из личной приемной ее вернули в четверг около полудня. Я, как обычно, расписался за нее и оставил в сейфовой комнате. В пятницу ее там не оказалось. Вот и все.
  Он сделал паузу.
  – Я должен был сразу доложить об этом. Бегом броситься к Брэдфилду еще в пятницу после обеда, когда хватился ее. Но не сделал этого. Решил, что утро вечера мудренее. Размышлял над проблемой всю субботу. При этом от злости чуть не откусил Корку голову, набросился на Слинго, устроил им обоим веселую жизнь. Я просто сходил с ума. Но не хотел поднимать панику зря. В кризисное время чего мы только не теряли. У людей словно руки чесались. Кто-то уволок нашу тележку. Не знаю, кто именно, но догадываюсь: один из помощников военного атташе. Стащили одно из наших вращающихся кресел. Из машбюро пропала пишущая машинка с особо длинной кареткой. Кто-то терял свои ежедневники. Даже чашки НААФИ из столовой куда-то деваются. И потом я придумывал разные возможные причины. Кто-то, имевший доступ, мог снова взять коробку: де Лиль или секретарь посла…
  – А у Лео ты не спрашивал?
  – Он тоже к тому времени исчез, или ты забыл об этом?
  
  Тернер снова вернулся к режиму обычного допроса:
  – У него был портфель?
  – Да.
  – Ему разрешалось проносить его в эти помещения?
  – Он приносил термос и сандвичи.
  – Значит, разрешалось?
  – Да.
  – Портфель был при нем в четверг?
  – Кажется, был. Да, определенно был.
  – Он достаточно велик, чтобы вместить коробку с зеленой папкой?
  – Да.
  – В четверг Лео обедал здесь?
  – Примерно в полдень он куда-то ушел.
  – А когда вернулся?
  – Я же объяснял тебе: четверг был для него особенным днем. Днем совещаний. Отрыжка его прежней работы. Он посещал одно из министерств в Бад-Годесберге. Что-то по поводу не решенных прежде вопросов с жалобами. Как я предполагаю, в прошлый четверг он сначала с кем-то пообедал, а потом отправился на деловую встречу.
  – И у него такие встречи происходили каждый четверг. Всегда?
  – С тех пор как его перевели в референтуру.
  – У него был свой ключ, не так ли?
  – Что ты имеешь в виду? Ключ от чего?
  Тернер почувствовал себя уже не так уверенно.
  – Чтобы самому входить в референтуру и покидать ее? Или там наборный замок с цифровым кодом?
  Медоуз от души рассмеялся:
  – Только я и глава канцелярии знаем, как сюда войти и как выйти. Больше никто. Три замка с разными комбинациями и полдюжины устройств охранной сигнализации, а есть еще замок сейфовой комнаты. Кодов не знает ни Слинго, ни де Лиль. Никто, кроме нас двоих.
  Тернер быстро делал записи в блокноте.
  – А теперь расскажи мне, что еще пропало, – попросил он потом.
  
  Медоуз отпер ящик своего стола и достал оттуда список. Его движения были точными и быстрыми.
  – Значит, Брэдфилд не посвятил тебя в детали?
  – Нет.
  Медоуз подал ему список:
  – Можешь сохранить на память. Сорок три единицы хранения. Все из особых папок и ящиков. Они начали пропадать примерно с марта.
  – То есть с того времени, когда он, по твоим словам, напал на след.
  – Степень конфиденциальности варьируется от «Секретно» до «Совершенно секретно», но большинство бумаг помечены грифом «Строго для служебного пользования». В списке досье из организационного отдела, отчеты о совещаниях, файлы по персоналиям и две копии проектов договоров. Тематика тоже разнообразная. От приказов закрыть предприятия химических концернов Рура в 1947 году до стенографических отчетов о неофициальных англо-германских переговорах на рабочем уровне за последние три года. Плюс зеленая папка – подробные протоколы официальных и неофициальных бесед…
  – Об этом Брэдфилд меня как раз проинформировал.
  – Можешь мне поверить, каждый документ похож на отдельный фрагмент мозаики… Это сразу бросилось мне в глаза… Я крутил и складывал их в голове так и сяк. Час за часом. Даже спать не мог. И временами… – Он осекся. – Временами мне казалось, что у меня формировалась идея и я вижу своего рода картину. Или хотя бы половину картины, так будет правильнее… – С явной неохотой он закончил мысль: – Но четкого рисунка здесь нет, как нет и очевидной причины. Одни бумаги сам Лео расписал для ознакомления сотрудникам, другие пометил: «Для уничтожения», но большинство просто исчезли. И невозможно сказать ничего конкретного. Нельзя даже точно определить масштаб пропаж. Пока одно из подразделений не запросит у тебя досье, а ты не выяснишь, что у тебя уже такого нет, хотя ты не знал об этом.
  – Досье из особых фондов, так я понимаю?
  – Да, я же сказал: по большей части секретные документы. Думаю, общий вес не менее ста фунтов.
  – А письма? Ведь пропали еще и письма.
  – Да, – сказал Медоуз, снова сделав над собой усилие. – Мы недосчитались тридцати трех входящих.
  – Никем как следует не зарегистрированных писем, насколько я понял. Они просто лежали здесь и прочитать их мог любой? О чем они были, хотя бы тематика тебе известна?
  – Мы ничего не знаем. Правда. Письма были из различных германских ведомств. По крайней мере, это ясно, ведь так их пометили в экспедиторской. На самом деле в референтуру письма даже не успели доставить.
  – Но ты проверил и выяснил, что они поступили в посольство?
  Заметно напрягшись, Медоуз ответил:
  – Пропавшие письма, если судить по отметкам при поступлении, имели отношение к пропавшим папкам. Серийные номера те же. Это все, что мы знаем. А поскольку их присылали немецкие организации, Брэдфилд распорядился не запрашивать дубликатов, пока все не прояснится в Брюсселе. Он считает, что так мы можем встревожить немцев и привлечь их внимание к отсутствию Хартинга.
  Засунув черный блокнот в карман, Тернер поднялся и подошел к зарешеченному окну, трогая замки, проверяя на прочность проволочную сетку.
  – В нем что-то все же было. Нечто особенное. И это заставило тебя наблюдать за ним.
  С шоссе до них донеслось завывание сирены в двух тональностях. Тревожный сигнал сначала приблизился, а потом снова затих.
  – Да, он был особенным, – повторил Тернер. – Это сквозило в каждой фразе твоего рассказа. Лео то, Лео это. Ты следил за ним. Ты хотел прочувствовать его, я уверен. Зачем?
  – Ничего подобного не было.
  – А как же слухи? Что из сплетен о нем так пугало тебя? Он был чьим-то сладеньким мальчиком, а, Артур? Например, им увлекся Джонни Слинго на старости лет, так? Лео был частью сообщества голубых и поэтому приводил тебя в такое замешательство, так смущал своим присутствием.
  Медоуз покачал головой.
  – Ты теряешь чутье, и жало твое притупилось, – сказал он. – Тебе больше не нагнать на меня страха. Я тебя уже хорошо знаю. Причем с самой дурной стороны. Это не имеет никакого отношения к Варшаве. Он не был таким, как ты описал. Я ведь не ребенок, чтобы легко обманываться в людях. И, кстати, Джонни Слинго не гомосексуалист.
  Тернер продолжал пристально смотреть на него.
  – Ты явно что-то слышал. Что-то знал. Ты непрерывно наблюдал за ним, теперь я понял. Ты следил за ним из другого угла комнаты, отмечал, как он встает, как берет очередное досье. Он делал под твоим началом самую тупую работу, но ты говоришь о нем, словно о самом после. Здесь царил хаос, ты сам это признал. Все, исключая Лео, разыскивали нужные папки, делали записи, искали связи между документами. Словом, из кожи вон лезли, чтобы дело двигалось даже в кризисные времена. А чем занимался Лео? Лео поручили уничтожение старых бумаг. Его задачи были ничтожными. Это сказал ты, а не я. Так что же делало его особенным? Что заставляло тебя наблюдать за ним?
  – Ты витаешь в облаках. У тебя извращенный ум, и потому ты не можешь видеть все просто и четко. Но если бы и существовал мизерный шанс, что ты прав, я бы тебе ни в чем не признался даже на смертном одре.
  
  Записка на двери комнаты шифровальщиков гласила: «Вернусь к трем. В случае острой необходимости заходите в кабинет 333». Тернер постучал в дверь Брэдфилда и подергал за ручку. Заперто. Подойдя к лестнице, с раздражением посмотрел вниз в вестибюль. За стойкой дежурного молодой сотрудник охраны читал учебник по инженерному делу. Были видны схемы на правой странице открытой книги. В приемной с целиком стеклянной передней стеной поверенный в делах Ганы в пиджаке с бархатным воротником внимательно изучал фотографический пейзаж Клайда, сделанный с какой-то очень высокой точки.
  – Все ушли обедать, старина, – прошептал кто-то за спиной Тернера. – До трех часов даже гунны пальцем не пошевелят. Ежедневное перемирие. А потом шоу должно продолжаться. – Тощий человек с лисьими повадками стоял возле огнетушителей. – Краббе, – представился он. – Микки Краббе, – повторил потом, словно само по себе имя служило оправданием навязчивости. – Питер де Лиль только что вернулся, если вам это интересно. Ездил в Министерство внутренних дел спасать женщин и детей. Роули велел ему донести до вас нужную информацию.
  – Мне необходимо отправить телеграмму. Где комната номер триста тридцать три?
  – Комната отдыха для нашего рабочего класса. Там можно даже прилечь после всей суматохи. Тревожные времена. Но вам придется пока потерпеть, – сказал Краббе. – Срочное подождет, а для важного все равно уже слишком поздно – вот вам мое слово.
  И он повел Тернера по пустому коридору, как старый слуга, сопровождающий гостя в спальню. Проходя мимо лифта, Тернер снова задержался и осмотрел его. На двери по-прежнему висел крепкий замок и надпись: «Неисправен».
  
  Работу надо уметь разграничивать, сказал он себе. Бога ради, с чего так тревожиться? Бонн все-таки не Варшава. Варшава была сто лет назад. Бонн – это день сегодняшний. Мы делаем то, что требуется, и двигаемся дальше. Он снова живо вспомнил: варшавское посольство, комнату в стиле рококо, потемневшие от пыли канделябры и Миру Медоуз, одиноко сидевшую на странной формы диване. «Когда вы в следующий раз попадете в страну за “железным занавесом”, – орал на нее Тернер, – постарайтесь осторожнее выбирать себе возлюбленных!»
  «Сообщить ей о своем отъезде за границу», – снова вспомнилась фраза. Он отправился на поиски предателя. Опытного, матерого красного хищника, платного агента.
  Давай же, Лео. Мы с тобой одной крови: ты и я. То есть оба люди из подполья. Я гонюсь за тобой через систему канализации, Лео. Вот почему от меня так сладко пахнет. Мы оба вывалялись в грязи: ты и я. Я гонюсь за тобой, ты гонишься за мной, и мы оба гонимся сами за собой.
  Глава 7. Де Лиль
  Американский клуб охраняли не так тщательно, как посольство.
  – Это место не мечта гурмана, – предупредил де Лиль, показывая стоявшему на входе американскому солдату свое удостоверение, – зато здесь просто роскошный бассейн.
  Он заранее заказал столик у окна с видом на Рейн. Искупавшись, они пили мартини и наблюдали, как огромные коричневые вертолеты с шумом направлялись к посадочной полосе у реки. На одних были начертаны красные кресты, другие же не имели никаких обозначений. Время от времени белые пассажирские суда выныривали из тумана и высаживали группы туристов на землю нибелунгов. На кораблях были установлены громкоговорители, доносившиеся из них звуки напоминали отдаленные раскаты грома. Однажды прошла стайка школьников, кто-то заиграл на аккордеоне песню о Лорелее, которую подхватил божественный, хотя и не совсем стройный хор нежных голосов. Семь холмов Кёнигсвинтера находились отсюда совсем близко, пусть даже туман почти скрадывал их очертания.
  Де Лиль с нарочитым напором привлек внимание гостя к Петерсбергу – правильной формы конусу, поросшему лесом, вершину которого венчало прямоугольное здание отеля. Невилл Чемберлен останавливался там в тридцатых годах, пояснил он.
  – Как раз в то время, разумеется, когда он отдал немцам Чехословакию. В первый раз, как вы понимаете.
  После войны в гостинице устроили резиденцию для Высшей комиссии союзников. А совсем недавно во время государственного визита в Германию ею воспользовалась королева. Справа располагалась гора Драхенфельс, где Зигфрид убил дракона и искупался в его волшебной крови.
  – А где находится дом Хартинга?
  – Едва ли его видно отсюда, – тихо ответил де Лиль, больше ни на что не указывая. – Он стоит у подножия Петерсберга. Можно сказать, Хартинг живет в тени, оставленной Чемберленом. – И он поспешил перевести разговор на более интересную для него самого тему: – Как я полагаю, проблема пожарного, вызванного издалека, часто заключается в том, что вы прибываете на место, когда огонь уже потушен. Верно?
  – Он часто приходил сюда?
  – Более мелкие посольства устраивают здесь приемы, поскольку их собственные гостиные не слишком просторны. Его, конечно, привлекали здесь главным образом такие увеселения.
  Он снова заговорил сдержанно, хотя в зале ресторана почти никого больше не было. Только в углу, ближе к выходу, за отгороженной стеклом стойкой бара собралась извечно торчавшая в этом месте группа иностранных корреспондентов, пьяных, жестикулировавших и громко разговаривавших, раскачиваясь подобно морским конькам в воде.
  – Вся Америка похожа на этот клуб? – поинтересовался де Лиль. – Или еще хуже? – Он медленно обвел зал взглядом. – Хотя он, вероятно, дает правильное представление о масштабах страны. И внушает оптимизм. Ведь в этом и заключается на самом деле сложность, с которой сталкиваются американцы, не так ли? Вечная устремленность куда-то в будущее. Это так опасно. Именно поэтому они стали деструктивной силой. Гораздо спокойнее оглядываться на прошлое, как я всегда считал. В будущем лично я не вижу никакой надежды, а прошлое дает ощущение свободы. Что же до нынешних отношений… Приговоренные к смерти очень добры друг к другу, сидя в соседних камерах, как вы считаете? Впрочем, вы не слишком серьезно воспринимаете меня, как я посмотрю. И правильно делаете.
  – Если бы вам понадобились папки из канцелярии поздно вечером, что бы вы сделали?
  – Обратился бы к Медоузу.
  – Или к Брэдфилду?
  – Это было бы сложнее. Роули знает все комбинации, но пользуется ими редко. Впрочем, если Медоуз попадет под автобус, Роули, конечно, все равно доберется до папок. Вижу, у вас выдалось трудное утро, – добавил он, словно утешая. – Вы как будто все еще под воздействием эфира.
  – Так как бы вы поступили?
  – О, я бы позаботился о том, чтобы взять досье еще после обеда.
  – Да. Но ведь вам приходилось работать и по ночам.
  – Если канцелярия работает в кризисном режиме, то проблем не возникает. Но если закрывается, то у большинства из нас есть сейфы или стальные коробки для документов, которые разрешено использовать по ночам.
  – Но у Хартинга ничего подобного не было.
  – Давайте с этого момента называть его местоимением «он», не возражаете?
  – Так где же он работал по ночам, если брал досье вечером? Причем секретные досье. И должен был заниматься ими в позднее время. Что ему приходилось делать?
  – Как я полагаю, он утаскивал их к себе в кабинет, а перед уходом возвращал охраннику.
  – И охранник расписывался в их получении?
  – Господи, ну конечно! Мы здесь не до такой степени безответственные.
  – Значит, у меня есть возможность проверить книгу расписок охраны ночной смены?
  – Есть, конечно.
  – Но, как я выяснил, он уходил, даже не попрощавшись с ночным дежурным.
  – Боже! – воскликнул де Лиль, искренне удивленный. – Вы хотите сказать, он уносил документы домой?
  – Какой у него был автомобиль?
  – Малолитражка с универсальным кузовом.
  Оба недолго помолчали.
  – А не могло у него существовать другого места для работы? Какого-то особого читального зала? Быть может, на первом этаже тоже есть что-то вроде комнаты-сейфа?
  – Ничего подобного там нет, – отрезал де Лиль. – И работать ему было негде. А теперь, как мне кажется, вам не повредит еще бокальчик. Чтобы немного охладить голову.
  Он подозвал официанта.
  – Что до меня, то я провел отвратительный час в Министерстве внутренних дел с безликими людьми Людвига Зибкрона.
  – Чем же вы занимались?
  – О, мы оплакивали горькую участь бедной мисс Эйх. Жуткое дело. И лично для меня очень странное, – признался де Лиль. – Крайне странное. – Он поспешил сменить тему: – Вам известно, что кровь для переливания перевозится в жестяных банках? В министерстве мне заявили, что собираются складировать плазму в столовой посольства. На всякий случай. Ничего более похожего по стилю на Оруэлла я прежде не слышал. Роули будет вне себя от бешенства. Он уже считает, что они сильно перегнули палку, зашли слишком далеко. И представьте: наша с вами группа крови теперь не имеет значения. Они используют универсальную кровь. Думаю, это надо воспринимать как еще один признак равенства между всеми людьми. Роули беспредельно зол на Зибкрона.
  – Почему?
  – Из-за его готовности настаивать на самых крайних мерах. Причем он делает все якобы для безопасности несчастных англичан. Ладно. Положим, Карфельд действительно настроен против британцев и против Общего рынка. А Брюссель здесь играет важную роль. Присоединение Великобритании к рынку затрагивает националистический нерв и бесит руководство Движения. Пятничная демонстрация действительно внушает тревогу, и мы все на грани истерики. Любой искренне готов согласиться с этим целиком и полностью. И то, что произошло в Ганновере, тоже омерзительно. Но все же нам не требуется столь повышенного внимания к себе, такой навязчивой заботы, в самом-то деле! Сначала комендантский час, потом телохранители, а теперь еще их треклятые машины повсюду. У всех такое чувство, что он намеренно берет нас в окружение. – Потянувшись, де Лиль взял огромных размеров меню изящной, почти женственной рукой. – Как насчет устриц? Разве не это еда настоящих мужчин? Здесь они есть круглый год. Насколько я понимаю, поставки из Португалии или еще откуда-то.
  – Я их никогда даже не пробовал, – сказал Тернер с легкой агрессией в тоне.
  – Тогда вам надо брать сразу дюжину, чтобы восполнить пробел, – легкомысленно предложил де Лиль и отхлебнул мартини. – Знаете, очень славно поговорить с кем-то, прибывшим из внешнего мира. Вероятно, вам не совсем понятны причины. Мне так кажется.
  Караван барж направлялся вверх по реке, борясь с течением.
  – Наверное, причина недовольства кроется в том, что наши люди не воспринимают конечной целью всех мер предосторожности именно свою безопасность. Немцы как-то внезапно ощетинились, словно мы чем-то спровоцировали их, как будто это мы виноваты в беспорядках. Они теперь с нами даже разговаривают через губу. Какие-то тотальные заморозки в отношениях. Да. Именно так я бы это назвал, – заключил он. – Они обращаются с нами как с враждебной им силой. А это вдвойне досадно, потому что мы буквально умоляем их полюбить нас.
  – Он с кем-то ужинал в пятницу вечером, – неожиданно произнес Тернер.
  – Неужели?
  – Но об этом нет пометки в его ежедневнике.
  – Вот ведь растяпа. – Де Лиль оглянулся по сторонам, но никто не торопился подойти к их столику. – Куда подевался этот мальчишка-официант?
  – Где был Брэдфилд в пятницу вечером?
  – Замолчите! – резко шикнул на него де Лиль. – Мне не нравятся такие вопросы. И есть еще, конечно же, сам по себе Зибкрон как личность, – продолжал он затем как ни в чем не бывало. – Всем нам известно его лукавство, все понимают, что он манипулирует коалицией, как всем ясны и его политические амбиции. Кроме того, в следующую пятницу ему предстоит справиться с ужасающе сложной проблемой обеспечения порядка, а многочисленные враги так и ждут случая объявить, что он потерпел неудачу. Щекотливая ситуация… – Он кивнул головой в сторону реки, словно она каким-то образом тоже стала частью сложного положения. – Так зачем было проводить шесть часов у больничной койки бедной фройлен Эйх? Что занимательного в том, чтобы наблюдать за ее предсмертной агонией? И зачем доходить до нелепых крайностей, приставляя охранника к каждому самому мелкому британскому служащему в регионе? Он одержим нами, клянусь! В каком-то смысле он для нас хуже Карфельда.
  – Что собой представляет Зибкрон? В чем главный смысл его деятельности?
  – О, он плещется в грязных лужах. Это отчасти и ваш мир. Впрочем, простите, мне не следовало так говорить. – Де Лиль покраснел и выглядел искренне смущенным. Лишь внезапный приход долгожданного официанта спас его от полной неловкости. Это действительно был очень юный малый, а де Лиль общался с ним нарочито почтительно, интересуясь мнением по вопросам, в которых мальчик явно ничего не понимал, поскольку они даже не входили в его компетенцию, советуясь, какой сорт мозельского вина предпочесть, и дотошно допытываясь о качестве мяса.
  – В Бонне распространена поговорка, – сказал он, когда они опять остались наедине, – и, если позволите, я ее позаимствую у местных острословов. Если Людвиг Зибкрон – твой друг, говорят они, то враги тебе уже не нужны. Людвиг – типичный представитель местной элиты. Вечно чья-то левая рука. Вот он твердит о своем нежелании, чтобы кто-то из англичан пострадал. Но именно поэтому Зибкрон так опасен – он сам в первую очередь и подвергает нас угрозе. Как-то слишком легко забывается, что Бонн, может, и столица демократического государства, но в нем ощущается огромный недостаток, пугающий дефицит демократов. – Он сделал паузу. – И даты тоже имеют нежелательный побочный эффект, – задумчиво продолжил де Лиль. – Проблема дат в том, что они нарезают время на отрезки. С тридцать девятого по сорок пятый. С сорок пятого по пятидесятый. Бонн же находится как бы вне какого-то отрезка. Нет Бонна довоенного, военного или даже послевоенного. Это лишь маленький городок в Германии. Его прошлое нельзя поделить на исторические периоды, как невозможно разделить Рейн. Он плавно протекает мимо тебя, или как там в песне поется? А туман лишает его вообще какого-либо колорита.
  Неожиданно покраснев, де Лиль отвинтил колпачок с бутылочки соуса «Табаско» и занялся крайне важным делом – стал добавлять по капле в каждую устрицу. Все его внимание сосредоточилось на этом.
  – Мы постоянно извиняемся за то, что Бонн вообще случился. По крайней мере, это отличает обосновавшихся здесь иностранцев. Жаль, я не коллекционирую модели железной дороги, – заговорил он, и его лицо чуть просветлело. – Мне бы очень хотелось постоянно отвлекаться на что-то тривиальное. А у вас есть нечто подобное? Я имею в виду хобби.
  – Не располагаю для этого временем, – ответил Тернер.
  – Номинально он является руководителем ведомства под названием Министерство внутренних дел. Кроме того, держит под контролем все их внешние связи, будучи председателем соответствующего комитета. Думаю, термин придумал он сам. Однажды я спросил его: внешние связи с кем, Людвиг? Он воспринял мой вопрос как остроумную шутку. Примерно одного с нами возраста, разумеется. Фронтовое поколение минус лет пять, и он даже немного расстраивается, что не успел поучаствовать в войне, как я подозреваю. И еще ему хочется побыстрее состариться. Конечно, заигрывает с ЦРУ, но здесь это символ, подтверждающий твой высокий статус. Его основное занятие – изучение Карфельда. Как только у кого-то возникает желание вступить в сговор с Движением, Людвиг Зибкрон тут как тут. Странная это жизнь, честное слово, – поспешно добавил он, заметив недоуменное выражение лица Тернера. – Но Людвигу она по душе. Невидимое правительство: вот что ему действительно нравится. Четвертая власть. Веймар в этом смысле устроил бы его идеально. А про реальное здешнее правительство вам следует знать: все его структуры созданы совершенно искусственным путем.
  Вызванные неким незаметным для других сигналом, иностранные корреспонденты стали выходить из бара и потянулись к длинному, уже накрытому для них столу. Очень крупного телосложения мужчина, заметив де Лиля, натянул длинную прядь черных волос поверх правого глаза и выбросил руку в нацистском приветствии. Де Лиль в ответ поднял в его сторону свой бокал.
  – Это Сэм Аллертон, – пояснил он чуть слышно. – Он и в самом деле такая большая свинья, какой кажется. На чем я остановился? На искусственном делении. Точно! Нас здесь совершенно измучили. Всегда одно и то же: в этом сером мире мы отчаянно стремимся к абсолюту. Вот мы только что были против французов, а теперь уже за них, то коммунисты, то антикоммунисты. Чистой воды нонсенс, но мы продолжаем вновь и вновь повторять те же ошибки. Потому и не понимаем истинной сущности Карфельда. Роковым образом не понимаем. Мы спорим по поводу определений, тогда как следовало бы спорить о фактах. Между тем боннские политики сами готовы пойти на виселицу, чтобы определить толщину веревки, на которой им хотелось бы нас повесить. Не знаю, кем вы считаете Карфельда и кто может верно охарактеризовать его. Кто он? Немецкий Пужад[11]? Глава революции среднего класса? И если это так, то плохи наши дела, настаиваю я, потому что в Германии к среднему классу принадлежат все. Как в Америке: пусть неохотно, но все равны. Они и не хотели бы равенства – никто его не желает. Но приходится принимать. Универсальная кровь, помните?
  Официант принес вино, и де Лиль заставил Тернера попробовать его.
  – Уверен, ваш вкус еще не так испорчен, как мой.
  Когда же Тернер отказался, он снял пробу сам с явным удовольствием.
  – Отличный выбор, – сказал он официанту. – Просто прекрасно. К нему применимы все мудреные определения до единого, – вернулся он к прерванному разговору. – И понятно, потому что они применимы к любому из нас. Это как в психиатрии: придумайте симптом – и без труда найдете для него определение. Он изоляционист, шовинист, пацифист, реваншист. И стремится к торговому союзу с Россией. Он прогрессивен, что нравится немецким старикам, но он и реакционер, привлекая этим к себе молодежь. Молодые люди здесь сплошь невероятные пуритане. Им не нужно процветание. Дайте им луки, стрелы и Барбароссу в вожди. – Он вялым жестом указал в сторону семи холмов. – Но только им хочется иметь все это в современном варианте. Старики – гедонисты, и здесь нет ничего удивительного. Но молодые… – Он прервался, а потом продолжил с откровенным отвращением: – Молодые люди обнаружили самую жесткую правду: наилучший способ наказать своих родителей – это стать похожими на них. Вот студенты и сделали Карфельда своим приемным отцом… Простите. Оседлал своего любимого конька. Не стесняйтесь и скажите, чтобы я заткнулся.
  Тернер, казалось, не слышал его. Он пристально смотрел на полицейских, которые через равные промежутки расположились на тротуаре. Один из них нашел под скамейкой бумажный кораблик и теперь играл с листом бумаги, сворачивая ее тонким жгутом.
  – Из Лондона нас постоянно донимают вопросом: кто поддерживает его? Откуда он берет деньги? Определения, определения. А кто я такой, чтобы им ответить? «Человек с улицы, – написал я однажды, – то есть традиционно самая неопределенная социальная группа». Там обожают подобные ответы, но только пока они не доходят до аналитического отдела. «Разочарованные в жизни, – говорил я, – сироты, оставленные умершей демократией, жертвы коалиционного правительства». Социалисты, считающие, что их продали консерваторам, антисоциалисты, которые полагают, что их продали красным. Слишком интеллигентные люди, чтобы голосовать за кого-либо вообще. И Карфельд представляется единственной шляпой, подходящей по размеру для всех этих голов. Как можно дать определение настроению народа? Боже, до чего же они тупые! Мы больше не получаем никаких указаний. Только вопросы. Я сказал им: «Но ведь наверняка у вас в Англии происходит то же самое? Гнев охватывает людей повсеместно». Но почему-то никто не подозревает, что мировой заговор вызревает в Париже. Зачем же искать его здесь? Тоска… невежество… скука. – Де Лиль склонился через стол. – Вы когда-нибудь голосовали? Уверен, да. На что это похоже? Вы чувствовали, как внутри у вас что-то изменилось? Было похоже на мессу, например? Или вы ушли, проигнорировав всех? – Он проглотил еще одну устрицу. – Я думаю, дело в том, что Лондон бомбили. Разве не в этом разгадка? И вы там ослепли от страха, чтобы немного приободрить нас. Вероятно, только Бонн для этого и остался. Какая пугающая мысль. Мир в изгнании. Но именно это мы собой представляем. Живем в мире, населенном изгнанниками.
  – Почему Карфельд ненавидит британцев? – спросил Тернер, хотя ум его был занят чем-то другим, очень далеким от темы разговора.
  – А вот это, должен признать, составляет для меня одну из неразгаданных тайн мироздания. Мы все в канцелярии пытались раскрыть этот секрет. Мы разговаривали о нем, читали о нем, спорили до хрипоты. Никто не нашел правильного ответа, – пожал плечами де Лиль. – Да и кто в наши дни верит, что у каждого есть свои мотивы? А менее всего – у политического деятеля. Мы старались определить и это. Вероятно, ненависть объясняется каким-то вредом, который мы однажды ему причинили. Говорят, воспоминания детства наша память способна хранить дольше всего. Между прочим, вы женаты?
  – А это здесь при чем?
  – Боже, – не без восхищения отметил де Лиль, – каким вы умеете быть колючим!
  – Лучше ответьте, что он делает для того, чтобы раздобыть денег.
  – Он по профессии инженер-химик. Руководит большим заводом на окраине Эссена. Существует версия, что британцы безжалостно обошлись с ним в период оккупации, демонтировав его предприятие и уничтожив фирму. Не знаю, насколько это правдиво. Мы предприняли попытку исследовать вопрос, но материалов слишком мало, а Роули совершенно правильно сделал, запретив направлять любые запросы за пределы посольства. Одному только Господу известно, – де Лиль даже слегка поежился, – что могло бы взбрести в голову Зибкрону, если бы мы затеяли такую игру. Пресса просто констатирует, что Карфельд нас ненавидит, словно никаких объяснений это не требует. И, может, так и есть.
  – Что можете сказать о его биографии?
  – В ней все вполне закономерно. Закончил образование перед войной. Был мобилизован в саперные части. Попал на русский фронт как специалист по сносу зданий. Ранен под Сталинградом, но сумел выбраться оттуда живым. Разочарован в наступившем мирном периоде. Тяжкий труд и постепенный подъем к вершине. Все очень романтично. Смерть духа, а потом его медленное возрождение. Конечно, не обошлось без обычных сплетен, что он приходился родней Гиммлеру или что-то в этом духе. Никто не воспринимает этого всерьез. Сегодня стоит человеку переместиться в Бонн, как восточные немцы непременно нароют на него самую невероятную грязь.
  – Но слухи полностью лишены оснований?
  – Основания есть всегда, но их почему-то вечно недостаточно. И если сплетни не интересуют никого, кроме нас, то зачем вообще обращать на них внимание? Карфельд прошел в политике все ступени, как утверждает он сам. Говорит о годах спячки, а потом о столь же долгом пробуждении. Боюсь, он усвоил почти мессианский тон, когда рассказывает о себе самом.
  – Вы никогда с ним не встречались лично?
  – Боже упаси! Нет, конечно. Только много читал о нем. Слышал по радио. Во многих отношениях он стал постоянно незримо присутствовать в наших жизнях.
  Взгляд светлых глаз Тернера снова устремился на Петерсберг. Косые лучи солнца пробивались между холмами, отражаясь от окон серого здания отеля. Было похоже, что у подножия одного из холмов устроили каменоломню: там копошились какие-то большие машины, поднимались белые облачка пыли, суетились люди.
  – Надо отдать ему должное: всего за шесть месяцев он сумел все круто изменить. Кадровую политику, систему организации, даже их жаргон. До Карфельда это была кучка чудаков, цыганский табор, кочующие проповедники, последыши Гитлера и прочая шушера. Теперь они выглядят патрициями, зрелой и сознательной группой. Ему не нужны орды мужчин в рубашках с короткими рукавами, благодарим покорно. И никакой социалистической чепухи, если не считать студентов, – он очень умно поступает, терпя их рядом. Ему известно, насколько тонкая грань отделяет пацифиста, нападающего на полицейского, от полицейского, нападающего на пацифиста. Но для большинства наш новый Барбаросса носит чистую сорочку и имеет ученую степень по химии. Герр доктор Барбаросса – вот как следует к нему обращаться. Экономисты, историки, статистики… Но более всего – юристы, конечно же. Все тянутся к нему. Юристы в Германии считаются великими гуру и всегда считались, хотя вы знаете, насколько извращенной логикой они пользуются. Он принимает всех, кроме политиков. Политиков больше никто не уважает. А для Карфельда к тому же отвратительно их упорное стремление стать его представителями. Карфельд не нуждается в представителях. Спасибо, нам это ни к чему. Власть без правил – вот требование эпохи. Право все знать, но ни за что не нести ответственности. Понимаете, это конец, а вовсе не начало, – сказал де Лиль с пылом, плохо вязавшимся с его обычно летаргическими манерами. – И мы, и немцы уже познали демократию сполна, но никто почему-то не ценит этого опыта. Похоже на бритье. Никто не станет благодарить вас за то, что вы побрились. Точно так же вы не услышите ни слова благодарности за свои демократические взгляды. И тут мы подходим к теме с другой стороны. Демократия была возможна только при классовой системе общества. Она стала уступкой со стороны привилегированных слоев населения. Но у нас больше нет для нее времени. Она оказалась лишь краткой вспышкой между эпохами феодализма и всеобщей автоматизации. А теперь вспышка погасла. И что же осталось? Избиратели отрезаны от парламента, парламент изолирован от правительства, а правительство отсечено вообще от всего и вся. Править молча – вот нынешний лозунг. Править путем отчуждения и отторжения. Впрочем, мне не стоит объяснять такие вещи вам. Ведь это все зародилось именно на британской почве.
  Он сделал паузу, ожидая от Тернера новых вопросов, но тот был погружен в собственные размышления. Журналисты за длинным столом затеяли спор, перешедший в ссору. Кто-то грозился набить кому-то морду. Еще один обещал открутить головы обоим.
  – Не знаю, что я пытаюсь защитить. Или хотя бы кого представляю. И никто не знает. «Вы джентльмен, готовый лгать ради блага своей страны» – так говорили нам в Лондоне и многозначительно подмигивали. «Охотно, – отвечаю на это я. – Но только сначала сообщите мне самому ту правду, которую я призван скрывать». Они понятия об этом не имеют. Мир за пределами нашего Министерства иностранных дел воображает, что у нас есть некая великая книга в золотом переплете со словом «ПОЛИТИКА» на обложке… Господи, если бы они только знали. – Он допил свое вино. – Но, возможно, хотя бы вы знаете? Я должен извлекать максимальную пользу с минимальными затруднениями. В чем состоит максимальная польза? Вероятно, нам следовало бы тоже пережить кризис. Вероятно, нам тоже нужен свой Карфельд? Новый Освальд Мосли? Но, как я опасаюсь, сейчас мы бы даже не заметили его появления. Ведь противоположность любви – вовсе не ненависть. Апатия. И апатия стала здесь нашим хлебом насущным. Истеричная апатия. Выпейте немного мозельского.
  – Вы считаете возможным, – спросил Тернер, не сводя глаз с холмов, – что Зибкрону уже все известно о Хартинге? Это могло вызвать с его стороны враждебность? Не здесь ли причина повышенного к нам внимания?
  – Позже, – очень тихо сказал де Лиль. – Когда рядом не будет детей, если не возражаете.
  Солнечные лучи ударили вдруг прямо в реку, осветив ее со всех сторон, как будто огромная золотая птица простерла крылья над долиной, выявив быстрое и легкое движение воды в этот весенний день. Распорядившись, чтобы мальчик принес два бокала наилучшего бренди в сад перед теннисными кортами, де Лиль изящной походкой проложил себе путь между пустыми столиками к боковой двери. В центре зала журналисты уже умолкли. Помрачнев от выпитого, грузно опустившись в свои кресла глубже, они безрадостно ожидали повода для новой политической катастрофы.
  – Бедняга, – заметил де Лиль, когда они вышли на свежий воздух. – Каким же занудой я себя показал! Вам такое встречается везде, где приходится бывать? Наверное, мы все стремимся излить душу незнакомцу, не так ли? И все считаем себя маленькими Карфельдами, верно? Патриотичными анархистами из среднего класса. Как это, должно быть, для вас ужасно.
  – Мне необходимо осмотреть его дом, – сказал Тернер. – Нужно все выяснить.
  – Здесь вы потерпите поражение, – спокойно заметил де Лиль. – Людвиг Зибкрон взял его дом под охрану.
  
  Три часа дня. Яркое солнце продолжало пробиваться сквозь облака. Они сидели в саду под пляжными зонтиками, попивая бренди и наблюдая, как на чуть влажных красных земляных теннисных кортах дочки дипломатов перебрасываются мячами и смеются.
  – Прашко, как я подозреваю, следует отнести к числу плохих парней, – заявил де Лиль. – Давно пытались наладить с ним контакт, но он повернулся к нам спиной. – Де Лиль зевнул. – В свое время он считался опасным типом. Кем-то вроде политического пирата. Ни один заговор не обходился без его участия. Я с ним несколько раз встречался: англичане все еще ему докучают. Но, как всякий новообращенный, он не слишком сожалеет о тех, кому был предан прежде. В наши дни он стал свободным демократом. Роули уже успел о нем рассказать? Здесь настоящий приют для сбившихся с пути, если такие приюты вообще существуют где-либо еще. Вам встретятся самые странные создания.
  – Но он был его другом.
  – Вижу, вы предельно наивны, – сонно заметил де Лиль. – Как и Лео. Мы можем быть знакомы с людьми всю жизнь, но так и не стать друзьями. А можем знать всего пять минут, и они уже наши самые верные друзья навеки. Прашко для вас действительно так важен?
  – Он – все, что у меня есть, – ответил Тернер. – Мне не за кого больше ухватиться. Как я слышал, Прашко – единственный человек за пределами посольства, с которым Хартинг общался. Он должен был стать свидетелем на его свадьбе.
  – На чьей свадьбе? На свадьбе Лео? – Де Лиль резко выпрямился в кресле, и от его сонливости не осталось и следа.
  – Уже довольно давно он был помолвлен с некой Маргарет Эйкман. Кажется, они познакомились еще до того, как Лео пришел на работу в посольство.
  Де Лиль откинулся назад с откровенным облегчением.
  – Если вы хотите встретиться с Прашко… – начал он.
  – Нет, не переживайте. На нежелательность подобной встречи мне уже успели указать. – Тернер сделал глоток из бокала. – Но кто-то сумел предупредить Лео. Кто-то явно предостерег его. И он слетел с катушек. Он знал, что время его истекает, и именно поэтому прихватил с собой все подвернувшееся под руку. Брал все подряд. Письма, папки… А когда дошло до дела, не потрудился даже попросить отпуск.
  – Роули все равно не дал бы ему отпуска. Только не в нынешней ситуации.
  – Отпуск по семейным обстоятельствам. Его он получил легко, хотя и задним числом. Первое, что пришло Брэдфилду в голову.
  – А тележку тоже прихватил он?
  Тернер не ответил.
  – Думаю, он, кроме того, утащил у меня прекрасный электрический обогреватель. Уж в Москве он ему наверняка пригодится. – Де Лиль еще глубже погрузился в кресло. Небо над ними сияло голубизной, солнце жарило так горячо, словно они сидели под стеклом. – Что ж, если это так, то придется купить новый.
  – Его кто-то спугнул, – продолжал Тернер. – Единственно возможное объяснение. Он запаниковал. Вот почему я подумал о Прашко, понимаете? У него в прошлом были левацкие взгляды. «Попутчик» – такое слово использовал Роули. И он был старым приятелем Лео. Они всю войну провели вместе в Англии.
  Он поднял взгляд к небу.
  – Вы готовы выдвинуть версию, – пробормотал де Лиль. – Я уже чувствую, как она вертится у вас на языке.
  – Они вернулись в Германию в сорок пятом. Одно время служили в армии. Потом разошлись. Выбрали разные пути: Лео остался британцем и взял на себя известную нам работу, а Прашко принял немецкое подданство, занявшись политикой в Германии. Они представляли собой крайне полезную пару как глубоко внедренные агенты, должен отметить. Быть может, они действительно участвовали в одной и той же игре… Завербованные кем-то еще в Англии, когда Россия была нашим союзником. Затем стали постепенно ослаблять связи между собой. Стандартный прием, если хотите знать. Уже не очень безопасно тесно общаться друг с другом… Лучше сделать так, чтобы их не видели больше вместе и забыли об их прежней дружбе. Но тайком они продолжали поддерживать контакты. И вот однажды Прашко получает сообщение. Всего несколько недель назад. Совершенно неожиданную информацию. Причем, быть может, он узнал обо всем случайно. Услышал пересуды боннских сплетников, от которых ничего не укроется, чем вы так гордитесь: Зибкрон напал на след. Какая-то старая ниточка вылезла наружу, кто-то заговорил, их предали. Или, быть может, речь шла об одном только Лео. Пакуй чемоданы, передает он ему, забирай все, что сможешь, и уноси ноги.
  – Какой у вас восхитительно извращенный ум, – сказал де Лиль без тени иронии. – Какой отвратительный, но изобретательный способ мыслить!
  – Проблема в том, что это пока мало помогает.
  – И то верно, мало. Рад, если вы сами это понимаете. Прежде всего Лео не стал бы паниковать. Совершенно не в его характере. Он всегда умел держать себя в руках. И пусть это прозвучит глупо, но он любил нас. Очень сдержанно, но любил. Он был нашим человеком, Алан. Не их, а нашим. От жизни он ждал ужасающе малого. Шахтерская лошадка. Так я воспринимал его, видя в наших проклятых конюшнях на первом этаже. Даже поднявшись наверх, он словно принес с собой оттуда немного мрака. А люди между тем находили его веселым малым. Душа нараспашку. Таких нынче принято называть экстравертами…
  – Никто, с кем я беседовал прежде, не считал его веселым.
  Де Лиль повернулся и посмотрел теперь на Тернера с неподдельным интересом.
  – Неужели никто? Меня только что посетила жуткая мысль. Значит, каждый из нас думал, что другой смеется. Как клоуны, разыгрывавшие трагедию. Это очень прискорбно, – сказал он.
  – Хорошо, – согласился Тернер. – Он не был правоверным. Но мог быть им в молодости, верно?
  – Мог.
  – А потом он впадает в спячку… То есть его совесть впадает в спячку, вот что я имею в виду…
  – Ну, конечно.
  – Пока Карфельд не пробуждает ее снова. Своим возрожденным национализмом… Уничтоженный враг возникает опять… И он просыпается от громкого стука. «Эй, что здесь происходит?» И ему кажется, будто все начинается заново. Он не раз говорил людям: история повторяется.
  – По-моему, это фраза из сочинений Маркса: «История повторяется дважды. Первый раз как трагедия, а во второй раз в виде фарса». Слишком остроумно для немца. Хотя должен признаться: на фоне Карфельда даже коммунизм выглядит более привлекательной перспективой.
  – Каким же он был? – упорствовал Тернер. – Каким он был на самом деле?
  – Лео? Бог ты мой, а что можно сказать о каждом из нас?
  – Вы его знали, а я – нет.
  – Надеюсь, вы не устроите мне допроса? – спросил де Лиль лишь отчасти в шутку. – Будь я проклят, если оплачу ваш ленч, а вы тем временем разоблачите меня.
  – Брэдфилду он нравился?
  – Назовите мне хотя бы одного человека, который нравится Брэдфилду.
  – Но он достаточно пристально следил за ним?
  – За его работой – несомненно. Там, где это имело значение. Роули – настоящий профессионал.
  – Но ведь он еще и римский католик, верно?
  – Боже милостивый, – воскликнул де Лиль снова с неожиданной для него горячностью, – какие ужасные слова вы произносите! Нельзя делить людей на группы подобным образом. Это глубоко ошибочно. В жизни не бывает строго определенного числа ковбоев и адекватного количества краснокожих индейцев. И менее всего – в дипломатической жизни. А если вы с этим не согласны, вам лучше сменить занятие. – Он откинул назад голову и закрыл глаза, словно хотел, чтобы солнце вернуло ему силы. – В конце концов, – продолжал он, восстановив душевное равновесие, – именно это вы и пытаетесь поставить Лео в вину, не так ли? Тот факт, что он однажды связал себя с верой в нечто ошибочное, проникся некой глупой религией. Но его бог мертв. Нельзя воспринимать такие вещи двойственно. От этого уже отдает чуть ли не Средневековьем.
  И он снова погрузился в молчание человека, довольного тем, как сумел выразить свою мысль.
  – У меня, конечно, есть свой взгляд на Лео, – заговорил он после паузы. – Вот вам кое-что для вашего маленького блокнота. Интересно, какие выводы вы сделаете из моего рассказа? Однажды прекрасным зимним днем, но уже ближе к вечеру, я закончил участие в скучнейшей немецкой конференции, и поскольку было только половина пятого, а заняться мне больше оказалось совершенно нечем, то решил прокатиться на машине по холмам позади Годесберга. Солнце, морозец, немного снега, легкий ветер… Так я воображал восхождение на Небеса. И вдруг там оказался Лео. Бесспорно, несомненно, определенно это был Лео, закутанный до ушей в черную балканскую куртку из овчины и в одной из этих ужасных фетровых хомбургских шляп, какие носят члены Движения. Он стоял у края футбольного поля, смотрел, как мальчишки гоняют мяч, и курил маленькую сигару из тех, что вызывали столько жалоб.
  – Один?
  – Совершенно один. Я хотел остановиться, но передумал. Рядом с ним не было видно никакой машины, а ведь он находился в нескольких милях от цивилизации. И внезапно я подумал: нет, не надо к нему подходить. Он сейчас в своей церкви. Смотрит на детство, которого у него самого никогда не было.
  – Он вам все-таки нравился, правда?
  Де Лиль мог бы ответить, потому что вопрос, казалось, не доставил ему неудовольствия, но его отвлекло внезапное вторжение со стороны.
  – Привет! Завел себе нового подхалима? – Голос прозвучал невнятно, но нахально.
  Поскольку говоривший стоял против солнца, Тернеру пришлось напрячь глаза, чтобы разглядеть фигуру как следует, различив венчающую слегка покачивавшийся силуэт растрепанную копну длинных черных волос английского журналиста, приветствовавшего их перед ленчем. Он указывал на Тернера, но вопрос, судя по наклону головы, адресовался де Лилю.
  – Кто он такой? – спросил журналист напористо. – Сутенер или шпион?
  – Кем бы вы предпочли быть, Алан? – легкомысленно переадресовал де Лиль вопрос Тернеру, но тот не стал отвечать. – Познакомьтесь. Алан Тернер – Сэм Аллертон, – невозмутимо продолжал де Лиль. – Сэм представляет здесь множество разных газет, верно, Сэм? Он очень влиятельный человек. Хотя на влияние ему наплевать. Журналисты никогда не стремятся к власти.
  Аллертон продолжал пялиться на Тернера.
  – Так откуда он здесь взялся?
  – Из города Лондона, – сказал де Лиль.
  – Из какой части города Лондона?
  – Оттуда, где занимаются сельским хозяйством и рыболовством.
  – Лжец.
  – Из Министерства иностранных дел, конечно же. Разве трудно было догадаться?
  – И надолго он в наши края?
  – С кратким визитом.
  – Я спросил, надолго ли.
  – Ты же знаешь, сколько продолжаются такие визиты.
  – Нет. Зато я знаю цель его визита, – заявил Аллертон. – Он – борзая. Ищейка.
  Его словно мертвые желтые глаза медленно оглядели Тернера: тяжелые ботинки, костюм, ничего не выражающее лицо и бледный, немигающий взгляд.
  – Белград, – произнес он. – Вспомнил. Кто-то в посольстве попался в постель к шпионке, где и был сфотографирован. Нам всем пришлось помалкивать о той истории, потому что посол грозился перестать угощать нас своим отличным портвейном. Служба безопасности, Тернер. Вот кто ты такой. Один из мальчиков Бевина. Ты еще провернул дельце в Варшаве, верно? Это я тоже запомнил. Там тебе пришлось тяжко. Какая-то девица пыталась покончить с собой. Потому что ты с ней слишком жестоко обошелся. Но и этот сор нас заставили замести под ковер.
  – Проваливай-ка отсюда, Сэм, – сказал де Лиль.
  Аллертон засмеялся. Это был жутковатый звук: грустный и болезненный. Причем, как показалось, он ему самому причинил боль, потому что, усаживаясь, Сэм оборвал себя, пробурчав чуть слышные проклятия. Его черная сальная шевелюра тряслась, как плохо пришпиленный парик. Живот, нависавший над ремнем брюк, чуть заметно дрожал.
  – Что ж, Питер, как поживает Людди Зибкрон? Собирается обеспечить нам полную безопасность, не так ли? Спасти нашу империю.
  Не говоря больше ни слова, Тернер и де Лиль поднялись с мест и пересекли лужайку в сторону автостоянки.
  – Между прочим, слышали новость? – выкрикнул им вслед Аллертон.
  – Какую новость?
  – Вы, парни, все всегда узнаете последними. Федеральный министр иностранных дел только что отбыл в Москву. Переговоры на высшем уровне по поводу советско-германского торгового соглашения. Они собираются войти в СЭВ и стать членами Варшавского договора. А все для того, чтобы успокоить Карфельда и нагадить всем в Брюсселе. Британия уходит, Россия является ей на замену. Неагрессивный пакт типа Рапалло. Что думаете по этому поводу?
  – Мы думаем, что ты мерзкий врунишка, – ответил де Лиль.
  – А разве не приятно пофантазировать на такую тему? – сказал Аллертон, нарочито пародируя шепелявость гомосексуалиста. – Но только не зарекайся, что этого никогда не произойдет, мой миленький. В один прекрасный день они все сделают, как я сказал. Им просто придется. Дать мамочке пощечину. Найти для Фатерлянда нового папочку. Запад их больше не привлекает. Тогда кого же им избрать? – Он повышал голос по мере того, как они удалялись. – Вот чего вы никак не поймете, тупые лакеи! Карфельд – единственный немец, способный огласить истину: «холодная война» закончилась для всех, кроме хреновых дипломатов вроде вас!
  Его парфянская стрела угодила в уже закрытую дверь их автомобиля.
  – Но нет оснований для тревоги, дорогуши, – было последним, что они успели услышать. – Мы все можем спать спокойно, если Тернер здесь.
  
  Маленькая спортивная машина медленно ползла под оздоровительными зелеными аркадами американской колонии в Бонне. Церковный колокол, заметно усиленный громкоговорителем, приветствовал окончание солнечного дня. На ступенях часовни в стиле архитектуры Новой Англии жених и невеста обратили лица в сторону сверкавших вспышками фотоаппаратов. Но стоило им выехать на Кобленцерштрассе, как шум ударил по ним градом. Над головой мигали, сменяя цифры, электронные индикаторы, что в теории означало проверку на скорость движения. Количество портретов Карфельда резко возросло. Два «мерседеса» с египетской вязью на номерах промчались мимо, подрезали их, вильнули и улетели далеко вперед.
  – Этот лифт, – внезапно заговорил Тернер. – Лифт в посольстве. Давно он уже не работает?
  – Господи, разве вспомнишь, когда и что случилось? По-моему, с середины апреля.
  – Вы уверены?
  – Вам не дает покоя мысль о тележке? Она тоже пропала в середине апреля.
  – А вы умеете мыслить логически, – заметил Тернер. – Очень неплохо умеете.
  – Зато вы совершите непростительную ошибку, начав считать себя экспертом, – сказал в ответ де Лиль с тем же непредсказуемым напором, какой Тернер уже испытал на себе прежде. – Не надо видеть себя эдаким ученым в белом халате, а нас воспринимать как лабораторных мышей, вот и все, что я хочу отметить.
  Он резко свернул, чтобы обогнать грузовик с прицепом, и тут же позади послышались яростные сигналы других водителей.
  – Я ведь спасаю вашу душу, хотя вы, быть может, даже не замечаете этого. – Он улыбнулся. – Извините. Просто Зибкрон продолжает действовать мне на нервы. Вот в чем причина.
  – Он записывал букву «П» в своем ежедневнике, – неожиданно сменил тему Тернер. – После Рождества. Встретиться с П. Устроить ужин для П. Потом буква уже не встречается. Наверное, так он обозначал Прашко.
  – Возможно.
  – Какие министерства базируются в Бад-Годесберге?
  – Строительства, науки, здравоохранения. Только три, насколько я помню.
  – Каждый четверг после обеда он отправлялся на конференцию. В какое именно министерство?
  Де Лиль остановился перед светофором, где на них хмуро смотрел Карфельд, похожий на циклопа, – один глаз оторван рукой диссидента.
  – Не думаю, что он вообще посещал какие-либо совещания, – осторожно сказал де Лиль. – По крайней мере, в последнее время.
  – Что вы подразумеваете?
  – Ничего больше.
  – Бога ради, объясните!
  – Кто вам сказал, что он в них участвовал?
  – Медоуз. А Медоузу докладывал сам Лео. Говорил, ему необходимо регулярно бывать на еженедельных встречах и вопрос согласован с Брэдфилдом. Что-то связанное с жалобами.
  – О мой бог! – чуть слышно воскликнул де Лиль.
  Он продолжал держаться в левом ряду, несмотря на яростные сигналы фарами сзади, подаваемые белым «порше».
  – Что означает ваше «о мой бог!»?
  – Даже не знаю. Но не то, о чем вы, вероятно, подумали. Не было никаких совещаний или конференций для Лео. Ни в Бад-Годесберге, как и нигде больше. Ни в четверг, ни в другие дни недели. Верно, пока к нам не пришел Роули, он участвовал в каких-то незначительных совещаниях в Министерстве строительства. Они обсуждали частные подряды на восстановление немецких домов, поврежденных во время проведения союзными войсками учений. Лео должен был утверждать принятые решения.
  – До прихода Роули?
  – Да.
  – И что произошло потом? Конференции перестали проводиться, верно? Он лишился и этого задания.
  – Более или менее так.
  Вместо того чтобы свернуть направо, в ворота посольства, де Лиль прижался к левой обочине, готовясь отправиться на второй круг.
  – Что значит «более или менее»?
  – Роули все это прекратил.
  – Его участие в совещаниях?
  – Я думал, вы уже поняли. Эти встречи носили чисто формальный характер и ничего не значили. Все вопросы можно было решать путем переписки.
  Тернер, казалось, был близок к отчаянию.
  – Почему вы так неясно выражаетесь? Что происходит? Он наложил запрет на проведение совещаний или нет? Какую роль в этом сыграл Брэдфилд?
  – Поосторожнее, – предупредил де Лиль, даже приподняв с руля руку в предостерегающем жесте. – Не давите там, где не надо. Роули стал отправлять на совещания вместо него меня. Ему не нравилось, что посольство представлено там таким человеком, как Лео.
  – Каким человеком?
  – Временным сотрудником. Вот и все! Временным наемным работником без полноценного статуса. Он считал это неправильным, и потому я занял место Лео. После этого Лео вообще прекратил со мной общаться. Он думал, я против него интриговал. А теперь хватит об этом. Не задавайте мне больше подобных вопросов. – Они снова направлялись на север мимо арабской автомастерской и заправки. Работник узнал машину и приветливо помахал де Лилю рукой. – Вы переходите все границы. Я не стану обсуждать с вами Брэдфилда, даже если вы посинеете от попыток продолжить тему. Он мой коллега, мой начальник и…
  – И ваш друг! В таком случае прошу прощения. Вот только кого вы здесь представляете? Себя лично или наших несчастных налогоплательщиков? Что ж, скажу вам сам кого. Клуб. Ваш собственный клуб. Треклятое Министерство иностранных дел, и даже если бы вы увидели, как Роули Брэдфилд стоит на Вестминстерском мосту и торгует секретными досье, чтобы добыть побольше денег к пенсии, вы, черт возьми, посмотрели бы на это сквозь пальцы.
  Тернер не повышал голоса. Но сама по себе тяжеловесная размеренность каждой фразы придавала напряженность его речи.
  – Меня от вас блевать тянет. От всех вас. От вашего омерзительно цирка. Никто из вас и пенса не дал бы за Лео, пока он был здесь. Заурядный, как грязь. Таким он вам виделся, верно? Ни прошлого, ни детства – ничего. Запихнем его на другой берег реки, где его не будет видно и слышно! Упрячем в катакомбы вместе с вольнонаемными немецкими служащими! Можно разделить с ним стакан выпивки, но он не достоин приглашения к ужину! И что же происходит потом? Он исчезает, прихватив кипу секретных материалов, и тут вами овладевает чувство вины. Вы краснеете, как целки, зажимая ручками промежности и не желая вступать в разговоры с посторонними мужчинами. Все: вы сами, Медоуз, Брэдфилд. Вам известно, как он прорыл себе ход к вам, как обвел людей вокруг пальца, как воровал и обманывал. Но вы знаете теперь и другое: надо делать вид, что вы с ним ладили, подчеркивать его особые качества, делавшие его очень интересной персоной. Он жил в собственном мире, но никто из вас не знает, в каком и что это за мир. Кем он был? Куда, черт возьми, отправлялся после обеда каждый четверг, если не в немецкое министерство? Кто стоял за ним, направлял его? Кто его защищал? Кто отдавал ему приказы и снабжал деньгами в обмен на информацию? Кто толкал его под руку? Он же шпион, ради всего святого! И добрался до самого сокровенного! Но едва вы узнали об этом, как дружно встали на его сторону!
  – Нет. Все не так, – сказал де Лиль.
  Они въехали в ворота посольства, остановились, и полицейские окружили машину, стуча в окна. Он заставил их подождать.
  – Вы превратно истолковали события. Понимаете, вы с Лео образовали как бы свою команду. Находитесь от нас по другую сторону ограды. Вы оба. Вот в чем проблема. Какие ни давай определения, какие ни навешивай ярлыки. Вот почему вы впустую молотите кулаками по воздуху.
  Они добрались до стоянки, и де Лиль направил машину вокруг столовой к той точке, где утром находился Тернер, вглядываясь в противоположный конец поля.
  – Мне нужно осмотреть его дом, – сказал Тернер. – Настоятельно необходимо.
  Они оба смотрели вперед через лобовое стекло машины.
  – Вы уже говорили мне об этом.
  – Ладно. Оставим пока все как есть. Забудьте.
  – Забыть? Но я же не сомневаюсь, что вы все равно отправитесь туда. Рано или поздно.
  Они вышли наружу и медленно побрели по асфальту. Курьеры разлеглись на траве лужайки, прислонив свои мотоциклы к флагштоку. Посаженные военным строем герани выглядели крохотными охранниками, размещенными вдоль обочины.
  – Он любил армию, – сказал де Лиль, когда они поднимались по ступенькам. – Действительно любил.
  Задержавшись на входе, чтобы показать пропуска все тому же сержанту с лицом хорька, Тернер случайно обернулся в сторону шоссе.
  – Посмотрите! – воскликнул он. – Это та же парочка, что увязалась за нами в аэропорту.
  Черный «опель» встал у въезда на территорию посольства. На переднем сиденье расположились двое мужчин. Со своей выгодной точки обзора на вершине ступеней Тернер отчетливо различал рефлекторы длинного зеркала заднего вида, отражавшие солнечные лучи.
  – Людвиг Зибкрон доставил нас к обеду, – сказал де Лиль с кривой улыбкой, – а теперь благополучно сопроводил домой. Я же предупредил: не считайте себя ученым в белоснежном халате.
  – Скажите, а где а пятницу вечером были вы сами?
  – В лесной сторожке, – ухмыльнулся де Лиль. – Поджидал там леди Анну, чтобы убить и завладеть ее бесценными бриллиантами.
  
  Комната шифровальщиков снова открылась. Корк валялся на раскладушке, а на полу рядом с ним лежал каталог бунгало на островах Карибского моря. На столе в комнате дежурных обнаружился синий посольский конверт, адресованный Алану Тернеру, эсквайру. Имя и фамилию напечатали на машинке. Стиль послания был лаконичным и не слишком внятным. Есть некоторые моменты, сообщал автор, которые могут заинтересовать мистера Тернера в связи с делом, приведшим его в Бонн. Если время его устраивало, ему могли бы предложить бокал хереса по вышеуказанному адресу в половине седьмого вечера. Адрес относился к Бад-Годесбергу, а автором была мисс Дженни Паргитер, сотрудница отдела прессы и информации, временно прикомандированная к канцелярии. Она расписалась под письмом, а потом печатными буквами для полной ясности повторила свою фамилию. Причем заглавное «П» вышло на редкость крупным, как показалось Тернеру. И, открыв ежедневник в синей обложке из искусственной кожи, он позволил себе улыбку, в которой сквозило предвкушение. П – Прашко, П – Паргитер. И «П» значилось в ежедневнике. «Давай же, Лео, приоткрой для меня хотя бы один из секретов своей больной совести!»
  Глава 8. Дженни Паргитер
  – Как я полагаю, – начала Дженни Паргитер заранее заготовленной фразой, – вы привыкли заниматься делами весьма деликатного свойства.
  Бутылка хереса стояла между ними на покрытом стеклом журнальном столике. Квартира выглядела темной и неуютной: викторианские плетеные кресла, немецкие портьеры на окнах – чересчур плотные и тяжелые. В алькове, где расположился обеденный стол, висела репродукция картины Констебля.
  – И подобно врачу вы обязаны сохранять доверенную вам информацию в секрете?
  – О, разумеется, – подтвердил Тернер.
  – Сегодня утром во время совещания в канцелярии упоминалось, что вы расследуете исчезновение Лео Хартинга. Но нас предупредили не обсуждать этого даже между собой.
  – Вам ничто не мешает обсудить дело со мной, – заверил ее Тернер.
  – Несомненно. Но мне, естественно, хотелось бы выяснить, насколько далеко можно заходить, сообщая вам конфиденциальные сведения. Например, насколько тесно вы общаетесь с отделом кадров?
  – Тут все зависит от характера полученной мной информации.
  Она подняла бокал с хересом до уровня глаз и, как казалось, внимательно изучала содержавшуюся в нем жидкость. Ее манеры выдавали желание продемонстрировать жизненный опыт и остроту мышления.
  – Предположим, некто… То есть давайте предположим, что я повела себя не совсем разумно. Это касается личной жизни.
  – Для меня важно, с кем именно вы повели себя не совсем разумно, – ответил Тернер, и Дженни Паргитер внезапно покраснела.
  – Я вовсе не это имела в виду.
  – Послушайте, – сказал Тернер, наблюдая за ней. – Если вы придете и сообщите мне совершенно конфиденциально, что оставили в автобусе пачку досье, мне придется уведомить об этом отдел кадров. Но если вы лишь расскажете, что время от времени встречаетесь со своим возлюбленным, то от этого я в обморок не упаду. Если честно, – продолжал он, придвигая к ней свой бокал, чтобы она вновь наполнила его, – отдел кадров предпочел бы не знать, что мы вообще существуем.
  Он держался так раскованно, так свободно развалился в кресле, словно тема разговора вообще его мало трогала.
  – Но здесь возникает проблема защиты интересов других людей. Тех, например, которые сами не пожелают высказаться в свое оправдание.
  – Не забывайте при этом, что важнее всего проблема обеспечения безопасности, – возразил Тернер. – Если бы вы не считали свою информацию важной, то едва ли пригласили меня к себе. Решение за вами. Никаких гарантий я вам дать не могу.
  Она прикурила сигарету резкими, порывистыми движениями. Ее нельзя было назвать некрасивой, но она явно намеренно одевалась либо слишком в молодежном стиле, либо в близком к старушечьему. И потому возраст Тернера не имел значения – они никак не могли выглядеть ровесниками.
  – Хорошо, я принимаю ваши условия, – сказала она и какое-то время мрачно смотрела на него, как будто оценивая, сколь многое способен Тернер правильно усвоить. – Но вы, однако, неправильно интерпретировали причину, заставившую меня пригласить вас. Дело вот в чем. Поскольку вы наверняка скоро наслушаетесь всяких грязных сплетен о Хартинге и обо мне, я сочла за лучшее изложить вам правду сама.
  Тернер поставил на столик бокал и достал блокнот.
  – Я прибыла сюда из Лондона буквально накануне Рождества, – начала Дженни Паргитер. – До этого работала в Джакарте. В Лондон я вернулась с намерением выйти там замуж. Вам, возможно, попадалось объявление в газетах о моей помолвке.
  – Боюсь, я его не заметил, – признался Тернер.
  – Но человек, с кем я была помолвлена, в последний момент решил, что мы не подходим друг другу. Это было очень смелое решение с его стороны. Я к тому времени уже получила назначение в Бонн. Мы с ним познакомились сто лет назад. Изучали одни и те же предметы в университете, и, как я всегда считала, у нас было много общего. Но этот человек рассудил иначе. Впрочем, для того и существуют помолвки. Я осталась вполне довольна таким исходом. Так что ни у кого нет ни малейших оснований меня жалеть.
  – Стало быть, вы приехали сюда под Рождество.
  – Я специально попросила позволить мне прибыть на новое место перед праздниками. В предыдущие годы мы всегда отмечали Рождество вместе. Конечно, за исключением того времени, которое я провела в Джакарте. А потому… Разлука в тот момент ощущалась мной достаточно болезненно, и я стремилась сгладить дурное настроение, оказавшись в совершенно иной атмосфере.
  – Понятно.
  – Одинокая женщина, служащая в посольстве, зачастую просто завалена рождественскими приглашениями. Почти все сотрудники канцелярии хотели, чтобы я провела праздники с ними. Брэдфилды, Краббе, Джексоны, Гейвстоны – все зазывали меня к себе. Медоузы тоже прислали приглашение. Вы уже, несомненно, познакомились с Артуром Медоузом, верно?
  – Да.
  – Медоуз – вдовец и живет вместе с дочерью Мирой. Вообще-то он принадлежит к категории «Б3», хотя мы уже отказались от подобного деления на ранги. Меня даже тронуло приглашение от представителя младшего дипломатического персонала.
  У нее был легкий акцент. Скорее провинциальный, нежели региональный. И несмотря на все ее попытки скрыть его, он то и дело предательски вылезал наружу.
  – В Джакарте мы неизменно придерживались такой традиции: много общались с людьми независимо от их постов и должностей. В более крупных посольствах, как здесь, в Бонне сотрудники держатся отдельными группами по ранжиру. Я вовсе не предлагаю полного объединения. Мне оно даже кажется нежелательным. К примеру, дипломаты из категории «А» имеют порой совершенно иные вкусы и интеллектуальные запросы, чем представители категории «Б». Я хочу лишь отметить, что в Бонне разделение уж очень строгое и жесткое, причем оно сказывается почти во всем. «А» общаются только с «А», «Б» только с «Б» даже внутри своих отделов: экономисты, атташе, работники канцелярии – все сформировали некие внутренние кружки по рангам. Вот это мне не по душе. Не хотите ли еще хереса?
  – Спасибо.
  – И я приняла приглашение Медоузов. Другим гостем оказался Хартинг. Мы провели у них приятный день, задержались до раннего вечера, а потом вынуждены были их покинуть. Мира Медоуз собиралась на вечеринку. Одно время она очень сильно болела, если вы еще не знаете. У нее была любовная связь в Варшаве с одной из местных, нежелательных для нас персон, и все кончилось чуть ли не трагедией. Лично я теперь настроена против заранее спланированных браков. Так вот, Мира Медоуз собиралась продолжить праздник в компании молодежи, самого Медоуза пригласили Корки, а потому задержаться мы никак не смогли бы. Когда собрались уходить, Хартинг подал идею прогуляться. Он знал одно местечко неподалеку, и было бы здорово поехать туда, чтобы немного подышать свежим воздухом после чересчур обильного обеда и выпитого вина. Я всегда любила бывать на природе. Мы прошлись немного, а потом он предложил поехать к нему и поужинать. Причем проявил изрядную настойчивость.
  Она смерила Тернера долгим взглядом. Ее пальцы были сплетены вместе на коленях, а руки образовали подобие корзинки.
  – Я посчитала себя не вправе отказываться. Хотя это было одно из тех решений, которые каждой женщине даются не без труда. На самом деле мне хотелось пораньше лечь спать, но я в то же время не могла обидеть Лео отказом. В конце концов, все происходило в рождественский вечер, а его поведение во время прогулки было безупречным. С другой стороны, необходимо отметить, что я едва успела с ним познакомиться. Поэтому я согласилась, но предупредила о своем желании вернуться домой не слишком поздно. Он принял мое условие, и тогда я в своей машине последовала за ним в Кёнигсвинтер. К своему удивлению, я увидела, что он загодя подготовился к моему визиту. Стол был накрыт на двоих. Он даже убедил сантехника прийти и включить обогреватель. После ужина он сказал, что влюблен в меня… – Взяв из пепельницы сигарету, она глубоко затянулась. Ее рассказ превратился в нечто вроде отчета – некоторые вещи она должна была произнести вслух. – Он говорил, что за всю прежнюю жизнь ни разу не испытывал подобных чувств. И с первого дня, когда увидел меня на совещании в канцелярии, стал сходить по мне с ума. Он показал на огни барж, проплывавших по реке. «Я часто стою у окна своей спальни, – сказал он, – наблюдаю за ними и так порой провожу целую ночь. И почти каждое утро вижу рассвет над рекой». Ему все это виделось проявлением одержимости мной. Я же сидела как громом пораженная.
  – Что вы ему сказали?
  – У меня не было возможности что-то сказать. Он хотел сделать мне подарок. Даже если мы никогда больше вот так не встретимся, он хотел, чтобы рождественский презент стал для меня залогом его любви и напоминанием о ней. Он зашел в свой кабинет и вернулся со свертком, аккуратно упакованным и надписанным: «Моей любимой». Естественно, я совершенно растерялась. «Я не приму этого, – сказала я. – Мне придется отказаться от вашего подарка. Не могу позволить вам делать мне подношения. Это поставит меня в зависимое положение». Мне пришлось объяснить ему, что хотя во многих отношениях он и сам был англичанином, подобные вещи в Англии принято делать иначе. На континенте у мужчин вошло в обычай завоевывать женщину приступом, но в Англии процесс ухаживания длится долго и дает время на размышления. Нам сначала надо было лучше узнать друг друга, сравнить наши взгляды на жизнь. Между нами существовала разница в возрасте, и я не могла не принимать во внимание свою будущую карьеру. Я не знала, как поступить, – беспомощно добавила она. Горечь пропала из ее голоса, но она стала потерянной и немного жалкой. – Он продолжал твердить: все-таки сегодня Рождество, и я должна воспринимать это как обычный рождественский подарок.
  – Что было в том пакете?
  – Фен для сушки волос. Он сказал, что ему особенно нравилась моя прическа. По утрам он любовался, как солнце играет в моих локонах. То есть во время совещаний в канцелярии, как вы понимаете. Но он, должно быть, выражался фигурально. Зима-то выдалась холодной и облачной. – Она коротко вздохнула. – Фен, вероятно, обошелся ему не меньше чем в двадцать фунтов. Никто, даже мой бывший жених в самый разгар наших близких отношений, не дарил мне ничего столь же дорогого.
  Она вновь повторила ритуал с портсигаром, резко протянула к нему руку и, внезапно дернув пальцами, выбрала сигарету разборчиво, словно это была шоколадная конфета – нет, не эту, а вот ту, – и прикурила ее с хмурым видом.
  – Мы сидели вместе, и он поставил на проигрыватель пластинку. Боюсь, сама я не любительница музыки, но мне подумалось, что она поможет ему отвлечься. Мне стало его очень жалко и не хотелось оставлять его в таком состоянии. Он пристально смотрел на меня, а я не знала, куда деть глаза. Наконец он подошел и попытался обнять меня, но я сказала, что мне пора домой. Он проводил меня до машины. Вел себя предельно корректно. К счастью, у нас оставались еще два праздничных выходных дня. У меня было время решить, что делать. Он дважды звонил, снова приглашая на ужин, но я отказывалась. К концу каникул я приняла решение. Написала ему письмо и вернула подарок. Я чувствовала, что не могу поступить иначе. Пришла на работу пораньше и оставила сверток у охранника канцелярии. В письме я объясняла, что обдумала его слова и убедилась в своей неспособности испытать ответное чувство к нему. Потому было бы неправильно с моей стороны поощрять его ухаживания, а поскольку мы являлись коллегами и поневоле часто виделись друг с другом, я поняла, что для меня разумнее всего с самого начала сказать ему все до того, как…
  – До чего?
  – До того, как о нас распустят сплетни, – ответила она с внезапной горячностью. – Мне еще никогда не доводилось бывать в местах, где так много сплетничают. Ты и пальцем не можешь пошевельнуть, чтобы о тебе не начали рассказывать самых нелепых и вздорных историй.
  – И какой же слух пустили про вас?
  – Не знаю, – сказала она грустно. – Одному богу известно.
  – У какого охранника вы оставили пакет?
  – У молодого Уолтера. Сына Макмуллена.
  – Он рассказывал об этом кому-нибудь?
  – Я настоятельно попросила его сохранить все в секрете.
  – Думаю, на него ваша просьба произвела большое впечатление, – заметил Тернер.
  Она зло посмотрела на него, еще сильнее покраснев от смущения.
  – Хорошо. Вы вернули ему подарок. Как он повел себя дальше?
  – В тот день он пришел в канцелярию как обычно и пожелал мне доброго утра, как будто ничего не случилось. Я улыбнулась ему, и на этом все закончилось. Он выглядел бледным, но воспринял все мужественно… Был печален, но хорошо владел собой. Я поняла, что худшее позади… Так удачно сложилось, что ему как раз предложили поработать в референтуре, и, как я надеялась, это поможет ему выбросить из головы другие мысли. За следующую пару недель мы едва ли с ним и словом перемолвились. Я встречала его либо в посольстве, либо во время общественных мероприятий, и он казался вполне довольным жизнью. Не позволял себе даже намека ни на рождественский вечер, ни на историю с подарком. Порой на приемах с коктейлями он мог подойти и встать поближе ко мне, и я чувствовала… Он все еще хотел сойтись со мной. Иногда ловила на себе его взгляды. Женщина всегда чувствует такое, и я понимала: он не полностью утратил надежду. Он так смотрел на меня, что… Короче, у меня не оставалось сомнений. Просто не могла себе объяснить, почему не замечала таких взглядов прежде. Но я, однако, по-прежнему не давала ему повода на что-либо рассчитывать. Я приняла решение, и хотя порой меня посещало желание утешить его, я знала, что в конечном счете ничего путного из этого не выйдет, если я… дам ему хотя бы шанс. Кроме того, во мне жила уверенность: столь внезапно и… необъяснимо вспыхнувшее чувство столь же быстро пройдет.
  – И оно прошло?
  – Так продолжалось примерно две недели. И это начало действовать мне на нервы. Казалось, куда бы я ни отправилась, к кому бы меня ни пригласили, я непременно встречалась там с ним. Он даже не пытался со мной заговаривать. Просто все время смотрел. Стоило мне сдвинуться с места, и его взгляд следовал за мной… Эти его глаза! У него были очень темные глаза. А взгляд… Мне он представлялся исполненным духовности. Темно-карие глаза, как считают многие, способны навязать вам свою волю, сделать зависимой… Кончилось тем, что я стала почти бояться бывать где-либо. Должна признаться, мне тогда приходили в голову постыдные мысли. Я гадала, уж не читает ли он адресованных мне писем.
  – А сейчас что вы об этом думаете?
  – В канцелярии у каждого есть своя ячейка для телеграмм и писем. Сотрудники поочередно раскладывают входящую почту. А как и в Англии, здесь принято отправлять приглашения в незаклеенных конвертах. Так что он мог легко заглядывать в них.
  – Почему вы считаете такую мысль постыдной?
  – Потому что я ошибалась, вот почему, – резко ответила она. – Я прямо спросила его, и он заверил меня, что ничего подобного, конечно же, не делал.
  – Понятно.
  У нее появились почти наставительные интонации педагога, она заговорила тоном, не допускавшим возражений:
  – Он бы никогда не пошел на такое. Это было противно его натуре, и он даже не рассматривал самой возможности. Словом, он категорически отрицал, что… преследовал меня. Я сама употребила подобное выражение, о чем сразу пожалела. Не представляю, как сумела выбрать столь неудачный термин. Он сказал, что просто соблюдал обычный распорядок общественной жизни, но если это беспокоит меня, готов все изменить. Отклонять впредь любые приглашения, не получив моего согласия на его присутствие. Ему менее всего хотелось как-то обременять меня.
  – Значит, после выяснения отношений вы снова стали лишь друзьями?
  Он заметил, как она отчаянно подыскивает лживые слова, наблюдал это неловкое балансирование на грани правды и вранья, потом решение признаться.
  – После двадцать третьего января он больше ни разу не разговаривал со мной, – выпалила она наконец. Даже при тусклом освещении Тернер заметил, как по ее слегка обветренным щекам покатились слезы, когда она склонила голову, но тут же проворно прикрыла лицо ладонью. – Не могу продолжать. Неотвязно думаю о нем.
  Тернер поднялся, открыл створку бара в буфете и налил половину большого стакана виски.
  – Вот, – сказал он, – напиток, который вам действительно нравится. Выпейте до дна и прекратите притворство.
  – Это все от чрезмерной нагрузки на работе. – Она взяла стакан. – Брэдфилд не умеет расслабляться. И не любит женщин. Он их просто ненавидит. Ему хотелось бы избавиться от всех нас.
  – А теперь расскажите, что случилось двадцать третьего января.
  
  Она села, прижавшись к краю кресла и спиной к нему, а голос сделался высоким помимо ее желания.
  – Он стал игнорировать меня. Сделал вид, что целиком погрузился в работу. Я заходила в референтуру за своими бумагами, а он даже голову не поднимал. Не смотрел на меня. Больше вообще не смотрел. На других мог бросить взгляд, но только не на меня. О нет! А ведь на самом деле работа никогда его не интересовала. Вам стоило понаблюдать за ним во время летучки в канцелярии, и вы бы тоже это поняли. В глубине души он был бездельником, хотя ловко скрывал свою лень. Однако стоило мне появиться, как он весь уходил в свои занятия. Смотрел сквозь меня, когда я здоровалась с ним. Даже если я лицом к лицу сталкивалась с ним в коридоре, все происходило точно так же. Он не замечал меня. Я для него не существовала. Мне стало казаться, что я схожу с ума. Это было глубоко неправильно: в конце концов, он всего лишь «Б», да и то временный. Пустое место, если разобраться. Не обладает ни малейшим влиянием. Вы бы послушали, как о нем все отзывались… Мелочь – вот его прозвище. Сообразительный, но совершенно без толку. – На мгновение она явно ощутила свое превосходство, но потом продолжила: – Я писала ему письма. Звонила домой в Кёнигсвинтер.
  – И все об этом знали, верно? Вы не сумели ничего скрыть от коллег.
  – Сначала он гоняется за мной… Буквально засыпает объяснениями в любви… Как какой-то жиголо, ей-богу. Конечно, в глубине души я все прекрасно понимала, можете быть уверены. Любовная горячка, а потом полное охлаждение. Но кем, черт побери, он себя возомнил?
  Она оперлась на подлокотник кресла, уронив голову на сгиб локтя, ее плечи сотрясались в такт рыданиям.
  – Вы должны рассказать мне все. – Тернер, встав над ней, положил ладонь ей на руку. – Послушайте, вы просто обязаны рассказать мне подробно, что произошло в конце января. Нечто очень важное, не так ли? Он вас о чем-то попросил. Вынудил сделать для него. И речь шла о политике. О чем-то, чего вы теперь особенно страшитесь. Для начала он вас хорошенько подготовил. Поработал над вами, чтобы потом застать врасплох… И в результате добился чего хотел. Чего-то очень простого, но недоступного для него самого. Когда же цель оказалась достигнута, вы стали ему не нужны.
  Рыдания возобновились с новой силой.
  – Вы сообщили ему, что он хотел знать. Вы оказали ему услугу. Причем услугу, в которой он крайне нуждался. Не сомневайтесь, многие другие так или иначе совершали подобные ошибки. Так что это было? – Он встал на колени рядом с ней. – В чем состоял ваш неразумный поступок? И об интересах каких лиц вы упомянули в самом начале? Говорите же! Это было нечто, напугавшее вас до полусмерти! Рассказывайте, что именно!
  – О господи! Я одолжила ему ключи. Одолжила ключи, – сказала она.
  
  – Только не надо медлить! Рассказывайте быстрее!
  – Ключи дежурного сотрудника. Всю связку. Он пришел и принялся умолять… Хотя нет. Ему даже умолять не пришлось. – Она выпрямилась в кресле, ее лицо побледнело до полной белизны. – Я как раз дежурила. Ночной дежурный дипломат. В ночь на двадцать третье января. Четверг. Лео не дозволялось исполнять обязанности дежурного. Есть вещи, к которым временных не допускают: особые инструкции… указания на случай чрезвычайных ситуаций и все такое. Я как раз с трудом справлялась с потоком поступавших телеграмм. Было это в половине восьмого или в восемь. Я вышла из комнаты шифровальщиков и вдруг увидела его. Он явно меня дожидался. «Дженни, – сказал он, – какой приятный сюрприз». Мне так понравились его слова!
  Рыдания снова помешали ей говорить. Справившись с ними, она продолжила:
  – Я была просто счастлива. Мне ведь так хотелось поговорить с ним снова. И он ждал меня. Я знала, он ждал, хотя сделал вид, что встретились мы случайно. И я сказала ему: «Лео…» – хотя никогда не обращалась к нему просто по имени прежде: Лео. И мы стояли, разговаривая в коридоре. «Какой поистине чудесный сюрприз, – не уставал повторять он. – Возможно, мы могли бы поужинать вместе?» Мне пришлось напомнить ему: он, вероятно, забыл, что я на дежурстве. Но это нисколько не смутило его. «Жаль, – сказал он только. – Тогда, может, завтра? Или в выходные?» Он позвонит мне в субботу утром, как мне такой вариант? «Это было бы прекрасно, – ответила я. – Идея хорошая». «Мы могли бы сначала отправиться на прогулку, – предложил он. – До самого футбольного поля». Я была в восторге. Между тем я все еще держала в руке пачку телеграмм, и пришлось сказать: «Извини, но мне надо доделать работу, чтобы потом отнести все на стол Артуру Медоузу». Он предложил сделать это вместо меня, но я отказалась. Справлюсь сама, ничего особенного. И я повернулась, чтобы уйти… Понимаете, я хотела уйти первой, чтобы это не выглядело так, будто он меня покидает. Я уже удалялась, когда он произнес: «Да, между прочим, Дженни, задержись на секунду…» Это было сказано в свойственной ему небрежной манере. «У нас случилось забавное происшествие. Внизу собрался хор, но нам никто не может открыть дверь конференц-зала. Ее заперли, а ключа нигде не видно. Вот мы и подумали, что, быть может, он есть у тебя». Мне это показалось несколько странным. Прежде всего, зачем кому-то понадобилось запирать дверь конференц-зала? Но я сказала: «Хорошо, я скоро спущусь и открою замок. Только сначала разложу телеграммы для дальнейшего распределения». Он прекрасно знал, что у меня есть такой ключ, вот что я хочу подчеркнуть. Ведь у дежурного под рукой ключи от всех помещений в здании посольства. «Тебе не стоит отвлекаться и спускаться самой, – сказал он. – Просто дай ключ мне. Я все сделаю сам. Это не отнимет и пары минут». Я колебалась, и он не мог не заметить моих сомнений.
  Она закрыла глаза.
  – Он выглядел таким маленьким, – внезапно громко произнесла она. – Его очень легко было бы обидеть. А я уже обвиняла его в просмотре своих писем. Я полюбила его… Клянусь, я никого не любила прежде… – Постепенно ее рыдания унялись.
  – Значит, вы отдали ему ключи? Всю связку? Ключ от референтуры, от комнаты-сейфа…
  – Ключи от всех столов и металлических коробок для хранения документов. От парадной и задней дверей посольства. Как и ключ, с помощью которого отключалась сигнализация в канцелярии и в референтуре.
  – А ключ от лифта?
  – Лифт в то время еще вообще не закрывался. Даже решетки не было. Ее установили только в следующие выходные.
  – Как долго связка находилась у него в руках?
  – Пять минут. Или даже меньше. Это же очень мало, верно? – Теперь она ухватила его за руку, заглядывая в глаза. – Скажите мне, что очень мало.
  – Чтобы сделать слепок? Он мог успеть снять пятьдесят слепков, если хорошо знал, что именно ему требуется.
  – Но ему понадобился бы воск, пластилин или что-то подобное. Я спрашивала. Читала специальную литературу.
  – У него все было заготовлено в кабинете, – почти равнодушно заметил Тернер. – Он же базировался на первом этаже. Но не стоит пока так переживать, – добавил он уже мягче. – Он мог действительно всего лишь впустить в здание хор. Не позволяйте воображению заводить вас слишком далеко.
  Дженни теперь совсем не плакала. И голос стал более ровным. Она произнесла с оттенком обреченности, решительно делая признание:
  – В тот вечер хор не собирался на репетицию. Они репетируют по пятницам. А дело было в четверг.
  – Вы это выясняли, верно? Поинтересовались у охранника канцелярии?
  – Я сама знала об этом! Знала, отдавая ключи! Пыталась себе внушить, будто мне ничего не известно, однако напрасно. Но мне пришлось довериться ему! Это был акт самопожертвования. Неужели вы не видите очевидного? Символ самопожертвования, который равнозначен символу любви. Но разве мужчина способен понять такое?
  – А после принесенной ради него жертвы, – сказал Тернер, поднимаясь с коленей, – вы ему оказались больше не нужны.
  – Но разве не все мужчины поступают так же?
  – Он позвонил вам в субботу?
  – Вы же догадались, что не позвонил. – Она снова уткнулась лицом в сгиб локтя.
  Тернер закрыл блокнот.
  – Вы меня слушаете?
  – Да.
  – Он никогда не упоминал при вас имени другой женщины? Некой Маргарет Эйкман? Он был с ней помолвлен. И она тоже знала Гарри Прашко.
  – Нет.
  – Не говорил о каких-либо других женщинах?
  – Нет.
  – Разговаривал с вами о политике?
  – Нет.
  – Давал ли он вам когда-нибудь основания считать, что в значительной степени придерживался левых взглядов?
  – Нет.
  – Вы замечали его в компании подозрительного вида типов?
  – Нет.
  – Он заводил речь о своем детстве? О своем дяде? О дяде, который жил в Хампстеде? О воспитавшем его коммунисте?
  – Нет.
  – О дяде Отто?
  – Нет.
  – О Прашко он упоминал? Упоминал или нет? Прашко. Вы слушаете меня?
  – Он как-то сказал, что Прашко был в его жизни единственным другом. – Дженни снова прервалась, и ему пришлось ждать.
  – Он говорил о политических взглядах Прашко?
  – Нет.
  – Они с Прашко и сейчас оставались друзьями?
  Она помотала головой.
  – В прошлый четверг Хартинг с кем-то обедал. За день до исчезновения. В «Матернусе». Это были вы?
  – Но я же вам уже все сказала! Клянусь, это правда!
  – Это были вы?
  – Нет!
  – Но он пометил встречу в своем ежедневнике как обед с вами. Он написал большую букву «П». Таким же образом он обозначал вас в других случаях.
  – Это была не я!
  – Тогда Прашко, верно?
  – Откуда мне знать?
  – Потому что вы вступили с ним в любовную связь, вот откуда! Вы сообщили мне только половину фактов, а об остальных умолчали! Вы спали с ним до самого дня его бегства!
  – Это неправда!
  – Почему Брэдфилд защищал его? Он ненавидел таких, как Лео. Почему же столь внимательно присматривал за его благополучием? Дал ему работу у себя? Платил ему жалованье?
  – Пожалуйста, уходите, – сказала она. – Уходите и никогда сюда не возвращайтесь.
  – Почему вы меня прогоняете?
  Дженни резко выпрямилась в кресле.
  – Убирайтесь! – повторила она.
  – Вы ужинали с ним в пятницу. В тот вечер, когда он пропал. Вы с ним спали, но не хотите признаться в этом!
  – Нет!
  – Он расспросил вас о зеленой папке. А потом заставил добыть для него коробку с ней.
  – Нет, он не делал ничего подобного! Ничего подобного! Убирайтесь!
  – Мне нужно такси.
  Он ждал, пока она звонила.
  – Sofort, – сказала она, – sofort[12] приезжайте и заберите отсюда пассажира.
  Он уже стоял в дверях.
  – Что вы с ним сделаете, когда найдете его? – спросила она упавшим голосом, сменившим горячо эмоциональный тон.
  – Это уже не мое дело.
  – И вам все равно?
  – Мы никогда его не найдем. Так какая разница?
  – Тогда зачем вообще его искать?
  – А почему бы и нет? Каждый из нас проводит жизнь по-своему, но в чем-то мы все схожи. Ищем людей, которых никогда не найдем.
  Тернер медленно спустился по лестнице в парадное. Из соседней квартиры доносился веселый шум вечеринки. Группа арабов – все очень пьяные – протиснулась между ними, на ходу снимая пальто и что-то крича. Он ждал на ступенях перед входом. На противоположном берегу реки узкая полоска света окон столь любимого Чемберленом Петерсберга висела в темноте, как ожерелье. Прямо перед ними стоял новый многоквартирный жилой дом. Создавалось впечатление, будто его строили сверху: начали с установки крана и крыши, продвигаясь вниз. Чуть дальше проспект пересекал железнодорожный мост. И когда по нему загремели колеса экспресса, Тернер даже смог разглядеть посетителей вагона-ресторана, жевавших свой ужин.
  – В посольство, – сказал он. – В британское посольство.
  – Englische Botschaft?
  – Не в английское, а в британское. И я очень тороплюсь.
  Шофер выругался и начал шипеть что-то злобное о дипломатах. Он вел машину на огромной скорости и в какой-то момент чуть не врезался в трамвай.
  – Эй, поосторожнее там, черт возьми! – прикрикнул на него Тернер.
  Он потребовал от водителя счет. Тот держал в «бардачке» специальную печать и красную чернильную подушечку, но штамп поставил с такой силой, что чуть не порвал бумагу. Здание посольства, светясь всеми окнами, напоминало океанский лайнер. В вестибюле двигались темные фигуры, медленно кружа, как пары в бальном танце. Автостоянка была переполнена. Тернер выкинул расписку, полученную от таксиста. Ламли все равно не оплачивал такие расходы. Ему некому было предъявить счет. Кроме Хартинга, чьи долги увеличивались на глазах.
  
  У Брэдфилда совещание, сообщила мисс Пит. Вероятно, еще до наступления утра они с послом улетят в Брюссель. Она на время отложила свою бумажную работу и взялась за синюю папку с карточками размещения гостей, расставляя их вдоль обеденного стола в определенном порядке, а с Тернером разговаривала так, словно считала своим долгом вывести его из себя. Де Лиль находился в бундестаге на слушаниях по вопросу введения закона о чрезвычайном положении.
  – Мне нужно осмотреть ключи дежурного.
  – Боюсь, вы сможете сделать это только с согласия мистера Брэдфилда.
  Он начал спорить с ней, чего ей как раз хотелось. И победил в споре, что ее тоже вполне устроило. Она выдала ему письменное разрешение, подписанное в административном отделе старшим советником в ранге посланника (политические вопросы). Он отнес разрешение к главной стойке вестибюля, за которой дежурил Макмуллен. Это был крупный солидный мужчина, когда-то сержант полиции Эдинбурга, и то, что он узнал о Тернере, явно не расположило его к гостю.
  – А еще мне понадобится книга ночных дежурств, – сказал Тернер. – Покажите мне книгу ночных дежурных начиная с января.
  – Пожалуйста, – отозвался Макмуллен, но все время стоял у него над душой, словно опасался, что он украдет книгу. Было уже половина девятого, и посольство почти полностью опустело.
  – До завтра, старина, – тихо сказал Микки Краббе по пути к выходу.
  Никакого упоминания о Хартинге в книге регистрации не значилось.
  – Отметьте меня, – попросил Тернер, двигая книгу обратно через стойку. – Я задержусь здесь на всю ночь.
  Как сделал Лео, подумал он.
  Глава 9. Прощеный четверг
  [13]
  В связке насчитывалось не менее пятидесяти ключей, но лишь с полдюжины из них были помечены. Тернер стоял в коридоре там, где прежде стоял Лео, чуть скрытый тенью колонны, и смотрел на дверь шифровальной комнаты. Только Лео расположился здесь в половине восьмого, и он представил себе Дженни Паргитер, выходящей с пачкой телеграмм в руке. Сейчас в коридоре стоял неумолчный шум, и стальная решетка на входе в комнату шифровальщиков поднималась и падала, как нож гильотины, когда девушки из референтуры приносили новые телеграммы и забирали поступившие. Но в ночь того четверга все было спокойно. Затишье перед надвигавшейся бурей, и Лео разговаривал с ней там, где сейчас стоял Тернер. Он посмотрел на часы, затем снова на связку ключей и подумал: пять минут.
  Затем прошел по коридору до самого вестибюля, глянул вниз вдоль лестницы и увидел, как вечерняя смена машинисток вышла из здания в темноту, словно спасаясь с горящего корабля, сбегая в спасительную прохладу наступавшей ночи. Он наверняка шел быстрой, но беспечной походкой, потому что Дженни могла наблюдать за ним сзади, а Гонт или Макмуллен тоже видели, как он спускается по ступеням – поспешно, но без намека на радость триумфатора.
  Он постоял в вестибюле. И все же какой это был огромный риск, внезапно пришла мысль. Какая опасная игра. Толпа на входе расступилась, чтобы дать войти двум немецким чиновникам. С черными портфелями в руках они двигались величаво, как хирурги, прибывшие для проведения сложной операции. Под плащи они повязали серые шарфы, широко и плоско распластав их, как часто делали русские. Какой риск! Дженни могла передумать, пойти за ним следом и выяснить все через минуту, если только действительно не знала заранее, что Лео ей солгал. Она бы все поняла, добравшись до вестибюля и не услышав пения из конференц-зала, заметив, что никого из десятка певцов не отметили в книге регистрации, а на вешалках рядом с дверью, у которых сейчас снимали плащи немецкие визитеры, нет ни пальто, ни шляп. Она бы догадалась, что Лео, вечный изгой, никудышный любовник и способный лишь на самые заурядные трюки обманщик, откровенно солгал ей, чтобы получить ключи.
  «Символ самопожертвования, который равнозначен символу любви. Но разве мужчина способен понять такое?»
  Прежде чем вернуться в коридор, Тернер задержался и осмотрел лифт. Покрашенная золотистой краской дверь была заперта на замок. Чернела стеклянная панель по центру, заколоченная изнутри фанерой. Два крепких стальных прута образовывали подобие дополнительной горизонтальной решетки.
  – Давно все это в таком виде?
  – Со времени событий в Бремене, сэр.
  – А когда случилась заваруха в Бремене?
  – В январе, сэр. В конце января. Сделано по рекомендации из министерства, сэр. Оттуда даже специально прислали человека. Он установил решетки на двери подвалов и запер лифт, сэр. – Макмуллен делился информацией так, словно давал свидетельские показания в суде Эдинбурга – размеренно, в такт дыханию произнося фразы отрывочными сериями. – Он работал здесь все выходные, – добавил он почти восхищенно, поскольку сам принадлежал к числу мужчин, слишком любивших себя, чтобы утомлять физическим трудом.
  Тернер медленно пошел сквозь полумрак в сторону кабинета Хартинга: вот эти двери были тогда закрыты, здесь свет не горел, в той комнате никого не было и царила тишина. Мог ли свет луны пробиваться сквозь решетки на окнах? Или вдоль стен мерцали синие ночники, привезенные из вечно экономной Британии, а в сводах потолка отдавались только его шаги?
  Мимо прошли две девушки, нарочито одетые так, чтобы уместно выглядеть в любой ситуации. На одной из них были простые джинсы, и она смерила его прямым взглядом, явно оценивая, сколько может весить столь массивный человек. «Господи, – подумал он, – очень скоро мне захочется прижать к себе такую девицу», – после чего открыл дверь кабинета Лео и встал посреди темной комнаты.
  «Что же ты задумал? – задавался он вопросом. – Что ты затеял, наш маленький воришка?»
  Жестянки! Да, жестянки из-под сигар подошли бы идеально, если заполнить их постепенно отвердевающим веществом. Годился даже детский пластилин из большого универмага «Вулворт» в Бад-Годесберге. Плюс немного талька, что обеспечить четкость отпечатка. Три положения ключа. Одна сторона, другая, прямой слепок ребра. Надо только убедиться, что все зазубрины отобразились. Копия, быть может, не стала совершенной – это зависело от качества болванок и слепка, – но хороший мягкий металл сам примет нужную форму, оказавшись в материнском чреве замка, сам себя подгонит под внутреннюю конструкцию… Все верно, Тернер, продолжай в том же духе. Как любил говаривать сержант, ты найдешь что угодно по единственному волоску. Значит, у Лео все было готово. Пятьдесят жестянок? Или только одна?
  Всего один ключ. Но тогда который из многих? В какой пещере Аладдина, в какой потайной комнате этого скрипучего английского дома хранились необходимые Лео сокровища?
  Ты вор, Хартинг. И Тернер начал с двери кабинета Хартинга вполне сознательно, чтобы досадить ему, показать вору, пусть того и не было рядом, что с его собственной дверью тоже можно играть по своему усмотрению. А потом Тернер медленно двинулся вдоль коридора, проверяя ключи в замках. И каждый раз, подобрав подходящий, снимал его с кольца, совал в карман, но думал при этом: чего путного ты добьешься подобным образом? Большинство дверей вообще никогда не запирались, и ключами от них никто не пользовался: от створок буфетов, от туалетов и умывальников, от помещений для отдыха, от кабинетов, от медпункта, где пахло спиртом, и от щитовой, скрывавшей электрические кабели.
  Установить микрофоны? Не это ли представляло для тебя технический интерес, а, воришка? Все эти подарки, мелкий подхалимаж, фены и прочая чепуха. Разве не прекрасные места, чтобы поместить не слишком сложные подслушивающие устройства?
  – Чушь, – произнес он и с десятком ключей, уже утяжеливших карман и бивших по бедру, поднялся наверх, где чуть не попал в объятия личного секретаря посла – напыщенного хлыща, присвоившего себе изрядную долю власти хозяина.
  – Его превосходительство через минуту уезжает. На вашем месте я бы пока растворился, – посоветовал он с покровительственной холодностью. – Он не слишком жалует вашего брата.
  В большинстве коридоров было светло как днем. В коммерческом отделе праздновали неделю Шотландии. Лиловое чучело, задрапированное в клетчатую шерсть цветов клана Кэмпбеллов, и с остальными причиндалами костюма горца болталось на стене рядом с портретом королевы. Коллажи из миниатюрных бутылочек виски на фоне фотографий танцоров и волынщиков оформили фанерными рамками. В открытом общем зале под бодрыми призывами покупать товары, произведенные на севере, побледневший клерк упрямо сражался с машинами для внесения и снятия денег. Сверху плакат предупреждал: «Решающий день в Брюсселе приближается!», но на машины это не производило никакого впечатления. Тернер поднялся этажом выше и попал в филиал Уайтхолла. Здесь базировались атташе по разнообразным вопросам, причем каждый руководил как бы своим маленьким министерством, обозначив присвоенный ему титул на двери.
  – Какого хрена тебе здесь понадобилось? – потребовал ответа дежурный в ранге сержанта, и Тернеру пришлось посоветовать ему поглубже заткнуть в глотку поганый язык.
  Где-то дальше по-военному командный голос с некоторым трудом диктовал текст. В машбюро девушки сиротливо сидели рядами, как в школьном классе. Две самые младшие, надев зеленые рабочие халаты, возились с громадным копировальным аппаратом, пока третья раскладывала разноцветные бланки телеграмм с нежной аккуратностью, словно они были тончайшими кружевами, предназначенными на экспорт. Над ними возвышалась начальница смены, дама лет шестидесяти с синим отливом в седых волосах, разместившаяся на отдельном помосте, проверяя трафареты. Она одна, почуяв появление врага, резко подняла взгляд и направила нос в его сторону. Стена у нее за спиной была сплошь покрыта поздравительными рождественскими открытками от начальниц машбюро дипломатических миссий в других странах. На некоторых попадались изображения верблюдов, но преобладал все же королевский герб.
  – Я вот проверяю замки, – пробормотал Тернер, а в ее взоре читался ответ: «Делайте что хотите, только не смейте трогать моих девочек!»
  «Боже, мне бы сейчас очень пригодилась одна из них, уж поверьте. Неужели вы не можете выделить мне спутницу для быстрого совместного посещения райских кущ? Хартинг, ты вор во всех смыслах!»
  
  Пробило десять часов. Он уже побывал во всех комнатах, куда Хартинг имел официальный допуск, но не получил ничего, кроме разыгравшейся головной боли. Того, что хотел заполучить Хартинг, здесь явно больше не было. Либо вещь надежно спрятали и потребуются недели поисков, либо она настолько естественно вписывалась в интерьер, что становилась как бы невидимой. Он ощущал легкую тошноту – следствие перенапряжения, а в его сознании беспорядочно метались никак не связанные воспоминания. Господи, и все это за единственный день! От горячего энтузиазма до полного разочарования всего за день. От самолета до стойки дневного дежурного. Все улики на руках, но в то же время – ни одной. «Я прожил целую треклятую жизнь, а прошел только понедельник». Он смотрел на чистые строки телеграфного бланка, размышляя, что, черт побери, ему написать. Корк спал, его роботы застыли в молчании. Ключи грудой лежали перед Тернером. Один за другим он принялся снова нанизывать их на кольцо. «Сложи все в единое целое, конструируй. Ты не уляжешься в постель, пока не обнаружишь след, по которому обязан будешь пойти дальше». Задача интеллектуала состоит в том, поучал его толстозадый наставник, чтобы создавать порядок из хаоса. «Определи, что есть анархия. Это сознание, работающее бессистемно. Тогда объясните мне, пожалуйста, учитель, что есть система вне сознания?» Взяв карандаш, он лениво изобразил диаграмму дней недели, а затем поделил каждый день на отрезки из часов. Затем открыл синий ежедневник. «Переформируй отдельные фрагменты, слепи из них нечто общее, но единое. Ты найдешь его, а Шоун не смог бы. Хартинг Лео. Жалобы и консульские вопросы, вор и охотник. Но теперь на тебя начну охоту я».
  – Вы, случайно, не разбираетесь в акциях компаний? – спросил Корк, резко проснувшись.
  – Нет, не разбираюсь.
  – Понимаете, меня гложет вопрос, – продолжал альбинос, протирая розовые глаза. – Если наступит спад на Уолл-стрит и такой же спад на бирже во Франкфурте, а мы не сумеем поставить на ноги Общий рынок, как это скажется на шведской стали?
  – На вашем месте, – отозвался Тернер, – я бы поставил все фишки на красное и забыл об остальном.
  – Но у меня есть твердое намерение, – объяснил Корк. – Мы прикупили небольшой участок на Карибах…
  – О, заткнитесь, ради всего святого.
  «Конструируй. Изобрази свои мысли на грифельной доске и посмотри, как они будут выглядеть, во что превратятся. Давай же, Тернер! Ты философ. Расскажи нам, вокруг чего вращается мир. К примеру, какой маленький абсолют мы можем вложить в уста Хартингу? Факты. Конструирование. Разве ты не по доброй воле, мой дражайший Тернер, променял созерцательную жизнь ученого на функциональную деятельность государственного служащего? Так конструируй. Заставь свои версии работать, и де Лиль назовет тебя подлинной личностью».
  Сначала понедельники. Понедельники предназначены для приглашений на приемы в рестораны. Причем предпочтение отдается шведскому столу, как сказал ему по секрету за обедом де Лиль. Потому что тогда не приходится возиться с проблемой правильной рассадки гостей. По понедельникам играются матчи на выезде. Англичане играют против всяких цветных и черномазых. Новая разновидность рабства. Хартинг по сути своей был человеком из второго дивизиона. Малые посольства. Посольства со слишком тесными гостиными. Но команда класса «Б» тоже по понедельникам играла на выезде.
  – …А если будет девочка, как полагаю, нам придется нанять няню из числа цветных. Своего рода аму[14]. Она сможет дать ребенку хотя бы основы начального образования.
  – Вы никак не можете помолчать?
  – Конечно, если у нас будет достаточно средств, – добавил Корк. – Даром никто работать не станет, сами понимаете.
  – А вам лучше бы понять, что я работаю.
  «То есть стараюсь работать», – подумал он, и его мозг переключился на совсем другую тему. Он был в коридоре с маленькой девушкой, чьи полные, ненакрашенные губы плавно переходили в бархатистую кожу лица. Он представил себе ее долгий оценивающий взгляд на свое только начавшее намечаться брюшко, услышал ее смех. Точно так же сама жизнь смеялась над ним. «Алан, милый, ты должен просто взять меня, а не бороться со мной. Здесь все дело в ритме. Это похоже на танец, пойми, наконец. А Тони такой прекрасный танцор. Алан, дорогой, я немного задержусь сегодня вечером, а завтра меня не будет вообще, потому что в понедельник у меня матч на выезде с другим возлюбленным. Алан, остановись. Прекрати! Алан, не надо меня бить! Я даже не прикоснусь к нему больше, клянусь. До самого вторника».
  – Хартинг, ты вор.
  Вторники отводились для домашних развлечений. Да, вторник означал дом и людей, пришедших в него. Тернер составил список по записям Лео и подумал: да это хуже, чем на окраине Лондона – в Блэкхите. Хуже, чем ее тупая мать, цеплявшаяся за остатки своей власти над ней. Хуже, чем Борнмут и священник, пожиравший булочки с тмином. Хуже, чем черные воскресенья в Йоркшире и свадьбы, назначавшиеся ко времени шестичасовых чаепитий. Это устоявшаяся привычка, словно превентивный арест и задержание для пустопорожнего общения. Ванделунги (голландцы)… Канарды (канадцы)… Обитусы (ганцы)… Кортецанисы (итальянцы)… Аллертоны, Краббе и (только однажды, как и было сказано) Брэдфилды. А к этой группе счастливчиков добавлялось не менее сорока восьми безымянных зануд, определявшихся только своим количеством: Обитусы плюс шесть человек… Аллертоны плюс двое… Брэдфилды сами по себе. Ты уделял им все свое внимание, не так ли? «Как я понимаю, он умеет держаться определенных стандартов». В тот вечер подавали шампанское и два овощных блюда. Тут Тернера перебивает жена: «Дорогой, почему бы нам не покормить гостей вне дома? Уиллоуби не станут возражать. Они знают, как я ненавижу готовить, а Тони обожает итальянскую кухню. Да-да, конечно. Что угодно, если Тони получит от этого удовольствие».
  – …А родится мальчик, – говорил Корк, – им я займусь лично. Должны же быть какие-то заведения для мальчишек даже в таких местах, как это. В сущности, для учителей здесь настоящий рай.
  Среда – день благотворительности. Пинг-понг и песни по вечерам. В сержантской столовой: «Добавьте чего-нибудь в свой джин или виски, мистер Тернер, чтобы сделать аромат приятнее. Парни в один голос отзываются о вас, сэр, и, уверен, вы не будете возражать, если я повторю их слова, сэр. Тем более под Рождество. Мистер Тернер, говорят они… Всегда зовут мистером именно вас, но далеко не каждого прочего… Мистер Тернер суровый. Мистер Тернер требовательный. Но мистер Тернер всегда справедливый. А теперь я хотел спросить насчет своего отпуска, сэр…» Вечер для изгнанников с родины. А для Лео – повод прорыть ход внутрь посольства еще на пару дюймов. «Вернись ко мне, маленькая девчонка, и вылезай скорее из этих своих джинсов. Вечер исключительно для дела». Он изучил записи в ежедневнике детально и подумал: «Ты не жалел сил, чтобы добыть необходимые секреты. Надо отдать тебе должное. Действительно из кожи вон лез, верно? Шотландские танцы, клуб любителей «Скиттлс», иностранные автолюбители, спортивный комитет. Ты бы везде поспел раньше меня, держу пари. Потому что по-настоящему во что-то верил – это тоже надо признать. Ты неуклонно шел к своей цели. Завладел мячом и прорвался сквозь них всех, хотя ты и обыкновенный вор».
  А поскольку выходные не были помечены никак, если не считать заметок по садоводству и напоминаний о двух поездках в Ганновер, оставались только четверги.
  Прощеные четверги. Или греховные четверги.
  Обведи слово «четверг» прямоугольником, позвони в «Адлер» и узнай, когда они запираются на ночь. Не запираются вообще? Прекрасно! Обведи первый прямоугольник вторым, размерами полдюйма на дюйм, и укрась поле между двумя прямоугольниками изображениями свившихся в кольца змей, а потом заставь их раздвоенные язычки хищно лизать изящные готические изгибы буквы «Ч». И дождись, чтобы пульсацию в мучительно болящей голове поглотил барабанный бой оживших шифровальных машин. И каков результат?
  Молчание. Проклятое молчание.
  В результате получался четверг, окутанный завесой сексуальной тайны, только усугублявшейся при этом полным половым воздержанием. Четверг был заполнен тщательно выполненными записями, выведенными округлым и тоскливым почерком майора, человека, которому нечем заняться, но зато очень много свободного времени для ничегонеделанья. «Помни о кофемолке для Мэри Краббе», – предупреждал всеми уважаемый майор из родного городка Тернера в Йоркшире будущего исследователя своего жизненного пути. Не забудь стереть в порошок Мэри Краббе, ты, ворюга! «Поговорить с Артуром о дне рождения Миры», – благожелательным шепотом напоминал мистер Крейл, известный всему Йоркширу священник, прославившийся совершенно бессмысленными проповедями. «Обед в Англо-германском обществе для членов Ассоциации друзей вольного города Гамбурга». «Ленч с пожертвованиями для международного женского совета. Костюмированный вечер в клубе “Всех наций” по 1500 марок, вкл. вино», – заявлял организатор церемоний, впихивая крупные, несколько по-ночному неряшливые буквы между линовкой страниц. И сделать зарубку в памяти, чтобы не забыть поставить крест на карьере Дженни Паргитер. А еще помнить об уходе в отставку Медоуза. И о Гонте? И о Брэдфилде? И кто там еще стоит на пути? О Мире Медоуз? Ты опасный вредитель, Хартинг.
  – Вы не можете выключить эти свои сволочные штуковины?
  – При всем желании никак не могу, – ответил Корк. – Что-то происходит, но не спрашивайте, что именно. «Лично для Брэдфилда, расшифровать собственноручно. Передать Брэдфилду только через дежурного…» Черт побери, должно быть, Брэдфилд нынче именинник. Или это его день рождения.
  – Скорее день его похорон, – рыкнул Тернер и вернулся к просмотру ежедневника.
  Однако по четвергам у Хартинга все же находилось занятие, нечто вполне реальное, но все же пока не доведенное до конца. Нечто, о чем он помалкивал. Нигде не упоминал. Что-то срочное и требующее конструктивных усилий. Что-то сугубо секретное. Нечто, оправдывавшее его существование в остальные дни, предмет его глубокой веры. По четвергам Лео Хартинг занимался темными делами, но хранил молчание по этому поводу. Даже не пытался делать ложные записи в ежедневнике. Только на страничке самого последнего четверга обнаружилась единственная заметка, и она гласила: «”Матернус”. Час дня. П.». Остальные листы оставались чистыми, невинными и молчаливыми, как маленькие девицы в коридорах первого этажа посольства.
  Или такими же виновными.
  Настоящая жизнь Хартинга происходила в этот день. Он и жил от четверга до четверга, как другие проживают из года в год. Как же происходили встречи Хартинга с его куратором? Как складывались их отношения после стольких лет сотрудничества? Где они встречались? Где распаковывал он все эти папки и письма, чтобы поспешно просмотреть добытые разведывательные данные? В башенке над покрытой черепицей крышей виллы? На постели вместе с девушкой, словно сотканной из шелка, чьи джинсы висели на спинке кровати? Под мостом, пока по нему грохотали вагоны поезда? Или в запущенном здании другого посольства с покрытыми пылью люстрами, где старый папаша Медоуз держал его маленькую ручку, сидя рядом на позолоченном диване? В приятной обстановке спальни в стиле барокко одного из отелей Годесберга? В уютном бунгало с названием из кованого железа и с витражом в дверном оконце? Он пытался вообразить их себе Хартинга и его хозяина, затаившихся, но уверенных в себе. Шутки шепотом, сдавленный смех. Вот, это действительно стоящая вещь, шепчет продавец порнографии, с удовольствием оставил бы себе, даже жаль расставаться. Вам нравятся неразбавленные напитки? «Что ж, каждому приятно, когда к нему вожделеют», – прошепелявил голос Аллертона. Должно быть, они сиживали за бутылкой, неспешно обсуждая план следующей атаки на цитадель, пока в другом углу комнаты щелкал фотоаппарат, и помощник шуршал, бережно переворачивая страницы документов. «Сделай мне так еще раз, милый, но нежнее, как Тони. Тебе не хватает навыков, дорогой мой. Ты не прочитал инструкции и не знаешь, из каких частей состоит винтовка».
  Или это был торопливый обмен на ходу? Краткая встреча в темном закоулке. Быстрая совместная поездка по узким улочкам, когда молишь Бога, чтобы случайно не угодить в аварию? Или на вершине холма? Или у футбольного поля, где Хартинг появлялся в своей балканской куртке и серой шляпе, какие носят члены Движения?
  Корк разговаривал по телефону с мисс Пит, и в его голосе звучали почти торжествующие нотки:
  – Ожидайте семьсот групп цифр из Вашингтона. Из Лондона примите все, пожалуйста, и расшифруйте сами. Вам лучше сразу предупредить его: ведь человеку предстоит провести здесь всю ночь. Послушайте, моя дорогая, мне все равно. Пусть он совещается хоть с самой английской королевой. Шифровки имеют неоспоримый приоритет. Моя задача дать ему знать об этом, и если вы не поставите его в известность, придется мне самому. О-о-о! Ну и сучка!
  – Рад, что вы тоже так считаете, – сказал Тернер с редкой для него кривой улыбкой.
  – Она, как я погляжу, считает себя чуть ли не капитаном команды.
  – Да, причем в матче Англии против всего остального мира, – согласился Тернер, и оба рассмеялись.
  
  Стало быть, именно с Прашко он обедал в «Матернусе»? Если да, то Прашко едва ли встречался с Хартингом регулярно, потому что в таком случае тот не обозначал бы его красноречивой буквой «П», умея тщательно заметать за собой следы. И не стал бы обедать с Прашко в публичном месте после стольких усилий, приложенных, чтобы всем казалось, что их отношения прерваны. Значит, должен был существовать некто третий, посредник, связник между Прашко и Хартингом. Или как раз в тот день система дала сбой? «Держись этой линии, Тернер, не теряй здравого смысла, потому что его потеря станет для тебя провалом». Создай порядок из хаоса. Означало ли это «П», что Прашко настоял на личной встрече. Возможно, хотел предупредить: на его след напал Зибкрон? И дать ему приказ (как раз подворачивался шанс) любой ценой, рискуя головой, украсть перед побегом зеленую папку.
  Четверг.
  Он приподнял связку ключей и стал медленно раскачивать ее на пальце. Четверг был днем встречи… напряженным днем… днем, когда он получил предупреждение накануне бегства… день ежедневной явочной встречи с обменом информацией и с отчетом о работе… день, когда он одолжил у Паргитер ключи.
  Боже, неужели он действительно спал с Паргитер? Но ведь есть определенные жертвы, генерал Шлободович, на которые даже Лео Хартинг не способен ради матушки России.
  Бесполезные ключи. Чего он добивался с их помощью? Хотел вскрыть металлическую коробку для документов? Чепуха! Он бы просто придерживался принятой процедуры, которой его обучил сам Медоуз. Он бы прекрасно знал, что в связке дежурного запасных ключей от таких коробок просто нет. Намеревался проникнуть в помещение референтуры? Снова ерунда получается. Ему было отлично известно, что референтуру снабдили гораздо более надежными замками.
  Так чего же он хотел?
  Какой ключ понадобился ему до такой степени, что он был готов поставить под угрозу свою карьеру шпиона, лишь бы добыть копию? Какой ключ он так желал получить, что обратился к Дженни Паргитер, рискуя нарваться на гнев руководства посольства, что легко могло произойти, если бы Медоуз или Гонт оказались где-то рядом? Какой из ключей? Ключ от лифта, чтобы спрятать украденные досье где-то в тайнике наверху, а потом спокойно, никого не опасаясь, спустить на лифте вниз и переложить в свой портфель? Не поэтому ли внезапно исчезла тележка?
  Воображение рисовало фантастические картины. Он представил маленькую фигурку Хартинга, бежавшего по коридору и толкавшего перед собой тележку к открытому лифту. Видел, как дрожит на верхней полке пирамида коробок с досье, а на нижней – случайно прихваченные вещи: чистые бланки, печать, ежедневники, машинка с удлиненной кареткой из машбюро… Он видел микроавтобус, дожидавшийся у бокового входа, безымянного хозяина Хартинга, придерживавшего дверь со словами: «Чего ты тут натащил всякой дряни, дурачок?», как нашкодившему школьнику…
  В этот момент мисс Пит лично пришла в шифровальную за телеграммами, причем она громко вздохнула, что говорило о ее сексуальной неудовлетворенности.
  – Ему еще понадобится книжка с кодами, – напомнил ей Корк.
  – Спасибо, но процедура расшифровки ему хорошо знакома.
  – Ладно, что происходит, как там дела в Брюсселе? – спросил Тернер.
  – Сплошные слухи.
  – О чем?
  – Если бы они хотели, чтобы вы знали об этом, не стали бы напускать таинственности и заставлять вас работать с каждым из нас индивидуально, не так ли?
  – Вы не знаете, как мыслят в Лондоне, – сказал Тернер.
  Когда же мисс Пит удалялась, то даже своей походкой – чуть подпрыгивающей, очень английской походкой бесчувственной недотроги («секс – развлечение для низших слоев общества») – ухитрилась передать презрение к Тернеру и ко всему, чем он занимался.
  – Я иногда готов просто убить ее, – доверительно сообщил Корк. – Перерезал бы ее мерзкую глотку и не испытал при этом ни капли сострадания. Она здесь уже три года, но за все это время улыбнулась только однажды: когда старик посол помял свой «роллс-ройс».
  
  Все казалось абсурдным. Как ни посмотри, безусловно абсурдным. Шпионы калибра Хартинга ничего не крадут. Они записывают, запоминают, фотографируют. Шпионы калибра Хартинга действуют тонко и расчетливо, никогда не поддаются импульсивным соблазнам. Они заметают следы, чтобы выжить и на следующий день снова пуститься в обман.
  И еще они не прибегают к слишком откровенной лжи.
  Они бы не сказали, например, Дженни Паргитер, что хор репетирует по четвергам, поскольку через пять минут она бы узнала: спевки проходят по пятницам. Они бы не заверяли Медоуза, что по четвергам участвуют в совещаниях в Бад-Годесберге. Ведь и Брэдфилду, и де Лилю была известна правда. Ни в каких совещаниях он не участвовал уже два года или даже дольше. А перед бегством они не снимают деньги, четко придерживаясь причитающихся им сумм, насторожив любого, кто не поленился бы заглянуть в платежную ведомость. Они не привлекали бы к себе любопытства Гонта, задерживаясь на работе допоздна, – тоже риск немалый.
  На работе? Но где именно он работал?
  Ему было необходимо уединение. Ночью он делал то, чего не мог сделать днем. Что именно? Использовал фотоаппарат в какой-то угловой комнате, где прятал досье? Где мог запереться изнутри. Куда подевалась тележка? Где та пишущая машинка? И была ли пропажа этих вещей, как не сомневался Медоуз, действительно связана с действиями Хартинга? На данный момент напрашивалось лишь одно объяснение: днем Хартинг прятал досье, а ночью, оставшись в одиночестве, фотографировал документы, чтобы утром вернуть на прежнее место… Вот только он их не вернул. Зачем же было красть?
  Шпионы ничего не крадут. Это для них правило номер один. Любое посольство, обнаружив пропажу, могло поменять планы, заново подписать или расторгнуть секретные соглашения, принять десятки прочих профилактических мер, чтобы свести к минимуму нанесенный урон и предотвратить его последствия. Самая лучшая девушка всегда та, которая для тебя недоступна. Самый эффективный обман – это обман, который никто не может обнаружить. Так зачем было красть? Причина вроде бы напрашивалась сама собой. Хартинг попал в стрессовую ситуацию. Какими бы расчетливыми ни выглядели его приемы, на них в то же время лежит отпечаток действий человека, время у которого стремительно истекает. Отчего такая спешка? Чем определялся крайний срок?
  «Медленнее, Алан, нежнее, Алан, будь как Тони, Алан. Будь похож на милого, неторопливого, гибкого, ритмичного, хорошо знающего анатомию, приветливого Тони Уиллоуби – личность, известную в лучших клубах, прославившуюся несравненной техникой совокупления».
  «На самом деле я бы предпочел сначала завести мальчика, – сказал Корк. – Когда уже имеешь парня, можно продолжать плодиться и размножаться дальше, вот что я имею в виду. Но заметьте, я вовсе не сторонник больших семей. Если только вы не располагаете средствами, чтобы держать прислугу. Между прочим, вы сами-то женаты? О, простите, если задал бестактный вопрос».
  Предположим на мгновение, что этот яростный тайный налет на референтуру был совершен под влиянием внезапно проснувшихся, хотя долго спавших прежде симпатий к коммунистам, а их пробуждению содействовали события прошлой осени. Предположим, именно это руководило его поступками. Тогда почему ярость вылилась в столь поспешные действия? Просто потому, что так велел жадный до информации хозяин? Начало первой стадии вычислить несложно. Карфельд приобрел влияние в октябре. С того времени популярная националистическая партия стала реальностью, как не исключалась даже возможность формирования националистического правительства. Месяц, два месяца Хартинг проводит в мрачных размышлениях. Он видит портреты Карфельда на каждом углу, слышит до боли знакомые прежние лозунги. В сравнении с ним коммунизм выглядит предпочтительнее – примерно так выразился де Лиль… Пробуждение происходит медленно, неохотно. Старые ассоциации и симпатии залегли глубоко и не торопятся всплывать на поверхность. А потом – момент истины, поворотная точка, принятие решения. Либо самостоятельно, либо под давлением Прашко он готов отважиться на предательство. Прашко находит к нему подход: зеленая папка. Достань для нас зеленую папку – и окажешь огромное содействие нашему общему делу… Добудь зеленое досье до дня окончания дебатов в Брюсселе… Документы из той папки, по словам Брэдфилда, способны полностью подорвать британские позиции в Брюсселе…
  Или же его шантажировали? Не здесь ли заключена причина безумной спешки? Не был ли он поставлен перед жестким выбором – удовлетворить аппетиты хозяина или оказаться скомпрометированным с помощью неких неизвестных пока никому проступков в прошлом? Взять тот же инцидент в Кёльне, например. Мог он дискредитировать его? Связь с недостойной женщиной или участие в сомнительном бизнесе? Не мог ли он красть деньги из кассы Рейнской армии? Или торговать беспошлинными сигаретами и виски? Быть может, оказался втянут в круг гомосексуалистов? Не поддался ли он еще десятку классических соблазнов, всегда служивших причиной для последующего дипломатического шпионажа? Девочка, надень джинсы немедленно!
  Но это было совершенно не в его характере. Де Лиль прав. В действиях Хартинга просматривался напор, мощная движущая сила, значительно превосходившая необходимую для самосохранения. Агрессия, безжалостность, злость, определенно не нужные человеку, просто боявшемуся потерять работу. И в той другой жизни, которую сейчас изучал Тернер, Хартинг исполнял роль не слуги, а руководителя. Им никто не управлял. Он сам осуществлял свое предназначение. Не на него давили, а он сам давил, охотился, вел преследование. По крайней мере в этом заключалось его сходство с Тернером. Вот только объект охоты Тернера имел имя, оставил за собой до известных пределов отчетливые следы. Зато все остальное, что связывало их, терялось в рейнском тумане. Но самым загадочным представлялось другое: хотя Хартинг вел охоту один, как обратил внимание Тернер, у него не было недостатка в покровителях…
  Неужели Хартинг шантажировал Брэдфилда?
  Вопрос возник в уме у Тернера внезапно, но во всей своей простоте и прямоте. Не здесь ли заключалась причина, почему Брэдфилд с очевидным нежеланием, но все же защищал его? Не потому ли он нашел ему работу в канцелярии, позволял исчезать после обеда по четвергам и бесконтрольно разгуливать по коридорам посольства со своим портфелем?
  Он снова посмотрел на ежедневник и подумал: найди ответы на фундаментальные вопросы. Мадам, дайте этому утомленному школьнику основы своего предмета, пусть изучит их по частям, но обязательно прочтет учебник с самого начала. Таков был метод, предложенный его школьным куратором, а кто он такой, чтобы пренебрегать советами куратора? Не спрашивай, почему Христос появился на свет именно в день Рождества. Задайся лучше вопросом: а появлялся ли он на свет вообще? Если Богу было угодно дать нам мозги, дорогой Тернер, то заодно он снабдил нас способностью видеть Его крайнюю простоту. Итак, почему все-таки четверги? Почему послеобеденное время? Зачем эти регулярные совещания? Как бы важны ни были встречи, почему Хартинг вступал в контакт только днем, в рабочие часы и в Годесберге? Хотя сами по себе его отлучки из посольства основывались на ложных предлогах. Это было абсурдно. Чушь, Тернер, полная ерунда. Хартинг мог встречаться со своим связником в любое время. Ночью в Кёнигсвинтере, на поросших лесом склонах чемберленовского Петерсберга, в Кёльне, в Кобленце, даже в Люксембурге или по другую сторону голландской границы в выходные, когда не требовалось ни для кого искать никаких предлогов вообще – ни истинных, ни выдуманных.
  Он уронил карандаш и громко выругался.
  – Проблемы? – поинтересовался Корк.
  Роботы дико клацали, как голодные дети зубами, и Корк усердно ухаживал за ними.
  – Хорошая молитва поможет решить любые проблемы, – сказал Тернер, вспомнив нечто похожее из утреннего разговора с Гонтом.
  – Если хотите отправить телеграмму, – предупредил Корк, никак не отреагировав на сентенцию, – то лучше поторопиться. – Он проворно передвигался от одной машины к другой, натягивая плотнее ленту и помогая катушкам вращаться, словно это он приводил все в движение и заставлял работать. – Дела в Брюсселе близки к развязке. Гунны угрожают окончательно покинуть зал переговоров, если мы не согласимся увеличить свой взнос в совместный сельскохозяйственный фонд. Правда, Халидэй-Прайд считает это не более чем отговоркой. Если все продолжится такими темпами, через полчаса мне придется начинать принимать заказы на расшифровку телеграмм в июне.
  – Для чего им отговорка?
  Корк стал зачитывать текст вслух:
  – «Для них это удобная дверь, чтобы покинуть Брюссель до того, как ситуация в федеративной республике вернется к норме».
  Зевнув, Тернер отодвинул от себя пустой бланк.
  – Отправлю завтра.
  – Завтра уже наступило, – мягко напомнил ему Корк.
  
  «Если бы я курил, то высадил бы сейчас одну из твоих маленьких сигар. Мне, конечно, гораздо полезнее было бы немного секса, – подумал он, – но раз уж никак не поиметь одну из этих девиц, то я хотя бы покурю». Причем он понимал, что от начала и до конца идея выглядела совершенно вздорной.
  Ничто не сходилось, ничто не вязалось друг с другом, ничто не объясняло, откуда бралась энергия, ничто не объяснялось вообще. Он сконструировал цепочку, у которой ни одно звено не цеплялось за соседнее. Зажав голову руками, он выпустил фурий на свободу и стал наблюдать за их гротескно медленным кружением в его фантазии. Он видел безликого Прашко, ловкого шпиона, который, заручившись парламентским иммунитетом, руководил сетью, состоявшей из агентов-беженцев; Зибкрона, самозваного защитника общественной безопасности, подозревавшего британское посольство в массовом заговоре с целью предать всех России, поочередно то охраняя, то наказывая людей, на кого он возлагал мнимую ответственность. Брэдфилда, требовательного к себе и другим выходца из высших академических кругов, ненавидевшего шпионов, но оказывавшего им покровительство, хранившего шифры от замков референтуры, ключи от лифта и от коробки для зеленой папки, который собирался вскоре улететь в Брюссель после бессонной ночи на работе. Прелюбодейку Дженни Паргитер, втянутую в зловещую историю из-за иллюзорной страсти, уже давно запятнавшей ее репутацию в глазах всех сотрудников посольства. Медоуза, слепого от отцовской любви к малышу Хартингу и беспечно уложившего последние сорок папок с досье на тележку практически собственными руками. Де Лиля с его извращенной этикой, отстаивавшего право Хартинга предавать друзей. Каждый из этих образов, увеличенный и искаженный, смотрел на него, исполнял свою гротескную роль, извивался и исчезал вопреки издевательским протестам самого Тернера. Факты, которые всего несколько часов назад привели вплотную к решению задачи, теперь снова отбрасывали его в темную чащу сомнений.
  Однако как еще, говорил он себе, запирая вещи в металлический шкаф и оставляя Корка наедине с завывавшими агрегатами, как еще, спрашивал толстый священник, ломавший на блюдце булочку с тмином огромной, но мягкой рукой, как еще множатся в нас идеи, откуда берется мудрость и в итоге – решение всякой проблемы путем истинно христианского действия, если не через сомнения? Ведь совершенно очевидно, моя дорогая миссис Тернер, что сомнения есть величайший дар Господа для тех, кто особенно нуждается в вере. Выйдя в коридор, чувствуя головокружение и тошноту, он снова задался вопросом: какие же все-таки тайны хранились в загадочной зеленой папке? И кто ответит на этот вопрос мне? Мне – Тернеру, временному сотруднику?
  Утренняя роса легла на поля, докатившись вместе с туманом до самого шоссе. Покрытие дороги поблескивало под набрякшими сыростью серыми облаками, а покрышки машинных колес шелестели по влажному асфальту. «Снова возврат к серости, – устало подумал он. – Сегодня никакой больше охоты. Не найдется и ангелочка для этой старой безволосой человекообразной обезьяны. Пока конец хоть какой-то ниточки не приведет к абсолюту. Ничего важного, ничего настолько значительного, чтобы сделать, например, перебежчика и из меня тоже».
  Ночной портье в «Адлере» посмотрел на него сочувственно.
  – Вам хотя бы было весело? – спросил он, подавая ключ.
  – Не слишком.
  – Для этого нужно отправиться в Кёльн. Это как Париж.
  Смокинг де Лиля был аккуратно повешен на спинку кресла с конвертом, подколотым к рукаву. Бутылка виски из запасов НААФИ стояла на столе. «Если Вы хотите осмотреть тот объект недвижимости, – прочитал Тернер, – я заеду за Вами в пять часов утра в среду». В постскриптуме содержалось пожелание приятно провести время у Брэдфилдов. И шутливая приписка с просьбой не заляпать кетчупом лацканы, поскольку де Лилю не хотелось, чтобы его политические взгляды были истолкованы неверно, особенно потому, что среди гостей ожидался сам герр Людвиг Зибкрон, федеральный министр внутренних дел.
  Тернер пустил воду в ванну, взял стакан и налил в него виски почти до половины. Почему передумал де Лиль? Из сострадания к его заблудшей душе? Боже, спаси и сохрани. А уж поскольку ночь дурацких вопросов подошла к концу, то стоило задать еще один: зачем его хотели познакомить с Зибкроном? Затем он лег в постель и проспал с перерывами почти до вечера следующего дня, видя во сне Борнмут и островерхие, неприступные сосны, росшие вдоль голых скал в Брэнксоме. Причем опять слышал, как жена говорила, упаковывая в чемодан детские вещи: «Я найду свою дорогу, а ты ищи свою, а потом посмотрим, кто из нас первым доберется до Небес». А еще до него донесся плач Дженни Паргитер, не перестававшей рыдать, призывая пустой мир пожалеть ее. «Не волнуйся, Артур, я и близко не подойду к Мире, даже ради спасения собственной жизни».
  Глава 10. Kultur у Брэдфилдов
  – Тебе следует ввести для них больше запретов, Зибкрон, – небрежно заявил герр Зааб огрубевшим от выпитого бургундского голосом. – Это кучка сбрендивших треклятых идиотов, Зибкрон. Турки. – Зааб перепил и переговорил всех, своими репликами заставив остальных погрузиться в неловкое молчание.
  Только его жена, миниатюрная кукла-блондинка неясного происхождения, но с соблазнительным открытым бюстом, продолжала окидывать его восхищенными взглядами. Другие гости вели себя как умственно неполноценные люди, не способные возражать, и подыхали от скуки банальных обличительных речей герра Зааба. У них за спинами двое слуг, иммигрантов из Венгрии, двигались вдоль стола, подобно больничным медсестрам между рядами коек, и Тернер сразу мысленно отметил: им внушили, что герр Людвиг Зибкрон заслуживает больше внимания, чем все остальные вместе взятые. И он не только заслуживал внимания, но и нуждался в нем. В его бледных выпученных глазах теплились последние остатки жизни, белые руки, заменяя салфетки, лежали по обе стороны от тарелки, а все его беспокойные манеры говорили о желании, чтобы его скорее переместили отсюда куда-нибудь в другое место.
  Четыре серебряных подсвечника (1729 год, работа Пьера де Ламери) на восьмигранных подставках, стоившие, по словам отца Брэдфилда, немалых денег, протянулись вдоль стола между Хейзел Брэдфилд и ее мужем, образуя сверкающую бриллиантовым светом линию. Тернер сидел как раз в центре, между вторым и третьим из них, скованный жесткой, как сталь, узостью смокинга де Лиля. Даже сорочка оказалась ему мала. Главный портье отеля добыл ее в Бад-Годесберге, заплатив гораздо больше, чем Тернер когда-либо в жизни тратил на рубашки, а теперь она душила его, и края накрахмаленного воротника врезались в шею.
  – Они уже собираются со всех деревень. Двенадцать тысяч человек хотят впихнуть на рыночную площадь. И знаете, что там возводят? Строят настоящий Schaffott[15]. – Ему снова на хватило запаса английских слов. – Что, черт побери, означает этот Schaffott? – обратился он ко всей компании сразу.
  Зибкрон поморщился, словно ему предложили воду вместо вина.
  – Строительные леса, – пробормотал он, а его полумертвые глаза поднялись в сторону Тернера, сверкнули на мгновение и снова погасли.
  – Зибкрон превосходно владеет английским! – с довольным видом воскликнул Зааб. – Зибкрон мечтает днем быть Пальмерстоном, а с наступлением темноты превращаться в Бисмарка. Сейчас лишь самое начало вечера, понимаете? Вот он и застрял где-то между ними!
  Зибкрону подобный диагноз явно не пришелся по душе.
  – Строительные леса? Ха! Надеюсь, на них и повесят этого мерзавца. Ты слишком мягко с ними обходишься, Зибкрон. – Зааб поднял свой бокал в сторону Брэдфилда и разразился длинным тостом, переполненным никому не нужными комплиментами хозяину дома.
  – Карл Хайнц тоже прекрасно говорит по-английски, – подала голос куколка. – Ты слишком скромничаешь, Карл Хайнц. Ты говоришь не хуже, чем герр Зибкрон.
  Где-то очень низко между ее грудей Тернер заметил нечто белеющее. Носовой платок? Письмо? Фрау Зааб не волновал Зибкрон, как не интересовал ее ни один другой мужчина, чьи достоинства кто-то осмеливался ставить выше талантов ее супруга. Ее вмешательство перерезало нить беседы, и разговор снова замер, как упавший на землю воздушный змей. На мгновение даже у ее мужа не хватило сил, чтобы снова запустить его.
  – Ты предлагаешь мне все ему запретить, – сказал Зибкрон, взяв нежной рукой серебряные щипцы для колки орехов и разглядывая их в свете свечей, словно выискивая скрытые изъяны.
  Стоявшая перед ним тарелка была вылизана дочиста, как миска кота по воскресеньям. Это был представительного вида бледный мужчина, ухоженный и примерно одного с Тернером возраста, но в его внешности присутствовало что-то от управляющего отелем, от человека, привыкшего ходить по чужим коврам. Черты его лица были округлыми, но суровыми, а губы жили своей жизнью и раскрывались, чтобы выполнить одну функцию, а смыкались, завершая другую. Каждым своим словом он стремился не помочь собеседнику, а скорее бросить ему вызов, превращая разговор в молчаливое подобие продолжения допроса, который только усталость или холодная боль в сердце не давали ему вести вслух.
  – Ja. Запретить все, – подхватил Зааб, склонившись далеко над столом в стремлении стать ближе к своим слушателям. – Запретить митинги, запретить марши, прекратить все разом. Как делают коммунисты. Это, черт побери, единственное, что они понимают и делают правильно. Siebkron, Sie waren ja auch in Hannover! Зибкрон, ты же сам был в Ганновере. Почему же не наложил запрет? Там сплошь собралось какое-то зверье. Но они обладают силой, nicht wahr, Siebkron? Бог ты мой, я тоже многое пережил.
  Зааб относился к более старшему поколению. Журналист, успевший в свое время поработать в разных газетах, большинство которых после войны перестали издаваться. Никто не сомневался, что именно пережил герр Зааб.
  – Но я никогда не опускался до ненависти к англичанам. Ты можешь подтвердить это, Зибкрон. Das können Sie ja bestätigen. Двадцать лет я писал об этой безумной республике. Я мог быть критичен – иногда дьявольски критичен, – но ни разу не позволил себе грубых выпадов против англичан. Никогда не был настроен против них, – он завершил фразу с такой интонацией, что его последние слова могли начисто перечеркнуть смысл утверждения в целом.
  – Карл Хайнц фантастический любитель всего английского, – сказала куколка. – Он предпочитает английскую кухню, пьет английские напитки.
  Она вздохнула, и создалось впечатление, что и все остальное ее муж тоже делал по-английски. Она много ела и говорила с полным ртом, а ее крошечные ручки уже тянулись к тому, что она собиралась съесть потом.
  – Мы в долгу перед вами, – произнес Брэдфилд с натужной приветливостью. – Продолжайте в том же духе как можно дольше, Карл Хайнц.
  Он вернулся из Брюсселя всего полчаса назад и почти не сводил глаз с Зибкрона.
  Миссис Ванделунг, жена советника голландского посольства, плотнее натянула палантин на широковатые плечи.
  – Лично мы посещаем Англию ежегодно, – сказала она просто так, ничего конкретного не имея в виду, желая заполнить паузу. – Наша дочь учится в английской школе. И сын тоже получает образование в Англии…
  И ее понесло. Все, что она любила, чем дорожила и владела, непременно имело какие-то черты, заимствованные у англичан. Ее муж, морщинистый и похожий на моряка, прикоснулся к красивому запястью Хейзел Брэдфилд и закивал с чрезмерным пылом.
  – Всегда, – прошептал он, и со стороны могло показаться, что он о чем-то ее умоляюще просил.
  Хейзел Брэдфилд, выведенная из состояния глубокой задумчивости, улыбнулась ему, сохраняя серьезный вид, с некоторым отчуждением глядя на серые пальцы, все еще лежавшие поверх ее руки.
  – Право же, Бернард, – мягко сказала она, – вы сегодня такой душка. Боюсь, другие женщины приревнуют меня к вам.
  Но шутка получилась неловкой, и даже ее голос приобрел неприятную тональность. Если она была в семье одной из нескольких дочерей, отметил Тернер, перехватив ее сердитый взгляд, когда Зааб возобновил монолог, то едва ли ладила со своими менее утонченными сестрами. «Уж не сижу ли я на месте Лео? – подумалось ему вдруг. – Не мне ли досталась его порция? Нет. Ведь Лео по четвергам оставался дома… А кроме того, Лео не допускали в этот круг», – вспомнил он, поднимая бокал в ответ на тост Зааба, но не сделав ни глотка.
  Между тем, как ни странно, Зааб продолжал развивать британскую тему, но обогатил ее автобиографическими воспоминаниями об ужасах бомбежек и неудобствах, которые они доставляли.
  – Вам знаком гамбургский юмор? Вот пример. Вопрос: в чем разница между англичанином и жителем Гамбурга? Ответ: житель Гамбурга говорит по-немецки. И вы даже не представляете, что мы говорили, сидя в тех подвалах, в бомбоубежищах. «Слава богу, что это всего лишь английские бомбы!» Брэдфилд, prosit! Чтобы это никогда не повторилось.
  – Вот это верно сказано, – ответил Брэдфилд и утомленно произнес тост в немецком стиле, глядя на Зааба поверх стекол очков. Выпил и посмотрел на него снова.
  – Брэдфилд, ты из числа избранных, самых лучших. Твои предки сражались при Ватерлоо, твоя жена красива, как английская королева. Ты лучший во всем британском посольстве, и ты не пригласил сюда сегодня чертовых американцев, как и отвратных французов. Ты прекрасный малый. А все французы – ублюдки, – подытожил Зааб, встревожив своей репликой всех и спровоцировав новую паузу – все в изумлении замолкли.
  – Мне показалось ваше высказывание не слишком лояльным к нашим союзникам, Карл Хайнц, – заметила Хейзел, и легкий смех пробежал среди сидевших в ее конце стола, начатый престарелой графиней, приглашенной в последний момент в пару для Тернера. Внезапно всю компанию осветил столб яркого света. Это венгерские слуги торжественным маршем явились из кухни и принялись с непрошеной элегантностью убирать со стола посуду и пустые бутылки.
  Зааб еще дальше склонился вперед, указывая длинным, хотя и не слишком чистым пальцем на почетного гостя.
  – Вы видите здесь Людвига Зибкрона – очень странного человека, чтоб мне провалиться. Все представители прессы восхищены им. Знаете, почему? Потому что до него черта с два когда-нибудь доберешься. А в журналистике мы восхищаемся только тем, что для нас недоступно. А догадываетесь, почему для нас недоступен Зибкрон?
  Казалось, вопрос больше всех позабавил самого Зааба. Он с довольным видом осмотрел стол, и его темное лицо прояснилось от радости.
  – Потому что он по самое горло занят общением со своим добрым другом и… Kumpan? – Он раздраженно щелкнул пальцами. – Kumpan, – повторил он. – Как перевести Kumpan?
  – Компаньоном по выпивке, собутыльником, – предложил варианты сам Зибкрон.
  Зааб тупо уставился на него, пораженный тем, что получил помощь там, откуда меньше всего ее ожидал.
  – Со своим собутыльником, – пробормотал он, – Клаусом Карфельдом. – И сразу замолчал.
  – Карл Хайнц, ты мог бы сам помнить значение слова Kumpan, – сказала его жена чуть слышно, а он кивнул и улыбнулся ей немного напряженно.
  – Вы к нам надолго, мистер Тернер? – спросил Зибкрон, обращаясь к щипцам для орехов.
  Внезапно все внимание переключилось на Тернера, и Зибкрон, словно очнувшись ото сна, начал проводить сложную хирургическую операцию на новом пациенте.
  
  – Буквально на несколько дней, – ответил Тернер.
  Остальная аудитория не сразу уловила смену темы, и несколько секунд двое мужчин смотрели друг на друга, объединенные общим интересом, тогда как прочие еще продолжали свои беседы. Брэдфилд ввязался в бессвязный разговор с Ванделунгом (Тернер уловил лишь упоминание о Вьетнаме). Зааб тут же ухватился за это и решил вернуться в центр поля, ухватившись за новую возможность.
  – Янки готовы биться за Сайгон, – заявил он, – но не станут сражаться за Берлин. Даже жаль, что они не догадались построить подобие берлинской стены в Сайгоне.
  Он говорил еще громче и агрессивнее, чем прежде, но до Тернера его слова доносились как нечто смутное из темноты, окутавшей все, кроме немигающего взгляда Зибкрона.
  – Ни с того ни с сего янки почувствовали необходимость в национальной самоидентификации. Так почему было не попробовать найти ее хотя бы отчасти в Восточной Германии, например? Все готовы драться за треклятых черномазых. Всех тянет воевать в джунглях. Быть может, нам стоит сожалеть, что мы не носим юбки из страусиных перьев?
  Казалось, теперь он провоцировал Ванделунга, но ничего не добился: серая кожа старого голландца оставалась ровной и гладкой, как крышка гроба, и ничто уже не способно было заставить ее сморщиться.
  – Быть может, это плохо, что в Берлине не растут пальмы? – Зааб сделал паузу, чтобы выпить. – Вьетнам – это полное дерьмо. Но хотя бы на этот раз янки не посмеют заявить, что первыми начали мы, – добавил он с заметным оттенком жалости к себе в голосе.
  – Война – очень скверная штука, – захихикала графиня. – Мы лишились всего. – Но она заговорила слишком поздно.
  Занавес уже поднялся. И герр Людвиг Зибкрон пожелал взять главную роль на себя, обозначив свое намерение тем, что отложил серебряные щипцы в сторону.
  
  – Откуда же вы сами будете, мистер Тернер?
  – Из Йоркшира. – И после паузы добавил: – Войну провел в Борнмуте.
  – Герра Зибкрона интересует, из какого вы ведомства, – резко вмешался Брэдфилд.
  – Из Министерства иностранных дел, – ответил Тернер, – как и все присутствующие с нашей стороны.
  И бросил на него через стол совершенно невозмутимый взгляд. В белесых глазах Зибкрона не читалось ни осуждения, ни одобрения.
  – А можем ли мы поинтересоваться, какой отдел министерства имеет счастье держать у себя на службе мистера Тернера?
  – Отдел исследований.
  – Он, кроме того, известный альпинист, – вставил словечко откуда-то издалека Брэдфилд, а куколка зашлась от приступа почти сексуального удовлетворения.
  – Die Berge![16]
  Краем глаза Тернер заметил, как одна из фарфоровых ручек тронула край декольте, словно дама готова была от восторга сорвать с себя платье.
  – Карл Хайнц…
  – В будущем году, – шепотом заверил ее Зааб. – В будущем году мы непременно отправимся в горы. – А Зибкрон улыбнулся Тернеру, как будто приглашая вместе посмеяться над этой шуткой.
  – Однако мы сейчас на равнине, мистер Тернер. Вы ведь остановились в Бонне?
  – В Годесберге.
  – В отеле, мистер Тернер?
  – Да, в «Адлере». Номер десять.
  – И какие же, интересно знать, исследования можно проводить из десятого номера отеля «Адлер»?
  – Людвиг, друг мой любезный, – снова вмешался Брэдфилд с напускной, но не лишенной основания веселостью. – Ты же с первого взгляда умеешь распознавать шпионов. Алан – наша Мата Хари. С ним в постели развлекается весь кабинет министров.
  Выражение лица Зибкрона говорило, что слишком долго смеяться не стоит, но он дождался, пока оглушительный хохот за столом улегся.
  – Алан, – повторил он негромко. – Алан Тернер из Йоркшира, сотрудник исследовательского отдела британского Министерства иностранных дел и знаменитый альпинист, остановившийся в отеле «Адлер». Вы должны простить мое любопытство, мистер Тернер. Мы все сейчас в Бонне находимся в постоянном нервном напряжении. А я грешным делом взял на себя ответственность за охрану британского посольства и потому питаю естественный интерес ко всем, кого защищаю. О вашем прибытии сюда было, несомненно, доложено куда следует, не так ли? Я, видимо, пропустил эту сводку.
  – Мы занесли его во временный штат как технического работника, – вмешался Брэдфилд, теперь уже откровенно раздраженный допросом, устроенным при его гостях.
  – Весьма разумное решение, – сказал Зибкрон. – Это гораздо проще, чем сотрудник исследовательского отдела. Он занимается исследованиями, а числится простым техником. Впрочем, разве не все ваши техники в той или иной степени участвуют в исследованиях? Предельно простая организация дела. Но, как я полагаю, ваши исследования носят сугубо практический характер. Вы статистик? Или настоящий ученый?
  – Исследования общего характера.
  – Общие исследования. Поистине миссия для настоящего католика. Так вы к нам надолго?
  – На неделю. Быть может, чуть дольше. Все зависит от того, насколько быстро удастся завершить проект.
  – Исследовательский проект? А! Стало быть, определенный проект у вас все-таки имеется. А я уже вообразил, что вы приехали кому-то на смену. К примеру, Эвану Уолдеберу. Он занимался исследованиями в области коммерции. Верно, Брэдфилд? Или Питеру Маккриди, изучавшему развитие науки. Или Хартингу. Вы случайно не замещаете Лео Хартинга? Такая жалость, что он уехал. Один из ваших старейших и наиболее ценных сотрудников.
  – О, кстати, о Хартинге! – встрепенулась миссис Ванделунг, услышав знакомое имя, и сразу стало ясно: ей есть что сказать по этому поводу. – Вы знаете, какие о нем ходят слухи? Хартинг беспробудно пьет в Кёльне. Будто бы он запойный, понимаете?
  Ей доставляло удовольствие таким образом привлечь к себе наконец общее внимание.
  – Всю неделю он носит почти ангельские крылья, играет на органе и поет как истинный христианин, но по выходным отправляется в Кёльн и дерется там с немцами. Он в точности как Джекил и Хайд, уверяю вас. – Она снисходительно рассмеялась. – Да, он очень порочен. Роули, вы помните Андре де Хоога? Должны помнить. Он слышал эту историю от местных полицейских: Хартинг устроил в Кёльне страшное побоище. В ночном клубе. А причиной была какая-то женщина легкого поведения. О, Хартинг – весьма загадочная личность, скажу я вам. Но только теперь больше некому играть на органе.
  Откуда-то из тумана донесся вновь заданный Зибкроном вопрос.
  – Нет, я никого не замещаю, – ответил Тернер и услышал слева от себя голос Хейзел Брэдфилд, уверенный, но чуть вибрировавший от невозможности выплеснуть злость.
  – Миссис Ванделунг, вы же знаете наши глупые английские традиции? Когда начинаются чисто мужские разговоры и шутки, женщинам положено удалиться.
  С огромной неохотой дамы покинули столовую. Маленькая миссис Зааб особенно расстроилась, расставаясь с мужем, поцеловала его в шею и взяла слово не пить без нее слишком много. Графиня заявила, что в Германии после плотной еды непременно подают коньяк: он способствует пищеварению. Только фрау Зибкрон вышла, ни на что не жалуясь. Это была тихая, молчаливая красавица, вскоре после замужества понявшая, что за любые возражения приходится слишком дорого платить.
  Брэдфилд у стойки бара возился с лафитниками и серебряным подносом для бокалов. Венгры принесли кофе в кувшине работы Эстер Бейтман, украсившем своим неброским великолепием конец стола, где прежде сидела Хейзел. Тщедушный мистер Ванделунг, погрузившись в воспоминания, расположился у французского окна, глядя вдоль уходившей вниз темной лужайки на огни Бад-Годесберга.
  – А теперь я бы не отказался от портвейна, – сказал Зааб, обращаясь сначала ко всем сразу. – У Брэдфилда он всегда превосходного качества. – Затем он избрал в собеседники Тернера. – Только здесь мне довелось отведать портвейна, который оказался старше моего отца. Чем ты нас попотчуешь сегодня, Брэдфилд? «Кокберном»? А может, достанется немного «Крафтса»? Брэдфилд прекрасно разбирается в сортах. Ein richtiger Kenner: Siebkron, как будет Kenner по-английски?
  – Connoisseur[17].
  – О, только не надо мне французских слов! – раздраженно отреагировал Зааб. – Неужели у англичан нет своего термина в значении Kenner? И они прибегают к французскому? Брэдфилд. Срочно отправьте телеграмму! Сегодня же. Sofort an Ihre Majestät! Ваша личная и совершенно секретная рекомендация ее величеству королеве, будь она неладна! Всякие connoisseurs отныне запрещены. Разрешается употреблять только немецкое Kenner! Вы женаты, мистер Тернер?
  Брэдфилд занял кресло Хейзел и передал портвейн влево по кругу. Поднос был тоже изделием необычайной конструкции – двойной, но искусно соединенный стяжками из серебряной проволоки.
  – Нет, – ответил Тернер, и слово упало таким тяжелым звуком, что это уловил бы всякий внимательный слушатель, но Зааб вникал только в музыку собственного голоса.
  – Безумие! Вам, англичанам, следует размножаться активнее! Иметь много детей. Ваш удел – создание новой культуры. Союз Англии, Германии и Скандинавии! И к дьяволу французов, американцев, пусть горят в аду африканцы. Klein-Europa. Вы меня понимаете, Тернер? – Он воздел сжатый кулак, от чего напряглись даже мышцы предплечья. – Крепкая и приятная для жизни маленькая Европа. Где люди умеют думать и излагать свои мысли. Я ведь еще не сошел с ума. Kultur. Вам знакомо понятие Kultur? – Он сделал глоток из бокала и воскликнул: – Фантастика! Самый лучший за все годы! Номер один. – Он поднес бокал к свече. – Лучший портвейн, будь я проклят, какой мне доводилось пить. В нем как будто видна кровь твоего сердца. Что это, Брэдфилд? Уверен, что «Кокберн», но он всегда опровергает мое мнение.
  Брэдфилд колебался, явно спасовав перед сложной дилеммой. Он посмотрел сначала на бокал Зааба, потом на графин и снова на бокал.
  – Очень рад, что доставил тебе удовольствие, Карл Хайнц, – сказал он. – Но дело в том, что сейчас мы пьем мадеру.
  Все еще стоя у окна, Ванделунг засмеялся. Это был надтреснутый, мстительный смех, который продолжался долго, и все его тело сотрясалось в такт, легкие вздувались и опадали в груди.
  – Что ж, Зааб, – сказал он, медленно вернувшись к столу, – быть может, настало время, чтобы вы привнесли немного своей культуры и к нам в Нидерланды.
  Он снова засмеялся как школьник, прижав узловатую ладонь ко рту, чтобы скрыть отсутствие некоторых зубов, но Тернеру почему-то стало жаль Зааба, и чувства юмора Ванделунга он отнюдь не разделял.
  
  Зибкрон от мадеры отказался.
  – Ты сегодня ездил в Брюссель. Очень надеюсь, что поездка прошла успешно, Брэдфилд. Хотя, как слышал, возникли новые затруднения. Крайне жаль. Коллеги сообщили, что теперь в серьезную проблему превратилась Новая Зеландия.
  – Овцы! – воскликнул Зааб. – Кто сейчас ест баранину? Англичане сделали из острова сплошную чертову ферму, но никто не хочет покупать овец.
  Брэдфилд ответил спокойно и продуманно:
  – Никаких новых проблем в Брюсселе не возникло. Вопрос о Новой Зеландии и общем сельскохозяйственном фонде рассматривается нами уже несколько лет. И он не создает затруднений, которые нельзя было бы уладить между истинными друзьями.
  – Между старыми, добрыми друзьями. Верно. Будем надеяться, что вы правы. Будем надеяться, что дружбы окажется достаточно, а сложности действительно не так уж велики. Будем все надеяться на это. – Зибкрон вновь перевел взгляд на Тернера. – Значит, Хартинг уехал, – заметил он, складывая ладони вместе молитвенным жестом. – Такая потеря для местного общества! Особенно, конечно, для церкви. – И пристально вглядываясь в Тернера, добавил: – Мои коллеги информировали меня, что вы знакомы с Сэмом Аллертоном, видным британским журналистом. Насколько я знаю, вы с ним сегодня беседовали.
  Ванделунг налил себе в высокий стакан мадеры и теперь пробовал ее с напускным удовольствием. Зааб погрустнел, померк и переводил взгляд с одного из собравшихся на другого, явно ничего не понимая.
  – Какая странная мысль, Людвиг. Что значит «Хартинг уехал»? Он просто ушел в отпуск. Не представляю, откуда взялись все эти вздорные слухи о нем? Бедняга. Но его единственная вина в том, что он не предупредил капеллана. – Смех, которым разразился при этом Брэдфилд, прозвучал бы совершенно неестественным, если бы сам по себе не стал проявлением смелости. – Отпуск по семейным обстоятельствам. Очень не похоже на тебя, Людвиг, пользоваться недостоверной информацией.
  – Понимаете, мистер Тернер, как трудно мне приходится? Ведь на мне, грешном, лежит ответственность за соблюдение общественного порядка во время демонстраций. И отвечаю я непосредственно перед премьер-министром. Причем располагаю весьма ограниченными возможностями, но ответственности с меня тем не менее никто не снимает.
  Его скромность граничила почти со святостью. Наденьте на него стихарь, белый воротничок и хоть сейчас ставьте петь в церковном хоре.
  – Мы как раз ожидаем небольшую демонстрацию в пятницу. Боюсь, в данный момент среди некоторых составляющих меньшинство группировок англичане крайне непопулярны. И, как вы понимаете, мне бы очень не хотелось, чтобы хоть кто-то пострадал. Никому не должен быть причинен вред. А потому естественно мое желание знать, где находятся конкретные люди. Чтобы суметь их защитить. Но мистер Брэдфилд часто настолько занят, что забывает держать меня в курсе. – Он прервался и снова посмотрел на Брэдфилда, чтобы продолжить: – Поймите, я ни в коем случае не обвиняю Брэдфилда в сокрытии от меня чего-либо. Зачем ему это? – Белые руки разошлись в стороны, подчеркивая смысл слов. – Но, разумеется, есть множество мелочей, а также пара весьма важных дел, в которые он меня не посвящает. И это тоже понятно. Чрезмерная откровенность несовместима с его дипломатическим статусом. Я верно все излагаю, мистер Тернер?
  – Это не в моей компетенции.
  – Да, зато в моей. Позвольте объяснить, что происходит. Мои коллеги – очень наблюдательные люди. Они смотрят по сторонам, пересчитывают людей и замечают, когда кого-то не хватает. Они начинают наводить справки, разговаривают с прислугой и, возможно, с некоторыми из своих друзей, и им сообщают, что некая персона пропала. Мне сразу же становится тревожно за этого человека. Как и моим коллегам. Мои сотрудники – люди, исполненные искреннего сочувствия. И им становится некомфортно, если кто-то исчезает. Разве чисто по-человечески их трудно понять? Хотя многие из них еще очень молоды, совсем юнцы. Так Хартинг отправился в Англию?
  Последний вопрос он задал напрямую Тернеру, но Брэдфилд принял удар на себя, за что Тернер мог только мысленно поблагодарить его.
  – У него возникли семейные проблемы. Понятно, что мы не слишком хотим распространяться об этом. Лично я не имею желания выкладывать перед вами на стол подробности частной жизни человека, чтобы вы пополнили свое досье.
  – Вы придерживаетесь весьма достойных принципов, которым нам всем следовало бы подражать. Вы все слышали, мистер Тернер? – Его голос неожиданно стал на редкость выразительным. – Какой смысл во всех этих расследованиях ради заполнения лишних бумаг? Никакого, верно?
  – Какого дьявола вас так беспокоит этот Хартинг? – тоже повысив голос, спросил Брэдфилд, словно услышал уже старую и изрядно надоевшую ему шутку. – Меня удивляет, что вы вообще осведомлены о его существовании. Давайте лучше перейдем с кофе в гостиную.
  Он встал, но Зибкрон не двинулся с места.
  – Но как мы можем не знать о его существовании? – декларативно спросил он. – Мы восхищены его работой. В самом деле – искренне восхищены. В таком ведомстве, как мое, изобретательность мистера Хартинга имела многочисленных поклонников. Мои коллеги часто обменивались мнениями о нем.
  – О чем вы здесь толкуете? – Брэдфилд побагровел от злости. – Что это значит? О какой его работе идет речь?
  – Он какое-то время провел у русских, знаете ли? – объяснил Зибкрон Тернеру. – Еще в Берлине. Это было давно, конечно, но я уверен, что они его многому обучили. А вам так не кажется, мистер Тернер? Кое-каким техническим приемам. Провели небольшую идеологическую обработку, верно? И взяли его в оборот. А, как всем известно, русские потом никому не дают так просто от них уйти.
  Брэдфилд поставил два лафитника на поднос и встал в дверях, ожидая, чтобы остальные вышли из комнаты прежде него самого.
  – Какую же работу он выполнял? – мрачно поинтересовался Тернер, когда Зибкрон с очевидным нежеланием все же покинул удобное кресло.
  – Исследования. Обычные исследования самого общего характера, мистер Тернер. В точности как вы, понимаете? Занятно думать, что между вами и Хартингом так много общего. Кстати, именно поэтому я и спросил, не заменить ли его вы приехали. От мистера Аллертона мои коллеги узнали, что вас многое роднит с Хартингом, если говорить о сфере ваших интересов.
  Хейзел Брэдфилд посмотрела на вошедших мужчин с тревогой, а их безмолвный обмен взглядами с мужем красноречиво говорил о создавшейся крайне напряженной ситуации. Все четыре гостьи разместились на одном диване. Миссис Ванделунг нюхала духи из пробного флакончика. Фрау Зибкрон, одетая почти как для посещения церкви во все черное, сложила руки на коленях и думала о чем-то своем, сосредоточенно глядя на огонь в камине. Графиня, чтобы утешиться, вынужденно находясь в компании людей, не имевших ни титулов, ни знатного происхождения, с хмурым видом то и дело прикладывалась к большому бокалу с бренди. Ее обычно бледное лицо покрылось мелкими красными пятнами, похожими на маки, которые, как говорят, вырастают на полях минувших сражений. Только фрау Зааб, успевшая заново чуть припудрить свой роскошный бюст, встретила их широкой улыбкой.
  
  Наконец все разместились, готовые полностью отдаться скуке остатка вечера.
  – Бернард, – сказала Хейзел Брэдфилд, похлопывая по диванной подушечке рядом с собой, – сядьте сюда. Мне как-то особенно уютно с вами сегодня. – С лисьей ухмылкой старик послушно сел подле нее. – А теперь вы расскажете мне, каких ужасов нам следует ожидать в пятницу.
  Она разыгрывала из себя избалованную вниманием красавицу и справлялась с ролью отменно, но в голосе подспудно проскальзывали взволнованные нотки, которые даже на полученных у Брэдфилда уроках она не научилась подавлять полностью.
  Зибкрон уселся за отдельный стол, как пассажир, путешествовавший классом выше остальных. Брэдфилд разговаривал с его женой. Нет, призналась она. Ей никогда не доводилось бывать в Брюсселе. Она вообще нечасто сопровождала мужа в поездках.
  – Но вам надо быть настойчивее! – заявил он и пустился в описание своего любимого отеля в Брюсселе. «Амиго». Там следует останавливаться непременно в «Амиго». Лучшее обслуживание, чем в любой другой гостинице, где ему приходилось жить. Но фрау Зибкрон не любила больших отелей. Она всегда проводила отпуск в Черном Лесу, потому что там очень нравилось детям. Да, конечно же, Брэдфилд и сам обожал Черный Лес, а в соседнем Дорнштеттене жили его близкие друзья.
  Тернер с угрюмым восхищением внимал умению Брэдфилда поддерживать пустую светскую беседу. Он ни от кого не ждал поддержки. Его глаза потемнели от усталости, но речь звучала столь же бодро, сколь и бессмысленно, как будто он и в самом деле находился в отпуске.
  – Давайте же, Бернард. Вы похожи на старого и мудрого филина, а мне больше никто ничего не рассказывает. Я простая Hausfrau. Считается, что мне целыми днями положено листать «Вог» и готовить канапе.
  – Есть старая поговорка, – ответил ей Ванделунг, – что еще должно случиться в Бонне, прежде чем действительно что-то случится? Здесь не может произойти ничего такого, чего бы мы уже не видели прежде.
  – Они могут потоптать мои розы, – капризно сказала Хейзел, прикуривая сигарету. – Могут увести от меня мужа в любое время дня и ночи. Поездка на целый день в Брюссель – вот вам пример! Совершенно абсурдно. А вспомните, что они натворили в Ганновере? Вдруг начнут бить окна в нашем доме? Потом придется обращаться в это нудное Министерство общественных работ, так ведь? А нам всем останется только сидеть здесь, закутавшись в пальто, пока там будут решать, кто, за что и сколько должен платить. Все это скверно, действительно очень плохо. Слава богу, теперь есть мистер Тернер, чтобы защитить нас. – Произнеся эту фразу, она остановила на нем взгляд, и он прочитал в нем одновременно и беспокойство, и немой вопрос. – Фрау Зааб, а ваш муж тоже в эти дни ездит по всей стране? Уверена, из журналистов получаются гораздо более удачные мужья, чем из дипломатов.
  – Он очень правдивый. – Куколка отчего-то стала грустной и покраснела.
  – Жена хотела сказать, что я очень верный. – Зааб с нежностью поцеловал ей руку.
  Открыв крошечную сумочку, она достала оттуда палетку с косметикой и по одному выдвинула ее лепестки с пудрами и румянами.
  – Завтра ровно год с тех пор, как мы поженились. Это так прекрасно!
  – Du bist noch schooner![18] – воскликнул Зааб, и разговор сосредоточился на сведениях о финансовых и прочих делах семьи Заабов. Да, они приобрели земельный участок в районе Обервинтера. Карл Хайнц купил его в прошлом году к помолвке, а его цена уже поднялась на четыре марки за Quadratmeter.
  – Карл Хайнц, как звучит Quadratmeter по-английски?
  – Почти точно так же, – сказал Зааб. – Квадратный метр. – И косо посмотрел на Тернера, словно тот собирался опровергнуть его слова.
  Внезапно фрау Зааб разговорилась, и ее уже ничто не способно было остановить. Вся ее жизнь раскрылась перед ними пестрым восточным ковром с узорами из надежд и разочарований. Ее столь прелестно порозовевшие щечки сохраняли цвет, как теплую окраску после сексуального удовлетворения.
  Они рассчитывали, что Карл Хайнц возглавит Büro своей газеты в Бонне. Шеф столичного корпункта – предел их ожиданий. Его жалованье увеличили бы тогда еще на тысячу, а он занял бы действительно важный пост. И что же произошло в реальности? Газета назначила «этого Флицдорфа», а Флицдорф был просто сопливым мальчишкой без всякого опыта за душой и к тому же гомосексуалистом, а Карл Хайнц, отработавший на издание восемнадцать лет и имевший столько полезных контактов, по-прежнему остался вторым номером. Ему даже приходилось подрабатывать внештатными статейками для разных бульварных листков.
  – Да, для желтой прессы, – кивнул муж, но она впервые не обратила на него никакого внимания.
  Что ж, когда такое произошло, у них состоялся долгий разговор, и они решили продолжать строительство дома, хотя Hypothek обходилась неслыханно дорого. Но как только они внесли маклеру всю сумму, случилась настоящая катастрофа. В Обервинтере появились африканцы. Вот это был ужас! Карл Хайнц всегда отличался настроем против африканцев, а теперь они купили соседний участок и начали возводить на нем Residenz для одного из своих послов. Дважды в неделю они всей оравой приезжали туда, лазали, как обезьяны, по грудам кирпичей и орали, что им нужны другие материалы. Вскоре там образовалась целая африканская колония с «кадиллаками», детьми и музыкой, орущей ночи напролет. А ведь она оставалась дома одна, когда Карл Хайнц задерживался на работе. Поэтому пришлось поставить решетки на окна и специальные засовы на двери, чтобы она…
  – Это какая-то фантасмагория! – почти прокричал Зааб, чтобы заставить резко обернуться к себе Зибкрона и Брэдфилда, поскольку те тихо отошли к окну, где обменивались никому не слышными репликами, растворявшимися в ночи. – Кстати, у нас уже давно опустели бокалы!
  – Карл Хайнц, прости, мой дорогой друг. Мы совершенно отвлеклись и забыли о тебе.
  Бросив напоследок Зибкрону какую-то фразу, Брэдфилд вернулся к столику, где стоял сиявший серебром поднос с лафитниками.
  – Кому еще налить по последнему бокалу на сон грядущий? – спросил он.
  Ванделунг хотел было присоединиться, но ему запретила пить жена.
  – И вы тоже будьте со спиртным поосторожнее, – предупредила она фрау Зааб заговорщицким шепотом, который услышали все. – Не ровен час, хватит вашего супруга сердечный приступ. Столько есть, пить, волноваться, кричать – это очень вредно для сердца. А с молодой женой, которую не так-то просто удовлетворить, – добавила она самодовольно, – и помереть недолго.
  После чего, крепко ухватив своего маленького и седенького супруга за руку, фрау Ванделунг потащила его в прихожую. В тот же момент Хейзел Брэдфилд склонилась через опустевшее кресло.
  – Мистер Тернер, – тихо сказала она, – есть одно дело, с которым вы сумеете мне помочь. Позвольте отвести вас в сторонку буквально на минуту?
  Они вышли в зимний сад. Здесь на подоконниках разместились растения в горшках, валялись теннисные ракетки. На покрытом кафелем полу рядом с пружинистой палкой для прыжков и набором садовых инструментов стоял игрушечный трактор. Непонятно откуда доносился запах меда.
  – Как я понимаю, вы наводите справки о Лео Хартинге, – сказала она.
  Голос звучал резко и повелительно: она была воистину достойной женой своего мужа.
  – Вы так считаете?
  – Роули безумно волнуется, и, как я догадываюсь, Лео Хартинг тому причиной.
  – Понимаю.
  – Он почти не спит по ночам, но не желает обсуждать этого даже со мной. За последние три дня он едва ли хоть словом со мной перемолвился. Дошло до того, что мне передают от него записки посторонние люди. Для него ничего не существует, кроме работы. И он на грани срыва.
  – Странно, но у меня не сложилось такого впечатления.
  – Да, но он – мой муж.
  – Ему очень повезло.
  – Что забрал с собой Хартинг? – У нее от ярости и решимости буквально горели глаза. – Что он похитил?
  – А с чего вы взяли, будто он что-то похитил?
  – Послушайте, не вы, а именно я несу ответственность за благополучие и здоровье мужа. И если у Роули неприятности, я имею полное право знать, что происходит. Расскажите мне, что натворил Хартинг. Где он сейчас? Об этом постоянно шепчутся. Все как один. Эта нелепая история про драку в Кельне, любопытство Зибкрона. Почему я одна ни о чем не ведаю?
  – Меня самого это отчасти удивляет, – сказал Тернер.
  Ему показалось, что она может ударить его, и он твердо знал: если на него поднимут руку, он ответит ударом на удар. Она была красива, но в изогнутых уголках ее рта читались раздражение и высокомерие ребенка богатых родителей, а в голосе и манерах ему чудилось нечто до ужаса знакомое.
  – Уходите. Оставьте меня.
  – Мне наплевать, кто вы такая. Но если хотите выяснить то, что официально засекречено, найдите, черт побери, другой источник информации, – сказал Тернер, ожидая, что она снова начнет злиться, набросится с упреками.
  Но Хейзел лишь протиснулась мимо него в холл и взбежала вверх по лестнице. Он еще немного постоял на месте, рассеянно осматривая валявшиеся вокруг игрушки для детей и взрослых – удочки, набор для крокета и другие странные, бессмысленные предметы из того мира, которого он никогда не знал. Все еще погруженный в размышления, Тернер медленно вернулся в гостиную. Когда он вошел, Брэдфилд и Зибкрон стояли рядом у французского окна. Они одновременно повернулись к двери и посмотрели на него как на неодушевленный предмет, вызывавший одинаковое презрение у обоих.
  
  Наступила полночь. Графиню, вдрызг пьяную и почти лишившуюся дара речи, погрузили в такси. Зибкрон тоже уехал, попрощавшись только с Брэдфилдом. Его жена, должно быть, уехала вместе с ним, хотя Тернер не заметил ее исчезновения, только на диванной подушке, где она сидела, виднелась едва заметная вмятина. Отправились домой Ванделунги. Оставшиеся пятеро расположились вокруг камина в состоянии послепраздничной депрессии. Заабы устроились на диване, откуда, держась за руки, завороженно смотрели на догоравшие угли. Брэдфилд, погрузившись в размышления, молча потягивал сильно разбавленное виски. Хейзел в длинной юбке из зеленого твида напоминала русалку, устроившись с ногами в кресле и поглаживая кошку голубой русской породы в подсознательной имитации сцены из далекого восемнадцатого века. Она редко смотрела на Тернера, но не пыталась делать вид, что игнорирует его присутствие, и по временам даже обменивалась с ним репликами. Да, этот чинуша мог быть слишком дерзким, но не изменять же ей из-за него своим обычным светским манерам?
  – В Ганновере творилось нечто невообразимое, – тихо попытался завести разговор Зааб.
  – О нет, Карл Хайнц, – взмолилась Хейзел. – Думаю, мы уже достаточно наслушались историй о Ганновере. Я сыта ими по горло.
  – Почему они побежали? – задал он вопрос. – Ведь там был и Зибкрон. А они побежали. Начали с головы толпы. Помчались словно умалишенные к той библиотеке. Зачем им это понадобилось? Все сразу – alles auf einmal.
  – Зибкрон постоянно донимает меня таким же вопросом, – сказал Брэдфилд в момент откровенности, ставшей следствием усталости. – Почему они побежали? Но если кто-то и может понимать причину, то именно он: Зибкрон дежурил у постели умиравшей Эйх. Не я. Что, черт побери, его гложет? Твердит и твердит: «В Бонне не должно повториться случившееся в Ганновере». Разумеется, не должно, но он, кажется, считает виноватым во всем меня. Я еще никогда не видел его таким.
  – Тебя? – переспросила Хейзел Брэдфилд с неприкрытым презрением. – Какого дьявола ему о чем-то спрашивать тебя? Ты даже не поехал в Ганновер.
  – Но он то и дело донимает меня этим вопросом. – Брэдфилд поднялся и выглядел в этот момент таким инертным и вялым, что Тернер невольно задумался об истинном характере его отношений с женой. – Спрашивает несмотря ни на что. – Он поставил пустой стакан на стойку бара. – Нравится тебе это или нет. Он повторяет один и тот же вопрос: «Почему они вдруг побежали?» Как задал его только что Карл Хайнц. «Что заставило их побежать? Что именно в той библиотеке привлекло их внимание?» Я могу лишь ответить: библиотека считалась британской, а мы все знаем отношение Карфельда к британцам. Все, Карл Хайнц, хватит. Вам, молодые люди, пора отправляться спать.
  – И еще серые автобусы, – продолжал бормотать Зааб. – Вы же читали описание автобусов для охраны? Они были серые, Брэдфилд. Серые!
  – Разве это имело хоть какое-то значение?
  – Имело, Брэдфилд. Прошла тысяча лет, но это имело значение, мой дорогой Брэдфилд.
  – Боюсь, я не в силах чего-то понять, – заметил Брэдфилд с утомленной улыбкой.
  – Как всегда, – бросила его жена, и никто не принял ее слова за шутку.
  Из пары венгерских слуг осталась теперь только девушка.
  – Ты был очень добр ко мне, Брэдфилд, – сказал на прощание Зааб. – Быть может, я слишком много треплю языком, чересчур разговорчив. Nicht wahr, Marlene[19]: да, я говорлив не в меру. Но я не доверяю Зибкрону. Я – старая свинья, понимаешь? А Зибкрон – молодая. Заруби себе на носу!
  – Почему мне не следует доверять ему, Карл Хайнц?
  – Потому что он никогда не задает вопросов, если уже не знает на них ответов. – Выдав эту загадочную фразу, Карл Хайнц Зааб пылко поцеловал руку хозяйки дома и вышел в темноту, поддерживаемый молодой женой.
  Тернер сидел на заднем сиденье, пока Зааб вел машину по левой полосе улицы. Жена спала, положив голову ему на плечо, маленькой ручкой инстинктивно поглаживая черные волосы, густо покрывавшие шею супруга.
  – Почему они побежали в Ганновере? – повторил вопрос Зааб, с довольным видом успевая уклоняться от встречных автомобилей. – Зачем этой толпе недоумков понадобилось бежать?
  В «Адлере» Тернер заказал в номер чашку кофе к половине пятого, портье сделал для себя пометку с понимающей улыбкой, словно именно в такую рань типичный англичанин и поднимался с постели. Когда же он улегся, то постарался отключиться от мыслей, от пренеприятного и по большей части загадочного допроса, устроенного ему герром Людвигом Зибкроном, чтобы сосредоточиться на более интересной для него личности Хейзел Брэдфилд. Тоже ведь загадка, размышлял он, уже засыпая. Как столь красивая, желанная и очень, судя по всему, интеллигентная женщина могла выдерживать безмерную тоску дипломатической рутины Бонна. Попадись она под яркое обаяние аристократических манер милого Энтони Уиллоуби, подумалось ему, Брэдфилду пришлось бы несладко. Но почему, – хор усыплявших его голосов был тот же, что не давал заснуть во время долгого, невеселого и бессмысленного вечера, – зачем его вообще туда пригласили?
  И кто его пригласил? «Мне положено устроить для вас ужин во вторник», – что-то в этом роде сказал ему Брэдфилд. «Положено, но я не отвечаю за последствия», – подразумевал он.
  «И еще Брэдфилд! Я же слышал! Слышал, как ты поддался под давлением. Я впервые почувствовал в тебе слабину и уязвимость. Я сделал шаг тебе навстречу, я видел нож в твоей спине и слышал, как ты говоришь моим собственным голосом. Хейзел, сучка ты эдакая! А ты, Зибкрон, свинья. Хартинг! Ты – вор. Если ты, Брэдфилд, так воспринимаешь жизнь, нашептывал ему своим странным голосом на ухо де Лиль, то почему сам не станешь перебежчиком? Бог мертв. Нельзя воспринимать такие вещи двойственно. От этого отдает чуть ли не средневековьем…»
  Он поставил будильник на четыре часа, но звонок, как показалось, раздался чуть ли не сразу же.
  Глава 11. Кёнигсвинтер
  Еще в полной темноте де Лиль заехал за Тернором, и тому пришлось просить ночного портье открыть запертую на замок дверь гостиницы. На улице было холодно, неуютно и пусто. Клочья тумана то и дело обволакивали их, взявшись словно ниоткуда.
  – Нам придется добираться долгим кружным путем через мост. Паром в такую рань еще не ходит. – В манере де Лиля говорить появилась краткость, граничившая с резкостью.
  Они выехали на шоссе. По обеим сторонам новые здания, покрытые облицовочной плиткой и армированным стеклом, высились, как жутковатые ночные растения посреди заросших травой полей, подсвеченные лампами подъемных кранов. Они миновали посольство. Мрак окутывал влажные бетонные стены подобно черному пороховому дыму недавней битвы. «Юнион Джек» вяло трепыхался на флагштоке единственным цветком у солдатской могилы. При бледном свете фонаря у входа лев и единорог на гербе страны, почти утратившие четкие очертания под несколькими слоями краски красных и золотистых тонов, продолжали отважно рваться в бой. На пустыре покосившиеся футбольные ворота пьяно накренились в предрассветных сумерках.
  – Дела в Брюсселе пошли заметно лучше, – заметил де Лиль тоном, не подразумевавшим продолжения беседы на эту тему.
  Дюжина машин была припаркована на стоянке у передней лужайки. Белый «ягуар» Брэдфилда занимал на ней особо почетное место.
  – Для кого лучше? Для нас или для них?
  – А вы как думаете? – И он все-таки добавил: – Мы обратились к немцам с предложением провести двусторонние переговоры в частном порядке. Французы немедленно сделали то же самое. Им это вовсе ни к чему, зато они обожают играть, перетягивая канат на свою сторону.
  – И кто побеждает?
  Де Лиль не ответил.
  Пустынный город окутывало нереальное розовое сияние, характерное для любого города перед восходом солнца. Мостовые безлюдных улиц были влажными. Дома, казалось, были испещрены пятнами, как грязные солдатские мундиры. Под аркой университета трое полицейских блокировали путь подобием баррикады и остановили их машину. С мрачными видом полисмены принялись обходить по кругу маленький спортивный автомобиль, записали номер, проверили подвеску, встав на задний бампер, всмотрелись сквозь слегка запотевшее лобовое стекло в лица сидевших в салоне мужчин.
  – О чем они орали? – спросил Тернер, как только машина тронулась дальше.
  – Предупреждали об улицах с односторонним движением. – Де Лиль свернул налево, следуя предписанию синего дорожного знака. – Интересно, куда мы таким образом попадем?
  Электрокар прочищал сточную канаву. Еще двое полицейских в плащах из зеленой кожи и со сдвинутыми набок пилотками с подозрением наблюдали за их маневрами. В витрине магазина молоденькая девушка надевала на манекен пляжный халат, держась за пластмассовую руку и натягивая на нее рукав. На ней самой были плотные войлочные сапоги, и она шаркала, как заключенная на прогулке в тюремном дворе.
  Они оказались на привокзальной площади. Черные транспаранты украшали столбы и навес над входом на станцию. «Добро пожаловать, Клаус Карфельд!», «Приветствуем тебя, Клаус!», «Клаус, ты один сможешь отстоять нашу честь!». Фотография, более крупная, чем все, что Тернер видел прежде, была водружена на только что установленную новую доску. «Freitag!» – виднелось слово под ней – пятница. Но лучи прожекторов светили куда-то в темноту, оставляя лицо на фотографии в тени.
  – Они приезжают сегодня. Тильзит, Мейер-Лотринген, Карфельд. Прибывают из Ганновера, чтобы подготовить почву.
  – С Людвигом Зибкроном в роли гостеприимного хозяина.
  Они какое-то время двигались вдоль трамвайных путей, продолжая подчиняться указаниям знаков. Дорога повела их сначала влево, затем направо. Проехали под небольшим мостиком, развернулись в обратном направлении, попали на другую улицу, остановились перед временным светофором, а потом одновременно подались вперед на узких сиденьях, в изумлении созерцая то, что открылось им на покатой рыночной площади, плавно опускавшейся к зданию мэрии.
  Прямо перед ними рядами выстроились пустые лотки, похожие на казарменные койки. Позади них высились на фоне темного неба фронтоны домиков, похожих на имбирные пряники. Но де Лиль и Тернер смотрели еще выше на единственное в своем роде здание в розовых и серых тонах, доминировавшее над площадью. К нему были приставлены лестницы, балконы обтянули черными полотнищами, а на мостовой рядом стояло довольно много «мерседесов». Слева, напротив аптеки, залитые со всех сторон светом прожекторов, торчали белые строительные леса, очертаниями напоминавшие средневековую передвижную штурмовую башню. По высоте они достигали мансардных окон соседних домов. Мощные опоры, похожие на оголенные корни деревьев, выраставших из тьмы, отбрасывали зловещие тени и как бы раздваивались. У основания даже в такой ранний час возились рабочие. До Тернера доносилось трубное звонкое эхо стука молотков и завывание цепных мотопил. На перекинутой через шкив веревке вверх поднималась связка досок.
  – А почему флаги приспущены?
  – Траур. Это их пропагандистский трюк. Они якобы в трауре по утрате национального достоинства.
  Затем они пересекли длинный мост. Проехали одну деревню, потом другую. Уже скоро пошла сельская местность, через которую на восточном берегу реки недавно проложили новое шоссе. Справа вершина Годесберга, разделенная на части слоями тумана, мрачно возвышалась над еще спавшим городком. Они объехали обширный виноградник. Хвойные деревья, видневшиеся в темноте, напоминали куски ткани, обрезанные зигзагами и сшитые затем по краям. Над виноградниками начинался лес Семи холмов, а еще выше, на фоне линии горизонта, чернели развалины причудливых готических замков. Съехав с главной дороги, они попали на более узкую аллею, которая вела к обширному полю, окруженному по периметру столбами с выключенными фонарями и постриженным кустарником. Ниже протекал Рейн, его вода лишь смутно поблескивала вдалеке.
  – Следующий дом слева, – хрипло произнес де Лиль. – Предупредите, если заметите охранника.
  Перед ними возник большой белый дом. И, хотя окна первого этажа прикрывались ставнями, ворота стояли нараспашку. Тернер выбрался из машины и быстро прошел вдоль тротуара. Затем он подобрал камень, чтобы сильно и точно бросить им в стену дома. Звук искаженным эхом отдался над долиной реки, повторившись выше, на черном склоне Петерсберга. Всматриваясь в туман, они ждали окрика или шагов. Но ничего не последовало.
  – Припаркуйтесь выше по улице и возвращайтесь сюда, – сказал Тернер.
  – Думаю, мне лучше просто припарковаться чуть подальше и посидеть в машине. Сколько времени вам потребуется?
  – Вам знаком этот дом. Пойдемте со мной.
  – Не имею права. Извините, я был не против, чтобы доставить вас сюда, но внутрь проникать не стану.
  – Тогда зачем вам понадобилось самому привозить меня?
  Де Лиль не ответил.
  – Ладно. Боитесь ручки испачкать, так и скажите.
  Держась края газона, Тернер пошел по подъездной дорожке к дому. Даже при столь скудном освещении он ощущал во всем тот же порядок, которым отличался кабинет Хартинга. Просторная лужайка выглядела очень ухоженной, клумбы с розами прополоты и окучены. Каждый кустик обрамлен травой, а сорт обозначен на металлической табличке. У входа в кухню на бетонной площадке стояли три разных контейнера для мусора, пронумерованные и помеченные в соответствии с местными правилами. Уже готовясь вставить ключ в замок, он услышал шаги.
  Безусловно, это были чьи-то шаги. Один, другой, третий – тихие, едва различимые шаги человека. Вот на гравий ступил носок, и только потом – каблук. Очень осторожная походка. Как жест, начатый, но затем сдержанный, как сообщение, уже почти отправленное, а потом возвращенное в карман владельца. Но все же шаги узнавались безошибочно.
  – Питер?
  Он наверняка снова передумал, мелькнула мысль у Тернера. Этот человек легко отказывался от принятых решений.
  – Питер!
  Ответа так и не было.
  – Питер, это вы?
  Он чуть склонился, быстро достал из мусорного контейнера пустую бутылку и стал ждать, стараясь уловить теперь любой, даже самый легкий звук. Но услышал лишь крик петуха откуда-то со стороны Семи холмов. Доносился шелест по влажной земле, как шуршание хвои в сосновом бору. У берега реки плескались мелкие волны. Да и сам Рейн словно пульсировал, что напоминало вращение невидимого механического колеса, – единый звук, возникавший от слияния многих, порожденных рекой. Где-то проплывала баржа. Потом совсем далеко зазвенела цепь опущенного якоря. Застонало животное, как отбившаяся от стада и потерявшаяся среди пустоши корова, и стон тоже отдался эхом в прибрежных скалах. Но шагов Тернер больше не различал, как не услышал и размеренного голоса де Лиля. Решительно провернув ключ в замке, он с силой толкнул дверь, а затем снова замер и вслушался, крепко держа бутылку за горлышко, вскоре почувствовав, как в ноздри проникает успокаивающий аромат застоявшегося сигарного дыма.
  
  Тернер выжидал, пока комната нарисуется перед ним в холоде темноты. Постепенно он уловил новые звуки. Сначала со стороны сервисного люка донесся вроде бы звон стекла. В холле потрескивали доски паркета. А в подвале как будто кто-то протащил по полу огромную пустую картонную коробку. Раздался сигнал гонга – однотонный, но мелодичный и отчетливый. А потом уже отовсюду вокруг него стали слышны то вибрирующие, то гулкие шумы – их неясного происхождения источник находился тем не менее совсем близко, навязывая ему себя, делаясь громче с каждой минутой. Словно весь дом перенес тяжелый внешний удар и задрожал. Вбежав в прихожую, Тернер бросился затем в гостиную, включив в ней свет одним движением ладони по стене и дикими глазами осматриваясь по сторонам, чуть пригнувшись, поджав плечи, еще крепче вцепившись в бутылку сильными пальцами.
  – Хартинг! – воскликнул он. – Хартинг?
  Ему послышалось торопливое шарканье и щелчок закрывшейся раздвижной двери.
  – Хартинг! – выкрикнул он снова, но ответом ему стал лишь шум угля, сыпавшегося в топку, и постукивание плохо закрепленной ставни.
  Он подошел к окну и посмотрел через лужайку в сторону реки. На противоположном берегу расположилось американское посольство: все в огнях, напоминая чуть ли не электростанцию, оно просвечивало туман, окрашивая его в желтый цвет до самой неразличимой середины Рейна. А потом ему стало ясно, кто так пытал и мучил его непостижимой чередой звуков. Караван из шести связанных между собой барж с флагами на реях, с мерцавшими подобно синим звездам, прибитым к мачтам над рубками, сигнальными огнями и с вращавшимися радарами медленно растворялся в мареве. Когда последняя пропала из вида, затих и странный оркестр, словно музыканты, засевшие в доме, разом отложили инструменты. Никакого больше звона стекла, ни скрипа половиц, грохота угля, падающего в огонь, мерещившейся прежде вибрации стен. Дом окончательно затих, успокоившись, но, как чудилось, был готов в любую минуту ожить от новой атаки извне.
  
  Поставив бутылку на подоконник, Тернер распрямился во весь рост и принялся медленно переходить из одной комнаты в другую. Дом оказался нелепо спланированным, чересчур просторным казарменного типа зданием, явно возведенным для какого-то полковника на деньги от полученных репараций в то время, когда стоявший на вершине Петерсберга отель заняла Высокая комиссия союзников. Они собирались здесь жить одной маленькой колонией, как рассказывал де Лиль, но только колония оказалась недолговечной, постройки даже не завершили. Потому что вскоре было принято решение об окончании оккупации и все подобные проекты свернули. Остался заброшенный дом для заброшенного человека. Причем жилище делилось на светлую и темную половины в зависимости от того, выходили окна комнат на реку или на гору. Внутренние стены грубо отделали той же штукатуркой, которая покрывала их снаружи. Мебель подобрали разномастную, словно никто до конца так и не понял, чего заслуживал Хартинг. И если здесь что-то действительно привлекало внимание, то только очень хороший проигрыватель. Провода от него разбегались по всем направлениям, а динамики по обе стороны камина закрепили на шарнирах, чтобы музыка могла качественно звучать в любом углу комнаты.
  Обеденный стол был накрыт на двоих.
  В центре четыре фарфоровых херувима танцевали, взявшись за руки. Весна держалась за Лето, Лето отстранялось от Осени, и только Зима не давала им разомкнуть круг. По противоположным концам разложили приборы, необходимые для интимного ужина. Все подготовили заранее: новые свечи, коробок спичек, бутылку бургундского вина в специальной корзинке, еще не откупоренную, букет роз в серебряной вазе. Но эта роскошь успела покрыться тонким слоем пыли.
  Тернер быстро сделал записи в блокноте и вернулся в кухню. Ее можно было бы сфотографировать для публикации на обложке любого популярного женского журнала по домоводству. Никогда он не видел столько всевозможных приспособлений для совершенствования в искусстве кулинарии. Миксеры, резаки, тостеры, открывалки и консервные ножи всех видов. На стойке он заметил пластмассовый поднос с остатками одинокого завтрака. Он поднял крышку чайника. Заварка была на травяном настое и имела густой красный цвет. Чаинки попали на дно чашки и на ложечку. Вторая чашка стояла вверх дном в сушилке для посуды. Транзисторный приемник, точно такой же, какой Тернер видел в рабочем кабинете Хартинга, хозяин разместил поверх холодильника. Вновь отметив длину волны настройки радио, Тернер на всякий случай подошел к двери и вслушался, а затем принялся открывать створки буфета и шкафчиков, доставая оттуда жестяные банки и бутылки, внимательно осматривая каждое отделение. По временам он пополнял список обнаруженных вещей. В холодильнике пол-литровые картонки с молоком, поставлявшимся НААФИ, ровной шеренгой выстроились вдоль одной из полок. Вынув баночку с паштетом, Тернер принюхался, пытаясь выяснить степень его свежести. На белой тарелке лежали два куска говядины для бифштексов. Дольки чеснока уже вдавили внутрь мяса. Он явно приготовил все это в четверг вечером, внезапно понял Тернер. То есть в четверг вечером он еще не знал, что в пятницу сбежит.
  
  Коридор второго этажа был застелен тонкими ковриками, сотканными из кокосовой копры. Мебель из сосны выглядела старой и шаткой. Один за другим Тернер вынимал из гардероба костюмы, запуская руку в карманы, а потом швыряя за ненадобностью в угол. Их покрой, как и планировка дома, имел отчетливые приметы стиля милитари: приталенные пиджаки были снабжены дополнительными небольшими карманами по центру правой стороны, зауженные брюки заканчивались внизу отворотами. Продолжая поиски, он по временам доставал то носовой платок, то обрывок бумаги, то огрызок карандаша. Все это внимательно изучалось, заносилось в реестр, после чего костюм летел в сторону, а следующий извлекался из старого и скрипучего платяного шкафа. Дом снова завибрировал. Откуда-то – причем снова казалось, что непосредственно из самого дома, – донесся скрежет металла и клацанье, словно тормозил товарный поезд, сначала в одном месте, потом в другом, передаваясь сверху вниз. А как только эти звуки затихли, он опять услышал шаги. Уронив очередной костюм на пол, Тернер бросился к окну. И услышал их еще раз. Дважды. Дважды он различил чью-то тяжелую поступь. Открыв окно и ставни, склонился в темноту ранних сумерек и вгляделся в подъездную дорожку.
  – Питер?
  Сам по себе мрак создавал иллюзию движения внизу или там все же находился человек? Тернер оставил включенным свет в прихожей, и он отбрасывал перед домом узор из причудливых теней. И не ветер раскачивал верхушки буков. Значит, все-таки человек? Мужчина, торопливо прошедший вдоль задней стены дома. Мужчина, очертание фигуры которого промелькнуло по гравию дорожки.
  – Питер?
  Ничего. Ни машины, ни охранника. Соседние дома все еще стояли погруженные в темноту. Наверху любимая гора Чемберлена медленно оживала перед рассветом. Тернер закрыл окно.
  Теперь пришлось действовать быстрее. Во втором гардеробе он обнаружил еще полдюжины костюмов. Более небрежно, чем прежде, он срывал их с вешалок, ощупывал карманы и отбрасывал, но затем некое шестое чувство подсказало: сбавь обороты, работай без спешки. Ему попался костюм из темно-синего габардина. Костюм, но весьма официальный, помятый сильнее остальных и висевший отдельно от них, словно его либо собирались отдать в химчистку, либо наметили надеть с утра. Он тщательно взвесил костюм на руке. Потом положил на кровать, изучил карманы и вынул коричневый конверт, аккуратно сложенный пополам. Обычный конверт, какими пользовались многие государственные учреждения. В таких же конвертах присылали, например, бланки налоговых деклараций. Всякие надписи на нем отсутствовали, но он был прежде запечатан, а потом небрежно вскрыт. Внутри оказался ключ тускло-свинцового оттенка от йельского замка. Отнюдь не новый, а явно побывавший в употреблении, старомодный и сложный ключ для глубокой и сложной замочной скважины, совершенно не похожий на стандартные ключи, входившие в связку дежурного в посольстве. Ключ от металлической коробки для досье? Вложив его обратно в конверт, Тернер поместил его между листками своего блокнота и скрупулезно осмотрел остальные карманы. Три палочки для размешивания коктейлей с темным пятном на конце той, с помощью которой он вычищал грязь из-под ногтей. Оливковые косточки. Немного мелочи, четыре марки и восемьдесят пфеннигов, все монетами. И счет за выпивку из бара отеля «Ремаген» без обозначения даты.
  Кабинет Тернер оставил напоследок. Это была неопрятная комната, заставленная картонными коробками с виски и консервированной едой. Рядом с плотно занавешенным окном стояла гладильная доска. На старом столе для игры в карты лежали в нехарактерном для хозяина беспорядке кипы каталогов, рекламных буклетов и прейскурантов на товары по выписке по сниженным для дипломатов ценам. В небольшой тетрадке содержался список вещей, которые, по всей видимости, Хартинг должен был приобрести по заказам своих клиентов. Тернер бегло просмотрел тетрадь, а потом сунул в карман. Жестянки с голландскими сигарами лежали в деревянном ящике – их Лео закупил в огромном количестве.
  Застекленный книжный шкаф оказался заперт. Тернер наклонился, чтобы просмотреть названия книг, затем выпрямился, снова вслушиваясь. Из кухни он принес отвертку и одним сильным движением оторвал деревянную планку, после чего медный замок с неожиданной легкостью поддался, и створки шкафа распахнулись. Первые попавшиеся несколько томов были немецкими довоенными изданиями в толстых и крепких переплетах с множеством позолоты на обложках. Названия он не мог перевести точно, но смысл некоторых угадывался. «Leipziger Kommentar zum Strafgesetzbuch»[20] Штундингера, «Verwaltungsrecht»[21] и что-то еще по вопросам об ограничении сроков давности преступлений. Причем на каждой книжке было написано имя Лео Хартинга, как название бренда на вешалках для пальто из фирменных магазинов, а в одной книге ему попалась надпись, сделанная поверх напечатанного медведя – герба Берлина – остроугольными немецкими буквами, характерно утонченными на изгибах и очень плотными на прямых линиях: «Für meinen geliebten Sohn Leo»[22]. На нижней полке расположилась смесь из разнородной литературы: «Кодекс поведения британского офицера в Германии», немецкий справочник в мягкой обложке с объяснением символики сигнальных флажков на Рейне, англо-немецкий разговорник с подробными комментариями, опубликованный в Берлине тоже еще до войны, очень потрепанный. Добравшись до самой задней стенки, Тернер вынул из шкафа кипу тонких, переплетенных клеенкой бюллетеней Контрольной комиссии по Германии с сорок девятого по пятьдесят первый год. Когда он открыл первый из них, раздался треск ссохшегося клея, и в ноздри ударила струйка пыли. «Подразделение полевых расследований № 18, Ганновер» значилось на первой странице, причем каждое слово заглавия было выведено тем же хорошо поставленным почерком церковного писца с жирными прямыми линиями и утонченными изгибами с помощью черных зернистых чернил, доступных только для государственных ведомств. Впрочем, первое название было зачеркнуто и вместо него добавлено другое: «Подразделение по запросам общего характера № 6, Бремен». Еще ниже (поскольку Бремен тоже перечеркнули) Тернер прочитал: «Собственность генерального управления судебной адвокатуры, Менхенгладбах». А совсем внизу было добавлено еще: «Комиссия по амнистии, Ганновер. Только для служебного пользования». Выбрав страницу наугад, Тернер с неожиданным интересом стал читать ретроспективный анализ операции по доставке грузов в изолированный от остальной Западной Германии западный сектор Берлина с помощью авиации. Соль следовало размещать только под крыльями самолета и ни в коем случае не перевозить внутри фюзеляжа. Транспортировка бензина представляла особую опасность при взлете и при посадке. Выяснилось, что предпочтительнее в интересах повышения морального духа населения (пусть это не оправдывалось экономически) доставлять в Берлин уголь для пекарен и кукурузную муку, нежели хлеб готовой выпечки. Доставка не свежего, а сушеного картофеля помогала снизить ежедневную потребность жителей города в этом продукте с девятисот до семисот двадцати тонн. Как завороженный, он медленно листал пожелтевшие страницы, задерживаясь взглядом на фразах, уже почему-то ему знакомых. «Первое заседание союзнической Высокой комиссии состоялось 21 сентября в Петерсберге близ Бонна…» Германское туристическое бюро планировалось открыть в Нью-Йорке… Проведение ежегодных фестивалей в Байройте и Обераммергау следовало возобновить в самые короткие сроки, насколько позволяло время… Он просмотрел список вопросов, которые рассматривала Высокая комиссия в ходе своих совещаний: «Способы расширения возможностей и зон ответственности Федеративной Республики Германии в области международной политики и торговли подверглись обсуждению… Более обширные возможности для внешнеэкономической деятельности Федеративной Республики Германии, чем обозначенные в период оккупации, были определены… Прямое участие ФРГ в еще двух международных организациях получило одобрение…»
  Следующий бюллетень сам открылся на странице, посвященной освобождению немецких военнопленных, разделенных при задержании на определенные категории. И Тернер ощутил жадное желание читать.
  Три миллиона немцев в настоящее время находятся в плену, писал автор. Причем военнопленные зачастую размещены в лучших условиях, чем те, кто остался на свободе. Союзники сталкиваются с проблемой отделения зерен от плевел. Программа «Угольщик» предусматривает отправку пленных на работу в шахтах. Программа «Ячменное зерно» – использование их труда на сельскохозяйственных работах. Один абзац был ярко выделен и подчеркнут синей шариковой ручкой: «Таким образом, 31 мая 1948 года был принят акт милосердия, и амнистия с последующим освобождением от наказания, предписанного ранее Указом 69, дарована тем бывшим офицерам СС, которые не попали в категорию подлежащих незамедлительному аресту, за исключением лиц, активно проявивших себя как охранники в концентрационных лагерях». Слова «акт милосердия» подчеркнули особо, и сделано это было явно совсем недавно, судя по состоянию чернил.
  Изучив все бюллетени, Тернер стал брать их по одному и с ожесточением отрывать обложки, словно обрывал крылья у хищной птицы. Потом перетряхнул, пытаясь обнаружить нечто спрятанное между страницами, поднялся и направился к двери.
  Клацанье металла возобновилось и стало громче, чем прежде. Он замер, склонив голову, а его бесцветные глаза напрасно пытались хоть что-то разглядеть во мраке, но он услышал негромкий свист, протяжный и монотонный, призывный, успокаивающий и до странности жалобный. Ветер поднялся. Наверняка свистел ветер. До него снова донесся стук ставни по штукатурке стены. Но ведь он закрыл все ставни, разве нет? И все же это был ветер. Рассветный ветер, подувший со стороны речной долины. Просто очень сильный, от которого звучно заскрипели деревянные ступени лестницы. Причем скрипы и трески в доме стали напоминать скрип корабельных канатов, когда надуваются паруса. И стекло, обычное стекло в столовой, зазвенело до абсурда громко, гораздо громче, чем раньше.
  – Поторопись, – прошептал Тернер, разговаривая сам с собой.
  Он стал выдвигать ящики письменного стола. К счастью, они не запирались. Некоторые были совершенно пусты. В других он нашел электрические лампочки, обрывки проводов, набор для шитья, носки, запасную пару запонок и не оформленную в рамку гравюру с изображением галеона, летевшего по волнам на всех парусах. Он перевернул картинку и прочитал: «Милому Лео от Маргарет, Ганновер, 1949 год. С чувством глубокой привязанности». Почерк явно принадлежал жительнице континентальной Европы. Кое-как сложив гравюру, он тоже сунул ее в карман. А под ней лежала коробочка. Квадратной формы, твердая на ощупь и завернутая в черный шелковый носовой платок, оформленный в виде свертка с помощью булавок. Вытащив их, он развернул платок и осторожно достал жестянку из матового серебристого металла. Прежде коробочка была покрашена, поскольку ее тусклая поверхность сильно потерлась, а местами краску попросту отскребли каким-то острым инструментом. Открыв крышку, он заглянул внутрь, а потом бережно, даже почтительно, все выложил из нее на платок. Перед ним лежали пять пуговиц, каждая примерно диаметром в дюйм. Деревянные пуговицы, сделанные вручную и даже украшенные каким-то узором, грубым, но выполненным с чрезвычайной тщательностью. Мастеру явно не хватало инструментов, а не умения. В каждой пуговице проделано по два отверстия, способных пропустить очень толстую нитку. Под коробкой лежал учебник на немецком языке, собственность библиотеки в Бонне, проштампованный и подписанный библиотекарем. Тернер не разобрал названия, но ему показалось, что это был научный трактат о применении отравляющих газов в военных целях. В последний раз его брали из библиотеки в феврале прошлого года. Некоторые абзацы были отмечены, а на полях мелким почерком сделаны записи: «Токсическое воздействие наступает немедленно… Симптомы могут несколько замедлиться в холодную погоду». Направив свет лампы на книгу, Тернер сел за стол, обхватив голову руками, и стал изучать трактат с величайшим вниманием, а потому только интуиция заставила его в какой-то момент резко обернуться и увидеть в дверном проеме высокую фигуру.
  
  Это был уже очень пожилой мужчина. Его блуза и фуражка с высокой тульей напоминали те, что носили немецкие студенты или моряки торгового флота во время Первой мировой войны. Лицо потемнело от угольной пыли, поперек тела он держал ржавую кочергу, словно некий трезубец, хотя в его старческих руках она заметно дрожала. Но при этом покрасневшие глуповатые глаза уставились вниз на груду оскверненных обложек брошюр, и выглядел он до крайности разозленным. Очень медленно Тернер встал из-за стола. Старик не двигался, но кочерга в его руках от тряски просто ходила ходуном, а белые костяшки сжатых пальцев от напряжения проступили даже сквозь слой сажи. Тернер отважился на шаг вперед.
  – Доброе утро, – сказал он.
  Черная рука оторвалась от железки и автоматическим движением поднялась к краю фуражки. Тернер быстро направился в угол, где стояли коробки с виски. Он разорвал ленту крышки самой верхней из них, вытащил бутылку и открыл пробку. Старикан что-то бормотал, покачивая головой и по-прежнему не сводя взгляда с обложек на полу.
  – Вот, – мягко сказал Тернер, – выпейте, если хотите. – И протянул бутылку, чтобы она попала в поле зрения старика.
  Тот выпустил из рук кочергу, ухватился за бутылку и поднес к тонким губам, а Тернер тем временем проскочил мимо него в кухню. Открыв дверь, он заорал что было мочи:
  – Де Лиль!
  Его голос диким эхом прокатился по пустынной улице, а потом еще дальше – к самой реке.
  – Де Лиль!
  И не успел он вернуться в кабинет, как в окнах окрестных домов начал загораться свет.
  Тернер открыл деревянные ставни, чтобы впустить в комнату лучи восходящего солнца, и теперь они втроем стояли, образовав странную группу: старик все еще косился на изуродованные брошюры, но крепко держал бутылку в дрожавшей руке.
  – Кто он такой?
  – Истопник. Мы все держим истопников.
  Старик не сразу подал голос, но, словно только что заметив бутылку, отпил из нее еще глоток, передав ее затем де Лилю, которому инстинктивно был склонен доверять больше. Де Лиль поставил бутылку на стол рядом с носовым платком, а Тернер тихо повторил уже заданный прежде вопрос, пока старикан поочередно оглядывал то их с де Лилем, то книги.
  – Спросите его, когда он в последний раз видел Хартинга.
  Наконец истопник заговорил. Такой голос мог принадлежать человеку любого возраста. Это была тягучая крестьянская речь, исповедальное бормотание, грубоватое, но в то же время покорное, как будто он попал в затруднительное положение, из которого безнадежно искал выход. Потом он протянул руку и дотронулся до взломанного книжного шкафа. Затем закивал головой в сторону реки, словно именно там находился его дом. Но продолжал мямлить, даже жестикулируя, отчего создавалось впечатление, что говорит за него кто-то другой.
  – Он продает билеты на прогулочные катера, – прошептал де Лиль. – А сюда заходит в пять часов вечера по пути домой и рано утром, когда отправляется на работу. Кидает в печь уголь, высыпает мусорные корзины и контейнеры. Летом успевает помыть катера до прибытия автобусов с туристами.
  – Спросите его еще раз: когда он в последний раз видел Хартинга? – Тернер достал купюру, пятьдесят бундесмарок. – Покажите ему это. Пусть знает, что получит деньги, если расскажет мне все, что знает.
  Увидев деньги, старик внимательнее присмотрелся к Тернеру сухими красными глазами. У него было морщинистое, с впалыми щеками лицо человека, которому в свое время довелось голодать. Кожа в одних местах дряблая и обвисшая, в других туго обтягивала кости, а сажа въелась в нее, как краска въедается в полотно. Он сложил банкноту ровно пополам и добавил к пачке денег, уже лежавшей в кармане брюк.
  – Когда? – требовательно спросил Тернер. – Wann?
  С крайней осмотрительностью старик принялся подбирать нужные слова, словно вынимая их по одному и складывая вместе, поскольку они стали товаром, который он продавал. Он снял с головы фуражку. Угольная пыль покрывала и его коричневый лысый череп.
  – В пятницу, – тихо переводил де Лиль, смотревший куда-то в сторону окна и казавшийся растерянным. – Лео заплатил ему в пятницу после обеда. Пришел к нему домой и отдал деньги прямо на пороге. Сказал, что уезжает в долгое путешествие.
  – Куда именно?
  – Он не сказал куда.
  – Он обещал вернуться? Спросите у него об этом.
  Снова, когда де Лиль переводил, Тернер ловил знакомые слова: kommen… zurück[23].
  – Лео вручил ему плату за два месяца. Говорит, он может нам что-то показать. Что-то стоящее еще пятьдесят марок.
  Старик быстро переводил взгляд с одного на другого с опаской, но и с надеждой, одновременно длинными пальцами нервно ощупывая свою рубашку. Это была моряцкая роба, утратившая первоначальные форму и цвет. Она висела на нем, никак не очерчивая скрытого под ней тощего тела. Обнаружив то, что искал, он аккуратно закатал нижний край, сунул вверх руку и снял что-то с шеи. Проделывая все это, он снова начал бормотать, но быстрее, более взволнованно и более многословно, чем прежде.
  – Вот это он нашел в субботу утром среди мусора.
  В руках у старика была кобура армейского образца из зеленой плотной ткани, подходящая для пистолета тридцать восьмого калибра. Внутри пустой кобуры было написано чернилами: «Лео Хартинг».
  – В мусорном контейнере прямо наверху. Первое, что он увидел, когда снял крышку. Он больше никому ее не показывал, хотя те, другие, кричали на него и грозились набить морду. Те, другие, напомнили ему, что сделали с ним во время войны, и пообещали повторить это снова.
  – Другие? Кто это был? Кто?
  – Подождите.
  Подойдя к окну, де Лиль быстро выглянул наружу. Старик же продолжил свой рассказ.
  – Он вспоминает, как во время войны распространял антифашистские брошюры, – перевел де Лиль все еще от окна. – По ошибке. Он думал, что на самом деле раздавал обыкновенные газеты, но те, другие, поймали его и повесили за ноги головой вниз. Вот о каких других он ведет речь. Говорит, что ему англичане нравятся больше, чем остальные иностранцы. Он считает Хартинга настоящим джентльменом. Просит оставить ему бутылку виски. И дать сигар. Лео всегда угощал его сигарами. Маленькими голландскими сигарами, каких не купишь в местных магазинах. Лео специально выписывал их. А на прошлое Рождество подарил его жене фен для сушки волос. И он просит еще пятьдесят марок за кобуру, – успел добавить де Лиль, но как раз в этот момент на подъездную дорожку въехали машины, и маленькая комната наполнилась воем полицейских сирен и мерцанием вспышек синего цвета.
  Они слышали поданную криком команду и топот, когда зеленые фигуры подошли к окнам, направив оружие внутрь дома. Дверь была не закрыта. В нее вошел молодой человек в кожаном плаще и тоже с пистолетом в руке. Истопник заплакал, тихо подвывая, ожидая, что его могут ударить, а голубой маячок крутился, как фонарик на танцах.
  – Ничего не предпринимайте, – шепнул де Лиль. – Никаким приказам не подчиняйтесь.
  Он заговорил с юнцом в кожаном плаще, предъявив для проверки свое красное дипломатическое удостоверение. Голос его оставался ровным, но твердым. Голос человека, привыкшего вести переговоры: не дерзкий, но и не робкий. В нем звучали властные нотки и намек на нарушение его привилегий. Лицо молодого следователя оставалось таким же невыразительным, как у Зибкрона. Но постепенно де Лиль, как показалось, стал одерживать верх над собеседником. Его тон становился все более возмущенным. Он начал сам задавать вопросы, и молодой полисмен отвечал примирительно, порой даже уклончиво. Не сразу, но до Тернера дошла основная идея жалоб де Лиля. Он указывал на блокнот Тернера и на старика. Список, объяснял он, они составляли список. Разве дипломатам это запрещено? Им необходимо оценить амортизацию имущества, проверить наличие на месте инвентаря, предоставленного посольством. Что может быть естественнее в то время, когда британская собственность в Германии подвергается угрозе уничтожения? Мистер Хартинг уехал в продолжительный отпуск. Представлялось необходимым выполнить некоторые его поручения. Например, заплатить за работу истопнику положенные ему пятьдесят марок. И с каких это пор, желал знать де Лиль, британским дипломатам запретили посещать жилые помещения, принадлежавшие посольству Великобритании? По какому праву, требовал де Лиль ответа, столь крупный отряд полиции ворвался на территорию дома лица, обладавшего статусом экстерриториальности?
  Они некоторое время продолжали обмен аргументами, предъявили друг другу еще какие-то документы, записали имена и номера телефонов. Детектив извинился. Сейчас наступили трудные времена, сказал он в свое оправдание и долго всматривался в лицо Тернера, явно узнавая в нем коллегу. В трудные времена и в обычные, таким показался ответ де Лиля, но права дипломатов следует все же уважать. И чем выше степень угрозы, тем важнее дипломатический иммунитет. Они обменялись рукопожатиями. Кто-то отсалютовал. Постепенно все разъехались. Пропали зеленые мундиры, померк вдали свет синих проблесковых маячков, когда микроавтобусы покинули двор дома. Де Лиль нашел стаканы и налил всем троим понемногу виски. Старик не переставал хныкать. Тернер положил пуговицы в жестянку и сунул ее в карман, где уже лежала небольшая книжица о применении газов в военных целях.
  – Кто были другие люди? – требовательно спросил он потом. – Те, кто допрашивал старика раньше?
  – Он говорит: похожие на этого детектива, но постарше. Седовласые, из местных толстосумов. Думаю, мы оба знаем, кого он имеет в виду. А потому вам следует держаться настороже.
  Затем, вытащив из складок своего коричневого плаща кобуру, де Лиль без особой охоты и гордости собой сунул ее в ожидающе протянутую руку Тернера.
  
  Паром был увешан флагами земель и городов, входивших в германскую федерацию. Герб Кёнигсвинтера прибили прямо к капитанскому мостику. Полицейские столпились на носу. Их стальные шлемы имели почти квадратную форму, а лица выглядели бледными и печальными. Для столь молодых людей вели они себя очень тихо, а их ботинки на каучуковых подошвах неслышно ступали по металлической палубе. Все они смотрели на реку, словно получили приказ хорошенько запомнить ее. Тернер стоял в стороне, наблюдая за работой экипажа, и воспринимал все особенно отчетливо из-за усталости, волнения, а еще потому, что утро едва наступило: вибрацию корпуса парома, когда на него по аппарели въезжала очередная машина и водитель пытался подобрать самое удобное место, завывание двигателей и звон якорной цепи, крики матросов перед отходом от причала и пронзительный перезвон колоколов городских церквей, постепенно затихший в тумане. Водители выглядели одинаково враждебно, когда выбирались из кабин автомобилей и начинали выгребать мелочь из кошельков свиной кожи. Они вели себя как члены тайной организации, которым не следовало узнавать друг друга на глазах посторонних. Пешие пассажиры, кто побогаче, кто победнее, держались в стороне от машин, хотя каждый явно не прочь был бы заиметь свои колеса. Берег медленно отдалился. Шпили и крыши маленького городка стали вырисовываться на фоне холмов, как сценический задник в опере. Паром лег на курс, описывая вдоль по течению широкую дугу, чтобы избежать столкновения с таким же паромом, отчалившим от противоположного берега. А потом моторы почти заглохли, и паром отдался течению реки, потому что огромная баржа под названием «Джон Ф. Кеннеди», заполненная одинаково ровными пирамидами угля, стремительно надвигалась на них по центру реки: детская одежда сушилась на веревке, протянутой вдоль борта, хотя воздух был пропитан сыростью. Вскоре паром начало сильно раскачивать на волнах, поднятых баржей, и некоторые пассажирки от волнения не сдержали вскриков.
  – Он сказал вам что-то еще. О женщине. Я слышал слова Frau и Auto. Нечто о женщине и машине.
  – Извините, приятель, – холодно отозвался де Лиль. – Это все местный рейнский диалект. Порой я совершенно его не понимаю.
  Тернер снова вгляделся в сторону берега, где расположился Кёнигсвинтер. Он прикрыл глаза, как козырьком, рукой в перчатке, потому что даже не очень яркий свет весеннего утра резко отражался от воды. Наконец он нашел то, что искал: по обе стороны от Семи холмов Зигфрида стояли виллы с башенками, построенные на деньги, заработанные в Руре, а между ними белой вспышкой на фоне деревьев и лужайки выделялся дом Хартинга, тоже постепенно скрывавшийся за пеленой тумана.
  – Я гоняюсь за призраком, – пробормотал он. – Преследую проклятую неуловимую тень.
  – Свою собственную, – не преминул заметить де Лиль с заметным неодобрением.
  – О, конечно-конечно.
  – Я отвезу вас в посольство, – продолжал де Лиль. – А потом, если понадобится транспорт, ищите себе другую машину.
  – Так какого дьявола вы взялись доставить меня туда, если вам это так претит? – Но потом он рассмеялся. – Ну разумеется. Как же я глуп! Или все еще не до конца проснулся! Вы боялись, что я найду зеленую папку, вот и решили подождать в сторонке. Слишком большой дом для временного сотрудника. Боже милостивый!
  Корк только что прослушал восьмичасовой выпуск новостей. Вчера вечером германская делегация покинула Брюссель. Официально представители федерального правительства желали «пересмотреть некоторые чисто технические вопросы, возникшие в ходе дискуссии». Неофициально, как выразился бы сам Корк, они, словно школяры, сбежали с уроков. С равнодушным видом он наблюдал, как обрывок цветной бумажной ленты сорвался с катушки рулона и упал в специально подставленную корзинку для телеграмм. Но прошло еще десять минут, прежде чем сообщение, видимо, кому-то понадобилось. В дверь постучали, и мисс Пит заглянула в маленькое оконце. Мистер Брэдфилд хотел видеть мистера Тернера немедленно. Ее злобные глазки сияли от удовольствия. Раз и навсегда, читался скрытый подтекст ее слов. Выходя вслед за ней в коридор, он заметил буклеты о продаже участков земли на Багамах и подумал: «Когда он со мной закончит, именно это мне понадобится больше всего».
  Глава 12. «И там был Лео. Во втором классе»
  – Я уже разговаривал с Ламли. Вы сегодня вечером возвращаетесь домой. Отдел командировок обеспечит вас билетом. – Письменный стол Брэдфилда был буквально завален кипами телеграмм. – И я от вашего имени извинился перед Зибкроном.
  – Извинились?
  Брэдфилд закрыл дверь кабинета на задвижку.
  – Могу я все высказать вам прямо? Подобно Хартингу, вы в политике похожи на дилетанта. Вы находитесь здесь, имея временный дипломатический статус, и если бы не это, сидеть бы вам уже за решеткой. – Он побледнел от злости. – Одному богу известно, о чем только думал де Лиль. С ним я поговорю отдельно. Вы намеренно нарушили мое распоряжение. Впрочем, у людей вашей профессии, по всей вероятности, свои правила, и для вас я такой же подозреваемый, как все остальные.
  – Вы себе льстите.
  – Но в данном случае вас особым приказом передали мне в подчинение. Ламли, посол и сама специфика обстановки здесь продиктовали нам строгое указание, чтобы вы не совершали шагов, которые могли бы вызвать отзвуки за пределами посольства. Сидите тихо и слушайте меня! Но вместо того, чтобы хотя бы в малой степени учесть то, о чем вас просили, вы направились в дом Хартинга в пять часов утра, напугали до полусмерти его слугу, перебудили соседей, оглушительными криками вызывая де Лиля, а под конец спровоцировали крупномасштабный полицейский рейд. И он уже скоро, несомненно, станет предметом пересудов во всем нашем сообществе. Но этого вам показалось мало, и вы нагородили полиции глупейшую ложь о мнимой инвентаризации. Представляю себе, что даже Зибкрон не сдержит улыбки, когда вспомнит, как занятно вы описали ему вчера вечером свой род занятий.
  – У вас ко мне что-то еще?
  – И очень много, учтите. Каковы бы ни были подозрения Зибкрона относительно исчезновения Хартинга, вы преподнесли ему недостающие доказательства. Вы же сами видели его настрой. А теперь вообще неизвестно, что он думает о происходящем у нас.
  – Так расскажите ему, – предложил Тернер. – Почему бы и нет? Разрешите его умственные затруднения. Боже, да он знает гораздо больше, чем мы с вами. Зачем мы делаем тайну из того, о чем они прекрасно информированы? Они уже подготовились. Хуже не будет, если мы смажем эффект от удара, который они собираются нанести.
  – Я никогда не произнесу ни слова об этом вслух! Что угодно представляется мне более удачным выходом из положения. Любые сомнения, какие угодно подозрения с их стороны. Все лучше прямого признания в такой момент, что один из наших дипломатов в течение двадцати лет являлся советским агентом. Вам нужны еще объяснения? Я ни за что не произнесу этого вслух! Пусть думают и поступают как им будет угодно, но без нашего содействия они могут лишь строить догадки, не более.
  Он сидел неподвижно и прямо, как стражник, приставленный охранять национальную святыню.
  – Вы закончили?
  – Предполагается, что ваши люди всегда соблюдают режим секретности. И тот, кто вас вызывает, неизменно рассчитывает на определенный уровень сдержанности. Я многое хотел бы высказать по поводу вашего здесь поведения, если бы вы сразу не дали мне ясно понять, что слова «хорошие манеры» считаете совершенно бессмысленными. Теперь потребуется немало времени, чтобы свести на нет следы разгрома, который вы устроили в нашем посольстве. Вы, кажется, считаете, что мне ни о чем не доносят. А мне уже пришлось беседовать с Гонтом и Медоузом. Не сомневаюсь, успокаивать придется и других тоже.
  – Лучше мне уехать, не дожидаясь вечера, – предложил Тернер, не сводя взгляда с лица Брэдфилда. – Я взбаламутил ваше болото, не так ли? Прошу прощения. Извините, если мои услуги не соответствуют вашим запросам. Я принесу извинения в письменном виде позже. Ламли очень любит, когда я это делаю. Письмо, сладкое, как мед. Я составлю именно такое. Напишу непременно. – Он вздохнул. – Чувствую себя немного Ионой, извлеченным из чрева кита. Вы совершенно правы. Лучший выход из положения – избавиться от меня. Хотя вам это причинит некоторое беспокойство. Вы ведь не любите избавляться от людей, верно? Предпочитаете продлевать с ними договоры.
  – На что вы намекаете?
  – Только на то, что у вас есть очень веские основания просить меня проявить сдержанность! Я еще в Лондоне спросил Ламли – боже, я ведь просто шутил тогда… Так вот, я спросил Ламли: чего больше хочет Брэдфилд – найти пропавшие бумаги или исчезнувшего человека? Какого же дьявола вы задумали? Что сами натворили? Повремените с возражениями! В какую-то минуту вы предлагаете ему работу, но уже в следующую даже слышать о нем не хотите. Если бы его труп доставили сейчас сюда, вы бы и слезинки не пролили. Зато тщательно обыскали бы его карманы, от души надеясь, что вам повезло и документы еще при нем!
  Совершенно непроизвольно его взгляд упал на ботинки Брэдфилда. Это была заказная обувь ручной работы, отполированная до того оттенка темного красного дерева, какой умеют различать только слуги или люди, воспитывавшиеся в их окружении.
  – Что, черт возьми, вы имеете в виду?
  – Не знаю, кто оказывает на вас давление, хотя мне это безразлично. Зибкрон, как я догадался, увидев, как вы стелетесь перед ним. Зачем вы вообще свели нас вчера вместе, если так опасались его обидеть? В чем был смысл? Начнем с этого. Или он вам приказал устроить встречу? Не торопитесь с ответом, моя очередь говорить. Вы же для Хартинга ангел-хранитель. Сами-то осознаете свою роль? Ваши уши торчат здесь отовсюду, их видно за милю, и я напишу об этом шестифутовыми буквами, когда вернусь в Лондон. Вы продлили его договор, так? Вполне достаточно для отправной точки. Хотя от всей души презирали его. Но вы не просто дали ему работу, а сделали все, чтобы он работал именно у вас. Вы прекрасно знали, черт побери, что в лондонском Министерстве иностранных дел всем глубоко плевать на программу уничтожения старых документов. Как и на досье по персоналиям – не удивлюсь, если к нему отношение такое же. Но вы сделали вид, притворились и создали для него обширный фронт работ. И не надо уверять меня, будто вы исходили из чистого сострадания к человеку, совершенно здесь, вообще говоря, чужому.
  – Что бы то ни было, теперь от этого почти ничего не осталось, – заметил Брэдфилд с намеком на тревогу или самоуничижение в голосе, что Тернер временами уже улавливал прежде.
  – Тогда как насчет встреч по четвергам?
  Вот теперь на лице Брэдфилда отразилась подлинная боль.
  – Господи! Да вы совершенно невыносимы, – произнес он больше как мысль вслух, как глубоко частное суждение, нежели намеренное оскорбление.
  – Совещания по четвергам, которых никогда не было! И вы сами лишили Хартинга возможности участвовать в мнимых конференциях, официально перепоручив их де Лилю. Но только Хартинг продолжал преспокойно уезжать из посольства по четвергам после обеда. Вы остановили его? Ни хрена вы его не остановили! Предполагаю, вы даже знали, куда именно он отправлялся, угадал? – Он показал изготовленный из оружейного металла ключ, который нашел в одном из костюмов Хартинга. – Потому что существует некое особое место, видите ли. Что-то вроде укрытия, тайника. Или я сейчас рассказываю о том, что самому прекрасно известно? С кем он там встречался? Вы и об этом осведомлены? Я сначала думал, это был Прашко, пока не вспомнил, кто подкинул мне такую идею, – вы сами и подкинули. А потому я отношусь к личности этого странного типа Прашко, будь он трижды неладен, с большой настороженностью.
  Тернер склонился над столом и в прямом смысле выкрикивал фразы, глядя на понурившего голову Брэдфилда.
  – А что до Зибкрона, то он и управляет всей разветвленной сетью. Станете это отрицать? Десятками агентов, насколько я успел понять. Хартинг был лишь одним из звеньев в длинной цепочке. Вы сами давно потеряли контроль над тем, что Зибкрон знает или еще не успел узнать. Мы ведь имеем дело с реальностью, а не с дипломатией. – Он указал в окно на размытые очертания холмов за рекой. – Вот где творятся настоящие дела! Агенты облазили там все, разговаривали с друзьями, ездили куда хотели. Они не прячутся в лесу, потому что хорошо ориентируются в том мире!
  – От интеллигентного человека не требовалось большой сообразительности, чтобы все понять, – сказал Брэдфилд.
  – Именно это я собираюсь рассказать Ламли, когда вернусь в Лондон. Хартинг работал не один! Он имел наставника и контролера, причем, насколько мне известно, это был один и тот же человек! А известно мне, будь я проклят, что Лео Хартинг был любимчиком Роули Брэдфилда! Вы даже готовы были простить ему неоконченное среднее образование в дешевой общественной школе. Верно?
  Брэдфилд медленно поднялся на ноги, его с лицо исказил гнев.
  – Можете рассказывать Ламли что угодно, – прошипел он, – но только немедленно убирайтесь отсюда и не смейте возвращаться.
  И в этот момент Микки Краббе просунул красную, вечно опухшую физиономию в дверь из приемной, где сидела мисс Пит.
  Он выглядел озадаченным и слегка рассерженным, бессмысленно покусывая кончики имбирного оттенка усов.
  – Ну и дела, Роули! – выпалил он, но потом начал снова, словно музыкант, взявший не ту октаву: – Извините за внезапное вторжение, Роули. Я пробовал дверь из коридора, но она заперта на задвижку. Еще раз прошу прощения, Роули. Но у меня новости о Лео… – Остальное он произнес торопливой скороговоркой: – Я только что видел его на вокзале. Он преспокойно пил пиво в буфете, провалиться мне на этом месте!
  
  – Докладывайте, как все было, – распорядился Брэдфилд.
  – Я оказывал услугу Питеру де Лилю, только и всего. – Краббе говорил, словно желая оправдаться. Тернер уловил запах спиртного, который тот пытался заглушить мятной жвачкой. – Питеру понадобилось уехать в бундестаг. Дебаты по вопросу о принятии чрезвычайного законодательства. Важная тема, второй день обсуждения, а потому он попросил меня проследить за весельем на вокзале. Лидер Движения, прибывающий в Бонн из Ганновера. Понаблюдать за происходящим, присмотреться, кто явится его встречать. Я часто и прежде выполнял поручения Питера. – Он снова как будто извинялся. – Главным действующим лицом шоу стал лорд-мэр. Пресса, телевидение со своими софитами, множество машин на прилегающих улицах. – Краббе с тревогой посмотрел на Брэдфилда. – Даже для такси места не осталось, вот как, Роули. И толпы народа. Все поют хором: та-та-та. Размахивают старыми черными знаменами. Оркестра почти не было слышно. – Он помотал головой, снова удивляясь. – И вся площадь опутана лозунгами.
  – И вы заметили Лео? – спросил Тернер с напором. – В огромной толпе?
  – Типа того.
  – Что вы имеете в виду?
  – Сначала заметил только его затылок. Голову и плечи. Мельком. Не успел подобраться ближе – он пропал среди народа.
  Тернер вцепился в него большими и очень твердыми пальцами.
  – Но вы сказали, что видели, как он пьет пиво.
  – Отпустите его, – сказал Брэдфилд.
  – Да, не надо так, успокойтесь! – На мгновение Краббе показался всерьез раздраженным. – Понимаете, я действительно увидел его снова немного позже. Столкнулся чуть ли не лицом к лицу.
  Тернер разжал пальцы.
  – Поезд прибыл, и все стали громко приветствовать лидера, возникла толкотня, каждому хотелось хоть одним глазком увидеть самого Карфельда. С краю даже начали драться из-за удобных мест, как мне показалось, но потом я понял, что это схватка между репортерами. Козлы! – добавил он со вспышкой острой ненависти в голосе. – Этот говнюк Сэм Аллертон тоже там объявился, между прочим. Думаю, он и затеял потасовку.
  – Да переходите же к сути, Христа ради! – заорал Тернер, но Краббе лишь смерил его прямым взглядом, в котором не читалось ничего хорошего.
  – Первым показался Мейер-Лотринген, и полицейские организовали для его прохода коридор из дубинок. Затем Тильзит, потом Хальбах, и все загалдели, как цыгане. «Биттлы» чертовы, – добавил он невпопад, но пояснил: – Потому что там преобладали молодые парни, длинноволосые, типа всех нынешних студентов. Перегибались через полицейский кордон, пытаясь дотронуться хотя бы до плеча одного из прибывших. А Карфельда никто так и не увидел. Какой-то тип, стоявший рядом со мной, предположил, что он вышел с противоположной стороны и скрылся в пассаже, чтобы избежать напора толпы. Ему не нравится, когда слишком много людей приближаются одновременно к нему. Так о нем говорят. Вот почему он повсюду требует строить для него эти нелепо высокие трибуны. Словом, половина толпы рванула в другую сторону, рассчитывая еще застать его там. Остальные топтались на месте, не зная, как поступить, но потом через громкоговорители передали объявление: всем расходиться по домам, потому как Карфельд остался в Ганновере. К счастью для Бонна, подумал я. – Краббе усмехнулся. – А вы как считаете?
  Ответа он не дождался.
  – Журналисты просто обезумели от ярости, а я решил позвонить Роули и доложить, что Карфельд так и не приехал. В Лондоне ведь обожают следить за перемещениями Карфельда. – Это было адресовано специально Тернеру. – Им нравится знать, где он и что он, не потерялся ли, не ввязался ли в неприятности. – Выдержав паузу, Краббе возобновил рассказ: – В привокзальном зале ожидания круглосуточно работает почтовое отделение, и я как раз выходил оттуда, когда мне пришло в голову, что, быть может, стоит выпить чашечку кофе, собраться с мыслями. Вот я и посмотрел сквозь стеклянную дверь зала. Там рядом расположены две другие двери, понимаете? Одна ведет в ресторан, другая – в зал со скамьями, где тоже есть буфет с несколькими столиками. Слева места для пассажиров первого класса, справа – для второго. И двери тоже прозрачные.
  – О, ради всего святого! – застонал Тернер.
  – И там был Лео. Во втором классе. Устроился за столиком. Одетый во что-то типа шинели. Вроде пальто, но военного покроя. Выглядел он неважнецки.
  – То есть был пьян?
  – Даже не знаю. Напиться в такой час? Немного рановато. В восемь-то утра, – заметил он с самым невинным видом. – Вот только лицо у него было изможденное, одежда потрепанная. Словом, далеко не тот щеголь, каким мы привыкли его видеть. Весь лоск как рукой сняло. Конечно, – добавил он с глуповатой интонацией, – с кем из нас не случалось сорваться некстати?
  – Вы с ним разговаривали?
  – Нет уж, благодарю покорно. Я знаю, какой он в дурном настроении. Наоборот, обошел его стороной и помчался сюда, чтобы сообщить обо всем Роули.
  – При нем были какие-нибудь вещи? – быстро спросил Брэдфилд. – Чемодан, например? Или портфель? Что угодно, куда он мог сложить документы?
  – Я не заметил, – признался Краббе. – Уж извините, Роули, старина, не обратил внимания.
  Все трое некоторое время стояли молча, лишь Краббе беспокойно переводил взгляд с Брэдфилда на Тернера и обратно, часто моргая.
  – Вы все сделали правильно, – тихо произнес Брэдфилд. – Все в порядке, Краббе.
  – Правильно? – взвился Тернер. – Он все испортил к чертовой матери! Лео не схвачен и не изолирован. Почему он не поговорил с ним? Боже Всемогущий, вы оба, как я вижу, вообще ничего не соображаете! Правильно? Он ведь мог снова исчезнуть. Это был наш последний шанс. Он, вероятно, ждал продления своего договора, но его нарочно подставили, чтобы он сбежал! С ним был кто-нибудь еще? – Тернер открыл дверь. – Я спросил, был ли с ним кто-нибудь еще? Ну, отвечайте!
  – Ребенок, – выдавил из себя Краббе. – Маленькая девочка.
  – Кто?
  – Шести или семи лет. Чья-то дочка. Он разговаривал с ней.
  – Он заметил вас, узнал?
  – Сомневаюсь. Он смотрел, но не меня видел.
  Тернер схватил с вешалки плащ.
  – Я бы не стал этого делать, – сказал Брэдфилд, скорее реагируя на жест, чем предостерегая. – Уж простите.
  – А вы? Почему вы стоите как вкопанный? Идемте со мной!
  Брэдфилд даже не шелохнулся.
  – Бога ради, надо действовать!
  – Я останусь здесь. У Краббе есть машина. Пусть он отвезет вас. Прошел почти час с тех пор, как он видел его или подумал, что видел. А с транспортными заторами… Вы его там уже не застанете. Вот почему я не хочу понапрасну тратить время. – Не обращая внимания на полный изумления взгляд Тернера, он продолжил: – Посол попросил меня не покидать здания. Мы ждем сообщения из Брюсселя в любую минуту. И тогда он немедленно пожелает вызвать к себе главу канцелярии.
  – Иисусе Христе! Вы, кажется, считаете, что мы ведем здесь очередные трехсторонние переговоры. А он может сидеть там с чемоданом, набитым секретными документами! Ничего удивительного, что вид у него не слишком радостный! Да что с вами такое? Вы хотите, чтобы Зибкрон обнаружил его раньше нас? Вам нужно, чтобы его поймали с уликами на руках?
  – Я уже объяснял вам: секреты не есть для нас нечто святое. Верно, мы бы хотели сохранить их в тайне. Но в сравнении с моими обязанностями здесь…
  – Значит, секреты для вас не так уж важны? Что же это за секреты такие? Как насчет пресловутой зеленой папки?
  Брэдфилд колебался.
  – Я не имею над ним никакой официальной власти, – с горячностью продолжал Тернер. – Даже не знаю, как он выглядит! И что прикажете делать, если я увижу его? Вы же босс Хартинга, не так ли? И вы хотите, чтобы Людвиг Зибкрон схватил его? – Нелепейшим образом слезы навернулись ему на глаза. В его голосе звучала теперь нескрываемая мольба. – Брэдфилд!
  – Он был один, – пробормотал Краббе вновь, не глядя на Брэдфилда. – Сам по себе, старина. И еще рядом чей-то ребенок. Я в этом уверен.
  Брэдфилд посмотрел на Краббе, потом на Тернера, и его лицо снова исказилось от какой-то внутренней боли, которую он почти не пытался скрывать.
  – Это верно, – признал он с очевидным нежеланием. – Я его начальник. И потому несу за него ответственность. Мне лучше тоже поехать туда.
  Тщательно заперев дверь кабинета на два замка, он передал через мисс Пит, что Гейвстон должен временно заместить его, и первым спустился по лестнице.
  
  Новые огнетушители, только что доставленные из Лондона, красными стражами выстроились в шеренгу вдоль коридора. На лестничной площадке ожидали сборки части новых металлических кроватей. Тележка для досье стояла, доверху наполненная одеялами. В вестибюле двое мужчин, стоявшие на стремянках, устанавливали стальную перегородку. Темнолицый Гонт с удивлением пронаблюдал, как Тернер, Брэдфилд и Краббе вышли в стеклянную дверь и направились к автостоянке, причем теперь первым шел Краббе. Брэдфилд вел машину с наглой самоуверенностью, что оказалось для Тернера сюрпризом. Он в последний момент проскакивал на желтые сигналы светофоров и даже выехал на встречную полосу, чтобы побыстрее свернуть на улицу, ведущую к вокзалу. У полицейского патруля, проверявшего документы, он едва ли вообще остановился: они с Краббе просто заранее высунули в открытые окна свои красные дипломатические удостоверения. На мокрой брусчатке и на трамвайных путях машину заносило, но Брэдфилд хладнокровно возвращал автомобиль в нормальное положение. Они подъехали к перекрестку, перед которым висел знак, повелевавший уступить дорогу, но проскочили буквально перед капотом летевшего наперерез автобуса. Впрочем, машин было совсем мало. Улицы полнились людьми.
  Одни несли знамена, другие были одеты в серые габардиновые плащи и черные фетровые шляпы, что стало почти форменной одеждой для члена Движения. Люди очень неохотно расступались перед машиной дипломатов, хмуро разглядывая ее номера и блеск явно иностранного происхождения краски кузова. Брэдфилд не сигналил и даже не переключал передачи, дожидаясь, чтобы автомобиль заметили и уклонились от него в сторону. Только однажды ему пришлось затормозить перед пожилым мужчиной, который был либо глух, либо пьян. Какой-то мальчишка ударил ладонью по их крыше. Брэдфилд заметно напрягся и побледнел. Конфетти густым слоем покрывало ступени здания, а колонны были увешаны лозунгами. Какой-то таксист принялся орать, словно ему повредили машину, когда они припарковались на стоянке для такси.
  – Налево! – выкрикнул Краббе первым побежавшему вверх по ступеням Тернеру.
  Через высокие двери они попали в главный зал.
  – Держитесь левее, – услышал Тернер повторный оклик Краббе.
  Три прохода, образованных барьерами, вели к платформам, три билетных контролера сидели в стеклянных будках. Объявления на трех языках предупреждали, что справок они не дают. Группа священников, перешептываясь, смотрела на него неодобрительно: спешка, читалось в их взглядах, не принадлежит к числу христианских добродетелей. Светловолосая девушка с сильно загорелым лицом небрежно протиснулась мимо него с рюкзаком и парой старых горных лыж, но он успел обратить внимание на соблазнительное колыхание у нее под свитером.
  – Он сидел там, – сказал Краббе, но к этому моменту Тернер уже распахнул пружинистые стеклянные двери на шарнирах и оказался в помещении ресторана, рассматривая сквозь густой табачный дым каждый столик буфета поочередно. Громкоговорители передали объявление: что-то о пересадке в Кельне.
  – Удрал, – констатировал Краббе. – Упорхнул наш поганец.
  Туман с улицы проникал и сюда, клубясь вокруг длинных люминесцентных светильников под потолком, еще больше затемняя углы помещения. Пахло пивом, копченым мясом и муниципальным химикатом, повсеместно применявшимся для дезинфекции. Стойка бара в отдалении, покрытая белым голландским кафелем, мерцала в дымке, как айсберг в океане. В отделанной коричневым деревом кабинке расположилась бедная с виду семья путешественников. Женщины находились уже в почтенном возрасте и были одеты во все черное. Их чемоданы были перевязаны веревками. Мужчины читали греческие газеты. За отдельным столиком маленькая девочка сворачивала салфетки для какого-то пьяницы. Именно на этот столик указывал Краббе.
  – Там, где сейчас сидит ребенок, видите? Он пил пильзенское пиво.
  Не обращая внимания ни на пьянчугу, ни на девочку, Тернер поднял пустые кружки и стал бесцельно рассматривать их. Три крошечных сигарных окурка лежали в пепельнице. Один все еще дымился. Ребенок смотрел на Тернера, когда он наклонился и принялся изучать пол, а затем распрямился, ничего не обнаружив. Девочка не сводила с него глаз, пока он переходил от столика к столику, вглядываясь в лица, порой хватая кого-то за плечо, отводя в сторону развернутую газету, дотрагиваясь до рук людей.
  – Это он? – выкрикнул Тернер.
  Одинокий священник читал «Бильдцайтунг» в углу. Рядом с ним совсем уже полускрытый во мраке темнолицый цыган ел жареные каштаны, доставая их из сумки.
  – Нет.
  – А этот?
  – Простите, старина, – сказал Краббе, начав заметно нервничать, – но нам не повезло. А потому успокойтесь и не дергайтесь.
  У окна с цветным витражом двое солдат играли в шахматы. Бородатый мужчина проделывал челюстями жевательные движения, хотя никакой еды перед ним не было. К платформе прибывал поезд, и от вибрации на столах задрожала посуда. Краббе разговаривал с официанткой. Он чуть навис над ней, что-то шепча и пальцами ухватив за локоть. Она в ответ лишь мотала головой.
  – Попробуем побеседовать с другой, – сказал он, когда Тернер подошел к ним.
  Они вместе пересекли зал, и вторая женщина утвердительно закивала, довольная своей хорошей памятью, а потом пустилась в долгий рассказ, указывая на девочку, повторяя слова «der kleine Herr», то есть «маленький джентльмен», иногда ограничиваясь одним лишь «kleine», словно определение «джентльмен» приберегала для задававших ей вопросы, не расходуя понапрасну на Хартинга.
  – Он был здесь еще буквально несколько минут назад, – перевел Краббе, явный сбитый с толку. – По крайней мере, так утверждает она.
  – Он ушел один?
  – Она не заметила.
  – Он произвел на нее хоть какое-то впечатление?
  – Помедленнее. Она не слишком сообразительна, старина. Так можно и спугнуть ее.
  – Что заставило его уйти? Он кого-то увидел? Может, ему подали сигнал от дверей?
  – Вы слишком многого от нее хотите, сынок. Она не видела, как он уходил. Ей не о чем было беспокоиться, ведь он заранее расплатился сполна. Словно мог сорваться в любой момент. Чтобы успеть на поезд, например. Он выходил из здания, когда те политики прибыли, но потом вернулся, выкурил еще сигару, выпил кружку пива.
  – Тогда в чем дело? Почему у вас такой странный вид?
  – Все выглядит чертовски необычно, – пробормотал Краббе, по непонятным причинам хмурясь все больше.
  – Что именно выглядит необычно?
  – Он провел здесь всю ночь. Один. Пил, но не пьянел. Некоторое время играл с ребенком. С девочкой-гречанкой. Казалось, ему это доставляло удовольствие – возиться с малышкой.
  Он сунул женщине монету, за что та радостно поблагодарила его.
  – Я даже доволен, что мы с ним разминулись, – заявил Краббе. – В таком состоянии мерзавец мог стать для нас опасным. Он способен на все, если шлея попадет под хвост.
  – Вы-то откуда знаете?
  Краббе скроил гримасу при воспоминании.
  – Видели бы вы его той ночью в Кёльне, – сказал он, глядя вслед удалявшейся официантке. – Господи, спаси и сохрани!
  – Во время драки? Значит, там с ним были вы?
  – Скажу вам одно, – продолжал твердить Краббе, причем говорил веско, от всего сердца. – Когда этот парень съезжает с катушек, от него лучше держаться подальше. Взгляните на это. – Он вытянул руку и раскрыл ладонь. На ней лежала деревянная пуговица – точная копия тех, что хранились в поцарапанной металлической коробке в Кёнигсвинтере. – Официантка подобрала это со стола. Подумала, что пуговица может ему еще понадобиться. И решила сохранить на случай, если он вернется, понимаете?
  В дверь вошел Брэдфилд. Его лицо казалось напряженным.
  – Как я понял, его здесь нет.
  Все молчали.
  – Вы настаиваете, что видели его?
  – Никакой ошибки быть не могло. Уж извините, старина.
  – Что ж, видимо, нам придется поверить вам на слово. А сейчас предлагаю вернуться в посольство. – Он посмотрел на Тернера. – Или, может, вы предпочтете задержаться? Если у вас еще остались версии, нуждающиеся в дальнейшей проверке. – Он оглядел помещение буфета. Лица присутствующих были обращены в их сторону. За стойкой бара хромированная кофеварка, за которой никто не присматривал, испускала струйки пара. Никакого движения. – Как я заметил, и здесь вы успели так или иначе наследить. – А когда они медленно шли к машине, Брэдфилд добавил: – Можете зайти в посольство, собрать свои пожитки, но к обеду вам следует покинуть здание. Если остались какие-то документы, доверьте их Корку, и они будут отправлены дипломатической почтой. Есть рейс в семь вечера. Воспользуйтесь им. Если свободных мест уже нет, отправляйтесь поездом. Но только убирайтесь.
  Им пришлось подождать, пока Брэдфилд разговаривал с полицейским, показывая тому красное удостоверение. В его немецком языке проскальзывали английские интонации, зато грамматика была безукоризненной. Полицейский кивнул, отсалютовал, и они тронулись в путь. Все так же медленно вернулись они в посольство, пробиваясь сквозь угрюмую, потерявшую всякую цель толпу.
  – Крайне необычное место нашел Лео, чтобы провести ночь, – пробормотал Краббе, но Тернер не слушал его, ощупывая пальцами в кармане ключ из серого металла, найденный в конверте какого-то официального государственного учреждения, и хотя им уже владело безнадежное ощущение человека, потерпевшего неудачу, продолжал гадать, какая все-таки дверь открывалась этим ключом.
  Глава 13. Как трудно быть свиньей
  Он сидел за столом в комнате шифровальщиков, так и не сняв плаща, упаковывая бесполезные трофеи, добытые в ходе расследования: армейскую кобуру, сложенную пополам гравюру, нож для бумаг с дарственной надписью от Маргарет Эйкман, ежедневник в синей обложке (для чиновников в ранге советника и выше), небольшую тетрадку для записи скидок на товары для дипломатов и потертую жестянку с пятью деревянными, одинакового размера пуговицами. Правда, теперь добавилась шестая пуговица и три сигарных окурка.
  – Не беспокойтесь, – попытался утешить его Корк. – Он где-нибудь непременно обнаружится.
  – О да, разумеется. Он же похож на ваши инвестиции в мечту о Карибах. Лео – всеобщий любимчик. Один на всех блудный сын – вот кто такой Лео. Мы все обожаем Лео, хотя он мог легко перерезать нам глотки.
  – Имейте в виду: последнего слова он еще не сказал. – Корк сидел на раскладушке в рубашке с короткими рукавами, натягивая ботинки для прогулок. Повыше локтя он носил металлические пружинки, а рисунок на его рубашке напоминал рекламный плакат из лондонской подземки. – И это раздражает больше всего. Тихий, спокойный, но законченный подонок.
  Машина вдруг застучала, и Корк посмотрел на нее с хмурым упреком во взгляде.
  – Лесть, – продолжал он. – Этим искусством он овладел в совершенстве. Довел до уровня магии. А потому мог рассказать насквозь лживую историю, и ему верили, черт побери.
  Тернер сложил все в папку для ненужных уже документов. На ней четко было написано: «СЕКРЕТНО. Подлежит уничтожению только в присутствии двух уполномоченных свидетелей».
  – Мне нужно, чтобы это запечатали в пакет и отправили Ламли, – сказал он.
  Корк оформил расписку в получении.
  – Помню, как впервые встретился с ним, – сказал он бодрым тоном, который у Тернера ассоциировался с голосами людей, собиравшихся на поминальный завтрак перед похоронами. – Я тогда был зеленым. Действительно совсем еще зеленым. Женился всего за шесть месяцев до того. Если бы я вовремя не разобрался в нем, мне бы не пришлось…
  – Вы пользовались его советами относительно инвестиций? А еще с легкостью давали ему книжки с кодами, чтобы почитал перед сном.
  Сложив пакет вдвое, он скрепил один край скобой степлера.
  – Нет, не книжки с кодами. Джанет. Ее он читал перед сном в постели. – Корк улыбнулся вполне счастливый. – Мерзавец хренов! Вы просто не поверите! Впрочем, ладно. К черту все! Пора обедать.
  Тернер в последний раз с грубой силой свел вместе челюсти степлера.
  – Де Лиль знает?
  – Сомневаюсь. Лондон прислал нам меморандум толщиной с вашу ладонь. Свистать всех наверх! Мобилизовать всех дипломатов до единого. – Он рассмеялся. – Им поручили разобраться с появлением старых черных флагов. Лоббировать депутатов. Удвоить усилия на всех уровнях. Заглянуть под каждый камень. Но при этом они еще хотят получить новый заем. Порой я теряюсь в догадках, где фрицы берут столько денег. Знаете, что мне однажды сказал Лео? «Помяни мое слово, Билл, мы одержим крупную дипломатическую победу. Мы явимся в бундестаг и предложим им миллион фунтов. Только мы двое. Ты и я. Думаю, они там все в обморок попадают». И он был прав, черт побери!
  Тернер набрал номер де Лиля, но никто не снял трубку.
  – Передайте ему, что я звонил попрощаться, – попросил он Корка, но тут же передумал. – Впрочем, не стоит. Обойдется.
  Он связался с отделом командировок и спросил о своем билете. Его заверили, что с этим все в порядке: мистер Брэдфилд распорядился лично, и билет уже готов. Казалось, на них подобный подход произвел неизгладимое впечатление.
  Корк взял свой плащ.
  – Хорошо бы вам послать Ламли телеграмму с уведомлением о времени моего возвращения, – произнес Тернер.
  – Боюсь, глава канцелярии и об этом уже позаботился сам, – сказал Корк, причем отчего-то слегка покраснел.
  – Что ж. И на том спасибо. – Тернер встал в дверях и оглядел комнату так, словно осознавал: он здесь в последний раз. – Надеюсь, с вашим младенцем все будет хорошо. Надеюсь, ваши мечты сбудутся. Надеюсь, что сбудутся мечты каждого. Надеюсь, все получат то, чего добиваются.
  – Послушайте. Лучше думать об этом иначе, – отозвался Корк с симпатией. – Есть вещи, от которых ты просто не можешь отказаться, верно?
  – Пожалуй.
  – Я хочу сказать, невозможно устроить все чистенько и красиво. Только не в этой жизни. Невозможно. Подобные мысли для сопливых девчонок. Всякая там романтика. Иначе есть угроза превратиться в такого, как Лео, а он никого не мог оставить в покое. А теперь лучше подумайте, как распорядиться своим временем до вечера. В американском кинотеатре как раз идет отличный фильм… Нет. Не подходит. Слишком много орущих подростков.
  – Что вы имели в виду, когда сказали, что Лео никого не мог оставить в покое?
  Корк перемещался по комнате, проверяя работу машин, свой рабочий стол и корзину для секретного мусора.
  – Он был злопамятный и мстительный. Однажды поссорился с Фредом Энгером. С Фредом из административного отдела. Говорят, они были в ссоре пять лет, пока Фред не получил новое назначение.
  – Из-за чего?
  – Из-за пустяка. – Корк поднял с пола обрывок ленты и прочитал текст. – Какая милашка эта Фанни Адамс… Так вот. Фред спилил лаймовое дерево в саду у Лео. Сказал, что оно грозило сломать его забор. И это была чистая правда – грозило. Фред так мне и сказал: «Понимаешь, Билл, это дерево осенью все равно рухнуло бы».
  – У Лео был пунктик по поводу земельного участка, – заметил Тернер. – Ему хотелось полной свободы на своей земле, ничем не ограниченной свободы.
  – Хотите знать, что сделал Лео? Из листьев того дерева он заказал траурный венок, принес в посольство и прибил к двери кабинета Фреда. Чудовищной длины двухдюймовыми гвоздями. Почти как при распятии. Наши немецкие сотрудники решили, что Фреду даже нравился запах лайма. Но Лео вовсе не собирался просто посмеяться над ним. Он не шутил. Для него все обстояло очень серьезно. Он имел склонность к насилию, понимаете? Нынешние дипломаты ничего не знали. Для них он был податливый, угодливый, «как вы поживаете?» тип. И всегда готовый помочь. Не хочу сказать, что он никому действительно не помогал. Но если Лео точил на кого-то зуб, то не хотел бы я оказаться на месте этого человека. Вот о чем я.
  – Он спал с вашей женой, не так ли?
  – Я быстро положил этому конец, – сказал Корк. – Но с него как с гуся вода. Он только и ждал новой возможности. Года два назад посольство стало устраивать благотворительные вечера танцев. Он являлся туда регулярно. Заметьте, не позволял себе никаких грубых выходок. Просто хотел подарить ей фен для сушки волос, вот и все. Решил обвести меня вокруг пальца, наш птенчик. Только я сказал ему: «Ищи для своего фена кого-нибудь другого. А она – моя». Но ведь его трудно даже винить. Вы же знаете, что говорят про беженцев: они теряют все, кроме своего акцента. И это точно, по-моему. Проблема с Лео заключалась в том, что он стремился все себе вернуть. А потому, как я считаю, он рассудил просто. Хватай самые ценные досье и уноси ноги. Сбагри их потом тому, кто больше заплатит. И это не перевешивает того, что мы все ему задолжали, если уж на то пошло. – Удовлетворенный результатами проверки состояния безопасности шифровального кабинета, Корк собрал в стопку свои буклеты и подошел к двери, где стоял Тернер. – Вы же сами с севера, верно? – спросил он. – Сужу по вашему произношению.
  – Насколько хорошо вы успели узнать его?
  – Хорошо ли я знал Лео? О, как мы все, не больше и не меньше. Покупал у него кое-что время от времени, чтобы поддержать материально. Делал с его помощью заказы в «Датчмене».
  – В «Датчмене»?
  – Голландская фирма по снабжению дипломатического корпуса. Базируется в Амстердаме. Там все дешевле, если вам не безразлично. Пришлют что угодно: сливочное масло, мясо, радиоприемники, автомобили – только выбирайте.
  – Фены тоже?
  – Говорю же: что угодно. Их представитель звонит каждый понедельник. Заполните бланк заказа на этой неделе, передайте его через Лео, и получите товар на следующей. Подозреваю, что ему чуток перепадало от каждой сделки. Это же очевидно. Но заметьте, поймать его никому не удавалось. То есть вы могли все проверять до посинения, но обнаружить, где именно заложена его доля, не получалось никак. Хотя есть мысль, что все дело в проклятых сигарах. Они были действительно ужасны, поверьте! Не думаю, что даже он сам получал от них удовольствие. Курил, поскольку получал бесплатно. И еще нам назло: мы постоянно донимали его из-за них. – Он искренне рассмеялся. – Что ж, мне пора на выход. Всего хорошего.
  – Вы начали рассказывать о своей первой встрече с ним.
  – Неужели? Ах да, верно. – Корк снова рассмеялся. – Все здесь теперь кажется не совсем реальным. Так вот, мой первый день на новой работе. Микки Краббе вместе со мной спускается на первый этаж. Мы уже почти закончили с ним обход здания посольства. «Да, есть еще один порт, где можно сделать остановку в пути. – И он ведет меня к Лео. – Знакомьтесь, это Корк. Только что стал у нас шифровальщиком». И тут Лео показал себя во всем блеске. – Корк уселся во вращающееся кресло рядом с дверью и откинулся в нем, как богатый владелец фирмы, каким всегда мечтал стать. – «Стаканчик хереса?» – предложил он. Формально у нас сухой закон, вот только Лео никогда не соблюдал его. Но, конечно, сильно не напивался. Чего не было, того не было. «Мы просто обязаны отметить приход новичка в команду. Между прочим, вы поете, Корк?» «Только когда моюсь в душе», – ответил я, и мы все посмеялись. Сразу принялся вербовать меня в свой хор, как и всех остальных: это производило впечатление. Очень набожный джентльмен, этот мистер Хартинг, подумал я. На самом деле ничего подобного, конечно. «Хотите сигару, Корк?» Нет, спасибо. «Значит, из некурящих? Но уж позвольте мне самому подымить, хорошо?» И вот сидим мы там, как три настоящих дипломата, попиваем херес, а я размышляю: «Должен заметить, что ты здесь себя ощущаешь маленьким корольком». Роскошная мебель, карты на стене, ковер – все дела. Вот только Фред Энгер основательно почистил его кабинет, прежде чем уйти от нас. Оказалось, что добрую половину вещей Лео беззастенчиво присвоил. Освободил от них настоящих хозяев, как во времена оккупации. «Ну, что нового в Лондоне, Корк? – спрашивает Лео. – Все по-прежнему?» Хотел, чтобы я расслабился и разговорился, старый проныра. «Тот наш старый портье на главном входе так же хамит иностранным послам, а, Корк?» Здесь он попал в самую точку. «И уголь… Там все еще жгут уголь в каминах по утрам?» «Да, – отвечаю. – Хотя все обстоит совсем неплохо, для перемен всегда требуется время». Несу чушь, одним словом. «О, как странно! – говорит он. – Потому что несколько месяцев назад Эван Уолдебер прислал мне письмо, в котором рассказывал, что им вроде бы уже устанавливают центральное отопление. И старина Эван, который так упорно обивал порог на Даунинг-стрит, десять, все еще стелется там в своих молитвах? Вот только нам от его усилий никакого толка, согласны?» Скажу честно: я почти трепетал перед ним в тот момент. Готов был обращаться к нему «сэр». Потому что Эван Уолдебер уже стал главой Западного отдела МИДа и ему прочили блестящее будущее. Но Лео сменил тему. Снова заговорил о хоре, о «Датчмене» и о разных других вещах. «Обращайтесь в любое время, помогу чем смогу». А когда мы от него вышли, я посмотрел на Микки Краббе: он буквально с ног валился от смеха, от хохота чуть не намочил брюки. «Лео! – сказал он. – В этом весь наш Лео! Он никогда в жизни не бывал в Министерстве иностранных дел. Он и в Англию-то ни разу не возвращался с самого сорок пятого года!»
  Корк сделал паузу и покачал головой.
  – И все же его трудно в чем-то винить, правда? – Он снова поднялся. – Мы же видели его насквозь, но попадались на лживые россказни и истории. Возьмите того же Артура… Да что там! Это касалось каждого. Похоже на мою виллу, – добавил он чуть более грустно. – Я ведь знаю, что никогда у меня ее не будет, но продолжаю верить в мечту. Нельзя… Никто не может обойтись в жизни совсем без иллюзий. А уж тут – и подавно.
  Тернер вынул руку из кармана плаща. Он посмотрел сначала на Корка, а потом на ключ из оружейного металла, который держал на широкой ладони. Его явно одолевали сомнения.
  – Какой номер у Микки Краббе?
  Корк не без тревоги наблюдал, как Тернер снял трубку, набрал номер и начал говорить.
  – Никто уже не просит вас разыскивать Лео, – заметил Корк в волнении. – Никому больше не нужны ваши услуги, как мне кажется.
  – А я больше и не разыскиваю его. Обедаю с Микки Краббе, а вечерним самолетом улетаю, и никакая сила не способна удержать меня в вашем сонном царстве пустых мечтателей на час дольше, чем нужно мне самому.
  Он бросил на рычаг телефонную трубку и стремительно вышел из комнаты.
  
  Дверь кабинета де Лиля оставалась открытой, но хозяина за столом не было. Он оставил записку: «Заходил, чтобы попрощаться. До свидания. Алан Тернер». Причем его рука дрожала, настолько он был зол и унижен. В вестибюле формировались небольшие группы, чтобы съесть сандвичи на залитой солнцем лужайке или пообедать в столовой. «Роллс-ройс» посла стоял у главного входа, и полицейский эскорт на мотоциклах терпеливо дожидался его. Гонт шептался у стойки с Медоузом, но мгновенно умолк при появлении Тернера.
  – Вот, – сказал он, протягивая конверт. – Здесь ваш билет.
  В выражении его лица отчетливо читалось: «Возвращайся поскорее туда, откуда тебя к нам занесло».
  – А я уже вас поджидаю, старина, – неожиданно послышался тихий голос Краббе, который, как обычно, нашел для себя самый темный угол.
  
  Официанты держались почтительно и сдержанно. Краббе заказал улиток, которые, по его словам, были здесь особенно хороши. Небольшая гравюра, висевшая в нише, где располагался их столик, запечатлела танец пастушков с нимфами, причем в сценке угадывался определенный намек на эротику.
  – Вы были с ним в ту ночь в Кёльне. Когда он ввязался в драку.
  – Да, нечто совершенно из ряда вон выходящее, – сказал Краббе. – В самом деле. Кстати, воды не желаете ли? – спросил он между делом и добавил понемногу в стакан себе и Тернеру. – Понять не могу, что на него тогда нашло.
  – Вы часто сопровождали его?
  Краббе безуспешно попытался улыбнуться. Оба отпили по глотку.
  – Понимаете, с тех пор прошло уже пять лет. Мать Мэри сильно недомогала. Жене приходилось то и дело уезжать в Англию, а я оставался, как говорится, соломенным вдовцом.
  – И потому по временам увязывались за Лео. Чтобы основательно выпить и приударить за парой барышень?
  – Нечто вроде того.
  – И всегда в Кёльне?
  – Не торопитесь так, старина, – отозвался Краббе. – Вы ведете себя как какой-то адвокат, черт бы их всех побрал! – Теперь он приложился к бокалу с вином и, почувствовав вкус напитка, содрогнулся с запозданием, как плохой комик. – Боже, ну и денек выдался сегодня. Ну и денек.
  – В Кёльне лучшие ночные клубы, верно?
  – Не в том дело. Здесь просто нельзя предаваться таким развлечениям, – нервно сказал Краббе. – Рискуешь напороться на половину немецкого правительства. В Бонне приходится вести себя дьявольски осторожно, – добавил он ненужное объяснение. – Дьявольски осторожно! – У Краббе даже голова дернулась как бы в подтверждение его слов. – В Кёльне гораздо лучше.
  – Девушки красивее?
  – Меня это давно не занимает, старина. Уже много лет.
  – Но уж Лео был до них большой охотник, правильно я понял?
  – Да, ему девчонки нравились, – кивнул Краббе.
  – Значит, тем вечером вы отправились в Кёльн. Ваша жена была в Англии, и вы решили гульнуть с Лео.
  – Мы просто сидели за столиком и выпивали, понимаете? – Краббе развел руками. – Лео рассказывал об армии. Вспоминал то одного приятеля, то другого. Для него это было приятной игрой. Любил армию. Я говорю о Лео – он армию очень любил. Ему следовало бы остаться служить, так я еще подумал. Хотя его все равно бы не оставили. Только не в регулярных частях. Ему не хватало дисциплины – вот вам мое мнение. Уличный хулиган по сути. Как и я сам. Это ничего, пока молодой. Тебе на все плевать. Вот потом становится хуже. Из меня всю душу вытрясли в Шерборне. Сущий ад. Окунали головой в полную раковину и держали, пока хренов старшина лупил по ребрам. Но тогда я все сносил легко. Думал: что ж, значит, так уж жизнь устроена. – Краббе положил руку на ладонь Тернеру. – А теперь скажу вам, старина, – прошептал он. – Я их всех ненавижу. Раньше не догадывался, что во мне это засело. Но проявилось постепенно. Как бы я хотел сейчас вернуться туда и расстрелять мерзавцев. Глазом бы не моргнул. Правда.
  – Вы с ним встречались в армии?
  – Нет.
  – Тогда кого же вы вспоминали вместе?
  – Познакомился с ним в контрольной комиссии по Германии. В Менхенгладбахе. Четвертый отдел.
  – Когда он занимался разбором жалоб?
  Реакция Краббе на некоторые вопросы оказывалась непредсказуемо нервной. Подобно крабу – своему почти что тезке, – он непостижимым образом умел скрываться под защитным панцирем и лежать неподвижно, выжидая, чтобы угроза миновала. Вот и сейчас он, склонившись к бокалу, понурил плечи и поглядывал на Тернера покрасневшими глазами навыкате.
  – Значит, вы просто сидели и разговаривали?
  – Да, тихо и мирно. Ждали начала представления труппы кабаре.
  Но тут же Краббе сбился на какую-то нелепую историю о том, как в последний раз пытался поиметь девчонку во Франкфурте, когда там проходил конгресс партии свободных демократов.
  – Полное фиаско, – объявил он чуть ли не с гордостью. – Она залезла на меня, как маленькая обезьянка, а у меня ничего не получилось.
  – Стало быть, драка возникла после кабаре?
  – Нет, до. Там в баре собралась группа гуннов. Они страшно шумели, распевали свои песни. Лео воспринял это как личное оскорбление. Начал пялиться на них. Постепенно распалялся. Внезапно попросил принести нам счет. Zahlen! Одним щелчком пальцев. И чертовски громко. Я спросил: «Эй, парень, что случилось?» Но он не обращал на меня внимания. «Не хочу уходить так рано, – сказал я. – Еще девочки в шоу сиськами потрясут». Мне все казалось ерундой какой-то. Но я разорялся напрасно. Официантка принесла счет, Лео взял его, смял, сунул руку в карман и положил на поднос пуговицу.
  – Какую пуговицу?
  – Простую пуговицу. Точно такую же, какую малышка нашла потом на вокзале. Деревянная пуговица с двумя дырками. – Он теперь сам начал закипать от негодования. – Но нельзя же оплачивать счета пуговицами, верно? Я сначала решил, что он так шутит. Даже посмеялся немного. «А что еще осталось от той девицы?» – спросил я. Думал подхватить шутку, понимаете? Но он и не думал шутить.
  – Продолжайте.
  – «Вот вам плата за все, – сказал он. – Сдачу оставьте себе». И спокойно так встает из-за столика. «Пойдем, Микки. Здесь отвратительно смердит». И тут они навалились на него. Боже милостивый! В страшном сне не привидится. Никогда бы не подумал, что он на такое способен. Он уложил троих, и оставался последний, когда кто-то врезал ему бутылкой по голове. Удары сыпались со всех сторон. Чисто как у нас в Ист-Энде бывало. Он держался очень достойно. Но потом его одолели. Перекинули через стойку бара лицом вперед и обработали как следует. Никогда не видел ничего подобного. Причем никто даже слова не вымолвил. Никаких вам «здрасте, как поживаете?». Ничего. Избивали по своей системе. Очухались мы уже на улице. Лео стоял на четвереньках, а они тоже выскочили и добавили ему еще на дорожку, пока я все внутренности чуть не выблевал на тротуар.
  – Перепили?
  – Если бы! Я был трезв как стеклышко, старина. Просто меня крепко били под дых.
  – А вы что же?
  Он горестно помотал головой и снова уставился на бокал.
  – Я пытался его выручить, – пробормотал он. – Отвлек на себя пару недоносков, чтобы дать ему уйти от них. Но проблема в том, – пояснил он, приложившись к стакану только что принесенного виски, – что я уже давно не тот бравый боец, как в былые времена. А Прашко почти сразу исчез. – Краббе захихикал. – Он едва заметил пуговицу на подносе, как сразу рванул к выходу. Видать, знал, чем дело кончится. Впрочем, я не виню его.
  Следующий вопрос Тернер задал так, словно говорил об их общем старом друге.
  – Прашко часто присоединялся к вам? Я имею в виду – в те времена.
  – Нет. Я тогда вообще впервые встретился с ним. В первый и последний раз, старина. Прашко перестал общаться с Лео после того инцидента. И, должно быть, правильно сделал. Он же член их парламента. Вредно для репутации.
  – А вы что предприняли?
  – Господи, не гоните лошадей, ладно? – Краббе заметно содрогнулся. – Мне светила досрочная отправка домой. Посадили бы в какой-нибудь клоповник типа Буши или еще похлеще. Вместе с Мэри. Только этого мне не доставало.
  – Что же вышло в итоге?
  – Как я догадываюсь, Прашко вовремя позвонил Зибкрону. И их легавые доставили нас к посольству. Охранник поймал такси. Мы отправились ко мне и вызвали врача. Затем Эван Уолдебер вмешался. Он был еще здесь политическим советником. После него притащился сам Людвиг Зибкрон на своем треклятом громадном «мерседесе». Одному богу известно, что тогда происходило. Зибкрон устроил Лео взбучку. Сидел в моей гостиной и без конца орал на него. Я не возражал, надо признать. Дело-то было весьма серьезное. Какой-то мелкий дипломат пытается надрать всем задницы в немецком ночном клубе, нападает на местных граждан. Словом, наломал он дров!
  Официант принес почки, приготовленные в соусе из вина и фруктового уксуса.
  – Боже, – сказал Краббе, – вы только взгляните на это! На вид – объедение. Лучшее блюдо, если не считать улиток. Давайте попробуем.
  – Что Лео говорил Зибкрону?
  – Ничего. Играл в молчанку. Вы не знаете Лео. Замкнутый – это не то слово. Ни Уолдеберу, ни мне, ни Зибкрону ни звука не удалось из него вытянуть. А ведь они для него расстарались. Уолдебер выписал ему фальшивое отпускное удостоверение. Новые зубы вставили, одних швов сколько наложили! И черт знает чего еще не сделали! Всем сказали, что он отправился позагорать в Югославию, нырнул в незнакомом месте и напоролся лицом на камни. Да, то еще незнакомое место, прости господи!
  – Почему это с ним произошло, как вы считаете?
  – Понятия не имею, старина. Больше никуда с ним не ездил. Слишком опасно, как выяснилось.
  – И никаких предположений?
  – Нет, уж простите, – ответил Краббе, снова замкнувшись.
  – Видели прежде вот этот ключ?
  – Нет. – И усмехнулся приветливо. – Один из ключей Лео, верно? Он еще недавно трахал все, что шевелится. Имел ключи от многих квартир. Только недавно немного угомонился.
  – А с этим ключом кто мог быть связан?
  Краббе снова посмотрел на ключ.
  – Попытайте счастья с Мирой Медоуз.
  – Почему с ней?
  – Она будет не против. Уже родила одного ребеночка. Еще в Лондоне. Ходят слухи, что половина наших водителей балуются с ней каждую неделю.
  – Лео когда-нибудь упоминал о женщине по фамилии Эйкман? Он на ней вроде бы даже собирался жениться.
  Лицо Краббе приняло выражение глубокой, но озадаченной задумчивости.
  – Эйкман, – сказал он потом. – Забавно. Это одна из его старых подружек. Еще по Берлину. Он вспоминал о ней. Как они вместе работали с русскими. Но это все. Она была для него одной из многих возлюбленных. Он их заводил и в Берлине, и в Гамбурге. Везде одни и те же игры. Они вышивали для него смешные подушечки. Он же сполна пользовался их заботой, ласками и вниманием.
  – А чем он занимался вместе с русскими? – спросил Тернер после паузы. – Какая там была работа?
  – Разбирался с лицами, у которых было два или даже четыре гражданства… Как и у него самого. Берлин ведь статья особая, понимаете? Другой мир, особенно в те дни. Остров. Хотя совершенно необычный остров. – Краббе покачал головой. – Но только восточный сектор оказался не для него, – добавил он. – Вся это коммунистическая пропаганда. Его она совершенно не трогала. Он слишком много всего повидал, чтобы клюнуть на подобную чушь.
  – А эта Эйкман?
  – Мисс Брандт, мисс Этлинг и мисс Эйкман.
  – Что имеется в виду?
  – Три его куколки. В Берлине. Он вместе с ними прилетел из Англии. Хорошенькие, как картинки в журналах, так мне говорил Лео. Я сам никогда с такими девушками не встречался. Эмигрантки, возвращавшиеся в Германию, чтобы поработать на оккупационные войска. Как и сам Лео. Сидит он в аэропорту Кройдона на своем сундучке, дожидается самолета, как вдруг появляются эти три красотки в мундирах. Мисс Эйкман, мисс Брандт и мисс Этлинг. Все получили назначение в одну воинскую часть. После этого ему больше уже и вспоминать ни о чем особо не хотелось. Ни ему, ни Прашко, ни их третьему приятелю. Все прибыли одним рейсом из Англии в сорок пятом. И куколки с ними. Они даже песенку сочинили про них: мисс Эйкман, мисс Этлинг и мисс Брандт… Хорошо пелась под выпивку. Сочные, пикантные рифмы. Они начали петь ее уже в первый вечер, пока ехали в машине, довольные дальше некуда. Господи! – Он, казалось, готов был затянуть ту песенку прямо сейчас, за ресторанным столом. – Девушкой Лео стала Эйкман. То есть первой девушкой. Он всегда был готов вернуться к ней, так он говорил. «Никогда уже не будет другой, похожей на ту, самую первую». Вот его слова: «Все остальные – лишь подделки под нее». В точности как он выразился. Вы же знаете манеру говорить, свойственную этим гуннам. Только и делают, что занимаются самокопанием, бедняги.
  – Как сложилась ее судьба?
  – Без понятия, дружище. Она испарилась. Это случается с ними всеми, не так ли? Они стареют, увядают. Теряют свою прелесть. О дьявол! – Кусок почки сорвался у него с вилки, и соус забрызгал галстук.
  – Почему он не женился на ней?
  – Она сама избрала для себя другую дорогу, старина.
  – Какую еще другую дорогу?
  – Ей не нравилось, что он стал англичанином. Так он мне объяснял. Она хотела снова вылепить из него гунна и заставить не отрекаться от родины. Здесь есть немало от метафизики.
  – А не мог он уехать, чтобы разыскать ее?
  – Да, он часто повторял, что однажды так и поступит. «Я испил свою чашу до дна, Микки, – говаривал он, бывало, – и понял: мне больше не найти другой такой девушки, как Эйкман». Но только многие из нас говорят нечто подобное. Он пытался утопить свое горе в мозельском. Буквально погрузился в вино, словно в нем действительно можно обрести утешение.
  – А разве нельзя?
  – Вы женаты, старина? Это я так, между прочим. Если да, то держитесь от спиртного подальше. – Он покачал головой. – Вот и со мной все могло быть иначе, годись я на что-то в постели. Но у меня ничего не получается. Я барахтаюсь как в болоте, а все без толку. – Краббе ухмыльнулся. – Всем даю совет: женитесь после того, как вам стукнет пятьдесят пять. На шестнадцатилетней пташке. Она хотя бы какое-то время не будет понимать, чего лишена.
  – Прашко тоже был с ними? В Берлине. С Эйкман и с русскими.
  – Друзья – неразлейвода.
  – Что еще он вам рассказывал о Прашко?
  – Прашко тогда был большевиком. И это, пожалуй, все.
  – И Эйкман тоже была коммунисткой?
  – Вполне возможно, дружище. Но я ничего от него не слышал. Меня такие вещи мало волнуют.
  – А сам Хартинг?
  – Только не Лео. Нет. В политике он вообще не смыслил… Что ж, почки пришлись мне по вкусу. Но это лишь закуска, – заявил он. – Форель. Теперь я хочу форель. Давайте устроим тайное голосование.
  Собственная шутка так развеселила Краббе, что он пребывал в отличном настроении до конца трапезы. Но только однажды его удалось заставить снова вернуться к разговору о Лео, когда Тернер спросил, часто ли Краббе имел с ним дело в последние месяцы.
  – Почти не имел, – прошептал Краббе в ответ.
  – Почему же?
  – Он ушел в себя, старина. Уж я-то сразу сумел это заметить. Готовил какую-то пакость еще кому-то. Злопамятная маленькая сволочь, – вдруг сказал Краббе, обнажив зубы в пьяном оскале. – Он начал повсюду оставлять эти свои дерьмовые пуговицы.
  
  Тернер вернулся в отель «Адлер» к четырем. Он был пьян, но не слишком. Лифт оказался занят, и ему пришлось подниматься по лестнице. Вот и все, думал он. Наступает счастливая развязка. Он теперь пропьет весь остаток дня, потом продолжит в самолете, и если повезет, то ко времени встречи с Ламли уже языком не сможет ворочать. Решение, предложенное Краббе: улитки, почки, форель, много виски и пригнуть голову пониже, когда сверху прокатятся большие колеса. Добравшись до своего этажа, он краем глаза заметил, что дверям лифта не давал закрыться нарочно поставленный между ними чемодан, и предположил, что портье забирает из какого-то номера остальной багаж. «Мы – единственные здесь счастливые люди, потому что уезжаем», – подумал он. Тернер попытался открыть дверь своей комнаты, но замок отчего-то заело, и, как ни сражался он с помощью ключа, ничего не получалось. Он поспешно подался назад, когда услышал шаги, но на самом деле у него не оставалось никаких шансов. Дверь открыли изнутри. Он успел рассмотреть очертания бледного круглого лица, светлые, зачесанные назад волосы и тонкие брови, хмуро сдвинутые от предчувствия опасности. Он видел швы на коже, надвигавшейся на него словно в замедленном изображении, и успел задаться вопросом, покрывают ли такие же швы скальп под прической, как покрывали они лицо. Приступ тошноты овладел им, и его желудок сам собой свернулся, а под коленями ощущалась вся тяжесть дерева массивного стола для закусок в клубе. Он услышал ласковый голос врача, окликавшего его в темноте, пока теплая трава йоркширских долин щекотала ему детское лицо. Он услышал дразнящий голос Тони Уиллоуби, мягкий и бархатный, прилипчивый, как руки любовника, увидел его пальцы пианиста, скользящие по ее белым бедрам. Он услышал музыку в исполнении Лео, обращенную к Богу и звучавшую в каждом дощатом красном домике, среди которых прошло его детство. Он ощутил запах дыма голландских сигар, и снова раздался голос Уиллоуби, предлагавшего ему фен для сушки волос. «Я лишь временный сотрудник, Алан, старый дружище, но даю скидку в десять процентов для друзей семьи». Снова пришла боль, когда его начали избивать, и он вспомнил влажный черный гранит сиротского приюта в Борнмуте, а потом телескоп на холме Конституции. «Больше всего на свете, – заметил Ламли, – я терпеть не могу циников, стремящихся обрести священный идеал». Момент подлинной агонии он испытал после удара, нанесенного в пах, а когда боль медленно утихла, снова увидел девушку, бросившую его медленно проплывать по темным улицам в невыносимом, но упрямом одиночестве. Он слышал визг Миры Медоуз, после того как поломал ее жизнь, ложь за ложь. Крики, когда ее лишали возлюбленного поляка, вопли, когда заставили бросить ребенка, а затем подумал, что, вероятно, кричит сам, но понял, что это невозможно, поскольку рот ему заткнули скомканным полотенцем. Он ощутил сильный удар по затылку чем-то холодным и стальным, чем-то, что осталось потом лежать на голове глыбой льда. Услышал звук захлопнувшейся двери и осознал: его оставили одного. Он увидел длинную череду людей. Обманутых, но ко всему безразличных. Потом разнесся глуповатый голос английского епископа, восхвалявшего и Бога, и войну одновременно. И заснул. Он лежал в гробу, в гладком и холодном гробу, стоявшем на отполированной мраморной плите. Где-то в дальнем конце длинного туннеля что-то сверкало хромом. До него донесся голос де Лиля, бормотавшего какие-то добрые и умиротворяющие фразы. Всхлипывание Дженни Паргитер, рыдавшей и стонавшей, подобно тем женщинам, которых он когда-то бросал. Отцовским наставительным тоном Медоуз склонял его заняться благотворительностью. Весело насвистывали какие-то не ведавшие забот люди. Потом Медоуз и Паргитер исчезли, помчались на чьи-то еще похороны, и остался только де Лиль, только голос де Лиля, который не уставал шептать слова утешения.
  – Друг мой любезный, – говорил он, с любопытством склонившись над Тернером, – я заглянул, чтобы попрощаться, но если вы собираетесь принять ванну, вам лучше снять с себя эти жуткие окровавленные тряпки.
  
  – Сегодня четверг?
  Де Лиль снял с вешалки салфетку и смочил ее под горячей водой.
  – Сегодня среда. Обычная среда. И самое время для коктейлей.
  Потом снова склонился над ним и принялся осторожно смывать кровь с лица.
  – То футбольное поле. Где вы его видели. Куда он водил гулять Паргитер. Скажите, как я там оказался?
  – Лежите тихо. И не разговаривайте, чтобы не разбудить соседей.
  И как можно более нежными движениями он продолжил смывать запекшуюся кровь. Высвободив правую руку, Тернер тщательно ощупал карман куртки в поисках ключа. Он оказался на прежнем месте.
  – Вы видели это прежде?
  – Нет. Нет, не видел. Как не было меня и в парнике в три часа ночи второго числа. Однако насколько же это в духе нашего министерства, – сказал де Лиль, отстраняясь и критически осматривая результаты своих усилий, – направить быка, чтобы перехватить матадора. Надеюсь, вы не будете возражать, если я заберу одолженный вам смокинг?
  – Зачем Брэдфилд позвал меня?
  – Позвал куда?
  – На ужин. Чтобы я встретился с Зибкроном. Зачем он пригласил меня к себе во вторник?
  – Из чувства братской любви. Почему же еще?
  – Что находится в коробке для досье, чего Брэдфилд так боится?
  – Ядовитые змеи.
  – Этот ключ откроет ее?
  – Нет.
  Де Лиль присел на край ванны.
  – Вам не следовало этого делать, – сказал он. – Знаю, вы ответите: кому-то же нужно выполнить и грязную работу. Только не ждите от меня выражение радости по поводу того, что за нее взялись именно вы. Для меня вы не посторонний – вот в чем проблема. Предоставьте это людям, уже родившимся с шорами. – В его серых, добрых глазах читалась искренняя озабоченность. – Все это совершенно абсурдно, – заявил он. – Люди погибают каждый день от перенапряжения, потому что стараются стать святыми. Вы же перенапрягаетесь, стараясь стать свиньей.
  – Почему он не уезжает? Почему все еще крутится здесь?
  – Завтра точно такой же вопрос начнут задавать про вас самого.
  Тернер вытянулся на длинном диване де Лиля. В руке он держал стакан с виски, а его лицо было намазано желтым антисептиком из обширной аптечки Питера. Брезентовая сумка валялась в углу комнаты. Сам де Лиль сидел за клавесином, но не играл, а лишь трогал клавиши. Это был инструмент восемнадцатого века из атласного дерева, но уже выгоревший сверху от лучей тропического солнца.
  – Вы повсюду возите эту вещь с собой?
  – Когда-то у меня была скрипка. Но она развалились в Конго, в Леопольдвиле. Клей просто растаял. Ужасно трудно, – сухо сказал он, – предаваться занятиям чем-то высоким, когда даже клей тает.
  – Если Лео так умен, почему он не уезжает?
  – Возможно, ему здесь нравится. Но в таком случае он уникален, должен подчеркнуть.
  – И если они настолько умны, почему не увезут его отсюда?
  – Существует вероятность, что они пока не знают о его бегстве.
  – О чем вы?
  – Я лишь высказал предположение. Возможно, им пока неизвестно о его побеге. Боюсь, мне далеко до шпиона, но я все же хорошо знаю Лео. Он личность до крайности извращенная. Не могу даже на минуту допустить, чтобы он в точности выполнял их приказы. Если «они» вообще существуют, в чем я сомневаюсь. По натуре он не был рожден прислуживать кому-либо.
  – Я все время стараюсь впихнуть его в какие-то рамки, подогнать под шаблон. Но он никуда не вписывается.
  Де Лиль раздвинул пальцы и взял аккорд.
  – Скажите мне, каким вы желали бы его видеть? Хорошим или плохим? Или вам лишь необходима свобода для расследования? Вы же чего-то хотите, верно? Поскольку хоть что-то лучше, чем ничего. Вы похожи на тех же бунтующих студентов: они не терпят вакуума и стремятся его заполнить.
  Тернер закрыл глаза и предался размышлениям.
  – Опасаюсь, что он уже мертв. Вот это было бы по-настоящему зловеще.
  – Но еще сегодня утром он оставался жив и здоров, не так ли? – заметил Тернер.
  – Но вам претит неопределенность. Она вас бесит. Вы хотите, чтобы он либо появился, либо сбежал. Вы не признаете полутонов, угадал? Допускаю, что в охоте за преступниками есть нечто увлекательное. Вы стараетесь их поймать и привлечь к ответу. Так все обстоит?
  – Но он все еще в бегах, – сказал Тернер. – Вот только от кого он бежит? От нас или от них?
  – Он может быть сам по себе.
  – С почти пятьюдесятью похищенными папками? Конечно, он сам по себе, как же иначе?
  Де Лиль внимательно посмотрел на Тернера поверх клавесина.
  – Вы с ним прекрасно дополняете друг друга. Я гляжу на вас и думаю о Лео. Вы – саксонец. Крупные руки, большие ступни, огромное сердце, а это достаточная причина, чтобы бороться за идеалы. С Лео все наоборот. Он притворщик, артист. Носит одинаковую с нами одежду, говорит на одном с нами языке, но он цивилизован только наполовину. Думаю, я сам нахожусь по одну с вами сторону: я и вы – аудитория на концерте. – Он закрыл крышку клавесина. – Мы те, кто видит цель, тянется к ней, но отступает. Лео сидит в каждом из нас, но он отмирает, когда мы минуем двадцатилетие.
  – А к какой роли вы бы хотели стремиться?
  – Я? О, не очень-то нравится в этом признаваться, но к роли дирижера. – Поднявшись, де Лиль запер клавиатуру маленьким медным ключиком, висевшим на цепочке. – Я ведь даже не умею на нем играть, – продолжил он, постукивая по поблекшей крышке изящными пальцами. – Не устаю повторять себе, что однажды непременно научусь. Либо по книгам, либо стану брать уроки. Но на самом деле для меня это не так уж важно. Я научился жить недоучкой. Как большинство из нас.
  – Завтра четверг, – сказал Тернер. – Если они не знают, что он сбежал, то будут ожидать его появления, как всегда, верно?
  – Должно быть, верно. – Де Лиль зевнул. – Но им известно, куда идти, кто бы они ни были. А вам это неизвестно. Это большое затруднение.
  – Может статься, не такое уж и большое.
  – О! Неужели?
  – Мы, по крайней мере, знаем, где вы видели его в тот четверг после обеда, когда он должен был находиться в министерстве. В том месте, куда он водил Паргитер. Кажется, его охотничьи угодья расположены именно там.
  Де Лиль стоял совершенно неподвижно, все еще держа цепочку с ключиком в руке.
  – Думаю, не стоит даже пытаться вас отговаривать ходить туда?
  – Не стоит.
  – Но если я вас попрошу? Вы нарушаете все указания Брэдфилда.
  – Пусть так.
  – И вы нездоровы. Но хорошо. Отправляйтесь и посмотрите на свою еще нецивилизованную, неприрученную половину. Если действительно найдете досье, мы будем рассчитывать, что вы вернете их, даже не попытавшись открыть и прочитать.
  И совершенно неожиданно это прозвучало как приказ.
  Глава 14. Встречи по четвергам
  Погода на плато была словно похищена у другого времени года и из другого места. Явно мартовский ветер с моря завывал в переплетении сетки проволочного забора, пригибал к земле жесткие стебли травы и врезался в расположенный за футбольным полем лес. И если бы еще какая-нибудь свихнувшаяся тетушка додумалась посадить здесь в песчаную почву чилийскую араукарию, подумал Тернер, то он с легкостью добрался бы по тропе и вышел на дорогу, чтобы сесть на троллейбус до самой Борнмут-сквер. Ноябрьский морозец сковал листву папоротника инеем, потому что холод умело прятался от ветра и обжигал лодыжки, как будто они были погружены в арктическую воду. Мороз укрывался в каменной расщелине с северной стороны, где только страх мог бы заставить руки взяться за любую работу, а жизнь казалась особенно драгоценной, поскольку ты отвоевал ее у природы. Последние лучи оксфордского солнца отважно погибали посреди пустого игрового поля, а небо напоминало вечерний осенний свод в Йоркшире – почерневший, вздыбленный тучами и окаймленный тьмой. Деревья своими изгибами живо возрождали память о детстве, искривленные мощью ветра, и о юности Микки Краббе с головой в раковине умывальника. Как только порывы чуть ослабевали, стволы даже не выпрямлялись, ожидая новой атаки.
  Порезы на лице жестоко горели, а светлые глаза светились болью от давней бессонницы. Он ждал, глядя вдоль склона холма. Далеко внизу справа протекала река, и то был редкий момент, когда ветер заставил ее затихнуть, а баржи понапрасну растрачивали свои гудки. К нему медленно поднималась машина, черный «мерседес», кёльнские номерные знаки, женщина за рулем, но она даже не притормозила, миновав его. По другую сторону проволочного заграждения стоял новый домик с закрытыми ставнями и замком на двери. На крышу сел грач, и ветер безжалостно трепал перья птицы. «Рено», французская дипломатическая регистрация, снова женщина-водитель и мужчина в роли пассажира. Тернер занес номер в свой блокнот. Его почерк стал скованным и детским. Буквы получались совершенно неестественных очертаний. Вероятно, он все же успел нанести ответный удар, поскольку на пальцах правой руки остались заметные ссадины, как будто он угодил кому-то кулаком в рот и попал в передние зубы. Почерк Хартинга отличался аккуратностью и ровной округлостью, а Тернер выводил крупные угловатые знаки, выдававшие характер, склонный к коллизиям.
  «Вы оба люди движения, ты и Лео, – сказал ему прошлым вечером де Лиль. – Бонн есть нечто неподвижное, но вы стремитесь перемещаться… Вы вроде бы боретесь друг против друга, но на самом деле вдвоем сражаетесь против нас… Противоположностью любви является не ненависть, а равнодушие, апатия… Вы должны смириться с апатией».
  «Оставьте меня, бога ради», – недовольным тоном отозвался Тернер.
  «Да вот и ваша остановка, – сказал де Лиль, открывая дверь машины. – И если не вернетесь к завтрашнему утру, я оповещу береговую службу спасателей».
  В Бад-Годесберге Тернер купил разводной гаечный ключ с тяжеленной головкой, и теперь он свинцовым грузом оттягивал карман брюк. Микроавтобус «фольксваген», темно-серый. Буквы на номере «Эс-Ю». Полный детишек, он остановился у хижины, служившей раздевалкой. Шум обрушился на него внезапно, криками птиц, стаей прилетевших с ветром: гвалт, смех, жалобы. Кто-то дунул в свисток. Солнце подсвечивало их почти от линии горизонта, как луч фонарика вдоль коридора. Затем всех поглотила хижина.
  «Я еще не встречал человека, – в отчаянии выкрикнул де Лиль, – который так наслаждался бы собственными недостатками!»
  Он поспешно подался назад за ствол ближайшего дерева. «Опель-рекорд», двое мужчин, боннские номера. Гаечный ключ натирал ему бедро, пока он делал запись. Мужчины были в плащах и шляпах, с профессионально ничего не выражавшими лицами. Боковые стекла машины затонированы. Автомобиль двигался, но в темпе пешехода. Он видел их плоские лица, повернутые к нему, как две луны среди искусственно созданной ночи. «Ваши зубы? – мелькнула мысль у Тернера. – Не одному ли из вас я вышиб пару резцов? На вид вас не отличить друг от друга, но, кажется, вы приехали на футбол». До самого верха холма они добрались, ни разу не превысив десяти миль в час. Проехал еще микроавтобус, за ним два грузовика. Где-то стали отбивать время часы, или то был школьный колокольчик? Созыв на молитву Богородице или к вечерне? Или овца, отставшая в долине от стада? Или сигнал с парома на реке? Он больше никогда не услышит такого же звука, но, как любил повторять мистер Крэйл, нет истины, которую невозможно установить с полной достоверностью. О нет, сын мой, но грехи других людей – это жертвы Богу. Твои жертвы. Грач вспорхнул с крыши. Солнце полностью закатилось. Зато появился маленький «ситроен». Две лошадиные силы, грязный, как туман, с помятым крылом, с единственным неразборчивым номером, с одним водителем, невидимым в тени, с единственной фарой, то вспыхивающей, то гаснущей, с единственным гудком клаксона, чтобы привлечь к себе внимание. «Опель» между тем куда-то пропал. Торопитесь, луноликие, или вы пропустите Его приезд. Колеса дернулись, как вывихнутые конечности, когда крохотная машинка свернула с дороги и, покачиваясь, поползла прямо к нему по замерзшим и покрытым землей корням деревьев, пересекавшим тропу, задняя часть залихватски сотрясалась на единой оси. Он услышал громкую танцевальную музыку, когда дверь открылась. Во рту пересохло от принятых таблеток, и порезы на лице ощущались как налипшие на него веточки. Настанет день свободы в мире, подсказывало ему лихорадочно работавшее сознание, когда облака столкнутся и громыхнет взрыв, а на землю посыплются ошеломленные ангелы Господни, чтобы все увидели их. Он молча отпустил рукоятку гаечного ключа, дав ему опуститься на дно кармана.
  
  Она стояла не более чем в десяти ярдах от него, повернувшись спиной, не обращая никакого внимания на ветер, как и на детишек, высыпавших из раздевалки на поле.
  Она пристально смотрела на склон холма. Мотор ее машины все еще работал, сотрясая малолитражку и явно причиняя ей внутреннюю боль. Стеклоочиститель бесцельно скреб по замызганному лобовому стеклу. Почти за час она едва ли вообще пошевелилась.
  Целый час она ждала с истинно восточным терпением, и ее не интересовало ничто, кроме того, кого она по-прежнему не видела. Женщина стояла, уподобившись статуе и зримо делаясь все выше, по мере того как темнота сгущалась вокруг.
  Ветер развевал полы ее плаща. Лишь однажды рука поднялась, чтобы поправить выбившуюся прядь волос. И лишь однажды она сама дошла до конца тропы, чтобы взглянуть на долину реки в направлении Кёнигсвинтера. А потом медленно вернулась, погруженная в свои мысли, а Тернер припал на колени позади деревьев, молясь, чтобы тени от стволов прикрыли его.
  Ее терпение лопнуло. Она с шумом снова уселась за руль машины, прикурила сигарету и с силой нажала на клаксон ладонью. Дети забыли о своей игре, потешаясь над жалким хриплым стоном, который издало сигнальное устройство, подключенное к маломощному аккумулятору. Потом вновь воцарилась тишина.
  Щетка «дворника» остановилась, но двигатель работал, и женщина поддавала газу, чтобы заставить обогреватель давать больше тепла в салон. Окна начали запотевать изнутри. Она открыла сумочку, достала зеркальце и губную помаду.
  Потом откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза, слушая все ту же танцевальную музыку и пальцем тихо отбивая ритм убегавшего времени по рулевому колесу. Уловив звук приближавшейся машины, она открыла дверь и снова посмотрела вдоль склона, и хотя теперь две луны отчетливо видели ее, она проявила к их интересу полнейшее равнодушие.
  Футбольное поле опустело. В домике-раздевалке снова закрыли ставни. Включив лампочку под потолком машины, она проверила время по наручным часикам, но к этому моменту первые окна засветились в домах вдоль долины, а сама река окончательно затерялась в туманной дымке. Тернер грузно прошел по тропе и открыл пассажирскую дверцу.
  
  – Ждете кого-то? – спросил он и сел рядом с ней, как можно быстрее закрыв за собой дверцу, чтобы лампочка в салоне снова погасла. Потом выключил радио.
  – А я-то думала, вы уехали, – с жаром сказала она. – Надеялась, что мужу удалось от вас избавиться. – Страх, злость, унижение полностью завладели ее эмоциями. – Вы шпионили за мной! Прятались в кустах, разыгрывая сыщика. Как вы посмели? Вульгарный, гнусный, ничтожный человечишка! – Она сжала пальцы в кулак и отвела руку назад, но, вероятно, ее смутил вид его израненного лица, хотя это не имело значения, потому что в тот же момент сам Тернер с силой стукнул ее по губам и она с треском ударилась затылком о подголовник сиденья. Открыв дверь, он обошел машину, вытащил женщину наружу и снова ударил плашмя открытой ладонью.
  – Мы отправимся на прогулку, – сказал он, – а заодно обсудим вашего треклятого вульгарного любовничка.
  И он повел ее по неровной, покрытой корнями тропе к вершине холма. Она шла совершенно покорно, держась за него обеими руками, опустив голову и чуть слышно плача.
  
  Они смотрели вниз на русло Рейна. Ветер почти стих. У них над головами проплывали ранние звезды, похожие на фосфоресцирующие вспышки на морских волнах ночью. Вдоль реки огни загорались сразу целыми цепочками, нерешительно мигая в момент зарождения света, но потом чудесным образом обретая жизнь, превращаясь в подобие костров, раздуваемых темным вечерним бризом. До них доносились только звуки с реки: пыхтение самоходных барж да бой склянок у них на борту, отмечавший каждые прошедшие четверть часа. И еще они улавливали запах Рейна, ощущали его холодное дыхание на руках и щеках.
  – Это началось потому, что казалось дерзким и рискованным.
  Она стояла в стороне от него, глядя на долину и обхватив плечи руками, словно куталась в полотенце.
  – Он больше не приедет сюда. Для меня все закончилось. Знаю наверняка.
  – Почему же не приедет?
  – Лео никогда не произносил ничего вслух. Для этого он был слишком большим пуританином. – Она прикурила сигарету. – Потому что он никогда не прекратит искать – вот почему.
  – Что именно?
  – А что ищет любой из нас? Родителей, детей, женщину. – Она повернулась к нему. – Продолжайте же! – сказала с вызовом. – Выведывайте остальное.
  Но Тернер ждал.
  – Когда между нами возникла интимная близость? Это вы хотите знать? Я бы переспала с ним в первую же ночь, попроси он меня, но он не стал этого делать, поскольку я жена Роули, а хорошие мужчины встречаются редко. Я имею в виду: он знал, что обязан выжить. Он был подонком, разве вы еще не поняли? Но мог своим обаянием заставить гуся общипать себя самого. – Она прервалась. – Я дура. Мне не стоит вам этого рассказывать.
  – Было бы еще глупее не рассказать. У вас большие неприятности, – добавил Тернер, – если вы еще сами не поняли.
  – Уже не помню, когда в последний раз я обходилась без неприятностей. А как еще отомстить этой системе? Мы были двумя старыми проститутками и влюбились друг в друга.
  
  Она сидела на скамье и крутила в руках перчатки.
  – Это был какой-то прием с фуршетом. Мерзкий прием, как и всё в Бонне, с жареной уткой в глазурном соусе и с жуткими немцами. Кажется, праздновали чей-то приезд. Или чей-то отъезд. Хозяевами, по-моему, были американцы. Мистер и миссис Такие-То Третьи. Некий династический праздник. Все выглядело до дикости провинциально.
  Теперь к ней вернулся ее собственный голос, резкий и нарочито самоуверенный, но вопреки всем усилиям в нем по-прежнему слышался отзвук с трудом достигнутой легкости, которую Тернер замечал в разговорах с женами британских дипломатов по всему миру; голос, призванный нарушить молчание, сгладить неловкость, умиротворить обиженных. Голос женщины не слишком высокого культурного уровня, не особенно умудренной жизненным опытом, но пытавшейся, как хорошая гувернантка или учительница, возродить утерянные традиции общения и упорно к этому стремившейся.
  – Мы прибыли сюда прямо из Адена и уже успели пробыть в Бонне ровно год. До этого был Пекин. А теперь вот – Бонн. Поздний октябрь: октябрь Карфельда. Атмосфера только начала накаляться. В Адене нас бомбили, в Пекине атаковали разгневанные толпы, а сейчас собирались заживо сжечь на рыночной площади. Бедняга Роули: такое впечатление, что он создан для постоянных унижений. Он ведь успел и в плену побывать, если вы не знали. Для таких, как Роули, есть подходящее название: поколение вечно униженных.
  – Он бы еще сильнее полюбил вас, услышав такое, – заметил Тернер.
  – Он в любом случае любит меня. – Она помолчала. – Самое забавное, что я отчего-то никогда не обращала на Лео внимания прежде. Мне он казался скучным, маленьким… временным. Жеманный и пустой человечек, игравший на органе в церкви и куривший вонючие сигары во время коктейлей… Ничего в нем особенного… Пустое место. Но в тот вечер, стоило ему войти, стоило лишь появиться в дверях, я почувствовала, что он остановил свой выбор на мне, и подумала: «Внимание! Угроза атаки с воздуха!» Он подошел прямо ко мне: «Привет, Хейзел». Он никогда раньше не обращался ко мне по имени, и у меня промелькнула мысль: «Ну, держись, наглец! Тебе придется основательно попотеть».
  – Хорошо, если вы всегда так смело идете на риск.
  – Он завел разговор. Не помню о чем. Никогда не обращала внимания на то, что он говорил, как и он на мои разглагольствования. О Карфельде, как мне кажется. О бунтах. Обо всех неистовствах и буйствах. Но по крайней мере я заметила его. Впервые по-настоящему заметила. – Она снова примолкла. – И подумала: «Господи, где же ты был раньше, во имя всего святого?» Ощущение создалось такое, как бывает, когда заглядываешь в старую чековую книжку и обнаруживаешь, что у тебя не только нет по ней долга, но и остались еще деньги. Он оказался живым! – Она рассмеялась. – Нисколько не похожим на вас. Вы – самое яркое воплощение ходячего мертвеца, какое я когда-либо встречала.
  Тернер мог ударить ее снова, если бы прозвучавшая дразнящая фраза не показалась ему уже настолько знакомой.
  – Первое, что вы замечали в нем, – это чрезмерное напряжение. Он словно патрулировал и охранял самого себя. В языке, в манерах… Во всем чувствовалась фальшь. Он держался настороже. Слушал собственный голос так же, как прислушивался к вашему, управлял модуляцией, расставлял наречия в правильном порядке. Я попыталась определить, откуда он мог взяться: кем же ты мог быть таким, чтобы мне не удалось тебя вычислить? Немцем из Южной Америки? Бывшим аргентинским торговым представителем? Что-то в этом духе. Лощеный латинизированный гунн. – Она замолчала, погрузившись в воспоминания… – В его речи слышались эти бархатистые окончания в словах, и он использовал их, чтобы придать равновесия каждой фразе при завершении. Я заставила его заговорить о себе самом. Где он жил, кто готовил, как он проводил выходные дни? Но совершенно внезапно он стал давать мне советы. Чисто практического свойства. Например, где купить мясо подешевле. Заказы по почте. «Датчмен» был лучше, чтобы купить одно, в НААФИ выгоднее приобретать другое, масло через «Экономат», орехи выписывать в «Комиссари». Чисто по-женски. Его коньком оказались чаи на травах – немцы буквально одержимы правильным пищеварением. Затем предложил мне купить у него фен. Почему вы смеетесь? – спросила она, внезапно рассердившись на Тернера.
  – Разве я смеялся?
  – Он знал, как получать крупные скидки: до двадцати пяти процентов, заверял он. Сравнивал цены, досконально разбирался в моделях.
  – И при этом разглядывал ваши волосы.
  Но она оборвала его:
  – Знайте свое место. – Это было сказано жестко. – Вам до него слишком далеко. Невозможно даже сравнивать.
  Он нанес ей еще один удар, хлесткую пощечину, и она произнесла:
  – Вы настоящая мразь. – И заметно побледнела даже в темноте, задрожав от ярости.
  – Лучше продолжайте свою историю.
  Через какое-то время она заговорила снова:
  – И я сказала ему: да. Мне все успело осточертеть до смерти. Роули тогда похоронил себя где-то в углу в беседе с советником французского посольства. Остальные сражались у шведского стола за лучшие куски лакомств. «Да, – сказала я, – мне бы хотелось купить фен. Со скидкой двадцать пять процентов». Но у меня не оказалось с собой достаточно наличных. Принимал ли он чеки? С таким же успехом я могла бы сказать: «Да, я лягу с тобой в постель». И тогда я впервые увидела его улыбку. Он вообще-то улыбался крайне редко. Все его лицо словно осветилось изнутри. Я отправила его к столу с просьбой принести чего-нибудь и наблюдала за ним неотрывно, гадая, как у нас с ним все получится. У него была этакая осторожная походка… Здесь такую называют Eiertanz… Как в церкви, но немного тверже. Немцы столпились у блюда со спаржей, а он ловко поднырнул под них, а потом снова появился уже с двумя тарелками, полными деликатесов, с ножами и вилками, торчавшими из нагрудного кармана смокинга. И ухмылялся при этом очень самодовольно. У меня есть брат Эндрю, который играл за нападающего в регби, уклонявшегося от защитников соперника. У Лео получилось очень похоже. И с той минуты я уже не отвлекалась и ни о чем не беспокоилась. Какой-то тупой канадец стал зазывать меня на лекцию по сельскому хозяйству – так я его отшила очень грубо. По-моему, они едва ли не последние, кого все это еще интересует. Канадцы. Они очень похожи на англичан в Индии.
  Уловив какой-то звук, она резко повернула голову и посмотрела назад на тропинку. Стволы деревьев чернели на фоне низкой линии горизонта. Ветер окончательно утих, но одежда стала влажной от ночной росы.
  – Он не приедет. Вы же сами сказали. Лучше продолжайте, и побыстрее.
  – Мы сели на ступень лестницы, и он снова начал говорить о себе. Мне не приходилось даже задавать ему вопросов. Речь его лилась сама собой… И это оказалось увлекательно. Он рассказывал о Германии в первые годы после войны. «В целости остались только реки». Я не могла понять, переводит он что-то из немецкой литературы, использует собственное воображение или просто повторяет чужие слова. – Она замолкла в нерешительности, но потом опять посмотрела в сторону тропы. – Как по ночам женщины осторожно разводили костры, а потом поспешно гасили их. А он научился спать в полом корпусе полуторатонной бомбы, подкладывая под голову огнетушитель вместо подушки. Даже изображал, как лежал с головой, повернутой набок, отчего затекала шея. Такие вот постельные игры. – Она порывисто поднялась на ноги. – Мне пора возвращаться к машине. Если он застанет ее пустой, то сразу сбежит. Пугливый, как котенок.
  Тернер проследовал за ней до дороги, но плато теперь совершенно опустело, если не считать припаркованного у обочины «опеля» с выключенными габаритными огнями.
  – Сидите в машине, – сказала она. – А на них не обращайте внимания.
  Затем она словно впервые заметила следы побоев на его лице при свете лампочки в салоне и удивилась:
  – Кто это вас так?
  – Точно так же отделают Лео, если доберутся до него первыми.
  
  Она снова откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. Кто-то оборвал лоскут матерчатой крыши, и он свисал, как лохмотья на нищем. На полу валялся детский руль на пластмассовой трубке, и Тернер отбросил его в сторону ногой.
  – Иногда я думала: «Ты же совершенно опустошена. Просто делаешь вид, что живешь». Но ведь женщина не осмелится думать так о своем возлюбленном. Он был умелым говоруном, актером, так мне теперь кажется. Он сам запутался в бесконечных словах: Германия и Англия, Кёнигсвинтер и Бонн, церковь и скидки, второй этаж и первый. Трудно ожидать, чтобы кто-то бился со всем этим и остался в живых. Порой он просто и откровенно прислуживал нам, – бесхитростно пояснила она. – Или даже мне одной. Как какой-то метрдотель. Когда он хотел, мы все становились его клиентами. Он не жил. Выживал. Он всегда только и делал, что выживал. До самого последнего дня. – Она прикурила очередную сигарету.
  В машине было очень холодно. Она попыталась завести мотор, чтобы включить печку, но зажигание не сработало.
  – После того первого вечера между нами все было как бы безмолвно решено. А тогда Роули разыскал меня, подошел, и мы покинули ресторан самыми последними. Он поссорился из-за чего-то с этим французом Лесером, но был очень доволен, потому что одержал в споре верх. Мы с Лео сидели на лестнице и пили кофе. Роули подошел и просто чмокнул меня в щеку… Что это было?
  – Ничего.
  – Я заметила огонек у склона холма.
  – Велосипедист пересек шоссе. Его больше не видно.
  – Он знает, как я ненавижу его поцелуи на людях, но понимает: я бессильна помешать ему. Наедине от него поцелуя не дождешься. Никогда. «Вставай, дорогая, нам нужно уезжать». Лео поднялся на ноги, как только заметил его приближение, но Роули словно и не заметил его. Муж подвел меня к Лесеру. «Вот перед кем тебе следует извиниться в первую очередь, – сказал он. – Из-за тебя она весь вечер одна просидела на лестнице». Мы вышли в холл, и Роули потянулся за своим плащом, но оказалось, что Лео уже держит его, чтобы помочь надеть. – Она улыбнулась, и в этой улыбке сквозила подлинная любовь, радость при воспоминании. – Меня он, казалось, теперь не видел вообще. Роули повернулся к нему спиной и сунул руки в рукава, а я заметила, как при этом напрягся Лео, как сжались его пальцы. Знаете, мне все это доставило огромное удовольствие. Мне хотелось, чтобы Роули повел себя именно так. – Она пожала плечами. – Я попалась на крючок. Хотела поймать мушку, вот и заглотила на наживку. На следующий день я поискала сведения о нем в красном дипломатическом справочнике. Но вы, надо полагать, уже успели узнать, что это за книга. Совершенно пустая. Тогда я позвонила Мэри Краббе и расспросила ее о нем. Просто так. Забавы ради. «Прошлым вечером я познакомилась с совершенно необычным маленьким мужчиной», – сказала я. Мэри чуть удар не хватил. «Милочка, учти, что он – чистейшая отрава. Лучше держись от него подальше. Он однажды затащил Микки в ночной клуб, и у него возникли потом крупные неприятности. К счастью, срок его контракта в декабре истекает и он отсюда уедет». Тогда я попыталась поговорить с Салли Аскью. Она может быть в таких случаях очень полезна. Я просто умирала от смеха. – И она действительно захохотала, а потом широко открыла рот, чтобы воспроизвести густой бас жены советника посольства по экономическим вопросам: «Полезный холостяк, если тебе не хватает гуннов». Таково уж положение. Нас в посольстве больше, чем их. Как и в городе. Целая армия дипломатов гоняется за кучкой немцев. Это же Бонн. Проблема в том, сказала Салли, что немцы снова становятся старомодны, как и наш Лео. А потому они с Обри неохотно, но поставили на нем крест. «Он из тех, кто подсознательно раздражает тебя, если ты меня понимаешь, дорогая». Я же была совершенно заинтригована. Даже возбуждена. Положив трубку, кинулась в гостиную и написала ему длиннющее письмо совершенно ни о чем.
  Она снова попытала счастья с двигателем, но стартер даже не кашлянул. Ей пришлось плотнее завернуться в плащ.
  – Дьявол! – прошептала она. – Где же ты, Лео? Зря ты так испытываешь мое терпение.
  У черного «опеля» вспыхнули и погасли подфарники, словно подавая кому-то сигнал. Тернер молчал, но пальцами ощупал рукоятку гаечного ключа в кармане.
  – Письмо вышло как у школьницы. Спасибо, что уделили мне столько внимания. Прошу прощения за отнятое у вас время, и, пожалуйста, не забудьте про обещанный фен. А потом изложила долгую, на ходу придуманную историю, как я отправилась за покупками в универмаг «Спанишер Гартен», а там одна старушка уронила монету в две марки. Она куда-то закатилась, и никто не мог найти ее, а пожилая леди настаивала, что расплатилась, поскольку деньги остались в магазине. Письмо я доставила в посольство сама, и в тот же день ближе к вечеру он мне позвонил. Есть две модели, сказал он. Более дорогая имела несколько скоростей, и к ней не требовался адаптер.
  – Трансформатор.
  – Что по поводу цвета? А я просто слушала его. Он сказал, что мне будет нелегко самой сделать выбор относительно скоростей и цвета. «Быть может, встретимся и все обсудим вместе?» Это было в четверг, и встретились мы здесь. Он сказал, что все равно приезжает сюда каждый четверг подышать свежим воздухом и посмотреть на игру ребятишек. Я ему, конечно, не поверила, но ощущала себя безмерно счастливой.
  – И это все, что он сказал по поводу именно этого места? И вообще отлучек из посольства в рабочее время?
  – Как-то обмолвился о том, сколько сверхурочных часов они ему задолжали.
  – Кто?
  – Да посольство же! Кроме того, Роули что-то у него отнял и передал другому сотруднику. Какую-то работу. И он стал использовать свободное время, чтобы приезжать сюда. – Хейзел почти восхищенно покачала головой. – Он ведь упрямее любого осла, – изрекла она. – «Они в долгу передо мной, – сказал он, – а я сам возвращаю долг себе. Только так я и умею жить».
  – Мне показалось, вы упомянули о его нелюбви к высказыванию своих мыслей вслух.
  – Это касалось более сокровенных мыслей.
  Он ждал.
  – Мы просто погуляли, полюбовались рекой, а на обратном пути держались за руки. И уже собрались уезжать, когда он вспомнил: «Я совершенно забыл, что должен был взять с собой фены и показать их вам». «Ничего, – ответила я. – Жаль, конечно. Значит, придется встретиться здесь снова в следующий четверг, согласны?» Это трудно себе представить, насколько шокировало его мое предложение.
  Она умела подражать и голосу Лео: он звучал в ее исполнении то насмешливо, то властно, но она тем самым скорее исключала Тернера из общего круга, нежели делала третьим в их обществе.
  – «Моя уважаемая миссис Брэдфилд…» – начал он, но я прервала: «Если приедете в следующий четверг, я разрешу вам звать меня просто Хейзел». Вела себя как настоящая шлюха. Так вы, вероятно, считаете.
  – Что было потом?
  – Каждый четверг. Здесь. Он парковал машину на дорожке, а я оставляла свою у шоссе. Мы стали любовниками, но не ложились вместе в постель. Хотя все было очень серьезно. Иногда он много говорил, иногда больше молчал. Он часто показывал мне свой дом по другую сторону реки, будто хотел и его мне продать. Мы бродили по тропинкам от одной вершины пологого холма до другой, откуда дом был хорошо виден. Однажды я принялась поддразнивать его: «Вы – подлинный дьявол. Покажите же мне свое подземное царство!» Но ему моя шутка не понравилась. Понимаете, он никогда и ни о чем не забывал. Именно эта черта помогала ему выживать. Ему не хотелось, чтобы я затрагивала темы зла, боли или чего-то подобного. Потому что он знал об этом не понаслышке. Испытал на себе.
  – Но вы же зашли дальше в своих отношениях?
  Он заметил, как ее лицо помрачнело, а улыбка пропала.
  – Да, в постели Роули. Как-то в пятницу. Ведь в Лео сидит мститель, который почти и не таится. Он всегда был информирован об отлучках Роули: проверял в отделе командировок, просматривал заказы билетов, сделанные клерками. И заранее предупреждал меня: твой на будущей неделе отправляется в Ганновер. А потом в Бремен.
  – Зачем Брэдфилд ездил туда?
  – О боже. Видимо, у него были дела в консульстве… Лео, кстати, задавал мне такой же вопрос. Но откуда мне было знать? Роули никогда со мной ничем не делится. Порой у меня создавалось впечатление, что он следует по всей Германии за Карфельдом. Почему-то всегда оказывался в том городе, где проходил очередной митинг.
  – То есть вы продолжали и потом?
  Она пожала плечами:
  – Да, продолжали. Как только подворачивалась возможность.
  – Брэдфилд знал?
  – О господи. Знал ли он? Понятия не имею. Вы хуже немцев в каком-то смысле. Вам нужно, чтобы слово непременно было произнесено, не так ли? Но есть то, что не подлежит обсуждению. Ведь правда – только то, в чем ты сам признаешься. И Роули это понимает лучше всех.
  – Иисусе Христе, – прошептал Тернер. – Вы для всего сумеете найти оправдание, готовы простить себе что угодно.
  И вспомнил, как дня три назад говорил примерно то же самое Брэдфилду.
  Она смотрела прямо перед собой сквозь лобовое стекло.
  – Чего на самом деле сто́ят люди? Как их правильно оценить? Дети, мужья, карьеры. Стоит вам пойти ко дну, и все называют это жертвой с вашей стороны. Но если вам удается выжить, то вы становитесь мерзавцем. Хоть вырвите сердце из своей груди. Только во имя чего? Я не Господь Бог. Мне не вынести всех грехов на своих плечах. Я живу для людей, а люди живут для кого-то еще. Мы не святые. Мы все идиоты. Почему бы нам не жить для себя, в свое удовольствие, и считать именно такую жизнь жертвенной? Хотя бы для разнообразия.
  – Так он знал или нет? – Тернер ухватил ее за руку. – Знал или нет?!
  Слезы медленно поползли по лицу Хейзел. Она поспешно вытерла их.
  – Роули прежде всего дипломат, – ответила она наконец. – Искусство возможного, вот вам весь Роули. Ограниченная цель, отточенный ум. «Давайте не будем слишком горячиться. Давайте не станем навешивать ярлыков. Давайте не вступать в переговоры, пока не поймем, чего хотим добиться». Он не умеет… Он не способен даже разозлиться как следует. В его характере чего-то не хватает. Ему и жить-то не для кого. Разве что для меня.
  – Но он знал.
  – Думаю, да, – сказала она устало. – Мы не разговаривали об этом. Но да, он определенно знал.
  – Потому что это вы заставили его продлить контракт с Лео, верно? В прошлом декабре. Вы обработали его в нужном направлении.
  – Да. Это ужасно. То есть было ужасно, но требовалось сделать, – заявила она, как будто существовала некая причина, наполненная особо высоким смыслом, о которой знали они оба. – В противном случае он бы уволил Лео.
  – Таким образом вы помогли Лео добиться его цели. Для чего он, собственно, и сошелся с вами.
  – Роули женился на мне главным образом из-за денег. Опять-таки только из-за того, чего мог от меня в то время добиться, – горько заметила она, – но жил со мной, потому что любил. Это вам ничего не объясняет?
  Тернер не ответил.
  – Он никогда ничего не облекал в слова, как я вам и сказала. Не говорил о чем-либо действительно важном. «Все, что мне требуется, – еще один год. Только один год, Хейзел. Год, чтобы любить тебя, год, чтобы получить от них все, что они мне задолжали. Один год, начиная с декабря, а потом я уеду. Они ведь сами не понимают, насколько я им нужен». Нет, я тогда сама догадалась пригласить его выпить с нами. Когда Роули был дома. Это случилось еще на ранней стадии. До того, как о нас стали распускать сплетни. Мы собрались втроем: я попросила Роули пораньше приехать с работы. «Роули, ты знаешь Лео Хартинга, он работает вместе с тобой и играет на органе в церкви». «Конечно же, мы знакомы», – ответил муж. Мы некоторое время вели пустую светскую беседу. Про орехи из «Комиссари». Про весенний отпуск. Как жилось в Кёнигсвинтере летом. «Мистер Хартинг приглашает нас к себе поужинать, – сказала я. – Разве это не мило с его стороны?» На следующей неделе мы отправились в Кёнигсвинтер. Но он угостил нас достаточно скудно. Мы пили ратафию, ели сладкие бисквиты и халву под кофе. Но это было все, что нужно.
  – Как это мало, но все, что нужно?
  – Боже мой, как вы не понимаете? Самое главное: я показала его мужу! Я показала Роули то, что он должен был купить для меня!
  
  Стало совсем тихо. Грачи стражами расселись на слегка покачивавшихся ветках деревьев, но ветер больше не тревожил их оперение.
  – Эти птицы чем-то напоминают лошадей, правда? – неожиданно сказала Хейзел. – Тоже спят стоя.
  Она повернула голову, чтобы посмотреть на Тернера, тот молчал.
  – Он ненавидел молчание, – в задумчивости произнесла она. – Тишина пугала его. Вот почему ему нравилась музыка, и потому, думаю, он любил свой дом… Его дом полнился разными звуками и шумами. Там бы и мертвец не заснул. Не говоря уж о Лео. – Она улыбнулась воспоминанию. – Он и не жил там, а управлял домом. Как капитан кораблем. Всю ночь слонялся вверх и вниз, поправляя то окно, то ставню, то что-нибудь другое. Так проходила и его жизнь в целом. Тайные страхи, секретные воспоминания, что-то, о чем он сам ничего не говорил, но ожидал: ты сама все поймешь. – Она зевнула. – Теперь он точно не приедет. Темноту он тоже ненавидел.
  – Где же он? – с тревогой спросил Тернер. – Что сейчас делает?
  Она ничего не ответила.
  – Послушайте, но он же делился с вами чем-то, пусть даже шепотом. Ночью он хвастался перед вами, рассказывал, как заставил мир вращаться вокруг него. Какой он умный, какие ловкие трюки проделывал, как обманывал людей!
  – Вы совершенно в нем не разобрались. Не поняли, какой он на самом деле.
  – Так объясните мне!
  – А нечего объяснять. Мы, если хотите, только переписывались с ним по-дружески. И он присылал мне послания из другого мира.
  – Из какого мира? Мира Москвы, чтоб ей провалиться, где все якобы борются за мир?
  – Я была права. Вы вульгарны и примитивны. Вам необходимо, чтобы все линии в точности сошлись и краски имели сочный цвет. Вам не хватает смелости разглядеть полутона.
  – А ему хватало?
  Но она, казалось, уже выбросила все мысли о Лео из головы.
  – Поехали же отсюда, наконец, ради бога! – приказала она, словно только Тернер задерживал ее.
  Ему пришлось долго толкать машину по дороге, прежде чем мотор завелся. Когда они спустились с холма, он заметил, как «опель» отъехал от обочины и поспешил занять позицию в тридцати ярдах позади них. Она поехала в «Ремаген» – один из крупных отелей, стоявших вдоль берега, которым управляла престарелая леди, похлопавшая ее по руке, как только она села в фойе.
  – А где же ваш маленький мужчина? – спросила она. – Der nette kleine Herr. Всегда такой веселый, куривший сигары и говоривший на немецком.
  – Он говорил с акцентом, – пояснила Хейзел Тернеру. – С легким английским акцентом. Этому ему тоже пришлось специально научиться.
  Они перебрались в зимний сад, где никого не оказалось, не считая расположившейся в углу молодой пары. У девушки были светлые длинные волосы. Оба посмотрели на них немного косо, заметив порезы на лице Тернера. От столика у окна Тернер видел, как «опель» припарковался на лужайке внизу. Номерные знаки сменили, но луны оставались все теми же. У него сильно разболелась голова. Еще не успев выпить и половины своей порции виски, он ощутил приступ тошноты. Попросил принести воды. Старушка принесла бутылку целебной воды местного ро́злива и сообщила ему обо всех ее полезных свойствах. Ее применяли во время двух мировых войн, рассказала она, когда отель превратили в медпункт первой помощи для тех, кого ранили при переправе через реку.
  – Он собирался встретиться со мной здесь в прошлую пятницу, – сказала Хейзел, – а потом отвезти ужинать к себе домой. Роули как раз отправлялся в Ганновер. Но в последний момент Лео все отменил.
  
  – Накануне в четверг он опоздал на встречу. Я не особенно тревожилась. Порой он не являлся вообще. Иногда ему приходилось работать. Все изменилось. Стало иначе в последний месяц или чуть раньше. Они сам изменился. Я даже сначала подумала, что он завел другую женщину. Он постоянно неожиданно уезжал куда-то…
  – Куда же?
  – Однажды в Берлин. Потом в Гамбург, Ганновер, Штутгарт. Почти как Роули. По крайней мере, так он мне говорил, я ни в чем не могла быть уверена. Он не отличался желанием говорить только правду. В отличие от вас.
  – Значит, в прошлый четверг он опоздал? Ну же, рассказывайте!
  – Он сначала пообедал с Прашко.
  – В «Матернусе», – выдохнул Тернер.
  – Между ними прошла дискуссия. Это еще одно любимое словечко Лео. Не поссорились, а вступили в дискуссию. Он не сказал, по какому поводу. Но выглядел озабоченным. Мрачно-задумчивым. Я знала, что совершенно бесполезно даже пытаться вывести его из такого состояния, а потому мы просто прогулялись. А они следили за нами. И я поняла, что это все.
  – Что – все?
  – Истек год, который был ему необходим. Он нашел, что искал, чем бы это ни оказалось, но теперь не знал, как поступить с находкой. – Она пожала плечами. – Но к тому моменту я сама многое поняла. Он даже не подозревал. Помани он меня пальцем, я бы уехала с ним. – Она смотрела в сторону реки. – И ни дети, ни муж, ни черт, ни дьявол не смогли бы меня остановить. Впрочем, ему вовсе этого не хотелось.
  – Что же он нашел? – шепотом спросил Тернер.
  – Я не знаю. Но нашел и сообщил Прашко, а Прашко ни на что не годился. Причем Лео давно понял, что Прашко ему не поможет, но пожелал встретиться и все окончательно выяснить. Ему требовалось удостовериться: он остался совершенно один.
  – Откуда вам известно? Что-то же он вам рассказал?
  – Даже меньше, чем, вероятно, сам хотел рассказать. Он привык считать меня чуть ли не частью себя самого, и не видел необходимости ничем делиться. – Она снова пожала плечами. – А я была ему другом. Друзья не задают лишних вопросов, верно?
  – Продолжайте.
  – Роули сказал, что уезжает в Ганновер. То есть в пятницу вечером он туда отправлялся. А потому Лео решил устроить для меня ужин в Кёнигсвинтере. Особый ужин. Я спросила: «Мы будем что-то праздновать?» «Нет-нет, Хейзел, вовсе не праздновать». Просто теперь все становилось особенным, сказал он, и времени у нас осталось очень мало. Его контракт больше не продлят. Не будет еще года, начиная с декабря. Так почему бы нам теперь не устраивать себе хорошие ужины хотя бы иногда? И он смотрел на меня, пугая, избегая встречаться взглядом, а потом мы вернулись на тропу, причем он ушел от меня далеко вперед. Мы встретимся в «Ремагене», сказал он. И мы встретились. А потом вдруг неожиданно: «Послушай, Хейзел, какого дьявола задумал Роули? Зачем ему понадобилось в Ганновер? Всего за два дня до большого митинга?»
  Хейзел могла даже имитировать выражение лица Лео – хмурое, чисто по-немецки мрачное выражение с преувеличенной искренностью во взоре, из-за чего она, разумеется, поддразнивала его, когда они оставались наедине.
  – В самом деле, что там понадобилось Роули? – в свою очередь спросил Тернер.
  – Как выяснилось, ничего. Он никуда не поехал, а Лео, наверное, узнал об этом, потому что отменил ужин.
  – Когда?
  – Он позвонил в пятницу утром.
  – И что сказал? Повторите в точности его слова!
  – Он сказал, что вечером ничего не получится. Причины не объяснил. Подлинной причины. Ему крайне жаль, но появилась работа, которую ему обязательно требовалось выполнить. Дело внезапно стало срочным. Он говорил официальным тоном: «Я весьма сожалею, Хейзел».
  – И все?
  – Я ответила: «Хорошо. – Она старалась избегать трагического тона. – Удачи тебе». И больше мы с ним не разговаривали. Он исчез, это беспокоило меня всерьез. Я звонила ему домой и днем и ночью. Вот почему вас пригласили на ужин. Мне казалось, вы можете что-то знать. Но вы ничего не знали. Это поняла даже такая дурочка, как я.
  Светловолосая девушка поднималась из-за столика. На ней был удлиненный костюм из обработанной плотной замши, а потому ей пришлось потянуть полы пиджака и разгладить образовавшиеся складки на талии. Старушка хозяйка выписывала счет. Тернер подозвал ее, попросил еще воды, и она поспешно вышла, чтобы принести ее.
  – Вы когда-нибудь видели этот ключ?
  Неловкими движениями он вынул его из канцелярского конверта и положил перед ней на скатерть. Она взяла ключ и бережно положила на ладонь.
  – Откуда он у вас?
  – Из Кёнигсвинтера. Он лежал в кармане синего костюма.
  – Того самого, который он надевал в четверг, – заметила она, рассматривая ключ.
  – Его дали ему вы сами, не так ли? – спросил Тернер с нескрываемым отвращением. – Ключ от вашего дома?
  – Вот как раз этого я ему не давала, – ответила она после паузы. – Пожалуй, единственное, что я бы отказалась дать ему.
  – Продолжайте.
  – Предполагаю, именно это ему понадобилось от Паргитер. Сучка Мэри Краббе нашептала мне об их романе.
  Она посмотрела на лужайку, на затаившийся в тени между фонарными столбами «опель», а потом через реку, в сторону дома Лео.
  – Он говорил, что в посольстве хранилось нечто, принадлежавшее ему. Какая-то вещь из давнего прошлого. «Они должны вернуть мне все, Хейзел». Но не рассказывал, что именно. Воспоминания, так он это называл. Речь шла о чем-то имевшем отношение к далекому прошлому, и я действительно могла дать ему ключ, чтобы он забрал свою вещь. Но я сказала: «Поговори с ними. Откройся Роули. Он все-таки неплохой человек и добрый». Нет, ответил он. Роули – последний на этой земле, к кому он мог бы обратиться. Причем вещь не была какой-то драгоценностью. Она лежала у них под замком, а они даже не подозревали о ее существовании. Вы хотите меня перебить, я вижу. Не надо. Просто слушайте. Я рассказываю вам гораздо больше, чем вы заслуживаете.
  Она отхлебнула немного виски и продолжила:
  – Приблизительно в третий раз… У нас дома. Он лежал в постели и непрерывно говорил об этом. «Ничего плохого, – объяснял он, – ничего связанного с политикой, но они должны мне это вернуть». Если бы ему разрешали выходить на ночные дежурства, то все было бы просто, но, учитывая временную должность, дежурить по ночам его не допускали. А ключ был только один. Его бы никогда не хватились. И вообще, никто не знал, сколько всего ключей в той связке. Единственный ключ, но столь необходимый ему. – Она помолчала. – Но при этом Роули всегда интересовал его. Ему нравилась, например, личная гардеробная моего мужа. Все эти мелочи – атрибуты истинного джентльмена. Ему было любопытно там все разглядывать. И, как догадываюсь, порой именно так он рассматривал и меня: как принадлежность Роули, как его жену. Как его запонки, его книжку стихов Эдварда Лира… Он хотел знать мельчайшие подробности. Кто начищал Роули ботинки, где он заказывал себе костюмы. И уже одеваясь тогда, он решил раскрыть карты. Словно вспомнил, о чем говорил всю ночь. «Эй, Хейзел, послушай меня! Ведь ты легко могла бы достать для меня нужный ключ. Когда Роули задерживался на работе по вечерам. Верно? Например, ты можешь приехать туда, сделав вид, будто забыла что-то в конференц-зале. Это же до ужаса просто! Ключ не похож на остальные, – продолжал он. – Его легко отличить в связке, Хейзел». Да, именно этот ключ, – сказала она, возвращая его на открытой ладони Тернеру. – Но я ответила: «Ты и сам достаточно ловок и умен, чтобы достать его».
  – Это было еще до Рождества?
  – Да.
  – Боже, до чего я глуп! – прошептал Тернер. – Господи! До чего глуп!
  – Почему вы так говорите? Что это было?
  – Ничего. – В его глазах уже блеснули искры предвкушения успеха. – Просто на какое-то время я позволил себе забыть, что он – вор. Вот и все. Я-то думал, он скопировал ключ, а на самом деле он его украл. Разумеется, только так ему и следовало поступить!
  – Никакой он не вор! Он настоящий мужчина. Он в десять раз лучше, чем вы.
  – О да, конечно-конечно. У вас с ним была настоящая любовь, разумеется. Поверьте, я наслушался немало подобного вздора. Вы жили полной жизнью, о какой даже не хочется говорить вслух, не так ли? Вы были настоящими артистами, а Роули выступал как несчастный статист. Вы одни обладали душой, вы и Лео, слышали голос судьбы, а Роули лишь уловил нечто, поскольку слишком сильно любил вас. А я-то думал, все подобные слухи касаются только Дженни Паргитер. Боже милостивый! Вот бедолага! – воскликнул он, глядя в окно. – Несчастный придурок. Признаюсь, мне никогда не нравился Брэдфилд, это точно. Но сейчас я преисполнен к нему самого искреннего сочувствия.
  Оставив на столе деньги, он последовал за ней вниз по каменным ступеням. Она была испугана.
  – Предполагаю, он никогда не упоминал при вас о Маргарет Эйкман, так? Понимаете, он собирался на ней жениться. Она была единственной женщиной, кого он любил по-настоящему.
  – Он никогда никого не любил, кроме меня.
  – Но о ней и словом не обмолвился? Зато другим рассказывал о ней, понимаете? Почти всем, кроме вас. Именно она была самой большой любовью в его жизни!
  – Я вам не верю! Не верю!
  Он открыл дверь машины с ее стороны и склонился над ней:
  – С вами ведь все в порядке, верно? Вас же не разубедить. Он любил только вас. Пусть весь мир провалится в тартарары, только никто не должен отнимать у вас этого маленького мальчика!
  – Да, я уверена. Его любовь ко мне была подлинной. Я сама сделала ее подлинной. И он искренен во всем, чем бы ни занимался. То время принадлежит нам, и я не позволю вам все испортить. Ни вам, ни другим. Он нашел меня.
  – А что еще он нашел?
  Самым чудесным образом мотор ее машины сразу завелся.
  – Он обрел меня, а то, что обнаружил там, стало лишь дополнением, второй частью, необходимой, чтобы он снова начал жить.
  – Там? Там – это где же? Куда он отправился? Скажите мне! Вы знаете! Что он вам сказал?
  Она уехала, ни разу не оглянувшись, но ехала медленно, поднимаясь вверх по лужайке перед отелем, и скоро скрылась в мареве ночных огней.
  
  «Опель» тоже тронулся с места, всегда готовый следовать за ней. Тернер подождал, пока он не проедет мимо, а потом бегом бросился к шоссе и поймал такси.
  Стоянка перед посольством оказалась переполнена. Охрану у ворот удвоили. И снова «роллс-ройс» посла был припаркован перед входом, как старинный корабль перед отплытием в самый разгар шторма. Взбегая по ступенькам с развевавшимися полами плаща, Тернер уже держал ключ в руке.
  Глава 15. «Священная нора»
  Два королевских курьера замерли перед стойкой, их черные кожаные сумки свисали, как парашюты, закинутые сзади поверх кителей.
  – Кто из дипломатов сейчас на дежурстве? – порывисто спросил Тернер.
  – А я-то думал, вы уже уехали, – сказал Гонт. – Вчера в семь часов вечера, так мне…
  Кожа заскрипела, когда курьеры потеснились у стойки, чтобы дать ему подойти ближе.
  – Мне нужна связка ключей.
  Только сейчас Гонт разглядел раны на лице Тернера, и его глаза расширились.
  – Позвоните ночному дежурному. – Тернер сам снял трубку и протянул ее Гонту через стойку. – Попросите его спуститься вниз с ключами. Быстро!
  Гонт пытался возражать. Вестибюль чуть покачнулся, но быстро обрел равновесие. Тернер немного послушал тупое валлийское нытье, в котором жалобы перемешались с попытками грубой лести, а потом грубо схватил Гонта за воротник и затащил в темный коридор.
  – Если не сделаете то, что вам приказано, я устрою, чтобы вы получили назначение в такое место, где еще при жизни будете гореть в аду.
  – Но ключи никто не уносил, послушайте же меня.
  – Где они?
  – У меня. В сейфе. Но только я не могу выдать их вам без письменного разрешения, и вы прекрасно это знаете!
  – Мне не нужны сами ключи. Я хочу, чтобы вы пересчитали их, только и всего. Пересчитайте эти треклятые ключи, понятно?
  Курьеры, привыкшие вести себя профессионально сдержанно, беседовали, понизив голоса, смущенные неловкой ситуацией, но возглас Тернера обрубил их разговор, как острое лезвие топора:
  – Сколько ключей должно быть в связке?
  – Сорок семь.
  Подозвав к себе более молодого охранника, Гонт открыл сейф, встроенный в угол, и достал оттуда уже знакомую Тернеру связку ярко блестевших медных ключей. Поневоле привлеченные любопытством, королевские гонцы смотрели, как крупные пальцы шахтера с прямоугольными ногтями отщелкивали каждый ключ, как косточку на бухгалтерских счетах. Он пересчитал их один раз, а потом – второй, передав затем молодому человеку для проверки. Тот произвел собственный подсчет.
  – Ну, так что же?
  – Сорок шесть, – угрюмо сказал Гонт. – Без сомнений.
  – Сорок шесть, – эхом повторил юнец. – Одного не хватает.
  – Когда их пересчитывали в последний раз?
  – Едва ли кто-то сейчас вспомнит, – пробормотал Гонт. – Ими просто пользовались изо дня в тень, вот и все.
  Тернер указал на новую, свежепокрашенную решетку, закрывавшую дверь на лестницу, которая вела в подвал.
  – Как мне туда попасть?
  – Я же вам уже сказал. Ключ есть только у Брэдфилда. Это решетка на случай чрезвычайных ситуаций. Охранники не отвечают за нее и не могут открыть сами.
  – Как же туда приникают, например, уборщицы? Или тот же истопник?
  – Вход в бойлерную расположен в другом месте. Но после событий в Бремене там тоже установили решетку. До печи можно добраться по внешней лестнице, но дальше оттуда не попасть – все заперто. – Гонт выглядел теперь явно испуганным.
  – Но должна же быть пожарная лестница или служебный лифт.
  – Задняя лестница действительно есть, но и она теперь на запоре. Замок висит.
  – А где ключ от него?
  – У Брэдфилда. Как и ключ от лифта.
  – И куда ведет та лестница?
  – До верхнего этажа.
  – То есть до вашей квартиры?
  – Даже если и так, что с того?
  – Спрашиваю еще раз: она ведет до вашей квартиры или нет?
  – Почти до нее.
  – Покажите мне.
  Гонт посмотрел в пол, переведя взгляд на молодого охранника, потом на Тернера и снова на юнца в мундире охраны. Затем с большой неохотой вложил связку ключей в руку молодого коллеги и, не сказав курьерам больше ни слова, быстро повел Тернера вверх по лестнице.
  Дело вполне могло происходить и днем. Все светильники были включены, двери распахнуты. Секретари, клерки и дипломаты метались вдоль коридоров, не обращая на них никакого внимания. Все только и говорили о Брюсселе. Название города произносилось громко и шепталось как пароль. Оно срывалось с каждого языка, выстукивалось пишущими машинками, как будто даже читалось, выведенное по трафаретам на стенах, и звучало в телефонных звонках. Они поднялись пролетом выше к короткому коридору, где пахло как в плавательном бассейне. Порыв холодного сквозняка налетел откуда-то слева. На двери перед ними висела табличка: «Охрана канцелярии. Частное помещение», а ниже прикрепили другую: «Мистер и миссис Дж. Гонт, посольство Великобритании, Бонн».
  – Нам же не обязательно заходить внутрь, верно?
  – Значит, здесь он бывал, чтобы повидаться с вами? Вечерами в пятницу после репетиций хора? Поднимался этим путем?
  Гонт кивнул.
  – А что происходило, когда он от вас уходил? Вы выводили его наружу?
  – Он мне не позволял. «Оставайся дома, дружище, и смотри телик. Я сам найду обратную дорогу».
  – А вот эта дверь на заднюю лестницу? Та самая? – Он указал влево, откуда сквозило.
  – Но вы же видите – она заперта. Ее годами уже никто не открывал.
  – И это пожарная лестница? Единственная?
  – Да, по ней можно попасть прямо в подвал. Здесь хотели устроить еще и мусоропровод, да деньги кончились. И оставили просто лестницу.
  Дверь казалась прочной и неподатливой с виду, снабженной двумя большими замками, которых никто, по всей вероятности, уже давно не касался. Достав тонкий карманный фонарик и направив его вдоль косяка, Тернер проверил деревянные планки, прибитые по обе стороны, а потом решительно взялся за ручку.
  – Подойдите сюда. Вы с ним примерно одного роста. Попробуйте. Положите пальцы на ручку. Но не надо ее крутить. Просто толкайте, толкайте как можно сильнее.
  Дверь открылась совершенно бесшумно.
  Воздух внезапно стал холодным, но затхлым, каким бывает в американских домах, когда ломаются кондиционеры. Они оказались на узкой лестничной площадке. Уходившие вниз ступени казались очень крутыми. Небольшое окошко смотрело на здание Красного Креста. Прямо под ними подсвеченный дымок вился из накрытой крышкой трубы столовой и исчезал в темноте. Штукатурка на стенах топорщилась крупными волдырями. Доносился звук капавшей воды. С противоположной стороны двери стояк оказался аккуратно перепилен. Освещая путь тонким лучом фонарика, они стали спускаться. Ступени были каменные, покрытые по центру циновкой из кокосовой копры. «Здесь расположен клуб посольства, – гласил очень старый плакат. – Всем добро пожаловать!» Они услышали звук чайника, подвешенного на крючке к стене, а потом отчетливо послышался голос девушки, диктовавшей:
  – В то время как официальное заявление федерального правительства объясняет причины отказа с чисто технической точки зрения, даже самые трезвомыслящие комментаторы сходятся во мнении…
  Инстинктивно оба от внезапного испуга остановились, вслушиваясь в слова, громко разносившиеся так, словно их читали прямо на лестнице.
  – Это лишь вентиляция, – прошептал Гонт. – Звук проходит по этой трубе, понимаете?
  – Замолчите.
  Они услышали, как де Лиль мягко внес поправку в текст.
  – Сдержанные, – сказал он. – «Сдержанные» будет правильнее. Замените слово «трезвомыслящие» на «сдержанные», хорошо, дорогая моя? Мы же не хотим заставить их думать, будто мы топим свои печали в вине?
  Девушка хихикнула.
  Вероятно, они достигли уровня первого этажа, потому что перед ними возник заложенный кирпичами дверной проем перед ним, на линолеуме пола валялись ошметки влажной отслоившейся штукатурки. Объявления зазывали на развлечения давно минувших дней: самодеятельные актеры посольства осуществили постановку «Ревизора» Гоголя. Большой вечер для детей из стран Содружества наций состоится в помещении резиденции посла. Имена гостей с их краткими биографиями и возможными особыми пожеланиями относительно диеты должны быть представлены непосредственно в приемную до 10 декабря. Год значился 1954-й, а подпись под объявлением поставил Хартинг.
  В какое-то мгновение Тернеру пришлось бороться с ощущениями потери ориентировки во времени и пространстве. Он снова слышал звуки с барж, звон стекла, шорох угля, засыпаемого в топку, и скрип такелажа. Тот же стук, ту же пульсацию, перекрывавшую все остальные шумы.
  – Что вы сказали? – спросил Гонт.
  – Ничего.
  Немного сбитый с толку, с легким головокружением, он слепо первым шагнул в ближайший коридор. В ушах стоял неумолчный звон.
  – Вижу, вам нехорошо, – сказал Гонт. – Кто это вас так?
  Они попали в помещение, где не было ничего, кроме старого токарного станка, у станины которого лежала успевшая заржаветь металлическая стружка. В дальней стене виднелась еще одна дверь. Тернер толчком открыл ее и на секунду потерял контроль над собой, отшатнувшись с чуть слышным криком отвращения, но перед ними оказалась лишь новая металлическая решетка от пола до потолка. А на веревке по другую сторону висел мокрый рабочий халат, капли воды, стекая с него, стучали по бетонному полу. Только и всего. Пахло прачечной и недогоревшим топливом. Красные отсветы из очага плясали по кирпичным стенам, новенькая сталь сверкала мелкими огоньками. Ничего сверхъестественного, сказал он себе, пока они двигались дальше, к следующей двери. Как в солдатском эшелоне во время войны. Переполненные вагоны, но все крепко спят.
  Дверь оказалась стальной, ярко выделявшейся на фоне штукатурки – люк для затопления, расположенный гораздо ниже ватерлинии, с надписью «Проход запрещен», сделанной очень давно местами уже осыпавшейся краской из государственных запасов. Стена с левой стороны в свое время была окрашена в белый цвет, и он легко разглядел на ней царапины там, где проталкивали тележку. Светильник над головой защищался каркасом из толстой металлической проволоки, отчего на лицо Тернера легли длинные, похожие на пальцы тени. Он не без труда старался мыслить ясно. Подвешенные к потолку водопроводные трубы стонали и бурлили, а оставшаяся позади печь по другую сторону стальной решетки плевалась белыми искрами. Господи, да этой топки было бы достаточно, чтобы двигать океанский лайнер «Куин Элизабет», она могла согреть целую армию заключенных, но попусту использовалась для этой одинокой фабрики, порожденной сном, фантазией.
  Тернеру пришлось основательно повозиться с ключом и с силой упереться в ручку, прежде чем механизм замка провернулся. Но внезапно в нем что-то хрустнуло, как сломавшаяся щепка, и они услышали звонкое эхо этого звука, словно оно резонировало по самым отдаленным комнатам. «Только оставь меня здесь, боже, только оставь мне сознание, – подумал он. – Ничего не меняй в моей натуре или в моей жизни. Не позволяй этому месту исчезнуть, а мне сбиться с пути, по которому я следую…» Под дверью, видимо, скопился толстый слой грязи, потому что она скрипнула, чуть приоткрылась и застряла. Тернеру пришлось навалиться на нее всем телом, чтобы открыть шире, действительно будто преодолев сопротивление воды, пока валлиец Гонт стоял позади, наблюдая, явно желая тоже что-то сделать, но не осмеливаясь ни к чему прикасаться. Поначалу, пытаясь нащупать выключатель, Тернер ничего не видел во тьме, но затем единственное маленькое, покрытое паутиной окошко проступило впереди и напугало его, потому что он ненавидел тюрьмы. Оно располагалось высоко в стене, было выложено в виде кирпичной арки, как горнило печи, и закрыто в целях безопасности наружной решеткой. Сквозь узкую полоску стекла в самом верху он мог различить лишь мокрый гравий стоянки. Пока он стоял на пороге, покачиваясь и осматриваясь, луч автомобильной фары медленно прополз по потолку. Тюремный прожектор, выискивавший тех, кто пытался совершить побег. А потом все это подземелье наполнилось громким шумом мотора отъехавшего от стены автомобиля. Армейское одеяло лежало на подоконнике, и он подумал: «Ты помнил, что надо прикрывать окно, помнил затемнение в бомбоубежищах Лондона».
  Наконец его пальцы нащупали выключатель куполообразной формы, схожий с женской грудью, а когда он им щелкнул, то почувствовал, точно его самого опять ударили в грудь – по каменному полу прокатилась в его сторону волна пыли.
  – Это помещение называют «Священная нора», – прошептал Гонт.
  Тележка стояла в нише рядом с письменным столом. Папки с досье лежали сверху, пустые бланки снизу – разных размеров, но все четко помеченные красивым гербом. Тут же хранились подходящие конверты. Все готово, каждая вещь под рукой. В центре стола рядом с лампой для чтения Тернер увидел пропавшую пишущую машинку с удлиненной кареткой – на квадратной войлочной подложке, аккуратно накрытую целлофановым чехлом. Там же валялись три или четыре жестянки голландских сигар. На отдельном столике расположились термос, чашки с эмблемой НААФИ в большом количестве, аппарат для приготовления чая с таймером. На полу притулился электрический обогреватель с корпусом из пластмассы двух цветов, умело направленный в сторону стола, чтобы помочь бороться с проникавшей повсюду сыростью. На новеньком кресле с сиденьем из искусственной кожи лежала подушечка, украшенная вышивкой мисс Эйкман. Все это Тернер узнал, лишь окинув взглядом, и мысленно с ленцой поприветствовал, как приветствуют старых и поднадоевших друзей, а потом сразу забыл, устремившись к огромному архиву, составленному у стены комнаты от пола до потолка, к тонким глянцевым черным папкам с проржавевшими крепежными пружинами. Одни покрылись серым слоем пыли, другие смялись или покорежились от влаги. Колонна за колонной в черных мундирах. Хорошо обученные ветераны, ожидавшие нового призыва.
  Должно быть, он спросил, что это такое, потому что Гонт уже шептал ему ответ. Нет, он даже не догадывался ни о чем, не мог высказать никаких предположений. Нет. Совершенно не его сфера деятельности. Нет. Этот архив находился здесь с незапамятных времен. Хотя ходили разговоры, что материалы принадлежали ГУСА, то есть Генеральному управлению судебной адвокатуры, уточнил он. Об этом судачили любители поговорить. Утверждали, что все доставили сюда из Миндена на грузовиках и просто бросили тут за отсутствием другого хранилища. Прошло, должно быть, лет двадцать, так считали наши говоруны. Да, не меньше двадцати лет. С тех пор, как закончился период оккупации. Вот и все, что ему известно, честное слово. Слышал от сплетников. Вернее, подслушал их разговоры чисто случайно, поскольку сам Гонт к говорунам никогда не принадлежал: вам это всякий подтвердит. Нет, это было даже больше, чем двадцать лет назад… Грузовики приехали однажды летним вечером… Макмуллен и кто-то еще из парней полночи помогали разгружать их… Конечно, в те дни кто-то еще думал, что посольству все это может понадобиться… Нет, доступа ни у кого не было. Особенно в последнее время. Никому не нужный хлам, если разобраться. О нем все забыли, да и как не забыть? Давным-давно какой-нибудь сотрудник канцелярии еще мог попросить ключ, но действительно очень давно. Гонт уже и не помнил, когда в последний раз такое случалось. Здесь никто не бывал долгие годы, хотя Гонт ни в чем не мог быть полностью уверен. Он научился выражаться крайне осторожно, беседуя с Тернером, – этот урок он успел прочно усвоить… Какое-то время ключ держали отдельно от других, а потом добавили в связку ночного дежурного… Но и это произошло очень давно. Гонт не мог припомнить, когда именно. Он только улавливал слухи. Маркус – шофер, который уже здесь не работает, утверждал, что это вовсе не архив ГУСА, а групповые досье, составленные специальным подразделением, прибывшим из Англии… Он говорил и говорил приглушенным заговорщицким тоном, похожим на бормотание старух в церкви. Тернер уже не слушал его. Он только что заметил карту.
  Обычную карту, отпечатанную в Польше.
  Ее прикололи кнопками над столом, причем прикололи недавно к отсыревшей штукатурке. В таком месте, где кто-то мог бы разместить портреты своих детишек. На ней не были помечены особыми знаками ни крупные города, ни границы государств. Никто не изобразил на них стрелками перемещение войск. Только места, где располагались концлагеря. Нойенгамме и Бельзен на севере, Дахау и Маутхаузен на юге. К востоку – Треблинка, Собибор, Майданек, Бельзек и Освенцим. В центре Равенсбрюк, Заксенхаузен, Кульмхоф, Гросс-Розен.
  «Они должны мне, – вспомнил он внезапно. – Они должны мне». «Боже Всемогущий, каким же дураком, каким законченным тупицей я было все это время! Лео, вор несчастный! Ты приходил сюда, чтобы припасть к истории своего жуткого детства!»
  – Уходите. Если понадобитесь, я вас позову. – Тернер смотрел на Гонта невидящим взглядом, крепко опершись рукой о полку. – Никому ни о чем не рассказывайте. Ни Брэдфилду, ни де Лилю, ни Краббе… Никому. Понятно?
  – Не расскажу.
  – Меня здесь нет. Меня не существует. Я вообще не появлялся в посольстве сегодня вечером. Это вы тоже понимаете?
  – Вам нужно обратиться к врачу, – сказал Гонт.
  – Проваливайте!
  Выдвинув кресло, он сбросил подушечку на пол и уселся за стол. Положив подбородок на скрещенные ладони, дождался, чтобы стены перестали вращаться перед глазами. Он остался один. Один, как Хартинг. Тайно пробрался сюда. Жил подобно Хартингу на уже не принадлежавшее ему время. Охотясь, как Хартинг, на пропавшую, затерявшуюся истину. У окна располагался кран с раковиной. Тернер наполнил чайный аппарат, а потом потыкал во все кнопки подряд, пока машинка не заработала, начав издавать шипение. Возвращаясь к столу, он едва не споткнулся о зеленую коробку. Размером с узкий портфель, она была прямоугольной формы и очень жесткая, изготовленная из особо прочной кожи, из какой делали ножны и футляры для винтовок. Инициалы королевы виднелись прямо под ручкой. Углы укрепили набойками из тонкой стали. Замки кто-то грубо вскрыл, и коробка оказалась пуста. «Именно этим занимаемся мы все, не так ли? Ищем нечто, чего не существует».
  Тернер остался в одиночестве. В окружении архивных папок. Вдыхая неприятный запах нагревшейся сырости, нагнетаемой вентилятором обогревателя, слыша потрескивание чайного аппарата. Очень медленно он начал переворачивать страницы. Некоторые досье были из числа старых, снятых с полок архива. Половина текста написана по-английски, а другая – жесткими готическими немецкими буквами, очертаниями напоминавшими колючую проволоку. Персоналии значились как в списках спортсменов на соревнованиях: сначала фамилия, потом имя. Лишь несколько строк добавили поверх страницы, а внизу виднелась небрежная подпись, подтверждавшая необходимость и дававшая разрешение списать документ в архив. Зато папки на тележке оказались совсем новыми. В них лежали материалы, напечатанные на дорогой, гладкой бумаге, а в подписях узнавались знакомые фамилии. Некоторые представляли собой всего лишь списки отправленной и полученной почтовой корреспонденции, где темы писем подчеркнули, а поля выровняли.
  Он остался один в самом начале пути, проделанного Хартингом, и только оставленный им след служил ему подсказкой, только бурление в водопроводных трубах из коридора – звуковым фоном. «Эти птицы чем-то напоминают лошадей, правда? – вспомнился голос Хейзел Брэдфилд. – Тоже спят стоя». Он был один. «То, что Лео обнаружил там, стало лишь дополнением, второй частью, необходимой, чтобы он снова начал жить».
  
  Медоуз спал. Но ни за что не признался бы, что спит. А Корк милосердно никогда бы не обвинил его в этом. Прежде всего потому, что формально, как у лошадей Хейзел Брэдфилд, его глаза оставались открытыми. Он откинулся на низко опущенную, покрытую чехлом спинку библиотечного кресла с видом человека, заслужившего отдых, а сквозь окна между тем доносились звуки, принесенные наступившим рассветом.
  – Я передаю работу Биллу Сатклиффу, – говорил Корк громко и намеренно небрежно. – Вам от меня ничего не нужно до того, как я удалюсь? Мы завариваем чай. Если захотите, можете выпить чашечку.
  – Ничего, обойдусь, – едва слышно отозвался Медоуз, но тем не менее резко выпрямился в кресле. – Мне нужна всего минута, и я буду в полном порядке.
  Корк с готовностью уставился в окно на стоянку, давая ему время встряхнуться.
  – Мы готовим чай, если есть желание, – повторил он. – Валери только что поставила чайник на плитку. – Он держал в руке пачку телеграмм. – Такой ночки у меня не выдавалось со времен Бремена. Сплошные разглагольствования. Пустые словеса. Вот и все, что здесь есть. К четырем часам утра они начисто забыли о правилах обеспечения безопасности. Его превосходительство и государственный секретарь запросто разговаривали по незащищенной телефонной линии. Фантастика! Послали к черту все, подумал я: коды, шифры и прочую музыку из этой оперы.
  – А кому они теперь нужны? – спросил Медоуз, обращаясь скорее к себе самому, нежели к Корку. Потом встал и тоже подошел к окну. – После бегства Лео.
  Рассветы никогда не бывают окончательно и бесповоротно зловещими. Все-таки наша планета сама себе хозяйка. Голоса, крики, краски и запахи никогда не навевают с восходом солнца особо дурных предчувствий. Даже охранники у ворот, число которых удвоили со вчерашнего вечера, как-то по-домашнему расслабились и не выглядели угрожающе. А утренний свет, отражаясь в их кожаных плащах, смягчался и придавал им совершенно безвредный вид. Их поступь, когда они по очереди совершали обход периметра вверенной им территории, казалась неспешной и размеренной, словно они были погружены в какие-то свои мудрые мысли. На Корка все это навевало оптимистическое настроение.
  – Мне кажется, сегодня мой день, – сказал он. – Стану отцом еще до обеда, как считаете, Артур?
  – Дети так быстро не рождаются, – ответил Медоуз. – Особенно первенцы.
  И оба занялись подсчетом автомобилей на стоянке.
  – Забита почти под завязку, как я погляжу, – заявил Корк, и он нисколько не преувеличивал.
  Белый «ягуар» Брэдфилда, красная спортивная машина де Лиля, маленький «уолсли» Дженни Паргитер, универсал Гейвстона с детским сиденьем, закрепленным со стороны пассажира, потрепанный «двухтысячник» Джексона и даже сильно побитый «опель-капитан» Краббе, который уже дважды изгонял с общей парковки сам посол, в дни кризиса прокрался внутрь двора с крыльями, вывернутыми наружу подобием уродливых клешней.
  – Ваш «ровер» смотрится более чем достойно, – заметил Корк.
  В почтительном молчании они положенное время любовались красотой обводов кузова машины Медоуза, стоявшей на фоне ограды напротив столовой. Ближе всех на почетном месте разместился «роллс-ройс», охраняемый специально выделенным для этой цели армейским капралом.
  – Встреча состоялась, не так ли? – спросил Медоуз.
  – Разумеется.
  Корк лизнул палец, вытащил нужную телеграмму из пачки, которую зажимал под мышкой, и начал вслух зачитывать шутливо-нравоучительным тоном отчет посла о состоявшейся у него беседе с федеральным канцлером, подготовленный для министра иностранных дел в Лондоне: «Я отметил, что, как член кабинета министров Великобритании, ответственный за нашу политику на международной арене, Вы полностью поддерживаете те многочисленные предложения, которые были выдвинуты лично господином канцлером, и пребываете в твердой уверенности по поводу незыблемости его позиции, состоящей в том, чтобы не поддаваться давлению со стороны шумных и настойчивых сторонников меньшинства на конференции в Брюсселе. Я был также вынужден напомнить ему о мнении нынешнего руководства Франции относительно вопроса о воссоединении Германии, описав его не только как крайне неразумное, но и откровенно антиамериканское, антиевропейское, но прежде всего – антигерманское…»
  – Слушай, – внезапно прервал его Медоуз. – Помолчи немного и вслушайся.
  – Что вы имеете…
  – Тихо же!
  Из дальнего конца коридора до них донесся размеренный гул, словно автомобиль взбирался по склону крутого холма.
  – Это невозможно, – резко сказал Медоуз. – Только у Брэдфилда есть ключ, а он…
  Они услышали стук сложившихся дверей, а потом вздох гидравлических тормозов.
  – Это кровати! Вот оно что! Еще кровати. Его открыли, чтобы доставить их сюда в еще большем количестве. – И в подтверждение выдвинутой Корком версии раздалось клацанье металла о металл и скрип пружин.
  – К воскресенью посольство превратят в настоящий Ноев ковчег, поверьте мне. Дети, девушки, весь этот штат работающих у нас немцев: Вавилон – вот что здесь будет. Нет, лучше сравнить с Содомом и Гоморрой. Но меня больше тревожит другое. Вдруг у нас все случится во время их чертовой демонстрации? Вот повезет так повезет, что скажете? Мой первый ребенок, новорожденный Корк, появится на свет в окружении врагов, чуть ли не в плену!
  – Ладно. Читайте, что там дальше.
  – «Федеральный канцлер принял к сведению обеспокоенность британской стороны, но посчитал неверной ее направленность. Он заверил меня, что проведет консультации с министрами и они примут меры для восстановления спокойствия и порядка. Я, со своей стороны, высказал предположение, что своевременное политическое заявление со стороны правительства может оказать крайне полезное воздействие. Однако мнение канцлера сводится к нежелательности повторения уже однажды предпринятого действия, поскольку оно продемонстрирует скорее слабость властей, нежели силу. После чего он попросил меня передать Вам свои наилучшие пожелания, давая понять, что считает беседу законченной. Я спросил его, не рассмотрит ли он вопрос о заказе новых номеров в отелях Брюсселя для членов немецкой делегации, чтобы положить конец всевозможным инсинуациям и спекуляциям, поскольку Вы выразили личную тревогу при появлении сообщений, что германская делегация расплатилась по гостиничным счетам и отменила бронирование комнат на будущее. Канцлер ответил: определенные шаги в этом направлении будут непременно сделаны».
  – Пустая болтовня. Зеро, – рассеянно прокомментировал Медоуз.
  – «Затем канцлер поинтересовался состоянием здоровья королевы. До него дошел слух, что она слегла с инфлюэнцей. Я подтвердил эту информацию, но намекнул на легкую степень заболевания. Худшее уже позади, уверил его я, но обещал все равно навести необходимые справки и прислать ему свой отчет. Канцлер высказал надежду, что ее величество будет впредь проявлять больше заботы о себе в такое болезнетворное время года. Я ответил: мы все искренне надеемся на благоприятную перемену погоды уже к понедельнику, и господин канцлер со свойственным ему чувством юмора изволил рассмеяться. Мы расстались, сохранив хорошие личные отношения». Ха-ха-ха. Они также немного поболтали о сегодняшней демонстрации. Канцлер сказал, что у нас нет оснований для беспокойства. МИД в Лондоне передаст копию этой информации во дворец. «Аудиенция, – продолжил Корк чтение с широким зевком, – по принятому обыкновению, завершилась взаимным обменом комплиментами в двадцать два часа двадцать минут. Совместное коммюнике было подготовлено для передачи в прессу». А тем временем в экономическом отделе все на стенку лезут от отчаяния, а в коммерческом делают неутешительные прогнозы курса фунта, цены на золото и прочее. Мы, быть может, подошли к крупному спаду. Но никому нет до этого дела.
  – Тебе было бы лучше присутствовать при очередном медицинском обследовании, – сказал Медоуз. – Чтобы тебе объяснили: не надо торопить события.
  – Я бы не против заиметь даже близнецов, – заметил Корк, а Валери в этот момент внесла поднос с чаем.
  И Медоуз даже успел поднести чашку к губам, когда услышал звук двигавшейся тележки, знакомый скрип одного из ее разболтавшихся колесиков. Валери поставила поднос на стол с грохотом, чуть не выронив его, отчего немного заварки из чайника выплеснулось в сахарницу. На ней был зеленый пуловер, и Корк, которому нравилось смотреть на нее, когда она повернула лицо в сторону двери, увидел у нее на шее чуть заметные красные пятна. При этом Корк среагировал быстрее всех. Сунув пачку телеграмм Медоузу, он подошел к двери и выглянул в коридор. Да, это была их тележка, доверху нагруженная папками в красных и черных обложках, а толкал ее Алан Тернер. Он был в рубашке с короткими рукавами, а под глазами у него красовались синяки и ссадины. На сильно рассеченную губу поспешно наложили шов. Не брился он уже давно. Коробка для секретных документов венчала груду досье. Позже Корк, делясь впечатлениями, вспоминал, что Тернер выглядел как человек, сумевший в одиночку пробиться с тележкой через линию фронта, преодолев сопротивление неприятеля. Пока он двигался вдоль коридора, вслед за ним одна за другой открывались все двери: Эдна из машбюро, Краббе, Паргитер, де Лиль, Гейвстон – они сначала выглядывали из кабинетов, а потом выходили. Ко времени прибытия Тернера к референтуре, где он откинул вверх стальную поперечную стойку и бесцеремонно вкатил тележку в самый центр помещения, закрытым оставался только кабинет Роули Брэдфилда, начальника канцелярии.
  – Пусть все остается здесь. Ни прикасайтесь ни к чему.
  Затем Тернер вернулся назад, пересек коридор и без стука вошел к Брэдфилду.
  Глава 16. «Это всё фальшивки»
  – Я думал, вы уехали. – В тоне Брэдфилда звучала скорее усталость, чем удивление.
  – Опоздал на самолет. Разве она вам не сказала?
  – Что, черт побери, с вашим лицом?
  – Зибкрон послал своих молодчиков обыскать мой номер в отеле. Видимо, хотели узнать что-нибудь новенькое по поводу Хартинга. Мне пришлось прервать их работу. – Тернер сел в кресло. – А они все здесь англофилы. Как Карфельд.
  – Дело Хартинга закрыто. – Роули нарочитым движением отложил в сторону какие-то телеграммы. – Я уже отправил все бумаги по его поводу в Лондон вместе с письмом, в котором дал оценку ущербу, нанесенному нашей национальной безопасности. Остальным будут заниматься уже там. Не сомневаюсь, что в положенные сроки они примут решение, ставить ли нам в известность партнеров по НАТО.
  – Тогда можете зачеркнуть все, что вы там понаписали. И забудьте о всяких оценках.
  – Я шел ради вас на большие уступки, – злобно отозвался Брэдфилд, к которому вернулась свойственная ему обычно строгость тона. – Всевозможные уступки. Учитывая вашу пренеприятную профессию, невежество в дипломатических делах и сугубо личную грубость вашей натуры. Ваше пребывание здесь не принесло ничего, кроме проблем. Вам, видимо, на роду написано становиться у всех бельмом на глазу. Какого дьявола вы все еще торчите в Бонне, если вам было дано указание покинуть город? И кто дал вам право врываться сюда в таком виде? Вы что, понятия не имеете о происходящем? Сегодня пятница. День большой демонстрации. Говорю на тот случай, если вы забыли об этом.
  Поскольку Тернер даже не пошевелился в кресле, ярость Брэдфилда постепенно унялась, что стало проявлением чрезмерного переутомления.
  – Ламли сразу сказал, что вы – неотесанный мужлан, но работаете эффективно. До сих пор я видел только проявления неотесанности. И меня ничуть не впечатляет, что вы столкнулись с насилием, потому что сами на него напрашивались. Я предупреждал вас, сколько вреда вы можете принести, изложил причины, которые заставляют меня прекратить здесь любые расследования, и даже старался не замечать бессмысленной жестокости, проявленной вами к моим подчиненным. Но теперь с меня хватит. Отныне вам запрещено находиться на территории посольства. Убирайтесь.
  – Я нашел досье, – сказал Тернер. – Все папки до единой. А заодно и тележку, и пишущую машинку, и кресло. Как и электрический обогреватель с вентилятором, пропавший у де Лиля. – Он говорил довольно невнятно и неубедительно, а его взгляд был устремлен на что-то, находившееся вне пределов этой комнаты. – Кроме того, чашки из столовой и прочие вещи, которые он стянул в разное время. Письма, взятые им из экспедиторской, но так и не переданные Медоузу. Потому что они, видите ли, были адресованы самому Лео. Являлись ответами на посланные им запросы. Он ведь в некотором смысле руководил собственным департаментом: отдельным подразделением канцелярии. Только вы об этом не догадывались. Он докопался до правды о Карфельде, и теперь на него ведут охоту. – Тернер коснулся пальцами лица. – Те, кто сотворил это со мной, на самом деле разыскивают Лео. А он сбежал, поскольку слишком много знал и задавал чересчур много вопросов. Насколько мне известно, его уже могли схватить. Извините, что говорю о столь скучных вещах, – добавил он бесстрастно, – но таково положение дел. Я бы не отказался от чашки кофе, если можно.
  Брэдфилд не шелохнулся.
  – А что по поводу зеленой папки?
  – Вот ее не оказалось на месте. Только пустая коробка.
  – Он забрал ее с собой?
  – Не знаю. Это мог сделать Прашко. Не знаю. – Тернер помотал головой. – Уж простите. – И продолжил: – Вам необходимо найти его раньше их. Потому что они его убьют. Вот что я пытаюсь вам втолковать. Карфельд – самозванец и убийца, а Хартинг располагает доказательствами этого. – Он наконец заговорил громко и уверенно: – Надеюсь, я все изложил достаточно ясно?
  Брэдфилд продолжал рассматривать его внимательно, но без тени обеспокоенности.
  – Когда именно Хартинг заинтересовался им? – Тернер словно задал вопрос самому себе. – Поначалу он ничего не хотел замечать. Отвернулся от всего. Он отвернулся от очень многого, стараясь ни о чем не вспоминать. Пытаясь не замечать очевидного. Он вел себя как все мы, придерживаясь дисциплины, ни во что не вмешиваясь и не считая это жертвой со своей стороны. Садоводство, вечеринки. Выполнял свои обязанности. Чтобы просто выжить. Никуда не влезал без спроса. Низко склонял голову, чтобы внешний мир прокатывался сверху, не замечая его. Но так было до октября, когда Карфельд обрел реальную власть. Понимаете, он знал Карфельда. И Карфельд многое задолжал ему. А для Лео это было очень важно.
  – Что именно задолжал?
  – Не подгоняйте меня. Подождите. Постепенно, шаг за шагом он начал… оттаивать. Позволил себе снова начать чувствовать. Карфельд причинял ему мучения. А мы ведь с вами знаем, каково это, когда тебя подвергают мучениям, не правда ли? Он видел лицо Карфельда повсюду. Такое, каким оно стало сейчас. Ухмыляющееся, хмурящееся, угрожающее… Его имя звенело у Лео в ушах: Карфельд мошенник, Карфельд не тот, за кого себя выдает, Карфельд – убийца.
  – Бросьте! О чем вы говорите? Это все до смешного глупо.
  – Но теперь Лео не мог больше такого выносить. Ему претили самозванцы. Он хотел докопаться до правды. Мужская менопауза: вот что это такое. Он стал отвратителен самому себе… Потому что ничего не предпринял, взял на себя грех умолчания, который равнозначен греху соучастия. Его тошнило от собственных мелких уловок, от повседневной рутины. Нам всем знакомо это ощущение, верно? Вот и Лео познал его в полной мере. И он решил добиться того, что ему задолжали: правосудия над Карфельдом. Вы же знаете, каким он мог быть злопамятным и ничего не забывавшим. Но насколько я понял, такие люди никому не нравятся в наши дни. И потому ему пришлось затеять тайный заговор. Для начала проникнуть в канцелярию, потом продлить договор с посольством, затем добыть нужные досье: персоналии… старые папки, обреченные на уничтожение… и совсем уже забытые дела, хранившиеся в «Священной норе». Он снова завел дело, возобновил расследование…
  – Понятия не имею, о чем вы говорите. Вы просто больны. Больны и окончательно запутались. Вам лучше пойти и прилечь. – Рука Брэдфилда дернулась к телефону.
  – Сначала он раздобыл ключ, и это оказалось достаточно легко. Положите трубку! Оставьте телефон в покое! – Рука Брэдфилда снова дернулась, но тут же легла поверх рабочего блокнота. Тренер продолжил: – А затем он начал трудиться в «Священной норе», устроил там небольшой кабинет, составлял собственные досье, вел записи и протоколы, занимался перепиской… Он практически поселился там. И крал из канцелярии все необходимое. Он был вором, как вы сами сказали. Вам виднее. – На мгновение голос Тернера зазвучал как будто даже мягко, понимающе. – Когда вы закрыли вход в подвал? После Бремена, так? В выходные дни. Тогда он запаниковал по-настоящему. Единственный раз. Именно тогда он похитил тележку. Слушайте! Я ведь на самом деле продолжаю говорить о Карфельде. О его ученой степени, военной службе, ранении под Сталинградом, о химическом заводе…
  – Подобные сплетни распространяются уже несколько месяцев. С тех самых пор, как Карфельд превратился в серьезную политическую фигуру, мы только и слышали, что истории о его прошлом, но каждый раз он успешно опровергал домыслы. Вы не найдете в Западной Германии ни одного мало-мальски влиятельного политика, которого коммунисты не пытались бы в свое время облить грязью.
  – Лео не коммунист, – просто констатировал Тернер с бесконечной усталостью. – Вы мне сами говорили: он примитивен. Годами он старался держаться подальше от политики, опасаясь того, что может услышать или узнать. И я не о сплетнях. Я веду речь о конкретном факте, причем факте, имеющем британские корни. Об эксклюзивном факте. Все это хранится в нашем британском досье, запертом в нашем британском подвале. Вот откуда он получил сведения, и даже вам не удастся теперь снова похоронить все среди моря бумаг. – В его голосе не было ни триумфа, ни враждебности к собеседнику. – Вся информация вернулась в референтуру. Проверьте, если пожелаете. Вместе с пустой коробкой. Кое-что я не до конца понимаю – моего знания немецкого языка для этого недостаточно. Я отдал распоряжение, чтобы никто не прикасался к материалам. – Он усмехнулся при воспоминании, но усмешка получилась горькой, поскольку он, вероятно, вспомнил в первую очередь о собственном сложном положении. – А вы ведь, черт возьми, почти сорвали его планы и непременно нарушили бы их, если бы только всё знали. Он спустил тележку вниз в те же выходные дни, когда вы поставили решетки на двери и опечатали лифт. Лео пришел в ужас при мысли, что не сможет продолжать, что ему перекроют доступ в «Священную нору». До тех пор все выглядело для него почти детской игрой. Ему нужно было только спуститься на лифте с пачкой документов. Он ведь имел доступ повсюду: работа над персональными досье давала ему такое право. И он попадал прямиком в подвал. Но вы почти положили всему конец, сами не зная этого. Решетки на случай возникновения кризисных ситуаций перекрывали ему все пути. Вот он и свалил груду документов, которые могли ему понадобиться, на тележку и просидел выходные в подвале, пока рабочие не закончили свой труд. Чтобы выбраться наружу, ему оставалось только сломать дверь на задней лестнице. После этого он уже целиком полагался на Гонта, постоянно приглашавшего его к себе наверх. Ни о чем не подозревая, разумеется. Если разобраться, то никто ни в чем не виноват. И я прошу прощения, – добавил он смиренно. – Мне нужно извиниться за все, что я наговорил о вас. Я ошибался.
  – Сейчас едва ли подходящее время для извинений, – огрызнулся Брэдфилд, а потом позвонил мисс Пит и попросил принести кофе.
  
  – Я собираюсь рассказать вам все так, как изложено в досье, – продолжал Тернер. – Дело против Карфельда. Вы окажете мне большую услугу, если не станете перебивать. Мы оба устали, и времени в нашем распоряжении совсем мало.
  Брэдфилд положил поверх блокнота лист голубой бумаги для черновиков. Его авторучка зависла над ним. Мисс Пит налила им кофе и удалилась. Хотя выражение ее лица, единственный исполненный брезгливости взгляд, которым она окинула Тернера, стал красноречивее любых слов из ее богатого лексикона, так и не произнесенных.
  – Я расскажу вам, что мне удалось выяснить и сложить в единое целое. Найдите изъяны и неточности в моей версии, но только позже.
  – Уж я постараюсь, – кивнул Брэдфилд с мимолетной улыбкой, напомнившей улыбку совсем другого человека.
  – Рядом с Данненбергом на самой границе разделительной зоны есть деревушка. Она называется Хапсторф. Там и живут-то всего три человека с собакой, а расположена она в уединенной, поросшей лесом долине. Или, вернее, была расположена. Но в тридцать восьмом году немцы построили там завод. Недалеко находилась старая бумажная фабрика на берегу реки с очень быстрым течением. И при ней стоял деревенский дом, прилепившийся к краю скалы. Фабрику переоборудовали, а вдоль берега реки построили лабораторные корпуса, превратив местечко в глубоко засекреченный исследовательский центр для разработки определенного типа газа.
  Тернер отпил глоток кофе, надкусил бисквит, и оказалось, что ему даже есть больно, а потому он склонил голову набок и принялся жевать с крайней осторожностью.
  – Отравляющего газа. Преимущества казались очевидными. Разбомбить предприятие в таком месте практически невозможно, стремнина позволяла избавляться от нежелательных стоков, а деревенька была настолько крошечной, что не составляло труда ликвидировать любого, кто мог им помешать. Понятно?
  – Понятно. – Пока Тернер говорил, Брэдфилд записывал ключевые пункты его рассказа. Причем, как заметил Тернер, каждый пункт был им пронумерован, и он подумал: какой смысл в нумерации? Ты не сможешь опровергнуть факты, какие номера им ни присваивай.
  – Местные жители заявляют, что ничего не знали о происходившем, и это, по всей вероятности, правда. Они видели, что старую бумажную фабрику снесли, а на ее месте построили очень дорогое с виду предприятие. Заметили они и то, как усиленно охранялись склады позади завода. Работникам строго запрещалось общаться с местными. Причем рабочая сила состояла почти целиком из иностранцев: французов, поляков. Им не разрешалось покидать территорию завода, а потому даже случайное общение исключалось. Зато все видели животных. Главным образом обезьян, хотя были там и овцы, и козы, и собаки. Животных привозили на завод, но там они и оставались навсегда. Есть копии писем, полученных местным гауляйтером, с жалобами от любителей животных.
  Он посмотрел на совершенно невозмутимого Брэдфилда с некоторым удивлением.
  – Лео трудился в подвале ночь за ночью, собирая воедино всю эту информацию.
  – Он не имел права ничего там делать. Подвальный архив много лет был закрыт для доступа.
  – Но он справлялся со своим делом очень хорошо.
  Брэдфилд продолжал делать пометки на листке.
  – За два месяца до окончания войны завод был разрушен британцами. Точечными бомбардировками. Взрывы имели колоссальную силу. Предприятие стерли с лица земли, а заодно и соседнюю деревушку. Иностранные рабочие погибли. Говорят, звуки взрывов разносились на многие мили, и постепенно все взлетело на воздух.
  Перо Брэдфилда теперь двигалось по бумаге гораздо быстрее, чем прежде.
  – Во время бомбардировок Карфельд находился дома в Эссене. В этом тоже нет никаких сомнений. Он утверждает, что как раз уехал на похороны матери, погибшей в ходе налета нашей авиации.
  – И что же?
  – Он действительно был в Эссене. Вот только не на похоронах матери, которая умерла двумя годами ранее.
  – Чепуха! – воскликнул Брэдфилд. – Пресса давно бы…
  – В деле есть фотокопия подлинного свидетельства о ее смерти, – спокойно перебил его Тернер. – Не могу сказать, как выглядит новое. И не знаю, кто изготовил для него подделку. Хотя, думаю, мы можем догадаться об этом без особого умственного напряжения и игры воображения.
  Брэдфилд окинул его оценивающим взглядом, выжидая.
  – После войны британцы, базировавшиеся в Гамбурге, отправили оперативную группу, намереваясь осмотреть то, что осталось от Хапсторфа, собрать сувениры и сделать фотографии. Обычную разведгруппу. Никакого спецназа. Они рассчитывали, что смогут разыскать работавших там прежде ученых, чтобы воспользоваться их знаниями и опытом. Понимаете, куда клоню? Но в результате доложили, что не осталось вообще ничего. Хотя им удалось собрать кое-какие сведения и слухи. Французский рабочий, один из немногих оставшихся в живых, рассказал об экспериментах, проводившихся не на подопытных животных, а на людях. Не на тех, кто там трудился, а на других, привезенных издалека. Животные использовались лишь в самом начале, а потом им захотелось проверить все на наилучшем материале, и была налажена специальная доставка. Он вспоминал, как однажды ночью дежурил в охране при воротах – к тому времени ему уже доверяли – и как немцы приказали ему возвращаться в барак, ложиться спать и не покидать его до утра. У него зародились подозрения, а потому он спрятался неподалеку, став свидетелем странной сцены. Серый автобус, самый обыкновенный автобус проехал сначала через одни ворота, потом через другие, не остановившись для обычной проверки документов. Машина направилась в заднюю часть территории, где располагались склады, и исчезла из вида. Но всего минуты две спустя автобус вернулся на более высокой скорости. Совершенно пустой. – Тернер снова прервался, достал из кармана носовой платок и очень осторожно промокнул лоб. – Француз сообщил также, что один его приятель, бельгиец, получил предложение за особые льготы поработать в новой лаборатории, оборудованной под скалой. На пару дней он куда-то пропал, а когда вернулся, был бледнее привидения. Сказал, что не проведет там больше ни одной ночи за все золото мира. Еще днем позже он исчез. Переведен на другую работу, так им объяснили. Но до своего исчезновения бельгиец успел поговорить со своим другом и упомянул о докторе Клаусе. По его словам, доктор Клаус являлся старшим администратором, то есть человеком, который все организовывал, облегчая задачу ученым. Именно он предложил ему ту работу.
  – И вы называете это доказательством?
  – Подождите. То ли еще будет. Подождите. Разведгруппа доложила обо всем, и копия рапорта была направлена в местный отдел розыска военных преступников. Они взялись за это дело. Допросили того француза еще раз, сняли с него подробные показания, но им не удалось обнаружить ничего, что подтверждало бы его историю. Одна старушка, владевшая цветочным магазином, будто бы слышала ночью крики, но не могла вспомнить, в какую именно ночь. И разве то не могли быть крики животных? Словом, все выглядело крайне невнятно.
  – Более чем невнятно, сказал бы я.
  – Послушайте, – вскинулся Тернер, – мы же с вами теперь на одной стороне, верно? Не требуется больше насильно открывать ничьих дверей.
  – Зато, возможно, некоторые двери придется закрыть, – бросил Брэдфилд, не переставая писать. – Но это подождет. Продолжайте.
  – Короче, отдел был завален работой, людей не хватало, и дело отложили. А если точнее, то зарегистрировали и прекратили расследование. У них тогда на руках оказалось слишком много гораздо более вопиющих случаев, требовавших срочного завершения. На доктора Клауса завели формуляр и благополучно о нем забыли. Француз вернулся на родину, старушка не вспоминала больше про крики, вот и все. Но так продолжалось лишь около двух лет.
  – Не спешите.
  Перо Брэдфилда перестало поспевать за рассказом. Ведь он выводил буквы тщательно и разборчиво, как всегда, заботясь о тех, кому предстояло в будущем читать написанное.
  – А затем произошел непредвиденный инцидент. Хотя отчасти вполне предсказуемый, если иметь в виду рассматриваемые нами обстоятельства. Фермер, обитавший неподалеку от Хапсторфа, приобрел по дешевке у местного совета земельный участок. Почва твердая, каменистая и поросшая деревьями, но он решил, что сумеет с ней справиться. Однако стоило ему вскопать землю и пройтись по ней плугом, как он обнаружил захоронение – тридцать два тела взрослых мужчин. Немецкая полиция осмотрела братскую могилу и поставила в известность оккупационные власти. Поскольку преступления против личного состава союзнических армий подпадали под их юрисдикцию. Британцы провели расследование и установили, что тридцать один человек умер в результате отравления газом. Тридцать второй труп был одет в стандартную робу иностранного рабочего, и его убили выстрелом в затылок. Но было еще кое-что… Нечто, действительно их поразившее. Все трупы носили следы грубой работы хирурга.
  – Какой работы?
  – Их успели вскрыть. Подвергнуть аутопсии. Кто-то сумел добраться до них раньше. И дело открыли вновь. Люди в городке припомнили, как из Эссена приезжал доктор Клаус.
  Теперь Брэдфилд пристально наблюдал за Тернером. Он положил на стол авторучку и сплел перед собой пальцы рук.
  – Они изучили список химиков, имевших имя Клаус, обладавших необходимой квалификацией для проведения сложных научных исследований, проживавших в Эссене. И не потребовалось много времени, чтобы в поле зрения попал Карфельд. Никакой ученой степени, а тем более докторской, у него не было. Ее он получил позже. Но к тому времени уже установили, что все ученые работали под псевдонимами. Так почему было не присвоить себе еще и звание доктора? Эссен находился в британской зоне оккупации. Карфельда задержали. Он все отрицал. Естественно. Напомню: если не считать тел, материалов для обвинения собрали мало. Но была и совершенно случайно обнаруженная информация.
  Брэдфилд предпочел больше не прерывать его.
  – Вы слышали о работах в области эвтаназии?
  – Да. В Хадамаре. – Брэдфилд кивнул в сторону окна. – Ниже по реке отсюда. В Хадамаре, – повторил он.
  – Хадамар, Вайльмюнстер, Айхберг, Кальменхоф – клиники, в которых занимались устранением ненужных людей. Тех, кто своей жизнью обременял немецкую экономику, но не приносил ей никакой пользы. Обо всем этом вы можете многое прочитать в «Священной норе», и достаточное количество документов по теме имеется в референтуре. Среди досье, подлежащих уничтожению. С самого начала ученые выделили категории людей, которых следовало тихо устранить. Вы наверняка слышали об этом: имеющих любые формы уродств или увечий, психически больных, умственно отсталых детей в возрасте от восьми до тринадцати лет. Тех, кто мочился под себя. За крайне редкими исключениями, все жертвы по национальности были немцами.
  – Они именовали их пациентами, – добавил Брэдфилд с нескрываемым отвращением.
  – Как теперь выясняется, время от времени специально отобранных пациентов использовали для медицинских исследований. Как детей, так и взрослых.
  Брэдфилд кивнул, подтверждая, что и это ему известно.
  – Когда вскрылись обстоятельства дела в Хапсторфе, американцы и сами немцы уже проделали большую работу, занимаясь программой эвтаназии. Помимо прочего, они получили доказательства, что целый автобус с так называемыми гибридными особями был направлен для «выполнения опасного задания в химических лабораториях Хапсторфа». В таком автобусе помещался тридцать один человек. И они использовали для перевозки автобусы серого цвета, если это вам о чем-то говорит.
  – Сразу вспоминается Ганновер, – мгновенно отреагировал Брэдфилд. – Транспорт для телохранителей.
  – Карфельд превосходный администратор и организатор. Всех это приводит в восхищение. Он им был тогда, как остался и по сей день. Приятно осознавать, что он не утратил прежних талантов, верно? У него мозг работает словно по заранее заложенной программе.
  – Хватит уже ходить вокруг да около. Я хочу увидеть картину в целом и как можно быстрее.
  – Так вот, автобусы были серыми. Тридцать одно место плюс отсек для охранника. Окна изнутри замазали черной краской. Когда было возможно, транспортировка осуществлялась по ночам.
  – Вы сказали, трупов насчитали тридцать два, а не тридцать один…
  – Но ведь был еще тот бельгийский рабочий, помните? Его направили в лабораторию под скалой, а он потом делился впечатлениями с французским приятелем. Это и решило его судьбу. Видимо, он видел больше, чем ему полагалось увидеть. Как сейчас Лео.
  – Вот, – сказал Брэдфилд, поднимаясь и поднося ему еще чашку кофе. – Вам лучше выпить еще немного.
  Тернер взял чашку, но рука его при этом нисколько не дрожала.
  – Пойдем дальше. Взяв Карфельда под арест, его доставили в Гамбург, где предъявили тела и прочие улики, какие у них только имелись, но он лишь посмеялся над следователями. Чушь собачья, сказал он, вся эта история. Он никогда в жизни не бывал в Хапсторфе. Он работал инженером. Специалистом по сносу зданий. Дал подробный отчет о своей службе на русском фронте – ему даже сумели выписать фальшивые награды за участие в боевых действиях и бог знает что еще. Как я предполагаю, здесь ему основательно помогли в СС, и он особенно успешно использовал свое мнимое пребывание под Сталинградом. В его рассказе имелись нестыковки, хотя их оказалось немного. Его допрашивали, но он твердо придерживался своей версии. Он ни разу не посещал Хапсторф. Ничего не знал о расположенном там заводе. Нет, нет и нет – в ответ на все вопросы. Так продолжалось месяцами. «Очень хорошо, – повторял он, – если у вас есть доказательства, предъявите мне обвинение. Пусть я предстану перед трибуналом. Но меня такая перспектива не волнует, потому что я – герой войны. И никогда ничем не управлял, кроме небольшой семейной фабрики в Эссене, а вы, британцы, уничтожили ее, не так ли? Я был в России, а не отравлял каких-то уродцев. С чего вы все это взяли? Я гуманист, готов любить все человечество. Найдите одного живого свидетеля, найдите хоть кого-нибудь». Но в том-то и состояла проблема, что никого не смогли найти. Ученые-химики в Хапсторфе жили в полной изоляции, как, по всей видимости, и вспомогательный персонал. Все записи сгорели при бомбардировках, а те, кто там работал, знали друг друга только по именам, псевдонимам или прозвищам. – Тернер пожал плечами. – На этом все, собственно, и закончилось. Причем Карфельд обнаглел до того, что вставил в свое жизнеописание еще и участие в группе антифашистов на русском фронте, но, поскольку упомянутые им подразделения либо целиком попали в плен, либо погибли до последнего человека, следователи не смогли ничего найти и по этому пункту. Впрочем, с тех пор он почему-то старается больше не упоминать об участии в антифашистском движении.
  – Потому что это больше не приносит популярности, – кратко заметил Брэдфилд. – Особенно среди людей, принадлежащих к его сторонникам.
  – Таким образом, дело не дошло до суда. По множеству причин. Сами по себе отделы, занимавшиеся расследованиями военных преступлений, уже начинали постепенно расформировываться. Из Лондона и Вашингтона оказывалось мощное давление с призывом зарыть топор войны и переложить всю ответственность за дальнейшие действия на германские юридические органы. Воцарился хаос. Пока полевые следователи старались подготовить и выдвинуть обвинения, их начальство в штаб-квартирах уже готовило массовую амнистию. И существовали другие препятствия чисто технического характера для продолжения расследований. Данное преступление было совершено по большей части против французов, бельгийцев и поляков, но поскольку не существовало способа определить национальность каждой жертвы, возникала проблема юрисдикции. Не материальные затруднения, а чисто косвенные, формальные, но и они мешали принять решение, как действовать, какие принять меры. Хотя вы прекрасно знаете, как это бывает, если сам хочешь создать себе трудности.
  – Я помню те времена, – тихо ответил Брэдфилд. – Настоящий бедлам.
  – Французы не были ни в чем заинтересованы, поляки заинтересованы чрезмерно, а Карфельд между тем постепенно превращался в солидного промышленника. Он уже работал по крупным контрактам с фирмами из стран бывшего альянса союзников. Причем даже привлекал конкурентов в качестве помощников, чтобы справляться с огромным спросом на свою продукцию. Он ведь остался превосходным управленцем. Весьма эффективным.
  – Вы так говорите, словно это тоже преступление.
  – Его собственные фабрики подверглись демонтажу, причем дважды, но затем он все сумел организовать на плановой основе сначала на чужих производственных мощностях. Ей-богу, жаль было мешать ему. Упорно ходили слухи, – добавил Тернер, нисколько не меняя тональности голоса, – что он получил заведомое преимущество перед другими промышленниками, поскольку выдал союзникам огромное количество редких газов, которые скопил и сумел поместить в подземные емкости в Эссене под конец войны. Вот чем он занимался, когда Королевские военно-воздушные силы бомбили Хапсторф. Не мать он хоронил, а готовил себе мягкую подстилку, чтобы не упасть после войны слишком больно.
  – Если судить по вашему описанию имевшихся доказательств, – заметил Брэдфилд, – то не осталось ничего, связывавшего Карфельда с Хапсторфом, как нет улик для обвинения его в заговоре с целью массового убийства людей. Изложенная им самим автобиография вполне может оказаться правдивой. Что он воевал в России, что был ранен…
  – Именно так! И так к этому отнеслись в лондонской штаб-квартире.
  – Но ведь нет даже прямых указаний, что это были трупы людей, убитых непосредственно в Хапсторфе. Там могли разработать отравляющий газ, но никто не может утверждать, что применяли его сами ученые, а Карфельд был осведомлен об этом или стал реальным соучастником…
  – При доме в Хапсторфе имелся подвал. И он остался не поврежден бомбардировками. Окна заделаны кирпичами, и туда вели трубы из лабораторий, находившихся наверху. Так вот, кирпичные стены подвала оказались разобранными изнутри.
  – Как это разобранными?
  – Руками, – ответил Тернер. – Пальцами, если так вам понятнее.
  
  – Далее. Как я и сказал, официальные власти приняли аналогичную вашей точку зрения. Карфельд помалкивал, никаких новых доказательств не обнаруживалось. Уголовное дело возбуждено не было, как не было и суда. Вполне предсказуемо. Досье встало на архивную полку. Отдел перевели сначала в Бремен, затем в Ганновер, потом в Менхенгладбах, а архив отправили сюда. Вместе с различными бумагами Генерального управления судебной адвокатуры. Чтобы здесь материалы дожидались окончательного решения по поводу их дальнейшей судьбы.
  – И именно эту историю начал расследовать Хартинг?
  – Не начал. Он давно занимался ею, будучи сержантом следственного отдела. Как и Прашко. Все досье, меморандумы, протоколы допросов, письма, описания улик – все дело от начала и до конца – а теперь у него появился и конец. – Оформлено почерком Лео Хартинга. Именно Лео арестовал Карфельда, допрашивал, присутствовал при вскрытиях, разыскивал свидетелей. Женщина, на которой он собирался жениться, Маргарет Эйкман, служила в одном с ним подразделении. Тоже опытный следователь. Их прозвали охотниками за черепами. Но в этом для них заключался смысл жизни… Они отчаянно стремились добиться справедливого возмездия для Карфельда.
  Брэдфилд погрузился в размышления.
  – Это словечко «гибридные», что оно значило? – спросил он.
  – Типично нацистский термин. Так называли евреев-полукровок.
  – Понимаю. Да, кажется, теперь понимаю. Стало быть, для Лео все носило глубоко личный характер, верно? И ему этот аспект представлялся очень важным. Он воспринимал случай как нечто, направленное против него самого. Лео всегда жил лишь собственными интересами. Только так и следовало жить, считал он. – Перо авторучки пребывало в полной неподвижности. – Но здесь нет уголовного дела с точки зрения любого закона. – И Брэдфильд повторил фразу, словно уверяя самого себя: – Здесь нет уголовного дела, с какой стороны ни подойди. Даже при самом пристрастном, самом простом анализе. Нет дела. Факты, конечно, любопытные: во многом объясняют предвзятое отношение Карфельда к британцам. Но никоим образом не превращают его в военного преступника.
  – Верно, – согласился Тернер, к немалому удивлению Брэдфилда. – Но вот только Лео глубоко терзался из-за этого. Он ничего не забыл, но загнал воспоминания как можно глубже и дальше. И все же не мог от них избавиться. Его снедало желание во всем разобраться, еще раз рассмотреть факты и убедиться в своей правоте. Вот почему в январе этого года он проник в «Священную нору», заново перечитав свои записи, перебрав аргументы.
  Брэдфилд снова напрягся и сидел совершенно неподвижно.
  – Быть может, возраст сыграл определенную роль. Но прежде всего им двигало ощущение не доведенной до конца работы. – Тернер произнес это так, словно речь шла о нем самом, о проблеме, которую он сам не мог решить. – Причастность к истории, если угодно. – Он в нерешительности сделал паузу. – Или к ходу времени. Парадоксы снова завладели его умом, и ему требовалось найти какой-то выход. А еще он был влюблен, – добавил он, глядя в окно. – Хотя сам ни за что не признался бы в этом. Он кое-кем воспользовался, но взял больше, чем ему полагалось и было необходимо… Он вышел из летаргии. В том-то и суть, не правда ли? Противоположность любви не ненависть. Это летаргия. Равнодушие. Пустота. И еще сыграло роль это место. Само по себе посольство. Здесь нашлись люди, позволившие ему причислить себя к игрокам высшей лиги… – Теперь он говорил чуть слышно. – И тем не менее. По той или иной причине он заново открыл дело. Перечитал все бумаги от первой до последней страницы. Вновь изучил исторические данные, сопоставил их с фактами из новейших досье в референтуре и в «Священной норе». Перепроверил информацию с самого начала, а потом принялся наводить справки самостоятельно.
  – Какого рода справки? – спросил Брэдфилд.
  Оба избегали обмена прямыми взглядами.
  – Он устроил для себя собственный офис. Отправлял письма и получал ответы. На бланках посольства. Спешил первым получить входящую почту, чтобы изъять все, адресованное непосредственно ему. Он организовал работу подобно течению собственной жизни: все делалось эффективно и тайно. Никому не доверяя, никого ни во что не посвящая, вынуждая людей, находившихся в разных концах цепочки, действовать друг против друга… Иногда он предпринимал небольшие путешествия, навещал архивы, министерства, изучал церковные приходские книги, знакомился с группами выживших… Везде используя бланки посольства. Он делал подборки вырезок из прессы, снимал копии, сам писал письма и опечатывал с помощью сургуча. Он давал в качестве обратного адреса отдел разбора жалоб и консульских вопросов, а потому по большей части ответы так или иначе попадали прямиком к нему. Он изучал мельчайшие детали: свидетельства о рождении, о браке, о смерти матери, даже охотничьи лицензии – и все время выискивал несовпадения. Что угодно, лишь бы доказать: Карфельд не воевал на русском фронте. И собрал чертовски пухлое досье. Неудивительно, что на его след напал Зибкрон. Не осталось почти ни одного правительственного ведомства, с которым Лео не проконсультировался бы под тем или иным предлогом…
  – О мой бог, – прошептал Брэдфилд, снова откладывая ручку в сторону, на мгновение показывая, насколько ошеломлен и раздавлен.
  – И к концу января он пришел к единственно возможному заключению. Карфельд откровенно лгал, а кто-то – причем человек высокопоставленный и очень напоминавший Зибкрона – прикрывал его и помогал скрывать ложь. Мне говорили, что Зибкрон имеет собственные далекоидущие амбиции, а потому готов прицепиться к любой восходящей звезде, пока она действительно движется вверх.
  – Вот это верное замечание, – признал Брэдфилд, погруженный тем не менее в собственные мысли.
  – Как в свое время поступал Прашко… Вы понимаете, к чему нас это приводит, верно? Разумеется, очень скоро, как он прекрасно понимал, Зибкрон обратит внимание, что посольство рассылает странного рода запросы, пусть всего лишь от имени отдела жалоб и консульских вопросов. В ближайшем будущем это грозило кого-то очень разозлить, а возможно, даже заставить прибегнуть к насилию. Особенно после того, как Лео раздобыл доказательства.
  – Какие доказательства? С помощью чего он может хоть что-то доказать сейчас, когда после совершения преступления минуло двадцать лет и даже больше?
  – Все находится в референтуре, – ответил Тернер с неожиданной неохотой. – Можете пойти туда и посмотреть сами.
  – У меня нет на это времени, и у меня выработался иммунитет к рассмотрению сомнительных фактов.
  – Как и привычка заведомо считать их сомнительными.
  – Я настаиваю, чтобы вы сами мне все изложили. – Но из своего настояния он не пытался устроить драму.
  – Что ж, хорошо. В прошлом году Карфельд решил заручиться ученой степенью доктора. К тому времени он уже стал действительно крупной фигурой. Сколотил огромное состояние на своих химических заводах – здесь управленческие таланты пригодились в полной мере – и стал играть заметную роль в политической жизни родного Эссена. Но ему захотелось стать еще и доктором наук. Быть может, в этом он несколько напоминает Лео: у него осталось незавершенным дело, и он стремился покончить с ним для порядка. Или ему показалось, что это пойдет на пользу карьере: «Голосуйте за доктора Карфельда!» В этой стране обожают иметь в роли канцлеров докторов наук… И он, если можно так выразиться, снова уселся за парту, написав диссертацию. Причем ему не пришлось проводить никаких лабораторных опытов, и это произвело на всех особое впечатление – его преподаватели пришли в абсолютный восторг. Просто чудо, говорили они. И как он только сумел найти время, чтобы изучить предмет столь досконально?
  – Ну и…
  – Тема диссертации «Воздействие некоторых токсичных газов на организм человека». Труд оценили очень высоко – он наделал тогда немало шума.
  – Это едва ли убедительное доказательство.
  – Ошибаетесь. Вполне убедительное. Ведь Карфельд обосновал все выводы своего трактата, ссылаясь на детальное рассмотрение тридцати одного эпизода с летальным исходом.
  Брэдфилд закрыл глаза.
  
  – Это не доказательство, – выдавил наконец он заметно побледнев, но рука снова держала авторучку уверенно и твердо. – Вы сами знаете: это не доказательство. Согласен, определенные вопросы напрашиваются. Вероятно, подтверждается, что он все-таки бывал в Хапсторфе. Но до решающей улики этому очень и очень далеко.
  – Жаль, Лео вас не слышит.
  – Вся необходимая информация была получена им в ходе обычных промышленных разработок. Вот что заявит Карфельд. Или он взял данные лабораторных исследований из третьих рук – подобное признание он прибережет, конечно же, на самый крайний случай.
  – Из рук настоящих мерзавцев и преступников.
  – Даже если установят, что источником информации был Хапсторф, можно найти десятки объяснений, каким путем она дошла до Карфельда. Вы же сами сказали, он лично не принимал тогда в исследованиях никакого участия…
  – Нет. Он просто сидел за письменным столом. Так оно часто и происходит.
  – Вот именно. А сам по себе факт, что он решил публично использовать данные, послужит ему скорее на пользу независимо от способа получения результатов научных экспериментов. Ему никто не сможет поставить это в вину.
  – Понимаете, – сказал Тернер, – проблема в том, что Лео только наполовину юрист: то есть как бы гибрид. Нам придется считаться и со второй его ипостасью. Необходимо учитывать, что он – вор.
  – Да, – рассеянно откликнулся Брэдфилд. – Он ведь украл зеленую папку.
  – И все же в том, что касается Зибкрона и Карфельда, он подобрался к правде достаточно близко, чтобы представлять для них серьезную опасность.
  – Да, типичный случай prima facie[24], – кивнул Брэдфилд, вновь перечитывая свои записи. – Есть основания для проведения повторного расследования, это точно. В худшем случае прокурор может настоять на возбуждении дела. – Он бросил взгляд на телефонный справочник. – Наш атташе по юридическим вопросам наверняка знает тему глубже.
  – Не надо его беспокоить, – успокоительно сказал Тернер. – Совершил преступление или нет, но Карфельд теперь вне досягаемости закона. Он миновал критическую точку. – Брэдфилд уставился на Тернера, и тот непонимающе продолжил: – Против него уже нельзя выдвинуть обвинения, даже если он даст показания, сам во всем признается и все подпишет.
  – Ну разумеется! – тихо воскликнул Брэдфилд. – Как же я мог забыть об этом?
  В его голосе звучало невыразимое облегчение.
  
  – Отныне сам закон защищает его. Статус ограничения срока давности предусматривает это. Лео сделал себе такую пометку на полях в четверг вечером. Дело закрыто навсегда. И никто уже ничего не сможет поделать.
  – Но существует процедура пересмотра срока давности.
  – Существует, – подтвердил Тернер, – вот только здесь она неприменима. И виноваты в этом британцы, как ни печально констатировать. Дело об убийствах людей в Хапсторфе расследовали британские подданные. Мы ни на одном из этапов не передавали его в ведение германских властей. Не было суда, не делалось публичных заявлений, а когда немецкая сторона взяла на себя всю ответственность за наказание нацистских военных преступников, мы даже не упомянули об этом случае. Таким образом дело Карфельда исчезло в пустоте, образовавшейся между двумя юридическими системами: нашей и немецкой. – Он сделал паузу. – А теперь в эту же бездонную дыру угодил и Лео.
  – Что же он собирался предпринять? В чем состояла конечная цель столь тщательно проведенного расследования?
  – Ему необходимо было выяснить все до конца. Он считал своим долгом завершить следствие. Незавершенность дела тенью преследовала его, как иного человека преследует исковерканное детство или жизнь, с условиями которой он не в силах смириться. Лео стремился к справедливости. А остальное должно было стать чистейшей импровизацией с его стороны, игрой не по нотам, а на слух.
  – Когда он получил это так называемое доказательство?
  – Текст диссертации он получил в последнюю субботу перед бегством. Он сохранил конверт с датой. Я же говорил: он все приобщал к делу. Вот почему в понедельник он пришел в референтуру в приподнятом, даже восторженном настроении. Пару дней провел в размышлениях, что делать дальше. В прошлый четверг обедал с Прашко.
  – За каким дьяволом ему это понадобилось?
  – Не знаю, хотя размышлял над причинами. И все равно не понимаю. Возможно, хотел обсудить последующие шаги. Или проконсультироваться с человеком, более сведущим в юридических вопросах. Наверное, он тогда еще считал, что есть путь для выдвижения обвинений…
  – Но такого пути нет?
  – Нет.
  – Хвала Господу за это!
  Тернер не обратил на эту ремарку внимания.
  – А еще существует вероятность, что он просто хотел предупредить Прашко: здесь становится очень опасно. Быть может, искал у него защиты.
  Брэдфилд пристально посмотрел на Тернера.
  – Но зеленая папка пропала, – напомнил он, вновь обретая уверенность в себе.
  – Да, коробка оказалась пуста.
  – А Хартинг до сих пор скрывается. Или все же сбежал? Вы случайно не установили, по какой причине он предпочел исчезнуть? – Теперь уже Брэнфилд не сводил глаз с Тернера. – Об этом тоже есть запись в его досье?
  – В своих записках он постоянно повторял: «У меня осталось очень мало времени». Все, с кем я беседовал о нем, описывали его как человека в вечном цейтноте… Борца против скоротечности времени… Все время спешившего… Могу предположить, что он как раз и имел в виду статус ограничения срока давности.
  – Но мы оба знаем, что согласно этому статусу Карфельда уже невозможно было лишить свободы, если бы не нашелся способ приостановить действие закона. Так зачем ему было бежать? И в чем заключалась причина такой спешки?
  Тернер не пожелал реагировать на встревоженный и даже испытующий тон вопросов, которые задавал Брэдфилд.
  – Значит, и вы не знаете в точности, почему он пропал? И почему избрал для бегства именно тот момент? Или по какой причине прихватил с собой только одну из наших папок?
  – Могу только предположить, что люди Зибкрона постепенно замыкали его в круг. Лео добыл доказательства, и Зибкрон знал об этом. С той поры он стал для них мишенью. Но у него был пистолет, – добавил Тернер. – Старый армейский пистолет. И ему было достаточно страшно, раз он прихватил его с собой. Вероятно, он впал в настоящую панику.
  – Понятно, – сказал Брэдфилд все с той же интонацией заметно спавшего напряжения. – Это понятно. Несомненно, здесь-то мы и находим объяснение всему.
  Тернер в недоумении уставился на него.
  
  Не менее десяти минут Брэдфилд не двигался и не произносил ни слова. В углу кабинета стояло подобие пюпитра со старой коробкой для хранения Библии. Сооружение на уродливых металлических ножках, изготовленное по заказу Брэдфилда в одной из слесарных мастерских Бад-Годесберга. И теперь он использовал его, чтобы подойти, опереться локтями и смотреть в окно на реку.
  – Неудивительно, что Зибкрон взял нас под такую плотную охрану, – произнес он наконец, хотя точно таким же ровным голосом мог описывать туман в долине. – Неудивительно и его отношение к нам как к источнику угрозы. Едва ли во всем Бонне сыщется теперь министерский чиновник или даже обычный журналист, не осведомленный, что британское посольство затеяло охоту на Карфельда, роется в его прошлом, жаждет его крови. Интересно, какие предположения они строят относительно наших намерений? Думают, мы собираемся публично шантажировать его? Хотим в париках и мантиях судить его под эгидой союзнической юрисдикции? Или же считают нас попросту мстительными, желающими воздать по заслугам человеку, который мешает осуществиться общеевропейской мечте?
  – Вы ведь найдете Лео, я не сомневаюсь. Прошу, будьте с ним помягче. Ему сейчас прежде всего необходима любая помощь, которой он сможет заручиться.
  – Как и нам всем, – сказал Брэдфилд, по-прежнему глядя на реку.
  – Он не коммунист, не предатель. Он считает Карфельда очень опасным. Для нас. Мыслит он очень просто. Если судить по его записям в досье…
  – Мне хорошо знакома такого рода простота.
  – В конце концов, мы отвечаем за него. Ведь именно мы в свое время заложили в его сознание понятие о высшей и абсолютной справедливости. Мы дали ему слишком много обещаний: Нюрнберг, денацификация Германии. Мы заставили его поверить в это. И теперь не имеем права превратить его в жертву только потому, что нарушили свои прежние обещания и решения. Вы ведь сами не видели тех старых досье… Не имеете преставления, как относились к немцам в то время. А Лео не изменился. Он человек, отставший от времени. Но ведь это не преступление, верно?
  – Я прекрасно знаю, что они думали о немцах. Я сам тогда здесь находился. Видел то же самое, что видел он. Достаточно многое. Но ему следовало перечеркнуть прошлое, как сделали все остальные.
  – Я хотел объяснить вам другое: он заслужил нашу защиту. В его личности присутствует целостность, которую я ощутил, сидя там, в подвале. Его не отпугивают никакие противоречия. Для нас с вами всегда найдется десяток причин, чтобы ничего не делать. Но Лео слеплен из другого теста. Для него всегда существовала только одна причина, и она призывала его к действию. Эта причина – чувство долга. Более чем достойно.
  – Надеюсь, вы не предлагаете нам всем принять его за образец для подражания?
  – Но существовало еще кое-что, не дававшее ему покоя, тревожившее своей загадочностью.
  – Что именно?
  – В подобных случаях никогда не было недостатка во всевозможных дополнительных документах. В бывшей штаб-квартире СС, в клиниках или в транспортных организациях. Приказы о передислокации, распоряжения, прочие бумаги, связанные с любым вопросом. Эти бумаги могли о многом поведать следствию. А тут ничего не удалось обнаружить. Лео постоянно делал карандашные пометки. Почему не сохранилось ничего о Кобленце? Почему нет того, отчего нет этого? Он явно подозревал, что все косвенные улики были кем-то уничтожены… Тем же Зибкроном, например. Мы не можем хотя бы официально поблагодарить Лео, поощрить за усердие? – спросил Тернер почти умоляюще.
  – В этом деле нет ничего, на что можно твердо опереться. – Взгляд Роули продолжал упираться во что-то очень далекое. – Все сомнительно. Все туманно. А туман имеет свойство уничтожать краски. Теперь уже нет прежних различий – об этом позаботились социалисты. Они всех уравняли. Каждый вроде бы важен, но в то же время никто ничего не значит. Удивляйтесь потом появлению таких личностей, как Карфельд, – тоскующих по былым временам.
  Что именно Брэдфилд пристально разглядывал в долине реки? Небольшие лодчонки, пробивавшиеся сквозь туман? Или красные подъемные краны среди плоских полей, или совсем уже отдаленные виноградники на склонах холмов к югу отсюда? Или призрачную вершину горы Чемберлена и удлиненную коробку из железобетона, в которой он однажды провел ночь?
  – О «Священной норе» не стоит даже упоминать, – сказал он, прежде чем снова сделать паузу. – Вот Прашко… Вы сказали, он обедал с Прашко в четверг?
  – Брэдфилд!
  – Да, слушаю вас. – Он уже направился к двери.
  – Мы ведь с вами совершенно по-разному относимся к Лео. Мне почему-то так кажется.
  – Разве? Впрочем, я действительно думаю, что он может все-таки оказаться коммунистом. – В голосе Брэдфилда отчетливо звучала ирония. – Не забывайте: он похитил зеленую папку. А у вас, по-моему, создалась иллюзия, что вы сумели заглянуть в его чистую душу.
  – И все же почему он украл ее? Что в ней было такого?
  Но Брэдфилд уже вышел в коридор и пробирался между грудами разобранных на части кроватей и нагромождения прочего скарба. Повсюду появились новые таблички. «Пункт первой медицинской помощи находится здесь», «Комната для срочного размещение вновь прибывшего персонала», «Дети не допускаются за пределы данной черты». Когда они проходили мимо канцелярии, оттуда внезапно донеслись радостные крики и аплодисменты. Корк с совершенно белым лицом выскочил им навстречу.
  – Она родила, – почему-то прошептал он. – Только что позвонили из больницы. Она сама не разрешала тревожить меня, пока не закончится мое дежурство. – Его розовые глаза широко округлились от страха. – Я оказался ей совершенно не нужен. Она даже не хотела, чтобы я туда приезжал.
  Глава 17. Прашко
  За зданием посольства протянулась асфальтовая дорожка. Она вела от восточного угла посольской территории на северо-восток, через поселок, состоявший из новых вилл, слишком дорогих, чтобы быть по карману британцам. При каждой вилле разбили небольшой сад, представлявший дополнительную ценность с точки зрения качества недвижимости. Дома отличались один от другого лишь мелкими архитектурными деталями, ставшими наглядной приметой современного конформизма. Если при одной вилле имелся сложенный из кирпича очаг для барбекю и патио, вымощенное искусственно состаренной брусчаткой, то следующую отделял забор, отделанный синим кафелем или сложенный из огромных булыжников, по дерзновенному вдохновению зодчего оставленных совершенно не приукрашенными. Летом молодые хозяйки загорали рядом с крошечными бассейнами. Зимой черные пудели рылись в снегу, и каждый день с понедельника по пятницу черные «мерседесы» привозили домой хозяев, чтобы те могли пообедать в домашней обстановке. В воздухе почти неизменно витал аромат кофе, пусть и очень легкий.
  Утро оставалось еще холодным, но земля светилась свежестью после прошедшего дождя. Они ехали очень медленно, опустив стекла в машине. Миновав больницу, оказались на более невзрачной дороге, где еще сохранились приметы пригорода с лохматыми хвойными деревьями и черно-синими кустами лавра. Крыши с серыми, под свинец, шпилями, отражавшие вкусы времен Веймарской республики, торчали пиками на фоне неопрятного редколесья. Перед ними показалось здание бундестага, скучное, неуютное и словно брошенное. Огромный мотель с черными флагами, с фасадом, окрашенным под цвет топленого молока. Позади него высился мост Кеннеди и концертный зал имени Бетховена. Тут же Рейн нес свои коричневые воды. Река региона с извечно изменчивой культурной принадлежностью.
  Полицейские дежурили повсюду. Редко встретишь колыбель демократии, которую бы столь ревностно защищали от самих демократов. У главного входа стайка школьников выстроилась в неровную беспокойную очередь, а полицейские охраняли детишек как своих собственных. Телевизионная группа устанавливала осветительные приборы. Перед камерой молодой человек в костюме из багрового вельвета выделывал искусные пируэты, положив руку на бедро, пока коллега наводил по нему фокусировку. Полиция смотрела на все это с неодобрением, явно считая опасным проявлением излишней свободы. Вдоль тротуара отмытая и опрятная серая толпа, состоявшая из людей, похожих на обычных членов жюри присяжных, послушно дожидалась чего-то, выставив знамена строго и прямо, как древнеримские штандарты. Лозунги претерпели изменения: «Сначала единство Германии, а только потом – единство Европы!», «Мы тоже не потеряли национальной гордости», «Верните нам нашу страну!». Полицейские выстроились перед ними в шеренгу и контролировали ситуацию столь же внимательно, как присматривали за детворой.
  – Я припаркуюсь у реки, – сказал Брэдфилд. – Одному богу известно, что здесь будет твориться, когда мы снова выйдем на улицу.
  – Что произойдет сегодня?
  – Дебаты. О внесении поправок в чрезвычайное законодательство.
  – Мне казалось, они давно разобрались с этой проблемой.
  – В этом здании никогда и ничто не доводится до конца.
  Вдоль набережной, насколько хватало взгляда, тоже были видны серые толпы, расположившиеся в пассивном ожидании, как солдаты, которым еще не раздали оружие. Самодельные плакаты обозначали, откуда они сюда прибыли: Кайзерслаутерн, Ганновер, Дортмунд, Кассель. Люди стояли в полнейшем молчании, но готовые по команде начать громко протестовать. Кто-то взял с собой транзисторный приемник, включив его на полную мощность. Увидев белый «ягуар», люди с любопытством вытягивали шеи, чтобы рассмотреть его получше.
  Держась рядом как можно ближе друг к другу, они медленно вернулись вверх в сторону от реки. Прошли мимо киоска, который, казалось, не торговал ничем, кроме раскрашенных вручную портретов королевы Сорайи[25]. Студенты выстроились в две колонны, образовав проход к главному входу. Брэдфилду теперь пришлось идти первым с прямой, явно напряженной спиной. При входе охранник не желал впускать Тернера, и Брэдфилду пришлось уладить вопрос после краткого спора. В вестибюле царила ужасающая жара, пахло дымом сигар и отовсюду доносились звуки сдержанных разговоров. Журналисты, по большей части вооруженные фотоаппаратами, бросали на Брэдфилда вопрошающие взгляды, но он лишь отрицательно мотал головой и спешил отвести взгляд в сторону. Образовав небольшие группы, депутаты тихо беседовали между собой, понапрасну глядя поверх плеч собеседников в поисках кого-либо более для них интересного. Внезапно перед ними возникла знакомая фигура.
  – А вот и лучший из лучших! Я всегда так и говорю, уж поверьте мне, Брэдфилд, что вы лучше всех. Пришли, чтобы полюбоваться на закат демократии? Хотите послушать дебаты? Боже, вы все так же хорошо работаете? И, как вижу, секретная служба по-прежнему при вас. Вы редкостно лояльны, мистер Тернер. Но что, черт возьми, у вас с лицом?
  Не услышав ответа, он сам продолжил, понизив голос для вящей секретности:
  – Мне необходимо с вами поговорить, Брэдфилд. Вопрос крайне срочный, уверяю. Я пытался застать вас в посольстве, но для Зааба вас никогда нет на месте.
  – Извините, но у нас здесь назначена встреча.
  – Надолго? Скажите, когда вы рассчитываете освободиться. Сэм Аллертон тоже заинтересован в беседе. Мы хотели бы поговорить с вами вместе.
  Зааб склонил черноволосую голову почти к самому уху Брэдфилда. Шея его оставалась по обыкновению темной – он не удосужился даже побриться.
  – Пока не могу сказать ничего определенного.
  – Послушайте! Я вас непременно дождусь. Дело чрезвычайной важности. Скажу Аллертону, и мы будем вас ждать. Есть сроки сдачи материалов, конечно. Но они для мелкой рыбешки. А Брэдфилд – другое дело. Мы непременно должны поговорить с Брэдфилдом!
  – Никаких комментариев не будет. Вы прекрасно это знаете. Мы опубликовали заявление для прессы еще вчера вечером. Думаю, вы получили экземпляр. Мы полностью приняли объяснения, предложенные канцлером. И теперь в течение нескольких дней ожидаем возвращения немецкой делегации в Брюссель.
  Они спустились по лестнице в ресторан.
  – А вот и он. Говорить буду я. Вы должны целиком и полностью предоставить это мне.
  – Я постараюсь.
  – Вы не просто постараетесь, а будете держать рот на замке. Он – чрезвычайно скользкий тип.
  
  Прежде чем разглядеть что-либо еще, Тернер увидел сигару. Она была очень маленькой и торчала, напоминая черный градусник. Сразу стало ясно, что сигара голландская, а поставщиком был Лео, причем доставались они Прашко бесплатно.
  Выглядел Гарри так, словно ему пришлось почти всю ночь редактировать газету. Вошел он из двери, ведшей в ресторан со стороны торгового центра. Руки держал глубоко в карманах брюк, и пиджак топорщился, широко распахнувшись на груди. Прашко натыкался на чужие столики, но ни перед кем не извинялся. Это был крупный, неопрятный мужчина с коротко стриженными сальными волосами и широкой грудью, уступавшей объемом только животу. Очки он сдвинул на лоб, подобно пилоту или автогонщику. За ним следовала девушка, которая несла портфель. Девица выглядела невыразительно, но казалась немного нервной. Она то ли смертельно скучала, то ли по молодости лет слишком серьезно относилась к своим обязанностям. Украшала ее только копна густых черных волос.
  – Суп! – выкрикнул Прашко через весь зал, пожимая им руки. – Принесите мне суп, и ей тоже дайте чего-нибудь съесть.
  Официант слушал выпуск новостей по радио, но стоило ему заметить Прашко, как он приглушил звук и поспешил к депутату, готовый услужить. Подтяжки Прашко с медными зубчатыми зажимами с силой впивались в грязноватый пояс его брюк.
  – Вы, я вижу, тоже прямо с работы. Она не понимает ни слова, – добавил он. – Не знает ни одного иностранного языка. Nicht wahr, Schatz?[26] Ты, тупая корова. Так в чем проблема?
  Он говорил по-английски бегло, причем маскировал реальный акцент, подпуская в речь типичные американские интонации.
  – Уж не назначили ли вас новым послом, старина?
  – Боюсь, пока нет.
  – А кто этот парень?
  – Гость посольства.
  Прашко внимательно посмотрел на Тернера, потом на Брэдфилда и снова на Тернера.
  – Вижу, вы разозлили какую-то девушку и она вас основательно исцарапала, верно?
  При этом двигались только его глаза. Прашко имел привычку втягивать голову в плечи, а в манере его поведения сквозила постоянная, словно инстинктивная настороженность.
  – Это просто прекрасно, – сказал он, положив левую руку на предплечье Брэдфилда. – Отлично. Обожаю перемены. Мне нравится сводить знакомство с новыми людьми. – Его голос звучал однотонно, отпуская резкие, рубленые фразы. Голос заговорщика, привыкшего к сдержанности, часто произносившего слова, не предназначавшиеся для посторонних ушей.
  – С чем вы, друзья мои, пришли ко мне? Желаете выяснить личное мнение депутата Прашко? Услышать глас оппозиции? – И он объяснил специально для Тернера: – Когда правительство коалиционное, оппозиция превращается в идиотское подобие закрытого клуба.
  И он громко расхохотался, напрасно стараясь развеселить Брэдфилда.
  Официант принес ему венгерский суп-гуляш. Осторожными, мелкими, но при этом нервными движениями руки́ мясника он взял ложку и отведал блюдо.
  – Так зачем вы здесь? Эй! Уж не хотите ли послать телеграмму королеве? – Он ухмыльнулся. – Записочку от ее бывшего подданного? Хорошо. Так отправляйте свою телеграмму. Впрочем, ей плевать на то, что имеет сообщить какой-то там Прашко. Всем мое мнение до лампочки. Я ведь старая проститутка. – Последняя реплика тоже была адресована Тернеру. – Вы уже слышали разговоры об этом? Я побыл англичанином, побыл немцем, я, дьявол меня возьми, почти американец. А в этом борделе пробыл дольше всех прочих шлюх. Вот почему я стал никому не нужен. Меня каждый уже поимел во всех позах. Вам рассказывали? Левые, правые, центристы.
  – А кто вас имеет сейчас? – спросил Тернер.
  Не отрывая взгляда от ран на лице Тернера, Прашко поднял левую руку и потер кончиком указательного пальца о большой.
  – Знаете, что в политике имеет реальное значение? Наличные. Умение продать себя. Все остальное – чушь для простаков. Договоры, группировки, альянсы – чепуха! Вероятно, мне следовало оставаться марксистом. Стало быть, теперь они хлопнули дверью в Брюсселе. Это печально. Конечно же, очень печально. Вам не с кем стало там больше препираться.
  Он отломил кусок булочки и окунул его в суп.
  – Так что передайте своей королеве: Прашко считает англичан ни на что не годными лжецами и лицемерами. А как ваша супруга? Здорова ли?
  – Да, с ней все в порядке, спасибо.
  – Давненько я не ужинал в ваших краях. Все еще обитаете в своем гетто, насколько я знаю. Прекрасное местечко, ничего не скажешь. Но я не обижаюсь. Меня никто не любит слишком долго. Вот почему я так часто меняю партийную принадлежность, – пояснил он снова специально для Тернера. – А ведь когда-то считал себя романтиком в вечном поиске синего цветочка. Теперь же, как я чувствую, мне все осточертело. Одни и те же приятели, одни и те же женщины, один и тот же Бог, если на то пошло. И все правдивые и верные. Вот только обманывают тебя на каждом шагу. Кругом одни мерзавцы. Господи! Скажу вам вот еще что: предпочитаю одного нового друга двум старым. Кстати, я недавно женился. Как она вам? – Он приподнял пальцем подбородок девушки и чуть повернул ее голову, чтобы свет падал на ее лицо наилучшим образом, а девушка улыбнулась и шлепнула его по руке. – Я ли не удивительный человек? А ведь было время, – продолжил он, прежде чем кто-то сумел отозваться на его самовосхваление, – было время, когда я готов был ползать на своем толстом брюхе, лишь бы помочь бездарным англичанам проникнуть в Европу. Теперь вы льете слезы на ее пороге, а мне это безразлично. – Он покачал головой. – Я поистине удивительный человек. Хотя, как догадываюсь, моя слава уже в прошлом. Или во всем виноват я сам. Потому что мне нравится только власть. Видимо, я любил вас, потому что вы были сильны, а теперь ненавижу за слабость. Прошлой ночью убили мальчика, слышали? В Хагене. Об этом сообщали по радио.
  Он выпил штейнхагера[27], взяв рюмку с подноса. Бумажная подставка прилипла к основанию рюмки, и ему пришлось оторвать ее.
  – Мальчик, старик, какая-то полоумная библиотекарша. Да, почти футбольная команда, но до Армагеддона нам еще далеко.
  За окном были видны серые толпы, дожидавшиеся на лужайке. Прашко обвел рукой зал ресторана:
  – Посмотрите на это дерьмо. Все бумажное. Бумажная демократия, бумажные политики, бумажные орлы, бумажные солдаты, бумажные депутаты. Демократия кукольного домика. Стоит Карфельду чихнуть, как мы уже готовы обмочиться от страха. Знаете почему? Потому что он как никто другой близок к правде.
  – Стало быть, вы поддерживаете его? Вот в чем все дело? – спросил Тернер, не обращая внимания на злобный взгляд Брэдфилда.
  Прашко доел гуляш, неотступно глядя на Тернера.
  – Мир в наши дни становится все моложе, – сказал он. – Положим, Карфельд тоже полное дерьмо. Ладно. Но вы должны кое-что понять, друзья мои. Мы стали богаты. Мы вкусно ели и пили, строили дома, покупали машины, платили налоги, посещали церкви, делали детей. А теперь нам понадобилось нечто реальное. Хотите знать, что именно?
  Он продолжал смотреть на израненное лицо Тернера.
  – Иллюзии. Короли и королевы. Семейство Кеннеди, де Голль, Наполеон. Виттельсбахи[28], Потсдам. Теперь это не простая хренова деревенька, верно? Кстати, что там по поводу студенческих волнений в Англии? Как их воспринимает королева? Вы даете им слишком мало денег? Молодежь… Хотите узнать кое-что о молодежи? Так я вам скажу. – Тернер словно стал для него теперь единственным слушателем. – «Немецкая молодежь ставит в вину своим родителям развязывание войны». Вот что вы постоянно слышите. Каждый день какой-нибудь самозваный мудрец тискает статейку в газете на эту тему. А не желаете ли выслушать правду? Они винят родителей в том, что те потерпели в войне поражение, а вовсе не в развязывании войны! «Эй, вы! Что вы сделали с нашей империей? Куда она подевалась?» И, как я догадываюсь, то же самое происходит в Англии. Та же чушь собачья. Такие же юнцы. Они хотят вернуть свое божество. – Он перегнулся через стол, почти упершись носом в лицо Тернера. – Послушайте, а может, нам заключить сделку? Мы снабжаем вас деньгами, а вы продаете нам иллюзии. Проблема лишь в том, что мы однажды это уже проходили. Мы пошли на договор с вами, но получили от вас лишь кучу дерьма. Вы не способны создавать иллюзии. Вот почему мы больше не любим англичан. Они не исполняют условий контракта. Отечество – то есть Фатерлянд – хотело жениться на Отчизне, но вы не явились на свадьбу. – И он снова закатился в раскатах наигранного смеха.
  – Возможно, как раз сейчас настало время для создания прочного союза, – предположил Брэдфилд с видом смертельно усталого политика.
  Краем глаза Тернер заметил, как двое мужчин, светлолицых, в черных костюмах и замшевых туфлях, тихо пристроились за соседним столиком. Официант поспешил их обслужить, поняв, кто они по профессии. Одновременно группа молодых журналистов вошла в ресторан из вестибюля. Некоторые принесли свои газеты с заголовками на темы Брюсселя и Хагена. Возглавлял группу Карл Хайнц Зааб, годившийся остальным в отцы и смотревший на Брэдфилда с многозначительным волнением. За одним из окон в безжизненном внутреннем дворе ряды пустых пластмассовых стульев вырастали из потрескавшегося бетона, как искусственные цветы.
  – Вот вам настоящие нацисты. Эти подонки. – Повысив голос так, чтобы его слышали все, Прашко указал на журналистов презрительным жестом толстой руки. – Они распускают языки, пердят повсюду, но при этом считают, что изобрели демократию. Да где же треклятый официант? Сдох он, что ли?
  – Мы разыскиваем Хартинга, – сказал Брэдфилд.
  – Ну разумеется! – Прашко было не привыкать к сложным ситуациям.
  Рука, в которой он держал салфетку, вытирая потрескавшиеся губы, двигалась по-прежнему ровно и размеренно. Глаза с пожелтевшими белками, окруженные сухой пергаментной кожей, даже не моргнули, когда он снова посмотрел на собеседников.
  – Я уже давно нигде его не видел, – почти безразличным тоном продолжил он. – Быть может, он на галерее для дипломатов? У вас же там отдельная ложа. – Он отложил салфетку в сторону. – Наверное, вам стоило бы поискать его там.
  – Он исчез с утра в прошлую пятницу. Его нет уже неделю.
  – Послушайте, вам нужен Лео? Так он непременно вернется. – Появился официант. – Лео – человек несокрушимый.
  – Вы его друг, – продолжал Брэдфилд. – Возможно, единственный друг. Мы подумали, он мог посоветоваться с вами.
  – О чем же?
  – В том-то и проблема, – сказал Брэдфилд с чуть заметной улыбкой. – Мы рассчитывали на вашу осведомленность об этом.
  – Значит, он так и не нашел себе английского друга? – Прашко оглядел их обоих. – Бедняга Лео. – Его голос звучал на сей раз почти искренне.
  – Вы занимали в его жизни особое место. В конце концов, вам пришлось вместе поработать. Вы многое пережили. И мы решили, что если бы ему понадобился чей-то совет или даже деньги или нечто другое, необходимое в кризисной ситуации, он инстинктивно обратился бы именно к вам. Может, он видел в вас своего защитника.
  Прашко снова занялся изучением лица Тернера.
  – Защитника? – Его губы едва двигались, когда он вновь заговорил, и потому складывалось странное впечатление, что он сам предпочел бы не слышать своих слов. – С таким же успехом можно было бы попытаться защитить… – На его лбу внезапно выступила испарина, но, казалось, она появилась извне и опустилась на его кожу, как пар. – Уходи-ка ты отсюда, – сказал он девушке.
  Даже не пытаясь возражать, она поднялась, рассеянно улыбнулась всем сразу и поспешно вышла из ресторана. На мгновение отвлекшись в легкомысленном приступе вожделения, Тернер не мог отвести глаз от провокационно соблазнительного покачивания ее бедер, но тут Брэдфилд снова заговорил:
  – У нас очень мало времени. – Он тоже склонился вперед и произносил фразы быстро. – Вы были с ним в Гамбурге и Берлине. Наверняка есть что-то, известное только вам двоим. Вы меня слушаете?
  Прашко ждал.
  – Если вы поможете нам найти его без лишнего шума, если знаете, где он, и сможете вразумить его, если есть хоть что-то в ваших силах, для чего вам пригодится старая дружба, я позабочусь, чтобы с ним обращались корректно и сохранили тайну. Ваше имя не будет фигурировать в деле, равно как и прочие имена.
  Теперь настал черед Тернера ждать, посматривая то на одного, то на другого. Только капли пота на лбу выдавали Прашко, как авторучка всегда выдавала подлинные эмоции Брэдфилда. Он и сейчас сжимал ее в пальцах, склонившись над столом. За окнами Тернер видел те же серые толпы. Луноликие мужчины, сидевшие в углу, со скучающим видом жевали намазанные маслом булочки.
  – Я отправлю его в Англию. Я заставлю его навсегда покинуть Германию в случае необходимости. Он уже натворил такого, что вопрос о предоставлении ему новой работы в посольстве совершенно исключен. Он вел себя настолько неподобающим образом, что его кандидатуру отныне никто не станет даже рассматривать. Вы понимаете, что я имею в виду? Любые добытые им сведения являются по праву собственностью короны… – Брэдфилд откинулся назад. – И мы должны найти его раньше, чем они, – с напором произнес он, но Прашко лишь смотрел на него маленькими, жесткими глазками и молчал. – Я, разумеется, имею в виду тот факт, – продолжал Брэдфилд, – что у вас есть собственные особые интересы, которые необходимо принимать во внимание.
  Прашко заерзал на стуле.
  – Поосторожнее с этим, – прошипел он.
  – Я отнюдь не собираюсь каким-либо образом вмешиваться во внутренние дела федеративной республики. Ваши личные политические амбиции, будущее вашей партии в связи с активизацией Движения – все это никоим образом не является для меня приоритетом. Я нахожусь в этой стране, чтобы сохранить наш альянс, а не выступать в роли судьи над одним из наших союзников.
  Совершенно неожиданно Прашко улыбнулся:
  – Это славно.
  – Ваша совместная работа с Хартингом двадцать лет назад, ваша связь с определенными британскими правительственными ведомствами…
  – Никто об этом не знает, – поспешно перебил его Прашко. – И вам лучше, черт побери, проявить крайнюю осторожность.
  – Я как раз собирался затронуть эту же тему. Осторожность, – отозвался Брэдфилд с ответной ободряющей улыбкой. – Мне самому было бы крайне нежелательно, чтобы о посольстве пошли слухи, будто мы затаили к кому-то неприязнь, намереваемся выдвинуть обвинения против известных немецких политических деятелей, пытаемся рыться в давно забытых делах и льем таким образом воду на мельницу недружественных федеративной республике государств, очерняя ее в глазах мирового сообщества. И, уверен, в ваших личных интересах не слышать таких же домыслов по своему адресу. А это значит, мы на одной стороне, связанные общностью целей.
  – Конечно, – сказал Прашко. – Конечно. – Но его морщинистое лицо оставалось непроницаемым.
  – У нас с вами общие враги. Мы не должны позволить им встать между нами.
  – Верно, – сказал Прашко, еще раз покосившись на покрытое ссадинами лицо Тернера. – Но у нас есть и общие, хотя до странности занятные друзья, не так ли? Неужели Лео сумел вас столь основательно отделать?
  – Они сидят за соседним столиком в углу, – ответил Тернер. – Те, кто это сделал. И им не терпится поступить точно так же с Лео, если появится малейшая возможность.
  – Хорошо, – сказал наконец Прашко. – Я вам поверю. Мы с Лео пообедали вместе, но с тех пор я его не видел. Что нужно от вас этой старой обезьяне?
  – Брэдфилд! – окликнул его Зааб через весь зал. – Ну, скоро вы освободитесь?
  – Я же сказал вам, Карл Хайнц. Никаких новых заявлений для прессы у меня нет.
  
  – Мы всего лишь поговорили, вот и все. Я вижусь с ним крайне редко. Он сам позвонил: как насчет того, чтобы как-нибудь пообедать вместе? Давай завтра, ответил я. – И Прашко раскрыл ладони в жесте, показывающем, что ему нечего скрывать.
  – О чем вы разговаривали? – спросил Тернер.
  Барри пожал плечами:
  – Вы же знаете, как часто происходит со старыми друзьями. Лео – хороший малый, но… Что ж, все люди меняются. Или же, напротив, нам не нравится видеть, что они нисколько не изменились. Мы вспоминали давние времена. В общем, все в таком духе.
  – Какие давние времена? – упорствовал Тернер, и Прашко метнул в него крайне злобный взгляд.
  – Очень давние. Англию. Скверные времена. Знаете, почему мы отправились в Англию: я и Лео? Мы были еще совсем детьми. А как мы попали туда? Его фамилия начиналась с «Х», а моя с «П». И я заменил ее на «Б». Хартинг Лео, Брашко Гарри. Вот какие времена. Нам повезло, что мы не звались Вайсс или Закари: W и Z – слишком далеко расположенные буквы. Англичанам почему-то не нравилась нижняя часть алфавита. Вот о чем мы вспоминали: отправку в Дувр. Совершенно одни на борту. Те проклятые времена. Чертову сельскую школу в Шептон-Маллете. Вам знакома эта вонючая дыра? Быть может, там теперь хотя бы стены покрасили. Надеюсь, что подох уже тот старик, который устраивал нам адскую жизнь, потому что мы были немцами, и все твердил, как мы должны благодарить Англию за предоставленное нам убежище, за возможность остаться в живых. А знаете, что мы выучили в Шептон-Маллете? Итальянский язык. Общаясь с военнопленными. Потому что ни один другой подонок не желал с нами разговаривать! – Он повернулся к Брэдфилду. – Что за нациста ты с собой привел? – спросил он, но тут же расхохотался. – Ладно, я еще не совсем рехнулся. Так вот, я просто пообедал с Лео.
  – И он рассказал о возникших у него проблемах, в чем бы они ни заключались? – спросил Брэдфилд.
  – Ему хотелось уточнить подробности закона о сроке давности, – ответил Прашко, все еще улыбаясь.
  – Срока давности для военных преступлений?
  – Само собой. Он хотел разобраться в положениях законодательства.
  – Применительно к конкретному делу?
  – С чего вы так решили?
  – Я просто поинтересовался.
  – А я уж подумал, что вы действительно имеете в виду конкретное дело.
  – Значит, его интересовал закон в целом. Так сказать, важнейшие пункты?
  – Именно.
  – Зачем ему это понадобилось, вот что меня занимает. Ведь в наших общих интересах не дать прошлому восстать из праха.
  – Что правда, то правда.
  – Это диктует нам здравый смысл, – продолжил мысль Брэдфилд. – Как мне представляется, для вас он имеет гораздо более важное значение, чем любые заверения с моей стороны. Что именно он пытался выяснить?
  Прашко заговорил медленно, тщательно подбирая слова:
  – Ему важно было разобраться в причине. Понять философию, положенную в основу закона. И я сказал ему: «Это ведь далеко не новый закон. Наоборот, один из старейших. Он призван обеспечить, чтобы у всего существовал предел. В каждой стране имеется верховный суд – инстанция, после которой обращаться уже больше некуда, так? Вот и в Германии нельзя обойтись без какой-то финальной точки». Я втолковывал ему все, словно передо мной сидел ребенок – он ведь существо совершенно невинное, чертовки наивное. Вы знаете об этом? Как некоторые монахи. «Приведу тебе пример, – говорил ему я. – Ты едешь на велосипеде ночью, не включив фары. И если в течение четырех месяцев никто не обвинит тебя в этом, то ты чист перед дорожным законом. Если речь идет об убийстве по неосторожности, то требуются уже не четыре месяца, а пятнадцать лет. При предумышленном убийстве – двадцать. В случае с нацистскими преступлениями срок еще дольше, поскольку его специально продлили. Выждали несколько лет, прежде чем начали считать до двадцати. Но вот если уголовное дело вообще не возбудили вовремя, преступление перестает быть таковым». И еще я добавил: «Немцы дурачили нас по полной программе, пока сама тема не исчерпала себя. Они вносили поправки, чтобы угодить королеве и чтобы соблюсти собственные интересы. Сначала отсчет велся с сорок пятого года, потом с сорок девятого, а теперь они опять изменили срок». – Прашко развел руками. – И тогда он начал буквально орать на меня: «Что такого особенного именно в двадцати годах, почему именно этот срок считается чем-то священным?» «Ничего священного в двадцати годах нет, – ответил я. – Как нет ничего священного в любом количестве лет. Просто все мы старимся. Устаем жить. Умираем». Вот что мне приходилось объяснять ему. А еще я сказал: «Не знаю, какие идеи ты вбил в свою дурацкую башку, но это полная чушь. Все имеет свой конец. Моралисты считают это нравственным постулатом, апологеты воспринимают как нечто разумное и целесообразное. Послушай меня. Я твой друг Прашко, и Прашко говорит тебе: ты столкнулся с жизненной реальностью, а потому не старайся ничего изменить. Бесполезно». Вот тогда он разозлился на меня. Вы видели его по-настоящему разгневанным?
  – Нет.
  – После обеда я привел его сюда. Наш спор продолжался. Всю дорогу в машине. А потом мы сидели за столиком. Именно за этим, за которым сидим сейчас. «Быть может, я сумею раздобыть новую информацию», – сказал он. «Если даже раздобудешь, сразу забудь о ней, потому что даже с ней ни хрена у тебя не получится. Не трать понапрасну время. Ты опоздал. Закон против тебя», – отвечал я.
  – Он, случайно, не обмолвился, что уже обнаружил новые улики?
  – А он их действительно нашел? – спросил Прашко с необычайной поспешностью.
  – Не думаю, что такая информация существует.
  Прашко медленно кивнул, пристально глядя на Брэдфилда.
  – Что же произошло дальше? – спросил Тернер.
  – Ничего особенного. Я констатировал: «Хорошо, пусть ты можешь доказать убийство по неосторожности, но уже опоздал на годы. Если ты способен кого-то уличить в преднамеренном убийстве, то срок минул в декабре прошлого года. Ты потерпел поражение» – так говорил я ему. Но он вдруг вцепился мне в руку и зашептал, как какой-то сумасшедший проповедник: «Никакой закон никогда не перечеркнет того, что они наделали. Мы с тобой прекрасно знаем это. Нам повторяют в церквях: Христос был рожден Непорочной Девой, а вознесся на небеса в столбе света. И миллионы людей верят. Знаешь, когда я играю на органе по воскресеньям, то слышу их». Это правда?
  – Да, он действительно играл на церковном органе, – ответил Брэдфилд.
  – Боже милостивый! – Прашко, казалось, был изумлен. – Лео этим занимался?
  – Причем многие годы.
  – А тогда он продолжал взывать ко мне: «Но ведь мы с тобой, Прашко, – ты и я – на своем жизненном пути столкнулись со свидетельствами невиданного прежде зла. Не на горной вершине ночью, а при свете дня посреди ровного поля, где тогда стояли мы все. Нам выпала высокая привилегия. Теперь все это грозит повториться».
  Тернер хотел перебить, но Брэдфилд удержал его.
  – Тут уж я не на шутку рассвирепел. Говорю ему: «Не надо строить из себя передо мной Господа Бога. Не стоит тут разоряться по поводу тысячелетней справедливости Нюрнбергского процесса, который продлился целых четыре года. Закон дал нам все-таки целых двадцать лет. И кто навязал именно такой срок? Именно вы, британцы, заставили нас изменить условия. Когда вы передавали нам управление страной, могли бы заявить: вот вам, проклятые немцы, все ваши собственные дела, судите преступников сами, выносите приговоры в соответствии со своим уголовным кодексом, но для начала отмените статью о сроке давности. Вы были участниками принятия решений тогда, так что не уклоняйтесь от этой роли теперь. Все кончено. Все к чертовой матери кончено!» Вот какие слова только и нашлись у меня для Лео. А он лишь смотрел на меня, качал головой и все повторял: «Ах, Прашко, Прашко, Прашко…»
  Достав из кармана носовой платок, Прашко промокнул лоб и обтер рот.
  – Не обращайте внимания на мой темперамент, – сказал он. – Я слишком легко перевозбуждаюсь. Вы же знаете политиков. И пока Лео укоризненно смотрел на меня, мне пришлось увещевать его: «Послушай, здесь теперь мой дом. И если я где-то потерял сердце, то именно в этом борделе. Меня самого удивляло, почему здесь. Почему не в Букингемском дворце? Почему я не поддался культуре кока-колы? А потому, что отныне это моя родина, моя страна. Вот и тебе пора бы обрести настоящую родину. А не считать ею какое-то вшивое посольство». Он продолжал пристально вглядываться мне в глаза, и, буду с вами честен, мне тоже показалось, что я начинаю сходить с ума. И я сказал: «Хорошо, предположим, ты действительно раскопаешь доказательства. Тогда расскажешь мне обо всем. Но только что дальше? Кто-то совершил преступление в тридцать лет, чтобы понести наказание за него в шестьдесят? Какое это будет иметь значение? Мы уже пожилые люди. И ты и я. Ты должен помнить фразу из Гете: «Ни одному человеку не дано любоваться закатом солнца дольше четверти часа». А он мне: «Вот только все происходит снова. Посмотри на их лица, Прашко, послушай их речи. Кто-то должен остановить этого мерзавца, чтобы людям, включая и нас с тобой, не пришлось опять носить лагерные номерки».
  Теперь первым паузу прервал Брэдфилд:
  – Предположим, он нашел улики, хотя мы и знаем: их не существует в природе. Что он стал бы с ними делать? Как поступил? Если бы поиски завершились успешно – каким образом он бы действовал дальше?
  – Боже милосердный! Могу сказать одно: он совершенно свихнулся на этом.
  – Кто такая Эйкман? – Настал черед Тернера прервать затянувшееся молчание.
  – Простите, какой вопрос вы задали, молодой человек?
  – Я спросил про Эйкман. Кто она такая? Мисс Эйкман, мисс Этлинг и мисс Брандт… Он когда-то был даже с ней помолвлен.
  – Просто женщина, с которой он жил в Берлине. Или в Гамбурге? И то и другое возможно. Вот ведь черт! Я стал все забывать. Или мне лучше возблагодарить за это Бога?
  – Что с ней сталось?
  – Ничего о ней больше не слышал, – ответил Прашко.
  Его маленькие глазки были едва видны под похожей на древесную кору кожей век.
  Из своего угла белые лица продолжали бесстрастно наблюдать за ними – четыре белые руки лежали поверх скатерти, как готовое в любой момент к бою оружие. Через громкоговорители объявили, что депутата Прашко уже ждали в его Fraktion[29] для совещания.
  – Вы предали его, – сказал Тернер. – Навели на него Зибкрона. Продали старого друга. Он рассказал вам все, а вы предупредили Зибкрона, потому что торопитесь снова прицепиться к восходящей политической звезде.
  – Тихо! – сказал Брэдфилд. – Не надо поднимать шум!
  – Вы мерзкая сволочь, – продолжал шипеть Тернер. – Вы убили его. Он дал вам понять, что обнаружил улики, объяснил, какие именно, и попросил помочь ему, а вы в ответ на доверие натравили на него Зибкрона. Вы были его другом, но все же сделали это.
  – Он сумасшедший, – прошептал Прашко. – Неужели вы до сих пор не поняли, до какой степени он свихнулся? Вы просто не видели его в те дни. Не видели допросов Карфельда в подвальной камере. Вы думаете, те парни жестоко избили вас? Так вот: Карфельд не мог даже говорить, а он ему: «Отвечай! Отвечай!» – Глаза Прашко превратились в крошечные бусинки. – После того как мы нашли те трупы в поле… Они были связаны все вместе. Их сначала связали, а потом пустили газ. Лео совершенно обезумел. Я говорил ему: «Послушай, это не твоя вина. Ты не виноват, что остался в живых!» Он не показывал вам, случайно, пуговицы? Они служили деньгами в концлагере. Вы их тоже не видели, как я полагаю. Вам не приходилось проводить с ним вечер за выпивкой в компании пары девиц? И не при вас он затевал игру с деревянными пуговицами, чтобы завязалась драка? Он сумасшедший, говорю же вам. – Воспоминания привели Прашко в состояние подлинного отчаяния. – И я сказал ему, сидя на этом самом месте: «Брось, оставь свои мысли. Никому еще не удавалось построить Иерусалим в Германии! Не надо выворачивать наизнанку сердце, пожирать самого себя изнутри. Успокойся, поешь, выпей, развлекайся с девушками». Но он – монах. Чокнутый монах, ничего не забывающий. Вы что, думаете, мир создан для таких, как он? Это вам не чертова игровая площадка для кучки очумелых моралистов, верно? И конечно, я сообщил обо всем Зибкрону. Вы, как я вижу, умный молодой человек. Но и вам необходимо научиться вовремя забывать о каких-то вещах. Господи, если британцы не способны на это, то кто вообще способен?
  
  Когда они снова вышли в вестибюль, там раздавались крики. Двое студентов в кожаных плащах прорвали полицейский кордон, проникли в двери и теперь на лестнице дрались с техническими работниками бундестага. Пожилой депутат прижимал платок ко рту, а по кисти его руки текла кровь.
  – Нацисты! – кричал кто-то. – Нацисты!
  Но указывал почему-то на пробравшегося на балкон студента, размахивавшего красным флагом.
  – Вернемся в ресторан, – сказал Брэдфилд. – Оттуда есть выход с другой стороны.
  Ресторан мгновенно почти совершенно опустел. Привлеченные или, наоборот, напуганные шумом из вестибюля, депутаты и их гости разбежались кто куда. Брэдфилд не бежал, но шел по-военному быстрыми и длинными шагами. Он направлялся в сторону торговой аркады. Магазин кожаных изделий выставил на витрину черные портфели из отличного качества хромовой телячьей шкуры. В соседней витрине парикмахер намыливал пеной лицо невидимого клиента.
  – Брэдфилд, ты должен хотя бы выслушать меня. Боже мой, я обязан передать тебе хотя бы то, о чем они говорят.
  Зааб совершенно запыхался. Его плотная грудь высоко вздымалась под замызганным пиджаком, капли пота заполнили глубокие морщины под пожелтевшими белками глаз. Из-за его плеча выглядывало побагровевшее под черной шевелюрой лицо Аллертона. Они миновали другие двери. Сюда не доносился больше гвалт из вестибюля. Царило спокойствие.
  – Кто и о чем говорит?
  Вместо Зааба ответил Аллертон:
  – Весь Бонн, дружище. Все сборище трепачей и сплетников, будь они трижды неладны!
  – Послушай. Ходят упорные слухи. Послушай же! То, о чем судачат, это просто фантастика! Ты знаешь, что на самом деле произошло в Ганновере? Знаешь, почему начался погром и бунт? Об этом шепчутся во всех кафе, обсуждают между собой депутаты, даже люди Карфельда не молчат. Весь Бонн бурлит. Хотя им отдали приказ ничего не рассказывать, это слишком невероятная история, чтобы не стать достоянием гласности.
  Зааб поспешно оглядел оставшуюся позади аркаду.
  – Это самая потрясающая тема за многие годы, – добавил Аллертон. – Особенно для такой столичной деревни, как Бонн.
  – Почему они прорвали оцепление впереди и бросились, как бешеные псы, в библиотеку? Те парни, которых привезли в серых автобусах. Потому что кто-то стрелял в Карфельда. Под грохот всей той музыки в него стреляли из окна библиотеки. Какой-то приятель погибшей женщины, библиотекарши. Эйх. Она работала на англичан в Берлине. И была иммигранткой, которая сменила фамилию на Эйх. Она позволила ему стрелять из окна. Потом Эйх во всем призналась Зибкрону перед смертью. Та самая Эйх. Один из охранников успел заметить выстрел. Телохранитель Карфельда. В самый разгар бравурных маршей! Они разглядели в окне стрелявшего мужчину и бросились, чтобы схватить его. Охранники, приехавшие в серых автобусах, Брэдфилд! Слушай же, Брэдфилд! Послушай, что они говорят! Нашли пулю. От английского пистолета. Теперь ты понимаешь? Англичане покушаются на жизнь Карфельда: фантастический слух! Ты должен немедленно положить ему конец. Поговори с Зибкроном. Карфельд в ужасе. Он на самом деле отчаянный трус. Вот почему он сейчас так осторожен, почему и строит повсюду дурацкие Schaffott’ы. Как перевести Schaffott? Опять забыл, будь проклята моя память!
  – Эшафот, – подсказал Тернер.
  В этот момент из вестибюля в аркаду ворвалась толпа и увлекла их за собой на улицу, на свежий воздух.
  – Вот именно, эшафот! Но только это официально пока секрет, Брэдфилд! Информация предназначается только для тебя! – А потом Зааб чуть не заплакал. – И ради всего святого, ты не должен ссылаться на меня! Зибкрон изойдет от ярости!
  – Ни о чем не беспокойся, Карл Хайнц, – ответил ему ровный голос, до абсурда официальный посреди окружавшего их хаоса. – Я сохраню полную конфиденциальность относительно тебя.
  – Старина… – Аллертон поднес губы почти к самому уху Тернера. Он не побрился, темные волосы слиплись от пота. – Что же произошло с Лео, а? Кажется, он растворился в воздухе? Рассказывают, что в свое время эта Эйх была очень даже ничего себе… Та еще штучка! Работала на охотников за черепами в Гамбурге. Кстати, что у тебя с лицом, приятель? Она некстати сдвинула колени, как я догадываюсь. Верно?
  – Я пока не вижу здесь никакой скандальной истории, – сказал Брэдфилд.
  – Правильно. Пока не видишь, старина, – отозвался Аллертон. – Но только пока.
  – И не будет никакой истории.
  – А еще говорят, он почти добрался до него в Бонне в ночь накануне митинга в Ганновере. Просто не был уверен, что перед ним нужный человек. Карфельд как раз возвращался один после какого-то секретного совещания. Шел к месту, откуда его должны были забрать, и Лео, черт побери, чуть не подстрелил его еще тогда. Но шлюхи Зибкрона подоспели, чтобы выручить Карфельда.
  Вдоль набережной неподвижные колонны людей выстроились и терпеливо ждали. Знамена едва колыхались под слабым ветерком. На противоположном берегу реки позади ряда иссиня-темных стволов деревьев вдалеке виднелись трубы заводов, пускавшие ленивые струйки дыма в тоскливое утреннее небо. Небольшие лодчонки мазками ярких красок лежали перевернутыми на серой траве вдоль реки. Слева от Тернера располагался старый эллинг, который никто пока не решался снести. Объявление на нем гласило, что он является собственностью факультета физической культуры Боннского университета.
  
  Они стояли на берегу, сомкнув ряды. Бледный туман, как испарина на стекле, замутил коричневый горизонт и почти скрыл ближайший мост. Раздавались не звуки, а всего лишь эхо того, чего как бы и не существовало. Крики заблудившихся в пелене чаек, скрипы с затерявшихся барж, грохот невидимых отбойных молотков. И людей тоже не было – лишь серые тени вдоль линии воды и неизвестно откуда доносившийся топот ног. Дождь не шел, но временами от испарений тумана ощущалось пощипывание, как кровь пощипывает изнутри перегретую кожу. Проплывали не корабли, а нечто вроде похоронных плотов, медленно тащившихся по течению к богам Севера. Отсутствовали даже запахи. Пахло лишь углем и машинным маслом с призрачных промышленных предприятий.
  – Карфельда надежно укрыли до сегодняшнего вечера, – сказал Брэдфилд. – Зибкрон позаботился об этом. Они ожидают нового покушения сегодня. И Лео предпримет новую попытку. – А потом он повторил фразу снова, словно репетировал ее или запоминал как формулу: – До начала демонстрации Карфельду предоставили убежище, а после демонстрации спрячут снова. Возможности же Хартинга предельно ограниченны. Ему недолго разгуливать на свободе. Поэтому он точно попытается сделать это сегодня.
  – Эйкман мертва, – сказал Тернер. – Ее убили.
  – Да, он определенно совершит еще одно покушение сегодня.
  – Заставьте Зибкрона отменить демонстрацию.
  – Я бы непременно так и поступил, будь это в моих силах. И Зибкрон тоже, если бы только мог. – Он указал на колонны. – Но теперь слишком поздно.
  Тернер выразительно посмотрел на него.
  – Поймите, я и мысли не допускаю, что Карфельд сам отменит митинг, как бы напуган он ни был, – продолжал Брэдфилд, как будто на секунду у него самого возникли сомнения. – Эта демонстрация призвана стать кульминацией его политической кампании. В столице завершается то, что он начал в провинции. Причем он специально приурочил ее к самому критическому моменту конференции в Брюсселе. Он уже наполовину добился успеха.
  Роули повернулся и медленно побрел по дорожке к автостоянке. Серые колонны безмолвно наблюдали за ним.
  – Отправляйтесь обратно в посольство. Возьмите такси. С этого момента вводится запрет на всякое передвижение по городу. Никто не смеет покидать посольской территории под угрозой увольнения. Сообщите об этом де Лилю. Расскажите ему обо всем, что произошло, и пусть отложит пока в сторону документы по Карфельду до моего возвращения. Все, что его изобличает: рапорты следователей, текст диссертации… Словом, любые материалы из «Священной норы», в которых изложена эта история. Я приеду вскоре после обеда.
  Он открыл дверь своей машины.
  – В чем смысл вашей сделки с Зибкроном? – спросил Тернер. – Что в подтексте?
  – Нет никакой сделки. Либо они устранят Хартинга, либо Хартинг убьет Карфельда. В любом случае я должен от него отмежеваться. Это единственное, что сейчас по-настоящему важно. Или есть нечто иное, чего вы от меня ожидали? Вы видите другой выход из положения? Я проинформирую Зибкрона о нашем желании восстановить нормальный порядок вещей. Дам ему любую клятву, что мы не имели никакого отношения к деятельности Хартинга, даже не подозревали о ней. Вы способны предложить альтернативное решение? Был бы вам весьма признателен.
  Он завел двигатель. Серые колонны ненадолго ожили и зашевелились, привлеченные видом белого «ягуара».
  – Брэдфилд!
  – Что?
  – Умоляю вас. Задержитесь на пять минут. У меня тоже есть карта, которой я могу сыграть. Нечто, о чем я никогда прежде не упоминал. Брэдфилд!
  Не вымолвив ни слова, Брэдфилд открыл дверь и выбрался из автомобиля.
  – Вы утверждаете, что мы не имели ни к чему никакого отношения. Но это не так. Имели. Он наше с вами порождение, и вы все прекрасно понимаете. Именно мы сделали его таким, какой он есть, раздавив его между этими разными мирами… Мы породили его самосознание, заставили видеть то, что ни один человек не должен был видеть, слышать то… Мы словно отправили его в одиночное плавание… Вы не были у него внизу, зато я там побывал! Брэдфилд, послушайте! Мы в долгу перед ним. И он глубоко проникся этой мыслью.
  – Нам всем кто-то что-то должен. Очень немногие получают сполна то, что им причитается.
  – Но вы хотите уничтожить его! Вы страстно желаете превратить его именно в ничтожество! Вы стремитесь отмежеваться от Лео, потому что он был ее любовником! Потому что…
  – Бог ты мой, – тихо сказал Брэдфилд, – если бы я действительно руководствовался таким мотивом, то убил бы не тридцать два человека, а гораздо больше. И это все, что вы хотели мне сообщить?
  – Постойте! Брюссель… Общий рынок… Все это. Следующая неделя бесценна. Время на вес золота, потому что потом останется только Варшавский договор. Мы присоединились к бессмысленной Армии спасения, чтобы угодить американцам. И нет никакой разницы в названиях, верно? Вы же яснее всех нас видите, куда все сползает. Так почему же даете этому продолжаться? Почему не прикажете остановиться?
  – Как еще мне поступить с Хартингом? Скажите, что я могу сделать, кроме как отречься от него? Теперь вы узнали нас немного лучше. Кризисы – сфера академическая, а вот скандалы – нет. Неужели вы до сих пор не усвоили, что только видимость, поверхностное впечатление имеет реальное значение?
  Тернер лихорадочно оглядывал его.
  – Это неправда! Вы просто не можете быть до такой степени связаны необходимостью соблюдать поверхностные приличия.
  – А что еще остается, если под внешней оболочкой все прогнило? Подломится поверхность, и мы все пойдем ко дну. Вот что натворил Хартинг, – продолжал он затем без всякой рисовки. – Я лицемер. Более того, я глубокий приверженец лицемерия. Потому что оно для нас самый близкий эквивалент добродетели. Это идеал, к которому мы должны стремиться. В религии, в искусстве, в законотворчестве, в семейной жизни. И я – служитель внешней видимости вещей. Это наихудшая из систем, но она тем не менее лучше остальных. Здесь заключена сама суть моей профессии и моя жизненная философия. И в отличие от вас, – добавил он, – я не стремлюсь отдать все свои силы ради блага великой нации, а тем более – ради укрепления нации добродетельных людей. Конечно, любая власть развращает. Но только утрата власти развращает в гораздо большей степени. Мы благодарим Америку за преподанный урок. Поскольку нам показали истину. Мы – коррумпированная нация и потому нуждаемся в помощи отовсюду, из любого источника. Что весьма прискорбно, а подчас, вынужден признаться, даже унизительно. И все же я предпочту падение великой державы ее выживанию при полном бессилии. По мне, так лучше потерпеть поражение в борьбе, чем сохранять нейтралитет. Я лучше останусь англичанином, чем превращусь в швейцарца. Но опять-таки, в отличие от вас, я ничего уже не жду. Не жду ни от государственных учреждений, ни от частных лиц. Так у вас нет никаких идей? Я разочарован.
  – Брэдфилд, я знаю ее. Я знаю вас и понимаю ваши чувства! Вы ненавидите его! Вы ненавидите его сильнее, чем сами осмеливаетесь себе признаться! Вы ненавидите его за умение чувствовать. За умение любить и за способность ненавидеть. Вы ненавидите его за лживость не меньше, чем за честность. За то, что сумел разбудить ее. За то, что опозорил вас. Вы ненавидите Лео за время, потраченное ею на него… За ее мысли о нем, за ее сны о нем!
  – Но предложить вам нечего. Полагаю, отведенные вам мной пять минут истекли. Он действительно причинил вред, – продолжал Брэдфилд небрежным тоном, словно снисходительно соглашался еще раз рассмотреть затронутую тему. – Да. Причинил. Но не в такой степени мне лично, какая вам мерещится. Он нанес урон тому порядку, который порожден хаосом, умеренности, лежащей в самой основе нашего бесцельно существующего общества. Он не имеет никакого права ненавидеть Карфельда, как и… Не имеет права все помнить. Не его ума это дело. И если у нас с вами осталось в этой жизни хоть какое-то предназначение, то наша задача в том, чтобы уберечь мир от столь самонадеянных людей.
  – Из вас всех здесь… Нет уж, извольте дослушать меня! Из вас всех здесь он единственный человек, который реален. Он один оказался способен во что-то поверить и начать действовать! Для вас же все это как надоевшая, лишенная всякого интереса игра, как семейная игра в слова. Вот и все. Игра, не более того. Но Лео взялся за дело всерьез! Он глубоко вник в него! Он знает, чего хочет, и делает все для достижения поставленной цели!
  – Верно! И одних описанных вами устремлений достаточно, чтобы приговорить его и предать анафеме. – Брэдфилд словно забыл о существовании Тернера. – Для подобных ему в мире больше нет места. Если мы что-то и поняли в жизни, то именно это, хвала Господу. – Он неотрывно смотрел на реку. – Мы увидели, что даже пустота – слишком нежное растение. Вы говорите так, будто люди делятся на тех, кто вносит свой вклад, и на тех, кто не делает этого. Словно мы выполняем никому не нужную работу, с которой мир как-нибудь справился бы и без нашего участия. Вот так – сам по себе. Но никто и не ждет от нас никакого результата. Как нет конца нашим усилиям, не назначен финальный день их завершения. Сама жизнь и есть наша работа. Прямо сейчас. В этот самый момент мы делаем ее. Каждую ночь, укладываясь спать, я говорю себе: вот я завершил еще один день и могу причислить его к своим достижениям. Еще один день прибавился к неестественной жизни в мире, находящемся при смерти. И если я никогда не позволю себе расслабиться, если буду трудиться не покладая рук, мы, быть может, продержимся еще сто лет. Да, – он разговаривал с рекой, – наша политика подобна глубине протока. Три дюйма глубины вверх и вниз по течению. Таково ограничение свободы наших действий. Предел разумного. Зайди дальше, и воцаряется анархия, начинается романтическая трепотня, когда вскипают протесты, начинает говорить совесть, а не разум. Мы все охотно ищем более широкий простор для своей свободы. Каждый из нас. Но никакого простора не существует. И пока мы принимаем этот факт, можем мечтать о чем угодно. Хартинг нарушил предел, спустившись туда, куда не следовало. Начнем с этого. А вы – когда не вернулись в Лондон вовремя, как вам было приказано. Статус ограничения срока давности стал законом, предписывающим забвение. Он презрел закон. Прашко прав: Хартинг нарушил всемирный закон умеренности.
  – Но мы же не автоматы! Мы рождены для свободы, и я свято верю в это! Мы не можем контролировать процессы, происходящие в нашем сознании!
  – Господи, да кто вам внушил такую ерунду? – Брэдфилд опять посмотрел на Тернера, и в его глазах блеснули чуть заметные слезы. – Я постоянно контролировал процессы, происходившие в моем сознании на протяжении восемнадцати лет женитьбы и двадцати лет дипломатической карьеры. Я половину жизни посвятил тому, чтобы научиться не видеть, а вторую половину – чтобы не чувствовать. Неужели вы думаете, я не способен научиться забывать? Бог свидетель, порой меня пригибают к земле проблемы, о которых мне ничего не известно, потому что я забыл о них. Так какого дьявола он тоже не пожелал научиться забывать? Вы, вероятно, считаете, мне доставляет удовольствие то, что теперь приходится делать? А вы не допускаете, что он и только он сам вынудил меня пойти на это? Именно он заварил кашу, а не я! Его треклятое самомнение…
  – Брэдфилд, секундочку! А что вы тогда думаете о Карфельде? Разве Карфельд тоже не переступил черту дозволенного?
  – К этому делу можно подходить с нескольких разных сторон. – Судя по тону, створки раковины снова захлопнулись.
  – И Лео нашел один из таких подходов.
  – Но совершенно неверный, вот в чем беда.
  – Почему же?
  – Плевать на причины.
  Роули снова медленно побрел к машине, но Тернер продолжал говорить ему вслед:
  – Что заставило Лео действовать? Нечто им прочитанное. Нечто из того, что он украл у вас. Какие материалы хранились в зеленой папке? Объясните суть туманного определения «протоколы официальных и неофициальных переговоров» с немецкими политическими деятелями. Брэдфилд! Кто с кем беседовал?
  – Не кричите так. Нас могут услышать.
  – Скажите же мне! Вы ведь вступали в переговоры с Карфельдом? Вот что вынудило Лео отправиться на опасную ночную прогулку. Вот в чем дело, не так ли?
  Брэдфилд не ответил.
  – Боже милосердный, – прошептал Тернер. – Мы, выходит, такие же, как они. Мы похожи на Зибкрона и Прашко. Тоже стараемся разделить выигрыш со счастливым победителем, с восходящей звездой завтрашнего дня!
  – Вот с этим будьте поосторожнее! – предупредил его Брэдфилд.
  – Аллертон… Аллертон сказал…
  – Аллертон? Он вообще ни о чем знать не знает!
  – Карфельд приезжал вечером в ту пятницу из Ганновера. По секрету прибыл в Бонн. Для некоего совещания. Его даже не встречали на вокзале, чтобы сохранить инкогнито, и ему пришлось некоторое время идти пешком. И вы тоже в итоге не отправились в пятницу в Ганновер, как собирались, не так ли? Вы сменили планы, сдали билет. Лео выяснил это в отделе командировок…
  – Вы несете несусветную чушь.
  – Вы встретились с Карфельдом в Бонне. Зибкрон устроил свидание, а Лео проследил за вами, потому что уже знал о ваших намерениях!
  – Вы просто из ума выжили!
  – Отнюдь нет. Зато Лео точно спятил, по вашему мнению. Поскольку подозревал вас. С самого начала он начал смутно догадываться, а потом уверился окончательно в том, что вы закулисно способствуете провалу конференции в Брюсселе. До тех пор пока к нему в руки не попала эта злосчастная папка, пока он не убедился в справедливости своих подозрений, он еще рассчитывал действовать в рамках закона. Но после ознакомления с содержимым зеленой папки понял: все действительно начинает повторяться. А поняв это, вынужден был поторопиться. Ему необходимо было остановить вас, остановить Карфельда. Но времени у него почти не оставалось!
  Брэдфилд снова предпочел промолчать.
  – Так что же хранилось в зеленой папке, Брэдфилд? Что он унес с собой для возможной самозащиты? Почему именно она оказалась единственной похищенной им? Потому что в ней хранился протокол тех ваших встреч, не так ли? И это напугало вас больше всего. Вам было необходимо во что бы то ни стало вернуть зеленую папку! Вы ведь подписали протоколы лично, Брэдфилд, угадал? Своей знаменитой авторучкой. – Его бесцветные глаза пылали гневом. – Когда он украл коробку для хранения досье? Давайте прикинем: в пятницу… В пятницу утром он получил окончательное подтверждение. Увидел все написанным черным по белому: это и была важнейшая улика, которую он искал. И он отнес ее Эйкман… «Они вернулись к своим прежним методам, и мы обязаны их остановить, пока не поздно… Мы с тобой избраны для этой миссии». Вот почему он прихватил зеленую папку с собой! Чтобы показать ее всем! «Смотрите, детишки, – хотел он сказать всем, – история действительно повторяется, но только вовсе не в виде фарса!»
  – Там были совершенно секретные документы. Он мог на многие годы сесть в тюрьму только за это.
  – Но в тюрьму он не сядет, потому что вам нужно досье, а не человек. Это тоже диктует вам ваш трехдюймовый лимит свободы?
  – А вы, разумеется, предпочли бы видеть меня фанатиком?
  – То, что он многие месяцы подозревал, ловил в ходивших по Бонну сплетнях и читал в вырезках из газет, которыми снабжала его она, теперь стало неопровержимым фактом. Британцы делали новую ставку. Желая в том числе нагреть руки на экономических выгодах оси Бонн – Москва. В чем смысл предложенной вами сделки, Брэдфилд? Что там напечатано мелким шрифтом? Расскажите же! Ах, так вот почему Зибкрон тоже заподозрил вас чуть ли не в тройной игре! Сначала вы ставите все свои фишки на Брюссель, и это вполне разумно. «Давайте не будем мешать естественному ходу вещей». Но затем переносите ставку на Карфельда с помощью того же Зибкрона. «Устройте мне тайную встречу с Карфельдом, – просите вы его. – Великобритания тоже заинтересована в связях с Москвой». Хотя уж слишком неофициально проявлялась эта заинтересованность, согласитесь. Простые переговоры без свидетелей для взаимного определения позиций. Но в конечном счете торговый союз с Востоком действительно не исключается, герр доктор Карфельд, если вы в будущем станете надежной альтернативой рассыпающемуся на глазах коалиционному правительству! Скажу вам больше, мы и сами настроены сейчас против Америки. Это у нас в крови, как вы сами понимаете, герр доктор Карфельд…
  – Вы ошиблись в выборе профессии.
  – Но что происходит потом? Не успевает Зибкрон уложить Карфельда к вам в постель, как он выясняет такое, от чего у него кровь стынет в жилах. Оказывается, британское посольство составляет досье на преступное прошлое Карфельда! В распоряжении посольства уже имеются все документы – причем уникальные документы, Брэдфилд, – а теперь они втихаря готовятся шантажировать его. Но и это еще не все!
  – Неужели?
  – Зибкрон и Карфельд едва оправились от первого шока, как получают второй удар, еще более мощный. Такой, что они потрясены до глубины души. Даже от всем известного своим коварством Альбиона они не ожидали ничего подобного. Британцы предпринимают попытку физического устранения Карфельда. В этом предположении нет никого смысла, само собой. Зачем стрелять в человека, которого собираешься шантажировать? Они, вероятно, с ума сходили, теряясь в догадках. Теперь понятно, почему Зибкрон выглядел переутомленным и почти больным в четверг вечером!
  – Хорошо, вы все установили. Вам отныне тоже известен наш общий секрет. Сохраните же его.
  – Брэдфилд!
  – Ну, что еще?
  – Кому вы желаете победы? Сегодня днем в Бонне на кого вы ставите? На Лео или на дешевого и ненадежного союзника?
  Брэдфилд снова запустил двигатель.
  – Дешевого и ненадежного! Неужто это единственный союзник, которого мы можем себе позволить! И только с ними у нас хватило смелости договориться. Мы же гордая нация, Брэдфилд! Но зато вы можете заполучить сейчас Карфельда на двадцать пять процентов дешевле, чем завтра, так? Ничего, что он нас ненавидит. Ему придется смириться. Люди меняются! И он постоянно размышляет о возможном союзе с нами. Вы отлично начали! Еще чуть подтолкни, и он на все согласится. Либо вы с нами, либо сами по себе. Либо принимаете участие в наших делах, либо выбываете из игры, – Брэдфилд сделал паузу, немного поколебавшись. – Или предпочтете стать швейцарским подданным?
  И не удостоив собеседника больше ни словом, ни взглядом, он повел машину вверх по склону холма, свернул направо, и «ягуар» исчез на дороге, которая вела в старую часть Бонна. Тернер дождался, чтобы он скрылся из вида, и пошел назад вдоль берега реки к стоянке такси. И пока он шел туда, у него за спиной вдруг послышался невообразимый гвалт и топот. Возможно, это были самые тревожные и печальные звуки, какие он слышал в своей жизни. Колонны пришли в движение. Толпа медленно, настороженно, но угрожающе двинулась вперед – лишенное мозга серое чудовище, которое уже никакими силами невозможно было бы удержать на месте. За спинами демонстрантов, почти полностью скрытый туманом, высился любимый холм Чемберлена.
  Эпилог
  Брэдфилд шел впереди. Де Лиль и Тернер следовали за ним. Вечер только наступал, но улицы были практически свободны от транспорта. Казалось, в городе никто не двигался, кроме безмолвных, одетых в серое приезжих, группами шагавших по переулкам в сторону рыночной площади. Черные знамена, почти не колышась, двигались поверх этих приливных волн.
  Бонн никогда прежде не видел таких лиц. Старые и молодые, растерянные и разгоряченные, сытые и голодные, умные, скучающие, управляемые и своенравные – все это были «дети Республики», которые на время объединились в единый легион, чтобы овладеть ее хлипкими бастионами. Среди них выделялись пришедшие из деревень в горах: темноволосые, непривычные к городским мостовым, принаряженные к случаю. Попадались клерки, эдакие диккенсовские бобы крэтчиты, взбодренные холодным воздухом. Местами толпа напоминала воскресный променад с его непременными пехотинцами – мужчинами в серых габардиновых костюмах и в таких же серых хомбургских шляпах. Некоторые несли флаги как будто стыдливо, словно давно стали слишком взрослыми для таких игрушек. Другие гордо вздымали над головами боевые знамена. Третьи просто влекли своих громадных черных воронов на рыночную площадь. Бирнамский лес пошел на Дунсинан[30].
  Брэдфилд приостановился, чтобы остальные поравнялись с ним.
  – Зибкрон забронировал для нас места. Но мы должны выйти на площадь с верхней стороны. Надо пробиться сквозь толпу вправо.
  Тернер кивнул, хотя с трудом расслышал сказанное. Он осматривался по сторонам, вглядывался в лица, в каждое окно, в витрины магазинов, в боковые улицы и аллеи. Однажды ему что-то померещилось и он уже вцепился в руку де Лиля, но тот человек уже успел затеряться в огромной массе людей, постоянно менявшей очертания толпе.
  Не только сама площадь, но и все балконы, окна, магазины, любой участок, каждый уголок пространства был заполнен серыми плащами и белыми лицами, зелеными мундирами солдат и полицейских. Но они продолжали прибывать. Теперь уже и прилегавшие к площади улочки, даже темные проулки были забиты людьми, вытягивавшими шеи, чтобы разглядеть заготовленный для главного оратора помост, стремились увидеть своего лидера – безликие, они страстно выискивали единственное лицо, а в это время Тернер отчаянно искал среди них самих лицо человека, с которым никогда не встречался. Впереди перед установленными прожекторами на фоне неба, так за весь день и не определившего свою окраску, угрожающе свисали на проводах громкоговорители.
  Он ничего не сможет сделать, с тоской подумал Тернер. Ему ни за что не пробиться достаточно близко сквозь такую плотную толпу. Но потом ему вспомнился голос Хейзел Брэдфилд: «У меня был младший брат. Когда он играл в регби, мог пробиться сквозь любую защиту». Примерно так звучала сказанная ею однажды фраза.
  – А сейчас держитесь левее, – сказал Брэдфилд. – Надо добраться до гостиницы.
  – Вы англичане? – послышался женский голос, словно дружески приглашавший к домашнему чаепитию. – У меня дочка живет в Ярмуте.
  Но толпа увлекла ее дальше за собой. Частокол из свернутых и торчавших вверх копьями знамен преградил им путь. Знамена образовывали узкий круг, внутри которого собрались цыганским табором студенты, разведшие небольшой костер.
  – Сожжем Акселя Шпрингера! – выкрикнул один из юнцов не слишком эмоционально, но другой разорвал на части какую-то книжку и бросил ее в пламя. Книга горела плохо, закашлявшись от удушливого дыма, прежде чем сгинуть в огне. Не стоило бы начинать жечь книги, подумал Тернер. В следующий раз на их месте могут оказаться люди. Группа девушек разлеглась на матрацах, и отсветы костра сочиняли из их красивых лиц настоящие поэмы.
  – Если вдруг разминемся, встречаемся на ступенях перед входом в «Штерн», – раздавал инструкции Брэдфилд.
  Его слова услышал какой-то мальчишка и бросился к ним, подначиваемый приятелями. Две девушки уже кричали по-французски:
  – Вы англичане!
  И паренек тоже завопил, хотя его подростковое лицо нервно кривилось:
  – Английская свинья!
  Вновь услышав девичьи голоса, он неловким жестом просунул маленький кулачок сквозь частокол знамен. Тернер успел проскочить. Удар пришелся в плечо Брэдфилду, но он не обратил на него никакого внимания. Толпа внезапно и самым таинственным образом поредела перед ними, расступилась, и показалось здание мэрии в дальнем конце площади. Оно выглядело как сцена из первого сна в рождественскую ночь. Волшебное нагромождение в стиле барокко, окрашенное в конфетно-розовые и купечески золотые тона. Магическое видение стиля и элегантности, смешение шелка и филиграни, залитое почти реальным солнечным светом. Образ латинской блестящей роскоши, место, где так никогда и не сыгранные де Лилем менуэты заставили бы растаять сердца всех этих бюргеров. Слева возвышался помост, погруженный во мрак за световой завесой прожекторов, направленных на мэрию. И эшафот ждал своего часа, как палач дожидается появления короля, чтобы только потом взяться за свое черное дело.
  – Герр Брэдфилд? – спросил детектив с очень бледным лицом.
  Он по-прежнему оставался в том же кожаном плаще, который был на нем тем утром в Кёнигсвинтере, но во рту у него зияла пустота там, где прежде были два передних зуба. Луноподобные лики его коллег невольно повернулись при звуке названного имени.
  – Да, я – Брэдфилд.
  – Нам приказано освободить для вас проход по ступеням. – Он явно отрепетировал английскую фразу заранее: небольшая реплика для начинающего актера.
  Рация, лежавшая в кожаном кармане, прохрипела какие-то отрывистые команды. Он поднес ее к губам. «Да, дипломаты прибыли, – сказал он, – и находятся в безопасном месте». Да, джентльмен из исследовательского отдела тоже с ними.
  Тернер намеренно не сводил глаз со рта, где недоставало зубов, и улыбался.
  – Ты педик, – сказал он, не скрывая удовлетворения.
  Губа полисмена тоже пострадала, хотя не так сильно, как у самого Тернера.
  – Простите, не понял.
  – Педик, – объяснил Тернер, – то есть голубой, педераст.
  – Заткнитесь! – рявкнул на него Брэдфилд.
  С вершины ступенек открывался вид на всю площадь. Уже начали постепенно сгущаться сумерки. Зажглись праздничные арочные лампы, разделив бесчисленные головы на белые пятна, плававшие отдельными льдинами посреди темного моря. Дома, магазины, кинотеатры растворились и стали не видны совсем. Только их фронтоны торчали вверху, вырезанные сказочными силуэтами на фоне уже почти почерневшего неба. И это был второй сон, выпиленный из дерева мирок «Сказок Гофмана», продлевавших детство для каждого немца. Высоко на одной из крыш красовалась реклама «Кока-колы», то загораясь, то исчезая, ненадолго подсвечивая окружавшую ее черепицу в косметически розовый цвет. В какой-то момент случайно пущенный луч прожектора пробежал по фасадам, заглянул влюбленным взглядом в темные витрины магазинов. На нижней ступени детективы продолжали ждать, повернувшись к англичанам спинами, заложив руки в карманы, – черные фигуры в контровом зареве подсветки.
  – Карфельд появится сбоку, – внезапно заговорил де Лиль. – Из того проулка слева.
  Проследив направление, куда указывала рука де Лиля, Тернер впервые заметил прямо под опорами помоста узкий проход между аптекой и мэрией шириной не более десяти футов, но похожий на глубокий колодец из-за высоты двух соседних зданий.
  – Мы остаемся здесь, это вам понятно? На этих самых ступенях. Что бы ни происходило. Мы тут в статусе наблюдателей. Просто наблюдателей, и не более того. – Строгие черты лица Брэдфилда заметно напряглись, когда он, вероятно, обдумывал возможную дилемму. – Если его поймают, то приведут к нам. Таково общее понимание ситуации. И мы сразу же заберем его в посольство, где поместим в заключение, но в условиях безопасности.
  Музыка, вспомнилось Тернеру. В Ганновере он совершил свое первое покушение, когда музыка зазвучала особенно громко. Предполагалось, что марши заглушат выстрел. Вспомнил он и фены для сушки волос, подумав: Лео не из тех, кто варьирует свою тактику. Если сработало раньше, сработает снова. Здесь в нем сказывается немецкое происхождение, как пристрастие Карфельда к серым автобусам.
  Его мысли никак не распространялись на разговоры в толпе, на общий радостный гул нетерпеливого ожидания, который лишь усилился, превратившись в подобие озлобленной молитвы, когда погасли прожектора. Осталась лишь мэрия подобием алтаря, служившего источником света себе самому, а на ее балконе показалась небольшая группа людей. Их имена тут же зазвучали из тысяч уст повсюду. Доносились обрывки почтительных комментариев.
  Тильзит. Тильзит был здесь. Тильзит – старый генерал. Он третий слева. И гляньте-ка, он надел ту медаль. Единственную, которую ему запрещалось носить. Особую медаль за заслуги во время войны. А он нацепил ее через ленточку на шее. Отважный человек наш Тильзит. Мейер-Лотринген, экономист! Да, крупный, высокорослый мужчина. Как элегантно он машет рукой толпе! Всем известно, что он из очень знатной семьи. Говорят, он наполовину Виттельсбах, а благородная кровь всегда видна. И он выдающийся ученый. Уж он-то все понимает. И еще священник! Епископ! Смотрите, сам епископ благословляет нас! Следите за движениями его святой руки! Сейчас он смотрит вправо! Вот он протянул руку! И Хальбах – молодой и горячий. Поразительно: на нем простой пуловер! Фантастика! Какой оригинал! Надеть обычный свитер по такому поводу! В самом Бонне! Halbach! Du toller Hund! Но ведь Хальбах из Берлина, а все берлинцы – народ высокомерный. Наступит день, когда он возглавит нас всех. Такой молодой, но уже многого добился в жизни.
  Гул постепенно стал перерастать в рев, нутряной, голодный, влюбленный рев, вырывавшийся как из единой глотки, набожный, как единая душа народа, любящий с общей страстью тысяч сердец. А потом он затих до шепотов при первых аккордах музыки. Здание мэрии померкло, и перед всеми возник высокий помост. Кафедра проповедника, капитанский мостик, место для дирижера? Детская колыбель, простой гроб из обычных досок, грандиозный, но исполненный святости, деревянная чаша Грааля, где хранилась вся правда немецкого народа. А на ней стоял мужественный в своем одиночестве, единственный подлинный носитель правды, простой человек по фамилии Карфельд.
  – Питер! – Тернер неброским жестом указал в узкий проход. Его рука дрожала, но взгляд стал как никогда острым. – Там какая-то тень, верно? Возможно, охранник занял свой пост?
  – На вашем месте я бы не стал сейчас никуда указывать пальцем, – прошептал в ответ де Лиль. – Вас могут неправильно понять.
  Но в этот момент на них никто не обращал ни малейшего внимания. Все видели только Карфельда.
  – Der Klaus! – бушевала толпа. – Наш Клаус здесь!
  Помашите ему ручками, детишки. Клаусу, магу и чародею. Он наверняка дошагал до Бонна на ходулях из немецкой сосны.
  – Он ведет себя очень по-английски, – донесся шепот де Лиля, – хотя ненавидит нас самой лютой ненавистью.
  
  Стоя наверху, он казался совсем маленьким. А ведь говорили, что он высок ростом, и было бы совсем просто с помощью нехитрых приспособлений прибавить ему фут или чуть больше. Но он, видимо, сам пожелал выглядеть приниженным, словно для того, чтобы подчеркнуть: великую правду можно услышать и от человека рядового телосложения. И Карфельд выглядел вполне рядовым, но очень похожим на англичанина своей манерой держаться.
  Но он тоже нервничал. Ему явно мешали очки, которые не хватило времени протереть. Слишком занят для такой мелочи. А потому он снял их и принялся полировать линзы, будто не знал, сколько людей следят за каждым его движением. «Ждите от других политиков особых церемоний», – говорил этот жест. Слова пока излишни. «Мы все – и вы и я – знаем, для чего собрались здесь. Давайте предадимся молитве».
  – Освещение слишком яркое для него, – произнес кто-то. – Нужно, чтобы приглушили свет.
  Он был одним из них, этот одиноко стоявший доктор наук. Конечно, у него мощный интеллект, ума ему не занимать, но все равно – он всего лишь один из них, если разобраться, готовый в любой момент покинуть вершину, если найдется другой, более достойный этого места. И вовсе не похож на политика. Никаких личных амбиций. Более того, не далее как вчера он пообещал немедленно уступить лидерство Хальбаху, если такова воля народа. По толпе пробежал беспокойный шепот. Мнения разделились. Карфельд выглядит усталым, нет, он смотрится свежим и бодрым. У него больной вид. Он постарел, помолодел, стал выше, нет, ниже ростом… Ходят слухи, он собирается уходить. Нет, все наоборот: он бросил все дела на своем заводе, чтобы целиком заняться политической деятельностью. Он не сможет себе этого позволить. Сможет легко – он ведь миллионер.
  Очень тихо он начал свою речь.
  Никто не представил его публике, и он сам даже не счел нужным назвать свое имя. За музыкальным аккордом, предшествовавшим его появлению, других не последовало, потому что Клаус Карфельд оставался наверху один, совершенно один, и никакая музыка не была способна скрасить это одиночество. Карфельд не какой-нибудь пустозвон из Бонна. Он один из нас, хотя превосходит интеллектом любого: Клаус Карфельд, доктор и гражданин, порядочный человек, по понятным причинам обеспокоенный будущим Германии. Он видит свой долг в том, чтобы обратиться к группе своих друзей. Для него это большая честь.
  Произнесено все было настолько мягко и негромко, что, как показалось Тернеру, огромная масса собравшихся «друзей» с готовностью напрягла слух, чтобы избавить Карфельда от необходимости говорить громче.
  
  Позднее Тернер не смог бы сказать, многое ли он понял, или объяснить, каким образом понял столь многое. Поначалу у него сложилось впечатление, что Карфельд целиком собирается сосредоточиться на истории. Он начал с причин возникновения войн, и Тернер улавливал знакомые ключевые слова старой немецкой религиозной догмы: Версальский мир, хаос, экономическая депрессия, враждебное окружение, ошибки, допущенные политиками с обеих сторон, поскольку немцы, разумеется, никоим образом не могли снять ответственности и с себя в первую очередь. Потом последовала маленькая панихида по бессмысленным жертвам: слишком многие погибли, но при этом совсем малое количество знало истинную причину своей участи. Это не должно повториться. Карфельд заверял, что таково его убеждение. Из Сталинграда он вернулся больше чем только с ранением. Он привез с собой воспоминания, неизгладимые воспоминания о человеческом горе, об искалеченных жизнях и о предательстве…
  Воистину Клаус перенес невероятные мучения, шептались в толпе. Он страдал там за всех нас.
  Пока не слышалось никакой пустой риторики. «Вы и я, – говорил Карфельд, – хорошо усвоили уроки истории, а теперь и вы, и я можем взглянуть на все отстраненно и сказать: этого больше не должно произойти». Следовало признать, однако, что существовала большая группа людей, которые рассматривали войны, начатые в четырнадцатом и в тридцать девятом годах, как часть не прекращавшегося никогда крестового похода врагов Германии, ополчившихся на ее наследие, но Карфельд, – он хотел непременно объяснить это всем своим друзьям, – Клаус Карфельд не принадлежал к их числу, был человеком совершенно иных взглядов.
  – Алан! – Это был голос де Лиля, ровный и размеренный, как у капитана большого корабля.
  Тернер проследил, куда устремлен его взгляд.
  Какая-то легкая суета, перемещение людей, передача друг другу важного сообщения? В обстановке на балконе произошла едва заметная перемена. Он заметил, как старый генерал Тильзит склонил голову, а студент Хальбах что-то шептал ему на ухо, видел, как Мейер-Лотринген перегнулся через филигранные завитушки ограждения, слушая кого-то, находившегося снизу. Полицейского? Агента в штатском? А еще он разглядел отблеск стекол очков и невозмутимое лицо хирурга, когда Зибкрон поднялся со своего места и исчез. А потом вновь воцарилось спокойствие, и остался только Карфельд, человек ученый и здравомыслящий, который заговорил о дне сегодняшнем.
  
  Сегодня, заявил он, как никогда прежде, Германия превратилась в игрушку для своих союзников. Они купили ее, а теперь продавали. И это факт, подчеркнул Карфельд, потому что не желал иметь никакого дела с теориями. Бонн и так уже распирало от всякого рода теорий, а он не собирался вносить свою лепту в сбивавшую людей с толку мешанину всевозможных пустых идей. Это был именно факт, и становилось насущной, пусть крайне неприятной, но необходимостью обсудить в кругу разумных и добрых друзей, как союзники Германии докатились до такого положения вещей. В конце концов, Германия – богатая страна. Богаче Франции, богаче Италии. Богаче и Англии, добавил он небрежно, вот только нам не следует проявлять грубость к англичанам. Они ведь победили в войне и вообще считаются людьми весьма высокой одаренности. Его голос оставался восхитительно лишенным иронии, когда он затем принялся перечислять, в чем же проявилась одаренность британцев: в их мини-юбках, в их поп-музыке, в их Рейнской армии, окопавшейся в Лондоне, в их разваливавшейся у всех на глазах империи, в дефиците национального бюджета… Не преподнеси Англия Европе плодов своих талантов, и Европе пришлось бы очень худо. Карфельд неизменно отмечал это.
  Толпа разразилась смехом. В хохоте звучала согревавшая душу каждого немца злость, но Карфельд, казалось, был шокирован и немного разочарован, что все эти столь любимые им грешники, которыми сам Господь призвал его руководить, начали смеяться в храме. Он терпеливо ждал, пока веселье унялось.
  Почему же так произошло, что столь богатая Германия, обладавшая самой крупной действующей армией в Европе и способная возглавить так называемый Общий рынок, продавалась на каждом углу, как последняя шлюха?
  
  Отклонившись чуть назад от своей кафедры, он снял очки и сделал рукой жест, призывавший к спокойствию, потому что снизу донеслись громкие возгласы протеста и возмущения, а Карфельду явно не это требовалось от толпы. Немцы должны найти способ решения этой проблемы наиболее благочестивым, разумным и исключительно интеллектуальным путем, заявил он, не поддаваясь слепым эмоциям, а прежде всего – накопившейся в людях злости. Как пристало добрым друзьям. У него была пухлая, округлая рука, и она выглядела связанной, потому что ни при одном жесте он не разделял пальцев, используя сжатый кулак целиком как наконечник булавы.
  Стало быть, для рационального объяснения столь странного (а для немцев особо важного) исторического факта во главу угла следовало поставить прежде всего объективность. Для начала давайте разберемся вот в чем, и кулак вновь взметнулся вверх. Мы пережили двенадцать лет фашизма и уже тридцать пять лет антифашизма. А потому Карфельд не в силах понять, почему нацизм был уж настолько плох, что немцев должны вечно карать за него враждебностью к ним со стороны всего остального мира. Да, нацисты преследовали евреев, и это действительно скверно. Он хотел публично заявить свое мнение: да, это было очень плохо. Но разве мог он относиться иначе, например, к Оливеру Кромвелю за его обращение с ирландцами? Разве мог одобрить Соединенные Штаты за отношение к чернокожему населению, за геноцид против индейцев в прошлом, как и ныне против «желтой угрозы» в Юго-Восточной Азии? Точно так же обвинял он церковь за преследование еретиков, а британцев за бомбардировки Дрездена. Да, он осуждал Гитлера за то, что при нем делали с евреями, как и за заимствование опять-таки британского изобретения: впервые появившихся во время Англо-бурской войны концентрационных лагерей.
  Прямо перед собой Тернер видел руку молодого детектива, запущенную куда-то в прорезь кожаного плаща, и снова услышал негромкое потрескивание рации. Он опять напряженно стал всматриваться в толпу, разглядывать балкон и проулки. Еще раз пробежал пристальным взглядом по дверным проемам и окнам, но не заметил ничего примечательного. Ничего, кроме охранников, размещенных вдоль крыш домов, и отрядов полиции, ожидавших приказов, сидя в серых автобусах. Ничего, кроме тысяч молчавших сейчас мужчин и женщин, застывших словно перед явившимся миру помазанником Божиим.
  
  Давайте еще раз вспомним, предложил Карфельд, поскольку это поможет прийти к логическому и объективному решению стоящих перед нами вопросов, давайте вспомним то, что происходило после окончания войны.
  После войны, растолковывал Карфельд, только к немцам относились как к преступникам, а за то, что немцы практиковали расизм, их детей и внуков тоже считали преступниками. Но поскольку союзники были людьми добрыми, порядочными людьми, они пошли на некоторые шаги для реабилитации немцев. В качестве особого одолжения. Они даже допустили нас в НАТО.
  Слушатели поначалу даже оробели. Они не хотели вооружаться вновь. Слишком многие из них были по горло сыты войной. Карфельд сам из их числа: уроки, полученные под Сталинградом, кислотой разъедали сознание молодого тогда еще человека. Но союзники оказались не только добры к Германии, но и весьма решительно настроены. Германия должна создать армию, а британцы, американцы, французы будут командовать ею… И голландцы, и норвежцы… И португальцы. Словом, командовать германской армией сможет любой иностранный генерал, кому не лень. Немцы ведь побежденные!
  – Да что там! Бундесвером уже верховодили генералы из Африки!
  Некоторые – из числа тех, что стояли ближе к защитному кольцу мужчин в кожаных плащах прямо под помостом, – снова начали смеяться, но он тут же подавил их смех.
  – Слушайте! – обратился он к ним. – Вы должны слушать, друзья мои! Это то, чего мы заслужили! Мы проиграли войну! Мы преследовали евреев! А потому мы не годимся в командиры! От нас ждут лишь расплаты, только денег! – Озлобленность толпы постепенно поумерилась. – Вот почему, – объяснил он, – именно мы содержим заодно и британскую армию. Только для этого нас впустили в НАТО.
  – Алан!
  – Я их заметил.
  У аптеки были припаркованы два серых автобуса. Луч прожектора скользнул по их тусклым кузовам, но его сразу отвели в сторону. Окна выглядели совершенно черными, явно закрашенными изнутри.
  И немцы еще были им благодарны, продолжал Карфельд. Признательны, что их допустили в столь эксклюзивный клуб. Конечно, немцам стоило их благодарить. Хотя на самом деле никакого клуба фактически не существовало, его мнимые члены единодушно ненавидели Германию. Членский взнос оказался непомерно высоким, а немцы оставались детьми, которым не дозволялось играть с оружием, способным нанести урон врагам Германии. Но немцы все равно благодарили их только потому, что потерпели поражение в войне.
  Снова среди собравшихся поднялась волна гневного ропота, и опять он заставил всех умолкнуть резким жестом, красноречивым движением руки.
  – Нам здесь не нужны эмоции, – напомнил он. – Мы оперируем только фактами!
  Высоко в выступе на фасаде одного из домов расположилась мамаша со своим сыном.
  – Смотри вниз, – прошептала она ему. – Ты, быть может, никогда больше не увидишь такого великого человека!
  И вся площадь замерла, никто не двигался, только зияли устремленные на оратора темные, запавшие глазницы.
  Желая подчеркнуть свою абсолютную беспристрастность, Карфельд опять отстранился от кафедры и, сделав нарочитую паузу, поправил очки, чтобы просмотреть лежавшие перед ним листы бумаги. Покончив с этим, он несколько мгновений как бы пребывал в нерешительности, потом с сомнением посмотрел вниз на лица людей, стоявших ближе к нему, и явно задумался, какой степени понимания того, что он собирался высказать, ему следовало ожидать от своей паствы.
  Так какова же тогда функция Германии в этом клубе великих держав? Вот его видение ситуации. Сначала он изложит общую формулу, а потом приведет один или два примера методов, с помощью которых это осуществляется. Функцию Германии в НАТО вкратце он бы определил следующим образом: быть покорной Западу и враждебной Востоку. То есть признать, что среди победоносного альянса есть хорошие победители и плохие победители…
  Снова послышался смех, но быстро затих. «Der Klaus, – перешептывались они, – der Klaus обладает редким чувством юмора, умеет отпустить шутку». В самом деле, что это за клуб такой – НАТО? НАТО, Общий рынок – все едино. Они и в Общем рынке станут придерживаться тех же принципов, какие исповедуют в НАТО. Именно такую мысль внушил им Клаус. Вот почему Германии надо держаться подальше от Брюсселя. Там для нас устроили очередную западню, мы снова попадаем во враждебное окружение…
  – Это Лезер, – пробормотал де Лиль.
  Невысокого роста, седеющий мужчина, почему-то показавшийся Тернеру похожим на кондуктора в автобусе, присоединился к ним на ступенях и непрестанно с довольным видом что-то писал в блокноте.
  – Советник французского посольства. Близкий приятель Карфельда.
  Собираясь снова перевести взгляд на помост, Тернер случайно взглянул в одну из боковых улиц и там впервые заметил эту безумную, темную, совсем крошечную армию, ожидавшую сигнала.
  
  Прямо с противоположной от них стороны площади в темном переулке молча ожидала небольшая группа мужчин. Они тоже несли знамена, но даже в сумеречном мраке флаги не казались совершенно черными, а перед ними, как почти сразу понял Тернер, стояла часть большого военного оркестра. Косые лучи арочных ламп порой сверкали в меди труб, выхватывали из темноты галуны и бахрому перевязи барабана. Во главе музыкантов виднелась одинокая фигура с рукой, поднятой вверх, призывая пока не начинать.
  Снова затрещала рация, но слова, произнесенные по ней, утонули во взрыве смеха, вызванного очередной шуткой Карфельда, на сей раз злобной шуткой, способной возбудить ярость толпы грубым выпадом против пришедшей в упадок Англии и лично против главы ее монархии. Тон тоже изменился на более жесткий. Но все же это был всего лишь шлепок им по задницам, удар, чтобы встряхнуть их, обещавший потом ожог от хлыста, который угодит им в самый хребет, в спинной мозг, где гнездилась вся их политическая ненависть. Стало быть, Англия со своими союзниками взялась переучивать немцев на свой лад. Конечно! Кто же лучше подходил для роли учителя? В конце концов, именно Черчилль позволил варварам первыми ворваться в Берлин, Трумэн сбросил атомные бомбы на беззащитные города, и они оба превратили в руины всю Европу. Так кому же, как не им, объяснять немцам смысл понятия «цивилизация»?
  В проулке никто пока не двигался. Рука дирижера оставалась воздетой вверх перед маленьким оркестром, ждавшим сигнала к музыкальному вступлению.
  – Это социалисты, – почти выдохнул де Лиль. – Они хотят устроить свою демонстрацию. Кто, черт возьми, допустил их сюда?
  И союзники принялись за дело: немцев следовало научить, как правильно себя вести. Нельзя убивать евреев, объясняли они нам. Лучше убивайте коммунистов. Нельзя нападать на Россию, но вот если Россия нападет на вас, мы непременно встанем на вашу защиту. Нельзя затевать войны ради передела границ, но мы целиком поддерживаем ваши притязания на восточные территории.
  – Но мы-то знаем, как именно они нас поддерживают! – Карфельд вытянул руки перед собой. – «Не беспокойся ни о чем, мой дорогой! Можешь одолжить у меня зонтик и даже подержать его, но только пока не пойдет дождь!»
  Быть может, Тернеру только померещилось, но он уловил в этом фрагменте театральщины вкрадчивый намек на тон, которым когда-то в немецких мюзик-холлах комики пародировали голоса евреев. Толпа зашлась от хохота, и снова смех прекратился по мановению его руки.
  В переулке дирижер по-прежнему сдерживал начало. «Неужели он не устает от напряжения своего неестественного жеста?» – подумал Тернер.
  – Их всех убьют, – мрачно пророчествовал де Лиль. – Толпа разорвет их на части!
  Теперь вы понимаете, что происходит, друзья мои? Наши победители во всей чистоте своих помыслов, в своей бесконечной мудрости научили нас тому, что такое демократия. Да здравствует демократия! Ведь демократия подобна Христу. Нет ничего недозволенного, если ты делаешь это во имя торжества демократии.
  – Прашко, – тихо заметил Тернер. – Прашко написал для него этот текст.
  – Он пишет многие его речи, – кивнул де Лиль.
  – Демократия разрешает стрелять в негров Америки, и она же позволяет африканским диктаторам спать на кроватях из чистого золота! Именно демократия дает тебе право владеть колониальной империей, воевать во Вьетнаме и нападать на Кубу. И демократия использует Германию для очистки совести! Демократия утешает себя: какие бы мерзости ты ни творил, тебе никогда не стать таким гадом, как эти немцы!
  Он до такой степени возвысил голос, чтобы подать знак – тот самый сигнал, которого дожидался оркестр. Тернер снова посмотрел поверх толпы в переулок, заметил белую руку, белую, как накрахмаленная салфетка, и теперь она медленно опустилась в тусклом свете фонарей, а потом он различил и бледное лицо Зибкрона, поспешно оставившего командный пост и укрывшегося в тени на тротуаре. Сначала одна, потом другая голова из толпы повернулась в ту сторону, и еще до того, как Тернер услышал отдаленные звуки музыки, стук барабана и поющие мужские голоса, он заметил, что Карфельд смотрит с кафедры вниз и зовет кого-то, стоявшего прямо под ним. Затем он медленно отодвинулся вместе со своим пюпитром в самый дальний конец помоста, продолжая речь. Но в его внезапно исполнившемся гнева голосе, в высоких нотах пророческой проповеди, во всех обличительных словах о несправедливости и необходимости борьбы с ней безошибочно улавливался теперь еще и страх.
  – Соци! – воскликнул молодой детектив так, чтобы его услышали во всех углах площади.
  Он крепко стоял на ногах, сдвинув каблуки ботинок вместе, отведя одетые в кожу плечи чуть назад, чтобы удобнее было, сложив ладони рупором у рта, орать:
  – Соци в том переулке! Социалисты решились напасть на нас!
  – Отвлекающий маневр, – совершенно бесстрастно констатировал Тернер. – Зибкрон это умышленно подстроил.
  «Чтобы выманить его, – подумал он, – выманить Лео из укрытия и дать ему вожделенный шанс. Вот, кстати, и музыка достаточно громкая. – Она вполне способна заглушить звук выстрела», – добавил он мысленно, когда грянула «Марсельеза». Все так и манит его предпринять попытку покушения.
  Поначалу никто не двигался со своих мест. Первые аккорды прозвучали едва слышно, как ничего не значащая мелодия, наигрываемая мальчуганом на губной гармошке. А песня, сопровождавшая ее, более напоминала куплеты в исполнении подвыпивших мужчин из паба в Йоркшире. Такая же далекая и бессвязная, издаваемая глотками, непривычными к пению, а потому толпа не сразу среагировала на нее: весь интерес был еще сосредоточен на Карфельде.
  Зато сам Карфельд музыку услышал, и это поразительным образом увеличило скорость окончания его выступления.
  – Я уже пожилой человек! – выкрикнул он. – Скоро стану совсем стариком. А что вы скажете сами себе, молодые люди, когда проснетесь утром? Что вы скажете себе, взглянув на ту американскую шлюху, в которую превратился Бонн? А должны вы сказать вот что. Долго ли еще мы, молодые люди, будем жить в бесчестии? Вы посмо́трите на свое правительство, на всех этих социалистов и скажете: быть может, мы обязаны повиноваться и собаке как должностному лицу?
  Цитата из «Короля Лира», промелькнула у Тернера совершенно бесполезная и даже абсурдная сейчас мысль как раз в тот момент, когда выключили сразу все прожекторы и на площадь словно опустился огромный черный занавес, погрузив ее во мрак, а звуки «Марсельезы» стали заметно слышнее. Он ощутил в вечернем воздухе едкий запах дегтя, когда в бесчисленных местах вспыхнули искры и тут же пропали. Он услышал заданный шепотом вопрос и произнесенный шепотом ответ, различил какой-то приказ, передававшийся по-заговорщицки тихо из уст в уста. Пение и музыка внезапно перешли в настоящий рев, преднамеренно передаваемый теперь через громкоговорители: безумный, чудовищный, плебейский и грубый рев, усиленный и искаженный до неузнаваемости, оглушающий и ошеломляющий.
  «Да, – повторил Тернер мысленно, сохраняя ясность саксонского ума, – это то, что сделал бы я сам на месте Зибкрона. Я применил бы отвлекающий маневр, заставил бы толпу двигаться и наделал достаточно шума, чтобы спровоцировать его на выстрел».
  А музыка гремела все громче и громче. Он увидел, как один из полицейских повернулся лицом к нему, а молодой детектив предупреждающе поднял руку:
  – Оставайтесь здесь, пожалуйста, мистер Брэдфилд! Мистер Тернер, стойте на месте!
  Толпа возбужденно перешептывалась. Повсюду раздавались шипящие, приглушенные голоса.
  – Всем достать руки из карманов!
  И тут же везде зажглись карманные фонарики – кто-то подал им сигнал. И мрачные лица вдруг позолотились светом безумной надежды, придав даже некоторой романтики невзрачным чертам этих людей, заблестев в тусклых прежде глазах чуть ли не апостольской святостью. Маленький оркестрик продолжал идти в сторону площади. Он состоял не более чем из двадцати музыкантов, а следовавшая за ним «армия» выглядела нерешительной и растерянной, но музыка теперь грохотала отовсюду – террор социалистов, искусственно созданный громкоговорителями Зибкрона.
  – Соци! – завопила в один голос толпа. – Соци атакуют нас!
  Кафедра опустела, Карфельд исчез с подмостков, но социалисты все еще маршировали за Маркса, за евреев, за войну.
  – Бейте их! Бейте наших врагов! Бейте евреев! Бейте красных!
  Ищите их в темноте, нашептывали голоса, вытаскивайте их на свет – этих шпионов и саботажников. Социалистам придется теперь держать ответ. Они во всем виноваты.
  А музыка звучала все громче и громче.
  – Вот и все, – равнодушно сказал де Лиль. – Они его выманили.
  Деловитая и молчаливая группа собралась у голых белых опор помоста Карфельда. Кожаные плащи сгрудились вместе, мелькали лунные лики, совещаясь между собой.
  – Соци! Убивайте соци! – В толпе назрело и оформилось новое настроение, и она уже не смотрела больше туда, где прежде находился оратор. – Убивайте их!
  Все, что вы ненавидите, можно убить прямо здесь и сейчас: евреев, негров, шпионов, заговорщиков, разрушителей и негативистов, родителей, неверных возлюбленных. Хорошие они или плохие, дураки или умные – не имеет значения.
  – Убивайте евреев-социалистов!
  Они бросались вперед, как пловцы в воду, а голоса все нашептывали: «Марш, марш!»
  «Мы должны убить его, Прашко, – мысленно произнес ошеломленный Алан Тернер, – чтобы людям не пришлось опять носить лагерные номерки…»
  – Кого они собираются убивать? – обратился он к де Лилю. – Что они творят?
  – Они гонятся за своей извечной мечтой.
  Музыка стала одной нескончаемой нотой, протяжной, примитивной, оглушительной, как рев, как призыв к сражению, как призыв к ненависти, как призыв уничтожать уродливых, больных, неповоротливых, увечных, презренно ни к чему не способных. Неожиданно при свете фонариков черные знамена поднялись и развернулись, как спавшие прежде гигантские мотыльки, простершие свои крылья. Толпа, прежде бесцельно колыхавшаяся и раскачивавшаяся, с одного из краев разорвалась. Часть ее отделилась и устремилась в переулок, гоня оркестр перед собой, танцуя под его звуки в танце ярости, выбивая стекла в окнах, круша музыкальные инструменты, заставляя красные флаги на мгновение вспыхивать и падать на землю каплями крови, а потом исчезать под ногами неуправляемой массы людей, хлынувших в переулок, ведомых только лихорадочно метавшимися лучами фонариков. Рация потрескивала. Тернер услышал голос Зибкрона. Хладнокровный и отчетливый. Какие-то резкие команды и одно разборчивое слово: Schaffott. А потом он уже сам бежал, пробиваясь через человеческое море, стремясь добраться до помоста. Его плечо обожгло чьим-то ударом, его пытался удержать кто-то из раненых и поверженных, но он вырвал руку, словно избавляясь от назойливого ребенка. Он бежал. Все новые и новые руки цеплялись за него, а он с легкостью стряхивал и стряхивал их с себя. Перед ним возникло лицо, но он одним взмахом кулака устранил его с пути, мчась изо всех сил, чтобы успеть к эшафоту. А затем Тернер увидел его.
  – Лео! – выкрикнул он.
  Он изогнулся в изломанной позе уличного акробата, едва видимый между чьими-то неподвижными ногами. Его окружили кольцом, но не трогали. Стояли достаточно близко, хотя оставили пространство, в котором ему предстояло умереть. Тернер видел, как Хартинг поднялся, но снова рухнул на мостовую. И он снова крикнул:
  – Лео!
  Взгляд темных глаз устремился в его сторону, и донесся рыдающий ответ. Ответ Тернеру, миру, Богу. Или то был зов о помощи, мольба о сострадании, жалости, милосердии, обращенная к любому, кто способен был помочь ему избежать подобной участи? Толпа склонилась над ним, окончательно похоронив под собой, и Тернер побежал, чтобы оказаться ближе. Успел заметить, как гомбургская шляпа прокатилась по сырой брусчатке, но продолжал бежать, повторяя имя:
  – Лео!
  Он тоже достал фонарик, ощутив почему-то запах подпаленной одежды. Он размахивал фонариком, отводил от себя чужие руки и внезапно больше не встретил сопротивления. Он оказался на самом краю под основанием помоста, видя перед собой собственную жизнь, собственное лицо, руки возлюбленной, хватавшиеся за камни, какие-то брошюры, которые наметало поверх маленького тела, как ветер наметает опавшие листья.
  Рядом с Лео не было видно никакого оружия. И ничто не указывало на причину его смерти – только на шее два позвонка сместились и больше не составляли единого целого. Он лежал, как игрушечная кукла, которую разорвали на части, а потом тщательно вновь собрали вместе. Лежал, придавленный тяжестью теплого воздуха Бонна. Человек, совсем недавно столь многое и так остро чувствовавший, не ощущал больше ничего. Невинный и наивный, он стремился добиться того, что оказалось свыше его сил. Издали до Тернера донеслись злобные крики. Там бесновавшаяся серая толпа продолжала гнать по переулку уже почти исчезнувший оркестр, следуя за его неслышной теперь музыкой. А сзади загорелся яркий свет и послышался звук приближавшихся шагов.
  – Обыщите его карманы, – сказал кто-то голосом, исполненным истинно саксонского спокойствия.
  Секретный паломник
  Глава 1
  Позвольте сразу признаться: если бы я не поддался случайному импульсу, не взялся за перо и не нацарапал записку Джорджу Смайли, приглашая его выступить на вечере выпускников моего курса, завершивших программу предварительного обучения, и если бы Смайли, вопреки моим ожиданиям, не принял приглашения, я бы не был сейчас с вами столь откровенен.
  В лучшем случае я предложил бы ту же версию основательно «вычищенных» воспоминаний, которую, честно говоря, сам почти всегда склонен рассказывать своим ученикам: истории о подвигах «рыцарей плаща и кинжала», о драматических ситуациях, о чудесах находчивости и отваги. И конечно, непременно об исключительной пользе их деятельности. Я увлек бы вас подробностями ночных десантов на Кавказе, опасных переправ на скоростных катерах, высадок на пляжах с мигающими сигнальными огнями на берегу, тайных сеансов радиосвязи, внезапно обрывавшихся на самом важном месте. Поведал бы о неизвестных героях «холодный войны», внесших в нее с нашей стороны огромный вклад, а потом скромно доживавших своей век рядовыми и незаметными членами того самого общества, которое защищали. Об агентах-перебежчиках, вырванных в последний момент буквально из уже смыкавшихся хищных челюстей противника.
  Причем до известной степени именно такую жизнь мы и вели, здесь все без обмана. В свое время мы творили всякое, и некоторым даже удалось благополучно выбраться из опасных переделок. Мы отправляли хороших людей в скверные страны, где они по нашему приказу рисковали жизнью. И, как правило, это были надежные люди, а информация, добытая ими, зачастую оказывалась очень полезной. По крайней мере, хочется верить в это, поскольку величайший в мире шпион ничего не стоит, если его сведения оказываются никому не нужными.
  А чтобы увенчать свое повествование, сдобрив его долей юмора за вторым стаканчиком виски в столовой для курсантов на испытательном сроке, я выбрал бы случай, когда разведгруппа в составе трех человек из Цирка[31], действовавшая на территории Восточной Германии и по чистой случайности ведомая мной, замерзала, лежа в расщелине гор Гарца, молясь о бесшумном появлении самолета без опознавательных знаков и с выключенными двигателями, с которого нам бы сбросили на черном парашюте жизненно необходимый груз. И что же мы обнаружили после того, как наши молитвы были услышаны, соскользнув вниз по леднику и подобрав упавшее с неба сокровище? Камни, сообщил бы я своим ученикам, слушавшим меня разинув рты. Куски хорошего аргайлского гранита. Потому что безалаберные снабженцы с нашей авиабазы в Шотландии по ошибке отправили нам контейнер, предназначенный для тренировок.
  Во всяком случае, эта история неизменно вызывала подлинный интерес, в то время как многие другие мои воспоминания слушали вполуха уже начиная с середины.
  
  Как я теперь подозреваю, порыв написать Смайли созревал во мне дольше, чем сознавал я сам. Идея зародилась во время одного из регулярных визитов в отдел кадров для обсуждения прогресса, достигнутого моими курсантами. Заглянув в бар для старшего офицерского состава на сандвич и кружку пива, я столкнулся с Питером Гилламом. Именно Питер когда-то играл роль Уотсона при Джордже – Шерлоке Холмсе – во время длительных поисков внедрившегося в Цирк предателя, которым оказался глава нашего оперативного отдела Билл Хэйдон. Питер не получал известий от Джорджа… О, примерно с год или даже дольше. Джордж купил себе коттедж в глуши на севере Корнуолла, сказал он, где в полной мере мог проявить свою нелюбовь к любым телефонным звонкам. Ему предоставили нечто вроде синекуры в виде внештатного преподавателя университета Эксетера, что открывало доступ в их библиотеку. С грустью я мысленно дорисовал картину: Джордж, живущий отшельником среди окрестных пустошей, отправляется на одинокие прогулки, погруженный в размышления. Джордж посещает Эксетер, чтобы ощутить хотя бы немного человеческого тепла, необходимого даже в старости, но уже дожидается момента, чтобы занять свое место в шпионской Вальгалле.
  – А где же Энн, его жена? – спросил я у Питера, понизив голос, как делал всякий раз при упоминании имени Энн, поскольку ни для кого не был секретом факт, причинивший Джорджу такую боль. Дело в том, что Билл Хэйдон вошел в число ее многочисленных любовников.
  – Энн? Ее ничем не проймешь, – ответил Питер, пожав плечами на галльский манер. – Она поддерживает иллюзию сохранения семьи и владеет большими домами в Хелфорд-Эстуари. Часть времени проводит там, а иногда навещает Джорджа.
  Я попросил адрес Джорджа. «Только не говори ему, кто дал тебе адрес», – сказал Питер, пока я его записывал. Почему-то с Джорджем всегда так получалось – ты чувствовал себя виноватым, раскрывая кому-то его местонахождение, причем по совершенно неясным мне до сих пор причинам.
  Через три недели к нам в Саррат, графство Хартфордшир, прилетел Тоби Эстерхази, чтобы прочитать свою знаменитую лекцию об искусстве нелегальной работы разведчика во враждебной стране. И, разумеется, остался к обеду, ставшему для него особенно привлекательным благодаря присутствию наших первых трех курсанток. После изнурительной битвы, продолжавшейся все время, пока я находился в Саррате, мной была одержана победа, и отдел кадров наконец принял решение, что девушек тоже можно включать в состав учебных групп.
  И я сам упомянул тогда о Смайли.
  Бывали времена, когда я не пустил бы Тоби на порог своей хижины в разгар тропического ливня, а порой я благодарил Создателя, что он на моей стороне. Но с годами, замечу не без удовлетворения, начинаешь терпимее относиться к людям.
  – О боже мой, Нед! – воскликнул Тоби, так и не избавившийся от неизлечимого венгерского акцента, приглаживая тщательно ухоженную серебристую шевелюру. – Ты хочешь сказать, что ничего еще не слышал?
  – Не слышал о чем? – без особого любопытства или нетерпения спросил я.
  – Мой дорогой друг, наш Джордж стал председателем Комитета по правам на рыбную ловлю. До вас сюда, как я понимаю, вообще никакая информация не доходит. Кстати, мне, должно быть, следует поднять эту тему в разговоре с глазу на глаз с самим Шефом. Шепну ему словечко на ухо в клубе.
  – Но не мог бы ты сначала рассказать мне, что такое Комитет по правам на рыбную ловлю? – попросил я.
  – Знаешь, Нед, я вдруг немного занервничал. А тебя не вычеркнули из списка допуска?
  – Не исключено, если подумать, – сказал я.
  Но он так или иначе все выложил, как я и предполагал. Мне же оставалось лишь изобразить ожидавшееся от меня изумление, от которого его ощущение важности собственной персоны еще более усилилось. Но в известной степени мое удивление оказалось искренним, и, пожалуй, я до сих пор не совсем справился с ним. Комитет по правам на рыбную ловлю, объяснил Тоби для непосвященных, стал неофициальной организацией, состоявшей из офицеров московского Центра и нашего Цирка. Ее задачей, по словам Тоби, который, как мне показалось, окончательно лишился способности чему-то поражаться, было определение разведывательных целей, представлявших интерес для обеих секретных служб, и выработка системы обмена информацией.
  – В общем виде идея заключается в том, Нед, чтобы выявлять в мире потенциальные точки напряженности, – продолжал он с невыносимо снисходительной интонацией. – Думаю, в первую очередь внимание сосредоточено на Ближнем Востоке. Но только не вздумай ссылаться на меня, Нед, договорились?
  – И ты хочешь сказать, что Смайли назначен председателем этого комитета? – спросил я недоверчиво, все еще пытаясь переварить новость.
  – Вероятно, он пробудет им недолго, Нед, все-таки Джордж уже в почтенном возрасте, сам понимаешь. Но русским до такой степени хотелось с ним познакомиться, что мы пригласили его и дали, образно выражаясь, разрезать ленточку. «Почему бы не приободрить старика? – посчитал я. – Не погладить по головке? Не вручить пачку купюр в конверте?»
  И я уже не понимал, чему удивляться больше: тому, что Тоби Эстерхази допустили к самому алтарю московского Центра, или же Джорджу Смайли в роли главы столь необычного союза. Несколько дней спустя с разрешения кадровиков я и отправил письмо на адрес в Корнуолле, полученный от Гиллама, застенчиво добавив, что если Джордж ненавидит публичные выступления хотя бы отчасти так, как я, ему ни в коем случае не следует принимать приглашение. Какое-то время я испытывал полнейший пессимизм, пока не прибыла простая открытка, где говорилось, что он с радостью навестит нас. После чего я сам почувствовал себя кем-то вроде практиканта, не в меру разнервничавшись.
  Прошло еще две недели, и я в новом костюме, надетом по такому случаю, стоял на Паддингтонском вокзале, наблюдая, как видавшие виды поезда высаживают на перроны немало повидавших пассажиров. Только тогда я в полной мере осознал, до какой степени неброской внешностью обладал Смайли, как умел сливаться с толпой. Куда бы я ни посмотрел, мне начинало мерещиться, что я вижу одну из возможных его ипостасей: невысокий, плотный джентльмен в очках, достаточно преклонных лет. А один из похожих на Джорджа людей даже произвел на меня впечатление, какое мог бы, наверное, произвести он сам, – человека, немного опаздывающего куда-то, где ему не слишком хотелось побывать. А затем совершенно внезапно мы обменялись рукопожатиями, и он расположился рядом со мной на заднем сиденье предоставленного конторой «ровера», еще более коренастый, чем запомнился мне, вполне ожидаемо совершенно седой, но исполненный энергии и в отменном настроении, какого я не замечал за ним с тех пор, как его жена пустилась в безрассудный роман с Хэйдоном.
  – Так, так, Нед. И каково вам быть простым школьным учителем?
  – А каково быть в отставке? – парировал я со смехом. – Я ведь скоро присоединюсь к вам.
  О, ему очень нравилось быть пенсионером, заверил меня Смайли.
  – Не устаю наслаждаться, – произнес он с кривой усмешкой. – И вам тоже не стоит опасаться жизни отставника. Немного преподаю, Нед, порой пишу какие-то бумаги, гуляю. Даже завел собаку.
  – Но, как я слышал, вас снова вытащили на службу для работы в неком весьма необычном комитете, – сказал я. – Ходят слухи, что вы подружились с Медведем, чтобы поймать Багдадского вора.
  Джордж не любил сплетен, но на этот раз его улыбка стала еще шире.
  – Вот оно как, значит. А источником информации послужил Тоби, в чем не приходится сомневаться, – заметил он, с довольным видом всматриваясь в заурядный пригородный пейзаж, но тут же увел разговор в сторону, пустившись в рассказ о двух пожилых леди из своего городка, которые ненавидели друг друга. Одна была хозяйкой антикварного магазина, вторая – просто очень богата.
  Но пока наш «ровер» катил по равнине прежде густонаселенного Хартфордшира, я поймал себя на том, что мои мысли занимают не столько старушки из деревни Джорджа, сколько он сам. Мне чудилось, будто рядом сидит заново рожденный Смайли. Человек, легко болтавший о каких-то соседках, заседавший в одном комитете с русскими шпионами и смотревший на окружающий мир с жадным любопытством только что выписавшегося из больницы пациента.
  Тем же вечером затянутый в старенький смокинг этот новый Смайли занял место подле меня за столом в Саррате, добродушно оглядываясь по сторонам, останавливая взгляд то на отполированных до блеска серебряных подсвечниках, то на старых групповых фотографиях по стенам, сделанных в какие-то незапамятные времена. И конечно же, на пышущих здоровьем лицах молодой аудитории, ловившей каждое слово маэстро.
  – Леди и джентльмены, позвольте вам представить мистера Джорджа Смайли, – объявил я строго и немного торжественно, поднявшись со своего стула. – Это воистину легендарная личность в нашей организации. Заранее благодарю за оказанное ему внимание.
  – О, я бы не стал причислять себя к легендарным персонам, – возразил Смайли, тоже вставая. – Самого себя я вижу располневшим пожилым мужчиной, случайно заглянувшим сюда между пудингом и портвейном.
  
  Затем легенда заговорила, и я понял, что никогда прежде не слышал, как Смайли выступает публично. Мне он почему-то представлялся заведомо плохим оратором. Ведь ему почти никогда не удавалось вслух навязывать окружающим свое мнение или обращаться к агенту, используя не кодовое, а настоящее имя даже при вполне благоприятных обстоятельствах. А потому властная манера, в которой он обратился к нам, поразила меня еще до того, как я начал вникать в смысл его слов. Слушая первые фразы, я видел лица своих подопечных – далеко не всегда столь почтительных, – которые сначала обратились в его сторону, потом расслабились и озарились интересом. Он быстро завладел их вниманием, затем доверием и, наконец, добился полного одобрения всего им сказанного. И я снова подумал, внутренне посмеявшись над своей замедленной реакцией: да-да, разумеется, сейчас перед нами раскрылась вторая и подлинная сторона характера Джорджа. В нем вдруг проявился прятавшийся до поры актер, подлинный сказочный музыкант-крысолов. Это его полюбила Энн Смайли, его обманул Билл Хэйдон, а мы все слепо следовали за ним, когда ему это требовалось, что всегда поражало сторонних наблюдателей как нечто мистическое.
  У нас в тренировочном лагере в Саррате издавна заведена мудрая традиция. Речи, произносимые за ужинами, не записываются, не разрешено также делать кратких заметок, чтобы в дальнейшем не существовало никакого официального подтверждения того, о чем говорил выступавший. Почетный гость мог в таком случае наслаждаться тем, что Смайли, склонный к немецким идиомам, назвал бы «свободой для дурака», хотя сам принадлежал к редкой категории людей, никак не нуждавшихся в подобной привилегии. Однако я не был бы настоящим профессионалом, если бы не умел слушать и запоминать. Смайли не успел еще закончить вступительную часть речи, когда я осознал (как вскоре заметили и мои курсанты), что он обращается в первую очередь к моему сердцу еретика. Я имею в виду другого, не столь легко управляемого человека, затаившегося в недрах моего существа, которого, если не кривить душой, я изо всех сил пытался не замечать с тех пор, как вышел на финишную прямую своей карьеры. Я имею в виду тайного, задававшего слишком много вопросов неудобного компаньона, поселившегося во мне еще то того, как мой агент под псевдонимом Барли Блэйр сначала с такой неохотой ушел на другую сторону начавшего рассыпаться «железного занавеса», а потом, побуждаемый любовью и своеобразным понятием о чести, хладнокровно продолжал идти дальше, к величайшему изумлению всего Пятого этажа[32].
  Об отделе кадров мы говорим так: чем лучше ресторан, тем хуже новости.
  – Для тебя настало время передавать свой опыт новым парням, Нед, – сказал мне главный кадровик за подозрительно вкусным обедом в «Конноте». – И новым девушкам тоже, – добавил он с отвратительной ухмылкой. – Как я догадываюсь, их скоро начнут допускать в наш прежде чисто мужской храм. Ты знаешь дело от и до. Основательно поварился в общем котле. Отлично проявил себя на последней должности, возглавляя секретариат. Теперь нужно извлечь из всего этого максимальную пользу. Мы считаем, ты должен возглавить «детский сад» и, так сказать, передать эстафетную палочку будущему поколению разведчиков.
  Насколько я помнил, он использовал тот же набор набивших оскомину спортивных метафор, когда после предательства Барли Блэйра снимал меня с поста главы Русского дома и переводил на «живодерню» – в группу по проведению допросов.
  Он заказал еще два бокала арманьяка.
  – Между прочим, как поживает твоя Мейбл? – спросил он так, словно только что вспомнил о ее существовании. – Мне говорили, она довела свой гандикап до минус двенадцати или десяти[33]. Боже! В таком случае мне с ней лучше не тягаться. Так что скажешь? Саррат по рабочим дням и дом в Танбридж-Уэллсе по выходным. Мне это представляется триумфальным завершением карьеры. Как сам считаешь?
  А что мне оставалось? Что я мог сказать? Я был как все, уже оказывавшиеся в моем положении. Те, кто способен работать, делают дело. Неспособные становятся учителями. И учат тому, что им уже больше не дано самим, поскольку либо тело, либо дух, либо и то и другое утратили нечто необходимое для реализации своего предназначения. Потому что чересчур много испытали, слишком многое в себе подавляли, излишне часто шли на компромиссы, а в результате полностью утратили чутье и вкус к активной деятельности. И потому эти люди соглашаются попытаться воспламенить своей прежней мечтой другие умы, чтобы, быть может, самим немного согреться рядом с пылкой молодежью.
  И это возвращает меня к вступительной части речи Смайли, произнесенной тем вечером, потому что совершенно внезапно его слова затронули меня и запали в душу. Я пригласил его, поскольку он был легендой из прошлого. А он, к величайшей для всех нас радости, оказался иконоборцем и пророком.
  
  Не стану утомлять вас пересказом даже самых интересных мест первой части речи Смайли, ставшей обзором положения в мире. Он говорил о Ближнем Востоке, о котором явно много размышлял, а потом перешел к пределам власти бывшей колониальной державы во времена, когда колониализм почти полностью ушел в прошлое. Он поделился с моими курсантами своим взглядом на Третий мир, на Четвертый мир и на пока не существовавший, гипотетический Пятый мир, причем крамольно подвергал сомнению, что человеческие страдания и нищета действительно всерьез беспокоят богатые и просто более благополучные нации. Впрочем, не подвергал сомнению, а был твердо убежден, что не беспокоят ни в малейшей степени. Он посмеялся над мыслью, что шпионаж становился отмиравшей профессией после окончания «холодной войны». Напротив, настаивал он, с появлением из-под слоя льда каждой новой нации, с созданием новых объединений и союзов, с возрождением уже забытых было конфликтов и страстей, с эрозией прежнего status quo шпионам придется трудиться не покладая рук круглые сутки. Как я потом выяснил, его речь продолжалась вдвое дольше обычной, но за все это время ни один стул не скрипнул, не зазвенел ни один бокал. А потом его уговорили перейти в библиотеку и усадили в почетное кресло – своего рода трон, стоявший у камина, – чтобы опять слушать те же еретические высказывания, те же мысли, подрывавшие, казалось, самые основы бытия человечества. Мои дети (а это уже основательно закаленные детишки, все до единого) влюбились в Джорджа Смайли! И я по-прежнему не слышал ни звука. В библиотеке царил только его голос, порой прерываемый взрывами смеха, если он отпускал шутку, исполненную неизменно свойственной ему самоиронии, или признавал какую-то допущенную им в прошлом занятную ошибку. Старость дается человеку только один раз, пришла мне парадоксальная мысль, когда я вместе со всеми увлеченно и взволнованно слушал его.
  Затем Смайли рассказал о нескольких делах, о которых я сам ничего не знал, а он едва ли получил разрешение в главном офисе делиться такими подробностями. Уж точно не у нашего советника по юридическим вопросам Палфри, который в ответ на открытость со стороны бывших врагов стремился и сейчас еще спрятать и запереть за семью замками любой уже давно бесполезный секрет, какой только подворачивался под его тупо дисциплинированные руки.
  Смайли особо остановился на будущей роли курсантов как кураторов агентов применительно к изменившейся обстановке в мире. Причем отметил традиционно сложившуюся в нашей службе роль наставника, пастыря, отца и друга, консультанта по вопросам брака и приобретения недвижимости в одном лице, умеющего прощать, развлекать и защищать. Куратор, будь то мужчина или женщина, должен обладать способностью воспринимать самую дикую ситуацию, словно такое происходит каждый день, погружаясь вместе со своим агентом в царство иллюзий. В этом смысле ничего не изменилось, утверждал он, и никогда не изменится. Он даже перефразировал Бернса: «Шпион останется шпионом наперекор всему».
  Но едва успев убаюкать курсантов этими прекраснодушными замечаниями, Смайли сразу же предупредил о гибельности для их собственных характеров непрестанной манипуляции другими людьми, об отмирании естественной способности искренне чувствовать, к чему может привести подобная деятельность.
  – Становясь для своих агентов всем, ты рискуешь превратиться в ничто для самого себя, – с грустью признал он. – Ради бога, никогда не позволяйте себе воображать, что используемые вами методы не отразятся на вас самих. Цель может оправдывать средства, и не будь это действительно так, осмелюсь предположить, никто из вас не сидел бы сейчас здесь. Но за все приходится расплачиваться, а для вас расплатой станет необходимость растрачивать самих себя. В вашем возрасте еще очень легко продать душу дьяволу. С годами становится намного труднее.
  Он небрежно смешивал серьезные вещи с фривольностями, показывая, насколько зыбко и невелико различие между ними. А в подтексте, как казалось, постоянно задавал вопросы, которые мучили меня самого на протяжении всех лет работы, но мне не удавалось так просто сформулировать их. Например: «Хорошо ли то, чем я занимаюсь?» Или: «Какое влияние это оказывает на меня самого?» И еще: «Что станет со всеми нами теперь?» Порой в его вопросах заведомо содержался и ответ. Не зря о Джордже говорили: он никогда и ни о чем не спрашивает, если сам не знает всего заранее.
  Он заставлял нас смеяться, пробуждал наши чувства и, держась при этом порой даже чересчур почтительного тона, внезапно шокировал нас неожиданными противопоставлениями и парадоксами. Но ценнее всего оказалось то, что он заставил нас усомниться в собственных устоявшихся предрассудках и предубеждениях. С его помощью я был готов отказаться от позиции человека подчиненного, смиренного и оживить скрытого во мне бунтовщика, который надолго умолк после ссылки в Саррат. Совершенно неожиданно Джордж Смайли самым чудесным образом поверг меня в смятение и снова привел в движение мои мысли, мои поиски себя.
  Я где-то вычитал, что испуганные люди не могут ничему научиться. Но если это так, то они также не имеют права учить других. Сам я не слишком пугливый человек – по крайней мере, не более, чем всякий, кто видел смерть и знает, что однажды она придет за ним. И все же жизненный опыт и пережитая боль привили мне несколько настороженное отношение к правде, даже когда речь идет обо мне самом. Джордж Смайли сумел привести меня в порядок. Джордж был для меня больше чем ментором, больше чем просто другом. Пусть он не всегда находился рядом, но ему удавалось направлять течение моей жизни. Порой я начинал воспринимать его как фигуру, призванную заменить мне подлинного отца, которого я никогда не видел. И визит Джорджа в Саррат пробудил самые острые и опасные воспоминания. Сейчас, располагая временем, чтобы вновь оживить все в памяти, я собираюсь сделать это для вас – вы как бы станете моими спутниками в этом путешествии и зададите себе те же вопросы.
  Глава 2
  – Есть такие люди, – заявил с завидной уверенностью Смайли, одарив милой улыбкой хорошенькую девушку, выпускницу Тринити-колледжа в Оксфорде, намеренно усаженную мной за стол прямо напротив него, – которые, когда их прошлое оказывается под угрозой, боятся потерять все, чем, по их мнению, они владели, и даже, возможно, перестать быть теми, кем, по их мнению, успели стать. Мне это не свойственно ни в малейшей степени. Целью моей жизни всегда было дождаться завершения того периода времени, в который мне выпало жить. А потому, если бы мое прошлое все еще оставалось при мне, вы могли бы сказать, что я потерпел провал. Но его при мне уже нет. Мы победили. Пусть такая победа и не имеет никакого значения. И возможно, это не мы победили. Просто они потерпели поражение. И вполне вероятно, что без ограничений, налагавшихся на нас идеологическим конфликтом, которые больше нас не сдерживают, подлинные проблемы у нас еще только возникают. Но к черту все это! Главное, что затяжная война закончилась. Важнее всего надежда.
  Сдернув с носа очки, он принялся рассеянно нащупывать что-то на рубашке в поисках неизвестно чего, как мне показалось сначала, пока я не сообразил: он ищет толстый конец галстука, которым привык протирать линзы. Но небрежно повязанная бабочка не давала такой возможности, и потому ему пришлось довольствоваться носовым платком из кармана.
  – Если я о чем-то и сожалею, так это о потерянном времени и понапрасну растраченных силах. Мы часто шли не теми путями, заводили ложных друзей, расходовали энергию без всякой пользы. Мы питали иллюзии относительно того, кем были на самом деле.
  Он снова надел очки и, как мне померещилось, адресовал улыбку непосредственно мне. И неожиданно я сам почувствовал себя в роли курсанта. Вернулись шестидесятые годы. Я был начинающим шпионом, едва оперившимся птенцом, а Джордж Смайли – терпимый, терпеливый, мудрый Джордж – наблюдал за моими первыми попытками взлететь.
  
  Мы были отличными парнями в те времена, когда даже дни казались длиннее, чем сейчас. Возможно, мы нисколько не отличались в лучшую сторону от моих нынешних учеников, но наше патриотическое, ничем не замутненное мировоззрение уж точно проявлялось отчетливее. Едва успев пройти подготовительный курс, я рвался спасать мир, даже если бы мне пришлось метаться со шпионскими миссиями по всему земному шару. В группе нас было десять человек, и после двух лет тренировок – в «детском саду» Саррата, в горах Аргайла и на учебных полигонах Уилтшира – мы дожидались первого оперативного задания, как породистые гончие ждут, чтобы их наконец спустили с поводков и отправили в погоню за дичью.
  Мы тоже повзрослели и созрели для настоящих дел в переломный исторический момент, пусть ситуация являла собой полную противоположность нынешней. Застой и враждебность таились в каждом уголке планеты. Красная угроза существовала повсюду, не исключая и нашу собственную, священную для нас родину. Берлинская стена стояла уже два года, и складывалось впечатление, что простоит еще двести лет. Ближний Восток напоминал вулкан, как и сейчас, только в те времена излюбленным объектом ненависти со стороны британцев стал Насер. Прежде всего потому, что стремился вернуть арабам чувство собственного достоинства, для чего заигрывал с русскими, не уставая при этом выторговывать для себя самые выгодные условия. На Кипре, в Африке и Юго-Восточной Азии более мелкие народцы, нарушая все установленные законы, восставали против бывших хозяев своих колониальных стран. И если мы, отважные британцы, порой чувствовали, как в результате подобных событий слабеет мощь нашей империи, то всегда находились еще и американские кузены, неизменно готовые всадить нам нож в спину на мировой арене.
  Таким образом, только что выпорхнувшие из гнезда тайные герои, мы уже имели все необходимое, чтобы начать: праведную цель, зловещих врагов, ненадежных союзников, женщин, придававших нам мужества, но не допускавшихся к секретам, и унаследованные нами великие традиции, поскольку Цирк в те дни все еще наслаждался славой, заслуженной в годы войны. А мир вокруг бурлил.
  Почти все наши руководители добыли себе эполеты, занимаясь шпионажем против Германии. И во время неофициальных встреч с нами они дружно утверждали в ответ на серьезно задаваемые вопросы, что если говорить о защите человечества от крайностей, в которые оно норовило впасть, мировой коммунизм представлял собой даже бо́льшую угрозу, чем гунны.
  – Вам, джентльмены, досталась крайне опасная планета, – любил говаривать Джек Артур Ламли, увенчанный лаврами руководитель нашего учебного центра. – И если хотите знать мое мнение, то в этом заключается ваше дьявольское везение.
  О, конечно же, мы жадно впитывали каждое слово! Джек Артур считался человеком безрассудной отваги. Он провел три года, постоянно посещая территорию оккупированной нацистами Европы, словно его туда то и дело приглашали радушные хозяева. Он в одиночку взрывал мосты. Попадал в плен, бежал и снова оказывался за колючей проволокой у немцев – никто уже и не брался считать, сколько раз он выбирался из подобных смертельно опасных переделок. Он умел убивать голыми руками, лишившись в схватках пары пальцев, а когда на смену настоящей войне пришла «холодная», Джек едва ли ощутил хоть какую-то разницу. В свои пятьдесят пять лет он еще мог с двадцати шагов буквально изрешетить мишень в человеческий рост из девятимиллиметрового «браунинга», открыть любой замок с помощью канцелярской скрепки, подложить мину-ловушку в туалетный бачок за тридцать секунд и распластать тебя на мате в спортзале одним броском. Это Джек обучал нас прыгать с парашютом через люки бомбардировщиков «стерлинг», высаживаться с надувных лодок на пляжи Корнуолла, а по вечерам в столовой оставался трезвым, когда мы все уже валялись под столом. И если Джек Артур считал планету опасной, мы верили, что так и есть!
  Но тем труднее становилось для нас ожидание. И если бы не было рядом Бена Арно Кавендиша, чтобы разделить тяготы бездействия, то мне пришлось бы еще тяжелее. Когда слишком долго торчишь, привязанный к главному офису, где почти нечем заняться, любой энтузиазм может превратиться в желчную озлобленность.
  Мы с Беном родились под одной звездой. Одного возраста, одинаковой подготовки, примерно равного телосложения – лишь ростом один на дюйм превосходил другого. Наверняка Цирк направит нас на задание вместе, не уставали мы повторять друг другу, – возможно, и подобрали нас как будущих напарников! У нас обоих матери были иностранками, хотя матушка Арно уже умерла (у него были немецкие корни), а потому, вероятно, чтобы отчасти компенсировать этот «недостаток», мы целенаправленно лепили из себя представителей типично британского среднего класса – спортивных гедонистов, выпускников хороших школ, мужественных во всем и словно рожденных управлять, если не командовать. Хотя теперь, когда я разглядываю групповые фотографии нашего выпуска, то замечаю, что Бен во многом выглядел предпочтительнее меня: в нем уже ощущалась истинная зрелость, пришедшая ко мне позже. У него даже наметилась небольшая залысина клинышком ото лба, а нижняя челюсть упрямо выпирала вперед, делая его на вид старше своих лет.
  И, насколько я понимаю, именно потому Бену, а не мне дали задание в Берлине, где он стал куратором важного агента в Восточной Германии, пока я все еще пребывал в томительном ожидании.
  – Мы решили на пару недель перевести тебя в группу наружного наблюдения, мой юный друг Нед, – сказал начальник отдела кадров с покровительственной интонацией, которую я уже начал тихо ненавидеть. – Хорошая практика для тебя, да и им не помешает помощь. Работа для настоящего рыцаря плаща и кинжала. Тебе понравится.
  Что ж, сойдет для разнообразия, подумал я, внешне спокойно восприняв новость. Весь последний месяц я проявлял чудеса изобретательности, чтобы сорвать проведение конференции Всемирного совета мира в каком-нибудь Белграде, сидя за письменным столом в темном углу кабинета на Третьем этаже. Мной руководил тугодум-начальник, который, отдав распоряжения, мог потом часами просиживать за обедом в баре для старшего офицерского состава. А я лихо путал расписания поездов, доставлявших делегатов, отменял предварительные заявки на номера в отелях и посылал анонимные угрозы о якобы заложенных в конференц-зале бомбах. Предыдущий месяц я провел, отважно прячась в вонючем подвале дома, соседствовавшего с посольством Египта, дожидаясь, чтобы продажная уборщица вынесла мне в обмен на бумажку в пять фунтов мусор из корзины посла – все, что накопилось за день. В сравнении с этим пара недель в компании лучших в мире мастеров слежки представлялась почти как досрочный отпуск.
  – Ты примешь участие в операции «Толстяк», – сообщил кадровик, снабдив меня адресом явочной квартиры чуть в стороне от Грин-стрит в Уэст-Энде.
  Первое, что я услышал, когда вошел туда, – стук шарика от пинг-понга и надтреснутые звуки старой граммофонной пластинки с записями песенок Грейси Филдс. Мне от этого сделалось так тошно, что я вновь начал исходить завистью к Бену Кавендишу и его героическому агенту в Берлине, издавна слывшем столицей мирового шпионажа. В тот же вечер Монти Эрбак, командир нашей оперативной группы, провел инструктаж.
  
  Позвольте сразу принести вам извинения. В то время я еще очень плохо разбирался в иерархии чинов Цирка. Сам я принадлежал к офицерской касте – в буквальном смысле, поскольку служил во флоте, – и считал совершенно естественной свою принадлежность к высшим кругам общественной системы. Цирк же есть не что иное, как небольшое зеркало, в котором отражается та Англия, которую он призван защищать, а потому мне казалось вполне справедливым относить людей, занимавшихся слежкой, как и смежными занятиями вроде взлома квартир и прослушивания чужих разговоров, скорее, к классу ремесленников. Вы не сможете долго идти по пятам подозреваемого, если наденете шляпу-котелок. А отточенные интонации диктора Би-би-си не сделают вас своим и незаметным за пределами лондонской «золотой мили»[34], особенно при попытке выдать себя за уличного торговца, мойщика окон или почтальона. Вот и представьте, как я тогда выглядел. В лучшем случае молодым мичманом, сидевшим среди более опытных, но не столь привилегированных моряков. И видели бы вы Монти, каким увидел его я тем вечером: деревенским увальнем, простым егерем с натруженными руками! Нас было десять человек. То есть три группы по трое, в каждую из которых непременно входила женщина, чтобы можно было проверять дамские уборные. Это считалось принципиально важным. А Монти нами руководил.
  – Добрый вечер, студент, – сказал он, садясь перед школьной доской и обращаясь прямо ко мне. – Всегда приятно для поднятия тонуса улучшить свой качественный состав, мне так кажется. Верно?
  Грянул смех, и громче всех смеялся я сам, понимая необходимость понравиться его людям.
  – Наша цель на завтра, студент, это его королевское высочество Толстяк, более известный как…
  Повернувшись к доске, Монти взял кусок мела и тщательно вывел очень длинную арабскую фамилию.
  – А суть нашего задания, студент, сводится к СО, – продолжил он. – Надеюсь, вам известно, что такое СО? Несомненно, этому учат в любом шпионском Итоне.
  – Связи с общественностью, – выпалил я, поразившись, какое бурное веселье вызвал мой ответ.
  Увы, я невольно попал пальцем в небо. На жаргоне профессионалов знакомые две буквы означали совсем иное – «следить и оберегать». Именно этим нам предстояло заняться на следующий день. То есть пока августейший гость Лондона желал пользоваться нашими услугами, нам следовало предотвращать любые попытки причинить ему какой-либо вред и докладывать в главный офис обо всех его перемещениях, вызванных общественной или коммерческой деятельностью.
  – Вам, студент, предстоит работать с Полом и Нэнси, – сказал Монти, завершив изложение необходимой нам информации. – В группе вы станете третьим номером, и уж будьте любезны, в точности выполняйте то, что вам будет сказано делать, независимо от характера поручения.
  С этого места я предпочту изложить вам суть операции «Толстяк» не словами Монти, а собственными, поскольку теперь имею возможность взглянуть на события с расстояния в двадцать пять лет, что дает определенные преимущества. Но даже сегодня я все еще могу покраснеть от стыда, вспоминая, кем я себя тогда мнил и как, должно быть, выглядел в глазах таких людей, как Монти, Пол и Нэнси.
  
  Прежде всего вам следует понять, что лицензированные торговцы оружием в Великобритании считают себя крутой элитой – как считали и в те времена. Причем они пользуются превышающим всякие разумные пределы покровительством со стороны полиции, бюрократии и спецслужб. По причинам, в которых я так и не смог до конца разобраться, не слишком благородный бизнес делает их отношения со всеми этими организациями весьма доверительными. Возможно, все дело в иллюзии глубокого познания грубой реальности, тонкой грани между жизнью и смертью, которую они излучают, продавая свой товар. А быть может, весьма ограниченные умы наших чиновников наделяют их лично той же властью над судьбами людей, какую зачастую приобретают те, кто пускает их товар в ход. Не знаю. Но за прошедшие годы я достаточно близко познакомился с нравами, царящими на наших улицах, чтобы догадываться: в мире гораздо больше мужчин, которым нравится война, чем тех, кому в самом деле доводится воевать, и значительно больше огнестрельного оружия покупается для удовлетворения этого тщеславного чувства, чем с любыми другими целями, порой самыми достойными.
  Важно отметить, что Толстяк был для воротил этого бизнеса одним из самых ценных клиентов. А наше задание – следить и оберегать – оказалось лишь малой частью гораздо более крупной политической акции: налаживания и укрепления связей с так называемым дружественным арабским государством. Что подразумевало и подразумевает в наши дни использование любых форм умасливания, подкупа и лести в отношении правящих таким государством особ специфически английскими методами, готовность пойти на всевозможные уступки для удовлетворения наших насущных потребностей в нефти, а заодно возможность сбывать им столько британского оружия, чтобы сатанинские мельницы заводов в Бирмингеме работали в три смены. Этим, по всей видимости, и объяснялось ощутимое отвращение Монти к порученному нам заданию. По крайней мере, мне хотелось бы в это верить. Опытные сотрудники службы наружного наблюдения славятся склонностью к морализаторству. И не без оснований. Они сначала долго и много наблюдают, а потом начинают осмысливать увиденное. Монти как раз достиг тогда стадии раздумий и осмысления.
  Что касается самого Толстяка, то он обладал всеми чертами, необходимыми для уважительного обхождения. Это был предельно расточительный брат шейха, правившего очень богатой нефтью страной. Капризный, часто склонный забывать о том, что уже успел у нас купить. Как и положено подобным персонам, он прибыл, воспользовавшись личным «боингом» брата, совершившим посадку на военном аэродроме поблизости от Лондона. Все было специально подготовлено к его прибытию, чтобы немного поразвлечься и кое-что приобрести. Как мы поняли, на сей раз ему требовались сущие пустяки. Например, два бронированных «роллс-ройса» для него самого, половина ассортимента магазина фирмы «Картье» в качестве подарков для многочисленных подружек, обитавших по всему миру, а для его могущественного брата – около сотни наших не самых современных пусковых установок для ракет класса «земля – воздух» и пара эскадрилий боевых истребителей тоже не последней модели. Разумеется, он не забыл подписать с британским правительством долгосрочные и весьма выгодные контракты на поставку запасных частей, техническое обслуживание и обучение пилотов, что позволяло Королевским военно-воздушным силам и производителям вооружений не тревожиться о своем финансовом положении еще многие годы… Да, и, конечно, нефть. Мы получили возможность жечь ее в свое удовольствие.
  Его сопровождение, помимо секретарей, включало в себя астрологов, подхалимов, нянюшек, детишек и двух учителей, личного врача и троих телохранителей.
  Наконец стоит упомянуть и о жене Толстяка, чье подлинное кодовое имя не имело значения, поскольку с первого дня сотрудники Монти окрестили ее Пандой из-за широких темных кругов вокруг глаз, заметных, когда она не скрывала лица, и манеры изображать грусть и одиночество, придававшей ей сходство с особью, занесенной в Красную книгу. У Толстяка было несколько жен, которых он мог бы притащить с собой в Лондон, но Панда, хотя и старшая из них, получила предпочтение, поскольку наиболее терпимо относилась к развлечениям супруга. А он обожал ночные клубы и азартные игры, за что группа наблюдения от души возненавидела его еще до прибытия. Все знали: он редко отправлялся спать раньше шести утра, причем непременно проиграв до этого сумму, приблизительно в двадцать раз превышавшую годовое жалованье всех членов группы, вместе взятых.
  Эта милая компания разместилась в одном из роскошных отелей Уэст-Энда, целиком заняв два этажа, соединенных между собой отдельным лифтом, тоже смонтированным специально для них. Толстяк, подобно многим сорокалетним сластолюбцам, постоянно тревожился за свое сердце. Его также беспокоили скрытые в стенах микрофоны, и он ощущал себя в безопасности только в лифте. Вот почему мастерам прослушки из Цирка пришлось установить микрофон и в лифте тоже, ведь именно там они рассчитывали записать фрагменты разговоров о последних дворцовых интригах, как и вовремя узнать о непредвиденных препятствиях, грозивших сократить список покупок Толстяка.
  И все протекало гладко до третьего дня, пока маленький, никому не известный араб в черном плаще с бархатным воротником не появился внезапно и тихо в поле нашего зрения. Впрочем, если быть точным, то появился он в отделе женского нижнего белья «Харродса» – самого знаменитого универмага на Найтсбридже, где Панда и ее помощницы придирчиво рылись в грудах белоснежных, весьма вычурных вещей, выложенных перед ними на стеклянный прилавок. Потому что у Панды имелись свои шпионы. И ей донесли, что днем раньше Толстяк сам с большим удовольствием подбирал предметы дамского туалета, десяток из которых был затем отправлен по адресу в Париже, где в оплачиваемых им шикарных апартаментах жила любимейшая его подружка, всегда готовая распахнуть для него объятия.
  
  Повторяю, произошло это на третий день, а моральное состояние нашего звена, состоявшего из трех человек, уже оставляло желать много лучшего. Пол Скордено был замкнутым мужчиной с рябым лицом и врожденным талантом изощренно ругаться. Нэнси намекнула мне, что он попал в немилость начальства, но не рассказала подробно, по какой причине.
  – Он обидел девушку, Нед, – так сформулировала она, но, как понял я позже, обида означала нечто большее, чем, к примеру, словесное оскорбление или даже пощечина.
  Сама крошка Нэнси, ростом не более пяти футов, имела внешность типичной уличной побирушки. И чтобы держаться своего образа, объяснила она мне, носила фильдекосовые чулки и удобные туфли на непромокаемой резиновой подошве, которые редко меняла на другую обувь. Все остальное, что могло ей пригодиться, – шарфы, плащ-дождевик, шерстяные шапочки разных цветов – она держала в большом полиэтиленовом пакете.
  Заступая на восьмичасовое дежурство, наша троица всегда выстраивалась в одном и том же боевом порядке. Нэнси и Пол двигались впереди, а юный Нед тащился за ними в роли чистильщика. Когда я спросил Скордено, не стоило ли хотя бы иногда менять порядок строя, он посоветовал привыкать к отведенной мне роли. В первый день мы проследовали за Толстяком в военную академию Сэндхерст, где в его честь устроили торжественный обед. Мы втроем уплетали яичницу с картофелем в кафе поблизости от главных ворот, когда Скордено сначала обругал на чем свет стоит арабов, потом эксплуатировавший их Запад, после чего расстроил меня, обрушившись на наш Пятый этаж, обитателей которого он обозвал фашиствующими любителями гольфа.
  – А ты сам не из масонов ли будешь, студент?
  Я заверил, что не принадлежал к их числу.
  – Тогда лучше поспешить присоединиться к ним, верно? Ты не заметил, как небрежно пожимает тебе руку главный кадровик? Ты никогда не попадешь в Берлин, студент, если ты не масон.
  Второй день мы провели, болтаясь в районе Маунт-стрит, где Толстяк заказывал для себя особо приспособленные под конкретного стрелка винтовки в фирме «Парди». Ему хотелось заиметь пару. Сначала он поверг всех в ужас, неуклюже размахивая показанным ему заряженным образцом, целясь во все углы помещения, а потом закатил жуткий скандал, узнав, что исполнения заказа придется ждать целых два года. Пока все это происходило, Пол дважды приказывал мне войти в магазин, но почему-то выглядел очень довольным, когда моя в меру скромная назойливость и неуместные вопросы начали вызывать подозрения у продавцов.
  – А я-то думал, там для тебя самое место, – заявил он с недоброй ухмылкой. – Охота, стрельба по тарелочкам, рыбалка – им на Пятом этаже все это очень нравится, студент.
  Той же ночью нам пришлось сидеть в микроавтобусе рядом с плотно занавешенными окнами борделя на Саут-Одли-стрит, а главный офис был повергнут в состояние, близкое к панике. Толстяк, не успев провести там и двух часов, позвонил в отель и немедленно потребовал к себе личного лекаря. Его сердце! – мелькнула у нас тревожная мысль. Не следует ли сейчас же проникнуть внутрь? А пока начальство мучилось над решением проблемы, мы развлекались, воображая нашего подопечного, умершего от разрыва сердца в объятиях чересчур старательной шлюхи. И это до того, как он успел подписать чек на покупку устаревших истребителей! Только в четыре часа утра прослушка успокоила всех. Как выяснилось, Толстяка просто встревожило проявление импотенции, объяснили нам, и доктор понадобился, чтобы ввести возбуждающее средство путем укола в жирную задницу благородного происхождения. По домам мы разъехались только в пять. Скордено исходил руганью от злости, но всем принесло утешение известие, что завтра в полдень Толстяк отправится в Лутон, чтобы присутствовать при впечатляющей демонстрации действительно почти нового образца британского танка. Это позволяло надеяться на день отдыха. Но, как выяснилось, расслабились мы преждевременно.
  – Панда желает купить себе кое-что из модной одежонки, – объявил Монти не без сострадания к нам, когда мы утром явились на Грин-стрит. – Вашей тройке выпало поработать с ней. Уж извините, мистер студент.
  Что и возвращает нас в отдел дамского нижнего белья величайшего в мире универмага в Найтсбридже, к моменту, когда мне удалось прославиться. Бен, размышлял я, Бен, я бы обменял один день твоей жизни на пять моих. А затем внезапно я перестал вспоминать о Бене и завидовать. Потихоньку выйдя в пустовавший соседний зал, я начал говорить в микрофон громоздкой рации – лучшего оборудования для связи у нас тогда еще не было. Причем настроился на волну нашей основной базы. Именно ею Скордено категорически запретил мне пользоваться.
  – Панде на хвост села какая-то «обезьяна», – информировал я Монти, стараясь сохранять в голосе полнейшее спокойствие и используя узаконенный термин из жаргона группы слежения, обозначавший загадочную фигуру, замеченную рядом с объектом охраны. – Рост пять футов и пять дюймов, черные курчавые волосы, густые усы, возраст – около сорока, в черном плаще и черных ботинках на каучуковой подошве, внешность арабская. Он был в аэропорту, когда приземлился самолет Толстяка. Я запомнил его. Тот же человек.
  – Продолжай следить за ним, – последовала лаконичная команда Монти. – Пусть Пол и Нэнси остаются при Панде, а ты не упускай из виду «обезьяну». Какой этаж?
  – Второй.
  – Держись за ним, куда бы он ни направился, и оставайся на связи со мной.
  – Он может что-то вынашивать, – сказал я, искоса бросая взгляд на подозрительного типа и имея в виду, разумеется, опасные планы.
  – То есть он беременный?
  Шутка не показалась мне смешной.
  Теперь попробую описать вам сцену более детально, потому что все выглядело намного сложнее, чем вы могли бы предположить. Мы трое оказались далеко не единственными, кто шел за Пандой во время ее экспедиции по универмагу, проходившей со скоростью улитки. Приезд богатой арабской принцессы в знаменитый универмаг никогда не происходит без предварительного уведомления. Помимо пары обычных администраторов в черных пиджаках и полосатых брюках, в арках двух дверей торгового зала показались мужчины, в которых безошибочно угадывались штатные детективы из самого универмага. Они встали, широко расставив ноги и сжав в кулаки вытянутые по швам руки, готовые в любой момент вступить в схватку с печально известными вращающимися дервишами. И, словно этого было мало, в то утро Скотленд-Ярд проявил инициативу, предоставив своих телохранителей – двух амбалов с каменными лицами в туго подпоясанных приталенных плащах. Они почти не таясь стояли рядом с Пандой, прожигая взглядами насквозь всякого, кто к ней приближался. А ведь были еще Пол и Нэнси, надевшие самые лучшие воскресные наряды. Эти двое, стоя ко всем спиной, делали вид, что разглядывают нижнее белье в витринах, но украдкой наблюдали за объектом, используя многочисленные зеркала.
  Происходило все это, повторю, в тихой атмосфере, пропитанной ароматами гарема, среди тонких кружев белья, на устланных ворсистыми коврами полах, уставленных полуголыми манекенами. Не забудем и о добрейших седовласых продавщицах в черном крепе, которые, только достигнув определенного возраста, приобретали достаточно величавый, но не грозный вид, чтобы стать жрицами храма женских интимных принадлежностей.
  Мужчины, как я заметил, предпочитали либо вообще не заходить в этот отдел, либо поспешно проскакивали его насквозь, стараясь не глазеть по сторонам. Будь я частным лицом, интуиция подсказала бы мне поступить так же. Но я находился на службе, а теперь заметил еще и этого странного маленького человека с черными усами и исполненными страсти карими глазами, который упрямо следовал за Пандой, держа дистанцию примерно пятнадцать шагов. Если бы Монти не назначил меня чистильщиком, я мог бы тоже не обратить на него внимания или обратить много позже. Но почти сразу стало понятно, что мы оба, хотя и по разным причинам, были вынуждены находиться от своей цели на одном и том же расстоянии. Однако я старался вести себя непринужденно, а его словно что-то влекло за этой женщиной с непреодолимой мистической силой. Он практически не сводил с нее глаз. Даже в тот момент, когда их ненадолго разделяла колонна или другая покупательница, он все равно стремился вытянуть шею или изогнуться всем телом, чтобы она опять попала под его пылкий и (как я теперь уверился) фанатичный взгляд.
  А ведь я почувствовал в нем этот жар еще в самый первый раз, когда заметил из зала прибытия аэродрома. Он привстал там на цыпочки по другую сторону длинной стеклянной стены, не допущенный в зал, и прижался к стеклу лицом, чтобы как можно лучше видеть прибытие членов семьи шейха. Тогда он не особенно мне запомнился. Я всмотрелся в него, но не более пристально, чем всматривался в каждого встречавшего. Он мог быть просто одним из слуг, помощников дипломатов или зевак, неизбежных везде, где появляются знаменитости (не совсем понятно, как зеваки проникли на военный аэродром). И тем не менее страсть, заметная в нем уже тогда, затронула во мне какую-то струну: вот он, Ближний Восток, размышлял я, посмотрев на его расплющенное о стекло лицо. Моей службе просто необходимо принимать в расчет подобные откровенные проявления язычества, если мы хотим поддерживать с этими странами мирные отношения и без проблем сбывать им оружие.
  Он немного двинулся вперед и стал рассматривать шкафчики с выставленными образцами тесьмы. Его походка, действительно чем-то напоминавшая обезьянью, отличалась сочетанием широты шага и осторожности крадущегося животного. Казалось, двигались при этом только колени и ступни, усиливая странное впечатление. Я пристроился рядом у витрины с подвязками, время от времени исподволь изучая его, особенно стараясь разглядеть предательские вздутия под плащом на боках или ближе к подмышкам. Его черный плащ имел классический покрой, излюбленный наемными убийцами: просторный, не подпоясанный – под такой одеждой без труда можно спрятать пистолет даже с длинным глушителем или полуавтоматическое оружие, если подвесить его на подмышечную петлю.
  Потом я переключился на его руки, ощущая нервное покалывание в пальцах. Левую он держал свободно опущенной вдоль тела, зато правая, выглядевшая намного сильнее, то порывалась подняться на уровень груди, то снова опускалась, как будто он никак не мог набраться храбрости для завершения задуманного.
  Крестообразная кобура под правую руку, подумал я. Скорее всего в подмышечной области. Наш инструктор по обращению с огнестрельным оружием продемонстрировал нам в свое время все существующие варианты.
  И эти глаза… Темные, горящие глаза отчаявшегося фанатика. Даже если смотреть на него сбоку, можно подумать, его взгляд устремлен куда-то в потусторонний мир. Быть может, он дал клятву за что-то отомстить ей самой или членам ее семьи? Ведь мог же какой-нибудь рьяный мулла пообещать ему вечную жизнь в раю, если он решится на такой поступок? Мои познания по части ислама были, мягко говоря, скудными, почерпнутыми лишь из пары лекций и романов Персиваля Рена. Но и этого оказалось достаточно, чтобы я ощутил рядом с собой присутствие на все готового, одержимого одной мыслью человека, для которого собственная жизнь ничего не значила.
  А я сам? Увы, никаким оружием я не располагал. Это расстраивало меня больше всего, показывая истинное отношение ко мне сотрудников «наружки». Служба наблюдения даже не думала вооружаться, отправляясь на обычное задание. Но операция по скрытной слежке и охране – здесь совсем другой коленкор, а потому Полу Скордено был все-таки выдан пистолет из личного сейфа Монти.
  – Одного вполне достаточно, студент, – сказал мне Монти со своей обычной улыбочкой всезнайки. – Мы же не хотим, чтобы вы развязали третью мировую войну, верно?
  А потому все, что мне оставалось, когда я снова последовал за своим подопечным, это прибегнуть к одному из ударов, которым нас обучили на занятиях по рукопашному бою. Беззвучное убийство – так называл свой предмет тренер. Стоит ли мне атаковать его сзади? Или применить «кроличий прием» – одновременный удар ребрами ладоней над ушами? Но тогда он может погибнуть мгновенно, а нам, наверное, надо взять его живым и допросить. В таком случае не лучше ли сначала сломать ему правую руку, чтобы потом завладеть его оружием? Но существовала и другая опасность. Стоило в моих руках оказаться пистолету, как я сам мог пасть под градом пуль, выпущенных другими телохранителями, находившимися в торговом зале.
  Она заметила его!
  Панда посмотрела прямо в глаза «обезьяне», а он ответил ей выразительным взглядом!
  Неужели она узнала его? Я был уверен, что узнала. Но догадывалась ли о его намерениях? И не впала ли женщина в состояние своего рода восточного фатализма, готовая принять неизбежную смерть? Мой ум поспешно перебрал самые невероятные предположения, пока я наблюдал за загадочным обменом взглядами. Когда их глаза впервые встретились, Панда застыла. Ее унизанные драгоценностями проворные маленькие ручки, только что перебиравшие одежду на стойке продавщицы, замерли, а потом, словно подчиняясь безмолвной команде, бессильно опустились вдоль тела. И она стояла неподвижно, лишенная воли, не находя в себе сил даже попытаться избежать устремленного на нее проницательного взгляда.
  Наконец со странно обреченным и даже немного приниженным видом она отвернулась, что-то пробормотала сопровождавшим ее женщинам, а потом протянула руку и положила на стойку предмет туалета, который все еще сжимала пальцами. В тот день в ее одежде преобладали коричневые тона, и будь она мужчиной, я бы назвал ее стиль близким к францисканскому: широкие, очень длинные рукава, коричневый платок, туго стягивавший голову.
  Я заметил, как она вздохнула, а затем медленно и словно неохотно повела свой эскорт к выходу из зала. Непосредственно за ней следовал личный телохранитель, у него за спиной маячил детектив Скотленд-Ярда. Далее потянулись дамы из ее сопровождения и администраторы универмага. Замыкали шествие Пол и Нэнси, которые, явно пока не понимая, как поступить, оторвались от созерцания неглиже и изображали пару, тоже принадлежавшую к этой большой группе клиентов. Пол, который наверняка слышал часть моего разговора с Монти, не удостоил меня даже беглого взгляда. Нэнси, гордившаяся своим мастерством актрисы-любительницы, притворилась, что между ними возникла супружеская размолвка. Я пытался разглядеть, расстегнул ли Пол хотя бы пуговицу на своем пиджаке, поскольку он тоже пользовался крестообразной кобурой, но мог видеть только его удалявшуюся широкую спину.
  – Отлично, студент, а теперь введите меня в курс дела, – весело шепнул мне в левое ухо Монти, возникший самым чудесным образом рядом со мной. Давно ли он находился здесь? Я понятия не имел. Миновал полдень, наша вахта подошла к концу, но сейчас выдался самый неподходящий момент для смены звена. «Обезьяна» была всего в пяти ярдах от нас, легко, но решительно двигаясь за Пандой.
  – Мы можем взять его на лестнице, – пробормотал я.
  – Говорите громче, – посоветовал мне Монти тем же спокойным тоном. – Разговаривайте нормально. Вас же никто не подслушивает. Но вот стоит вам начать шептаться со мной, как охрана сразу решит, что мы намерены ограбить кассу.
  Поскольку мы находились на втором этаже, группа во главе с Пандой наверняка собиралась воспользоваться лифтом, чтобы спуститься или подняться выше. Рядом с лифтом располагалась пара дверей на шарнирах, которая в те дни вела на каменную противопожарную лестницу, довольно сильно запущенную и невзрачную, покрытую линолеумом. Мой план, изложенный Монти в кратком стаккато из фраз, пока мы продолжали преследовать «обезьяну» до выхода из зала, был до крайности прост. Как только группа приблизится к лифту, мы с Монти возьмем его под руки с двух сторон и вытащим на лестницу. Обезопасив крепким ударом в пах, отберем оружие, а затем доставим на Грин-стрит, где ему придется во всем признаться. Во время тренировок мы десятки раз проделывали такой трюк, причем однажды оконфузились, схватив ни в чем не повинного банковского клерка, спешившего домой к жене и детям. Мы по ошибке приняли его за одного из организаторов учебной операции.
  Однако Монти, выслушав все это, к моему разочарованию, сделал вид, что не обратил на мое предложение никакого внимания. Он лишь следил, как сотрудники универмага освобождали путь для группы Панды к лифту, чтобы вместе с ними в кабине не оказалось посторонних. При этом с его лица не сходила глупая улыбка простака, внезапно увидевшего перед собой члена королевской семьи.
  – Она отправится вниз, – удовлетворенно заметил он. – Ставлю фунт против пенни, что теперь ее заинтересуют искусственные ювелирные украшения для платьев. Трудно поверить, что богатую принцессу с Ближнего Востока привлечет бижутерия, но ведь женщинам побрякушек всегда мало. К тому же там можно совершить выгодную покупку. Иди за мной, сынок. Это будет занятно. Посмотрим вместе.
  Мне приятно вспоминать, что даже совершенно сбитый в тот момент с толку, я все же понял и признал истинное мастерство Монти в своем деле. Экзотическая компания Панды, облаченная почти поголовно в восточные наряды, вызывала у прочих покупателей живейший интерес. И Монти выглядел лишь еще одним обывателем, получавшим удовольствие от зрелища. И он, конечно, снова оказался прав, потому что они направились прямиком в ювелирный отдел. «Обезьяна» тоже предвидел это, потому что к моменту нашего появления из лифта он опередил всех и занял стратегически выгодную позицию блестящих витрин, прижавшись левым плечом к стене, что и требовалось от убийцы, готовившегося стрелять с правой руки.
  А вот Монти не спешил занять столь же удобное положение для ведения ответного огня. Он просто подошел к нему, встал рядом и знаком приказал мне присоединяться, в результате чего я оказался в ситуации, когда ближе ко мне располагался сам Монти, а не наш противник.
  – Вот почему я так люблю бывать в Найтсбридже, сынок, – громко принялся объяснять мне Монти. – Никогда не знаешь, с кем здесь доведется встретиться. Помнишь, в прошлый раз, когда мы вместе с мамой отправились в продуктовый отдел «Харродса». И на тебе! «Привет! А я вас знаю. Вы Рекс Харрисон». Я мог бы протянуть руку и дотронуться до него, но не стал этого делать. Настоящий перекресток центра мира, вот что я тебе скажу о Найтсбридже. Вы согласны со мной, сэр? – И он приветственно приподнял шляпу, обращаясь к «обезьяне», но получил в ответ лишь рассеянную улыбку. – Интересно, откуда прибыли к нам все эти люди? С виду похожи на арабов, богатых, как царь Соломон. И они, осмелюсь предположить, даже не платят налогов. Явно королевские особы. Их никто не осмелится обложить налогами. Ни один монарх в мире не платит налогов самому себе. В этом не было бы никакой логики. Видишь вон того полисмена, сынок? Он точно из особого отдела – сразу понятно, стоит посмотреть на его тупую и мрачную физиономию.
  Эскорт Панды тем временем обступил сверкающие витрины, а сама Панда, явно с трудом сдерживая возбуждение, попросила достать для нее планшет с украшениями для более тщательного осмотра. Столь же быстрыми движениями, как в отделе нижнего белья, Панда выбирала какой-нибудь предмет, критически оглядывала, поднеся ближе к свету, а потом бралась за другой. И снова, пока она продолжала оценивать красоту драгоценностей, я заметил, как ее беспокойный взгляд то и дело обращался в нашу сторону – сначала на «обезьяну», затем на меня, словно она уже распознала во мне одного из своих защитников.
  Но Монти, когда я посмотрел на него, ожидая объяснений, продолжал улыбаться.
  – То же самое происходило в отделе нижнего белья, – прошептал я, забыв его наставление говорить нормальным голосом.
  Монти же продолжал свой звучный монолог:
  – Хотя стоит лишь копнуть немного поглубже, сынок, – я не устаю повторять это, – короли или не короли, мы все одинаковы от и до. Мы рождаемся голенькими, а потом неуклонно идем каждый своим путем к могиле. Твое богатство в здоровье, и лучше иметь много друзей, чем денег, вот как я считаю. У каждого из нас есть свои аппетиты, маленькие слабости и небольшие пороки.
  И он продолжал легкомысленную болтовню в полном контрасте с моим предельным напряжением и тревогой.
  Она попросила показать ей другие планшеты. Прилавок уже ломился от невероятно дорогих с виду тиар со стразами вместо камней, браслетов и колец. Выбрав ожерелье из трех ниток поддельных рубинов, Панда приложила его к шее, взяв небольшое зеркальце, чтобы полюбоваться собой.
  Была ли то игра моего воображения? Нет, ни в коей мере! Она воспользовалась зеркалом, чтобы мельком понаблюдать за «обезьяной» и за нами! И в ее глазах читалось волнение и нечто вроде мольбы, обращенной к нам, пока она не положила зеркальце на прежнее место, а сама почти раздраженно принялась осматривать дальний конец витрины, где ее уже ожидала новая партия вещей для заинтересованного ознакомления.
  В тот же момент «обезьяна» сделал шаг вперед, и я заметил, как его рука потянулась под разрез плаща. Отбросив всякую осторожность, я тоже шагнул вперед, согнув пальцы правой руки, а ладонь расположив параллельно полу, как нас учили в Саррате. Я решился на удар локтем в область сердца, за которым должен был последовать второй – ребром ладони поверх губы, где хрящ носа сходится с челюстью. Как раз там расположен сложный узел чувствительных нервных окончаний, и меткое попадание в нужную точку способно на некоторое время почти парализовать противника. Рот «обезьяны» приоткрылся для глубокого вдоха. Я ожидал услышать воззвание к аллаху или, возможно, лозунг какой-нибудь секты фундаменталистов (впрочем, сейчас я уже не уверен, насколько в то время нас беспокоили арабские экстремистские группировки и много ли мы вообще о них знали). Я и сам приготовился издать боевой клич, не только чтобы ошарашить его, а потому, что наполненные воздухом легкие насытили бы кислородом кровеносную систему и увеличили мощь ударов. И я уже втянул воздух, когда почувствовал, как рука Монти стальным кольцом сжала мне кисть, а затем с совершенно непредсказуемой силой он обездвижил меня, притянув вплотную к себе.
  – Не надо ничего такого делать, сынок. Этот джентльмен стоит в очереди перед тобой, – сказал он. – И ему нужно закончить одно весьма щекотливое дело, не так ли, сэр?
  Тот кивнул. И Монти не отпускал меня, пока я не убедился сам, в чем именно состоит суть дела. «Обезьяна» заговорил. Причем обращался он не к Панде и не к одной из ее подружек, а к двум администраторам в полосатых брюках, которые слушали его, склонив головы, сначала несколько недоверчиво, а потом с нараставшим интересом, чтобы затем с удивлением и недоумением обратить взоры на Панду.
  – Должен с сожалением констатировать, джентльмены, что ее высочество предпочитает делать некоторые свои приобретения, так сказать, не соблюдая должных формальностей, – говорил он. – Не обременяя никого необходимостью выписывать чеки и упаковывать покупки. Сформулируем это как можно мягче. Такой уж настал в ее жизни сложный период. Еще три или четыре года назад она слыла подлинным виртуозом по части скидок. О да! Она была способна сбить цену на нужную ей вещь до минимума. Но сейчас, в этот, повторю еще раз, трудный период жизни она в буквальном смысле взяла все в свои руки, понимаете? А если точнее – чаще пользуется для своих целей рукавами. О, горе нам! Поэтому его светлость поручил мне присматривать за ней, замечать подобные «покупки» и улаживать ситуации так, чтобы слухи о ее необычных наклонностях не стали достоянием гласности или тем более не просочились в прессу. Надеюсь, джентльмены, я понятно изложил существо деликатной проблемы?
  После чего он достал из-под плаща, увы, не автоматический «вальтер», и не пистолет-пулемет «хеклер-кох», и даже не столь любимый всеми нами девятимиллиметровый «браунинг», а всего-навсего бумажник из марокканской кожи, набитый купюрами разного достоинства, выданными ему хозяином.
  – По моим подсчетам, сегодня речь идет о трех прекрасного качества кольцах, одном искусственном изумруде, двух стразах под бриллианты и также искусственного происхождения рубинах, нанизанных на три нитки бус. Его светлости угодно, чтобы при расчетах были щедро оплачены все моральные издержки, понесенные штатом великолепных сотрудников вашего универмага. Предусмотрена и особая премия касательно уже упомянутой необходимости не допустить какой-либо огласки происшествия.
  Хватка Монти на кисти моей руки окончательно ослабла. А когда мы вышли в вестибюль, я осмелился посмотреть на него и, к своему огромному облечению, увидел на его лице не насмешку, а задумчивое и добродушное выражение.
  – Вот в этом и состоит основная проблема нашей профессии, Нед. – Он впервые назвал меня по имени. – Жизнь преподносит сюрпризы, каких ты никак не ожидаешь. Признаюсь, мне и самому нравится порой вступить в схватку с по-настоящему опасным врагом. Хотя их становится все труднее найти. Слишком много развелось на этом свете порядочных людей.
  Глава 3
  – Учтите к тому же, – увещевательно обратился Смайли к своей молодой аудитории тоном священника, который просит не забыть при уходе бросить в копилку пожертвования, – что воспитанный в частной школе англичанин (как, впрочем, и англичанка, добавлю я теперь) является величайшим в мире притворщиком и лицемером.
  Ему пришлось снова дожидаться, чтобы утих смех.
  – Он им был, остается и пребудет вовеки, пока не подвергнется радикальным реформам наша безобразная система образования. Никто другой не сможет вас с такой легкостью очаровать, надежнее спрятать от вас свои истинные чувства и мысли, искуснее замести следы своего прошлого и ни за что не выдавит из себя признания, что он хотя бы однажды свалял большого дурака. Никто не проявляет такой храбрости в минуту, когда на самом деле смертельно страшно, никто не бывает счастливее в самые тоскливые моменты своей жизни. И точно так же никто не будет вам слаще льстить, внутренне ненавидя вас, чем общительные англичане или англичанки, пусть они принадлежат к так называемым привилегированным слоям общества. Человек способен пережить сильнейший нервный срыв, просто стоя за вами в очереди на автобус, а вы будете считаться его лучшим другом, но так и не узнаете, до какого состояния он дошел. Вот почему многие наши лучшие офицеры порой оказываются худшими. По той же причине самым трудным агентом из всех, кого вам придется курировать, окажетесь вы сами.
  Произнося эту сентенцию, Смайли, несомненно, имел в виду в первую очередь самого известного обманщика и предателя из нашей организации – Билла Хэйдона. Но, с моей точки зрения, он мог вести речь еще и о Бене. И конечно же, хотя в этом труднее признаться, о молодом Неде, как, вероятно, и о старом тоже.
  
  Это случилось в тот же день, когда я по недомыслию чуть не напал на одного из телохранителей Панды. Усталый и в прескверном настроении, я добрался до своей квартиры в Баттерси, но обнаружил, что дверь заперта на замок изнутри, а двое мужчин в серых костюмах роются в бумагах из моего письменного стола.
  Когда я сумел ворваться внутрь, они даже не прервали своего занятия. Одним их них оказался начальник отдела кадров, а вторым – похожий на филина неопределенного возраста невысокий крепыш в очках с круглыми стеклами, окинувший меня взглядом, исполненным хмурого сочувствия.
  – Когда вы в последний раз получали известия от своего друга Кавендиша? – спросил кадровик, покосившись на меня, прежде чем вернуться к моим документам.
  – Он ведь ваш друг, верно? – с грустью в голосе поинтересовался напоминавший ночную птицу мужчина, пока я старался привести чувства в порядок. – Бен? Арно? Как вы предпочитали его называть?
  – Да. Он мой друг. Бен. А в чем дело?
  – Так когда вы в последний раз разговаривали с ним? – повторил вопрос кадровик, небрежно сдвигая в сторону кипу писем от моей тогдашней возлюбленной. – Он вам звонит? Как вы с ним поддерживаете связь?
  – Неделю назад получил от него открытку. Почему вы спрашиваете об этом?
  – Где она?
  – Не знаю. Я, наверное, порвал ее. Если только ее нет где-нибудь в столе. Будьте все-таки любезны объяснить мне, что происходит.
  – Значит, вы порвали открытку?
  – Или просто выбросил.
  – Порвать – значит преднамеренно уничтожить, вам так не кажется? Как она выглядела? – спросил кадровик, выдвигая очередной ящик стола. – Стойте пока на месте, не двигайтесь.
  – На одной стороне было изображение девушки, а на другой – пара строк от Бена. Какая разница, что было в той открытке? Пожалуйста, уходите.
  – Но что было написано на оборотной стороне?
  – Ничего особенного. Он хвастался своей последней победой. «Дорогой Нед! Это мой очередной улов, и потому я рад, что тебя здесь нет. С любовью, Бен».
  – Что он имел в виду? – Выдвинулся следующий ящик.
  – Вероятно, радовался, что я не смогу отбить у него девушку, как я понял. Вообще-то, это была шутка.
  – Вы часто отбивали у него девушек прежде?
  – У нас с ним никогда не было общих знакомых среди женщин. Так что никогда.
  – А что же тогда у вас с ним было общего?
  – Мы просто дружили, – ответил я раздраженно. – И вообще, какого черта вы здесь роетесь? Что именно ищете? Думаю, вам лучше немедленно покинуть мою квартиру. Вам обоим.
  Филин не сводил с меня глаз. Он продолжал разглядывать меня с жалостью и сочувствием, словно хотел сказать: такое может случиться с любым из нас, и тут уж ничего не поделаешь.
  – Как была доставлена открытка, Нед? – спросил он.
  Его голос, как и манера держаться, отличался некой печальной задумчивостью.
  – По почте, как же еще? – Мой ответ мог прозвучать грубовато.
  – Вы имеете в виду обычную почту? – Интонация Филина не изменилась. – А не служебную? В сумке курьера, например?
  – Через нашу военную почту, – сказал я. – Полевое почтовое отделение. Открытка была отправлена из Берлина с английской маркой в углу. А мне ее принес наш почтальон.
  – Вы, случайно, не запомнили номер полевой почты? – спросил похожий на филина мужчина почти застенчиво. – Они обычно значатся на штампах, которыми гасят марки.
  – Как мне показалось, это был обычный берлинский номер, – спокойно ответил я, стараясь сдерживать злость в разговоре с человеком, проявлявшим безукоризненную вежливость. – По-моему, сороковое отделение. Но почему это так важно? С меня уже достаточно недомолвок!
  – А вы абсолютно уверены, что открытка была отправлена из Берлина? Мне нужно, чтобы вы припомнили, какое первоначальное впечатление она на вас произвела. Какой показалась, если напрячь память? И в берлинском номере у вас тоже нет сомнений?
  – Она выглядела так же, как те, что он присылал мне раньше. Я не подвергал их тщательному изучению, – ответил я, и во мне снова начал вскипать гнев, когда кадровик вытащил еще один ящик и все вывалил из него на стол.
  – А девушка? Из тех, что позируют для афиш и плакатов? – продолжал любопытствовать Филин с улыбкой, которая могла быть истолкована как извинение за действия кадровика и за его собственные.
  – Если вы спрашиваете, была ли она обнаженной, то да. Как я предположил, дорогая проститутка. На фото она повернула голову, глядя назад через голое плечо. Потому я и поспешил избавиться от открытки. Чего доброго, ее могла увидеть моя уборщица.
  – Ах, так теперь вы вспомнили точнее! – воскликнул начальник отдела кадров. – Вы ее выбросили, а не порвали. Стоило бы сказать об этом сразу!
  – Я не стал бы горячиться, Рекс, – заметил Филин примирительно. – Нед был совершенно ошеломлен, когда вошел. Да и кто не оказался бы сбит с толку на его месте? – Его встревоженный взгляд снова надолго задержался на мне. – Вы ведь сегодня ходили на задание с группой наружного наблюдения, так? Монти отзывается о вас самым положительным образом. Но, между прочим, она была цветная? Я снова вынужден вернуться к той открытке.
  – Да.
  – Он всегда присылал вам открытки или иногда писал письма?
  – Только открытки.
  – Сколько их было всего?
  – Три или четыре с тех пор, как его туда направили.
  – И все цветные?
  – Не помню. Да, кажется, все.
  – И всегда с изображениями девушек?
  – Думаю, да.
  – Что значит «думаете»? Вы же должны помнить такие подробности. Итак, всегда с девушками и неизменно обнаженными, как я полагаю?
  – Да.
  – Где остальные?
  – Я, должно быть, выбросил все.
  – Из-за уборщицы?
  – Да.
  – Чтобы не оскорбить ее чувства?
  – Да!
  Похожий на филина человек некоторое время обдумывал мои слова.
  – Стало быть, эти грязные картинки – уж извините, не хочу придать своим словам оскорбительного для вас смысла, – стали для вас обоих дежурной шуткой?
  – Да, но только для него.
  – А вы сами не посылали ему в ответ ничего подобного? Пожалуйста, не стесняйтесь признаться, если посылали. Не нужно ложной стыдливости. У нас для нее слишком мало времени.
  – Мне нечего стыдиться! Я не отправлял ему ничего подобного. Да, эти открытки служили своего рода шуткой. А фото становились с каждым разом все непристойнее. Если хотите знать, мне быстро надоело видеть их на столике при входе в дом, куда их клал для меня почтальон. Как и мистеру Симпсону. Это домовладелец. Он даже предложил написать Бену и попросить его больше не присылать ничего подобного. Сказал, что это создает его дому дурную репутацию. А теперь, пожалуйста, пусть один из вас просветит меня, что за чертовщину вы здесь устроили.
  На этот раз ответил кадровик.
  – А мы-то надеялись, что вы сами нам обо всем расскажете, – произнес он траурным тоном. – Бен Кавендиш исчез. Как и его агенты, но только несколько иначе. Потому что снимки двоих из их числа появились в сегодняшнем номере восточногерманской коммунистической «Нойес Дойчланд». Сеть британских агентов поймана с поличным! Лондонские вечерние издания тоже успели поместить эти материалы на своих полосах. Его никто не видел уже три дня. А это – мистер Смайли. Он хотел бы побеседовать с вами. И вы расскажете ему все, что вам известно. И когда я говорю «все», то именно это и имею в виду. Мы с вами увидимся позже.
  Должно быть, на какое-то время я совершенно растерялся, потому что, когда вновь обратил внимание на Смайли, тот стоял на ковре гостиной и с мрачным видом изучал последствия разгрома, учиненного кадровиком и им самим.
  – У меня дом как раз напротив, за рекой. На Байуотер-стрит, – сообщил он так, словно хотел избавиться от тягостной обязанности. – Пожалуй, нам лучше отправиться туда, если не возражаете. Там тоже не образцовый порядок, но все же получше, чем здесь.
  
  Мы ехали в скромном маленьком «остине», принадлежавшем Смайли, так медленно, что со стороны могло показаться: перевозят инвалида. Впрочем, возможно, именно так Смайли меня и воспринимал. Сгущались сумерки. Белые фонари на мосту Альберта наплывали на нас, словно возникая из речной воды. Бен, в отчаянии думал я, что ты наделал? Бен, что с тобой сделали? На Байуотер-стрит машины стояли так плотно, что Смайли с трудом удалось найти место для парковки. Процесс парковки для него выглядел сложнее, чем швартовка к причалу огромного океанского лайнера. Мне запомнилось, как неудобно в тот момент было сидеть рядом с ним, поскольку он орудовал руками, вращая руль, совершенно забыв о моем существовании. Наконец он справился с проблемой, и мы вернулись немного назад по тротуару. Еще мне бросилось в глаза, что ему явно пришлось собираться с духом, прежде чем повернуть ключ в замке двери собственного дома, и настороженность, с которой он вошел в прихожую. Словно дом был для него небезопасным местом, и, насколько я узнал позже, у него имелись основания так думать. В холле до сих пор стояли доставленные утром две бутылки молока, а в гостиной – тарелка с недоеденной свининой и гарниром из фасоли.
  Пластинка на проигрывателе бесшумно вращалась. Не требовалось выдающейся сообразительности, чтобы понять, как спешно его вызвали на службу. Вероятно, главный кадровик позвонил ему еще прошлым вечером, когда он ужинал и слушал музыку.
  Смайли сразу же отправился на кухню, чтобы принести содовой и разбавить для нас виски. Я неотлучно следовал за ним. Было в Смайли нечто такое, что вызывало неодолимое желание не оставлять его в одиночестве. На кухне валялись вскрытые консервные банки, а в раковине скопилась гора грязной посуды. Пока он смешивал напитки, я невольно принялся мыть тарелки, и тогда он вытащил из какого-то угла полотенце, взявшись протирать вымытое мной и расставлять по местам.
  – Вы с Беном считались подходящими друг другу напарниками, не так ли? – спросил он.
  – Да. Мы даже в Саррате жили в одной хижине.
  – Что за хижина? Кухня, две спальни и туалет с ванной?
  – Все так, только без кухни.
  – Но вас объединили в пару и для курса тренировок?
  – Только в самый последний год. Ты выбирал себе противника, чтобы оба могли отрабатывать друг на друге изученные приемы и методы.
  – Выбирали сами? Или это делали за вас?
  – Сначала ты делал выбор сам, а потом кураторы либо одобряли такое решение, либо меняли напарника по своему усмотрению.
  – И так вы объединились с ним, как обычно говорится по другому поводу, и в горе и в радости?
  – Да, подходящее определение.
  – На весь последний год обучения? То есть ровно на половину курса, верно? Днем и ночью вместе. Действительно напоминает семейную жизнь.
  Я не мог понять, зачем он расспрашивает меня о вещах, заведомо ему известных.
  – И вы все делали совместно? – продолжал он. – Простите за наивные вопросы, но сам я проходил обучение очень давно. Письменные уроки, практические задания, физическая подготовка – и всегда он рядом с вами, как и вечерами в хижине. Если разобраться, вы жили с ним одной жизнью.
  – Да, мы выполняли порученную работу вдвоем, вместе и мышцы качали. Это подразумевалось само собой. Требовалось лишь, чтобы напарники изначально обладали примерно одинаковым весом и телосложением. – Несмотря на все еще тревожившую меня суть вопросов, я отчего-то ощутил настоятельную потребность поговорить с ним. – А остальное происходило уже самым естественным образом.
  – Понятно.
  – Иногда пары намеренно разделяли. Например, для занятий особого рода или если возникали подозрения, что один из напарников попал в чересчур сильную зависимость от другого. Но пока сохранялся паритет, никто не имел ничего против того, чтобы мы постоянно держались вместе.
  – И вы во всем были первыми, – одобрительно заметил Смайли, протирая очередную мокрую тарелку. – Из вас получилась лучшая пара. Из вас с Беном.
  – Думаю, в этом заслуга прежде всего Бена. Он действительно был лучшим из курсантов, – сказал я. – В паре с ним побеждать начал бы любой.
  – Да, разумеется. Что ж, нам всем доводилось встречать таких людей. А вы были знакомы до того, как присоединились к секретной службе?
  – Нет. Но при этом как бы шли параллельными путями. Мы окончили одну и ту же школу, хотя учились в разных потоках. Оба поступили в Оксфорд – опять-таки в разные колледжи. Оба изучали иностранные языки, но при этом ни разу не встретились. Он какое-то время отслужил в армии, а я во флоте. Объединил же нас только Цирк.
  Взяв в руку чашку тончайшего костяного фарфора, Смайли принялся пристально осматривать ее, словно искал место, которое я плохо помыл, не заметив этого.
  – Вы бы сами отправили Бена в Берлин?
  – Конечно. Почему же нет?
  – А почему да?
  – У него прекрасный немецкий язык от матери. Он умен. Изобретателен. Люди обычно делают все, о чем он их просит. И у его отца тоже был потрясающий послужной список во время войны.
  – Но ваша мать отличилась в не меньшей степени, насколько я помню. – Смайли имел в виду работу моей матери в рядах голландского Сопротивления. – А что особенного сделал он? Я имею в виду отца Бена, – продолжал он, словно ему ничего не было известно.
  – Он взламывал вражеские шифры, – ответил я с той же гордостью, с какой рассказывал об отце сам Бен. – Блестящий лингвист и математик. Гений в своей области, насколько я понимаю. Затем он организовал целую систему двойных агентов – обрабатывал пойманных немецких шпионов и заставлял работать на нас. Роль моей матери в борьбе против фашизма выглядит совсем незначительной в сравнении с такими достижениями.
  – И Бен находился под большим впечатлением от деятельности отца?
  – А кого бы она не впечатлила?
  – Я хотел отметить, что он, видимо, часто рассказывал об этом, верно? – упорно задавал банальные вопросы Смайли. – Ведь действительно часто? Отец сыграл заметную роль в его жизни. У вас тоже сложилось такое мнение?
  – Он даже говорил, что ему самому следует равняться на отца. И еще подчеркивал, что подвиги отца смягчали неудобства, которые создавала ему мать-немка.
  – О боже! – воскликнул Смайли с печальным видом. – Вот бедняга. Вы точно передаете его слова? Ничего не приукрашиваете?
  – Конечно, нет! Он говорил, что с такой родословной в Англии ему приходилось бежать в два раза быстрее всех остальных, чтобы быть хотя бы на равных.
  Теперь Смайли выглядел совершенно расстроенным и обеспокоенным.
  – О боже! – повторил он. – Как же недобро он относился к ней… Но скажите мне вот еще что. Как вы думаете, он обладал выносливостью?
  Ему снова удалось немного ошарашить меня. В таком возрасте мы считали свою выносливость поистине неисчерпаемой.
  – Выносливостью в каком смысле и для чего? – спросил я.
  – Ну, даже не знаю. Много ли выносливости требуется, например, чтобы бегать в два раза быстрее всех в Берлине? Нужен двойной запас нервной энергии, как мне представляется. Ведь живешь в постоянном напряжении. Двойная устойчивость к алкоголю, а уж что касается женщин, то и это намного тяжелее.
  – Уверен, он наделен всеми необходимыми качествами, – сказал я, сохраняя преданность другу.
  Смайли повесил полотенце на вбитый в стену кухни кривой гвоздь – явно его собственный вклад в обустройство кухни.
  – А о политике вы с ним когда-нибудь разговаривали? Наедине, разумеется, – спросил он, когда мы со стаканами виски переходили в гостиную.
  – Ни разу.
  – Вот теперь я верю, что он – человек разумный. – Смайли издал короткий, не слишком веселый смешок, а я рассмеялся от души.
  При первом посещении я сразу же разделяю все дома на типично мужские и характерно женские. Жилище Смайли показалось мне несомненно принадлежавшим к женскому типу, с симпатичными занавесочками на окнах, зеркалами в резных рамах и некоторыми другими признаками участия женщины в создании уюта. Мне стало любопытно, с кем он делит свой кров, если делит вообще. Мы расположились в креслах.
  – А есть хотя бы одна причина, в силу которой вы все же могли бы отказаться направить Бена в Берлин? – возобновил ненавязчивый допрос Смайли, улыбнувшись мне поверх ободка стакана.
  – Есть. Я сам очень хотел получить туда назначение. Каждому хочется хотя бы недолго поработать в Берлине. В наши дни именно там проходит нечто вроде линии фронта.
  – Он действительно просто исчез, – сказал Смайли, откидываясь назад и закрыв глаза. – Мы ничего от вас не скрываем. Расскажу все, что нам известно на сегодняшний день. В прошлый четверг он пересек границу Восточного Берлина, чтобы встретиться со своим основным агентом, господином, которого зовут Ганс Зайдль. Его снимок вы сможете увидеть в утренней «Нойес Дойчланд». Это должно было стать для Бена первым свиданием с ним наедине. Большое событие в жизни разведчика. Начальник Бена в Западном Берлине – некий Хаггарти. Вы знакомы с Хаггарти?
  – Нет.
  – Но хотя бы слышали о нем?
  – Нет.
  – Бен никогда не упоминал при вас его фамилию?
  – Нет. Говорю же, мне эта фамилия совершено не известна.
  – Простите за назойливость. Просто порой ответ может изменяться в зависимости от контекста, если вы меня понимаете.
  Я ничего не понимал.
  – Хаггарти – второй человек в нашей берлинской резидентуре, и он подчиняется только главе разведывательного подразделения. Об этом вы тоже не осведомлены?
  – Нет.
  – У Бена есть в Англии постоянная возлюбленная?
  – Если и есть, то я ничего о ней не знаю.
  – А временные связи?
  – Нам стоило только отправиться с ним на танцы, как девушки висли на нем гроздьями.
  – Что обычно происходило после танцев?
  – Он никогда не бахвалился своими успехами на любовном фронте. Не в его натуре. Даже если он спал с ними, то ничего не рассказывал. Не такой он человек.
  – Мне сообщили, что вы с Беном и часть отпусков проводили вместе. Куда вы обычно отправлялись?
  – В Твикенхэм или в Лордс. Чтобы порыбачить немного. На побережье мы жили либо у моих, либо у его родственников.
  Я никак не мог уяснить, почему слова Смайли так пугали меня. Вероятно, сильно переживая за Бена, я начал страшиться буквально всего. У меня зародилось подозрение: уж не считает ли Смайли и меня в чем-то виновным? Хотя ему самому еще только предстояло определить, в чем именно. По крайней мере, его пересказ событий звучал как перечисление улик.
  – Первым номером у нас значится Уиллис, – сказал он так, словно мы сменили тему беседы или направили ее в иное русло. – Уиллис возглавляет берлинскую штаб-квартиру нашей разведки. Затем следует Хаггарти – старший офицер, заместитель Уиллиса и непосредственный начальник Бена. Хаггарти отвечает за повседневную работу сети Зайдля, состоящей (или, если быть точным, – состоявшей) из двенадцати агентов. Девяти мужчин и трех женщин. Все они уже арестованы. Чтобы руководить таким количеством глубоко законспирированных агентов, державших с нами связь либо по радио, либо путем обмена шифрованными письменными сообщениями, в резидентуре должна работать команда, хотя бы равная им по численности. Я уж не говорю о тех людях, которые дают оценку добытой ими информации и распределяют по отделам в Лондоне.
  – Это я знаю.
  – Уверен, что знаете, но уж позвольте повторить еще раз, ладно? – продолжал он тем же немного занудным тоном. – Тогда вы, быть может, облегчите мне понимание некоторых неясностей в этом деле. Хаггарти – сильная личность. Уроженец Ольстера. Вне службы он пьяница, скандалист и вообще человек крайне неприятный. Но на работе совершенно меняется, не позволяя себе ничего лишнего. Это добросовестный сотрудник, обладающий к тому же совершенно феноменальной памятью. Спрошу снова: вы можете поручиться, что Бен никогда вам о нем не рассказывал?
  – Ответ будет тот же: нет.
  Я вовсе не хотел быть с ним столь категоричным. Но, как я заметил, есть нечто мистическое в том, сколько раз ты можешь что-либо отрицать и ни разу рано или поздно не сфальшивить, не показаться лжецом даже самому себе, и именно эту мистику использовал Смайли, чтобы вытащить из меня нечто, чего, быть может, до конца не осознавал даже я.
  – Да-да, вы мне уже говорили, что не рассказывал, – подтвердил он со своей обычной обходительностью. – И я слышал ваше «нет». Но подумал: вдруг мне удалось что-то всколыхнуть в вашей памяти.
  – Нет. Не удалось.
  – Хаггарти и Зайдль были настоящими друзьями, – продолжил он, заговорив еще медленнее, если это было вообще возможно. – То есть настолько близкими, насколько допускалось с профессиональной точки зрения. Зайдль был военнопленным в Англии, а Хаггарти – в Германии. И пока в сорок четвертом году Зайдль работал на ферме близ Сиренчестера – в щадящих условиях, созданных нами для немецких пленных, – он завел роман с одной английской провинциалкой. Охранник лагеря по доброте душевной оставлял для него за воротами велосипед, повесив на руль армейскую шинель, чтобы скрыть лагерную робу Зайдля. И поскольку тот всегда успевал вернуться в барак к утренней перекличке, охранник закрывал на его отлучки глаза. Когда же на свет появился ребенок, вся охрана Зайдля, как и товарищи по заключению, пришли на крестины. Очаровательно, правда? Англичане поистине проявили лучшие качества своего национального характера. Эта история вам ни о чем не напоминает?
  – Как она может мне о чем-то напоминать? Речь идет о секретном агенте.
  – О провалившемся агенте. Об одном из тех, с кем контактировал Бен. То, что пережил Хаггарти в нацистском концлагере, далеко не столь идиллично. Но не в этом дело. В сорок восьмом году, когда Хаггарти формально числился сотрудником контрольной комиссии, он познакомился с Зайдлем в одном из баров Ганновера, завербовал его и переправил в Восточную Германию, в его родной Лейпциг. И с тех пор оставался его куратором. Причем личная дружба между Хаггарти и Зайдлем служила едва ли не главным стержнем деятельности берлинской резидентуры последние пятнадцать лет. К моменту своего ареста на прошлой неделе Зайдль являлся четвертым по важности занимаемого поста в Министерстве иностранных дел ГДР. Он был в свое время их послом в Гаване. И все же вы ничего о нем не слышали. Никто ни разу не упоминал при вас его фамилии. Ни Бен, ни кто-либо еще.
  – Нет, – ответил я и как сумел дать понять, что мне уже надоел этот вопрос.
  – У Хаггарти вошло в привычку раз в месяц отправляться в Восточный Берлин и получать от Зайдля подробную информацию. В машине, на явочной квартире, на скамейке в парке – где угодно, как у нас заведено. После возведения Стены пришлось на время прекратить свидания и потом с крайней осторожностью возобновить их. Трюк заключался в том, чтобы пересечь границу на машине с маркировкой альянса четырех держав-победительниц – к примеру, на обычном армейском джипе, – потом совершить подмену водителя, выскочив в условленном месте и пересев в другой автомобиль. Может показаться, что операция была достаточно рискованной, но на практике она осуществлялась вполне успешно. Если Хаггарти уезжал в отпуск или хворал, встречи отменялись. И вот пару месяцев назад в нашем головном офисе в Лондоне решили, что Хаггарти пора представить Зайдля своему преемнику. Хаггарти уже перешел черту пенсионного возраста, а Уиллис проторчал в Берлине так долго, что его там каждая собака знала. К тому же он владел слишком многими секретами, чтобы ему разрешили свободно разгуливать по другую сторону «железного занавеса». Вот почему Бен получил назначение в Берлин. Он стал там новичком. Совершенно незаметной фигурой, ничем не примечательной. Хаггарти лично проинструктировал его. Причем, насколько я понял, проинструктировал очень основательно и жестко, не щадя чувств Бена. Хаггарти всегда отличался профессиональной жесткостью, а руководство агентурной сетью из двенадцати человек – дело весьма сложное. Кто на кого работает и почему, кому известны личности других агентов, оборванные прежние связи, шифры, курьеры, кодовые имена, символы, умение вести сеансы радиосвязи, действующие и уже не используемые тайники, чернила для тайнописи, автомобили, денежные вознаграждения, дети, дни рождения членов семей, жены и любовницы. Слишком много, чтобы сразу все запомнить, не так ли?
  – Знаю.
  – Выходит, Бен все же рассказывал вам о своих сложностях?
  Я и на этот раз не клюнул на заброшенный им крючок, преисполнившись решимости не попадаться ни на какие уловки.
  – Мы проходили все это на учебных занятиях. Досконально, – ответил я.
  – Верно, должны были проходить. Проблема же в том, что теория никогда полностью не соответствует реальности, вы согласны? Кто помимо вас был его лучшим другом?
  – Сразу и не соображу. – Меня застал врасплох внезапно заданный новый вопрос. – Вероятно, Джереми.
  – Какой Джереми?
  – Галт. Он учился в нашей группе.
  – А среди девушек?
  – Но я же говорил. Он никого из них не выделял особо.
  – Хаггарти хотел лично привезти Бена в Восточный Берлин и представить агенту, – возобновил рассказ Смайли. – Но Пятый этаж не мог этого допустить. Там уже поставили себе целью постепенно вывести агента из сферы влияния Хаггарти и не считали нужным посылать в тыл врага двух человек. Там и одного было, на их взгляд, вполне достаточно. А потому Хаггарти пришлось показать Бену все детали предстоявшей встречи по плану города, и Бен переправился в Восточный Берлин один. В среду он совершил пробную поездку, чтобы сориентироваться на местности. В четверг снова поехал туда, но уже на реальное задание. Границу он пересек вполне официально на «хумбере», принадлежавшем контрольной комиссии. Проехал через пропускной пункт «Чарли» и незаметно выбрался из машины в условленном месте. Человек, подменивший его, катался потом по городу три часа в полном соответствии с обычным планом. Бен успешно вернулся в доставивший его автомобиль в десять минут седьмого вечера и без десяти семь вновь оказался в Западном Берлине. Время его возвращения зафиксировано в регистрационной книге дежурных на КПП «Чарли». Потом попросил высадить его у дома, где снимал квартиру. Безукоризненно выполненное задание. Уиллис и Хаггарти ждали его в помещении резидентуры, но он лишь позвонил им из дома. Сказал, что встреча прошла успешно, но он не привез с собой ничего, кроме высокой температуры и какой-то кишечной инфекции. Не могли бы они отложить беседу до утра? К сожалению, они сочли это возможным. И с тех пор уже не виделись с ним и ничего о нем не слышали. Вопреки ссылкам на болезненное состояние, его голос по телефону звучал вполне жизнерадостно, но они списали это на нервное возбуждение. Кстати, при вас Бен болел когда-нибудь?
  – Нет.
  – Он лишь коротко рассказал, что их общий друг в отличной форме, превосходный человек и так далее. Конечно, нельзя было делать более детальный доклад по открытой телефонной линии. На его постели никто в ту ночь не спал, и он не прихватил с собой никакой дополнительной одежды. Нет даже прямых доказательств, что и позвонил он именно из своей квартиры. Ничто не указывает на возможность похищения, хотя и это нельзя полностью исключить. Если он собирался стать перебежчиком, то почему не задержался в Восточном Берлине? Его не могли перевербовать и сделать двойным агентом – в таком случае арест агентов стал бы большой ошибкой с их стороны. А похитить его оказалось бы гораздо проще, пока он еще находился по ту сторону Стены. Нет никаких указаний на то, что он вообще покинул Западный Берлин по одному из официально открытых маршрутов – ни поездом, ни на машине, ни самолетом. Хотя контроль там налажен слабо, а он, как вы сами сказали, прошел хорошую подготовку. Но мы пока считаем, что он все еще на территории Западного Берлина. Но в то же время нам пришло в голову, что он мог появиться у вас. Не надо делать такие удивленные глаза. Вы ведь его лучший друг, не так ли? Самый лучший. Ближе вас у него никого нет. Молодой Галт не идет с вами ни в какое сравнение. Так заявил нам он сам. «У Бена был только один настоящий друг – Нед, – сказал он. – И если бы Бену понадобилась помощь одного из нас, он обратился бы в первую очередь к Неду». И боюсь, улика подтверждает подобный вывод.
  – Какая еще улика?
  Никаких многозначительных пауз, ни малейшего изменения тональности голоса на более драматическую, никаких предостерегающих предисловий. Передо мной был все тот же милый старина Джордж Смайли, вечно словно извинявшийся за что-то.
  – В его квартире было найдено адресованное вам письмо, – сказал он. – Оно даже не датировано. Просто лежало в одном из ящиков стола. Скорее каракули, чем четкий и разборчивый почерк. Вероятно, он был сильно пьян. И это любовное письмо, вот что самое интригующее.
  Он протянул мне фотокопию для ознакомления, а сам принялся смешивать для нас еще виски.
  
  Возможно, я делаю это, чтобы помочь себе вновь пережить испытанное тогда ощущение острого дискомфорта, но неизменно, восстанавливая в памяти подробности той сцены, я мысленно переключаюсь на точку зрения Смайли. Воображаю, каково было ему в подобной ситуации.
  Представшую перед его глазами картину достаточно легко нарисовать во всех подробностях. Совсем еще молодой вчерашний курсант, старавшийся выглядеть старше своих лет и куривший трубку, бывший моряк, умевший в нужный момент кивать с важным видом мудреца, мальчишка, которому не терпелось повзрослеть, – и вот вам портрет Неда начала шестидесятых годов.
  Гораздо сложнее оказалось то, что было скрыто в мыслях самого Смайли, но могло оказать существенное влияние на его восприятие моей личности. Хотя я тогда ничего об этом не знал, Цирк переживал трудные времена, и будущее организации оказалось под большим вопросом. Арест агентов Бена – настоящая трагедия – стал лишь последним звеном в цепи катастрофических событий, произошедших тогда в разных уголках планеты. Бесследно исчезли трое сотрудников станции прослушивания, принадлежавшей Цирку в северной части Японии. Нам порой за одну ночь ухитрялись перекрывать все пути к отступлению. Мы лишились разведывательных сетей в Венгрии, Чехословакии и Болгарии – причем в течение всего одного месяца. А в Вашингтоне американские кузены все громче выражали недовольство нашей ненадежностью как партнеров, что угрожало навсегда положить конец прежде плодотворному сотрудничеству с ними.
  В такой атмосфере неизбежно чуть ли не ежедневно стали выдвигаться самые чудовищные версии. У людей быстро формируется мрачный и пессимистический образ мыслей. Уже ничто не воспринимается как досадная случайность или недоразумение. Везде мерещится злой умысел. Если Цирку удавалось добиться успеха, то только потому, что враги позволили нам временно восторжествовать в своих стратегических целях. Расцвело мнение, что если уж мы провинились однажды, то виноваты буквально во всем. С точки зрения американцев, в Цирк внедрился не один «крот», а целое семейство, все члены которого искусно способствовали продвижению друг друга по службе. А объединяла их всех не столько непреклонная вера в идеи Маркса (что подразумевалось само собой), но в гораздо большей степени ужасная склонность многих англичан к гомосексуализму.
  Я читал письмо Бена. Двадцать строк. Без подписи. Нацарапанное на одной стороне белого листка стандартного бланка нашей организации, не помеченного никакими водяными знаками. Почерк Бена, но какой-то скособоченный. Ни одного слова не вычеркнуто. Да, он, по всей видимости, был-таки сильно пьян.
  В письме, в котором Бен обращался ко мне «Нед, любимый!», он касался ладонями моего лица, тянулся губами к моим губам, целовал меня в веки и в шею, но, хвала Господу, на этом его плотские позывы завершались.
  В послании почти не встречались прилагательные и определения. Оно выглядело совершенно безыскусным, но именно простота и смущала больше всего. Его нельзя было бы даже отнести к какому-то определенному периоду времени. Стиль не выглядел шутливым или архаичным, напоминал древнегреческий или принятый в двадцатых годах. Это был ничем не приукрашенный гомосексуальный зов, исполненный страсти ко мне, со стороны человека, которого я всегда знал лишь как своего напарника и надежного друга.
  Но, читая, я не сомневался, что письмо написал именно Бен. В мучительном пароксизме признававшийся, что испытывал ко мне чувство, о котором я никогда не подозревал, но теперь в этих строках видел: мне придется признать горькую правду, прозреть истину. Вероятно, это само по себе делало меня виновным. Ведь я стал объектом пылкого сексуального вожделения, пусть никогда сознательно не пытался вызвать его, пусть никоим образом не питал к Бену ответной страсти. Письмо стало его извинением передо мной и на этом закончилось. Причем мне не показалось, что оно осталось незавершенным. Ему просто нечего было больше мне сказать.
  – Ничего не знал об этом, – изумленно пробормотал я.
  Письмо я вернул Смайли, а тот сунул его в карман, не сводя глаз с моего лица.
  – Или не знали, что на самом деле знаете, – предположил он.
  – Я действительно ничего не знал, – горячо возразил я. – Чего вы добиваетесь? Какого еще ответа от меня ждете?
  Здесь вам важно понять особое положение Смайли в Цирке, учесть, до какой степени уважительно относились к самому его имени многие представители моего поколения и старшие коллеги тоже. Он ждал. Никогда в жизни не забыть мне его поразительной способности терпеливо ждать, словно излучая при этом некую сокрушительную мощь. Внезапно разразился ливень, звуки которого создавали эффект аплодисментов, какими всегда сопровождаются проливные дожди в узких улочках Лондона. И если бы Смайли заявил, что это он управляет стихией, я бы поверил, нисколько не удивившись его словам.
  – В Англии ты в любом случае ни о ком ничего не знаешь до конца, – произнес я наконец достаточно злобно, стараясь взять себя в руки, хотя одному Богу известно, что я хотел выразить своей фразой. – Вот, например, Джек Артур не женат, верно? Ему некуда деться по вечерам. И он пьет со своими приятелями до самого закрытия паба. А потом продолжает пить дома. Но никто не подозревает его в отклонении от сексуальной нормы. Хотя, если завтра его застанут в постели с двумя поварами, мы дружно заявим, что давно обо всем догадывались. По крайней мере я. Это совершенно непредсказуемо.
  Я продолжал свою спотыкавшуюся на каждом слове речь, сам осознавая, что все это глупо, пытаясь найти выход из положения, но не обнаруживая его. В данном случае высказывать протест вообще не следовало, но я все равно продолжал протестовать.
  – И вообще, где было обнаружено это письмо? – потребовал я ответа в попытке перехватить инициативу.
  – В ящике его письменного стола. Кажется, я упомянул об этом.
  – В пустом ящике?
  – А разве это имеет значение?
  – Имеет, и еще какое! Если оно затерялось среди кипы других бумаг, это одно. Но если его специально положили на видное место, чтобы вам легче было его обнаружить, – то совершенно другое. Может, Бена принудили его написать?
  – О, я уверен, письмо он написал вынужденно, – сказал Смайли. – Вопрос лишь в том, что именно его вынудило. Вы знали, насколько он одинок? Если в его жизни не существовало никого, кроме вас, то ответ представляется мне вполне очевидным.
  – Тогда почему это упустили кадровики? – спросил я с прежней заносчивостью. – Господи, да всех нас подвергали долгой проверке, прежде чем принять в Цирк. Изучали со всех сторон. Разнюхивали каждую сплетню. Разговаривали с нашими друзьями, родственниками, учителями, университетскими преподавателями. Они знают о Бене гораздо больше, чем я.
  – Давайте предположим, что в данном случае начальник отдела кадров допустил оплошность, не слишком добросовестно выполнив свою работу. Он все же обычный человек, мы все живем в Англии и потому представляем собой нечто вроде единого клана. Не лучше ли нам вернуться к тому Бену, который столь внезапно исчез? К Бену, написавшему вам письмо. У него действительно не было человека более близкого, чем вы. Ведь даже вы сами такого не знаете. Конечно, могло существовать множество людей, о которых вы ничего не знали, и потому здесь нет ни малейшей вашей вины. Но ведь никого не было. С этим вопросом мы разобрались, верно?
  – Да!
  – Очень хорошо. Тогда мы вполне можем теперь перейти к тому, что вы о нем знали. Не возражаете?
  Исподволь ему удалось вернуть меня к реальности, спустить с небес на землю, и мы продолжали разговор до наступления серого рассвета нового дня. Дождь давно прошел, за окном шумели проснувшиеся скворцы, а мы все еще беседовали. Хотя если быть точным, то говорил я, а Смайли слушал меня, как умеет слушать только он – полузакрыв глаза и опустив голову. Мне казалось, я делюсь с ним всем, что мне известно. И он, вероятно, тоже так считал, хотя сомневаюсь, что оценивали мы рассказанное одинаково. Прежде всего он гораздо лучше меня разбирался в сути самообмана, который многим из нас не только облегчает жизнь, но даже помогает выживать. Зазвонил телефон. Он немного послушал, сказал: «Благодарю вас». И положил трубку.
  – Бен все еще не обнаружен, и не появилось никаких новых следов для его поисков, – сообщил он. – Таким образом, вы остаетесь для нас единственным ключом к пониманию его мотивов.
  Насколько я помню, записей сам Смайли не вел, а был ли где-то спрятан включенный магнитофон, мне неизвестно и по сей день. Сомневаюсь. Он терпеть не мог технических приспособлений, а его память служила надежнее, чем звукозаписывающие устройства.
  Я говорил о Бене, но в такой же степени рассказывал о себе самом, чего Смайли и добивался: понять с моей помощью причины поступков Бена. Я заново описал ему тот род параллельных прямых, по которым развивалась наша жизнь в юности. Как я завидовал геройству его отца – завидовал еще и потому, что собственного отца не помнил совсем. Не утаил я и обоюдного волнения, охватившего нас с Беном, когда мы начали выяснять, насколько много у нас общего. Нет, повторил я снова, мне ничего не было известно о его женщинах, если не считать матери, которая к тому времени уже умерла. И здесь я не заблуждался, а действительно мог уверенно говорить об этом.
  В детстве, доверил я Смайли свой маленький секрет, я иногда задумывался, а не существует ли где-то в мире второго меня, другой моей версии, некоего тайного брата-близнеца, у которого были те же игрушки, та же одежда и даже те же родители. Возможно, подобные мысли мне навеяла какая-то прочитанная книжка. Я ведь оставался еще ребенком. Но, как оказалось, то же самое происходило и с Беном. Я рассказывал обо всем этом Смайли, поскольку уже преисполнился решимости вести беседу с ним без околичностей, излагая мысли и воспоминания в том порядке, в котором они приходили ко мне, пусть что-то из сказанного могло даже усугубить мою вину в его глазах. Сознательно я ничего не пытался от него скрыть, хотя порой подозревал, что некоторые детали потенциально разрушительны для моей репутации. Непостижимым образом Смайли убедил меня, что откровенность – это мой долг по отношению к Бену. А если свести все к подсознанию… В таком случае картина складывалась, должно быть, совершенно иная. Кто мог знать, что продолжает таить в себе человек (даже от самого себя), когда его вынуждают говорить спасительную для него правду?
  Я рассказал о нашей первой встрече с Беном на учебной базе Цирка в Ламбете, где собрали только что отобранную новую группу будущих курсантов. До той поры ни один из нас не был знаком ни с кем из прочих новобранцев. Мы едва ли успели еще толком узнать, что такое Цирк, если уж на то пошло, потому что до того дня его для нас воплощали лишь офицеры, завербовавшие нас, и специалисты из команды, занимавшейся окончательным отбором, проверкой и утверждением кандидатов. Многие имели самое смутное представление, куда их угораздило попасть. И вот наконец настал момент, когда мы были вправе ожидать объяснений, получили возможность познакомиться друг с другом, узнать род наших будущих занятий. С этой целью мы и собрались в приемной и были похожи, видимо, на героев романов об Иностранном легионе. Каждый лелеял какую-то тайную мечту, каждый имел свои и тоже тайные причины оказаться в этом месте, все захватили с собой вещевые мешки с одинаковым количеством рубашек и трусов, на которые с помощью индийских чернил нанесли свои личные номера, подчиняясь указаниям в инструкциях, отпечатанных на листах бумаги без всяких заголовков. Мне достался девятый номер. Бену – десятый. Когда я вошел в комнату, передо мной там уже оказались двое – Бен и коренастый маленький шотландец по имени Джимми. С Джимми я просто поздоровался кивком, а вот с Беном мы сразу признали друг друга – я имею в виду, узнали не по школе или университету, а именно признали, как люди не только одинакового телосложения, но и темперамента.
  – Входит третий убийца, – сказал он, пожимая мне руку, хотя момент, чтобы цитировать авторскую ремарку из трагедии Шекспира, показался не самым подходящим. – Меня зовут Бен, а это Джимми. Как я понимаю, иметь фамилий нам больше не полагается. Джимми вот оставил свою в родном Абердине.
  Я обменялся рукопожатиями с Беном и Джимми, после чего стал ждать, сидя на скамье рядом с Беном, кто войдет в дверь следующим.
  – Ставлю пять к одному, у него будут усы, десять к одному на бороду, тридцать к одному, что он носит зеленые носки, – сказал Бен.
  – И один к одному на плащ, – усмехнулся я.
  Я рассказал Смайли о тренировочных заданиях, которые мы выполняли в незнакомых местах, где должны были придумать себе «легенду», встретиться со связником, а потом перенести испытание арестом и допросом. Я дал ему понять, насколько подобные эскапады укрепляли наше доверие друг к другу, как было, например, при первом совместном прыжке с парашютом или во время ночного похода по горам Шотландии, когда ориентироваться приходилось только по компасу, или при поиске тщательно замаскированных тайников в богом забытых городках Центральной Англии, или при высадке на пляж с подводной лодки.
  Я напомнил ему, как наше руководство порой в завуалированной форме ссылалось на героического отца Бена, с гордостью подчеркивая то, что сын теперь проходит у них обучение. Я рассказал ему о наших развлечениях в выходные дни. Как однажды мы гостили в доме у моей матери в Глостершире, а в другой раз – у его отца в Шропшире. А поскольку наши родители вдовствовали, мы забавлялись, придумывая возможности свести их и поженить. Но в реальности шансы выглядели мизерными. Моя мать с ее упрямым англо-голландским характером жила в веселом и суетливом окружении сестер, племянников и племянниц, которые все сгодились бы в модели для портретов работы Брейгеля, а отец Бена превратился в ученого-отшельника с единственной еще оставшейся привязанностью, и ею была музыка Баха.
  – Бен боготворит его, – заметил Смайли, вновь возвращаясь к уже пройденной теме нашей беседы.
  – Да. Он и матушку свою обожал, но она умерла. А отец превратился для него в своего рода икону.
  Помню, как настойчиво, стыдливо, но сознательно избегал тогда в своем рассказе слова «любовь», потому что его употребил Бен, описывая свои чувства ко мне.
  Я рассказал о том, как Бен пил, хотя опять-таки подозревал, что Смайли все об этом известно. Бен обычно пил очень мало или вообще воздерживался от спиртного, но однажды наступал вечер – скажем, в четверг, когда уикенд был уже на носу, – и он принимался поглощать алкоголь ненасытно. Виски, водку, что угодно. За здоровье Бена, за здоровье Арно, а потом еще и еще. Затем заваливался спать, пьяный до умопомрачения, но совершенно безвредный, а утром выглядел таким бодрым, словно только что отработал две недели на свежем воздухе оздоровительной фермы.
  – И рядом не было никого, кроме вас, – покачал головой Смайли. – Бедняга! Нелегкая задача – одному справляться с таким морем обаяния.
  Я вспоминал, я путался и сбивался, но продолжал рассказ в том порядке, в каком прошлое воскресало у меня в памяти, вроде бы ничего не скрывая, но чувствовал: он по-прежнему ждет, чтобы я упомянул о чем-то, что удерживал пока в себе, надеялся вместе со мной разобраться, о чем именно. Осознавал ли я свою неполную откровенность? Могу теперь ответить так, как позже ответил себе: я и не подозревал, что знаю об этом. У меня ушло еще ровно двадцать четыре часа внутреннего самодопроса, чтобы извлечь секрет из темного угла, где он таился. В четыре часа утра Смайли велел мне отправиться домой и поспать. И мне не следовало далеко отходить от телефона, не уведомив главного кадровика, что у меня на уме.
  – За вашей квартирой, конечно же, установят наблюдение, – предупредил он меня, пока я дожидался такси. – И, пожалуйста, не воспринимайте происходящее как нечто, направленное против вас лично. Если сами задумаете побег, у вас будет очень немного гаваней, где вы сможете безопасно бросить якорь в разгар такого шторма. А Бену ваша квартира может представляться чуть ли не единственной тихой заводью. При условии, что мы правы и у него больше никого нет, за исключением отца. Но ведь к нему он не отправится, верно? Устыдится самого себя. Ему понадобитесь вы. Вот почему ваша квартира под наблюдением. Это совершенно естественно.
  – Понимаю, – произнес я спокойно, хотя меня вновь охватило отвращение.
  – В конце концов, действительно нет ни одного ровесника, кто нравился бы ему больше вас.
  – Да, мне все ясно, – повторил я.
  – С другой стороны, он тоже не дурак и хорошо разбирается в нашем образе мыслей и действий. Едва ли он сам верит, что вы укроете его в неком тайнике своей квартиры, не сообщив об этом нам. Вы ведь нам сообщили бы обо всем, или я ошибаюсь?
  – Да, я не смог бы не поставить вас в известность.
  – И если еще не лишился здравомыслия, он тоже понимает это, что почти исключает его визит к вам. Но все же он может попытаться заскочить за советом или помощью. Или просто чтобы выпить. Это крайне маловероятно, но мы не должны пренебрегать такой возможностью. Вы все-таки лучший из его друзей, и никто здесь не может сравниться с вами. Верно?
  Мне больше всего хотелось, чтобы он перестал общаться со мной подобным образом. До этого момента Смайли проявлял достаточно деликатности, чтобы не намекать на объяснение Бена в любви ко мне. Но внезапно оказалось, он готов посыпать свежей соли на рану.
  – Само собой, он вполне мог написать не только вам, но и другим, – вслух размышлял Смайли. – Как мужчинам, так и женщинам. И тут нет ничего невероятного. Порой в жизни человека наступает момент такого отчаяния, что он готов признаваться в любви всем подряд. К этому порой прибегают умирающие или решившиеся на безумный поступок. Вот только разница в том, что такие письма он бы непременно отправил. Но мы не можем устроить опрос среди всех знакомых Бена, не присылал ли он им в последнее время исполненных страсти писем. Этого не следует делать хотя бы из соображений конспирации. А кроме того, с кого бы нам следовало начать? Вот вопрос вопросов. Вам было бы полезно попытаться поставить себя на место Бена в его нынешнем положении.
  Намеренно ли он внедрил мне мысль о необходимости самокопания? Позже я убедился, что намеренно. Помню его встревоженный, но проницательный взгляд, когда он усаживал меня в такси. Помню, как оглянулся сам, прежде чем машина свернула за угол, и увидел его плотную фигуру, – он стоял посреди улицы и смотрел мне вслед так, словно хотел еще раз напомнить мне: «Вам полезно попытаться поставить себя на место Бена».
  
  Я оказался в каком-то головокружительном водовороте. Мой день начался рано утром на Саут-Одли-стрит и продолжался до сих пор почти без сна через приключение с «обезьяной» Панды и письмо Бена. Кофе у Смайли и мое собственное ощущение, что я стал жертвой совершенно невероятных обстоятельств, довершили дело. Но, клянусь, имя Стефани все еще никак не всплывало в памяти – ни на поверхности, ни в потаенных глубинах. Стефани не существовало. Ни о ком и никогда прежде, могу утверждать уверенно, я не забывал столь основательно.
  Когда я вернулся домой, периодические приступы тошноты, все еще вызывавшиеся нежданно обнаружившейся любовной страстью Бена ко мне, полностью сменились тревогой по поводу его безопасности. В гостиной я почти до комичности театральным взором окинул софу, на которой он так часто любил вытянуться после долгого дня тренировок в Ламбете. «Думаю, а не остаться ли мне здесь на ночь, если не возражаешь, старина? Все веселее, чем одному дома. Дома ночует только Арно. А Бен предпочитает отсыпаться в гостях». Зайдя в кухню, он приложил ладонь к старой железной плите, на которой я жарил ему яичницу для позднего ужина. «Боже милосердный, Нед! И это твоя плита? Похожа на старье, которым мы были вооружены в Крымской войне, поэтому и проиграли».
  Выключив лампу у кровати, я еще долго слышал тогда его голос из-за заменявшей стену тонкой перегородки – он выдвигал одну безумную идею за другой. И припоминал словечки, которые мы употребляли, – понятный только нам двоим язык.
  – Знаешь, как нам следует поступить с нашим братом Насером?
  – Нет, Бен.
  – Надо отдать ему Израиль. А знаешь, что нам делать с евреями?
  – Нет, Бен.
  – Отдать им Египет.
  – Зачем же, Бен?
  – Людей всегда удовлетворяет только то, что им не принадлежит. Знаешь историю о скорпионе и лягушке, переправлявшихся через Нил?
  – Знаю, конечно. А теперь заткнись и спи.
  Но он все равно принимался рассказывать мне историю, которую нам впервые поведали на занятиях в Саррате. Скорпион был проникшим в наш лагерь шпионом, и ему было необходимо связаться со своей командой, оставшейся на противоположном берегу. Но лягушка оказалась двойным агентом. Она сделала вид, что поверила в «легенду» скорпиона, а потом разоблачила его перед своим начальством.
  А утром, когда я просыпался, Бена уже не было. Обычно он оставлял краткую записку. Вроде: «До встречи в Борстале! – Именем этой колонии для несовершеннолетних преступников он окрестил Саррат. – С любовью, твой Бен».
  Разговаривали мы тогда о Стефани или нет? Нет, не разговаривали. О Стефани мы упоминали мельком и на ходу, а не лежа по разные стороны перегородки. Стефани была фантомом, мыслями о котором мы делились всегда в спешке, слишком приятной и таинственной загадкой, чтобы пытаться решить ее аналитическим путем. Возможно, именно поэтому я не подумал о ней. Как не вспомнил и потом. То есть не сразу. Совершенно бессознательно. Не было и позже исполненного драматизма момента, когда под воздействием внезапного озарения я выскочил из ванной с криком: «Стефани!» Такого просто не могло произойти по причинам, которые я и стараюсь объяснить вам столь невнятно. Ее образ плавал где-то на нейтральной территории между моей готовностью признать свою вину и чувством самосохранения, оставаясь мистическим созданием, существовавшим или не существовавшим в моей памяти в зависимости от желания. Как мне сейчас кажется, первый намек на воспоминание о ней появился в тот момент, когда я приводил в порядок разгромленный кадровиком стол. Наткнувшись на прошлогодний ежедневник, я принялся листать его, размышляя о том, что в нашей жизни происходит гораздо больше событий, чем мы способны запомнить. Дойдя до июня, я заметил, что дни двух недель перечеркнуты диагональными линиями, а внизу выведена цифра «восемь», что означало «Лагерь № 8, Северный Аргайл». Там мы проводили тренировки, обучаясь приемам ведения боевых действий. И тут я подумал (или скорее почувствовал) – да, конечно же, Стефани.
  И от этой точки, все еще обходясь без внезапных озарений Архимеда, я начал возрождать в памяти нашу ночную поездку по холмам Шотландии: Бен сидел за рулем джипа «триумф» без крыши, а я расположился рядом, поддерживая легкий разговор, чтобы не дать водителю заснуть. Потому что мы оба, хотя и пребывали в прекрасном настроении, были совершенно измотаны после того, как провели целую неделю, притворившись, что находимся в горах Албании, где собираем партизанский отряд. Июньский теплый воздух обдувал наши лица.
  Остальная часть воспоминаний заключалась по большей части в возвращении в Лондон на предоставленном Сарратом автобусе. Но у нас с Беном имелся тогда личный джип «триумф», принадлежавший Стефани. Потому что она была отличным товарищем, эта Стеф. Бескорыстная Стеф, всегда готовая помочь. Она сама пригнала машину из Обана в Глазго, чтобы Бен смог пользоваться ею неделю, а потом вернуть, когда мы вновь обратимся к обычным занятиям. И такое же воспоминание о Стефани возникло у меня сейчас. В точности как тогда в машине – она была лишь аморфной, приятной концепцией человека. Некой женщиной из жизни Бена.
  – Итак, кто такая Стефани, или ответом мне снова станет твое красноречивое молчание? – спросил я, открыв бардачок в надежде обнаружить там какие-то ее следы.
  Некоторое время он оглушительно громко молчал.
  – Стефани – это луч света для безбожника и образец совершенства для глубоко верующих, – сказал он наконец с мрачной серьезностью. Но затем сменил тон на сугубо бытовой: – Стеф – член нашей семьи по линии гуннов.
  Впрочем, к той же линии принадлежал он сам, о чем любил говорить, когда им овладевала тоска. Стеф ближе по родству к Арно, добавил он.
  – Она хорошенькая? – спросил я.
  – Не надо прибегать к таким вульгарным определениям.
  – Красивая?
  – Менее вульгарно, но все равно никуда не годится.
  – Так какая же она?
  – Она – само совершенство. От нее исходит сияние. Она безупречна во всем.
  – Так, значит, все-таки красива?
  – Нет, говорю же тебе, простофиля! Она утонченная. Прелестная. Несравненная. А уж о таком интеллекте наш главный кадровик мог бы только мечтать.
  – Но если отбросить все это. Что она такое для тебя самого? Кроме того, что принадлежит к роду гуннов и владеет этой машиной.
  – Она восемнадцатиюродная сестра моей матери, постоянно переезжающая с места на место. После войны она перебралась в Англию, жила с нами в Шропшире, и мы, можно сказать, воспитывались вместе.
  – Так она одного с тобой возраста?
  – Если бы вечность подвергалась измерению, я бы ответил «да».
  – Стало быть, кто-то вроде сводной сестры, подружки детских игр, насколько я понял?
  – Какое-то время так все и обстояло. Несколько лет. Мы от души бесились с ней вместе, ходили собирать грибы на рассвете, шалили и дурью маялись. Но потом меня отправили в школу-интернат, а она вернулась в Мюнхен, снова присоединившись к гуннам. Кончилась идиллия детства. Я остался с отцом в Англии.
  Никогда прежде я не слышал, чтобы он так откровенно рассказывал о женщине, как и о себе самом.
  – А сейчас?
  Я опасался, что он снова замкнется в себе, но после паузы услышал:
  – Сейчас все уже не так славно. Она окончила художественную школу, сошлась с каким-то полоумным живописцем, и они обосновались в доме, полученном ею в приданое, на одном из островов у побережья Западной Шотландии.
  – Почему все не так славно? Этот художник не любит ее?
  – Он уже никого не любит. Потому что застрелился. Причины остались неизвестны. Оставил лишь записку для местного совета, извиняясь, что развел грязь. Но ни словечка для Стеф. Они не были официально женаты, и это только все осложнило.
  – А сейчас? – снова спросил я.
  – Она еще живет там.
  – На острове?
  – Да.
  – В том же старом доме?
  – Да.
  – Одна?
  – Большую часть времени.
  – Ты хочешь сказать, что иногда видишься с ней? Навещаешь ее?
  – Да, я с ней вижусь. Это, похоже, и значит – навещаю. Да, я езжу к ней, навещаю.
  – Это для тебя важно?
  – Для меня предельно важно все, что связано со Стеф.
  – А чем она занимается, когда тебя там нет?
  – Тем же, чем и когда я там бываю, наверное. Пишет картины. Разговаривает с птичками. Читает. Играет на музыкальных инструментах. Снова читает. И снова играет. Пишет. Размышляет. Читает. Одалживает мне свою машину. Ты хочешь еще глубже сунуть нос в мою жизнь?
  Ненадолго между нами установилось отчуждение, пока Бен не заговорил снова.
  – А знаешь что, Нед? Женись на ней.
  – На Стефани?
  – На ком же еще, идиот! Это чертовски хорошая идея, если вдуматься. Я сам сведу вас, чтобы обсудить ее. Ты должен жениться на Стеф. Она должна выйти за тебя замуж, а я буду приезжать в гости к вам обоим, чтобы порыбачить там на озере.
  И у меня вырвался тогда чудовищный вопрос. Меня оправдывает только полная невинности наивность тех лет моей молодости.
  – Почему же ты сам не женишься на ней? – спросил я.
  Только теперь, стоя в гостиной и наблюдая, как печать рассвета медленно проступает на стенах, я получил окончательный ответ. Глядя на разлинованные страницы ежедневника, раскрытые на прошлом июне, я с содроганием вспомнил его ужасное письмо ко мне.
  Или мне все следовало понять уже тогда, в машине, прочувствовав ответ в молчании Бена, который вел джип сквозь шотландскую ночь? Разве не мог я сразу разобраться в причинах его молчания? Оно значило, что Бен никогда не женится. Ни одна женщина ему не подойдет. Видимо, подсознательно я это все-таки уловил.
  И именно в полученном мной тогда шоке крылась причина, почему я так глубоко похоронил в памяти всякие воспоминания о Стефани. До такой степени глубоко, что даже Смайли, владевший всеми премудростями доступа к секретам человеческой памяти, не сумел эксгумировать их.
  Посмотрел ли я на Бена, задав тот оказавшийся роковым вопрос? Приглядывался ли я к нему, когда он упорно уходил от прямого ответа? Уж не намеренно ли я тогда отвел глаза, чтобы не прочесть выражение его лица? К тому времени я уже привык наталкиваться на молчание Бена, а потому, видимо, прождав немного напрасно, решил наказать его, погрузившись в собственные мысли.
  И уверен я был теперь только в том, что Бен так никогда и не ответил на мой вопрос и ни один из нас больше ни разу не упоминал Стефани.
  
  Стефани была женщиной его мечты, думал я, продолжая просматривать ежедневник. Жившей на острове. Любившей его. Но предназначенной в жены мне.
  Ее окружал ореол смерти, который Бен считал обязательной принадлежностью всякой героической личности.
  Вечная Стефани, луч света для безбожников, сама излучавшая сияние, безупречная во всем немка Стефани, пример для него, как и прежде сводная сестра, – а быть может, до некоторой степени и замена матери, – приветственно машущая платком с башни своего замка, предоставляя убежище от его сурового отца.
  «Вам было бы полезно попытаться поставить себя на место Бена в его нынешнем положении», – сказал Смайли.
  Но даже сейчас, когда все открылось передо мной, как ежедневник, который я по-прежнему держал в руке, я не позволял себе делать выводы. Потому что их подлинная суть продолжала ускользать от меня. Зато в сознании начала оформляться идея. Постепенно она приобретала реальные очертания и превращалась в возможность. Но еще медленнее, что явно стало следствием физического и умственного перенапряжения, возможность трансформировалась в убеждение, в необходимость и в конце концов стала осознанной целью.
  Утро проявило себя во всем блеске. Я пропылесосил полы в квартире. А затем взялся протирать и полировать мебель. Это помогало сдерживать гнев. Только став бесстрастным, начинаешь все осознавать правильно. Снова выдвинув ящики письменного стола, я достал из них оскверненные бумаги и сжег в печи все, что посчитал безвозвратно запятнанным прикосновениями Смайли и кадровика. В том числе письма от Мейбл и призывы моего бывшего университетского наставника постараться «найти какую-то более интересную работу», чем простые исследования для Министерства обороны.
  В этих действиях было нечто бессознательное, потому что главным образом я был сосредоточен на поисках наиболее верного, морально оправданного и разумного продолжения, достойного выхода из затруднительного положения.
  Бен – мой друг.
  На Бена ведется масштабная охота.
  Бен испытывает мучения, и бог весть что еще он переживает.
  Стефани.
  Я долго принимал ванну, а потом лежал на кровати и смотрел в трюмо, поскольку зеркала открывали отличный вид на улицу. Почти сразу мне бросилась в глаза пара, очень напоминавшая людей Монти, одетая в рабочие спецовки и трудолюбиво возившаяся рядом с будкой электрической подстанции. Смайли предупредил, чтобы я не воспринимал происходящее как направленное лично против меня. И то верно. Ведь всего лишь требовалось надеть наручники на Бена.
  
  Десять часов все того же долгого утра, а я стою, намеренно держась в тени шторы у окна, выходящего на задний двор, и изучаю обстановку на этом неопрятном участке со старой деревянной кабинкой, крытой смазанным креозотом толем, которая когда-то служила жильцам дома туалетом, и обитыми досками воротцами, ведущими в унылый проулок. В проулке пусто. Даже Монти, в конце концов, не такой уж гений сыска.
  Острова у западного побережья Шотландии, как сказал Бен. Вдовий дом на западных островах.
  Да, но на котором из островов? И какую фамилию носит теперь Стефани? У меня зародилась только одна мысль, как это установить, основанная на ее происхождении из немецкой ветви семьи Бена, жившей в Мюнхене. Поскольку я знал, что германская родня Бена причисляла себя к местной знати, она вполне могла носить нечто вроде титула.
  И я позвонил в отдел кадров. Я мог с таким же успехом позвонить и Смайли, но мне казалось безопаснее лгать главному кадровику. Он узнал мой голос, прежде чем я успел представиться и перейти к сути дела.
  – Вы хотите сообщить что-нибудь новое? – жестким тоном спросил кадровик.
  – Боюсь, нет. Но мне необходимо отлучиться примерно на час. Я могу выйти из квартиры?
  – Куда вы направляетесь?
  – У меня несколько дел. В доме закончились продукты. А еще хочу купить что-нибудь почитать. Хотя, наверное, лучше будет заглянуть в библиотеку.
  Главный кадровик славился умением вкладывать даже в свое молчание огромные дозы неодобрения. После продолжительной паузы он распорядился:
  – Возвращайтесь ровно к одиннадцати. И позвоните мне немедленно, как только снова окажетесь дома.
  Довольный своим пока хладнокровно разыгранным спектаклем, я, ни от кого не таясь, вышел через главную дверь, купил газету и свежего хлеба. Пользуясь отражениями в витринах магазинов, постоянно следил за тем, что творилось у меня в тылу. За мной никто не увязался – скоро я удостоверился в этом. Тогда я добрался до публичной библиотеки, где в отделе справочной литературы взял старый выпуск «Кто есть кто» и сильно потрепанный экземпляр «Готского альманаха» на немецком языке. Причем я даже не задумался о том, кто, черт побери, мог так потрепать «Готский альманах» в столь непритязательном районе, как Баттерси. Сначала я сверился с «Кто есть кто» и обнаружил там сведения об отце Бена, удостоенном рыцарского звания и груды медалей, а «в 1936 году женившемся на графине Ильзе Арно цу Лотринген, от которой имеет единственного сына Бенджамина Арно». Взявшись затем за альманах, я изучил семейство Арно Лотрингенов. Ему были уделены целые три страницы, но я очень быстро обнаружил ту самую кузину, дальнюю родственницу Бена, которую звали Стефани. Я нахально потребовал у библиотекаря выдать мне немедленно телефонный справочник островов Западной Шотландии. Такового у нее не оказалось, но она разрешила мне сделать запросы по телефону с собственного аппарата, что было очень кстати, поскольку я не сомневался: мой домашний телефон прослушивается. Без четверти одиннадцать я вернулся домой и доложил о своем возвращении главному кадровику тем же небрежным тоном, которого придерживался с самого начала.
  – Куда вы ходили? – спросил он.
  – Сначала к продавцу газет, потом в булочную.
  – А как же библиотека?
  – Библиотека? Ах да, там я тоже побывал.
  – Интересно знать, что вы там взяли?
  – Если честно, то ничего. Не знаю почему, но мне сейчас трудно сосредоточиться на серьезной литературе. Что мне делать дальше?
  Ожидая его ответа, я размышлял, не был ли слишком многословен в разговоре с ним, решив в итоге: нет, не был.
  – Вам придется подождать. Как и нам всем.
  – Могу я приходить на работу в главный офис?
  – Поскольку вам остается только ждать, не так важно, где именно. У себя или здесь.
  – Я бы опять присоединился к команде Монти, если есть такая возможность.
  Вероятно, срабатывало мое перевозбужденное воображение, но мысленно я видел Смайли, стоявшего рядом и подсказывавшего кадровику, что мне говорить.
  – Оставайтесь пока на прежнем месте и ждите, – сказал он резко и положил трубку.
  Я ждал, причем только богу известно, как выдерживал ожидание. Делал вид, что читаю. Потом преисполнился чувства собственного достоинства и написал выдержанное в самых помпезных выражениях письмо главному кадровику с прошением об отставке. Но почти сразу порвал письмо в мелкие клочья и сжег. Я смотрел телевизор, а вечером лежал в кровати и наблюдал в зеркалах смену соглядатаев Монти, думая о Стефани, потом о Бене и снова о Стефани, образ которой прочно утвердился в моих мыслях как вечно недоступной для меня, одетой во все белое, безупречной Стефани, защитницы Бена.
  Позвольте напомнить, что я был тогда еще очень молод и имел в отношениях с женщинами значительно меньше опыта, чем вы могли подумать, если бы услышали мои рассуждения о них. Адам во мне оставался невинным ребенком, и его не следовало путать с внешне вполне уже мужественным воителем.
  Я дождался десяти часов, а потом тихо спустился вниз с бутылочкой вина для мистера Симпсона и его жены, которую распил с ними, снова посмотрев телевизор. После чего отвел мистера Симпсона в сторону.
  – Войдите в мое положение, – сказал я. – Сам понимаю, это нелепо, но меня с некоторых пор преследует одна очень ревнивая дамочка, и я хотел бы выйти из дома через заднюю дверь. Вы не могли бы выпустить меня из двери своей кухни?
  Часом позже я уже ехал в спальном вагоне ночного экспресса до Глазго. Мне удалось в точности соблюсти все предосторожности против слежки, и я был на сто процентов уверен, что никто не сел мне на хвост. Ту же процедуру я повторил на центральном вокзале в Глазго. Занял место в буфете, заказал чай и внимательно выискивал в толпе возможных нежелательных спутников. Для пущей уверенности я сначала взял такси до Хеленсборо, располагавшегося на противоположном берегу Клайда, и лишь оттуда сел в автобус, отправлявшийся в Уэст-Лох-Тарберт. В то время паром на архипелаг Западных островов совершал рейсы только три раза в неделю, не считая очень короткого летнего сезона. Но мне продолжала сопутствовать удача: судно стояло у причала и отошло вскоре после того, как я оказался на борту, а потому уже после обеда мы миновали Джуру, сделали остановку в Порт-Аскейге и взяли затем курс в открытое море под темным северным небом. К тому времени на пароме осталось всего три пассажира. Пожилая супружеская пара и я, но когда я поднялся на верхнюю палубу, чтобы избавиться от навязчивых вопросов стариков, старший помощник капитана вдруг тоже начал меня расспрашивать. Приехал ли я в отпуск? Уж не доктор ли я, случайно? Женат ли я или как? Но я тем не менее чувствовал себя в родной стихии. Стоит мне оказаться в море, как все становится ясным, все делается возможным. Да, думал я, с нараставшим волнением глядя на поднимавшиеся из воды громады скал, радуясь пронзительным крикам чаек, да, именно здесь попытался бы укрыться от всех Бен! Именно в этих местах преследовавшие его вагнеровские демоны обретут наконец покой.
  Вам нужно понять и постараться простить мне столь поверхностное увлечение всеми формами нордических абстракций, которому я тогда необычайно легко поддавался. Что управляло поступками Бена? – гадал я. Его влек к себе мифический остров – быть может, нечто из шотландского эпоса – с клубящимися облаками и бурным морем, а там – жрица одиноко стоявшего храма, хозяйка замка. Меня очень привлекала подобная мысль. Я вступил в романтический период жизни и предался Стефани всей душой, прежде чем встретился с ней.
  Дом вдовы находился по другую сторону острова, сообщили мне в местном магазинчике. «Вам лучше попросить молодого Фергюса отвезти вас туда на джипе». «Молодому Фергюсу» оказалось на вид лет около семидесяти. Мы въехали в покосившиеся железные ворота. Я расплатился с водителем и нажал кнопку звонка. Дверь открылась. На меня смотрела красивая светловолосая женщина.
  Она была высока и стройна. Если мы с ней принадлежали к одной возрастной группе (а именно так и обстояло дело), в ее внешности просматривалась властность, какой мне не удалось бы приобрести, проживи я вдвое дольше. Носила она, впрочем, не белое платье, а перепачканный красками темно-синий балахон. Она держала мастихин и, пока я говорил, тыльной стороной ладони убрала со лба выбившуюся прядь волос, а затем снова опустила руку и продолжала слушать, когда я уже закончил говорить, словно прокручивая в голове смысл моих слов, от которых теперь осталось лишь эхо. При этом она вглядывалась в произнесшего их то ли мужчину, то ли мальчика, стоявшего перед ней. Но самое странное из моих впечатлений в момент первой встречи заключалось в том, что мне труднее всего вам объяснить. Потому что облик Стефани оказался намного ближе к нарисованному моим воображением образу, чем представлялось реально возможным. Цвет лица, аура искренности и правдивости, внутренняя сила в сочетании с утонченной хрупкостью – все в точности отвечало моим представлениям и ожиданиям, причем до такой степени, что если бы я случайно встретился с ней в совершенно другом месте, то все равно узнал бы в ней Стефани.
  – Меня зовут Нед, – сказал я, обращаясь напрямую к ее глазам. – Я друг Бена. И одновременно его коллега. Я приехал один. Никто больше не знает, что я здесь.
  Я собирался продолжить, поскольку мысленно заготовил напыщенную речь, где присутствовала, например, такая фраза: «Пожалуйста, передайте ему: что бы он ни совершил, для меня это не имеет абсолютно никакого значения». Но прямота и открытость ее взгляда остановили меня.
  – Почему вы считаете столь важным, знает кто-то о вашем прибытии сюда или нет? – спросила она.
  Говорила она без акцента, но с немецкими каденциями, делая чуть заметные паузы перед каждым открытым гласным звуком.
  – Он ни от кого не прячется. Кто еще может разыскивать его, за исключением вас? Зачем ему скрываться?
  – Насколько я знаю, у него могли возникнуть в некотором роде неприятности, – сказал я, входя вслед за ней в дом.
  Прихожая представляла собой студию и гостиную в одно и то же время. Большая часть мебели была накрыта чехлами. На столе я увидел следы трапезы: две кружки и две тарелки – обе использованные.
  – Какие неприятности? – требовательно спросила она.
  – Это связано с его работой в Берлине. Я думал, что он, вероятно, рассказал вам обо всем.
  – Мне он ничего не рассказывал. Никогда не обсуждал со мной свою работу. Возможно, потому, что знает: она меня совершенно не интересует.
  – А могу я в таком случае спросить, о чем он с вами беседует?
  Она ненадолго задумалась.
  – Нет. – Но затем чуть смягчила ответ: – Сейчас он вообще ни о чем со мной не разговаривает. Он, кажется, дал обет молчания монаха-трапписта. Это его дело. Иногда он наблюдает, как я пишу, иногда отправляется на рыбалку. Мы вместе едим и пьем немного вина. Но чаще всего он просто спит.
  – Давно ли он здесь?
  Она пожала плечами:
  – Уже дня три, наверное. Где-то так.
  – Он прибыл прямо из Берлина?
  – Его доставил сюда паром. А поскольку мы почти не общаемся, это все, что мне известно.
  – Он исчез, – сказал я. – Его теперь повсюду разыскивают. Они думали, что он мог приехать ко мне. Но я почти уверен, им ничего про вас не известно.
  Она опять слушала меня в своей необычной манере. Сначала мои слова, а потом мое молчание. Причем не ощущала при этом ни малейшей неловкости. Так слушают порой домашние животные. Это свойство натуры, пережившей глубочайшие страдания, подумал я, вспомнив о самоубийстве ее возлюбленного. Ее теперь не могли затронуть мелкие огорчения.
  – Они, – повторила Стефани с некоторым удивлением. – Кто такие «они»? И почему важно, знают ли именно обо мне?
  – Бен выполнял секретное задание, – сказал я.
  – Бен?!
  – Как его отец, – пояснил я. – Он очень гордился, что пошел по стопам отца.
  Вот теперь она выглядела испуганной и взволнованной.
  – Но зачем? Для кого? Какое секретное задание? Ну и дурак же!
  – Для британской разведывательной службы. Он работал в Берлине, формально приписанный к сотрудникам военного атташе, но его реальным делом была разведка.
  – Бен? – Недоверие и отвращение отчетливо отразились у нее на лице. – Сколько же ему приходилось в таком случае лгать! И это Бену!
  – Боюсь, что приходилось. В этом заключалась часть его служебного долга.
  – Как ужасно!
  Ее мольберт стоял задней стороной ко мне. Перейдя за него, она начала смешивать краски.
  – Если бы я только смог поговорить с ним… – начал я, но она сделала вид, что слишком поглощена своим занятием, чтобы меня слышать.
  Задняя часть дома выходила в парк, за которым тянулся ряд искривленных ветрами сосен. Дальше виднелось озеро, окруженное пологими лиловыми холмами. У дальнего берега я различил рыбака, стоявшего на полуразрушенных мостках. Он ловил рыбу, но не с помощью спиннинга, не забрасывая крючок далеко в воду. Я открыл французское окно и вышел в сад. Холодный ветер рябью пробегал по поверхности озера, когда я почти беззвучно ступил на помост. На Бене был твидовый пиджак, явно слишком большого для него размера. Я догадался, что прежде он принадлежал погибшему любовнику Стефани. И шляпа – зеленая фетровая шляпа, которая, как всякая шляпа на голове Бена, выглядела так, словно ее изготовили для него по специальному заказу. Он не обернулся, хотя ощутил мои приближавшиеся шаги. Я встал рядом с ним.
  – Единственное, что ты здесь поймаешь, так это воспаление легких, упрямый немецкий осел, – сказал я.
  Он отвернулся от меня, а потому я мог лишь стоять рядом, смотреть вместе с ним на воду и ощущать прикосновение его плеча, когда шаткие мостки неожиданно заставляли нас опираться друг на друга. У меня на глазах вода как будто стала плотнее, а небо над холмами окончательно посерело. Несколько раз я замечал, как красный поплавок на его леске погружался под воду. Но даже если рыба клевала, Бен не делал попытки подсечь ее или вытащить на мостки. В доме загорелся свет и четче обозначил в окне силуэт Стефани, стоявшей за мольбертом, временами нанося мазки, а потом поднося руку ко лбу. Воздух сделался заметно холоднее, наступала ночь, но Бен оставался на прежнем месте. Мы словно состязались с ним, как делали это в тренировочных соревнованиях на силу рук. Я давил, Бен сопротивлялся. И победить мог только один из нас. Если бы мне потребовалось провести там всю ночь и следующий день и я умирал бы от голода, то все равно не сдался бы до того момента, когда Бен откликнулся бы на мое присутствие.
  На небе показалась ущербная луна и звезды. Ветер стих, и серебристый туман, стелившийся по самой земле, скрыл поросли вереска. Мы продолжали стоять там, дожидаясь, чтобы кто-то из нас сдался. Я уже почти задремал, когда услышал всплеск поплавка, извлеченного из воды, и увидел, как в лунном свете блеснула леска. Я не двигался и ничего не говорил. Дождался, пока он смотал леску и закрепил крючок. Позволил Бену повернуться ко мне, поскольку он не мог поступить иначе, если хотел пройти по мосткам мимо меня.
  Мы оказались друг против друга при свете луны. Бен смотрел вниз, явно изучая положение моих ног, чтобы как-то обойти их. Потом его взгляд переместился на мое лицо, но в его собственных чертах ничто не изменилось. Они были и оставались словно застывшими. И если что-то читалось в его глазах, то только злость.
  – Итак, – сказал он, – входит третий убийца.
  Но ни он, ни я даже не улыбнулись.
  
  Она, должно быть, почувствовала наше приближение и скрылась в другой части дома. Оттуда донеслись звуки музыки. Когда мы вошли, Бен направился к лестнице, но я ухватил его за руку.
  – Ты должен мне все рассказать, – сказал я. – Ни перед кем другим ты никогда открыться не сможешь. Я нарушил все дисциплинарные инструкции, чтобы добраться сюда. Ты должен рассказать мне, что произошло с агентурной сетью.
  За холлом располагалась еще одна удлиненной формы гостиная с закрытыми ставнями на окнах и зачехленной мебелью. Было холодно, Бен оставался в пиджаке, а я в плаще. Я хотел открыть ставни, чтобы впустить в окна хотя бы немного лунного света. Однако интуиция подсказала мне, что любое более яркое освещение лишь встревожит его еще больше. Музыка звучала теперь где-то совсем близко. Как мне показалось, Стефани слушала Грига. Но я не был в этом уверен. Бен заговорил без намека на сожаление или истерику. Я знал, что он делал признания самому себе день и ночь. Он говорил глухим и скорбным тоном человека, который описывает несчастье, непостижимое для других, для тех, кто не был напрямую вовлечен в него, и слова почти заглушались музыкой. Он больше не видел для себя никаких перспектив. Овеянный славой герой не состоялся, потерпев поражение. Возможно, он уже сам немного устал от ощущения собственной вины и говорил лаконично. Я чувствовал: ему хочется избавиться от моего присутствия.
  – Хаггарти – сволочь, – сказал он. – Первостатейная гадина. Он вор, пьяница и к тому же насильник. Единственным оправданием его работы в Берлине была сеть Зайдля. И вот головной офис начал предпринимать попытки передать Зайдля под контроль другим людям. Я стал первым из них. И Хаггарти решил наказать меня за то, что я отбирал у него агентуру.
  Бен описал мне преднамеренные оскорбления, бессмысленные задания из ночи в ночь, исполненные враждебности рапорты о его работе, отправлявшиеся в клуб почитателей Хаггарти, существовавший в Цирке.
  – Сначала он не хотел вообще ничего рассказывать о сети. Но головной офис надавил на него, и ему пришлось поделиться со мной всем. Историей пятнадцати лет работы с ними. Мельчайшими подробностями их биографий, причем даже тех агентов, которые погибли, выполняя наши задания. Он отправлял мне досье целыми кипами, причем с обилием пометок и перекрестных ссылок. Прочитай это, запомни то. Кто она такая? Кто он такой? Запомни адрес, фамилию, кодовые имена, секретные символы. Процедуры, предусмотренные для бегства. И их запасные варианты. Пароли и меры безопасности при связи по радио. А потом проверял меня. Привозил на явочную квартиру, усаживал за стол напротив себя и с пристрастием допрашивал. «Ты совершенно не подготовлен. Мы не можем послать тебя туда, пока ты не выучишь все досконально. Тебе лучше провести выходные на работе и продолжать зубрить. В понедельник я подвергну тебя еще одному тесту». В сети заключалась вся его жизнь. И он хотел, чтобы я проникся чувством полнейшей непригодности в качестве его замены. Но я-то знал, что это не так.
  В результате головной офис не поддался на провокации Хаггарти, как выдержал их и Бен.
  – Я стал готовиться к решающему экзамену, – объяснил он.
  По мере приближения дня первой встречи с Зайдлем Бен разработал для себя целую систему знаков для облегчения запоминания фактов и набор сокращений, которые позволяли ему охватить все пятнадцать лет существования сети. Просиживая дни и ночи в помещении резидентуры, он создал сложные схемы сведения фактов в единое целое, цепочки для поддержания связей, придумав способы легко вспоминать кодовые имена, домашние адреса и места работы всех основных агентов, их помощников, курьеров и даже случайно вовлеченных в операции людей. Затем он перенес все данные на обычные почтовые открытки, заполняя их только с одной стороны. На противоположной он обозначал одной строчкой тему: «Тайники для передачи шифрограмм», «Размер вознаграждений», «Явочные квартиры». И каждую ночь, прежде чем вернуться к себе на квартиру или вытянуться на койке в медпункте, существовавшем при резидентуре, он сам с собой затевал игру. Сначала клал открытки надписью вниз, а потом сравнивал все, что вспомнил, с заметками.
  – Конечно, поспать почти не удавалось, но для меня это не представляло проблемы, – рассказывал он. – Накануне самого важного дня я вообще глаз не сомкнул. Всю ночь провел, повторяя снова и снова все данные. А потом лег на диван и стал просто пялиться в потолок. Когда же я снова встал на ноги, то не мог вспомнить ровным счетом ничего. Мной овладел своего рода паралич. Я пришел в свой кабинет, сел за стол, обхватил голову руками и начал задавать самому себе вопросы. «Если агент под кодовым именем Маргарет-два считает, что за ней ведется наблюдение, к кому и каким образом ей следует обратиться? Как должен поступить затем ее связник, чтобы обеспечить прикрытие?» Но ответ упорно не приходил в голову.
  Затем пришел Хаггарти и спросил меня о самочувствии. «Отличное», – ответил я. Надо отдать ему должное, он пожелал мне удачи и, думаю, был при этом вполне искренен. Я ожидал, что он опять задаст мне несколько каверзных вопросов, и собирался послать его к дьяволу. Но он просто сказал: «Komm gut heim»[35]. И потрепал меня по плечу. Я положил открытки в карман. Не спрашивай зачем. Я очень боялся потерпеть неудачу. Не по этой ли причине мы часто совершаем бессмысленные поступки, верно? Я опасался провала, ненавидел Хаггарти, потому что он подверг меня настоящей пытке. У меня была еще тысяча причин взять открытки с собой, но ни одна из них не дает ничему исчерпывающего объяснения. Возможно, я избрал такой способ, чтобы покончить с собой. Мне эта мысль кажется правдоподобной и даже нравится. Я взял их и пересек границу. Мы воспользовались лимузином, специально переделанным для подобных целей. Я сидел сзади, а мой дублер прятался под сиденьем. Восточногерманские полицейские, разумеется, не имели права обыскивать нашу машину. И все же, когда автомобиль вписывается в очередной крутой поворот, а тебе надо занять место дублера, чертовски сложно. Тебе приходится практически выкатываться из машины. Зайдль подготовил для меня велосипед. Ему вообще нравились велосипеды. Охранник снабжал его именно велосипедом, когда он был военнопленным в Англии.
  Хотя Смайли уже рассказал мне эту историю, я выслушал ее и от Бена.
  – Открытки лежали в кармане пиджака, – продолжал он. – В глубоком внутреннем кармане. Но в тот день в Берлине стояла невыносимая, удушливая жара. И пока я ехал на велосипеде, как теперь припоминаю, я расстегнул пиджак. Даже сам не знаю. Иногда помню, как расстегивал пиджак, а порой мне кажется, что я этого не делал. Вот что способна вытворять память, когда ты утомлен до полусмерти. Она выдает сразу все возможные версии событий. На место встречи я прибыл раньше назначенного времени, проверил машины, припаркованные рядом, проделал всю до тошноты рутинную процедуру и вошел внутрь. К тому времени я уже все опять вспомнил, заученное вернулось ко мне. «Не зря я все-таки взял с собой открытки», – подумалось мне. Это помогло, и я больше в них не нуждался. Зайдль был в полном порядке, как и я сам. Мы покончили с делами, я получил от него информацию, дал новые инструкции, вручил определенную сумму вознаграждения – все как учили в Саррате. Потом докатил до точки, где меня должны были посадить в машину, благополучно нырнул в нее, но когда мы уже переезжали в Западный Берлин, до меня вдруг дошло, что открыток при мне больше нет. Я больше не ощущал их тяжести в кармане, или у меня возникло какое-то другое ощущение, не важно. Я запаниковал, но ведь я вечный паникер. Где-то в глубине моего существа всегда таится страх. Вот каков я на самом деле. Но только теперь это была совершенно безумная паника. Я попросил высадить меня у моей квартиры и позвонил Зайдлю по номеру, который надлежало использовать только в самых крайних случаях. Никто не ответил. Я испробовал запасной вариант. Тоже безуспешно. Затем связался с его любовницей – женщиной по имени Лотте. И там молчание. Тогда я взял такси до аэропорта Темпельхоф, тихо покинул страну и пробрался сюда.
  Повисла долгая пауза, слышна была только музыка Стефани. Бен закончил рассказ. Но я не сразу понял, что больше ему нечего мне сообщить. Я ждал, глядя на него во все глаза, ожидая продолжения. Я-то предполагал, что его по меньшей мере похитила тайная полиция Восточной Германии – безжалостная и жестокая. Силком вытащили из машины, ударили по голове, усыпили хлороформом, а потом обыскали карманы. И лишь постепенно совершенно невероятная банальность происшествия, о котором он мне поведал, дошла до моего сознания. Оказывается, целую сеть шпионов можно потерять так же легко, как теряешь связку ключей, чековую книжку или носовой платок. Мне страстно хотелось вернуть ему хотя бы часть утраченного достоинства, но он сам сделал это совершенно невозможным.
  – Когда ты в последний раз ощущал, что открытки все еще у тебя? – задал я не самый умный вопрос.
  Складывалось впечатление, что я беседую со школьником, забывшим где-то свои учебники. Но Бену было все равно. Он окончательно лишился уверенности в себе и гордости.
  – Открытки? – переспросил он. – Наверное, пока ехал на велосипеде. Или когда выкатывался из машины. У велосипеда еще была предохранительная цепь от угона на колесе. Мне пришлось наклониться, чтобы снять ее. Может, несчастье случилось тогда? Это как всякая потеря. Пока не найдешь, не узнаешь, где оставил вещь. Потом все кажется очевидным. Вот только на этот раз не будет никакого «потом».
  – Тебе не показалось, что за тобой следили?
  – Не знаю. Не могу сказать…
  Мне хотелось спросить, когда он написал мне любовное послание, но язык не поворачивался. Кроме того, мне стало казаться, что я уже об этом догадывался. Он написал его, сильно напившись, в минуту отчаяния, пока Хаггарти особенно настойчиво изводил его придирками. На самом деле меня снедало мучительное желание услышать, что он вообще не писал мне ничего подобного. Мне нужно было повернуть время вспять, чтобы все было так, как всего неделю назад. Но простые вопросы так и остались незаданными, потому что простые ответы на них заранее представлялись очевидными. Наше детство безвозвратно кануло в прошлое.
  
  Они, несомненно, окружили дом и уж точно не воспользовались дверным звонком. Монти наверняка стоял прямо под окном, когда я раздвинул ставни, чтобы впустить в гостиную лунный свет, потому что в нужный момент просто проник в комнату, чуть смущенный, но преисполненный решимости.
  – До чего же славно ты все проделал, Нед, – сказал он мне в утешение. – Вот только посещение библиотеки выдало тебя с головой. Ты, кстати, очень понравился библиотекарше, прямо запал ей в душу. Думаю, она была бы готова приехать сюда с нами, если бы мы ей позволили.
  Следом за ним появился Скордено, а потом в дверном проеме возник и Смайли, у которого был тот самый виноватый вид, который зачастую сопровождал его самые безжалостные действия. И я понял, не особенно, впрочем, удивившись, что выполнил все, чего он от меня и ожидал. Я поставил себя на место Бена и привел их прямиком к убежищу своего друга. Бен тоже не выглядел удивленным. Вероятно, он даже испытал чувство облегчения. Монти и Скордено встали по обе стороны от него, но Бен продолжал сидеть в покрытом чехлом кресле, запахнув твидовый пиджак, как халат. Скордено похлопал его по плечу, а затем они с Монти склонились и, подобно паре опытных грузчиков, знавших свое дело и умевших рассчитать момент, ловким движением плавно заставили его подняться. Я поспешил заверить Бена, что если и предал его, то не намеренно, но он покачал головой, давая мне понять, что это не имеет никакого значения. Смайли отступил в сторону, чтобы дать им пройти. Его близорукие глаза вопрошающе посмотрели на меня.
  – Мы наняли отдельное судно для прибытия сюда и для возвращения, – сообщил он.
  – Я не поплыву с вами, – бросил я.
  После чего отвернулся, а когда бросил взгляд снова, его уже не было. До меня донесся шум мотора удалявшегося по проселку джипа. Я пошел на звуки музыки, пересек пустую прихожую и оказался в кабинете, забитом книгами и журналами. По полу были разбросаны листы, напоминавшие рукопись романа. Босая Стефани сидела на краешке глубокого кресла. Теперь на ней было домашнее платье, а светлые волосы с золотистым отливом свободно рассыпались по плечам. Когда я вошел, даже не подняла головы. Зато заговорила со мной так, словно знала меня всю жизнь, и я подумал, что в какой-то степени так и было, поскольку она видела во мне теперь самого близкого Бену человека. Музыку Стефани почти сразу выключила.
  – Вы были его любовником? – спросила она.
  – Нет. Но он хотел, чтобы был. Я только теперь это понял.
  Она улыбнулась:
  – А я хотела, чтобы он стал моим возлюбленным, но и это тоже невозможно, верно?
  – Похоже на то.
  – А другие женщины у вас были, Нед?
  – Никогда.
  – А у Бена?
  – Не знаю. Предполагаю, он пытался заводить с ними связи, но ничего не получалось.
  Она глубоко дышала, а по щекам и шее струились слезы. С трудом поднявшись на ноги с плотно закрытыми глазами, словно слепая, Стефани протянула руки, чтобы я обнял ее. Она всем телом прижалась ко мне и спрятала лицо на моем плече, содрогаясь от рыданий. Я попытался обвить ее руками, но она оттолкнула меня и подвела к дивану.
  – Кто заставил его стать одним из вас? – спросила она.
  – Никто. Это было его собственное сознательное решение. Он хотел быть похожим на отца.
  – И вы считаете, у него оставался выбор?
  – Да, как у каждого из нас.
  – Стало быть, вы тоже доброволец?
  – Да.
  – А вы на кого стремились стать похожим?
  – Ни на кого.
  – Бен не был приспособлен для такой жизни. Эти люди совершили ошибку, не разобравшись в нем и поддавшись его обаянию. К тому же он умел убеждать.
  – Знаю.
  – А вы? Вам настолько необходимо, чтобы из вас сделали так называемого настоящего мужчину?
  – Да, для меня это важно.
  – Стать настоящим мужчиной?
  – Работа. Мы похожи на мусорщиков или на санитаров в больницах. Кто-то должен заниматься и этим. Нельзя же постоянно делать вид, что вокруг нас нет грязи.
  – О, еще как можно! – Она встряхнула мою руку и тесно переплела наши пальцы. – Мы делаем вид, что не замечаем очень многого, часто притворяемся. А что-то считаем совершенно не важным, не имеющим никакого значения. Только так нам и удается выжить. Мы никогда не победим лжецов, если тоже начнем лгать. Вы останетесь здесь на ночь?
  – Мне нужно возвращаться. Я ведь не Бен. Я – это я. А для Бена я лишь друг.
  – Позвольте сказать вам кое-что. Можно? Очень опасно играть с реальностью. Вы запомните мои слова?
  
  У меня не запечатлелась в памяти сцена нашего прощания, а значит, оно получилось болезненным для нас обоих и моя память отторгла воспоминание. Знаю только, что должен был успеть на паром. Джипа уже не было, и пришлось идти пешком. Помню лишь солоноватый привкус ее слез и запах волос. Как стремительно шел сквозь снова разыгравшийся ветер под луной, то и дело скрывавшейся за облаками, и грохот прибоя, когда тропа подходила близко к прибрежным скалам. Помню мыс и маленький пароходик, отходивший от причала. На протяжении всего пути я стоял на верхней палубе со стороны носа, а ближе к прибытию ко мне присоединился Смайли. К тому времени он уже успел выслушать историю Бена и поднялся, чтобы хоть как-то утешить меня.
  С Беном я больше не встречался. Когда мы причалили в шотландском порту, его уже увезли, не дав нам попрощаться. Я слышал потом, что его убрали из разведки, и решил написать об этом Стефани, чтобы заодно попытаться выяснить, где он теперь. Но мое письмо вернулось со штампом «Адресат выбыл».
  Мне бы очень хотелось иметь возможность сказать вам, что не Бен послужил причиной ареста нашей агентурной сети, поскольку Билл Хэйдон выдал ее значительно раньше. Или более того: вся сеть изначально стала фальшивкой, созданной восточными немцами или русскими, чтобы отвлечь наше внимание и скармливать нам дезинформацию. Но, боюсь, такие версии не соответствуют действительности. В те дни доступ Хэйдона к сведениям о наших операциях в Берлине оставался ограничен строгим внутренним разделением Цирка на отделы, и ему ни разу не удалось побывать в Берлине. После ареста Хэйдона Смайли даже поинтересовался, не приложил ли он руку к тому провалу, но Билл откровенно посмеялся над его вопросом.
  – Боже, я многие годы хотел подцепить ту сеть на крючок, но безуспешно, – ответил он. – А когда узнал о происшедшем, с трудом поборол искушение послать молодому Кавендишу букет цветов, но слишком хорошо знал, насколько это опасно.
  И все же я, наверное, смог бы немного утешить Бена, встретив его сейчас. Я бы объяснил ему, что если бы берлинская агентура не была схвачена по его вине, то через пару лет до нее сумел бы добраться Хэйдон. Стефани я бы сказал, что она была по-своему права, но ведь и я тоже, хотя признался бы: ее слова моя память хранила еще долго, даже когда я давно перестал считать ее неисчерпаемым источником мудрости. Я в Стеф так до конца и не разобрался. Она все же оказалась в большей степени мистерией из жизни Бена, чем из моей собственной, но ее голос тем не менее стал первой песней сирены, зазвучавшей, чтобы предупредить о двойственном характере моей миссии. Иногда я задумывался о том, каким ей показался, как она восприняла меня, хотя прекрасно понимал: она видела во мне лишь еще одного неоперившегося птенца, маленького мальчика, второго Бена, неискушенного в жизни, стремившегося скрыть слабость под маской силы и искавшего убежище в своем узком и ограниченном мирке.
  
  Не так давно я снова побывал в Берлине. Это произошло спустя несколько недель после падения Стены. У меня возникло там небольшое дело, и главный кадровик с удовольствием выписал мне командировку и оплатил расходы. Формально я никогда там долго не работал – так уж сложилась жизнь, – но часто посещал этот город. А для нас – старых рыцарей «холодной войны» – каждый приезд в Берлин равнозначен возвращению к самым ее истокам. И вот в дождливый денек я оказался перед мрачным обломком Стены, носившим громкое название «Мемориал неизвестным жертвам», оставленным в память о тех, кто погиб, пытаясь перебраться на другую сторону в шестидесятых годах, но не предвидел трагического исхода и не оставил для потомков своего имени. Я стоял посреди скромной группы из Восточной Германии, в основном женщин, и заметил, как пристально всматриваются они в надписи на крестах: неизвестный мужчина, застрелен такого-то числа 1965 года. Они искали следы близких, сопоставляя даты с тем немногим, что им было известно.
  И меня посетила до тошноты неприятная мысль, что одна из них могла разыскивать кого-то из агентов Бена, попытавшегося в самый последний момент совершить прорыв к свободе. И эта догадка особенно поразила меня, когда я осознал, что отныне не мы – западные союзники, а сами восточные немцы будут отчаянно пытаться забыть о том, что Стена когда-то существовала.
  Сейчас того мемориала больше нет. Вероятно, для него нашелся угол в каком-нибудь музее, хотя я в этом сомневаюсь. Стену почти полностью разобрали – отдельные куски даже ухитрились с выгодой продать, – и мемориал тоже растащили. Для меня это служит отличной иллюстрацией и комментарием к непостоянству того, что мы пытаемся выдавать за вечную память человечества.
  Глава 4
  Кто-то попросил Смайли вернуться к теме допросов. Ее затрагивали на протяжении того вечера часто, и, как я догадываюсь, делалось это намеренно, потому что аудитории хотелось услышать от него как можно больше занимательных историй. Дети всегда безжалостны.
  – Разумеется, есть такой род искусства, как разоблачение лжеца. Конечно же, есть, – признал Смайли не слишком уверенным тоном и отпил глоток воды из стакана. – Но настоящее мастерство требуется, чтобы распознать правду, а это намного сложнее. При допросе никто не ведет себя нормально. Глупые люди изображают умников. Умные – простаков. Виновные выглядят ни в чем не повинными, как младенцы, а невиновные с виду могут казаться преступниками на все сто процентов. Но порой люди ничего из себя не строят и рассказывают правду, и именно этим наивным душам и достается больше всего неприятностей. В нашей довольно извращенной профессии никто не выглядит менее убедительным, чем честный человек, которому нечего скрывать.
  – За исключением, вероятно, одной совершенно ни в чем не повинной женщины, – тихо вставил я.
  Джордж напомнил мне о Белле и таком сложном персонаже, как капитан Брандт.
  Он был крупным и сильным мужчиной с льняными волосами, напоминал на первый взгляд славянина или скандинава, с походкой списанного на берег моряка и зоркими глазами авантюриста. Впервые я встретился с ним в Цюрихе, где у него постоянно возникали проблемы с полицией. Начальник полицейского управления города позвонил мне однажды среди ночи и сказал:
  – Герр консул, у нас здесь есть человек, который утверждает, что располагает ценной информацией для британцев. Но нам уже отдали приказ завтра утром выслать его из страны.
  Я не стал спрашивать, через какую границу. У швейцарцев есть четыре возможности, но когда им нужно кого-то вышвырнуть за границу, особой разборчивости они не проявляют. Я доехал до районной тюрьмы, и нам устроили свидание в зарешеченной комнате для допросов. Передо мной предстал привычный к тюремным камерам гигант в свитере-водолазке, который называл себя «морским капитаном» Брандтом. Так, по всей видимости, он переводил с немецкого выражение Kapitän zur See.
  – Далековато вы забрались от моря, – сказал я, пожимая его огромную мясистую руку.
  Что касалось швейцарцев, то для них он являлся отпетым преступником. Он, например, выехал из отеля не расплатившись, что в Швейцарии рассматривается как тягчайший проступок, предусмотренный даже в отдельной статье их уголовного кодекса. Он всем создавал неудобства, вел себя беспокойно, не имел никаких средств, а его западногерманский паспорт не выдержал проверки на подлинность, хотя об этом швейцарцы предпочитали помалкивать, поскольку поддельный паспорт уменьшал их шансы спокойно передать его под юрисдикцию другого государства. Его подобрали на улице пьяным, дома у него не было, хотя он во всем обвинял какую-то девушку. В драке он сломал кому-то челюсть. А теперь настоял на встрече со мной с глазу на глаз.
  – Вы британец? – спросил он по-английски, явно желая скрыть содержание нашей беседы от швейцарцев, хотя те владели английским гораздо лучше его.
  – Да.
  – Могу я увидеть доказательства, если вам нетрудно?
  Я показал ему свое официальное удостоверение личности, где именовался вице-консулом по экономическим вопросам.
  – Вы работаете на британскую разведку? – спросил он.
  – Я работаю на британское правительство.
  – Хорошо-хорошо, – сказал он и, словно им внезапно овладела смертельная усталость, уронил голову на руки.
  При этом прядь длинных светлых волос упала ему на лоб, и он откинул ее назад. Его лицо было покрыто рубцами и шрамами, как у профессионального боксера.
  – Вам доводилось сидеть в тюрьме? – спросил он, разглядывая исцарапанную поверхность белого стола между нами.
  – Слава богу, пока нет.
  – Господи, вот счастливчик! – воскликнул он, а потом на достаточно скверном английском поведал мне свою историю.
  По национальности он был латышом, родившимся в Риге в семье, имевшей латышские и польские корни. Владел латышским, русским, польским и немецким языками. И считал своим призванием морскую стихию, что я почувствовал в нем сразу, потому что сам считал себя опытным моряком. Его отец и дед служили матросами, а он сам оттрубил шесть лет в советском военно-морском флоте, плавая в арктических широтах из Архангельска, а потом в Японском море, когда его перевели во Владивосток. Год назад он вернулся в Ригу, купил небольшую лодку и занялся перевозкой контрабанды вдоль балтийского побережья, переправляя дешевую русскую водку в Финляндию с помощью скандинавских рыбаков. Был пойман и посажен в тюрьму в окрестностях Ленинграда, бежал, пробрался в Польшу, где некоторое время жил в Кракове на нелегальном положении с польской студенткой. Я пересказываю вам его собственные слова, а потому переход польской границы выглядит таким же пустяковым делом, как для вас сесть в автобус или зайти в паб на кружку пива. Но даже при моем весьма поверхностном знании всех возникавших при этом сложностей я понимал, что ему удалось совершить почти невероятное. А тем более когда ему пришлось пересечь границу другого государства еще раз. Произошло это потому, что девушка бросила его, собираясь выйти замуж за швейцарского торгового агента. Тогда Брандт вернулся на побережье, нашел способ добраться до Мальме, затем до Гамбурга, где жил его троюродный брат, то есть совсем уж дальний родственник. Причем кузен не признал никакого родства с гостем и послал его куда подальше. Ему пришлось украсть паспорт кузена и направиться на юг, в Швейцарию, поскольку его переполняла решимость вернуть польскую возлюбленную. А когда муж отказался отпустить ее, тут-то Брандт и свернул ему челюсть, после чего очутился здесь, в швейцарской тюрьме.
  Поскольку он по-прежнему говорил со мной только по-английски, я поинтересовался, где он сумел овладеть языком. Слушая курсы Би-би-си по радио, пока занимался контрабандой, объяснил он. И еще немного от той самой девушки, которая как раз избрала своей специальностью иностранные языки. Я по глупости принес ему пачку сигарет, и он принялся высаживать их одну за другой, быстро превратив небольшое помещение в подобие газовой камеры.
  – Так какой же информацией для нас вы располагаете? – спросил я.
  Будучи латышом, начал Брандт с преамбулы, он не чувствовал, что чем-то обязан Москве. Он вырос под гнетом русской тирании в Латвии, служил во флоте под командованием мерзких русских офицеров, всегда ощущал на себе презрение русских в целом, а потому не испытывал угрызений совести, предавая их. Русских он ненавидел. Я попросил его перечислить названия судов, на которых он плавал, что он сделал весьма охотно. Я расспросил его о том, какое оружие имели на борту те корабли, и он описал мне самые современные виды вооружений, какими они только могли располагать в те годы. Получив от меня листы бумаги и карандаш, он смог выполнить удивительно тщательные рисунки. Я спросил, что он знал об их системе сигналов. Оказалось, очень много. Он приобрел квалификацию сигнальщика и использовал новейшие приборы, пусть с тех пор и минуло больше года. Потом я спросил:
  – Почему вы обратились именно к британцам?
  Он ответил, что познакомился в Ленинграде «с двумя отличными парнями» – матросами с британского судна, посетившего город с визитом доброй воли. Я записал их имена, название корабля, вернулся к себе в офис и отправил срочную телеграмму в Лондон, поскольку в нашем распоряжении оставалось всего несколько часов до того, как швейцарцы готовы были вышвырнуть парня из своей страны. И уже следующим вечером «морской капитан» Брандт подвергся весьма жесткому допросу на явочной квартире в Суррее. Перед ним вырисовывалась перспектива обеспечить себе карьеру, хотя и достаточно опасную. Он знал каждую отмель, каждый самый маленький залив вдоль южного побережья Балтики. Располагал широким кругом приятелей среди простых рыбаков-латышей, дельцов черного рынка, воров и прочих представителей преступного мира. То есть он мог дать Лондону то, что мы вынуждены были искать после понесенных не так давно потерь, – шанс открыть новую линию секретной передачи материалов из северной части России через Польшу в Германию.
  
  Здесь мне придется сделать отступление и рассказать вам о моем собственном положении в Цирке и попытках продолжать работать в нем.
  После случая с Беном я оказался в весьма щекотливой ситуации и какое-то время мог лишь гадать, получу повышение или буду уволен. Лишь сейчас я понял, что, вероятно, нахожусь в гораздо большем долгу перед Смайли за его негласное вмешательство в мою судьбу, чем предполагал тогда. Если бы принимать решение мог один главный кадровик, едва ли я остался на службе дольше пяти минут. Я нарушил все правила содержания под домашним арестом, скрыл информацию о связи Бена со Стефани, и пусть я даже не подозревал об амурном послании Бена, оно все равно бросало тень на мою репутацию. Так что к черту такого сотрудника! – рассуждал бы начальник отдела кадров.
  – Мы тут посовещались и подумали, что вам может понравиться ответственная должность в Британском совете, – сообщил мне кадровик с гаденькой улыбочкой во время встречи в его кабинете, когда мне не предложили даже чашки чая.
  Но Смайли вовремя вступился за меня. Потому что Смайли, во-первых, умел разглядеть подлинные качества человека вопреки его импульсивности, а во-вторых, Смайли командовал чем-то вроде собственной, хотя и не слишком многочисленной, армией секретных агентов, разбросанных по странам Европы. А еще одной причиной моей реабилитации (хотя даже Смайли не знал в те дни всех деталей) стала деятельность предателя Билла Хэйдона, чья лондонская резидентура быстро становилась монополией, подминавшей под себя многие операции Цирка по всему миру. И пусть проницательный взгляд Смайли не сфокусировался пока на Билле, он уже убедился, что в недра Пятого этажа сумел проникнуть вражеский лазутчик, обычно именуемый кротом, а потому начал подбирать команду из офицеров, достаточно молодых и обладавших ограниченным доступом к секретным материалам, что не позволяло подозревать в чем-либо их самих. К счастью, подошла и моя кандидатура.
  Но сначала несколько месяцев я пребывал в подвешенном состоянии – меня посадили в большой кабинет в задней части здания, где я давал оценку не слишком важным сведениям и писал рапорты для мелких чиновников Уайтхолла. Не имея ни единого друга, я тосковал в одиночестве и всерьез задумывался, уж не собирается ли главный кадровик окончательно сгноить меня на пустяковой работе, когда, к моей величайшей радости, я был вызван в его офис, где в присутствии Смайли получил назначение на второй по значимости пост в Цюрихе. Причем моим начальником становился старый служака по фамилии Эддоуз, который сразу объявил принцип, подготовленный им для меня: он бросит молодого сотрудника в воду, а тот пусть утонет либо выплывет.
  Уже через месяц я обосновался в небольшой квартире в Альтштадте, работая круглые сутки восемь дней в неделю. На моем счету скоро был советский военно-морской атташе в Женеве, любивший Ленина, но еще больше обожавший французских стюардесс, чешский торговец оружием из Лозанны, уязвимым местом которого оказалась больная совесть: он переживал духовный кризис, понимая, что снабжает оружием и взрывчаткой террористические организации. Я завербовал албанского миллионера с шале в Санкт-Морице, оказавшегося готовым с риском для жизни вернуться на родину, чтобы сделать нашими агентами практически всех своих бывших слуг, и очень нервного восточногерманского физика, проходившего практику в Институте Макса Планка в Эссене, где он тайно обратился в католичество. Я организовал очень красиво спланированную операцию по установке скрытых микрофонов в здании польского посольства в Берне и прослушивание телефонных переговоров пары венгерских шпионов в Базеле. К тому же я вообразил себя серьезно влюбленным в Мейбл, которую недавно перевели в отдел проверки, и это громко отпраздновали в баре для младшего офицерского состава.
  Я был счастлив, что оправдал доверие, оказанное мне Смайли, поскольку благодаря моим усилиям в Швейцарии и его настойчивой политике в головном офисе, где стали строго следить, чтобы информация попадала только по назначению, мы сумели не просто собрать немалое количество ценных разведданных, но и передать их людям, действительно в этом нуждавшимся. Вы удивитесь, если узнаете, как редко удавалось прежде работать именно по такой жизненно важной для соблюдения секретности схеме.
  Так мы сотрудничали два года, пока не открылась вакансия в Гамбурге. Пост предназначался только для одного сотрудника, подчинявшегося напрямую лондонской резидентуре, постепенно ставшей подлинным центром проведения почти всех операций нашей службы. И совершенно неожиданно я получил от Смайли великодушное благословение выдвинуть свою кандидатуру, какие бы возражения ни вызывали у него самого неуклонно расширявшиеся полномочия Хэйдона. Я ловко сработал. Вел себя с главным кадровиком почтительно. Напомнил ему о своей службе в военно-морском флоте. Намекнул, не тратя лишних слов, что меня сковывают старомодные и излишне осторожные методы Смайли. И это сработало. Он сделал меня резидентом в Гамбурге под руководством Хэйдона, и ту же ночь после романтического ужина в «Бьянкиз» мы с Мейбл провели в одной постели, что стало первым опытом для нас обоих.
  А мое ощущение собственной правоты только еще более усилилось, когда, просматривая список новых агентов, я с радостным удивлением обнаружил некоего Вольфа Дитриха, известного прежде как «морской капитан» Брандт, в роли одной из ведущих фигур среди своих подчиненных. Речь сейчас идет о конце шестидесятых годов. Оставалось еще три года до разоблачения Билла Хэйдона.
  
  В Гамбурге всегда было приятно ощущать себя англичанином, но теперь город превратился еще и в идеальное место для шпионажа. После озерного спокойствия Цюриха Гамбург, казалось, бурлил энергией, которой наполнял его свежий морской воздух. Древние ганзейские связи с Польшей, северной Россией и другими прибалтийскими государствами во многом оставались еще живы. Процветала коммерция, активно работали банки. Разумеется, то же можно было отнести и к Цюриху, но здесь широкие возможности открывало еще и судоходство. Город кишел иммигрантами и всевозможными авантюристами. В Гамбурге ты мог позволить себе быть дерзким и нахальным, не опасаясь обвинений в вульгарности. Это общепризнанная столица немецкой проституции и прессы. А рядом простирались таинственные низины Шлезвиг-Гольштейна с их косыми ливнями, красными фермерскими домиками, зелеными полями и почти всегда окутанным облаками небом. Каждый из нас имеет свою цену. И по сей день мою душу можно купить за кувшин сваренного в Любеке пива, порцию соленой селедки и стаканчик шнапса после долгой прогулки среди мостов и дамб.
  И во всем остальном работа приносила только удовлетворение. Я был Недом – консульским представителем по вопросам судоходства. Базировался в скромной конторе в миленьком кирпичном коттедже с медной табличкой на двери – достаточно прилично для ответственного работника, но в то же время как бы совершенно отдельно от генерального консульства. Всю работу «под крышей» выполняли два клерка, присланных в командировку адмиралтейством и умевших молчать. У меня имелось радио и был шифровальщик из Цирка. Хотя мы с Мейбл не успели пока обручиться, наши отношения достигли той стадии, когда она неизменно оказывалась готова, стоило мне заглянуть в Лондон, предоставить свой дом как место для безопасной встречи и консультаций с самим Биллом или с одним из его заместителей.
  Для свиданий с агентами я пользовался явочной квартирой в Веллингсбюттеле, окна которой выходили на кладбище, а располагалась она на втором этаже над цветочным магазином, его хозяева – пожилая немецкая супружеская пара – были нашими людьми еще со времен войны. Самую оживленную торговлю они вели по воскресеньям, а уже в понедельник к ним выстраивалась очередь из соседских детишек, желавших продать им обратно их же товар, реализованный накануне. Никогда мне не доводилось проводить операции в более безопасном месте. Катафалки, крытые фургоны и похоронные процессии тянулись по улице мимо нас на протяжении всего дня. Зато по ночам здесь было поистине тихо, как в могиле. Даже такой экзотический тип, как мой бывший «морской капитан», никому не бросался в глаза, если он надевал темный костюм и шляпу, заходил в арку магазина и, помахивая портфелем коммивояжера, поднимался по ступенькам к невинной с виду двери с лаконичной надписью Büro.
  Для удобства я продолжу именовать его Брандтом. Он был из тех, кто мог менять имена и фамилии хоть сто раз, но настоящее всегда имел только одно.
  
  Подлинной жемчужиной в моей короне стала тогда «Margerite» – или, как мы окрестили ее на английский лад, «Маргаритка». Пятидесятифутовая рыбацкая шхуна с наборной обшивкой, превращенная в прогулочную яхту с рубкой штурвального, с кают-компанией и четырьмя спальными местами в носовом кубрике. Чтобы удерживать от слишком сильной бортовой качки, судно оборудовали бизань-мачтой и парусом. Корпус покрасили в темно-зеленый цвет с чуть более светлым зеленым планширом, а крышу рубки сделали белой. Шхуну явно построили не для скоростного передвижения, а для тайных операций. При сумрачном освещении и небольшом волнении на море ее было трудно разглядеть с берега невооруженным глазом. При небольшой высоте мачты и надстройки она почти плоско лежала на воде и выглядела совершенно невинно на экранах радаров, если в штормовую погоду ее различали вообще. А Балтийское море коварно. Мелкое, не имеющее периодов приливов и отливов. Но даже при не слишком сильном ветре на нем поднимались крутые и грозные волны. При скорости десять узлов и работающем на полную мощность двигателе «Маргаритка» то погружалась носом в воду, то норовила опрокинуться, как свинья в грязь. Единственным скоростным придатком к ней был четырнадцатифутовый «Зодиак», выдаваемый за спасательную шлюпку и закрепленный на крыше рубки, но оборудованный подвесным мотором мощностью пятьдесят лошадиных сил. Именно он доставлял агентов на борт, а потом спешно возвращал на берег.
  Если «Маргаритка» не выходила в море, то простаивала у причала в старинной рыбацкой деревушке Бланкенезе в устье Эльбы, всего в нескольких милях от Гамбурга. Она казалась там одной из многих подобных шхун, если не скромнее остальных, что было нам только на руку. При необходимости она могла быстро подняться из Бланкенезе вверх по течению реки до Кильского канала, а потом тихо тащиться на своих пяти узлах остававшиеся шестьдесят миль до открытого моря.
  Судно было оборудовано навигационной системой «Декка», считывавшей информацию с береговой станции, но и в этом не было ничего необычного – такими приборами пользовались все. Ни внутри, ни снаружи не находилось ничего, что не соответствовало бы ее неброскому внешнему виду. Каждый из трех членов экипажа мог выполнять любую обязанность моряка. Никакого разделения на специальности, хотя у них имелись свои пристрастия. Когда же нам требовались услуги настоящего специалиста для навигации или ремонта, то всегда могли прийти на помощь корабли британского военно-морского флота.
  Как видите, имея новую, полную энергии руководящую группу в лондонском головном офисе, широкий выбор возможностей, чтобы проявить свою изобретательность, и «Маргаритку» с экипажем в подчинении, я располагал всем, о чем только может мечтать резидент, влюбленный к тому же в солоноватый запах морской воды.
  И разумеется, у меня под рукой всегда был Брандт.
  Два года, проведенные Брандтом под флагом Цирка, изменили его так, что мне даже трудно сразу подобрать слова для описания этих изменений. Он не постарел, не закалился, не стал более жестким, но, по моим наблюдениям, приобрел крайне утомительные для меня постоянную тревогу и напряженность, которые мир секретных служб навязывает порой даже самым благодушным и легкомысленным из своих обитателей. Мы встретились после долгой разлуки на явочной квартире. Он вошел. Замер на пороге и пристально посмотрел на меня. После чего открыл рот и издал громкий ликующий крик, воплотивший всю радость узнавания. Он схватил меня за руку с чудовищной силой, грозя сломать или вывихнуть ее. Я смеялся почти до слез, когда он обнимал меня. Он отстранялся, чтобы бросить новый взгляд, и снова прижимал меня к своему черному плащу. Но столь бурная демонстрация радости при встрече, казавшаяся спонтанной, на самом деле выдавала его настороженность и чрезмерную бдительность. Мне ли было не распознать этого? Я неоднократно замечал схожие проявления и у других агентов.
  – Черт бы их побрал, почему мне никто ничего не рассказывает заранее, герр консул? – восклицал он, продолжая обнимать меня. – В какую странную игру они там играют? Послушайте, мы ведь выполняем здесь дьявольски полезную работу, верно? У нас подобралась отличная группа, и мы всегда можем взять верх над треклятыми русскими, правильно я говорю? Разве они не знают об этом?
  – Я тебя понял, – со смехом отвечал я. – Ты абсолютно прав.
  Той же ночью он настоял, чтобы я пристроился среди смотанных веревок в задней части его грузового микроавтобуса, и на головокружительной скорости повез меня в отдаленный фермерский дом, приобретенный для него Лондоном. Ему не терпелось познакомить меня со своей командой, что представлялось необходимым и мне самому. Но еще больше я хотел взглянуть на его подружку Беллу, поскольку начальство в Лондоне несколько обеспокоило недавнее появление этой женщины в жизни Брандта. Ей было двадцать два года, и она жила с ним уже три месяца. Впрочем, Брандт в свои пятьдесят выглядел молодцом. Помню, происходило все в разгар лета, и в фургоне пахло фрезиями, потому что он успел купить на рынке букет для нее.
  – Она лучшая из всех девушек на свете, – с гордостью сообщил он мне, когда мы входили в дом. – Отлично готовит, умело занимается любовью, изучает английский – лучшая, с какой стороны ни взгляни. Привет, Белла, я привез тебе нового дружка!
  
  Художники и моряки обустраивают свои жилища в схожей манере, и дом Брандта не был исключением из правила. Скудно обставленный, но уютный, с кирпичными полами и низкими белыми потолками. Даже в темноте он, казалось, притягивал к себе некий источник внешнего света. Прямо с порога мы вошли в гостиную. В камине тлели остатки дров, а рядом с девушкой, которая лежала среди россыпи подушечек и читала, стояла корабельная лампа. Услышав, как мы открыли дверь, девушка взволнованно вскочила с дивана. Двадцать два года, подумал я. А скоро, видимо, исполнится восемнадцать. Она с энтузиазмом трясла мою руку. На ней была мужская рубашка и очень короткие шорты. Золотой амулет сверкал на шее, объявляя всем, что Брандт был ее властителем: женщина, помеченная знаком владельца. Приятное славянское лицо, неизменно радостное, с ясными большими глазами, высокими скулами и намеком на улыбку даже в тот момент, когда губы оставались сомкнутыми. Обнаженные длинные ноги покрывал загар того же золотистого оттенка, какой имели волосы. Узкая талия, вздернутые вверх груди, но достаточно полные бедра. Это было очень красивое, но очень юное тело, и, что бы ни вбил себе в голову Брандт, возраст девушки был предельно далек от его собственного и даже от моего.
  Она поставила букет фрезий в вазу, а потом выложила на стол черный хлеб, маринованные овощи и добавила бутылку шнапса. Каждое ее движение выглядело беззаботно-соблазнительным. И она либо знала об этом, либо вообще не ощущала провокационный вызов в малейшем своем жесте. За стол она села рядом с Брандтом, улыбнулась мне, а потом забросила руку ему через плечо, отчего вырез на ее рубашке заметно расширился. Затем Белла взяла руку капитана и показала мне, как контрастировала она с ее собственной изящной и маленькой ручкой, пока Брандт неумолчно и ни на что не обращая внимания рассказывал о сети агентов, открытым текстом называя имена и места, где они жили. А Белла продолжала откровенно оценивать меня взглядом.
  – Прежде всего, – сказал Брандт, – нам необходимо снабдить Алекса другим радио. Вы слышите меня, Нед? Ему постоянно приходится ремонтировать свой приемник, покупать новые запчасти, батареи. Его прибор уже никуда не годится. С таким оборудованием можно однажды крупно погореть.
  Когда зазвонил телефон, он ответил командирским тоном:
  – Я сейчас очень занят. Это понятно? Оставь пакет у Стефана, как я и сказал. Кстати, ты разговаривал с Леонидасом?
  Комната постепенно заполнялась новыми людьми. Первым вошел порывистый, кривоногий мужчина с обвислыми усами. Он нежно, но без намека на похоть поцеловал Беллу в губы, хлопнул Брандта по руке и положил себе в тарелку еды.
  – Это Казимирс, – объяснил Брандт, ткнув приятеля в бок большим пальцем. – Он, конечно, свинья, но я люблю его. Понимаете?
  – Отлично понимаю, – чистосердечно ответил я.
  Насколько я помнил, три года назад Казимирс бежал через финскую границу, убив при этом двух советских пограничников, а еще его отличала страсть ко всем видам моторов. Для него было настоящим счастьем измазать руки машинным маслом по локти. Кроме того, в нем все признавали первоклассного корабельного кока.
  После Казимирса явились братья Дурба – Антонс и Альфредс, – кряжистые и нагловатые, как валлийцы, и такие же голубоглазые, как Брандт. Братья когда-то дали клятву своей матери, что никогда не станут выходить в море вместе, а потому делали это поочередно. «Маргаритке» вполне хватало экипажа из трех человек, а четвертое место нам нравилось приберегать для лишнего груза или нежданного пассажира. Вскоре все заговорили одновременно, засыпая меня вопросами, но не дожидаясь ответов, смеясь, произнося тосты, покуривая, вспоминая, строя секретные планы. Их последнее плавание получилось неудачным, очень плохим, сказал Казимирс. Это было три недели назад. «Маргаритка» угодила в дикий шторм у входа в Данцигский залив и лишилась мачты. А в районе побережья Латвии они к тому же не заметили в тумане ожидавшегося светового сигнала с берега, добавил Антонс Дурба. Пришлось выпустить ракету, и Бог не оставил их своей милостью, потому что на пляже их ожидала целая делегация сумасшедших латышей. Их встречали, как почетных гостей!
  Дикий смех, тосты, а потом глубокое молчание, свойственное северным народам, когда все, кроме меня, предались одним и тем же печальным воспоминаниям.
  – Помянем Вальдемарса, – произнес Казимирс, и мы выпили в память о Вальдемарсе – члене их группы, погибшем пять лет назад.
  А когда все закончили, Белла неожиданно взяла свой стакан и выпила тоже, устроив как бы отдельную поминальную церемонию, но при этом глядя поверх ободка стакана прямо мне в глаза.
  – За Вальдемарса, – тихо повторила она, и в ее печали было столько же притягательной силы, как и в улыбке.
  Знала ли она Вальдемарса? Не был ли он прежде одним из ее возлюбленных? Или она просто пила в честь отважного соотечественника, отдавшего жизнь за правое дело?
  Здесь, видимо, уместно рассказать вам немного о Вальдемарсе. Но не о том, мог ли он быть любовником Беллы, и даже не об обстоятельствах его смерти, поскольку их никто не знал. Нас лишь поставили в известность, что его сумели высадить на берег, но с тех пор его никто больше не видел. По одной из версий, он успел принять яд. Другая гласила, что он сам отдал своему телохранителю приказ застрелить его, если угодит в засаду. Однако телохранитель тоже бесследно исчез. И Вальдемарс стал не единственным, кто сгинул в тот период, который члены группы называли теперь «осенью предательства». В следующие несколько месяцев, когда подходили годовщины их смертей, мы поднимали поминальные чаши в честь еще четырех латвийских героев, исчезнувших непостижимым образом в то злосчастное время. Их доставили, как всем теперь стало ясно, не к партизанам в леса и не к связникам, дожидавшимся на берегу, а прямиком в лапы подчиненных шефа всех операций в Латвии, который базировался в Москве. И пока с крайней осторожностью мы в течение следующих пяти лет создавали новую сеть, шрамы от предательства продолжали мучить болью тех, кто тогда уцелел, о чем меня заранее побеспокоился предупредить Хэйдон.
  – Мы имеем дело с кучкой беспечных недоумков, – сказал он со своим обычным пренебрежением к памяти погибших. – А если они не беспечны, то по меньшей мере двуличны. Не дай им обмануть себя напускной нордической флегмой и дружескими объятиями.
  Я вспомнил его слова теперь, продолжая исподволь изучать Беллу. Иногда она слушала их разговоры, опустив подбородок на скрещенные кисти рук, могла положить голову на плечо Брандта, словно пытаясь угадать его мысли, пока он строил планы и продолжал пить. Однако ее большие и ясные глаза непрестанно обращались в мою сторону. Она тоже пыталась понять, кто же такой этот англичанин, присланный, чтобы отныне руководить ими. А по временам, подобно пригревшейся на одном месте кошке, она отстранялась от Брандта, чтобы заняться собой: иначе скрестить ноги, подтянуть немного вниз задравшиеся шорты, заплести прядь волос в своего рода косичку или вытащить из ложбинки между грудей золотой амулет и рассмотреть его. Я ожидал заметить, не промелькнет ли между ней и кем-то из членов команды заговорщицкой искорки, но вскоре мне стало очевидно, что девушка Брандта в этом смысле была совершенно чиста. Даже излучавший энергию Казимирс обращался к ней с очень серьезным выражением лица. Она достала еще одну бутылку, села рядом со мной, завладела моей рукой и заставила выложить открытую ладонь на поверхность стола, вглядываясь в нее и одновременно что-то говоря по-латышски Брандту, который почти тут же разразился оглушительным смехом, подхваченным его друзьями.
  – Знаете, что она сказала?
  – Боюсь, я ничего не понял.
  – Она распознала по вашей руке, что из англичан выходят очень хорошие мужья. И если я умру, она станет вашей спутницей жизни.
  Белла сразу же вернулась к нему, тоже со смехом, и упала в его объятия. После этого она уже не смотрела на меня. Могло показаться, что у нее отпала в этом всякая необходимость. Тогда я тоже перестал наблюдать за ней, а счел время самым благоприятным, чтобы вспомнить ее историю в том виде, в каком изложил Лондону «морской капитан» Брандт.
  Она была дочерью фермера из деревни, располагавшейся возле Елгавы, которого тайная полиция застрелила, совершив внезапный налет на дом, где собрались на конспиративную встречу патриоты Латвии, рассказывал Брандт. Ее отец был основателем той подпольной группы. Полицейские хотели поставить к стенке и его дочь, но ей удалось бежать в лес, где она присоединилась к партизанскому отряду и группе беглых преступников. Там она пошла по рукам. Все лето ею поочередно пользовались, но, казалось, это нисколько не обозлило ее. Просто постепенно ей удалось узнать, каким образом добраться до побережья. Она проникла к берегу моря маршрутом, так и оставшимся неизвестным нам, сумела выйти на связь с Брандтом, который, даже не побеспокоившись предварительно уведомить Лондон, взял ее к себе жить. Она пришла в указанное место, где Брандт дожидался высадки нового радиста, прибывшего на смену прежнему – у того произошел нервный срыв. Радисты в любой разведгруппе строят из себя звезд эстрады. С ними вечно что-то случается: либо нервишки подводят, либо пристает какая-то серьезная болячка, лишающая их возможности продолжать работу.
  – Великолепные парни! – восторженно отозвался о своей команде Брандт, когда вез меня обратно в город. – Они вам понравились?
  – Они замечательные, – ответил я вполне искренне, потому что, по-моему, нигде не встретишь людей лучше, чем те, кто, как и ты, влюблен в морскую стихию.
  – Белла хотела бы начать работать с нами. Она отчаянно стремится разделаться с теми, кто убил ее отца. Я пока говорю – нет! Она слишком молода. И я действительно люблю ее.
  Очень яркая в ту ночь луна освещала плоские луга по обе стороны от дороги, и я видел его грубоватое лицо в профиль, напряженное так, словно он готовился встретить надвигавшуюся штормовую волну.
  – Но ведь ты знал его, – сказал я, неожиданно вспомнив еще одну известную мне подробность, прятавшуюся прежде в глубинах памяти. – Ее отца, Феликса. Он был твоим другом.
  – Разумеется, я знал Феликса! И его тоже любил. Это был выдающийся человек! А подонки погубили его!
  – Он умер мгновенно?
  – Его буквально изрешетили пулями. Пустили в ход автоматы «АК-47». Застрелили всех. Семерых человек сразу. Все приняли одинаковую смерть.
  – Кто-нибудь видел, как это произошло?
  – Только один парень. Он стал свидетелем, а потом сумел сбежать оттуда.
  – Что сталось с трупами?
  – Их забрала тайная полиция. Они ведь тоже боятся, эти гады из полиции. Не хотят, чтобы об их «подвигах» узнали. Расстреливают партизан, забрасывают тела в кузов грузовика и увозят черт знает куда.
  – Насколько близок ты был с ним? Я имею в виду, с ее отцом?
  Рука Брандта описала широкую дугу: жест, полный неопределенности.
  – С Феликсом? Как же! Феликс был мне другом. Оборонял Ленинград. Потом попал в немецкий плен. Сталин таких не жаловал. Когда они возвращались из Германии домой, он отправлял их в Сибирь, там не всегда расстреливали, но обязательно создавали неприятности. А какого дьявола тебя это заинтересовало?
  Дело в том, что в Лондоне стала известна совсем иная версия этой истории, пусть обсуждали ее пока только шепотом. Слух гласил, что отец как раз и был стукачом. Его завербовали в сибирском лагере и отправили обратно в Латвию, чтобы он проникал в группы Сопротивления. Он организовал ту встречу, поставив в известность своих хозяев, а сам затем выбрался из дома через заднее окно в кухне, пока над остальными творили кровавую расправу. В награду его сделали председателем колхоза неподалеку от Киева, где он поселился под другой фамилией. Но кто-то все же опознал его и рассказал приятелю, тот передал рассказ дальше. Источник информации представлялся не слишком надежным, а проверка требовала продолжительного времени.
  Но я был предупрежден. Мне следовало пристально наблюдать за Беллой и, возможно, опасаться ее.
  
  Но я не только получил предупреждение. На мою голову свалились новые заботы. В следующие несколько недель я встречался с Беллой несколько раз, и после каждой встречи меня обязали писать отчет о моих впечатлениях, заполняя специальные бланки, присланные из Лондона. Резидентура настаивала, что это следовало делать после любого контакта с девушкой. Я снова встретился с Брандтом на явочной квартире, и он только усилил мою тревогу, привезя Беллу с собой. Она провела день в городе, объяснил он, и они вместе возвращались на ферму. Так почему бы и нет?
  – Успокойтесь. Она ведь не знает английского языка, – напомнил он со смехом, заметив мою нервозность.
  Я постарался завершить наши дела как можно скорее, пока она лежала на диване, улыбалась и слушала нас как будто одними глазами, но чаще обращала внимание на меня.
  – Моя девочка прилежно учится, – гордо сказал Брандт, похлопав ее по попке, когда они собрались уезжать. – Однажды станет великим профессором. Nicht wahr, Bella? Du wirst ein ganz grosser Professor, du!
  Еще неделей позже я провел негласную инспекцию «Маргаритки» у причала в Бланкенезе. И Белла снова была там в своих коротеньких шортах, бегая по палубе босиком с радостным видом, словно мы собирались отправиться в круиз по Средиземному морю.
  – Ради всего святого! Мы не можем допускать девушку на борт! В Лондоне с ума сойдут, если узнают, – сказал я Брандту тем же вечером. – Как и экипаж. Ты же знаешь, как суеверны моряки по поводу женщин на кораблях. Сам ведь тоже моряк.
  Но он отмел мои возражения. Мой предшественник ничего не имел против, заявил он, так с чего мне поднимать шум?
  – Белла нравится парням, – упорствовал он. – Она их землячка, Нед, и всего лишь дитя. Бросьте! Им Белла заменяет семью.
  Проверив старые досье, я обнаружил, что хотя бы отчасти он оказался прав. Мой предшественник – военно-морской офицер запаса – докладывал, что Белла «оказывала положительное влияние» на борту «Маргаритки», и считал ее «почти талисманом для судна». В отчетах о последних заданиях, для выполнения которых шхуна выходила в море, я между строк прочитал, что Белла неизменно являлась в гавань, чтобы помахать рукой на прощание, и, несомненно, всегда приветствовала благополучное возвращение судна.
  Разумеется, правила оперативной безопасности во многом относительны. Я с самого начала не строил иллюзий, что все в организации Брандта окажется в строгом соответствии с тем, чему нас обучили в Саррате. Понимал я и то, что келейная атмосфера главного офиса содействовала восприятию нашей сложной системы кодовых имен, символов и сокращений как единственной возможной реальности. Но офисная рутина на Кембридж-серкус – это одно. А работа группы энергичных патриотов с Балтики, ежедневно рисковавших жизнью, – совсем другое.
  Тем не менее постоянное присутствие не завербованной по всем правилам, не прошедшей никаких проверок девушки при разработке наших операций, ее осведомленность обо всех наших планах, присутствие при деловых беседах – такое даже для меня выходило за всякие мыслимые рамки. И все это происходило лишь через пять лет после того, как группа пережила трагические последствия действий неизвестного предателя! Но чем сильнее становилась моя тревога, тем крепче, как казалось, выглядела привязанность к девушке самого Брандта. Причем он беззастенчиво демонстрировал это в моем присутствии, его ласки делались все более несдержанными. «Типичная влюбленность стареющего мужчины в молодую девицу», – сдержанно информировал я Лондон. Можно было подумать, что мне в прошлом доводилось наблюдать десятки аналогичных жизненных ситуаций.
  А тем временем «Маргаритку» готовили к новой миссии, о которой нас собирались проинформировать позже. Два или даже три раза в неделю мне приходилось теперь приезжать на ферму после наступления темноты, а потом часами просиживать за столом, изучая лоции, прогнозы погодных условий и сводки последних наблюдений за работой береговой охраны. Иногда вместе со мной собирался весь экипаж, а порой мы оставались втроем. Брандту было все равно. Он постоянно прижимал к себе Беллу, словно они переживали рассвет любовных отношений, гладил ее по волосам и шее, а однажды забылся настолько, что сунул руку ей под рубашку и взялся за обнаженную грудь, сопровождая это крепким поцелуем в губы. Но даже стремясь поспешно отвести глаза в сторону от этой сцены, я успел заметить, что взгляд Беллы все время был устремлен на меня. Она как будто хотела внушить мне: ей было бы куда приятнее, если бы на месте Брандта оказался я и принялся так же нежничать с ней.
  «Откровенные объятия стали нормой», – сухо писал я в рапорте на бланке для лондонской резидентуры, оказавшись позднее той же ночью в своем кабинете. А в обычном донесении отмечал: «Маршрут, погодные условия и состояние моря представляются благоприятными. Ожидаем четких инструкций из головного офиса. Моральное состояние экипажа на самом высоком уровне».
  Но вот мое собственное моральное состояние было далеким от идеального, поскольку проблемы возникали одна за другой.
  Взять хотя бы весьма прискорбное дело, связанное с судьбой моего предшественника, капитан-лейтенанта Перри де Морнэя Липтона, кавалера ордена «За боевые заслуги», отставного офицера королевского военно-морского флота и в прежние времена одного из геройских внештатных агентов Джека Артура Ламли. Все десять лет до моего прибытия Липтон разыгрывал роль типичного для Гамбурга странного персонажа. Днем он вел себя как английский простачок с моноклем в глазу, слонялся по клубам для экспатриантов якобы для того, чтобы получить совет, куда ему лучше инвестировать сбережения. Но с наступлением ночи надевал шляпу сотрудника секретной службы и отправлялся на встречи с многочисленными шпионами, чтобы получить информацию и дать им инструкции. По крайней мере, так рассказывали о нем в центре.
  Единственное, что с самого начала смутило меня и вызвало вопросы, было отсутствие положенной процедуры личной передачи дел между нами, но начальник отдела кадров объяснил это срочностью, с которой Липтона перевели в другое место. Позже им пришлось признать горькую правду. Липтон действительно отбыл в большой спешке, но не на смертельно опасное задание в медвежий угол России, а на юг Испании[36], где вместе с бывшим кавалерийским капралом по имени Кеннет купил себе дом. При этом он прихватил средства Цирка на общую сумму двести тысяч фунтов – в основном в виде золотых слитков и швейцарских франков, которые якобы годами выплачивал в виде вознаграждения отважным агентам, никогда не существовавшим в природе.
  Недоверие, порожденное этим печальным событием, бросило тень подозрения на все операции, к каким приложил руку Липтон, включая и деятельность Брандта. Уж не стал ли Брандт подражать Липтону фиктивной активностью, ведя роскошный образ жизни на выделяемые для него секретные фонды, скармливая Лондону в ответ сфабрикованные сведения? И не тем же ли самым занимались его хваленые соратники, получавшие весьма щедрое жалованье?
  А тут еще Белла. Была ли она частью схемы обмана? И не она ли размягчила Брандту мозги, лишив собственной воли? Не строил ли Брандт себе уютное гнездышко в знойной Испании, где собирался провести остаток жизни в обществе возлюбленной?
  Сразу несколько экспертов из Цирка побывали в этой связи в моей маленькой конторе заместителя консула по вопросам судоходства. Первым прибыл чудаковатый человек, назвавшийся капитаном Пламом. Скрючившись в моей тесной комнатенке для ведения секретных переговоров, мы с ним проверили всю документацию «Маргаритки» относительно расходов на топливо, количества пройденных миль, сравнивая данные с опасными маршрутами, которыми, как утверждал Брандт, он следовал с экипажем вдоль балтийского побережья. Разумеется, бортовой журнал был заполнен, мягко говоря, небрежно, что вообще свойственно всем бортовым журналам. Но мы детально вникали в каждую цифру, сопоставляя с привезенными Пламом записями перехваченных сигналов по радио, с данными радаров и плавучих буев, отчетами о встречах с советскими патрульными пограничными катерами.
  Неделей позже Плам вернулся в сопровождении отчаянного сквернослова из Манчестера, назвавшегося Роузом, служившего прежде полисменом в Малайе, но затем сумевшего завоевать в Цирке авторитет опытной ищейки. Роуз допрашивал меня так пристрастно, словно я сам был отъявленным мошенником. Но когда я уже готов был сорваться и наорать на него, обезоружил заявлением, что на основе имеющихся улик организацию Брандта нельзя подозревать в каких-либо предосудительных действиях.
  Но ведь людям, подобным Роузу, отсутствие оснований для подозрений само по себе казалось странным и лишь порождало новые подозрения. К тому же все еще оставалась под вопросом реальная роль в предательстве, сыгранная Феликсом – отцом Беллы. Если отец был мерзавцем, то дочь должна знать об этом – такой логики придерживались наши чиновники. А если знала и помалкивала, то сама могла оказаться одного с ним поля ягодой. Как и Цирк, московский Центр имел обыкновение вербовать целые семьи. А потому связка «отец – дочь» отнюдь не выглядела неправдоподобной. Причем вскоре лондонская резидентура окончательно пришла к выводу, что именно Феликс был главным виновником трагических событий пятилетней давности.
  Неотвратимо это привело к тому, что личность Беллы тоже предстала в еще более зловещем свете. Уже ходили разговоры о необходимости вызвать ее в Лондон для тщательного допроса, но тут сыграло роль мое мнение как офицера, курировавшего группу Брандта. Не стоит этого делать, настаивал я. Брандт такого отношения к своей возлюбленной не потерпит. Очень хорошо, последовал из Лондона ответ на мои возражения, изложенный в характерной для Хэйдона агрессивной манере, доставьте в Лондон их обоих и позвольте Брандту присутствовать при допросах девицы. На этот раз я до того разозлился, что сам отправился в Лондон, чтобы при личной встрече изложить Биллу свою точку зрения. Войдя в его кабинет, я застал Хэйдона на кушетке, поскольку он имел эксцентричную привычку никогда не работать, сидя за письменным столом. Палочка благовоний, установленная в пустой бутылке из-под имбирного пива, курилась дымком.
  – Быть может, наш друг Брандт не так уж и обидчив, как тебе кажется, уважаемый Нед, – сказал он, глядя на меня поверх очков с полукруглыми линзами. – Быть может, это ты у нас слишком колючий?
  – Но он совершенно без ума от нее, – возразил я.
  – А ты сам?
  – Если ты начнешь в чем-либо обвинять девушку в его присутствии, он может слететь с катушек. Он и живет только ради нее. Мы рискуем, что он пошлет нас к дьяволу и распустит свою сеть. А я сомневаюсь в нашей способности найти ему замену.
  Хэйдон поразмыслил над моими словами.
  – Гарибальди с Балтики. Что ж, интересно. Впрочем, Гарибальди не был идеален, верно? – Он ждал моего ответа, но я предпочел отнестись к его вопросу как к чисто риторическому.
  – Эти клоуны, с которыми она якшалась в лесу… – наконец снова заговорил он. – Она много о них рассказывает?
  – Она вообще ничего не рассказывает. Говорит только Брандт, но не она.
  – Но о чем-то она говорит?
  – Почти ни о чем. Если ей нужно сказать нечто важное, она прибегает к латышскому языку, а Брандт переводит ее слова или нет по своему усмотрению. А она по большей части улыбается и смотрит.
  – На тебя?
  – На него.
  – Но она весьма хороша собой, насколько мне известно.
  – Да, она привлекательна, как мне кажется. Несомненно.
  Хэйдон снова взял паузу на раздумья.
  – Послушать тебя, так она идеал молодой женщины, – наконец произнес он. – Улыбается и смотрит, хранит молчание, трахается – чего еще можно требовать? – Он снова пристально вгляделся в меня поверх очков. – Ты хочешь сказать, она не говорит даже по-немецки? Это вряд ли, правда? Будучи уроженкой тех мест. Не строй из себя дурачка, пожалуйста.
  – По-немецки она говорит с большой неохотой, только если у нее не остается выбора. Говорить на латышском языке для нее – нечто вроде проявления патриотизма. Немецкий же ей чужд.
  – Соблазнительные сиськи?
  – Недурные.
  – Не мог бы ты сблизиться с ней чуть сильнее? Не раскачивая любовную лодку, само собой. Получить ответы на некоторые вопросы было бы для нас весьма полезно. Ничего особо примечательного. Просто надо выяснить, та ли она, за кого себя выдает. Или наш друг Брандт пригрел у себя на груди змею. Подброшенную ему московским Центром, разумеется. Попытайся хоть что-то у нее выведать. Он ведь не мог быть ее настоящим отцом. Надеюсь, ты уже сам это понял. Просто физически не мог.
  – О ком ты толкуешь? – На мгновение я так растерялся, что даже подумал, речь идет о Брандте.
  – О ее батюшке – Феликсе. О том, кого расстреляли или не расстреляли – здесь пока нет ясности. О том фермере. Согласно ее досье, она родилась я январе сорок пятого года, не так ли?
  – Так.
  – Отсюда вывод: зачата примерно в апреле сорок четвертого. А в это время, если верить нашему другу Брандту, ее предполагаемый отец томился в лагере для военнопленных в Германии. Причем нам не следует проявлять пуританский и ханжеский подход. Мало ли жен опрокидывались на спину с другими, пока их мужья пропадали за колючей проволокой? Но даже столь мелкие детали важны, если предстоит принимать решение относительно целой сети агентов, которых, возможно, используют против нас.
  Как же счастлив я был оказаться той ночью в объятиях Мейбл, хотя мы еще не стали такими искусными в любовных делах, какими отчаянно стремились стать. Но я, конечно, ничего не рассказывал ей о своих делах и даже не упомянул о Белле. Как сотрудница отдела проверки кадров, Мейбл была посвящена во многие повседневные дела Цирка, но я все же совершил бы ошибку, заставив ее взять на себя еще и бремя моих проблем. Впрочем, будь мы уже женаты… Тогда я мог бы изменить свое мнение. Но до тех пор Белла оставалась для Мейбл секретом.
  
  Так уж все сложилось. Вернувшись в свою холостяцкую квартиру в Гамбурге, я постоянно думал о Белле и мало о чем еще. Окружавшая ее двойная тайна – просто как красивой женщины и как потенциальной предательницы – превращала ее для меня в источник многих опасностей. Мне невольно приходилось рассматривать ее теперь не как случайную фигуру в нашей организации, а как чуть ли ни вершительницу ее судьбы. Ее честность стала равносильна нашей общей. Если Белла чиста, то чистой можно было считать и нашу сеть. Но если она работала на врагов, если была внедрена к нам обманом, чтобы ослабить, направить по ложному пути и в итоге предать, то замаранной оказывалась репутация всех, кто общался с ней, догадка Хэйдона подтверждалась: сеть стала орудием в руках противника.
  Я закрывал глаза и снова ощущал на себе взгляд Беллы, такой ясный и притягательный. Вновь ощущал нежность ее губ, которую чувствовал, когда мы формально обменивались поцелуями при встречах, – причем мне почти всегда мерещилось, что поцелуй длился на мгновение дольше, чем требовало обычное приветствие. Я рисовал в воображении ее податливое тело в различных позах, возвращаясь к образу так же часто, как и к мысли о возможности предательства с ее стороны. Я вспомнил предложение Хэйдона «сблизиться с ней чуть сильнее» и тут неожиданно обнаружил, что уже не в состоянии четко отделить чувство долга от собственных желаний.
  Неоднократно подвергая мысленной ревизии историю ее побега, я задавался множеством вопросов по поводу каждого эпизода. Она бежала еще до расстрела или во время него? И как ей это удалось? Может, у нее был возлюбленный из числа полицейских, вовремя предупредивший ее? И вообще – имел ли место сам по себе расстрел? Почему она так мало оплакивала смерть отца, предаваясь любовным утехам с Брандтом? Даже ее довольство жизнью, как казалось, становилось уликой против нее. Затем я воображал ее в лесу, окруженной головорезами и беглыми преступниками. Пользовался ли ею каждый из них сколько хотел или она сама меняла одного на другого? Она являлась мне во снах обнаженной, посреди леса, и я – тоже нагой – лежал с ней рядом. Просыпаясь, охваченный стыдом за себя, я сразу же звонил Мейбл.
  Понимал ли я сам свои чувства? Разбирался ли в них? Сильно сомневаюсь. Я слишком мало знал о женщинах вообще, а еще меньше – о таких красивых. Причем странным образом мне и в голову не приходило, что если я установлю виновность Беллы, то путы сексуального влечения к ней сразу же ослабнут. Исполненный решимости идти прямым и честным путем, я лишь боролся с собой и ежедневно писал письма Мейбл. Но в то же время я уже задумал использовать предстоявшую «Маргаритке» миссию как прекрасную возможность устроить для Беллы основательный допрос, причем отнюдь не с дружеских позиций. Погода ухудшалась, что вполне устраивало экипаж «Маргаритки». Наступила осень, ночи стали длиннее. А темноту «Маргаритка» тоже любила.
  «Экипажу подготовиться в отплытию в понедельник», – поступило первое уведомление из лондонской резидентуры. Второе сообщение, полученное нами только в пятницу вечером, указывало пункт назначения – Нарвский залив в северной Эстонии, находившийся менее чем в ста милях к западу от Ленинграда. Никогда прежде не ходила «Маргаритка» так далеко вдоль русского побережья. Лишь изредка ее использовали для заходов в воды Латвии, чтобы оказать поддержку местным патриотическим группам.
  – Я бы дорого дал, чтобы отправиться с вами, – сказал я Брандту.
  – Ты представляешь для нас слишком большую угрозу, Нед, – ответил он, дружески похлопав меня по плечу. – Будешь страдать четыре дня от морской болезни, валяться в койке или путаться у всех под ногами. И за каким чертом нам это нужно?
  Мы оба знали: мое участие в походе невозможно. Самое большое, что дозволялось мне особым приказом сверху, это провести на борту ночь, пока шхуна огибала шведский остров Борнхольм, но даже такое «плавание» я переносил хуже, чем визит к дантисту.
  В субботу вечером мы все собрались на ферме. Казимирс и Антонс Дурба приехали вместе на микроавтобусе. Сегодня Антонсу выпала очередь отправиться в море. При столь ограниченной численности экипажа каждый обязан был знать и уметь все, незаменимым не было места в разведгруппе. Никто больше не пил ни капли спиртного. С этого момента на шхуне вводился сухой закон. Казимирс привез омаров, которых с особым старанием приготовил в своем знаменитом соусе, а Белла играла роль его помощницы, судовой стюардессы, украшая собой комнату. Когда с трапезой было покончено, она убрала со стола посуду и при свете подвешенной сверху лампы расстелила на нем лоции.
  Брандт сказал, что им потребуется на все шесть дней. Но эта оценка выглядела излишне оптимистической. От Кильского канала «Маргаритке» предстояло выйти в открытое море, обойдя Борнхольм со шведской стороны. По достижении Готланда – другого шведского острова – шхуне предстоял заход в городок Сундре на его южной оконечности для пополнения запасов топлива и провизии. Во время заправки к ним подойдут двое мужчин, один из которых спросит, нет ли у них селедки. Отзыв был таким: «Только в консервных банках. Сельдь не ловится в этих водах уже много лет». Очень часто подобные обмены паролями казались чистейшей глупостью, вот и сейчас Антонс и Казимирс зашлись в приступе нервного смеха. Вернувшаяся из кухни Белла тоже стала хихикать.
  Один из мужчин попросит взять его на борт, продолжал я. Это специалист – я умышленно не назвал его диверсантом, поскольку у членов экипажа были двойственные чувства по поводу экспертов такого рода. На время путешествия он для них станет просто Володей. При нем будет кожаный чемодан, а в кармане плаща должны лежать две пуговицы – коричневая и белая, – как еще одно подтверждение, что он свой. Если же он не отзовется на имя, не принесет с собой чемодана или пуговиц, им следовало оставить его на берегу, но и пальцем не тронуть, а самим сразу же возвращаться в Киль. Имелся заранее условленный радиосигнал на такой случай. Если же все пройдет хорошо, от них не ждали больше никаких сигналов. На минуту в комнате воцарилось молчание, и я слышал, как Белла прошлепала босыми ступнями по кирпичному полу, принеся еще немного дров для камина.
  От Готланда им надлежало взять курс на северо-восток через международные воды, объяснял я, и пересечь главный фарватер Финского залива, чтобы оказаться в районе острова Гогланд, где следовало дождаться сумерек, а затем направиться на юг, в Нарвский залив, точно рассчитав время прибытия к берегу и оказавшись там к полуночи.
  Я принес с собой крупномасштабные лоции залива и фотографии песчаного побережья, разложил на столе, и мужчины собрались рядом со мной, чтобы взглянуть на них. Внезапно что-то привлекло мой взгляд, и я увидел, как Белла, свернувшись на диване в углу, взволнованно смотрит на мое лицо, подсвеченное огнем камина.
  Я показал им точку на пляже, куда следовало отправить «Зодиак», а потом место в глубине материка, откуда им начнут подавать сигналы. Для операции по высадке экипаж воспользуется ультрафиолетовыми очками, а принимающая эстонская группа – ультрафиолетовой лампой. Невооруженному глазу ничего не будет заметно. После прибытия на берег пассажира с чемоданом катер должен ждать не более двух минут на случай непредвиденных обстоятельств, а потом на полной скорости вернуться к «Маргаритке». Управлять катером будет только один человек, чтобы в нем оставалось место для второго, если вдруг возникнет необходимость кого-то забрать с собой. Я назвал пароли, которыми следовало обменяться с принимающей стороной, и теперь это ни у кого не вызвало смеха. Мы вместе изучили глубины и угол наклона дна в месте высадки. Ночь ожидалась безлунной. А кроме того, прогнозировались скверные погодные условия, что всех вполне устраивало. Белла принесла нам чай, небрежно касаясь каждого из нас, когда устанавливала поднос. Она словно намеренно привносила долю соблазна в нашу работу. Оказавшись рядом с Брандтом, склонившимся над лоцией, она с очень серьезным видом принялась гладить его по широкой спине обеими руками, что выглядело попыткой передать ему часть молодой силы.
  Я вернулся к себе в квартиру в пять утра, но не собирался ложиться спать. После обеда вместе с Брандтом и Беллой я на микроавтобусе добрался в Бланкенезе. Антонс и Казимирс провели на шхуне весь день. Они заранее облачились для плавания в непромокаемые брюки и матросские шапочки с помпонами. На палубе ярко выделялись оранжевые спасательные жилеты. Пожимая руки всем поочередно, я одновременно выдал каждому прочные и стойкие к морской воде капсулы, содержавшие смертоносные дозы чистого цианистого калия. Среди окружавшей нас серости моросил мелкий дождик, и в небольшой гавани никого больше не было видно. Брандт направился к трапу, но когда Белла попыталась последовать за ним, он остановил ее.
  – Дальше тебе нельзя, – сказал он. – Ты остаешься с Недом.
  На ней была его старая пуховая куртка и шерстяная шапка-ушанка, которую, как я догадывался, Белла носила с тех пор, как он спас ее. Они долго обнимались и целовались, пока он решительно не оттолкнул ее и не взошел на борт, оставив рядом со мной. Антонс спустился в моторный отсек, а потом мы услышали, как сначала закашлялся, а потом равномерно загудел двигатель. Брандт и Казимирс отдали швартовы. На нас никто из них больше не смотрел. «Маргаритка» отошла от причала и неспешно вышла на середину реки. Трое мужчин стояли на палубе, повернувшись к нам спиной. Донесся звук гудка шхуны, а мы наблюдали за ней, хотя она вскоре скрылась в серой пелене тумана.
  Как брошенные дети, мы с Беллой, взявшись за руки, вернулись к рампе, где Брандт припарковал фургон. Мы молчали. Нам нечего было пока сказать друг другу. Я оглянулся в надежде еще раз увидеть корму «Маргаритки», но туман полностью поглотил судно. Затем я посмотрел на Беллу и заметил, что ее глаза сияли странным светом, а дыхание стало учащенным.
  – С ним все будет хорошо, – успокаивающе сказал я, отпустив ее руку, когда открывал дверцу машины. – Они очень опытные моряки. А Брандт – просто выдающаяся личность.
  Даже по-немецки мои слова звучали довольно нелепо.
  Она села в фургон рядом со мной и взяла мою ладонь. Ее пальцы ощущались кожей как некие отдельные живые существа. Постарайся сблизиться с ней, продолжал настаивать Хэйдон. И в последнем донесении я заверил его, что непременно попытаюсь.
  
  Сначала мы ехали молча, уподобляясь друзьям, которых одновременно и сближают и отдаляют друг от друга общие переживания. Я вел микроавтобус осторожно, все еще ощущая напряжение во всем теле, но по-прежнему держал ее руку в своей, ободряя и успокаивая, а когда приходилось вращать руль обеими руками, как я заметил, она оставляла ладонь рядом со мной, ожидая, чтобы я снова взял ее. И внезапно я понял, что не знаю, куда отвезти Беллу, а это представлялось важным. До странности важным, до абсурда. Я подумал об одном из элегантных ресторанов в подвальчиках с уютными нишами, где я встречался со своими агентами из числа банковских служащих. Пожилые обходительные официанты придали бы ей необходимую уверенность в будущем, в которой она сейчас нуждалась. Но понял, что старая куртка Брандта, джинсы и резиновые сапожки не годились для подобных заведений. Я и сам не был одет соответствующим образом. Так куда направиться? Уже наступил вечер. Сквозь туман по обе стороны дороги в домах горел свет.
  – Ты голодна? – спросил я.
  Она отняла у меня руку и положила себе на бедро.
  – Хочешь, я найду место, где мы сможем поесть? – задал я вопрос иначе.
  Она молча пожала плечами.
  – Отвезти тебя обратно на ферму?
  – А зачем?
  – Просто я задумался о том, как ты собираешься провести следующие несколько дней, вот и все. Чем ты занималась, когда они уходили на задание в прошлый раз?
  – Отдыхала от него, – ответила она со смехом, какого я совершенно от нее не ожидал.
  – Скажи, как ты предпочтешь дожидаться его? – спросил я слегка начальственным тоном. – Хочешь побыть одна? Или встретиться с другими эмигрантками, чтобы поболтать и посплетничать? Что для тебя лучше?
  – Это не имеет значения, – ответила она, отодвигаясь от меня немного дальше.
  – И все равно, скажи. Помоги мне.
  – Буду ходить в кино. Разглядывать витрины магазинов. Листать журналы. Слушать музыку. Попытаюсь взяться за учебу. И доведу себя до смертельной скуки.
  Я остановил выбор на явочной квартире. Там в холодильнике есть запас продуктов, подумал я. Накормлю ее, дам основательно выпить и заставлю разговориться. А потом либо сам отвезу на ферму, либо вызову такси.
  Когда мы въехали в город, я оставил машину в двух кварталах от явочной квартиры, а потом, снова взяв за руку, повел Беллу вдоль деревьев на тротуаре. Я бы держался точно так же с любой женщиной на темной улице, но отчего-то возникало тревожное ощущение от прикосновения к ее руке, скрытой в рукаве куртки Брандта. Город все еще оставался мне почти незнаком. В освещенных окнах люди разговаривали и смеялись, а нас как бы и не существовало вовсе. Она вцепилась в мою руку и порывисто прижала к груди, хотя, если быть точным, то под самую грудь, и я мог чувствовать ее форму даже под плотным слоем одежды. Вспомнились старые шутки, повторявшиеся некоторыми офицерами в барах Цирка, они утверждали, будто самую ценную информацию добывали именно в постелях у женщин. Пришел на память и вопрос Хэйдона, хороши ли у нее сиськи. Мне стало стыдно, и я отдернул руку.
  Со стороны кладбища в квартиру вела дверь черного хода. Я отпер ее, пропустил Беллу вперед, и в этот момент она обернулась и поцеловала меня в глаза – сначала в один, потом во второй, сжав лицо ладонями. Я обнял ее за талию. Она казалась легкой до невесомости. И ей сейчас было очень хорошо. На лице сияла улыбка, заметная даже в тусклом желтом свете кладбищенских фонарей.
  – Все умерли, – возбужденно прошептала она. – Только мы остались в живых.
  Я первым поднялся по лестнице. На полпути задержался и обернулся, чтобы посмотреть, следует ли она за мной. Я боялся, что она может передумать. И если честно, то меня всерьез пугала возникавшая перспектива. Не из-за моей неопытности в постели (благодаря Мейбл я уже кое-что умел), а потому что знал – мне предстоит иметь дело с женщиной из той категории, с какой жизнь никогда не сводила меня прежде. Она стояла у меня за спиной, держа резиновые сапоги в руках и все еще улыбаясь.
  Я открыл перед ней дверь. Она снова поцеловала меня, весело смеясь, когда я взял ее на руки и перенес через порог, словно это был день нашей свадьбы. Мне почему-то не к месту вспомнился русский обычай никогда не пожимать друг другу руки через порог, и, возможно, у латышей существовала такая же традиция, а ее поцелуи могли оказаться лишь подобием обряда изгнания из меня дьявола. Я хотел спросить ее об этом, но, как оказалось, от волнения почти лишился голоса. Закрыв дверь, я пересек комнату, чтобы включить обогреватель – электрическую батарею с вентилятором, которая сначала стала гнать в холодную комнату плотный поток теплого воздуха, а потом вдруг резко умерила его, уподобившись псу, который проснулся, порезвился, а потом снова впал в спячку.
  Из кухни я принес бутылку вина. Когда же вернулся в гостиную, Беллы там не оказалось, зато полоска света появилась под дверью ванной. Я тщательно накрыл на стол, разложив вилки, ножи, ложки, поставив посередине тарелку с сыром и холодным мясом, протер бокалы и приготовил салфетки, сделав все, что пришло мне в голову, поскольку формальности гостеприимства позволяли отвлечься от обуревавших меня мыслей, несколько отстраниться, стараясь пока не обдумывать происходившего.
  Дверь ванной открылась, и показалась она, набросив на себя куртку Брандта вроде домашнего халата. Если судить по обнаженным ногам, больше на ней ничего не было. Она расчесала волосы. На наших явочных квартирах мы всегда держим расчески и щетки для дорогих гостей.
  Помню, о чем подумал в ту секунду. Если она была врагом, как подозревал Хэйдон, с ее стороны становилось поистине ужасным символичным жестом надеть одежду человека, которого она предавала. Не менее ужасный поступок совершал и я сам, соглашаясь стать ее избранником, в то время как мои агенты направлялись на опасное задание, готовые принять несущие немедленную смерть капсулы, хранившиеся у них в карманах. Но на самом деле чувства вины я не испытывал. Упоминаю об этом, чтобы вы поняли, какие замысловатые зигзаги совершали мои мысли, как метались в разных направлениях в отчаянных попытках умерить вожделение.
  Я поцеловал ее, сдернул куртку и, признаюсь, никогда – ни до, ни после этого момента – не видел ничего более красивого. А истина заключалась в том, что в то время и в том возрасте я еще не обрел способности не ставить знака равенства между правдой и красотой. Не воспринимать внешнюю прелесть как воплощение правдивости во всем. Они слились для меня в единое целое, и все, что я мог чувствовать, – это бесконечное восхищение. Если я когда-либо и подозревал Беллу в чем-то, то один вид ее обнаженного тела убедил меня в ее полнейшей невиновности.
  От этой точки лучше было бы, чтобы образы, возникающие в моей памяти, продолжили рассказ за меня. Даже сегодня я рассматриваю этих двоих как совершенно посторонних людей, а не как ее и меня самого.
  Нагая Белла лежит на боку в полусвете, очень похожем на отсвет из камина, как тогда, когда я впервые увидел ее на ферме. Я принес из спальни одеяло.
  – До чего же ты красив, – шепчет она.
  А мне и в голову не проходило, что я способен вызвать в ней ответное восхищение.
  Белла, стоящая у окна, где смутный кладбищенский свет лепит из ее тела бесподобных пропорций статую, золотит мелкие волоски на руках и четко обрисовывает формы высоких грудей.
  Белла, покрывающая поцелуями лицо Неда, сотней маленьких поцелуев, которые вдохновляют его, наполняют жизненными силами. Белла, смеющаяся от осознания своей и нашей общей безграничной красоты. Белла, привносящая смех в любовь, чего я никогда не испытывал раньше, радуясь до тех пор, пока каждая частичка наших тел не становилась поводом для отдельного праздника, чтобы быть исцелованной, обласканной и восхваленной.
  Белла, отворачивающаяся от Неда, но лишь предлагая себя немного иначе, принимая его одним движением, не прекращая что-то все время шептать. Но затем шепот обрывается. Она начинает свое восхождение, выгибаясь аркой, пока не достигает предела. И внезапно разражается громким криком, адресованным и мне, и, как кажется, всем погибшим, провозглашая, что она – самое живое из всех существ на свете.
  А затем Нед и Белла наконец затихают. Они встают у окна и смотрят вниз на погост.
  – Да, у меня есть Мейбл, – говорю я, – но мне, наверное, слишком рано думать о женитьбе.
  – Думать об этом всегда слишком рано, – отзывается она, и мы снова начинаем заниматься любовью.
  Белла в ванне, и я сам лежу с противоположной стороны, упершись спиной в краны, пока она лениво ласкает меня под водой и рассказывает о своем детстве.
  Белла растягивается поверх одеяла, привлекая мою голову к своей промежности.
  Белла наверху. Она скачет на мне.
  Белла сидит на коленях над моим лицом, открывая мне свой потаенный сад прямо в глаза, и переносит меня в места, каких я и вообразить не мог, даже когда лежал на узкой мальчишеской кроватке, мечтая о том, что когда-то наступит вот такой момент, и стараясь, ничего еще не зная, представить сладостность путешествия в неизведанное.
  А в паузах вы видим разморенного Неда в дреме. Его голова покоится между грудей Беллы. Рядом на столе ждет так и не тронутая еда. Столь тщательно приготовленная мной в попытке самозащиты трапеза на двоих. С совершенно пустым и прозрачным после секса сознанием я еще делаю жалкие попытки задавать вопросы, чтобы удовлетворить любопытство Хэйдона и свое собственное.
  
  Я отвез ее домой и добрался до своей квартиры около семи часов утра. Уже вторые сутки пошли, как я толком не спал, но как раз спать мне совершенно не хотелось. А потому я сел за стол и написал донесение о встрече, причем мое перо буквально летало по бумаге, поскольку я все еще не до конца вернулся из рая. Никаких сообщений с борта «Маргаритки» не поступало, но я и не ожидал ничего. Только с наступлением вечера от них пришел короткий промежуточный рапорт. Они миновали Киль и направлялись в Кильский канал. Только часа через два шхуна должна была выйти в открытое море. Тем же вечером мне предстояла встреча с прикормленным немецким журналистом, а утром совещание по консульским вопросам. Я в завуалированной форме сообщил Белле новости по телефону и пообещал приехать как можно раньше, поскольку ей не терпелось увидеть меня на ферме. Когда Брандт вернется, объяснила она, ей хотелось бы иметь возможность оглядывать каждый уголок их жилища, где мы обязательно займемся с ней сексом, и думать только обо мне. Полагаю, это лишь послужит для вас подтверждением мощи иллюзий, порождаемых любовью, что мне не виделось в ее грезах ничего подлого или хотя бы странного. Мы создали мирок для нас двоих, и она желала оставаться в нем даже в то время, когда меня не будет рядом. Вот и все. Она оставалась девушкой Брандта. А от меня не ожидала ничего, кроме физической близости и любви.
  Стоило мне приехать, как мы тут же уединились в длинной гостиной, где на этот раз накрыла на стол она. Мы уселись за еду совершенно голые, потому что ей так хотелось. Ей нравилось видеть мою наготу среди до боли знакомых предметов мебели. А потом мы занялись любовью в их постели. Вероятно, я должен был испытывать хотя бы легкий стыд, но ощущал лишь повышенное возбуждение, ведь был допущен в самое сокровенное для этой пары местечко.
  – Вот его расчески и щетки для волос, – показывала она. – Вот его одежда. Кстати, ты и лежишь на его стороне кровати.
  Однажды я пойму, что все это для нее значит, почему так важно, подумал я. А затем возникла гораздо более мрачная мысль: а что, если я стал для нее продолжением удовольствия, которое она получает от любого предательства?
  Следующим вечером я наметил визит к старому поляку в Любек, который наладил секретную переписку со своим двоюродным племянником в Варшаве. Парнишка учился на шифровальщика, чтобы работать затем в польской дипломатической службе, и хотел стать нашим агентом в обмен на последующий переезд в Австралию. Лондонская резидентура рассматривала возможность прямого контакта с ним. Вернувшись в Гамбург, я наконец-то заснул мертвым сном. На следующее утро, пока я все еще писал отчет, сигнал, пришедший через Лондон, дал мне знать, что «Маргаритка» успешно дозаправилась в Сундре и держала курс на Финский залив с пассажиром по имени Володя на борту. Я позвонил Белле, рассказал, что все хорошо, а она попросила:
  – Пожалуйста, приезжай ко мне.
  Утро я провел в полицейском участке на Репербане, выручая двух английских торговых моряков, учинивших пьяный дебош в борделе, а после обеда участвовал в кошмарном чаепитии, устроенном женами консульских работников для сбора пожертвований в фонд помощи политическим заключенным. Оставалось лишь пожалеть, что моряки не разгромили и этот бордель. На ферму я приехал к восьми, и мы сразу отправились в постель. В два часа ночи зазвонил телефон, и Белла сняла трубку. Это был мой личный шифровальщик, звонивший из офиса. Прибыла депеша: расшифровать лично и срочно. Мое присутствие требовалось немедленно. Я мчался быстрее ветра и добрался до конторы за сорок минут. Усаживаясь за книжки с кодами, я вдруг ощутил запах Беллы, исходивший от моих лица и рук.
  Сообщение было передано кодом Хэйдона, лично резиденту в Гамбурге. Группа высадки с «Маргаритки» попала под массированный огонь с заранее подготовленных позиций, говорилось в послании. О судьбе катера ничего не было известно, как и о пассажирах. Зловещее предзнаменование для Антонса Дурбы, его спутника и, вероятно, для тех, кто должен был встречать их на берегу. Судьба эстонских патриотов оставалась неясной. С борта «Маргаритки» отчетливо различили ультрафиолетовые сигналы с пляжа, но только одну полную их серию, а потому предполагалось, что эстонскую группу схватили, как только они передали, что высадка возможна. Знакомая история, напоминавшая то, что происходило пять лет назад. Резервный передатчик в Таллине тоже не отзывался.
  Я не должен был ни с кем делиться этой информаций, вернувшись в Лондон первым же утренним рейсом. Место в самолете уже было забронировано. Тоби Эстерхази встретит меня в Хитроу. Я набросал черновик ответа и передал своему сотруднику, который без лишних слов взялся за шифровку. Он знает, подумал я. Как он может не знать? Он же звонил мне на ферму и разговаривал с Беллой. Остальное прочитал на моем лице и, насколько я понимал, запах тоже почувствовал.
  
  На этот раз благовония в кабинете Хэйдона не курились, а он, против обыкновения, сидел за рабочим столом. Рой Бланд, глава восточноевропейского отдела, располагался с ним по одну сторону, Тоби Эстерхази – по другую. Должность Тоби с трудом поддавалась определению. Он и сам предпочитал не вносить полной ясности в данный вопрос, надеясь, что это прибавит ему веса в глазах окружающих и будет способствовать дальнейшей карьере. На деле же он был мальчиком на побегушках при Хэйдоне, что позже сыграло для него негативную роль. И, к своему удивлению, я увидел Джорджа Смайли, тоскливо притулившегося поодаль на краю любимой кушетки Хэйдона, хотя вся символичность занятой им тогда позиции дошла до меня только три года спустя.
  – Это дело внедренного к нам агента, – начал Хэйдон без предисловий. – Задание было обречено на провал с самого начала. И если Дурба не покоится на морском дне, то его уже заставили рассказать все, что ему известно. Володя знает очень мало, но как раз в этом и заключается сложность его положения, ведь ему никто не поверит, а нужно будет как-то объяснить наличие у него целого мешка взрывчатки. Быть может, он успел принять таблетку, но я сомневаюсь – он ведь обычный наемник, простофиля, а не настоящий профессионал.
  – Где Брандт? – спросил я.
  – Сидит под яркой лампой в комнате для допросов Саррата и ревет, как буйвол. Кто-то допустил очень большую оплошность. И мы сейчас как раз выясняем у Брандта, не он ли сам допустил ее. А если нет, то кто еще. Это почти точная копия провалов, происходивших несколько лет назад. Каждого члена экипажа «Маргаритки» подвергнут отдельному допросу.
  – А где сама шхуна?
  – В Хельсинки. Мы поместили на борт людей из военно-морского флота, и у них приказ доставить ее в Лондон уже сегодня вечером. Финнам не очень нравится предоставлять убежище в своей гавани тем, кто дразнит большого русского медведя. И будет чудом, если эта история не просочится в прессу.
  – Понимаю, – отозвался я с глуповатым видом.
  – Хорошо. Потому что я сам ничего не понимаю. Что нам делать? Расскажите мне. В вашем распоряжении тридцать агентов в Прибалтике, которые ждут ваших приказов. Что вы им скажете? Или промолчите? Извинитесь? Или будете вести себя как ни в чем не бывало? Любые предложения с благодарностью принимаются.
  – Братья Дурба ничего не знали об эстонской сети, – начал я. – Антонс не мог выдать того, о чем ему не было известно.
  – Тогда кто же предал самого Антонса? Скажите, сделайте одолжение. Кто передал информацию о высадке, конкретном пляже, его координатах, времени операции? Мы думали, Брандт обвинит во всем Беллу – местную шлюху. Но этот болван стал валить вину на нас самих.
  Он был в ярости, и весь его гнев обрушился на меня. Я и представить не мог, что вечная летаргия Хэйдона может оборачиваться приступами неистовой злобы. Но при этом говорил он не слишком громко, обычным тоном представителя высшего класса, произнося слова немного в нос. Ему удавалось сохранять несколько отстраненный и даже небрежный вид. Даже обуреваемый страстями, он выглядел хладнокровным и невозмутимым, что производило еще более устрашающее впечатление.
  – Так что же вы нам скажете? – повторил он вопрос.
  – О чем?
  – Да о ней, конечно же, мой милый. О мисс Латвия с ее прелестными пухлыми губками. – Он держал донесение, написанное мной после первой ночи, проведенной с Беллой. – Боже правый! Я просил составить аналитическую записку. А вы написали о ней почти поэму.
  – Думаю, она невиновна, – сказал я. – Мне она показалась простой деревенской девушкой. Такова моя оценка. Полагаю, Брандт разделяет мое мнение. Она ответила на мои вопросы, подробно и правдоподобно рассказала о своем прошлом.
  Хэйдон снова излучал сплошное обаяние. Ему подобные переходы удавались с поразительной легкостью. Он привлекал тебя к себе, а потом вдруг неожиданно отталкивал. Заставлял плясать под свою дудку, вызывая самые противоречивые чувства. И ему это нисколько не трудно было делать, поскольку собственные эмоции никогда не захватывали его.
  – Большинство вражеских агентов заранее готовят правдоподобные «легенды», – возразил он, листая мое донесение. – По крайней мере, хорошо подготовленные шпионы. Не так ли, Тоби? – обратился он к своему любимчику Эстерхази.
  – Совершенно верно, Билл. Ты абсолютно прав. На все сто, я бы сказал, – поддакнул Эстерхази.
  Всем были розданы копии моего документа. Пока они изучали их, обращая особое внимание на подчеркнутые Хэйдоном абзацы, в комнате царило молчание. Рой Бланд поднял голову и пристально всмотрелся в меня. Бланд в свое время читал нам лекции в Саррате. Он родился на севере Англии. Бывший ученый, проведший многие годы за «железным занавесом», пользуясь своим академическим прикрытием. У него был заметный провинциальный акцент и монотонный голос.
  – Белла признала, что отец на самом деле не являлся ее биологическим родителем, верно, Нед? Ее мать изнасиловали немцы, и та забеременела. То есть по крови она наполовину немка. Я правильно излагаю, Нед?
  – Да, это так, Рой. Если верить ее словам.
  – А потом, когда отец, как она стала его называть, то есть когда Феликс вернулся из плена и узнал о случившемся, он удочерил ребенка. Беллу. Очень благородно с его стороны. Она сама обо всем рассказала, не пытаясь ничего скрыть, верно, Нед?
  – Да, Рой, верно.
  – Тогда какого ж дьявола она не рассказала Брандту ту же трогательную историю, которую поведала тебе?
  Я и сам задал ей такой же вопрос, а потому мог объяснить сразу:
  – Когда Брандт пообещал переправить ее на Запад, она испугалась, что он передумает, если узнает, что она не родная дочь его бывшего лучшего друга. Они ведь тогда еще не стали любовниками. А он ей предлагал, по сути, не только защиту, но и спасение жизни. Белле было страшно. И она приняла его предложение. После долгой жизни в лесу она впервые оказалась на Западе. Ее так называемый отец погиб, и она нуждалась в ком-то, кто заменил бы его.
  – То есть в Брандте? – переспросил Бланд не без доли лукавства.
  – Да. В ком же еще?
  – А тебе не кажется странным, Нед, что Брандту так или иначе не стала известна правда о ней? – спросил он с ноткой триумфа. – Если Брандт действительно был настолько близким приятелем Феликса, как он заявляет, то непременно узнал бы от него такие важные подробности. Подумай сам, Нед. Здесь что-то не стыкуется.
  В этот момент вмешался Смайли, как мне показалось, чтобы прийти мне на помощь:
  – Брандт, весьма вероятно, знает обо всем, Рой. Но разве бы ты сам рассказал дочери своего лучшего друга, что она незаконнорожденное дитя какого-то немецкого солдата, если бы не был уверен, что ей известно об этом? Уверен, не рассказал бы. Сам я приложил бы максимум усилий, чтобы уберечь ее от таких новостей. Особенно если приемный отец погиб, а я к тому же влюбился в его дочь.
  – К черту любовь! О какой любви речь? – воскликнул Хэйдон, переворачивая очередную страницу моего донесения. – Брандт – неотесанная деревенщина, похотливый козел. Поясните лучше, кто такой Тадео, о котором она так много рассказала. Что это за тип? «Тадео видел, как трупы забросили в кузов грузовика. По словам Тадео, тело моего отца погрузили последним. Большинству стреляли прямо в лица, но отцу пули попали в грудь и в живот. Автоматная очередь почти перерезала его пополам». Что меня поражает? Как эта нежная фиалка спокойно делится кровавыми подробностями, если они придают ее истории правдоподобие. Странно.
  – Тадео был ее первым возлюбленным, – сказал я.
  – А ты уж не ревнуешь ли? – спросил Хэйдон, вызвав смех своих сатрапов, сидевших по обе стороны от него.
  Не смеялись лишь я и Смайли.
  – Тадео учился с ней в одной школе, – продолжил я. – Ему поручили охранять дом, когда там происходила секретная встреча, но он пренебрег своими обязанностями и занялся с Беллой любовью на соседнем поле. Вот как ей удалось спастись. Тадео велел ей бежать оттуда со всех ног и посоветовал, к кому обратиться, когда доберется до партизан. Затем он спрятался в соседнем доме и наблюдал за происходившим, чтобы потом догнать ее. Об этом сказано в моем рапорте.
  Тоби Эстерхази не удержался, чтобы не вставить собственной насмешливой реплики на обычной смеси австро-венгерско-английского языка:
  – И сам Тадео, конечно же, очень своевременно погиб, верно, Нед? Я бы сказал, что быть свидетелем истории, рассказанной Беллой, весьма рискованно, как считаешь?
  – Его застрелил пограничник, – ответил я. – Причем Тадео даже не пытался пересекать границу. Его отправили на разведку. Но это верно: у нее самой возникло чувство, что погибают все, с кем она сближается, – добавил я, невольно вспомнив случай с Беном.
  – Вот в этом она, вероятно, права, – заметил Хэйдон.
  Совершенно против моих ожиданий Рой Бланд попытался встать на мою защиту, поскольку усиливалось ощущение, будто они все стремятся загнать меня в угол.
  – Имейте в виду, что Тадео мог искренне заблуждаться относительно смерти Феликса. Может, полиция лишь имитировала его расстрел. Ведь в кузове грузовика он оказался последним. Там все было залито кровью, как на скотобойне. Им не пришлось бы даже поливать его томатным соусом, верно? Кровь и так перепачкала тело.
  Но Смайли сразу нашел возражения против аргументов Бланда, и я даже начал опасаться, что лишился его поддержки, так пылко настаивал он на своей версии.
  – А настолько ли важна для нас фигура отца, Билл? – спросил он. – Феликс мог быть худшим иудой всех времен и народов, но при этом иметь чистую и ни в чем не повинную приемную дочь.
  – Мне тоже так кажется, – добавил я. – Она любила отца и с удовольствием вспоминает о нем. Считает его достойным человеком и чтит его память. До сих пор скорбит о его гибели.
  Я вспомнил, как Белла смотрела из окна на кладбищенский двор. Вспомнил, как всякий раз выражала желание поднять тост за дарованную нам жизнь. И отказывался даже предполагать, что она все время притворялась.
  – Ладно, оставим это, – нетерпеливо бросил Хэйдон и кинул мне через стол большую фотографию. – Мы пусть и с трудом, но поверим вам. А теперь скажите, что вы думаете по поводу вот такой группы?
  Снимок был сильно увеличен и потому не резок. Я понял, что это переснятая фотография. В левом верхнем углу стоял красный штамп с единственным словом: «Нечистые». В лондонской резидентуре таким образом помечали материалы, полученные из самого засекреченного источника. Слухи об этом уже дошли до меня.
  Предупреждение Тоби Эстерхази послужило лишь подтверждением сплетен:
  – Вы никогда не видели эту фотографию, Нед, – произнес он через плечо Хэйдона с той фальшивой заботой в голосе, которую обычно приберегают для совсем уж неопытных сотрудников. – И не видели слова «Нечистые». Когда вы покинете эту комнату, то напрочь обо всем забудете.
  Это был групповой снимок молодых людей – мужчин и женщин, выстроившихся у здания, похожего на казарму или корпус университетского общежития. Их было человек шестьдесят, одетых в гражданское. Мужчины в костюмах с галстуками, женщины в просторных белых блузках и длинных юбках. Группа мужчин постарше и довольно зловещего вида дама расположились чуть в стороне от них. Общее настроение фотографии, как и одежда, и стена здания, производило мрачноватое впечатление.
  – Второй ряд хора, третья фигура справа, – подсказал Хэйдон, подавая мне увеличительное стекло. – Недурные сиськи, как нам их и описали.
  Несомненно, это была Белла. Тремя или четырьмя годами моложе, верно, с волосами, зачесанными назад и собранными, по всей видимости, в пучок. Но трудно было бы не узнать широко посаженных ясных глаз Беллы, ее неизменной обаятельной улыбки и высоких скул, которые мне так понравилось целовать.
  – Белла ни разу не нашептала тебе на ушко, что проходила обучение на курсах иностранных языков в Киеве? – спросил меня Хэйдон.
  – Нет.
  – Она вообще рассказывала о том, какое образование получила, если не считать уроков, преподанных ей Тадео среди душистого сена?
  – Нет.
  – Ну разумеется. Курсы в Киеве – это же не настоящая школа. И рассказывать потому особенно не о чем. Если только не признаться при допросе. Теоретически там расположено учебное заведение для будущих переводчиков, но вот только боюсь, что на самом деле оно является одним из многочисленных вспомогательных подразделений московского Центра. Центр им владеет, присылает своих преподавателей, а потом отбирает лучших выпускников. Неудачники идут служить в Министерство иностранных дел. Как у нас.
  – Брандт это видел? – спросил я.
  Его небрежный тон мгновенно улетучился.
  – Шутите? Брандт заинтересованное лицо и важный свидетель. Причем его рассматривают как враждебного нам агента. И остальных тоже.
  – Я могу встретиться с Брандтом?
  – Не рекомендовал бы.
  – Это означает «нет»?
  – Вы все правильно поняли.
  – Были ли материалы из разведки «Нечистые» также и источником информации, направленной против отца Беллы?
  – А вот это уже не вашего ума дело, – резко ответил Хэйдон, но я успел уловить удивление в глазах Тоби и понял, что попал в точку.
  – У московского Центра такая традиция – делать групповые снимки своих потенциально самых лучших агентов? – спросил я, ободренный взглядом, брошенным на меня Смайли, в котором снова читалась поддержка.
  – Но мы ведь делаем такие фото в Саррате, – возразил мне Хэйдон. – Почему же лишать такой возможности московский Центр?
  Я чувствовал, как капли пота побежали по спине, и знал, что в любой момент меня может выдать неуверенный голос. Тем не менее отважно продолжил:
  – Удалось ли идентифицировать на этой фотографии кого-то еще?
  – Вообще-то да.
  – Кого именно?
  – Не имеет значения в данный момент.
  – Какие языки она изучала?
  Хэйдону я уже явно успел надоесть своими вопросами. Он закатил глаза вверх, словно моля небо о даровании ему бесконечного терпения.
  – Они все изучают там английский, мой дорогой, если именно это интересует вас в первую очередь, – медленно, растягивая слова, ответил он, а потом опустил подбородок на скрещенные ладони и бросил на Смайли выразительный взгляд.
  Мне не дано читать чужие мысли, и я не смог бы понять, что означал обмен взглядами между этими двумя людьми, как не ведал, о чем они успели поговорить прежде. Но даже сейчас, когда я могу о многом судить в ретроспективе, помню ощущение, что попал на поле боя между двумя враждовавшими сторонами. Даже на таком отдалении от руководства я невольно ловил слухи о происходивших в Центре внутренних распрях. О том, как великий Икс проходил мимо не менее великого Игрека по коридору и даже не здоровался с ним. Как Эй отказывался в баре садиться за один стол с Б. О том, что лондонская резидентура Хэйдона постепенно становилась государством в государстве, подминая под себя региональные отделы, забирая в свое подчинение особые подразделения, включая наружное наблюдение, службу прослушки, и так вплоть до столь незначительных фигур, как наши почтовики, то есть люди, которые сидели в насыщенных влагой комнатах и с помощью пара от чайников, постоянно нагревавшихся на плите, аккуратно вскрывали чужие письма. Мелькали даже намеки на то, что подлинная «битва титанов» происходила между Биллом Хэйдоном и нынешним Шефом Цирка, а Смайли – постоянный сотрапезник и собутыльник Шефа, естественно, был на его стороне против Хэйдона.
  Хотя одновременно ходили разговоры, что дни Смайли в Цирке сочтены, приговор вынесен. Если выразить это в тактичной форме, ему готовили чисто номинальную, академическую должность, чтобы он мог больше времени уделять семье.
  Взгляд Хэйдона на Смайли казался небрежным и мимолетным, но в глазах блеснул лед, когда он готовился к ответному взгляду Смайли. Остальные тоже ждали. Но Смайли посрамил всех. Он продолжал смотреть в другую сторону, словно не ощутив вызова со стороны Хэйдона. Впрочем, ситуация могла показаться и неловкой: это выглядело так, словно один офицер пренебрег обязанностью ответить на приветственный жест другого. Смайли продолжал сидеть на краю кушетки, опустив глаза в пол, и, как представлялось, внимательно изучал персидский молитвенный коврик, служивший еще одной эксцентричной деталью обстановки офиса Хэйдона. И он разглядывал его так, словно не заметил стрелы, пущенной в него хозяином кабинета, хотя все – не исключая меня – понимали, что он ее прекрасно заметил. Смайли тем не менее надул щеки, от чего его лицо приняло неодобрительное выражение. Потом встал, причем медленно, без налета патетики, до которой никогда не опускался, и собрал свои бумаги.
  – Что ж, думаю, мы разобрали главное в этом деле, согласен, Билл? – спросил он. – Шеф будет ожидать посвященных в суть вопроса офицеров у себя через час. Время всех устраивает? Тогда, пожалуйста, без опозданий. Мы попытаемся выработать общую позицию. Нед, у нас с вами осталось одно невыясненное обстоятельство относительно вашей работы в Цюрихе. Найдите, если нетрудно, возможность заглянуть ко мне, когда Билл вас отпустит.
  Через двадцать минут я уже сидел в кабинете Смайли.
  – Вы верите в подлинность той фотографии? – спросил он, даже не вспоминая о Цюрихе.
  – Вероятно, придется поверить.
  – Думаете, непременно придется? Фотографию легко сфабриковать. Существует такая штука, как дезинформация. И московский Центр время от времени прибегает к ней. Насколько мне известно, там никогда не останавливались перед любой низостью, чтобы дискредитировать совершенно невинных людей. У них этим занимается огромный отдел, который не выполняет больше никаких других функций. Численность его личного состава, по некоторым оценкам, достигает пятисот человек.
  – Для чего им подставлять Беллу? Почему не Брандта или любого другого члена его команды?
  – Какие распоряжения дал вам Билл?
  – Никаких. Он лишь сказал, что я получу дальнейшие инструкции, когда придет время.
  – Но вы так и не ответили на его главный вопрос. Вы считаете, нам следует законсервировать эту сеть?
  – Мне трудно об этом судить. Я ведь в каком-то смысле лишь выполняю роль связного. А управляют сетью непосредственно из лондонской резидентуры.
  – И тем не менее.
  – Мы не в состоянии обеспечить эвакуацию тридцати агентов сразу. Между ними неизбежно начнется соперничество. Мы развяжем целую войну. Если же мы попросту обрежем линии снабжения и перекроем пути отхода, то бросим этих людей на произвол судьбы. И уже ничем не сможем им помочь.
  – Значит, так или иначе с ними будет покончено. – Он скорее констатировал факт, чем задавал вопрос. У него на столе звонил телефон, но он не снимал трубку. И продолжал смотреть на меня с добродушной озабоченностью. – Но если кто-то погибнет, вы ни в коем случае не должны ни в чем себя винить, Нед. Никто не может требовать, чтобы вы справились с московским Центром в одиночку. Виновен будет наш Пятый этаж, часть вины падет на меня. Но только не на вас.
  Он кивком указал мне на дверь. Как только я закрыл ее за собой, телефон на его столе перестал трезвонить.
  
  Тем же вечером я вернулся в Гамбург. Беллу обрадовал мой звонок из аэропорта, но радость сменилась огорчением, когда я сказал, что не смогу так скоро встретиться с ней, как ей бы того хотелось.
  – А где Брандт? – спросила она.
  Понятие безопасности телефонных разговоров было ей неведомо. Я ответил, что с Брандтом все в порядке, лучше просто быть не может. Меня снедало чувство вины, когда я говорил с ней, поскольку сам знал так много, а она совсем мало. Мне следовало вести себя с ней естественно, по указанию Хэйдона: «Что бы ты ни делал прежде, продолжай в том же духе или даже лучше. Я не хочу, чтобы у нее зародились даже малейшие подозрения».
  Я должен был заверить ее в любви Брандта, на чем тот явно настаивал. Как и требовал в своем заточении встречи со мной. Я надеялся на это, ведь по-прежнему доверял ему и считал, что в ответе за него.
  Я прилагал усилия, чтобы не чувствовать себя несчастным в то время, когда судьбы стольких окружавших меня людей складывались гораздо трагичнее, но это оказалось нелегко. Всего несколько дней назад Брандт и его экипаж были предметом моих неустанных забот. Я стал для них авторитетом, их командиром. И вот теперь один из них погиб (если только его участь не оказалась хуже смерти), а остальных у меня отняли. Сеть, пусть официально ею руководили из Лондона, стала для меня заменой приемной семьи. Ныне она представлялась мне группой призраков, с которой я потерял контакт, а она дрейфовала где-то между жизнью и смертью.
  Хуже всего оказалось смятение. Я прокручивал в голове десятки противоречивших друг другу версий, поочередно останавливаясь на каждой и считая именно ее истинной. Только что я убеждал себя в невиновности Беллы, в чем уверял и Хэйдона. А уже через минуту начинал гадать, каким образом она поддерживала связь со своими хозяевами. И ответ напрашивался сам собой. Ей это было бы совсем не сложно. Она ходила по магазинам, в кино, посещала школу. При этом она могла встречаться со связными или пользоваться тайниками без всяких помех.
  Но, придя к такому далекоидущему выводу, я сразу же вставал на ее защиту. Белла не была настолько дурным человеком. Фотография наверняка поддельная, а из истории с ее отцом ничего конкретного относительно ее самой не следовало. Такого же мнения придерживался Смайли. Существовали сотни причин провала задания, чтобы Белла не имела к предательству никакого отношения. Секретность операции обеспечивалась надежно, но не до такой степени, как мне хотелось бы. Мой предшественник оказался насквозь коррумпированной личностью. Он вполне мог не только выдумывать несуществовавших агентов, но и продавать за наличные реальных. Но даже если он не виноват, все равно вполне основательным выглядело предположение Брандта, что утечка произошла с нашей, а не с его стороны.
  
  Не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто бы, лежа в своей холодной постели той ночью, молодой Нед в одиночку распутывал клубок предательств, разоблачая вражеских агентов, что позже потребовало от Джорджа Смайли стольких усилий. Источник мог оказаться подставным или информацию подлинного источника проигнорировали. Даже самый опытный офицер разведки способен был принять неверное решение – все это не обязательно подразумевало участие предателя, проникшего на Пятый этаж. Для меня не составляло труда это понять. Все-таки я уже кое-что соображал в своем деле и не принадлежал к расплодившимся в Цирке угрюмым сторонникам теории заговора.
  И тем не менее сомнения у меня возникали, как задумался бы на моем месте любой из нас, когда его лояльность подвергалась столь суровым испытаниям. Используя аналитические способности, я мысленно попытался сопоставить все слухи, доходившие до меня из Цирка. Истории о необъяснимых провалах и многочисленных скандалах, о нараставшем недовольстве нашей деятельностью со стороны тех, кого мы называли американскими кузенами. О бессмысленных реорганизациях, напрасных конфликтах руководителей, которые сегодня причисляли себя к кругу незаменимых, а уже завтра вынужденно подавали прошения об отставке. Жуткие рассказы о некомпетентности, воспринимавшейся как предательство, или не менее тревожные свидетельства предательства, от которых отмахивались, списывая на некомпетентность.
  Если возмужание вообще возможно, то можно сказать, что той ночью я совершил гигантский прыжок к зрелости. Я понял: Цирк лишь еще одна британская организация, где дела велись сугубо по-своему, но все усугублялось тем, что в Цирке играли в свои игры за стенами надежно защищенных от посторонних глаз и ушей кабинетов, причем на кону стояли жизни людей, которыми крутили с невероятным легкомыслием. И я остался доволен сделанным выводом. Он возвращал мне ответственность за мои дальнейшие действия, которые я на время готов был охотно сделать прерогативой коллег. Вся моя прежняя карьера представлялась борьбой между покорным подчинением и желанием оставаться самостоятельной личностью, причем покорность чужой воле неизменно одерживала верх. Но той ночью я пересек некую важную черту. Мной было принято решение, что отныне я стану больше доверять собственной интуиции и порывам, не сдерживаемый путами, от которых никак не мог избавиться прежде.
  
  Мы встретились на явочной квартире. Это было, пожалуй, наиболее подходящее место для свидания на нейтральной территории. Белла по-прежнему ничего не знала о разразившейся катастрофе. Я сообщил ей только, что Брандта срочно вызвали в Англию. Мы сразу же занялись любовью – слепо и жадно, – а потому мне пришлось немного подождать, чтобы голова прояснилась и сексуальная лихорадка отступила, прежде чем перейти к допросу.
  Начал я крайне осторожно. Просто гладил ее волосы, забрасывал пряди назад, а потом обеими руками связал их в узел на затылке.
  – Так ты выглядишь очень строгой, – сказал я, целуя ее, но удерживая волосы в пучке. – Ты когда-нибудь носила такую прическу? – И я снова поцеловал ее.
  – Только когда была еще совсем девчонкой.
  – Когда это было? – спросил я, практически не отрываясь от ее губ. – Ты имеешь в виду, еще до Тадео? Когда?
  – До тех пор, пока не оказалась в лесу. А там мне их укоротили. Одна женщина сделала это обычным ножом.
  – У тебя есть фотографии с волосами, убранными так?
  – В лесу никто не делал фотографий.
  – Я спрашиваю о более раннем времени. Когда ты была похожа на суровую даму.
  Она села в постели.
  – А почему тебя это интересует?
  – Просто ответь на мой вопрос.
  Она смотрела на меня почти бесцветными глазами.
  – Нас снимали в школе.
  – Группами? Целыми классами? Что это были за фотографии?
  – Но зачем тебе это знать?
  – Просто расскажи, Белла. Мне хочется узнать о тебе все.
  – Нас снимали классом и по отдельности тоже. Для документов.
  – Каких документов?
  – Для удостоверений личности, а потом для паспортов.
  Она имела в виду не те паспорта, что приняты у нас. Это был внутренний паспорт для свободного передвижения в пределах Советского Союза. Там человек даже через дорогу без паспорта не мог перейти.
  – То есть снимок лица? И без всяких улыбок?
  – Да.
  – А что ты сделала со своим старым паспортом, Белла?
  Она не помнила.
  – А что ты надевала для съемки? Какую одежду? – Я поцеловал ее грудь. – Что на тебе было тогда поверх вот этого?
  – Блузка и галстук. О какой чепухе ты меня расспрашиваешь. Для чего?
  – Белла, послушай меня внимательно. Есть хотя бы кто-то, о ком ты помнишь – среди соседей, одноклассников, друзей, родственников, – у кого могла сохраниться твоя старая фотография с зачесанными волосами? Кто-то, кому ты могла бы написать, с кем можно связаться?
  Она ненадолго задумалась, удивленно глядя на меня, и сердито ответила:
  – У меня есть тетушка.
  – Как ее зовут?
  Она назвала фамилию.
  – Где она живет?
  – В Риге, – ответила Белла. – С дядей Янеком.
  Я тут же нашел конверт, усадил ее, все еще совершенно нагую, за стол и заставил написать адрес. Затем положил перед ней чистый лист бумаги и продиктовал письмо, которое она писала и одновременно переводила для меня.
  – Белла… – Я заставил ее подняться на ноги и нежно поцеловал. – Расскажи мне еще кое о чем, Белла. Ты когда-нибудь посещала другую школу, если не считать той, что была в твоем родном городе?
  Она помотала головой.
  – Никаких летних школ? Или курсов? Например, для изучения иностранных языков?
  – Нет.
  – Ты учила в школе английский?
  – Нет, конечно. Если бы учила, то умела бы говорить. Да что с тобой, Нед? Почему ты вдруг задаешь мне эти нелепые вопросы?
  – «Маргаритка» попала в беду, – сказал я, все еще стоя с ней лицом к лицу. – Там была перестрелка. Брандта пули не задели, но другим досталось. Это все, что мне разрешили тебе сообщить. Завтра мы полетим в Лондон вместе. Ты и я. Нам зададут несколько вопросов, чтобы выяснить, что пошло не так.
  Она закрыла глаза и задрожала всем телом, приоткрыв рот в немом крике.
  – Я верю тебе, – сказал я, – и хочу помочь. И Брандту тоже. Это правда.
  Постепенно Белла успокоилась и положила голову мне на грудь, не переставая рыдать. Она снова превратилась в ребенка. Вероятно, она оставалась им всегда. И вполне возможно, помогая мне повзрослеть, она лишь увеличила отчуждение между нами. Я привез для нее британский паспорт. Своего национального документа у Беллы не было. Ночь она провела со мной, вцепившись в меня, действительно как тонущее дитя. Мы оба не сомкнули глаз.
  В самолете она держалась за мою руку, но на самом деле нас уже разделяли целые континенты. А затем она заговорила голосом, какого я никогда прежде не слышал. Жестким, взрослым, исполненным печали и разочарования, напомнившим мне Стефани, когда на острове она пророчески предостерегала меня.
  – Es ist ein reiner Unsinn, – сказала она. – Все это чистый вздор.
  – О чем ты?
  Она отняла руку жестом, в котором я увидел не злость, а безмерное отчаяние.
  – Вы заставляете их рисковать, а потом смотрите, что будет дальше. Если их не убивают, они становятся героями. Если гибнут – считаются мучениками. Причем вы не приобретаете при этом ничего особенно ценного, но все равно толкаете моих братьев на самоубийство. Чего вы добиваетесь? Хотите, чтобы мы подняли восстание и расправились с русскими угнетателями? А вы придете нам на помощь, если мы попытаемся? Не думаю. Мне кажется, вы занимаетесь этим, потому что вам больше нечего делать. Если хочешь знать мое мнение, нам от вас никакой пользы.
  Я так и не смог забыть тех слов, потому что в них прозвучал и отказ от моей любви. До сих пор я думаю о Белле почти каждое утро, слушая выпуск новостей по радио, прежде чем отправиться выгуливать собаку. И не могу сам найти ответа на вопрос, что же именно мы тогда сулили тем отважным жителям Прибалтики и не это ли обещание с такой небрежностью сейчас не выполняем.
  В тот раз встречать нас в аэропорт приехал Питер Гиллам. Это стало для меня большим облегчением, потому что его привлекательная внешность и легкая манера общения, как мне показалось, придали Белле уверенности. В качестве спутницы он захватил с собой Нэнси из отдела наружного наблюдения, и та проявила по такому случаю свои лучшие материнские качества. Следуя по обе стороны от Беллы, они провели ее через зону паспортного контроля к серому микроавтобусу, принадлежавшему инквизиторам из Саррата. Я сразу же пожалел, что никто не догадался прислать машину не столь угрожающего вида, потому что, едва заметив фургон, Белла остановилась и посмотрела на меня с упреком, но Нэнси тут же крепко взяла ее за руку и заставила сесть в салон.
  Я получил еще один урок: в бурной и полной событий жизни оперативного сотрудника не всегда находилось время и место для нежных и элегантных церемоний прощания.
  
  Могу рассказать вам теперь, что я делал дальше и о чем слышал позже. Я отправился в офис к Смайли и провел почти весь день, стараясь поймать его между многочисленными совещаниями и встречами. Официальный протокол Цирка предписывал мне сразу же пойти к Хэйдону, но я уже выполнил его поручение, задав Белле необходимые вопросы, а в лице Смайли ожидал найти более сочувственно настроенного собеседника. Он выслушал меня, потом взял письмо Беллы и внимательно изучил его.
  – Если мы отправим письмо из Москвы и дадим им безопасный адрес в Финляндии для ответа, может сработать, – настойчиво убеждал его я.
  Но, как это часто происходило при общении со Смайли, у меня сложилось впечатление, что он мыслил гораздо глубже, поскольку был посвящен в секреты, к которым у меня доступа не было. Он бросил письмо в ящик стола и задвинул его.
  – Хочу верить, что в этом не будет необходимости, – сказал он. – По крайней мере, давайте надеяться на иной исход.
  Я спросил, как собираются поступить с Беллой.
  – Полагаю, так же, как и с Брандтом, – ответил он, отвлекаясь ненадолго от размышлений, полностью поглощавших его, чтобы одарить меня грустной улыбкой. – Ее заставят вспомнить каждую малейшую подробность своей прежней жизни. Постараются подловить на чем-нибудь. Измотают. Но не станут применять физического воздействия. Никаких пыток. Ей ничего не расскажут об имеющемся на нее компромате, надеясь просто разрушить ее «легенду». Насколько мне известно, большинство тех мужчин, с кем она пряталась в лесу, в последнее время погибли. Естественно, это тоже станет аргументом не в ее пользу.
  – А что потом?
  – Что ж, думаю, все еще в наших силах предотвратить худшее, пусть в эти дни мы можем очень немногое, – ответил он, возвращаясь к просмотру бумаг. – Настало время вашего визита к Биллу, не так ли? Он, должно быть, уже извелся, гадая, что вас так задержало.
  И мне запомнилось выражение его лица, когда он прощался со мной, отражавшего боль, раздражение и злость.
  
  Отправил ли Смайли письмо предложенным мной способом? И пришла ли с ответом фотография? И был ли это тот самый снимок, который мастера фальсификаций из московского Центра искусно вмонтировали в групповое фото? Хотелось бы, чтобы все оказалось так легко и просто, но в реальной жизни просто ничего не получается. Хотя мне нравится думать, что мои усилия помочь Белле не пропали даром и повлияли в дальнейшем на решение освободить ее и позволить обосноваться в Канаде. А это произошло через несколько месяцев при обстоятельствах, оставшихся для меня загадочными.
  Дело в том, что Брандт отказался принять ее к себе, не говоря уж о том, чтобы присоединиться к ней самому. Неужели Белла рассказала ему о наших с ней отношениях? Или это сделал кто-то другой? Мне такой поворот кажется маловероятным, если только сам Хэйдон не приложил к этому свою шаловливую руку. Билл ненавидел всех женщин и подавляющее большинство мужчин, и ему доставляло искреннее наслаждение вмешиваться в чужие отношения, выворачивая прежние привязанности наизнанку.
  С Брандта тоже сняли все обвинения и, несмотря на препоны со стороны обитателей Пятого этажа, даже выдали денежное вознаграждение, чтобы он смог начать жизнь с чистого листа. Для него это означало возможность купить себе новую шхуну и отправиться в Вест-Индию, где он вернулся к прежнему промыслу контрабандиста, хотя на этот раз излюбленным товаром для доставки стало огнестрельное оружие, переправлявшееся им на Кубу.
  А как же предательство? Сеть во главе с Брандтом стала работать слишком успешно, чтобы Хэйдону это нравилось, рассказал мне много позже Смайли. И потому Билл сам раскрыл ее, как выдал он и предшественников Брандта, попытавшись взвалить вину на Беллу. Он предложил Москве сфабриковать против нее улики, которые затем выдал за информацию, якобы полученную от никогда не существовавшего агента по кличке Мерлин – поставщика материалов под грифом «Нечистые». К тому моменту Смайли уже почти вышел на след «крота» и озвучил свои подозрения на самом высоком уровне, но, как часто бывает, за правоту его наградили ссылкой. Потребовалось еще два года, чтобы он вернулся и очистил наконец наши авгиевы конюшни.
  
  И все продолжалось по-прежнему до той поры, когда даже у нас началась серьезная внутренняя перестройка. Зимой 1989 года Тоби Эстерхази – непотопляемый Тоби – во главе делегации, состоявшей из офицеров Цирка среднего звена, посетил московский Центр в качестве первого шага в том процессе, который наше славное Министерство иностранных дел назвало «нормализацией отношений между двумя спецслужбами».
  Группу Тоби тепло приветствовали на площади Дзержинского и многое показали, хотя, как нетрудно догадаться, едва ли допустили в пыточные камеры Лубянки или позволили подняться на крышу, откуда некоторые неловкие заключенные падали, теряя равновесие, и разбивались насмерть. Тоби и его команду вкусно кормили и поили. Как выразились бы американцы, им устроили настоящее русское шоу, незабываемые развлечения, какие выпадает познать раз в жизни. Тони накупил в качестве сувениров меховые шапки с потешными кокардами и сфотографировался на площади Дзержинского. В самый последний день визита в качестве особого жеста доброй воли их провели на балкон над огромным залом коммуникаций, куда стекались и подвергались первичной обработке донесения со всего света. И именно в тот момент, как рассказывал Тоби, когда они уже вышли с балкона, он и Питер Гиллам одновременно заметили высокого, светловолосого, плотно сбитого человека, стоявшего вполоборота к ним в дальнем конце коридора. Он явно только что побывал в мужском туалете, поскольку на второй двери напротив отчетливо виднелся знак в виде дамского силуэта.
  Мужчина был уже в годах, но вышел в коридор тяжелой и энергичной поступью молодого быка. Он замер и достаточно долго смотрел на них в упор, словно не мог решить, подойти и поприветствовать или же удалиться. Но затем опустил голову, вроде бы даже улыбнулся и пропал в глубине другого коридора. Впрочем, им хватило нескольких мгновений, чтобы обратить внимание на его морскую походку враскачку и на мощные плечи борца.
  Ничто не исчезает бесследно в мире секретных служб, как, если разобраться, и вообще в мире. Если Тоби и Питер были правы (а многие в Цирке посчитали, что слишком обильные возлияния с гостеприимными русскими замутили им взгляды), то у Хэйдона имелись еще более веские основания указывать пальцем на Беллу как на предателя, чтобы отвести подозрения от Брандта.
  Был ли Брандт вражеским агентом с самого начала? Если так, то я невольно способствовал его вербовке, а значит, и гибели наших людей. Эта мысль ужасает меня, посещая порой в холодные серые предрассветные часы, когда я лежу в постели рядом с Мейбл.
  А Белла? Я и поныне воспринимаю ее как свою последнюю любовь, как возможность коренным образом изменить жизнь, сделать ее более счастливой, которую я упустил. Если Стефани открыла передо мной потайную дверь, пробудив затаившиеся внутри моего существа сомнения, то Белла указала на новый мир, исполненный возможностей для того, кто не упустит шанса ими воспользоваться. И воспоминания об этих двух женщинах для меня как восстановительное лекарство для человека, медленно оправляющегося от болезни. Что же касается Мейбл, то она стала в моем восприятии воплощением домашнего очага, к которому так тянет вернувшегося с передовой солдата. Память о Белле свежа во мне, словно только вчера мы провели с ней первую ночь на явочной квартире с видом на кладбище, хотя в моих снах она всегда уходит от меня, и даже ее удаляющийся силуэт воспринимается горьким упреком.
  Глава 5
  – Как вы считаете, в недрах нашей организации и сейчас может таиться новый Хэйдон? – спросил курсант по фамилии Мэггз, вызвав возмущенные возгласы сидевших рядом с ним товарищей. – Какова его мотивация, мистер Смайли? Кто ему теперь платит? Какие цели он ставит перед собой?
  По поводу Мэггза у меня возникли сомнения почти сразу, как только он присоединился к нам. Ему предстояло в дальнейшем работать под журналистским прикрытием, но уже сейчас он редко демонстрировал качества, необходимые для успешной карьеры. Зато Смайли его вопрос ничуть не смутил.
  – Прежде всего, оглядываясь назад, я понимаю, что мы очень многим обязаны Хэйдону, – спокойно и рассудительно заговорил он. – Хэйдон всадил Цирку в задницу иглу с такой силой, что это помогло наконец встряхнуться нашей впавшей в спячку Службе. Крайне своевременная и необходимая инъекция. – Он даже слегка нахмурился, словно смутившись собственных выражений. – Что же до новых предателей, то я уверен: наш нынешний руководитель сумеет вовремя обрезать все вызывающие беспокойство ветви. Хотя под горячую руку могу попасть в первую очередь я сам. Представьте, с годами я обнаружил, что становлюсь в своих политических взглядах все более радикальным.
  
  Но уж, поверьте, в те годы мы не считали, что чем-то обязанны Хэйдону.
  Время разделилось на периоды до Краха, после Краха и непосредственно на день Падения Хэйдона, причем, как ни странно, в Цирке вы бы не нашли ни одного сотрудника, кто не смог бы сказать, где он был и что делал, когда услышал шокирующую новость. Ветераны до сих пор делятся друг с другом впечатлениями о тишине, воцарившейся в коридорах, побледневших лицах и стихших разговорах в столовой, о телефонных звонках, на которые так никто и не ответил.
  Но самой крупной потерей стала утрата взаимного доверия. Лишь постепенно, как контуженные после вражеской бомбардировки, мы по одному стали выбираться из-под развалин своих домов, чтобы восстановить главную цитадель. Все понимали необходимость радикальных реформ, а потому Цирку пришлось отказаться от своего ставшего историческим названия, как и от старинного здания времен Диккенса на Кембридж-серкус с его лабиринтом коридоров и витыми лестницами. Вместо него для нас возвели монстра из стекла и бетона неподалеку от вокзала Виктория, где окна постоянно раскалываются при штормовых ветрах, а коридоры пропахли тухлой капустой из кладовки при столовой и жидкостью для чистки пишущих машинок. Только англичане способны так наказать себя, переехав в столь ужасные застенки. Буквально за одну ночь мы стали официально именоваться Службой, хотя слово «Цирк» еще долго не желало уходить в прошлое. Мы употребляли его в разговорах, как до сих пор часто говорим о шиллингах, хотя страна давно перешла на десятичную систему в денежном обращении.
  А доверие оказалось подорвано, поскольку Хэйдон считался одним из столпов Цирка. Он не был неотесанным новичком с пистолетом в кармане. Он являлся тем, кто с усмешкой порой называл себя представителем клерикального и шпионского истеблишмента одновременно. Его дядья заседали в различных комитетах консервативной партии. Он владел слегка запущенным поместьем в Норфолке, где арендовавшие у него участки земли фермеры именовали его «мистер Уильям». Он был нитью в тщательно сплетенной паутине английского правящего класса, к которому причисляли себя и мы. В эту же паутину он и ухитрился поймать нас.
  
  Что касается меня – и это отличает меня от остальных, – то я услышал новость об аресте Хэйдона на двадцать четыре часа позже прочих сотрудников Цирка, поскольку сидел тогда в средневековой камере без окон в самом конце бесконечной анфилады помещений Ватикана. Дело в том, что мне поручили руководить особой группой прослушки, работавшей в сотрудничестве с монахом, обладавшим на удивление глубоко посаженными глазами, приданным нам собственной секретной службой Ватикана. Причем с самого начала стало ясно, что он скорее сам перебежит к русским, чем станет сотрудничать со светскими коллегами, которых, будь его воля, он и на милю не подпустил бы к Ватикану. Нашим заданием была установка скрытого микрофона в кабинете для аудиенций продажного католического епископа, занявшегося сделками с оружием и наркотиками в одной из наших бывших колоний. Впрочем, зачем лукавить? Речь идет о Мальте.
  Вместе с Монти и его ребятами, присланными в Рим по такому случаю, мы крадучись пробрались под сводами подвалов, поднялись по лестнице и оказались в назначенном месте. Там нам предстояло просверлить маленькую дырочку в слое цементного раствора, скреплявшего трехфутовой толщины каменные блоки. Причем было заранее согласовано, что отверстие будет иметь не более двух сантиметров в диаметре. Этого вполне достаточно, чтобы просунутое в него подобие удлиненной соломинки для коктейля передало звук из нужного помещения на наш микрофон, тоже миниатюрный и способный помещаться между массивной каменной кладкой папского дворца. Сегодня мы смогли бы воспользоваться гораздо более современным оборудованием, но семидесятые годы стали лишь окончанием эпохи паровозов, и приходилось применять такие вот зонды. Кроме того, будь мы даже экипированы по последнему слову техники, все равно не желали бы демонстрировать ее новейшие достижения официальному представителю Ватикана, а тем более монаху в черной сутане, выглядевшему как средневековый инквизитор.
  И мы сверлили. Точнее, сверлил Монти под наблюдением монаха. Остальные помогали. То есть поливали водой раскалявшееся докрасна сверло, как и свои обильно потевшие руки и лица. Причем к сверлу был прикреплен особым клеем датчик, и каждые несколько минут мы сверялись с его показаниями, чтобы сверло по ошибке не проникло слишком далеко в глубь кабинета святого отца. Потому что необходимо было довести отверстие на расстояние сантиметра до поверхности внутренней стены, не делая его сквозным, и слушать, используя как мембрану обои или слой штукатурки.
  Совершенно неожиданно нам пришлось завершить работу. Мы проникли, но, похоже, не совсем туда, куда нужно. К наконечнику сверла прицепился шелковый лоскут экзотической раскраски. Мы завороженно молчали. Неужели мы угодили в какую-то мебель? Или в занавеску? Или даже в постель? Или прямо в шов сутаны ни о чем не подозревавшего прелата? Неужели в кабинете для аудиенций сделали перестановку с тех пор, как нам удалось сфотографировать интерьер?
  В этот момент общей растерянности нашего монаха осенило и он вспомнил, разговаривая испуганным шепотом, что наш милый епископ коллекционировал бесценные произведения ткацкого искусства, и мы распознали происхождение лоскутка, попавшего к нам в руки. Это была не часть обивки софы или драпировки, а обрывок гобелена. Извинившись, монах поспешил скрыться.
  А теперь перенесемся в старинный городок Райе в графстве Кент, где две сестры, обе звавшиеся мисс Куэйл, владели мастерской по реставрации гобеленов, и по счастливому стечению обстоятельств (или лучше назвать это прихотливыми законами социальных связей в английском обществе?) их брат Генри являлся отставным офицером нашей Службы. Генри срочно разыскали, сестер вытащили из теплых постелей, и реактивный самолет Королевских военно-воздушных сил доставил их на римский военный аэродром, откуда автомобиль домчал до того места, где находились мы. Потом Монти уже вполне хладнокровно вернулся к фасаду здания и поджег дымовую шашку, нагнавшую на всех страха и заставившую половину Ватикана совершенно опустеть, что дало нашей новой вспомогательной команде необходимые четыре часа. И после полудня того же дня гобелен тщательно залатали, а мы установили микрофон куда хотели.
  Сцена снова меняется, и мы присутствуем при торжественном ужине, устроенном для нас гостеприимными хозяевами из Ватикана. У дверей угрожающе выстроились швейцарские гвардейцы. Монти, заткнув за ворот салфетку, сидит между чопорными мисс Куйэл и, собирая куском хлеба с тарелки остатки соуса от каннеллони, занимает дам рассказами об успехах своей дочери в школе верховой езды.
  – Вы, конечно же, не знаете об этом, Роузи, да и откуда вам знать, что моя Бекки – лучшая в своей возрастной категории во всем Южном Кройдоне…
  А потом Монти замолкает на полуслове, не в силах больше вымолвить ни слова. Он читает только что переданную ему мной записку, которую я получил из рук в руки от курьера нашей римской резидентуры: «Билл Хэйдон, начальник отдела тайных операций Цирка, признался в том, что он агент московского Центра».
  И порой мне даже кажется, что это стало величайшим из всех преступных деяний Билла: он разрушил царившую за нашим столом радостную и легкую атмосферу.
  
  Я вернулся в Лондон, и мне сообщили, что скажут, когда им будет что сказать. Через несколько дней главный кадровик уведомил: я попал в категорию «ограниченно годных». На жаргоне Цирка это означало: «следует назначать только в дружественные нам страны». Звучало это примерно так же, как приговор врача, что остаток жизни мне предстояло провести в инвалидной коляске. Я не совершил никаких ошибок, не покрыл свое имя позором – скорее наоборот. Но в нашей профессии главным всегда считалось сохранение «легенды прикрытия», а моя оказалась скомпрометирована.
  Я привел в порядок свой стол и до конца дня устроил себе выходной, отправившись за город, но саму поездку не запомнил, хотя у меня есть привычный маршрут для прогулок в долинах Суссекса по схожим со спиной кита меловым холмам, где скалы достигают высоты пятисот футов.
  Прошел еще месяц, прежде чем я услышал вынесенный мне приговор.
  – Боюсь, вам снова придется работать с эмигрантами, – сообщил кадровик. – И опять в Германии. Но жалованье и представительские у вас будут вполне приличные. Даже горными лыжами сможете заниматься, если отправитесь куда-нибудь повыше.
  Глава 6
  Приближалась полночь, но доброе расположение духа Смайли только улучшалось с каждой новой историей, нарушавшей принятые каноны Цирка. Он похож на веселого Санта-Клауса, подумал я, который вместе с подарками раздает листовки самого крамольного содержания.
  – Порой я думаю, что самой вульгарной стороной «холодной войны» для нас стало умение самим же сводить к нулю результаты собственной пропаганды, – сказал он с самой добродушной улыбкой. – Не хочу впадать в дидактику, и, разумеется, мы делали это на протяжении всей своей истории. Но в эпоху «холодной войны» наши враги лгали, чтобы скрыть ущербность своей системы. Мы же лгали, чтобы скрыть свои достоинства. Даже от самих себя. Мы скрывали то, что и превращало нас в борцов за правое дело. Наше уважение к человеку как личности, наше принятие различных точек зрения и столкновений между ними, нашу веру, что управлять справедливо можно только с согласия управляемых, нашу способность принимать во внимание мнение других людей. Причем наиболее ярко это проявлялось в тех странах, которые мы эксплуатировали более других, чтобы добиться собственных целей. Ради своей показной идеологической прямолинейности мы приносили в жертву нашу веру в великого бога Разнообразия. Мы защищали сильных против слабых и охотно прибегали к искусству публичной лжи. Создавали себе противников из достойных уважения реформатов и дружили с самыми отвратительными потенциальными тиранами. И почти никто из нас не задавался вопросом: долго ли мы сможем защищать наше общество подобными методами, оставаясь обществом, достойным защиты? – Он снова бросил взгляд на меня. – А потому неудивительно – не правда ли, Нед? – что мы открывали объятия любому мошеннику и шарлатану, если он вел свой грязный бизнес на антикоммунистических основах. И поэтому сами вербовали в свои ряды злодеев. Нед все знает об этом. Спросите у Неда.
  Но тут Смайли, к всеобщему облегчению, разразился смехом. После секундного замешательства я тоже захохотал и заверил своих курсантов, что как-нибудь в самом деле расскажу им об этом.
  
  Возможно, вы успели к самому разгару шоу, как сказали бы в Штатах. Вероятно, вам удалось стать частью благодарной аудитории во время одного из многочисленных представлений, которые без устали устраивали на американском Среднем Западе, заставляя вас есть резиновую курицу по сто долларов порция во время этих лекций. Причем курица раскупалась превосходно, чуть ли не по предварительной записи. Мы называли это «Шоу Теодора – Лаци». Теодором звали профессора.
  Не исключено, что вы вместе со всеми аплодировали стоя, когда два наших героя скромно занимали места в центре сцены. Профессор – высокий и представительный в одном из своих дорогих новых костюмов, приобретенных специально для турне. Лаци – его молчаливый спутник, маленький и коренастый, чьи глубоко посаженные глазки буквально светились от веры в священные идеалы свободы. Овации устраивали до того, как они начинали говорить, и после окончания лекции. И никто не жалел ладоней, аплодируя «двум великим американским венграм, в одиночку пробившим для себя дыру в “железном занавесе”», – это я цитирую газету «Талса геральд».
  И столь же возможно, что ваша типично американская дочурка надевала на себя вошедшее в моду венгерское национальное крестьянское платье и по особому поводу вплетала в волосы цветы – такое тоже происходило сплошь и рядом. Вероятно, вы отправляли денежные дотации для их «Лиги свободы» на простой номер почтового ящика где-то в Уилмингтоне. Или же вы просто читали о наших героях в номере журнала «Ридерс дайджест», сидя в приемной зубного врача?
  Но, может, вы, подобно Питеру Гилламу, который тогда базировался в Вашингтоне, удостоились чести получить персональное приглашение на грандиозную премьеру их шоу, совместно организованную нашими американскими кузенами, вашингтонским управлением полиции и ФБР, проводившуюся в таком святилище правого свободомыслия, как аскетический с виду отель «Хэй-Адамс», расположенный на обширной площади напротив Белого дома? В таком случае вас явно принимали за серьезную и влиятельную политическую фигуру. Вы, стало быть, принадлежали к числу знаменитых журналистов или лоббистов, чтобы быть допущенным в зал для секретных совещаний, где каждое негромко произнесенное слово приобретало силу изречения со скрижали Завета, а мужчины со спрятанным под пиджаками оружием оберегали вашу безопасность и обеспечивали комфорт. Никто ведь не мог знать, когда Кремль решится нанести ответный удар. Такое уж тогда было время.
  Или же вам довелось прочитать их книгу, которую американские кузены навязали послушным издателям с Мэдисон-авеню и выпустили под фанфары. Она даже получила приличные оценки критиков, прежде чем занять одно из последних мест в списке научно-популярных бестселлеров, где продержалась в течение впечатляющего периода – целых две недели. Надеюсь, вы ее прочитали, потому что, хотя она появилась под именами двух авторов, на самом деле целую главу написал я сам, причем кузены предпочли заменить предложенное мной название главы. В книге оно выглядит так: «Кремлевский убийца». Каким было мое, я расскажу вам чуть позже.
  
  Как обычно, наш главный кадровик допустил ошибку. Потому что для любого, кто успел пожить в Гамбурге, Мюнхен – это вообще не Германия. Совершенно другая страна. Я никогда не видел ничего общего между этими двумя городами, но вот в том, что касалось шпионажа, Мюнхен, как и Гамбург, мог по праву считаться одной из его европейских столиц. Даже Берлин скромно уступал первенство, если говорить о количестве и отчетливом присутствии «бойцов невидимого фронта». Самой крупной и одиозной из шпионских организаций была Федеральная разведывательная служба Германии (БНД) – ведомство, известное по названию здания – Пуллах, – в котором размещалась его штаб-квартира и где уже вскоре после 1945 года американцы слишком, пожалуй, поспешно собрали отвратительную компанию из старых нацистских офицеров во главе с бывшим генералом из военной разведки Гитлера. Одной из их главных задач стал поиск таких же старых нацистов, нашедших приют в Восточной Германии, чтобы подкупом, шантажом или сентиментальными призывами напомнить о былом боевом товариществе и переманить их на Запад. И, казалось, американцам даже в голову не приходило, что восточные немцы могли заниматься точно такой же деятельностью с диаметрально противоположными целями, причем активнее и с гораздо большим успехом.
  Таким образом, немецкие шпионы засели в Пуллахе, а американские торчали вместе с ними, подзуживая их, потом чего-то пугались, но снова начинали подзуживать. А там, где засели американцы, засели и все остальные. Когда же время от времени возникал очередной жуткий скандал, то один, то другой из этого сборища клоунов в буквальном смысле забывал, на кого он работает. Тогда он либо начинал в слезах публично каяться, признаваясь в прегрешениях, либо убивал любовницу или любовника, либо пускал себе пулю в лоб, либо в пьяном виде оказывался по другую сторону «железного занавеса» и клялся в верности тем, к кому еще недавно был нисколько не лоялен. Никогда в жизни не оказывался я прежде в подобном шпионском борделе.
  Ниже рангом сотрудников Пуллаха стояли специалисты по расшифровке кодов и мастера жанра обеспечения безопасности. Еще ниже котировались работники радио «Свобода», радио «Свободная Европа» и прочих радио типа «Свободу всем и каждому», что было неизбежно, поскольку в основном там подвизались точно такие же люди, заговорщики из числа эмигрантов, считавшие, что им в жизни сильно не повезло, но не осмеливавшиеся говорить об этом вслух. И эти группы изгнанников приятно проводили время в ласкавших душу спорах, кто возглавит королевский дом, когда в их бывшей стране восстановят монархию. Кого наградят орденом Святого Петра и Дикобраза? Кто унаследует летнюю резиденцию великого герцога, когда коммунистических петухов изгонят из занятого ими курятника? Или кому достанется тонна золота, якобы затопленного на дне Хрен-Знает-Какого-Там озера, хотя упомянутое озеро узурпировавшие власть большевики осушили еще тридцать лет назад, построив на нем огромную гидроэлектростанцию, вскоре оставшуюся без воды.
  Но, словно всех этих странных персонажей было мало, в Мюнхене окопались еще всевозможные сторонники Великой Германии, для которых даже границы 1939 года представлялись узкими в целях достижения истинных потребностей немцев. Изгнанники из Восточной Пруссии, Саксонии, Померании, Силезии, Прибалтики и Судетов дружно протестовали против жестокой несправедливости, а потому их представители неизменно возвращались из Бонна с толстыми пачками денег, призванных утешить их в неизбывном горе. Бывали ночи, когда я топал домой к Мейбл по провонявшим пивом улицам и мне мерещилось, что я слышу, как они хором распевают гимны, маршируя вслед за призраком Гитлера.
  И неужели, спросите вы, это все еще продолжается, когда я пишу эти строки? Увы, боюсь, да. И эти люди уже не выглядят настолько безумными, как в те дни, когда моей работой было крутиться среди них. Смайли как-то процитировал мне афоризм Хораса Уолпола, с творчеством которого я сам был знаком слабо: «Этот мир представляется комичным для тех, кто умеет мыслить, и трагическим для тех, кто умеет чувствовать». Так вот – в роли комедиантов в Мюнхене выступали сами баварцы. А трагедией стало прошлое города.
  Двадцать лет спустя в моей памяти остались лишь фрагментарные воспоминания о политических предшественниках профессора. В то время, как мне казалось, я и его хорошо понимал. И, видимо, действительно сочувствовал, потому что все вечера в его обществе охотно выслушивал лекции по истории Венгрии между двумя мировыми войнами. Уверен, мы их тоже включили в книгу. По крайней мере, отдельной главой. Жаль, не могу проверить, поскольку у меня не осталось ни единого экземпляра.
  Проблема заключалась в том, что он чувствовал себя гораздо счастливее, вспоминая прошлое Венгрии, нежели рассуждая о Венгрии нынешней. Вероятно, сама по себе жизнь постоянного приспособленца научила его разумно ограничивать свои политические тревоги безопасными историческими вопросами. Помню, там были какие-то легитимисты, поддерживавшие короля Карла, неожиданно вернувшегося в Венгрию в 1921 году, что вызвало резко негативную реакцию союзников, тут же сумевших тихо убрать его со сцены. Едва ли профессору исполнилось хотя бы пять лет, когда произошли эти полные драматизма события, но он рассказывал о них со слезами в своих просвещенных глазах, и многое в его взглядах выдавало в нем сторонника возвращения к монархической форме правления. А стоило ему упомянуть о Трианонском мирном договоре, как изящная рука, державшая бокал с вином, начинала дрожать, настолько сильный гнев охватывал его.
  – Это был Diktat, герр Нед, – заявлял он мне с упреком, выраженным в вежливой фразе. – Воля, навязанная нам вами, победителями. Вы отобрали у нас две трети территории, принадлежавшей нашей короне. Вы раздарили наши земли Чехословакии, Румынии, Югославии. И каким только подонкам вы не раздали их, герр Нед! А ведь мы, венгры, – нация высочайшей культуры! Почему вы так поступили с нами? За что?
  И мне оставалось лишь извиняться за плохое поведение своей родины, как и за всю Лигу Наций, уничтожившую венгерскую экономику в 1931 году. Каким образом Лиге удались предпринять эти неосторожные действия, я так до конца и не понял, но это было как-то связано с рынком пшеницы и с крайне строгой позицией Лиги, направленной на снижение цен и дефляцию.
  Однако стоило нам затронуть темы совсем недавнего прошлого, как профессор делался до странности сдержанным в своих взглядах.
  – Это для нас еще одна катастрофа, – только и говорил он. – А виноваты во всем Трианонский договор и евреи.
  Лучи закатного солнца, лившиеся из сада через окно, падали на безукоризненную прическу Теодора. Это был человек-лев, поверьте мне, с широким лбом Сократа. Он был похож на великого дирижера, истинного гения со скульптурной лепки руками и с ниспадавшими на плечи седыми локонами. Весь его облик дышал глубиной интеллекта. Никто с подобной величавой внешностью не мог оказаться пустым человеком, пусть его ученые глаза казались чуть маловатыми для глазниц и слишком часто начинали бегать, как у посетителя ресторана, который постоянно высматривает на соседних столах более дорогие и вкусные блюда, чем его собственное.
  Нет, он, разумеется, был великим, достойнейшим из людей и уже пятнадцать лет состоял в наших платных агентах. Если человек обладает высоким ростом и солидным телосложением, он излучает властность. А если у него еще и золотой голос, то каждое его слово становится позолоченным. Если он похож на Шиллера, то и чувствовать обязан как Шиллер. Если его улыбка полна духовности, то разве не столь же духовен сам ее носитель? Таково уж общество, где доминирует внешнее, а не внутреннее.
  Вот только теперь я до конца осознал, как развлекается Бог, подсовывая нам совершенно иную личность в ложной внешней оболочке. Одни почти сразу выдают свою истинную сущность и терпят неудачу. Другие со временем учатся соответствовать величию своей внешности. А некоторым не удается ни то ни другое, и им остается лишь носить на себе дарованное свыше великолепие, благодарно принимая совершенно не заслуженную дань уважения.
  
  Оперативное досье профессора можно изложить весьма кратко. Более чем кратко, поскольку его история насквозь банальна. Он родился в Дебрецене у румынской границы, став единственным сыном терпимых ко всему родителей, происходивших из мелкой знати и спешивших убрать паруса семейного корабля при первых признаках встречного ветерка. Он унаследовал от них деньги и связи, что даже в те дни происходило в так называемых социалистических странах гораздо чаще, чем вы можете представить. Он стал ученым, автором статей для научных журналов, баловался поэзией и отличался любвеобильностью, что привело к нескольким женитьбам. Пиджаки он носил внакидку, как пелерины, со свободно болтавшимися рукавами. И мог позволить себе кое-какие излишества благодаря привилегированному положению и надежно скрываемому богатству.
  В Будапеште, где Теодор преподавал весьма поверхностный курс философии, он даже приобрел скромное число горячих поклонников среди студентов, которым слышался в его словах скрытый смысл, хотя он и не думал вкладывать его в свои лекции. Ему совершенно не нужна была слава оратора, а риторику он считал занятием, более достойным черни. Тем не менее он в чем-то пошел навстречу своей студенческой аудитории. Он замечал игру молодых страстей, а поскольку был от природы соглашателем, то придал этим страстям энергию своего голоса. Умеренную, но все же ощутимую энергию, за которую его и уважали, как и за утонченные манеры вкупе с внешностью человека, представлявшего старые времена, эпоху истинного общественного порядка. К тому моменту он уже достиг возраста, когда тебя греет восхищение юных созданий, а ему всегда было свойственно еще и тщеславие. И именно тщеславие помимо воли вовлекло его в волну поднимавшихся контрреволюционных настроений. А потому, когда советские танки перешли границу и окружили Будапешт страшной ночью 3 ноября 1956 года, у него не осталось иного выбора, кроме как бежать, спасая жизнь. И этот побег привел его прямиком в руки британской разведки.
  Первое, что сделал профессор, оказавшись в Вене, это позвонил венгерскому приятелю в Оксфорд, требуя в привычно безапелляционной форме снабдить его деньгами, рекомендательными письмами и характеристикой как ученого. А приятель водил давнюю дружбу с Цирком, где тогда как раз начался новый сезон вербовки.
  Несколько месяцев спустя профессор уже значился в нашей платежной ведомости. Не было периода поиска подхода, первоначальных сложностей в отношениях, как и никаких других фигур из обычного в таких случаях замысловатого танца. Было быстро сделано прямое предложение, столь же быстро принятое. В течение года, получив дополнительную щедрую поддержку от американцев, профессор Теодор осел в Мюнхене в комфортабельном доме у реки, обзавелся машиной и стал жить там со своей преданной, хотя и взбалмошной женой Хеленой, сбежавшей вместе с ним, о чем, как подозревали многие, он крайне сожалел. С тех пор на протяжении невероятно долгого времени профессор Теодор, как ни странно, превратился в наконечник нашего копья, нацеленного на Венгрию, и даже происки Хэйдона не помешали ему остаться на своем месте.
  Прикрытием для него служила работа на радио «Свободная Европа», где его считали подлинным экспертом-патрицием по части венгерской истории и культуры – роль, подходившая ему идеально, как нужного размера перчатка. По сути, он никогда ничем больше не занимался. Чтобы немного подзаработать, он изредка читал лекции и давал частные уроки, причем, как я заметил, в ученицы предпочитал брать девушек. Секретные задания, за которые благодаря американцам он получал солидное вознаграждение, заключались в том, чтобы поддерживать и укреплять связи с друзьями и бывшими студентами, оставшимися на родине. Предполагалось, что он станет для них центром притяжения, духовной опорой, чтобы в дальнейшем под его руководством из них можно было создать сеть оперативных агентов, хотя, насколько мне известно, из этой затеи так ничего путного и не вышло. Словом, это была видимость реальной операции, которая гораздо лучше выглядела в описании на бумаге, нежели в действительности. И тем не менее все это продолжалось и продолжалось. Сначала пять лет, потом еще пять, а когда ко мне в руки попало личное досье великого человека, дело тянулось уже целых пятнадцать лет – невероятный, казалось бы, случай. Впрочем, некоторые операции именно так и развиваются, а застой им оказывается только на пользу. Они не стоят больших денег, не имеют четких задач, а потому не обязательно приводят к конкретному результату, что часто происходит и в политике. Зато никаких скандалов! И каждый год при проведении проверки их участникам предписывают действовать дальше в том же духе. С годами сама по себе продолжительность операций становится оправданием для их осуществления.
  Но все же я не могу утверждать, что профессор за все это время ничего полезного не сделал и никому не помог. Сказать такое значило бы не только проявить несправедливость к нему, но и оскорбить Тоби Эстерхази, тоже венгра по происхождению, которого после Краха все же вернули в Цирк, сделав куратором профессора. Тоби тогда дорого заплатил за слепое доверие Хэйдону и получил назначение руководить венгерской секцией, никогда не считавшейся особенно важной среди отделов, занимавшихся странами за «железным занавесом». Понятно, что профессор почти сразу превратился в самую важную фигуру в игре, затеянной Тоби для собственной реабилитации.
  – Теодор, скажу тебе без обиняков, Нед, это подлинная звезда в нашей системе, – уверял меня Тоби за прощальным ленчем перед моим отлетом из Лондона, за который он чуть было даже не заплатил. – Старая школа, полная секретность, много лет в седле, лоялен и предан, держится за нас крепче любой пиявки. Теодор для нас – это козырная карта, которую необходимо умело разыграть.
  Но, конечно же, самым выдающимся достижением профессора стал тот факт, что ему удалось избежать карающего меча Хэйдона. Возможно, Теодору попросту сопутствовала удача, но если не быть к нему столь великодушным, то причина заключалась в другом: профессор никогда не поставлял такого количества важных разведданных, чтобы его личность заинтересовала предельно занятого предателя. А я не мог не заметить, принимая дела на новом месте (мой предшественник умер от инсульта во время отпуска на Ибице), что личное дело профессора состояло из нескольких пухлых папок, а вот сведения о добытой им информации умещались в совсем тонкое досье. Отчасти такое можно было объяснить тем, что его основной функцией считался подбор потенциально ценных кандидатур, а не прямое их использование, а также тем вообще крайне ограниченным количеством агентов, которых он поймал в нашу сеть за длительное время, и их чрезвычайно вялой и малопродуктивной работой.
  – Венгрия, Нед, это вообще крайне сложное место для нашей деятельности, скажу тебе прямо, – отозвался Тоби, когда я в деликатных выражениях обрисовал ему ситуацию. – Проблема в том, что там все слишком открыто. А при такой открытости вместо ценных сведений ты добываешь чепуху, всем прекрасно известную. Если не удается добраться до чего-то действительно ценного, то твой улов составляет общедоступная информация, которая никому не нужна, верно? Но вот то, чем снабжает Теодор американцев, – это фантастика!
  Я подумал, уж не здесь ли собака зарыта, и спросил:
  – А чем же таким особенным он их снабжает? Кроме душевных излияний, попыток влиять на умы по радио да статей, которые никто не читает, чем еще?
  Улыбка Тоби стала пренеприятно снисходительной:
  – Извини, Нед, старина, но, боюсь, здесь применим закон: «Только для тех, кому необходимо знать». Ты же не имеешь допуска для ознакомления с этим.
  Через несколько дней, как диктовал протокол, я нанес визит Расселу Шеритону на Гросвенор-сквер, чтобы официально попрощаться. Шеритон возглавлял резидентуру кузенов в Лондоне, но одновременно отвечал за операции американской разведки в Западной Европе. Выждав некоторое время, я обронил в разговоре имя Теодора.
  – О, пусть тебе расскажут о нем в Мюнхене, Нед, – поспешно произнес Шеритон. – Ты же меня знаешь. Я никогда не вторгаюсь на территорию, за которую отвечают другие.
  – Но как ты оцениваешь его работу на вас? Он хорош? Это все, что я хотел бы выяснить. Просто знаю по опыту, что многие агенты со временем исчерпывают потенциал. А здесь все-таки речь о пятнадцати годах.
  – Что ж, сказать по правде, мы всегда считали, что он прекрасно работает как раз для вас, Нед. Послушать Тоби, так можно подумать, что Теодор в одиночку служит опорой всему свободному миру.
  Нет, пришла мне вдруг интересная мысль: послушать Тоби, так можно подумать, что Теодор в одиночку служит опорой только самому Тоби. Но я еще не успел окончательно стать циником. В шпионаже, как зачастую и в обыденной жизни, всегда легче проявить негативный, а не позитивный подход. Сказать «нет» вместо «да». А потому я прибыл в Мюнхен, готовый верить, что Теодор действительно звезда разведки, как его описывал Тоби. Мне требовалось только получить хоть какое-то тому подтверждение.
  И я его получил. Поначалу показалось, что в самом деле получил. Он был великолепен. А мне-то уже мнилось, что семейная жизнь с Мейбл окончательно лишила меня способности проявлять искренний энтузиазм к чему-либо. Вообще-то, так и было, но лишь до того вечера, когда Теодор открыл передо мной дверь своего дома. У меня сразу создалось впечатление, что я оказался в одном из прекрасно сохранившихся реликтовых святилищ истории Центральной Европы, и мной овладело единственное желание – усесться у ног хозяина, как делали его преданные ученики, и жадно припасть к этому неисчерпаемому источнику мудрости. Вот для чего и существуют такие службы, как наша! – решил я. Ради такого человека стоит сократить многие другие статьи расходов Цирка! Какой уровень культуры! – думал я. Какая широта взглядов! Вот что значит долголетний опыт разведчика!
  Он принял меня радушно, но с некоторой сдержанностью, диктовавшейся, вероятно, разницей в возрасте и в заслугах. Мне был предложен бокал превосходного токая, что сопровождалось целой лекцией о происхождении вина. Пришлось признать, что я мало знаком с традициями венгерского виноделия, но полон стремления глубже изучить этот предмет. Затем он завел речь о музыке, в которой, к сожалению, я тоже полный профан. Он взял для меня несколько нот на своей бесценной скрипке, той самой, которую успел захватить с собой при бегстве из Венгрии, причем скрипку сделал не Страдивари, а гораздо более искусный мастер, чье имя я сразу забыл. Я подумал, как же везет тому, кто курирует агента, спасающего при бегстве в первую очередь свою скрипку. Он заговорил о театре. Венгерская труппа как раз давала гастроли в Мюнхене. «Отелло» в их постановке – это нечто экстраординарное! И хотя нам с Мейбл только предстояло побывать на спектакле, мнение профессора заранее сделало его для меня полным очарования. Теодор был облачен в то, что немцы называют Hausjacke[37], черные брюки и начищенные до блеска ботинки. Мы поговорили о Боге и о мире, съели лучший гуляш, какой мне когда-либо прежде доводилось отведать. Причем подала его к столу предельно смущенная Хелена, которая почему-то шепотом извинилась и покинула нас. Это была рослая женщина, когда-то, вероятно, очень красивая, но теперь она пренебрегала своей внешностью и не пыталась этого скрыть. Трапезу мы закончили, выпив по рюмке абрикосовой палинки.
  – Герр Нед, если мне будет позволено обращаться к вам по имени, – сказал профессор, – есть одно дело, которое отягощает мой ум, а потому, с вашего разрешения, я бы затронул эту тему в самом начале наших с вами профессиональных отношений.
  – Разумеется, – великодушно согласился я.
  – К сожалению, ваш недавний предшественник… Очень хороший человек и… – он прервался, поскольку явно не желал дурно отзываться о недавно умершем, – как и вы, весьма культурный…
  – Переходите непосредственно к сути, – предложил я.
  – Это касается моего британского паспорта.
  – Я не знал, что он у вас есть! – удивленно воскликнул я.
  – В том-то и загвоздка. Его у меня нет. Понимаю, что существуют определенные проблемы. Как бывает всегда при столкновении с бюрократией. Бюрократия – одно из наибольших зол, порожденных человеческой цивилизацией, герр Нед. Она возбуждает в нас самые низменные чувства и подавляет наши лучшие порывы. Вот и получается, что ссыльный венгр, живущий в Мюнхене и работающий на американскую организацию, почему-то не имеет права получить британское подданство. Быть может, таков нормальный порядок вещей, и я принимаю это во внимание. Тем не менее после стольких лет сотрудничества с вашим ведомством, мне кажется, я заслужил британский паспорт. Всяческие временные разрешения на посещение Англии никак не могут служить полноценной альтернативой.
  – Но, насколько я знаю, американцы выдали вам свой паспорт! Разве это не было одним из ваших условий с самого начала? Американцы взяли на себя всю полноту ответственности за ваше подданство и место жительства. Наверняка это предусматривало и получение вами их паспорта. Не могло не предусматривать!
  Меня в самом деле расстроило, что человек, посвятивший нам такую большую часть своей жизни, не мог рассчитывать на столь ничтожное признание своих заслуг. Но у профессора уже выработался гораздо более философский поход к проблеме.
  – Американцы, герр Нед, сравнительно молодая нация, и у них психология наемников. После того как с максимальной пользой для себя воспользовались мной, они уже не считают меня человеком с большой перспективой на будущее. Американцы вполне готовы отправить меня на свалку истории, на склад никому не нужных вещей.
  – Но разве они не давали вам обещания… Не сулили в случае успешной работы обеспечить вам гражданство? Уверен, такое обещание было ими дано.
  В ответ он сделал жест, которого мне не забыть никогда. Он приподнял руки с поверхности стола, словно поднимал невероятной тяжести камень. Донес их почти до уровня плеч, позволив затем с огромной силой вновь обрушиться на столешницу, по-прежнему как бы сжимая воображаемый камень. И еще запомнились его глаза: полные напряжения от только что предпринятого усилия, с безмолвным обвинением смотревшие на меня. Вот что такое все ваши посулы. Так читался смысл взгляда. И ваших, и американцев – все едино.
  – Просто достаньте необходимый мне паспорт, герр Нед.
  
  Как всегда верный своему слову оперативник, неизменно озабоченный в первую очередь благополучием агентов, я активно взялся за решение проблемы. Зная замашки, свойственные Тоби, я решил с самого начала придерживаться официального тона: не принимать никаких половинчатых обещаний, никаких пылких изъявлений в его личном расположении ко мне. Я информировал Тоби о просьбе Теодора и поспросил совета. В конце концов, он был моим куратором в Лондоне, посредником и помощником. Если правда, что американцы умывали руки, отказываясь предоставить профессору свое гражданство, вопрос так иначе следовало решать в Лондоне или в Вашингтоне, но не в Мюнхене. И если, по причинам мне неизвестным, он должен был получить именно британский паспорт, это тоже требовало энергичного вмешательства обитателей Пятого этажа. Канули в прошлое те деньки, когда Министерство внутренних дел без разбора раздавало британское подданство любому Тому, Дику или Теодору из числа бывших агентов Цирка. Этому, конечно же, в первую очередь способствовал Крах Хэйдона.
  Свой запрос я не стал посылать телеграфом, а отправил с курьером, что в глазах работников Цирка всегда придавало любому документу повышенную важность. Написанное мной письмо было выдержано в напористых тонах, а пару недель спустя я дополнил его еще одним напоминанием. Но когда профессор принимался расспрашивать о прогрессе в своем деле, я отвечал расплывчато, ничего не обещая. Работа над вашим вопросом идет своим чередом, заверял я. В Лондоне не выносят, когда их начинают подхлестывать. Но все же я начал гадать, почему Тоби так тянет с ответом.
  А тем временем, встречаясь с Теодором, я всячески стремился уточнить, в чем именно заключались его заслуги перед нами, чтобы превратить его в «настоящую звезду» малочисленной и хлипкой команды Тоби. Причем мое расследование далеко не облегчал колючий характер самого профессора. Поначалу я считал, что он не желает полностью раскрывать карты до положительного решения проблемы с паспортом, и лишь постепенно понял: это была его обычная манера поведения, если речь заходила о секретных аспектах нашей деятельности.
  Одно из его повседневных занятий заключалось в содержании однокомнатной студенческой квартирки в Швабском районе, которую он использовал как явочный адрес для получения корреспонденции от некоторых своих агентов в Венгрии. Я убедил его взять меня туда с собой. Он отпер дверь, открыл ее, и на коврике в прихожей обнаружилось не менее десятка конвертов – все с венгерскими марками.
  – Боже милостивый, когда же вы в последний раз заглядывали сюда, профессор? – спросил я, наблюдая, как он бережно собирает их с пола.
  Он пожал плечами, и это движение показалось мне до крайности неуклюжим.
  – Сколько писем вы обычно получаете в неделю, профессор?
  Забрав у него конверты, я бегло просмотрел штемпели на марках. Самое давнее письмо было отправлено тремя неделями ранее, самое последнее – неделю назад. Мы перешли к крошечному письменному столу, покрытому толстым слоем пыли. С глубоким вздохом профессор пристроился в кресле, после чего выдвинул ящик, достав из потайного отделения пару пузырьков с химикатами и кисть для живописи. Взяв первый конверт, он с удрученным видом рассмотрел его, а потом вскрыл с помощью перочинного ножа.
  – От кого оно? – спросил я с более настойчивым любопытством, чем, вероятно, профессор считал уместным.
  – От Пали, – ответил он угрюмо.
  – Пали из Министерства сельского хозяйства?
  – Пали из Дебрецена. Он только что посетил Румынию.
  – С какой целью? Случайно, не для участия в конференции по химическому оружию? Вот это могло бы представлять для нас сенсационную ценность!
  – Сейчас проверим. Действительно, какая-то научная конференция. Но его специальность – кибернетика. Впрочем, он не является выдающейся фигурой в этой области.
  Я наблюдал, как он обмакнул кончик кисти в первый пузырек и стал обрабатывать жидкостью обратную сторону написанного от руки послания. Затем прополоскал кисточку в воде и применил второй химикат. И, как мне показалось, демонстративно показывал мне, на какой тяжкий физический труд ему приходилось тратить драгоценное время. Он повторил те же операции со всеми письмами с некоторыми вариациями. Иногда он распластывал конверт и обрабатывал его внутреннюю поверхность. В другой раз проводил линии между видимыми строчками письма. Затем теми же ленивыми и замедленными движениями он переместился за пишущую машинку «Ремингтон» и с усталым видом взялся переводить проявившийся скрытый текст. Ожидалась нехватка минерального сырья и электроэнергии для развития новых отраслей промышленности. Сообщалось о квоте на добычу бокситов в шахтах гор Баконь. О низком проценте содержания железа в руде, добываемой в районе Мишкольца. О неутешительных прогнозах относительно урожая кукурузы и сахарной свеклы в каком-то другом районе. О слухах относительно подготовки пятилетнего плана реконструкции сети государственных железных дорог. О выступлениях против партийного руководства в Шопроне…
  Я представил, как будут зевать аналитики с Третьего этажа, знакомясь с этой напыщенной чепухой. Припомнилась, конечно, и похвальба Тоби, что Теодор поставлял только самую ценную информацию. И если это была она, то что же представляли собой второсортные сведения? Терпение, сказал я себе. Великие агенты требовали особого отношения и ценили чувство юмора.
  На следующий день я получил ответ на свои письма относительно паспорта. Проблема, объяснял Тоби, заключалась в многочисленных переменах, происшедших за последние годы в венгерском отделе у кузенов. Предпринимались определенные шаги (само по себе употребление страдательного залога наводило на подозрения), чтобы установить, какие обещания были в свое время даны американцами или нами самими. Мне пока рекомендовалось по мере сил избегать обсуждения данного вопроса с Теодором, словно инициатива исходила от меня лично, а не от профессора.
  Все так и оставалось в подвешенном состоянии, когда недели три спустя я обедал с Милтоном Вагнером в «Космо». Вагнер был ветераном разведки и занимал место, аналогичное моему, с американской стороны. И вот подошел срок окончания его карьеры как шефа отдела восточных операций кузенов и их резидента в Мюнхене. «Космо» представлял собой типичный ресторан, из тех, что американцы ухитряются отыскать повсюду. Там подавали запеченную до хруста картошку «в мундирах» с чесночным соусом и клубные сандвичи, нанизанные на штуковины вроде пластмассовых шпилек для волос.
  – Какие отношения сложились у вас с нашим прославленным ученым другом? – спросил он со звучным акцентом уроженца южных штатов, когда мы обсудили все остальные дела.
  – Превосходные, – ответил я.
  – У нас есть люди, которые считают, что Теодор устроил себе здесь на долгие годы отличную и весьма доходную синекуру, – небрежно заметил Вагнер.
  Я предпочел промолчать.
  – Парни в Штатах провели ретроспективную оценку его работы. И выводы скверные, Нед. Весьма скверные выводы. Взять передачу «Привет, Венгрия!», которую он ведет на радио. Он лишь повторяет то, что уже многократно говорилось прежде. Как-то раз в его текстах обнаружили целые абзацы, дословно взятые из статьи, опубликованной в «Дер монат» еще в сорок восьмом году. Подлинный автор вспомнил свои фразы, едва услышав их, и страшно разозлился. – Вагнер обильно полил свой сандвич кетчупом. – Думаю, недалек тот день, когда мы окончательно и бесповоротно избавимся от услуг Теодора.
  – Вероятно, он просто попал в черную полосу, – предположил я.
  – Хороша черная полоса, Нед! Черная полоса, растянувшаяся на пятнадцать лет!
  – Он догадывается, что вы подвергаете его работу проверке?
  – Шутите? Он же служит на радио «Свободная Европа». Вращается среди других венгров. До него доходят все слухи.
  Я был не в силах дольше сдерживать возмущение и тревогу:
  – Но почему никто не предупредил об этом Лондон? Почему вы сами этого не сделали?
  – Насколько мне известно, Нед, мы предупреждали Лондон, но нас не пожелали выслушать. Впрочем, у вас тогда настали сложные времена. Нам ли не понимать, как все было запутано?
  И только тогда чудовищный смысл его слов начал доходить до меня. Если профессор мошенничал с радиопередачами, то не проделывал ли он те же махинации и со всем остальным?
  – Можно задать вам довольно глупый на первый взгляд вопрос, Милтон?
  – Разумеется, Нед.
  – Теодор когда-либо добывал для вас по-настоящему ценную информацию? Я имею в виду, за все эти годы секретной работы. Вы получили от него хоть что-то действительно важное? Чрезвычайно важное?
  Вагнер задумался, явно желая быть объективным в отношении профессора.
  – Не могу сказать, что получили нечто подобное, Нед. Мы рассматривали возможность использовать его как связника с одной нашей действительно крупной рыбой, но нам не понравилось отношение профессора к делу и его манера поведения.
  – Мне просто трудно в это поверить. Неужели так и есть?
  – Думаете, я бы стал вас обманывать, Нед?
  Вот вам и фантастическая работа профессора на американцев! – подумал я. Долгие годы безупречной службы, конкретных результатов которой никто не мог припомнить.
  
  Я незамедлительно сигнализировал обо всем Тоби. Причем потратил немало времени, составляя различные варианты текста, поскольку ясно излагать мысли мешала овладевшая мной ярость. Теперь стало абсолютно ясно, почему американцы отказывались выдать профессору паспорт и ему пришлось обратиться к нам. Я объяснил себе его ощущение близкого конца синекуры, его апатию и ленивую медлительность: он в любой момент ожидал завершение «карьеры». Пересказав содержание беседы с Вагнером, я задал вопрос, знает ли обо всем этом наше руководство. Если нет, то на американцев ложилась вина в том, что они нарушили взаимный договор об обмене данными. Но если кузены все же предупредили нас, то почему об этом предупреждении не был поставлен в известность я.
  На следующее утро я получил изворотливый ответ от Тоби. Причем тон телеграммы был почти величественным. Я заподозрил, что кто-то помог ему написать ее, поскольку отсутствовали типичные для венгра ошибки. Кузены, признавал он, передали в Лондон «предельно расплывчатое» предупреждение, где говорилось, что профессору может в будущем грозить «дисциплинарное расследование относительно содержания его передач по радио». Головной офис – я догадывался, что так он именовал лишь самого себя, – выработал «общее мнение» о независимости отношений профессора с американцами от его работы на нас. Головной офис также придерживался точки зрения (никто не мог ее придерживаться, кроме самого Тоби), что огромный объем оперативной работы, обременяющей профессора, может служить оправданием для «мелких недостатков» в деятельности на радио, служившей для него прикрытием. Если для профессора потребуется подобрать другое прикрытие, головной офис своевременно предпримет «надлежащие шаги в этом направлении». Одним из вариантов было предоставление ему должности в научном журнале, где он давно публиковал статьи. Но это вопрос будущего. Профессор уже становился прежде жертвой наветов, напоминал мне Тоби, но сумел достойно выдержать испытания и избавиться от их последствий. Здесь возражать не приходилось. Одна из женщин-секретарей пожаловалась на домогательства с его стороны, а венгерская община в Германии вынужденно терпела его откровенно антисемитские взгляды.
  Тоби советовал мне не горячиться, выждать некоторое время, чтобы привыкнуть к странностям агента, и (извечная максима в устах Тоби) вести себя как ни в чем не бывало. Так я вел себя ровно одну неделю и еще двенадцать часов. До тех пор, когда профессор позвонил мне в десять часов вечера, используя пароль для экстремальных ситуаций, и сдавленным, хотя и вполне командирским голосом потребовал немедленно приехать к нему домой, пройдя внутрь через дверь из сада.
  Мне сразу пришло в голову, что он, вероятно, кого-то убил. Жену, например. Но, как выяснилось, я оказался весьма далек от понимания истинных причин вызова.
  
  Профессор открыл заднюю дверь дома и сразу проворно захлопнул ее за мной. Все источники света внутри оказались приглушены. Где-то во мраке дедушкины каминные часы фирмы «Бидермейер» тикали, как огромная старая бомба. При входе в гостиную стояла Хелена, прижав пальцы к губам, чтобы подавить рвавшийся наружу крик. Со времени звонка Теодора прошло двадцать минут, но крик, как казалось, все еще приходилось сдерживать.
  Два кресла стояли перед почти угасшим камином. Одно из них пустовало, и я понял, что прежде в нем сидел сам профессор. В другом, несколько в стороне от моего поля зрения, расположился неприметный полный мужчина лет сорока с густой шапкой мягких черных волос и с непрестанно мигавшими круглыми глазками, которые словно вопрошали: мы ведь все здесь друзья, не правда ли? Ему досталось кресло с широкими подлокотниками и высокой спинкой, и он вжался в самый угол с видом пассажира самолета, готовящегося к посадке. Его ботинки с округлыми мысками немного не доставали до пола, и до меня вдруг дошло, что обувь была восточноевропейского производства: крапчатая, из какого-то непонятного сорта кожи, с сильно стоптанными подошвами. Ворсистый коричневый костюм напоминал перешитый военный китель. Перед мужчиной стоял столик с горшком лиловых гиацинтов, а рядом с цветами были выложены предметы, в которых я узнал целый набор для бесшумного убийства. Две удавки длиной со струну от фортепьяно с деревянными ручками, отвертку, заточенную под стилет, револьвер тридцать восьмого калибра скрытого ношения с барабаном на пять зарядов и два вида пуль: шесть для стрельбы с пониженным уровнем шума и шесть рифленых, с какими-то белыми частичками, запекшимися в бороздках.
  – Это цианистый калий, – пояснил профессор в ответ на мой изумленный взгляд. – Дьявольское изобретение. Пуле достаточно лишь царапнуть жертву, чтобы убить ее наповал.
  Я невольно задумался, каким образом смертоносная пудра сможет уцелеть в раскаленном стволе револьвера при выстреле.
  – Этого джентльмена зовут Ладислаус Кальдор, – продолжал профессор. – Венгерская тайная полиция подослала его, чтобы нас убить. Но он наш друг. Будьте любезны, присаживайтесь, герр Нед.
  Ладислаус Кальдор церемонно поднялся из кресла и пожал мне руку, словно мы с ним только что заключили выгодную коммерческую сделку.
  – Сэр! – воскликнул он с довольным видом по-английски. – Лаци. Прошу прощения, сэр. Не пугайтесь ничего. Просто все друзья зовут меня Лаци, герр доктор. Вы тоже мой друг. Пожалуйста, садитесь. Да.
  Помню, как превосходно аромат гиацинтов сочетался с его улыбкой. И лишь постепенно до меня дошло, что я действительно не испытываю никакого испуга. Есть люди, которые словно излучают постоянную угрозу, а некоторые надевают на себя маски опасных людей в минуты гнева или страха за свою жизнь. Но Лаци, стоило мне довериться своей интуиции, излучал только отчаянное желание тебе угодить. Впрочем, это, вероятно, все, что необходимо настоящему профессиональному убийце.
  
  Садиться я не стал. В мозгу у меня звучал целый хор противоречивших друг другу мыслей и ощущений, но вот усталость не входила в их число. Я раздумывал, в частности, о пустых кофейных чашках. О пустых тарелках с крошками от торта. Кому вздумается пить кофе и есть торт, когда его жизнь под угрозой? Лаци снова уселся, улыбаясь, как цирковой клоун. Профессор и его жена всматривались в мое лицо из противоположных углов комнаты. Они поссорились, подумал я. Именно размолвка развела их так далеко друг от друга. Револьвер американский, пришла другая мысль. Но нет запасного снаряженного барабана, какой непременно имел бы при себе профессиональный киллер. Восточноевропейские ботинки с подошвами, оставлявшими отчетливые следы на любом ковре или даже на лакированном паркете. Нелепые пули с цианидом, который непременно выгорел бы без остатка при выстреле.
  – И давно он здесь? – спросил я профессора.
  Тот пожал плечами. Я терпеть не мог этих его пожатий.
  – Где-то с час. Или чуть меньше.
  – Гораздо больше часа, – возразила Хелена.
  Ее возмущенный взгляд был устремлен на меня. До этого вечера она вообще намеренно игнорировала мое существование, проскальзывая мимо привидением, а если хотела выразить приветливость или неодобрение, то улыбалась или хмурилась, опустив голову.
  – Он позвонил в дверной звонок ровно без четверти девять. Я как раз слушала радио. В тот момент начиналась новая передача.
  Я окинул Лаци взглядом.
  – Вы говорите по-немецки?
  – Jawohl, Herr Doktor![38]
  Потом вопрос к Хелене:
  – Какую радиостанцию вы слушали?
  – Всемирную службу Би-би-си, – ответила она.
  Я подошел к приемнику и включил его. Кто-то неопределенного пола оксфордской академической скороговоркой блеял нечто о Китсе. Спасибо, Би-би-си. Я выключил радио.
  – Раздался звонок. Кто пошел открывать? – спросил я.
  – Я сам, – ответил профессор.
  – Да, он сам, – подтвердила супруга.
  – Умоляю, к чему это? – вставил реплику Лаци.
  – И что потом?
  – Он стоял на пороге в пальто, – сказал профессор.
  – В плаще, – поправила жена.
  – Он спросил, я ли профессор Теодор. Да, это я, был мой ответ. Потом он назвал свое имя и заявил: «Простите, профессор, я прибыл, чтобы убить вас с помощью либо удавки, либо пули с цианистым калием, но только я не хочу этого делать. Я ваш давний поклонник и, можно сказать, ученик. Хочу сдаться вам и остаться на Западе».
  – Он говорил по-венгерски? – спросил я.
  – Само собой.
  – И вы пригласили его войти?
  – Разумеется.
  Но Хелена снова с ним не согласилась.
  – Нет! Сначала Теодор позвал меня, – упрямо возразила она. Прежде я никогда не слышал, чтобы она перечила мужу. А этим вечером сделала это дважды всего за пару минут. – Он зовет меня и говорит: «Хелена, у нас в доме гость». «Хорошо», – отвечаю я. И только тогда он пригласил Лаци войти. Я взяла у него плащ и повесила в прихожей. Потом я приготовила кофе. Вот как все было на самом деле.
  – И торт, – сказал я. – Вы испекли торт.
  – Торт у меня уже был готов.
  – Вам стало страшно? – спросил я, поскольку у меня самого ощущение страха, как и опасности, тоже никак не появлялось.
  – Сначала мне стало тошно, я была шокирована, – ответила она. – А теперь мне страшно. Да. Мне очень страшно. Нам всем страшно.
  – И вам? – обратился я к профессору.
  Он снова пожал плечами, словно хотел показать, что я последний человек на этой земле, кому бы он доверил свои чувства.
  – Почему бы вам с супругой не пройти пока в кабинет? – предложил я.
  Он явно собрался возразить, но передумал. Держась за руки, но отстранившись друг от друга, супруги вышли из комнаты.
  Я остался с Лаци наедине. Я стоял, он сидел. Мюнхен временами становится очень тихим городом. Но даже при полном покое его лицо заискивающе улыбалось мне. Маленькие глазки все так же часто моргали, но я ничего не мог прочитать в их выражении. Лаци кивком подбодрил меня, а его улыбка стала еще шире.
  – К вашим услугам, пожалуйста, – сказал он и поудобнее устроился в кресле.
  Я же сделал жест, понятный любому жителю Центральной Европы. Протянул руку вперед ладонью вверх и провел большим пальцем по кончику указательного. Все еще улыбаясь, он порылся во внутреннем кармане пиджака и подал мне свои бумаги. Они были выписаны на имя Эгона Браубаха из Пассау, родившегося в 1933 году, артиста по профессии. Никогда в жизни не видел я человека, менее похожего на артиста из Баварии. Кроме паспорта гражданина Западной Германии у него имелось водительское удостоверение и какая-то карточка социального страхования. Ни один из документов, на мой взгляд, не выглядел подлинным. Как и его ботинки не походили на настоящую обувь.
  – Когда вы пересекли границу Германии?
  – Сегодня после полудня, герр доктор. Точнее – около пяти часов вечера.
  – С какой стороны?
  – Из Вены. Да, Вена, – повторил он почти без передышки, словно собирался подарить мне весь тот город, а потом снова заерзал в кресле, чтобы усесться поудобнее. – Выехал оттуда первым же утренним поездом на Мюнхен, герр доктор.
  – Во сколько отходил поезд?
  – В восемь часов, сэр. Поезд был в восемь часов.
  – А когда вы попали в Австрию?
  – Вчера, герр доктор. Шел сильный дождь. Да.
  – Какие документы вы предъявили на австрийской границе?
  – Свой венгерский паспорт, ваше превосходительство. В Вене я получил немецкое удостоверение.
  У него на верхней губе начали проступать капельки пота. По-немецки он говорил свободно, но с очевидным балканским акцентом. Он путешествовал поездом. Назвал маршрут: Будапешт, Гьор, Вена. В дорогу хозяева дали ему холодную курицу и бутылку вина. С прекрасными маринованными овощами, герр доктор, и с паприкой. Снова улыбка. Прибыв в Вену, он поселился в отеле «Альтес кайзеррейх» у железнодорожного вокзала, где для него заранее забронировали номер. «Скромная комната, скромный отель, ваше превосходительство, но так ведь и я человек скромный». Именно в гостинице поздно вечером его навестил венгерский джентльмен, с которым он не был знаком прежде.
  – Но, как я подозреваю, он – дипломат, герр доктор. Выглядел таким же важным, как вы сами!
  Этот джентльмен выдал ему новые документы и деньги, объяснил он, а потом и весь тот арсенал, что лежал сейчас на столике.
  – Где вы поселились в Мюнхене?
  – В очень простой гостинице на окраине города, герр доктор, – ответил он с извиняющейся улыбкой. – Это скорее обычный бордель. Да, публичный дом. Там постоянно видишь мужчин, которые приходят и вскоре уходят.
  Он снабдил меня названием борделя, и мне даже показалось, что сейчас он порекомендует еще и девочку оттуда.
  – Вам было приказано поселиться именно там?
  – Да, в целях безопасности, герр доктор. То есть анонимности. Пожалуйста?
  – У вас там остался багаж?
  Он пожал плечами, как делают бедняки, совсем не так, как профессор, невыносимо раздражавший меня.
  – Зубная щетка, – ответил он. – Немного одежды. И сумка, сэр. Все вещи очень скромные.
  В Венгрии он был профессиональным журналистом, писавшим на темы сельского хозяйства, поведал он потом, но подрабатывал сотрудничеством с тайной полицией. Сначала как простой информатор, а затем стал получать гораздо больше денег в роли наемного убийцы. Он выполнил несколько заданий в Венгрии, но предпочел бы – пусть его превосходительство простит такие слова, – не упоминать об этом, чтобы его не подвергли наказанию на Западе. Хотя его заверили, что это невозможно. Профессор стал для него первым «зарубежным заказом», но сама мысль о необходимости убить такую личность оскорбляла его чувство приличия.
  – Профессор – это большая величина, герр доктор! У него репутация! Он не какой-то там священник или еврей! Зачем же мне убивать такого человека? У меня тоже есть понятие о чести, знаете ли!
  – Расскажите о полученном вами задании.
  Оно выглядело не слишком сложным. Он должен был позвонить в дверь дома профессора, сказали ему, и он позвонил. Профессор наверняка находился бы дома, поскольку по средам всегда давал частные уроки до девяти вечера, сказали ему. Так и вышло. Профессора он застал дома. Ему следовало представиться другом Пали из Дебрецена, но он позволил себе вольность не делать этого. Проникнув в дом, он должен был убить герра профессора любым способом, который покажется предпочтительным. Но лучше всего с помощью гарроты, поскольку этот способ уж точно не создавал шума, хотя всегда возникала крайне прискорбная вероятность обезглавливания. Он должен был также убить и Хелену. Быть может, ее даже раньше. Это зависело от того, кто откроет дверь. Хозяева не высказывали никаких предпочтений относительно последовательности убийств. Вот почему он взял с собой вторую удавку. С этими гарротами, герр доктор, объяснил он для непонятливых, никогда нельзя быть уверенным, как скоро можно будет вновь пустить инструмент в ход после первого применения. Ему следовало затем позвонить по номеру телефона в Бонне, попросить подойти Петера и сообщить: «Сьюзи сегодня останется ночевать у друзей». Женское имя Сьюзи стало кодовым для профессора на время проведения операции. Это означало, что она завершилась успешно, хотя в нынешних обстоятельствах, герр доктор, назвать ее успешной было бы затруднительно. Хихиканье.
  – С какого именно телефонного аппарата? – спросил я.
  – Непосредственно с телефонного аппарата в доме профессора. Попросить Петера, как я и сказал. Это очень опасные люди, герр доктор. Они угрожали моей семье. И у меня, ясное дело, не оставалось выбора. У меня дочка. И мне были даны строгие инструкции: «Из дома профессора ты должен позвонить Петеру».
  Это тоже меня удивило. Венгерская тайная полиция прекрасно знала, что профессор на протяжении пятнадцати лет является агентом западных разведок. Пользоваться его телефоном было в таком случае крайне неразумно.
  – А что вы сделали бы в случае неудачи?
  – Если задание не представлялось возможным выполнить – например, у профессора могли оказаться гости или по какой-то причине он отсутствовал, – мне нужно было позвонить с телефона-автомата и сказать, что Сьюзи направляется домой.
  – С какого-то определенного автомата?
  – Любой общественный телефон годился для этой цели, герр доктор. В случае невыполнимости поставленной задачи Петер мог дать мне новые указания или нет. Если нет, мне надлежало немедленно вернуться в Будапешт. Или же он мог отдать приказ: «Предпримите новую попытку завтра». Или даже так: «Попытайтесь через два дня». Вся ситуация целиком находилась под контролем Петера.
  – По какому номеру в Бонне вы должны были звонить?
  Он назвал его.
  – Выворачивайте карманы.
  Носовой платок цвета хаки, несколько скверно отпечатанных семейных снимков, включая фото юной девицы, по всей вероятности, его дочери, три восточноевропейских презерватива, вскрытая пачка русских сигарет, перочинный нож с разболтанным лезвием из железа (тоже явно восточноевропейского производства), огрызок простого карандаша, девятьсот шестьдесят марок ФРГ и кое-какая мелочь. Обратный купон железнодорожного билета второго класса по маршруту Вена – Мюнхен – Вена. Никогда прежде не видел я столь жалкого набора предметов в карманах шпиона, а тем более – убийцы. Неужели у венгерской разведки не было службы снабжения? Кто проверял его перед отправкой? О чем они только думали, черт возьми?
  – А теперь ваш плащ, – сказал я и пронаблюдал, как он принес его из прихожей. Плащ был абсолютно новым. Карманы пусты. Сшит в Австрии, качество отменное. Такой должен был стоить немалых денег даже по западным меркам.
  – Вы его купили в Вене?
  – Jawohl, герр доктор. Там лило как из ведра, и мне понадобилась непромокаемая одежда.
  – Когда?
  – Не понял.
  – На что?
  – Не понял.
  Зато я уже понял, насколько легко он начинал меня раздражать.
  – Вы отправились первым же поездом сегодня утром, верно? Я знаю, он уходит из Вены до открытия магазинов, так? Вы же получили западные деньги только накануне ночью, когда вас посетил венгерский дипломат. Так объясните, когда вы успели купить плащ и на какие шиши. Или вы его просто украли?
  Сначала он нахмурился, но потом снисходительно рассмеялся над моими дурными манерами, давая понять, что прощает меня. Затем показал мне открытые ладони жестом, исполненным великодушия.
  – Я купил плащ вчера вечером, герр доктор! Как только прибыл на вокзал. На свою личную Valuten[39], которую захватил с собой из Венгрии как раз для таких приобретений, естественно! Я не лжец! Умоляю вас!
  – Вы сохранили чек из магазина?
  Он покачал головой с глубокомысленным видом, явно собираясь просветить более молодого человека.
  – Вы считаете, что нужно сохранять чеки, герр доктор? Я дам вам вот какой совет. Сохранять чеки и квитанции – значит нарываться на вопросы о происхождении денег. Счет – это как предатель и шпион в вашем кармане. Вы меня понимаете?
  Слишком много оправданий, подумал я, не позволяя его ослепительной улыбке ввести меня в заблуждение. Слишком много ответов в одной фразе. Интуиция подсказывала никому не верить на слово, а уж тем более только что поведанной мне истории. Причем насторожил меня не столько сам по себе нелепый план убийства, не откровенно фальшивые документы, не содержимое карманов или жалкие ботинки. И даже не фундаментальная невероятность самой по себе миссии. Я повидал достаточно глупейших операций спецслужб стран – сателлитов СССР, чтобы считать все это слишком большим отклонением от нормы. На самом деле меня встревожила неестественность поведения двоих венгров в моем присутствии, ощущение, что существовала одна версия для меня и совсем другая для них самих. Меня пригласили сюда выполнить некую функцию, и коллективная воля старательно предписывала мне заткнуться и принять их выдумку за чистую монету.
  Но в то же время я словно угодил в капкан. У меня не было ни времени, ни иного выбора, кроме как сделать вид, что я поверил в их сказки. Я оказался в положении врача, который подозревает больного в симуляции, но обязан тем не менее лечить его от недуга с описанными им симптомами. По всем правилам наших игр Лаци следовало воспринимать как отличный улов. Не каждый день наемный убийца из Венгрии добровольно перебегает на Запад, пусть он казался совершенно некомпетентным в своем деле. И если следовать тем же правилам, приходилось считать, что этот человек подвергался большой опасности, поскольку трудно представить, чтобы операция такого масштаба проводилась без негласной слежки за ее ходом.
  Когда сомневаешься, учит нас теория, действуй по оперативной обстановке. Велось ли за домом наблюдение? Приходилось иметь в виду такую вероятность, хотя за этим домом трудно было бы следить незаметно, что и привлекло к нему внимание кураторов Теодора еще пятнадцать лет назад. Он стоял в конце укрытого зеленью тупика, а задней стороной выходил на реку, вдоль которой в сад вела прибрежная тропа. Но вот парадная дверь оказывалась на виду у любого, и входившего в нее Лаци вполне могли заметить.
  Я поднялся наверх и из окна лестничной клетки осмотрел переулок и дорогу. Все соседние дома стояли погруженными в темноту. Мне не бросились в глаза ни припаркованные рядом автомобили, ни посторонние люди. Моя собственная машина стояла в соседнем переулке, выходившем прямо к реке. Я вернулся в гостиную. Телефон стоял на одной из книжных полок. Подав Лаци трубку, я проследил, как он набирал номер в Бонне. Его руки показались мне теперь похожими на женские, ладони слегка вспотели. Он покорно приблизил трубку вплотную ко мне и приблизился сам. От него пахло старым одеялом и русским табаком. В телефоне зазвучали гудки, а потом донесся очень раздраженный мужской голос. Говорил он по-немецки. Для человека, ожидавшего новостей об убийстве, ты неплохо разыграл полное равнодушие, подумалось мне.
  У него был заметный акцент, похожий, видимо, на венгерский.
  – Алло! Слушаю. Кто это?
  Я кивком показал Лаци, что он может начинать.
  – Добрый вечер, сэр. Я бы хотел поговорить с Петером.
  – О чем же?
  – Это мистер Петер? Дело сугубо личное.
  – Чего вам надо?
  – Так это Петер?
  – Да, меня зовут Петер!
  – Речь идет о Сьюзи, мистер Петер, – объяснил Лаци, лукаво подмигнув мне. – Сьюзи не придет домой сегодня вечером, мистер Петер. Боюсь, она останется ночевать у друзей. Впрочем, у хороших друзей. Они о ней позаботятся. Доброй ночи, мистер Петер.
  Он хотел уже положить трубку, но я задержал его руку на достаточное время, чтобы расслышать рык, возмущенный или не понимающий рев на другом конце провода, прежде чем Лаци дал отбой.
  Лаци улыбнулся мне, очень довольный собой.
  – Он превосходно сыграл свою роль, герр доктор. Истинный профессионал, я бы сказал. Прекрасный актер, согласны?
  – Вы узнали голос?
  – Нет, герр доктор. Увы, этот голос мне незнаком.
  Я резко распахнул дверь кабинета. Профессор сидел за письменным столом, положив перед собой сжатые кулаки. Хелена расположилась на софе для отдыха ученого мужа. Меня терзало желание поделиться с профессором своими сомнениями. Я вошел в комнату, закрыв за собой дверь.
  – Человек по фамилии Лаци так или иначе – преступник, – сказал я. – Он мошенник, обманывающий чужое доверие, либо действительно добровольно признавшийся во всем убийца, проникший в Германию по фальшивым документам, чтобы расправиться с вами и с вашей женой. В любом случае вы в полном праве сдать его полиции Западной Германии и избавиться от него навсегда. Вы хотели бы так поступить? Или предпочтете оставить решение за нами? Какой вариант вас больше устраивает?
  К моему изумлению, впервые за весь тот вечер профессор выглядел искренне встревоженным. Вероятно, не был готов к тому, что его поставят перед подобным выбором. А может, до него дошло, что он находился на волосок от смерти. Как бы то ни было, но он придал моему вопросу гораздо большее значение, чем я сам. Хелена отвела глаза в сторону и тоже смотрела на супруга. Критически. Женщина, ожидавшая, чтобы ей заплатили.
  – Делайте что вам положено, – пробормотал он.
  – В таком случае я попрошу вас выполнять мои указания. Вас обоих.
  – Мы настроены на сотрудничество. Да, мы будем помогать вам. Мы же помогали вам много лет. Слишком много.
  Я бросил взгляд на Хелену.
  – Пусть вся ответственность ляжет на моего мужа, – сказала она.
  У меня не было времени на раздумья над смыслом этого велеречивого заявления.
  – Тогда, пожалуйста, соберите вещи, которые могут понадобиться вам ночью, и ждите в полной готовности у двери в сад через пять минут, – сказал я, а потом вернулся в гостиную к Лаци.
  Полагаю, он подслушивал у двери, поскольку поспешно отпрянул, стоило мне войти. Затем сложил руки под подбородком и просиял улыбкой, словно спрашивая, чем еще может доставить мне удовольствие.
  – Вы когда-нибудь прежде встречались с профессором?
  – Нет, сэр. Видел только фотографии. Но он все равно вызвал бы восхищение у любого. Подлинный аристократ.
  – А с его женой?
  – Ее я знал, сэр, но это вполне естественно.
  – То есть?
  – Она в свое время была актрисой, герр доктор. Одной из лучших в Будапеште.
  – И вы видели ее на сцене?
  Последовала пауза.
  – Нет, сэр.
  – Тогда где же вы ее видели?
  Он старался прочитать мои мысли. У меня сложилось впечатление, что он гадает, сказала ли она мне нечто важное, а потому давал предельно краткие и осторожные ответы.
  – Театральные афиши, ваше превосходительство. Когда она была молодой, ее лицо смотрело на тебя буквально повсюду. Все молодые люди влюблялись в нее. И я… Я не стал исключением.
  – Где еще?
  Он сообразил, что я ничего не знаю. А я сообразил, что он это понял.
  – Весьма печально, сэр. Я говорю о женской внешности, герр доктор. Мужчина может сохранять привлекательность чуть ли не до восьмидесяти лет. Но женщина… – Он вздохнул.
  Я позволил ему собрать и упаковать свой боевой арсенал, но потом забрал у него все. В револьвер я зарядил пули для бесшумной стрельбы, и пока я делал это, у меня возник еще один вопрос:
  – При моем появлении здесь пули были извлечены из барабана и выложены на стол.
  – Так точно, ваше превосходительство.
  – Когда вы успели их вынуть? – спросил я.
  – Прежде чем вошел в дом. Чтобы продемонстрировать свои самые мирные намерения. Естественно.
  – Естественно.
  Мы переместились в прихожую, а револьвер я заткнул себе за брючный ремень.
  – Если вздумаете сбежать, я выстрелю вам в спину, – предупредил я и не без удовлетворения заметил, как в его маленьких глазках промелькнул испуг. По всей видимости, профессиональные убийцы не слишком хорошо переносили те средства, к которым прибегали сами.
  Я сунул ему в руки плащ и оглядел комнату в поисках других возможно отставленных им здесь следов, но ничего не заметил. Отдав приказ хранить молчание, я вывел всех троих в сад, и по прибрежной тропе мы направились к моей машине. Знаменитая актриса, размышлял я, но об этом нет ни слова в ее досье. Профессора с женой я разместил на заднем сиденье, а Лаци занял место впереди возле меня. Минут пять мы просидели неподвижно, пока я пытался установить малейшие признаки слежки за нами. Ничего. К этому времени наступила полночь, и на небе в окружении звезд показался серп молодой луны. Я сделал круг по городу, поглядывая в зеркало заднего вида, а потом выехал на автобан и повел машину на юго-запад в сторону Штарнбергерзее, где у нас был явочный дом для бесед с новыми агентами и для допросов. Он стоял почти на самом берегу озера, а следили за ним два убийственных длинноволосых создания, прежде служивших в отделе дознания лондонской резидентуры. Их звали Джеффри и Арнольд. Причем Арнольд как раз торчал в дверном проеме, когда мы добрались до дома. Он угрожающе держал руку в кармане куртки. Другая была не менее грозно сжата в кулак и вытянута вдоль тела.
  – Это всего лишь я, дурачок, – пришлось негромко сказать мне.
  Джеффри затолкал профессора с женой в отведенную для них спальню, а Арнольд усадил Лаци в гостиной. Я же через сад добрался до лодочного сарая, откуда у меня наконец появилась возможность связаться с Тоби Эстерхази по защищенной телефонной линии. Он воспринял все на удивление хладнокровно. Складывалось впечатление, что он ждал моего звонка.
  
  Тоби прибыл в Мюнхен первым же рейсом из Лондона на следующее утро. На нем было пальто из кожи молодых бобров и такая же кожаная шляпа, отчего он походил скорее на импресарио, нежели на опытного шпиона.
  – Боже мой, Недди, дружище! – воскликнул он, обнимая меня, как вновь обретший сына отец после многолетней разлуки. – Послушай, ты выглядишь потрясающе! Поздравляю с успехом! Приятно видеть здоровый румянец на твоих щеках, какой появляется только от легкого возбуждения. Кстати, как поживает Мейбл? Семейную жизнь, знаешь ли, необходимо изредка поливать, как цветы.
  Я вел машину медленно и говорил насколько мог размеренно и бесстрастно, делясь с ним результатами расследования, проведенного за долгую ночь. Мне хотелось, чтобы он узнал все, что стало известно мне, прежде чем мы доберемся до дома у озера.
  Ни американцы, ни западные немцы понятия не имели о существовании некоего Лаци, сказал я. Судя по репликам Тоби, так же обстояло дело и в Лондоне.
  – Лаци для нас – это абсолютно чистая страница, Нед. Совершенно чистая, – согласился со мной Тоби, с чрезвычайно довольным видом изучая мелькавшие мимо пейзажи.
  – Нет, кроме того, никаких упоминаний о его оперативном псевдониме в Баварии, как и о прочих кодовых именах, которые, по словам Лаци, он использовал, выполняя «свой долг» в пределах Венгрии, – заметил я.
  Тоби опустил стекло в своем окне, чтобы насладиться ароматом полей.
  – Западногерманский паспорт Лаци – грубая подделка, – решительно продолжил я. – Такие делают с недавних пор малоискушенные мастера фальсификаций в Вене, продавая их затем по дешевке через свои частные каналы – своеобразный черный рынок.
  Тоби это лишь слегка возмутило.
  – Черт возьми, кто в наши дни покупает подобный хлам? – спросил он раздраженно, когда мы миновали загон, где паслись лошади паломино. – Настали времена, когда за хороший паспорт надо хорошо платить. А с этим дерьмом запросто можно угодить на полгода в кутузку.
  И он с грустью покачал головой, как человек, к чьим предупреждениям никто не прислушивается, пока не оказывается слишком поздно.
  Я продолжал сбивчивый рассказ. Телефон в Бонне принадлежал военному атташе венгерского посольства, сказал я, который в справочнике действительно значился как Петер. Его давно знали как штатного сотрудника разведки. И я позволил себе лишь чуть сдержанную иронию:
  – Нечто новенькое для нас, не правда ли, Тоби? Шпион, который использует в качестве оперативной клички подлинное имя. Так с чего нам самим заморачиваться? Вот ты, например, Тоби. Но мы сохраним это в секрете и присвоим тебе псевдоним Тоби. Отлично!
  Но Тоби оказался слишком преисполнен желанием насладиться днем в Баварии, чтобы его обеспокоил скрытый смысл моей фразы.
  – Поверь мне, Недди. Военные – законченные идиоты. А венгерская военная разведка напоминает венгерскую военную музыку. Понимаешь, что я имею в виду? И то и другое исполняется через задницу.
  Я тем не менее продолжал свое повествование. Контрразведка ФРГ постоянно вела прослушивание телефона венгерского атташе. Кассету с записью его разговора с Лаци уже отправили в мой офис. Насколько я понимаю, в ней нет ничего необычного, если не обращать внимание на тот факт, что Петера удивил звонок, которого он явно не ожидал. Прошлой ночью Петер никому не звонил и никто больше по телефону с ним не связывался. Не наблюдалось и никакой активности в обмене дипломатическими радиосигналами через установленную на крыше посольства Венгрии в Бонне антенну. А вот Петер направил письмо в протокольный отдел западногерманского МИДа, в котором жаловался на то, что его кто-то тревожит бессмысленными звонками на домашний телефон. Как я понимал, это не было частью плана заговора. Тоби не разделял моей уверенности.
  – Может быть, так, Нед, а может – иначе, – сказал он, откидываясь на спинку сиденья и лениво потирая ладонью о ладонь. – Человек понял, что его скомпрометировали, так? И он достаточно умен, чтобы настрочить официальную жалобу и откреститься от звонка, заметая следы. Правдоподобно?
  Я выдал ему остальное. Мне этого очень хотелось.
  – Описанная Лаци внешность безымянного дипломата, который встречался с ним в Вене, очень напоминает описание некоего Лео Бакоша, торгового представителя в Австрии. Он, как и Петер, офицер венгерской разведки, о чем тоже давно известно. Кузен Вагнер достанет для нас фото, чтобы мы сегодня смогли показать его Лаци.
  Упоминание о Бакоше вызвало на губах Тоби умиленную улыбку.
  – Так они даже Лео ухитрились втянуть? Странно. Потому что Лео настолько тщеславен, что готов шпионить только за герцогинями. – Он недоверчиво, но искренне рассмеялся. – Представить себе Лео в паршивом отеле передающим удавки мерзкому наемному убийце? Не убеждай меня, что это правда, Нед. Я серьезно тебе говорю.
  – Тебя убеждаю не я, а Лаци, – пришлось напомнить мне. – И последнее, – сказал я. – Джеффри был направлен мной в мюнхенский бордель, чтобы заплатить по счету Лаци и забрать его дорожную сумку. В багаже киллера интерес мог представлять разве что набор порнографических снимков.
  – Результат повышенного напряжения, Нед, – невозмутимо объяснил суть вопроса Тоби. – В чужой стране с заданием убить незнакомого человека. У любого может возникнуть потребность в небольшой частной компании, если ты понимаешь, что я имею в виду.
  В свою очередь сам Тоби не привез для меня ничего. Ни частного, ни официального. Я догадывался, что он всю ночь провисел на телефоне, и почти наверняка так и было. Вот только искал он вовсе не подтверждение моей версии.
  – А не устроить ли нам сегодня вечеринку? – предложил он. – Гарри Палфри из юридического отдела как раз прибывает сюда вместе с парой ребят из Министерства иностранных дел. Он отличный малый, этот Гарри. Англичанин до мозга костей.
  Я был возмущен и сбит с толку.
  – Из какого департамента МИДа эти парни? – спросил я. – Кто такие? И при чем здесь Палфри?
  Но, как любил выражаться сам Тоби, вопросы никогда не представляют опасности, пока не начинаешь отвечать на них. Мы прибыли в дом у озера и застали Арнольда за приготовлением яичницы с беконом. Профессор и Лаци сидели по одну сторону стола. Хелена – вегетарианка – расположилась напротив и грызла батончик с орехами, который достала из сумочки.
  Арнольд был худощавым блондином. Длинные волосы он собрал в узел на затылке.
  – Они тут устроили свару между собой, Нед, – доверительно сообщил он мне с откровенным неодобрением, пока Тоби обнимался с профессором. – Грызлись как две собаки – этот профессор и его миссис. Я так и не понял, кто начал ссору и по какому поводу, но не стал ни о чем их спрашивать.
  – Лаци тоже участвовал в скандале?
  – Он собирался влезть, Нед, но я посоветовал ему сидеть тихо. Не люблю, когда посторонние вмешиваются в семейные дела. Сам никогда не стал бы.
  
  Оглядываясь назад, я вижу все наши беседы в тот день как подобие сложного менуэта, который мы начали танцевать в скромной кухне явочного дома, а закончили при дворе Всемогущего повелителя, а если точнее – в украшенном флагами конференц-зале американского генерального консульства, где с портретов на нас смотрели знакомые лица президента Никсона и вице-президента Агню. Они милостиво улыбались и вдохновляли на новые успехи.
  Тоби, как скоро понял я, действительно не сидел ночью без дела, а составил собственную и обширную программу действий, которую сразу же начал поэтапно осуществлять с ловкостью циркового шпрехшталмейстера. В кухне он лично выслушал историю, заново рассказанную ему Лаци и профессором, пока Хелена продолжала грызть свои орехи. Мне никогда прежде не доводилось видеть Тоби, вновь перевоплотившимся в венгра, и я не мог не восхититься его столь естественной трансформацией. Буквально одной фразой он словно сбросил с себя сковывавший его чуждый корсет англосаксонской сдержанности и оказался своим среди своих. В глазах у него вспыхнул огонь. Он даже горделиво выпрямил спину, словно сидел в седле на параде конной гвардии.
  – Нед, они говорят, что ты проявил себя самым достойным образом, – сказал он, подозвав меня к столу в самый разгар беседы. – За тобой как за каменной стеной, вот их слова. Думаю, они готовы выдвинуть твою кандидатуру на Нобелевскую премию!
  – Передай им, пусть лучше похлопочут об «Оскаре». Его готов принять, – отозвался я с кислой улыбкой и отправился на прогулку вдоль берега озера, чтобы восстановить утраченное равновесие.
  Вернувшись в дом, я застал Тоби и профессора в гостиной, где они вели оживленный разговор. Как мне показалось, уважение Тоби к профессору нисколько не поколебалось, а лишь укрепилось. Лаци помогал Арнольду в кухне мыть посуду, причем оба постоянно над чем-то посмеивались. Похоже, Лаци знал много скабрезных анекдотов. Хелены в тот момент нигде не было видно. Затем настала очередь Лаци уединиться с Тоби, пока профессор с женой помимо воли прогуливались у озера, на каждом шагу останавливаясь и осыпая друг друга упреками. Кончилось тем, что профессор резко развернулся и направился к дому.
  Воспользовавшись случаем, я выскользнул из двери и присоединился к Хелене. Она обиженно поджала губы, а ее лицо покрывала болезненная бледность, но что стало тому причиной – страх, злость или усталость, – я знать не мог. Когда она попыталась заговорить, ей пришлось прерваться и начать заново, чтобы выдавить из себя слова.
  – Он лжец! – сказала она. – Это все вранье! Ложь, ложь! Он лжец!
  – О ком вы?
  – Они оба лжецы. Лгут со дня своего появления на свет. И даже на смертном одре будут все так же лгать.
  – В чем же заключается правда? – спросил я.
  – Подождите, и узнаете правду!
  – Чего же мне прикажете ждать?
  – Я предупредила его. «Если ты пойдешь на такое, я обо всем расскажу англичанам». А потому нам нужно подождать. Если он решится, я вам все открою. Если откажется, пощажу его. Все-таки я ему жена.
  И она вернулась в дом, эта исполненная достоинства женщина. Как только она вошла, на подъездной дорожке остановился черный лимузин и показался Гарри Палфри, юридический советник Цирка, сопровождаемый еще двумя представителями английского правящего класса. В более высоком я узнал Алана Барнаби, знаменитость из отдела МИДа, по недоразумению названного управлением информации и исследований, где на самом деле занимались контрпропагандой против коммунистов, не стесняясь прибегать к самым грубым приемам. Одной рукой Тоби тепло приветствовал его, а другой жестом пригласил меня в их компанию. Мы зашли в дом и расселись по местам.
  Поначалу мне пришлось внутренне кипеть, но не подавать голоса. Главные игроки отправились на второй этаж. Говорил только Тоби, а остальные слушали его с тем особого рода напускным почтением, которое обычно приберегали для общения с нищими или чернокожими. Я даже почувствовал желание немного защитить его – защитить Тоби Эстерхази, да поможет мне бог! Человека, защищавшего всю жизнь только себя самого!
  – В данном случае, Алан, если позволите мне некоторую свободу выражений, мы имеем дело с высококлассным источником информации, полностью, однако, исчерпавшим свои возможности, – объяснил Тоби. – Отличный агент, но его лучшие дни уже позади.
  – Вы имеете в виду, конечно, профессора, – по-доброму подсказал Барнаби.
  – Они уже сели ему на хвост. Им стала очевидна его огромная ценность для нас. Судя по некоторым намекам Лаци, можно заключить, что венгры собрали толстенное досье на профессора и все его операции. Я хочу сказать, разве стали бы они подсылать убийцу к человеку, совершенно нам бесполезному? Попытка покушения на убийство со стороны венгров – это для его цели как сертификат высокого качества продукта из журнала «Товары для дома», уж простите за такое сравнение.
  – Мы не можем взять на себя ответственность за безопасность профессора на продолжительный период времени, – предупредил Палфри с улыбкой вечного неудачника. – Мы, разумеется, способны предоставить ему охрану, но ненадолго. Пожизненная защита не представляется возможной. Он должен быть информирован об этом. Вероятно, нам следует попросить его подписать кое-какие бумаги для внесения в данный вопрос полной ясности.
  Второй представитель МИДа был круглолицым и лощеным. Поперек его жилетки тянулась цепочка, и у меня появилось детское желание дернуть за нее, чтобы проверить, не запищит ли он, как игрушечный.
  – Что касается меня, – вмешался он шелковым голосом, – то, как мне кажется, мы все чересчур много болтаем. Если американцы согласны забрать у нас эту парочку – профессора и его жену, – то с глаз долой, из сердца вон. И тогда нам не о чем будет больше беспокоиться, верно? Нам же лучше не высовываться из окопа и держать порох сухим, правильно я говорю?
  – И все же будет лучше, – возразил Палфри, – если он подпишет заявление об отказе от дальнейшего сотрудничества с нами, Норман. К тому же за последние несколько лет он работал не столько на нас, сколько на кузенов.
  Тут даже вечно озабоченный самозащитой Тоби не смог сдержать понимающей улыбки.
  – Все самые ценные агенты поступают так же, хочу напомнить тебе, Гарри. Рука руку моет даже на таком высоком уровне, как у профессора. Вопрос лишь в том, что мы теряем, не считая лишних проблем, если не можем и дальше задействовать его с пользой. Хотя здесь я не могу выступать в роли эксперта, – добавил он с любезной улыбкой, обращенной к Барнаби.
  – А что с нашим наемным убийцей? – спросил тот, кого звали Норманом. – Он будет играть по правилам? Ведь чертовски опасно на его месте подставляться, как утка в пруду.
  – Лаци готов проявить гибкость, – заверил Тоби. – Хотя он, во-первых, напуган, а во-вторых, горячий патриот.
  Меня подмывало оспорить оба эти утверждения, но приступ тошноты не позволил вмешаться.
  – Все эти так называемые аппаратчики испытывают шок, стоит им оказаться за пределами своей системы. Лаци справляется с ним совсем неплохо. Ему больно думать о судьбе своей семьи, но он примирится с ней. Если Теодор согласится, то и Лаци тоже. При наличии определенных гарантий, конечно же.
  – Какого рода гарантий? – спросил круглолицый чиновник из МИДа так быстро, что даже Гарри Палфри не успел опередить его.
  Но и Тоби не колебался с ответом ни секунды.
  – Обычных и общепринятых в таких случаях гарантий. Проще говоря, ни Лаци, ни Теодор не желают быть выброшенными на свалку, когда все это закончится. Как и Хелена. Американские паспорта, круглая сумма в качестве гонорара в конце пути, защита и помощь. С моей точки зрения, требования справедливые.
  – Все это попросту сплошное надувательство, – выдал я, почувствовав, что с меня достаточно.
  
  Все смотрели на меня и дружно улыбались. Они бы улыбались, что бы я ни сказал. Такая уж подобралась компания. Признайся я в сотрудничестве с венгерской разведкой, они бы все равно улыбались. Заяви я, что представляю собой реинкарнацию младшего брата Адольфа Гитлера, они бы улыбались. Все, кроме Тоби, конечно, чье лицо приобрело безжизненное выражение человека, который понимает, что для него безопаснее всего сейчас ни на что не реагировать, прикинувшись, что он тут ни при чем.
  – Какого дьявола вы это сказали, Нед? В чем причина? – спросил Барнаби крайне заинтересованным тоном.
  – Лаци не прошел обучения приемам профессионального убийцы, – ответил я. – Я не знаю, кто он на самом деле, но только не убийца. Он пришел к профессору с незаряженным револьвером. Ни один профессиональный палач не поступил бы так, находясь в здравом уме. По легенде, он артист из Баварии, но носит венгерскую одежду, и половина содержимого его карманов тоже имеет венгерское происхождение. Я стоял рядом с ним, когда он звонил в Бонн. Действительно атташе носит имя Петер, но он значится как Петер в открытом списке иностранных дипломатов. И он совсем не ожидал подобного звонка ни в тот вечер, ни через месяц, ни через год. Лаци застал его врасплох. Достаточно прослушать запись разговора, сделанную немцами, чтобы это понять.
  – А как же тот мужчина в Вене, Нед? – спросил Барнаби, решив проявить ко мне снисхождение. – Дипломат, передавший ему деньги и оружие? Что насчет него, а? А?
  – Они никогда не встречались. Мы показали Лаци фото, и он, разумеется, пришел в восторг. «Да, это тот самый человек», – сказал он. Разумеется. Он наверняка видел его снимок прежде. Поинтересуйтесь у Хелены. Она все знает. Не хочет ни о чем говорить в данный момент, но если на нее надавить, я уверен, она все расскажет.
  Тоби на мгновение ожил:
  – Надавить? На Хелену, Нед? Но к давлению следует прибегать только в том случае, если ты уверен, что в ответ на тебя самого не надавят еще сильнее. Эта женщина беззаветно любит своего мужа. Она будет защищать его до последней капли крови.
  – Профессор лишился доверия американцев, – продолжал я. – Они уже сворачивают ковровую дорожку, которую расстилали для него прежде. Он отчаялся. Если не он сам подстроил эту ложную попытку покушения на себя, то это сделал Лаци. Весь смысл аферы в том и состоит, чтобы профессор компенсировал свои потери и начал новую жизнь.
  Они ждали от меня продолжения – все присутствовавшие. Казалось, они дожидались кульминации, финального аккорда. Наконец заговорил Тоби. Он первым пришел в себя.
  – Скажи мне, Недди, когда ты в последний раз спал? – спросил он со снисходительной улыбкой. – Нам всем это интересно.
  – А какое отношение это имеет к сути дела?
  Тоби с напускным вниманием изучал циферблат своих часов.
  – Полагаю, ты не спишь уже часов тридцать, Нед. Но за это время тебе пришлось принять ряд крайне важных решений, и правильных решений, должен отметить. Едва ли нам стоит винить тебя в том, как повлияло на твои реакции переутомление.
  Меня словно не расслышали. Все вновь повернулись к Тоби.
  – Что ж, думаю, нам теперь важно бросить взгляд на свою труппу. – Барнаби произнес эту фразу, когда я направился к двери. – Можем мы позвать актеров вниз, Тоби? Главный вопрос состоит в том, как они будут выглядеть, оказавшись в центре публичного внимания.
  – Я считаю, что новостная составляющая этого дела только выиграет, если мы все сделаем побыстрее, – говорил Палфри, а я выходил в сад, где только и мог вернуть себе здравомыслие. – Куй железо, пока горячо. Согласны со мной?
  – Согласны во всем, Гарри. На все сто процентов.
  Присутствовать на первой репетиции я отказался. Сел на кухне и позволил Арнольду поухаживать за собой, притворившись, что с интересом слушаю рассказ о том, как его мамаша бросила мужчину, с которым прожила двадцать лет, и сошлась с другом своего далекого детства. Я видел, как Тоби поднялся наверх, чтобы вызвать основных персонажей, и смог лишь тихо зарычать, когда через несколько минут все трое спустились по лестнице. Лаци успел расчесать свои черные волосы на пробор, а профессор накинул пиджак, подавшись головой мудреца вперед в явном предвкушении, и его седая шевелюра красиво развевалась в движении.
  Потом в кухню зашла Хелена. По щекам у нее струились слезы. Арнольду пришлось заключить ее в успокаивающие объятия и снабдить одеялом, поскольку весеннее утро выдалось холодным и ее била дрожь. Арнольд заварил для нее чай с настоем ромашки и сидел рядом, обхватив рукой, до тех пор, пока к нам не ворвался Тоби, чтобы объявить: через два часа нас всех ожидают в американском генеральном консульстве.
  – Рассел Шеритон прилетает из Лондона, Пит де Мэй – из Бонна. Они полны энтузиазма, Нед. В абсолютном восторге. В Вашингтоне готовы подбрасывать вверх шляпы – точно тебе говорю.
  Я не мог припомнить, имел ли Пит де Мэй более высокий ранг, чем Шеритон, но знал его как достаточно крупную фигуру.
  – Нед, твой Теодор – просто фантастика, – шепнул мне Тоби.
  – Ты так думаешь? В чем же это проявляется?
  – Знаешь, как проходил разговор? Они сказали ему: «То, что вы собираетесь сделать, чертовски рискованно, профессор. Как думаете, вы справитесь с этим?» И что он ответил? «Господин посол, мы все готовы рисковать, если речь идет о защите интересов цивилизованного общества». Он спокоен, исполнен чувства собственного достоинства. И Лаци тоже. Нед, обещай мне поспать, когда все закончится, ладно? Я сам позвоню Мейбл.
  Мы отправились в двух машинах. Тоби ехал с венграми, а я сам – с Палфри и мидовцами. Открывая для меня дверь, Палфри прикоснулся к моей руке и дал совет, который невозможно было игнорировать:
  – Думаю, с этого момента мы все должны дружно тянуть канат в одну сторону, Нед. Усталость усталостью, но всякие упоминания о надувательстве совершенно неуместны. Вы слышите? Договорились?
  
  В итоге нас набралось человек двадцать. Генеральный консул занял место председателя. Это был бледный уроженец Среднего Запада, бывший юрист, как и Палфри, постоянно и озабоченно твердивший о возможных, как он выражался, «последствах». Милтон Вагнер сидел между Шеритоном и де Мэем. Мне сразу стало очевидно, что какие бы мысли ни вынашивали на самом деле Шеритон и Вагнер, они получили приказ держать скептицизм при себе. Впрочем, вполне вероятно, они тоже понимали: не самый плохой способ избавиться от бесполезных агентов – передать их в распоряжение информационных служб США, представленных квартетом обеспокоенных, но поневоле доверчивых сотрудников, чьих имен я так и не запомнил.
  Пуллах был тоже поставлен в известность. Хотя немецкая разведка не принимала в операции прямого участия, она направила своего наблюдателя, чтобы у нас была уверенность: слухи о наших подопечных распространятся к вечеру даже в Потсдаме. Кроме того, они настаивали на обстоятельной жалобе в адрес Вены. Как выяснилось, Пуллах вел затяжную войну с австрийской полицией по поводу поддельных паспортов, подозревая, что именно власти негласно продают их венграм. В ходе встречи немало времени ушло на цитирование рапортов офицеров на местах по поводу двурушничества австрияков.
  Троица главных действующих лиц, конечно, не принимала участия в дискуссии, ожидая в приемной. Чуть позже стали разносить сандвичи, и им тоже принесли большой поднос с едой. А в момент их появления в конференц-зале под занавес встречи несколько так ничего и не понявших участников совещания разразились аплодисментами, что стало первым случаем из многих с того времени, когда наши «герои» слышали овации после своих театральных представлений.
  Сначала всеобщим вниманием ненадолго завладели слезы Хелены. Профессор выступил с краткой речью. Его напускное мужество произвело предсказуемый эффект. За ним последовал Лаци, и холодок пробежал по спинам многих присутствовавших, когда он объяснял, зачем ему понадобились сразу две удавки, которые осторожно выложили на стол в качестве вещественных доказательств. Но только когда заплаканная Хелена вновь вышла на авансцену, держа профессора за руку, я ощутил, как ком подкатил у меня к горлу, и осознал, что каждый в зале испытывает примерно такие же ощущения.
  – Я целиком и полностью поддерживаю мужа, – вот и все, что сумела выдавить великая актриса.
  Однако и этого оказалось достаточно, чтобы вся аудитория восторженно вскочила на ноги.
  
  Лишь много позже тем вечером мне удалось поговорить с ней наедине. Мы все к тому моменту совершенно выбились из сил. Даже неутомимый Лаци выдавал признаки усталости. Капитаны и короли нас покинули, Тоби тоже отбыл. Я сидел с Арнольдом в гостиной явочного дома у озера. Американский микроавтобус с тонированными стеклами и двумя переодетыми в штатское морскими пехотинцами на борту давно стоял во дворе, но наши «звезды» уже овладевали искусством держать публику в нетерпеливом ожидании. Остаток дня заняли приготовления вечернего заявления для прессы и оформление договоров с обязательствами сторон, о которых говорил Палфри. Он заранее отпечатал их и привез с собой из Лондона.
  Хелена вошла нерешительно, словно ожидала от меня пощечины, но вся моя злость уже куда-то улетучилась.
  – Мы получим паспорта, – сказала она, присаживаясь. – Это новый для нас мир.
  Арнольд тактично выскользнул из комнаты, закрыв за собой дверь.
  – Кто такой Лаци? – спросил я.
  – Приятель Теодора.
  – Да, но кто еще?
  – Актер. Плохой, никудышный актер из Дебрецена.
  – Он когда-нибудь сотрудничал с тайной полицией?
  Хелена жестом изобразила пренебрежение.
  – Да, он имел с ними связи. Когда Теодору нужно было негласно связаться с властями, Лаци становился посредником.
  – Вы имеете в виду, когда Теодору приходилось стучать на своих студентов?
  – Именно.
  – Лаци снабжал Теодора информацией после того, как вы перебрались в Мюнхен?
  – Поначалу лишь изредка. Но все чаще по мере того, как иссякали другие источники. А потом уже в больших количествах. Теодор продавал ее вам и американцам. В противном случае мы бы остались совсем без средств к существованию.
  – Лаци помогала собирать нужные сведения тайная полиция?
  – Нет, все делалось частным образом. Ситуация в Венгрии постепенно меняется. Порой уже опасно связываться с властями.
  Я отпер дверь и пронаблюдал, как она выходила из дома с горделиво поднятой головой.
  Несколько недель спустя в Лондоне я дословно передал Тоби ее слова. Он не был нисколько удивлен, как ни в чем и не раскаивался.
  – Женщины, Нед, прирожденные преступницы, скажу я тебе. Лучше просто съесть суп, чем бесконечно перемешивать его.
  Прошли еще недели, и шоу Теодора – Лаци все еще имело громкий успех. Тоби тоже преуспевал. Какова была его роль в этой истории? О чем он узнал заранее и когда именно? Или ему было известно все? Не сам ли он сочинил театральную пьесу, чтобы выжать последние соки из своего якобы лучшего агента и навсегда от него избавиться? Я ведь с самого начала подозревал, что в представлении по меньшей мере три участника, а Хелена лишь актриса второго плана.
  – Знаешь что, Недди? – заявил Тоби, дружески обнимая меня за плечи. – Если ты не умеешь ездить на двух лошадях одновременно, то тебе не место в Цирке.
  
  Если вы читали книгу, то должны помнить персонажа, выведенного в ней под псевдонимом «полковник Уэзерби». Мастера маскировки, свободно владевшего семью европейскими языками. Тайного лидера многих групп Сопротивления в Восточной Европе. Героя, «переходившего с одной стороны “железного занавеса” на другую, словно он был соткан из тончайшей ткани». Так вот. Это был я. Нед. Мне не пришлось, слава богу, самому писать главу о себе. Ее состряпал какой-то продажный спортивный репортер из Балтимора, завербованный кузенами. Моему же перу принадлежал вступительный портрет великого человека, напечатанный под заголовком: «Подлинный профессор Теодор, каким я его знал». Накропать его меня вынудил Тоби и Пятый этаж. Я же придумал рабочее название для всей книги – «Профессиональные хитрости», но Пятый этаж забраковал его, посчитав слишком двусмысленным для правильного понимания. Зато я получил повышение по службе.
  Но прежде я успел излить свое возмущение Джорджу Смайли, только что оставившему свой пост одного из начальников Цирка и готовившемуся в очередной, хотя и не в последний раз уйти в тень преподавательской и научной деятельности. Я как раз оказался вновь в Лондоне во время краткого перерыва в турне. И как-то в пятницу вечером мне удалось поймать его на Байуотер-стрит, когда он упаковывал вещи для поездки на выходные дни. Он выслушал меня, сначала чуть заметно усмехнулся, затем ухмыльнулся от души.
  – О Тоби, – тихо пробормотал он с оттенком восхищения. – Но ведь они и в самом деле совершают убийства, не правда ли, Нед? – возразил он на мои аргументы, тщательно складывая твидовый пиджак. – Я имею в виду, конечно же, венгров. Даже по восточноевропейским стандартам, они из числа наиболее жестоких банд, какие только там существуют. Верно?
  Да, согласился я, венгры действительно часто прибегали к убийствам и пыткам. Но это не перечеркивало того факта, что Лаци был подставным лицом, а Теодор – его сообщником по наглому обману. Что касается Тоби…
  Но Смайли резко оборвал меня:
  – Остановись, Нед. Ты, как мне кажется, излишне щепетилен. Каждая церковь нуждается в собственных святых. И церковь антикоммунизма не исключение. Святые же традиционно крайне сомнительны, если уж копнуть поглубже. Однако никто не сомневается в их необходимости, если они выполняют свою функцию. Как считаешь, эта рубашка сойдет или лучше заново ее погладить?
  Мы сидели в его гостиной, попивая виски под шум вечеринки в одном из домов по Байуотер-стрит.
  – Неужели призрак Стефани продолжает преследовать тебя даже на улицах Мюнхена, Нед? – вдруг спросил Смайли с искренней заботой, как только мне показалось, что он задремал в кресле.
  К тому времени я давно перестал удивляться его способности вставать на мое место.
  – Да, время от времени, – ответил я.
  – Но не сама женщина во плоти. Вот что печально.
  – Я попытался как-то позвонить одной из ее тетушек, – сказал я. – У меня тогда приключилась очередная глупая ссора с Мейбл и пришлось перебраться жить в отель. Было поздно. Насколько помню, я слегка перепил… – И тут мне показалось, что Смайли обо всем известно, а я излишне многословен. – По крайней мере, я думал, что разговаривал с тетей. Но это могла оказаться просто служанка. Впрочем, нет, это все-таки была ее тетя.
  – Что она тебе сказала?
  – Фройлен Стефани нет дома.
  Последовало долгое молчание, только на сей раз я не впал в заблуждение и не посчитал Смайли спящим.
  – Это был молодой голос? – задумчиво спросил он потом.
  – Да, достаточно молодой.
  – Значит, не исключено, что к телефону подошла сама Стефани.
  – Не исключено.
  Мы снова стали вслушиваться в голоса с улицы. Смеялась девушка. Мужчина сердился. Кто-то посигналил и почти сразу уехал. Звуки постепенно затихли. Стефани стала для меня эквивалентом Энн, размышлял я, возвращаясь на противоположный берег реки в Баттерси, где у меня была снята небольшая квартирка. Разница лишь в том, что я никак не мог набраться смелости, чтобы позволить ей разочаровать меня.
  Глава 7
  Смайли оборвал рассказ – историю о некоем дипломате из Центральной Америки, страстном любителе и коллекционере моделей британских железных дорог определенного периода. Цирк сумел купить его пожизненную верность с помощью действительно редкой копии маневрового паровоза фирмы «Хорнби», украденной группой Монти Эрбака из лондонского Музея игрушек. Все еще продолжали смеяться, но вдруг заметили внезапное погружение Смайли в задумчивость о былом, когда его взгляд с тревогой остановился на чем-то, находившемся где-то далеко отсюда.
  – Мы очень редко непосредственно сталкиваемся с реальностью, с которой прежде лишь играли, – тихо продолжил он. – Пока этого не случается, мы остаемся зрителями. Агенты осуществляют за нас наши чаяния, а мы – оперативники и их кураторы – сидим в полной безопасности по другую сторону прозрачных зеркал, заставляя себя поверить, что увидеть – значит почувствовать. Но стоит наступить моменту истины (если это вообще когда-либо происходит с вами)… Стоит случиться прозрению, и мы становимся гораздо менее требовательными по отношению к другим.
  Произнося эту тираду, он ни разу не посмотрел на меня. Как ни намеком не выдал, о ком конкретно думал. Но я знал не хуже, чем он сам. То есть мы оба знали, что речь шла, разумеется, о полковнике Ежи.
  
  Я увидел его, но ничего не сказал Мейбл. Вероятно, от слишком большого удивления. А возможно, я так и не избавился от привычки к вечной скрытности, и потому даже сегодня моя первая реакция на неожиданное событие выливается в желание спрятать истинные чувства. Мы с Мейбл смотрели по телевизору девятичасовой выпуск новостей, ставший в эти дни для нас заменой похода в церковь к вечерне (только не спрашивайте почему!). И внезапно я увидел его. Полковника Ежи. Но вместо того, чтобы вскочить со стула и заорать: «Господи! Мейбл! Посмотри на этого мужчину в глубине экрана! Это же Ежи!» – что стало бы вполне нормальной и здоровой реакцией для обычного человека, я продолжал смотреть и невозмутимо потягивать виски с содовой. Но позже, оставшись в одиночестве, я тут же вставил чистую кассету в видеомагнитофон, чтобы обязательно записать повтор сюжета, когда его покажут в «Ночных новостях». И с тех пор – а произошло это уже шесть недель назад – я, должно быть, просмотрел запись более десятка раз, поскольку каждый раз обнаруживался новый нюанс, который хотелось смаковать.
  Но мне лучше поставить эту часть повествования в самый конец, где ей и место. Разумно будет изложить вам ход событий в хронологическом порядке, поскольку в Мюнхене имел место не только фарс с профессором Теодором, а работа спецслужбиста после разоблачения измены Билла Хэйдона не сводилась к ожиданию, пока заживут нанесенные им раны.
  
  Полковник Ежи был типичным поляком, а для меня до сих пор непостижимо, почему столь многие поляки питают слабость к англичанам. Мы не раз предавали их страну, и мне это представлялось настоящим позором для нас. Будь я сам из Польши, то, наверное, плевал бы даже на мимолетную тень любого британца. И не важно, пострадал я от нацистов или от русских. Мы ведь поочередно бросали поляков на произвол и тех и других. Кроме того, я уж точно не удержался бы от искушения подложить бомбу под так называемые «компетентные органы», официально считавшиеся одним из департаментов британского Министерства иностранных дел. О небо! Что за чудовищная фраза! Когда я пишу эти строки, поляки снова оказались зажаты между непредсказуемым русским медведем и несколько более предсказуемым ныне германским быком. Но в одном можете быть уверены. Если Польше когда-нибудь вновь понадобится добрый друг, чтобы выручить из беды, те же «компетентные органы» из британского МИДа отправят им полную сочувственных извинений телеграмму, объясняя, что им сейчас не позволяют вмешаться стоящие перед ними более насущные задачи.
  Тем не менее мое ведомство может похвастаться совершенно непропорциональными вложенным усилиям успехами именно в Польше. И поистине обескураживающее количество поляков, мужчин и женщин, со свойственной этому народу безрассудной отвагой рисковали собственными жизнями и благополучием своих семей, чтобы шпионить на «благородных англичан».
  А потому не приходится удивляться, что результатом дела Хэйдона стало особенно высокое число жертв среди наших агентов в Польше. Благодаря Хэйдону британцы добавили еще одно предательство к исторически длинному списку. Когда одна потеря следовала за другой с тошнотворной неизбежностью, атмосфера траура в нашей мюнхенской резидентуре становилась почти физически ощутимой. Осознание позорного провала было сравнимо только с чувством полнейшей беспомощности. Никто из нас не сомневался, как именно все произошло. До разоблачения Хэйдона польская контрразведка во главе с талантливым шефом оперативного отдела полковником Ежи не подавала ни малейшего вида, что пользуется услугами предателя в наших рядах. Они довольствовались возможностью с его помощью проникать в существовавшие сети агентов, чтобы задействовать каналы дезинформации или, когда им это удавалось, для обработки наших шпионов и перевербовки на свою сторону, искусно заставляя их работать теперь уже против нас.
  Однако после падения Хэйдона полковник понял, что во всякой сдержанности отпала необходимость, и в течение буквально нескольких дней безжалостно искоренил нашу самую преданную агентуру, которую до того времени предпочитал не трогать. «Жертвы Ежи» – так назвали мы список арестованных, пополнявшийся почти ежедневно. Отчаявшись, мы вынашивали личную ненависть к человеку, уничтожавшему наших агентов, казнившему их порой без официального следствия и суда, позволяя своим заплечных дел мастерам вдоволь поиздеваться над попавшимися людьми.
  Вам может показаться странным, почему мы в Мюнхене так пристально следили за событиями в Польше. Но в том-то и суть, что несколько десятилетий все операции на польской территории планировались в Мюнхене и контролировались оттуда же. С помощью антенны, установленной на крыше здания в покрытом зеленью пригороде, где размещалось консульство, мы день и ночь принимали сигналы от своих агентов. Зачастую это был лишь короткий писк, втиснутый между словами передачи, которая на законных основаниях велась по радио. В ответ по заранее согласованному графику мы посылали им новые указания и успокаивающие сообщения. Из Мюнхена же отправлялись письма на польском языке с тайнописью между строк. А если одному из наших источников удавалось добиться разрешения на поездку за пределы страны, из Мюнхена немедленно вылетал человек, чтобы встретиться с агентом на нейтральной почве, получить у него информацию, устроить праздничный ужин, выслушать жалобы, унять тревоги.
  И опять-таки из Мюнхена, если в том действительно возникала настоятельная необходимость, сотрудники резидентуры пересекали польскую границу. Всегда в одиночку и, как правило, под личиной бизнесменов, направлявшихся на ярмарку или на выставку. А потом где-нибудь на придорожной площадке для пикников или в кафе на окраинной улице наши эмиссары ненадолго встречались с самыми ценными агентами лицом к лицу, быстро завершали дела и отбывали назад, зная, что успели заправить лампу свежим маслом. Потому что никто, сам не побывавший в шкуре агента, даже представить не может, какой проверке отчаянным одиночеством подвергается его верность. Правильно рассчитанная по времени чашка самого жидкого кофе, которую можно разделить с опытным куратором, способна поднять моральный дух агента на многие месяцы.
  Именно по такому случаю однажды зимним днем вскоре после того, как потекла вторая половина моего пребывания в Мюнхене (и ставшего для меня благословением отбытия профессора Теодора с его труппой в Америку), я оказался на борту лайнера польских авиалиний «ЛОТ», совершавшего рейс из Варшавы в Гданьск. В кармане у меня лежал паспорт гражданина Нидерландов на имя Франца Йоста из Неймегена, родившегося сорок лет назад. Согласно информации, указанной в заявлении на визу, целью моего вояжа была инспекция качества сборных фермерских построек для крупного западногерманского сельскохозяйственного концерна. Я ведь обладаю элементарными познаниями в области домостроения, которых вполне достаточно при обмене визитными карточками с чиновниками из Министерства сельского хозяйства.
  Моя подлинная миссия была гораздо сложнее. Я разыскивал агента под кодовым именем Оскар, вернувшегося словно ниоткуда шесть месяцев спустя после того, как мы занесли его в список погибших. Совершенно неожиданно Оскар прислал нам письмо на старый явочный адрес, использовав прибор для тайнописи и детально отчитавшись в том, что он сделал или не смог сделать с того дня, когда узнал о первых арестах, и по день нынешний. Он сохранял хладнокровие. Даже остался на прежней работе. Анонимкой он подставил ни в чем не повинного аппаратчика из своего архивного управления, чтобы отвести подозрения от себя. Потом стал ждать, и через несколько недель тот аппаратчик бесследно исчез. Приободренный подобным оборотом событий, он выждал еще какое-то время. И до него дошел слух, что коллега во всем признался. Если учесть «ласковые» методы, применявшиеся подручными полковника Ежи, это едва ли было удивительно. Спустя еще несколько недель наш агент посчитал, что находится в безопасности. Теперь он выражал готовность возобновить работу, если до него сумеют довести новые распоряжения. Чтобы подтвердить серьезность своих намерений, он вклеил микроснимки на третью, пятую и седьмую точки письма, то есть воспользовался привычным способом передачи информации. При сильном увеличении эти точки содержали шестнадцать страниц совершенно секретных приказов, отданных польским Министерством обороны ведомству полковника Ежи. Аналитики Цирка пришли к заключению, что материалы «скорее всего подлинные и представляющие интерес», а такая фраза в их экспертной оценке была равнозначна восторженному признанию, что агенту по-прежнему стоило доверять.
  Вы, вероятно, уже поняли, какое приятное волнение вызвало письмо от Оскара в резидентуре. Я и сам испытывал схожие чувства, пусть никогда не встречался с ним лично. «Оскар! – восклицали его сторонники. – Вот ведь хитрый старый лис! Живым и здоровым сумел выбраться из-под развалин сети! Пусть наш славный Оскар продолжает свое дело!» Он был нашим давним агентом под личиной простого клерка в польском адмиралтействе, базировавшемся в оборонном комплексе на берегу моря в Гданьске. Одним из лучших агентов, каким когда-либо располагала резидентура!
  Только самые недоверчивые сотрудники Цирка и старики, готовившиеся к близкой отставке, посчитали письмо ловушкой. При сложившихся обстоятельствах согласиться с ними было бы легче всего. Сказать «нет» ничего не стоит, а вот «да» требует смелости и затрат нервной энергии. Тем не менее голоса людей с негативным подходом всегда звучат громче и отчетливее. А уж у нас после дела Хэйдона и подавно. Поэтому на некоторое время мы оказались в неопределенной ситуации, когда никто не отваживался принять решение. Пытаясь выиграть время, мы написали Оскару ответ с запросом дополнительной информации и прояснения некоторых деталей. Он направил нам злую депешу, требуя внести ясность: доверяют ему по-прежнему или нет. Причем теперь он настаивал на личной встрече с одним из кураторов. «Если встреча не состоится, больше вы ничего не получите», – твердо заявил он. И непременно на польской территории. Теперь или никогда.
  Пока в нашем главном офисе продолжали пребывать в нерешительности, я обратился с горячей просьбой разрешить мне самому отправиться к Оскару. Недоверчивые из моей резидентуры сказали, что я, должно быть, умом тронулся. А сотрудники, верившие агенту, поддержали мое решение, считая его единственно правильным выходом из положения. Ни те ни другие не приводили действительно убедительных доводов, но меня снедало желание внести в вопрос полную ясность. Вероятно, здесь сыграла роль и моя личная жизнь. Мне хотелось поднять свою самооценку после того, как Мейбл стала в последнее время демонстрировать признаки стремления покончить с нашими взаимоотношениями, отчего я несколько упал в собственных глазах. Руководство согласилось с теми, кто говорил «нет». Тогда я напомнил им о своей прошлой службе в военно-морском флоте. Главный офис все еще колебался, но ответ оттуда теперь был такой: «Пока нет, но, возможно, в будущем». Я настаивал, приводя в качестве аргументов как знание нескольких языков, так и прочность своей голландской «легенды», которую коллеги из Нидерландов обеспечили в ответ на наши услуги в несколько иной сфере. Главный офис взвесил вероятный риск, проанализировал альтернативные варианты и, наконец, вынес вердикт: «Да, но только на два дня». По всей видимости, там пришли к заключению, что после Хэйдона я не мог выдать противнику уже никаких особенно важных секретов при любом исходе. Наспех собрав документы для прикрытия, я отправился в путь, прежде чем они могли успеть передумать. Температура опустилась до минус шести градусов, когда мой самолет приземлился в аэропорту Гданьска. Снежные сугробы лежали вдоль улиц, а снегопад продолжался, и его умиротворяющая картина внушила мне до некоторой степени излишнее ощущение безопасности. Но, уж поверьте, риска я всеми силами старался избегать. Мне необходимо было лишь разобраться с не самой сложной проблемой, и я уже давно избавился от прежней наивности.
  Все гостиницы Гданьска были тогда одинаково ужасны, и моя не стала исключением. В холле воняло, как в плохо отмытом и дезинфицированном сортире, а процедура получения номера выглядела сложнее усыновления ребенка и длилась дольше. Моя комната оказалась уже занята какой-то женщиной, не говорившей ни на одном знакомом мне языке. К тому времени, когда удалось получить другой номер и найти горничную, чтобы избавиться от следов пребывания предыдущей гостьи, сгустились сумерки. Пора было дать Оскару знать, что я прибыл.
  
  У каждого агента свои индивидуальные особенности. Летом, как говорилось в досье, Оскар любил рыбачить, и мой предшественник неизменно удачно проводил с ним беседы на берегу реки. Они даже поймали вместе пару крупных рыбин, которые, впрочем, не годились в пищу из-за отравленной химикатами воды. Но сейчас стояла морозная зима, на рыбалку отправлялись только несмышленые детишки и мазохисты. Зимой менялись и привычки Оскара. Чаще всего он предпочитал проводить свободное время за игрой на бильярде в клубе для мелких чиновников, располагавшемся в районе порта. А в клубе имелся телефон. Чтобы назначить встречу, моему предшественнику, владевшему польским языком в совершенстве, достаточно было позвонить туда и пуститься в легкую беседу с Оскаром, выдавая себя за Леха – старого приятеля по флотской службе. Затем Оскар говорил: «Хорошо, буду ждать тебя завтра в доме моей сестры. Пропустим пару стаканчиков». На самом деле это следовало понимать так: «Подбери меня в своей машине на углу такой-то улицы ровно через час».
  Но мой польский оставлял желать много лучшего. И к тому же после предательства Хэйдона правила диктовали запрет вступать в контакт с любым агентом, используя прежние приемы и точки.
  В своем письме Оскар перечислил номера телефонов трех кафе, как и время, когда он постарается оказаться в каждом из них. А три варианта он предпочел потому, что всегда существовала вероятность неисправности телефона в одном из заведений или занятости линии. Если телефонный метод не сработает, нам следовало сменить тактику и воспользоваться его автомобилем. Оскар назвал мне местоположение трамвайной остановки, где в назначенный час я должен был его ожидать. К этому он присовокупил регистрационный номер своего нового синего «трабанта».
  Если вам покажется, что мне неизменно отводилась слишком пассивная роль, то это верно, поскольку непреложным законом подобных встреч всегда являлся приоретет агента. Только он мог избрать наиболее безопасный для себя путь, внешне естественно вписывавшийся в его образ жизни. Я сам выдвинул бы совершенно иные предложения, так как не мог понять, зачем перед встречей нужен телефонный разговор. Хотя Оскар, вероятно, знал, что делал. Он имел основания опасаться западни. И потому хотел для обретения уверенности сначала услышать мой голос, а уж потом продолжать.
  Впрочем, могли существовать дополнительные обстоятельства, о которых мне только предстояло узнать. Что, если он приведет с собой товарища? Или потребует немедленной эвакуации из страны? Или вообще передумает продолжать сотрудничество? Потому что второе правило профессиональных рандеву столь же непреложно, как и первое: даже самые невероятные ситуации следует воспринимать как норму – гласит оно. Хороший оперативник обязан быть готов к тому, что вся телефонная система Гданьска откажет именно в тот момент, когда ему понадобится сделать важнейший звонок. Или к тому, что Оскар в то утро врежется в фонарный столб, или у него температура скакнет под сорок, или жена убедит его потребовать миллион долларов золотом за согласие возобновить отношения с нами, или у нее преждевременно родится младенец. Самое главное в нашем деле, как не уставал я твердить своим курсантам, пока они не начинали тихо ненавидеть меня, всегда принимать во внимание закон подлости. Иначе жди беды.
  С мыслью об этом после часа бесплодных звонков во все три упомянутых кафе я в десять минут десятого тем же вечером встал на условленной трамвайной остановке, ожидая увидеть, как «трабант» Оскара медленно приблизится ко мне. Потому что, хотя снегопад уже прекратился, проезжая часть по-прежнему представляла собой две черные колеи в стороне от трамвайных путей, а потому немногочисленные автомобили передвигались с осторожностью чудом выживших солдат, возвращавшихся с линии фронта.
  Существует старинный Данциг, свободный и величавый ганзейский порт, а есть нынешний Гданьск – польское промышленное захолустье. Трамвайная остановка располагалась, несомненно, в Гданьске. Я ждал в окружении угрюмых и темных жилых домов из железобетона, горбившихся под оранжевым отливом подсвеченного городскими фонарями неба. Куда бы я ни посмотрел, нигде, казалось, не было места, где люди могут любить друг друга или просто радоваться жизни. Ни кафе, ни кинотеатра, ни яркой, красивой неоновой вывески. Даже пара пьяниц, притулившихся в дверном проеме подъезда через дорогу, слишком напуганных, чтобы разговаривать. Любой взрыв смеха, веселый оклик или восхищенный возглас воспринимались бы как преступление против угрюмости этой тюрьмы без стен. Мимо проехала еще одна машина, но не синяя и не «трабант». Ее боковые стекла заиндевели, и даже вглядевшись внимательно, я так и не смог определить, скольких людей она перевозила. Затем автомобиль остановился. Но не на обочине, не у тротуара, не при повороте на стоянку, потому что его полностью блокировал высокий сугроб. Он просто встал на двух темных колеях. Мотор заглушили, габаритные огни выключили.
  Пара влюбленных? – подумал я. В таком случае они совершенно забыли об опасности, ведь это все-таки была улица с двусторонним движением. Появилась другая машина, двигавшаяся в том же направлении. Ей тоже пришлось остановиться, но гораздо ближе к моей трамвайной остановке. Еще любовники? Или за рулем просто сидит разумный водитель, оставивший безопасную дистанцию до неподвижного автомобиля впереди? Но результат в любом случае оказался один – теперь по обе стороны от меня встало по машине, а я, продолжая ждать, вдруг заметил, что двое молчаливых пьянчуг покинули укрытие под козырьком подъезда и выглядели теперь совершенно трезвыми. Затем за спиной я расслышал шаги человека, мягкие, словно он шел по снегу в домашних тапочках, но уже очень близкие. Я понимал: мне не следует делать никаких резких движений и уж точно не пытаться умничать. У меня не оставалось свободного пути к отступлению, как не существовало возможности превентивного удара, который способен был спасти меня. Потому что я уже мысленно начал опасаться, что оказался в ситуации, когда либо все, либо ничего. И даже если все, то я ничего не мог поделать.
  Слева от меня встал мужчина. Так близко, что легко мог бы прикоснуться ко мне. На нем было пальто на меху и кожаная шапка, а в руке он держал сложенный зонт, который запросто мог оказаться свинцовой трубкой, обернутой тканью и нейлоновым чехлом. Отлично! Видимо, как и я, он ждал трамвая. Второй мужчина возник справа от меня. От него пахло лошадью. Что ж, хорошо. Ему тоже нужен трамвай, пусть сюда он, вероятно, добирался верхом. Затем со мной заговорил мужчина – по-английски с траурным польским акцентом, – но его голос доносился не слева и не справа, а у меня из-за спины, откуда прежде слышались мягкие шаги.
  – Боюсь, Оскар сегодня не придет, сэр. Он умер шесть месяцев назад.
  Но я к тому моменту успел все осмыслить. У меня была целая вечность на размышления, если брать по нашим меркам. Я не знал никакого Оскара. Кто он, этот Оскар? Куда он должен прийти? Я же был голландцем, лишь немного владевшим английским языком и говорившим с заметным акцентом, как все мои дядюшки и тетушки в Неймегене. Я выдержал паузу, делая вид, что пытаюсь вникнуть в смысл его тирады, а потом повернулся очень медленно и без всяких признаков беспокойства.
  – Думаю, вы принимать меня за кто-то другой, – ответил я протяжным и певучим тоном, усвоенным, когда я еще сидел у матери на коленях. – Меня зовут Франц Йост. Я из Голландии. И никого не жду, кроме как трамвай.
  И только тогда мужчины, стоявшие по обе стороны, взялись за меня с хваткой профессионалов, прижав обе руки к телу и сбив с ног, чтобы потом дотащить до второго автомобиля. Но я все же успел рассмотреть и опознать коренастого мужчину, обратившегося ко мне, его влажную нижнюю челюсть и слезившиеся глаза ночного портье. Это был полковник Ежи собственной персоной, широко известный и прославленный сми главный защитник безопасности Польской Народной Республики. Его совершенно невыразительное лицо украшало первые полосы нескольких ведущих польских газет в то время, когда он так отважно брал под арест и подвергал пыткам наших агентов.
  
  Есть жизненные итоги, к которым мы подсознательно готовим себя в зависимости от того, чем занимаемся. Гробовщик воображает собственные похороны, богач опасается потери состояния и нищеты, палач боится сам однажды угодить в тюрьму, развратника страшит импотенция. Мне рассказывали, что самый ужасный кошмар, какой может присниться актеру, это зал, который постепенно покидают зрители, пока он на сцене в мучительном бессилье пытается вспомнить забытые слова роли, и как это еще трактовать, если не в качестве раннего предвидения смерти? А для государственного служащего аналогом подобного кошмара становится момент, когда воздвигнутые вокруг него надежные стены из привилегий рушатся и он понимает, что подвергается опасности, словно самый обычный человек. Он как будто предстает голым перед взорами внешнего мира и, как неверный муж, пытается оправдаться за измены и ложь. И уж если начистоту, то большинство моих коллег-разведчиков принадлежат примерно к той же категории людей. Для них нет ничего страшнее, чем проснуться однажды утром и прочитать свои подлинные имена в крупных заголовках газет, услышать упоминание о себе по радио и телевидению, стать объектом шуток и насмешек или, что хуже всего, подвергнуться допросу со стороны представителей того самого общества, которое они, как считали сами, всеми силами защищали. Они бы восприняли публичное расследование у себя дома гораздо более болезненно, чем любое поражение, нанесенное противниками, или разоблачение перед всем мировым шпионским сообществом. Это равнозначно смерти.
  Что касается меня, то наихудшим вариантом гибели, а значит, и самой суровой проверкой, к которой я начал готовиться, едва переступил порог потайной двери, мне виделось именно происходившее со мной сейчас. Узнать, какова истинная мера моего мужества, если меня вздернуть на дыбу. Дойти до предела физической и умственной выдержки, зная: в моих силах отсрочить смерть всего лишь словом. И потому внутри моего существа шла схватка между духом и телом, а реальную боль причиняли некие незримые наемники, воевавшие между собой у меня в голове.
  Поэтому, когда я впервые ощутил совершенно невыносимую телесную боль, я приветствовал ее, как старую знакомую: «Рад встрече. Наконец-то вы пришли ко мне. Меня зовут Йост. А вас?»
  
  Понимаете, не было никаких предварительных церемоний. Он не усадил меня за стол в соответствии с проверенными традициями и не сказал: «Либо ты заговоришь сразу, либо тебя будут сильно бить. Вот текст твоего признания. Подпиши его». Он не велел своим подручным запереть меня в камере и дать несколько дней повариться в собственном соку, чтобы я самостоятельно пришел к выводу: в признании как раз и заключается высшая форма смелости. Они попросту выволокли меня из машины и протащили в ворота обычного с виду частного дома, а затем во двор, где не было пока ни одного следа, кроме наших собственных, а потому им пришлось тянуть меня по толстому слою снега, и мои каблуки скользили по нему. Трудились сразу трое, поочередно нанося мне удары то по лицу, то в пах, то под дых, а потом снова по лицу, но уже локтем или коленом. Когда же я согнулся от боли, меня погнали, как оглушенную обухом свинью, по заснеженным камням, словно им не терпелось скорее оказаться под крышей, чтобы заняться мной по-настоящему.
  И точно – стоило нам очутиться в помещении, в их действиях появилось нечто, напоминавшее систему, и складывалось впечатление, что элегантность старой, скудно обставленной комнаты внушила им уважение к порядку. Меня били теперь строго по очереди, как цивилизованные люди. Двое держали, а третий бил, и они соблюдали вполне демократичную ротацию, если не считать того, что на пятый и на пятнадцатый раз уступили черед самому полковнику Ежи. Он наносил мне удары с сочувственным видом, но такие сильные, что один раз я действительно умер ненадолго, а когда ожил, то оказался с ним наедине. Ежи сидел за складным легким столом, упершись в него локтями и зажав голову сбитыми в кровь руками, с очень грустным выражением лица, словно страдал мучительным похмельем. Он разочарованно просматривал запись моих ответов на вопросы, которые мне задавались в паузах между ударами, а потом впервые поднял глаза, чтобы с неодобрением изучить мою заметно изменившуюся в худшую сторону внешность. Потом горестно помотал головой, выражая этим свои не слишком сложные мысли: о том, насколько жизнь несправедлива к нему и он даже не знает теперь, как еще может помочь мне увидеть свет истины. Тут до меня дошло, что времени прошло значительно больше, чем я мог себе представить. Вероятно, несколько часов.
  Кроме того, с этого момента сцена стала напоминать ту, какую я всегда рисовал в воображении. Мой мучитель с комфортом расположился за столом, разглядывая меня с профессиональной озабоченностью, а я сам был растянут в позе орла у раскаленного отопительного радиатора в форме гармошки. Меня приковали за кисти рук к двум его концам так плотно, что углы радиатора впивались мне в спину обжигавшими зубьями. Мой нос и рот прежде кровоточили, как, по всей видимости, уши тоже, а передняя часть рубашки напоминала фартук мясника. Однако кровь уже запеклась и больше не струилась – еще один способ прикинуть, сколько прошло времени. Вот тебе задачка: как долго сворачивается человеческая кровь в большом и пустом доме на окраине Гданьска, если ты прикован к чему-то вроде печки и смотришь на щенячье лицо полковника Ежи?
  Отчего-то мне было ужасно трудно ненавидеть его, а жжение в спине, которое постепенно усиливалось, с каждой секундой все больше притупляло ненависть. Он виделся мне единственным возможным спасителем. Теперь его взгляд не отрывался от меня. Даже когда он склонил голову к столу в какой-то своей молитве, а потом поднялся и закурил омерзительно пахнувшую польскую сигарету и стал прохаживаться по комнате, его тоскливые глаза были устремлены на меня, хотя по ним невозможно было определить, где сейчас витают его мысли. Но потом он вдруг повернулся ко мне своей широкой спиной. У меня появилась возможность увидеть его толстокожую лысую голову и веснушчатый загривок. Но за исключением этого момента его глаза продолжали уговаривать, призывали одуматься, проявить здравый смысл, а порой казалось, они молили облегчить его собственную муку, ни на секунду не оставляя меня. И какая-то часть моего сознания действительно хотела ему помочь, причем желание становилось тем острее, чем сильнее жгло сзади. Потом жжение перестало быть просто жжением, а тоже превратилось в боль. Чистейшую, неизбежную, абсолютную боль, нараставшую и не имевшую предела. И я готов был бы отдать почти все для улучшения его состояния – все, кроме самого себя. Кроме той сущности, что делала меня не похожим на него и была так важна для моего выживания.
  – Как ваша фамилия? – спросил он меня на том же польском английском.
  – Йост. – Ему пришлось склониться, чтобы расслышать меня. – Франц Йост.
  – Вы из Мюнхена, – предположил он, используя мое плечо как опору, чтобы поднести ухо ближе к моим губам.
  – Родился в Неймегене. Работаю на фермерскую фирму в Таунусе поблизости от Франкфурта.
  – Вы забыли про свой голландский выговор. – Он слегка потряс меня за плечо, чтобы вывести из забытья.
  – Вам просто не удается различить его. Вы же поляк. Мне нужна встреча с консулом Нидерландов.
  – Вы имеете в виду, с британским консулом?
  – Голландским. – Думаю, я еще несколько раз повторил слово «голландским» и продолжал упрямо твердить его, пока Ежи не окатил меня холодной водой, а потом влил немного в рот, чтобы дать прополоскать и сплюнуть. Я понял, что лишился зуба. Левого переднего в нижней челюсти. Или даже двух зубов. Определить сразу было затруднительно.
  – Вы верите в Бога? – спросил он.
  Когда он склонялся ко мне подобным образом, щеки у него отвисали, как у младенца, а губы складывались, словно для поцелуя. Это придавало ему сходство с озадаченным херувимом.
  – Только не сейчас, – ответил я.
  – Отчего же?
  – Пригласите ко мне голландского консула. Вы по ошибке схватили не того человека.
  Я заметил, насколько ему не понравилось это слышать. Он не привык, чтобы ему отдавали распоряжения или просто противоречили. Он провел тыльной стороной правой руки по губам, что делал, когда собирался ударить меня, и я приготовился принять его кулак. Но вместо этого он начал охлопывать свои карманы. Я решил, что ему понадобился какой-то пыточный инструмент.
  – Нет, – сказал он со вздохом. – Вы ошибаетесь. Я взял как раз нужного мне человека.
  Затем полковник Ежи опустился передо мной на колени, и мне показалось, что он готовится убить меня, поскольку я заметил: он был смертельно опасен именно в те моменты, когда выглядел особенно несчастным. Но на самом деле он открывал замки на моих наручниках. Покончив с этим, он подсунул руки мне под мышки и приподнял, а потом поволок (я бы даже сказал, помог мне добраться) до просторной ванной комнаты со старой, стоявшей посередине и наполненной теплой водой ванной.
  – Раздевайтесь, – приказал он и грустно наблюдал, как я снимаю разорванную одежду, слишком измотанный даже для попытки угадать, что он со мной сделает, когда я окажусь в ванне: утопит, сварит заживо, заморозит или бросит в воду оголенный электрический провод.
  У него был мой чемодан, вывезенный из гостиницы. Пока я лежал в ванне, он выбрал и достал из него чистую одежду, грудой сложив на стуле.
  – Вы улетаете завтра во Франкфурт через Варшаву. Произошла ошибка, – сказал он. – Приносим извинения. Нам только придется отменить назначенные вами деловые встречи и объяснить, что вы случайно попали под машину, скрывшуюся с места происшествия.
  – Простых извинений мне теперь недостаточно.
  Ванна не оказала на мое самочувствие никакого благотворного влияния. Наоборот, мне показалось, что если я так пролежу немного дольше, то снова умру. И потому я пересел на корточки. Ежи протянул руку. Я вцепился в нее и встал, но меня сильно пошатывало. Ежи помог мне выбраться из ванны, подал полотенце и с мрачным видом наблюдал, как я вытираюсь, а потом натягиваю приготовленную им одежду.
  Он вывел меня из дома через двор, в одной руке держа мой чемодан, а на другую приняв часть веса моего тела, поскольку ванна не облегчила боль, а лишь окончательно лишила сил. Я оглядывался, высматривая его подручных, но никого из них не видел.
  – Холодный воздух будет вам полезен, – сказал он с уверенностью специалиста.
  Он дотащил меня до припаркованной машины, и она ничуть не походила на те, которые использовались при моем аресте. На заднем сиденье валялось игрушечное рулевое колесо. Мы поехали по пустынным улицам. По временам я отключался словно в дреме. Так мы достигли двустворчатых белых железных ворот, охранявшихся милиционерами.
  – Не смотрите на них, – распорядился Ежи, показывая им свои документы, и я снова задремал.
  Мы вышли из машины и остановились на краю поросшей травой скалы. Сильный ветер с моря морозил нам лица. Мое ощущалось распухшим, а щеки увеличились, стали как два футбольных мяча. Рот съехал куда-то на левую щеку. Один глаз не открывался. Ночь была безлунная, и где-то за пеленой просоленного тумана гремел морской прибой. Свет попадал сюда только от оставшихся у нас за спинами огней города. Временами мимо проносились какие-то фосфоресцирующие искры, или клочья белой пены взлетали снизу из тьмы. «Здесь мне настало время умереть, – думал я, стоя рядом с ним. – Сначала он избивает меня, затем дает принять теплую ванну, а теперь застрелит и сбросит со скалы». Однако его руки безвольно висели вдоль тела и пистолета в них не было. А его взгляд, насколько я мог видеть, устремлен в беззвездное темное небо, а вовсе не на меня. Значит, стрелять должен кто-то другой, притаившийся в черноте. Оставайся во мне хотя бы малость прежней энергии, я бы мог первым убить Ежи. Но энергии не ощущалось, как и необходимости. Я подумал о Мейбл, но без предчувствия потери или обретения. Мне стало любопытно, как она сумеет прожить на пенсию за меня, кого найдет на замену. «Фройлен Стефани нет дома», – вспомнилось мне… Впрочем, вероятно, что к телефону подошла сама Стефани, как предположил Смайли… – Как много моих молитв осталось без ответа», – думал я. Но сколько, я так и не произнес, если быть честным. Я ощущал неодолимую сонливость.
  Наконец Ежи заговорил, и его голос, как прежде, звучал странно подавленным.
  – Я привел вас сюда, потому что не создан еще в мире микрофон для того, чтобы нас подслушать в таком месте. Мне хочется стать агентом и работать на вашу страну. Для этого необходим профессионал высокого класса в качестве посредника и куратора. Мой выбор пал на вас.
  Я снова потерял ориентировку во времени и пространстве. Хотя скорее всего он тоже потерял ее, поскольку вынужден был повернуться спиной к морю и, одной рукой придерживая кожаную шляпу, чтобы ее не сорвало с головы ветром, грустно всмотрелся в отдаленные огни в глубине материка, хмурясь на что-то и порой смахивая с глаз выступавшие от морозного воздуха слезы огромными кулаками.
  – Для чего кому-то может понадобиться шпионить для Голландии? – спросил я.
  – Очень хорошо, будем считать, что я изъявил желание стать голландским агентом, – ответил он устало, даже не пытаясь оспаривать мой излишний уже педантизм. – В таком случае мне нужен высококлассный голландский профессионал, умеющий молчать. А поскольку мне хорошо известно, каких болванов вы – голландцы – использовали против нас прежде, я с полным правом могу проявить разборчивость. Вы выдержали проверку. Поздравляю. Я выбрал вас.
  Мне показалось, что самым разумным будет оставить его слова без ответа. Наверное, я все еще не доверял ему.
  – В двойном дне своего чемодана вы найдете большую пачку секретных польских документов, – продолжал он своим неизменно унылым тоном. – Разумеется, в аэропорту Гданьска у вас не возникнет никаких проблем с таможней. Я распорядился, чтобы ваш багаж не досматривали. По официальной версии, отныне вы – завербованный мною агент. А во Франкфурте вы уже окажетесь в привычной и безопасной обстановке. Я же стану работать только на вас и ни на кого другого. Наша следующая встреча состоится в Берлине пятого мая. Я там буду участвовать в майских торжествах, знаменующих славные победы, одержанные пролетариатом.
  Он хотел снова прикурить сигарету, но ветер одну за другой гасил его спички. Поэтому он сдернул с головы шляпу и сумел закурить, воспользовавшись ею для прикрытия от порывов, склонив в глубь нее лицо так низко, словно пил воду из неизвестного источника.
  – Ваших людей наверняка заинтересуют мотивы, которые мною движут, – продолжил он после первой глубокой затяжки. – Скажите им… – Внезапно растерявшись, он втянул голову в плечи и посмотрел на меня, явно ожидая совета, как ему лучше иметь дело с идиотами. – Скажите им, что мне все обрыдло. Скажите, что меня тошнит от собственной работы. Сообщите, что наша компартия – это сборище мошенников. Им все прекрасно известно, но вы все равно упомяните об этом. И еще. Я – католик. Или еврей. Или татарин. Словом, скажите им, черт побери, то, что они хотят услышать.
  – Их может заинтересовать, почему ваш выбор пал именно на голландца, – сказал я, – а не на американца, француза или кого-то другого.
  Он предвидел подобный вопрос и ответил, попыхивая в темноте сигаретой.
  – У вас, голландцев, были великолепные агенты, – задумчиво произнес он. – С некоторыми из них мне пришлось познакомиться очень близко. Они превосходно работали, пока не появилась эта сволочь Хэйдон. – Его осенила мысль. – А еще расскажите им, что мой отец был пилотом во время «Битвы за Британию», – добавил он. – Его сбили над Кентом. Это им наверняка понравится. Вы хорошо знаете графство Кент?
  – С какой стати голландцу хорошо знать Кент? – отреагировал я.
  Если бы я проводил в Польше безмятежный уикенд, то мог бы поведать ему, что незадолго до нашей так называемой добровольной разлуки с Мейбл мы купили дом в Танбридж-Уэллсе. Но в данных обстоятельствах предпочел воздержаться и правильно сделал, потому что при проверке истории Ежи нашим главным офисом не обнаружилось никаких документальных подтверждений, что его отец пилотировал хотя бы бумажного воздушного змея. И когда несколько лет спустя я спросил об этом Ежи (а его преданность вечно вероломным британцам к тому времени уже не вызывала никаких сомнений), он лишь рассмеялся и признал, что его папаша был на самом деле старым дураком, обожавшим только водку под картошку.
  
  Так почему же?
  На целых пять лет затем общение с Ежи стало для меня «секретными университетами» шпионажа, но его презрительное отношение к мотивировке – и собственной в особенности – нисколько не изменилось. Сначала мы, идиоты, делаем все, что нам взбредет в голову, говорил он, и лишь потом начинаем лихорадочно подыскивать оправдания для своих поступков. Для него все люди были идиотами, что он не уставал мне повторять. А мы, шпионы, отличались высшей степенью идиотизма.
  Поначалу я подозревал, что он стал работать на нас, поскольку хотел отомстить людям, стоявшим выше его на иерархической лестнице и грубо третировавшим его. Он ненавидел их всех, но себя – в первую очередь.
  Затем я решил, что он начал шпионить по идеологическим причинам, а его напускной цинизм лишь прикрывал более утонченные понятия, усвоенные им с наступлением подлинной зрелости. Но все уловки, к которым я прибегал, чтобы пробить панцирь циника («Семья, Ежи. Твоя мама, Ежи. Признайся, ты гордишься тем, что стал дедом»), натыкались на новые слои цинизма, невидимые прежде. Он не чувствовал к семье никакой привязанности, ответил Ежи с холодом в голосе, и мне пришлось заключить: он и в самом деле не лукавил, когда говорил о своей ненависти ко всей человеческой расе, а его грубость, как и само по себе предательство, была лишь простым способом выразить и выплеснуть эту ненависть.
  Западом, по его мнению, правили такие же идиоты, которые руководили всем в мире. Так в чем же разница? И когда я возразил, что его воззрения не соответствуют действительности, он с яростью фанатика принялся отстаивать свой нигилизм, и мне пришлось сдержаться, опасаясь вызвать взрыв гнева с его стороны.
  Так почему же? Зачем рисковать жизнью, карьерой, благополучием пусть даже нелюбимой семьи, чтобы делать что-то для другой части мира, которую он тоже презирал?
  Религия? Я спросил его и об этом, причем вложил в вопрос значение, какое, по моему мнению, он исподволь придавал католицизму. Христос страдал маниакально-депрессивным психозом – вот как Ежи откликнулся на мои слова. Христу хотелось совершить публичное самоубийство, и именно поэтому он продолжал провоцировать власти, пока они не сделали ему одолжение. «Все эти одержимые верой в Бога типы из одного теста слеплены, – заявил он презрительно. – Я их не раз пытал. Мне ли не знать?»
  Как большинство циников, он одновременно придерживался пуританских взглядов, причем этот парадокс проявлялся в нем по-разному. Когда мы предложили ему денег, счет в швейцарском банке, то есть пошли привычным путем, он пришел в ярость и заявил, что его не надо принимать за какого-то «мелочного и продажного стукача». Позже я выбрал момент (по наущению из главного офиса) для заверений: если его начнут подозревать и возникнет опасность ареста, мы сделаем все возможное, чтобы переправить его на Запад и снабдить документами для новой жизни. В ответ он окатил меня поистине безгранично презрительной фразой: «Я – польский урод и предпочту, чтобы меня поставили к стенке такие же польские уроды, как я сам, не дожидаясь смерти предателя в одном из ваших капиталистических свинарников».
  Если говорить о других жизненных благах, то мы не могли предложить ему ничего, чем он уже не располагал бы. О своей жене он отзывался как о брюзге, и возвращение домой после тяжелого рабочего дня неизменно воспринималось им с тоской. Любовница была молоденькой дурочкой, и уже после часа наедине с ней он предпочитал игру на бильярде ее нескончаемой болтовне.
  Так почему же? Я продолжал задаваться этим вопросом и после того, как полностью исчерпал список известных нашему ведомству стандартных мотивировок.
  А Ежи тем временем пополнял нашу сокровищницу информации. Он вывернул свою секретную службу перед нами наизнанку так же тщательно, как Хэйдон прежде поступил с нашей собственной. Как только он получал какие-то новые указания из Москвы, мы узнавали о них раньше, чем его подчиненные приступали к исполнению приказов. Ему удавалось делать фото со всего, что оказывалось в пределах досягаемости, причем он шел подчас на такой риск, что приходилось умолять его больше этого не делать. Он проявлял совершенную беспечность, заставляя меня задумываться, уж не стремится ли он к публичной казни, как отвергнутый им Иисус. Лишь его поразительная эффективность при исполнении своих прямых обязанностей, которую мы лицемерно предпочитали именовать «прикрытием», защищала его от любых подозрений на родине. Он балансировал на грани добра и зла, а его деятельность имела и свою темную сторону. Даже Бог не выручил бы тех западных шпионов, подлинных или мнимых, которые признавали свою вину, попав в лапы к Ежи.
  Только однажды за все пять лет, пока я курировал его, он позволил себе намеком обмолвиться о загадке, решения которой я бесплодно искал. Ежи смертельно устал. В то время он принимал участие в конференции глав разведок стран Варшавского договора в Будапеште, одновременно отбиваясь от нападок на свою службу в Польше, где его подручных обвиняли в коррупции и чрезмерной жестокости. Мы встретились в Западном Берлине в пансионе на Курфюрстендамм, где обычно селились наши представители. Ежи выглядел как действительно усталый палач. Сидя на моей кровати, он жадно курил и отвечал на дополнительные вопросы, возникшие у меня в связи с последними материалами, переданными им. У него покраснели глаза. Когда мы закончили, он попросил стакан виски, потом второй.
  – Если нет опасности, то нет и жизни, – сказал он, небрежно бросая на покрывало три кассеты с микропленками. – Без опасности ты мертвец. – Достав грязноватый коричневый носовой платок, он тщательно протер им обрюзгшее лицо. – Если нет опасности, лучше сидеть дома и нянчить ребенка.
  Я предпочел думать, что он имеет в виду опасность в фигуральном смысле. На самом деле, решил я, он говорит о способности чувствовать вообще и о страхе, что с утратой этой способности он перестанет существовать как личность. Это, кстати, легко объясняло его стремление непременно возбудить чувства в других людях порой самыми грубыми методами. И на мгновение мне показалось, что я отчасти понял, почему он сидит в моей комнате, нарушая все писаные и неписаные правила. Он пытался поддерживать в себе живой дух как раз в тот период жизни, когда ему стала мерещиться близкая смерть этого духа.
  
  Тем же вечером я ужинал со Стефани в американском ресторане, расположенном в десяти минутах ходьбы от пансиона, где встречался с Ежи. Мне не без труда удалось добыть номер ее телефона у сестры из Мюнхена. Стеф оставалась такой же статной и красивой, какой запомнилась мне, причем преисполнилась решимости убедить меня, что вполне счастлива. О, моя жизнь прекрасна, Нед, заявила она. Она сошлась с одним ужасно известным ученым, хотя не первой молодости. Но ведь и мы уже не молоды, верно? Зато он мудр и совершенно восхитителен. Она назвала имя. Мне оно ничего не говорило. Она сказала, что беременна от него. Однако внешне нельзя было ничего заметить.
  – Ну а ты, Нед? Как все сложилось у тебя? – спросила она, словно мы были двумя генералами, докладывавшими друг другу об успехах каждый на своем фронте.
  Я улыбнулся ей самой уверенной из моих улыбок, той, что помогала вселять надежду и спокойствие в агентов и коллег на протяжении многих лет после нашей последней с ней встречи.
  – Как мне кажется, у меня тоже все совсем неплохо, спасибо, – сказал я, прибегнув к типично британской привычке выглядеть намеренно приуменьшающим свои достижения. – В конце концов, ты же не можешь ожидать, чтобы в одном человеке слились все необходимые тебе достоинства, верно? У меня с женой налажено взаимопонимание и партнерство, как я бы это охарактеризовал. Две устойчивые жизненные параллели.
  – И ты все еще выполняешь ту же работу? – спросила она. – Работу Бена?
  – Да.
  Мы впервые упомянули в разговоре о Бене. Он поселился в Ирландии, сообщила она. Его кузен купил запущенное имение в графстве Корк. И Бен стал там своего рода управляющим на время отсутствия хозяина, разводя рыбу в речке, присматривая за фермой и занимаясь другими подобными делами.
  Я поинтересовался, виделась ли она с ним хотя бы раз.
  – Нет, – ответила Стеф. – Он сам этого не хочет.
  Я предложил отвезти ее домой, но она предпочла такси. Нам пришлось дожидаться машины, стоя на улице, и ожидание показалось вечностью. Когда же я захлопнул за ней дверцу, ее голова резко склонилась вперед, словно она что-то уронила на пол автомобиля. Я уже издали помахал рукой ей вслед, но она не ответила на мой прощальный жест.
  
  Девятичасовые новости показывали сюжет о митинге «Солидарности» в Гданьске, где польский кардинал призывал огромную толпу проявлять сдержанность. Потеряв интерес, Мейбл развернула номер «Дейли телеграф» и вернулась к разгадыванию кроссворда. Поначалу толпа слушала кардинала, продолжая шуметь. Но затем, проявив известное всем трепетное отношение поляков к церкви, люди примолкли. Закончив обращение к пастве, кардинал шагнул в гущу толпы, раздавая благословения и принимая знаки почтения. И когда к нему подводили поочередно одну знаменитость за другой, я вдруг разглядел Ежи, который, как провинившийся мальчишка, изгнанный с праздника, маячил на заднем плане. После отставки он сильно похудел, и я догадывался, что изменения в общественной жизни едва ли положительно повлияли на его положение. Пиджак сидел на нем будто с чужого плеча, его когда-то внушительные кулаки теперь едва виднелись из-под слишком длинных рукавов.
  Внезапно кардинал тоже заметил его, как чуть раньше я сам.
  Священнослужитель застыл в явной нерешительности, словно хотел сначала сам разобраться в своих ощущениях. На какое-то мгновение он даже весь как-то подтянулся, почти готовый повиноваться, прижал локти к бокам и выпрямил спину, чтобы встать по стойке «смирно». Но затем его руки вновь распрямились и он отдал распоряжение одному из своих помощников, молодому падре, который не слишком рвался исполнять порученное ему задание. Кардинал повторил приказ, и помощник расчистил для него проход в толпе прямо к Ежи. Двое мужчин оказались лицом к лицу – глава тайной полиции и кардинал. Ежи поморщился, как от боли в желудке. Кардинал склонился вперед и что-то сказал ему на ухо. Неловким движением Ежи опустился на колени, чтобы получить кардинальское благословение.
  И каждый раз, просматривая эти кадры на видео, я замечал, как Ежи закрывал глаза от снедавшей его боли и покаяния. Но в чем он раскаивался? В своей жестокости? В преданности неправому делу? Или же в том, что совершил предательство? Или он смежил веки просто в инстинктивной реакции любого палача, которому одна из жертв даровала свое прощение?
  
  Я хожу на рыбалку. Погружаюсь в свои мелкие грезы. Моя любовь к пейзажам сельской Англии только усилилась, хотя это едва ли было возможно. Я вспоминаю о Стефани, о Белле и о других моих женщинах, близость с которыми так и не получила завершения. Я выступаю с нападками на члена парламента от местного округа по поводу загрязнения реки. Он называет себя консерватором, так какого же дьявола ничего не умеет сохранить? Я присоединяюсь к одной из умеренных и здравомыслящих групп защитников окружающей среды, собираю подписи под петициями. Но до этих петиций властям нет дела. А вот в гольф я не играю и никогда не стану. Хотя присоединяюсь к Мейбл по средам после обеда и совершаю нечто вроде прогулки, но только при условии, что играет она одна. Я подбадриваю ее после неудачных ударов. Пес веселит себя сам. Жизнь на пенсии дана, не только чтобы оплакивать потери или продолжать ломать себе голову над тем, как создать более совершенный мир.
  Глава 8
  Мои курсанты решили устроить Смайли проверку на прочность, как порой поступали со мной. Во время обычного и ничем не примечательного урока – например, сдвоенного занятия на тему использования в работе естественных укрытий – один из них неожиданно начинал подначивать меня. Обычно для этого требовалось всего лишь высказать странную идею, занять позицию анархиста, какую не потерпел бы ни один разумный человек. Затем к нему присоединялся второй мой подопечный, потом все остальные, и если бы меня не выручало чувство юмора (а оно может и подвести – я ведь простой смертный), они бы испытывали мое терпение до самого звонка, означавшего конец представления. А на следующий день вели себя как ни в чем не бывало: они усмиряли вселившихся в них каких-то демонов и желали вернуться к учебе. Ладно, проехали. На чем мы там остановились? Поначалу подобные выходки заставляли меня терзаться раздумьями, подозревать их в сговоре лично против меня, пытаться выделить зачинщиков. Но постепенно мне стал понятен их спонтанный протест против тех странных уз, которые эти молодые люди добровольно позволили на себя надеть.
  Однако стоило им начать такую же игру со Смайли, нашим общим почетным гостем, осмелившись поставить под сомнение ценность его работы, смысл всей его жизни, мое терпение быстро лопнуло. Причем на этот раз в роли агрессора выступил не Мэггз, а тихоня Клэр, его подружка, с обожанием смотревшая на Смайли на протяжении всего ужина, сидя напротив него.
  – Не надо, Нед, – осадил меня сам Смайли, как только я в гневе вскочил на ноги. – В словах Клэр присутствует рациональное зерно. В девяти случаях из десяти хороший журналист действительно владеет данными о некой ситуации наравне со спецслужбистами. И зачастую черпает информацию из тех же источников. Так почему же не упразднить секретные службы и не заменить их целиком и полностью обычными публикациями в прессе? Подобная точка зрения заслуживает детального разбора особенно сейчас, во времена наступивших в мире радикальных перемен. Мы можем затронуть эту тему, отчего нет?
  Я с неохотой снова занял свое место, а Клэр, тесно прижавшись к Мэггзу, продолжала следить за своей жертвой ангельски чистым взором, пока ее сокурсники старались спрятать от нас усмешки.
  Но там, где я бы нашел прибежище в чувстве юмора, Смайли предпочел ответить совершенно серьезно.
  – Абсолютно справедливо утверждать, – согласился он, – что значительная часть нашей работы либо бесполезна, либо дублируется открытыми средствами информации. Разница и проблема заключаются лишь в том, что спецслужбы призваны не просвещать широкую публику, а обслуживать свои правительства.
  И постепенно я почувствовал, как магия его обаяния подействовала на всех. Они придвинули стулья ближе к нему, образовав неправильный полукруг. Кое-кто из девушек не постеснялся удобно разлечься на полу.
  – А правительства, как и мы все, доверяют только тому, за что заплатили, и с подозрением относятся к бесплатному сыру, – продолжал он, изящно переведя разговор в более глубокую сферу, нежели поставленный Клэр провокационный вопрос. – Шпионаж вечен, – заявил он затем с бесподобной невозмутимостью. – Хорошо бы правительства могли обходиться без него, но им это никогда еще не удавалось. Они его обожают. Если однажды наступит день, когда у нас в мире не останется ни единого врага, правительство непременно придумает его, а потому нам беспокоиться не о чем. И еще. Кто сказал, что мы работаем только против врагов? Сама история учит нас на наглядных примерах, что нынешний союзник – это, вполне возможно, завтрашний противник. Мода может диктовать нам лишь временный выбор приоритетов, но есть ведь еще предвидение будущей ситуации. А потому, пока мошенники могут становиться главами государств, мы продолжим шпионить. Пока самозванцы, лжецы и сумасшедшие правят бал в мире, мы продолжим за ними следить. Пока нации соперничают между собой, политики занимаются обманом, тираны начинают войны, потребительское общество нуждается в ресурсах, бездомные ищут, чью бы землю занять, голодные алчут пищи, а богатые стремятся приумножить свои состояния, избранная вами профессия никуда не денется, могу твердо вас в этом заверить.
  Он исподволь повернул тему, направив ее острием в их собственное будущее, и воспользовался случаем, чтобы вновь предупредить об опасностях.
  – Не существует на свете более странной и непредсказуемой карьеры, чем та, которой собираетесь посвятить себя вы, – произнес он, откровенно довольный сказанным. – Потому что вас можно будет использовать с наибольшей пользой, пока вы молоды и совсем неопытны. А к тому времени, когда вы постигнете все правила и неписаные законы в своем деле, вас уже невозможно будет никуда отправить, чтобы штамп профессиональной принадлежности почти реально не проступал у вас на лбу. Любой состоявшийся спортсмен начинает понимать, что лучшие его игры уже сыграны, когда находится, казалось бы, в самом расцвете сил. А спецагент в расцвете сил годится только для архивной полки. Вот почему у нас так неблагодарно поступают с людьми зрелых лет и начинают преждевременно подводить итоги их деятельности, причем часто в сугубо материальном плане: во что обошлась работа сотрудника и какие плоды принесла.
  И хотя его глаза, почти спрятавшиеся под тяжелыми веками, казалось, были устремлены на бокал с бренди, от меня не ускользнул взгляд, искоса брошенный им в мою сторону.
  – И вот вы достигаете того возраста, когда желаете получить ответы, – подвел черту Смайли. – Вам захочется увидеть пергаментный свиток, хранящийся в самой потайной комнате, где четко написано, кто управляет вашими жизнями и по какому праву. Проблема лишь в том, что к тому моменту вы лучше всех остальных будете понимать, что та потайная комната совершенно пуста. Нед, ты не пьешь. Предаешь свое любимое бренди. Наполните его бокал, пожалуйста.
  
  Не слишком приятная для стороннего наблюдателя правда о следующем периоде моей жизни заключается в том, что я вспоминаю о нем как о неком поиске, цель которого была мне не совсем ясна. А целью, когда я обнаружил ее, оказался давно провалившийся и списанный со счетов агент по фамилии Хансен.
  И хотя на самом деле я выполнял совершенно иные задачи и разыскивал во время путешествия на Восток совсем других людей, все это в ретроспективе выглядит лишь стадиями пути, приведшего меня к нему. Мне никак не выразить свою мысль иначе. Хансен в подвластных ему джунглях Камбоджи стал для меня кем-то вроде Куртца из «Сердца тьмы» Конрада. И любое происшествие, случавшееся со мной на трудной дороге, служило только подготовкой нашей встречи. Хансен был тем голосом, который я ожидал услышать. Хансен мог дать ответы на вопросы, хотя я даже не подозревал, что задавал их. Внешне я казался крепким, сдержанным, покуривавшим трубку солидным мужчиной, всегда готовым подставить широкое плечо, чтобы на него положили голову и излили печаль более слабые духом. Зато внутренне я был преисполнен непостижимым ощущением собственной бесполезности, пониманием, что вопреки всем усилиям так и не обрел себя в этой жизни. В постоянном стремлении бороться за свободу для других мне не удалось стать свободным самому. В минуты предельного отчаяния я видел себя смехотворным героем в стиле не столько Бакена, сколько Сервантеса.
  Начав же иронически описывать случившееся со мной в жизни, включая обзор эпизодов, о которых уже успел вам рассказать, я дал этим главам абсурдно броские заголовки, лишь подчеркивавшие тщету приложенных усилий. Панда – я отстаиваю наши интересы на Ближнем Востоке! Бен – я помогаю разыскать беглого британского предателя! Белла – я иду на огромное самопожертвование! Теодор – я принимаю участие в величайшем надувательстве! Ежи – я веду игру до победного конца! Хотя должен признать, что в случае с Ежи мной был достигнут реально позитивный результат, пусть все продлилось не слишком долго, как это обычно происходит в разведке, и совершенно не повлияло на те силы, которые ныне завладели властью в его стране.
  Подобно Дон Кихоту, я поклялся положить жизнь на алтарь борьбы с окружавшим меня злом. Но в моменты духовного кризиса начинал задаваться вопросом, не добился ли я противоположной цели, лишь приумножая зло. Но я все еще ждал, чтобы мир предоставил мне шанс проявить себя, и винил его в непонимании, как наилучшим образом использовать мои способности.
  Для правильного восприятия моих слов вы должны узнать, что произошло со мной после Мюнхена. Пусть Ежи и обошелся мне слишком дорого, но он повысил мой престиж и принес своеобразную славу. Вот почему на Пятом этаже решили придумать для меня особого рода должность постоянно перемещавшегося руководителя операций, которого отправляли в кратковременные командировки с целью «оценить перспективы и, где это осуществимо, использовать возможности, упущенные резидентурами на местах», как говорилось в полученных мной инструкциях, под которыми я поставил подпись и вернул авторам.
  Оглядываясь назад, я осознаю, что непрерывные путешествия – неделя в Центральной Америке, следующая в Северной Ирландии, потом некоторое время в Африке, на Ближнем Востоке и снова в Африке – помогали унимать снедавшее меня беспокойство. Причем в отделе кадров, по всей видимости, прекрасно понимали это, поскольку им стало известно о заведенной мной с недавних пор совершенно бессмысленной любовной интрижке с девушкой по имени Моника, служившей у нас в отделе по связям с промышленностью. Я сам решил, что мне необходим такого рода роман. Заметив ее в столовой, я отвел ей роль героини. Вот так просто и банально. Как-то вечером шел сильный дождь, и она вновь попалась мне на глаза, когда стояла в ожидании автобуса на остановке. Банальная идея воплотилась в жизнь. Я довез Монику до квартиры, где она жила, уложил в ее же постель, а потом пригласил поужинать. За едой мы попытались определить, что именно с нами произошло, и пришли к удобному для обоих выводу: это любовь. Все продолжалось вполне благополучно несколько месяцев, пока не произошла отрезвившая меня трагедия. По счастью, в тот момент я случайно оказался в Лондоне, чтобы получить указания перед следующей миссией, и как раз тогда получил известие: здоровье моей матери серьезно пошатнулось. Можно считать истинным проявлением божественного дурного вкуса тот факт, что мне позвонили буквально в постель с Моникой. Но я, по крайней мере, смог присутствовать при дальнейших событиях, которые затянулись надолго, но оказались неожиданно величественными.
  Впрочем, я все равно был к ним совершенно не готов. Я всегда принимал в виде непреложной истины мысль, что, как обычно, сумею преодолеть все препятствия и оказаться на месте в случае смерти матушки, чтобы одновременно обойти прочие сложности. Однако я крупно ошибся. Очень немногие планы, как однажды заметил Смайли, переживают столкновение с реальностью. Такая же судьба постигла и мой сговор с самим собой – превратить смерть мамы в повод для своевременного и необходимого избавления от боли. Я только совершенно не принял в расчет, какую боль придется перенести мне самому.
  Я осиротел и испытал радость свободы одновременно. Опять-таки не могу описать своих ощущений иначе. Мой отец почил уже достаточно давно. И даже сама не понимая того, мама исполняла долг за обоих моих родителей. В ее смерти мне виделась утрата не только детства, но и большей части взрослой жизни. Наконец я оказался совершенно один перед сложностями существования, но, как выяснилось, многие из них уже стали для меня прошлым, оставались далеко позади, – я их отчасти выдумал, от некоторых легко отмахнулся, а в чем-то напортачил. Только тогда я получил полную волю в выборе, кого мне любить. Да, но кого же? Путь назад к Монике был отрезан, как ни уверял я себя в обратном, дожидаясь, что все пойдет своим чередом. Ни Моника, ни жена не удовлетворяли жажды любовной магии, ставшей теперь моей целью после всего пережитого. И когда я посмотрелся в зеркало окрашенного в розовые тона туалета похоронной конторы после ночного бдения у гроба, то с ужасом увидел отражение. На меня смотрело лицо шпиона, отчетливо помеченное печатью постоянных обманов.
  Вам когда-нибудь встречались подобные лица? Или таким было ваше собственное? Именно такое лицо стало для меня настолько привычным, что я перестал замечать аномалию, и только шок от маминой смерти помог мне увидеть себя со стороны. Мы улыбаемся, но привычка сдерживать подлинные чувства превращает улыбки в фальшивые. Когда мы веселимся, напиваемся или даже занимаемся любовью, о чем мне известно в том числе и с чужих слов, сдержанность никуда не девается, гироскоп остается в вертикальном положении, а предостерегающий голос не устает напоминать о нашем призвании. И так до тех пор, пока наша погруженность в себя не делается настолько заметной, что сама по себе превращается в фактор риска разоблачения. Занятно, что происходит в наши дни, если я отправляюсь, к примеру, на вечеринку с коллегами или мы устраиваем в Саррате встречу старинных приятелей. Я могу оглядеть зал и заметить, насколько родимые пятна секретности проступают на каждом из нас. Я вижу лица как ярко освещенные, так и затемненные, но любое выдает скрытую от всех часть жизни своего обладателя. Я слышу вроде бы совершенно беззаботный смех, и мне не нужно даже высматривать его источник, чтобы понять: ничего беззаботного в смехе нет, все тревоги остались при этом человеке, внутренняя сдержанность не изменила ему. Пока я был моложе, считал это обязательной приметой британского правящего класса. «Они родились в оковах предрассудков, и им не оставили выбора», – рассуждал я, слыша их неубедительные любезности и наблюдая обмен якобы веселыми улыбками. Но поскольку сам я был британцем лишь наполовину, мне легко было считать себя исключенным из этого круга людей до того самого дня, когда в розовом туалете похоронных дел мастера я не заметил ту же тень, лежащую и на моем лице.
  Кажется, с того же дня я старался видеть только горизонт. «Я начинаю так поздно! – думалось мне. – И из такой дали! Жизнь должна была стать сплошным поиском или вообще ничем!» Но именно опасение превратить ее в ничто толкало меня вперед. Таков и мой нынешний взгляд на положение вещей. А потому прошу, сумейте разглядеть это в сумбурных фрагментах воспоминаний, относящихся к сюрреалистическому периоду моего бытия. В глазах того человека, каким стал я, любая встреча становилась встречей с самим собой. Признание каждого незнакомца превращалось в мое собственное, а признание Хансена послужило подлинным обвинением и потому в конечном счете самым большим утешением. Я похоронил мать, попрощался с Моникой и Мейбл. Уже назавтра мне предстояло отправиться в Бейрут. Но даже вроде бы простой вылет в командировку сопровождался смутившим душу воспоминанием об эпизоде из прошлого.
  Для того чтобы подготовиться надлежащим образом к выполнению задания, я оказался в одной комнате с умнейшим человеком, которого звали Джайлз Латимер. Он свил себе гнездо в отделе, известном как «департамент сумасшедшего муллы», где изучали сложно переплетенную и с виду не поддающуюся пониманию сеть групп исламских фундаменталистов, базировавшихся в Ливане. Излюбленное представление дилетантов в науке о терроризме, что эти организации являются частью некоего общего гигантского заговора, – полнейший нонсенс. Лучше бы так оно и было – тогда нам стало бы легче найти способ добраться до них! А в реальности они находятся в постоянном движении, группируясь и формируясь заново, сливаясь, как капли воды на мокрой от дождя стене. И как капли дождя, они столь же неуловимы.
  Но Джайлз, известный арабист и не менее выдающийся игрок в бридж, подошел так близко к достижению недостижимого, насколько это вообще было возможно, а потому мне предстояло сесть у его ног, чтобы он натаскал меня перед моей новой миссией. Он был высок, угловат и волосат. Принадлежал к одному со мной поколению, но мальчишеская манера держаться придавала ему моложавый вид, как и красные от подобия румянца щеки, хотя краснота на самом деле стала следствием полопавшихся на лице тончайших кровеносных сосудов. Джайлз не уставал проявлять себя истинным джентльменом во всем, услужливо открывая перед тобой двери и вскакивая при появлении любой женщины. Весной я дважды видел его до костей промокшим в силу привычки одалживать свой зонт каждому, кто собирался выйти на улицу в дождь. Богатый, но бережливый, он, как ни взгляни, оставался хорошим человеком, живя со столь же хорошей женой, которая организовывала турниры по бриджу среди наших сотрудников и помнила по именам не только представителей младшего персонала, но даже членов их семей. Тем более странной выглядела ситуация с пропажей досье из его отдела.
  Так уж должно было случиться, что первым с этим феноменом столкнулся именно я. Мне понадобилось отследить немецкую девушку, которую звали Бритта, совершившую одиссею по лагерям подготовки террористов в горах Шуфа, и я запросил папку, содержавшую важные перехваченные американцами сведения о ней. Данные добыли кузены, их засекретили и сделали доступными только по предварительной заявке и по расписке, но вот только после того, как я прошел через эту процедуру, оказалось, что никто не может найти досье. Номинально им распоряжался Джайлз, как, впрочем, и многими другими материалами, поскольку он оставался важной фигурой и его имя значилось на всех документах, имевших хождение в отделе.
  Однако Джайлз ни о чем не знал. Он помнил, как читал досье, мог привести из него цитаты и считал, что передал его мне. Должно быть, досье направили на Пятый этаж, предположил он затем, или вернули в референтуру. Или куда-нибудь еще.
  Так папка попала в разряд пропавших, а нам пришлось поставить в известность об этом ищеек из референтуры, и все опять вошло в привычную колею до тех пор, пока через пару дней не произошел аналогичный случай. Только на сей раз личному секретарю Джайлза пришлось лично заняться поисками после того, как референтура потребовала вернуть все три папки с материалами о таинственной группировке, именовавшейся «Братья Пророка» и предположительно обосновавшейся в Дамуре.
  И снова Джайлз ни о чем понятия не имел. Он этих досье не видел и не прикасался к ним. Ищейки из референтуры показали ему подпись на листке получения. Он заявил, что подпись не его. А когда Джайлз что-либо отрицал, у вас не возникало желания с ним спорить. Как я и упомянул выше, он был человеком чистейшей прямоты.
  К тому времени поиски велись уже нешуточные и инвентарные списки досье передавали слева направо и справа налево. Референтура доживала последние дни перед компьютеризацией и все еще была способна сама найти необходимое или удостовериться в его пропаже. В наши дни ее сотрудник лишь покачал бы озабоченно головой и вызвал специалиста из группы технической поддержки.
  Референтура обнаружила, что тридцать две папки, расписанные Джайлзу, исчезли. Двадцать одна из них относилась к простой категории совершенно секретных, пять имели даже более высокую степень конфиденциальности, а еще шесть были помечены грифом «Особая», и это означало, как ни прискорбно, что никто из персон, чувствительных к еврейскому вопросу, не мог получить к ним доступа. Интерпретируйте как вам будет угодно, но от этого ограничения дурно попахивало, и лишь немногих из нас оно не смущало. Но ведь речь шла о Ближнем Востоке.
  Об всей исключительной серьезности кризиса я впервые узнал от начальника отдела кадров. Случилось это в пятницу утром. Главный кадровик всегда предпочитал взять паузу на уикенд, прежде чем пускать в ход свой топор.
  – Джайлз был совершенно здоров в последнее время, Нед? – спросил он меня интимным тоном, словно на правах старого друга.
  – Абсолютно, – ответил я.
  – Он ведь христианин, не так ли? То есть человек христианского склада. Набожный.
  – Да, мне всегда так казалось.
  – Я хочу сказать, что по-своему мы все такие же, но он принадлежит к числу истовых христиан, как тебе представляется, Нед? Что думаешь об этом?
  – Мы никогда с ним таких вопросов не обсуждали.
  – А ты сам?
  – Нет.
  – К примеру, тебе не кажется, что он мог симпатизировать кому-то… Скажем так: кому-то из членов секты британских друзей Израиля или какой-то другой? Есть вероятность? Имей в виду, мы ничего не имеем против них. Каждый человек должен руководствоваться своими убеждениями, не устаю повторять я.
  – Джайлз по-настоящему преданный христианин, но вполне умеренный, как я считаю. Он в своей приходской церкви принадлежит к числу почетных членов паствы из мирян. Но в лучшем случае выступает с речью перед Великим постом, и этим все исчерпывается.
  – О том же говорится и здесь, – жалобно сказал кадровик, постучав пальцем по закрытой папке. – Это в точности совпадает с его портретом, Нед. Что же происходит? Моя работа не всегда так легка, как может показаться со стороны, понимаешь ли. А порой она весьма неприятна.
  – Почему бы вам не поговорить с ним самим?
  – Да-да, я знаю, что это моя обязанность. Только если ты не побеседуешь с ним вместо меня. Ты же можешь пригласить его куда-нибудь пообедать. За мой счет, разумеется. Прощупаешь его основательно. Потом расскажешь о своих впечатлениях.
  – Нет, – сразу отказался я.
  Его тон старого товарища уступил место гораздо более жесткому:
  – Я не ожидал от тебя такого ответа. Порой ты меня крайне беспокоишь, Нед. Ты путаешься с женщинами напропалую и слишком упрям, что не идет тебе на благо. Видимо, голландская кровь влияет на твой характер. В таком случае хотя бы держи рот на замке. И это приказ.
  Кончилось тем, что Джайлз сам пригласил меня с ним пообедать. Вероятно, главный кадровик разыграл свою партию по обе стороны доски, поведав Джайлзу ту же историю, но в ином порядке. Так или иначе, но в половине первого Джайлз внезапно вскочил на ноги и сказал:
  – Пошло все к дьяволу, Нед. Сегодня пятница. Пойдемте, я угощу вас обедом. Сто лет не обедал в ресторанах.
  Мы отправились в «Тревеллерз», заняли столик у окна и очень быстро разделались с бутылкой сансера. Потом Джайлз без особого повода пустился в рассказ о своей недавней поездке в Нью-Йорк для поддержания контактов с ФБР. Поначалу он говорил вполне нормально, но затем его голос сделался монотонным, а взгляд устремился на что-то видимое ему одному. Я посчитал это следствием выпитого вина. А ведь Джайлз не походил на пьяницу и не поглощал спиртное в больших количествах. Но в его словах, по мере того как он продолжал, слышались сила убежденности и почти визуальная образность выражений.
  – Если разобраться, странный народ – американцы, Нед, а потому с ними приходится держать ухо востро. Сразу и не понимаешь, что они за тобой следят. В отеле, например. В отеле всегда удается обнаружить следы. Слишком много улыбок, пока ты заселяешься. Чрезмерный интерес к твоему багажу. Там наблюдают за тобой. В этом треклятом высотном парнике. Бассейн на самом верхнем этаже. Оттуда смотришь сверху вниз даже на вертолеты, пролетающие вдоль реки. «Добро пожаловать, мистер Ламберт. Хорошего вам дня, сэр». Я летал туда под фамилией Ламберт. Всегда использую ее в Штатах. Меня поселили на четырнадцатом этаже. Я по натуре человек методичный. Таким уж уродился. Использую колодки для обуви и все прочее. Ничего не могу с собой поделать. Отец был таким же. Ботинки здесь, рубашки там. Носки в отведенном месте. Костюмы развешаны в определенном порядке. Мы никогда не носим легких костюмов. Я имею в виду англичан. Верно? Ты думаешь, твой костюм легкий. Ты выбираешь себе такой. Твой портной утверждает, что он легкий. «Самый легкий в нашем ассортименте, сэр. Мы не шьем ничего легче». Уж, казалось бы, они могли бы чему-то научиться, учитывая, сколько заказов получают от американцев. Но нет. За ваше здоровье!
  Он выпил, и я выпил вместе с ним. Потом налил ему минеральной воды. Он заметно вспотел.
  – На следующий день я возвращаюсь в отель. Встречи проходили одна за другой. Мы изо всех сил старались понравиться друг другу. И они мне действительно нравятся. В общем-то, хорошие парни. Просто… Немного другие. Иной подход к работе. Носят пистолеты. Ждут немедленных результатов. Хотя никаких быстрых результатов быть не может, не правда ли? Нам всем прекрасно известно. Чем больше фанатиков ты убиваешь, тем больше их появляется. Вы это понимаете, а они – нет. Мой отец тоже был арабистом, хочу напомнить.
  Я сказал, что не слышал об этом. Попросил:
  – Расскажите о нем.
  Мне хотелось отвлечь его внимание. Казалось гораздо разумнее заставить его говорить о своем отце, нежели выслушивать жалобы на отель.
  – И вот я вхожу в фойе. Мне вручают ключ. «Эй, минуточку! – говорю я. – Это ключ не от номера на четырнадцатом этаже. Он от комнаты на двадцать первом. Вы ошиблись». Я, естественно, улыбаюсь. Любой может допустить ошибку. Но теперь я имею дело с женщиной. Очень сильной дамой, судя по всему. «Никакой ошибки, мистер Ламберт. Вы живете на двадцать первом этаже. Номер двадцать один ноль девять». «Нет, – отвечаю я, – мой номер четырнадцать ноль девять. Посмотрите сюда». И принимаюсь искать карточку гостя, полученную при заезде. Она смотрит, как я буквально выворачиваю карманы, но не могу ничего найти. «Послушайте, – говорю я. – Вам лучше будет поверить мне. У меня отличная память. Мой номер – четырнадцать ноль девять». Тогда она достает книгу регистрации постояльцев и показывает мне. Ламберт, двадцать один ноль девять. Я иду к лифту, открываю комнату, и все мои вещи там. Туфли здесь. Рубашки там. Носки в положенном месте. И костюмы висят в должном порядке. Все в точности так, как я устроил в другом номере. На четырнадцатом этаже. А знаете, что они сделали?
  Пришлось признать свое полное неведение.
  – Сфотографировали все. На полароид.
  – Зачем им это понадобилось?
  – Хотели меня прослушивать. В номере двадцать один ноль девять был установлен микрофон, а комната четырнадцать ноль девять оставалась чистой. Их такой вариант не устроил, вот они меня и переселили повыше. Принимали меня за арабского шпиона.
  – С какой стати?
  – Из-за моего отца. Он входил в окружение Лоуренса Аравийского. Им была известна такая деталь его биографии. Отсюда их решение. Оттого они и сфотографировали все в моем номере.
  Я с трудом припоминаю дальнейшую часть нашего обеда. Не помню, что мы ели или пили, если пили вообще. В памяти остались похвалы Джайлза в адрес Мейбл как превосходной жены офицера спецслужбы, но вполне возможно, что это мое воображение. Единственное реальное воспоминание: мы вдвоем стоим в кабинете Джайлза по возвращении в офис, а главный кадровик маячит перед взломанной дверью его стального шкафа, где все тридцать два пропавших досье кое-как втиснуты на полки – все досье, которые Джайлз возненавидел, когда у него случился «нервный срыв двенадцатой степени», если прибегнуть к определению Смайли.
  А что стало тому причиной? Как я узнал позже, у Джайлза появилась своя Моника. Он слетел с катушек, сгорая от страсти к двадцатилетней девчонке из своей деревни. Любовь к ней, чувство вины и отчаяния убедили Джайлза, что он не в состоянии больше нормально работать. Он продолжал машинально исполнять повседневные обязанности (что естественно для истинного солдата), но его мозг отказывался функционировать. Он отвлекся на посторонние мысли, что было совершенно не свойственно его натуре.
  Что еще могло способствовать временному помутнению его рассудка? Об этом я предоставлю возможность размышлять вам самим и мозгоправам из нашей конторы, которые, как кажется, с каждым днем приобретают все больше влияния. Вероятно, сыграла роль пропасть между мечтами и окружающей нас реальностью. Огромный разрыв между тем, к чему стремился Джайлз в молодости и что обрел, когда перед ним уже замаячил призрак старости. Но труднее всего признать, насколько Джайлз перепугал меня. Я почувствовал, что он просто ушел далеко вперед по той же дорожке, на которую вступил я сам. Я осознал это по пути в аэропорт. Потом вернулся к той же идее в самолете, одновременно думая о своей матери. Пришлось выпить подряд несколько поданных стюардессой порций виски, чтобы заглушить и чувства и мысли.
  Но я все еще ощущал это, развешивая свой скромный гардероб в номере 607 отеля «Коммодор» в Бейруте, когда телефон начал звонить в нескольких дюймах от моего уха. Когда я снимал трубку, мне пришла в голову совершенно неуместная фантазия, что сейчас я услышу голос Ахмеда из службы размещения и он сообщит мне о необходимости перебраться в другую комнату. На двадцать первом этаже. Но я ошибся. Этот звонок возвещал о начале сюрреалистического эпизода номер два.
  
  Раздалась стрельба. Стреляли из автоматов на ходу. По всей вероятности, банда подростков на японском пикапе кружила по окрестностям с «АК-47». В Бейруте как раз наступил очередной сезон, когда можно сверять часы по времени первого вечернего сигнала тревоги. Однако меня стрельба никогда особенно не волновала. Здесь она была логичной, хотя и беспорядочной. Она могла быть направлена в тебя или совсем в другую сторону. Моей персональной фобией стали бомбы, заложенные в автомобилях. Когда не можешь знать, торопливо двигаясь пешком вдоль тротуара или застряв в еле ползущем транспортном потоке, обливаясь потом, не взлетит ли на воздух припаркованная рядом машина, превратив в руины целый квартал, а от тебя оставив такие мелкие ошметки, что даже мешок для трупа не понадобится и хоронить будет нечего. Что больше всего бросалось в глаза при взрыве автомобильной бомбы – если ты успевал потом хоть что-то увидеть, – так это обувь. Людей разрывало на части, но ботинки оставались целехонькими. А потому даже после того, как тела и их фрагменты уже увозили с места взрыва, всегда обнаруживалась пара-другая вполне еще пригодных для носки туфель, валявшихся среди осколков стекла, выбитых искусственных зубов и лоскутов чьего-то костюма. А пара очередей автомата стрельбы или одиночный взрыв заряда от гранатомета не вызывали у меня такого страха, какой наводили на некоторых других людей.
  Я снял трубку и, услышав женский голос, стал соображать быстрее не только из-за осложнений в семейной жизни, но прежде всего потому, что моей задачей были поиски немки – той самой Бритты, бравшей уроки у террористов в горах Шуфа.
  Но звонила не Бритта, не Моника и не Мейбл. Голос принадлежал американке из центральных штатов, причем звучал он испуганно. А я был Питером, запомните, Питером Картером из крупнейшей британской газеты, пусть ее местный корреспондент никогда прежде и не слышал о сотруднике с такой фамилией. Мне самому приходилось напоминать себе об этом, пока я слушал ее.
  – Питер, ради всего святого, мне необходимо к тебе присоединиться, – выпалила она на одном дыхании. – Где тебя, черт возьми, носило, Питер?
  Послышался грохот стрельбы из крупнокалиберного пулемета, быстро заглушенный мягким разрывом снаряда из гранатомета. Женщина продолжала еще более взволнованно:
  – Господи, Питер, почему ты мне не звонишь? Ладно, я наговорила тебе кучу дерьмовой чепухи. Испортила написанный тобой материал. Прошу прощения. То есть я хочу спросить: кто мы с тобой? Детишки? Ты же знаешь, как мне все это ненавистно.
  Снова беспорядочная пальба из винтовок. Иногда здешняя ребятня просто пытается продырявить небо забавы ради.
  Ее голос стал заметно громче:
  – Скажи мне хоть что-нибудь, Питер! Что-то смешное, ну пожалуйста! Происходят же хоть где-то в мире смешные вещи? Обязаны происходить! Ответь мне, пожалуйста, Питер! Ты не умер, случайно? Быть может, ты сейчас лежишь на полу с оторванной взрывом головой? Только подай голос и докажи, что это не так. Я не хочу погибнуть в одиночестве, Питер. Я же такая общительная. Обожаю компанию. И умру в окружении людей. Питер, отзовись, умоляю!
  – В какой номер вы звоните? – спросил я.
  Мертвая тишина. По-настоящему мертвая, какая сгущается в паузах между стрельбой.
  – С кем я говорю? – требовательно поинтересовалась она.
  – Я в самом деле Питер, но не думаю, что я тот Питер, который вам нужен. В какой номер вы позвонили?
  – В этот самый номер.
  – А именно?
  – В комнату шестьсот семь.
  – В таком случае он, должно быть, уже успел уехать отсюда. Я прибыл в Бейрут только сегодня после обеда. И мне дали эту комнату.
  Взорвалась граната. Другая грохнула в ответ. Где-то на улице кварталах в трех отсюда кто-то отчаянно закричал. Но крик сразу же оборвался.
  – Он мертв? – прошептала она.
  Я не ответил.
  – А может, здесь замешана женщина, – предположила она.
  – Все может быть, – согласился я.
  – Кто вы такой? Британец?
  – Да. – И тоже Питер, подумал я непонятно почему.
  – Чем вы занимаетесь?
  – В смысле, чем зарабатываю на жизнь?
  – Просто говорите со мной. Продолжайте говорить.
  – Я журналист.
  – Как и Питер?
  – Я не знаю, какого рода он журналист.
  – Он сильный и закаленный. Вы тоже из таких?
  – Что-то меня пугает, а что-то – нет.
  – Боитесь мышей?
  – Мышей боюсь до ужаса.
  – Вы хороший журналист?
  – Настолько, насколько хороши новости – так, наверное. Я теперь пишу не так много, как прежде. Чаще исполняю обязанности редактора отдела.
  – Женаты?
  – А вы замужем?
  – Да.
  – За Питером?
  – Нет, не за Питером.
  – И давно вы с ним знакомы?
  – С моим мужем?
  – Нет, с Питером, – уточнил я.
  Трудно было понять, почему меня больше заинтересовала ее измена, чем подробности семейной жизни.
  – Здесь мы не ведем скрупулезный отсчет времени, – сказала она. – Год, два года – так не принято говорить. То есть в Бейруте. Вы тоже женаты, верно? Но не хотели признаваться, пока я не сделала это первой.
  – Да, женат.
  – Тогда расскажите мне о ней.
  – О моей жене?
  – Разумеется. Вы ее любите? Она высокого роста? Кожа нежная? Наверное, истинная британка. Стойкая. Все переносит с каменным лицом и недрогнувшей верхней губой. Так ведь говорится?
  Я поделился с ней некоторыми невинными подробностями о подлинной Мейбл, кое-что присочинив, хотя был из-за этого себе противен.
  – Мое мнение: едва ли кто-то может заниматься сексом с одним и тем же человеком после пятнадцати лет супружества, – заявила она.
  Я рассмеялся, но не ответил.
  – Вы ей верны, Питер?
  – Абсолютно, – сказал я, немного подумав.
  – Хорошо, давайте вернемся к работе. Зачем вы сюда прилетели? Со специальным заданием? Расскажите мне, что вам предстоит сделать.
  Шпион, глубоко засевший во мне, мгновенно сформулировал встречный вопрос:
  – Думаю, самое время рассказать, чем занимаетесь вы. Вы тоже журналистка?
  Струя трассирующих пуль окатила небо. Затем стрельба продолжилась.
  Ее голос зазвучал утомленно, словно она устала бояться.
  – Да, я могу написать репортаж. Без проблем.
  – Для кого?
  – Для паршивого телеграфного агентства, для кого же еще? Пятьдесят центов за строчку, а потом какой-нибудь подонок украдет у меня написанное и заработает пару тысяч за вечер. Обычное дело.
  – Как вас зовут? – спросил я.
  – Не знаю. Может быть, Энни. Зовите меня Энни. Послушайте, а вы действительно хороший малый. Вы знаете об этом? Что нужно делать, если доберман обхватывает лапами вашу ногу?
  – Лаять?
  – Изображать оргазм. Мне страшно, Питер. Я, наверное, не ясно дала вам это понять. Мне нужно выпить.
  – Где вы находитесь?
  – Прямо здесь.
  – Где здесь?
  – Да в вашем отеле, господи! В «Коммодоре». Стою в вестибюле, вдыхаю запах чеснока от Ахмеда, а на меня пялится грек.
  – Какой еще грек?
  – Ставрос. Он торгует сильными наркотиками, но божится, что только безвредной травкой. Он, конечно, слизняк, но серьезно опасен.
  Я вслушался, и впервые до меня донесся легкий гул голосов на заднем фоне. Стрельба уже прекратилась.
  – Питер?
  – Да?
  – Выключи ты этот свет у себя, Питер.
  Стало быть, она знала, что в номере существовал только один источник освещения – шаткая прикроватная лампа с запятнанным абажуром из пергамента. Она стояла на шкафчике между двумя диванами. Я выключил ее. Снова стали видны звезды.
  – Отопри дверь и оставь приоткрытой. Ровно на дюйм. У тебя есть выпивка?
  – Есть бутылка виски, – ответил я.
  – А водка?
  – Водки нет.
  – Лед?
  – Тоже нет.
  – Я все принесу сама. Питер!
  – Что?
  – Ты хороший человек. Тебе прежде кто-нибудь говорил об этом?
  – Да, но в последний раз очень давно.
  – Будь начеку в этом месте, – сказала она и дала отбой.
  
  Она так и не пришла.
  Причины можете вообразить любые, как это делал я, долго сидя в темноте на диване, наблюдая за дверью, отмечая каждую утекавшую минуту жизни, пока ждал звуков ее шагов из коридора.
  Через час я сам спустился вниз. Сел в баре и стал ловить все женские голоса с американским акцентом, какие только слышались. Ни один не был похож на ее голос. Я высматривал ту, кто назвалась Энни и была способна предложить себя мужчине, с которым лишь недолго пообщалась по телефону. Я подкупил Ахмеда, чтобы выяснить, кто пользовался установленным в фойе аппаратом в девять часов вечера, но по какой-то причине в его памяти не запечатлелась эмоциональная американка.
  Я дошел до того, чтобы попытаться установить личность прежнего постояльца своего номера, на самом ли деле его тоже звали Питером, но Ахмед стал загадочно уклончив. По его словам, он сам недавно вернулся из Триполи от старухи-матери, а регистрационной книги в гостинице не держали.
  Быть может, тот самый Питер с опозданием вернулся и увел ее с собой? Или это сделал грек по имени Ставрос? Была ли она обычной шлюхой? Или в этой роли выступил я? И не Ахмед ли заменял ей сутенера? Не стал ли телефонный звонок обычным трюком, к которому она прибегала при появлении каждого нового жильца в отеле, чтобы подцепить его в первую ночь особенно гнетущего одиночества?
  Или, как я предпочитал думать, она была просто напуганной женщиной, разминувшейся с любовником и желавшей прижаться к любому мужчине до того, как ночные кошмары этого города начнут сводить ее с ума?
  Но в чем бы ни состояла разгадка ее тайны, я кое-что узнал благодаря ей о себе самом, пусть это не могло не тревожить. Мне стало ясно, какую угрозу представляло для меня одиночество, насколько я оказался уязвимым, как хотел любить и быть любимым и до какой степени непрочно во мне держалась добродетель, именовавшаяся в Цирке «заботой о личной безопасности», если ее подвергали испытанию соблазном все возраставшей жажды общения. Я подумал о Монике и о моих пустых призывах ниспослать мне любви к ней, которые так и не тронули тех богов, кому были адресованы. Я вспомнил о Джайлзе Латимере и его безнадежной страсти. И странным образом женщина, позвонившая мне и назвавшаяся Энни, казалось, принадлежала к той же группе возбужденных посланников из прошлого, начавших в один голос будоражить мне душу.
  После безликой женщины явился безликий юноша. Случилось это следующим вечером.
  
  Предельно усталый, я устроился в вестибюле отеля и в одиночестве пил виски. Я объезжал лагеря в районе Сидона, и руки до сих пор дрожали после еще одного дня, проведенного в Ливане. А сейчас наступил магический час сумерек, когда все представители человеческого животного царства Бейрута согласились отложить ненадолго распри и собрались у водопоя. Подобные сцены мне прежде доводилось наблюдать в джунглях. Возможно, вам тоже. По какой-то никому не слышной команде слоны, бородавочники, газели, львы и жирафы осторожно выходили из защищавшей их тьмы древесной чащи и беззвучно пристраивались у грязноватых луж. Примерно в то же время в фойе «Коммодора», возвращались журналисты после дня, проведенного в путешествиях по стране. Под вздохи и стоны раздвижных электрических дверей, всегда открывавшихся чуть медленнее, чем необходимо, ранний бейрутский вечер возвращал на ночевку пеструю толпу: телевизионную группу из Швеции, возглавляемую серолицым блондином в дизайнерских джинсах, репортера и фотографа американского еженедельника, корреспондентов телеграфных агентств, тоже неизменно державшихся парами, престарелого и загадочного с виду восточного немца с любовницей-японкой. Все они сознательно появлялись без шума и внешних эффектов, делали паузу в дверях и усаживались под тяжестью бремени пережитого за день.
  Причем работа для многих еще далеко не завершилась. Потому что настоящим журналистам предстояло отослать кассеты с отснятой пленкой, написать материалы, а потом передать их по телексу или продиктовать по телефону. Кто-то пропал, и его теперь предстояло разыскать. Некий репортер поймал шальную пулю. Поставили ли об этом в известность его жену? И тем не менее, когда стеклянные двери закрывались у них за спинами, они могли считать еще один день жизни отвоеванным у врагов. Группа писак задраивала за собой люки, чтобы спокойно провести ночь.
  Я же не просто наблюдал, а ждал встречи с человеком, знавшим другого человека, а тот мог, вероятно, быть знаком с женщиной, которую меня послали разыскать. Мой день до сих пор не принес никаких результатов, если не считать посещения еще одного сборища малоприятных людей.
  В других углах вестибюля собирались группы особей другого рода, не столь броских, но зачастую более интересных для наблюдателя: коммивояжеры, торговцы оружием и наркотиками, дипломаты низших рангов в темных костюмах, чьим товаром было влияние и информация. Они перебирали четки, обшаривая помещение беспокойными взглядами. И конечно, здесь присутствовали агенты всех родов и видов, занимавшиеся своими делами в открытую. Потому что в Бейруте в их деятельность оказывался вовлечен почти каждый. Здесь не встретишь мужчины или женщины, у кого не было бы собственных источников секретной информации, пусть им мог быть все тот же Ахмед за своей стойкой, готовый за улыбку и несколько долларов поведать вам любые тайны вселенной.
  Но человек, привлекший мое внимание, выглядел экзотично даже для пестрой толпы в «Коммодоре». Я не заметил, как он вошел. Возможно, проник внутрь за спинами очередной группы постояльцев. Я увидел его уже в вестибюле на темном фоне стеклянных дверей, одетого в полосатую футболку, с чистым белым шарфом, повязанным на голове, какие здесь часто носят медсестры. Не будь он высок, строен и плоскогруд, я бы сначала даже не сразу понял, женщина это, выдающая себя за мужчину, или мужчина, пытающийся скрыться под женским обликом.
  Сотрудник службы безопасности отеля тоже заприметил его. Как и Ахмед за своей массивной стойкой. Два его «калашникова» стояли позади у стены прямо под доской с ячейками для хранения ключей от номеров, и от меня не укрылось, как Ахмед незаметно сделал полшага назад, чтобы легко дотянуться до одного из них. Одной ручной гранаты в такой час было бы достаточно, чтобы уничтожить добрую половину прибыльного нелегального бизнеса целого города.
  Однако вновь прибывший шел либо не замечая, либо полностью игнорируя вызванное его появлением волнение. Он был строен, молод, подвижен и легок, но при этом несколько скован. Складывалось впечатление, что это человек без собственной воли и его толкает вперед неслышный голос куратора или манипулятора. Теперь мне удалось рассмотреть его. На лице густая черная щетина и усики, глаза прикрыты солнцезащитными очками. Вот почему он оказался столь темнолицым. И этот головной убор больничной нянюшки. Однако именно странный автоматизм его походки заставил меня насторожиться, и пришла мысль, какого еще религиозного фанатика могла принести сюда нелегкая.
  Он добрался до центра вестибюля. Люди расступались перед ним. Одни смотрели на него, но сразу отводили взгляд, другие поворачивались спиной с демонстративным пренебрежением, словно знали его и не питали добрых чувств к этому человеку. И внезапно под ярким светом главной люстры он словно начал вздыматься вверх, подавшись закутанной головой вперед и почти не двигая руками, словно всходил на собственный эшафот по приказу свыше. Я уже узнал в нем американца. По чуть согнутым коленям, по свободно болтавшимся кистям рук и почти девичьим бедрам. Обычный американский подросток. Его очки оказались, по всей видимости, недостаточно темными, потому что в длинных пальцах он держал матерчатый козырек, тоже предназначенный для защиты глаз от яркого солнца. Такие козырьки часто носят азартные игроки на скачках, а в сороковых годах они были непременным атрибутом газетных редакторов в кинофильмах. Ростом он почти достигал шести футов. На ногах носил кроссовки, такие же девственно-белые, как и шарф, делавшие его шаги бесшумными.
  Чокнутый на арабском фундаментализме? – задался вопросом я.
  Или, наоборот, свихнувшийся сионист? Эти тоже встречались мне время от времени.
  Просто обкуренный?
  Выпускник школы, решивший побывать туристом на войне в поисках острых ощущений в городе обреченных?
  Сменив направление, он подошел к стойке регистрации и заговорил с дамой из службы размещения, но встав вполоборота, чтобы видеть вестибюль, уже выискивая того, о ком справлялся. Именно тогда я заметил красные точки, покрывавшие его щеки и лоб, как приметы ветрянки, но только более яркие. Видимо, его жестоко пожрали клопы в какой-то вонючей ночлежке, решил я. Или продуло в старой машине без лобового стекла. Он направился в мою сторону. Все такой же напряженный, без какого-либо выражения на лице, как человек, привыкший к тому, чтобы его разглядывали. Козырек агрессивно болтался, свисая с пальцев. Он смотрел на меня невидящим взором. Я же сидел и продолжал пить. Женщина взяла его за руку. Она была в юбке и могла быть той, кто одолжил ему шарф. Оба встали передо мной. Точно передо мной и никем больше.
  – Сэр? Это Сол, сэр, – сказала она (или Морт, или Сид, или кто угодно другой). – Он спрашивает, не журналист ли вы, сэр.
  Я ответил:
  – Да, журналист.
  – Вы приехали из Лондона? Хотя вы и редактор, верно, сэр? Вы влиятельный человек, сэр?
  – Сомневаюсь, что пользуюсь особым влиянием, – сказал я с приниженной улыбкой.
  – И вы возвращаетесь в Лондон, сэр? Скоро?
  В Бейруте сразу привыкаешь не обсуждать заранее своих возможных перемещений.
  – Да, довольно скоро, – признал я, хотя правда состояла в том, что я планировал снова посетить юг страны на следующий день.
  – Не мог бы Сол поговорить с вами немного, сэр? Просто поговорить. Солу крайне необходимо побеседовать с человеком, имеющим вес в крупной западной газете. Собравшиеся здесь журналисты, а он видел их всех, по его мнению, слишком измученные и много чего повидали. Солу нужен голос со стороны.
  Я подвинулся, и она села рядом со мной, пока Сол очень медленно опускался на стул – скрытный, молчаливый, очень чистый юноша в футболке с длинными рукавами и то ли с шарфом, то ли с платком на голове. Наконец усевшись, он положил ладони на колени, держа козырек обеими руками. Затем он глубоко вздохнул и забормотал, обращаясь ко мне:
  – Я тут кое-что написал, сэр. Мне бы хотелось, чтобы вы опубликовали это в своей газете. Пожалуйста.
  Его голос, хотя и звучавший очень тихо, выдавал человека образованного и вежливого. Но в нем присутствовала та же безжизненность и экономность, как во всех его движениях, словно ему было больно произносить каждое слово. Даже под темными стеклами солнцезащитных очков я разглядел, что его левый глаз был меньше правого. И у́же. Но не от отечности, не от синяка, оставленного ударом, а попросту и естественным образом меньше своего собрата, словно позаимствованный с другого лица. А пятна оказались не укусами, не прыщами и не порезами. Это были мелкие углубления, как оспины от пуль на стенах Бейрута, отвердевшие от жары и ветра. Они напоминали кратеры, поскольку кожа по краям приподнялась, но не сомкнулась.
  Он приступил к своей истории, не дождавшись, чтобы я попросил об этом. Парень был добровольным помощником мирному населению, студентом третьего курса медицинского факультета университета Омахи. Он верил только в мир, сэр. Но попал под взрыв бомбы на Корнише, оказавшись в ресторане, которому достался один из самых сильных ударов. Его просто смело. Вы должны сами поехать туда и взглянуть. Заведение называлось «Ахбарз», сэр. Туда любили заглядывать многие американцы. Бомбу заложили в автомобиль, а такие бомбы – они хуже всего.
  Я сказал, что мне это известно.
  Почти все, кто находился в ресторане, погибли, за исключением его самого, сэр. Людей, сидевших ближе к внешней стене, просто разорвало на части, продолжал Сол, не подозревая, что озвучил худший из кошмаров, преследовавших меня. А он написал обо всем, чувствуя необходимость высказаться, сэр. У него получился некий призыв к миру, который необходимо опубликовать в моей газете. Быть может, это принесет хоть какую-то пользу. Сол считал, что лучше всего напечатать статью в воскресном выпуске или в понедельник. Гонорар готов пожертвовать благотворительной организации. По его прикидкам, ему должны были заплатить пару сотен долларов или даже больше. Он бы передал деньги в больницы Бейрута, все еще дававшие людям надежду на выживание.
  – Нам отчаянно необходима передышка, сэр, – объяснил он безжизненным голосом, а женщина помогла ему вытащить из кармана свернутые в трубочку листы бумаги. – Пауза для переговоров. Приостановка боевых действий для поисков иного пути решения проблем.
  Только в отеле «Коммодор» в Бейруте могло показаться вполне естественным, чтобы контуженный взрывом миротворец обращался за поддержкой своего заведомо обреченного начинания к журналисту, на самом деле им не являвшимся. Тем не менее я пообещал сделать все, что в моих силах. Закончив дело с мужчиной, которого дожидался (он, конечно же, ничего не знал, ничего не слышал и только предложил мне обратиться к полковнику Асме из Тира), я поднялся в свой номер и со стаканом виски под рукой начал читать писанину парня. Причем заранее решил: если есть малейший шанс опубликовать ее, то я выкручу руки одному из наших многочисленных «друзей» с Флит-стрит, когда вернусь в Лондон, и пробью публикацию.
  Это был материал, исполненный трагизма, и скоро его стало невозможно читать – путаный, чересчур эмоциональный призыв к евреям, христианам и мусульманам одуматься, вспомнить о своих матерях и детях, чтобы всем вместе жить в любви и в мире. Там содержалось обращение к умеренным группировкам пойти на компромисс и приводились неточные примеры из истории. Предлагалось ввести новую религию, «какую собиралась дать нам Жанна д’Арк, но англичане не позволили и сожгли ее заживо, несмотря на ее жалобные крики и вопреки воле простых людей». Подобное новое религиозное движение, заверял автор, «объединит представителей семитских рас в духовное братство любви и терпимости». Но затем юноша окончательно запутался и потому принялся писать только заглавными буквами с подчеркиванием фраз и целыми рядами восклицательных знаков. К тому моменту, когда я добрался до конца, статья перестала быть тем, чем обещала стать вначале, а описывала, как «целая семья с детьми и стариками сидела у стены близко к эпицентру взрыва». Их всех разорвало на части. Причем описание повторялось снова и снова, поскольку бедняга Сол бесконечно заставлял себя возвращаться к ужасному воспоминанию.
  И неожиданно я сам взялся писать вместо него. Обращаясь к ней. К той Энни. Сначала мысленно, потом на полях чужой рукописи, затем на чистых листах формата А4, лежавших у меня в портфеле. Каждый лист быстро заполнялся, и мне приходилось брать другой. Я потел. Пот лил с меня ручьем. Это была пока тихая ночь в Бейруте, но пропитанная влажной, удушливой жарой, скатывавшейся вниз по склонам гор, превращаясь над морем в зловещий серый смог, похожий на густой пороховой дым. Я писал и гадал, позвонит ли она снова. Я писал, как контуженный бомбой мальчишка, писал письмо девушке, которую совсем не знал. Я писал (как понял не без огорчения по пробуждении утром) претенциозную муру. Объяснялся в чудодейственной привязанности, громоздил сантименты на сантименты, вещал о замкнутом круге человеческого зла, о вечном стремлении людей найти причину, чтобы вершить дурные дела.
  Передышка, как выразился паренек. Пауза для переговоров, приостановка боевых действий. Здесь я поправил его. Заодно объяснив и Энни суть его заблуждения. Мне пришлось объяснить им обоим, что паузы в истории конфликтов возникали не при необходимости переговоров, а от невыносимой больше чрезмерности происходившего. Паузы требовались, чтобы иначе поделить мир, чтобы убийцы и жертвы заново нашли друг друга, чтобы алчность и нищета перегруппировались. Я писал словно кровью сердца подростка, а когда настало утро и я увидел исписанные моим почерком листы, разбросанные на полу вокруг опустошенной бутылки виски, то не мог поверить, что это было делом рук человека, которого я должен хорошо знать.
  И я поступил с написанным единственно возможным образом. Собрал листки и предал кремации в раковине умывальника, а потом собрал пепел и спустил в унитаз, в заполненную трупами канализацию Бейрута. Покончив с этим, я определил для себя меру наказания – вышел на набережную и побежал настолько быстро, насколько позволяли силы, спасаясь от того, что следовало за мной по пятам. Я бежал к Хансену, от себя самого, но по пути мне пришлось сделать еще одну остановку.
  Моя немецкая девушка – Бритта – обнаружилась в Израиле посреди пустыни Негев в лагере, состоявшем из аскетических серых хижин, поблизости от деревни, называвшейся Ревивим. Хижины были окружены по периметру вспаханной контрольно-следовой полосой и двойным рядом ограды из колючей проволоки со сторожевыми башнями по углам, где сидели охранники. Если в той тюрьме и были другие заключенные из Европы, мне их не показали. Компаньонками Бритты оказались арабские девушки, в основном из нищих деревень с Западного берега или из сектора Газа, которых палестинские товарищи уговорили или силком заставили совершить акты насилия против ненавистных сионистских оккупантов. Как правило, они подкладывали взрывчатку на рыночных площадях или бросали бомбы в автобусы с гражданским населением.
  Меня доставили туда из Беэр-Шевы на джипе, за рулем которого сидел мужественного вида молодой полковник разведки, чей отец, будучи еще совсем мальчишкой, прошел подготовку как «ночной охотник» у эксцентричного генерала Уингейта в период действия британского мандата. Отец полковника живо помнил Уингейта, сидевшего нагишом на корточках в своей палатке и чертившего на песке план предстоявшего сражения. Почти каждый израильский солдат знал его отца, а очень многие говорили об англичанах. После нашего владычества они считают нас теми, кем мы, по всей вероятности, и являемся: антисемитами, невежественными империалистами, лишь за немногими исключениями. Димона, где израильтяне хранят ядерный арсенал, находилась чуть дальше по той же дороге.
  Ощущение нереальности происходившего не покидало меня. Напротив, оно только усилилось. Казалось, я утратил способность дистанцироваться от простых эмоций, крайне важную в нашей профессии. Мои чувства и чувства других людей стали значить для меня больше, чем объективные наблюдения. Находясь в Ливане, очень легко, если не быть все время настороже, впитать в себя иррациональную ненависть к Израилю. Я же заразился этой болезнью в тяжелой форме. Пробираясь сквозь грязные, вонючие лагеря беженцев, прячась в норах, укрытых мешками с песком, я убедил себя, что израильскую страсть к мщению не утолить, пока не закроются навсегда полные обвинения глазенки последнего из выживших палестинских детей.
  Вероятно, мой молодой полковник уловил намек на это, поскольку, хотя официально я прилетел с Кипра, прошло всего несколько часов с тех пор, как покинул Бейрут, и следы пережитого там все еще вполне могли отчетливо читаться на моем лице.
  – Вы встречались с Арафатом? – спросил он с мрачноватой улыбкой, когда мы мчались по прямому участку шоссе.
  – Нет, не довелось.
  – Отчего же? Он человек хороший.
  Я пропустил эту реплику мимо ушей.
  – Зачем вам понадобилось увидеться с Бриттой?
  Я сообщил ему об этом. Не было никакого смысла скрывать правду. От Лондона и так потребовались немалые усилия, чтобы вообще добиться разрешения побеседовать с ней, а мои нынешние хозяева явно не собирались дать нам поговорить с глазу на глаз.
  – Мы полагаем, у нее может возникнуть желание рассказать нам о своем прежнем возлюбленном, – сказал я.
  – С какой стати ей откровенничать с вами?
  – Он ее бросил. Она очень зла на него.
  – А кто ее бывший дружок? – спросил он, словно ничего не зная.
  – Ирландец. Носит звание адъютанта в Ирландской республиканской армии. Готовит террористов-подрывников, проводит разведку целей, снабжает оружием и материалами. Она жила с ним в глубоком подполье в Амстердаме и Париже.
  – Как у Джорджа Оруэлла в «Фунтах лиха»?
  – Да, как у Джорджа Оруэлла.
  – И давно он ее оставил?
  – Полгода назад.
  – Может быть, ее злость уже унялась. Она вполне способна послать вас подальше. Потому что для такой девушки, как Бритта, шесть месяцев – невероятно долгий срок.
  Я спросил, много ли она рассказывала о себе, находясь в плену. Вопрос был деликатный, потому что израильтяне пока скрывали, когда ее схватили и как им это вообще удалось. Смуглое лицо полковника выглядело необычайно широким. Он вырос в семье выходцев из России. На воротничке защитного цвета гимнастерки с коротким рукавом красовалась эмблема крылатого парашюта. Ему было двадцать восемь лет, сабра по происхождению, житель Тель-Авива, обрученный с сефардкой из Монако. Его отец, бывший «ночной охотник», ныне стал обычным дантистом. Все это он рассказал мне в первые же минуты нашего знакомства на своем гортанном английском, который выучил самостоятельно.
  – Много ли она нам выдала? – перефразировал он меня с угрюмой улыбкой. – Бритта? Эта леди говорит не переставая с тех пор, как ее доставили в лагерь для пленных.
  Немного знакомый с методами, применявшимися израильскими военными, я нисколько не удивился и даже чуть заметно содрогнулся, подумав о перспективе снова допрашивать молодую женщину, побывавшую у них в руках. Подобный опыт я приобрел как раз в Ирландии: мужчина, вроде бы застегнутый на все пуговицы, но с лицом мертвеца, признался мне в содеянном немедленно.
  – Вы допрашивали ее лично? – спросил я, снова обратив внимание на его сильные смуглые руки и на решительно выставленный подбородок, вспомнив, вероятно, полковника Ежи.
  Он покачал головой:
  – Нет.
  – Почему же?
  Он, как показалось, хотел мне сказать нечто другое, но передумал.
  – Для этого у нас есть специалисты, – объяснил он. – Парни из контрразведки Шин-бет. Умные, как сама Бритта. Они уделили ей много времени. Стали почти ее семьей.
  Я был наслышан и о таких милых семейках, но воздержался от комментариев. Сионисты заманили ее в ловушку, нашептал мне в Тире информатор с налитыми кровью глазами. Она покинула тренировочный лагерь и отправилась в Афины с новым любовником по имени Саид и тремя друзьями Саида, выяснил я подробности. Отличные ребята. Все очень способные. План состоял в том, чтобы сбить самолет авиакомпании «Эль-Аль» при заходе на посадку в афинском аэропорту. Мальчики раздобыли ручную установку для пуска ракет класса «земля – воздух», а потом сняли дом в точности на посадочной глиссаде пассажирских лайнеров. Задача Бритты – совершенно невинной с виду европейской девушки – состояла в том, чтобы занять будку телефона-автомата в аэропорту и при помощи купленного за тридцать долларов приемника радиосигналов передавать своим расположившимся на крыше дома дружкам содержание переговоров в башне диспетчеров, как только самолет окажется в зоне их видимости. Все было продумано до мелочей, заверил мой тощий до костлявости информатор. Репетиции прошли безупречно. Но сама операция в последний момент почему-то сорвалась.
  Слушая его, я мог легко вообразить недостающую часть истории, представив, как наша служба справилась бы с такой задачей, получи мы предварительное предупреждение: две штурмовые группы напали бы на крышу дома и одновременно окружили будку телефона-автомата. Избранный в качестве цели самолет, подмененный пустым лайнером, совершил бы благополучную посадку в Афинах. Потом тем же самолетом прикованных наручниками к креслам террористов доставили бы в Тель-Авив. Оставалось гадать лишь о том, как израильтяне с ней поступят. Предадут публичному суду или освободят в обмен на согласие с ними сотрудничать?
  – Какова судьба парней, с которыми она отправилась в Афины? – спросил я полковника, игнорируя настоятельные рекомендации Лондона не особенно любопытствовать по этому поводу.
  – Парней? Она ничего не знает ни о каких парнях. Афины? А что, где-то есть такой город? Она ни в чем не повинная немецкая туристка, проводившая отпуск в Эйлате. Мы похитили ее, накачали наркотиками, посадили за колючую проволоку, а теперь готовимся использовать в пропагандистских целях. Она требует от нас доказательств обратного, зная, что нам трудно что-либо подтвердить фактами. Есть еще вопросы? Так будьте любезны, задайте их самой Бритте.
  Его мрачный настрой озадачил меня, и удивление только усугубилось, когда мы выходили из джипа. Он положил руку мне на плечо и своеобразно пожелал мне удачи.
  – Она в вашем распоряжении, – сказал он. – Mazel tov[40].
  Я начал всерьез беспокоиться о том, что меня ожидает.
  Маленькая, но крепко сбитая женщина в армейском мундире встретила нас в опрятном офисе. У тюремщиков никогда не бывает недостатка в уборщиках, подумал я. Она представилась как капитан Леви и оказалась, как ни странно, личной надзирательницей Бритты. Она говорила по-английски, как могла бы говорить учительница младших классов из провинциального городка в Штатах, но только медленнее и более тщательно подбирая слова. У нее были яркие, сияющие глаза и короткие седые волосы. Вела она себя с добродушной отстраненностью. Жизнь в тюрьме посреди пустыни наложила пыльный оттенок на кожу ее лица, но по манере складывать пальцы рук вместе ты мог догадаться, что она вяжет для своих внуков и внучек.
  – Бритта очень умна, – сказала она, словно извиняясь. – Умному мужчине очень трудно допрашивать не менее умную женщину. У вас есть дочь, сэр?
  В мои намерения не входило пополнять их досье о себе, и потому я ответил отрицательно, что к тому же соответствовало действительности.
  – Жаль. Но ничего страшного. Вы еще можете завести дочурку. Для такого мужчины, как вы, времени предостаточно. Вы говорите по-немецки?
  – Да.
  – Значит, вам повезло. Вы сможете общаться с ней на ее родном языке. Так вам, быть может, удастся узнать ее получше. Мы с Бриттой можем разговаривать только по-английски. Я говорю как мой покойный муж. Он был американцем. А Бритта говорит как ее покойный возлюбленный, который был ирландцем. Тель-Авив разрешил выделить вам на беседу с ней два часа. Будет достаточно двух часов? Если потребуется больше, мы пошлем запрос начальству. Возможно, они согласятся на продление. А может, даже двух часов окажется слишком много. Посмотрим.
  – Вы очень добры, – сказал я.
  – Уж не знаю, добра ли я. Хотя, вероятно, нам вообще не стоит быть такими добренькими. А мы проявляем доброту слишком часто. Вы сами убедитесь.
  После чего она распорядилась подать кофе и привести Бритту, пока мы с полковником занимали места по одну сторону простого деревянного стола.
  Но капитан Леви не садилась за стол. Как я догадался, она не должна была принимать непосредственного участия в беседе. Она пристроилась у двери на грубо сколоченном табурете, опустив взгляд и как будто готовясь к концерту. Даже когда в сопровождении двух молодых надзирательниц Бритта вошла в комнату, Леви подняла глаза ровно настолько, чтобы видеть ноги трех женщин, прошедших мимо нее к центру комнаты и там остановившихся. Одна из тюремщиц выдвинула для Бритты стул, другая сняла наручники.
  Мне бы хотелось описать вам сцену в точности так, как я сам увидел ее со своего места: полковник сидел справа от меня, Бритта напротив нас через стол, а потому склоненная седая голова оказалась почти прямо у нее за спиной, но чуть левее. На лице капитана отобразилась задумчивость в сочетании с намеком на улыбку. На протяжении всей нашей встречи Леви оставалась в одной и той же позе, неподвижная, как восковая фигура. Ее легкая всезнающая улыбка ничуть не менялась и не пропадала. И все же в ее облике ощущалась предельная концентрация, некое усилие над собой, и я решил, что она пытается разобрать понятные фразы или слова, поскольку ей помогало знание как английского, так и идиша, а Бритта – девушка из Бремена – говорила на четком и властном немецком языке, чем только облегчала понимание.
  Бритта, несомненно, представляла собой отменный образец своей породы. Волосы у нее были «под цвет белой булочки», как выражались в Германии, высокая, с покатыми широкими плечами и складным телосложением, с довольно-таки вызывающим выражением голубых глаз и волевым, привлекательно очерченным подбородком. Вероятно, одного возраста с Моникой, примерно такого же роста, и я невольно подумал, что и чувственность в ней могла быть развита в той же степени. Мое подозрение, что с ней здесь дурно обращались, исчезло, как только она вошла. Держалась она с грацией балерины, но в ней чувствовался интеллект и большее понимание жизненных реалий, чем у большинства танцовщиц. Она бы хорошо смотрелась в форме для игры в теннис или в национальном платье немок из альпийских регионов, и, как я догадывался, ей в свое время доводилось носить и то и другое. Даже тюремная роба была ей к лицу, поскольку она смастерила из какого-то подручного материала нарядный поясок, повязав его на талии, а волосы тщательно расчесала и собрала в пучок на макушке. Первым движением, когда с нее сняли оковы, она протянула мне руку и тут же изобразила книксен, как школьница, вложив в него иронию или подлинное уважение, – сразу трудно было понять. Она пожала мне руку с мальчишеской силой, но сделала рукопожатие немного затянутым. Косметикой она не пользовалась и не нуждалась в ней.
  – Und mit wem hab’ ich die Ehre? – спросила она либо из вежливости, либо из озорства. С кем имею честь общаться?
  – Я официальный представитель Великобритании, – последовал мой ответ.
  – Назовите свое имя, пожалуйста.
  – Оно не имеет никакого значения.
  – Зато вы сами имеете большое значение!
  Заключенные, когда их после долгого перерыва выводят из камер, зачастую начинают разговор с внешне нелепых фраз, и потому я был к этому готов:
  – Я работаю совместно с израильтянами над некоторыми аспектами вашего дела. Это все, что вам следует знать.
  – Дела? Значит, я – дело? Как забавно. Мне-то казалось, что я всего лишь человеческое существо. Пожалуйста, садитесь, мистер Никто, – сказала она и уселась сама.
  Мы снова сели в уже описанном мной порядке. Лицо капитана Леви находилось у нее за спиной, отчего выглядело немного размытым, как и его выражение. Впрочем, полковник при появлении Бритты не поднялся со стула, и даже теперь, когда она расположилась напротив него, не давал себе труда ее разглядывать. Он выглядел человеком, не ожидавшим ничего интересного. Поглядывал на часы из матового металла, производившие на его смуглой руке впечатление особой разновидности оружия. Кисти рук Бритты были белыми и гладкими, как у Моники, вот только наручники оставили на них красноватые следы.
  Совершенно внезапно она принялась читать мне лекцию. Причем начала сразу, словно продолжала начатое ранее, в каком-то смысле так и было, потому что, как я скоро убедился, она подобным образом читала лекции всем. Или, точнее, тем, кого причисляла к буржуазии. Она заявила, что должна сделать заявление, которое мне надлежало передать моим «коллегам», как она их назвала, поскольку ощущала, что здешние власти не до конца разобрались в ее положении. Она была военнопленной, как любой израильский солдат, попавший в руки палестинцев, становился военнопленным, с которым надлежало обращаться в соответствии с Женевской конвенцией и предоставить определенные права, гарантированные ею же. В Израиле она оказалась как туристка, не совершала никаких преступлений против этого государства, а была арестована на основании раздутых и ложных обвинений, выдвинутых против нее другими странами, что стало преднамеренным актом провокации против всего мирового пролетариата.
  Я издал короткий смешок, и Бритта осеклась. Смеха она ожидала меньше всего.
  – Но послушайте, – возразил я, – вы либо военнопленная, либо ни в чем не повинная туристка. Невозможно быть тем и другим одновременно.
  – Борьба как раз и ведется между виновными и невиновными, – без колебаний подхватила она и продолжила лекцию. Ее врагами были не только сионисты, заявила она, но и то, что она окрестила динамикой буржуазного господства, система подавления естественных человеческих инстинктов, поддержание деспотической власти, замаскированной под «демократию».
  Я снова попытался перебить ее, но она уже говорила, словно не замечая моего присутствия. Цитировала Маркузе и Фрейда. Ссылалась на неизбежное восстание достигших половой зрелости сыновей против своих отцов, а потом отказ от революционных настроений, когда сыновья сами становятся отцами.
  Я бросил взгляд на полковника, но тот, казалось, задремал.
  Целью ее собственных «акций», сказала она, как и действий ее товарищей, было разорвать порочный круг репрессий во всех их формах. Прекратить порабощение труда во имя материализма, изменить репрессивный по сути принцип так называемого прогресса. Чтобы высвободить истинные общественные силы, как, например, эротическую энергию, направив ее на создание раскрепощенных форм культурного творчества.
  – Ничто из сказанного вами не представляет для меня ни малейшего интереса, – вынужден был высказаться я громко и прямо. – Пожалуйста, остановитесь и выслушайте мои вопросы.
  Акты, которые почему-то называют терроризмом, имели, таким образом, две очевидные задачи, продолжала она, словно я не вымолвил ни слова. Первая из них состояла в том, чтобы внести смятение в армии, сформированные буржуазными материалистами-заговорщиками. Вторая заключалась в использовании личного примера для воспитания и просвещении тягловой силы всей нашей планеты, которая успела забыть, как выглядит свет истины. Другими словами, внедрить фермент брожения и пробудить сознание в представителях наиболее угнетенных слоев населения.
  Она особо желала бы подчеркнуть, что не является горячей сторонницей коммунистов, но все же предпочитает их учение идеологии капитализма, поскольку в коммунизме нашло воплощение мощное отрицание эгоистических идеалов, когда обладание собственностью способствует возведению тюремных стен для человечества.
  Она отстаивала необходимость свободы сексуального самовыражения (для тех, кто в нем нуждался), умеренного употребления наркотиков как средства осознания сути своей подлинной личности, в противоположность личности, лишенной воли, кастрированной агрессивной толерантностью.
  Я повернулся к полковнику. Как и у всего прочего, при проведении допросов надо придерживаться этикета.
  – Мы должны и дальше выслушивать всю эту ерунду? Эта молодая леди – ваш заключенный, а не мой, – напомнил я ему, потому что едва ли имел право диктовать ей свои правила.
  Полковник приподнял голову ровно настолько, чтобы бросить на нее равнодушный взгляд.
  – Тебе не терпится начать все сначала, Бритта? – обратился он к ней. – Хочешь пару недель опять посидеть на воде и хлебе?
  Его немецкий язык звучал так же странно, как и английский. Но он неожиданно стал выглядеть старше своих лет и мудрее.
  – Мне еще есть что сказать, благодарю вас.
  – Если хочешь задержаться здесь, тебе придется заткнуться и ответить на его вопросы, – отрезал полковник. – Выбор за тобой. Если хочешь уйти немедленно, мы не возражаем.
  Он добавил что-то на иврите, адресуясь к капитану Леви, которая бесстрастно кивнула в ответ.
  Араб-военнопленный принес поднос с кофе: четыре чашки и тарелку с покрытыми сахарной глазурью бисквитами. Робкими движениями он раздал чашки сначала нам троим, а потом и капитану Леви, поставив тарелку в центр стола. Нами ненадолго овладела полнейшая апатия. Бритта протянула длинную руку к бисквиту, лениво и неспешно, как у себя дома. Но тут полковник изо всей силы грохнул по столу кулаком и, опередив девушку, отодвинул тарелку на недосягаемое для нее расстояние.
  – Хорошо, о чем вы желаете меня спросить? – обратилась Бритта ко мне. – Хотите, чтобы я настучала на ирландцев? Какие еще аспекты моего дела могли заинтересовать англичан? Я права, мистер Никто?
  – Если вы поделитесь информацией об одном ирландце, этого будет достаточно, – сказал я. – Вы в течение года жили с мужчиной по имени Шеймус[41].
  Бритта казалась заинтересованной. Я дал ей ключ к пониманию ситуации. Она вгляделась в меня пристальнее и, как показалось, увидела в моем лице нечто узнаваемое.
  – Жила с ним? Это большое преувеличение. Я с ним спала. Шеймус был мне нужен только для секса, – пояснила она с озорной улыбкой. – Для этого он стал удобным приспособлением, инструментом. Но хорошим инструментом, должна признать. А я служила тем же самым для него. Вам нравится заниматься сексом? Иногда к нам присоединялся еще один юноша, а порой это могла быть девушка. Мы пробовали различные комбинации. Ничего на самом деле важного, но нам было весело.
  – Важного для чего? – спросил я.
  – Для нашей работы.
  – Какого рода работы?
  – Я уже описала вам сущность нашей работы, мистер Никто. Поделилась с вами ее целями и задачами, как и нашей мотивацией. Гуманизм не следует считать чуждым насилию. За свободу нужно сражаться. Порой самые высокие духовные проблемы можно решить только насильственными методами. Вы знаете об этом? Секс ведь тоже иногда перерастает в насилие.
  – В какие конкретно акты насилия был вовлечен Шеймус? – спросил я.
  – Мы здесь ведем речь не о каких-то произвольных актах, а о праве людей оказывать сопротивление действиям сил угнетения. Вы принадлежите к подобным силам или же являетесь сторонником спонтанности, мистер Никто? Возможно, вам самому нужно освободиться и стать одним из нас.
  – Он террорист-подрывник, – сказал я. – Устраивает взрывы, убивая ни в чем не повинных людей. Его последней целью стал паб на юге Англии. Он убил пожилую супружескую пару, бармена и пианиста, но даю вам слово, что тем самым не освободил от иллюзий ни одного заблудшего пролетария.
  – Это вопрос или политическое заявление с вашей стороны, мистер Никто?
  – Считайте приглашением честно рассказать мне о его действиях.
  – Тот паб располагался возле британской военной базы, – ответила она. – Он стал частью инфраструктуры, создававшей комфортные условия для фашиствующих репрессивных сил.
  И снова ее внешне игривый, но на деле совершенно холодный взгляд задержался на мне. Я успел упомянуть о ее приятной наружности? Хотя что может значить красивая внешность при подобных обстоятельствах? На ней была тюремная роба из ситца. Она добровольно совершила преступления, о которых ничуть не сожалела. Она вела себя настороженно и была очень напряжена. Я ощущал это, а она понимала, что я все ощущаю, и пропасть, существовавшая между нами, манила ее к себе.
  – Мое ведомство рассматривает возможность предложить вам по освобождении определенную денежную сумму, которую, если для вас это предпочтительнее, можно выплатить уже сейчас тому, кого вы изберете в качестве доверенного лица, – сказал я. – В обмен мы хотим получить информацию, которая привела бы к поимке и осуждению вашего друга Шеймуса. Мое руководство интересуют преступления, совершенные им в прошлом, его дальнейшие планы, явочные адреса, контакты, привычки и слабости. – Она ждала, чтобы я продолжил, и потому, вероятно поступая не слишком умно, я так и сделал: – Шеймус отнюдь не герой. Он – грязная свинья. Но не в том смысле, какой вкладываете в этот эпитет вы сами. Настоящая свинья. С ним не обращались плохо в детстве и юности. Его родители – приличные люди, владеющие табачной лавкой в графстве Даун. Дед служил полицейским, и служил исправно. Шеймус разрывает людей на части остроты ощущений ради, потому что безумен. Он чувствует себя живым, только причиняя боль другим. А в другое время он – лишь избалованный маленький мальчик.
  Но моя тирада не оставила даже царапины на льду ее взгляда.
  – А вы тоже безумны, мистер Никто? Думаю, так и есть. Для вашей профессии это вполне заурядное явление. Вам просто необходимо присоединиться к нам, мистер Никто. Мы преподадим вам несколько уроков и обратим в свою веру. Тогда ваше безумие пройдет бесследно.
  Поймите, произнося эти фразы, она не повышала голоса и не прибегала ни к каким внешним эффектам, оставаясь снисходительной и сдержанной, даже приветливой. Лукавство обманщицы залегало глубоко в ее существе и надежно маскировалось. Улыбка выглядела уместной и естественной и играла у нее на губах все время, пока она говорила. А сидевшая позади капитан Леви продолжала всматриваться куда-то в свои личные воспоминания, вероятно плохо вникая в суть беседы.
  Полковник бросил на меня вопрошающий взгляд. Опасаясь, что голос может выдать мои эмоции, я лишь развел руками, жестом показывая: какой смысл продолжать? Полковник снова обратился к капитану Леви, и та с видом разочарованной хозяйки, приготовившей вкусные блюда, которые у нее на глазах нетронутыми уносили со стола, нажала кнопку вызова конвоя. Бритта поднялась со стула, разгладила робу на груди и на бедрах, а потом протянула руки, чтобы их снова сковали.
  – Сколько мне собирались предложить, мистер Никто? – поинтересовалась она.
  – Ни пенни, – огрызнулся я.
  Она снова присела передо мной на прощание в реверансе и между двумя надзирательницами направилась к двери, причем движения ее бедер были отчетливо видны даже сквозь тюремную одежду, напомнив походку Моники в ночной рубашке. Я опасался, что она снова начнет говорить, но она молчала. Вероятно, понимала: победа в этот день осталась за ней и любое лишнее слово способно смазать достигнутый эффект. Полковник последовал за ней, а я остался наедине с капитаном Леви. Все тот же грустный намек на улыбку читался на ее лице.
  – Ну вот, – сказала она. – Теперь вы хотя бы отчасти понимаете, что чувствуешь, когда слышишь песни в исполнении Бритты.
  – Да, должно быть, так и есть.
  – Подчас мы с ней чересчур много общаемся. Вам, возможно, стоило разговаривать с ней по-английски. Когда она говорит со мной по-английски, я еще могу хоть как-то ей сочувствовать. Она все-таки человек, женщина, сидит в тюрьме. Не ошибетесь, если предположите, что ей тут нелегко. При этом она храбрая, и, пока мы говорим по-английски, я не могу не отдать ей должного.
  – А когда она переходит на немецкий?
  – Какой смысл, зная, что я ничего не пойму?
  – Но если бы она говорила по-немецки, а вы все понимали? Что тогда?
  Ее улыбка стала немного виноватой.
  – Тогда я, наверное, испытала бы настоящий страх, – ответила она медленно с еще более заметным американским акцентом. – Думаю, отдай она мне приказ по-немецки, я бы с трудом поборола искушение подчиниться. Только я не позволяю ей командовать. С какой стати? Я не даю ей ни на секунду взять надо мной верх. Говорю по-английски и всегда остаюсь хозяйкой положения, начальницей, боссом. Понимаете, я ведь два года провела в концентрационном лагере. В Бухенвальде… – Все еще продолжая улыбаться, она закончила по-немецки: – Man hört so scheussliche Echos in ihrer Stimme, wissen Sie. В ее голосе слышишь отголоски ужасного эха, поймите.
  В дверях уже стоял полковник, дожидаясь меня. Когда мы спускались по лестнице, он снова положил руку мне на плечо. И на этот раз я понимал причину.
  – Она ведет себя так же со всеми мужчинами? – спросил я.
  – Капитан Леви?
  – Нет, Бритта.
  – Конечно. С вами она обошлась немного круче, вот и все. Скорее всего потому, что вы англичанин.
  Верно, скорее всего поэтому, подумал я, но может, она разглядела во мне что-то еще. Уж не уловила ли она подаваемых мной подсознательно сигналов одиночества и доступности? Но что бы ни увидела во мне Бритта, она обнажила всю глубину смятения, владевшего мной до самого последнего времени. Ей удалось уловить во мне ощущение, что я всеми силами стараюсь удержать ускользающий от меня мир, мою чрезмерную открытость для каждого случайного довода или желания.
  А призыв разыскать Хансена я услышал тем же вечером в разгар веселья на дипломатическом приеме, устроенном в Герцлие принимавшим меня представителем британского посольства.
  Глава 9
  Эрнест Перигрю изводил Смайли вопросами о колониализме. Рано или поздно Перигрю начинал разговор о колониализме со всяким, кто приезжал в Саррат, и его вопросы неизменно доходили до самых границ дозволенного, вызывая у многих острое раздражение. Это был проблемный мальчишка, сын британских миссионеров из Западной Африки, но один из тех, кого наша служба почти вынуждена была вербовать в свои ряды, поскольку он обладал редкими познаниями и лингвистическими способностями. По своему обыкновению, он сидел один в самом темном углу дальней части библиотеки, вытянув вперед тощее лицо и подняв вверх руку, словно готовый отбиваться от насмешек. Сначала вопросы выглядели вполне разумными, но постепенно превратились в гневные тирады, изобличавшие равнодушие британцев к странам, которые они в прошлом поработили.
  – Что ж, думаю, я склонен скорее согласиться с вами, – вежливо отвечал Смайли к всеобщему удивлению, выслушав Перигрю до конца. – Печальная правда состоит в том, что «холодная война» породила в нас своего рода вторичный колониализм. С одной стороны, мы пожертвовали своей национальной идентичностью ради внешней политики американцев. Но с другой, тем самым приобрели право сформировать свой взгляд на себя как на бывшую колониальную державу. Хуже всего, конечно, что мы благословили американцев вести себя подобным образом. Не то чтобы они очень нуждались в нашем благословении, но, естественно, восприняли его с величайшим удовлетворением.
  Хансен говорил примерно то же самое. И почти в таких же выражениях. Но там, где Смайли ни на секунду не утратил своей обычной вежливости, у Хансена глаза загорались красным пламенем ада, из которого он вернулся.
  
  Из Израиля я отправился в Бангкок, потому что Смайли сообщил: Хансен совсем сошел с ума, а ведь он владел многими нашими секретами. Джордж прислал депешу с пометками «Расшифровать лично» и «Только для начальника резидентуры в Тель-Авиве». В то время Смайли возглавлял службу внутренней безопасности нашего ведомства в почетной должности заместителя Шефа. Когда бы до меня ни доходили известия о нем, он, казалось, метался из одной страны в другую, чтобы прекратить утечки информации или предотвратить очередной назревавший скандал. Я провел выходные дни в жуткой жаре, потея над кипой доставленных курьером досье, и еще час провисел на телефоне, успокаивая Мейбл, которая не сумела преодолеть последний барьер, отделявший ее от победы в ежегодной гонке за звание капитана нашей местной женской команды по гольфу, и подозревала, что стала жертвой интриг.
  Даже не знаю, почему дамы столь несправедливы к Мейбл. Вероятно, их отпугивает ее излишняя прямота. Я старался, как только мог. Даже заявил, что за все время работы в своей Службе не сталкивался с такими откровенными проявлениями коварства, какие демонстрировали треклятые домохозяйки из Кента. Обещал ей потрясающий отпуск по возвращении в Англию. Теперь уже не помню, куда собирался ее отвезти, потому что отпуска у нас так и не получилось.
  Как и я сам, Хансен был наполовину голландцем. Возможно, поэтому Смайли и остановил свой выбор на мне. Он родился в долгую ночь немецкой оккупации, а воспитывался в тени Дельфтского собора. Родители его матери, работавшей секретарем в местной конторе фирмы «Томас Кук», были англичанами, убеждавшими ее вернуться к ним в Лондон, когда разразилась война. Она отказалась и вышла замуж за священника из Дельфта, которого год спустя немцы поставили к стенке, а его беременной жене пришлось самой о себе заботиться. Неустрашимая женщина скоро нашла путь для побега в Англию и к концу войны уже возглавляла крупномасштабную агентурную сеть с собственными средствами связи, информаторами, явочными квартирами и обычными для таких сетей задачами. Работа моей матери на Цирк была во многом схожей.
  О том, каким образом малолетний Хансен попал к иезуитам, в досье не содержалось никаких сведений. Вероятно, сначала в их веру обратилась его мать. Времена ведь все еще оставались беспросветно мрачными, и в случае крайней нужды она смогла бы переступить через свои протестантские убеждения, чтобы купить мальчику достойное образование. Отдав иезуитам его душу, она рассчитывала, что взамен они даруют ему мозги. Или же она рано почувствовала в сыне ту ртутную подвижность характера, которая позже управляла всей его жизнью, а потому решилась подчинить его более строгой дисциплине, чем могли обеспечить терпимые ко всему протестанты. Если так, то она поступила мудро. Хансен погрузился в новую веру, как погружался во все – с подлинной страстью. Сначала он учился у сестер, затем у братьев, у священнослужителей, у ученых-богословов. А в двадцать один год, обученный и преданный, но все еще считавшийся новообращенным, был отправлен преподавать в индонезийской семинарии, наставляя на путь истинный язычников с Суматры, Явы и островов Молукку.
  К Востоку Хансен питал инстинктивную любовь, свойственную многим голландцам. Ибо подлинный голландец, подобно вошедшей в поговорки сосне из лирики Гейне, может стоять на берегу своей маленькой равнинной страны, но ощущать в холодном морском воздухе азиатские ароматы лимонной травы и готовящихся в горшках экзотических блюд. Хансен пришел, увидел и был побежден. Буддизм, ислам, верования и суеверия самых диких племен – он накинулся на все это с пылом, лишь сильнее разгоравшимся в нем по мере того, как он проникал все дальше в джунгли.
  Языки давались ему легко и естественно. К родным голландскому и английскому он без особых усилий добавил французский и немецкий. А теперь овладел еще тамильским, кхмерским, тайским, санскритом, как и вполне сносным кантонским диалектом китайского языка, часто проходя сотни миль по гористой местности в поисках забытого народа или утраченного элемента ритуала. Он писал труды по филологии, брачным обрядам, трактаты о просвещении и об обезьянах. В дебрях джунглей он находил затерянные храмы, получая награды, которые орден запрещал ему принимать. После шести лет отважных путешествий и исследований он превратился не только в образцового ученого, какими издревле славились иезуиты, но и в настоящего священника.
  Однако очень немногие тайны удается сохранять целых шесть лет. Постепенно истории о нем начали приобретать несколько нездоровый душок. Хансен погряз в плотских утехах. Приобрел порочные аппетиты. Не смотрите туда, но вот мимо нас проходит одна из девушек Хансена.
  Сами по себе масштабы, как и продолжительность его деятельности, теперь свидетельствовали не в его пользу, и факт остается фактом: стоило начать расследование, как обнаружилось, что ни одна сторона его жизни не была полностью чиста, любое путешествие сопровождалось никому не известным обходным маневром. Женщина там, девица здесь, слухи о паре мальчиков… Впрочем, я достаточно насмотрелся на священников по всему миру, чтобы считать подобные грешки скорее нормой, чем серьезными проступками.
  Тем не менее столь явная несдержанность в каждой деревеньке, на каждой грязной городской улице, поистине беспредельный разврат, творившийся, как теперь узнали иезуиты, прямо у них под носом более десяти лет, выходил за все рамки дозволенного. Причем проделывал он это с девушками, которые по западным меркам не были еще готовы даже к первому причастию, не говоря уж о брачном ложе (а многих из них церковь взяла под личную опеку). Внезапно и самым драматическим образом Хансен стал изгоем, непригодным более для церковных целей. Получив доказательства продолжительного и неизменно порочного образа жизни, его наставник оказался в большей степени опечален, чем разгневан. Он распорядился, чтобы Хансен вернулся в Рим, а прежде послал покаянное письмо главе ордена, или, как его точнее именовали, Общества Иисуса. Из Рима, с грустью сказал он Хансену, ему скорее всего предстояло отправиться в замок Лойолы в Испании, где квалифицированные иезуитские психотерапевты помогут ему справиться с прискорбными слабостями. А после Лойолы – что ж, начало новой жизни. Вероятно, еще десятилетие, но в другом полушарии планеты.
  Вот только Хансен, как прежде и его мать, упрямо отказался покинуть места, ставшие для него родными.
  В растерянности отец наставник отправил его в отдаленную миссию, возглавлявшуюся сторонником самых суровых традиций. Там Хансена подвергли мукам варварского домашнего ареста. За ним следили, как надзирают за умалишенными. Ему запретили покидать пределы дома, лишили книг, газет, компании и смеха. Люди воспринимают заключение по-разному, как различно реагируют на высоту, холод или смерть. Хансен отнесся к происходившему с ужасом и уже через три месяца не мог больше этого выносить. И однажды, когда охранники из числа братьев по ордену сопровождали его к мессе, он спустил одного с лестницы, обратив остальных в бегство. Затем снова направился в Джакарту, не имея ни денег, ни паспорта, и укрывался в знакомых ему борделях. Девушки охотно заботились о нем, а он взамен брал на себя функции сутенера и вышибалы. Он разносил по номерам пиво, мыл кружки, вышвыривал за дверь буянов, выслушивал исповеди, помогал чем мог, даже играл с детьми в комнатах на задворках. Я так и вижу его, зная, каков он сейчас, – наверняка выполняет все эти обязанности безропотно и спокойно. Ему едва тогда исполнилось тридцать лет, и желания в нем горели столь же жарко, как прежде. Пока не наступил день, когда, поддавшись одному из свойственных ему импульсов, Хансен побрился, надел чистую рубашку и явил себя перед лицом представителей консула Великобритании, признав, что душой всегда оставался британцем.
  А консул отнюдь не был глух и слеп, давно работая на нашу Службу. Он равнодушно выслушал историю Хансена, задал несколько чисто формальных вопросов, но за маской апатии скрывалось стремление немедленно действовать. Годами подыскивал он человека столь одаренного, как Хансен. Причем его ничуть не смутили пороки Хансена. Напротив, они пришлись кстати. Он запросил из Лондона все имевшиеся там материалы. Одалживал Хансену понемногу денег, беря расписки в получении втрое бо́льших сумм, чтобы не быть заподозренным в излишнем энтузиазме. Когда же из Лондона пришла информация о славном прошлом матери Хансена как бывшего агента Службы, для консула это стало венцом его усилий.
  Прошел лишь месяц, и Хансен не вполне сознательно (а это означало, что он знал, но знал далеко не все, хотя мог не догадываться вовсе) сделал первые шаги в работе на организацию, которую кто-то мог бы идентифицировать как британскую разведку. Еще через два месяца неутомимый, как всегда, он уже скитался по джунглям в южной части Явы под предлогом поиска древних свитков, а на самом деле докладывал консулу о численности подрывных коммунистических группировок, ставших для него новым аналогом Антихриста. В конце года он отправился в Лондон с новеньким британским паспортом на руках, который изначально и запрашивал. Правда, в нем он значился под чужой фамилией.
  
  Я изучил засекреченные отчеты о пройденной им подготовке – обо всех шести месяцах. Клайв Беллами, долговязый и хитроумный выпускник Итона, возглавлял тогда Саррат. «Превосходные достижения в решении всех практических задач, – писал он в рапорте по окончании тренировок. – Обладает исключительной памятью, скоростью реакций, никогда не нуждается в посторонней помощи. Но ему требуется жесткая узда. Если бы я был капитаном корабля, на котором вспыхнул бунт, Хансен стал бы первым, кого я бы выпорол. Необходимо предоставить оперативный простор, но снабдить первоклассным куратором».
  Затем я обратился к отчетам о проведенных им операциях. Там тоже никаких признаков безумия. Поскольку изначально Хансен был голландцем, в головном офисе решили оставить ему эту национальность, замаскировав английские корни. Хансен возмутился, но его принудили к согласию. Во времена, когда британцев за границей все, кроме них самих, воспринимали как тех же американцев, но не имевших влияния, наше начальство пошло бы на убийство, чтобы заполучить в свое распоряжение шведа, и на воровство ради западного немца. Даже канадцев, считавшихся народом не слишком серьезным, встречали с распростертыми объятиями. Вернувшись в Голландию, Хансен официально оформил разрыв с иезуитами и начал подыскивать новое прикрытие для работы на Востоке. В те дни множество академических институтов востоковедения были разбросаны по столицам государств Западной Европы. Хансен посетил почти все, добившись обещания на будущее в одном или предложения сотрудничества в другом. Французское агентство новостей из стран Востока наняло его внештатным корреспондентом. Лондонский еженедельник, имевший связи с Цирком, взял его на контракт при условии, что он не будет состоять на жалованье. Так постепенно его достаточно неопределенная «легенда» оказалась полностью сформирована, чтобы позволять ему отправиться куда угодно и задавать любые вопросы. Причем с финансовой стороны все тоже выглядело безупречно, поскольку никто из нанимателей толком не ведал, кто, сколько и за что ему платит. Он был готов приступать. Британские интересы в Юго-Восточной Азии значительно умерились с распадом империи, зато американцы увязли там по уши, официально воюя во Вьетнаме, неофициально в Камбодже, а совсем уж по секрету еще и в Лаосе. При столь нелестной для нас роли вечных пособников и второстепенных игроков мы с радостью предложили им воспользоваться многочисленными талантами Хансена.
  Технологии спецслужб способны на многое. Они помогают сфотографировать поля с будущими урожаями, окопы, танки и ракетные пусковые установки, следы автомобильных шин и миграции северных оленей. Они зафиксируют момент, когда пилот русского истребителя преодолеет звуковой барьер на высоте сорока тысяч футов или подслушают, как отрыжка мучает во сне китайского генерала. Но они не в состоянии заменить человеческий интеллект и понимание ситуации. Они не доложат вам, что чувствует камбоджийский крестьянин, плоды труда которого дотла выжгли посланные доктором Киссинджером бомбардировщики без опознавательных знаков, чьих дочерей сделали проститутками, продав в городские публичные дома, а сыновей заставили бросить работу в поле и либо заманили деньгами в американскую марионеточную армию, либо, угрожая семье, в ряды «красных кхмеров». Технологии не прочтут по губам разговоры партизан в черных, похожих на пижамы мундирах, чье самое мощное оружие – извращенная марксистская догма в изложении кровожадного камбоджийского психопата, получившего образование в Сорбонне. Они не уловят запаха выхлопных газов армии, которая совершенно не механизирована. Как не расшифруют послания отрядов, не прибегающих к радиосвязи. Им не под силу рассчитать необходимые запасы продовольствия для людей, готовых кормиться жуками и древесной корой, как не определить моральный дух тех, кто лишился всего и теперь готов безоглядно сражаться за свое будущее до победного конца.
  А Хансену все это было доступно. Хансен, приемный сын Азии, мог неделями передвигаться без нормальной пищи, затаиться в деревне и подслушивать перешептывания ее жителей, и Хансен улавливал усиливавшийся ветер сопротивления задолго до того, как от него начинали тревожно колыхаться звездно-полосатые флаги на крышах посольств в Пномпене и Сайгоне. И он мог сообщать в штаб бомбардировочной авиации – не только мог, но и делал, о чем потом горько сожалел, – в каких деревнях нашли приют отряды Вьетконга. К тому же он оказался изощренным ловцом человеческих душ. Умело вербовал помощников из представителей всех профессий, тщательно инструктируя их, обучая видеть, слышать, запоминать и докладывать ему. Он знал, о чем им можно рассказывать, а о чем нет, когда выплатить вознаграждение и когда воздержаться.
  Сначала месяцы, потом годы Хансен действовал подобным образом на так называемых освобожденных территориях Северной Камбоджи, где номинально власть принадлежала «красным кхмерам», до того дня, когда он неожиданно исчез из деревни, надолго ставшей для него чем-то вроде дома. Исчез беззвучно, забрав с собой всех обитателей. Его вскоре списали в погибшие как еще одну жертву, бесследно пропавшую в джунглях.
  И он числился мертвым до совсем недавнего времени, когда вдруг обнаружился живым и здоровым в одном из публичных домов Бангкока.
  – Только не торопитесь, Нед, – увещевал меня Смайли, позвонив в Тель-Авив по телефону. – Если нужна пара дней, чтобы приспособиться к смене часовых поясов, я не возражаю.
  В устах Смайли это заменяло фразу: «Доберись до него как можно быстрее и сообщи, что на мою голову не свалится еще один вселенских размеров скандал».
  
  Главой резидентуры в Бангкоке был лысый, грубый, усатый маленький диктатор по фамилии Рамбелоу, к которому я никогда не питал теплых чувств. Наша Служба открывает не слишком интересные перспективы перед людьми пятидесятилетнего возраста. Большинство уже везде примелькались, их легенда оказалась раскрытой, а многие до такой степени устали и разочаровались, что им стало плевать даже на это. Кое-кто пристраивается в частные банки или крупные фирмы, но держатся там недолго. В образе их мышления произошли необратимые изменения, сделавшие их непригодными для нормальной жизни, не окруженной секретностью. И лишь считаным единицам, включая типов вроде Тоби Эстерхази или Рамбелоу, удается обманом держать Службу в заложниках, суля еще ей неоценимые услуги.
  В чем состояли скрытые достоинства Рамбелоу, так и осталось для меня непостижимым, но я догадывался, что похвастаться ему особенно нечем, поскольку если он что-то и умел, так это использовать человеческую глупость и простоту. Ходили слухи, будто он так подчинил себе двух продажных генералов из Таиланда, что они соглашались сотрудничать только с ним и ни с кем другим. Еще одна сплетня гласила: он в свое время очень помог попавшему в беду члену королевской семьи, о чем не следовало распространяться. И теперь бароны с нашего Пятого этажа не желали слышать о нем ни единого дурного слова.
  – Ради всего святого, не надо гладить против шерсти Рамбелоу, Нед, – предупредил меня Смайли. – Уверен, что он мерзавец первостатейный, но пока мы в нем нуждаемся.
  Мы встретились в номере моего отеля. Для внешнего мира я был Марком Сеймуром, простым бухгалтером, а потому не испытывал желания светиться в посольстве или у него дома. Я только что выдержал двадцатичасовой перелет. Дело было ранним вечером. Рамбелоу говорил как букмекер из Итона. А если подумать, он и был похож на одного из них.
  – Нам просто чертовски повезло. Мы вообще наткнулись на этого ублюдка совершенно случайно, – сказал он мне с насупленным видом. – Хотя, конечно, сыграл роль профессиональный инстинкт. Умение, как говорится, держать ухо востро. Если ты знаешь правила игры, если анализируешь другие подобные случаи, если не утрачиваешь чутья, то тебе не понравится история о том, как твоего агента, привязанного к палке, неделями таскали по джунглям, пока «красные кхмеры» беспрерывно пытали его, разумеется. А расклад такой. Ваш человек не подчиняется правилам честного ведения борьбы. – Он убеждал меня так, словно я утверждал обратное. Затем Рамбелоу достал из рукава пропахшего потом костюма носовой платок и поправил с его помощью свои нелепые усы. – Он явно лжет. Любой агент умолял бы пустить ему пулю в лоб после одной-единственной ночи в лапах красных партизан.
  – Вы уверены, что именно так с ним все и произошло?
  – Я ни в чем не уверен, благодарю покорно, старина. Это лишь пущенный им слух, не более того. Как я могу удостовериться в его правдивости, если сволочь не желает даже разговаривать с нами? Угрожает пустить в ход кулаки, если попытаемся снять показания! Насколько мне известно, «красные кхмеры» не знают о нем вообще ничего. Никогда не доверял голландцам вообще, а здесь – в особенности. Они решили, что эта треклятая страна принадлежит им. Хансен станет далеко не первым агентом, ушедшим в подполье, когда запахло жареным, а как только положение нормализовалось, возвратившимся, требуя почестей и пенсии как ни в чем не бывало. Но ему даже пальца не отрезали, по моей информации. Как не лишился он и других важных частей тела, если судить по тому месту, где он всплыл на поверхность. Его заприметил там Даффи Марчбэнкс. Помните Даффи? Отличный малый.
  Да, я с тошнотворным чувством вспомнил Даффи. Вспомнил о нем, еще когда мне попалось его имя в досье. Это был колоритный мошенник, базировавшийся в Гонконге, он имел пристрастие к сомнительным сделкам от опиума до гильз из-под снарядов. Несколько лет, пока не поняли ошибку, мы даже финансировали его фирму.
  – Но и Даффи просто совершенно случайно повезло. Он прилетел сюда с краткосрочным визитом. Всего на день. На один день и одну ночь, а потом назад к жене и бухгалтерским книгам. Один офшорный курортный концерн поручил ему купить сотню акров лучшей земли на побережье. Закончили с делами и отправились в ресторан, где и девочки есть, – Даффи в компании местных торговцев. Даффи тоже любит клубничку в умеренных количествах и всегда любил. Заведение называется «Море счастья». Злачное местечко в самом сердце квартала красных фонарей. Но высокого класса, какие здесь тоже попадаются, как мне докладывали. Приватные кабинеты, достойного качества пища, если вам вообще нравится хунаньская еда, никаких проблем, и девочки сами к тебе не лезут, если ты их не приглашаешь.
  Вот именно, ресторан и бордель одновременно, объяснял он, намеками подчеркивая, что сам никогда в таких не бывал. Юные официантки, одетые и нагие, подсаживались к гостям и подавали им блюда с напитками, пока те продолжали обсуждать высокие деловые материи. Вдобавок при «Море счастья» работал салон массажа, дискотека, а на первом этаже устраивали театральные шоу.
  – Даффи заключает сделку, передает подписанный им чек, чувствуя довольство жизнью. И потому решает позволить себе поразвлечься с одной из девиц. Договорились о цене и уединились в частной комнате. Девушка заявляет, что ее мучает жажда. Как насчет бутылки шампанского, чтобы расшевелить ее? Естественно, она со всего получает комиссионные, как и ее подружки. Но кого это волнует? Даффи ощущает себя всемогущим и легко соглашается. Девушка нажимает на кнопку звонка, говорит что-то по системе внутренней связи, а в следующий момент Даффи уже видит, как появляется чертовски внушительный европеец с подносом и ведерком для льда. Даффи дает ему двадцать бат, тот благодарит по-английски: «Спасибо». Вежливо, но даже не улыбнувшись, а потом удаляется. И это Хансен. Прямо из джунглей – собственной персоной!
  – Как Даффи его узнал?
  – Видел на фотографии, конечно же.
  – Каким образом?
  – Мы сами показывали Даффи этот снимок! Когда Хансен пропал. Мы показали его всем, кого знали. Распространили чуть ли не по всему Южному полушарию! Ничего не объясняли. Просто говорили: если заметите этого человека, орите во всю глотку. Приказ руководства, а не моя идея, благодарю покорно. Я же с самого начала считал такой прием небезопасным.
  Чтобы успокоиться, Рамбелоу налил нам еще по порции виски.
  – Даффи сразу мчится к себе в отель и звонит мне домой. В три часа утра. «Это тот самый ваш тип», – говорит он. «Какой тип?» – переспрашиваю я. «Тип, чье фото вы присылали мне в Гонконг год назад или даже раньше. Он прислуживает в борделе под названием “Море счастья”». Ну, ты знаешь манеру Даффи. Развязный, иначе не скажешь. На следующий день я отправляю туда Генри. И этот идиот наломал дров. Вы, должно быть, слышали об этом, а? Типичная сцена для наших краев.
  – Даффи разговаривал с Хансеном? Спрашивал, кто он такой? Или о чем-то другом?
  – Не вымолвил ни словечка. Смотрел словно сквозь него. Даффи – опытный боец. Соль земли. И всегда им был.
  – Где этот ваш Генри?
  – Дежурит внизу в приемной.
  – Вызовите его сюда.
  
  Генри оказался китайцем, сыном гоминьдановского генерала, осевшего в регионе Шан в Мьянме, и нашим главным агентом в местной резидентуре, хотя, как я подозреваю, он давно подстраховался, связавшись с тайской полицией и тихо зарабатывая на жизнь игрой с двух рук против центра.
  Это был низкорослый, исполненный рвения парень с лоснившейся физиономией, слишком часто улыбавшийся. На шее он носил золотую цепочку, а при себе всегда имел изящную записную книжку в кожаном переплете и дорогую авторучку с золотым пером, вложенную между страницами. Прикрытием для него была работа переводчика. Мне никогда прежде не встречался переводчик с блокнотом фирмы «Гуччи», но это и отличало Генри от других.
  – Расскажи Марку, какого отборного болвана ты изобразил в «Море счастья» в прошлый четверг вечером, – угрожающим тоном приказал Рамбелоу.
  – Конечно, Майк.
  – Марк, – поправил его я.
  – Конечно, Марк.
  – Ему было дано указание просто взглянуть. Вот и все, что следовало сделать. «Оглядись, принюхайся, а потом убирайся оттуда и позвони мне». Правильно, Генри? Нужно было только проверить факты, разведать, убедиться, что Хансен там, но не приближаться к нему, а доложить об увиденном. Скрытая, бесконтактная разведка обстановки. Разнюхай и отчитайся. А теперь расскажи Марку, что ты натворил.
  Сначала, по словам Генри, он выпил в баре. Потом посмотрел шоу. Затем послал за Мамой Сан, которая прибежала, думая, что у него возникло какое-то особое желание. Мама Сан – китаянка из той же провинции, что и отец Генри, а потому между ними сразу установились доверительные отношения.
  Он показал ей свою визитную карточку переводчика и заявил, что собирается написать статью о ее заведении: превосходная еда, романтичные девушки, высокие стандарты обслуживания и гигиены – особенно гигиены. Сказал, что получил заказ от немецкого журнала для любителей путешествий, где читателям рекомендовали только самое лучшее.
  Мама Сан клюнула на эту наживку и предложила ему экскурсию по всему дому. Показала частные кабинеты для трапез, кухню, интимные спальни, туалеты. Представила его девочкам и предложила попользоваться одной из них за ее счет, от чего он благоразумно отказался. Потом познакомила с шеф-поваром, портье и вышибалами, но почему-то не с тем громадным лупоглазым мужчиной, которого Генри уже успел заметить трижды. Сначала тот выносил поднос с бокалами из частной обеденной комнаты в кухню, потом пересек коридор, толкая перед собой тележку с бутылками, а в последний раз промелькнул, выйдя из помещения со стальной дверью, за которой явно находился склад спиртного.
  «Но кто такой этот фаранг[42], который у вас занимается алкоголем? – с удивленным смехом спросил Маму Сан Генри. – Ему пришлось пойти в услужение, потому что он вам крупно задолжал?»
  Мама Сан тоже рассмеялась. Все азиаты на инстинктивном уровне чувствовали свою общность, в противоположность западным фарангам.
  «Этот фаранг живет с одной из наших камбоджийских девушек, – ответила она пренебрежительно, поскольку уроженцы Камбоджи в тайской зоологии считаются существами еще более низкого порядка, чем фаранги и вьетнамцы. – Он познакомился с ней здесь и влюбился, а потому захотел выкупить и сделать настоящей леди. Но она отказалась уходить от нас. И теперь он каждый день привозит ее на работу, дожидается, пока она закончит, чтобы снова отправиться с ней домой».
  «А откуда он? Немец? Англичанин? Голландец?»
  Мама Сан только пожала плечами в ответ. Ей-то какая разница? Но Генри мягко надавил на нее. Только представить себе европейца, привозящего свою женщину в бордель работать, чтобы она валялась в постели с другими мужчинами, пока он разносит напитки, а потом увозящего домой в собственную кровать! Должно быть, это какая-то необыкновенная девушка?
  «У нас она проходит под девятнадцатым номером, – сказала Мама Сан. – Работает под именем Аманда. Не желаете провести с ней время?»
  Однако Генри был слишком поглощен журналистским заданием, чтобы отвлекаться.
  «Но как зовут этого фаранга? У него, должно быть, интересная жизненная история!» – воскликнул он с неподдельным любопытством.
  «Его все кличут Хэм Син. С нами он говорит на тайском языке, а с девушками на кхмерском, но вам не стоит упоминать о нем в журнале, потому что он здесь нелегально».
  «Но я могу скрыть некоторые подробности. Все изобразить немного иначе. Девушка отвечает на его любовь взаимностью?»
  «Она предпочитает быть здесь, в “Море счастья”, со своими подружками», – ответила Мама Сан без обиняков.
  Генри не удержался от искушения взглянуть на нее. Девушки, не занятые с клиентами, сидели на покрытых плюшем скамьях за стеклянной стеной. Причем, кроме номерков на шеях, на них ничего не было. Они болтали, чистили ноготки или без особого внимания смотрели плохо настроенный телевизор. Пока Генри наблюдал, номер девятнадцать поднялась, реагируя на вызов, взяла маленькую сумочку, завернулась в накидку и вышла из комнаты. Она была еще очень юной. Многие девушки врали о своем истинном возрасте, чтобы обойти официальные запреты, а уж нищие камбоджийки и подавно. Но той девушке, как прикинул Генри, на вид едва исполнилось пятнадцать лет.
  Именно в этот момент излишнее рвение Генри и сбило его с верного пути. Он пошел вразнос. Попрощавшись с Мамой Сан, он переставил свою машину в закоулок напротив черного хода в здание, а потом стал ждать. Вскоре после часа ночи работники начали покидать дом, и Хансен в их числе. Почти вдвое выше всех остальных, он вел под руку номер девятнадцать. Выйдя на площадь, Хансен и его девушка начали осматриваться в поисках такси, и у Генри хватило безрассудства подъехать к ним и остановиться. Сутенеры и таксисты без лицензий собираются в такое время в больших количествах, чтобы заняться своими делами, а Генри в прошлом довелось быть и тем и другим, и потому, вероятно, такой шаг показался ему вполне естественным.
  «Куда желаете поехать, сэр? – окликнул он Хансена по-английски. – Быть может, вас подвезти?»
  Хансен назвал ему адрес в бедняцком пригороде в пяти милях к северу. Договорились о цене, Хансен с девушкой расположились на заднем сиденье, и машина тронулась.
  И тут Генри окончательно ополоумел. Окрыленный успехами, он по причинам, которые так и не сумел позже вразумительно объяснить, решил, что лучше всего будет доставить объект слежки и его девушку прямиком в дом Рамбелоу, находившийся не на севере, а на западе. Разумеется, он не успел подготовить Рамбелоу к столь дерзкому маневру (и едва ли сам оказался к нему готов). Он не знал, у себя ли Рамбелоу и в каком состоянии его можно застать в половине второго ночи, чтобы он смог провести беседу со своим бывшим агентом, исчезнувшим с экранов радаров восемнадцать месяцев назад. Но не рассудок и разум управляли в тот момент поступками Генри. Он был лишь агентом, а в мире нет такого агента, кто хоть раз в жизни не совершал бы глупейших ошибок.
  «Вы постоянно живете в Бангкоке?» – непринужденно спросил Генри у Хансена в надежде отвлечь его внимание от направления, в котором поехал.
  Ответа не последовало.
  «И давно вы здесь обосновались?»
  Ответа не последовало.
  «Вы выбрали хорошую девушку. Очень молодую. Очень красивую. У вас с ней постоянные отношения?»
  Голова девушки лежала на плече Хансена. Как заметил Генри в зеркале заднего вида, она успела заснуть. И по неясной причине это наблюдение еще больше его взвинтило.
  «Вам не нужен портной, сэр? Очень хороший. Работает всю ночь. Я могу доставить вас к нему. Он прекрасный портной».
  И он резко свернул в первый же переулок, притворившись, что ищет дом мнимого портного, хотя на самом деле приближался к резиденции Рамбелоу.
  «Почему вы едете на запад? – спросил Хансен, впервые заговорив с ним. – Нам не нужен такой маршрут. Мне не требуется портной. Вернитесь на основную дорогу».
  Но Генри уже окончательно покинули способность мыслить здраво. Его внезапно испугали сами по себе внушительные габариты фигуры Хансена, как и его тактическое преимущество, – он мог напасть сзади. Что, если Хансен вооружен? Генри ударил по тормозам и остановил автомобиль.
  «Мистер Хансен, сэр, я – ваш друг! – воскликнул он на тайском языке таким тоном, словно молил о пощаде. – И мистер Рамбелоу тоже ваш друг. Он очень гордится вами! Хочет передать вам большие деньги. Поедемте со мной, пожалуйста! У вас не возникнет никаких проблем. Мистер Рамбелоу будет счастлив встретиться с вами!»
  Эти слова стали последними, которые Генри произнес в ту ночь, поскольку он и глазом моргнуть не успел, как Хансен толкнул спинку водительского сиденья с такой силой, что Генри головой едва не пробил лобовое стекло. Хансен сам вышел из машины и выволок из нее Генри прямо на мостовую. Потом заставил подняться на ноги и одним ударом послал его в полет через всю улицу, растревожив группу пристроившихся там ночевать нищих, начавших стонать и громко жаловаться, когда Хансен подошел к распростертому телу Генри и посмотрел на него сверху вниз.
  «Передай Рамбелоу: если он ко мне сунется, я убью его», – произнес он на тайском.
  А затем повел девушку назад по переулку в поисках настоящего такси, крепко прижимая ее к себе одной рукой, потому что она не полностью проснулась.
  Дослушав историю в изложении двух собеседников, я внезапно почувствовал жуткую усталость.
  Я выставил их из комнаты, попросив Рамбелоу позвонить мне утром. Сказал, что не приступлю ни к чему конкретному, пока не отосплюсь после смены часовых поясов. Но стоило мне улечься, как сонливость тут же пропала. Часом позже я оказался у дверей «Моря счастья», покупая входной билет за пятьдесят долларов. Затем снял у порога обувь, как предписывал обычай, а всего несколько мгновений спустя стоял в одних носках посреди залитого неоновым светом кабинета, глядя на безвольное, покрытое густым слоем косметики личико номера девятнадцать.
  
  Она завернулась в дешевую шелковую накидку с изображениями тигров, но затем распахнула ее, представ передо мной почти совершенно обнаженной. Ее лицо было раскрашено в японском стиле, и обильный макияж скрывал истинный цвет кожи. Она улыбнулась мне и тихо протянула руку к моей промежности, но я сразу же заставил руку снова вытянуться вдоль тела. Казалось невероятным, что столь хрупкая девушка способна выполнять свою работу. Для азиатки ноги выглядели слишком длинными, а обнаженная кое-где кожа неестественно бледной. Девушка отбросила в сторону накидку, и не успел я остановить ее, как она растянулась на потертом диванчике, где приняла, как ей, видимо, представлялось, соблазнительную эротическую позу, лаская себя и издавая страстные вздохи. Потом легла на бок, выставив попку, а черные волосы перекинув на грудь, чтобы соски проглядывали сквозь них. Когда же я не сделал ни шага в ее сторону, она выгнулась, раздвинув бедра, называя меня милым и повторяя приглашающее «пожалуйста». Затем отвернулась от меня, дав возможность полюбоваться на нее сзади и по-прежнему держа ноги заманчиво раздвинутыми.
  – Сядьте, – велел я, и она села, все еще ожидая, чтобы я приблизился.
  – Прикройтесь накидкой, – продолжал я.
  Она не сразу поняла, что от нее требуется, и пришлось помочь ей набросить шелковое покрывало. Генри написал для меня записку на кхмерском языке. «Мне необходимо поговорить с Хансеном, – было написано в ней. – У меня есть полномочия раздобыть таиландские паспорта для вас и членов вашей семьи». Я подал ей листок, наблюдая, как она его рассматривает. Умела ли она хотя бы читать? Так сразу и не поймешь. Протянул ей простой белый конверт, адресованный Хансену. Она взяла его и вскрыла. Письмо было отпечатано на машинке, и тональность его содержания никому не показалась бы мягкой. Но внутри лежали две тысячи батов.
  «Как давний друг святого отца Вернона, – писал я, используя кодовое имя, знакомое ему, – я обязан уведомить Вас, что Вы нарушили условия договора с нашей компанией. Вы совершили нападение на гражданина Таиланда, а Ваша подружка является нелегальной иммигранткой из Камбоджи. У нас может не остаться иного выбора, кроме передачи данной информации местным властям. Моя машина припаркована у противоположной стороны улицы. Передайте приложенную сумму Маме Сан в качестве отступных за освобождение от работы нынешней ночью и присоединяйтесь ко мне через десять минут».
  Она покинула комнату, взяв письмо с собой. До той поры я почти не замечал, какой шум доносился из коридора: грохот музыки, звуки смеха, стоны похоти, бурление воды в прогнивших трубах. Машину я не запер, и он сидел сзади, а девушка рядом с ним. У меня, в общем-то, не было сомнений, что он захватит ее с собой. Он выглядел крупным и сильным, к чему я был готов, но изможденным до предела. В полумраке темная борода, запавшие глаза и плоские руки, вцепившиеся в спинку пассажирского сиденья, делали его более похожим на одного из тех святых, кому он прежде поклонялся, чем на снимке из личного дела. Девушка сидела сгорбившись и прижавшись к нему, ища у него защиты. Мы не проехали и ста метров, как на нас водопадом обрушился тропический ливень. Я прижался к тротуару и остановился. Мы пытались хоть что-то разглядеть сквозь потоки, стекавшие по ветровому стеклу, но видели только, как те же потоки заполняли сливные канавки и образовывали лужи в выбоинах мостовой.
  – Как вы попали в Таиланд? – пришлось выкрикнуть мне, используя голландский язык.
  – Пришел пешком, – ответил Хансен по-английски.
  – Откуда пришли? – снова громко спросил я, тоже перейдя на английский.
  Название города прозвучало наподобие Орания-Пратет. Когда ливень прекратился, я вел машину в течение трех часов, пока девушка спала, а Хансен оберегал ее сон, настороженный, как кот, и молчаливый. Я выбрал отель на берегу моря, рекламу которого нашел в газете «Нейшн», издававшейся в Бангкоке. Мне нужно было вырвать Хансена из привычного окружения, поместив туда, где ситуация оказалась бы полностью под моим контролем. Получив ключ, я заплатил за ночь вперед. Хансен и девушка пошли за мной вниз по бетонной дорожке в сторону пляжа. Бунгало расположились полукругом окнами в сторону моря. Мое стояло самым последним в ряду. Я отпер дверь и вошел первым. За мной последовал Хансен, за ним – девушка. Я включил свет и кондиционер. Девушка мялась у двери, но Хансен сразу скинул обувь и занял позицию в центре комнаты, осматриваясь вокруг ввалившимися глазами.
  – Садитесь, – пригласил я, открыл мини-бар и спросил: – Она хочет что-нибудь выпить?
  – Дайте ей кока-колы, – ответил Хансен. – И добавьте льда. Лайм тут найдется?
  – Нет.
  Он смотрел, как я стою на коленях у низкого холодильника.
  – Что насчет вас? – спросил я.
  – Меня устроит простая вода.
  Я провел поиск: стаканы, минеральная вода, лед. Пока я занимался этим, услышал, как Хансен сказал девушке что-то ласковое на кхмерском. Она пыталась возражать, но он перебил ее. Судя по звукам, он зашел в спальню и тут же вышел оттуда. Поднявшись на ноги, я увидел, что девушка свернулась на кушетке, стоявшей у стены, а Хансен склонился над ней, укутав одеялом и подоткнув под нее края. Покончив с этим, он выключил бра у нее над головой, прикоснулся кончиками пальцев к ее щеке и только потом подошел к французскому окну, чтобы взглянуть на море. Полная красная луна висела над самым горизонтом. Грозовые облака казались черными горами, протянувшимися поперек неба.
  – Как вас зовут? – спросил он.
  – Марк, – ответил я.
  – Это ваше подлинное имя? Марк?
  Самую надежную информацию друг о друге нам неизменно подсказывают инстинкты. И видя абрис фигуры Хансена в окне, когда он любовался морем, а лунный свет выхватывал из мрака черты его опустошенного лица, я уже понимал, что неудавшийся священник назначил меня своим исповедником.
  – Зовите меня, как вам будет угодно, – предложил я.
  
  Представьте себе звучный, но не совсем уверенный голос человека, говорившего по-английски. Богатый обертонами, он выдавал шок, словно его хозяин вовсе не собирался говорить того, что слышал сейчас сам. Небольшой акцент я определил как выговор голландца, долго прожившего на Востоке. В бунгало, построенном для прелюбодеяний, царит почти полная тьма. Подсвечен только крошечный бассейн снаружи и «сад» бетонных камней. Но позади простирается несравненное и тихое в этот час азиатское море с широкой лунной дорожкой и звездами, искрами отражающимися в воде, подобно маленьким солнцам. Пара рыбаков, стоя в лодках-сампанах, забрасывает в воду круглые сети, чтобы затем медленно вытягивать их.
  На переднем плане следует поместить нескладную, рослую фигуру Хансена, который босиком бродит по комнате, то останавливаясь у французского окна, то опираясь на подлокотник кресла, прежде чем беззвучно скользнуть в другой угол. И все время этот голос: то яростный, то задумчивый, то потрясенный, а потом, как и тело, дающий себе отдых на несколько минут, собираясь с силами перед рассказом о следующем пережитом испытании.
  Вытянувшись на кушетке, лежала девушка из Камбоджи, завернутая в одеяло, ее голова в азиатской манере покоилась на согнутой в локте руке. Но спала ли она? Понимала ли, о чем он говорит? И волновало ли ее это? Хансен о ней заботился. Не мог пройти мимо, чтобы не остановиться и не посмотреть на нее или поправить одеяло. А в какой-то момент он опустился рядом с ней на колени, долго и жадно всматривался в закрытые глаза, положив ладонь ей на лоб, словно хотел проверить температуру.
  – Ей нужны лаймы, – пробормотал он. – Кока-кола ничего не даст. Лаймы.
  Я уже распорядился послать за фруктами. Их доставил мальчик, дежуривший на стойке регистрации. У Хансена ушло некоторое время, чтобы выжать из плодов сок, а потом он приподнял ее и дал попить.
  Его первые вопросы стали обычной плохо скрытой проверкой моего положения в нашей Службе. Он хотел знать, какой властью я обладал, какие инструкции получил от тех, кто послал меня.
  – Мне не нужны благодарности за выполненную работу, – предупредил он. – Какие могут быть благодарности за разбомбленные деревни?
  – Но вам может понадобиться помощь, – сказал я.
  В ответ он сделал официальное заявление, что никогда больше и ни при каких обстоятельствах не станет работать на Службу. Я мог бы и сам выступить с таким же заявлением, но воздержался. Он думал, что работал на британцев, подчеркнул Хансен, а на самом деле работал на убийц. Он становился другим человеком, когда делал то, что ему поручали. И надеялся, что американские пилоты чувствовали то же самое.
  Он расспрашивал о судьбе своих агентов – фермера такого-то, торговца рисом такого-то. Он интересовался, что произошло с оставленной им сетью, которую он с таким трудом создавал вплоть до того дня, когда «красные кхмеры» вышли из джунглей и атаковали города, чего ни мы, ни американцы вопреки всем предостережениям не ожидали, во что не верили. Зато Хансен верил. Хансен был в числе тех, кто посылал нам предупреждения. Хансен не уставал повторять, что бомбы Киссинджера станут со временем зубами дракона, пусть и помогал наводить их на цели.
  – Вам можно верить? – спросил он после того, как я сообщил, что массовых арестов среди его информаторов не произошло. Если кого-то и задержали, то скорее случайно.
  – Это правда, – сказал я, уловив сомнение в его голосе.
  – Значит, я не предал их, – пробормотал Хансен с удивлением и радостью.
  Некоторое время он сидел, зажав голову между ладонями, словно она могла расколоться.
  – Если вас схватили «красные кхмеры», никто в любом случае не мог ожидать от вас молчания, – заметил я.
  – Молчания! О мой бог! – Он чуть не рассмеялся. – Молчания!
  Резко встав, снова подошел к окну.
  При свете луны я разглядел капли пота, словно слезами покрывшие его крупное бородатое лицо. Я начал говорить что-то о том, как хотелось бы Службе достойно оправдать свои действия в его глазах, но во время моей речи он вытянул руки, как будто проверяя пределы ограничившего его пространства. Не обнаружив никаких препятствий, безвольно опустил их.
  – Пусть Служба горит в адском пламени, – тихо промолвил он. – Пусть катится в ад весь треклятый Запад. Мы не имеем никакого права устраивать здесь свои войны, насильственно распространять свои религиозные воззрения. Мы все согрешили перед Азией: французы, британцы, голландцы, а теперь и американцы. Мы грешны перед детьми Эдема. Да помилует нас Бог!
  Мой диктофон лежал на столе.
  
  Мы находимся в Азии. В Азии Хансена. В Азии, против которой согрешили. Вслушайтесь в неумолчные и нестройные звуки, издаваемые насекомыми. Таиландцы и камбоджийцы заключали пари на крупные суммы, предполагая, сколько раз проквакает лягушка-бык. Комната погружена в сумерки, о времени забыто, как забыто и о самой комнате, а луна поднялась куда-то, где ее уже не видно. К нам вернулась война во Вьетнаме, и мы вновь попали вместе с Хансеном в джунгли Камбоджи, где нет почти никаких современных удобств, как нет вообще ничего современного, если не считать американских бомбардировщиков, совершающих круги в нескольких милях у нас над головами терпеливыми ястребами, дожидающимся, чтобы им сообщили, какую цель уничтожить следующей. Например, стадо быков, запах мочи которых секретные сенсоры приняли за выхлопные газы военной автоколонны. Например, детишек, чью громкую болтовню ошибочно посчитали приказами боевых командиров. Эти сенсоры американские коммандос разместили вдоль путей снабжения, указанных им Хансеном, но, к несчастью, сенсоры не столь чувствительны и понятливы, как сам Хансен.
  Мы находимся в тех местах, которые американские пилоты называют «плохими районами», хотя в джунглях определение плохого и хорошего давно размыто и изменчиво. Мы в зоне, освобожденной «красными кхмерами», где находят укрытие отряды Вьетконга, которые планируют атаковать американцев с фланга, а не в лоб с северного направления. Но вопреки всем приметам войны, мы оказались среди людей, не имеющих единого коллективного восприятия своих врагов, в местах, не нанесенных ни на одну карту, кроме карт тех, кто непосредственно здесь сражается. Когда слышишь рассказ Хансена, этот край по описанию настолько близок к раю, что уже не имеет значения, говорит он как священник, как грешник, как ученый или как агент.
  Если проехать на джипе несколько миль вверх по проселочной дороге, то обнаружишь древний буддийский храм, который Хансен с помощью деревенских жителей расчистил от окружавшей его плотной растительности. И теперь храм служит основной причиной его пребывания здесь, когда он делает записи, отправляет сообщения по рации и принимает многочисленных визитеров, прибывающих обычно незадолго до наступления ночи и исчезающих с первыми проблесками рассвета. Кампонг, где он поселился, построен на сваях в центре поляны у широкой реки, протекающей среди ровных плодородных полей, которые уступами поднимаются к гуще тропического леса. Сюда часто опускается почти синий туман. Дом Хансена расположен высоко на склоне, чтобы улучшить прием и передачу радиосигналов и он имел возможность видеть всякого, кто входит в долину или покидает ее. В сезон дождей у него вошло в привычку оставлять джип в кампонге, а к дому добираться пешком. В сухую погоду он ездит в свой маленький лагерь, зачастую прихватывая с собой половину деревенских мальчишек. Их порой собирается добрая дюжина, чтобы дождаться возможности взобраться в заднюю часть машины и совершить пятиминутную поездку от деревни до его пристанища.
  – Иногда среди них бывала и моя дочь, – сказал Хансен.
  Ни Рамбелоу, ни досье не упоминали, что Хансен обзавелся дочерью. Если он утаил от нас ее существование, то серьезно нарушил дисциплину, хотя, видит небо, все правила Службы не имели ни для одного из нас к тому времени никакого значения. Тем не менее он прервал свое повествование и смотрел на меня из темноты, ожидая упреков. Но я предпочел хранить молчание, желая оставаться слушателем, в котором он так нуждался, причем, вероятно, уже не первый год.
  – Еще будучи священнослужителем, я посещал храмы в Камбодже, – продолжал он. – И странствуя там, влюбился в одну деревенскую женщину, забеременевшую от меня. Для Камбоджи то были все еще наилучшие времена. Правил Сианук. Я оставался с любимой до самого рождения ребенка. Девочки. Я дал ей христианское имя Мария. Снабдил ее мать деньгами и вернулся в Джакарту, хотя скучал по дочке ужасно. Я продолжал посылать им деньги. Отправил изрядную сумму и старосте деревни, чтобы он о них заботился. Слал письма. Молился за дитя и ее мать, поклявшись, что однажды по-настоящему возьму их под свою опеку. Как только вернулся в Камбоджу, перевез женщину в свой дом, пусть за прошедшие годы она и утратила былую красоту. Моя дочь носила кхмерское имя, но с того дня, как вернулась ко мне, я стал звать ее Марией. Ей это нравилось. Она гордилась, что у нее такой отец.
  Ему почему-то казалось очень важным объяснить мне, что Мария охотно приняла европейское имя. Ведь имя было не американским, настаивал он, а типично европейским.
  – У меня были и другие женщины, помогавшие по хозяйству, но Мария оставалась единственной дочерью, и я любил ее. Она оказалась даже более красивой, чем я мог воображать. Но даже будь она уродлива и неуклюжа, я любил бы ее не меньше. – Его голос, по мере того как я слушал, приобрел внезапную силу, и в нем зазвучали предостерегающие нотки. – Ни одна другая женщина, мужчина или ребенок никогда не возбуждали во мне такой любви. Можно сказать, Мария стала единственным существом, которое я любил всей душой, если не считать моей матери.
  Он пристально смотрел на меня из темноты, ожидая услышать сомнения в искренности его страсти. Но, поддавшись обаянию Хансена, я ни в чем не сомневался, забыв все о себе самом, даже о смерти собственной мамы. Он завладел мной, всецело занял мои мысли.
  – Если вам однажды удастся принять невообразимую концепцию Бога, вы узнаете, что настоящая любовь не позволяет отвергать никого. Вероятно, это нечто, понятное до конца только грешнику. Ибо только грешник может постичь все величие божественного прощения.
  Думаю, я тогда с умным видом кивал в ответ. Но вспомнил вдруг о полковнике Ежи. И было странно, зачем Хансену объяснять мне, что он попросту не мог отвергнуть свою дочь. Или почему его так волновали собственные грехи, когда он рассказывал о ней.
  – В тот вечер я возвращался домой из храма, но деревенские ребятишки не дожидались поездки на джипе, хотя наступил сухой сезон. Это расстроило меня, поскольку днем мы обнаружили кое-что интересное и мне очень хотелось сообщить о находке Марии. Должно быть, в школе для них устроили какой-то праздник, подумал я, но не мог даже вообразить, в честь чего именно. Я доехал до вершины холма к своему лагерю и окликнул дочку по имени. Но в доме никого не оказалось. И домик при воротах пустовал. Горшки, в которых женщины готовили еду, тоже стояли у свай пустыми. Я снова окликнул Марию, потом свою жену. Потом всех подряд. Никто не вышел на зов. Тогда я отправился обратно в кампонг. Зашел в дом одной из подружек Марии, потом в другой дом и в третий, постоянно окликая ее. Но даже свиньи и куры куда-то подевались. Я стал выискивать пятна крови, следы борьбы. Однако ничего не нашел. Зато заметил цепочку следов, уходившую в джунгли. Снова поехал к себе. Взял лопату и закопал передатчик в лесу между двумя высокими деревьями, росшими в линию, ориентированную на запад, рядом со старым муравейником, очертания которого немного напоминали фигуру человека. Я ненавидел свою работу на вас, всю мою ложь ради вас и американцев. И до сих пор ненавижу. Вернувшись в дом, я достал из тайников шифровальные блокноты и уничтожил вместе с прочими вещами. Причем сделал это с радостью, потому что тоже ненавидел. Обув походные башмаки, я уложил в рюкзак недельный запас продуктов. Из револьвера пустил три пули в двигатель джипа, чтобы им никто не смог больше воспользоваться, а потом пошел по следам в глубь джунглей. Сам по себе джип стал предметом моей ненависти, потому что его купили для меня вы.
  Хансен отправился вдогонку за «красными кхмерами» в одиночку. Любой другой мужчина – даже если он не был западным шпионом – подумал бы дважды или трижды, прежде чем решиться на такое, пусть в заложницах оказались его жена и дочь. Но только не Хансен. Им овладела одна навязчивая мысль, а потому, абсолютист по натуре, он руководствовался лишь ею.
  – Я не мог позволить себе лишиться милости Божией, – объяснил он.
  И говорил мне это на тот случай, если я сам не понимал, что от выживания дочери зависело отныне бессмертие его души.
  
  Я спросил, долго ли ему пришлось идти. Хансен не знал. Поначалу он передвигался только по ночам, а днем прятался в любом укрытии. Но свет дня неизменно терзал его и заставлял продолжать путь, презрев законы джунглей. Он шел, вспоминая каждый эпизод жизни Марии, начиная с той ночи, когда сам принял ее из материнской утробы, перерезал пуповину ритуальным бамбуковым ножом и распорядился, чтобы помогавшие ему женщины принесли воды. Он обмыл новорожденную, а в роли священника использовал ту же воду для крещения, дав ей имя Мария в честь собственной матери и матери Христа.
  Он вспоминал ночи, когда она спала у него на руках или в стоявшей рядом переносной кроватке. Он видел ее припавшей к материнской груди при свете домашнего очага. Казнился за ужасные годы разлуки, проведенные им в Джакарте и на тренировочной базе в Англии. Он нещадно бранил себя за фальшь и лживость своей работы на нашу Службу, за то, что считал своей слабостью, толкнувшей его на предательство Азии, ведь это он наводил на цели американские бомбардировщики.
  Утешение он находил только в воспоминаниях о тех часах, когда рассказывал ей сказки или пел перед сном английские или голландские колыбельные. Его заботила отныне только любовь к ней, его потребность в ней, как и ее потребность в нем самом.
  И шел по следам, поскольку больше у него не оставалось никаких ориентиров. Он уже знал, что произошло. Подобное случалось в других кампонгах, хотя ни разу в том районе, где жил Хансен. Красные партизаны окружили деревню ночью и дождались рассвета, когда все взрослые мужчины и женщины отправились работать в поля. Сначала в плен попали они, а потом бойцы тихо проникли в деревню, схватив стариков и детей, после чего завладели и стадами. Так они не только снабжали себя продовольствием, но и пополняли свои ряды. «Красным кхмерам» приходилось торопиться, иначе они бы успели обыскать дома. Им необходимо было укрыться в джунглях до того, как их обнаружат. И вскоре при ярком свете полной луны Хансен заметил первые мрачные подтверждения своих догадок: обнаженные трупы старика, владевшего деревенской лавкой, и тело его жены с руками, связанными за спиной. Быть может, они оказались не в силах идти достаточно быстро? Или выглядели ни на что не годными? Или начали слишком громко возмущаться?
  Хансен пошел быстрее. Ему оставалось лишь благодарить Бога, что Мария внешне ничем не отличалась от других азиаток. Во многих детях от смешанных браков европейская кровь отчетливо заметна любому уроженцу Азии, но Хансен, хотя и отличался высоким ростом и крупным телосложением, был смуглым и тонким в кости, а потому, обладая еще и восточным душевным складом, произвел на свет дочь – истинную азиатку.
  Следующей ночью он наткнулся еще на одно тело, распростертое рядом с тропой, и с превеликим страхом приблизился к нему. Это была Онг Саи, директор школы и вечная спорщица. Ее рот остался широко открытым. Застрелена при попытке протеста, констатировал Хансен и в еще большей тревоге устремился вперед. На поиски Марии, своей чистой любви, подлинной земной матери, в которую превратилась для него дочь, последней хранительницы его веры в Бога.
  Ему только предстояло выяснить, за кем конкретно он вел погоню. За группой застенчивых юношей, которые по ночам стучали в дверь и просили дать немного риса для борцов за независимость? Или угрюмых и опытных бойцов с вечно сжатыми челюстями, считавших улыбку азиата символом капитуляции перед загнивающим Западом? А ведь были еще настоящие зомби, вспомнил он: банды головорезов из числа нищих и бездомных, объединившихся в силу необходимости и гораздо более жестоких, чем партизаны. Но к тому времени он уже успел уловить в поведении группы, которую преследовал, признаки какой-то военной дисциплины. Менее организованный отряд непременно задержался бы, чтобы разграбить деревню. Потом они устроили бы пир, чтобы отпраздновать удачный налет. Наутро после обнаружения трупа Онг Саи Хансен принял меры особой предосторожности, укрываясь и укладываясь спать.
  – У меня возникло предчувствие, – пояснил он.
  В джунглях, игнорируя предчувствия, ты подвергался большому риску. Он обмазался глиной и глубоко зарылся среди густых зарослей травы. Спал с револьвером в руке. Вечером его разбудил запах горящего дерева и резкие крики, а открыв глаза, он увидел сразу несколько стволов автоматов, направленных на него.
  
  Он рассказывал о цепях. Бойцы из джунглей обычно передвигались налегке, а тут оказалось, что они сотни километров тащили на себе дюжину кандалов. Как такое было возможно? Он до сих пор поражался, не понимая причины. И все же кому-то приходилось нести их, кто-то расчистил в лесу поляну и врыл посреди нее столб. Потом нанизал на столб железные обручи и прикрепил к ним двенадцать цепей, чтобы двенадцать самых опасных пленников можно было держать прикованными к месту в дождь, в жару, при свете дня и ночью. Хансен детально описал цепи, но при этом перешел на французский. Как я догадался, ему стала необходима успокоительная нейтральность чужих слов.
  – …une tringle collective sur laquelle étaient enfilés des étriers… nous étions fixés par un pied… j’avais été mis au bout de la chaîne parce que ma cheville trop grosse ne passait pas…[43]
  Я взглянул на девушку. Она лежала, если такое вообще было возможно, еще более неподвижно, чем прежде. Походила на мертвую или впавшую в глубокий транс. И я сообразил, что Хансен на всякий случай уберегал ее от того, чего ей не следовало услышать и узнать.
  Днем, продолжил он рассказ по-прежнему по-французски, им снимали цепи только с лодыжек, но и это позволяло вставать на колени и даже передвигаться ползком, хотя не слишком далеко, поскольку они все еще оставались прикованными к столбу и мешали друг другу. А ночью, когда их ноги прикрепляли к столбу, приходилось лежать неподвижно, вытянувшись во весь рост. Количество цепей определяло число важных пленников, отбиравшихся из так называемой деревенской буржуазии, сказал Хансен. Он узнал двух старейшин из их общины и жилистую сорокалетнюю вдовицу по имени Ра, за которой закрепилась репутация пророчицы. А еще там были три брата Лю, торговцы рисом и известные скряги, причем один из них казался умершим, поскольку лежал свернувшись недвижимо в своих оковах, как лишившийся иголок еж. Только доносившиеся порой всхлипывания показывали, что он еще жив.
  А Хансен с его извечным страхом попасть в узилище? Как реагировал на цепи он сам?
  – Je les ai portées pour Marie[44], – ответил он на быстром, предостерегающем французском, к которому мне пришлось уважительно привыкать.
  Пленники, не входившие в разряд особо важных, содержались за частоколом, откуда иногда их по одному либо выводили, либо выволакивали в подобие штаба, находившегося вне зоны видимости по другую сторону взгорка. Допросы продолжались спокойно очень недолго. Потом на протяжении нескольких часов доносились отчаянные крики, прерывавшиеся рано или поздно одиночным выстрелом, чтобы над джунглями вновь повисла тяжелая тишина. После допроса никто не возвращался. Дети, в число которых попала и Мария, получили свободу почти беспрепятственно слоняться вокруг при условии не приближаться к взрослым пленным и не пытаться рассмотреть место расположения штаба. Самые пронырливые успели еще во время похода завести знакомства среди молодых партизан и теперь крутились рядом с ними, стремясь исполнить любое поручение и, возможно, получить разрешение потрогать настоящее оружие.
  Но Мария держалась в стороне от всех. Она уселась прямо в пыль по другую от шестов сторону поляны и неотрывно смотрела на отца от рассвета до наступления ночи. Даже когда ее мать вывели из-за частокола и крики звенели в ушах Хансена, доносясь с противоположной стороны холма, сменившись мольбами о пощаде и оборванные обычным пистолетным выстрелом, Мария не отвела взгляда от лица Хансена.
  – Она понимала, что это значило? – спросил я по-французски.
  – Весь лагерь понимал, – ответил он.
  – Она любила маму?
  Мне лишь померещилось в темноте или Хансен действительно закрыл глаза?
  – Я был отцом Марии, – сказал он, – но не брал на себя ответственности за их взаимоотношения.
  Непонятно почему, но я уже знал, что мать и дочь ненавидели друг друга. Должно быть, я почувствовал, насколько ревнивой и требовательной была любовь Хансена к Марии. Возведенная в абсолют, как все его прежние чувства, она не терпела соперников.
  – Мне не разрешали разговаривать с ней, а ей со мной, – продолжил он. – Пленникам не дозволялось ни с кем вступать в контакты под страхом смерти.
  Простого стона могло оказаться достаточно, что наглядно продемонстрировала судьба одного из несчастных братьев Лю, когда охранники заставили торговца замолчать навсегда, орудуя прикладами, а на следующее утро его сменил у столба более смирный и низведенный до низкопоклонства узник из-за частокола. Но для Марии и Хансена никаких слов не требовалось. Стоицизм, читавшийся Хансеном в выражении лица дочери, стал полным отражением его собственной внутренней решимости, копившейся, пока он бессильно лежал в оковах. При поддержке Марии он мог вынести все. Они станут спасением друг для друга. Ведь ее любовь к нему была столь же страстной и цельной, как и его любовь к ней. В этом он не сомневался. Ненавидя положение заключенного, он все равно благодарил Бога, что отважился последовать за ней.
  Прошел день, затем другой, но Хансен оставался прикованным к столбу, то сгорая под палящими лучами солнца, то дрожа от ночной прохлады, провоняв собственными испражнениями, он не сводил глаз с Марии и духом был с ней.
  И все время он мысленно в мучениях обдумывал тактику поведения в сложившейся ситуации.
  С самого начала ему стало ясно, что среди пленных его выделяли как особо выдающуюся фигуру. Впрочем, если бы они заранее планировали захватить европейца, то напали бы на деревню еще до того, как Хансен покинул свой дом, и непременно потом обыскали его жилище. Но он стал для них нежданным сокровищем, и теперь они дожидались распоряжений, как с ним поступить. Других по одному уводили от столба, и они исчезали навсегда. Всех, кроме последнего из братьев Лю и женщины – предсказательницы будущего. Она после нескольких дней шумных допросов была приведена обратно, превратившись в доверенное лицо партизан, осыпала ругательствами своих бывших товарищей по несчастью и всячески заискивала перед бойцами охраны.
  Был создан специальный класс для пропаганды и промывания мозгов. Каждый вечер детей и избранных из числа взрослых пленников усаживали под сенью дерева в круг, чтобы с ними проводил нравоучительные беседы молодой комиссар с красной повязкой на лбу. Пока Хансен то получал солнечные ожоги, то замерзал, он мог ежедневно слушать, как высоким, срывавшимся до визга голосом комиссар проклинал ненавистный ему империализм. Поначалу ему не нравились эти лекции, поскольку Марии приходилось удаляться от него. Но затем он научился делать усилие и приподнимать голову достаточно высоко, чтобы видеть ее прямую фигуру, неподвижно сидевшую в дальней части круга, неотрывно глядя на него даже из противоположного угла поляны. «Я стану для тебя и матерью и отцом, заменю тебе друга, – говорил он ей. – Я стану твоей жизнью, даже если придется пожертвовать своей».
  Но в минуты уныния он упрекал себя за ее броскую красоту, считая это наказанием, ниспосланным свыше за его случайный грех. Даже в свои двенадцать лет Мария выглядела самой красивой девушкой в лагере, и хотя секс для бойцов сделали табу как буржуазную угрозу, ослаблявшую революционную силу воли, Хансен невольно замечал тот эффект, который ее едва прикрытое одеждой тело производило на молодых солдат, когда она проходила мимо. Как вспыхивали их тоскливые глаза и жадно впивались в ее начавшие развиваться груди и бедра, покачивавшиеся под рваным платьем из хлопка. Поэтому они так мрачнели, если приходилось кричать на нее. Но хуже всего было то, как понимал он, что дочь осознавала их вожделение, а пробуждавшаяся в ней женственность отзывалась на него.
  Затем наступило утро, когда повседневная рутина жалкого существования Хансена в плену необъяснимым образом изменилась в лучшую сторону, но его тревога только усилилась, потому что в роли благодетеля выступил молодой комиссар в красной повязке. Явившись в сопровождении двух молодых бойцов, он приказал Хансену встать. Пленник не смог сделать это самостоятельно, и тогда два солдата, подхватив его под руки, поставили на ноги и помогли добрести до места на берегу реки, где небольшой залив образовывал нечто вроде пруда.
  – Помойтесь, – приказал комиссар.
  В течение всего времени с тех пор, как его схватили, Хансен тщетно пытался добиться возможности привести себя в порядок. В первый же вечер он выкрикнул:
  – Отведите меня к реке!
  За что был нещадно избит.
  На следующее утро он стал дергаться в оковах, рискуя снова быть избитым, громко вызывая командира или другого облеченного властью товарища, и все ради того, чтобы добиться права оставаться личностью, которую тюремщики могли уважать и, соответственно, пожелать сохранить ему жизнь.
  Под наблюдением конвойных Хансен сумел достаточно хорошо отмыться, и хотя это превратилось в подлинную пытку, даже отскреб себя мелким речным песком, после чего его вернули к столбу. И оба раза он проходил всего в нескольких футах от своей ненаглядной Марии, сидевшей всегда в одном и том же месте. Его сердце взволнованно билось от ее близости и смелости, читавшейся в ее глазах, но он не мог избавиться от подозрения, что именно его дитя купило для него неслыханную милость, которой он только что насладился. Когда же комиссар с усмешкой поздоровался с ней, а она подняла голову и ответила ему смутной улыбкой, приступ жестокой ревности лишь усугубил страдания Хансена.
  После омовений в реке ему принесли рис, и еды оказалось больше, чем он получил за все предыдущее время пребывания в плену. И теперь его не заставили есть из миски, как собаку, а освободили руки, и он ухитрился незаметно собрать немного риса в ладонь, чтобы сбросить в подол рубашки до того, как был снова прикован к столбу.
  Весь день потом он думал только о припрятанной пригоршне риса, стараясь не сделать неосторожного движения и не лишиться ее. «Я отвоюю ее у них, – думал он. – Сумею развенчать привлекательность комиссара». С наступлением вечера, когда его снова повели к реке, ему удалось совершить то маленькое чудо, которое он и планировал. Он особенно сильно пошатнулся и сумел незаметно для охранников высыпать рис к ногам Марии. Возвращаясь, он испытал невыразимую радость, заметив, что пища уже исчезла.
  Но в выражении ее лица ничего не читалось. Только глаза, смотревшие прямо и порой безжизненно, сказали ему о ее ответной и такой же бесконечной любви. «Я напрасно беспокоюсь, – думал он, пока на него надевали цепи. – Она учится всем трюкам пленницы. Но остается чиста и непременно выживет». В тот вечер он уже слушал пропагандистскую лекцию комиссара с возрожденной терпимостью. Подчини его себе, убеждал он Марию в телепатическом диалоге, который они поддерживали постоянно. Усыпи его бдительность, очаруй, околдуй, добейся его доверия, но только сама ничем для него не жертвуй. И Мария поняла все, потому что как только занятие закончилось, комиссар подозвал ее к себе и стал в чем-то упрекать, а она стояла перед ним покорно и молчаливо. Потом она опустила голову. Хансен видел, как она понуро отошла от комиссара.
  И на следующий день, и всю неделю Хансен повторял уловку, убежденный, что ее никто не замечает, кроме самой Марии. Кучка риса, легко скатывавшаяся по животу, каждый раз, когда он специально делал неловкое движение, стала для него важным источником положительных эмоций. «Я почти что кормлю ее грудью. Я ее опекун, страж, защитник ее невинности. Я для нее священник, дарующий ей причастие Христово».
  Рис стал предметом его основных забот. Он стремился придумать иные способы тайной передачи еды, каждый раз улучая момент, оказавшись рядом с ней, и либо бросая пригоршню за спину, либо позволяя ей упасть сквозь брючину.
  – Я проявил несдержанность, – сказал он покаянным тоном.
  И в наказание за несдержанность Бог отнял у него Марию. Однажды утром, когда его расковали и повели к реке, Марии не оказалось на месте, чтобы принять от него святое причастие. А во время вечерней лекции он заметил ее рядом с комиссаром, и, как ему показалось, ее голос звучал громче остальных, произносивших ответы на его вопросы, наполнившись незнакомой прежде уверенностью. С наступлением ночи он разглядел ее силуэт среди собравшихся у костра бойцов. Она выглядела равноправным членом их сообщества, деля с ними ужин как товарищ. На следующий день он вообще не увидел ее ни разу, как и днем позже.
  – Мне хотелось умереть, – признался он.
  А позже вечером, когда он в отчаянии ждал, недвижимо распростертый, чтобы охранник приковал к шесту ноги, к нему подошел молодой комиссар, и Мария в черной гимнастерке шагала рядом с ним.
  – Значит, этот мужчина – твой отец? – спросил комиссар, приблизившись к Хансену.
  Взгляд Марии ничего не выдал, но она явно напрягла память, чтобы дать правильный ответ.
  – «Ангка»[45] – мой отец, – вымолвила она наконец. – «Ангка» стала отцом для всех угнетенных.
  – «Ангка» – это партия, – объяснил Хансен, хотя я ни о чем не спрашивал. – На нее молились все «красные кхмеры». Для них в человеческой иерархии «Ангка» превратилась в подобие божества.
  – Тогда кто же твоя мать? – задал ей вопрос комиссар.
  – Моя мать «Ангка». У меня нет и не было другой матери.
  – А кто же такой этот мужчина?
  – Американский агент, – ответила Мария. – Он бросает бомбы на наши деревни. Убивает людей.
  – Почему же он называет себя твоим отцом?
  – Пытается обмануть нас и выдать себя за нашего товарища.
  – Проверь оковы этого шпиона. Убедись в их прочности, – распорядился комиссар.
  И Мария встала на колени у ног Хансена, причем в точности как он учил ее преклонять колени для молитвы. На мгновение ее рука подобно исцеляющей длани Христа легла поверх его покрытых гнойными язвами лодыжек.
  – Ты можешь просунуть пальцы между цепью и его ногой? – спросил комиссар.
  Даже в паническом состоянии Хансен инстинктивно проделал то, что делал всегда, оказавшись в оковах. Он до предела напряг мышцы лодыжек, в надежде дать им больше свободы после того, как сможет расслабить. Потом почувствовал, как ее пальцы проверяют цепь.
  – Я могу просунуть только мизинец, – ответила она, приподняв пальчик, но встав так, чтобы своим телом заслонить ноги Хансена от комиссара.
  – Ты можешь просунуть его легко или только с трудом?
  – Мне это удается с большим трудом, – солгала она.
  Наблюдая, как они удалялись, Хансен подметил еще одну встревожившую его деталь. Вместе с черной гимнастеркой Мария приобрела и своеобразную мягкую поступь типичного партизана из джунглей. И все равно впервые со дня своего пленения Хансену удалось хорошо выспаться даже в цепях. Она присоединилась к ним, чтобы обмануть, уверил он себя. Бог поможет им. Скоро они совершат побег.
  
  Для официального допроса прибыл на лодке специальный представитель, серьезный молодой человек с гладкими щечками, но с мрачным видом. Хансен мысленно присвоил ему прозвище: Студент. Группа встречающих во главе с комиссаром ожидала его на берегу, чтобы потом сопроводить за холм, в штаб. Хансен понял, что это специалист по допросам, поскольку он один не повернул головы и не взглянул на последнего оставшегося в живых пленника, гнившего во влажной жаре. Зато он сразу заметил Марию. Остановился перед ней, заставив задержаться и остальных. Он сначала замер, потом приблизил к ней вплотную лицо прилежного школяра, задав вопросы, которых Хансен не расслышал. И держался в той же позе, выслушивая ответы, напоминавшие звуки человеческой речи, усвоенные попугаем. «Моя дочь стала шлюхой в солдатском лагере», – с тоской подумал Хансен. Но стала ли? Ничто из того, что он слышал прежде о «красных кхмерах», не свидетельствовало о терпимости к проституткам, о готовности допустить их в свои ряды. Напротив, ему говорили совершенно противоположное. «Angka hait le sexuel»[46] – так однажды высказался при нем один французский антрополог.
  В таком случае они обольстили ее своим пуританством, решил он. Связали с собой чувством, которое хуже и прочнее, чем узы разврата. И он лежал лицом в пыли, моля Бога дать ему возможность принять на себя все грехи невинной дочери.
  
  Я не могу связно рассказать о допросах Хансена, поскольку он сам мало что запомнил. Мои собственные муки в руках полковника Ежи были детскими играми в сравнении с пережитым Хансеном. Хотя во многом его смутные воспоминания оставили у него схожие впечатления. Не стоит даже отдельно упоминать, что его пытали. С этой целью сколотили подобие деревянной решетки. Но в то же время ему хотели сохранить жизнь, потому что в перерывах между пытками давали поесть и даже, если память ему не изменяла, позволяли спускаться к берегу реки, но не исключено, что это было сделано однажды, чтобы привести его в сознание, которое он часто терял.
  А еще его принуждали писать, потому что для такого образованного человека, каким оказался Студент, никакое признание не считалось действительным, если не зафиксировать его на бумаге. Но писать становилось все труднее и труднее, пока и это действие не превратилось в разновидность пытки, хотя его и отвязывали на время от решетки.
  При проведении допросов Студент придерживался двух линий одновременно. Покончив с одной, переходил к другой.
  Вы американский шпион, заявил он, и агент контрреволюционной марионетки – Лон Нола[47], главного врага революции. Хансен это отрицал.
  Но, кроме того, вы еще и римский католик, замаскированный под буддиста, человек с косными религиозными взглядами, пропагандист антипартийных суеверий, срывающий попытки просветить народ, криком внушал ему Студент.
  Он вообще был скорее склонен сам выступать с политическими заявлениями, нежели задавать вопросы.
  – А теперь перечислите нам, пожалуйста, все даты и места ваших конспиративных встреч с контрреволюционной марионеткой и американским шпионом Лон Нолом, назвав имена всех присутствовавших при этом американцев.
  Хансен настаивал, что таких встреч у него никогда не было. Но его ответы Студента никак не устраивали. По мере того как боль становилась невыносимой, Хансен вспоминал имена из английских народных песенок, которые когда-то пела ему мать: Том Пирс… Билл Брюер… Йен Стюер… Питер Герни… Питер Дэви… Даниэл Уидден… Гарри Хок…
  – В таком случае попрошу вас написать, кто главарь этой банды, – сказал Студент, переворачивая страницу в своем блокноте.
  Глаза палача, как отмечал Хансен, часто почти совсем закрывались. Такую же деталь я подметил и в манерах Ежи.
  – Кобблей, – прошептал Хансен, приподнимая голову над столом, за который его усадили. – Томас Кобблей, вывел потом на бумаге. Коротко – Том. Оперативный псевдоним Дядюшка[48].
  Даты были даже более важны. Хансена волновало, что он может потом забыть, какие называл, когда придумывал, и его обвинят во лжи. Поэтому он избрал день рождения Марии, день рождения матери и дату казни отца. Изменил только годы, чтобы они совпали со временем нахождения у власти Лон Нола. В качестве места конспиративных встреч он предпочел окруженный невысокой стеной сад при дворце Лон Нола в Пномпене, которым часто любовался по пути в любимую курильню.
  Но его единственным реальным опасением, когда он делал эти вздорные признания, была вероятность ненароком выдать какую-то действительно важную информацию. К тому моменту для него стало очевидно, что Студенту ничего не известно о его подлинной деятельности по сбору разведданных, а все обвинения против него основывались на том факте, что он европеец, человек с Запада.
  – А сейчас, пожалуйста, запишите имена всех агентов, кому вы платили последние пять лет. И укажите конкретные диверсионные акты, совершенные вами против нашего народа.
  Ни разу за те дни и ночи, когда Хансен мысленно готовился к предстоявшему испытанию, он и вообразить не мог, что его подведет фантазия. Он указал имена святых великомучеников, чьи страдания вспоминал, чтобы без страха встретить такие же, фамилии ученых-востоковедов, уже благополучно скончавшихся, авторов научных трудов по филологии и лингвистике. Шпионы, заявил он. Все они – шпионы. И торопливо записал показания в блокноте, хотя рука конвульсивно дергалась от боли, продолжавшей преследовать его еще долго после того, как палачи отключали свою машину.
  Уже придя в полное отчаяние, он составил список из фамилий всех офицеров, сопровождавших в пустыне Т. Э. Лоуренса, которые запомнил после прочтения «Семи столпов мудрости». Затем описал, как по личному приказу Лон Нола сколотил группу из буддистских священников, отравлявших крестьянские урожаи и скот. Студент вернул его на решетку и приказал усилить болевые ощущения.
  Хансен описал подпольные занятия по изучению империализма, проводившиеся им с целью пропаганды буржуазных взглядов и семейных ценностей. Студент открыл глаза, выразил сожаление, но снова распорядился усилить эффективность пытки.
  Он рассказал им почти все. Как зажигал сигнальные огни для наведения американских бомбардировщиков, а затем распространял слухи, что самолеты принадлежали Китаю. И уже готов был признаться, кто помогал ему указывать американским коммандос партизанские тропы снабжения, но, слава богу, вовремя лишился чувств.
  
  Но и в это время образ Марии продолжал жить в его сердце, к ней обращал он свои крики от боли, ее незримые руки возвращали его к жизни, когда тело уже молило о скорейшей кончине, ее глаза смотрели на него с любовью и жалостью. Ради Марии он терпел страдания, ради нее поклялся выжить во что бы то ни стало. Пока он лежал, зависнув между жизнью и смертью, ему явилось видение: он распростерт на дне лодки Студента, а над ним сидит Мария в черной гимнастерке и гребет вверх по реке, направляясь прямо на небеса. Но он еще не умер. «Они меня не убили. Я признался во всем, и они не прикончили меня».
  Хотя, разумеется, признался он далеко не во всем. Он не выдал своих помощников, как ни словом не упомянул про радиопередатчик. И когда его вернули на допрос утром следующего дня, снова привязав к пыточной решетке, он увидел Марию рядом со Студентом, и копию своих письменных показаний перед ней на столе. Ей коротко остригли волосы. Выражение лица оставалось непроницаемым.
  – Вы ознакомились с показаниями данного шпиона? – обратился к ней Студент.
  – Да, ознакомилась, – ответила она.
  – Они точно описывают его образ жизни, каким вы могли его видеть, находясь в обществе этого человека?
  – Нет.
  – Почему? – спросил Студент, открывая свой блокнот.
  – Они далеко не полные.
  – Объясните, в чем состоит неполнота признаний, сделанных шпионом по фамилии Хансен.
  – Шпион Хансен держал в своем доме радио, с помощью которого посылал сигналы бомбардировщикам империалистов. Кроме того, имена, названные им в показаниях, фиктивные. Они взяты из буржуазных английских песен. Он сам пел их мне, выдавая себя за моего отца. Кроме того, он по ночам принимал у нас дома империалистических солдат и сопровождал их в джунгли. Не указал он и того, что его мать была англичанкой.
  Но Студент, казалось, оставался неудовлетворенным.
  – О чем еще он не упомянул? – спросил он, разглаживая лист блокнота маленькой ладошкой.
  – В период заключения здесь он многократно нарушал правила для пленных. Он скрывал пищу и пытался с ее помощью подкупить товарищей, вовлекая их в план побега.
  Студент вздохнул и сделал еще одну запись.
  – Что еще им не упомянуто? – терпеливо повторил он.
  – Он неправильно носил цепь на ноге. Когда цепь надевали, он тайком напрягал мышцы, чтобы оставалось достаточно свободы движения для побега.
  До этого момента Хансен еще мог убеждать себя, что Мария просто затеяла хитроумную игру. Но теперь все стало ясно: никакой игры – все оказалось реальностью.
  – Он совратитель и сутенер! – завизжала она сквозь слезы. – Он развращал наших женщин, приглашая их к себе домой и давая им наркотики! Он притворился, что создал буржуазную семью, но затем заставил жену терпеть свои декадентские привычки! Он спал с девушками моего возраста! Он лгал, что стал отцом наших детей, и поэтому в их жилах не течет кровь кхмеров! Он читал буржуазную литературу, чтобы еще больше сбить нас с пути! Соблазнял нас поездками на своем джипе и распевал империалистические песни!
  Хансен никогда прежде не слышал от нее крика или визга. Как, по всей видимости, и Студент, который выглядел даже смущенным. Но сдержать ее уже не могло ничто. Она упорствовала в отказе от него. Заявила, что он запрещал матери любить ее. Мария излучала такую ненависть к нему, которую невозможно имитировать, столь же абсолютную и безграничную, как его к ней любовь. Ее тело сотрясалось от неудержимой ненависти, и черты лица неузнаваемо исказились от этой ненависти и чувства вины. Она выбросила руку вперед и указала на него классическим жестом обвинительницы. Ее голос принадлежал кому-то, кого он до той поры не знал.
  – Убейте его! – вопила она. – Убейте растлителя нашего народа! Убейте человека, замутившего в нас кхмерскую кровь! Убейте лжеца с Запада, утверждающего, что мы все отличаемся друг от друга! Отомстите за людей!
  Студент закончил писать и распорядился, чтобы Марию увели.
  – А я молился о прощении для нее, – сказал Хансен.
  
  Я неожиданно понял, что в бунгало проник рассвет. Хансен стоял у окна, неотрывно глядя на затуманенную гладь моря. Девушка лежала на кушетке, где провела всю ночь. Ее глаза оставались закрытыми. Рядом стояла пустая жестянка из-под кока-колы. Голова все еще покоилась на сгибе руки. Другая рука, свешенная вниз, выглядела хрупкой и старой. Речь Хансена стала резкой и лаконичной, и на мгновение я испугался, что утро навеяло ему решение отторгнуть меня. Но потом понял, что духовный конфликт возник у него не со мной, а с самим собой. Он вспомнил злобу, овладевшую им, когда связанного, но не закованного в цепи его отнесли за частокол, чтобы он мог поспать – если спать вообще возможно, когда твое тело буквально умирает от боли, а нос и уши забиты сгустками запекшейся крови. Злость была направлена против самого себя. Он не понимал, когда успел заложить в своего ребенка столько недобрых чувств к себе.
  – Но я все еще был ее отцом, – сказал он по-французски. – Я винил не Марию, а себя. Если бы только я решился на побег раньше, не рассчитывая на ее помощь! Если бы сумел пробить себе дорогу к свободе, пока был еще силен, не впадая в пассивную зависимость от ребенка. Мне не следовало вообще работать на вас. Моя тайная деятельность подвергала ее опасности. Я проклинал вас всех. И до сих пор проклинаю.
  Ответил ли я ему? Заговорил ли? Нет. Моей главной заботой стало не прерывать поток его слов.
  – И она потянулась к ним, – продолжал он, словно находил для нее извинения, которых не могла найти она сама. – Они были ее народом, бойцами из джунглей с верой, во имя которой с готовностью шли на смерть. Так почему она должна была отказаться от них? А я стал последним препятствием для единения с соплеменниками, – объяснял он ее мотивы. – Я был человеком, вторгшимся со стороны. С чего же ей было верить, что я ее отец, если они утверждали другое?
  Он вспомнил, как оставался за частоколом, когда однажды молодой комиссар обрядил ее в черные свадебные одежды. Вспомнил выражение отвращения у нее на лице, когда она смотрела на него сверху вниз, зловонного и избитого, как на нищего у своих ног, жалкого западного шпиона. А рядом с ней стоял красавец комиссар в красной повязке.
  – Я теперь обручена с «Ангкой», – сообщила она Хансену. – «Ангка» дает ответы на все мои вопросы.
  – А я остался в полном одиночестве, – сказал он.
  Сумерки сгустились над частоколом, и он предположил, что если его собирались расстрелять, то должны были дождаться утра. Но больше всего страшила его мысль о том, что Марии придется прожить жизнь с воспоминанием о своем личном приказе умертвить собственного отца. Он представил ее в зрелые годы. Кто поможет ей? Кто исповедает? Кто дарует искупление и отпущение грехов? А потому перспектива смерти тревожила его все сильнее, ведь это означало и ее смерть тоже.
  В какой-то момент он, должно быть, забылся в дреме, рассказывал Хансен, потому что с первыми лучами солнца очнулся и обнаружил миску с рисом на земляном полу частокола, прекрасно зная, что еще накануне ее там не было. Даже в агонии он уловил бы запах пищи. Не слепленный в комки, не прижатый к голому телу рис, а белая горка, которой могло хватить дней на пять. Он слишком устал и измучился, чтобы чему-то удивляться. Однако, перевернувшись на живот и принявшись за еду, обратил внимание на воцарившуюся повсюду тишину. К этому часу поляна должна была полниться звуками, голосами бойцов, пробудившихся с наступлением нового дня: криками, плеском воды со стороны реки, клацаньем металлической посуды и оружия, скандированием лозунгов под руководством комиссара. Он вслушивался, сделав паузу в еде, – даже птицы и обезьяны прекратили обычную возню, и никаких признаков присутствия поблизости людей не было слышно.
  – Они ушли, – сказал Хансен откуда-то у меня из-за спины. – Ночью свернули лагерь и забрали Марию с собой.
  Он съел еще немного риса и снова задремал. Почему они не убили его? Мария все-таки отговорила их. Мария купила ему жизнь. И Хансен принялся перетирать веревочные путы о брусья частокола. К наступлению ночи, покрытый гнойными язвами, на которые слетались мухи, он добрался до реки, где отмочил раны в воде. Потом вновь дополз до частокола, чтобы как следует поспать, а на следующее утро с остатками риса про запас тронулся в путь. Однако на сей раз, без пленных и скота, партизаны не оставили никаких следов.
  Но он все равно отправился на поиски Марии.
  
  Несколько месяцев – по прикидкам Хансена, пять или шесть – он двигался по джунглям от одной деревни к другой, нигде не задерживаясь, никому не доверяя. Подозреваю, что все это время он был слегка не в себе. Где только было возможно, пытался наводить справки об отряде, захватившем Марию, но он располагал слишком немногим, чтобы описать нечто конкретное, и скоро поиски сделалась бессистемными. Он слышал об отрядах, в которых сражались девушки. Ему даже рассказывали о целых подразделениях, состоявших исключительно из женщин, о девушках, целенаправленно посылавшихся в города, чтобы под видом проституток собирать информацию. Он воображал Марию в подобных ситуациях. Как-то ночью он прокрался в свой прежний дом, надеясь, что она нашла убежище там. Деревню сожгли дотла.
  Я спросил, обнаружил ли кто-нибудь тайник с рацией.
  – Я даже не проверял, – ответил он. – Мне было все равно. Я ненавидел вас всех.
  В другую ночь он посетил тетушку Марии, жившую в отдаленном поселке, но та принялась швырять в него сковородками, обратив в бегство. И все же его решимость спасти дочь крепла день ото дня, потому что он знал: она очень нуждается в спасении от себя самой. На нее легло проклятие моего стремления к абсолюту, думал он. Она обладает бурным темпераментом и упряма, но виноват в этом только он. Ведь он заключил ее в тюрьму собственных порывов. Только слепая отцовская любовь не позволяла ему прежде понять этого. Теперь же глаза у него открылись. Он видел, что в жестокости и бесчеловечности она находила способ проявить свою преданность. Она на практике осуществляла его ошибочные поиски себя, но без свойственной ему самому интеллектуальной и религиозной дисциплины. Она, как и он, лишь смутно осознавала, что с приобретением широты видения сумеет выполнить свое земное предназначение.
  О походе к границе Таиланда Хансен мало что рассказал. Сначала направился на юго-запад в сторону Пайлина. Он слышал о существовании там крупного лагеря кхмеров-беженцев. В пути преодолевал горные хребты и малярийные болота. Прибыв на место, настойчиво осаждал просьбами центр поиска людей и прикрепил листок с описанием внешности дочери к доске объявлений лагеря. Как ему все это удалось без документов, денег и связей, не засвечивая пребывание в Таиланде, до сих пор остается для меня загадкой. Но ведь Хансен был хорошо обученным и опытным агентом, пусть и отрекся от нас. И его мало что могло остановить. Я спросил, почему он не обратился за помощью к Рамбелоу, но он лишь презрительно отмахнулся:
  – Я больше не считал себя империалистическим агентом. И не верил ни во что, кроме своей дочери.
  Однажды в конторе благотворительной организации он познакомился с американкой, которая, похоже, запомнила Марию.
  – Ваша дочь ушла, – выразилась она осторожно.
  Хансен надавил на нее. Женщина рассказала, что видела Марию в группе из шести девушек. Все были проститутками, но пользовались поддержкой бойцов сопротивления. Когда они не обслуживали клиентов, то держались особняком, и общаться с ними оказывалось затруднительно. Но однажды они переступили грань дозволенного. Американка слышала, что их арестовала полиция Таиланда, и больше она тех девушек уже не встречала.
  Женщина явно чего-то недоговаривала, но Хансен не оставил ей выбора.
  – Мы тревожились за нее, – призналась она. – Мария называла себя разными именами. Противоречиво рассказывала о том, как попала к нам. Врачи утверждали, что она безумна. Где-то на своем долгом пути ваша дочь потеряла понятие о том, кто она на самом деле.
  Хансен явился в тайскую полицию и то ли угрозами, то ли почти невероятной силой убеждения сумел отследить Марию до их собственного приюта, где любили развлекаться с девушками офицеры. Странно, но у него даже не попросили предъявить удостоверение личности или что-то подобное. Для них он был широкоглазым фарангом, умевшим говорить на кхмерском и тайском языках. Мария пробыла у них три месяца, а потом исчезла, рассказали Хансену. Очень странная девица, отозвался о ней сержант.
  – Что же в ней было странного? – спросил Хансен.
  – Она говорила только по-английски, – ответил сержант.
  Вместе с ней здесь находилась еще одна девушка, задержавшаяся дольше и вышедшая замуж за капрала. Хансен записал ее имя.
  
  Он замолчал.
  – И вы нашли дочь? – спросил я после продолжительной паузы.
  Впрочем, ответ мне был известен заранее. Я получил его, едва он дошел до середины рассказа, хотя он пока не понял, что я уже все знаю. Он сидел возле девушки, бережно поглаживая ее по голове. Затем она медленно села и маленькими, старчески сморщенными ручками протерла глаза, притворившись, что спала. Но, как я предполагал, она слушала наш разговор всю ночь.
  – Она теперь понимала только это, – пояснил Хансен по-английски, продолжая гладить ее по голове и имея в виду тот бордель, где обнаружил ее. – Ей уже не требовалась свобода выбора, верно, Мария? Она не нуждалась в словах и обещаниях. – Он прижал ее к себе. – У нее осталось одно желание: чтобы ею восхищались. Ее народ. Мы. Мы все должны обожать Марию. В этом она находит успокоение.
  По-моему, он воспринял мое молчание как упрек, потому что заговорил громко:
  – Она хочет стать совершенно безвредной. Разве плохо? Хочет, чтобы ее оставили в покое, – они все хотят того же. Ваши бомбардировщики, ваши шпионы, ваши громогласные речи не для нее. Она не дитя доктора Киссинджера. Она просит всего лишь дать ей вести незаметное существование там, где она сможет дарить удовольствие, не причиняя никому боли. И что же хуже? Ваш бордель или ее? Убирайтесь из Азии. Вам вообще не следовало здесь появляться, никому из вас. Мне стыдно, что я когда-то вам помогал. Оставьте нас в покое.
  – Рамбелоу я расскажу совсем немногое из услышанного, – сказал я, поднимаясь, чтобы уходить.
  – Расскажите все, что вам будет угодно.
  От двери я бросил на них прощальный взгляд. Девушка смотрела на меня так, как, вероятно, смотрела на Хансена, закованного в цепи, – не моргая. Мне казалось, я понимаю, о чем она думала. Я заплатил за нее, но не попользовался. И теперь она гадала, не потребую ли я возместить расходы.
  
  Рамбелоу отвез меня в аэропорт. Как и Хансен, я предпочел бы больше с ним не встречаться, но у нас остались вопросы, которые следовало обсудить.
  – Сколько-сколько вы ему пообещали? – с ужасом воскликнул он.
  – Я сказал ему, что он имеет право получить компенсацию для переселения на новое место и может рассчитывать на защиту с нашей стороны. Обещал, что пришлете ему чек на предъявителя. Сумма – пятьдесят тысяч долларов.
  Рамбелоу просто зашелся от злости:
  – Чтобы я вручил ему пятьдесят тысяч долларов? Но, милый мой, на такие деньги он станет пить не просыхая полгода, рассказывая свою историю всему Бангкоку. И что по поводу его камбоджийской шлюхи? Держу пари, она все слышала.
  – О ней не беспокойтесь, – сказал я. – Мы обсудили условия строго между собой.
  Новости произвели на Рамбелоу столь глубокое впечатление, что его гнев быстро улетучился полностью, и на протяжении остатка пути он хранил оскорбленное молчание.
  В самолете я пил слишком много, а спал слишком мало. Очнувшись в какой-то момент от кошмарного сна, я с чувством вины допустил крамольную идею по поводу Рамбелоу и всего нашего Пятого этажа. Мне захотелось собрать их всех и отправить в поход, какой совершил по джунглям Хансен. Причем я не сделал исключения даже для Смайли. Я сожалел, что не в моих силах заставить их бросить все во имя безнадежной и безответной страсти только для того, чтобы увидеть, как ее объект превращается для них во врага, доказывая: за подлинную любовь невозможно получить иного вознаграждения, кроме самого по себе чувства любви. И оно ничему не учит, если не считать смирения и покорности судьбе.
  И все же я и по сей день испытываю удовлетворение, когда вспоминаю о Хансене. Я нашел то, что искал давно, – человека, похожего на меня самого. Однако он в поисках смысла открыл для себя достойную цель, чтобы посвятить ей жизнь, заплатил огромную цену, но не считал это жертвой и продолжал расплачиваться. Мужчину, который не боялся унижений, не считался с собственной гордыней, не обращал на нас внимания, не придавая значения вообще ничьему мнению о себе. Он свел свою жизнь к тому единственному, что было для него важно, и стал свободным. Дремавший во мне бунтарь обрел своего героя. Таившийся в глубине моего существа любовник познал шкалу для измерения по ней ничтожества собственных тривиальных привязанностей.
  Вот почему, когда через несколько лет меня назначили главой Русского дома, чтобы я мог потом беспомощно наблюдать, как мой самый ценный агент предавал родину во имя любви, мне никак не удавалось испытать гнев, которого ждало от меня начальство. И, как я теперь считаю, отдел кадров поступил отнюдь не глупо, додумавшись перевести меня с понижением в группу по проведению допросов.
  Глава 10
  Мэггз, вздорный будущий псевдожурналист, пытался поймать Смайли на признании аморальной сущности нашей работы. Он добивался от него согласия с тем постулатом, что все средства хороши, если удается не попасться. Как я подозревал, на самом деле ему хотелось услышать эту максиму применительно к жизни во всех прочих ее проявлениях. Мэггз производил впечатление человека не только безжалостного, но и никогда не умевшего вести себя должным образом. Поэтому он и нуждался в чем-то вроде лицензии, разрешавшей отбросить последние, еще сковывавшие его условности.
  Но Смайли не желал доставить ему такого удовольствия. Сначала он начал как будто сердиться, что я мог только приветствовать. Но ему удалось сдержать эмоции. Он заговорил, но вдруг осекся и примолк, заставив меня задуматься, не пора ли завершать встречу. Затем, к моему облегчению, он вновь оживился, и я понял, что его заставило отвлечься какое-то воспоминание.
  – Вам следует понять, – объяснил он, отвечая, как делал часто, на вопрос не буквально, а в обобщенном смысле, – насколько важно в свободном обществе, чтобы люди нашей профессии оставались всегда не только непримиримыми, но и неподкупными. Верно, нередко нам приходится в силу служебной необходимости хлебать из одной тарелки с дьяволом, причем далеко не всегда ложкой с длинной ручкой. И, как известно каждому, – лукавый взгляд, брошенный им на Мэггза, вызвал взрыв благодарного смеха, – дьявол может оказаться гораздо более интересным сотрапезником, нежели Бог. Я прав? Но все же одержимость добродетелью нас не покидает. Эгоистические интересы неизменно сильно ограничены. Как имеет пределы и беспринципность. – Он снова сделал паузу, погрузившись в свои мысли. – Все, что я собирался сказать, заключается в следующем: хотел бы надеяться, что если время от времени вас начнет одолевать соблазн проявить гуманность, вы не воспримете это как признак слабохарактерности, а внимательно прислушаетесь к позыву.
  Запонки, тут же подумал я, словно осененный внезапным вдохновением. Джордж вспоминает о старике.
  
  Долгое время я не мог разобраться, почему отголосок этой истории продолжал годами преследовать меня. И только затем до меня дошло, что все случилось как раз в тот период, когда мои отношения с сыном Адрианом достигли кризисной точки. Он вбил себе в голову не продолжать учебу в университете, а сразу найти хорошо оплачиваемую работу. Я же по ошибке принял его смятение за чистый материализм, а мечту о независимости за лень, после чего однажды вечером сорвался и оскорбил его, стыдясь потом за себя многие недели кряду. Именно в то время сугубо личных переживаний я и раскопал эту историю.
  Затем я напомнил себе, что у Смайли детей не было, а потому двойственная роль, сыгранная им в деле, до известной степени объяснялась как раз этим. У меня мурашки пробежали по спине, стоило подумать, уж не заполняет ли он пустоту в жизни, переиначивая на свой лад отношения, которые у него так и не сложились.
  Наконец я припомнил, как через несколько дней после обнаружения документов мне пришло анонимное письмо, обвинявшее беднягу Фрюина в шпионаже на Россию. Кроме того, существовало почти мистическое сходство между Фрюином и стариком, проявлявшееся в собачьей преданности и нехватке слов. Все это нельзя вырывать из контекста, надеюсь, вы меня поняли. Поскольку мне еще не приходилось сталкиваться ни с одним делом, которое не было бы связано с сотней других.
  И последнее. Никуда не деться от факта, что Смайли снова оказался моим предшественником: стоило мне устроиться за непривычным письменным столом следователя в отделе допросов, как я начал повсюду замечать его следы. В нашем пропылившемся архиве, на начальных страницах регистрационной книги дежурных офицеров, в задумчивых улыбках наших секретарей из числа ветеранов, вспоминавших о нем с почти приторным и непритворным восхищением – отчасти как о боге, отчасти как о плюшевом медвежонке, а отчасти (хотя они неизменно быстро стремились затушевать это) как о смертельно опасной акуле. Они даже готовы были показать вам чашку и блюдце тончайшего фарфора из магазина Томаса Гуда на Саут-Одли-стрит – откуда же еще? Подарок Джорджу от Энн с любовью, поясняли они, который Джордж передарил отделу после своей реабилитации и возвращения на Пятый этаж. Но, разумеется, как из чаши Священного Грааля, из чайного прибора Смайли не дозволялось пить ни одному смертному.
  Отдел допросов или дознания, если вы сами еще не поняли, для нашей Службы в некотором смысле эквивалент Сибири, и, как я с удовлетворением выяснил, Смайли отбывал там ссылку не один раз, а дважды. Сначала, когда имел наглость заявить Пятому этажу, что в его недра мог проникнуть вражеский «крот», и вновь – через несколько лет – опять же за свою прямоту. А отдел отличается не только монотонностью сибирской жизни, но и отдаленностью, поскольку расположен не в главном здании, а в анфиладе похожих на пещеры кабинетов на первом этаже груды камней под солидным фронтоном на Нортумберленд-авеню в северной части Уайтхолла.
  И подобно многим странным архитектурным сооружениям, окружающим его, помещение отдела знавало поистине славные деньки. Его начали использовать во время Второй мировой войны, чтобы принимать чужаков, выслушивать их подозрения, унимать страхи или – если удавалось наткнуться на нечто важное – вводить в заблуждение или угрозами заставлять помалкивать.
  Если вы считали, к примеру, что заметили, как ваш сосед поздно ночью сидел, склонившись над радиопередатчиком, или видели в его окне непонятные мигающие сигнальные огни, но были слишком застенчивы или недоверчивы для обращения в местный полицейский участок. Если таинственный иностранец приставал к вам с расспросами о вашей работе, а потом неожиданно вновь появлялся рядом с вами в пабе, куда вы часто заглядывали. Или ваш тайный любовник признавался вам (от отчаянного одиночества, бравады или желания показаться более интересной личностью), что является агентом германской секретной службы. Что ж, в таком случае после краткой переписки с мифическим помощником некоего заместителя министра с Уайтхолла, о котором никто никогда не слышал, вам, по всей вероятности, однажды вечером предлагали преодолеть страх перед бомбардировкой и сопровождали, уже напуганного, по кривым, уставленным вдоль стен мешками с песком коридорам. И вы оказывались в кабинете номер девятьсот девять, где майор Такой-то или капитан Какой-то Еще, оба фальшивые, как трехдолларовые банкноты, вежливо просили вас сделать заявление без всякого опасения быть наказанным за что-либо.
  И время от времени, как свидетельствовала скрытая от всех история отдела и его архивные записи, всплывали действительно вещи весьма значительные, как всплывают до сих пор, хотя дела идут уже далеко не так активно, как прежде. Значительная часть работы отдела сводится теперь к таким банальностям, как мягкий отказ от нежелательных кандидатов в разведчики, разбор анонимок, подобных той, что была направлена против несчастного Фрюина, и даже помощь презираемой всеми контрразведке при проверке фактов и биографий подозреваемых. Словом, Сибирь в худшем виде, место, самое удаленное от реальной оперативной работы Русского дома, куда вы только могли попасть, чтобы не вылететь из Службы вообще.
  Но в то же время, получив такое наказание, вы приобретали возможность научиться не только смирять свои амбиции. Плох тот офицер разведки, который потерял желание слушать. А Джордж Смайли, круглолицый, встревоженный рогоносец, непритязательный и неутомимый Джордж, вечно протиравший линзы очков галстуком, пыхтя и вздыхая из-за постоянно преследовавших его и вроде бы отвлекающих внимание проблем, был лучшим слушателем из всех нас.
  Смайли умел слушать с полузакрытыми, сонными глазами. Он слушал чуть наклонившись, слушал в полной неподвижности, лишь чуть заметно понимающе улыбаясь. Он умел слушать, потому что за единственным исключением, которым была его жена Энн, он ничего не ожидал от других людей, никого не критиковал и прощал самые дурные поступки задолго до того, как вы в них признавались. И он слушал лучше любого микрофона, потому что его мозг мгновенно начинал активно работать, если звучало нечто действительно важное. Казалось, он умел даже предугадывать, чем завершится рассказ, пока собеседник только готовился приступить к признанию, еще сам не зная, куда заведут его собственные слова.
  Так вышло, что именно Джорджу довелось выслушать мистера Артура Уилфреда Хоторна, проживавшего в Райслипе, в районе Ден, в доме двенадцать. И случилось это, можно сказать, за полжизни до того, как я оказался в том же кабинете номер девятьсот девять, сидя за столом и с любопытством перелистывая пожелтевшие страницы досье, помеченного штампом «Подлежит уничтожению», которое я ненароком обнаружил на полке в секретном хранилище отдела.
  Честно говоря, я принялся за старое досье от нечего делать. Пожалуй, даже проявив легкомыслие, с каким начинаешь от скуки в клубе листать старый номер журнала «Татлер». Но внезапно понял, что лист за листом просматриваю записи, сделанные знакомым, экономным почерком Смайли с его резко, по-немецки очерченными «т» и на греческий манер наклонными «е», подписанные ставшим легендарным символом. Когда его принуждали лично принимать участие в очередном представлении, а он стремился всячески скрыть свою роль в столь вульгарном занятии, то подписывался просто «ДО» – сокращенно «дежурный офицер». А поскольку всем была известна его ненависть к инициалам и к аббревиатурам, это только подчеркивало странность его склонной к одиночеству, чтобы не сказать отшельнической, натуры. Я не был бы столь взволнован, даже если бы обнаружил не открытую прежде рукопись Шекспира. Там было все: первое письмо Хоторна, расшифровка допроса под магнитофонную запись, подписанная лично Смайли, и даже расписки Хоторна в получении им компенсации дорожных, карманных и прочих расходов.
  Мою скуку как рукой сняло. Меня больше не повергала в депрессию ссылка, как и тишина в огромном пустом доме, где я отбывал свое заключение. Я ведь был теперь с Джорджем, дожидаясь вместе с ним стука каблуков лояльного гражданина Артура Хоторна, когда его вели по коридору, чтобы он предстал перед Смайли.
  «Уважаемый сэр!» – так начал он письмо, адресованное «Полномочному представителю Разведывательной службы Министерства обороны». И сразу же, поскольку мы британцы, на странице проступали приметы его принадлежности к определенному классу общества. Пусть это проявлялось в странной привязанности к впечатляющим на первый взгляд заглавным буквам, столь дорогим сердцу людей, не получивших должного образования. Я представил, сколько труда было вложено в сочинение послания, представил и словарь, наверняка лежавший под рукой у автора.
  «Я обращаюсь к Вам, сэр, с просьбой устроить для меня Официальную Встречу с кем-либо из Ваших Штатных сотрудников относительно Персоны, выполнявшей Особые задания для Британской Разведки на самом Высоком уровне, чье имя так же важно для моей жены и для меня самого, как, вероятно, для Вас самих. А посему я не счел возможным упомянуть его в данном Письме».
  И это все. Подписано: «Хоторн А. У., унтер-офицер второго ранга в отставке». То есть Артур Уилфред Хоторн, как установил Смайли, сверившись со списком избирателей его округа, после чего добавил результаты ознакомления с личным делом из архива Министерства обороны. Родился в 1915 году, тщательно записал Смайли на приложенном листке с биографической справкой о Хоторне. Призван на действительную военную службу в 1939 году. Служил в составе Восьмой армии от Египта до Италии. Бывший старший сержант Артур Уилфред Хоторн получил два ранения в боях, за что был отмечен медалью за отвагу и другими наградами. Демобилизовался без единого темного пятна в досье. «Наилучший представитель наилучших солдат в мире», – отмечал его командир в сплошь сверкавшей такими же гиперболами характеристике.
  И я знал наверняка: Смайли – первостатейный профессионал – занял пост задолго до прибытия посетителя. Точно так же в прошлом месяце поступил и я, усевшись за тот же потертый желтый стол из сосны военных времен, опаленный до коричневого цвета вдоль внешней кромки (согласно легенде, стол был трофеем, добытым у гуннов), с тем же допотопным телефонным аппаратом, где на циферблате цифры еще соседствовали с буквами. За спиной у меня висела та же расцвеченная от руки фотография королевы, сидевшей в седле, когда ей исполнилось всего двадцать лет. Я так и вижу, как Джордж хмуро изучает показания своих часов, а потом с кислым видом оглядывает окружавший его беспорядок, поскольку с незапамятных дней шла нешуточная борьба за то, кто обязан проводить уборку помещения – мы или министерство. Я вижу, как он достает из рукава носовой платок – старательным движением, потому что ни один самый простой жест не дается Джорджу без некоторого труда, – и протирает пыль с сиденья своего деревянного стула, а потом повторяет процедуру со стулом Хоторна по другую сторону стола. Затем, как несколько раз делал я, оказывает такую же услугу портрету королевы, поправляя рамку на стене и возвращая блеск глазам молодой идеалистки.
  Мне представляется, что Джордж уже прикидывает, какие чувства может испытывать его будущий собеседник, как и положено хорошему офицеру разведки. В конце концов, бывший старший сержант, несомненно, любит порядок во всем, с чем сталкивается. Затем я вижу Хоторна, пунктуального до минуты, когда сотрудник охраны вводит его в кабинет. На нем лучший костюм, застегнутый наглухо, как солдатский мундир. Отполированные носы коричневых ботинок напоминают каштаны. Описание, данное Смайли на отдельном листке по итогам встречи, лаконично, но точно: рост пять футов и семь дюймов, коротко остриженные седые волосы, гладко выбрит, ухожен, выправка военная. Дополнительные отметки: легкая хромота на левую ногу, которую он пытается скрывать, армейского образца обувь.
  – Хоторн, сэр, – выпалил он и стоял по стойке «смирно», пока Смайли не без труда удалось уговорить его сесть.
  Смайли в те дни именовался майором Ноттингемом и располагал впечатляющим удостоверением с фотографией, чтобы это подтвердить. У меня в кармане, когда я читаю его отчет, лежит схожее удостоверение на имя полковника Неда Аскота. Не спрашивайте, почему именно Аскота. Могу лишь предполагать, что при выборе географического названия в качестве псевдонима я снова подсознательно копировал одну из привычек Смайли.
  – Из какого вы полка, сэр, если мне будет дозволено поинтересоваться? – спросил Хоторн, расположившись на стуле.
  – Боюсь, мы не приписаны ни к одной из боевых частей и числимся чиновниками министерства, – ответил Смайли единственно допустимым для нас образом.
  Но, уверен, Смайли такой ответ дался с трудом, ведь и мне было тяжело добровольно исключать себя из числа настоящих офицеров.
  В доказательство лояльности Хоторн принес с собой медали, завернутые в лоскут ткани для протирки оружия. Смайли терпеливо изучил каждую из них.
  – Речь пойдет о нашем сыне, сэр, – начал старик. – Мне необходимо расспросить вас. Жена… Она больше ничего и слышать не желает. Считает всё его вздорными выдумками. Так и говорит. Но я заявил ей, что обязан обратиться к вам. Даже если вы откажетесь прояснить вопрос, сказал я, мне нельзя будет считать свой долг выполненным, пока я не сделаю обращения к вам по его поводу.
  Смайли промолчал, но я не сомневаюсь, что даже в его молчании сквозила симпатия.
  – Понимаете, майор, Кен – наш единственный сын, а потому желание родителей узнать правду вполне естественно, – продолжал Хоторн извиняющимся тоном.
  И снова Смайли дал ему время собраться с мыслями. Я ведь не зря упомянул о его особой способности слушать. Смайли умудрялся получать ответы на вопросы, которых даже не задавал, просто спокойно выслушивая вас в своей обычной манере.
  – Мы не просим раскрывать каких-либо секретов, майор. Не стремимся узнать то, чего нам знать не положено. Но здоровье миссис Хоторн сильно пошатнулось, сэр, и ей необходимо выяснить правду, пока жизнь не покинула ее. – Он сформулировал вопрос загодя и теперь прямо задал его: – Был ли наш мальчик или не был… Словом, вступил ли Кен на преступный путь, как нам представлялось, или только притворялся, выполняя задание в тылу врага? То есть в России?
  И вот тут, можно сказать, я в кои-то веки оказался в более выгодном положении, чем Смайли, обладая большей информацией, хотя бы потому, что после пяти лет в Русском доме имел представление обо всех операциях, проводившихся нами в прошлом. Я почувствовал, как улыбка нарисовалась у меня на лице, а мой интерес к истории еще более возрос, если это было вообще возможно.
  
  Но на лице Смайли наверняка не отобразилось ничего. Могу представить его черты, застывшие неподвижно, как у китайского мандарина. Возможно, он принялся вертеть в руках очки, которые, казалось, принадлежали человеку более крупному. Наконец он спросил Хоторна, причем совершенно серьезно, без намека на скептицизм, почему тот считает, что дело обстоит именно таким образом.
  – Кен сам сказал мне об этом, вот почему, сэр.
  Но от Смайли по-прежнему не последовало никакой реакции. Он лишь оставлял двери в фигуральном смысле широко открытыми.
  – Понимаете, миссис Хоторн не посещала Кена в тюрьме. Только я. Каждый месяц. Он отбывал пять лет за нанесение тяжких телесных повреждений плюс еще три, поскольку считался рецидивистом. Но тогда он еще находился в тюрьме предварительного заключения. Мы сидели там в столовой, я и Кен. Сидели за одним столом. Вдруг Кен склоняет голову как можно ближе к моей и тихо говорит: «Не приезжай сюда больше, папа. Ты создаешь для меня сложности. Знай, что на самом деле я вовсе не сижу за решеткой. Я нахожусь в России. И им приходится всякий раз привозить меня обратно, чтобы показать тебе. Я работаю по ту сторону линии фронта. Только маме ничего не говори. Пиши – с этим нет проблем. Мне переправят письма. А я отвечу так же. Словно нахожусь здесь в заключении. Я притворяюсь заключенным, потому что нет надежнее прикрытия, чем тюрьма. А правда в том, что я служу нашей родине, как служил ей ты в рядах “крыс пустыни”, позволив нашему поколению вообще появиться на свет». После этого я больше не обращался с просьбой о свиданиях с Кеном. Чувствовал необходимость подчиниться. Конечно, я писал ему. На адрес тюрьмы. Хоторну, номер такой-то. А месяца через три от него приходил ответ на тюремной бумаге, но каждый раз казалось, что ответы составлял кто-то другой. Иногда почерк был крупным и небрежным, словно он на что-то сердился, а порой – мелким и торопливым, как будто у него почти не оставалось времени на писанину. Пару раз в тексте даже попадались непонятные мне иностранные словечки. Хотя он их сразу вычеркивал. Ему вроде бы стало трудно даже писать на родном языке. Порой он вставлял для меня кое-какие намеки. Типа: «Здесь холодно, но я в безопасности». Или: «На прошлой неделе пришлось выполнить больше физических упражнений, чем полезно для здоровья». Я ничего не рассказывал его матери, раз уж он особо попросил об этом. А кроме того, она бы мне все равно не поверила. Когда я предложил ей прочитать его письма, она их отпихнула от себя – ей они причинили бы только лишнюю боль. Но когда Кен умер, мы оба пошли и увидели его тело, форменным образом изрезанное на куски в тюремном морге. Двадцать ножевых ранений, а виновных нет и в помине. Жена не плакала. Она вообще не плачет, но я видел, что по ней, так уж лучше бы искромсали ножом ее саму. И по пути домой в автобусе я не сдержался. «Наш Кен – герой», – сказал я ей. Мне хотелось расшевелить ее, потому что она словно одеревенела. Я взял ее за рукав и немного встряхнул, чтобы заставить слушать. «Он не был каким-то грязным зэком, – сказал я. – Только не наш Кен. Никогда не был. И убили его не другие заключенные. Его прикончили красные. Русские». И еще рассказал ей про запонки. «Кен все нафантазировал, – ответила она. – Он всегда был вруном. Не умел отличать правду от лжи, вот у него и возникли такие серьезные проблемы».
  Следователи, ведущие допросы, как священники и врачи, имеют определенные преимущества, когда нужно скрыть свои истинные чувства. Они могут задать отвлекающий вопрос, что сделал бы я в такой ситуации. Но Смайли повел себя иначе.
  – О каких запонках идет речь, старший сержант? – спросил он.
  Я живо представляю, как при этом он прикрыл длинные веки, втянув голову в плечи, чтобы подготовиться выслушать продолжение истории.
  – «Таким, как я, не вручают медалей, папа, – сказал мне Кен. – Медали небезопасны. О них публикуют уведомления в газетах. И тогда всем все станет известно. В противном случае меня бы наградили, как тебя. Или даже круче, если на то пошло. Крестом Виктории, например. Потому что нас действительно подвергают суровым испытаниям. Но если ты справился с заданием, то заслуживаешь наградные запонки, которые хранятся в особом сейфе. А потом раз в год устраивается большой ужин в некоем месте, расположение которого я не могу разглашать. Шампанское, дворецкие и все такое! Ты бы глазам не поверил. И все мы, парни, работающие в России, собираемся там. Надеваем смокинги и запонки. С виду похожие на простые, но особые. И для нас устраивают вечеринку с речами и рукопожатиями, как было, когда тебе вручали твои медали, но только в месте, о котором я не имею права распространяться. А когда все заканчивается, мы возвращаем запонки. Так положено в интересах безопасности. Поэтому, если я вдруг пропаду без вести или со мной случится что-то плохое, просто напиши в секретную службу и попроси у них русские запонки своего сына Кена. Там, конечно, могут заявить, что никогда обо мне не слышали. Могут спросить: какие еще запонки? Но они способны проявить сострадание к старику-отцу. И тебе их вручат. Я знаю, такое бывало. Вот тогда ты будешь знать наверняка: все, что я вроде бы делал неверно, на самом деле было вернее некуда. Потому что я весь в отца. Плоть от плоти. А запонки докажут тебе это. Все. Больше я ничего не скажу. Уже и так рассказал больше, чем мог».
  Смайли сначала попросил назвать полное имя сына. Потом дату рождения. Затем поинтересовался, какую школу он окончил, имел ли профессию. Получил наводившие грусть ответы. Я так и вижу, как он спокойно и деловито записывает: Кеннет Брэнам-Хоторн, сообщил ему старый солдат («Брэнам – девичья фамилия его матери, сэр. Он иногда пользовался ею, совершая свои так называемые преступления»). «Родился в Фолкстоне четырнадцатого июля сорок шестого года, сэр. Через двенадцать месяцев после моего возвращения с войны. Я не хотел заводить ребенка прежде, а жена очень стремилась к этому, сэр. Но я считал, что так будет неправильно. Мне нужно было растить сына в мирной обстановке, чтобы за ним могли присматривать оба родителя. И такой подход верен для любого ребенка, скажу я вам, майор. Даже для не совсем обычного, как наш».
  Следующая проблема, вставшая перед Смайли, могла лишь на первый взгляд показаться легкой, при всем неправдоподобии истории Кеннета Хоторна. Ведь Смайли был не из тех, кто не оставлял ни шанса на обоснованные сомнения хорошему человеку. Как, впрочем, и плохому тоже. В Цирке тогда не существовало единой надежной базы данных, а та, что имелась, выглядела позорно и преднамеренно неполной, поскольку конкурировавшие между собой отделы ревностно оберегали свои источники информации, но при малейшей возможности охотно выкрадывали чужие данные.
  Верно, рассказ старика был полным абсурдом. Для посвященных гротескно было бы даже представить ежегодную встречу для совместного ужина большой группы действующих тайных агентов, что стало бы грубейшим нарушением элементарного правила: «Только для тех, кому необходимо знать». Но помнил Смайли и о том, как часто еще более невероятные события происходили в совершенно неуправляемом мире. И он приложил огромные усилия, использовал все доступные ресурсы, чтобы удостовериться: Хоторн не значился ни в одной из наших книг. Ни как курьер, ни как посредник, ни как «охотник за скальпами», ни как сигнальщик. Словом, ни под одним из излюбленных кураторами затейливых наименований, которые они изобретали даже для самых незначительных своих подчиненных, чтобы поднять в глазах начальства и повысить их собственную роль.
  А когда список временных и нерегулярно использовавшихся агентов был исчерпан, он вновь обратился к армейским разведывательным подразделениям, к службам безопасности и к королевским констеблям в Ольстере, то есть ко всем организациям, способным привлечь – пусть на гораздо более низком уровне, чем описывал сам парень, – склонного к насилию преступника, каким был Кен Хоторн.
  Потому что по крайней мере одно выглядело очевидным: список преступлений, совершенных этим молодым человеком, являл собой настоящий кошмар. Трудно вообразить более мрачную хронику почти непрерывных и часто поистине зверских поступков. Смайли вновь и вновь пересматривал личное дело своего «героя» от детства к юности; учебу в школе для трудновоспитуемых подростков; тюремное заключение, и, казалось, не существовало ни одного правонарушения – от мелкого воровства до садистских избиений, – какого бы не совершил Кеннет Брэнам-Хоторн, родившийся в 1946 году в Фолкстоне.
  И к концу недели напряженных трудов Смайли с неохотой вынужден был признаться себе в том, что в глубине души знал с самого начала. По непостижимой и печальной причине Кеннет Хоторн представлял собой тип неисправимого и окончательно сформировавшегося подонка. И смерть от рук других заключенных стала именно тем, чего он заслуживал. Его история жизни была написана и завершена, а все басни про геройскую службу в какой-то мифической британской разведывательной службе стали последней из настойчивых попыток примазаться к славе отца, если не украсть ее.
  
  Наступила середина зимы. В самый паршивый серый вечер, когда с неба сыпал снег с дождем, старого солдата снова заставили приехать через весь Лондон в скудно обставленный кабинет для допросов в Уайтхолле. А Уайтхолл в те мрачные времена все еще оставался военной цитаделью, пусть пушки его гремели где-то очень далеко. Здесь царил военный аскетизм, бездушие и имперский дух. Голоса приглушались, на окнах продолжали держать средства затемнения. В коридорах изредка раздавались чьи-то торопливые шаги, сотрудники избегали встречаться друг с другом взглядами. А Смайли, напомню, тоже воевал, пусть и сидел тогда в глубоком немецком тылу. Мне до сих пор слышится потрескивание парафиновой печки, ровесницы лампы Аладдина, которой Цирк не без сопротивления разрешил дополнить чуть теплые радиаторы отопления в здании министерства. Этот звук напоминал работу на передатчике радиста с отмороженными руками.
  Чтобы выслушать вердикт майора Ноттингема, Хоторн приехал не один. Старик солдат взял с собой жену, и я могу даже рассказать вам, как она выглядела, потому что Смайли описал ее в своем отчете, а мое воображение помогло дорисовать портрет.
  Согнутая и измученная болезнью, она надела лучший воскресный наряд. Вместо броши приколола эмблему полка, в котором служил муж. Смайли предложил ей сесть, но она предпочла стоять, опершись на руку супруга. Смайли тоже стоял по другую сторону стола – того самого желтого стола с опаленной каймой, за которым я последние месяцы просидел в своей ссылке. Я вижу его замершим почти навытяжку, покатые плечи неестественно выпрямлены, пухлые пальцы полусогнуты у швов брюк в традиционной армейской манере.
  Не обращая внимания на миссис Хоторн, он заговорил со старым солдатом как мужчина с мужчиной:
  – Вы понимаете, старший сержант, что мне абсолютно нечего вам сказать?
  – Да, сэр.
  – Я никогда не слышал о вашем сыне, понимаете? Имя Кеннета Хоторна ничего не значит ни для меня, ни для хотя бы одного из моих коллег.
  – Так точно, сэр. – Взгляд старика, как на параде, был устремлен куда-то чуть выше головы Смайли. Зато злобный взгляд его жены постоянно был устремлен на Смайли.
  – Он никогда в жизни не работал ни на одно из британских государственных учреждений, как секретных, так и публично открытых. Всю жизнь он был самым обыкновенным преступником. И больше никем. Никем вообще.
  – Да, сэр.
  – И я вынужден решительно отрицать, что он когда-либо состоял на службе короне в роли тайного агента.
  – Понимаю, сэр.
  – Но кроме этого вы должны понимать и другое. Я не могу отвечать на ваши вопросы, вдаваться в объяснения, как и то, что вы никогда больше не увидитесь со мной и не будете допущены в это здание. Вам ясно?
  – Так точно, сэр.
  – Наконец, вам следует зарубить на носу, что вы не имеете права передавать содержание данного разговора ни одной живой душе, это тоже понятно? Как бы ни гордились вы своим сыном, нужно помнить: есть другие, еще оставшиеся в живых, кого необходимо обезопасить.
  – Да, сэр. Я все понял, сэр.
  Выдвинув ящик нашего с ним стола, Смайли достал маленькую красную коробочку с фирменным знаком «Картье» и передал старику.
  – Вот это я случайно обнаружил в своем сейфе.
  Старик сунул коробочку жене, даже не рассмотрев ее. На удивление сильными пальцами она открыла ее. Внутри лежала пара превосходных золотых запонок с изображением крошечных английских роз, неброско помещенных в уголках. Ручная работа гравера, чудо ювелирного искусства. Муж по-прежнему избегал разглядывать его. Вероятно, ему и не следовало этого делать. Вполне возможно, он сам себе не мог поверить. Закрыв коробочку, женщина щелкнула замком потертой сумочки и бросила в нее футляр. Затем снова щелкнула сумкой, закрыв ее так громко, словно опустила надгробную плиту над могилой сына. Я прослушал запись. Она, кстати, тоже уже была списана на уничтожение.
  Старик больше ничего не сказал. Их обоих полностью поглотило чувство гордости, чтобы обращать внимание на Смайли, когда они выходили из кабинета.
  
  А что же запонки? – спросите вы. Где их взял Смайли? Ответ на этот вопрос я получил не из пожелтевших страниц протоколов в кабинете номер девятьсот девять, а непосредственно от Энн Смайли, когда однажды вечером совершенно случайно мы оба гостили в великолепном замке в Корнуолле поблизости от Салташа. Энн прибыла туда в одиночестве с несколько пристыженным видом. Мейбл участвовала в турнире по гольфу. После связи Энн с Биллом Хэйдоном минуло немало времени, но для Смайли все еще оставалось невыносимым находиться где-либо в обществе супруги. После ужина гости разбились на отдельные группы, но Энн держалась рядом со мной. Я предположил, что стал для нее временно заменой Джорджа. И спросил ее, движимый странным импульсом, не дарила ли она когда-нибудь Джорджу пару запонок. Энн всегда выглядела еще более красивой, чем обычно, оставаясь одна.
  – Ах, вы о тех запонках! – сказала она, словно с трудом вспомнив, о чем речь. – Вы имеете в виду ту пару, которую он подарил какому-то старику?
  Да. Энн преподнесла запонки Джорджу в подарок на их первую годовщину, объяснила она. Но после ее интрижки с Биллом он решил найти запонкам более подходящее применение.
  
  Но все же почему Джордж принял такое решение? – размышлял я.
  Поначалу ответ представлялся мне очевидным. Все-таки сказывалась свойственная Джорджу мягкотелость. Старый боец на фронтах «холодной войны» приоткрыл свое кровоточившее сердце.
  Как делал это многократно, думал я.
  Или для него подобный шаг стал актом мести Энн? Или шагом, направленным против другой своей безнадежной любви – против Цирка, и как раз в тот момент, когда Пятый этаж пытался избавиться от него?
  Однако постепенно я склонился к иной версии, которой вполне могу поделиться с вами, поскольку одно мне совершенно ясно: сам Джордж никогда не расскажет правды.
  Слушая старого солдата, Смайли уловил тот редкий момент, когда наша Служба могла принести вполне реальную пользу конкретным людям и дать возможность чете стариков пребывать в мире своих грез. И это был тот случай, когда Смайли мог рассмотреть итоги разведывательной операции и с абсолютной уверенностью утверждать, что она завершилась успешно.
  Глава 11
  – А бывают допросы, – сказал Смайли, не сводя глаз с пляшущих на дровах в камине языков пламени, – которые становятся вовсе не допросами, а своего рода общением страдающих душ, их единением.
  Он, должно быть, ссылался в первую очередь на проводившиеся им беседы с виртуозом шпионажа из московского Центра, носившим кодовое имя «Карл», чей переход на нашу сторону сам Смайли и обеспечил. Но у меня сложилось впечатление, что речь шла о деле бедняги Фрюина, хотя, насколько мне было известно, он никогда даже не слышал о нем.
  
  Письмо, разоблачавшее Фрюина как советского шпиона, легло на мой рабочий стол в понедельник вечером, отправленное в пятницу первым классом из района Лондона с почтовым кодом ЮЗ1 (Юго-Запад-1), вскрытое референтурой в понедельник утром и помеченное помощником дежурного офицера «Для просмотра ГОДу». ГОД – под таким забавным сокращением значился глава отдела дознания, то есть я, и, по мнению многих, «Г» в аббревиатуре следовало заменить на «С» – ссыльному из отдела допросов. Уже пробило пять часов, когда зеленый фургон из головного офиса выгрузил скромную пачку корреспонденции у дома на Нортумберленд-авеню, а в отделе подобные поздние поступления привыкли откладывать для рассмотрения на следующее утро. Однако я стремился сломать традицию и, поскольку заняться мне было больше совершенно нечем, вскрыл конверт сразу же.
  К письму оказались прикреплены две розовые клейкие бумажки с карандашным текстом. Записки из головного офиса неизменно носили характер инструкций, адресованных полному идиоту. На первой значилось: «ФРЮИН С., как предполагается, является ФРЮИНОМ Сирилом Артуром, клерком-шифровальщиком из Министерства иностранных дел». К чему присовокупили положительные результаты проверки Фрюина при приеме на службу и обозначенный белым номер личного дела – таким нелепым способом меня уведомляли об отсутствии каких-либо письменных материалов, компрометирующих его. На второй записке я прочитал: «МОДРЯН С., как предполагается, является МОДРЯНОМ Сергеем», после чего следовали дальнейшие ссылки, но меня они не интересовали. За пять лет, проведенных в Русском доме, Сергей Модрян стал для меня, как и для всех моих подчиненных, просто Сергеем: старина Сергей, хитроумный армянин, главный в безмерно раздутой московским Центром резидентуре при советском посольстве в Лондоне.
  И если у меня еще оставалось смутное желание ознакомиться с письмом на следующее утро, упоминание о Сергее развеяло его окончательно. Письмо могло оказаться совершенно вздорным, но и играл я здесь на своем поле.
  
  «В Министерство иностранных дел.
  Директору департамента безопасности.
  Даунинг-стрит, ЮЗ.
  
  Уважаемый сэр!
  Настоящим довожу до вашего сведения, что С. Фрюин, клерк-шифровальщик, имеющий постоянный доступ к материалам под грифами “Секретно” и “Совершенно секретно”, на протяжении четырех последних лет поддерживал негласные контакты с С. Модряном, первым секретарем посольства СССР в Лондоне, о чем не упоминал в своих ежегодных проверочных анкетах. При этом им передавались секретные документы. Местонахождение мистера Модряна в настоящее время неизвестно в силу того факта, что его недавно отозвали в Советский Союз. Вышеупомянутый Фрюин по-прежнему проживает по адресу: Саттон, Бивор-стрит, усадьба “Каштаны”, причем Модрян по меньшей мере однажды побывал там. С. Фрюин ведет сейчас крайне уединенный образ жизни.
  Искренне ваш
  А. Патриот»
  
  Отпечатано на электрической пишущей машинке. Простой лист формата А4 без водяных знаков. С проставленной датой, излишне многословное, но грамотно составленное и аккуратно сложенное письмо. Нет только адреса отправителя. Так обычно и бывает.
  Не имея никаких иных планов на вечер, я пропустил пару стаканчиков виски в пабе «Шерлок Холмс», а потом отправился в главный офис, где получил допуск в читальный зал референтуры и заказал несколько папок с досье. Назавтра в десять часов утра я занял место в приемной Берра, вынужденный сначала продиктовать по буквам свою фамилию его лощеному личному помощнику, который, казалось, никогда прежде обо мне не слышал. В очереди передо мной сидел Брок из нашей московской резидентуры. Мы с ним оживленно обсуждали новости крикета до того момента, когда его вызвали, умудрившись ни словом не обмолвиться о том, что он прежде работал у меня в Русском доме и принимал непосредственное участие в расследовании дела Блэйра. Пару минут спустя мимо попытался проскользнуть Питер Гиллам, державший кипу папок с таким видом, словно страдал мучительным похмельем. Его с недавних пор назначили главой секретариата Берра.
  – Не будешь возражать, если опережу тебя в очереди, старина? За мной срочно послали. Чертов зануда, по-моему, хочет, чтобы я продолжал работать даже во сне. А какая у тебя проблема?
  – Проказа, – ответил я.
  Нет другого такого места, как наша Служба (исключая, вероятно, Москву), где тебя могли превратить в полное ничтожество за одну ночь. После переворота, последовавшего за предательством Барли Блэйра, даже предшественник Берра, ловкач Клайв, не сумел удержаться на скользкой палубе Пятого этажа. О нем мы слышали в последний раз, когда он уже отправился, чтобы занять полезный для здоровья пост резидента в Гайане. Только нашему трусливому и бесхребетному юридическому советнику Гарри Палфри удалось, как обычно, выйти сухим из воды, пережив перетряску кадров, и пока я входил в сверкающий начальственный офис Берра, Палфри тихо удалялся через другую дверь, но не слишком спешил, успев одарить меня многозначительной улыбкой. В последнее время для пущей солидности он отпустил усы.
  – Нед! Поистине чудесно встретить тебя! Мы обязательно должны пообедать, как договорились, – выдохнул он восторженным шепотом и пропал в коридоре.
  Как свидетельствовал его офис, Берр во всем держался самых современных тенденций. Откуда он взялся, оставалось для меня загадкой, потому что я уже не попадал в узкий круг посвященных. Кто-то сообщил мне, будто он прежде занимался рекламой, по другим сведениям, был выходцем из Сити, ходил еще и слух о его адвокатской карьере. А один остряк из числа обработчиков почты в отделе допросов высказал уверенность, что Берр ничем раньше не был занят вообще: он таким и родился, каким мы его увидели впервые, – пропитанным запахом власти и лосьона после бритья, в темно-синем дорогом костюме и в изготовленных на заказ черных ботинках с пряжками по бокам. Он отличался крупным телосложением, мягкой походкой и почти абсурдной молодостью. Пожимая его безвольную руку, вы тотчас же невольно ослабляли нажим, чтобы не оставить на ней вмятины. Перед ним на роскошном письменном столе лежало личное дело Фрюина с прикрепленным сверху меморандумом, который я написал поздно вечером накануне.
  – Кто прислал письмо? – сухо спросил он с тягучим северным выговором, прежде чем я успел сесть.
  – Не знаю. Но это весьма информированный человек. Тот, кто направил нам анонимку, хорошо выполнил свою домашнюю работу.
  – Возможно, лучший друг самого Фрюина, – предположил Берр, словно считал, что лучшие друзья славятся подобными поступками.
  – Он точно указал данные Модряна, знаком со служебным положением Фрюина и с формой его допуска, – заметил я. – Известна ему и общепринятая процедура проверки сотрудников.
  – Но не шедевр, не произведение искусства, согласны? Автор не вхож в наши кабинеты. Скорее – коллега. Или даже его подружка. О чем вы хотели меня спросить?
  Я оказался не готов к столь высокой скорострельности речи. После шести месяцев на «живодерне» у меня пропала привычка к спешке.
  – Мне необходимо знать, хотите ли вы, чтобы я продолжил заниматься этим делом, – отреагировал я.
  – А почему бы мне этого не хотеть?
  – Обычно такие случаи выходят за пределы компетенции моего отдела. Фрюин действительно имел почти неограниченный доступ к секретным документам. Его группа отвечает за самый конфиденциальный обмен кодированными сигналами в Уайтхолле. И я подумал, что вы можете передать дело в службу внутренней безопасности.
  – Зачем?
  – Это их сфера интересов. Если здесь есть хотя бы зерно истины, то требуется прямое и масштабное расследование.
  – Но это наша информация, обращение к нам, наше письмо, – возразил Берр с резкостью, которая согрела мою душу. – Пошлем их к дьяволу. Вот когда выясним, что конкретно попало нам руки, то и решим, куда обратиться. А эти церковные попрошайки, сидящие через парк от нас, только и думают, как состряпать дело для суда, а потом получать медали за особые заслуги. Я же занимаюсь сбором разведданных, имеющих рыночную ценность. Если Фрюин негодяй, мы, быть может, разрешим ему продолжать, но только уже нам на пользу. Через него и его друга Модряна есть шанс добраться до самой Москвы. Кто знает? Кто угодно, но только не клоуны из службы внутренней безопасности, это точно.
  – Тогда вам должно представляться более предпочтительным передать дело Русскому дому, – продолжал упрямиться я.
  – Для чего мне это?
  Я заранее решил, что буду выглядеть в его глазах не особенно привлекательно, поскольку он еще не вышел из возраста, когда любую ошибку считают несмываемым до конца жизни пятном позора. Но он ошарашил меня, выясняя, почему не может положиться на такого человека, как я.
  – Мой отдел не имеет полномочий на оперативную деятельность, – пояснил я. – Мы работаем как своего рода линия доверия, где выслушивают показания отчаявшихся и одиноких. По уставу нам не положено проводить расследования или обзаводиться собственной агентурой. Мы не располагаем разрешением следить за подозреваемыми с таким высоким уровнем доступа, какой имеет Фрюин.
  – Но вы же можете прослушивать телефонные переговоры?
  – Смогу, если вы добудете для меня ордер.
  – Вы способны дать распоряжение группе наружного наблюдения, верно? Мне говорили, что вам уже случалось проделывать такое.
  – Только по вашему личному приказу.
  – Предположим, вы его получите, что потом?
  – Ничего не смогу предпринять, пока приказ не будет оформлен в письменном виде.
  – Еще как сможете. Вы ведь не простой чинуша. Вы – великий Нед. Вы нарушили столько же инструкций, сколько выполнили. Так и было. Я ознакомился с вашим послужным списком. Кроме того, вы знаете Модряна лично.
  – Не слишком хорошо.
  – Насколько хорошо?
  – Однажды я с ним поужинал и один раз сыграл в сквош. Это едва ли можно назвать близким знакомством.
  – Где вы играли в сквош?
  – В Лэнсдауне.
  – Как такое могло случиться?
  – Модряна официально представили нам как работавшего в посольстве офицера безопасности, с которым мы имели возможность поддерживать контакты. Я пытался заключить с ним сделку по поводу Барли Блэйра. Обмен.
  – Почему ничего не вышло?
  – Барли больше не желал с нами сотрудничать. Он уже все для себя решил и заключил договор с Москвой. Ему нужна была только его девушка, а не мы.
  – Как он играет?
  – Ловко.
  – Но вы его победили?
  – Да.
  Берр перебил поток вопросов, внимательно оглядев меня. Создавалось ощущение, что он осматривает меня, как врач новорожденного младенца.
  – Но вы справитесь с этим делом, не так ли? Вы ведь не переживаете сейчас особого стресса? В свое время вы совершили немало полезного. И у вас есть сердце, чего я не могу сказать о многих разжиревших каплунах, работающих здесь.
  – Почему я должен переживать стресс?
  Никакого ответа. По крайней мере сразу. Казалось, он что-то пережевывает, скрыв жвачку за пухлыми губами.
  – Да кто из нас теперь считает семейную жизнь особенно важной, в конце-то концов! – воскликнул он потом. Его провинциальный акцент стал еще заметнее. Казалось, он окончательно отбросил скрытность. – Если хотите жить со своей возлюбленной, так и живите – вот мой совет. Мы тщательно ее проверили. Никаких проблем с ней не возникнет. Она не террористка, не сочувствует втайне коммунистам, не наркоманка. Так чего вам беспокоиться? Это хорошая девушка, попавшаяся вам в самый подходящий период жизни. Вы настоящий счастливчик. Так хотите заняться этим делом или нет?
  На какое-то мгновение у меня словно украли ответ. Ничего удивительного в том, что Берру известно о моей связи с Салли, не было. При нашей профессии ты сам сообщал о таких вещах, прежде чем о них информировал начальство кто-то другой, а потому я уже сделал предписанное правилами признание в отделе кадров. Нет, сейчас молчать меня заставила способность Берра к сближению, быстрота, с которой он ухитрился забраться мне в душу.
  – Если вы прикроете меня и дадите необходимые ресурсы, разумеется, я за него возьмусь, – сказал я.
  – Так возьмитесь. Держите меня в курсе, но без перебора. И не ходите вокруг да около, если что. Всегда сразу сообщайте мне плохие новости. Он ведь мужчина без особых примет, наш Сирил. Вы читали Роберта Музиля, надо полагать?
  – Боюсь, не читал.
  Берр как будто с трудом открыл обложку досье Фрюина. Я говорю «с трудом», поскольку складывалось впечатление, что его вялые руки вообще никогда ничего не делали. И он словно говорил: хорошо, а теперь разберемся, как открывается эта папка, затем возьмемся за странный предмет, именуемый карандашом.
  – У него нет хобби, никаких известных нам интересов, кроме музыки. Нет ни жены, ни любовницы, ни родителей, ни материальных затруднений, ни даже извращенных сексуальных наклонностей. Бедняга. – Берр почти жаловался, прежде чем обратиться к другому разделу досье. Когда, черт возьми, он успел с ним ознакомиться? – задавался вопросом я. Вероятно, очень рано утром. – А каким образом человек с вашим опытом, чья работа состоит в том, чтобы быть в курсе всего на свете, может обходиться без мудрости Роберта Музиля, это то, о чем я еще непременно расспрошу вас в более спокойное время. – Он лизнул палец и перевернул страницу. – Он один из пяти.
  – По-моему, он единственный ребенок в семье.
  – Я говорю не о братьях или сестрах, чудак. О работе. В том жутком отделе пять офицеров-шифровальщиков, и он – один из них. Все они делают одно и то же, имеют одинаковые звания, трудятся в одни и те же часы, предаются одним и тем же грязным мыслишкам. – Он впервые посмотрел мне прямо в глаза. – Если он виновен, каковы его мотивы? Автор письма не упоминает об этом. Вот что занятно. Как правило, мотив указывают. Скука. Как вам для начала? Скука и алчность. Кажется, в наше время иных мотивов не осталось. Или желание с кем-то поквитаться. Это стремление вечно. – Он вновь сосредоточился на досье. – Причем Сирил – единственный из них, кто не женат, заметили? Он педик. Как и я. Да, я педик. И вы тоже. Мы все педики. Вопрос только в том, какая сторона вашей личности одерживает верх. Он совершенно лишен волосяного покрова, видели? – Я успел мельком взглянуть на фото Фрюина, когда он махнул им перед моим лицом и продолжил говорить. В нем вдруг проявилась даже несколько пугающая энергия. – Но разве это преступление? Лысина, как и холостяцкая жизнь? Мне ли не знать все о браке. Я был женат трижды и еще не покончил с этим. Все это отнюдь не предосудительно в обычных обстоятельствах. Автор письма хорошо знает, о чем нас уведомить. Вы ведь не считаете, что его мог написать сам Модрян, а?
  – Зачем ему это могло понадобиться?
  – Я лишь спрашиваю, Нед, и не надо умничать. Странные мысли – вот что помогает мне продвигаться вперед. Возможно, Модрян захотел все немного для нас запутать после отъезда в Москву. Он хитер в своих расчетах, как обезьяна, когда ему это требуется. Я и о нем много чего прочитал.
  Когда? – снова задумался я. Откуда только, будь ты проклят, у тебя столько времени?
  Затем еще минут двадцать он зигзагами двигался то туда, то обратно, проверяя на мне предполагаемые версии, наблюдая за моей реакцией. И когда я, утомленный до крайности, вышел в приемную, то снова столкнулся с Питером Гилламом.
  – Кто такой, черт возьми, этот Леонард Берр? – спросил я его, все еще не до конца придя в себя.
  Питер изумился, поняв, что я действительно ничего не знаю.
  – Берр? Мой дорогой друг, Леонард долгие годы был кронпринцем для Смайли. Джордж в свое время спас его от участи, представлявшейся хуже смерти в День поминовения.
  А что рассказать вам о Салли – моей возлюбленной? Она была свободна и потому особенно соблазняла глубоко засевшего во мне пленника. Моника делила со мной заключение, как бы сидя в одной камере. Ведь с Моникой у меня был служебный роман, а потому одни и те же условия и сближали, и отдаляли нас друг от друга. Но для Салли я оставался не очень молодым государственным служащим, забывшим, как радоваться жизни. Она была дизайнером, а одно время – танцовщицей. Страстной любительницей театра, которая считала все вне сферы ее интересов чем-то нереальным. Отличалась высоким ростом, светлым оттенком кожи и волос, как и умом, а потому порой напоминала мне Стефани.
  
  – Желаете встретиться, шкипер? – орал в телефонную трубку Горст. – Нужна дополнительная информация о нашем Сириле? С превеликим удовольствием, сэр!
  На следующий день мы встретились в комнате для совещаний Министерства иностранных дел. Я был капитаном Йорком, еще одним нагонявшим страх офицером службы проверки. Горст возглавлял шифровальный отдел, носивший неофициальное название «Танк», где трудился Фрюин. Горст же производил впечатление тайного развратника в костюме церковного сторожа; неторопливый, вечно ухмыляющийся человек с мощными локтями и крохотным, то и дело кривившимся ртом. Усевшись, он задрал полы пиджака так, словно стремился заголиться сзади. Затем высоко закинул полную ногу вверх, как девица из кордебалета, но лишь для того, чтобы выразительно опустить ее на бедро другой ноги.
  – Святой Сирил, так мы величаем мистера Фрюина, – жизнерадостно объявил он. – Не пьет, не курит, не сквернословит и считается патентованным девственником. Вот вам и вся проверка. – Он достал сигарету из пачки, постучал кончиком по большому пальцу руки, а потом увлажнил непрестанно двигавшимися губами. – Его единственная слабость – музыка. Обожает оперу. Ходит в театр регулярно. Лично я никогда этого не любил. Не могу разобрать: то ли актер поет, то ли певец играет роль. – Он прикурил сигарету. Я улавливал исходивший от него запах выпитого за обедом пива. – И полные женщины не в моем вкусе, честно говоря. Особенно когда они еще и обращаются ко мне на повышенных тонах. – Откинув голову назад, он принялся пускать кольца табачного дыма, любуясь ими так, словно они стали эмблемой его власти.
  – Могу я поинтересоваться, ладит ли Фрюин с коллегами? – спросил я, изображая истинного труженика и переворачивая страницу блокнота.
  – С легкостью, ваша милость. Пр-р-ревосходно.
  – А с архивистами, регистраторами, секретарями? Тоже никаких проблем?
  – Нет. Ни на мизинец.
  – Вы все сидите в одном помещении?
  – Да, но в очень просторном, а я имею честь носить титул главы отдела. Очень высокий тит-ул[49].
  – До меня дошли слухи, что он – своего рода мизогинист[50], – сказал я, вновь закидывая удочку.
  Горст издал резкий смешок.
  – Сирил? Мизогинист? Бросьте. Чушь. Он просто ненавидит девиц. Никогда не разговаривает с ними. Только «здрасте» и «до свидания». Под любым предлогом не приходит на рождественские вечеринки, лишь бы его не заставили целоваться с ними под омелой, как велит традиция. – Он сменил положение ног, показывая, что решил сделать заявление. – Сирил Артур Фрюин, он же Святой Сирил, – в высшей степени надежный, неизменно добросовестный, совершенно лысый, невероятно занудный клерк старой закваски. Святой Сирил, хотя и педант до мозга костей, по моему мнению, уже достиг своей вершины как в профессиональном, так и в житейском смысле. Святой Сирил останется таким навсегда. Святой Сирил делает порученную ему работу на все сто процентов, но и только. Аминь.
  – А что касается политики?
  – Никакой политики в моем отделе, благодарю покорно.
  – И он не ленив?
  – Разве я не сказал только что обратное, сквайр?
  – Верно, сказали. И я читал об этом в его личном деле. Если требуется выполнить дополнительную работу, Сирил всегда готов засучить рукава, пропустить обед, трудиться сверхурочно вечерами и все такое. И это по-прежнему так? Вы не заметили, чтобы у него поубавилось энтузиазма?
  – Наш Сирил может работать в любое время, к огромной радости тех его коллег, кто обременен семьями. Кто стремится поскорее вернуться к жене или к другой важной в своей жизни привлекательной особе. Он же может начать с раннего утра, обойтись без ленча и вкалывать вечером. Если, конечно, этот вечер не спешит в оперу. Причем Сирил никогда не мелочится. В последнее время, надо признать, у него стало немного меньше желания приносить себя в жертву, но это, несомненно, лишь легкий сбой в работе четкого механизма. У нашего Сирила тоже бывает плохое настроение. А у кого нет? Верно, ваше превосходительство?
  – Стало быть, с недавних пор он несколько расслабился. Я вас правильно понял?
  – Но только не в работе. Такого просто быть не может. Сирил вкалывает, и так было всегда. Он просто не может отказать коллегам, которым более свойственны человеческие слабости. Но только теперь ровно в пять тридцать Святой Сирил тоже приводит в порядок свой стол и отправляется домой. И он уже, к примеру, не вызывается добровольно подменить вечернюю смену и торчать в одиночестве, в отрыве от внешнего мира до девяти, чтобы самому запереть отдел на замок, как поступал раньше.
  – Вы не могли бы припомнить дату, когда у него изменились привычки? – спросил я с настолько скучающим видом, насколько мне удавалось притворство, снова открывая чистый лист в блокноте.
  Удивительно, но Горст смог ответить на мой вопрос. Он поджал губы. Нахмурился. Вскинул почти девичьи брови, а подбородок прижал к не слишком свежему воротничку рубашки. Словом, показал процесс раздумий во всей красе. А потом вспомнил:
  – В последний раз Сирил Фрюин подменил молодого Бертона вечером в День святого Иоанна, то есть в самый длинный день года. Понимаете, я ведь веду учет. Мера предосторожности. А кроме того, я обладаю превосходной памятью, пусть порой стараюсь не показывать этого.
  Втайне я поразился, но не достоинствам Горста. Всего через три дня после того, как Модрян отбыл из Лондона в Москву, Сирил Фрюин перестал задерживаться на работе по вечерам – вот над чем я задумался. У меня еще оставались вопросы. Были в «Танке» электрические пишущие машинки? Имели ли к ним доступ шифровальщики? А сам Горст? Но я уже опасался вызвать с его стороны подозрения.
  – Вы упомянули о его любви к опере, – сказал я. – Не могли бы подробнее рассказать об этом?
  – Едва ли. Мне ничего больше не известно. Мы же не требуем от подчиненных подробных отчетов. Но в свои оперные дни он либо является на службу в отутюженном темном костюме, либо приносит его с собой в портпледе, и тогда в нем ощущается, я бы сказал, некое сдерживаемое возбуждение, какое бывает, когда что-то предвкушаешь. Только я никогда не обсуждаю с ним это.
  – У него есть в театре постоянное место? Или он приобретает абонементы в ложу? Это просто для личного дела. Обычная деталь. Поскольку, как вы верно заметили, мы почти не располагаем сведениями о том, как он отдыхает, как проводит свободное время.
  – Думаю, я уже дал вам понять, сквайр, что мы с оперой не созданы друг для друга. Запишите в деле просто, что он фанат оперы, и этим исчерпаете тему его свободного времени. Вот мой совет.
  – Спасибо. Так и поступлю. – Я открыл новую страницу блокнота. – А были ли у него враги, о которых вам известно? – Мой карандаш завис над листком.
  Горст стал заметно серьезнее. Пивные пары, видимо, слегка выветрились.
  – Над Сирилом посмеиваются, признаюсь честно, капитан. Но он не принимает этого близко к сердцу. Потому нельзя сказать, чтобы кто-то его невзлюбил.
  – Например, о нем никто не отзывается плохо?
  – Не могу представить ни единой причины для плохого отзыва о Сириле Артуре Фрюине. Средний британский государственный служащий, как правило, человек замкнутый, но не злонамеренный. Сирил исполняет свой долг, как и все мы. У нас подобралась хорошая команда на борту. Не имел бы ничего против, если бы вы отметили и это в записях.
  – Насколько мне известно, прошедшее Рождество он провел в Зальцбурге. Как и в предыдущие годы. Верно?
  – Точно. Сирил всегда берет на Рождество отпуск. Едет в Зальцбург и слушает там музыку. И это, пожалуй, единственное время, когда он не пойдет на уступки никому в «Танке». Кое-кто из молодежи пытался жаловаться, но я запретил. «Сирил сторицей компенсирует вам свои отлучки другими способами, – сказал я им. – Сирил к тому же обладает некоторыми правами как опытный сотрудник. Если у него есть небольшая причуда и ему нравится ездить в Зальцбург ради музыки, так тому и быть».
  – Уезжая, он оставляет адрес, по которому с ним можно связаться во время отпуска?
  Этого Горст не знал, но по моей просьбе позвонил в отдел кадров министерства и все выяснил. Один и тот же отель четыре года подряд. И с Модряном он поддерживал связь тоже ровно четыре года, вспомнил я слова из письма. Четыре года в Зальцбурге, четыре года общения с Модряном при крайне уединенном образе жизни.
  – У него есть лучший друг, если вы осведомлены об этом?
  – У Сирила никогда в жизни не водилось друзей, шкипер, – ответил Горст с широким зевком. – По крайней мере никого, с кем он отправился бы в отпуск, это уж наверняка. Не лучше ли нам будет в следующий раз вместе пообедать? Говорят, у вас, парни, предусмотрены очень неплохие представительские расходы, чтобы иной раз себя побаловать.
  – Он что-нибудь рассказывает о поездках в Зальцбург, когда возвращается? Весело ли ему было. Какую музыку слушал. Что-то в таком духе? – Благодаря влиянию Салли я, вероятно, имел теперь представление, как веселятся другие люди.
  Снова ненадолго изобразив глубокую задумчивость, Горст помотал головой.
  – Если Сирил и получал удовольствие, сквайр, то делал это в сугубо интимной атмосфере, – сказал он и в последний раз ухмыльнулся.
  Такое веселье никак не соответствовало тому, что подразумевала моя Салли.
  
  Из своего кабинета в отделе я заказал разговор по закрытой линии с Веной и побеседовал с Тоби Эстерхази, который, обладая редкостным талантом к выживанию, с недавних пор возглавил там нашу резидентуру.
  – Мне нужно, чтобы ты перетряхнул для меня отель «Белая роза» в Зальцбурге, Тоби. Сирил Фрюин, подданный Великобритании. Останавливался там на каждое Рождество четыре последних года подряд. Мне нужно знать, когда он прибывал, долго ли жил, случалось ли ему оказываться в той же гостинице прежде, во что ему обходилось пребывание и чем он занимался. Заказы билетов на концерты, экскурсии, еду, женщин, мальчиков, праздничные мероприятия. Все, что удастся выяснить. Но работай осторожно, не привлекая внимания местных властей. Притворись частным детективом по делам о разводах или кем-то в том же роде.
  Вполне предсказуемо Тоби пришел в негодование:
  – Послушай меня, Нед. Это, вообще говоря, совершенно невозможно. Прежде всего, я ведь нахожусь в Вене, понимаешь? Зальцбург – это как другое полушарие. И у меня по горло работы. Вена жужжит, как улей. Мне нужны дополнительные сотрудники, Нед. Тебе необходимо информировать об этом Берра. До него, похоже, не доходит, под каким давлением мы здесь трудимся. Дайте мне еще двух ребят в помощь, и мы срочно сделаем все, о чем ни попросите. Без проблем. А пока – извини.
  Он попросил на выполнение задания неделю. Я дал ему три дня. Он заявил, что приложит все усилия, и мне пришлось поверить. Он рассказал о слухах про наш с Мейбл разрыв. Я опроверг сплетню.
  
  Сколько я их помню, сотрудники службы наружного наблюдения лучше всего себя чувствовали, засев в обреченных на снос домах, удобно расположенных на маршрутах автобусов и неподалеку от аэропортов. Вот и Монти для своей штаб-квартиры подобрал совершенно немыслимого вида палаццо в эдвардианском стиле, находившееся в районе Баронс-Корта. Из отделанного кафелем вестибюля грандиозная каменная лестница изгибом поднималась через пять убогих этажей к увенчанному витражом куполу, обильно пропускавшему солнечный свет. Пока я взбирался вверх, двери повсюду то и дело открывались и снова захлопывались, как во французском фарсе, и странная команда Монти, находившаяся в разной степени готовности к выходу в люди, металась между раздевалками, кафетерием и комнатой для инструктажа, старательно отводя глаза от незнакомца. Наконец я оказался в мансарде, служившей прежде студией живописца. Где-то дальше четыре женщины парами играли в пинг-понг. Чуть ближе, стоя под душем, двое мужчин распевали «Иерусалим» на слова Блейка.
  Я давненько не встречался с Монти, но ни минувшие годы, ни повышение до главы отдела наружного наблюдения нисколько не состарили его. Прибавилось немного седины в волосах, чуть глубже запали щеки. Монти никогда не отличала склонность к разговорчивости, и потому какое-то время мы просто сидели вместе и попивали чай.
  – Значит, хочешь услышать о Фрюине, – вымолвил он наконец.
  – Да, о Фрюине, – подтвердил я.
  Уподобляясь опытному снайперу, Монти умел перед выполнением поставленной задачи находить место, где мог спокойно сосредоточиться.
  – Фрюин – непростая цель, Нед. Он не совсем нормален. Хотя, конечно, в наши дни мы сами не понимаем, что такое норма. По крайней мере, не совсем понимаем. А случай Сирила особенный. О нем только и известно, что слухи да пересуды, и все. Хотя уже опросили почтальона, разносчика молока, соседей. То есть все по старой схеме. Ты даже не представляешь, как охотно любой начинает трепать языком с мойщиком окон. Или с телевизионным техником, собравшимся подключить кабель к антенне, но перепутавшим дома. Хотя мы и занимались твоим Сирилом всего два дня.
  С Монти, когда он пускался в подобные речи, следовало уметь слушать и не подгонять, терпеливо выжидая.
  – И две ночи, конечно, – добавил он. – Ночи тоже идут в счет. Сирил почти не спит, это точно. Все время на ногах. Шатается по дому. Мы наблюдали через окно. Да и чашек из-под чая у него в раковине к утру скапливается большое количество. А еще музыка. Одна соседка собирается подать на него жалобу. Никогда и не думала жаловаться раньше, но сейчас, видимо, сделает это. «Не знаю, что на него нашло, – говорит, – но Гендель на завтрак это одно, а Гендель в три часа ночи – совсем другое». Она думает, у него наступил тот самый период. Считает, будто у мужчин он проявляется в том же возрасте, как и у женщин. Но нам с тобой об этом ничего не известно, верно?
  Я усмехнулся, снова выигрывая время.
  – Зато она хорошо все знает, – задумчиво сказал Монти. – Ее старик сбежал с приезжей учительницей из местной средней школы. И она не уверена, что он вернется. А сама чуть не изнасиловала нашего симпатичного паренька, когда тот заглянул к ней якобы для того, чтобы снять показания счетчика электроэнергии. Кстати, как там Мейбл? – неожиданно спросил он.
  – Отлично, – ответил я.
  – Сирил прежде обязательно прихватывал в поезд газету. «Дейли телеграф», упомяну на всякий случай. Сирилу не по душе лейбористы, понимаешь ли. Они для простонародья, вот его мнение. Но теперь он больше газету не покупает. Просто сидит. Сидит и смотрит перед собой. Больше ничего. Нашему сотруднику пришлось невзначай толкнуть его вчера, когда прибыли на вокзал Виктория. Он совершенно забылся, словно видел сон наяву. А по дороге домой вечером выстучал на портфеле целую оперу. Нэнси утверждает, что это был Вивальди. Наверное, она знает, о чем говорит. Помнишь Пола Скордено?
  Помню, ответил я. Внезапные отклонения от темы стали частью натуры Монти. Как, например, внезапный вопрос о Мейбл.
  – Наш Поли отбывает семь лет на Барбадосе, потому что побеспокоил какой-то банк. Что с ними происходит, Нед? Он ведь даже дисциплину не нарушал, пока служил в «наружке». Никогда не опаздывал, ни разу не завысил накладные расходы, прекрасная память, наметанный глаз, чуткий нюх. И ведь мы частенько изображали ограбления в свое время. В Лондоне, в ближних графствах, в Мидлендсе. Когда нужно было разобраться с борцами за гражданские права, сторонниками разоружения, коммунистами, подозрительными дипломатами – вламывались ко всем. И разве Пол хоть раз попался? Никогда. Но как только занялся этим делом самостоятельно, оставил повсюду свои пальчики от большого до мизинца, а потом еще похвастался в баре соседу. Такое впечатление, что они хотят, чтобы их поймали, вот как я считаю. Их, должно быть, одолевает жажда прославиться на весь свет после стольких лет полной безвестности.
  Он отхлебнул чая.
  – Помимо музыки, у Сирила есть еще одно увлечение. Радио. Он обожает свое радио. И это лишь приемник, заметь. По крайней мере, насколько нам известно. Но приемник у него что надо. Один из немецких дорогущих приборов с тонкой подстройкой и с огромными динамиками для прослушивания концертов. Причем купил он его не здесь. Когда радио сломалось, местная мастерская отправила его аж в Висбаден. Ремонт занял три месяца и стоил целое состояние. Автомобиля у него нет. И водить не умеет. По магазинам обычно ездит в субботу на автобусе. Типичный домосед, если не считать рождественских поездок в Австрию. Никаких домашних животных. Они бы ему только мешали. Развлечения? Не для него. Ни гостей, ни вечеринок. Почты не получает. Только счета, которые всегда оплачивает вовремя. Не голосует, не посещает церковь, не приобрел даже телевизора. Его уборщица говорит, он много читает. Все больше какие-то толстенные книги. Она приходит раз в неделю. Чаще всего когда его нет дома, и мы не решились подробнее расспросить ее. Толстенная книга для нее – это все, что толще бесплатного буклета с толкованием глав Библии. Телефонные счета у него всегда на скромные суммы. Вложил шесть тысяч в акции одного строительного общества и имеет счет в банке, с которым обращается осторожно. Там обычно лежит от шести сотен до полутора тысяч, исключая рождественский период, когда он снимает деньги на отпуск. Остается примерно сотни две.
  Здесь Монти почувствовал, что нам снова необходимо уйти в сторону от главной темы, и мы завели речь о детях. Мой сын Адриан только что получил в Кембридже небольшую стипендию на изучение иностранных языков, рассказал я. На Монти это произвело огромное впечатление. Единственный сын Монти сам недавно сдал на отлично экзамен по юриспруденции. Мы сошлись во мнении, что только ради детей и стоит жить.
  – Модрян, – напомнил я, когда с отвлекающей беседой было покончено. – Сергей Модрян.
  – Этого джентльмена я помню очень хорошо, Нед. Как и все мы. Бывали времена, когда приходилось следить за ним круглосуточно. Но только не в рождественские каникулы. Он тогда отправлялся на праздники домой… Вот те на! Ты подумал о том же, о чем и я? Разве мы все уходим в отпуск на Рождество?
  – Да, мне такая мысль тоже пришла в голову, – сказал я.
  – А с Модряном мы даже перестали особо скрываться через какое-то время. Все равно без толку. О, он был скользким, как угорь! Порой просто хотелось подойти и набить ему морду, честное слово. Поли Скордено однажды так на него разозлился, что спустил ему шины на автомобиле у вокзала Виктория, пока он ходил проверять тайник. Я так и не доложил об этом начальству. Пожалел парня.
  – Я не ошибусь, если предположу, что Модрян тоже относился к числу любителей оперы, Монти?
  – О господи, Нед! – воскликнул он. – Конечно, ты прав! Еще как прав! У Сергея даже имелся абонемент в Ковент-Гарден. Разумеется, он обожал оперу, как и Сирил. Мы десятки раз следовали за ним туда и оттуда. Имей он хоть немного сострадания, вполне мог бы брать такси и ехать по выделенной полосе, но никогда ими не пользовался. Ему нравилось изматывать нас в общем транспортном потоке.
  – Если бы мы узнали, какие спектакли он посещал и где сидел в зрительном зале, – вы же способны это установить? – то сопоставили бы его перемещения с действиями Фрюина.
  Монти впал в театральное молчание. Он хмурился, потом начинал почесывать голову.
  – А тебе не кажется, что все складывается для нас как-то слишком легко, Нед? – спросил он. – Я, например, начинаю испытывать подозрения, если каждая деталь так аккуратно вписывается в придуманную нами схему. А ты?
  «Я не хочу стать для тебя частью твоей жизненной схемы, – заявила мне Салли накануне вечером. – Схему слишком просто сломать».
  
  – Он поет, Нед, – пробормотала Мэри Лассаль, устанавливая принесенный мной букет белых тюльпанов в банку из-под маринованных овощей. – Он все время поет. Днем и ночью, ему не важно, в какое время. Думаю, он зарыл в землю свое истинное призвание.
  Мэри была бледна, как ночная сиделка, и в такой же степени предана своему делу. Неземная добродетель сияла на ее не знавшем пудры лице и лучилась из ясных глаз. Седая прядь признаком раннего вдовства венчала короткую стрижку.
  Ни одна из многих специальностей, которые обслуживают стоящий превыше всего мир разведки, не требует такого долготерпения, какое необходимо почти монашескому ордену женщин из службы прослушивания. Мужчины здесь непригодны. Только женщины способны с истинной страстью посвятить жизнь незримому участию в судьбах других людей. Приговоренные к заключению в подвалах без окон, окруженные пучками кабелей в серой изоляции и рядами магнитофонов, очень похожих на русские, они обитают в потустороннем мире, где звучат лишь призрачные голоса. Но они знают об их обладателях намного больше, чем о собственных родственниках и самых близких друзьях. При этом они никогда не видят свои цели, не встречаются, не спят с ними и даже не могут прикоснуться. И все равно вся сила их личной привязанности сфокусирована на этих объектах тайной любви. Через установленные микрофоны и по телефонным линиям они слышат, как эти люди увещевают друг друга, плачут, курят, едят, спорят и совокупляются. Слышат, как они готовят пищу, рыгают, храпят и беспокоятся. Они безмолвно, никому не жалуясь, терпят болтовню их детей и нянь, тестей и свекровей, вынужденно мирятся со вкусами при выборе телепередач. А в наши дни они даже сопровождают их в поездках на машинах, в походах по магазинам. Сидят с ними в кафе и в залах для игры в бинго. Они втайне разделяют с другими их жизни, являясь подлинными профессионалками в своем деле.
  Передав мне пару запасных наушников, Мэри надела свои, а потом, сложив руки под подбородком, закрыла глаза для наилучшего восприятия. И я впервые услышал голос Сирила Фрюина, исполнявшего для самого себя арию из «Турандот», а Мэри Лассаль с закрытыми глазами улыбалась от удовольствия. Голос у него оказался густым и бархатистым, а для моего неискушенного уха представлялся столь же приятным, каким его явно воспринимала Мэри.
  Но внезапно я резко выпрямился на стуле. Пение оборвалось. На заднем плане я расслышал сначала женский голос, а затем и мужской. Причем разговор велся по-русски.
  – А это кто, черт возьми, такие, Мэри?
  – Преподаватели, мой милый. Ольга и Борис с «Радио Москвы». Выходят в эфир пять раз в неделю ровно в шесть часов утра. Эта запись сделана вчера утром.
  – Вы хотите сказать, что он самостоятельно изучает русский язык?
  – По крайней мере, он слушает уроки, дорогой. А как много укладывается в его маленькой головке, можно только гадать. Каждое утро ровно в шесть Сирил поступает в распоряжение Ольги и Бориса. Сегодня они посещают Кремль. Вчера ходили за покупками в ГУМ.
  Потом я слышал, как Фрюин бормочет нечто неразборчивое, принимая ванну, как зовет маму, ворочаясь во сне по ночам в постели. ФРЮИН Элла, вспомнил я. Ныне покойная. Мать ФРЮИНА Сирила Артура, см. выше. Я никак не мог понять, зачем референтура с таким упорством заводила персональные досье на уже умерших родственников людей, подозреваемых в шпионаже.
  Я прослушал запись его ссоры с техническим отделом компании «Бритиш телеком», после того как его заставили ждать соединения с ними двадцать минут. Причем его голос стал резким и неожиданно очень напористым, подчеркивавшим вроде бы ключевые фразы.
  – В таком случае в следующий раз, когда вы обнаружите сбой на моей телефонной линии, я буду весьма признателен, если вы сначала проинформируете об этом меня самого как абонента, который вам платит. Причем до того, как ваши мастера вломятся ко мне в дом, напугав домработницу, оставив обрывки проводов на ковре и следы ботинок на полу в кухне…
  Я выслушал его телефонный разговор с оперным театром Ковент-Гарден, когда он сообщал, что в эту пятницу не сможет воспользоваться абонементом для покупки забронированного билета на спектакль. На сей раз в его тоне звучало лишь огорчение и сострадание к самому себе. Он объяснил, что заболел. Добрая леди на другом конце провода сочувственно заметила, как легко сейчас подхватить инфекцию.
  Я подслушал его разговор с мясником перед нашей с ним личной встречей, которую отдел кадров Министерства иностранных дел назначил на следующее утро в его доме.
  – Мистер Стил? Это мистер Сирил Фрюин. Здравствуйте. Я никак не смогу прийти к вам в субботу, поскольку в моем доме намечено проведение совещания. А потому я был бы благодарен, если бы вы оказали мне любезность и в пятницу вечером по пути домой доставили мне четыре хорошие бараньи отбивные на косточках. Вам это не причинит больших неудобств, мистер Стил? Кроме того, захватите баночку своего заранее приготовленного мятного соуса. Нет, смородиновая подливка у меня еще осталась, спасибо. И, разумеется, не забудьте приложить счет.
  В моем обостренно чутком восприятии он разговаривал как человек, готовившийся бежать с корабля.
  – Я бы прослушал разговор с техниками еще раз, Мэри, – сказал я.
  И после того, как она дважды прокрутила для меня запись жесткой и педантичной жалобы Фрюина на «Бритиш телеком», я небрежно поцеловал ее в щеку и вышел на свежий воздух. «Приходи сегодня ко мне», – пригласила меня Салли, но у меня совершенно не было настроения провести вечер в изъявлениях любви к ней под звуки музыки, которую я уже тихо ненавидел.
  
  Я вернулся к себе в отдел. Лаборатории нашей службы закончили изучение анонимного письма. Электрическая машинка фирмы «Маркус», модель такая-то, изготовлена, вероятно, в Бельгии. Новая или мало использовавшаяся. Это все, что они сумели заключить. Зато высказывали уверенность в своей способности идентифицировать любой другой документ, отпечатанный на той же машинке. Не мог бы я предоставить им таковой? Конец отчета. Стало ясно, что наши лаборанты еще только учились распознавать особые приметы нового поколения пишущих машинок.
  Я позвонил Монти в его берлогу в Баронс-Корте. Жалоба Фрюина на телефонных техников все еще звучала у меня в голове: я отмечал сделанные им паузы, напоминавшие неуместные запятые, его способ употребления слова «весьма», его привычку делать ударение в странных местах, чтобы усилить мстительный эффект фраз.
  – Твои сотрудники не заметили, случайно, в доме Сирила пишущей машинки, Монти, пока любезно ремонтировали его телефонную линию? – поинтересовался я.
  – Нет. Пишущей машинки там не было. По крайней мере на виду, уточнил бы я на всякий случай.
  – Они не могли проглядеть ее?
  – Конечно, могли, Нед. Мы ведь провели операцию крайне осторожно. Не открывали ящиков или шкафов, не делали фотосъемки, как не особенно тревожили вопросами и его уборщицу, чтобы она потом не раскудахталась от испуга. Все проходило по правилу: «Заметь то, что попадется на глаза, выметайся побыстрее, не оставляй особых следов, иначе он почувствует запах жареного».
  Я подумал, не позвонить ли Берру, но не стал. Верх одержало мое чувство собственника как офицера, ведущего расследование, и будь я проклят, но в мои планы не входило делить Фрюина с кем-либо, включая даже того, кто, собственно, и поручил мне его дело. Сотни запутанных нитей переплелись у меня в мозгу: Модрян, Горст, Борис и Ольга, Рождество в Зальцбурге, даже Салли. Под конец я решил написать Берру рапорт, достаточно подробно перечислив все, что обнаружил, и подтверждая готовность «провести первую разведку» в логове Фрюина завтра утром, когда явлюсь к нему под предлогом ежегодной проверки личных данных.
  Что теперь? Поехать домой? Отправиться к Салли? «Домом» мне должна была сегодня послужить ненавистная квартирка в районе Сент-Джеймс, где, как предполагалось, мне давали возможность отдохнуть и привести мысли в порядок, хотя это последнее, чем может заниматься мужчина, сидя в одиночестве с бутылкой виски под репродукцией «Смеющегося кавалера», разрываясь между мечтой о свободе и непреодолимой привязанностью к тому, что его порабощало. Салли могла стать для меня жизненной альтернативой, мне сейчас не до прыжка через стену и кардинальной перемены в судьбе.
  А потому я предпочел задержаться за рабочим столом, достал из сейфа виски и принялся вновь просматривать досье Модряна. В нем не обнаружилось ничего, не известного прежде, но мне хотелось мысленно выдвинуть его для себя на передний план. Сергей Модрян, прошедший огонь, воду и медные трубы профессионал из московского Центра. Обаятельный тип, умевший танцевать в такт, легко заводивший друзей, вечно улыбчивый армянин с отлично подвешенным языком. Мне он нравился. А я нравился ему. При нашей профессии, которая диктует четкие пределы допустимых симпатий, можно многое простить обладателю таких достоинств.
  Зазвонил мой прямой городской телефон. На мгновение я подумал, что это Салли, поскольку вопреки инструкции дал ей номер. Но звонил Тоби, и в его голосе звучало довольство собой. Впрочем, когда оно не звучало? Фрюина он избегал называть по фамилии, как не упоминал и о Зальцбурге. Я догадался, что Тоби звонит из своей квартиры, причем инстинктивно понял: он лежит в постели, и не один.
  – Нед! Твой приятель – большой шутник. Бронирует для себя одноместный номер на две недели, заселяется, оплачивает проживание вперед, вручает сотрудникам отеля рождественские сувениры, гладит по головкам детишек, старается угодить всем и каждому. А на следующее утро исчезает. И так все четыре года. Нед, ты меня слушаешь? Парень, кажется, не в своем уме. Никогда не звонит из номера. Успевает лишь один раз поесть и выпить пару стаканов яблочного сока. Потом без всяких объяснений заказывает такси на вокзал. «Сохраните комнату за мной, никому пока больше не сдавайте. Вероятно, я вернусь уже завтра, но возможно, мне потребуется несколько дней. Еще не знаю». Ровно через двенадцать дней появляется снова. Опять никаких объяснений. Щедро раздает чаевые, и все им довольны, как язычники своими божками. Там даже дали ему прозвище – Привидение. Нед, ты теперь просто обязан хорошо отозваться обо мне в разговоре с Берром. За тобой должок. Тоби трудится изо всех сил, не жалея себя, так ему и скажи. Старый и матерый волк, как ты, молодой босс, как Берр. Он прислушается к твоему мнению, и тебе это ничего не будет стоить. Мне здесь необходим еще сотрудник, а лучше двое. Внуши ему, Нед. Нед! Ты слышал мою просьбу? Ну, будь здоров!
  Я уставился в стену. Ту самую, что пока не мог преодолеть. Потом посмотрел на досье Модряна, вспомнил сказанное Монти о слишком большой легкости. Внезапно меня охватило страстное желание быть с Салли и родилось смутное понимание, что, разгадав загадку Фрюина, я смогу превратить нынешний слабый порыв к свободе в гигантский прыжок. Но стоило протянуть руку к трубке, чтобы поговорить с ней, как телефон опять зазвонил.
  – Все совпадает, – сказал Монти без особого возбуждения. Он успел проверить расписание посещений оперы Фрюином. – Сергей и Сирил всегда оказывались там одновременно. Когда идет один, отправляется и другой. Если один не является, не видно и второго. Быть может, поэтому он теперь вообще перестал посещать Ковент-Гарден. Понял?
  – А места в зале? – спросил я.
  – Рядышком, дорогуша. А чего ты ожидал? Один в первом ряду, другой – на галерке?
  – Спасибо, Монти, – сказал я.
  
  Нужно ли рассказывать, как я провел ту нескончаемую ночь? Вам никогда не случалось звонить собственному сыну, выслушивать его нытье и жалобы на жизнь, постоянно напоминая себе, что он все-таки ваш сын? Вы никогда не заводили откровенного разговора со все понимающей женой о недостатках своего характера, хотя нетвердо знали, в чем, черт побери, они заключаются? Ни разу не протягивали руки к своей подружке с восклицанием: «Я люблю тебя», но оставались потом лишь сбитым с толку зрителем, пока она бесстрастно получала удовольствие, чтобы потом покинуть ее и бродить по улицам Лондона, не узнавая их, словно заблудились в чужом городе? Никогда из всех остальных предрассветных звуков не выхватывали влажный клекот смеющейся над вами сороки и не слушали его бесконечно, лежа с открытыми глазами на отвратительной узкой кровати?
  К дому Фрюина я прибыл в половине десятого, одевшись настолько невзрачно, насколько мог, а стало быть, выглядел по-настоящему серо, потому что не умею элегантно нарядиться, даже когда в настроении, хотя Салли высказывала самые необычные идеи, как поработать над моим стилем. Мы с Фрюином договорились на десять часов, но я решил, что нужно привнести в свой визит элемент неожиданности. Хотя истина, вероятно, заключалась в другом. Я к тому моменту уже до крайности нуждался в компании. Выше по улице был припаркован микроавтобус почтальона. Позади стоял грузовой фургон строительной фирмы с антенной, и я понял, что люди Монти уже на своих позициях.
  Забыл, какой это был месяц, но помню, что осенний. Осень тогда наступила одновременно и в моей личной жизни, и на той прямой, ведшей в тупик улице с высокими кирпичными домами по обеим сторонам. Я все еще живо вижу почти белый диск солнца позади каштанов с подрезанными ветками, – тех самых деревьев, которые и дали наименование «усадьбе». До сих пор в ноздрях стоит запах костров и аромат осеннего воздуха, так и манивший меня бросить службу, покинуть Лондон, взять с собой Салли и перебраться в настоящую сельскую глушь, лучше которой нет ничего в мире. И помню шум, поднятый стайкой маленьких птах, когда они разом вспорхнули с телефонного провода Фрюина и отправились на поиски местечка поудобнее. А еще был кот в соседнем саду, вставший на задние лапы в тщетной попытке поймать порхавшую рядом бабочку.
  Я открыл задвижку садовой калитки и захрустел по мелкому гравию дорожки к «Семи гномам», как именовался дом на две семьи с бутылочного цвета стеклами в окнах и с островерхой крышей крыльца. Протянул руку к звонку, но входная дверь внезапно резко распахнулась. Она была усилена поперечными перекладинами и украшена чисто декоративными головками крупных металлических болтов, ее словно распахнуло взрывной волной, почти втянув меня в темную, выложенную кафелем прихожую. Затем дверь замерла, и прямо за ней стоял Фрюин – лысый центурион, охранявший свое подвергшееся опасности жилище.
  Он оказался почти на голову выше, чем я предполагал. Плотные плечи напряжены, чтобы отразить мое нападение, глаза смотрели в упор с испуганной враждебностью. Но даже в подобный момент первой встречи я ощутил в нем не силу противника, а лишь беззащитность, особенно трагичную, по контрасту с его крупным телосложением. Я вошел к нему в дом, зная, что попадаю в мир безумия. Знал об этом еще с ночи. В отчаянии мы непроизвольно уподобляемся умалишенным или становимся с ними родственными душами. Это мне стало известно гораздо раньше.
  
  – Капитан Йорк? Что ж, хорошо. Добро пожаловать, сэр. Отдел кадров любезно предупредил меня о вашем посещении. Они не всегда это делают. Но на этот раз предупредили. Заходите, пожалуйста. Вы должны исполнять свой долг, капитан, как я исполняю свой.
  Его длинные потные руки потянулись за моим плащом, но казались неспособными справиться с простым действием. И потому зависли у самого моего горла то ли в попытке удушить, то ли обнять, пока он продолжал говорить:
  – Мы с вами на одной стороне, и мне не на что обижаться, уверяю вас. Лично мне ваша работа представляется схожей с трудом службы безопасности в аэропортах. Примерно те же принципы. Если не обыщут меня, то могут не обыскать и злоумышленника, верно? Вполне логичный подход к вопросу, как мне кажется.
  Одному богу известно, с чем он собирался справиться, когда произносил подготовленные заранее фразы, но они, по крайней мере, вывели его из состояния паралича. Руки наконец ухватились за плащ и помогли снять его, а мне особо запомнилась почтительность его движений, словно он сдергивал покрывало с чего-то крайне интересного для нас обоих.
  – Вы, должно быть, часто летаете самолетами, мистер Фрюин? – спросил я.
  Он нашел для плаща вешалку, а потом прицепил ее к зловещего вида стойке, имитировавшей дерево. Я ждал ответа, но ничего не услышал. Я думал о его перелетах в Зальцбург, гадая, не о том ли задумался он сам и не шевельнулось ли в нем чувство вины от напряжения при моем прибытии. Он первым направился в гостиную, где я смог получше рассмотреть его, потому что он сразу занялся следующей положенной стадией гостеприимства: возился с кофеваркой, уже заполненной кофе, но пока не включенной. Желал ли капитан молока, сахара или того и другого? А какое молоко предпочитал капитан – теплое или холодное? И как насчет домашних бисквитов, капитан?
  – Вы действительно сами испекли их? – спросил я, доставая один из банки.
  – Любой идиот, умеющий читать, сможет их приготовить, – сказал Фрюин со странным оттенком превосходства в улыбке, и мне сразу стало понятно, за что его так невзлюбил Горст.
  – Вот как? Но я, к примеру, умею читать, хотя совершенно не умею готовить, – отозвался я, горестно покачав головой.
  – Как вас зовут, капитан?
  – Нед, – ответил я.
  – Это оттого, что вы, как я догадываюсь, женаты, Нед. Жена лишила вас умения обходиться своими силами. Мне часто приходилось с этим сталкиваться в жизни. Как только появляется жена, прощай независимость! А меня зовут Сирил.
  И ты уклонился от ответа на мой вопрос по поводу воздушных путешествий, подумал я, отказываясь допускать его дальше на свою частную территорию.
  – Если бы я правил этой страной, – говорил Фрюин через плечо, разливая по кружкам кофе, – для чего, как я с удовольствием отмечу, мне никогда не представится возможности, – его голос приобрел тот же дидактический барабанный тон, как при общении с телефонными техниками, – то ввел бы закон, обязательный для всех. Независимо от цвета кожи, пола или происхождения, мои подданные еще в школе начинали бы учиться готовить.
  – Хорошая идея, – сказал я, берясь за свою кружку, – очень рациональная.
  Затем я достал кусочек сахара из желтой керамической посудины, напоминавшей пчелиный улей, которую Сирил держал на мокрой ладони, подобно метательному снаряду. Он повернулся ко мне резко и быстро: голова, торс, плечи в одном движении. Его почти безбровые, ничем не прикрытые глаза смотрели на меня чуть сверху, излучая верность, преданность и полнейшую невинность.
  – Играете в какие-нибудь игры, Нед? – спросил он тихо, склонив голову для большей доверительности.
  – Немного балуюсь гольфом, Сирил, – солгал я. – А вы?
  – А другие хобби, Нед?
  – В отпуске мне порой нравится писать акварелью, – ответил я, снова одолжившись у Мейбл.
  – И конечно, водите машину, верно, Нед? Люди вашего типа должны быть мастерами на все руки, правильно?
  – У меня совсем старый «ровер».
  – Какого года выпуска? Уж не настоящий ли антиквариат? Как говорится, даже на старой скрипке можно сыграть много разных мелодий.
  Его энергия не только бурлила в нем самом, понял я, назвав ему первый пришедший в голову год. Она вливалась в каждый предмет, попадавшийся ему на глаза. В имитацию медных частей конской сбруи на стенах, блестевших после полировки, как кокарды на фуражках военных. В столь же тщательно обработанную каминную решетку, в деревянные полы, в безукоризненно чистую поверхность обеденного стола. Даже в то кресло, в котором я безропотно сидел, попивая кофе, с подлокотниками, прикрытыми льняными чехлами, до такой степени белыми и безупречно отглаженными, что становилось боязно положить на них руки. И я без его объяснений сообразил, что не домработница, а он сам заботился о таких вещах, становясь одновременно и слугой и диктатором в этом мирке безграничной, но впустую потраченной энергии.
  – А где вы живете, Нед?
  – Я? О, в основном в Лондоне.
  – В какой его части, Нед? В каком районе? Наверняка в очень приличном, или вам приходится проявлять скрытность в интересах дела?
  – Да, боюсь, нам не разрешено разглашать такую информацию.
  – И родились тоже в Лондоне? Я – в Гастингсе.
  – Скорее в пригороде, знаете ли. Вроде Пиннера.
  – Вам следует и дальше проявлять сдержанность, Нед. Всегда. В сдержанности заключается чувство собственного достоинства. Никому не позволяйте лишать вас его. Профессиональная целостность – вот что означает сдержанность в вашем случае. Помните об этом. Это может оказаться очень полезно.
  – Спасибо, – сказал я, выдавив фальшивый смех.
  Он буквально впитывал меня взглядом, напоминая мою собаку Лиззи, когда она смотрит, ожидая команды, – не моргая, всем телом готовая двигаться.
  – Не пора ли нам начать? – спросил он. – Хотите очертить определенные рамки? Поговорить по душам? Тогда, как только я стану чересчур официальным, перейду черту дозволенного, непременно скажите: «Сирил. Включился красный свет». И все – этого будет достаточно.
  Я снова рассмеялся, покачав головой и желая показать, насколько он все усложняет.
  – Это просто рутина, Сирил, – сказал я. – Бог мой, после стольких лет вы должны уже знать все вопросы наизусть. Не будете возражать, если я закурю?
  После чего я старательно раскурил трубку, а спичку бросил в пепельницу, которую он тут же сунул мне под нос. Затем я еще раз осмотрел гостиную. Вдоль стен висели самодельные полки, заполненные книгами о том, как все делать своими руками. Многие названия звучали как нечто поистине глобально важное: «Сто величайших людей мира», «Все сокровища мировой литературы», «Эпохальные шедевры музыки всех времен» в трех томах. Рядом выстроились граммофонные пластинки в коробках. Только классика. А в углу стоял проигрыватель – великолепный, отделанный тиком, с таким количеством кнопок управления, что простак вроде меня ни за что не разобрался бы в их назначении.
  – Подумайте, Нед, если вы увлекаетесь акварелью, то почему бы не заняться и музыкой? – спросил он, проследив за моим взглядом. – Нет ничего более успокоительного в мире, чем хорошая музыка в точном исполнении, если сделать верный выбор. Я мог бы вам с этим помочь, если пожелаете.
  Я некоторое время попыхивал трубкой. Трубка – отличное средство сбить темп, когда вас кто-то начинает торопить.
  – Вообще-то мне медведь наступил на ухо, Сирил. Несколько раз пробовал музицировать, но… Даже не знаю. Я быстро теряю терпение, разочаровываюсь…
  Мое откровенно еретическое, по его мнению, высказывание (почерпнутое из бесконечных споров с Салли, если уж начистоту) Сирил просто не мог вынести. Он вскочил. Его лицо превратилось в маску ужаса и тревоги, когда он схватил банку с бисквитами и протянул мне, словно только дополнительная пища могла спасти меня.
  – Но это же в корне неверно, Нед, если вы позволите мне такое выражение! Не бывает людей, совершенно лишенных музыкального слуха! Возьмите еще два бисквита. В кухне их полно.
  – Я предпочту докурить трубку, если не возражаете.
  – Медведь, наступивший кому-то на ухо, это лишь образное выражение. Скажу больше, оно только предлог, призванный скрыть, замаскировать от окружающих ваше чисто временное, внушенное самому себе психологическое отторжение, позволяющее вашему сознанию не давать вам доступа в определенные сферы деятельности! Вас сдерживает исключительно страх перед неизвестностью. Позвольте привести в качестве примера одних моих знакомых…
  Он продолжал изливаться, а я не мешал ему, когда он то и дело вытягивал в мою сторону указательный палец, а другой рукой прижимал к сердцу банку. Я слушал его, наблюдал за ним, в нужные моменты выражал восхищение и согласие. Затем выудил из кармана блокнот и снял стягивавшее его резиновое кольцо, обозначая готовность начать беседу, но он ни на что не обращал внимания. Я представил, как Мэри Лассаль сидит в подвале и мечтательно улыбается, слушая лекцию в исполнении своего любимчика. А потом как ребята и девушки Монти в закамуфлированном грузовике клянут Сирила на чем свет стоит, зевают от скуки и ждут перемены в теме разговора. И, насколько я знал, Берр тоже попал в число заложников, вынужденных слушать бесконечный рассказ Фрюина о супружеской паре, жившей по соседству с ним в Сурбитоне, которую он с превеликим трудом приобщил к своим музыкальным пристрастиям.
  – Вот и отлично. Значит, я смогу доложить руководству в ОП штаб-квартиры, что музыка по-прежнему остается вашей самой большой любовью, – предложил я с улыбкой, когда он закончил.
  ОП, чтобы вам стало яснее, обозначает отдел проверки. Роль простой рабочей лошадки службы внутренней безопасности, доставшаяся мне в тот день, требовала возможности ссылаться на значительно более важных персон, нежели я сам. Затем, раскрыв на колене блокнот, я разгладил страницы и серым казенным карандашом вывел фамилию ФРЮИН на левом листке.
  – Ах, если уж вы завели речь о любви, Нед, то можете сказать, что музыка была моей самой большой любовью. Да, именно так. Потому что музыка, если цитировать великого барда, есть пища любви. Однако я бы отметил, насколько все зависит от смысла, который вы вкладываете в слово «любовь», от вашего определения ее сущности. Что такое любовь? Вот в чем должен состоять ваш реальный вопрос, Нед. Дайте определение любви.
  Совпадения, ниспосланные нам Богом, порой невыносимо вульгарны.
  – Думаю, мое определение прозвучит слишком широко и нечетко, – сказал я, а мой карандаш замер. – Как определяете ее вы сами?
  Он помотал головой и принялся энергично помешивать кофе, вцепившись в крошечную ложечку всеми пухлыми пальцами.
  – Это будет внесено в отчет? – спросил он.
  – Вероятно. Но не сдерживайте себя.
  – Преданность. Вот мое определение любви. Слишком многие говорят о любви, словно она – некое подобие нирваны. Но они ошибаются. И так уж случилось, что я это понял. Любовь неотделима от жизни, но не выше ее. Любовь – составляющая часть жизни, и то, что вы от нее получаете, зависит от того, какими путями и как много вы прилагаете усилий, насколько верны ей. Господь преподал нам наглядный урок, хотя я, строго говоря, не сторонник веры. Я – рационалист. Любовь – это всегда жертва, любовь – тяжелый труд. А кроме того, любовь – это пот и слезы, в точности как великая музыка, чтобы быть подлинно великой. Но в качестве символа да, Нед. Я соглашусь с вами, что музыка – моя первая любовь, если вы внимательно следили за ходом моих рассуждений.
  Я следил за его рассуждениями более чем внимательно. Я ведь устраивал такие же беседы с Салли, но все мои доводы отметались в сторону. Поэтому я понимал и то, что при нынешнем его настроении не могло быть места небрежно заданным вопросам, не говоря уж о небрежных ответах.
  – Мне кажется, не стоит этого записывать, – сказал я. – Полагаю, лучше будет воспринимать ваши слова как то, что мы именуем скрытым внутренним фоном.
  Чтобы наглядно продемонстрировать свои намерения, я лишь занес карандашом в блокнот пару слов. Но они стали не только памяткой для меня, но и сигналом для него, что теперь мы все-таки переходим к письменным показаниям.
  – Хорошо. Давайте сначала проделаем основную работу, – сказал я. – Чтобы в ОП меня опять не обвинили в хождении вокруг да около. Итак. Стали ли вы, Сирил, членом коммунистической партии с тех пор, как в последний раз беседовали с нашим представителем, или удержались от подобного шага?
  – Я этого не сделал.
  – Не вступили или не удержались?
  Он ухмыльнулся намного шире:
  – Первое. Вы мне нравитесь, Нед. Умею ценить людей с чувством юмора. И неизменно ценил. Вот чего так не хватает на моем нынешнем месте работы. По части юмора я склонен считать «Танк» выжженной пустыней.
  – Не присоединились ни к каким обществам дружбы или борцам за мир? – продолжал я, не опасаясь его разочаровать. – К организациям «попутчиков»? Не стали завсегдатаем какого-либо клуба гомосексуалистов или других, находящихся вне пределов общепринятых норм объединений? У вас не сформировалось в последнее время тайного пристрастия к юным мальчикам из церковных хоров, не достигшим совершеннолетия, я имею в виду?
  – Одно «нет» на все вопросы сразу, – ответил Фрюин, теперь уже улыбаясь во весь рот.
  – Не наделали долгов, принуждающих вас жить, превышая размер доходов? Не взялись содержать, к примеру, рыжеволосую красавицу, обеспечивая ей образ жизни, к какому она прежде не привыкла? Не приобрели «феррари», пусть даже в рассрочку?
  – Мои потребности остаются такими же скромными, какими были всегда. По натуре я не материалист и не предаюсь излишествам, как вы могли уже заметить сами. Если быть до конца откровенным, то я питаю к материализму глубокое отвращение. Уж слишком много развелось в наши дни любителей материальных ценностей. Чересчур много.
  – И на остальные вопросы ответ тоже отрицательный?
  – Да, на все.
  Теперь я писал почти безотрывно, делая вид, что ставлю пометки в воображаемом списке.
  – Что ж, значит, вы не станете продавать секретную информацию за деньги, – бросил я ремарку, переворачивая страницу и проставляя еще пару галочек. – И вы не занялись изучением иностранного языка, не получив сначала письменного разрешения руководства своего отдела? – Мой карандаш снова ненадолго завис в воздухе. – Санскрита? Иврита? Урду? Сербохорватского? – перечислял я. – Русского?
  Он вдруг замер в совершенной неподвижности, пристально глядя на меня, но я не подавал вида, что заметил это.
  – Готтентотского? – продолжал я спокойно. – Эстонского?
  – С каких пор это попало в список? – спросил Фрюин агрессивным тоном.
  – Готтентотский язык?
  Мне пришлось немного подождать.
  – Вопрос о языках вообще. Знание иностранного языка не может считаться недостатком. Это достоинство, профессиональный плюс. Личное достижение для любого сотрудника! Разве так уж необходимо рассказывать обо всех своих достоинствах, чтобы пройти рядовую проверку?
  Я откинул голову назад, имитируя раздумье.
  – Приложение к процедуре проверки от пятого ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, – произнес я затем, якобы вспомнив документ. – Мне трудно забыть эту дату. День, когда устраивают салют. Тогда был разослан специальный циркуляр во все отделы, включая и ваш, с распоряжением непременно получать письменное разрешение начальства перед тем, как поступать на курсы иностранных языков. Рекомендовано комитетом по юридическим вопросам, утверждено кабинетом министров.
  Он повернулся ко мне спиной.
  – Я считаю этот вопрос совершенно не относящимся к области юриспруденции, а потому категорически отказываюсь отвечать на него. Так и запишите.
  Я выпустил облачко трубочного дыма.
  – Я же просил, чтобы вы это записали!
  – Не советую так поступать, Сирил. На вашем месте я бы не стал. Вами будут недовольны.
  – Ну и пусть.
  Я сделал очередную затяжку.
  – Хорошо. В таком случае задам вам вопрос так, как сформулировали его для меня в штаб-квартире, идет? «Что за абсурдную игру затеял Сирил со своими приятелями Борисом и Ольгой? – так они выразились. – Спросите у него об этом, и посмотрим, как он выкрутится».
  Все еще не поворачиваясь ко мне лицом, он принялся хмуро осматривать комнату, словно призывая окружавший его отполированный до блеска мирок в свидетели моей невероятной тупости, безмерного невежества. Я ждал, что далее последует взрыв эмоций. Но он лишь посмотрел на меня с обидой и упреком. Мы же друзья, говорил его взгляд, а ты, оказывается, способен на подобное обращение со мной. И, как часто бывает в минуты стресса, когда мозг может одновременно вызвать в памяти множество образов, я вдруг увидел перед собой не Фрюина, а машинистку, которую когда-то допрашивал в нашем посольстве в Анкаре. Вспомнил момент, когда она внезапно закатала рукав свитера, вытянув руку, и показала мне свежие ожоги от сигарет на коже, которые нанесла себе сама в ночь накануне допроса. «Вам не кажется, что вы уже заставили меня достаточно сильно страдать?» – спросила она. Но только страдать ее заставил вовсе не я, а двадцатипятилетний польский дипломат, которому она выдала все известные ей секреты.
  Я вынул трубку изо рта и ободряюще рассмеялся:
  – Бросьте, Сирил! Разве Борис и Ольга не два персонажа курса русского языка, изучением которого вы занялись втайне от всех? Они вместе делают уборку в квартире, ездят погостить на дачу к тете Тане, все в таком духе. Вы слушаете стандартные уроки русского языка по «Радио Москвы». Пять дней в неделю в шесть часов утра ровно, так меня информировали. «Спросите, почему он учит русский язык втихаря». Вот я вас и спрашиваю. Только и всего.
  – Им и не положено было знать, что я слушаю этот курс, – пробормотал он, все еще обдумывая возможный скрытый смысл вопроса. – Чертовы ищейки! Это мое личное дело. Лично мной избранное и приватно осуществленное. А они могут катиться к дьяволу. Да и вы тоже.
  Я рассмеялся, хотя меня откровенно выгоняли.
  – А вот это уже лишнее, Сирил. Правила вам известны не хуже, чем мне. И совсем не в вашем стиле игнорировать распоряжения и инструкции. Как и не в моем. Русский язык – это русский язык, и доложить куда следует необходимо. Осталось выполнить формальности в письменном виде. Это правило не мной придумано. Мне отдают приказы, как и всем нам.
  Я снова был вынужден разговаривать с его спиной. Он нашел для себя укрытие в глубине эркера, глядя на прямоугольник земли в саду.
  – Как их зовут? – спросил он жестко.
  – Ольга и Борис, – терпеливо повторил я.
  Это наконец вывело его из себя.
  – Я спрашиваю о людях, отдающих вам приказы, идиот! Я собираюсь подать на них жалобу! Следят за своими, вот чем они занимаются. Будь я проклят, если такие грубые приемы еще допустимы в наши дни! Откровенно говоря, я и вас виню в том же. Так как их зовут?
  Я не отвечал. Для меня было даже предпочтительнее, чтобы гнев постепенно накапливался в нем.
  – Во-первых… – заявил он более громко, все еще рассматривая грязевую поляну, заменявшую ему сад. – Вы записываете? Во-первых, я не беру уроки языка в смысле, предусмотренном вашими правилами. Брать уроки – это ходить в школу или на занятия и сидеть там рядом с хнычущими машинистками, у которых дурно пахнет изо рта, подчиняться неотесанному преподавателю, склонному к грубым шуткам. Второе. Я тем не менее действительно слушаю радио, поскольку для меня одну из радостей жизни составляет ловить различные волны в поисках чего-то необычного и не всем известного. Запишите это, и я поставлю подпись. Закончили? Отлично. А теперь извольте оставить меня. Я уже сыт вами по горло, покорнейше благодарю. Ничего личного. Основная причина в них.
  – Стало быть, именно таким образом вы случайно натолкнулись на передачу с Ольгой и Борисом, – услужливо подсказал я, продолжая писать. – Теперь понятно. Вы крутили ручку настройки и вдруг услышали их, Бориса и Ольгу. В этом действительно нет нарушения инструкций, Сирил. Продолжайте дальше, и вам, вероятно, даже станут начислять надбавку за знание иностранного языка, если сдадите экзамен. Это несколько лишних монет, но уж лучше пусть они лягут в наши карманы, чем останутся у них, как я всегда говорю. – Я все еще писал, но теперь медленнее, чтобы он слышал неприятное шуршание грифеля казенного карандаша. – Их всегда больше всего волнует, если им о чем-то не докладывают, – доверительно сообщил я ему, извиняясь за чудачества своих начальников. – «Если он не известил нас о Борисе с Ольгой, то что еще может скрывать?» Наверное, этих людей даже трудно винить. Их рабочие места тоже ненадежны, как и наши с вами.
  Переверни еще страницу. Послюни кончик карандаша. Сделай новую запись. Я начал ощущать легкое возбуждение, знакомое охотникам. Любовь – это преданность, сказал он, любовь – часть жизни, усилие, жертва. Да, но любовь к кому? Я подвел карандашом жирную черту и перевернул страницу.
  – Не могли бы мы теперь перейти к вашим контактам за «железным занавесом», Сирил? – спросил я как можно более усталым тоном. – Начальство такие вещи очень волнуют. Вот я и должен поинтересоваться, не появилось ли новых имен, чтобы добавить к списку, который вы составили в прошлые годы. Последним был… – Я вернулся к самому началу блокнота. – Боже, да прошла целая эра с тех пор. Последним стал джентльмен из Восточной Германии, член местного хорового общества, куда вы тоже вступили. Был ли с тех пор хоть кто-то еще, о ком вы могли бы упомянуть? Признаюсь, Сирил, теперь за вами будут следить особенно пристально, раз вы скрыли изучение языка.
  Его разочарование во мне снова стало постепенно перерастать в озлобленность. Он опять принялся выделять голосом самые неуместные слова. Но теперь словно старался ударениями отхлестать меня.
  – Вы найдете все мои контакты за «железным занавесом», как прошлые, так и нынешние, – любые – исправно занесенными в список, переданный затем руководству в соответствии с правилами. Если только вы потрудились получить эти данные в отделе кадров Министерства иностранных дел до того, как явились на беседу со мной. В противном случае не понимаю, зачем ко мне присылают такого профана…
  Я решил оборвать его. Не стоило давать ему возможность низвести меня до уровня полного ничтожества. Незначительности, да. Но не ничтожества, потому что я все же являлся слугой действительно серьезных людей. Из недр блокнота я извлек отдельный листок.
  – Полюбуйтесь, я прихватил с собой список. Вот они все. Ваши знакомые за «железным занавесом» на одной страничке. Их за долгое время и набралось-то всего пятеро. Почти за двадцать лет. И каждый, насколько я вижу, проверен в штаб-квартире. Так и должно быть, если, конечно, вы своевременно сообщаете о них. – Я вложил листок в блокнот. – Так не следует ли туда кого-нибудь добавить? Кого именно? Подумайте над ответом, Сирил. Не спешите. Наши люди знают поразительно много. Порой даже меня это шокирует. Поэтому не торопитесь. У вас есть время подумать.
  И он воспользовался моим советом. Он подумал. Затем продолжил размышления. Наконец встал в позу жалости к самому себе.
  – Я ведь не дипломат, Нед, – пожаловался он тихо. – Я не кручусь по вечерам на веселых приемах в Белгравии, Кенсингтоне, Сент-Джонс-Вудсе, где все в медалях и белых галстуках. Не отираюсь в обществе великих, верно? Я – простой клерк. И вовсе не того типа человек.
  – О каком типе вы говорите, Сирил?
  – О совершенно другом. Я из тех, кому нравится приятное общение. Мне скорее по душе друзья.
  – Мне это известно, Сирил. Как и руководству.
  Он снова нашел прибежище в гневе, чтобы спрятать поднимавшуюся в нем волну паники. Язык его жестов звучал поистине оглушительно, когда он сцепил крупные пальцы и приподнял локти.
  – В этом списке нет никого, с кем бы мои пути пересекались после доклада начальству о первом контакте. Все имена в списке – это лишь люди, с которыми я однажды совершенно случайно знакомился, и такие встречи не имели в дальнейшем никакого продолжения или последствий.
  – А как насчет новых встреч с тех пор? – терпеливо спросил я. – Вам не удастся отмахнуться от них, Сирил. Мне, например, не удается, так почему должно получиться у вас?
  – Если бы был хоть кто-то, чтобы добавить в список, если бы я получил от кого-то обыкновенную открытку на Рождество, можете не сомневаться – я бы сразу же сообщил о нем. Все. На этом конец. Точка. Сделано. Переходите к следующему вопросу, пожалуйста.
  Дипломат, записал я. О нем, отметил я. На Рождество. Зальцбург. Я выглядел теперь гораздо более старательным, пусть внешне во мне больше ничего не изменилось.
  – Это не совсем тот ответ, какой им нужен, Сирил, – заметил я, делая записи в блокноте. – Простите за откровенность, но ваши слова очень напоминают увертки. Вы уклончивы, словно хотите соломки постелить. Им же требуется «да» или «нет», а «если да, то кто». Они хотят прямых ответов, и уловки их не удовлетворят. «Он темнил с занятиями языком, так, быть может, он темнит и по поводу связей за “железным занавесом”?» Вот как они мыслят, Сирил. Именно это скажут и мне. В результате я окажусь козлом отпущения и придется повторить процедуру, – предупредил я, все еще не переставая писать.
  Я снова почувствовал, как ход моих размышлений превращается для него в мучительную пытку. Он принялся расхаживать по комнате, пощелкивая пальцами. Бормотал, угрожающе выставлял вперед нижнюю челюсть, рычал что-то по поводу новых имен. Однако я был слишком поглощен своим блокнотом, чтобы замечать такие мелочи. Я был стариной Недом. Мистером Плодом[51] для Берра, исполняющим долг перед руководством.
  – В таком случае каково будет ваше мнение вот об этом, Сирил? – заговорил наконец я. Затем по блокноту вслух прочитал ему написанное только что: – «Я, Сирил Фрюин, торжественно клянусь, что не приобрел никаких знакомств, пусть даже мимолетных, с любыми гражданами СССР или прочих стран Восточного блока, исключая тех, о которых заявил в последние двенадцать месяцев для внесения в список». Сегодняшняя дата и ваша подпись, Сирил.
  Затем я снова раскурил трубку, добившись хорошей тяги. Использованную спичку вложил обратно в коробок, а коробок спрятал в карман. Мой голос, а говорил я очень медленно, теперь стал совсем протяжным.
  – В противном случае, Сирил, и я прошу воспринимать мои слова как совет, если в вашей жизни появился некто подобный, вам сейчас предоставляется шанс заявить об этом. И им тоже. Я же сохраню все сказанное вами в секрете, как и они, но в зависимости от того, что я им доложу. А мой доклад не всегда бывает полным, далеко не всегда, спешу вас заверить. В конце концов, никто не свят, а наше руководство может не одобрить даже знакомство со святым.
  Преднамеренно или нет, но я задел его за живое. Он только и ждал предлога, а сейчас я дал ему такой предлог.
  – Святой? Кто здесь заговорил о святых? Терпеть этого не могу! Мое прозвище – Святой Сирил. Вы знали? Конечно, знали и решили поддразнить меня!
  Напряженный и грубый, атакующий меня словесно, прижатый к канатам Фрюин отбивался от всего, что ему угрожало.
  – Если бы даже такой человек появился – хотя никого нет и в помине, – я бы не рассказал о нем вам или другим ищейкам из ОП. Я бы составил письменный рапорт, как предписывает инструкция, подав его в отдел кадров министер…
  Я вторично позволил себе перебить его. Мне не хотелось, чтобы он начал диктовать ритм нашей беседы.
  – Но ведь никого нет, верно? – спросил я с таким напором, какой только дозволяла моя внешне пассивная роль. – Никого не было, так? Вы не принимали участия ни в каких мероприятиях – приемах, слетах, конференциях, – официальных или неофициальных, ни в Лондоне, ни за его пределами, ни даже за рубежом, где мог чисто случайно оказаться гражданин страны, находящейся за «железным занавесом»?
  – Сколько еще раз мне нужно это отрицать?
  – Нисколько, если ответ действительно отрицательный, – отозвался я с улыбочкой, которая не могла ему понравиться.
  – Мой ответ: нет. Нет, нет и нет. Повторить? Или вы все усвоили?
  – Спасибо. Значит, я могу сделать пометку: никаких новых контактов, правильно? А это включает действительно всех. В особенности русских. И вы поставите свою подпись?
  – Да.
  – Что будет означать «нет»? – уточнил я, сделав робкую попытку пошутить. – Простите, Сирил, но нам с вами необходимо внести в вопрос полную ясность, иначе руководство обрушится на нас всей своей тяжестью с большой высоты. Взгляните еще раз. Я все написал за вас. Осталось лишь расписаться.
  Я дал ему карандаш, и он расписался. Мне нужно было, чтобы это стало для него привычным. Он вернул мне блокнот с трагической улыбкой. Он мне солгал и теперь нуждался в оправдании. И я даровал ему его, хотя, боюсь, только затем, чтобы очень скоро снова отнять. Сунув блокнот во внутренний карман пиджака, я встал и широко потянулся, словно объявляя перерыв в беседе и чувствуя, что самый сложный момент мы миновали. Потом немного помассировал поясницу – вечный источник болей для людей моего возраста.
  – А что вы там копаете у себя на заднем дворе, Сирил? – спросил я. – Неужто решили соорудить бомбоубежище? Едва ли в этом есть необходимость в наши дни, как я полагаю.
  Глядя ему за спину, я заметил груду новеньких кирпичей, сваленных в углу земляного прямоугольника и лишь слегка прикрытых сверху брезентом. Явно незаконченная траншея глубиной около двух футов тянулась в ту сторону поперек двора.
  – Я рою пруд, – ответил Фрюин, с благодарностью хватаясь за предложенную мной новую тему. – Мне, видите ли, всегда нравилось жить у воды.
  – Пруд с золотыми рыбками, Сирил?
  – Пруд как украшение. – К нему разом вернулось хорошее настроение.
  Он расслабился, заулыбался, и в его улыбке было столько безыскусной теплоты, что я невольно тоже улыбнулся.
  – Расскажу вам о своем плане, Нед, – продолжал он, вставая совсем близко ко мне. – Я хочу устроить бассейн в трех уровнях, начиная примерно с четырех футов от поверхности земли, чтобы потом уступами по восемнадцать дюймов дойти до дна той траншеи. Затем каждый уровень я подсвечу снизу. С помощью электрического насоса буду постоянно закачивать воду. И тогда по вечерам уже не стану задергивать шторы, а получу возможность любоваться своим личным каскадом подсвеченных потоков, почти водопадов!
  – И слушать музыку! – воскликнул я, как будто в полной мере разделял его энтузиазм. – Идея мне кажется превосходной, Сирил. Гениальной. Вы меня действительно сумели поразить. Правда. Мне бы хотелось, чтобы жена увидела нечто подобное. Кстати, как там поживает Зальцбург?
  Он в буквальном смысле пошатнулся, подумал я, заметив, как его голова качнулась в сторону от меня. Я нанес удар, и он пошатнулся, а мне пришлось ждать, чтобы он оправился.
  – Мне рассказывали, вы ездите в Зальцбург слушать музыку. Это настоящая мекка для музыкантов, судя по описанию. Зальцбург. Там дают оперные спектакли в Рождество или вы отправляетесь туда ради хоралов и гимнов?
  Должно быть, перекрыли движение вдоль улицы, подумал я, вслушиваясь в невероятную тишину. И гадал, не о том ли задумался и Фрюин, продолжая смотреть на задний двор.
  – Вам-то какая разница? – отозвался он. – Вы полный невежда в музыке. Сами сказали. Хотя при этом очень ловкая ищейка.
  – Верди. Я знаю о Верди. И еще о Моцарте. Он же был из Австрии, не так ли? Я смотрел кино о нем. Держу пари, там на Рождество исполняют для вас Моцарта. Это обязательно. А кто еще в репертуаре?
  Снова тишина. Я уселся и приготовился делать новые записи под его диктовку.
  – Вы ездите туда один? – спросил я.
  – Разумеется, один.
  – Всегда?
  – Конечно, всегда.
  – И в последний раз тоже?
  – Да!
  – И живете там тоже один? – задал я следующий вопрос.
  Он громко рассмеялся:
  – Я? Живу один? Не остаюсь в одиночестве ни на минуту. Только не я. Когда я приезжаю, в комнате меня уже ждут танцующие девушки. Их меняют каждый день.
  – Слушать музыку из вечера в вечер – вот что вам нравится, верно?
  – Кто может знать, что мне нравится на самом деле?
  – Четырнадцать вечеров подряд. Нет, наверное, двенадцать, если вычесть время, потраченное на дорогу.
  – Быть может, двенадцать. Быть может, четырнадцать. Быть может, тринадцать. Какая разница? – Он еще ощущал последствия контузии и говорил так, словно находился где-то далеко от меня.
  – Но именно за этим вы туда ездите. В Зальцбург. И за это платите. Да? Верно, Сирил? Подайте мне какой-нибудь знак, Сирил. У меня возникает ощущение, что я вас потерял. Именно с такой целью вы отправились туда в прошлое Рождество?
  Он кивнул.
  – Концерты каждый вечер? Оперы? Хоровое пение? – не отступал я.
  – Да.
  – Понимаете, проблема лишь в том, что, как утверждают руководители, вы провели там всего один вечер. Вы прибыли в первый день, поселились, а на следующее утро вас уже не было. Хотя вы полностью оплатили проживание за две недели, в отеле вас больше не видели, начиная со второго дня и до самого возвращения под конец отпуска. А потому с полным на то основанием руководство задает вопрос, куда, черт побери, вы скрылись. – Здесь я совершил свой пока самый смелый ход. – И с кем. Не завелся ли у вас кто-то на стороне? Как Борис и Ольга. Но во плоти.
  Я перевернул пару страниц блокнота, и в полнейшей тишине их хруст уподобился грохоту падающих друг на друга кирпичей. Его страх передался и мне. Мы словно оказались с ним вдвоем перед лицом общего зла. Конечно, истина воспринималась нами по-разному, но представлялась одинаково ужасной, как человеку, пытавшемуся захлопнуть перед ней дверь, так и мне, старавшемуся впустить ее внутрь.
  – Все, что нам сейчас нужно, это изложить суть на бумаге, Сирил, – сказал я. – Потом сможем забыть об этом. Нет ничего лучше, чем записать нечто, чтобы избавиться от него, как я всегда считал. Иметь друга не преступление, если только о нем написано все, что положено. Насколько я понимаю, он иностранец? Но я замечаю в вас признаки замешательства. Друг, вероятно, особенный человек, раз уж вы готовы забыть ради него любимую музыку.
  – Его больше нет. Он перестал для меня существовать. Он уехал. Я стал для него только помехой.
  – Но ведь он уехал не в Рождество, правда? Потому что тогда вы были вместе. Он австриец, Сирил?
  Фрюин словно умер, хотя глаза оставались открытыми. Я нанес ему одним ударом больше, чем представлялось необходимым.
  – Хорошо, тогда, предположим, он француз, – сказал я нарочито громко, стремясь вывести его из транса. – Так он французик, Сирил, ваш дружок? Это не вызовет особого неодобрения, хотя никто у нас французов не любит. Отвечайте же, Сирил. Может, речь идет о янки? Против янки они вообще возражать не станут! – Молчание. – Надеюсь, не ирландец? Ради вашего же блага надеюсь!
  Мне даже пришлось рассмеяться, потому что никак не удавалось развеять его меланхолию. По-прежнему стоя у окна, он согнул большой палец и принялся тереть лоб, словно хотел проделать в нем дырку. Потом что-то прошептал.
  – Я вас не расслышал, Сирил!
  – Он выше этого.
  – Выше национальности?
  – И ее тоже.
  – Вы хотите сказать, он дипломат?
  – Он не приезжал ко мне в Зальцбург. Вы вообще умеете слушать, будьте вы трижды неладны? – Фрюин повернулся ко мне и заорал: – Вы весь какой-то дерганый и непоследовательный, не замечали за собой? Плевать на ответы! Но вы даже вопроса поставить правильно не в состоянии! Неудивительно, что в стране такой бардак! Куда девалась ваша смекалка? Покажите хотя бы немного понимания человеческой натуры для разнообразия.
  Я снова поднялся. Очень медленно. Пусть наблюдает за мной. А я еще раз разомну спину. Потом я прошелся по комнате. При этом я покачивал головой, давая понять, что словами мне всего не выразить.
  – Я лишь пытаюсь помочь вам, Сирил. Если бы вы отправились в Зальцбург и оставались там, это был бы один сценарий. Если же вы оттуда уехали куда-то еще – то совсем другой. Если ваш приятель итальянец, к примеру, и вы, притворившись, что находитесь в Зальцбурге, на самом деле оказались… Даже не знаю… В Риме, Милане или, скажем, в Венеции. Тогда вот вам третий вариант. Но только я не могу все сделать за вас. Это, во-первых, несправедливо, а во-вторых, босс будет мной крайне недоволен.
  У него округлились глаза. Он перенес собственное безумие на меня, присвоив роль нормального человека себе. Я вновь набил трубку, уделив ей все свое внимание, но продолжая говорить:
  – Вам очень трудно угодить, Сирил. – Я утрамбовал табак кончиком указательного пальца. – Если хотите знать, вы предельно капризны. «Не трогайте меня тут, уберите свою руку отсюда, можете сделать вот это, но только один раз». Так о чем вы разрешите мне вас спрашивать?
  Я чиркнул спичкой и поднес ее к трубке, но успел заметить, как он прикрыл рукой глаза явно для того, чтобы мысленно на мгновение удалиться из комнаты. Я притворился, что ничего не видел.
  – Ладно, забудем о Зальцбурге. Если Зальцбург для вас больная тема, оставим разговор о нем и вернемся к вашим контактам за «железным занавесом». Это вас устраивает? Согласны?
  Его руки уже соскользнули с лица. Он ничего не сказал, но и прямого отказа не выразил. Я продолжил фразу. Ему откровенно хотелось, чтобы я не умолкал. Явственно ощущалось, как он воспринимает мои слова в виде надежного моста между реальным миром и тем внутренним адом, куда он сейчас попал. Для него было бы лучше всего, если бы я поддержал диалог за нас обоих. Я ощущал, что он вынуждает меня продолжить вместо него, а потому решил разыграть самую рискованную карту.
  – Тогда давайте прекратим препирательства, Сирил, а потом просто добавим в список имя Сергея Модряна и на этом закруглимся, – предложил я небрежным тоном, делая все, чтобы моя реплика не прозвучала угрожающе. – Просто чтобы обезопасить себя, – добавил я бодро. – Что вы об этом думаете?
  Его голова оставалась низко опущенной, и я не мог разглядеть выражения его лица. Все тем же жизнерадостным тоном я объяснил ему детали своего весьма полезного для него обращения к начальству.
  – «Хорошо, – заявим мы им, – подавитесь своим треклятым мистером Модряном, но только больше нас не трогайте. Мы выходим из игры с чистой совестью. Получайте его и расходитесь по домам. А у Неда и Сирила другой работы выше крыши».
  Он покачивался и улыбался, словно висельник. В глубочайшей тишине, воцарившейся повсюду, у меня возникла иллюзия, что мои слова эхом резонируют в крышах соседних домов. Но Фрюин, казалось, едва ли их расслышал.
  – Им только-то и надо, чтобы вы признали свою связь с Модряном, Сирил, – продолжал втолковывать я. – Мне прямо сказали об этом. Если возьмете на себя Модряна, а я запишу ваши показания, чем как раз и занят, и вы мне разрешите закончить дело – а насколько я вижу, вы не собираетесь меня останавливать, – то никто не посмеет обвинить ни меня, ни вас в неискренности или в обмане. «Да, я приятель Сергея Модряна, но скрывал это от вас и крупно подвел всех», как вам такое начало? «Я бывал с ним вместе повсюду, куда отправлялся он, мы делали то, мы делали это, договорились сделать еще многое другое, и мы хорошо проводили время или же не очень. Но, если разобраться, зачем нам огласка, если мне по-прежнему запрещено вступать в контакты с таким в высшей степени цивилизованным русским?» Как вам такой текст? Не обращайте внимания на временны́е пробелы. Мы заполним и конкретизируем их позже. А затем, как мне видится ситуация, им останется убрать ваше личное дело с глаз долой еще на год, а мы сможем спокойно провести уикенд.
  – Почему?
  Я предпочел притвориться, что не понял вопроса.
  – Почему мое досье уберут в архив? – спросил он, демонстрируя, что его подозрения только усилились. – Они все те же – не опустят рук и не скажут: «Действительно, зачем нам разбираться в этом?» Такого никогда не случалось. Пока они были тем, кто они есть. И ничуть не изменились. Это не какие-то другие люди. Такое превращение попросту невозможно.
  – Прекратите, Сирил! – Он погрузился в свои мысли, и достучаться до него снова стало трудно. – Сирил!
  – Что потом? Что случится? И не надо кричать.
  – Почему в наши дни надо считать русских врагами? Руководство обеспокоилось бы значительно больше, окажись Сергей французом! Хотя я упомянул француза, лишь проверяя вас, о чем теперь сожалею. Извините. Но русские сегодня… Бога ради, мы с ними не просто дружественные нации, а уже заговорили о партнерстве! Вы же знаете наше начальство. Оно вечно отстает от веяний времени. Как тот же Горст. И наша задача – утвердить новую тенденцию. Вы слушаете меня, Сирил?
  И именно в этот момент я подумал, что потерпел поражение в игре – лишился взаимодействия, его зависимости от меня, стремления доверять мне, к чему он вроде так стремился. Он прошел мимо меня, как лунатик. Снова встал у окна в эркере, откуда смотрел на место для водоема, размышляя о прочих пока не сбывшихся мечтах, которые, как он теперь осознавал, уже никогда не сбудутся.
  А затем, к моему огромному облегчению, он начал говорить. Но не о том, что сделал. Не о том, с кем это делал. Он объяснял причины.
  – Вы ведь наверняка даже не представляете, каково это быть целыми днями запертым в группе дебилов?
  Я сначала решил, что таким он видит будущее, пока до меня не дошло: речь о «Танке».
  – Бесконечно слушать их грязные шутки, задыхаться от дыма вонючих чинариков, от запаха пота. Это не для вас. Вы привилегированный чиновник, как ни пытаетесь прибедняться. И так день за днем. Только и слышишь, что о сиськах, трусиках, менструальных циклах жен, а потом еще и о маленьких шалостях на стороне. «Давай же, Святой, расскажи нам для разнообразия какой-нибудь сальный анекдот! Тебе есть о чем порассказать, готовы биться об заклад, Святой! Что тебя заводит? Девчонки из спортзала небось? Или грубый секс? О чем фантазирует наш Святой в субботу вечером, о каких мелких проказах?» – К нему вернулась прежняя энергия, а вместе с ней, к моему удивлению, совершенно неожиданный талант подражателя. Он вдруг стал жеманно улыбаться, изображая королеву мюзик-холла, и отвратительная легкая улыбка скривила его гладкое лицо без единой проросшей на нем щетинки. – «Слышал историю о бойскаутах и девочках-гидах, Святой? Как они развлекаются в палатках. А, вот и попался!» Вы же не знаете ничего подобного, верно? «Ты хоть иногда спускаешь, Святой? Дергаешь себя там, просто чтобы проверить, на месте ли он у тебя еще, верно? Хотя от этого можно ослепнуть, знаешь ли? Или член отвалится. У тебя, должно быть, он огромный, как у осла. Тянется вдоль ноги, а конец ты прячешь под резинку от носков»… Вам никогда не приходилось выносить такого, правда ведь? В офисе, в столовой, дни напролет? Нет, вы же джентльмен. Знаете, как они разыграли меня на первое апреля? Поступила якобы совершенно секретная входящая телеграмма из Парижа. Лично для Фрюина. Расшифровать самому. Вручную. Срочность: молния! Ха-ха! Уже уловили шутку? Я не сумел. И вот я удаляюсь в свою кабинку и берусь за книжки с шифрами. Как и положено. И расшифровываю, как положено. Вручную. Все опустили головы. Никто не хихикнул, чтобы не смазать эффекта. Когда я справился с первыми шестью группами, понял, что это снова сплошная грязь, мерзкая шутка из Франции. Горст организовал ее. Связался с парнями в парижском посольстве, чтобы те помогли разыграть меня. «Успокойся, Святой, где твое чувство юмора? Улыбнись нам. Это лишь шутка. Ты совсем шуток не понимаешь?» То же самое мне сказал главный кадровик, когда я ему пожаловался. Невинная забава, так они все говорили. Розыгрыши полезны для поддержания командного морального духа. Воспринимай как комплимент, втолковывали мне, прояви себя как истинный мужчина. Если бы не музыка, я бы давно покончил с собой. Да, я всерьез рассматривал такую возможность и честно признаюсь вам в этом. Остановило лишь то, что не смогу посмотреть им в глаза, когда они поймут, что натворили.
  Предатель нуждается в двух вещах, сказал мне как-то Смайли во время разоблачения измены Хэйдона Цирку: ему нужно кого-то ненавидеть и кого-то любить. Фрюин пояснил, кого он ненавидел. А потом стал рассказывать о том, кого любил.
  
  – Я словно побывал по всему миру той ночью – Пуэрто-Рико, Острова Зеленого Мыса, Йоханнесбург, – но ничто не возбудило во мне интереса. Я всегда больше любил дилетантов, начинающих. Они остроумны, что мне нравится, как вы уже могли понять. И я даже не заметил, как наступило утро. У меня ведь на окнах очень плотные шторы за триста фунтов, с толстой подкладкой. Для меня это насущная необходимость, как воздух после «Танка». Я говорю о тишине и спокойствии.
  Теперь на его губах проступила иная улыбка. Улыбка маленького мальчика, у которого сегодня день рождения.
  – «Доброе утро, Борис, милый друг мой, – говорит Ольга. – Как ты себя чувствуешь?» Потом она повторяет вопрос по-русски, а Борис отвечает, что настроение у него неважное. У него часто бывает дурное настроение. У Бориса. Он как бы подвержен известной славянской хандре. Но заметьте, Ольга неизменно заботится о нем. Она шутит, но не грубо или жестоко. Они порой даже ссорятся. Что вполне естественно, поскольку всегда вместе. Но уже к концу передачи непременно мирятся. Не злятся друг на друга изо дня в день. Если честно, то Ольга на такое и не способна. Потом оба смеются над чем-нибудь. Вот они какие. Положительные. Дружелюбные. Говорящие на чистом языке. И музыкальные, конечно же. Хотя русским вроде как положено быть музыкальными. Мне не особенно нравился Чайковский, пока я не услышал, как они обсуждают его творчество. А потом я сразу начал его понимать гораздо лучше. Борис вообще обладает весьма утонченным вкусом в выборе музыки. Ольга… Ей, пожалуй, слишком легко угодить. Хотя лишь актеры, как я догадываюсь, и просто играют роли по заученному тексту. Но об этом забываешь, слушая их и пытаясь выучить язык. Начинаешь в них верить.
  А затем им нужно послать письменную домашнюю работу, объяснял он.
  И в первый раз нет необходимости даже отправлять письмо в Москву. У них есть номер почтовой ячейки в Люксембурге.
  
  Он замолчал, но в его молчании не сквозило угрозы. Тем не менее я начал опасаться, что он выйдет из подобия транса слишком быстро. Поэтому постарался удалиться из поля его зрения, встав в углу комнаты у него за спиной.
  – А какой адрес дали им вы, Сирил?
  – Этот самый, естественно. Какой адрес я еще мог им дать? Особняка в Шропишире? Виллы на Капри?
  – И указали подлинное имя?
  – Конечно же, нет. Хотя назвался все же Сирилом, это верно. Но ведь Сирилом может быть кто угодно.
  – Хорошо, – заметил я одобрительно. – А фамилия?
  – Немо, – с гордостью объявил он. – Мистер С. Немо. Немо на латыни значит «никто», если вам об этом неизвестно.
  Итак, мистер С. Немо. Вероятно, нечто похожее на А. Патриот.
  – Вы написали, чем занимаетесь? О своей профессии?
  – Не о настоящей. Вы снова как-то поглупели.
  – Так кем же вы себя сделали?
  – Музыкантом.
  – Они интересовались вашим возрастом?
  – Разумеется. Им пришлось поинтересоваться. Им необходимо знать, имеете ли вы право получать призы, если победите в конкурсе. Они не могут посылать призы несовершеннолетним по понятным причинам. Это никому не дозволено законом.
  – А как насчет семейного положения? Женаты вы или холосты. Такие сведения вы им тоже дали?
  – Мне пришлось указать семейный статус, потому что некоторые призы предназначены только для супружеских пар! Они не могут вручить в таком случае выигрыш мужчине, оставив без награды жену. Получилось бы некрасиво.
  – Какого рода домашнюю работу вы послали? К примеру, в самый первый раз. Помните?
  Ему снова пришлось сделать скидку на мою тупость.
  – Вы просто тугодум какой-то. Как считаете, что я мог им послать? Дурацкие логарифмы? Вы отправляете письмо, получаете бланки, заполняете их, чтобы официально зарегистрироваться, вам дают адрес в Люксембурге, снабжают учебником, и все – вы становитесь одним из них. А потом дома выполняете то, о чем вас просят Борис и Ольга в очередной передаче, понятно? «Выполните упражнение на странице девять. Ответьте на вопросы со страницы двенадцать». Вы что, даже в обычную школу не ходили?
  – И вы, наверное, добились успехов. Руководство в штаб-квартире считает, что у вас энциклопедический склад ума. Так мне сказали. – До меня стало доходить, насколько он падок на лесть.
  – Я стал не просто хорошим учеником, хотя благодарен начальству за такой отзыв. Если хотите знать, я вошел в число их лучших слушателей. Я даже получил особые заметки от некоторых преподавателей, выдержанные в самых восхищенных тонах, – добавил он с несколько смущенной усмешкой, какую изображал обычно, слыша похвалу. – Для меня стало истинным удовольствием и дополнительным стимулом, в чем тоже не побоюсь вам признаться, входить в «Танк» по утрам в понедельник с записками в кармане, о которых никто не знал. Я подумывал, не рассказать ли обо всем кому-то из вас. Но не стал. Предпочитал соблюдать приватность. Стремился сохранить новых друзей. Я бы никогда не позволил этим животным отпускать сальности по поводу Бориса и Ольги, благодарю покорно.
  – И вы писали преподавателям ответы?
  – Да, но только как Немо.
  – Вы не пытались как-то еще их одурачить? – спросил я, пытаясь вообразить, какие сдерживающие мотивы, если они вообще существовали, мог он иметь, пускаясь в свой первый тайный роман. – Я имею в виду, если вам задавали прямой вопрос, вы всегда давали столь же прямой ответ. Никогда не лукавили?
  – Я не лукавил! У меня не было для этого причин! Напротив, я всячески стремился проявлять вежливость, как и мои учителя. Некоторые из них были профессорами, даже академиками. Я испытывал к ним чувство благодарности и трудился прилежно. Это меньшее, чего они заслуживали, учитывая, что уроки давались бесплатно, а я учился на добровольной основе в интересах взаимопонимания между народами.
  Охотник снова ожил во мне. Я принялся просчитывать возможные ходы тех, кто втянул его в игру. И прикидывал, как бы начал играть сам, если бы в Цирке кто-то придумал столь изящную операцию.
  – Как я предполагаю, по мере вашего прогресса в изучении языка они перешли от простых упражнений из учебника к более сложным вещам. К написанию сочинений, эссе?
  – Когда совет преподавателей в Москве решил, что я к этому готов, то да, мне предоставили больше свободы.
  – Помните темы сочинений?
  Он рассмеялся, глядя на меня свысока:
  – Вы думаете, такое легко забыть? Я потратил на каждое пять ночей, обложившись словарями. Спал не более двух часов, если ухитрялся закончить чуть раньше. Встряхнитесь, Нед! Пора уже что-то понять.
  Я тоже невесело рассмеялся, записывая его слова.
  – «Моя жизнь» – такова была первая тема. Я описал им «Танк», но, конечно, не называя имен и не объясняя сути работы. Хотя некоторые элементы комментариев нравов имели место, не стану отрицать. Мне показалось, что совет преподавателей может узнать об этом, поскольку как раз наступил период моды на гласность и все стало несколько легче на благо человечеству.
  – Какой оказалась следующая тема?
  – «Мой дом». Я описал им свой план относительно водоема на заднем дворе. Он им понравился. Еще рассказал, как и что я готовлю. Один из преподавателей сам был поваром-любителем с большим стажем. После этого мне предложили написать эссе «Мое любимое занятие в свободное время», что могло привести лишь к повторению уже сказанного, но этого не случилось.
  – Вы поведали им о своей любви к музыке, надо полагать?
  – Ошибаетесь.
  Его подробный ответ до сих пор так и звенит у меня в ушах: обвинением, призывом к состраданию со стороны такого же одинокого человека, слепой молитвой, поглощенной эфиром, которую произносил мужчина, подобно мне отчаянно жаждавший любви, пока не стало слишком поздно.
  – Я написал сочинение «Хорошая компания». Вот как обстояло дело, если вам действительно интересно, – сказал он, и та же диковатая улыбка на мгновение вернулась на его лицо. – И тот факт, что я в то время не имел ничего и близко похожего на хорошую компанию, не помешал с необычайным удовольствием вспомнить несколько редких в моей судьбе случаев, когда мне все-таки доводилось в ней побывать.
  Потом он начал заново, как будто забыв все, о чем говорил, используя слова, какие я сам мог бы сказать Салли:
  – У меня возникло ощущение, словно я отказался от чего-то важного в своей жизни, а теперь очень хотел вернуть это себе.
  – И они в такой же степени восхищались вашими более сложными работами, как и прежними? Вы сумели произвести на них впечатление? – спросил я, тщательно ведя записи.
  Он опять ухмыльнулся:
  – Да, но они отзывались о моих сочинениях довольно сдержанно, как я считаю. Вскользь. То там, то здесь. Не слишком стараясь меня хвалить.
  – Почему вам так показалось?
  – Потому что, в отличие от некоторых, у них хватало благородства и душевной щедрости очень высоко оценивать меня, когда я того действительно заслуживал. Вот почему.
  А потом они продемонстрировали свое отношение к нему, пояснил Фрюин (причем мне не пришлось даже вытягивать из него продолжение истории), явив ему лично некоего Сергея Модряна, первого секретаря по вопросам культуры советского посольства в Лондоне, выступившего в качестве официального эмиссара «Радио Москвы» и присланного в ответ на молитвы Фрюина.
  Как и все ангелы небесные, Модрян появился без предупреждения, возникнув на пороге дома Фрюина в серенький ноябрьский денек, пришедшийся на субботу, принеся с собой дары свыше: бутылку водки «Московская», баночку севрюжьей икры и скверно напечатанный фотоальбом, посвященный балету Большого театра. А еще отлично напечатанный документ: письмо с присвоением мистеру С. Немо звания почетного студента Московского государственного университета в знак признания его уникальных достижений в области изучения русского языка.
  Но величайшим подарком стал сам Модрян, прекрасно умевший составлять ту самую хорошую компанию, о которой страстно мечтал Фрюин в своем получившем главный приз эссе, написанном по просьбе совета преподавателей.
  
  Вот мы и прибыли в конечный пункт. Фрюин успокоился, Фрюин торжествовал, Фрюин – пусть лишь на какое-то время добился того, к чему стремился. Его голос освободился от сдерживавших оков. Его лицо озарилось улыбкой, так улыбается человек, познавший истинную любовь и томившийся желанием поделиться удачей. И если бы в мире существовал хоть кто-то, кому я смог бы улыбнуться так же, из меня получилось бы совсем другое существо.
  – Это был Модрян, понимаете, Нед? Сергей Модрян! О, Нед, я хочу сказать, что речь идет о представителе высшей лиги. Достаточно было одного взгляда на него, и я это понял. Никто из вас ему и в подметки не годится, подумал я. С ним мне повезло так уж повезло. Мы, разумеется, обладали схожим чувством юмора, проявившимся с самого начала. Едким, как кислота. Никаких шор на глазах. И нас сближала общность интересов во всем, вплоть до композиторов. – Он попытался перейти на более сдержанный тон, но ничего не получилось. – Судя по моему опыту, такое крайне редко случается, чтобы два человека оказались настолько естественно сопоставимы в каждом аспекте, за исключением знания женщин, в которых, должен признать, Сергей разбирался значительно лучше меня. А отношение Сергея к женщинам… – Он приложил немалые усилия, чтобы высказать неодобрение. – Я так вам скажу: если бы кто-то другой вел себя подобным образом, мне было бы тяжело признать его поведение допустимым.
  – Он пытался знакомить вас с женщинами, Сирил?
  – Конечно же нет, покорнейше благодарю. Я бы просто запретил ему. И он сам рассматривал подобные знакомства как несовместимые с характером наших отношений.
  – Даже во время ваших совместных путешествий в Россию? – отважился я на еще один рискованный вопрос.
  – Нигде, говорю же вам. Более того, это бы все испортило, убило нашу с ним связь.
  – Значит, все, что говорят о его пристрастии к слабому полу, – пустые слухи?
  – Нет. Отнюдь нет. Сергей сам мне обо всем рассказывал. Сергей Модрян пользовался женщинами цинично и безжалостно. Его коллеги в частных беседах подтвердили: совершенно безжалостно.
  У меня даже нашлось время, чтобы по достоинству оценить тонкость психологического подхода к делу Модряна. Или же знатоками психологии были его хозяева? Между Модряном – безжалостным бабником – и Фрюином, столь же безжалостным женоненавистником, образовалось вполне естественное взаимопонимание.
  – Стало быть, вы встречались и с его коллегами тоже, – констатировал я. – В Москве, надо полагать. В рождественские праздники.
  – Только с теми, кому он полностью доверял. Их уважение к нему поистине не знало границ. Или в Ленинграде. Я не капризничал, не имея на то никакого права. Меня принимали как почетного гостя. И потому я выполнял подготовленную для меня программу.
  Я не отрывал взгляд от блокнота. Одному богу известно, что я там понаписал к тому моменту. Белиберду. Абракадабру. Позднее оказалось, что в некоторых абзацах не удается разобрать ни слова. Затем я заговорил самым нейтральным, совершенно монотонным голосом:
  – И все это в награду за ваши незаурядные лингвистические способности, так, что ли, Сирил? Или вы уже успели к тому моменту оказать Модряну некоторые неформальные услуги? Например, снабжали его информацией или делали нечто в том же духе. Переводы и все такое. Я слышал, у них накопилось немало работы для таких, как вы. Конечно, этого делать не положено. Но разве можно винить людей, желающих содействовать дальнейшему развитию гласности, если уж наступила ее эра, не правда ли? Мы долго ждали чего-то подобного. Но поймите, я должен изложить все это подробно и обстоятельно, Сирил. Иначе меня ждет суровое наказание. С меня три шкуры сдерут.
  Я глаз не осмеливался поднять. Просто писал и писал. Перевернул страницу и нацарапал: продолжай говорить, продолжай говорить, продолжай говорить. Но моя голова оставалась склоненной.
  Потом услышал, как Сирил прошептал что-то. Он бормотал:
  – Это не то. Я ничего такого не делал. Никогда, черт возьми, не делал. – А затем его жалобы стали громче. – Не смейте это так называть, хорошо? Никогда больше не повторяйте этого. Ни вы, ни начальство. «Снабжал его информацией». Что имеется в виду? Это неверное выражение. Я обращаюсь к вам, Нед!
  Теперь я посмотрел на него, посасывая кончик трубки и улыбаясь.
  – Неужели ко мне, Сирил? Хотя да, конечно. Извините. Если честно, то вы у меня уже шестой на этой неделе. Все взялись содействовать гласности в наши дни. Действительно модное поветрие. А я начинаю ощущать, как сильно постарел.
  Он решил утешить меня. Сел, но не в кресло, а на подлокотник. Стал вести себя как добродушный и дружелюбный дядюшка, вроде директора начальной школы, где я учился.
  – Вы ведь и сами далеко зашли в своем либерализме, верно, Нед? Само ваше лицо располагает к этому, пусть вы излишне покорны руководству.
  – Вероятно, я по-своему человек свободомыслящий, это точно, – признался я. – Но мне необходимо думать и о грядущей пенсии.
  – Разумеется, необходимо! Вы ведь тоже сторонник смешанного типа экономики, правда? Вам, как мне самому, в равной степени не по душе нищета одних и неудержимое личное обогащение других. Гуманизм превыше идеологии. Вы разделяете мое убеждение? Хотите остановить сошедший с рельсов локомотив капитализма, разрушающий на своем пути все? Конечно, так и есть! И осмелюсь предположить, что вас беспокоит состояние окружающей среды. Барсуки, киты, все эти шубы из натурального меха, электростанции. Вам видится благом необходимость делиться, если это не ущемляет ничьих интересов. Братья и сестры, марширующие вместе к общим целям. Культура и музыка для всех! Свобода передвижения и выбора друзей! Мир! Я прав?
  – Звучит вполне рационально, – сказал я.
  – Вы не настолько стары, чтобы повторять ошибки тридцатых годов, как и я. Я бы не потерпел ничего подобного даже в пожилом возрасте. Мы хорошие люди, и в этом вся наша суть. Разумные мужчины. И таким же был Сергей. Вы с Сергеем, а я могу читать это по вашему лицу, так что не пытайтесь ничего скрыть, вы с Сергеем – птицы одного полета. И потому не надо мазать меня черной краской, а себя белой, мы мыслим одинаково, вы, я и Сергей. Мы на одной стороне в борьбе со злом, бескультурьем, мерзостью. Мы – «непризнанная аристократия». Так называл нас Сергей. И он был прав. Вы тоже к ней принадлежите, вот что я пытаюсь вам объяснить. Подумайте сами. Кто, если не мы? Кто способен дать альтернативу тому, что мы видим каждый день вокруг себя: деградации, пустой растрате ресурсов, неуважению к личности? Кого же нам слушать по ночам на чердаках, вращая ручки радионастройки? Только не яппи, это уж точно. Только не пригревшихся в теплой грязи богатых свиней – им вообще нечего сказать. Только не тех, кто исповедует взгляд на жизнь как на возможность зарабатывать больше, тратить больше, якобы полнее реализуя себя. Они совершенно не помогают обществу. И уж конечно, не легион любителей больших сисек и женского нижнего белья. Но мы не поспешим обратиться в ислам, пока он способствует только вражде между народами, не брезгуя использованием отравляющих газов. Так я спрашиваю снова: какова альтернатива для человека, умеющего чувствовать, не потерявшего совесть, с тех пор как русские отказались от радикальных взглядов и надели покаянную власяницу? Кто еще остался? На кого устремить взор? Где путь, ведущий к спасению? В дружбе? Кто-то же должен заполнить образовавшуюся пустоту. Лично я не могу находиться в вечно подвешенном состоянии. Просто не могу. Особенно после знакомства с Сергеем, Нед. Я предпочту умереть. Сергей стал для меня самым важным человеком на свете. Давал пищу и для тела, и для ума, научил снова смеяться. Вот что сделал для меня Сергей. Он превратился в смысл моей жизни. Что произойдет дальше? Мне хочется это узнать. По-моему, кому-то пора поменять мозги, пока головы целы. У Сергея была собственная идеология. У вас я ее не вижу или просто не умею распознать. Улавливаю проблеск здесь, мимолетное желание там, а потом снова ни в чем не уверен. Не думаю, что вы обладаете нужными качествами.
  – А вы меня испытайте, – предложил я.
  – Не замечаю у вас необходимой остроты ума. Легкости танцора. Я сразу подумал об этом, стоило вам войти. Мысленно я сравнил вас с Сергеем, и, боюсь, сравнение оказалось не в вашу пользу. Сергей не шаркал, как смертельно усталый человек. Он взял меня штурмом. Звонит в дверь и входит так, словно купил мой дом, садится туда же, где сейчас сидите вы, но выглядит живым и бодрым. Хотя он никогда и нигде не засиживается надолго. Это не в его привычках. Он подчас пугающе непоседлив, даже в опере. А потом улыбается эдаким эльфом и поднимает рюмку водки. «Примите поздравления, мистер Немо, – говорит он. – Или лучше называть вас мистером Эс? Вы победили в конкурсе, а главным призом являюсь я сам».
  Он провел тыльной стороной ладони по губам, и я понял, что так он пытается стереть с лица ухмылку.
  – Да, он поистине летал очень высоко, мой Сергей.
  Сирил рассмеялся, и я решил посмеяться вместе с ним. Модрян стал для него подменой ощущения свободы, думал я. Как для меня Салли.
  – Сергей даже не снял плаща, – продолжал он. – Вышел сразу на подачу. «Итак, в первую очередь нам предстоит обсудить детали церемонии, – говорит он. – Никакой помпы, мистер Немо. Только пара моих друзей, а это, кстати, знакомые вам Борис и Ольга плюс пара значимых фигур из совета. В заключение небольшой прием с участием ваших многочисленных поклонников в Москве».
  «У вас в посольстве? – спросил я. – Но я туда не пойду. В моей конторе меня просто убьют за это. Вы не знаете Горста».
  «Нет-нет, мистер Немо, – говорит он. – Нет-нет, мистер Эс. Я веду речь вовсе не о посольстве. Кому интересно побывать в посольстве? Я имею в виду факультет иностранных языков Московского государственного университета, где состоится ваша торжественная инаугурация как почетного студента со всеми положенными привилегиями».
  Поначалу я смертельно перепугался. У меня в буквальном смысле сердце остановилось. Я с болью это ощутил. Мне ведь ни разу в жизни не доводилось бывать дальше Дувра, не говоря уж о России, хотя я и служу в Министерстве иностранных дел.
  «Мне отправиться в Москву? – переспросил я. – Вы, должно быть, из ума выжили. Я же шифровальщик, а не профсоюзный лидер, которому нужно подлечить язву. Мне нельзя ехать в Москву, даже если в конце пути меня ждет награда, Ольга и Борис, жаждущие пожать мне руку, звание почетного студента и все прочее. Вы, мне кажется, вообще не осознаете сложности моего положения. У меня очень ответственная профессия, – объяснил я. – Причем мешают не столько люди, сколько сам характер моей работы. Я имею постоянный и регулярный доступ к совершенно секретным материалам. Перед вами не обычный человек с улицы, которого можно посадить в самолет на Москву, чтобы никто об этом не узнал. Мне казалось, я кое-что прояснил по этому поводу в моих эссе. По крайней мере в некоторых».
  «Так отправляйтесь в Зальцбург, – говорит он. – Кто станет возражать? Возьмите билет на самолет до Зальцбурга, скажите всем, что собираетесь наслаждаться там музыкой. Оттуда потихоньку переберетесь в Вену, а у меня уже будут заготовлены билеты. Да, мы полетим Аэрофлотом, но полет займет всего два часа. Никаких сложностей с паспортным контролем по прибытии. А церемония станет почти чисто семейной. Кто узнает?»
  А затем он подает мне красивый документ в виде пергаментного свитка, будто бы старинного и даже с нарочно опаленными краями, а там – официальное приглашение, подписанное всеми членами совета преподавателей. По-английски с одной стороны, по-русски с другой. Я прочитал английский текст, врать не буду. Мне не хотелось просидеть час со словарем, вы меня понимаете? Я бы выглядел полнейшим идиотом. Лучший-то их ученик!
  Он сделал паузу, слегка пристыженный, как мне почудилось.
  – И я назвал ему свое полное имя, – продолжил он. – Наверное, не следовало этого делать, но мне надоело быть Немо. Хотелось стать самим собой.
  А теперь представьте себя такими же потерянными, каким я вдруг оказался в обществе Сирила. До тех пор я следил за его рассказом, а там, где осмеливался, даже направлял в нужное мне русло. Но сейчас он внезапно вырвался на свободу, и мне с трудом удавалось угнаться за ним. Он был уже в России, а я еще нет. Меня он ни намеком не предупредил, что все-таки отправился туда. Он снова говорил об Ольге и Борисе, но не о звучании их голосов, а о том, как они выглядели. Борис дружески обнял его за плечи, а Ольга сдержанно, хотя и от всей души поцеловала. Он ненавидел поцелуи, Нед, но с русскими они выходили совсем иначе, чем с Горстом, и Сирил ничего не имел против. Ему следовало ожидать их, Нед, поскольку для русских поцелуи традиционно являлись проявлением дружеских чувств. Фрюин выглядел на двадцать лет моложе, рассказывая, как оказался в центре всеобщего внимания. Он как будто отпраздновал все свои пропущенные дни рождения сразу. Ольга и Борис во плоти, Нед. Никакого чванства. Такие же естественные и простые люди, как и во время уроков по радио.
  – «Примите поздравления, Сирил, – сказала мне она, – по поводу ваших феноменальных успехов в изучении русского языка». Хотя общаться нам все же приходилось через переводчика, поскольку продвинулся я не так далеко, как хотел бы, в чем сразу ей признался. А потом Борис обнял меня. «Мы гордимся тем, что сумели вам помочь, Сирил, – сказал он. – А ведь многие ученики бросают занятия, но это не слишком сказывается на остальных».
  Только к этому моменту передо мной наконец возникла картина, которую он рисовал широкими смелыми мазками. Его первое Рождество в России. А для Фрюина, несомненно, вообще первое счастливое Рождество, где бы то ни было. И Сергей Модрян в роли организатора всего действа, скромно стоящий в сторонке. Они в большом светлом зале где-то в Москве. Сияют люстры, произносятся речи, происходит взаимный обмен представлениями с пятьюдесятью тщательно отобранными актерами из московского Центра. Фрюин на седьмом небе, то есть именно в том раю, куда и стремился поместить его Модрян.
  А потом столь же внезапно, как Фрюин обрушил на меня поток воспоминаний, все прекратилось. Свет померк у него в глазах, голова склонилась набок, и он хмуро сдвинул брови, словно пытался дать оценку собственному поведению.
  С величайшей осторожностью я вернул его из прошлого в настоящее.
  – Так где же он? – спросил я. – Тот свиток, который вам вручили. Здесь? Свиток, Сирил. С вашим избранием. Где он?
  Он вытаращился на меня, постепенно пробуждаясь от грез.
  – Мне пришлось вернуть его Сергею, – ответил он. – «Когда мы будем приезжать в Москву, – сказал он мне, – можете вывешивать его на стене в позолоченной рамке. Но не здесь. Я не хотел бы подвергать вас опасности». Он все продумал, мой Сергей, и был совершенно прав, если принять во внимание, как вы шныряете повсюду день и ночь, вынюхивая подробности обо мне для начальства.
  На сей раз я не позволил возникнуть ни малейшей паузе, ничуть не изменил тона. Я снова опустил взгляд и сунул руку во внутренний карман. Он явно избрал меня в кандидаты на замену Сергею и откровенно обхаживал. Честно показывал свои трюки, призывая меня присоединяться к нему, встать на его сторону. Инстинкт подсказал, что в моих интересах заставить его потрудиться надо мной более основательно. Я еще раз сверился с записями в блокноте и задал вопрос так, словно меня интересовала лишь фамилия его дедушки по материнской линии.
  – Так с какого точно времени вы начали выдавать Сергею все наши величайшие британские секреты? – спросил я. – Хорошо, выражусь иначе. То, что мы называем секретами. Ясно же: информация, считавшаяся тайной несколько лет назад, сегодня уже не столь ценна. Мы победили в «холодной войне» не потому, что строго соблюдали режим секретности, не так ли? Мы одержали победу благодаря своей открытости. И их гласности.
  Я вскользь упомянул о секретах, и на сей раз, когда перешел Рубикон, он последовал за мной. Хотя при этом, по-моему, даже не заметил, как оказался на другом берегу.
  – Абсолютно правильно. Именно так мы и выиграли. А Сергею поначалу вообще не требовались от меня секреты, если хотите знать. «Секреты, Сирил, не имеют для меня особого значения, – сказал он как-то. – Секреты, Сирил, в том быстро меняющемся мире, в котором мы живем (и я с удовлетворением констатирую это), подобны лекарству, доступному в любой аптеке, – сказал он. – Просто я хотел бы продолжать поддерживать наши отношения на неофициальной основе. Однако если мне действительно понадобится что-то из этой области, я непременно дам вам знать». А пока, заверил он меня, будет достаточно писать для него время от времени неформальные рапорты с оценками качества программ московского радио, чтобы его боссы оставались мной вполне довольны. Например, насколько хорош уровень приема сигнала. Казалось бы, они сами должны знать это, но, как выяснилось, не знали. С русскими никогда не поймешь, где можешь столкнуться с их удивительной подчас неосведомленностью, если уж начистоту. Я не критикую, а лишь отмечаю факт. И ему требовалось мое мнение о курсе языка, само собой. Достаточно ли доступно ведется обучение, есть ли у меня предложения для Ольги и Бориса, поскольку я оставался для них не просто рядовым слушателем.
  – Тогда что послужило причиной перемен?
  – Каких перемен? Не надо темнить, Нед. Будьте со мной откровенны. Я же не мистер Никто, понимаете? Я не мистер Немо. Я – Сирил.
  – Что заставило Сергея отказаться от прежнего принципа и попросить у вас секретную информацию? – уточнил я.
  – Его посольство. Твердолобые ретрограды старой закваски. Варвары. Это извечная проблема. Их не переделаешь. Они взяли над ним верх. Отказались признать исторические изменения, предпочитая оставаться полнейшими троглодитами в своих пещерах, продолжая ставшую уже анахронизмом «холодную войну».
  Я сказал, что не совсем его понял. Подчеркнул сложность вопроса для моего разумения.
  – Что ж, вы меня нисколько этим не удивили. Изложу иначе. Начнем с того, что в посольстве существует весьма значительная группировка, которой не по душе то повышенное внимание, которое стало уделяться культурным обменам. И разгорелась нешуточная борьба между двумя противоборствующими лагерями. Я мог быть лишь пассивным зрителем. «Голуби» выступали в защиту культуры, естественно, но активнее всего отстаивали гласность. Они рассматривали культуру как средство заполнения вакуума, образовавшегося после периода напряженности в двусторонних отношениях между нашими странами. Сергей все мне подробно разъяснил. Но вот «ястребы», к которым, увы, принадлежит и сам посол, пусть их осталось не так много, желали, чтобы Сергей больше внимания уделял старым методам работы. То есть занимался сбором разведывательных данных и продолжал в целом действовать в агрессивной манере, невзирая на перемены в климате международных отношений. И ретроградам в посольстве было наплевать на гуманистические воззрения Сергея. Они не желали принимать их в расчет. Впрочем, чего от них еще ждать, как, например, и от нашего Горста? Сергею пришлось пойти по крайне опасному пути, чтобы не раздражать ни одну из конфликтующих сторон, если уж называть вещи своими именами. Хотя и я поступал точно так же, выполняя свой долг. Мы занимались культурными вопросами, языком, живописью, музыкой, а затем уделяли некоторое время секретам, чтобы удовлетворить аппетиты «ястребов». Нам приходилось угождать всем, как вам в штаб-квартире или мне в «Танке».
  Он на глазах затухал и уходил в тень. Я снова терял его. Пришлось пустить в ход кнут.
  – И все-таки, когда же?
  – Когда что?
  – Не надо ловчить, Сирил, ладно? Мне нужно это записать. Давайте разберемся со временем. Когда вы начали снабжать Сергея Модряна информацией, какие конкретно данные передали ему, за что, а точнее, за сколько, когда это прекратилось и почему, если вполне могло продолжаться и дальше? Мне бы хотелось нормально провести уикенд, Сирил. Как и моей жене. Просто вытянуть ноги в кресле перед телевизором. Мне ведь не платят за сверхурочную работу, знаете ли. Я выполняю разовые поручения руководства, не более того. И один объект проверки ничем не отличается от другого, когда доходит до получения жалованья. Мы живем в эпоху сокращения расходов и экономической эффективности, если вы еще не заметили. Нас угрожают приватизировать, если мы начнем тратить слишком много.
  Он меня не слышал. Не желал слышать. Он был в смятении, стремясь отвлечь от себя внимание, ища, где спрятаться. И мой гнев перестал быть напускным. Я начал ненавидеть Модряна. Меня бесило, что он обманывал наивную доверчивость людей, стремясь выжить. Меня тошнило от того, как мошенник Модрян сумел использовать одиночество Фрюина, превратив его в предателя. Меня пугало само по себе представление о любви как об антитезе долгу.
  Я счел необходимым подняться, чувствуя, что злость мне сейчас только на пользу. Фрюин в беспокойстве пристроился на краю высокого резного стула в стиле Артура II с эмблемой королевского военно-морского флота на сиденье.
  – Покажите мне свои игрушки, – приказал я ему.
  – Какие игрушки? Я взрослый мужчина, как видите, а не ребенок. И это мой дом. Не надо мне указывать, что делать.
  Я вспомнил, чем занимался Модрян, что применял при этом, каким оборудованием снабжал агентов. Припомнил собственный опыт в те дни, когда руководил такими же, как Фрюин, но против советских целей, пусть мои люди не были и вполовину столь же безумны, как он. Представил методы, которые пустил бы в ход, контролируя агента, имеющего столь высокий уровень допуска, как Фрюин, живший чужим разумом.
  – Прежде всего я хочу увидеть ваш фотоаппарат, – упрямо отмахнулся от его возражений я. – Ваш высокоскоростной передатчик. Он ведь у вас есть, Сирил, не так ли? Ваш план сеансов связи. Одноразовые шифры. Кварцевые кристаллы. Тетради для тайнописи. Все устройства для сокрытия микропленок. Я все это хочу увидеть, Сирил, а потом положить к себе в портфель до понедельника. После чего желал бы вернуться домой и посмотреть матч «Арсенала» против «Юнайтед». Это, возможно, не в вашем вкусе, но таковы уж мои пристрастия. Поэтому не пора ли нам немного ускорить события и перестать разглагольствовать о чепухе?
  Приступ безумия проходил, и я сумел это почувствовать. Сирил был совершенно опустошен, как и я сам. Он сидел, склонив голову, широко расставив колени, с тоской разглядывая руки. Ощущалось начало конца – момент, когда раскаяние утомляет и лишается эмоций.
  – Сирил, я начинаю сердиться, – предупредил я.
  А когда он не отозвался, подошел к телефону. К тому самому, который самозваные техники Монти сделали работающим постоянно. Я набрал номер Берра и услышал голос его пижона-секретаря, не знавшего моего имени.
  – Дорогая? – произнес я в трубку. – Буду не раньше чем через час, если повезет. Попался тугодум. Да, хорошо, все понимаю. Извини. Да, но я уже извинился. Хорошо, конечно.
  Потом дал отбой и бросил укоризненный взгляд на Фрюина. Он медленно поднялся на ноги и повел меня наверх. Чердак он превратил в дополнительную спальню под высокой крышей. Радиоприемник стоял на столе в углу. Немецкий, как верно определил Монти. Я включил его, пока хозяин наблюдал за мной, и мы услышали женский голос с сильным акцентом, возмущенно изобличавший преступников и мафиози, расплодившихся в Москве.
  – Зачем они это делают? – набросился на меня Фрюин, словно я нес за все персональную ответственность. – Русские! Почему стремятся разрушить собственную страну? Раньше они так не поступали. Они ею гордились. Своими обширными полями кукурузы, бесклассовым обществом, шахматистами, космонавтами, балетом, спортсменами. Это был действительно рай, пока они не принялись уничтожать его. Они потеряли все хорошее в себе. Это позор, черт побери! Именно так я и сказал Сергею.
  – Тогда зачем вы все еще слушаете их передачи? – спросил я.
  Он почти плакал, но я делал вид, что не замечаю этого.
  – Я должен ждать сообщения, разве нет?
  – Поясните смысл сказанного, Сирил!
  – Ждать новых указаний. Узнать, что снова нужен им. «Вернись, Сирил. Мы всё тебе простили и любим тебя. Твой Сергей». Вот что я хотел бы услышать.
  – Каково кодовое слово для этого?
  – Белая краска.
  – Подробнее.
  – «Наша собака испачкалась белой краской, Ольга…» Или: «Нам надо покрасить книжные полки белой краской, Борис…» Или: «О господи, Ольга! Ты только взгляни на кошку. Кто-то нарочно измазал ей хвост белой краской. Ненавижу жестокость в обращении с животными». Так сказал бы Борис. Но почему они не говорят ничего подобного, пока я слушаю?
  – Давайте продолжим обсуждать ваши методы, согласны? Хорошо, вы слышите кодовое сообщение. По радио. Ольга или Борис произносят слова «белая краска». Или оба сразу. Что вам надлежит сделать в таком случае?
  – Посмотреть в расписание сеансов связи.
  Я протянул руку, командно щелкнув пальцами, и велел:
  – Побыстрее!
  И он действительно заторопился. Нашел щетку для волос в деревянной оправе. Отделил резинку со щетиной от основания, запустил под нее пальцы и вытащил листок тонкой, легко воспламеняющейся бумаги с датами, временем и длиной волны, отпечатанными параллельными колонками. Потом передал бумажку мне в надежде, что полностью удовлетворил мое любопытство. Я забрал ее, ничем не выдав своих чувств, и сунул между страниц блокнота, одновременно бросив взгляд на часы.
  – Спасибо, – коротко сказал я. – А теперь остальное, пожалуйста, Сирил. Мне нужны кодовые блокноты и передатчик. Только не говорите, что у вас их нет, я сейчас не в настроении выслушивать ложь.
  Он возился с банкой талька, стараясь открыть ее со стороны дна и уже отчаянно пытаясь угодить мне. Вытряхивая белый порошок в раковину, он непрерывно говорил:
  – Меня уважали, понимаете, Нед, а на мою долю уважение выпадало не часто. У меня три такие банки. Ольга и Борис говорили, которой воспользоваться. Как с белой краской, но только называли имена композиторов. Чайковский означал третий номер, Бетховен был вторым, Бах – первым. Они перечислялись в алфавитном порядке, чтобы облегчить мне запоминание. У вас случаются мимолетные знакомства, но вы, как правило, не заводите друзей, верно? Хотя лишь до тех пор, пока не встречаете Сергея или одного из его группы.
  Наконец весь порошок высыпался, теперь у него на ладони лежали кварцевые кристаллы для передатчика с крошечными шифровальными блокнотами и с лупой в оправе, чтобы читать их при увеличении.
  – У него было все нужное для меня. У Сергея. Я снабжал его необходимым ему. Он говорил мне о чем-то, и это становилось новой частью моей жизни. Если я впадал в депрессию, он помогал мне быстро оправиться. Он меня понимал. Умел заглянуть в душу. Мне это давало ощущение хоть какой-то известности, и оно мне нравилось. Теперь все ушло. Такое чувство, как будто это все тоже отбыло в Москву.
  Его невнятная речь внушала мне тревогу, как и лихорадочное желание угодить мне. Будь я палачом, он бы охотно сам снял галстук.
  – Ваш передатчик! – потребовал я. – На кой нужны кварцы и шифровальные блокноты, если не можешь ничего передавать!
  С той же невыносимой поспешностью он склонился и отогнул край ворсистого ковра.
  – У меня нет при себе ножа, Нед, – сказал он.
  У меня ножа тоже не было, но я не решался оставить Сирила одного, не осмеливался ослабить приобретенную над ним власть. Я присел на корточки рядом с ним. Он занялся явно не прибитой к полу доской, пытаясь подцепить ее пухлыми пальцами. Сжав руку в кулак, я ударил по концу доски и с удовлетворением заметил, как задрался ее противоположный конец.
  – Пожалуйста, действуйте дальше, – сказал я.
  Это оказалось старье, как я мог бы догадаться. Нечто, совершенно им больше не нужное. Аппарат из нескольких серых коробок, портативный передатчик, придаток, присоединявшийся к приемнику. Но Сирил с гордым видом подал мне этот опутанный проводами прибор.
  Ужасающее возбуждение отразилось в его глазах.
  – Понимаете, Нед, я теперь превратился просто-напросто в какую-то дыру, – объяснил он. – Не хочу, чтобы мои слова прозвучали зловеще, но меня больше не существует. И этот дом теперь ничего для меня не значит. Я любил его когда-то. Он присматривал за мной, как я сам присматривал за ним. Один без другого мы ничего не значили – этот дом и я. Вам трудно уразуметь, осмелюсь предположить, что такое настоящий дом, если у вас есть жена. Она неизбежно встает между вами. Между вами и домом, хочу я сказать. Ваша жена. А у меня был он. Модрян. Я ведь по-настоящему любил его, Нед. Всерьез увлекся. «Ты слишком усердствуешь, Сирил, – бывало, говорил он мне. – Уймись немного. Отдохни. Уйди в отпуск. Ты уже начинаешь галлюцинировать». Но я не мог ничего с собой поделать. Сергей и был для меня отпуском, праздником.
  – Фотоаппарат! – распорядился я.
  Он не сразу уловил смысл команды. Слишком погружен был в мысли о Модряне. Он смотрел на меня, но видел только его.
  – Не надо так со мной, – промямлил он непонимающе.
  – Аппарат! – заорал я. – Ради всего святого, Сирил, неужели у вас вообще никогда не бывало выходных?
  Он подошел к гардеробу. Лезвия меча Камелота были вырезаны крест-накрест на дубовых дверцах.
  – Фотоаппарат! – выкрикнул я громче, заметив его нерешительность. – Как же вы могли незаметно передавать в оперном театре кассеты с пленкой своему лучшему другу, если не успевали к тому времени переснять секретные досье?
  – Не надо так шуметь, Нед. Успокойтесь, пожалуйста. – И дав понять усмешкой свое превосходство, он запустил руку внутрь платяного шкафа, хотя глаза продолжали игриво смотреть на меня, словно говоря: «А теперь полюбуйтесь!» Он рылся в гардеробе, загадочно улыбаясь. Достал театральный бинокль и навел его на меня. Сначала нормальным образом, потом перевернул на удаление. Затем передал мне бинокль, приглашая проделать то же самое. Я взял его в руку и сразу ощутил неестественную тяжесть. Стал вращать колесико в центре, пока не раздался щелчок. Сирил одобрительно кивал, подбадривая меня словами:
  – Да, Нед, именно так все и работает.
  Он снял с полки книгу и открыл ее посередине. Иллюстрированный альбом «Выдающиеся мастера мирового балета». Молоденькая девушка исполняла па-де-ша. Салли тоже в свое время посещала балетную школу. Сирил отстегнул ремешок бинокля, и я понял, что его короткий конец служил для замера расстояния съемки. Затем он навел бинокль на страницу книги, измерил дистанцию и провернул колесико до щелчка.
  – Видели? – с гордостью спросил он. – Comprenez[52], не так ли? Изготовлено по специальному заказу. Для особых целей. Для вечеров перед оперными спектаклями. Сергей сам разработал конструкцию. В России многое делается кое-как, но Сергею требовалось только самое лучшее. Я мог задерживаться в «Танке» чуть дольше. Фотографировал все, что мы получали за целую неделю, если было желание, а потом передавал ему пленку, когда мы сидели рядом в театре. Причем передавал обычно во время одной из лучших арий. Так мы с ним шутили.
  Он снова отдал мне бинокль, а сам принялся расхаживать по комнате, почесывая кончиками пальцев лысину, словно у него была пышная шевелюра. Потом протянул руки вперед жестом человека, проверяющего, не пошел ли дождь.
  – Сергей сумел использовать меня наилучшим образом, Нед, но теперь он уехал. C’est la vie[53], говорю себе я. Теперь дело за вами. У вас хватит смелости? Достаточно ума? Вот почему я и написал вам. Мне пришлось. Я совершенно опустошен. Я вас совсем не знал, но вы были мне необходимы. Остро необходим хороший человек, способный меня понять. Человек, которому я снова мог бы доверять. Вам выпал отличный шанс. Сумей прыгнуть выше головы и живи, говорю я, пока еще остается время. Ваша жена, судя по всему, грубовата. На вашем месте я бы посоветовал ей жить своей жизнью и не лезть в вашу. Мне, наверное, следовало дать объявление в газете. – Он пристально посмотрел на меня с поистине пугающей улыбкой. – «Одинокий мужчина, некурящий, любитель музыки с хорошим чувством юмора». Я порой просматриваю такие объявления, как почти каждый. Иногда испытываю искушение отозваться на одно из них. Вот только меня сдерживает страх, что я потом не сумею прекратить отношения, если окажусь неудовлетворен. И тогда я написал вам письмо, как вы уже поняли. В каком-то смысле это было как писать послание самому Богу. Но потом явились вы в своем поношенном плаще и принялись задавать мне вздорные вопросы, наверняка заготовленные для вас в штаб-квартире. Пора бы вам уже самому встать на ноги, Нед, как поступил я. Вы слишком робки, вот в чем ваша проблема. Я считаю, в этом отчасти виновата жена. Я слышал, как вы перед ней извинялись, и на меня это произвело дурное впечатление. Такие звезд с неба не хватают. Но все же я полагаю, что смогу сделать из вас нечто, а вы сделаете то же самое для меня. Например, поможете мне вырыть пруд. Я же приобщу вас к музыке. Это равноценный обмен, верно? Не бывает людей вообще невосприимчивых к музыке. И ведь я все сделал из-за Горста. – Его голос внезапно сорвался от страха. – Нед! Не трогайте это, будьте любезны! Уберите свои шаловливые ручонки от моей собственности, Нед. Немедленно!
  Я как раз ощупывал его пишущую машинку фирмы «Маркус». Она стояла в том же гардеробе, где он хранил оперный бинокль, накрытая несколькими рубашками. Подписался «А. Патриот», думал я. «А» значило «анонимный», то есть безымянный, думал я. Любой, кто мог полюбить его. Я уже сам догадался, и он мне все рассказал, но вид машинки тем не менее взволновал нас обоих – развязка приближалась.
  – Так почему же вы порвали с Сергеем? – спросил я, водя пальцами по кнопкам.
  Но на сей раз он не клюнул на мою попытку лести.
  – Я с ним не порывал. Он сам сделал это. И ничто пока не закончено, если вы согласны его заменить. Спрячьте машинку. Прикройте так, как было раньше. Спасибо.
  И я подчинился. Спрятал вещественное доказательство в виде пишущей машинки.
  – Что он вам сказал? – спросил я беззаботно. – Как объяснил? Или прислал записку, а потом сбежал?
  Я снова задумался о Салли.
  – Он был немногословен. Не требуется объясняться с тем, кто застрял в Лондоне, если вы сами уже в Москве. Молчание говорит само за себя.
  Он медленно подошел к своему радиоприемнику и сел перед ним. Я следовал за ним, готовый удержать при необходимости.
  – Давайте включим его. Послушаем удовольствия ради. Я все еще могу получить сигнал: «Сирил, вернись к нам». Кто знает?
  Я наблюдал, как он приладил к приемнику передатчик, потом открыл окно и выбросил наружу провод антенны, похожий на рыболовную леску со свинцовым грузилом, но без крючка. Затем на моих глазах изучил расписание сеансов связи, после чего набрал SOS, добавив свой позывной, на устройстве для записи и электронного сжатия кодированного текста. Подключил устройство к передатчику и в течение доли секунды отправил в эфир. Он проделал это несколько раз, прежде чем перейти на прием, но ничего не получил, как и не ожидал получить. Это была демонстрация для меня, что ему больше ничего никогда не пришлют.
  – Он все же предупредил, что все кончено, – произнес Сирил, глядя на панель настройки. – Я его не виню. Он действительно предупредил.
  – Что кончено? Шпионаж?
  – О нет, не шпионаж. Это продолжится вечно, не так ли? На самом деле он имел в виду коммунизм. Сказал, что коммунизм в наши дни превратился в религию меньшинства, но мы еще не вполне это осознали. «Время повесить сапоги на гвоздь, Сирил. В Россию лучше не приезжать, если тебя разоблачат. В новой атмосфере ты только всем осложнишь жизнь. Нам, вероятно, даже придется вернуть тебя обратно в виде жеста доброй воли. Понимаешь, мы устарели – ты и я. Так решили в московском Центре. Москва теперь разговаривает только о твердой валюте. Им нужен каждый фунт, каждый доллар, какой удается заполучить. А нас положили на архивную полку. Мы для них теперь лишние, навязчивое дежавю, не говоря уж о том, что создаем неловкую ситуацию для ряда заинтересованных лиц. Москва больше не может себе позволить попасться на использовании в качестве агента шифровальщика из британского Министерства иностранных дел, имеющего доступ к совсекретным материалам, а потому там нас с тобой рассматривают скорее как нежелательных элементов, нежели как ценность, почему и отзывают меня домой. И мой тебе совет, Сирил: уйди в приятный, продолжительный отпуск, покажись врачу, наслаждайся солнцем и покоем, поскольку если строго между нами, то ты стал проявлять неосторожность и слишком рискуешь, судя по некоторым признакам. Нам бы хотелось рассчитаться с тобой по справедливости, но, честно говоря, с деньгами напряженно. Если тебя удовлетворит скромная пара тысяч, то их можно положить на счет в швейцарском банке, но более крупные суммы для нас временно недоступны». Причем мне показалось, что при последнем разговоре со мной он был не похож на себя прежнего, Нед, – продолжал Сирил растерянно. – Мы были с ним неразлучными друзьями, а теперь он знать меня не хочет. «Не воспринимай жизненные невзгоды столь тяжело, Сирил», – говорил он. Все твердил, что я под слишком большим напряжением, как будто в голове у меня поселились несколько разных людей. И наверное, он прав, как мне начинает казаться. Я прожил неправильно, вот и все. Но иногда это понимаешь, когда уже слишком поздно, верно? Ты считаешь себя одним персонажем, а оказываешься совсем иным, как в опере. Но надо переживать, повторяю я себе. Борись еще один день. Как писал еще Артур Клаф: «Не говори, что бился ты напрасно». Сыпь все оставшееся зерно на жернова мельницы. Вот так.
  Он расправил рыхлые плечи и словно исполнился величия, рассматривая себя как личность, умеющую подняться над неприятностями.
  – Ну, что теперь? – спросил он, когда мы вернулись в гостиную.
  Мы закончили. Оставалось лишь получить несколько ответов и составить список выданной им противнику информации.
  Да, мы закончили, но именно я сам, а не Фрюин, пытался отсрочить последний шаг. Сидя на валике дивана, он отвернулся от меня, широко улыбаясь и подставляя длинную шею под лезвие ножа. Но он ждал удара, который я отказывался наносить. Его круглая лысая голова откинулась назад, а он сам отклонился от меня, будто предлагая: «Сделай это сейчас, бей сюда». Но я не мог себя заставить. Даже не двинулся в его сторону. В руке я держал блокнот с написанным для него текстом, и ему достаточно было поставить подпись, чтобы уничтожить себя. Но я не шевелился. Я чувствовал, что вошел в его глупейшее положение. Хотя какое это было положение? Считалась ли любовь идеологией? Стала ли лояльность своего рода политической партией? Или в нашем стремлении разделить мир мы разделили его неверно, не сумели заметить, что реальное сражение развернулось между теми, кто все еще находился в поиске, и теми, кто в стремлении к победе довел себя до самого низкого и уязвимого состояния полнейшего равнодушия? Я был на грани уничтожения человека за его любовь. Я заставил его подняться по ступенькам эшафота, делая вид, что мы просто совершаем вместе воскресную прогулку.
  – Сирил!
  Мне пришлось окликнуть его по имени дважды.
  – Да, в чем дело?
  – На меня возложена обязанность получить подписанное вами признание.
  – Можете сообщить в штаб-квартиру, что я лишь содействовал углублению взаимопонимания между двумя великими нациями, – сказал он, пытаясь мне помочь. У меня даже возникло ощущение его готовности сделать все за меня, будь у него такая возможность. – Сообщите, как я пытался положить конец бессмысленной и беспричинной вражде, какую наблюдал много лет в «Танке». Это должно их утешить.
  – Думаю, от вас ожидают услышать нечто подобное, – сказал я. – Но только в данном деле присутствует нечто большее, чем вы воображаете.
  – Кроме того, передайте, что я желал бы получить новое назначение. Мне очень хочется покинуть «Танк» и дотянуть до пенсии, не работая с секретными документами. Согласен на понижение. Давно принял такое решение. У меня отложено немного денег. Я не тщеславен. А смена работы лучше отпуска, поверьте мне. Куда вы, Нед? Туалет в другой части дома.
  Я направлялся к входной двери. Меня влекло к здравому смыслу и к бегству отсюда. Казалось, весь мой мир ужался до размеров этой жуткой комнаты.
  – Возвращаюсь в офис, Сирил. На час или чуть больше. Я не могу извлечь ваше признание, как фокусник из шляпы, понимаете? Оно должно быть правильно составлено на специальных бланках и все такое. Плевать на уикенд. Сказать по правде, никогда не любил выходных. Они как дыры во вселенной, эти уикенды, если хотите знать мое мнение, которое я стараюсь держать при себе. – Почему я вдруг заговорил с его интонациями? – Не беспокойтесь, Сирил. Я сам найду выход. А вам лучше отдохнуть.
  Я стремился сбежать до их появления. Глядя за спину Фрюина, я уже видел, как Монти и пара его ребят выбирались из грузового фургона, а к дому подъехала черная полицейская машина, потому что сама наша Служба, слава богу, не имела права производить аресты.
  Но Фрюин продолжил говорить, как умирающий вдруг вновь произносит что-то, когда ты считаешь, что он уже покойник.
  – Меня ни в коем случае нельзя оставлять одного, Нед. Ни за что нельзя, поймите же! Я ничего не смогу объяснить незнакомцу, как объяснил вам, Нед. Второй раз не получится. На такое никто не способен.
  Я услышал звуки тяжелых шагов по гравию, потом звонок в дверь. Фрюин повернулся, и его взгляд встретился с моим. Я видел, как до него начинает доходить истина, как он отметает ее, все еще не веря, но понимание ситуации опять возвращается к нему. Я так и не отводил от него глаз, пока открывал дверь. Рядом с Монти стоял Палфри. За ними высились двое полицейских в мундирах и человек по фамилии Редман, более известный под кличкой Бедлам, поскольку он представлял приписанную к Службе группу мозгоправов.
  – Блестящая работа, Нед, – пробормотал Палфри торопливым шепотом, когда остальные устремились в дом. – Превосходная операция. Ты получишь за нее медаль, уж я позабочусь об этом.
  На Сирила надели наручники. Мне как-то и в голову не приходило, что это потребуется. Ему сковали руки за спиной, отчего подбородок у него задрался. Я проводил его до микроавтобуса и помог сесть, но к тому моменту он уже обрел некий независимый источник чувства собственного достоинства, и его совсем не волновало, чья рука поддерживала под локоть.
  
  – Не каждому под силу расколоть обученного Модряном шпиона между завтраком и обедом, – сказал Берр тоном полнейшего удовлетворения. Мы наслаждались тихим ужином в «Чиккониз», куда он настойчиво пригласил меня тем же вечером. – Наши дорогие друзья по ту сторону парка просто вне себя от ярости, раздражения, возмущения и зависти, что тоже совсем неплохо.
  Но его слова доносились до меня из мира, который я решил на время покинуть.
  – Он сам раскололся, – лишь заметил я.
  Берр окинул меня острым взглядом:
  – Ни за что с вами не соглашусь, Нед. Я еще не видел более тонко разыгранной партии. Вам пришлось стать шлюхой. Без этого было нельзя. Мы все шлюхи. Но только платим за себя сами. И скажу откровенно: с меня довольно вашей меланхолии. Сидите там у себя на Нортумберленд-авеню мрачный, как грозовая туча, застрявший между двумя женщинами. Если не можете принять решения, это тоже в некотором роде решение. Бросайте свой маленький роман на стороне и возвращайтесь к Мейбл, вот вам мой совет, хотя он вам ни к чему, как я погляжу. На прошлой неделе я тоже вернулся к жене. Вышло чертовски паршиво.
  И вопреки своему настроению я вдруг понял, что смеюсь.
  – А лично мое решение таково, – продолжал Берр, великодушно согласившись на предложение подать ему еще одну огромную порцию пасты. – Вы оставите свой угрюмый образ жизни, как оставите и отдел дознания, где, с моей точки зрения, вы предавались нарциссическому самосозерцанию слишком долго. Вам пора переселиться на Пятый этаж и заменить Питера Гиллама на посту главы моего секретариата. Это подойдет для вашего кальвинистского мировоззрения, а мне поможет избавиться от неописуемо ленивого подчиненного.
  Я выполнил все, что он предложил. Абсолютно все. Не потому, что предложения исходили именно от него, а потому, что он уловил направление моих мыслей. Уже следующим вечером я поставил Салли в известность о своем решении, и горечь расставания сослужила мне по крайней мере в чем-то добрую службу – помогла отвлечься от воспоминаний о Фрюине. Еще несколько месяцев по ее просьбе я продолжал отправлять ей письма из Танбридж-Уэллса, но это стало так же трудно, как писать домой из школы-интерната. Салли оказалась последним из того, что Берр окрестил моими маленькими романами. Возможно, я вообразил, что если сложить их вместе, они заменят одну действительно большую любовь.
  Глава 12
  – Итак, все кончено, – сказал Смайли.
  Неяркие отсветы угасавшего в камине пламени падали на обшитые деревянными панелями стены библиотеки, позолотив зиявшие пустотами полки с пыльными книгами о путешествиях и приключениях, старые, с потрескавшейся кожаной обивкой кресла, лукаво отретушированные фотографии навсегда исчезнувших батальонов офицеров в парадной форме и с прогулочными тросточками. С них смотрели такие же разные лица, как и наши собственные, обращенные к Смайли, занимавшему почетное место. Четыре поколения нашей службы, условно говоря, встретились в этой комнате, но тихий голос Смайли и пелена сигарного дыма, казалось, объединили нас в семью.
  Я не помнил, чтобы приглашал Тоби присоединиться к нам, но обслуживавший персонал явно знал о его неизбежном появлении, а официанты из столовой высыпали навстречу, чтобы приветствовать его. В пиджаке с широкими муаровыми лацканами и жилеткой на типично балканских резных деревянных застежках, он всем своим видом напоминал отставного ротмистра.
  Берр поспешил прибыть прямо из Хитроу и, демонстрируя уважение к Смайли, переоделся в смокинг прямо на заднем сиденье своего ведомого шофером «ровера». Он вошел практически незаметно бесшумной походкой танцора, которая почему-то легко дается мужчинам крупного телосложения. Монти Эрбак разглядел его первым и сразу уступил ему свое место. Берр совсем недавно стал первым, кто получил пост главного координатора, не достигнув тридцати пяти лет.
  А возле Смайли сгрудился мой последний выпуск курсантов. Девушки, подобные цветам в вечерних платьях. Парни, исполненные рвения, с обветренными, но посвежевшими лицами после всех трудностей, перенесенных в Аргайле.
  – Все кончено, – повторил Смайли.
  Уж не внезапно ли воцарившаяся тишина насторожила нас? Или изменение тональности его голоса? Или почти жреческий жест, сделанный им, неожиданное напряжение, которое ощущалось наряду с благоговением или решимостью? Я не смог бы объяснить этого тогда, как не смогу и сейчас. Знаю только, что, хотя мне не удалось перехватить ни одного взгляда, я сразу уловил возникшее напряжение, словно Смайли призвал взяться за оружие. А ведь на самом деле он скорее предлагал сложить его, чем привести в боевую готовность.
  – Все кончено, как покончено и со мной самим. Абсолютно покончено. Время дать сигнал и опустить занавес, скрыв вчерашнего рыцаря «холодной войны». И, пожалуйста, никогда больше не просите меня вернуться. Новые времена требуют новых людей. И худшее, что вы можете сделать, это пытаться подражать нам.
  Думаю, он намеревался поставить здесь точку, но только с Джорджем даже не пробовали строить догадки. Насколько я знал, перед приездом сюда он заучил прощальную речь наизусть, проработал ее, отрепетировав каждое слово. Но теперь его действиями руководило общее молчание, как и необходимость соответствовать сути торжественной церемонии. Наша зависимость от него стала в тот момент настолько полной, что если бы он повернулся и вышел, не произнеся ни слова, разочарование сразу же обратило бы любовь к нему в горькую озлобленность.
  – В центре моего внимания всегда оставался прежде всего человек, – заявил Смайли в типичной для него манере начинать с загадки, а потом выждать некоторое время, прежде чем прояснить смысл сказанного. – Я никогда ни во что не ставил любые идеологии, если только они не перерастали в безумные или совершенно зловещие. Никогда не считал институты власти оправдывавшими свое предназначение, а занятия политикой воспринимал не более чем предлог, чтобы ничего не чувствовать. Человек, а не безликие массы, вот кому мы призваны служить. Напомню, если вы не отметили сами, что именно человек положил конец «холодной войне». Не вооружения, не технологии, не армии или пропагандистские кампании. Это был просто человек. И даже не человек с Запада. Так случилось, что им оказался наш заклятый враг с Востока. Тот, кто вышел на улицы, презрев пули и дубинки, сказав: все, с меня хватит! Именно их король, а не наш набрался смелости взойти на высокую трибуну и заявить, что он голый. А идеологии потащились за такими, казалось бы, невероятными событиями с обреченностью приговоренных преступников, что случается с любыми изжившими себя идеологиями. Потому что своей души они не имеют. Они всего лишь или шлюхи, или ангелы, в зависимости от наших собственных устремлений. И только история сможет сказать нам правду о том, кто стал подлинным победителем. Если возникнет демократическая Россия, что ж, тогда Россия и окажется в выигрыше. А если Запад задохнется от миазмов своего материализма, значит, Запад еще остается вероятным проигравшим. История умеет хранить тайны дольше, чем большинство из нас. Но есть у нее секрет, который я раскрою вам. Иногда победителей не бывает вообще. Как порой не обязательно, чтобы кто-то оказался в проигрыше. Вы спрашивали меня, что мы должны думать о нынешней России.
  Но разве мы действительно спрашивали его об этом? Как еще можно было объяснить внезапную смену направления беседы? Верно, мы бегло упоминали в разговоре о распаде советской империи, размышляли о неуклонном подъеме Японии и об исторических сдвигах в балансе экономических сил. А в послеобеденном обмене вопросами и ответами прозвучали мимолетные ссылки на мою работу в Русском доме наряду с упоминаниями о проблемах Ближнего Востока и о деятельности Смайли в комитете по правам на рыбную ловлю, о которой благодаря Тоби стало известно всем. Но не думаю, что я слышал прямой вопрос, избранный Смайли для ответа.
  – Вас интересует, – продолжал он, – можем ли мы вообще доверять Медведю с Востока? Вас интригует, но в то же время и тревожит сама возможность разговаривать с русскими как с равными нам существами и находить с ними во многих областях общность взглядов. Я дам вам несколько ответов.
  И первый их них – нет, мы никогда не сможем полностью доверять Медведю. По той простой причине, что Медведь сам себе не доверяет. Медведь чувствует себя под угрозой, Медведь испуган, Медведь распадается на части. Медведю отвратительно прошлое, его тошнит от настоящего, и он смертельно боится будущего. Так уже происходило не раз. Медведь обанкротился, он ленив, непостоянен, некомпетентен, коварен, опасно горд собой, еще более опасно вооружен до зубов, порой блестяще умен, а иногда поразительно невежествен. Без своих острых когтей он бы скоро превратился в еще одну погруженную в хаос часть «третьего мира». Но острых когтей он не лишился, нельзя забывать об этом. И он не в состоянии вернуть своих солдат из зарубежных стран в одночасье по весьма веским причинам: ему негде их разместить, нечем их кормить, у него нет для них другой работы. Кроме того, он им тоже не доверяет. А поскольку наша Служба работает против тех, кому как нация не доверяем мы, то с нашей стороны стало бы пренебрежением своим долгом хотя бы на секунду расслабиться и перестать пристально следить за Медведем или его непослушными медвежатами. Вот вам первый ответ.
  Второй же заключается в том, что да, мы можем полностью верить Медведю. Ибо никогда еще он не заслуживал доверия в такой большой степени. Медведь умоляет дать ему шанс стать одним из нас, разделить с нами свои проблемы, открыть у нас свои банковские счета, совершать покупки в магазинах на наших улицах, быть принятым как равный в нашем лесу, как и в своем. И его желание тем сильнее, чем значительнее ущерб его экономике, чем беззастенчивее разграбление его природных ресурсов, чем очевиднее невероятная бездарность его собственных управленцев. Медведь нуждается в нас так отчаянно, что мы можем поверить в эту его нужду. Медведю хочется отмотать назад ленту своей ужасающей истории и явиться из тьмы на свет после семидесяти или, если угодно, семисот лет мрака. А свет для него – это мы.
  Проблема, однако, заключается в том, что мы, представители Запада, не в состоянии считать доверие Медведю для себя естественным, будь это Белый Медведь, Красный Медведь или симбиоз из двух разновидностей, на что он больше походит сейчас. Без нас Медведь обречен на муки, но среди нас немало людей, считающих: туда ему и дорога. Пусть так и будет. Как в сорок пятом году встречалось немало тех, кто утверждал, что после поражения в войне Германия должна остаться выжженной пустыней до конца истории человеческой цивилизации.
  Смайли сделал паузу и, как показалось, прикидывал, достаточно ли ясно он уже выразил свои мысли. Он посмотрел на меня, но я отказался встречаться с ним взглядом. Полное напряженного ожидания молчание заставило его возобновить монолог:
  – Медведь в будущем станет таким, каким мы сами сделаем его, а причин взяться за эту задачу можно назвать несколько. Во-первых, нам диктует такой подход обычный здравый смысл, общепринятые нормы поведения. Если уж вы помогли человеку сбежать из заключения, в которое он угодил по собственной глупости или в силу несправедливости, меньшее, что вы обязаны сделать потом, это дать ему миску супа и предоставить средства для адаптации в мире свободных людей. Вторая причина совершенно очевидна, и у меня едва хватает терпения вообще упоминать о ней. Россия, даже взятая отдельно, лишенная всех своих завоеваний и приобретений, урезанная территориально, все равно остается огромнейшей страной с многочисленным населением, являясь критически важной частью планеты. Так должны ли мы оставить Медведя гнить в одиночестве? Превратить русских в озлобленную, отсталую, но избыточно вооруженную нацию за пределами нашего лагеря? Или же сделать его своим партнером в мире, день ото дня меняющем очертания?
  Он взял свой бокал и задумчиво всмотрелся в него, помешивая остатки бренди. И я почувствовал, что теперь ему гораздо сложнее просто встать и удалиться, чем ожидал он сам.
  – Все это так, но тем не менее, – пробормотал он, как будто защищаясь от только что высказанных утверждений, – для достижения подобных целей нам придется не ограничиваться реконструкцией собственных умов и воззрений. Нам предстоит иметь дело со сверхмощным государством, которое мы возвели для себя как бастион против того, чего уже не существует. Нам в свое время пришлось отказаться от слишком многих свобод, чтобы остаться свободными. Теперь возникает необходимость вернуть их.
  Он застенчиво улыбнулся, и я понял, что он намеренно разрушает чары, которыми сковывал нас всех.
  – А потому пока вы будете преданно служить государству, то, вероятно, найдете возможность оказать мне небольшую личную услугу и станете время от времени проверять, крепки ли его основы. А то в последнее время многие раздулись от важности, а главного не замечают. Нед, я всем наскучил. Тебе пора отправить меня домой.
  Он резко поднялся, словно стряхивая с себя нечто, грозившее удержать его на месте. Потом он в последний раз окинул взглядом комнату, но на этот раз смотрел не на курсантов, а на старые фотографии и трофеи, относившиеся к его прошлому, в явном стремлении запечатлеть их в памяти. Он покидал свой дом, передав законным наследникам. Затем с предельной озабоченностью взялся за лихорадочные поиски очков, пока не обнаружил, что они по-прежнему у него на носу. После чего расправил плечи и зашагал к двери, которую двое студентов бросились открывать перед ним.
  – Что ж, хорошо. Доброй всем ночи. И спасибо. О, кстати, скажите им, чтобы не переставали следить за озоновым слоем, сделайте милость, Нед. В Сент-Агнесе сейчас невыносимо жарко для этого времени года.
  И вышел, уже больше не оглянувшись.
  Глава 13
  Ритуалы при уходе в отставку с нашей Службы, вероятно, не менее грустны, чем проводы на пенсию представителей других профессий, хотя есть в них весьма примечательные и мучительные особенности. Проходят церемонии, предназначенные, чтобы их запомнить, – обеды со старыми приятелями и коллегами, приемы и вечеринки в офисах, обмен рукопожатиями с ветеранами из числа секретарей, в глазах у которых застыли слезы, визиты вежливости в дружественные ведомства. И есть церемонии для забвения, когда шаг за шагом ты отрезаешь себя от доступа к той особой информации, какую не получают обыкновенные люди. А для того, кто посвятил Службе всю жизнь, включая три года, проведенных в святая святых – личном секретариате Берра, – все это затягивается и повторяется неоднократно, пусть даже многие известные тебе секреты вышли на пенсию, значительно опередив тебя. Запертый в затхлом офисе нашего юриста Палфри, пусть зачастую в благословенном ожидании предстоявшего хорошего обеда, я одну за другой подписывал бумажки, отказываясь от своего прошлого. Послушно несколько раз повторил краткий текст торжественной клятвы, выслушивая неизменно неискренние предупреждения Палфри о неизбежности наказания в том случае, если соблазны тщеславия или обогащения подвигнут меня на нарушение правил.
  Утверждать, что все эти церемонии не утомили меня под конец до предела, значит обманывать и себя и вас. Они часто заставляли меня желать, чтобы день моей экзекуции настал как можно скорее или, что было бы даже лучше, ее объявили уже состоявшейся. Поскольку с каждым днем я все острее ощущал себя человеком, утешаемым перед смертью, но вынужденным растрачивать последнюю энергию на успокоение тех, кому было суждено пережить меня.
  Вот почему стал необъяснимо великим облегчением тот момент, когда я, снова сидя в надоевшей до омерзения берлоге Палфри за три дня до моего окончательного освобождения, получил распоряжение явиться пред светлые очи Берра.
  – У меня есть для вас работа. И она вам очень не понравится, – заверил он меня, прежде чем положить телефонную трубку.
  Он все еще продолжал кипеть от злости в момент моего появления в его безвкусном, но современно обставленном кабинете.
  – Вы ознакомитесь с его досье, а потом отправитесь к нему в деревню, чтобы вправить мозги и урезонить. Вам не следует его оскорблять, но если при разговоре случайно свернете ему шею, я не стану вас слишком упрекать.
  – О ком речь?
  – Об одном из реликтовых останков деятельности Перси Аллелайна. Об одном из тех магнатов из Сити с накачанным пивом пузом, с которыми Перси обожал играть в гольф.
  Я бросил взгляд на обложку верхней папки из кипы. «БРЭДШОУ, – прочитал я, – сэр Энтони Джойстон». И приписку мелкими буквами внизу: «Представляет ценность согласно регистру» – а это значило, что персонаж, описанный в досье, воспринимался как союзник и помощник нашей Службы.
  – Вы должны втереться к нему в доверие, таков приказ. Сумейте пробудить в нем лучшие черты характера, – продолжал Берр, но все тем же едким тоном. – Затроньте струну в старом государственном служащем. Верните его на путь истинный.
  – Кто считает меня способным на такое?
  – Наше пресвятое Министерство иностранных дел, кто же еще?
  – А почему бы им самим не втереться к нему в доверие? – спросил я, с любопытством просматривая краткое описание карьеры на первой странице. – Мне всегда казалось, что именно за это им и платят.
  – Они пытались. Посылали к нему помощника министра. Но к сэру Энтони так просто не подъедешь. Кроме того, он слишком много знает. Может называть имена и указывать на людей пальцем. Сэр Энтони Брэдшоу, – объяснил Берр, и его голос с северным прононсом взлетел до предельно высоких нот негодования, – сэр Энтони Джойстон Брэдшоу, – поправился он, – принадлежит к числу тех природных мерзавцев, порожденных Англией, кто в процессе служения отечеству собрал больше данных о неблаговидных действиях правительства ее величества, чем оно получило от него относительно противников. И это дает ему возможность крепко держать чиновников за яйца. Ваша задача состоит в том, чтобы предельно осторожно и вежливо заставить его ослабить хватку. Ваше основное оружие для выполнения миссии видится мне в седых локонах и заметном добродушии, которое, как я заметил, вы не брезгуете пускать в ход, если того требует цель. Он ждет вас сегодня к пяти часам вечера, причем ценит пунктуальность. Китти уже подготовила для вас рабочий стол у нас в приемной.
  Мне не потребовалось много времени, чтобы понять причину ярости Берра. В нашей профессии мало что так сильно раздражает, как необходимость избавляться от не слишком приличного наследия, оставленного предшественником. А сэр Энтони Джойстон Брэдшоу, своенравный делец и магнат из Сити, являлся именно таким наследием в наихудшем варианте. Аллелайн подружился с ним (в своем клубе, где же еще?). Аллелайн завербовал его. Аллелайн поддерживал его в целом ряде сделок самого сомнительного толка, не принесших выгоды никому, кроме самого сэра Энтони, хотя ходили упорные слухи, что Аллелайн сделал это далеко не бескорыстно, получив свою долю. Стоило только назреть очередному скандалу, и Аллелайн неизменно прикрывал сэра Энтони от ненастья под крепким зонтом Цирка. Но что было хуже всего, многие двери, открытые Аллелайном для Брэдшоу, оказались потом так и не закрытыми по простейшей причине: никому и в голову не пришло захлопнуть их. И через одну из них Брэдшоу сейчас свободно вошел, приведя в ужас и трепет не только Министерство иностранных дел, но и добрую половину Уайтхолла.
  Я взял в библиотеке официально изданную карту региона, получил в гараже «форд-гранаду». И в половине третьего, держа значительную часть досье в голове, отправился в путь. Порой начинаешь забывать, как красива Англия. Я проехал через Ньюбери и поднялся по извилистой дороге на холм, поросший буками, длинные тени которых темными траншеями прорезали золотистые стерни. Аромат полей для крикета наполнил машину. Я преодолел гребень возвышенности, и передо мной открылись целые замки из белых облаков, ждавших у горизонта. Должно быть, мне вспомнилось детство, потому что мной внезапно овладело неудержимое стремление подняться прямо к ним. Такие сны часто посещали меня в детстве. Машина нырнула капотом вниз и побежала свободнее, а передо мной вдруг открылся вид на обширную долину с небольшими поселениями, церквями, просторными полями и лесом.
  Я миновал паб, и вскоре передо мной возникли величавые позолоченные ворота, высившиеся между каменными опорами с вырезанными на них изображениями львов. Рядом стоял опрятный белый домик привратника со свежеобновленной кровлей. Крепкий молодой человек склонился к открытому окну моей машины и изучил меня глазами снайпера.
  – У меня назначена встреча с сэром Энтони, – сказал я.
  – Назовите свою фамилию, сэр.
  – Карлайл, – ответил я, используя псевдоним в последний раз.
  Паренек скрылся в домике, ворота открылись, а потом закрылись вновь, едва я успел проехать. Парк окружала высокая кирпичная стена, протянувшаяся, должно быть, мили на две. В густой тени каштанов лежали лани. Дорожка пошла вверх, и передо мной возник дом. Он тоже выглядел словно позолоченным, безукоризненно ухоженным и очень большим. Центральная часть была выдержана в стиле Вильгельма и Марии. Крылья относились к более позднему периоду, но не слишком позднему. Перед домом простиралось озеро, а позади него располагались огороды и парники. Старые конюшни перестроили под офисы с затейливыми лестницами снаружи и стеклянными внешними коридорами. В оранжерее садовник поливал цветы.
  Дорожка обогнула озеро и привела меня к стоянке перед парадным входом. Две кобылы арабской породы и лама смотрели на незнакомца из-за ограды округлой формы загона. Молодой дворецкий в черных брюках и полотняном пиджаке спустился по ступеням.
  – Не желаете ли, чтобы я припарковал вашу машину позади дома, мистер Карлайл, как только вас представят хозяину? – спросил он. – Сэр Энтони любит, чтобы пространство перед домом оставалось свободным, если это возможно, сэр.
  Я отдал ключи и последовал за ним вверх по широким ступеням. Их оказалось ровно девять, хотя не представляю, зачем их сосчитал. Просто этому нас когда-то обучили в Саррате на занятиях по развитию внимания, а моя жизнь в последние недели превратилась не столько в цепочку новых событий, сколько в мозаику из происшествий прошлого и приобретенного за долгие годы опыта. Если бы меня вышел встречать Бен и приветственно пожал руку, я бы едва ли сильно удивился. Если бы Моника и Салли появились со своими обвинениями в мой адрес, у меня заранее были заготовлены для них ответы.
  Я вошел в огромный холл. Великолепная двойная лестница поднималась к открытой площадке. Портреты благородных предков – все мужские – смотрели на меня, но почему-то не верилось, что это члены одной семьи, и было непонятно, как они прожили здесь долгие годы вообще без женщин. Я миновал бильярдную, отметив, что и стол и кии новенькие. Как мне стало ясно, я все видел и замечал так отчетливо, поскольку считал, что все это происходит со мной в последний раз. Я проследовал за дворецким через величественную гостиную, потом пересек помещение, отделанное под зеркальный зал, затем третью комнату, которая, как предполагалось, должна была выглядеть неформально уютной. Там стоял телевизор размерами с короб для мороженого, перевозившийся на трехколесном велосипеде и в дни моего детства непременно останавливавшийся у здания нашей начальной школы в такие же погожие дни, как сегодня. Наконец я прибыл к грандиозным с виду двустворчатым дверям и подождал, чтобы дворецкий постучал. Будь Брэдшоу арабом, он заставил бы меня стоять там часами, подумал я, вспомнив Бейрут.
  Но после паузы я услышал ворчливый мужской голос:
  – Войдите.
  Дворецкий сделал шаг вперед и объявил:
  – Сэр Энтони, к вам мистер Карлайл из Лондона.
  Я не говорил ему, что приехал из Лондона.
  Дворецкий отошел в сторону и дал мне возможность впервые бросить взгляд на хозяина дома, хотя потребовалось значительно больше времени, чтобы хозяин бросил первый взгляд на мистера Карлайла.
  Он сидел за двенадцатифутовым письменным столом на изогнутых ножках с инкрустированной медью столешницей. Современные портреты избалованных детей, выполненные маслом, висели у него за спиной. Корреспонденция была сложена в лотки из кожи. Это был крупный, откормленный мужчина и явно большой труженик, потому что успел раздеться до рубашки – синей с белым воротничком повитухи, – а рукава закатал и закрепил красными резиновыми стяжками. А кроме того, он выглядел слишком занятым, чтобы замечать мое появление. Сначала он читал, используя ручку с золотым пером, чтобы помогать глазам и водить кончиком вдоль строчек. Затем вздохнул и начал той же ручкой писать. Потом погрузился в медитацию, все еще глядя вниз и сделав кончик золотого пера фокусом своего внимания на время глубокомысленных размышлений. Его золотые запонки размерами и толщиной превышали старые монеты в один пенни. Наконец он положил авторучку и с обиженным, даже обвиняющим выражением лица поднял голову и сначала заметил меня, а потом оценил в соответствии с собственными стандартами, которые мне только предстояло уяснить.
  Но в тот же момент по удачной для меня прихоти природы низкий луч солнечного света упал через французское окно ему на лицо, и я тоже получил возможность оценить его внешность. Напускную печаль в глазах, под которыми набрякли мешки, словно богатство приносило ему лишь огорчения, небольшой рот с напряженными губами, кривившимися над двойным подбородком, властность, сформировавшуюся из совокупности слабостей, и непреодоленную мальчишескую подозрительность в отношении мира взрослых. В свои сорок пять лет этот страдавший избыточным весом ребенок до сих пор не примирился с жизнью, все еще возлагая вину на отсутствовавших родителей и находя в этом утешение.
  Внезапно Брэдшоу встал и направился ко мне. Стремительно? Или крадучись? В наши дни мужчины-англичане, облеченные властью, выработали странную походку: комбинацию из нескольких манер передвигаться одновременно. Одна проявлялась как уверенность в себе, другая – как некая ленивая, но спортивная упругость шага. Но заключалась в этом и недвусмысленная угроза, и нетерпение, и внутренняя наглая спесь. Он уподобился крабу, расставившему клешни, чтобы не дать никому проскочить мимо, по-боксерски поджал плечи и придал коленям игривую прыгучесть. Еще не успев пожать ему руку, вы понимали, что он бесконечно далек от многих жизненных реалий, начиная с искусства и заканчивая общественным транспортом. Вас безмолвно предупреждали держать дистанцию, если вам не хватало для этого собственной сообразительности.
  – Вы один из парней Перси, – сообщил он, опасаясь, что мне это может быть невдомек, одновременно проверяя размер моей руки и не скрывая неизбежного разочарования. – Так, так. Давненько не виделись. Думаю, лет десять. Или даже больше. Выпейте что-нибудь. Бокал шампанского. Выпейте что хотите. – Но затем последовал приказ: – Саммерс! Принесите нам бутылку шипучего, ведерко со льдом, два бокала, а потом убирайтесь. Да, и не забудьте орешки! – выкрикнул он вслед дворецкому. – Кешью, бразильских – хренову кучу орешков. Вы любите орехи? – спросил он меня с внезапной и обезоруживающей доверительностью.
  – Люблю, – ответил я.
  – Хорошо. Я тоже. Обожаю их. Вы явились, чтобы зачитать мне закон о нарушении общественного порядка. Верно? Валяйте. Я не стеклянный, не разобьюсь.
  Он принялся открывать одно за другим французские окна, чтобы дать мне возможность полнее оценить его владения. Для подобного маневра он избрал иную походку, более похожую на марш с ритмичным размахиванием руками в такт не слышной никому военной музыке. Раскрыв проемы окон, он предоставил мне шанс рассмотреть его сзади. Затем встал, подняв руки и приложив их к оконным переплетам, как мученик, ожидавший получить в спину стрелу. Типичная прическа дельца из Сити, подумал тем временем я: густая у воротника, чуть взъерошенная над ушами. А за окном простиралась практически в бесконечность долина, окрашенная в золотистые, коричневые и зеленые тона. Нянюшка с маленьким ребенком прогуливалась среди оленей. На ней была коричневая шляпка с загнутыми вверх полями и такая же коричневая униформа, похожая на костюмчики девочек-гидов. Лужайка представляла собой готовое поле для игры в крокет.
  – Мы лишь обращаемся к вам с просьбой, сэр Энтони, не более того, – сказал я. – Хотим, чтобы вы оказали нам еще одну услугу, как те, что вы оказывали Перси. В конце концов, это Перси добился для вас возведения в рыцарское достоинство, не так ли?
  – Пошел к дьяволу ваш Перси. Впрочем, он уже умер, если не ошибаюсь. Никто мне ничего не дарит. Обо всем приходится заботиться самому. Что вам нужно? Не тяните, раскрывайте карты. Я уже выслушал одну проповедь. От толстяка Сейвори из МИДа. Помню, как порол его, когда он еще служил мне мальчиком на побегушках в школе. Как был слюнтяем, так и остался.
  Руки оставались в прежнем положении, но спина напряглась. Мне следовало начинать разговор, но я чувствовал себя до странности неподготовленным к нему. За три дня до отставки во мне родилось ощущение, что я вообще понятия не имею о реальном мире. Саммерс принес шампанское, откупорил бутылку и наполнил два бокала, подав их нам на серебряном подносе. Брэдшоу тут же схватил бокал и вышел в сад. Я потащился за ним по засеянной газонной травой центральной аллее. По обе стороны высились азалии и рододендроны. В дальнем конце аллеи посреди отделанного камнем пруда били струи фонтана.
  – Вы получили звание поместного лорда, когда купили эту усадьбу? – спросил я, рассчитывая, что пустая светская беседа поможет мне собраться с мыслями.
  – Положим, так, и что с того? – резко ответил Брэдшоу, и я понял: ему не нравятся напоминания о покупке дома, который он предпочел бы унаследовать от знатных предков.
  – Сэр Энтони, – обратился к нему я.
  – Слушаю вас. В чем дело?
  – Это касается вашей связи с бельгийской компанией «Астрастил».
  – Никогда о ней не слышал.
  – Но вы вступили с ними в определенные отношения, не так ли? – с улыбкой спросил я.
  – Не имею с ними никаких отношений и прежде не имел. То же самое я сказал Сейвори.
  – Но вы вложили в «Астрастил» деньги, сэр Энтони, – терпеливо возразил я.
  – Чепуха. Несомненная путаница. Ошибка. Не тот человек, неверный адрес. Говорил же ему.
  – Однако именно вам принадлежат сто процентов акций компании «Оллметал оф Бирмингем лимитед», сэр Энтони. А «Оллметал оф Бирмингем» владеет компанией «Юротек фандинг энд импортс лимитед» на Бермудах, верно? А базирующаяся на Бермудах «Юротек» является подлинной хозяйкой «Астрастил» в Бельгии, сэр Энтони. Таким образом, мы можем утверждать, что все-таки существует определенная связь между вами с одной стороны и компанией, находящейся в собственности принадлежащей вам фирмы, – с другой. – Я по-прежнему улыбался, пытался вразумить его, обращая все почти в шутку.
  – Никаких вложений, никаких дивидендов, никакого влияния в «Астрастил». Высосано из пальца. Сказал об этом Сейвори, а теперь и вам повторю.
  – Тем не менее, когда в прежние времена, ушедшие теперь в прошлое, но не такое уж далекое, когда Аллелайн попросил вас доставить определенные грузы в определенные страны, которые, строго говоря, не могли получать подобные грузы официальным путем, вы использовали «Астрастил», чтобы выполнить задачу. И «Астрастил» послушно сделала все, что вы ей поручили. Поскольку, если бы это оказалось им не под силу, Перси изначально не обратился бы к вам. Ваши услуги в таком случае ему не понадобились бы. – Улыбка маской застыла на моем лице. – Мы же не полицейские, сэр Энтони, и не налоговые инспекторы. Я просто указываю вам на определенные отношения, находящиеся, по вашему верному утверждению, вне ведения закона, поскольку они с самого начала были задуманы с активной помощью Перси как неподвластные правоохранительным органам.
  Моя речь прозвучала невнятно для меня самого, совершенно расплывчато, и я даже решил было, что Брэдшоу она никоим образом не взволнует.
  И в какой-то степени оказался прав, поскольку он лишь пожал плечами и спросил:
  – А на что это теперь влияет? Что я могу изменить?
  – Очень и очень многое, вообще-то. – Я почувствовал, как кровь приливает к лицу, но не мог ничего с этим поделать. – Мы просим вас отступить и остановиться. Вы получили вожделенное рыцарство, сколотили огромное состояние, и у вас есть долг перед родиной, как существовал он и двенадцать лет назад. А потому вам надлежит свернуть свою активность на Балканах, перестать заигрывать с сербами, прекратить операции в Центральной Африке, не снабжать их больше тоннами оружия по щелчку пальцев и не пытаться зарабатывать на войнах, которые могли вообще не разразиться, если бы вы и вам подобные держались от них подальше. Вы же британец. И денег у вас сейчас в карманах больше, чем почти любой из нас может увидеть в течение всей жизни. Остановитесь. Просто остановитесь. Это все, о чем мы вас просим. Времена изменились. Мы сами больше не участвуем в подобных играх.
  На мгновение мне даже показалось, что я произвел на него впечатление, потому что он наконец удостоил меня тусклым взглядом и оглядел так, словно впервые задумался: может, этого типа все же стоит купить? Но интерес почти сразу снова угас, и он погрузился в унылое молчание.
  – Сейчас к вам обращается ваша родная страна, Брэдшоу, – произнес я уже с подлинной злостью. – Ради всего святого, будьте человеком! Чего еще вам не хватает? Или вы окончательно лишились совести?
  Я приведу вам ответ Брэдшоу в том виде, в каком расшифровал его с пленки, потому что по просьбе Берра сунул в карман пиджака диктофон, а четкие, резкие носовые звуки голоса Брэдшоу обеспечили превосходную запись. Я даже попробую передать вам его интонации настолько точно, насколько это вообще возможно на бумаге. Брэдшоу говорил по-английски так, будто он был для него вторым языком, хотя никаким другим он не владел. Он говорил, как пояснил мой сын Адриан, на жаргоне, характерном, как своеобразный кокни, для несдержанной болтовни жителей фешенебельной Белгравии, когда, например, «слона делают из мыши», а вовсе не из мухи, и смысл можно извлечь, только хорошенько разобравшись в использовании местоимений. Разумеется, здесь присутствует и свой словарь: ничто не поднимается, только возвышается, возможности не возникают, а распахиваются, как не происходит ни одного самого мелкого события, не именуемого сенсационным. Причем собеседники педантично придерживаются неправильных выражений, чтобы выделиться среди не допущенных в свой круг. Вот откуда перлы типа: «Как у тебе и у мене». Но я хотел бы верить, что даже без диктофона запомнил бы каждое слово, потому что его монолог прозвучал как боевой клич из мира, который я как раз собирался покинуть, предоставив ему возможность дальше существовать без меня.
  – Прошу прощения, – начал он сразу со лжи. – Я правильно понял ваши речи как воззвание к моей совести? Отлично! А теперь я сам сделаю официальное заявление для занесения в протокол. Не возражаете? И заявление уже звучит. Пункт первый. Хотя у меня, вообще-то, только один пункт и есть. Мне глубоко на все наплевать. Признаюсь, в этом и состоит разница между мной и прочими людишками, обычной швалью. Если орды ниггеров – да, я употребил слово «ниггеры», потому что хочу называть их ниггерами… Если толпы этих самых ниггеров завтра поубивают друг друга с помощью моих игрушек, а я наварю на этом, то для меня не будет новости лучше. Потому что не продай я им нужный товар, нашелся бы другой делец, который снабдил бы их всем необходимым. Когда-то правительство понимало это. И если теперь там сидят слабаки, то и пошли они подальше. Пункт второй. Точнее, вопрос. Слышали, что творят в наши дни торговцы табаком? Сбывают дикарям высокотоксичный табак, уверяя, что он лечит любые простуды и от него у мужиков лучше стоит. Разве им не плевать на последствия? Так и вижу, как они страдают, сидя дома, от нервных срывов, потому что сеют рак легких среди отсталых народов. Черта с два! Просто прибегают к творческим методам маркетинга, и точка! А наркотики? Только не ширяйтесь сами, коли нет тяги. Воля ваша. Но вот если находится торговец, желающий сбыть товар, который делает бизнес с охотником зелье приобрести, мой вам совет – отойдите в сторонку, и пусть ударят по рукам. Да пребудет с ними удача! Ведь тех, кого не убьют наркотики, доконает отравленная атмосфера. Они все равно поджарятся при глобальном потеплении. Я – британец, говорите вы. Верно, и не скрываю, что горжусь этим. Как горжусь своей старой закалкой. Человек имперского мышления. Такое передается только по наследству. Когда кто-то встает у тебя на пути, уничтожай его. Или он уничтожит тебя. И дисциплина, между прочим, здесь тоже важна. Порядок. Прими на себя ответственность человека своего класса и образования и побей иностранца, чужака его же оружием. Я всегда считал, что вы, парни, тоже придерживаетесь таких взглядов. Но, очевидно, ошибался. Сбой во взаимопонимании. О чем только и следует заботиться, так это о качестве своей жизни. Этой жизни, единственной и неповторимой. О стандартах в конечном счете. Устаревшее слово? А мне плевать! У меня остались свои стандарты. Помпезные и напыщенные, думаете вы. Хорошо, пусть я помпезный. Пошли вы куда подальше со своим мнением. Я – фараон, так? И если несколько тысяч рабов должны умереть, чтобы я построил себе пирамиду, то это в порядке вещей. А если им каким-то образом удастся умертвить меня за эту проклятую пирамиду, что ж, тем лучше для них. Знаете, что я нашел у себя в подвале? Железные кольца. Ржавые металлические кольца, замурованные в стены подвала, когда дом только возводили. Догадываетесь, для чего? Для рабов. И это тоже в порядке вещей. Первый хозяин дома, человек, построивший его, оплативший постройку, посылавший архитектора в Италию, чтобы досконально овладеть мастерством, – этот человек владел рабами и устроил для них тюрьму в подвале. И неужели вы думаете, что рабов больше нигде нет? Считаете, капитализм не зависит от рабского труда? Тогда, боже милостивый, ну и контору же вы создали! Мне не нравится философствовать, но, боюсь, выслушивать нотации и проповеди гораздо хуже. Только не в моем доме, уж увольте! Раздражает до предела. И к тому же никакими причитаниями меня не проймешь. Я славлюсь упрямством и хладнокровием. Но и свои взгляды на мировой порядок у меня есть. Дай работу другим людям и забирай свою долю.
  Я промолчал, что, как и все остальное, запечатлелось на пленке.
  А что я мог сказать, оказавшись лицом к лицу с абсолютным воплощением порока? Всю жизнь я сражался со злом как с некой организованной силой. У нее имелось не только название, но чаще всего и национальная принадлежность. У нее была единая корпоративная цель, и она обрела единый корпоративный конец. Но зло, стоявшее сейчас передо мной, представляло собой вконец испорченное дитя, порожденное нашей собственной средой, отчего я тоже превратился в ребенка: безоружного, бессловесного мальчика, которого предали. На мгновение показалось, что я посвятил жизнь борьбе с ошибочно избранным противником. Потом дело представилось так, как будто Брэдшоу похитил лично у меня плоды моей победы. Мне припомнился афоризм Смайли о том, что хорошие люди потерпели поражение в «холодной войне», а плохие одержали в ней верх. И меня подмывало повторить эти слова Брэдшоу, придать им оскорбительный для него смысл, но это значило бы понапрасну сотрясать воздух. Еще я хотел сказать ему, что теперь, одолев коммунизм, мы собираемся вплотную заняться победой и над капитализмом тоже, но ведь на самом деле я так не считал. Зло заключалось не в системе, а в конкретном человеке. К тому же он уже интересовался, останусь ли я с ним поужинать. Пришлось просто вежливо отказаться и уехать.
  В тот вечер ужин для меня устроил сам Берр, и не без удовлетворения подчеркну: мне это событие мало чем запомнилось. Двумя днями позже я сдал пропуск в штаб-квартиру Службы.
  
  Вы видите свое лицо. Перед вами лицо человека, которого вы совсем не знаете. По нему нельзя сказать, как вы поступили со своей любовью, что обрели, к чему стремились. Вы хотите возразить: «Но ведь я отрубил голову дракону. После меня мир станет более безопасным». Вот только в наши дни даже такое высказывание невозможно. А может, вы никогда не имели права так говорить.
  Мы неплохо живем с Мейбл. Никогда не обсуждаем того, что не в силах изменить. Не перечим друг другу и не ссоримся. Мы – цивилизованная пара. Приобрели коттедж на побережье. При нем разбит большой сад, к которому так и тянутся мои руки. Посадить несколько деревьев здесь, расчистить вид на море там. Есть небольшой яхт-клуб для детишек из бедных семей, где я активно работаю. Мы привозим их порой даже из Хакни, и они получают несказанное удовольствие. Уже раздаются предложения выдвинуть мою кандидатуру в местный совет. Мейбл посещает церковь. Время от времени я отправляюсь погостить в Голландию. У меня ведь там все еще остались родственники.
  А иногда к нам даже заезжает Берр. Мне нравится это. Вполне ожидаемо он прекрасно ладит с Мейбл. Причем не пытается умничать и строить из себя важную птицу. Обсуждает с женой ее акварели, но не выносит суждений и приговоров. Мы открываем бутылочку доброго вина, жарим цыпленка. Он посвящает меня в последние новости, а потом отбывает в Лондон. О Смайли ничего не слышно, но так уж угодно ему самому. Он ненавидит ностальгию, даже если ею страдают другие, а не он сам.
  На самом деле такой штуки, как настоящая отставка, для нас не существует. Просто порой ощущаешь, что знаешь слишком много, вот только уже ничего не можешь сделать, но это, уверен, следствие возраста. Я часто предаюсь размышлениям. Начал выступать с лекциями. Беседую с людьми, езжу на автобусах. Чувствую себя новичком в открытом мире, но постепенно учусь и привыкаю к нему.
  Послесловие
  В «Секретном паломнике» я преисполнился решимости окончательно распрощаться с «холодной войной», Джорджем Смайли и со всеми его людьми, как и с некоторыми деликатными, трудно поддающимися определению темами, назойливо преследовавшими меня на протяжении двух с половиной десятилетий писательской деятельности. Мне захотелось вдуматься, кем мы были и кем стали, бросив взгляд на очертания будущего двух сверхдержав в наши дни, когда они – с некоторой неохотой – перестали, пусть лишь на какое-то время, играть в русскую рулетку. Я дважды мысленно расставался с «холодной войной»: в романе «Люди Смайли», в котором навсегда закончилось для меня противостояние между Смайли и Карлой, и в «Идеальном шпионе», где отчаявшийся главный герой перестает понимать и даже не особенно беспокоится, принадлежит ли он в большей степени Востоку или Западу.
  Но упомянутые деликатные и порой иллюзорные темы оставались для меня незаконченным делом. Некоторые удалось затронуть только в книгах, написанных позднее. Теперь, когда Западу удалось справиться с наиболее мерзкими проявлениями коммунизма, мне захотелось задаться вопросом: как он сумеет совладать с не менее отвратительными формами капитализма? В «Секретном паломнике» Смайли коротко затрагивает этот вопрос, но мне не удалось в полной мере обратиться к ответу на него, пока не были написаны «Сингл и Сингл» и «Преданный садовник». В значительной степени более банальная тема, неизменно интересовавшая меня, заключалась в роли элемента некомпетентности в мире шпионажа. На автора, пишущего о секретных агентах, ложится подобное бремя, поскольку рядовой читатель почему-то убежден, что шпионы неизменно умнее и лучше приспособлены к жизни, чем простые обыватели. Шпионы не теряют ключей от машин, не забывают комбинации кодовых замков сейфов и не могут так оплошать, чтобы назвать новую жену именем прежней. Что ж, наверное, так и есть или, по крайней мере, должно быть. Они же шпионы, прошедшие специальную подготовку и все такое, – люди, особо тщательно отобранные для своей профессии, не правда ли? И мы не устаем верить в это вопреки бесконечным историям о позорнейших провалах, которые рассказывают нам обозленные перебежчики на сторону противника вроде Шайлера или Томлинсона или попадающим на страницы прессы. Верим вопреки чемоданчику, набитому бесценными секретными материалами, потерянному на станции лондонской подземки, или жесткому компьютерному диску с полным списком негласных информаторов, купленному в магазине подержанной электроники.
  Даже когда вертолет «чинук» терпит катастрофу по пути из Северной Ирландии и при этом гибнет целое созвездие элитных офицеров разведки, мы все еще остаемся нацией, упорно не желающей поинтересоваться, какой слепой идиот отправил этих людей одним рейсом. И это несмотря на тот факт, что вечно уклончивое в ответах на вопросы общественности Министерство обороны давно со всей очевидностью знает об опасностях подобных перелетов. Должна же существовать некая причина, говорим мы себе, в очередной раз сбиваясь на бездумную веру в нечто, близкое к оккультизму. Шпионы все делают иначе, чем мы. Они не настолько легкомысленны, как мы сами. Забывая знаменитое высказывание Артура Кестлера, но только о своих единоверцах-евреях: шпионы – такие же обычные люди, как все, но только чуть более обычные[54].
  Когда же я время от времени предпринимал попытки (как, например, в написанной в 1963 году «Войне в Зазеркалье») использовать провал разведки, а не успешно проведенную операцию в качестве сюжета произведения, мне не удавалось привлечь читателя на свою сторону. И отчасти я сам оказался тому виной, поскольку в вышедшем чуть ранее романе «Шпион, пришедший с холода» фабула целиком и полностью диктовалась шпионскими интригами и хитроумными планами. «Сначала вы говорите нам одно, а потом заявляете прямо противоположное», – с полным правом ворчали читатели, и мне пришлось заплатить дорогую цену, чтобы вернуть их доверие, хотя сам я никогда не отказывался от внутреннего убеждения, что именно некомпетентность, а не тщательно продуманные заговоры, правит бал в таинственном мире шпионажа.
  В «Секретном паломнике» вы встречаете чересчур нервного молодого офицера британской разведки, который теряет написанную от руки подробнейшую информацию о сети агентов в Восточной Германии и тем самым губит не только себя, но и своих невезучих агентов. В книге рассказывается о патологически одиноком клерке-шифровальщике, попадающем под власть иллюзии, что он стал самым лучшим из англичан, изучающих русский язык, и практически добровольно отдающем себя в руки КГБ. Причем бедолагу-клерка нельзя отнести к числу жертв ошибок, совершенных кадровой службой. Его случай скорее демонстрирует подчас фатальную тривиальность мотивов человеческих поступков, тончайшую грань между безвредной эксцентричностью характера и опасным безумием. Пока еще крайне мало написано о феномене, когда внешне нормальные люди на деле оказываются совершенно неадекватными. Пройдут, вероятно, многие годы, пока кто-то наберется смелости и объяснит подлинные мотивы, которыми руководствовался недавно разоблаченный высокопоставленный сотрудник ФБР Хансен, когда на протяжении длительного времени с непостижимой верностью врагу предавал свою организацию, хотя налицо все приметы, что во внутреннем мире этого на первый взгляд вполне разумного человека царил подлинный хаос.
  Но персонаж, которого я считаю самым интересным на страницах романа, это не одичавший шифровальщик и не молодой вчерашний курсант из берлинского эпизода. И даже не бывалый солдат, старший сержант Хоторн, поверивший, что его сын – закоренелый преступник – является агентом британских спецслужб под прикрытием, которому Смайли позволяет укрепиться в этой вере, передав пару очень дорогих золотых запонок как подтверждение отважного служения непутевого отпрыска на благо родины.
  Это Хансен. Не вызывающий отвращение сотрудник ФБР Хансен из реальной жизни, о котором я упомянул выше, а мой Хансен – голландец и ученый-востоковед, глубокий знаток Азии, Хансен – британский шпион и отрекшийся от сана священник-иезуит, о чьей судьбе рассказывается в девятой главе. Лишь очень немногие герои в моем творчестве списаны с людей, которых я знал, немногочисленны и те, в ком соединены характеры и портреты нескольких человек. Крайне мало у меня и эпизодов, имеющих реальную фактическую основу, хотя должен признать, что история с запонками Смайли связана с подобным случаем из практики сэра Мориса Олдфилда, когда-то возглавлявшего МИ-6.
  Но вот мой Хансен представляет собой персонаж, действительно имеющий прототип в реальной жизни. Его зовут Франсуа Бизо. Это французский ученый, специалист по буддизму, с которым я впервые встретился в Камбодже, а затем в Таиланде, проводя предварительную работу перед написанием «Достопочтенного школяра». Он великодушно дал мне разрешение адаптировать историю его жизни для моих литературных фантазий. А сам Бизо, к моей величайшей радости, опубликовал в прошлом году собственный снискавший ему популярность рассказ о пережитых им событиях, которые я в значительной степени исказил. И книга Бизо, названная им «Le Portail» – «Врата», – получившая во Франции признание как подлинный шедевр, увенчанная несколькими французскими литературными премиями, вскоре будет издана на английском языке.
  Здесь вы в полной мере сможете оценить невысокий моральный уровень нашего брата – создателя чисто художественных произведений. Поскольку, пользуясь не совсем достойными приемами и совершенно произвольной интерпретацией характера героя, я в своем повествовании о героизме Бизо сделал его личностью, какой он никогда не был и ни за что не захотел бы стать. Он не являлся прислужником западных интересов в Азии, не занимался шпионажем под маской ученого-буддиста, не принадлежал к так называемой фашистской клике, за что Пол Пот со своими заплечных дел мастерами хотели наказать его. Он оставался просто Бизо, не подчиняясь никому, и только поэтому вопреки жутчайшим обстоятельствам инквизиторы из числа «красных кхмеров» отпустили его на свободу. Лишь благодаря решительности и силе воли Бизо убедил палачей в своей невиновности.
  При первой публикации «Секретного паломника» я посвятил книгу актеру Алеку Гиннессу в знак признательности за воплощение им в телевизионном сериале Би-би-си образа Джорджа Смайли и в качестве символа наших дружеских отношений, продолжавшихся до недавно постигшей его смерти. Но Гиннесс, как я сам, всегда смиренно признавал существование пропасти между миром воображаемым и миром реальным. А потому я уверен, что он, несомненно, поднял бы вместе со мной бокал и произнес тост во славу Бизо – подлинного человека в окружении целого сонма придуманных мной личностей.
  
  Джон Ле Карре
  Корнуолл, март 2001 года
  Джон Ле Карре
  Особые обстоятельства
  
  И новая весна к любви неотвратимо добавляет
  То, что зима убавить не вольна[1].
  
  Джон Донн
  Если человек говорит правду, рано или поздно его обязательно разоблачат.
  Оскар Уайльд
  1
  Поджарый и гибкий мужчина слегка за пятьдесят без устали мерил шагами комнату на втором этаже ничем не примечательного отеля Британского Гибралтара. Вполне приятные и даже благородные черты лица типичного англичанина в этот момент выдавали в нем холерика, доведенного до ручки. Сторонний наблюдатель, взглянув на согбенную спину, размашистую походку и непослушную седоватую шевелюру, которую мужчина то и дело поправлял костлявой рукой, решил бы, что перед ним свихнувшийся профессор. И уж конечно, никому даже в самых смелых фантазиях не пришло бы в голову, что этот чудак — британский чиновник средней руки, которого выдернули из-за рабочего стола в одном из скучнейших отделов министерства иностранных дел, чтобы в обстановке строжайшей секретности доверить ему выполнение сверхважного задания.
  Звали мужчину, как неоднократно твердил он самому себе и иногда даже вслух, Полом. Фамилия — Андерсон — оказалась чуть проще для запоминания. Стоило ему включить телевизор, на экране появлялась дежурная надпись: “Добро пожаловать, мистер Пол Андерсон. Почему бы вам не отведать бесплатный аперитив в нашем ресторане «Каморка лорда Нельсона»!” Такого педанта, как Андерсон, чрезвычайно раздражал неуместный восклицательный знак вместо знака вопроса. За последние семьдесят два часа он вылезал из белого отельного халата только лишь при попытке уснуть (безуспешной), да еще когда в неурочное время пробрался пообедать в ресторанчик на крыше, где отвратительно пахло хлоркой, — ветер доносил ароматы бассейна, расположенного на третьем этаже здания напротив. Халат, как и почти все остальное содержимое номера, был ему короток, насквозь пропитался застарелым сигаретным дымом и лавандовым освежителем воздуха.
  Вышагивая по спальне, мужчина не стеснялся в выражении своих чувств, столь нежелательных на его службе. В высоком зеркале, намертво привинченном к стене, обклеенной клетчатыми обоями, отражалось его лицо — то озадаченное и нахмуренное, то довольное и даже сияющее. Он то и дело обращался с монологом к самому себе, пытаясь то ли убедить, то ли утешить. И какая разница, говорил ли он про себя или вслух — все равно в комнате, кроме него, никого не было, за исключением поблекшей фотографии в рамочке с изображением юной королевы верхом на бурой лошади.
  На покрытом оргстеклом столе лежали остатки клубного сэндвича, при взгляде на который у него в голове всплывала фраза “мертв по прибытии”, и полупустая бутылка из-под колы. С тех самых пор как он, заселившись в отель, принял нелегкое решение отказаться от алкоголя, мужчина строго его придерживался. Кровать, к которой он успел проникнуться искренней и горячей ненавистью, отличалась гигантскими размерами и чудовищно неудобным матрасом. Он прилег на нее лишь разок, и спина сразу же ему за это отомстила.
  На кровать было наброшено кричаще-малиновое покрывало из искусственного шелка, а на покрывале лежал вполне невинный с виду мобильный телефон, нашпигованный, как утверждалось, сверхсекретными технологиями шифрования. Мужчина в них не особо верил, но все же склонялся к мысли, что телефон и впрямь непростой. Каждый раз, проходя мимо кровати, он бросал на мобильник взгляды, полные надежды, отчаяния и укоризны.
  “Очень сожалею, Пол, но на протяжении всей миссии вас придется ограничить в общении — исключительно в интересах работы, — зазвучал у него в голове чеканный южноафриканский акцент Эллиота, его самоназначенного полевого командира. — Если же во время миссии у вашей чудесной семьи возникнут какие-либо затруднения или проблемы, им будет предложено обратиться за помощью в отдел социального обеспечения вашего министерства, после чего с вами немедленно свяжутся. Вы все поняли, Пол?”
  Да, Эллиот, потихоньку начинаю понимать.
  Добравшись до огромного панорамного окна в дальнем конце комнаты, мужчина сквозь грязноватые тюлевые занавески посмотрел наружу. За окном вдали возвышалась знаменитая Гибралтарская скала. Желтовато-землистая, вся в складках, она походила на злобную старуху. То ли по привычке, то ли просто из нетерпения он в очередной раз взглянул на непривычные часы на запястье и сравнил время на них с зелеными цифрами электронного будильника у кровати. Потертые стальные часы с черным циферблатом сменили его золотые “Картье”, подарок любимой жены на двадцать пятую годовщину свадьбы. Она купила их, получив наследство после смерти одной из многочисленных тетушек.
  Да нет же! У Пола нет никакой жены! У Пола Андерсона нет ни жены, ни дочери. Пол Андерсон (будь он проклят) — отшельник!
  — Пол, милый, ну мы же не можем допустить, чтоб ты ходил в таком виде, — говорила заботливая женщина примерно его возраста целую жизнь назад, в домике из красного кирпича близ аэропорта Хитроу. Вдвоем с коллегой — похожие, как сестры, — они кудахтали вокруг него, переодевая и готовя к важному заданию. — Тут же инициалы вышиты — очень мило, но так нельзя. Сразу ведь понятно, что инициалы на белье бывают только у женатиков, верно, Пол?
  Твердо решив вести себя, как подобает хорошему и приятному в общении человеку, он вежливо посмеялся. Женщина подписала клейкий ярлык именем “Пол” и, забрав у него золотые часы и обручальное кольцо, убрала все это в небольшой сейф. Как она выразилась — “на пока что”.
  * * *
  Господи, как меня вообще занесло в эту дыру?
  Упал я сюда сам или меня подтолкнули? Или и то, и другое?
  За несколько тщательно вымеренных кругов по комнате опишите точные обстоятельства, при которых вы из прекрасной скучной жизни перенеслись вдруг в камеру одиночного заключения на британской колониальной скале.
  * * *
  — А как поживает ваша дорогая бедняжка-жена? — спросила пожилая, но еще не древняя Снежная Королева, возглавлявшая у них отдел кадров, недавно за каким-то чертом переименованный в департамент по работе с персоналом. В тот прекрасный пятничный вечер, когда все приличные люди торопились домой, кадровичка без каких-либо объяснений вызвала его к себе в кабинет на высоком этаже. Они издавна враждовали, и если между ними и было что-то общее, так это лишь чувство, что таких, как они, на свете осталось совсем немного.
  — Спасибо, что спросили, Одри, — ответил он. — Рад сообщить, что на бедняжку она ничуть не тянет. — Для таких бесед, вовсе не безобидных, как могло показаться на первый взгляд, он приберегал особый тон, нарочито несерьезный. — “Дорогая” — это верно, но никак не бедняжка. К счастью, у нее полная ремиссия. А вы? Цветете и пахнете, смею надеяться?
  — Значит, вы сможете отлучиться из дома, — заметила Одри, проигнорировав его вопрос.
  — Боже ж ты мой, конечно, не смогу! Как же мне ее покинуть? — хохотнул он, ни на минуту не выходя из образа беззаботного шутника.
  — Очень просто. Подумайте, не прельстит ли вас перспектива провести в полной тайне от всех четыре, в крайнем случае пять дней за границей, в чрезвычайно полезном для здоровья климате.
  — Как ни удивительно, Одри, такая перспектива представляется мне весьма заманчивой. Сейчас у нас дома живет дочь, так что я буду весьма рад возможности уехать, учитывая то, что она у нас доктор, — не сдержавшись, гордо добавил он. Впрочем, Одри не впечатлили достижения его дочери.
  — Я не знаю, с каким поручением вас посылают. Собственно, я и не должна этого знать, — продолжила кадровичка, отвечая на незаданный им вопрос. — Вы, может, слышали: у нас в верхах появился новый помощник министра по фамилии Квинн. Энергичный такой. Он желает с вами познакомиться и как можно быстрее. Если вы не в курсе — вдруг до вашего отдела математических вычислений новости еще не дошли, — он у нас теперь новая метла и метет тоже по-новому. Перешел сюда из министерства обороны. Прямо скажем, не фонтан, но что поделать.
  Что же это она такое несет? Разумеется, он был в курсе таких новостей. Он же читает газеты. И вечерние выпуски новостей тоже не пропускает. Фергус Квинн, член парламента, известен миру как Ферги. Шотландец, скандалист, интеллектуал-выскочка из когорты новых лейбористов. Перед камерами криклив, агрессивен и склонен к нагнетанию конфликтов. Мало того, он еще и называет себя “бичом в руках народа”, направленным против правительственных бюрократов. Похвальные намерения, особенно если глядеть на все это с должной дистанции. А вот если ты сам — правительственный бюрократ, перспективы сразу становятся не такими радужными.
  – “Как можно быстрее” — это когда? — уточнил он. — Сейчас, что ли?
  — Как мне кажется, именно это он и имел в виду, говоря “как можно быстрее”, — ответила Одри.
  Приемная министра была пуста. Все сотрудники давно разошлись по домам. Дверь красного дерева, толстая и надежная, была приоткрыта. Постучать и подождать, пока позовут? Или постучать и войти? Он выбрал какой-то промежуточный вариант.
  — Да не стойте там, — послышался голос. — Заходите и закройте за собой дверь.
  Он вошел внутрь.
  На молодом энергичном министре оказался тесный темно-синий смокинг. Он стоял перед мраморным камином, в котором ярко-красная фольга имитировала горящие угли, и прижимал к уху мобильный телефон. В реальности он оказался таким же, как и в телевизоре: плотным, с бычьей шеей, короткими рыжими волосами и быстрыми, жадными глазками на лице типичного боксера.
  За ним возвышался трехметровый портрет восемнадцатого века с изображением какого-то государственного чина в лосинах. Перенервничав, он невольно принялся сравнивать двух столь разных на первый взгляд господ. Хотя Квинн то и дело заявлял о своей близости к народу, в его повадках сквозил такой же высокомерный снобизм, что и у мужчины с портрета. Оба стояли, перенеся вес на одну ногу и отведя в сторону согнутое колено другой. Может, энергичный молодой министр тоже хочет развязать войну с гнусными лягушатниками? Или осадить глупых улюлюкающих мужланов, жаждущих крови? Но министр не сделал ни того, ни другого. Слегка улыбнувшись своему посетителю, он коротко бросил в трубку:
  — Я тебе перезвоню, Брэд. — И, закончив звонок, энергично потряс его руку.
  Захлопнув дверь, Квинн запер ее и повернулся к нему.
  — Мне говорили, что вы один из самых опытных наших работников, — сказал он мягким голосом с тщательно выпестованным центральным диалектом, внимательно оглядев с ног до головы посетителя. — Хладнокровный, скрытный, неразговорчивый. Двадцать лет работали за границей. Были у вас свои взлеты и падения, как, впрочем, у любого из нас. Ну как, соответствует такое описание истине?
  — Пожалуй, даже чересчур лестно, — ответил он озадаченно, пытаясь сообразить, кто же мог наговорить такого министру.
  — Но сейчас вы привязаны к дому из-за пошатнувшегося здоровья супруги и фактически сидите без дела.
  — Это только последние несколько лет, господин министр, — ответил он, возмутившись про себя этим его “сидите без дела”. — И, кстати сказать, в данный момент я вполне волен ехать, куда пожелаю, — добавил он.
  — А чем конкретно вы сейчас занимаетесь, не напомните?
  Он уже открыл было рот, чтобы выдать министру бесконечный перечень жизненно важных дел, которыми он занимался на службе, когда тот махнул рукой:
  — Работали ли вы когда-нибудь непосредственно на разведку? — спросил он.
  — В каком смысле “непосредственно”, господин министр?
  — Ну, знаете. Тайные агенты, шпионаж. “Рыцари в плаще и со шпагой”.
  — Нет, плащом и шпагой пользовался лишь как потребитель, — неловко пошутил он. — Изредка. И никогда не стремился изменить такое положение дел, если вы это хотели узнать, господин министр, — добавил он.
  — Даже когда служили за границей?
  — Увы, как правило, все зарубежные назначения предполагают должности экономической, коммерческой либо консультационной направленности, — перешел он на канцелярский, архаичный язык, как делал всегда в стрессовых ситуациях. — Разумеется, изредка приходилось сталкиваться и с отчетами под грифом “Секретно”. Но, спешу вас заверить, никаких сверхсекретных данных мне не встречалось. Вот, собственно, и все.
  Но министра, похоже, недостаток оперативного опыта совершенно не расстроил, а напротив, даже воодушевил.
  — Это делает вас надежным работником.
  — Можно и так сказать, — скромно отозвался он.
  — А борьбой с терроризмом не приходилось заниматься?
  — Боюсь, нет.
  — Но вам ведь это все не безразлично?
  — Что именно, господин министр? — вежливо уточнил он.
  — Процветание и благополучие нашей страны. Безопасность сограждан, в какой бы точке мира они ни находились. Важнейшие ценности, незыблемые даже в самые тяжелые времена. Наше культурное наследие.
  — Ну, мне кажется, это само собой подразумевается, разве нет? — пробормотал он, чувствуя противный холодок где-то глубоко в животе.
  А министр, ничуть не смущенный излишним пафосом собственных речей, продолжил:
  — Значит, если бы я сказал, что вам предстоит выполнить чрезвычайно деликатное задание, предполагающее обезвреживание террористов, которые намереваются вероломно напасть на нашу родину, вы не отказались бы нам помочь? Верно?
  — Напротив. Я бы… — замялся он.
  — Что?
  — Чувствовал себя польщенным. Даже гордился бы такой честью. И, конечно, немало бы удивился.
  — Чему же тут удивляться?
  — Господин министр, конечно, это не мне решать, но почему вы выбрали меня? Уверен, что в ведомстве достаточно людей, обладающих нужным вам опытом.
  Изящно ступая, министр подошел к эркерному окну и, склонив голову набок, принялся изучать песок на плац-параде конной гвардии, золотившийся в лучах заходящего солнца.
  — А если бы я к тому же добавил, что вы до скончания дней своих ни словом, ни делом, ни намеком не должны раскрывать того факта, что подобная контртеррористическая операция даже просто планировалась, не говоря уж о том, что она была осуществлена… Это оттолкнуло бы вас?
  — Господин министр, если вы считаете меня подходящим для такой службы, я буду лишь счастлив приступить к выполнению задания, в чем бы оно ни заключалось. Кроме того, поспешу вас заверить: я буду чрезвычайно осторожен и осмотрителен.
  Цветистые обороты говорили о том, что он крайне раздражен необходимостью доказывать свою верность отчизне.
  Министр все так же маячил перед окном.
  — Не буду кривить душой, — заявил он, обращаясь к собственному отражению. — Ситуация такова, что нам осталось навести еще пару, так сказать, мостов. Нужно получить зеленый свет от очень и очень серьезных людей вон оттуда, — кивок в сторону Даунинг-стрит. — Как только все это устроится, вы станете моими ушами и глазами. Будьте объективны, думайте головой и не подслащивайте пилюлю. Никаких этих ваших дипломатических уверток и хитростей. Мне это не нужно. Совсем. Описывайте ситуацию так, как есть, без прикрас. Мне необходим хладнокровный взгляд опытного, надежного сотрудника. Понимаете меня?
  — Да, господин министр, разумеется. — Собственный голос донесся до него словно издалека.
  — У вас в семье есть еще Полы?
  — Что, простите?
  — Боже правый. По-моему, несложный вопрос. У вас в семье кто-нибудь еще носит имя Пол? Да или нет? Может, у вас брат Пол или отец. Откуда мне знать?
  — Нет, господин министр. Кроме меня, никаких Полов у нас нет.
  — А Полины среди женской части есть? Или Полетты?
  — Нет, точно, нет.
  — А что насчет Андерсонов? Такие не водятся? Может, девичья фамилия мамы была Андерсон?
  — Нет, господин министр, насколько мне известно, нет.
  — Вы ведь в неплохой физической форме, верно? Прогулка по пересеченной местности вас не доконает?
  — Нет, что вы. Я часто гуляю и много вожусь в саду, — опять словно откуда-то издалека послышался его ответ.
  — Ждите звонка от человека по фамилии Эллиот. Если он позвонит, значит, вы в деле.
  — А не подскажете, Эллиот — это его настоящая фамилия или псевдоним? — спокойно, словно беседуя с известным психом, уточнил он.
  — Да откуда мне знать, черт вас подери? Он секретный агент, работает под эгидой организации, известной как “Общество этических результатов”. Организация эта существует не так давно, но они уже успели себя здорово зарекомендовать. Лучше их в интересующей нас области не работает никто, я узнавал.
  — Простите, господин министр, о какой именно “области” вы говорите?
  — Об охране частных предприятий. Вы что, в берлоге последние десять лет проспали? Если вы не заметили, сейчас все ринулись в корпоративный сектор. Профессиональная армия теперь никому не нужна. Полно чиновников, снабжение отвратительное, на каждых шесть солдат по начальнику. А сколько на это уходит денег! Не верите — попробуйте хоть пару лет порулить министерством обороны.
  — О, конечно, я вам верю, — придя в ужас от такого уничижительного описания британской армии, все же поддакнул он.
  — Вы ведь, вроде, дом продаете, да? — сменил тему министр. — В Харроу или где-то в тех краях.
  — Верно, в Харроу, — уже ничему не удивляясь, подтвердил он. — В Северном Харроу.
  — Что, деньги нужны?
  — Нет-нет, что вы, совсем нет! — воскликнул он, радуясь возможности хоть на секунду вернуться к делам житейским и простым. — У меня кое-какие сбережения есть, да и жена недавно получила скромное наследство, ей даже домик в деревне перешел. Мы подумывали продать дом, в котором сейчас живем, пока рынок еще держится, а потом уж решим, куда переехать.
  — В общем, Эллиот скажет, что хочет купить ваш дом в Харроу. О том, что он из “Этических результатов”, говорить не будет. Мол, просто увидел рекламу вашего домика у своего риэлтора, дом ему понравился, но есть пара вопросов, которые он хотел бы обсудить. Он предложит вам место и время для встречи. И вы согласитесь на любую его дату, как бы неудобно это ни было. Ничего уж не поделаешь — так эти господа работают. Ну как, вопросы еще есть?
  Он удивился: разве он задал министру хоть один вопрос?
  — Ну а пока живите обычной жизнью, — продолжал министр. — О нашей встрече никому ни слова. Ни на работе, ни дома. Поняли?
  Нет, подумал мужчина. Ничегошеньки я не понял. Но вместо того, чтобы высказать эту мысль, он лишь со всей возможной искренностью ответил “да”. Остаток этого пятничного вечера он провел, как обычно, в клубе на улице Пэлл-Мэлл. Как он добрался до дома, он помнил уже очень смутно.
  * * *
  Пол Андерсон сидел, согнувшись над компьютером. В соседней комнате оживленно болтали его супруга и дочь, и он наконец решился открыть “Гугл” и ввести в строку поиска “Общество этических результатов”. Возможно, вы имели в виду: Акционерная компания “Этические результаты”, город Хьюстон, штат Техас?
  За неимением другой информации Пол согласился почитать и про акционерную компанию из Хьюстона.
  Международная команда потрясающих и уникальных экспертов геополитики из компании “Этические результаты” проводит инновационный, современный и глубокий анализ рисков как для крупнейших корпораций, так и для государственных учреждений. Мы гордимся прямотой своих суждений, тщательностью проверок и высочайшим уровнем владения сверхсложными компьютерными программами.
  Предоставление услуг по охране частных лиц и ведению переговоров — по предварительной договоренности. На все ваши запросы, содержание которых хранится в строжайшем секрете, с радостью ответит наш специалист Марлон.
  Под текстом значился адрес электронной почты и номер почтового ящика в Хьюстоне. Для запросов, которые Марлон собирался хранить в строжайшем секрете, был указан бесплатный телефон[2]. Ни одного имени — ни директоров, ни консультантов или уникальных геополитических экспертов — указано не было. Эллиотов на сайте тоже не значилось. “Этические результаты” подчинялись международной корпорации “Спенсер Харди Холдингс”, в круг интересов которой входили нефтедобыча, выращивание пшеницы, лесозаготовки, скотоводство, недвижимость и некоммерческая деятельность. Та же корпорация содержала несколько евангелических фондов, церковно-приходских школ и миссионерских организаций.
  Для получения дополнительной информации об “Этических результатах” требовалось ввести предварительно полученный код. У Пола такого кода не имелось, и, чувствуя себя воришкой, украдкой пробравшимся в чужой дом, он закрыл сайт.
  Прошла неделя. И утром после завтрака, и на работе, и вечером, возвращаясь домой, он изображал из себя нормального человека, как ему было велено, и ждал звонка, который мог поступить, а мог и нет, а мог раздаться в самый неожиданный момент — так, конечно же, и произошло однажды рано утром, когда его жена крепко спала после своих лекарств, а он, в клетчатой рубашке и вельветовых штанах, мыл оставшуюся от ужина посуду и размышлял, а не привести ли ему наконец в порядок лужайку на заднем дворе.
  Тут-то и зазвонил телефон.
  — С добрым утречком! — жизнерадостно провозгласил в трубку Андерсон, и ему ответил не кто иной, как Эллиот, который, как это ни странно, и впрямь заявил, что увидел в витрине агентства недвижимости фотографию их дома и намерен теперь его купить.
  Вот только представился он не Эллиотом, а, скорее, Иллиотом — сказывался южноафриканский акцент.
  * * *
  Интересно, входит ли Эллиот в международную команду потрясающих и уникальных экспертов по геополитике? Вполне возможно, хотя и не очевидно. Спустя каких-то полтора часа оба мужчины уже сидели в голом офисе, расположенном в убогом переулочке неподалеку от Паддингтон-стрит Гарденс. Эллиот, с накачанными мускулами, оливкового цвета кожей и испещренным оспинами лицом, явился на встречу в скромном костюме и полосатом галстуке с маленькими парашютиками. Холеную левую руку украшали три крупных перстня, бритая голова ослепительно сияла, а цепкий взгляд бесцветных глаз то внимательно изучал собеседника, то возвращался к осмотру мрачных стен. Слова он выговаривал столь тщательно, что сразу становилось ясно: в школе ему не раз ставили “отлично” за произношение и грамотность речи.
  Эллиот вытащил из тумбочки почти новый британский паспорт и, послюнив палец, быстро перелистал странички.
  — Манила, Сингапур, Дубай. Это всего лишь малая часть тех славных городов, где вы побывали, участвуя в разнообразных конференциях и съездах ученых-статистиков. Вам все понятно, Пол?
  Полу все было понятно.
  — Если вдруг в самолете к вам пристанет какой-нибудь любопытный, которому позарез нужно будет узнать, чего вы забыли в Гибралтаре, скажете ему, что там организуют очередную конференцию. Если не отстанет — смело посылайте куда подальше. На Гибралтаре базируется огромное количество интернет-казино, и не все их них абсолютно легальны. И владельцы этих казино не любят, когда их подчиненные без спроса открывают рот. Кстати, Пол, хочу вас спросить и надеюсь на честный и прямой ответ: у вас есть какие-либо вопросы или сомнения касательно вашей легенды?
  — Знаете, Эллиот, кое-какие сомнения все же есть, хотя, конечно, совсем небольшие, — помявшись, признался Андерсон.
  — Пожалуйста, Пол, не стесняйтесь, говорите.
  — Понимаете, будучи британцем — и сотрудником дипслужбы, повидавшим мир, — въезжать на британскую территорию, изображая из себя другого британца… Это, как бы поточнее выразиться… как-то ненадежно, мягко говоря.
  Эллиот, не мигая, уставился на него маленькими круглыми глазками.
  — Может, — продолжал Андерсон, — мне поехать под своим именем? Рискнуть, так сказать? Ведь понятно, что мне надо будет сидеть тише воды, ниже травы. Но если, несмотря на все наши точнейшие расчеты и предосторожности, я все-таки столкнусь с кем-то, кого знаю — вернее, кто знает меня, — что тогда? А так я мог бы оставаться самим собой. Вместо того чтобы…
  — Вместо чего же, Пол? — перебил его Эллиот.
  — Ну, вместо того чтобы изображать из себя фальшивого статистика Пола Андерсона. Да кто, зная меня, поверит в такую чушь? Нет, ну правда, Эллиот. — Он почувствовал, что краснеет. — Да у правительства Ее Величества огромная военная база на Гибралтаре, не говоря уж о довольно крупном представительстве министерства иностранных дел и чудовищных размеров радиостанции перехвата. Да, и это я еще не упомянул учебный лагерь спецназа. Если мы хоть в чем-то просчитаемся и кто-нибудь вдруг полезет ко мне обниматься, уверяя, что я его давний, запропастившийся неизвестно куда дружочек, всё! Пиши пропало, мы погорим. Да и вообще — я ведь ни черта не смыслю в статистике. Ни в коей мере не ставлю под сомнение вашу компетенцию, Эллиот. И, разумеется, сделаю так, как мне будет велено. Но все же это как-то странно.
  — Это все, что вас беспокоит, Пол? Больше ничего? — услужливо поинтересовался Эллиот.
  — Да. Конечно. Разумеется. Просто хотел объяснить свою позицию. — Он уже сожалел, что вообще открыл рот. Но нельзя же вот так взять и просто наплевать на всякую логику?
  Эллиот облизал губы, нахмурился и подчеркнуто внятно произнес:
  — Пол, поймите, на Гибралтаре всем плевать, кто вы такой на самом деле. Пока вы не высовываетесь и предъявляете по требованию британский паспорт, вы никому не интересны. Тем не менее именно вы окажетесь на линии огня, если события начнут развиваться по наихудшему из возможных сценарию. Готовиться к этому — моя прямая обязанность. Давайте чисто гипотетически представим, что операция завершится совершенно непредвиденным образом, неожиданным даже для экспертов планирования, к коим я имею счастье себя относить. Люди начнут задавать вопросы. А не замешан ли тут тайный агент? А не был ли им тот странный тип по фамилии Андерсон, который целыми днями и ночами сидел в номере за книжками? И где же нам его найти? Это на островке-то размером с плевок. На вашем месте, если бы вдруг так все и произошло, я радовался бы, что на самом деле я никакой не Андерсон. Ну что, теперь довольны, Пол?
  Счастлив, как молодожен в день свадьбы, Эллиот, хотел сказать он. Работа непривычная, все это похоже на какой-то сон, но я с вами, я вас полностью поддерживаю, не переживайте. Но, заметив, что Эллиот выглядит весьма раздраженным, он испугался, что так и не начавшийся инструктаж окончится на совсем уж печальной ноте, и решил сменить тактику.
  — Ну а где же во всей этой схеме отведено место для такого высококвалифицированного специалиста, как вы, Эллиот? Уж простите за любопытство, — дружелюбно поинтересовался он.
  Эллиот расплылся в самодовольной улыбке:
  — Как хорошо, что вы спросили, Пол. Я — человек военный, так сказать, солдафон. У меня за плечами войны и большие, и маленькие. Служил в основном в Африке. Во время одного из таких приключений я и познакомился с человеком, чьи связи в мире разведки поражают, даже ошеломляют. Агенты этого поистине удивительного человека разбросаны по всему миру, они с готовностью и радостью работают на него, зная, что он использует собранные ими сведения только на благо принципов демократии и свободы. Между прочим, операция “Дикая природа”, в детали которой я собираюсь вас посвятить, — его детище.
  Разумеется, выслушав такой вдохновенный панегирик, Андерсон не смог не задать очевидный подхалимский вопрос:
  — Могу ли я поинтересоваться, как же зовут такого замечательного человека?
  — Пол, теперь вы — член нашей большой и дружной семьи. Поэтому я без всякого промедления могу с гордостью и по большому секрету сообщить вам, что основателем и инициатором “Этических результатов” является мистер Джей Криспин.
  * * *
  В Харроу он вернулся на черном такси.
  “С этой самой минуты не выкидывайте никаких чеков”, — велел ему во время разговора Эллиот. И Андерсон послушно стребовал с таксиста чек.
  Дома залез в “Гугл”, ввел в поисковую строку “Джей Криспин”.
  Джей, девятнадцатилетняя официантка из Пэйнтона, Девон.
  Дж. Криспин, изготовитель шпона, начал свою карьеру в 1900 году в городе Шордитч.
  Джей Криспин: прослушивания для моделей, актеров, музыкантов и танцоров.
  А про Джея Криспина, основателя “Этических результатов” и инициатора операции “Дикая природа”, — ни слова.
  * * *
  Высунувшись в очередной раз из гигантского окна своей отельной камеры, он, постоянно напоминая себе, что его зовут Пол, извергнул поток бессмысленных ругательств: гребаные уроды, ублюдки. Подумав, добавил еще пару уродов, нацелив их скоростным речитативом во все еще молчащий телефон на кровати, завершил атаку грозным требованием — да звони, сраный ты кусок пластмассы, звони уже! — и обнаружил, что, то ли в его воображении, то ли в реальности, этот самый кусок пластмассы громко и омерзительно чирикает “диддли-ди, диддли-до, диддли-диддли-да-да-да”.
  Не веря своим ушам, Андерсон застыл на месте. Этого просто не может быть. Наверное, это бородатый грек из соседнего номера опять поет в душе. Или озабоченная парочка сверху — пыхтящий мужик и его стонущая партнерша. Наверное, у меня галлюцинации.
  Ему вдруг чудовищно захотелось провалиться в сон, а проснуться, только когда все это уже кончится. Но, не успев додумать эту мысль, он бросился к кровати, схватил телефон и, поднеся его к уху, замер, не смея произнести ни слова.
  — Пол? Алло, Пол, ты меня слышишь? Это я, Кирсти! Помнишь меня?
  Кирсти, которую он никогда не видел, была его временным телохранителем. Он судил о ней по ее голосу, дерзкому и властному, а о внешности лишь гадал. Иногда ему казалось, что он уловил в ее речи легкий намек на австралийский акцент — в пару к южноафриканскому акценту Эллиота. Иногда пытался представить, какое же тело прилагается к такому голосу. Иногда — а есть ли вообще у этого голоса тело.
  Сейчас он уловил в ее напряженном голосе нотки, подсказывающие, что хороших вестей ждать не стоит.
  — Как там тебе сидится, Пол, ничего?
  — Вполне, Кирсти. Надеюсь, и у тебя все в порядке?
  — Готовишься к очередной ночной вылазке? Поохотишься с фоторужьем на совушек?
  Для идиотской легенды Полу Андерсону придумали даже хобби — орнитологию.
  — Придется с этим повременить, — сказала Кирсти. — Планы изменились, сегодня начинаем. Пять часов назад “Розмари” покинула порт и направилась к Гибралтару. Аладдин забронировал для своих гостей китайский ресторан около причала Квинсвей, у них там будет что-то вроде вечеринки. Запустит гостей, а потом смоется. Встреча с Игроком назначена на двадцать три часа тридцать минут. Как ты смотришь на то, чтобы я забрала тебя из отеля ровно в двадцать один? Девять вечера и ни минутой позже. Ясно?
  — А когда я встречусь с Джебом?
  — Как только это станет возможно, Пол, — сухо, как и всегда при упоминании Джеба, ответила Кирсти. — Мы уже обо всем договорились. Джеб тебя дождется. Ты оденься, как будто собираешься наблюдать за птицами. И ни в коем случае не освобождай номер в отеле. Тут у нас разногласий нет?
  Разногласий не было — ни сейчас, ни два дня назад, когда это обсуждали впервые.
  — С собой возьмешь паспорт и кошелек. Остальные вещи аккуратно упакуй, но оставь в номере. Ключ от него положи на стойку администратора, как будто еще собираешься вернуться, но поздно вечером. И выйди на крылечко отеля, вместо того чтобы болтаться в лобби на глазах у любопытных тургрупп.
  — Отличная мысль. Так и сделаю.
  И это тоже уже было оговорено.
  — Выйдешь на улицу, ищи синий джип “Тойота”. Совсем новый. Под лобовым стеклом со стороны пассажирского сиденья увидишь красную табличку “Конференция”.
  В третий раз после его приезда Кирсти потребовала сверить часы. Андерсон думал, что это на редкость бессмысленное занятие, пока однажды не заметил, что и сам постоянно сверяет часы с будильником на прикроватном столике. До выхода остался час пятьдесят две минуты.
  Кирсти распрощалась и повесила трубку. Он вновь оказался в одиночестве. Неужели это происходит со мной? Да, дорогой друг, так оно и есть. В твои руки доверили важное дело, а ты сидишь весь потный от страха.
  Он растерянно глядел вокруг, в очередной раз осматривая свою тюрьму, ставшую ему домом. Везде валялись книги, которые он привез с собой и так и не открывал. Работа Саймона Шамы, посвященная французской революции, заметки Монтефиоре об Иерусалиме — обе книги в других обстоятельствах он проглотил бы залпом. Указатель по средиземноморским птицам, который ему всучили. И наконец, самый главный его враг в этом номере: Стул, Воняющий Мочой. После того как кровать оказалась непригодной для сна, он полночи просидел на этом самом стуле. Может, посидеть еще? В стотысячный раз пересмотреть “Разрушителей плотин”? Хотя, наверное, “Генрих V” с Лоуренсом Оливье в главной роли больше подходит для умасливания богов войны и превращения его в стойкого оловянного солдатика. Или можно чуток взбодриться, включив порнушку про монахинь. Так сказать, разогнать кровь.
  Распахнув дверцы хлипкого шкафа, он вытащил зеленый чемодан на колесиках, обклеенный бирками из аэропортов и по легенде принадлежащий Полу Андерсону, и принялся упаковывать вещи, составляющие всю фальшивую личность этого непоседливого статистика и любителя птиц. Закончив с багажом, он уселся на кровать и поставил на подзарядку свой шпионский телефон — его постоянно терзал неотвязный страх, что в самый неподходящий момент мобильник разрядится.
  * * *
  В лифте немолодая пара в зеленых свитерах спросила, не из Ливерпуля ли он. Увы, ответил он, не из Ливерпуля. Тогда, наверное, он приехал с одной из групп? И вновь он покачал головой: к какой же группе он может принадлежать, по их мнению? Но к тому моменту, как он задал этот вопрос, парочка, услышав его аристократический выговор и разглядев эксцентричный наряд, решила оставить его в покое.
  Спустившись на первый этаж, он вышел в холл, полный бубнящих и галдящих представителей рода человеческого. Сквозь слои зеленых гирлянд и шариков пробивался яркий свет вывески, сообщавшей, что нынче день Святого Патрика. Неподалеку кто-то выдавливал из аккордеона звуки традиционных ирландских песен. Повсюду плясали дородные парочки в зеленых шапочках с эмблемами “Гиннесса”. Какая-то нетрезвая мадам в съехавшей набекрень шляпке схватила его за голову, поцеловала в губы и заявила, что он — тот еще милашка.
  Работая локтями и извиняясь, Андерсон пробрался наконец на улицу, где дожидалась такси целая толпа. Он сделал глубокий вдох, уловив аромат сена и меда, смешанный с вонью выхлопных газов. Над головой сквозь облака пробивался свет средиземноморских звезд. Андерсон оделся, как ему было велено: не забыл ни про крепкие башмаки, ни про теплый анорак — ведь ночью, Пол, у нас довольно зябко. А во внутреннем кармане анорака, поближе к сердцу, лежал сверхтехнологичный шпионский мобильник, укромно спрятанный за молнией. Он приятной тяжестью давил на левый сосок, но все-таки Андерсон то и дело тянулся к карману рукой, ощупывая, не пропал ли телефон.
  К череде подъезжающих машин присоединился блестящий джип “Тойота” — и впрямь синий, с красной табличкой “Конференция” под лобовым стеклом. Внутри сидели двое — белый водитель, молодой и в очках, и белая же девушка, хрупкая и изящная. Выгнувшись, как завзятый яхтсмен, она открыла боковую дверь.
  — Вы Артур, да? — крикнула она. В ее голосе чувствовался сильный австралийский акцент.
  — Нет, вообще-то я Пол.
  — Ах да, Пол! Точно. Извините. Артура мы на следующей остановке забираем. Я Кирсти, — представилась она. — Рада знакомству, Пол. Залезайте!
  Эта путаница входила в разработанный план действий — перестраховка, конечно, но пусть. Андерсон забрался внутрь. На заднем сиденье он оказался один. Дверь захлопнулась, и джип, лавируя, проехал сквозь белые ворота и свернул на галечную дорогу.
  — А это Ханси, — бросила через плечо Кирсти. — Ханси — один из нашей команды. Всегда на страже. Да, Ханси? Это у него девиз такой. Не хочешь поздороваться, а, Ханси?
  — Добро пожаловать к нам на борт, Пол, — ответил Ханси-всегда-на-страже, не повернув головы. По выговору было не понять, откуда он — то ли из Америки, то ли из Германии. Война стала делом поистине интернациональным.
  Мимо проплывали высокие каменные стены, и Андерсон жадно осматривался вокруг, ловя каждый звук. Из джаз-клуба донесся обрывок мелодии; на дворе пара толстяков-англичан большими глотками осушала бутылки из магазина беспошлинной торговли; у тату-салона выставили манекен в джинсах с низкой талией, весь испещренный узорами; в витрине парикмахерской рекламировали прически из шестидесятых годов; старичок в ермолке и бабочке выгуливал малыша в коляске; а в магазине сувениров выставили на продажу статуэтки грейхаундов, танцовщиц фламенко, Иисуса и его апостолов.
  Кирсти обернулась и принялась изучать его в свете проезжающих мимо машин. Ее скуластое лицо усыпали веснушки, заметные даже на шее. Короткие темные волосы убраны под панамку. Никакого макияжа. Глаза безразличные — во всяком случае, когда глядят на него. Рассматривая его, девушка оперлась подбородком о согнутый локоть. Определить, что у нее за фигура, Андерсон не смог из-за мешковатой охотничьей куртки.
  — Все оставил в комнате, как мы и договаривались? — спросила она.
  — Да, все упаковал и оставил, — подтвердил он.
  — Включая книжку про птиц?
  — Включая книжку про птиц.
  Машина скользнула в темный переулок. Потертые занавески, облезлая штукатурка, граффити “Бриты, убирайтесь домой”, и вот они вновь в ярких огнях города.
  — Из комнаты не выезжал? По забывчивости, например?
  — В лобби была жуткая давка. Даже если бы я захотел съехать, мне это не удалось бы.
  — А ключ от номера?
  У меня в кармане, черт вас побери. Чувствуя себя полным идиотом, Андерсон вложил ключ в протянутую ладонь Кирсти. Та передала ключ водителю.
  — Мы тут немножко покатаемся, хорошо? Эллиот велел показать тебе тут все, чтобы у тебя было представление об этих местах.
  — Хорошо.
  — Мы сейчас направляемся к Аппер Року. По пути заедем на пристань Квинсвей. Там сейчас как раз пришвартована “Розмари”, уже где-то с час. Понятно?
  — Понятно.
  – “Розмари” встала на место “Аладдина” — там под него выделен специальный причал. Никому, кроме “Аладдина”, там стоять не разрешается. У его хозяина в колонии полно недвижимости. Он сам еще на борту “Аладдина”, как и его гости — те все пудрят носики и никак не соберутся с силами, чтобы выбраться на берег и посетить шикарный китайский ресторанчик. Сейчас все косятся на “Розмари”, так что и ты не стесняйся, рассмотри ее повнимательнее. В конце концов, закон не запрещает пялиться на яхту за тридцать миллионов долларов.
  Наверное, его охватил азарт погони. Или же он обрадовался, что наконец выбрался из своей камеры? Или просто вдруг понял, что ему представится возможность послужить родине. Как бы то ни было, но при взгляде на результаты многовековых завоеваний Британии его вдруг охватило сильнейшее чувство гордости за свою страну. Мимо проплывали памятники великим адмиралам и генералам, огромные пушки, редуты, бастионы, покореженные знаки, которые указывали стоическим британским солдатам путь к ближайшему бомбоубежищу. Перед резиденцией губернатора стояли на посту солдаты-гуркхи со штыками наготове, по улицам бродили полицейские-бобби в мешковатой униформе, огромные плакаты в духе Оруэлла провозглашали о скором открытии новой штаб-квартиры и причала в Олд Боатхаус для Королевского полка Гибралтара. Андерсон чувствовал себя как дома. Даже отвратительные на вид забегаловки, уродующие элегантные испанские фасады домов и подающие рыбу с картошкой, грели ему душу.
  Яркой вспышкой промелькнули мимо освещенные военные мемориалы — сначала британский, потом американский. Затем — добро пожаловать в Оушн Вилладж, застроенный ад из многоквартирных домов с балкончиками из синего стекла, призванного имитировать океанские волны. Машина свернула к частной огороженной территории и въехала в ворота прямо мимо пустой будки охранника. Внизу виднелся лес белых мачт, вылизанная часть наплывного моста, предназначенного для официальных церемоний, рядок магазинчиков и китайский ресторан — тот самый, который был забронирован для гостей “Аладдина”.
  А в море во всем своем великолепии возвышалась “Розмари”, подсвеченная тысячей огней. В окнах на средней палубе свет не горел, зато весь салон был как на ладони — внутри за пустыми столами сидели, согнувшись над чем-то, плотные мужчины. А внизу, у подножия золотого трапа, в изящной моторной лодке стояли двое юношей в белой униформе, дожидаясь, когда же можно будет переправить Аладдина и его гостей на берег.
  — Аладдин — нечистокровный поляк, принявший ливанское гражданство, — поучал Эллиот в тесной комнатушке в Паддингтоне. — И я такого поляка обхожу стороной за семь миль, так сказать. Аладдин — самый беспринципный торговец смертью на всей нашей несчастной планете. Кроме того, он еще и лучший друг и наставник для любого отребья со всего света. Насколько мне известно, сейчас у него основной груз — “пузырики”.
  “Пузырики”?
  — По последним данным, как минимум двадцать штук. Буквально только что с завода, крайне надежные и смертоносные.
  Андерсон дал Эллиоту вволю порадоваться собственному остроумию.
  – “Пузырики”, — наконец изволил объяснить тот, — переносные зенитно-ракетные комплексы. ПЗРК. Сокращение такое. Эти новые ПЗРК настолько легкие, что их может поднять даже ребенок. Ну и гражданские самолеты они сбивают просто на раз. Такие вот “пузырики”. Та еще дрянь.
  — Эллиот, а что же, на Аладдине будут эти твои ПЗРК? Прямо тем вечером? На борту “Розмари”? — Андерсон решил прикинуться ничего не понимающим дурачком. Судя по всему, такое поведение Эллиоту нравилось больше всего.
  — Надежные и строго засекреченные источники нашего босса сообщают, что вышеупомянутые ПЗРК — лишь часть груза. Помимо них, Аладдин везет на продажу противотанковые, ракетные и штурмовые винтовки из арсеналов самых разных стран. Аладдин, прямо как в сказке, прячет свои сокровища в пустыне. Оттуда и прозвище. Местонахождение оружия он сообщает только тому, кто предложит самую высокую цену, и только тогда, когда получает деньги. На этот раз он собирается торговать с самим Игроком. Спрашиваешь, зачем Аладдину встречаться с Игроком? Чтобы обсудить условия сделки, конечно же, — договориться, что оплата будет производиться в золотых слитках и что оружие можно будет осмотреть до непосредственной передачи денег.
  * * *
  Пристань осталась позади. “Тойота” крутилась на круговой развязке с высаженными в центре пальмами и клумбами анютиных глазок.
  — С мальчиками-девочками все в порядке, мы на месте, — монотонно бубнила в телефон Кирсти.
  Мальчики? Девочки? Наверное, я что-то пропустил, удивился Андерсон. Он спросил у Кирсти, о ком это она.
  — В ресторане восемь наших человек сидят за двумя столиками, ждут пассажиров “Аладдина”. Еще две парочки прогуливаются по улице. Плюс одно такси и двое мотоциклистов — это чтоб проследить за ним, когда он ускользнет из ресторана, — перечисляла Кирсти скучающим голосом, словно маленькая девочка, которой давно уже не хочется играть в эту занудную игру.
  Повисла гнетущая тишина. Она считает, что я тут с боку припека, решил Андерсон. Что меня, ничего не понимающего лопуха, впихнули в операцию ради соблюдения идиотских политических условностей. И что я только порчу ей жизнь.
  — Когда я встречусь с Джебом? — уже не в первый раз за день спросил он.
  — Я уже объясняла, что твой друг Джеб будет ждать тебя в назначенном месте в оговоренное время.
  — Я тут только из-за Джеба, — слишком громко заявил он, начиная кипятиться. — Ни Джеб, ни его люди не начнут операцию без моего одобрения. Кажется, мы именно так договаривались?
  — Да, Пол, мы в курсе. И Эллиот в курсе. Чем быстрее вы с Джебом встретитесь и начнете диалог, тем быстрее мы со всем тут разберемся и разъедемся по домам. Ясно?
  Ему совершенно необходимо увидеть Джеба.
  Машин вокруг стало совсем мало. Деревья казались приземистыми, небо — высоким и просторным. Он принялся считать достопримечательности, мимо которых они проезжали. Церковь святого Бернарда. Мечеть Ибрагим-аль-Ибрагим с минаретами, подсвеченными белым. Санктуарий Пресвятой Девы Марии Европейской. Он знал о них все — благодаря бесконечному перелистыванию засаленного отельного путеводителя. В море на якорях стояла целая армада грузовых кораблей.
  — Наши морячки будут действовать под опекой плавбазы “Этических результатов”, — говорил ему Эллиот.
  Небо над их головами внезапно сменилось тоннелем, но не простым: когда-то здесь была шахта, которую затем перестроили в бомбоубежище. Потолок поддерживали изогнутые балки, стены вырублены прямо в скале и укреплены шлакобетонными блоками. Сверху мелькали неоновые полоски подсветки — в такт с белой разметкой на дороге. С потолка свисали клубки черных проводов, на стене виднелся знак “Осторожно! Возможны обвалы”. В асфальте выбоины, по которым текут ручейки грязной воды. Металлическая дверь в стене тоннеля ведет Бог знает куда. Интересно, проезжал ли здесь сегодня Игрок? Может, он прячется за этой самой дверью, сжав в руке один из своих двадцати ПЗРК? В голове Андерсона опять зазвучал голос Эллиота:
  — Игрок у нас — не просто большая ценность, Пол. Игрок, выражаясь словами мистера Джея Криспина, ценность космического масштаба.
  Столбы мелькали мимо, пока они выбирались из недр тоннеля наружу. Выехав на дорогу, словно в другой мир, они оказались на дороге, вырезанной прямо в скале. Порывистый ветер налетал на машину. В небе появился месяц. “Тойота” ехала по самому краю обрыва. Под ними сверкали огнями жилые дома. Вдали темнели испанские горы. А на море все так же стояли грузовые корабли.
  — Оставь только габариты, — велела Кирсти.
  Ханси выключил передние фары.
  — Сбавь скорость.
  Под еле слышный шелест шин по бетону они прокатились чуть вперед. Вдруг в темноте дважды мигнул красный фонарик. Затем мигнул еще раз, уже ближе.
  — Всё, тормози.
  Машина остановилась. Кирсти распахнула заднюю дверь, и внутрь ворвались вихрь холодного воздуха и ровное гудение моторов, доносившееся со стороны моря. В долине подсвеченные луной облака стелились по ущельям и сигаретным дымом обвивались вокруг гребня горы. Из туннеля позади них выехала машина и, сверкнув фарами, умчалась вверх по дороге, оставив после себя непроглядную тьму.
  — Пол, твой друг тут.
  Не видя никаких друзей, он подался к открытой двери. Кирсти отодвинула свое сиденье вперед, и вид у нее был такой, что Андерсон сразу понял — она ждет не дождется, когда же он уже вылезет из машины. Ставя ноги на землю, он слышал вопли неугомонных чаек и стрекот сверчков. Из темноты показались руки в перчатках, принадлежавшие, как выяснилось, Джебу — невысокому человечку в вязаном подшлемнике на голове, с раскрашенными камуфляжной краской щеками и лампой на лбу, больше всего похожей на глаз циклопа.
  — Как я рад тебя видеть, Пол, — негромко сказал Джеб напевным, как у всех валлийцев, говором. — Примерь-ка.
  — Должен сказать, Джеб, и я чрезвычайно рад нашей встрече, — искренне признался Андерсон, забирая очки и пожимая руку Джебу. Он все такой же, как и раньше: подтянутый, спокойный, себе на уме.
  — Как тебе отель?
  — Та еще дыра. А у тебя какой?
  — Современный до жути. Иди за мной след в след, медленно, тихо. Если увидишь, что начинается обвал, падай и закрывай голову.
  Он что, шутит? Как бы то ни было, Пол улыбнулся. “Тойота” к этому моменту уже ехала вниз по дороге — работа сделана, всем спасибо, все свободны. Он нацепил очки, и мир окрасился всеми оттенками зеленого. Капли дождя, которые приносил ветер, падали на очки и тут же стекали вниз, словно кишки раздавленных жучков. Джеб карабкался вверх по холму. Шахтерский фонарик освещал ему путь — узенькую тропинку. Полу показалось, будто он опять бредет по куропаточьей пустоши за своим отцом, продираясь сквозь заросли утесника пять метров высотой. Вот только тут никакого утесника нет, лишь упрямые кусты песколюбки, так и вьющиеся вокруг коленей. Как говаривал его отец, отставной генерал: за кем-то ты идешь, кого-то ты ведешь. Джеб был именно таким человеком, за которым легко идти.
  Постепенно подъем перестал быть таким крутым. Ветер то стихал, то принимался дуть снова, поднимая в воздух столп песка. Вдалеке послышался стрекот вертолета.
  — Мистер Криспин обеспечит вам полную поддержку и прикрытие — с размахом, в истинно американском стиле, — вновь послышался у него в голове гордый голос Эллиота. — Вам даже не следует знать о масштабах его помощи, Пол. На протяжении всей операции будет использоваться лишь самое современное оборудование, в том числе и беспилотные разведывательные самолеты — техника в самый раз для его бюджета.
  Холм вновь резко пошел вверх. Земля под ногами — наполовину камни, наполовину принесенный ветром песок. Один раз Андерсон наткнулся на болт, потом на кусок стальной удочки и швартов. Затем ему встретилась металлическая рыболовная сеть, через которую он с трудом перелез. Хорошо еще, что Джеб заранее предупредил о ней.
  — Отлично справляешься, Пол, — сказал Джеб. — Ящериц не бойся, они на Гибралтаре не кусаются. Их тут почему-то зовут сцинками. Ты же человек семейный нынче, да? И кто же у тебя есть, Пол? Извини, если вопрос слишком личный.
  — Жена. Дочка, — с трудом переводя дыхание, ответил он. — Дочь врачом работает. — И, только сказав это, выругался про себя: совсем забыл, что у Пола-то никаких детей нет. Ну и черт с ним. — А у тебя, Джеб?
  — Тоже жена. И сын. Ему на следующей неделе пять стукнет. Замечательный парнишка, как, наверное, и дочка у тебя.
  Позади них из туннеля выехала машина. Андерсон попытался было пригнуться, но стальная хватка Джеба удержала его на месте.
  — Нас никто не заметит, если мы не будем двигаться, — объяснил он все тем же мягким голосом. — Мы уже поднялись на сто метров вверх, и подъем тут довольно крутой. Правда, я не сомневаюсь, что для тебя это все пустяки. Еще немножко пройдемся, и все, мы у цели. Там всего-то трое ребят да я.
  Можно подумать, будто они и впрямь ничем опасным не занимались, а вышли на приятную прогулку.
  Дорога, и правда, стала невыносимой — с крутой и заросшей травой тропинки осыпался скользкий песок, и опять они наткнулись на брошенную сеть, и Джеб стоял, протянув руку, на случай, если он оступится, но он не оступился. И вдруг все закончилось. Они дошли. Их встретили трое мужчин в боевом снаряжении и с радионаушниками, один повыше, двое других пониже. Они сидели на расстеленном брезенте, потягивали что-то из жестяных кружек и следили за мониторами. Можно было подумать, что они смотрят субботний футбол.
  Убежище было сделано из стальной рамы очередной рыболовной сети. Стены — из охапок листьев и веток. Андерсон стоял всего в паре метров от укрытия, но, если бы Джеб не ткнул в него прямо пальцем, он бы, точно, спокойно прошел мимо, так ничего и не заметив. Мониторы крепились к концам обсадных труб — чтобы рассмотреть что-нибудь на экране, надо было вглядываться в глубь трубы. Сквозь крышу из листьев мерцали редкие звезды. Луна освещала оружие, о существовании которого Андерсон даже не подозревал. Вдоль одной из стен аккуратно выстроились в ряд четыре коробки с инструментами. Через узкую щель, замаскированную пышной листвой, просматривалась дорога, которая спускалась на побережье и море.
  — Парни, это Пол, — представил его Джеб. — Наш человек в министерстве, — добавил он, перекрикивая ветер.
  Мужчины по очереди отрывались от своих труб, стягивали перчатки и, слишком энергично пожав ему руку, представлялись:
  — Дон. Добро пожаловать на нашу шикарную виллу, Пол.
  — Энди.
  — А я Коротышка. Приветик, Пол. Как тебе подъем, понравилось?
  Разумеется, Коротышкой звали самого высокого из мужчин — как же иначе?
  Джеб передал ему чашку чая, сладкого из-за сгущенки. Трубы с мониторами выходили в щель и обеспечивали отличный обзор всего побережья. Если взглянуть налево, там все так же темнели горы Испании, ставшие еще чуть ближе и больше. Джеб дал ему взглянуть на левую часть разделенного надвое монитора. Там безостановочно сменяли друг друга картинки скрытых камер, установленных на пристани, в ресторане и на расцвеченной огнями “Розмари”. Джеб переключился на вид скрытой камеры в ресторане, которую прикрепили к одежде одного из их людей. Камера оказалась установлена на уровне пола и показывала в данный момент важного толстяка лет пятидесяти в синем свитере и с безукоризненной прической. Толстяк сидел во главе длинного стола у эркерного окна и оживленно о чем-то беседовал со своими спутниками. Справа от него устроилась мрачная на вид брюнетка раза в два его моложе, с голыми плечами, глубоким вырезом, бриллиантовым колье и недовольной миной.
  — Аладдин — тот еще придурок, — сообщил Коротышка. — Сначала обматерил по-английски главного официанта за то, что в меню нет лобстера. Теперь кроет на чем свет стоит свою подружку, уже по-арабски. И это при том, что сам — поляк. Вообще говоря, учитывая то, как она себя ведет, я удивлен, что она еще не в синяках ходит. Такой же норов крутой, как и у твоей, да, Джеб?
  — Пол, подойди сюда на минутку.
  Джеб положил руку ему на плечо и подвел к среднему монитору, на котором виды с воздуха перемежались снимками с земли. Наверное, работа того самого беспилотника, который был очень даже по карману мистеру Криспину. Или их сделал вертолет, что недавно шумел в облаках? На фотографии были домики, обшитые белым сайдингом и цепочкой тянущиеся вдоль края утеса. Их разделяли каменные ступеньки, которые спускались к пляжу — крошечному клочку песка в форме полумесяца, дальше переходящему в сплошные скалы. Фонари отбрасывали ярко-оранжевый свет. От домов к основной дороге шел съезд из щебенки. В домах было темно, на окнах — ни единой занавески.
  Через бойницу просматривались те же самые дома.
  — Тут все пойдет под снос, — негромко сказал Джеб. — Компания из Кувейта собирается построить тут казино и мечеть. Потому и дома стоят пустые. Директором этой самой компании служит Аладдин. И, судя по тому, что он втирает там своим гостям, сегодня он собирается на секретное совещание с застройщиком. Денег на этом проекте они зашибут немало. Если верить подружке Аладдина, всю прибыль они с застройщиком заграбастают себе. Сложно поверить, что у человека вроде Аладдина язык без костей, правда? Но он и впрямь тот еще болтун.
  — Покрасоваться он любит, — объяснил Коротышка. — Типичный поляк.
  — А что же, получается, Игрок уже ждет его в доме? — спросил Андерсон.
  — Скажем так, Пол. Если он туда и приехал, то сделал это так, что мы его не заметили, — как всегда спокойно и размеренно ответил Джеб. — Снаружи мы его не видели. Внутри дома слежка не ведется — как нам сказали, это очень сложно осуществить. Невозможно оснастить жучками сразу двадцать домов, даже с современным оборудованием. Вполне может быть, что Игрок сидит в одном доме, а встречу они проводить будут в другом. Как знать? Поживем — увидим. А спешить не надо, особенно если имеешь дело с важной шишкой из Аль-Каиды.
  Андерсон вспомнил, как витиевато описал этого же неуловимого Игрока Эллиот:
  — Я бы сказал, Пол, что Игрок — эдакий джихадистский Алый Первоцвет[3], скрещенный с блуждающим огоньком с болота. Он не пользуется никакими прибамбасами — ни мобильниками, ни электронной почтой. Общается только лицом к лицу и прибегает к услугам разных посыльных — каждый раз ему помогает новый курьер.
  — Он может напасть на нас в любой момент, Пол, — добавил Коротышка, видимо, чтобы его подколоть. — Спуститься с гор. Или подплыть на лодке со стороны Испании. Или попросту дойти до нас по воде аки посуху. Правильно, Джеб?
  Джеб коротко кивнул в ответ. Коротышка и Джеб, самый высокий и самый низкий мужчины в команде. Противоположности и впрямь притягиваются.
  — А еще он вполне мог бы проделать весь путь от Марокко прямо под носом береговой охраны, да, Джеб? Или напялить костюм от Армани и прилететь в “Клуб”[4]по швейцарскому паспорту. Или забронировать частный самолет — этот вариант я бы и сам выбрал. Только сначала заказал бы специальное питание у обворожительной стюардессы в мини-юбке. У Игрока денег куры не клюют. Так и наши суперисточники говорят. Верно, Джеб?
  На фоне моря и ночного неба черным пятном темнели дома. Сереющий во тьме пляж, словно нейтральная полоса, окруженная скалами, подвергался нападению бурных волн.
  — Сколько всего человек в лодке? — спросил Андерсон. — Эллиот как-то не уточнил.
  — Восемь, — ответил Коротышка, выглянув из-за плеча Джеба. — Вместе с Игроком, которого они схватят, получится девять. Будем надеяться, — добавил он сухо.
  — Заговорщики будут безоружны, Пол, — вновь зазвучал голос Эллиота. — До такой степени доверяют друг другу эти два ублюдка, представляешь? Никаких пистолетов, никаких охранников. Мы тихонько зайдем, схватим Игрока и уйдем, как будто нас там и не было. Ребята Джеба прикроют с земли, парни из “Этических результатов” — с моря.
  Бок о бок с Джебом они смотрели в бойницу на освещенные грузовые суда. Затем Пол перевел взгляд на средний монитор. Один из кораблей стоял в сторонке от своих сотоварищей. С кормы свисал флаг Панамы. На палубе среди грузовых стрел мелькали фигуры людей. На воде у корабля болталась шлюпка с двумя моряками. Он все еще наблюдал за ними, когда в кармане вдруг начал пиликать идиотскую песенку его сверхсовременный шпионский мобильник. Джеб выхватил телефон и быстро отключил на нем звук.
  — Пол, это вы? — послышался голос в трубке.
  — Да, это Пол.
  — Это Девятый. Слышите меня? Это Девятый, подтверждайте.
  “А я буду Девятым, — вспомнил он торжественное заявление министра Квинна. Можно было подумать, тот возомнил себя библейским пророком. — Я, конечно, не Альфа — эти позывные закреплены за зданием, где будет находиться объект. Браво — позывные нашего местоположения. А Девятый — позывные для меня, вашего командира. Я буду поддерживать с вами связь посредством засекреченного телефона, в то время как остальные члены оперативной команды смогут общаться с вами через ПРП, что расшифровывается как «персональный радиопередатчик»”.
  — Слышу вас хорошо, Девятый.
  — Вы уже на месте? Да? Отвечайте кратко.
  — Да.
  — Хорошо. В точности опишите, что вы сейчас видите.
  — Мы смотрим вниз на побережье, прямо на дома. Обзор отличный.
  – “Мы” — это кто?
  — Джеб, я и еще трое.
  Министр замолчал, затем послышались приглушенные голоса.
  — Вы не знаете, почему Аладдин все еще в ресторане? — вновь заговорил министр.
  — Они слишком поздно приступили к ужину. Мы считаем, что он уйдет с минуты на минуту. Других сведений нет.
  — А Игрока все не видно? Вы в этом уверены?
  — Да, он пока не появлялся. Абсолютно точно.
  — Даже если вам покажется… Даже если вы заметите какой-то мельчайший признак того, что он…
  Разговор опять прервался. Это у Квинна такая манера речи или ПРП так работает?
  — Сообщите мне немедленно, — продолжил министр. — Поняли? Мы видим то же, что и вы, но не так четко. А у вас — очки ночного видения. Да? У вас ведь очки ночного видения, — сказал явно раздраженный задержкой министр, — вы его видите, как днем!
  — Да, совершенно верно. Как днем.
  Дон поднял руку, призывая всех замолчать.
  В центре города сквозь пробки пробивался минивэн с шашечками таксиста на крыше. Внутри был лишь один пассажир, на заднем сиденье. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: этот крупный, бойкий мужчина — Аладдин, поляк, вызывавший такое отвращение у Эллиота. Как и в ресторане, Аладдин прижимал к уху мобильник и оживленно жестикулировал свободной рукой.
  Вдруг камера, снимавшая машину, закрутилась во все стороны, мигнула и погасла. Инициативу перехватил вертолет, направивший на минивэн столп света. Камера преследователей заработала снова. В верхнем левом углу мигал значок, изображавший мобильник. Джеб передал Полу наушник. Разговаривали два поляка, то и дело перемежая беседу взрывами хохота. Левая рука Аладдина, видимая в заднем стекле машины, описывала невероятные траектории. Мужские жизнерадостные голоса сменил голос переводчицы, явно не одобрявшей происходящее:
  — Аладдин говорит со своим братом Йозефом из Варшавы, — сухо начала она. — Вульгарные типы. Обсуждают подружку Аладдина, ту самую женщину с корабля. Ее зовут Имельда. Аладдин говорит, что она ему надоела — слишком много болтает. Он собирается ее бросить. Приглашает Йозефа в Бейрут. Говорит, что оплатит ему поездку из Варшавы. Если Йозеф приедет в Бейрут, Аладдин познакомит его с девушками, которые будут счастливы с ним переспать. А сам Аладдин едет к своему другу — очень особенному, как он утверждает. К женщине, которая ему очень нравится. Она-то и заменит Имельду. Она не такая хмурая, и характер у нее более покладистый. И очень красивая грудь. Аладдин даже подумывает купить ей квартиру в Гибралтаре — хорошая новость для налоговой. Аладдин прощается, говорит, ему пора. Его ждет подружка, которая от него без ума. Он велел, чтобы она открыла ему дверь совершенно голой. Желает Йозефу спокойной ночи, вешает трубку.
  Пару секунд все молчали, совершенно ошарашенные. Потом заговорил Дон:
  — У него нет времени на перепихон! — с негодованием прошипел он. — Даже у него!
  Ему вторил такой же разъяренный Энди:
  — Такси свернуло не туда. Куда они едут и за каким хреном, спрашивается?
  — На перепихон время всегда есть, — заметил Коротышка. — Если уж Борис Беккер успел обрюхатить телочку в раздевалке между сетами, то и Аладдин вполне может позволить себе оттянуться на пути к своему дружочку Игроку. Почему нет?
  В чем они были правы, так это в том, что такси поехало явно не туда: вместо того чтобы свернуть направо, к тоннелю, минивэн ушел влево, обратно к центру города.
  — Он знает, что мы за ним следим, — не веря своим глазам, простонал Энди. — Вот ведь дерьмо.
  — Или же просто передумал, — предположил Дон.
  — Чтобы думать и передумывать, нужны мозги, а их у него нет. Он же тупой, как пробка, — добавил Коротышка.
  Монитор вдруг посерел, потом побелел, а затем окрасился в похоронный черный цвет:
  СИГНАЛ ВРЕМЕННО ПОТЕРЯН
  Все дружно уставились на Джеба, который, понизив свой и так негромкий голос, мягко говорил в микрофон на груди:
  — Эллиот, ты чего натворил? Мы-то думали, что Аладдин слишком жирный, чтобы так легко потерять его из вида.
  Его голос, прерывистый и с помехами, эхом отозвался в передатчике Дона.
  Послышались слова Эллиота, тихие, быстрые и недовольные:
  — Там у них по пути пара жилых комплексов с подземными парковками. Нам кажется, что он заехал туда и пересел с одной машины на другую. Мы его ищем.
  — Значит, он и впрямь понял, что мы у него на хвосте, — отметил Джеб. — Не лучший вариант, а, Эллиот?
  — Может, понял, а может, решил на всякий случай перестраховаться. Будьте так любезны, отцепитесь от меня, понятно?
  — Эллиот, если он в курсе, мы все расходимся по домам. Если они о нас узнали, мы не полезем прямо в их ловушку. Нет уж, спасибо. Мы для таких развлечений уже слишком старые.
  В ответ донеслись лишь помехи.
  — Эллиот, а ты, случаем, не поставил жучка прямо на такси, а? — вновь заговорил Джеб. — Потому что, знаешь, он мог и поменять машину. Я слышал, такое бывает, и очень даже часто.
  — Иди ты в жопу, — отозвался Эллиот.
  Коротышка, яростный защитник Джеба, отодвинул в сторону микрофон:
  — Когда закончим операцию, я с Эллиотом поговорю, — пообещал он. — Ух, поговорю. Вежливо и очень спокойно. Засуну его тупую южноафриканскую башку прямо ему в задницу. Да, Джеб?
  — Может, и засунешь, Коротышка, — тихо ответил Джеб, — а может, и нет. Так что, будь добр, заткнись уже.
  * * *
  Монитор мигнул и вернулся к жизни. Машин на дороге ночью было совсем мало. Над брошенным минивэном уже не нависал столп света из вертолета. У Пола вновь зазвонил его шпионский мобильник.
  — Пол, может, вы там видите что-то, чего нам не видать? — вкрадчиво спросил министр.
  — Я не знаю, что вы видите, Девятый. Мы слышали, как Аладдин разговаривал со своим братом, потом внезапно свернул не туда и скрылся. Мы все тут порядком озадачены.
  — Мы тоже. Уж поверьте, черт вас побери.
  Мы? Интересно, что это за “мы”. Номера Восьмой и Десятый? Это они шепчут там министру что-то на ухо? Передают ему записочки, пока он тут выговаривает мне по телефону? Убеждают сменить курс и начать все сначала? Может, там сидит сам мистер Джей Криспин, всемогущий корпоративный владыка и властелин разведки?
  — Пол, вы тут? — послышался голос министра.
  — Да, Девятый.
  — У вас же там мониторы. Скажите мне, что вы видите, и незамедлительно.
  — Мы не можем понять, догадался ли Аладдин, что его преследуют, или нет, — ответил Пол и, подумав, добавил: — И поехал ли он к своей новой местной подружке вместо того, чтобы отправиться к Игроку, — радуясь уверенности, с которой говорит, закончил он.
  В ответ послышался какой-то шум. Шорохи, щелчки. Опять тот же самый шептун.
  — Пол?
  — Да, Девятый.
  — Подождите, не отключайтесь. Тут со мной кое-кто хочет поговорить.
  Пол ждал. “Кое-кто” — это один человек или несколько?
  — Так, проблема решена, — вновь во весь голос заговорил министр Квинн. — Аладдин не собирается — повторяю, не собирается — ехать на свидание к кому бы то ни было. Это абсолютно достоверная информация, понимаете? Звонок к брату был ширмой, дымовой завесой. Он звонил, чтобы подтвердить встречу с Игроком. Мужчина на другом конце телефона — не брат Аладдина, а посредник Игрока. — Квинн прервался, чтобы выслушать очередную подсказку со стороны своих невидимых советчиков. — Его связной, — уточнил министр. — Да, это был связной Аладдина, — повторил он.
  Он опять куда-то пропал. Неужели снова советоваться? Или это просто ПРП дурит, не оправдывая всех комплиментов в свой адрес?
  — Пол! — позвал министр.
  — Да, Девятый.
  — По сути, Аладдин просто сообщил Игроку, что уже едет. Подтвердил встречу. Мы получили эти сведения от своего информатора. Будьте добры, передайте это Джебу и его команде.
  Пол успел лишь пересказать полученные данные Джебу, как Дон вновь взмахнул рукой, призывая всех замолчать.
  — Второй монитор, дом номер семь. Камера, что глядит в сторону моря. В окне на первом этаже горит свет.
  — Пол, сюда, — позвал его Джеб.
  Сам Джеб сидел на корточках возле Дона. Скрючившись между ними, Пол вглядывался вдаль, пытаясь понять, где же горит пресловутый свет. На первом этаже одного из домов плясали огоньки — но это было всего лишь отражение огней стоящих неподалеку кораблей. Стянув очки, Пол прищурился, стараясь разглядеть в приближении, что же там происходит.
  Неверный огонек, вытянутый, словно пламя свечи, передвигался по комнате. Было видно, что огонек держит чья-то белая призрачная рука. К работе подключились камеры на берегу. Огонек зажегся снова. В свете уличных фонарей с натриевыми лампами рука теперь казалась совсем оранжевой.
  — Так что же, он, получается, уже внутри? — первым заговорил Дон. — Дом номер семь, первый этаж. Светит то ли факелом, то ли фонарем — электричества-то нет. — Дон, похоже, и сам не верил в то, что говорил.
  — Может, там Офелия завелась? — предположил Коротышка. — Бродит в ночнушке, собирается утопиться в море.
  Джеб стоял, выпрямившись — насколько это позволял невысокий потолок их убежища. Он стянул шлем вниз, на шею. В призрачном зеленом свете он, с разукрашенным камуфляжной краской лицом, выглядел совсем старым.
  — Да, Эллиот, мы тоже это видели. Хорошо, хорошо, согласен, там кто-то есть. Кто — это уже другой вопрос, как я понимаю.
  Ему показалось или их передатчики и впрямь выходят из строя? В наушнике раздавался голос Эллиота, перемежаемый помехами:
  — Джеб, ты тут? Джеб, отвечай.
  — Слушаю тебя, Эллиот.
  У Эллиота вдруг проявился сильный южноафриканский акцент:
  — Пока указания такие: ситуации присваивается красный код, команда должна быть готова к немедленным действиям. Мне поступил приказ перевести основные ресурсы из центра и перебросить их на слежку за Альфой. Все подъезды к Альфе будут под наблюдением наших людей в припаркованных грузовиках. В нужное время ваша команда выдвинется и начнет действовать.
  — Это кто так сказал?
  — Таков план — в конце операции команды с моря и суши объединятся. Джеб, ты что, головой ушибся и забыл, что тебе приказали делать?
  — Эллиот, мы оба прекрасно знаем, что мне велено было делать, — с момента начала операции приказы не изменились. Найти объект, обезвредить, и дело с концом. Но мы так и не нашли Игрока. Мы всего-то видели непонятный огонек. А обезвредить его не получится, пока мы не будем уверены, что нашли именно его и у нас не будет ПИ.
  ПИ? Пол не любил сокращения, но это расшифровал быстро: “позитивная идентификация”.
  — Поэтому закончить операцию мы не сможем и объединиться с другой командой — тоже, — все тем же размеренным и спокойным голосом говорил Джеб. — Во всяком случае, пока я не дам на это добро. Как-то не хочется палить друг по другу в полной темноте, знаешь ли. Пожалуйста, подтверди, что ты меня хорошо слышишь и все понял. Эллиот? — позвал он.
  Эллиот не отвечал, и на связь вышел Квинн.
  — Пол? В доме номер семь виден свет. Вы его заметили? У вас очки надеты?
  — Да, надеты, и да, заметил.
  — Только один раз?
  — По-моему, два, но не очень отчетливо.
  — Это Игрок, — заявил Квинн. — Он приехал и теперь сидит там, в седьмом доме. Это он держал в руке факел и ходил по дому. Вы ведь видели его руку? Видели, без всяких сомнений видели. Мы все ее видели.
  — Да, руку мы и впрямь углядели, но кому она принадлежит, пока не установлено, — ответил Пол. — Мы все еще ждем приезда Аладдина, местонахождение которого не известно, равно как и то, собирается он сюда ехать или нет. — И, поймав взгляд Джеба, добавил: — Нам нужны доказательства того, что в доме находится именно Игрок.
  — Пол?
  — Слушаю вас, Девятый.
  — Нам надо подумать, переиграть план действий. Вы пока следите за домами, особенно за седьмым. Это приказ, понимаете меня?
  — Да.
  — Если заметите что-то необычное или странное, что-то, что упустили камеры, немедленно мне сообщите, — голос Квинна то утихал, то вновь звучал во всю силу. — Вы прекрасно справляетесь, Пол, и ваше усердие не останется незамеченным. Передайте это Джебу. Это приказ.
  Несмотря на ободряющий тон Квинна, атмосфера в укрытии была безрадостной. Исчезновение Аладдина беспокоило всех в команде. Конечно, Эллиот поменял дислокацию всех своих воздушных камер, но они пока рыскали по городу без особого успеха, кидаясь к каждой брошенной машине в надежде найти там Аладдина. Наземные камеры все так же показывали причал, въезд в туннель и пустую в этот час прибрежную дорогу.
  — Ну, давай, уродец, покажись! — призывал Аладдина Дон.
  — Гаденышу некогда, — заметил Энди.
  “Помните, Пол, что Аладдин, можно сказать, водонепроницаем, — говорил Эллиот у себя в кабинете в Паддингтоне. — И мы не можем даже пальцем его тронуть. Он ни в коем случае не должен пострадать — это единственное условие поставил мистеру Криспину его весьма ценный осведомитель. Мистер Криспин пообещал ему это, а он всегда держит свое слово”.
  — Динамщик, — бросил Дон и, углядев что-то, поднял обе руки.
  По дороге ехал мотоциклист, вихляя и светя передней фарой то влево, то вправо. Вместо шлема — черно-белая куфия, обмотанная вокруг шеи. Правой рукой он держал руль, а левой — что-то, очень похожее на черный пакет. Мотоциклист, худощавый и поджарый, весело размахивал пакетом и вовсю старался привлечь к себе внимание. Куфия скрывала нижнюю часть его лица. Проехав примерно половину домов на побережье, он вскинул правую руку, словно отдавая кому-то честь.
  Он уже домчался до конца съездной дороги и, похоже, собирался направиться на юг, к побережью, как вдруг резко повернул, перегнулся через руль и, дав по газам, рванул в сторону испанской границы. Куфия развевалась и летела вслед за ним.
  Но кому нужен обезумевший мотоциклист в куфии, когда вдруг выясняется, что его черный пакет лежит темной кляксой, похожей на сливовый пудинг, на дороге прямо напротив дома номер семь?
  * * *
  Камера подъехала поближе к пакету. Картинка на мониторах стала четче.
  Пакет оказался обычным черным мусорным мешком, перевязанным то ли веревкой, то ли бечевкой. Мусорный мешок. А внутри… Футбольный мяч? Или чья-то голова? Или бомба? Завидев такой подозрительный пакет где-нибудь на вокзале, люди обычно сообщают кому надо. Или не сообщают, если очень уж стеснительные.
  Камеры соперничали друг с другом за самый выгодный ракурс. Снимки с неба сменялись крупными планами наземных объективов и кадрами камер, летавших с пугающей скоростью вдоль ряда домов. В море зашумел, снижаясь, вертолет, словно пилот хотел прикрыть и защитить главный корабль. Позади Джеб тихо уговаривал кого-то по телефону:
  — Это всего лишь пакет, не больше и не меньше, — мягко и настойчиво, как истинный валлиец, говорил он. — Эллиот, мы ничего о нем не знаем. Не знаем, что внутри, не слышим, тикает ли он, не можем унюхать, чем он пахнет. Он не испускает зеленый дым, из него не торчат провода или антенны. Может, этого паренька мама попросила мусор вынести, а он решил похулиганить? Нет, Эллиот, мы не будем этого делать. Нет уж, благодарю покорно. Пусть лежит, где лежит. Раз его тут бросили, значит, для чего-то он нужен. Вот мы и будем ждать этого “чего-то”. Точно так же, как ждем Аладдина.
  Интересно, это Эллиот замолчал или в связи опять помехи?
  — Может, там его грязное бельишко? — шепотом предположил Коротышка.
  — Нет, Эллиот, этого мы делать не будем, — повторил Джеб куда более жестким голосом. — Я тебе еще раз повторю: мы не собираемся “рассматривать поближе” этот пакет. Мы вообще с этим мешком взаимодействовать не собираемся, понятно? Вполне возможно, именно этого от нас и ждут: хотят, чтобы мы вышли на белый свет, показали, что мы здесь. А мы этого демонстрировать не хотим, верно? Уж на такую фигню мы не купимся, Эллиот. Просто из чувства собственного достоинства.
  Опять тишина. На этот раз Джеб выслушивал Эллиота куда дольше.
  — Мы же договорились, — наконец, со сверхчеловеческим терпением в голосе, заговорил Джеб. — Ты забыл? Мы спускаемся, как только наземная команда зафиксирует объект — не раньше. Вы с ребятами подплываете с моря, и мы вместе сообща заканчиваем работу. Таков был уговор. Ты держишь под контролем море, мы — сушу. И заметь — пакет лежит на земле, а не плывет по волнам. Объект пока не обезврежен, так что я не испытываю ни малейшего желания наблюдать, как обе наши команды входят в неосвещенное здание с двух сторон, не зная, кто и что их там ждет. Ты все понял, Эллиот, или мне повторить?
  — Пол? — послышался голос в трубке.
  — Слушаю вас, Девятый.
  — А что лично вы думаете по поводу этого пакета? Вы сочли аргументы Джеба убедительными?
  — Ну, если у вас нет другой информации, Девятый, то я пока склонен согласиться с Джебом, — почтительно, но твердо ответил Пол, переняв этот тон у Джеба.
  — Возможно, так они хотели предупредить Игрока о нашем присутствии. Такая мысль не приходила вам в голову?
  — Уверен, что эта мысль пришла в голову не только мне, но и остальным членам нашей команды. Впрочем, вполне может быть, что пакет — знак для Аладдина, сигнал, что путь свободен. Или что путь закрыт. Гадать можно до бесконечности. Слишком уж много вероятностей, — заявил он и добавил: — Учитывая обстоятельства, я считаю, что Джеб занял очень верную и здравую позицию.
  — Не смейте читать мне лекции. Ничего не предпринимайте, пока я с вами не свяжусь.
  — Ну разумеется.
  — Никаких “разумеется”! — взбесился министр.
  Воцарилась тишина. Не было слышно ни помех, ни взволнованного дыхания. Тишина все тянулась и тянулась, а Пол все крепче прижимал к уху трубку.
  * * *
  — Да ну вашу же мать! — вскрикнул вдруг Дон.
  Впятером они вновь прильнули к проему. Из туннеля, сверкая фарами, выехал автомобиль с высокими бортами и на полной скорости помчался к домам. Наверное, это спешащий на встречу Аладдин. Как выяснилось, нет. Машиной оказался синий джип “Тойота” — уже без таблички “Конференция” под лобовым стеклом. Съехав с прибрежной трассы, он направился прямо к черному пакету на дороге.
  На ходу дверь отъехала в сторону, и показался очкастый Ханси за рулем и еще кто-то — судя по всему, Кирсти. Девушка высунулась в дверь и, крепко держась за поручень, потянулась за пакетом. С громким хлопком закрылась дверь. Водитель дал по газам, джип помчался на север и вскоре скрылся из виду. Сливовая клякса пакета на дороге исчезла.
  Первым заговорил Джеб, спокойный, как никогда.
  — Эллиот, это твоих людей мы сейчас видели? Это они подобрали пакет? — спрашивал он. — Эллиот, нам надо поговорить, отвечай. Ты ведь меня слышишь? Так ответь, пожалуйста, и объясни, что произошло. Эллиот?
  — Девятый? — позвал Пол.
  — Да, Пол?
  — Судя по всему, люди Эллиота только что подобрали пакет, — он очень старался говорить так же невозмутимо, как и Джеб. — Девятый, вы меня слышите?
  Девятый ответил с запозданием и весьма резко:
  — Мы приняли решение, вот и все. Кто-то же должен был это сделать, верно? Доведите это до сведения Джеба — мы все решили предпринять необходимые меры.
  Девятый вновь пропал. Зато в полный голос заговорил Эллиот. Он беседовал с какой-то женщиной, чей голос с австралийким акцентом звучал приглушенно, издалека. Эллиот же громко и торжествующе передавал ее слова:
  — Что, что, Кирсти? В пакете были продукты? О, спасибо. Внутри оказалась упаковка копченой рыбы — слышишь, Джеб? Хлеб. В виде лепешек. Что еще? Вода. Газированная, в бутылке. Как раз такую любит Игрок. Еще шоколад — молочный. Кирсти, спасибо большое, и не клади, пожалуйста, трубку. Джеб, ты все услышал? Наш дорогой ублюдок все это время провел в доме, а дружки его подкармливали. Мы заходим в дом, Джеб. Мне уже передали такой приказ, и я намерен его выполнить.
  — Пол? — позвал его мужской голос, но звал не министр Квинн, также известный как Девятый, а Джеб — пол-лица у него закрывала черная ткань, на фоне которой его бледно-зеленые глаза казались почти белыми, как у старого шахтера. — Не надо бы нам делать этого, Пол, — сказал он ему все так же невозмутимо. — Охота на призраков в полной тьме — не лучшая идея. Эллиот даже не представляет, насколько это плохая идея. И мне кажется, ты со мной согласишься.
  — Девятый?
  — Ну что еще стряслось? Они же в дом уже заходят, что у вас теперь за проблемы?
  Джеб смотрел на Пола. Коротышка смотрел на Пола — через плечо Джеба.
  — Девятый?
  — Что?
  — Вы попросили меня быть вашими глазами и ушами. И я, Девятый, вынужден вам сообщить, что согласен с Джебом. У нас нет ни малейших оснований начинать операцию.
  Пол не смог понять, было ли наступившее молчание преднамеренным или опять начала дурить техника. Джеб коротко ему кивнул, Коротышка криво усмехнулся — подсмеивался то ли над Квинном, то ли над Эллиотом, то ли вообще над всей этой ситуацией. Наконец министр вновь вышел на связь:
  — Он там, мать вашу за ногу! — рявкнул он и опять затих. — Пол, — прорвался он сквозь помехи, — слушайте меня внимательно. Это приказ. И мы, и вы — все видели мужчину в арабском одеянии. Это Игрок! Он там, сидит в доме! А мальчишка просто привез ему еду и воду. Что еще Джебу нужно, Господи ты боже мой?
  — Девятый, Джебу нужны доказательства. Он говорит, что этой информации недостаточно. И я склонен с ним согласиться.
  Джеб вновь ему кивнул, чуть резче, чем в предыдущий раз. Его поддержал Коротышка, а затем и остальные члены команды. Светлые на фоне черных подшлемников глаза четырех мужчин внимательно следили за Полом.
  — Девятый?
  — Вы что, все там сдурели и решили ослушаться приказа?
  — Можно я скажу?
  — Только быстро!
  Каждое его слово записывалось. Поэтому он хорошенько подумал, прежде чем открыть рот:
  — Девятый, по моему мнению и зрелому размышлению, мы имеем дело с некоторым количеством ничем не подтвержденных предположений. Джеб и его команда — опытные ребята. И они считают, что в данных обстоятельствах выдвигаться нельзя. И я, будучи вашим представителем, должен признать, что они правы.
  Отдаленные голоса на другом конце провода затихли, и в очередной раз повисла тягостная тишина. Наконец Квинн заговорил, нетерпеливо и раздраженно:
  — Вы забыли, что Игрок не вооружен? Таков был его уговор с Аладдином. Они встречаются без оружия, один на один. Игрок — крупнейший и богатейший бандит, для поимки которого в других условиях нам понадобились бы невероятные усилия, а тут он сидит практически беззащитный, а мы ничего не делаем! Пол?
  — Слушаю вас, Девятый.
  Слушать-то он его слушал, но смотрел при этом, как и все остальные мужчины, на монитор слева. На строгий контур главного корабля. На тень около борта. На надувную шлюпку, плоской тряпочкой лежащую на волнах. На восьмерых человек, пригнувшихся на борту.
  — Пол, позовите Джеба. Джеб, вы слышите меня? Вы оба, Пол и Джеб, слушайте меня очень внимательно. Вы поняли?
  Они поняли.
  — Слушайте меня, — повторил министр в очередной раз. — Если ребята с моря заберут объект и переведут его на корабль, за предел территориальных вод, прямо к жаждущим его допросить молодчикам, а вы в это время будете прохлаждаться на холмике, как это, по-вашему, будет выглядеть? Джеб, мне, конечно, говорили, что вы тот еще выпендрежник, но вы просто подумайте, какой шанс упускаете!
  Шлюпка скрылась из поля зрения камер. Разрисованное лицо Джеба за подшлемником походило на древнюю маску войны.
  — Ну, Пол, что на такое ответишь, верно? Пожалуй, что и ничего, — тихо сказал он.
  Но Пол, к своему удивлению, дара речи вовсе не лишился. Он еще не все сказал, что мог, и, не задумываясь, обратился к министру:
  — При всем моем к вам уважении, Девятый, вынужден признать, что оснований для начала операции наземной командой я не вижу. Собственно, как наземной, так и морской.
  Кажется, никогда в жизни он еще не сталкивался с таким бесконечным молчанием. Джеб сидел на корточках спиной к Полу и рылся в вещмешке. Остальные стояли чуть поодаль. Один из мужчин — Пол не разглядел, кто, — склонил голову и, кажется, молился. Коротышка стянул перчатки и по очереди облизывал пальцы. Можно было подумать, что приказ министра они восприняли на каком-то ином, мистическом уровне.
  — Пол?
  — Да, сэр.
  — Попрошу вас заметить, что я не являюсь полевым командиром этой операции. Как вам известно, все решения по военной части входят в сферу ответственности старшего солдата. Тем не менее я вправе дать вам рекомендации. Передайте их Джебу, пожалуйста. Опираясь на опыт многих уважаемых сотрудников разведки, я рекомендую вам — но ни в коем случае не приказываю — немедленно приступить к выполнению операции “Дикая природа”. Разумеется, окончательное решение за вами.
  Но Джеб, уловивший интонацию министра и не пожелавший выслушивать его нотации, уже собрался и вместе с товарищами растворился во тьме.
  * * *
  То снимая, то надевая очки ночного видения, он вглядывался во тьму, безуспешно пытаясь различить Джеба или кого-нибудь из его команды.
  Первый монитор передавал картинку шлюпки, подплывающей к берегу. Волны бились о камеру, черные прибрежные камни становились все ближе.
  Второй монитор не работал.
  Пол перешел к третьему — на нем был дом номер семь.
  Входная дверь закрыта, окна — темные, с раздвинутыми шторами. Никакого призрачного огонька не видно и в помине. Из шлюпки тем временем по очереди, помогая друг другу, выбрались восемь мужчин в черной одежде и масках. Двое сразу опустились на колени и принялись целиться куда-то выше камеры. Еще трое прошли мимо камеры и исчезли из поля зрения.
  Экран переключился на прибрежную дорогу и пролетел мимо дверей домов. Дверь седьмого номера была открыта. Рядом с ней темнела вооруженная фигура. Такая же фигура проскользнула внутрь, за ней — еще одна, повыше. Коротышка, понял Пол.
  Камера повернулась как раз вовремя, чтобы поймать в кадр Джеба, который вперевалочку, чисто шотландской походкой спускался по освещенной каменной лестнице к пляжу. Сквозь вой ветра донеслись странные щелчки, как будто кто-то вздумал вдруг поиграть в домино: щелк, щелк. И тишина. Полу показалось, что он слышал крик, но он так напрягал слух, что вскоре уже не был уверен, почудилось ему это или нет. Наверное, ветер. Или соловей. Нет, скорее всего, сова.
  Фонари около лестницы погасли, вслед за ними потухли и оранжевые лампы, освещавшие выезд на шоссе. И, словно в едином с ними порыве, отключились два оставшихся монитора.
  Сначала он никак не мог смириться со случившимся. Натянул очки, затем снял, потом опять надел. В зеленоватом свете фонарика принялся стучать по клавишам, надеясь вернуть к жизни мониторы. Бесполезно.
  Где-то зарычал двигатель. Впрочем, не факт, что это была машина. Вполне возможно, лиса или та самая шлюпка. Он вытащил телефон и нажал единицу для быстрого вызова Квинна. В ответ донеслись лишь помехи. Выбравшись из укрытия, он наконец выпрямился во весь рост и начал разминать плечи, вдыхая свежий ночной воздух.
  Из туннеля на высокой скорости вылетела машина. Погасив фары, водитель припарковался на обочине прибрежного шоссе. Прошло десять минут. Двенадцать. Ничего и никого. Наконец из темноты донесся голос Кирсти, выкрикивающей его имя. Затем появилась и она сама.
  — Что там случилось? — тут же спросил Пол.
  Кирсти втолкнула его обратно в укрытие.
  — Миссия выполнена. Все в полном восторге. Уже делят медали, — ответила она.
  — А что Игрок?
  — Я же сказала — все в полном восторге, чего тут непонятно?
  — Значит, взяли его? И уже перевели на главный корабль?
  — Давай-ка уматывай отсюда и перестань задавать вопросы. Я отведу тебя к машине, машина отвезет тебя в аэропорт, как и договаривались. Самолет уже ждет. Все отлично, операция прошла по плану. Но нам надо ехать.
  — С Джебом все в порядке? А с его ребятами? Все целы?
  — Целы, здоровы и счастливы.
  — А куда все эти штуковины денутся? — спросил он, показывая на металлические коробки и компьютеры.
  — И трех секунд не пройдет после нашего отъезда, как все отсюда исчезнет без малейшего следа. Все, пошли.
  Они и так уже шли, спотыкаясь и скользя. На них набрасывался ветер с моря, а шум двигателей кораблей был даже громче его завываний.
  Из кустов со злобными воплями вылетела крупная птица, похожая на орла.
  Потом Пол упал, споткнувшись об очередную сломанную сеть, и от верной гибели его спасли лишь плотные заросли кустарника.
  А затем как-то неожиданно они оказались на пустом прибрежном шоссе, усталые, но ничуть не пострадавшие.
  Ветер утих, и начался дождь. Возле “Тойоты” припарковалась вторая машина, из которой вылезли двое мужчин в ботинках и спортивных костюмах. Кивнув Кирсти и не обратив внимания на него, они быстрым шагом пошли вверх по холму.
  — Мне нужны очки, — сказала Кирсти.
  Он вернул ей очки.
  — У тебя остались с собой какие-нибудь бумаги — карты, документы, все, что угодно?
  У него ничего не осталось.
  — Все прошло гладко, понятно? Никаких жертв. Мы отлично сработали. И ты тоже. Понятно?
  Ответил ли он ей “понятно” в ответ? Это уже было неважно. Даже не взглянув на него, Кирсти отправилась догонять двух мужчин.
  2
  Солнечным воскресным утром той же весны за столиком маленького итальянского кафе в Сохо в полном одиночестве сидел британский сотрудник дипслужбы тридцати одного года от роду и собирался с духом, перед тем как решиться на шпионаж, узнай кто о котором с карьерой и свободой ему пришлось бы тут же распрощаться. Он намеревался пробраться в личный кабинет министра Короны, которому он должен был служить верой и правдой, и забрать оттуда кассету, записанную недавно им же самим.
  Его звали Тоби Белл, и на всем белом свете ни один человек не знал о том, что же он замышляет. Он не действовал по указке злого гения, провокатора, денежного мешка, безумного активиста в лыжной маске или коварного манипулятора, поджидающего его за углом с портфелем, полным стодолларовых бумажек. Он был ожившим ночным кошмаром нашего современного мира: одиноким человеком, самостоятельно принявшим решение. Он ничего не знал о грядущей секретной операции в Гибралтаре. Напротив, именно полное неведение и привело его туда, где он находился.
  Ни характером, ни внешностью он на преступника не походил. Даже сидя и обдумывая план своих преступных действий, он выглядел таким, каким его видели все коллеги и начальники — порядочным, старательным, взъерошенным и порой амбициозным интеллигентом. Тоби вовсе не отличался красотой — плотный и крепко сбитый, он, впрочем, мог похвастать буйной каштановой шевелюрой, игнорирующей любые его попытки усмирить ее с помощью расчесок и гелей. Все признавали, что Тоби — человек надежный и серьезный. Одаренный, хорошо образованный, он был единственным ребенком набожных родителей родом с южного побережья Англии, которые не признавали никаких партий, кроме лейбористской. Отец Тоби был священником местного молельного дома, а мать, пухлая жизнерадостная женщина, без конца говорила об Иисусе. Тоби не без труда удалось найти работу клерка в министерстве иностранных дел. К своему хорошему нынешнему месту он шел долго, постоянно посещая вечерние и языковые курсы, проходя бесчисленное множество внутренних экзаменов и двухдневных тестов на лидерство. Что же касается имени — Тоби, — которое позволило ему занять более высокую позицию на социальной лестнице, чем предполагало его провинциальное происхождение, им мальчика наградил отец, держа в уме святого Тобиаса, славного почтительным отношением к своим родителям.
  Что же до сих пор двигало Тоби, что заставляло его сердце биться быстрее? Сам он знал это всегда. Все его школьные приятели мечтали зарабатывать кучу денег. Ну и пусть. Тоби же хотел изменить мир к лучшему — хотя из скромности никогда об этом не заявлял. Вместо этого он говорил экзаменаторам, что хочет в числе других граждан помочь родной стране найти свое место в мире, пережившем и империализм, и Холодную войну. Учитывая его незаурядные способности, он давно мог бы стереть с лица земли британскую образовательную систему с ее частными школами, избавиться от жалких остатков правовой системы и отправить монархию куда подальше. Но он не был анархистом, хоть и лелеял иногда втайне от всех такие мысли. В первую очередь Тоби был старательным человеком и понимал, что главная его цель — добиться невиданных высот в системе, о либерализации которой он мечтал.
  Речь у Тоби, который в данный момент ни с кем, кроме самого себя, диалога не вел, со временем тоже поменялась. Его отец любил декламировать стихи, а сам Тоби всегда интересовался иностранными языками. Именно поэтому он, прекрасно сознавая, что акцент с потрохами выдает в нем провинциала, втайне от всех упорно избавлялся от своего дорсетширского картавого говора и вскоре заменил его безличным и нейтральным английским, столь любимым многими англичанами, для которых это единственный способ скрыть неблагородное происхождение, стоящее на пути к успеху.
  Решил он переменить и внешность — тоже слегка, едва заметно. Понимая, что сегодня ему придется пройти через ворота министерства иностранных дел, изображая из себя беззаботного менеджера, он решил надеть легкие слаксы и мягкий черный пиджак, расстегнул две верхние пуговицы рубашки и не стал повязывать галстук.
  И даже знакомые Тоби никогда не подумали бы, что всего два часа назад его бросила девушка, с которой они жили вместе последние три месяца. Она ушла из их квартиры в Ислингтоне, поклявшись, что больше никогда к нему не вернется. Но даже это печальное событие не сломило Тоби. Если между уходом Изабель и его подготовкой к преступлению и была связь, то неявная. Он, конечно, частенько долгие часы лежал ночью без сна, раздумывая о своих проблемах, которыми никак не мог с ней поделиться. Прошлой ночью они и впрямь немного поговорили. Обсудили, не расстаться ли им. Впрочем, такие разговоры в последнее время стали нормой, и Тоби предположил, что утром Изабель, как всегда, передумает. Но в этот раз она твердо решила уйти. Они не ругались, не плакали. Он вызвал такси, она собрала вещи. Когда машина приехала, он помог ей отнести вниз чемодан. Она переживала из-за шелкового костюма, который на днях отнесла в чистку. Он забрал у нее квитанцию и пообещал переслать костюм, как только тот будет готов. Изабель была бледной и, уходя, ни разу не оглянулась. Но вот промолчать и не сказать последнего слова она не смогла:
  — Тоби, надо сказать, ты хладнокровный, как лягушка, — заявила она и уехала, скорее всего, к сестре в Саффолк.
  Правда, Тоби подозревал, что у Изабель на примете есть парочка запасных аэродромов, в том числе брошенный ею недавно муж.
  Сам Тоби, все такой же спокойный, отправился в кафе выпить кофе и съесть круассан — своеобразная прелюдия перед грандиозным преступлением века. Так он и сидел, потягивая капучино, греясь на солнышке и бездумно глядя на проходящих мимо пешеходов. Если я такой хладнокровный, как же вышло, что я ввязался в эту ужасную авантюру?
  Пытаясь ответить на этот вопрос, он по привычке обратился в мыслях к Джайлзу Окли, свеому обаятельному наставнику и самозваному покровителю.
  * * *
  Берлин.
  
  Новоявленный дипломат Белл — второй секретарь отдела внешней политики — только что прибыл в британское посольство, чтобы получить направление на свою первую заграничную командировку. Тогда как раз разгоралась война в Ираке. Британия поддержала США, хоть сначала и не хотела в этом признаваться. Германия со своим отношением к войне еще не определилась. Начальником Тоби был Джайлз Окли, серый кардинал посольства, шустрый, ехидный, видавший виды. В обязанности Окли, помимо прочего, входил надзор за сотрудниками британской разведки, работающими в Германии. Тоби же был его верным оруженосцем. По-немецки Тоби говорил уже очень неплохо, проявив незаурядные способности к языкам. Окли взял его под опеку, водил по министерствам и распахивал перед ним двери, в которые без него Тоби, сотрудник весьма низкого ранга, стучался бы еще очень долго. Были ли Джайлз и Тоби шпионами? Ни в коем случае! Они оба — представительные и амбициозные британские дипломаты, которые вдруг обнаружили, что высоко котируются на мировом рынке разведывательных служб, как и многие их коллеги.
  Вот только чем глубже Тоби погружался в жизнь множества посольств, тем больше рос его ужас из-за грядущей войны. Он считал ее аморальной, незаконной, омерзительной. Его отвращение подпитывало и то, что он знал: даже самые ленивые из его школьных приятелей вышли на улицы, чтобы протестовать против войны. Как и его родители, которые, будучи честными христианами и социалистами, искренне верили, что дипломаты должны предотвращать войны, а не развязывать их. В отчаянии мать Тоби даже послала ему электронное письмо, в котором писала, что Тони Блейр, ее идол и кумир, предал их всех. Отец, суровый методист, обвинял Блейра и Буша в грехе гордыни и сравнивал их с парочкой павлинов из притчи, которые так любили глядеться в зеркало, что превратились в стервятников.
  Учитывая, сколько неодобрительных голосов доносилось до Тоби, нет ничего удивительного в том, что и он сам вовсе не рвался воспевать прелести войны людям — а в особенности, немцам. Когда-то он сам искренне верил Тони Блейру и голосовал за него, но теперь все выступления премьер-министра казались ему отвратительной ложью. Ну а когда ему объявили о запуске операции “Освобождение Ирака”, он не выдержал.
  Дело происходило в дипломатическом доме Окли в Грюнвальде. Очередная нудная и тяжелая встреча — Herrenabend, что в переводе с немецкого означает “вечер в компании холостяков”, — подходила к концу. В Берлине Тоби обзавелся хорошими приятелями-немцами, но сегодня их не было среди присутствующих. Зато за столом сидел зануда министр федерального правительства, фабрикант из Рура, страдающий манией величия, а также претендент на трон династии Гогенцоллернов и квартет парламентариев, не упускающих шанса вкусно попить и поесть на халяву. Наконец все гости потянулись к выходу. Жена Окли Гермиона была за ним замужем с незапамятных времен. Во время встречи она попивала джин и присматривала за кухней, теперь же поднялась наверх, в спальню.
  Тоби и Джайлз отправились в гостиную, чтобы там обсудить прошедший вечер, и внезапно Тоби не выдержал:
  — А пошло оно все куда подальше! — провозгласил он и бабахнул стаканом с выдержанным кальвадосом по столу.
  – “Оно” — это что? — поинтересовался похожий на пожилого лепрекона Окли, вытягивая коротенькие ножки, как делал всегда в стрессовых ситуациях.
  Он с непоколебимой любезностью выслушал все претензии Тоби и чуть ли не с нежностью произнес ядовитейшую тираду:
  — Давай, Тоби, вперед. Увольняйся. Я полностью поддерживаю твои незрелые суждения — нехорошо, когда независимую страну вроде нашей втягивают в войну под каким-то глупым предлогом, тем более когда это делает парочка эгоистичных фанатиков, не имеющих абсолютно ничего общего. Разумеется, мы ни в коем случае не должны призывать другие независимые страны последовать нашему столь позорному примеру. Так что уходи, уходи. В “Гардиан” тебе будут рады — как же, очередная заблудшая овечка, тихо блеющая в чаще. Если не согласен с политикой правительства — не стоит работать чиновником и пытаться что-то изменить. Просто плюнь на все и уходи. Напиши книжку, ты ведь всегда об этом мечтал.
  Но Тоби так легко с толку не собьешь.
  — Ну а где во всей этой ситуации твое место, Джайлз? — спросил он. — Ты ведь и сам был против этой войны, я прекрасно помню. Когда пятьдесят два отставных посла подписали петицию, возражая против войны, ты тяжело вздохнул и сказал, мол, как жаль, что ты еще не на пенсии. Мне что, ждать, пока мне стукнет шестьдесят, прежде чем я смогу высказать свое мнение? Пока мне не дадут рыцарское звание, не присвоят индексированную пенсию и не назначат президентом местного гольф-клуба? Что это вообще такое, Джайлз, верность родине или просто трусость?
  Окли мягко улыбнулся и стал похож на Чеширского кота.
  — Ты спрашиваешь, где мое место? — медленно заговорил он. — Я тебе отвечу. За столом переговоров. Всегда. Я пресмыкаюсь, я спорю, убеждаю, умасливаю, надеюсь. Но я никогда ничего ни от кого не жду. Дипломатический догмат об умеренности во всем для меня свят, и я всегда придерживаюсь его, даже обсуждая самые отвратительные преступления любой нации, включая свою собственную. Все свои эмоции я оставляю перед дверью конференц-зала и никогда не выхожу оттуда раздраженным или злым — если только мне не было велено изобразить злость или гнев. Я вообще-то даже горжусь тем, что все делаю в полсилы. Иногда — как, например, сейчас, — я позволяю себе осторожненько высказать свое “фе” по отношению к дорогому начальству. Но я не тот человек, чтобы пытаться за день перестроить Вестминстерский дворец. Да и ты не пытайся — если не хочешь, конечно, прослыть напыщенным идиотом.
  И, пока Тоби собирался с мыслями, Джайлз добавил:
  — Кроме того, позволь сказать тебе кое-что, раз уж мы тут с тобой наедине. Моя драгоценная супруга Гермиона сказала — а ее словам доверять можно, она ведь в курсе абсолютно всех берлинских дипломатических сплетен, — что тебя видели откровенно флиртующим с женой голландского военного атташе, той еще потаскушкой. Правда это или как?
  Спустя месяц Тоби внезапно перевели в британское посольство в Мадриде, где кому-то зачем-то срочно понадобился младший атташе с опытом работы в министерстве обороны.
  * * *
  Мадрид.
  
  Несмотря на большую разницу в возрасте и социальном статусе, Тоби и Джайлз по-прежнему поддерживали тесную связь. За счет ли закулисных интриг Окли или по чистой случайности, Тоби не знал. Одно было ясно: Окли, как это часто бывает со многими пожилыми людьми, увидел в Тоби неоперившегося птенца и решил взять его под крылышко.
  В то время между Лондоном и Мадридом шел как никогда оживленный и важный для обеих стран диалог. Но теперь службы интересовал не Саддам Хусейн с его призрачным оружием массового уничтожения, а новое поколение джихадистов, появившееся из-за нападения Запада на страну, еще недавно бывшую самым светским государством на Ближнем Востоке. Но такую горькую правду защитники агрессивной политики проглотить не могли.
  И потом дуэт Тоби и Джайлза продолжал свою работу. В Мадриде Тоби стал важнейшей фигурой в мире разведки — это произошло как-то само собой, и он ничуть не противился. Каждую неделю он летал в Лондон, где Окли метался между шпионами Королевы на одном берегу реки и министерством иностранных дел на другом.
  В закрытых на сто замков подземных катакомбах Уайтхолла они вели сверхсекретные беседы, обсуждая новые правила ведения боевых действий, пока другие сотрудники тщательно прощупывали возможных заключенных-террористов. Несмотря на невысокий ранг Тоби, его допускали на эти встречи. Окли был председателем. Слово “усиление”, когда-то имевшее отношение только к физическим законам, вновь вошло в обиход, но точное его значение в среде разведки оставалось тайной для непосвященных, в число которых входил и Тоби. Впрочем, свои соображения на этот счет у него все же были. Может, так называемые новые правила ведения боевых действий на самом деле — те же варварские старые, только чуть отполированные да приукрашенные? И если он прав — а он был уверен, что прав, — то какая же разница в моральном плане между человеком, который прикладывает электроды к приговоренному на казнь, и тем, что сидит за столом в кабинете и делает вид, будто ничего не происходит, хотя на самом деле все прекрасно понимает?
  Но, когда Тоби так и не смог ответить на этот вопрос, опираясь на собственную совесть и воспитание, и изложил его — чисто умозрительно, разумеется, — Джайлзу за ужином в уютном клубе, где они собрались, чтобы отметить повышение и перевод Тоби в Каир, Окли, от которого ничего не скроешь, лишь сочувственно улыбнулся и прикрылся цитатой обожаемого Ларошфуко:
  — Лицемерие — это дань уважения, которую порок платит добродетели, мой дорогой. Мы живем в несовершенном мире и, боюсь, ничего не можем с этим поделать.
  Тоби улыбнулся в ответ и в очередной раз строго сказал себе, что надо уже как-то научиться идти на компромиссы. В последнее время слова “мой дорогой” частенько проскальзывали в речи Окли и служили очередным подтверждением его теплого отношения к молодому протеже.
  * * *
  Каир.
  
  Тоби Белл — любимчик британского посольства, это все знают. Всего полгода интенсивных курсов арабского, а он уже почти свободно на нем говорит! Он умеет ладить с египетскими генералами и никогда не высказывает свое незрелое мнение — фраза, когда-то брошенная Окли, намертво въелась в голову Тоби. Он старательно трудится на ниве, где чуть ли не случайно стал экспертом; обменивается опытом с египетскими коллегами и изредка по инструкции скармливает им имена исламистов, живущих в Лондоне и мечтающих обрушить режим правящей партии Египта.
  По выходным Тоби наслаждался поездками на верблюдах в компании учтивых военных и тайных полицейских и веселился на безумных вечеринках в охраняемых кондоминиумах столь же безумно богатых египтян. А вечером, пофлиртовав с их гламурными дочерьми, Тоби ехал домой, плотно закрыв окна машины, чтобы не пропустить в салон вонь горящего пластика и тухлой еды, исходившую от безбрежной стихийной помойки на берегу города, где копались в поисках пищи дети и их замотанные в хиджабы матери.
  Но кто же следил за бойкой прагматичной торговлей человеческими судьбами, сидя в Лондоне? Кто посылал теплые письма главе тайной полиции Мубарака? Разумеется, не кто иной, как Джайлз Окли, единственный и неповторимый, посредник и всесильный серый кардинал разведывательных служб.
  В общем, никто — кроме, может, самого Белла — не удивился, когда он получил приказ о переводе в Лондон и внеурочном повышении, и это несмотря на сложную обстановку в Египте, которая с каждым днем накалялась все сильнее. Противостояние Мубарака с “Братьями-мусульманами” выливалось в ожесточенные стычки, становившиеся все более кровавыми с приближением выборов, до которых оставалось четыре месяца. А Тоби получил пост личного секретаря, а по совместительству телохранителя и советника нового младшего министра иностранных дел Фергуса Квинна, члена парламента, еще недавно трудившегося в министерстве обороны.
  * * *
  — Как мне кажется, вы — идеальная пара, — сказала во время фуршетного обеда в Институте современного искусства Диана, руководитель региональной службы, уплетая сэндвич с тунцом. Диана — хрупкая и хорошенькая англо-индианка, чей английский делал честь империалистически настроенным пенджабским офицерам прошлого. Застенчивая улыбка скрывала железную волю и жесткий характер. Где-то вне работы у нее был муж и двое детей, но она никогда не упоминала о них в офисе.
  — Вы оба молоды для своих постов — ну да, он на десять лет тебя старше, но все равно, — и чертовски амбициозны, — заявила она, не подумав, что такое описание прекрасно подходит и ей самой. — И помните, что внешность обманчива. Он — тот еще громила из рабочих кварталов, но при этом бывший католик, бывший коммунист и поклонник новой платформы лейбористов, ну или того, что от них осталось, после того как их возлюбленный лидер отправился на поиски пастбища пожирнее. — Диана сделала паузу, чтобы сосредоточенно поглотить очередной кусок сэндвича.
  — Фергус ненавидит идеологию и считает себя воплощением прагматизма. Разумеется, ненавидит тори, хотя сам зачастую куда правее многих из них. У него на Даунинг-стрит много поклонников и покровителей, причем не только среди власть имущих, но и среди политтехнологов и членов двора. Фергус — их любимчик, и они будут держаться за него до последнего. Он, конечно, чересчур ориентирован на американцев, но если Вашингтон от него в восторге, то нам-то чего жаловаться? Он недолюбливает Евросоюз, это сомнению не подлежит. Не любит нас, презренный планктон, но кто из политиков испытывает к нам теплые чувства? А уж когда он начинает разглагольствовать на тему БоТа (так в их кругах называли план борьбы с терроризмом), ты за ним следи, — продолжила Диана. — Все эти его речи — ужасное дурновкусие, и не мне тебе рассказывать, как это злит нормальных приличных арабов. Ему уже говорили, чтобы он завязывал со своими сентенциями. В общем, твое задание такое: приклеиться к нему, как банный лист, и следить, чтобы он больше нигде не напакостил.
  — А он где-то и до этого напакостил? — спросил Тоби, до которого уже доходили кое-какие слухи по сарафанному радио Уайтхолла.
  — Не обращай внимания, — велела Диана, энергично прожевав еще один кусок. — Если бы мы судили политиков по их поступкам и не-поступкам, нам давно пришлось бы выгнать взашей половину кабинета.
  Тоби продолжал вопросительно на нее смотреть.
  — В общем, он там повел себя, как идиот, и ему довольно серьезно надавали по рукам. Но это в прошлом. Дело закрыто. — Подумав, Диана добавила: — во всей этой истории удивительно только то, что министерству обороны чуть ли не впервые в жизни удалось замять грандиозный скандал. — Заявив это, Диана дала понять, что громкие слухи официально объявлены почившими в бозе и похоронены. И только за кофе она вновь вернулась к этой теме — провела эксгумацию и повторное захоронение:
  — Ты учти, что и министерство обороны, и министерство финансов тогда провели тщательнейшее расследование — без дураков, без всякого миндальничанья, и анонимно заключили, что Фергус к тем проблемам не имел ни малейшего отношения. Самое большее — совершил проступок, наслушавшись своих идиотов-советников. По мне, так звучит вполне достоверно, надеюсь, что и тебе так кажется. Чего это ты так на меня смотришь? — удивилась Диана.
  Тоби смотрел на нее совершенно нормально и обычно — только никак не мог избавиться от мысли, что уж слишком она любит рубить правду-матку.
  * * *
  Тоби Белл, свеженазначенный личный секретарь свеженазначенного министра, взял в свои руки бразды правления кабинетом Квинна. Конечно, будь его воля, он не выбрал бы себе в наставники Фергуса Квинна, изгнанника-блейрита новой эпохи Гордона Брауна. Фергус был единственным ребенком в почтенном семействе инженеров, выходцев из Глазго, переживавших не лучшие времена. Еще студентом Фергус влился в движение левых — возглавлял марши протеста, бился с полицией и частенько попадал в газеты. Окончив экономический факультет университета Эдинбурга, он растворился в тумане шотландской лейбористской партии. Три года спустя непонятным образом объявился в Школе государственного управления имени Джона Ф. Кеннеди в Гарварде, где познакомился со своей будущей женой — богатой, но несчастливой канадкой. Фергус вернулся в Шотландию, где его уже дожидалось тепленькое местечко. Партийные имиджмейкеры быстро пришли к выводу, что его супругу электорату показывать нельзя — поговаривали, что она пьет.
  С кем бы ни обсуждал Тоби своего босса, отзывы он слышал весьма неоднозначные. “Сообразительный, но если ему что надо, в миг тебя уроет”, — так охарактеризовал новенького видавший виды ветеран министерства обороны, взяв с Тоби слово, что тот никому об этом не расскажет. Бывшая помощница Фергуса Люси говорила, что он “очень мил и обаятелен, когда ему это нужно”.
  — А когда не нужно? — не удержался и спросил Тоби.
  — Тогда он полностью уходит в себя, — нахмурилась и отвела взгляд девушка. — И борется там со своими демонами.
  Но что это за демоны и как проходит борьба, Люси сообщить отказалась.
  Тем не менее на первый взгляд ничто не предвещало особых сложностей.
  Ну да, Фергус Квинн не отличался легким характером, но Тоби другого и не ждал. Фергус вел себя то как последний болван, то вдруг становился здравомыслящим умницей, из раздражительного сквернослова превращался в чуткого и деликатного неженку, то наскакивал на Тоби, требуя от него всего и сразу, то запирался в кабинете за толстой дверью красного дерева, захватив пачку документов. И все это за каких-то полдня. Фергус был прирожденным грубияном и забиякой и не скрывал широко разрекламированного прессой презрения к чиновникам. Его острый, злой язык не щадил никого, даже самых близких ему людей. Но больше всего в Уайтхолле доставалось разведывательной службе, раскинувшей повсюду свои щупальца. Ее Фергус называл чрезмерно раздутой, неоправданно элитарной и тщеславной кучкой идиотов, ослепленных собственной загадочностью, ими же самими и выдуманной. Такое отношение оказалось особенно некстати, учитывая то, что команда Квинна была обязана “оценивать все поступающие материалы разведки из всех источников и давать рекомендации по использованию данных материалов всеми подходящими службами”.
  Что же касается того самого скандала в министерстве обороны, о котором говорить было не принято… Как Тоби ни пытался что-нибудь о нем разведать, он каждый раз натыкался на непробиваемую стену молчанию, возведенную якобы для его же блага: “Извини, друг, дело закрыто… нет-нет, приятель, считай, тут я дал обет молчания”. И лишь однажды ему удалось разговорить хвастливого клерка финансового отдела за пятничным пивом в “Шерлоке Холмсе”: “Он же у нас устроил грабеж средь бела дня и вышел сухим из воды, да?” Но только после разговора с весьма неприятным типом Грегори, по случайности севшим рядом с Тоби во время нуднейшего понедельничного совещания комитета по набору и управлению кадрами, он ощутил серьезную, неподдельную тревогу.
  Грегори, неуклюжий толстяк, который выглядел старше своих лет, был ровесником Тоби и предполагаемым соперником на карьерной лестнице. Но по факту все вокруг знали и помнили, что в любом задании или поручении, где сталкивались эти двое, всегда побеждал, хоть и с незначительным отрывом, Тоби. Возможно, так оно было и во время недавней борьбы за пост личного секретаря нового младшего министра. Правда, сплетники министерства однозначно постановили, что на этот раз никакой борьбы не было вовсе.
  Грегори два года стажировался в министерстве обороны, практически каждый день пересекаясь с Квинном, в то время как Тоби был абсолютно, девственно чист — он ни в каких таких связях замечен не был.
  Совещание, оказавшееся безрезультатным, подошло к концу, и зал опустел. Тоби и Грегори по молчаливому соглашению остались сидеть за столом. Тоби счел это удобной возможностью наладить отношения, Грегори был настроен не столь дружелюбно:
  — Ну, как там тебе король Ферги? Нормально ладите? — спросил он.
  — Нормально. Спасибо, что спросил, Грегори. Не все идеально, конечно, но в общем и целом порядок. Ну а как живется постоянному дежурному[5]? Наверное, полно забот, да?
  Но Грегори не собирался обсуждать тяготы жизни постоянного дежурного — эту должность он считал куда ниже поста личного секретаря нового министра.
  — Ну, смотри только, чтобы он тихой сапой мебель из кабинета не загнал по дешевке, — посоветовал он, невесело усмехнувшись.
  — А что, за ним такое водится? Сдается мне, сбыть его новенький стол будет нелегко — не представляю, как он будет тащить его на три этажа вниз, — ответил Тоби, стараясь держать себя в руках.
  — А участием в каком-нибудь сверхприбыльном бизнесе он тебя еще не соблазнял?
  — Он тебе и такое предлагал?
  — Ну уж нет, дружище, — почти искренне ответил Грегори. — Меня на такое не купишь. Я остался чист. Но таких, как я, единицы. А вот многие дурачки повелись.
  И тут терпение Тоби внезапно лопнуло — такое в компании Грегори происходило с ним довольно часто.
  — Грегори, можно поинтересоваться, ты что всем этим пытаешься мне сказать? — рявкнул он. Но Грегори лишь лениво улыбнулся в ответ: — Если ты пытаешься меня о чем-то предупредить и если я о чем-то должен знать, так давай говори или иди плачься кадровикам.
  Грегори сделал вид, будто обдумывает его предложение.
  — Ну, если и есть что-то такое, что тебе необходимо знать, ты всегда можешь побеседовать со своим ангелом-хранителем Джайлзом, не так ли, дружище? — наконец вкрадчиво ответил он.
  * * *
  Чувство самодовольной целеустремленности переполняло Тоби. Даже оглядываясь назад, пока он сидел за шатким столиком на солнечной улочке в Сохо, Тоби не мог внятно объяснить, почему же он все-таки решился на эту аферу. Может, просто уязвленная гордость? От него что-то скрывали, его не допустили в круг избранных, знавших истину. Учитывая то, что Диана велела ему прилепиться к новому начальнику, как банный лист, и следить, чтобы тот больше не “напакостил”, он был уверен, что имеет полное право знать, как же босс “пакостил” в прошлом. По мнению и опыту Тоби, политики были типичными рецидивистами. Если Фергус Квинн вновь преступит черту, Тоби придется держать ответ: как же так вышло, что его начальник сорвался с поводка?
  Ну а что касается издевательского предложения Грегори обратиться за помощью к “ангелу-хранителю” — тому не бывать. Если бы Джайлз хотел, чтобы Тоби о чем-то знал, Джайлз сам бы ему это рассказал. А раз уж Джайлз молчит, значит, будет и дальше держать рот на замке, что бы ни случилось.
  Но кое-что Тоби все-таки беспокоило, заставляло копать все глубже и глубже. Нелюдимость его начальника достигала поистине патологических масштабов.
  Зачем, скажите, пожалуйста, такой общительный и открытый на первый взгляд человек запирается на весь день в своем кабинете, включает на полную катушку классическую музыку и отгораживается не только от внешнего мира, но и от собственных подчиненных? И что находится внутри пухлых, дважды опечатанных воском конвертов, исписанных чьей-то рукой, которые приносят Квинну из недр Даунинг-стрит и которые он, получив и прочитав, тут же возвращает доставившему их курьеру?
  От Тоби скрывали не только прошлое Квинна. От него скрывали и его настоящее.
  * * *
  Первым делом он отправился к Мэтти, профессиональному шпиону, собутыльнику и бывшему коллеге из мадридского посольства. В настоящее время Мэтти не работал, дожидаясь, когда из министерства, расположенного по ту сторону реки в районе Воксхолл, придет приказ о его переводе на какое-то новое место. Может, маясь вынужденным бездействием, он будет поразговорчивее, чем обычно. По каким-то загадочным причинам (Тоби подозревал, что это связано со шпионской деятельностью Мэтти) его приятель был еще и членом лондонского клуба по сквошу “Лэнсдаун”, что близ Баркли-Сквер. Там-то они и встретились, чтобы сыграть партию в сквош. Мэтти — лысый долговязый очкарик со стальным рукопожатием — обыграл Тоби со счетом 4:1. Приняв душ после игры, они уселись в баре около бассейна и принялись глазеть на симпатичных девиц в купальниках. Обменявшись парой малозначительных фраз, Тоби перешел к сути дела:
  — Мэтти, на тебя моя последняя надежда. Расскажи мне, что же стряслось у оборонщиков, когда мой министр был там за рулем?
  Мэтти медленно закивал вытянутой головой, немножко напоминавшей козлиную:
  — Хорошо. Вот только я не очень-то много и знаю, — мрачно предупредил он. — Твой босс крупно облажался, наши люди его прикрыли, и он нам этого не простил — вот и все. Тот еще идиот этот твой министр.
  — Как прикрыли, Мэтти?
  — Любит он в гордом одиночестве действовать, вот что, — неодобрительно сказал Мэтти.
  — Как действовать? Что он вообще наделал, а?
  — Ну, — Мэтти почесал лысую голову. — Понимаешь, это не мое поле. Я не очень-то в этом разбираюсь.
  — Я понимаю, Мэтти, понимаю и принимаю. Я и сам в оборонных делах не секу. Но я должен знать — я же его помощник!
  — Все эти проклятые лоббисты и торговцы оружием все время пыхтят, пытаются решить проблемы оборонной промышленности и снабжения, — пожаловался Мэтти, как будто Тоби мог понять смысл этой размытой фразы и знал, в чем там проблема.
  Тоби, конечно, был не в курсе, поэтому выжидательно посмотрел на друга.
  — У них же корочки, — продолжил Мэтти. — И это чуть ли не самое ужасное во всей ситуации. Помахивая удостоверением, они обдирают министерство финансов, подкупают чиновников, подкладывают им девочек по вызову, оплачивают поездки на Бали. Превращают частные закрытые компании в открытые, и наоборот. С пропуском министерства все возможно. А у них у всех такие удостоверения.
  — А Квинн, значит, тоже запустил свой хобот в эту кормушку? Я правильно тебя понял?
  — Я ничего такого не говорил, — осторожно ответил Мэтти.
  — Да-да, я понял. Мы вообще с тобой это не обсуждали. Выходит, Квинн — вор. И это все? Ну, может, он и не сам воровал, а просто перераспределял деньги в пользу организаций, от которых сам имел какой-то процент. Или не он сам, а его жена. Или кузен, или родная тетушка. И это все? Его поймали, он возместил ущерб, покаялся, и обо всем благополучно забыли. Я прав?
  Под дружный хохот друзей в бассейн с разбега шлепнулась хорошенькая девушка.
  — Тут у нас крутится один тип, Криспин. Слышал когда-нибудь о нем? — в шуме и гвалте тихо проговорил Мэтти.
  — Нет.
  — Ну, я тоже о нем ничего не слышал и буду благодарен, если ты этот факт запомнишь. Криспин. Скользкий ублюдок. Избегай его всеми силами.
  — Просто так или есть причина?
  — Ничего особенного. Мы его пару раз привлекали к работе, но потом отказались от его услуг. Выбросили, как раскаленную головешку. Предположительно, именно он водил за нос твоего товарища, когда тот трудился у оборонщиков. Это все, что мне известно. Вполне возможно, что это все вранье. А теперь оставь меня в покое.
  И с этими словами Мэтти отвернулся и обратил свой жадный взор на обворожительных девиц у бассейна.
  * * *
  Как это частенько бывает, единожды услышав имя Криспина от Мэтти, Тоби уже никак не мог выкинуть его из головы.
  На вечеринке секретариата министерства он уловил разговор двух начальников, тихо беседовавших в углу:
  — Кстати, — шептал один, — ты не знаешь, что в итоге случилось с этим говнюком Криспином?
  — Видел его недавно в палате лордов, ходил там как ни в чем не бывало. Ни стыда, ни совести.
  Тоби подошел ближе, и мужчины мгновенно принялись обсуждать крикет.
  На закрытии межведомственной конференции о работе разведки, проходившей в сотрудничестве с их заклятыми друзьями, как нынче было принято выражаться, имя Криспина обзавелось инициалом.
  — Будем надеяться, вы не поступите с нами, как Джей Криспин, — бросила руководитель одного из отделов министерства внутренних дел своей ненавистной коллеге — руководительнице такого же отдела в министерстве обороны.
  Интересно, Джей — это инициал имени? Или само имя и есть, как у Джея Гетсби, положим?
  Проведя полночи в обнимку с “Гуглом”, пока Изабель ворочалась одна в кровати, Тоби так и не узнал ответа на этот вопрос.
  Надо попробовать связаться с Лорой, решил он.
  * * *
  Пятидесятилетняя Лора — гуру в министерстве финансов, душа любой компании и прекрасный друг. Шумная, необычайно талантливая, щедрая и жизнерадостная. Когда она без всякого предупреждения заявилась в британское посольство в Берлине, чтобы провести внеурочный аудит, Джайлз Окли велел Тоби “накормить ее ужином и обаять так, чтоб у нее туфли с ног слетели”. Что Тоби и сделал — конечно, не в буквальном смысле, но все же. Он так тщательно подошел к выполнению этого задания, что их совместные ужины стали доброй традицией без всякого на то указания Окли.
  К счастью, сейчас была очередь Тоби вести подругу в ресторан. Он заказал столик в любимом заведении Лоры возле Кингс-роад. Как всегда, она заявилась на ужин разряженной, точно павлин, — надела широченный, летящий по воздуху кардиган, нацепила множество разных бус и браслетов и брошку с камеей размером с блюдце. Лора любила рыбу, так что Тоби заказал им двойную порцию сибаса, запеченного в соли, а к нему — хорошее дорогое мерсо. Узнав это, Лора пришла в полный восторг и, взмахнув руками, принялась трясти браслетами, словно готовилась пуститься в пляс.
  — Чудненько, Тоби! И очень вовремя! — воскликнула она так громко, что ее радостный голос прокатился по ресторану, словно грохот от пушечного выстрела. Немного смутившись, она заговорила гораздо тише:
  — Ну, как тебе Каир? Аборигены, случаем, не штурмовали посольство, требуя насадить твою башку на кол? Я не смогла бы там работать, тряслась бы все время от ужаса. В общем, выкладывай все как на духу.
  После рассказа о Каире она потребовала в подробностях описать Изабель — Лора считала себя кем-то вроде личного психотерапевта Тоби и хотела знать все о его жизни.
  — Значит, она очень милая и очень красивая дурочка, — выслушав Тоби, подвела она итог. — Ведь только дурочки выходят замуж за художников. Ну а что касается тебя… Ты никогда не видел разницы между умом и красотой. Наверное, не видишь и сейчас. В общем, считаю, что вы — идеальная пара, — заключила Лора, в очередной раз громко расхохотавшись.
  — Ну а как там поживает самое важное и святое место нашего государства, министерство финансов? — мягко поинтересовался Тоби. Личную жизнь Лоры они не обсуждали за неимением таковой.
  Круглое лицо Лоры омрачилось:
  — Все плохо, мой дорогой, — грустно ответила она. — Мы там все умные и славные, но людей у нас мало, а зарплаты — смешные. А еще мы все трудимся во славу нашей родины, а это нынче не модно. Новые лейбористы любят своих корпоративных спонсоров, а у тех под рукой — армии бессовестных адвокатов и бухгалтеров, которые на все готовы ради денег. И им эти деньги платят, да еще какие. Мы им не конкуренты. Мы слишком большие и неповоротливые — не можем ни развалиться окончательно, ни сражаться как надо. Ну вот, я тебя расстроила. Да и себя тоже, — сказала Лора и сделала большой глоток.
  Официант подал рыбу. Пока он тщательнейшим образом освобождал ее от костей и разделывал, над столом стояла полная тишина.
  — Ну и зрелище, — выдохнула восторженно Лора.
  Они принялись за еду. Надо действовать, решил Тоби.
  — Лора, — начал он.
  — Да, дорогой.
  — А кто такой Джей Криспин? И что значит “Джей” — это имя или инициал? Когда Квинн работал в министерстве обороны, там случился какой-то скандал, и, говорят, в нем был замешан Криспин. Я то и дело натыкаюсь на это имя, но мне никто ничего не рассказывает, и меня это, честно сказать, пугает. А однажды я даже слышал, как кто-то сказал, что Криспин — Свенгали[6]для Квинна.
  Лора внимательно посмотрела на Тоби своими ясными глазами, затем отвела взгляд, только чтобы через мгновение вновь взглянуть на него, словно ее не очень устроило то, что она увидела.
  — Ты поэтому меня на ужин позвал?
  — Отчасти.
  — Не отчасти, а целиком, — поправила Лора, тяжело вздохнув. — Мог бы повести себя, как приличный человек, и сразу честно сказать, зачем меня сюда привел.
  Наступила пауза, во время которой они оба собирались с мыслями.
  — Тебе никто ничего не рассказывает по одной-единственной причине, — продолжила Лора. — Потому что ты и не должен ничего знать. Фергусу Квинну дали возможность начать все с чистого листа, и ты — часть этого плана.
  — Не забывай, что я еще и его помощник, — вскинулся Тоби, храбро глядя Лоре в глаза.
  Та опять вздохнула, посмотрела на него мрачно и затем отвела взгляд.
  — Ладно, — сказала она наконец. — Я кое-что тебе расскажу. Не все, что я знаю, но гораздо больше, чем должен знать ты.
  Она выпрямилась и заговорила, уставившись в тарелку, словно наказанный ребенок.
  Придя в министерство обороны, Квинн оказался в том еще болоте. Министерство начало гнить изнутри задолго до его появления. Возможно, Тоби это и так знает? Тоби знал. Чуть ли не половина чиновников уже и сами не понимали, служат они королеве или производителям оружия. Впрочем, их это не волновало — им же платили, да еще как. Возможно, Тоби это и так знает? Тоби знал. Все это он уже слышал от Мэтти, но не стал говорить Лоре. Та нисколько не обеляла Фергуса. Но Криспину нужен был человек вроде него, и он его дождался.
  Лора взяла Тоби за руку и принялась похлопывать его ладонью по столу, словно отстукивая ритм для собственных слов:
  — Я скажу тебе, что сделал этот злодей, — сердитым голосом говорила она. — Он завел себе шпионский магазинчик! Прямо в министерстве. Пока все вокруг якшались с оружейниками, он торговал информацией: свеженькими разведданными с полочки, напрямую покупателю, без всяких посредников. Сырыми данными, заметь — непроверенными, неподтвержденными, нетронутыми множеством бюрократических рук. Настоящая музыка для ушей Фергуса. Он до сих пор слушает музыку в кабинете?
  — Да, в основном Баха.
  — А Криспина зовут Джей, — невпопад сказала Лора, отвечая на заданный раньше вопрос.
  — И что, Квинн покупал у него информацию? Сам? Или через свою компанию?
  Лора пригубила еще вина и покачала головой.
  — А сведения-то были стоящие?
  — Ну, продавал он их дорого, так что, наверное, не ерунда какая-то.
  — А вообще, какой он? — спросил Тоби.
  — Кто, твой министр?
  — Да нет, Джей Криспин, конечно.
  Лора снова глубоко вздохнула.
  — Послушай меня, дорогой, и послушай внимательно, — сухо, даже зло сказала она. — Тот скандал давно в прошлом. Джея Криспина и на пушечный выстрел не подпустят ни к одному министерству или государственному учреждению. Ему пригрозили чуть ли не смертью — даже послали официальное письмо с предупреждением. Он никогда больше не попадет внутрь Уайтхолла или Вестминстерского дворца. — Еще один вздох. — А талантливый министр, коему ты имеешь честь служить, немножко пострадал, конечно, но тем не менее благополучно взобрался на очередную ступеньку карьерной лестницы. Как понимаю, не без твоей помощи. Ну а теперь, может, оставишь меня в покое?
  Всю следующую неделю Тоби мучился угрызениями совести. Это, впрочем, не мешало ему вновь и вновь задавать себе один и тот же вопрос: если скандал в министерстве обороны давно в прошлом и Криспину категорически запретили показываться в Уайтхолле и Вестминстере, то какого черта он делал в палате лордов?
  * * *
  Миновало шесть недель. На первый взгляд все шло, как обычно. Тоби писал речи выступлений, Квинн с твердой верой в истинность этих слов зачитывал их публике — хотя верить там было особо не во что. Тоби стоял за плечом Квинна на приемах и подсказывал ему имена подходивших для рукопожатия иностранных гостей. Квинн приветствовал их, как старых добрых друзей.
  Но скрытность и параноидальность Квинна постепенно доводила до ручки не только Тоби, но и весь штат министерства. Он внезапно уходил с совещаний в Уайтхолле — собирали ли их министерство внутренних дел, секретариат или казначейство — и, не обращая внимания на служебную машину, ловил такси и исчезал без всяких объяснений на целый день. Он отменял дипломатические встречи, не предупреждая ни секретарей, ни советников, ни даже личного помощника. Он сам записывал какие-то встречи в свой личный ежедневник, но держал его на столе и заполнял таким почерком, что Тоби никогда не мог разобрать его без помощи самого Квинна. А однажды ежедневник исчез, чтобы уже больше никогда не появиться в кабинете.
  Но совсем уж странным поведение Квинна становилось в заграничных поездках, куда он брал и Тоби. Отвергая гостеприимство местных британских послов, Квинн предпочитал останавливаться в крупных отелях. На все возражения бухгалтерии министерства иностранных дел он заявлял, что будет платить за проживание из своего кармана. Тоби это немало удивляло, ведь он знал, что Квинн, как и многие богачи, удивительно прижимист.
  А может, расходы Квинна брал на себя какой-то тайный благодетель? И именно поэтому Квинн за все отели расплачивался отдельной кредиткой, которую судорожно прятал, стоило Тоби подойти ближе?
  Но чтобы он ни делал — в его команде все равно уже вовсю орудовало свое собственное привидение.
  * * *
  Брюссель.
  
  Вернувшись в шесть часов вечера в отель после бесконечных переговоров с чиновниками из НАТО, Квинн, сославшись на головную боль, отменил ужин в британском посольстве и скрылся у себя в номере. В десять часов Тоби, занимавшийся весь вечер самокопанием, решил, что он должен позвонить министру в номер и справиться о его самочувствии. Трубку никто не брал. На двери номера висела табличка “Не беспокоить”. Помявшись еще немного, Тоби спустился в вестибюль и обратился к консьержу. Из номера доносились какие-нибудь звуки? Может, министр заказывал ужин в номер, просил принести ему аспирин или даже позвать врача? Последнее предположение вполне могло быть правдой — Квинн был жутким ипохондриком.
  Консьержа эти вопросы очень удивили:
  — Месье министр покинул отель на своем лимузине ровно два часа назад! — воскликнул он на бельгийском французском.
  Теперь уже удивился Тоби. На своем лимузине? У Квинна не было никакого лимузина. Лимузин был у посла — “Роллс-Ройс”, но от него Тоби отказался по просьбе самого Квинна.
  Может, Квинн все-таки решил отправиться на ужин в посольство? Консьерж отважился вставить словечко:
  — Месье, министр уехал не на “Роллс-Ройсе”. Это был “Ситроен”, а шофер — мой хороший знакомый.
  Вложив двадцать евро в руку консьержу, Тоби попросил его рассказать о произошедшем подробнее.
  — С удовольствием, месье, — ответил тот. — Черный “Ситроен” остановился у входа в отель ровно в тот момент, когда месье министр вышел из центрального лифта. Возможно, ему сообщили о прибытии автомобиля по телефону. Два джентльмена пожали друг другу руки, вышли из отеля и уехали на машине вместе.
  — Второй мужчина вылез из машины, чтобы встретить министра? — уточнил Тоби.
  — Да, с заднего сиденья черного седана. Я совершенно уверен, что он был пассажиром, а не кем-нибудь из прислуги.
  — Вы можете описать этого джентльмена?
  Консьерж замялся.
  — Он был белый? — нетерпеливо спросил Тоби.
  — Абсолютно белый, месье.
  — Старый?
  Консьерж предположил, что джентльмен был примерно такого же возраста, что и сам месье министр.
  — Вы его видели тут раньше? Может, он у вас останавливался?
  — Никогда, месье. Позвольте предположить, что это был один из коллег министра, возможно, дипломат.
  — Какой он? Толстый, худой, высокий?
  — Как вы, но немного старше, — подумав, ответил он. — И волосы чуть короче, месье.
  — Вы не слышали, на каком языке они разговаривали?
  — На английском, месье, самом настоящем английском.
  — И у вас нет ни малейшей идеи, куда они могли направиться? Может, вы слышали, как они это обсуждали?
  Консьерж подозвал посыльного, щекастого черного конголезца в красной форме и плоской шапочке. Посыльный, как выяснилось, прекрасно знал, куда уехал министр:
  — В ресторан “Райское яблоко”, который рядом с дворцом. Три мишленовские звезды. Grande gastronomie![7]
  Вот тебе и головная боль с тошнотой, подумал Тоби.
  — Почему вы так уверены, что они поехали именно туда? — спросил он у посыльного, который чуть ли не подпрыгивал на месте, так ему хотелось оказаться полезным.
  — Да он же сам велел водителю отвезти их туда! Я все слышал!
  — Кто именно разговаривал с шофером? И что конкретно он сказал?
  — Джентльмен, который встретил вашего министра. Я как раз закрывал дверь, когда он сел рядом с водителем и сказал: “Вези нас в «Райское яблоко»”. Прямо так и сказал, месье, клянусь!
  Тоби повернулся к консьержу:
  — Вы, кажется, говорили, что этот мужчина сидел на заднем сиденье. А тут получается, что он уселся рядом с водителем. Возможно, этот джентльмен был кем-то вроде телохранителя?
  Но маленький конголезец не собирался уступать сцену и быстро вмешался:
  — Месье, но это само собой разумеется! Они же не могли сидеть втроем на заднем сиденье! Тем более что там расположилась эта элегантная дама. Это было бы невежливо с их стороны.
  Дама, с отчаянием подумал Тоби. Только этого мне не хватало.
  — И что же это была за дама? — подмигнув, спросил Тоби, которому на самом деле было не до шуток.
  — О, такая стройненькая и обворожительная, месье, очень интересная. Такую мимо не пропустишь.
  — А сколько этой даме лет, как вам показалось?
  — Зависит от того, на какую часть тела дамы смотреть, — бесстрашно улыбнувшись, ответил посыльный и убежал, прежде чем консьерж успел открыть рот, чтобы как следует его отругать.
  Но на следующее утро, когда Тоби постучался к министру, якобы чтобы тот ознакомился с подборкой лестных его эго британских статей, которые накануне скачал из интернета, он не заметил в номере ни юной девушки, ни зрелой дамы. Прежде чем министр выхватил у него распечатки и захлопнул перед его носом дверь, сквозь мозаичное стекло двери, ведущей в гостиную, Тоби успел разглядеть мужчину, сидевшего за столом. Элегантного и осанистого мужчину среднего роста в хорошем темном костюме и галстуке.
  Как вы, но немного старше. И волосы чуть короче, месье.
  * * *
  Прага.
  
  К удивлению подчиненных, в Праге министр Квинн с удовольствием принял предложение британского посла пожить в посольском доме. Посол, недавно сменившая лондонский Сити на министерство иностранных дел, когда-то училась вместе с Квинном в Гарварде. Пока Фергус проходил аспирантуру бюрократии и власти, Стефани трудилась над докторской степенью в области делового администрирования. Конференция, проходившая в сказочном пражском замке, гордости города, растянулась на два дня бесконечных коктейлей, обедов и ужинов. Посвящалась конференция проблеме налаживания связей между разведывательными службами стран-членов НАТО, ранее пребывавших под пятой СССР. К вечеру пятницы делегаты разъехались по домам, но Квинн решил провести со старой подругой еще один вечерок. Как выразилась Стефани, она хотела “насладиться скромным ужином в компании своего дражайшего друга Фергуса”. Из этих слов ясно следовало, что присутствие Тоби будет крайне нежелательно.
  Утро Тоби провел, сочиняя отчет по прошедшей конференции. Днем гулял по пражским холмам. Вечером, очарованный сиянием старого города, прошелся вдоль Влтавы, побродил по мощеным улочкам, в одиночестве поужинал в ресторане. На обратном пути в посольство он выбрал более живописный маршрут, пролегавший мимо замка, и с удивлением заметил, что свет в конференц-зале на первом этаже все еще горит.
  С улицы было плохо видно, что происходит внутри, — мешали окна, снизу застекленные тонированным стеклом. Тем не менее, отступив на несколько шагов и привстав на цыпочки, он разглядел очертания мужчины, рассуждавшего о чем-то с кафедры на сцене. Роста мужчина был среднего. Прямая спина, расхлябанная речь. Поведение типичного британца. В этом Тоби был уверен, хоть и не знал, почему. Возможно, из-за жестикуляции — четких, экономных движений. Тоби не сомневался, что говорил он по-английски.
  Понял ли Тоби, кто это говорит? Пока нет. Не совсем. Он слишком занят, изучая аудиторию оратора. Всего двенадцать человек. Крупные мужчины разместились полукругом. Тоби видел лишь их головы, но и этого было достаточно, чтобы опознать шестерых. Четыре головы принадлежали заместителям начальников служб военной разведки Венгрии, Болгарии, Румынии и Чехии. Каждый из них всего шесть часов назад заверил Тоби в вечной дружбе, прежде чем отправиться в аэропорт или сесть на поезд до дома.
  Две оставшиеся головы, сидевшие рядышком, в отдалении от других, принадлежали женщине-послу Британии в Чешской Республике Стефани и ее старому доброму приятелю по Гарварду Фергусу Квинну. Позади них на столе лежали оставшиеся после фуршета закуски, по всей видимости, заменившие ужин Фергусу.
  Тоби стоял на пригорке, не обращая внимания на проезжающие неподалеку машину. Так прошло минут пять. Или больше — он не смог бы это определить, даже если бы захотел. Тоби все смотрел и смотрел в освещенные окна замка, не отрывая глаз от оратора — элегантного, осанистого мужчины в темном костюме, бурно и эмоционально жестикулировавшего и что-то рассказывавшего аудитории.
  Но о чем говорил этот человек, похожий на загадочного проповедника?
  И почему об этом надо говорить именно здесь, а не в посольстве?
  И почему вся эта подозрительная суета не вызывает неодобрения министра Великобритании и посла Великобритании в Чешской Республике?
  И самое главное… Кто же тот человек, что помогает министру скрыться от чужих глаз и разделяет его тайну — и в Брюсселе, и вот теперь в Праге?
  * * *
  Берлин.
  Произнеся очередную бессмысленную речь, озаглавленную “Третий путь: социальная справедливость и ее будущее в Европе” и написанную Тоби, Квинн отправился на ужин в отель “Алдон” с неизвестными спутниками. Тоби решил провести свободный вечер в саду кафе “Эйнштейн” в компании старых друзей — Хорста, Моники и их четырехлетней дочки Эллы.
  Тоби и Хорст познакомились пять лет назад, и за это время Хорст, работавший в дипломатической службе Германии, сделал неплохую карьеру и дослужился до позиции, аналогичной посту Тоби. Моника, несмотря на тяготы материнства, ухитрялась три дня в неделю работать в правозащитной группе, которую Тоби очень высоко ставил. Вечернее солнце приятно пригревало. Дул свежий ветерок. Хорст и Моника говорили на северном немецком — диалекте, которым Тоби владел лучше всего.
  — Ну, Тоби, — напряженно заговорил Хорст, безуспешно пытаясь казаться беззаботным. — До нас тут дошли слухи, что твой министр Квинн — настоящий Карл Маркс наоборот. Кому нужно государство, когда всю работу за нас могут делать частные компании? Согласно вашему новоявленному британскому социализму, чиновники вроде тебя или меня и вовсе не нужны обществу.
  Тоби, не понимая, к чему клонит Хорст, ответил расплывчато:
  — Что-то не помню, чтобы вставлял такие реплики в его речи, — рассмеялся он.
  — Но в глубине души он именно так и считает, верно? — настаивал Хорст, понизив голос. — И я вот что хочу спросить, Тоби… Чисто между нами — скажи, ты поддерживаешь это предложение?
  
  Ты ведь вполне можешь иметь свое мнение по этому вопросу, это не преступление. Ты как личность имеешь право на отдельное мнение, совершенно субъективное.
  Элла рисовала карандашами динозавра. Моника ей помогала.
  — Хорст, я вообще не понимаю, о чем ты говоришь, — запротестовал Тоби таким же шепотом. — Что за предложение? От кого? Кому?
  Хорст с сомнением глянул на него и пожал плечами.
  — Ну ладно. Тогда что, я могу передать моему боссу, что личный секретарь министра Квинна ничего не знает? Что ты даже не догадываешься, что твой министр и его талантливые партнеры по бизнесу чуть ли не силой заставляют моего начальника вложить личные средства в частную корпорацию, специализирующуюся на неких дорогих товарах? И ты не в курсе, что этот самый товар якобы отличается более высоким качеством, чем любые его аналоги, доступные на рынке? Могу я сделать такое официальное заявление от твоего лица? А, Тоби?
  — Да говори ему, что хочешь. Хоть официально, хоть неофициально. Только расскажи, что это за товар такой?
  — Сверхсекретные сведения, — ответил Хорст.
  Более известные как разведданные.
  Полученные исключительно из частных источников.
  Подлинные, достоверные.
  Не тронутые правительственными руками.
  Но как же зовут этого талантливого бизнес-партнера? Тоби недоверчиво взглянул на друга.
  — Криспин, — ответил тот.
  Весьма настойчивый тип.
  Настоящий англичанин.
  * * *
  — Тоуб, сэр. Если можно — Тоби.
  С самого возвращения в Лондон Тоби чувствовал себя не в своей тарелке. Формально он как бы и не знал, что его босс в прошлом уже смешивал интересы личного бизнеса со служебными полномочиями, не говоря уж о скандале в министерстве обороны. Обратиться за советом к региональному директору он тоже не мог — тот ясно дал понять, что Тоби не следует лезть не в свои дела. К тому же тогда Тоби пришлось бы выдать Мэтти и Лору, а этого он делать не хотел.
  Тоби еще никогда не попадал в такую трудную ситуацию. Не мог он забыть и о собственной карьере. Проработав почти три месяца личным секретарем министра, он не испытывал никакого желания портить себе репутацию из-за грязных махинаций начальника.
  В четыре часа дня на той же самой неделе Тоби по-прежнему размышлял над своей дилеммой, когда его по телефону вызвал к себе министр. Дверь красного дерева в кои-то веки оказалась приоткрыта. Постучав, Тоби вошел.
  — Закройте за собой, пожалуйста. На замок.
  Тоби затворил дверь. Министр показался ему необычайно, даже подозрительно дружелюбным. Тоби напрягся еще сильнее, когда Квинн вдруг вскочил с кресла и, напустив на себя таинственный вид, подтащил секретаря к эркерному окну. Гордость министра — недавно установленная новейшая музыкальная система — играла Моцарта. Квинн убавил звук, но совсем выключать музыку не стал.
  — Ну, Тоуб, как у вас дела?
  — Все в порядке, благодарю.
  — Боюсь, Тоуб, мне придется отнять у вас очередной свободный вечер. Не возражаете?
  — Ну что вы, господин министр, конечно, нет — если это необходимо, — пробормотал Тоби, с ужасом подумав: о Господи! Я же пригласил Изабель в театр и на ужин!
  — Сегодня ко мне прибудут королевские особы.
  — В прямом смысле королевские?
  — В переносном. Но уж точно побогаче всяких королей, — хихикнул Квинн. — Вы поможете мне всех, как полагается, встретить, отметитесь и с чистой совестью отправитесь домой. Пойдет?
  — Простите, господин министр, что значит “отметитесь”?
  — Тоуб, связи в наше время — всё. Есть вероятность, что вскоре вас пригласят на борт одного очень секретного корабля. Боюсь, больше никаких подробностей я сообщить не могу.
  На борт? И кто же меня пригласит? И на какой корабль? И кто там, так сказать, капитан?
  — Могу я спросить, кто будет в числе ваших сегодняшних гостей, господин министр?
  — Нет, разумеется, — улыбнулся и подмигнул министр. — Я уже обсудил все с ребятами, что будут дежурить у парадного входа. Предупредил, что ко мне в семь придут два гостя, имен называть не станут. Уйдут через полтора часа. Визит неофициальный, отмечен в наших ведомостях не будет.
  Он сам все обсудил с ребятами? А ведь вокруг него всегда вьются мелкие сошки, страждущие угодить господину министру. Они почитают за счастье помочь министру.
  Вернувшись в приемную, Тоби созвал упирающийся персонал. Джуди, секретарь по протокольным вопросам, получила в свое распоряжение министерскую машину и пулей помчалась в “Фортнум” — купить две бутылки шампанского “Дом Периньон”, банку фуа-гра, паштет из копченого лосося, лимон и хрустящих хлебцев. Оливия, секретарь-референт, позвонила в министерский буфет и договорилась, что они примут на хранение две бутылки и две банки и до семи часов будут держать их на льду, и убедилась, что охрана не против. Охрана, скрепя сердце, согласилась. Буфет пообещал предоставить ведерко со льдом и перец. И только когда все эти дела были выполнены, Тоби отпустил работников по домам.
  Сидя у себя за столом, он безуспешно пытался работать. В 18:35 поднялся и отправился в буфет. В 18:40 вернулся и принялся намазывать фуа-гра и лососевый паштет по хрустящим хлебцам. В 18:55 из своего убежища вылез министр, осмотрелся, одобрил приготовления и встал перед входом в приемную. Тоби остановился чуть позади слева — так, чтобы министру было удобно правой рукой приветствовать гостей.
  — Он приедет ровно в семь, — заверил его Квинн. — Он никогда не опаздывает. Да и она тоже. Характер у нее, конечно, тот еще, но она твердо уяснила, что с ним лучше быть пунктуальной.
  И впрямь — как только Биг Бен забил семь, они услышали шаги — один человек ступал тяжело, громко топая, а второй — легко и быстро. Тем не менее мужчина обогнал свою спутницу и с последним ударом часов громко постучал в дверь. Тоби рванулся вперед, но опоздал. Дверь распахнулась, и в приемную вошел Джей Криспин.
  Тоби узнал его — мгновенно, однозначно и без малейших сомнений. Наконец-то он увидел Джея Криспина вблизи. Давно пора. Того самого Джея Криспина, что навлек позор на министерство обороны и впредь никогда не будет допущен в коридоры Уайтхолла и Вестминстера. Того самого Джея Криспина, что перехватил Квинна в вестибюле брюссельского отеля, уселся на переднее пассажирское сиденье “Ситроена” и увез министра в “Райское яблоко”; того самого Криспина, что завтракал с Квинном в министерском номере и читал лекцию в Праге. Самого настоящего Джея Криспина, который оказался вполне обычным, ничем не выделяющимся мужчиной — ухоженным, с приятными чертами лица. Мимо такого пройдешь на улице и не заметишь. Так почему же Квинн его заметил?
  А позади Криспина, вцепившись в его локоть сверкающей кольцами лапкой, семенила миниатюрная женщина в розовом шифоновом платье, шляпке такого же цвета и туфельках с бриллиантовыми пряжками, на высоком каблуке.
  Какого она была возраста? Зависит от того, на какую часть тела дамы смотреть, месье.
  Квинн любезно взял даму за руку и склонил к ней тяжелую голову бывшего боксера. С Криспином они изобразили сценку встречи двух старых добрых друзей — обменялись энергичными рукопожатиями и похлопали друг друга по плечам.
  Настала очередь Тоби. Квинн, видимо от особых щедрот, решил его представить:
  — Мэйзи, позволь познакомить тебя с моим незаменимым личным секретарем Тоби Беллом. Тоуб, поприветствуйте миссис Спенсер Харди из Хьюстона, штат Техас, более известную в мире власть имущих как единственная и неповторимая мисс Мэйзи.
  К ладони Тоби прикоснулась легкая, невесомая ручка.
  — О, ну здравствуйте, мистер Белл, — с сильным южным акцентом замурлыкала Мэйзи и тут же воскликнула: — О, Фергус, неужели я тут одна дама!?
  Квинн и Криспин льстиво захохотали, а Тоби послушно к ним присоединился.
  — Тоуб, познакомьтесь и с моим старым товарищем Джеем Криспином. Мы с ним дружим уже… Ох, сколько лет, Джей?
  — Рад встрече, Тоби, — заговорил Криспин, судя по речи — выходец из самых высших классов английского общества. Он горячо пожал Тоби руку и, не отпуская ладонь, наградил его многозначительным взглядом — мол, мы с тобой не абы кто, мы правим всем этим миром.
  — Взаимно, — ответил Тоби, намеренно опустив слово “сэр”.
  — И чем же конкретно вы занимаетесь? — поинтересовался Криспин, все еще не выпуская руки Тоби.
  — Джей, он мой личный секретарь, я же говорил. Преданный мне душой и телом, да еще и чрезмерно прилежный. Верно, Тоуб?
  — Мы ведь еще совсем новенькие на этой работе, да, Тоби? — наконец разжав свою клешню, спросил Криспин, подчеркнув фамильярное “мы”.
  — Три месяца, — встрял жизнерадостный министр. — Мы с ним прямо как двойняшки, появились тут в одно время. Правильно я говорю?
  — А где же мы были раньше? — замурлыкал Криспин, похожий на лощеного подлого кота.
  — Берлин, Мадрид, Каир, — умышленно беспечно ответил Тоби — он прекрасно помнил, что должен “произвести впечатление”, но совсем к этому не стремился. — В общем, куда посылают, там и работаю, — сказал он, думая про себя: “Чего ты так близко ко мне встал? А ну вали куда подальше, дышать нечем”.
  — Тоби перевели из Египта, как раз когда там начались всякие неприятности с Мубараком. Верно, Тоби?
  — Можно и так сказать.
  — Часто встречались со старикашкой? — спросил Криспин, изображая искреннюю заинтересованность.
  — Нет, всего пару раз. Да и то видел его издали, — ответил Тоби. В основном работал с его палачами.
  — Мм, ну и как вы оцениваете его шансы? Говорят, трон под ним ой как шатается. Армии его доверять нельзя, “Братья-мусульмане” подают голос все громче. Не хотел бы я оказаться на месте бедняги Хосни, — признался Криспин.
  Тоби все еще подыскивал достаточно безобидный ответ, когда ему на помощь пришла мисс Мэйзи:
  — Мистер Белл, полковник Хосни Мубарак — мой личный друг. И друг всей Америки! Хосни послал нам Господь, чтобы он заключил мир с евреями, победил коммунистов и страшных террористов. Любой, кто отвернулся от него в столь тяжелую минуту, — настоящий Иуда, либерал и трус.
  — Ну а что же Берлин? — спросил Криспин, кажется, даже не обративший внимания на тираду своей подруги. — Тоби ведь был в Берлине, дорогая, служил там. А мы оттуда улетели всего пару дней назад, помнишь? — он повернулся к Тоби. — А когда вас оттуда перевели?
  Одеревенелым голосом Тоби назвал даты своей службы в Германии.
  — Ну а чем именно вы там занимались? — не отставал Криспин. — Или это секретная информация?
  — Да всем понемножку. Выполнял приказы, — ответил небрежно Тоби.
  — Надеюсь, вы не один из этих? — многозначительно улыбнулся Криспин. — Впрочем, вряд ли, в противном случае вы были бы не здесь, а по другую сторону реки. — И он подмигнул единственной и неповторимой мисс Мэйзи из Хьюстона, что в Техасе.
  — Вообще-то я работал в политическом отделе и занимался самыми обычными делами, — все так же бесстрастно ответил Тоби.
  — Эх, ну надо же! — Криспин с радостным криком повернулся к мисс Мэйзи: — Дорогая, смотри-ка! Оказывается, юный Тоби был одним из мальчиков-зайчиков Джайлза Окли в Берлине во время подготовки к “освобождению” Ирака.
  Мальчиков-зайчиков? Какая же ты сволочь.
  — А я знакома с мистером Окли? — поинтересовалась мисс Мэйзи, подходя ближе и одаривая Тоби внимательным взглядом.
  — Нет, дорогуша, но ты о нем наверняка слышала. Окли — тот самый храбрец, что бунтовал в министерстве иностранных дел. Сочинил петицию против войны с Саддамом и всучил ее самому министру. Тоби, а текст петиции вы для него сочиняли или Окли с дружками сами справились?
  — Я совершенно точно не сочинял эту петицию, никогда не слышал о ее существовании и очень сомневаюсь, что такой инцидент вообще имел место, — выпалил Тоби совершеннейшую правду и в очередной, уже не первый раз задумался, сколько же загадок таит в себе Джайлз Окли.
  — Ага, ну и хорошо, ну и прекрасно, — потеряв к нему интерес, ответил Криспин и повернулся к Квинну, оставив Тоби в одиночестве лелеять все те же подозрения, что зародились у него в министерском номере отеля в Брюсселе и получили подтверждение еще позже в Праге, у замка.
  * * *
  Освободившись, он тут же бросился гуглить миссис Спенсер Харди из Хьюстона, штат Техас, — вдову и единственную наследницу почившего Спенсера К. Харди III, основателя международной корпорации “Спенсер Харди Инкорпорейтед”, торговавшей, похоже, всем на свете. Вдова под своим любимым прозвищем “мисс Мэйзи” была признана республиканской благотворительницей года; являлась председателем американского отделения “Легиона Христа”, почетным президентом объединения некоммерческих общественных организаций по борьбе за семейные ценности, председателем американского Института понимания ислама. Одно из ее последних достижений: пост президента и генерального директора в невнятной организации под названием “Общество этических результатов”.
  Ну и ну. Неистовая сторонница евангелистов и к тому же высокоэтичная особа. Сомнительный факт. Очень и очень сомнительный.
  * * *
  Дни и ночи напролет Тоби мучился, не зная, как ему поступить. Побежать и рассказать все Диане? “Диана, я тебя не послушал. Я знал, что стряслось у оборонщиков, а теперь все то же самое происходит и у нас”. Но скандал в министерстве обороны его никак не касался, и Диана четко дала понять, что ему не следует совать сюда нос. А в министерстве иностранных дел у стен были уши, с удовольствием выслушивающие любые слухи или недовольные речи сотрудников.
  Дурные знамения множились с каждым днем. Тоби не знал, приложил ли к этому руку Криспин, но как еще объяснить то, что министр внезапно чрезвычайно к нему охладел? Теперь, приходя на работу и отправляясь домой, Квинн сухо ему кивал. Никаких тебе “Тоуб”, только “Тоби”. Еще недавно эта перемена порадовала бы Тоби, но не сейчас, когда он не сумел “произвести впечатление” и в результате так и не был приглашен на борт крайне секретного корабля. Входящие телефонные звонки от шишек из Уайтхолла, раньше в рабочем порядке проходившие через Тоби, теперь напрямую поступали в кабинет министра. Для этого он даже установил несколько новых телефонных линий. К обычным тяжелым, заляпанным штампами коробкам с Даунинг-стрит, с которыми Квинн разбирался всегда сам, добавились опечатанные черные контейнеры с эмблемой американского посольства. Однажды утром в кабинет министра доставили сверхнадежный сейф. Код от него знал только Квинн.
  А в последние выходные, когда Квинна на служебном автомобиле должны были доставить в его коттедж в пригороде, он не попросил Тоби собрать папку с самыми важными и срочными документами для прочтения. Нет-нет, сказал он, спасибо, Тоби, я сам справлюсь. И закрыл дверь. Тоби не сомневался, что, добравшись до дома, министр чмокнул свою пьянчужку-жену, чье появление на публике было признано нежелательным, погладил собаку и дочь и вновь заперся в кабинете, обложившись бумагами.
  Именно поэтому, когда на “Блэкберри” Тоби поступило приглашение поужинать от Джайлза Окли, автора нашумевшей петиции против вторжения в Ирак, он воспринял это как знак божий.
  — Жду тебя в своем замке в 19:45, — сказал Джайлз. — Дресс-код отсутствует. Обещаю кальвадос. Ну как, согласен?
  Конечно, согласен. Разумеется, согласен! Даже если ради этого и придется пожертвовать очередными билетами в театр.
  * * *
  Британские дипломаты на старших позициях, по долгу службы живущие на родине, частенько превращали собственные дома в заграничные резиденции, где им довелось жить до этого. Джайлз с Гермионой не были исключением. Замок Окли, как метко окрестил его сам Джайлз, представлявший собой виллу в духе двадцатых годов, хоть и располагался в пригороде Хайгейт, но с тем же успехом мог бы сойти за их резиденцию в Грюнвальде. В саду — такие же внушительные ворота и безупречная гравийная дорожка без единого сорняка; внутри — такая же чиппендейловская мебель, обилие ковров и наемные португальцы в качестве прислуги. Все как в Грюнвальде.
  Помимо Тоби на ужин пришли и другие гости: советник немецкого посольства с женой, приехавший с визитом шведский посол на Украине, пианистка-француженка Фифи и ее возлюбленный Жак. Фифи, совершенно помешанная на альпака, не давала никому вставить и слова. Альпака — самые деликатные твари на всем белом свете! Они даже рожают своих детенышей с прямо-таки королевской грацией! Фифи посоветовала Гермионе завести себе парочку. Гермиона отказалась, сказав, что будет ревновать к несчастным животным.
  После ужина Гермиона позвала Тоби на кухню — якобы помочь с кофе. Жена Окли была худощавой ирландкой с чудинкой и говорила приглушенным, грудным голосом, посверкивая карими глазами в такт словам.
  — Эта Изабель, с которой ты спишь, — засунув палец между пуговицами рубашки Тоби и щекоча ему волоски на груди наманикюренным пальцем, заговорила она.
  — Чего с ней?
  — Она тоже замужем, как и та блудливая датчанка, с которой ты встречался в Берлине?
  — Изабель рассталась со своим мужем несколько месяцев назад.
  — Тоже блондинка, как и та?
  — Да, она тоже блондинка.
  — Забавно. Я ведь тоже блондинка. Скажи, а у мамы твоей волосы светлые были?
  — Гермиона!
  — А ты сам-то понимаешь, что западаешь только на замужних. Потому что в глубине души знаешь: когда они тебя достанут, их можно будет сдать обратно мужьям?
  Тоби ни о чем таком и не подозревал. Она что, пытается намекнуть, что он и на нее может запасть, а потом вернуть в целости и сохранности Окли? Боже упаси.
  И только несколько дней спустя, потягивая кофе в ресторане в Сохо и бездумно разглядывая прохожих, он подумал — а уж не пыталась ли Гермиона таким своеобразным способом подготовить его к взбучке, которую задал потом Тоби ее муж?
  * * *
  — Хорошо поболтал с Гермионой? — спросил Джайлз, сидя в кресле и наливая Тоби щедрую порцию выдержанного кальвадоса.
  Последние гости уже ушли. Гермиона отправилась спать. На мгновение Тоби показалось, что они вновь в Берлине и вот сейчас он опять начнет высказывать свои мысли по всяким разным поводам, а Джайлз разгромит его в пух и прах.
  — Как всегда, отлично. Спасибо.
  — Она тебя уже пригласила приехать летом к нам в Мурн?
  Мурн — личная резиденция Гермионы в Ирландии, где она, как говорили, регулярно встречается со своими любовниками.
  — Нет, не пригласила, кажется.
  — Если что, не раздумывай ни минуты. Там отличные виды, чудный дом, есть даже где искупаться и поохотиться — если ты любитель, конечно. Я-то нет.
  — Звучит заманчиво.
  — Как в личной жизни дела? — этот вопрос Окли задавал ему при каждой их встрече.
  — Все в порядке, спасибо.
  — Все еще с Изабель?
  — Точно.
  Окли обожал внезапно менять темы для разговора и смотреть, как пытается перестроиться Тоби. Так он поступил и сейчас.
  — Ну, дорогой, а где же, скажи пожалуйста, твой милый начальничек? Мы его повсюду ищем, и там, и тут. Недавно пригласили в гости, просто чтобы поболтать, так он нас продинамил.
  “Нас” — это, надо понимать, Объединенный комитет разведывательных служб, официальным членом которого когда-то был Окли. Кем он числится там сейчас, Тоби не решался спросить. Неужели человек, который подбил всех на создание петиции к министру иностранных дел с призывом оставить Саддама в покое, после этого заполучил место в одном из самых секретных комитетов министерства? Или стоит верить другим слухам, согласно которым к Окли относятся как к наемному эксперту — то осторожненько с ним советуются, то вовсе делают вид, будто он не существует?
  Тоби не переставал удивляться парадоксам в жизни Окли. Наверное, из-за того, что не переставал удивляться парадоксам в своей собственной жизни.
  — Насколько мне известно, министра срочно вызвали в Вашингтон, — осторожно ответил он.
  Принципы принципами, а он все-таки до сих пор личный секретарь Квинна.
  — А тебя с собой не взял?
  — Нет, Джайлз, на этот раз не взял.
  — Значит, в Европу брал, а в Вашингтон не захотел?
  — Тогда все было по-другому. Тогда он еще не назначал бесконечных встреч, не ставя при этом меня в известность. И в Вашингтон он поехал один.
  — Ты это точно знаешь?
  — Нет. Я предполагаю, что он уехал один.
  — И с чего ты так решил? Он поехал без тебя, и это все, что тебе достоверно известно. Он в город Вашингтон собрался или в предместья?
  Под “предместьями” следовало понимать город Лэнгли в штате Вирджиния — родной дом ЦРУ. И опять Тоби признался, что не знает, куда именно отправился министр.
  — Квинн полетел первым классом “Британских авиалиний”, как и полагается скупому шотландцу? Или пришлось бедняге лететь чартером “Клаба”[8]?
  Тоби, сам того не желая, начал поддаваться:
  — Ну да, мне кажется, что он улетел частным самолетом. Он и раньше пользовался услугами “Клаба”.
  — Раньше — это когда?
  — В прошлом месяце. Улетел шестнадцатого числа на “Гольфстриме” с базы ВВС в Нортхолте, вернулся восемнадцатого.
  — Чей это был “Гольфстрим”?
  — Точно не знаю, могу только предположить.
  — Все же лучше, чем угадывать.
  — Я уверен только в том, что в Нортхолт его отвезли на частном лимузине. Машинами министерства он не пользуется, считает, что они все напичканы жучками, которые монтировали твои люди, Джайлз, и что водители подслушивают все его разговоры.
  — А чей это был лимузин?
  — Миссис Спенсер Харди.
  — Которая из Техаса, — полувопросительно сказал Джайлз.
  — Именно.
  — Более известная как чудовищно богатая мисс Мэйзи, ревностная сторонница крайне правой части американской республиканской партии, близкая подруга “Движения чаепития”, противница ислама, гомосексуализма, абортов и, если я не ошибаюсь, контрацепции. В настоящий момент проживает в Лоундес-сквер на юго-западе Лондона, причем ее резиденция занимает чуть ли не полквартала.
  — Я этого не знал.
  — О, у нее полно домов по всему миру. Значит, именно эта дама предоставила лимузин, чтобы тот отвез твоего славного нового начальника в аэропорт Нортхолта. Правильно я понял?
  — Правильно, Джайлз.
  — И ты предполагаешь, что самолет “Гольфстрим”, переправивший Квинна в Вашингтон, также принадлежит этой милой женщине?
  — Точно сказать не могу, но да, такая мысль меня посещала.
  — И ты, конечно же, знаешь, что мисс Мэйзи — покровительница Джея Криспина, восходящей звезды на растущем небосводе организаций-поставщиков оборудования для частной обороны?
  — Разумеется, знаю.
  — Недавно мисс Мэйзи и Джей Криспин посетили с визитом министерский кабинет Фергуса Квинна. Ты присутствовал при подобных встречах?
  — На некоторых из них.
  — Ну и как?
  — Грубо говоря, я облажался. Выставил себя идиотом.
  — Перед Квинном?
  — Перед всеми ими. Квинн поговаривал, что хочет “взять меня на борт”. Этого так и не произошло.
  — Считай, что тебе повезло. Как ты думаешь, Квинн полетел в Вашингтон на самолете мисс Мэйзи вместе с Криспином?
  — Понятия не имею.
  — А сама дамочка на борту была?
  — Джайлз, я не знаю. Мы тычем пальцем в небо.
  — Мисс Мэйзи отправила своих телохранителей в магазин мужской одежды “Хантсмен” на Сэвил-роу, чтобы те купили себе по приличному костюму. Ты этого тоже не знал?
  — Нет.
  — Ну ладно, — решил Джайлз. — Тогда выпей еще кальвадоса и ради разнообразия расскажи, что же ты знаешь.
  * * *
  Тоби, избавившись от груза сомнений и подозрений, которыми до сих пор не мог ни с кем поделиться, откинулся в кресле и с радостью принялся облегчать душу. С растущим негодованием он описал то, что видел в Праге и Брюсселе, и принялся рассказывать, как прощупывал его Хорст в саду кафе “Эйнштейн”, когда Окли внезапно его прервал:
  — Ты, случайно, не слышал о таком Брэдли Хестере?
  — Слышал, да еще как!
  — В смысле?
  — Он же любимчик всей канцелярии. Девчонки его обожают, зовут Брэдом-музыкантом.
  — Я правильно понимаю, что мы оба говорим об одном и том же человеке — помощнике атташе по культуре американского посольства?
  — Да, верно. Брэд с Квинном оба — ярые фанаты музыки. Даже запустили вместе трансатлантический проект по обмену оркестрами между участвующими в программе университетами. Брэд с министром вместе ходят на концерты.
  — Это ты из ежедневника Квинна узнал?
  — Да, когда еще имел к нему доступ, — ответил Тоби, все еще улыбаясь: вспоминал пухлого, розовощекого Брэда Хестера с его вечной потрепанной папкой для нот и как тот, дожидаясь вызова министра, болтал с девчонками, растягивая слова, подобно всякому выходцу с Восточного побережья.
  Окли сентиментальности Тоби не разделял:
  — И ты утверждаешь, что он так часто приезжал к вам в министерство, только чтобы обсудить с Квинном эту их оркестровую программу.
  — Они встречались, прямо как по часам. Брэд — единственный человек, встречи с которым Квинн никогда не переносит.
  — А кто обрабатывал всякие документы, которые оставались после таких встреч? Ты?
  — Ой, нет, конечно. Это Брэд делал, он же в этом разбирается, да и связи у него нужные есть. Квинн считает, что работа над этим проектом не входит в их непосредственные служебные обязанности, поэтому они занимаются им только в нерабочее время.
  — Квинн очень за этим следит, — под тяжелым взглядом Окли Тоби говорил все медленнее.
  — И ты что, поверил в эту бредятину?
  — А что мне оставалось? — ответил Тоби и, избегая взора Окли, склонился над стаканом с кальвадосом.
  Окли же, внимательно уставившись на левую руку, принялся крутить обручальное кольцо и то снимал, то надевал его снова.
  — Ты что, правда, ничего не подозревал, когда мистер Брэдли Хестер, помощник атташе по культуре, приходил в кабинет министра с этой своей папкой якобы с нотами? Или ты просто отказываешься признать, что сразу почуял недоброе?
  — Я все время в подозрениях, — мрачно ответил Тоби. — Он ничем не отличался от других.
  — Понимаешь, Тоби, — оставил без внимания его последнюю реплику Окли. — Извини, что приходится развеивать твои иллюзии. Если, конечно, они у тебя еще остались. Мистер Хестер — вовсе не такой уж безобидный дурак, каким ты его считаешь. Он — дискредитировавший себя паршивой работой разведчик, сторонник крайне правых взглядов. Ему придумали новую легенду (не самую для него удачную) и отправили в лондонское подразделение ЦРУ по приказанию кучки богатых американских консерваторов-евангелистов, свято верящих, что в ЦРУ работают сплошь гомики-либералы да исламисты. Это же мнение разделяет и твой начальник, между прочим. Номинально Брэд является служащим правительства США, а по сути — наемником не внушающей доверия техасской компании оборонщиков, известной под названием “Общество этических результатов”. Единственным акционером и генеральным директором этой фирмы является Мэйзи Спенсер Харди. Впрочем, все свои обязанности она передала своему дражайшему другу мистеру Джею Криспину. А Джей Криспин, между прочим, не только всем известный жиголо, но и доверенное лицо твоего министра, который мечтает превзойти в военном пыле и усердии братца Блэра. Если “Общество этических результатов” решит помочь нашим национальным разведывательным службам, корчащимся в жалких потугах быть эффективными, профинансировав из средств частных лиц какую-нибудь операцию, то твой дружок Брэд будет отвечать за организацию и логистику всех оффшорных переводов.
  Пока Тоби переваривал эту новость, Окли, как водится, резко сменил тему:
  — Во всем этом замешан еще и некто Эллиот, — сказал он. — Никогда не слышал про такого? Может, упоминал кто это имя? Или ты где подслушал?
  — Я не подслушиваю чужие разговоры.
  — Разумеется, подслушиваешь. Этот Эллиот — наполовину грек, наполовину албанец. Раньше называл себя Иглесиасом. Служил в южноафриканских спецслужбах, потом убил какого-то хмыря в баре в Йоханнесбурге и приехал в Европу “поправлять здоровье”. Про такого Эллиота ты точно ничего не слышал?
  — Точно.
  — По фамилии Стормонт-Тейлор, если быть точнее?
  — Ах этот! — воскликнул Тоби. — Его все знают, и ты сам тоже. Он же знаменитый адвокат, спец по международному праву.
  Тоби с легкостью вызвал в памяти образ Роя Стормонт-Тейлора — красавца, советника Квинна и телезвезду по совместительству. Рой, с седой львиной гривой, в тесных, в облипочку джинсах, за последние пару месяцев три или даже четыре раза посещал Квинна, который оказал ему такой же теплый прием, как и Брэдли Хестеру.
  — Ну и как ты считаешь, какое отношение Стормонт-Тейлор имеет к твоему чудесному министру?
  — Квинн не доверяет правительственным юристам и часто консультируется со Стормонт-Тейлором, спрашивает его мнение по самым разным вопросам, — ответил Тоби.
  — А ты, совершенно случайно, не в курсе, по каким же таким вопросам консультируется Квинн с расчудесным Стормонтом-Тейлором, который по странному совпадению является еще и близким другом Джея Криспина?
  Повисла тишина. Тоби размышлял, кого в большей степени сейчас разделывают под орех — Квинна или все-таки его самого?
  — Откуда я могу знать, что они там обсуждают? — раздраженно буркнул Тоби.
  — Действительно, откуда? — закивал, вроде как согласился с ним, Окли.
  Вновь воцарилось молчание.
  — Ну так что, Джайлз? — Тоби заговорил первым, как это бывало всегда.
  — В каком смысле, мой дорогой?
  — Кто такой — ну, или что такое — этот Джей Криспин и какая у него во всем происходящем роль?
  Окли вздохнул и, пожав плечами, медленно и словно нехотя начал отвечать:
  — Как можно ответить на вопрос, каков тот или иной человек? — театрально воздев очи к небу, спросил он. — Криспин — третий сын из богатой англо-американской семьи. Учился в лучших школах. Со второй попытки сумел поступить в Сандхерст — военное училище сухопутных войск. Десять лет служил в армии и делал это весьма посредственно. В сорок ушел в отставку. Якобы добровольно, но я в этом сомневаюсь. Немного работал в Сити. Оттуда его вышвырнули. Потом занимался разведкой. Оттуда тоже вылетел. Якшался с разными типами из нашей оборонной отрасли, бурно развивающейся в связи с терроризмом. Вовремя заметил, что оборонным подрядчикам как-то особенно сильно везет. Учуял деньги, решил войти в это дело, и вот — добро пожаловать в “Общество этических результатов” и к мисс Мэйзи. Криспин — обаяшка, — с презрением продолжал Окли. — Не знаю как, но ему удается очаровывать самых разных людей в самых разных ситуациях. Для этого ему даже не жаль своего прекрасного накачанного тела. Говорят, делится он им по обоим направлениям — так сказать, играет за обе команды. Что же, его дело. Но одной только постелью дело ведь не ограничивается, верно я говорю?
  — Верно, — согласился Тоби и подумал про Изабель.
  — Так что ты скажи, — продолжил Окли, в очередной раз внезапно меняя тему разговора. — С какой такой стати ты тратишь драгоценнейшие часы своего рабочего времени, копаясь в архивах правового отдела и выискивая документы и данные по таким странным местам, как Гренада и остров Диего-Гарсия?
  — С такой, что это приказ министра, — отрезал Тоби, уже не удивляясь ни всеведению Окли, ни его любви к неожиданным вопросам.
  — Приказ он отдавал тебе устно?
  — Да. Велел написать отчет о территориальной целостности этих мест. И так, чтобы об этом не узнал ни правовой отдел, ни советники министерства. Собственно, чтобы никто об этом не узнал, — подумав, добавил Тоби. — Сказал, что это сверхсекретное задание и потребовал сдать отчет к десяти утра в понедельник.
  — И ты его сдал?
  — Да, ценой испорченных выходных.
  — И где этот доклад сейчас?
  — Затерялся.
  — Как это так?
  — Квинн сказал, что доклад отправили на представление, он оказался никому не нужен и его отложили в долгий ящик. Как-то так.
  — А ты не будешь столь любезен, что кратенько расскажешь, в чем там была суть?
  — Да это просто сводный отчет. Простой, как алфавит. Первоклассник смог бы написать его, честно говоря.
  — Ну так напомни мне алфавит. Может, я уже его подзабыл, — улыбнулся Окли.
  — В 1983 году после убийства президента Гренады, который придерживался левых взглядов, американцы без всякого предупреждения напали на остров. Так называемая операция “Вспышка ярости”. Больше всего ярости это нападение вызвало у нас.
  — Почему?
  — Потому что это был наш остров. Гренада раньше была британской колонией, входила в число членов Британского содружества наций.
  — Ага. А американцы взяли и на них напали. Нехорошо. Продолжай.
  — Американские шпионы — твои любимые, из “предместий” — почему-то решили, что Кастро спит и видит, как бы использовать аэропорт Гренады в качестве стартовой площадки. Разумеется, это полная чушь. Аэропорт строили, заручившись помощью Великобритании, и мы не очень обрадовались, когда американцы заявили, будто это ставит их под угрозу.
  — И как же мы на это отреагировали?
  — Сделали заявление, в котором попросили американцев: будьте любезны, больше так не поступайте, а если захотите так поступить — предупредите нас, пожалуйста, заранее, а иначе мы рассердимся еще сильнее.
  — А американцы что?
  — Послали нас в жопу.
  — И мы туда пошли?
  — Мы тщательно рассмотрели их предложение, — Тоби переключился на любимый в министерстве сарказм. — Мы так хреново следим за своими бывшими территориями, что государственный департамент США решил, что окажет услугу, если нападет на Гренаду и тем самым напомнит нам о ее существовании. А предупреждать они о своих действиях будут, только если сочтут нужным.
  — То есть, по сути, еще раз послали нас в задницу?
  — Ну, не совсем. Они все же пошли на попятную, и в итоге обе страны с трудом, но выработали соглашение.
  — Какого рода соглашение?
  — Договорились, что, если американцы в будущем захотят пошалить на нашей территории — например, провести спецоперацию под прикрытием гуманитарной помощи для обездоленных аборигенов, — им придется сначала вежливо спросить у нас разрешения, получить это разрешение в письменном виде, пригласить нас тоже поучаствовать, а в конце разделить с нами плоды трудов.
  — Под плодами трудов ты имеешь в виду разведданные, надо полагать?
  — Именно, Джайлз.
  — А что с Диего-Гарсией?
  — События на Диего-Гарсии послужили образцом.
  — Образцом чего?
  — Джайлз, прекрати изображать из себя идиота! — не вытерпел Тоби.
  — Я не обременен излишними познаниями. Будь добр, расскажи мне все в точности так же, как ты рассказывал своему министру.
  — С тех самых пор, когда мы в шестидесятых столь любезно преподнесли американцам подарок, избавив остров Диего-Гарсия от аборигенов, они используют его при надобности для всяких неприглядных операций — не афишируя их, естественно, и только на наших условиях.
  — Надо понимать, наши условия во многом значат то, что и операции — наши?
  — Да, Джайлз, ты все верно понимаешь. Диего-Гарсия до сих пор является частью Британии, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Это ты тоже знаешь?
  — Необязательно.
  Ведя переговоры, Джайлз никогда не выказывает ни малейших признаков радости или удовлетворенности. Тоби видел, как Джайлз вел себя на переговорах в Берлине — точно так же он вел себя и сейчас, беседуя с ним.
  — А более деликатные детали доклада Квинн с тобой не обсуждал?
  — Не было никаких деталей.
  — Да ладно, не мог же он никак не отреагировать. Неужели даже приложение гренадского опыта к более ценным британским заморским территориям вы не обсудили?
  Тоби покачал головой.
  — Значит, он вообще никак не прокомментировал все плюсы и минусы, достоинства и недостатки американского вторжения на исконно британскую территорию? Оставил всю нарытую тобой информацию без внимания?
  — В общем, да.
  Окли, взяв паузу, тщательно что-то обдумывал.
  — А мораль в твоем докладе была? — наконец спросил он.
  — Ну, определенное заключение там было, если ты об этом.
  — И какое же?
  — Такое, что любые односторонние действия со стороны американцев на британских территориях требуют со стороны англичан некоего “фигового листочка”. В противном случае успех совсем неочевиден.
  — Спасибо, Тоби. Так что или кто, по твоему мнению, инициировал этот запрос?
  — Честно говоря, Джайлз, понятия не имею.
  Окли вновь возвел очи к небу и тяжело-тяжело вздохнул.
  — Тоби, дорогой мой Тоби. Занятой министр нашей славной страны никогда не велит своему молодому и талантливому секретарю зарыться по уши в пыльные архивы для розыска некоего прецедента, предварительно не рассказав сему юноше, зачем это нужно.
  — Этот министр — велит!
  И тут Джайлз Окли продемонстрировал еще одну свою ипостась — отличного игрока в покер. Он вскочил на ноги, подлил Тоби кальвадоса и, усевшись, с невинным видом заявил, что совершенно доволен.
  — Так скажи мне, Тоби, — теперь уже дружелюбно и тепло, как в старые времена, заговорил Окли, — чем же можно объяснить столь странный запрос, с которым твой славный начальник обратился к чрезвычайно занятым специалистам отдела кадров нашего министерства?
  Когда Тоби запротестовал, утверждая, что не понимает, о чем говорит Окли, — впрочем, довольно вяло, слишком уж он обрадовался, услышав подобревший голос друга, — тот лишь довольно усмехнулся.
  — Он ищет себе птицу невысокого полета, Тоби! Вчера, во всяком случае, искал. Неужели ты не в курсе? Он половину отдела на уши поставил, требуя как можно скорее найти ему нужного спеца. Они круглые сутки сидят на телефоне, пытаются отыскать подходящего человека.
  Птицу? О чем это он?
  На какое-то мгновение в голове плохо соображавшего Тоби возник пугающий образ храброй и отчаянной птицы, которая пролетала низко над землей, прямо под радаром одного из британских протекторатов. Наверное, Тоби высказал вслух эту мысль, потому что Джайлз чуть ли не расхохотался в голос и заявил, что ничего смешнее не слышал уже сто лет.
  – “Невысокого полета” — в противоположность “птице высокого полета”, Тоби! — хохотал тот. — Квинн ищет надежного, вышедшего уже в тираж сотрудника из наших же рядов: в меру незаметного, которого в жизни уже ничего особенного не ждет. Честного до мозга костей служаку министерства иностранных дел, простого, без выкрутасов, на пороге пенсии. Короче, тебя, только через двадцать восемь лет — ну или сколько там тебе до пенсии, — едко добавил Джайлз.
  Вот, значит, в чем дело, думал Тоби, изо всех сил пытаясь разглядеть юмор в обидной ремарке Окли. Он как можно деликатнее пытается мне сказать, что Квинн не просто хочет отстранить меня от своих тайных дел — нет, он ищет мне замену. Причем не абы кого, а престарелого мямлю, который, боясь лишиться пенсии, будет готов на все, лишь бы услужить своему новому начальнику.
  * * *
  Мужчины стояли плечом к плечу в дверном проеме, дожидаясь, когда подъедет такси. Светила луна. Тоби еще никогда не видел Окли таким серьезным, таким обеспокоенным. Исчез игривый тон, пропали аристократические замашки. Джайлз был встревожен:
  — Тоби, что бы они там ни задумали, не принимай в этом участия. Если что-нибудь услышишь — тут же записывай и скидывай мне сообщение на номер, который у тебя уже есть. Это не намного, но все же безопаснее электронной почты. Напиши, что тебя бросила подружка и надо выплакаться, или еще какую ахинею. Ни в коем случае не участвуй в их махинациях, Тоби, — с нажимом повторил Окли. — Ни с чем не соглашайся, ничего не подписывай. Не помогай им ни в каком качестве, понял?
  — Да в чем им может понадобиться моя помощь?
  — Если бы я знал, тебе сказал бы в последнюю очередь. Криспин осмотрел тебя с ног до головы и, к нашей с тобой радости, решил, что ты интереса не представляешь. Тебе повезло, что они не позвали тебя на борт этого их “корабля”. Я даже боюсь представить, что с тобой было бы, сложись тогда все иначе.
  Подъехало такси. К удивлению Тоби, Окли протянул ему руку. Тоби пожал ее — холодную, мокрую от пота. Отпустив ладонь, он уселся в машину. Окли постучал по окну, и Тоби опустил стекло.
  — Все оплачено, — буркнул Окли. — Дай шоферу фунт чаевых. Не плати дважды, дружище. Никогда.
  * * *
  Ваша добропорядочность, глубокоуважаемый мистер Тоби, вышла вам боком.
  Каким-то чудом он прожил еще неделю. Заброшенная и обделенная вниманием Изабель перешла от тихого отвращения к буйной ярости. Его извинения — смиренные, но, в общем-то, довольно рассеянные — бесили ее еще больше. Квинн тоже был невыносим — то вдруг начинал лебезить перед Тоби, то делал вид, будто его не существует, то уезжал на весь день без каких бы то ни было объяснений, оставляя Тоби разбираться с делами.
  А в четверг во время обеденного перерыва ему позвонил Мэтти.
  — Я по поводу той игры в сквош, которая у нас так и не состоялась, — сдавленным голосом сказал он.
  — В смысле?
  — Ее не было. Мы с тобой не встречались.
  — Ну да, мне казалось, насчет этого мы уже договорились.
  — Я просто напоминаю, — ответил Мэтти и повесил трубку.
  А сегодня, в десять утра очередной пятницы, наконец произошло то, чего Тоби так боялся все это время: по внутреннему телефону Квинн вызвал его к себе.
  Может, любимчик рабочего класса хочет в очередной раз отправить его за шампанским “Дом Периньон” в универмаг “Фортнум”? Или собирается заявить, что, несмотря на многочисленные таланты Тоби, он, к сожалению, вынужден заменить его “птицей невысокого полета” и специально сообщает ему это в пятницу, чтобы Тоби за выходные пришел в себя?
  Большая темная дверь, как всегда, была приоткрыта. Тоби вошел, притворил ее и, не дожидаясь приказания Квинна, закрыл на замок. Квинн сидел за своим столом, грозный, нахмуренный. Он заговорил, используя свой “официальный” голос, тот самый, каким давал интервью в новостях — без намека на акцент уроженца Глазго.
  — Боюсь, мне придется расстроить твои планы на выходные наедине с возлюбленной, Тоби, — заявил министр, умудрившись сформулировать это так, что Тоби мгновенно ощутил себя виноватым. — Это очень страшно?
  — Нет, господин министр, совсем нестрашно, — ответил Тоби, мысленно распрощавшись и с короткой поездкой в Дублин, и с Изабель заодно.
  — В данный момент я нахожусь в весьма стрессовой ситуации. Завтра в этом самом кабинете я должен буду провести встречу чрезвычайной секретности. Встречу государственного масштаба и невероятной важности.
  — И вы хотите, чтобы я принял в ней участие, господин министр?
  — Ни в коем случае. Благодарю за предложение, но нет, ваше присутствие будет крайне нежелательно. Ваша надежность не до конца подтверждена. Только не обижайтесь, пожалуйста, ничего личного. Зато я был бы очень вам благодарен, если бы вы занялись подготовкой встречи. Но на этот раз никакого шампанского и фуа-гра.
  — Понимаю.
  — Сомневаюсь. Как бы то ни было, уровень этой встречи подразумевает необходимость беспрецедентных мер безопасности. И я хочу, чтобы обеспечением этих мер занялись вы, мой личный секретарь.
  — Разумеется.
  — Вы, кажется, немного озадачены. Почему же?
  — Не озадачен, господин министр, — ответил Тоби. — Просто не понимаю: если эта встреча настолько секретна, зачем ее проводить у вас в кабинете? Не лучше ли было устроить ее за пределами министерства? Или в одной из наших звуконепроницаемых переговорных наверху?
  Квинн склонил тяжелую голову и, зыркнув на подозрительно неподатливого подчиненного, выдавил из себя ответ:
  — Потому что мой настойчивый гость — вернее, гости — имеют полное право отдавать мне распоряжения, а я, как министр, обязан их выполнять. Так вы возьметесь или мне поручить это задание кому-нибудь еще?
  — Возьмусь, конечно.
  — Вот и хорошо. Вы, наверное, не раз видели боковую дверь, которая ведет в здание из штаба королевской конной гвардии? Ею обычно пользуется торговый люд и курьеры с несекретными посылками. Такая зеленая дверь с решетками спереди, помните?
  Тоби прекрасно знал, о какой двери говорит народный избранник и любимец Квинн, но, не принадлежа к так называемому “торговому люду”, никогда ею не пользовался.
  — На первом этаже к двери ведет коридор, он проходит прямо под этим кабинетом. На два этажа ниже, понимаете? — с каждым словом раздражаясь все больше, нетерпеливо говорил Квинн. — Когда вы заходите через главный вход, он от вас справа, прямо через холл. Вы там ходите каждый божий день. Да?
  Да, коридор Тоби тоже был знаком.
  — Завтра утром, в субботу, мои гости — мои посетители или как там они желают себя назвать, — с явным отвращением в голосе произнес Квинн, — прибудут к этому боковому входу двумя группами. Порознь. Одна группа сразу вслед за другой. Понимаете?
  — Да, министр, понимаю.
  — Чудесно. С 11:45 до 13:45 ровно эта дверь останется без охраны. Только на эти два часа и ни минутой дольше. Всего сто двадцать минут без охраны. Все видеокамеры и прочие штуки, отвечающие за безопасность и охватывающие коридор, дверь и проход оттуда к моему кабинету, будут выключены. Деактивированы. Тоже на два часа. Я обо всем этом договаривался лично. Вам с этим делать ничего не придется, так что даже и не пытайтесь. Теперь слушайте внимательно, — министр поднес широкую ладонь к лицу Тоби и принялся демонстративно загибать пальцы, начав с мизинца:
  — Завтра утром вы придете сюда ровно в десять утра и сразу же отправитесь в службу безопасности. Там вы подтвердите, что все мои указания остаются в силе — пусть откроют дверь и отключат все системы слежения.
  Безымянный палец — на нем было толстое золотое кольцо с выгравированным ярко-голубым крестом святого Андрея:
  — В 11:50 вы подойдете к боковому входу со стороны штаба королевской гвардии и войдете в здание через эту самую дверь, которую в соответствии с моими инструкциями служба безопасности оставит незапертой. Затем вы пройдете по коридору, чтобы убедиться — путь свободен, там никого и ничего нет. Слушаете внимательно?
  Средний палец:
  — Затем вы, не торопясь и не медля, изобразите подопытную свинку и по боковой лестнице пройдете в этот самый кабинет — не останавливаясь, не заходя никуда, даже в туалет. Затем вы по внутреннему телефону свяжитесь со службой безопасности и подтвердите, что ваше путешествие прошло незамеченным. Я с ними обо всем уже договорился, так что ни в коем случае не предпринимайте ничего, помимо того, что я вам велел. Это приказ.
  Тоби вдруг неожиданно для себя обнаружил, что начальник улыбается ему самой обаятельной, “предвыборной” улыбкой:
  — Вот так, Тоби. Наверняка я испорчу вам все выходные — совсем как они испортили их мне.
  — Нет, вовсе нет, министр.
  — Но?
  — У меня есть вопрос.
  — Конечно, валяйте.
  Вообще-то даже два вопроса.
  — Если позволите, господин министр… Где в это время будете находиться вы? Пока я, так сказать, предпринимаю все эти меры предосторожности?
  Улыбка засияла еще ярче.
  — Скажем так — буду заниматься своими делами, в которые никто не должен лезть. Такой ответ вас устроит?
  — То есть будете заниматься своими делами вплоть до прихода сюда?
  — Я не опоздаю, не беспокойтесь. Еще вопросы?
  — Понимаете, мне любопытно: как же ваши гости выйдут отсюда? Вы говорите, что системы слежения отключат на два часа. Но даже если вторая группа гостей прибудет сразу же вслед за первой, а камеры включат в 13:45, вам на встречу останется всего-то полтора часа.
  — Этого вполне достаточно, не переживайте, — улыбка Квинна к этому моменту просто ослепляла.
  — Вы уверены? — настаивал Тоби, которому совсем не хотелось заканчивать этот разговор.
  — Конечно, уверен, черт бы вас побрал. Dinna dash yersel’[9]! Обменяемся по-быстрому рукопожатиями да разбежимся по домам.
  * * *
  Лишь в обеденный перерыв того же дня Тоби Белл смог улизнуть с рабочего места, пересечь квартал Клайс-степс и занять местечко под разрастающимся лондонским платаном, что рос на границе парка Сейнт-Джеймс, готовясь сочинить текст экстренного сообщения Джайлзу Окли.
  С тех самых пор, как Квинн отдал ему столь странные приказания, Тоби не переставал думать, что же это все значит. В министерстве поговаривали, что охранники бдительно отслеживают все личные сообщения и звонки, так что Тоби счел за благо удалиться и не удовлетворять любопытство службы безопасности.
  Платан был его старым другом. Выросший на пригорке, он стоял в минуте ходьбы от улицы Бедкейдж-уок и памятника жертвам войны. В сотне метров от дерева на Тоби злобно смотрели эркерные окна министерства иностранных дел, но и они были бессильны перед бесконечным потоком заграждавших Тоби туристов, аистов, уток и мам с колясками.
  Держа в руках свой “Блэкберри”, Тоби был спокоен и непоколебим. Начальство всегда восхищало, а Тоби всегда удивляло его поведение в стрессовых ситуациях. Пусть Изабель с садистским удовольствием перечисляет его недостатки, как она делала вчера ночью, подвыпив. Пусть кругом вопят полицейские и пожарные сирены, из соседних домов валит дым, а по улицам идет разъяренная толпа — Тоби и не такое видел в Каире. В любых кризисных ситуациях Тоби всегда спокоен. Как и сейчас.
  Напиши, что тебя бросила подружка и надо выплакаться, или еще какую ахинею.
  Порядочность не позволила Тоби использовать имя Изабель, и он решил назвать “подружку” Луизой. Была у него когда-нибудь история с Луизой? Вроде нет, подумав, решил он. Ну, значит, обзаведется Луизой прямо сейчас: Джайлз, Луиза меня бросила. Срочно нужен твой совет. Я в отчаянии. Нужно поговорить с тобой как можно скорее. Белл.
  Тоби нажал “Отправить” и взглянул на горящие окна министерства, занавешенные шторами. Интересно, Окли и сейчас там? Сидит за столом, жует бутерброд. Может, он заперся в какой-нибудь цитадели вместе с членами Объединенного разведывательного комитета? Или развалился в клубе путешественников в компании других таких же дипломатов и лениво перекраивает политическую карту мира?
  Где бы ты ни был, Джайлз, взмолился Тоби, прочти мое сообщение и ответь. Потому что мой славный новый босс, похоже, окончательно слетел с катушек.
  * * *
  Прошло семь невыносимых часов, а от Окли все так же никаких вестей. В своей квартирке на первом этаже дома в Ислингтоне Тоби сидел в гостиной за столом и делал вид, будто работает, пока Изабель грозно грохотала на кухне кастрюлями. Возле левого локтя Тоби лежал его мобильный, возле правого — обычный телефон, а прямо перед его глазами — черновик доклада Квинна о возможностях государственно-частных партнерств в районе Залива. Предполагалось, что Тоби его отредактирует. По сути же он размышлял, что сейчас делает Окли, и мысленно умолял его наконец ответить на сообщение. Он пересылал его уже дважды: первый раз сразу, как только вышел с работы, и второй, когда выбрался из метро на улицу. Почему он считал собственную квартиру небезопасным местом для отправки сообщений Окли, Тоби и сам не знал.
  Боясь выглядеть назойливым, он не пытался позвонить Окли домой, но в конце концов решился и на это.
  — Выйду за бутылочкой красного, — крикнул он в открытую кухонную дверь Изабель и дошел до прихожей, прежде чем девушка успела ответить, что у них в шкафу уже стоит бутылка отличного красного вина.
  На улице лил дождь, а Тоби не догадался взять с собой дождевик. Через пятьдесят метров в сторону отходил переулочек, ведущий к зданию неработающего литейного цеха. Свернув на улочку, Тоби набрал домашний номер Окли.
  — Алло! Кто это еще?! — послышался голос разъяренной Гермионы. Может, он ее разбудил? Но время еще не позднее…
  — Гермиона, это Тоби Белл. Извините, что потревожил, но у меня срочное дело к Джайлзу, и я хотел бы узнать, нельзя ли мне с ним быстренько поговорить.
  — Сожалею, Тоби, но ты не сможешь поговорить с Джайлзом — ни быстренько, ни медленно. Впрочем, подозреваю, что ты и сам это прекрасно понимаешь.
  — Гермиона, у меня к нему чисто рабочий вопрос. Довольно срочный, — повторил он.
  — Ну ладно, изображай из себя святую простоту, если хочешь. Джайлз в Дохе, только не делай вид, будто ты и этого не знал. На рассвете они отослали его на какую-то конференцию. Так ты, значит, собираешься приехать?
  — Они? Что за “они”?
  — А тебе-то какая разница? Самое главное, что Джайлза дома нет.
  — И долго его не будет? Они не сказали?
  — Долго, тебе времени хватит, поверь. Кстати, слуги у нас в доме тоже больше не живут. Но ты наверняка и сам это уже узнал, да?
  С Дохой у Лондона три часа разницы во времени, подумал Тоби. Он бросил трубку, не попрощавшись. Ну ее к черту, эту нимфоманку. В Дохе ужинают поздно, так что сейчас делегаты и местные князьки как раз сидят за столом. Съежившись под порывами ветра и дождя, Тоби набрал дежурного министерства иностранных дел. Ему ответил зануда Грегори, неудачливый претендент на место Тоби.
  — Грегори, приветик. Я тут пытался связаться с Джайлзом Окли, у меня к нему довольно срочное дело. Оказалось, что его внезапно отослали в Доху на конференцию, и он почему-то не отвечает на смс. Я к нему по личному вопросу хотел обратиться. Ты не сможешь передать ему от меня сообщение?
  — Личное? Это вряд ли, приятель.
  Так, мысленно велел себе Тоби. Не нервничай, говори спокойно.
  — А ты не знаешь, он у посла остановился?
  — Ну, это от Окли зависит. Может, он предпочитает огромные дорогие отели, как вы с Фергусом.
  Сжав зубы и демонстрируя невероятное терпение, Тоби продолжил:
  — Ну так будь добр, дай мне, пожалуйста, номер его телефона в Дохе, хорошо? Пожалуйста, Грегори!
  — Могу соединить тебя с посольством. Они там сами разберутся. Ты уж извини, приятель, — заявил Грегори и принялся нарочито неторопливо щелкать клавишами, разыскивая нужный номер.
  Наконец Тоби смог позвонить в посольство. Уставший женский голос сообщил ему сначала по-арабски, а затем по-английски, что для получения визы ему необходимо лично явиться в британское консульство в рабочие часы и быть готовым к долгому ожиданию в очередях. Если же он желает связаться с послом или членом семьи посла, то может оставить свое сообщение — после сигнала.
  Тоби так и сделал.
  — Сообщение для Джайлза Окли, в настоящее время находящегося на конференции в Дохе. — Тоби вздохнул. — Джайлз, я отправил тебе несколько сообщений, но ты, кажется, их так и не получил. У меня серьезные проблемы с личной жизнью, и срочно нужен твой совет. Пожалуйста, позвони мне, как только сможешь, в любое время дня и ночи — либо на этот телефон, либо, если тебе так удобнее, мне домой.
  Уже заходя в квартиру, Тоби сообразил, что так и не купил пресловутую бутылку красного, за которой якобы отправился. Изабель это заметила, но промолчала.
  * * *
  Каким-то чудом наконец наступило утро. Изабель тихо посапывала рядом, но Тоби знал, что стоит ему шелохнуться, и будет два варианта развития событий: либо они начнут ругаться, либо займутся любовью. Ночью они делали и то, и другое, но это не помешало Тоби держать рядышком телефон и периодически проверять, нет ли там сообщений — под тем предлогом, что он на дежурстве.
  Он не переставая обдумывал произошедшее и в конце концов пришел к выводу, что подождет до десяти утра, когда ему надо будет идти на работу и исполнять идиотские приказания Квинна. Если к этому времени Окли не отзовется, Тоби будет вынужден перейти к решительным мерам — столь решительным, что, когда подобный вариант пришел ему в голову, он сперва даже испугался и не сразу отважился обдумать его получше.
  Что же не давало покоя Тоби? Что видел он, как наяву, — в глубинах правого шкафчика его личного рабочего стола в министерской приемной? Нечто, покрытое пылью, плесенью и, как воображал он, даже мышиным пометом.
  Предмет из эпохи Холодной войны, из индустриальной, доцифровой эры — большой и тяжелый записывающий магнитофон. Аппарат древний и неуклюжий, вопиюще неуместный в наш век миниатюризации, он одним своим видом оскорблял любого порядочного современного человека. Именно поэтому Тоби регулярно просил убрать его из приемной — ведь, если бы министру захотелось вдруг втайне записать переговоры в своем кабинете, он мог выбрать из десятка самых разнообразных и изощренных устройств, гораздо удобнее этого мастодонта.
  Но все его просьбы, к счастью — или, напротив, несчастью, — остались без ответа.
  А кнопка, которой включался этот монстр? Остренькая, маленькая, она скрывалась внутри нижнего ящика. Нужно было всего лишь протянуть правую руку и, нащупав на округлой пластиковой коричневой выпуклости кнопку, похожую на сосок, переключить тумблер — вверх, чтобы выключить, и вниз, чтобы начать запись.
  * * *
  08:50. Никаких вестей от Окли.
  Тоби любил плотно позавтракать, но в это субботнее утро совершенно потерял аппетит. Изабель, будучи актрисой, вообще-то никогда не завтракала, но сегодня, пребывая в миролюбивом настроении, возжелала посидеть рядышком и посмотреть, как он будет поглощать вареное яйцо. Тоби ссориться не хотел, и потому съел одно яйцо — исключительно ради Изабель. Правда, ее поведение показалось ему подозрительным. Обычно, если он в субботнее утро уезжал на работу, она демонстративно оставалась валяться в постели. Сегодня утром они планировали отправиться на выходные в Дублин, но даже сорвавшаяся по его вине поездка не помешала Изабель быть подозрительно понимающей, милой и любезной.
  На улице светило солнышко, и Тоби решил пройтись до работы пешком. Изабель это горячо одобрила, сказав, что прогулка пойдет ему на пользу. Она впервые за всю их совместную жизнь проводила его до двери, крепко поцеловала и, остановившись на пороге, смотрела, как он спускается по лестнице. Интересно, она таким образом выражала свою любовь или просто хотела убедиться, что он точно ушел?
  * * *
  09:52. Все еще никаких вестей.
  Спешно пробираясь по непривычно пустым лондонским улицам, Тоби то и дело поглядывал на телефон. Выйдя на Бедкейдж-уок через Мэлл, он чуть сбавил шаг, чтобы не выделяться из толпы зевак и туристов, и вскоре подошел к зеленой боковой двери с решеткой.
  Тоби нажал на ручку, и дверь слегка приоткрылась.
  Повернувшись к двери спиной, он с фальшивым безразличием принялся разглядывать штаб конной гвардии, колесо обозрения, проходившую мимо группу молчаливых японских школьников. Наконец Тоби с отчаянием посмотрел на растущий вдали платан, в тени которого он вчера набирал первое из множества оставшихся без ответа сообщений Окли.
  Последний взгляд, брошенный на телефон, дал ему понять, что все его мольбы остались незамеченными. Выключив мобильный, он опустил его во тьму внутреннего кармана.
  * * *
  Выполнив все абсурдные требования министра, Тоби наконец прибыл в приемную и, набрав внутренний номер службы безопасности, доложил немало удивленным охранникам, что он уже внутри.
  — Мистер Белл, сэр, вы прямо стали невидимкой. Мы вас даже не заметили. Хороших вам выходных, сэр.
  — Спасибо, и вам тоже.
  Встав подле своего стола, Тоби внезапно разозлился: это все из-за тебя, Джайлз, будь ты проклят!
  Рабочий стол Тоби, подделка под антиквариат с двумя тумбами по бокам и кожаной накладкой сверху, выглядел довольно прилично. Усевшись за него, Тоби наклонился и открыл большой нижний ящик правой тумбочки.
  Если он до этого и мечтал, чтобы в ответ на его бесконечные запросы кто-нибудь из сотрудников вдруг ночью решил избавиться от старого магнитофона, то в этот момент про все такие мечты пришлось забыть. Магнитофон, словно проржавевший мотор на заброшенном поле боя, был на месте, где лежал уже много десятков лет подряд, дожидаясь своего часа. И вот дождался. Вместо системы голосового управления в магнитофон был встроен таймер, примерно такой, как в микроволновке. Старенькие катушки ничем не были прикрыты. А на полке под этим мастодонтом в запорошенных пылью пакетиках лежали две кассеты магнитофонной пленки.
  Вверх — выключить запись. Вниз — включить.
  И жди меня тут. Завтра я приду и заберу твои пленочки. Если, конечно, уже не буду сидеть за решеткой.
  * * *
  Наконец наступил следующий день. Изабель ушла — именно сегодня, в это непривычно солнечное весеннее воскресенье. Колокольный звон призывал грешников Сохо покаяться, а Тоби Белл, вот уже три часа как свободный мужчина, все еще сидел за столиком кафе, потягивая третью — или пятую? — чашку кофе и собираясь с силами, чтобы совершить непоправимый проступок, который он с ужасом планировал всю ночь: а именно вернуться в министерскую приемную, забрать кассету и вынести ее из здания прямо под носом охраны.
  У него был выбор. Над этим он долгой трудной ночью тоже размышлял. Пока он сидит за этим жестяным столиком и пьет кофе, можно считать, что ничего непоправимого еще не произошло. Охранники, люди разумные, ни за что в жизни не станут вдруг проверять столетний магнитофон, который пылится в глубине его рабочего стола. А если вдруг невероятное все же случится и кассету найдут, он отговорится: скажет, мол, министр Квинн так переживал, так нервничал, готовясь к сверхсекретной встрече государственной важности, что даже вспомнил о существовании тайной аудиосистемы и велел Тоби ее активировать. Квинн, конечно, будет это отрицать, но он ведь такой занятой человек, у него голова забита важными делами. Знающие Квинна не удивятся, услышав, что он отдал подобный приказ. А тем, кто еще помнит злоключения Ричарда Никсона, такое поведение покажется очень даже знакомым.
  Тоби покрутил головой, разыскивая хорошенькую официантку. Он заметил ее сквозь открытую дверь кафе — девушка стояла, облокотившись на барную стойку, и флиртовала с другим официантом.
  Увидев Тоби, она мило ему улыбнулась и поспешила к столику, по пути стреляя глазками.
  С вас семь фунтов. Пожалуйста. Тоби отдал ей десятку.
  Он стоял на тротуаре и смотрел, как мимо пробегают счастливые и довольные люди.
  Сверну налево к министерству — выйду на дорожку прямо к тюрьме. Сверну направо в Ислингтон — попаду домой, в восхитительно пустую квартиру. Но, размышляя так, Тоби уже энергично вышагивал под ярким солнцем прямо к Уайтхоллу.
  — Уже вернулись, мистер Белл? — спросил старший охранник, большой любитель поболтать. — Совсем они вас там загоняли.
  Молодые охранники, не обращая на Тоби внимания, продолжали смотреть в мониторы.
  Дверь красного дерева была закрыта, но это еще ничего не значило. Квинн мог пробраться внутрь рано утром или вообще проторчать в кабинете всю ночь, строя козни вместе с Джеем Криспином, Роем Стормонтом-Тейлором и мистером Музыкальным Фанатом по имени Брэд.
  Постучав в дверь, Тоби крикнул:
  — Господин министр!
  Постучал еще раз. Тишина.
  Тогда Тоби прошел к своему столу, открыл нижний шкафчик и к своему ужасу увидел ярко горящую лампочку. О Господи! А вдруг ее кто-нибудь заметил?
  Перемотав кассету, Тоби вытащил ее из магнитофона и вернул переключатель и таймер к первоначальным настройкам. Зажав кассету под мышкой, он тронулся в обратный путь, не забыв дружелюбно помахать на прощание старшему охраннику и злобно зыркнуть на его младших коллег.
  * * *
  Прошло всего несколько минут, как Тоби вышел из министерства, а на него уже напала приятная расслабленная сонливость. Минуту или две он просто стоял на улице, бездумно глазея по сторонам. Встряхнув головой, он очнулся на Тоттенхем-корт-роад перед витриной подержанной электроники. Тоби раздумывал, куда же ему пойти — в каком из магазинов никто не запомнит тридцатилетнего парня в мешковатом черном пиджаке и брюках, который пришел покупать за наличные большой подержанный кассетный магнитофон.
  Наверное, перед этим он заскочил к банкомату, снял деньги, купил сегодняшний выпуск “Обсервер” и пакет с изображением флага: кассета уже не пряталась у него под мышкой, а покоилась в пакете, затаившись между страницами газеты.
  Скорее всего, перед этим магазином он зашел еще в два или три, остановившись на конторе Азиза, у которого, как выяснилось, в Гамбурге жил брат. Он занимался перевозкой сломанной техники из Германии в Лагос. Снабжал его кое-чем и Азиз: старыми холодильниками, радио и подержанными кассетными магнитофонами — брат любил их особенно нежной любовью, и потому у Азиза в подсобке скопилась целая куча магнитофонов.
  Именно благодаря упорству и везению Тоби оказался обладателем точной копии магнитофона времен Холодной войны, лежащего в правом ящике его стола, — только новый магнитофон оказался светло-серым и к нему прилагалась оригинальная коробка. Коробка, как с сожалением признался Азиз, представляет большой интерес для коллекционеров, и поэтому за нее он вынужден просить еще десять фунтов сверху, не говоря уж об адаптере — вы ведь не пожалеете шестнадцати фунтов за возможность подключить магнитофон хоть к какой-нибудь розетке?
  Выйдя на улицу, груженный добычей Тоби столкнулся с грустной старушкой, потерявшей проездной на автобус. Тоби порылся по карманам, понял, что мелочи у него не осталось, и потряс бабульку, выдав ей купюру в пять фунтов.
  Заходя домой, он оторопел от ужаса, унюхав запах духов Изабель. Дверь в спальню была приоткрыта. Тоби рывком открыл ее, заглянул внутрь, затем осмотрел ванную.
  Все в порядке. Просто духи еще не выветрились. Уф. Но проверить стоило.
  Тоби попробовал включить магнитофон на кухне, но шнур оказался слишком коротким. Притащив из гостиной пару удлинителей, он наконец включил аппарат, и буддистское Колесо Бхавачакры со скрипом и стоном начало свой ход.
  * * *
  Знаешь, кто ты? Ты — жалкая истеричка.
  Никаких вам титров, никакой приятной музыки вначале. Лишь спокойные, не встречающие никаких возражений обвинения министра, которые сопровождаются грохотом его замшевых ботинок “Лобб”, пока он вышагивает по кабинету туда-сюда.
  Истеричка, вот ты кто. Ты хоть знаешь, что такое истерия? Нет, откуда тебе. Ты же у нас тупица с двумя классами церковно-приходской школы за плечами.
  Да с кем он там разговаривает? Может, я слишком поздно пришел? Поставил таймер не на то время?
  Или Квинн притащил с собой Пиппу, молодую суку джек-рассел терьера, которую он то и дело демонстрировал во время выборов да и сейчас время от времени притаскивал на работу к восторгу сотрудниц?
  Или он встал перед зеркалом в золоченой раме и разговаривает сам с собой, испытывает себя, как истинный член Новой Лейбористской партии?
  Министр прочистил горло. Это входило в его привычки — перед встречами Квинн всегда долго откашливался, а затем полоскал рот листерином, не закрывая за собой дверь в ванную. Судя по всему, жалкая истеричка, кем бы она ни была, оказалась уже позабыта.
  Заскрипела кожа — это министр уселся на свой шикарный трон, заказанный им в “Хэрродс” в день назначения на должность вместе с новым голубым ковром и кучей зашифрованных мобильников.
  Послышались непонятные шорох и шелест. Наверное, опять возится с четырьмя пустыми красными чемоданчиками для документов, которые всегда держит под рукой, в отличие от таких же полных, которые Тоби открывать не разрешается.
  Да-да, хорошо. Рад, что вы пришли. Извините, что обосрал вам все выходные. Как, собственно, и вы мои, но вам-то на это наплевать, верно? Ну, как поживаете? Женушка в порядке? Рад слышать. А ваши маленькие ублюдки? Пните их там от меня в задницу.
  Зазвучали чьи-то шаги, пока еще тихие, но с каждой секундой становившиеся все громче. Прибыла первая группа гостей.
  Гости прошли через открытую боковую дверь, оставленную без присмотра, пересекли коридоры с выключенными камерами, поднялись по лестнице, не заглянув даже в туалет: одним словом, сделали все то же, что делал вчера Тоби, выполняя роль подопытной свинки. Шаги приблизились к приемной. Шел только один человек. Ботинки с твердой подошвой. Походка спокойная, плавная. Вряд ли молод, скорее — наоборот.
  И это точно не Криспин. Тот не ходит, а марширует, словно на параде. Нынешний гость вполне миролюбив, не любит спешить. Определенно мужчина, причем не знакомый Тоби — почему-то в этом он был абсолютно уверен.
  Возле двери в приемную шаги замерли, но стучать гость не стал. Ему велели не стучать, догадался Тоби. Гость пересек приемную, пройдя — о Господи! — в двух шагах от рабочего стола Тоби и спрятанного внутри магнитофона с ярко сияющей лампочкой, крутящего пленку.
  Услышал ли он ее? Наверное, нет. А если и услышал, то не обратил внимания.
  Шаги отдалились, и гость без промедления вошел в кабинет — видимо, все так же выполняя инструкции. Тоби ждал, что сейчас заскрипит министерское кресло, но Квинн, судя по всему, вставать не стал. Его вдруг посетила жуткая мысль: а что, если гость, как и Хестер, принес с собой какую-то музыку?
  У Тоби пересохло во рту. Музыка все не начиналась, и наконец раздался отнюдь не любезный голос Квинна:
  — Вас не останавливали? Вопросов не задавали?
  Таким тоном министр разговаривает с подчиненными, причем знакомыми. Так он обращается к Тоби, когда не в духе.
  — Меня нигде не останавливали, господин министр, и никоим образом не тревожили. Все прошло как по маслу, должен сказать. Очередной безупречный заезд.
  Очередной? А когда же был еще один? И с чего эти конно-беговые аллюзии с заездами? У Тоби не было времени размышлять над этим.
  — Извините, что испортил вам выходные, — произнес знакомую уже Тоби фразу Квинн. — Не по своей воле, уверяю вас. Это наш бесстрашный общий приятель что-то запаниковал, вообразил себя, наверное, девицей в первую брачную ночь.
  — Ничего страшного, господин министр. У меня не было никаких особенных планов на эти выходные, кроме уборки на чердаке, а этим я могу легко пожертвовать, — пошутил гость, но министр юмора не оценил.
  — Значит, вы виделись с Эллиотом и все прошло хорошо. Он ввел вас в курс дела?
  — Насколько это было в его силах, господин министр.
  — Да-да, сообщить вам больше он не имел права. Ну и что вы о нем думаете? — спросил министр и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Мне говорили, что с ним лучше не сталкиваться ночью в темном переулке.
  — Верю вам на слово, господин министр.
  Эллиот, вспомнил Тоби. Наполовину албанец, наполовину грек… бывший сотрудник южноафриканского спецназа… убил какого-то парня в баре… приехал в Европу подлечиться.
  К этому моменту Тоби хорошенько расслышал голос посетителя, и его типично британское чутье позволило составить его портрет: уверенный в себе мужчина из среднего или даже высшего класса, образованный, гражданский. Больше всего Тоби удивили насмешливые нотки в голосе гостя. Было ясно, что посетителя чрезвычайно забавляет беседа с министром.
  А министр тем временем продолжал:
  — Вы — Пол, — властным тоном изрек он. — Насколько мне известно, вы вроде как ученый, ездите по всяким конференциям. Эллиот в этом отношении все продумал.
  — Господин министр, я был Полом Андерсоном во время нашего последнего разговора и останусь им до тех пор, пока мое задание не будет считаться выполненным.
  — Эллиот не говорил, зачем я вас сюда позвал?
  — Чтобы я мог пожать руку лидеру наших британских символических войск и стать для вас, так сказать, своеобразным “красным телефоном”[10].
  — Это вы сами, да? — после паузы спросил Квинн.
  — Простите?
  — Сами придумали? Надо же. Красный телефон. Так что, ваша выдумка? Да или нет?
  — Надеюсь, не слишком легкомысленный термин.
  — Что вы, очень даже точный. Возьму его на вооружение.
  — Считайте, что я польщен.
  Вновь пауза.
  — Эти чиновники из спецназа любят задирать носы, — изрек банальную истину Квинн. — Им все подавай нарезанным на одинаковые кусочки, запакованным в одинаковые коробочки и опечатанным одинаковыми штампиками. И так по всей стране, абсолютно по всей! Как, кстати, поживает ваша супруга?
  — Учитывая обстоятельства, господин министр, просто прекрасно. И никогда не жалуется, представляете, никогда.
  — Хм, ох уж эти женщины. Жаловаться-то они прекрасно умеют, прямо-таки профессионалки этого дела.
  — Совершенно верно, господин министр. Не смею спорить.
  И после этой реплики на сцене появилась вторая группа гостей, вновь состоящая всего из одного человека. Он шагал легко, шел быстро и уверенно. Тоби счел, что теперь уж это наверняка Криспин, но вскоре убедился, что не прав:
  — Джеб, сэр, — представился новый гость, остановившись.
  * * *
  Не он ли — та самая истеричка, испортившая выходные Квинну?
  Как бы то ни было, с приходом Джеба поведение Фергуса Квинна изменилось кардинально. Вялую сонливость министра как рукой сняло, и на арену цирка вышел бодрый, прямолинейный рубаха-парень из Глазго, на удочку которого избиратели охотно попадались каждые выборы.
  — Джеб! Здрасьте, здрасьте! Как я рад! И как я горд! Позвольте сразу же сказать, что мы полностью разделяем вашу обеспокоенность, понимаете? И мы собрались тут, чтобы решить ваши проблемы любым возможным способом. Давайте начнем с формальностей, так проще всего. Джеб, это Пол. Пол, это Джеб. Будьте знакомы. Вы прекрасно видите друг друга и меня, я прекрасно вижу вас. Джеб, вы находитесь в министерском кабинете, в моем кабинете. Я — министр, а Пол — заслуженный старший сотрудник дипслужбы с огромным опытом работы. Пол, будьте так любезны, подтвердите Джебу, что я говорю правду.
  — Подтверждаю, господин министр. Рад с вами познакомиться, Джеб, — сказал Пол, и Тоби услышал, как они пожали друг другу руки.
  — Джеб, вы наверняка видели меня по телевидению — когда я общался с электоратом или выступал в Палате общин во время “часа вопросов”[11].
  Ответа Квинну пришлось подождать — Джеб не из тех, кто говорит прежде, чем думает.
  — Хм, — начал Джеб, — кажется, я заходил к вам на сайт. Остался под впечатлением.
  Он что, валлиец? Точно — в голосе мягкие, напевные нотки и модуляции, типичные для выходцев из Уэльса.
  — Я же, в свою очередь, Джеб, внимательно ознакомился с вашим досье и хочу сразу признаться: я в восторге от таких людей, как вы. Я ценю и уважаю вас и ваших сотрудников. Кроме того, я абсолютно уверен в том, что вы справитесь с любым заданием и сделаете это блестяще. Перейдем к делу. Обратный отсчет уже начался, и вы с вашими людьми совершенно справедливо и оправданно желаете быть уверенными в работе британской цепи инстанций на все сто процентов. У вас наверняка есть какие-то вопросы, которые вам хотелось бы снять перед началом задания: я вас понимаю целиком и полностью. У меня они тоже есть, представляете? — неуклюже пошутил Квинн. — Итак, давайте разберемся с парой мелких вопросиков, которые, насколько я слышал, вас беспокоят.
  Квинн вышагивал по кабинету, и его голос, переданный множеством скрытых в деревянной обшивке допотопных микрофонов, становился то громче, то тише.
  — Пол будет вашим человеком на непосредственном месте событий. Это, так сказать, для начала. Вы ведь именно об этом просили, верно? Все же не принято, чтобы я, министр иностранных дел, напрямую отдавал приказы людям, находящимся, так сказать, на поле боя. Но вы, по вашей же просьбе, сможете обращаться за помощью и советом к собственному официально-неофициальному представителю министерства Полу Андерсону. Если Пол передаст вам какой-либо приказ, знайте: этот приказ спущен с самого верха, он санкционирован очень важными людьми оттуда.
  Квинн что, указал пальцем в направлении Даунинг-стрит, когда это произнес? Судя по шороху одежды, именно так оно и было.
  — Скажем так, Джеб. Этот милый краснощекий мужчина, сидящий возле вас, напрямую соединяет меня с определенными важными людьми. Понимаете? Пол, так сказать, наш красный телефон.
  Уже не в первый раз на памяти Тоби министр без зазрения совести присваивал себе чужие реплики. Интересно, он умолк, потому что ждет и никак не дождется аплодисментов? Или это Джеб косо на него взглянул? Как бы то ни было, наконец терпение министра лопнуло:
  — Джеб, ну сколько можно! Вы сами подумайте! Вы получили все гарантии, получили Пола. Вам дали зеленый свет, а у нас, между прочим, уже часики тикают вовсю. Ну зачем тут вообще тянуть резину?
  Джеба этот взрыв эмоций совершенно не тронул.
  — Понимаете ли, я тут пытался связаться по поводу этого дела с мистером Криспином, — спокойно сказал он. — Но он не захотел меня слушать. Слишком у него много дел. Сказал, что все вопросы я должен решать с Эллиотом — он на этом задании назначен старшим.
  — Ну и чем вам Эллиот не угодил? Мне говорили, что человека лучше него найти просто невозможно.
  — Да ничем особенным. Просто “Общество этических результатов” для нас компания пока что малознакомая. К тому же мы работаем с их разведывательной базой, а не со своей. Потому и решили прийти к вам, вроде как перестраховаться. Вот только ребятам Криспина на это наплевать. Они же американцы — самомнение выше неба. Наверное, потому их и выбрали для этой работы. Если операция пройдет успешно, они получат серьезные деньги, да и международные суды не смогут до них дотянуться. Но мои-то ребята британцы, как и я сам. Мы солдаты, не наемники. И нам что-то не улыбается черт знает сколько сидеть в гаагской тюрьме по обвинению в соучастии в экстраординарной выдаче[12]. Вдобавок мы были исключены из полковых книг из-за того, что отрицали вину, ссылаясь на незнание последствий. Если операция потерпит неудачу, от нас могут избавиться в любой момент. И тогда из солдат мы превратимся в обычных преступников.
  * * *
  В этот момент Тоби, который слушал кассету, закрыв глаза, чтобы лучше представлять себе, что происходило в кабинете министра, остановил запись и проиграл последнюю фразу еще раз. Затем вскочил на ноги, схватил блокнот, испещренный закорючками Изабель, перелистнул несколько страниц и написал: экстр. выд., амер., разв. база, правос.
  * * *
  — Закончили, Джеб? — с безграничным терпением в голосе спросил Квинн. — Или еще вопросы есть?
  — Ну, раз уж вы настаиваете, то парочка-то вопросов найдется. Например, что там насчет компенсации в случае наихудшего исхода? И будет ли дежурить на месте “скорая помощь” — вдруг кого из наших ранят? Мы же не можем там валяться и истекать кровищей, верно? Если нас ранят или убьют, позора не оберутся обе стороны. И что тогда будет с нашими женами, детьми и прочими иждивенцами? Мы ведь уже официально не британские военнослужащие — во всяком случае, пока нас не восстановят в правах. Я обещал, что задам вам все эти вопросы, хоть их и можно назвать в какой-то мере чисто теоретическими, — закончил Джеб чересчур уж извиняющимся, на взгляд Тоби, тоном.
  — Почему же, Джеб, они вовсе не теоретические, — бурно запротестовал Квинн. — Даже наоборот, очень даже практические! Давайте расставим все точки над i, — акцент выходца из Глазго ослабел, как только Квинн взял на себя роль обаятельного переговорщика. — Та самая юридическая закавыка, которая так вас тревожит… Могу вас успокоить — ее внимательнейшим образом рассмотрели на самом высоком уровне и сочли совершенно неважной. Абсолютно безобидной.
  Это кто же ее рассмотрел? Может, Рой Стормонт-Тейлор, харизматичный телевизионный адвокат, в ходе одного из своих визитов вежливости в министерство?
  — И я даже скажу, почему ее признали безобидной, если вы, Джеб, этого хотите — на что вы, позвольте сказать, имеете полное право. Потому что в экстраординарной выдаче не будет принимать участие ни один человек с британской стороны. И точка. Вся британская команда будет дислоцирована исключительно на британской земле. Вы будете защищать британские берега. Более того, данный факт зафиксирован на всех уровнях, дабы предотвратить обвинения в соучастии в экстраординарной выдаче в принципе — и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. Мы категорически не приемлем и осуждаем данную практику, и действия и планы американцев нас не касаются — это их личное дело.
  Буйная фантазия Тоби тут же нарисовала ему дивную картину: министр бросает на Джеба хмурый, многозначительный взгляд и качает рыжей головой. Мол, рад бы рассказать, да не могу — тайна.
  — Ваша задача, Джеб, как уже говорилось, такова: вы должны задержать либо максимально мягко нейтрализовать ОВО, т. е. Особо Важный Объект, — расшифровал министр, видимо, для Пола. — Объект, а не террориста — хоть в данном случае это и одно и то же, — за голову которого назначена высокая цена и который был настолько неблагоразумен, что сунулся на британскую территорию. — Квинн делал особое ударение на предлогах, что, как знал Тоби, служило признаком его нервозности и неуверенности. — В соответствии с жесточайшими требованиями безопасности вы будете находиться там инкогнито и без ведома местных властей, как и Пол. Приблизиться к своей цели вы сможете только со стороны суши, причем сделаете это одновременно с небританской командой, которая будет выдвигаться с моря, находясь в британских территориальных водах, — хотя у Испании на этот счет может быть свое мнение. И если вдруг эта небританская команда по собственной воле решит извлечь или изъять указанный объект и перевести его из юрисдикции, т. е. из британских территориальных вод, то вы и все члены вашей команды не будут иметь к этому никакого отношения. Короче говоря, — внезапно севшим от усталости голосом сказал министр, — считайте себя наземной группой, блюдущей целостность границ суверенной британской территории и делающей это в полном соответствии со всеми законами международного права. Вы не будете нести ответственность за исход операции ни как гражданские лица, ни как военнослужащие. Заметьте, я привожу вам точную цитату одного из самых лучших и квалифицированных юристов-международников нашей страны.
  Перед глазами Тоби вновь возник образ великого и могучего Роя Стормонта-Тейлора, чьи советы, по словам Джайлза Окли, отличались редкой безрассудностью.
  — Я всего лишь хочу сказать, Джеб, — смиренно продолжил министр, судя по речи, возомнивший себя в данный момент бедным священником из Глазго, — посмотрите на нас троих: мы медлим, а ведь отсчет ко дню “икс” уже начат! Вы — солдат Ее Величества, я — министр Ее Величества, и Пол, так сказать… — министр замялся.
  — Ваш красный телефон, — с готовностью помог ему Пол.
  — Поймите, Джеб, тут все просто — не сходите с нашей драгоценной британской скалистой земли, предоставьте действовать Эллиоту и его ребятам, и с вами все будет в порядке. Вы защищаете суверенную территорию Британии и помогаете в поимке известного преступника. А уж что с этим самым бандитом случится за пределами британской территории — и британских территориальных вод, — уже не ваша забота. Вот и не переживайте по этому поводу. Никогда.
  * * *
  Тоби нажал кнопку “стоп”.
  — Британской скалистой земли, — прошептал он, обхватив голову руками.
  Квинн имел в виду какое-то определенное место или просто решил выразиться позаковыристее?
  Тоби прослушал отрывок еще раз.
  Затем еще раз, попутно спешно выписывая что-то в блокнот Изабель.
  Скалистой земли. Скалы.
  И не сходите с драгоценной британской Скалы — территории куда более важной, чем Гренада, связь с которой Великобритания почти утеряла, из-за чего американские войска вваливаются туда, как к себе домой.
  На всем белом свете есть всего лишь одна скала, подходящая под все эти критерии. Одна только мысль о том, что именно эта Гибралтарская скала станет местом грандиозного преступления, которое совершат бывшие британские солдаты и юридически неприкосновенные американские наемники, была столь ужасна, что минуту или две Тоби, вышколенный сотрудник министерства, прекрасно умеющий спокойно реагировать на любые события, тупо сидел и пялился в стену, прежде чем решился дослушать запись до конца.
  * * *
  — Ну что, еще вопросы есть или мы все-таки с ними покончили? — спросил дружелюбно Квинн.
  Тоби представил, как Джеб смотрит на министра: брови чуть вздернуты, на лице застыла полуулыбка, глядя на которую становится ясно — господин министр, человек милый и добрый, все же исчерпал лимит своего терпения.
  Испугался ли Джеб? Нет, в воображении Тоби совсем нет. Джеб — солдат и знает, что приказы следует выполнять. Джеб знает, когда следует промолчать. Джеб знает, что обратный отсчет уже идет и его ждет работа. Только теперь, в самом конце разговора, в его речи появилось обращение “сэр”.
  Спасибо за уделенное нам время, сэр.
  Спасибо за юридический совет самого лучшего и квалифицированного международного судьи страны, сэр.
  Он передаст слова Квинна своим людям. Сам он с ними поговорить не может, но уверен, что теперь они куда спокойнее отнесутся к этому заданию, сэр.
  Последние слова Джеба привели Тоби в ужас.
  — Очень рад был познакомиться, Пол, — сказал тот. — Увидимся ночью.
  А что же Пол, кем бы он ни был — возможно, внезапно пришло Тоби в голову, той самой птицей невысокого полета, — что же он делал, вернее, чего не делал, пока министр пускал пыль в глаза Джебу?
  Я — ваш красный телефон.
  * * *
  Тоби рассчитывал услышать на записи еще что-нибудь интересное, а не только звуки удаляющихся шагов, поэтому навострил уши. Шаги затихли, затем дверь закрыли и заперли на замок. Ботинки министра чуть заскрипели, когда он подошел к столу.
  — Джей? — позвал он.
  Неужели Криспин был в кабинете все это время? Прятался в шкафу, прижав ухо к замочной скважине?
  Нет, конечно, нет. Министр позвонил ему по одной из прямых линий. Говорил Квинн тепло, чуть ли не подобострастно:
  — Всё, Джей, готово. Немножко помучался, конечно, как и ожидалось. Но они с радостью проглотили слова Роя… Нет, что ты, дружище! Я такого ему не предлагал. Он не спросил, а я и промолчал. Если бы спросил, я сказал бы: “Извини, дружок, это уж не мое дело. Если у тебя какие претензии, обращайся напрямую к Джею”. Наверняка считает, что он на фоне всех остальных просто Джеймс Бонд. Если я чего и не выношу на этом свете, — внезапно разъярился Квинн, — так это нотаций от какого-то сраного карлика из Уэльса!
  Смех министра эхом отозвался в телефонной трубке. Затем Квинн сменил тему, пересыпая разговор бесконечными “да” и “конечно”:
  — …ну а Мэйзи, она-то как, не передумала? Все еще на нашей стороне? Какая молодец!
  Затем долгая тишина, пока говорил Джей.
  — Ну, — наконец покорно ответил ему министр, — если люди Брэда именно этого и хотят, то так оно все и будет, конечно же… Да-да, конечно, где-нибудь в четыре… В лесу или у Брэда? Мне, честно говоря, лес нравится больше, там нас никто не заметит… Нет-нет, спасибо, лимузин не нужен. Я возьму обычное черное такси. Хорошо, увидимся около четырех.
  * * *
  Тоби сидел на краю кровати, на покрывале, скрывавшем следы их последнего, как выяснилось, любовного поединка. В телефоне, лежавшем рядом, светилось очередное сообщение, отправленное Окли час назад: Мое сердце разбито, умираю от тоски, срочно нужен твой совет. Тоби.
  Он поменял простыни.
  Выкинул из ванной все причиндалы Изабель.
  Помыл посуду со вчерашнего ужина.
  Вылил остатки красного бургундского вина в раковину.
  И повторял про себя: обратный отсчет уже начат… мы тут сидим, а время идет… увидимся ночью, Пол.
  Какой ночью? Прошлой? Этой?
  А Окли все так же молчит.
  Он сделал омлет. Съел половину.
  Включил “Вечерние новости”. Мироздание, видно, решило над ним подшутить — по телевизору показывали Роя Стормонт-Тейлора, королевского советника, блестящего модника адвокатуры в полосатой рубашке и с расстегнутым белым воротником, вещающего о принципиальных различиях закона и правосудия.
  Тоби выпил таблетку аспирина. Лег на кровать.
  Наверное, он, сам того не заметив, заснул — услышав пиликанье телефона, он подскочил, как ошпаренный.
  Настоятельно рекомендую забыть о своей даме навсегда.
  Сообщение было без подписи.
  Тоби лихорадочно набрал ответ:
  Ни за что, это слишком важно! Вопрос жизни и смерти. Срочно нужно поговорить. Белл.
  * * *
  Жизнь замерла.
  После бешеного спринта — внезапное, бесконечное, бесплодное ожидание.
  Целый день сидеть за своим рабочим столом в министерской приемной.
  Методично работать: отвечать на письма, принимать звонки и звонить самому, с трудом узнавая собственный же голос. Джайлз, ну куда ты запропастился?
  Ночью, когда ему надо было бы праздновать вновь обретенную свободу, Тоби лежал, тоскуя по болтовне Изабель и их любовным утехам — все это могло бы заполнить образовавшуюся пустоту. Он слушал, как под окнами проходят беспечные, довольные жизнью прохожие, и мечтал быть одним из них. Он завидовал теням в окнах дома напротив.
  А однажды — то ли в первую ночь, то ли уже на вторую, — он проснулся от удивительно мелодичного пения мужского хора. Словно для одного только Тоби голоса выводили “Мы жаждем наш грядущий бой, свет утренний и день иной…”[13]
  Тоби, уверенный, что сошел с ума, пробрался к окну и, выглянув на улицу, увидел компанию мужчин в зеленой одежде с фонариками в руках. Точно, сегодня же день святого Патрика! — вспомнил он. Вот они и распевают гимн. В Ислингтоне ведь полно ирландцев. Тоби тут же подумал о Гермионе.
  Может, позвонить ей еще раз? Ну уж нет, ни за что.
  Что же касается министра, тот вновь куда-то надолго уехал, надо сказать, очень кстати. Впрочем, в последнем Тоби не был уверен. За все это время Квинн лишь один раз подал признаки жизни — днем позвонил Тоби на мобильник. Министр явно нервничал, и его голос, металлическим эхом отдающийся в телефоне, словно его обладатель сидит в клетке, приобрел истерические нотки:
  — Это ты?
  — Разумеется, господин министр, это я, Белл. Чем могу вам помочь?
  — Просто скажи, кто пытался со мной связаться, вот и все. Из серьезных людей, не всякой шелупони.
  — Честно говоря, господин министр, никто. У нас тут в последнее время царит тишина. Даже странно.
  — Что значит, странно? Почему странно? Объясни! Ничего странного не происходит, ты меня понял?
  — Я ничего такого и не имел в виду, господин министр. Просто такое затишье немного удивляет.
  — Ну и ладно, продолжай в том же духе.
  А что же Джайлз Окли, пропажа которого вызывала у Тоби все растущее отчаяние? Он был совершенно неуловим. Сначала его помощница Виктория утверждала, что он все еще в Дохе. Затем — что Окли на совещании и пробудет там целый день. Отрывать его от совещания никак нельзя. Когда же Тоби поинтересовался, где проходит это совещание — в Дохе или в Лондоне, Виктория сухо ответила, что не имеет права разглашать подобные сведения.
  — Виктория, ну вы хотя бы передали ему, что мне нужно поговорить с ним по крайне срочному вопросу?
  — Разумеется, передала.
  — Ну и что он сказал?
  — Что срочность — вовсе не синоним важности, — высокомерно произнесла Виктория, цитируя точные слова своего начальника.
  Прошло еще целых двадцать четыре часа, прежде чем она снова позвонила Тоби по внутренней линии.
  — Джайлз сейчас в министерстве обороны, — как ни в чем не бывало, мило и дружелюбно произнесла она. — И он был бы рад с вами поговорить — только вот боится, что освободится еще не скоро. Вы не против встретиться с ним в половине седьмого у входа в министерство, чтобы вместе прогуляться по набережной и полюбоваться закатом?
  Тоби был очень даже “за”.
  * * *
  — И откуда ты все это взял? — полюбопытствовал Джайлз, когда они вышагивали по набережной. Мимо порхали, держась за ручки, болтливые девицы в юбочках. Повсюду гудели машины, безнадежно запертые в вечерних пробках. Но Тоби ничего этого не слышал — лишь свой собственный чересчур скрипучий голос и ремарки Джайлза, говорившего спокойно и неторопливо. Тоби не раз пытался посмотреть Окли в глаза, но безуспешно. Знаменитый ассиметричный подбородок Окли был решительно вздернут, губы — поджаты.
  — Скажем так, из разных источников, — нетерпеливо ответил Тоби. — Да и какая разница? То наткнулся на документы, забытые Квинном на столе, то случайно подслушал, о чем он шепчется по телефону. В конце концов, Джайлз, это ведь именно ты велел сообщить тебе, если я вдруг чего-то такое услышу. Вот я тебе и сообщаю!
  — Это когда же я тебе такое велел, мой дорогой?
  — Да у тебя дома, после ужина, во время которого мы преимущественно обсуждали жизнь альпака. Помнишь? Ты предложил мне остаться и пропустить по стаканчику кальвадоса, я согласился. Джайлз, что все это вообще значит?
  — Странно, — хмыкнул Джайлз. — Совершенно не помню, чтобы у нас с тобой был такой диалог. А если и был, в чем я сомневаюсь, то уж точно подразумевалось, что разговор этот, вдохновленный алкогольными парами, не стоит выносить наружу и уж тем более прилюдно цитировать.
  — Джайлз!
  Но спорить было бесполезно — перед ним стоял официальный Джайлз Окли, невозмутимый, непоколебимый.
  — Ну а уж предположение, что твой министр, который, как я понимаю, просто провел приятные и заслуженные выходные в недавно приобретенном поместье в Котсвольде в компании своих близких друзей, занимается подготовкой и продвижением абсолютно идиотской секретной операции на берегах суверенной британской территории, — предположение абсолютно клеветническое и, по сути, являющееся предательством. Очень советую тебе об этом забыть.
  — Джайлз, — не веря своим ушам, изумился Тоби. — Джайлз, что ты такое говоришь!
  Схватив Окли за руку, он подтащил его к перилам. Окли с ледяным презрением взглянул на ладонь Тоби и осторожно высвободил свою руку.
  — Тоби, ты глубоко заблуждаешься. Неужели ты думаешь, что, если бы подобная операция и впрямь имела место, мне бы об этом не сообщили? Наша разведка ведь всегда трясется, как бы чьи-нибудь головорезы не сунулись на наши земли. Так вот, мне ни о чем таком не сообщали, следовательно, никакой операции и нет.
  — Ты хочешь сказать, что даже разведка не в курсе? Или они просто так старательно отводят глаза в сторону? — предположил Тоби, вспомнив странный звонок от Мэтти. — Джайлз, что ты пытаешься мне сказать?
  Окли пристроил локти на парапет и подался вперед, словно любуясь бушующей внизу рекой. Но голос его остался все таким же сухим и безжизненным, будто он зачитывал постановление или приказ:
  — Я пытаюсь тебе сказать, причем делаю это изо всех своих сил, что в том деле нет ничего такого, что тебе стоило бы знать. Собственно, и дела-то как такового никогда не было и не будет — ну, если только в твоем воспаленном мозгу. Напиши про это книжку, если хочешь, забудь обо всем и дальше занимайся своей работой и карьерой.
  — Джайлз, — взмолился Тоби, которому казалось, будто он попал в страшный сон. Но Джайлз смотрел на него все так же строго и сурово — чего бы это ему ни стоило.
  — Что “Джайлз”? — раздраженно спросил он.
  — Мой воспаленный мозг тут ни при чем. Послушай же ты меня! Джеб. Пол. Эллиот. Брэд. “Общество этических результатов”. Скала. Пол сам приходил к нам в министерство. Он — служащий на хорошем счету, наш коллега. У него больная жена. Он — та самая птица невысокого полета. Надо только проверить график отпусков в его отделе, и всё — он попался! А Джеб вообще из Уэльса. Все его ребята — выходцы из наших же спецслужб. Их всех турнули из армии, только чтобы они захотели насолить в ответ. Британцы пойдут с суши, Криспин с наемниками — с моря. И все это не без помощи Брэда Хестера, денег мисс Мэйзи и юридической поддержки Роя Стормонта-Тейлора.
  Между ними повисла тишина, еще больше заметная на фоне окружающего гула и шума. На губах Джайлза, который неотрывно смотрел на реку, застыла усмешка.
  — И все это ты понял, наслушавшись обрывков разговоров, которые вообще не предназначались для твоих ушей, но все-таки до них долетели? Заблудившиеся документы со стикерами и штампами “Секретно”, которые совершенно случайно попадались тебе на глаза? И сообщники, связанные преступными намерениями, вдруг раскрывали тебе свои планы в ходе обычной светской беседы? Как занятно, Тоби. Какие совпадения! Мне кажется, ты как-то говорил, что никогда не подслушиваешь и не подглядываешь в замочные скважины? А мне на какое-то мгновение даже показалось, будто ты сам присутствовал на этой встрече! Не надо, — резко остановил он пытавшегося было возразить Тоби, и на минуту мужчины замолчали.
  — Послушай меня, друг, — продолжил Окли уже гораздо мягче. — Что бы ты ни думал, какой бы якобы секретной информацией ты ни обзавелся — странной, смешной, в электронном или еще каком формате, — уничтожь ее прежде, чем она уничтожит тебя. В Уайтхолле каждый божий день рождаются и умирают десятки идиотских планов. Пожалуйста, ради своего же блага смирись с мыслью, что и этот план входит в их число.
  Показалось Тоби или невозмутимый прежде голос Джайлза дрогнул? Но в окружавшем их гомоне пешеходов, грохоте проходивших по реке пароходов и шуме проезжающих машин разобрать это было сложно, Тоби и сам не мог понять, послышалось ему или нет.
  * * *
  Вернувшись домой, Тоби, сидя на кухне, вновь проиграл на своем допотопном магнитофоне кассету, одновременно запустив запись на компьютере. Файл появился на рабочем столе, после чего он переписал его еще и на флешку и постарался запрятать файл на компьютере как можно глубже, прекрасно понимая, что при желании любой специалист найдет его без всяких проблем. Избежать этого можно было бы, только раздолбав жесткий диск молотком на тысячу мелких кусочков и рассеяв их по всему свету. Отрезав клочок липкой ленты, очень удачно забытой каким-то приходившим слесарем, Тоби приклеил флешку к обороту старой пожелтевшей фотографии со свадьбы бабушки и дедушки по материнской линии, что висела в самом темном углу прихожей рядом с вешалкой, и понадеялся, что предки бережно сохранят его реликвию. Но как же избавиться от самой кассеты? Недостаточно было просто стереть запись. В итоге Тоби разрезал пленку на маленькие кусочки, поджег их в раковине, чуть не уничтожив при этом всю кухню, и смыл оставшийся пепел.
  Через пять дней его перевели в Бейрут.
  3
  Сенсационное прибытие Кита и Сюзанны Пробин в удаленную деревушку Сейнт-Пиррен, что в Северном Корнуолле, сперва не вызвало особенного восторга. Погода стояла хмурая, и настроение местных жителей вполне ей соответствовало. В этот сырой февральский день в воздухе висел влажный туман, и шаги прохожих стучали в тишине, словно судейские молотки. Но вечером, перед самым открытием пабов, по деревне пронеслась тревожная весть: цыгане вернулись! Их дом на колесах, новый, судя по всему недавно украденный, с номерами центрального региона и занавесочками на окнах, приметил молодой Джон Треглоуэн, когда на отцовском тракторе ехал доить коров.
  — Еду я, значит, — рассказывал он, — мимо парковки “Мэнора”, смотрю — а их прицеп тут как тут, прямо на том же месте стоит, где и в прошлый раз, рядом с сосновым лесочком.
  Ну а всякие яркие лохмотья они на веревке не сушили, а, Джон?
  — Не, в такую погоду даже цыгане вещички дома сушат.
  А детей ты, Джон, там не видел?
  — Нет, детишек не заметил, но они, скорее всего, прячутся, ждут, пока на горизонте все станет чисто.
  А лошади, лошади-то были?
  — Неа, — покачал головой Джон Треглоуэн, — пока никаких лошадей.
  И они опять приехали одни?
  — Да вы подождите до завтра, вот тогда-то их точно с полдюжины поналезет, спорим?
  И вся деревня замерла в ожидании.
  К следующему вечеру они по-прежнему ждали. Очевидцы докладывали о появлении у цыган собаки — но не какой-нибудь дворняги, а пухлого светлого лабрадора, которого выгуливал крупный мужчина в широкополой шляпе из прорезиненной материи и дризабоне[14]до самых пят. Мужчина был так же похож на цыгана, как и его собака — на дворняжку. Именно поэтому Джон Треглоуэн и его два брата, которых то и дело подзуживали пойти да поговорить с пришельцами, так и не осмелились это сделать.
  В общем-то, и к лучшему: на следующее утро дом на колесах с занавесками, номерами центрального региона и палевым лабрадором подкатил к зданию, где располагались почта и магазин, и оттуда вышла парочка премилейших пенсионеров. Как утверждала почтальонша, иностранцев. Впрочем, для нее таковыми были все, кто жил к востоку от реки Темер. Описывая посетителей позднее, она использовала слово “джентри”, но дальше этого не пошла, и было видно, что иностранцы приятно ее удивили.
  Но все же этого было недостаточно, верно?
  Совсем недостаточно.
  Потому что непонятно, а с какой стати чей бы то ни было прицеп припарковался возле поместья. Кто им дал на это разрешение? Тупоголовые чинуши из Бодмина? Или, чего хуже, алчные адвокатишки из Лондона? Может, эти иностранцы вообще платят за парковку арендную плату? Как тогда быть? Ведь это значит, что в деревне открыли очередной кемпинг, а у нас их и так уже два, да и то полупустых даже в самый разгар сезона.
  Можно, конечно, спросить самих псевдоцыган, но это было бы совершенно неприлично.
  И загадка так бы и осталась нерешенной, если бы в один прекрасный день в гараж Бена Пейнтера, который занимался мелким ремонтом всего на свете, не заявился иностранец — бодрый, высокий, весь какой-то угловатый мужчина за шестьдесят.
  — Доброго вам дня, сэр, — приветствовал он. — Вы, случайно, не Бен? — спросил он, перегнувшись через прилавок и глядя сверху вниз: Бену было уже восемьдесят лет, и даже в юности в нем не было больше пяти футов росту.
  — Бен, — подтвердил тот.
  — Ну а я Кит, — представился мужчина. — Бен, мне бы пару больших кусачек, таких, чтобы перекусили примерно вот такой толщины железный прут. — И Кит свел вместе указательный и большой пальцы.
  — Вас что, в тюрьму хотят посадить? — заинтересовался Бен.
  — Нет, Бен, пока еще не хотят, — хохотнул Кит, — но спасибо, что спросили. — Нет, это для огромного висячего замка на двери конюшни. Чудовищная хреновина, вся проржавевшая насквозь, а ключа-то и нет. То есть на ключнице даже место под ключ отведено, но самого-то его там и нет! Эх, поверьте моим словам, Бен, на свете нет ничего ужаснее вида пустого крючка, на котором должен был висеть ключ! — в сердцах добавил расстроившийся Кит.
  — Вы имеете в виду дверь конюшни, что стоит на территории поместья? — подумав, уточнил Бен.
  — Ага, ее, родную, — подтвердил Кит.
  — Там, наверное, полно пустых бутылок, — предположил Бен. — Уж выпить наш хозяин был не дурак.
  — Наверняка. Очень надеюсь, что я уже в самом ближайшем будущем смогу избавиться от этих стекляшек.
  — Вы знаете, стеклотару-то принимать перестали, — обдумав и эту мысль, возразил Бен. — Нельзя, значится, сдавать бутылки.
  — Мда, и впрямь нельзя. Именно поэтому я соберу их и выкину в специальный контейнер для бутылок, — терпеливо объяснил Кит.
  Правда, Бена этот ответ совершенно не смутил.
  — Вот только я вам помогать все равно не должен, понимаете? — тщательно взвесив, наконец изрек он. — Вы ведь сами проговорились, для чего вам кусачки. Для поместья! То есть я, выходит, получаюсь ваш сообщник. Нет, на это я не пойду. Если только вы, конечно, не купили себе все поместье разом, — пошутил старик.
  Тяжело вздохнув, Кит, которому вовсе не хотелось ставить пожилого джентльмена в неудобное положение, терпеливо разъяснил, что он, конечно же, поместьем не владеет, а вот его драгоценная жена Сюзанна — вполне.
  — Понимаете, Бен, моя супруга — племянница почившего хозяина поместья. Провела тут самые счастливые годы своего детства. Остальные родственники не захотели связываться с этим местом, так что государственные попечители отдали его нам.
  — Так это что же, ваша жена, она из Кардью, что ли? — переварив новую информацию, уточнил Бен.
  — Была когда-то. А сейчас она Пробин — вот уже тридцать три прекрасных года, между прочим, — с гордостью добавил Кит.
  — Ой, да она ведь Сюзанна! Маленькая Сюзанна, которая как-то лет в девять поехала со всеми на охоту и выскочила вперед хозяина, так что ее лошадь отгонять пришлось самому мастеру поля.
  — Да, это похоже на Сюзанну, — согласился Кит.
  — Ну надо же, — покачав головой, подвел итог Бен.
  А спустя пару дней на почту прибыло официальное извещение, положившее конец всем любопытным домыслам. Оно было адресовано не просто какому-то безвестному пенсионеру Пробину, а сэру Кристоферу Пробину, который, как утверждал Джон Треглоуэн, погугливший это имя в интернете, был кем-то вроде посла или уполномоченного на кучке островов на Карибах, что по совести должны были до сих пор быть британскими, и даже отмечен орденом.
  * * *
  И с этого самого дня Сюзанна и Кит, как они просили себя называть, стали в деревне всеобщими любимцами — разумеется, не без исключений в ряду местных социалистов. Отбывший в мир иной хозяин был человеком нелюдимым и склонным к запоям, в то время как новые хозяева поместья бросились в болото деревенской жизни с таким восторгом и энтузиазмом, что перед этим не смогли устоять самые завзятые скептики. Кит, несмотря на то что на неделе практически в одиночку ремонтировал поместье, по пятницам бегал в фартуке по местному клубу, раздавая горячую еду деревенским старичкам, которые приходили сюда сыграть по маленькой в “вечер азартных игр для пожилых”. После закрытия Кит оставался домывать посуду. Сюзанна же, которая, по слухам, была больна, но по которой этого совершенно не было видно, вместе с тетушками из “Занятых пчелок” и викарием разбирала церковные счета, оставшиеся без присмотра после ухода казначея; хлопотала в младшей школе, организуя концерт “Хорошее начало”; помогала с открытием фермерского рынка; привозила замученных городским смогом детей в гости к деревенским бабулькам или подбрасывала чью-нибудь жену в Трелиск, что в Труро, чтобы бедняжка повидала больного мужа.
  А уж что касается заносчивости… и думать забудьте! Сюзанна — точно такая же, как вы и я, и неважно, что по рангу она настоящая леди.
  А если вы шли по улице, а Кит выходил из магазина, то можно было не сомневаться — он тут же перейдет дорогу, властно подняв руку, чтобы остановить проезжающие машины, и спросит, как поживает ваша дочурка на каникулах и пришла ли в себя супруга после кончины отца. Чрезвычайно сердечный, совершенно не чванливый и всегда помнит, как кого зовут! Ну а что касается их дочери, Эмили, то она работала врачом в Лондоне, хотя по ней того и не скажешь, и каждый раз, когда приезжала к родителям, у них словно солнышко выглядывало. С этим и Джон Треглоуэн был согласен — он от одного взгляда на Эмили таял, как снег весной, и выдумывал сотни болезней и хворей, только чтобы она его лечила. Ну да знаете, как говорят: даже коту не возбраняется смотреть на королеву.
  В общем, никто, кроме самого Кита, не удивился, когда сэру Кристоферу Пробину оказали невиданную честь, впервые назначив некоренного корнуольца заправлять увеселениями на ежегодной ярмарке и позволив провозгласить ее открытие на лугу Бейли, что в деревушке Сейнт-Пиррен, в первое воскресенье после Пасхи.
  * * *
  — Миссис Марлоу говорит, надо одеться забавно, но не слишком, — сказала Сюзанна, сидя перед старинным зеркалом, Киту, который одевался в соседней гардеробной. — Мы должны сохранить достоинство, что бы это ни значило.
  — Эх, значит, зеленая рубашка не пойдет, — расстроился Кит. — Впрочем, миссис Марлоу виднее, — добавил он покорно.
  Пожилая миссис Марлоу, работавшая у Пробинов полдня экономкой, перешла к ним по наследству.
  — Главное, не забывай, что ты сегодня не просто ярмарку открываешь, — добавила Сюзанна, не без одобрения глянув на себя в зеркало. — Ты заправляешь увеселениями, а значит, должен быть забавным. Но не слишком. И пожалуйста, обойдись без скабрезностей — там будут методисты.
  Гардеробная была единственным местом в доме, которое Кит поклялся не трогать и пальцем. Ему нравились выцветшие викторианские обои на стенах, огромный антикварный письменный стол, задвинутый в альков, облупившееся подъемное окно, выходящее на фруктовый сад. А сегодня, слава богам, весьма пожилые яблони и грушевые деревья зацвели — и все благодаря тому, что их очень вовремя подрезал Альберт, муж миссис Марлоу.
  Не то чтобы Кит прямо-таки перевоплотился в покойного бывшего хозяина. Нет, он оставался самим собой и обживал дом по-своему. На рыжеватом высоком комоде, например, появилась статуэтка — ликующий герцог Веллингтон, который торжественно возвышался над поверженным Наполеоном. Кит купил ее в Париже на блошином рынке, когда впервые выбрался за границу. К картинам на стене прибавилась гравюра с изображением казака, пикой протыкающего горло оттоманского янычара. Это из Анкары, где он служил первым секретарем.
  Кит распахнул шкаф и принялся рыться в поисках наряда, в котором он выглядел бы достаточно, но не чересчур забавно, попутно оглядывая свои сокровища, сохранившиеся после долгой дипломатической карьеры.
  Может, надеть черную визитку с клетчатыми брюками? Ну уж нет, решат еще, что я только что с похорон.
  Смокинг? Примут за официанта. Причем сумасшедшего — только псих наденет смокинг в такой неожиданно жаркий и солнечный день.
  — Эврика! — наконец радостно завопил Кит.
  — Надеюсь, ты не в ванной, Пробин? — немедленно отреагировала Сюзанна.
  — Ага, утопаю и тону!
  Кит откопал пожелтевшую соломенную шляпу-канотье, какую носил еще в Кембридже, а вслед за ней — полосатый блейзер примерно той же эпохи. Отличный наряд, прямо как из “Возвращения в Брайдсхед” Ивлина Во. Ну а древние парусиновые белые брюки дополнят ансамбль. А еще надо захватить недавнее приобретение — антикварную тросточку с серебряным набалдашником, а то недостаточно нарядно. Ни одна поездка в Лондон у Кита не обходилась без визита в магазин мистера Джеймса Смита, что на Нью-Оксфорд-стрит. И наконец — ура! — нашлась пара флуоресцентных носков, которые Эмили подарила ему на Рождество.
  — Эм! Ну куда она запропастилась? Эмили, мне совершенно необходим твой самый приличный плюшевый мишка! — заорал Кит.
  — Она бегает с Шебой, — напомнила ему из спальни Сюзанна.
  Шеба была их палевым лабрадором и пережила с ними последнюю командировку Кита.
  Он вернулся к шкафу. Чтобы оттенить флуоресцентные носки, пригодятся оранжевые мокасины, которые он купил на летней распродаже в Бодмине. Примерив их, Кит радостно хмыкнул. Почему бы и нет? Все равно к чаю он уже сменит их на обычную обувь. Выбрав из своей коллекции особенно чудовищный галстук, он с трудом влез в блейзер, нахлобучил под диким углом шляпу и, прокашлявшись, заговорил, подражая актерам из “Возвращения в Брайдсхед”:
  — Сьюки, дорогуша, а ты, случай, не помнишь, куда же я задевал свои треклятые писульки с речью? — уперев руку в бедро, он застыл в проеме, щеголеватый, как денди, но затем опустил руки и ахнул: — Матерь божья! Сьюки, дорогушечка! Аллилуйя!
  Сюзанна стояла перед зеркалом, через плечо критически оглядывая свой наряд — черную амазонку и сапоги для верховой езды своей покойной тетушки, белую шелковую блузку с широким галстуком вместо воротничка. Сюзанна убрала седые прямые волосы в тугой пучок и заколола его серебряным гребнем. На макушку она примостила блестящий черный цилиндр, который должен был бы выглядеть смешно, но Киту показался обезоруживающе прекрасным. Наряд ей шел, эта эпоха ей шла, даже цилиндр ей шел. Сюзанна была обворожительной шестидесятилетней дамой из Корнуолла своего времени — и это время было лет сто назад. А что еще лучше, при взгляде на нее казалось, что вот уж эта женщина не болела в своей жизни ни единого дня.
  Делая вид, будто он колеблется, можно ли войти в спальню к даме, Кит демонстративно затоптался на пороге.
  — Кит, пообещай, что тебе будет весело, — строго сказала Сюзанна, глядя в зеркало. — Мне не хочется думать, будто ты все это делаешь только ради меня.
  — Разумеется, я отлично повеселюсь, дорогая. Думаю, там будет здорово, — совершенно искренне ответил Кит.
  Он бы с радостью напялил пачку и выскочил из гигантского торта, если бы это сделало его любимую старушку Сьюки чуть счастливее. Все эти годы они жили его жизнью. Теперь пришло время пожить ее жизнью — как бы тяжело это ни было. Взяв Сюзанну за руку, он почтительно поднес ее ладонь к губам, а затем приподнял, словно собирался станцевать менуэт.
  Лавируя между мебелью, закрытой от пыли чехлами, они спустились по лестнице в холл, где стояла, сжимая в руках два маленьких букета фиалок, миссис Марлоу.
  А позади нее виднелась высокая фигура в живописных подколотых булавками обносках в духе Чарли Чаплина и помятом котелке — их несравненная дочь Эмили, лишь недавно оклемавшаяся после чудовищно тяжелой любовной истории.
  — Ты в порядке, мам? — быстро спросила она. — Все взяла на всякий случай?
  Избавив Сюзанну от необходимости отвечать, Кит кивнул дочери и похлопал себя по карману.
  — А диспенсер для таблеток?
  Кит похлопал по другому карману.
  — Нервничаешь? — спросила у него Эмили.
  — Поджилки трясутся.
  — Так и должно быть, — улыбнулась она.
  Ворота поместья были распахнуты. Ради торжественного события Кит даже отмыл каменных львов на воротных столбах, направив на них тугую струю воды. По Маркет-стрит уже вышагивали разряженные гуляки. Эмили, углядевшая в толпе местного врача с женой, проворно к ним пристроилась, бросив родителей. Кит препотешно размахивал своей шляпой-канотье, а Сюзанна весьма успешно изображала из себя королевскую особу, величественно приветствуя гостей, пока они, каждый на свой лад, выражали восторг.
  — Пегги, милая, — воскликнула Сюзанна, завидев начальницу почты, — ты просто очаровательна! Где ты нашла такой чудный атлас?
  — Билли, сто якорей тебе в задницу, что ты решил пронести у себя на голове? — прошептал Кит на ухо толстому мяснику мистеру Олдсу, который нарядился арабским принцем и даже напялил тюрбан.
  В саду позади коттеджей тянулись к солнцу нарциссы, тюльпаны, форзиции и цветки на персиковых деревьях. На шпиле церкви развевался черно-белый флаг Корнуолла. На улице показалась стайка детишек на лошадях — в круглых наезднических котелках они трусили по дороге, возглавляемые грозной Полли из школы верховой езды “Грэнери Райдинг”. Пони, что шел впереди всех, пугался гула ярмарки, спотыкался и робел, но Полли решительно вела его за уздечку. Сюзанна пожалела и пони, и его наездника. Кит взял жену за руку. Она прижала его ладонь к своей груди, и он почувствовал, как сильно бьется ее сердце.
  Вот это и есть настоящее, подумал Кит, с каждой минутой становившийся все счастливее. Шумная и радостная толпа, пегие лошадки, что резвятся на лугах, даже новые бунгало, выстроенные у подножья Бейли-хилл: если уж не это его любимая родина, которой он так долго служил, то где же ее искать? Ну да, это все та же растреклятая старушка Британия, вся в стиле растреклятой Лоры Эшли, с элем, и пирожками, и тостами за Корнуолл. Все те же милые распрекрасные британцы, которые завтра утром встанут и опять будут сживать друг друга со свету, совращать чужих жен и заниматься всем тем, чем занимаются люди по всему свету. Но сегодня у них — национальный праздник, и уж не ему, бывшему дипломату, жаловаться на то, что фантик оказывается привлекательнее начинки.
  За столом на козлах стоял Джек Пейнтер, рыжий сын старика Бена из гаража, в подтяжках и ковбойской шляпе. Рядом сидела девушка в наряде феи и продавала билеты — по четыре фунта.
  — Кит, тебе платить не надо, ты чего! — возмутился Джек, когда Кит протянул деньги. — Мужик, ты же ярмарку открываешь! Твоей жене вход тоже бесплатный.
  Но Кит, преисполненный любви ко всему окружающему, отмахнулся.
  — Нет-нет, благодарю тебя, Джек, изволь. Я всегда плачу по счетам, как и моя дорогая супруга, — улыбаясь, сообщил он и, получив с десятифунтовой бумажки сдачу, опустил ее в коробку для сбора пожертвований на местный питомник для бездомных животных.
  Телега, стоя на которой предстояло толкать речь, уже поджидала Кита с Сюзанной. К ней была прислонена украшенная ленточками лестница. Сюзанна, одной рукой придерживая юбку, схватилась за перекладины и не без помощи Кита взобралась наверх. Люди вокруг страховали ее, вытянув вперед руки.
  Сюзанна перевела дыхание и улыбнулась. Справа стоял Гарри Трегенца, рекламировавший себя как “Строитель, которому можно довериться”, известный негодяй и жулик. Гарри нацепил маску палача, а в руке держал деревянную косу, выкрашенную серебристой краской. К Гарри прижималась его жена с карнавальными заячьими ушками. Рядом стояла гордая обладательница звания Королевы ярмарки с вываливающимся из корсажа бюстом.
  Кит, вежливо приподнимая шляпу, любезно поцеловал обеих дам в щечки, попутно заметив, что от них пахнет одинаковыми жасминовыми духами.
  Из допотопной шарманки раздавались звуки старинной песенки “Дейзи, Дейзи, дай же ответ”. Кит стоял, улыбаясь во весь рот, и ждал, пока шум стихнет. Он не стихал. Кит хлопнул в ладоши, прося тишины, и заулыбался еще усерднее. Бесполезно. Тогда он вытащил из внутреннего кармана бумажки с речью, которую Сюзанна, добрая душа, для него напечатала, и помахал ими. Зашипела паровая машина, которую кто-то притащил на ярмарку. Кит театрально вздохнул, воздел очи к небу, словно прося милости, затем умоляюще посмотрел на зрителей. Музыка играла все так же громко, и Кит, махнув рукой, начал речь.
  Сперва он зачитал забавлявшие его своим названием “Церковные записки”, суть которых сводилась к весьма мирским делам вроде общественных туалетов, парковок и переодеванию младенцев на глазах публики. Интересно, его хоть кто-нибудь слышит? Судя по лицам зрителей, стоящих в первом ряду прямо перед телегой, — нет. Кит принялся перечислять имена самоотверженных волонтеров, благодаря которым состоялся этот чудесный праздник, и призвал их не стесняться и выйти вперед. С тем же успехом он мог бы зачитывать имена участников группы “Glorious Dead”. Шарманка, заскрипев, загрохотала новую песенку.
  Ты ведь распорядитель праздника. Ты должен быть веселым.
  Кит мельком глянул на Сьюки: вроде все в порядке. А его любимая Эмили, высокая и внимательная, как и всегда, стояла чуть в стороне от толпы.
  — Наконец, друзья, прежде чем я спущусь обратно на грешную землю — что мне придется проделать с крайней осторожностью! — хохотнул Кит, не вызвав ровным счетом никакого отклика у публики, — так вот, прежде чем я это проделаю, позвольте мне выполнить свой крайне приятный долг распорядителя сегодняшнего праздника и прямо-таки приказать вам совершенно бездумно тратить заработанные потом и кровью денежки, беззастенчиво флиртовать с чужими женами, — этого Кит изначально говорить не собирался, но что уж теперь, — пить, есть и веселиться на полную катушку! Гип-гип-ура! — Сорвав с головы канотье, Кит подбросил шляпу в воздух. — Гип-гип-ура!
  Сюзанна в знак солидарности приподняла цилиндр, а не вызывающий доверия строитель, которому можно верить, не смог содрать маску палача и удовольствовался тем, что в каком-то полуфашистском, полукоммунистическом салюте выбросил руку вперед.
  Толпа наконец разразилась долгожданным “ура!”. Ее вопль, вылетавший из динамиков, больше всего походил на треск радиопомех. Под фразы вроде “Неплохо справился, дорогуша” и “Так держать, дружище!” Кит с достоинством слез с телеги, сбросив предварительно на землю тросточку, и, добравшись до твердой земли, выпрямился, чтобы помочь спуститься Сюзане.
  — А ты молодчина, пап! — заявила Эмили, возникнув сбоку от Кита. — Мам, ты как? Хочешь присесть или будешь дальше кутить?
  Сюзанна, когда перед ней вставала такая дилемма, всегда выбирала кутеж.
  * * *
  Затем Его Сиятельство распорядитель ярмарки со своей достопочтенной супругой начали обходить владения. Сперва тщательно проинспектировали местных шайрских лошадей. Сюзанна, выросшая в деревне, тут же принялась похлопывать и поглаживать лошадок, дружелюбно с ними беседуя. Кит выразил восхищение упряжью.
  Вслед за лошадьми супруги осмотрели овощи с домашних грядок, сияющие в лучах воскресного солнца. Цветную капусту местные жители называли брокколи: размером побольше футбольного мяча, промытая до скрипа капуста блестела.
  Домашний хлеб, за ним — сыры и мед.
  Затем они попробовали пиккалилли, маринад из овощей. Пиккалилли оказался на редкость безвкусным, но улыбаться Кит с Сюзанной не перестали. Чудесный паштет из копченого лосося — Кит даже уговорил жену купить баночку. Восхитительные ароматы у прилавка “Клуба садоводов”. Сюзанна знала, как называется каждый из выставленных цветков.
  Тут натолкнулись на Макинтайров — вечно недовольных жизнью супругов. Джордж, бывший владелец чайной плантации, держал рядом с кроватью заряженное ружье в ожидании дня, когда у его ворот появится разъяренная толпа. Его жена Лидия считалась самой занудной жительницей деревни.
  Решив опередить Макинтайров, они бросились к ним с распростертыми объятиями.
  — Джордж! Лидия! — возопил Кит. — Дорогие наши! Драгоценные! Какой чудный вы устроили нам ужин намедни, мы его еще долго вспоминать будем! Чур, теперь наша очередь!
  И они с облегчением прошли дальше, к древним молотилкам и паровым двигателям. На Сюзанну налетела толпа детей в самых разных нарядах — от Бэтмена до Осамы. Кит заметил Джерри Пертви, местного ловеласа, который восседал на тракторе, напялив индейский головной убор из красных перьев.
  — Джерри, сколько раз нужно тебя просить, чтобы ты уже пришел и подстриг нам чертову лужайку? — закричал ему Кит и на ушко шепнул Сюзанне: — Да будь я проклят, если заплачу этому идиоту пятнадцать фунтов, — все в округе просят двенадцать, а он один такой умный нашелся.
  На Сюзанну напрыгнула Марджори, богатая вдова в поисках очередной любви. Марджори, член “Клуба любителей орхидей”, давно положила глаз на заброшенные теплицы поместья — хотела пристроить туда цветочки. Впрочем, Сюзанна подозревала, что куда больше ее интересует Кит. Тот мигом пришел жене на помощь:
  — Ой, Сьюки, милая, извини, что прервал вас — Марджори, вы сегодня просто ослепительны, — но у нас возникла маленькая проблемка. Ты мне срочно нужна, — и увлек жену за собой.
  Мелькали знакомые лица. Вот Сирил, церковный староста и ведущий тенор церковного хора, до сих пор живущий с мамой. Недавно ему запретили находиться в компании детей без присутствия третьих лиц.
  А это Гарольд, стоматолог-пьяница, рано вышедший на пенсию. Живет в хорошеньком коттедже с соломенной крышей на Бодмин-роад. Один сын — в реабилитационной клинике, жена — в психушке.
  Кит, расточая улыбки, поздоровался со всеми и направился к выставке искусств и ремесел — детищу Сьюки.
  В шатре царила блаженная тишина. Кит полюбовался дилетантскими акварелями, посредственными, но написанными с необычайным тщанием. Вышел из шатра, спустился с пригорка вниз.
  Шляпа-канотье больно врезалась в лоб. Замшевые ботинки оправдали его ожидания и страшно натирали ноги. Эмили стояла у забора и незаметно для Сюзанны приглядывала за матерью.
  Кит проследовал в огороженный канатом шатер с выставкой “Деревенские ремесла”.
  * * *
  Не пробрала ли Кита легкая дрожь, не нахлынуло ли ощущение чего-то прекрасного и значимого, едва он вошел внутрь? Еще как! Киту казалось, что он в раю, и он не собирался возвращаться на землю. Его переполняло странное, редкое для него чувство: все шло так, как надо, все в этот день было правильно. Он с нескрываемой нежностью посмотрел на жену в смешном цилиндре. Вспомнил Эмили — всего месяц назад она рыдала, не переставая, а сегодня уже вполне довольна жизнью и готова к новым приключениям.
  Мысли Кита скользили, не задерживаясь, совсем как его взгляд — он смотрел куда-то вдаль, ни на что не обращая особенного внимания, пока его взгляд как-то сам собой не упал на едва заметную фигурку вдали.
  Фигуру сутулого мужчины.
  Совсем невысокого мужчины.
  И было непонятно, всегда ли он сутулится или вдруг так получилось именно сегодня. Мужчина сидел, сгорбившись, на заднем откидном борте своего дома-автоприцепа. Похоже, полуденный зной его не волновал: на мужчине был длинный блестящий плащ коричневой кожи с поднятым воротником. На голове — широкополая кожаная шляпа с узкой тульей и бантиком спереди. Похожие носили первые колонисты-пуритане в Америке.
  Черты лица было не разглядеть — мешала тень. Но Кит шестым чувством понял, что мужчина — белый, средних лет.
  Шестым чувством?
  Интересно, с чего это такая мистика, удивился своим мыслям Кит.
  Совершенно обычный мужчина.
  Абсолютно обычный.
  Конечно, вид у него экзотический. И росточка в нем всего ничего. В компании местных великанов такие малютки всегда выделяются. Но это еще не делало его каким-то особенным. Просто заметным.
  Наверное, он лудильщик, подумал почему-то Кит, уже и не помнивший, когда в последний раз встречал представителей этой древней профессии. Наверное, это было еще в Румынии, лет пятнадцать назад, когда он работал в Бухаресте. Можно спросить у Сюзанны, решил Кит, но тут же отвлекся и принялся рассматривать грузовик странного человечка, в котором тот, судя по всему, не только работал, но и жил. Кит приметил газовую плитку и раскладушку. С крючков свисали кастрюльки, поварешки, молотки, плоскогубцы и сверла. На стене — шкуры разных животных. Наверное, закончив рабочий день и закрывшись в своем домике-грузовике, человечек стелет шкуры на пол вместо ковра.
  Инструменты лудильщика висели ровными рядочками, и Кит сразу подумал, что хозяин сможет найти нужную вещь даже с завязанными глазами. Такой маленький мудрый человечек, настоящий мастер.
  Узнал ли его Кит, разглядел ли в нем кого-то знакомого? В тот момент нет.
  Его лишь охватило странное и неприятное предчувствие.
  В голове завертелся калейдоскоп из воспоминаний, закрутился, закружился, пока все кусочки не сложились в единую картинку, сперва мутную, но с каждой секундой становившуюся все четче.
  И вот его настигло запоздалое понимание. Сначала завопило от ужаса подсознание, затем сердце ушло в пятки, и вот тогда-то Кит узнал.
  Сам того не понимая, он уже куда-то пошел, с каждым шагом все быстрее и быстрее. На него налетел толстый Филипп Пеплоу, управляющий хеджевого фонда, который купил в деревне дом. Его сопровождало его последнее приобретение — высоченная модель ростом под два метра, туго затянутая в черно-белое трико в стиле Пьеро. Даже несмотря на панику, охватившую Кита, он все же заметил, что девица чрезвычайно хороша собой. Она оказалась еще и страшной болтушкой: а не захотят ли Кит с Сюзанной прийти к ним сегодня на коктейли? Было бы суперски! Приходите к семи или позже, как получится, а если не будет дождя, устроим барбекю.
  Выслушав ее, воспаленный мозг Кита выдал что-то вроде: мы бы с радостью, милейшая двухметровая дева, но к нам сегодня на ужин припрется вся тусовка старьевщиков, уж не знаю, за что нам такое наказание.
  Старьевщиками Кит и Сюзанна прозвали компанию достопочтенных местных жителей, увлекавшихся олдерменскими регалиями.
  Наконец Пеплоу с подружкой удалились, а Кит, застыв на месте, вновь уставился на “лудильщика” и его кастрюльки — в глубине души он все еще не мог поверить, что он мошенник. Рядом с Китом стояла Сюзанна, точно так же любуясь кастрюлями и молотками. Кит подозревал, что уж она-то углядела все это гораздо раньше его самого. В конце концов, они последние часы только и делали, что глазели по сторонам — любовались выставленной чепухой, громко восхищались и быстро ретировались, чтобы их не вынудили что-нибудь купить.
  Вот только на этот раз они никуда не уходили — так и стояли перед лудильщиком, разглядывая его грузовичок и все отчетливее понимая, что никакой он не лудильщик и никогда им не был. Собственно, Кит и сам не мог понять, с какой стати он окрестил его лудильщиком.
  Он седельник, вот он кто. И что это со мной, как я мог так ошибиться? Человечек делал седла и уздечки. А еще чемоданчики, сумочки, кошельки и визитницы. И кастрюльками он, конечно же, не торговал. Все свободное пространство в грузовике было заполнено кожей и изделиями из нее. Человечек — кожевенных дел мастер, решил Кит. Приехал сюда выставить свой товар. Прямо на заднем откидном борте.
  Все это Кит до самого последнего мгновения отказывался видеть — как и большую, хорошо читаемую золотистую надпись на боку грузовика, которая гласила “Кожаные изделия от Джеба”. Надпись легко углядел бы даже полуслепой крот шагов с пятидесяти, если не со ста. А под ней чуть меньшими, но отчетливо видными буквами было дописано: “Покупайте прямо с грузовика”. Ни тебе телефона, ни адреса, электронной почты или фамилии. Просто Джеб. Покупайте прямо с грузовика. Коротко и ясно.
  Но почему же подсознание всегда спокойного и сдержанного Кита так яростно, так отчаянно сопротивлялось, не желая признавать очевидное? И почему имя Джеба ударило его, словно молния, вызволив наружу воспоминания о самом наглом и вопиющем нарушении закона о государственной тайне, с каким он сталкивался за всю свою карьеру?
  * * *
  И все же он был прав. Кит чувствовал это всем телом. Даже его ноги в неудобных жмущих ботинках знали, что он прав, — они мигом онемели. Его старый кембриджский пиджак знал, что он прав, — он мерзкой тряпкой прилип к спине. Посреди жаркого дня хлопковая рубашка Кита медленно, но верно пропитывалась ледяным потом. Где он сейчас? В настоящем или в прошлом? Та же рубашка, тот же пот, та же жара: и тогда, и сейчас, на празднике, где поет шарманка… Или это грохочут двигатели кораблей в море?
  Но как же так вышло, что пронзительные, яркие карие глаза всего за три коротких года стали такими тусклыми, усталыми и старыми? Откуда взялись все эти морщины?
  Вот он поднял голову — не чуть-чуть, а так, что едва не слетела шляпа, — и стало видно бороненное, сухощавое лицо с впалыми щеками, упрямой челюстью и лбом, испещренным той же сетью морщин, что разбегались в стороны от глаз и рта, придавая лицу вечно угрюмое выражение.
  А взгляд, когда-то такой живой, стал скучным, погасшим. Увидев Кита, Джеб, не отрываясь, смотрел на него, и отвести глаза в такой ситуации мог только Кит, что он и сделал, повернувшись к Сюзанне и сказав:
  — Хм, дорогая, какой прекрасный день сегодня, просто чудо!
  Или что-то столь же бессмысленное. Фраза эта для Кита была столь нетипичной, что раскрасневшаяся Сюзанна удивленно вздернула брови.
  Ее удивление никуда не делось, когда мгновение спустя послышался мягкий уэльский говор. Видимо, мольбы Кита остались неуслышаны.
  — Пол, какое совпадение! — заговорил Джеб. — Вот уж чего не ожидал. Как, наверное, и ты сам, да?
  И хотя слова Джеба влетали в голову Кита с грохотом, словно пули, на самом деле они были сказаны очень тихо — так тихо, что Сюзанна, то ли из-за слабого слухового аппарата, спрятанного под шляпой, то ли из-за непрекращающегося грохота ярмарки, не смогла их расслышать и принялась внимательно изучать большую кожаную сумку со съемным ремешком. Она поглядывала на Джеба поверх букета фиалок и улыбалась — как Киту показалось, слишком усердно, слишком любезно и немного снисходительно. Только Кит знал, что такая улыбка — признак того, что Сюзанна крайне смущена.
  — А вы — Джеб? Настоящий? — спросила Сюзанна.
  Настоящий? Кит разозлился. Что она хотела этим сказать?! Настоящий — в сравнении с чем?
  — Я имею в виду, не заместитель или еще кто? — объяснила она, как будто прочла мысли Кита.
  Джеб крайне серьезно обдумал ее вопрос и ответил:
  — Сказать по правде, крестили меня вовсе не Джебом, — признался он, отрывая наконец взгляд от Кита и все с той же пристальностью обращая его на Сюзанну. И добавил словоохотливо — так, что задел Кита за живое:
  — Но первое мое имя оказалось таким вычурным и длинным, что я решил немножечко его урезать. Провести, так сказать, жизненно необходимую операцию.
  Но Сюзанна решила не ограничиваться одним вопросом.
  — Но где же вы раздобыли такую чудесную кожу, Джеб? Просто чудо, какая кожа!
  К этому моменту у Кита включился дипломатический автопилот, и он тоже изобразил живой интерес:
  — Да-да, Джеб, расскажите, откуда у вас такие запасы отличной кожи?
  Долю секунды Джеб колебался, не зная, кому из них отвечать, но наконец выбрал Сюзанну.
  — Видите ли, мадам, тут у меня настоящая кожа русского оленя, — с невыносимой для Кита почтительностью обратился он к Сюзанне и, сняв шкуру со стены, положил ее на колени и любовно похлопал. — Люди, у которых я ее купил, утверждали, что нашли ее на борту датской бригантины, которая разбилась у берегов Плимута в 1786 году. Бригантина шла из Петербурга в Геную, а в Плимуте оказалась, пытаясь спастись от шторма, что бушевал на юго-западе. Ну, мы-то в этих краях такие штормы видали не раз и не два, правда? — И Джеб еще раз погладил шкуру загорелой маленькой ладонью. — Впрочем, коже шторм ничуть не повредил. Пара сотен лет в морской воде только сделала ее лучше, — ласково добавил он, и можно было подумать, что он обращается к шкуре оленя у себя на коленях. — Да и всякие вещества, на которые разложилась упаковка, тоже во вред не пошли.
  Кит понимал: хоть Джеб и рассказывает эту поучительную историю Сюзанне, на самом деле он обращается к нему. Он решил поизмываться над Китом, посмеяться над его ужасом, смущением и страхом, которые охватывали его все сильнее, но ради чего? Это еще предстояло выяснить.
  — И что же, вы этим зарабатываете на жизнь? — напирала Сюзанна. — Полный рабочий день занимаетесь кожей? — категоричным и одновременно усталым голосом допытывалась она. — Это ведь у вас не хобби, не подработка или халтура, верно? Полноценная работа. Ваша жизнь. Это так?
  Джеб нахмурился, обдумывая столь серьезные вопросы. Взгляд маленьких карих глазок вновь обратился к Киту за помощью — потоптался на нем, а потом с явным неудовольствием его покинул. Наконец Джеб вздохнул и покачал головой, словно сам сомневался в собственных словах:
  — Полагаю, альтернативы есть и у меня, если вдуматься, — признался он. — Например, боевые искусства. Сейчас они любому пригодятся, верно? Самозащита и всякое такое, — добавил он после очередного долгого взгляда на Кита. — Провожать богатых детишек по утрам в школу, вечером забирать их обратно. За это неплохо платят, как говорят. Но вот кожа… — Он в очередной раз нежно погладил шкуру. — Я всегда ценил высококачественную кожу, совсем как мой отец. Хорошая кожа ни с чем не сравнится. Но в этом ли вся моя жизнь, как вы выразились? — Он одарил Кита еще одним тяжелым взглядом. — Не знаю. В конце концов, что такое жизнь? Только то, с чем ты остаешься под конец.
  * * *
  Вдруг разговор, протекавший доселе вяло и как-то заторможенно, немыслимо ускорился. Они семимильными шагами двигались к пропасти. Глаза Сюзанны ярко блеснули. Это значило, что она всерьез встревожена. Щеки покрылись красными пятнами. Она исступленно принялась перебирать мужские кошельки — под тем предлогом, что у Кита скоро день рождения. Скоро — это в октябре. Но когда Кит напомнил об этом Сюзанне, та слишком громко рассмеялась и заверила его: если она решит купить тут кошелек, то Кит его до своего дня рождения не найдет, потому что Сюзанна спрячет кошелек в нижнем ящике своего стола.
  — Джеб, а швы — это вручную делалось или швейной машинкой? — выпалила вдруг Сюзанна, совершенно забыв и про день рождения Кита, и про кошельки. Теперь она схватила большую сумку, которую уже рассматривала раньше.
  — Вручную, мэм.
  — Ну а цена, шестьдесят фунтов, окончательная или не очень? Все-таки это ужасно много.
  Джеб повернулся к Киту:
  — Боюсь, больше мне не скинуть, Пол, — сказал он. — Некоторым из нас живется не очень сладко — без индексированной пенсии и прочих надбавок.
  Киту показалось или в глазах Джеба и впрямь мелькнула искренняя ненависть? Или это была злоба? Отчаяние? И что тогда читается в его глазах? Непонимание? Или беззвучная просьба не называть его Полом в присутствии Сюзанны?
  Что услышала и чего не услышала Сюзанна, было неизвестно, но она, похоже, приняла решение.
  — Хорошо, я ее возьму, — объявила она. — Она мне пригодится, буду с ней ездить по магазинам в Бодмин. Как считаешь, Кит? Она такая вместительная, и карманов достаточно. Смотри, даже маленькое отделение для кредитных карточек есть. Да и шестьдесят фунтов — не Бог весть какая сумма. Согласен, Кит? Ну что я спрашиваю, конечно, согласен!
  Выпалив все это, она совершила поступок столь неуместный и странный, что оба мужчины мигом забыли, о чем думали минутой ранее. Она водрузила свою старую, тоже вполне вместительную и удобную сумку на прилавок, чтобы было сподручнее искать в ней деньги, и, сняв цилиндр с головы, всучила его Джебу. Кита такой интимный жест возмутил — по его мнению, она с тем же успехом могла расстегнуть перед Джебом блузку.
  — Подожди, дай я заплачу! — с горячностью, удивившей и его самого, и Сюзанну, запротестовал Кит. Он повернулся к Джебу, по-прежнему невозмутимому. — Наличные, надо понимать? Вы ведь принимаете только их? — укоризненным тоном спросил он. — Никаких чеков, карточек и прочих вспомогательных средств?
  Вспомогательных средств? О Господи, что он несет?! Кит вытащил онемевшими от волнения пальцами три двадцатифунтовые бумажки и бросил их на прилавок.
  — Вот, дорогая, это мой тебе подарок. На Пасху. Всего-то на неделю опоздал. Убери старую сумку в новую. Ну разумеется, она влезет, и не сомневайся. Дай я сам, — он довольно грубо запихал одну сумку в другую. — Спасибо, Джеб. Было страшно интересно с вами познакомиться. Очень здорово, что вы к нам заглянули. Надеюсь, приедете и в следующем году.
  Почему этот черт не забирает деньги? Почему не улыбается, не благодарит, не делает все то, что делают обычные, нормальные люди, когда им платят? Вместо этого сидит и тыкает банкноты худым указательным пальцем, словно думает, будто они фальшивые или заработаны нечестным трудом. Да и вообще понять, что он там себе думает, опять скрывшись за широкими полами шляпы, невозможно. И почему Сюзанна, которую к этому моменту уже бьет нешуточная лихорадка, стоит и с идиотской улыбкой смотрит на Джеба, вместо того чтобы обратить внимание на мужа, который дергает ее за рукав?
  — Значит, вот какая у тебя фамилия. Пол, да? — с мягким уэльским выговором спросил Джеб. — Пробин. Они так тебя объявили по громкоговорителю, сказали, ты распорядитель праздника. Я прав?
  — Да. Полная заслуга моей дорогой жены, это она все устроила, — добавил Кит и потянулся за цилиндром. Джеб крепко сжимал цилиндр в руке.
  — А мы ведь встречались, Пол, не правда ли? — продолжил Джеб, глядя на него взглядом, полным боли и ненависти. — Три года назад. Попали, так сказать, между молотом и наковальней. — И когда Кит отвел взгляд, пытаясь избежать пристального взора, то его глаза тут же наткнулись на маленькую ладонь Джеба, которой тот так сильно сжимал поля цилиндра, что у него побелели ногти. — Да, Пол? Ты был его красным телефоном.
  Завидев Эмили, как всегда, появившуюся словно ниоткуда и спешившую на помощь матери, Кит выдавил из себя очередную ложь:
  — Джеб, вы, похоже, обознались. Ничего страшного, со всеми бывает. Я вот смотрю на вас и в упор не узнаю, — подняв глаза, Кит наткнулся на все тот же сверлящий взгляд. — Какой еще красный телефон? Не понимаю, о чем вы говорите, уж извините. Да и не Пол я вовсе. — И, каким-то чудом умудрившись изобразить улыбку на лице и даже выдавить что-то вроде смешка, Кит обратился к жене: — Дорогая, нам пора идти, а не то наши горшечники и ткачи в жизни тебя не простят. Джеб, рады были знакомству, очень познавательно. Жаль, что вышло такое недоразумение. Вы только цилиндр моей жены верните, пожалуйста. Он не продается, знаете ли. Антиквариат.
  — Подождите, — пальцы Джеба наконец ослабили хватку. Он полез в карман своего кожаного плаща. Кит немедленно загородил телом Сюзанну. Но никакого смертельного оружия Джеб не вытащил — лишь синий блокнот.
  — Забыл дать вам квитанцию, — покачал головой Джеб, сетуя на собственную забывчивость. — Хорошо, что еще вспомнил, а не то налоговая растерзала бы меня.
  Пристроив блокнот на коленке, он выбрал страничку, подложил копирку и начал заполнять ее коричневой ручкой с эмблемой военных сил. А закончив — весьма нескоро, надо заметить, — он вырвал листок, сложил его и осторожно опустил в новую сумку Сюзанны.
  * * *
  В мире дипломатов, в котором до недавнего времени Кит и Сюзанна числились вполне порядочными гражданами, общественный долг был превыше всего.
  Ткачи-любители общими силами воссоздали исторически верную ручную прялку? Сюзанна обязана внимательно посмотреть, как работает прялка, а Кит — купить отрез домотканого полотна, утверждая, будто тот прекрасно подойдет, чтобы подложить его под вечно елозящий по столу ноутбук. И плевать, что это ослиное замечание никто не понял, а меньше всего Эмили, которая, как всегда, стояла неподалеку, разговаривая с тремя ребятишками. У гончаров Кит посидел за гончарным кругом, превратив кусок глины в какое-то безобразие, пока Сюзанна смотрела на него с милостивой улыбкой.
  И только завершив все эти церемонии, господин распорядитель праздника и его супруга, распрощавшись со всеми, по молчаливому согласию пошли по тропинке, что течет под старым железнодорожным мостом вдоль ручья и приводит к боковому входу в поместье.
  По дороге Сюзанна стянула с головы цилиндр и отдала его Киту. Тот, забрав цилиндр, вспомнил и о своем канотье и, сняв его, понес обе шляпы, прижав их полями друг к другу и умудряясь той же рукой удерживать еще и трость. В другой руке покоилась ладонь Сюзанны. Эмили пошла было им вслед, но затем передумала и, сложив руки рупором, прокричала, что дождется их в поместье.
  И только когда они укрылись под тенью моста, Сюзанна наконец остановилась и поглядела на мужа:
  — Что это был за человек? Тот, кому ты говорил, что вы с ним не знакомы. Джеб. С сумками.
  — Я его не знаю, — твердо ответил Кит на вопрос, которого так боялся. — И обсуждать это не буду, ты уж извини.
  — Он назвал тебя Полом.
  — Да, и за это его надо бы посадить за решетку. Надеюсь, там он скоро и окажется.
  — А ты Пол? Или когда-то был им? Кит, почему ты молчишь?
  — Потому что не имею права тебе ответить. Дорогая, прошу тебя, не задавай мне такие вопросы. Все равно я на них не отвечу — не могу, и все тут.
  — Из соображений безопасности?
  — Да.
  — Ты сказал ему, что не был ничьим “красным телефоном”, — продолжала Сюзанна.
  — Сказал.
  — Но ты был. Тогда, когда вдруг уехал на какую-то сверхсекретную операцию в жаркие страны и вернулся с исцарапанными ногами. У нас тогда еще жила Эмили, и она как раз сдавала экзамен по тропическим болячкам. Она хотела сделать тебе прививку от столбняка, а ты отказался.
  — Я и этого-то не должен был тебе рассказывать.
  — Но рассказал. Так что и сейчас молчать тебе особого резона нет. Ты был в министерстве “красным телефоном”, но не хотел рассказывать, долго ли это продолжалось и где, — только сказал, что там тепло. Мы тогда еще порадовались за тебя, выпили. “За наш красный телефон!” Ведь было такое, помнишь? Конечно, помнишь. Ты вернулся весь исцарапанный, утверждал, будто свалился в кусты.
  — Да. Так оно все и было. Я не врал. — Но его слова ничуть не умерили гнев Сюзанны. — Ладно, Сьюки. Хорошо. Я расскажу. Да, я был Полом. Был его “красным телефоном”. Три года назад. Мы были товарищами по оружию. Я ничего интереснее и важнее за всю свою карьеру не делал. И больше я тебе ничего не скажу. Бедный Джеб, я его едва узнал. Превратился в сущую развалину.
  — А на мой взгляд, он нормально выглядит.
  — Но он был не таким. Он ведь страшно храбрый, очень порядочный человек. Или был таким. Я с ним совсем тогда не ссорился, скорее, наоборот. Он был моим хранителем, — признался Кит вдруг, сам того не желая.
  — Но ты все равно сделал вид, будто вы не знакомы.
  — Я не мог иначе. У меня не было выбора. Вся та операция… Она была не просто секретной, она была сверхсекретной, — добавил Кит. Он надеялся, что худшее уже позади, но не тут-то было.
  — Кит, я вот чего не понимаю, совсем не понимаю, — не отставала от него Сюзанна. — Если Джеб знал, что ты лжешь, ты знал, что ты лжешь, зачем было врать? Или ты врал ради меня и Эмили?
  Ну вот и все, подумал Кит. Она снова это сделала, чем бы это “это” ни было. Изобразив праведный гнев, Кит буркнул что-то вроде: “Хорошо, раз ты настаиваешь, я пойду и разберусь”, — и, всучив жене шляпы, бросился со своей тростью обратно по тропинке вдоль реки. Он проигнорировал ветхий знак “Осторожно!” у рахитичного мостика, громко чеканя шаг, пересек его и, миновав березовую рощицу, вышел к окраине луга Бейли. Затем, преодолев по приступкам забор, угодил ровно в середину грязной лужи и оттуда поспешил к холму, только чтобы увидеть, что шатер “Искусств и ремесел” уже сложился пополам, а торговцы с невиданным за весь этот день энтузиазмом разбирают палатки, прилавки и киоски и прячут их в грузовики — и бельмом зияет пустое место, где всего полчаса назад стоял грузовик Джеба.
  Но это не помешало Киту броситься к торговцам, размахивая руками и изображая притворное возмущение.
  — Джеб! Джеб! Ну где же он? Кто-нибудь видел Джеба, парня с кожаными штуковинами? Представляете, уехал, прежде чем я ему заплатил! У меня в кармане пачка его денег! А вы не знаете, куда он делся? И вы тоже? — тараторил он, обегая все выстроившиеся в ряд грузовики.
  Но торговцы лишь сочувственно улыбались и качали головой: нет, Кит, никто не знает, куда уехал Джеб, или где он живет, или какая у него фамилия, да и вообще он одиночка, не дикий, конечно, но около того, болтать не любит. Одна женщина припомнила, что будто бы видела его пару недель назад на ярмарке в Ковераке; вторая встречалась с ним в прошлом году в Сейнт-Остеле. Но фамилии его никто не знал, как и номера телефона или номерного знака машины. Скорее всего, предположили торговцы, он делал так же, как и большинство из них: увидел рекламу ярмарки, купил у ворот билет с правом торговли, заехал на территорию, продал кое-что да поехал себе дальше.
  — Потерял что-то, пап?
  Рядом показалась Эмили. Она умела появляться совершенно незаметно, словно джинн. Наверное, сплетничала с девицами из конюшни, укрывшись за фургонами для перевозки лошадей.
  — Да, дорогая, и впрямь потерял. Джеба, торговца кожаными изделиями, у которого мама купила сумку.
  — А чего ему от тебя надо?
  — Ничего. Это мне надо, — смутившись, признался Кит. — Я ему должен.
  — Но ты же ему заплатил. Шестьдесят фунтов. Тремя банкнотами.
  — Ну да, но это не за сумку, — избегая ее взгляда, промямлил Кит. — Отдал ему старый должок, сумка тут совсем ни при чем.
  И, пробормотав, что ему нужно срочно переговорить с мамой, Кит бросился прочь. Промчавшись сквозь огороженный забором сад, он влетел на кухню, где Сюзанна вместе с миссис Марлоу нарезала овощи в преддверии сегодняшнего ужина для старьевщиков. Сюзанна не обратила на него ни малейшего внимания, так что Кит поспешил скрыться в столовой.
  — Пойду начищу серебро! — сказал он достаточно громко, чтобы Сюзанна его услышала — вдруг решит все-таки с ним поговорить, так хоть будет знать, где его искать.
  Но Сюзанна так и не пришла. Ну и пусть. Вчера Кит славно провел день, полируя коллекцию антикварного серебра — подсвечники от Пола Сторра, солонки Хестера Бейтмена и целый корвет со шкентелем и судовой командой. Накрыв все эти драгоценности серебристой тканью, Кит налил себе стакан виски, поднялся по лестнице и сел за стол в гардеробной. Он был готов приступить к своей следующей обязанности на этот вечер — к подготовке карточек, указывающих гостям их место за столом.
  Обычно этот процесс доставлял ему тихую радость: в основном из-за того, что в качестве карточек они использовали старые визитки, оставшиеся от его последней заграничной командировки. Он любил тайком смотреть, как гости переворачивают карточки и читают красивую тисненую надпись: “Сэр Кристофер Пробин, верховный комиссар Ее Величества Королевы”.
  Но сегодня даже эта перспектива его не радовала. Но дело есть дело, и Кит, со стаканом виски под боком и списком имен на столе, приступил к работе.
  — А этот типчик Джеб уехал, кстати говоря, — нарочито пренебрежительно сказал он, почувствовав, что Сюзанна стоит в дверях. — Удрал. И никто не знает, кто он такой, откуда, да и вообще, что он за человек. Ужас. Так грустно, просто сил нет. Печальная история.
  Он замолчал, ожидая, что сейчас жена дружески погладит его по плечу или как-нибудь утешит, но вместо этого на стол перед ним гулко плюхнулась новая сумка Сюзанны.
  — Посмотри внутрь, Кит.
  Повернув к себе открытую сумку, Кит раздраженно принялся в ней рыться, пока наконец не нащупал плотный сложенный листок из блокнота, на котором Джеб выписывал квитанцию. Трясущимися руками он неловко развернул бумажку и поднес к настольной лампе:
  Невинно убиенной женщине: ничего
  Невинно убиенному ребенку: ничего
  Солдату, выполнявшему свой долг: позор
  Полу: рыцарское звание
  Кит прочел записку и уставился на нее с тупым отвращением. Затем положил ее на стол рядом с гостевыми карточками и прочел еще раз, чтобы убедиться, не ошибся ли он. Нет, как выяснилось, не ошибся.
  — Это неправда, — твердо сказал он. — Он просто псих.
  А потом спрятал лицо в ладонях и прошептал:
  — О Господи.
  * * *
  А кем же был тот самый мастер Бейли, изредка приезжавший домой и в честь которого назвали луг?
  Одни говорят — честным и преданным уроженцем Корнуолла, простым сыном фермера, которого повесили по ложному обвинению в краже овцы на Пасху — а виноват в этом злодей-судья из Бодмина.
  Вот только мастера Бейли не повесили — во всяком случае, умер он иначе. Это доказывают знаменитые на всю округу “Записи Бэйли” в церковном совете. Жители деревни так возмутились несправедливым приговором, что глухой ночью выпустили парнишку на свободу да напоили живительной яблочной бормотухой. А спустя семь дней юный Бейли оседлал лошадь своего отца, поскакал в Бодмин и одним ударом серпа снес голову тому самому злодею-судье — прости-прощай!
  Во всяком случае, так говорят в деревне.
  Все это, по мнению Кита, любителя истории, полная чепуха. Он провел несколько часов, пытаясь разобраться в этом давнем происшествии, и вынес вердикт: сентиментальная викторианская чушь низшего сорта, не подкрепленная ни единым доказательством в местных архивах.
  Тем не менее факт остается фактом: на протяжении многих лет славные жители Сейнт-Пиррена в дождь иль в зной, в хорошие и плохие времена собирались вместе, чтобы отпраздновать давнюю месть.
  * * *
  Той же ночью Кит лежал без сна рядом с мирно спящей женой, казавшейся ему такой далекой, и, обуреваемый негодованием, неуверенностью в себе и искренним беспокойством за бывшего товарища по оружию, по каким-то причинам павшего столь низко, обдумывал свой следующий шаг.
  Вечер, конечно же, ужином не кончился — разве ж такое бывает? После перебранки в гардеробной Кит и Сюзанна едва успели переодеться, когда к дому уже начали подкатывать автомобили пунктуальных “старьевщиков”. Сюзанна ясно дала понять мужу, что их разговор еще далеко не окончен.
  Эмили, которая и в лучшие-то времена ненавидела всякие приемы, быстренько смылась: вроде бы в актовом зале церкви устраивали какое-то мероприятие, куда она хотела сходить, да и в Лондоне ей надо быть лишь завтра к вечеру.
  За столом Кит, чей мир рушился на глазах, проявил себя прекрасным, хоть и чудаковатым хозяином: развлекал жену мэра, сидевшую от него справа, и жену ольдермена, сидевшую слева, рассказами о своих приключениях во время службы на Карибах.
  — Как меня посвятили в рыцари? О, да мне просто повезло! Чистая случайность, я тут вообще ни при чем. Оказался в нужном месте в нужное время. Ее Величество посещала Карибы и решила заглянуть на огонек к местному начальству, а я тогда как раз служил там верховным комиссаром. Ну и вот, так мне как-то ни за что присвоили рыцарское звание. И ты, дорогая, — по ошибке схватив бокал с водой, Кит поднял его и посмотрел на Сюзанну, скрытую рядом подсвечников от Пола Сторра, — стала очаровательной леди Пробин. Впрочем, я всегда считал тебя особой истинно королевской грации.
  Но даже во время этой довольно жалкой тирады Кит слышал у себя в голове голос Сюзанны: я хочу знать только одно, Кит, — этот несчастный солдат сказал правду и тогда и впрямь были убиты женщина и ребенок, а нас сослали на Карибы, только чтобы заткнуть тебе рот?
  Миссис Марлоу ушла, самые стойкие из “старьевщиков” разъехались по домам, а в прихожей перед Китом немым изваянием застыла Сюзанна, дожидаясь от него ответа.
  Кит, наверное, сам того не сознавая, весь вечер сочинял ответ на ее вопрос, потому что сейчас он гладко и бесстрастно выдал типичное официальное заявление опытного дипломата, которое Сюзанна, скорее всего, посчитала не более правдоподобным, чем речь любого политика.
  — Сьюки, позволь мне в последний раз затронуть эту тему. Боюсь, я не могу посвятить тебя в детали. Собственно, я и так рассказал тебе больше, чем должен был, — добавил Кит и тут же спохватился, что уже использовал этот прием. — Я был удостоен чести принять участие в сверхсекретной операции, которую разработавшие ее эксперты — мирового уровня, между прочим, — описали как бескровную, чистую победу над компанией негодяев, — в голосе Кита послышалась противная ему самому и неуместная ирония, от которой он безуспешно попытался избавиться. — Насколько мне известно, да, вполне возможно, что моя скромная роль в этом деле повлияла на выбор места последнего назначения, так как решение по этому вопросу принимали те же самые люди, которые столь любезно оценили мою работу во время операции как “весьма качественную”. Они не могли сразу же приставить меня к медали, это было бы слишком подозрительно. Тем не менее официальная причина перевода на Карибы, изложенная мне отделом кадров, не имеет никакого отношения к операции — назначение было предложено мне в качестве награды за долгую верную службу, и от подобной награды я отказываться не стал — ты сама этого не одобрила бы, — язвительно заметил он. — Знали ли кадровики — или эйчары, или как там теперь принято их называть — о моей роли в той весьма деликатной операции? Очень сомневаюсь. Я подозреваю, что они не знали даже того, что известно тебе, — а это весьма немного.
  Удалось ли ему убедить Сюзанну? По ее виду понять это было невозможно.
  — Послушай, дорогая, — резко продолжил Кит, тут же пожалев о своем тоне, — в конце концов, ты кому собираешься верить? Мне и руководству министерства иностранных дел? Или какому-то бывшему солдату-неудачнику, скатившемуся на самое дно?
  Сюзанна серьезно задумалась, размышляя над ответом. Выражение ее лица было жестким, неприступным, непоколебимым. Щеки покрывали красные пятна, и Кит с болью смотрел на свою честную, несгибаемую жену, которая была лучшей студенткой на юридическом факультете. И, так никогда и не воспользовавшись дипломом, применяла полученные знания на практике сейчас; на жену, которая не раз смотрела смерти в лицо, лежа на больничной кровати, и беспокоилась лишь о том, каково будет Киту, когда она умрет.
  — Ты спрашивал у этих экспертов, пострадают ли в ходе операции люди?
  — Разумеется, нет.
  — Почему?
  — Потому что честность и благоразумие таких людей под вопрос не ставятся.
  — Значит, они сами это сказали. Прямо вот так — “операция будет бескровной”?
  — Да.
  — А зачем?
  — Чтобы я согласился участвовать, как я понимаю.
  — Чтобы оболванить тебя, другими словами.
  — Сюзанна, как ты можешь! — возмутился Кит. — Это тебя недостойно!
  Или это я сам веду себя, как осел? В раздражении Кит вышел из гардеробной, хлопнув дверью, и затем незамеченным прокрался в кровать, где и лежал всю ночь напролет, глядя в потолок, пока Сюзанна спала — тихо, как спят только после снотворного. Он лежал, пока посреди темной ночи вдруг не понял, что бесцельные размышления наконец помогли ему решить, что же делать.
  * * *
  Беззвучно выбравшись из кровати, Кит натянул фланелевую пижаму, накинул домашнюю куртку, выдернул зарядное устройство из мобильника и положил телефон в карман. Он бесшумно крался по коридору. Остановившись у двери Эмили, он прислушался — все было тихо. Кит спустился по задней лестнице на кухню, чтобы поставить на плиту кофейник: кофе был ему жизненно необходим для удачного осуществления задуманного плана. И все шло прекрасно, пока со стороны открытой двери, ведущей в сад, не послышался голос Эмили:
  — Пап, лишняя чашка найдется? — спросила его дочь, вернувшаяся с утренней пробежки с Шебой.
  В любое другое время Кит с радостью поболтал бы с Эмили, но только не теперь. Впрочем, он быстро пришел в себя и уселся напротив дочки за сосновым столом. Устраиваясь поудобнее, он заметил, как серьезно глядит на него Эмили, и догадался, что она вернулась с полпути, не добежав до вершины холма Бейли, когда заметила свет в окнах кухни.
  — Может, расскажешь все-таки, что происходит? — решительно спросила она, истинная дочь своей матери.
  — А что? — он жалко улыбнулся. — Разве что-то происходит? Мама спит, я вот хочу выпить кофе.
  Но Эмили так легко с панталыку не собьешь. Не сейчас. Не после того, как мерзавец Бернард ей изменил.
  — Что вчера произошло в Бейли? — настаивала она. — У прилавка с сумками. Ты не хотел признавать, что знаком с продавцом. Он назвал тебя Полом и оставил в маминой сумке какую-то гнусную записку.
  Кит давно бросил бесплодные попытки понять почти телепатическую связь между своей женой и дочерью.
  — Боюсь, я не совсем вправе обсуждать это с тобой, — высокомерно ответил он, отводя глаза.
  — И не вправе обсуждать это с мамой. Верно?
  — Да, Эм, совершенно верно. Так уж вышло. И меня это тоже не радует, поверь. К сожалению, дело тут государственной важности и секретности. Твоя мать это понимает. Надеюсь, и ты сможешь.
  — Мои пациенты рассказывают мне свои самые сокровенные тайны. И я прекрасно умею держать язык за зубами. Почему ты думаешь, что маме нельзя доверить тайну? Она никогда никому ничего не расскажет. Ты гораздо болтливее ее.
  — Потому что, — оседлал любимого породистого конька Кит, — это государственная тайна. Тайна, которая принадлежит не мне, не твоей матери, а государству. Они доверились мне и никому больше. И я могу обсуждать это дело только с теми, кто уже в курсе. А таких людей, позволь заметить, очень и очень немного. Так что я, дорогая, довольно одинок.
  И на этой жалостной ноте он встал, поцеловал дочь в лоб и, пройдя через двор, вошел в свой “кабинет” и открыл ноутбук, где загорелась надпись: На все ваши запросы, содержимое которых хранится в строжайшем секрете, с радостью ответит наш специалист Марлон.
  * * *
  Кит ехал за рулем относительно нового “Лендровера”, который заполучил в обмен на свой пожилой грузовик. Позади гордо восседала Шеба. Взобравшись на холм Бейли, Кит остановился на заброшенной придорожной площадке с кельтским крестом и видом на затянутую утренним туманом долину. Кит достал телефон. Первым делом он позвонит в министерство — тут особого выбора у него не было, он и сам понимал. Кроме того, сделать это требовал и инстинкт самосохранения. Набрав номер, он попал на какую-то решительную секретаршу, которая тут же попросила его назваться, медленно и отчетливо произнося буквы. Кит послушался, не забыв упомянуть свой рыцарский титул. После ожидания, настолько затянувшегося, что Кит решил, будто его вынуждают бросить трубку, девушка наконец сообщила ему, что бывший министр мистер Квинн не появлялся в министерстве уже три года (это Кит знал и сам, но решил на всякий случай уточнить) и она не знает, как с ним связаться. Не захочет ли сэр Кристофер — ну наконец-то! — переговорить с постоянным дежурным? Нет, отвечает Кит, благодарю вас, сэр Кристофер не хочет обсуждать свои дела с дежурным, — с явным намеком на то, что дежурный для него — недостаточно крупная сошка.
  Положив трубку, Кит вздохнул. Ну что же, я хотя бы попытался. И это задокументировали. Теперь переходим к не столь простой части.
  Выудив бумажку с записанным номером телефона Марлона, Кит вбил номер в мобильный, выкрутил на максимум громкость — слух с годами стал барахлить — и быстро, боясь передумать, нажал кнопку вызова. Напряженно вслушиваясь в гудки, Кит вдруг сообразил, который сейчас час в Хьюстоне, и уже успел представить себе сонного Марлона, хватающего трубку с прикроватной тумбочки. Но вместо этого в трубке послышался дружелюбный и искренний голос типичной техасской матроны:
  — В “Обществе этических результатов” очень рады, что вы нам позвонили! Помните: для нас нет ничего важнее вашей безопасности!
  Прогрохотал какой-то марш, сменившийся чрезвычайно американским голосом самого Марлона:
  — Хелло! Говорит Марлон. Искренне вас заверяю, что все ваши запросы крайне конфиденциальны и обрабатываются в соответствии с принципами честности и благоразумия, принятыми в “Обществе”. Мне очень жаль, но именно сейчас у нас нет никого, кто мог бы ответить на ваш звонок. Но если вы будете столь любезны, что оставите сообщение не более двух минут длиной, вскоре с вами свяжется ваш личный консультант. Говорите после сигнала, пожалуйста.
  А приготовил ли Кит “сообщение не более двух минут длиной”? За долгую и бессонную ночь он обдумал все.
  — Это Пол. Мне нужно поговорить с Эллиотом. Эллиот, это Пол, мы встречались три года назад. Тут произошло одно пренеприятное событие — не по моей вине, вы уж поверьте. Мне срочно надо с вами переговорить. Разумеется, не по домашнему телефону. У вас есть номер моего мобильного — обычного, не зашифрованного, конечно. Он не изменился. Давайте договоримся о встрече в самое ближайшее время. Если вы не можете встретиться со мной сами, пришлите кого-то, кому я могу доверять, — кто в курсе дела и сможет восполнить некоторые пробелы в истории, которые очень меня беспокоят. С нетерпением жду вашего ответа. Спасибо. Пол.
  С чувством выполненного за две минуты долга Кит повесил трубку и пошел по тропинке. Шеба радостно скакала рядом. Но через сотню метров радостное настроение его покинуло. Сколько придется ждать, пока кто-нибудь перезвонит? И где ему дожидаться этого звонка? В Сейнт-Пиррене мобильники не ловят сигнал — и неважно, какой у тебя оператор. Если он поедет домой, то только и будет думать о том, как бы оттуда выбраться. Разумеется, потом, когда придет время, он расскажет своим домашним, что он сделал и чего добился, — но только когда действительно чего-то добьется.
  В общем, вопрос в том, есть ли альтернатива. Какое-нибудь место, куда Марлон мог бы дозвониться, но где Кита не достали бы жена с дочкой. Ответ сам пришел в голову — зануда адвокат из Труро, которого Кит недавно нанимал разобраться с семейными доверительными фондами. Там ведь могло что-нибудь случиться, верно? Чисто теоретически. Например, всплыла какая-нибудь юридическая закавыка, которую срочно нужно устранить. А Кит, замотавшись с делами, совершенно забыл рассказать об этом жене и дочери. Такое ведь возможно? Вполне. Оставалось только позвонить Сюзанне. Задание непростое, но выполнимое.
  Подозвав Шебу, он вернулся в машину, поставил телефон на базу, завел двигатель и чуть не подпрыгнул, услышав противный вой — звонок мобильника на полной громкости.
  — Это Кит Пробин? — раздался мужской голос.
  — Да, я Пробин. Кто говорит? — Кит в спешке отрегулировал громкость.
  — Меня зовут Джей Криспин, я из “Общества этических результатов”. Я о вас наслышан. Эллиот сейчас недоступен, занят другими делами. Как вы смотрите на то, чтобы поработать со мной? — спросил он.
  Дело было улажено уже спустя пару секунд. Они договорились встретиться, и не завтра, а сегодня же. И никаких вам ахов-охов, никакого пустословия. Голос настоящего британца, образованного, такого же, как Кит, уверенного в себе, что само по себе уже о многом говорит. В других обстоятельствах Кит был бы рад познакомиться с обладателем такого голоса поближе — именно это он и сказал Сюзанне, разумеется, немного перефразировав, пока спешно одевался, намереваясь успеть на поезд из Бодмина в 10:41.
  — Кит, держись там, — попросила Сюзанна, обнимая его изо всех своих невеликих сил. — Не то чтобы ты был слабым человеком, вовсе нет. Просто ты добрый, порядочный и всем веришь. Джеб тоже был порядочным, ты сам говорил. Верно?
  Разве он так говорил? Наверное. Впрочем, Кит не преминул напомнить жене, что люди меняются и не всегда эти перемены к лучшему. А некоторые и вовсе слетают с катушек.
  — И ты спроси этого твоего мистера Британца, кто бы он ни был, правду ли говорил Джеб. Неужели тогда и впрямь погибли ни в чем не виноватые люди, да еще женщина с ребенком? Я не хочу знать, зачем проводили эту операцию, и не должна этого знать. Но вдруг то, что написал Джеб на этой проклятой квитанции, — правда? Вдруг именно из-за этого тебя перевели на Карибы? Тогда мы должны взглянуть правде в лицо. Мы не можем жить во лжи, как бы приятно это ни было. Верно ведь, дорогой? Ну, или я не могу, — добавила Сюзанна, подумав.
  А Эмили, отвозившая его на станцию, выразилась еще более ясно:
  — Что бы там ни стряслось, маме нужно знать.
  — Да и мне тоже, видишь ли! — внезапно разозлившись, вспылил Кит и тут же пожалел об этой вспышке.
  * * *
  Кит раньше не бывал в гостинице “Коннот”, что в районе Вест-Энда, и, сидя в одиночестве в постмодернистском великолепии ее салона, он об этом жалел — иначе не заявился бы сюда в стареньком немодном костюме и потрескавшихся коричневых ботинках.
  — Если мой рейс задержат, просто скажите, что ждете меня, и о вас позаботятся, — велел ему во время телефонного разговора Криспин, не потрудившись уточнить, откуда и куда собирается лететь.
  И впрямь, стоило только Киту произнести имя Криспина, мажордом в черном костюме, похожий за своей стойкой на оркестрового дирижера, расплылся в улыбке:
  — О, сэр Кристофер, наверное, вы устали после долгой поездки? Ведь Корнуолл отнюдь не ближний свет! Что предложить вам в качестве аперитива? Мистер Криспин угощает.
  — Мне, пожалуйста, чайничек чаю. Я сам заплачу. Наличными, — гордо объявил Кит, не собираясь поступаться собственной независимостью.
  Но выпить всего лишь чашку чая в “Конноте” не так-то просто. Пролистав обширное меню, Кит наконец остановился на пункте “Шик и шок: послеобеденный чай” и теперь беспомощно смотрел, как официант сгружает на столик печенье, булочки и сэндвичи с огурцом — все в общей сложности за тридцать пять фунтов, не считая чаевых.
  Кит ждал.
  В салон заходили потенциальные криспины, не обращали на него ни малейшего внимания и присаживались к другим посетителям. Киту казалось, что обладатель такого сильного и властного голоса и выглядеть должен соответствующе: быть широкоплечим, гордым, уверенным в себе. Он помнил, какие панегирики пел Криспину Эллиот. Кит, чуть нервничая перед встречей с обладателем столь мощной харизмы, гадал, какой облик имел сей властный мужчина. И он ничуть не был разочарован, когда к нему подошел элегантный мужчина среднего роста где-то чуть за сорок, в хорошо сшитом сером костюме в тонкую полоску, пожал руку и тихо сказал:
  — Кажется, мы с вами должны были встретиться.
  И с первых слов Кит немедленно его узнал — да, это голос Джея Криспина, такой же британский и холеный, как и он сам. Криспин был чисто выбрит. Ухоженные блестящие волосы зачесаны назад, на лице — едва заметная полуулыбка. Родители Кита называли таких мужчин “аккуратными”.
  — Кит, позвольте сразу сказать: мне чрезвычайно жаль, что вы обратились к нам по такому печальному поводу, — заговорил Криспин с такой искренностью в голосе, что у Кита потеплело на сердце. — Вам пришлось пережить чертовски неприятные моменты. О Боже, — он взглянул на чашку Кита, — вы что, чай тут пьете? Вы ведь виски любите, не правда ли? Здесь разливают довольно пристойный “Макеллан”. Луиджи, — обратился он к подлетевшему официанту, — принеси нам пару порций виски восемнадцатилетней выдержки. И не жадничай. Лед? Нет, никакого льда. Отдельно по бутылке содовой и минеральной воды. Знаете, — продолжил Криспин, как только официант ушел, — спасибо, что проделали всю эту длинную дорогу! Ужасно жаль, что вам вообще пришлось тащиться в такую даль.
  * * *
  Кит никогда в жизни не признал бы, что Джею Криспину удалось его обаять. Или что под воздействием его приятных речей он хоть на йоту изменил свое мнение. Напротив, Кит был убежден, что этому парню не стоит доверять, и на протяжении всей встречи искренне продолжал так считать.
  — И что же, жизнь в самом глухом уголке Корнуолла вас полностью устраивает? — поинтересовался Криспин, пока они ждали виски. — Неужели вы там не завяли, как цветок в темной чаще? Честно говоря, я бы сам уже через две недели там совершенно свихнулся. Но такой уж я человек, неизлечимый трудоголик. Это все говорят. Не умею я развлекать самого себя совершенно, — признался он и, понизив голос, спросил: — Ну а что Сюзанна? Поправляется потихоньку?
  — Да, благодарю вас, все идет хорошо, даже очень. Деревенская жизнь — это то, что надо, — ответил, смутившись, Кит. Но не мог же он оставить вопрос собеседника вовсе без ответа. — Ну а вы где базируетесь? — неловко сменил тему разговора Кит. — Тут в Лондоне или в США — наверное, в Хьюстоне, да?
  — Господи, конечно, в Лондоне, где же еще! Единственное достойное место на Земле — за исключением Северного Корнуолла, конечно же.
  Вернулся официант. Пока он разливал напитки, в точности соответствующие запросам Криспина, над столом царила тишина.
  — Перекусить не хотите? Орешки, может? — заботливо спросил Криспин. — Или, может, вы хотите поплотнее закусить? Все-таки такая дорога…
  — Нет, благодарю вас, мне ничего не нужно, — осторожно ответил Кит.
  — Ну, тогда давайте перейдем к делу, — предложил Криспин, как только официант ушел.
  И Кит перешел. Криспин внимательно слушал, сморщив от усердия красивое лицо и время от времени многозначительно кивая ухоженной головой, как будто бы все, что рассказывал Кит, ему уже знакомо, как будто он все это уже слышал.
  — Ну а потом, в тот же самый вечер, мы нашли вот это, — закончил Кит, извлек коричневый конверт из глубин костюма, вытащил оттуда листок, на котором Джеб писал квитанцию, и передал его Криспину. — Можете посмотреть, если хотите, — добавил он и замер, глядя, как Криспин берет бумагу наманикюренной рукой, обхваченной кремовыми манжетами шелковой рубашки с золотыми запонками, откидывается назад и, держа лист обеими руками, изучает его со спокойствием антиквара-букиниста.
  Дорогой, ты заметил, он выглядел виноватым? Или, может, удивленным? Ну хоть как-то он должен был отреагировать!
  Но, насколько видел Кит, Криспин никак не среагировал — у него не дрожали руки, не дергался нервно глаз. Он лишь едва заметно покачал головой с идеальной стрижкой.
  — Ох, ну и не повезло же вам, Кит, — огорченно произнес он. — Крайне не повезло. На редкость неприятная ситуация. Бедная ваша супруга, боюсь даже представить, через что ей пришлось пройти. Безобразие. Это ведь она приняла на себя огонь, так сказать. Не говоря уж о том, как она, наверное, мучилась, не зная, почему вам написали такое, и понимая, что не имеет права об этом спрашивать. Какая же сволочь! — воскликнул Криспин. — Вы уж простите. Но это форменное безобразие, — горько вздохнул он, сразу как-то погрустнев.
  — Моей жене совершенно необходимо знать, правда ли написана в этой записке, — сказал Кит, решивший добиться своего. — Как бы ужасна ни была истина, она должна ее знать. Как и я. Понимаете, моя жена вбила в голову, что нас перевели на Карибы только чтобы заткнуть мне рот. Она даже как-то умудрилась моей дочери эту мысль подкинуть, хотя, наверное, не сознательно. Сами понимаете, не самое лестное предположение, — добавил Кит и, заметив одобрительный взгляд Криспина, продолжил: — И не лучший способ уйти на пенсию: сначала думаешь, что славно потрудился на пользу родине, а потом вдруг узнаешь, что вся твоя работа была лишь прикрытием для, прямо скажем, убийства. — Мимо столика продефилировал официант с тележкой, на которой стоял праздничный торт с одной свечкой. — Да еще и тот факт, что прекрасный парень, первоклассный солдат, фактически пустил свою жизнь под откос — и все из-за тебя. Сюзанна к такому очень болезненно относится. Она куда чаще переживает за других людей, чем за себя саму. Это я к чему веду: не надо мне всяких отговорок и экивоков. Мне нужны факты. Было такое или нет, и все, больше мне — нам с ней — не нужно. Любой в моей ситуации хотел бы знать правду. Вы уж извините, — прибавил Кит.
  За что он извиняется? За то, что голос дрожит, а к лицу прихлынула кровь? Нет, за это он извиняться не намерен. Его злость наконец нашла выход. Сьюки поддержала бы его, и Эм тоже. Вид Джея Криспина, размеренно покачивающего головой с гривой волос, взбесил бы их так же, как начал он бесить самого Кита.
  — Ну а я тут по сюжету — главный злодей, да? — предположил Криспин задумчиво, будто выстраивал уже стратегию своей защиты. — Я — негодяй, который устроил всю эту заварушку, нанял задешево каких-то головорезов, обманом заставил Лэнгли[15]и спецназ обеспечить нам полную поддержку и в конечном итоге провел операцию, провальнее которой еще не было в истории. Верно? К тому же я делегировал руководство бездарному полевому командиру, который вдруг психанул и позволил своим людям расстрелять к чертям собачьим ни в чем не повинную мать и ее дитя. Ну как, я все упомянул или все же что-то забыл? — поинтересовался он у Кита.
  — Послушайте, я ничего такого и не говорил, — запротестовал тот.
  — Нет, Кит, но это было и не обязательно. Так сказал Джеб, и вы ему поверили. Не подслащивайте пилюлю. Я живу с этим грузом на душе уже три года и спокойно проживу еще три, — прямо сказал Криспин, и Кит не услышал в его голосе ни капли жалости к самому себе. — Надо быть справедливыми и к Джебу — он не один такой. В нашем деле постоянно сталкиваешься с такими людьми — страдающими от вьетнамского синдрома, иногда обоснованно, а иногда и нет, обиженными на государство за то, что им недоплатили, их недохвалили. Они — отъявленные фантазеры, переписывают на ходу собственные биографии и, если им вовремя не заткнуть рот, месяцами ведут бесконечные тяжбы. Но этот ваш Джеб… Он себе на уме, ни на кого не похож, — тяжело вздохнув, Криспин покачал головой. — В свое время был отличным солдатом, лучшим в своем роде. Оттого так горько сейчас — его словам трудно не поверить. А ведь он писал всем подряд — даже министру обороны. Просто душераздирающие послания, можете мне поверить. В штабе он у нас проходит под кличкой “безумный гном”. Ну да неважно, — еле слышно вновь вздохнул Криспин. — Вы уверены, что ваша с ним встреча была случайной? Он не мог вас как-нибудь выследить?
  — Нет, это произошло совершенно случайно, — твердо ответил Кит, в глубине души вовсе в этом не уверенный.
  — А местные газеты или радиостанции в Корнуолле не могли сообщить, что вести праздник будут сэр Кристофер Пробин и его супруга?
  — Могли, конечно.
  — Ну вот, возможно, так он вас и нашел.
  — Нет, — упрямо ответил Кит. — Пока Джеб не приехал на ярмарку, он даже не знал, как меня зовут. Ну а там просто сложил два и два, — весьма гордый своим упорством, добавил он.
  — И фотографий ваших нигде не печатали, значит?
  — Мы никому свои снимки не отправляли. Кроме того, если бы наши фото появились в газете, нам бы об этом тут же сообщила миссис Марлоу — наша домоправительница, — непоколебимо продолжал Кит. — А уж если бы она не заметила снимки в газете, то ей немедля донесли бы об этом другие жители деревни.
  Подошедший официант поинтересовался, не желают ли господа повторить заказ. Кит сказал, что с него достаточно. Криспин велел принести им обоим еще по бокалу, и Кит не стал с ним спорить.
  — Хотите, расскажу вам, чем мы занимаемся на работе? — предложил Криспин, когда официант ушел.
  — Не уверен. Это все-таки не мое дело.
  — А мне кажется, вполне ваше. Вы были хорошим работником министерства, Кит. Надрывались на благо Королевы, честно заработали пенсию и рыцарское звание. Но были ли вы полноценным игроком на этом поле? Агрессивным добытчиком, как говорят в корпоративном мире? Нет, скорее, первоклассным пособником, вовремя подставляющим плечо другим. Признайте, я ведь прав?
  — Не понимаю, к чему вы клоните, — недовольно буркнул Кит.
  — Я говорю о мотивации, — терпеливо объяснил Криспин. — О том, что заставляет обычного среднего англичанина по утрам вылезать из кровати: деньги. Барыш. Бабло. Понимаете? А в моем бизнесе — не в вашем — все бьются за жирный кусок пирога, который раздают после удачного выполнения операции, подобной “Дикой природе”. Оттого так много обиженных вроде Джеба, которые вдруг возомнили, что и им причитается чуть ли не половина бюджета страны.
  — Вы, кажется, позабыли, что Джеб был военным, — горячо возразил Кит. — Служащим британской армии, который не очень-то любил охотников за головами. Он сам мне об этом говорил. Джеб терпел наемников, но и только. Сам он гордился своей службой на благо Королевы и большего не хотел. Он это очень ясно дал понять, — с жаром добавил Кит.
  Криспин медленно кивал, словно человек, чьи самые худшие опасения вдруг подтвердились.
  — Ох, боже мой. Бедный Джеб, бедный парень. Он правда так сказал? Господи боже, — завздыхал Криспин. — Солдат Ее Величества Королевы не хочет иметь ничего общего с наемниками, но не прочь ухватить себе кусок от их пирога? Прекрасно, просто прекрасно. Молодец, Джеб, ничего не скажешь. Высший пилотаж лицемерия. А когда он не смог получить то, что хотел, тут же повернулся к нам задом и навалил кучу прямо перед дверью “Общества этических результатов”. Вот ведь двуличный маленький… — начал было Криспин, но все же решил не заканчивать предложение.
  Но Кита так просто с толку не собьешь:
  — Послушайте, это вообще-то не имеет никакого отношения к моему делу. Я так и не услышал от вас внятного ответа, верно? Ни я, ни Сюзанна.
  — Ответа на что, простите? — спросил Криспин, до сих пор, видимо, пытавшийся унять бурю, которая поднялась в его душе.
  — Ответа, ради которого я сюда приехал, черт бы вас побрал. Было убийство или нет? К черту награды, деньги и прочую чушь. Меня это не волнует. Ответьте мне на один вопрос: убили вы в ходе операции невинных людей или нет? Да и других тоже. И если убили, то кого? В общем-то, неважно, были они в чем-либо повинны или нет. Важно только одно: были ли жертвы? И во-вторых, — разгорячившись, Кит лишился способности рассуждать строго и логически, — убили ли тогда женщину и ее ребенка? Или вообще какого-нибудь ребенка? Сюзанна имеет право знать правду, как и я сам. Нам нужно что-то ответить нашей дочери, Эмили, которая тоже была тогда на ярмарке. Она слышала слова Джеба, хотя и не должна была их слышать. Это не ее вина, тем не менее факт остается фактом — теперь она тоже в курсе. Не знаю уж, много ли она поняла, но и того достаточно. — И, до сих пор мучаясь чувством вины после их расставания на станции, Кит добавил: — Слух у нее отличный, так что она тут ни при чем. Просто она врач. Привыкла быть наблюдательной. И она должна знать правду, всегда и во всем. Такая уж у нее работа.
  Криспин, похоже, удивился и немного огорчился, поняв, что Кит все еще требует от него каких-то ответов, но все же решил удовлетворить его любопытство.
  — Кит, давайте сначала хорошенько подумаем, а? — дружелюбно предложил он. — Вы что, и впрямь думаете, будто старый добрый МИД перевел бы вас на Карибы и наградил рыцарским званием, если бы во время операции были жертвы? Не говоря уж о возможном допросе где-то в подвалах Игрока.
  — Такое вполне возможно, — упрямо ответил Кит, не обращая внимания на то, как фамильярно окрестил родное министерство его собеседник. — Они хотели, чтобы я молчал, чтобы убрался куда подальше, не стал задавать лишних вопросов. В свое время министерские делали вещи и похуже. Сюзанна так считает, во всяком случае. И я с ней согласен.
  — Ну тогда внимательно посмотрите на меня, Кит.
  Нахмурившийся Кит и так не отрывал от Криспина взгляда.
  — Кит, — повторил Криспин, — жертв во время операции не было. Повторяю: не было. Никто не погиб. Не пролилось ни единой капли крови. Никаких мертвых детей и их мамаш не было. Верите? Или попросить консьержа принести мне Библию, чтобы я на ней поклялся?
  * * *
  На обратном пути от отеля “Коннот” до улицы Пэлл-Мэлл Кита одолевали грустные мысли, развеять которые не мог даже благоухающий цветами весенний ветерок. Бедный Джеб. Похоже, у него и впрямь что-то не так с головой. Кит очень ему сочувствовал: его бывшего товарища и храброго вояку довели до ручки алчность и едкая, желчная обида. Но он помнил Джеба не таким. Для Кита он навсегда останется образцом для подражания, мужчиной, достойным уважения. И если в будущем их пути пересекутся вновь — не дай Бог, конечно, но вдруг, — он без малейшей заминки протянет ему руку дружбы. Ну а что касается подозрений Криспина насчет случайности их встречи во время ярмарки… У него нет времени для такой чепухи. Это была случайность, да и только. Даже самый гениальный из актеров не смог бы изобразить то отчаяние, ту пустоту, что читались во взгляде Джеба тогда на ярмарке. Возможно, он сошел с ума и страдает вьетнамским синдромом или еще каким-нибудь звучным заболеванием, каких в наше время стало чересчур уж много. Но для Кита он был и будет Джебом — другом, который помог ему взобраться на самый пик его карьеры. И этого уже никогда и никому не изменить.
  И, держа в голове эту тщательно обдуманную формулировку, он свернул на боковую улочку и сделал то, чего хотел и боялся с того самого момента, как вышел из “Коннота”, — позвонил Сюзанне.
  — Сьюки, все просто отлично, — осторожно подбирая слова, сказал Кит. Эмили как-то съязвила, что возможность прослушки заботит маму куда больше, чем его самого. — Оказалось, этот несчастный просто болен. Он бродит в потемках и не может отличить правду от выдумки. Понимаешь? И никто, слышишь, никто не пострадал. Сьюки, ты меня слышишь?
  О Господи, она плачет. Нет, такого не может быть. Сьюки никогда не плачет.
  — Сьюки, милая, ничего не было, пойми. Никаких жертв. Все хорошо. Все дети целы. И их матери тоже. А наш друг с ярмарки не совсем в себе. Мне его очень жаль, он хороший человек с сильным расстройством психики. У него проблемы с восприятием реальности, проблемы в денежном плане, вот в его бедной больной голове все и смешалось. Все это — информация из первых рук, с самого верха.
  — Кит?
  — Да, дорогая? Что с тобой? Сюзанна, не молчи!
  — Все в порядке, Кит. Я просто устала. Но мне уже лучше.
  Она ведь не плачет, да? Сьюки ни разу в жизни не плакала. Его Сьюки не плачет. Никогда. Кит думал было позвонить Эмили, но в последний миг остановился: утро вечера все-таки мудренее.
  * * *
  В клубе Кита как раз было время аперитива. Он поздоровался со старыми приятелями. Те угостили его кружечкой пива, он угостил их в ответ. На длинном столе дымились почки и бекон. В библиотеке подавали кофе и портвейн — прекрасный способ сделать хороший вечер еще лучше. Лифт не работал, но Кит без труда одолел четыре лестничных пролета и прошел бесконечный коридор, не задев в темноте ни одного огнетушителя. Войдя к себе в комнату, он пошарил рукой по стене, пытаясь нащупать выключатель. В комнате было свежо, даже холодно. Неужели предыдущий жилец нарушил строгие правила клуба и курил в комнате, а затем оставил окно открытым, чтобы скрыть улики своего чудовищного злодеяния? Если так, то нужно обязательно нажаловаться секретарю клуба, решил Кит.
  Когда же он наконец нашел выключатель и зажег свет, то увидел перед открытым окном кресло из искусственной кожи, в котором восседала фигура в темно-синем пиджаке с белым платочком в кармане — Джеб собственной персоной.
  4
  В субботу ночью, ровно в три часа двадцать минут, перед дверью ислингтонской квартиры Тоби Белла приземлился коричневый конверт формата А4. Тоби лишь недавно вернулся из своей нервной, но, безусловно, успешной командировки в Бейрут.
  Соскочив с кровати, Тоби схватил с тумбочки фонарик и на цыпочках прокрался по коридору. За дверью послышался звук удаляющихся шагов. Вот кто-то прикрыл за собой дверь в подъезд.
  Конверт оказался пухлым, из промасленной бумаги и без марки. В левом верхнем углу большими буквами написано: “ЛИЧНО В РУКИ. КОНФИДЕНЦИАЛЬНО”. Адресат — Т. Белл, эсквайр, квартира № 2. Изящный, типично английский почерк отправителя Тоби не узнал. Клапан конверта был заклеен двойным слоем скотча, концы которого заходили и на переднюю сторону конверта. Отправитель указан не был. Наверное, любезное обращение “эсквайр” должно было успокоить Тоби, но на деле оказало обратный эффект. Конверт был плоским — наверное, внутри письмо, не бандероль. Но Тоби прекрасно знал, что оторвать руки к чертям собачьим может и очень плоская бомба.
  В том, что письмо доставили поздно ночью прямо к его квартире на первом этаже, не было никакой загадки. По выходным дверь подъезда часто оставляли открытой. Немного успокоившись, Тоби поднял конверт и, держа его на расстоянии вытянутой руки, пошел на кухню. Изучив конверт под ярким светом лампы, он осторожно вскрыл его ножом и вытащил еще один конверт, подписанный той же рукой: “Вниманию Т. Белла, эсквайра. КОНФИДЕНЦИАЛЬНО”.
  Второй конверт тоже был скреплен липкой лентой. Внутри Тоби обнаружил два голубых листа без даты, исписанных убористым почерком.
  Отправлено:
  Поместье Сейнт-Пиррен, Бодмин, Корнуолл.
  Дорогой господин Белл,
  Извиняюсь за излишнюю драматичность способа, каким пришлось доставить это послание.
  Проведя небольшое расследование, я выяснил, что три года назад Вы служили личным секретарем одного из младших министров. Если я скажу Вам, что у нас есть общий знакомый по имени Пол, Вы, наверное, поймете суть моего обращения и почему я вынужден обходиться в письме лишь смутными намеками.
  Ситуация, в которой я оказался, столь неприятна и странна, что у меня не остается иного выбора, кроме как воззвать к Вашим лучшим человеческим качествам и просить Вас о помощи. Буду крайне благодарен, если Вы согласитесь со мной встретиться в любой день на ваше усмотрение, но желательно как можно быстрее. Из соображений безопасности я бы предпочел провести встречу в Северном Корнуолле, а не в Лондоне. Не ждите дополнительных уведомлений — ни по электронной или обычной почте, ни по телефону. Не пытайтесь связаться со мной.
  В данный момент у нас дома идет ремонт, однако мы сможем устроить Вас со всеми возможными удобствами. Я решил доставить это письмо в самом начале выходных в надежде, что это ускорит и приблизит время Вашего визита.
  Искренне ваш,
  Кристофер (он же Кит) Пробин.
  PS. Прилагаю карту местности с планом проезда.
  PPS. Ваш адрес сообщил бывший коллега, которому мне пришлось наврать с три короба.
  К. П.
  Читая письмо, Тоби как-то сразу успокоился. На него снизошло удивительное чувство — он понял, что все это время был прав. Долгих три года он ждал подобного знака, и вот теперь он лежит перед ним на кухонном столе. Даже в самые страшные дни в Бейруте, когда вокруг взрывались бомбы, кругом похищали и убивали людей, когда ему приходилось проводить тайные встречи с непредсказуемыми руководителями местных бандформирований, он ни на секунду не переставал ломать голову над загадкой “Операции, которой не было” и странным поведением Джайлза Окли. Спустя пару дней после того, как Тоби перевели в Бейрут, министр Квинн, любимчик сильных мира сего, объявил о своем решении уйти из политики и принять пост консультанта по закупкам для армии одного из Эмиратов. Несколько дней этот поступок живо обсуждали журналисты, но вскоре утихли, так и не найдя зацепки.
  Тоби, все еще в пижаме, поспешил к компьютеру. Справочник “Кто есть кто” гласил: “Кристофер Пробин, родился в 1950 году, окончил колледж Мальборо и Гонвилл-энд-Киз, колледж Кембриджского университета. Получил диплом с отличием второй степени по математике и биологии. Женат на Сюзанне Кардью. Есть дочь. Служил в Париже, Бухаресте, Анкаре, Вене. Прежде чем получить пост высокого комиссара Карибских островов, долго выполнял различные задания в Великобритании. Удостоен рыцарского звания во время службы. Вышел на пенсию в прошлом году”.
  Благодаря этой невинной записи в справочнике Тоби наконец понял, кто такой Кристофер Пробин.
  Да, сэр Кристофер, у нас и впрямь есть с вами общий знакомый по имени Пол.
  И да, Кит, я и впрямь понимаю суть вашего послания и почему вы вынуждены обходиться смутными намеками.
  И я вовсе не удивлен, что мы не будем связываться с вами по электронной или обычной почте и по телефону. Потому что Пол это и есть Кит, а Кит это Пол! Та самая “птица невысокого полета”. Тот самый “красный телефон”! И он еще пытается воззвать к “лучшим человеческим качествам”! Ну что же, Кит — или Пол, — ваша просьба услышана.
  * * *
  Будучи одиноким лондонцем, Тоби машину не водил. Он потратил десять бесконечных минут на то, чтобы заказать через интернет билет на поезд, и еще десять на аренду машины от вокзала Бодмина. Уже к полудню Тоби сидел в вагоне-ресторане и смотрел, как за окном чудовищно медленно проплывают поля юго-запада Англии. Он начал подозревать, что до места доберется ближе к ночи. Впрочем, уже вечером он сидел за рулем огромной развалюхи, у которой временами руль переставал крутиться, а сцепление не выжималось, и ехал по узким дорожкам, больше похожим на темные туннели — так густо они были обсажены по сторонам кустарником. Вскоре Тоби к своей радости начал замечать обещанные ориентиры — вот река, узкий поворот дороги на 180˚, одинокая телефонная будка, знак “тупик” и наконец указатель “Сейнт-Пиррен 2 мили”.
  Тоби спустился с крутого холма и проехал мимо полей кукурузы и рапса, огражденных гранитными заборами. Мелькнули за окном фермерские домики, затем современные бунгало, крепкая гранитная церковь на деревенской улице. А в конце ее, на пригорке, — поместье, уродливый фермерский дом девятнадцатого века, принадлежавший какому-то прислужнику короля, с верандой и гигантскими железными воротами с двумя каменными львами по бокам.
  Тоби проехал мимо, даже не сбросив скорость. В конце концов, он работал в Бейруте и привык перед встречей с кем бы то ни было собирать всю возможную информацию. Свернув на проселочную дорогу, пересекавшую холм, он вскоре смог насладиться видом домов с покатыми шиферными крышами, к которым были прислонены лестницы. Рядком выстроились обветшалые теплицы и конюшни с часовой башней без часов. На конюшенном дворе возвышались бетономешалка и куча песка. В данный момент у нас дома идет ремонт, однако мы сможем устроить вас со всеми возможными удобствами.
  Убедившись, что нашел нужное ему место, Тоби вернулся на главную деревенскую улицу и уже оттуда свернул к поместью, на короткую и изрытую ямами подъездную дорожку. Обнаружив вместо звонка молоток, Тоби громко постучал. Из дома донесся лай собаки, перемежаемый ужасным грохотом — кто-то усердно работал молотком. Дверь открыла невысокая, бойкая с виду пожилая женщина. Она одарила Тоби взглядом цепких ярко-голубых глаз. То же проделал и палевый лабрадор, плюхнувшийся рядом.
  — Меня зовут Тоби Белл, — представился Тоби. — Я хотел бы переговорить с сэром Кристофером, — сказал он, после чего худощавое лицо хозяйки расплылось в дружелюбной и обаятельной улыбке.
  — Ну конечно же! Знаете, я сначала подумала, что вы вряд ли мистер Белл — слишком уж молодо выглядите. Извините, ради Бога. Это все из-за того, что из меня самой уже давно труха сыпется. Дорогой, он приехал! Тоби Белл приехал! Ну куда же он подевался? Наверное, торчит на кухне. Пытается одолеть старую духовку. Кит, да прекрати же ты стучать! Я купила ему наушники, но он их, конечно же, не носит. Упрямый, как все мужчины. Шеба, поздоровайся с Тоби. Вы ведь не против, что я вас по имени называю? Кстати, я — Сюзанна. Шеба, потише! Ой, какая же ты грязная!
  Чудовищный стук наконец стих. Лабрадор ласково прижался к ноге нежданного гостя. Тоби вслед за Сюзанной начал всматриваться в глубь плохо освещенного коридора.
  — Милая, а ты уверена, что это он? Может, кто еще? Ты знаешь, времена сейчас такие, кто только по домам не шляется. Может, это новый сантехник? — заорал из глубин дома Кит.
  Не показывая виду, Тоби возликовал: после трех лет ожидания он наконец слышал голос того самого Пола.
  — Ну разумеется, я уверена, дорогой! — закричала Сюзанна в ответ. — Это он! И ему совершенно необходимо принять ванну и выпить чего-нибудь горячительного после дороги! Верно я говорю, Тоби?
  — Вы хорошо добрались, Тоби? — крикнул ему Кит. — Не заблудились? А то картограф из меня тот еще.
  — Все прекрасно, благодарю вас! — заорал Тоби в пустой коридор. — Вы отлично все нарисовали, очень понятно!
  — Дайте мне минутку — я пойду вымою руки и сейчас к вам присоединюсь.
  Где-то зажурчала вода, застонали трубы. Послышались те самые шаги, что слышал на записи Тоби. И наконец появился сам Пол. Сперва лишь смутный силуэт, вскоре он вышел на свет — мужчина в рабочем комбинезоне и древних кроссовках. Прежде чем пожать руку Тоби, он вытер ладони кухонным полотенцем.
  — Очень рад, что вы приехали, — горячо сказал он. — Даже не могу передать, как много это для нас значит. Мы тут просто с ума уже сходим, правда, милая?
  Но прежде чем Сюзанна смогла подтвердить или опровергнуть утверждение мужа, в дверях откуда ни возьмись показалась стройная девушка лет тридцати, с темными волосами и яркими глазами типичной итальянки. Она встала рядом с Китом. Девушка с любопытством разглядывала Тоби и не спешила его приветствовать, из чего тот заключил, что она — здешняя прислуга. Наверное, приехала по обмену.
  — Привет, — наконец заговорила она. — Я Эмили, дочка, — лаконично представилась девушка и, протянув руку, быстро пожала ладонь Тоби, не сопроводив этот жест даже улыбкой.
  — Привезли с собой зубную щетку? — поинтересовался Кит. — Вот вы молодец! Ваши вещи в машине? Я отнесу. Заодно покажу вашу комнату. Дорогая, ты не соорудишь нам что-нибудь поесть? Парень наверняка голоден как волк — еще бы, такая дорога! Впрочем, пирог миссис Марлоу быстро поставит его на ноги.
  * * *
  Главная лестница переживала бурный ремонт, так что им пришлось воспользоваться старым проходом для слуг. Краска на стенах уже должна бы высохнуть, сказал Кит, но лучше к ним все-таки не прикасаться. Женщины тем временем куда-то подевались. Снизу доносился плеск — видимо, отмывали Шебу.
  — Эмили у нас врач, — поделился Кит, пока они поднимались по лестнице. Его голос эхом отскакивал от стен. — Практику проходила в больнице святого Варфоломея[16]. Лучше всех на курсе была, представляете? Теперь вот лечит несчастных и обездоленных жителей Ист-Энда. Повезло им, чертякам. Осторожно, тут доски отходят, смотрите не провалитесь.
  Наконец они вскарабкались на лестничную площадку с рядком дверей. Кит распахнул среднюю — мансардное окно с видом на огороженный стеной сад, аккуратно застеленная узкая кровать. На письменном столе — пачка бумаги и шариковые ручки.
  — Как попудрите носик, приходите в библиотеку, пропустим по стаканчику виски, — предложил Кит. — А перед ужином можем прогуляться, если захотите. Разговаривать все же проще, когда рядом нет моих девиц, — неловко улыбнулся он. — И осторожнее в душе — он любит плеснуть кипяточком.
  Тоби зашел в ванную и уже начал было раздеваться, когда вдруг за дверью послышались недовольные голоса, о чем-то спорящие друг с другом. Вернувшись в спальню, он увидел Эмили в спортивном костюме и кедах, которая стояла с пультом в руке и перещелкивала на телевизоре каналы.
  — Решила вот проверить, работает ли, — объяснила она, не поворачиваясь и не убавляя звук. — Мы тут прямо как в заграничной командировке. Никому нельзя знать, кто о чем и с кем говорит. К тому же у стен тут есть-таки уши и ковров у нас маловато.
  Телевизор продолжал надрываться, и Эмили подошла чуть поближе.
  — Вы сюда Джеба замещать приехали? — спросила она, глядя прямо на Тоби.
  — Кого?
  — Джеба.
  — Нет. Нет, вы не правы.
  — А вы его знаете? Джеба?
  — Нет, мы не знакомы.
  — А вот папа его знает. Это его большой секрет. Правда, Джеб называет папу Полом. Джеб должен был приехать сюда в прошлую среду, но так и не объявился. Собственно, вы спите в его кровати, — добавила она, сверля Тоби темно-карими глазами.
  По телевизору ведущий викторины впал в чудовищный по своей громкости припадок восторга.
  — Я не знаю никакого Джеба и никогда с ним не встречался, — взвешивая каждое слово, ответил Тоби. — Меня зовут Тоби Белл, я из министерства иностранных дел. Но я и частное лицо тоже, — подумав, добавил он.
  — А здесь вы в роли кого?
  — Здесь я по личным делам. Я — гость вашего отца.
  — Но вы все равно утверждаете, что не знакомы с Джебом?
  — Ни как частное лицо, ни как представитель министерства, — подтвердил Тоби. — По-моему, я ясно дал это понять.
  — Так зачем вы тогда приехали?
  — По приглашению вашего отца. Он хочет со мной что-то обсудить, но что, я пока не знаю.
  — Моя мама ужасно осторожная, — чуть расслабившись, сказала Эмили. — Кроме того, она болеет, и ей противопоказано нервничать. А у нас в последнее время сплошная нервотрепка, а не жизнь. Так что я и хочу узнать, вы сюда приехали, чтобы сделать все еще хуже? Или вы и сами этого не знаете?
  — Боюсь, нет.
  — А в министерстве в курсе, что вы сюда приехали?
  — Нет.
  — Но в понедельник узнают.
  — Не думаю, что вы должны строить такие предположения, — напыщенно ответил Тоби.
  — Почему нет?
  — Потому что для начала мне необходимо выслушать вашего отца.
  В телевизоре раздался радостный вой — кто-то выиграл миллион фунтов.
  — Вы хотите сегодня поговорить с отцом, а завтра утром уехать?
  — Да, если успеем все обсудить за вечер.
  — На этой неделе очередь Сейнт-Пиррена проводить утренние богослужения. Родители приедут в церковь к десяти. Папа там то ли церковный служитель, то ли староста, то ли еще кто. Если вы успеете попрощаться с родителями до того, как они уедут в церковь, мы можем потом вместе обсудить полученные вами сведения. Сверить часы, так сказать.
  — При возможности буду очень этому рад.
  — Это еще что значит?
  — Если ваш отец не захочет, чтобы о нашем с ним разговоре кто-нибудь узнал, я буду вынужден сохранить беседу в тайне.
  — А если я захочу поговорить с вами так, чтобы об этом никто не узнал?
  — Тогда я сохраню в тайне и нашу беседу.
  — Ну, тогда увидимся в десять утра.
  — Хорошо, в десять утра.
  В дверях появился Кит с анораком в руках:
  — Давайте отложим виски на потом? Там погода вроде наладилась!
  * * *
  Они вышагивали по мокрому насквозь саду. Кит опирался на ясеневую тросточку, Шеба крутилась вокруг его ног, а Тоби пытался угнаться за ними, то и дело спотыкаясь в слишком больших для него резиновых сапогах. Мужчины вышли на дорогу, тянувшуюся вдоль реки и с колокольчиками по обочинам, и пересекли хлипкий мостик, рядом с которым красовалась табличка “Осторожно! Опасно!”. Они вскарабкались по гранитным ступенькам, поднимавшимся к забору. Западный ветер плевался мелким, едва заметным дождиком. На верхушке холма стояла скамейка, слишком мокрая, чтобы на нее сесть, поэтому мужчины встали по обе ее стороны, поглядывая друг на друга прищуренными из-за летевшего в лицо дождя глазами.
  — Вы ничего? — спросил Кит. Видимо, хотел узнать, не против ли Тоби постоять немного в мокрой траве под дождем.
  — Конечно. Обожаю такую погоду, — вежливо ответил Тоби. Повисла пауза. Кит, похоже, собирался с духом.
  — Операция “Дикая природа”, — наконец выдавил он. — Прошла с ошеломляющим успехом, как мне говорили. Все в восторге. Мне — рыцарство, вам — повышение… Что? — заметив взгляд Тоби, Кит нахмурился.
  — Извините, — сказал Тоби.
  — За что?
  — Я в жизни не слышал о такой операции.
  Кит смотрел на него с изумлением, переходящим в недоверие:
  – “Дикая природа”! Вы что, это же одна из самых крупных операций министерства! Государственно-частная компания устроила захват опаснейшего террориста, помните? — Тоби покачал головой, и Кит продолжил: — Послушайте, если вы утверждаете, будто никогда не слышали об этом деле, какого черта сюда заявились?
  Кит стоял, весь мокрый и блестящий от дождя, потоком стекающего по его лицу, и ждал ответа.
  — Я знаю, что вы были Полом, — осторожно подбирая слова, так же, как в разговоре с Эмили, ответил Тоби. — Но я никогда не слышал об операции “Дикая природа”. Не видел по ней никаких документов, не ходил на совещания. Квинн держал меня на расстоянии, понимаете?
  — Но вы же были его личным секретарем! Да ради всего святого!
  — Да, ради всего святого, я был его личным секретарем.
  — Ну а Эллиот? Про Эллиота вы слышали?
  — Только в чужих разговорах.
  — Про Криспина?
  — Да, о нем я наслышан, — признался Тоби все так же спокойно. — Я даже с ним встречался. Еще мне попадалось название “Общество этических результатов”, если вам это чем-то может помочь.
  — А Джеб? Вы его не встречали? Или, может, слышали о нем?
  — Да, но тоже лишь от других людей. О “Дикой природе” я услышал впервые от вас и был бы очень признателен, если бы вы объяснили, зачем меня сюда позвали.
  Если Тоби думал, что эти слова как-то успокоят Кита, то он явно ошибался. С яростью воткнув трость в землю, Кит заорал, перекрикивая ветер:
  — Я скажу, зачем я вас сюда позвал! Именно на этом месте Джеб припарковал свой проклятый фургон! Прямо тут! Даже следы от колес остались, пока коровы их не растоптали. Джеб. Руководитель нашей весьма британской и элегантной команды. Парень, которого они вышвырнули на свалку, потому что он не боялся говорить правду. И не заплатили ему ни гроша. Хотите сказать, что вы ничего об этом не знаете?
  — Абсолютно ничего, — ответил Тоби.
  — Тогда, может, вы мне скажете, — продолжил Кит чуть спокойнее, — прежде чем кто-нибудь из нас окончательно не сойдет с ума: как так вышло, что вы не знаете, что за операция такая “Дикая природа”, но знаете про Пола, Джеба и других, хотя ваш министр не подпускал вас близко к делам, во что лично мне совершенно не верится!
  Тоби, собираясь ответить на этот вопрос, сам удивился, насколько он спокоен. Он не ощущал ужаса или стыда. Его лишь охватило вполне приемлемое по силе чувство завершенности давно начатого дела:
  — Просто я записал на магнитофон вашу встречу с министром. Ту, где вы сказали, что будете его “красным телефоном”.
  — Зачем Квинну понадобилось записывать нашу встречу? — оторопело глядя на него, спросил Кит. — Конечно, он нервный был, прямо комок нервов. Но записывать секретную встречу, которую он сам организовал? Зачем?
  — А он этого и не делал. Это я сам.
  — Для кого?
  — Ни для кого.
  — Вы не выполняли чей-либо приказ или просьбу, записывая эту встречу? — не мог поверить своим ушам Кит. — Вы сделали это по собственному почину? Без разрешения?
  — Совершенно верно.
  — Но это же абсолютно безнравственно!
  — Да, — согласился Тоби. — Вы правы, все это было абсолютно безнравственно.
  Домой они возвращались гуськом. Кит с Шебой топал впереди, а Тоби вышагивал сзади, на почтительном расстоянии.
  * * *
  Склонив головы, они сидели за длинным сосновым столом, пили лучшее бургундское из запасов Кита и под внимательным взором Шебы ели пирог с мясом и почками, состряпанный миссис Марлоу. Как бы ни злился Кит, Тоби оставался его гостем, и он не мог пренебречь своими обязанностями хозяина.
  — Не завидую я вам, что в Бейруте пришлось служить, — натянуто проговорил Кит, подливая Тоби еще вина.
  Но, когда Тоби из вежливости в свою очередь начал расспрашивать о командировке на Карибы, Кит быстро его оборвал:
  — Не стоит поднимать эту тему. Она у нас тут больная.
  После этого они повели вялый разговор о министерстве иностранных дел — кто из шишек бывал там во времена Кита и поставят ли им руководить кого-нибудь из Вашингтона или опять назначат “темную лошадку”. Но вскоре Кит растерял остатки терпения и вывел Тоби под проливной дождь на конюшенный двор. Держа в руках фонарь, Кит вел Тоби мимо куч песка и нагроможденных друг на друга гранитных плит. Они шли в старую седельную мастерскую. Из пустых стойл доносился приятный, чуть сладковатый аромат сена. В мастерской с кирпичными стенами и высокими арочными окнами находился вычищенный кем-то камин.
  На перевернутом старом шкафу, выполнявшем роль стола, лежала пачка бумаги. Рядом примостилась упаковка хорошего битера и бутылка виски “J&B”. Все было готово к визиту гостя — но не Тоби, а Джеба, который так и не приехал.
  Согнувшись перед камином, Кит бросил туда горящую спичку.
  — У нас тут раз в год проводят ярмарку, — сказал он, тыкая длинным указательным пальцем куда-то в огонь. — Уже сто тысяч лет как — никто и не помнит, как давно. На редкость идиотское занятие. — Кит запыхтел, усердно раздувая пламя. — Если вы еще не догадались, то я собираюсь преступить каждый закон и правило, в которые когда бы то ни было верил, — добавил он.
  — Значит, тогда нас таких будет уже двое, — ответил Тоби.
  И с этого момента они стали соучастниками общего дела.
  * * *
  Тоби умеет слушать. За последующие несколько часов он едва ли вымолвил хоть слово, если не считать всякие ахи, охи и прочие выражения участия.
  Кит рассказывал, как его вербовал Фергус Квинн и инструктировал Эллиот. Рассказал, как полетел в Гибралтар под именем Пола Андерсона, как мерил шагами ненавистный номер отеля, как лежал в укрытии вместе с Джебом, Коротышкой, Энди и Доном, как описывал потом, что видел и слышал во время предположительно успешной операции “Дикая природа”.
  Он рассказал Тоби про ярмарку: тщательно обдумывая каждое свое слово и пытаясь быть точным, он то и дело останавливался и поправлял себя.
  Кит спокойно и беспристрастно, хоть и не без труда, описал, как Сюзанна нашла квитанцию с запиской от Джеба и как это повлияло на них обоих.
  — Да вы сами посмотрите, — отрывисто сказал он и, резко выдвинув ящик стола, вытащил оттуда тонкий разлинованный листок.
  Кит с плохо скрываемым отвращением в голосе рассказал о своей встрече с Джеем Криспином в “Конноте” и как потом звонил утешать Сюзанну — теперь, оглядываясь назад, он понимал, что этот эпизод во всей истории был для него самым тяжелым.
  Теперь же он перешел к рассказу о своей встрече с Джебом в клубе.
  — Как он узнал, что вы именно там остановитесь? — спросил Тоби с таким восхищением, что на изборожденном морщинами лице Кита промелькнула тень улыбки.
  — Да этот засранец попросту выследил меня, — с гордостью ответил он. — Не спрашивайте, как. Прямо отсюда до самого Лондона. Увидел, что я сажусь на поезд в Бодмине, и сам купил на него билет. Проследовал за мной до “Коннота”, потом шел по пятам до клуба. Прямо настоящий шпион, — добавил Кит с восторгом, как будто раньше никогда с таким не сталкивался.
  * * *
  В спальне клуба мебели было немного: узкая кровать, умывальник с полотенцем размером с носовой платок и электрический обогреватель на две секции, который работал, когда в щель кидали монету, пока руководство клуба не приняло историческое решение и не включило отопление в стоимость номера. Душ, забранный дверцами, больше всего напоминал поставленный на попа гроб из белого пластика. Кит наконец нащупал выключатель, а вот дверь за собой так и не закрыл. Ошарашенный, он смотрел, как Джеб поднимается с кресла, подходит к нему, забирает из руки ключ, запирает дверь, прячет ключ в карман пиджака и возвращается в свое кресло перед открытым окном.
  Джеб велел Киту выключить верхний свет. Кит послушался. Теперь комнату освещало только сияние лондонских фонарей, раскрасивших ночное небо в оранжевый цвет. Джеб попросил Кита отдать ему мобильный телефон. Кит, не говоря ни слова, протянул ему мобильник. Джеб, которого царившая в номере полутьма ничуть не смущала, вытащил аккумулятор и сим-карту с такой скоростью и сноровкой, будто разряжал оружие, и бросил их на кровать.
  — Снимай пиджак, Пол. Ты сильно напился? — спросил Джеб.
  — Не очень, — умудрился выдавить ответ Кит. Обращение “Пол” ему не понравилось, но он все же стянул пиджак.
  — Если хочешь, ополоснись, Пол, — продолжал Джеб. — Но оставь дверь в ванную открытой.
  Это Киту тоже не понравилось, но он послушно склонился над раковиной и умылся. Он энергично тер мокрое лицо и волосы полотенцем, чтобы побыстрее прийти в себя, но вообще-то это было необязательно — хмель и так выветривался из него с ошеломляющей скоростью.
  В стрессовых ситуациях мозг способен на многое, и тут Кит ничем не отличался от прочих людей. Он в последний раз попытался убедить самого себя, что Джей Криспин говорил правду и Джеб и впрямь псих с редким талантом убеждать всех в собственной вменяемости. Бюрократ в душе, Кит тут же начал продумывать наиболее разумный план действий для такого допущения. Может, подшутить над Джебом? Или посочувствовать ему, посоветовать обратиться к врачу? Или вообще рискнуть — попытаться запудрить ему мозги и вырвать из рук ключ? А при неудаче (весьма вероятной) совершить безумный рывок к окну и сбежать по пожарной лестнице? Параллельно набирая сообщения — Сюзанне с признаниями в любви и просьбами о прощении, дочери — с просьбами рассказать, как вести себя с психически нездоровым и неуравновешенным пациентом.
  Первый же вопрос Джеба встревожил Кита, не в последнюю очередь из-за безмятежного тона, которым он был задан:
  — Что Криспин говорил обо мне в “Конноте”, Пол?
  В ответ Кит невнятно пробормотал, что Криспин сообщил ему о грандиозном успехе операции “Дикая природа” — мероприятии очень важном и обошедшемся без единой жертвы.
  — По сути, все это было сплошным враньем. Несмотря даже на твою лживую записку, которую ты нацарапал вместо квитанции и подсунул моей жене, — презрительно добавил Кит.
  Джеб уставился на него так, будто ослышался, и прошептал что-то, но Кит не расслышал. А потом случилось то, что Кит при всей своей собранности и беспристрастности не смог бы вразумительно описать и объяснить. Каким-то образом Джеб вдруг преодолел кусок потертого ковра, отделявшего его от Кита. А Кит вдруг обнаружил себя припертым к двери — рука завернута за спину, на шее сжимаются лапы Джеба. Джеб говорил, глядя Киту прямо в лицо, и весьма действенно поощрял его к беседе, прикладывая головой о косяк.
  — Бах! Удар об дверь, — мужественно вспоминал Кит произошедшее. — “Они тебе заплатили, Пол?” Что ты имеешь в виду, отвечаю я. “Деньги, что же еще!” — говорит он. “Ни единой монетки, — отвечаю. — Ты не того парня бьешь”. Бабах! Еще удар. К этому моменту я уже здорово разозлился. Он мне так руку скрутил, я думал, отвалится. Ну я ему и говорю: “Будешь продолжать в том же духе, сломаешь мне руку, а от этого никто не выиграет — ни ты, ни я. Я и так рассказал все, что знаю, так что оставь меня в покое”.
  Лицо Кита озарила радостная улыбка:
  — И он послушался, черт бы его побрал! Сразу отошел в сторонку. Поглядел так пристально, встал и смотрел, как я там по стеночке от боли сползал вниз. А потом, как истинный добрый самаритянин, еще и помог мне подняться на ноги.
  Этот момент Кит считал переломным: после драки Джеб подошел к креслу и рухнул в него с видом побитого боксера. И теперь уж Кит взял на себя роль доброго самаритянина. Очень уж ему не понравилось, что Джеба трясет, как от лихорадки.
  — Он то ли всхлипывал, то или еще что. Как будто задыхался. Понимаете, если у вас жена полжизни проболела, а дочь на доктора выучилась, то ты не будешь вот так сидеть и смотреть, как человек мучается. Ты постараешься ему помочь.
  Так что, посидев с минуту в дальнем углу комнаты, Кит спросил Джеба, не может ли он чем-нибудь помочь ему. Например — но произносить вслух эту мысль он не стал, — связаться со старушкой Эм, как он частенько называл дочь, и попросить ее дозвониться до ближайшей круглосуточной аптеки и выписать какое-нибудь успокоительное. В ответ Джеб лишь покачал головой. Затем встал, пересек комнату, налил себе в стакан из-под зубных щеток воды, предложил Киту. Когда тот отказался, выпил сам и вновь вернулся в свой угол.
  Затем, спустя несколько минут — хотя, как заметил Кит, они оба никуда не спешили и на часы не смотрели, так что могло пройти и куда больше времени, — Джеб глухо спросил, нет ли у Кита чего-нибудь поесть. Не то чтобы он был голоден, нет. Просто пора уже закинуть чего-нибудь в топку. Кит подозревал, что Джеб из гордости не признавался, что хочет есть.
  Кит с сожалением ответил, что с собой у него ничего нет, но он может спуститься вниз и попробовать заполучить чего-нибудь съестного у ночного портье. Джеб встретил это предложение очередной пятиминутной молчаливой паузой.
  — Он, похоже, совсем не в себе был, бедняга, — продолжал свой рассказ Кит. — Выглядел так, словно с мысли сбился, а вспомнить, о чем думал, уже не может. Надо признать, со мной такое частенько бывает.
  Но Джеб все-таки был настоящим солдатом. Спустя пару минут он усилием воли собрался с духом, порылся в кармане и передал Киту ключ от номера. Кит поднялся с кровати и натянул пиджак.
  — Сыр сгодится? — спросил он.
  Вполне, ответил Джеб. Но только обычный, без плесени. Вонючий сыр он ненавидит. Кит решил, что этим заявлением он и ограничится, но ошибался. Джеб, видимо, решил высказать то, что думает, прежде чем отпустить Кита за едой.
  — Пол, они наврали тебе с три короба, — выдавил он как раз в тот момент, когда Кит уже собирался уходить. — Игрок так и не приехал в Гибралтар. Это все ложь. И Аладдин не собирался с ним встречаться ни в тех домах на берегу, ни где бы то ни было еще. Понимаешь?
  Кит счел разумным промолчать.
  — Они подставили его. “Общество” с Эллиотом. И министра твоего, Квинна, тоже подставили. Это все Джей Криспин. Человек-оркестр, единоличный владелец частной разведывательной службы. Они заморочили Квинну голову точно так же, как он морочил ее нам. И никто не хочет признать, что отдал чемодан с парой миллионов непонятно ради чего. Согласны?
  Кит спорить не стал.
  Джеб опять скрылся в своем темном углу и принялся то ли беззвучно смеяться, то ли беззвучно плакать. Кит мялся у двери. Он не хотел бросать его в таком состоянии, но и кудахтать над ним тоже не собирался.
  Наконец плечи Джеба перестали трястись. Кит решил, что это неплохой признак, и спустился вниз.
  * * *
  Вернувшись из набега на недра клуба, Кит вытащил на середину комнаты прикроватный столик и придвинул к нему два стула. Затем выложил из пакета нож, хлеб, масло, сыр чеддер, две пинтовых бутылки пива и банку маринованных огурцов, которую портье чуть ли не насильно всучил ему. Все это обошлось Киту в двадцать фунтов.
  Белый хлеб оказался уже нарезан — его подготовили к завтрашнему завтраку. Положив кусок на ладонь, Джеб намазал его маслом и прикрыл сыром, подобрав ломтики так, чтобы они полностью закрывали хлеб. Сверху он водрузил огурчик и, прикрыв композицию еще одним куском хлеба, разрезал получившийся сэндвич на четвертинки. Киту такая тщательность показалась нетипичной для бывшего солдата. Наверное, Джеб слишком перенервничал, решил он и приступил к пиву.
  — Спустившись с холма, мы решили проверить дома, — продолжил Джеб, немного утолив голод. — Почему бы и нет, верно? У нас были приказы: найти, зафиксировать, обезвредить. Может, всего мы и не сделали — в частности, из-за Эллиота, с которым Энди работал раньше и о котором придерживался невысокого мнения — о его интеллектуальных способностях, да и о руководящих тоже. На предоперационном брифинге Эллиот говорил, что всю информацию ему сливает Сапфир.
  — Что за брифинг, Джеб? — прервал его Кит, немедленно обидевшийся, что его туда не пригласили.
  — Да в Альхесирасе, — терпеливо ответил Джеб. — Совещание перед началом операции. Город прямо напротив Гибралтара. После брифинга мы сразу отправились на позицию на тот холм. А совещание проходило в испанском ресторане, мы там целый зал заняли и притворялись, что мы все бизнесмены. Эллиот вышел на сцену и начал рассказывать, как все будет. Разношерстная компашка его американских наемников сидела в первом ряду и делала вид, будто нас не существует, — потому что мы солдаты, да к тому же еще и британцы. А Эллиот всё — источник Сапфир говорит то, источник Сапфир говорит это. Или просто “она”. Вся информация, какая у нас была, шла от Сапфир, которая торчала с Аладдином на его шикарной яхте. Она была любовницей Аладдина и чего только не делала — читала электронную почту через его плечо и подслушивала телефонные разговоры, а потом пробиралась на причал и рассказывала все своему настоящему бойфренду, который в свою очередь передавал это мистеру Криспину, и всё — дело в шляпе! — Джеб замолчал, утратив нить рассуждений. — Вот только никакой шляпы не было! Может, “Общество” так и считало, но не мы. Не британская разведка. Потому что мы не купились бы на их россказни, понимаешь? И правительство не купилось бы — ну или почти не купилось. Попахивало от этого дельца, чего уж тут скрывать. Но упустить куш никому не хотелось. Однако британцы не любят, когда на них давят. И получился такой типичный для нашей политики компромисс: мы не залезли в это дело по уши, а лишь опустили туда палец ноги. Мы-то с моими ребятами и были тем самым пальцем. А меня назначили главным — как же, я ведь такой надежный и ответственный. Конечно, дотошный чересчур и перестраховщик, но, учитывая то, что к делу подключили и наемников, это даже к лучшему. Знаешь, как они меня называли? Старушка Джеб. А мне и плевать. По мне так главное — не подставляться под напрасный риск. — Джеб отпил пива, прикрыл глаза и решительно продолжил: — Предполагалось, что объект находится в доме номер семь. Ну мы и решили: займем шестой и восьмой заодно. Получилось по человеку на дом, плюс я на подхвате обеспечиваю прикрытие. Глупость, конечно, особенно учитывая то, что командовал всем Эллиот. Там и так-то половина оборудования не работала толком. Ну да о таких мелочах во время тренировок да брифингов не предупреждают. Впрочем, объект не был вооружен, верно? Во всяком случае, согласно сведениям, полученным Эллиотом от его прекрасного источника. К тому же нам нужен был только один человек, трогать остальных мы не имели права. В общем, мы решили вломиться в эти три дома и быстро обыскать их. Найдем парня, удостоверимся, что он именно тот, кто нам нужен, перекинем через балкон ребятам с корабля. А сами ни шагу не ступим с британской земли. Просто и понятно, да? У нас и планы домов были на руках, они там все одинаковые. Большая гостиная внизу с верандой и видом на море. Спальня с таким же видом и крошечная детская размером со шкаф. Внизу ванная и объединенная с кухней столовая. Стены картонные — это нам в агентстве по недвижимости рассказали. Так что, если кроме шума моря ничего не слышно, можно предположить, что объекта в доме нет либо он прячется. В любом случае, следовало быть настороже, оружие использовать только для самозащиты и убраться из дома как можно быстрее, буквально за несколько секунд. Короче говоря, не операция, а бардак. Какая-то охота за привидениями. Короче, вошли мои ребята каждый в свой дом. Я остался снаружи приглядывать за лестницами на пляж. “Ничего”, — говорит Дон из шестого дома. “У меня пусто”, — вторит ему Энди из восьмого. “А я что-то нашел”, — сказал Коротышка из седьмого дома. “И что же?” — спросил я. “Какашки”. — “Какие еще к чертям собачьим какашки?” — “А ты иди сюда сам и посмотри”.
  Короче говоря, пошел я внутрь. Вообще-то придать обжитому дому вид пустого не очень сложно. Но в этом доме и впрямь никто никогда не жил. На паркете ни единой царапинки. В ванной ни одного волоска, то же и на кухне. Только на полу стояла розовая пластиковая миска с кусочками курицы и питы. Маленькие такие кусочки, как для кошки. Котенка, скорее, — добавил, подумав, Джеб. — Нет, скорее, щенка. И сама миска, она теплая была на ощупь. Если бы она стояла не на полу, я бы, наверное, догадался. Что никаких тут собак и кошек нет. Может, если бы я мыслил чуток по-другому, ничего этого и не произошло бы. Но нет. Я решил, что это кошка или собака. Еда в миске тоже теплая была. Я снял перчатку и потрогал мясо — теплое, как живая плоть. Там на внешнюю лестницу из дома вело маленькое матовое окошко. У него был сломана задвижка. Конечно, в такое окно пролез бы только карлик. Но как знать, может, наш объект и есть карлик? В общем, я велел Дону и Коротышке проверить внешнюю лестницу, но не спускаться на берег — ведь если кто и должен был разбираться с ребятами с корабля, так это я сам.
  — Я так медленно и бессвязно все рассказываю, потому что так это и помню, — извиняющимся тоном сказал Джеб. По его лицу струился пот, больше похожий на слезы. — Один кадр, потом другой, сразу третий. Все какими-то обрывками. Так уж запомнилось. Дон вышел наружу, услышал шум. Решил, что в камнях под лестницей кто-то прячется. Я ему говорю: “Не ходи туда, Дон. Стой на месте, я сейчас подойду”. А по рации полный дурдом, честно говоря, все ведь проходило через Эллиота, и на частоте стоял невообразимый шум. “Эллиот, — говорю я. — У нас тут подозрительная активность в доме номер семь. Под внешней лестницей”. Он меня услышал, все подтвердил. Дон стоял наверху на стреме и показывал пальцем вниз.
  Кит, пересказывая эту историю, невидящим взглядом смотрел в огонь и, сам того не замечая, повторял жест Дона.
  — Тогда Джеб спустился по этой лестнице, — продолжал рассказ Кит. — Шаг, пауза, еще шаг, еще пауза. Лестница сплошная была, бетонная и без просветов. Посередине — маленькая площадка, там, где лестница делала поворот.
  Джеб остановился. На ближайшей скале — шесть вооруженных мужчин. Четверо лежат на животах, двое стоят на коленях. Еще двое болтаются рядышком в надувной лодке. И все держат оружие с глушителями наготове, все до одного. И тут под ним, прямо под ногами, раздался шорох, как будто большая крыса пробежала. И такой тихий писк, еле слышный. Чуть приглушенный, словно сдавленный.
  — Я не знаю, — говорил он тогда в клубе Киту, — и теперь уж никогда не узнаю, кто издал этот звук: мама или ее ребенок. Да и они не узнают тоже. Сколько раз в них стреляли, я не смог сосчитать. Но я до сих пор слышу свист этих пуль — страшный звук вроде того, когда тебе вырывают зуб. А потом я увидел ее — мертвую молодую девушку. Мусульманку, темнокожую, в хиджабе. Наверное, нелегалка из Марокко. Жила в пустых домах, подкармливали ее тут знакомые. И вот теперь лежит, изрешеченная пулями, и все еще сжимает в руках дочку, пытаясь отвести ее из-под потока пуль. Она для нее готовила еду. Ту самую, про которую я подумал, что это для кошки или собаки. Если бы я задумался как следует хоть на минуту, я бы обо всем догадался, понимаешь? И тогда, наверное, мог бы спасти девочку. И ее мать тоже. Но она лежала на камнях, упав на колени. Будто пыталась убежать от пуль, но не успела. А девочка лежала неподалеку, прямо перед матерью. Парочка ребят из стрелявших выглядели, мягко говоря, удивленными. Один закрыл лицо руками. Выглядело это так, будто он хочет содрать с себя кожу. И повисла такая тишина. Я думал, они будут собачиться, выяснять, кто виноват, но они решили, что у них на это нет времени. В конце концов, они были тренированными солдатами — ну, в каком-то смысле — и знали, как поступать в непредвиденных ситуациях. Этого у них не отнять. Они переложили тела на шлюпку и отправили ее на корабль. Мне кажется, Игрока они так быстро не обработали бы. Ребята Эллиота отправились с ними. Никого не оставили на суше.
  Кит и Джеб, сидящие за импровизированным столиком, смотрели друг на друга точно так же, как сейчас глядел на Кита Тоби. Лицо Кита освещали красные всполохи — но не от света лондонских фонарей, а от горящего камина.
  — Это Эллиот руководил действиями команды с моря? — спросил Джеба Кит.
  — Он не американец, — покачал головой Джеб. — Нет иммунитета, нет неприкосновенности. Потому и остался на корабле в море.
  — Так почему же они стреляли? — спросил уже Тоби у Кита.
  — Думаете, я у него этого не спросил? — вспылил Кит.
  — Уверен, что спросили. И что он ответил?
  Кит сделал несколько глубоких вдохов, прежде чем смог передать ответ Джеба.
  — Самозащита, — с презрением выплюнул он.
  — Что? Вы хотите сказать, она была вооружена?
  — Ничего я не хочу сказать. И Джеб так не говорил. Эта несчастная женщина целых три года не выходила у него из головы. Он винил в ее смерти себя. Пытался понять, почему ее убили. Она, наверное, знала, что в доме кто-то был. Увидела или услышала кого-то, испугалась. Схватила ребенка и убежала. Спрятала дочку под халат. Я не отважился тогда спросить у Джеба, почему она выбежала наружу, к морю, а не к дороге. Он и сам мучился тем же вопросом. Наверное, суша пугала ее куда больше. Ее вещи кто-то успел забрать, но кто? Может, она по ошибке приняла солдат за тех работорговцев, что привезли ее туда. Если, конечно, она попала в Гибралтар по морю. Может, они должны были привезти ее мужа и она спешила его встретить. Неизвестно. Джеб знал только то, что она спустилась по лестнице, пряча ребенка под халатом. Ну и что же подумали бравые наемники? Конечно, что перед ними террористка-смертница, которая их сейчас подорвет. Вот и расстреляли ее. И убили ее дочь на глазах у Джеба. “Я мог, я должен был их остановить”. Только об этом ему думать и остается, бедняге.
  * * *
  Привлеченный светом огней проезжающей мимо машины, Кит подошел к высокому окну и привстал на цыпочки. Он внимательно вглядывался в ночь, пока свет фар не исчез.
  — Джеб не рассказывал, что было потом, когда береговая команда переправила тела убитых на корабль? И с ним, и с наемниками? — глядя ему в спину, спросил Тоби.
  — Той же ночью их отправили чартером на Крит. Для разбора полетов. Как выяснилось, у американцев там чертовски хорошая военная авиабаза.
  — Кто проводил этот самый разбор полетов?
  — Какой-то мужчина в гражданском. Мозги им там промывали качественно, как говорил Джеб. Настоящие профессионалы. Двое американцев и двое наших. Никаких имен не называли, сами не представились. Судя по рассказу Джеба, один из американцев показался ему отвратительнее других — эдакий манерный толстячок с педерастическими замашками. Он Джебу совсем уж не понравился, этот педик.
  Педик, более известный персоналу канцелярии министерства как музыкант Брэд, подумал Тоби.
  — Как только Джеб с командой приземлились в аэропорту Крита, их тут же разделили, — продолжал Кит. — Джеб был командиром, так что ему досталось больше остальных. Он говорил, тот толстяк нападал на него, как сущий Гитлер. Пытался убедить Джеба, что тот ничего на самом деле не видел. Когда это не сработало, предложил ему сто тысяч долларов за труды и молчание. Джеб предложил толстяку засунуть эти деньги себе в задницу. Он считает, что его держали в каком-то специальном лагере, куда свозят не проходящих ни по каким ведомостям заключенных. По его мнению, именно туда привезли бы Игрока, если бы во всей этой истории была хоть толика правды и его впрямь бы ловили.
  — А что люди из команды Джеба? — не унимался Тоби. — Коротышка и другие. Что с ними стало?
  — Растаяли в воздухе. Джеб считает, что Криспин сделал им предложение, от которого они не смогли отказаться. Он их не винит. Это вообще не в его духе. Он беспристрастный, даже слишком, — ответил Кит и умолк.
  Тоби тоже замолчал. По потолочным балкам скользнули отсветы фар очередной машины.
  — Ну а что теперь? — спросил наконец Тоби.
  — Теперь? Да ничего! Одно большое ничего. Джеб должен был приехать к нам в прошлую среду, ровно к завтраку в девять. Потом собирались вместе ехать ко мне на бывшую работу. Он говорил, что пунктуальный, и я в это верю. Он сказал, что выедет в ночь, так безопаснее. Спросил, можно ли будет спрятать грузовик у нас в амбаре. Я ответил, что, разумеется, можно. Узнал, чем он предпочитает завтракать: сказал, любит омлет. Прямо обожает. Я решил, что избавлюсь под каким-нибудь предлогом от своих теток, приготовлю нам с Джебом по омлету, и мы изложим все, что знаем, на бумаге — он свою часть, я свою. Точно и последовательно. Я даже хотел записать его рассказ под диктовку. Не хотел торопиться — зачем? Лучше записать все поточнее. Понимаете, Джеб обнаружил что-то, что привело его в полный восторг. Мне об этой обнаруженной улике не говорил. Скрытный он все-таки ужасно. Я расспрашивать не стал — на такого, как он, особо не надавишь. Либо расскажет, когда захочет, либо нет. Я принял его правила игры: я записываю наши версии произошедшего, он проверяет мои записи и все подписывает. А уж я потом постараюсь сделать так, чтобы эти бумаги увидели нужные люди. Так мы с ним договорились. Пожали руки. Мы… — Кит вдруг прервался и улыбнулся в огонь. — Мы были счастливы, — отрывисто сказал он. — Преисполнены энтузиазма. Прямо рвались в дело. Не только он, мы оба.
  — Почему? — поинтересовался Тоби.
  — Как почему? Потому что наконец собирались поведать миру правду о том, что произошло, — раздраженно бросил Кит, потянул виски и плюхнулся в кресло. — После этого я его не видел. Ни разу. Ясно?
  — Ясно, — мягко ответил Тоби, и в комнате надолго воцарилась тишина.
  — Дал мне номер мобильника, — наконец угрюмо буркнул Кит. — Не его, чужого. У него-то мобильника не было. Взял у друга, боевого товарища. Единственного человека, которому он еще мог доверять. Не на сто процентов, конечно же. Я тогда подумал, что это он про Коротышку — тогда в укрытии мне показалось, что он с Джебом особенно хорошо ладит. Но спрашивать не стал, не мое это дело. Важно другое: если бы я оставил сообщение, Джебу обязательно его передали бы. Потом Джеб уехал. Вышел из клуба. Спустился по лестнице и растворился во мраке. Не знаю, уж как. Я думал, он уйдет через пожарную лестницу, но нет. Он просто вышел в дверь. — Кит вновь приложился к стакану.
  — А вы? — все тем же тихим уважительным тоном спросил Тоби.
  — Ну а что я? Я вернулся домой. Сюда. К моей жене, Сюзанне. Я уже сказал ей, что все тогда прошло хорошо, а теперь вот выяснилось, что ничего хорошего-то и не было. Сюзанну ведь так просто не обманешь. Я не стал посвящать ее в детали. Просто сказал, что Джеб приедет погостить и мы сами со всем разберемся. Сюзанна согласилась — по-своему, конечно. Сказала: “Главное, чтобы все наконец разрешилось”. И на этом успокоилась, — с досадой сказал Кит.
  Настала очередная пауза, во время которой Кит боролся с собственными воспоминаниями.
  — Наступила среда. Полдень, а Джеб так и не показался. Два часа, три, а его все нет и нет. Я позвонил по номеру, что он мне оставил, нарвался на автоответчик, оставил сообщение. Ближе к ночи еще одно: “Привет, это я, Пол. Я чего-то не понял, а как же наше свидание?” Использовал имя Пол для пущей секретности. Я оставил для связи свой домашний телефон, потому что сотовые у нас тут не ловят. В четверг я оставил еще одно сообщение, опять побеседовав с тем же проклятущим автоответчиком. А в пятницу утром, в десять, нам позвонили. — Кит вдруг обхватил тонкой рукой подбородок, будто пытаясь безуспешно унять боль, которая никак не хотела уходить. Самое страшное было еще впереди.
  * * *
  Кит уже не в спальне клуба рядом с Джебом. Он не жмет руку Джебу в свете лондонских сумерек и не смотрит, как тот спускается по лестнице в холл. Кит вовсе не счастлив и не рвется в бой, хотя все еще намерен завершить начатое. Он дома, в поместье. Кит уже рассказал страшные вести Сюзанне и теперь сходит с ума от беспокойства, переживая за Джеба и молясь, чтобы он хоть как-то дал знать, что жив и здоров.
  Пытаясь отвлечься, Кит принялся шкурить пол рядом с гостевой спальней и ни черта не слышал. Поэтому, когда на кухне зазвонил телефон, трубку подняла Сюзанна. И ей же пришлось карабкаться на верхний этаж и стучать Кита по плечу, пытаясь привлечь его внимание.
  — Там просят к телефону Пола, — сказала она, когда Кит выключил шлифовальную машину. — Какая-то женщина.
  — Да какая еще женщина? — спросил Кит, уже спускаясь по лестнице.
  — Она не назвалась. Сказала, что хочет поговорить лично с Полом, — ответила Сюзанна, спеша вслед за мужем.
  На кухне сгорающая от любопытства миссис Марлоу деловито обрезала цветы в раковине.
  — Миссис Марлоу, извините, у меня конфиденциальный разговор, — решительно заявил Кит.
  Он дождался, пока домоправительница уйдет, и только после этого взял трубку. Сюзанна закрыла за собой дверь и встала рядом с мужем, скрестив руки на груди. На телефоне была кнопка громкой связи — они пользовались ею, когда звонила Эмили. Сюзанна умела ее включать и тут же это и проделала.
  — Простите, вы — Пол? — раздался вежливый, интеллигентный голос, принадлежавший, судя по всему, женщине средних лет.
  — С кем я говорю? — настороженно спросил Кит.
  — Меня зовут доктор Костелло, я звоню вам из психиатрического отделения больницы “Рюислип Дженерал” по просьбе пациента, который называет себя Джебом. Фамилию свою он сообщать отказывается. Так вы Пол?
  Сюзанна, вперив яростный взор в мужа, кивнула ему головой.
  — Да, я Пол. Что с Джебом? Он в порядке?
  — Джеб находится в отличной физической форме и получает первоклассную медицинскую помощь. Насколько мне известно, вы ждали его в гости.
  — Да, ждал. И сейчас жду. А что?
  — Джеб просил меня переговорить с вами. Это разговор конфиденциальный, не подлежащий огласке. Вы понимаете? И вы точно Пол?
  — Точно. Я Пол. Можете не сомневаться. Говорите, пожалуйста.
  — Я так понимаю, вы в курсе, что Джеб уже несколько лет был не совсем здоров душевно, так сказать.
  — Я это подозревал. И что же?
  — Прошлой ночью он пришел к нам в больницу и попросил положить его в наше отделение. Мы диагностировали у него хроническую шизофрению и депрессию в острой стадии. Из-за высокой вероятности попытки суицида за ним постоянно присматривают. Кроме того, ему дали седативные препараты. В моменты же ясного сознания он переживает только из-за вас — из-за Пола.
  — Почему? Почему он беспокоится из-за меня? — Кит метнул взгляд на Сюзанну. — Господи, да это я должен о нем беспокоиться, а не наоборот.
  — Джеб страдает от непреодолимого чувства вины — в частности, из-за всяких неприятных историй, которые он, как ему кажется, распространял среди своих друзей. Он просил передать вам, чтобы вы отнеслись ко всему, что он вам говорил, как к проявлению его болезни. Другими словами, это всего лишь симптомы его шизофренического состояния, не имеющие под собой реальной основы.
  Сюзанна протянула мужу записку: “Посещения?”
  — Да-да, доктор Костелло, я вас понял. Вы мне лучше скажите, когда я смогу его навестить? Я мог бы прямо сейчас сесть за руль и приехать, если бы это как-то ему помогло. У вас ведь есть приемные часы?
  — Мне очень жаль, Пол, но, боюсь, в данный момент ваш визит может нанести серьезный ущерб состоянию психического здоровья Джеба. В его сознании вы — олицетворение страха, а пока он не готов встретиться со своими страхами лицом к лицу.
  Олицетворение страха? Я? Кит с радостью высмеял бы это абсурдное предположение, но разум все же взял верх над эмоциями.
  — Ну хоть кто-то сможет его навещать? — спросил он на этот раз сам, без понукания со стороны Сюзанны. — Может, кого-то из друзей к нему пускают? Или родственников? Он, конечно, человек не очень семейный, но все же. Может, хоть жену к нему пустят?
  — Они с супругой не общаются, — ответила доктор Костелло.
  — Странно, мне он говорил иначе. Ну да ладно.
  Короткая пауза, во время которой доктор Костелло, судя по всему, выискивала что-то в своих записях.
  — Мы связались с его матерью, — наконец сказала она. — Направление лечения Джеба и все решения касательно его состояния принимает его биологическая мать. Она же является в данный момент его опекуном.
  Не веря своим ушам, Кит прижал трубку к уху и замахал свободной рукой, привлекая внимание Сюзанны. Впрочем, голос у него ничуть не изменился. В конце концов, он же дипломат и умеет не выдавать свои эмоции.
  — Большое спасибо, доктор Костелло, вы очень любезны. Хорошо, что хоть кто-то из родных за ним присматривает. А вы не могли бы дать мне телефон его матери? Я хотел бы переговорить с ней.
  Но доктор Костелло, какой бы любезной она ни была, чтила законы о защите информации. Ей, конечно, крайне жаль, но ни при каких обстоятельствах она не сможет разгласить номер телефона матери Джеба. И с этими словами она повесила трубку.
  Кита всего прямо трясло.
  Под одобрительным взором Сюзанны он набрал справочную и узнал, что последний звонок был совершен с номера, хозяин которого не пожелал сделать его доступным для автоопределителей.
  Позвонив в отдел справок, он узнал номер больницы. Связавшись с “Рюислип Дженерал”, он попросил соединить его с психиатрическим отделением и позвать к телефону доктора Костелло.
  Медбрат, взявший трубку, был крайне доброжелателен:
  — Доктор Костелло на курсах повышения квалификации, которые закончатся только на следующей неделе.
  — И давно она уехала?
  — Неделю назад. Только доктор Костелло это он, а не она. Джоаким Костелло. На мой взгляд, совершенно немецкое имя, но вообще-то он португалец.
  Кит каким-то чудом умудрился не потерять самообладание.
  — А доктор Костелло во время курсов вообще не появлялся в больнице?
  — Нет, ни разу. Может, вам кто-то еще может помочь?
  — Вы знаете, да. Я вообще-то хотел бы поговорить с одним из ваших пациентов, Джебом. Скажите ему, что это Пол звонит.
  — Джеб? Не припомню такого. Погодите-ка секунду.
  В трубке раздался голос уже другого медбрата, не столь любезного:
  — Джебов у нас нет. Есть Джон, есть Джек. Этим ассортимент ограничивается.
  — Мне казалось, он ваш постоянный пациент, — вставил Кит.
  — Нет, здесь никаких Джебов не было и нет. Свяжитесь с больницей в Саттоне, может, он там. — И медбрат положил трубку.
  Сюзанне и Киту одновременно пришла в голову одна и та же мысль: нужно срочно связаться с Эмили.
  Решили, что будет лучше, если ей позвонит Сюзанна. С отцом у нее в данный момент были немного напряженные отношения.
  Сюзанна набрала мобильник дочери и оставила ей сообщение.
  К полудню Эмили перезванивала им два раза. Добытые ею сведения сводились к тому, что доктор Джоаким Костелло недавно был принят в штат психиатрического отделения больницы как временный работник. Он гражданин Португалии и отправился на курсы английского языка. Звонивший им доктор Костелло походил по говору на португальца?
  — Да хрена лысого! — рыкнул Кит на Тоби, задавшего тот же вопрос, что и Эмили, когда мерил шагами кухню. — Их Костелло была женщиной и, судя по голосу, типичной директрисой откуда-нибудь из Эссекса, такой выпендристкой с бантиком на заде. И у Джеба нет никакой матери, он сиротой вырос и сам мне об этом сказал! Я вообще-то не большой любитель откровенных разговоров, но тогда Джеб впервые за все три года говорил искренне и горячо, от всего сердца. Он никогда не видел своей матери, только знал, как ее зовут — Кэрон. Он сбежал из детского дома в пятнадцать лет и пошел солдатом в армию. И только не надо мне говорить, что он все это выдумал!
  * * *
  Теперь уже Тоби подошел к окну и, не встречая наконец обвиняющего взора Кита, спокойно предался своим мыслям.
  — Когда эта ваша докторша повесила трубку, как думаете, она сомневалась, что вы ей поверили? Хоть чуть-чуть? — спросил он потом.
  — Нет, — после долгих раздумий ответил Кит. — Я постарался сделать вид, что даже не сомневаюсь в ее словах.
  — Значит, пока что она — или они — уверены, что их миссия выполнена.
  — Наверное.
  Но Тоби не устраивало вялое “наверное”.
  — Так вот, пока они, кем бы они ни были, убеждены в том, что вы им поверили, вы в безопасности. Они считают, что отделались от вас и сбросили со счетов, — с каждым словом голос Тоби звучал все увереннее. — Вы поверили в россказни Криспина, поверили доктору Костелло, несмотря на то, что настоящий Костелло — мужчина, а не женщина. Вы поверили, что Джеб — шизофреник и патологический лжец, который заперся в психиатрическом отделении и боится подпускать вас к себе.
  — Ничего подобного! — возмутился Кит. — Джеб говорил мне чистую правду, это сразу было видно. Та правда жгла его и мучила, но это уже не столь важно. Он был абсолютно вменяем, как я или вы.
  — Кит, я в этом ни капли не сомневаюсь. Честное слово, — как можно терпеливее сказал Тоби. — Тем не менее ради безопасности вас и вашей супруги я вам горячо рекомендую и в дальнейшем для видимости придерживаться позиции, которую вы так умно изобразили перед этими неизвестными.
  — До каких пор? — не утихомиривался Кит.
  — Пока я не найду Джеба. Вы ведь для этого меня сюда позвали? Или вы собираетесь сами отправиться на его поиски? Тем самым, кстати, натравив на себя целую ораву этих бандитов, — уже не столь вежливо и терпеливо заметил Тоби.
  На это Кит не нашелся, что ответить, во всяком случае, сразу. Он пожевал губу, скорчил недовольную физиономию и пригубил еще виски.
  — Ну да, у вас ведь есть та кассета, что вы украли, — буркнул наконец он, немного утешенный этим обстоятельством. — С записью нашей встречи в кабинете министра — со мной, Джебом и Квинном. Вы ведь ее где-то припрятали? Это же хоть какое-то доказательство. Правда, эта кассета может погубить вас. Как и меня. Впрочем, меня это не больно волнует.
  — Эта запись доказывает лишь существование намерения, — ответил Тоби. — Но не доказывает, что такая операция и впрямь имела место, и, само собой, не доказывает, что у операции были какие-то нехорошие последствия.
  Кит, нахмурившись, задумался.
  — То есть вы хотите мне сказать, — заговорил он грозно, словно Тоби от чего-то отпирался, — что, по сути, Джеб — единственный свидетель расстрела? Верно?
  — Насколько нам известно, единственный, готовый об этом говорить, — кивнул Тоби, которому и самому это очень не нравилось.
  * * *
  Если он и заснул, то незаметно для самого себя.
  Во время тех нескольких часов, что он провел в кровати, он слышал женский крик — наверное, кричала Сюзанна. А сразу после — торопливый шелест шагов вдоль покрытой чехлами мебели в коридоре. Это, как предположил Тоби, была Эмили, спешившая к матери, — на эту мысль его натолкнуло еле слышное бормотание, последовавшее за криками.
  Затем в комнате Эмили, находившейся ровно под его спальней, загорелась лампа на прикроватном столике — Тоби понял это по свету, пробивавшемуся сквозь щели в полу. Наверное, она читала. Или просто размышляла и прислушивалась, все ли в порядке с мамой. А потом то ли Эмили, то ли сам Тоби уснул. Все-таки, скорее, он сам — он как-то не помнил, чтобы Эмили гасила у себя свет.
  Когда же он проснулся куда позже, чем планировал, и поспешил вниз завтракать, то не обнаружил ни Эмили, ни Шебы. Кит же с Сюзанной собирались в церковь — он в твидовом костюме, она в изящной шляпке.
  — Вы очень благородный человек, Тоби, — сказала Сюзанна, с жаром пожимая ему руку. — Правда ведь, Кит? Мой муж просто с ума сходил, да и я тоже. А вы взяли и сразу же приехали. Бедный Джеб тоже очень порядочный человек. Ну и, скажем прямо, из Кита шпион так себе, он недостаточно пронырлив. Вы только не подумайте, что я считаю вас годным к шпионажу, Тоби. Но вы молодой, умный, работаете в канцелярии министра и можете позволить себе поизучать некоторые документы, не опасаясь лишиться пенсии, — улыбнулась Сюзанна. — Вы знаете, Тоби, у нас никогда не было сына. Мы пытались, но ничего не вышло. Мы его потеряли, — и женщина вдруг крепко обняла Тоби.
  — Вы там не пропадайте, держите нас в курсе, — буркнул ему в качестве прощания Кит.
  * * *
  Тоби с Эмили сидели на застекленной веранде. Тоби пристроился на старом шезлонге, Эмили заняла плетеное кресло в самом дальнем углу. По негласному уговору они держались друг от друга как можно дальше.
  — Хорошо поговорили вчера с папой? — поинтересовалась Эмили.
  — Можно и так сказать.
  — Наверное, вы предпочтете, чтобы я начала разговор, — предположила Эмили. — Вам тогда не придется переживать, что вы сказали лишнего.
  — Благодарю вас, — вежливо ответил Тоби.
  — Джеб с моим отцом собирались описать в некоем документе свои совместные приключения неизвестного мне характера. Этот документ должен был совершить настоящую сенсацию в государственно-правительственных кругах. Они собирались слить какую-то информацию, касающуюся мертвой женщины и ее ребенка, — во всяком случае, так считает моя мать. Вернее, предположительно мертвой женщины и ее ребенка. Или вероятно мертвой. Короче говоря, мы не знаем, но боимся наихудшего исхода. Ну как, горячо? — спросила она.
  В ответ Тоби лишь невозмутимо на нее посмотрел.
  Эмили перевела дыхание и продолжила:
  — Джеб не приехал. Никакой сенсации не получилось. Вместо этого объявилась женщина, выдающая себя за врача, который вообще-то мужчина. Она потребовала к телефону Кита, известного как Пол, и заявила ему, что Джеба поместили в психиатрическую лечебницу. Проведенное папой расследование показало, что это все неправда. Знаете, у меня такое ощущение, будто я сама с собой разговариваю, — добавила Эмили.
  — Нет-нет, я слушаю.
  — Джеба тем временем разыскать не удавалось. Никто не знает его фамилии, да и визитными карточками он разбрасываться не привык. Официальные пути запроса информации, вроде полиции, непригодны — по причине, которую нам, слабым женщинам, не сообщают. Надеюсь, вы все еще слушаете?
  — Да.
  — Ну а вы, Тоби Белл, тоже играете во всем этом спектакле какую-то роль. Моей маме вы понравились. Отец был бы рад обойтись без вас, но считает вас необходимым злом. Он что, сомневается в чистоте ваших помыслов?
  — Это вы у него спросите.
  — Я решила спросить у вас. Он что, хочет, чтобы вы нашли для него Джеба?
  — Да.
  — Не только для него, но и для вас тоже?
  — Вроде того.
  — А вы можете его найти?
  — Не знаю.
  — А вы знаете, как поступите, когда найдете Джеба? Он ведь собирался устроить страшный скандал. Не получится ли так, что вы в последний момент вдруг передумаете и решите сдать его властям? А?
  — Нет.
  — Мне что, вот так просто надо вам поверить?
  — Да.
  — А вы сами, случайно, не сводите какие-нибудь старые счеты при помощи всей этой истории?
  — С какой стати мне это делать? — возмутился Тоби, но Эмили любезно проигнорировала эту вспышку.
  — У меня есть номер его машины, — как ни в чем не бывало сказала она.
  — Что? Чей? — не понял Тоби.
  — Джеба, — ответила Эмили и запустила руку в карман комбинезона. — Я сфотографировала его грузовик, пока он пропесочивал папу на ярмарке. И регистрационный номер тоже. — Эмили выудила наконец айфон и принялась тыкать в экран пальцем. — Регистрация оплачена восемь недель назад, действительна год.
  — А почему же вы не сообщили номер его машины Киту? — удивился Тоби.
  — Потому что Кит сошел с ума, а я не хочу, чтобы моя мама жила с психом, возомнившим себя охотником за головами.
  Вынырнув из кресла, Эмили подошла к Тоби и сунула ему прямо в лицо телефон.
  — Я не буду переписывать файл к себе на телефон, — предупредил Тоби. — Кит просил обойтись без какой-либо электроники, и я с ним согласен.
  Ручка у Тоби нашлась, а клочок бумажки предоставила Эмили, доставшая его из ящика стола. Тоби записал номер грузовика Джеба.
  — Если вы дадите мне свой номер телефона, я смогу держать вас в курсе событий, — предложил Тоби, заметно успокоенный.
  Эмили продиктовала ему свой мобильник, который Тоби записал на той же бумажке.
  — И запишите еще телефон операционной и приемного отделения, — вспомнила Эмили.
  Тоби добавил и эти номера в свою коллекцию.
  — Но по телефону о деле не говорим. Никаких намеков, никаких экивоков, — предупредил Тоби, вспомнив, чему его учили. — Хорошо? Если мне нужно будет оставить вам сообщение или послать смс, я подпишусь “Бейли” — парнем, с которым вы познакомились на ярмарке.
  Эмили пожала плечами — мол, делайте, что хотите.
  — Я вас не сильно побеспокою, если вдруг буду вынужден позвонить поздно вечером? — наконец спросил Тоби нарочито будничным тоном.
  — Я живу одна. Если вы это имели в виду, — ответила Эмили.
  Именно это он и имел в виду.
  5
  Возвращаясь на неторопливом поезде в Лондон, лежа без сна в кровати, направляясь в автобусе на работу утром понедельника, Тоби Белл уже не в первый раз за свою жизнь думал об одном: зачем же он рискует всей своей карьерой и даже свободой?
  Зачем вновь ворошить былое и делать это именно теперь, когда его будущее представляется как никогда безоблачным? Во всяком случае, именно так утверждали кадровики. Он пытается вытащить старую занозу или свеженькую, только что самолично им посаженную? Эмили спросила, не сводит ли он с кем-то старые счеты. Интересно, что она имела в виду? Может, решила, что он возомнил себя супергероем и желает нанести возмездие злодеям вроде Квинна и Криспина, которых на самом-то деле считал серыми и на редкость неинтересными посредственностями? Или это так называемая “оговорка по Фрейду” и на деле сама Эмили мечтала свести с кем-то счеты — может, даже со всеми мужчинами мира разом, включая собственного отца? Иногда Тоби казалось, что Эмили именно такая и есть. Впрочем, в другие мгновения (очень короткие) ему вдруг казалось, будто она на его стороне — что бы это ни значило.
  Но, несмотря на все это бесплодное самокопание — а может, и благодаря ему, — первый день на новой работе прошел у Тоби на редкость удачно. К одиннадцати часам он уже побеседовал со всеми своими новоприобретенными подчиненными, определил для каждого из них зону ответственности, подправил графики работы и рационализировал процессы контроля и консультаций. В полдень он весьма успешно выступил на совещании руководителей, изложив свое видение миссии компании. Ну а к обеду Тоби уже сидел в офисе регионального директора и вместе с ней перекусывал сэндвичами. И только закончив всевозможные дела, он заявил, что отправляется на важную встречу, и поехал на автобусе на вокзал Виктория. А уж там, среди адского грохота городского часа пик, он достал телефон и позвонил своему старому другу — Чарли Вилкинсу.
  * * *
  В Берлине поговаривали, что в каждом британском посольстве обязательно есть свой Чарли Вилкинс. Ну а как же — без этого общительного и хладнокровного бывшего полицейского, половину своей шестидесятилетней жизни посвятившего защите дипломатов, вся работа посольства немедленно расстроилась бы. Столб вдруг решил выскочить перед вашим автомобилем, когда вы возвращались из французского посольства в День взятия Бастилии? Безобразие! Чересчур усердный немецкий полисмен заставил вас зачем-то дышать в трубочку? Какое наглое попирание свобод! Чарли Вилкинс придет на помощь — обмолвится словечком кое с кем в федеральной полиции Германии и посмотрит, что можно сделать.
  Но в случае Тоби он находился по необычную сторону баррикад — Тоби относился к весьма малому числу людей в мире, перед которыми сам Чарли был в долгу, да не в одиночку, а вместе со своей женой-немкой Беатрикс. Их дочь, талантливая виолончелистка, мечтала поступить в знаменитое лондонское музыкальное училище, но ей недоставало академической подготовки. Директор училища совершенно случайно оказался старым другом тетушки Тоби со стороны матери — тетушка и сама занималась преподаванием музыки. Всего пара торопливых звонков, и вот девочке уже назначили прослушивание. С тех пор ни одно Рождество не обходилось без того, чтобы Тоби, где бы он ни служил, не получал в подарок посылочку с домашними плюшками от Беатрикс и к ней — позолоченный табель с отличными оценками их дочери. Когда Чарли с Беатрикс вышли на пенсию и благополучно перебрались в Брайтон, ничего не изменилось — плюшки и табели все так же приходили по почте и Тоби всегда отвечал на них короткими письмами, полными благодарностей.
  * * *
  Бунгало Вилкинсов в Брайтоне стояло чуть поодаль от соседских домов и выглядело так, будто его сюда целиком перенесли прямиком из Шварцвальда. К аккуратному крылечку в духе “Гензеля и Гретель” вела дорожка, по обе стороны усаженная красными тюльпанами. На лужайке стояли, гордо выпятив грудь, садовые гномы в баварских национальных костюмах. В огромном венецианском окне виднелись кактусы в горшочках.
  Беатрикс к приезду гостя надела свое самое лучшее платье, и за баденским вином и клецками с печенью трое друзей вспоминали старые добрые времена и с радостью обсуждали музыкальные успехи дочери Вилкинсов. После кофе и ликера Чарли с Тоби переместились на веранду, выходившую в сад.
  — Это для одной моей знакомой, — продолжил начатый раньше разговор Тоби, представив для удобства, что эта знакомая — Эмили.
  — А я Беатрикс сразу так и сказал, — довольно улыбнулся Чарли. — Раз Тоби чего нужно, так это точно из-за девушки.
  Краснея в нужные моменты, Тоби объяснил другу, что эта девушка, его знакомая, поехала в субботу в магазин и умудрилась врезаться прямо в чей-то припаркованный грузовик. Она здорово его помяла, и все это ужасно ее расстроило — у нее и так уже полно штрафных очков скопилось.
  — Свидетели были? — сочувственно спросил Чарли Вилкинс.
  — Она уверена, что нет. Все произошло в углу парковки, где, кроме них, никого не было.
  — Это хорошо, — отметил Чарли с легким скептицизмом в голосе. — Видеокамер там тоже не было?
  — Тоже не было, — подтвердил Тоби, избегая смотреть Чарли в глаза. — Ну, насколько нам известно, конечно же.
  — Конечно, — вежливо отозвался Чарли.
  Тоби продолжил печальный рассказ — его знакомая, очень хорошая, просто чудесная девушка, страшно раскаивается в том, что произошло. Она такая обязательная, что просто спать не сможет, пока все это не уладится, — но проблема в том, что она никак не может себе позволить лишиться водительских прав на целых полгода! Хорошо хоть, она догадалась записать номер того грузовика. Короче говоря, продолжал Тоби, может, Чарли знает, есть ли какой способ? Тоби намеренно не завершил предложение, позволив Чарли самому додумать конец.
  — А твоя прекрасная подруга представляет, во сколько нам обойдется уладить ее проблемы? — поинтересовался Чарли, водружая на нос старомодные очки, чтобы изучить листок, протянутый ему Тоби.
  — Чарли, сколько бы это ни стоило, я все оплачу, — великодушно заявил Тоби, в очередной раз не без удовольствия вспомнив об Эмили.
  — В таком случае, будь так любезен, иди пропусти с Беатрикс еще по стаканчику, а мне дай десять минут, — попросил Чарли. — Могу сразу сказать, что обойдется это в двести фунтов во имя фонда вдов и сирот городской полиции. Никаких чеков, только наличность. И не смей совать еще и мне какие-то деньги, понял?
  Спустя десять минут Чарли принес Тоби листок с написанным аккуратным почерком именем и адресом. Тоби рассыпался в благодарностях — как это чудесно, Чарли, ты просто волшебник, она будет так счастлива, нам только нужно на обратном пути остановиться у банкомата, хорошо?
  Но весь этот радостный щебет не согнал с обычно невозмутимого лица Чарли Вилкинса озабоченного выражения, которое не пропало и тогда, когда они подъехали к встроенному в стену дома банкомату и Тоби передал ему банкноты.
  — Этот джентльмен, о котором ты просил меня узнать, — начал наконец Чарли. — Бог с ней, с его машиной. Я о ее владельце. Господине из Уэльса, если судить по адресу.
  — А что с ним?
  — Один мой приятель из полиции предупредил меня, что вышеназванный джентльмен с непроизносимым адресом в их сводках проходит, обведенный жирным таким красным фломастером, — если ты понимаешь, что я имею в виду.
  — О чем это ты?
  — Если кто увидит его или услышит о нем, должен будет немедленно, не предпринимая никаких других действий, сообщить на самый верх. Я так понимаю, ты мне не расскажешь, откуда столь пристальное внимание к этому господину?
  — Извини, Чарли, не могу.
  — И что, это все, что ты мне скажешь?
  — Боюсь, да.
  Припарковавшись перед вокзалом, Чарли выключил двигатель, но двери открывать не стал.
  — Я тоже боюсь, сынок, — сказал он прямо. — За тебя боюсь. И за эту твою знакомую, если она вообще существует. Потому что, когда я прошу друзей из полиции о таких вот маленьких услугах, упоминая имя человека вроде этого твоего валлийца, они начинают всерьез беспокоиться. Не стоит забывать — у них и перед начальством есть обязательства, которые они должны выполнять, верно? Так мне мой друг сейчас и сказал — хотел предупредить меня. Он же не может пропустить такое мимо ушей, ему и свой зад надо как-то прикрыть. Вот что я тебе скажу, дорогой: передай своей девушке, если она и впрямь есть, мой горячий привет, и удачи вам обоим. Потому что у меня очень нехорошее предчувствие, что удача тебе ой как пригодится — особенно теперь, когда нашего старого верного Джайлза уже нет вместе с нами.
  — Как это нет? Он что, умер? — от изумления Тоби даже не обратил внимания, что Чарли намекнул, будто Джайлз каким-то образом был его покровителем.
  — Нет-нет, — засмеялся Чарли. — Что ты! Я думал, ты в курсе. Все гораздо хуже. Наш славный Джайлз Окли заделался банкиром. А ты решил, что он умер? Ох, надо будет рассказать Беатрикс, ей это понравится. Нет, наш Джайлз очень своевременно покинул госслужбу — ему любезно предоставили новую работу. Они все равно не позволили бы ему взобраться выше, — понизив голос, сообщил Чарли. — Он достиг своего потолка — так они сочли. На руководящие должности его не допустили бы, особенно после того, что он учудил в Гамбурге. Сам знаешь, рыть другим ямы — дело неблагодарное. Но мог бы ты предположить, что все так обернется?
  Но Тоби был слишком потрясен, чтобы что-либо ответить. Всего неделю назад он вернулся в Лондон из командировки в Бейрут, во время которой Окли умудрился исчезнуть, раствориться в воздухе без малейшего следа. С тех пор дня не проходило, чтоб Тоби не задумывался: когда же его бывший патрон объявится и объявится ли вообще?
  Значит, вот оно как вышло. Человек, всю свою жизнь презиравший спекулянтов-банкиров и их ремесло, называвший их паразитами, вредными для общества тараканами и разрушителями нормальной экономики, стал одним из них.
  И почему же, согласно Чарли Вилкинсу, старина Окли так поступил?
  Потому что мудрые господа из Уайтхолла решили, что держать его на службе — экономически нецелесообразно.
  А почему же они так решили?
  Откинувшись на твердокаменную скамью позднего поезда, спешившего в Лондон, Тоби закрыл глаза.
  Гамбург. Пришло время поведать историю, о которой он поклялся молчать.
  * * *
  Вскоре после того, как Тоби перевели в берлинское посольство, ему выпало ночное дежурство. Во время этого дежурства раздался звонок — звонил суперинтендант отделения Давидвахе гамбургской полиции. Сотрудники этого отделения в основном приглядывали за многочисленными секс-шопами и борделями, расположенными на улице Репербан. Суперинтендант попросил соединить его с самым главным из доступных сейчас работников посольства. Тоби ответил, что это он самый главный — неудивительно, в три-то часа ночи. Зная, что Окли отбыл в Гамбург ублажать августейших судовладельцев, Тоби сразу же насторожился. Поговаривали, что он и Тоби с собой в Германию притащил, чтобы тот набирался опыта. Впрочем, Окли быстро пресек подобные сплетни.
  — У нас тут в камере пьяный англичанин бушует, — объяснил суперинтендант по-английски, видимо, радуясь возможности продемонстрировать блестящее произношение. — К сожалению, мы были вынуждены его арестовать. Он буйствовал в неподходящем для этого месте. Кроме того, он ранен, — добавил суперинтендант. — Множество ранений на груди.
  Тоби предложил суперинтенданту связаться утром с консульским отделом. В ответ тот заявил, что подобная задержка не в интересах британского посольства. Тоби поинтересовался, с чего тот это взял.
  — У этого англичанина нет ни документов, ни денег. Все украдено. Да и одежды тоже нет. Хозяин заведения, где он начал бузить, рассказал, что он заказал себе порку — обычная услуга в тех краях — и вскоре распоясался. Ну а сам арестант утверждает, что он — важный сотрудник посольства, чуть ли не важнее самого посла.
  Тоби добрался до дверей Давидвахе всего за три часа — гнал на полной скорости по автобану, заволоченному туманом. Окли в полицейской форме в полубессознательном состоянии сидел, развалившись, в кабинете суперинтенданта. Руки со сбитыми до крови ногтями были прикованы наручниками к спинке стула. Распухшие губы разъехались в кривой ухмылке. Если он и узнал Тоби, то виду не подал. Тоби поступил так же.
  — Мистер Белл, вам знаком этот человек? — выразительно глядя на Тоби, спросил суперинтендант. — А может, вы, напротив, никогда в своей жизни его не видели?
  — Верно, никогда его не встречал, — послушно подтвердил Тоби.
  — Возможно, он выдает себя за того, кем не является? — предположил суперинтендант, многозначительно шевеля бровями.
  Тоби согласился, что этот тип вполне может быть обманщиком и мошенником.
  — Тогда, быть может, вы заберете этого мошенника в Берлин и допросите его со всем пристрастием?
  — Конечно. Благодарю вас.
  С Репербана Тоби отвез Окли, которого переодели в спортивный костюм, в больницу на другом конце города. Все кости оказались целы, а вот тело покрывали десятки ссадин, которые вполне могли появиться от ударов хлыста. В людном гипермаркете Тоби купил Окли дешевый костюм. Затем позвонил Гермионе и сказал, что ее муж попал в небольшую аварию. Ничего смертельного. Просто Джайлз ехал на заднем сиденье лимузина, не пристегнувшись. На протяжении всего пути до Берлина Окли не произнес ни слова. Как и Гермиона, когда приехала и забрала его из машины Тоби.
  Молчал и Тоби. Никаких комментариев произошедшему Джайлз так и не предоставил, если не считать конверта с тремя сотнями евро за костюм, обнаруженного Тоби в почтовом ящике посольства.
  * * *
  — А теперь посмотрите-ка вот сюда! — воскликнула шофер Гвинет, тыкая пухлой рукой в окно. Она специально притормозила, чтобы Тоби успел все разглядеть. — Сорок пять мужчин как не бывало, упокой Господь их души.
  — А из-за чего они погибли, Гвинет?
  — Хватило одного упавшего камешка. Крошечная вспышка, и все. Братья, отцы и сыновья — погибли все. Бедные их женщины.
  Тоби согласился.
  После очередной бессонной ночи и отказа от всех принципов, в которые он верил с тех пор, как преступил порог министерства, Тоби с чудовищной зубной болью сел на поезд до Кардиффа. Там он взял такси, чтобы на нем преодолеть пятнадцать миль до места с непроизносимым, по мнению Чарли Вилкинса, названием, где должен был жить Джеб. То тут, то там в долине встречались заброшенные шахты. Над зелеными холмами вдали обрушивались дождем иссиня-черные тучи.
  Водителем такси оказалась массивная дама чуть за пятьдесят. Тоби сел рядом с ней на переднее пассажирское сиденье.
  Вскоре холмы сдвинулись теснее и дорога стала совсем узкой. Мимо промелькнуло футбольное поле и школа, а за ней — заросший бурьяном аэродром с рухнувшей диспетчерской вышкой и остовом ангара.
  — Не могли бы вы высадить меня на перекрестке? — попросил Тоби.
  — Вы же сказали, что к другу едете, — подозрительно зыркнула на него Гвинет.
  — Ага.
  — Так почему не хотите, чтобы я вас до его дома довезла?
  — Потому что хочу устроить ему сюрприз, Гвинет.
  — У нас тут сюрпризов и впрямь маловато, это я вам точно скажу, — изрекла Гвинет и дала ему визитку, на случай, если он и обратно захочет ехать на такси.
  Дождь утих и перешел в легкую морось. Рыжий мальчуган лет восьми катался по дороге туда-сюда на новеньком велосипеде, время от времени оглашая округу громким трезвоном древнего медного клаксона, прикрученного к рулю.
  Среди густо натыканных вышек электропередач паслись черно-белые коровы. По левую руку от Тоби рядком шли одинаковые домишки с оцинкованными зелеными крышами и одинаковыми сараями в передней части сада. Тоби решил, что здесь раньше жили военные с семьями. Дом номер десять оказался самым последним в ряду своих собратьев. Во дворе белел пустой флагшток. Тоби приоткрыл калитку. Парнишка на велосипеде остановился рядом, затормозив так резко, что его даже занесло в сторону. Звонка рядом с рифленой стеклянной дверью не было. Под внимательным взглядом мальчика Тоби постучал по стеклу. Возникла тень женщины, и дверь распахнулась. Блондинка примерно его возраста. Без макияжа. Решительно выдвинутый вперед подбородок, сжатые кулаки и зверски злобный взгляд.
  — Вы из газеты? Проваливайте к чертям собачьим! Вы меня уже достали!
  — Я не журналист.
  — Тогда какого хрена вам от меня надо? — судя по голосу, она была не валлийкой, а типичной воинственной уроженкой Ирландии.
  — Вы, случайно, не миссис Оуэнс?
  — Даже если и так, вам-то что?
  — Меня зовут Тоби Белл. Нельзя ли мне поговорить с вашим мужем Джебом?
  Прислонив велосипед к забору, мальчик протиснулся мимо Тоби и встал рядом с женщиной, с решительным видом вцепившись в ее ногу.
  — И какого же хрена вы будете обсуждать с моим мужем Джебом? — поинтересовалась блондинка.
  — Я вообще-то приехал по просьбе своего друга Пола. — Никакой реакции на это имя не последовало. — Пол и Джеб собирались встретиться в прошлую среду, но Джеб не приехал. Пол очень за него беспокоится — вдруг он попал в аварию и ему нужна помощь… Мобильный, который оставил ему Джеб, не отвечает. Я в эти края собирался по делам, так что Пол попросил меня заскочить сюда по пути и попробовать отыскать Джеба, — как можно беззаботнее ответил Тоби.
  — В прошлую среду?
  — Да.
  — Неделю назад?
  — Да.
  — Шесть, мать вашу, дней назад?
  — Да.
  — Где они собирались встретиться?
  — В доме Пола.
  — И где же, черт вас раздери, дом этого вашего проклятого Пола?
  — В Корнуолле. В Северном Корнуолле.
  Лицо женщины превратилось в непроницаемую маску.
  — Почему ваш друг сам сюда не приехал?
  — Не смог. У него болеет жена, он не может оставить ее одну, — ответил Тоби, раздумывая, как долго он еще сможет выдерживать такой допрос.
  Рядом с женщиной вырос крупный нескладный седой мужчина в застегнутом на все пуговицы шерстяном пиджаке и очках.
  — Бриджит, все нормально? — спросил он серьезным голосом, услышав который Тоби почему-то решил, что перед ним выходец с севера.
  — Этот мужчина ищет Джеба. Сказал, что его друг Пол должен был встретиться с Джебом в Корнуолле в прошлую среду. И хотел узнать, почему же Джеб не приехал. Можешь себе такое представить?
  Мужчина водрузил тяжеленную лапу на рыжую голову мальчика:
  — Дэнни, проведай-ка Дженни из дома напротив, поиграй с ней. А вы проходите, не стойте на пороге, мистер… — мужчина вопросительно взглянул на Тоби.
  — Зовите меня Тоби.
  — А я Гарри. Как поживаете?
  Они прошли в дом. Скошенный потолок пересекали металлические балки, линолеум на полу блестел, натертый воском. Кухня — в небольшой нише. На застеленном белой скатертью столе — букет искусственных цветов. В центре комнаты перед телевизором стоял маленький диван с креслами той же расцветки. Бриджит устроилась в одном из кресел, Тоби встал напротив. Гарри тем временем открыл ящик стола и достал пухлую водонепроницаемую папку, какие используют в армии. Держа ее обеими руками, словно сборник церковных гимнов, он встал перед Тоби и глубоко вздохнул. Можно было подумать, что он сейчас запоет.
  — Тоби, вы ведь лично не были знакомы с Джебом? — начал он издалека.
  — Нет. А что?
  — С ним был знаком ваш друг Пол, но не вы сами, верно? — переспросил Гарри.
  — Да, совершенно верно, — подтвердил Тоби.
  — Значит, вы с Джебом никогда не встречались. Не виделись с глазу на глаз, так сказать.
  — Нет.
  — Боюсь, у меня плохие новости, Тоби. Разумеется, вас это огорчит не так, как Пола, которого, к сожалению, сегодня нет с нами рядом. Видите ли, бедняга Джеб погиб. В прошлый вторник он покончил с собой. Мы до сих пор пытаемся как-то с этим смириться. Мы все, не говоря уж о Дэнни, хотя иногда мне кажется, что дети умеют справляться с горем куда лучше взрослых.
  — Да об этом все газеты писали! Вы что, слепой? — сказала Бриджит, прервав невнятный сочувственный бубнеж Тоби. — Да все в мире уже знают о смерти Джеба! Все, кроме вас и этого вашего Пола!
  — Бриджит, об этом писали только местные газеты, — мягко поправил ее Гарри, передавая Тоби папку. — И отнюдь не все в этом мире читают “Аргус”.
  — Даже в “Ивнинг стандард” о нем написали!
  — И ее тоже читают вовсе не все на свете, Бриджит. Особенно теперь, когда ее стали раздавать бесплатно. Люди больше ценят вещи, купленные на их собственные деньги, а не всякий рекламный мусор, который им ничего не стоит. Такова уж человеческая натура.
  — Мне правда очень, очень жаль, — наконец выдавил из себя Тоби, открыв папку и уставившись на сложенные там вырезки из газет.
  — Почему? Вы же его знать не знали, — удивилась Бриджит.
  Последняя битва солдата
  Полиция не нашла признаков насильственной смерти в гибели от огнестрельного ранения 34-летнего бывшего спецназовца Дэвида Джебедайи Оуэнса, известного как Джеб. Коронер заявил, что погибший “проиграл битву с посттравматическим стрессом и связанной с ним клинической депрессией”.
  Герой-спецназовец покончил с собой
  …отслуживший в полку королевских констеблей Ольстера[17]Северной Ирландии, где он и познакомился со своей будущей женой Бриджит. Позднее служил в Боснии, Ираке, Афганистане…
  — Может, позвоните от нас своему другу? — любезно предложил Гарри. — Если хотите поговорить наедине, можете пройти на заднюю веранду. Сигнал у нас тут хороший — вышка неподалеку. Мы ведь только вчера его кремировали, да, Бриджит? Похороны были только для родных, без цветов. Вашего друга туда не пустили бы, так что пусть даже не смеет себя укорять.
  — Что вы собираетесь рассказать своему другу, мистер Белл? — спросила Бриджит.
  — То, что прочел в газетах. Ужасные новости. Мне правда очень жаль, миссис Оуэнс, — попытался он выразить соболезнования еще раз. — И спасибо за предложение поговорить на веранде, — добавил он, обернувшись к Гарри. — Но такие вести лучше сообщать лично.
  — Понимаю, Тоби. Так будет вежливее, если здесь уместно это слово.
  — Мистер Белл, если ваш друг спросит о причине смерти, можете передать ему, что Джеб вышиб себе мозги, — вставила Бриджит. — Прямо в машине. В газетах об этом не писали, решили, что это уж чересчур будет. Это вечером во вторник случилось. Где-то между шестью и десятью часами. Он припарковался на краю поля около Гластонбери в Сомерсете. За пятьсот метров до ближайшего жилого дома — копы измерили. Застрелился из девятимиллиметрового “Смит-энд-Вессона”, короткоствольного. Я даже не знала, что у него есть револьвер! Он ненавидел оружие, представляете? И все равно взял и застрелился из короткоствола. “Можно ли побеспокоить вас и попросить опознать его, миссис Оуэнс?” — “Что вы, господин офицер, меня это ни капельки не затруднит. В любое время готова вам помочь”. Все равно что обратно на работу вернулась. Он прямо в правый висок себе выстрелил. Получилась такая крошечная дырочка справа. А слева ничего от лица и не осталось. Они это назвали “выходным отверстием”. Он не промахнулся, нет. Джеб никогда не промахивался. Всегда на ярмарках в тирах побеждал. Он такой был.
  — Ну, Бриджит, оттого что ты это будешь пережевывать снова и снова, никому лучше не станет, верно? — прервал ее Гарри. — Мне кажется, Тоби следует предложить чашечку чая. Он проделал такой длинный путь ради своего друга. Настоящий товарищ! И угости его печеньем, которые вы с Дэнни делали.
  — Они так торопились его кремировать, — не обращая внимания, продолжала Бриджит. — Так что на будущее знайте, мистер Белл: если очень уж торопитесь на тот свет, суицидников обслуживают без очереди. — Она спустилась с подлокотника в кресло и принялась весьма неприлично ерзать, устраиваясь поудобнее. — Я ведь еще удостоилась чести отмывать его гребаный грузовик. Как только копы с ним разобрались, сразу мне отдали. Забирайте, миссис Оуэнс, это теперь ваша собственность. Такие милые они в этом вашем Сомерсете, прямо загляденье. Воспитанные, галантные. Относились ко мне, как к одной из своих коллег. Там и пара копов из лондонской полиции были, руководили работой своих сельских собратьев.
  — Бриджит позвонила мне только ближе к ужину, — объяснил Гарри. — У меня весь день были уроки, вот она и не стала меня отвлекать. Это так благородно с твоей стороны, Бриджит. Не оставишь же пятьдесят школьников без присмотра, верно?
  — Они мне и шланг одолжили, представляете? Хотя я вообще-то думала, что убирать после трупов это их работа, не моя. Но нет, в Сомерсете у них все по-другому. Они там аскеты. Я у них еще спросила: “Закончили вы со своими криминалистами? Я как-то не хочу невзначай смыть какую-нибудь важную улику”. “Да, — отвечают они. — Мы уже все нужные нам улики собрали, миссис Оуэнс. Кстати, вот вам металлическая губка — наверняка пригодится”.
  — Бриджит, ну не накручивай себя, — укорил ее с кухни Гарри, разливая чай и выкладывая печенье.
  — Мистера Белла этим не проймешь, а? Ты посмотри на него. Сидит, как изваяние. А я — обычная тетка, которая отыгрывается на мертвом муже — полнейшем для меня незнакомце, мистер Белл. Еще три года назад я очень хорошо знала Джеба, как и Дэнни. Тот Джеб, трехлетней давности, никогда бы не вышиб себе мозги короткоствольным револьвером. Да и длинноствольным тоже, если уж на то пошло. Он не оставил бы своего сына без отца, а жену — без мужа. Дэнни для него значил все, понимаете? Даже когда он слетел с катушек, он только и думал, что про Дэнни. Кругом Дэнни, Дэнни. Хотите, мистер Белл, я расскажу вам о самоубийстве кое-что, чего мало кто знает?
  — Бриджит, Тоби не нужно все это выслушивать. Я уверен, что он весьма образованный юноша, которому знаком взгляд и психологии, и других современных наук на эту проблему. Верно, Тоби?
  — Самоубийцы на самом деле самые настоящие убийцы, мистер Белл. Мало того, что они себя убивают. Они ведь еще и после смерти калечат людей. Три года назад я была счастливейшей из женщин, у которой был самый лучший на свете муж. Я и сама тогда была ничего, о чем мой супруг не забывал мне напоминать. Мы отлично трахались, и он меня любил на полную катушку — он сам так говорил. И у меня не было причин ему не верить. Я и сейчас ему верю. И люблю его. И всегда любила. А вот тому ублюдку, что застрелился и убил меня и сына, я не верю. И я его не люблю, я его ненавижу. Потому что если он застрелился, то он — самый настоящий ублюдок, и мне плевать, что его на это толкнуло.
  Если он застрелился? Интересно, она оговорилась или специально так сказала? Или Тоби вообще это просто послышалось?
  — Если вдуматься, я не знаю, почему он тогда слетел с катушек. Да и не знала никогда. Кажется, какое-то задание пошло не так, кого-то там убили, кого не должны были. Больше мне из него вытянуть не удалось, как я ни пыталась. Может, вы с вашим другом Полом в курсе. Может, Полу мой Джеб доверял больше, чем собственной жене. Может, полиция в курсе. Может, весь белый свет в курсе, кроме меня, Дэнни и Гарри!
  — Бриджит, хватит мусолить одно и то же, — попросил Гарри, открывая пачку салфеток. — Тебе от этого легче не станет, как и Дэнни. Да и Тоби тоже это вряд ли радует. Верно? — Гарри передал Тоби чашку чая с сахарным печеньем на краю блюдечка и салфетку.
  — Я ведь из проклятой полиции уволилась ради Джеба — когда мы узнали, что у нас будет ребенок. Потеряла хорошую зарплату, не получила повышение, которое уже было на носу. Мы с Джебом оба были из хреновых семей. У него папаша — бессмысленный пьянчуга, мамаши не было. Я своего отца никогда в глаза не видала, так же, кстати, как и моя мать. Но мы с Джебом собирались все исправить. Хотели во что бы то ни стало жить нормальной жизнью хороших, порядочных людей. Я окончила курсы преподавания физкультуры — искала такую работу, чтобы почаще бывать дома с Дэнни.
  — Лучше учительницы наша школа еще не знала, верно, Бриджит? — поддакнул Гарри. — Дети ее просто обожают, а Дэнни гордится так, что даже слов нет. Мы все ею гордимся.
  — А что вы преподаете? — спросил Тоби у него.
  — Арифметику, вплоть до шестого класса. Разумеется, когда ученики есть. Да, Бриджит? — Он передал чашку чая и ей.
  — А этот ваш Пол из Корнуолла — он кто, какой-нибудь психиатр? — строго спросила Бриджит.
  — Нет. Боюсь, не психиатр.
  — А вы сами, точно, не журналист? Уверены?
  — Абсолютно уверен, что я не журналист, — улыбнулся Тоби.
  — Тогда вы уж извините за назойливость, мистер Белл, и ответьте мне на один вопрос: если вы не из газеты, а ваш друг не мозгоправ моего мужа, то кто вы такой, черт бы вас побрал?
  — Бриджит, — укоризненно сказал Гарри.
  — Я приехал сюда как частное лицо, — ответил Тоби.
  — Ну а кто вы тогда, как нечастное лицо, позвольте мне узнать?
  — Я — сотрудник министерства иностранных дел.
  Но ожидаемого Тоби взрыва эмоций это заявление не вызвало. Бриджит лишь окинула его скептическим взором.
  — А этот ваш Пол? Он тоже, случайно, не из министерства? — не сводя с него взгляда ярко-зеленых широко расставленных глаз, продолжала допрос Бриджит.
  — Пол уже на пенсии.
  — А Пол не был знаком с Джебом года три назад? Могло быть такое?
  — Да, могло.
  — По работе, наверное?
  — Да.
  — А что обсуждали бы на своей встрече Джеб и Пол, если бы Джеб не вынес себе накануне мозги? Что-то, связанное с их профессиональной деятельностью? События трехлетней давности, например?
  — Да, вы правы, — спокойно ответил Тоби. — Между ними существовала связь. Они не очень хорошо друг друга знали, но вполне могли бы подружиться.
  Все так же, не отрывая от Тоби взгляда, Бриджит произнесла:
  — Гарри, я что-то переживаю за Дэнни. Будь добр, загляни к Дженни и убедись, что он еще не свалился с этого чертового велосипеда. Он у него всего день как появился.
  * * *
  Тоби с Бриджит остались одни. Они не спешили говорить и посматривали друг на друга настороженно, но понимающе.
  — Так что, мне позвонить в министерство в Лондоне? Проверить, за того ли вы себя выдаете? — судя по голосу, Бриджит самую малость расслабилась.
  — Не думаю, что Джеб одобрил бы это.
  — А ваш друг Пол? Как бы он к этому отнесся? Одобрил бы?
  — Нет.
  — А вы?
  — Я бы тогда лишился работы.
  — Вернемся к их встрече в среду. Что они собирались обсуждать? Случайно, не подробности операции “Дикая природа”?
  — Что? Вам об этом Джеб рассказал?
  — Об операции? Вы шутите. Из него и раскаленными щипцами ничего не вытянуть было. От этого дела несло за десять миль, но он ничего не мог поделать — работа есть работа.
  — В каком смысле несло?
  — Джеб ненавидел наемников. Говорил, что они мать родную продадут и не задумаются. Считают себя героями, а на самом деле — обычные психопаты. “Я, Бриджит, воюю за свою страну, а не за гребаные международные корпорации с их оффшорными счетами”. Только он не говорил “гребаные”. Это я уж от себя добавила. Джеб был верующим. Не ругался, почти не пил. А я? Я и сама не знаю, кто я. Наверное, протестантка. Других у нас в проклятых королевских констеблях Ольстера не держали.
  — Джеба в операции “Дикая природа” раздражало именно присутствие наемников? Конкретно в этой операции?
  — Наемники его просто бесили, всегда и везде. Раздражали. “Очередное задание придется выполнять на пару с наемниками, Бриджит, — говорил он мне. — Иногда я начинаю задумываться, кто же в наши дни развязывает войны”.
  — А больше его в этой операции ничто не смущало?
  — Нет. Дерьмоватое дельце, конечно, но и не такое бывало.
  — А потом? После операции, когда он вернулся домой?
  Бриджит прикрыла веки, а когда открыла глаза вновь, на Тоби смотрела уже совсем другая женщина — печальная, напуганная.
  — Он вернулся сам не свой. Белый, как привидение. Руки все время дрожали, даже вилку с ножом удержать не мог. Все показывал мне письмо от его любимого начальства: “Спасибо, всего хорошего, не забудьте, что вы подписали обязательство о неразглашении государственной тайны”. Я-то думала, его уже ничем не удивить, не шокировать. Как и меня. Мы же в Северной Ирландии оба служили. Ну, знаете, кровь и осколки костей от простреленных коленок на улицах городов, теракты, ожерельные казни[18]. — Бриджит глубоко вздохнула, собираясь с духом. — А потом он не выдержал. Чаша терпения переполнилась. Он встретил “свою” жертву, и все эти взрывы на рынках, все подорванные школьные автобусы с детишками, все это сошлось воедино. А может, он просто увидел подохшего от голода пса или до крови порезал себе мизинец. Черт его знает. Что бы там ни случилось, эта операция стала соломинкой, переломившей верблюду хребет. Он сломался. Не мог смотреть нам в глаза — ненавидел нас, самых близких ему людей на свете, за то, что мы целы и невредимы, а другие — умерли.
  Бриджит умолкла, яростным невидящим взором уставившись в никуда.
  — Он нас избегал, мать его! — выпалила вдруг она и тут же поднесла ладонь ко рту. — На Рождество мы накрыли стол, — объяснила она. — Ждали его — я, Дэнни, Гарри. Сидели и смотрели на пустой стул. И на день рождения Дэнни то же самое было. Посреди ночи на крылечко подбросил подарок — представляете? Как будто мы заразные, как будто к нам и на шаг приблизиться нельзя. Словно у нас проказа. Это же его дом был, родной дом! Неужели мы недостаточно сильно его любили?
  — Я уверен, что это не так, — тихо сказал Тоби.
  — Да откуда вам-то знать? — вскинулась Бриджит и, нервно закусив кулак, погрузилась в воспоминания.
  — А его поделки из кожи? — осторожно поинтересовался Тоби. — Где он этому научился?
  — Где научился? От его проклятого папаши. Когда он не надирался до чертиков, то шил на заказ обувь. Впрочем, Джеб любил отца до трясучки, несмотря на весь его алкоголизм. Когда тот помер, он все его инструменты себе забрал и разложил их в сарае, прямо как на каком-то алтаре. А однажды ночью опустошил сарай и пропал вместе с инструментами. А теперь пропал уже навсегда. — Бриджит повернулась и выжидающе взглянула на Тоби.
  — Джеб говорил Полу, — начал тот, — что у него появилось какое-то доказательство, какая-то улика, относящаяся к операции. Он собирался привезти ее в Корнуолл. Пол не знает, что имел в виду Джеб. Может, вы в курсе?
  Бриджит сосредоточенно уставилась на собственные ладони, словно пытаясь прочесть там свою судьбу, затем соскочила с кресла, прошла к входной двери и крикнула:
  — Гарри! Мистер Белл хочет сообщить печальные новости своему другу. А ты, Дэнни, поиграй еще у Дженни, пока я тебя не позову, хорошо? — Она обернулась к Тоби: — Приходите, когда Гарри не будет.
  * * *
  Вновь пошел дождь. Гарри настоял, чтобы Тоби позаимствовал у них дождевик, который оказался ему мал. В саду позади дома — на узкой, но длинной полоске земли — с веревки свисало промокшее белье. Кованая калитка выходила на пустырь. Пересекая его, Тоби и Гарри прошли мимо разукрашенных граффити блиндажей.
  — Я говорю своим ученикам, что эти блиндажи — живое напоминание того, за что боролись их дедушки, — бросил через плечо Гарри.
  Они добрались до полуразрушенного амбара с большим висячим замком на дверях. Гарри достал ключ.
  — Мы пока не говорим Дэнни, что он здесь, — отметил Гарри. — Сейчас все-таки не лучшее время. Вы уж не проболтайтесь, когда вернетесь в дом, ладно? Мы хотим продать его на eBay, когда шумиха утихнет. Прямо сейчас покупатель-то вряд ли найдется, верно? — Гарри толкнул дверь плечом, спугнув стайку верещавших птичек. — Джеб, конечно, здорово над ним потрудился, нечего сказать, прямо с ума по нему сходил. Вы только Бриджит не говорите, что я вам такое сказал, она не одобрит.
  Брезент, возвышавшийся горой, был прибит к земле колышками для палатки. Тоби смотрел, как Гарри расшатывал колышки и вытаскивал из-под них петли, пока полностью не освободил одну сторону полога. Затем он откинул свободный конец брезента, и взгляду Тоби предстал зеленый грузовик с золотистой небрежной надписью “Кожаные изделия от Джеба”. Ниже строчными буквами подписано: “Покупайте прямо с грузовика”.
  Не обращая внимания на протянутую Гарри руку, Тоби сам взобрался на задний борт грузовика. Внутри он был обшит деревом — часть панелей снята, часть оторвана. Широкий разложенный стол, отмытый до блеска, деревянный стул без подушки. Веревочный гамак снят и свернут в аккуратный рулон. Искусно встроенные полки, такие же чистые, как и стол, и такие же пустые. Запах крови не перекрывала даже вонь моющего средства.
  — А что случилось со шкурами, которые висели на стенах? — спросил Тоби.
  — Сожгли — что же еще? — жизнерадостно ответил Гарри. — Понимаете, Тоби, тут мало что вообще можно было спасти, учитывая то, какой беспорядок устроил бедный Джеб своим самоубийством. Перед тем как застрелиться, он даже не напился — говорят, это большая редкость. Но такой уж он был. Всегда держал себя в руках, всегда.
  — Записки он тоже не оставил? — спросил Тоби.
  — Нет, только сжимал в руке пистолет с восемью пулями в обойме. Неужели он думал, что они ему пригодятся после того, как он спустит курок? — продолжал Гарри все тем же тоном. — Он ведь еще и не в той руке пистолет держал. “Почему?” — спросите вы. А никто не знает. И не узнает никогда. Джеб ведь был левшой, вы в курсе? Но застрелился, держа пистолет в правой руке, что, конечно, странно. Но он был отличным стрелком — сами копы так сказали. Ну еще бы — паршивый стрелок-левша не сумел бы так себя прикончить. Ну а Джеб… Если бы он захотел, сумел бы вышибить себе мозги и держа пистолет ногой. Так мне Бриджит сказала. К тому же доведенные до крайности люди часто совершают нелогичные, непонятные поступки. Полиция тоже так считает, и я, будучи во всем этом полным профаном, с ними совершенно согласен.
  Тоби тем временем обнаружил посреди одной из деревянных панелей широкую, с теннисный мяч размером, неглубокую щербину и теперь ощупывал ее пальцем.
  — Пуля такого размера не могла куда-то испариться, — заговорил Гарри. — Хотя, если верить современным боевикам, и не такое возможно. Но все-таки она слишком велика, чтобы как сквозь землю провалиться, верно? Наверное, придется заполнить дырку гидроизоляционной пеной, заровнять, подкрасить и молиться, чтобы потенциальные покупатели ее не заметили.
  — А что стало с инструментами Джеба?
  — Это, Тоби, крайне щекотливый для всех нас вопрос, потому что инструменты его отца, как и плитка, исчезли — хоть и стоили, по правде сказать, гроши. Первыми на место приехали пожарные — не очень понимаю, что они вообще тут делали, но, видимо, кто-то их вызвал. Потом подъехали полиция и “скорая”. Честно говоря, мы не знаем, чьи загребущие ручки забрали все это барахло. Конечно, это были не полицейские, я уверен. Я очень уважаю наших слуг закона — куда больше, чем Бриджит, которая сама работала в полиции. Наверное, все дело в том, что она из Ирландии.
  Тоби согласился с этим предположением.
  — Джеб никогда не держал на меня зла. Не то чтобы я перед ним провинился. В конце концов, нельзя же думать, что женщина вроде Бриджит останется одинокой, верно? Я к ней хорошо отношусь — что не всегда можно было сказать про Джеба, если уж говорить откровенно.
  Тоби и Гарри подняли обратно борт грузовика, прикрыли его опять брезентом и затянули покрепче канаты.
  — Я загляну еще к Бриджит — кажется, она хотела мне еще что-то сказать, — заговорил Тоби. — Что-то она вроде Полу собиралась передать, что-то личное, — неуклюже попытался объяснить он.
  — Ну, Бриджит — свободный человек и может говорить, с кем хочет, — добродушно ответил Гарри и дружески похлопал Тоби по плечу. — Вы только особо не верьте ее россказням о полиции, мой вам совет. В такой ситуации очень хочется кого-нибудь обвинить — такова уж человеческая природа. Очень был рад с вами познакомиться, Тоби. Вы большой молодец, что заехали. И вы только не сочтите меня нахалом, но все же… Если вдруг встретите кого-то, кому нужен отделанный по высшему классу грузовик в отличном состоянии, не забудьте про нас, ладно?
  * * *
  Бриджит сидела в уголке дивана, обхватив колени руками.
  — Ну как, видели? — спросила она.
  — Что именно?
  — Кровь там странно разлетелась — брызги по всему заднему бамперу. Копы заявили, что это “перенесенная” кровь. “И как же она перенеслась, скажите, пожалуйста? — спросила я у них. — Прямо через гребаное окно перепозла на зад машины?” — “Вы переутомились, миссис Оуэнс. Позвольте расследовать дело нам, а сами идите попейте чайку”. А потом ко мне подошел такой выпендрежистый хрен в штатском из лондонской полиции: “Хочу вас успокоить, миссис Оуэнс, на бампере вовсе не кровь вашего мужа. Это свинцовый сурик. Наверное, он решил перекрасить грузовик”. Так они и дом вверх тормашками перевернули, — вдруг добавила Бриджит.
  — Чей дом? — не понял Тоби.
  — Чей-чей, мой, конечно! Вот этот самый дом, где вы сейчас сидите и лупите на меня глаза. Каждый ящик осмотрели, в каждую дыру залезли. Даже коробку с игрушками Дэнни обыскали, сукины дети. И профессиональные сукины дети, так сделали, что не подкопаешься. Документы Джеба лежали вот тут в ящике, так они их вынули, просмотрели и положили обратно по порядочку — правда, все равно чуток налажали. Одежду осмотрели и повесили на плечики. Гарри считает, что у меня паранойя, что мне мерещится всякое. Хрена лысого, мистер Белл. Я за свою жизнь сама больше домов обыскала, чем Гарри съел завтраков. Потому и поняла сразу, что они тут все обнюхали.
  — Когда они устроили обыск?
  — Вчера, когда же еще? Пока мы кремировали Джеба. Они же не дилетанты какие-нибудь, настоящие спецы. А вам разве не хочется узнать, что же такое они искали? — спросила Бриджит и, пошарив под диваном, достала коричневый незапечатанный конверт и протянула его Тоби.
  Внутри оказались две матовые фотографии формата А4, без рамок, черно-белые, паршивого качества. Снимали ночью, с большим приближением.
  Фотографии напомнили Тоби размытые снимки подозреваемых в разных преступлениях, которых снимали издалека, например с другого конца улицы: вот только здесь подозреваемые были мертвы. Одной была женщина в продырявленном арабском платье. А рядом с ней — испещренное пулями тело маленького ребенка с вывороченной, оторванной ногой. Мужчины в военной форме, стоявшие вокруг трупов, держали в руках полуавтоматические винтовки.
  На одном из снимков Тоби увидел мужчину, тоже в форме, который навел оружие на женщину, собираясь ее добить. Его лица видно не было.
  На второй фотографии уже другой военный: стоя на одном колене, он отбросил оружие назад и закрывал лицо руками.
  — Это я из-под печки достала, прежде чем ее эти сволочи сперли, — объяснила Бриджит, отвечая на незаданный Тоби вопрос. — Джеб там асбестовую плиту положил, на нее поставил печку. Ее-то они унесли, а плита осталась на месте. Копы решили, что хорошо все обыскали, и отдали мне грузовик. Но я знала Джеба, а они — нет. Джеб знал толк в тайниках. И я понимала, что где-то же он должен был спрятать эти снимки. Не то чтобы он их мне когда-нибудь показывал, нет. “У меня есть доказательства, — говорил он. — Черно-белые, но мне все равно никто не поверит”. — “Доказательства чего, мать твою?” — спрашивала я. “Фотографии с места преступления”, — отвечал Джеб. Но стоило мне спросить, что это было за преступление, как он тут же закрывал рот на замок.
  — Кто сделал эти снимки? — спросил Тоби.
  — Коротышка, приятель Джеба. Единственный друг, оставшийся у него после этой операции. Других запугали до усрачки. Коротышка до этой операции дружил с Доном и Энди. Лучшими друзьями были. Но потом… Потом с Джебом остался один только Коротышка, да и то они поссорились.
  — Из-за чего?
  — Да все из-за этих же проклятых фотографий. Джеб тогда еще не ушел из дома. Ему было хреново, но он терпел. Приехал Коротышка — просто поговорить, — и они ужасно разругались и устроили драку. У Коротышки знаете какой рост? Под два метра. А Джеб все равно подбежал к нему, под коленки его ударил и, пока тот летел на пол, сломал ему нос. Образцово-показательно отделал. А ведь Джеб маленький был, наверное, на полметра ниже Коротышки. Смачно получилось, в общем.
  — А о чем Коротышка хотел с ним поговорить?
  — Во-первых, он вернул ему фотографии. Коротышка сначала загорелся идеей разослать эти снимки по всем министерствам, даже в СМИ собирался их отправить. А потом передумал.
  — Почему?
  — Они его купили, наемники эти. Предложили ему отличную пожизненную работу, и этого хватило, чтобы заткнуть ему рот.
  — А что за наемники? Название у их конторы есть?
  — Одного из них звали Криспин. Он на американские деньги основал крупную контору по подбору совершенно оголтелых головорезов. Коротышка, правда, считал, что за такими компаниями будущее и армия по сравнению с ними — ничто.
  — А Джеб?
  — Джеб говорил, что там работают дилетанты. Он их называл мародерами и Коротышке так же сказал — мол, ты теперь один из них. А Коротышка ведь приехал, чтобы и Джебу предложить туда завербоваться. Они уже пытались его к себе заманить, когда операция только закончилась. Боялись, что он будет болтать. Видно, решили попробовать еще раз, только теперь с помощью Коротышки. Он ему письмо привез — контракт, уже весь заполненный, оставалось только подписать. Ну и отдать фотографии, конечно. А потом жить припеваючи. Если бы Коротышка поинтересовался моим мнением, я бы ему сразу сказала, чтобы он к Джебу не совался — сберег бы и время, потраченное на дорогу, и свой собственный нос. Сраный ублюдок. Он себя считает чуть ли не Аполлоном, любимцем женщин. Пока Джеб не видел, все время пытался меня облапать. А еще письмо написал с соболезнованиями, такое, что я чуть не сблеванула. — Бриджит достала письмо из того же ящика, где хранились газетные вырезки, и передала Тоби.
  Дорогая Бриджит,
  Я очень огорчился, услышав столь грустные вести о Джебе. И я безмерно расстроен, что мы так плохо с ним расстались. Джеб был Лучшим из Лучших и всегда таким останется. Плевать на старые распри, он всегда останется в моей Памяти, так же как и в твоей. Кстати, Бриджит, если возникнут проблемы с деньгами, позвони по указанному ниже номеру, и я обязательно тебе помогу. И еще: будь любезна, верни фотографии, которые Джеб задолжал, т. к. они являются моей личной собственностью. Конверт с обратным адресом прилагаю.
  Горюю вместе с тобой.
  Старый товарищ Джеба,
  Коротышка
  С порога послышались недовольные вопли: Дэнни громко чем-то возмущался, Гарри тихо его урезонивал. Бриджит схватила фотографии.
  — Можно я их себе возьму? — спросил Тоби.
  — Хрена лысого!
  — Ну скопировать хоть можно?
  — Ладно, можно, — не задумываясь, ответила Бриджит.
  И Тоби, Человек из Бейрута, разложил снимки на обеденном столе и, игнорируя собственный совет, который дал всего пару дней назад Эмили, сфотографировал их на мобильный телефон. Отдавая снимки Бриджит, он взглянул через ее плечо на письмо Коротышки и, запомнив указанный там номер телефона, переписал его себе в блокнот.
  — А как вообще зовут Коротышку? — спросил он. Вопли становились все громче.
  — Пайк.
  Тоби записал и это.
  — Он мне звонил накануне, — сообщила Бриджит.
  — Кто, Пайк?
  — Дэнни, мать твою за ногу, умолкни! — заорала Бриджит. — Нет, Джеб, — ответила она Тоби. — Во вторник, в девять утра. Гарри с Дэнни только уехали в школу. Я подняла трубку, а там Джеб. Как ни в чем не бывало, словно и не пропадал на три года. “Бриджит, я нашел свидетеля, да такого, о каком и мечтать не мог. Мы с ним вместе все проясним раз и навсегда и разберемся с этим делом. Избавься от Гарри, и, как только я покончу со всем этим, мы начнем все сначала: ты, я и Дэнни. Как в старые добрые времена”. Вот такая вот у него была депрессия всего за пару часов до того, как он вышиб себе мозги, мистер Белл.
  * * *
  Если десять лет, проведенные в дипломатических кругах, чему и научили Тоби, так это тому, что любой кризис нужно воспринимать спокойно и всегда считать его разрешимым. Во время обратного пути в Кардифф внешне он оставался совершенно невозмутим и так же весело болтал с Гвинет, хотя его одолевало беспокойство за Кита, Сюзанну и Эмили. Он печалился из-за гибели Джеба и напряженно размышлял о том, как же и когда его убили и что полицейские явно заметали следы этого убийства. И только добравшись до Кардиффа, Тоби наконец задумался, в какой ситуации оказался, вернее, в какую ситуацию сам себя загнал.
  Следят ли за ним? Скорее всего, пока нет, но Тоби прекрасно помнил предостережение Чарли Вилкинса. На вокзале он расплатился за билет наличными, с Гвинет тоже рассчитался наличностью и выходил и садился в такси на перекрестке, не у дома Джеба. Он не проговорился, к кому ездил, хоть и понимал, что Джебу уже ничего не страшно. Скорее всего, в доме одного из соседей Бриджит заседал какой-нибудь коп, приставленный следить за ней. А значит, рано или поздно описание его внешности дойдет до полиции. Впрочем, если повезет, местные копы, как и везде, окажутся некомпетентными и произойдет это все-таки поздно.
  Тоби не рассчитывал, что ему придется потратить столько наличных, и он был вынужден воспользоваться банкоматом — оставить очередной след своего присутствия в Кардиффе. Но иногда приходится рисковать. В магазине электроники, что находился неподалеку от вокзала, Тоби купил новый жесткий диск для компьютера и два подержанных телефона, черный и серебристый, уже с предоплаченными сим-картами и заряженным аккумулятором. На курсах по безопасности ему рассказывали, что среди продавцов такие телефоны называют одноразовыми — слишком уж часто их покупали только для того, чтобы избавиться от них спустя пару часов.
  В кафе, где собирались преимущественно безработные жители Кардиффа, Тоби взял чашку кофе и кусок торта и отнес их за угловой столик. Царивший в кафе гвалт полностью отвечал его целям, и Тоби улыбнулся, набирая на серебристом телефоне номер Коротышки. Конечно, такие трюки были, скорее, в духе Мэтти, но и Тоби вполне умел при необходимости врать и прекрасно знал, как ему надо действовать.
  Гудки все шли и шли, и Тоби уже думал, что его вот-вот переведут на автоответчик, когда в трубке раздался злой мужской голос:
  — Пайк слушает. Я на работе, занят. Что вам нужно?
  — Э-э, Коротышка?
  — Ну я Коротышка. Кто говорит?
  Тоби не пытался изменить свой голос, но решил говорить чуть развязнее и проще, чем в обычной жизни:
  — Коротышка, меня зовут Пол, я из газеты “Аргус” Южного Уэльса. Здрасьте. Мы тут делаем материал о Джебе Оуэнсе, который на прошлой неделе самоубился, как вы, наверное, знаете. “Смерть невоспетого героя” и все такое прочее. Мы так поняли, что вы были его другом, верно? Прямо даже лучшим другом, самым близким? Боевым товарищем, так сказать. Вы, наверное, чертовски расстроены?
  — Откуда у вас мой номер?
  — Ну, у нас есть свои источники, если вы понимаете, о чем я. Мы, собственно, вот чего хотели узнать — вернее, редактор просил узнать, — не дадите ли вы нам интервью? Расскажете про Джеба, каким хорошим солдатом он был, просто поговорим про вашего лучшего друга. Мы большой материал хотим сделать, на разворот. Алло? Вы меня слышите?
  — Как ваша фамилия?
  — Эндрюс.
  — Интервью записывать будете на пленку или нет?
  — Честно говоря, предпочли бы записать. И я хотел бы встретиться с вами лично, а не брать интервью по телефону. Конечно, мы можем и сами много чего нарыть про Джеба, но это не очень-то хорошо. И, разумеется, какие-то конфиденциальные сведения мы разглашать не будем, можете об этом не беспокоиться.
  Еще одна долгая пауза. Судя по шорохам, Коротышка прикрыл трубку телефона ладонью.
  — Четверг вас устроит? — наконец спросил он.
  Четверг? Добросовестный работник министерства тут же принялся мысленно листать ежедневник. В десять утра совещание департамента, в половине первого — деловой обед с парнями из связей с общественностью в Лондонберри-хаус.
  — Четверг? Прекрасно, — решительно ответил Тоби. — Где бы вам было удобно встретиться? В Уэльс вам, наверное, совсем неудобно ехать?
  — Нет, давайте в Лондоне. Кафе “Золотой теленок” в Милл-хилл. В одиннадцать утра. Годится?
  — Как я вас узнаю?
  — Я же карлик, меня легко приметить. Всего-то два метра ростом. Приезжайте один, никаких фотографов. Вам сколько лет?
  — Тридцать один, — быстро ответил Тоби и тут же пожалел об этом.
  * * *
  На обратном пути в поезде Тоби вновь вытащил “одноразовый” серебристый телефон и отправил первое сообщение Эмили: “Нужен совет срочно, свяжись по этому номеру, старый не действует. Бейли”.
  Выйдя из купе в коридор, он на всякий случай набрал еще и номер операционной и оставил на автоответчике сообщение: “Доктор Пробин, это ваш пациент Бейли. Хотел договориться с вами о приеме. Пожалуйста, перезвоните мне на этот номер — старый не работает. Спасибо!”
  На протяжении всего следующего часа Тоби не мог думать ни о чем, кроме Эмили. При этом он вовсе не думал прямо-таки о ней, нет. Он думал о Джайлзе Окли, о его провале, об их прошлом, но почему-то и в этих мыслях всегда присутствовала Эмили.
  Ответное сообщение, сухое и лаконичное, необыкновенно обрадовало Тоби: “Я на дежурстве до полуночи. Если что, ищи в отделении неотложки или сортировки пациентов”.
  Подписи не было, даже букву “Э” она не поставила.
  На Паддингтонский вокзал поезд Тоби прибыл лишь в девятом часу. Впрочем, у Тоби уже был составлен список необходимых ему вещей: упаковочная лента и бумага, штук шесть мягких конвертов с подложкой формата А5 и пачка носовых бумажных платков. Газетный киоск на станции уже был закрыт, но Тоби удалось купить все по списку на улице Прейд. Помимо всего прочего, он также приобрел пластиковый пакет с крепкими ручками, несколько телефонных карточек для своих телефонов и фигурку лондонского солдата из охраны Тауэра.
  Солдатик сам по себе ему нужен не был — в отличие от картонной коробки, в которой он поставлялся.
  * * *
  Квартира Тоби в Ислингтоне располагалась на первом этаже, в ряду одинаковых домов постройки восемнадцатого века, отличавшихся друг от друга лишь цветом дверей, состоянием оконных рам и качеством занавесок. Ночь выдалась не по сезону теплая. Тоби прогуливался по тротуару напротив собственного дома, выглядывая классические признаки слежки: припаркованные машины с пассажирами внутри, прохожие, болтающие по телефону на углу улицы, мужчины в рабочих комбинезонах, без энтузиазма ковыряющие распределительные коробки. Как и всегда, всего этого добра на его родной улице было предостаточно.
  Перейдя через дорогу, Тоби осторожно вошел в дом. Тихо, как мышка, поднявшись по лестнице и открыв дверь своей квартиры, он замер в прихожей. Почему-то было включено отопление. Тоби вспомнил, что сегодня вторник — как раз по вторникам к нему приходила Лула, уборщица-португалка. Она работала с трех до пяти. Наверное, замерзла и включила отопление.
  Впрочем, в голове Тоби тут же всплыл спокойный голос Бриджит, каким та рассказывала ему об обыске ее дома. Пока Тоби обходил кватиру, принюхиваясь и присматриваясь, в нем неуклонно росло чувство тревоги. Он поднимал и осматривал разные вещицы, безуспешно пытаясь вспомнить, тут ли он оставлял их в последний раз, распахивал шкафы и выдвигал ящики, так ничего и не обнаружив. На курсах Тоби рассказывали, что профессионально работающие люди во время обыска всегда снимают свои действия на камеру, чтобы потом вернуть все вещи точно на их места. Тоби задумался, не проделали ли то же самое и в его квартире.
  Но всерьез он встревожился только тогда, когда пошел проверить флешку, которую три года назад спрятал за свадебной фотографией бабушки и дедушки. Фотография висела на том же месте, что и обычно: в темном углу коридора между прихожей и туалетом. За прошедшие годы Тоби не раз порывался перевесить ее куда-нибудь еще, но так и не придумал более темного и менее подозрительного места.
  Флешка была на месте, надежно прикрепленная к обороту фотографии промышленным скотчем, который, судя по всему, тоже никто не трогал. Вот только стекло у фотографии было чистеньким, а за Лулой такого рвения раньше не наблюдалось. Да и не только стекло сверкало и сияло, но и рамка — даже самый верх рамки, то есть то место, которого миниатюрной Луле видно никогда не было.
  Может, она встала на стул? Наперекор всем своим обычаям вдруг решила отмыть абсолютно все и везде? Тоби уже собрался было позвонить ей, когда вдруг хлопнул себя по лбу и чуть не рассмеялся. Какой же он параноик! Он совершенно забыл, что Лула недавно взяла отпуск и уехала, а заменяла ее теперь куда более добросовестная дылда по имени Тина, ростом куда выше подруги.
  Все еще улыбаясь, Тоби сделал то, что намеревался сделать, прежде чем его охватила паранойя, — он отклеил скотч и, забрав флешку, пошел в гостиную.
  * * *
  Безопасность компьютера всегда беспокоила Тоби. Он знал — в него усердно вбивали эту мысль, — что защитить информацию на компьютере попросту невозможно. Как бы глубоко ты ни запрятал ценный файл с конфиденциальной информацией, его с легкостью найдет специалист, особенно если у него будет достаточно времени. Впрочем, и заменять старый жесткий диск новым, купленным в Кардиффе, было довольно рискованно — как он объяснит появление на компьютере абсолютно пустого жесткого диска? Правда, любое объяснение, каким бы маловразумительным оно ни было, все равно лучше записи голосов Фергуса Квинна, Джеба Оуэнса и Кита Пробина за несколько дней, а то и часов до запуска операции “Дикая природа”.
  Сперва надо было добыть запись из глубин компьютерной памяти, что Тоби и проделал. Затем скопировал ее на две разные флешки и, наконец, вытащил старый жесткий диск. Необходимое для операции оборудование: маленькая отвертка, руки, растущие из правильного места, и зачаточные познания в технике. В стрессовых ситуациях Тоби был способен и не на такое.
  Осталось только избавиться от жесткого диска. Тут ему пригодилась коробка из-под солдатика и бумажные салфетки. Адресатом он назначил свою любимейшую тетю Руби, работавшую адвокатом в Дербишире и взявшую себе фамилию мужа. К посылке он присовокупил коротенькую записочку — они с тетей не обменивались пространными письмами — с просьбой хранить содержимое коробки как зеницу ока и обещанием все объяснить позднее.
  Запечатав коробку, Тоби написал адрес.
  Что дальше? Тоби, конечно, всю жизнь надеялся, что до такого не дойдет, но, видимо, ошибался: взяв два конверта с подкладкой, он адресовал их в почтовые отделения Ливерпуля и Эдинбурга — самому себе и до востребования. Перед Тоби мелькнуло странное видение: Тоби Белл, скрывающийся от властей, запыхавшись, вваливается в отделение почты Эдинбурга, а ему в затылок уже дышат силы зла.
  Оставалось разобраться с самой первой флешкой. На курсах по безопасности они частенько играли в мысленные прятки, проделывая такое упражнение: “Представьте, что у вас на руках сверхсекретный компромат, а в дверь уже стучится полиция. У вас есть ровно девяносто секунд, прежде чем копы начнут обыск дома. Что вы будете делать?”
  В первую очередь надо отбросить самые очевидные тайники: туалетный бачок, щель под плохо закрепленной паркетной доской, люстру, отделение для льда в холодильнике или аптечку. И, конечно же, ни за что на свете не стоит обвязывать сверхценный документ веревочкой и вывешивать его за кухонное окно. Так куда же спрятать флешку? Разумеется, в самое очевидное место из всех возможных, где она никак не будет выделяться, — в нижний ящик стола, куда Тоби сваливал всякий хлам: диски с записями из Бейрута, семейные фотографии, письма от бывших подружек и, конечно же, кучку разномастных флешек, подписанных от руки. Приметив одну из них, с надписью “Выпускной в университете, Бристоль”, Тоби оторвал наклейку и прикрепил ее к “компроматной” флешке.
  Затем он направился на кухню. Там в раковине он сжег письмо от Кита и смыл пепел. На всякий случай проделал то же самое и со своей копией договора на аренду машины на вокзале Бодмина.
  Довольный, Тоби принял душ, переоделся, засунул в карманы два одноразовых мобильника, уложил письма и посылку в пакет и, следуя избитой истине, которую вдалбливали всем в департаменте безопасности, сел не в первое подъехавшее такси, а лишь в третье. Он дал водителю адрес супермаркета в Свисс-Коттедж, где, как он знал, допоздна работало маленькое почтовое отделение.
  В Свисс-Коттедже, закончив все свои дела, он вновь отправил прочь первую машину и на втором такси уехал на вокзал Юстон, а оттуда на третьем автомобиле — в Ист-Энд.
  * * *
  Больница выплыла из тьмы, огромная, словно военный галеон. В окнах горел свет, на подъездном мосту и дорогах — пусто. Внешний двор больницы занимала парковка со стальной скульптурой прижавшихся друг к другу лебедей. На первом этаже санитары перекладывали из “скорых” на носилки больных в красных одеялах. Рядом курили работники больницы.
  Прекрасно зная, что на него с каждого столба смотрит по видеокамере, Тоби принял вид поувереннее и, прикинувшись очередным посетителем, прошел внутрь.
  Миновав каталки с пациентами, Тоби вошел в надраенный холл, который, судя по всему, играл еще и роль приемной — на одной из скамеек сидели женщины в паранджах; на другой перебирали четки три старичка в тюбетейках. Рядом в совместной молитве склонили головы хасиды.
  За стойкой с табличкой “Справочная” никого не было. На стене висели указатели на кадровый и плановый отделы и отделение сексуального здоровья и амбулаторной помощи, но туда Тоби идти не собирался. Взгляд наткнулся еще на одну табличку: “ВАМ НУЖНА ЭКСТРЕННАЯ ПОМОЩЬ?” Но даже если бы ее и прочел какой-нибудь нуждающийся в лечении несчастный, это ничем ему не помогло бы, так как рядом по-прежнему не было видно ни одного работника. Тоби ступил в самый широкий и яркий коридор и, пройдя мимо отгороженных шторками смотровых, вышел к столу с компьютером, за которым сидел пожилой чернокожий мужчина.
  — Я ищу доктора Пробин, — сказал Тоби и, когда никакой реакции на это не последовало, добавил: — Кажется, она должна быть в отделении экстренной помощи. Или на сортировке. У нее дежурство до двенадцати.
  Старик поднял лицо, испещренное ритуальными шрамами.
  — Никаких имен мы не сообщаем, — сказал он, внимательно оглядев Тоби. — Отдел диагностической сортировки — налево через две двери, экстренная помощь — из холла через коридор скорой помощи. — Увидев, что Тоби вытаскивает из кармана мобильный, мужчина добавил: — Можешь и не стараться, сынок, тут сигнала нет. Снаружи чуть лучше.
  В зале сортировки сидели тридцать человек и одинаково пустыми взглядами сверлили пустую стену. Суровая с виду белокожая дама в зеленой униформе и с электронным ключом, свисавшим с веревочки на шее, внимательно изучала содержимое какой-то папки.
  — Мне сказали, что меня хочет видеть доктор Пробин, — обратился к ней Тоби.
  — Вам в экстренную, — бросила она, даже не глядя на него.
  Вдоль стены, напротив закрытой двери с табличкой “Диагностика”, сидели больные. Сверху сияли белым светом типичные больничные лампы. Тоби взял талончик и присел. Над дверью иногда зажигался номер талона вызванного пациента. На кого-то уходило пять минут, а кто-то выходил в коридор уже спустя минуту. Неожиданно для самого себя Тоби увидел, как зажегся его номер, и вот он уже напротив Эмили — каштановые волосы стянуты в пучок, макияжа нет, — она сидела за столом и смотрела на него.
  Она врач, напомнил себе Тоби уже не в первый раз. Она всякого насмотрелась. Она сильная. Смерть — ее давняя знакомая.
  — Джеб совершил самоубийство за день до назначенной встречи с твоим отцом, — сразу перешел он к делу. — Он застрелился, вышиб себе мозги. — Эмили все еще молчала, и Тоби добавил: — Где мы можем поговорить?
  Выражение ее лица не изменилось, скорее, застыло. Она поднесла к лицу руку и беспокойно прикусила костяшки пальцев.
  — Значит, я ошибалась? — наконец заговорила она. — Я думала, что он представляет опасность для моего отца. А на самом деле он был опасен только для самого себя…
  Тоби подумал: а я, выходит, ошибался в тебе.
  — Кто-нибудь знает, почему он это сделал? — спросила она, безуспешно пытаясь держаться отстраненно и хладнокровно.
  — Записки он не оставил, сообщений на автоответчике тоже, — сказал Тоби, разделявший ее чувства. — Он никому не говорил, что собирается покончить с собой. Во всяком случае, его жена об этом не знает.
  — Значит, он был женат? Бедная женщина, — к Эмили наконец вернулось самообладание.
  — Да. Он оставил еще и маленького сына. Последние три года он не мог жить с ними — и не мог жить без них. Так говорит его вдова.
  — Ты говоришь, записки не было?
  — Видимо, нет.
  — Он никого не обвинил в своей смерти? Совсем никого? Просто взял и застрелился, да?
  — Похоже на то.
  — И сделал это накануне встречи с моим отцом, после которой они собирались вдвоем устроить грандиозную бучу?
  — Как видишь.
  — Не очень-то логично.
  — Не очень.
  — Отец уже знает?
  — Я ему не говорил.
  — Подожди меня снаружи, пожалуйста, — попросила Эмили и нажала кнопку вызова следующего пациента.
  * * *
  Идя по улице, они сознательно держались подальше друг от друга, словно только что поссорились и теперь ждали, кто же сделает первый шаг навстречу. Наконец Эмили заговорила, почему-то ожесточенно и зло:
  — Его смерть, наверное, и в новости попала? В телевизоре о нем говорили? В газетах писали?
  — Только в местной газете и в “Ивнинг стандард”, насколько мне известно.
  — Но могут в любой момент растрезвонить и дальше, верно?
  — Подозреваю, что да.
  — Кит читает “Таймс”, — сообщила Эмили и, вспомнив, добавила: — А мама слушает радио.
  Через калитку, которая вообще-то должна была быть закрыта, они вошли в замусоренный уголок парка. Под деревом неподалеку сидели подростки с собаками на поводках и курили марихуану. Посреди виднелось длинное одноэтажное здание — “Медицинский центр”, как гласил указатель. Эмили хотела обойти его, посмотреть, все ли окна целы. Тоби шел за ней вслед.
  — Подростки думают, будто мы тут храним лекарства, — объяснила она. — Мы им говорим, что это не так, а они не верят.
  Вскоре они достигли кирпичных долин викторианского Лондона. Под звездным ясным небом парочками прижимались друг к другу домики с несуразно большими колпаками над дымовыми трубами. Перед каждой парой — сад, разделенный ровно пополам. Эмили отперла калитку и по ступенькам поднялась на крыльцо. Тоби проследовал за ней. В свете лампы Тоби увидел уродливого серого кота без одной лапы, который вышел встречать Эмили и терся о ее ногу. Эмили открыла дверь, и кот сразу же шмыгнул внутрь. Она вошла вслед за ним и придержала дверь для Тоби.
  — Если ты голодный, в холодильнике должна быть кое-какая еда, — сообщила Эмили и скрылась, по всей видимости, в спальне. — Этот придурочный кот думает, будто я ветеринар, — добавила она, закрывая дверь.
  * * *
  Эмили сидела, обхватив голову руками, и смотрела на нетронутую еду у себя на тарелке. Крошечная, на грани исчезновения, гостиная: кухонный уголок, пара старых сосновых стульев, неудобный диван и сосновый стол, служивший одновременно и обеденным, и рабочим. Несколько книг по медицине. Стопка журналов про Африку. А на стене — фотография Кита в полном дипломатическом облачении, демонстрирующего свою верительную грамоту полной даме — главе одного из карибских государств. На снимке была и Сюзанна — в белой шляпе, она смотрела на мужа.
  — Это ты снимала? — спросил Тоби.
  — Нет, конечно. Придворный фотограф.
  Из холодильника Тоби добыл кусок датского сыра и пару помидоров, а из морозилки — нарезанный хлеб, который он тут же подогрел в тостере. Нашлась и почти полная бутылка застарелого вина, которое он с разрешения Эмили разлил по зеленым стаканам. Тем временем Эмили переоделась в бесформенный халат и шлепки, не тронув пучок на голове. Халат был застегнут на все пуговицы, снизу и доверху. Тоби удивился, какой высокой оказалась Эмили, даже несмотря на плоские шлепанцы. И какая горделивая у нее осанка. И сколько скрытого, едва заметного изящества в ее на первый взгляд неуклюжих жестах.
  — Ну а что та доктор, которая на самом деле вовсе не доктор? — спросила Эмили. — Которая звонила Киту и врала, будто Джеб жив, когда он уже был мертв? Это разве полицию не убедит?
  — При нынешнем положении дел — вряд ли.
  — А Киту тоже грозит самоубийство?
  — Нет, — категорическим тоном ответил Тоби. С тех пор как он вышел из дома Бриджит, он и сам постоянно задавался тем же вопросом.
  — Почему нет?
  — Потому что, пока он верит россказням псевдодокторши, он совершенно не опасен. Она для этого ему и звонила. Так что пусть они думают себе на здоровье, что он купился на ее ложь. Кем бы эти “они” ни были.
  — Но Кит ей вовсе не поверил.
  Они это уже обсуждали, но Тоби готов был повторять снова и снова, лишь бы Эмили было от этого спокойнее:
  — Но об этом он сообщил лишь своим родным да мне, больше никому. А во время того телефонного разговора притворился, что поверил. Пусть и дальше притворяется, нам это на руку — выиграем еще немного времени. Так что ближайшие пару дней лучше ему не высовываться и сидеть смирно.
  — А что будет потом?
  — Я расследую это дело, — заявил Тоби с уверенностью, которой вовсе не ощущал. — У меня есть кусочки головоломки, но пока еще не все. Вдова Джеба показала мне снимки, которые могут пригодиться. Я их скопировал. Кроме того, она сообщила мне имя одного человека, который, возможно, посодействует в расследовании. Я договорился с ним о встрече. Собственно, он принимал участие в том событии, из-за которого вся эта заварушка и началась.
  — А ты в нем участие принимал?
  — Нет. Я всего лишь очевидец.
  — А что с тобой будет, когда ты найдешь оставшиеся кусочки головоломки?
  — Скорее всего, лишусь работы, — ответил Тоби и, не зная, что еще сказать, потянулся к коту, который все это время сидел у ног Эмили и на ласки Тоби не обратил ни малейшего внимания. — Во сколько твой отец обычно просыпается?
  — Кит? Рано. Мама позже.
  — Рано — это когда?
  — В шестом-седьмом часу.
  — А супруги Марлоу?
  — О, они вообще с рассветом поднимаются — Джек коров ходит доить к Филипсу.
  — От дома Марлоу до поместья далеко?
  — Нет, он совсем рядом, это же бывший гостевой домик. А что?
  — Мне кажется, Киту нужно как можно раньше сообщить о смерти Джеба.
  — Прежде чем ему расскажет об этом кто-нибудь еще?
  — Можно и так сказать.
  — Хорошо, я сама ему все расскажу.
  — Проблема только в том, что по телефону мы в поместье позвонить не можем, как и Киту на мобильный. Ну и электронной почтой тоже лучше не пользоваться — в своем письме ко мне Кит ясно дал это понять. — Тоби умолк, ожидая, что скажет на это Эмили, но та молчала, не сводя с него требовательного взгляда. — В общем, — продолжил тогда он, — я предлагаю вот что: позвони завтра с утра миссис Марлоу и попроси ее сбегать в поместье и привести к телефону Кита. Конечно, если ты предпочитаешь сама ему обо всем рассказать. Могу и я.
  — А что мне соврать миссис Марлоу?
  — Скажи, что на основной линии неполадки и ты не смогла прозвониться в поместье. Говори спокойно — мол, ничего не случилось, но тебе обязательно нужно поговорить с отцом. Звони лучше с этого вот аппарата, так безопасней, — добавил Тоби и протянул ей черный одноразовый мобильник.
  Эмили взяла его длинными пальцами и принялась рассматривать, будто никогда в жизни не видела мобильного телефона.
  — Если тебе так спокойнее, я могу остаться на ночь, — осторожно продолжил Тоби, кивая на хилый диван.
  Эмили взглянула на него. Затем перевела взгляд на циферблат: два часа утра. Поднявшись, она принесла из спальни пуховое одеяло и подушку.
  — Не надо, ты же замерзнешь, — запротестовал Тоби.
  — Все со мной будет в порядке, — ответила она.
  6
  По долине разлился упрямый корнуольский туман. Вот уже два дня, как его не могли прогнать даже западные ветры. Арочные кирпичные окна в конюшне, где Кит устроил себе кабинет, уже давно должны были укрыться тенью свежих зеленых листочков. Но вместо этого все снаружи занесло сияющим белым снегом — или так просто казалось Киту, который нетерпеливо мерил шагами комнату, совсем как три года назад в ненавистном номере отеля в Гибралтаре, когда ждал решающего звонка.
  Часы показывали половину седьмого, а на Ките все еще были резиновые сапоги, в которых он спешил через яблоневый сад, когда миссис Марлоу сообщила ему, что Эмили хочет поговорить с ним — якобы она не могла дозвониться прямо в поместье. Их разговор, если его можно было так назвать, все еще звучал у него в голове, хоть и обрывочно: дочь говорила, увещевала, убеждала, и каждое ее слово ножом проворачивалось у него в груди.
  И совсем как в Гибралтаре, он бормотал себе под нос и еле слышно ругался: Господи боже, Джеб… Что за идиотизм… мы же были тогда вместе, командой… И ради чего? И все это прерывалось бесконечными поминаниями уродов, ублюдков, мерзких убийц и прочего в том же духе.
  — Папа, тебе сейчас лучше не высовываться — если не ради себя, то ради мамы. И ради вдовы Джеба. Это ведь всего на пару дней, пап. Ты просто поверь в то, что сказала тебе психотерапевт Джеба, хоть она никакая и не психотерапевт. Я передаю трубку Тоби, он это получше меня сумеет объяснить.
  Тоби? Что, интересно, этот скользкий тип делает у нее дома в шесть утра?
  — Кит? Это я, Тоби.
  — Белл, кто его убил?
  — Никто. Это было самоубийство. Такова официальная версия. Коронер с этим согласился, полиция в дальнейшем расследовании не заинтересована.
  А должна бы! Но Кит не произнес это вслух. Сейчас не самый подходящий момент. Впрочем, он вообще во время того разговора больше помалкивал, только иногда вставлял “да”, “нет”, “конечно” и “понятно”.
  — Кит?
  — Да, Тоби, я тут.
  — Вы сказали, что собирались к приезду Джеба подготовить документ, полностью описывающий все, что с вами случилось три года назад, плюс переложить на бумагу ваш разговор с Джебом в клубе. Верно?
  — А что тут не так? Вы все совершенно правильно поняли, — ответил Кит.
  — Да все так, Кит. Я уверен, что в свое время эти записи окажутся необыкновенно полезны. Просто хотел узнать, не сможете ли вы на пару дней спрятать их куда-нибудь? От греха подальше. Только не в сейф или еще какое-то очевидное место. Может, на чердак одной из пристроек? Или спросите Сюзанну, наверняка она сможет что-нибудь придумать.
  — Они его похоронили?
  — Кремировали.
  — Так быстро? Ничего себе. Кто их на это толкнул? По-моему, все это крайне подозрительно.
  — Пап, — послышался в трубке голос Эмили.
  — Да, Эм, я все еще тут. Что такое?
  — Пап, пожалуйста, послушай Тоби и сделай так, как он просит. Не задавай больше вопросов. Ничего не предпринимай, найди безопасное место для своего сочинения и позаботься о маме. И доверься Тоби — он знает, что делать. Поверь, он это дело очень тщательно прорабатывает.
  Еще бы, склизкий ублюдок, подумал про себя Кит, но все же удержался и промолчал, чему сам немало удивился. Учитывая то, что на него навалилось — мерзкий Белл, раздающий указания, Эмили, всячески его поддерживающая, миссис Марлоу, которая подслушивает у двери, и бедняга Джеб, пустивший себе пулю в лоб, — он имел полное право негодовать.
  * * *
  В надежде восстановить душевное равновесие Кит решил припомнить весь разговор от начала до конца.
  Он стоял в кухне миссис Марлоу в резиновых сапогах. Страшно шумела посудомоечная машина, и он попросил миссис Марлоу выключить ее.
  — Пап, это Эмили.
  — Я знаю, что это ты! Что случилось? С тобой все в порядке? Ты где?
  — Пап, у меня для тебя плохие новости. Джеб умер. Ты меня слышишь? Пап?
  — Господи всемогущий.
  — Папа? Это было самоубийство. Джеб застрелился из своего пистолета в своем же грузовике.
  — Неправда. Быть такого не может! Он же сюда собирался, к нам. Когда это случилось?
  — Во вторник вечером, неделю назад.
  — Где?
  — В Сомерсете.
  — Не могу в это поверить. Он что, умер еще во вторник вечером? Эта фальшивая докторша звонила мне в пятницу.
  — Знаю, пап. Боюсь, что так.
  — Его опознали?
  — Да.
  — Кто? Надеюсь, не эта врачиха-мошенница?
  — Нет. Его жена.
  — Боже мой.
  * * *
  Шеба поскуливала. Наклонившись, Кит погладил ее и невидящим взглядом уставился вдаль. В голове зазвучали слова Джеба — когда он прощался с ним в клубе, уже на рассвете.
  — Иногда мне кажется, что я совсем один на свете. Обреченный, изгой. И к тому же эти мертвые, мать и ее ребенок, они всегда со мной, всегда в моей памяти. Я считаю себя ответственным. Но сейчас все уже не так. Все изменилось благодаря вам, сэр Кристофер, так что позвольте пожать вам руку.
  И Джеб протянул руку, которой потом держал убившее его оружие. У него было хорошее, крепкое рукопожатие. “Увидимся в среду утром”, — сказал он. А я пообещал приготовить ему на завтрак омлет — его любимый.
  Он никак не хотел звать меня по имени, хоть я его и просил. Джеб думал, будто это невежливо. Звал сэром Кристофером. А я тогда сказал ему, что и не заслуживал вовсе никакого рыцарского звания.
  Он обвинял себя в преступлении, которого не совершал. А теперь его обвиняют в том, чего он не совершал, — в самоубийстве.
  А что же я? Что мне предлагается делать? Ничего. Сидеть на заду, не ерзая. Спрятать свою писанину куда подальше, предоставить лживому Беллу полную свободу действий и сидеть, закрыв свой глупый рот на замок.
  А может, я слишком долго молчал?
  Может, именно в этом и есть моя ошибка — слишком часто возмущаюсь какой-то совершенно неважной чепухой, а щекотливые вопросы задавать не решаюсь? Что же случилось тогда на скалах за домами? И почему мне предложили отличное место на Карибах, когда на него претендовали куда более достойные люди, заслужившие, в отличие от меня, такой пост?
  Хуже всего было то, что Киту велела держать рот на замке его родная дочь — разумеется, с подачи молодого Белла, у которого, похоже, дар сидеть одним задом на двух стульях. Он ведь и до старушки Эм добрался, со злостью подумал Кит. Настроил ее против отца, заставил — судя по голосу дочери, против ее воли, — лезть в дело, о котором она ничего не знает, кроме того, что передала ей мать и чего она знать вообще не должна была!
  Да, и еще: если кто и вывалит на беднягу Эм всю эту грязь об операции “Дикая природа”, то уж никак не двуличный Белл, который только и умеет, что за собственным начальством следить, и не Сюзанна. Это сделает ее родной отец — тогда, когда сочтет нужным, и так, как сочтет нужным.
  И, обуреваемый такими беспорядочными мыслями, разъяренный Кит направился через затянутый туманом двор обратно к дому.
  * * *
  Изо всех сил стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Сюзанну, Кит побрился и надел строгий темный костюм — совсем не тот наряд деревенского сквайра, что он нацепил перед встречей с мерзкой сволочью Криспином, роль которого во всем этом деле он осветит, даже если это будет стоить ему пенсии и рыцарского звания.
  Изучив свое отражение в зеркале шкафа, Кит задумался над выбором галстука — может, стоит надеть черный, почтить память Джеба? Но потом решил, что это чересчур уж демонстративно. К тому же его могут неправильно понять. Открыв ящик стола антикварным ключом, который он недавно добавил к своей связке, Кит достал конверт, где хранились квитанция Джеба и папка, озаглавленная “Черновик”.
  Секунду помедлив, Кит чуть ли не с облегчением понял, что по его лицу струятся горячие слезы, горькие и злые. Впрочем, быстрый взгляд на заголовок документа отрезвил его: “Операция «Дикая природа», часть первая: отчет свидетеля, действующего представителя Ее Величества Королевы в Гибралтаре, данные с учетом дополнительных сведений, полученных от полевого командира войск специального назначения Великобритании”.
  Вторая часть, “Отчет свидетеля, полевого командира войск специального назначения Великобритании”, теперь уже навсегда останется неоконченной. Так что первая часть должна быть вдвойне убедительнее.
  Осторожно пробираясь мимо укрытой пыльными чехлами мебели, Кит виновато посмотрел на свою обожаемую жену, но будить ее не стал. Добравшись до кухни — и заодно до единственного телефона, разговоры по которому были не слышны в спальне, — он принялся за работу с дотошностью, достойной препротивнейшего мистера Белла.
  Позвонить миссис Марлоу.
  Кит старался говорить потише. Разумеется, миссис Марлоу с радостью переночует в поместье, раз именно этого хочет Сюзанна — ведь, в конце концов, что может быть важнее? А что, телефон в поместье уже заработал? Потому что она никаких помех на линии что-то не слышит.
  Позвонить Уолтеру и Анне, старым добрым и глуповатым друзьям.
  Его звонок разбудил Уолтера, но тот заверил Кита, что в этом нет ничего страшного. Они будут счастливы заехать вечером к Сюзанне и убедиться, что ей не слишком одиноко, — если, конечно, Кит вдруг задержится по делам в городе и не успеет сегодня вернуться. Кстати, а Сюзанна, случайно, не смотрит сериал “Сникерсы” по кабельному? Они вот смотрят.
  Наконец, глубоко вздохнув, Кит уселся за кухонный стол и принялся писать — не останавливаясь, ничего не меняя, не вычеркивая и не добавляя:
  “Дорогая Сьюки,
  пока ты спала, появились кое-какие новости касательно нашего знакомого солдата, и в результате я должен как можно скорее отправиться в Лондон. Надеюсь управиться побыстрее и вернуться домой на пятичасовом поезде, но если не успею, поеду ночным — если не будет мест в купе, возьму билет в сидячий вагон”.
  Затем рука как-то сама начала выводить еще слова, и он не стал противиться ее воле:
  “Дорогая моя, я очень тебя люблю, но пришло время подать голос и быть услышанным, и, если бы ты могла знать все обстоятельства ситуации, ты бы меня полностью поддержала. Собственно говоря, ты сама справилась бы с такой задачей куда лучше меня, но и я постараюсь быть таким же смелым, как ты, и перестану наконец укрываться в тени и изворачиваться”.
  Последняя фраза показалась Киту чересчур резкой, но переписывать ее не было времени — он рисковал не успеть на поезд в восемь сорок две.
  Поднявшись по лестнице, он положил записку перед дверью спальни и придавил ее долотом, которое достал из выцветшей сумки с инструментами.
  В библиотеке он нашел неиспользованный с прошлой командировки конверт формата А4 со штампом “На службе Ее Величества”, вложил в него черновик и щедро обмотал скотчем. То же самое он проделал с письмом молодому Беллу на прошлой неделе.
  Уже проезжая через открытые всем ветрам пустоши Бодмина, он почувствовал необыкновенный прилив сил. С его плеч словно камень свалился. Правда, оказавшись на платформе среди незнакомых лиц, он вдруг ощутил почти непреодолимое желание броситься обратно домой, пока еще не слишком поздно, забрать записку и сказать Уолтеру, Анне и миссис Марлоу, что все в порядке, он никуда не уезжает. Но с прибытием экспресса до Паддингтона паника прошла, и вскоре он уже сидел в поезде и наслаждался полноценным английским завтраком. Вот только вместо кофе пришлось взять чай — Сюзанна переживала за его сердце.
  * * *
  В то время, когда Кит ехал в Лондон, Тоби Белл сидел за столом в новом кабинете и занимался проблемами последнего ливийского кризиса. Его поясницу сковывала адская боль — последствия ночевки на чудовищном диване Эмили. Сегодня Тоби решил придерживаться строгой диеты, состоявшей из обезболивающего, минералки и обрывочных воспоминаний о последних часах, проведенных вместе с Эмили в ее квартире.
  Сперва, отдав ему одеяло и подушку, она удалилась в спальню. Но вскоре пришла обратно, все еще одетая. Тоби тоже лежал без сна, мучаясь на неудобном диване.
  Усевшись подальше, Эмили попросила Тоби еще раз поподробнее описать его поездку в Уэльс. Тоби с радостью — пожалуй, даже излишней, — повиновался. Эмили жаждала кровавых подробностей — и Тоби их ей предоставил. Рассказал о потеках то ли крови, то ли сурика, которые оказались там, где их быть не должно было; и о Гарри, который все прикидывает, как бы побольше выручить за грузовик Джеба; и о любви Бриджит к крепкому словцу; и о последнем фривольном звонке Джеба, который имел место сразу после их встречи с Китом в клубе и в котором он просил бросить Гарри и вернуться к нему.
  Эмили внимательно слушала, тараща большие карие глаза, взгляд которых ближе к рассвету стал совсем уж неподвижным.
  Затем Тоби рассказал ей о ссоре Джеба с Коротышкой из-за снимков и как Джеб потом их спрятал, а Бриджит нашла и разрешила Тоби сфотографировать на телефон.
  По просьбе Эмили он показал ей эти снимки. Ее лицо вновь застыло, как тогда, в больнице.
  — Как ты думаешь, почему Бриджит тебе их показала? — спросила Эмили.
  Тоби предположил, что в первую очередь от отчаяния. Ну и потому, что он показался ей вполне благонадежным. Правда, Эмили такое объяснение не устроило.
  Потом она потребовала рассказать, как ему удалось добыть имя и адрес Джеба. Тоби поведал ей о Чарли, не называя его по имени — просто сказал, что ему оказали услугу старые друзья, дочери которых он когда-то помог.
  — И оказалось, что она и впрямь на редкость талантливая виолончелистка, — вдруг добавил он.
  Следующий вопрос Эмили потряс его своей неожиданностью и необоснованностью:
  — Ты с ней спал?
  — Господи, нет, конечно! Что за бред? — искренне ужаснувшись, воскликнул он. — С чего ты вообще это взяла?
  — Мама сказала, что у тебя было полно любовниц. Она узнавала у своих знакомых, жен служащих министерства.
  — Твоя мать? — возмутился Тоби. — Интересно! А что, интересно, жены говорят о тебе?
  Тут они оба рассмеялись, хоть и несколько натужно. Неловкий момент миновал.
  Потом Эмили захотела узнать, кто же, по его мнению, убил Джеба, впервые высказав вслух мысль о том, что это было убийство. И Тоби довольно невнятно принялся обвинять представителей “глубинного государства”, из-за чего пришлось подробнее рассказать и о вечно растущем круге неправительственных осведомителей из банковской, промышленной и торговой сфер, до которых доходили сведения, не предназначавшиеся для широких масс Уайтхолла и Вестминстера.
  Во время этого весьма утомительного для Тоби монолога он услышал, как часы бьют шесть. Он уже сидел, а не лежал, на диване, и Эмили оказалась совсем рядом. Перед ними стоял столик с двумя “одноразовыми” телефонами.
  Следующий вопрос Эмили задала строго, тоном типичной директрисы:
  — И чего ты собираешься добиться от Коротышки, когда с ним встретишься? — спросила она и застыла в ожидании ответа, которого у Тоби не было. Он побоялся напугать Эмили и так и не сказал ей, что встречается с ним под видом журналиста — и в истинном свете покажет себя лишь потом.
  — Ну, посмотрю, как он себя поведет, — беспечно ответил он. — Если он и впрямь так убивается по Джебу, как утверждает, то, может, захочет встать на его место и дать показания вместо него?
  — А если не захочет?
  — Ну, тогда мы пожмем друг другу руки и разойдемся.
  — Вряд ли он это так просто спустит, — скептически отозвалась Эмили. — Во всяком случае, судя по тому, что ты о нем рассказывал.
  После этого их беседа как-то иссякла. Эмили опустила глаза и, задумавшись, прижала к подбородку тонкие пальцы. Тоби решил, что она думает о предстоящем звонке миссис Марлоу и разговоре с отцом.
  Но когда она отняла от лица ладонь, то потянулась не к черному мобильнику, как подумал Тоби, а почему-то к его руке. Она обхватила его ладонь обеими руками, словно собиралась измерить пульс, но не совсем так. А потом, не сказав ни слова, осторожно вернула его руку обратно.
  — Собственно, это совершенно неважно, — как-то нетерпеливо пробормотала она — то ли себе, то ли Тоби.
  Может, она хотела, чтобы он ее утешил, но постеснялась попросить?
  Или хочет дать ему понять, что как мужчина он ее не интересует?
  Или, может, ей на миг показалось, будто рядом с ней сидит не Тоби, а ее нынешний или прошлый возлюбленный? Сейчас Тоби, усердно работавшему за столом в своем новом кабинете, этот вариант казался наиболее вероятным. Вдруг из кармана пиджака донеслось сиплое жужжание — на серебристый “одноразовый” мобильник пришло сообщение.
  Пиджак в этот момент был не на Тоби — он повесил его на спинку стула. Так что Тоби, развернувшись, принялся энергично шарить по карманам пиджака — куда энергичнее, чем стал бы делать, если бы знал, что в этот момент на него смотрит Хиллари, его незаменимая помощница, которая пришла к нему за советом. Уже обнаружив ее присутствие, Тоби все-таки продолжил свои поиски и наконец выудил телефон. Он улыбнулся помощнице, как бы прося прощения за проволочку, и, найдя папку с сообщениями на непривычном телефоне, все с той же улыбкой прочел смс: “Папа написал маме безумное письмо и едет на поезде в Лондон”.
  * * *
  Приемная министерства иностранных дел представляла собой темную комнатку без окон, заставленную обитыми колючей тканью стульями и стеклянными столами, заваленными нечитабельными журналами про достижения британской промышленности. Около входа отирался крупный чернокожий мужчина в коричневой форме с желтыми эполетами; за стойкой сидела секретарша в такой же форме — азиатка с непроницаемым выражением лица. Вместе с Китом в приемной маялись две возмущенные пожилые дамы, пришедшие жаловаться на неподобающую работу британского консульства в Неаполе, и бородатый прелат-грек. То, что его, бывшего высокопоставленного сотрудника министерства — из руководителей, между прочим, — заставили ждать в этой приемной, было совершенно возмутительно, и Кит решил, что в будущем, когда представится удобный момент, обязательно пропесочит работников министерства за такое отношение. Но пока буянить не стоит. Еще подъезжая к Паддингтону, он поклялся самому себе оставаться хладнокровным и невозмутимым и твердо идти к своей цели, игнорируя всевозможные препоны, если таковые возникнут на его пути.
  — Моя фамилия Пробин, — жизнерадостно сообщил он охранникам у въездных ворот, на всякий случай присовокупив к своим словам водительское удостоверение. — Сэр Кристофер Пробин, бывший высокий комиссар.
  Интересно, можно меня до сих пор считать сотрудником министерства? Наверное, нет. Ну да и неважно. Как поживаете?
  — Вы к кому? — буркнул охранник.
  — К постоянному заместителю министра — кажется, сейчас его чаще называют исполнительным директором, — терпеливо ответил Кит, стараясь не показать, какое отвращение у него вызывает стремление министерства окорпоративиться. — Знаю, что я не по записи, а он человек занятой, но все же. У меня для него очень важный документ. Если заместитель не сможет меня принять, я готов поговорить с его секретарем. Это очень важный и конфиденциальный документ, — все так же бодро говорил Кит в отверстие в стене из пуленепробиваемого стекла, за которой вбивал в компьютер информацию мрачный парень в голубой рубашке с погонами.
  — В министерстве меня все звали Китом, не Кристофером, — добавил Кит. — Кит Пробин. Вы уверены, что меня нет в списках персонала? Пробин, через “и”.
  Даже после того, как его обыскали, а мобильный отняли и убрали в застекленный шкафчик, выдав в обмен номерок, Кит умудрился сохранить полное спокойствие.
  — Вы тут все время работаете или и за другими госучреждениями приглядываете? — спросил он у охранников.
  Они проигнорировали его вопрос. Но и это не обескуражило Кита. Даже когда они попытались наложить лапы на драгоценный черновик, он остался безукоризненно вежлив, но непреклонен.
  — Нет, вы уж извините, но так не пойдет. У вас свои обязанности, а у меня мои. Я сюда приехал из Корнуолла, чтобы передать этот конверт из рук в руки, и именно так я и поступлю.
  — Да мы просто хотели его рентгеном просветить, сэр, — сказал охранник, взглянув на своего коллегу.
  Кит терпеливо ждал, пока они пропустят черновик сквозь свою адскую машину, и затем сразу же выхватил конверт из рук охранника.
  — Значит, вы прямо-таки с самим исполнительным директором хотели поговорить, да, сэр? — спросил один из охранников явно сатирическим, по мнению Кита, тоном.
  — Совершенно верно, — бесстрастно ответил Кит. — И все еще хочу. С самим директором. И если вы сообщите это наверх побыстрее, я буду крайне вам благодарен.
  Один из охранников вышел из будки. Оставшийся улыбнулся Киту:
  — Значит, на поезде приехали?
  — Верно.
  — Хорошо, наверно, прокатились?
  — Благодарю вас, вполне.
  — Вот, значит, как. А у меня жена родом из Лоствитьеля.
  — Здорово. Настоящая корнуольская девчонка, получается. Вот ведь совпадение.
  В этот момент вернулся первый охранник, но только для того, чтобы препроводить Кита в скучную комнату, где он сидел последние полчаса. Внутри Кит весь кипел, но со стороны этого было не заметить.
  Вскоре его терпение было вознаграждено — к нему, улыбаясь во весь рот, спешил не кто иной, как Молли Крэнмур, его старая подруга из логистического отдела. На ее груди висел бейджик с именем, на шее — связка электронных ключей.
  — Кит Пробин, какой чудный сюрприз! — протянув руки, приветствовала она.
  — Молли, дорогая, вот уж кого я не думал тут увидеть! — в ответ воскликнул Кит. — Я-то думал, ты уже сто лет как на пенсии! Что ты тут делаешь, скажи, пожалуйста?
  — Занимаюсь выпускниками, милый, — довольным голосом ответила Молли. — Всякими нашими старичками и старушками, которые обращаются за помощью или еще за чем. Ты, конечно, совсем другое дело — ты-то тут по работе, насколько я слышала. Ну так что, какое там у тебя дело? Ты вроде как хотел передать какую-то бумажку прямо нашему великому божеству в руки? К сожалению, не выйдет — он уехал в Африку на отдых, заслуженный, надо сказать. Очень жаль, между прочим. Уверена, он ужасно огорчится, когда узнает, что в его отсутствие ты к нему приходил. А что у тебя к нему за дело?
  — Боюсь, Молли, что я даже тебе не могу сказать, в чем дело.
  — Так давай я отнесу твои документы в его кабинет и всучу какой-нибудь мелкой сошке из его подчиненных? А? Не пойдет? Даже если я поклянусь, что глаз с твоих бумажек не спущу? Все равно нет? Ох, — вздохнула Молли, пока Кит продолжал качать головой. — Ну а как твое дело называется? Может, у него есть какое-нибудь кодовое название, которое заставит наших местных чиновничков шевелиться да бегать? Кит задумался. Кодовое название предназначено для чего? Чтобы кодировать, шифровать, скрывать суть. Но что, если нужно скрывать и само кодовое название? Тогда для кодовых названий придумывали бы другие кодовые названия, и так до бесконечности. Мысль о том, чтобы произнести вслух “Операция «Дикая природа»” перед греком-прелатом и двумя истеричными дамами, была для Кита совершенно невыносима.
  — Лучше передай этим чиновникам, что мне нужно поговорить с наиболее высокопоставленным из ответственных лиц, — сказал он наконец Молли, крепко прижав конверт к груди.
  Ну что же, хоть какой-то прогресс.
  * * *
  Тоби тем временем укрылся в умиротворяющей тиши парка Сейнт-Джеймс. Прижав к уху серебристый мобильник, он устроился под тем же платаном, в тени которого три года назад взывал к Джайлзу Окли, жалуясь на то, что его бросила никогда не существовавшая в реальности Луиза. Теперь же Тоби слушал Эмили, чей голос был совершенно спокойный — как и у него самого.
  — Как он оделся? — спросил Тоби.
  — Выехал при полном параде — в черном костюме, самых хороших ботинках, любимом галстуке и плаще. И трость с собой не взял, что мама сочла дурным предзнаменованием.
  — Кит не рассказал твоей матери о смерти Джеба?
  — Нет, зато я рассказала. Она очень расстроена и напугана, но боится не за себя, а за Кита. Впрочем, мыслит она вполне трезво — уже звонила на вокзал Бодмина. Кит оставил машину на парковке перед вокзалом и купил пенсионерский билет первого класса с возвратом на сегодня. Поезд вовремя выехал из Бодмина и к Паддингтону прибыл тоже по графику. Еще мама звонила в папин клуб. Если папа вдруг там объявится, его попросят перезвонить ей. Но мне кажется, что это не лучший вариант. Пусть уж сами ей позвонят, если он туда придет. Как бы то ни было, мама сказала, что еще позвонит туда и если что — сразу свяжется со мной.
  — Но с тех пор, как Кит уехал, о нем никто не слышал?
  — Нет, и на мобильный он тоже не отвечает.
  — А раньше с ним такое бывало?
  — Чтобы он отказывался с нами разговаривать и удирал?
  — Чтобы закатывал истерику, резко куда-нибудь подрывался и уезжал, никому не говоря ни слова?
  — Когда мой обожаемый бывший свалил от меня с новой подружкой и половиной закладной по дому, папа поехал осаждать его квартиру.
  — И что он с ними потом сделал?
  — Ничего — он дверью ошибся.
  Возвращаться в офис Тоби не стал и с мрачным предчувствием посмотрел на большие арочные окна министерства. Влившись в толпу угрюмых чиновников в черных костюмах, которые поднимались и спускались по ступеням Клайв-Хауза, Тоби вдруг почувствовал, что его охватила такая же нервная тошнота, как и тем прекрасным весенним утром три года назад, когда он приехал на работу, чтобы подготовить все для противозаконной записи на диктофон.
  У входных ворот Тоби решил рискнуть:
  — Скажите, пожалуйста, — обратился он к охраннику, показывая пропуск, — к вам сегодня не заглядывал бывший сотрудник министерства сэр Кристофер Пробин? Пробин, через “и”, — добавил он.
  Охранник защелкал клавишами компьютера.
  — Нет, у нас такого не было. Может, через другой вход пошел? А ему назначено?
  — Не знаю, — ответил Тоби и, вернувшись к себе в кабинет, вновь принялся раздумывать над линией поведения министерства в Ливии.
  * * *
  — Сэр Кристофер?
  — Он самый.
  — Я — Асиф Ланкастер из департамента исполнительного директора. Чем могу вам помочь, сэр?
  Ланкастер был чернокожим, говорил с манчестерским акцентом и выглядел лет на восемнадцать — впрочем, так Кит думал чуть ли не про всех подряд. Тем не менее он сразу проникся к пареньку симпатией — если уж министерство открыло свои двери таким вот ланкастерам, подумал он, то и от него не отмахнутся, когда он будет говорить неприятную правду об операции “Дикая природа” и ее последствиях.
  Вдвоем они дошли до конференц-зала. Удобные кресла, длинный стол. На стенах — акварели с видами Озерного края. Ланкастер жестом предложил Киту присесть.
  — Послушайте, я еще хотел задать вам один вопрос, — начал Кит, которому не очень-то хотелось расставаться с документом. — Вы и ваши подчиненные не имеете отношения к операции “Дикая природа”?
  Ланкастер взглянул на него, на конверт и позволил себе натянуто улыбнуться.
  — Могу с уверенностью заявить, что не имеем, — ответил он и, осторожно забрав из рук Кита конверт, исчез в соседней комнате.
  * * *
  Судя по золотым часам от Картье, подаренным Сюзанной на двадцатипятилетие их свадьбы, прошло уже полтора часа с тех пор, как Ланкастер, распахнув дверь, завел в соседнюю комнатку обещанного Киту старшего юрисконсульта с помощником. За это время Ланкастер навестил Кита четыре раза: предложил ему кофе, затем принес его и еще дважды заглядывал заверить, что Лайонел внимательно читает документ и придет сюда, “как только они с Францес вникнут во все детали дела”.
  — Лайонел? — спросил тогда Кит.
  — Заместитель старшего юрисконсульта. Он половину недели работает в канцелярии, а половину — у нас. Сказал, что был помощником атташе по правовым вопросам в Париже, когда вы там служили торговым советником.
  — Лайонел, значит, — довольно хмыкнул Кит.
  Лайонел запомнился ему достойным, чуть косноязычным юношей, белокурым и веснушчатым. Он еще отличался тем, что считал делом чести приглашать на танцах самых некрасивых дам.
  — А Францес…? — с надеждой спросил Кит.
  — Францес — наш новый ответственный директор по безопасности. Она одна из подчиненных исполнительного директора. К сожалению, тоже адвокат, — улыбнулся Ланкастер. — Раньше у нее была частная практика, но как только появилась возможность перейти на госслужбу, она с радостью ею воспользовалась.
  Теперь Кит был благодарен Ланкастеру за такую информацию — ведь если бы не молодой человек, он бы в жизни не догадался, что Францес вообще способна чему-либо радоваться. Вид у женщины, сидевшей сейчас напротив Кита, был погребально-угрюмый: этому способствовал и черный деловой костюм, и коротко подстриженные волосы, и манера никогда не смотреть никому в глаза.
  Лайонел же, несмотря на прошедшие с их последней встречи двадцать лет, совершенно не изменился и был все таким же чопорным занудой. Конечно, веснушки сменились пигментными пятнами, а белокурые волосы поседели, но улыбка у него была все такой же безупречной, а рукопожатие — крепким. Киту помнилось, что раньше Лайонел курил трубку — наверное, бросил.
  — Кит, рад вас видеть! — воскликнул Лайонел, подойдя к Киту куда ближе, чем тому хотелось бы, чтобы пожать ему руку. — Ну, как живется на заслуженной пенсии? Если бы вы знали, как я о пенсии мечтаю! Наслышан, кстати, о вашем чудном вояже на Карибы, — подмигнул Лайонел и, понизив голос, спросил: — Ну а Сюзанна как? Справляется со своей проблемой?
  — Да, спасибо, уже гораздо лучше, прямо-таки намного лучше, — ответил Кит и поспешно, словно это только что пришло ему в голову, добавил: — Честно говоря, мы так долго этого ждали, Лайонел. Но все же преодолели это суровое испытание. Конечно, Сьюки гораздо тяжелее пришлось, это же она болела.
  — Да-да, мы все прекрасно об этом знаем и оттого чрезвычайно тебе благодарны за этот документ — такой полезный, такой своевременный! — и за то, что ты доставил его нам, не принявшись, так сказать, раскачивать лодку, — усаживаясь, заявил уже ничуть не косноязычный Лайонел. — Правда ведь, Францес? Разумеется, — открыв папку, он вытащил копию отчета Кита, — мы были просто потрясены. Мы так вам сочувствуем! Через что вам пришлось пройти! Бедная Сюзанна, это просто безобразие. Францес, я ведь говорю от лица нас обоих, верно?
  Но если Францес и была с ним согласна, она это никак не продемонстрировала. Она сидела, уткнувшись в копию отчета Кита. Он даже подумал, что она решила выучить текст наизусть.
  — Сэр Кристофер, Сюзанна подписывала когда-нибудь акт? — спросила вдруг Францес, не поднимая головы.
  — Какой еще акт? — Киту, наверное, впервые в жизни не понравилось, что его назвали “сэром”. — О чем вы говорите?
  — Акт о неразглашении, — не отрываясь от отчета, ответила Францес. — И дополнительное соглашение условий и положений к нему. — И, не дожидаясь ответа, она обратилась к Лайонелу: — Вы не помните, в его время супруги и партнеры должны были подписывать акт? Или это уже позже ввели? Я что-то не помню.
  — Хм, честно говоря, я как-то тоже не уверен, — ответил Лайонел. — Кит, а вы как думаете?
  — Понятия не имею, — буркнул Кит. — Никогда не видел, чтобы она подписывала какие-то акты или еще что. И уж точно она мне никогда не говорила о том, чтобы ей предлагали такое на подпись. — Терпение Кита оказалось вовсе не безграничным, и с трудом сдерживаемая ярость наконец начала просачиваться наружу: — Какая к чертям разница, что она подписывала или не подписывала? Не моя вина, что она оказалась в курсе событий. Да и не ее тоже. Она в отчаянии, как и я сам. Ей нужны ответы. Нам всем нужны.
  — Нам? — переспросила Францес, повернув-таки к нему мертвенно-бледное лицо. — Кто это такие “мы”? Вас что, много? Вы хотите сказать, что о содержимом этого документа знает кто-то еще?
  — Если и знает, то я тут ни при чем, — зло ответил Кит и повернулся к Лайонелу за поддержкой. — И Джеб ни при чем. Он не был болтуном и знал, чего делать нельзя. Он ведь не пошел к журналистам, не стал трезвонить об этом всем знакомым. Нет, он доверил информацию только узкому кругу причастных к этому лиц. Написал своему члену парламента, своему начальству — подозреваю, что и вам тоже, — недобро бросил он.
  — Это, конечно, ужасно несправедливо и вообще чудовищно, — согласился Лайонел, осторожно, почти нежно, касаясь ладонью кудрявых седых волос. — Могу лишь признать, что за последние годы мы чего только не делали, пытаясь докопаться до сути этого очень запутанного, крайне противоречивого и сложного эпизода, — мы ведь можем так сказать, Францес?
  – “Мы” это кто? — хмуро поинтересовался Кит. Его вопрос оставили без внимания.
  — И надо сказать, что все подошли к этому делу с большой осознанностью. Нам все помогали, не правда ли, Францес? — продолжил Лайонел, поглаживая теперь уже нижнюю губу. — Даже американцы! А они ведь очень напрягаются, когда речь заходит о таких вещах. Разумеется, никакого официального мнения на этот счет у них не было — да и неофициального тоже. Они предельно ясно дали понять, что не позволят распространять слухи, будто Управление было замешано в подготовке и проведении подобной операции. Мы, разумеется, крайне благодарны им за помощь, верно, Францес? Конечно, мы провели расследование, — продолжил он, обращаясь к Киту. — Внутреннее, само собой, но от этого не менее тщательное. И в результате бедняга Фергус Квинн был вынужден уйти в отставку — шаг в то время очень уместный и достойный. Думаю, Францес со мной согласится, да? Но вот в наши дни таких достойных людей уже не найти. Вы только подумайте да прикиньте, сколько на свете политиков, которые, по совести, должны были бы уйти в отставку, а вместо этого спокойненько сидят на своих постах по сей день? Да Фергус на их фоне выглядит просто героем! Францес, ты что-то хотела добавить?
  — Я вот чего не понимаю, сэр Кристофер, — заговорила Францес. — Зачем вы писали этот отчет? Чтобы обвинить кого-то? Или просто записывали свои показания? А может, это всего лишь запись с чьих-то слов, которые вы приняли на веру и зафиксировали без каких бы то ни было для себя обязательств?
  — Мой отчет — ровно то, чем он кажется! — взорвался взбешенный донельзя Кит. — Операция “Дикая природа” завершилась полнейшим провалом. Абсолютным! Разведчики, заварившие всю эту кашу, оказались жутко некомпетентными, двух невинных людей попросту застрелили и целых три года тщательно заметали следы — на всех уровнях, включая, как я подозреваю, и вашу организацию! А единственный человек, готовый дать свидетельские показания, вдруг очень вовремя умер, да при весьма подозрительных обстоятельствах. Очень подозрительных! — рявкнул он.
  — Ну, давайте остановимся на том, что этот документ — добровольно предоставленный свидетельский отчет, — подсказал Лайонел Францес.
  Но она не собиралась сдавать позиции:
  — Скажите, сэр Кристофер, будет ли преувеличением сказать, что все ваше обвинение против мистера Криспина и других персон зиждется исключительно на вашем разговоре с Джебом Оуэнсом, который имел место в клубе между одиннадцатью вечера и пятью утра? Я пока не беру во внимание так называемую квитанцию, которую Джеб передал вашей супруге и которую вы, как я вижу, подшили к делу как некое дополнение.
  Какое-то мгновение ошарашенный Кит даже не мог открыть рот.
  — А мои показания, черт вас побери? Я был там, помните? На том самом холме, в Гибралтаре! Служил ушами и глазами для министра, который нуждался в моих сведениях, каковые я ему и предоставил. И только не говорите, что все разговоры во время той операции не записывались. “Нам не имеет смысла идти в наступление”, — сказал я тогда громко и отчетливо. И Джеб согласился со мной, все они согласились — и Коротышка, и другие ребята. Но им приказали спуститься и войти в дома, и они подчинились. И не потому что они какие-нибудь тупые бараны, а потому что именно так поступают хорошие солдаты — они выполняют приказы. Какими бы глупыми приказы ни были, как в нашем случае. Не глупыми даже, кретинскими. Никакой логики в том приказе не прослеживалось, но что поделать? Приказ есть приказ, — добавил Кит.
  Францес тем временем принялась изучать следующую страницу отчета.
  — Но вы ведь не будете спорить, что абсолютно все, что вы видели и слышали в Гибралтаре, полностью укладывалось в картину произошедшего, данную вам впоследствии лицами, которые отвечали за планировку операции и могли оценить ее результаты? И вы, очевидно, в число этих лиц не входили, верно? Вы понятия не имели, чем кончилась операция. Вы просто поверили на слово другим людям — сперва тем, кто готовил операцию, затем Джебу Оуэнсу. И ему вы поверили не из-за того, что он предоставил вам какие-то доказательства или улики, а просто потому, что вы предпочли поверить ему. Я не права? — спросила она и, не дав Киту возможности ответить, тут же продолжила: — И еще. Будьте добры, скажите, сколько вы выпили перед тем, как подняться к себе в номер тем вечером?
  Сбитый с толку Кит растерянно заморгал, словно человек, который вдруг обнаружил, что не понимает, где он.
  — Немного, — наконец ответил он. — Да и то скоро выветрилось. Я нередко выпиваю. Когда переживаешь такой шок, трезвеешь крайне быстро.
  — Вы в ту ночь спали?
  — Где?
  — В вашем номере в клубе. Той ночью. Или тем утром, если желаете. Так спали или нет?
  — Когда я, по-вашему, мог спать? Мы же все время говорили!
  — В вашем отчете указано, что Джеб покинул вас с рассветом — каким-то непостижимым образом исчез из клуба, просто-таки испарился. После этого чудесного исчезновения вы вернулись в постель?
  — Во-первых, я в постель и не ложился, так что вернуться туда никак не мог. А во-вторых, ничего чудесного в исчезновении Джеба не было. Он был профессионалом, мастером своего дела и знал всякие хитрые трюки и штучки.
  — А когда вы проснулись — о чудо! — он уже исчез, верно?
  — Да он ушел еще до того, как я лег в постель, я же вам говорил! И никакого чуда, откуда вы вообще это взяли? Он ушел, как настоящий шпион, потому что знал, как это правильно делается! Джеб был прекрасным шпионом, — добавил Кит, высказывая новую для себя мысль.
  Вмешался Лайонел — как всегда, безукоризненно вежливый:
  — Кит, скажите мне прямо, по-мужски, сколько вы тогда с Джебом выпили? Ну хотя бы примерно. Понятно, что все переоценивают свои способности поглощать алкоголь, но тут нам нужно знать, как все было на самом деле.
  — Мы пили теплое пиво, — довольно презрительно бросил Кит. — Джеб сделал один глоток и больше к пиву не прикасался. Довольны?
  — Но ведь, — продолжил Лайонел, внимательно изучая покрытые рыжими волосками пальцы, — пока вы дошли до сути дела, выпито было уже пинты две пива, верно? А Джеб, как вы утверждаете, не пьет — вернее, не пил, бедняга, — значит, большую часть выпили вы. Верно?
  — Возможно.
  Францес опять принялась говорить, уткнувшись в бумаги:
  — Значит, к немалому количеству выпитого во время и после ужина вы добавили еще две пинты пива, не говоря уж о двух двойных порциях восемнадцатилетнего виски “Макеллен”, которые вы потребили с Криспином в “Конноте” еще до того, как доехали до клуба. В общем и целом где-то восемнадцать-двадцать единиц. Достойно упоминания и то, что, обратившись ночью к портье, вы упомянули только об одном бокале для пива. Таким образом, можно предположить, что пиво и закуски вы заказывали для себя. Одного.
  — Вы что, вынюхивали что-то в моем клубе? Это возмутительно! Разумеется, я взял только один бокал для пива! Неужели вы думаете, я горел желанием сообщить портье, что у меня в комнате мужчина? Вы с кем там говорили? С секретарем? О Господи, — возмущенно фыркнул Кит, глядя на Лайонела, который, впрочем, вновь вернулся к поглаживанию своей шевелюры и не обращал на него внимания.
  — Также, — продолжила Францес, — мы располагаем достоверными сведениями о том, что никому, даже самому распрекрасному шпиону, не удалось бы проникнуть на территорию вашего клуба — ни через служебную лестницу сзади, ни через главный вход, которые находятся под постоянным наблюдением как персонала, так и видеокамер. Помимо этого, могу добавить, что все сотрудники клуба проверялись полицией и те сочли, что они вполне достойны доверия.
  Кит задыхался и бурлил от ярости, пытаясь найти хоть каплю, хоть крошечное зернышко здравого смысла во всей беседе:
  — Послушайте, вы оба! Не меня надо прессовать, а Криспина! Или Эллиота! Свяжитесь опять с американцами, найдите эту фальшивую докторшу, которая убеждала меня, что Джеб сошел с ума, когда он уже был мертв, — запнувшись, Кит сглотнул слюну и вздохнул. — И найдите Квинна, где бы он ни был. Заставьте его рассказать, что на самом деле произошло тогда возле тех домов. — Кит уже было закончил, но неожиданно для самого себя продолжил: — И проведите нормальное официальное расследование! Узнайте, кем были эта несчастная убитая и ее ребенок, и возместите моральный ущерб их родным. А после этого узнайте, кто убил Джеба всего за день до того, как он собирался подписать мой отчет и составить свой. — И довольно нелогично добавил: — И, ради всего святого, не верьте этому шарлатану Криспину. Этот человек — прирожденный лгун.
  Лайнел наконец перестал оглаживать свои седые волосы:
  — Да-да, Кит, конечно. Только я не стал бы поднимать такой шум. Если ситуация обострится, вы окажетесь в очень незавидной позиции. Официальное открытое расследование, о котором вы так мечтаете и которое может начаться после опубликования вашего доклада, — мы с Францес о таком и мечтать не смеем. Все, что имеет хоть малейшее отношение к вопросам национальной безопасности, — секретные операции, удачные и не очень, экстраординарные выдачи преступников, запланированные или нет, всякие методы ведения допроса, и наши, и — чаще — американские, — все это сразу же отправляется в папочку с грифом “Государственная тайна”. Боюсь, и свидетельские показания оказываются там же, — сказал Лайонел и кивнул Францес, которая выпрямилась, положила ладони на раскрытую папку на столе, словно собираясь устроить сеанс левитации, и подхватила:
  — Я считаю себя обязанной дать вам совет, сэр Кристофер, — объявила она. — Вы находитесь в очень уязвимой позиции. Да, все в курсе, что вы приняли участие в одной сверхсекретной операции. Авторы этой операции живут в разных уголках планеты. Отчетность — кроме вашего доклада — представляет собой крайне фрагментарное чтиво. В нескольких документах, которые доступны нам, не упоминаются имена участников операции, за исключением одного — вашего. Это значит, что в случае проведения официального расследования вы станете единственным представителем британского правительства, замешанным в этом деле, и единственным, на кого возложат ответственность за все произошедшее. Лайонел? — повернувшись к коллеге, произнесла Францес.
  — Да, Кит, боюсь, вот такие у нас плохие новости. А хорошие, к сожалению, не так-то легко найти. С тех пор как вы ушли на пенсию, у нас ввели новые правила, касающиеся таких вот деликатных, неординарных операций. Некоторые уже действуют, остальные скоро войдут в силу. И, к нашему большому сожалению, операция “Дикая природа” подпадает под очень многие из этих правил. Что, в свою очередь, приведет к тому, что любое расследование будет проводиться за плотно закрытыми дверями кабинетов. Если вдруг вы решите подать иск — на что вы имеете полное право, — учитывайте, что слушания будут проводиться группой тщательно отобранных и одобренных юристов. Некоторые из них будут изо всех сил стараться защитить вас, а некоторые — обвинить. А вас — истца — боюсь, даже не допустят в суд. Вы не будете присутствовать, когда правительственные юристы станут представлять это дело судье. И ваших адвокатов там тоже не будет, как и вообще любых ваших сторонников. Ну а по тем самым правилам, которые сейчас находятся на стадии обсуждения, даже сам факт слушания должен храниться в строжайшем секрете. Как, разумеется, и решение суда.
  Печально улыбнувшись, словно пытаясь предупредить Кита о том, что этим плохие вести не ограничиваются, Лайонел вновь пригладил волосы и продолжил:
  — И, как совершенно верно заметила Францес, если против вас выдвинут обвинение, процесс будет проходить в полной тайне до самого последнего момента, когда огласят приговор. Честно говоря, это абсолютно чудовищно, — сочувственно улыбнулся Лайонел, хотя не очень понятно, относилась эта улыбка к обвиняемому или закону в целом. — Только представьте, Сюзанна, возможно, даже знать не будет, что против вас идет процесс, если, конечно, предположить, что такое вообще возможно. Или узнает, что вас объявили виновным, в самый последний момент — опять-таки, если такое произойдет. Конечно, там будет что-то вроде жюри присяжных — аккуратно отобранных секретными службами, разумеется, что сильно влияет на исход дела. А вам будет позволено, хоть и весьма мельком, изучить доказательства, свидетельствующие против вас. Впрочем, делиться своими впечатлениями и мыслями с близкими и родными вы не будете иметь права. Да и огласка сама по себе ничем не поможет, тем более что это крайне рисковое дело, вы уж простите за резкость. Кит, поверьте, я не просто так, для галочки, вас запугиваю. Мне кажется, мы с Францес оба чувствуем, что несем за вас ответственность. Правда ведь, Францес?
  — Он умер, — прошептал невпопад Кит и, побоявшись, что его не расслышали, повторил чуть громче: — Джеб умер.
  — Как это ни прискорбно, да, умер, — впервые за весь разговор согласилась с ним Францес. — Хотя, возможно, и не так, как думаете вы. Нездоровый солдат застрелился из собственного оружия. К сожалению, с каждым годом таких случаев все больше и больше. У полиции его смерть не вызвала никаких вопросов, а кто мы такие, чтобы подвергать сомнению выводы полицейских? Ну а пока мы сохраним ваш отчет и будем надеяться, что его никогда не используют против вас. Думаю, вы разделяете эту нашу надежду.
  * * *
  Спустившись по парадной большой лестнице, Кит закрутил головой — забыл, куда идти. К счастью, Ланкастер пришел ему на помощь и проводил до входных ворот.
  — Так как, вы говорите, вас зовут, мой дорогой друг? — спросил Кит, пожимая на прощанье молодому человеку руку.
  — Ланкастер, сэр.
  — Вы были очень любезны, благодарю вас, — сказал ему Кит.
  * * *
  Весть о том, что Кита Пробина видели в курительной комнате его клуба на улице Пэлл-Мэлл, появилась на экране черного “одноразового” телефона Тоби, когда тот усаживался за длинный стол в конференц-зале на третьем этаже, чтобы принять участие в обсуждении вопроса, имеет ли смысл начинать переговоры с ливийской повстанческой группировкой. Сообщение пришло от Эмили, которой новости сообщила ее мать.
  Тоби пробормотал какие-то невнятные извинения, встал со стула и ретировался из зала. Он и сам не помнил, как это произошло, — в памяти отложилось только то, как он вытащил на глазах у всего честного народа серебристый телефон (другого выбора не было) и, прочитав сообщение, воскликнул что-то вроде: “О Господи, какой ужас!” — объяснив присутствующим, что умер один из его знакомых. Наверное, на его неблагоразумное поведение повлияло то, что смерть Джеба все никак не выходила у него из головы.
  Следующий кадр: Тоби бегом спускается по лестнице, миновав целую китайскую делегацию, прибывшую с визитом. Все так же торопясь, он преодолевает около километра от министерства до Пэлл-Мэлл, по пути беспрерывно разговаривая с Эмили, которая сбежала с очередной вечерней операции и собиралась ехать на метро к парку Сейнт-Джеймс. Прежде чем спуститься в метро, она успела сообщить Тоби, что секретарь клуба сдержал обещание, данное Сюзанне, и связался с ней, как только Кит появился в клубе. Правда, сделал он это весьма своеобразно.
  — Мама говорит, он так рассказывал о папе, словно тот — закоренелый преступник в бегах. Оказывается, в клуб уже заходили копы, расспрашивали всех о папе. Утверждали, что это просто “усиленная проверка”. Спрашивали, сколько он в тот вечер выпил и замечали ли у него в номере мужчин раньше. Представляешь? И не подкупал ли он ночного портье, чтобы тот принес им еду и напитки. Бред какой-то, честно говоря.
  Тоби, прижимая серебристый мобильник к уху, пыхтя и задыхаясь, добрался наконец до места. Там он занял оговоренную позицию — остановился у каменной лестницы, ведущей к входной двери клуба. И тут он увидел Эмили. Она бежала, даже не бежала — летела, словно прекрасная вольная птица. Волосы черной лентой развевались по ветру на фоне серо-сизого неба, дождевик вздымался бурной волной.
  Вместе они поднялись по лестнице. Тоби шел впереди. В фойе клуба было темно и пахло капустой, а секретарь оказался высоким и иссушенным старичком.
  — Ваш отец переместился в длинную библиотеку, — уныло сообщил он Эмили гнусавым голосом. — Боюсь, дамам туда вход воспрещен. Вы можете спуститься, но только после половины седьмого, — добавил он. — Вы же, — обратился он к Тоби, оглядев его с ног до головы и отметив галстук и деловой костюм, — можете пройти, если, конечно, вы являетесь гостем сэра Пробина. Он ведь подтвердит, что вы его знакомый?
  Не обращая на него внимания, Тоби повернулся к Эмили:
  — Слушай, тебе тут торчать смысла нет. Может, поймаешь такси и посидишь там, пока мы с ним не выйдем?
  Внизу за плохо освещенными столиками в окружении шкафов с древними книгами пили и переговаривались седеющие джентльмены. А за ними, в нише, заставленной мраморными бюстами, сидел в одиночестве Кит. Он неровно, прерывисто дышал, и его плечи подрагивали.
  — Это Белл, — сказал ему прямо в ухо Тоби.
  — Не знал, что вы член этого клуба, — ответил Кит, не поднимая головы.
  — Я и не член. Я тут в качестве вашего гостя, так что будьте добры, угостите меня стаканчиком. Можно рюмку водки, если вы не против. Большую, — сообщил Тоби подошедшему официанту. — За счет сэра Кристофера. И добавьте тоник, лед и лимон, — сказал он и уселся рядом с Китом. — С кем вы разговаривали в министерстве?
  — Не ваше собачье дело.
  — Я бы не был в этом столь уверен. Как я понимаю, вы там совершили демарш?
  Кит сидел, опустив голову.
  — Демарш, черт бы всех побрал, — сделав большой глоток виски, пробормотал он.
  — Вы показали им отчет. Тот самый, что набросали перед приездом Джеба.
  Официант с непревзойденным проворством поставил перед Тоби водку вместе со счетом и шариковой ручкой для Кита.
  — Подойдите через минуту, — резко сказал ему Тоби и подождал, пока официант не удалится. — Пожалуйста, ответьте мне на один вопрос. В этом вашем отчете встречалось — встречается — мое имя? Или, может, вы написали там о моей записи в кабинете Квинна? Или просто упомянули разок ответственного и порядочного секретаря господина бывшего министра? А, Кит?
  Все так же, не поднимая головы, Кит отрицательно ею помотал.
  — Значит, вы вообще никак про меня не упоминали? Правильно я понял? Или вы просто не хотите отвечать? Скажите, есть в вашем отчете имя Тоби Белла или нет? Возможно, мое имя мелькнуло в разговоре с ними? — В разговоре! — хохотнул вдруг Кит.
  — Так что, говорили вы им обо мне или нет?
  — Нет! Конечно, нет! Вы кем меня считаете, шпионом каким-нибудь? Или просто идиотом?
  — Я вчера встречался с вдовой Джеба, она живет в Уэльсе. Мы с ней долго беседовали, и она сообщила мне крайне интересные сведения.
  Кит наконец поднял голову, и Тоби к своему ужасу и смущению увидел, что веки у старика покраснели, а из глаз текут слезы.
  — Вы видели Бриджит?
  — Да, видел.
  — Бедная девушка. Какая она из себя?
  — Такая же боевитая и отважная, как и ее муж. Сын у них тоже хороший. Она дала мне телефон Коротышки, и я договорился с ним о встрече. Скажите-ка еще раз, пожалуйста, — вы точно обо мне не говорили? Я пойму, если вы все-таки им сказали. Мне просто нужно точно знать.
  — Нет и еще раз нет. Господи, сколько раз вам нужно повторять?
  Подписав счет, Кит, отказавшись от протянутой руки Тоби, с трудом поднялся на ноги. Они с Тоби оказались друг против друга.
  — А какого черта вы к моей дочери прицепились? — спросил Кит.
  — Почему прицепился? Мы вполне неплохо ладим.
  — Ну и пускай. Только не поступайте с ней так же, как этот говнюк Бернард, ее бывший.
  — Кстати, она сейчас нас ждет.
  — Где?
  Тоби вышел из библиотеки в фойе, ступая след в след за Китом и готовый в любую минуту его подхватить. Они прошествовали мимо секретаря, выбрались на крыльцо, спустились по лестнице и направились к такси. Эмили ждала не в машине, как велел ей Тоби, а на улице — не обращая внимания на дождь, она стояла возле распахнутой дверцы, придерживая ее для отца.
  — Мы едем прямо к Паддингтонскому вокзалу, — объявила она, усадив отца в машину. — Но перед тем как сесть на ночной поезд, тебе надо плотно поесть. Тоби, а у тебя какие планы?
  — У меня лекция в Чатем-Хаус[19], — ответил он. — Мне обязательно нужно там отметиться.
  — Тогда созвонимся вечером?
  — Конечно, обменяемся новостями. Отличная идея, — согласился Тоби, краем глаза заметив, как озадаченно смотрит на них из глубин такси Кит.
  Соврал ли он Эмили? Строго говоря, нет. В Чатем-Хаус действительно сегодня проводили лекцию, на которую он был приглашен. Но Тоби не собирался туда ехать — ведь у него в кармане пиджака рядом с увесистым серебристым телефоном лежало письмо на плотной бумаге из банка с цветистым названием, которое доставили сегодня курьером к главному входу министерства иностранных дел в три часа дня. В письме, набранном жирным шрифтом, сообщалось, что Тоби просят сегодня приехать в штаб-квартиру компании в Кэнэри-Уорф[20]в любое время до полуночи.
  Внизу послания стояла подпись: Дж. Окли, старший вице-президент.
  * * *
  Пронизывающий ветер, который долетал с Темзы, почти выветрил застарелую сигаретную вонь, висевшую под потолками псевдоримских галерей и въевшуюся в дверные порталы с орнаментом в духе эпохи нацизма. Под светом натриевых тюдоровских фонарей скользили, огибая друг друга, в каком-то непонятном танце бегуны в красных куртках, секретарши, с ног до головы затянутые в черное, и торопливые мужчины с порезами от бритв на лице и тоненькими портфелями. Все они напоминали Тоби шутов, странных лицедеев. Возле каждого освещенного небоскреба и на каждом углу стояли, набычившись, полицейские в дождевиках и внимательно оглядывали прохожих. Выбрав одного из них, Тоби показал ему письмо и попросил указать дорогу.
  — Хм, наверное, это где-то на Канада-сквер. Но я не уверен, я тут всего лишь год работаю, — ответил полицейский и расхохотался.
  Тоби уже шел дальше по улице, а полицейский все смеялся.
  Пройдя под пешеходным мостиком, Тоби направился в круглосуточный торговый центр, где можно было приобрести как золотые часы, так и икру или виллу на озере Комо в Италии. За прилавком парфюмерного магазина стояла красивая девушка с оголенными плечами, которая предложила Тоби понюхать ее — оценить прекрасный аромат духов.
  — Вы, совершенно случайно, не знаете, как найти Атлантис-Хаус? — спросил у нее Тоби.
  — Покупать будете? — мило улыбнувшись, спросила девушка, явно откуда-то из Польши родом.
  На улице перед Тоби вырос очередной небоскреб, расцвеченный огнями. У входа — купол, поддерживаемый колоннами. На полу — расходящаяся лучами в стороны звезда, выложенная золотистой мозаикой. А вдоль по синему куполу — огромное название “Атлантис”. Отыскав посреди колонн вход — стеклянные двери с изображением дельфинов, при появлении Тоби скрипнувшие и разъехавшиеся в стороны, — он вошел внутрь.
  Крупный белый мужчина за стойкой, вырубленной из цельного камня, протянул Тоби пластиковую карточку с его именем и хромированный зажим.
  — Вам в центральный лифт. Кнопок нажимать никаких не надо. Хорошего вечера, мистер Белл.
  — И вам того же, — ответил Тоби.
  Лифт взлетел вверх, замер и наконец открылся, явив взору Тоби освещенный сиянием звезд амфитеатр с белоснежными арками и ангельскими созданиями из белого гипса. В центре прекрасного небесного свода свисали ленты подсвеченных ракушек. Из-под них и вышел, решительно чеканя шаг, мужчина. Впрочем, Тоби показалось, что он явился прямо из ракушки. Издалека он выглядел высоким, даже грозным, но это впечатление рассеялось, когда Джайлз Окли подошел ближе. Он являл собой воплощение корпоративного успеха — холодная жесткая улыбка, холеная, ухоженная кожа, идеальная стрижка потемневших вдруг волос и безукоризненно белые зубы.
  — Тоби, дорогой мой, какой сюрприз! Ты очень вовремя, спасибо, что сразу же приехал. Я тронут, — приветствовал Джайлз.
  — Рад вас видеть, Джайлз, — ответил ему Тоби.
  * * *
  В кабинете с мебелью из розового дерева работал кондиционер. Окон не было, свежего воздуха тоже, ни днем, ни ночью. Когда мы хоронили бабушку, сообщил Окли, именно тут все сидели и обсуждали похороны с гробовщиком. За столом из все того же розового дерева возвышался величественный трон. Чуть ниже, для обычных смертных — кофейный столик и два кожаных стула с деревянными подлокотниками. На столике — поднос из розового дерева с початой бутылкой выдержанного кальвадоса.
  До сих пор Тоби с Джайлзом ни разу не посмотрели друг другу в глаза. Во время переговоров Джайлз предпочитал задерживать взгляд на чем угодно, только не на своем собеседнике.
  — Ну, Тоби, как жизнь? — с улыбкой спросил Окли, наливая себе кальвадос, от которого Тоби любезно отказался.
  — Хорошо, благодарю вас. А как поживает Гермиона?
  — Ну а как великий роман? Уже написан, сверстан и готов к печати? — не обратив внимания на вопрос, продолжил Окли.
  — Джайлз, зачем вы меня позвали?
  — Затем же, зачем ты сюда приехал, — парировал Джайлз, чуть обиженный столь непристойно быстрым переходом к делу.
  — Ну и что же это за повод?
  — Одна тайная операция, которую три года назад вроде бы собирались провести, но, к счастью, так никогда и не провели. Пойдет тебе такой повод? — с напускным оживлением спросил Окли.
  Прежде живой, похожий на гнома, теперь он как-то поник. Когда-то ярко блестевшие глаза потускнели, а веселые морщинки, окружавшие рот, теперь сбегали вниз, придавая лицу вечно обрюзгшее выражение.
  — Вы про операцию “Дикая природа”? — уточнил Тоби.
  — Если тебе угодно вдаваться в ненужные подробности, то да, ты прав.
  — Так операцию “Дикая природа” провели вполне успешно — если не считать того, что в ходе нее убили пару невинных людей. И вы это знаете так же хорошо, как и я.
  — То, что знаю я или ты, не имеет никакого значения. Вопрос в том, знает ли об этом остальной мир и должен ли знать. И каков же ответ? Это, конечно, должно быть и ребенку понятно, но все же я тебе растолкую: нет, знать об этом никто не должен, никогда и ни за что. В таких случаях время ничуть не лечит, и не стоит бередить эту рану. Ты только представь, на сколько децибел устроят шум разгневанные граждане, если узнают, как давно британское правительство отрицало всякую свою причастность к этой операции, — довольный столь цветистой метафорой, Джайлз невесело улыбнулся и откинулся на спинку кресла, очевидно дожидаясь аплодисментов. Так и не дождавшись оваций, он отпил немножко кальвадоса и беззаботно продолжил:
  — Ты подумай, Тоби, толпа американских наемников, сдобренная кучкой переодетых британских спецназовцев, и всем им платят республиканцы-евангелисты. Ну а управляет всем этим сбродом, скорее всего, сомнительного вида оборонный подрядчик в сговоре с жалкой группкой неистовствующих неоконсерваторов из помирающей Новой Лейбористской партии. А что в итоге? Изуродованные трупы ни в чем не повинной мусульманки и ее крошечной дочери. Сложно представить, какой вой поднимется в наших СМИ! Ну а что касается нашего прекрасного Гибралтара с его многонациональным населением, то после такого скандала он еще лет сто будет ныть, чтобы мы отдали его обратно Испании. Если, кстати, еще не начал ныть.
  — И что?
  — Не понял?
  — Так чего вы от меня хотите? Что мне, по-вашему, следует сделать?
  Внезапно взгляд Окли, обычно ускользающий и долго ни на чем не задерживающийся, буквально впился в Тоби:
  — Не сделать, мой дорогой, а напротив — тебе ничего не следует делать! Остановись сейчас же, пока не слишком поздно.
  — Для чего не слишком поздно?
  — Для твоей карьеры, для чего же еще? Прекрати эту свою фарисейскую гонку непонятно за чем — она тебя прикончит. Закрой эту страницу своей биографии и начни с чистого листа. Тебе все простят, поверь мне.
  — Кто это сказал?
  — Я.
  — А еще кто? Джей Криспин? Или еще кто-то?
  — Какая разница? Осведомленный консорциум ученых мужей и дам, радеющих за судьбы родины. Такой ответ тебя устроит? Не будь ребенком, Тоби.
  — Кто убил Джеба Оуэнса?
  — Убил? Никто. Он сам себя убил. Бедняга. Он ведь много лет страдал от психического расстройства. Он тебе этого не говорил? Или на такую правду ты предпочтешь закрыть глаза?
  — Джеба Оуэнса убили.
  — Глупости. Полнейшая чушь. С чего ты это взял? — Окли решительно выдвинул вперед подбородок, но голос его звучал уже не так уверенно, как раньше.
  — Джеб Оуэнс якобы застрелился — выстрелил в голову из чужого пистолета, держа его не той рукой ровно за день намеченной встречи с Пробином. Накануне смерти он был полон энтузиазма и надеялся изменить свою жизнь к лучшему — даже позвонил в день убийства жене, с которой они расстались, и сказал, что у них снова все будет хорошо. Его убийца, кем бы он ни был, нанял какую-то посредственную актриску, чтобы та прикинулась врачом — который в реальности вообще-то мужчина, но она этого не знала, — и позвонила Пробину домой уже после смерти Джеба. Эта фальшивая докторша сообщила Пробину, что Джеб жив, но лежит в психиатрической клинике и ни с кем не хочет общаться.
  — Кто рассказал тебе весь этот бред? — спросил Окли, в душе которого явно поселились сомнения.
  — Смерть Джеба расследовали весьма дотошные полицейские в гражданском. Из Скотленд-Ярда. Благодаря этой их дотошности в процессе расследования не нашлось ни единой улики. Место преступления не осматривали криминалисты, про множество формальных процедур попросту забыли, а труп кремировали с поистине космической скоростью. И все, дело закрыто.
  — Тоби.
  — Что?
  — Если все, что ты говоришь, правда, то я просто в шоке. Я этого не знал, клянусь тебе. Они сказали мне, что…
  — Они? Да что это за “они”? И что эти они, черт побери, вам сказали? Что убийство Джеба прошло гладко и беспокоиться ни о чем не стоит?
  — Я так понял, что Оуэнс застрелился. Что у него была депрессия или еще какое-то душевное расстройство, которое вошло в острую… Стой! Ты куда? Погоди!
  Тоби уже стоял у двери.
  — Вернись. Я настаиваю. Сядь, — казалось, голос Окли сейчас окончательно сорвется. — Возможно, меня ввели в заблуждение. Я не отрицаю такую возможность. Предположим, — только лишь предположим, — что ты говоришь правду и все так и было. Просто на минуточку. Расскажи мне, что тебе известно. Должны же быть аргументы и в пользу другой версии, верно? Они всегда есть. Жизнь вообще не черно-белая. Так что сядь, пожалуйста, обратно. Мы еще не закончили.
  Под сверлящим взглядом Окли Тоби отошел от двери, но садиться не стал.
  — Расскажи еще раз, — потребовал Окли, чей голос на мгновение обрел прежнюю властность. — Откуда у тебя все эти сведения? Наверняка, сплошные сплетни да слухи, да? Ну да неважно. Они его убили — те самые “они”, при упоминании которых ты так кипятишься. Предположим, это так. И что мы можем заключить из этого предположения? А мы можем заключить то, — с напором говорил Окли, — что пришло тебе время увести кавалерию с поля боя и временно отступить — подчеркиваю, временно, исключительно из тактических соображений. Дабы ослабить всеобщую напряженность. Эта передышка позволит обеим сторонам обдумать свои позиции и немножко успокоиться. Разумеется, это не значит, что ты сдаешься без боя — я в курсе, что тебя такой исход не устроит. Ты просто сэкономишь силы на будущее — когда у тебя появится больше власти, больше шансов на успех. А если начнешь продавливать это дело сейчас — останешься парией на всю свою жизнь. Ты, Тоби! Ты — пария. Разве это мыслимо? И тем не менее именно в такого изгоя ты превратишься, если разыграешь свои карты слишком рано. А ведь тебе судьбой предназначена совсем другая жизнь — я знаю это лучше других. Нашей стране нужны политики вроде тебя. Даже не просто нужны, а необходимы! Такие, как ты, — настоящие британцы, неиспорченные, в чем-то мечтатели, в чем-то наивные, но в то же время мыслящие трезво, крепко стоящие на земле. Я всем говорю: Белл — парень что надо. Мозги, душа, тело — полный комплект. Ты ведь даже не знаешь, что такое настоящая любовь. Не такая, как у меня. Ты — слепец. Невинный, но слепец. И всегда таким был. Я знал это и всегда понимал. И любил тебя за это. Думал, что однажды ты сам придешь ко мне. Но в глубине души знал, что этому никогда не бывать, — говорил Окли, обращаясь уже к совершенно пустой комнате.
  * * *
  Лежа в темноте на кровати, Тоби прислушивался к шуму ночных улиц и сжимал в руке серебристый телефон. Надо дождаться, пока она доберется до дома. Ночной поезд уходит с Паддингтона в 23:45. Сегодня он отправился без задержек. Такси она никогда не берет — старается не делать того, что не по карману бедноте вроде ее пациентов. Значит, надо бы подождать.
  Но пальцы Тоби как-то сами собой нажали кнопку вызова.
  — Как прошла лекция? — сонно спросила Эмили.
  — Я туда не поехал.
  — А куда тогда?
  — Встретился с одним старым знакомым. Поболтали с ним кое о чем.
  — О чем-то конкретном?
  — Нет, просто так. Как твой отец?
  — Передала его из рук в руки проводнику. А дома его на вокзале должна встретить мама.
  Вдруг послышался какой-то шорох.
  — Уходи, — сдавленно прошептала Эмили. — Это все кот, — объяснила она. — Каждый вечер забирается ко мне в постель, а я его гоняю. А ты что-то другое подумал?
  — Нет, даже не посмел.
  — Папа убежден, что у тебя на меня планы. Он прав?
  — Возможно.
  Долгая пауза.
  — А что у нас завтра? — наконец прервала молчание Эмили.
  — Четверг.
  — У тебя завтра встреча, верно?
  — Да.
  — А я завтра веду прием где-то до двенадцати часов. Потом по вызовам еще надо будет съездить.
  — Может, ты вечером свободна? — предположил Тоби.
  — Может быть, — ответила Эмили и вновь затихла. — У тебя сегодня все нормально прошло?
  — Как тебе сказать… Вроде да. Вот только я выяснил, что мой друг считал меня геем.
  — А ты не гей?
  — Нет. Вроде бы нет.
  — А ты не поддался ему из вежливости?
  — Насколько я помню, нет.
  — Ну, значит, все в порядке? Нет?
  Ты только не замолкай, взмолился мысленно Тоби. Не нужно никаких сокровенных разговоров, просто говори, о чем угодно! Говори со мной, пока я не забуду про Джайлза.
  7
  Он проснулся с тяжелой головой. Его обуревали самые противоречивые эмоции — какие-то он хотел прогнать прочь, а другие жаждал испытать вновь. Несмотря на поддержку Эмили, перед ним все время стояло мучимое душевной болью лицо Окли, а в ушах звучал его умоляющий голос.
  Я — шлюха.
  Я не знал.
  Я знал, но все равно ему подыгрывал.
  Я не знал, но должен был догадаться.
  Все вокруг знали, кроме меня.
  И самая тревожная, не отпускающая его ни на секунду мысль: как я мог быть таким идиотом после Гамбурга? Почему был уверен, что у всех свои потребности и нет ничего страшного в том, что в результате пострадал лишь один Джайлз?
  И одновременно с этими размышлениями Тоби оценивал сведения, которые сообщил ему (или скрыл от него) Окли, и прикидывал, насколько он успел “засветиться” во время своих разъездов. Если Чарли Вилкинс или его друг в полиции — информаторы Окли, то, скорее всего, о поездке в Уэльс и встрече с Бриджит уже всем известно.
  Но оставались еще фотографии. Их-то никто не видел. И о Коротышке тоже никто не знал. А его поездка в Корнуолл? Наверное, и о ней они уже знают. Даже не наверное, а наверняка — если вспомнить, какую бучу полицейские или прикинувшиеся ими неизвестные устроили в клубе Кита. Скорее всего, известно им и то, что Эмили приехала вызволять отца в сопровождении некоего друга семьи.
  И что же из этого следует?
  Из этого следует то, что изображать из себя при разговоре с Коротышкой уэльского журналиста и просить его о разоблачительном интервью — поступок не самый умный. А точнее — самоубийственно глупый.
  Так почему же ему не плюнуть на все и не последовать совету Джайлза? Сделать вид, будто ничего этого и не было вовсе?
  Или не выпендриваться, перестать мучиться вопросами, на которые не существует ответов, и поехать в Милл-Хилл на встречу с Коротышкой. Потому что ему позарез нужен живой свидетель, готовый говорить. Либо Коротышка согласится, и тогда они с Китом проделают то, что собирались сделать с Джебом, либо скажет “нет”, побежит к Криспину за похвалой, и тогда пиши пропало.
  Но, что бы ни произошло в итоге, Тоби все-таки выйдет на поле боя и сразится наконец с врагом лицом к лицу.
  * * *
  Тоби позвонил своей помощнице Салли. Наткнулся на автоответчик, что даже неплохо. Заговорил героическим тоном борца с неизлечимой болезнью:
  — Салли, это Тоби. Боюсь, у меня плохие вести — режется зуб мудрости. Через час иду к зубной фее на лечение, так что на утреннем совещании меня точно не будет. Может, попросишь Грегори, чтобы заменил меня на встрече НАТО? Извинись, пожалуйста, за меня перед всеми. Я еще позвоню, буду держать тебя в курсе событий. Еще раз извини.
  Теперь предстояло решить еще одну проблему: что надеть? Как нарядился бы на его месте провинциальный журналист, собираясь на интервью в Лондон? В конце концов Тоби остановился на джинсах, кроссовках, легкой куртке. Он захватил с собой и записную книжку с шариковыми ручками, порадовавшись своей предусмотрительности.
  Собирался он взять и телефон, но вовремя вспомнил, что на нем хранятся фотографии Джеба — которые принадлежали и Коротышке тоже.
  Обойдусь и без телефона, решил Тоби.
  Кафе-кондитерская “Золотой теленок” располагалось на середине улицы, зажатое между магазином халяльного мяса и лавкой кошерных деликатесов. На витринах, подсвеченных розовыми лампами, возвышались торты на дни рождения и свадьбы, окруженные россыпями меренг размером со страусиное яйцо. Внутри медный поручень отделял стойку кафе от столиков с посетителями. Разглядев все это с противоположной стороны улицы, Тоби свернул в переулок, чтобы закончить осмотр припаркованных поблизости машин и грузовиков и еще раз окинуть взором толпы прохожих, заполонившие тротуары.
  Подойдя к кафе во второй раз, Тоби убедился, что не ошибся: внутри в это время и впрямь не было ни одного посетителя. Выбрав столик в углу, смотрящий прямо на входную дверь, — его преподаватели называли такие столики “местами для телохранителей”, — Тоби заказал себе капучино и принялся ждать.
  Около прилавка, по другую сторону медного поручня, толпились посетители, набиравшие пластиковыми щипцами в картонные коробки пирожные и булочки. Но никто из них не соответствовал описанию Коротышки, мужчины ростом под два метра — которого Джеб лягнул под коленки и, пока тот падал, сломал ему нос.
  Часы показывали уже десять минут двенадцатого. Он струсил, решил Тоби. Или они решили от него избавиться и теперь он сидит в грузовике с простреленной черепушкой и пистолетом не в той руке.
  В окне показался крупный лысый мужчина с рябоватой кожей оливкового оттенка и маленькими круглыми глазками: сначала он смотрел на пироги и торты, выставленные в витрине, затем глянул на Тоби, потом вновь принялся изучать выпечку. Взгляд тяжелый, не моргающий. Накачанные плечи — видно, любит тягать железо. Модный темный костюм без галстука.
  Наконец мужчина ушел. Может, он присматривался к нему? Или просто раздумывал, не полакомиться ли эклером, но потом решил, что фигура ему дороже?
  И вдруг Коротышка совершенно неожиданно для Тоби материализовался прямо у него за столиком. Видимо, все это время он отирался в туалете позади кафе. Об этом Тоби не подумал, хотя надо было бы. Очевидно, что Коротышке-то эта мысль как раз пришла в голову.
  Он казался выше своих двух метров роста, наверное, из-за того, что сидел выпрямившись, положив тяжелые крупные ладони на стол, сцепив пальцы. У него оказались сальные черные волосы, коротко стриженные по бокам и на макушке, высокие красивые скулы и всегда приподнятые, словно в улыбке, уголки губ. Смуглая кожа блестела, как будто он долго-долго тер ее щеткой. На переносице Тоби заметил небольшую впадинку — видимо, удар Джеба не прошел бесследно. Коротышка был одет в тщательно выглаженную голубую джинсовую рубашку с застегнутыми на пуговицы карманами — из одного виднелся краешек пачки сигарет, из другого торчал кончик расчески.
  — Значит, вы Пит? — лениво выплевывая слова, спросил он.
  — А вы — Коротышка. Могу я вас угостить? Чай, кофе?
  Коротышка вскинул брови и медленно оглядел кафе. Интересно, он всегда так выпендривается? Или это просто сказывается сочетание жгучего нарциссизма и высокого роста?
  Все еще размышляя на этим вопросом, Тоби заметил — или ему показалось? — в окне того же лысого толстяка, страдающего над эклером, который прошел мимо кафе с подозрительно беспечным видом.
  — Я вам честно скажу, Пит, — начал Коротышка.
  — Да?
  — Мне тут что-то не нравится. Если честно, я бы предпочел место чуть поуединенней. Здесь слишком много народу.
  — Как хотите, Коротышка, это вам решать.
  — А вы, случайно, не намерены меня надуть? Может, у вас тут за углом уже фотограф с камерой притаился?
  — Нет, Коротышка, я тут один, и с собой у меня никакой техники нет. Скажите, куда хотите пойти, туда и отправимся.
  Над бровями Коротышки собрались бусинки пота. Он трясущейся рукой потянулся за пачкой сигарет в карман, но так ни одной и не достал.
  Он что, только что завязал? Или просто вчера перебрал с выпивкой?
  — У меня тут на углу мой новый грузовичок припаркован. “Ауди”. Я пораньше приехал на всякий случай. Может, отъедем отсюда куда-нибудь подальше, в парк, например? Где мы не будем так бросаться в глаза. А то я что-то нервничаю. Но готов выложить вам все, как есть, ради этой вашей газеты. “Аргус”, кажется?
  — Верно.
  — А это крупная газета или нет? Вы только в районе у себя выходите или по всей стране?
  — Это местная газета, но у нас еще есть сайт, — ответил Тоби. — В целом у нас довольно много читателей.
  — Ну вот и здорово, да? Значит, вы не против? — шмыгнув носом, спросил Коротышка.
  — Не против чего?
  — Уйти отсюда куда-нибудь?
  — Разумеется, нет.
  Тоби отправился к стойке заплатить за капучино. Коротышка встал за ним, как будто тоже в очередь. По его лицу ручьем струился пот.
  Как только Тоби расплатился, Коротышка, обогнав его, уверенным шагом направился к выходу, размахивая длинными руками.
  Когда Тоби вышел на улицу, Коротышка уже ждал снаружи, готовый провести его сквозь толпу торопливых прохожих. Взглянув налево, Тоби опять заметил лысого толстяка-сладкоежку. На этот раз он стоял спиной к нему и разговаривал с двумя мужчинами, тщательно отводящими глаза от Тоби.
  Если Тоби и хотел броситься куда подальше, то сильнее всего именно сейчас. Вся его предыдущая подготовка, весь его опыт кричал ему: беги, это же классическая подстава! Доверься инстинктам и беги, потому что через какой-нибудь час-два ты наверняка обнаружишь себя прикованным к батарее и без ботинок.
  Но желание во всем разобраться оказалось куда сильнее инстинкта самосохранения, и Тоби позволил Коротышке отвести себя за угол на улицу с односторонним движением, где и впрямь стоял блестящий голубой фургон “Ауди”. Сразу за ним был припаркован черный “Мерседес”.
  Учителя Тоби сразу согласились бы, что это — еще один классический прием: одна машина для похищения человека и вторая для прикрытия. Ну а когда Коротышка в метре от машины нажал на брелок и открыл заднюю дверь “Ауди” вместо пассажирской, покрепче сжав локоть Тоби, а из-за угла появился тот самый толстяк с двумя мужиками, все сомнения окончательно развеялись.
  Исключительно из самоуважения Тоби решил подать голос, хоть и без особого энтузиазма:
  — Вы хотите, чтобы я сел сзади?
  — Ну, у меня еще полчаса свободных осталось, верно? Жалко будет потратить их на дорогу. Так что давайте поговорим прямо тут. Хорошо?
  Тоби все еще медлил, хотя, как всякий нормальный человек, намеревающийся поговорить со знакомым вдали от толпы, мог бы возмутиться, что его усаживают не на пассажирское сиденье.
  Он все-таки забрался внутрь. Коротышка проследовал за ним, и в это же мгновение лысый толстяк проскользнул на место водителя и закрыл все четыре двери. В боковом зеркале отражались два дружка толстяка, которые устраивались поудобнее в “Мерседесе”.
  Лысый не завел двигатель, но и к Тоби не повернулся, предпочитая поглядывать на него маленькими глазками в зеркало, пока Коротышка нарочито пристально смотрел в окно на прохожих.
  Толстяк схватился за руль. Учитывая то, что двигатель не работал и машина стояла на месте, выглядело это странно. У него были сильные и ухоженные руки. Пальцы украшали перстни с драгоценными камнями. Как и Коротышка, он прямо сиял от чистоты. Губы казались в зеркале ярко-розовыми. Прежде чем заговорить, толстяк облизал их, и Тоби решил, что он нервничает, как и Коротышка.
  — Сэр, я правильно понимаю, что мы имеем честь говорить с мистером Тоби Беллом из министерства иностранных дел? — спросил он с сильным южноафриканским акцентом.
  — Имеете, — согласился Тоби.
  — Сэр, меня зовут Эллиот. Я — коллега Коротышки. Сэр — или мне позволено называть вас по имени? — мне поручено передать вам искреннюю благодарность от мистера Джея Криспина, на которого мы имеем счастье работать. Он просил извиниться перед вами за любые неудобства, которые мы могли доставить вам в прошлом, и заверить вас в его добром к вам расположении. Он рекомендует вам откинуться на сиденье и насладиться поездкой и очень надеется, что, когда мы прибудем на место, вы выразите готовность к конструктивному и дружескому диалогу. Быть может, вы желаете лично побеседовать с самим мистером Криспином? — предложил он.
  — Нет, Эллиот, благодарю вас. Могу и подождать, — так же вежливо ответил Тоби.
  У него в голове зазвучал голос Окли, каким он был в тот вечер, когда они потягивали кальвадос после ужина: “Наполовину грек, наполовину албанец. Раньше называл себя Иглесиасом. Служил в южноафриканских спецслужбах, потом убил какого-то хмыря в баре в Йоханнесбурге и приехал в Европу “поправлять здоровье””. Вот, значит, этот самый Эллиот?
  — Пассажир на борту, — буркнул Эллиот в микрофон и показал в боковое зеркало большой палец — так, чтобы увидели пассажиры черного “Мерседеса”.
  — Бедный Джеб, да? — беспечно обратился к Коротышке Тоби, но тот лишь еще пристальнее начал рассматривать прохожих.
  Беседу внезапно подхватил Эллиот.
  — Мистер Белл, — заявил он, — у каждого человека в этом мире своя судьба. Каждому отведено свое время. Что суждено, то суждено, и переспорить судьбу невозможно. Вам удобно там сзади, сэр? А то мы, водители, частенько грешим тем, что пренебрегаем комфортом пассажиров.
  — Не беспокойтесь, мне очень удобно, — ответил Тоби. — А вам, Коротышка?
  * * *
  Они ехали куда-то на юг. Тоби больше в разговоры не ввязывался, разумно решив, что лучше уж будет молчать, чем задавать действительно интересующие его вопросы вроде “А ты сам убил Джеба, Коротышка?” или “Скажите, Эллиот, а что именно вы сделали с трупами той женщины и ее дочери?”.
  Миновав Фитцджон-авеню, они въехали на территорию шикарного района Сейнт-Джонс-Вуд. Может, именно этот “лес”[21]имел в виду Фергус Квинн во время того разговора с Криспином с украденной записи?
  “…да-да, около четырех… Мне, честно говоря, лес нравится больше, там нас никто не заметит…”
  Тоби увидел за окном армейские казармы, которые охраняли часовые с автоматами в британской форме. Затем мимо проплыло непонятное кирпичное здание с морскими пехотинцами уже в американской форме. Знак “тупик” у дороги. Виллы с зелеными крышами — миллионов по пять, а может, и дороже. Высокие каменные стены. Цветущие магнолии. Вишневые лепестки, ковром усыпающие дорогу, похожие на конфетти. Пара широко открытых зеленых ворот. А в боковом зеркале — черный “Мерседес”, идущий следом за фургоном.
  * * *
  Он не думал, что все вокруг будет таким белым. Сначала они проехали по гравийной подъездной дорожке, по краям выложенной белоснежными камушками, и остановились у невысокого белого дома, окруженного аккуратными лужайками. Белая веранда с колоннами казалась слишком большой для такого дома. С веток деревьев на них смотрели бесчисленные камеры. От дома отходили оранжереи из затемненного стекла. Мужчина в куртке и с галстуком придержал для них дверь машины. Коротышка с Эллиотом вылезли, а Тоби из вредности решил остаться внутри и дождаться персонального приглашения выйти. Правда, теперь он передумал и, выбравшись наружу, беспечно потянулся.
  — Добро пожаловать в замок “Цитадель”, — поприветствовал его мужчина в галстуке, и сначала Тоби решил, что он шутит — пока не увидел возле входа металлический щит с изображением ладьи, увенчанной двумя перекрещенными мечами.
  Все поднялись по ступеням наверх. Два охранника, состроив виноватые физиономии, обыскали Тоби, забрав шариковые ручки, записную книжку и наручные часы.
  — Когда выйдете от Шефа, все ваши вещи будут дожидаться вас прямо здесь, — пообещали они, прогнав его через рамку металлоискателя.
  Тоби решил поменять свой настрой — в конце концов, он тут не заключенный, он свободный человек, который просто идет по красивому коридору с испанской плиткой на полу и натюрмортами Джорджии О’Кифи на стенах. На обе стороны коридора выходили двери. Какие-то были приоткрыты, и изнутри доносились чьи-то веселые голоса. Эллиот шел позади Тоби, ханжески сложив за спиной руки, словно шел в церковь. Коротышка куда-то делся. В коридоре показалась хорошенькая секретарша в длинной черной юбке и белой блузке. Она кивнула Эллиоту и улыбнулась Тоби, который улыбнулся ей в ответ — он же свободный человек, верно?
  В белом кабинете со скошенным потолком из белого стекла их поприветствовала серьезная седая дама где-то за пятьдесят:
  — О, мистер Белл, как хорошо, что вы приехали. Мистер Криспин вас ждет. Спасибо, Эллиот. Мне кажется, Шеф хотел поговорить с мистером Беллом наедине.
  Тоби тоже решил, что ему очень хочется поговорить с мистером Криспином, причем именно наедине. Но, к сожалению, входя в гигантский кабинет Криспина, он чувствовал лишь облегчение. Почти такое же чувство он испытал три года назад, когда зыбкая фигура, преследовавшая его в Брюсселе и Праге, материализовалась наконец в кабинете Квинна с мисс Мэйзи под мышкой и оказалась тем же, кто поднимался сейчас из-за стола, старательно изображая восторг и искренне улыбаясь мальчишеской улыбкой, — приятным мужчиной незапоминающейся наружности, слегка за сорок, похожим на успешного бизнесмена, каким их изображают в телесериалах.
  — Тоби! — воскликнул Криспин. — Странный повод для знакомства у нас получился, правда ведь? Вот уж не подумал бы, что вы станете выдавать себя за провинциального журналиста, пишущего о смерти бедного Джеба. Впрочем, наверное, вы не могли признаться Коротышке, что вообще-то работаете в министерстве. Он бы со страха тогда помер.
  — Я-то надеялся, что Коротышка расскажет мне об операции “Дикая природа”.
  — Да-да, я понял. Коротышка расстроен из-за смерти Джеба, что вполне объяснимо. Честно говоря, он прямо сам не свой. Так что вряд ли он захотел бы делиться с вами чем-то сокровенным. Это все-таки не в его интересах, да и ни в чьих вообще. Может, кофе? Есть без кофеина. Или мятный чай? Можно и покрепче чего выпить. Я не каждый день похищаю лучших слуг Ее Величества. Ну и как далеко вы зашли?
  — В смысле?
  — Ну, в этом вашем расследовании. Мы вроде о нем говорим. Вы виделись с Пробином, говорили с вдовой Джеба. Она навела вас на Коротышку. С Эллиотом вы тоже познакомились. Ну и что у вас осталось на руках? Подумайте сами. Пробин — отработанный материал, он и не видел ничего толком. А все остальное — сплошные слухи да сплетни, над которыми суд только посмеется. Показания вдовы? Обезумевшей от горя параноидальной истерички? Не пойдет. И что тогда у вас остается?
  — Вы солгали Пробину.
  — И вы поступили бы так же на моем месте. Это было целесообразно. Или в вашем милом министерстве никогда не слышали фразу “ложь во спасение”? Ну а на вашем месте я бы лучше побеспокоился, что скоро останусь без работы, а то и еще что похуже приключится. Впрочем, я решил, что могу вам помочь.
  — Как же?
  — Ну, что вы скажете, если для начала я предложу вам свою защиту и работу?
  — В “Обществе этических результатов”?
  — Что, у этих динозавров? — хохотнул Криспин, словно до того, как Тоби упомянул “Общество”, он про него и думать забыл. — Нет, к счастью, с этим балаганом дела иметь не придется. Мы вовремя ушли. Ну а “Общество” в полном составе собрало вещички и умотало за океан. Вся ответственность лежит на их владельце, который совершенно никак не связан с моим маленьким замком.
  — Что, и мисс Мэйзи уже в прошлом?
  — И давно. Последний раз, когда я о ней слышал, она распространяла Библию среди сомалийских варваров.
  — А как же ваш друг Квинн?
  — О, наш бедный славный Фергус. Мне говорили, однопартийцы мечтают, чтобы он вернулся. Особенно теперь, когда никакой власти у них не осталось, а кредит доверия полностью исчерпан. Конечно, он им нужен, только если отречется от Новой Лейбористской партии и всех ее дел, на что Фергус с радостью согласится. Между прочим, вообще-то он хотел работать на меня. Чуть ли не умолял меня взять его на борт. Но, боюсь, в отличие от вас, он нам совсем не подходит, — Криспин ностальгически улыбнулся. — В нашем деле всегда бывают такие моменты, когда надо решить раз и навсегда: рискуем операцией и продолжаем или трусим и идем на попятную? Не забывая при этом, что у тебя там оплаченные, тренированные и готовые к работе солдаты. А еще — вложенные в разведку полмиллиона долларов и прочие средства, а также обещание властей прикрыть твой зад, но только если все пойдет по плану. И только если все пойдет по плану, ты получишь свой горшочек с золотом. Ну да, источники наши иногда оказываются не очень надежными, но с кем такого не бывает?
  — Что, и “Дикая природа” так же проходила?
  — Примерно.
  — А как же пострадавшие?
  — А вот это поистине ужасно. Самая страшная часть нашего бизнеса. Каждый день, ложась спать, я вспоминаю этих людей. Но у нас не было другого выхода. Дайте мне беспилотного “Хищника” с парочкой “Хеллфайеров”[22], и я покажу, что такое сопутствующие потери среди мирного населения. Не хотите прогуляться в саду? Такая погода сегодня чудная, грех не выбраться на свежий воздух.
  Комната, в которой они находились, одной стеклянной стенкой выходила в сад. Криспин открыл дверь и зашагал по тропинке. Тоби ничего не оставалось, как проследовать за ним. По длинному саду в японском стиле, окруженному стенами, разбегались гравийные дорожки. Из сланцевой скалы бил ручеек, стекавший вниз, к пруду, около которого возвышалась бронзовая статуя — китаянка в традиционной шляпе с корзинкой, полной рыбы.
  — Слышали когда-нибудь о компании под названием “Охранные услуги “Розовый шип””? — спросил через плечо Криспин. — По последним оценкам, они стоят около трех миллиардов долларов, если я не ошибаюсь.
  — Не слышал.
  — Ну а я вот за ними слежу, потому что они — наши владельцы. И всегда ими были. Но если мы сохраним прежний рост, то сможем выкупить сами себя через пару лет. Максимум — через четыре года. Знаете, сколько на нас работает человек по всему миру?
  — Нет, боюсь, не в курсе.
  — Шестьсот, и это полный рабочий день. У нас офисы в Цюрихе, Бухаресте, Париже. Мы занимаемся всем — от охраны бизнесменов и домов до контрразведки и слежки за неверными женами и фирмами-конкурентами. А знаете, что за люди получают у нас зарплату?
  — Нет, но с радостью узнаю.
  Криспин повернулся к Тоби и начал загибать по очереди пальцы, совсем как Фергус Квинн когда-то:
  — Пять глав разведслужб, четверо из которых до сих пор на посту. Пять бывших директоров британских разведслужб, у которых сохранились наработки и связи с конторой. Целая куча начальников полиции и их заместителей. Добавьте к этому еще всяких придурков из Уайтхолла, которым захотелось подзаработать, да пару дюжин пэров и членов парламента, и получится отличная компашка.
  — Не сомневаюсь, — любезно ответил Тоби, отметив, что в голосе Криспина впервые за весь разговор зазвучали какие-то эмоции, хоть и подобающие, скорее, восторженному мальчишке, чем взрослому человеку.
  — Ну а если вы еще сомневаетесь, что вашей чудесной карьере в министерстве пришел конец, проследуйте со мной, — продолжил все так же дружелюбно Криспин. — Пойдемте?
  * * *
  Они стояли в комнате без окон, похожей на студию звукозаписи, — стены, обитые мягкой тканью, повсюду плоские экраны. Криспин, проигрывая на полной громкости украденную у Тоби кассету, остановился на месте, где Квинн давит на Джеба: “…Я вот что хочу вам сказать, Джеб. У нас до начала операции остались считанные секунды, и вы, будучи солдатом армии Ее Величества, и я, будучи министром Ее Величества…”
  — Достаточно или еще раз включить? — поинтересовался Криспин и, не дождавшись ответа, выключил запись и уселся в модерновое кресло рядом со звуковым пультом.
  А Тоби почему-то вспомнилась Тина — та самая временная уборщица из Португалии, которая заменяла Лулу, пока та была в отпуске (взятом, кстати, очень спешно). Высокая и добросовестная Тина, которая вытерла пыль со свадебной фотографии дедушки и бабушки Тоби. Если бы его отправили в командировку, он никогда бы не узнал, что она работает не на тайную полицию.
  Криспин с удовольствием покачивался в кресле — откидывался назад и мягко приземлялся обеими ногами на толстый ковер.
  — Хотите, поясню? — спросил Криспин и тут же продолжил: — В том, что касается работы в старом добром министерстве, у вас шансов нет. Как только я решу послать им эту запись, они вышвырнут вас на улицу. Да у них коленки затрясутся, если просто вслух сказать слова “Дикая природа”. Вы посмотрите, чего добился этот идиот Пробин, — Криспин посерьезнел и, прекратив качаться, театрально нахмурился. — Так что давайте лучше перейдем ко второй части нашего разговора — конструктивной. Я выдвигаю вам предложение, вы на него соглашаетесь либо отказываетесь. У нас есть свои корпоративные юристы, они составят для вас стандартный рабочий договор. Но мы не идиоты и к каждому человеку ищем свой подход, так что насчет условий можем и поторговаться. Вы меня понимаете? Не очень по вам видно. Разумеется, нам о вас все уже известно. Квартира у вас в собственности, есть еще и наследство от деда. Ничего особенного, никаких роскошеств, но с голоду, если что, не помрете. В данный момент в министерстве вам платят пятьдесят восемь тысяч, со следующего года, если не облажаетесь, повысят до семидесяти пяти. Долгов за вами не числится. Вы традиционной сексуальной ориентации, меняете партнерш, как перчатки. Жены нет, так что ничего вас особо не связывает. Что еще нам в вас нравится? Вы ничем не болеете, любите проводить время на природе, занимаетесь спортом, относитесь к числу типичных англосаксов, выбившихся наверх своими силами. Знаете три языка. Обладаете обширным количеством связей самого высокого уровня, кои заводите в каждой стране, куда вас отправляют служить Ее Величеству. Кстати, мы будем платить вам в два раза больше, чем платит она. Кроме того, в день, когда вы выйдете к нам на работу в качестве исполнительного вице-президента, вы получите премию в десять тысяч, любую машину на ваш выбор и полный социальный пакет с медстраховкой. Будете путешествовать только бизнес-классом. Все представительские расходы тоже на нас. Ну как, я ничего не упустил?
  — Кое-что упустили.
  Криспин крутанулся на своем современном кресле, совершив полный оборот, — возможно, чтобы избежать пристального взгляда Тоби. Однако когда он развернулся обратно, Тоби смотрел на него все так же внимательно.
  — Вы до сих пор не сказали, почему же так меня боитесь, — заметил Тоби без негодования, скорее, с удивлением. — Эллиот с треском провалил операцию в Гибралтаре, но вы его не уволили, наоборот, держите поближе к себе. Коротышка подумывал, не рассказать ли все прессе, и вы тут же его наняли, даже несмотря на то, что он завзятый наркоман. Джеб не просто подумывал, а решил рассказать все прессе, но работать на вас не захотел, и его пришлось убить. Но я-то чем отличился? Что я такого сделал, чтобы получить от вас предложение, от которого я не смогу отказаться? Глупость какая-то, вам не кажется? — Уже поняв, что Криспин человек скрытный, Тоби надавил: — Так что я подумал-подумал и вот чего надумал: наверное, убив Джеба, вы дали маху, и тот, под чьей крышей вы сидели, немножко струсил и решил больше вас не защищать. А от меня вы хотите избавиться, потому что, пока я занимаюсь этим делом, я для вас опасен. Ну а для меня это достаточный повод, чтобы и дальше вести расследование. Хотите — отправляйте кассету в министерство. Ради Бога. Но что-то мне подсказывает, что вы этого не сделаете. Потому что до чертиков меня боитесь.
  * * *
  Мир, казалось, замер. Интересно, так казалось только Тоби или Криспину тоже? Поднявшись, Криспин с грустью заверил Тоби, что тот его совершенно неправильно понял. Но Криспин на него не в обиде. Возможно, спустя пару лет, когда Тоби чуть повзрослеет, он все же поймет, как устроен этот мир. Они не стали пожимать друг другу руки. Может, вызвать Тоби такси? Нет-нет, Тоби предпочтет прогуляться.
  И Тоби прогулялся. По коридору с натюрмортами и плиткой, мимо приоткрытых дверей комнат, где сидели за компьютерами похожие на него мужчины и женщины. От охранников на входе он получил обратно свои часы, шариковые ручки и записную книжку, затем прошел по гравийной дорожке до открытых ворот, так и не увидев больше ни Эллиота, ни Коротышку, ни “Ауди”, на которой сюда приехал, ни “Мерседеса”, который следовал за ними. Тоби пошел дальше. Как-то внезапно наступил вечер. Заходящее солнце приятно пригревало, а магнолии в Сейнт-Джонс-Вуд, как и всегда в это время года, радовали глаз.
  * * *
  Впоследствии Тоби так и не сумел вспомнить, как же он провел эти несколько вечерних часов и сколько именно их было. Мимо его глаз проплывала вся его жизнь. А что еще делать мужчине во время прогулки от Сейнт-Джонс-Вуд до Ислингтона, как не размышлять о жизни, любви, смерти, возможной тюрьме и очевидном конце карьеры?
  По его расчетам, Эмили сейчас еще была в операционной. Да и вообще ей еще рано звонить. К тому же что он ей скажет? Впрочем, из предосторожности Тоби оставил серебристый мобильник дома, а обычному телефону он бы свои мысли не доверил — даже если бы встретил редкий работающий экземпляр.
  Короче говоря, Эмили он звонить не стал, и позднее она подтвердила, что он и впрямь с ней не связывался.
  По пути он совершенно точно зашел в парочку пабов, но только чтобы побыть среди обычных людей — в отчаянии и в кризисных ситуациях Тоби никогда не пил, а сейчас он был и в отчаянии, и в кризисной ситуации одновременно. Позднее в кармане куртки он обнаружил чек, согласно которому он купил пиццу с двойным сыром. Но где и когда произошла это покупка, на чеке не сообщалось, а сам Тоби вообще не помнил, чтобы он ел тогда пиццу.
  Разумеется, его одолевали ярость и отвращение к самому себе, и, разумеется, он постарался свести их к приемлемому уровню, для чего долго размышлял о концепции “банальности зла”, предложенной Ханной Арендт, и еще дольше прикидывал, вписывается ли в нее Криспин. Был ли Криспин, по его собственному разумению, лишь обычным слугой общества, вынужденным подчиняться давлению рынка? Может, сам Криспин так и считал, но вот Тоби с этим согласиться никак не мог. Тоби считал Джея Криспина типичным не повзрослевшим до конца ребенком — жестоким, аморальным, малообразованным, внешне вполне приличным и воспитанным, но в глубине души бессердечным и холодным человеком в сшитом на заказ костюме, которого сжирала неутолимая жажда денег, власти и уважения, и неважно, откуда все это возьмется. Ну что же. Он встречал потенциальных криспинов постоянно, во всех странах и городах мира. Просто до сих пор не сталкивался с таким, который добился бы успеха, торгуя смертью.
  Несмело пытаясь найти хоть одно оправдание для Криспина, Тоби даже предположил, уж не дурак ли тот. Как еще объяснить грандиозный провал операции “Дикая природа”? После этого Тоби принялся мысленно препираться с Фридрихом Шиллером, который утверждал, что боги завидовали человеческой глупости и даже сражались за нее. Тоби был с ним не согласен: он считал, что глупость — не приманка ни для богов, ни для людей. И на самом деле все жаждали вовсе не глупости, а абсолютного, полнейшего безразличия ко всем проблемам, кроме своих собственных.
  Примерно такие размышления занимали Тоби, когда он вошел к себе домой, поднялся по лестнице, открыл дверь квартиры и зажег свет — только чтобы тут же ощутить на лице мокрую тряпку, а на руках — наручники. Возможно — он никогда так и не узнал этого точно, — ему накинули на голову плотный мешок, который он не видел ни во время нападения, ни после и запомнил только по специфическому запаху клея. Все это служило прелюдией к самому жестокому избиению, с каким он сталкивался за свою жизнь.
  А может — эта мысль пришла ему в голову уже потом, — мешок служил для нападавших обозначением запретной зоны. Ведь единственной непострадавшей частью тела Тоби оказалась голова. Из улик, благодаря которым он мог бы понять, кто же его избивает, был лишь незнакомый мужской голос без какого-либо акцента, который четко, по-военному приказал:
  — Следов на пидоре не оставлять.
  Самыми неожиданными и болезненными оказались первые удары. Потом, когда нападавшие зажали его в тиски, ему показалось, что у него вот-вот сломается позвоночник. Затем — что не выдержит шея. Еще они явно намеревались его задушить и даже приступили к этому процессу, но в последний момент все-таки передумали.
  Но самыми мучительными оказались беспрестанные удары в живот, по почкам и паху, которым, казалось, не будет конца и которые продолжались, даже когда он наконец потерял сознание. Но прежде чем отключиться, Тоби услышал все тот же неидентифицируемый голос, обладатель которого наклонился к самому его уху:
  — Не думай, что это всё, парнишка. Это тебе только на закуску. Помни.
  * * *
  Они могли бы бросить его прямо там, в прихожей, или отволочь на кухню. Но у нападавших, кем бы они ни были, существовал какой-то кодекс поведения, согласно которому они деликатно, словно гробовщики, перенесли Тоби на кровать, сняли с него ботинки и пиджак и поставили на прикроватный столик кувшин воды и стакан.
  Часы показывали пять — но судя по тому, что стрелка не двигалась уже давно, их тоже можно было считать пострадавшими от потасовки. Дата на часах зависла между двумя днями. В четверг он встречался с Коротышкой, и тогда же его похитили и увезли в Сейнт-Джонс-Вуд, и, скорее всего — но вовсе не факт, — сегодня пятница, а значит, Салли уже наверняка беспокоится, долго ли еще будет пробиваться у него зуб мудрости. Шторы на окнах были отдернуты, но в комнате царила тьма — выходит, сейчас вечер или ночь. Но видел ли кто-нибудь эту тьму помимо него, неизвестно. Кровать была покрыта рвотой, как свежей, так и уже засохшей. То же — на полу. Тоби смутно припомнил, как ползком добирался до туалета, чтобы его стошнило в унитаз, но вскоре, как и многие отважные покорители горных вершин, обнаружил, что обратная дорога гораздо страшнее.
  С улицы не доносилось шума машин или шагов прохожих, но, опять-таки, Тоби не знал, так ли это на самом деле или у него просто повредился слух. Те звуки, что до него долетали, казались приглушенными, задушенными, совсем не похожими на шум вечернего города — если сейчас и впрямь вечер. Нет, скорее, серый рассвет, а значит, он лежит вот так, периодически отключаясь, страдая от боли и выворачивая кишки, уже двенадцать или четырнадцать часов. Терпеть боль оказалось вовсе не так уж просто, и именно этим делом Тоби был беспрестанно занят, когда не валялся без сознания.
  Наверное, именно поэтому он только сейчас расслышал громкий вой, доносившийся из-под кровати. Надрывался серебристый мобильник — уезжая в четверг, Тоби спрятал его между пружинами матраса. Почему он перед этим его не выключил, Тоби не смог бы объяснить даже самому себе. Видимо, телефон тоже пребывал в растерянности, так как скоро вой стал гораздо тише. Наверное, телефон подумывал, не отключиться ли вовсе.
  Поэтому Тоби счел необходимым собрать остатки сил и скатиться с кровати на пол. Там он мысленно несколько раз умер, после чего просунул левую руку в матрас, зацепился за пружину и подтянулся. Правой рукой — онемевшей и, скорее всего, сломанной — он шарил в поисках мобильника. Схватив наконец телефон, он прижал его к груди, разжал левую руку и с грохотом упал обратно на пол.
  После этого ему оставалось только нажать зеленую кнопку и как можно бодрее сказать “привет”. Ничего не услышав в ответ и устав ждать, он заговорил сам:
  — Эмили, со мной все в порядке. Чуть измотался, вот и все. Ты только не приезжай, прошу тебя. Я заразен. — Эта тирада означала, что Тоби безумно стыдно. Дело с Коротышкой кончилось катастрофой, и он так ничего и не добился — кроме того, что его избили. Он облажался, совсем как ее отец, а помимо этого был уверен, что за его домом следят, так что ей совсем-совсем не надо приезжать, хоть она и врач и все такое.
  Повесив трубку, Тоби понял, что Эмили и так не приехала бы — просто потому, что не знала, где он живет. Он никогда не сообщал ей свой адрес, лишь говорил, что квартира в Ислингтоне. Район большой и густозаселенный, так что он в безопасности. А главное — Эмили в безопасности, хочется ей этого или нет. Он выключил проклятый телефон и отрубился, только чтобы вскоре очнуться. На этот раз его привел в чувство не звон телефона, а невыразимый грохот — кто-то стучал в дверь, причем, судя по звуку, не просто кулаком, а как минимум молотком. Шум прекратился, уступив место голосу Эмили. Когда она кричит, ее голос очень похож на голос Сюзанны, подумал Тоби.
  — Я перед твоей дверью, Тоби, — непонятно зачем сообщила Эмили уже во второй или третий раз. — Если ты не откроешь, я схожу к соседям и мы вместе взломаем дверь. Сосед знает, что я врач, и слышал странный шум из твоей квартиры. Тоби, ты меня слышишь? Я жму на звонок, но, кажется, он не работает.
  Эмили была права — вместо мелодии из звонка доносилось лишь совершенно неприличное бурчанье.
  — Тоби, пожалуйста, подойди к двери. Просто ответь мне. Я правда не хочу взламывать тебе дверь. Может, у тебя там кто-то есть? — после паузы добавила она.
  После этого вопроса Тоби наконец сломался.
  — Иду! — крикнул он и, убедившись, что у него застегнута ширинка, скатился с кровати и, цепляясь за стены, пополз по коридору, стараясь шевелить только левой стороной тела — там боль была не такой невыносимой.
  Добравшись до двери, он смог простоять на коленях, не падая, достаточно долго, чтобы достать из кармана ключ, вставить его в скважину и дважды повернуть левой рукой.
  * * *
  На кухне царила мрачная тишина. В стиральной машине крутились простыни. Тоби в халате сидел за столом почти прямо, пока Эмили стояла к нему спиной и разогревала готовый куриный суп, который принесла из магазина вместе с прописанными ею самой лекарствами.
  Перед этим она ловко и деловито раздела и обмыла голого Тоби. Взглянув на его опухшие и посиневшие гениталии, она не проронила ни слова. Эмили послушала сердце Тоби, померила пульс, пощупала живот, осмотрела его на предмет переломов и порванных связок, внимательно оглядела темные следы на шее, оставшиеся после того, как нападавшие немного его подушили, приложила к ушибам и синякам пакеты со льдом, дала несколько таблеток парацетамола для обезболивания и помогла прохромать по коридору на кухню, перебросив его руку себе через шею, а правой рукой придерживая его за бедро.
  И за все это время они обменялись лишь парой фраз вроде “Потерпи, Тоби”, “Сейчас будет больно” и “Дай мне ключи и до моего возвращения не двигайся с места”.
  Но теперь Эмили перешла к неприятным вопросам:
  — Кто тебя избил?
  — Не знаю.
  — А почему тебя избили, знаешь?
  Чтобы я не лез, куда не надо. Чтобы предупредить. Чтобы наказать за настойчивость и отбить желание быть настойчивым в будущем. Но ни один из этих ответов не показался Тоби достаточно однозначным, так что он промолчал.
  — Ну, кто бы это ни был, у этого “кто-то” есть кастет, — заметила Эмили, не дождавшись ответа.
  — Может, просто перстни? — предположил Тоби, вспомнив пальцы Эллиота, вцепившиеся в руль.
  — Мне требуется твое разрешение, чтобы заявить в полицию. Я могу им позвонить?
  — В этом нет смысла.
  — Почему?
  Потому что полиция не решит эту проблему. Полиция — часть этой проблемы. Но как такое скажешь? Проще промолчать.
  — Вполне возможно, что у тебя есть внутреннее кровотечение. В селезенке. Это опасно для жизни, — поставила его в известность Эмили. — Тебе необходимо в больницу, нужно сделать рентген.
  — Да я в порядке, цел-целехонек. Ты лучше езжай домой, правда. Они ведь могут вернуться. Честное слово.
  — Ты не цел-целехонек, Тоби, и тебя нужно лечить, — сухо повторила она.
  Этот разговор мог бы продолжаться бесконечно, если бы в этот момент дверной звонок, скрывавшийся в ржавой коробке над головой Эмили, не решил отчетливо булькнуть.
  Эмили прекратила помешивать суп и взглянула на дверь. Затем вопросительно посмотрела на Тоби, который сначала думал отделаться простым пожатием плеч, но все же заговорил.
  — Не открывай, — сказал он.
  — Почему? Кто там?
  — Никто. Во всяком случае, никого хорошего. Пожалуйста.
  Увидев, что Эмили взяла связку ключей, лежавшую на сушилке, и направилась из кухни, он взмолился:
  — Эмили! В конце концов, это же мой дом! Пускай звонят!
  И звонок забулькал снова, и на этот раз булькал куда дольше.
  — К тебе что, должна прийти какая-нибудь женщина? — спросила Эмили, все еще стоя в дверях кухни.
  — Да нет там никакой женщины!
  — Тоби, я не могу прятаться. И не могу жить в постоянном страхе. Ты бы открыл дверь, если бы тебя не побили, и меня тут не было?
  — Эмили, ты не представляешь, на что способны эти люди! Эмили, посмотри на меня!
  Но Эмили этим было не пронять:
  — Наверняка это сосед снизу, хочет узнать, что с тобой стряслось.
  — Эмили, ради всего святого! Поверь, никаких соседей там нет!
  Но Эмили его не слышала — она уже ушла.
  Закрыв глаза, Тоби задержал дыхание и прислушался.
  Повернулся ключ. Послышался голос Эмили, затем — мягкий, еле слышный мужской голос, почти шепот. Но, даже напрягая слух изо всех сил, Тоби не смог его узнать, хотя его и не отпускало ощущение, что обладатель этого голоса ему уже встречался.
  Затем входная дверь закрылась.
  Эмили вышла в общий коридор поговорить с пришедшим.
  Кто же там пришел? Может, он выволок ее из квартиры силой? Они что, вернулись, чтобы принести извинения? Или чтобы добить его? А может, решили, что все-таки прикончили его, и Криспин велел им вернуться, чтобы узнать точно, жив Тоби еще или нет? Охваченному ужасом Тоби все эти варианты казались одинаково вероятными.
  Она все еще там.
  Что же она делает?
  Возомнила себя бессмертной?
  Господи, ну что же они с ней там делают? Минуты тянулись, словно часы. Господи боже!
  Входная дверь опять открылась. Вновь повернулся замок. Кто-то медленно и осторожно шел по коридору. Точно не Эмили — та ступает гораздо легче.
  Они схватили ее и вернулись за мной!
  Но это все же оказалась Эмили, все так же полная решимости отвезти его в больницу. Когда она появилась в кухне, Тоби успел подняться со стула и цеплялся за стол, пытаясь дотянуться до ящика с кухонными ножами. Затем увидел Эмили, сжимающую в руках посылку, обернутую коричневой бумагой и перетянутую бечевкой. Она с удивлением посмотрела на Тоби.
  — Кто это был?
  — Не знаю. Он сказал, что ты сам разберешься.
  — Да ну что за фигня!
  Схватив посылку, он повернулся к Эмили спиной — в голове мелькнула наивная мысль, что так он хоть немного оградит ее от взрывной волны, если в посылке окажется бомба. Тоби принялся судорожно ощупывать посылку, пытаясь понять, есть ли внутри детонаторы, болты, таймеры или еще что-то, призванное взорваться как можно быстрее и мощнее. Точно так же он когда-то ощупывал письмо от Кита. Впрочем, тогда он не так боялся.
  Но после тщательного осмотра Тоби понял, что, кроме пачки бумаги, внутри ничего нет.
  — Как он выглядел? — задыхаясь, спросил он у Эмили.
  — Невысокого роста. Хорошо одетый.
  — Возраст?
  — За шестьдесят.
  — Что он тебе сказал? Только точно?
  – “У меня посылка для моего друга и бывшего коллеги Тоби Белла”. Потом еще добавил, что не уверен, по верному ли адресу обратился и…
  — Дай мне нож, — перебил ее Тоби.
  Она протянула ему нож из того самого ящика, до которого он пытался добраться, и Тоби вскрыл пакет тем же движением, что и письмо от Кита несколькими днями ранее. Из конверта он достал смазанную фотокопию папки с грозными красными, черными и белыми штампами министерства иностранных дел. Открыв ее, Тоби, не веря своим глазам, уставился на стопку листков, скрепленных круглым держателем, заполненных аккуратным почерком, который сопровождал его во всех командировках и назначениях последние восемь лет. Сверху был приколот листок из блокнота — своеобразное сопроводительное письмо с тем же знакомым до боли почерком.
  Мой дорогой Тоби,
  Как я понимаю, ты уже знаешь прелюдию этой истории, но еще не знаком с ее эпилогом. И, к моему стыду…
  Дальше Тоби читать не стал. Засунув листок подальше, он жадно впился глазами в заголовок: “ОПЕРАЦИЯ ДИКАЯ ПРИРОДА — ПОСЛЕДСТВИЯ И РЕКОМЕНДАЦИИ”.
  Но тут его сердце забилось в таком бешеном ритме, а дышать стало так тяжело, что Тоби вдруг показалось, что он все-таки в конце концов умрет. Наверное, Эмили тоже пришла в голову эта мысль, потому что она вдруг встала на колени рядом с ним.
  — Ты открыла дверь. А потом что? — запинаясь, спросил он, лихорадочно перелистывая страницы.
  — Я открыла дверь, — мягко, словно потакая блажи больного, ответила Эмили, — и увидела этого мужчину. Он, кажется, удивился. Спросил, а где ты. Сказал, что он твой бывший коллега и друг и что этот пакет — тебе.
  — А ты что?
  — Я сказала, что ты дома, но плохо себя чувствуешь и что я — твой лечащий врач. И еще, что я не считаю, будто тебя сейчас стоит беспокоить, и не могу ли я ему чем-нибудь помочь.
  — А что он?
  — Спросил, что с тобой такое. Я извинилась и сказала, что без твоего разрешения не могу ему ответить, но что с тобой все в порядке и тебе предстоит еще тщательный осмотр. И что я собираюсь вызвать тебе “скорую” — я, правда, это сделаю. Тоби, ты меня слышишь?
  Тоби ее прекрасно слышал, но продолжал перелистывать страницы доклада.
  — И что потом?
  — Он немного расстроился, начал было что-то говорить. Потом взглянул на меня — довольно пристально — и спросил, как меня зовут.
  — Что именно он сказал? Его точные слова.
  — Господи, Тоби, — вздохнула Эмили, но послушалась. — “Не сочтете ли вы за труд назвать мне ваше имя?” Вот так.
  — И ты ответила, да? Сказала, что твоя фамилия Пробин?
  — Доктор Пробин. Ну а что я должна была ему ответить? — заметив, как глядит на нее Тоби, сказала она. — Тоби, врачи своих имен не скрывают. Нормальные, настоящие врачи не скрывают своих имен.
  — И как он отреагировал?
  — Попросил передать, что “восхищен” твоим “вкусом и выбором медицинских консультантов”. Довольно оригинально, что уж тут. Потом передал пакет, сказал, что это для тебя.
  — Для меня? Как именно он выразился?
  — Сказал, что это “для Тоби”. Черт побери, как он еще мог выразиться?
  Вытащив обратно листок блокнота, который он засунул в самый конец пачки, Тоби дочитал наконец послание:
  …должен признаться, что принял решение, которому ты, наверное, не удивишься: я понял наконец, что корпоративная жизнь не для меня, и намереваюсь наградить себя назначением в очень далекие земли.
  Как всегда искренне твой,
  Джайлз Окли.
  PS. Прилагаю к письму флеш-карту, дублирующую содержание данного пакета. Возможно, ты добавишь ее к своей коллекции флеш-карт. Кажется, у тебя есть такая? Дж. О.
  PPS. Могу ли я дать тебе еще один совет? Что бы ты ни решил предпринять, действуй без промедления — есть все основания полагать, что другие участники событий намерены тебя опередить. Дж. О.
  PPPS. Я, пожалуй, воздержусь от наилюбимейшего дипломатического обычая и не буду заверять тебя в моем наидобрейшем и искреннем расположении, ибо знаю, что мои слова не найдут отклика. Дж. О.
  В прозрачном пакетике, приклеенном к листку, и впрямь обнаружилась флешка с аккуратной надписью: “Тот же документ”.
  * * *
  Он стоял у кухонного окна, не очень понимая, как он здесь оказался, и вытягивал шею, выглядывая на улицу. Эмили стояла рядом, поддерживая его. Но Джайлза Окли, дипломата, делающего все спустя рукава и в кои-то веки решившего довести дело до конца, простыл и след. Но что делает на противоположной стороне улицы фургон “Квик-фит”, припаркованный всего в тридцати метрах от его дома? И почему одно колесо у этого “Пежо” меняют сразу три бугая?
  — Эмили, будь добра, окажи мне услугу.
  — Только после того, как отправлю тебя в больницу.
  — Поройся в нижнем ящике вот этого комода и найди флешку с записью моего выпускного в университете. Прошу тебя.
  Пока Эмили искала флешку, Тоби, цепляясь за стену, медленно добрался до своего стола. Относительно непострадавшей рукой он включил компьютер. Тот никак не отреагировал. Тоби проверил кабель и розетку. Попробовал нажать кнопку перезагрузки. Все бесполезно.
  Поиски Эмили наконец увенчались успехом, и она извлекла из глубин ящика флешку.
  — Мне нужно выйти, — заявил Тоби, невежливо вырывая флешку из ее рук.
  У него опять истерически забилось сердце. Тоби мутило, но в остальном он чувствовал себя сносно.
  — Пожалуйста, выслушай меня. На Каледониан-роад есть магазин, называется “У Мими”. Напротив тату-салона “Божественные линии” и эфиопского ресторана.
  Почему вдруг мысли приобрели такую необыкновенную четкость? Он что, умирает? Судя по взгляду Эмили, это было вполне вероятно.
  — Ну и что с этим магазином? — спросила Эмили, но Тоби уже вновь смотрел на улицу.
  — Ты мне скажи сначала — они еще там? Три мужика, которые хрен знает о чем говорят?
  — Люди на улице постоянно говорят, как правило о полной фигне. Что это за магазин? Кто такая Мими?
  — Это интернет-кафе. Мне нужны ботинки. Они сломали мой компьютер. И еще мой телефон — там все адреса. В верхнем левом ящике стола. Еще носки. Мне понадобятся носки. И посмотри, там ли еще эти трое.
  Эмили нашла куртку Тоби, помятую, но вполне целую, и положила в ее левый карман телефон. Затем помогла ему натянуть носки и ботинки и проверила, не ушли ли те трое. Не ушли. В какой-то момент она даже перестала говорить “Тоби, так же нельзя”, и молча помогла ему пересечь коридор.
  — Думаешь, Мими в такое время клиентов еще берет? — беспечным тоном спросила она.
  — Помоги спуститься с лестницы, а потом иди домой. Ты сделала все, что могла. Ты мне очень помогла. Извини, что так вышло.
  * * *
  Наверное, они преодолели бы лестницу с меньшими мучениями, если бы сразу определились, в чем именно должна заключаться помощь Эмили: идти ли ей позади Тоби, говоря, куда ступать, или спереди, чтобы подхватить, если он упадет? Тоби считал, что ловить его — попросту глупо. Эмили не выдержит его веса, и они покатятся по лестнице вдвоем. На что Эмили возразила, что, если он все-таки начнет падать, ее вопли сзади ему точно ничем не помогут.
  Эти споры вспыхивали и утихали, а они медленно продвигались вниз и наконец выбрались на улицу, где принялись обсуждать, — теперь уже вдвоем, — что же делает полицейский в форме на углу Клаудесли-роад? Потому как где же в наши дни встретишь на улице одинокого копа, с добродушием поглядывающего по сторонам? И, начал возмущаться Тоби, почему эти чертовы придурки до сих пор не поменяли одно-единственное колесо? Но как бы это ни объяснялось, он знал одно: Эмили необходимо как можно скорее уйти куда подальше, ради ее собственного же блага. Меньше всего ему сейчас хотелось, чтобы она превратилась в его сообщницу. Все это он подробно и ясно объяснил Эмили.
  Так что Тоби немало удивился, когда, собираясь с духом, чтобы отправиться в путешествие по Копенгаген-стрит, обнаружил, что Эмили не только никуда не ушла, но еще и помогает ему идти, а вернее — тащит его на себе, не по-женски крепко схватившись за его плечо одной рукой, а другой обеспечивая твердую поддержку его пояснице. При этом она умудрялась не причинять ему боли. Все это натолкнуло Тоби на мысль, что теперь она знакома с географией его тела чуть ли не лучше его самого.
  На перекрестке Тоби замер, как вкопанный.
  — Черт, — ругнулся он.
  — Что такое?
  — Не помню.
  — Чего не помнишь?
  — Где магазин Мими — слева или справа.
  — Подожди меня тут.
  Усадив на скамейку Тоби, у которого к тому моменту заметно кружилась голова, Эмили отправилась на разведку. Вернувшись, она доложила, что магазин “У Мими” располагается по левой стороне улице.
  — Как только закончим с этим магазином, отвезем тебя в больницу, хорошо? — настойчиво сказала она. — Ну что еще такое?
  — У меня нет денег. Вообще.
  — Ну и что, зато у меня их куча.
  Мы ругаемся, как пожилая супружеская пара, подумал Тоби. А мы ведь даже ни разу не целовались — даже в щечку. Наверное, он подумал это вслух, потому что, открывая дверь крошечного, но безупречно чистого магазина, Эмили улыбалась. За большой фанерной стойкой никого не было. В глубине находился небольшой бар, где продавали кофе и закуски; на стене висел плакат, призывающий провести апгрейд вашего компьютера, проверить его на вирусы и уничтожить их, а также восстановить утерянные данные. Под плакатом стояли шесть кабинок с компьютерами. Все шесть были заняты — четырьмя чернокожими мужчинами и двумя блондинками, — так что ничего не оставалось, как ждать.
  Тоби сел за столик. Эмили тем временем купила две чашки чая и пошла беседовать с управляющим. Вернувшись, она села напротив Тоби и взяла его руки в свои — как он понадеялся, не только чтобы померить ему пульс. Затем один из мужчин вышел из кабинки.
  У Тоби кружилась голова, а пальцы правой руки еле шевелились, так что в итоге флешками занялась Эмили, а он лишь зачитывал ей адреса из своего телефона: контактные данные “Гардиан”, “Нью-Йорк Таймс”, “Прайват Ай”, передачи “Криминал”, новостей Четвертого канала, Би-Би-Си, Ай-Ти-Эн и, наконец, ничуть не шутя, департамента прессы и информации министерства иностранных дел Великобритании.
  — И еще моему отцу, — добавила Эмили и набрала электронный адрес Кита. Нажав “Отправить”, она отослала доклад и на адрес матери — на случай, если Кит до сих пор не вылезает из палатки и не читает писем. Затем Тоби спохватился — он вспомнил, как Бриджит разрешила ему переснять фотографии на телефон, — и настоял, чтобы Эмили отправила отчет и ей тоже.
  Эмили все еще рассылала письма, когда Тоби услышал вдали вой сирен. Сначала он подумал, что это “скорая”, которую Эмили каким-то чудом умудрилась вызвать без его ведома. Наверное, еще в квартире, пока говорила с Окли?
  Но Тоби быстро отказался от этой мысли — Эмили никогда не позвонила бы в больницу, не предупредив его. Если он что и знал совершенно точно, так это то, что Эмили — самый прямой и бесхитростный человек из всех, кого он встречал. Если она сказала, что вызовет “скорую” после того, как они закончат дела в магазине, значит, именно тогда она ее и вызовет — и ни секундой раньше.
  Затем он подумал — а вдруг это за Джайлзом? Вдруг Джайлз бросился под автобус? Потому что, когда человек вроде Джайлза заявляет, что хочет “наградить себя назначением в очень далекие края”, понимать это можно как угодно.
  А потом к нему вновь вернулась ясность мысли, и ему пришло в голову, что, включив телефон, чтобы добыть электронные адреса журналистов и разослать им фотографии Бриджит, он подал сигнал, который с необходимым оборудованием мог отследить кто угодно. Ну а если хватит духа — не только отследить сигнал, но и направить на его источник какую-нибудь ракету, дабы та оторвала к чертям собачьим голову незадачливому владельцу телефона.
  Сирен становилось все больше, они выли все громче и настойчивее. Вначале ему казалось, что едут с одной стороны, но вскоре вой превратился в какофонию, на улице завизжали тормозами машины. И тут уж никто, даже Эмили, не смог бы с уверенностью сказать, откуда же доносятся вопли сирен.
  Благодарности
  Спасибо Дэнни, Джессике и Каллуму — без вас изыскания на Гибралтаре были бы куда скучнее; докторам Джейн Криспин, Эми Фрост и Джону Юстасу за консультации по медицинским вопросам; журналисту и писателю Марку Урбану, поделившемуся бесценными знаниями военной жизни; писателю, активисту и основателю движения “Open Democracy” Энтони Барнетту за экскурс в историю гибели Новой Лейбористской партии; и Клэр Элгар и ее коллегам в юридическом благотворительном обществе “Reprieve” за рассказы о недавних покушениях британского правительства на свободы граждан — как удавшихся, так и нет.
  
  А больше всего я хочу поблагодарить Карне Росса, бывшего служащего министерства иностранных дел Великобритании и основателя и управляющего благотворительной организации “Independent Diplomat”, который на своем примере показал, как опасно говорить неприятную правду власть имущим. Без Карне с его лаконичными советами эта книга много бы потеряла, поверьте мне.
  Джон Ле Карре
  Русский Дом
  Я даже думаю, народы так стремятся к миру, что недалек тот день, когда правительствам придется посторониться и не мешать им обрести его.
   Дуайт Д. Эйзенхауэр
  Надо мыслить, как мыслят герои, чтобы поступать всего лишь как порядочный человек.
  Мей Сартон
  Предисловие
  Выражение благодарности в предисловии, быть может, так же испытывает терпение читателя, как кинозрителя – перечисление в титрах всех ассистентов и помощников; однако меня всегда настолько трогает готовность очень занятых людей пожертвовать своим временем и знаниями ради такого легкомысленного занятия, как мое, что я не могу упустить возможности поблагодарить их.
  Особенно я признателен Строубу Толботту, замечательному вашингтонскому журналисту, советологу и автору статей о ядерной обороне. Если в этой книге и допущены ошибки, то, разумеется, не по его вине, и уж, конечно, без его содействия их было бы куда больше. Профессор Лоуренс Фридмен, автор нескольких классических работ о современных конфликтах, также щедро позволил мне черпать из кладезя его мудрости, но мои упрощения лежат не на его совести.
  Фрэнк Джеррити, давний агент Федерального бюро расследований, приобщил меня к тайнам детектора лжи, который сейчас, увы, именуется «полиграфом», и если мои персонажи не такого высокого мнения об этом приборе, как он, то винить нужно их, а не Фрэнка.
  Кроме того, я должен очистить от возможных подозрений Джона Робертса и сотрудников общества «Великобритания–СССР», которое он возглавляет. Он сопровождал меня в моей первой поездке по Советскому Союзу и распахивал передо мной всякие двери, которые иначе остались бы закрытыми. Но о моих черных замыслах он ничего не знал, да и не пытался их выведать. А из его сотрудников я особенно благодарен Энн Воган.
  Мои советские хозяева из Союза писателей проявили такую же тактичность, а широта их души повергла меня в изумление. Каждый, кто приезжает в Советский Союз в это удивительное время и удостаивается возможности вести такие беседы, какие велись со мной, не может не увезти с собой глубокую любовь к его народу и благоговейный ужас перед масштабом проблем, которые ему предстоит разрешить. Надеюсь, мои советские друзья ощутят в этой повести отражение хотя бы малой доли того тепла, которое дарило мне их общество, и тех надежд на более разумное и дружественное будущее, которые мы разделяли.
  Джаз объединяет людей, и, когда дело дошло до саксофона Барли, недостатка в добрых друзьях у меня не было. Уолли Фокс, знаменитый карикатурист и джазист, одолжил мне свой музыкальный слух, а Джон Колли – свою несравненную осведомленность как в текстах, так и в музыке. Если бы миром правили такие люди, ни о каких конфликтах мне больше писать не пришлось бы.
  Глава 1
  На верхнем этаже претенциозно-уродливого здания сталинской постройки, стиль которого известен москвичам как «ампир во время чумы», в гостинице, стоящей на широкой московской улице в пятистах шагах от Ленинградского вокзала, со скрипом подходила к концу первая в истории, устроенная Британским советом ярмарка аудиопособий по изучению английского языка и распространению британской культуры. Был летний вечер, половина шестого. Весь день один яростный ливень сменялся другим, но теперь капризное солнце отсвечивало в лужах и от тротуаров поднимался пар. Прохожие – молодежь – были в джинсах и кроcсовках, а люди постарше еще не сняли плащей.
  Помещение, которое снял Совет, было недорогим, но совершенно неподходящим для выставки-продажи. Я уже видел его. (Не так давно, находясь в Москве совсем по другому делу – в кармане у меня тогда лежал дипломатический паспорт, – я поднялся на цыпочках по огромной пустой лестнице и постоял в вечной мгле, окутывающей старинные бальные залы, когда они спят.) Круглые коричневые колонны и зеркала в золоченых рамах, наверное, больше соответствовали бы последним часам тонущего лайнера, нежели началу великой инициативы. На потолке разъяренные русские в пролетарских кепках грозили Ленину кулаками. Их неистовство выглядело тем более нелепо, что ниже, вдоль стен, на облупленных зеленых стеллажах демонстрировались кассеты «Винни-Пух» и «Продвинутый компьютерный курс английского за три часа». Кабины для прослушивания, обитые мешковиной, не обладали многими обещанными свойствами и выглядели печально, как шезлонги на пляже в ненастную погоду. Задвинутые в тень под галерею выставочные стенды казались таким же кощунством, как столики букмекеров в храме.
  Какая-никакая, но выставка все же состоялась. Как это водится в Москве, сюда приходили люди, если у них был, конечно, соответствующий статус, а стало быть, документы, чтобы удовлетворить стоящих у дверей молодых людей с тяжелым взглядом и в кожаных пиджаках. Люди приходили из вежливости. Из любопытства. Для того, чтобы поговорить с иностранцами. Просто потому, что это выставка. И теперь, в пятый и последний вечер, здесь начинался большой прощальный прием с коктейлями. Под люстрой собралась горстка средней руки номенклатурных работников от культуры – дамы с прическами «осиное гнездо» в цветастых платьях, которые скорее подошли бы особам с более изящным телосложением; мужчины, затянутые во французские костюмы с серебристым отливом, что означало: их владельцы имеют доступ в спецмагазины. Устроители выставки из Великобритании в костюмах унылых серых тонов блюли монотонный дух социалистического аскетизма. Люди уже разговорились, и бригада строгих официанток начала разносить бутерброды с заветренной колбасой и теплое белое вино. Британский дипломат высокого ранга (хотя и не совсем посол) обменялся с кем надо рукопожатиями и сообщил, что он в восторге.
  Один только Ники Ландау пока еще не участвовал в празднике. Склонившись над столиком у своего опустевшего стенда, он суммировал последние заказы и проверял, соответствуют ли квитанции расходам. У Ландау был принцип: не идти развлекаться, пока не закончишь дело.
  Тем не менее краем глаза Ландау все время видел нелепое голубое пятно – советскую женщину, которую сознательно не замечал. «Опасность! – думал он, не отрываясь от работы. – Поберегись».
  Дух праздника не заражал Ландау, хотя по натуре он был весельчаком. Во-первых, он всю жизнь испытывал отвращение к британской бюрократии, с тех самых пор, когда его отец был принудительно возвращен в Польшу. Впрочем, о самих британцах, как позднее я узнал от него, он не желал слышать ничего дурного. Пусть не по крови, но он был одним из них и относился к ним с благоговением новообращенного. Однако засранцы из министерства иностранных дел – это особая статья. Чем они были высокомернее, чем больше ухмылялись и поднимали, глядя на него, свои дурацкие брови, тем больше он их ненавидел и вспоминал о своем отце. А во-вторых, будь его воля, он никогда не приехал бы на эту ярмарку. Он бы уютненько устроился со своей новой миленькой подружкой Лидией в одной не слишком чопорной гостинице в Брайтоне, куда обычно привозил своих девочек.
  – Уж лучше держать порох сухим до сентября, пока не откроется Московская книжная ярмарка, – советовал Ландау своим клиентам у них в конторе. – Знаешь, Бернард, русские любят книги, а ярмарок аудиопособий они просто побаиваются, и вообще они к ним еще не готовы. Начнем с книжной ярмарки – и все будет в порядке. Начнем с кассетной – и нам смерть.
  Но клиенты Ландау были молоды, богаты и не верили в смерть.
  – Ники, малыш, – сказал Бернард, пристроившись сзади и положив ему руку на плечо, что Ландау не понравилось. – В нынешнем мире мы должны держать флаг высоко. Или мы не патриоты, а, Ники? Как ты, например. Именно поэтому мы и рискуем. Сейчас Советский Союз с его гласностью – просто Эверест для кассетного бизнеса. И ты, Ники, возведешь нас на его вершину. А если ты этого не сделаешь, то мы найдем такого, кто это сделает. Кого-нибудь помоложе, Ники, верно? У кого и энергии, и шика побольше.
  Энергия у Ландау еще была. А о шике – в этом Ники сам готов был признаться – забудьте. Он тот еще типчик, вот он кто. Нахальный польский коротышка и гордится этим. Чертов Ник, лихой парень, нацеленный на восточноевропейские страны, способный, как он любил прихвастнуть, всучить порнографические открытки грузинскому женскому монастырю или тоник для волос лысому, как бильярдный шар, румыну. Он, Ландау, мальчик-с-пальчик (но в спальне – ого-го!), носит высокие каблуки, чтобы подогнать свою славянскую фигуру под английские мерки, которые его так восхищают, и пижонистые костюмы, которые так и насвистывают: «А вот и я». Когда чертов Ник организует свой стенд, заверяли его коллеги по выставкам-продажам наших безымянных осведомителей, на этом стенде можно услышать, как звенит, зазывая покупателей, колокольчик на тележке польского уличного торговца.
  И малыш Ландау посмеивался вместе с ними, принимая правила их игры. «Ребята, я поляк, вам ко мне и притронуться-то противно», – с гордостью заявлял он, заказывая всем выпивку. Так он вынуждал их смеяться вместе с ним. А не над ним. Потом, как правило, он выхватывал из нагрудного кармана расческу и, чуть присев, глядя на свое отражение в стекле картины или в полированной поверхности стола, маленькими руками зачесывал назад свои чересчур черные волосы, чтобы придать себе молодецкий вид и быть готовым к новым победам. «Ктой-то там в уголочке такая хорошенькая? – спрашивал он обычно на безбожном жаргоне польского гетто и лондонских трущоб. – Эй, милашка! Почему это мы тоскуем в одиночестве?» И один раз из пяти ему могло повезти, что, по его представлениям, было приемлемым процентом, конечно, если все забрасывать и забрасывать удочку.
  Однако в этот вечер Ландау не думал ни о том, чтобы ему повезло, ни даже о том, чтобы забросить удочку. Он думал о том, что снова всю неделю выкладывался за гроши, или, как он более образно сказал мне, за шлюхин поцелуй. И что ярмарка – книжная, кассетная или любая другая – отнимает у него чуть больше сил, чем ему хотелось бы, впрочем, так же, как и любая женщина. И чем скорее наступит завтрашнее утро и он улетит в Лондон, тем лучше. И что если эта русская пташка в голубом не перестанет мозолить ему глаза, пока он пытается подвести итоги, чтобы наконец расцвести компанейской улыбкой и присоединиться к веселой толпе, то он, пожалуй, скажет ей пару слов на ее родном языке, о чем впоследствии оба они пожалеют.
  В том, что она русская, не было никакого сомнения. Только у русской женщины всегда в руке пластиковая сумка на случай, если вдруг что-нибудь удастся купить, – это скрашивает будничное существование (впрочем, сумку может заменить и авоська). Только русская может быть настолько любопытной, чтобы совать нос в чужие подсчеты. И только русская предваряет свое вступление в разговор таким изощренным вздохом, который, если так вздыхал мужчина, напоминал Ландау отца, зашнуровывающего ботинки, а если женщина – то постель. Вот так, Гарри.
  – Простите, сэр. Вы представитель «Аберкромби и Блейр»? – спросила она.
  – Это не здесь, дорогая, – сказал Ландау, не поднимая головы. Она заговорила по-английски, поэтому он ответил по-английски. Так он поступал всегда.
  – Вы мистер Барли?
  – Я не Барли, дорогая. Ландау.
  – Но это же стенд мистера Барли.
  – Это стенд не мистера Барли. Это мой стенд. «Аберкромби и Блейр» – рядом.
  Все еще не поднимая глаз, Ландау ткнул карандашом влево, на перегородку, позади которой зеленая с золотом табличка на пустом стенде возвещала, что он принадлежит старинному издательству «Аберкромби и Блейр», Норфолк-стрит, Стрэнд.
  – Но стенд пуст. Там никого нет. – возразила женщина. – И вчера никого не было.
  – Ну да, все правильно, – ответил Ландау тоном, который никого не расположил бы к дальнейшему раз – говору. И подчеркнуто уткнулся в свои квитанции, ожидая, когда это голубое пятно удалится. Он понимал, что ведет себя грубо, но она все не уходила, и ему захотелось нагрубить ей вдвойне.
  – А где Скотт Блейр? Где человек, которого зовут Барли? Мне нужно поговорить с ним. Это очень срочно.
  Ландау уже ненавидел эту женщину с безрассудной яростью.
  – Мистер Скотт Блейр, – начал он, подняв голову и уставясь на нее, – известный своим друзьям под именем Барли, в самоволке, мадам. Короче, смылся в неизвестном направлении. Его фирма забронировала стенд – это так. А мистер Скотт Блейр – председатель, президент, генерал-губернатор, а может, и пожизненный диктатор этой компании, кто его знает! Однако свой стенд он не занял… – Ландау встретился с ней взглядом и почувствовал себя неловко. – Послушайте, дорогая, здесь я зарабатываю себе на жизнь, так? Себе, а не мистеру Барли Скотту Блейру, как бы я его ни обожал.
  Он замолчал, недолгий гнев сменился рыцарственным участием. Женщина дрожала. Дрожали не только руки, в которых она держала коричневую сумку, но и шея. У ее строгого голубого платья был воротничок из старинного кружева, и Ландау заметил, что воротничок трепещет и что кожа ее белее, чем кружево. Однако в ее плотно сжатых губах и подбородке была решимость, которой он невольно подчинился.
  – Прошу вас, сэр, будьте любезны, помогите мне, – произнесла она так, словно другого выхода не было.
  Ландау, надо сказать, гордился своим знанием женщин. Он и этим занудливо хвастался, впрочем, для этого были некоторые основания. «Женщины, Гарри, это мое хобби, моя страсть, главный предмет изучения», – признался он мне таким торжественным тоном, точно произносил масонскую клятву. Он уже не помнил точно, сколько их у него было, но с гордостью сообщил, что число их перевалило за сотню и ни у одной не было причин пожалеть об их знакомстве. «Я играю честно, я выбираю со знанием дела, Гарри, – заверил он меня, постукивая себя по носу указательным пальцем. – Ни перерезанных вен, ни разбитых браков, ни горьких слов на прощание». Никому, включая меня, не было ведомо, много ли тут правды, но, без сомнения, инстинкты, на которые он полагался в своих похождениях, неплохо служили ему в оценке женщин.
  Она была серьезна. Она была умна. Она была полна решимости. И в ней притаился страх, хотя в ее темных глазах и светился юмор. И она обладала тем редким качеством, которое Ландау в присущей ему витиеватой манере называл Достоинством, которым Может Наградить Только Природа. Иными словами, в ней чувствовалась не только сила, но и порода. И поскольку в кризисные моменты наши мысли бывают непоследовательны, опираются на интуицию и опыт, он осознал все это одновременно и смирился с этим еще прежде, чем она вновь заговорила.
  – Один мой советский друг написал значительное литературное произведение, – глубоко вздохнув, сказала она. – Это роман. Великий роман. Его содержание важно для всего человечества.
  Она вдруг замолчала.
  – Роман, – напомнил Ландау. И неожиданно для себя поинтересовался: – А как он называется, дорогая?
  Сила этой русской, решил он, не в браваде, не в безумии, а в глубокой убежденности.
  – Если у него нет названия, так о чем он?
  – О том, что нужны дела, а не слова. Он отвергает постепенность перестройки. Он требует действий, а не косметических изменений.
  – Ловко, – сказал Ландау, на которого все это произвело впечатление.
  «Гарри, она говорила, как моя мать: прямо в лицо, вздернув подбородок».
  – Несмотря на гласность и пресловутый либерализм новых установок, роман моего друга пока еще не может быть опубликован в Советском Союзе, – продолжала она. – Мистер Скотт Блейр обещал издать его в Англии, не раскрывая имени автора.
  – Дамочка, – ласково сказал Ландау, наклоняясь к ней. – Если роман вашего друга будет издан прославленной фирмой «Аберкромби и Блейр», вы можете быть уверены в абсолютной секретности.
  Ему нестерпимо захотелось пошутить, да и инстинкт подсказал, что разговору следует придать легкость на случай, если за ними наблюдают. Поняла она шутку или нет, но тоже улыбнулась – быстрой, теплой улыбкой, как бы подбадривая себя, побеждая в себе страх.
  – В таком случае, мистер Ландау, если вам дорог мир, отвезите, пожалуйста, эту рукопись в Англию и передайте ее немедленно мистеру Скотту Блейру. Но только самому Скотту Блейру. В знак глубочайшего доверия.
  Все, что было потом, происходило стремительно, как сделка на уличном углу между заинтересованным продавцом и заинтересованным покупателем. Через ее плечо Ландау бросил взгляд в зал. Он сделал это не только ради ее безопасности, но и ради своей собственной. По опыту он знал: если русские хотят что-то подстроить, то обязательно держат поблизости парочку свидетелей. Но эта часть зала была пуста, стенды под галереей находились в глубокой тени, а веселье в центре зала достигло апогея. Трое в кожаных пиджаках у входа вяло переговаривались между собой.
  Оглядевшись, он прочел ее имя на пластмассовой пластинке, пришпиленной ниже воротничка; при обычных обстоятельствах он сделал бы это много раньше, но ее темно-карие глаза отвлекли его. «Екатерина Орлова». А ниже – «Октябрь», по-английски и по-русски, название одного из небольших московских издательств, специализирующегося на переводах советской литературы на экспорт, главным образом в социалистические страны, что, боюсь, обрекало издательство на некоторую сероватость.
  Затем он ей объяснил, что надо сделать. А может быть, начал объяснять еще до того, как прочел ее имя на пластинке. Ландау вырос на улице и знал уйму всяких фокусов. Пусть эта женщина храбростью не уступала десятку львов, – наверное, так оно и было, – но в конспираторы она явно не годилась. Поэтому он без колебаний взял ее под свою защиту. И заговорил с ней, как с любой другой женщиной, которая нуждалась в его указаниях – например, как найти его гостиничный номер или что сказать муженьку по возвращении домой.
  – Значит, рукопись у вас с собой, дорогая? – спросил он, дружески улыбаясь и косясь на ее сумку.
  – Да.
  – В сумке?
  – Да.
  – Ну, так просто отдайте ее мне. Вот так. А теперь, – продолжал Ландау, – поцелуйте меня дружеским русским поцелуем. Из вежливости. Отлично. Вы же принесли мне официальный прощальный подарок в последний день ярмарки. Сувенир, который должен укрепить англо-советские отношения, а заодно утяжелить мой багаж, так что в аэропорту мне придется выбросить его в урну. Обычнейшая процедура. Сегодня я, кажется, уже получил по меньшей мере полдюжины таких сувенирчиков.
  За это время он успел нагнуться, сунуть руку в сумку, вытащить оттуда пакет в оберточной бумаге и ловко бросить его в свой «дипломат», очень вместительный, но компактный, с отделениями, которые открывались веером.
  – Катя, мы замужем, а?
  Молчание. Может, она не расслышала. Или была поглощена наблюдением за ним.
  – Значит, роман написал ваш муж? – спросил Ландау, нисколько не обескураженный ее молчанием.
  – Для вас это опасно, – прошептала она. – Вы должны верить в то, что делаете. Тогда все становится на свои места.
  Как будто не расслышав ее предупреждения, Ландау выбрал из груды образцов, которые отложил, чтобы раздарить сегодня вечером, комплект из четырех кассет с записью «Сна в летнюю ночь» в исполнении актеров Королевского шекспировского театра. Он демонстративно разложил их на столике, надписал фломастером на пластиковом футляре: «Кате от Ники. Мир» – и поставил дату. Затем церемонно положил комплект в ее сумку, которую всунул ей в руку, потому что она стояла ни жива ни мертва, и он испугался, что у нее не выдержат нервы или она упадет в обморок. И только тогда, продолжая держать ее холодную, но, как он сказал мне, очень приятную на ощупь руку, Ландау обратился к ней с теми словами, которых она, казалось, ждала.
  – Всем нам время от времени приходится рисковать, да, дорогая? – сказал он небрежно. – Собираемся стать украшением вечера?
  – Нет.
  – Хотите где-нибудь поужинать?
  – Это неудобно.
  – Проводить вас до двери?
  – Как угодно.
  – Нам все-таки следует улыбнуться, дорогая, – сказал он и повел ее через зал, сыпя словами, как положено хорошему продавцу, которым он себя вновь почувствовал.
  Выйдя на широкую лестничную площадку, он пожал ей руку.
  – Значит, увидимся снова на книжной ярмарке? В сентябре? И спасибо за предупреждение. Я его учту. Однако самое важное то, что мы заключили сделку. А это всегда приятно. Правильно?
  Она взяла его руку и, черпая смелость из этого прикосновения, снова улыбнулась – растерянно, но с благодарностью и почти неотразимой теплотой.
  – Мой друг совершил благороднейший поступок, – сказала она, отбрасывая со лба непокорную прядь. – Постарайтесь, пожалуйста, чтобы мистер Барли это понял.
  – Я ему скажу. Не беспокойтесь, – успокоил ее Ландау.
  Ему хотелось, чтобы она улыбнулась еще раз – улыбнулась специально ему. Но он ее уже не интересовал. Она рылась в сумке в поисках визитной карточки, о которой, он был уверен, она вспомнила только что. «ОРЛОВА Екатерина Борисовна» – было написано с одной стороны русскими буквами, а с другой – латинскими, как и название «Октябрь». Она отдала ему карточку и решительно пошла вниз по неимоверно роскошной лестнице, высоко держа голову, одной рукой касаясь широких мраморных перил, а другой сжимая сумку. Мальчики в кожаных пиджаках не спускали с нее глаз, пока она не прошла через вестибюль. Ландау сунул карточку в нагрудный карман, где за последние два часа их скопилось уже с добрый десяток, и подмигнул мальчикам, заметив, как они провожают ее взглядом. А те, взвесив ситуацию, подмигнули ему в ответ, ибо наступила пора гласности, когда на красивые русские ножки можно открыто обратить внимание, пусть даже и иностранцу.
  Оставшиеся пятьдесят минут Ники Ландау всецело предавался веселью. Пел и танцевал с мрачной шотландкой-библиотекаршей в жемчугах. Вызвал приступ дикого хохота у двух бледных сотрудников ВААПа, государственного агентства по авторским правам, рассказав им остроумный политический анекдот про госпожу Тэтчер. Охмурял трех дам из издательства «Прогресс» и трижды бегал к своему «дипломату» за сувениром для каждой, – он любил делать подарки, помнил имена и обещания, как помнил и многое другое с непосредственностью необремененной памяти. «Дипломат» свой он все время держал в поле зрения; и еще до того, как начался разъезд, уже взял его в руку и не ставил на пол, даже прощаясь. А когда сел в заказанный для них автобус, чтобы вернуться в гостиницу, положил «дипломат» на колени и присоединился к мелодичному хору, распевающему спортивные песенки, которые обычно запевал Спайки Морган.
  – Мальчики, здесь дамы! – предупреждал Ландау и вскакивал, требуя купюр в слишком вольных куплетах. Но даже изображая великого дирижера, он не выпускал «дипломата» из рук.
  У входа в гостиницу тусовались сводники, продавцы наркотиков и валютчики, которые вместе с присматривающими за ними кагэбэшниками сразу заметили, как в гостиницу вошла группа иностранцев. Но в их поведении Ландау не обнаружил ничего такого, что могло иметь к нему отношение, – ни нарочитого внимания, ни подчеркнутого равнодушия. Ветеран-инвалид, охранявший проход к лифтам, попросил, как обычно, предъявить гостиничный пропуск; когда же Ландау, уже подаривший ему несколько пачек «Мальборо», строго спросил по-русски, почему он не пошел сегодня погулять со своей подружкой, швейцар издал дребезжащий смешок и похлопал его по плечу.
  «Если они хотят застукать меня, подумал я, Гарри, то пусть поторопятся, не то след простынет, – рассказывал он мне, стараясь посмотреть на себя глазами противника. – Когда ловишь кого-то, Гарри, надо пошевеливаться, пока улика еще находится у жертвы», – объяснил он, будто всю жизнь занимался охотой на людей.
  – В баре «Националя», в девять, – утомленно сказал Спайки Морган, когда они выбрались из лифта на четвертом этаже.
  – Может, да, может, нет, Спайки, – ответил Ландау. – Честно говоря, я немножечко не в себе.
  – И слава богу, – сказал, зевая, Спайки и пошел к себе по темному коридору под недоброжелательным взглядом дежурной по этажу, сидевшей в своем загоне.
  Перед дверью в номер, прежде чем вставить ключ в замочную скважину, Ландау весь напрягся. Вот сейчас, подумал он. Им удобней всего схватить меня сейчас вместе с рукописью. Именно сейчас.
  Но когда он вошел, комната была пуста, все стояло на своих местах, и он почувствовал себя глупо из-за того, что ждал чего-то другого. Живем, подумал он и бросил «дипломат» на кровать.
  Затем задернул, насколько это было возможно, то есть ровно наполовину, крохотные, с носовой платок, занавески, повесил снаружи на дверь бесполезную табличку «Просьба не беспокоить» и заперся. Выложив все из карманов своего костюма, в том числе и визитные карточки, он снял пиджак, галстук, металлические браслеты, придерживающие рукава, и наконец рубашку. Затем открыл холодильник, налил себе лимонной водки и отхлебнул. Он мне объяснил, что вообще-то пьет немного, но в Москве ему нравилось хлебнуть перед сном вкусной лимонной водки. Со стаканом в руке Ландау прошел в ванную и, стоя перед зеркалом, целых десять минут внимательно рассматривал корни волос – не проглядывает ли где-нибудь седина – и все предательские места смазывал новейшим чудодейственным средством. Полюбовавшись на плоды своего труда, он надел купальную шапочку и встал под душ, напевая, и весьма недурно: «Идеальный я образчик нынешнего генерала». Потом, чтобы поднять мышечный тонус, яростно растерся полотенцем, накинул сокрушительно-цветастый халат и прошествовал, все еще напевая, назад в комнату.
  Все это он проделал отчасти потому, что поступал так всегда (и сейчас этот привычный ритуал подействовал на него успокаивающе), но отчасти и потому, что гордился тем, что раз в жизни послал ко всем чертям осторожность и не подыскал двадцать пять разумных причин не ударить палец о палец, хотя ничего другого в эти дни от себя и не ждал.
  «Она – настоящая леди, она боялась, она нуждалась в помощи, Гарри. А разве Ники Ландау мог отказать такой женщине?» А вдруг он в ней ошибся? Что ж, значит, она здорово одурачила его и он может, захватив зубную щетку, отправиться на Лубянку к парадному входу, чтобы посвятить пять лет изучению редкостных тамошних настенных надписей. Но пусть он лучше двадцать раз останется в дураках, чем один-единственный беспричинно откажет такой женщине. И сказав себе все это, разумеется, мысленно, поскольку всегда боялся, что его подслушивают, Ландау вынул из «дипломата» пакет и не разрезал бечевку, а с некоторой робостью принялся ее развязывать, как учила его блаженной памяти мать, чья фотография покоилась у него в бумажнике. В них обеих было это сияние, думал он, с удовольствием обнаруживая сходные черты, пока терпеливо распутывал узел. Славянская кожа. Славянские глаза, улыбка. Две чудесные славянки. Единственная разница в том, что Катя не кончила Треблинкой.
  Узел наконец поддался. Ландау свернул бечевку и положил на кровать. «Видишь ли, дорогая, я все-таки должен разобраться, что к чему, – мысленно объяснил он женщине, которую звали Екатерина Борисовна. – Я не любитель совать нос в чужие дела, я не любопытен, но, если мне надо обвести вокруг пальца московскую таможню, необходимо знать, о чем идет речь, иначе ничего не получится».
  Ландау аккуратно, чтобы не разорвать, развернул обеими руками оберточную бумагу. Он не считал себя героем, во всяком случае, пока еще не считал. То, что было опасным для московской красавицы, могло оказаться вполне безопасным для него. Ему пришлось немало хлебнуть в жизни – что было, то было. Лондонский Ист-Энд – не курорт для десятилетнего польского иммигранта, и Ландау получил свою долю зуботычин, разбитых носов, синяков, окровавленных кулаков и голода. Но если бы вы спросили его в эту или в любую другую минуту за последние тридцать лет, каким он представляет себе героя, то он ответил бы, не задумываясь, что герой – это первый, кто выскочит через черный ход, когда начнут выкликать добровольцев.
  Едва взглянув на содержимое пакета, он сразу загорелся. Почему – в этом он разберется позже, на досуге. Но если требуется что-нибудь ловко сработать теперь же, то Ники Ландау именно тот, кто вам нужен. «Если Ники загорелся, его уже не собьешь, Гарри, это хорошо знают все его девочки».
  Первое, что он увидел, был конверт. И три общие тетради, стянутые вместе с конвертом толстой резинкой, точно такой, какие он обязательно сохранял, хотя никогда потом не использовал. Но он сосредоточился на конверте, потому что надпись на нем была сделана ее почерком, четким каллиграфическим почерком, гармонировавшим с чистотой ее образа. Кое-как заклеенный квадратный коричневый конверт, адресованный «Лично мистеру Бартоломью Скотту Блейру. Срочно».
  Вытащив конверт из-под резинки, Ландау посмотрел его на свет, но бумага была толстой и не просвечивала. Ландау прощупал его большим и указательным пальцами. Внутри – один тонкий лист бумаги, в крайнем случае два. «Мистер Скотт Блейр обещал напечатать это, не раскрывая имени автора», – вспомнил он. «Мистер Ландау, если вам дорог мир… передайте это немедленно мистеру Скотту Блейру. Но только самому Скотту Блейру… В знак глубочайшего доверия».
  «Она и мне доверяет», – подумалось ему. Потом он перевернул конверт. На обратной стороне ничего не было.
  И поскольку ничего больше из запечатанного коричневого конверта узнать было нельзя, а читать почту Барли или кого бы то ни было Ландау не считал возможным, он снова открыл «дипломат» и, порывшись в отделении для почтовой бумаги, вынул простой конверт с напечатанной на клапане изящной надписью: «Стенд мистера Николаса П. Ландау», вложил в него коричневый конверт и заклеил. Потом небрежно написал на нем имя «Барли» и положил в отделение с пометкой «Разное», где хранилась всякая всячина, например визитные карточки, которые ему зачем-то всовывали незнакомые люди, или листочки, где были записаны мелкие просьбы: редакторше из издательства требовались стержни для ее «Паркера», сотруднику из Министерства культуры – майка с собачкой Снупи для племянника; вот и сотрудница «Октября», которая случайно проходила мимо, когда он закрывал свой стенд, тоже попросила об одолжении.
  Ландау сделал это, повинуясь инстинкту, хотя никакого профессионального обучения не проходил. Просто он понимал, что конверт этот следует держать как можно дальше от тетрадей. Если тетради чем-то грозят, пусть их ничто не связывает с письмом. И наоборот. Он действовал совершенно правильно. Наши самые опытные и эрудированные инструкторы, до тонкости знающие все приемы нашей Службы, ничего другого ему не посоветовали бы.
  Только после этого он взял три тетради и освободил их от резинки, все время прислушиваясь, не раздадутся ли в коридоре шаги. Три потрепанные русские тетради, отметил он и, выбрав верхнюю, внимательно осмотрел ее со всех сторон. Картонная обложка со смазанным рисунком, матерчатый корешок истрепан. Двести двадцать четыре страницы низкокачественной бумаги в еле заметную линеечку – в свое время он торговал канцелярскими принадлежностями и немного во всем этом разбирался. Такие тетради можно купить в любом советском писчебумажном магазине примерно за двадцать копеек, при условии, конечно, что вы зашли туда именно в тот день, когда завезли товар, и встали в нужную очередь.
  Наконец он открыл тетрадь и уставился на первую страницу.
  Она чокнутая, подумал он, пытаясь побороть отвращение.
  Она в лапах психа. Бедняжка.
  Бессмысленные каракули, нацарапанные пером и тушью немыслимой скорописью, вдоль, поперек, на полях, по диагонали – по уже написанному, словно резолюции. Повсюду дурацкие восклицательные знаки и подчеркивания. Что-то по-русски, что-то по-английски. «Создатель создает создателей», – прочел он по-английски. «Быть. Не быть. Противобыть». А потом дурацкий взрыв французского о войне глупости и о глупости войны и следом рисунок – заграждение из колючей проволоки. Большое спасибо, подумал он и перевернул несколько страниц, покрытых безумными надписями настолько густо, что между ними едва проступала бумага. «Потратив семьдесят лет на разложение народной воли, мы не можем ожидать, что она вдруг воскреснет и спасет нас», – прочел он. Цитата? Мысль, пришедшая ночью? Непонятно. Ссылки на авторов – русских, латинских и европейских. Что-то о Ницше, Кафке и других, о ком он никогда не слышал и кого тем более не читал. Опять о войне, на этот раз по-английски: «Старики объявляют ее, а сражаются молодые, но сегодня сражаются и младенцы, и старики». Перевернув очередную страницу, он не увидел ничего, кроме круглого бурого пятна. Он поднес тетрадь к носу и понюхал. Пиво, подумал он с презрением. Воняет, как на пивоваренном заводе. Неудивительно, что это приятель Барли Блейра. Разворот был испещрен серией истеричных лозунгов.
  
  НАШ ВЕЛИЧАЙШИЙ ПРОГРЕСС – В ОТСТАЛОСТИ!
  СОВЕТСКИЙ ПАРАЛИЧ – САМЫЙ ПРОГРЕССИВНЫЙ В МИРЕ!
  НАША ОТСТАЛОСТЬ – НАШ ВЕЛИЧАЙШИЙ ВОЕННЫЙ СЕКРЕТ!
  ЕСЛИ МЫ САМИ НЕ ЗНАЕМ НАШИХ СОБСТВЕННЫХ НАМЕРЕНИЙ И ВОЗМОЖНОСТЕЙ, ТО КАК МЫ МОЖЕМ ЗНАТЬ ВАШИ?
  ИСТИННЫЙ ВРАГ – НАША СОБСТВЕННАЯ НЕКОМПЕТЕНТНОСТЬ!
  
  А на следующей странице – стихи, старательно переписанные бог знает откуда:
  
  Так прихотливо вьется след,
  Что в петлях этих смысла нет.
  И люди смотрят друг на друга:
  На юг ползла змея иль с юга?
  
  Ландау вскочил и сердито шагнул к окну, которое выходило в унылый двор, заваленный неубранным мусором.
  «Сукин сын – вот что я подумал, Гарри. Жонглер словами. Длинноволосый, накачавшийся наркотиками, самовлюбленный гений, а она взяла и отдала ему себя целиком, как это делают все они».
  На ее счастье, в Москве нет телефонных книг, одни справочники, не то бы он позвонил и выложил ей все, что он об этом думает.
  Чтобы подхлестнуть свою злость, он взял вторую тетрадь, послюнявил палец и начал презрительно листать… и натолкнулся на чертежи. И тут на мгновение все словно провалилось куда-то, будто на середине фильма вдруг возник пустой белый экран. Он выругал себя за то, что позволил себе стать импульсивным славянином, вместо того чтобы оставаться хладнокровным англичанином. Потом он снова сел на кровать, но так осторожно, будто на ней лежал кто-то, кого он оскорбил преждевременным осуждением.
  Хотя Ландау презирал то, что часто сходит за литературу, его восхищение перед техникой не знало границ. Он был способен целый день смаковать страницу математических формул. И поэтому даже с первого взгляда он почувствовал (как почувствовал при первом взгляде на женщину по имени Катя), что перед ним – настоящее. Пусть и не вычерченные по линейке рейсфедером обычные чертежи, а всего лишь наброски, но они только выигрывали от этого. Нарисованные без чертежных инструментов человеком, который умел мыслить при помощи карандаша. Параболы, конусы, касательные. А между набросками – краткие обозначения, которыми пользуются архитекторы и инженеры, такие термины, например, как «точка прицеливания», и «захват», и «отклонение», и «тяготение», и «траектория». «Кое-что по-английски, Гарри, а кое-что по-русски».
  Впрочем, Гарри – не мое настоящее имя.
  И все-таки, когда он сравнил эти красиво начертанные слова во второй тетради с дремучими джунглями в первой, то, к своему удивлению, обнаружил несомненное сходство. У него возникло ощущение, что перед ним результат раздвоения личности – дневник, часть которого написал доктор Джекил, а часть – мистер Хайд[1].
  Он заглянул в третью тетрадь, где записи были столь же упорядоченны и конкретны; как и вторая, она представляла собой нечто вроде математического журнала с датами, числами и формулами; часто повторялось слово «ошибка», нередко оно подчеркивалось или же выделялось восклицательным знаком. Внезапно Ландау замер, не в силах оторвать взгляд от того, что читал. Уютная неясность технического жаргона вдруг резко оборвалась. Так же, как беспорядочные философствования и наброски с лаконичными подписями. Слова рвались со страницы с недвусмысленной четкостью:
  «Американские стратеги могут спать спокойно. Их ночные кошмары не станут явью. Советский рыцарь умирает внутри своей брони. Он второстепенная сила, как и вы, англичане. Он способен начать войну, но не сможет ни продолжить ее, ни выиграть. Поверьте мне».
  Читать дальше Ландау не стал. Почтение, смешанное с сильным инстинктом самосохранения, подсказывало ему, что он и так уже слишком далеко забрался в заклятую гробницу фараона. Он сложил все три тетради вместе и стянул их резинкой. «Вот так, – подумал он. – С этой минуты я ни во что не суюсь, а просто выполняю обещанное. То есть отвезу эту рукопись в Англию, мою приемную родину, где ее немедленно получит мистер Бартоломью (он же Барли) Скотт Блейр…»
  Барли Блейр, изумленно подумал он, открывая гардероб и вытаскивая алюминиевый чемодан, в котором возил свои образцы. Ну-ну! Мы часто гадали, а не вскормили ли мы в своих рядах шпиона, и вот сейчас тайное стало явным.
  Ландау был теперь абсолютно хладнокровен, как он заверил меня. Англичанин вновь взял верх над поляком. «Если это по плечу Барли, то и я смогу, Гарри, так я сказал себе». Так он и мне сказал, когда на короткое время сделал меня своим исповедником. Почему-то я оказываю на людей такое действие. Они ощущают нереализованную часть моей личности и говорят с ней, словно она существует на самом деле.
  Положив чемодан на кровать, Ландау отпер замки и вынул два видеозвуковых пособия, которые советские чиновники приказали ему убрать со стенда. Одно – история двадцатого века в рисунках с устным комментарием, который они сочли антисоветским, а другое – справочник «Все о человеческом теле» с соответствующими фотографиями плюс кассета с гимнастическими упражнениями: после жадного созерцания гибкой молодой богини в трико чиновники заявили, что все это – порнография.
  Пособие по истории представляло собой роскошный подарочный альбом с большим количеством внутренних карманов для кассет, параллельных текстов, словарных карточек и конспектов. Освободив все карманы, Ландау по очереди примерил к ним тетради, но ни один не подошел по размерам. Тогда он решил из двух карманов сделать один. Вынул из несессера маникюрные ножницы и твердой рукой принялся за работу, высвобождая стальные скрепки, их разделяющие.
  «Барли Блейр, – снова подумал он, подцепляя скрепку концом ножниц, – и как это я раньше не догадался! Уж кого-кого можно было заподозрить, но только не тебя». Мистер Бартоломью Скотт Блейр, последний отпрыск «Аберкромби и Блейр», – шпион. Первая скрепка поддалась. Он аккуратно ее вытащил. Барли Блейр, про которого мы говорили, что он не сумеет уговорить богатую лошадь купить у него сена даже ради спасения жизни собственной мамаши в день ее рождения, – шпион. Он начал отгибать вторую скрепку. Кто мог похвастаться только тем, что два года назад на Белградской книжной ярмарке уложил под стол Спайки Моргана – пили одну водку, – а после так прекрасно играл на теноровом саксофоне вместе с оркестром, что аплодировали даже полицейские. Шпион. Шпион-джентльмен. Что ж, вам письмо от вашей дамы – если вспомнить детский стишок.
  Ландау взял тетради и попробовал вложить их в образовавшийся новый карман, но и он оказался мал. Придется пожертвовать третьим.
  Изображает из себя пьяницу, думал Ландау, все еще размышляя о Барли. Валяет дурака и одурачил нас. Проматывает остатки семейного капитала, все глубже топит старую фирму. О, да! Правда, всякий раз, когда ты прогорал, обязательно находился в Сити солидный банк, который вовремя тебя выручал, э? А то, как ты играешь в шахматы? Да одного этого хватило бы, чтобы открыть Ландау глаза, не будь он таким тупицей! Как может человек, который допился до чертиков, выигрывать в шахматы у всех неплохих игроков, Гарри, если он не опытный шпион?
  Три кармана слились в один, и тетрадки кое-как в нем уместились, а сверху сохранилась надпись: «Конспекты».
  «Конспекты», – мысленно объяснял Ландау молодому пытливому таможеннику в аэропорту Шереметьево. Конспекты, сынок, как тут и написано. Студенческие конспекты. Тут вот специальный карман для конспектов. А тетрадь, которую ты держишь, – подлинный конспект студента, проходящего курс. Вот почему она здесь, сынок, понимаешь? Это образец. А эти графики, они связаны с…
  …с социально-экономическими проблемами, сынок. С демографическими сдвигами. С той демографической статистикой, которой вам, русским, всегда недостает, верно? А вот такое ты когда-нибудь видел? Называется «Все о человеческом теле».
  Что могло бы спасти Ландау, а могло бы и не спасти: все зависело от того, насколько въедливый попадется таможенник, а также от того, много ли им известно и с какой ноги они встали в то утро.
  Но от долгой ночи впереди и той минуты на рассвете, когда они ворвутся в номер с пистолетами и крикнут: «А ну, Ландау, давай сюда тетради!» – от этой счастливой минуты справочник – не защита. «Тетради? Какие тетради? А-а, эта связка хлама, которую мне всучила вчера вечером на ярмарке какая-то чокнутая русская красотка. Вы найдете их в мусорной корзинке, если только горничная, против обыкновения, ее не опорожнила».
  И на этот случай Ландау тоже все подготовил: вынув тетрадки (из кармана пособия по истории), он художественно уложил их в мусорную корзинку – как будто в бешенстве швырнул их туда; кстати, он так и хотел ими распорядиться, когда заглянул в первую. За компанию он бросил туда же оставшиеся проспекты и брошюры и два ненужных прощальных подарка, которые он получил: тоненькую книжку очередного русского поэта и блокнот с жестяным орнаментом на крышке. Чтобы придать картине завершенный вид, он кинул в корзинку дырявые носки, как поступают только богатые иностранцы, – вместо того чтобы бережливо их заштопать.
  И снова я волей-неволей восхитился, как позже восхитились мы все, природной изобретательностью Ландау.
  В тот вечер Ландау не пошел развлекаться. Он терпеливо сносил привычное заточение в номере московской гостиницы. Из окна он наблюдал, как долгие сумерки сгущаются в темноту и тусклые огни города с неохотой становятся ярче. В маленьком дорожном чайнике он заварил себе чай и съел два мармеладных батончика из жестянки. Он с благодарностью припоминал наиболее приятные свои победы. Грустно улыбался поражениям. Он собирался с силами, чтобы вытерпеть боль и одиночество, и призвал себе на помощь воспоминания тяжелого детства. Он проверил содержимое бумажника, «дипломата» и карманов и вынул все слишком личное, на вопросы о чем ему не хотелось бы отвечать через казенный пустой стол, – страстное письмо от подружки (полученное много лет назад, оно все еще действовало на него возбуждающе) и членскую карточку некоего клуба «Видео по почте». Он было решил «сжечь их, как в кино», но его остановил вид дымового детектора на потолке, хотя он мог поспорить на любую сумму, что тот не работает.
  Поэтому он нашел бумажный пакет, разорвал все в мелкие клочки, положил их внутрь и выбросил пакет из окна, проследив, как он смешался во дворе с остальным мусором. А потом лег на кровать и стал следить за шевелением мрака. Порой он испытывал прилив храбрости, а порой такой испуг, что впивался ногтями в ладони, лишь бы не поддаться ему. Раз он даже включил телевизор в надежде увидеть юных гимнасток, которые ему нравились. Но вместо этого перед ним предстал сам король, который в сотый раз объяснял своим ошалевшим детям, что старый порядок был платьем голого короля. И когда из бара «Националя» ему позвонил уже достаточно набравшийся Спайки Морган, Ландау, чтобы скрасить одиночество, трепался с ним, пока старина Спайки не уснул.
  Однако всего только раз, в миг наибольшего отчаяния, Ландау пришло в голову: а не заявиться ли в английское посольство, чтобы отправить тетради диппочтой? Но эта минутная слабость взбесила его. «Чтобы я обратился к этим засранцам? – спросил я себя с презрением. К тем, кто отправил моего отца обратно в Польшу? Да я не доверю им даже открытки с видом Эйфелевой башни, Гарри».
  И кроме того, это было бы совсем не то, о чем она его просила.
  Утром он оделся, как на собственную казнь, в лучший костюм, а в карман рубашки положил фотографию матери.
  Именно таким я и вижу Ники Ландау всякий раз, когда заглядываю в его досье и когда принимаю его два раза в год. А он пользуется этими встречами, чтобы заново пережить свой звездный час, прежде чем дать очередную подписку о неразглашении государственной тайны. Я вижу, как он упругой походкой выходит на московскую улицу с металлическим чемоданом в руке, не имея ни малейшего представления о его содержимом, но твердо решив тем не менее рискнуть ради этого своей отважной шкуркой.
  А каким он видит меня, если вообще думает обо мне, я и догадываться не хочу. Ханна, которую я любил, но предал, обязательно сказала бы, вспыхивая гневом: «Ты для него – еще один из этих англичан, у кого надежда на лице и безнадежность в сердце». Боюсь, она теперь говорит все, что приходит ей в голову. От ее былой терпимости не осталось и следа.
  * * *
  Глава 2
  Весь Уайтхолл пришел к единому мнению – впредь ни одна операция так начинаться не должна. Главы осведомленных ведомств были вне себя от ярости. Они создали ужасно секретную комиссию, которая должна была выяснить, что именно пошло наперекосяк, выслушать свидетелей, не церемонясь, назвать имена виновных, заполнить пробелы, предотвратить повторение подобного, назначить меня председателем и поручить мне сделать доклад. К какому заключению пришла наша комиссия – если вообще пришла, – остается одной из самых сокровенных тайн, в основном для членов самой комиссии. Цель подобных комиссий, как все мы прекрасно знаем, – не жалеть слов, пока пыль не осядет, а после в эту пыль самим и обратиться. И наша комиссия, подобно Чеширскому коту из «Алисы в стране чудес», но только обескураженному, так и поступила, не оставив после себя ничего, кроме ужасно секретной нахмуренности, мало чего значащих документов да кое-каких секретных ведомостей в архивах министерства финансов.
  Все началось, выражаясь менее сдержанным языком Неда и его коллег из Русского Дома, с неимоверного бардака. В теплый воскресный вечер между 17.00 и 20.30 некий Николас П. Ландау, коммивояжер и солидный (несмотря на его польское происхождение) налогоплательщик, за которым не было замечено ничего предосудительного, попытался прорваться ни более ни менее, как в четыре министерства Уайтхолла, требуя безотлагательной встречи с офицером отделения британской разведки, как ему было угодно назвать нашу Службу, лишь для того, чтобы быть осмеянным, а потом и отшитым, причем в одном случае даже с применением физической силы. Впрочем, мы так и не смогли прийти к единому мнению по следующему вопросу: действительно ли два привратника у министерства обороны схватили Ландау за шиворот и брючный пояс и выволокли его за дверь (как утверждал Ландау) или же (как утверждали привратники) просто помогли ему выйти на улицу?
  Но почему, строго спросила наша комиссия, два привратника вынуждены были оказать такого рода помощь?
  Мистер Ландау не позволил нам взглянуть, что у него в «дипломате», сэр. Да, он предложил отдать нам «дипломат» на хранение, пока он будет ждать, но при условии, сэр, что ключ останется у него. А это противоречит инструкции. Да, он тряс «дипломатом» прямо перед нашим носом, похлопывал по нему, даже подбрасывал его – видимо, для того, чтобы показать нам, что внутри нет ничего такого, чего мы могли бы опасаться. Но и это не по инструкции. А когда мы попытались забрать вышеупомянутый «дипломат» почти без применения силы, этот джентльмен – как они с некоторым опозданием начали именовать Ландау в своих показаниях – оказал сопротивление, сэр, и громко выкрикивал что-то с иностранным акцентом, нарушая общественный порядок.
  – А что именно он кричал? – спросили мы, удрученные самой мыслью о том, что в воскресенье кто-то кричал в Уайтхолле.
  Сэр, он был очень взволнован, но, насколько мы его поняли, он кричал, что в «дипломате» у него находятся сверхсекретные документы, сэр. Ему доверил их в Москве какой-то русский, сэр.
  А этот полячишка просто буйный, сэр, могли бы они добавить. Да еще в воскресенье, сэр, в самый разгар крикетного сезона – мы как раз устроились в задней комнате посмотреть повторный матч Пакистана с Ботемом.
  Даже в министерстве иностранных дел, в этом леденящем очаге официального английского гостеприимства, куда с величайшей неохотой явился отчаявшийся Ландау, хватаясь за эту последнюю соломинку, даже там только ценой неистовых молений и искренних славянских слез он сумел проложить себе путь к утонченному уху достопочтенного Палмера Уэллоу, автора превосходной монографии о Листе.
  Возможно, и славянские слезы не помогли бы, если бы Ландау не прибег к новой тактике. На этот раз он раскрыл свой «дипломат» и положил его на барьер так, чтобы вахтер – хотя и молодой, но уже скептик – мог наклонить свою напомаженную голову к недавно установленному бронированному стеклу и, устремив на него безучастный взор, лично убедиться, что в «дипломате» не бомбы, а всего-навсего пачка старых грязных тетрадок и коричневый конверт.
  – Зайдите-в-понедельник-с-десяти-до-пяти, – сказал вахтер в замечательный новый динамик, будто объявил очередную остановку в поезде, идущем по Уэльсу, и снова откинулся назад, в темноту своей будки.
  Дверь была приоткрыта. Ландау взглянул на молодого человека, потом – мимо него, на величавый портик, возведенный лет сто назад, дабы внушать трепет своенравным раджам Британской Индии. В мгновение ока он подхватил свой «дипломат» и помчался с ним во весь опор, одолевая все препятствия, которые казались непреодолимыми и существовали специально для защиты от именно таких вторжений. «Ну прямо-таки как кенгуру, сэр». Через священный дворик, вверх по лестнице в огромный вестибюль. И ему повезло. Палмер Уэллоу, каков бы он там ни был, принадлежал к миротворческой части чиновников министерства. И в этот день Палмер дежурил.
  – О-о, – пробормотал Палмер, спустившись по парадным ступеням и увидев расхристанного Ландау, который тяжело дышал, стоя между двумя дюжими охранниками. – Видно, вам досталось. Моя фамилия Уэллоу. Я дежурный секретарь. – Левую руку он держал у плеча, но правую протянул для рукопожатия.
  – Мне секретарь не нужен, – сказал Ландау. – Мне нужен или самый высокий начальник, или вовсе никто.
  – Что вы, секретарь – достаточно высокая должность, – скромно заверил его Палмер. – Вероятно, вас ввели в заблуждение некоторые аналогии.
  Справедливости ради надо упомянуть (как и сделала наша комиссия): до указанного момента Палмер Уэллоу действовал безупречно. Он шутил, но знал свое дело. И не сделал ни единого неверного шага. Он провел Ландау в приемную и усадил его, сам весь внимание. Он распорядился, чтобы Ландау принесли сладкого чаю, как лекарство от перенесенного потрясения, и предложил ему сухарики. Дорогой авторучкой (подарок друга) записал имя, фамилию и адрес Ландау, а также названия фирм, которые пользовались его услугами. Он записал номер английского паспорта Ландау, дату и место рождения (Варшава, 1930 год). С обезоруживающей искренностью он объяснил, что никакого отношения к разведке не имеет, но обещал передать материалы Ландау «компетентным лицам», которые, вне всякого сомнения, уделят им должное внимание. По настоянию Ландау Палмер взял голубой бланк министерства, сочинил расписку в получении, расписался, а вахтер поставил штамп с указанием даты и часа. Затем Палмер заверил Ландау, что в случае необходимости ответственные лица свяжутся с ним, скорее всего по телефону.
  И только тогда Ландау нерешительно протянул ему через стол замызганный пакет и с запоздалым сожалением стал следить, как Палмер томно его разворачивает.
  – А почему бы вам просто не передать его мистеру Скотту Блейру? – спросил Палмер, прочитав фамилию на конверте.
  – Господи, да я же пытался! – взорвался Ландау. – Я ведь говорил вам. Я ему названивал по всем номерам. Звонил до посинения. Его нет дома, его нет в издательстве, его нет в клубе, его нигде нет! – в отчаянии кричал Ландау, от волнения забыв даже про английскую сдержанность. – Я пытался звонить даже из аэропорта. Ну ладно, допустим, это была суббота.
  – Но сегодня воскресенье, – возразил Палмер, снисходительно улыбнувшись.
  – Так вчера же была суббота, правильно? Я звонил ему в издательство. Никто трубку не берет. Я справился в телефонной книге. Номер в Хаммерсмите. Инициалы не его, но тоже Скотт Блейр. Попадаю на злобную дамочку, которая посылает меня к черту. Я знаю одного его агента по имени Арчи Парр, он у них занимается западными графствами. Я спрашиваю Арчи: «Бога ради, Арчи, как побыстрее найти Барли?» – «Ники, он слинял. Обычные его штучки. В лавочке он уже недели три не показывался». Пробую справочную. Лондон, южные графства. Не значится ни одного Бартоломью. Ну, конечно, вряд ли его номер значится у них, раз он…
  – Раз он – что? – спросил заинтригованный Палмер.
  – Он исчез, верно? Он и раньше исчезал. Значит, есть причины, почему он исчезает. Причины, о которых не знают, потому что знать о них не положено. Речь ведь может идти о жизни и смерти. И не только его собственных. Она сказала, что это очень срочно. И сверхсекретно. Так займитесь этим. Пожалуйста.
  В тот же вечер, поскольку в мире ничего особенного не происходило (если не считать нудного кризиса в Персидском заливе и телевизионной передачи о грязном скандале: какие-то солдаты, какие-то суммы в Вашингтоне), Палмер отправился на Монпелье-сквер, на довольно приятную вечеринку, которую устроила компания его кембриджских однокашников, таких же холостяков, как и он, но любителей повеселиться. Отчет об этой вечеринке дошел и до ушей нашей комиссии.
  – Кстати, никто из вас не знает Скотта Блейра? – поздно вечером спросил Уэллоу, когда, играя на рояле Шопена, вдруг вспомнил о Ландау. – Был ведь, кажется, какой-то Скотт Блейр, на курс старше нас? – снова спросил он, потому что первый его вопрос потонул в общем шуме.
  – Курса на два. Тринити-колледж, – заплетающимся языком ответил кто-то из угла. – Специализировался по истории, фанатик джаза. Собирался зарабатывать на жизнь саксофоном. Его старик встал стеной. Барли Блейр. Бухой, как сапожник, с самого утра.
  Палмер Уэллоу взял мощный аккорд, заставивший умолкнуть многоголосую компанию.
  – Я спрашиваю, он что, гнусный шпион? – раздельно произнес он.
  – Отец? Он давно умер.
  – Сын, олух. Барли.
  Собеседник Палмера вышел из толпы молодых и не очень молодых людей, словно актер из-за занавеса, и встал перед ним с бокалом в руке. К своему удовольствию, Палмер вспомнил, что сто лет назад в Тринити они были закадычными друзьями.
  – Право, не могу сказать, гнусный шпион Барли или нет, – заметил приятель Палмера с обычной своей раздражительностью, а гомон вокруг усилился. – Но он, бесспорно, неудачник, если это один из признаков.
  Палмер, чье любопытство подогрелось еще больше, вернулся в свои просторные комнаты в министерстве иностранных дел к конверту и тетрадям Ландау, которые отдал на сохранение вахтеру. В этот-то момент его действия, говоря языком нашего отчета, приняли нежелательный оборот. Или, выражаясь более жестким языком Неда и его коллег по Русскому Дому, вот тут-то в любой цивилизованной стране П.Уэллоу подвесили бы за большие пальцы в верхней точке города и оставили бы там размышлять на досуге о своих достижениях.
  Ибо Палмер с интересом углубился в тетради. На две ночи и полтора дня. Потому что нашел их весьма забавными. Коричневый конверт он не вскрыл (на нем уже к этому времени было написано, рукой Ландау: «Сугубо лично мистеру Б. Скотту Блейру или офицеру разведки высокого ранга») – как и Ландау, он был воспитан в убеждении, что читать чужие письма непорядочно. Да и в любом случае конверт был надежно заклеен, а Палмер не был любителем преодолевать физические препятствия. Но верхняя тетрадь, та просто завораживала его сумасшедшими афоризмами и цитатами, всеобъемлющей ненавистью к политикам и солдафонам, неожиданными ссылками на Пушкина, как чистейшего представителя Возрождения, и Клейста, как чистейшего самоубийцу.
  У него не было ощущения срочности, а уж ответственности и подавно. Он был дипломат, а не Друг, как именовали шпионов. Друзья, согласно «зоологической» классификации Палмера, – это люди, которым недостало интеллектуальных лошадиных сил, чтобы стать тем, чем стал он, Палмер. Он даже открыто возмущался, что правоверное министерство иностранных дел, к которому он принадлежал, приобретает все большее сходство с ширмой, прикрывающей постыдную деятельность Друзей. Ведь Палмер тоже был человеком завидной эрудиции, хотя и довольно пестрой. Он изучал арабский, с блеском сдал экзамен по современной истории. В свободное время занимался русским и санскритом. Ему не хватало лишь знания математики и здравого смысла, поэтому-то он и пролистывал скучные страницы всяких формул, уравнений и графиков, которые заполнили две другие тетрадки и, в отличие от беспорядочных философствований автора, выглядели утомительно-упорядоченными. Что также объясняет (хотя комиссия с трудом приняла подобное объяснение), почему Палмер проигнорировал инструкцию дежурным секретарям касательно перебежчиков и предложений сотрудничества, как искомых, так и добровольных, и продолжал забавляться.
  – У него совершенно невероятная логика, Тиг, – сказал он во вторник старшему коллеге из исследовательского отдела, решив наконец поделиться своим приобретением. – Обязательно прочтите.
  – А почему вы думаете, что это он, а не она, Палмс?
  Палмер это чувствовал. Флюиды.
  Старший коллега Палмера заглянул в первую тетрадь, во вторую и наконец сел и уставился в третью. Затем вернулся к чертежам во второй тетради. А потом чутье профессионала подсказало ему, что надо действовать безотлагательно.
  – На вашем месте, Палмс, я отправил бы это им, и побыстрее, – заметил он. Но тут же передумал и отправил сам, действуя очень-очень быстро и предупредив сначала Неда по спецтелефону, чтобы тот был в состоянии боевой готовности.
  В результате два дня спустя весь ад с цепи сорвался. В среду, в четыре часа утра на верхнем этаже кубического кирпичного здания на Виктория-стрит, где помещался Русский отдел, в так называемом Русском Доме, все еще горел свет: подходило к концу первое совещание тех, кто затем вошел в состав «Группы Дрозда». А еще через пять часов, высидев еще два совещания во внушительном новом здании управления Службы, возвышавшемся на набережной, Нед вернулся к себе и принялся с такой головокружительной быстротой обрастать папками с документами, будто девочки из архива задались целью воздвигнуть там уличную баррикаду.
  – Пути господни, конечно, неисповедимы, – заметил Нед, обращаясь к Броку, своему рыжеволосому помощнику, в момент краткого затишья перед появлением очередной порции папок, – но своих «джо» он выбирает куда неисповедимее.
  «Джо» на профессиональном жаргоне – живой источник, а живой источник в переводе на общечеловеческий язык – это шпион. Имел ли Нед в виду Ландау, упомянув про джо? Или Катю? Или же никак еще не окрещенного автора тетрадей? А может, ему уже виделся неясный образ великого английского шпиона-джентльмена мистера Бартоломью Скотта Блейра? Этого Брок не знал, да и не хотел знать. Он переехал в Лондон из Глазго, но его родители были литовцами, и абстрактные понятия только вызывали у него раздражение.
  * * *
  Что до меня, то мне пришлось подождать еще недельку, прежде чем Нед решил, как всегда без особой охоты, что настало время привлечь старика Палфри. Стариком Палфри меня называли с незапамятных времен. До сих пор не могу понять, куда делись мои крещенные имена. «Где старик Палфри?» – говорят они. «Где наш ручной орел-законник? Давайте сюда этого старого крючкотвора. Свалите это дело на Палфри!»
  На моей персоне я не буду долго задерживать ваше внимание. Мое полное имя – Горацио Бенедикт де Палфри, но два моих имени вы можете забыть сразу, а частица «де» и вовсе изгладилась у всех из памяти. На службе я – Гарри, и поэтому часто, будучи покладистым по натуре, сам я тоже называю себя Гарри. И когда по вечерам я жарю в своей тесной холостяцкой квартирке отбивную на ужин, я охотно называю себя Гарри. Я – юрисконсульт, толкователь законов для незаконников, а некогда – младший партнер почившей в бозе фирмы «Мэки, Мэки и де Палфри, Чансери-Лейн». Но это было двадцать лет назад. И все эти двадцать лет я был вашим самым покорным секретным слугой, в любое время готовым украсть весы у той самой слепой богини, перед которой в юности меня учили благоговеть.
  Палфри – французское слово, так в Средние века называли коней, объезженных для торжественных выездов или под дамское седло. Что ж, на этом коне смогла удержаться в седле лишь одна женщина – и то недолго, но зато загнала его почти насмерть. Ее имя – Ханна. Именно из-за Ханны я сбежал в тайную цитадель, где нет места страсти, где стены такие толстые, что мне не слышно, как она колотит по ним кулаками или как молит со слезами в голосе, чтобы я впустил ее к себе, невзирая на неизбежный скандал, которого так боялся молодой нотариус на пороге респектабельной карьеры.
  На лице надежда, а в сердце безнадежность, говорила она. Мне всегда казалось, что женщина помудрее держала бы подобные наблюдения при себе. Нередко говорить правду в глаза – значит потакать собственным слабостям. «В таком случае на что ты надеешься, – возражал я. – Если больной умер, то какой смысл пытаться оживить его?»
  Ответ напрашивался сам: потому что она женщина. Потому что верила в спасение мужских душ. Потому что я еще не расплатился за то, что не оправдал надежд.
  Но поверьте, теперь я уже расплатился сполна.
  Именно из-за Ханны я по сей день хожу по секретным коридорам, свою трусость называю долгом, а слабость – самопожертвованием.
  Именно из-за Ханны я задерживаюсь допоздна в своем сером кабинете-коробке, на двери которого написано: «Юридический отдел», заваленном папками, кассетами и пленками, словно я веду дело Джарндиса против Джарндиса[2], но только без излишней волокиты. Именно из-за нее я сижу и готовлю официальную побелку для операции, которую мы назвали «Дрозд» и главным действующим лицом в которой должен быть Бартоломью, он же Барли Скотт Блейр.
  Именно из-за Ханны старик Палфри, трудясь над своим оправдательным документом, иногда откладывает в сторону ручку, поднимает голову и начинает мечтать.
  * * *
  Возвращение Ники Ландау под английское знамя, если он вообще его покидал, произошло ровно через двое суток после того, как тетради попали на стол к Неду. Со времени злополучного посещения Уайтхолла Ландау изнемогал от унижения и злости. Он не ходил на работу, он не убирал свою квартирку в Голдерз-Грин, которую обычно холил и лелеял, как светоч своей жизни. Даже Лидии не удалось подбодрить его. Я лично в срочном порядке получил ордер министерства внутренних дел на подключение к его телефону. Когда Лидия позвонила, мы долго слушали, как он отшивал ее. А когда она, трагически заломив руки, ворвалась к нему, наши наружные наблюдатели доложили, что он напоил ее чаем и отправил восвояси.
  – Не знаю, в чем я провинилась, но все равно прости меня, – с грустью сказала она, уходя (насколько им удалось расслышать).
  Не успела она выйти на улицу, как позвонил Нед. Потом Ландау догадливо поинтересовался у меня, не было ли это совпадением.
  – Ники Ландау? – спросил Нед голосом, не располагавшим к шуткам.
  – Предположим, – ответил Ландау, расправляя плечи.
  – Меня зовут Нед. По-моему, у нас есть общий друг. Обойдемся без имен. На днях вы любезно доставили письмо для него. При довольно-таки трудных обстоятельствах, насколько я понял. И пакет.
  Ландау сразу же подпал под обаяние этого голоса. Уверенного и властного. (Голос хорошего офицера, Гарри, а не циника.)
  – Ну, да… – подтвердил он, но Нед уже продолжал:
  – Не стоит пускаться в подробности по телефону, нам с вами нужно бы побеседовать подольше. И нам хотелось бы от души пожать вам руку. Не откладывая в долгий ящик. Когда мы сможем это сделать?
  – Когда скажете, – ответил Ландау. Он чуть было не добавил «сэр».
  – Я не люблю ничего откладывать. А как вы?
  – А я тем более, Нед, – сказал Ландау. В голосе его чувствовалась счастливая улыбка.
  – Я пришлю за вами машину. Так что никуда не уходите. Вам позвонят в дверь. Зеленый «Ровер», номер начинается с «Б». Шофера зовут Сэм. Если у вас возникнут сомнения, попросите, чтобы он показал свое удостоверение. Если этого будет недостаточно, позвоните по телефону, указанному на удостоверении. Справитесь?
  – А наш друг жив-здоров? – не удержался Ландау, но Нед уже повесил трубку.
  Звонок в дверь раздался через несколько минут. «Значит, машина ждала за углом, – подумал Ландау, спускаясь по лестнице будто во сне. – Вот оно! Я в руках профессионалов». Дом находился в самой фешенебельной части Белгрейвии – старинный, недавно реставрированный; свежевыкрашенный фасад поблескивал в лучах заходящего солнца. Дивный дворец, святилище тайных сил, которые управляют нашими жизнями. Отполированная медная табличка на колонне у входа гласила: «Отдел по зарубежным связям». Ландау еще поднимался по ступенькам, а дверь уже открывалась. И как только швейцар закрыл ее за ним, Ландау увидел, что навстречу ему сквозь завесу солнечных лучей идет подтянутый худощавый человек на вид чуть более сорока лет. Сначала стройный абрис, потом волевое, мужественно-красивое лицо, затем – рукопожатие: сдержанное, но доверительное, точно обмен приветствиями между военными кораблями.
  – Вы молодчина, Ники. Идемте же.
  Обаятельным голосам не всегда сопутствует обаятельная внешность, но Нед принадлежал к избранным. Пока Ландау шел за ним в овальный кабинет, он понял, что сможет сказать ему все на свете, и Нед все равно будет на его стороне. Собственно говоря, Ландау узрел в Неде много такого, что ему сразу понравилось. В этом и заключался волшебный дар Неда, дар Крысолова из Гаммельна: неброская привлекательность, благородный облик, скрытая сила прирожденного руководителя, это дружеское «идемте же». А еще Ландау учуял в нем полиглота, поскольку и сам был такой. Стоило ему ввернуть русское имя или фразу, и Нед понимающе улыбался и отвечал по-русски. «Он свой парень, Гарри. Если у тебя есть секрет, с ним надо идти к такому человеку, а не к тому засранцу из министерства иностранных дел».
  До того, как Ландау начал говорить, он даже и не представлял себе, как отчаянно ему хотелось выговориться. Едва он открыл рот, как понесся очертя голову. И слушал себя с удивлением, потому что рассказывал не только о Кате и тетрадях, не только о том, почему он взял их и как спрятал, но и обо всей своей жизни до нынешнего дня, о душевной смуте из-за славянского происхождения, о любви к России, несмотря ни на что, и об ощущении, будто он подвешен между двумя культурами. Нед не задавал ему никаких наводящих вопросов и не сбивал его. Он был прирожденным слушателем. И почти не шевелился, лишь изредка что-то аккуратно записывал на небольших карточках, а если и задавал вопросы, то лишь для того, чтобы прояснить какую-нибудь важную деталь, в частности тот момент, когда в Шереметьеве таможенники пропустили Ландау, даже не взглянув на его багаж.
  – Так пропустили только вас или всю вашу группу?
  – Всех. Кивок – и мы прошли.
  – Вы не почувствовали, что вас так или иначе выделили?
  – В каком смысле?
  – У вас не создалось впечатления, что с вами в чем-то обошлись не так, как со всеми? Например, лучше?
  – Мы прошли, как одна компашка овец. Как стадо овец, – поправился Ландау. – Показали паспорта, и все.
  – Вы не заметили, другие группы проходили так же, как и ваша?
  – Русским словно все было до лампочки. Может, из-за того, что лето да еще суббота. Может, дело в гласности. Двух-трех они проверили, а остальных пропустили. Честно говоря, я себя почувствовал дураком. Совершенно ни к чему оказались все меры предосторожности.
  – Вы поступили отнюдь не как дурак. Вы все сделали отлично, – сказал Нед без малейшего оттенка превосходства, все еще продолжая что-то писать. – А не помните, с кем вы сидели рядом в самолете?
  – Со Спайки Морганом.
  – А еще?
  – Я сидел у окна.
  – Номер места?
  Ландау без запинки назвал номер. Он всегда бронировал для себя это место, когда оно оказывалось свободным.
  – Много разговаривали во время полета?
  – Очень даже много.
  – О чем?
  – В основном о женщинах. Спайки поселился в Ноттинг-Хилле с двумя девками.
  Нед хохотнул.
  – А о тетрадях вы Спайки не рассказывали? Обрадовавшись, что все позади? В подобных обстоятельствах, Ники, это было бы вполне естественно. Довериться приятелю.
  – Мне и в голову не пришло бы, Нед. Да никогда. Молчал и буду молчать. Я и с вами говорю только потому, что он исчез, а вы – лицо официальное.
  – Ну, а с Лидией?
  Оскорбленное достоинство заставило Ландау на миг забыть свое восхищение Недом и даже удивление от того, что Нед – в курсе его личных дел.
  – Мои дамы, Нед, знают обо мне очень мало. Может, им и кажется, будто знают больше, – сказал он. – Но секреты мои их не касаются.
  Нед продолжал писать. И мерное движение ручки, а также намек на то, что он мог проболтаться, побудили Ландау снова попытать счастья: он уже заметил, что каждый раз, когда он заговаривал о Барли, от спокойного, доброжелательного лица Неда вдруг начинало веять холодком.
  – Но у Барли все хорошо? С ним ничего не случилось? Ну, там, может, под машину попал или еще что-нибудь такое?
  Нед, казалось, не расслышал. Он взял чистую карточку и продолжал писать.
  – Я думаю, Барли послал бы все через посольство, правда? – сказал Ландау. – Он же профессионал, Барли. Если хотите знать, его выдают шахматы. Ему не следовало бы играть. Уж во всяком случае, не при посторонних.
  Только теперь Нед медленно поднял голову. Ландау увидел на его лице каменное выражение, более страшное, чем его слова.
  – Мы никогда не упоминаем имен просто так, Ники, – тихо произнес Нед. – Даже между собой. Вы об этом знать не могли, поэтому к вам претензий нет. Но больше, пожалуйста, никогда так не делайте.
  Затем, вероятно, увидев, как это подействовало на Ландау, он встал, подошел к серванту из атласного дерева, взял графин с хересом, налил две рюмки и одну протянул Ландау.
  – Так вот, с ним ничего не случилось, – сказал он.
  Они молча выпили за Барли, чье имя Ландау раз десять сам себе поклялся никогда больше не произносить.
  – Нам не хотелось бы, чтобы вы на следующей неделе ехали в Гданьск, – сказал Нед. – Мы подготовили медицинскую справку, вы получите компенсацию. Вы больны. У вас подозревают язву. И пока не работайте, хорошо?
  – Как скажете, так и сделаю, – ответил Ландау.
  Но прежде чем уйти, он под отеческим взглядом Неда дал подписку о неразглашении государственной тайны. Этот хитрый документ написан юридическим языком в расчете на то, чтобы произвести нужное впечатление только на подписывающего, и никого другого. Да и сам закон о неразглашении едва ли делает честь его составителям.
  Затем Нед выключил микрофоны и скрытые видеокамеры (на них настоял двенадцатый этаж, потому что операция уже принимала такой характер).
  До сих пор Нед все делал один – и был в своем праве, как глава Русского Дома. Оперативники воюют в одиночку. Он даже еще не призвал на помощь старика Палфри. Пока.
  * * *
  Если до этого дня Ландау чувствовал, что никому не нужен, то всю оставшуюся неделю он был окружен самым заботливым вниманием. На следующее утро очень рано позвонил Нед и с привычной любезностью попросил его отправиться по такому-то адресу в Пимлико. Это оказался многоквартирный жилой дом, построенный в тридцатых годах, с полукруглыми окнами в стальных рамах, выкрашенных в зеленый цвет, и подъездом, который больше напоминал вход в кинотеатр. В присутствии двух мужчин (которых он не представил) Нед попросил Ландау во второй раз рассказать все, что произошло, а потом бросил его на съедение волкам.
  Первым заговорил дерганый рассеянный человек с младенчески розовыми щеками и младенчески ясными глазами, в льняной куртке под цвет льняных взлохмаченных волос. Голос у него тоже был рассеянный.
  – Голубое платье, вы сказали? Меня зовут Уолтер, – добавил он, будто сам был ошеломлен этим открытием.
  – Да, сэр.
  – Вы уверены? – пропищал он, вертя головой и искоса поглядывая на Ландау из-под белесых бровей.
  – Абсолютно, сэр. Голубое платье и коричневая авоська. Только, в общем-то, авоськи веревочные, а у нее была коричневая пластиковая. «Вот что, Ники, – сказал я себе, – сейчас, конечно, не время, но если ты в один прекрасный день захочешь пообщаться с этой дамочкой, что не исключено, то привези-ка ей из Лондона красивую голубую сумочку под цвет ее платья». Потому-то я и запомнил, сэр. По ассоциации.
  Когда я снова прокручиваю запись, меня всякий раз поражает, что Ландау называл Уолтера «сэр», а Неда просто Недом. Но это вовсе не было знаком уважения, а скорее объяснялось некоторой брезгливостью, которую вызывал Уолтер. В конце концов, Ландау был женолюб, а Уолтер – наоборот.
  – Вы говорите, волосы черные? – пропел Уолтер, будто в черные волосы было трудно поверить.
  – Черные, сэр. Черные и шелковистые. Почти цвета воронова крыла. Да, точно.
  – А не крашеные, как вам кажется?
  – Мне ли не знать разницы, сэр, – ответил Ландау, дотронувшись до головы: теперь он был уже готов открыть им все, даже секрет своей вечной молодости.
  – Вы упомянули, что она ленинградка. Почему вы так считаете?
  – Манера держаться. Я увидел породу, я увидел русскую патрицианку. Вот какой она мне видится, Петербург.
  – А армянки вы в ней не увидели или грузинки? Или еврейки, например?
  Ландау задумался на секунду над последним предположением и отмел его:
  – Видите ли, я сам еврей. Я вовсе не утверждаю, что лишь евреи способны узнавать евреев, но только ничего такого я не почувствовал.
  Молчание, которое могло быть рождено замешательством, подтолкнуло его добавить:
  – По-моему, с еврейством слишком уж перегибают палку. Хочешь быть евреем, так на здоровье. Но если не хочешь, никто тебя не заставит. Я вот, во-первых, британец, во-вторых, поляк, а потом уже все остальное. И неважно, что многие отсчитывают с другого конца. Это их дело.
  – Отлично сказано! – воскликнул Уолтер, хлопнув в ладоши и хихикнув. – Коротко и ясно. Да, и вы упомянули, что она хорошо говорит по-английски?
  – Не то слово, сэр. Классический английский. Нам бы всем так.
  – Вы сказали: как учительница.
  – Такое у меня было впечатление, – ответил Ландау. – Учительница в школе, преподавательница в институте. Я почувствовал в ней культуру. Ум. Волю.
  – А не может ли она быть устной переводчицей?
  – По-моему, сэр, хорошие устные переводчики стараются стушеваться. А эта дама себя не прятала.
  – Очень и очень неплохой ответ, – сказал Уолтер, высвободив из рукавов розовые манжеты. – И на пальце у нее было обручальное кольцо. Превосходно.
  – Да, сэр. Обручальное. Обычно это первое, на что я смотрю, только Россия – не Англия, и смотреть приходится на другую руку: они там носят обручальные кольца не на левой, а на правой. Одинокие женщины в России – просто бич, и развод – не проблема. Нет уж, мне подавай муженька да пару детишек, чтобы было зачем торопиться домой. Вот тогда уж – так и быть.
  – Да, кстати. Как вы думаете, у нее есть дети?
  – Уверен, что есть, сэр.
  – Ну как же вы можете быть в этом уверены? – плаксиво скривив губы, спросил Уолтер. – Вы же не ясновидец.
  – Бедра, сэр. Бедра и потом – достоинство, с которым она держалась, хотя и была очень испугана. Она не Юнона, сэр, и не сильфида. Это – мать.
  – Рост? – дискантом взвизгнул Уолтер, тревожно вздернув почти невидимые брови. – Можете определить ее рост? Сравните с собственным. Вы смотрели вниз или вверх?
  – Средний рост, я же вам говорил.
  – Значит, выше вас?
  – Да.
  – Метр шестьдесят пять – метр семьдесят?
  – Ближе ко второму, – буркнул Ландау.
  – И еще раз: сколько ей лет? Вы что-то путались.
  – Даже если ей больше тридцати пяти, по виду никак не скажешь. Чудесная кожа, прекрасная фигура – красивая женщина в расцвете, и особенно духа, сэр, – сдаваясь, ответил Ландау с невольной улыбкой: пусть Уолтер и был ему чем-то неприятен, но он унаследовал польскую слабость к чудакам.
  – Сегодня воскресенье. Будь она англичанкой, пошла бы она, по-вашему, в церковь?
  – Ну, не прежде, чем все как следует обдумала бы, – к своему удивлению, выпалил Ландау, не успев даже взвесить ответ. – Она могла бы сказать, что бога нет. Она могла бы сказать, что бог есть. Но в любом случае она не стала бы плыть по течению, как многие из нас. Она не стала бы увиливать, а приняла бы решение и выполнила его, если бы сочла, что это ее долг.
  Внезапно все странные гримасы Уолтера разрешились долгой резиновой улыбкой.
  – Нет, вы просто молодец, – объявил он с завистью. – Знаете ли вы какие-нибудь точные науки? – продолжал он, и его голос опять вознесся к небесам.
  – Да так. Собственно, в популярном изложении. Кое-чего нахватался.
  – Физику?
  – На уровне школы, сэр, не больше. Мне приходилось продавать учебники. Экзамен я вряд ли сдам, даже сейчас. Но учебники эти, так сказать, расширили мой кругозор.
  – Что такое телеметрия?
  – Даже слова этого никогда не слышал.
  – Ни по-английски, ни по-русски?
  – Боюсь, ни на одном языке, сэр. Телеметрия прошла мимо меня.
  – А… КВО?
  – Что-что, сэр?
  – Круговое вероятное отклонение. Господи, да в этих дурацких тетрадях, которые вы нам привезли, он столько раз это повторял! И, конечно, КВО должно было застрять у вас в памяти.
  – Да нет же, я их только пролистал, и все.
  – Пока не дошли до того места, где советский рыцарь умирает внутри его брони. И там остановились. Почему?
  – Да не доходил я до него! А случайно наткнулся.
  – Ну хорошо, случайно наткнулись. И составили какое-то мнение. Правильно? Относительно того, о чем говорит автор. Так какое же мнение?
  – По-моему, там что-то про некомпетентность. И что у них с этим неважно. У русских. Ничего не выходит.
  – С чем?
  – С ракетами. Они делают ошибки.
  – Какие ошибки?
  – Всякие. Магнитные. Систематические ошибки, что бы это ни значило. Я-то не знаю. Это ваша работа.
  То, что Ландау огрызался, лишь доказывало его надежность как свидетеля. Когда он хотел блеснуть и у него ничего не выходило, это их успокаивало, как подчеркнул небрежный, полный облегчения жест Уолтера.
  – Нет, по-моему, он замечательно со всем справился, – заявил он, как будто Ландау не было в комнате, и театрально вскинул руки в знак подведения итогов. – Он рассказывает только то, что помнит. Ничего не выдумывает, чтобы было позанятнее. Ведь верно, а, Ники? – добавил он с тревогой и раздвинул ноги, как будто у него зачесалось в паху.
  – Нет, сэр, будьте спокойны.
  – И ничего от себя не добавляли, верно? Рано или поздно мы это узнаем. И тогда все, что вы нам тут сообщили, потускнеет.
  – Нет, сэр. Все было так, как я говорил. Ни больше, ни меньше.
  – Я в этом уверен, – сказал Уолтер своим коллегам тоном простодушной искренности и откинулся на спинку кресла. – Самое трудное в нашей профессии, как и в любой другой, это сказать «верю». Ники – прирожденный источник информации, а это такая же редкость, как зубы у курицы. Будь таких, как он, побольше, отпала бы потребность в таких, как мы.
  – А это Джонни, – объяснил Нед, играя роль адъютанта.
  У Джонни были волнистые седеющие волосы, тяжелый подбородок, и в руках он держал папку, набитую официального вида телеграммами. Золотая часовая цепочка, сшитый на заказ темно-серый костюм – Джонни мог бы послужить воплощением англичанина для какой-нибудь иностранной официантки, но только не для Ники Ландау.
  – Ники, дружище, во-первых, мы должны вас поблагодарить, – сказал Джонни, растягивая слова, как уроженец Восточного побережья США. Его благодушная интонация внушала: «Мы – вкладчики побогаче. Мы – держатели контрольного пакета акций». Боюсь, Джонни это свойственно. Неплохой специалист, но не в силах не выставлять напоказ свое американское превосходство. Иногда мне кажется, что вот тут-то и заключается различие между американскими шпионами и нашими. Американцы, откровенно наслаждаясь властью и деньгами, хвастают своей удачей. В них нет инстинктивного притворства, столь естественного для нас, англичан.
  Как бы то ни было, Ландау сразу ощетинился.
  – Не возражаете, если я задам вам парочку вопросов? – сказал Джонни.
  – Если Нед не против, – ответил Ландау.
  – Ну, разумеется, – сказал Нед.
  – Итак, представим, что мы с вами сейчас на ярмарке аудиопособий, договорились, дружище? Вы провожаете эту женщину, Екатерину Орлову, через зал к лестнице. Где стоит охрана. Вы прощаетесь с ней.
  – Она берет меня за руку.
  – Она берет вас за руку, прекрасно. Прямо на виду у охранников. Вы следите, как она спускается по лестнице. А вам видно, как она выходит на улицу, дружище?
  Я никогда не слышал, чтобы Джонни называл кого-нибудь «дружище», и решил, что он старается вывести Ландау из себя, чему их в агентстве обучают свои домашние психологи.
  – Видно, – отрезал Ландау.
  – Так-таки на улицу? Погодите, подумайте, – сказал Джонни с фальшивой любезностью прокурора.
  – Прямо на улицу – и больше я ее не видел.
  Джонни выжидал, пока всем присутствующим, и в первую очередь Ландау, не стало ясно, что он выжидает.
  – Ники, дружище, на этой лестнице в последние сутки постоял кое-кто из наших людей. С верхней площадки лестницы улица не видна.
  У Ландау потемнело лицо. Не от смущения. От злости.
  – Я видел, как она спускалась по лестнице. Я видел, как она прошла через вестибюль к выходу. Она не вернулась. Поэтому, если кто-то за последние сутки не передвинул улицу, что, не спорю, при Сталине было бы вполне возможным…
  – Давайте продолжим, хорошо? – сказал Нед.
  – Вы не заметили, кто-нибудь шел за ней следом? – спросил Джонни, беря Ландау в оборот пожестче.
  – По лестнице или на улицу?
  – И то и другое, дружище. И то и другое.
  – Нет, не заметил. Я же не видел, как она вышла на улицу, – вы мне это только что растолковали. Может, вы будете отвечать, а я – задавать вопросы?
  Джонни лениво откинулся на стуле, и тут вмешался Нед:
  – Ники, некоторые обстоятельства необходимо очень тщательно проверять. На карту поставлено многое, а Джонни действует по инструкции.
  – И у меня кое-что поставлено. Мое слово, – сказал Ландау. – И я не желаю, чтоб меня кто-нибудь выставлял дураком, особенно американец, и даже не английский гражданин.
  Джонни тем временем вернулся к своей папке.
  – Ники, пожалуйста, опишите нам, как была организована охрана ярмарки. Что вы сами заметили?
  Ландау глубоко вздохнул.
  – Ну, ладно, – сказал он. – В вестибюле гостиницы околачивались два молодых полицейских. Они проверяли всех русских посетителей. Это нормально. А наверху в зале типы повреднее – ребята в штатском. Из тех, кого там называют «топтуны», – добавил он, желая просветить Джонни. – Через пару дней всех топтунов уже знаешь наизусть. Они не покупают, не воруют экспонаты, ничего не клянчат, и один всегда блондин, уж не спрашивайте меня почему. Их там было трое, и всю неделю они не сменялись. Вот они-то и следили, как она спускалась по лестнице.
  – Вы никого не забыли, дружище?
  – Никого, насколько мне известно, но сейчас вы мне скажете, что я вру.
  – А вы случайно не заметили двух седых женщин неопределенного возраста, которые тоже каждый день бывали на ярмарке – рано приходили, поздно уходили и тоже ничего не покупали, не заговаривали с экспонентами и представителями фирм и вообще приходили на ярмарку неизвестно зачем?
  – Вы про Герт и Дейзи, насколько я понял?
  – Простите?
  – Ну, про этих двух куриц из Библиотечного управления. Они приходили пивка выпить. А главное, нахватать побольше проспектов или выклянчить каталог. Мы окрестили их Герт и Дейзи – была такая английская радиопередача в войну и после.
  – А вам не приходило в голову, что эти дамы тоже могут заниматься наблюдением?
  Нед уже протянул могучую руку, чтобы остановить Ландау, но опоздал.
  – Джонни, – сказал, вскипая, Ландау, – это Москва, так? Москва, Россия, дружище. Если бы я вздумал разбираться, кто там наблюдатель, а кто нет, то утром мне некогда было бы встать с кровати, а вечером – лечь. Может, и птички на деревьях напичканы микрофонами, кто их знает?
  Но Джонни опять рылся в своих телеграммах.
  – По вашим словам, Екатерина Борисовна Орлова упомянула, что соседний стенд «Аберкромби и Блейр» был накануне пуст, правильно?
  – Да, это так.
  – Но накануне вы ее не видели? Это верно?
  – Да.
  – А вы утверждаете, что на красивых женщин у вас глаз зоркий.
  – Да, утверждаю, и пусть он остается зорким как можно дольше.
  – Так не кажется ли вам, что вы должны были ее заметить?
  – Бывает, что какую-нибудь и пропущу, – признался Ландау, снова багровея. – Если стою спиной, если записываю что-то, если отливаю в сортире, то мое внимание на секунду может и отвлечься.
  Однако холодное спокойствие Джонни уже возымело свое действие.
  – У вас в Польше остались родственники, не так ли, мистер Ландау? – Обращение «дружище», очевидно, уже сослужило службу, во всяком случае, прослушивая пленку, я заметил, что оно исчезло из его речи.
  – Да.
  – И ваша старшая сестра занимает высокий пост в польском правительстве?
  – Моя сестра работает инспектором больниц в министерстве здравоохранения. Это не высокий пост, да и возраст у нее давно пенсионный.
  – Случалось ли вам прямо или косвенно быть активным объектом шантажа либо давления со стороны служб коммунистического блока, а также третьих, связанных с ними, лиц?
  Ландау повернулся к Неду:
  – Каким объектом? Боюсь, я не настолько хорошо знаю английский.
  – Активным, – предостерегающе улыбаясь, сказал Нед, – понимающим, что происходит. Отдающим себе в этом отчет.
  – Нет, – ответил Ландау.
  – Во время ваших поездок по странам Восточного блока состояли ли вы в интимных отношениях с женщинами этих стран?
  – В постельных состоял. Не в интимных.
  Уолтер, точно расшалившийся школьник, испустил придушенный смешок, вздернул плечи и прикрыл ладонью свои жуткие зубы. Но Джонни упрямо наступал:
  – Мистер Ландау, вступали ли вы прежде в контакты с разведкой какой бы то ни было враждебной или дружественной страны?
  – Нет.
  – Продавали ли вы когда-нибудь информацию какому бы то ни было должностному лицу – в газету, справочное агентство, полицию или военную организацию – с какой-либо целью, пусть самой безобидной?
  – Нет.
  – Состоите ли вы или состояли ли когда-либо членом коммунистической партии, или какой-нибудь организации, борющейся за мир, или группы, сочувствующей ее целям?
  – Я гражданин Великобритании, – отрезал Ландау, выставив свой маленький польский подбородок.
  – И у вас нет никакого представления, даже нечеткого, пусть даже совсем туманного, об общей сути материала, с которым вы имели дело?
  – Никакого дела я с ним не имел. А просто его передал.
  – Но ведь вы его прочитали?
  – Что мог, то прочитал. Кое-что. А потом бросил. Как я вам уже говорил.
  – Почему?
  – Из чувства порядочности, если хотите знать. Вам, я подозреваю, оно незнакомо.
  Но Джонни, отнюдь не покраснев, снова начал перерывать свою папку. Он вытащил конверт, а из конверта – пачку фотографий, форматом с открытку, и разложил их на столе, словно пасьянс. На некоторых изображение было смазанным и всегда – зернистым. На нескольких передний план был чем-то полузакрыт. Сняты были женщины, группами и поодиночке выходящие из подъезда какого-то унылого учреждения. Одни держали авоськи, другие шли, опустив голову, с пустыми руками. И Ландау вспомнил, как ему рассказывали, что в Москве во время обеденного перерыва женщины ускользают в магазин и засовывают покупки в карманы, а сумку оставляют на рабочем месте для маскировки – мол, только что вышла в коридор.
  – Вот эта, – вдруг сказал Ландау, указывая на фотографию.
  Джонни пустил в ход еще один из своих прокурорских приемов. (Он был слишком умен для такой чепухи, но это его не останавливало.) Лицо его выразило разочарование и глубочайшее недоверие, будто он поймал Ландау на лжи. Видеозапись свидетельствует, что он возмутительно переиграл эту сцену.
  – Откуда у вас такая уверенность, черт подери? Вы же никогда и не видели ее в пальто!
  Ландау это не сбило.
  – Это она, Катя, – твердо сказал он. – Я ее где угодно узнаю. Катя. Она зачесала волосы наверх, но это она, Катя. И сумка та самая, пластиковая. – Он продолжал рассматривать фотографию. – И ее обручальное кольцо. – На секунду он словно забыл, что в комнате кто-то есть. – Я и завтра сделал бы для нее то же самое. И послезавтра.
  Так – более чем удовлетворительно – завершился допрос свидетеля, для которого Джонни избрал враждебный тон.
  * * *
  Дни шли за днями, одна загадочная беседа сменялась другой – ни разу дважды в одном и том же месте, ни разу с одними и теми же людьми (за исключением Неда), и у Ландау нарастало ощущение, что дело приближается к кульминации. В звуколаборатории позади Портленд-Плейс ему проигрывали голоса женщин – русских, говоривших по-русски и по-английски. Но Катиного голоса он среди них не узнал. Еще день был посвящен – что очень его встревожило – финансам. Но не их финансам, а его, Ландау. Его банковские декларации – откуда они, черт возьми, их достали? Его налоговые декларации, платежные квитанции, сбережения, закладная, страховой полис – в общем, почище налогового управления.
  – Положитесь на нас, Ники, – сказал Нед, а честная, убедительная улыбка, сопровождавшая эти слова, вызвала у Ландау ощущение, что Нед где-то всячески его отстаивал и вот-вот все уладится.
  «Они собираются дать мне поручение, – решил он в понедельник. – Они намерены превратить меня в шпиона, как Барли».
  «Они пытаются загладить свою вину через двадцать лет после смерти моего отца», – решил он во вторник. Но в среду утром, когда шофер Сэм в последний раз позвонил в его дверь, все стало ясно.
  – Ну, Сэм, куда сегодня? – весело спросил Ландау. – В темницу Тауэра?
  – В Синг-Синг, – ответил Сэм, и они весело рассмеялись.
  Но Сэм доставил его не в Тауэр и не в Синг-Синг, а к боковому входу одного из тех министерств Уайтхолла, куда всего одиннадцать дней назад Ландау столь безуспешно пытался прорваться. Сероглазый Брок проводил его по черной лестнице наверх и исчез. Ландау вошел в огромную комнату, окна которой выходили на Темзу. За длинным столом лицом к нему сидело несколько человек. Слева – Уолтер (галстук не сбился ни вправо, ни влево, волосы прилизаны). Справа – Нед. Вид у обоих был торжественный. Между ними, положив ладони на стол так, что из рукавов выглядывали манжеты, сидел мужчина помоложе, с брюзгливыми складками у рта, в элегантном костюме. Ландау правильно подметил, что чином он старше и Неда, и Уолтера и (как Ландау выразился позднее) явился из совсем другого кино. Он был весь обтекаемый, плотно сжимал губы, словно ему предстояло выступить по телевидению. Он был богат – и не только деньгами. Ему было сорок, он продолжал делать карьеру, но хуже всего в нем была невинность. Он казался слишком юным, чтобы ему можно было предъявлять обвинения как взрослому.
  – Меня зовут Клайв, – сказал он вполголоса. – Входите, Ландау. Нам надо решить, что с вами делать.
  А за Клайвом – собственно говоря, за всеми спинами – Ники Ландау немного погодя разглядел меня, старика Палфри. И Нед, заметив, что он увидел меня, улыбнулся и очень мило нас познакомил.
  – Ники, а это Гарри, – сказал он, уклоняясь от истины.
  До сих пор – ни разу ни единого намека на чью-либо должность; но обо мне Нед сообщил:
  – Гарри – наш личный третейский судья, Ники. Он следит за тем, чтобы все было по справедливости.
  – Это хорошо, – сказал Ландау.
  Вот так в истории этой операции скромно появляюсь я: юридический мальчик на побегушках, блюститель формы, актер на выходах, умиротворитель и, наконец, летописец: то Розенкранц, то Гильденстерн, а изредка и Палфри.
  Для того чтобы еще лучше позаботиться о Ландау, имелся также Рэг. Крупный, рыжеватый, вселяющий уверенность Рэг подвел Ландау к одинокому стулу в центре комнаты, а потом придвинул другой и сел рядом с ним. Рэг сразу понравился Ландау, чего и следовало ожидать, потому что Рэг – по должности доброжелатель и среди его клиентов были перебежчики, провалившиеся разведчики, засвеченные агенты и всякие другие мужчины и женщины, чья связь с Англией могла бы и порваться, если бы старина Рэг Уоттл и его женушка Беренис не были всегда под рукой, чтобы поддержать их и утешить.
  – Вы все сделали отлично, но что именно, мы вам объяснить не можем ради вашей же собственной безопасности, – произнес Клайв своим сухим, как безводная пустыня, голосом, когда Ландау уселся поудобнее. – Даже того немногого, что вам известно, чересчур много. И мы не можем позволить вам разъезжать по Восточной Европе, раз ваша память хранит наши секреты. Это слишком опасно. И для вас, и для тех, кого это затрагивает. Вот почему, хотя вы оказали нам большую услугу, вы стали и источником серьезной тревоги. Будь сейчас война, мы могли бы арестовать вас, или расстрелять, или найти еще какой-нибудь выход в том же роде. Но сейчас войны нет. Во всяком случае, официально.
  Где-то на своем коротком осмотрительном пути к власти Клайв научил себя улыбаться. Применять это оружие против дружественных людей было столь же не – честно, как молчать в телефонную трубку. Но о нечестности Клайв ни малейшего представления не имел, так как не знал, что такое честность. Ну, а страстность – это то, чем приходится пользоваться, когда нужно кого-то в чем-то убедить.
  – Ведь вы же можете ткнуть пальцем в очень влиятельных людей, не правда ли? – продолжал он так тихо, что все должны были замереть, чтобы его слышать. – Я уверен, умышленно вы этого не сделаете, но когда вас прикуют к батарее отопления, то особого выбора не будет. Во всяком случае, под конец.
  Когда Клайв решил, что напугал Ландау достаточно, он, взглянув на меня, кивнул и следил за тем, как я открываю внушительную кожаную папку и вручаю Ландау длинный документ, который я составил собственноручно и который обязывал Ландау на веки вечные отказаться от любых путешествий за «железным занавесом» и не выезжать из Англии, не предупредив об этом Рэга за столько-то дней и не обговорив с ним все детали, причем его паспортом, во избежание каких-либо недоразумений, будет заниматься Рэг. И вообще, Ландау должен принять Рэга или того, кто его заменит по решению властей, как неотъемлемую часть своей жизни, наперсника, наставника и тайного арбитра всех своих дел, включая, кстати, и деликатный вопрос, как уплатить налог с суммы прилагаемого банковского чека, выписанного на Фулемское отделение одного скучнейшего английского банка, – с суммы, равной ста тысячам фунтов.
  А еще, чтобы регулярно подновлять его страх перед Властями, ему надлежит раз в полгода являться к юрисконсульту Службы, к Гарри, для очередной накачки касательно государственной тайны – к старику Палфри, который был когда-то любовником Ханны и так согнулся под тяжестью своей жизни, что ему уже можно спокойно поручить наблюдение за тем, чтобы другие держались прямо. Далее, в добавление к вышесказанному, в соответствии с ним и вследствие его, все, что относилось к некоей русской женщине, литературной рукописи ее друга и содержанию указанной рукописи (независимо от того, много или мало Ландау из нее понял), а также роли некоего английского издателя, – все это с сего момента торжественно объявляется небывшим, недействительным и перечеркнутым, отныне и во веки веков. Аминь.
  Документ этот существовал только в одном экземпляре – и ему предстояло покоиться в моем сейфе до тех пор, пока он не истлеет и не рассыплется в прах. Ландау прочитал его дважды, и Рэг тоже – через его плечо. Затем Ландау погрузился в раздумье, не слишком считаясь с теми, кто смотрел на него и ждал только, чтобы он поставил свою подпись и перестал быть помехой. Ибо Ландау знал, что теперь он не продавец, а покупатель.
  Он вспомнил, как стоял перед окном в номере московской гостиницы. Как пожелал снять наконец дорожные сапоги и зажить более спокойной жизнью. И ему в голову пришла забавная мысль, что Творец поймал его на слове и устроил все по его желанию. Ландау даже рассмеялся, вызвав тем самым всеобщее беспокойство.
  – Что ж, Гарри, надеюсь, что платить будет янки Джонни, – сказал он.
  Но шутка не вызвала должных аплодисментов, поскольку так оно и было. Ландау взял у Рэга ручку, поставил свою подпись, передал мне документ и глядел, как я расписываюсь в качестве свидетеля (Горацио Б. де Палфри – подпись, которая за двадцать лет не без некоторых стараний обрела такую неразборчивость, что, подпишись я Томатный Соус Хайнца, ни Ландау, ни кто другой разницы не заметил бы) и как кладу документ назад в кожаный гробик и щелкаю крышкой. Последовали рукопожатия, взаимные заверения, и Клайв пробормотал:
  – Мы вам очень признательны, Ники. – Совсем как в фильме, участником которого Ландау время от времени себя ощущал.
  Потом все снова пожали Ландау руку и, посмотрев, как он гордо удаляется и исчезает в сиянии заходящего солнца, а точнее, как он бодро уходит по коридору, болтая с Рэгом Уоттлом, который был вдвое его выше, с досадливым нетерпением принялись ждать улова с аппаратуры, на применение которой я уже получил разрешение под неотразимым предлогом «крайней заинтересованности американцев».
  Они подключились к его рабочему и домашнему телефонам, читали его почту и посадили электронного жучка на заднюю ось его любимого «Триумфа» с откидным верхом.
  Они следили за ним в его свободные часы и завербовали одну из машинисток, которая присматривала за ним в конторе, как за «подозрительным иностранцем», пока он там отрабатывал последние недели.
  В барах, где он обычно подыскивал себе подружек, к нему подсаживались потенциальные соблазнительницы. Однако, несмотря на все эти громоздкие и ненужные предосторожности, продиктованные все той же крайней заинтересованностью американцев, результаты оказались равными нулю. Ни хвастовства, ни многозначительных намеков. Ландау не жаловался, не бахвалился, не пытался привлечь к себе внимание. Собственно говоря, его история, как у очень немногих, завершилась полностью и счастливо.
  Он был чудесным Прологом. Больше он на сцене не появлялся.
  Он ни разу не пытался встретиться с Барли Скоттом, великим английским шпионом. И только бережно хранил благоговейное уважение к нему. Даже перед торжественным открытием собственного видеосалона, когда ему особенно приятно было бы насладиться присутствием тайного английского героя из подлинной жизни, он не преступил пределы дозволенного. Может быть, ему было достаточно сознавать, что однажды вечером в Москве он откликнулся на призыв старой доброй Англии и повел себя как истый джентльмен, каким иногда страстно желал быть. А может быть, в нем радовался поляк, который утер нос русскому медведю. Или, может быть, его заставляли молчать воспоминания о Кате, о Кате сильной и благородной, Кате смелой и красивой, которая, как ни боялась сама, позаботилась предупредить его об опасности. «Вы должны верить в то, что делаете».
  И Ландау поверил. И поэтому Ландау надулся гордостью, как и всякий бы на его месте.
  Даже видеосалон его процветал и стал настоящей сенсацией. Пожалуй, кое для кого даже слишком, в том числе и для полиции Голдерс-Грин, которую мне пришлось дружески одернуть. Но для остальных это было самое оно.
  А главное, мы все смогли полюбить его, потому что он видел нас такими, какими мы хотели выглядеть, – всеведущими, умелыми и героическими хранителями здоровья нашей великой нации. Эту точку зрения Барли так до конца разделить и не смог, так же, как и Ханна, хотя она видела только внешнюю сторону – место, куда она не могла последовать за мной, храм предельного компромисса и, следовательно, по ее безжалостной логике, – отчаяния.
  – Нет, Палфри, это не панацея, – сказала она мне всего несколько недель назад, когда я по какому-то поводу принялся восхвалять Службу. – На мой взгляд, это куда больше смахивает на болезнь.
  * * *
  Глава 3
  Нет разведывательной операции, говорим мы, умудренные опытом ветераны, которая на время не превращалась бы в фарс. Чем крупнее операция, тем громче ржание; в историю Службы вошло, как семидневная Тайная охота на Бартоломью, он же Барли Скотт Блейр, потребовала таких лихорадочных усилий и сопровождалась таким количеством просчетов, что всего этого хватило бы на дюжину секретных агентств. Ортодоксальные новички вроде Брока из Русского Дома возненавидели биографию Барли, еще не обнаружив того, кому она принадлежала.
  После пятидневной погони за Барли они полагали, что знают о нем все, за исключением того, где он находится. Им были известны свободомыслие его предков и его дорогостоящее образование (и то и другое пропало даром), малопривлекательные подробности всех его расторгнутых браков. Им было известно кафе в Камден-Тауне, где он садился играть в шахматы с любой не – прикаянной личностью, которой случалось туда забрести. Настоящий джентльмен, пусть он и виноват, сказали там Уиклоу (он представился сыщиком по бракоразводным делам). Воспользовавшись избитыми, но действенными предлогами, они навестили в Хоуве сестру Барли, которая явно махнула на него рукой, лавочников в Хэмпстеде, которые писали ему, замужнюю дочь в Грантеме, которая обожала его, и сына – Серого Волка, подвизающегося в Сити, который был скуп на слова, будто дал обет молчания.
  Они разговаривали с музыкантами сборного джаз-оркестра, где он время от времени играл на саксофоне, с экономом в больнице, где он числился в списке посетителей-филантропов, и со священником церкви в Кентиш-Тауне, где Барли, как выяснилось к всеобщему изумлению, пел тенором.
  – У него чудесный голос, хотя слышим мы его реже, чем хотелось бы, – снисходительно сказал священник. Но когда они попытались, опять-таки с помощью старины Палфри, подключиться к его телефону, чтобы вдоволь насладиться его замечательным голосом, оказалось, что подключиться не к чему, потому что телефон отключен за неуплату.
  Они даже откопали кое-какую информацию в собственном архиве. Вернее, информацию эту для них нашли американцы, что отнюдь не прибавило им популярности. Как оказалось, в начале шестидесятых, когда любому англичанину, имевшему несчастье обладать аристократической двойной фамилией, грозила опасность быть завербованным Секретной службой, досье Барли отправили в Нью-Йорк для проверки, в соответствии с частично соблюдаемым двусторонним секретным соглашением. Вне себя от ярости, Брок отправил второй запрос в центральный архив, где сперва заявили, что Барли у них не значится, затем выкопали-таки его перфокарту с белым индексом, которая все еще не была введена в компьютер. А белый индекс навел на белую папку с исходными анкетами и перепиской. Брок кинулся в кабинет Неда так, будто выяснил абсолютно все. Возраст – 22 года! Увлечения – театр и музыка! Спорт – прочерк! Причина, по которой рассматривалась его кандидатура, – двоюродный брат Лайонел, служащий в Лейб-гвардейском конном полку.
  Но из этого ничего не вышло. Никакой развязки не последовало. Вербовщик пообедал с Барли в «Атенеуме» и поставил на его досье штамп «Бесперспективен», потрудившись собственноручно приписать «абсолютно».
  Однако этот забавный эпизод более чем двадцатилетней давности косвенно воздействовал на их отношение к нему, так же как и чудаковатые левые пристрастия Солсбери Блейра, его покойного отца, поставившие было их в тупик. Барли в их глазах перестал быть посторонним. То есть не в глазах Неда – тот был скроен из более крепкого материала; но у остальных – Брока и представителей младшего поколения – возникло ощущение, что Барли в какой-то степени уже принадлежит им, пусть даже как неудачник, не допущенный к тайнам их мастерства, известным лишь избранным.
  Новым разочарованием явилась омерзительная машина Барли, которую полиция обнаружила в Лэксем-Гарденс, где стоянка вообще запрещена; левое крыло помято, регистрация просрочена, а в бардачке – полупустая бутылка шотландского виски и пачка любовных писем (почерк Барли). Обитатели соседних домов жаловались по поводу этой машины уже не одну неделю.
  – Отбуксировать ее, отправить на свалку, оштрафовать владельца или просто сдать на лом? – любезно спросил Неда по телефону старший инспектор дорожного движения.
  – Забудьте про нее, – устало сказал Нед. Тем не менее они с Броком поспешили туда в тщетной надежде напасть на след. Выяснилось, что любовные письма адресованы даме, проживающей в Лэксем-Гарденс, но она их ему вернула. Трагическим голосом она заверила их, что уж ей-то меньше всего известно, где сейчас находится Барли.
  И только в следующий четверг, терпеливо просматривая банковские документы Барли, Нед обнаружил распоряжение о переводе раз в квартал ста с чем-то фунтов на счет лиссабонской компании, занимающейся недвижимостью, – «Реал Кто-то Лимитада». Неверящими глазами он уставился на эту запись. И долго не отводил их. Потом произнес очень грубое слово, хотя обычно их избегал. Затем торопливо позвонил в транспортный отдел и распорядился проверить списки пассажиров, улетавших за последнее время из Гатуика и Хитроу. Когда оттуда позвонили с нужным ответом, Нед снова выругался. Они вышли на финишную прямую. Бесконечные дни телефонных звонков, расспросы и стучание в двери, всяческие отклонения от правил, списки для наблюдения, запросы в дружественные разведслужбы в добрую половину всех столиц мира, посрамление собственного хваленого архива Службы в глазах американцев. Никто из опрашиваемых и никакие розыски не обнаружили один критически важный, необходимый и дурацкий факт, который им требовался: десять лет назад Барли Блейр, получив в наследство нежданную пару тысяч от дальней родственницы, взял да и купил себе в Лиссабоне убогое пристанище, где время от времени отдыхал от бремени своей многогранной души. С тем же успехом это мог быть и Корнуолл, и Прованс, и Тимбукту. Но волей судеб он попал в Лиссабон, в домик у моря, возле запущенного парка, в такой близости от рыбного рынка, которая отпугнула бы людей с более разборчивым обонянием.
  Узнав все это, Русский Дом настороженно притих, а худое лицо Брока посерело от ярости.
  – Кто там у нас в Лиссабоне? – спросил его Нед, вновь безмятежный, как летний ветерок.
  Потом он позвонил старику Палфри (он же Гарри) и велел быть на подхвате, что, как сказала бы Ханна, совершенно точно определяло мое положение.
  Мерридью нашел Барли в баре. Пристроившись на высоком табурете, тот распространялся о человеческой натуре перед пьяным в стельку майором артиллерии по фамилии Грейвс, прижившимся в Португалии. Майор Артур Уинслоу Грейвс был затем внесен в список открытых контактов Барли – единственное его соприкосновение с Историей, о чем он так и не узнал. Длинная гибкая спина Барли была изогнута в сторону от распахну – той двери, которая вела во двор, поэтому Мерридью, жирненький мальчик лет тридцати, получил столь необходимую ему возможность перевести дух перед тем, как сделать бросок. Он охотился за Барли полдня, всюду чуть опаздывая и после каждой неудачи приходя все в большее бешенство.
  Он побывал дома у Барли, совсем рядом, где англичанка – судя по выговору, из простолюдинок – послала его через щель почтового ящика куда подальше.
  Побывал в английской библиотеке, где библиотекарша сказала, что Барли провел дневные часы, перелистывая книги, под чем, видимо, она подразумевала сильную степень алкогольного опьянения, хотя в ответ на прямой вопрос с негодованием это отрицала.
  Побывал также и в отвратительной псевдотюдоровской таверне в Эсториле, где под сенью пластмассовых мушкетов Барли с друзьями подкрепились горячительными напитками и с шумом и гамом отчалили за полчаса до появления Мерридью.
  Этот отель, предпочитавший скромно именоваться pensano, в прошлом женский монастырь, пользовался большой популярностью у англичан. Чтобы попасть туда, Мерридью пришлось взбираться по лестнице, сложенной из грубого камня и увитой диким виноградом, а когда он наконец взобрался и осторожно заглянул в бар, тотчас ринулся вниз и велел Броку сбегать – «да-да, в буквальном смысле слова» – в кафе на углу и позвонить Неду. Потом он снова поднялся по ступенькам, почему и пыхтел и более, чем обычно, чувствовал, что им помыкают. Запахи прохладного песчаника и свежемолотого кофе смешивались с ароматом ночных цветов. Но запахи эти не существовали для Мерридью. Он глотал воздух ртом. Всхлипы дальних трамваев и пароходные гудки были единственным аккомпанементом монолога Барли. Впрочем, Мерридью их не слышал.
  – Слепые дети не способны жевать, мой милый, неотразимый Грейви, – терпеливо втолковывал Барли, уткнув указательный палец майору в пупок, а локтем опираясь о стойку бара, где стояла шахматная доска с еще не оконченной партией. – Научный факт, Грейви. Слепых детей учат кусать. Вот смотри. Закрой глаза.
  Нежно зажав голову майора в ладонях, Барли наклонил ее к себе, раздвинув податливые челюсти, и быстро сунул в рот пару орешков кешью.
  – Умница! Раскусывай по команде. Побереги язык. Раскуси! Еще разок!
  Решив, что момент подходящий, Мерридью нацепил приятельскую улыбку и отважился войти в бар, но был тотчас ошарашен видом двух деревянных мулаток ростом примерно с него самого, которые в придворных одеждах стояли слева и справа от двери. Цвет волос – каштановый, цвет глаз – зеленый, перечислял он про себя приметы Барли, точно стати лошади. Рост – метр восемьдесят, бреется, речь гладкая, худощав, одевается оригинально. Оригинально, как бы не так! – подумал пузатенький Мерридью, все еще отдуваясь и рассматривая полотняную куртку Барли, серые спортивные брюки и сандалии. А как еще, по мнению лондонских идиотов, ему следовало одеться в жаркую лиссабонскую ночь? В норковое манто?
  – Э-э… простите, – сказал Мерридью приятным голосом. – Я ищу одного человека. Не могли бы вы мне помочь?
  – Из чего следует, дорогая моя старая задница, – подвел итог Барли, бережно возвращая майора в исходное положение, – что, хотя большой колдун на небе и сотворил нас из мяса, как утверждается в знаменитой песенке, есть людей все-таки нехорошо.
  – Прошу прощения еще раз, но, если не ошибаюсь, вы мистер Бартоломью Скотт Блейр, – сказал Мерридью. – Да?
  Не отпуская лацкан майора, дабы предотвратить военную катастрофу, Барли осторожно повернулся вместе с табуретом на сто восемьдесят градусов и оглядел Мерридью снизу вверх, от ботинок до улыбки.
  – Видите ли, я из посольства, моя фамилия Мерридью. Я второй секретарь по вопросам торговли. Приношу свои извинения. Но мы получили для вас весьма срочную телеграмму. Мы полагаем, что вам надо бы заскочить и прочитать ее сейчас же. Вы не против?
  Затем Мерридью неблагоразумно позволил себе жест, присущий пухленьким чиновникам: он взмахнул рукой, сложил ладонь лодочкой и старательно погладил себя по макушке, словно проверяя, на своем ли месте волосы и голова. Но этот энергичный жест толстячка в комнате с низким потолком пробудил в Барли опасения, которые в иной ситуации, может, не возникли бы, и он неприятно протрезвел.
  – Вы извещаете меня о чьей-то смерти, старина? – произнес он с такой напряженной улыбкой, словно приготовился к самой худшей из шуток.
  – Дорогой сэр! Откуда такая мрачность? Вопрос коммерческий, а не консульский. Иначе нашим каналом не воспользовались бы. – Он задабривающе хихикнул.
  Но Барли не поддался. Ни на йоту. Он все еще смотрел отсутствующим взглядом, несмотря на все старания Мерридью.
  – Так о чем, черт возьми, мы говорим? – спросил он.
  – Да ни о чем, – испуганно возразил Мерридью. – Срочная телеграмма. Не надо принимать ее так близко к сердцу. Дипломатическая радиограмма.
  – А кто настаивает на срочности?
  – Никто. Я не могу изложить вам суть при посторонних. Это конфиденциально. Только для наших глаз.
  А вот про его очки они забыли, подумал Мерридью, отвечая взглядом на взгляд Барли. Круглые, в черной оправе. Маловаты для него. Когда хмуро на вас смотрит, спускает их на самый кончик носа. Берет на прицел.
  – Любой честный долг может подождать до понедельника, – объявил Барли, поворачиваясь к майору. – Расслабьтесь, мистер Мерридью. Выпейте с немытыми.
  Пусть Мерридью не был самым стройным или самым высоким мужчиной в мире. Но у него были хватка, хитрость, и, как многие толстяки, он мог неожиданно включить свое негодование именно тогда, когда это было необходимо.
  – Послушайте, Скотт Блейр, к счастью, ваши дела меня не касаются. Я не судебный пристав и не рассыльный. Я дипломат и занимаю определенное положение. Полдня я потратил, бегая за вами, в машине меня ждет служащий посольства, да и на свою собственную жизнь у меня есть определенные права. Извините.
  Их дуэт мог бы продолжаться бог знает сколько, если бы майор вдруг не ожил. Расправив плечи, он прижал кулаки к брючным швам и попытался изобразить стойку смирно.
  – Королевский приказ, Барли! – рявкнул он. – Посольство – это здешний Букингемский дворец. Приглашение равно приказу. Нельзя оскорблять Ее Величество.
  – Он же не Ее Величество, – терпеливо возразил Барли. – На нем нет короны.
  Мерридью взвешивал, не позвать ли ему Брока. Он попытался обворожительно улыбнуться, но Барли уже рассеянно уставился в глубину ниши, где ваза с увядшими цветами маскировала пустой камин. Мерридью окликнул Барли:
  – Ну как? Вы готовы? – Примерно так же муж мог окликнуть свою жену, когда им было давно пора отправляться в гости.
  Но измученный взгляд Барли был по-прежнему устремлен на засохшие цветы. Казалось, он видел в них всю свою жизнь, каждый неправильный поворот и неверный шаг – от и до. Затем, когда Мерридью уже потерял всякую надежду, Барли стал рассовывать по карманам куртки весь свой хлам, как будто проделывая привычный ритуал перед отправлением на охоту: сложенный бумажник, набитый неоплаченными чеками и использованными кредитными карточками; паспорт, потемневший от пота и частых путешествий; блокнот и карандаш, которые он всегда держал под рукой, чтобы записывать перлы алкогольной мудрости, а после, протрезвев, поразмышлять над ними. Завершив эту процедуру, он выложил на стойку крупную купюру с таким видом, словно деньги ему долго не понадобятся.
  – Мануэль, посади майора в такси. То есть помоги ему спуститься по лестнице и забраться на заднее сиденье. И заплати шоферу. Сдачу оставь себе. Пока, Грейви. Спасибо за приятный вечерок.
  Выпала роса. Узкий месяц задирал рога среди влажных звезд. Они спустились по лестнице – Мерридью шел впереди, предупреждая Барли, чтобы он не оступился. Гавань была полна блуждающих огней. У тротуаpa ждал черный лимузин с номерными знаками дипкорпуса. Рядом в темноте беспокойно томился Брок. Поодаль стояла вторая машина, ничем не примечательная.
  – Это Эдди, – познакомил их Мерридью. – Эдди, боюсь, мы задержались. Надеюсь, вы позвонили?
  – Давно, – сказал Брок.
  – Надеюсь, Эдди, дома у вас все в порядке? Малыши уложены и так далее? И супруга не задаст вам жару?
  – Все в порядке, – пробурчал Броктоном, который означал «заткнись».
  Барли забрался на переднее сиденье, уперся затылком в подголовник и закрыл глаза. Мерридью сел за руль. Позади него неподвижно застыл Брок. Вторая машина медленно отъехала от тротуара – так трогаются с места опытные сотрудники наружного наблюдения.
  – Это что же, вы в посольство ездите такой дорогой? – спросил Барли сквозь кажущуюся дремоту.
  – Видите ли, дежурный забрал телеграмму к себе домой, – подробно объяснил Мерридью, будто отвечая на необычайно глубокомысленный вопрос. – Боюсь, скоро нам вообще придется по воскресеньям баррикадировать посольство от ирландцев. К тому идет. – Он включил радио. Скорбно застонал низкий сочный женский голос. – Фадо[3], – объявил Мерридью. – Обожаю фадо. Пожалуй, поэтому я и здесь. Даже уверен, что поэтому. Когда я просил направить меня сюда, то упомянул фадо. – Свободной рукой он принялся дирижировать. – Фадо, – объяснил он.
  – Вы из тех, кто крутился около моей дочери и задавал ей дурацкие вопросы? – спросил Барли.
  – Боюсь, мы всего лишь торговые представители, – сказал. Мерридью, продолжая самозабвенно дирижировать. Но внутренне он был сильно обеспокоен осведомленностью Барли. «Слава богу, что они, а не я, – подумал он, ощущая на правой щеке неукротимый взгляд Барли. – Если нынче Управлению приходится иметь дело вот с эдакими, так избави меня бог от работы на родине».
  Они сняли городской дом английского банкира, бывшего сотрудника Службы, у которого был еще один дом в Синтре. Все устроил старик Палфри. Никаких официальных резиденций, чтобы потом к ним нельзя было придраться. К тому же тут играло роль и обаяние старины. Фонарь из кованого железа, который вешали на дышло кареты, освещал сводчатый вход. Гранитные плиты покрывала насечка, чтобы не скользили подковы. Мерридью позвонил. Брок на всякий случай встал за спиной Барли.
  – Здравствуйте. Заходите, – приветливо сказал Нед, открывая огромную резную дверь.
  – Ну, а мне, пожалуй, пора, – сказал Мерридью. – Прекрасно, потрясающе. – Продолжая вести заградительный словесный огонь, он унесся к своей машине, прежде чем кто-либо успел ему возразить. Вторая машина неторопливо проехала мимо, будто один хороший знакомый, проводив темной ночью другого до его порога, пошел дальше своим путем.
  * * *
  Некоторое время под внимательным взглядом Брока, отступившего чуть в сторонку, Нед и Барли безмолвно оценивали друг друга, как дано только англичанам одного роста, одного сословия и с одинаковой формой головы. И хотя внешне Нед был воплощением английского самообладания и уравновешенности, то есть чуть ли не во всем – полной противоположностью Барли, а Барли был угловат и весь как на шарнирах, и его лицо даже в состоянии покоя дышало решимостью проникнуть в суть вещей, тем не менее у них было достаточно общего для взаимного узнавания. Сквозь закрытую дверь доносились приглушенные мужские голоса, но Нед словно не слышал их. Он провел Барли по коридору в библиотеку и сказал: «Сюда», а Брок остался в прихожей.
  – Вы очень пьяны? – спросил Нед, понизив голос, и протянул Барли стакан ледяной воды.
  – Нет, – ответил Барли. – Кто, собственно, меня похитил? Что происходит?
  – Меня зовут Нед. Сейчас я вам все разъясню. Нет никакой телеграммы, и ваши дела не в большем беспорядке, чем всегда. Никто никого не похищает. Я из английской разведки. Как и те, кто ждет вас в соседней комнате. Однажды вы выразили желание работать у нас. И теперь можете нам помочь.
  Воцарилось молчание, Нед ждал ответа Барли. Нед был ровесником Барли. За двадцать пять лет под разными именами и в разных обличьях он не раз открывал нужным ему людям, что он – агент английской разведки. Но впервые его собеседник не проявил ни малейшего удивления – ничего не сказал, не замигал, не улыбнулся, не попятился.
  – Я ничего не знаю, – произнес Барли.
  – Ну, а если нам хотелось бы, чтобы вы кое-что выяснили?
  – Выясняйте сами.
  – Не можем. Только с вашей помощью. Поэтому мы и здесь.
  Отойдя к книжным шкафам, Барли наклонил голову набок и, прихлебывая воду, стал вглядываться поверх своих круглых очков в названия книг.
  – То вы торговые представители, то вдруг шпионы, – сказал он.
  – Почему бы вам не переговорить с послом?
  – Он дурак. Я учился с ним в Кембридже. – Он взял книгу в тяжелом переплете и взглянул на фронтиспис. – Дерьмо, – произнес он презрительно. – Библиотека покупалась на вес. Чей это дом?
  – Посол удостоверит мою личность. Если вы спросите его, сможет ли он сыграть в четверг партию в гольф, он ответит, что не раньше пяти вечера.
  – Я в гольф не играю, – ответил Барли, снимая с полки еще один том. – Собственно, я ни во что не играю. Я отказался от всех игр.
  – За исключением шахмат, – заметил Нед, протягивая ему раскрытый телефонный справочник. Пожав плечами, Барли набрал номер. Услышав голос посла, он улыбнулся насмешливо, хоть и чуть озадаченно. – Пузан? Это Барли Блейр. Может, сыграем в четверг партию в гольф? Ради твоей печени.
  Кислый голос ответил, что до пяти часов он занят.
  – Пять не годится, – возразил Барли. – Ведь тогда играть придется в темноте… Идиот, повесил трубку, – пожаловался он, встряхнув умолкнувшей трубкой. И тут увидел на рычаге руку Неда.
  – Боюсь, это вовсе не шутки, – сказал Нед. – А наоборот, крайне серьезно.
  Вновь погрузившись в свои мысли, Барли медленно положил трубку.
  – Разделительная полоса между крайне серьезным и крайне смешным чрезвычайно узка, – заметил он.
  – Что ж, давайте перейдем ее, – сказал Нед.
  Голоса за дверью смолкли. Барли повернул ручку и вошел. Нед последовал за ним. Брок остался в прихожей на страже. Мы слушали весь их разговор по ретранслятору.
  * * *
  Если Барли было любопытно, что ожидает его за этой дверью, то нам – тем более. Странная игра – выворачивать наизнанку жизнь неизвестного человека без его ведома. Вошел он медленно. Сделал несколько шагов, широко размахивая руками, и остановился, а Нед, еще не подойдя к столу, успел представить всех присутствующих.
  – Это Клайв, это Уолтер и вон там Боб. Это Гарри. Знакомьтесь, это Барли.
  Барли чуть кивал, слыша очередное имя. Казалось, он предпочитает верить своим глазам, а не тому, что ему говорят.
  Его заинтересовала вычурная мебель и рощица пошлых комнатных растений. Особенно апельсиновое деревце. Он потрогал плод, погладил лист, а потом изящно понюхал большой и указательный пальцы, словно проверяя, не искусственное ли оно. В нем чувствовался пассивный гнев, причина которого была пока еще не ясна. Гнев, мне кажется, был вызван тем, что его разбудили. Выделили из всех и назвали по имени – Ханна говорила, что именно этого я боялся больше всего на свете.
  И еще я, помнится, подумал, что он элегантен. Разумеется, эту мысль внушил не его убогий костюм. Но жесты, поблекшее благородство. Его врожденная вежливость, пусть даже он с ней и боролся.
  – А что, фамилии у вас называть не принято? – спросил Барли, закончив осматривать комнату.
  – Боюсь, что нет, – сказал Клайв.
  – Дело в том, что на той неделе к моей дочери Антее заходил некий мистер Ригби. Сказал, что он налоговый инспектор. Наврал что-то о неправильно начисленном налоге. Один из ваших шутов?
  – Судя по вашим словам, не исключено, – сказал Клайв с высокомерием человека, который не снисходит до лжи.
  Барли посмотрел на Клайва, на его английское лицо – одно из тех, которые словно были забальзамированы еще в золотом детстве, на его жесткие умные глаза, скрывающие пустоту, на пепел под его кожей. Он повернулся к Уолтеру, такому круглому, маленькому и посмеивающемуся, – Фальстаф, которого выманили из уютных задних комнат трактира. С Уолтера он перевел взгляд на Боба, сразу оценив патрицианский склад и более пожилой возраст, снисходительную непринужденность, коричневый, а не серый или синий костюм. Боб сидел, откинувшись и вытянув ноги, а руку по-хозяйски положил на спинку стула. Из нагрудного кармана высовывались узкие очки в золотой оправе. Подметки его потрескавшихся ботинок цвета красного дерева напоминали утюги.
  – Я, Барли, в этом семействе человек со стороны, – благодушно произнес Боб со своей сочной бостонской оттяжкой. – Кроме того, я здесь, пожалуй, старше всех и под чужим флагом прятаться не хочу. Мне пятьдесят восемь лет, и, помилуй меня бог, я сотрудник Центрального разведывательного управления, которое, как вы, наверное, знаете, базируется в Лэнгли, в штате Виргиния. Фамилия у меня есть, но называть я ее не стану, чтобы напрасно вас не оскорблять, потому что настоящей она, естественно, быть не может. – Неторопливым приветственным жестом он поднял руку в коричневых пятнах. – Счастлив познакомиться с вами, Барли. Давайте поразвлечемся. Давайте сделаем доброе дело.
  Барли повернулся к Неду.
  – Очень мило, – сказал он, впрочем, без видимой враждебности. – Ну, и куда же мы отправимся? В Никарагуа? Чили? Сальвадор? Иран? Если вам надо ухлопать лидера какой-нибудь из стран третьего мира, я к вашим услугам.
  – Не надо громких слов, – протянул Клайв, хотя уж в чем-чем, а в этом обвинить Барли было нельзя. – Мы ничем не лучше компании Боба и занимаемся тем же самым. Кроме того, у нас есть закон о неразглашении государственной тайны, которого нет у них, и мы надеемся, что вы дадите соответствующую подписку.
  Тут Клайв кивнул в мою сторону, так что Барли, хоть и поздно, вынужден был заметить меня. В таких случаях я всегда стараюсь сесть чуть в стороне, что я в тот вечер и сделал. Это, как мне кажется, остатки фантазии на тему, что я все-таки блюститель закона. Барли посмотрел на меня, и бесхитростная прямота его взгляда на миг меня смутила. Это как-то не вязалось с его портретом, созданным нами весьма приблизительно. А Барли, еще раз окинув меня взглядом, – не знаю, что уж он увидел, – принялся еще внимательнее рассматривать комнату.
  Отделана она была шикарно, и, возможно, Барли решил, что дом принадлежит Клайву. Несомненно, она отвечала вкусу Клайва, поскольку Клайв был мещанином, то есть был не в силах представить себе, что у кого-то вкус может быть лучше. Резные троны, диваны с веселенькой обивкой, а на стенах – электрические свечи. За столом, вокруг которого расположилась команда, свободно разместились бы все участники переговоров о перемирии 1918 года. Он стоял на возвышении в алькове, уставленном по стенам фикусами в горшках, напоминавших кувшины с сокровищами Али-Бабы.
  – Почему вы не поехали в Москву? – спросил Клайв, не дождавшись, пока Барли наконец освоится с обстановкой. – Вас там ждали. Вы сняли стенд, забронировали билет на самолет и номер в гостинице, но не появились там и ничего не оплатили. А вместо этого уехали с женщиной в Лиссабон. Почему?
  – Вы что, предпочли бы, чтобы я приехал сюда с мужчиной? – осведомился Барли. – И какое дело вам или ЦРУ, приехал ли я сюда с женщиной или с бутылкой русской водки?
  Он отодвинул стул и сел, демонстрируя скорее протест, чем повиновение.
  Клайв кивнул мне, и я исполнил свой обычный номер: встал, обошел этот нелепый стол и положил перед Барли подписку о неразглашении государственной тайны, вынул из кармана жилета внушительную ручку и с похоронной торжественностью протянул ему. Но его глаза были устремлены на какую-то точку вне этой комнаты, что, как я наблюдал и в последующие месяцы, вообще было ему свойственно, – привычка смотреть в собственный сокровенный и тревожный мир, не замечая никого вокруг. А еще вспышки шумной разговорчивости, отгонявшей призраки, которых никто, кроме него, не видел, и беспричинное щелканье пальцами, словно бы означавшее «ну, вот и договорились», хотя, насколько всем было известно, ему ничего не предлагали.
  – Вы подпишете? – спросил Клайв.
  – А что вы сделаете, если не подпишу? – спросил Барли.
  – Ничего. Потому что сейчас, официально и в присутствии свидетелей, я заявляю вам, что этот разговор, как и сама наша встреча тут, являются секретными. Гарри – юрист.
  – Боюсь, это так, – сказал я.
  Барли отшвырнул неподписанный документ через стол.
  – А я заявляю вам, что раструблю об этом со всех крыш, если приспичит, – произнес он не менее спокойно.
  Я вернулся на свое место, забрав с собой и свою внушительную ручку.
  – В Лондоне вы тоже оставили все в полном беспорядке, – заметил Клайв, возвращая документ в папку. – Кругом долги. Никто не знает, где вы. Толпы рыдающих любовниц. Вы пытаетесь покончить с собой или что?
  – Я унаследовал романтическое ристалище, – сказал Барли.
  – Что это, собственно, означает? – спросил Клайв, не смущаясь своего невежества. – Модное обозначение порнографии?
  – Мой дед нажил себе состояние на романах для горничных. В те времена у людей были горничные. Мой отец переименовал их в «романы для масс» и продолжил традицию.
  Только у Боба возникло желание его утешить.
  – Черт побери, Барли, – воскликнул он, – что плохого в романтической литературе? Лучше, чем разное дерьмо, которое издают. Моя жена читает такие романы пачками. И никакого вреда они ей не причинили.
  – Если вам не нравятся книги, которые вы выпускаете, то почему бы вам не издавать что-нибудь другое? – спросил Клайв, который никогда не читал ничего, кроме служебных документов и правой прессы.
  – У меня есть правление, – устало ответил Барли, словно назойливому ребенку. – У меня есть директора. У меня есть семейные акционеры. У меня есть тетки. Им нравится проверенная надежная продукция. «Сделай сам». Любовные истории. Популярные логии. «Птицы Британской империи» или (взгляд на Боба) – «Внутри ЦРУ».
  – Почему вы не поехали на московскую аудиоярмарку? – повторил Клайв.
  – Тетки восстали.
  – Не объясните ли подробнее?
  – Я решил протащить в фирму аудиокассеты. Семья узнала и решила, что не допустит этого. Вот и вся история.
  – И вы сбежали, – сказал Клайв. – Вы всегда так поступаете, если кто-то идет вам наперекор? Лучше объясните нам, о чем это письмо, – предложил он и, не глядя на Барли, передвинул конверт через стол к Неду.
  Но не оригинал. Оригинал находился в Лэнгли и подвергался всем возможным лабораторным проверкам, начиная от отпечатков пальцев и кончая вирусом «болезни легионеров». Факсимильная копия, сделанная по подробным указаниям Неда, вплоть до запечатанного коричневого конверта, надписанного Катиным почерком: «Лично мистеру Бартоломью Скотту Блейру. Срочно», а затем взрезанного ножом для бумаг, чтобы показать, что он был вскрыт. Клайв передал конверт Неду, Нед – Барли. Уолтер поскреб затылок, а Боб взирал на них доброжелательно, как филантроп, внесший свою лепту. Барли покосился на меня, будто решился стать моим клиентом. «Что мне с ним делать? – спрашивал его взгляд. – Прочитать или кинуть им обратно?» Надеюсь, я сохранил непроницаемый вид. Клиентов у меня больше нет. У меня есть Служба.
  – Прочитайте его не торопясь, – посоветовал Нед.
  – Времени у вас для этого сколько угодно, Барли, – сказал Боб.
  Сколько раз за последнюю неделю каждый из нас читал это письмо? – вот о чем я думал, глядя, как Барли рассматривает конверт с обеих сторон, то отодвигая подальше, то поднося к глазам, сдвинув свои очки на лоб, точно мотоциклетные. Сколько мнений выслушивалось и отвергалось? Шесть экспертов в Лэнгли определили, что письмо написано в поезде. В кровати, заключило трое в Лондоне. На заднем сиденье машины. В спешке, шутя, в порыве любви, под действием страха. Женщиной, мужчиной, установили они. Автор – левша, правша. Он привык писать русскими буквами, латинскими, и теми, и другими, ни теми, ни другими.
  В заключение комедии они даже посоветовались со стариком Палфри. «По нашему закону об авторском праве само письмо принадлежит получателю, но право на него сохраняется за автором, – сказал я им. – Не думаю, однако, что вас затаскают по советским судам». Не знаю, обеспокоило или успокоило их мое мнение.
  – Вы узнаете почерк или нет? – спросил Клайв у Барли.
  Засунув длинные пальцы в конверт, Барли наконец выудил письмо – но без особого нетерпения, словно не исключал возможности, что это всего-навсего очередной счет. Помедлил. Снял свои нелепые круглые очки и положил на стол. Потом вместе со стулом отвернулся от всех нас, начал читать и нахмурился. Кончил первую страницу и взглянул на подпись в конце. Затем принялся за вторую страницу и уже без пауз прочел все письмо. Потом прочитал еще раз одним духом – от «Мой любимый Барли» до «Твоя любящая К.». Ревнивым движением положил письмо себе на колени, держа его обеими руками, и склонился над ним так, что (намеренно или случайно) его лицо оказалось скрытым от нас прядью волос, упавшей на лоб, и, о чем бы он ни молился про себя, молитвы эти остались его тайной.
  – Она ненормальная, – произнес он куда-то в черноту перед собой. – Чокнутая, тронутая. Ее там даже не было.
  Никто не спросил, кто «она» и где это – «там». Даже Клайв понимал, как важно иногда помолчать.
  – «К» – значит Катя, сокращение от «Екатерина», насколько я понимаю, – подождав еще немного, пропищал Уолтер. – Отчество – Борисовна. – На нем был косо нацепленный галстук-бабочка, желтый с коричнево-оранжевым узором.
  – Не знаю никакой «К», не знаю никакой Кати, не знаю никакой Екатерины, – сказал Барли. – И никакой Борисовны тоже. Никогда не спал с такой, никогда не ухаживал за такой, никогда не делал предложения и даже никогда не был женат на такой. И если меня не подводит память, никогда не был знаком с такой. А впрочем, был.
  Они ждали, ждал я, и мы бы прождали всю ночь, и никто бы не кашлянул, не скрипнул стулом, пока Барли рылся в памяти, отыскивая Катю.
  – Старая кляча из «Авроры», – подвел Барли итог своим раздумьям. – Хотела всучить мне альбомы русских художников. Я не клюнул. Тетки взвыли бы от ярости.
  – Аврора? – спросил Клайв, не зная, то ли это город, то ли государственное агентство.
  – Издательство.
  – А фамилию ее вы не помните?
  Барли покачал головой – лица его все еще не было видно.
  – Борода, – сказал он. – Катя и борода. Тридцать градусов в тени.
  Сочный голос Боба обладал стереофоничностью и свойством менять смысл слов.
  – Прочтите вслух, а, Барли? – предложил он, как старый приятель. – Это освежит вашу память. Попробуйте, Барли.
  Барли, Барли, друг всем, кроме Клайва, который всегда, насколько я помню, называл его только «Блейр».
  – Да-да, пожалуйста! Прочитайте вслух, – сказал Клайв, превращая просьбу в приказ, и Барли, к моему удивлению, видимо, решил, что это неплохо придумано. Выпрямившись одним гибким движением спины, он устроился таким образом, что и лицо, и письмо оказались на свету. По-прежнему хмурясь, он стал читать вслух, с подчеркнутым удивлением.
  – «Мой любимый Барли». – Он отстранил листок и начал снова: – «Мой любимый Барли. Помнишь обещание, которое ты дал мне однажды ночью, когда на даче наших друзей в Переделкино мы лежали на веранде и читали друг другу стихи великого русского мистика, который любил Англию? Ты поклялся мне, что всегда будешь ставить человечество выше наций и что, когда придет день, ты поступишь как порядочный человек».
  Он опять смолк.
  – Все неправда? – спросил Клайв.
  – Я же сказал вам. Я эту бабу не знаю.
  В этом отрицании прозвучала сила, какой прежде в голосе Барли не было. Он отталкивал от себя что-то угрожающее.
  – «И теперь я прошу тебя выполнить обещание, хотя и не так, как мы себе представляли в ту ночь, когда стали любовниками». Сплошная хреновина, – пробормотал он. – У глупой клячи в голове помутилось. «Прошу тебя показать эту книгу тем людям в Англии, которые думают так же, как мы. Издай ее ради меня, используя аргументы, которые ты с таким жаром приводил. Покажи ее вашим ученым, художникам и интеллигенции и скажи им, что это первая глыба огромной лавины, а следующую они должны сбросить сами. Скажи им, что благодаря недавно обретенной открытости мы можем сообща предотвратить катастрофу и кастрировать чудовище, которое сами создали. Спроси у них, что опаснее для человечества: рабски подчиняться или сопротивляться, как подобает свободным людям. Барли, поступи как порядочный человек. Я люблю Англию Герцена. И тебя. Твоя любящая К.». Кто она, черт возьми? Сбрендила. Вместе с Герценом.
  Оставив письмо на столе, Барли прошел в темный конец комнаты, вполголоса ругаясь и взмахивая правым кулаком.
  – Что она, черт возьми, затеяла? – возмущенно сказал он. – Взяла и смешала две совершенно разные истории. Ладно, а где книга? – Он вспомнил о нашем существовании и снова повернулся к нам.
  – Книга в надежном месте, – произнес Клайв, покосившись на меня.
  – Будьте добры, скажите, где она? Она же принадлежит мне.
  – По нашему мнению, она скорее принадлежит ее другу, – сказал Клайв.
  – Ее поручили мне. Вы видели, что он написал. Его издатель – я. Она моя. У вас на нее нет прав.
  Он занял позицию, которая нас меньше всего устраивала. Но Клайв быстро его отвлек.
  – Он? – повторил Клайв. – То есть Катя – мужчина? Почему вы говорите «он»? Вы нас путаете. Видимо, вы большой путаник.
  Я думал, что взрыв произойдет раньше. Я уже почувствовал, что уступчивость Барли – это перемирие, а не победа, и всякий раз, когда Клайв осаживал его, Барли оказывался все ближе и ближе к бунту. Поэтому, когда Барли неторопливо подошел к столу, прислонился к нему и вяло поднял руки ладонями наружу, что вполне могло выражать покорную беспомощность, я отнюдь не ожидал, что он ответит Клайву благоразумно и вежливо. Но на такой взрыв даже я не рассчитывал.
  – Вы, черт возьми, не имеете никакого права! – заорал Барли прямо в лицо Клайву и так ударил ладонями по столу, что мои бумаги подпрыгнули. Из прихожей влетел Брок, и Неду пришлось отослать его назад. – Это моя рукопись. Ее прислал мне мой автор. На мое усмотрение. Вы не имеете никакого права красть ее, читать или оставлять себе. А поэтому отдайте мне книгу и отправляйтесь на ваш поганый остров. – Он махнул рукой в сторону Боба: – И вашего бостонского брамина заберите с собой!
  – Это и ваш остров, – напомнил ему Клайв. – Книга, как вы ее называете, вовсе не книга, а права на нее нет ни у вас, ни у нас, – бесстрастно продолжал он, уклоняясь от истины. – Меня совершенно не интересует ваша драгоценная издательская этика. Так же, как и всех, здесь присутствующих. Нам известно только, что указанная рукопись содержит военные секреты Советского Союза, которые – при условии, что в ней все верно, – имеют жизненно важное значение для оборонной стратегии Запада. К которому, я полагаю, принадлежите и вы. Как бы вы поступили на нашем месте? Отмахнулись бы от нее? Выкинули бы в море? Или постарались бы выяснить, почему ее послали захудалому английскому издателю?
  – Он хочет, чтобы ее издали! Чтобы я ее издал! А не чтобы она сгинула в ваших сейфах!
  – Совершенно верно, – сказал Клайв и снова покосился на меня.
  – Рукопись была официально конфискована и засекречена, – сказал я. – Она не подлежит разглашению так же, как данное совещание. И даже больше. – Мой старый наставник в правоведении перевернулся бы в гробу и, боюсь, не в первый раз. А вообще, просто поразительно, чего может добиться юрист, если никто вокруг не знает законов.
  Минута четырнадцать секунд – вот сколько времени на пленке длилась тишина. Нед засек время секундомером, когда вернулся в Русский Дом. Он поджидал это место, даже предвкушал его, однако все же испугался, что это дефект записи, что магнитофон, как это нередко случается, закапризничал в самый ответственный момент. Но, прислушавшись, он уловил отдаленное рыканье машины, обрывок девичьего смеха, долетевший в окно, – к тому времени Барли уже отдернул занавески и уставился вниз на площадь. Иначе говоря, целую минуту и четырнадцать секунд мы созерцали необыкновенно выразительную спину Барли, вырисовывающуюся на фоне ночного Лиссабона. Потом раздается ужасающий звон, будто вдребезги разбилось несколько оконных стекол сразу, а после – шум водопада. Вполне можно было бы предположить, что Барли наконец-то вырвался на свободу, увлекая за собой португальские настенные тарелки и вычурные цветочные вазы. В действительности же весь этот шум возник только потому, что Барли обнаружил столик с напитками, бросил в хрустальный стакан три кубика льда и плеснул на них приличную порцию виски – всего в нескольких дюймах от микрофона, который Брок, с его неистребимой страстью к перестраховке, укрыл за одной из резных деревянных филенок.
  * * *
  Глава 4
  Он устроился в самом дальнем углу на жестком стуле боком к нам и наклонился над стаканом с виски, держа его обеими руками, вглядываясь в него, как великий мыслитель или, на худой конец, как мыслитель одинокий. Говорил он не с нами, а сам с собой, горячо и с глубоким презрением, почти не шевелясь и лишь иногда прихлебывая виски или дергая головой в подтверждение ему одному ведомых и в основном отвлеченных моментов своего рассказа. Он говорил с той смесью педантичности и неверия, с какой люди пытаются воссоздать какой-нибудь ужасный случай – смерть или автомобильную катастрофу: «Я, значит, стоял здесь, а вы там, а он вывернул вот оттуда».
  – На последней Московской книжной ярмарке. В воскресенье. В воскресенье не перед ярмаркой, после нее, – объяснил он.
  – В сентябре, – подсказал Нед, и Барли, повернув голову, пробормотал «спасибо», будто и в самом деле был благодарен, что его подгоняют. Потом сморщил нос, нервно поправил очки и продолжал.
  – Мы были измотаны, – сказал он. – Большинство участников отбыло еще в пятницу. Нас осталось всего ничего. Те, кто еще не разделался с подписанием контрактов или же просто не торопился домой.
  Он был обаятелен и занимал центр сцены. Трудно было не почувствовать к нему симпатию – ведь он был там совсем один. Трудно было удержаться от мысли: «Только по милости божьей туда идет он, а не я». Тем более что никто из нас не знал, куда он идет.
  – В субботу вечером мы напились, а в воскресенье всей компанией поехали в Переделкино в машине Джумбо. – И снова он словно бы должен был напомнить себе, что рассказывает это другим. – Переделкино – дачный поселок советских писателей, – объяснил он, будто никто из нас даже названия этого не слышал. – Дачи предоставляются им в пользование, пока они хорошо себя ведут. Союз писателей предоставляет все только своим членам – кто-то получает дачу, кто-то пишет лучше всего в тюрьме, а кто-то не пишет вовсе.
  – А кто такой Джумбо? – перебил Нед (редкий случай!).
  – Джумбо Олифант. Питер Олифант. Председатель правления «Люпус букс». Замаскированный шотландский фашист. Высокого ранга масон. Убежден, что нашел с Советами общий язык. Золотая карточка. – Вспомнив о Бобе, он повернул к нему голову: – Нет, не «Америкэн экспресс». А золотая карточка Московской книжной ярмарки, выданная русскими организаторами и свидетельствующая, какая он важная птица. Бесплатная машина, бесплатный переводчик, бесплатная гостиница, бесплатная икра. Джумбо родился не с серебряной ложкой, а с золотой карточкой во рту.
  Боб ухмыльнулся слишком уж широко, показывая, что принял шутку как надо. Вообще-то сердце у него было доброе, и Барли уловил это. Мне пришло в голову, что Барли принадлежит к тем людям, которые всегда распознают доброту, – сам он тоже не был способен скрыть собственную мягкость.
  – Ну, мы и поехали всем скопом, – продолжил Барли, возвращаясь к своим воспоминаниям. – Олифант из «Люпуса», Эмери из «Бодли хед». И девица из «Пенгуина», не помню, как ее зовут. Впрочем, нет – Магда! Черт подери, как это я мог забыть такое имя – Магда? И Блейр из «А. и Б.».
  – Ехали, как набобы, в дурацком лимузине Джумбо, – вспоминал Барли, выбрасывая из сундука памяти короткие фразы, точно старую одежду. – Обыкновенная машина нашему Джумбо не подходит, ему подавай здоровенную «Чайку» с будуарными занавесочками, без тормозов, со страхолюдным шофером, у которого изо рта воняет. Мы задумали взглянуть на дачу Пастернака, поскольку ходили слухи, что ее должны вскоре превратить в музей, хотя, по другим слухам, эти сукины дети решили попросту ее снести. Ну, и на его могилу заодно. Джумбо Олифант не сразу понял, что это еще за Пастернак, но Магда шепнула ему: «Живаго», а Джумбо видел фильм, – объяснил Барли.
  Они никуда не спешили, все, что им было нужно, – немного прогуляться и подышать деревенским воздухом. Но шофер Джумбо понесся по особой полосе, предназначенной для государственных лихачей в «Чайках», поэтому вместо часа они добрались туда за десять секунд, остановились в луже и пошлепали вверх по склону к кладбищу, все еще дрожа от благодарности за такую гонку.
  – Кладбище на холме среди деревьев. Шофер остался в машине. Шел дождь. Несильный, но он испугался за свой поганый костюм. – Барли умолк, словно пораженный чудовищным поведением водителя. – Сумасшедшая горилла, – буркнул он.
  У меня было ощущение, что Барли злился на себя, а не на шофера. Мне казалось, что я слышу целый самообвиняющий хор внутри Барли, и я пытался понять, слышат ли его другие. Внутри его прятались разные люди, которые действительно сводили его с ума.
  Волей случая, объяснил Барли, они попали туда в день, когда освобожденные массы явились на кладбище дружными толпами. Прежде, по его словам, там всегда было пустынно – только огороженные решетками могилы да деревья, от которых бросает в дрожь. Но в то сентябрьское воскресенье, когда в воздухе витали непривычные запахи свободы, у могилы собрались сотни две самых разномастных поклонников (когда настало время уходить, число их заметно увеличилось). Барли сказал, что могила утопала в цветах, и груда их росла и росла. Букеты передавали через головы.
  Потом началось чтение. Низенький замухрышка читал стихи. Крупногабаритная девица – прозу. Но тут паршивый самолетик пролетел над кладбищем так низко, что заглушил всех. Затем полетел обратно. И снова вернулся.
  – Уы-ы-ы! – завыл Барли, взмахивая длинными кистями. – Иу-у-у! – загундосил он с отвращением.
  Но самолет так же, как и дождь, не мог угасить энтузиазм толпы. Кто-то запел, толпа подхватила припев, и наконец самолет убрался, – видимо, горючее у него было на исходе. Но ощущение тогда было совсем другое, сказал Барли, ну, совершенно. Казалось, песня смела этого подлеца с неба.
  Пение становилось все громче, сильнее и мистичнее. Барли знал по-русски три слова, другие не знали ни одного. Что не помешало им запеть со всеми. А Магде – выплакать все глаза. А Джумбо Олифанту – с комком в горле громогласно поклясться, когда они спускались с холма, что он издаст все написанное Пастернаком до последнего слова, – и не только фильм, но и все остальное, провалиться ему на этом месте, и субсидирует издание из своего кармана, как только вернется в свой обшитый атласом замок в краю доков.
  – У Джумбо случаются такие приступы пылкого энтузиазма, – объяснил Барли с обезоруживающей улыбкой, возвращаясь к своим слушателям, но главным образом к Неду. – Иногда они длятся дольше минуты. – Он смолк, снова нахмурился, снял свои нелепые круглые очки, которые, казалось, не помогали, а мешали смотреть, и по очереди прищурился на каждого из нас, словно стараясь вспомнить, где он и что с ним происходит.
  Они еще не спустились с холма, сказал он, и все еще плакали, когда к ним подскочил тот же замухрышка и, держа сигарету около лица, как свечку, спросил их по-английски, не американцы ли они.
  И снова Клайв опередил всех нас. Его голова медленно поднялась. В начальственном голосе зазвучал металл:
  – Тот же? Какой «тот же замухрышка»? Такого не было.
  Барли, после столь неприятного напоминания о присутствии Клайва, вновь с отвращением сморщился.
  – Тот, который читал стихи, разве не ясно? – сказал он. – Стихи Пастернака у могилы. Он спросил, не американцы ли мы. Я ответил, что нет, слава богу, англичане.
  И тут я заметил, как, вероятно, и остальные, что Барли говорил от имени их всех, – не Олифант, Эмери или Магда, а Барли.
  Теперь Барли воспроизводил разговор дословно. Слух у него был как у дрозда-пересмешника: русский акцент – для Замухрышки, шотландское тявканье – для Олифанта. Он имитировал их манеру говорить очень естественно, словно не замечал.
  – Вы писатели? – спросил Замухрышка голосом, которым наделил его Барли.
  – Увы, нет. Всего лишь издатели, – ответил Барли своим голосом.
  – Английские издатели?
  – Мы приехали на Московскую книжную ярмарку. У меня угловой стендик, под вывеской «Аберкромби и Блейр», а это сам председатель правления «Люпус букс». Очень богатый тип. Обязательно получит к своему имени титул «сэр». Имеет золотую карточку и бесплатный доступ в бар. Все верно, Джумбо?
  Олифант заявил, что Барли болтает много лишнего. Но Замухрышка требовал еще и еще.
  – А можно поинтересоваться в таком случае, что привело вас к могиле Пастернака? – спросил он.
  – Мы попали туда случайно, – вновь вмешался Олифант. – Абсолютно случайно. Увидели толпу и подошли узнать, что происходит. Чистая случайность. Идемте.
  Но Барли не собирался уходить. Его разозлил тон Олифанта, сказал он, и молча смотреть, как жирный шотландский миллионер отмахивается от тощенького русского, он не собирался.
  – Нас привело то же, что и всех остальных, – ответил Барли. – Мы пришли поклониться великому писателю. И нам понравилось, как вы читали. Очень трогательно. Великолепная вещь. Первоклассная.
  – Вы уважаете Бориса Пастернака? – спросил Замухрышка.
  И снова вклинился Олифант, великий борец за гражданские права, которого Барли наделил хриплым голосом и перекошенным ртом:
  – У нас нет определенной позиции по отношению к Борису Пастернаку или любому другому советскому писателю, – сказал он. – Мы здесь гости. Только гости. У нас нет никакого мнения о внутренних делах Советского Союза.
  – Мы считаем, что он замечательный поэт, – сказал Барли. – Мирового масштаба. Звезда.
  – А почему? – осведомился Замухрышка, провоцируя конфликт.
  Барли и просить не надо было. Пусть он вовсе не был стопроцентно убежден, что Пастернак действительно такой уж гений, каким его объявляют, сказал он. Пусть он, наоборот, полагал, что Пастернака сильно перехваливают. Это было мнение издателя, а здесь шла война.
  – Мы уважаем его талант и его творчество, – ответил Барли. – Мы уважаем его гуманность. Мы уважаем его семью и его высочайшую культуру. И в-десятых, или в каких там еще, мы уважаем его способность трогать русские сердца, хотя его и затравила свора оголтелых бюрократов – возможно, тех же самых сволочей, которые наслали на нас этот самолет.
  – А вы можете его процитировать? – спросил Замухрышка.
  Барли смущенно объяснил нам, что память у него очень цепкая.
  – Я прочитал ему первое четверостишие «Нобелевской премии». Я решил, что оно удивительно уместно после полетов этого гнусного самолета.
  – Пожалуйста, прочтите его нам, – сказал Клайв таким тоном, словно проверке подлежало решительно все.
  Барли забормотал, и мне пришло в голову, что на самом деле он очень застенчив:
  
  Я пропал, как зверь в загоне.
  Где-то люди, воля, свет,
  А за мною шум погони.
  Мне наружу хода нет.
  
  Замухрышка слушал и, хмурясь, сосредоточенно смотрел на горящую сигарету, сказал Барли, и на миг ему показалось, что они действительно нарвались на провокацию, как опасался Олифант.
  – Если вы так уважаете Пастернака, так почему бы вам не пойти со мной и не познакомиться с моими друзьями? – предложил Замухрышка. – Мы писатели. И у нас здесь дача. Для нас будет большой честью побеседовать с известными английскими издателями.
  Стоило Олифанту услышать первую часть его речи, как с ним чуть родимчик не приключился, сказал Барли. Джумбо досконально знал, что значит принимать приглашения незнакомых русских. Он был в этих делах просто эксперт. Он знал, как они заманивают человека в ловушку, одурманивают наркотиком, шантажируют непристойными фотографиями, вынуждают вас уйти с поста председателя правления и оставить вся – кую надежду на титул баронета. К тому же он как раз вел переговоры с ВААПом о престижных совместных изданиях и вовсе не хотел, чтобы его видели в обществе нежелательных элементов. Олифант прогремел все это на ухо Барли таким театральным шепотом, будто считал, что Замухрышка глух как пень.
  – И в любом случае, – торжествующе закончил Олифант, – льет дождь. И сколько может ждать машина?
  Олифант посмотрел на часы. Девица Магда посмотрела себе под ноги. Молодчик Эмери посмотрел на девицу Магду и подумал, что это еще далеко не самое худшее, чем можно занять в Москве вторую половину воскресенья. Но Барли, по его словам, еще раз взглянул на незнакомца и решил, что тот ему нравится. Ни на девицу, ни на приставку «сэр» к своему имени он не претендовал. Он уже решил, что предпочтет, чтобы его сфотографировали голым с любым числом русских шлюх, чем одетым, но под руку с Джумбо Олифантом. Поэтому он отправил их восвояси в лимузине Джумбо, а сам остался с незнакомцем.
  – Нежданов, – внезапно объявил Барли безмолвной комнате, сам себя перебивая. – Я запомнил его фамилию. Нежданов. Драматург. Руководил одним из театров-студий, ни одной из своих пьес поставить не мог.
  Заговорил Уолтер. Его высокий голос нарушил внезапное затишье.
  – Дорогой мой мальчик, Виталий Нежданов – новейший герой дня. Через пять недель у него в Москве три премьеры одноактных пьес, и все возлагают на них самые невероятные надежды. Не то чтобы он хоть чего-нибудь стоил, но об этом нам упоминать не разрешается, ибо он диссидент. То есть был им.
  Впервые с тех пор, как я увидел Барли, его лицо стало неизъяснимо счастливым, и у меня возникло чувство, что наконец-то передо мной он настоящий, не скрытый облаками.
  – Нет, это замечательно! – с искренним удовольствием воскликнул он, как человек, способный радоваться успеху другого. – Фантастика! Как раз то, что требовалось Виталию. Спасибо, что сказали, – произнес он, внезапно молодея.
  Потом его лицо снова потемнело, и он начал прихлебывать виски маленькими глоточками.
  – Ну вот, так мы все и собрались, – не слишком понятно пробормотал он. – Чем больше, тем веселее. Познакомьтесь с моей двоюродной сестрой. Возьмите колбаски. А его глаза, я заметил, как и его слова, утратили ясность, устремились вдаль, как будто он уже готовился к тяжелому испытанию.
  Я обвел взглядом стол. Улыбающийся Боб. Боб будет улыбаться и на своем смертном одре, но с прямотой старого бойскаута. Клайв в профиль: лицо как лезвие топора и примерно столь же глубокомысленное. Уолтер – в вечном движении: откинув умную голову, Уолтер накручивает на гибкий указательный палец прядь волос, ухмыляется, глядя на резной потолок, ерзает и исходит потом. И Нед, лидер, – способный, изобретательный Нед, Нед – полиглот и воин, умеющий действовать и планировать, он сидит, как сел вначале, готовый к бою, и ждет сигнала атаки. Некоторые люди несут в себе проклятие вечного служения, размышлял я, глядя на него, – ведь неизбежен день, когда служить им будет нечему.
  * * *
  Большой, несуразный дом, продолжал Барли все в том же телеграфном стиле. Обшит деревом. Вроде английских загородных домов начала века. Резные веранды, заросший сад, березовая роща. Подгнившие скамейки, пылающие поленья, запах крикетного поля в дождливый день, плющ. Человек тридцать, в основном мужчины, сидят и стоят в саду, жарят, пьют, не обращая внимания на дождь, совсем как англичане. Вдоль дороги – жуткие драндулеты, совсем как английские машины до того, как самодовольные тэтчеровские свиньи взяли на абордаж государственный корабль. Приятные лица, выразительные голоса – литературная номенклатура. Входит Нежданов, ведя за собой Барли. Никто даже головы не повернул.
  – Хозяйка – поэтесса, – сказал Барли. – Тамара, фамилии не разобрал. Седые волосы, веселая. Муж – редактор научного журнала. Нежданов – его свояк. Каждый там был кому-то шурин, зять или свояк. Литература там – сила. Если у вас есть голос и вам дадут им воспользоваться, то слушать вас будут.
  Прихотливая память Барли разделила дальнейшее на три части. Обед, который начался примерно в половине третьего, – дождь как раз кончился. Вечер, который начался сразу после обеда. И, как он выразился, последний эпизод, когда произошло то, что произошло, который пришелся, насколько нам удалось понять, на смутные часы между двумя и четырьмя утра, когда, пользуясь словами Барли, он безболезненно парил между полной нирваной и темным беспамятством.
  Перед обедом Барли курсировал между группками – сначала с Неждановым, а потом в одиночестве – и трепался со всеми желающими.
  – Трепался? – подозрительно повторил Клайв, как будто услышал про какой-то новейший порок.
  Боб поспешил перевести.
  – Болтал, Клайв, – объяснил он обычным дружеским тоном. – Болтал за рюмкой. Ничего дурного.
  А когда позвали обедать, они расселись за дощатым столом: Барли – у одного конца, Нежданов – у другого, а между ними – бутылки белого грузинского вина, и все рассуждали на лучшем своем английском языке о том, может ли истина быть истиной, если она неудобоварима для так называемой великой пролетарской революции; и следует ли нам вернуться к духовным ценностям наших предков; и оказывает ли перестройка положительное влияние на жизнь простого народа; а если вы действительно хотите узнать, что неладно в Советском Союзе, то нет лучшего способа выяснить это, чем попытаться отправить холодильник из Новосибирска в Ленинград.
  К моему тайному раздражению, Клайв снова его перебил. Как человек, которому наскучили не относящиеся к делу подробности, он пожелал узнать имена. Барли хлопнул себя ладонью по лбу, забыв враждебность, которую вызывал в нем Клайв:
  – Имена, Клайв, господи! Один – преподаватель Московского государственного университета, только его фамилию я не уловил. Еще один, занимается химией, – сводный брат Нежданова, они называли его «Аптекарь». Кто-то из Академии наук, какой-то Грегор, только я не удосужился узнать его фамилию, а чем он занимается – и подавно.
  – За столом были женщины? – спросил Нед.
  – Две, но обе не Кати, – сказал Барли, и его сообразительность произвела на Неда видимое впечатление, как, впрочем, и на меня.
  – Но ведь там был кто-то еще, не так ли? – предположил Нед.
  Барли медленно выпрямился, выпил и, зажав стакан между коленями, вновь наклонился, втягивая носом мудрость его содержимого.
  – Да-да, конечно, там был кто-то еще, – согласился он. – Всегда ведь находится кто-то еще, не правда ли? – загадочно добавил он. – Не Катя. Кто-то другой.
  Его голос изменился. В чем именно – я понять не мог. Голос зазвучал резче. Оттенок сожаления или раскаяния? Я ждал, как и все остальные. По-моему, уже тогда все мы почувствовали, что на горизонте появляется что-то необычное.
  – Худой бородач, – продолжал Барли, вглядываясь в темноту, будто наконец-то его разглядел. – Высокий. Темный костюм, черный галстук. Впалые щеки. Наверное, поэтому и отрастил бороду. Рукава коротковаты. Черные волосы. Пьяный.
  – У него была фамилия? – спросил Нед.
  Барли все еще смотрел куда-то в полумрак, описывая то, чего никто из нас не видел.
  – Гёте, – наконец произнес он. – Как у поэта. Все они там звали его Гёте. Познакомьтесь с нашим знаменитым писателем Гёте. Возраст неопределенный – можно дать и пятьдесят, можно и восемнадцать. Худенький, как мальчишка. Красные пятна на скулах. И эта борода.
  Вот тут-то, как позже заметил Нед, когда проигрывал нам пленку, операция «Дрозд», фигурально выражаясь, и расправила крылья. Момент этот не был отмечен ни благоговейным молчанием, ни чьим-то судорожным вздохом. Наоборот, Барли выбрал именно его, чтобы расчихаться, – первый приступ из многих за то время, пока мы с ним общались. Сначала отдельные выстрелы, слившиеся затем в грандиозный залп. А потом приступ медленно угасал, а Барли бил себя по лицу носовым платком и ругался, когда его чуть отпускало.
  – Чертова аллергия, – объяснил он виновато.
  * * *
  – Я блистал, – продолжал Барли. – Что бы я ни сказал, все вызывало у них восторг.
  Он снова наполнил стакан, на этот раз водой, и пил маленькими глоточками, медленно и ритмично, как пластмассовые птички, которые кланялись между миниатюрами на стойке каждого мрачного английского бара, пока их не вытеснили телевизоры.
  – Мистер Чудо, вот кем я был. Звезда эстрады и экрана. Человек с Запада, обходительный и неотразимый. За тем я ведь и езжу туда, не так ли? Только там люди настолько полоумны, что слушают мои бредни. – И снова прядь его волос почти коснулась стакана. – У них всегда так. Едешь за город погулять, а кончаешь спорами с кучкой пьяных поэтов о свободе и об ответственности. Заходишь отлить в грязную общественную уборную, а сосед нагибается к тебе и спрашивает, есть ли жизнь после смерти. Потому что ты с Запада. И, следовательно, знаешь. И ты говоришь им. И они запоминают. Ничего не упуская.
  Возникла явная опасность, что он вот-вот вообще перестанет говорить.
  – Почему бы вам просто не рассказать, что произошло, а критику предоставить нам? – заметил Клайв тоном, словно намекавшим, что Барли критика не по чину.
  – Я сверкал. Вот что произошло. Тонкий ум разгулялся вовсю. А, забудьте!
  Но забывать никто не собирался, как свидетельствовала веселая улыбка Боба.
  – Барли, по-моему, вы чересчур строги к себе. С какой стати винить себя за то, что вы были душой общества? Судя по всему, вы просто платили за гостеприимство.
  – О чем же вы говорили? – спросил Клайв, которого не сбило добродушное вмешательство Боба.
  Барли пожал плечами.
  – Как восстановить русскую империю – в перерыве между обедом и чаем. О мире, прогрессе и гласности – без всякого регламента. О немедленном безоговорочном разоружении.
  – Вы часто рассуждаете на эти темы?
  – Когда бываю в России, то часто, – отрезал Барли, которого снова спровоцировал тон Клайва, но опять-таки ненадолго.
  – Нельзя ли нам узнать, что именно вы говорили?
  Однако свою историю Барли рассказывал не Клайву. Он рассказывал ее себе самому, комнате и тем, кто в ней находился, своим случайным попутчикам, пункт за пунктом – полный обзор своего безумия.
  – Я говорил, что разоружение – вопрос не военный и не политический. А вопрос человеческой воли. Нам надо решить, хотим мы мира или войны, и готовиться к этому. Ведь к чему мы приготовимся, то мы и получим. – Он на мгновение умолк. – Это у меня на языке вертелось, – объяснил он, опять адресуясь к Неду. – Подогретые аргументы, которых я там набрался.
  И, словно чувствуя, что требуются дальнейшие объяснения, он начал вновь:
  – Дело в том, что я тогда как раз на неделю стал специалистом по этим вопросам. Я взвешивал, не стоит ли фирме заказать что-нибудь срочное на подобную тему. Один посредник на ярмарке пристал ко мне с книгой о гласности и кризисе мира. Статьи старых и новых ястребов, переоценка стратегии. Может ли все-таки разразиться настоящий мир? Они бы заключили контракты кое с кем из американских боевых скакунов шестидесятых годов и показали бы, что очень многие из них, уйдя в отставку, повернули на сто восемьдесят градусов.
  Он говорил виноватым тоном, но отчего? – спрашивал я себя. К чему он нас готовит? Почему считает, что должен смягчить удар заранее? Боб, который, несмотря на свое добродушие, дураком отнюдь не был, наверное, задавал себе тот же вопрос.
  – На мой взгляд, идея весьма заманчивая, Барли. Пахнет деньгами. Я и сам, пожалуй, не против участия, – добавил он со смешком, означавшим «между нами, мужчинами, говоря».
  – То есть вы усвоили этот жаргон, – сказал Клайв все с тем же скрытым сарказмом. – И срыгнули на них. Вы это подразумеваете? Конечно, восстановить алкогольные полеты своего воображения не так-то просто, но мы будем весьма признательны, если вы все же постараетесь.
  Чему Клайв учился, думал я, если он вообще когда-нибудь учился? И где? Кто его породил и воспитал? Где Служба откапывала эти мертвые мещанские души со всем набором соответствующих ценностей при полном отсутствии прочих?
  Тем не менее возобновившаяся атака не вызвала у Барли отпора.
  – Я сказал, что верю в Горбачева, – начал он спокойно, отпивая глоток воды. – Они могут и не верить, а я верю. Я сказал, что дело Запада – найти его другую половину, а дело Востока – осознать важность половины, имеющейся у них. Я сказал, что если бы американцы так же сильно заботились о разоружении, как о том, чтобы высадить на Луне какого-то дурака или снабдить зубную пасту розовыми полосками, то мы бы разоружились давным-давно. Я сказал, что величайшим грехом Запада была вера в то, что мы, усиливая гонку вооружений, сможем довести советскую систему до банкротства, – ведь при этом мы ставили на карту судьбу всего человечества. И я сказал, что, бряцая оружием, Запад дал советским лидерам повод держать свои ворота на запоре и превратить государство в гарнизон.
  Уолтер заржал и прикрыл редкие зубы безволосой рукой.
  – О господи! Значит, во всех бедах России виновны мы? Честное слово, это великолепно! А вы не думаете, что инициатива принадлежала им? Что они заперли себя в границах собственной паранойи?
  Нет, он так не думает. Сразу видно.
  Однако Барли невозмутимо продолжал свою исповедь.
  – Кто-то спросил меня, а не думаю ли я, что ядерное оружие сохраняло мир на протяжении сорока лет? Я ответил, что это иезуитская чушь. С таким же успехом можно было бы сказать, что порох сохранял мир от Ватерлоо до Сараево. Да и вообще, спросил я, что такое мир? Бомба не помешала войне в Корее и не помешала войне во Вьетнаме. Она не помешала прибрать к рукам Чехословакию, устроить блокаду Берлина, построить Берлинскую стену, вторгнуться в Афганистан. Если это мир, то тогда давайте попробуем обойтись без бомбы. Я сказал, что нам нужны не эксперименты в космосе, а эксперименты с человеческой природой. Сверхдержавы должны вместе патрулировать земной шар. Я разошелся вовсю.
  – Неужели вы сами верите в эту чепуху? – спросил Клайв.
  Барли, казалось, сам не знал, верит или нет. Ему словно бы представилось, что он слишком легковесен, и его охватил стыд.
  – Потом мы заговорили о джазе, – сказал он. – Бикс Бейдербек, Луи Армстронг, Лестер Янг. Я кое-что сыграл.
  – Да неужели там нашелся саксофон? – с невольной улыбкой воскликнул Боб. – А что еще у них было? Турецкие барабаны? Оркестр из десяти человек? Барли, я этому просто не верю!
  Сначала мне показалось, что Барли намерен уйти. Он распрямился, встал на ноги, посмотрел по сторонам, отыскивая взглядом дверь, и с виноватым видом направился к ней. Нед встревоженно вскочил, опасаясь, что Брок перехватит Барли первым. Но Барли остановился на полпути у низенького резного столика. Наклонившись над ним, он начал легонько постукивать кончиками пальцев по краю и напевать в нос «па-па-паа, па-па-па-па» под аккомпанемент воображаемых тарелок, щеток и барабанов.
  Боб уже аплодировал, Уолтер тоже. Аплодировал и я, а Нед смеялся. Только Клайв не нашел в этом ничего забавного. Барли, трезвея, отпил воды и снова сел.
  – Потом они спросили меня, что можно сделать, – сказал он так, будто и не вставал со стула.
  – Кто спросил? – сказал Клайв своим въедливым недоверчивым тоном.
  – Кто-то из гостей. Какое это имеет значение?
  – Будем считать, что значение имеет все, – отрезал Клайв.
  Барли опять заговорил в русской манере, вязкой и настойчивой:
  – Ну, ладно, Барли. Предположим, все так, как вы говорите. Так кто же будет проводить эти эксперименты с человеческой природой? Вы и будете, сказал я. Они очень удивились. Почему мы? Потому что, ответил я, когда речь идет о радикальных переменах, Советам они даются легче, чем Западу. У них немногочисленное руководство и интеллигенция с традиционно большим влиянием. В условиях западной демократии перекричать толпу куда труднее. Им этот парадокс пришелся по вкусу. И мне тоже.
  Даже эта лобовая атака на великие демократические ценности не смогла поколебать добродушной снисходительности Боба.
  – Что же, Барли, хоть это весьма широкое обобщение, по-моему, в нем что-то есть.
  – Но вы дали им совет, что именно необходимо сделать? – настаивал Клайв.
  – Я сказал: осталась только Утопия. Я сказал: то, что двадцать лет назад казалось несбыточной мечтой, сегодня – наша единственная надежда, касается ли это разоружения, экологии или просто выживания человечества. Горбачев понял это, а Запад не пожелал. Я сказал, что западные интеллектуалы должны обрести голос. Я сказал, что Запад должен подавать пример, а не следовать ему. Столкнуть эту лавину – обязанность каждого.
  – Итак, одностороннее разоружение, – произнес Клайв, переплетая пальцы. – Олдермастон[4], мы идем! О, да. Ну-ну. – Правда, это «да» прозвучало как «н-да». Так он произносил «да», когда имел в виду «нет».
  На Боба это произвело заметное впечатление.
  – И вы были так красноречивы, только кое-что подчитав на эту тему? – сказал он. – Барли, это поразительно. Если бы я был способен так вбирать информацию, то очень бы гордился.
  Пожалуй, слишком уж поразительно, имел он в виду, но Барли, видимо, не замечал подтекста.
  – А пока вы спасали нас от наших худших инстинктов, чем занимался человек по имени Гёте? – спросил Клайв.
  – Ничем. Другие присоединились к нашему разговору. А Гёте нет.
  – Но он слушал? С раскрытым ртом?
  – К тому времени мы пересоздавали мир. Новая Ялта. Все говорили разом. За исключением Гёте. Он не ел, не разговаривал. А я обращался к нему со все новыми идеями именно потому, что он молчал. Только все заметнее бледнел и все больше пил. Я махнул на него рукой.
  – Гёте так ничего и не сказал, – продолжал Барли тем же тоном недоуменного самообвинения. – За все это время не проронил ни словечка. Слушал, будто вглядывался в магическое зеркало. Иногда смеялся, хотя и не тогда, когда было чему смеяться. Или вставал и шел прямиком к столику с бутылками и наливал себе еще водки, хотя все уже перешли на вино, и возвращался назад с полной рюмкой, которую осушал в два глотка, как только кто-нибудь произносил подходящий тост. Но сам Гёте ни разу тоста не предложил, – сказал Барли. – Он принадлежит к людям, которые оказывают нравственное воздействие на окружающих именно молчанием, так что в конце концов уже не знаешь, то ли их снедает тайный недуг, то ли они совершили нечто великое.
  Когда Нежданов повел всех в дом послушать записи Каунта Бейси на стереопроигрывателе, Гёте послушно пошел со всеми. И только глубокой ночью, когда Барли и думать о нем забыл, Гёте наконец заговорил.
  * * *
  И снова Нед позволил себе один из своих редких вопросов:
  – Как держались с ним другие?
  – Уважительно. Он был для них чем-то вроде оракула. «Давайте узнаем, что об этом думает Гёте». А он поднимал свою рюмку, пил за их здоровье, и мы все, кроме него, смеялись.
  – И женщины тоже?
  – Все. Они считались с его мнением. Так сказать, расступались перед ним. Идет великий Гёте.
  – И никто не сказал вам, где он живет или где работает?
  – Сказали, что он приехал в отпуск откуда-то, где пить не полагается. Что он в «пьяном отпуску». И все время пили за его «пьяный отпуск». Он кому-то там приходился братом. Возможно, Тамаре. Не знаю. Или двоюродным. Я не разобрал.
  – Вам не кажется, что они оберегали его? – спросил Клайв.
  Пауза. В паузах Барли, подумал я, есть что-то присущее только ему. Настоящее существует для него постольку-поскольку, мысленно он вдруг оказывается где-то еще, и ты сидишь как на иголках, не зная, вернется он или нет.
  – Да, – неожиданно произнес Барли, словно сам изумляясь своему ответу. – Да, да, они оберегали его. Ну конечно же! Это было общество его болельщиков. Только так.
  – От чего же они его оберегали?
  Снова пауза.
  – Возможно, от необходимости откровенно объяснять свои мысли. Тогда мне это не пришло в голову. Но вот сейчас я вижу, что так оно и было. Совершенно верно.
  – Но почему же откровенность ему возбранялась? Вы можете это объяснить, ничего не придумывая? – спросил Клайв, видимо, стараясь непрерывно держать Барли в состоянии раздражения.
  Но Барли не поддался.
  – Я вообще не придумываю, – сказал он. И мне кажется, мы все это знали. А Барли снова ушел куда-то. – Он словно был под огромным напряжением. Напряжение буквально ощущалось, – сказал он, вернувшись.
  – Что вы хотите этим сказать?
  – Красноречивое молчание. На скорости ста миль в час слышно только биение его мысли.
  – Но никто не сказал вам: «Он – гений» или что-нибудь в том же роде?
  – Никто. Говорить это было незачем.
  Барли взглянул на Неда и увидел, что он понимающе кивает. Оперативник до мозга костей, пусть и в резерве, Нед имел обыкновение оказываться впереди вас, когда вы были убеждены, что он все еще старается вас нагнать.
  Боба интересовал другой вопрос.
  – А никто не взял вас за локоток и не объяснил, почему, собственно, Гёте так пьет?
  Барли непринужденно рассмеялся. В том, как он вдруг вырывался на волю, было что-то пугающее.
  – О господи! В России, чтобы пить, причин не требуется! Назовите мне хоть одного приличного русского, который способен на трезвую голову думать о том, что творится в его стране.
  И снова он умолк, морщась в полумраке. И выругался себе под нос – видимо, по собственному адресу. Потом заставил себя вернуться к действительности:
  – Проснулся около полуночи, как от толчка. – Он засмеялся. – Черт! Где я? Лежу в шезлонге, на веранде, укрытый одеялом! Сначала подумал, что я в Штатах. Застекленная веранда с марлей от комаров, сад – ну прямо Новая Англия! Только вот не мог взять в толк, как это я после приятного обеда в Переделкине вдруг очутился в Америке. Потом вспомнил: они перестали со мной разговаривать и я заскучал. Нет, ничего против меня они не имели, а просто напились, и им надоело быть пьяными на иностранном языке. Тогда я и устроился в уголке веранды с бутылкой виски. Кто-то набросил на меня одеяло, спасая от ночной сырости. Наверное, меня разбудила луна. Огромная полная луна. Словно налитая кровью. И тут я услышал, что кто-то пытается со мной разговаривать. Очень торжественно. Английский – безупречный. О, черт, подумал я, еще кого-то принесло в такую поздноту. «Есть вещи дурные по необходимости, мистер Барли. А есть вещи дурные сверх необходимости», – сказал этот «кто-то». Он цитировал мои слова, сказанные за обедом. Мою потрясающую лекцию о мире. Уж не знаю, кого цитировал я. Потом я вгляделся попристальнее и вижу парящего надо мной бородатого стервятника в полтора человеческих роста – в руке бутылка водки, волосы шевелит ветер. Тут он пристраивается возле меня на корточках и наливает себе рюмку. «А, Гёте! – говорю. – Как, вы еще живы? Рад снова вас увидеть».
  То, что освободило Барли, вновь бросило его в темницу – во всяком случае, он опять нахмурился.
  – Тут он выдает мне еще один мой застольный перл: «Все жертвы равны. Равны в одинаковой степени». Я смеюсь. Но не очень. Наверное, мне стало неловко. Не по себе. Словно за мной шпионили. Сидит субъект за обеденным столом пьяный. Ничего не ест, не говорит ни слова. И вдруг десять часов спустя начинает цитировать меня, как магнитофон. Неприятно.
  «Кто вы, Гёте? – говорю я. – Когда вы не пьете и не слушаете, чем вы зарабатываете на жизнь?»
  «Я нравственный изгой, – отвечает он. – Торгую замаранными теориями».
  «Всегда приятно познакомиться с писателем, – говорю я. – И что же вы сейчас творите?»
  «Все, – говорит. – Историю, комедию, ложь, романтичные повести», – и давай пересказывать какую-то ерунду, которую написал о куске масла: оно растаяло на солнце, так как у него не было твердой точки зрения. Только вот говорил он не как писатель. Слишком застенчиво. Посмеивался над собой, а может быть, и надо мной тоже. Конечно, на то у него было полное право, но смешнее мне от этого не становилось.
  И вновь мы застыли в ожидании, глядя на силуэт Барли. Напряжение – было оно в нас или в нем? Он отпил воды из стакана. Помотал головой и пробормотал «нехорошо» или, быть может, «пошел ты», но что именно, не уловили ни его слушатели, ни микрофоны. Мы услышали, как стул затрещал под ним, будто сырое полено. На пленке это звучит как перестрелка.
  – Потом он мне говорит: «Послушайте, мистер Барли. Вы ведь издатель. Что ж вы не спросите меня, откуда я черпаю свои идеи?» А я подумал: издатели, старина, таких вопросов не задают. Но какого черта?
  «Хорошо, Гёте, – говорю я. – Откуда вы черпаете свои идеи?»
  «Мои идеи, мистер Барли, я черпаю, во-первых…» – и он начал загибать пальцы.
  Барли тоже растопырил длинные пальцы и начал загибать их, лишь чуть-чуть сохраняя русскую интонацию. И вновь меня поразила цепкость его музыкальной памяти: он, казалось, не повторял слова, а извлекал их из какой-то проклятой гулкой залы, хранившей все им услышанное.
  – «Мои идеи я черпаю, во-первых, с бумажных скатертей берлинских кафе тридцатых годов». Тут он одновременно глотает водку и шумно вдыхает ночной воздух. Со всхлипом. Понимаете, о чем я? Когда в груди булькающие хрипы? «Во-вторых, – говорит, – из публикаций моих более одаренных конкурентов. В-третьих, из похабных фантазий генералов и политиков всех стран. В-четвертых, из высвобожденного интеллекта насильственно завербованных нацистских ученых. В-пятых, у великого советского народа, любое демократическое пожелание которого фильтруется через консультации на всех уровнях, а затем сбрасывается в Неву. И в-шестых, – очень редко – из встречи с каким-нибудь выдающимся западным интеллектуалом, с которым вдруг сведет меня жизнь». Это, видимо, относилось ко мне: он просто жег меня взглядом, проверяя, как я это восприму. Уставился, как не по годам развитой ребенок. Передает жизненно важные сигналы. Потом вдруг меняется и становится подозрительным. С русскими так бывает. «За обедом вы разыграли недурной спектакль, – говорит. – Как это вам удалось убедить Нежданова пригласить вас?» Это ирония. Означает: я вам не верю.
  «Я его не убеждал, – говорю. – Это была его идея. Что, собственно, вы пытаетесь мне приписать?»
  «На идеи нет права собственности, – говорит он. – Эту ему внушили вы. В уме вам не откажешь. Тонкая работа, должен сказать. Поздравляю».
  Тут он перестает иронизировать надо мной и вдруг вцепляется мне в плечи, будто тонет. Не знаю, дурно ему стало или он просто потерял равновесие. У меня скверное предчувствие, что его вот-вот вырвет. Хочу помочь ему, но не знаю как. Он весь горит и обливается потом. Его пот капает на меня. Волосы все мокрые. И эти безумные детские глаза. По-моему, я расстегнул ему воротник. Потом я слышу его голос – около моего уха, и его губы, и горячее дыхание – все сразу. Сначала я ничего не могу разобрать, слишком уж он близко. Я откидываюсь, но он тянется за мной.
  «Я верю каждому вашему слову, – шепчет он. – Они все запали мне в сердце. Поклянитесь, что вы не английский шпион, и я вам пообещаю одну вещь».
  – Это его точные слова, – сказал Барли, как будто ему было стыдно за них. – Он запомнил каждое мое слово. А я помню каждое его слово.
  Не в первый раз Барли говорил о памяти так, словно она – тяжелый недуг. И, возможно, именно поэтому я, как часто со мной случается, поймал себя на том, что думаю о Ханне.
  «Бедный Палфри, – язвила она во время одного из своих припадков жестокости, пока готовилась идти домой к мужу, разглядывая в зеркале свое обнаженное тело и потягивая водку с тоником. – С твоей памятью, как ты сможешь забыть такую женщину, как я?»
  Производил ли Барли такое действие на всех? Вот что мне хотелось бы знать. Сам того не желая, он прикасается к их центральной нервной системе, заставляет обратиться к самым сокровенным их мыслям. Возможно, именно так он подействовал и на Гёте.
  Эпизод, который описывается ниже, ни разу не перефразировался, не излагался вкратце, не «истолковывался». Для посвященных либо проигрывалась целиком первоначальная запись, либо предлагалась полная ее расшифровка. А для непосвященных она не существовала вовсе. Она лежала в основе всего, что последовало за этим и что сознательно затемнялось названием «Лиссабонский подход». Когда пришел черед алхимиков, теологов и конечных пользователей по обе стороны Атлантики, именно этот эпизод они выбирали и пропускали через свои магические ящики в подкрепление априорных аргументов, типичных для каждого из этих хитрейших лагерей.
  – «Нет, я не шпион, Гёте, старина. Не шпион, не был шпионом и никогда не буду. Может, это в духе вашей страны, но не в моем. А как насчет шахмат? Любите шахматы? Давайте поговорим о шахматах».
  Он словно бы и не услышал: «И вы не американец? Вы ничей не шпион, даже наш?»
  «Послушайте, Гёте, – говорю. – Сказать откровенно, мне это начинает действовать на нервы. Я ничей не шпион. Я – это я. Давайте либо поговорим о шахматах, либо обратитесь по другому адресу, хорошо?»
  Я думал, он заткнется. Как бы не так! Он сказал, что о шахматах знает все. В шахматах у обоих игроков есть своя стратегия, и если противник ее не разгадает или утратит бдительность, то все – выиграли вы. В шахматах теория – это реальность. Но в жизни, в некоторых ее вариантах, может возникнуть ситуация, когда один игрок придумывает столько нелепостей о другом, что в конце концов создает себе именно такого противника, который ему нужен. Я согласен? – Гёте, я полностью согласен. И вдруг разговор идет уже не о шахматах, он уже исповедуется, как почти все русские, когда напьются. Зачем он живет – но это только для моих ушей, и ничьих больше. Он говорит, что родился с двумя душами, как Фауст, поэтому его и называют Гёте. Мать его была художницей, но писала то, что видела, и потому ей, естественно, не разрешали ни выставляться, ни покупать материалы. Ведь все, что мы видим, – это государственная тайна. И если это иллюзия – она все равно государственная тайна. Даже если от нее нет никакого толка и никогда не будет – это государственная тайна. А уж если тут сплошная ложь с начала и до конца, то это наиважнейшая из всех государственных тайн. Отец его, говорит, просидел двенадцать лет в лагерях и умер от переизбытка интеллектуальности. Говорит, что несчастье его отца заключалось в том, что он был мученик. Жертвы – уже плохо, святые – еще хуже, а уж мученики – дальше некуда. Я согласен?
  Я согласен. Не знаю, почему согласен, но я человек вежливый, и, когда бедняга вцепился в меня и сообщает, что его отец отсидел двенадцать лет, а потом умер, у меня нет настроения с ним пререкаться, даже если я пьян.
  Я спрашиваю, как его зовут на самом деле. Говорит, никак. Отец забрал его имя с собой в могилу. Говорит, что в любом приличном обществе расстреливают невежд, но в России все наоборот, и его отца расстреляли, поскольку, в отличие от его матери, он отказался умереть от разрыва сердца. Говорит, что хочет дать мне обещание. Говорит, что любит англичан. Англичане – нравственные лидеры Европы, ее невидимая опора, те, кто соединяет воедино великий европейский идеал. Говорит, что англичане понимают взаимосвязь слова и дела, а в России в дело больше никто не верит и его подменили слова – на всех уровнях, до самого верха; подменили правду, о которой никто не хочет слышать, потому что никто ничего изменить не может, а если изменит, то лишится своего места, или же они просто не знают, как за это взяться. Говорит, что беда русских в том, что они мечтают стать европейцами, но их жребий – стать американцами, а американцы отравили весь мир материалистической логикой. Если у моего соседа машина, я должен иметь две. Если у моего соседа пушка, я должен иметь две. Если у моего соседа бомба, то моя должна быть больше и вообще их должно быть много, пусть даже попасть в цель они не могут. А потому мне достаточно вообразить пушку моего соседа и удвоить ее – вот у меня уже и готово оправдание всему, что бы я ни хотел производить. Я согласен?
  Просто чудо, что его никто не перебил. Даже Уолтер. Но и он не перебил, прикусил язык, как и все остальные. Даже стул ни под кем не скрипнул, пока Барли не продолжил свой рассказ.
  – «Ну, согласен. Да, Гёте, я с вами полностью согласен. Все лучше, чем спрашивать, не английский ли я шпион». А он заговорил о великом поэте и мистике девятнадцатого века Питурине.
  – Печерине! – произносит высокий резкий голос. Уолтер все-таки не выдержал.
  – Правильно, Печерин, – соглашается Барли. – Владимир Печерин[5]. Печерин хотел пожертвовать собой ради человечества, умереть на кресте и чтобы мать была у его ног. Слышал ли я о нем? Нет, не слышал. Печерин уехал в Ирландию, ушел в монастырь, говорит он. Только Гёте сделать так не может, потому что не получит визу, и вообще, он не любит бога. Вот Печерин любил бога, а науку любил, только если она принимала в расчет человеческую душу. Я спрашиваю, сколько ему лет. То есть – Гёте, а не Печерину. К этому времени ему можно было дать от семи до ста. Он говорит, что стоит ближе к смерти, чем к жизни. Он говорит, что ему пятьдесят, но что он только-только родился на свет.
  Вступает Уолтер, но мягко, как в церкви, без обычного взвизга:
  – Почему вас заинтересовал его возраст? Почему именно этот вопрос из всех, какие могли ему задать? Ну, какое в подобный момент имеет значение, сколько у него во рту зубов?
  – По нему не поймешь. Ни морщинки, пока не нахмурится.
  – Он сказал «наука». Не физика. Наука?
  – Наука. Потом он стал читать стихи Печерина. Переводил по ходу. Сначала по-русски, потом по-английски. «Как сладко ненавидеть свою страну и жадно ожидать ее гибели… и в этой гибели различить зарю всеобщего возрождения». Возможно, я и не все понял, но общий смысл такой. Он говорит, что Печерин понял, что можно любить свою страну и в то же время ненави – деть ее систему. Печерин просто с ума сходил по Англии, так же как и Гёте. По Англии, родине справедливости, правды и свободы. Печерин показал, что в предательстве нет вероломства, если предают то, что ненавидят, и борются за то, что любят. Теперь предположим, что Печерин располагал ключом к великой тайне русской души. Что бы он сделал? Яснее ясного. Он бы передал этот ключ англичанам.
  Я теперь хочу только одного: чтобы он от меня отвязался. Я уже паникую. Он снова на меня наваливается. Лицом к лицу. Скрипит и пыхтит, как паровая машина. Вот-вот у него сердце из груди выпрыгнет. И его большие карие глаза – как два блюдца.
  – Что вы пили? – спрашиваю. – Кортизон?
  – А вы знаете, что еще вы сказали за обедом? – говорит он.
  – Ничего я не говорил, – отвечаю, – меня там не было. Это те двое верзил. И они первые начали.
  Он опять меня не слушает.
  – Вы сказали: «В наши дни надо мыслить, как мыслят герои, чтобы поступать всего лишь как порядочный человек».
  – Не оригинально, – говорю. – Старье. Этих слов я где-то набрался. Моего тут нет. А теперь забудьте все, что я наговорил, и возвращайтесь к своим.
  Не слушает. Хватает меня за запястья. Руки как у девушки, но хватка железная.
  – Обещайте мне, что вы поступите всего лишь как порядочный человек, если я найду в себе смелость мыслить как герой.
  – Послушайте, – говорю. – Бросьте это и давайте поищем, чем бы перекусить. У них там есть какой-то суп. Я его чую. Вы любите суп? Суп?
  Он не плачет, насколько я могу судить, но лицо у него абсолютно мокрое. Вся его белая кожа в испарине, точно от боли. Держится за мое запястье, будто я его духовник.
  – Обещайте мне, – говорит.
  – Господи, да что же я должен вам обещать?
  – Обещайте, что поступите как джентльмен.
  – Я не джентльмен. Я издатель.
  Тут он начинает хохотать. В первый раз. С каким-то странным прищелкиванием.
  – Вы себе даже не представляете, какую уверенность вселяет в меня ваш отказ! – говорит он.
  Я поднимаюсь на ноги. Потихонечку, чтобы не встревожить его. А он все так же за меня держится.
  – Каждый день я совершаю грех науки, – говорит он. – Я перековываю орала на мечи. Я ввожу в заблуждение наших хозяев. Я ввожу в заблуждение ваших. Я поддерживаю ложь. Каждый день я убиваю в себе человека. Выслушайте меня.
  – Мне пора, Гёте, старина. Все милые консьержки в моей гостинице глаз не смыкают, волнуются, куда это я запропастился. Да отпустите же меня! Вы мне сейчас руку сломаете.
  Сжимает меня в объятиях. Валит прямо на себя. Он такой худой, что я чувствую себя дико жирным. Мокрая борода, мокрые волосы, этот жгучий жар.
  – Обещайте, – говорит он.
  Прямо выдавил из меня обещание. Такой пыл! В жизни ничего подобного не видел.
  – Ну, ладно, – говорю. – Если вам когда-нибудь удастся стать героем, то я буду порядочным человеком. Договорились. Хорошо? А теперь пустите меня, будьте другом.
  – Обещайте, – говорит он.
  – Обещаю, – говорю я и отпихиваю его от себя.
  Уолтер кричит. Ни наши предварительные предупреждения, ни разъяренные взгляды Неда, Клайва и мои уже не могут его сдержать.
  – Но вы ему действительно поверили, Барли? Он вас дурачил? Вас ведь не проведешь. Что вы чувствовали?
  Молчание. Долгое молчание. И наконец:
  – Он был пьян. За всю свою жизнь так пьян я был, пожалуй, лишь дважды. Ну, пусть трижды. Он же целый день дул водку и теперь продолжал ее пить как воду. Но вдруг наступил просвет. Я ему поверил. Он не из тех, кому не веришь.
  И снова Уолтер в бешенстве:
  – Но чему вы поверили? О чем, по-вашему, шла речь? Чем, по-вашему, он занимался? Эта болтовня о чем-то, что не попадает в цель, об обмане своих и чужих хозяев, о шахматах, которые вовсе и не шахматы, а нечто другое. Вы же способны сложить два да два и получить четыре? Почему вы не пришли к нам? Я знаю, почему! Вы спрятали голову в песок. «Не знаю, потому что не хочу знать». В этом вы весь.
  После этого на пленке – Барли снова ругает себя, расхаживая по комнате.
  – Черт, черт, черт, – бормочет он. Снова и снова. До тех пор, пока его не перебивает голос Клайва. Если Клайву придется отдать приказ уничтожить Вселенную, то, мне кажется, отдаст он его таким же отрешенным голосом.
  – Мне очень жаль, но боюсь, что нам от вас потребуется довольно серьезная помощь, – говорит он.
  Как ни парадоксально, но я верю, что Клайву действительно было жаль. Он привержен технике, а живые источники его смущают. Он мещанин-шпионократ современной школы и считает, что факты являются единственным видом информации, а тех, кто не позволяет им властвовать над собой, глубоко презирает. Если что-то он и любил кроме карьеры и серебристого «Мерседеса» (он отказывается выводить его из гаража, если замечает на нем хоть малейшую царапинку), то лишь хитрую аппаратуру и могущественных американцев – именно в такой последовательности. Клайв загорелся бы, будь Дрозд раскрытым кодом, спутником или внутриведомственной комиссией. Но в таком случае Барли мог бы и не рождаться.
  Нед был полной его противоположностью и потому больше рисковал. По натуре и подготовке он был наставником агентов и капитаном команды. Живые источники были его стихией и – в том смысле, как он понимал это слово, – его страстью. Он презирал внутренние интриги вокруг разведывательной политики и все это с удовольствием предоставлял Клайву, так же как анализ предоставлял Уолтеру. В этом смысле он был убежденный примитивист, как и положено тем, кто имеет дело с человеческой натурой. Клайв же, для которого человеческая натура была смрадной трясиной без конца и края, пользовался репутацией модерниста.
  * * *
  Глава 5
  Мы все перешли в библиотеку, где Нед и Барли начинали. Брок повесил экран и установил проектор. Он поставил стулья подковой, мысленно прикинув, кто где захочет сесть, – как часто бывает с людьми агрессивного склада, он обожал лакейские обязанности. Он слушал беседу по ретранслятору, и, несмотря на мрачные предчувствия относительно Барли, в его блеклых балтийских глазах тлело радостное возбуждение. А Барли, целиком поглощенный своими мыслями, непринужденно расположился в первом ряду между Бобом и Клайвом – привилегированный, но и рассеянный гость на частном просмотре. Я глядел на его профиль, когда Брок включил проектор: сначала его голова была задумчиво опущена, но, едва возник первый кадр, он ее сразу вскинул. Нед сидел рядом со мной. Ни одного слова, но я чувствовал умело сдерживаемое волнение. Перед нашими глазами промелькнуло двадцать мужских лиц – в основном советские ученые, отобранные в результате первых поспешных поисков в архивах Лондона и Лэнгли, которые, предположительно, могли иметь доступ к информации, фигурировавшей в тетрадях Дрозда. Некоторых показывали не единожды: сначала с бородой, потом с заретушированной бородой. Другие были представлены такими, какими их сняли двадцать лет назад, поскольку это было все, чем располагали архивы.
  – Среди этих нет, – объявил Барли, когда опознание закончилось, и вдруг прижал руку к голове, словно его ужалили.
  Боб никак не мог этому поверить. Но его недоверие было столь же обаятельно, как и доверие:
  – И даже никаких «кажется» или «возможно», а, Барли? Что-то вы слишком уверены, если вспомнить, сколько вы уже выпили до того, как увидели объект. Черт, мне приходилось бывать на таких вечеринках, что я и своего имени вспомнить не мог.
  – Абсолютно уверен, старина, – сказал Барли и вновь погрузился в свои мысли.
  Наступила Катина очередь, хотя Барли, разумеется, об этом не знал. Боб подбирался к ней осторожно – профессионал из Лэнгли, демонстрирующий нам, как он работает.
  – Барли, вот кое-какие мальчики и девочки, связанные с московскими издательскими кругами, – сказал он излишне небрежно, когда начал показывать фотографии. – Люди, с которыми вы могли сталкиваться во время ваших русских странствий – на приемах, на книжных ярмарках, в редакциях. Если вы увидите кого-то знакомого, свистните.
  – Господи, это же Леонора! – радостно перебил Барли, не дав Бобу договорить. На экране роскошная дюжая женщина с задницей в целое футбольное поле переходила улицу. – Нора – главная движущая сила СК, – добавил Барли.
  – СК? – эхом отозвался Клайв, будто раскопал секретное общество.
  – «Союзкнига». СК заказывает и распространяет иностранные книги в Советском Союзе. А доходят ли книги до назначения, вопрос другой. Ну, а с Норой не соскучишься.
  – Вы знаете ее фамилию?
  – Зиновьева.
  Правильно, подтвердила посвященным улыбка Боба.
  Барли показывали других, и он называл тех, кого, по их сведениям, знал. Но когда на экране вспыхнула фотография Кати, та, которую показывали Ландау, – Катя с зачесанными вверх волосами спускается в пальто по лестнице с пластиковой сумкой в руке, – Барли буркнул «пас», как и в остальных случаях, когда люди на экране были ему неизвестны.
  Боб восхитительно огорчился. Он сказал: «Пожалуйста, задержите ее» – таким расстроенным голосом, что даже младенец догадался бы, что фотография эта имеет какой-то тайный смысл.
  И Брок задержал ее, а мы все задержали дыхание.
  – Барли, эта малютка с темными волосами и большими глазами работает в московском издательстве «Октябрь». Прекрасно говорит по-английски, так же литературно, как вы и Гёте. По нашим сведениям, она редактор, заказывает и проверяет переводы советских авторов на английский. Вам это ничего не говорит?
  – Увы, нет, – ответил Барли.
  После чего Клайв перекинул его мне. Легким кивком. Берите, мол, его, Палфри. Передаю его вам. Напугайте его.
  Для подобных внушений у меня есть особый голос. Ему положено внушить ужас, точно при произнесении брачной клятвы перед алтарем, и я ненавижу его, потому что его ненавидит Ханна. Если бы люди моей профессии носили белые халаты, именно в такой момент я бы делал смертоносную инъекцию. Но в тот вечер, едва оставшись с ним наедине, я избрал более сочувственный тон и стал иным и, пожалуй, помолодевшим Палфри, который, как клялась Ханна, мог победить. Я обратился к Барли не так, как к обыкновенному стажеру, а как к другу, которого я хочу предостеречь.
  Вот какова подоплека, сказал я, прибегнув к самым неюридическим выражениям, какие только мог подыскать. Вот петля, которую мы затягиваем на вашей шее. Берегитесь. Взвесьте все.
  Других я заставляю сесть. Но Барли позволил бродить по комнате, так как успел заметить, что ему легче, когда он может расхаживать взад и вперед, передергивать плечами, вскидывать руки, блаженно потягиваясь. Симпатия – это проклятие, даже когда она недолговечна, и все скверные английские законы, взятые вместе, не способны меня от нее оградить.
  И временно проникшись к нему сочувствием, я обнаружил в нем много такого, чего не уловил в присутствии остальных. Я заметил, как он отстраняется от меня, словно борясь с присущей ему склонностью дарить себя первому же, кто его востребует. Заметил, как его руки, вопреки стремлению к самодисциплине, остаются непокорными, особенно локти, которые, казалось, стремятся высвободиться из любой форменной одежды, на них натянутой.
  И я заметил собственную досаду, что мне не удается наблюдать его вблизи, что я вынужден ловить его отражение в обрамленных позолотой зеркалах, мимо которых он ходил. И даже теперь он представляется мне в недостижимой дали.
  И я заметил его задумчивость, когда он окунался в мои наставления и выныривал, что-то ухватив, и отворачивался, чтобы это переварить. И передо мной вдруг возникала могучая спина, которую никак нельзя было примирить с его непримиримым фасадом.
  И я заметил, что в его глазах, когда он поворачивался ко мне, не было и тени угодливости, которая так часто отталкивала меня в других, внимавших моим мудрым речам. Он не испугался. Ничто в них его даже не затронуло. И тем не менее его глаза вызвали во мне тревогу – с той самой минуты, когда в первый раз оценили меня. Слишком правдивыми, слишком ясными, слишком беззащитными они были. Ни один из его беспорядочных жестов не мог оберечь их. Мне померещилось, что я, да и любой другой, – могу окунуться в них и завладеть им, и чувство это внушило мне страх. Я испугался за свою безопасность.
  И я вспомнил его досье. Столько безрассудств, поступков, равносильных самоуничтожению, и так мало благоразумия! Ужасная школьная биография. Попытки снискать хоть какие-то лавры с помощью бокса, в результате чего он попал в школьную больницу со сломанной челюстью. Исключение из школы за то, что был пьян, когда читал из Евангелия перед таинством святого причастия. «Так я ж не протрезвел со вчерашнего, сэр. Я не нарочно». Подвергнут телесному наказанию и исключен.
  Как удобно было бы и для него, и для меня, пришло мне в голову, если бы я мог указать на какое-нибудь страшное преступление, мучающее его, на поступок, рожденный трусостью или нежеланием вмешаться. Нед показал мне всю его жизнь, все тайные ее закоулки, все-все: болезни, финансы, женщин, жен, детей. Но в конечном счете ничего, кроме мелочей. Ни большого взрыва, ни большого преступления. Вообще ничего большого – возможно, тут и крылось объяснение. Что, если он постоянно разбивался о мелкие рифы житейских неурядиц оттого лишь, что морские просторы оставались для него недоступны? Не умолял ли он своего Творца дать ему настоящее большое испытание или уж перестать допекать его? Был бы он столь опрометчив, если бы столкнулся с несравненно большим риском?
  Затем внезапно, прежде, чем я осознаю это, наши роли меняются. Он, прищурившись, наклоняется надо мной. Команда все еще ждет в библиотеке, и я различаю звуки, свидетельствующие, что там начинают терять терпение. Передо мной на столе лежит документ. Но читает он не его, а меня.
  – У вас есть какие-нибудь вопросы? – спрашиваю я, глядя на него снизу вверх и ощущая, какой он высокий. – Может, вы хотите что-нибудь узнать, прежде чем подпишете? – говорю я, все-таки из самозащиты пуская в ход мой особый голос.
  Сначала он недоумевает, затем находит мои слова забавными:
  – Зачем? Или у вас есть для меня еще какие-то ответы?
  – Это же нечестно, – предупреждаю я его сурово. – Вам навязали важную секретную информацию. Не по вашей воле. Но вычеркнуть ее из памяти вы не можете. Вам известно достаточно, чтобы обречь на гибель мужчину, а может быть, и женщину. Это причисляет вас к определенной категории. И накладывает на вас обязательства, от которых вам никуда не уйти.
  И, помилуй меня, господи, я снова думаю о Ханне. Он разбередил во мне всю связанную с ней боль, словно рана была совсем свежей.
  Он пожимает плечами, сбрасывая с себя это бремя.
  – Я ведь не знаю, что, собственно, я знаю, – говорит он.
  В дверь стучат.
  – Дело в том, что они, возможно, захотят сообщить вам еще что-то, – говорю я, вновь смягчаясь, стараясь, чтобы он понял, как близко к сердцу я принимаю его судьбу. – То, что вы уже знаете, возможно, лишь начало того, что вы, как им хотелось бы, должны для них выяснить.
  Он подписывает. Не читая. Не клиент, а просто кошмар. Так он мог бы подмахнуть собственный смертный приговор – даже не поинтересовавшись, с полнейшим равнодушием. Они стучатся, а мне еще надо засвидетельствовать его подпись.
  – Спасибо, – говорит он.
  – За что?
  Я убираю ручку. Попался, думаю я с ледяным торжеством, а Клайв и прочие строем входят в комнату. Скользкий субъект, но я добился, чтобы он подписал.
  Но другой части моей души стыдно и почему-то тревожно. Словно я запалил костер в нашем лагере и неизвестно, куда распространится огонь и кто его погасит.
  * * *
  Единственное достоинство следующего действия – краткость. Мне было жаль Боба. Он не был ни двоедушным, ни тем более ханжой. Его было видно насквозь, но это еще не преступление, даже в мире секретных служб. Он был скроен скорее по мерке Неда, чем Клайва, и методы Службы были ему ближе, чем методы Лэнгли. Когда-то Лэнгли насчитывало много таких, как Боб, и от этого только выигрывало.
  – Барли, а вы имеете хоть малейшее представление о сути материала, полученного от источника, которого вы называете Гёте? Представляете себе, так сказать, общий его смысл? – неловко спросил Боб, пуская в ход свою широкую улыбку.
  Я вспомнил, что Джонни уже задавал похожий вопрос Ландау. И обжег пальцы.
  – Откуда? – ответил Барли. – Я ведь этого материала вообще не видел. Вы же сами мне не дали.
  – А вы совершенно уверены в том, что Гёте никак заранее вам не намекнул? Он ничего вам не шепнул, как автор – издателю, о том, что именно он, возможно, когда-нибудь вам передаст, если оба вы сдержите слово? Кое-что сверх того, о чем вы, по вашим словам, беседовали в Переделкине в общих чертах? То есть об оружии и несуществующих врагах?
  – Я рассказал вам все, что помню, – сказал Барли, растерянно покачав головой.
  Как и Джонни до него, Боб начал заглядывать в папку у себя на коленях. Но только чтобы скрыть собственную неловкость.
  – Барли, во время своих шести поездок в Советский Союз за последние семь лет вы установили какие-нибудь контакты, пусть и мимолетные, с противниками войны, диссидентами или другими неформальными группами того же рода?
  – А что, это преступление?
  Вмешался Клайв:
  – Будьте добры, отвечайте на вопрос.
  Как ни странно, Барли послушался. Порой Клайв был так мелок, что задеть Барли не мог.
  – Встречаешься с разными людьми, Боб. С джазистами, с редакторами, интеллектуалами, журналистами, художниками – так что вопрос бессмысленный. Извините.
  – Тогда я сформулирую его по-другому: знакомы ли вы с какими-нибудь борцами за мир здесь, в Англии?
  – Понятия не имею.
  – Барли, знали ли вы, что два члена блюз-оркестра, в котором вы играли между семьдесят седьмым и восьмидесятым годами, принимали участие в кампании за ядерное разоружение и в некоторых других в том же духе?
  Барли, казалось, был озадачен, но и чуть-чуть обрадован:
  – Неужели? И как же их фамилии?
  – А вас очень поразит, если я отвечу: Макси Бернс и Берт Уандерли?
  Ко всеобщему удовольствию (если не считать Клайва), Барли разразился веселым смехом.
  – О господи! Боб, да при чем тут борьба за мир? Макси был ярым коммунистом. Будь у него бомба, он бы взорвал парламент с обеими палатами. А Берт в это время нежно держал бы его за руку.
  – Насколько я понимаю, они гомосексуалисты? – сказал Боб с улыбкой бывалого человека.
  – И еще какие! – благодушно согласился Барли.
  Тут Боб с явным облегчением закрыл свою папку и взглядом дал понять Клайву, что он кончил, и Нед предложил Барли выйти подышать воздухом. Уолтер направился к двери и приглашающим жестом распахнул ее. Видимо, он требовался Неду для контраста. По собственной инициативе он ни на что подобное не решился бы. Барли поколебался, затем схватил бутылку виски и сунул ее в один карман куртки, а стакан – в другой. (Подозреваю, он хотел нас шокировать.) Экипировавшись таким образом, он неторопливо последовал за ними, покинув нас троих в полном молчании.
  – Вы ему задавали вопросы Рассела Шеритона? – спросил я Боба достаточно дружелюбным тоном.
  – Рассел слишком высоко взлетел и теперь такими мелочами не занимается, Гарри, – ответил Боб с явной неприязнью. – До Рассела теперь рукой не достать.
  Борьба за власть в Лэнгли оставалась тайной даже для тех, кто принимал в ней участие, и уж, конечно (как мы ни притворялись, будто это совсем наоборот), для наших баронов с двенадцатого этажа. Но в этом бурлении и перетасовках имя Шеритона часто мелькало, как имя того, кому, вероятнее всего, удастся взобраться на вершину кучи.
  – А кто их завизировал? – поинтересовался я, все еще размышляя о перечне вопросов. – Кто их набросал, Боб?
  – Возможно, Рассел.
  – Вы же только что сказали, что Рассел для этого слишком высоко взлетел.
  – Ну, может, ему приходится затыкать пасть своим боярам, – с некоторым смущением сказал Боб, раскуривая трубку, и резким движением погасил спичку.
  Мы расположились поудобнее и стали ждать Неда.
  * * *
  Раскидистое дерево в сквере на берегу. Мне довелось и стоять под ним, и сидеть, и смотреть, как над гаванью разгорается утренняя заря, а мой серый плащ покрывается слезинками росы. Я слушал, не понимая, старого мистика с лицом святого, которому нравится встречаться со своими учениками на этом месте, но при свете дня. Они разного возраста, и называют его Профессор. Ствол дерева опоясан скамейкой, которую металлические подлокотники разделяют на отдельные сиденья. Барли сел в центре, а Нед и Уолтер по бокам. Сначала они беседовали в сонной матросской таверне, затем на холме, сказал Барли, но Нед по какой-то причине о разговоре на холме не желает вспоминать. И теперь они спустились в долину, где и остались. Из окна взятой напрокат машины Брок неусыпно следил за ними через газон. Со складов по ту сторону улицы доносилось лязганье кранов, тарахтенье моторов и крики рыбаков. Было пять часов утра, но порт просыпается в три. Облака вырисовывались на фоне занимающейся зари, будто свет отделялся от тьмы в первый день творения.
  – Выберите кого-нибудь другого, – сказал Барли. Он уже несколько раз говорил это, хотя и другими словами. – Я вам не подхожу.
  – Вас выбрали не мы, – сказал Нед, – а Гёте. Знай мы, как добраться до него без вашей помощи, то ухватились бы за такую возможность. Он на вас заклинился. Может быть, лет десять ждал кого-нибудь вроде вас.
  – Он выбрал меня, потому что я не был шпионом, – сказал Барли. – И потому, что я пропел свою идиотскую арию.
  – А вы и теперь не будете шпионом, – сказал Нед. – Вы будете издателем. Его издателем. Вы будете всего лишь сотрудничать одновременно и с вашим автором, и с нами. Что в этом плохого?
  – У вас есть энергия, у вас есть ум, – сказал Уолтер. – Неудивительно, что вы пьете. Двадцать лет вы не находили применения своим силам. Вот теперь у вас есть шанс заблистать. Вам повезло.
  – Я блистал в Переделкине. Но стоит мне заблистать, как всякий раз гаснет свет.
  – Вы можете даже поправить свои финансовые дела, – сказал Нед. – Три недели подготовки в Лондоне, пока вы будете ждать визы, веселая неделька в Москве – и вы навсегда освободитесь от денежных забот.
  С врожденной осторожностью Нед не употребил слова «обучение».
  Вновь вступает Уолтер, немножко кнута, немножко пряника. Чуть-чуть перебарщивает, но Нед ему не препятствует.
  – При чем здесь деньги? Барли по-настоящему благороден. У вас есть шанс помочь своей стране, а многим ли он выпадает? Люди мечтают о нем, добиваются его, но на их долю он так и не перепадает. А потом, внеся свою лепту, вы сможете расслабиться и наслаждаться всеми преимуществами того, что вы англичанин, зная, что вы их заслужили, хотя и презираете, – на что, впрочем, имеете полное право, а за него, кстати, необходимо бороться, как и за все остальное.
  И расчет Неда оказался верным. Барли засмеялся и сказал Уолтеру «ну да ладно» или что-то в этом духе.
  – А кроме того, выручите вашего автора, – перебил Нед тоном человека прямолинейно практичного. – Вы его попросту спасете. Уж если он намерен выдавать государственные тайны, то самое малое, что вы можете для него сделать, это связать его с компетентными людьми. Вы же учились в Харроу, не так ли? – добавил он, словно только что вспомнил об этом. – Кажется, где-то упоминалось, что вы получили образование в Харроу.
  – Да я там числился, – сказал Барли, и Уолтер испустил короткое ржание, к которому Барли из вежливости присоединился.
  – А почему вы много лет назад хотели поступить к нам? Не помните, что вас побудило? – спросил Нед. – Что-то вроде чувства долга, верно?
  – Мне хотелось увильнуть от отцовской фирмы. Один мой преподаватель рекомендовал пойти учителем в начальную школу. А мой двоюродный брат Лайонел сказал: иди в шпионы. Но вы дали мне от ворот поворот.
  – Что ж, боюсь, во второй раз оказать вам такую услугу мы не сможем, – сказал Нед.
  Все трое, как старые друзья, молча смотрели на море. Строй военных кораблей преграждал выход из бухты. Их снасти вычерчивались цепочками огней.
  – Знаете, я всегда мечтал, чтобы нашелся один такой, – неожиданно произнес Уолтер, обращаясь к морю. – В сердце своем я человек верующий, даже наверное так. Или же неудавшийся марксист. Я всегда был убежден, что их история рано или поздно обязательно породит именно такого. Вы разбираетесь в точных науках? Ничуть? Ну да, естественно. Вы же то поколение – последние девственные поклонники искусства. Спроси я вас о точке горения, вы, конечно, подумали бы, что речь идет о том, как испечь пирог.
  – Вполне вероятно, – согласился Барли, снова засмеявшись, сам того не желая.
  – О КВО – имеете представление?
  – Боюсь, с сокращениями я не в ладу.
  – Ну, пусть круговое вероятное отклонение. Это как?
  – Я неграмотный, – огрызнулся Барли. Очередная из его непредсказуемых вспышек раздражения.
  – А повторно калибровать? Что или кого я повторно калибрую и чем?
  Барли даже не потрудился ответить.
  – Ну, хорошо. А что такое Макроблядь, сокращенно МБ? Ваш слух это не оскорбляет? Безыскусная простота такого наименования?
  Барли пожал плечами.
  – МБ – советская межконтинентальная баллистическая ракета СС-9, – объяснил Уолтер. – В мрачные годы «холодной войны» ее вывезли на майский парад. От ее размеров дух захватывало, а потом ей приписывали пресловутые эллипсы рассеивания. Тоже вам ничего не говорит? Эллипс рассеивания? Неважно, узнаете. Эллипсом рассеивания в данном случае были три громадные воронки в русской пустыне, и расположены они были точь-в-точь как шахты ракеты «Минитмен» плюс центр управления. Спор шел о том, оставлены ли они ракетами, снабженными разделяющейся боеголовкой индивидуального наведения, и, следовательно, могут ли советские ракеты накрыть три американские пусковые шахты зараз? Те, кому в это верить не хотелось, утверждали, что это чистая игра случая. Те, кто поверил, пошли дальше и заявили, что боеголовки предназначены для поражения не пусковых шахт, а городов. Победа осталась за верующими, и они получили зеленый свет на противоракетную программу. Неважно, что три года спустя их теория была дискредитирована. Они своего добились. Но вы как будто перестали меня слушать?
  – И не начинал.
  – Зато он быстро все схватывает, сразу видно, – радостно заверил Уолтер Неда, перегнувшись через Барли. – Издатели очень сообразительный народ.
  – Что дурного в том, чтобы выяснить? – пожаловался Нед тоном простого человека, которого сбили с толку умные разговоры. – Вот чего я никак не пойму. Мы же не просим вас конструировать эти чертовы ракеты или нажать на кнопку. Мы просим вас помочь нам расширить сведения о противнике. Если вы против ядерного оружия, тем лучше. А если противник окажется другом, какой от этого вред?
  – Мне казалось, что «холодная война» уже кончилась, – сказал Барли.
  – Господи, боже ты мой! – едва слышно простонал Нед с тревогой в голосе, которая могла показаться неподдельной.
  Но Уолтер такой сдержанности не проявил. Уолтер притворился возмущенным, хотя, может, так оно и было. Он в любой момент мог быть и таким, и сяким, и пятым, и десятым.
  – Дешевые политические спектакли и притворная дружба, – фыркнул он. – Мы схватились в крупнейшей в истории идеологической конфронтации, а вы говорите мне, что все позади, потому что горстке государственных мужей выгодно пожимать друг другу руки на публике и отправлять на свалку кое-какие устаревшие игрушки. «Империя зла» поставлена на колени, как же! Их экономика на грани катастрофы, их идеология трещит по швам, а их тылы вот-вот полетят ко всем чертям. Только не уверяйте меня, что это причина для того, чтобы сложить оружие, потому что я ни одному слову вашему не поверю. Это причина для того, чтобы шпионить за ними без передышки двадцать пять часов в сутки и пинать их в яйца, чуть только они попробуют приподняться с пола. Одному богу известно, кем они вообразят себя через десять лет.
  – Полагаю, вы поняли, что, подведя Гёте, преподнесете его американцам? – заметил Нед. Просто для сведения. – Боб его не упустит, да и с какой стати? Пусть вас не вводят в заблуждение его манеры выпускника Йеля. И как вы тогда сможете жить с самим собой?
  – Я не хочу жить с собой, – сказал Барли. – Ничего хуже такого сожителя и вообразить не могу.
  Сероватое облако скользнуло поперек красной солнечной дорожки и распалось на клочки.
  – В конце концов, все сводится к следующему, – сказал Нед. – Это грубо и не по-английски, но тем не менее скажу: в обороне вашей страны вы хотите быть пассивным или активным игроком?
  Барли все еще искал ответ, когда Уолтер ответил за него с исчерпывающей категоричностью.
  – Вы член свободного общества. У вас нет выбора, – сказал он.
  Заря разгоралась все больше, и шум в порту становился все сильнее. Барли медленно поднялся и потер спину. Казалось, что у него здесь, чуть выше пояса, постоянно болело. Возможно, этим и объяснялся изгиб его спины.
  – Любая уважающая себя церковь уже давно бы вас, подлецов, сожгла на костре, – устало заметил он и, повернувшись к Неду, прищурился на него сверху вниз сквозь очки, слишком для него маленькие. – Я не тот, кто вам требуется, – предостерег он. – И использовать меня – большая глупость с вашей стороны.
  – Все мы не те, – сказал Нед. – И занимаемся мы не тем.
  Барли пошел прямо по газону, похлопывая себя по карманам в поисках ключей. Он свернул в переулок и исчез из их поля зрения в тот момент, когда Брок осторожно двинулся за ним. Дом напоминал клин – острием к улице, широкой стороной во двор. Барли отпер входную дверь и закрыл ее за собой. Он включил свет и стал подниматься по лестнице размеренным шагом, потому что идти ему предстояло долго.
  * * *
  Она была хорошей женщиной и ни в чем не виноватой. Они все были хорошие. Женщины, которые чувствовали себя призванными спасти его, как Ханна – меня, наставить на путь истинный, направить все его бесчисленные таланты в одно русло, помочь ему перевернуть новую страницу, чтобы все старые новые страницы сразу же забылись. И Барли всячески подыгрывал ей, как, впрочем, и всем им. Он стоял рядом, возле больничной койки, словно был не больным, а одним из врачей: «Чем бы нам помочь этому бедняге, как бы поднять его на ноги и привести в порядок?»
  Единственная разница состояла в том, что в лекарство он верил не больше, чем я.
  Она лежала, измученная, ничком и, возможно, спала. Квартиру она убрала. Как заключенные убирают свои камеры, как люди ухаживают за могилами близких – так выскребала она поверхность мира, который не могла изменить. Другие могли сказать Барли, что он слишком требователен к себе. Женщины часто говорили ему об этом. Что он не должен возлагать на себя ответственность за обе стороны рухнувших отношений. Но Барли знал, что это не так. Он знал дистанцию, отделяющую его от всего и вся. В те дни он все еще был непревзойденным специалистом по своей собственной неизлечимой болезни.
  Он тронул ее за плечо, но она не шевельнулась, и он понял, что она не спит.
  – Мне пришлось съездить в посольство, – сказал он. – Кое-кто в Лондоне жаждет моей крови. Я должен вернуться и во всем разобраться, не то они отберут у меня паспорт.
  Он выудил из-под кровати чемодан и начал складывать туда рубашки, которые она ему выгладила.
  – Ты же говорил, что на этот раз больше не вернешься, – сказала она. – Ты говорил, что свой срок в Англии ты уже отбыл. Навсегда.
  – Для меня взят билет на утренний рейс. И сделать я ничего не могу. За мной вот-вот придет машина. – Он пошел в ванную за зубной щеткой и бритвенным при – бором. – Меня взяли за горло, – крикнул он оттуда. – И я ничего не могу сделать.
  – А мне, значит, вернуться к мужу, – сказала она.
  – Зачем же? Живи здесь. Поступи, как тебе лучше. Речь идет лишь о двух-трех неделях. И кончено.
  – Если бы ты не наобещал всего этого, мы бы отлично устроились. Я была бы счастлива, если бы у нас был просто роман. Вспомни свои письма. Вспомни, что ты говорил!
  Барли не смотрел на нее. Он нагнулся над чемоданом.
  – Только уж больше никогда и ни с кем так не поступай, – сказала она.
  На большее ее спокойствия не хватило. Она зарыдала и продолжала рыдать, когда он ушел, и даже на следующее утро, когда я наплел ей что-то и положил перед ней подписку о неразглашении, добиваясь, что, собственно, он ей сказал. Ничего. Она выболтала все, но защищала его до последнего. Ханна поступила бы точно так же. И поступает до сих пор – преданность переливается через край, хотя иллюзии давно рассеялись.
  * * *
  У Неда и его сотрудников было в распоряжении всего три недели, чтобы привести Барли в нужную форму. Три воскресенья и пятнадцать будних дней, которые начинались не раньше пяти, когда Барли мог ускользнуть из издательства.
  Но Нед повел дело так, как это мог сделать один только Нед. Инструкторы работали всю ночь, сам он – всю ночь и весь день. Барли же с присущей ему неуравновешенностью все маялся и метался, пока наконец не вошел в колею и его лицо не обрело спокойное выражение, а с приближением отъезда еще и серьезное. Часто казалось, что он без колебания принимает всю этику нашего ремесла. В конце-то концов, заявил он Уолтеру, разве казаться – не единственная форма бытия? «Ну, конечно! – вскричал восхищенный Уолтер. – И не только в нашем ремесле!» И разве сама личность человека – не маска? – настаивал Барли. И единственный мир, в котором стоит жить, – не тайный мир? Уолтер заверил, что это так и есть, и посоветовал поселиться там навсегда, пока цены не поднялись.
  Барли полюбил Уолтера с первого же дня, полюбил за хрупкость и, как я теперь понимаю, за недолговечность. Он словно бы с самого начала знал, что держит руку человека, которого вот-вот отвезут на свалку. А иногда лицо Барли становилось пустым, как зияющая могила. Однако он не был бы Барли, если бы не качался из стороны в сторону.
  Но больше всего ему нравилась семейная атмосфера, которую Нед с его чутьем на неприкаянных джо усердно поддерживал, – непринужденные ужины, причастность ко всему, положение любимца семьи, партии в шахматы со стариком Палфри, которого Нед ловко припряг к повозке Барли, чтобы компенсировать опасно эфемерное влияние Уолтера.
  – Заходите почаще, если есть настроение, – сказал мне Нед, дружески похлопав по плечу.
  Так я стал для Барли стариком Гарри.
  Гарри, старик, давайте-ка, черт возьми, сыграем партию в шахматы! Гарри, старик, почему бы вам не поужинать с нами? Гарри, старик, где же ваш чертов бокал?
  Боба Нед приглашал редко, а Клайва вообще не звал. Это была операция Неда, и это был джо Неда. И он внимательно высматривал блестки в характере Барли.
  Конспиративный дом, который выбрал Нед, был очаровательным особнячком начала века в Найтсбридже – в районе Лондона, где у Барли не было никаких знакомых. Клайв содрогнулся от запрошенной суммы, но платили американцы, и его щепетильность была не к месту. Особняк стоял в тупике, менее чем в пяти минутах ходьбы от магазина «Харродз», и я снял его для «Общества этических исследований и поступков», благотворительной организации, которую я зарегистрировал много лет назад и припрятал на черный день. Хозяйством ведала заботливая экономка, сотрудница Службы, которую звали мисс Коуд, и я, как положено, взял с нее соответствующую подписку и внес ее в список лиц, причастных к операции «Дрозд». Детскую на верхнем этаже переделали в скромную аудиторию, которая, как и другие, такие же уютные и со вкусом обставленные комнаты, была нашпигована микрофонами.
  – Вот тут пока и поживите, – сказал Нед Барли, когда мы показывали ему дом. – Вот ваша спальня, вот ключ. Звоните по телефону сколько угодно, но, боюсь, мы будем подслушивать, и, когда вам понадобится поговорить о чем-то личном, звоните из автомата через дорогу.
  Но для полноты картины я включил в ордер министерства внутренних дел и телефон-автомат напротив. Крайняя американская заинтересованность.
  Поскольку и я, и Барли ложились поздно, то, когда другие уже отправлялись спать, мы садились за шахматы. Он оказался очень импульсивным противником, нередко блестящим, но я умею рассчитывать, чего Барли вообще не умел, и я лучше чувствовал его слабости, чем он – мои. Как-никак я читал его досье. Но я все еще помню партии, когда он мгновенно оценивал положение на доске и через три-четыре хода с радостным воплем заставлял меня сдаться.
  – Попались, Гарри! Просите пощады! Склоните голову!
  Но когда мы снова расставляли фигуры, я чувствовал, как терпение покидает его. Он начинал бродить по комнате, размахивать руками, и его мысли вновь уносились в одно из своих путешествий.
  – Женаты, Гарри?
  – Не очень явно, – ответил я.
  – Что это, черт возьми, значит?
  – Моя жена живет за городом. А я живу в городе.
  – И давно вы с ней?
  – Да пару жизней, – неосторожно сказал я, жалея уже, что не ответил по-другому.
  – Любите ее?
  – Дорогой мой! – Но он глядел мне прямо в глаза и хотел знать ответ. – На расстоянии, мне кажется, да, – неохотно добавил я.
  – И она вас любит?
  – Полагаю. Я давненько ее об этом не спрашивал.
  – Детишки?
  – Мальчик. Вернее, мужчина.
  – Видитесь с ним?
  – Открытка на Рождество. Похороны и свадьбы. По-своему мы очень хорошие друзья.
  – Чем он занимается?
  – Побаловался с юриспруденцией. Теперь делает деньги.
  – И счастлив?
  Я рассердился, что теперь мне не свойственно. Не его дело определять, что такое любовь и счастье. Он был джо. Право сблизиться с ним принадлежало мне, а не наоборот. Еще более необычным было то, что я дал заметить свою злость. А дал-таки, иначе почему я уловил в его глазах тревогу: несомненно, он решил, что случайно коснулся какой-то семейной трагедии. Он покраснел и резко отвернулся в поисках чего-то, что могло бы смягчить ситуацию.
  – Если можно так выразиться, сэр, он не сопротивляется, – сказал Неду некий мистер Кэндимен, специалист по новейшим нательным микрофонам. – Не природный талант, но он слушает и, видит бог, запоминает.
  – Он джентльмен, мистер Нед, и это мне нравится, – сказала специалистка по слежке, которой доверили обучение Барли основам ее искусства. – Он соображает, и у него есть чувство юмора, а это, как я всегда говорю, уже полдела в нашей работе. – Позже она призналась, что в соответствии с правилами Службы отклонила его ухаживания, но что ему удалось приобщить ее к творчеству Скотта Фицджеральда.
  – Все это набор всяких фокусов, – хрипло произнес Барли в конце утомительных занятий по технике тайнописи. Но тем не менее было ясно, что он получает большое удовольствие.
  С приближением дня расплаты его покорность стала абсолютной. Даже когда я подключил бухгалтера Службы, скучного педанта по имени Кристофер, и он пять дней ошеломленно изучал документацию «Аберкромби и Блейр», Барли, против моего ожидания, не взбунтовался.
  – Крис, старина, да среди издателей каждая последняя свинья разорена! – заявил он, меряя шагами со стаканом виски в руке изящную гостиную в такт мотиву, который напевал. – Крупные шишки, вроде Джумбо, питаются листьями, а мы гложем кору. – И с немецким акцентом: – У фас сфои методы, у нас – сфои.
  Но нам с Недом плевать было на каждую последнюю свинью. И Крису тоже. Нас заботила операция и преследовала кошмарная мысль, что в самом ее разгаре Барли обанкротится.
  – На кой черт мне редактор! – кричал Барли, размахивая перед нами многострадальными очками. – У меня нет денег платить редактору! У моих святых тетушек в Или подвязки лопнут, если я найму редактора!
  Но святых тетушек я уже уломал. За обедом в «Рулсе» я обхаживал и покорил леди Пандору Уэйр-Скотт, которую Барли чаще именовал Священной Коровой из-за ее приверженности догматам высокой церкви. Выдав себя за бонзу из министерства иностранных дел, я под строгим секретом сообщил ей, что фирма «Аберкромби и Блейр» вот-вот конфиденциально получит от Рокфеллеровского фонда субсидию для развития англо-советских культурных связей. Но никому ни гу-гу, иначе деньги будут предложены другой достойной фирме.
  – Я, черт возьми, более достойна, чем кто-либо, – гордо заявила леди Пандора, широко расставив локти, чтобы выковырять последний кусочек омара. – Попытайтесь-ка сами содержать Эммерфорд на тридцать тысяч в год.
  Я злокозненно спросил ее, можно ли, не рискуя, переговорить об этом с ее племянником.
  – Да ни в коем случае. Предоставьте его мне. Ему что деньги, что дерьмо, а уж врать он и вовсе не умеет.
  Внезапно выяснилось, что Барли безотлагательно необходим помощник.
  – Вы уже дали объявление, – сообщил Нед, размахивая перед носом Барли небольшим объявлением из недавнего номера газеты, посвященной вопросам культуры. – «Старой солидной английской издательской фирме требуется на должность редактора квалифицированный специалист, знающий русский, 25 – 45 лет, художественная и техническая литература, curriculum vitae[6]».
  И на следующий же день в заложенное и перезаложенное здание фирмы «Аберкромби и Блейр», Норфолк-стрит, Стрэнд, явился предложить свои услуги Леонард Карл Уиклоу.
  – Вас тут спрашивает ангел, мистер Барли, – пророкотал по древнему селектору пропитанный джином голос миссис Данбар. – Можно ему влететь?
  Ангел с велосипедными зажимами на штанинах, с холщовой сумкой, перекинутой через грудь. Чистый ангельский лоб, ничем не омраченный, золотистые ангельские кудри. Ангельские голубые глаза, которым неведомо зло. Ангельский нос, только загадочным образом свернутый на сторону, так что при первом знакомстве сразу же хочется взять и водворить его в исходное положение. Нед предостерег Барли, что говорить с ангелом надо так же, как с любым кандидатом, явившимся по объявлению. Леонард Карл Уиклоу, родился в Брайтоне в 1964 году, окончил с отличием факультет славянских и восточноевропейских исследований Лондонского университета.
  – Ах да, это вы. Замечательно. Садитесь, – проворчал Барли. – Какого черта вас потянуло в издательство? Паршивое занятие. – Он только что завтракал с одной из самых настырных своих романисток и все еще переваривал эту встречу.
  – По правде говоря, сэр, это моя давняя мечта, – ответил Уиклоу с улыбкой, полной ангельского энтузиазма. – Продвинуться на этом поприще.
  – Ну, если вы начнете у нас, то вряд ли куда-нибудь продвинетесь, – предупредил Барли. – Вы можете продолжать. Вы можете удержаться. Вы можете даже показать себя. Но продвинуться вам никак не удастся, пока за рулем я.
  – Не разобрал, лает этот тип или мурлыкает, – в тот же вечер, вернувшись в Найтсбридж, пожаловался он Неду, когда мы втроем быстро поднимались по узкой лестнице на вечернее свидание с Уолтером.
  – Вообще-то у него и то, и другое получается очень неплохо, – сказал Нед.
  Беседы с Уолтером завораживали Барли, с каждым разом покоряли все больше и больше. Барли любил всех, кто не был приспособлен к жизни, а Уолтер выглядел так, словно стоит ему сейчас встать со стула, как для него наступит конец света. Они говорили о тонкостях нашего ремесла, они говорили о ядерной технологии, они говорили о полной ужасов истории советской науки, к которой Дрозд, кем бы он ни был, в любом случае причастен. Уолтер был слишком хорошим наставником, чтобы можно было догадаться, что, собственно, он преподает, а Барли не спрашивал – мешал владевший им интерес.
  – Контроль? – возмущенно закричал на него Уолтер, ястреб из ястребов. – Неужели вы на самом деле не видите, олух, разницы между контролем и разоружением? Предотвратить всемирный кризис – я не ослышался? Что это еще за чушь в духе «Гардиан»? Наши лидеры обожают кризисы. Наши лидеры питаются кризисами. Наши лидеры жизнь тратят на то, чтобы кромсать земной шар в поисках кризиса, лишь бы воскресить свою угасающую потенцию!
  А Барли не только не обижался, а наклонялся к нему вместе со стулом, стонал, хлопал в ладоши и требовал еще. Он подначивал Уолтера, вскакивал, мерил комнату шагами и кричал: «Но… Так в чем же оно, ваше „но“, черт подери?» Он обладал памятью и способностью схватывать на лету, как и предсказывал Уолтер. Его научная девственность уступила первому же натиску, едва Уолтер прочел вступительную лекцию о равновесии страха, которую ухитрился превратить в перечень всех человеческих безумств.
  – Выхода нет, – объявил он удовлетворенно, – и никакие благие пожелания тут не помогут. Джинн в бутылку не воротится, конфронтация – навечно, объятия становятся все крепче, а игрушки – все изощреннее с каждым поколением, полная же безопасность равно недостижима для обеих сторон. Ни для главных игроков, ни для мерзопакостных новичков, которые каждый год вступают в клуб, состряпав себе портативную бомбочку. Мы устали во все это верить, потому что мы люди. Мы даже можем внушить себе, будто угроза исчезла бесследно. А этого не будет. Никогда, никогда, никогда.
  – Так кто же, Уолт, нас спасет? – спросил Барли. – Вы и Недский?
  – Если что-нибудь и спасет, в чем я сильно сомневаюсь, то тщеславие, – отрезал Уолтер. – Нет лидера, который хотел бы войти в историю в качестве осла, уничтожившего свою страну за считанные часы. Ну, и страх, конечно. Слава богу, большинство наших доблестных политиков отвергают самоубийство из чистого нарциссизма.
  – А помимо этого, никакой надежды?
  – Во всяком случае, для человека, – с удовлетворением сказал Уолтер, который не раз серьезно подумывал, не сменить ли ему дисциплину Службы на монастырскую.
  – И чего же Гёте хочет добиться? – на сей раз чуть раздраженно спросил Барли.
  – Спасти мир, конечно. Как мы все.
  – Каким образом? В чем его идея?
  – Это вы и должны выяснить, не так ли?
  – Но что он нам уже сообщил? Почему мне нельзя это узнать?
  – Дорогой мой, вы прямо как ребенок, – досадливо воскликнул Уолтер, но тут вмешался Нед.
  – Вы знаете все, что вам необходимо знать, – сказал он убеждающе спокойно. – Вы связной. Вот для чего вас подготовили и кем он хочет вас видеть. Он сообщил нам, что у них там очень многое не действует. Он нарисовал картину полных неудач на каждом уровне: неточность, некомпетентность, путаница и в довершение всего – подтасованные результаты испытаний, отправляемые в Москву. Может быть, это правда, может быть, он это сочинил. А может быть, кто-то сочинил это за него. История заманчивая, как ни поверни.
  – А мы считаем, что все правда? – упрямо настаивал Барли.
  – Вам этого знать нельзя.
  – Почему?
  – Потому что на допросе любой заговорит. Героев больше нет. Вы заговорите, я заговорю, Уолтер заговорит, Гёте заговорит, она заговорит. Поэтому, если мы вам скажем, что нам о них известно, то рискуем поставить под угрозу нашу возможность за ними шпионить. Известен ли нам какой-то конкретный их секрет? Если ответ отрицательный, они поймут, что у нас не имеется программного обеспечения, или прибора, или формулы, или сверхсекретной наземной станции, которые обеспечили бы нам необходимые сведения. Но если ответ положительный, они примут необходимые меры, чтобы мы больше не могли продолжать наблюдать или подслушивать этим способом.
  Мы с Барли играли в шахматы.
  – Так вы считаете, что брак сохраняется только на расстоянии? – спросил он меня, возвращаясь к нашему недавнему разговору, словно мы его и не прерывали.
  – Любовь, как мне кажется, – да, – ответил я, театрально содрогнувшись, и быстро перевел разговор на менее интимную тему.
  Для его последнего вечера мисс Коуд вычистила серебро и приготовила лососину. Пригласили Боба, и он принес редкое солодовое виски и две бутылки сансерра. Но наш маленький праздник не вывел Барли из обычного самосозерцания, и только горячая заключительная проповедь Уолтера вырвала его из объятий хандры.
  – Вопрос в том – почему, – внезапно прозвенел Уолтер, и его нелепый голос наполнил комнату, а сам он отхлебнул сансерра из моей рюмки. – Вот что нам нужно узнать. Не суть, а побуждение. Почему? Если мы поверим в побуждение, то мы поверим и человеку. И, следовательно, его материалам. Вначале было не слово, не дело, не дурацкий змей. Вначале было «почему». Почему она сорвала яблоко? От скуки? Из любопытства? Ее подкупили? Ее подстрекнул Адам? Если не он, то кто? Дьявол – это любимое оправдание любой девицы. Забудьте о нем! Кого она прикрывала? Недостаточно сказать: «Потому что вот оно – яблоко». Такого объяснения довольно для восхождения на Эверест. И даже для рая оно сойдет. Но для Гёте этого объяснения мало. Его мало для нас и уж, конечно же, мало для наших доблестных американских союзников, не правда ли, Боб?
  А когда все мы расхохотались, он зажмурил глаза, и его голос стал еще пронзительнее.
  – А взять очаровательную Катю! Почему Гёте выбирает именно ее? Почему он рискует ее жизнью? И почему она это допускает? Мы не знаем. Но должны узнать. Мы должны узнать о ней все, что можем, поскольку в нашей профессии связные – уже материал. Если Гёте тот, за кого себя выдает, голова девочки уже лежит на плахе. Это само собой разумеется. Если он не тот, какова ее роль? Она все это выдумала? Действительно ли она с ним связана? Связана ли она с кем-нибудь другим, и если да, то с кем? – Он ткнул бессильным указательным пальцем в лицо Барли. – А теперь, сэр, вы. Считает ли Гёте вас шпионом или нет? Может, кто-нибудь сказал ему, что вы шпион? Как хомяк, собирайте все зернышки, какие сможете. Да благословит Господь вас и всех, кто на вас ставит.
  Я незаметно наполнил рюмки, и мы выпили. И я помню, что в полной тишине был отчетливо слышен бой Биг Бена, разносящийся вверх по реке от Вестминстера.
  И только рано на следующее утро, когда до отъезда Барли оставалось несколько часов, мы позволили ему взглянуть на документы, которые он так настойчиво требовал в Лиссабоне, – на точную копию тетрадей Гёте, сделанную в Лэнгли под жестким грифом «Абсолютно секретно», вплоть до русской картонной обложки с изображением жизнерадостных советских школьников.
  Взяв тетради обеими руками, Барли превратился в издателя, и все мы наблюдали за его преображением. Он раскрыл первую тетрадь, сощурился на корешковое поле, взвесил на руке и заглянул на последнюю страницу, видимо, прикидывая, сколько времени ему понадобится, чтобы все это прочитать. Потом взял вторую тетрадь, открыл наугад и, увидев тесные строчки, состроил физиономию: текст написан от руки да еще через один интервал – кто же сдает работу в таком виде?
  Потом он пролистал все три тетради подряд, с удивлением переходя от иллюстрации к тексту и от текста к литературным всплескам. Голову он чуть откинул и наклонил набок, словно твердо решил своего мнения не высказывать.
  Но когда он поднял глаза, я заметил, что они утратили чувство места и были устремлены на далекую вершину, видимую только ему и никому больше.
  Обязательный обыск квартиры Барли в Хэмпстеде, произведенный Недом и Броком после его отъезда, не дал ничего, что могло бы раскрыть его душевное состояние. В завале на письменном столе был найден старый блокнот, в котором он привык делать записи. Последние были как будто свежими. Пожалуй, наиболее выразительным было двустишие, которое он выискал в одном из поздних произведений Стиви Смита:
  
  Я не так боюсь темной ночи,
  Как друзей, которых не знаю…
  
  Нед добросовестно включил его в досье, но отказался делать какие-либо выводы. Назовите хоть одного джо, у которого накануне его первой операции не бегали бы по спине мурашки.
  А из мусорной корзины Брок выудил старый счет с цитатой на обороте, которую он в конце концов проследил до Рётке, о чем по каким-то своим темным соображениям упомянул только через несколько недель:
  
  Учусь, идя туда, куда идти я должен.
  * * *
  Глава 6
  Катя проснулась будто от толчка и, как она убеждала себя потом, сразу же осознала, что день настал. Она была эмансипированной женщиной, что не мешало ей быть суеверной.
  «Это было предопределено», – позже сказала она себе.
  Сквозь ветхие занавески просвечивало белое солнце, восходящее над бетонной чащобой северной окраины Москвы. Башни из кирпича с яркими пятнами сохнущего белья устремлялись в пустое небо, точно розовые гиганты в лохмотьях.
  «Сегодня понедельник, – подумала она, – я в своей постели. А вовсе не на той улице!» Ей вспомнился ее сон.
  Проснувшись, она минуту лежала неподвижно, обозревая свой тайный мир и стараясь освободиться от неприятных мыслей. А когда ей это не удалось, спрыгнула с кровати, стремительно (как было ей свойственно) пронырнула с привычной ловкостью между развешанным бельем и еле держащимися кранами и встала под душ.
  Красивая женщина, как и говорил Ландау, высокая, статная, но не полнотелая, с тонкой талией и сильными ногами. Пышные черные волосы становились совсем буйными, когда она была не в настроении ими заниматься. Насмешливо-лукавое, но умное лицо, казалось, оживляло все вокруг. Была ли она одета или обнажена, в каждом ее движении чувствовалась грация.
  Приняв душ, она закрутила, как смогла, краны и стукнула по ним деревянным молотком: вот вам! Напевая, взяла зеркальце и вернулась в спальню, чтобы одеться. Опять эта улица! Но где? В Ленинграде или в Москве? Душ не смыл ее сна.
  Спальня была крохотной – самой тесной из трех комнатушек, которые составляли ее квартиру, – ниша со встроенным шкафом и кроватью. Но Катя привыкла к тесноте, и ее быстрые движения – она расчесывала волосы, закручивала их в пучок и закапывала, готовясь идти на работу, – были полны неосознанного чувственного изящества. Квартира, собственно говоря, могла бы быть куда меньше, если бы Кате по роду ее работы не полагались лишние двадцать квадратных метров. Еще девять метров полагались дяде Матвею, а остальные были добыты благодаря близнецам и ее собственной предприимчивости. Нет, квартира ее устраивала.
  А может, это была улица в Киеве, подумала она, вспоминая свою недавнюю поездку туда. Но в Киеве улицы широкие, а эта узкая.
  Пока она одевалась, начал просыпаться весь дом, и Катя с облегчением прислушивалась к привычным звукам. Сначала за стеной прозвенел будильник Гоглидзе, поставленный на шесть тридцать, и сразу же завыла их сумасшедшая борзая, требуя, чтобы ее вывели на прогулку. Бедные Гоглидзе, надо что-нибудь им подарить. Месяц назад у Наташи умерла мать, а в пятницу отца Отара увезли в больницу с опухолью мозга. Отнесу им меда, подумала она и тут же криво улыбнулась, вспомнив своего бывшего любовника – художника-отказника, который вопреки всем законам природы умудрился установить нелегальный улей на крыше дома в одном из арбатских переулков. Он обошелся с ней на редкость подло, утверждали ее друзья. Но в мыслях Катя всегда его защищала. В конце концов, он художник, а может, даже и гений. Любовником он был чудесным и между приступами ярости умел ее смешить. А главное, она любила его за то, что он добился невозможного.
  Следом за будильником Гоглидзе захныкала дочка Волковых, у которой резались зубки, а через секунду пол завибрировал в ритме новейшего американского рока – они включили свою недавно приобретенную японскую стереосистему. Откуда у них деньги на такие вещи? Катя сочувственно поставила себя на их место: Елизавета постоянно беременна, а Саша получает сто шестьдесят в месяц. За Волковыми дали о себе знать неулыбчивые Карповы – их приемник как будто не брал никаких станций, кроме «Маяка». Неделю назад обрушился карповский балкон, убив милиционера и собаку. Остряки в их доме предлагали собрать деньги на похороны собаки.
  Теперь она стала Катей – кормилицей семьи. По понедельникам можно было купить свежих кур и овощи, которые в выходные тайно привозили частники: двоюродный брат ее подруги Тани подрабатывал как перекупщик. Позвонить Тане.
  Думая об этом, она вспомнила про билеты на концерт. Решено! Как только она приедет на работу, сразу же возьмет те два билета в консерваторию, которые ей обещал редактор Барзин, чтобы загладить свое гнусное поведение на первомайском вечере, когда он, подвыпив, приставал к ней. Она, собственно, его приставаний не заметила, но Барзин всегда себя чем-то терзал, и какое она имеет право препятствовать его раскаянию, особенно если оно приняло форму билетов на концерт?
  В обеденный перерыв, побегав по магазинам, она обменяет эти билеты у вахтера Морозова на обещанные двадцать четыре куска импортного мыла в красочной обертке. Это экзотическое мыло обеспечит ей тот отрез чистошерстяной шотландки в зеленую клетку, который директор магазина «Ткани» припрятал для нее на складе. Катя решительно не желала гадать почему. Днем после приема у венгров она передаст отрез Ольге Станиславской, которая в обмен на будущие одолжения сошьет близнецам по ковбойке ко дню рождения на гэдээровской швейной машинке, которую она недавно выменяла на зингеровскую, унаследованную от бабушки. А ткани еще останется, чтобы показать близнецов зубному врачу в спецполиклинике.
  Так что прощай, концерт! Решено!
  Телефон (польская драгоценность красного цвета с длинным шнуром) стоял в гостиной, где спал дядя Матвей. Володя сумел вынести его с комбината и великодушно оставил ей, когда ушел окончательно. Пройдя на цыпочках мимо спящего Матвея – и нежно на него посмотрев, потому что он был любимым братом ее отца, – она унесла аппарат через коридор к себе, села на кровать и начала набирать номер, еще не решив, с кем поговорить в первую очередь.
  Двадцать минут она обзванивала знакомых, обмениваясь в основном сведениями о том, где что достать, но два-три разговора были более дружескими. Дважды, едва она вешала трубку, звонили ей. Вчера вечером у Зои был модный кинорежиссер из Чехословакии. Александра сказала, что он сногсшибателен, и сегодня она все поставит на карту и позвонит ему, только вот под каким предлогом? Катя пораскинула мозгами и нашла выход. Три скульптора-авангардиста, которым раньше не давали хода, собирались устроить свою выставку в Доме железнодорожников. Почему бы не пригласить его и вместе не пойти на эту выставку? Александра пришла в восторг. Катя всегда придумает идеальный вариант.
  Говядину по ценам черного рынка можно покупать по четвергам вечером прямо из рефрижератора на шоссе, ведущем в Шереметьево, сообщила Люба: спросить татарина Джана, но держать его на расстоянии! В магазине на Кропоткинской с черного хода продают кубинские ананасы, сообщила Ольга: скажешь, что от Дмитрия, и заплати вдвое больше, чем попросят.
  Положив трубку, Катя обнаружила, что у нее из головы не идет американская книга о разоружении, которую ей дал Назьян, новый редактор отдела документальной литературы в «Октябре». Он никому не нравился, и никто не понимал, как он получил такую должность. Однако вскоре выяснилось, что он хранит ключ от единственной копировальной машины, и это сразу поместило его в самые темные ряды чиновничьей рати. Набитые битком от пола до потолка книжные полки стояли в коридоре. Ей пришлось порядком порыться. Эта книга была троянским конем. Ей хотелось поскорее избавиться от нее, а заодно и от Назьяна.
  «Кто-то собирается ее переводить? – сурово спросила она, а Назьян бродил по ее кабинету, заглядывая в письма, рылся в кипе непрочитанных рукописей. – Вы поэтому хотите, чтобы я ее прочитала?»
  «Я подумал, что вам может быть интересно, – ответил он. – Вы же мать. С либеральными взглядами, что бы это ни означало. Вы всегда так горячо говорите о Чернобыле, загрязнении рек и армянах. Если вам она ни к чему, так не берите».
  Обнаружив злосчастную книжку между томиками Хью Уолпола и Томаса Харди, она завернула ее в газету, сунула в пластиковую сумку, а сумку повесила на ручку входной двери, потому что теперь она помнила решительно все и так же решительно все забывала.
  «Дверная ручка, которую мы вместе купили на тол – кучке, – подумала она с мимолетным сожалением. – Володя, мой бедный, дорогой, невыносимый муж, вынужденный лелеять свою историческую ностальгию в коммунальной квартире с пятью такими же, как ты, дурно попахивающими соломенными вдовцами».
  Закончив все телефонные разговоры, она быстро полила цветы и пошла будить близнецов. Они спали, лежа в односпальной кровати по диагонали. Наклонившись, Катя глядела на них с благоговейным страхом, не находя в себе смелости до них дотронуться. Потом улыбнулась, чтобы, проснувшись, они сразу увидели ее улыбку.
  И следующий час она целиком посвятила им, как старалась делать каждый день. Сварила кашу, очистила им по апельсину и пела с ними всякие дурацкие песни, а в завершение – самую любимую – «Марш энтузиастов», которую они прорычали хором, прижав подбородки к груди, как герои революции, – не зная, правда (в отличие от Кати, которую это каждый раз очень забавляло), что они заодно поют мотив нацистского марша. Пока они пили чай, Катя завернула им завтрак – котлеты с белым хлебом для Сергея и с черным – для Анны. Потом пристегнула Сергею воротничок и поправила на Анне красный галстук, после чего причесала обоих: директором школы был шовинист, который проповедовал, что опрятность – дань уважения государству.
  Проделав все это, она нагнулась и притянула близнецов к себе – такая в последний месяц у нее завелась привычка по понедельникам.
  – Ну-ка, что вы сделаете, если однажды вечером мама не придет домой? Если ей придется умчаться на какую-нибудь конференцию или навестить больного? – спросила она весело.
  – Позвоним папе и попросим его прийти и посидеть с нами, – сказал Сергей, высвобождаясь из ее рук.
  – А я пригляжу за дядей Матвеем, – сказала Анна.
  – Но если и папы не будет, что вы тогда сделаете?
  Они захихикали: Сергей – потому, что такое предположение его смутило, Анна – от сладкого испуга перед возможной бедой.
  – Пойдем к тете Оле! – закричала Анна. – Заведем игрушечную канарейку тети Оли! Заставим ее петь!
  – А номер телефона тети Оли помните? Его вы спеть можете?
  Они пропели номер, хохоча все втроем. Близнецы продолжали смеяться, шумно сбегая впереди нее по вонючей лестнице, которая подросткам служила любовным гнездышком, а алкоголикам – распивочной и, видимо, почти всем, кроме них троих, – уборной. Выйдя на солнечный свет, они, держась за руки, пошли через парк к школе. Катя – посередине.
  – Товарищ, какая сегодня главная цель вашей жизни? – спросила Катя Сергея с притворной свирепостью, поправив ему воротничок.
  – Всеми своими силами служить народу и партии.
  – И?
  – И не дать Виталию Карпову слямзить мой завтрак!
  Под новый взрыв смеха близнецы побежали от нее вверх по каменным ступенькам. Катя махала им вслед, пока они не скрылись за дверью.
  В метро она видела все слишком четко и как бы на расстоянии. Ей бросилась в глаза угрюмость пассажиров, словно сама она не принадлежала к их числу. И все они читали московские газеты – картина, которая была бы немыслима год назад, когда газетами можно было пользоваться разве что как туалетной бумагой или для заклейки оконных рам на зиму. В любой другой день Катя, может быть, тоже почитала бы – если не газету, так книгу или рукопись. Но нынче, несмотря на все попытки избавиться от воспоминаний о своем идиотском сне, она жила многими жизнями одновременно. Она варит рыбный суп для своего отца, чтобы загладить какую-то проказу. Она, изнывая, сидит за пианино, а старенькая Татьяна Сергеевна выговаривает ей за легкомыслие. Она бежит по улице и не может проснуться. Или улица бежит за ней. Наверное, поэтому она чуть не пропустила станцию, на которой следовало сделать пересадку.
  Подходя к зданию, где помещалась ее редакция, она в который раз подумала, что этот робкий модернизм потрескавшегося дерева и слезящегося бетона больше годился бы для общественного бассейна, чем для государственного издательства. В вестибюле она с удивлением увидела рабочих, которые пилили и стучали молотками, и на секунду ей пришла в голову отвратительная мысль, что они строят эшафот для ее казни.
  – Средства были выделены нам шесть лет назад, – прохрипел старик Морозов, который всегда перекидывался с ней словечком. – И вот теперь какой-то чин соблаговолил подписать приказ.
  Лифт, как обычно, был на ремонте. Лифты и церкви в России, подумала она, всегда на ремонте. Она начала быстро подниматься по лестнице, сама не понимая, почему торопится, громко и весело здороваясь со всеми, кто в этом нуждался. Позже, вспомнив об этой спешке, она подумала, не подгонял ли ее подсознательно трезвон телефона у нее в комнате, ведь, когда она вошла, он просто надрывался, словно требуя избавить его от невыносимых страданий.
  Она схватила трубку и, не переведя дыхания, сказала «да», но, очевидно, поторопилась, потому что услышала мужской голос, который по-английски просил к телефону мадам Орлову.
  – Мадам Орлова слушает, – ответила она по-английски.
  – Мадам Екатерина Орлова?
  – А кто это? – спросила она, улыбаясь. – Лорд Питер Уимси?[7] Кто говорит?
  «Кто-то из моих глупых друзей меня разыгрывает. Муж Любы опять надеется на свидание». Но тут во рту у нее пересохло.
  – Боюсь, вы меня не знаете. Меня зовут Скотт Блейр. Барли Скотт Блейр из лондонского издательства «Аберкромби и Блейр». Я здесь по делу. По-моему, у нас есть общий друг. Ники Ландау. Ники категорически потребовал, чтобы я вам позвонил. Ну так здравствуйте!
  – Здравствуйте! – услышала Катя свой ответ и почувствовала, как ее захлестывает горячая волна и под ложечкой возникает щемящая боль.
  В эту секунду в комнату вошел Назьян, руки в карманах и небритый – в доказательство своей интеллектуальности. Увидев, что она разговаривает, он ссутулился и, обиженно надув губы, придвинул к ней свое уродливое лицо, давая понять, чтобы она повесила трубку.
  – Бонжур вам, Катя Борисовна, – саркастически сказал он.
  Но в трубке снова раздался настойчивый голос, подчиняя ее себе. Голос был энергичным, и она предположила, что его обладатель высокого роста. Голос был уверенным, и она решила, что этот человек самонадеян – англичанин, который носит дорогие костюмы, некультурен и ходит, заложив руки за спину.
  – Послушайте, звоню я вам вот почему, – говорил он. – Ники же обещал найти для вас одно из первых иллюстрированных изданий Джейн Остин, так? – Он не дал ей времени ответить, так или не так. – И я привез с собой пару томиков, очень недурных, по правде говоря. И не могли бы мы договориться, где я могу вам их передать? Так, чтобы было удобно нам обоим.
  Устав пялиться на нее, Назьян, как обычно, стал перебирать бумаги у нее на столе.
  – Вы очень любезны, – сказала она в трубку скучнейшим голосом, а свое лицо сделала безжизненным и официальным. Ради Назьяна. И заперла свои мысли. Ради себя.
  – Ники еще прислал вам тонну джексоновского чая, – продолжал голос.
  – Тонну? – переспросила Катя. – О чем вы говорите?
  – А я даже не подозревал, что фирма «Джексон» еще существует. У них был чудесный магазин на Пиккадилли, в нескольких шагах от «Хэтчарда». Короче говоря, передо мной сейчас лежат три разных сорта их чая…
  Он вдруг пропал.
  «Его арестовали, – подумала она. – Он и не звонил вовсе. Я опять сплю. Господи, что же мне теперь делать?»
  – …ассамский, дарджелингский и «Орандж пекоэ». А что значит «пекоэ»? По-моему, звучит как название тропической птички.
  – Не знаю. Мне кажется, это какое-то растение.
  – Вероятно, вы правы. В любом случае вопрос в том, как мне все это передать вам. Доставить вам? Или, может быть, вы заедете в гостиницу, где мы могли бы официально представиться друг другу и выпить по рюмочке?
  Ей начинало нравиться его многословие. Он давал ей время обрести равновесие. Катя провела пальцами по волосам, обнаружив, к своему удивлению, что они совсем не растрепались.
  – Вы мне не сказали, в какой гостинице остановились, – строго возразила она.
  Назьян неодобрительно дернул головой.
  – А ведь правда! Как глупо с моей стороны. Я в «Одессе». Знаете «Одессу»? Напротив старых бань. Она мне очень нравится. Я всегда прошу, чтобы меня поселили там, хотя не всегда получается. Днем у меня полно всяких встреч – как обычно, когда приезжаешь ненадолго, – но вечера относительно свободны, конечно, если вам удобно. Я хотел спросить: может быть, сегодня же? Зачем откладывать? Сегодня вечером вам удобно?
  Назьян поднес зажигалку к очередной вонючей сигарете, хотя вся редакция знала, что она терпеть не может табачный дым. Закурив, он откинул голову и затянулся, сложив трубочкой почти женские губы. Она нахмурилась, но он не обратил внимания.
  – Пожалуй, это меня устраивает, – сказала она воинственно. – Вечером мне надо быть на официальном приеме неподалеку оттуда. Прием в честь важной венгерской делегации, – добавила она, не зная толком, кого хочет поразить. – Мы его давно ждали.
  – Замечательно. Чудесно. А время? Шесть? Восемь? Что вам больше подходит?
  – Прием назначен на шесть. Я приду примерно четверть девятого.
  – Договорились: примерно-четверть-девятого. Как меня зовут, вы запомнили? Скотт Блейр. Скотт – помните, в Антарктиде? Я высокий, очень дряхлый, мне около двухсот лет. Ношу очки, сквозь которые ничего не вижу. Но Ники сказал, что вы – советский вариант Венеры Милосской, так что вас я, конечно, в любом случае узнаю.
  – Нелепость какая! – воскликнула она, засмеявшись помимо собственной воли.
  – Я буду околачиваться в вестибюле и поджидать вас, но почему бы на всякий случай мне не дать вам свой телефон? У вас есть карандаш?
  Она повесила трубку, сверкая глазами, повернулась к Назьяну и выплеснула на него переполнявшие ее противоречивые чувства:
  – Григорий Тигранович! Какое бы положение вы здесь ни занимали, но права заявляться в мою комнату, рыться в моих бумагах и слушать мои телефонные разговоры у вас нет! Вот ваша книга. Если вы хотите мне что-нибудь сказать, оставьте на потом.
  Тут она схватила папку с переводом книги о достижениях кубинских сельскохозяйственных кооперативов и ледяными пальцами принялась листать страницы, делая вид, будто считает их. Прошел целый час, прежде чем она позвонила Назьяну.
  – Вы должны простить мою раздражительность, – сказала она. – На днях умер мой близкий друг. Я сама не своя.
  К обеду она изменила свои планы. Морозов не умрет без своих билетов, директор магазина – без экзотического мыла, Ольга Станиславская – без отреза. Она пошла пешком, потом поехала на автобусе, а не в такси. И снова пошла пешком, проходными дворами, пока не вышла к обветшалому складу в узком проулке. «Так ты можешь со мной связаться, когда понадобится, – сказал он. – Сторож – мой друг. Он даже не будет знать, кто подает сигнал».
  Надо верить в то, что делаешь, напомнила она себе.
  «Я верю. Абсолютно».
  В руке она держала открытку с репродукцией картины Рембрандта из собрания ленинградского Эрмитажа. «Привет всем», – было написано на обороте. Подпись «Алина» и нарисованное сердце.
  Вот эта улица! Она стоит на ней. Улица из ее кошмарного сна. Она трижды нажала на кнопку звонка и подсунула открытку под дверь.
  Прекрасное московское утро, сияющее и манящее, горный воздух – день для отпущения всех грехов. Разделавшись с телефонным звонком, Барли вышел из гостиницы и, стоя на теплом тротуаре, расслабил руки и плечи, покрутил головой, отключая все лишние мысли, и позволил городу заглушить все страхи смешением запахов и голосов. Вонь русского бензина, табака, дешевых духов и речной воды – привет! Еще два дня здесь, и я перестану замечать, что дышу вами. Кавалерийские наскоки легковушек – привет! Грязные грузовики грохочут в погоне за ними по рытвинам. А между ними – жутковатая пустота. Лимузины с затемненными стеклами, дома без номеров, в преждевременных трещинах – что вы прячете? Учреждения, казармы или школы? Мальчики с одутловатыми лицами курят в подъездах и ждут. Шоферы читают газеты в машинах, стоящих у тротуаров, и ждут. Безмолвная группа важных мужчин в шляпах уставилась на закрытую дверь и ждет.
  «Отчего это всегда привлекало меня? – задал он себе вопрос, рассматривая свою жизнь в прошедшем времени, что с недавнего времени вошло у него в привычку. – Отчего я все время сюда возвращался?» Он испытывал пьянящую приподнятость и ничего не мог с собой поделать. Он не привык к страху.
  Из-за того, что они обходятся тем, что у них есть, решил он. Из-за того, что они легче переносят лишения и неудобства, чем мы. Из-за их любви к анархии, и ужаса перед хаосом, и состояния напряженности между тем и другим.
  Из-за того, что бог всегда находил предлоги не сходить сюда.
  Из-за их всеобъемлющего невежества и блеска, который сквозь него прорывается. Из-за их чувства юмора, не хуже нашего и даже лучше.
  Из-за того, что они – последнее великое белое пятно в открытом и переоткрытом мире. Из-за того, что они так стараются быть, как мы, но начинают так издалека.
  Из-за огромного сердца, бьющегося среди огромных развалин. Из-за того, что развалины эти – я сам.
  Я приду примерно-четверть-девятого, сказала она. Что услышал он в ее голосе? Опасение? Опасение за кого? За себя? За него? За меня? В нашей профессии связные – уже материал.
  Смотри наружу, приказал себе Барли. Существовать можно только снаружи.
  Из метро высыпала группа девочек в ситцевых платьях и мальчиков в хлопчатобумажных куртках, спеша то ли на работу, то ли на занятия. Их угрюмые лица озарялись смехом от одного слова. Заметив иностранца, они хладнокровно его рассмотрели – круглые выпуклые очки, поношенные, сделанные на заказ ботинки, старый костюм типичного империалиста. Только в Москве Барли Блейр соблюдал буржуазные требования к одежде.
  Нырнув в людской поток, он отдался его течению: ему было все равно, куда он идет. По контрасту с его нарочито хорошим настроением очереди, уже выстроившиеся у продовольственных магазинов, казались беспокойными и полными тревоги. Среди прохожих брели в унылых костюмах герои труда и ветераны войны в кирасах из побрякивающих медалей, и вид у них был такой, словно они уже опоздали туда, куда направляются. В самой их медлительности таился протест. В новых условиях не делать ничего – уже означает принадлежность к оппозиции. Потому что, ничего не делая, мы ничего не изменяем. А ничего не изменяя, мы цепляемся за то, что нам понятно, пусть это даже решетка нашей собственной тюрьмы.
  Я приду примерно-четверть-девятого.
  Оказавшись на набережной широкой реки, Барли опять замедлил шаг. Вдали в безоблачные небеса уходили сказочные купола Кремля. Иерусалим с вырванным языком, подумал он. Столько колоколен – и нигде не услышать колокола. Столько церквей – и нигде не услышишь молитвы.
  Позади него раздался голос, он обернулся – слишком резко – и увидел пожилую, празднично одетую пару. Они явно спрашивали у него, как пройти куда-то. Но Барли, при всей своей изумительной памяти, знал по-русски только несколько слов. Это была музыка, которую он слушал часто, но так и не собрался с духом, чтобы проникнуть в ее тайны.
  Он засмеялся и состроил извиняющуюся мину.
  – Я не говорю по-русски, старина. Я империалистическая гиена. Англичанин.
  Старик дружески сжал его кисть.
  Во всех чужеземных городах, где ему довелось побывать, иностранцы спрашивали у него дорогу в неизвестные ему места на непонятных ему языках. Но только в Москве его благословляли за это неведение.
  Он пошел назад, останавливаясь перед немытыми витринами, притворяясь, будто внимательно изучает то, что было в них выставлено. Раскрашенные деревянные куклы. Для кого? Запыленные консервные банки с компотом или, может, рыбой? Подвешенные на красных лентах неряшливые пакеты, а в них – тайна, может быть, даже пекоэ. Банки с чем-то маринованным, может быть, экспонатами анатомического музея, в свете десятиваттных лампочек. Он приближался к своей гостинице. Крестьянка с пьяными глазами ткнула в него букетом увядших тюльпанов, завернутых в газету.
  – Очень любезно с вашей стороны, – воскликнул он и, порывшись в карманах, нашел среди других бумажек рубль.
  У подъезда гостиницы стояла зеленая «Лада» с помятым радиатором. На карточке у ветрового стекла было выведено «ВААП». Перегнувшись через капот, шофер снимал дворники, чтобы их не украли.
  – Скотт Блейр? – спросил его Барли. – Вы не ко мне? – Шофер, не обращая на него ни малейшего внимания, продолжал возиться с дворниками. – Блейр? – повторил Барли. – Скотт?
  – Тюльпанчики для меня, дусик? – спросил Уиклоу, возникая сзади. – Все в порядке, – добавил он тихо. – «Хвоста» нет.
  Уиклоу подстрахует вас с тыла, сказал Нед. Уж кто-кто, а Уиклоу узнает, следят за вами или нет. Уиклоу – и кто еще? Вчера вечером, как только они зарегистрировались в гостинице, Уиклоу исчез до поздней ночи, и, ложась спать, Барли увидел из окна, что он стоит на улице и разговаривает с двумя молодыми людьми в джинсах.
  Они сели в машину. Барли бросил тюльпаны к заднему стеклу. Уиклоу сел впереди, весело болтая с шофером на прекрасном русском. Водитель громко захохотал. Уиклоу тоже засмеялся.
  – Поделитесь? – спросил Барли.
  Но Уиклоу уже рассказывал:
  – Я спросил его, хотел бы он возить нашу королеву, когда она приедет с официальным визитом. У них есть такая поговорка: если украсть, то миллион. Если трахнуть, то королеву.
  Барли опустил стекло и стал выстукивать ритм по обивке дверцы. Жизнь была сплошным удовольствием до примерно-четверть-девятого.
  * * *
  – Барли! Дорогой мой, добро пожаловать в страну варваров. Бога ради, не жмите мне руку через порог, у нас и без этого неприятностей хватает! Вы прекрасно выглядите! – с обидой в голосе пожаловался Алик Западний, когда они рассмотрели друг друга. – Можно ли поинтересоваться, почему я не вижу никаких признаков похмелья? Вы влюблены, Барли? Или снова развелись? Что это такое вы натворили, раз уж решили передо мной исповедоваться?
  Изможденное лицо Западнего было обращено к Барли, глаза отчаянно вглядывались в него, на впалых щеках навсегда отпечатались тени тюремного заключения. Когда Барли только что с ним познакомился, Западний был вроде бы переводчиком в немилости, работал под чужими фамилиями. Теперь он был вроде бы героем перестройки, в белом воротничке большего, чем нужно, размера и черном костюме.
  – Я услышал Глас, Алик, – объяснил Барли, ощущая прилив былой нежности, и незаметно сунул ему пачку старых номеров «Таймс», завернутых в серую бумагу. – В кровати с умной книжкой каждый вечер в десять. Познакомься с Леном Уиклоу, нашим знатоком русского. Знает о вас больше, чем вы сами, не так ли, Леонард Карл?
  – Слава богу, хоть кто-то знает! – воскликнул Западний, старательно игнорируя подарок. – Теперь, когда наша великая русская тайна открыта всем взорам, нас охватила неуверенность. Кстати, мистер Уиклоу, а что вы знаете о вашем новом шефе? Слышали ли вы, например, что он в одиночку решил принести свет нового образования в Советский Союз? Правда-правда! У него очаровательное представление о ста миллионах необразованных советских рабочих, которые на досуге стремятся к самоусовершенствованию. Он собирался продать им целые серии книг о том, как самому постичь греческий, тригонометрию и основы домоводства. Нам пришлось объяснить ему, что рядовой советский человек считает себя конечным продуктом и на досуге напивается. А знаете ли вы, что мы купили у него взамен, чтобы он не очень огорчался? Книгу о гольфе! Вы себе и не представляете, сколько наших почтенных граждан просто заворожены вашим капиталистическим гольфом. – И торопливо, все же довольно опасная шутка, добавил: – Не то чтобы у нас здесь были капиталисты. Да ни в коем случае!
  Они сидели вдесятером за желтым столом под образом Ленина, изготовленным из разных кусочков полированного дерева. Говорил Западний, другие слушали и курили. Насколько знал Барли, ни у кого из них не было полномочий подписать контракт или одобрить сделку.
  – А теперь, Барли, что за чепуху вы городите, будто приехали сюда покупать советские книги? – любезно начал Западний, вздернув полумесяцы бровей и сложив кончики пальцев на манер Шерлока Холмса. – Вы, англичане, наших книг никогда не покупаете, а, наоборот, заставляете нас покупать ваши. К тому же вы разорены – во всяком случае, так нам сообщили наши лондонские друзья. По их словам, «А. и Б.» питается воздухом господним и шотландским виски. Лично я считаю, что это превосходная диета. Но зачем вы приехали? По-моему, вам просто нужен был предлог для того, чтобы снова у нас побывать.
  Время шло. Желтый стол заливали солнечные лучи. А над ним плавали облака табачного дыма. В мозгу Барли возникали и исчезали фотографические, черно-белые образы Кати. Дьявол – любимое оправдание любой девицы. Они пили чай из красивых ленинградских чашек. Выбрав Уиклоу в качестве слушателя, Западний произнес свое стандартное предостережение против заключения сделок напрямую с советскими издателями: круглосуточная война между ВААПом и остальным миром, видимо, бушевала вовсю. Вошли два бледных человека, послушали и опять вышли. Уиклоу завоевывал всеобщее расположение, щедро угощая присутствующих французскими сигаретами «Голуаз».
  – Алик, нам впрыснули новые капиталы! – Собственное объяснение доносилось до Барли откуда-то издалека. – Времена изменились. Сегодня Россия – последний крик моды. Стоит мне сказать денежным мальчикам, что я разрабатываю русский список, и они помчатся за мной с такой скоростью, какую способны развить их короткие жирные ножки.
  – Но, Барли, эти мальчики, как вы их называете, могут очень быстро превратиться в мужчин, – Западний, человек искушенный, обеспечил новый взрыв послушного смеха. – Особенно если они возжаждут, чтобы их затраты окупились.
  – Алик, именно так я изложил все в телексе. Может быть, у вас не было времени его прочесть, – сказал Барли, выпустив когти. – Если дела пойдут, как мы планируем, «А. и Б.» еще до конца года начнет издавать новую серию, исключительно русскую. Художественная литература, документалистика, поэзия, книги для детей, научная литература. Мы задумали дешевую серию по популярной медицине. Темы самые разные, как и авторы. И нам хотелось бы, чтобы в этой серии приняли участие настоящие советские врачи и ученые. Нас не интересует овцеводство в монгольских степях или рыбоводство за Полярным кругом, но, если вы можете предложить стоящие темы, мы здесь за тем, чтобы выслушивать предложения и покупать. Свой список мы объявим на следующей Московской книжной ярмарке, и если дела пойдут хорошо, то выпустим первые шесть книг будущей весной.
  – Простите, Барли, но у вас есть рынок сбыта или вы, как прежде, уповаете на вмешательство свыше? – спросил Западний, рисуясь своей деликатностью.
  Преодолев искушение одернуть Западнего, Барли продолжал:
  – Мы ведем переговоры о сбыте с несколькими крупными издательствами и скоро сделаем официальное заявление. Исключая художественную литературу. Для художественной литературы мы используем нашу собственную пополненную команду, – сказал он, напрочь позабыв, почему они сочинили такую странную комбинацию, да и сочинили ли вообще.
  – Художественная литература – все еще флагман «А. и Б.», сэр, – истово объяснил Уиклоу, выручая Барли.
  – Художественная литература всегда должна быть флагманом, – поправил его Западний. – Я бы сказал, что роман – величайший марафон. Разумеется, это мое личное мнение. Во всяком случае, роман – высочайший вид искусства. Выше поэзии, выше рассказа. Только, пожалуйста, не цитируйте меня.
  – Так сказать, сверхдержава в литературе, сэр, – поддакнул Уиклоу.
  Западний с довольным видом повернулся к Барли:
  – Что касается художественной литературы, то нам хотелось бы в данном случае использовать собственного переводчика и получить за перевод дополнительные пять процентов, – сказал он.
  – Пожалуйста, – благодушно сказал Барли, словно бы все еще во сне. – Нынче для «А. и Б.» такие деньги мелочь.
  Но, к удивлению Барли, Уиклоу поспешил вмешаться:
  – Извините, сэр, но это двойные выплаты. Мне кажется, мы, решившись на это, не выживем. Наверное, вы не так поняли господина Западнего.
  – Он прав, – произнес Барли, резко выпрямляясь. – Каким образом, черт возьми, мы можем позволить себе лишние пять процентов?
  Чувствуя себя иллюзионистом, который приступает к следующему фокусу, Барли извлек из «дипломата» папку и высыпал оттуда полдюжины заблестевших на солнце проспектов.
  – О нашем американском партнере можете прочитать на второй странице, – объявил он. – «Потомак – Бостон». «А. и Б.» приобретает исключительные права на издание в Англии советских произведений и передает их в Северную Америку «Потомаку». У них есть филиал в Торонто, поэтому мы выйдем и в Канаду. Так, Уиклоу?
  – Совершенно верно, сэр.
  И как только Уиклоу успел выучить всю эту белиберду?
  Западний все еще изучал проспект, переворачивая одну за другой плотные безукоризненные страницы.
  – Барли, это дерьмо печатали вы? – вежливо поинтересовался он.
  – «Потомак», – ответил Барли.
  – Но река Потомак находится очень далеко от города Бостона, – возразил Западний, демонстрируя свои познания в географии Америки тем немногим, кто ее знал. – Если только ее недавно не повернули, то она протекает через Вашингтон. Чем же они столь привлекательны друг для друга – город Бостон и эта река? Барли, речь идет о старой компании или о новой?
  – Новой в нашей сфере. Старой по времени создания. Торговое предприятие, сменившее Вашингтон на Бостон. Новые капиталовложения. Разнообразная деятельность. Кинопроизводство, автостоянки, игорные автоматы, проститутки и кокаин. Обычный набор. Книги для них – побочное поле деятельности.
  Раздался смех, а ему слышался голос Неда: «Поздравляю, Барли. Тут у Боба отыскался в Бостоне богатый приятель, который готов взять вас в партнеры. Вам останется только тратить его деньги».
  А Боб в твидовом пиджаке, с подметками как утюги, улыбался улыбкой покупателя.
  * * *
  Одиннадцать тридцать. До примерно-четверть-девятого оставалось восемь часов сорок пять минут.
  – Шофер спрашивает, чего ему ждать, когда он познакомится с королевой, – радостно завопил Уиклоу через спинку сиденья. – Он просто загорелся. Берет ли она взятки? Рубит ли людям головы за мелкие проступки? И вообще, как живется в стране, которой управляют две свирепые бабы?
  – Скажите ему, что это утомительно, но мы справляемся, – ответил Барли, широко зевая.
  Освежив себя глотком из фляжки, он откинулся на спинку сиденья и очнулся, когда уже шел за Уиклоу по тюремному коридору. Только вместо криков заключенных он услышал, как свистит чайник и, эхом отдаваясь в сумраке, стучат костяшки счетов. Мгновение спустя Уиклоу и Барли уже стоят в конторе английской железнодорожной компании середины тридцатых годов. С чугунных балок свисают засиженные мухами лампочки и бездействующие электрические вентиляторы. За огромными, как печки, допотопными пишущими машинками с русским шрифтом восседают амазонки в косынках. Пыльные полки забиты гроссбухами. От пола до подоконников громоздятся груды коробок из-под обуви, набитых коричневыми папками.
  – Барли! Черт! Добро пожаловать в объятия Освобожденного Прометея. По слухам, вы наконец разжились деньгами. А кто их вам дал? – Из пыльных джунглей на них прыгает человек средних лет в военной форме, как у Фиделя Кастро. – Будем иметь дело напрямую, идет? К черту вааповских засранцев!
  – Юрий, рад вас видеть! Знакомьтесь! Это Лен Уиклоу, наш редактор, который говорит по-русски.
  – Вы шпион!
  – Только в свободное время, сэр.
  – Черт! Милый мальчик! Ну, прямо мой младший брат!
  Они на Мэдисон-авеню. Жалюзи, карты по стенам, кресла. Юрий – толстый, жизнерадостный еврей. Барли привез ему бутылку виски «Блэк лейбл» и колготки для его новой красавицы-жены. Отвинтив колпачок, Юрий, не слушая возражений, наливает виски в чайные чашки. Они погружаются в русский эфир. Разговоры о Булгакове, Платонове, Ахматовой. Разрешат ли Солженицына? А Бродского? Обсуждается пестрый список современных английских писателей, которые неизвестно почему снискали расположение официальных властей, а с ним и славу в России. Об одних Барли даже не слышал, к другим испытывает отвращение. Взрывы хохота, тосты, последние сведения об английских друзьях, пожелания ни дна ни покрышки вааповским задницам! Россия меняется с каждым часом, слышали об этом, Барли? Видел ли Барли в прошлый четверг статью в «Московских новостях» о неофашистских недоумках из «Памяти» с их самоновейшим национализмом, с их антисемитизмом и антивсем, что только возможно, кроме них самих? А статья в «Огоньке» о Зигмунде Фрейде? А позиция «Нового мира» по отношению к Набокову? Редакторы, художники, переводчики собираются в обычном поразительном количестве, но ни единой Кати среди них нет. Все пьяны, даже те, кто отказался пить. Их знакомят с великим писателем по имени Миша, которого усаживают так, чтобы поклонники могли его лицезреть.
  – Миша еще в тюрьме не сидел, – виновато объясняет Юрий под всеобщий хохот. – Но если ему повезет, может, его и посадят, пока еще не поздно, и так, чтобы его опубликовали на Западе!
  Они говорят о последних шедеврах советской художественной литературы, Юрий из своего списка выбрал всего только восемь, но каждый, Барли, – заведомый бестселлер. Опубликуйте их, и вы сможете открыть для меня счет в швейцарском банке. Лихорадочные поиски пластиковых сумок, и Уиклоу вручаются восемь машинописных копий неизданных рукописей, бледных и смазанных, – ведь это мир, где ксероксы все еще запретные орудия крамолы.
  Они говорят о театре и об Афганистане.
  – Скоро все мы встретимся в Лондоне! – кричит Юрий, как безумный игрок, поставивший на карту все. – Я пришлю к вам своего сына, хорошо? А вы ко мне своего пришлете? Слушайте, мы обменяемся заложниками и уж тогда не сбросим бомбы друг на друга.
  Барли открывает рот, и все замолкают и продолжают молчать, когда вступает великий писатель Миша. Уиклоу переводит, а Юрий и трое других придираются к его переводу. Миша придирается к придиркам. Начинается спад.
  Кто-то желает знать, почему в Великобритании еще правит фашистская консервативная партия. Почему пролетариат не скинет этих сволочей? Барли выдвигает нечто малооригинальное: демократия – худшая из систем, исключая все прочие. Никто не смеется. Может, они уже слышали, может, им это не нравится. Когда виски выпито, уйти следует, пока улыбки еще не совсем увяли. Как англичане могут проповедовать что-то о правах человека, угрюмо спрашивает кто-то, если сами они поработили ирландцев и шотландцев?
  – Почему вы поддерживаете это мерзкое правительство в Южной Африке? – визжит девяностолетняя блондинка в бальном платье.
  – Я не поддерживаю, – говорит Барли. – Честное слово, нет.
  – Послушайте, – говорит Юрий у двери. – Держитесь подальше от этой сволочи Западнего, хорошо? Я не утверждаю, что он из КГБ, я лишь хочу сказать, что только чертовски верные друзья могли вернуть его в колоду. Вы хороший парень. Понимаете, что я имею в виду?
  Они обнялись уже много раз.
  – Юрий, – говорит Барли, – моя старая мама воспитала меня в вере, что вы все из КГБ.
  – И я тоже?
  – А вы особенно. Она говорила, что вы самый заядлый.
  – Я вас люблю. Слышите? Присылайте ко мне вашего сына. Как его зовут?
  Тринадцать тридцать, и они опаздывают на час к следующей ступеньке по трудной дороге к примерно-четверть-девятого.
  * * *
  Темные деревянные панели, чудесная еда, услужливые официанты, атмосфера баронского охотничьего домика. Они сидят в ресторане Союза писателей за длинным столом под балконом, во главе стола – снова Алик Западний. Несколько молодых многообещающих писателей лет шестидесяти подходят, слушают и удаляются, унося с собой свои великие мысли. Западний указывает на тех, кто недавно вышел из тюрьмы, и тех, кто, как он надеется, скоро их там заменит. Бюрократы от литературы пододвигают стулья и практикуются в разговорной английской речи. Уиклоу переводит, Барли блещет, все пьют фруктовый сок и остатки «Блэк лейбл». Мир скоро станет неплохим местом, уверяет Барли Западнего так, будто он большой специалист по судьбам мира.
  И необдуманно цитирует Зиновьева: «Когда все это кончится? Когда люди перестанут выстраиваться в очередь перед гробницей?» – намек на мавзолей Ленина.
  На сей раз аплодисменты не столь оглушительны.
  В четырнадцать часов – в соответствии с новыми законами против пьянства и с точностью до минуты – официант приносит графин с вином, а Западний в честь Барли вытаскивает из своего видавшего виды портфеля бутылку «Перцовки».
  – Юрий сказал вам, что я из КГБ? – скорбно спрашивает он.
  – Вовсе нет, – решительно отвечает Барли.
  – Да бросьте, вы же не исключение. Он говорит это всем иностранцам. Собственно говоря, он меня немножко тревожит. Очень милый человек, но все знают, что он никуда не годный издатель, так как же мог он, еврей, получить такую должность? А на прошлой неделе его маленького сына крестили в Загорске. Как это можно объяснить?
  – Алик, меня это не касается. Живи сам и давай жить другим. Финито. – И в сторону: – Уиклоу, заберите меня отсюда, я трезвею.
  К шести вечера – после еще двух многословнейших встреч и чудом отвертевшись от десятка приглашений на вечер – Барли возвращается в гостиницу, чтобы сразиться с душем и протрезветь, а Уиклоу в это время бодро выкрикивает за дверью всякие издательские соображения для микрофонов. Ибо Уиклоу следует инструкциям Неда оставаться с Барли до последнего момента на случай, если у того начнется мандраж или он перепутает реплики.
  * * *
  Глава 7
  В тот третий год Великой Советской Перестройки гостиница «Одесса» отнюдь не считалась драгоценнейшей жемчужиной в спартанском венце московского туристического бизнеса, но не принадлежала и к самым худшим. Она была обшарпанной, ветхой и услуги оказывала очень избирательно, тяготела скорее к рублю, нежели к доллару, а потому и таких прелестей, как валютные бары или группы утомленных дорогой миннесотцев, слезно требующих свой утерянный багаж, она не знала. В неизменно тусклом освещении латунные лампы, арапы и двусветный обеденный зал с галереей приводили на ум скорее мрачное прошлое в момент его краха, чем феникса социализма, восстающего из пепла. Когда же вы выходили из вибрирующего лифта и отважно встречали хмурый взгляд дежурной по этажу, скорчившейся в своем загончике в окружении почерневших ключей и замшелых телефонных аппаратов, вам, вполне возможно, чудилось, что вас вернули в самые гнусные заведения вашей молодости.
  Но, с другой стороны, перестройка еще не обрела зримости. Она находилась на стадии слышимости, и только.
  Тем не менее для тех, кто искал этого, «Одесса» в те дни обладала душой, может быть, ей посчастливилось не лишиться ее и теперь. Милые дамы в регистратуре за стальными взглядами прячут доброе сердце; швейцары порой, подмигнув, пропускают вас к лифту, не спросив в пятый раз за день ваш гостиничный пропуск. Метрдотель, если его поощрить надлежащим образом, любезно проводит вас до вашего столика, надеясь взамен увидеть улыбку. А между шестью и девятью вечера вестибюль становится местом импровизированного парада бесчисленных наций Империи. Щегольски одетые администраторы из Ташкента, эстонские учительницы с льняными волосами, партийные функционеры из Туркмении и Грузии с пламенными глазами, директора заводов из Киева, военно-морские инженеры из Архангельска (не говоря уж о кубинцах, афганцах, поляках, румынах и взводе надменных, но потертых восточных немцев) вываливаются из аэропортовских автобусов, чтобы войти с улицы, залитой солнечным светом, в успокаивающую полутьму вестибюля и повыть с волками по-волчьи, продвигая к стойке свой багаж не на дюймы, а на сантиметры.
  И Барли, посланник не по своей воле, хотя и другой империи, в этот вечер занял свое место среди них.
  Сначала он сел, но только для того, чтобы какая-то старушка, хлопнув его по плечу, потребовала, чтобы он уступил ей кресло. Потом он маялся в нише у лифта, где его чуть было не замуровали заживо в стену из хлипких чемоданов и свертков. В конце концов он удалился под сень центральной колонны и остался там, извиняясь перед всеми, наблюдая, как открывается и закрывается стеклянная дверь; одной рукой он демонстративно прижимал к груди «Эмму» Джейн Остин, а в другой держал фирменный огненно-красный полиэтиленовый пакет из аэропорта Хитроу.
  Как хорошо, что Катя пришла ему на выручку.
  Их встречу не окружала тайна, и в их поведении не было никакой маскировки. Их взгляды встретились, когда Катя еще протискивалась в дверь. Барли поднял руку, размахивая романом Джейн Остин.
  – Привет, это я, Блейр! Вот и прекрасно! – закричал он.
  Катя исчезла и вновь возникла с победоносным видом. Слышала ли она его? Во всяком случае, она улыбнулась и возвела глаза к небу, безмолвно извиняясь за опоздание. Потом откинула со лба черную прядь, и Барли увидел кольцо, о котором упоминал Ландау.
  «Знали бы вы, чего мне стоило сбежать оттуда», – показывала она жестами над головами толпы. Или же: «Не смогла поймать такси ни за какие деньги».
  «Ничего страшного», – просигналил в ответ Барли.
  Тут она перестала его замечать, нахмурилась и порылась в сумочке, разыскивая удостоверение, чтобы предъявить его молодцу в штатском, чьей приятной обязанностью в тот вечер было останавливать при входе в гостиницу всех привлекательных женщин и спрашивать у них удостоверение личности. Она вынула красную книжечку – «Союз писателей», решил Барли.
  Потом Барли самого отвлекли: на своем сносном, но спотыкающемся французском он попытался объяснить высокому палестинцу, что, мол, нет, старина, он не из группы борцов за мир, а также, к сожалению, не управляющий гостиницы и сильно сомневается, что здесь таковой имеется.
  Уиклоу, который наблюдал за этими перипетиями с середины лестницы, позже доложил, что ему еще не приходилось видеть столь непринужденно разыгранной открытой встречи.
  Как актеры, Барли и Катя были одеты для разных спектаклей: Катя – для мелодрамы: голубое платье с воротничком старинного кружева, которое так поразило воображение Ландау; Барли – для английского фарса: отцовский костюм в тонкую полоску – рукава слишком коротки – и сильно поношенные оксфордские, от Дакера, ботинки из оленьей кожи, которые могли бы показаться великолепными только коллекционеру былых наимоднейших вещей.
  Встретившись, они почувствовали недоумение. Ведь знакомы они не были и оставались ближе тем силам, которые их свели, чем друг другу. Подавив желание официально чмокнуть ее в щеку, Барли обнаружил, что пытается разгадать тайну ее глаз, не только очень темных и полных огня, но и с густой бахромой ресниц, наводивших на подозрение, уж не приклеила ли она сразу два комплекта искусственных?
  А поскольку лицо Барли приняло то неуловимо глуповатое выражение, которое появляется у английских мужчин определенного типа в присутствии красивых женщин, Катя заподозрила, что ее первое впечатление от их телефонного разговора было правильным и он действительно высокомерен.
  При этом они стояли так близко, что улавливали исходящую друг от друга теплоту, а Барли – даже аромат ее пудры. А вокруг по-прежнему слышался шум разговора на всевозможных языках.
  – Вы ведь мистер Барли? – переводя дыхание, сказала она и положила руку на локоть, потому что у нее была привычка дотрагиваться до людей как бы в стремлении убедиться, что они настоящие.
  – Да, безусловно, он самый, а вы Катя Орлова, знакомая Ники. Чудесно, что вы сумели прийти. И с такой пунктуальностью. Здравствуйте.
  Фотографии не лгут, но и правды не говорят, думал Барли, глядя, как вздымается ее грудь в такт дыханию. Они не способны передать внутреннее сияние женщины, которая словно бы только что видела чудо, а вы – тот, кому она решила рассказать о нем раньше всех.
  Кружение толпы в вестибюле заставило его опомниться. В такой сутолоке два человека, с какой бы целью они ни встретились, не могут долго обмениваться любезностями, их неминуемо развело бы в разные стороны.
  – А знаете что, – сказал он, будто только сию минуту ему в голову пришла такая блестящая мысль, – почему бы мне не угостить вас булочкой? Ники во что бы то ни стало хотел, чтобы я вас опекал. Он сказал, вы познакомились на той ярмарке. Забавная личность. И золотое сердце, – весело продолжал он, ведя ее к лестнице и табличке с надписью «Буфет». – Соль земли. Хотя, конечно, в больших дозах и непереносим. Но о ком из нас этого не скажут?
  – Да, мистер Ландау очень добрый человек, – согласилась она, вещая, как и Барли, на невидимых слушателей, но тем не менее с полной естественностью.
  – И на него можно положиться, – одобрительно сказал Барли, когда они поднялись на площадку второго этажа. Теперь и у Барли почему-то словно перехватило дыхание. – О чем бы Ники ни попросили, он все сделает. Правда, на свой лад. Но сделает, а свои мысли оставит при себе. По-моему, так поступают только настоящие друзья, вам не кажется?
  – Я бы сказала, что без осмотрительности дружбы быть не может, – ответила она, словно цитируя руководство для новобрачных. – Настоящая дружба должна основываться на взаимном доверии.
  А Барли, хотя и горячо отозвался на такую глубокую мудрость, не мог не заметить, насколько похожи были ее интонации на интонации Гёте.
  В помещении, отгороженном занавесом, на длинной стойке стоял единственный поднос с песочным печеньем. Позади стойки три объемистые дамы в белых халатах и прозрачных пластиковых колпаках, переругиваясь между собой, несли караул у полкового самовара.
  – Старина Ники и в книгах разбирается, на свой лад, конечно, – заметил Барли, все еще растягивая эту тему, когда они сели возле веревочного ограждения. – Bete intellectuelle[8], как говорят французы. Дамы, чай, пожалуйста. Чудесно.
  Дамы продолжали оживленно пререкаться. Катя смотрела на них отсутствующим взглядом. Внезапно, к удивлению Барли, она вынула свое красное удостоверение и рявкнула (иное слово не подошло бы), и одна из них оторвалась от подруг, чтобы сдернуть с полки две чашки, и в сердцах брякнула их на блюдца, будто вгоняя пулю в дуло старинного ружья. Все еще клокоча злостью, она наполнила водой огромный чайник. И, прежде чем вернуться к своим собеседницам, с нарастающей яростью извлекла откуда-то коробок спичек, включила газ и с силой грохнула чайник на горелку.
  – Хотите печенья? – спросил Барли. – Foie gras[9]?
  – Спасибо. Я уже ела пирожное на приеме.
  – О господи. Вкусное?
  – Так себе.
  – Но венгры приятные?
  – Речи были какие-то несущественные. Я бы сказала, банальные. Но в этом я виню советскую сторону. Мы очень зажаты в общении с иностранцами даже из социалистических стран.
  Запас реплик вдруг исчерпался. Барли вспомнилась девушка, с которой был знаком в университете, дочь генерала, с кожей нежной, как лепестки роз, она жила ради того, чтобы отстаивать права животных, пока вдруг внезапно не вышла замуж за конюха, служившего в местном охотничьем обществе. Катя мрачно вглядывалась в дальний конец комнаты, где тянулись правильные ряды высоких столиков. У одного стоял Леонард Уиклоу, смеясь над анекдотом вместе с молодым человеком его возраста. У другого – пожилой Rittmeister[10] в сапогах для верховой езды пил лимонад с девицей в джинсах и широко разводил руками, будто показывая размеры своих бывших имений.
  – Не понимаю, почему я не пригласил вас поужинать, – сказал Барли и, встретившись с ней глазами, снова почувствовал, что падает прямо в них. – Наверное, не хочется быть слишком уж навязчивым. Во всяком случае, когда не уверен, что это сойдет тебе с рук.
  – Это было бы неудобно, – ответила она, хмурясь.
  Чайник запыхтел, но закаленные в борьбе буфетчицы даже не взглянули на него.
  – По телефону как-то трудно разговаривать, верно? – сказал Барли, чтобы поддержать разговор. – То есть беседуешь будто с искусственным цветком, а не с живым человеком. И вообще, я не терплю эту мерзость, а вы?
  – Простите, чего вы не терпите?
  – Телефон. Разговоры на расстоянии. – Чайник начал поплевывать на огонь. – Когда не видишь человека, о нем возникают самые дурацкие представления.
  Пора, сказал он себе. Давай!
  – Только на днях это же самое я говорил одному моему другу, тоже издателю, – продолжал он непринужденным тоном. – Мы обсуждали новый роман, который мне кто-то прислал. Я дал ему прочесть, строго под секретом, и он был совершенно ошеломлен. Сказал, что это лучшее из всего, что он читал за последние годы. Настоящий динамит. – Она смотрела ему в глаза пугающе правдивым взглядом. – Но все-таки странно совсем не представлять себе автора, – добавил он весело. – Мне даже неизвестно, как его зовут. Не говоря уж об источниках его творчества или о том, как он научился своему ремеслу и так далее. Вы понимаете, о чем я? Примерно то же, что услышать несколько тактов и сомневаться, Брамс это или Коул Портер.
  Она хмурилась. Она закусила губы и, казалось, облизывала их изнутри, чтобы увлажнить.
  – По-моему, со столь личными вопросами обращаться к художнику нельзя. Некоторые писатели способны работать только в безвестности. Талант – это талант. Он не требует объяснений.
  – Видите ли, я говорил не столько об объяснениях, сколько о достоверности, – объяснил Барли. (На ее щеке виден был пушок, но золотистый, в отличие от цвета ее волос.) – Вы ведь знаете издательское дело. Если, например, книга написана о горных племенах Северной Бирмы, то вполне можно поинтересоваться, а бывал ли автор где-нибудь южнее Минска. И уж тем более если речь идет о таком значительном произведении, как это. Потенциальный покоритель всего мира, если верить моему приятелю. В данном случае, по-моему, мы вправе требовать, чтобы автор встал и объявил, насколько он компетентен.
  Старшая дама, похрабрее остальных, лила кипяток в самовар. Вторая отпирала полковую кассу. Третья отсыпала чай в мерный стаканчик. Порывшись в карманах, Барли нашел трехрублевку. Увидев ее, кассирша разразилась раздраженной тирадой.
  – Насколько я понимаю, ей нужна мелочь, – растерянно сказал Барли. – Как и всем нам.
  Потом он увидел, что Катя положила на стойку тридцать копеек и что, когда она улыбается, на щеках у нее появляются две ямочки. Он взял ее сумку и книги. Она последовала за ним с чашками на подносе. Едва они дошли до своего столика, она сказала с вызовом:
  – Если автор обязан доказать, что говорит правду, то же относится и к его издателю.
  – О, я за честность обеих сторон. Чем больше людей положат свои карты на стол, тем лучше будет для всех.
  – Мне говорили, что автора вдохновлял один русский поэт.
  – Печерин, – откликнулся Барли. – Навел о нем справки. Родился в 1807 году в Дымере, в Киевской губернии.
  Губы ее были у края чашки, глаза опущены. И хотя у него хватало других забот, Барли заметил, что в бьющих в окно лучах заходящего солнца ее не прикрытое волосами правое ухо стало совсем прозрачным.
  – А кроме того, автора вдохновили некоторые мысли одного английского сторонника мира, – сказала она чрезвычайно строго.
  – Как вы думаете, он хотел бы еще раз встретиться с этим англичанином?
  – Не знаю. Но можно выяснить.
  – Англичанин хотел бы с ним встретиться, – сказал Барли. – Им нужно сказать друг другу очень много. Где вы живете?
  – С моими детьми.
  – А где ваши дети?
  Пауза – и у Барли вновь возникло неуютное чувство, что он нарушил какие-то неизвестные ему правила поведения.
  – Мы живем недалеко от станции метро «Аэропорт». Теперь там уже нет никакого аэропорта. Просто жилые дома. Простите, мистер Барли, а сколько вы еще пробудете в Москве?
  – Неделю. Можно узнать ваш адрес?
  – Это неудобно. И все это время вы будете жить здесь, в «Одессе»?
  – Если меня не вышвырнут вон. Чем занимается ваш муж?
  – Не имеет значения.
  – Он тоже работает в издательстве?
  – Нет.
  – Писатель?
  – Нет.
  – Так кто же он? Композитор? Пограничник? Повар? Как он обеспечивает вам тот образ жизни, к которому вы привыкли?
  Он снова вынудил ее рассмеяться, что, казалось, доставило ей не меньшее удовольствие, чем ему.
  – Он был директором деревообрабатывающего комбината, – сказала она.
  – А директор чего он сейчас?
  – Завода, изготовляющего сборные дома для сельской местности. Мы в разводе, как и все в Москве.
  – Ну, а дети? Мальчики? Девочки? Столько им лет?
  Это оборвало смех. На мгновение ему показалось, что она сейчас встанет и уйдет, не попрощавшись. Ее голова гордо откинулась, лицо замкнулось, а глаза вспыхнули гневным огнем.
  – Мальчик и девочка. Близнецы, им по восемь лет. Но это к делу не относится.
  – Вы прекрасно говорите по-английски. Лучше меня. Ваша речь словно родниковая вода.
  – Благодарю вас. У меня врожденная способность к иностранным языкам.
  – Не просто врожденная. Сверхъестественная. Будто английский язык остановился на Джейн Остин. Где вы его изучали?
  – В Ленинграде. Я там ходила в школу. Английский – это моя страсть.
  – А в каком университете вы учились?
  – Тоже в ленинградском.
  – Когда вы переехали в Москву?
  – Когда вышла замуж.
  – А как вы познакомились?
  – Мы с мужем знали друг друга с детства. А в школьные годы вместе ездили в летний лагерь.
  – Ловили рыбу?
  – И кроликов, – сказала она, и снова ее улыбка осветила все вокруг. – Володя – сибиряк. Он умеет спать на снегу, свежевать кролика и ловить рыбу подо льдом. Когда я выходила за него замуж, я не думала об интеллектуальных ценностях. И считала, что в мужчине главное – умение освежевать кролика.
  – Мне было бы очень интересно узнать, как вы познакомились с автором, – объяснил Барли.
  Он наблюдал, как она борется со своей нерешительностью, и заметил, с какой откровенностью ее глаза отражают смену настроений, то стремясь навстречу ему, то отступая. Но тут она низко наклонилась, взяла свою сумку и отбросила упавшие на лицо волосы. И ниточка между ними порвалась.
  – Поблагодарите, пожалуйста, мистера Ландау за книги и чай, – сказала она. – А когда он в следующий раз приедет в Москву, я поблагодарю его сама.
  – Не уходите. Пожалуйста. Мне нужен ваш совет. – Он понизил голос, который вдруг стал абсолютно серьезным. – Скажите, что мне делать с этой сумасшедшей рукописью. Я не могу это решить один. Кто ее написал? Кто такой Гёте?
  – К сожалению, мне пора – дети ждут.
  – Разве за ними никто не присматривает?
  – Присматривает, конечно.
  – Позвоните. Скажите, что задерживаетесь. Скажите, что встретили обаятельного мужчину, который хочет до утра разговаривать с вами о литературе. Мы ведь даже толком не познакомились. Мне нужно время. У меня к вам куча вопросов.
  Взяв томики Джейн Остин, она пошла к выходу. Барли, как назойливый коммивояжер, поплелся рядом с ней.
  – Пожалуйста, – сказал он. – Ну, послушайте. Мне, паршивому английскому издателю, необходимо обсудить с русской красавицей десять тысяч чрезвычайно серьезных вещей. Я не кусаюсь, честное слово. Давайте поужинаем вместе.
  – Это неудобно.
  – А в другой раз будет удобнее? Что мне делать? Воскурить благовония богам? Поставить на окне свечку? Я приехал сюда ради вас. Помогите мне помочь вам.
  Его мольбы смутили ее.
  – Вы дадите мне номер вашего телефона? – настаивал он.
  – Это неудобно, – пробормотала она.
  Они уже спускались по широкой лестнице. Взглянув на море голов, Барли разглядел Уиклоу и его приятеля. Он сжал руку Кати. Не очень крепко, но все-таки вынуждая ее остановиться.
  – Когда? – спросил он.
  Он сжимал ее руку чуть выше локтя, ощущая под пальцами округлость крепкого бицепса.
  – Может быть, я позвоню вам сегодня поздно вечером, – ответила она, смягчаясь.
  – Без «может быть»!
  – Я позвоню вам.
  Оставшись на лестнице, он наблюдал, как она приблизилась к толпе, как словно бы перевела дух, прежде чем расставить локти и начать пробираться к двери. Его прошиб пот. Спину и плечи точно окутала влажная шаль. Ему необходимо было выпить. А больше всего ему хотелось избавиться от сбруи с микрофонами. Вот бы разбить их вдребезги, растоптать и отправить заказной бандеролью лично Неду!
  Кривоносый Уиклоу несся вверх по ступенькам, ухмыляясь по-воровски, и порол какую-то чушь о биографии Бернарда Шоу, написанной советским автором.
  * * *
  Она высматривала такси, но почти бежала, ища разрядки в быстром движении. Небо затянуло тучами, звезд не было видно, лишь широкие улицы и отблеск фонарей с Петровки. Ей хотелось уйти подальше от него и от самой себя. Она чувствовала, что ее вот-вот охватит паника, рожденная не страхом, а непреодолимым отвращением. Он не имел права говорить о ее детях. Он не имел права сметать бумажные стены, отделявшие одну жизнь от другой. Он не должен был мучить ее бюрократическими вопросами. Она ему доверилась – почему он не доверяет ей?
  Она повернула за угол. Типичный империалист: лживый, навязчивый, недоверчивый. Проехало, не остановившись, такси. Другой водитель притормозил ровно настолько, чтобы услышать, куда ей надо, и тут же рванул вперед в поисках более выгодных пассажиров – подбросить шлюшек, доставить мебель, обслужить какого-нибудь спекулянта с его овощами, мясом или водкой, отвезти наивного туриста в опасное злачное местечко. Начали падать первые капли дождя – крупные, хорошо нацеленные.
  И юмор его так не к месту. И его допрос, такой наглый. «Да я в жизни больше к нему не подойду». Она могла бы поехать на метро, но сейчас ей не хотелось спускаться под землю. Бесспорно, он кажется привлекательным, как большинство англичан. Этакая изящная неуклюжесть. Он остроумен и, видимо, чуток. Она не собиралась подпускать его так близко. Или же она сама пошла ему навстречу?
  Она продолжала идти, стараясь взять себя в руки, высматривая такси. Дождь припустил сильнее. Она вынула из сумки складной зонтик и открыла его. Из ГДР, подарок ее мимолетного любовника, которым она отнюдь не гордилась. Дойдя до перекрестка, она уже было ступила на мостовую, когда рядом с ней затормозил мальчик в синей «Ладе». Она ему не махала.
  – Как дела, сестренка?
  Таксист это или вольный стрелок? Она прыгнула в машину и назвала адрес. Мальчик уперся. По крыше машины барабанил дождь.
  – Я тороплюсь, – сказала она и протянула ему две трехрублевки. – Очень тороплюсь, – повторила она, взглянув на часы, и подумала, что люди, торопясь в больницу, наверное, обязательно поглядывают на часы.
  Мальчик, казалось, проникся к ней сочувствием. Он гнал машину с сумасшедшей скоростью и болтал без умолку, а в приспущенное с его стороны стекло хлестал дождь. У него в Новгороде больная мать, она потеряла сознание, когда, стоя на лестнице, собирала яблоки, а очнувшись, обнаружила, что обе ноги у нее в гипсе. Ветровое стекло заливали стремительные потоки воды – он не остановился, чтобы надеть дворники.
  – И как она теперь? – спросила Катя, повязывая волосы шарфом. Женщина, которая торопится в больницу, не вступает в разговоры о чужих бедах, подумала она.
  Мальчик резко затормозил. Она увидела ворота. Небо очистилось, ночь была теплой и душистой. Да и был ли дождь?
  – Возьми, – сказал мальчик, протягивая ее трехрублевки. – В следующий раз, ладно? Как тебя зовут? Фрукты, кофе, водку любишь?
  – Оставьте себе, – оборвала она его и оттолкнула руку с деньгами.
  Ворота стояли открытыми. За ними виднелось что-то вроде административного здания, где тускло светились несколько окон. Каменные ступеньки, наполовину утопающие в грязи и мусоре, вели на пешеходный мостик. Взглянув вниз, Катя увидела машины «Скорой помощи» с лениво вращающимися синими мигалками. Собравшись вместе, шоферы с санитарами покуривали. У их ног на носилках лежала женщина. Ее разбитое лицо было повернуто, словно она пыталась избежать второго удара.
  Он оберегал меня, подумала она, на секунду возвращаясь мыслями к Барли.
  Она ускорила шаги, торопясь добраться до серого корпуса, маячившего впереди. Клиника, спроектированная Данте и выстроенная Францем Кафкой, вспомнила она. Персонал поступает сюда, чтобы красть лекарства и сбывать их на черном рынке; врачи работают по совместительству, чтобы прокормить свои семьи. Приют для плебеев и подонков нашей Империи, для злополучных пролетариев, у которых нет ни влияния, ни связей, в отличие от немногих избранников судьбы. В ее ушах голос звучал в такт шагам, когда она уверенно прошла через двойные двери. На нее закричала дежурная, и Катя, вместо того чтобы показать свое удостоверение, сунула ей рубль. По вестибюлю раскатывалось эхо, точно под крышей бассейна. Женщины за мраморным барьером игнорировали все и вся, кроме своего тесного кружка. Старик в синей форме дремал на стуле, его открытые глаза смотрели на усопший телевизор. Она твердым шагом прошла мимо него и свернула в коридор, где стояли больничные койки. В прошлый раз коек в коридоре не было. Может быть, их выставили сюда, чтобы освободить палату для какой-нибудь важной шишки. Замученный практикант делал вливание крови старухе, ему помогала медсестра в распахнутом халате и джинсах. Никто не стонал, никто не жаловался. Никто не спрашивал, почему должен умирать в коридоре. На плохо освещенной табличке с трудом читались первые буквы надписи «Неотложная помощь». Она прошла туда. В первый раз он посоветовал ей вести себя так, будто она тут хозяйка. И это сработало. Как и теперь.
  Приемная, бывшая когда-то лекторием, освещалась, как палаты ночью. Во главе растянувшейся, будто отступающая армия, очереди страждущих восседала на возвышении внушительная дама с лицом праведницы. В потемках зала проклятьем заклейменные жаловались, шептались, кормили младенцев. На скамьях лежали недоперевязанные люди. Сидели, развалясь и матерясь вполголоса, пьяные. Воняло карболкой, винным перегаром и запекшейся кровью.
  Ждать десять минут. И вновь она поймала себя на том, что думает о Барли. Честные, такие знакомые глаза, лицо, исполненное обреченного мужества. Почему она не дала ему свой телефон? Его пальцы на ее руке, словно так было всегда. «Я приехал сюда ради вас». Выбрав колченогую скамью в глубине приемной возле двери с надписью «Туалет», она села и, прищурившись, огляделась. «Там можно умереть, и никто не спросит твоего имени». – сказал он. Вот дверь. Вот гардероб, упрятанный в нише, как она заучила. Уборные. Телефон в гардеробе, но им никогда не пользуются, так как никто не знает, что он там есть. Дозвониться в больницу невозможно, но этот телефон поставили специально для влиятельного врача, которому нужно было держать связь со своими частными пациентами и любовницей. А потом врача перевели куда-то еще. Идиоты повесили аппарат на задней стороне колонны, где его не видно. Так он там и остался.
  «Откуда тебе известны такие места? – спросила она его. – Этот вход, это крыло, этот телефон, садись и жди. Откуда ты это знаешь?»
  «Я гуляю», – ответил он, и ей представилось, как он шагает по московским улицам без сна, без еды, без нее, гуляя. «Я Вечный Гой, приговоренный идти и идти, – сказал он. – Я иду, чтобы составить компанию своему разуму, а пью – чтобы спрятаться от него. Когда я иду, ты рядом со мной; я вижу твое лицо у моего плеча».
  «Он будет идти, пока не упадет, – подумала она. – А я последую за ним».
  На скамье рядом с ней крестьянка в оранжевом платке принялась молиться по-украински. Обеими руками она держала маленькую икону, кланяясь ей каждый раз все ниже и ниже, пока наконец не начала биться лбом по жестяному окладу. Глаза ее заблестели, закрылись, и Катя увидела, что из-под сомкнутых век текут слезы. «Звезда не успеет мигнуть, как я буду похожа на тебя», – подумала она.
  Ей вспомнился его рассказ о сибирском морге, фабрике мертвецов одного из городов-призраков, где он работал. Трупы скатывались по желобу на транспортер, мертвые мужчины и женщины вперемешку двигались по кругу, пока старухи, порождение ночи, обмывали их из шланга, прикрепляли бирку на ногу и обдирали с них золото. Смерть – это такая же тайна, как и любая другая, сказал он ей, а тайна – это то, что открывается человеку в его час, и только ему одному.
  «Почему ты всегда стараешься научить меня смыслу смерти?» – спросила она его расстроенно. «Потому, что ты научила меня, как жить», – ответил он.
  «Это самый безопасный телефон в России, – сказал он. – Даже нашим психам из органов безопасности ни за что не придет в голову прослушивать неиспользуемый телефон в приемном покое больницы».
  Она вспомнила их последнюю встречу в Москве. Глубокой зимой. Он сел в почтовый поезд на тихой станции без названия в самом центре ничего. Билета он не купил и поехал в жестком вагоне, сунув, как и все, проводнику десятку. Наши доблестные компетентные органы так обуржуазились, сказал он, что уже разучились общаться с рабочими. Она представляла себе, как он лежит в полумраке на третьей, багажной, полке, неприкаянный, в толстом нижнем белье, слушает кашель курильщиков и ворчание пьяниц, задыхается от людского смрада и пара из прохудившегося титана, а сам видит те ужасы, о которых он знал, но никогда не говорил. Что это за ад, думала она, когда тебя терзает сотворенное тобой же? Когда ты знаешь, что твой наивысший успех означает наихудшее для человечества?
  Она видела, как ждет его среди тысяч таких же измученных ожиданием людей под отвратительными лампами дневного света на Казанском вокзале. Поезд опаздывает, его отменили, он сошел с рельсов, говорят вокруг. Сильные снегопады на протяжении всего пути к Москве. Поезд прибывает, он даже и не отправлялся, я могла бы и не лгать столько. Вокзальные уборщицы залили уборные формальдегидом, и все вокруг им провоняло. На ней была меховая шапка Володи, потому что она скрывала почти все лицо. Мохеровый шарф маскировал подбородок, а дубленка прятала все остальное. Еще никого в своей жизни она так страстно не желала. Жар и голод одновременно внутри меховой оболочки.
  Когда он вышел из вагона и направился к ней по слякоти, ее тело было парализовано, обожжено стыдом, как у подростка. Стоя рядом с ним в переполненном вагоне метро, она беззвучно кричала, когда его прижимало к ней. Она воспользовалась квартирой Александры, Александра уехала на Украину с мужем. Открыв входную дверь, она пропустила его вперед. Иногда думалось, что он не понимает, где находится, или после всех ее хлопот совершенно к этому равнодушен. Иногда ей было страшно до него дотронуться, таким хрупким он казался. Но не сегодня. Сегодня она набросилась на него, обняла изо всех сил, притянула к себе без нежности и изощренности, карая за месяцы и ночи бесплодной страсти.
  А он? Он обнял ее, как когда-то обнимал отец, чуть отстранившись, не сгибая плеч. И, оторвавшись от него, она поняла, что время, когда он мог похоронить свою боль в ее теле, прошло безвозвратно. «Ты моя единственная религия, – шептал он, целуя ее в лоб сомкнутыми губами. – Слушай, Катя, я расскажу тебе, что решил сделать».
  Крестьянка стояла на коленях, молясь на свою икону, прижимая ее к груди и губам. Кате пришлось перешагнуть через нее, чтобы выбраться в проход. На краю пристроился бледный молодой человек в кожаном пиджаке. Одна рука у него была спрятана под рубашкой, – сломано запястье, решила она. Голова его была опущена на грудь: протискиваясь мимо, она заметила, что ему когда-то перебили нос.
  В нише было темно. Бесполезно висела перегоревшая лампочка. Путь туда перегораживал массивный деревянный барьер. Она попыталась поднять откидную перекладину, но та оказалась непосильно тяжелой, и пришлось поднырнуть под нее. Катя стояла среди пустых вешалок и забытых шапок. Колонна была в метре от нее. Написанный от руки плакатик «Размен монет не производится» она прочла, когда на него упал свет из открывающейся двери. Телефон висел на колонне сзади, но когда она встала перед ним, то в темноте почти его не видела.
  Она глядела на аппарат, мысленно требуя, чтобы он зазвонил. Паника прошла. Она снова была сильной. Где же ты? – думала она. В одном из твоих почтовых ящиков? В одной из твоих точек на карте? В Казахстане? На Средней Волге? На Урале? Он бывал и там, и там, и там. Прежде она по цвету его лица могла определить, когда он работал на воздухе. Или же он выглядел так, словно месяцами оставался под землей. Где ты со своей страшной виной? – думала она. Где ты со своим вселяющим ужас решением? В таком же темном месте? В маленьком городке на телеграфе, который открыт круглосуточно? Она представила его арестованным, каким он ей иногда снился: в тюремной камере, бледный, скрученный по рукам и ногам, привязанный к деревянным козлам, уже почти не реагирующий на удары, которые все сыплются и сыплются. Телефон зазвонил. Она подняла трубку и услышала ровный голос.
  – Это Петр, – произнес он. (Их код, который они придумали, чтобы защитить друг друга: если я у них в руках и они заставят меня позвонить тебе, я назовусь другим именем, чтобы ты успела скрыться.)
  – А это Алина, – ответила она, удивляясь, что вообще сумела вымолвить хоть слово. И тут ей стало легко. Он жив. Его не арестовали. Его не избивают. Его не привязали к деревянным козлам. Ею овладели лень и апатия. Он жив, он говорит с ней. Факты, никаких эмоций, его голос, сперва далекий и полузнакомый. Он – ей, она – ему: только факты. Сделай это. Он сказал это. Я сказала это. Передай ему спасибо за то, что приехал в Москву. Скажи ему, что он ведет себя, как разумный человек. Я здоров. А как ты?
  Она повесила трубку, слишком ослабев, чтобы продолжать разговор. Вернулась в бывший лекторий и села на скамью рядом с другими, чтобы перевести дыхание, зная, что никому нет до нее дела.
  Парень в кожаном пиджаке по-прежнему сидел, понурившись. Она снова заметила его перебитый нос, сросшийся словно бы правильно, но как-то не так. Она снова вспомнила Барли с благодарностью за то, что он существует.
  * * *
  Он лежал на кровати без пиджака. Его номер был душной коробкой, выкроенной из просторной опочивальни, где, как и в каждой русской гостинице, играл водяной оркестр: фыркали краны, журчал спускной бачок в крохотной ванной, булькала внушительная батарея отопления, подвывал холодильник, схваченный очередным приступом конвульсий. Он потягивал виски из стакана для полоскания зубов и делал вид, будто читает при свете еле горящей лампочки у кровати. Телефон стоял у его локтя, рядом с телефоном лежал блокнот для записи текущих дел и великих мыслей. Нед предупредил, что телефон может прослушиваться, даже когда трубка лежит на рычаге. Только не этот, подумал Барли. Этот будет мертвым, как бревно, пока она не позвонит. Он читал несравненного Гарсиа Маркеса, но печатные строчки были заграждениями из колючей проволоки: он все время спотыкался и должен был возвращаться назад.
  По улице проехала машина, затем кто-то прошел. Потом наступила очередь дождя, который застучал по стеклу, как пули на излете. Без вопля, смеха или гневного крика Москва вернулась в тишину и безлюдие.
  Он думал о ее глазах. Что они увидели во мне? Осколок прошлого, решил он. Одетый в отцовский костюм. Паршивый актеришка, который прячется за собственной игрой, а под гримом – пустота. Она искала во мне убежденности, а увидела моральное банкротство моего английского класса и времени. Она искала надежду на будущее, а нашла остатки завершившейся истории. Она искала общности, а увидела табличку с надписью: «Занято» и, взглянув на меня разок, убежала.
  «Занято для кого? Для какого великого дня или страсти объявил я себя занятым?»
  Он попытался вообразить ее тело. Но когда есть такое лицо, то кому нужно тело?
  Он выпил. Она – смелость. Она – опасность. Он выпил еще. «Катя, если ты такая, то я объявляю себя занятым для тебя». Если.
  Он подумал, что еще можно было бы узнать о ней. Ничего, кроме правды. В давно забытые времена он принимал красоту за ум, но Катя настолько и так несомненно умна, что на этот раз спутать два этих качества невозможно. Было время, да простит его бог, когда он красоту принимал за добродетель. Но в Кате он почувствовал такую светлую добродетель, что, просунь она сейчас голову в дверь и скажи, что сию секунду убила своих детей, он мгновенно нашел бы шесть способов убедить ее, что она не виновата.
  Если.
  Он сделал еще глоток виски и вздрогнул, вспомнив Энди.
  Энди Макреди, трубача, лежащего в больнице с отрезанной головой. Щитовидка, туманно объяснила его жена. Когда болезнь только обнаружили, Энди отказался от операции. Он сказал, что предпочтет заплыть далеко-далеко и не вернуться на берег. Они напились вместе и решили, что поедут на Капри, закатят себе напоследок пир, выпьют галлон красного вина и поплывут в никуда по загрязненному Средиземному морю. Но когда щитовидка разгулялась по-настоящему, Энди обнаружил, что предпочитает жизнь смерти, и выбрал операцию. И они отделили ему голову от тела, не тронув только позвоночник, и подсоединили всякими трубочками к разным аппаратам. Так что Энди все еще был жив, хотя жить было не для чего, а умирать не от чего, и клял себя, что не уплыл вовремя, и старался найти такой смысл своего существования, который смерть не перечеркнула бы.
  Позвонить жене Энди, подумал он. Спросить, как ее старик. Он прищурился на часы, подсчитывая, который час в реальном или нереальном мире миссис Макреди. Его рука протянулась к телефону, но трубку не подняла: а вдруг телефон зазвонит?
  Он вспомнил свою дочь Антею. Милая старушка Ант.
  Он вспомнил своего сына Хэла в Сити. Извини, что я подложил тебе свинью, Хэл, но у тебя еще есть время все поправить.
  Он вспомнил свою квартиру в Лиссабоне и горько рыдающую женщину и с содроганием спросил себя, что же с ней сталось. Он вспомнил других своих женщин, но, к удивлению, не почувствовал себя виноватым так сильно, как обычно. Он снова вспомнил о Кате и осознал, что все это время думал о ней.
  В дверь постучали. Она пришла ко мне. На ней простой халат, а под ним – ничего. Барли, милый, шепчет она. А потом ты меня не разлюбишь?
  Только все это к ней не относится. Она единственная, ни на кого не похожая, а не очередной замусоленный выпуск романа с продолжением.
  Но стучал Уиклоу, его ангел-хранитель, проверяющий своего подопечного.
  – Заходите, Уикерс. Хотите глоточек?
  Уиклоу поднял брови, спрашивая, звонила ли она. На нем был кожаный пиджак, а на пиджаке – капли дождя. Барли мотнул головой, и Уиклоу налил себе в стакан минеральной воды.
  – Я просмотрел кое-какие из тех книг, которые они нам сегодня всучили, сэр, – сказал он особым тоном, которым они оба говорили для микрофонов. – И подумал, может, вы хотите ознакомиться с последними новинками нехудожественной литературы?
  – Ознакомьте меня, Уикерс, – радушно сказал Барли, снова растягиваясь на кровати, пока Уиклоу придвигал к себе стул.
  – Ну, с одной, сэр, мне, во всяком случае, не терпится вас познакомить. Рекомендации, как сохранить здоровье с помощью диет и физических упражнений. По-моему, вполне годится для совместного издания. Может быть, нам удалось бы подписать контракт с кем-нибудь из их лучших иллюстраторов, чтобы усилить чисто русские особенности.
  – Усиливайте! Деньги – не проблема.
  – Ну, сначала я должен спросить Юрия.
  – Спросите.
  Зияющая пауза. Ну-ка, проиграем пластинку снова, подумал Барли.
  – Кстати, сэр. Вы интересовались, почему русские так часто употребляют слово «удобный».
  – Ах, да, конечно, – сказал Барли, который ничего подобного не спрашивал.
  – Видите ли, в русском это слово многозначно и означает еще и «прилично», что в переводе на английский иногда приводит к путанице. Ведь для нас «удобно» не синоним «прилично».
  – Еще бы! – после долгого размышления согласился Барли, потягивая виски.
  Видимо, он задремал, потому что вдруг обнаружил, что сидит на кровати, прижав трубку к уху, а к нему нагибается Уиклоу. Они были в России, и она не назвалась.
  – Слушаю, – сказал он.
  – Извините, что я так поздно вас беспокою.
  – Беспокойте меня хоть каждую минуту. Чай был просто замечательный. Жаль, что мы выпили его так быстро. Где вы?
  – Вы ведь пригласили меня завтра поужинать вместе.
  Он потянулся за блокнотом, который Уиклоу уже держал наготове.
  – Пообедать, выпить чаю, поужинать – все вместе, – сказал он. – Куда мне посылать хрустальную карету? – Он записал адрес. – Кстати, какой у вас номер телефона? А то вдруг я потеряюсь или вы? – Она продиктовала и его – без большой охоты, поскольку отступила от принципа, но продиктовала. Уиклоу посмотрел, как он все это записал, и тихо вышел из комнаты, пока они еще разговаривали.
  И ведь не угадать, подумал Барли, повесив трубку и упорядочивая свои мысли большим глотком виски. Если женщина красива, умна и добродетельна, никогда не угадать, что у нее на уме. Чахнет она по мне или я для нее просто лицо в толпе?
  И вдруг страх перед Москвой захлестнул его с ураганной силой. Налетел нежданно, после того как он весь день успешно преодолевал его. Приглушенные ужасы этого города загремели у него в ушах, а потом пронзительный голос Уолтера произнес:
  – Она действительно с ним связана? Или сама все это выдумала? Если она связана с кем-то другим, тогда с кем же?
  * * *
  Глава 8
  В оперативном кабинете в подвале Русского Дома атмосфера была напряженная, как во время воздушного налета, длящегося всю ночь. Нед сидел у пульта управления перед батареей телефонов. Иногда лампочка на одном из них мигала, и Нед говорил сжато и коротко. Две помощницы бесшумно вносили телеграммы и забирали исходящие бумаги. На дальней стене, как две луны, светились циферблаты часов: одни показывали лондонское время, другие – московское. В Москве была полночь. В Лондоне – девять вечера. Нед даже не повернул головы, когда старший вахтер отпер мне дверь.
  Раньше я просто не мог выбраться. Утро я провел с юристами из министерства финансов, а день – с челтнемскими адвокатами. После – ужин с делегацией шведских шпионократов, которых затем спровадили на непременный мюзикл.
  Уолтер и Боб склонялись над картой московских улиц. Брок сидел на внутреннем телефоне, поддерживая связь с шифровальной. Нед был поглощен чтением чего-то вроде длинной инвентарной описи. Он махнул мне на стул и придвинул пачку дешифровок – кратких донесений с переднего края.
  «9 час. 54 мин. – Барли дозвонился Кате в редакцию „Октября“. Они договариваются о встрече в 20 час. 15 мин. в „Одессе“. Продолжение.
  13 час. 20 мин. – внештатники следовали за Катей до дома № 14 на такой-то улице. Она оставила письмо в доме, который выглядит нежилым. Фотографии высылаются с первой же диппочтой. Продолжение.
  20 час. 18 мин. – Катя явилась в гостиницу «Одесса». Барли и Катя разговаривают в буфете. Уиклоу и внештатник ведут наблюдение. Продолжение.
  21 час. 05 мин. – Катя покидает «Одессу». Краткое содержание разговора прилагается. Пленки высылаются с первой же диппочтой. Продолжение.
  22 час. 00 мин. – Катя пообещала Барли позвонить в ближайшие часы. Продолжение.
  22 час. 50 мин. – Катю проследили до такой-то больницы. Уиклоу и внештатник ведут наблюдение. Продолжение.
  23 час. 25 мин. – Кате звонят в больницу по неиспользуемому телефону. Разговаривает три минуты двадцать секунд. Продолжение».
  И вдруг – продолжения нет.
  Шпионаж – это нормальность, доведенная до крайности. Шпионаж – это ожидание.
  – Клайв Безиндийский сегодня принимает?[11] – спросил Нед так, словно мое присутствие ему о чем-то напомнило.
  Я ответил, что Клайв весь вечер проводит в своих апартаментах. День он проторчал в американском посольстве и сообщил мне, что собирается сидеть у телефона.
  У меня была машина, поэтому мы вместе поехали в Управление.
  – Вы этот чертов документ видели? – спросил меня Нед, постукивая по папке, лежащей у него на коленях.
  – Какой чертов документ?
  – Допуск к Дрозду. Список лиц, читающих материалы Дрозда, и их сатрапов.
  Я из осторожности не высказал никакого мнения. О том, до чего зол бывает Нед в ходе операции, ходили легенды. Над дверью кабинета Клайва горела зеленая лампочка, что означало: входи, если посмеешь. Буквы на медной дощечке с надписью: «Заместитель» сверкали ярче продукции Королевского монетного двора.
  – Черт возьми, Клайв, что произошло с допуском? – спросил его, размахивая списком, Нед, едва мы вошли. – Мы даем Лэнгли уйму сверхсекретных непроверенных материалов, и они за одну ночь навербовали столько нянек, что ни у одного дитяти глаз не хватит. Это что – Голливуд? У нас там всего один джо. И еще перебежчик, о котором нам ничего не известно.
  Клайв разгуливал по золотистому ковру. Когда он спорил с Недом, у него была манера поворачивать к нему все тело, как игральную карту. Так он сделал и теперь.
  – Значит, вы считаете, что допуск к Дрозду слишком широк? – спросил он прокурорским тоном.
  – Да, как и вам бы следовало. И Расселу Шеритону. Что это еще, черт возьми, за «отдел Пентагона по научным связям»? А что такое «группа научных советников при Белом доме»?
  – А по-вашему, я должен был потребовать, чтобы Дроздом занимался только их внутриведомственный комитет? И одни руководители, без сотрудников и помощников? Я вас правильно понял?
  – Если вы считаете, что зубную пасту можно втянуть обратно в тюбик, то да.
  Клайв сделал вид, будто рассматривает вопрос по существу. Но я, как и Нед, знал, что Клайв ничего по существу не рассматривает. Он рассматривал, кто за то или иное, а кто против. Потом рассматривал, кого выгоднее иметь союзником.
  – Во-первых, ни один из высокопоставленных джентльменов, которых я упомянул, не в состоянии разобраться в материалах Дрозда без квалифицированной помощи, – продолжал Клайв своим безжизненным голосом. – Либо мы предоставим им бродить в потемках, либо примем и их щупальца со всеми вытекающими из этого последствиями. То же относится и к их контрразведке, и к экспертам флота, армии, ВВС и Белого дома.
  – Это говорит Рассел Шеритон или вы? – осведомился Нед.
  – Как мы можем требовать, чтобы они не привлекали специалистов, одновременно предлагая им столь невероятно сложный материал? – не отступал Клайв, ловко обойдя вопрос Неда. – Если Дрозд действительно то, чем кажется, им потребуется вся помощь, которую они только могут получить.
  – Если, – повторил Нед, вспыхивая. – Если он действительно то! Господи, Клайв, да вы хуже, чем все они. В списке двести сорок человек, и у каждого жена, любовница и пятнадцать лучших друзей.
  – А во-вторых, – продолжил Клайв, когда мы уже забыли, что было какое-то «во-первых», – здесь распоряжается не наша разведка. А Лэнгли. – Он повернулся ко мне, прежде чем Нед успел открыть рот. – Палфри! Подтвердите. Согласно нашему договору с американцами об обмене материалами мы предоставляем Лэнгли приоритет в вопросах стратегии, верно?
  – В стратегических вопросах мы полностью зависим от Лэнгли, – признал я. – Они сообщают то, что считают нужным. Взамен мы обязаны передавать им все, что добываем. Обычно это немного, но таковы условия договора.
  Клайв внимательно меня выслушал и одобрил. В его холодности была непривычная свирепость, и я гадал – почему? Если бы он имел совесть, то я сказал бы, что она его мучает. Что он целый день делал в посольстве? Что он отдал? Кому? И в обмен на что?
  – Обычное заблуждение Службы, – продолжал Клайв, обращаясь на сей раз прямо к Неду, – что мы с американцами на равных. Это не так. Во всяком случае, когда речь идет о стратегии. У нас в стране не найдется ни единого оборонного аналитика, который в вопросах стратегии в подметки бы годился своему американскому коллеге. Что касается стратегии, то мы – крохотная, мелкоплавающая лодчонка, а они – океанский лайнер. И не нам учить их, как управлять кораблем.
  Мы не успели прийти в себя от безапелляционности его заявления, как зазвонил телефон спецсвязи, и Клайв жадно ринулся к нему, – он обожает говорить по этому телефону в присутствии подчиненных. На этот раз ему не повезло: это был Брок в поисках Неда.
  Катя только что позвонила Барли в «Одессу», и они договорились встретиться завтра вечером, сообщил Брок. Московский пункт требует, чтобы Нед срочно одобрил их оперативные предложения в связи с этой встречей. Нед тут же уехал.
  – Что вы затеяли с американцами? – спросил я Клайва, но он не счел нужным ответить.
  Весь следующий день я провел в разговорах со своими шведами. В Русском Доме тоже ничего существенного не происходило. Шпионаж – это ожидание. Около четырех я ускользнул в свой кабинет и позвонил Ханне. Иногда я ей звоню. К четырем она возвращается из онкологического института, где занята лишь полдня, а ее муж никогда не возвращается домой раньше семи. Она рассказала мне, как прошел ее день. Я едва слушал. И принялся рассказывать ей про своего сына, Алана, который в Бирмингеме совсем запутался с медсестричкой – вполне милая девочка, но не ровня Алану.
  – Возможно, я позвоню тебе попозже, – сказала она.
  Порой она это говорила, но не звонила никогда.
  * * *
  Барли шел рядом с Катей и слышал ее шаги, как тугое эхо собственных. Облупившиеся московские особняки середины прошлого века были окутаны затхлыми сумерками. Первый двор прятала полутьма, второй был погружен во мрак. Из мусорных бачков на них глядели кошки. Двое длинноволосых юношей, по всей вероятности студенты, играли в теннис, поставив вместо сетки картонные коробки. Третий стоял, прислонясь к стене. Перед ними была дверь, разукрашенная заборными надписями и красным полумесяцем. «Высматривайте красные знаки», – предупредил Уиклоу. Катя была бледна – как, наверное, и он: было бы чудом, если бы он не побледнел. Иные люди никогда не станут героями, иные герои никогда не станут людьми, подумал он, мысленно возблагодарив Джозефа Конрада. А уж Барли Блейру никогда не быть ни тем, ни другим. Он схватился за ручку и дернул дверь. Катя остановилась в стороне. На ней были косынка и плащ. Ручка повернулась, но дверь не поддалась. Он толкнул ее обеими руками, потом сильнее. Теннисисты что-то крикнули по-русски. Он замер, чувствуя, как спину обдало жаром.
  – Они советуют пнуть ее ногой, – сказала Катя, и, к своему удивлению, он увидел, что она улыбается.
  – Если вы можете улыбаться сейчас, – сказал он, – то как же вы выглядите, когда счастливы?
  Но, видимо, сказано это было про себя, потому что она не ответила. Он пнул дверь, она открылась, заскрипев по песку. Ребята засмеялись и вернулись к игре. Он шагнул в темноту, она последовала за ним. Он щелкнул выключателем, но свет не зажегся. Дверь захлопнулась за ними, и когда он попытался нащупать ручку, то не нашел ее. Они стояли в кромешной тьме, где пахло кошками, луком и растительным маслом, слышались музыка и перебранка – рядом шла чужая жизнь. Он чиркнул спичкой. Высветились три ступеньки, полвелосипеда, проход к грязному лифту. Тут ему обожгло пальцы. На четвертом этаже, сказал Уиклоу. Высматривайте красные знаки. Черт возьми, как я могу в такой темноте высматривать красные знаки? Бог ответил ему бледным светом, сочащимся с верхнего этажа.
  – Скажите, пожалуйста, где мы? – вежливо спросила она.
  – У моего друга, – ответил он, – он художник.
  Он открыл железную дверь шахты, затем – дверцы кабины и сказал: «Прошу вас!», но она уже вошла и стояла, глядя вверх, словно подгоняя кабину.
  – Он уехал на несколько дней. Тут можно поговорить спокойно, – сказал Барли.
  И снова увидел ее ресницы, влажность ее глаз. Ему хотелось ее утешить, но для этого она была недостаточно печальна.
  – Он художник, – повторил он, как будто это подтверждало их дружбу.
  – Официальный?
  – Нет. По-моему, нет. Не знаю.
  Почему Уиклоу не объяснил, в какой манере пишет этот чертов художник?
  Он уже хотел нажать на кнопку, но тут в лифт к ним вскочила девчушка в роговых очках, крепко обнимая пластмассового мишку. Она поздоровалась, и Катя ответила, вдруг просияв. Лифт завибрировал и пополз вверх, и кнопки на каждом этаже хлопали, как пистоны игрушечного пистолета. На третьем девочка вежливо сказала «до свидания», а Барли и Катя ответили хором. На четвертом лифт остановился толчком, будто ударившись о потолок, а может, и в самом деле ударился. Барли вытолкнул Катю и выскочил за ней. Перед ними открылся коридор, провонявший запахом младенца, и, может быть, не одного. В конце коридора красная стрелка на глухой стене указывало налево. Они вышли к узкой деревянной лестнице. На нижней ступеньке Уиклоу, скорчившись, как домовой, читал в тусклом свете лампочки увесистую книгу. Он не поднял головы, когда они протискивались мимо, но Барли заметил, что Катя тем не менее уставилась на него.
  – Что случилось? Увидели привидение? – спросил он ее.
  Расслышала ли она его? Расслышал ли он себя? И вообще, говорил ли он вслух? Они оказались на длинном чердаке. В щелях черепицы виднелись клочки неба, а балки были в помете летучих мышей. На балки была положена дорожка из бревен. Барли взял ее за руку. Ее ладонь оказалась широкой, сильной и сухой. Прикосновение было точно подарок всего ее тела.
  Он осторожно двинулся вперед, ощущая запах скипидара и льняного семени и слушая удары неожиданно налетевшего ветра. Потом пролез между двух железных баков и увидел летящую бумажную чайку в натуральную величину – она поворачивалась на нитке, привязанной к стропилам. Он потянул Катю за собой. Позади чайки с водопроводной трубы свисала полосатая занавеска. Если не будет чайки, предупредил Уиклоу, встреча отменяется. Если чайки нет, исчезните. «Моя эпитафия, – подумал Барли. – „Чайки не было, и он исчез“. Он отдернул занавеску и вошел в студию художника, снова потянув за собой Катю. Посреди студии стояли мольберт и обтянутый тканью постамент для натурщика или натурщицы. Диван без ножек щеголял вылезшей набивкой. На одну встречу, сказал Уиклоу. Как и я сам, Уикерс, как и я сам. В скат крыши был врезан самодельный световой люк. На его раме было пятно красной краски. Русские не доверяют стенам, объяснил Уиклоу, ей будет легче разговориться под открытым небом.
  К неудовольствию голубей и воробьев, люк открылся. Барли жестом пропустил ее вперед и восхитился плавностью линии ее высокой фигуры, когда она изогнулась. Потом пролез за ней, задев спиной край люка, чего, собственно, ожидал, и чертыхнулся. Они стояли в узком пространстве между двумя крутыми крышами, где едва поместились их ступни. Снизу, с невидимых улиц, доносился шум машин. Катя стояла лицом к нему, почти вплотную. «Давайте поселимся здесь, – подумал он. – Ваши глаза, я, небо». Он тер себе спину, морщась от боли.
  – Вы сильно ушиблись?
  – Трещина в позвоночнике.
  – Кто этот человек на лестнице? – спросила она.
  – Он работает у меня. Мой редактор. Он посторожит, пока мы тут беседуем.
  – Вчера вечером он был в больнице.
  – В какой больнице?
  – Вчера вечером после встречи с вами мне нужно было съездить в больницу.
  – Вы больны? Зачем вы поехали в больницу? – спросил Барли, перестав тереть спину.
  – Неважно. Но он был там. Притворялся, что у него сломана рука.
  – Он не мог там быть, – ответил Барли, не веря себе. – Весь вечер, после того как вы ушли, он был у меня. Мы обсуждали русские книги.
  Он увидел, как подозрение медленно исчезает из ее глаз.
  – Я устала. Вы должны меня извинить.
  – Давайте я расскажу вам, что я придумал, а после вы можете все забраковать. Мы поговорим, а потом я приглашаю вас поужинать. Если стражи народа нас вчера подслушивали, то в любом случае ждали чего-то такого. Мастерская принадлежит моему другу-художнику, помешанному на джазе не меньше меня. Я не назвал вам его фамилии, потому что забыл ее, а может, и вообще не знал. Я подумал, мы принесем ему выпить и поглядим его картины, но он так и не появился. Тогда мы отправились ужинать и говорили о литературе и о мире во всем мире. Вопреки моей репутации, я к вам не приставал. Ваша красота внушает мне благоговейный страх. Ну, как?
  – Годится.
  Полуприсев, он достал бутылку виски и отвинтил колпачок.
  – Вы пьете эту дрянь?
  – Нет.
  – Я тоже. – Он надеялся, что она пристроится рядом с ним, но она осталась стоять. Он налил колпачок доверху и поставил бутылку у ног.
  – Как его зовут? – спросил он. – Автора? Гёте? Кто он?
  – Это неважно.
  – Место его работы? Фирма? Номер почтового ящика? Министерство? Лаборатория? Где он работает? У нас нет времени на лишние разговоры.
  – Не знаю.
  – Где он теперь? Вы и это мне не скажете, правда?
  – Он может быть в разных местах. Это зависит от того, где он в данное время работает.
  – Как вы с ним познакомились?
  – Не знаю. Я не знаю, что можно вам говорить.
  – А что он разрешил говорить мне?
  Она запнулась, словно он поймал ее за руку, и нахмурилась.
  – Все, что сочту нужным. Я должна вам доверять. Он благороден. Такова его натура.
  – Что же вам мешает? (Молчание.) Как, по-вашему, почему я здесь? (Молчание.) По-вашему, мне очень нравится играть в прятки по всей Москве?
  – Не знаю.
  – Почему вы послали мне книгу, если не доверяете?
  – По его поручению. Не я вас выбирала. Он вас выбрал, – невесело ответила она.
  – Где он теперь? В больнице? Как вы поддерживаете с ним связь? – Он смотрел на нее в ожидании ответа, а потом предложил: – Попробуйте! Начните говорить и поглядите, как пойдет дело. Кто он, кто вы? Чем он зарабатывает на жизнь?
  – Не знаю.
  – Кто находился в дровяном сарае в три часа ночи, когда было совершено преступление? (Снова молчание.) Скажите, зачем вы меня втянули в это? Начали вы. Не я. Катя? Это я. Барли Блейр. Я рассказываю анекдоты, подражаю птичьим голосам, пью. Я друг.
  Он был очарован серьезностью, с какой она молчала, пристально глядя на него. Он был очарован тем, как слушали ее глаза, и ощущением возвращаемой дружбы всякий раз, когда она прерывала молчание.
  – Преступления совершено не было, – сказала она. – Он мой друг. А как его фамилия и чем он занимается, значения не имеет.
  Раздумывая над этим, Барли отпил виски.
  – Значит, вы обычно оказываете друзьям вот такие услуги? Переправляете на Запад их запрещенные рукописи? (Она и думает глазами, решил он.) А он хоть упомянул вам о ее содержании?
  – Естественно. Он не стал бы подвергать меня опасности без моего согласия.
  Он уловил в ее голосе желание защитить Гёте и возмутился.
  – Так о чем она, по его словам? – спросил он.
  – Об участии моей страны в многолетней разработке антигуманного оружия массового уничтожения. В ней дается картина коррупции и некомпетентности во всех областях оборонно-промышленного комплекса. А также преступной халатности и всяческих нарушений про – фессиональной и иной этики.
  – М-да! А кроме этого, какие-либо подробности вам известны?
  – Я не знакома с военными секретами.
  – А, так он солдат!
  – Нет.
  – А кто же?
  Молчание.
  – Но вы одобряете это? Передачу рукописи на Запад?
  – Он не передает ее на Запад или какому-нибудь блоку. Он уважает англичан, но суть не в этом. Его поступок обеспечит подлинную открытость в отношениях между учеными всех стран. И поможет прекратить гонку вооружений. (Нет, она все еще не верит ему. Говорила она без интонаций, словно выучила свою речь наизусть.) Он считает, что времени уже не осталось. Мы должны покончить со злоупотреблением наукой и с политическими системами, которые несут за это ответственность. На философские темы он говорит по-английски, – добавила она.
  А вы слушаете, подумал Барли. Глазами. По-английски. Пока взвешиваете, можно ли мне доверять.
  – Он ученый? – спросил он.
  – Да. Он ученый.
  – Я их всех ненавижу. А в какой области? Он физик?
  – Может быть. Не знаю.
  – Его информация охватывает весьма широкий спектр вопросов. Точность, наведение, управление, контроль, ракетные двигатели. Неужели это один человек? Кто дает ему материал? Откуда он знает так много?
  – Не знаю. Он один. Это же очевидно. У меня не так уж много друзей. Это не группа. Возможно, он, кроме того, контролирует работу других. Я не знаю.
  – У него высокая должность? Он большая шишка? Работает здесь, в Москве? Руководитель? Что он такое?
  После каждого вопроса она качала головой.
  – Он работает не в Москве. Ни о чем другом я его не спрашивала, а сам он мне не говорил.
  – Он принимает участие в испытаниях?
  – Не знаю. Он много ездит. По всему Советскому Союзу. Иногда он подолгу живет под жгучим солнцем, иногда подолгу мерзнет, иногда и то и другое. Я не знаю.
  – Он хоть раз упоминал организацию, в которой работает?
  – Нет.
  – А номер ящика? Фамилии начальников? Фамилию какого-нибудь коллеги или подчиненного?
  – Ему неинтересно говорить со мной про это.
  И он поверил ей. Пока он был с ней, он поверил бы, что север – это юг, а детей находят в капусте.
  Она смотрела на него в ожидании следующего вопроса.
  – А он понимает, каковы будут последствия публикации этого материала? – спросил Барли. – Для него, я имею в виду. Он понимает, с чем играет?
  – Он говорит, что бывают времена, когда сначала нужно действовать, а о последствиях думать, когда с ними столкнешься. – Она, казалось, ждала, что он что-то скажет, но он уже научился не спешить. – Если мы ясно видим одну цель, то можем приблизиться к ней на шаг. Если же мы погрузимся в созерцание всех целей одновременно, то не продвинемся ни на йоту.
  – Ну, а вы? Он подумал о последствиях для вас, если что-нибудь выйдет наружу?
  – Он примирился с этой мыслью.
  – А вы?
  – Естественно. Это было и мое решение. Иначе почему бы я стала ему помогать?
  – А дети?
  – Это ради них, ради всего их поколения, – ответила она с почти гневной решимостью.
  – А последствия для матушки-России?
  – Мы считаем, что гибель России предпочтительнее гибели всего человечества. Прошлое – это тяжелейшее бремя. Для всех стран, не только для России. Мы считаем себя палачами прошлого. Он говорит: если мы не можем казнить наше прошлое, как же тогда мы построим будущее? И пока мы не избавимся от старого мышления, нового мира нам не построить. И чтобы провозгласить правду, мы должны готовиться к тому, чтобы стать апостолами отрицания. Он цитирует Тургенева. Нигилист – это человек, который не принимает на веру ни единого принципа, каким бы почитанием ни был окружен этот принцип.
  – А вы?
  – А я меньше всего нигилистка. Я гуманистка. Если нам дано помочь будущему, мы обязаны это сделать.
  Он искал в ее голосе хоть тень сомнения. Но не нашел. Ни одной фальшивой ноты.
  – Давно ли он высказывает подобные мысли? Так было всегда? Или началось с недавних пор?
  – Он всегда был идеалистом. Такова его натура. Он всегда был настроен чрезвычайно критически. Но его критичность конструктивна. Было время, когда он сумел убедить себя, что оружие массового уничтожения настолько ужасно, что его создание положит конец всем войнам, что сам образ военного мышления претерпит изменения. Он согласился с парадоксальным выводом: чем мощнее оружие, тем больше возможность сохранить мир. В этом смысле он был приверженцем американской стратегической доктрины.
  Она внутренне устремлялась к нему. Он чувствовал это, чувствовал, что становится ей нужен. Она пробуждалась и шла к нему. Под московским небом она после долгих лет одиночества и тоски избавлялась от своего недоверия.
  – Что же изменило его взгляды?
  – Он много лет испытывал на себе некомпетентность и высокомерие наших военных и бюрократических учреждений. Он видел, какими кандалами на ногах прогресса они стали, – это его собственное выражение. Его вдохновила перестройка и перспектива всеобщего мира. Но он не утопист, он не пассивен. Он знает, что само собой ничего не придет. Он знает, что наш народ обманут и лишен коллективной силы. Новая революция должна быть сделана сверху. Интеллектуалами. Художниками. Теми, кто правит. Учеными. Он хочет внести собственный необратимый вклад в согласии с призывами нашего руководства. Он твердит пословицу: «По тонкому льду гони скорее». Он говорит, что мы слишком долго живем в эпоху, в которой больше не нуждаемся. Прогресса можно достигнуть только тогда, когда этой эпохе придет конец.
  – И вы согласны?
  – Да. И вы тоже! – Пылко. В глазах вспыхивает огонь. Слишком уж безупречный английский, выученный в монастыре по дозволенным классическим произведениям прошлого. – Он говорит, что слышал, как вы критиковали вашу страну точно в таких же выражениях!
  – А думает ли он о чем-то более земном? – спросил Барли. – Ну, например, любит ли он кино? Какая у него машина?
  Она отвернулась от него, и теперь он смотрел на ее профиль, вырезанный в пустоте неба. Барли глотнул виски.
  – Вы сказали, что он, возможно, физик, – напомнил он.
  – Он учился на физика. Кажется, на инженера тоже. По-моему, в той области, где он работает, разграничения между профессиями соблюдаются не так уж строго.
  – Где он учился?
  – Его еще в школе считали на редкость одаренным. В четырнадцать он занял первое место на математической олимпиаде. Об этом напечатали в ленинградских газетах. Он кончил ЛИТМО, а потом – аспирантуру, уже в университете. Он необыкновенно талантлив.
  – В школе я таких ненавидел, – сказал Барли и испугался, увидев, что она нахмурилась.
  – Но ведь Гёте вы не возненавидели. Вы его вдохновили. Он часто цитирует своего друга Скотта Блейра. «Если мы хотим обрести надежду, все мы должны предать свои страны». Вы правда так сказали?
  – Что такое ЛИТМО?
  – ЛИТМО – это Ленинградский институт точной механики и оптики. Из университета его перевели в Академгородок под Новосибирском. Он стал кандидатом наук, доктором наук. И всем прочим.
  Он хотел было расспросить, что стояло за «всем прочим», но побоялся спугнуть ее и дал ей рассказать о себе.
  – Так когда же вы с ним познакомились?
  – Когда я была совсем девочкой.
  – Сколько вам было лет?
  Он ощутил, как в ней снова вспыхивает недоверие и опять угасает при мысли, что она в безопасном обществе или же, наоборот, настолько опасном, что дальнейшая откровенность ничего уже изменить не может.
  – Я была большой интеллектуалкой шестнадцати лет, – сказала она с печальной улыбкой.
  – А сколько лет было дарованию?
  – Тридцать.
  – О каком годе мы говорим?
  – О шестьдесят восьмом. Он все еще был идеалистом, верующим в мир. Он сказал, что они ни за что не пошлют танки. «Чехи – наши друзья, – сказал он. – Они как сербы и болгары. Если бы речь шла о Варшаве, то, может быть, они послали бы танки. Но против наших чехов – никогда, никогда!»
  Она совсем повернулась к нему спиной. В ней было много женщин сразу. Она стояла к нему спиной и говорила с небом, но тем не менее втягивала его в свою жизнь и отводила ему роль наперсника.
  Это было в Ленинграде, в августе, рассказывала она. Ей шестнадцать, и она учит французский и немецкий в последнем классе школы. Лучшая ученица, грезящая о мире во всем мире, революционерка самого романтического толка. Детство осталось позади, и она считает себя зрелой женщиной, говорила она с иронией. Уже прочитаны и Эрих Фромм, и Ортега-и-Гасет, и Кафка. Она видела «Доктора Стрейнджлава»[12]. По ее мнению, Сахаров правильно мыслит, но неверно действует. Ее беспокоит судьба русских евреев, но она разделяет точку зрения отца, что в своих бедах они виноваты сами. Ее отец был профессором-гуманитарием в университете, а училась она в школе для сыновей и дочерей ленинградской номенклатуры. Шел август шестьдесят восьмого, но Катя и ее друзья все еще умудрялись жить политическими надеждами. Барли попытался вспомнить, жил ли он когда-либо политическими надеждами, и решил, что вряд ли. Она говорила так, будто ничто никогда больше не остановит ее. А ему хотелось опять держать ее руку в своих, как тогда на лестнице. Ему хотелось завладеть хоть чем-то, но лучше всего – лицом, и целовать его, а не слушать ее любовную историю.
  – Мы верили, что Восток и Запад сближаются, – говорила она. – Когда американские студенты проводили демонстрации протеста против войны во Вьетнаме, мы гордились ими и считали их своими товарищами. Когда бунтовали парижские студенты, мы жалели, что не стоим рядом с ними на баррикадах, одетые в такую же модную французскую одежду.
  Она поглядела через плечо и снова улыбнулась ему. Слева от нее над звездами выплыл рогатый месяц, и Барли смутно припомнилась вычитанная в каком-то романе примета, что это не к добру. На противоположную крышу опустилась стая чаек. «Я никогда тебя не покину», – подумал он.
  – В нашем дворе жил человек, который отсутствовал девять лет, – говорила она. – Однажды утром он вернулся, делая вид, будто не исчезал. Отец пригласил его на обед, а потом весь вечер ставил для него пластинки. Мне тогда еще не доводилось встречать жертв недавних репрессий, и, естественно, я надеялась, что он расскажет об ужасах лагерей. Но он хотел только одного: слушать Шостаковича. В те дни я не понимала, что бывают страдания, которые нельзя описать. Из Чехословакии приходили известия о потрясающих реформах. Мы верили, что вскоре в Советском Союзе начнутся такие же реформы, что у нас будет твердая валюта и возможность свободно путешествовать.
  – А где была ваша мать?
  – Она умерла.
  – От чего?
  – От туберкулеза. Я родилась, когда она уже была больна. Двадцатого августа в Доме ученых состоялся закрытый просмотр фильма Годара. – В ее голосе снова проскользнуло самоосуждение. – Приглашение было на два лица. Мой отец, наведя справки о нравственном содержании этого фильма, не горел желанием взять меня с собой, но я настояла. И в конце концов он решил, что это будет полезно для моего французского. Вы знаете ленинградский Дом ученых?
  – Вроде бы нет, – сказал он, выгибая спину.
  – Вы видели «A Bout de Souffle»[13]
  – Я играл в нем главную роль!
  Она рассмеялась, а он отхлебнул виски.
  – Ну, так вы помните, какой это сильный фильм. Да?
  – Да.
  – Такого сильного фильма я еще не видела. Он на всех произвел огромное впечатление, но для меня он был как гром с ясного неба. Дом ученых находится на набережной Невы. Обломок былого великолепия – мраморные лестницы и низкие диваны, на которые непросто сесть в узкой юбке. – Теперь она опять стояла к нему боком, чуть наклонив голову. – Прекрасный зимний сад и зал с тяжелыми занавесками и богатыми коврами, словно в мечети. Отец очень любил меня, но боялся за меня и держал в строгости. Когда фильм кончился, мы пошли в ресторан, отделанный деревянными панелями. Очень красивый. Мы сидели за длинными столами, и вот там я встретила Якова. Отец познакомил нас: «Вот новый гений мира физики», – сказал он. Мой отец часто позволял себе сарказм по адресу молодых людей. К тому же Яков был красив. Я кое-что слышала о нем, но никто не сказал мне, насколько он раним – скорее как художник, чем ученый. Я спросила его, чем он занимается, а он ответил, что вернулся в Ленинград вновь обрести невинность. Я засмеялась, чего он не ожидал от шестнадцатилетней девочки. Мне, сказала я, кажется странным, что ученый вдруг ищет невинность. Он объяснил, что в Академгородке слишком уж блистал в некоторых разделах науки и в результате им слишком уж заинтересовались военные. Оказалось, что в физике различие между исследованиями в мирных и военных целях нередко крайне мало. Теперь они предлагают ему все – привилегии, деньги для исследований, но он отказывается, поскольку хочет сохранить свою энергию для мирных целей. Это их разозлило, потому что обычно они, вербуя цвет нашей науки, не получают отказов. Вот он и вернулся в свой старый университет, чтобы вновь обрести невинность. Сначала он собирался заняться теоретической физикой и искал поддержки у влиятельных людей, но они уклонялись из-за его позиции. Ленинградской прописки у него нет. Он говорил очень свободно, как иногда случается с нашими учеными. И еще он был энтузиастом Академгородка. Рассказывал об иностранцах, которые приезжали в те дни, о молодых блестящих американцах из Стэнфорда и Массачусетского технологического института и об англичанах. Он рассказал о художниках, которые были запрещены в Москве, но могли выставляться в Городке. Семинары, бурный темп жизни, свободный обмен идеями и – как я была уверена – любовью. «В какой другой стране, кроме России, Рихтер и Ростропович поехали бы специально играть для ученых? А Окуджава бы пел? А Вознесенский читал свои стихи? Вот мир, который мы, ученые, должны построить для других!» Он шутил, а я смеялась, как зрелая женщина. В те дни он был очень остроумным, но был и уязвимым, как сегодня. В нем живет ребенок, который отказывается взрослеть. Он сочетает в себе художника и педанта. Уже в то время он откровенно критиковал некомпетентность властей. Он сказал, что в универсаме Городка столько яиц и колбасы, что туда приезжают на автобусах жители Новосибирска, и к десяти часам утра все полки уже пусты. Почему должны ездить люди, а не колбаса? Наоборот было бы много лучше! Никто не убирает мусор, сказал он, и часто выключают электричество. Иногда мусора на улицах бывало по колено. И они называют это научным раем! И я высказала еще одно не по годам зрелое замечание. «Обычная беда любого рая, – сказала я. – Там некому убирать мусор». Все засмеялись. Я имела огромный успех. Он описывал, как старая гвардия пытается постигнуть идеи молодых и как они отступают, недоверчиво покачивая головами, словно крестьяне, которые впервые увидели трактор. Ничего, сказал он, победа останется за прогрессом. Он сказал, что бронепоезд революции, который Сталин пустил под откос, наконец-то вновь катит по рельсам и следующей остановкой будет Марс. Вот тут мой отец вставил свой очередной сарказм. На его вкус, Яков слишком уж много разглагольствовал. «Но, Яков Ефремович, – сказал он, – ведь Марс, кажется, бог войны?» И Яков сразу задумался. Мне в голову не приходило, что человек способен так быстро измениться – только что бесконечно смелый, а миг спустя одинокий и расстроенный. И повинен в этом был мой отец! Я безумно на него рассердилась. Яков искал точку опоры, а отец вверг его в отчаяние. Яков рассказывал вам о своем отце?
  Она сидела, откинувшись на скат крыши, вытянув длинные ноги, туго обтянутые платьем. Небо позади нее темнело, звезды и месяц набирали яркость.
  – Он сказал мне, что его отец умер от переизбытка интеллектуальности, – ответил Барли.
  – Совсем отчаявшись, он принял участие в лагерном восстании. Много лет Яков не знал о его смерти. Однажды к нему домой пришел старик и сказал, что застрелил его отца. Он был лагерным охранником и по приказу расстреливал восставших. Расстреливали их из автоматов, десятками, в Воркуте, недалеко от железнодорожной станции. Охранник плакал. В то время Якову было всего четырнадцать, но он простил старика и угостил его водкой.
  «Я бы не смог, – подумал Барли. – Я не того масштаба».
  – В каком году расстреляли его отца? – спросил он. Будь хомяком. Ни на что другое ты не годишься.
  – По-моему, весной пятьдесят второго. Пока Яков молчал, за столом принялись горячо обсуждать события в Чехословакии, – продолжила она на своем безупречном антикварнейшем английском. – Кто-то сказал, что правящая банда непременно пошлет танки. Мой отец был в этом уверен. Кто-то заметил: «И правильно сделают». Отец сказал, что сделают независимо от того, правильно это или нет. Красные цари, сказал он, делают, что хотят, как в свое время белые цари. Система победит, потому что победа всегда остается за системой, и система – наше проклятие. Мой отец был неколебимо убежден в этом, как впоследствии и Яков. Но в то время Яков все еще твердо верил в революцию. Он хотел, чтобы смерть его отца была не напрасной. Он внимательно выслушал моего отца, но потом перешел в наступление. «Они никогда не пошлют танки, – сказал он. – Революция выживет!» Он ударил кулаком по столу. Вы обратили внимание на его руки? Как у пианиста, белые, тонкие. Он порядочно выпил. Пил и мой отец, и тоже рассердился. Он хотел, чтобы его оставили в покое с его пессимизмом. Именитый гуманитарий, он не желал, чтобы ему противоречил молодой технарь, которого он считал выскочкой. Может, отец и ревновал, потому что, пока они ссорились, я по уши влюбилась в Якова.
  Барли еще глотнул виски.
  – И вас это не шокирует? – негодующе спросила она и улыбнулась. – Шестнадцатилетняя девочка и – опытный тридцатилетний мужчина?
  Барли не находил что сказать, но ей, видимо, была нужна его поддержка.
  – У меня нет слов, но в целом им обоим, по-моему, очень посчастливилось, – сказал он.
  – Когда вечер кончился, я попросила у отца три рубля, чтобы пойти с друзьями в кафе «Север» съесть мороженого. На ужине было несколько дочек академиков, моих соучениц. Мы собрались, и я пригласила Якова с нами. По дороге я спросила, где он живет, и он ответил: «На улице профессора Попова». А потом спросил меня: «Кто такой Попов?» Я рассмеялась. «Каждый знает, кто такой Попов, – сказала я. – Попов был великим русским изобретателем радио, который передал сигнал даже раньше Маркони», – ответила я ему. Яков не разделял моей уверенности. «Возможно, Попова и вовсе не было, – сказал он. – Возможно, его придумала партия, поддерживая нашу русскую навязчивую идею, будто мы все изобрели первыми». Из этого я поняла, что он еще борется с сомнениями относительно того, что будет в Чехословакии.
  Чувствуя себя полным дураком, Барли кивнул с умным видом.
  – Я спросила его: в какой квартире он живет – в коммунальной или отдельной? Он сказал, что это комната его старого друга еще по ЛИТМО, но тот работает в особой ночной лаборатории, и видятся они редко. Я сказала: «Покажите мне, как вы живете. Мне хочется убедиться, что вам там удобно». Он стал моим первым любовником, – сказала она просто. – Он был очень нежным, как я и ожидала, но и очень страстным.
  – Браво, – сказал Барли так тихо, что, возможно, она и не расслышала.
  – Я провела с ним три часа и уехала домой на последнем поезде метро. Отец ждал меня, а я говорила с ним, как чужая, будто пришла в гости. Я так и не заснула. На следующий день я слушала последние известия на английском по Би-би-си. Танки вошли в Прагу. Отец, который это предсказывал, был в отчаянии. Но беспокоилась я не из-за отца. Вместо школы я пошла к Якову. Его товарищ сказал, что я найду его в «Сайгоне», как неофициально назывался кафетерий на Невском проспекте, самое подходящее место для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. Он пил кофе, но был пьян. С тех пор, как он услышал это известие, он пил водку. «Твой отец прав, – сказал он. – Победа всегда остается за системой. Мы говорим о свободе, но мы угнетатели». Через три месяца он вернулся в Новосибирск. Он был зол на себя, но все равно поехал. «Это выбор между тем, чтобы умереть от безвестности, и тем, чтобы умереть от компромисса, – сказал он. – И поскольку это выбор между смертью и смертью, почему бы не предпочесть ту, что сулит больше удобств?»
  – А как вы отнеслись к этому? – спросил Барли.
  – Мне было за него стыдно. Я сказала ему, что он был для меня идеалом и я в нем обманулась. Я начиталась Стендаля и обращалась к нему как благородная героиня французского романа. Но я действительно считала, что он принял безнравственное решение. Он утверждал одно, а поступил наоборот. В Советском Союзе, сказала я ему, так поступают очень многие. Я сказала, что не буду с ним разговаривать до тех пор, пока он не откажется от своего безнравственного выбора. Я напомнила ему о Э.М.Форстере[14] которым мы оба восхищались. Я сказала ему, что он должен согласовывать свои мысли с поступками. Вскоре, естественно, я смягчилась, и мы возобновили наши отношения, но они утратили романтичность, и когда он занялся своей новой работой, то переписывались мы уже с прохладцей. Мне было за него стыдно. Может быть, и за себя тоже.
  – И вы вышли замуж за Володю, – сказал Барли.
  – Совершенно верно.
  – А Якова сохранили на стороне, – предположил он, будто это было самой нормальной вещью на свете.
  Она смутилась и рассердилась одновременно.
  – Да, некоторое время мы с Яковом тайно встречались. Не часто, но иногда. Он говорил, что мы – роман, который еще не дописан. Каждый из нас ждал, что другой решит его судьбу. Яков был прав, но я не осознала тогда силы его влияния на меня и моего влияния на него. Мне казалось, встречайся мы чаще, мы могли бы освободиться друг от друга. Когда я поняла, что это не так, то перестала видеться с ним. Я любила его, но отказалась с ним видеться. И потом, я была беременна от Володи.
  – Когда вы снова встретились?
  – После прошлой Московской книжной ярмарки. Вы сыграли роль катализатора. Он был в отпуске и очень сильно пил. Он написал множество докладных начальству и подал много официальных жалоб. Но на систему ни одна никакого действия не возымела, хотя, мне кажется, у властей он начал вызывать раздражение. Все, что вы говорили, запало ему в душу. В критический момент его жизни вы выразили его мысли в словах, а слова увязали с конкретными действиями, что Якову дается не просто. На следующий день он нашел предлог позвонить мне на работу. Он попросил у друга ключ от квартиры. Наши отношения с Володей к тому времени распались, хотя мы продолжали жить под одной крышей, потому что Володя все еще не получил квартиры. Пока мы сидели в комнате его друга, Яков очень много о вас говорил. Вы все разложили по полочкам для него. Он так и сказал: «Этот англичанин подсказал мне решение. Отныне должно быть только действие, только самопожертвование, – сказал он. – Слова – проклятие русского общества. Они подменяют дело». Яков знал, что я соприкасаюсь с западными издательствами, и попросил следить, не появится ли ваша фамилия в списках иностранных гостей. А сам сразу засел за рукопись, которую мне предстояло передать вам. Он очень много пил. Я тревожилась за него. «Как ты можешь писать, когда пьян?» Он ответил, что пьет, чтобы выжить.
  Барли снова глотнул виски.
  – А вы рассказали Володе о Якове?
  – Нет.
  – Но Володя узнал?
  – Нет.
  – Так кому же об этом известно?
  Видимо, она уже задавала себе этот вопрос, поскольку ответила очень быстро:
  – Яков ничего не говорит своим друзьям. Это я знаю. Если квартиру для свидания подыскиваю я, то говорю только, что она нужна мне, а зачем – не объясняю.
  – А ваши подруги? Им ни намека?
  – Мы не ангелы. Если я прошу их о кое-каких услугах, они делают соответствующие выводы. Иногда услуги оказываю я. Вот и все.
  – И никто не помогал Якову работать над рукописью?
  – Нет.
  – Никто из его пьющих друзей?
  – Нет.
  – Почему вы так уверены?
  – Потому что я уверена, что в своих мыслях он абсолютно одинок.
  – Вы с ним счастливы?
  – Простите?
  – Вы его не просто любите, но он вам и нравится? Он умеет вас смешить?
  – Я считаю, что Яков – великий и беззащитный человек, которому без меня не выжить. Быть человеком, взыскующим истины, значит быть ребенком. А еще это значит быть непрактичным. Я думаю, что без меня он сломается.
  – Вам не кажется, что он уже сломался?
  – «А кто нормален?» – сказал бы Яков. Тот, кто строит планы уничтожения человечества, или тот, кто пытается этому воспрепятствовать?
  – А тот, кто делает и то, и другое?
  Она не ответила. Он ее провоцировал, и она это понимала. Он ревновал и пытался подточить ее веру.
  – Он женат?
  Она сердито вспыхнула.
  – По-моему, он не женат, но это неважно.
  – У него есть дети?
  – Эти вопросы нелепы.
  – Но и ситуация достаточно нелепая.
  – Он говорит, что люди – единственные существа, которые из своих детей делают жертвы. И твердо решил не иметь детей.
  «А воспользоваться вашими», – подумал Барли, но ухитрился не произнести это вслух.
  – Итак, вы с интересом следили за его карьерой, – резко сказал он, возвращаясь к вопросу о служебном положении Гёте.
  – На расстоянии и в общих чертах.
  – И все это время вы не знали, чем он занимается? Я вас правильно понял?
  – Если что-то и знала, то лишь косвенно, из наших разговоров на этические темы. «Какую часть человечества должны мы уничтожить, чтобы сохранить человечество? Как мы можем говорить о борьбе за мир, если планируем только ужасные войны? Как мы можем вести речь об избирательности целей, если мы не обладаем достаточной точностью?» Когда мы обсуждаем подобные вопросы, я, естественно, понимаю, чем он занимается. Когда он говорит мне, что величайшей опасностью для человечества является не реальное существование советской власти, а ее иллюзорность, я ни о чем его не спрашиваю. Я стараюсь его поддержать. Я убеждаю его быть последовательным и, если потребуется, смелым. Но вопросов я ему не задаю.
  – А Рогов? Он никогда не упоминал Рогова? Профессора Аркадия Рогова?
  – Я уже вам сказала. Он не говорит о своих коллегах.
  – А кто сказал, что Рогов его коллега?
  – Я это поняла из вашего вопроса, – возмущенно возразила она, и он снова поверил ей.
  – Как вы поддерживаете с ним связь? – спросил он с прежней мягкостью.
  – Это неважно. Когда один его друг получает некий сигнал, то сообщает Якову, и Яков звонит мне.
  – А этот один друг знает, от кого поступает некий сигнал?
  – А для чего? Он знает, что от женщины. И все.
  – Яков боится?
  – Поскольку он так много говорит о мужестве, то думаю, что боится. Он цитирует Ницше: «Высшая добродетель – не бояться». Он цитирует Пастернака: «Источник красоты…»
  – А вы? – прервал он ее.
  Она отвела взгляд. В домах напротив начинали светиться окна.
  – Я должна думать не о своих детях, а обо всех детях, – сказала она, и он заметил на ее щеках две позабытых слезы. Он глотнул виски и напел несколько тактов Каунта Бейси. Когда он снова взглянул на нее, слезы исчезли.
  – Он говорит о великой лжи, – сказала она так, словно только что об этом вспомнила.
  – Какой великой лжи?
  – Все является частью единой великой лжи, вплоть до мельчайших деталей наиболее безобидного оружия. Даже результаты, которые посылают в Москву, подчинены этой великой лжи.
  – Результаты? Какие результаты? Результаты чего?
  – Не знаю.
  – Испытаний?
  Казалось, она забыла, что раньше это отрицала.
  – Думаю, испытаний. По-моему, он подразумевает, что результаты испытаний искажаются намеренно, подгоняются под заказы генералов и официальные производственные требования бюрократов. Возможно, искажает их он сам. Он очень сложный человек. Иногда он рассказывает о своих многочисленных привилегиях, которых теперь стыдится.
  Список покупок – так называл это Уолтер. Тупо подчиняясь долгу, Барли вычеркивал последние пункты.
  – Он упоминал о каких-либо конкретных проектах?
  – Нет.
  – А он не говорил, что как-то связан с системой командного управления? О том, как контролируется командир боевой части?
  – Не говорил.
  – Он никогда не рассказывал вам, какие принимаются меры для предотвращения ошибочного запуска?
  – Нет.
  – Из его слов никогда не следовало, что он занимается обработкой данных?
  Она устала.
  – Нет.
  – Его повышали по службе? Ордена? Банкеты в честь повышения?
  – О повышениях он упоминает, только говоря о том, как прогнила вся система. Я уже сказала вам, что, возможно, он слишком громко критиковал систему. Но я не знаю.
  Она отдалилась от него. Прядь волос скрыла ее лицо.
  – Лучше, если все дальнейшие вопросы вы зададите ему сами, – сказала она так, будто собралась уходить. – Он хочет встретиться с вами в пятницу в Ленинграде. Он принимает участие в какой-то важной конференции, устраиваемой одним из военных научных учреждений.
  Сначала небо колыхнулось, потом Барли почувствовал вечернюю стужу. Она окутала его как ледяное облако, хотя темное небо было ясным, а переставший качаться месяц излучал теплое сияние.
  – Он предложил три места, каждое – в определенное время, – продолжала она все тем же безучастным тоном. – Будьте добры, приходите на каждую встречу, пока он не явится. Прийти он придет, если сможет. Он посылает вам привет и благодарность. Он вас любит.
  Она продиктовала три адреса и проследила, как он записал их в блокнот, извинившись, что шифрует. Потом она ждала, пока у него не пройдет приступ чихания, наблюдая, как он содрогается всем телом и костерит своего Творца.
  * * *
  Они поужинали, как истомленные любовники, в подвальчике, в компании старой серой собаки и цыгана, который пел под гитару блюзы. Кому принадлежало это заведение, кто разрешил ему существовать и почему – над этими загадками Барли не стал ломать голову. Он знал только, что в каком-то прошлом своем воплощении, в дни какой-то забытой книжной ярмарки он приехал сюда совершенно пьяный с группой чокнутых польских издателей и на чьем-то саксофоне сыграл «Благослови сей дом».
  Разговор шел натянуто, и пропасть между ними ширилась, пока (как Барли показалось) не поглотила всю его ничтожность до конца. Он смотрел на Катю и чувствовал, что ему нечего ей предложить, что у нее всего вдесятеро больше. В обычной ситуации он бы страстно признался ей в любви. Чтобы снять напряженность новых отношений, ему был необходим рывок в абсолютные величины. Но в Катином присутствии он не мог найти абсолютных величин, чтобы противопоставить ее собственным. Он увидел свою жизнь как ряд бесполезных воскрешений, где одна неудача сменялась другой. Его ужаснула мысль, что он принадлежит к обществу, которое существует только в материальном и оставляет без внимания вечные темы. Но ей ничего этого он сказать не мог. Сказать ей что-нибудь значило разрушить свой образ в ее глазах, а взамен у него ничего не было.
  Они говорили о книгах, и он видел, как она от него ускользает. Лицо ее стало рассеянным, голос – скучным. Он попытался вернуть ее, он старался вовсю, но она ушла. Она произносила те же избитые фразы, которые он выслушивал весь день, пока ждал ее. «Еще минута, – подумал он, – и я начну рассказывать ей про „Потомак – Бостон“ и объяснять, что река и город никак между собой не связаны». Помилуй Господи, он уже начал это объяснять.
  И только в одиннадцать, когда в ресторане выключили свет и он шел с ней по безжизненной улице к станции метро, ему вдруг пришло в голову, что, вопреки всем здравым расчетам, и он мог произвести на нее впечатление, пусть и скромнее, чем то, какое она произвела на него. Она взяла его под руку, ее пальцы лежали на сгибе его локтя, и она шла широким шагом, чтобы попасть с ним в ногу. Белая пасть эскалатора была открыта, чтобы принять ее. Как перевернутые рождественские елки, над ними мерцали люстры. Барли церемонно, по-русски поцеловал Катю: в левую щеку, в правую, снова в левую. И пожелал спокойной ночи.
  – Господин Блейр, сэр! Так я и думал, что это вы! Какое совпадение! Садитесь, мы подвезем вас!
  Барли залез в машину, а Уиклоу с ловкостью акробата перебрался на заднее сиденье и принялся высвобождать магнитофон, покоившийся на пояснице у Барли.
  Они довезли его до «Одессы» и высадили. Им еще предстояла работа. Вестибюль напоминал аэровокзал во время густого тумана. На каждом диване или кресле дремали в полумраке нелегальные постояльцы, которые заплатили за сидячие места. Барли, наморщив нос, благожелательно обвел их взглядом. Некоторые были в тренировочных костюмах. Другие одеты более официально.
  – Выпьем? – громко сказал он, но ответом было молчание. – Кто-нибудь хочет глотнуть виски? – спросил он, выуживая из внутреннего кармана плаща бутылку, все еще на две трети полную. Показывая пример, он деловито приложился к бутылке, а потом пустил ее по кругу.
  Так Уиклоу и нашел его два часа спустя – в вестибюле, где он притулился среди группки благодарных ночных душ, по-товарищески делясь с ними последним глотком перед тем, как пойти спать.
  * * *
  Глава 9
  – Новые американцы Клайва – это что? – вполголоса осведомился я у Неда, когда мы, точно верующие к заутрене, собрались вокруг броковского магнитофона в оперативном кабинете.
  Лондонские часы показывали шесть. Виктория-стрит еще не разразилась утренним рыком. Брок перематывал ленту, и катушка попискивала, как хор птенцов. Ее полчаса назад привез курьер: она прибыла диппочтой в Хельсинки и на специальном самолете была доставлена в Нортхолт. Если бы Нед прислушался к сладкой песне технических сирен, мы могли бы заметно сэкономить на этой дорогостоящей процедуре; ведь маги и волшебники Лэнгли носились с новой штучкой, гарантировавшей полную безопасность устных сообщений. Но Нед не был бы Недом, если бы не предпочел собственные проверенные способы.
  Он сидел за своим столом и расписывался на документе, загораживая его ладонью. Потом сложил его и сунул в конверт, который собственноручно заклеил, прежде чем отдать Высокой Эмме, одной из своих помощниц. К этому моменту я уже перестал ждать ответа на свой вопрос и даже растерялся, когда он рявкнул:
  – Вонючие мародеры!
  – Из Лэнгли?
  – Бог ведает. Служба безопасности.
  – А чья? – не сдавался я.
  Он только злобно мотнул головой. Из-за документа, который сейчас подписал? Или из-за американских прилипал? Их было двое. Под водительством Джонни, из их лондонского пункта. Темно-синие блейзеры, короткая стрижка, чистенькие, как мормоны, даже до противности. Клайв встал между ними, но Боб демонстративно уселся в дальнем углу рядом с зябко нахохлившимся Уолтером (слишком рано пришлось встать, подумал я в тот момент). Их присутствие даже Джонни выбило из колеи, как тотчас же и меня. Эти тусклые непривычные лица, совершенно неуместные в нашей операции, да еще в столь решающий момент. Будто плакальщики заблаговременно явились проводить в последний путь еще не скончавшегося покойника. Но только вот – кого? Я вновь посмотрел на Уолтера, и на душе у меня стало еще тревожнее.
  Я опять перевел взгляд на новых американцев, таких худощавых, таких аккуратных, таких безликих. Служба безопасности, сказал Нед. Но с какой стати? И почему именно теперь?
  Почему они обозрели всех, кроме Уолтера? Почему Уолтер смотрел на всех, но только не на них? И почему Боб сел в стороне, а Джонни все рассматривает и рассматривает собственные ладони? Я с облегчением отвлекся от своих мыслей. Мы услышали грохот шагов по деревянной лестнице. Это Брок включил воспроизведение. Мы услышали лязг и ругань Барли, задевшего спиной край люка. И снова шарканье их подошв, уже по железу крыши.
  Спиритический сеанс, подумал я, когда до нас донеслись их первые слова: Барли и Катя говорили с нами из потусторонности. Застывшие чужаки с лицами палачей были забыты.
  Наушники были только у Неда. А они многое добавляли, как я убедился, когда позднее сам их надел. В них было слышно и как московские голуби переступают по гребню крыши, и шелест дыхания в Катином голосе. Было слышно, как бьется сердце твоего джо – в микрофонах на его теле.
  Брок проиграл всю сцену на крыше, и только тогда Нед объявил перерыв. Равнодушными остались одни лишь наши новые американцы. Их карие взгляды скользнули по нашим лицам и ни на ком не задержались. Уолтер стыдливо краснел.
  Брок проиграл сцену ужина, но никто не шевельнулся: ни вздоха, ни скрипа стула, ни единого хлопка, даже когда он остановил катушку и перемотал ленту.
  Нед снял наушники.
  – Яков Ефремович. Фамилия неизвестна, физик, в шестьдесят восьмом ему было тридцать, следовательно, родился в тридцать восьмом, – объявил он, выхватывая из стопки на столе розовый бланк запроса и начиная писать на нем. – Уолтер, есть предложения?
  Уолтер заставил себя собраться. Он выглядел донельзя расстроенным, и его голос утратил обычную кипучесть.
  – Ефрем, советский ученый, отчество и фамилия неизвестны, отец Якова Ефремовича, смотри выше, расстрелян в Воркуте после восстания весной пятьдесят второго, – отбарабанил он, не заглянув в блокнот. – Вряд ли так уж много ученых Ефремов казнили за переизбыток интеллектуальности даже в дни любимого Сталина, – закончил он как-то жалобно.
  Глупо, конечно, но мне у него на глазах померещились слезы. Может быть, кто-то действительно скончался, подумал я, покосившись на наших двух мормонов.
  – Джонни? – сказал Нед, продолжая писать.
  – Нед, мы берем Бориса, отчество и фамилия неизвестны, вдовец, профессор каких-то гуманитарных наук в Ленинградском университете, около семидесяти лет, единственная дочь Екатерина, – сообщил Джонни своим ладоням.
  Нед выхватил другой бланк, заполнил его и, словно щедрую милостыню, бросил на поднос для исходящих бумаг.
  – Палфри! Хотите включиться в игру?
  – Оставьте за мной ленинградские газеты, хорошо, Нед? – сказал я со всей легкостью, на какую был способен, учитывая, что мормоны обратили на меня всю силу своего карего взгляда. – Меня интересуют участники и победители математической олимпиады пятьдесят второго года, – сообщил я под общий смех. – А для гарантии не подбросите ли еще и пятьдесят первый, и пятьдесят третий? А может быть, и последующие – на его академические лавры? Она же сказала: «Он стал кандидатом наук, доктором наук. И всем прочим». Так нам можно взять это? Благодарю вас.
  Когда все обязанности были поделены, Нед свирепо поискал взглядом Эмму, чтобы она отнесла запросы в архив. Но Уолтера это не устроило, внезапно он решил заявить о себе, вскочил и решительно двинулся к столу Неда – выпрямившись во весь свой крошечный рост, взмахивая ручонками.
  – Все розыски я беру на себя, – объявил он слишком уж величественно и прижал розовую пачку к груди. – Эта война столь важна, что ее нельзя оставлять на попечение наших голубоволосых архивных генеральш, как они ни неотразимы.
  Я заметил, что наши мормоны следили за ним, пока он не скрылся за дверью, а потом уставились друг на друга, а мы слушали, как его веселые каблучки дробно стучат, удаляясь по коридору. И не думаю, что мне задним числом чудится, как похолодела кровь у меня в жилах от страха за Уолтера, хотя я тогда и не понял – почему.
  * * *
  – Подышим деревенским воздухом, – час спустя предложил мне Нед по внутреннему телефону, когда я только-только успел водвориться за свой стол в Управлении. – Скажите Клайву, что вы мне нужны.
  – Так поезжайте, в чем, собственно, дело? – разрешил Клайв, уединившийся со своими мормонами.
  Мы взяли из служебного гаража быстроходный «Форд». Машину вел Нед. Отмахнувшись от моих не слишком рьяных попыток завязать разговор, он вручил мне папку для ознакомления. За стеклами уже замелькали сельские пейзажи Беркшира, но Нед все так же отмалчивался. А когда ему позвонил Брок и подтвердил что-то, о чем он запрашивал, Нед только буркнул: «Так скажите ему», – и опять погрузился в свои мысли.
  Мы находились в сорока милях от Лондона на самой гнусной из планет, открытых человеком. В трущобах современной науки, где трава всегда аккуратно подстригается. На старинных воротах возлежали изъеденные климатом львы из песчаника. Дверцу Неда открыл любезный мужчина в коричневой спортивной куртке. Его товарищ пошарил детектором под шасси. С той же любезностью они быстро пробежали ладонями по нашим фигурам.
  – «Дипломат» берете с собой, джентльмены?
  – Да, – сказал Нед.
  – Не пожелаете ли его открыть?
  – Нет.
  – А поставить его в ящик можно, джентльмены? Полагаю, неэкспонированных пленок там не имеется, сэр?
  – Хорошо, поставьте его в ящик, – сказал я.
  Мы смотрели, как они погрузили «дипломат» в подобие зеленого бункера для угля и вновь его оттуда извлекли.
  – Благодарю вас, – сказал я, забирая «дипломат».
  – Не стоит благодарности, сэр. Был рад помочь.
  Синий пикап объявил: «Следуй за мной». Сквозь его заднее забранное решеткой стекло на нас хмурилась немецкая овчарка. Створки ворот автоматически открылись – за ними лежали кучки срезанной травы, точно заросшие бурьяном бугры общих могил. Бутылочно-зеленые холмы уходили в закат. Грибовидное облако выглядело бы тут удивительно уместным. Мы въехали в парк. Пара ястребов кружила в безоблачном небе. За высокой проволочной изгородью тянулись луга. В уютных выемках прятались бездымные кирпичные здания. Указатель настойчиво призывал не входить в зоны от «Д» до «К» без защитного костюма. Череп над скрещенными костями провозглашал: «Вы предупреждены!» Пикап двигался перед нами с похоронной скоростью. Мы скорбно выехали за поворот и увидели пустые теннисные корты и алюминиевые башни. По сторонам ползли разноцветные трубы, направляя нас к скоплению зеленых сараев. В центре их на вершине холма виднелся последний обломок доатомного века – беркширский коттедж из кирпича и мелкозернистого песчаника. Калитку украшала надпись: «Администратор». Навстречу нам по выложенной плитками дорожке спешил дюжий мужчина в блейзере, зеленом, как камзол жокея, представляющего Англию на международных скачках. По галстуку рассыпаны золотые теннисные ракетки, за манжету засунут носовой платок.
  – Вы из фирмы. Отлично, отлично. Я О'Мара. Кто из вас кто? Он будет прохлаждаться в лаборатории, пока мы его не свистнем.
  – Прекрасно, – сказал Нед.
  У О'Мары были светлые с проседью волосы и зычный голос сержанта, но со спиртной надтреснутостью. Опухшая шея и пальцы атлета с пятнами цвета мореного дуба от никотина. («О'Мара держит долгогривых ученых в узде, – сообщил мне Нед во время одной из редких вспышек разговора по дороге сюда. – Наполовину кадровик, наполовину охранник, а в целом дерьмо».)
  Гостиную как будто бы все еще убирали французские пленные эпохи Наполеоновских войн. Даже кирпичи в камине были отчищены, а полоски известки между ними любовно прочеркнуты белой краской. Мы сидели в креслах с узорами из роз, пили джин с тоником и большим количеством льда. Медные бляхи конской сбруи подмигивали нам с глянцевитых черных балок.
  – А я только что из Штатов, – сообщил О'Мара, словно поясняя, почему мы последнее время не виделись. Он поднял свой бокал, нагибая к нему голову, так что перехватил его на полпути. – Вы, ребята, туда часто ездите?
  – Иногда, – ответил Нед.
  – Случается, – ответил я. – По зову долга.
  – Мы, собственно, отправляем туда немало наших, взаймы. Оклахома, Невада, Юта. Многие только рады. Ну, а кое-кто пугается и сбегает домой. – Он пил медленными и обстоятельными глотками. – Посетили их военную лабораторию в Ливерморе, ну, в Калифорнии. Место приятное. Гостиница вполне приличная. Денег не жалеют. Пригласили нас на семинар по смерти. Если подумать, так жуть берет, но психоложцы постановили, что это всем только на пользу. А уж вина были – на редкость! «Собираясь предать пламени порядочный кус человечества, уясни по крайней мере, на что это похоже». – Он снова приложился к бокалу. Да и куда было торопиться? Вершина холма в этот час казалась удивительно тихим местом. – Просто поразительно, сколько их ни о чем таком никогда не задумывались. Особенно молодые. Старички – те поконфузливее. Они еще помнят век невинности, если таковой вообще существовал. Если погибнешь сразу, то – мгновенный летальный исход, а если постепенно, то отдаленный. Мне и в голову не приходило. Начинаешь по-новому ценить, что ты, так сказать, в центре событий. Ну, а с другой стороны, уже до четвертого поколения дело дошло. Острота как-то попритупилась. А вы, ребята, в гольф играете?
  – Нет, – ответил Нед.
  – Боюсь, что нет, – ответил я. – Даже брал уроки, но без толку.
  – Хорошее тут поле, но играющие обязаны передвигаться на картах, а я лучше в гроб лягу, чем сяду в эту дрянь. – Он снова отпил все с той же ритуальной обстоятельностью. – Уинтл с приветом, – объяснил он, завершив последний глоток. – Они тут все с приветами, но уж Уинтл каждому сто очков вперед даст. Обсосал социализм, обсосал Христа, а теперь взялся за созерцание и тайцзи[15]. Благодарение богу, хоть женат. Кончал обычную школу, но выговор приличный. Ему еще три года осталось.
  – Что вы ему сказали? – спросил Нед.
  – Им всегда мерещится, будто они под подозрением. Я сказал, что его ни в чем не подозревают, и еще сказал, чтобы он потом держал свою идиотскую пасть на запоре.
  – И, по-вашему, он будет молчать? – спросил я.
  О'Мара мотнул головой.
  – Этого они не умеют, почти никто, вбивай им в голову, не вбивай.
  В дверь постучали, и вошел Уинтл, вечный студент пятидесяти семи лет. Высокий, но ссутуленный, так что курчавая седая голова выдавалась над плечами вперед, и полный почти угасшего интеллектуального блеска. На нем – вязаная безрукавка, широкие брюки по былой оксфордской моде и сандалии. Он сидел, сдвинув колени, а рюмку с хересом держал на отлете, словно реторту, которая неизвестно как себя поведет.
  Нед тотчас стал профессионалом. Свой сплин он на время отложил.
  – Наша обязанность – следить за советскими учеными, – объяснил он, умудрившись придать этому занятию оттенок зеленой скуки. – Мы следим за передвижением фишек в их оборонном комплексе. Боюсь, ничего пикантного.
  – А, так вы разведка! – сказал Уинтл. – Я так и подумал, хотя и промолчал.
  Мне почудилось, что он на редкость одинок.
  – На хрена вам знать, кто они, – ласково объяснил ему О'Мара. – Англичане они и занимаются своим делом, как вы – своим.
  Нед выудил из папки пару отпечатанных на машинке листов и протянул Уинтлу, и тот поставил рюмку, чтобы их взять. Его кисти имели обыкновение повисать, а пальцы скрючивались, как у человека, который умоляет, чтобы его отпустили.
  – Нам надо поднять кое-какой старый, убранный на полку материал, – сказал Нед, переходя на профессиональный жаргон, которого обычно избегал. – Это резюме вашего опроса, когда вы вернулись из Академгородка в шестьдесят третьем году. Вы помните некоего майора Воксхолла? Литературным шедевром это не назовешь, но вы упомянули фамилии двух-трех советских ученых, о которых мы с благодарностью выслушали бы все, что можно, если они еще функционируют и вы их помните.
  Словно защищаясь от газовой атаки, Уинтл водрузил на нос на редкость безобразные очки в стальной оправе.
  – Если мне не изменяет память, майор Воксхолл дал слово чести, что только от меня зависит, буду ли я говорить, и что беседа наша строго конфиденциальна, – дидактически пробубнил он. – Поэтому я весьма удивлен, обнаружив, что моя фамилия и сказанное мной валяются в открытых министерских архивах двадцать пять лет спустя.
  – Другого бессмертия вам, приятель, пожалуй, не дождаться, так что прикусили бы язык да радовались, – посоветовал О'Мара.
  Тут вмешался я, точно разводя сцепившихся родственников. Не может ли Уинтл пополнить слишком уж сухие записи его собеседника? Добавить немножко плоти и крови одному-двум советским ученым, чьи фамилии наряду с другими перечислены на последней странице? И, пожалуй, заодно пролить некоторый свет на кембриджскую бригаду? Не согласится ли он ответить на один-два вопроса, которые, возможно, перевесят чашу весов?
  – Бригада, прошу учесть, отнюдь не тот термин, который употребил бы в такой связи я, – возразил Уинтл, набрасываясь на это слово, как отощалый хищник. – Во всяком случае, если речь идет об англичанах. Бригада подразумевает единую цель. Мы были кембриджской группой, не спорю. Но никак не бригадой. Некоторым просто захотелось проветриться, другим – самовозвеличиться. В первую очередь это относится к профессору Коллоу, который имел весьма преувеличенное мнение о своем подходе к проблеме ускорителей, с тех пор отвергнутом. – Тут бирмингемский выговор Уинтла вырвался наружу. – И всего лишь горсткой действительно руководили идеологические убеждения. Они верили в науку без границ. В свободный обмен знаниями для блага всего человечества.
  – Вонючки, – любезно пояснил нам О'Мара.
  – Среди нас были французы, множество американцев, шведы, голландцы и один-два немца, – продолжал Уинтл, не замечая шпильки О'Мары. – У всех у них, по-моему, была надежда, а уж у русских ее было хоть отбавляй. Это мы, британцы, еле волочили ноги. Как и сейчас.
  О'Мара застонал и подкрепился джином. Но мягкая улыбка Неда, хотя и чуть поувядшая по краям, подвигла Уинтла на дальнейшие воспоминания.
  – Это был расцвет хрущевской эры, как вы, без сомнения, помните. Кеннеди – на этой стороне, Хрущев – на той. Впереди – золотой век, пророчествовали некоторые. Люди в те дни говорили о Хрущеве, ну, совсем как теперь о Горбачеве. Хотя, по-моему, наш энтузиазм тогда был более искренним и непосредственным, чем так называемый энтузиазм теперь.
  О'Мара зевнул, и его глаза бесцеремонно уставились из своих мешков на меня.
  – Мы сообщали им о том, что открыто нами. А они – что открыто ими, – говорил Уинтл, и голос его набирал уверенность. – Мы читали наши доклады. Они читали свои. Должен сказать, Коллоу сел в лужу. Его они разгромили в один момент. Но у нас был Пэнсон с кибернетикой – он утвердил флаг на вершине, и у нас был я. Моя скромная лекция имела большой успех, хотя не мне об этом упоминать. Честно говоря, таких оваций мне с тех пор вообще слышать не доводилось. Не удивлюсь, если они там все еще об этом вспоминают. Баррикады рушились с такой стремительностью, что в зале буквально слышно было, как они трещат. «Слияние в единый поток!» – таков был наш лозунг. «Поток», впрочем, тоже не то слово. Посмотрели бы вы, сколько водки лилось на вечерних сборищах! Или увидели бы приглашенных девушек! Или послушали бы разговоры! КГБ их, конечно, слушал. Но об этом нам было известно все. Перед отъездом туда с нами побеседовали, хотя некоторые и возражали. Но не я – я патриот. Только никто тут ничего поделать не мог, ни их КГБ и ни наш. – Видимо, он дорвался до любимой темы, потому что выпрямился, готовясь произнести давно затверженную речь. – Мне бы хотелось добавить сейчас и здесь, что, по-моему, об их КГБ судят очень превратно. Мне известно из надежного источника, что советский КГБ очень часто брал под свое крыло некоторые из наиболее терпимых элементов советской интеллигенции.
  – О, черт! Только не говорите мне, что наш этого не делал! – сказал О'Мара.
  – Далее, я нисколько не сомневаюсь, что советские власти совершенно справедливо указывали, что при любом обмене научными сведениями с Западом Советский Союз приобретает больше, чем теряет! – Выдвинутая вперед голова Уинтла поворачивалась от одного из нас к другому, как железнодорожный семафор, а вывернутая ладонь в муках налегала на бедро. – И у них есть культура. Никакого водораздела наука – культура для них не существует, прошу учесть. В них тогда жила мечта Возрождения о всесторонне развитом человеке – и сейчас живет. Сам я культурой особенно не интересуюсь. Нет времени. Но она была к услугам тех, кто интересуется. И за вполне умеренную плату, как мне говорили. А многое предлагалось и бесплатно.
  Уинтлу потребовалось высморкаться. Но чтобы высморкаться, Уинтлу потребовалось расстелить носовой платок у себя на колене, а затем лихорадочными пальцами собрать его в комок для употребления. Нед поторопился воспользоваться этой естественной паузой.
  – Может быть, мы могли бы теперь перейти к кое-кому из тех советских ученых, чьи фамилии вы любезно назвали майору Воксхоллу? – сказал он, беря пачку листов, которые я ему протягивал.
  Настала минута, ради которой мы приехали. Из нас четверых не понимал этого, я подозреваю, только Уинтл – подернутые желтизной глаза О'Мары впились в лицо Неда с проницательностью человека, страдающего расстройством пищеварения.
  Нед пошел с бросовых карт, как на его месте поступил бы и я. Возле них он для себя поставил зеленые галочки. Двое успели умереть, третий был в немилости. Нед проверял память Уинтла, готовил его к главному.
  – Сергей? – повторил Уинтл. – Боже мой, ну, конечно! Но как же его фамилия? Попов? Попович? Ах, да, Протопопов! Сергей Протопопов, инженер, специалист по топливу.
  Нед терпеливо провел Уинтла через три фамилии и перешел к четвертой, направляя его память, стимулируя ее.
  – Попробуйте припомнить, не говорите сразу «нет». И все-таки «нет»? Ну, хорошо. Попробуем Савельева.
  – Как вы сказали?
  Я заметил, что память Уинтла в чисто английском духе шарахалась от русских фамилий. Она предпочитала имена, которые можно переиначивать на английский лад.
  – Савельев, – повторил Нед. И вновь я перехватил устремленный на него взгляд О'Мары. Нед пошарил глазами по листу, быть может, чуть-чуть слишком уж небрежно. – Именно так. С-а-в-е-л-ь-е-в. «Молодой идеалист. Словоохотливый, называл себя гуманистом. Работает с частицами, вырос в Ленинграде». Так, если верить майору Воксхоллу, говорили вы в дни, отделенные от нас чуть ли не всей жизнью. Не смогли бы вы добавить что-нибудь еще? Например, вы не поддерживали с ним связи? С Савельевым?
  Уинтл улыбался словно чуду.
  – Так это его фамилия? Савельев. Черт меня подери! Ну, что вы хотите? Забыл! Для меня он, видите ли, все еще Яков.
  – Прекрасно. Яков Савельев. А отчество его не помните?
  Уинтл покачал головой все с той же улыбкой.
  – Что-нибудь добавите к тогдашнему вашему описанию?
  Нам пришлось подождать. Чувство времени у Уинтла было иным, чем у нас. Как и чувство юмора, если судить по его ухмылке.
  – Очень он был застенчивым, этот Яков. На заседаниях не решался задавать вопросы. А дожидался конца и дергал тебя за рукав. «Извините, сэр. Но что вы думаете о том-то и том-то?» И учтите, вопросы в самую точку. Про него говорили, что он по-своему очень культурный человек. Мне рассказывали, он прямо блистал на вечерах поэзии. И на художественных выставках.
  Голос Уинтла иссяк, и я испугался, как бы он не начал сочинять, что часто случается с людьми, когда запас реальных сведений у них исчерпывается, а уходить в тень им не хочется. Но, к моему облегчению, он просто извлекал воспоминания из загашника памяти, а вернее, выдаивал их из воздуха поднятыми вверх пальцами.
  – Яков, он всегда переходил от одной группы к другой, – продолжал Уинтл все с той же раздражающей улыбочкой превосходства. – Задерживался на краешке спора, весь внимание. Примостится бочком на стуле и слушает. Его отца окружала какая-то тайна, я так и не узнал, в чем она заключалась. Говорили, что он тоже был ученый и его расстреляли. Так ведь действительно многих ученых расстреляли. Прихлопывали, как мошек, я об этом читал. А если не убивали, так держали в тюрьме. Туполев, Петляков, Королев – немало самых ведущих их авиаконструкторов создали лучшие свои детища в тюрьме. Рамзин изобрел новый паровой котел в тюрьме. Первая группа, занявшаяся у них ракетами, была организована в тюрьме. Ее возглавлял Королев.
  – Чертовски здорово, старина, – сказал О'Мара, снова позевывая.
  – Подарил мне этот камень, – добавил Уинтл.
  И я увидел, что его вновь оторвавшиеся от колена пальцы то сжимаются вокруг воображаемого камня, то разжимаются.
  – Камень? – переспросил Нед. – Драгоценный?.. Нет, видимо, какой-то геологический образчик?
  – Когда мы, западные гости, уезжали из Академгородка, – начал Уинтл, изменив тон, словно собирался поведать нам совсем другую историю, – то расстались со всем, что у нас было. В буквальном смысле слова. Если бы вы увидели нас там в последний день, то глазам своим не поверили бы. Наши русские хозяева льют слезы, обнимают, целуют, автобусы все в цветах, даже Коллоу всплакнул, хотите верьте, хотите нет. А мы, западные гости, раздариваем все, что у нас есть, – книги, газеты, ручки, часы, бритвы, зубную пасту и даже собственные зубные щетки! Пластинки, кто привез их. Запасное белье, галстуки, обувь, рубашки, носки – ну, все, кроме самого необходимого, чтобы не лететь домой в совсем уж непристойном виде. И мы заранее не сговаривались. Ничего не обсуждали. Все получилось само собой. Некоторые зашли еще дальше. Особенно американцы с их импульсивностью. Один, я слышал, предложил фиктивный брак девушке, которая отчаянно хотела выбраться за границу. Но не я. Я бы на такое не пошел. Я патриот.
  – И вы подарили кое-что Якову, – подсказал Нед, делая вид, будто деловито пишет в блокноте.
  – Да, попробовал. Ощущение такое, словно кормишь птичек в парке. Отдаешь, отдаешь, не можешь удержаться. Выглядываешь такую, которой ничего не достается, и стараешься подкормить ее. К тому же Яков был мне очень симпатичен – такой юный, такой впечатлительный.
  Пальцы все еще сжимали невидимый камень, кончики их тщетно пытались сомкнуться. Другая рука поднялась ко лбу, защипнула порядочную складку кожи.
  – «А вот это вам, Яков, – сказал я. – Да не стесняйтесь так! Ваша застенчивость вам попросту вредит». Я тогда брился электрической бритвой. И батарейки к ней, и трансформатор – в очень милом футляре. Но он почему-то смущался. Футляр куда-то положил, а сам крутился возле. Тут я сообразил, что он хочет что-то подарить мне. Тот самый камень. Завернутый в газету – у них, естественно, красивых оберток не имелось. «Это частица моей страны», – говорит. «В благодарность за вашу лекцию», – говорит. Он хотел, чтобы я полюбил все лучшее в ней, какой бы плохой она порой ни казалась извне. И все это, учтите, – на прекрасном английском, какому и кое-кто из нас мог бы позавидовать. Мне стало неловко, если хотите знать. Камушек этот я хранил много лет, а потом во время весенней уборки жена его выбросила. Несколько раз я собирался написать ему, но так и не собрался. Он, учтите, был по-своему высокомерен. Ну, да не он один среди них. Как, на свой лад, и многие из нас. Мы все считали, что наука способна управлять миром. Что ж, сейчас она им и управляет, да только не так, как ей было предназначено.
  – А он вам писал? – спросил Нед.
  Уинтл долго размышлял.
  – Трудно сказать. Откуда узнаешь, что именно задержала почта? И по чьему распоряжению?
  Я достал из «дипломата» и передал Неду пачку фотографий. Нед вручил их Уинтлу под пристальным взглядом О'Мары. Уинтл начал их перебирать и вдруг вскрикнул:
  – Это он! Яков! Тот, кто подарил мне камень. – Он отдал фотографии Неду. – Вот, сами посмотрите! Посмотрите на эти глаза! А потом попробуйте убедить меня, что он не идеалист!
  Извлеченный из ленинградской вечерней газеты от 5 января 1954 года и воссозданный фотоотделом Яков Ефремович Савельев, гениальный подросток.
  Список еще не был исчерпан, и Нед добросовестно обсудил с Уинтлом каждую фамилию, прокладывая один ложный след за другим и заметая собственные следы, пока Савельев в памяти Уинтла не остался одним из многих.
  – А это умно – держать козырную карту в самой середке, – заметил О'Мара, с бокалом в руке провожая нас к автомобилю. – Когда я в последний раз слышал о Савельеве, он руководил испытательным полигоном в казахстанской глуши, мечтая о способах получать телеметрическую информацию так, чтобы ее не читали через плечо все, кому не лень. А теперь он что – распродает лавочку?
  Моя работа редко когда доставляет мне удовольствие, но и эта беседа, и это место подействовали мне на нервы, а О'Мара и вовсе: за локоть я хватаю человека тоже редко, и отшатываюсь, и слегка разжимаю пальцы.
  – Полагаю, вы дали подписку о неразглашении государственной тайны? – спросил я достаточно спокойным тоном.
  – Так эту хреновину я же чуть не сам составил, – с изумлением ответил О'Мара.
  – Следовательно, вы знаете, что любые сведения, полученные вами по службе, и все выводы из этих сведений составляют вечную собственность Короны. (Еще одна юридическая передержка. Но пусть.)
  Я отпустил его локоть.
  – Так если вам нравится ваша работа здесь и вы надеетесь на повышение или если вас устраивает ваша будущая пенсия, то я бы посоветовал вам навсегда забыть об этой беседе и обо всех упомянутых в ней фамилиях. Большое спасибо за джин. Всего хорошего.
  * * *
  На обратном пути, позвонив в Русский Дом и кодом сообщив, что личность Дрозда установлена, Нед вновь замкнулся в себе. Однако, когда мы остановились на Виктория-стрит, он вдруг решил, что я ему еще понадоблюсь.
  – Останьтесь, – распорядился он, пропуская меня перед собой на лестницу в полуподвал.
  В первую секунду сцена в оперативном кабинете могла вызвать только восторг. В фокусе находился Уолтер – стоя, словно художник перед мольбертом, у большой белой доски заметно выше его, он цветными мелками изображал подробности жизни Савельева. Будь на нем широкополая шляпа и блуза, они ничего не добавили бы к его лихой позе. И только на второй секунде я вспомнил мое утреннее жуткое предчувствие.
  Вокруг него – то есть позади, так как доску прислонили к стене под часами, – стояли Брок, Боб, Джек, наш шифровальщик, Эмма, помощница Неда, и еще Пэт, одна из опор советского архива. Все держали бокалы с шампанским, и все улыбались – каждый на свой манер. Только улыбка Боба больше походила на гримасу подавляемой боли.
  – Одинокий, все для себя решающий сам, – декламировал Уолтер. (На миг он умолк, услышав, как мы вошли, но головы не повернул.) – Пятидесятилетний свершитель, трясущий решетку своих пожилых лет, взирающий на неизбежность смерти и потраченную зря жизнь. Но разве не все мы такие?
  Он отступил на шаг. Потом опять подскочил к доске и вывел какую-то дату. Потом отхлебнул шампанского. И мне почудилось в нем что-то вурдалачье, что-то пугающее, словно румяна на щеках умирающего.
  – Провел в секретном центре всю свою взрослую жизнь, – продолжал Уолтер весело. – Но язык держал за зубами. Сам принимал свои решения, совсем один, во мраке, благослови его Господь. А теперь сводит счеты с историей, пусть она его даже прикончит. Что вовсе не исключено. (Еще одна дата на доске и слово «ОЛИМПИАДА».) Родился в особом году. Будь он помоложе, ему бы вправили мозги, а будь постарше, думал бы только о тепленьком местечке, извечной мечте дряхлеющего пердуна.
  Он выпил еще, по-прежнему спиной к нам. Я поглядел на Боба в поисках объяснения, но он вперился в пол. Я поглядел на Неда. Он смотрел на Уолтера, но его лицо ничего не выражало. Я снова поглядел на Уолтера и увидел, что он дышит все надсаднее.
  – Его изобрел я, вот что! – пыхтел Уолтер, словно не замечая всеобщей подавленности. – Я много лет предсказывал, что он явится. – Крошась, мелок вывел: «ОТЕЦ КАЗНЕН». – Даже когда его мобилизовали, бедняжка так старался быть хорошим! Он не интриговал, он не таил зла. Сомнения у него имелись, но он был хорошим солдатом, во всяком случае для ученого. Пока в один прекрасный день – бац! – просыпается и видит, что все это чушь и вранье, а он растратил свой гений на кучку бездарных гангстеров и вдобавок поставил мир на край гибели. – По его вискам ползли капли пота, он яростно писал: «РАБОТАЛ ПОД НАЧАЛОМ РОГОВА НА 109-м ИСПЫТАТЕЛЬНОМ ПОЛИГОНЕ В КАЗАХСТАНЕ». – Сам того не зная, он стал участником Великой русской мужской климактерической революции восьмидесятых. У него за спиной вся эта ложь, Сталин, хрущевский проблеск, долгая тьма Брежнева. Однако у него еще есть силы на один порыв, у него есть последний климактерический шанс оставить свой след на земле. А в ушах звенят новенькие лозунги: революция сверху, открытость, мир, перемены, мужество, перестройка. Его даже побуждают восстать.
  Уолтер задыхался, но писал даже еще быстрее: «ТЕЛЕМЕТРИЯ, КОДИРОВАНИЕ, ТОЧНОСТЬ, одновременно задавая между всхрипами риторические вопросы:
  – Куда они попадут? Какое число и как близко ляжет к какому числу мишеней и когда? Каковы расширение и температура наружного слоя? Воздействие силы тяжести? Критические вопросы, а Дрозд знает ответы. Знает, потому что его обязанность – заставлять ракеты говорить в полете, да так, чтобы американцы их не расслышали. В этом он мастак. Потому что он создал системы кодирования, на которых американские супер-подслушиватели в Турции и Китае все зубы поломали. Он находит все ответы, а братец Рогов пердит их своим господам в Москве. В чем, согласно Дрозду, и заключается специальность профессора Рогова. «Профессор Аркадий Рогов – пресмыкающийся жополиз», – сообщает он нам в тетради номер два. Заключение абсолютно верное. Аркадий Рогов как раз и есть предсказуемый, высокооплачиваемый, бесхребетный жополиз, который выполняет свою норму и честно отрабатывает свои ордена и привилегии. Кого он нам напоминает? А никого! И уж, конечно, не нашего дражайшего Клайва. И Дрозд срывается. Он исповедуется в своих муках Кате, а Катя говорит: «Чем хныкать, сделай что-нибудь!» И он, черт побери, делает! Он преподносит нам все, на что сумел наложить руку. Сокровища «Тысяча и одной ночи», удвоенные и утроенные. Коды раскодированные. Телеметрия en clair[16]. Ретроспективные ключи к кодам, чтобы мы могли перепроверить. Чистую неприкрашенную правду, до того, как ее подгримировали для московского потребления. Ну, хорошо, он не в своем уме. А кто в своем из тех, кто чего-то стоит? – Он допил бокал, и я увидел, что его лицо сморщилось в багровый сгусток боли, смущения, гнева. – Жизнь – это черт знает что! – докончил он, всовывая свой бокал мне в руку.
  Я еще не сообразил, что происходит, а он проскользнул мимо нас на лестницу, и мы услышали, как одна за другой открывались и захлопывались стальные двери, пока он не выбрался на улицу.
  – Уолтер превратился в обузу, – сухо объяснил мне Клайв на следующее утро, когда я в него вцепился. – Ну, хорошо, для нас он был просто эксцентричным чудаком. Но другие… – В первый и последний раз Клайв при мне почти признал наличие половой жизни и тут же поспешил поправиться. – Я передал Уолтера в отдел подготовки, – продолжал он с самым ледяным своим видом. – На той стороне слишком многие посматривали на него косо.
  На той стороне Атлантического океана, естественно.
  * * *
  Вот так исчез Уолтер, чудесный Уолтер, и я не ошибся: мормонов мы больше ни разу не видели, и Клайв ни разу о них не упомянул. Были они просто посланцами Лэнгли или сами вынесли приговор и определили кару? Или они были вовсе не из Лэнгли, а представляли одну из непрерывно множащихся аббревиатур, особенно возмущавших Неда, когда он жаловался Клайву на обилие копий по Дрозду? Или они были излюбленной мишенью ненависти Неда – ведомственными психиатрами?
  Но кем бы они ни были, их мимолетный визит сказался на всем Русском Доме, и пустота, оставленная Уолтером, зияла, точно воронка, оставленная снарядом наших ближайших союзников. Боб ощущал это, и его помучивал стыд. Даже гранитному Джонни было не по себе.
  – Вам придется более активно участвовать в операции, – сказал мне Нед.
  Жалкая компенсация за исчезновение Уолтера!
  * * *
  – Тебя опять что-то грызет, – сказала Ханна.
  Был обеденный перерыв. Работает она неподалеку от Риджентс-парка, и иногда в теплые дни мы вместе съедаем по бутерброду. Иногда даже заглядываем в зоопарк. А иногда она дает онкологическому институту передышку, и заканчиваем мы прогулку в постели.
  Я справился о ее муже, Дереке. Он – одна из немногих наших общих тем. Дерек опять затеял ссору? Избил ее? В те дни, когда мы были самозабвенными любовниками, мне порой казалось, что связывает нас именно Дерек. Но сегодня она не хотела разговаривать о Дереке. Она хотела знать, что меня грызет.
  – Они выбросили вон человека, который был мне симпатичен, – сказал я. – То есть не вон, а в местное мусорное ведро.
  – В чем он провинился?
  – Ни в чем. Просто они взяли да и взглянули на него под другим углом.
  – А почему?
  – Потому что им так удобнее. Не сочли возможным долее терпеть его, учитывая определенные требования.
  Она обдумала мои слова.
  – То есть подчинились условностям, ты это имеешь в виду? – заметила она. А подразумевала: как ты, как мы с тобой. И почему я продолжаю с ней видеться? Тянет на место былого преступления? В тысячный раз ищу у нее отпущения грехов? Или я прихожу к ней, как мы приходим в школу, где когда-то учились, в попытке понять, куда девалась наша юность?
  Ханна все еще красива, хоть это-то утешение у меня есть. Седина и грузность еще впереди. Когда я вижу, как ее лицо вдруг озаряется изнутри, вижу ее храбрую трепетную улыбку, она мне кажется совсем такой, как двадцать лет назад, и я говорю себе, что нисколько ее не погубил. «С ней ничего плохого не произошло. Погляди на нее. Она улыбается, целая и невредимая. Пинает ее Дерек, а вовсе не ты».
  Но не знаю. Не знаю…
  * * *
  «Юнион Джек»[17], приводивший в такую ярость диктатора Сталина, когда тот взирал на него с зубчатых стен Кремля, вяло обвис на флагштоке во дворике перед английским посольством. Кремовый дворец за ним напоминал свадебный торт былых времен, готовый к тому, чтобы новобрачная его нарезала; река покорно подставляла масляно поблескивающую спину утреннему проливному дождю. У чугунных ворот двое русских полицейских изучали паспорт Барли, а чернила расплывались в дождевых каплях. Младший списал его фамилию. Старший все еще недоверчиво сравнивал его заострившиеся черты с лицом на фотографии. Коричневый плащ Барли промок насквозь. Волосы прилипли к голове. Он, казалось, стал чуть ниже ростом.
  – Нет, ну и погодка! – воскликнула благовоспитанная девица в плиссированной клетчатой юбке, перехватывая его в вестибюле. – Здравствуйте, я Фелисити. А вы тот, за кого я вас принимаю, ведь так? Совсем вымокший Скотт Блейр? Советник по экономическим вопросам ждет вас.
  – Но экономисты вроде бы помещаются в другом здании?
  – Нет, там по вопросам торговли. Это совсем другое.
  Барли последовал за ее виляющим задиком вверх по парадной лестнице. У него всегда, когда он попадал в стены английских представительств за границей, возникало ощущение сдвига в пространстве, но в это утро оно было абсолютным. Фальшиво насвистывал мальчишка-почтальон, доставлявший ему газеты в Хэмпстеде. Полотер урчал и порыкивал, как кооперативный молочный фургон. Было только восемь утра, и официальная Британия еще официально не пробудилась. Советник по экономическим вопросам оказался коренастым шотландцем с серебряными волосами. Фамилия его была Крейг.
  – Мистер Блейр! Сэр! Как поживаете? Прошу, садитесь! Чай или кофе? На вкус, боюсь, они неразличимы, однако мы над этим работаем. Мало-помалу, но мы добьемся результатов.
  Схватив плащ Блейра, он распял его на вешалке министерства общественных работ. С фотографии в рамке над письменным столом на них смотрела королева в амазонке. Карточка рядом с ней предупреждала: устная речь в этой комнате требует осторожности. Фелисити принесла чай и печенье. Крейг энергично сыпал словами, точно ему не терпелось поскорее выложить все свои новости. Его красное лицо глянцевито поблескивало после бритья.
  – А, да! Я слышал, эти бандиты в ВААПе устроили вам хорошенькую карусель! Но хоть что-нибудь вам понять удалось? Вы чего-то добились или дело ограничивается сладкими московскими речами? Видите ли, тут все – только имитация деятельности. Редко, ах, как редко удается действительно заключить сделку. Мысль о прибылях чужда им, как и усердие. Сплошной подхалимаж и взаимное почесывание, сами понимаете, чего. Как я не устаю повторять: что может быть немыслимее неизлечимой лени в сочетании с недостижимыми видениями? Совсем недавно посол воспользовался в депеше этим моим выражением и спасибо не сказал. Чего, впрочем, и не требовалось. Нет, вы объясните, как они выйдут из положения при экономике, построенной на безделье, трайбализме и скрытой безработице? Ответ: и не выйдут. Когда они освободятся от всего этого? Что произойдет, если освободятся? Ответ: одному богу известно. Здешний книжный мир представляется мне миниатюрным воплощением всей стоящей перед ними дилеммы. Вам ясна моя мысль?
  Он гремел, пока, видимо, не решил, что Барли и микрофонам на сегодня достаточно.
  – Ну, наша маленькая беседа доставила мне большое удовольствие. Не скрою, вы дали мне много пищи для размышления. Главная опасность в нашем деле – оказаться отрезанными от источников. А теперь не разрешите ли познакомить вас кое с кем? Иначе сотрудники канцелярии мне этого никогда не простят.
  Властно кивнув, он пошел впереди по коридору к металлической двери со зловещим глазком. Дверь открылась перед ними и закрылась, едва Барли переступил порог.
  «Крейг – ваш связной, – предупредил его Нед. – Сущий черт, но доставит вас к вашему поводырю».
  * * *
  В первый момент Барли показалось, что он очутился в затемненной больничной палате, а во второй – что в сауне, так как единственный свет исходил от пола в углу и пахло сосновой смолой. Затем он решил, что сауна подвешена, так как пол чуть покачивался.
  Осторожно присев на стул, он различил за столом две фигуры. Над первой висел завернувшийся снизу плакат с изображением лейб-гвардейца, обороняющего Лондонский мост. Над второй озеро Уиндермир томно нежилось в лучах заката, иждивением «Бритиш рейл-уэйз».
  – Браво, Барли! – воскликнул из-под лейб-гвардейца английский голос, чем-то сходный с голосом Неда. – Меня зовут Падди, уменьшительное от Патрика, а это Сай. Он американец.
  – Привет, Барли, – сказал Сай.
  – Мы здесь просто на посылках, – пояснил Падди. – И, естественно, довольно стеснены в своих возможностях. Главная наша обязанность – обеспечивать верблюдов и горячее питание. Нед просил передать его самый теплый привет. И Клайв тоже. Не будь они такими мечеными, то сами приехали бы сюда грызть ногти вместе с нами. Что поделаешь, профессиональный риск, рано или поздно нас всех это ждет.
  Пока Падди говорил, скудный свет мало-помалу извлек его из мглы. Он был крепко сбит, но гибок, с косматыми бровями и устремленными в неведомую даль глазами открывателя новых земель. Сай был выутюжен, элегантен и на десяток лет моложе. Их четыре руки лежали на плане Ленинграда. Манжеты Падди были обтрепаны, а у Сая – накрахмалены.
  – Да, кстати, мне поручено спросить, хотите ли вы продолжать? – сказал Падди, словно это была остроумная шутка. – Если предпочтете устраниться, ваше право, и никаких претензий. Так как же?
  – Западний убьет меня, – буркнул Барли.
  – За что?
  – Я его гость. Он оплачивает мои счета, занимается моей программой. – Барли потер ладонью лоб, словно стараясь восстановить связь с мозгом. – Что я ему скажу? Не могу же я просто сорваться с места: пока-пока, мне пора в Ленинград. Он подумает, что я свихнулся.
  – Но ведь вы говорите – Ленинград, а не Лондон, – сказал Падди настойчиво и ласково.
  – У меня нет визы. Есть только для Москвы. Не для Ленинграда.
  – Ну, а если?
  Опять долгая пауза.
  – Мне надо поговорить с ним, – сказал Барли, точно это было исчерпывающее объяснение.
  – С Западним?
  – С Гёте. Я должен с ним поговорить.
  Привычным жестом проведя тыльной стороной ладони по губам, Барли поглядел на нее, словно ожидая увидеть кровь.
  – Лгать ему я не буду, – буркнул он.
  – Об этом и речи нет. Неду нужно честное сотрудничество. Без обмана.
  – И нам тоже, – добавил Сай.
  – Хитрить я с ним не стану. Буду говорить либо прямо, либо никак.
  – Нед ничего другого и не предполагает, – сказал Падди. – Мы хотим дать ему все, в чем он нуждается.
  – Мы тоже, – добавил Сай.
  – «Потомак – Бостон, инкорпорейтед», Барли. Ваш новый американский торговый партнер, – произнес Падди другим голосом, заглядывая в лежащую перед ним бумагу. – Глава издательства – некий мистер Хензигер, верно?
  – Дж.П., – сказал Барли.
  – Знакомы с ним?
  Барли мотнул головой и поморщился.
  – С фамилией в контракте, – сказал он.
  – И больше вы с ним никак не соприкасались?
  – Раза два мы говорили по телефону. Нед решил: пусть нас послушают по трансатлантическому кабелю. Крыша.
  – Но никакого воображаемого портрета его вы не составили? – не отступал Падди, который всегда старался добиваться четких ответов, что превращало его в педанта. – Он для вас не конкретная личность?
  – Он – фамилия с деньгами и конторой в Бостоне, он – голос в телефонной трубке. И ничего больше.
  – А в ваших разговорах с местными третьими лицами, например с Западним, Дж.П.Хензигер в качестве пугала не фигурировал? Вы не снабдили его наклеенной бородой, деревянной ногой или ужасающей сексуальностью? Ничего такого, что необходимо было бы учесть, облекая его, так сказать, в живую плоть?
  Барли задумался над вопросом, а затем словно забыл о нем.
  – Так нет? – спросил Падди.
  – Нет, – сказал Барли и снова некстати мотнул головой.
  – В таком случае может произойти следующее, – сказал Падди. – Мистер Дж.П.Хензигер, «Потомак – Бостон», молодой, энергичный, напористый, в настоящее время отдыхает в Европе с супругой. Самый разгар туристического сезона. В данный момент, скажем, они находятся в Хельсинки, в отеле «Марски». Бывали в «Марски»?
  – Как-то заглянул туда выпить, – ответил Барли, словно признаваясь в постыдной тайне.
  – И, со свойственной американцам импульсивностью, Хензигеры внезапно решают поглядеть Ленинград. Мне кажется, ваш черед, Сай.
  Сай отомкнул улыбку и принял эстафету. Лицо у него, когда оживлялось, становилось напряженным, а говорил он внятно, хотя отрывисто.
  – Хензигеры отправятся в трехдневную автобусную экскурсию, Барли. Визы на финской границе, гид, автобус, ну, словом, вся музыка. Гласность – богатая тема для разговоров по возвращении в Бостон. Он вложил в вас деньги. Зная, что вы сейчас транжирите их в Москве, он просит вас бросить все и поспешить в Ленинград, чтобы носить за ним чемоданы и доложить об успехах. Обычная манера молодых магнатов. Очень типичная. Вас что-то смущает? Что-то не звучит?
  В голове Барли прояснялось, он начинал соображать.
  – Нет. Звучит. Я сумею, если вы сумеете.
  – Сегодня рано утром по лондонскому времени Дж.П. звонит из «Марски» в вашу лондонскую контору и слышит голос вашего автоответчика. С автоматами Дж.П. не разговаривает. И через час, считая от этой минуты, он шлет вам телекс на ВААП Западнему, копия – Крейгу сюда, в посольство, с настоятельной просьбой встретить его в пятницу в Ленинграде в гостинице «Европейская», она же «Европа», где забронированы номера для их группы. Западний заерзает, возможно, испустит душераздирающий вопль, но, поскольку вы тратите деньги Дж.П., Западний, по нашему прогнозу, будет вынужден склониться перед силами рынка. Звучит?
  – Да, – сказал Барли.
  Эстафету перехватил Падди:
  – Если он не совсем идиот, то сам поможет вам с визой. А если надуется, Уиклоу съездит в ОВИР, и они все сделают при нем. На наш взгляд, с Западним вам лучше на эту тему особенно не распространяться. Не расшаркиваться перед ним, не извиняться. Превратите необходимость в добродетель. Скажите ему, что такова в наши дни жизнь на скоростных автострадах.
  – Дж.П.Хензигер – наш человек, – сказал Сай. – Прекрасный работник. Как и его жена.
  Он внезапно умолк.
  Точно судья на ринге, заметивший нарушение, Барли вскинул руку и уставил палец в грудь Падди.
  – Да погодите! Перекройте кран. Минуточку. Что толку от них обоих при всей распрекрасности, если их весь день будут таскать по Ленинграду в туристском автобусе?
  Падди потребовалась лишь секунда, чтобы оправиться от этого внезапного выпада.
  – Скажите ему вы, Сай.
  – Барли, едва они приедут вечером в четверг в гостиницу «Европа», как у миссис Хензигер начнется сильнейшее ленинградское расстройство желудка. Дж.П. не пожелает любоваться достопримечательностями, пока его прекрасная супруга мается животом. И затворится с ней в гостинице. Никаких проблем.
  Падди поставил лампу и блок питания возле карты Ленинграда. Три адреса, полученные от Кати, были обведены красными кружками.
  * * *
  День уже клонился к вечеру, когда Барли позвонил ей, рассчитав, что она как раз будет запирать свои канцелярские скрепки. Он вздремнул и выпил две рюмки шотландского виски, чтобы привести себя в форму. Но когда он начал говорить, голос его зазвучал как-то пронзительно, и ему пришлось понизить его.
  – А! Привет. Значит, добрались благополучно? – Ему почудилось, что за него говорит кто-то совершенно незнакомый. – Поезд в тыкву не превратился?
  – Благодарю вас, все было нормально.
  – Отлично. Собственно, я позвонил, чтобы узнать. Да. И сказать вам «спасибо» за чудесный вечер. Гм-м. И на время попрощаться.
  – И вам спасибо. Он мне много дал.
  – Видите ли, я надеялся, что мы еще раз увидимся. Но беда в том, что мне надо в Ленинград. На меня вдруг свалилось одно дурацкое дело и нарушило все мои планы.
  Долгое молчание.
  – Тогда присядьте, – сказала она.
  «Кто из нас сошел с ума?» – подумал Барли, а вслух сказал:
  – Зачем?
  – У нас есть обычай: перед дальней дорогой немного посидеть. Так вы сидите?
  Он уловил в ее голосе счастливую ноту и почувствовал, что счастлив.
  – Я даже лежу. Годится?
  – Не имею ни малейшего представления. Полагается сесть на чемодан или на скамью, повздыхать и осенить себя крестным знамением. Но, наверное, с тем же результатом это можно сделать и лежа.
  – Совершенно с тем же.
  – А из Ленинграда вы вернетесь в Москву?
  – Вряд ли. Во всяком случае, не в этот раз. Скорее всего, мы оттуда улетим прямо в школу.
  – В школу?
  – То есть в Англию. Мое дурацкое словечко.
  – И что оно означает?
  – Обязательства. Незрелость. Невежество. Обычные английские пороки.
  – У вас много обязательств?
  – Полные чемоданы. Но я учусь сортировать их. Вчера я даже сказал «нет» и поразил всех.
  – А зачем вам надо было говорить «нет»? Почему не сказать «да»? Может быть, они изумились бы еще больше.
  – Пожалуй. В том-то и пробел вчерашнего вечера, правда? Я так и не успел поговорить о себе. Мы говорили о вас, о великих поэтах всех времен, о мистере Горбачеве, об издательском деле. Но главной темы так и не коснулись. Меня. Придется мне приехать еще раз, специально чтобы надоесть вам.
  – Я уверена, что мне вы надоесть не способны.
  – Не могу ли я вам что-нибудь привезти?
  – Простите?
  – Когда опять приеду. Есть какие-нибудь пожелания? Электрическая зубная щетка? Папильотки? Еще какой-нибудь роман Джейн Остин?
  Долгая чудесная пауза.
  – Желаю вам доброго пути, Барли, – сказала она.
  Последний обед с Западним был поминками без покойника. Они сидели – четырнадцать мужчин и ни единой женщины – в огромном и совершенно безлюдном зале верхнего ресторана еще недостроенной гостиницы. Официанты принесли закуски и исчезли в неизвестном направлении. Западнему пришлось послать лазутчиков на их поиски. Ни алкогольных напитков, ни разговоров, не считая усилий Барли и Западнего поддерживать подобие беседы. Из проигрывателя лилась музыка пятидесятых годов, где-то что-то прибивали.
  – А мы такой вечер договорились устроить для вас, Барли! – соблазнял Западний. – Василий принесет барабаны. Виктор одолжит вам саксофон, один мой приятель обещал шесть бутылок самогона собственного изготовления. Придут сумасшедшие художники и писатели. Все слагаемые беспутнейшего вечера, и в вашем распоряжении суббота и воскресенье, чтобы прийти в себя. Да пошлите вы своего потомакского сукина сына ко всем чертям! Мы вас развеселим.
  – Наши денежные мешки – как ваши бюрократы, Алик. Непослушание нам дорого обходится. Как и вам.
  В улыбке Западнего не было ни теплоты, ни прощения.
  – А мы-то думали, что одна из наших московских прославленных красавиц не оставила вас равнодушным! Неужели даже обворожительная Катя не уговорит вас остаться?
  – Какая Катя? – услышал Барли свой голос, все еще не понимая, почему не рухнул потолок.
  Раздались веселые смешки.
  – Это же Москва, Барли! – напомнил ему Западний, очень довольный собой. – Тут шила в мешке не утаишь. Круг интеллигенции тесен, все мы без гроша, а болтать по городскому телефону можно бесплатно. И поужинать с Катей Орловой в уютном, не слишком-то чопорном подвальчике без того, чтобы наутро хотя бы пятнадцать из нас про это не узнали, вам не удастся!
  – Чисто деловая встреча, – сказал Барли.
  – А тогда почему вы не взяли с собой мистера Уиклоу?
  – Слишком молод, – ответил Барли и был вознагражден новым взрывом русского смеха.
  * * *
  Ночной экспресс в Ленинград уходит из Москвы за несколько минут до полуночи, чтобы бесчисленные русские бюрократы могли по традиции потребовать командировочные за лишний день. Купе было четырехместное, и Уиклоу с Барли расположились было на нижних полках, но дородная блондинка потребовала, чтобы Барли уступил ей свое место. Четвертую полку занимал тихий мужчина, видимо, со средствами, который объяснялся с ними на изящном английском языке и лелеял какую-то тайную печаль. Он был облачен в темный строгий костюм, но не замедлил сменить его на полосатую пижаму бешеной расцветки, не посрамившую бы и клоуна, хотя лицо его не стало веселее. Затем блондинка заявила, что и шляпы не снимет, пока мужчины не выйдут из купе. Впрочем, гармония восстановилась, когда она пригласила их обратно и в розовом дорожном халате с помпончиками на плечах принялась вознаграждать их за любезность домашними пирожками. А когда Барли достал бутылку виски, это произвело на нее такое впечатление, что она угостила их еще и колбасой и раз за разом настаивала, чтобы они выпили за здоровье миссис Тэтчер.
  – Вы откуда? – спросил у Барли грустный мужчина через провал между ними, когда они улеглись на своих верхних полках.
  – Из Лондона, – сказал Барли.
  – Лондон в Англии. Не с луны, не со звезд, а из Лондона, который в Англии, – объявил грустный мужчина и, в отличие от Барли, вроде бы тут же уснул. Однако часа через два, когда они остановились на какой-то станции, он продолжил разговор. – Вы знаете, где мы сейчас? – спросил он, даже не потрудившись проверить, не спит ли Барли.
  – Нет.
  – Если бы с нами ехала Анна Каренина и у нее прояснилось бы в голове, она именно тут дала бы отставку никчемному Вронскому.
  – Великолепно, – ответил Барли в полном недоумении. Виски у него больше не было, но у грустного мужчины нашелся грузинский коньяк.
  – Было болото, болотом и осталось, – сказал грустный мужчина. – Если вы изучаете русскую болезнь, то должны пожить в русском болоте.
  Он подразумевал Ленинград.
  * * *
  Глава 10
  Ватное небо низко нависало над импортными дворцами и придавало им унылый вид даже в их изысканных нарядах. В парках по-летнему звучала музыка, но лето пряталось за облаками, а над венецианскими каналами колебалась и обманывала зрение белесая нордическая дымка. Барли, как всегда, когда он ходил по Ленинграду пешком, охватывало ощущение, будто он все время попадает в разные города – то в Прагу, то в Вену, а вот это – кусочек Парижа или уголок Риджентс-парка. Но он не знавал другого города, который вот так прятал бы свой стыд за столькими прелестными фасадами или с улыбкой задавал бы столько страшных вопросов. Кто молился в этих запертых ирреальных церквах? И чьему богу? Сколько трупов запруживало эти изящные каналы, сколько их, замерзших, уплывало в море? Где еще на земле такой разгул варварства воздвигал себе такие изящные памятники? Даже прохожие с их медлительной речью, вежливостью, сдержанностью, казалось, были скованы друг с другом чудовищным притворством. И Барли, неторопливо гуляя по улицам, с любопытством озираясь, как всякий турист (и отсчитывая про себя минуты, как всякий шпион), чувствовал себя участником этого обмана.
  Он пожал руку американскому магнату, который не был магнатом, и вместе с ним посетовал на злополучное недомогание его жены, которая была совсем здорова, но вот женой его скорее всего не была.
  Он поручил своему подчиненному, который не был его подчиненным, оказывать всяческую помощь в беде, которая не произошла.
  Он шел на встречу с автором, который не был автором, а искал мученичества в городе, где мученичество можно было обрести бесплатно, даже не обязательно выстояв очередь.
  Он совсем окостенел от страха и четвертый день подряд мучился похмельем.
  Наконец-то он стал жителем Ленинграда.
  Внезапно очутившись на Невском, он обнаружил, что посматривает по сторонам в поисках кафетерия под неофициальным названием «Сайгон» – самого подходящего места для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. «Мой отец был прав, – услышал он ее голос. – Победа всегда остается за системой».
  У него – благодаря Падди – была своя карта Ленинграда, изданная в ФРГ на нескольких языках. А Сай вручил ему потрепанную книжку в мягкой обложке, выпущенную издательством «Пенгуин», – «Преступление и наказание» – в переводе, от которого он сатанел. Карта и роман покоились в полиэтиленовом пакете. По требованию Уиклоу. И не в каком-нибудь, а именно в этом, с рекламой мерзостных американских сигарет, узнаваемом за тысячу шагов. Теперь заветной целью его жизни было проследить путь Раскольникова в роковой день убийства старухи – потому-то он и разыскивал двор, выходивший на канал Грибоедова. Чугунные ворота, раскидистое дерево за ними. Он медленно вошел, справляясь с книжкой, а потом осторожно перевел взгляд на запыленные окна, словно ожидая увидеть сочащуюся по желтой штукатурке кровь старой ростовщицы. Лишь иногда он разрешал своему взгляду устремиться в никуда (привилегия английских высших классов), включавшее такие объекты, как людей, проходящих мимо (или не проходящих и ничем не занятых), или калитку, ведущую на улицу Плеханова и известную, по словам Падди, только старожилам города, например ученым, в юности своей студентам ЛИТМО, за углом, которые, однако, насколько мог судить Барли после каждого своего экскурса в никуда, вовсе не собирались сюда возвращаться.
  Он глотнул воздуха. Под ложечкой вздувался пузырь тошноты. Толкнул калитку, вошел в дверь. Поднялся по нескольким ступенькам к парадному входу. Поглядел по сторонам и снова притворился, будто проверяет что-то по роману, а в спину ему врезалась проклятая сбруя с микрофонами. Он повернулся, небрежным шагом прошел назад через двор под раскидистым деревом и вновь оказался на набережной канала. Десять минут, сказал Падди, вручая ему поцарапанный спортивный хронометр взамен ненадежной семейной реликвии. Пять – до, пять – после, затем – отбой.
  – Вы с дороги сбились? – спросил бледный мужчина, слишком пожилой для фарцовщика. Очки итальянского гонщика и кроссовки. Акцент – русский, выговор – американский.
  – Давно уже сбился, старина, – вежливо ответил Барли. – Такая уж у меня привычка.
  – Хотите мне что-нибудь продать? Сигареты? Виски? Авторучку? Или наркотики? Валюту? Еще что-нибудь?
  – Спасибо, но мне и так хорошо, – ответил Барли, радуясь нормальному звучанию своего голоса. – А если бы вы не загораживали солнце, так было бы еще лучше.
  – Хотите познакомиться с интернациональной компанией, включая девочек? Могу показать вам подлинную Россию, которую так просто не увидеть.
  – Старина, откровенно говоря, не думаю, чтобы вы узнали подлинную Россию, даже если бы она взяла и укусила вас за яйца, – ответил Барли, вновь разворачивая карту. Непрошеный собеседник неторопливо отошел.
  По пятницам, сказал Падди, даже великие ученые делают то же, что и все прочие. Закрывают лавочку до понедельника и напиваются. Три дня гуляют, хвастают друг перед другом своими свершениями, с выгодой обмениваются результатами. Ленинградские устроители кормят их обильными обедами, но оставляют им время пошляться по магазинам, прежде чем они вернутся в свои почтовые ящики. Это и даст вашему приятелю возможность ускользнуть от своей группы, если у него есть такое намерение.
  Моему приятелю. Моему приятелю Раскольникову. Не его приятелю. Моему. На случай, если я провалюсь.
  Одно рандеву – зеро, остаются еще два.
  Барли встал, потер спину и, располагая временем в избытке, продолжил литературную прогулку по Ленинграду. Снова перейдя Невский проспект и глядя на выдубленные лица людей, рыщущих по магазинам, он в приливе родственного чувства внутренне взмолился, чтобы они приняли его в свои ряды: «Я же один из вас! Я разделяю вашу растерянность! Примите меня! Спрячьте! Не замечайте!» Он взял себя в руки. Глазей по сторонам. Выгляди идиотом. Пялься на все и вся.
  За спиной у него высился Казанский собор. Перед ним вставал Дом книги, где, как добросовестный издатель, Барли замедлил шаги, косясь на окна, посматривая вверх на башенку-коротышку с омерзительным глобусом. Но потом ускорил шаги из опасения, что его увидят из редакций на верхних этажах и узнают. Он свернул на улицу Желябова и направился к большому универмагу, где в витринах красовались манекены, одетые по английским модам времен войны, и меховые шапки не по сезону. Он остановился перед входом, открытый всем взглядам, подвесил пакет на указательный палец и развернул карту, чтобы спрятаться в ней.
  Только не здесь! Бога ради, не здесь. Где-нибудь в пристойном уединении, Гёте! Пожалуйста! Не здесь.
  «Если он предпочтет магазин, значит, его устроит шумная встреча на людях, – сказал Падди. – Всплеснет руками и возопит: „Скотт Блейр! Да неужели вы!“
  Следующие десять минут Скотт Блейер не думал ни о чем. Он смотрел на карту, поднимал голову и смотрел на здания. Смотрел на девушек, и девушки в этот летний день в Ленинграде посматривали на него. Но их отзывчивость его не успокоила, и он снова спрятался в карту. Пот сползал по его грудной клетке градинами. Воображение подсказывало ему, что микрофоны вот-вот устроят короткое замыкание. Дважды он прокашливался, опасаясь, что не сможет говорить. А когда попытался облизать губы, то обнаружил, что язык у него совершенно сух.
  Десять минут истекли, но он выждал еще две – ради себя, ради Кати, ради Гёте. Сложил карту – не по тем сгибам, но, впрочем, это у него никогда толком не получалось. Сунул ее в кричащий пакет. Смешался с толпой пешеходов и обнаружил, что все-таки способен ходить, как все, не спотыкаясь, не растягиваясь во всю длину на тротуаре под треск костей.
  Он неторопливо побрел назад по Невскому к Аничкову мосту, высматривая остановку седьмого троллейбуса до Смольного для своего третьего и заключительного выступления перед собранием ленинградских шпионов.
  В очереди впереди него стояли два парня в джинсах. Позади него – три бабушки. Подошел троллейбус, парни вскочили в дверь, Барли тоже вошел. Парни громко переговаривались. Пожилой мужчина встал, уступая место одной из бабушек. «Мы тут все хорошие ребята», – думал Барли, вновь испытывая потребность найти опору в тех, кого он обманывал. Мальчишка, хмуро заглядывая ему в лицо, о чем-то спрашивал. С внезапным озарением Барли оттянул рукав и показал ему стальные часы Падди. Мальчишка вгляделся и с шипящим свистом втянул воздух. Троллейбус, заскрежетав, остановился.
  «Струсил! – с облегчением думал Барли, входя в сад. Солнце вырвалось из облаков. – Не хватило духу, и можно ли его винить?»
  Но тут он его увидел. Гёте, как и было обещано. Гёте, великий любовник и мыслитель, сидел на третьей скамье слева от вас, когда свернете на песчаную аллейку, нигилист, не принимающий на веру ни одного принципа.
  * * *
  Гёте. Углубленный в газету. Трезвый и вдвое меньше жившего у него в памяти. В черном костюме, да, но похожий на собственного более щуплого и куда более старшего брата. Сердце Барли провалилось в пустоту и тут же взыграло при виде этой полнейшей заурядности. Тень великого поэта исчезла. Когда-то гладкое лицо бороздили морщины. В этом русском бородатом мелком служащем, зашедшем в общественный сад посидеть на скамейке и подышать свежим воздухом, не было ни взрывчатости, ни стремительности.
  И все-таки – Гёте. Сидит под сенью русских воюющих между собой храмов, менее чем на пистолетный выстрел от огневых статуй Маркса, Энгельса, Ленина, которые сурово и бронзово смотрят на него со своих странно разделенных пьедесталов; менее чем на мушкетный выстрел от священной комнаты № 67, где Ленин устроил свой штаб в петербургском Институте благородных девиц; ближе, чем на похоронный марш, от голубого барочного собора, построенного Растрелли для утешения стареющей императрицы. На расстоянии, которое легко пройдет человек с завязанными глазами, от ленинградского обкома и могучего полицейского у его врат, грозно взирающего на освобожденные массы.
  В этот нескончаемый момент чудовищной нормальности Барли вдруг тупо вспомнил: «Смольный» происходит от слова «смола» – тут Петр Великий хранил смолу, которой смолились корабли первого русского военного флота.
  Люди вокруг Гёте выглядели столь же естественными, как и он сам. Пасмурное небо прояснилось, и солнечные лучи творили чудеса: добропорядочные граждане, словно охваченные единым порывом, принялись раздеваться. Голые по пояс юноши, девушки, точно брошенные букеты, объемистые женщины в атласных бюстгальтерах раскинулись на траве у ног Гёте, крутя транзисторы, жуя бутерброды, разговаривая о чем-то, что заставляло их то морщиться, то задумываться, то хохотать.
  Мимо скамьи шла покрытая щебнем дорожка. Барли свернул на нее, вчитываясь в пояснения на обороте карты. В поле, объяснил Нед, в моменты, отведенные соблюдению жутковато-гротескного этикета их ремесла, инициатива принадлежит источнику, он звезда, и звезда решает, состоится ли встреча или отменить ее.
  Пятьдесят шагов отделяли Барли от его звезды, но дорожка соединяла их, как прямая, прочерченная по линейке. Он идет слишком быстро? Или слишком медленно? То он почти наступал на пятки идущей впереди парочке, то на него наталкивались сзади. Если он словно проигнорирует вас, инструктировал Падди, выждите пять минут и попробуйте еще раз. Поглядывая из-за карты, Барли увидел, как Гёте поднял голову, будто почуяв его приближение. Увидел меловую белизну его щек и темные провалы глаз, а потом – меловую белизну газеты, складываемой, точно одеяло после ночлега в палатке. Он увидел угловатость и несогласованность движений, и в его лихорадочном мозгу возникла фигура, аккуратно появляющаяся из дверец курантов в каком-нибудь швейцарском городке: вот я поднимаю белое лицо, вот я отбиваю двенадцать взмахами белого флажка, вот я опускаю руку и удаляюсь. Сложив газету, Гёте сунул ее в карман и педантично посмотрел на свои часы. Затем, все с той же механичностью, он занял свое место в армии пешеходов и вместе с ними зашагал к реке.
  Теперь темп походки Барли определился: он шагал с той же скоростью, что и Гёте. А тот свернул на дорожку, уводившую к цепочке припаркованных автомобилей. Барли шел за ним следом, глаза и мысли его были ясны. Обогнув автомобили, он увидел, что Гёте стоит у парапета стремительной Невы и речной ветер надувает его пиджак. Мимо проходил прогулочный катер, но пассажиры на палубе словно бы совсем не радовались своей прогулке. Проплыл угольщик, весь в сургучных разводах сурика – клубы его смрадного дыма в танцующих отблесках реки казались прекрасными. Гёте перегнулся через парапет и вглядывался в бегущую воду, словно стараясь вычислить скорость течения. Барли направился к нему, шаркая подошвами и с утроенным вниманием штудируя карту. Даже когда он услышал безукоризненный английский, который разбудил его на террасе в Переделкине, он отозвался не сразу.
  – Сэр… Извините, сэр, но, если не ошибаюсь, мы знакомы.
  Однако Барли не пожелал услышать: голос был слишком нервным, слишком искательным. Он свел брови, вперив взгляд в столбцы пояснений. Просто еще один фарцовщик, твердил он себе. Еще один торговец наркотиками или сводник.
  – Сэр… – повторил Гёте, словно он вдруг утратил уверенность.
  Только теперь, уступая настойчивости незнакомца, Барли с неохотой поднял голову.
  – Вы ведь мистер Скотт Блейр, сэр, известный английский издатель?
  Тут Барли наконец вынудил себя узнать окликнувшего его человека – сначала с сомнением, а потом с непритворным, хотя и приглушенным удовольствием – и протянул ему руку.
  – Черт подери! – сказал он негромко. – Господи боже! Провалиться мне на этом месте – великий Гёте! Мы познакомились на том литературном сборише, где трезвы были только мы двое. Как вы себя чувствуете?
  – Я? Очень хорошо, – ответил Гёте голосом, еще напряженным, но набирающим уверенность. И все-таки рука, которую пожал Барли, была скользкой от пота. – В эту минуту даже не представляю, что можно чувствовать себя лучше. Добро пожаловать в Ленинград, мистер Барли. Как жаль, что у меня почти не осталось свободного времени. Но, может быть, пройдемся немного? Обменяемся мыслями? – Его голос только чуть понизился. – Так безопаснее, – объяснил он.
  И, ухватив Барли за локоть, он быстро повел его по набережной. Эта нервная настойчивость заставила Барли забыть все тактические соображения. Он смотрел на подскакивающую фигуру рядом с собой, на бледность щек, рассеченных морщинами боли, или страха, или тревоги. Увидел затравленный взгляд, испуганно вскидываемый на лица всех встречных. И у него осталось одно желание – защитить Гёте ради него самого, ради Кати.
  – Если бы мы шли так полчаса, то увидели бы «Аврору», крейсер, холостым выстрелом возвестивший начало революции. Но следующая революция начнется несколькими мягкими тактами Баха. Уже пора. Вы согласны?
  – И без дирижера, – сказал Барли с улыбкой.
  – А может быть, одним из тех джазовых мотивов, которые вы так блестяще играете. Да-да! Вы возвестите нашу революцию, сыграв на саксофоне Лестера Янга. Вы читали новый роман Рыбакова? Двадцать лет под запретом, а потому великий русский шедевр. На мой взгляд, это насилие над временем.
  – Он еще не вышел на английском.
  – А мой вы прочли? – Худые пальцы больно стиснули его локоть. Загнанный голос перешел в бормотание.
  – То, что был способен понять в нем.
  – И ваше мнение?
  – Очень смело.
  – Только и всего?
  – Он сенсационен. Насколько я способен понять. Просто велик.
  – В ту ночь мы нашли друг друга. Это было чудо. Вы знаете нашу русскую поговорку: «Рыбак рыбака видит издалека»? Мы с вами – рыбаки. И нашей правдой насытим тысячи.
  – Может быть… – сказал Барли с сомнением и почувствовал, что изможденное лицо повернулось к нему. – Мне надо бы обсудить это с вами, Гёте. Есть кое-какие трудности.
  – Для этого вы здесь. Как и я. Спасибо, что приехали в Ленинград. Когда вы его опубликуете? Надо как можно быстрее. Наши писатели ждут три года, если не все пять. Даже Рыбаковы. Мне это не подходит. У России нет времени. Нет его и у меня.
  Вверх по реке поднималась вереница буксиров, к ним в кильватер нахально пристроился двухвесельный ялик. Влюбленная парочка обнималась у парапета. В тени собора юная мать одной рукой покачивала коляску, а другой держала перед глазами раскрытую книгу.
  – На московскую аудиоярмарку я не приехал, и Катя отдала вашу рукопись одному моему коллеге, – осторожно объяснил Барли.
  – Я знаю. Ей пришлось рискнуть.
  – Но вы не знаете, что, вернувшись в Англию, он меня там не нашел. И передал ее в официальные руки. Надежным людям. Экспертам.
  Гёте резко и испуганно повернулся к Барли, его измученное лицо потемнело от отчаяния.
  – Не терплю экспертов, – сказал он, – они наши тюремщики. Никого в мире я не презираю так, как экспертов.
  – Но вы же и сам эксперт, верно?
  – Значит, я знаю, о чем говорю! Эксперты – наркоманы, они ничего не решают! Они слуги любой нанявшей их системы. Они продлевают ее существование. Когда нас будут пытать, то пытать нас будут эксперты. Когда нас будут вешать, то вешать нас будут эксперты. Или вы не читали мою рукопись? Когда мир будет уничтожен, то уничтожат его не сумасшедшие, а здравый смысл экспертов и суперневежество бюрократов. Вы меня предали!
  – Вас никто не предавал, – резко сказал Барли. – Рукопись волей случая попала не по адресу, только и всего. Наши бюрократы – не ваши бюрократы. Они ее прочли. Пришли в восхищение, но им нужно больше знать о вас. Они могут поверить содержанию, только если поверят источнику.
  – Но опубликовать ее они хотят?
  – В первую очередь они хотят убедиться, что вы не обманщик, а для этого им лучше всего было бы поговорить с вами.
  Гёте шагал стремительно, увлекая за собой Барли. Он глядел прямо перед собой, по его вискам сползали капли пота.
  – Гёте, я гуманитарий, – пропыхтел Барли, смотря на обращенный к нему затылок. – Мои познания в физике исчерпываются «Беовульфом»[18], девочками и теплым пивом. Это не моего ума дело. И не Катиного. Если вы хотите идти по такой дороге, то идите с экспертами, а нас не втягивайте. Я приехал, чтобы сказать вам именно это.
  Они пересекли дорожку и зашагали по газону. Компания школьников расступилась, давая им дорогу.
  – Вы приехали сказать, что отказываетесь опубликовать мою рукопись?
  – Да как я могу ее опубликовать? – возразил Барли, заражаясь отчаянием Гёте. – Даже если бы мы сумели привести ее в порядок, как же Катя? Она ваша связная, или вы забыли? Она передала оборонные секреты Советского Союза иностранной державе. Тут особенно не посмеешься. Если они про вас узнают, ее можно считать мертвой, едва первый тираж ляжет на прилавок. И какова же роль издателя? По-вашему, я усядусь в Лондоне поудобнее и нажму на кнопку, которая уничтожит вас обоих?
  Гёте тяжело дышал, но его глаза перестали шарить по лицам прохожих и обратились на Барли.
  – Послушайте меня! – умоляюще сказал Барли. – Погодите минутку. Я понимаю, я искренне думаю, что понимаю. У вас был талант, а им недостойно злоупотребляли. Вы знаете все гнилые места системы и хотите омыть душу. Но вы не Христос и вы не Печерин. Вы не в зале суда. Если вы хотите убить себя, это ваше дело. Но вы же убьете и ее. А если вам все равно, кого вы убиваете, значит, для вас не имеет значения, кого вы спасаете.
  Они приближались к уголку, предназначенному для пикников: столы и сиденья были сделаны из бревен и пней. Они сели рядом, Барли развернул карту, и оба сделали вид, будто что-то вместе в ней ищут. Гёте все еще взвешивал слова Барли, примерял их к своим целям.
  – Существует одно только теперь, – объяснил он наконец еле слышным шепотом. – Нет иных измерений, кроме теперь. В прошлом мы все делали плохо во имя будущего. Теперь мы должны все делать хорошо во имя настоящего. Терять время – значит потерять все. Наша русская история второго шанса нам не предоставляет. Когда мы прыгаем через пропасть, она не дарит нам возможности сделать в воздухе дополнительный шаг. А когда мы не допрыгиваем, она вознаграждает нас по заслугам – еще одним Сталиным, еще одним Брежневым, еще одной чисткой, еще одним ледниковым периодом пронизанного ужасом однообразия. Если нынешнее поступательное движение не замрет, я буду в авангарде. А если оно прекратится или даст обратный ход, я стану еще одной статистической единицей нашей послереволюционной истории.
  – Как и Катя, – сказал Барли.
  Рука Гёте ползла и ползла по карте, не в силах остановиться. Он оглянулся по сторонам, потом продолжал:
  – Мы в Ленинграде, Барли, колыбели нашей великой революции. Здесь никто не одерживает победы без жертв. Вы сказали, что нам следует провести эксперимент с человеческой натурой. Так почему же вас так шокирует моя попытка осуществить ваши слова на практике?
  – В тот день вы неправильно меня оценили. Я не тот, кем вы меня сочли. Я никчемный краснобай, и только. Просто вы познакомились со мной, когда ветер дул в нужном направлении.
  С пугающим самообладанием Гёте растопырил пальцы и прижал обе ладони к карте.
  – Можете не напоминать мне, что человек не тождествен своей риторике, – сказал он. – Наши новые люди говорят об открытости, разоружении, мире. Так пусть они получат свою открытость. И свое разоружение. И свой мир. Поймаем их на слове, дадим им то, чего они просят. И добьемся, чтобы на этот раз они не могли отвести стрелки часов назад. – Он вскочил, вырвался из тесного пространства между скамьей-бревном и столом.
  Барли тоже встал.
  – Гёте, ради бога, взгляните на все проще.
  – К дьяволу «проще»! «Проще» – вот что убивает! – Он пошел по дорожке размашистым шагом. – Мы не покончим с проклятием секретности, передавая секреты из рук в руки, точно воры! Моя жизнь обернулась сплошной ложью, а вы хотите, чтобы я держал это в секрете! На чем держится ложь? На секретности. Почему наши великие провидения обернулись этим жутким хаосом? Из-за секретности. Каким образом вы скрываете от своего народа безумие ваших военных планов? С помощью секретности. Прячась от света. Покажите мою рукопись вашим шпионам, если у вас нет иного выхода. Но и опубликуйте ее. Вот что вы обещали, и я буду верить вашему обещанию. Я опустил тетрадь с новыми главами в ваш пакет. Без сомнения, она содержит ответы на многие вопросы, которые эти идиоты хотят мне задать.
  Ветер с реки омывал горящие щеки Барли. Еле поспевая за Гёте, он посматривал на его лоснящееся от пота лицо и словно бы видел проблески раненой душевной невинности, источника этого гнева.
  – Я хочу, чтобы суперобложка была совсем простой, ничего, кроме букв, – заявил Гёте. – Будьте добры, никаких рисунков, никаких смелых абстракций. Вы меня слышите?
  – Но у нас ведь даже заглавия нет, – возразил Барли.
  – И будьте так добры дать мою настоящую фамилию. Никаких уверток, никаких псевдонимов. Взять псевдоним – значит изобрести очередной секрет.
  – Но ведь мне ваша фамилия неизвестна.
  – Зато им скоро станет известна. После всего, что вам рассказала Катя, и с этими новыми главами вдобавок, они ее сразу установят. Гонорар начисляйте строго по правилам. Каждые полгода, пожалуйста, вносите набравшуюся сумму в какой-нибудь достойный уважения фонд. Никто не сможет сказать, что я поступил так из корыстных побуждений.
  Из-за приближающихся к ним деревьев, соперничая с лязгом невидимых трамваев, доносились звуки военного марша.
  – Гёте… – сказал Барли.
  – В чем дело? Вы боитесь?
  – Уезжайте в Англию. Они сумеют вас отсюда вытащить. Они большие мастаки. Там вы сможете рассказать миру все, что сочтете нужным. Мы снимем для вас Альберт-Холл[19]. Будете выступать по телевидению, по радио – ну, все, что захотите. А потом вам обеспечат паспорт и деньги, чтобы вы зажили счастливо в Австралии.
  Они снова остановились. Слышал ли Гёте? Понял ли? За его немигающим взглядом не мелькнуло ничего. Его глаза были устремлены на лицо Барли, как на пятнышко у края горизонта.
  – Я не перебежчик, Барли. Я русский, и мое будущее здесь, как бы коротко оно ни было. Опубликуете вы мою рукопись или нет? Мне необходимо это знать.
  Оттягивая время, Барли извлек из кармана книжку Сая в потрепанной бумажной обложке.
  – Мне поручено передать вам это. – сказал он. – На память о нашей встрече. Их вопросы вплетены в текст вместе с адресом в Финляндии, на который вы можете написать, и с московским телефонным номером плюс указания, что вы должны сказать, когда трубку снимут. Если вы перейдете на прямые отношения с ними, они могут снабдить вас массой хитрых игрушек, облегчающих связь. – Он вложил роман в пальцы Гёте. Они почти не сжались.
  – Так вы опубликуете? Да или нет?
  – Как они могут связаться с вами? Им необходимо это знать.
  – Скажите, что со мной можно связаться через моего издателя.
  – Исключите из уравнения Катю. Оставайтесь со шпионами, а от нее держитесь подальше.
  Взгляд Гёте соскользнул на костюм Барли и задержался на нем, словно в тревожном недоумении. Грустная улыбка, тронувшая его губы, была как закончившийся праздник.
  – Сегодня вы в сером, Барли. Моего отца отправили в тюрьму серые люди. Его застрелил старик в серой форме. Именно серые люди погубили мою чудесную профессию. Поберегитесь, а то они погубят и вашу. Так опубликуете? Или я должен вновь начать поиски порядочного человека?
  Несколько секунд Барли не мог найти ответа. Запасы уклончивости у него истощились.
  – Если я получу материал в полное свое распоряжение и найду способ, как оформить его в книгу, то опубликую, – ответил он.
  – Я спросил вас: да или нет?
  Обещайте ему все, чего он ни попросит, – в пределах разумного, сказал Падди. Но что разумно?
  – Ну ладно, – ответил он. – Да!
  Гёте вернул ему потрепанную книжку, и Барли растерянно сунул ее в карман. Они обнялись. Барли ощутил запах пота, табачного перегара и вновь почувствовал всю силу отчаяния их прощания в Переделкине. Гёте отпустил его с той же стремительностью, с какой обнял, нервно взглянул по сторонам и быстро зашагал к троллейбусной остановке. И, глядя ему вслед, Барли заметил, что из кафе под открытым небом его провожает взглядом пожилая пара, стоя в тени темно-синих деревьев.
  Барли чихнул. Чихнул еще сильнее. И расчихался по-настоящему. Он пошел по дорожке в глубь сада, уткнув лицо в носовой платок: он чихал, плечи его вздрагивали.
  – А-а! Скотт! – с бурным энтузиазмом занятого человека, которого заставили ждать, воскликнул Дж.П.Хензигер, распахивая дверь самой большой спальни гостиницы «Европа». – Скотт, нынче один из тех дней, когда мы узнаем своих истинных друзей. Входите, входите! Что вас задержало? Да поздоровайтесь же с Мейзи!
  Сорокапятилетний, мускулистый, ловкий, с некрасивым дружелюбным лицом, которое при нормальных обстоятельствах сразу пробудило бы в Барли теплую симпатию. Одно запястье обвивал слоновий волос, а другое – браслет из золотых звеньев. Под мышками его светлого костюма темнели полумесяцы пота. Из-за его спины возник Уиклоу и поспешно захлопнул дверь.
  Центр комнаты занимали две кровати под бутылочно-зелеными покрывалами. На одной раскинулась миссис Хензигер, ненакрашенная киска тридцати пяти лет; по веснушчатым плечам трагически рассыпались расчесанные кудри. Над ней неловко нагибался человек в черном костюме и желчно-желтых очках. На кровати лежал открытый докторский чемоданчик. Хензигер продолжал метать бисер для микрофонов.
  – Скотт, познакомьтесь с доктором Питом Бернсторфом из ленинградского генконсульства США, великолепнейшим врачом. Мы перед ним в неоплатном долгу. Мейзи становится лучше буквально с каждой минутой. Мы весьма обязаны и мистеру Уиклоу. Леонард взял на себя отель, объяснения с сотрудниками «Интуриста», аптеку. А как вы провели день?
  – Обхохочешься! – выпалил Барли, и на секунду сценарий повис на волоске.
  Он бросил полиэтиленовый пакет на кровать, а вместе с ним и отвергнутый роман в бумажной обложке, который выхватил из кармана. Трясущимися руками сдернул пиджак, вытащил из-под рубашки сбрую с микрофонами и швырнул за пакетом и книжкой. Изогнувшись, он засунул руку в брюки у себя за спиной, отмахнулся от Уиклоу, бросившегося помочь, и извлек из-под ягодиц серый диктофон, который тоже полетел на кровать, и Мейзи с приглушенным «мать твою» отдернула ноги. Ринувшись к умывальнику, он вылил виски из карманной фляжки в стакан для зубной щетки, а другую руку закинул за плечо, словно получил пулю в грудь. Затем сделал первый глоток – и пил, пил, не замечая, как вокруг разворачивалась великолепно отработанная сцена.
  Хензигер, при всей своей массивности быстрый, как кошка, схватил пакет, достал тетрадь и перекинул ее Бернсторфу, а тот мгновенно убрал ее в чемоданчик, где она таинственно растворилась среди пузырьков и врачебных инструментов. Хензигер протянул ему потрепанную книжку, которая в свой черед растворилась там же. Уиклоу сложил диктофон и сбрую. Они тоже исчезли в чемоданчике. Бернсторф защелкнул его с прощальными наставлениями своей пациентке: еще двое суток только жидкую пищу, миссис Хензигер. Ну, если уж очень захочется, ломтик ржаного хлеба к чаю. Непременно доведите курс антибиотиков до конца, пусть даже вы будете чувствовать себя совсем здоровой. Он еще не кончил, когда свою лепту внес Хензигер.
  – Еще одно, доктор! Если вы когда-нибудь попадете в Бостон и вам что-нибудь потребуется, – ну, что угодно! – вот моя карточка, а с ней мое слово, а с ним…
  Сжимая в руке стакан, Барли стоял лицом к раковине и хмуро наблюдал в зеркале, как чемоданчик доброго самаритянина проплыл к двери.
  * * *
  Из всех вечеров в России, да если на то пошло, из всех вечеров где угодно еще, более скверного Барли переживать не приходилось.
  Хензигер прослышал, что в Ленинграде как раз открылся кооперативный ресторан – «кооперативный» было кодовым обозначением понятия «частный». Уиклоу узнал адрес и доложил, что мест нет и не ожидается, однако для Хензигера отказ был как красная тряпка для быка. Внушительные телефонные звонки и еще более внушительные чаевые обеспечили им столик, специально накрытый для них в трех шагах от самого скверного и самого шумного цыганского оркестра, какой только может привидеться в кошмаре, решил Барли.
  Они сидели за этим столиком, празднуя чудесное исцеление миссис Хензигер. Кошачьи вопли певиц и певцов десятикратно усиливались микрофонами. Передышек между номерами не было.
  И повсюду вокруг них сидела та Россия, которую дремлющий в Барли пуританин ненавидел уже давно, хотя никогда прежде не видел: не слишком маскирующиеся царьки подпольной капиталистической экономики, промышленные нувориши и любители красивой жизни, жирные партийные котики и рэкетиры. От их сверкающих драгоценностями женщин разило западными духами и русскими дезодорантами; официанты млели у наиболее богатых столиков. Жуткие цыганские завывания набрали громкости, музыка загрохотала, заглушая их, хор грянул еще громче, но всех их перекрыл зычный голос Хензигера.
  – Скотт, я вам кое-что скажу, – взревел он, возбужденно нагибаясь через столик. – Эта малюсенькая страна пришла в движение. Я чую тут надежду, чую перемены, чую расцвет коммерции. И мы, наш «Потомак», покупаем свою долю в нем. Я горд! – Но оркестр все-таки утопил его голос. «Горд», – беззвучно повторили его губы под миллион цыганских децибелов.
  И беда была в том, что Хензигер вызывал в нем симпатию, а Мейзи оказалась совсем своей, отчего ему стало только еще хуже. Агония продолжалась, но Барли впал в блаженную глухоту. Какофония обернулась безопасным приютом. Сквозь узкие амбразуры его тайное «я» смотрело на белую ленинградскую ночь. Он спрашивал: куда ты ушел, Гёте? Кто заменяет ее, когда она не с тобой? Кто штопает твои черные носки и варит твой жидкий суп, пока ты волочишь ее за волосы по выбранному тобой благородному, альтруистическому пути к самоуничтожению?
  Хотя он не помнил, каким образом, но они, видимо, вернулись в гостиницу, потому что, очнувшись, он узрел, что висит на руке Уиклоу среди финских алкоголиков, пристыженно бредущих через вестибюль.
  – Чудесный вечер! – сказал он всем, кто мог его услышать. – Великолепный оркестр. Спасибо, что приехали в Ленинград.
  Но когда Уиклоу начал терпеливо втаскивать его наверх к дожидающейся постели, трезвая часть души заставила Барли оглянуться через плечо на широкую лестницу. И он увидел, что в полутьме у входа, скрестив ноги, положив на коленки авоську, сидит Катя. На ней был черный узкий жакет. Белый шелковый шарф завязан под подбородком. Лицо устремлено к нему, с ее особой, напряженной улыбкой – печальной и полной надежды, открытой для любви.
  Но тут в глазах у него прояснилось, он увидел, как она краешком губ что-то съязвила швейцару, и сообразил, что это просто одна из ленинградских проституток, высматривающая клиента.
  * * *
  А на следующий день под ликующий звук самых беззвучных фанфар в Англии наш герой вернулся в родную страну.
  Нед не хотел никаких официальных торжеств, никаких американцев и уж, конечно, никакого Клайва, но твердо решил внести теплую ноту в процедуру, а потому мы поехали в Гэтуик, поставили Брока у барьера перед входом в зал для прибывших, снабдив его плакатиком «Потомак», а сами устроились в зале ожидания, который наша Служба недружески делит с министерством иностранных дел под нескончаемые свары по поводу того, кто все-таки вылакал казенный джин.
  Мы ждали, самолет задерживался. Клайв позвонил с Гроувенор-сквер, чтобы спросить: «Так он прилетел, Палфри?», – точно не сомневался, что он останется в России.
  Прежде чем Клайв снова позвонил, прошло полчаса, и теперь трубку взял Нед. Едва он бросил ее на рычаг, как дверь отворилась и в нее проскользнул Уиклоу, улыбаясь, будто мальчик из церковного хора, но одновременно умудрившись предостерегающе стрельнуть глазами.
  Несколько секунд спустя вошел Барли, очень похожий на свои фотографии, сделанные скрытой камерой, но только белый как мел.
  – Эти сволочи вопили «ура!», – выпалил он, прежде чем Брок успел захлопнуть за ними дверь. – Ханжа-пилотишка с его суррейским выговором! Убью подонка!
  Под выкрики Барли Уиклоу тактично объяснил причину его горького негодования. Из Ленинграда они летели в самолете, зафрахтованном делегацией молодых английских коммерсантов, которых Барли тут же объявил распоследними подонками и, судя по их манере держаться, не так уж ошибся. Некоторые были уже пьяны, другие принялись быстро их нагонять. Они не пробыли в воздухе и нескольких минут, как командир экипажа, по мнению Барли, отпетый провокатор, объявил, что их самолет покинул воздушное пространство Советского Союза. Под общий рев по проходу забегали стюардессы, разливая шампанское. Затем вся компания затянула «Правь, Британия».
  – Буду летать только Аэрофлотом! – выкрикивал Барли, бешено сверкая глазами на лица перед собой. – Я сейчас же напишу в авиакомпанию. Я сейчас же…
  – Во всяком случае, не сейчас же, – ласково перебил его Нед. – Сейчас вы позволите, чтобы мы вас встретили на всю катушку. А истерику отложите на потом.
  Говоря это, он тряс руку Барли, пока тот не улыбнулся.
  – А где Уолт? – спросил он, оглядываясь.
  – Боюсь, он занят в другом месте, – ответил Нед, но Барли уже забыл про свой вопрос. Он пил, а руки у него тряслись, и он всплакнул, что, как заверил меня Нед, было вполне нормальным для джо, вернувшегося с поля.
  * * *
  Глава 11
  Со временем следующие три дня, точно обломки разбившегося самолета, подверглись подробнейшему исследованию в поисках технических погрешностей, однако практически ничего обнаружено не было.
  После вспышки в аэропорту Барли перешел в веселую стадию: в машине все время чему-то улыбался и с обычной застенчивой нежностью радовался знакомым улицам. Кроме того, он расчихался.
  Едва мы вошли в найтсбриджский дом, где по решению Неда Барли предстояло переночевать (а к себе вернуться только на другой день), он бросил чемоданы в прихожей, облапил мисс Коуд и, с заверениями в неугасающей любви, преподнес ей великолепную шапку из рысьего меха. (Когда и как он ее купил, никто, начиная с Уиклоу, вспомнить не мог.)
  Тут я их покинул. Клайв затребовал меня на двенадцатый этаж для – по его выражению – «разговора критической важности», хотя, как выяснилось, просто для допроса. Скотт Блейр в очень нервном состоянии? Слишком перегибает палку? Как он, Палфри? Присутствовал Джонни, но больше молчал и слушал. Сказал только, что Боба вызвали в Лэнгли для консультаций. Я рассказал то, что видел, но, разумеется, не больше. Слезы Барли привели их в недоумение.
  – То есть он сказал, что намерен вернуться? – спросил Клайв.
  В тот же вечер Нед поужинал с Барли наедине. Это не был настоящий опрос. Тот еще предстоял. Судя по записям, настроение у Барли было дерганое и говорил он на тон выше, чем обычно. Когда я присоединился к ним за кофе, он рассказывал о Гёте, но с нарочитой отстраненностью.
  Гёте постарел, утратил энергию.
  Гёте уже за пределом.
  Гёте как будто бросил пить и держится на чем-то другом.
  – Видели бы вы его руки, Гарри, как они дрожали на карте.
  «Видел бы ты свои, – подумал я, – когда пил шампанское в аэропорту!»
  Катю в этот вечер он упомянул только один раз и тоже с нарочитым безразличием. По-моему, он решил доказать нам, что не испытывает никаких чувств, которые не поддавались бы нашему контролю. Нет, двуличием это не было. Если не считать того, чему обучили его мы, на двуличие Барли способен не был. Им двигал страх перед тем, куда могут завести его собственные чувства, если мы перестанем служить для них якорем.
  Катя больше боится за своих детей, чем за себя, объяснил он все с той же нарочитой бесстрастностью. Как, вероятно, и любая мать. С другой стороны, ее дети были синонимом мира, который она хочет спасти. Так что в определенном смысле ею руководит своего рода абсолютная материнская любовь, вы согласны, Недский?
  Нед согласился. Нет ничего тяжелее экспериментирования над собственными детьми, Барли, сказал он.
  Но изумительная женщина, объявил Барли, впадая в покровительственный тон. На его нынешний вкус, слишком уж целеустремленная, хотя, если вам нравятся женщины с нравственной закалкой Жанны д'Арк, то лучше Кати не найти. И она красива. Тут не поспоришь. Несколько небрежна для классического типа, если мы понимаем, о чем он, но поразительна.
  Сказать ему, что всю последнюю неделю любовались ее фотографиями, мы не могли, а потому поверили ему на слово.
  В одиннадцать, пожаловавшись на разницу во времени, Барли окончательно раскис. Стоя внизу у лестницы, мы следили, как он взбирается по ней, чтобы лечь спать.
  – Во всяком случае, она того стоила, верно? – спросил он с ухмылкой, повисая на перилах и весело посверкивая на нас сверху маленькими круглыми очками. – Новая его тетрадь. Вы же в нее заглянули.
  – Ученые мужи как раз жгут над ней полуночные свечи, – ответил Нед. Не мог же он сказать, что они устроили из-за нее собачью свару.
  – Эксперты – наркоманы, – сообщил Барли с очередной ухмылкой.
  Он продолжал цепляться за перила, словно подыскивая реплику под занавес.
  – Пусть-ка кто-нибудь займется этими микрофончиками, Недский. У меня от них вся спина в ссадинах, как от седла. Следующего подберите с более прочной шкурой. А, кстати, где дядя Боб?
  – Просил передать привет, – сказал Нед. – Неотложные дела. Но он надеется скоро снова с вами увидеться и все наверстать.
  – Охотится вместе с Уолтом?
  – Если бы я и знал, так не сказал бы, – ответил Нед, и мы все засмеялись.
  А ночью, помнится, позвонила Маргарет, моя жена, по особо нелепому поводу: на автостоянке в Бейзингстоке ей вручили штрафной талон – по ее мнению, без малейших оснований.
  – Это было мое место, я уже включила сигнал, а тут этот паршивый коротышка в новеньком белом «Ягуаре» с прилизанными черными волосами…
  Я неосторожно засмеялся и заметил, что ягуары с прилизанными черными волосами, конечно, никаких привилегий на стоянках не имеют. Но юмор никогда не был сильной стороной Маргарет.
  На следующее утро – в воскресенье – Клайв снова затребовал меня к себе. Во-первых, чтобы выспросить меня о прошлом вечере, а во-вторых, послушать, как я буду заниматься с Джонни казуистикой, например: можно ли юридически считать Барли сотрудником нашей Службы, а если так, то, приняв от нас плату, отказался ли он тем самым от некоторых своих прав, скажем, от права на юридическую защиту в случае какого-либо спора с нами? Я темнил, как дельфийский оракул, чем их несколько уел, но по сути ответил «да». Да, от этих прав он отказался. Или, точнее говоря, мы можем внушить ему, что да, он от них отказался, пусть по закону это и не совсем так.
  Джонни, не помню, упоминал ли я, закончил юридический факультет Гарварда, а потому Лэнгли, против обыкновения, не пришлось присылать к нам еще и хор юрисконсультов.
  Днем мы с Барли поехали в Мейденхед (он не находил себе места, а погода стояла отличная) и прошлись по берегу Темзы. К тому времени, когда мы повернули назад, опрос Барли, пожалуй, можно было считать законченным: наши аналитики никаких вопросов не прислали, а его контакты в ходе операций были полностью зафиксированы с помощью технических средств. То есть опрашивать его, собственно, было не о чем.
  Подействовала ли на Барли наша тревога? Мы подпускали беззаботной веселости, сколько могли, но, мне казалось, он улавливает угрожающе душную атмосферу. А впрочем, им владели такое смятение, такая усталость после долгого напряжения, что он, вполне возможно, и нас записал на тот же счет.
  Вечером в воскресенье мы поужинали в Найтсбридже, и Барли был таким умиротворенным и мягким, что Нед принял решение, как и я бы на его месте: нашего джо можно без опасений отпустить домой в Хэмпстед.
  Он жил в викторианском квартале за Ист-Хит-роуд, и постоянный пост наблюдения был помещен в квартире этажом ниже, где поселилась молодая парочка многообещающих сотрудников. Законных жильцов временно устроили где-то еще. Около одиннадцати парочка доложила, что Барли в квартире один, но бродит по комнатам. (Они могли его слышать, но не видеть. На видеоаппаратуре Нед все-таки поставил точку.) Они сообщили, что Барли разговаривает сам с собой, а когда он начал разбирать накопившуюся почту, микрофоны передали ругань и стоны.
  Нед остался спокоен. С почтой Барли он ознакомился заранее и знал, что никаких ужасов сверх обычных она не содержит.
  Около часа ночи Барли позвонил своей дочери Антее в Грантем.
  – Что такое «про»?
  – Подонок, потерявший хвост. Как было в Москве?
  – Что получится, если скрестить змею с ежом?
  – Колючая проволока. Как было в Москве?
  – Что получится, если скрестить кенгуру с велосипедом?
  – Я тебя спросила: как было в Москве?
  – Сумка на колесиках. Что поделывает твой занудный муж?
  – Спит. То есть пытается. А куда делась пышечка, которую ты увез в Лиссабон?
  – Растаяла.
  – А я уж решила, что она у тебя постоянная.
  – Она-то постоянная, только я нет.
  Затем Барли позвонил двум женщинам: бывшей жене, с которой развелся, сохранив право свиданий, и другой, ранее не установленной. Ни та, ни эта пойти ему навстречу при столь коротком предупреждении не могли – главным образом потому, что обе уже легли спать со своими мужьями.
  В час сорок парочка снизу доложила, что свет в спальне Барли погас. Нед с облегчением лег спать, но я уже вернулся в свою квартирку, и мне было не до сна. У меня из головы не шла Ханна, а потому и Барли в Найтсбридже. Я вспомнил притворную небрежность, с какой он говорил о Кате и ее детях, и принялся сравнивать это с тем, как сам постоянно отрекался от любви к Ханне в дни, когда эта любовь ставила меня в опасное положение. «Что-то у Ханны унылый вид, – повторяли разные невинные души по десять раз на дню. – Муженек устраивает ей веселую жизнь или еще что-нибудь». А я ухмылялся. «Насколько мне известно, с ним это бывает», – отвечал я с той же небрежной отстраненностью, какую уловил в Барли, а тайный свирепый огонь внутри меня испепелял мое сердце.
  На следующее утро Барли отправился к себе в издательство, и мы договорились, что вечером по пути домой он заглянет в Найтсбридж на случай, если возникнут какие-нибудь вопросы. Но уговор этот только казался таким неопределенным. Ибо Нед уже схватился с двенадцатым этажом и к вечеру, вероятнее всего, должен был либо уступить, либо ввязаться в серьезный бой с бонзами.
  Только к тому времени Барли испарился.
  * * *
  Броковские наблюдатели сообщили, что Барли ушел из издательства на Норфолк-стрит немного раньше, чем предполагалось, а именно в шестнадцать сорок три, держа в руке футляр с саксофоном. Уиклоу, печатавший в задней комнате издательства «Аберкромби и Блейр» отчет о поездке в Москву, не знал, что он ушел. Однако двое броковских молодцов в джинсах пошли следом за Барли по Стрэнду и, когда он передумал, вместе с ним свернули в Сохо. Там он скрылся в норе, где имели обыкновение днем утолять жажду издатели и агенты книжных фирм. Через двадцать минут он вынырнул, по-прежнему держа в руке саксофон и совершенно трезвый на вид. Остановил такси, и один из молодцов оказался так близко, что расслышал, как он назвал адрес конспиративного дома. Он тут же радировал Броку, который позвонил Неду в Найтсбридж, чтобы сообщить: «Будьте готовы: ваш гость едет». Я находился в другом месте, ведя другие войны.
  Таким образом, виноватых не было, хотя молодцы ни вместе, ни порознь не сообразили заметить номер такси – оплошность, которая позже им дорого обошлась. Наступил час пик, и от Стрэнда до Найтсбриджа можно было добираться целую вечность. Поэтому Нед только в девятнадцать тридцать решил дольше не ждать и вернулся в Русский Дом, обеспокоенный, но пока не очень.
  В девять, когда никто ничего разумного предложить не сумел, Нед с большой неохотой объявил в отделе тревогу, которая по своему определению исключала участие американцев. Как обычно, Нед, действуя, сохранял полное хладнокровие. Возможно, он подсознательно вышколил себя для подобного критического случая – так или иначе, как позднее сказал Брок, он двинулся по заранее проложенным рельсам. Клайву он ничего не сообщил: оповестить Клайва в нынешней ядовитой ситуации, объяснил мне Нед потом, или прямо отправить покаянную телеграмму в Лэнгли – разницы никакой.
  Нед сел за руль и поехал в Блумсбери, где в цепи подвалов под Рассел-сквер размещались подслушиватели нашей Службы. Он взял одну из служебных машин и, видимо, гнал ее, как черт. Старшей дежурной была Мэри, сорокалетняя любительница поесть, розовощекая, с замашками старой девы. Единственной обнаруженной ее любовью были недостижимые голоса. Нед вручил ей список всех известных контактов Барли, составленный исчезнувшим Уолтером по рапортам подслушивавших и наблюдавших. Не могла бы Мэри немедленно перекрыть их все? Сию же минуту?
  Естественно, Мэри ни под каким видом этого не могла:
  – Одно дело, Нед, слегка выйти за пределы инструкций. И совсем другое – дюжина несанкционированных подключений. Ну почему вы не желаете понять?
  Нед не захотел доказывать, что дополнительные подключения санкционированы уже имеющимся разрешением министерства внутренних дел, чтобы не тратить времени и сил, но позвонил мне в Пимлико как раз в тот момент, когда я откупоривал бутылку бургундского, чтобы как-то утешиться после грязного дня. Квартирка моя довольно-таки гнусная, и я открыл окно – выветрить запах кухни. Помню, во время нашего разговора я его закрыл.
  Разрешение на подключения к телефонам в теории подписывается министром внутренних дел, а если он отсутствует, то его заместителем. Однако тут есть один нюанс – этим правом обладает и юрисконсульт Службы при возникновении критических, не терпящих отлагательства ситуаций, но он обязан подать письменное объяснение до истечения суток. Я нацарапал свое разрешение, скрепил его подписью, выключил газ под варившейся брюссельской капустой, схватил такси и двадцать минут спустя вручил разрешение Мэри. Не прошло часа, как все двенадцать контактов Барли были перекрыты.
  Что я думал, пока проделывал все это? Что Барли покончил с собой? Нет и нет. Его терзали опасения за живых. И меньше всего он хотел бросить их на произвол судьбы.
  Но я взвешивал возможность, что он покинул строй, и, пожалуй, худшее, что мне вообразилось, был Барли, разразившийся рукоплесканиями, ибо пилот Аэрофлота объявил, что их самолет возвратился в воздушное пространство Советского Союза.
  Тем временем Брок по распоряжению Неда убедил полицию срочно найти по радио водителя такси, который в семнадцать тридцать взял на углу Олд-Комптон-роуд высокого пассажира с саксофоном, назвавшего адрес в Найтсбридже, но, возможно, в пути попросившего отвезти его куда-то еще. Да, теноровый. Баритоновый саксофон примерно вдвое больше. К двадцати двум водитель объявился. Он повез Барли в Найтсбридж, но на Трафальгар-сквер тот действительно передумал и сказал, что ему нужно на Харли-стрит. Счетчик набил три фунта, Барли дал водителю пятифунтовую бумажку и сказал, чтобы сдачу он оставил себе.
  Маленькое чудо сообразительности вкупе с записями покойного Уолтера помогло Неду найти связь – Эндрю Джордж Макреди, он же Энди, бывший трубач-джазист, фигурирующий в списке контактов Барли, был три недели назад принят в Приют Сестер Милосердия на Харли-стрит (смотри записку карандашом миссис Макреди в Хэмпстед, номер 47 А, и лапидарную пометку Уолтера на повестке дня: «Макреди – гуру Барли в вопросах смертности»).
  Я живо помню, какой мертвой хваткой держался обеими руками за поручень, пока Нед вел машину на Харли-стрит. В Приюте нам объяснили, что Макреди держат на снотворных. Барли просидел с ним около часа, и они даже сумели обменяться десятком слов. Старшая ночная дежурная, только что сменившая дневную, предложила Барли чашку чая – от молока и сахара Барли отказался, зато подлил в чай виски из карманной фляжки. Он предложил капельку дежурной, но она воздержалась. Тогда он попросил позволения «сыграть старине Энди пару его любимых вещей». И тихо играл ровно десять минут, как она разрешила. В коридоре несколько монахинь остановились послушать, и одна узнала «Сентиментальный блюз» Бейси. Он оставил свой телефонный номер, а на латунное блюдо для пожертвований у дверей положил чек на сто фунтов – «для крупье». Старшая дежурная пригласила его приезжать, когда он захочет.
  – Вы ведь не полиция? – спросила она меня расстроенно, когда мы уходили.
  – Господи, конечно, нет. С какой стати?
  Она покачала головой и ничего не ответила, но, по-моему, в нем ей почудился беглец, прячущийся от собственных поступков.
  Мчась назад в Русский Дом, Нед по телефону приказал Броку составить список всех лондонских клубов, концертных залов и кабаков, где в этот вечер играл джаз, и разослать туда столько наблюдателей, сколько он сумеет найти.
  Для полноты я внес свой юридический вклад: ни при каких обстоятельствах ни Брок, ни его наблюдатели не должны оказывать на Барли какое бы то ни было физическое воздействие или даже приближаться к нему. От каких бы прав Барли ни отказался, право на самооборону в их число не входит, а он мужчина очень сильный.
  Мы приготовились к долгому ожиданию, но тут позвонила Мэри, на сей раз сплошная патока:
  – Нед, по-моему, вам надо бы чуточку поспешить сюда. Некоторые ваши цыплятки проклюнулись.
  Мы рванули на Рассел-сквер. Нед бросал машину в повороты на скорости в шестьдесят миль.
  У себя в подвале Мэри встретила нас ласковой улыбкой, которую приберегала для катастроф. Рядом стояла в зеленом комбинезоне ее любимица Пепси. На столе – включенный магнитофон.
  «Какой черт звонит в такое время?» – вопросил басистый голос, и я сразу узнал Пандору, монументальную тетку Барли, Священную Корову, которую угощал завтраком. Пауза, пока автомат глотал монеты. А затем учтивый голос Барли:
  «Боюсь, с меня хватит, Пан. Прощаюсь с фирмой – и навсегда».
  «Не мели чушь, – приказала тетка Пандора. – Опять какая-то дура запустила в тебя когти?»
  «Пан, я серьезно. На этот раз решено твердо. Я обязан тебя предупредить».
  «Ты всегда серьезен. Оттого-то ты и выглядишь насквозь фальшивым, когда притворяешься мотыльком».
  «Утром я поговорю с Гаем. (Гай Соломонс, семейный поверенный, имеется в списке контактов Барли.) Уиклоу, новенький, вполне может меня заменить. Крепкий мальчуган и все схватывает на лету».
  – Вы выяснили, из какого автомата он звонил? – спросил Нед у Мэри, когда Барли повесил трубку.
  – Времени не хватило, – ответила она гордо.
  На прокручивавшейся ленте снова зазвонил телефон. Снова Барли:
  «Реджи? Я сегодня решил подудеть. Приходи, поиграем».
  Мэри протянула нам карточку, на которой написала: «Каноник Реджинальд Коуэн, барабанщик и священнослужитель».
  «Не могу, – ответил Реджи. – Чертов конфирмационный класс».
  «А ты плюнь на них», – сказал Барли.
  «Не могу. Малявочки уже тут».
  «Ты нам нужен, Реджи. Старина Энди умирает».
  «Как и мы все. Каждую чертову секунду».
  Тут по настоящему телефону из Русского Дома позвонил Брок, требуя Неда. Его наблюдатели сообщили, что час назад Барли заходил в свой клуб в Сохо, выпил пять порций виски, а потом отправился дальше в «Ноеву арку» у Кингз-Кросс.
  – Ноеву арку? Какую еще арку?
  – Ноеву. Арка под железнодорожным виадуком. А Ной – восьмифутовый верзила из Вест-Индии. Барли сел в оркестр.
  – Один?
  – Пока да.
  – Что это за место?
  – Закуска и выпивка. Шестьдесят столиков, эстрада, кирпичные стены, шлюхи. Обычный набор.
  Брок считает шлюхами всех хорошеньких девушек.
  – Народу много?
  – Две трети столиков заняты, подходят еще.
  – Что он играет?
  – «Любовника». Рамирес, Дэвид и Серман.
  – Сколько выходов?
  – Один.
  – Пошлите троих сесть за столик у двери. Если он уйдет, держите в поле зрения, но не трогайте. Позвоните в Обеспечение и скажите, чтобы Бен Лагг немедленно подогнал свое такси к «Арке» и ждал с опущенным флажком. Ну, он знает, что делать. (Лагг был «ручным» таксистом Службы.) В клубе есть телефоны для клиентов?
  – Два.
  – Займите оба, пока я не подъеду. Он вас видел?
  – Нет.
  – Пусть и дальше так. Что напротив?
  – Прачечная.
  – Открыта?
  – Нет.
  – Ждите меня перед ней. – Он обернулся к Мэри, которая все еще улыбалась. – В «Ноевой арке» у Кингз-Кросс есть два телефона, – сказал он очень медленно. – Перекройте их сейчас же. Если у управляющего есть отдельный телефон, перекройте и его. Сейчас же. Меня не интересует, как мало людей у инженеров, перекройте сейчас же. Если снаружи есть телефонные будки, перекройте все. Сейчас же.
  Мы бросили служебную машину и поймали такси. Брок, как и было приказано, ждал в подъезде прачечной. У тротуара стояло такси Бена Лагга. Билеты продавались у входа – шесть фунтов без пяти пенсов. Нед провел меня мимо столика наблюдателей, даже не покосившись на них, и прошел к эстраде.
  Никто не танцевал. Первый ряд оркестра отдыхал. Барли стоял в центре эстрады перед раззолоченным стулом и играл под приглушенный аккомпанемент контрабаса и барабанов. Кирпичный свод над ним служил резонатором. На нем все еще был строгий костюм, и он, видимо, забыл снять пиджак. По нему скользили цветные блики, иногда ложась на его лицо, все в струйках пота. Выражение у него было расслабленное и отрешенное. Он держал длительные ноты, и я знал, что это реквием по Энди и по всем тем, кто, может быть, занимал его смятенные мысли. Две девушки, устроившись на освободившихся стульях оркестрантов, не отводили от него немигающего взгляда. Его внимания ожидал и строй пивных кружек. Рядом с ним стоял великан Ной и слушал, прижимая подбородок к скрещенным на груди рукам. Отзвучала последняя нота. С нежной бережностью, словно обрабатывая рану друга, Барли прочистил саксофон и убрал его в футляр. Аплодисментов Ной не разрешал, но зашаркали подошвы, защелкали пальцы и раздались возгласы «бис!». Однако Барли не обратил на них внимания. Он осушил пару пивных кружек, неопределенно помахал рукой и мягкими движениями пробрался через толпу к выходу. Мы последовали за ним, и, когда вышли на улицу, к нему подъехал Бен Лагг с поднятым флажком – такси свободно.
  – К Мо, – распорядился Барли, плюхаясь на заднее сиденье. Откуда-то он извлек новую фляжку виски и уже отвинчивал колпачок. – Привет, Гарри. Ну, как любовь на расстоянии?
  – Спасибо. Прекрасно. Искренне рекомендую.
  – А где это «Мо»? – спросил Нед, усаживаясь рядом с ним. Я примостился на откидном сиденье.
  – Тафнелл-парк. Под «Гербом Фалмута».
  – Хорошая акустика? – осведомился Нед.
  – Самая лучшая.
  Но встревожила меня не притворная веселость Барли, а его отчужденность, мертвенность в его глазах, то, как он замкнулся в цитадели своей английской вежливости.
  Мо оказалась пятидесятилетней блондинкой, которая сначала долго целовала Барли и только потом разрешила нам сесть за ее столик. Барли играл блюзы, и Мо, как мне кажется, хотела, чтобы он остался на всю ночь, но Барли не сиделось на месте, и мы поехали в пиццерию с музыкой в Ислингтоне, где он опять играл соло, а Бен Лагг пошел туда с нами, чтобы выпить чашку чая и послушать. Бен в свое время был боксером и все еще любил порассуждать о боксе. Из Ислингтона мы отправились за реку в «Слона» послушать черную группу, игравшую в автобусном гараже. Было четыре пятнадцать утра, но Барли не тянуло спать: он и музыканты уселись пить какао с виски из пинтовых фаянсовых кружек. Когда мы наконец дружески довели его до такси Бена, неведомо откуда возникли две девицы, слушавшие его на эстраде у Ноя, и забрались на заднее сиденье слева и справа от него.
  – Эй, девочки! – сказал Бен, а мы с Недом ждали на тротуаре. – Вылезайте-ка.
  – Сидите, сидите, я бы на вашем месте не вылез, – рекомендовал им Барли.
  – Это не ваше такси, детки, а вон его, – Бен кивнул на Неда. – Выкатывайтесь, будьте умницами.
  Барли замахнулся кулаком, целя в голову Бена, прикрытую черной фетровой шляпой. Бен отвел удар, словно смахивая паутину, и тем же движением бережно извлек Барли на тротуар и передал Неду, который столь же бережно взял его в охапку.
  Не снимая шляпы, Бен нырнул в заднюю дверцу машины и вынырнул из нее с девицей под каждой мышкой.
  – Почему бы нам всем не подышать свежим воздухом? – предложил Нед, а Бен вручил девицам по десятифунтовой бумажке, чтобы их духа здесь больше не было.
  – Хорошая мысль! – сказал Барли.
  И мы неторопливой процессией перешли мост – наблюдатели Брока замыкали тылы, а такси Бена Лагга еле ползло позади. Над доками занималась буроватая заря.
  – Вообще-то, приношу извинения, – через некоторое время сказал Барли. – Но ведь никакой беды не произошло? А, Недский?
  – Никакой, насколько мне известно, – ответил Нед.
  – Будьте на страже, – посоветовал Барли. – Вашей Родине Нужны Настражеи. Верно, Недский? Просто захотелось немного поиграть, – объяснил он мне. – Вы на чем-нибудь играете, Гарри? Один мой приятель играл своей девушке по телефону. На рояле всего лишь, не на саксофоне, учтите, но, по его словам, и рояль свое дело сделал. Вот бы вы попробовали на своей хозяйке.
  – Мы завтра уезжаем в Америку, – сказал Нед.
  – Рад за вас, – отозвался Барли светским тоном. – Самое подходящее время года. Страна в наиболее выигрышном свете, на мой взгляд.
  – Порадуйтесь и за себя, – сказал Нед. – Мы подумали, что неплохо будет и вас захватить.
  – Неофициальный визит? – спросил Барли. – Или на всякий случай все-таки уложить смокинг?
  * * *
  Глава 12
  На остров небольшой самолет доставил нас уже в сумерках. Самолет принадлежал знаменитой американской корпорации. Кому принадлежал остров, нам не сказали. Узкий, лесистый, он в средней части почти уходил под воду, а оба конца завершались коническими холмами, так что сверху мне почудилось, будто я вижу бедуинскую палатку, провалившуюся посредине в Атлантический океан. Длина его, по моей прикидке, составляла две мили. На одном холме стоял типичный для Новой Англии загородный дом с садом, а под другим виднелась маленькая белая пристань. Позже я узнал, что дом этот называли летней виллой, потому что зимой он пустовал. Его построил на рубеже столетия богатый бостонец – в те дни, когда почтенные люди обожали жизнь на лоне природы. Мы почувствовали, как качнулись крылья; задребезжали стекла, в кабине солено запахло морем. Мы увидели солнечные отблески, скачущие по волнам, как прожекторные лучи, увидели сражающихся с ветром бакланов. Увидели на западе вспышки маяка на мысу за проливом. Весь полет вдоль береговой линии штата Мэн занял по моим часам пятьдесят восемь минут. Справа и слева от нас поднялись деревья, небо исчезло, и внезапно мы запрыгали по неровностям поросшей травой просеки, в конце которой возле джипа нас ждал Рэнди со своими ребятами. Рэнди, пышущий нравственным и физическим здоровьем, доступным только привилегированным американцам, был в штормовке и при галстуке. Мне показалось, что я знаю его с детства.
  – Джентльмены, вы мои гости на все то время, которое пожелаете провести здесь. Добро пожаловать на наш остров. – Первому он потряс руку Барли. Видимо, ему показали фотографии. – Мистер Браун, сэр, это большая честь! Нед? Гарри?
  – Очень мило с вашей стороны, – сказал Барли.
  Мы, петляя, спускались по склону, и сосны на фоне моря казались совсем черными. Ребята следовали за нами во второй машине.
  – Вы, джентльмены, прибыли самолетом «Бритиш эруэйз»? Миссис Тэтчер прибрала эту компанию к рукам, ничего не скажешь! – заметил Рэнди.
  – Пора уж ей пойти на дно вместе с кораблем! – отозвался Барли.
  Рэнди засмеялся так, словно кончил курсы смеха с отличием. «Браун» была фамилия, выбранная для Барли на эту поездку. Даже в его паспорте, находившемся у Неда, он значился как Браун.
  Мы запрыгали по дамбе к сторожке у ворот, которые открылись и сразу же закрылись, пропустив нас. Теперь мы находились на нашем собственном мысу. Венчавший его дом был озарен прожекторами, скрытыми в кустах. Вниз от него убегали лужайки и потрепанные ветром живые изгороди. Из моря ступеньками торчали сваи разрушенного причала. Рэнди остановил джип и, взяв чемоданы Барли, повел нас по освещенной, обсаженной гортензиями дорожке к лодочному домику. Во время полета до Бостона Барли дремал, пил и, пока шел фильм, страдальчески вздыхал. В небольшом самолете он хмурился на пейзажи Новой Англии, словно их красота его смущала. Но когда мы приземлились, он как будто вернулся в свой собственный мир.
  – Мистер Браун, сэр, мне дано распоряжение поместить вас в апартаменты для новобрачных.
  – Что может быть приятнее, старина? – вежливо ответил Барли.
  – Нет, вы правда пользуетесь этим обращением, мистер Браун? Старина!
  Рэнди провел нас через прихожую с каменным полом в капитанскую каюту. Интерьер под старину. В углу поддельная старинная латунная кровать и поддельный старинный письменный стол из дуба у окна. На стенах корабельные причиндалы неясного происхождения. В алькове, где помещалась сугубо американская кухня, Барли тотчас опознал холодильник, распахнул дверцу и оптимистично заглянул внутрь.
  – Мистер Браун любит вечерком иметь под рукой бутылку шотландского виски, Рэнди. Если в вашем рундуке найдется такая, он будет весьма благодарен.
  Летняя вилла была музейным хранилищем реликвий золотого детства. На веранде крокетные молотки медового цвета прислонились к пыльной тележке, в которую запрягались козочки; она была нагружена плетенками для ловли омаров, подобранными на пляже. Пахло воском и кожей. В холле вперемежку с портретами молодых мужчин и женщин в широкополых шляпах висели старомодные картины маслом, изображавшие китобойные шхуны. Следом за Рэнди мы начали подниматься по натертым ступенькам широкой лестницы. Барли плелся позади. На каждой площадке полукруглые окна с цветными стеклами по краю напоминали облицованные драгоценными камнями ворота в море. Мы вошли в коридор голубых спален. Самая большая предназначалась Клайву. С наших балконов открывался вид на сады, тянущиеся до лодочного домика и дальше – на берег за проливом. Сумерки сгустились в тьму.
  В столовой с белеными потолочными балками лэнглиевская весталка умудрилась подать нам мэнских омаров и белое вино, ни разу на нас не взглянув.
  Пока мы ели, Рэнди ознакомил нас с правилами внутреннего распорядка.
  – Никаких разговоров с обслуживающим персоналом, джентльмены, будьте так любезны. Ну, там «с добрым утром» или «спасибо», но ничего больше. Все, что вам понадобится им сказать, передайте через меня. Охрана здесь для вашей безопасности, джентльмены, и она к вашим услугам, но мы предпочли бы, чтобы вы не выходили за ограду. Будьте так добры. Благодарю вас.
  Когда обед и объяснения завершились, Рэнди увел Неда в комнату связи, а я пошел проводить Барли до лодочного домика. Яростный ветер трепал сад. Когда мы оказывались под очередным конусом света, Барли словно бы бесшабашно улыбался. Мы шли под взглядами ребят с портативными радиотелефонами.
  – Как насчет партии в шахматы? – спросил я возле двери, жалея, что не могу как следует вглядеться в его лицо: оно перестало быть мне понятным, как и его настроение. Он пожелал мне спокойной ночи, и я ощутил легкое похлопывание по плечу. Дверь открылась и сразу закрылась за ним, но я успел различить сквозь мрак призрачную фигуру часового в двух шагах от нас.
  – Мудрый юрист, краса и гордость Службы, – на следующее утро почтительно прожурчал по моему адресу Рассел Шеритон, обволакивая сильными мягкими ладонями мою руку и не считая меня ни тем, ни другим. – Один из истинно великих. Гарри, как поживаете?
  Он мало изменился со времени своей инспекционной поездки в Лондон: круги под глазами, чуть более по-собачьи грустными, синий костюм на один-два размера больше, тот же животик под белой рубашкой. Тот же лосьон, как у содержателя похоронного бюро, и шесть лет спустя умащивал щеки самого последнего главы советского отдела Управления.
  В почтительном отдалении от него стояла группа его молодых людей, которые крепко сжимали дорожные сумки, точно застрявшие пассажиры на аэровокзале. Клайв и Боб расположились на его флангах, образуя сплоченную когорту. Боб выглядел постаревшим на десять лет. Виноватая улыбка сменила недавнюю старосветскую самоуверенность. Он поздоровался с нами слишком уж сердечно, словно получил инструкцию держаться от нас подальше.
  Островная конференция, как ее эвфемистически назвали, должна была вот-вот начаться.
  * * *
  События ближайших нескольких дней окутывала приятная атмосфера, ощущение, что хорошие люди тихо занимаются своим делом. Но когда я вспоминаю остальное, эта их особенность изглаживается из моей памяти. И мне очень трудно не обойти ее молчанием. Однако ради Барли я обязан ничего не опускать, а он не испытывал к нашим хозяевам никаких дурных чувств и нисколько не винил их в том, что произошло с ним и тогда, и позже. Он ворчал на американцев вообще, но, знакомясь с конкретными американцами, обо всех без исключения отзывался как об отличных ребятах. С каждым из них он был бы рад выпить вечерком в соседней пивной, будь на острове пивные. Ну, и, разумеется, Барли всегда признавал вескость любых обращенных против него доводов, всегда испытывал уважение к чужому трудолюбию.
  И чего-чего, а уж трудолюбия им было не занимать. Если бы численность, деньги и упрямое упорство складывались в ум, Управление могло бы возить его тачками, но, увы, человеческая голова – не тачка, а кроме того, существует еще и скудоумие.
  Как они жаждали, чтобы их любили! И Барли немедленно отозвался на эту их потребность. Даже когда они вгрызались в него, им необходимо было, чтобы их любили. И не кто-нибудь, а Барли! Как и по сей день им требуется, чтобы их любили за все устроенные ими путчи, дестабилизирующий хаос и фантастические операции против Врага-Который-Там.
  Однако именно мистическая тайна вывернутых наизнанку добрых сердец и породила ужас, тоже окутывавший эту нашу неделю на острове.
  Много лет назад мне довелось разговаривать с человеком, которого били плетьми, – с английским наемником, оказывавшим нам кое-какие услуги в Африке, за которые требовалось заплатить. В память ему врезались не удары, а апельсиновый сок, которым его напоили после. Он помнил, как его тащили назад в хижину, помнил, как его бросили ничком на солому. Но главным образом он помнил стакан свежего апельсинового сока, который тюремщик поставил возле его головы, а потом присел рядом на корточки и терпеливо ждал, пока он не пришел в себя настолько, что сумел отпить из стакана. А это был тот же самый тюремщик, который хлестал его плетью.
  Мы тоже получали свои стаканы апельсинового сока. И среди наших тюремщиков попадались очень порядочные, пусть замаскированные наушниками и враждебной настороженностью, которая быстро таяла, побежденная теплотой Барли. После нашего приезда не прошло и суток, как те самые охранники, брататься с которыми нам воспрещалось, уже пробирались на цыпочках в лодочный домик Барли и, прежде чем вернуться на свой пост, разживались у него стаканчиком кока-колы или виски. Они верхним чутьем улавливали, что это за человек. А кроме того, будучи американцами, не могли устоять перед обаянием его известности.
  Некий ветеран по имени Эдгар, в прошлом морской пехотинец, сумел задать ему жару за шахматной доской. Как я услышал позже, Барли всем заповедям и канонам вопреки узнал у него его фамилию и адрес, с тем чтобы они могли провести матч по переписке, «когда все это кончится».
  Причем не только охранники. И хор молодых людей Шеритона, и Шеритон обладали умеренностью, противостоявшей, точно ровное дыхание разума, истерическим конвульсиям тех, кого сам Шеритон собирательно окрестил эгоманьяками.
  Но в этом, полагаю, и заключается трагедия великих наций. Столько талантов, изнывающих в ожидании, чтобы их употребили в дело, столько доброты, жаждущей вырваться на волю! И такая убогость всего говорившегося, что порой мы сомневались, да уж действительно ли с нами говорит Америка?
  Но это было так. Плеть была настоящей.
  * * *
  Допросы велись в бильярдной. Для танцев пол там был выкрашен бордовой краской. На нем расставили кольцом стулья, а бильярдный стол вынесли. Однако стену по-прежнему украшала табличка слоновой кости для записи счета, а под ней стояли футляры с киями, помеченные инициалами. Подвешенная на длинном шнуре лампа лила озерцо света на середину комнаты, где предстояло сидеть Барли. За ним в лодочный домик сходил Нед.
  – Мистер Браун, сэр, я счастлив пожать вашу руку, и я только что решил, что на время нашего знакомства моя фамилия будет Хаггарти, – объявил Шеритон. – Едва взглянув на вас, я ощутил себя ирландцем. Не спрашивайте, почему. – Он быстрым шагом повел Барли через комнату. – Но, главное, я хочу вас поздравить. Вы наделены всеми добродетелями: память, наблюдательность, британская выдержка, саксофон.
  Все это было выдано в одном гипнотизирующем темпе, и Барли, сконфуженно ухмыляясь, позволил усадить себя на почетное место.
  Нед уже сидел, выпрямившись, скрестив руки на груди, а Клайв, хотя и был своим в этом кругу, сумел исчезнуть с первого плана. Он сел среди молодых людей Шеритона и сдвинул свой стул назад так, что они его совсем заслонили.
  Шеритон остался стоять рядом с Барли и говорил, нависая над ним, даже когда слова его были обращены к кому-нибудь другому.
  – Клайв, вы разрешите мне засыпать мистера Брауна бесцеремонными вопросами? Нед, не будете ли вы так добры объяснить мистеру Брауну, что он находится в Соединенных Штатах Америки и, если ему не захочется отвечать, то пусть не отвечает, поскольку его молчание будет сочтено явным доказательством того, что он виновен?
  – Мистер Браун умеет сам за себя постоять, – сказал Барли, все еще ухмыляясь, все еще не веря в реальность нарастающего напряжения.
  – Да? Великолепно, мистер Браун! Ведь мы надеемся, что ближайшие два-три дня вы именно этим и будете заниматься.
  Шеритон отошел к буфету, налил себе кофе и вернулся с чашкой на прежнее место. Тон его стал спокойнее, исполнился здравого смысла.
  – Мистер Браун, мы покупаем картину Пикассо, идет? Все в этой комнате покупают того же самого Пикассо. Голубой период, подпись, подлинный шедевр и прочее дерьмо. Ведь во всем мире наберется разве что три человека, способных что-то в нем понять. Но когда доходит до дела, важен только один-единственный вопрос: написал эту картину Пикассо – или Дж.П.Шмук-младший в Саут-Бенде, штат Индиана, а то и в Омске, Россия, сварганил ее у себя в подвале с картошкой? Потому что, учтите, – он тыкал пальцем в собственную мягкую грудь, держа чашку в свободной руке, – перепродажи не будет! Здесь не Лондон. Здесь Вашингтон. А Вашингтону требуется, чтобы информация была полезной, чтобы она, иными словами, была пригодной к использованию, а не созерцалась с сократовской отрешенностью. – Он понизил голос в благоговейном сочувствии. – А продаете ее нам вы, мистер Браун. Нравится вам это или нет, но вы, лично вы, остаетесь для нас наибольшим приближением к источнику до того дня, когда нам удастся убедить человека, которого вы называете Гёте, изменить свою позицию и работать непосредственно с нами. Если нам это удастся. Что сомнительно. Весьма и весьма сомнительно.
  Шеритон повернулся и отошел на край кольца.
  – Вы чека нашего колеса, мистер Браун. Вы нужный человек. Вы – то самое. Но в какой мере вы то самое? Самую чуточку? В определенной степени? Или весь целиком? Вы сценарист, актер, постановщик и главный режиссер? Или, судя по вашим словам, вы всего лишь на выходных ролях, случайный прохожий, с которым нам всем еще предстоит познакомиться?
  Шеритон вздохнул, словно для человека с его утонченной деликатностью все это было очень тяжело.
  – Мистер Браун, у вас есть постоянная подружка или вы спите с кем попало?
  Нед было приподнялся, но Барли уже ответил. Его тон не стал колючим даже после этого, в нем не было враждебности. Словно ему не хотелось нарушать атмосферу доброжелательности, окружавшую нас всех.
  – Ну, а как насчет вас, солнышко? Миссис Хаггарти еще готова к услугам или мы вынуждены вернуться к привычкам отрочества?
  Шеритон и ухом не повел.
  – Мистер Браун, мы покупаем вашего Пикассо, а не моего. Вашингтону не нравится, когда его козыри курсируют по ночным барам. Мы должны играть очень честно, очень откровенно. Без английской сдержанности, без школьного зубоскальства. Один раз мы попались на этом навозе, но больше никогда, никогда не попадемся.
  Это, решил я, адресовано Бобу: он опять, наклонив голову, рассматривал свои ладони.
  – Мистер Браун по ночным барам не курсирует, – возмущенно вмешался Нед. – И материал не его. А Гёте. И не вижу, при чем тут его личная жизнь.
  «Свои мысли держите при себе», – рекомендовал мне Клайв. Сейчас его взгляд предупредил о том же Неда.
  – Ну, послушайте, Нед! Послушайте! – сказал Шеритон. – При нынешнем положении вещей в Вашингтоне вам надо жениться и заново родиться, прежде чем вы хоть шаг сможете сделать. Почему вы каждые пять минут летаете в Россию, мистер Браун? Приобретаете там недвижимость?
  Барли улыбался, но уже не так добродушно. Шеритон все больше задевал его за живое. Чего Шеритон и добивался.
  – Собственно говоря, старина, эта роль мне досталась по наследству. Мой папаша всегда предпочитал Советский Союз Соединенным Штатам и, не жалея ни времени, ни сил, издавал их книги. Он был фабианец. Нечто вроде активного сторонника рузвельтовского «нового курса». Будь он вашим гражданином, то угодил бы в черный список.
  – Его привлекли бы к суду по ложным обвинениям, хорошенько поджарили и обессмертили. Я читал его досье. Хуже не придумаешь. Расскажите нам о нем еще что-нибудь, мистер Браун. Что он завещал вам? Что вы унаследовали?
  – Какого черта надо это ворошить? – сказал Нед.
  И был совершенно прав. Двенадцатый этаж давным-давно рассмотрел вопрос об эксцентричном роди – теле Барли и сбросил его со счетов. В отличие, видимо, от Управления. Или же оно снова к нему вернулось.
  – А в тридцатых, как вы, без сомнения, тоже знаете, – продолжал Барли поспокойнее, – он основал Клуб русской книги. Правда, Клуб просуществовал недолго, но попытка все-таки была. А во время войны, когда ему удавалось раздобыть бумагу, он публиковал просоветскую пропаганду, в основном возвеличивавшую Сталина.
  – А после войны что он делал? Помогал в свободное время строить Берлинскую стену?
  – Он питал большие надежды, а потом разочаровался, – ответил Барли после некоторого размышления. В нем снова верх взяла созерцательность. – Он простил бы русским почти все, но не террор, не лагеря, не переселения. Это разбило ему сердце.
  – А его сердце разбилось бы, если бы для тех же целей они избрали методы помягче?
  – Не думаю. Скорее, он умер бы счастливым.
  Шеритон вытер ладони носовым платком и, держа кофейную чашечку обеими руками, точно раскормленный Оливер Твист, второй раз прошествовал к буфету, отвинтил крышку термоса с кофе, скорбно заглянул в него и только тогда налил себе еще.
  – Желуди, – пожаловался он. – Собирают желуди, прессуют их и перерабатывают в кофе. Вот они чем занимаются. – Он со вздохом опустился в свободное кресло рядом с Бобом. – Мистер Браун, вы разрешите мне осветить вам ситуацию поподробнее? В жизни больше не осталось места для того, чтобы брать на веру каждого смиренного члена дружного рода человеческого, согласны? А потому на каждого, кто собой хоть что-то представляет, имеется личное дело. Вот что содержит ваше. Ваш отец сочувствовал коммунистам, хотя со временем утратил иллюзии. В течение восьми лет после его кончины вы побывали в Советском Союзе целых шесть раз. Вы продали русским ровно четыре книги, самые паршивые в вашем списке, и издали ровно три их книги. Два ужасающих современных романа, которые абсолютно не нашли сбыта, и дерьмо об иглоукалывании – продано восемнадцать экземпляров в бумажной обложке. Вы на краю банкротства, однако, по нашим подсчетам, поездки эти обошлись вам в двенадцать тысяч фунтов при доходе в тысячу девятьсот фунтов. Вы в разводе, живете, ничем себя не связывая, и храните традиции английских аристократических школ. Вы пьете так, словно задумали в одиночку оросить пустыню, и выбираете приятелей-джазистов, рядом с которыми Бенедикт Арнольд покажется Шерли Темпл[20]. Из Вашингтона вы выглядите сорвавшимся с узды. Здесь вы выглядите очень симпатично, но как я сумею втолковать это следующей подкомиссии конгресса, богомольным тупицам, которые заберут себе в голову поставить крест на материалах Гёте, потому что они ведут подкоп под Крепость-Америку?
  – Но каким образом? – спросил Барли.
  По-моему, его невозмутимость поразила нас всех. А Шеритона в первую очередь. До этого момента он поглядывал на Барли через плечо и объяснял свою дилемму с несколько жалобным видом. Но теперь выпрямился и посмотрел на Барли с ироничным прямодушием:
  – Простите, мистер Браун?
  – Почему материалы Гёте так их пугают? Если русские не способны стрелять точно, Крепость-Америка должна прыгать от восторга.
  – Прыгаем, мистер Браун, прыгаем. Мы ликуем. И пусть вся американская военная мощь строится на уверенности, что советские компьютеры не ошибаются. И пусть оценка советской точности в этой игре – все. Ведь точность обеспечивает вам возможность захватить вашего врага врасплох, пока он играет в гольф, парализовать его МБР и не позволить ему ответить тем же. А без точности лучше не соваться, потому что тогда ваш враг в ответ развернется и слизнет двадцать ваших самых любимых городов. И пусть миллиарды и миллиарды долларов американских налогоплательщиков и целые свалки политического красноречия щедро расходовались под залог любимейшего кошмара, слагающегося из первого советского удара и уязвимости некоторых участков американской обороны. И пусть даже теперь идея советского превосходства в области МБР является главным доводом в пользу «звездных войн» и главной стратегической игрой на вашингтонских приемах с коктейлями… – К моему удивлению, Шеритон вдруг изменил голос и заговорил с интонациями обитателей захолустного Юга. – Пора нам разнести этих сукиных детей, пока они не разнесли нас, мистер Браун. На этой занюханной планете просто нет места для двух сверхдержав. А какая из них больше по нраву вам, мистер Браун, если уж придется выбирать?
  Он выждал, и его складчатое лицо вновь принялось скорбеть о бесчисленных несправедливостях жизни.
  – А ведь я верю в Гёте, – продолжал он испуганным голосом. – Официально известно, что я принял Гёте на веру, едва он вылез из своей норы. Оптом и в розницу. Гёте, голову даю на отсечение, тот источник, которого требует время. А знаете, что для меня из этого следует? Для меня из этого следует, что я должен верить и в мистера Брауна, который почтил нас своим присутствием, и что мистер Браун должен быть со мной очень-очень откровенен, иначе от меня останется хладный труп. – Он благоговейно прижал лапу к левой стороне груди. – Я верую в мистера Брауна, я верую в Гёте, я верую в материалы. И вот-вот в штаны наложу от страха.
  Некоторые люди меняют решения, думал я. Некоторые люди меняют мнения. Но объявить, что он узрел свет по дороге в Дамаск, – для этого требуется Рассел Шеритон. Нед уставился на него чуть ли не ошеломленно. Клайв предпочел продолжить созерцание футляров с киями. А Шеритон горестно взирал на свой кофе, размышляя о своем злополучном жребии. Один его молодой человек, упершись в ладонь подбородком, изучал носок своей туфли, другой устремил взгляд в окно на океан, словно истина могла покоиться там.
  Но никто не смотрел на Барли, ни у кого как будто не хватало духа. Он сидел неподвижно и выглядел беззащитно молодым. Мы сказали ему очень мало и, конечно, ни словом не обмолвились о том, что материалы Дрозда понудили фракции военно-промышленного комплекса вцепиться друг другу в глотки и вызывали рев возмущения в кое-каких самых смрадных кулуарах Вашингтона.
  В первый раз подал голос старик Палфри. И сразу же у меня возникло ощущение, что я играю на подмостках театра абсурда. Казалось, реальный мир ускользает у нас из-под ног.
  – Хаггарти спрашивает вас вот о чем, – сказал я. – Согласитесь ли вы подвергнуться допросу по доброй воле, чтобы американцы раз и навсегда составили мнение об источнике и всем прочем? Вы можете отказаться. Выбор принадлежит вам. Верно. Клайв?
  Клайв не испытывал особого прилива нежности ко мне, но все-таки с неохотой подтвердил мои слова, прежде чем снова унестись к далекому горизонту.
  Лица в кольце вокруг Барли повернулись к нему, как подсолнухи к солнцу.
  – Так как же? – спросил я его.
  Некоторое время он молчал. Потянулся. Провел по губам тыльной стороной ладони со смущенно-неловким видом. Пожал плечами. Посмотрел на Неда, но не сумел найти его глаз и вновь растерянно посмотрел на меня. О чем он думал, если думал? О том, что «нет» навсегда отторгнет его от Гёте? От Кати? Осознавал ли он это? По сей день я не знаю. Он усмехнулся, видимо, от смущения.
  – А как вы считаете, Гарри? Сказав «а»… Как считает мой толмач?
  – В данном случае вопрос заключается в том, как считает мой клиент, – напыщенно ответил я, улыбаясь ему в ответ.
  – Но мы так ничего и не узнаем, если не попробуем, верно?
  – Пожалуй, не узнаем, – согласился я.
  Но слов «я согласен» он так и не произнес.
  * * *
  – Видите ли, Гарри, в Йельском университете полным-полно тайных обществ, – объяснял мне Боб. – Если вы слышали о «Черепе со скрещенными костями» или о «Свитке и ключе», то лишь чуть-чуть царапнули верхушку айсберга. И эти общества делают ставку на коллективную взаимовыручку. Гарвард же… ну, Гарвард – совсем наоборот: делает ставку на индивидуальный талант. Так что Управление, забрасывая сети в эти воды, набирает в Йеле рекрутов для коллективной работы, а блистательных одиночек выуживает в Гарварде. Конечно, я не утверждаю, что всякий, кто окончил Гарвард, уже примадонна, а каждый йелец служит делу со слепым послушанием. Но в целом традиция такова. Вы кончали Йель, мистер Куинн?
  – Вест-Пойнт, – ответил мистер Куинн.
  Был вечер, и на остров только что прилетела первая делегация. Мы сидели в той же самой комнате с тем же бордовым полом под той же лампой, прежде озарявшей бильярдный стол, и ждали Барли. Куинн сидел в центре, а Тодд и Ларри слева и справа от него. Тодд и Ларри были людьми Куинна – миловидные, со спортивными фигурами и, на взгляд человека моего возраста, до нелепости юные.
  («Куинн с самого верху, – предупредил нас Шеритон. – Куинн беседует с министерством обороны, Куинн беседует с корпорациями, Куинн беседует с господом богом».
  «А его наниматели кто?» – спросил Нед.
  Шеритона этот вопрос привел в словно бы искреннее недоумение. Он снисходительно улыбнулся, будто прощая иностранцу светский промах.
  «Ну-у, Нед, я бы сказал, что все мы».)
  Рост Куинна равнялся шести футам одному дюйму. Он был широкоплеч и большеух. Костюм сидел на нем, как броня. Ни орденов, ни медалей. Ни погон, ни других знаков различия. О его военном чине говорили упрямый подбородок, и затененные пустые глаза, и улыбка, рожденная болезненным комплексом неполноценности в присутствии штатских.
  Первым вошел Нед, Барли за ним. Никто не встал. Шеритон, сознательно избравший смиренную позицию в середине американского ряда, кротко представил друг другу тех, кого требовалось.
  («Куинн предпочитает, чтобы они были попроще, – заранее предостерег он нас. – Скажите вашему, чтобы он не слишком умничал». И теперь Шеритон следовал собственному совету.)
  Естественно, опрос начал Ларри, потому что его амплуа было дружелюбие. Тодд был замкнут в себе, как девственник, но Ларри носил массивнейшее обручальное кольцо, яркий галстук и смеялся за них обоих.
  – Мистер Браун, сэр, мы обязаны выступать здесь с позиции ваших хулителей, – объяснил он с глубокой неискренностью. – В нашем деле информация делится на непроверенную и проверенную. И нам хотелось бы проверить вашу информацию. Это наша работа, и нам за нее платят. Прошу вас, оттенок подозрительности на свой счет не принимайте, мистер Браун. Анализ – особая наука. И мы должны подчиняться ее законам.
  – Мы обязаны предполагать, что все это организованная подтасовка, – вызывающе выпалил Тодд. – Что вы дымите.
  Общие улыбки, и Ларри со смехом объяснил, что мистеру Брауну вовсе не предлагают закурить – на профессиональном жаргоне «дымить» означает сознательно обманывать.
  – Мистер Браун, сэр, с вашего позволения, кто предложил в тот день поехать в Переделкино после книжной ярмарки? – спросил Ларри.
  – По-видимому, я.
  – Вы в этом уверены, сэр?
  – Когда мы решили туда отправиться, то все были немножко пьяны, но я почти уверен, что идея была моя.
  – Вы пьете довольно много, мистер Браун, так? – спросил Ларри.
  Лапиши Куинна сомкнулись на карандаше, точно пытаясь его задушить.
  – Порядочно.
  – Алкоголь, сэр, порождает у вас забывчивость?
  – Иногда.
  – А иногда нет. В конце-то концов, мы располагаем точным воспроизведением длинного разговора между вами и Гёте, когда вы оба находились в состоянии полного опьянения. До того дня вам когда-нибудь приходилось бывать в Переделкине, сэр?
  – Да.
  – Часто?
  – Два-три раза. Может быть, четыре.
  – Вы посещали друзей, сэр?
  – Да.
  – Советских друзей?
  – Естественно.
  Ларри сделал долгую паузу, словно «советские друзья» уже были признанием.
  – Вы не откажете в любезности назвать их, сэр? Поименно?
  Барли назвал своих друзей. Писатель. Поэтесса. Литературный бюрократ. Ларри записывал, для пущего эффекта еле водя карандашом. И улыбался. А глаза Куинна продолжали по двум застывшим линиям сверлить Барли через стол из своих затененных провалов.
  – В день вашей поездки туда, мистер Браун, – продолжил Ларри, – в этот День Номер Один, как можно его назвать, вам не пришло в голову постучать к кому-нибудь из ваших старых знакомых, узнать, не тут ли они, поздороваться?
  Барли, казалось, не мог решить, приходило ему это в голову или не приходило. Он пожал плечами и привычным жестом провел по губам тыльной стороной ладони. Типичнейший неискренний свидетель.
  – Думаю, мне не хотелось обрушивать на них Джумбо. Нас было многовато для неожиданного появления. Собственно говоря, мне это в голову не пришло.
  – Понятно, – сказал Ларри.
  Три объяснения, заметил я с огорчением. Три, когда вполне хватило бы одного. Я взглянул на Неда и понял, что он думает то же самое. Шеритон старательно не думал ничего. Боб сосредоточился на том, чтобы выглядеть человеком Шеритона. Тодд что-то нашептывал на ухо Куинну.
  – Таким образом, идея посетить гробницу Пастернака также исходила от вас, мистер Браун? – осведомился Ларри тоном, показывающим, что такой идеей можно и нужно гордиться.
  – Могилу, – сухо поправил его Барли. – Да. По-моему, остальные вообще не знали, где она, пока я им не сказал.
  – И, кажется, дачу Пастернака тоже? – Ларри заглянул в свои листки. – Если сукины дети ее не снесли. – «Сукины дети» он произнес как самое грязное ругательство.
  – Совершенно верно, и его дачу.
  – Но дачу Пастернака вы не посетили, я не ошибаюсь? Вы даже не попытались узнать, существует ли она еще. Дача Пастернака полностью исчезла с повестки дня.
  – Шел дождь, – сказал Барли.
  – Но у вас же была машина. И шофер, мистер Браун. Пусть не слишком благоуханный.
  Ларри снова улыбнулся и приоткрыл рот ровно настолько, чтобы кончиком языка ласково провести по верхней губе. Затем он сомкнул ее с нижней и продлил паузу, чтобы дать больше простора для всяких неприятных мыслей.
  – Следовательно, людей для поездки подобрали вы, мистер Браун, и вы же определили ее цели, – наконец заговорил Ларри на этот раз тоном чуть насмешливого сожаления. – Вы указали, куда ехать. Вы провели своих спутников на холм к гробнице… прошу прошения – к могиле. Это с вами, именно с вами одним, заговорил мистер Нежданов, когда вы все начали спускаться с холма. Он спросил, не американцы ли вы. Вы ответили: «Нет, слава богу, англичане».
  Смеха не раздалось. Даже сам Ларри не улыбнулся. Куинн словно бы с трудом преодолевал боль от прободения кишок.
  – И это вы, мистер Браун, совершенно случайно смогли процитировать Пастернака и от имени всей вашей группы принять участие в обсуждении его заслуг, и почти чудом отделаться от своих спутников, а за обедом сесть рядом с человеком, которого мы называем Гёте. «Познакомьтесь с нашим знаменитым писателем Гёте». Мистер Браун, к нам поступили сведения из Лондона, исходящие от Магды, сотрудницы «Пенгуин букс». Насколько нам известно, получены они были тактично на званом вечере в обстановке, не порождающей подозрений, посторонним лицом, не американцем. У Магды создалось впечатление, что вам хотелось продолжить разговор с Неждановым с глазу на глаз. Как вы это объясните?
  Барли вновь исчез. Не из комнаты, а просто я перестал его понимать. Он предоставил подозрения мечтателям и удалился в пределы собственного царства реальности. И не Барли, а Нед не сумел сдержаться при таком откровенном признании махинаций Управления и выдал искомую вспышку.
  – Вряд ли она сообщила вашему осведомителю, что ей не терпелось поскорее забраться в постель со своим дружком, верно?
  Опять-таки этот ответ, останься он единственным, мог бы оказаться достаточным, если бы Барли не добавил к нему свой.
  – Может быть, я и правда отделался от них, – согласился он задумчиво, но все еще дружеским тоном. – После недели книжной ярмарки любой нормальный человек будет сыт издателями по горло.
  Улыбка Ларри стала чуть скептичной.
  – Ну-ну, – сказал он и покачал хорошенькой головкой, готовясь передать свидетеля Тодду.
  Но он поторопился. Потому что заговорил Куинн. Не с Барли, не с Шеритоном, даже не с Клайвом. Просто заговорил, ни к кому не обращаясь, губы маленького рта извивались, как угорь на крючке.
  – Его просеяли?
  – Сэр, вопрос протокола, – объяснил Ларри, косясь на меня.
  Я действительно не понял, и Ларри пришлось пояснить:
  – Детектор лжи, как его прежде называли. Полиграф. В просторечии – сито. Если не ошибаюсь, у вас их нет.
  – В некоторых случаях мы ими пользуемся, – услужливо сообщил Клайв сбоку от меня, прежде чем я успел открыть рот. – Когда вы настаиваете, мы идем вам навстречу. Возможно, они появятся и у нас.
  И только тогда угрюмый, замкнутый Тодд приступил к делу. Тодд не производил впечатления умелого оратора. При первом глотке он не производил никакого впечатления. Но мне уже доводилось встречать юристов вроде него – людей, которые превращают свою несимпатичность в знамя, а неуклюжестью речи пользуются, как дубинкой.
  – Опишите свои отношения с Ники Ландау, мистер Браун.
  – Их нет, – сказал Барли. – Нас объявили незнакомыми во веки веков, аминь. Я подписал документ, гласивший, что больше я с ним не разговариваю. Вот спросите у Гарри.
  – Перед этим, будьте добры.
  – Иногда мы вместе закладывали за галстук.
  – Простите?
  – Пили. Шотландское виски. Он славный парень.
  – Но не вашего круга, не так ли? Ни Харроу, ни Кембриджа он не кончал, верно?
  – А какое это имеет значение?
  – Вы не одобряете структуру английского общества, мистер Браун?
  – Мне, старина, эта структура всегда представлялась одной из вопиющих несуразиц современного мира.
  – «Славный парень». Это значит, что он вам нравится?
  – В больших дозах немножко действует на нервы, но, да, он мне нравился. И нравится.
  – У вас с ним не было никаких сделок? Любого характера?
  – Он агент нескольких фирм, а я сам себе хозяин. Какие могли быть между нами сделки?
  – Когда-нибудь что-нибудь вы у него покупали?
  – С какой стати?
  – Мне хотелось бы знать, что происходило между вами и Ники Ландау в тех случаях, когда вы бывали с ним вдвоем. И нередко в коммунистических столицах.
  – Он хвастал своими победами. Ему нравилась хорошая музыка. Классическая.
  – Он когда-нибудь говорил с вами о своей сестре? О своей сестре, проживающей в Польше?
  – Нет.
  – Он когда-либо выражал вам возмущение по поводу того, как английские власти якобы расправились с его отцом?
  – Нет.
  – Когда у вас был последний интимный разговор с Ники Ландау?
  Наконец-то в ответе Барли проскользнуло раздражение.
  – Вы говорите так, словно мы были любовниками, – сказал он с досадой.
  Лицо Куинна осталось неподвижным. Возможно, он это для себя уже вычислил.
  – Мистер Браун, я спросил вас, когда? – произнес Тодд тоном, показывавшим, что его терпением злоупотребляют.
  – Кажется, во Франкфурте. В прошлом году. Выпили в «Хессишер хоф».
  – На Франкфуртской книжной ярмарке, имеете вы в виду?
  – Развлекаться во Франкфурт никто не ездит, старина.
  – И больше никаких диалогов с Ландау после этого?
  – Насколько помню, нет.
  – И на Лондонской книжной ярмарке этой весной?
  Барли, казалось, напряженно рылся в памяти.
  – А, черт! Стелла! Вы правы!
  – Прошу прощения?
  – Ники положил глаз на девушку, которая прежде работала у меня. Решил, что она ему страшно нравится. Ему все нравились. Просто бык. Просил, чтобы я их познакомил.
  – И вы познакомили?
  – Попытался.
  – Вы для него сводничали. Я правильно выразился?
  – Вполне, старина.
  – Будьте добры, что именно произошло?
  – Я пригласил ее выпить вместе в «Косуле» за углом в шесть вечера. Ники пришел, а она нет.
  – Так что вы остались наедине с Ландау? Один на один?
  – Совершенно верно. Один на один.
  – О чем вы разговаривали?
  – О Стелле, наверное. О погоде. Бог его знает.
  – Мистер Браун, вы близко соприкасаетесь с проживающими в Соединенном Королевстве советскими гражданами, в том числе и с бывшими?
  – Иногда с атташе по вопросам культуры – если он соблаговолит ответить, что случается не так уж часто. Ну, и когда совписатель приедет с визитом, а посольство устроит для него прием с выпивкой, я скорее всего там побываю.
  – Насколько нам известно, вы любите играть в шахматы в одном кафе в лондонском районе Камден-Таун?
  – Ну и?
  – А разве это кафе не облюбовано русскими эмигрантами, мистер Браун?
  Барли повысил голос, но в остальном продолжал хранить спокойствие:
  – Ну, я знаком с Лео. В шахматах Лео любит рискованные комбинации. Я знаком с Джозефом. Джозеф признает только нападение. Я с ними не сплю и не обмениваюсь государственными тайнами.
  – Однако память у вас весьма избирательная, мистер Браун, не так ли? Особенно если учитывать чрезвычайно подробные ваши рассказы о других эпизодах и людях?
  Но Барли все-таки не сорвался, отчего его ответ приобрел еще большую сокрушительность. На секунду даже создалось впечатление, что он вообще не намерен отвечать; терпимость, которой он проникался все больше, подсказывала ему: пренебреги.
  – Я помню то, что важно для меня, старина. А если безнравственностью мыслей мне с вами не тягаться, то это ваша проблема, не моя.
  Тодд покраснел. И продолжал краснеть. Улыбка Ларри становилась все шире, пока почти не достигла ушей. Куинн нахмурился, как грозный часовой. Клайв ничего не слышал.
  А Нед порозовел от удовольствия, и даже Рассел Шеритон, погруженный в крокодилью дремоту, казалось, среди множества горьких разочарований вдруг припомнил что-то смутно приятное.
  Вечером я пошел прогуляться по берегу и там наткнулся на Барли и двух его охранников: укрытые от виллы обрывом, они пускали по воде камешки, соревнуясь, чей пропрыгает дальше.
  – Что, взяли? Взяли?! – восклицал Барли, откидываясь и взметывая руки к облакам.
  * * *
  – Муллы учуяли ересь, – объявил за ужином Шеритон, угощая нас очередным развитием игры. (Барли сослался на головную боль и попросил, чтобы ему принесли омлет в лодочный домик.) – В подавляющем большинстве в конгресс они въехали на платформе коэффициента безопасности. Что означает: повышайте военные расходы и развивайте любую новую, самую идиотскую систему, лишь бы она обеспечила мир и процветание военной промышленности на ближайшие полвека. Если они и не спят с производителями оружия, так уж, конечно, едят с ними. А Дрозд насвистывает им очень скверную историю.
  – А что, если это правда? – спросил я.
  Шеритон грустно взял себе еще кусок орехового пирога.
  – Правда? Советы не способны вести игру? Они срезают расходы, где могут, а шуты в Москве не знают и половины скверных новостей, потому что шуты на местах водят их за нос, чтобы и дальше разживаться золотыми часами и даровой икрой? Вы считаете это правдой? – Он откусил огромный кусок пирога, но абрис его лица нисколько не изменился. – Вы полагаете, что определенные неприятные сравнения не проводятся? – Он налил себе кофе. – Вы знаете, что хуже всего для наших демократически избранных неандертальцев? Абсолютно наихудшее? Последствия для нас. Захирение советской стороны означает захирение нашей. Муллам это очень не по вкусу. Как и военным промышленникам. – Он укоризненно покачал головой. – Узнать, что советское твердое топливо – дерьмо, что их ракеты блюют, а не рвутся? Что ошибки их системы раннего предупреждения еще почище наших? Что их ракеты большой мощности не способны даже выбраться из своей конуры? Что оценки нашей разведки смехотворно завышены? У мулл при одной такой мысли поджилки трясутся. – Он помолчал, размышляя о свойственной муллам непоследовательности. – Как внушать необходимость гонки вооружения, если, кроме собственной задницы, тебе гоняться не за кем? Информация Дрозда жизненно опасна. Многие высокооплачиваемые любимые сыночки оказываются под угрозой лишиться кормушки, и все из-за Дрозда. Вам требуется правда? Вот она.
  – Так зачем же высовываться? – возразил я. – Если эта платформа непопулярна, зачем за нее держаться?
  И вдруг я почувствовал, что готов провалиться сквозь землю.
  Не так уж часто старик Палфри прерывает разговор, и все головы оборачиваются к нему в изумлении. А на этот раз я вовсе даже не собирался рта открыть. И вот Нед, Боб и Клайв уставились на меня, как на умалишенного, а молодые люди Шеритона (их за столом было двое, если не ошибаюсь) одновременно положили вилки и одновременно принялись вытирать пальцы салфетками.
  Только Шеритон как будто ничего не услышал, а просто решил, пожалуй, съесть кусочек сыра. Он придвинул к себе сервировочный столик и теперь придирчиво рассматривал возможные варианты. Но никто из нас не думал, что мысли его действительно заняты сыром. Мне, во всяком случае, было ясно, что он тянет время, взвешивая, ответить ли и как ответить.
  – Гарри, – начал он неторопливо, обращаясь не ко мне, а к датскому сыру. – Гарри, клянусь богом, перед вами человек, посвятивший себя миру и братской любви. Под этим я подразумеваю, что главное мое честолюбивое желание – вытрясти из огнедышащих пентагоновцев столько дерьма, чтобы им впредь неповадно было внушать президенту Соединенных Штатов, будто двадцать кроликов равны одному тигру и будто любой занюханный траулер, промышляющий сардин более чем в трех милях от порта, это советская ядерная подлодка в штатском. Кроме того, я больше не желаю слушать идиотские призывы выкопать в земле норки и пересидеть в них ядерную войну. Я гласностник, Гарри, мои родители – давние-предавние гласностники. Для меня гласностицизм – это образ жизни. Я хочу, чтобы мои дети жили. Цитируйте меня, и на здоровье!
  – А я не знал, что у вас есть дети, – сказал Нед.
  – Фигурально выражаясь, – ответил Шеритон.
  Тем не менее Шеритон, если сдернуть обертку, описывал нам правдивый вариант своего нового «я». Нед это ощутил. Я это ощутил. А если Клайв не ощутил, то потому лишь, что сознательно укоротил каналы своего восприятия. Эта правда заключалась не столько в его словах, которыми он чаще пользовался для сокрытия своих чувств, чем для их выражения, но в том совсем новом, рвущемся наружу смирении, которое начало проскальзывать в его манере уже после его разбойничьих дней в Лондоне. В пятидесятилетнем возрасте, четверть века пробыв глашатаем «холодной войны», Рассел Шеритон, используя выражение Уолтера, тряс решетку своих пожилых лет. Мне и в голову не приходило, что он может стать мне симпатичен, но с этого вечера я начал испытывать к нему нечто вроде симпатии.
  – У Брейди блестящий ум, – предостерег нас Шеритон, позевывая, когда мы отправились на боковую. – Брейди слышит, как трава растет.
  И Брейди, разбирайте его как хотите, блестел, точно пуговки на штиблетах.
  Вы замечали это в его умнейшем лице и в вольной неподвижности учтивой фигуры. Его древняя спортивная куртка была старше, чем он, и, едва он вошел в комнату, стало ясно, что ему нравится быть неброским. Его молодой помощник тоже был облачен в спортивную куртку и, подобно своему наставнику, щеголял элегантной неряшливостью.
  – Похоже, вы чудесное дело провернули, Барли, – весело сказал Брейди с певучей интонацией уроженца южных штатов и поставил свой портфель на стол. – Хоть кто-нибудь сказал вам спасибо? Я – Брейди и слишком стар, чтобы играть в дурацкие псевдонимы. Это Скелтон. Благодарю вас…
  Снова бильярдный зал, но без куинновского стола и деревянных кресел. Мы с облегчением утонули в мягких подушках. Надвигался шторм. Весталки Рэнди закрыли ставни и включили свет. Ветер крепчал, и дом начал позвякивать, точно бутылки, приплясывающие на полке. Брейди расстегнул свой портфель – сокровище, восходящее к тем дням, когда их еще умели делать по-настоящему. Как подобает университетскому профессору, кем он, в частности, и был, галстук он носил синий в горошинку.
  – Барли, я где-то прочел или мне пригрезилось, что вы в свое время были саксофонистом в оркестре великого Рея Ноубла?
  – Безусым юнцом, Брейди.
  – Чудеснейший был человек, верно? И несравненный музыкант? – спросил Брейди, как мог спросить только южанин.
  – Рей был король. – Барли напел несколько тактов из «Чероки».
  – Вот только его политические взгляды… – сказал Брейди с улыбкой. – Мы все убеждали его оставить эту ерунду, но Рей шел своей дорогой. А в шахматы вам с ним играть довелось?
  – Собственно говоря, да.
  – Кто выиграл?
  – Я, по-моему. Точно не помню. Нет, я.
  Брейди улыбнулся.
  – Вот и я тоже.
  Улыбнулся и Скелтон.
  Они заговорили о Лондоне: где именно в Хэмпстеде живет Барли? (Этот район моя слабость, Барли. Хэмпстед – мой идеал цивилизованности.) Они заговорили об оркестрах, в которых играл Барли. (Господи, Барли, неужели он еще играет? Да в его возрасте я даже недозрелого банана купить не сумею!) Они заговорили об английской политике, и Брейди непременно понадобилось узнать, что, по мнению Барли, не так с миссис Т.
  Барли словно бы задумался в поисках ответа и как будто сначала его не нашел. Может быть, он перехватил предостерегающий взгляд Неда.
  – Какого дьявола, Барли, разве это ее вина, что у нее нет достойных противников?
  – Чертова баба насквозь красная, – пробурчал Барли, к тайной тревоге английской стороны.
  Брейди не засмеялся, а только чуть поднял брови, выжидая, что последует дальше. Как и мы все.
  – Выборная диктатура, – продолжал Барли, тихо распаляясь. – Да благословит бог корпорации, и к ногтю личность.
  Он как будто хотел раскрыть этот тезис поподробнее, но, к нашему облегчению, передумал.
  Тем не менее вступление было достаточно мягким, и через десять минут Барли, вероятно, чувствовал себя вполне легко и непринужденно. Пока Брейди все с той же благожелательной неторопливостью не перешел к «ситуации, в которой вы очутились, Барли», и не попросил, чтобы Барли вновь изложил ее с начала и до конца своими собственными словами, «но с упором на ту вашу с ним историческую встречу с глазу на глаз в Ленинграде».
  Барли выполнил просьбу Брейди, и, хотя мне хотелось бы думать, что слушал я столь же въедливо, как Брейди, я в рассказе Барли не услышал ничего опровергающего прежние его слова или добавляющего к ним что-либо новое.
  И на первый взгляд Брейди как будто не услышал ничего неожиданного – когда Барли кончил, он успокаивающе ему улыбнулся и сказал с видимым одобрением:
  – Ну, что же, спасибо, Барли. – Его тонкие пальцы перебирали бумаги в портфеле. – Я всегда говорил, что в шпионаже хуже всего ожидание. Ну, как летчик-истребитель, – добавил он, вытаскивая листок и прищуриваясь на него. – Сидишь дома, ешь свою жареную курицу, а уже через минуту у тебя душа в пятки уходит на скорости восемьсот миль в час. И вот ты снова дома как раз вовремя, чтобы перемыть посуду. – Видимо, он нашел то, что искал. – Наверное, Барли, вы испытывали что-то похожее, застряв в Московии совсем один?
  – Немножко.
  – Болтаться где-то, ожидая Катю? Болтаться где-то, ожидая Гёте? И вы ведь, очевидно, довольно долго где-то болтались, после того как ваша дружеская беседа с Гёте завершилась, не так ли?
  Водрузив очки на кончик носа, Брейди внимательно прочел бумагу раза два-три, прежде чем отдать ее Скелтону. Я понимал, что пауза строго рассчитана, но она все равно меня напугала и, по-моему, напугала Неда – он взглянул на Шеритона и снова посмотрел на Барли с явной тревогой.
  – Согласно полученным нами полевым наблюдениям, вы с Гёте разошлись около четырнадцати часов тридцати четырех минут по ленинградскому времени. Видели снимок? Скелтон, покажите ему.
  Все мы видели этот снимок. Все, кроме Барли. На снимке были они оба, в саду Смольного, когда попрощались. Гёте уже повернулся, чтобы уйти. Барли еще не опустил рук после прощального объятия. В верхнем левом углу – время, засеченное электронным таймером: четырнадцать часов тридцать три минуты двадцать секунд.
  – Помните последнее, что вы ему сказали? – спросил Брейди, будто предаваясь блаженным воспоминаниям.
  – Я сказал, что издам его.
  – А помните последнее, что он сказал вам?
  – Он хотел узнать, не нужно ли ему будет поискать другого порядочного человека.
  – Черт-те что за прощание, – заметил Брейди безмятежно, пока Барли продолжал рассматривать фотографию, а Брейди и Скелтон – смотреть на него. – Что было после этого, Барли?
  – Я вернулся в «Европу». Отдал его тетрадь.
  – А каким путем вы возвращались? Вы помните?
  – Тем же самым, каким добирался туда. Троллейбусом до центра, потом прошелся пешком.
  – Троллейбуса пришлось ждать долго? – спросил Брейди, и его южный выговор, по крайней мере, как почудилось мне, обрел насмешливую подражательность.
  – Насколько помню, не очень.
  – Но все-таки?
  – Минут пять. Может быть, дольше.
  Впервые память словно бы изменила Барли.
  – Много людей было в очереди?
  – Нет. Несколько человек. Я не считал.
  – Троллейбусы ходят с интервалом в десять минут. Езды до центра еще десять. Оттуда пешком до «Европы» обычной вашей походкой – еще десять. Наши люди выверили все это по хронометру. Десять – верхний предел. Но, согласно мистеру и миссис Хензигер, вы появились у них в номере только в пятнадцать пятьдесят пять. Так что получается порядочная дыра, Барли. Дыра во времени. Вы не объясните мне, как ее заполнить? Не думаю, чтобы вы зашли куда-нибудь выпить, ведь так? У вас в пакете лежала очень и очень большая ценность. Казалось бы, вы должны были постараться поскорее доставить ее по назначению.
  Барли насторожился, и Брейди не мог этого не заметить – во всяком случае, его радушная улыбка южанина теперь приобрела несколько иной оттенок, означавший «ну-ка, выкладывай!».
  Нед застыл, впечатав обе подошвы в пол, не отводя взгляда от встревоженного лица Барли.
  Только Клайв и Шеритон как бы дали обет никаких чувств не выражать.
  – Так что же вы делали, Барли? – сказал Брейди.
  – Слонялся по улицам, – ответил Барли, не слишком убедительно солгав.
  – С тетрадью Гёте? С тетрадью, которую он вам доверил вместе с жизнью? Слонялись? Странный день вы выбрали, Барли, чтобы слоняться по улицам пятьдесят минут. Где вы были?
  – Пошел назад по набережной. Где мы разговаривали. Падди сказал, чтобы я не спешил. Чтобы не мчался назад в гостиницу, а вернулся бы туда не торопясь.
  – Это правда, – пробормотал Нед. – Мои инструкции, переданные через московский пункт.
  – В течение пятидесяти минут? – не отступал Брейди, пропустив слова Неда мимо ушей.
  – Я не знаю, сколько времени прошло. На часы я не смотрел. Не спешить – значит не спешить.
  – И вам не пришло в голову, что, таская в штанах магнитофонную ленту и блок питания, а в пакете – потенциально бесценный секретный материал, естественнее было бы вспомнить, что кратчайшее расстояние между двумя точками все-таки прямая?
  Гнев Барли начинал становиться опасным – но опасным для него, как он мог бы понять по выражению на лице Неда и, боюсь, на моем лице.
  – Ведь вы меня не слушаете! – сказал Барли резко. – Я же объяснил. Падди предупредил, чтобы я не спешил. Так мне вдалбливали в Лондоне во время наших дурацких прогончиков. Не спешите. Никогда не ускоряйте шага, если что-то несете. Лучше сознательно заставляйте себя его замедлить.
  И вновь мужественный Нед сделал все, что было в его силах.
  – Да, его так учили, – сказал он.
  Но он не спускал глаз с Барли.
  Брейди тоже не спускал глаз с Барли.
  – Так, значит, вы слонялись по улицам в направлении от троллейбусной остановки к Областному комитету Коммунистической партии в Смольном институте, не говоря уж о комсомоле и парочке-другой партийных святилищ, с тетрадью Гёте в пакете? Зачем, Барли? Агенты в поле действительно вытворяют чертовски странные вещи, мне этого можно не объяснять, но подобное, на мой взгляд, уже чистейшее самоубийство.
  – Я выполнял инструкции, Брейди, черт бы вас побрал! Я не спешил! Сколько надо повторять?
  Но вспыхнул Барли, как показалось мне, не потому, что был пойман на лжи, а потому, что очутился перед мучительной дилеммой. Слишком честным был его молящий вскрик, слишком горьким одиночество в его беззащитном взгляде. Брейди, к его чести, видимо, тоже это понял: во всяком случае, он принял растерянность Барли без всякого торжества и предпочел утешить его, а не уязвлять еще больше.
  – Поймите, Барли, очень многим тут подобный пробел во времени покажется крайне подозрительным. Они немедленно представят себе, как вы сидите в чьем-то кабинете или в машине, а этот некто фотографирует тетрадь Гёте или дает вам инструкции. Что-нибудь такое было? Если да, то сейчас самое время все рассказать. Не самое подходящее – в подобных ситуациях подходящего не бывает, но более подходящего у нас с вами, пожалуй, не будет.
  – Нет.
  – Нет, вы не скажете?
  – Ничего подобного не было.
  – Но ведь что-то было. Вы помните, что занимало ваши мысли, пока вы слонялись по улицам?
  – Гёте. Издавать ли его? Что он обрушит храм, если ему понадобится.
  – Какой храм конкретно? Не могли бы мы постараться обойтись без метафор?
  – Катя. Ее дети. Которых он обрекает на гибель вместе с собой, если будет пойман. Не знаю, у кого есть такое право. Не могу разобраться.
  – Вы слонялись по улицам и старались разобраться?
  Может быть, слонялся, может быть, нет. Но Барли замкнулся в себе.
  – Разве не нормальнее было бы сначала отнести тетрадь, а потом уж решать этические проблемы? Меня удивляет, что вы сохраняли способность логически мыслить, пока разгуливали с этой адской штукой в пакете. Нет, я вовсе не утверждаю, будто мы все так уж логично ведем себя в подобных ситуациях, но даже по законам антилогики вы, я бы сказал, поставили себя в чертовски неприятное положение. Я думаю, вы что-то сделали. И думаю, вы тоже так думаете.
  – Я купил шапку.
  – Какую шапку?
  – Меховую. Дамскую.
  – Для кого?
  – Для мисс Коуд.
  – Ваша приятельница?
  – Экономка конспиративного дома в Найтсбридже, – вмешался Нед, прежде чем Барли успел ответить.
  – Где вы ее купили?
  – По дороге между трамвайной остановкой и гостиницей. Не знаю где. В магазине.
  – И все?
  – Только шапку. Одну-единственную.
  – Сколько времени это у вас заняло?
  – Пришлось постоять в очереди.
  – Как долго?
  – Не знаю.
  – Что еще вы сделали?
  – Ничего. Купил шапку.
  – Вы лжете, Барли. Не так уж серьезно, но лжете. Что еще вы сделали?
  – Позвонил ей.
  – Мисс Коуд?
  – Кате.
  – Откуда?
  – С почты.
  – С какой?
  Нед прижал руку ко лбу козырьком, точно заслоняя глаза от солнца. Но шторм уже разыгрался всерьез, и океан и небо за окном были одинаково черными.
  – Не знаю. Большой зал. Телефонные кабинки под железным балконом.
  – Вы позвонили к ней на работу или домой?
  – На работу. Время было рабочее. К ней на работу.
  – Почему мы не услышали вашего звонка в записи?
  – Я отключил микрофоны.
  – С какой целью вы звонили?
  – Хотел убедиться, что с ней ничего не случилось.
  – Как именно?
  – Я сказал «здравствуйте». Она сказала «здравствуйте». Я сказал, что звоню из Ленинграда, встретился с тем, кто меня вызвал, и все отлично. Подслушивающий подумал бы, что я говорю о Хензигере. А Катя понимала, что я подразумеваю Гёте.
  – Вполне оправданно, на мой взгляд, – сказал Брейди с извиняюше-сочувственной улыбкой.
  – Я сказал, ну, так до свидания на Московской ярмарке и берегите себя. Она сказала, что будет. То есть будет беречь себя. И до свидания.
  – Еще что-нибудь?
  – Я сказал, чтобы она сожгла романы Джейн Остин, которые я ей подарил. Я сказал, что это бракованные экземпляры, и я привезу взамен хорошие.
  – Почему вы так сказали?
  – Там в текст были впечатаны вопросы для Гёте. Дубликаты впечатанных в текст книги, которую он не взял у меня. Они были сделаны на случай, если бы я с ним не увиделся, а ей это удалось бы. Они были опасны для нее. А так как он не захотел на них отвечать, я предпочел, чтобы у нее в доме их не было.
  В комнате ни движения, ни шороха – только ветер постукивает ставнями и гудит под скатом крыши.
  – Как долго продолжался ваш разговор с Катей, Барли?
  – Не знаю.
  – В какую сумму он вам обошелся?
  – Не знаю, я уплатил в окошечко. Два рубля с чем-то. Я много говорил о книжной ярмарке. И она – тоже. Мне хотелось слышать ее голос.
  Теперь настал черед Брейди промолчать.
  – У меня было ощущение, что, пока я говорю, все нормально и с ней ничего не случится.
  Брейди помолчал еще некоторое время, а затем, к нашему удивлению, закончил спектакль.
  – То есть дружеская болтовня, – заметил он, начиная укладывать свои бумаги в дедовский портфель.
  – Вот именно, – согласился Барли. – Дружеская болтовня. О том о сем.
  – Как между хорошими знакомыми, – заметил Брейди, щелкая замочками. – Благодарю вас, Барли. Я восхищаюсь вами.
  Мы сидели в большой гостиной с Брейди в центре. Без Барли.
  – Откажитесь от него, Клайв, – посоветовал Брейди все тем же любезным голосом. – Он дергается, он уязвим, он слишком много думает. Дрозд поднял такую волну, что вы не поверите. Все княжества схватились за оружие, генералы ВВС в судорогах, противоракетная оборона убеждена, что он – вексель на лавочку, Пентагон обвиняет Управление в рекламировании сомнительного товара. Ваша единственная надежда – вышвырнуть его вон и направить туда профессионала, одного из наших.
  – Дрозд с профессионалами иметь дела не хочет, – сказал Нед; в его голосе я уловил закипающую ярость и понял, что она вот-вот хлынет через край.
  У Скелтона тоже имелось предложение. Он заговорил в первый раз, и мне пришлось наклонить голову в его сторону, чтобы расслышать мягкий культурный голос с университетской интонацией.
  – Насрать на Дрозда, – сказал он. – Не Дрозду ставить условия. Он предатель, ополоумел от комплекса вины, и кто знает, что он такое еще? Поджарьте ему пятки. Скажите ему, что, если он перестанет поставлять товар, мы продадим его с потрохами его же соотечественникам и бабу вместе с ним.
  – Если Гёте будет пай-мальчиком, он сорвет порядочный куш, я за этим послежу, – пообещал Брейди. – Миллион совсем просто. Десять миллионов – лучше. Если вы его хорошенько припугнете и хорошенько ему заплатите, может быть, неандертальцы поверят, что он не ведет двойной игры. Рассел, всего доброго. Клайв, был рад увидеться. Гарри. Нед.
  И в сопровождении Скелтона он направился к двери.
  Однако Нед с ним еще не попрощался. Он не повысил тона, не ударил кулаком по столу, но он уже не прятал темного блеска в своих глазах и бешенства в голосе.
  – Брейди!
  – Вас что-то смущает, Нед?
  – Дрозда взять за горло не удастся. Ни им, ни вам. Шантаж может казаться заманчивым в оперативном кабинете, но на практике он ничего не даст. Прослушайте записи, если не верите мне. Дрозд ищет мученичества. А мученикам угрожать бессмысленно.
  – Так что же мне с ними делать, Нед?
  – Барли вам лгал?
  – В пределах допустимого.
  – Он прямой человек. И в этом деле подвохов нет. Вы еще помните, что такое прямота? Пока вы рыщете по закоулкам, Дрозд устремляется прямо к цели. А в напарники выбрал Барли. И Барли – наш единственный шанс.
  – Он влюблен в эту женщину, – сказал Брейди. – Он закомплексован. Он уязвим.
  – Он влюблен в сотни и сотни их. Он делает предложение каждой девушке, с которой знакомится. Вот какой он. И слишком много думает не Барли, а вы и иже с вами.
  Брейди заинтересовался. Не собственными взглядами, даже если они у него были, а взглядами Неда.
  – Я видывал всяких, – сказал Нед. – Как и вы. Бывают такие, в отношении которых сомнения остаются, даже когда дело окончено. А здесь с самого начала он шел прямо, и это мы, и только мы, стараемся пустить его по кривой.
  Я еще никогда не слышал, чтобы он говорил с таким жаром. Как и Шеритон, который окаменел от изумления. Возможно, именно по этой причине Клайв счел себя обязанным вмешаться и протрубить торжественный уход штатского чиновника со сцены.
  – Да, думается мне, у нас тут богатая пища для размышления, Брейди. Рассел, мы должны это обсудить. Быть может, есть средний путь. Именно к этой мысли я и склоняюсь. Почему бы нам не прозондировать почву? Немножко потянуть время. Еще раз все проиграть.
  Но никто не ушел. Брейди, вопреки всем напутственным банальностям Клайва, остался стоять, где стоял, и я заметил в чертах его лица обнажившуюся доброту, словно из-под маски на миг выглянул подлинный человек.
  – Нед, нас ведь наняли не ради того, чтобы любить ближних. Они населили землю нами, призраками, меньше всего ради этого. Мы ведь знали, когда завербовывались. – Он улыбнулся. – Думается, если бы главным правилом игры была простая порядочность, дирижировали бы спектаклем вы, а не ваш начальник Клайв.
  Клайву такая идея не понравилась, что, впрочем, не помешало ему проводить Брейди до его джипа.
  На секунду мне показалось, что в комнате остались только Нед, Шеритон и я, но тут же на пороге возник Рэнди, наш гостеприимный хозяин, с лицом, исполненным восторженного изумления.
  – Это ведь был Брейди? – спросил он благоговейно. – Тот самый Брейди! И ему действительно здесь понравилось все?
  – Это была Грета Гарбо, – отрезал Шеритон. – Рэнди, уйдите. Будьте так добры.
  * * *
  Надо бы и дальше поуслаждать вас успокоительной музыкой, пока молодые люди Шеритона вновь забирают Барли и гуляют с ним по берегу, и перешучиваются с ним, и развертывают перед ним карту ленинградских улиц, и трудолюбиво устанавливают местонахождение магазина, где была куплена шапка из рысьего меха для мисс Коуд, и сколько он за нее заплатил, и куда могла деться копия чека, если она вообще была, и объявил ли он шапку на таможне в Гэтуике, и даже находят то почтовое отделение, откуда он, по-видимому, звонил в Москву.
  Надо бы описать вам свободные часы, которые мы с Недом проводили в лодочном домике Барли, выискивая способы, как выпутать его из паутины самоуглубленности, и не находя их.
  Ибо Барли – я ощущал это уже тогда – неуклонно уходил от нас все дальше с той минуты, как дал согласие подвергнуться допросу.
  Затем наступает следующее утро, сияющее солнцем, – по-моему, четверг, – когда небольшой самолет доставляет на остров из логановского аэропорта Мерва и Стэнли как раз к их любимому завтраку, состоящему из оладий, жареной грудинки и чистейшего кленового сиропа.
  Их вкусы были хорошо известны на кухне Рэнди.
  * * *
  Два добродушных медведя, сыны земли, с лицами как из пемзы и огромными ручищами, прибыли они, точно два эстрадных комика, в темных фетровых шляпах, с большим чемоданом, который держали возле себя даже за завтраком, а потом бережно поставили на бордовый пол бильярдной.
  Профессия придала туповатость их лицам, но они принадлежали к тому типу людей, который особенно предпочитает наша Служба, – бесхитростные, верные, не отягощенные никакими комплексами пехотинцы, добросовестно делающие свое дело, чтобы кормить своих детей, любящие родину без громких заверений и клятв.
  Волосы Мерва были подстрижены под бобрик, Стэнли был кривоног и носил какую-то медаль за усердие.
  – Будь вы хоть Иисус Христос, мистер Браун. Будь вы хоть машинистка, получающая полторы тысячи долларов в месяц! – заклинал Шеритон с мольбой в бегающих глазах, когда мы стояли в лодочном домике Барли. – Да, это шаманство, алхимия, столоверчение, гадание на кофейной гуще. Но если вы на это не пойдете, с вами все кончено.
  Потом заговорил Клайв. Клайв умел находить основания для чего угодно.
  – Если ему нечего скрывать, то чем это его смущает? – сказал он. – Просто их вариант закона о неразглашении.
  – А что считает Нед? – спросил Барли.
  Уже не Недский. Нед.
  В ответе Неда отражалась неуверенность в своих силах, которую мне никогда не забыть. И в ответе, и в его глазах. Брейди своим допросом подорвал его веру в себя и даже в своего джо.
  – Выбор за вами, – сказал он неловко и добавил, словно про себя: – Довольно-таки отвратительный вариант, если хотите знать мое мнение.
  Барли повернулся ко мне, совсем так же, как в тот раз, когда я спросил его, согласен ли он, чтобы американцы его допросили.
  – Гарри? Что мне делать?
  Зачем ему требовалось мое мнение? Это был удар ниже пояса. Наверное, вид у меня был такой же смущенный, как у Неда. Во всяком случае, неловкость я испытывал мучительную, хотя и умудрился небрежно пожать плечами.
  – Либо пощекочите их за ушком и соглашайтесь, либо пошлите их к черту. Слово за вами, – ответил я примерно то же, что и в прошлый раз.
  О, вечный законник!
  И вновь Барли замирает. Нерешительность медленно уступает место покорности судьбе. И он все дальше уходит от нас, глядя в окно на океан.
  – Ну, будем надеяться, они не изловят меня на том, что я буду говорить правду.
  Он встает, встряхивает кистями рук, расслабляет плечи, а мы, точно скопище придворных, кивками и взглядами исподтишка убеждаем друг друга, что наш господин сказал «да».
  * * *
  Мерв и Стэнли работали с почтительной ловкостью палачей. Кресло они не то привезли с собой, не то его хранили для них на острове – деревянный трон с прямой спинкой и желобком вместо левого подлокотника. Мерв поместил его на удобном расстоянии от розетки, а Стэнли наставлял Барли, как заботливый дедушка.
  – Мистер Браун, сэр, во всем этом нет ничего враждебного по отношению к вам. Нам хотелось бы, чтобы вы исключили всякую мысль о каких-либо отношениях между вами и спрашивающими. Спрашивающий не противник, он беспристрастный оператор. Всю работу делает машина. Пожалуйста, снимите пиджак. Нет, закатывать рукава не нужно, сэр, и расстегивать рубашку тоже, благодарю вас. А теперь, пожалуйста, расслабьтесь. Спокойненько, спокойненько, никакого напряжения.
  Тем временем Мерв с величайшей деликатностью надел на левый бицепс Барли манжету для измерения давления так, что она захватила и артерию у сгиба локтя. Затем он накачал манжету, пока стрелка не показала пятьдесят миллиграммов, а Стэнли с заботливостью секунданта в перерыве между раундами опоясал грудь Барли прорезиненной трубкой дюймового сечения, старательно избегая касаться сосков, чтобы не раздражать их. Затем он опоясал второй трубкой живот Барли, а Мерв надел на указательный и средний пальцы его левой руки сдвоенный колпачок с электродом внутри, регистрирующим деятельность потовых желез, реакции гальванизированной кожи и изменения ее температуры, то есть все, над чем субъект обследования, при условии, что у него есть совесть, не имеет власти, – по крайней мере так считают обращенные. (Я вынудил Стэнли заранее объяснить мне каждую деталь – точно любящий родственник, который наводит подробные справки об операции, предстоящей близкому человеку. Некоторые полиграфисты, Гарри, надевают третью трубку на голову, как при снятии энцефалограммы. Но не Стэнли. Некоторые полиграфисты, Гарри, кричат и наскакивают на субъекта. Но не Стэнли. По мнению Стэнли, терроризирующие вопросы у многих людей вызывают волнение, независимо от того, виновны они или нет.)
  – Мистер Браун, сэр, мы просим вас не делать никаких движений, ни быстрых, ни медленных, – говорил между тем Мерв. – Любое движение внесет резкое нарушение в запись, что потребует дальнейшей проверки и повторения вопросов. Благодарю вас. Сперва нам следует установить норму. Под нормой мы подразумеваем уровень громкости голоса, уровень физических реакций – вообразите, что это сейсмограф, а вы Земля и все колебания исходят от вас. Благодарю вас, сэр. Отвечайте, пожалуйста, только «да» или «нет» и всегда правдиво. После каждых восьми вопросов мы делаем перерыв и ослабляем манжету во избежание неприятных ощущений. Пока манжета ослаблена, мы будем вести обычный разговор, но, пожалуйста, без шуток, без какого-либо ненужного возбуждения. Ваша фамилия Браун?
  – Нет.
  – У вас другая фамилия, чем та, которой вы пользуетесь?
  – Да.
  – Вы родились в Англии, мистер Браун?
  – Да.
  – Вы сюда прилетели, мистер Браун?
  – Да.
  – Вы сюда приехали на катере, мистер Браун?
  – Нет.
  – Вы до сих пор отвечали на мои вопросы правдиво, мистер Браун?
  – Да.
  – Вы намерены отвечать на них правдиво до конца теста, мистер Браун?
  – Да.
  – Благодарю вас, – сказал Мерв с мягкой улыбкой, а Стэнли выпустил воздух из манжеты.
  – Это вопросы, которые мы называем незначимыми. Вы женаты?
  – В настоящий момент нет.
  – Дети есть?
  – Собственно говоря, двое.
  – Мальчики или девочки?
  – Мальчик и девочка.
  – Лучше не придумаешь. Все в порядке? – Мерв начал накачивать воздух в манжету. – Теперь переходим к значимым. Спокойнее, спокойнее. Так, хорошо. Очень хорошо.
  В открытом чемодане четыре призрачных проволочных коготка вычерчивали четыре лиловые линии горизонта на миллиметровке, а четыре черные стрелки подрагивали – каждая на своем циферблате. Мерв взял листки с вопросами и устроился за столиком сбоку от Барли. Даже Расселу Шеритону не было разрешено ознакомиться с вопросами, выбранными безликими инквизиторами за письменными столами в Лэнгли. На мистические силы чемодана не должно было воздействовать даже легкое дыхание сообитателей Барли на планете Земля.
  Мерв говорил монотонно. Мерв, по моему убеждению, гордился бесстрастностью своего голоса. Он был – Ход Времени. Он был – командно-контрольный пункт в Хьюстоне.
  – Я сознательно принял участие в заговоре, чтобы снабжать ложной информацией разведывательные службы Англии и Соединенных Штатов. Да – принял. Нет – не принял.
  – Нет.
  – Мной руководит желание способствовать миру между нациями. Да или нет?
  – Нет.
  – Я действую в сговоре с советской разведкой.
  – Нет.
  – Я горжусь своей миссией во имя мирового коммунизма.
  – Нет.
  – Я действую в сговоре с Ники Ландау.
  – Нет.
  – Ники Ландау мой любовник.
  – Нет.
  – Был моим любовником.
  – Нет.
  – Я гомосексуалист.
  – Нет.
  Перерыв, и Стэнли снова выпустил воздух из манжеты.
  – Как она, мистер Браун? Не очень больно?
  – Чем больнее, тем лучше, старина. Обожаю боль.
  Но мы, как я заметил, не смотрели на него во время перерывов. Мы смотрели на пол, или на свои руки, или на кивающие нам деревья за окном. Настал черед Стэнли. Тон более задушевный, но та же механическая монотонность.
  – Я действую в сговоре с женщиной Катей Орловой и ее любовником.
  – Нет.
  – Мне известно, что человек, которого я называю Гёте, орудие советской разведки.
  – Нет.
  – Материал, который он мне передал, был подготовлен советской разведкой.
  – Нет.
  – Я жертва сексуальной ловушки.
  – Нет.
  – Меня шантажируют.
  – Нет.
  – Меня принуждают.
  – Да.
  – Советы?
  – Нет.
  – Мне угрожает финансовый крах, если я не буду сотрудничать с Советами.
  – Нет.
  Еще перерыв. Третий раунд. Очередь Мерва.
  – Я солгал, когда сказал, что звонил из Ленинграда Кате Орловой.
  – Нет.
  – Из Ленинграда я звонил моему советскому контролю и рассказал ему о своем разговоре с Гёте.
  – Нет.
  – Я любовник Кати Орловой.
  – Нет.
  – Одно время я был любовником Кати Орловой.
  – Нет.
  – Меня шантажируют моими отношениями с Катей Орловой.
  – Нет.
  – На все предыдущие вопросы я отвечал правду.
  – Да.
  – Я враг Соединенных Штатов.
  – Нет.
  – Моя цель – подорвать военную готовность Соединенных Штатов.
  – Вы не откажете проиграть мой предыдущий ответ, старина?
  – Выключи, – сказал Мерв, и Стэнли у чемодана выключил, а Мерв сделал карандашную пометку на миллиметровке. – Пожалуйста, мистер Браун, не нарушайте ритма. Иногда это делают нарочно, чтобы отделаться от неприятного вопроса.
  Четвертый раунд, и снова очередь Стэнли. Вопрос следовал за вопросом, и было ясно, что они не закончатся, пока не достигнут самой крайней степени вульгарности. «Нет» Барли обрели мертвящий ритм и насмешливую пассивность. Он сохранял ту позу, в которой они его посадили. Я еще ни разу не видел, чтобы он сохранял неподвижность так долго.
  Они снова сделали перерыв, но Барли уже не расслаблялся между раундами. Неподвижность его стала нестерпимой. Его подбородок был вздернут, глаза закрыты, и он как будто улыбался. Бог знает чему. Иногда он ронял свое «нет» еще до конца фразы. Иногда молчал так долго, что Мерв и Стэнли отрывались – один от циферблатов, другой от листков, и мне казалось, что их охватывает палаческая тревога, что жертва не вынесла пытки. А потом «нет» наконец ронялось не громче и не тише – письмо, задержавшееся на почте.
  Откуда у него берется такой стоицизм? «Нет», «нет» по отношению ко всему. Почему он сидит здесь, точно человек, готовящийся к унижениям старости, кротко произнося «нет»? Что означает эта кротость – «нет», «да», «нет», «нет» и так до обеда, когда они отключат его от машины?
  Но в глубине сознания, мне кажется, я уже знал ответ, хотя еще и не мог облечь его в слова: реальность для него переместилась.
  Шпионаж – это ожидание.
  Мы ждали три дня, а сколько это часов, вы можете подсчитать по моим седым волосам. Мы разделились по служебным рангам: Шеритон поедет с Бобом, Клайв – в Лэнгли, Нед останется на острове со своим джо, Палфри останется с ними на подхвате, хотя что мне надо было подхватывать, так я никогда и не узнал. К этому времени я возненавидел остров и подозревал, что Нед и Барли – тоже, хотя Нед отгородился от меня так же, как Барли. Он ушел в себя и на время утратил юмор. Что-то случилось с его гордостью.
  Вот так мы ждали. И рассеянно играли в шахматы, редко доводя партию до конца. И слушали, как Рэнди рассказывает про свою яхту. И слушали, не зазвонит ли телефон. И слушали пронзительные крики птиц, слушали пульс океана.
  Это были дни безумия, а уединенность острова, клубящееся небо над ним, штормы и проблески идиллической красоты усугубляли безумие. «Темничный туман», как его называл Рэнди, обволакивал нас, рождая нелепый страх, что нам уже никогда не уехать отсюда. Туман рассеялся, но мы все еще были тут. Разделяемое уединение должно было бы сблизить нас, но оба они заперлись каждый в своем королевстве: Нед – у себя в комнате, Барли – под открытым небом. По острову дробью хлестал дождь, я смотрел сквозь залитые водой стекла и видел, как он шагает в плаще по обрыву, задирая колени, словно в жмущих сапогах, или – один раз – как он на пляже играет в крикет с Эдгаром, охранником, обходясь выброшенными на песок обломками и теннисным мячом. В солнечные часы он щеголял в старой синей фуражке, которую раскопал в матросском сундучке. Лицо его под козырьком делалось угрюмым, глаза выискивали еще не завоеванные колонии. Однажды Эдгар явился со светло-рыжей дряхлой собачонкой, которую нашел неведомо где, и они заставляли ее бегать между ними. А в другой день возле мыса на материке началась регата, и стая белых яхт выстроилась кольцом, точно мелкие зубки. Барли стоял и смотрел на них, не отрываясь, как будто завороженный праздничным зрелищем, а Эдгар стоял в стороне и смотрел на Барли.
  Он думает о своей Ханне, размышлял я. Он ждет, чтобы жизнь подвела его к мигу выбора. И только гораздо позже меня осенило, что некоторые люди принимают решения несколько по-иному.
  Последние мои впечатления от острова удобно слились в подобие сонных видений. С Клайвом я говорил по телефону всего два раза, что для него было практически равносильно небытию. В первый раз он пожелал узнать, «как там ваши друзья», и, насколько я понял из слов Неда, тот же вопрос он уже задавал ему. А во второй – у него возникла потребность узнать, как я организовал компенсацию Барли, включая и субсидии его издательству, а также будут ли эти суммы выплачиваться из наших фондов или по дополнительной смете. У меня было с собой несколько черновых набросков, и я мог его просветить.
  Полдень, на стол в солярии как раз легли свежие номера «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост». Я нагибаюсь над ними и слышу, как Рэнди кричит охранникам, чтобы они позвали Неда к телефону. Обернувшись, я вижу, как из сада входит Нед и стремительно идет через холл в комнату связи. Я смотрю в глубь холла на лестничную площадку и вижу застывшего Барли – недвижный силуэт. Там стоят старинные книжные шкафы, и утром он уговорил Рэнди отпереть их, дать ему покопаться в книгах. Это площадка с полукруглым окном, тем, которое выходит на гортензии и океан.
  Он стоит спиной ко мне, длинные пальцы опущенной руки держат книгу чуть на отлете, взгляд устремлен в атлантическую даль. Ноги расставлены, свободная рука приподнята к лицу привычным жестом, словно чтобы встретить удар. Конечно, он слышал все – вопль Рэнди, шаги Неда, торопливо пересекающего холл, стук захлопывающейся двери в комнату связи. Пол выложен плиткой, и звук шагов отдается в лестничном пролете, будто глухой перезвон церковных колоколов… Я и сейчас слышу их: Нед выходит из комнаты связи, делает несколько шагов и останавливается.
  – Гарри! Где Барли?
  – Здесь, – негромко отзывается Барли сверху через перила.
  – Они снимают перед вами шляпы! – кричит Нед, ликуя, как школьник. – Они приносят свои извинения! Я говорил с Бобом, Клайвом, с Хаггарти. Гёте – самое крупное, с чем им приходилось иметь дело за многие годы. Совершенно официально. Они принимают его стопроцентно. Теперь только вперед. Вы взяли верх над всем их аппаратом.
  К этому времени Нед успел свыкнуться с рассеянностью Барли, а потому не должен был бы удивляться, когда Барли точно не услышал. Его взгляд по-прежнему был устремлен на Атлантический океан. Может быть, ему показалось, будто он увидел, как перевернулась лодка? Это ведь видят все. Понаблюдайте за волнами у побережья штата Мэн, и они начнут чудиться вам повсюду: парус, перевернутый корпус, пятнышко головы уцелевшего пловца, рука, поднявшаяся было над волной, чтобы скрыться под ней, навсегда. Только наблюдая очень долго, вы наконец соображаете, что это занимаются ловлей рыбы скопы и бакланы.
  Но Нед, захлебываясь волнением, умудрился обидеться. Один из тех редчайших случаев, когда профессионал перестает следить за собой и на миг предстает просто несовершенным человеком.
  – Вы едете назад в Москву, Барли! Ведь вы же этого хотели? Довести дело до конца.
  И Барли наконец, огорченный тем, что причинил Неду боль, полуоборачивается, чтобы Нед мог увидеть его улыбку.
  – Да, старина. Ну, конечно. Именно то, чего я хотел.
  Тем временем настает мой черед идти в комнату связи. Рэнди манит меня пальцем.
  – Это вы, Палфри?
  – Это я.
  – Дальше дело будет вести Лэнгли, – сообщает Клайв, точно это заключительная часть той же чудесной новости. – По категории первоочередной важности, Палфри. Выше у них нет, – добавляет он, торжествуя.
  – Ну, что же, поздравляю, – говорю я, отодвигаю трубку от уха и ошарашенно ее рассматриваю, а тягучий голос Клайва продолжает сочиться из нее, как вода из крана, завернуть который невозможно. – Я хочу, Палфри, чтобы вы немедленно составили документ о договоренности и подготовили всеобъемлющее соглашение, которое предусматривало бы все непредвиденные расходы. Они стоят перед нами на задних лапках, а потому я жду, чтобы вы были тверды. Тверды, но без запроса. Мы имеем дело с чрезвычайно практичными людьми, Палфри. И упрямыми.
  Еще. И еще. И сверх того. Лэнгли берет на себя пенсию Барли и все компенсации как задаток за полный контроль над операцией. Лэнгли принимает равное участие в руководстве источником, но в случае разногласий решающий голос за ними.
  – Они подготавливают исчерпывающий список вопросов, Палфри, большой шлем, охватывающий все. Представят его госдепартаменту, Пентагону, научным организациям. Все главные вопросы дня будут собраны и переданы Дрозду. Они отдают себе отчет в риске, но это их не останавливает. Не дерзнешь – останешься ни с чем, так они рассуждают. Для этого требуется смелость.
  И все это голосом дипломатической почты. Наконец-то Клайв, подобно своему тезке, дорвался до Индии.
  – В великом наступательно-оборонительном равновесии, Палфри, ничто не существует в вакууме, – надменно поясняет он, без сомнения, повторяя чьи-то слова, услышанные час назад. – Тут требуется тончайшая настройка. Каждый вопрос критичен не менее ответа. Им это известно. Им это вполне очевидно. И они не могут сделать источнику более лестный комплимент, чем приготовить для него вопросник без каких-либо ограничений. На подобное они не шли уже много, много лет. Нечто беспрецедентное. Во всяком случае, за последние годы.
  – А Нед знает? – спрашиваю я, едва мне удается вставить хоть слово.
  – Откуда? Никто из нас ничего не знает. Все сверх-засекречено.
  – Я имел в виду, знает ли он, что вы подарили им его джо?
  – Немедленно поезжайте в Лэнгли и утрясите наши условия с тамошними юристами. Рэнди организует транспорт. Вы слушаете, Палфри?
  – Он знает? – повторяю я.
  Клайв устраивает одно из своих телефонных молчаний, давая вам возможность осознать все ваши промахи и ошибки.
  – Нед, с вашего разрешения, будет поставлен в известность обо всем по возвращении в Лондон. А это будет скоро. До тех же пор я предпочту, чтобы вы с ним об этом не говорили. За Русским Домом останется его роль. Шеритон ценит эту связь. Отдел будет даже в некоторых отношениях расширен. И может быть, отнюдь не временно. Нед должен быть только благодарен.
  Нигде новость не была принята с таким восторгом, как в английской прессе, связанной с книгоиздательским делом. «Многообещающий брак! – несколько недель спустя возвестили „Букньюс“ в приложении, посвященном Московской книжной ярмарке. – Помолвка, о которой давно ходили слухи, между „Аберкромби и Блейр“, Норфолк-стрит, Стрэнд, и „Потомак трейдерс, инкорпорейтед“, Бостон, штат Массачусетс, СОСТОЯЛАСЬ! Тяжеловес Джек Хензигер наконец-то обработал „А. и Б.“ Барли Скотта Блейра, и они создают совместную фирму „Потомак и Блейр“, которая планирует наступательную кампанию на стремительно расширяющихся рынках Восточного блока. „Это витрина, ориентированная на будущее“, – убежденно утверждает Хензигер.
  Московская книжная ярмарка, они уже в пути!»
  Сообщение иллюстрировала умилительная фотография: Барли и Джек Хензигер обмениваются рукопожатием над вазой с цветами. Снимок сделал фотограф Службы в конспиративном доме в Найтсбридже. О цветах позаботилась мисс Коуд.
  * * *
  На следующий день после возвращения с острова я встретился с Ханной и рассчитывал, что мы займемся любовью. Как всегда, когда я ее долго не видел, она выглядела высокой, стройной и золотистой. Был четверг, и она повезла своего четырнадцатилетнего сына Джайлза на совершенно излишнюю консультацию к специалисту в окрестностях Харли-стрит. Нежных чувств Джайлз у меня никогда не вызывал – возможно, потому, что он, как я знал, был зачат в пику мне, когда я в очередной раз отослал ее к Дереку. Мы сидели в обычном нашем омерзительном кафе и пили перестоявшийся чай в ожидании, когда консультация закончится. И она курила, чего я не выношу. Но я ее хотел, и она это знала.
  – А где именно в Америке? – спросила она, словно от этого хоть что-то зависело.
  – Не знаю. На каком-то островке, где скопы ловят рыбу, а погода стоит скверная.
  – Поспорю, что скопы не настоящие.
  – Самые настоящие. Там этих птиц много.
  И по напряжению в ее глазах я понял, что и она меня хочет.
  – В любом случае я должна отвезти Джайлза домой, – сказала она, когда мы кончили читать мысли друг друга.
  – Отправь его на такси, – предложил я.
  Но в нас уже снова проснулся антагонизм, и минута ушла безвозвратно.
  * * *
  Глава 13
  Катя забрала Барли утром в воскресенье в десять часов у подъезда гигантской гостиницы «Международная», ибо Хензигер категорически потребовал, чтобы они остановились именно там. (Иностранцы с Запада фамильярно называют ее «Меж».) И Уиклоу с Хензигером, сидя в нелепейшем помпезном вестибюле, сумели стать свидетелями их радостной встречи и отъезда.
  День выдался солнечный, и Барли задолго до назначенного времени поджидал ее у подъезда, к которому непрерывным потоком подкатывали лимузины с зашторенными стеклами, забирая или высаживая именитых особ «третьего мира». Но вот в их строй ворвалась ее красная «Лада», как вспышка веселья в похоронной процессии, – тоненькая ручка Анны, точно носовой платок, трепетала над опущенным стеклом задней дверцы, а рядом с ней Сергей, выпрямившись, точно комиссар, сжимал рыболовный сачок.
  Барли было очень важно сначала увидеть детей. Он обдумал это заранее и пришел к выводу, что надо сделать именно так – ведь теперь любая мелочь обретала значение и ничего нельзя было оставлять на волю случая. Только весело помахав в ответ им обоим и состроив Анне гримасу, он позволил себе взглянуть на ветровое стекло: справа плотно сидел дядя Матвей – его чисто выбритое коричневое лицо поблескивало, как каштан, а из-под козырька клетчатой кепки весело смотрели глаза бывалого моряка. Сияй солнце, греми гром, сверкай молния, Матвей все равно облачился бы в честь знаменитого англичанина во все самое парадное – диагоналевый пиджак, выходные сапоги и галстук-бабочку. К лацкану он пришпилил эмалевый значок с перекрещивающимися революционными флагами. Матвей опустил стекло, Барли просунулся внутрь, тряся руку Матвея и восклицая «привет, привет!». И только потом осмелился взглянуть на Катю. Но губы его не сразу расцвели в улыбке, словно время споткнулось, или он забыл свои реплики, свою легенду, или просто что она так красива.
  Однако Катя сдерживаться не стала.
  Она выпорхнула из машины. Брюки на ней были скверного покроя, но все равно очень ей шли. Она стремглав обежала бампер, сияя счастьем и доверием. Она кричала: «Барли!» И к той секунде, когда она добралась до него, ее руки были уже раскинуты так широко, что все ее тело легко и свободно устремлялось в его объятия – которым она, как благовоспитанная русская девочка, тут же поставила благопристойной предел, чуть попятившись, но не отпуская его, вглядываясь в его лицо, в его волосы, в его старенький туристский костюм, и говорила, говорила без умолку, непосредственно и дружески.
  – Как хорошо, Барли, ну, просто чудесно, что вы приехали! – восклицала она. – Добро пожаловать на книжную ярмарку, добро пожаловать в Москву. Матвей просто поверить не мог вашему звонку из Лондона! «Англичане всегда были нашими друзьями, – сказал он. – Они научили Петра плавать по морю. А если бы не научили, у нас не было бы военно-морского флота». Это он про Петра Великого, понимаете? Матвей живет только Ленинградом. А как вам Володина машина? Я так рада, что у него наконец есть что-то, что он может любить.
  Она отпустила его, и, как обалдевший от счастья идиот, каким он и выглядел, Барли издал вопль: «Ох, черт! Совсем забыл». Он вдруг вспомнил про пакеты, которые прислонил к стене возле подъезда. Когда он вернулся с ними, Матвей как раз выбирался из дверцы, чтобы уступить ему место на переднем сиденье, но Барли и слушать об этом не пожелал.
  – Нет-нет-нет, да нет же! Я отлично умещусь с близнецами! Но все равно спасибо, Матвей.
  После чего он, изгибаясь и складываясь, забрался спиной вперед на сиденье к близнецам, словно припарковал задним ходом говорящий грузовик, а сам тем временем раздавал пакеты, и дети похихикивали с благоговейным удивлением: уж этот великан с Запада! Сколько у него суставов и еще всякого лишнего, а нам он привез английские шоколадки, швейцарские цветные карандаши, альбомы для рисования и книжечки Беатрис Поттер на английском – на двоих, и красивую новую трубку для дяди Матвея (Катя как раз говорила, что теперь человека счастливей его трудно представить), а к ней кисет с английским табаком.
  Ну, а Кате – все, чего она только могла бы пожелать до конца своих дней: губную помаду, пуловер, духи, французский шелковый шарф, такой красивый, что его страшно надеть.
  «Лада» тем временем уже отъехала от подъезда «Меж» и затряслась на неровностях мостовой, а Катя рассказывала о книжной ярмарке, открывающейся завтра, и довольно неудачно лавировала между заполненными водой выбоинами.
  Двигались они примерно на восток. Дружелюбное золотое сентябрьское солнце висело почти прямо перед ними, придавая очарование даже московским окраинам. Дальше потянулась печальная равнина – бесхозные поля, заброшенные церкви, огороженные трансформаторные подстанции. По сторонам шоссе возникали скопления старых дачек, напоминавших обветшалые пляжные домики; прихотливые башенки и палисаднички вновь привели на память Барли английские железнодорожные станции дней его детства. Матвей на переднем сиденье отравлял их всех, самозабвенно обкуривая новую трубку и изъявляя свой восторг сквозь клубы дыма. Однако Катя была так увлечена перечислением открывавшихся взгляду достопримечательностей, что не обращала на него внимания.
  – Вон там за холмом, Барли, прячется такой-то литейный завод. А это замызганное цементное строение слева принадлежит колхозу.
  – Великолепно! – сказал Барли. – Потрясающе. А день-то, день!
  Анна высыпала карандаши себе на колени и тут же обнаружила, что, стоит лизнуть кончик, он оставляет влажную цветную линию. Сергей убеждал ее убрать их назад в жестяную коробочку, а Барли миротворчески пытался рисовать в альбоме всяких животных, чтобы ей было что раскрашивать, но московские дорожные покрытия на художников не рассчитаны.
  – Да не зеленым, балбеска! – сказал он ей. – Кто-нибудь видел зеленых коров? Катя, ваша дочь воображает, будто коровы бывают зелеными.
  – Анна у нас девочка не от мира сего, – со смехом ответила Катя и что-то быстро сказала Анне через плечо. Анна посмотрела на Барли и хихикнула.
  И все это – под нескончаемый монолог Матвея, звонкий смех Анны и встревоженные замечания Сергея, не говоря уж о натужном реве маленького мотора, так что вскоре все уже слышали только самих себя. Внезапно они свернули с шоссе и покатили прямо по лугу и вверх по склону холма, куда не вела ни единая тропка, – дети безудержно хохотали, и Катя с ними, а Матвей одной рукой судорожно схватился за кепку, бережно зажав в другой трубку.
  – Вот видите? – торжествующе спросила Катя у Барли, перекрикивая шум, словно собиралась раз и навсегда решить старый спор между влюбленными в свою пользу. – В России мы можем ехать, куда захотим, при условии, что не вторгнемся во владения наших миллионеров или правительственных чиновников.
  Они перевалили через гребень холма под новый взрыв буйного смеха, скатились в травянистую лощину, вновь, точно храбрая лодочка на волну, вскарабкались по противоположному склону и оказались на проселке, вьющемся по берегу ручья. Ручей нырнул в березовую рощу, проселок за ним. Катя каким-то образом остановила машину, рванув на себя ручной тормоз, словно тормозя сани. Они оказались совсем одни в раю, где можно построить плотину на ручье, перекусить на пригорке и поиграть в лапту битой и мячиком Сергея, извлеченными из багажника. Все должны были встать в круг, один бросал мяч, другой отбивал.
  Вскоре выяснилось, что Анна относится к лапте весьма легкомысленно и думает только о том, как бы отыскать еще какой-нибудь повод для смеха, а потом усесться за еду и пофлиртовать с Барли. Но Сергей, солдат, был истово верующим, а Матвей, моряк, и вовсе фанатиком. Катя же, выбирая место для завтрака, объясняла мистическую роль лапты в развитии западной культуры.
  – Матвей уверяет меня, что лапта – родоначальница американского бейсбола и вашего английского крикета. Он убежден, что вас с ней познакомили выходцы из России. И не сомневаюсь, что изобретателем ее он считает Петра Великого.
  – Если это правда, то в ней гибель империи, – с глубокой серьезностью сказал Барли.
  Лежа в траве, Матвей посасывает трубку и продолжает красноречивый монолог. Его ласковые голубые глаза, устремленные в славное ленинградское прошлое, горят героическим огнем. Но Катя слушает его, как радиоприемник, который невозможно выключить. Кое-что она улавливает, но глуха ко всему остальному. Она идет по траве к машине, забирается внутрь, захлопывает за собой дверцу и появляется снова уже в шортах, с клеенчатой сумкой, в которой лежат бутерброды, завернутые в газету, холодные котлеты, холодная курица и пирожки с мясной начинкой. За ними следуют соленые огурцы и крутые яйца. Она привезла несколько бутылок жигулевского пива, Барли прихватил шотландское виски, и Матвей произносит пылкий тост за какого-то монарха, которого давно нет, возможно, что и самого Петра.
  Сергей наклоняется над ручьем и загребает воду сачком. Его заветная мечта, объясняет Катя, наловить рыбы и накормить всех, кто находится под его опекой. Анна рисует. Умышленно отодвигаясь от альбома, чтобы все могли полюбоваться ее творением. Она трудится над автопортретом для Барли, чтобы он повесил его у себя дома в Лондоне.
  – Она спрашивает, женаты ли вы? – говорит Катя, уступая приставаниям дочери.
  – Нет. То есть в настоящее время. Но я всегда готов.
  Анна задает еще один вопрос, но Катя краснеет и делает ей выговор. Выполнив свой патриотический долг, Матвей ложится на спину, надвигает кепку на глаза и ораторствует бог знает о чем, но, во всяком случае, о чем-то необыкновенно для него увлекательном.
  – Скоро он доберется до ленинградской блокады, – с нежной снисходительной улыбкой говорит Катя.
  Она умолкает и взглядывает на Барли. Ее слова означают: «Теперь мы можем поговорить».
  * * *
  Серый фургон заурчал мотором. Давно бы так! Барли уже довольно долго сердито поглядывал на него через ее плечо, надеясь, что это дружеский фургон, но от души желая, чтобы он оставил их одних. Боковые окна кабины густо облепляла пыль. С облегчением он следил, как фургон, громыхая, выбрался на дорогу и исчез за поворотом и из его памяти.
  – Он себя чувствует отлично! – говорила Катя. – Он написал мне длинное письмо, и у него все как нельзя лучше. Он болел, но теперь совершенно здоров, и я этому верю. Ему надо многое с вами обсудить, и во время ярмарки он специально приедет в Москву увидеться с вами и узнать, как продвигается дело с его книгой. Он хотел бы поскорее увидеть подготовленную часть рукописи, хотя бы одну страницу. По-моему, это опасно, но у него не хватает терпения ждать. Он хочет узнать ваши предложения относительно заглавия, перевода, даже иллюстраций. Мне кажется, он превращается в типичного писателя-диктатора. Скоро он сам подтвердит все это и, кроме того, найдет квартиру, где вы сможете встретиться. Он хочет устроить все сам, только подумайте! По-моему, вы оказали на него самое благотворное влияние.
  Она рылась в сумочке. За березовой рощицей остановилась красная легковушка, но Катя словно ничего не замечала, кроме собственного радужного настроения.
  – Самой мне кажется, что его работа скоро будет излишней. Переговоры о разоружении так быстро продвигаются, и в новой атмосфере международного сотрудничества все эти ужасы уйдут в прошлое. Естественно, американцы относятся к нам с подозрением. И мы, естественно, относимся с подозрением к американцам. Но когда мы объединим усилия, то сможем разоружиться до конца и вместе предотвратить угрозу войны, где бы она ни возникла. – Она говорила своим назидательным тоном, не терпящим возражений.
  – Но как же нам это удастся, если у нас не будет оружия, чтобы ее предотвращать? – возразил Барли, и суровый взгляд тут же покарал его за дерзость.
  – Барли, по-моему, вы поддаетесь западному негативизму, – произнесла она приговор, извлекая из сумочки конверт. – Это ведь вы, а не я, уверили Якова, что нам необходимы эксперименты с человеческой природой.
  Ни штампа, ни марки, заметил про себя Барли. Просто «Кате» русскими буквами и вроде бы почерком Гёте, но кто мог сказать наверное? По затылку и плечам у него пробежала тревожная дрожь, словно по ним разливалась отрава или у него начинался приступ аллергии.
  – А чем он болел?
  – Когда вы встретились в Ленинграде, он очень нервничал?
  – И он и я. Все дело в погоде, – ответил Барли, все еще ожидая ответа на свой вопрос. Его слегка подташнивало. Вероятно, съел что-нибудь не то.
  – Нет, он просто был болен. Вскоре после вашей встречи у него был сильный приступ, такой внезапный и острый, что даже его коллеги не знали, куда он исчез. У них возникли самые страшные подозрения. Один из ближайших его друзей даже признался мне, что они боялись, не умер ли он.
  – А я не знал, что у него есть близкие друзья, кроме вас.
  – Меня он выбрал своим представителем в делах с вами. А для прочего у него, естественно, есть еще друзья. – Она вынула письмо из конверта, но не отдала ему.
  – Но это не совсем то, что вы мне говорили в прошлый раз, – сказал он растерянно, продолжая борьбу с умножающимися симптомами недоверия.
  Его упрек оставил ее равнодушной.
  – С какой стати рассказывать обо всем при первом знакомстве? Приходится оберегать себя. Это естественно.
  – Пожалуй, – согласился он.
  Анна закончила автопортрет и потребовала немедленных похвал. Она изобразила себя собирающей цветы на крыше.
  – Изумительно! – восхитился Барли. – Скажите ей, что я повешу его над камином. Я уже знаю, где именно. Слева там фотография Антеи на лыжах, а справа Хэл крепит парус. Анна займет место между ними.
  – Она спрашивает, сколько лет Хэлу, – сказала Катя.
  Ему пришлось произвести некоторые подсчеты. Сначала припомнить, в каком году родился Хэл, затем – какой нынче год, а потом не без труда вычесть один из другого, а в ушах у него звенело.
  – Ну-у, Хэлу двадцать четыре. Но, боюсь, он женился довольно по-глупому.
  Анна огорчилась и с упреком посмотрела на них, когда Катя продолжила разговор.
  – Едва я узнала, что он исчез, как попыталась связаться с ним обычными способами, но у меня ничего не вышло. Я была ужасно расстроена. – Она наконец протянула ему письмо, а ее глаза светились облегчением и счастьем. Беря письмо, он неловко сжал ее руку, и она ее не отдернула. – Затем через восемь дней, то есть через неделю, если не считать сегодняшнего, в субботу, через два дня после вашего звонка из Лондона, мне домой позвонил Игорь. «Я достал для тебя лекарство. Выпьем где-нибудь кофе, и я его тебе отдам». Лекарство – это наше кодовое обозначение письма. Он подразумевал письмо от Якова. Я удивилась и страшно обрадовалась. Яков уже много лет не писал мне писем. И какое письмо!
  – Кто это Игорь? – спросил Барли очень громко, чтобы перекричать грохот внутри своей головы.
  Пять страниц прекрасной белой, неизвестно где добытой бумаги, исписанные аккуратным нормальным почерком. Барли никак не ожидал, что Гёте способен писать так упорядоченно-ординарно. Катя отняла руку, но мягко.
  – Игорь – друг Якова с ленинградских времен. Они вместе учились.
  – Чудесно. А чем он занимается сейчас?
  Его вопрос вызвал у нее досаду – ей не терпелось увидеть, какое впечатление произведет на него письмо, пусть он и не может сам его прочесть.
  – Он научный консультант в каком-то министерстве. При чем тут профессия Игоря? Хотите, чтобы я вам перевела, или нет?
  – А как его фамилия?
  Она ответила, и при всей глубине своего смятения он обрадовался ее колючести. «Нам бы нужны годы, а не часы, – подумал он. – Нам бы вцепляться друг другу в волосы в раннем детстве. Нам бы, пока еще не поздно, пережить все, что мы не пережили». Он повернул письмо к ней, и она небрежно опустилась на колени у него за спиной, одной рукой опираясь на его плечо, а другой указывая на строчки, которые переводила. Он ощущал, как ее грудь касается его спины, и его внутренний мир пришел в равновесие, недавние чудовищные подозрения уступили место способности аналитически мыслить.
  – Вот адрес. Просто номер почтового ящика, что совершенно нормально, – сказала она, указывая пальцем в верхний правый угол. – Он в спецбольнице, возможно, в спецгородке. Письмо он писал, лежа в постели, – видите, как красиво он пишет, когда трезв? – и отдал его приятелю, который ехал в Москву. Приятель передал письмо Игорю, что тоже совершенно нормально. «Моя милая Катя»… ну, обращение не совсем такое, но неважно. «Меня сразил какой-то вариант гепатита, но болезнь – вещь весьма поучительная, и я жив». Очень для него типично – сразу же выводить мораль. – Она опять указала на строку. – Это слово делает гепатит хуже – «отягощенный»…
  – Осложненный, – с полным спокойствием поправил Барли.
  Пальцы у него на плече укоризненно сжались.
  – Что за важность, если слово и не совсем точно? Не хотите ли, чтобы я съездила за словарем? «У меня была очень высокая температура и много фантазий…»
  – Галлюцинаций, – вставил Барли.
  – Правильное слово будет «бред», – начала она в бешенстве.
  – Ладно, ладно, обойдемся и так.
  – «…но теперь я совсем здоров и через два дня уеду на неделю к морю в санаторий». К какому морю, он не указывает, да и зачем? «Мне можно будет все, только не пить водки, но это чисто бюрократическое ограничение, и, как подлинный ученый, я быстро им пренебрегу». И это тоже типично, правда? Что после гепатита он сразу же думает о водке.
  – Абсолютно, – ответил Барли, улыбнувшись, чтобы угодить ей… а может быть, и чтобы успокоить себя.
  Строчки были безупречно прямые, точно их выводили по линейке. И ни единого вычеркнутого слова.
  – «Если бы только все русские могли лечиться в таких больницах, в какую здоровую нацию мы превратились бы в самое ближайшее время!» Он остается идеалистом, даже когда болен. «Сестры такие красавицы, а врачи такие молодые и красивые, что место это больше походит на обитель любви, чем болезней». Он это пишет, чтобы возбудить во мне ревность. Но знаете что? На него это так не похоже – заметить, что кто-то счастлив. Яков – трагик. И даже скептик. Видимо, они излечили его заодно и от мрачного настроения. «Вчера я в первый раз вышел на прогулку, но вскоре устал, как малое дитя. Потом я лежал на веранде и успел загореть, прежде чем уснул сном праведника с чистой совестью, если не считать моего скверного обращения с тобой – ведь я тебя всегда эксплуатирую». Ну, дальше всякие нежности, я их переводить не буду.
  – И так он всегда?
  Она засмеялась:
  – Я же вам говорила. Необычно даже, что он мне пишет, и уже много месяцев, если не сказать лет, как он не упоминает про нашу любовь, кстати, теперь абсолютно платоническую. По-моему, болезнь пробудила в нем сентиментальность, так что надо его простить. – Она перевернула страницу, и опять их руки соприкоснулись, только у Барли пальцы были холоднее зимы, и он удивился, что она ничего об этом не сказала. – Теперь мы переходим к мистеру Барли. К вам. Он крайне осторожен и вашего имени не называет. Во всяком случае, болезнь не лишила его осмотрительности. «Пожалуйста, передай нашему доброму другу, что я постараюсь, насколько будет в моих силах, увидеться с ним, когда он приедет, при условии, что мое выздоровление не затянется. Пусть привезет свои материалы, как и я, если сумею. На той неделе мне предстоит прочесть лекцию в военной академии в Саратове…» Игорь говорит, что Яков всегда в сентябре читает лекцию в этой академии. Столько нового узнаешь, когда кто-нибудь заболевает!»… и я приеду в Москву оттуда сразу же, как освобожусь. Если ты увидишься с ним раньше меня, пожалуйста, передай ему следующее. Скажи, чтобы он привез все оставшиеся вопросы, потому что после этого я больше не хочу отвечать на вопросы серых людей. Скажи ему, что список должен быть окончательным и исчерпывающим».
  Барли молча слушал остальные инструкции Гёте, столь же категоричные, как и тогда в Ленинграде. И пока он слушал, черные тучи его недоверия слились воедино, внутри у него все сжалось от тайного страха, и вновь возникла тошнота.
  – «…страницу перевода, но, пожалуйста, отпечатанную типографским способом: это облегчает восприятие», – обращалась она к нему от имени Гёте. – «Я бы хотел, чтобы предисловие написал профессор Киллиан из Стокгольмского университета, пожалуйста, предложите ему это как можно скорее», – говорила она.
  – «…Были ли дальнейшие отклики вашей интеллигенции? Будьте добры, сообщите мне…»
  Сроки опубликования. Гёте слышал, что, с коммерческой точки зрения, осень – наилучшее время, «но неужели надо ждать целый год?» – спрашивала она от имени своего любовника.
  «…Да, о заголовке. Как вам „Величайшая ложь в мире“?»…
  «…Суперобложка. Пожалуйста, ознакомьте меня с аннотациями на ней. И, пожалуйста, пошлите первые же экземпляры профессору Дагмаре имярек в Стэнфорд и профессору Герману имярек в Массачусетский технологический институт»…
  Барли все это добросовестно заносил в свою записную книжку на странице, которую озаглавил «Книжная ярмарка».
  – А что дальше? – спросил он, потому что она уже убирала письмо в конверт.
  – Я же вам сказала. Всякие нежности. Он теперь в мире с собой и хотел бы возобновить отношения во всей полноте.
  – С вами.
  Несколько секунд она молча смотрела на него.
  – Барли, мне кажется, вы ведете себя немного по-детски.
  – Значит, любовники? – не отступал Барли. – И стали жить-поживать? Так?
  – Раньше он страшился ответственности. А теперь нет. Вот что он пишет. Но, естественно, об этом не может быть и речи. Что было, то прошло. И невосстановимо.
  – Так почему же он это пишет? – упорствовал Барли.
  – Не знаю.
  – Вы ему верите?
  Она чуть было не рассердилась на него всерьез, но тут же уловила в выражении его лица не зависть, не враждебность, а напряженную, почти пугающую тревогу за нее.
  – Почему он вдруг так расписался? Оттого лишь, что заболел? Он ведь обычно не играет с чувствами других людей… Он гордится тем, что говорит только правду.
  Его пристальный взгляд продолжал держать в своей власти и ее, и письмо.
  – Он одинок, – ответила она, словно в оправдание. – Ему не хватает меня, и он преувеличивает. Это естественно, Барли. Мне кажется, вы немножко…
  Либо она не нашла нужного слова, либо в последний миг решила не договаривать, и Барли докончил за нее:
  – …ревнуете.
  И сумел сделать то, чего она от него ждала. Он улыбнулся. Сотворил милую бесхитростную улыбку бескорыстной дружбы, и пожал ей руку, и поднялся на ноги.
  – Это изумительное письмо, – сказал он. – Я рад за него, рад его выздоровлению.
  И был искренен. В каждом слове. Он слышал правдивый тон своего голоса, а его глаза скосились на красную легковушку за рощицей.
  Затем, ко всеобщему восторгу, Барли рьяно воплощается в роль воскресного папаши – роль, к которой он был превосходно подготовлен всем ходом своей рваной жизни. Сергей требует, чтобы он приобщился к искусству рыбной ловли. Анна хочет знать, почему он не захватил плавок. Матвей уснул, улыбаясь сквозь туман виски и своих воспоминаний. Катя стоит в шортах по колено в воде. Ему кажется, что он никогда еще не видел ее такой красивой и такой далекой. Она всего лишь собирает камни для постройки плотины, но все равно другой такой красавицы он в жизни не видел.
  Однако никто никогда не строил плотин с большим усердием, чем Барли в этот сентябрьский день, никто яснее не представлял себе, как можно остановить течение. Он подвертывает дурацкие серые брюки и вымокает по ягодицы. Он укладывает камни и палки до изнеможения, а Анна руководит, сидя у него на плечах. Сергею нравится его деловой подход, а Кате – его романтичный азарт. На месте красной легковушки появляется белая. В ней сидит парочка, распахнув все дверцы, и что-то такое ест. По предложению Барли дети взбегают на холм и машут парочке в белой легковушке, но парочка не машет в ответ.
  Спускаются сумерки, и сквозь желтеющую березовую листву просачивается едкий дымок осенних костров. Москва вновь становится деревянной и горит. Они начинают убирать вещи в машину, а над ними пролетает пара диких гусей – последняя пара диких гусей в мире.
  По дороге к гостинице Анна засыпает на коленях у Барли, Матвей разглагольствует, а Сергей сосредоточенно всматривается в страницы поттеровского «Бельчонка Орешкина», словно это партийный манифест.
  – Когда вы будете с ним говорить? – спрашивает Барли.
  – Это уже организовано, – отвечает она загадочно.
  – Организовано Игорем?
  – Игорь ничего не организует. Игорь просто связной.
  – Новый связной, – поправляет Барли.
  – Игорь – старый друг и новый связной, что тут такого? – Она взглядывает на него и догадывается о его намерении. – В больницу, Барли, вам ехать нельзя. Это для вас небезопасно.
  – Ну, для вас это тоже не развлечение, – отвечает он.
  Она знает, думает он. Она знает, но не знает, что знает. Она ощущает симптомы, какая-то часть ее сознания поставила диагноз, но всем своим существом она ему противится.
  * * *
  Англо-американский оперативный кабинет расположился не в убогом полуподвале на Виктория-стрит, но в сверкающей башенке, венчающей небоскреб-недоросток в окрестностях Гроувенор-сквер. Он наименовал себя Межсоюзнической группой умиротворения и круглосуточно охранялся умиротворяющими американскими морскими пехотинцами в штатской форме. Он купался в атмосфере приподнятой целеустремленности: подтянутые молодые мужчины и женщины – новое пополнение – порхали между аккуратными письменными столами, отвечали подмигивающим телефонам, разговаривали с Лэнгли по линиям засекреченной связи, подавали документы, печатали на бесшумных клавиатурах или располагались в позах сосредоточенной расслабленности перед рядами телемониторов, сменивших двойные часы прежнего Русского Дома.
  Это было двухпалубное судно: Нед и Шеритон сидели бок о бок в закрытой рубке, а под ними по ту сторону перегородки из звуконепроницаемого стекла выполняли свои обязанности члены их неравночисленных команд. Одна стена принадлежала Броку и Эмме, другая стена и центральный проход – Бобу, Джонни и их когортам. Но плыли все в одном направлении. У всех на лицах было одинаковое выражение дисциплинированной целеустремленности, все смотрели на одни ряды экранов, которые мерцали и мигали, когда по ним, точно сообщения с фондовой биржи, ползли автоматические расшифровки.
  – Фургон благополучно прибыл в порт, – сказал Шеритон, когда экраны внезапно очистились и выдали кодовое слово «дубинка».
  Фургон этот сам был чудом внедрения.
  Наш собственный фургон! В Москве! У-у, мы! За его приобретением и использованием крылась отдельная колоссальная операция. «КамАЗ», грязно-серый, огромный, одна из машин SOVTRANSAVTO, как оповещало это сокращение, выведенное латинскими буквами на его замызганных стенках. Его завербовал вместе с шофером гигантский мюнхенский пункт Управления во время очередной фуражировки в Западной Германии, где фургон забирал предметы роскоши для горстки московской элиты, имеющей доступ в спецраспределители. Все, что душе угодно, – от западной обуви и гигиенических тампонов до запасных частей к автомобилям западных марок – возил этот фургон в своем чреве. Шофер принадлежал к злополучному племени, которое занимается международными перевозками на службе у государства за жалкие гроши и без страховки на случай болезни или аварии на Западе. Один из тех, кто даже в зимние морозы стоически жует колбасу с подветренной стороны своей огромной колымаги, а потом забирается спать рядом с напарником в неуютной кабине, но зато в России наживает большое состояние благодаря своим возможностям на Западе.
  И вот теперь за еще более внушительные вознаграждения он согласился «одалживать» свой фургон «западному дельцу» в самом сердце Москвы. Делец же, один из «топтунов» (используя русский термин) личной армии Сая, в свою очередь, одолжил его Саю, а тот нашпиговал его внутренности всевозможной хитрой портативной аппаратурой – и аудио-, и всякой другой, – которую мгновенно убирали перед тем, как через ряд посредников вернуть фургон его законному водителю.
  Ничего подобного еще не бывало – наше собственное мобильное и абсолютно чистое помещение в Москве!
  И только Неда это смущало. Шоферы международных перевозок работают парами, как Неду было известно лучше, чем кому бы то ни было. По инструкции КГБ пары эти подбирались по принципу несовместимости, и во многих случаях обоим полагалось доносить друг на друга. Но когда Нед спросил, может ли он ознакомиться с документацией этой вербовки, ему отказали, сославшись на те самые законы секретности, которые были так дороги его сердцу.
  Однако самое тяжелое орудие нового арсенала Лэнгли еще только предстояло пустить в ход, и вновь Нед не сумел противостоять ему. С этих пор все записи на пленку в Москве будут зашифровываться случайными кодами и передаваться дискретными импульсами в тысячу раз быстрее той скорости, с какой вы прослушивали бы эти записи у себя в гостиной. Однако маги и волшебники Лэнгли утверждали, что после того, как импульсы на приеме снова преобразятся в звук, отличить полученную запись от передававшейся будет невозможно, всем этим процедурам вопреки.
  Слово «ЖДИ» слагалось из миленьких пирамидок. Шпионаж – это ожидание.
  Его сменило слово «ЗВУК». Шпионаж – это слушание.
  Нед и Шеритон надели наушники в тот момент, когда Клайв и я тихонько сели в свободные кресла позади них и тоже надели наушники.
  * * *
  Катя в раздумье сидела на кровати, смотрела на телефон, и ей очень не хотелось, чтобы он опять зазвонил.
  Почему ты назвался по имени, когда никто из нас этого не делает? – спрашивала она мысленно.
  Почему ты назвал меня по имени?
  Это Катя? Как жизнь? Игорь говорит. Просто чтобы сообщить, что я от него ничего больше не получал, понимаешь?
  Так зачем же ты мне звонишь, если тебе нечего сказать?
  В обычное время, идет? На обычном месте. Нет проблем. Все как раньше.
  Почему ты повторяешь то, что совершенно не нужно повторять, когда я уже сказала тебе, что приду в больницу, как мы уговорились?
  К тому времени он уже будет знать, какова ситуация, будет знать, каким рейсом полетит, ну, словом, все. И тебе нечего будет беспокоиться, понимаешь? Ну, а твой издатель? Он появился?
  «Игорь, я не понимаю, о каком издателе ты говоришь».
  И она повесила трубку.
  Я проявляю неблагодарность, говорила она себе. Когда человек болен, естественно, что старые друзья бросаются ему на помощь. А если они вдруг переводят себя из шапочных знакомых в ранг старых друзей и занимают центр сцены, хотя уже много лет вообще с тобой не виделись, это тоже свидетельство верности и ничего зловещего тут нет, пусть даже всего полгода назад Яков и объявил, что Игорь безнадежен. «Игорь продолжает идти по дороге, с которой я свернул, – заметил он после случайной встречи с ним на улице. – Игорь задает слишком много вопросов».
  И вот теперь Игорь ведет себя словно самый близкий друг Якова и, не думая о себе, оказывает ему бесценные рискованнейшие услуги. Если тебе надо послать письмо Якову, просто отдай его мне. У меня установлена прекрасная связь с санаторием. Один мой приятель ездит туда чуть ли не каждую неделю, – сказал он ей при их последней встрече.
  «Он в санатории? – воскликнула она. – Да? А где это?»
  Но Игорь словно еще не придумал ответа на этот вопрос, потому что насупился, замялся и сослался на государственную тайну. Мы – и государственная тайна? Мы же кричим о государственных тайнах во весь голос!
  Нет, я к нему несправедлива, подумала она. Я начинаю везде видеть фальшь. В Игоре. И в Барли.
  Барли… Она нахмурилась. Какое он имел право усомниться в том, что Яков писал о своей привязанности к ней? Да кем он себя воображает, этот иностранец с Запада, навязчивый, цинично подозрительный? Так быстро стал таким близким, разыгрывает из себя господа бога с Матвеем и моими детьми!
  Ни в коем случае не смей доверять человеку, воспитанному без веры в догматы, – строго приказала она себе.
  Я могу полюбить верующего, могу полюбить еретика, но англичанина полюбить не могу.
  Она включила радиоприемник и прошлась по коротким волнам, надев сперва наушники, чтобы не разбудить близнецов. Но пока она слушала разные голоса, покушающиеся на ее душу, – «Немецкую волну», «Голос Америки», «Радио Свобода», «Голос Израиля», «Голос… одному богу известно чей», каждый такой свойский, такой снисходительный, такой убедительный, – ею овладело гневное смятение. «Я русская! – хотелось ей крикнуть в ответ им всем. – Даже в самый разгар трагедии я грежу о мире, который лучше вашего!»
  Да, но какой трагедии?
  Зазвонил телефон. Она схватила трубку. Но это был всего лишь Назьян, совсем переменившийся в последнее время, – он уточнял планы на завтра.
  – Послушайте, я просто хочу узнать, действительно ли вам удобно быть завтра на стенде «Октября»? Мы ведь начинаем рано. Так что, если вам нужно проводить детей в школу или еще что-нибудь, я вполне могу попросить Елизавету Алексеевну заменить вас. Никаких проблем. Только скажите.
  – Вы очень добры, Григорий Тигранович, спасибо, что позвонили. Но ведь я целую неделю помогала оформлять стенд и, конечно же, хочу быть на открытии ярмарки. А детей в школу отправит Матвей.
  Она задумчиво опустила трубку на рычаг. Назьян, господи боже ты мой! Ну почему мы разговариваем, будто персонажи на сцене театра? Кто, по-нашему, подслушивает нас, так что мы обязаны выражаться такими округлыми фразами? Если я могу говорить по-английски с чужим человеком, словно он мой любовник, почему я не разговариваю нормально с армянином, моим сослуживцем?
  Он позвонил, и она поняла, что все это время ждала его звонка, – ее губы уже улыбались. В отличие от Игоря, он не назвался сам и не назвал ее имени.
  – Бегите со мной, – сказал он, – я вас похищаю.
  – Прямо сейчас?
  – Кони оседланы, припасов хватит на три дня.
  – Но достаточно ли вы трезвы для романтического похищения?
  – Как это ни поразительно, я абсолютно трезв. (Пауза.) И не из-за недостатка усердия. Просто ничего не получилось. Видимо, возраст.
  Голос у него был трезвый. Трезвый и такой близкий!
  – А как же книжная ярмарка? Вы намерены бросить ее, как бросили ту, аудиоярмарку?
  – К чертям книжную ярмарку! Либо до нее, либо никогда! Потом мы будем слишком уж вымотаны. Ну, как поживаете?
  – Я сердита на вас. Вы околдовали мое семейство, и теперь они только и спрашивают, когда вы опять появитесь с новыми карандашами и табаком.
  Еще пауза. Обычно, когда он вел шутливые разговоры, он так не медлил.
  – В этом весь я. Околдовываю людей, а чуть они подпадают под мои чары, как я про них забываю.
  – Но это ужасно! – воскликнула она растерянно. – Барли, что вы такое говорите?
  – Просто повторяю итог мудрых наблюдений одной из моих бывших жен. Она утверждала, что у меня есть порывы, но не чувства, и что мне не следует носить в Лондоне пыльники. Когда вам сообщают подобные вещи, вы свято верите им до конца ваших дней. С тех пор я ни разу не надевал пыльника.
  – Барли, эта женщина… Барли, утверждать такое было с ее стороны очень жестоко и безответственно! Простите, но она кругом неправа. Возможно, у нее были причины для подобного срыва. Но она неправа.
  – Ах, так? Но что же я способен чувствовать? Просветите меня.
  Она засмеялась, сообразив, что простодушно угодила в расставленную им ловушку.
  – Барли, вы очень-очень нехороший человек. И я не желаю иметь с вами никакого дела.
  – Потому что я ничего не чувствую?
  – Во-первых, вы чувствуете потребность оберегать людей. Мы все заметили это сегодня и очень вам благодарны.
  – Еще!
  – Во-вторых, у вас есть чувство чести, мне кажется. Естественно, вы декадент, поскольку вы с Запада. Это понятно. Но вас спасает ваше чувство чести.
  – А пирожков совсем не осталось?
  – Значит, вы способны чувствовать еще и голод?
  – Я хочу приехать и съесть их.
  – Сейчас?
  – Сейчас.
  – Это невозможно. Все легли спать. Ведь время к полуночи!
  – Ну, так завтра.
  – Барли, это же смешно. Открывается книжная ярмарка. И вы и я приглашены в десятки мест.
  – Когда?
  Между ними воцарилось чудесное молчание.
  – Ну, если хотите, то примерно в половине восьмого.
  – А если раньше?
  Долгое время оба молчали. Но это молчание связало их крепче любых слов. Их головы покоились на одной подушке, ухо к уху. А когда он повесил трубку, ей остались не его шутки, не ирония по собственному адресу, но радостная искренность – она чуть было не сказала «торжественная», которую невольно выдал его голос.
  * * *
  Он пел.
  И про себя, и вслух. В сердце своем и всем своим существом Барли Блейр пел.
  В большом сером номере неприветливой «Меж» накануне открытия книжной ярмарки он пел «Благослови сей дом» в распознаваемой манере Мэхелии Джексон, выделывал кренделя со стаканом минеральной воды в руке, поглядывал на свое отражение в огромном экране телевизора, единственного украшения этого номера.
  Трезв.
  Весело трезв.
  Барли Блейр.
  Наедине с собой.
  Он не выпил ни капли. В фургоне во время отчета, хоть он и был взмылен, как скаковая лошадь, – ничего. Ни даже стакана воды, пока угощал Падди и Сая подслащенной, очищенной от тревог версией прошедшего дня.
  На ужине, устроенном французскими издателями в «России», с Уиклоу, где он прямо-таки сиял спокойной уверенностью, – ничего.
  На ужине, устроенном шведами в «Национале», с Хензигером, где он сиял даже еще ярче, он схватил бокал грузинского шампанского просто из чувства самосохранения, потому что Западний слишком уж громко удивлялся его воздержанности. Но сумел поставить бокал непригубленным позади вазы с цветами, и, значит, опять – ничего.
  И на ужине, устроенном издательством «Даблдей» в «Украине», снова с Хензигером, сияя уже просто как Полярная звезда, он судорожно сжимал стакан минеральной, в которую бросил ломтик лимона, чтобы она выглядела как джин с тоником.
  Итак – ни глотка. Не из соображений высшей духовности. Не из-за внезапного возвращения на путь истинный, боже упаси! Он не подписал зарока Антиалкогольной лиги, не начал новую жизнь. Просто он не хотел, чтобы хоть что-то затуманивало светлый осознанный экстаз, который нарастал в нем, – непривычное чувство, что он подвергает себя страшному риску и может ему противостоять, что он подготовился к любым последствиям, а если их не последует, он и к этому был готов, ибо его готовность была кольцом обороны со священным абсолютом внутри.
  «Теперь я принадлежу к той горстке людей, которые знают, что они сделают в первую очередь, если на судне глубокой ночью вспыхнет пожар, – думал он, – и что они сделают в последнюю очередь или вовсе не сделают». Он знал в упорядоченных подробностях, что он считает необходимым спасать, а что для него неважно. И что нужно отбросить, через что переступить и оставить позади, как безжизненный труп.
  В его сознании произошла генеральная уборка, захватившая не только вечные темы, но и смиренные частности. Ведь, как недавно обнаружил Барли, вечные темы творили хаос именно из смиренных частностей.
  Ясность его нового видения вызывала в нем изумление. Он посмотрел по сторонам, сделал несколько пируэтов, пропел пару тактов и, вернувшись к исходной точке, окончательно убедился, что не упустил ничего.
  Ни внезапной неуверенности, мелькнувшей в ее голосе. Ни тени сомнения, скользнувшей по темным озерам ее глаз.
  Ни прямых строчек Гёте вместо сумасшедших каракулей.
  Ни тяжеловесных, нетипичных для Гёте прохаживаний по адресу бюрократов и запрещений пить водку.
  Ни покаянных причитаний Гёте о том, как дурно он обходился с ней, хотя на протяжении двадцати лет он обходился с ней, как взбредало ему в голову, в том числе как с посыльной, которую бросают на съедение волкам.
  Ни пустого обещания Гёте возместить ей все это в будущем, лишь бы она пока не выходила из игры, тогда как вера Гёте включает догмат, что будущее его более не интересует, и он маниакально сосредоточен на настоящем: «Существует одно только теперь!»
  Тем не менее благодаря этим сумбурным предположениям, которые в конечном счете оставались предположениями, рассудок Барли без малейших усилий воспринял величайший подарок его проясненного восприятия: в контексте представлений Гёте о том, чего он стремится достигнуть, Гёте прав вот в чем: большую часть своей жизни он, Гёте, пребывал на одной половине искаженного и устарелого уравнения, а он, Барли, в своей неосведомленности, пребывал на другой.
  И если он, Барли, будет когда-нибудь призван выбирать, то предпочтет пойти путем Гёте, а не Неда или кого-либо еще, ибо его присутствие совершенно необходимо для самой-самой середины, гражданином которой он себя сделал.
  И все, что происходило с Барли после Переделкина, доказывало это. Старые «измы» мертвы, соперничество коммунизма с капитализмом кончилось хлюпающим хныканьем. Его риторика укрылась под землей в тайниках серых людей, которые все еще пляшут, хотя музыка давно смолкла.
  А что до верности своей стране, то для Барли вопрос сводился к тому, какой Англии решит он служить. Последние узы, связывавшие его с имперскими фантазиями, распались. Шовинистическая барабанная дробь вызывала в нем омерзение. Пусть уж лучше его растопчут, чем маршировать под нее. Нет, ему была ведома несравненно лучшая Англия, и она жила в нем самом.
  Он улегся на постель, ожидая, что на него навалится страх, но страх не приходил. Вместо этого он поймал себя на том, что разыгрывает в уме своего рода шахматную партию: ведь шахматы – это анализ возможных вариантов, и куда лучше взвешивать их в тишине и спокойствии, чем лихорадочно рыться в них, когда обрушивается крыша.
  Ведь если армагеддон не наступит, ничто не будет потеряно. Но если армагеддон наступит, спасти необходимо многое.
  И Барли начал думать. И Барли занялся приготовлениями, не торопя себя и не волнуясь, как и посоветовал бы Нед, если бы бразды были еще в руках Неда.
  Он раздумывал до рассвета, потом вздремнул, а проснувшись, продолжал думать, и к тому времени, когда бодро отправился завтракать, уже готовый для ярмарочного веселья, значительная часть его мозга была полностью занята мыслями о том, что объявляют немыслимым дурни, сами к этому причастные.
  * * *
  Глава 14
  – Бросьте, Нед! – небрежно отмахнулся Клайв, все еще под радостным впечатлением от магической передачи. – Дрозд и прежде болел. Не один раз.
  – Знаю, – сказал Нед сумрачно. – Знаю. – И добавил: – Возможно, не нравится мне не то, что он болеет, а то, что он пишет письма.
  Шеритон слушал, упершись подбородком в ладонь, как до этого слушал запись. Между Недом и Шеритоном установилось понимание без слов, как и необходимо при ведении совместной операции. Передача власти словно бы произошла уже давным-давно.
  – Но, дорогой мой, мы всегда принимаемся писать письма, когда болеем, – объяснил Клайв в нелепой попытке истолковать простые человеческие побуждения. – Мы их пишем всем и каждому!
  А мне как-то в голову не приходило, что Клайв способен заболеть и что у него имеются друзья, которым можно писать письма.
  – Мне не нравится, что он отдает письма с ненужными подробностями неведомым посредникам. И мне не нравится упоминание о новом материале, который он привезет Барли, – сказал Нед. – Мы знаем, что при нормальных обстоятельствах он никогда ей не пишет. Мы знаем, что он осторожен, даже чересчур. И вдруг он заболевает и присылает ей через Игоря пылкое любовное письмо. Что за Игорь? Откуда он взялся? Когда?
  – Он должен был бы сфотографировать письмо, – объявил Клайв с неодобрением по адресу Барли. – Или забрать его у нее. Одно из двух.
  Нед, слишком поглощенный своими мыслями, не выразил того презрения к этой идее, которого она заслуживала.
  – Каким образом? Он ведь для нее только издатель. Ничего больше она про него не знает.
  – Если только Дрозд ее не просветил, – сказал Клайв.
  – Исключено, – ответил Нед и вернулся к своим мыслям. – Там стоял легковой автомобиль. Красный. А потом белый. Вы читали сообщение наблюдателей. Сначала был красный. Затем его сменил белый.
  – Это домыслы. В теплые воскресенья вся Москва устремляется за город, – со знанием дела объяснил Клайв.
  Он подождал ответа, не дождался и вновь вернулся к письму.
  – У Кати оно никаких сомнений не вызвало, – возразил он. – Катя не кричит: «Подделка!» Она прыгает от радости. Если она ничего не учуяла, как и Скотт Блейр, то с какой стати нам здесь, в Лондоне, поднимать тревогу вместо них?
  – Он попросил список, – продолжал Нед, словно прислушиваясь к дальним звукам музыки. – Окончательный исчерпывающий список вопросов. Почему?
  Наконец подал голос Шеритон. Тяжелой лапой он осаживал Неда.
  – Нед, Нед, Нед, Нед. Ну, ладно. Ведь опять День Номер Один, и мы все нервничаем. Давайте вздремнем.
  Он встал. За ним Клайв. И я. Но Нед упрямо остался сидеть, опустив сжатые руки на стол.
  Шеритон с симпатией, но настойчиво сказал, нагибаясь над ним:
  – Нед, вы меня слышите? Нед? Ну, будет, Нед!
  – Я не глухой.
  – Да, но вы устали. Нед, если мы еще раз ругнем эту операцию, то все. Мы работаем с вашим человеком, с тем, кого вы привезли к нам, чтобы убедить нас. Мы горы свернули, чтобы добиться нынешнего положения. У нас есть источник. У нас есть фонды. У нас есть влиятельная аудитория. Мы на расстоянии плевка от возможности заполнить пробелы в наших сведениях, до которой ни умным машинам, ни электронным бонзам, ни пентагонским иезуитам не добраться и за сто световых лет. Если только мы не дадим воли нервам – как и Барли, как и Дрозд, – то заполучим сокровище, какое не снилось самому талантливому фантасту. Если мы не сорвемся.
  Однако Шеритон говорил слишком уж убежденно, а его лицо, вопреки всей пухлой непроницаемости, выдавало отчаянную потребность в поддержке.
  – Нед?
  – Слышу вас, Рассел. Каждое слово.
  – Нед, это ведь уже не надомное ткачество, черт подери. Мы пошли на крупную игру и теперь обязаны думать крупно. Крупнее некуда. Решение президента не повод сомневаться в своих же заключениях. Это, собственно говоря, приказ. Нед, я, честно, считаю, что вам необходимо поспать.
  – Я не устал, – сказал Нед.
  – Нет, устали. И полагаю, так скажут все. Полагаю, они даже скажут, что Нед шел ради Дрозда напролом, пока не явился большой злой американский волк и не забрал его джо. И сразу же Дрозд оказался очень и очень сомнительным источником. Ну, конечно, все скажут, что вы совсем вымотались.
  Я взглянул на Клайва.
  Он тоже смотрел на Неда, но такими холодными глазами, что у меня кровь в жилах застыла. Пора тебя передвинуть, говорили эти глаза. Пора примериться, как тебя вышвырнуть вон.
  * * *
  В этот день и Хензигер, и Уиклоу внимательно следили за Барли и часто докладывали о нем: Хензигер – Саю, уж не знаю, какими из их способов, а Уиклоу – Падди через внештатников. Оба подчеркнули его хорошее настроение и тихое спокойствие и каждый по-своему его полное самообладание. Оба описывали, как за завтраком он очаровал двух финских издателей, которые проявили интерес к проекту Транссибирской железной дороги.
  – Они буквально ели у него из рук, – сказал Уиклоу, нечаянно представив этот завтрак в довольно-таки комичном виде. А впрочем, в «Меж» может произойти что угодно.
  Оба с юмором описали, как Барли во что бы то ни стало пожелал служить им гидом – по его настоянию они вышли из такси у центрального входа, дабы дальше весь путь проделать пешком, как подобает пилигримам из капиталистического мира, впервые совершающим это паломничество.
  И два шпиона-профессионала с удовольствием шли сквозь влажное сияние осеннего солнца, неся пиджаки на руке и поглядывая на своего джо, шагавшего между ними, а Барли в роли гида цветисто восхвалял архитектуру «позднего Бензинья» и сады в стиле «революционного рококо». Он неистово восторгался огромным декоративным бассейном и золочеными рыбами, которые орошали водяными струями зады пятнадцати золоченых нимф – по одной на каждую советскую республику. Он вынуждал их останавливаться перед белоколонными приютами любви и храмами наслаждения и указывал на надписи на порталах, гласившие, что посвящены они не Венере и Вакху, а павшим богам и богиням советской экономики – углю, стали и даже атомной энергии, Джек!
  – Он острил, но пьян не был, – сообщил Хензигер, который еще в Ленинграде проникся к Барли симпатией. – Чертовски смешно острил.
  От храмов Барли повел их по главной триумфальной аллее – длиной в милю и необъятной ширины Императорскому пути, – восславляющей Народные Достижения на Службе Человечества. И уж, конечно, никогда и нигде народовластие не запечатлевалось в столь имперских образах! Так он говорил. Бесспорно, ни одна революция нигде и никогда не обожествляла с такой полно – той все то, что она бралась сровнять с землей! Но к этому времени Барли уже приходилось выкрикивать свои кощунства зычным голосом, чтобы их можно было расслышать сквозь рев громкоговорителей, которые весь день лили потоки самовосхвалений на головы непросвещенных толп внизу.
  Наконец – и неизбежно – они добрались до двух павильонов, в которых разместилась ярмарка.
  – Справа от меня – издатели Мира, Прогресса и Доброй Воли, – объявил Барли тоном рефери на ринге. – Слева – сеятели фашистской империалистической лжи, порнографисты, отравители истины. Девять, десять. Аут!
  Они показали пропуска и вошли внутрь.
  * * *
  Стенд новорожденного и географически темного издательства «Потомак и Блейр» стал хотя и небольшой, но вполне удовлетворительной сенсацией ярмарки. Любовно сотворенная Лэнгли эмблема «П. и Б.» блистала между менее великолепной продукцией «Астрал пресс» и «Пэрбек медиа». Оформление, охарактеризованное зодчими Лэнгли как бьющее в нос, но со вкусом, было образцом мгновенного воздействия. Выставленные книги (многие, как принято, в виде макетов, еще не запущенных в производство) были изготовлены с той заботливой тщательностью во всех деталях, какую разведки неизменно уделяют своим фальшивкам. Единственный приличный кофе на ярмарке булькал в хитроумной кофеварке в комнатке за стендом. И наливала его Мэри-Лу, родная дщерь Лэнгли. Для избранных там отыскивался даже запретный стаканчик шотландского виски, облегчавший им дневные труды. Запрет, собственно, был наложен самими организаторами, ибо даже литературная подделка должна твориться трезвыми, как стеклышко, людьми.
  И Мэри-Лу с ее домотканой улыбкой школьницы и пышной юбкой из твида выглядела естественным продуктом солидной стороны Мэдисон-авеню. У кого достало бы проницательности разглядеть, что в нее вплетены и нити Лэнгли?
  И Уиклоу с его изысканной профессиональной речью был воплощением того быстроглазого молодого издательского работника на взлете, каких десятками штампуют в наши дни.
  А что до честного Джека Хензигера, он являл собой превосходный образец разбогатевшего флибустьера современной американской книготорговли. Он не делал секрета из своего прошлого. Нефтепроводы на Ближнем Востоке, гуманная помощь Афганистану, красная фасоль для горных племен в Таиланде, выращивающих опийный мак, – Хензигер и правда продавал все это, помимо того, что он побочно продавал Лэнгли. Но сердце его было отдано издательскому делу, и он сюда приехал доказать это.
  Барли же словно бы упивался фальшью. Он бросился в нее, точно она-то и была его давно утраченной реальностью: пожимал руки, принимал поздравления конкурентов и коллег, а потом около одиннадцати признался, что ему что-то не сидится на месте, и предложил Уиклоу обойти окопы, чтобы подбодрить бойцов.
  И они отправились. Барли нес охапку белых конвертов и всовывал их в избранные руки, веселыми воплями и приветствиями прокладывая себе дорогу в узких проходах, забитых посетителями и участниками.
  – Провалиться мне, если это не Барли Чертов Блейр, – донесся знакомый голос из-за витрины с иллюстрированными Библиями на самых разных языках. – Помнишь меня, а? Третий слева в норковых подштанниках в свои далекие скромные дни?
  – Спайки! Так они тебя снова впустили? – сказал Барли с искренним удовольствием и сунул ему конверт.
  – Ну, волноваться я буду, когда они меня не выпустят. А это, значит, твой престарелый батюшка?
  Барли познакомил его с талантливым редактором Уиклоу, и Спайки желтыми от никотина пальцами осенил его крестным знамением.
  Они пошли дальше – только чтобы сразу же наткнуться на Дэна Зеппелина. Дэн не разговаривал. Дэн загробным шепотом вовлекал вас в заговор, скрестив руки на груди и наклоняясь через стол.
  – Нет, вы мне ответьте, Барли, идет? Мы что – первопроходцы или хреновые сестры Митфорд? Ну, пусть кое-какие некниги в этом году идут как книги. Ну, пусть кое-какие неписатели выпущены из тюрем. Подумаешь! Вот я нынче утром подхожу к моему собственному стенду, а какая-то жопа забирает книги с моих полок. «Разрешите задать вам личный вопрос? – говорю я. – Какого хрена вам тут надо?» – «Приказ», – заявляет он и конфискует шесть книг. Мери Эмблсайд – хреновое «Черное сознание в песне и слове». Приказ! Нет, вы мне скажите, Барли, кто такие мы? И кто такие они? И что, по их мнению, они перестраивают, когда ничего и построено не было? Как можно перестроить труп?
  В «Люпус букс» их отослали в кафе, где Сам Наш Президент, только что посвященный в рыцари сэр Питер Олифант обдурил даже русских, закрепив за собой столик. Надпись по-русски и по-английски на листе бумаги подтверждала его триумф. Последним предостережением для скептиков служили скрещенные флажки Великобритании и Советского Союза. В обрамлении переводчиков и высокопоставленных чиновников сэр Питер растолковывал те многочисленные выгоды, которые получит Советский Союз, субсидируя его щедрые покупки у советских издательств.
  – Да это же сам граф! – вскричал Барли, вручая ему конверт. – А где графская корона?
  Но именитость продолжала свои рассуждения, даже не поведя пыльной от седины бровью.
  На стенде Израиля царил вооруженный мир. Темная очередь соблюдала порядок и хранила молчание. Привалившись к стенам, стояли молодые люди в джинсах и кроссовках. Лев Абрамович был седовлас и подавляюще высок. В свое время он служил в Ирландском гвардейском полку.
  – Лев! Ну, как там Сион?
  – Может, мы побеждаем, а может, счастливый конец перенесен в начало, – ответил Лев, засовывая в карман взятый у Барли конверт.
  Из Израиля Уиклоу следом за Барли затрусил к павильону Мира, Прогресса и Доброй Воли, где нельзя уже было долее сомневаться ни в массированном историческом сдвиге, ни в том, кто этот сдвиг совершает.
  Каждый плакат, каждый свободный кусочек стены пронзительно провозглашал новое Евангелие. На каждом стенде каждой республики мысли и произведения уже не нового пророка, изображенного в таком ракурсе, что родимое пятно исчезало, а подбородок был вздернут, соседствовали с наследием его бесцветного учителя – Ленина. У стенда ВААПа, где Барли и Уиклоу пожали несколько рук, а Барли избавился от целой партии конвертов, речи вождя в глянцевых переплетах, переведенные на английский, французский, испанский и немецкий, производили вполне отразимое впечатление.
  – И сколько еще придется нам терпеть эту липу, Барли? – спросил вполголоса белобрысый сотрудник одного из московских издательств, когда они поравнялись с ним. – Когда же нас вновь примутся угнетать, чтобы мы стали всем довольны? Если наше прошлое – ложь, кто поклянется, что и наше будущее не окажется ложью?
  Они шли от стенда к стенду – Барли лидировал, Барли здоровался, Уиклоу следовал за ним.
  – Иосиф! Рад вас видеть. Вот вам конверт. Только не проглотите его залпом.
  – Барли! Дружище! Разве вам не передали моей записки? А может, я ее и не оставлял?
  – Юрий! Рад вас видеть. Вот вам конверт.
  – Вечерком загляните выпить, Барли! Придет Саша. И Роза. У Руда завтра концерт, так что он хочет остаться трезвым. Вы слышали про писателей, которых выпустили? Это же потемкинская деревня. Их выпускают, дают наесться досыта, предъявляют публике и снова сажают до будущего года. Идите-ка сюда. Я продам вам пару книжек, чтобы позлить Западнего.
  Сперва Уиклоу не понял даже, что они добрались до цели. Он увидел среди выцветших флагов знамя с золотыми буквами, вышитыми на красном бархате. Он услышал вопль Барли: «Катя, где вы?» Но ничто не объясняло, кому принадлежит этот стенд: возможно, оформление еще не было завершено. Он увидел обычные неудобочитаемые книги о развитии сельского хозяйства Украины и народных грузинских танцах, издыхаюшие на полках от тягот предыдущих выставок. Он увидел обычных пять-шесть широкобедрых женщин, стоящих словно в ожидании поезда, и низенького небритого мужчину, который, держа перед собой сигарету, точно волшебную палочку фокусника, впивался хмурым взглядом в табличку с фамилией на лацкане у Барли.
  «Назьян, – прочел, в свою очередь, Уиклоу. – Григорий Тигранович. Старший редактор издательства „Октябрь“«.
  – Полагаю, вы ищете мисс Катю Орлову? – спросил Назьян у Барли по-английски и поднял сигарету еще выше, словно для того, чтобы она не заслоняла от него собеседника.
  – И еще как! – с жаром ответил Барли, и две-три женщины сочувственно улыбнулись.
  По лицу Назьяна расползлась парализующе-учтивая улыбка. Выписав сигаретой замысловатый вензель в воздухе, он отступил в сторону, и Уиклоу узнал со спины Катю, которая беседовала с двумя миниатюрными азиатками – бирманками, решил он. Но тут инстинкт заставил ее обернуться, она посмотрела на Барли, потом на Уиклоу, потом снова на Барли, и ее лицо озарила чудесная улыбка.
  – Катя! Потрясающе, – робко произнес Барли. – Как ребятишки? Остались в живых?
  – Спасибо! Они прекрасно себя чувствуют.
  Под взглядами Назьяна, его сотрудниц и Уиклоу Барли вручил ей приглашение на званый вечер в честь гласности и рождения фирмы «Потомак и Блейр».
  – Да, кстати, во второй половине дня я, может быть, покину этот вихрь веселья, – сказал Барли, когда они возвращались в павильон Запада. – Вы с Джеком и Мэри-Лу уж как-нибудь сами справляйтесь. А я обедаю с прекрасной дамой.
  – Мы с ней знакомы? – спросил Уиклоу, и оба засмеялись.
  Она жива и здорова, радостно думал Барли. Если что-то и происходит, ее это еще не коснулось.
  * * *
  В какой мере мы знали или догадывались о чувстве Барли к Кате? Со столь скрупулезно прослеживаемой и контролируемой операцией любовь сочеталась плохо и внушала нам что-то вроде робости.
  В своей личной жизни Уиклоу усердно искал легких связей, но на личную жизнь Барли взирал глазами пуританина. Возможно, по молодости он не верил в страсть зрелых лет. Уиклоу полагал, что Барли просто увлекся в очередной неисчислимый раз. Люди в возрасте Барли не влюбляются.
  Хензигер, примерно ровесник Барли, считал секс невоспетой привилегией людей, ведущих двойную жизнь, и ни на миг не усомнился в том, что Барли, с его прямолинейной честностью, возложит на алтарь долга и свое тело. Подобно Уиклоу, хотя по иным причинам, он не нашел ничего странного в нежности Барли к Кате, а для операции так даже счел ее желательной.
  Ну, а в Лондоне? Четкой точки зрения там не существовало. На острове Брейди наговорил много всякого, но атака Брейди была отбита, а его совет оставлен без внимания.
  Ну, а Нед? У Неда была жена, столь же дисциплинированная, как и он сам, и тоже не разбуженная. Нед говаривал с сочувственно-грустной улыбкой: какой джо в трудной стране устоит перед хорошенькой женщиной, если в столкновении со всем миром он обретает в ней опору?
  Боб, Шеритон и Джонни – все, хотя и по-разному, пришли, видимо, к выводу, что частная жизнь Барли и его склонности настолько мелкотравчаты, что их нет надобности включать в уравнение.
  А Палфри? Что думал старик Палфри, забегавший на Гроувенор-сквер при всякой возможности, а если ее не было, звонивший Неду с вопросом: «Ну, как там мальчик?»
  Палфри думал о Ханне. Той Ханне, которую он любил и все еще любит, как способен любить только трус. Той Ханне, чья улыбка когда-то была такой же чудесной и теплой, как у Кати. «Ты хороший человек, Палфри, – с жутким самообладанием говорит она в те дни, когда пытается меня понять. – Ты найдешь выход. Может быть, не теперь, но все равно найдешь». И Палфри его нашел, как не найти! Он ссылался на профессиональную этику, столь удобную этику, согласно которой молодой нотариус, виновный в прелюбодеянии, тем самым теряет всякую возможность предпринять какие-либо шаги. Он ссылался на детей (ее и его) – это коснется стольких людей, дорогая! Он ссылался на узы брака – как они смогут обойтись без нас, дорогая? Дерек же сам себе яйца не сварит? Он ссылался на партнерство в фирме, а когда этому партнерству пришел конец, зарыл свою глупую голову в песок потаенной пустыни, где никакая Ханна уже никогда не сможет ему угрожать. И у него хватило духу сослаться на долг. Служба никогда не простит мне неопрятного развода, дорогая. Своему юрисконсульту? Да никогда!
  И еще я вспомнил остров, тот вечер, когда мы с Барли стояли на галечном пляже и смотрели, как по серой зыби Атлантики на нас катится вал морского тумана.
  «Они же никогда ее не выпустят, верно? – сказал Барли. – Не выпустят, если что-нибудь пойдет не так».
  Я промолчал, да он, полагаю, и не ждал от меня ответа, но он был прав. Она, чистейшей воды советская гражданка, совершила чистейшей воды советское преступление. А до категории тех, кого обменивают, она далеко не дотягивала.
  «И в любом случае детей она ни за что не оставит», – сказал он, подтверждая собственные сомнения.
  Некоторое время мы смотрели через океан – он на Катю, а я на Ханну, которая тоже ни за что не оставила бы своих детей, а хотела взять их с собой и сделать честного человека из поденщика на полях юриспруденции, который спал с женой своего старшего партнера.
  * * *
  – Реймонд Чандлер! – возопил дядя Матвей из глубин любимого кресла, перекрикивая соседские телевизоры.
  – Потрясающе, – сказал Барли.
  – Агата Кристи!
  – Ну, как же! Агата.
  – Дэшил Хэммет! Дороти Сейерс, Джозефина Тей.
  Барли сидел на диване, где его устроила Катя. Комната была крохотная. Раскинув руки, он, пожалуй, мог бы одновременно коснуться противоположных стен. Застекленная горка в углу хранила семейные реликвии. Катя уже познакомила его с ними. Керамические кружки, подарок ко дню ее свадьбы от одного ее друга, который сам их изготовил, поместив в медальоны портреты жениха и невесты. Ленинградский кофейный сервиз, уже разрозненный, некогда собственность дамы в деревянной рамке на верхней полке. Старинная коричневатая фотография безупречно толстовской пары: он – бородатый и очень внушительный, в накрахмаленном белом воротничке, она – в шляпке и с муфтой.
  – Матвей без ума от английских детективных романов! – крикнула Катя из кухни, где завершала последние приготовления.
  – Как и я, – ответил Барли, уклоняясь от истины.
  – Он говорит вам, что при царях они запрещались. Уж цари не потерпели бы подобного вторжения в систему их сыска. Водка у вас еще есть? Только Матвею, пожалуйста, больше не наливайте. И обязательно съешьте что-нибудь. В отличие от вас, на Западе, мы не алкоголики. Не пьем без закуски.
  Делая вид, будто ему интересно посмотреть ее книги, Барли вышел в тесный коридорчик, откуда мог ее видеть. Джек Лондон, Хемингуэй и Джойс, Драйзер и Джон Фаулз, Гейне, Ремарк и Рильке. Близнецы переговаривались в ванной. Он смотрел на нее сквозь открытую дверь кухни. Ее движения, нарочито неторопливые, словно бы оставались вне времени. Она вновь стала русской, подумал он. Когда что-то ладится, она благодарна. А если не ладится – такова жизнь. Матвей весело ораторствовал в комнате.
  – О чем он говорит теперь? – спросил Барли.
  – О блокаде.
  – Я люблю вас.
  – Ленинградцы отказывались признать, что потерпели поражение. – Она лепила пирожки с начинкой из печени и риса. Ее руки на мгновение замерли, а потом вновь отщипнули кусок теста. – Шостакович продолжал творить, хотя чернила замерзали в чернильнице. Писатели продолжали писать романы, и можно было каждую неделю пойти послушать новую главу, если только вы знали, в какой подвал спуститься.
  – Я люблю вас, – повторил он. – Все мои неудачи подготовляли встречу с вами. Это факт.
  Она резко выдохнула воздух. Они молчали, на мгновение перестав слышать и добродушный монолог Матвея в комнате, и плеск воды в ванной.
  – Что еще он говорит? – спросил затем Барли.
  – Барли… – начала она протестующе.
  – Ну, пожалуйста. Переведите мне, что он говорит.
  – С юга немцы были всего в четырех километрах от города. По окраинам они стреляли из пулеметов и били из орудий по центральным районам. – Она вручила ему салфетки, ножи с вилками и пошла следом за ним в комнату. – Двести пятьдесят граммов хлеба рабочим, всем остальным по сто двадцать пять. Что, вас правда так заинтересовал Матвей или вы, по обыкновению, притворяетесь из вежливости?
  – Это зрелая, неэгоистичная, абсолютная, упоительная любовь. Я никогда в жизни ничего похожего не испытывал. И решил, что первой узнать об этом должны вы.
  Матвей сиял на Барли улыбкой беспредельного обожания. В нагрудном кармане поблескивала его новая английская трубка. Катя посмотрела Барли в глаза, попробовала засмеяться, помотала головой – не в знак отрицания, а чтобы очнуться. Из ванной в халатиках вылетели близнецы и повисли на Барли. Катя усадила их за стол, во главе которого поместила Матвея. Барли сел рядом с ней, а она начала разливать щи. Всячески демонстрируя свою силу, Сергей извлек пробку из бутылки с вином, но Катя согласилась выпить только полрюмки, а Матвею не разрешалось ничего, кроме водки. Анна выскочила из-за стола, чтобы показать ему картинку, которую нарисовала, побывав в Тимирязевской академии: лошади, настоящее пшеничное поле, растения, которые не погибают под снегом. Матвей рассказывал про старика в механической мастерской через дорогу, и опять Барли потребовал, чтобы ему переводили дословно.
  – Матвей говорит про знакомого старика, друга моего отца, – объяснила Катя. – Он работал в механической мастерской. И когда совсем обессилел от голода, начал привязывать себя к станку, чтобы не упасть. Так Матвей с моим отцом и нашли его – уже мертвым. Привязанным к станку. Замерзшим. Матвей, кроме того, хочет, чтобы вы узнали, что сам он носил светящийся значок, – Матвей гордо указал на свитере, где именно, – чтобы не сталкиваться с приятелями, когда они в темноте ходили с ведрами на Неву за водой. Вот так. А теперь довольно про Ленинград, – твердо сказала она. – Вы были очень добры, Барли. Как обычно. Надеюсь, искренне.
  – В жизни я не был более искренним.
  Барли как раз произносил тост за здоровье Матвея, когда телефон у дивана зазвонил. Катя вскочила, но ее опередил Сергей. Он прижал трубку к уху и прислушался, потом положил ее на рычаг, мотнув головой.
  – Вечно попадают не туда, – сказала Катя и раздала тарелки для пирожков.
  * * *
  Существовала только ее комната. Существовала только ее кровать.
  Дети уже легли, и Барли слышал, как они посапывают во сне. Матвей расположился на раскладушке в другой комнате и унесся в сновидениях в Ленинград. Катя сидела, выпрямившись, Барли сидел рядом с ней, держал ее руку в своих и вглядывался в ее лицо на фоне незанавешенного окна.
  – Я и Матвея люблю, – сказал он.
  Она кивнула и усмехнулась. Он провел костяшками пальцев по ее щеке и обнаружил, что она плачет.
  – Просто по-другому, чем вас, – объяснил он. – Я люблю детей, дядюшек, собак, кошек и музыкантов. Весь Ноев ковчег на моей личной ответственности. Но вас я люблю так глубоко, что мне стыдно говорить об этом. Я был бы очень рад, если бы мы нашли способ заставить меня замолчать. Я смотрю на вас, и меня просто тошнит от звука собственного голоса. Изложить вам это в письменной форме?
  Он зажал ее лицо в ладонях, повернул к себе и поцеловал. Потом нежно наклонил ее, так что она легла головой на подушку, и снова поцеловал, сперва в губы, а после – в сомкнутые влажные ресницы, а она обняла его и притянула к себе. Потом оттолкнула, вскочила и пошла взглянуть на близнецов. Вернувшись, она закрыла дверь своей спальни на задвижку.
  – Если дети постучат, вы должны одеться, и мы будем очень серьезными, – предупредила она, целуя его в губы.
  – Можно мне сказать им, что я вас люблю?
  – Пожалуйста, только я не переведу.
  – А вам можно?
  – Только если очень тихо.
  – А вы переведете?
  Она больше не плакала. Она больше не улыбалась. Черные разумные глаза – ищущие, как и его собственные. Объятия без всяких оговорок – ни тайных условий, ни примечаний мелким шрифтом под соглашением.
  * * *
  Никогда еще я не видел Неда в таком настроении. Он превратился в Кассандру собственной операции, и его упрямый стоицизм только мешал принять всерьез овладевшие им дурные предчувствия. Он сидел в оперативном кабинете за своим столом, словно председатель военно-полевого суда, а Шеритон уютно расположился рядом, как оживший плюшевый медвежонок в человеческий рост. А когда в безрассудном порыве я повел Неда в «Коннот», куда иногда заходил с Ханной, и, чтобы облегчить ожидание, накормил его чудесным обедом в гриль-баре, мне все-таки не удалось заглянуть за маску его самообладания.
  Ведь, сказать правду, его пессимизм действовал на меня крайне угнетающе. Я сидел на качелях. Клайв и Шеритон вознеслись вверх на одном конце, другой Нед мертвым грузом прижимал к земле. А поскольку я не слишком склонен принимать твердые решения, то наблюдать, как человек, обычно сосредоточенно целеустремленный, смиряется с остракизмом, было особенно тяжело.
  – Вам чудятся привидения, Нед, – сказал я далеко не так убежденно, как Шеритон. – В своих предположениях вы зашли куда дальше, чем остальные могут хотя бы помыслить. Ну, хорошо, операция больше не ваша. Но отсюда еще не следует, что произошло полное крушение. А ваш кредит… ну, несколько убывает.
  – Окончательный и исчерпывающий список, – опять повторил Нед, как будто эти слова ему внушили под гипнозом. – Почему окончательный? Почему исчерпывающий? Ответьте мне. Когда Барли виделся с ним в Ленинграде, Дрозд отказался взять даже предварительный наш вопросник. Он швырнул его Барли в лицо. И вот теперь он просит у нас разом весь список. Просит сам. Окончательный список. Большой шлем. Мы должны составить его с субботы на воскресенье. После этого Дрозд не станет отвечать ни на какие вопросы серых людей. «Это ваш последний шанс», – говорит он. Почему?
  – Но взгляните с другой стороны, – потребовал я настойчивым шепотом, когда официант принес нам второй графинчик бесценного кларета. – Пусть так. Они обработали Дрозда. Он засвечен. Марионетка в их руках. Так почему же они обрывают дело? Почему не подождать и хорошенько не поиграть с нами? На их месте вы бы продолжали. Вы бы не предъявили нам ультиматума, не установили бы жесткие сроки.
  Его ответ в полной мере оплатил самый лучший и самый дорогой обед, каким я когда-либо угощал сослуживца.
  – Возможно, и предъявил бы, и установил бы, – сказал он. – Будь я русским.
  – Почему же?
  Слова его прозвучали тем страшнее, что произнес он их свинцово-бесстрастным тоном.
  – Потому что его, возможно, уже нельзя никому показывать. Возможно, он не способен говорить. Или взять в руки нож и вилку. Или посыпать соль на своего жареного рябчика. Быть может, он дал пару добровольных показаний о своей прелестной любовнице в Москве, которая не имела ни малейшего представления – ну, абсолютно ни малейшего – о том, что она делала. Он, быть может…
  На Гроувенор-сквер мы вернулись пешком. Барли ушел из квартиры Кати в полночь по московскому времени и вернулся в «Меж», где в вестибюле его поджидал Хензигер, всецело углубленный в рукопись.
  Барли был в прекрасном настроении, но ничего нового сообщить не мог. Чисто семейный вечер, сказал он Хензигеру, хотя и очень приятный. А посещение больницы не отменяется, добавил он.
  Весь следующий день – ничего. Пробел. Шпионаж – это ожидание. Шпионаж – это выматывающая тревога, пока ты наблюдаешь, как Нед впадает в прострацию. Шпионаж – это Ханна у тебя в квартире в Пимлико между четырьмя и шестью, когда она берет уроки немецкого, бог знает зачем. Шпионаж – это имитирование любви и чтобы она вернулась домой и вовремя подала милому Дереку его ужин.
  * * *
  Глава 15
  Они ехали в Володином автомобиле, который она взяла на вечер. Он должен был ждать ее ровно в девять у станции метро «Аэропорт», и ровно в девять рядом с ним остановилась «Лада».
  – Напрасно ты настоял на этом, – сказала Катя.
  Над ними светились окна домов-башен, но улицы уже окутала угрожающая атмосфера комендантского часа. Сырой вечерний воздух пахнул осенью. Перед ними висела половинка луны, окутанная дымкой. Иногда их руки соприкасались. Иногда их пальцы сплетались в крепком объятии. Барли поглядывал в боковое зеркало. Оно треснуло, несколько кусочков вывалилось, но оставшихся хватало, чтобы наблюдать за машинами, которые шли следом, не обгоняя их. Катя сделала левый поворот, но их по-прежнему никто не обгонял.
  Она молчала, а потому молчал и он. Его одолевало удивление: каким образом они научились разбираться, где разговаривать безопасно, а где нет? В школе? От старших девочек? Или из коротенькой нотации семейного врача где-нибудь на втором году половой зрелости: «Тебе следует знать, что у автомобилей и стен есть уши, совсем как у людей…»
  Колеса запрыгали по ухабам въезда на еще не достроенную автомобильную стоянку.
  – Вообрази, что ты врач, – предупредила она, когда они посмотрели друг на друга через крышу машины. – У тебя должен быть очень строгий вид.
  – Я врач, – сказал Барли. Ни он, ни она не шутили.
  Они пробрались через лабиринт освещенных луной луж на дорожку, выложенную бетонными плитами, которая вела к дверям и к пустому посту дежурной сестры за ними. Он ощутил первые пугающие запахи больницы: дезинфицирующей жидкости, натертых полов, медицинского спирта. Быстрым шагом Катя провела его через круглый вестибюль с бетонным в крапинку полом, по выстланному линолеумом коридору, мимо мраморного барьера, за которым пребывали угрюмые женщины. Часы на стене показывали двадцать пять минут одиннадцатого. Нарочито суетливым движением Барли посмотрел на свои часы. Больничные отставали на десять минут. Следующий коридор был обрамлен поникшими фигурами на табуретах.
  Приемная оказалась мрачными катакомбами: потолок поддерживали массивные колонны. В одном ее конце было возвышение, в другом за качающимися дверями находились уборные. Кто-то позаботился подвесить временную лампочку, и в ее тусклом свете Барли различил пустые вешалки за деревянным барьером, неподвижные каталки и – на ближайшей колонне – старенький телефонный аппарат. У стены стояла скамья. Катя опустилась на нее, Барли сел рядом.
  – Он всегда старается быть точным. Иногда происходит задержка – соединяют не сразу.
  – Можно мне с ним поговорить?
  – Он рассердится.
  – Почему?
  – Если они услышат по междугородному английский, то сразу же обратят внимание. Естественно.
  Мужчина с забинтованной головой, похожий на слепого фронтовика, толкнулся в женскую уборную. Выходившие оттуда две женщины ухватили его и направили, куда следовало, Катя раскрыла сумочку и достала блокнот с ручкой.
  Он попробует позвонить в десять сорок, еще раньше предупредила она. В десять сорок он попробует дозвониться в первый раз. Говорить он долго не станет, добавила она. Долго говорить, даже если оба аппарата безопасны, все-таки неблагоразумно.
  Она направилась к телефону, поднырнув под барьер гардеробной, как старожилка.
  Скажет ли он ей, что любит ее? – подумал Барли. «Я тебя так люблю, что готов рискнуть твоей жизнью ради себя». Будет ли он сыпать нежностями, как в письме? Или скажет, что она – сходная цена за очищение его смятенной души?
  Она стояла боком к нему и внимательно смотрела за качающуюся дверь. Увидела что-то скверное? Услышала что-нибудь? Или ее мысли уже унеслись вдаль, к Якову?
  Вот как она стоит, когда ждет его, решил он. Будто готова ждать весь день напролет.
  Зазвонил телефон – сипло, словно его голосовые связки запылились. Шестое чувство уже толкнуло ее к аппарату, и она сняла трубку, прежде чем он успел заквакать еще раз. Барли стоял всего в нескольких шагах от нее, но больничные шумы и звуки заглушали ее голос. Она отвернулась, видимо, укрываясь от посторонних взглядов, и зажала ладонью другое ухо, чтобы лучше слышать голос своего любовника в трубке. Барли разобрал только, как она сказала «да», а потом еще раз «да», очень покорно.
  Оставь ее в покое! Его душил гнев. Я же сказал тебе! И снова скажу, когда мы увидимся. Оставь ее в покое, не втягивай в это. Имей дело с серыми людьми или со мной!
  Блокнот лежал на полочке, кое-как прикрепленной к колонне, ручка на нем. Но Катя к ним не прикасалась. «Да». «Да». «Да». Он увидел, как поднялись ее плечи и не опустились, а спина изогнулась, словно она глубоко вздохнула или испытала прилив нежданной радости. Она приподняла локоть, чтобы крепче прижать трубку к уху. «Да». «Да». Ну, сказала бы «нет» для разнообразия. «Нет, я не пойду на гибель ради тебя!»
  Ее свободная рука нашарила колонну, и он увидел, как разделяются и напрягаются пальцы, впиваясь в темную штукатурку. Он увидел, как рука побелела, застыла, перестала двигаться, и внезапно встревожился: рука эта нашарила опору и цеплялась за нее ради спасения жизни. Она висела на обрыве, и только эти пальцы не давали ей сорваться к ее любовнику в бездну.
  Она обернулась, не отнимая трубки от уха, и ему открылось ее лицо. Кто это? Кем она стала? Впервые он не увидел на этом лице никакого выражения, а телефонная трубка была пистолетом, который кто-то приставил к ее виску.
  Ее неподвижный взгляд был взглядом заложницы.
  Потом ее тело поползло вниз, как будто колонна перестала служить ей опорой, как будто она не могла устоять на ногах. Сначала у нее подогнулись колени, потом она поникла вся, но Барли уже подхватил ее, одной рукой обнял за талию, а другой выхватил у нее трубку, прижал к уху и крикнул «Гёте!», но ответом были только короткие гудки.
  Странно, но до этого мгновения Барли не вспоминал, как он силен. Они сделали несколько шагов, но тут она с непонятным отвращением молча ударила его кулаком по скуле в такой ярости, что его словно ослепила огненная вспышка. Он прижал ее руки к бокам, протащил под барьером, а потом через вестибюль и автомобильную стоянку. «Она нервнобольная, – мысленно объяснял он. – Нервнобольная, которую ведет врач».
  Не отпуская ее, он высыпал содержимое ее сумочки на крышу машины, нашел ключ, открыл правую дверцу и запихнул ее внутрь, а сам бегом бросился к левой дверце, опасаясь, как бы Катя не решила сесть за руль сама.
  – Я хочу домой, – сказала она.
  – Я не знаю дороги.
  – Отвези меня домом. – повторила она.
  – Катя, я не знаю дороги. Указывай мне, когда куда поворачивать. Ты поняла? – Он дернул ее за плечо. – Сядь прямо, смотри в окошко. Где тут задняя передача, черт бы ее побрал!
  Он начал переключать скорости, но Катя вырвала у него рычаг и поставила его на задний ход так резко, что лязгнули шестерни.
  – Подфарники, – сказал он и, хотя уже сам разобрался, заставил ее включить их, стараясь грубостью привести ее в себя.
  «Лада» запрыгала по выбоинам, и сразу же ему пришлось рвануть в сторону, чтобы не столкнуться с машиной «Скорой помощи», влетевшей на стоянку. Ветровое стекло затуманили брызги грязной воды, но дворники надеты не были, потому что погода стояла сухая. Он затормозил, выскочил наружу, протер носовым платком свою половину стекла и забрался внутрь.
  – Влево, – сказала она. – И быстрее.
  – Но мы же приехали не оттуда.
  – Тут одностороннее движение. Да быстрее же.
  Голос у нее был мертвый и оставался мертвым. Он протянул ей фляжку, она оттолкнула его руку. Машину он вел медленно, вопреки ее требованию. Фары в зеркале заднего вида, не приближающиеся, не отдаляющиеся. Это Уиклоу, подумал он. Это Падди, Сай, Хензигер, Западний, вся их гвардейская бронетанковая дивизия. По ее лицу скользили полосы света уличных фонарей, но оно оставалось безжизненным. Взгляд ее был обращен внутрь, на ужасы, которые рисовало ее воображение. Стиснутый кулак прижат ко рту, зубы впиваются в костяшки пальцев.
  – Тут поворачивать? – спросил он грубо. И закричал: – Говори же, где повернуть!
  Она ответила по-русски и повторила по-английски:
  – Сейчас. Направо. Да быстрее же!
  Все вокруг было ему незнакомо. Пустая улица, такая же, как следующая, как предыдущая.
  – Поверни.
  – Направо или налево?
  – Налево!
  Она выкрикнула это слово во весь голос. Раз. Другой. Тут хлынули слезы и продолжали катиться по ее лицу, а она захлебывалась судорожными рыданиями. Но мало-помалу рыдания начали стихать и, когда он подъехал к ее дому, стихли совсем. Он потянул ручной тормоз, который не держал, и машина еще катилась, когда она распахнула свою дверцу. Он попытался ее схватить, но она вырвалась и уже бежала через двор, на ходу роясь в открытой сумочке в поисках ключей. Парень в кожаной куртке, привалившийся к косяку, казалось, хотел загородить ей дорогу, только Барли как раз поравнялся с ней, и парень отскочил. Она не стала ждать лифта, а может быть, просто про него забыла и кинулась вверх по ступенькам. Барли следом за ней пробежал мимо целующейся парочки. На первой площадке в углу сидел пьяный старик. Они поднимались вверх марш за маршем. Мимо пьяной старухи. Мимо пьяного парня. Барли начал опасаться, что она забыла, на каком этаже живет. Но тут она остановилась перед дверью, защелкали замки, и они снова оказались в ее квартире. Катя вбежала в комнату близнецов, упала на колени на их кровать, вытянув голову вперед, тяжело дыша, как уставший пловец, обнимая тельца спящих детей правой и левой рукой.
  * * *
  И вновь существовала только ее комната. Ему пришлось вести ее туда, потому что даже в этом крохотном пространстве она не сумела найти дороги. Она неуверенно опустилась на кровать, словно не зная ее высоты. Он сел рядом и не отрываясь смотрел на ее ошеломленное лицо, смотрел, как ее глаза закрылись, а потом полуоткрылись, и не решался прикоснуться к ней – такой окаменевшей, полной ужаса, далекой она была. Правой рукой она сжимала левое запястье, словно оно было сломано. Потом судорожно вздохнула. Он сказал: «Катя», – но она как будто не услышала. Он оглядел комнату. К одной стене был придвинут крохотный секретер, служивший туалетным столиком и рабочим столом. На пачке старых писем лежала тетрадь, точно такая же, какими пользовался Гёте. Над кроватью висела репродукция Ренуара в рамке. Он снял ее и положил к себе на колени. Опытный шпион вырвал страницу из тетради, положил на стекло, достал из кармана ручку и написал:
  Расскажи мне.
  Он придвинул листок к ней, она равнодушно прочла, продолжая сжимать левую кисть. Потом чуть пожала плечами. Ее плечо прижималось к его плечу, но она этого не замечала. Блузка ее расстегнулась, пышные черные волосы растрепались. Он написал еще раз расскажи мне, потом обнял за плечи, глядя на нее умоляюще со всем отчаянием любви. Затем ткнул пальцем в листок, приподнял картину и переложил на колени к ней. Она уставилась на листок, на «расскажи мне», потом мучительно всхлипнула, опустила голову, и он уже не мог разглядеть ее лицо сквозь завесу спутанных волос.
  Якова взяли, – написала она.
  Он забрал у нее ручку.
  Кто тебе это сказал?
  Яков, – ответила она.
  Что он сказал?
  Он приедет в Москву в пятницу. И вечером в одиннадцать встретится с тобой у Игоря. Он привезет тебе новые материалы и ответит на твои вопросы. Пожалуйста, приготовь полный список. Это последний раз. Ты должен сообщить ему, как идет дело с опубликованием – сроки, все подробности. Обязательно привези ему виски. Он меня любит.
  Он выхватил у нее ручку.
  Говорил Яков?
  Она кивнула.
  Так почему же ты думаешь, что его взяли?
  Он назвался не тем именем.
  Каким?
  Даниилом. Наш уговор: Петр, если все в порядке, Даниил, если его возьмут.
  Ручка ходила из рук в руки, как челнок. Потом Барли, не передавая ей ручку, стал писать вопрос за вопросом.
  Он спутал.
  Она покачала головой.
  Он же тяжело болел. И забыл ваш код.
  Она снова покачала головой.
  А прежде он никогда не ошибался?
  Она снова мотнула головой, забрала у него ручку и раздраженно написала:
  Он назвал меня Марией. Он сказал: «Это Мария?» В случае опасности я должна была назваться Марией. Если все в порядке – Алиной.
  Напиши, что он сказал, дословно.
  «Это Даниил. Мария, ты? Моя лекция была величайшим успехом всей моей жизни». Только это неправда.
  Почему?
  Он любит повторять, что истинный успех в России – это всегда проигрыш. Наша с ним шутка. Он сознательно сыграл на нашей шутке. Он объяснил мне, что мы погибли.
  Барли подошел к окну и посмотрел вниз на двор и улицу. Черный мир внутри его погрузился в безмолвие. Ни движения, ни вздоха. Но он был готов. Всю жизнь он готовился, сам того не зная. Она связана с Гёте и потому погибла, как и он. Пока еще нет, потому что Гёте в последней вспышке мужества, оставшегося у него, попытался ее оградить. Но погибнет. Безвозвратно. Едва они сочтут нужным протянуть свою длинную руку и сорвать ее с дерева.
  Он простоял у окна около часа и только тогда вернулся к кровати. Она лежала на боку с открытыми глазами, согнув колени. Он обнял ее, притянул к себе и почувствовал, как ее ледяное тело словно разбилось у него в руках: она судорожно зарыдала, беззвучно содрогаясь, словно боялась даже плакать в радиусе действия микро – фонов.
  Он снова начал писать – четкими большими буквами: «ЧИТАЙ ВНИМАТЕЛЬНО».
  * * *
  Каждые несколько минут на экранах проплывало что-то. Барли вышел из «Меж». И еще. Они встретились у станции метро. И еще. Вышли из больницы: Катя опиралась на руку Барли. И еще. Люди лгут, но компьютер не ошибается. И еще.
  – Почему он за рулем? – резко спросил Нед, еще не дочитав.
  Шеритон весь ушел в экран и не ответил, но Боб, стоявший позади него, перехватил вопрос:
  – Мужчины предпочитают катать женщин, а не наоборот. Век мужского шовинизма еще не миновал.
  – Благодарю вас, – вежливо ответил Нед.
  Клайв одобрительно улыбался.
  Перебой. Хронологическая последовательность на экранах прерывается: докладывает Анастасия, угрюмая шестидесятилетняя латышка, уже двадцать лет числящаяся в списках Русского Дома. Только Анастасии, ей одной, было разрешено держать под наблюдением вестибюль.
  Живая легенда докладывает:
  Она сделала два прохода – в уборную, потом назад в приемную.
  Во время первого прохода Барли и Катя сидели в ожидании на скамье.
  При втором – Барли и Катя стояли у телефона и как будто обнимались. Ладонь Барли была возле ее лица, одна рука Кати тоже была поднята, а другая опущена.
  Значит, Дрозд к этому моменту уже позвонил?
  Этого Анастасия не знала. Хотя в уборной в кабинке она старательно напрягала слух, но звонка телефона не услышала. Либо звонка не было вовсе, либо разговор закончился до ее второго прохода.
  – Зачем бы ему понадобилось ее обнимать? – сказал Нед.
  – Может, ей в глаз залетела мушка, – кисло ответил Шеритон, не отводя взгляд от экрана.
  – Он сел за руль, – гнул свое Нед. – Там ему не положено управлять машиной, но он все-таки сел за руль. Он позволил ей вести машину всю дорогу до березовой рощи и назад. И в больницу его везла она. Но внезапно он садится за руль сам. Почему?
  Шеритон отложил карандаш и провел указательным пальцем между воротником и шеей.
  – И что же из этого следует, Нед? Позвонил Дрозд или не позвонил? Как по-вашему?
  У Неда достало порядочности честно обдумать этот вопрос.
  – Видимо, позвонил. Иначе они не ушли бы так скоро.
  – Может, она услышала что-то неприятное. Например, какую-нибудь скверную новость, – предположил Шеритон.
  Экраны погасли, погрузив комнату в серый сумрак.
  Шеритон располагал еще одним кабинетом, декорированным розовым деревом и сиюминутной живописью. Мы перебрались туда, налили себе кофе и остались стоять с чашками в руках.
  – Какого дьявола он торчит у нее на квартире так долго? – спросил меня Нед вполголоса. – Ему же требовалось узнать от нее только время и место встречи. А это он мог сделать два часа назад.
  – Ну-у, они нежничают, – предположил я.
  – Я бы чувствовал себя спокойнее, если бы поверил в это, – сказал Нед.
  – Или он покупает еще одну шапку, – съязвил Джонни, перехвативший этот обмен фразами.
  Раздался звонок, и мы пошли следом за Шеритоном в оперативный кабинет.
  На освещенной карте города горящая красная лампочка показывала нам квартиру Кати. В трехстах метрах восточнее, на юго-восточном углу перекрестка двух магистралей, зеленая лампочка указывала место, где Барли предстояло сесть в безопасную машину. Он должен был уже идти туда по южному тротуару вдоль самого его края. Подходя к углу, он замедлит шаг, словно в поисках такси, и безопасная машина подъедет к нему. Барли по инструкции громко назовет шоферу свою гостиницу и на пальцах покажет, сколько готов заплатить.
  На второй площади машина свернет в переулок и въедет на строительную площадку, где должен стоять фургон с погашенными огнями. Шофер в кабине притворится спящим. Если антенна фургона выдвинута, машина сделает круг по часовой стрелке и подъедет к фургону.
  Если нет, продолжит путь в прежнем направлении.
  * * *
  Рапорт Падди вспыхнул на экранах в час ночи по лондонскому времени. Записи, переданные с крыши посольства США, мы получили менее чем через час. Рапорт этот был с тех пор проанализирован чуть ли не по буквам всеми возможными способами. Но для меня он остается образцом фактографического полевого сообщения.
  Естественно, необходимо знать, кто его автор, ибо у любого автора есть свои пределы. Падди не был чтецом мыслей на расстоянии, но компенсировал это многим другим: в прошлом гурка[21], служивший затем в войсках особого назначения, офицер разведки, полиглот, разработчик планов, импровизатор – человек, скроенный по мерке, которую Нед предпочитал всем другим.
  Для Москвы он облачился в такую шкуру английской чудаковатости, что непосвященные рассказывали о нем анекдоты: о его длинных шортах летом, когда он отправлялся в экскурсии по подмосковным лесам; о лыжных прогулках зимой, когда он грузил в свой «Вольво» старенькие лыжи, бамбуковые палки, запас консервов и в заключение – собственную персону, увенчанную меховой шапкой, словно позаимствованной у моряка с эсминца, в военные годы сопровождавшего арктические караваны судов. Но надо быть очень умным человеком, чтобы успешно представляться дураком в течение долгого времени; и Падди был очень умен, хотя впоследствии оказалось удобнее принять его эксцентрические выходки по номинальной стоимости.
  И подконтрольным ему пестрым сбродом псевдостудентов, штудирующих языки, служащих бюро путешествий, мелких торговцев и граждан «третьего мира» Падди манипулировал безупречно. Сам Нед не сумел бы лучше. Он пас их, как проницательный приходский священник – свою паству, и каждый из них в своем одиночестве проникался к нему доверием. И не его вина, если качества, привлекавшие к нему других, его самого делали уязвимым для обмана.
  Итак, рапорт Падди. Во-первых, его внимание привлекла четкость, с какой Барли излагал события, и записи ее подтверждают. В голосе Барли гораздо больше спокойной уверенности, чем во всех предыдущих записях.
  Произвели на Падди впечатление и решимость Барли, верность своей задаче. Он сравнивал Барли, сидящего перед ним в фургоне, с Барли, которого инструктировал перед поездкой в Ленинград, и этот новый Барли его обрадовал. Причем он не ошибся: Барли был собран и во многом изменился.
  Рассказ Барли, кроме того, полностью соответствовал всему, что Падди уже знал: от встречи у метро и поездки в больницу до ожидания на скамье и оборвавшегося телефонного верещания. Катя стояла у аппарата, когда он пискнул, сказал Барли. Сам он едва услышал этот писк. Так неудивительно, что Анастасия его вовсе не услышала, решил Падди. Видимо, Катя схватила трубку с молниеносной быстротой.
  Разговор Кати с Дроздом был коротким, минуты две, не больше, сказал Барли. Что опять прекрасно укладывалось в схему. Ведь было известно, что Гёте чурается длинных телефонных разговоров.
  При наличии стольких объективных подтверждений и абсолютной точности Барли кто бы мог потом утверждать, что Падди был обязан тут же отвезти Барли в посольство и отправить его в Лондон связанным по рукам и ногам и с кляпом во рту? Но, разумеется, Клайв утверждал именно это. И не он один.
  И далее – те три тайны, которые встали Неду поперек горла: объятия, Барли за рулем на обратном пути из больницы, два часа, проведенные им в ее квартире. Переходя к ответам Барли, нам следует увидеть его таким, каким видел Падди, – низко нагибающимся над лампочкой на столике в фургоне, лицо блестит от пота. На заднем плане жужжат глушители. На них обоих надеты наушники, между ними – микрофон, включенный в систему. Барли шепчет – отчасти в микрофон, отчасти на ухо своему шефу. Никакие ночные приключения Падди в былые времена не могли сравниться по драматизму с этим.
  Сай сидит в глубокой тени, тоже в наушниках. Фургон принадлежит Саю, но ему даны инструкции предоставить Падди роль хозяина на пиру.
  – И тут у нее сдают нервишки, – продолжает Барли, и его тон «между нами, мужчинами, говоря» вызывает у Падди невольную улыбку. – Всю неделю она заряжалась для его звонка, и вдруг все уже позади, и она прямо на глазах сломалась. Возможно, мое присутствие только ухудшило дело. Без меня она, наверное, продержалась бы до возвращения домой.
  – Пожалуй, что и да, – сочувственно соглашается Падди.
  – Слишком уж много на нее сразу навалилось: слышит его голос, слышит, что он дня через два приедет, и страх за детей… за него, за себя – слишком много всего сразу.
  Падди прекрасно это понял. Ему приходилось иметь дело с эмоциональными женщинами, и он по опыту знал, из-за каких пустяков они начинают плакать.
  С этого момента все пошло как по маслу. Обман претворялся в симфонию. Он, продолжал Барли, постарался ее успокоить, как мог, но ее трясло так, что ему пришлось обнять ее, довести до машины и отвезти домой.
  В машине она еще поплакала, но уже начала приходить в себя, когда они поднялись к ней в квартиру. Барли напоил ее чаем и посидел с ней, пока не убедился, что дальше она справится сама.
  – Отлично, – сказал Падди, а если это слово звучит точно «молодцы, ребята» в устах кавалерийского офицера Индийской армии девятнадцатого века, поддерживающего боевой дух своего эскадрона после бессмысленной атаки, то потому лишь, что впечатление у него самое благоприятное, а рот совсем рядом с микрофоном.
  И наконец вопрос Барли, после которого в разговор вступает Сай. Задним числом вопрос этот прямо-таки кричит о преступных намерениях. Но Сай этого не услышал. Как и Падди. И в Лондоне все оказались глухи, все, кроме Неда, чье бессилие стало гнетущим. Нед все больше превращался в парию оперативного кабинета.
  – Ах, да… то есть… как насчет списка? – говорит Барли, уже готовясь уйти. Вопрос звучит не как сольная ария и укладывается в ряд мелких технических подробностей. – Когда вы всунете список в мою жадную лапку?
  – А что? – спрашивает Сай из глубокой тени.
  – Ну, не знаю. Мне надо что-нибудь подзубрить или как?
  – Подзубривать нечего, – говорит Сай. – Вопросы в письменной форме, сформулированы для ответа «да» или «нет», и крайне важно, чтобы вы ничего о них не знали. Благодарю вас.
  – Так когда же я его получу?
  – Список мы откладываем на самую последнюю минуту, – говорит Сай.
  Из личного мнения Сая о душевном состоянии Барли запечатлен один перл: «С этими британцами (так были переданы его слова) разбирай, не разбирай, все равно не понять, кой черт у них на уме».
  Впрочем, в этот вечер Сай был отчасти прав.
  * * *
  – Никаких дурных известий, – повторил Нед, когда Брок проиграл фургонные записи не то в третий, не то в тридцать третий раз.
  Мы вернулись в наш собственный Русский Дом. Укрылись там. Словно возвратились первые дни операции. Светало, но мы продолжали бодрствовать, забыв про сон.
  – Никаких дурных известий не было, – не отступал Нед. – только хорошие. «Я здоров. Все в порядке. Я прочел великолепную лекцию. Тороплюсь на самолет. Увидимся в пятницу. Я люблю тебя». И поэтому она плачет.
  – Ну-у, не знаю, – сказал я вопреки собственным ощущениям. – А вам никогда не доводилось плакать от счастья?
  – Она так плачет, что он вынужден тащить ее по больничному коридору. Она так плачет, что не может вести машину. Когда они добираются до ее квартиры, она бежит к двери, словно Барли вообще не существует, до того она счастлива, что Дрозд прилетает в назначенное время. А он ее утешает. Потому что все новости такие хорошие. (Снова зазвучал записанный голос Барли.) А он спокоен. Абсолютно спокоен. Никаких тревог и забот. «Мы у цели, Падди. Все прекрасно. Вот почему она плачет навзрыд». Вполне естественно!
  Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, а правдивый голос Барли продолжал говорить с ним из проигрывателя.
  – Он больше не наш, – сказал Нед. – Он ушел в сторону.
  Как, в ином смысле, и сам Нед. Он начал важнейшую операцию. А теперь пришел к выводу, что вынужден сидеть сложа руки и наблюдать, как она полностью выходит из-под контроля. За всю свою жизнь мне не приходилось видеть человека в такой пустоте. Разве за исключением самого себя.
  * * *
  Шпионаж – это ожидание.
  Шпионаж – это выматывающая тревога.
  Шпионаж – это значит быть самим собой и сверх того.
  Тайные наставления вымершего Уолтера и еще существующего Неда продолжали звучать в ушах Барли. Ученик унаследовал колдовскую силу своих наставников, но его магия превосходила могуществом самые сильные их заклинания.
  Он поднялся на плоскогорье, до которого из них не добирался никто. У него была цель, были средства достичь ее, было то, что Клайв назвал бы мотивацией, а уста более достойные назвали бы целеустремленностью. Теперь, когда он хладнокровно ехал на бой, чтобы обвести их вокруг пальца, все, чему они его научили, давало урожай сторицей. Он был обманщиком, но не у них на поводу.
  Их флаги ничего для него не значили. Они колышутся под любым ветром. Он был предателем, но не у них на поводу. И действовал не во имя себя. Он знал, какой бой должен выиграть и ради кого. Он знал, какую жертву готов принести. Он не был предателем у них на поводу. Он был целен и неделим.
  Ему не требовались их потертые ярлыки и слабосильные системы. Он был один и одинок, но превосходил общую сумму тех, кто вознамерился манипулировать им. Он распознал в них оружие хуже любого самого скверного, ибо их цели служили для оправдания того, что они вообще существуют.
  Через кротость, далеко не такую уж кроткую, он открыл для себя гнев. И уже ощущал первый его дымок, слышал треск разгорающегося хвороста.
  Существовало одно только теперь. Гёте был прав. Завтра не было, потому что завтра – это извинение и предлог. Было настоящее или ничего. И даже в ничего Гёте оставался прав. Мы должны истребить серых людей внутри себя, мы должны сжечь нашу серую одежду и освободить наши добрые сердца, осуществляя мечту каждого порядочного человека, а также – хотите верьте, хотите нет – и некоторых серых людей. Но как? С помощью чего?
  Гёте был прав, и не его вина и не вина Барли, что по воле случая оба они дали толчок друг другу. Разгоравшееся в нем теперь сияние духа тысячекратно усиливало ощущение родства с его невероятным другом. Барли испытывал всесокрушающее преклонение перед отчаянной мечтой Гёте спустить с цепи силы разума и распахнуть двери грязных комнатушек.
  Но Барли недолго разделял агонию Гёте. Гёте был уже в аду, и, возможно, Барли вскоре предстояло последовать за ним. Буду оплакивать его, когда найдется время, подумал он. А до тех пор он отдавал себя живым, которых Гёте так постыдно поставил под удар и, собрав последнее мужество, жестом попытался спасти.
  Для начала приходилось использовать уловки серых людей. Он должен быть самим собой даже больше, чем когда-либо прежде. Он должен ждать. Его должна снедать тревога. Он должен вывернуться наизнанку, стать примирившимся внутренне, неудовлетворенным внешне. Он должен жить тайно, на цыпочках, коварный в мыслях, как кошка, но в поведении – именно тот Барли Блейр, какой им требуется, – всецело им преданная тварь.
  Одновременно шахматист в нем рассчитывает ходы. Дремлющий дипломат незаметно пробуждается. Издатель осуществляет то, чего раньше ему никогда не удавалось осуществить: он становится хладнокровным посредником между необходимостью и далеким видением.
  Катя знает, рассуждает он. Она знает, что Гёте схвачен.
  Но они не знают, что она знает, так как ей удалось совладать с собой, пока она говорила по телефону.
  И они не знают, что я знаю, что Катя знает.
  Во всем мире только я, кроме Кати и Гёте, знаю, что Катя знает.
  Катя все еще на свободе.
  Почему?
  Они не забрали ее детей, не перевернули вверх дном ее квартиру, не швырнули Матвея в сумасшедший дом и воздержались от любых проявлений той деликатности, с какой по традиции обходятся с русскими женщинами – связными советских физиков, работающих в области обороны и решивших доверить государственные секреты своей страны опустившемуся западному издателю.
  Почему?
  И я тоже пока свободен. Меня не приковали за шею к кирпичной стене.
  Почему?
  Потому что они не знают, что мы знаем, что они знают.
  Значит, они рассчитывают на большее.
  Им нужны мы, но не только мы.
  Они могут выжидать, потому что рассчитывают на большее.
  Но что это за большее?
  Где ключ к их терпению?
  Любой человек начинает говорить. Так сказал Нед, констатируя неопровержимый факт. При современных методах начинает говорить любой. Он объяснил Барли, что нет смысла молчать, если его схватят. Но Барли теперь думал не о себе. Он думал о Кате.
  Каждую следующую ночь, каждый следующий день Барли передвигал фигуры своей мысленной партии, оттачивая план в ожидании (как и мы все) обещанной встречи с Дроздом в пятницу.
  За завтраком Барли всегда на месте – образцовый издатель и шпион. И каждый день, весь день напролет, он душа ярмарки.
  Гёте. Для тебя я ничего сделать не могу. На земле нет силы, способной вырвать тебя из их хватки.
  Катя – ее еще возможно спасти. Ее детей еще возможно спасти. Пусть даже любой человек начинает говорить, и Гёте исключения не составит.
  Сам я неспасаем, как и всегда.
  Гёте подарил мне мужество, думал он, и его тайное намерение все более крепло, а Катя подарила любовь.
  Нет, и то и другое мне подарила Катя. И продолжает дарить.
  И наступает тот день, такой же тихий, как предыдущие: экраны почти не вспыхивают – Барли методично готовится к наступлению вечера, а с ним и к приему в честь рождения фирмы «Потомак и Блейр» в Духе Доброжелательности и Гласности, как говорится в нашем цветистом приглашении, отпечатанном в виде триптиха на бумаге с резными краями в собственной типографии Службы менее двух недель назад.
  И время от времени Барли удостоверяется, словно бы случайно, что с Катей ничего не произошло. Он звонит ей при всякой возможности и болтает с ней, пока не услышит слово «удобно» – сигнал, что все в порядке, а в ответ ввертывает в свою веселую болтовню «откровенно говоря». Ничего тяжеловесного, ничего о любви, смерти или великих немецких поэтах. Но только:
  Ну, как дела?
  Откровенно говоря, ярмарка совсем вас замучила?
  Как близнецы?
  А трубка Матвею еще не надоела?
  Что означает: я люблю тебя, и я люблю тебя, я люблю тебя, и я люблю тебя, откровенно говоря.
  Чтобы надежнее удостовериться, что с ней ничего не случилось, Барли командирует Уиклоу в Социалистический павильон взглянуть на нее мимоходом. «Она чудесно выглядит, – сообщает Уиклоу, снисходя с улыбкой к беспокойству Барли. – И твердо держится на ногах».
  «Спасибо, старина, – говорит Барли. – Очень мило с вашей стороны».
  Второй раз, снова по настоянию Барли, туда идет сам Хензигер. Быть может, Барли приберегает себя для вечера. А может быть, он не доверяет своим эмоциям. Но она все еще там, все еще жива, все еще дышит, и она уже переоделась для вечера.
  И все это время, даже уйдя с ярмарки пораньше, чтобы опередить своих гостей, Барли продолжает смотр своей личной армии фактов, поддающихся изменению и не поддающихся, с четкостью, которой гордился бы самый опытный и самый скомпрометированный юрист.
  * * *
  Глава 16
  – Георгий! Чудесно! Даже фантастично! А где Варенька?
  – Барли, друг мой, во имя Христа, спасите нас! Нам двадцатый век нравится не больше, чем вам, англичанам. Давайте вместе сбежим от него. Сегодня же вечером, договорились? Вы купите билеты?
  – Юрий! Господи, это ваша новая жена? Бросьте его. Он чудовище.
  – Барли! Послушайте! Все замечательно! У нас больше нет никаких проблем! В прежние времена нам лишь гадать приходилось, насколько все разваливается. А теперь мы можем черпать подтверждения в собственных газетах.
  – Миша! Как идет работа? Сверх всякого!
  – Барли, это же война, черт побери, открытая война! Сперва вешаем старую гвардию, затем ведем вторую Сталинградскую битву!
  – Лео! Рад вас видеть! Как Соня?
  – Барли, зарубите себе на носу! Коммунизм – это не угроза! Это паразитирующая индустрия, которая питается ошибками всех вас, всех ваших безмозглых говнюков на Западе!
  Прием был устроен в зеркальном верхнем зале старомодной гостиницы в центре Москвы. Снаружи на тротуаре стояли стражи в штатском. Они же мельтешили в вестибюле, на лестнице и у входа в зал.
  «Потомак и Блейр» пригласило сто человек. Восемь приняли приглашение, никто не отказался, и к этому времени прибыло сто пятьдесят гостей. Но пока в их число не вошла Катя, Барли предпочитал приветствовать их у дверей.
  Впорхнула стайка западных девиц под эскортом обычных сомнительных официальных переводчиков – исключительно мужчин. Вплыл дородный поигрывающий на кларнете философ в сопровождении своего новейшего дружка.
  – Александр! Невероятно! Просто чудесно!
  Одинокий сибиряк по имени Андрей, уже сильно на взводе, пристал к Барли по вопросу живейшей важности.
  – Однопартийный социализм – это катастрофа, Барли. Он разбил наши сердца. Сохраняйте свой британский вариант! А ты опубликуешь мой роман?
  – Ну, не знаю, Андрей, – ответил Барли осторожно, посматривая на дверь. – Наш русский редактор от него в восторге, но не уверен, найдет ли он сбыт на английском рынке. Мы пока взвешиваем.
  – А знаешь, почему я сегодня пришел?
  – Почему?
  Ввалилась еще одна оживленная группа гостей, но Кати не оказалось и среди них.
  – А чтобы нарядиться для тебя в свой лучший костюм. Мы, русские, слишком хорошо изучили штучки друг друга. Мы нуждаемся в вашем западном зеркале. Вы приезжаете, вы уезжаете, увозя отраженные в вас наши лучшие образы, и мы надуваемся благородством. Раз ты опубликовал мой первый роман, то только логично опубликовать и второй.
  – Не так уж логично, если первый не принес ничего, кроме убытков, Андрей, – ответил Барли с необычной твердостью и, к большому своему облегчению, увидел, что к ним направляется Уиклоу.
  – А ты слышал, что в декабре Анатолий умер в тюрьме, держа голодовку? После двух лет нашего блаженства в этой самой Великой Новой России? – не отставал Андрей, подкрепившись еще одним гигантским глотком виски, любезно предоставленного американским посольством ввиду борьбы за трезвость, ведущейся в России.
  – Ну, разумеется, мы слышали, – без запинки вмешался Уиклоу. – Ужасно!
  – Так почему же вы не публикуете мой роман?
  Предоставив Уиклоу выпутываться, Барли, с распростертыми объятиями и цветя улыбками, устремился к двери, в которую вошла великолепная Наталья, мудрая шестидесятилетняя красавица из Всесоюзной библиотеки иностранной литературы. Они бросились на шею друг другу.
  – Так о ком же мы поспорим сегодня, Барли? О Джеймсе Джойсе? Адриане Моуле? И почему вы вдруг обрели такой интеллигентный вид? Потому что стали капиталистом?
  Половина общества рванула в глубь зала с таким топотом, что стражи с тревогой всунули головы в дверь. Шум разговоров на мгновение стих, потом опять начал набирать силу – вниманию гостей были предложены столы с закусками.
  А Кати нет и нет.
  – Нынче благодаря перестройке все стало много проще, – говорила Наталья в сиянии неотразимой улыбки. – Поездки за границу неимоверно упростились. Например, в Болгарию. Нам достаточно описать нашим бюрократам, что мы, по-нашему, за люди, и только. Естественно, болгар необходимо оповестить заранее. Предупредить, чего им ждать. Каков наш умственный уровень – высокий, средний или нормальный. Болгарам ведь надо подготовиться, может, даже чуть-чуть потренироваться. Флегматичны мы или импульсивны, простоваты или с буйным воображением? Покончив с этими незамысловатыми вопросами и еще тысячей таких же, мы можем перейти к проблемам поважнее, как то: адрес, имя, отчество и фамилия нашей бабушки с материнской стороны, дата ее смерти, номер свидетельства о ее смерти и, если у них пробудится аппетит, то и фамилия врача, это свидетельство подписавшего. Как видите, наши бюрократы прилагают максимум усилий, чтобы поскорее ввести новые упрощенные правила и отправить нас всех отдыхать за границу вместе с детьми. Барли, а кого это вы все время ищете взглядом? Разве я так подурнела? Или уже успела вам надоесть?
  – Ну, а что же вы ответили? – осведомился Барли со смехом, заставляя себя смотреть на нее.
  – О, я указала, что умственный уровень у меня высокий, что я флегматична, остроумна и болгары придут от меня в восторг. Бюрократы просто испытывают наше терпение, только и всего. Они надеются, что, обходя бесчисленные отделы, мы утратим мужество и предпочтем остаться дома. Но положение улучшается. Все понемногу улучшается. Может быть, вы не верите, однако перестройка ведется не ради иностранцев. Она ведется ради нас.
  – Как поживает ваша собака, Барли? – осведомился мрачный мужской голос. К ним подошел Аркадий, скульптор-неформал в сопровождении красотки, с которой он состоял в неформальных отношениях.
  – У меня нет собаки, Аркадий. А почему вас это заинтересовало?
  – Потому что с этой секунды безопаснее обсуждать любимых собак, а не наших ближних, так мне кажется.
  Барли проследил взгляд Аркадия и увидел Алика Западнего, который у противоположной стены о чем-то с серьезным видом разговаривал с Катей.
  – Мы, москвичи, последнее время что-то слишком опасно распускаем языки, – продолжал Аркадий, все еще смотря на Западнего. – Мы в эйфории утрачиваем осторожность. Кто-кто, а стукачи этой осенью соберут хороший урожай, какой бы ни собрали все прочие. Спросите хоть его. Ей-богу, он истинное украшение своей профессии.
  – Алик, старый черт, ну, что вы допекаете бедную девочку? – спросил Барли, обнимая сначала Катю, потом Западнего. – Я даже вон из того угла увидел, как она краснеет. Катя, вы с ним поосторожнее. По-английски он говорит почти не хуже вас и к тому же заметно быстрее. Ну, как поживаете?
  – Благодарю, – ответила она негромко. – Очень, очень хорошо.
  На ней было то же платье, что и тогда в «Одессе». Держалась она отчужденно, но спокойно. Ее лицо несло печать оживления, маскирующего горькую потерю. Рядом стояли Дэн Зеппелин и Мэри-Лу.
  – Видите ли, Барли, у нас завязалась довольно интересная дискуссия о правах человека, – объяснил Западний и рукой, держащей бокал, обвел своих собеседников, точно собирая пожертвования. – Верно, мистер Зеппелин? Мы всегда так благодарны, когда представители Запада наставляют нас, как нам следует обходиться с нашими уголовными преступниками. Но, с другой стороны, спрашиваю я себя, в чем разница между страной, сажающей под замок лишнюю горстку людей, и страной, оставляющей всех своих гангстеров на свободе? Послушайте, это же для наших лидеров отличный козырь в переговорах. Завтра утром мы заявим так называемой комиссии по наблюдению за исполнением Хельсинкских соглашений, что сможем иметь с ними дело только тогда, когда они упрячут американскую мафию за решетку. Что скажете, мистер Зеппелин? Мы своих отпускаем, вы своих отправляете в тюрьму. По-моему, честная сделка.
  – Какой ответ вы предпочтете – вежливый или правдивый? – свирепо сказал Дэн через плечо Мэри-Лу.
  Мимо прошла еще одна многоязычная компания, за которой после эффектной паузы прошествовал не кто иной, как сам великий сэр Питер Олифант в окружении свиты из русских и английских прислужников. Шум возрастал, зал наполнялся. Трое английских корреспондентов нездорового вида оглядели заметно опустошенные столы и удалились. Кто-то сел за рояль и заиграл украинскую песню. Какая-то женщина красиво запела, другие подхватили.
  – Нет, Барли, я не понимаю, почему вы так испуганы, – с удивлением услышал Барли ответ Кати на вопрос, который, видимо, он ей задал. – Я убеждена, что вы бесстрашны, как все англичане.
  От жаркой духоты и калейдоскопического праздничного кружения в зале волнение Барли внезапно обернулось против него. Он вдруг почувствовал, что пьян – но не от алкоголя: весь вечер он грел в пальцах один-единственный стаканчик с виски.
  – Может быть, там ничего и нет, – рискнул он сказать, обращаясь не только к Кате, но и к кольцу незнакомых лиц вокруг. – В ходах под корой. Никаких талантов.
  Все выжидающе молчали. Как и сам Барли. Он старательно смотрел на них на всех, но видел только Катю. Что он такое говорил? Что они расслышали? Их лица все еще были обращены к нему, но без единого проблеска. Даже Катино. Ничего, кроме сочувственной озабоченности. Он бессвязно продолжал:
  – Мы все лелеяли эти грезы, много лет все мы грезили о великих русских художниках, которые ждут, чтобы их открыли… – Он сбился. – Ведь лелеяли же? Эпические романы, пьесы? Великие художники под запретом и творят втайне? Чердаки, забитые замечательными подпольными шедеврами? Ну, и музыканты, конечно. Мы говорили об этом. Мечтали. Незримое продолжение девятнадцатого века. «И когда настанет оттепель, они все выберутся из-подо льда и ослепят нас», – говорили мы друг другу. Так где же они, черт подери, все эти гении? Что, если подо льдом они замерзли до смерти? Может быть, репрессии сделали свое дело? Вот и все, о чем я говорю.
  Прежде чем Катя пришла к нему на помощь, зачарованная тишина успела затянуться.
  – Русский гений существует, Барли, он существовал всегда, даже в самые худшие времена. Уничтожить его невозможно, – сказала она с оттенком прежней своей суровости. – Возможно, ему требуется время, чтобы освоиться с новыми обстоятельствами, но скоро он блистательно себя выразит. Вы ведь это имели в виду?
  Хензигер произносит свой тост – шедевр бессознательного лицемерия.
  – Да внесет новаторская попытка издательства «Потомак и Блейр» свою скромную лепту в великую новую эру взаимопонимания Востока и Запада! – возглашает он, кипя убедительностью, и поднимает голос вместе с бокалом. Он – честный коммерсант, он – любой порядочный американец, исполненный похвальнейших намерений. И, пожалуй, он именно тот, кем себя считает, ибо жаждущий лицедей прячется в нем у самой поверхности. – Давайте же обогащать друг друга! – восклицает он, поднимая свой бокал еще выше. – Давайте освободим друг друга! Давайте торговать, давайте дискутировать, давайте пить и делать мир более приятным для человека местом! Уважаемые дамы и господа! За ваше здоровье, за здоровье «Потомак и Блейр», за наши взаимные прибыли и за перестройку! Аминь!
  Они требуют Барли. Начинает Спайки Морган, Юрий и Алик Западний подхватывают, и все те, кто умудрен опытом в этих играх, вопят: «Бар-ли! Бар-ли!» И вскоре весь зал призывает его, хотя далеко не все знают зачем, но какое-то время никто его не видит. Затем он внезапно возникает на одном из столов с заимствованным саксофоном в руках и играет «Моя смешная Валентина», как играл на всех Московских книжных ярмарках, начиная с первой, а Джек Хензигер аккомпанирует ему на рояле в неповторимой манере Фэтса Уоллера.
  Стражи у дверей просачиваются в зал послушать, стражи у лестницы устраиваются у дверей, а стражи в вестибюле подтягиваются к лестнице, по мере того как первые ноты лебединой песни Барли обретают прозрачность и набирают великолепную силу.
  * * *
  – Так мы же едем в новый индийский ресторан, черт дери! – возмущается Хензигер, когда они останавливаются на тротуаре под тяжелым взглядом топтуна. – И Катю прихватите. Столик уже заказан.
  – Очень жаль, Джек. Только мы уже обещали. Давным-давно.
  Но Хензигер просто разыгрывает спектакль. «Ее нужно поддержать, – доверительно объяснил ему Барли, улучив удобную минуту. – Я заберу ее и покормлю ужином где-нибудь в спокойной обстановке».
  Но Барли не забрал Катю поужинать в их прощальный вечер, как подтвердили внештатники, прежде чем их обвели вокруг пальца. На этот раз забрала его она. Забрала в укромный приют, известный всем русским городским мальчикам и девочкам еще со школьной скамьи – в приют на верхнем этаже каждого блочного дома в любом большом городе. Среди русских Катиных сверстниц не найти ни одной, в чьих воспоминаниях о первой любви не фигурировал бы этот приют. Вход в него был и на верхней площадке Катиной лестницы в том месте, где ее последний марш упирался в чердак, хотя парочки укрывались там преимущественно зимой, прельщаясь расширителем в гнойных потеках горячей воды и дышащими теплом трубами в черной обмотке.
  Только сначала она должна была проверить, как там Матвей и близнецы, и Барли ждал ее под дверью. Затем она повела его за руку наверх, и по деревянным ступенькам они поднялись к заржавелой стальной двери, предупреждавшей всех посторонних, что вход в нее воспрещен. Но у Кати был ключ. Она отперла дверь, заперла ее за ними и повела его через балки к тому месту, где уже сымпровизировала постель под мутными звездами за грязным стеклом светового люка. Трубы гудели, воняло сушащимся бельем.
  – Письмо, которое ты дала Ландау, до меня не дошло, – сказал он. – Оно попало в руки нашим официальным лицам. И к тебе меня прислали они. Прости меня.
  Но ни у нее, ни у него не было времени для душевных потрясений. Он уже раньше рассказал ей кое-что о своем плане и ничего добавлять не стал. Они без слов понимали, что она и так уже знает слишком много. К тому же у них для разговора были темы поважнее – именно в этот вечер Катя рассказала Барли все, что потом восполнило его представления о ней. И она призналась ему в любви, выбрав для этого самые простые слова, способные поддержать его в разлуке, неизбежность которой оба вполне сознавали.
  Тем не менее Барли ушел вовремя, не дав ни тем, кто следил за ним в Москве, ни тем, кто следил за ним в Лондоне, никаких поводов для тревоги. В полночь он был уже в «Меж» и успел еще посидеть с Хензигером и Уиклоу.
  – Да, кстати, Джек, Алик Западний затребовал меня завтра на отвальную, которую всегда устраивает для старых знакомых, – сообщил он Хензигеру за рюмкой на сон грядущий в баре на втором этаже.
  – Хотите, чтобы я пошел с вами? – осведомился Хензигер. Как и русские, Хензигер не питал никаких иллюзий относительно прискорбных связей Западнего.
  Барли с сожалением улыбнулся.
  – Вы, Джек, для этого слишком зелены. Приглашаемся только мы, золотые реликвии тех дней, когда еще не воссияла надежда.
  – В котором часу? – спросил всегда практичный Уиклоу.
  – По-моему, он сказал в четыре. Странноватое время для выпивона. Да нет, в четыре, это точно.
  Затем он дружески пожелал им спокойной ночи и вознесся на небеса в лифте, который в «Меж» представляет собой стеклянную клетку, скользящую вверх и вниз по стальному столбу, к немалой тревоге разных честных душ внизу.
  * * *
  Было время обеда, и после всех наших бессонных ночей и бдений на заре сенсация в обеденное время выглядела почти неприличной. Но сенсация оставалась сенсацией. Доставленной с нарочным. Сенсация внутри желтого конверта, внутри запертого стального «дипломата». С ним вбежал в оперативный кабинет костлявый Джонни из их лондонского пункта, доставив его под охраной из посольства по ту сторону площади. Он промчался через нижний уровень и вверх по лесенке на командный мостик, прежде чем сообразил, что мы все ушли в розового дерева покои Шеритона, чтобы подкрепиться кофе с бутербродами.
  Он вручил конверт Шеритону и застыл у его плеча, как театральный вестник, пока тот сначала читал сопроводительное письмо, которое, прочитав, сунул в карман, а потом и радиограмму.
  Затем он застыл у плеча Неда, пока Нед читал радиограмму, и, только когда Нед передал ее мне, Джонни, очевидно, решил, что достаточно ее усвоил – шифровку, переданную советской военной радиостанцией в Ленинграде, перехваченную американцами в Финляндии и расшифрованную в Виргинии компьютерами, энергии которых хватило бы, чтобы освещать Лондон целый год.
  «Ленинград Москве копия Саратов.
  Профессору Якову Савельеву предоставляется двухдневный отпуск в Москву после прочтения лекции в саратовской военной академии в пятницу. Обеспечьте транспорт и прочее».
  – Что же, благодарю вас, мистер представитель военных властей в Ленинграде, – пробормотал Шеритон.
  Нед снова взял радиограмму и перечел ее. Только он один из нас всех, казалось, нисколько не воодушевился.
  – Это все, что они расшифровали? – спросил он.
  – Не знаю, Нед, – ответил Джонни, не потрудившись скрыть свою враждебность.
  – Тут указано «одно конец одно». Что это значит? Узнайте, исчерпывается ли все этим. А если нет, то, может, вы потрудитесь узнать, что еще хоть сколько-нибудь полезного содержал этот улов. – Нед выждал, пока Джонни не вышел из комнаты. – Великолепно, – сказал он ядовито. – Точно по учебнику. Господи, можно подумать, что мы имеем дело с немцами!
  Мы стояли кто где, расстроенно покусывали бутерброды. Шеритон сунул руки в карманы и повернулся к нам спиной, глядя в дымчатое стекло на бесшумные машины внизу. На нем был мохнатый черный свитер. Мы, остальные, смотрели сквозь стеклянную стену, как Джонни говорит по одному из предположительно чистых телефонов. Потом он положил трубку, и мы смотрели, как он возвращается через комнату к нам.
  – Зеро, – объявил он.
  – Что значит зеро? – сказал Нед.
  – «Одно конец одно» означает «одно конец одно». Соло. Ничего ни перед, ни после.
  – Следовательно, пустышка, – предположил Нед.
  – Соло, – упрямо повторил Джонни.
  Нед резко повернулся к Шеритону, который все еще стоял спиной к нам.
  – Рассел! Неужели вам это ни о чем не говорит? Перехват – отдельная радиограмма. Ничего ни до, ни после. Воняет до небес. Нам подбрасывают приманку.
  Теперь настала очередь Шеритона перечесть радиограмму. Когда он наконец заговорил, то с подчеркнутой усталостью: было ясно, что терпение его исчерпалось.
  – Нед, меня авторитетно заверили криптографы, что эти передачи состоят из всякого военного дерьма и ведутся почти открытым текстом, на армейской шарманке образца двадцать первого года. Теперь уже никто не прибегает к таким приемам. Они безнадежно устарели. Не Дрозд сходит с рельсов, а вы.
  – Может быть, они выбрали такой способ именно поэтому! Ведь мы с вами так и поступили бы? Заход со стороны слепого глаза?
  – Может быть, может быть, – ответил Шеритон так, словно никакого значения это не имело. – Если начать рассуждать таким образом, трудно встать на другую позицию.
  Клайв показал себя с наихудшей стороны.
  – Не просить же нам Шеритона прервать операцию на том основании, Нед, что все идет отлично, – сказал он нежнейшим голосом.
  – На основании гаданий на кофейной гуще, – поправил Шеритон, угрюмо отходя от окна и раздражаясь все больше. – На том основании, что любую выигрышную для нас ситуацию подстраивает Кремль, а все, что мы насрем, только подтверждает нашу безукоризненную честность. Нед, мое Управление чуть не загнулось от этой болезни. Как и все вы тут. И сегодня мы по этой дорожке не пойдем. Операция моя, и голова моя.
  – И мой джо, – сказал Нед. – Мы его засветили. И засветили Дрозда.
  – Вот-вот, – произнес Шеритон с ледяным добродушием и без всякой любви взглянул на Клайва. – Мистер заместитель?
  У Клайва была своя манера сидеть между двух стульев, и все они к этому времени вымотались до предела.
  – Рассел, Нед. На мой взгляд, вы оба чуть-чуть слишком эгоцентричны. Мы – Служба. Мы ведем корпоративный образ жизни. Не мы одни, а и наше начальство благословило Дрозда. Тут действует корпоративная воля, которая выше любого из нас.
  И опять не то, подумал я. Ниже любого из нас. Она – оскорбление силы каждого из нас, кроме, пожалуй. Клайва, который потому в ней и нуждается.
  Шеритон вновь повернулся к Неду, но голоса все еще не повысил.
  – Нед, вы имеете хоть малейшее представление о том, что произойдет в Вашингтоне и Лэнгли, если я дам отбой сейчас? Вы способны вообразить взрывы людоедского хохота, которые донесутся через океан из ведомства противоракетной обороны, из Пентагона, из глоток неандертальцев? Вы способны представить себе, как расценивался материал Дрозда до этой минуты? – Он без всякой видимой злости кивнул на Джонни, чьи глубоко посаженные глаза перебегали от него к Неду и обратно. – Способны вы вообразить доклад этого типа? Этого Иуды? Мы ведь сеяли тихую умеренность, вы не забыли? И теперь вы предлагаете мне швырнуть Дрозда на съедение шакалам.
  – Я предлагаю не давать ему списка вопросов.
  Шеритон слегка наклонил к нему ухо, словно был глуховат.
  – Кому из них? Барли? Или Дрозду?
  – Ни тому, ни другому. Дайте отбой.
  И вот тут Шеритона прорвало. Он долго взвинчивал себя для этого мгновения, и теперь оно наступило. Он встал перед Недом почти вплотную и, когда вскинул с упреком руки, так вздернул свой пушистый свитер, что приобрел сходство с рассвирепевшей летучей мышью выше средней упитанности.
  – Ну, ладно! Вот наихудший для нас вариант. Состряпанный по рецепту Неда. Договорились? Мы передаем Дрозду список, и тут выясняется, что он их козырная карта, а не наша. Взвешивал ли я такую возможность? Нед, круглые сутки только ее я и взвешивал. Если Дрозд их человек, а не наш, если Барли, если она, если кто-то из других игроков не совсем то, чем мы их считаем, список этот весьма яркой звездой ввинтится в анальное отверстие Соединенных Штатов Америки. – Он прошелся по комнате. – Советы установят по нему, чем поделился их собственный человек. И узнают, что именно знаем мы. Достаточно скверно. Из него они узнают, чего мы не знаем и почему. Куда сквернее, но еще не самое скверное. Дотошный анализ списка может выявить пробелы в нашей системе сбора информации, а если они еще дотошнее, то и пробелы в нашем нелепом, дурацком, говенном, по-идиотски битком набитом арсенале. Почему? А потому, что, в конечном счете, мы сосредоточиваемся на том, что нас пугает, – на том, чего мы не можем, а они могут. Таковы минусы. Нед, я озаботился ознакомиться с банковским счетом. Я знаю ставки. Я знаю, что мы можем получить от Дрозда и во что он нам обойдется, если мы обосрались. Проигрыш ставит на мне крест. Я видывал, как это делается. Но не волнуюсь. Если мы ошибаемся, то уже сидим по уши в дерьме. Это мы уяснили еще на острове-которого-нет. А теперь уясним даже еще лучше, потому что взрывной механизм включен. Но сейчас не время оглядываться через плечо без веской причины.
  Он снова остановился перед Недом.
  – «Дрозд прямой человек», Нед! Помните? Ваши слова. И за них я вас полюбил. И сейчас люблю. Дрозд излагает чистую правду в той мере, в какой знает ее. И мое близорукое начальство получит полный ее заряд в жопу, пусть у него яйца отсохнут. До вас дошло, Нед? Или я вас совсем убаюкал?
  Однако Нед не клюнул на черное бешенство Шеритона.
  – Не давайте ему ничего, Рассел. Мы его потеряли. Ничего не давайте, кроме дыма.
  – Дыма? Раскрутить Барли в обратную сторону? Признать, что операция сорвалась? Вы что – шутите? Дайте мне доказательства, Нед! Не пичкайте меня интуицией! Дайте мне доказательства, мать их за ногу! В Вашингтоне все, кто хоть что-то весит, твердят мне, что Дрозд – Святое Писание, Талмуд, Коран! А вы рекомендуете, чтобы я снабжал его дымом! Вы нас в это впутали, Нед. Ну, и не пытайтесь спрыгнуть с тигра при первой же дерьмовой заминке!
  Нед некоторое время переваривал эту тираду, Клайв переваривал Неда. Потом Нед пожал плечами, словно разницы особой все равно уже быть не могло, и вернулся к своему столу, где, казалось, погрузился в бумаги, а я, помню, вдруг подумал, нет ли у него своей Ханны, нет ли ее у нас всех – какой-то несбывшейся жизни, которая заставляет человека крутиться в колесе.
  * * *
  Может быть, и правда, что в здании ВААПа маленьких комнат вообще нет, или же Алик Западний после лет, проведенных в тюрьме, испытывал к тесным помещениям понятную идиосинкразию.
  В любом случае комната, которую он выбрал для их встречи, на взгляд Барли, внешне подошла бы для полкового бала. И все в ней было большим, кроме самого Западнего, который притулился у конца длинного стола, точно мышь на плоту, и поглядывал бегающими глазками на гостя, вразвалку приближавшегося к нему по паркету, – длинные руки с чуть вздернутыми локтями свисают по бокам, на лице выражение, какого у него не видел не только Западний, а, вероятно, и никто другой: не виноватое, не рассеянное, не нарочито глупое, но целеустремленное, почти угрожающее в своей твердости.
  Западний разложил перед собой какие-то документы в обрамлении стопки книг, графина с водой и двух стаканов, явно желая внушить Барли, будто он отвлек его от многотрудных обязанностей: видимо, ему было страшновато принять его без поддержки и защиты своих бесчисленных помощников.
  – Барли! Дорогой мой! Как любезно, что вы зашли проститься, ведь вы, конечно, заняты сейчас не меньше меня, честное слово, – зачастил он слишком уж быстро. – Если наше издательское дело и дальше будет расширяться с таким размахом, то у нас останется только один выход (хотя это мое частное, личное мнение): увеличить штаты на сотню человек и, пожалуй, настоять, чтоб нам дали помещение побольше! – Он забормотал себе под нос, перетасовывая бумаги, и предложил Барли стул, как ему, видимо, казалось, со старомодной европейской учтивостью. Но Барли, по обыкновению, сесть не пожелал. – Ну, мне не сносить головы, предложи я вам выпить в казенном кабинете, когда солнышко еще росой не умылось, как у нас говорится, но садитесь же, садитесь, и поболтаем минуту-другую. – Подняв брови, он взглянул на наручные часы. – Боже мой, нам бы на это месяц, а не пять дней! Как продвигается Транссибирская железная дорога? Собственно, никаких трудностей я тут не усматриваю при условии, что все заинтересованные стороны будут уважать нашу позицию и соблюдать правила честной игры. Что, финны чересчур жадны? А может, жадничает ваш мистер Хензигер? Да, ему пальца в рот не клади, должен признать.
  Он вновь перехватил взгляд Барли, и его тревога усилилась. Англичанин подавлял его своим ростом и вовсе не походил на человека, который намеревался обсуждать Транссибирскую железную дорогу.
  – Честно говоря, мне кажется немножко странным упорство, с каким вы настаивали на разговоре с глазу на глаз, – продолжал Западний с нарастающим отчаянием. – В конце-то концов, это по ведомству миссис Корнеевой. Фотографа и все прочее организовать должны они.
  Но у Барли тоже была заготовлена речь, хотя, в отличие от Западнего, он не подпортил ее нервной скороговоркой.
  – Алик, – сказал он, по-прежнему отказываясь сесть. – Этот телефон работает?
  – Конечно.
  – Мне необходимо предать мою родину и поскорее. Так мне бы хотелось, чтобы вы связали меня с соответствующими властями, поскольку кое-что надо обговорить заранее. А потому не тратьте времени на уверения, будто вы не знаете, с кем связаться. Просто свяжитесь, не то свиньи, которым вы, по их убеждению, принадлежите, не зачтут вам очков, причитающихся скауту за доброе дело.
  Время близилось к трем часам, но Лондон уже окутывался зимним сумраком, и в тесном кабинете Неда в Русском Доме стояла полумгла. Он положил ноги на письменный стол и откинулся в кресле, закрыв глаза. Под рукой у него темнел стакан с виски – отнюдь с утра не первый, как я быстро сообразил.
  – Что, Клайв Безиндийский все еще пребывает с уайтхоллскими пэрами? – спросил он с вымученной шутливостью.
  – Он в американском посольстве утрясает список.
  – А я думал, что ни единого презренного бритта к списку не подпустят и на милю.
  – Они обговаривают принципиальную часть. Шеритон должен подписать декларацию, объявляющую Барли почетным американцем. Клайв должен добавить к ней поручительство.
  – А именно?
  – Что Барли человек чести, во всех отношениях подходящий и достойный доверия.
  – Ваша работа?
  – Естественно.
  – Дурачок, – произнес Нед с дремотным упреком. – Они же вас повесят! – Он снова закрыл глаза и устроился в кресле поглубже.
  – Неужели список стоит так дорого! – спросил я, против обыкновения чувствуя себя более практичным, чем Нед.
  – Ему вообще цены нет, – небрежно ответил Нед. – То есть если хоть что-то в нем чего-то стоит.
  – А вы не могли бы объяснить мне почему?
  Я не был допущен в святая святых операции «Дрозд», но сознавал, что, даже если бы меня ознакомили с этими материалами, я не понял бы в них ровным счетом ничего. Но добросовестный Нед посещал вечерние занятия: он почтительно внимал нашим домашним бонзам от науки и кормил завтраками в «Атенеуме» крупнейших наших оборонных специалистов, чтобы войти в курс дела.
  – Взаимодействие, – сказал он. – Взаимно обеспечиваемый бедлам. Мы прослеживаем их игрушки, они – наши. Мы следим за состязаниями в стрельбе из лука у них, а они – у нас, причем ни им, ни нам не известно, в какие мишени целится другая сторона. Если они целятся в Лондон, не накроют ли они Бирмингем? Что ошибка, а что расчет? Кто приближается к расчетному эпицентру? – Он заметил мое недоумение и обрадовался. – Мы наблюдаем, как они палят своими МБР по полуострову Камчатка, но могут ли они пальнуть ими по шахтной пусковой установке «Минитмена»? Ни мы не знаем, ни они. Потому что тяжелые свои штуки ни та, ни другая сторона в боевых условиях не проверяла. Когда начнется заварушка, траектории будут совсем не те, какие были на испытаниях. Матушка-Земля, да благословит ее бог, вовсе не идеальный шар. Да и как бы она сохранила фигуру при ее-то возрасте? Плотность ее варьируется, а с ней и тяготение старушки по отношению к тому, что над ней пролетает, например ракетам и ядерным боеголовкам. На сцену выступает отклонение. Наши специалисты по наведению пытаются компенсировать его при калибровке. Как пытался Гёте. Манипулируют данными, полученными с помощью спутников, и, может быть, у них выходит лучше, чем у Гёте. А может быть, и нет. Нам это станет ясно, только когда дойдет до дела. Как и им, поскольку испробовать настоящую штуку можно один лишь раз. – Он со вкусом потянулся, словно эта тема ему нравилась. – И вот лагеря делятся пополам. «Ястребы» вопят: «Советы все засекли сверхточно. Они способны стереть пылинку с жопки мухи на расстоянии в десять тысяч миль!» А у «голубей» есть только одно возражение: «Мы не знаем, что могут сделать Советы, и они сами этого не знают. А тот, кто не знает, в порядке ли его орудие или нет, никогда не станет стрелять первым. Эта неопределенность и гарантирует нашу честность». Вот что говорят «голуби». Но подобный довод не способен удовлетворить прямолинейное американское сознание, потому что прямолинейное американское сознание чурается смутных понятий, как и величественных видений. Во всяком случае, на своем прямолинейном полевом уровне. А то, что говорит Гёте, ересь еще похлеще. Он говорит, что, кроме неопределенности, вообще ничего нет и быть не может. С чем я склонен согласиться. Поэтому «ястребы» его возненавидели, а «голуби» устроили бал и повисли на люстре. – Он выпил виски. – Если бы только Гёте поддержал любителей точной засечки, все было бы тип-топ, – произнес он с упреком.
  – Ну, а список? – напомнил я.
  Он с кривой усмешкой поглядел на свой стакан.
  – Оценка одной стороной вероятного воздействия средств поражения, мой милый Палфри, опирается на предположения этой стороны относительно другой. И наоборот. И так – ad infinitum[22]. Создавать ли нам защиту наших шахтных установок? Если враг не способен их поразить, так для чего? Создавать ли нам для них сверхзащиту – даже будь это нам не по зубам, – тратя миллиарды и миллиарды? Собственно говоря, мы их уже тратим, хотя без особого шума. Или защищать свои установки не столь надежно при помощи стратегии оборонительного сдерживания и ценой все новых миллиардов? Ответ зависит от наших пристрастий и от того, кто подписывает чеки. Зависит от того, кто мы – члены военно-промышленного комплекса или налогоплательщики. Возить ли наши ракеты по железным дорогам? По шоссе? Или прятать их по проселкам, как вроде бы модно в этом месяце? Или мы объявим, что все – чушь собачья и к черту ее?
  – Так что же это – начало или конец? – спросил я.
  Он пожал плечами.
  – А конец когда-нибудь бывает? Включите телевизор. Что вам показывают? Лидеры обеих сторон тискают друг друга в объятиях. Слезы у них на глазах. Все нарастающее сходство между ними. Ура! Все позади! Мираж! Послушайте тех, кто за кулисами, и поймете, что картина все та же до последнего штриха.
  – А если я выключу телевизор? Что я увижу тогда?
  Он перестал улыбаться. Никогда еще я не видел его симпатичное лицо таким серьезным, хотя его гнев – если это был гнев, – казалось, обрушивался лишь на него самого.
  – Тогда вы увидите нас, укрытых нашими серыми ширмами. Убеждающих друг друга, что мы – хранители мира.
  * * *
  Глава 17
  Неуловимая правда, о которой говорил Нед, выявилась постепенно через серию неверных истолкований, как обычно и бывает в нашем секретном надмире.
  В 18 часов Барли, согласно отчету наблюдателей, вышел из здания ВААПа, как теперь настойчиво сообщали нам экраны, и возникло легкое смятение – а не пьян ли он? Ведь Западний был его верным собутыльником, и прощальная рюмка водки в его обществе могла привести именно к такому результату. Барли вышел вместе с Западним. Они бурно обнялись на ступеньках – Западний весь красный, движения чуть возбужденные, Барли довольно скованный, из-за чего наблюдатели заподозрили, что он хватил лишнего, и потому приняли довольно нелепое решение сфотографировать его, будто, запечатлев эту секунду, они тем самым каким-то образом его протрезвят. А поскольку эта фотография оказалась в его досье последней, вы легко вообразите, с каким скрупулезным вниманием она изучалась. Барли обхватил Западнего обеими руками – объятия очень крепкие, во всяком случае со стороны Барли. И мне чудится – вероятно, в отличие от всех остальных, – словно Барли поддерживает беднягу, старается внушить ему мужество, чтобы он выполнил свою часть сделки, в буквальном смысле слова вдыхает в него мужество. Жутковатый огненный цвет. ВААП помещается в здании бывшей школы на Большой Бронной в центре Москвы. Построена она, насколько я могу судить, в начале века – большие окна, отштукатуренный фасад. Его в этом году выкрасили розовой краской, которая на фотографии вышла ядовито-оранжевой, вероятно, из-за багряных отблесков вечернего солнца. В результате сплетенные в объятии два человека словно обведены ореолом адского пламени. Один из наблюдателей даже умудрился войти в вестибюль, якобы разыскивая кафетерий, а на самом деле чтобы снять их сзади. Но ему помешал высокий мужчина, пристально смотревший на обнимающихся. Кто он такой, никому установить не удалось. Второй (тоже высокий) мужчина у газетного киоска пил из кружки – не слишком убедительно, потому что глаза его тоже были прикованы к паре у подъезда.
  Наблюдатели никак не зафиксировали десятки людей, которые входили в ВААП и выходили оттуда в течение двух часов, пока Барли оставался внутри, да и требовать этого от них было нельзя. Как они могли узнать, явились ли те купить право на издание или секретные сведения?
  Барли вернулся в гостиницу, где выпил в баре с компанией приятелей из издательских кругов, в числе которых был и Хензигер, получивший возможность подтвердить – к большому облегчению Лондона, – что Барли пьян не был, а, напротив, держался очень спокойно и серьезно.
  Барли мимоходом упомянул, что ждет звонка от кого-то из помощников Западнего: «Мы все еще пытаемся утрясти Транссибирский проект». Около 19 часов он внезапно объявил, что умирает с голоду, и Хензигер с Уиклоу повели его в японский ресторан, прихватив пару милых девочек из «Саймон и Шустер», – Уиклоу рассчитывал, что они помогут Барли приятно скоротать время до вечернего свидания.
  За ужином Барли так блистал, что девочки принялись уговаривать его отправиться с ними в «Националь», где группа американских издателей устроила прием. Он ответил, что у него деловое свидание, но он обязательно заглянет туда, если оно не затянется.
  Ровно в 20.00 по часам Уиклоу Барли позвали к телефону, находившемуся шагах в пяти-шести от их столика, не дальше. Уиклоу и Хензигер напрягали слух, как того требуют инструкции. Уиклоу утверждает, что разобрал фразу: «Для меня только это и важно». Хензигер, кажется, расслышал что-то вроде «вполне решено», хотя сказано могло быть и «не решено» или даже «неприемлемо».
  В любом случае Барли возвратился на свое место, хмурясь, и объяснил Хензигеру, что сукины дети все еще запрашивают слишком много, но Хензигер счел его злость признаком внутреннего напряжения, а не озабоченности судьбой Транссибирского проекта.
  Четверть часа спустя телефон снова зазвонил, и Барли, повесив трубку, вернулся к ним с улыбкой на губах. «Все в порядке, – сказал он Хензигеру. – Подписано, пришлепнуто печатью и доставлено. У них, что скреплено рукопожатием, то твердо». Тут Хензигер и Уиклоу захлопали, а Хензигер сказал, что «мы не огорчились бы, будь таких в Москве побольше».
  Ни тому, ни другому, видимо, не пришло в голову, что прежде никакие сделки особого восторга у Барли не вызывали. Но, с другой стороны, признаков чего должны были они искать, кроме сосредоточенности перед заключительным этапом величайшей операции, назначенным на этот вечер?
  Разговоры Барли за столом воспроизводились тщательно, однако без всякого толку. Говорил он охотно, но не возбужденно. Больше всего о джазе и о своем кумире – Слиме Гейлларде. Великие джазисты всегда оказываются вне закона, утверждал он. Ведь джаз – это протест. Подлинные импровизаторы нарушают даже законы самого джаза, сказал он.
  И все с ним согласились: конечно, конечно, да здравствует бунт, да здравствует личность в посрамление серых людей! Правда, никто так на самом деле не думал. Но опять-таки, почему, собственно, они должны были так думать?
  В 21.10, когда коротать предстояло уже меньше двух часов, Барли объявил, что поваляется немножко в номере, да и нужно написать кое-какие письма, закруглить дела. Уиклоу и Хензигер вызвались ему помочь, следуя инструкции по возможности не оставлять его одного. Но Барли, поблагодарив их, отказался, настаивать же они не могли.
  Поэтому Хензигер занял свой пост в соседнем номере, а Уиклоу – в вестибюле, предоставляя Барли возможность поваляться, хотя на самом деле у него для этого не было ни секунды, ибо то, что он успел, граничит с героическим.
  Как точно установили, этот краткий промежуток времени был заполнен пятью письмами и двумя звонками в Англию – сыну и дочери. Оба прослушанные в Англии и тотчас переданные на Гроувенор-сквер. Оба никакого касательства к операции не имевшие. Барли просто интересовали последние семейные новости. Он подробно расспрашивал про свою четырехлетнюю внучку, а затем потребовал, чтобы ей дали трубку. Однако она то ли застеснялась, то ли слишком устала, но разговаривать с ним не пожелала. Антея осведомилась о его любовных делах, на что он сказал «завершены», что было сочтено необычным ответом, но, с другой стороны, и обстоятельства были необычными.
  И только Нед указал, что Барли ни словом не обмолвился о том, что уже завтра будет в Англии, но Нед успел стать гласом вопиющего в пустыне. И Клайв серьезно взвешивал, не снять ли его с этой операции вообще.
  Кроме того, Барли написал два совсем коротких письма – одно Хензигеру, другое Уиклоу. И поскольку они не были вскрыты (во всяком случае, никаких следов этого обнаружить не удалось), а также – что еще удивительнее – поскольку коридорная доставила их точно в те номера, какие были указаны на конверте, и точно в восемь утра, оставалось предположить, что эти письма входили в число условий, которые Барли выговорил для себя за два часа, проведенные в ВААПе.
  Письма ставили каждого из них в известность, что с ними не приключится ничего дурного, если они в этот же день без шума отправятся восвояси, прихватив с собой Мэри-Лу. Для обоих у Барли нашлись теплые слова.
  «Уиклоу, вы прирожденный издатель. Занимайтесь-ка этим и дальше!»
  И Хензигеру: «Джек, надеюсь, это не кончится для вас преждевременной отставкой и возвращением в Солт-Лейк-Сити. Скажите им, что вы с самого начала мне не доверяли. Я сам себе не доверял, так уж вам-то сам бог велел».
  Ни нравоучений, ни уместных цитат из богатейшего разношерстного запаса. Барли, видимо, прекрасно умел обходиться без помощи чужой мудрости.
  В 22.00 он вышел из гостиницы в сопровождении одного Хензигера, и они отправились на северную окраину города, где Сай и Падди вновь ждали в чистом фургоне. На этот раз за рулем был Падди. Хензигер сел рядом с ним, а Барли забрался внутрь к Саю, снял пиджак и терпеливо позволил Саю нахлобучить на себя наушники, чтобы выслушать последние поступившие сведения: что самолет Гёте из Саратова приземлился в Москве без опоздания и что человек, отвечающий описанию Гёте, поднялся в квартиру Игоря сорок минут назад.
  Вскоре окна в указанной квартире осветились.
  Затем Сай вручил Барли две книги – «Отныне и во веки веков» в бумажной обложке, содержащую список, и солидный том в кожаном переплете, скрывавшем глушилку, которая включалась, стоило его открыть. Барли в Лондоне достаточно наигрался с ней и постиг все тонкости, как ею пользоваться. Микрофоны на нем были настроены так, что ее импульсы на них не воздействовали – в отличие от всех прочих. Знал он и о ее слабой стороне. Она поддавалась обнаружению. Если в квартире Игоря имелись скрытые микрофоны, то подслушивающие сразу же узнали бы о том, что разговаривающие воспользовались глушилкой. Но и Лондон, и Лэнгли сочли такой риск приемлемым.
  Риск того, что прибор может попасть в руки противника, даже не взвешивался. А ведь он еще не поступил в производство, и на его создание было затрачено несколько лет исследовательской работы и довольно при – личное состояние.
  В 22.54, собираясь выйти из фургона, Барли вручил Падди конверт и сказал: «Это для Неда, лично, если со мной что-нибудь случится». Падди положил конверт во внутренний карман пиджака. Он заметил, что конверт толстый и, насколько можно было разглядеть в полутьме, без всякого адреса.
  Наиболее живое сообщение о том, как Барли прошел до входа в дом, было изложено не в манере Падди рапортовать по-военному, и не в рубленой манере Сая, но бойким тоном его друга Хензигера, который проводил его до подъезда. Барли не произнес ни слова. Как и сам Джек. Они не хотели, чтобы в них распознали иностранцев.
  – Мы шли бок о бок, но не в ногу, – докладывал Хензигер. – Он шагает широко, а я семеню. Мне было как-то неприятно, что нам не удавалось идти в ногу. Дом – один из тех кирпичных уродов, которые торчат среди моря бетона, и мы все шли, но словно бы не двигались. Как во сне, думал я. Бежишь, бежишь – и ни с места. И воздух очень жаркий. Я весь вспотел, но Барли ничуть. Он был очень собран. Никаких вопросов. Чудесно выглядел. Посмотрел мне прямо в глаза и пожелал побольше удачи. В душе у него царил мир, я это почувствовал.
  Однако, когда они обменялись рукопожатием, Хензигеру почудилось, что Барли на что-то сердит. Может быть, и на него, потому что теперь, в полумраке, он, казалось, старательно избегал его взгляда.
  – Тут я подумал, что, возможно, он зол на Дрозда за то, что тот втянул его во все это. А потом подумал, что, наверное, он зол на всех нас, но из вежливости молчит. Он вдруг стал воплощением англичанина – застегнутым на все пуговицы, очень сдержанным, замкнувшим все в себе.
  Девяносто секунд спустя, когда они собирались уехать, Сай и Падди увидели силуэт в окне Игоря и решили, что это Барли. Правая рука поправляла занавески – условный сигнал, означавший «все хорошо». Они уехали, предоставив наблюдение за домом внештатникам, которые дежурили посменно всю ночь, но свет в квартире горел и Барли не выходил.
  Согласно одной теории из сотни других, он вовсе в квартиру не поднимался: его сразу же вывели из здания через черный ход, а занавеску поправлял кто-то из их сотрудников, например, один из высоких мужчин, снятых днем в вестибюле ВААПа. На мой взгляд, никакого значения эта подробность вообще не имела, но эксперты почему-то считали ее крайне важной. Когда ты того и гляди утонешь в проблеме, удержаться на поверхности надежнее всего помогает какая-нибудь деталь, прямого отношения к ней не имеющая.
  * * *
  Поиски возможных объяснений пропажи Барли начали медленно набирать силу еще ночью. Оптимисты вроде Боба и (некоторое время) Шеритона держались до рассвета и дольше. Барли и Дрозд вновь напоили друг друга до бесчувствия, настаивали они, стараясь подбодрить друг друга. Повторение Переделкина, вторичный прогон, тут никаких сомнений нет, уверяли друг друга оптимисты.
  Затем не очень долго разрабатывалась теория похищения – до пяти тридцати утра, когда (спасибо разнице в часовых поясах) Хензигер и Уиклоу получили свои письма, и Уиклоу без проволочек помчался на такси в английское посольство, куда советские охранники у ворот пропустили его беспрепятственно. Результатом был сигнал-молния Неду (дешифруйте сами) от Падди. А Сай тем временем отправил такое же известие в Лэнгли, Шеритону и всем, кто все еще готов был слушать человека, чьи московские дни, уж конечно, были сочтены.
  Шеритон принял новость с обычной своей флегматичностью. Он прочел радиограмму Сая, обвел взглядом комнату и осознал, что вся команда пристально следит за ним – элегантные девицы, мальчики в галстуках, верный Боб, честолюбивый Джонни с глазами наемного убийцы. И бритты – Нед, я и Брок (Клайв успел благоразумно припомнить неотложное дело, требующее его присутствия где-то еще). В Шеритоне, как и в Хензигере, жил актер, и теперь он воспользовался этим. Встал, поправил пояс, потер щеки, как человек, взвешивающий, не следует ли ему побриться.
  – Ну, что ж, ребята. Положим стулья на столы до следующего раза.
  Затем он подошел к Неду, который все еще сидел за своим столом, штудируя радиограмму Падди, и положил руку ему на плечо.
  – Нед, за мной ужин, – сказал он.
  Затем направился к двери, снял с вешалки новый дорогой плащ, надел, застегнув его на все пуговицы, и удалился. Боб и Джонни через секунду последовали за ним.
  Остальные покинули сцену не столь изящно, особенно бароны с двенадцатого этажа.
  * * *
  И снова была образована следственная комиссия.
  Будут названы фамилии. Пощады никому. Пусть покатятся головы.
  Председателем – заместитель, секретарем – Палфри.
  Еще одна задача таких комиссий, как я убедился, – облекать ритуальностью события, которые обошлись без нее. Мы были торжественно-серьезны до чрезвычайности.
  Первыми, как принято, выслушивались конспираторы-теоретики, в спешном порядке навербованные в министерстве иностранных дел, министерстве обороны и из малопривлекательного контингента, именующегося «неофициальными консультантами» и состоящего из ученых-практиков и академических ученых, которым нравится чувствовать себя воскресными шпионами. Эти шпионократы-любители пользовались огромным влиянием на базарах Уайтхолла, и комиссия безропотно выслушивала все их разглагольствования, даже самой неимоверной длины. Некий профессор из Эдинбурга дарил нас своим красноречием, пока в пятый раз не выкурил трубку до конца и чуть было не отравил дымом нас всех, но ни у кого не хватило духу сказать ему, чтобы он прекратил эту газовую атаку.
  Первый критический вопрос: чего ждать дальше? Будут ли высылки? Скандал? Что станется с нашим московским пунктом? Скомпрометирован ли кто-нибудь из внештатников?
  Аудиофургон, хотя и советская собственность, был на совести американцев, и его внезапное исчезновение вызвало тихую озабоченность у тех, кто стоял за его использование.
  Вопрос о том, кого высылают и за что, никогда простым не бывает, ибо руководители пунктов в Москве, в Вашингтоне и в Лондоне нынче объявляются странам, где действуют. В московском Центре никто не питал никаких иллюзий относительно Падди или Сая. Их «крыша» была рассчитана не на то, чтобы укрывать их от противника, а чтобы укрывать их от реального мира.
  Но как бы то ни было, их не выслали. Никого не выслали. Никого не арестовали. Внештатники, которых законсервировали на неопределенный срок, мирно продолжали свои легальные занятия.
  Ответные меры не состоялись, и западные эксперты не замедлили придать их отсутствию колоссальное значение.
  Умиротворяющий жест в дни гласности?
  Четкий сигнал, указывающий, что Дрозд был гамбитом, который должен был обеспечить получение списка американских вопросов?
  Не столь четкий сигнал, указывающий, что материалы Дрозда верны, но слишком неудобны, чтобы признать их существование?
  Линии фронтов определились. Более или менее исходя из принципа, который растолковал мне Нед, «голуби» и «ястребы» на обоих берегах Атлантического океана вновь радостно разбежались в противоположных направлениях.
  Если Советы посылают нам сигнал, что материал верен, отсюда неопровержимо следует, что материал неверен, сказали «ястребы».
  Или наоборот, сказали «голуби».
  Или еще раз наоборот, сказали «ястребы».
  Писались доклады, велись внутренние войны. Повышения, увольнения, пенсии, ордена, перемещения без понижения, разжалования. И никакого единодушия. Просто обычное злорадство самых жирных, замаскированное под логические выводы.
  В нашей комиссии только Нед отказался войти в хоровод. Он как будто был готов бодро принять вину на себя.
  – Дрозд был честен, и Барли был честен, – вновь и вновь твердил он комиссии, упрямо сохраняя хорошее настроение. – Никто никого не обманывал, только мы – самих себя. Это мы шли кривыми путями, не Дрозд.
  Вскоре после того, как он высказал это заключение, было решено, что он находится в состоянии тяжелого душевного стресса, и на заседания его начали приглашать реже.
  * * *
  Ах, да! Кое-что было учтено. В страдательном залоге, поскольку глаголы в действительном залоге обладают неприятным свойством выставлять актера напоказ. Учтено весьма и весьма серьезно. В полном объеме.
  Учтено было, что Нед не счел нужным поставить двенадцатый этаж в известность о пьяном срыве Барли после его возвращения из Ленинграда.
  Учтено было, что в тот вечер Нед самовольно использовал всевозможные ресурсы, в чем впоследствии не отчитался, как то: вызвал Бена Лагга и прибегнул к услугам старшей дежурной отдела подслушивания Мэри, которая сумела преодолеть лояльность по отношению к сослуживцу в достаточной степени для того, чтобы нарисовать перед комиссией жутчайшую картину самовластия Неда. Требовал незаконного подключения! Только подумать! Перекрывал телефоны! Наглость какая!
  Вскоре после этого Мэри спровадили на пенсию, и теперь она в состоянии ярости живет на Мальте и, как опасаются, пишет мемуары.
  С сожалением учтено было и сомнительное поведение нашего юрисконсульта де Палфри (мне даже вернули мое «де»), который не представил объяснений, почему он взял на себя право подписать соответствующий ордер, хотя прекрасно знал, что обязан представить такое объяснение, как того требуют тайно утвержденные «процедуры, регулирующие деятельность Службы, согласно поправке»… и так далее и в соответствии с таким-то параграфом негласных инструкций министерства внутренних дел.
  Однако учли и жар битвы. Наш юрисконсульт спроважен на пенсию не был и не перебрался на Мальту. Но и не был с честью реабилитирован. Условно прощен в лучшем случае. Юрисконсульту не следует принимать столь непосредственного участия в операциях. Неоправданное использование служебных возможностей юрисконсульта. Прозвучало даже слово «неправомерное».
  Кроме того, с сожалением было указано, что тот же самый юрисконсульт составил и дал на подпись Клайву хвалебную характеристику Барли менее чем за двое суток до его исчезновения, тем самым открыв Барли доступ к списку американских вопросов, хотя, предположительно, и на короткий срок.
  В свободные часы я подготовил условия отставки Неда и нервно прикидывал, не придется ли мне сделать то же для себя. Жизнь в мире Службы имела свои теневые стороны, но мысль о жизни вне этого мира приводила меня в ужас.
  * * *
  Сообщение о кончине Дрозда затормозило работу нашей комиссии, но ненадолго. Ядовитое это известие заняло шесть строчек на странице «Правды», тщательно сбалансированных так, чтобы не сказать слишком много или слишком мало, и оповещающих о смерти после продолжительной и тяжелой болезни выдающегося физика, профессора Ленинградского университета Якова Савельева, а также перечисляющих награды и премии, которых он был удостоен. Он умер естественной смертью, заверял нас некролог, вскоре после того, как прочел блестящую лекцию в саратовской военной академии.
  Когда эта новость дошла до Неда, он взял отпуск на день, который растянулся до трех суток. «Легкий грипп». Но конспираторы-теоретики порезвились вволю.
  Савельев не умер.
  Он умер уже давно, а мы имели дело с двойником.
  Он занимался тем, чем занимался всегда, – возглавлял в КГБ отдел научной дезинформации.
  Полученный от него материал был верен, был неверен.
  Материал ничего не стоил.
  Был чистым золотом.
  Был дымовой завесой.
  Был искренней вестью мира, пересланной нам ценой неимоверного риска умеренными в московской правящей верхушке, дабы показать нам, что советский ядерный меч заржавел в ножнах, а в советском ядерном щите дырок больше, чем в дуршлаге.
  Был дьявольской уловкой, чтобы заставить слабодушных американцев снять палец с ядерной кнопки.
  Короче говоря, каждому нашлось во что запустить зубы.
  А поскольку при симбиотических взаимоотношениях воинствующих государств любое происшествие в одном из них непременно вызывает ответную реакцию в другом, за дело взялась контрпромышленность, и история американского участия в операции «Дрозд» была поспешно переписана.
  В Лэнгли с самого начала знали, что Дрозд не тот, за кого себя выдает, заявила контрпромышленность.
  Или что Барли не тот.
  Или что оба они не те.
  Шеритон и Брейди прибегли к двойному блефу, заявила контрпромышленность. Их целью было убедительно напустить дыма и выиграть еще одно очко у русских в нескончаемой борьбе за коэффициент безопасности.
  Шеритон – гений.
  Брейди – гений.
  Они все-все – гении.
  Шеритон одержал блистательную победу.
  И Брейди одержал.
  Штат Управления состоит исключительно из блистательных стратегов, которые ничуть не похожи на свои жалкие подобия во внешнем мире. Боже, храни Управление! Что бы с нами сталось без него?
  И, словно всего этого было мало, к прежним возможностям добавились ярусы и ярусы новых. Например, что Шеритон, сам того не зная, был орудием Пентагона и военно-промышленного комплекса. Это они составили ложный список, это они с самого начала знали, что Дрозд – подсадная утка.
  И каждый новый слух, в свою очередь, подлежал серьезному рассмотрению, хотя истинных тайн было всего две: кто его распустил и с какой целью. Во многих случаях слухи, видимо, исходили от Рассела Шеритона, который спасал свою шкуру.
  Ну, а Дрозд, если он и не умер раньше естественной смертью, то уж, конечно, умирал теперь.
  Один лишь Нед, вернувшись после наложенного на себя траура, вновь проявил такую неделикатность, что высказал мысль, очень похожую на правду.
  – Дрозд был честен, и мы его убили, – без обиняков заявил он на первом же заседании, на которое пришел. На следующее его не пригласили.
  И все это время наши поиски Барли не прекращались, хотя кое-кому из нас было бы приятнее его не найти. Мы подбирались к нему, двигались вокруг него, а часто и в противоположную сторону. Однако мы – люди долга и поисков не прекращали.
  * * *
  Но что именно продал Барли и за какую цену?
  Что именно русские были готовы купить у него – у Барли, которому прежде требовался только дорогой обед, к тому же скорее всего оплаченный им самим, чтобы дорассуждаться до невосполнимой потери для себя же?
  В конце-то концов, он был засвечен! Целиком и полностью! Уже когда перешел к ним! И знал это!
  Что такое предложил он им, чего они не могли бы взять без хлопот сами? Ведь разговор-то, в конечном счете, сводится к пыткам, к гнуснейшим методам и уровню агонии, даже прекращение которой – само по себе невообразимый ад. Конечно, русские принимали меры, чтобы обелить свою репутацию, но никто всерьез не верил, будто они с места в карьер откажутся от методов, которые тысячи лет приносили им столько пользы.
  Первым и наиболее очевидным ответом был список. Барли мог категорично заявить русским, что не возьмет его у своих хозяев, пока не получит необходимых гарантий. И что предпочтет до конца дней своих вариться в кипящем масле, но даром его брать не станет.
  И они ему поверили. Они убедились, что им придется обойтись без списка, если ему не подыграть. А так как серые люди на той и на другой стороне пугаются самопожертвования не меньше, чем любви, то чувствительные мудрецы из КГБ, очевидно, предпочли иметь дело с понятной им частью его личности и не затрагивать той, которую не понимали.
  Они знали, что у него есть возможность отказать им, заявить: «Нет, списка я не возьму. Нет, в квартиру Игоря я поднимусь не раньше, чем получу от вас что-нибудь надежнее торжественных заверений».
  Выслушав его, они поняли, что у него хватит на это силы. И, подобно нам, почувствовали себя неловко.
  А Барли – как он и сказал Хензигеру и Уиклоу за ужином – еще не встречал русского, который, дав слово, взял бы его назад. Разумеется, он имел в виду не политику, а чисто деловые отношения.
  А взамен? Что Барли получил взамен того, что продал?
  Катю.
  Матвея.
  Близнецов.
  Не такая уж плохая сделка. Живые люди в обмен на мертвые буквы.
  А для себя? Ничего, чтобы не осложнить получение гарантий для тех, кого он взял под свою защиту.
  И мало-помалу выяснилось, что впервые в жизни Барли удалось заключить первоклассный контракт. Коли Дрозд погиб, то Катя и ее дети, судя по множеству признаков, были спасены. Она все так же работала в «Октябре», ее иногда видели на приемах, она отвечала на телефонные звонки и дома, и на работе. Близнецы ходили все в ту же школу и распевали те же дурацкие песенки, а Матвей брел своим дружелюбно-смутным путем.
  Поэтому вскоре еще одна замечательная теория пополнила сонм предыдущих: «Советы заняты устройством внутренней дымовой завесы, – гласила она. – У них нет желания придавать весомость разоблачениям их некомпетентности, с которыми выступил Дрозд».
  Так что на время стрелка отклонилась в другую сторону и материалы Дрозда были сочтены подлинниками. Но продолжалось это недолго.
  – Вот-вот! Это они нам и стараются внушить! – вскричал весьма влиятельный человек, и стрелка поспешно вернулась на прежнее место: кому же охота остаться в дураках?
  Но условия сделки нарушены не были. Катя не потеряла своих привилегий, красного удостоверения, квартиры, службы и даже, как подтверждали проходящие месяцы, своей красоты. Вначале, правда, в сообщениях упоминались вдовья бледность, небрежность в одежде, долгие отсутствия на работе. И, совершенно очевидно, никто не обещал Барли, что ей не предложат сделать добровольного заявления о своих отношениях с покойным Дроздом.
  Но постепенно, после естественного периода затворничества, верх взяла жизнерадостность, и она начала появляться на людях.
  * * *
  Ну, а сам Барли?
  След сперва был горячим, потом поостыл, потом остыл совсем.
  Через несколько дней после окончания ярмарки его тетки получили официальное уведомление о том, что он уходит из фирмы. Штемпель был лиссабонский, стиль напоминал прежний стиль Барли: издательское дело ему надоело, оно исчерпало себя, и, пока у него впереди еще несколько плодотворных лет, он лучше займется чем-нибудь другим.
  Что же касается его ближайших намерений, он «на некоторое время исчезнет», чтобы побродить по всяким экзотическим местам. Из чего ясно следовало, что он уже не в России.
  То есть вроде бы следовало.
  В конце концов, он же сам это сказал. Как сообщила смазливая девочка из открытого при «Международной» бюро туристского агентства Барри Мартина, мистер Скотт Блейр решил лететь не в Лондон, а в Лиссабон. Курьер из ВААПа привез его билет, и она сменила его на прямой рейс Аэрофлота – в понедельник в 11 час. 20 мин., прибытие в Лиссабон в 15 час. 30 мин., с посадкой в Праге.
  И кто-то этим билетом воспользовался. Высокий человек, который ни с кем не разговаривал, – вылитый Барли, или почти. Может быть, высокий, как мужчины в вестибюле ВААПа, но мы его проверили. Проследили его по всей линии, и она оборвалась, только когда мы добрались до Тины, лиссабонской экономки Барли. Да, да! Она получила от него весточку, сказала Тина в ответ на вопрос Мерридью, – красивую открытку из Москвы. Он писал, что встретил хорошую знакомую, и они решили попутешествовать вместе.
  Узнав, что Барли все-таки не вернулся в свой приют, Мерридью испытал огромное облегчение.
  * * *
  Затем в течение следующих месяцев дальнейшая жизнь Барли начала было прорисовываться, прежде чем вновь раствориться в тумане.
  Контрабандист из ФРГ, задержанный в Советском Союзе с наркотиками, в дни своего заключения слышал, что человек, по описанию похожий на Барли, допрашивается в тюрьме под Киевом. Очень веселый тип, сказал немец. Расположил к себе всех сокамерников. Не стеснен никакими ограничениями. Даже надзиратели угрюмо ему улыбаются.
  Отважная французская супружеская пара, возвращавшаяся домой после автомобильного путешествия, помяла под Смоленском крыло о советский лимузин (никто не пострадал), и к ним на помощь пришел «высокий приветливый англичанин», который объяснялся с ними по-французски. Рост шесть футов, каштановые длинные волосы, вежливый, весело смеется, ехал в сопровождении очень дюжих русских.
  А однажды под Рождество, вскоре после того, как Нед официально сдал дела Русского Дома, из Гаваны поступило сообщение, почерпнутое из кубинского источника, что в политической тюрьме под Минском на каком-то особом положении содержится англичанин и он много поет.
  В каком смысле поет? – воспоследовал возмущенный вопрос. – О чем поет?
  Поет Сачмо, ответила Гавана. Источник – любитель джаза, помешанный на нем не меньше англичанина.
  Ну, а письмо Барли к Неду?
  Оно осталось маленькой тайной, так и не попавшей в подшивку этой операции, и никак не отражено в официальной истории Дрозда. По-моему, Нед сохранил его для себя, как слишком ему дорогое, чтобы пустить по официальным каналам.
  Вот тут бы и кончить эту историю, а вернее, оставить бы ее неоконченной. Барли, по убеждению посвященных, предстояло занять место среди других теней, скитающихся по наиболее темным закоулкам московского общества, – среди выброшенных на мель перебежчиков, выменянных или утративших доверие шпионов, которые в окружении несчастных жен и землисто-бледных сострадателей делятся друг с другом убывающими запасами западных приятностей и западных воспоминаний.
  Несколько лет спустя его, пожалуй, увидит на вечеринке благодаря счастливой, но подстроенной случайности какой-нибудь удачливый английский журналист, таинственным образом там оказавшийся. И, может быть, если времена не переменятся, его снабдят заманчивой дезинформацией или предложат бросить горсточку перца в глаза прежним хозяевам.
  И, действительно, как будто именно этот вариант развивался положенным чередом, но тут «молния» от преемника Падди сообщила, что высокого рыжеватого англичанина видели – и не только видели, но и слышали, – когда он играл на теноровом саксофоне в только что открытом клубе в старом городе – день в день через год после его исчезновения.
  Клайва вытащили из постели, Лондон и Лэнгли обменялись радиограммами, к министерству иностранных дел обратились с просьбой составить свое мнение. Они составили, и, против обыкновения, оно оказалось категоричным: не наше дело и не ваше. Они словно бы чувствовали, что у русских гораздо больше возможностей надеть на Барли намордник, чем у нас. В конце-то концов, русские любезно проделывали это и в прошлом.
  На следующий день пришла вторая телеграмма, на этот раз из Лиссабона от толстого Мерридью. Тина, экономка Барли, с которой Мерридью, к большому своему неудовольствию, поддерживал знакомство, получила распоряжение приготовить квартиру к приезду хозяина.
  Но каким образом получила она это распоряжение? – поинтересовался Мерридью.
  По телефону, ответила она. Сеньор Барли позвонил ей по телефону.
  Откуда позвонил, глупая ты баба?
  Тина не спрашивала, а Барли не сказал. Но зачем ей спрашивать, если он вот-вот будет в Лиссабоне?
  Мерридью пришел в ужас. И не он один. Мы поставили в известность американцев, но Лэнгли поразила коллективная потеря памяти. Они чуть ли не спросили: какой еще Барли? Широко бытует убеждение, будто службы вроде нашей беспощадно карают тех, кто выдает их секреты. Что ж, случается и такое, но с людьми того класса, к которому принадлежал Барли, – довольно редко. А в данном случае сразу же стало ясно, что никто – и меньше всех Лэнгли – не горит желанием превратить в наглядный пример того, кого они куда охотнее позабудут. Лучше от него откупиться, решили они. И обойтись без американцев.
  * * *
  По лестнице я поднимался не без дурных предчувствий. От услуг Брока в роли телохранителя я отказался – как и от не слишком охотно предложенной поддержки со стороны Мерридью. Лестница была темной, крутой и неприветливой, а к тому же зловеще тихой. Вечер еще только наступал, но мы знали, что он дома. Я нажал кнопку, но звонка не услышал и принялся стучать по филенке полусогнутыми пальцами. Дверь была маленькая, массивная. Она напомнила мне лодочный домик на острове. За ней послышались шаги, и я попятился. До сих пор не понимаю почему, но, вероятно, меня охватил страх, как при встрече с диким зверем. Придет ли он в бешенство, рассердится или слишком бурно обрадуется? Спустит меня с лестницы или стиснет в объятиях? Со мной был «дипломат», и, помнится, я переложил его из правой руки в левую, словно готовясь отразить удар. Хотя, бог свидетель, я не из драчливых. До меня доносился запах свежей краски. Глазка в двери не было, и она казалась притертой к железной притолоке и косяку. Узнать, кто пришел, он мог, только отворив дверь. Я услышал звук отодвигаемого засова. Дверь распахнулась внутрь.
  – Привет, Гарри, – сказал он.
  – Привет, Барли, – ответил я.
  На мне был легкий, но темный костюм – темно-синий без намека на серый цвет. Я ответил «привет, Барли», ожидая увидеть его улыбку.
  Он похудел, окреп, держал плечи прямо, так что стал действительно очень высоким – на голову выше меня. Помнится, ожидая, я подумал: «Ты путешественник без нервов». В наши первые дни Ханна говорила, что нам бы следовало стать именно такими. Прежние размашистые жесты исчезли. Пребывание в тесных пространствах сделало свое дело. Он выглядел стройным и подтянутым. На нем были джинсы и старая спортивная рубашка с закатанными рукавами. Белые брызги краски испещряли руки по локоть, через лоб тянулся белый мазок. Позади него я увидел стремянку, выкрашенную до половины стену, а в центре комнаты груды книг и стопки пластинок, частично укрытые простыней.
  – Приехали сыграть партию в шахматы, Гарри? – спросил он все так же без улыбки.
  – Мне надо с вами поговорить, – сказал я так, словно обращался к Ханне или вообще к тому, кому намеревался предложить полумеры.
  – Официально?
  – Ну-у…
  Он рассматривал меня, точно не расслышал ни единого моего слова, – откровенно и неторопливо, как будто времени у него было хоть отбавляй. Наверное, вот таким взглядом рассматривают сокамерников или следователей в мире, где правила вежливости не слишком соблюдаются.
  Но в его взгляде не было никакой подавленности или пристыженности, или надменности, или уклончивости. Наоборот, взгляд этот стал даже более ясным, чем мне помнилось, будто теперь навеки был обращен в дальние пределы, куда прежде устремлялся лишь изредка.
  – Если хотите, могу предложить вам охлажденный портвейн, – сказал Барли и посторонился, открывая мне доступ в комнату. Посмотрел на меня в упор, когда я проходил мимо, а потом закрыл дверь и заложил засов.
  Но так и не улыбнулся.
  Его настроение оставалось для меня загадкой. Ощущение было такое, что я сумею хоть что-то понять в нем, только если он сам мне скажет. Или, формулируя по-другому, что я уже сумел понять в нем все, доступное моему пониманию. Прочее же – бесконечность.
  Стулья были тоже укрыты простынями, но он сдернул их и сложил, словно свое постельное белье. Я давно уже заметил, что люди, побывавшие в тюрьме, очень долго не в состоянии стряхнуть с себя гордость.
  – Что вам нужно? – спросил он, наливая нам по рюмке из бутылки.
  – Мне поручили подвязать концы, – сказал я. – Получить от вас кое-какие ответы. И гарантии. И дать вам гарантии… – Я запутался. – Если мы можем помочь, – добавил я. – Если вы в чем-то нуждаетесь. Договориться кое о чем на будущее и так далее.
  – Все необходимые гарантии у меня уже есть, спасибо, – сказал он вежливо, зацепившись за единственное слово, привлекшее его внимание. – Они сделают все, но в свое время. Я обещал молчать. – Наконец он улыбнулся. – Я последовал вашему совету, Гарри, и стал влюбленным на расстоянии, как вы.
  – Я побывал в Москве, – сказал я, изо всех сил стараясь найти стержень для нашего разговора. – Посещал те места. Видел тех людей. Ездил под своей настоящей фамилией.
  – Какой? – спросил он с той же вежливостью. – Как ваша фамилия?
  – Палфри, – ответил я, обойдясь без «де».
  Он улыбнулся не то сочувственно, не то умудренно.
  – Служба направила меня туда поискать вас. Неофициально-официально, если можно так выразиться. Расспросить о вас русских. Словом, подвязать концы. По нашему мнению, настало время выяснить, что с вами случилось. Проверить, нельзя ли помочь.
  И убедиться, что они соблюдают правила, мог бы я добавить. Что никто в Москве не собирается рубить сук, на котором сидим мы все. Ни дурацкой утечки информации, ни публичных трюков.
  – Но я же сообщил вам, что со мной случилось, – сказал он.
  – В ваших письмах Уиклоу, Хензигеру и другим?
  – Да.
  – Ну, естественно, мы поняли, что письма эти писались под нажимом, если вообще их писали вы. Вспомните письмо бедняги Гёте!
  – Чушь, – сказал он. – Я написал их по собственной инициативе.
  Я подобрался поближе к тому, что мне поручили ему сказать, а также и к своему «дипломату».
  – С нашей точки зрения, вы вели себя очень благородно, – сказал я, вынув папку и расстегнув ее у себя на коленях. – Под нажимом говорит каждый, и вы не составили исключения. Мы благодарны за то, что вы сделали для нас, и понимаем, чего это стоило вам. И профессионально, и лично. Мы хотим, чтобы вы получили полную компенсацию. Естественно, на определенных условиях. Сумма может быть весьма порядочной.
  Где он научился так смотреть на меня? Отгораживаться с таким спокойствием? Вызывать напряжение в других, а самому оставаться невозмутимым?
  Я прочел ему условия, почти такие же, как и для Ландау, только прямо наоборот. Оставаться за пределами Соединенного Королевства и не приезжать туда, не получив предварительно нашего согласия. Полное и окончательное удовлетворение всех претензий, его вечное молчание, гарантированное полудюжиной способов. И много денег – подпишите вот тут – при условии, неизменном и единственном условии, что он будет держать язык за зубами.
  А он не подписал. Тема эта ему уже приелась, и он отмахнулся от внушительной ручки.
  – Да, кстати, а что вы сделали с Уолтом? Я привез ему шапку. Что-то вроде грелки на чайник в тигриную полоску. Только не помню, куда я сунул чертову штуку.
  – Если вы пришлете ее мне, я позабочусь, чтобы он ее получил.
  Он уловил мой тон и грустно мне улыбнулся.
  – Бедняга Уолт! Они его вышибли, а?
  – В нашей профессии мы рано выходим в тираж, – сказал я, но в глаза ему посмотреть не смог и переменил тему. – Полагаю, вы знаете, что фирму ваши тетушки продали «Люпус букс»?
  Он засмеялся, правда, не прежним своим буйным смехом, но тем не менее смехом свободного человека.
  – Джумбо! Старый черт! Обдурил Священную Корову. Тут он неподражаем!
  Но он сразу освоился с этой мыслью, и, казалось, ему доставила удовольствие неизбежность случившегося. Я, как и все в нашей профессии, боюсь людей с правильными инстинктами.
  Но его спокойствие подействовало на меня благотворно. Он словно бы обрел вселенскую терпимость.
  Она приедет, сказал он мне, глядя на море. Они обещали, что она приедет.
  Не теперь. И в срок, выбранный ими, а не Барли. Но приедет – никаких сомнений у него не было. Может быть, в этом году, или в будущем, сказал он. Как бы то ни было, в горообразном брюхе русской бюрократии что-то всколыхнется и породит мышку сострадания. Никакие сомнения его не терзали. Не сразу, но это произойдет. Так ему обещали.
  – Своих обещаний они не нарушают, – заверил он меня столь непоколебимо, что возразить ему было бы пределом черствости с моей стороны. Но что-то еще помешало мне выразить мой обычный скептицизм. Снова Ханна. Она молила меня оставить его человечность неприкосновенной, а не губить, как было с ней. «Ты думаешь, что люди не меняются, раз сам ты не меняешься, – как-то сказала она мне. – Ты чувствуешь себя уверенно, только когда разочаровываешься».
  Я предложил ему пойти куда-нибудь поужинать, но он словно не услышал. Он стоял у высокого окна и смотрел на огни порта, а я смотрел на его спину. Та же самая поза, которую он принял, когда мы первый раз беседовали с ним здесь, в Лиссабоне. Та же рука, держащая рюмку чуть на отлете. Та же поза, что и на острове, когда Нед крикнул ему, что победа осталась за ним. Но только теперь он стоял выпрямившись. Видимо, он заговорил со мной, но осознал я это не сразу. Он уже видит, как их теплоход прибывает из Ленинграда, сказал он. Он уже видит, как она сбегает по трапу ему навстречу, а рядом с ней ее дети. Он сидит с дядей Матвеем под развесистым деревом в парке возле его дома, где сидел с Недом и Уолтером в дни своего возмужания. Он слушает, как Катя переводит героические рассказы Матвея о стойкости. Он лелеял все надежды, которые я похоронил вместе с собой, когда выбрал надежную крепость бесконечного недоверия, когда предпочел ее опасной тропе любви.
  Мне удалось уговорить его, и мы пошли ужинать, и он по доброте душевной позволил мне заплатить. Но купить у него еще хоть что-то не удалось: он ничего не подписал, он ничего не принял, он ни в чем не нуждался, он ни в чем не уступил, он был чист от всех долгов и без малейшей злобы желал, чтобы мы всем скопом отправились к дьяволу.
  Но в нем была чудесная безмятежность. Никакой резкости. Он щадил мои чувства, пусть вежливость и не позволяла ему осведомиться, каковы они. Я никогда ничего не говорил ему про Ханну и понял, что теперь уж так и не скажу: я ведь остался прежним, а у нового Барли никакого сочувствия мои признания не вызвали бы.
  Что до остального, он как будто счел необходимым принести мне в дар свою историю, чтобы я не вернулся к моим хозяевам с совсем уж пустыми руками. Он увел меня к себе домой, уговаривая меня выпить на сон грядущий, и убеждал, что я ни в чем не виноват.
  И рассказывал. Ради меня. Ради себя. Рассказывал и рассказывал. Свою историю, совсем так, как я пытался изложить ее здесь для вас – не только с нашей точки зрения, но и с его. Он продолжал говорить, пока не рассвело, а когда я уходил в пять утра, сказал, что, пожалуй, докончит красить стену, а спать ляжет уже потом. Ему еще стольким нужно заняться. Ковры. Занавески. Книжные полки.
  – Все будет хорошо, Гарри, – заверил он меня, провожая к двери. – Так им и передайте.
  Шпионаж – это ожидание.
  Джон Ле Карре
  Такой же предатель, как мы
  Памяти Саймона Ченнинга Уильямса,
  режиссера, чародея, благородного человека
  
  
  …и королям
  Гнусней изменник, чем сама измена.[1]
  
  Сэмюэл Дэниел, «Клеопатра»
  Глава 1
  В семь часов утра на карибском острове Антигуа некто Перегрин Мейкпис, он же Перри, известный спортсмен-любитель и вплоть до недавнего времени — преподаватель английской литературы в одном из престижнейших оксфордских колледжей, играл в теннис с мускулистым, надменным, лысым, кареглазым русским по имени Дима, величаво несущим бремя своих пятидесяти с хвостиком лет. Матч немедленно привлек пристальное внимание британских агентов, испытывающих профессиональную неприязнь ко всякого рода случайностям. Впрочем, события, предшествовавшие этой игре, никоим образом не могли бросить тень на Перри.
  Тридцатилетний рубеж, который он перешагнул три месяца назад, ознаменовался серьезными переменами в его жизни — причины накапливались в течение года, причем даже без ведома Перри. Но однажды, сидя в восемь часов утра в своем скромном оксфордском жилище после семимильной пробежки, которая отнюдь не умалила предчувствия катастрофы, Перри заглянул в собственную душу и попытался понять, чего именно он достиг за первую треть жизни, кроме возможности ограничить свой мир исключительно пределами «города дремлющих шпилей».[2]
  Почему?
  Всякий посторонний человек сказал бы, что Перри достиг несомненного успеха в академической среде. Сын учителя, получивший образование в общественной школе, он с отличием окончил Лондонский университет; в знак признания его достижений Перри удостоили трехлетнего преподавательского контракта в старинном, богатом, престижном оксфордском колледже. Свое первое имя — традиционную принадлежность выходца из высших слоев английского общества — он получил в честь мятежного методистского священника XIX века, Артура Перегрина из Хаддерсфилда.
  В течение учебного года Перри не только преподает — также он увлекается кроссом и охотой. В свободные вечера он помогает в местном молодежном клубе, на каникулах штурмует опасные вершины и совершает серьезные восхождения. Тем не менее, когда колледж предложил ему постоянную работу — или, как бы назвал это Перри теперь, будучи в мрачном расположении духа, «пожизненное заключение», — он отказался.
  Опять-таки, почему?
  В минувшем семестре он прочел цикл лекций о Джордже Оруэлле, под названием «Задушенная Британия», и испугался собственной риторики. Поверил бы Оруэлл, что в начале XXI века с лица земли отнюдь не исчезнут невежество, пристрастие к разжиганию войн, высокомерие титулованных особ, пресыщенные мещане, которые травили его в тридцатые годы?..
  Разглядывая лишенные всякого выражения лица студентов, Перри сам ответил на свой вопрос: нет, Оруэлл ни за что не поверил бы. А если да — то вышел бы на улицу и расколотил какую-нибудь витрину побольше.
  
  Именно эти соображения он вдохновенно излагал Гейл, своей возлюбленной, когда после праздничного ужина оба лежали в постели, в квартире на Примроуз-Хилл, которая досталась ей от отца — больше у того не было ни гроша.
  — Мне не нравятся доны,[3] и я не хочу быть одним из них. Не нравится научное сообщество. Если я смогу навсегда избавиться от дурацкой мантии, то почувствую себя свободным человеком, — рассуждал Перри, уткнувшись в золотисто-каштановую макушку, которая уютно покоилась у него на плече.
  Ответом ему было сочувственное мурлыканье.
  — Твердить о Байроне, Китсе и Вордсворте кучке скучающих студентов, которые мечтают исключительно о том, чтобы получить степень, с кем-нибудь переспать и разбогатеть? Плавали — знаем. К черту.
  Он решил повысить ставки.
  — Я задержусь в этой стране лишь в том случае, если, черт побери, грянет революция.
  Гейл, адвокат по профессии, энергичная молодая женщина, которую бог одарил привлекательной внешностью и острым язычком — что порой доставляло неприятности им обоим, — заверила, что ни одна революция не совершится без него.
  Фактически оба были сиротами. Но если родители Перри при жизни предпочитали благородный христианский социализм и воздержание, то у Гейл была другая история. Ее отец, бесталанный актер, преждевременно скончался от пьянства, неумеренного курения и неутолимой любви к заблудшей жене. Миссис Перкинс, актриса, особа куда менее приятная, чем ее супруг, оставила семью, когда Гейл стукнуло тринадцать, и, по слухам, вела пасторальную жизнь в Коста-Брава с неким кинооператором.
  
  Первоначальным желанием Перри, сразу после того как он бесповоротно решил (а решал он всегда бесповоротно) отрясти академическую пыль от ног своих, было вернуться к истокам. Единственный сын Доры и Альфреда пойдет по их стопам. Он станет учителем, начнет с того самого места, где его родители принуждены были остановиться.
  Он перестанет изображать высоколобого интеллектуала, поступит на обыкновенные учительские курсы и, по примеру своих родителей, получит место в средней школе, в одном из беднейших округов.
  Он будет преподавать базовые предметы и любые виды спорта, какие ему разрешат, будет работать с детьми, для которых учеба — единственный путь к самореализации, а не возможность пробиться в преуспевающий средний класс.
  Гейл эти перспективы встревожили далеко не так сильно, как он ожидал. Помимо стремления оказаться в «гуще жизни», в неугомонном характере Перри имелись и иные грани, с большинством из которых она была прекрасно знакома.
  Она знала Перри — отчаянного студента Лондонского университета (именно там они познакомились); по примеру Томаса Эдварда Лоуренса, на каникулах он отправился во Францию со своим велосипедом и колесил по стране, пока не свалился от изнеможения.
  Гейл знала Перри — альпиниста и искателя приключений, который не способен играть ни в одну игру, включая мини-регби на Рождество в компании племянников и племянниц, не испытывая при этом страстного желания победить.
  Но знала она и Перри — тайного сибарита, который любил побаловать себя необыкновенно щедрыми подарками, прежде чем торопливо вернуться на свой чердак. Этот самый Перри сейчас стоял на лучшем теннисном корте, на курортном острове Антигуа, ранним майским утром — пока не стало слишком жарко для игры — напротив Димы. Гейл, в купальнике, мягкой широкополой шляпе и соблазнительном шелковом саронге, сидела среди малопривлекательной компании зрителей, сплошь с каменными лицами. Многие были одеты в черное, и все как будто дружно поклялись не улыбаться, не разговаривать и не выражать никакого интереса к матчу, который их вынудили смотреть.
  
  С точки зрения Гейл, им повезло, что они запланировали карибское приключение до того, как Перри вдруг решил изменить свою жизнь. Начало было положено в том мрачном ноябре, когда его отец умер от рака — точно так же, как за два года до того умерла мать, — оставив Перри скромное состояние. Перри, отрицавший всякое унаследованное богатство, колебался и размышлял, не отдать ли деньги бедным. Но после изнурительной кампании, победу в которой одержала Гейл, они решили «раз в жизни» устроить себе теннисные каникулы и понежиться на солнце.
  Ничего лучше нельзя было придумать, потому что, едва они приступили к осуществлению своих планов, им пришлось столкнуться с серьезными проблемами. Как Перри жить дальше — и оставаться ли им вместе? Стоит ли Гейл бросать юриспруденцию и вместе с любимым человеком делать шаг в неизвестность — или лучше продолжать свою головокружительную карьеру в Лондоне? Может быть, настало время признать, что карьера у нее ничуть не более выдающаяся, чем у большинства молодых адвокатов, — в таком случае, вероятно, пора ей забеременеть, о чем не уставал твердить Перри.
  И пусть даже Гейл, то ли из озорства, то ли из упрямства, старательно сворачивала все споры, неизменным оставался тот факт, что оба они стоят на жизненном перепутье, что им есть о чем подумать и что десять дней в Антигуа — идеальная возможность решить, как быть дальше.
  
  Рейс задержали, и в итоге они приехали в отель лишь за полночь. Вездесущий мажордом Амброз проводил их в номер. Перри и Гейл встали поздно и позавтракали на балконе — к тому моменту стало уже слишком жарко для тенниса. Они искупались на полупустом пляже, в одиночестве перекусили у бассейна, лениво позанимались любовью, а в шесть вечера отправились в спортивный магазин — отдохнувшие, счастливые, готовые к игре.
  Если смотреть издалека, курорт представлял собой кучку коттеджей, разбросанных полукругом в пределах мили на знаменитом, белом как тальк, песке. Границы курорта обозначали два скалистых мыса, поросших низким лесом; между ними тянулся коралловый риф и вереница светящихся буйков, предназначенных для того, чтобы держать подальше любопытных яхтсменов. На неприметных террасах, устроенных на склонах холмов, находились знаменитые теннисные корты, где тренировались чемпионы. Здесь были пять кортов поменьше — и один большой, центральный. Узкая каменная лестница, извивавшаяся среди цветущего кустарника, вела к двери спортивного магазина. Шагнув за порог, гость оказывался в теннисном раю, — вот почему Перри и Гейл выбрали это место.
  В зеленых холодильниках хранились мячи. В стеклянных витринах стояли серебряные кубки, с именами прошлогодних чемпионов, и Марк, массивный австралиец, был одним из них.
  — На какой уровень ориентируемся, разрешите спросить? — поинтересовался он с грубоватой любезностью, окинув взглядом потрепанную ракетку Перри, его толстые белые носки и поношенные, но все еще годные теннисные туфли, а заодно — декольте Гейл.
  Перри и Гейл — уже не юные, но по-прежнему в расцвете сил — были потрясающе красивой парой. Природа одарила Гейл длинными, изящными ногами и руками, маленькой крепкой грудью, гибким телом, белой кожей типичной англичанки, золотистыми волосами и улыбкой, способной рассеять любой мрак. Перри тоже был типичным англичанином — на мужской лад: худой и на первый взгляд нескладный, с длинной шеей и выпирающим кадыком, неуклюжей, разболтанной походкой и оттопыренными ушами. В школе его звали Жирафом — пока он не проучил того, кто имел неосторожность сказать это вслух. Повзрослев, Перри приобрел странное, но несомненное изящество — неосознанное, и оттого еще более разительное. Вдобавок он был обладателем кудрявой каштановой шевелюры, широкого веснушчатого лба и огромных глаз, в сочетании с очками придававших ему облик смущенного ангела.
  Неизменно заботливая Гейл не позволила Перри сделать первый шаг самостоятельно — она взяла переговоры с Марком на себя.
  — Перри прошел отборочный тур в клубе «Куинс» и, если не ошибаюсь, попал в основной состав. Стал настоящим профи. И это после того, как он сломал ногу, катаясь на лыжах, и полгода не играл, — с гордостью завершила она.
  — А вы, мэм, прошу прощения? — подобострастно спросил Марк, чуть запнувшись на слове «мэм».
  — Я новичок, — спокойно ответила Гейл, на что Перри отозвался:
  — Чушь.
  Австралиец щелкнул языком, недоверчиво покачал головой и принялся листать затрепанную книгу.
  — Есть у меня одна пара, достойная составить вам компанию. Слишком высокий класс для других клиентов, вот что я скажу. Впрочем, не то чтобы у меня тут было из кого выбирать, честно говоря. Может, вы вчетвером неплохо развлечетесь.
  В соперники им досталась молодая индийская пара из Мумбая. Центральный был занят, так что они удовольствовались пустующим кортом № 1. Несколько зевак и игроков с других кортов подошли посмотреть, как они разминаются — небрежно подают с задней линии, бьют укороченные, за которыми никто не бросается, или смеш, остающийся без ответа. Перри и Гейл выпало начинать, он уступил ей подачу, она совершила двойную ошибку, и они проиграли первый гейм. Индианка последовала дурному примеру. Игра шла спокойно.
  Ситуация изменилась, когда подавать начал Перри. Первая подача была высокой и мощной, и принять ее не смог никто. Перри заработал четыре очка подряд. Толпа зрителей росла — игроки были молоды и красивы. Мальчики, подававшие мячи, как будто заново зарядились энергией. К концу первого сета Марк от нечего делать зашел посмотреть на игру и простоял три гейма, после чего, задумчиво нахмурившись, вернулся в магазин.
  После долгого второго сета счет сравнялся. В третьем — и последнем — он достиг 4:3 в пользу Перри и Гейл. Но если Гейл предпочитала сдержанный стиль, то Перри развернулся в полную силу, и матч завершился сокрушительным поражением индийской четы.
  Толпа разбрелась. Игроки задержались, чтобы обменяться комплиментами и договориться о реванше. Может, встретимся вечерком в баре? Разумеется. Индийцы удалились, оставив Перри и Гейл собирать ракетки и свитера.
  И тогда Марк вернулся на корт, приведя с собой мускулистого, широкогрудого, рослого, абсолютно лысого мужчину с золотыми часами «Ролекс» и в серых спортивных штанах, стянутых на поясе тесемкой, завязанной бантиком.
  
  Почему Перри сначала заметил этот бантик, а потом уже все остальное, несложно объяснить. Он переобувался из старых, но удобных теннисных туфель в шлепанцы с веревочными подошвами, поэтому, когда его окликнули, он стоял, согнувшись пополам. Перри выпрямился — медленно, как это обычно делают высокие худые люди, — сначала увидев по-женски маленькие ступни широко расставленных ног, затем крепкие лодыжки, обтянутые серыми штанинами, потом тесемку, поддерживавшую штаны и завязанную ради пущей надежности двойным бантом.
  Над тесемкой выпирал живот под тонкой ярко-красной рубашкой, которая облегала мускулистый торс, как будто не имеющий ничего общего с брюшком; далее — воротник, из тех, что в застегнутом виде напоминают воротничок священника. Впрочем, обладателю такой шеи в жизни не удалось бы его застегнуть.
  Над воротничком была призывно склоненная набок голова. Добродушно поднятые брови, гладкие щеки пятидесятилетнего мужчины, проникновенный взгляд карих глаз и лучезарная улыбка. Полное отсутствие морщин отнюдь не наводило на мысль о житейской неопытности — скорее, наоборот. Перри, спортсмен и искатель приключений, счел бы такую внешность наиболее подходящей для человека, умудренного опытом, — лицо сформировавшейся личности, как он впоследствии сказал Гейл. Он мечтал однажды услышать эти же слова в свой адрес, но чувствовал, что, при всей своей мужественности, еще не достиг подобных высот.
  — Перри, позвольте представить вам моего хорошего друга и покровителя, мистера Диму из России. — Подобострастный голос Марка звучал почти торжественно. — Дима считает, что вы отлично играете, — верно, сэр? Он прекрасно разбирается в теннисе, а потому наблюдал за вами с точки зрения профессионала, скажу без ложной скромности.
  — Сыграем? — предложил Дима, не сводя извиняющегося взгляда карих глаз с Перри, который наконец неловко выпрямился в полный рост.
  — Привет, — пропыхтел он, еще не отдышавшись как следует, и протянул потную ладонь. У Димы была рука располневшего ремесленника, украшенная татуировкой в виде звездочки на большом пальце. — А это Гейл Перкинс, и оба мы жалкие дилетанты, — добавил Перри, чувствуя необходимость слегка сбавить темп.
  Прежде чем Дима успел ответить, Марк угодливо фыркнул в знак протеста.
  — Дилетанты, Перри? Не верьте ему, Гейл. Вы первоклассно сыграли, честное слово. Удары слева были просто божественны — правда, Дима? Вы сами так сказали. Мы наблюдали из магазина.
  — Марк говорит, ты играешь в «Куинсе», — сказал Дима, продолжая широко улыбаться. Голос у него был низкий, звучный, гортанный. Он говорил с легким американским акцентом.
  — Играл несколько лет назад, — скромно ответил Перри, продолжая тянуть время.
  — Дима недавно приобрел «Три трубы» — ведь так? — сообщил Марк, как будто эта новость могла подтолкнуть Перри к игре. — Самое красивое место на нашей стороне острова — да, Дима? Говорят, у него большие планы на эту землю. А вы, если не ошибаюсь, живете в «Капитане Куке» — по-моему, один из лучших коттеджей на нашем курорте.
  Перри подтвердил.
  — Значит, вы соседи — да, Дима? «Три трубы» аккурат по ту сторону залива, прямо напротив вас. Последний большой незастроенный участок на острове — но Дима собирается исправить упущение, да, сэр? Вроде бы планируется выпустить акции и предоставить льготы местным жителям — по-моему, очень достойная идея. А пока суд да дело, Дима, если не ошибаюсь, отдыхает и принимает у себя друзей и родственников практически в походных условиях. Я в восторге. Мы все в восторге. Для человека с вашими средствами — настоящий подвиг, вот что я скажу.
  — Сыграем?
  — Парную? — спросил Перри и с сомнением покосился на Гейл, избегая пристального взгляда Димы.
  Но Марк, оседлав своего конька, не отступал.
  — Спасибо, Перри, но, боюсь, никаких парных игр, — ловко вмешался он. — Дима играет только один — правда, сэр? Вы полагаетесь на собственные силы. Предпочитаете сами отвечать за свои ошибки — так вы мне говорили. Это ваши слова, и я принял их близко к сердцу.
  Видя, что Перри разрывается между преданностью и искушением, Гейл поспешила на помощь:
  — Не беспокойся обо мне. Если хочешь играть один — пожалуйста. Я не буду скучать.
  — Перри, неужели вам не по душе предложение этого джентльмена? — упорно настаивал Марк. — Если бы я хотел заключить пари, то даже не знал бы, на кого из вас поставить, и это непреложный факт.
  Дима ушел, слегка подволакивая левую ногу. Он что, хромой? Или просто за день массивное тело утомилось от собственной тяжести?
  
  Не тогда ли Перри впервые заметил двоих мужчин, которые маячили без дела у калитки, ведущей на корт? Один — светловолосый, с младенческим лицом — стоял, заложив руки за спину, другой — бледный брюнет — скрестил их на груди.
  Если и заметил, то подсознательно — так Перри утверждал десять дней спустя в разговоре с мужчиной по имени Люк и женщиной по имени Ивонн. Они, все четверо, сидели за овальным обеденным столом в подвале красивого викторианского особнячка в Блумсбери.
  От квартиры Гейл в Примроуз-Хилл их довезло черное такси — за рулем сидел огромный добродушный мужчина в берете и с серьгой, представившийся как Олли. Люк открыл гостям дверь, Ивонн стояла позади. Войдя в коридор, где пахло свежей краской, Перри и Гейл пожали руки хозяевам, Люк вежливо поблагодарил их за визит и повел вниз, в подвальную столовую: стол, шесть стульев и кухонный уголок. За полукруглыми матовыми окнами, прорезанными высоко в стене, на уровне тротуара, виднелись ноги прохожих.
  Затем у Перри и Гейл забрали мобильники и предложили подписать обязательство о неразглашении государственной тайны. Гейл, как и положено юристу, прочла текст — и пришла в ярость.
  — Через мой труп, — заявила она, но Перри, пробормотав «Какая разница?», нетерпеливо подписал бумагу. Гейл неохотно последовала его примеру, предварительно внеся от руки какие-то исправления. Подвал освещался одной-единственной тусклой лампой, висевшей над столом, от кирпичных стен слабо пахло старым портвейном.
  Люк был изящный, чисто выбритый мужчина лет сорока пяти — по мнению Гейл, слишком миниатюрный. Шпионам надлежит быть покрупнее, сказала она себе с напускной веселостью, тщетно пытаясь успокоиться. Прямой осанкой, темно-серым пиджаком и маленькими завитками седеющих волос, торчащих над ушами, Люк напоминал жокея, нарядившегося в выходной костюм.
  Ивонн же была чуть старше Гейл. На первый взгляд она могла показаться чопорной, но была по-своему красива, даже в образе «синего чулка». В скучном деловом костюме, с короткой темной стрижкой, без макияжа, Ивонн выглядела старше своего возраста и слишком серьезной для шпионки — опять же, с точки зрения насмешницы Гейл.
  — Вы действительно не поняли, что это телохранители? — повторил Люк, переводя взгляд с Перри на Гейл. — И не говорили друг другу, когда остались одни, чего-нибудь вроде: «Странно, что у этого парня, Димы, кто бы он ни был, такая серьезная охрана»?
  Неужели мы с Перри действительно так разговариваем? — удивилась про себя Гейл. А я и не знала.
  — Несомненно, я заметил этих людей, — подтвердил Перри. — Но если хотите знать, раскусил ли я их, отвечу: нет. Скорее всего, я подумал: двое парней наблюдают за игрой… если я вообще о чем-нибудь подумал… — Он с глубокомысленным видом пощипал бровь длинными пальцами. — Я бы предположил, что трудно с первого взгляда определить телохранителей. Конечно, для вас это естественно, вы ведь вращаетесь в этих сферах. Но обычному человеку такое и в голову не придет.
  — А вы что скажете, Гейл? — с подчеркнутым уважением поинтересовался Люк. — Вы целый день проводите в зале суда и видите жестокий мир во всей его красе. У вас возникли какие-нибудь подозрения насчет этих людей?
  — Если я их и заметила, то, скорее всего, решила, что парни на меня глазеют, и не стала обращать на них внимания, — ответила Гейл.
  Но Ивонн — типичную отличницу — это не удовлетворило.
  — Но вечером, Гейл, обсуждая прошедший день…
  Шотландка? Не исключено, подумала Гейл, которая гордилась своим тонким слухом и способностью различать акценты.
  — …неужели вы действительно не отметили ничего странного в двух посторонних людях, которые за вами наблюдали?
  — Это был наш первый нормальный вечер в отеле, — отрезала Гейл в приступе нервного раздражения. — Перри заказал столик в «Палубе», на террасе над морем, и мы ужинали при свечах. Звезды, полная луна, древесные лягушки оглушительно квакают, лунная дорожка тянется почти до самого нашего столика. Вы правда думаете, что мы провели романтический вечер, обсуждая чьих-то там телохранителей? Что вы к нам прицепились, а? — Опасаясь, что ее слова звучат грубее, чем хотелось бы, Гейл дала задний ход: — Да, да, мы действительно упомянули Диму. Он из тех людей, которые так сразу не забываются. К тому же мы никогда раньше не знакомились с русскими олигархами. Перри себя поедом ел за то, что согласился с ним играть, он хотел позвонить Марку и отменить матч. Я сказала, что мне доводилось танцевать с такими, как Дима, и что обычно у них отменная техника. Перри моментально заткнулся — правда, дорогой?
  Разделенные пропастью шириной в Атлантический океан, который они недавно перелетели, но благодарные за возможность облегчить душу перед двумя профессиональными слушателями, Перри и Гейл продолжали свой рассказ.
  
  Без четверти семь на следующее утро Марк стоял, поджидая их, на верхней ступеньке лестницы, весь в белом, с запасом охлажденных теннисных мячей и стаканчиком кофе.
  — Я чертовски боялся, что вы проспите, — взволнованно сказал он. — Все готово, не беспокойтесь. Гейл, как настроение? Выглядите изумительно, позвольте заметить. После вас, Перри, сэр… Ну и погодка, а? Ну и погодка.
  Перри первым дошел до следующей площадки, где дорожка поворачивала влево. Свернув, он оказался лицом к лицу с теми самыми субъектами в коротких кожаных куртках, которые торчали возле корта накануне вечером. Они стояли по обе стороны цветочной арки, ведущей к центральному корту — с четырех сторон его огораживали брезентовые стенки и двадцатифутовая живая изгородь из гибискуса.
  Увидев Перри, Марка и Гейл, светловолосый парень с младенческим лицом шагнул вперед и с бесстрастной улыбкой вытянул руки — классический жест человека, намеревающегося произвести обыск. Озадаченный Перри резко остановился метрах в трех, Гейл замерла у него за спиной. Когда мужчина сделал еще шаг, Перри отступил, потянув за собой Гейл, и воскликнул:
  — Какого черта?!
  Он обращался к Марку, поскольку ни светловолосый тип, ни его напарник как будто не расслышали вопроса — и уж точно не поняли.
  — Служба безопасности, — ободряюще прожурчал тот, протиснувшись мимо Гейл. — Обычное дело…
  Перри стоял неподвижно, слегка наклонив голову. Он пытался осмыслить услышанное.
  — Какая служба безопасности? Не понимаю… А ты, Гейл?
  — Я тоже не понимаю, — сказала она.
  — Это охрана Димы, Перри. Чья же еще? Он большая шишка. Международного масштаба. Мальчики всего лишь выполняют приказ.
  — Ваш приказ, Марк? — Перри укоризненно взглянул на него сквозь очки.
  — Ну что за глупости, Перри! Не мой, а Димы. Это Димины телохранители, они всюду его сопровождают.
  Перри взглянул на светловолосого.
  — Вы, часом, не говорите по-английски? — спросил он. Младенческое лицо охранника осталось невозмутимым, разве что слегка напряглось.
  — Видимо, не говорит. И, судя по всему, не слышит.
  — Ради бога, Перри… — взмолился Марк, и его щеки побагровели. — Они всего лишь заглянут в вашу сумку — и вы пойдете дальше. Ничего личного. Я же сказал, обычное дело. Как в аэропорту.
  Перри вновь обернулся к Гейл:
  — Тебе есть что сказать?..
  — Разумеется.
  — Я пытаюсь вас правильно понять, Марк, — наставительным тоном произнес Перри. — Мой предполагаемый противник на корте, Дима, желает удостовериться, что я не собираюсь бросить в него бомбу. Вот что хотят сказать мне эти люди, не так ли?
  — Мы живем в опасном мире, Перри. Может быть, вам об этом неизвестно — но мы-то в курсе и вынуждены приспосабливаться. При всем уважении, я бы советовал вам подчиниться.
  — Или, как вариант, я выну «Калашников» и вышибу ему мозги, — не унимался Перри, приподнимая теннисную сумку и изображая, будто там спрятано оружие. Из тени кустов выступил второй охранник и встал рядом с первым, но лица у обоих по-прежнему оставались совершенно бесстрастными.
  — Вы делаете из мухи слона, да простится мне это сравнение, мистер Мейкпис, — запротестовал Марк, чья подобострастная вежливость под давлением дала трещину. — Вас ждет отличная игра. Ребята выполняют свой долг, и, на мой взгляд, делают это очень вежливо и профессионально. Честное слово, сэр, я не понимаю, в чем проблема.
  — Проблема, — задумчиво повторил Перри, как будто начиная коллективное обсуждение со студентами. — Так давайте я объясню, в чем она. На мой взгляд, проблем здесь несколько. Во-первых, никто не полезет в мою сумку без разрешения — а я не собираюсь его давать. По той же причине никто не полезет в сумку этой леди. — Он указал на Гейл.
  — Совершенно верно, — подтвердила она.
  — Вторая проблема. Если ваш друг Дима думает, что я собираюсь его убить, зачем он тогда звал меня играть с ним в теннис? — Подождав ответа и не услышав ничего, кроме красноречивого пощелкивания языком, Перри продолжал: — Третья проблема. Насколько я понимаю, этот досмотр — односторонний процесс. Просил ли я разрешения заглянуть в сумку Димы? Нет. И не хочу. Возможно, вы сумеете это ему разъяснить, когда будете передавать мои извинения. Гейл, может быть, пойдем завтракать? Нас ждет замечательный шведский стол. Недаром же мы раскошелились.
  — Отличная идея, — искренне согласилась Гейл. — Ты знаешь, я страшно проголодалась.
  Они развернулись и, не обращая внимания на мольбы Марка, уже шагали вниз по ступенькам, когда калитка, ведущая на корт, распахнулась и знакомый бас заставил их остановиться.
  — Не убегайте, мистер Перри Мейкпис. Если хотите вышибить мне мозги, сделайте это ракеткой.
  
  — Сколько лет вы бы ему дали, Гейл? — спросила Ивонн, делая аккуратную пометку в блокноте.
  — Белобрысому? Двадцать пять максимум, — ответила та, пытаясь найти некую золотую середину между легкомысленным тоном и боязливым.
  — Перри, как по-вашему?
  — Тридцать.
  — Рост?
  — Ниже среднего.
  Перри, милый, при твоем росте метр восемьдесят семь для тебя мы все — ниже среднего, подумала Гейл.
  — Примерно метр семьдесят пять, — сказала она.
  И очень короткая стрижка — на этом сошлись оба.
  — А еще золотой браслет-цепочка, — к собственному удивлению, вспомнила Гейл. — Однажды у меня был клиент с точно таким же браслетом. Говорил, если его совсем прижмут, он разорвет браслет на звенья и будет раздавать их в качестве взяток.
  
  Рука Ивонн с благоразумно подстриженными, ненакрашенными ногтями пододвигает им через стол пачку газетных фотографий. На переднем плане — шестеро коренастых молодых людей в костюмах от «Армани» радостно приветствуют победившую на скачках лошадь и позируют перед объективом, высоко подняв бокалы с шампанским. На заднем плане виднеются рекламные щиты с кириллическими и латинскими надписями. А в дальнем углу слева, скрестив руки на груди, стоит светловолосый телохранитель, бритый почти наголо. В отличие от троих своих коллег, он обходится без темных очков. На левом запястье у него золотой браслет-цепочка.
  Перри, кажется, доволен собой. А Гейл слегка мутит.
  Глава 2
  Гейл не понимала, почему вести разговор приходится в основном ей. Она прислушивалась к собственному голосу, эхом отдающемуся от кирпичных стен подвала, — так же, как во время бракоразводных процессов, на которых она в данный момент специализировалась: сейчас я изображаю праведное негодование, сейчас язвительное недоверие, а сейчас говорю точь-в-точь как моя непутевая матушка после второй порции джина с тоником.
  Сегодня она время от времени улавливала в своем голосе неуместный трепет и тщетно силилась его подавить. Может, собеседники по ту сторону стола этого и не замечали, но себя-то не обманешь. И, судя по всему, Перри тоже, потому что он то и дело склонял голову набок, чтобы посмотреть на нее с тревогой и нежностью, хоть их и разделяло пространство в три тысячи миль. А иногда даже коротко пожимал ей руку под столом, после чего перехватывал нить разговора в ошибочном, но вполне понятном убеждении, что таким образом дает Гейл немного расслабиться. Однако в итоге все ее чувства начинали работать в скрытом режиме — и вырывались на поверхность, как только предоставлялась такая возможность, еще более бурно, чем прежде.
  
  Перри и Гейл утверждали, что вошли на корт если не вальяжно, то, во всяком случае, без спешки. Они прошествовали по обсаженной цветами дорожке в сопровождении охранников, изображавших почетный караул. Гейл придерживала за край широкополую шляпу и покачивала бедрами.
  — Я действительно немножко жеманничала, — призналась она.
  — Да еще как! — воскликнул Перри, вызвав сдержанные улыбки по ту сторону стола.
  Он вновь задумался, не отказаться ли от матча, но было поздно: он уже отступал от калитки, пропуская Гейл, и та прошла вперед с царственной неторопливостью, прозрачно намекая, что оскорбление, возможно, не достигло цели, но тем не менее не забыто. Вслед за Перри на корт проскользнул Марк.
  Дима стоял посреди площадки, лицом к ним, протянув руки в приветственном жесте. На нем были мягкая синяя водолазка и длинные черные шорты. Зеленый козырек, похожий на клюв, торчал надо лбом, лысая голова блестела на утреннем солнце — Перри задумался, не смазана ли она маслом. Кроме инкрустированных драгоценными камнями часов, Дима щеголял причудливой золотой цепочкой, которая свисала с массивной шеи, — еще одно яркое пятно, своего рода отвлекающий маневр.
  Но, к ее удивлению, подхватила Гейл, Дима был не один. На зрительской трибуне позади него разместилась весьма пестрая — и, на ее взгляд, очень странная — компания детей и взрослых.
  — Точь-в-точь восковые куклы, — жаловалась она Люку и Ивонн. — Меня поразили не столько их наряды и присутствие на корте в безбожную рань — в семь утра! — сколько их ледяное молчание и угрюмый вид. Я села в нижнем ряду и подумала: господи, что это? Трибунал, церковное собрание или что?
  Даже дети держались друг с другом холодно. Они немедленно завладели вниманием Гейл, эти дети. Она насчитала четверых.
  — Две почти одинаковые девочки, примерно пяти и семи лет, в темных платьях и шляпках, сидели, притиснутые друг к дружке, рядом с полной чернокожей женщиной — видимо, няней, — вспоминала Гейл, твердо намеренная на сей раз не давать воли эмоциям. — Двое светловолосых, веснушчатых мальчиков-близнецов в спортивных костюмах. Все они выглядели такими подавленными, будто их пинками подняли с постели и притащили сюда в качестве наказания.
  А что касается взрослых, то они были очень странные и нездешние, как будто сошли с картинки, изображающей семейство Аддамс. Причина крылась не только в городских костюмах и прическах в стиле семидесятых. И не в том, что женщины, невзирая на жару, оделись как зимой. Дело было в общем унынии.
  — Почему все молчат? — шепнула она Марку, который без приглашения уселся рядом.
  Тот пожал плечами:
  — Русские.
  — Но русские вечно болтают!
  Не тот случай, объяснил Марк. Почти все они прилетели день-два назад и еще не успели адаптироваться к карибскому климату.
  — Там что-то случилось, — сказал он, кивком указывая на противоположную сторону залива. — По слухам, у них какое-то большое семейное сборище, причем не особо радостное. Не знаю уж, что там у этих людей с личной гигиеной, но система водоснабжения наполовину вышла из строя.
  Гейл заметила двух полных мужчин — один, в фетровой шляпе, негромко говорил по мобильному телефону, а другой, в клетчатом шотландском берете с красным помпоном на макушке, сидел молча.
  — Это двоюродные братья Димы, — объяснил Марк. — Все здесь друг другу родственники. Они приехали из Перми.
  — Откуда?
  — Пермь, в России. Такой город.
  Чуть выше сидели светловолосые подростки-близнецы, жевавшие резинку с таким видом, как будто им все осточертело. Сыновья Димы, сказал Марк. Приглядевшись к ним внимательнее, Гейл и впрямь заметила фамильное сходство: широкая грудь, прямая спина, блудливые карие глаза, которые, в свою очередь, жадно уставились на нее.
  Она сделала короткий быстрый вдох и расслабилась. Приближался вопрос, который в юридическом мире сочли бы решающим, — вопрос, предназначенный для того, чтобы немедленно обратить свидетеля в прах. С той разницей, что свидетелем на сей раз была она сама. Но, продолжая говорить, Гейл с облегчением поняла, что в ее голосе, отскакивающем от кирпичной стены, не слышится дрожи, запинок и прочих красноречивых сигналов.
  — Скромно, в стороне от остальных — как будто нарочито в стороне — сидела очень красивая девочка лет пятнадцати-шестнадцати, с длинными угольно-черными волосами, в школьной форме — блузке и темно-синей юбке ниже колена. Она словно была ни с кем из присутствующих не связана. Поэтому я спросила у Марка, кто она такая. Естественно.
  Естественно, с облегчением повторила про себя Гейл. По ту сторону стола никто и бровью не повел. Браво.
  — Марк сказал: «Ее зовут Наташа. Едва распустившийся цветочек, простите мою вольность. Дочь Димы. Отец в ней души не чает. Тамара ей не мать».
  Чем же занималась красавица Наташа, дочь Димы, но не Тамары, в семь утра, вместо того чтобы любоваться отцом, играющим в теннис? Читала какую-то книгу в кожаном переплете, которую держала перед собой, точно щит добродетели.
  — Невероятно красивая девочка, — повторила Гейл. И, как бы вскользь, добавила: — По-настоящему красивая.
  Она подумала: о господи, я говорю как лесбиянка, хотя всего лишь пытаюсь казаться равнодушной.
  Но опять-таки ни Перри, ни Люк, ни Ивонн как будто ничего не заметили.
  — А где здесь Тамара? — строго спросила Гейл у Марка, незаметно от него отодвигаясь.
  — Двумя рядами выше, слева. Очень набожная дама, здесь ее прозвали Монашкой.
  Гейл развернулась и не таясь посмотрела на худую, почти бесплотную женщину, с ног до головы в черном. Темные с проседью волосы были стянуты в пучок и повязаны лиловым шифоновым шарфом, рот с опущенными уголками, казалось, никогда не улыбался.
  — А на груди огромный золотой православный крест — такой, с лишней перекладиной, — заявила Гейл. — Действительно, Монашка… — Подумав, она добавила: — Впечатляющая дама, однако. Из тех, на чьем фоне окружающие блекнут. — Ей мимоходом вспомнились родители-актеры. — Железная воля налицо. Даже Перри это почувствовал.
  — Но не сразу, — возразил тот, избегая взгляда Гейл. — Задним умом все мы крепки.
  А просто умом — не очень, да? — чуть не парировала она. Впрочем, радуясь тому, что ей удалось так ловко проскочить щекотливый вопрос о Наташе, Гейл решила не придираться.
  Что-то в поведении маленького, безукоризненно опрятного Люка упорно привлекало ее внимание — она постоянно, пусть и невольно, ловила его взгляд, и он делал то же самое. Поначалу она гадала, не гей ли он, но потом заметила, что он не сводит глаз с расстегнувшейся пуговки на ее блузке. Гейл решила, что Люк обходителен, как всякий неудачник. Готов бороться до последнего, когда этот последний — он сам. До Перри у Гейл было много мужчин, и некоторым она говорила «да» исключительно по доброте душевной, просто чтобы повысить их самооценку. Люк напоминал ей этих бедолаг.
  
  Разминаясь перед матчем с Димой, Перри, в отличие от Гейл, почти не обращал внимания на публику — так он сказал Люку и Ивонн, не отрывая взгляда от своих больших рук, лежащих ладонями вниз на столе. Он просто отметил присутствие зрителей, помахал им ракеткой и не получил никакой реакции в ответ. Перри был занят: надевал линзы, затягивал шнурки, мазался солнцезащитным кремом, переживал за Гейл, оставшуюся в обществе назойливого Марка, и прикидывал, скоро ли ему удастся победить и убраться отсюда. Да еще противник, стоя в трех футах от Перри, пристал как рыба-прилипала.
  — Они тебе мешают? — серьезно спросил Дима вполголоса. — Мои болельщики. Если хочешь, я велю им уйти.
  — Нет, конечно, — ответил Перри, еще не остывший после столкновения с охранниками. — Это ведь ваши друзья.
  — Ты британец?
  — Да.
  — Англичанин? Валлиец? Шотландец?
  — Англичанин.
  Перри бросил на скамейку сумку — ту самую, в которую не позволил заглянуть охранникам — и выудил две повязки от пота, одну для запястья, другую для головы.
  — Ты священник? — продолжал допрос Дима.
  — Нет. А что, вам надо исповедоваться?
  — Врач?
  — О нет.
  — Юрист?
  — Просто играю в теннис.
  — Банкир?
  — Упаси господи, — с раздражением ответил Перри и покрутил в руках потрепанный козырек, а потом бросил его обратно в сумку.
  На самом деле это было нечто большее, чем раздражение. Он чувствовал себя униженным — его унизил Марк и унизили бы охранники, если бы им позволили. Допустим, он не позволил, но их присутствия на корте — они, точно судьи, расположились с обеих сторон — было достаточно, чтобы Перри вскипел. И Дима упорно продолжал его злить — то, что он вынудил абсолютно посторонних людей прийти сюда в семь утра, лишь усугубило обиду.
  Дима сунул руку в карман длинных шортов и извлек серебряную полудолларовую монетку с изображением президента Кеннеди.
  — Знаешь что? Дети говорят, мне какой-то шарлатан заколдовал эту монетку, чтобы я всегда выигрывал, — признался он, кивком лысой головы указывая на веснушчатых подростков на трибуне. — Когда жребий за мной, мои собственные дети считают, что я жульничаю. У тебя есть дети?
  — Нет.
  — Думаешь завести?
  — Когда-нибудь.
  Иными словами, не лезь не в свое дело.
  — Выбирай.
  «Жребий», мысленно повторил Перри. Человек, который говорит на посредственном английском с нью-йоркским акцентом, знает слово «жребий». Перри выбрал решку, проиграл и услышал насмешливый возглас с трибуны — первый признак интереса, который удосужился выказать кто-то из зрителей. Опытным взглядом преподавателя он посмотрел на сыновей Димы — они прыскали в ладони. Дима взглянул на солнце и предпочел теневую сторону корта.
  — Что у тебя за ракетка? — спросил он, прищурив свои внимательные карие глаза. — Какая-то подозрительная. А, плевать, все равно я выиграю… — Шагая по корту, Дима вдруг добавил: — Девушка у тебя что надо. Дорогого стоит. Но лучше женись на ней поскорее.
  Каким образом этот тип узнал, что мы не женаты? — в ярости подумал Перри.
  
  Он заработал четыре очка подряд на подаче, как и во время матча с индийской четой, а затем выбил мяч в аут — но какая разница?
  Отвечая на подачу Димы, Перри выбрал тактику, которую позволял себе только со слабыми противниками. Он стоял прямо, почти касаясь пальцами ног линии подачи, принимал мяч сразу после отскока и посылал его через весь корт под углом или вбивал в землю неподалеку от того места, где торчал, скрестив руки на груди, светловолосый охранник. Но прошел этот номер всего пару раз, а потом Дима раскусил подвох и заставил Перри отступить к задней линии.
  — И тогда, кажется, я слегка остыл, — подытожил Перри, мрачно усмехаясь и проводя по губам тыльной стороной запястья.
  — Перри пер на него танком, — заметила Гейл. — Но Дима — отличный спортсмен. Просто удивительно для его роста, веса и возраста. Правда, Перри? Ты сам так сказал. Ты сказал, что он попирает закон тяготения. И при этом ничуть не задирает нос. Славный парень.
  — Он не прыгал за мячом, а как будто летал, — согласился Перри. — И да, Дима хороший партнер, ничего не скажешь. Я думал, будут скандалы и споры насчет заступов — но ничего подобного. С ним действительно было приятно играть. Хитрый, как черт. Медлил с ударом буквально до самой последней секунды.
  — А ведь он хромал, — взволнованно вставила Гейл. — Дима предпочел играть на склоне, чтобы было удобнее — правда, Перри? Он все время держался очень прямо, как будто кол проглотил. И на колене у него была повязка. И все-таки он порхал!
  — Ну, мне пришлось немного придержать, — сказал Перри, неловко пощипывая бровь. — Честно говоря, когда мы разыгрались, он стал пыхтеть как паровоз.
  Но, несмотря на усталость, Дима как ни в чем не бывало продолжал допрашивать Перри в промежутках между геймами.
  — Ты большой ученый? Если что, взорвешь к черту весь мир? — спросил он, отхлебнув воды со льдом.
  — Нет, вовсе нет.
  — Чиновник?
  Эта игра в угадайку начинала утомлять.
  — Нет, я преподаватель, — ответил Перри, очищая банан.
  — То есть… ты студентов учишь? Профессор, что ли?
  — В яблочко. Я учу студентов. Но я не профессор.
  — Где?
  — Сейчас — в Оксфорде.
  — В том самом университете?
  — Точно.
  — И что ты преподаешь?
  — Английскую литературу, — ответил Перри, не желая признаваться абсолютно постороннему человеку, что будущее у него весьма туманное.
  Но любопытство Димы не знало границ.
  — Слышь, а Джека Лондона знаешь? Самый известный английский писатель.
  — Лично не знаком.
  Дима явно не понял шутки.
  — И тебе он нравится?
  — Просто обожаю.
  — А Шарлотта Бронте? Тоже нравится?
  — Очень.
  — Сомерсет Моэм?
  — Чуть меньше.
  — У меня все их книги есть. Полным-полно. На русском. Шкафы битком набиты.
  — Прекрасно.
  — Ты читал Достоевского? Лермонтова? Толстого?
  — Конечно.
  — У меня они тоже есть. Все лучшие писатели. И Пастернак. Знаешь что? Пастернак написал про мой родной город. Назвал его Юрятин. На самом деле это Пермь. Пастернак, блин, назвал его Юрятин — хрен знает почему. Писатели так всегда делают, они чокнутые. Видишь мою дочь? Ее зовут Наташа, ей плевать на теннис, она книжки любит. Эй, Наташа, поздоровайся с Профессором.
  Неторопливо и рассеянно, явно намекая, что ей помешали, Наташа подняла голову и отвела волосы с лица. Перри только успел подивиться ее красоте, а девушка уже вновь погрузилась в чтение.
  — Стесняется, — объяснил Дима. — Не любит, когда я ей кричу. Видишь книжку? Это Тургенев. Известный русский писатель. Мой подарок. Она хочет книжку — я покупаю. Ладно, Профессор, твоя подача.
  — И с тех пор я стал Профессором. Сто раз ему говорил, что я не профессор, но он не слушал, поэтому я сдался. Через пару дней меня весь отель звал Профессором. Чертовски странно это слышать, особенно когда ты решил вовсе бросить преподавание.
  Меняясь сторонами при счете 5:2, Перри с облегчением заметил, что Гейл отделалась от настырного Марка и уселась на верхней скамейке, меж двух маленьких девочек.
  
  Игра шла в хорошем темпе, сказал Перри Люку. Не самый лучший его матч, но тем не менее — по крайней мере, пока он играл вполсилы — смотреть было весело и интересно (если предположить, что зрители пришли сюда развлечься, в чем Перри сомневался: все собравшиеся, кроме близнецов, сидели как на молитвенном собрании). «Играть вполсилы» в представлении Перри значило не набирать темп, принимать мячи, идущие на вылет, и отбивать, не особенно заботясь о том, где приземлится мяч. Учитывая разницу между противниками — в возрасте, опыте и подвижности, если уж говорить честно, — которая теперь стала очевидна, единственной заботой Перри было сыграть достойно, не лишить Диму самоуважения и наконец позавтракать с Гейл. По крайней мере, так он думал до тех пор, пока они вновь не поменялись сторонами. Дима цепко ухватил его за плечо и сердито прорычал:
  — Ты, мать твою, меня обижаешь, Профессор.
  — Что-что?
  — Тот мяч шел на вылет. Ты это видел, но все-таки его взял. Думаешь, я старый жирный сукин сын? Думаешь, я тут сдохну, если ты не будешь меня жалеть?
  — Мяч попал бы на линию.
  — Профессор, если мне что-то надо, то я, блин, это получу. И не смей со мной нежничать, ты слышал? Хочешь поставить тысячу баксов? Чтоб было поинтереснее.
  — Нет, спасибо.
  — Пять тысяч?
  Перри рассмеялся и покачал головой.
  — Струсил, да? Струсил, поэтому не хочешь пари.
  — Наверное, вы правы, — согласился Перри, все еще ощущая хватку Димы на левом плече.
  
  — Британия побеждает!
  Крик разнесся над кортом и замер. Близнецы нервно рассмеялись в ожидании взрыва. До сих пор Дима терпел их выходки. Теперь он решил, что с него хватит. Положив ракетку на скамью, он поднялся на трибуну, подошел к мальчишкам и ткнул пальцем чуть ли не в самые их физиономии.
  — Хотите, чтоб я снял ремень и вас выдрал? — поинтересовался он по-английски — вероятно, ради Перри и Гейл.
  Один из мальчиков ответил на английском — произношение у него было куда правильнее, чем у отца:
  — На тебе нет ремня, пап.
  Это было последней каплей. Дима с такой силой ударил сына по щеке, что тот чуть не свалился со скамьи. За первым ударом последовал второй, столь же громкий — близнецы получили поровну. Гейл невольно вспомнила, как ее амбициозный старший братец однажды отправился охотиться на фазанов со своими богатыми приятелями. Гейл терпеть не могла эту забаву. Но в тот день она была рядом с братом, когда он уложил по фазану «справа и слева» — то есть из обоих стволов.
  — Меня поразило, что они даже не попытались уклониться. Просто стерпели, — сказал Перри, сын учителя.
  Но самым странным, по словам Гейл, было то, что сразу после этого возобновилась дружеская беседа.
  — Хотите, чтоб Марк поучил вас играть в теннис после матча? Или пойдете домой с мамой учить закон Божий?
  — Теннис, папа, — сказал один из близнецов.
  — Тогда не галдите тут, иначе никакого мраморного мяса на ужин. Хочешь вечером мраморное мясо?
  — Конечно!
  — А ты, Виктор?
  — Да, папа.
  — Тогда, если охота пошуметь, хлопайте вон Профессору, а не вашему бестолковому папе.
  Дима по очереди заключил сыновей в медвежьи объятия, и матч продолжился без дальнейших инцидентов.
  
  Потерпев поражение, Дима вел себя до неприличия подобострастно. Он не просто был любезен — он проливал слезы восхищения и благодарности. Сначала он прижал Перри к своей могучей груди — тот был готов поклясться, что она каменная — и троекратно расцеловал по русскому обычаю. Тем временем по лицу Димы — на шею Перри — продолжали градом катиться слезы.
  — Честно играешь, Профессор, слышь? Настоящий английский джентльмен, как в книжках. Ты мне нравишься, слышь? Гейл, идите сюда. — Он обнял ее еще более почтительно — и, слава богу, осторожно. — Вы уж позаботьтесь об этом сукином сыне, Профессоре, слышите? В теннис он играет классно. Ей-богу, настоящий джентльмен, профессор честной игры, слышите? — Дима повторял это, как некое заклинание собственного изобретения.
  Затем он отвернулся и раздраженно зарычал что-то в мобильный телефон, который поднес ему светловолосый охранник.
  
  Зрители медленно покидали корт. Девочки захотели обнять Гейл на прощание, и та охотно подчинилась. Один из сыновей Димы, проходя мимо Перри, лениво произнес с американским акцентом: «Круто играешь, старик». Щека у него все еще была красной после удара. Красавица Наташа влилась в процессию, с книгой в руке. Большим пальцем она заложила книгу на том месте, где ей пришлось прерваться. Замыкала шествие, под руку с мужем, Тамара, ее огромный православный крест сверкал на солнце. После утомительной игры Димина хромота стала еще заметнее. Он шел, точно в бой, расправив плечи, выпятив грудь и задрав подбородок. Под бдительным надзором телохранителей русские спускались по извилистой, выложенной камнем тропинке. Позади отеля ждали три микроавтобуса с черными окнами. Марк покинул корт последним.
  — Прекрасная игра, сэр, — сказал он, похлопав Перри по плечу. — Просто блеск. Но над ударами слева нужно немного поработать, вы уж меня простите. Может, потренируемся?
  Стоя бок о бок, Гейл и Перри молча наблюдали за тем, как кортеж движется по бугристому серпантину и исчезает среди кедров, скрывавших «Три трубы» от любопытных глаз.
  
  Люк поднимает глаза от своих записей. Словно по команде, Ивонн делает то же самое. Оба улыбаются. Гейл пытается избежать взгляда Люка, но тщетно — он смотрит прямо на нее.
  — Итак, Гейл, — бодро говорит он, — ваша очередь, если не возражаете. Марк вам докучал. Но в то же время, судя по всему, он настоящий кладезь информации. Что еще интересного вы можете рассказать нам о Диме и его семействе? — Люк дергает маленькими ручками, словно подгоняет лошадь.
  Гейл косится на Перри — сама не зная зачем. Тот отводит глаза.
  — Он такой скользкий тип, — жалуется Гейл, выражая скорее недовольство Люком, нежели Марком, и морщится, как будто съела нечто отвратительное.
  
  Марк едва успел устроиться рядом с ней на скамье, как тут же затянул привычную песню о том, какой богач этот его русский друг. По словам Марка, «Три трубы» — лишь одно из Диминых поместий. У него, мол, есть недвижимость и на Мадейре, и в Сочи, на берегу Черного моря.
  — И дом в пригороде Берна, — продолжала Гейл, — где находится его фирма. Но он предпочитает странствовать. Проводит часть года в Париже, часть — в Москве, часть — в Риме. Так говорил Марк… — Она увидела, что Ивонн делает очередную пометку. — Но основное место жительства Димы или, по крайней мере, его детей, — это Швейцария; они учатся в каком-то интернате для детей миллионеров, в горах. Еще Марк говорил о некоей «компании». Утверждал, что Дима ею владеет. Она зарегистрирована на Кипре. А еще — банки. Несколько банков. Крупный бизнес. Именно это в первую очередь и привело Диму на остров. На Антигуа четыре русских банка, по словам Марка, и один украинский. На самом деле это всего лишь латунные таблички в торговых центрах да телефон на столе у местного юриста. На одной из таких табличек значится имя Димы. «Три трубы» он купил за наличные. Если верить Марку, отель одолжил ему даже не чемоданы, а целые корзины наличных. Жуть какая-то! Двадцатидолларовыми банкнотами, не пятидесятидолларовыми. Пятьдесят баксов — слишком рискованно. Дима приобрел дом, заброшенную сахарную фабрику и полуостров, на котором стоит то и другое.
  — Марк называл сумму? — подал голос Люк.
  — Шесть миллионов долларов США. И теннис — тоже не просто удовольствие. По крайней мере, это не основное его назначение, — продолжала Гейл, сама удивляясь, как много она помнит из монолога Марка. — Теннис в России — несомненный показатель статуса. Если русский хвалится, что играет в теннис, это значит, что он богат до неприличия. Благодаря великолепным урокам Марка Дима выиграл в Москве какой-то кубок, так что все рты раскрыли. Но он не должен об этом рассказывать: Дима предпочитает считать, что сам всего добился. Марк сделал для меня исключение лишь потому, что полностью мне доверяет. А если я как-нибудь загляну к нему в магазин, то в маленькой уютной комнатке наверху мы могли бы продолжить разговор…
  Люк и Ивонн сочувственно улыбнулись, Перри — нет.
  — А Тамара? — спросил Люк.
  — Марк сказал, что она «Богом ушибленная». А по мнению местных — просто сумасшедшая. Не купается, не ходит на пляж, не играет в теннис, не разговаривает с собственными детьми — разве что о Боге, — Наташу вообще игнорирует, почти ни с кем не общается, разве что с Элспет, женой Амброза. Элспет работает в туристической фирме, но когда приезжает Дима с семьей, она бросает все и бежит помогать мужу. По слухам, одна из горничных недавно позаимствовала что-то из Тамариных украшений, чтобы надеть на танцы; Тамара застукала ее, прежде чем девушка успела положить вещь на место, и укусила за руку так сильно, что пришлось наложить двенадцать швов. Марк говорит, что на месте пострадавшей потребовал бы заодно и прививку от бешенства.
  — А теперь, Гейл, пожалуйста, расскажите о тех девочках, которые сели рядом с вами, — попросил Люк.
  
  Ивонн играла роль прокурора, Люк изображал ее помощника, а Гейл сидела на свидетельском месте, стараясь не утратить самообладания, — именно это она советовала своим подопечным, угрожая в противном случае отлучением.
  — Девочки уже сидели наверху, Гейл, или они подбежали к вам, как только увидели? — спросила Ивонн, покусывая карандаш и изучая свои пометки.
  — Они сами поднялись ко мне. Не бегом, а шагом.
  — Смеялись? Улыбались? Шалили?
  — Ни единой улыбки. Ни намека на улыбку.
  — Может быть, девочек отправил к вам тот, кто должен был за ними присматривать?
  — Они пришли исключительно по собственной инициативе. Таково мое мнение.
  — Вы уверены? — настойчиво уточнила Ивонн. Ее шотландский акцент усилился.
  — Я видела, как это было. Марк начал со мной заигрывать, поэтому я поднялась наверх, чтобы оказаться как можно дальше от него. На той скамейке не было никого, кроме меня.
  — Где в ту минуту сидели малютки? Ниже? На том же ряду? Где?
  Гейл сделала вдох, чтобы собраться с мыслями, и ответила взвешенно, четко:
  — «Малютки» сидели во втором ряду, по обе стороны от Элспет. Старшая обернулась и посмотрела на меня, потом заговорила с Элспет. Нет, я не слышала ее слов. Элспет тоже обернулась и посмотрела на меня, потом кивнула. Тогда девочки посовещались друг с дружкой, встали и пошли наверх. Не бегом. Медленно.
  — Не давите на нее, — сказал Перри.
  
  Свидетельство Гейл звучало весьма расплывчато. Так казалось и ей самой — профессиональному адвокату — и, несомненно, Ивонн. Да, девочки подошли к ней. Старшая сделала реверанс — должно быть, научилась на уроках танцев — и очень серьезно спросила по-английски, с легким иностранным акцентом:
  — Можно сесть с вами? Пожалуйста, мисс.
  Гейл рассмеялась и сказала:
  — Конечно, мисс.
  Девочки сели по бокам, по-прежнему без единой улыбки.
  — Я спросила у старшей, как ее зовут. Шепотом, потому что все вокруг молчали. Она сказала: «Катя». Я спросила: «А как зовут твою сестренку?», и она ответила: «Ира». Ира повернулась и уставилась на меня так, будто я допытываюсь о чем-то очень личном, — я страшно удивилась, откуда такая враждебность. Я спросила обеих: «Ваши мама и папа здесь?» Катя энергично помотала головой, Ира вообще не отреагировала. Мы посидели молча. Вот уж не думала, что дети могут молчать так долго. Я решила: может быть, им запрещают болтать во время теннисных матчей. Или разговаривать с посторонними. А может, они больше ничего не знают по-английски, или у них аутизм, или они умственно отсталые.
  Гейл прервалась, ожидая одобрения или вопроса, но две пары внимательных глаз оставались непроницаемы. Перри сидел рядом, склонив голову набок; от кирпичных стен пахло как от ее покойного отца-алкоголика. Гейл мысленно набрала полные легкие воздуха, точно ныряльщик перед прыжком.
  — В перерыве я попробовала еще раз: «Где ты учишься, Катя?» Катя покачала головой, Ира тоже. Они вообще не ходят в школу? Нет, ходят, но не сейчас. Они учились в Британской международной школе в Риме, но больше там не учатся. Никаких объяснений — да я их и не просила. Не хотелось показаться назойливой, но меня терзало какое-то смутное нехорошее ощущение. Значит, вы живете в Риме? Уже нет, сказала Катя. Так это там вы научились так здорово говорить по-английски? Да. В школе можно было выбрать английский или французский. Английский лучше. Я указала на двух подростков — сыновей Димы. Это ваши братья? Девочки помотали головами. Кузены? Да, почти кузены. Почти? Да. Они тоже учатся в международной школе? Да, только не в Риме, а в Швейцарии. А вон та красивая девочка, которая с головой ушла в книгу, — она тоже кузина? Снова ответила Катя, и ее слова прозвучали как признание на допросе: «Да, Наташа наша кузина… почти». Опять «почти». И ни одной улыбки. Зато Катя трогала мой шелковый саронг, как будто раньше никогда не видела шелка.
  Гейл сделала глубокий вдох. Ничего страшного, твердила она себе. Это лишь вступление. Подождите до завтра — вас ждет пятиактная драма с ужасами. Задним умом все крепки.
  — Потрогав шелк, она положила голову мне на плечо и закрыла глаза. Светская беседа прервалась минут на пять. Ира, которая сидела с другой стороны, последовала примеру сестры и схватила меня за руку ловкими сильными пальчиками. Она буквально вцепилась в меня, прижалась лбом к моей ладони, как будто хотела, чтобы я проверила, нет ли у нее температуры. Щеки у девочки были мокрые, и я поняла, что она плачет. Потом Ира выпустила мою руку, а Катя пояснила: «Она иногда плачет, это нормально». Вскоре игра закончилась, и Элспет бегом поднялась к нам, чтобы забрать детей. Мне очень хотелось завернуть Иру в подол и забрать домой, желательно вместе с Катей, но поскольку сделать этого я не могла, и к тому же понятия не имела, отчего она расстроилась, и вообще ничего о них не знала… на том все и кончилось.
  
  На самом деле ничего, разумеется, не кончилось. Только не на Антигуа. История развивалась своим чередом. Перри Мейкпис и Гейл Перкинс наслаждались лучшим отпуском в своей жизни — именно так, как они пообещали друг другу в ноябре. Чтобы напомнить себе о том, как она была счастлива, Гейл прокрутила в уме полный список удовольствий.
  В десять часов, после тенниса, вернулись в номер, чтобы Перри мог принять душ.
  Занялись любовью (прекрасно, мы до сих пор на это способны). Перри ничего не делает кое-как. Все его внимание неизменно сосредоточено на чем-нибудь одном.
  Полдень или чуть позже. Опоздали на завтрак по уважительной причине (см. выше), искупались в море, пообедали у бассейна, вернулись на пляж, потому что Перри непременно хотел обставить меня в шаффлборд.
  В четыре часа вернулись с торжествующим Перри в коттедж — и почему он хоть разок не даст девушке выиграть? Вздремнули, почитали, снова занялись любовью, опять вздремнули, потеряв счет времени. Допили вино из мини-бара, сидя на балконе в халатах.
  Восемь вечера. Решили, что одеваться лень, и заказали ужин в номер.
  Лучшие в жизни каникулы еще продолжались. Мы все еще нежились в раю и жевали чертово яблоко.
  Около девяти принесли ужин — его вкатил на тележке не какой-нибудь официант, а почтенный Амброз собственной персоной, и с собой у него, помимо скверного калифорнийского вина, которое мы заказали, покрытая изморозью бутылка винтажного шампанского в серебристом ведерке со льдом (триста восемьдесят долларов плюс налог), два матовых бокала, тарелка аппетитных канапе, две камчатные салфетки и заготовленная речь, которую он выкрикивает, выпятив грудь и вытянув руки по швам, точно полицейский в зале суда.
  — Эту бутылку отменного шампанского шлет вам не кто иной, как мистер Дима лично. Мистер Дима велит поблагодарить вас за… — Амброз извлек из кармана рубашки записку и очки, — я цитирую: «Профессор, от всей души благодарю вас за прекрасный урок великого искусства игры в теннис и за то, что вы английский джентльмен. И спасибо, что сэкономили мне пять тысяч долларов». Также мистер Дима просит от его лица выразить восхищение прекрасной мисс Гейл. Вот что он хотел сказать.
  Мы выпили пару бокалов и решили прикончить бутылку в постели.
  
  — А что такое «мраморное мясо»? — в какой-то момент спрашивает Перри.
  — Трогал когда-нибудь девушке животик?
  — Даже помыслить о таком не могу, — отвечает он — угадайте чем занимаясь?..
  — Молодые телочки, — объясняю я. — Их поят саке и лучшим пивом. Каждый вечер массируют живот, чтобы должным образом подготовить к бойне. Эта технология — интеллектуальная собственность, — добавляю я, хотя сомневаюсь, что Перри слушает. — Мы возбудили против них дело и выиграли.
  Я засыпаю, и мне снится пророческий сон, черно-белый, как пленки сороковых годов. Я в России, где с маленькими детьми случаются всякие беды.
  Глава 3
  Над Гейл сгущаются тучи — и в подвале тоже заметно потемнело. День меркнет, и тусклая лампа на потолке, над столом, горит все слабее, а кирпичные стены сделались черными. Шум транспорта на улице затихает, и мимо матовых окон все реже мелькают ноги прохожих. Массивный, добродушный Олли, уже без берета, принес четыре чашки чаю и тарелку печенья и исчез.
  Хотя это тот же самый Олли, который недавно вез их в черном такси от дома Гейл, становится понятно, что он не настоящий таксист, несмотря на значок, приколотый к широкой груди. Олли, по словам Люка, «удерживает нас на узкой тропе добродетели», но Гейл сомневается. Шотландская кальвинистка не нуждается в наставнике-моралисте, а что касается жокея с блудливым взглядом и обаянием истинного джентльмена — то ему уже слишком поздно.
  И потом, Олли, по мнению Гейл, для настоящего слуги чересчур редко попадается на глаза. Также ее озадачивает его сережка — это сексуальный сигнал или просто украшение? И голос — когда Олли разговаривал с ними через домофон на Примроуз-Хилл, Гейл решила, что он стопроцентный кокни. Но когда в такси он принялся болтать об отвратительной погоде в мае — «и это после такого дивного апреля, господи, да ведь все цветы полегли от вчерашнего ливня!» — Гейл уловила иностранные интонации, и вдобавок шофера начал подводить синтаксис. Какой же язык ему родной? Греческий? Турецкий? Иврит? Или голос, как и сережка, — это трюк, к которому Олли прибегает, чтобы дурачить простаков?
  Гейл жалеет, что подписала дурацкий договор о неразглашении. И что это сделал Перри. Он не просто подписал — он охотно вступил в игру.
  
  В пятницу молодая индийская чета собиралась покинуть Антигуа. Поэтому они договорились сыграть пять сетов вместо обычных трех — и в результате снова пропустили завтрак.
  — Тогда мы решили пойти искупаться и, может быть, перекусить на пляже, если проголодаемся. Мы отправились в наиболее людный конец пляжа — обычно мы там не бывали, но нам приглянулся бар «Кораблекрушение».
  Гейл хорошо знаком этот спокойный голос. Перри — английский учитель. Факты и короткие фразы. Никаких абстракций. Пусть история разворачивается как бы сама собой.
  На пляже они устроились под зонтиком и разложили вещи, рассказывает Перри. Они направлялись к воде, когда под табличкой «Парковка запрещена» остановился микроавтобус с затемненными стеклами. Сначала из машины появился белобрысый телохранитель, затем — один из зрителей пресловутого матча, тот, что в шотландском берете с помпоном. На сей раз он был в шортах и желтой кожаной жилетке, но берет и теперь торчал на макушке как прибитый. За ним вылезла Элспет, жена Амброза, потом — резиновый крокодил с разинутой пастью и, наконец, Катя, перечисляет Перри, щеголяя своей прекрасной памятью. Вслед за Катей показался огромный красный мяч, на котором была нарисована улыбающаяся рожица. Мяч принадлежал Ире, одетой, как и сестра, в пляжное платьице.
  Последней вышла Наташа, говорит Перри — а значит, пора вступить Гейл. Наташа — моя забота, не твоя.
  — Она показалась лишь после драматической паузы, когда мы уже решили, что в машине больше никого не осталось, — подхватывает Гейл. — В эффектном наряде: китайская шляпа, похожая на абажур, шелковое платье с деревянными пуговицами, греческие сандалии с ремешками на лодыжках. И с неизменным томиком в кожаном переплете. Осторожно пройдя по песку — чтобы все видели, — она уселась в томной позе под самым дальним зонтиком и с убийственно серьезным видом погрузилась в чтение. Правильно, Перри?
  — Раз ты так говоришь… — неловко отзывается тот и откидывается на спинку стула, как бы пытаясь отмежеваться от Гейл.
  — Да, говорю. Но самое странное, самое жуткое, — резким тоном продолжает Гейл, как только Наташа, слава богу, остается позади, — это то, что все, дети и взрослые, действовали словно по сценарию.
  Белобрысый охранник зашагал к бару за банкой рутбира, которую растянул на два часа, говорит Гейл, не желая упускать инициативу. Человек в берете — если верить Марку, один из многочисленных Диминых кузенов из Перми (такой город в России), — невзирая на свои внушительные размеры, вскарабкался по шаткой лесенке на спасательную вышку, вытащил из недр жилета спасательный круг, надул его и уселся — возможно, он страдал геморроем. Девочки с резиновым крокодилом и мячом и пышнотелая Элспет с объемистой корзинкой побрели по песчаному склону, где устроились Перри и Гейл.
  — Они шли. — Гейл вновь подчеркивает это слово, ради Ивонн. — Не бежали, не прыгали, не кричали. Шли, оставаясь такими же сдержанными, как и на теннисном корте. Ира хмурилась и держала палец во рту. Катя равнодушным, механическим голосом попросила: «Пожалуйста, поплавайте с нами, мисс Гейл». Я сказала — наверное, чтобы слегка разрядить атмосферу: «Мисс Катя, мы с мистером Перри почтем за честь искупаться с вами». И мы пошли купаться. Так? — обращается она к Перри.
  Тот кивает в знак согласия и берет Гейл за руку. Непонятно, хочет ли он таким образом поддержать ее или успокоить, но результат, в любом случае, достигнут: она вынуждена закрыть глаза и подождать несколько секунд, прежде чем уступить новому приливу эмоций.
  — Все было спланировано заранее. Мы это знали. Дети тоже. Но уж кому-кому, а этим малышкам было совершенно необходимо поплескаться с крокодилом и большим мячом, правда, Перри?
  — Истинная правда, — охотно подтверждает тот.
  — Ира ухватилась за мою руку и буквально потащила в воду. Катя и Перри шли следом, с крокодилом. И я все время думала: где же их родители и почему вместо них с детьми купаемся мы? Я не стала уточнять у Кати. Наверное, догадывалась, что вопрос может оказаться болезненным. Например, папа и мама развелись, или что-нибудь такое. Поэтому я спросила, что это за милый джентльмен в берете, который сидит на вышке. Дядя Ваня, сказала Катя. Прекрасно. Кто такой дядя Ваня? Просто дядя. Из Перми? Да. Никаких дальнейших объяснений. Как и в тот раз: «Мы больше не ходим в школу в Риме». Я верно излагаю, Перри?
  — Без единой ошибки.
  — Тогда я продолжу.
  
  Солнце и море сделали свое дело, по словам Гейл.
  — Девочки плескались и прыгали, а Перри изображал Посейдона и восставал из морских глубин, рыча, как настоящее чудовище, — честное слово, милый, это было впечатляюще, признай.
  Потом, уставшие, они вышли на берег — девочки обсохли и оделись, и Элспет намазала их солнцезащитным кремом.
  — Но буквально через несколько секунд они вернулись к нам и уселись на моем полотенце. Одного взгляда на их лица было достаточно, чтобы понять, что грусть никуда не делась, просто ушла вглубь. Я подумала, что мороженое и шипучка спасут положение, и сказала: Перри, выполняй свой мужской долг. Так, Перри?
  «Шипучка?» — повторяет она про себя. Почему я снова выражаюсь, как моя матушка, черт возьми? Потому что я — точно такая же неудавшаяся актриса, которая говорит чем дольше, тем громче.
  — Так, — с запозданием подтверждает Перри.
  — И ты пошел за угощением. Карамельно-ореховые рожки для всех и ананасовый сок для девочек. Но когда Перри хотел подписать чек, бармен сказал, что все оплачено. Кем же? — тараторит Гейл с той же напускной веселостью. — Ваней! Добрым толстым дядюшкой, который сидит на вышке. Но Перри — это же Перри, он не мог с этим смириться, ведь так?
  Неловкий кивок говорит о том, что Перри вне пределов досягаемости, но тем не менее вполне согласен.
  — Он патологически не способен пользоваться чем-либо за чужой счет. Да, Перри? Тем более за счет человека, с которым он даже не знаком. Поэтому Перри полез на вышку, чтобы поблагодарить дядю Ваню за доброту и сказать, что он предпочитает заплатить сам.
  Поток слов иссякает. Далее притворная беспечность неуместна — и нить рассказа подхватывает Перри:
  — Я поднялся по лесенке на вышку, где на спасательном круге сидел Ваня. Я нырнул под навес, чтобы высказаться, и чуть ли не носом ткнулся в рукоятку огромного черного пистолета. Ваня расстегнул жилет на жаре — и за поясом торчала эта штука. Я не разбираюсь в оружии, слава богу, и не стремлюсь. Но вы, несомненно, разбираетесь. Пистолет был здоровенный, — с сожалением констатирует он, и воцаряется красноречивое молчание. Перри горестно смотрит на Гейл, но не получает ответного взгляда в награду за свои старания.
  — И вы решили ничего не говорить, Перри? — немедленно уточняет маленький Люк, мастер заполнять бреши. — По поводу пистолета, я имею в виду.
  — Да. Судя по всему, он не понял, что я заметил оружие, поэтому я решил, что с моей стороны разумнее будет промолчать. Я только поблагодарил его за мороженое и спустился вниз — туда, где Гейл болтала с девочками.
  Люк напряженно задумывается. Кажется, что-то его зацепило. Уж не мучит ли его замысловатый вопрос из области шпионского этикета? Что делать, если видишь пистолет под жилетом у человека, с которым ты почти незнаком? Сказать ему об этом или проигнорировать — как если бы он забыл застегнуть ширинку?
  Ивонн, шотландский «синий чулок», помогает Люку выпутаться из затруднения.
  — По-английски, Перри? — строго спрашивает она. — Вы поблагодарили его по-английски, насколько я понимаю? И он вам ответил?
  — Не ответил. Ни на каком языке. Кстати, к жилету у него была приколота черная траурная брошь — такие штуки я уже давно не видел. А ты, наверное, даже не знаешь об их существовании, — укоризненно замечает он, обращаясь к Гейл.
  Удивленная внезапной агрессией, она качает головой. Да, Перри. Виновата. Я понятия не имела о траурных брошах, а теперь знаю, так что можешь продолжать.
  — А вам не пришло в голову известить, например, служащих отеля, Перри? — не отстает Люк. — «На спасательной вышке сидит русский со здоровенным пистолетом».
  — Иногда ситуация сама диктует правила, Люк, и, несомненно, это был именно тот случай, — гневно отвечает Перри. — Что бы могли сделать в отеле? Все указывало на то, что если Дима и не владеет курортом официально, то, по крайней мере, контролирует его фактически. Так или иначе, с нами были дети — стоило ли устраивать скандал в их присутствии? Мы решили, что нет.
  — А островная полиция? О ней вы не подумали?
  — Нам оставались еще четыре дня на Антигуа. Мы не хотели тратить их на разбирательство с людьми, которые, возможно, и так уже у местной полиции в печенках сидели.
  — Это было ваше совместное решение?
  — Это было волевое решение. Мое. Еще не хватало мне подойти к Гейл и сказать: у Вани пистолет за поясом — как ты полагаешь, не лучше ли обратиться в полицию? Тем более при девочках. Как только мы остались одни, я собрался с мыслями и рассказал ей о том, что видел. Мы все обсудили с позиций здравого смысла и решили ничего не предпринимать.
  Охваченная внезапным приливом любви и нежности, Гейл спешит прикрыть Перри с позиции профессионала:
  — Может, у Вани было разрешение от местных властей на ношение оружия. Откуда нам знать? А может, Ваня даже не нуждался в разрешении. Может, полиция сама выдала ему пистолет. Мы не в курсе местных законов насчет оружия, ведь так, Перри?
  Она уже готовится выслушать юридические контраргументы от Ивонн, но та слишком занята — читает свой экземпляр проклятого документа в кожаной папке.
  — Если вас не затруднит, опишите, пожалуйста, этого «дядю Ваню», — просит шотландка бесстрастным тоном.
  — Рябой, — быстро отвечает Гейл и вновь поражается тому, что ее память сохранила столько подробностей. Лет пятьдесят с хвостиком. Щеки как пемза. Пивное брюшко. Кажется, на корте он украдкой глотал из фляжки, — впрочем, она не уверена.
  — Жирный. На каждом пальце правой руки по кольцу, — говорит Перри, когда наступает его очередь. — Все вместе выглядит как кастет. Из-под берета торчат во все стороны черные волосы, но, подозреваю, макушка у него лысая — именно поэтому он ее прикрывает.
  Да, это он, соглашаются они, когда, соприкасаясь головами (между ними проскакивают искры), разглядывают фотографию, которую Ивонн подсовывает им под нос. Да, это Ваня из Перми, второй слева из четверых толстых весельчаков, сидящих в ночном клубе в окружении проституток, бумажных гирлянд и бутылок шампанского, в канун 2008 года, бог весть где.
  
  Гейл нужно в туалет. Ивонн ведет ее по узкой подвальной лестнице на первый этаж, обставленный с загадочной роскошью. Жизнерадостный Олли, без берета, развалился в кресле, погрузившись в чтение газеты. Она необычная — напечатана кириллическим шрифтом. Гейл вроде бы разбирает русские слова «Новая газета», но уточнять не хочет. Ивонн ждет, пока Гейл делает свои дела. Туалет красивый, с полотенцами, душистым мылом и дорогими обоями, на которых изображены охотничьи сценки. Потом они возвращаются в подвал. Перри по-прежнему сидит ссутулившись, рассматривая собственные руки, но на сей раз они лежат ладонями вверх, как будто он читает по ним двойное будущее.
  — Итак, Гейл, — энергично говорит маленький Люк. — Слово вновь за вами.
  Это не слово, Люк. Это, черт возьми, вопль, который рвется из меня уже давно; думаю, ты в курсе, недаром же пялишься на меня куда чаще, чем предписано шпионским учебником «Этикет: общение между полами».
  
  — Я понятия не имела, во что ввязываюсь, — начинает она, глядя прямо перед собой — на Ивонн, а не на Люка. — Я должна была догадаться. Но не догадалась.
  — Тебе совершенно не за что себя упрекать, — горячо вмешивается Перри. — Никто тебе не сказал, никто не предупредил. Если кто и виноват, так это Дима со товарищи.
  Гейл безутешна. Она сидит в кирпичном винном погребе глухой ночью и выстраивает обвинение против самой себя.
  Она лежит ничком на пляже Антигуа, под зонтиком, в расстегнутом купальнике, рядом с нею — две маленькие девочки, а с другой стороны — Перри, в мальчишеских шортах и старомодных отцовских очках со специально подобранными солнцезащитными линзами.
  Девочки съели бесплатное мороженое и выпили бесплатный сок. Дядя Ваня из Перми сидит на вышке с огромным пистолетом за поясом, а Наташа, чье имя каждый раз встает перед Гейл препятствием (приходится собираться с силами, чтобы взять барьер, совсем как на уроке верховой езды), — Наташа лежит в дальнем конце пляжа, наслаждаясь одиночеством. Элспет удалилась на безопасное расстояние. Возможно, она знает, что сейчас произойдет. Скорее всего, ей не позволено вмешиваться — так теперь кажется Гейл, хотя толку от ее запоздалой проницательности никакого.
  Она замечает, что девочки вновь мрачнеют. Профессиональная интуиция подсказывает ей: их наверняка объединяет какой-то нехороший секрет. Она всякого навидалась в суде, поэтому дети, которые не болтают и не шалят, беспокоят ее и пробуждают любопытство. Дети, которые не понимают, что они — жертвы. Дети, которые не смотрят тебе в глаза. Которые винят себя за то, что делают с ними взрослые.
  — Задавать вопросы — моя работа, — протестует Гейл. Теперь она обращается только к Ивонн. Люк — размытое пятно, Перри — за пределами поля зрения; она сознательно вытеснила его туда. — Я разбираю семейные дела и допрашиваю детей в качестве свидетелей. То, что делаешь на службе, продолжаешь делать и в свободное время. Привычка — вторая натура.
  В попытке снять напряжение Перри подается вперед и тянет к ней длинную руку, но Гейл не успокаивается.
  — Поэтому в первую очередь я попросила рассказать подробнее про дядю Ваню. Они так красноречиво о нем умалчивали, что я подумала: похоже, с дядей им не повезло. «Дядя Ваня умеет играть на балалайке, мы его очень любим, и он такой смешной, когда напьется». Ира оказалась словоохотливее, чем старшая сестра. Пьяный дядюшка, который развлекает детей… а чем еще он развлекается?
  — Если я правильно понимаю, вы разговаривали по-английски? — Ивонн отслеживает каждую деталь, но тактично — женская солидарность дает о себе знать. — Не переходили, например, на французский?
  — Английский — практически их родной язык. Точнее, американский английский, который они выучили в интернате, с легким итальянским акцентом. Я спросила: Ваня — их родной дядя или, так сказать, названый? Они сказали: Ваня — брат нашей мамы, он женился на тете Рае, она сейчас живет в Сочи с другим мужем, которого никто не любит. Так, рисуем семейное древо. Тамара — жена Димы, она очень строгая и много молится, потому что она святая. И добрая, взяла вот нас к себе. Добрая? Взяла к себе — в каком смысле? Я опытный адвокат, я не задаю прямых вопросов, только косвенные: а Дима к Тамаре хорошо относится? А к сыновьям? Это значит: а как он относится к вам? Катя сказала: да, Дима хорошо относится к Тамаре, потому что он ее муж, а ее сестра умерла. И к Наташе тоже хорошо, потому что он ее папа, а ее мама умерла, и к сыновьям, потому что он их папа. Напрашивался следующий вопрос, который мне очень хотелось задать, и я обратилась к Кате как к старшей: а кто же ваш папа? Она сказала: он умер. Ира вмешалась: и мама тоже. Они оба умерли. У меня вырвалось что-то вроде «ох, ну надо же», а они смотрели на меня молча, и я добавила: мне очень жаль. И давно они умерли? Я, кажется, не совсем поверила. Надеялась в глубине души, что это какая-то жестокая детская шутка. Теперь со мной говорила Ира, а Катя погрузилась в транс. Я, впрочем, тоже, но это не важно. Они умерли в среду, сказала Ира. Подчеркнула так день недели, как будто это он виноват. Давно или нет, какая разница, они умерли в среду. Все хуже и хуже. Неужели в прошлую среду? Ира ответила: да, в среду, неделю назад, двадцать девятого апреля. Очень точно, словно хотела, чтобы я запомнила дату. В среду на прошлой неделе случилась какая-то авария. Я просто сидела, уставившись на них, и тогда Ира погладила мою руку, а Катя положила голову мне на колени. Перри, о котором я совершенно позабыла, обнял меня — я, единственная из всех, плакала.
  
  Гейл прикусывает костяшку указательного пальца — она всегда делает так в суде, чтобы подавить недопустимые эмоции.
  — Когда мы обсудили это с Перри в отеле, все более или менее встало на места. — Она повышает голос, чтобы он звучал еще более отстраненно. Гейл по-прежнему не глядит на Перри и в то же время как будто старается внушить собеседникам, что это вполне естественно, ничего особенного: две маленькие девочки развлекаются на пляже спустя несколько дней после того, как их родители погибли в автомобильной катастрофе.
  — Они погибли в среду. Теннисный матч состоялся в среду же. Следовательно, вся семья скорбела уже неделю, и Дима решил, что пора развеяться — поэтому прекратите ныть, марш на корт. Если бы все они, или кто-то из них, или покойные родители были иудеями — а я не исключаю такой возможности, — то это значило бы, что они отсидели шиву,[4] после чего, как положено, вернулись к нормальной жизни. Как-то не вяжется с Тамариным крестом и христианским рвением, но что толку искать логику в религиозных воззрениях этой пестрой компании. А Тамару вообще все вокруг считали очень странной.
  Снова Ивонн — уважительно, но твердо:
  — Не хочу на вас давить, Гейл, но Катя упомянула, что случилась авария. Это все, что вы от нее узнали? Не сказала ли она, например, где произошла трагедия?
  — Где-то неподалеку от Москвы. Она не знает, где именно. Якобы во всем виноваты дороги, на них много рытвин. Все водители держатся середины дороги, чтобы не угодить в яму, поэтому, естественно, машины сталкиваются.
  — Девочка не упоминала о больнице? Или мама с папой умерли мгновенно? Как было дело?
  — Они погибли при столкновении. Цитирую Катю: «На середину дороги выскочил большой грузовик и сбил их насмерть».
  — Были другие жертвы, не считая этих двоих?
  — Я не стала мучить их дополнительными вопросами. — Гейл чувствует, как ее самообладание дает трещину.
  — А водитель? Если водитель тоже погиб, то, конечно, девочки бы об этом упомянули?
  Ивонн позабыла о Перри.
  — Ивонн. Ни Катя, ни Ира не упоминали водителя, живого или мертвого, прямо или косвенно, — произносит он медленно и наставительно, как будто перед ним нерадивый студент или назойливый охранник. — Речь не шла о других жертвах, больницах, марках машин… — его голос набирает высоту, — и о том, была ли у них страховка…
  — Хватит, — прерывает Люк.
  
  Гейл снова пошла в туалет, на сей раз без сопровождения. Перри остался внизу. Он сидел, подперев лоб пальцами одной руки, — вторая беспокойно постукивала по столу. Гейл вернулась, но Перри, кажется, даже этого не заметил.
  — Итак, Перри, — сказал Люк, бодро и деловито.
  — Что?
  — Крикет.
  — Это было на следующий день.
  — Мы в курсе. Так написано в вашем документе.
  — Тогда почему бы его не прочитать?
  — Мы уже прошли эту стадию, не правда ли?
  Ладно, ладно, на следующий день, в то же самое время, на том же самом пляже, хоть и в другой его части, неохотно уступил Перри. Тот же самый микроавтобус с затемненными стеклами остановился под табличкой «Парковка запрещена», и оттуда, кроме Элспет, девочек и Наташи, вышли мальчики.
  Волей-неволей при слове «крикет» Перри слегка просветлел.
  — Они походили на двух жеребят, которых слишком долго держали в стойле, а потом наконец позволили порезвиться, — сказал он с внезапной нежностью, вспоминая эту картину.
  Перри и Гейл выбрали место на пляже, максимально удалённое от «Трех труб». Не то чтобы они прятались от Димы и компании, но они не выспались и проснулись поздно, с мучительной головной болью, потому что накануне вечером совершили элементарную ошибку — выпили подаренного рома.
  — От них просто невозможно было скрыться, — вмешалась Гейл, решив, что настала ее очередь. — Нигде на всем пляже, правда, Перри? Даже на всем острове, если подумать. Почему Дима и его родня так нами интересовались? Кто они такие? Чего хотели? Почему выбрали именно нас? Каждый раз, поворачивая за угол, мы натыкались на них. Мы чувствовали, что за нами наблюдают. Когда мы выходили на балкон номера, они стояли по ту сторону бухты и глазели на нас — может быть, нам это просто мерещилось, но было очень неприятно. А на пляже они даже в биноклях не нуждались. Достаточно было всего-навсего перегнуться через живую изгородь. Несомненно, они так и сделали, потому что, не успели мы устроиться, как подъехал знакомый микроавтобус с черными стеклами.
  Тот же самый белобрысый охранник, перехватил инициативу Перри. На сей раз не в баре, а на пригорке под деревом. Никакого дяди Вани из Перми, в шотландском берете и с огромным пистолетом. Вместо него — какой-то долговязый тощий тип, должно быть помешанный на спорте: вместо того чтобы вскарабкаться на вышку, он принялся бегать по пляжу, засекая время и прерываясь на гимнастические упражнения.
  — Растрепанный, — вспоминал Перри, медленно расплываясь в улыбке. — Подвижный. Лучше сказать — нервный. Не мог посидеть или постоять спокойно пять секунд. И не просто худой, а настоящий скелет. Мы сообразили, что это пополнение. Судя по всему, в доме Димы непрерывно совершался оборот кузенов из Перми.
  — Перри взглянул на детей — да, милый? — снова встряла Гейл. — Ты посмотрел на них — и подумал: господи, что нам делать с этой оравой? А потом тебе в голову пришла потрясающая идея — крикет. То есть ничего удивительного, если знать Перри. Дайте ему старый мячик и палку — и он потерян для всего человечества. Правда?
  — Мы взялись за дело всерьез, как полагается, — согласился Перри, неубедительно хмурясь и все еще улыбаясь. — Сделали калитку из веток и палок, попросили у сотрудников пляжа биты и мячи, уговорили нескольких растафари и престарелых англичан постоять в дальней части поля — таким образом у нас оказалось по шесть человек в команде, Россия против всего мира. Я послал мальчиков за Наташей — не хочет ли она защищать калитку? — но они вернулись и сказали, что она занята, читает «какого-то там Тургенева» — они делали вид, будто никогда о нем не слышали. Потом мы озвучили священные правила крикета… — улыбка Перри сделалась еще шире, — ребятам, не питающим особого почтения к правилам. Я, разумеется, не имею в виду растафари и англичан. Они — прирожденные игроки. Но юные сыновья Димы были воспитанниками интерната. Они немного умели играть в бейсбол, но страшно злились, когда им говорили, что мяч нужно бросать аккуратно, а не швырять со всей дури. Девочками тоже нужно было руководить, но, поскольку подающими у нас стояли старики, мы решили, что Катя и Ира будут бегать вместо них, а если им станет скучно, Гейл отведет их поплавать. Так?
  — Мы считали, что малышкам нужно побольше двигаться, — добавила Гейл, честно пытаясь разделить энтузиазм Перри. — Чтобы не было времени задумываться. Мальчики в любом случае намеревались развлечься. А что касается девочек… то хотя бы добиться от них улыбки… господи… — Она не договорила.
  Увидев, что Гейл в затруднении, Перри поспешил шагнуть на сцену.
  — Очень трудно сделать приличную крикетную площадку на мягком песке, — объяснил он Люку. — У подающих вязнут ноги, отбивающие падают — вообразите себе.
  — Да уж, — искренне согласился Люк, охотно копируя тон собеседника.
  — Но не то чтобы все это было так уж важно. Мы хорошо повеселились, а победители получили мороженое. То есть оно досталось всем, потому что мы свели игру вничью.
  — Мороженое за счет очередного дядюшки-надзирателя? — спросил Люк.
  — Нет, я положил этому конец. За угощение платили мы сами.
  Гейл пришла в себя, и Люк заговорил серьезнее:
  — Итак, ближе к концу столь увлекательного матча вам удалось заглянуть внутрь пресловутого микроавтобуса? Я правильно вас понял?
  — Мы как раз собирались закругляться, — кивнул Перри. — И внезапно боковая дверца микроавтобуса открылась. Может быть, пассажиры решили подышать свежим воздухом. Или рассмотреть нас получше. Точь-в-точь королевский визит инкогнито.
  — И долго ли дверца оставалась открытой?
  Перри начеку, не злоупотребляет своей хваленой памятью. Идеальный свидетель, он никогда не доверяет себе, не отвечает слишком быстро, строго придерживается темы. Еще один Перри, которого любит Гейл.
  — Не знаю, Люк. Не могу сказать в точности. Мы не можем… — Быстрый взгляд на Гейл, которая покачала головой: мол, все верно. — Я посмотрел туда, Гейл это заметила — ты же заметила? — и тоже посмотрела. И мы оба их увидели. В машине сидели Дима и Тамара, бок о бок, прямые, точно кол проглотили, светлый и темная, толстый и тощая, — они глядели на нас с заднего сиденья. Потом дверца захлопнулась.
  — Они не улыбались, — негромко подсказал Люк, делая пометку.
  — В них было нечто, как я уже говорил, царственное. Да. В них обоих. Королевская чета. Если бы один из них вдруг потянул за шелковый шнурок, давая кучеру знак трогаться, я бы ничуть не удивился. — Перри сделал паузу, явно воображая эту картину, потом утвердительно кивнул. — На островах большие люди кажутся еще больше. А Дима и его семья были… и остаются… большими людьми.
  Ивонн показывает им еще одну фотографию, на сей раз черно-белый полицейский снимок — анфас и профиль, сначала два глаза, потом один. Разбитые, вспухшие губы человека, который только что сделал добровольное заявление. Увидев фото, Гейл неодобрительно морщит нос. Она смотрит на Перри, и они приходят к общему заключению: мы его не знаем.
  Но шотландка Ивонн не теряет уверенности.
  — Представьте, что на этого человека надели кудрявый парик и немножко умыли… не обретет ли он определенное сходство с вашим любителем бега, которого в минувшем декабре освободили из итальянской тюрьмы?
  Не исключено. Придвинувшись ближе друг к другу, они заключают, что так и есть.
  
  Приглашение вручил в ресторане «Палуба» тем же вечером почтенный Амброз, наливая Перри вина на пробу. Перри, сын пуританина, не умеет подражать голосам. Зато Гейл, дочь актрисы, может изобразить кого угодно. И теперь она с успехом играет роль почтенного Амброза:
  — «Сегодня вечером я буду лишен удовольствия обслуживать вас, молодые люди. Знаете почему? Потому что вы, молодые люди, будете почетными гостями мистера Димы и его уважаемой жены на вечеринке по случаю дня рождения близнецов, которым, как я слышал, вы лично преподали урок благородной игры в крикет. Моя Элспет испекла самый большой и вкусный ореховый торт, какой вам только доводилось пробовать. Судя по всему, мисс Гейл, детишки ждут, что вы выскочите прямо оттуда, так они вас любят».
  В качестве заключительного штриха Амброз вручил им конверт с надписью «Мистеру Перри и мисс Гейл». Внутри лежали две визитки, белые, с неровными краями, похожие на свадебные приглашения, с надписью «Дмитрий Владимирович Краснов, европейский директор, международная торговая корпорация „Арена“, Никосия, Кипр». Чуть ниже — веб-сайт компании и адрес в Берне.
  Глава 4
  Если кому-то из них и пришла в голову мысль отклонить приглашение, то друг другу они в этом, по словам Гейл, не признались.
  — Мы согласились ради детей. У двух нескладных подростков-близнецов день рождения — прекрасно. Именно под таким предлогом нам всучили приглашение, и именно поэтому мы решились. Но для меня главным были малышки… — Гейл снова втайне поздравила себя с тем, что ей удалось избежать упоминания о Наташе. — Тогда как для Перри… — Она с сомнением взглянула на него.
  — Что для Перри? — спросил Люк, когда тот промолчал.
  Гейл тут же подобралась, защищая возлюбленного.
  — Он был просто заворожен происходящим. Правда, Перри? Дима, кем бы он ни был, его жизненная сила, цельная натура… вся эта безумная компания русских. Опасность. Очевидная инаковость. Тебя к ним… тянуло. Разве нет?
  — Какая-то психологическая чушь, — ворчливо отозвался Перри, уходя в себя.
  Маленький Люк, неизменный миротворец, поспешил вмешаться.
  — Значит, изначально у вас обоих были смешанные мотивы, — предположил он тоном человека, прекрасно знакомого с упомянутыми мотивами. — Ничего страшного, а? Ситуация довольно запутанная. Добрый дядюшка с пистолетом. Слухи о корзинах денег. Две маленькие сиротки, которые отчаянно в вас нуждаются, — а может быть, и взрослые тоже. И, наконец, день рождения близнецов. Как вы могли устоять, будучи порядочными людьми?
  — И живя на острове, — добавила Гейл.
  — Вот именно. И, в довершение всего, да будет мне позволено сказать, вы оба довольно любопытны. Почему бы и нет? Нетривиальное положение вещей. Не сомневаюсь, что я бы тоже клюнул.
  Гейл тоже в этом не сомневалась. Она подозревала, что в свое время Люк охотно клевал на что попало и, возможно, до сих пор не совсем исправился.
  — Главное — Дима, — настаивала она. — Дима был для тебя самым большим соблазном, Перри, признай. Ты сам так сказал. Я зациклилась на детях, но для тебя в конечном итоге решающим фактором стал Дима. Помнишь, мы обсуждали это всего несколько дней назад?
  Она имела в виду — «когда ты писал свой дурацкий документ, а я изображала покорную служанку».
  Перри ненадолго задумался — так же, как задумался бы над какой-нибудь научной гипотезой, — а потом, с великодушной улыбкой, признал справедливость аргумента:
  — Это правда. Я вроде как чувствовал, что он меня выделяет. Даже чересчур. Честно говоря, теперь уже и не знаю толком, что именно я чувствовал. Может быть, и тогда не знал.
  — Но Дима-то знал. Ты был его «профессором честной игры».
  
  — Поэтому днем, вместо того чтобы пойти на пляж, мы отправились в город за покупками, — продолжила рассказ Гейл, глядя мимо отвернувшегося Перри на Ивонн, но обращаясь к нему. — Именинникам мы, естественно, хотели подарить набор для крикета. Это по твоей части. Ты увлеченно принялся его искать. Помнишь, как тебе понравился местный спортивный магазин? И старик-хозяин? И фотографии знаменитых вест-индских игроков. Лири Константайн… кто еще там был?
  — Мартиндейл.
  — И Соберс. Гэри Соберс. Ты его мне показал.
  Перри кивнул. Да, Соберс.
  — Нам нравилась идея преподнести детям сюрприз. Амброз не так уж ошибался, когда говорил, что мне придется выпрыгнуть из торта, ведь правда? Я выбирала подарки для девочек. Шарфы для малышек и красивое ожерелье из ракушек и полудрагоценных камней для Наташи… — Все. Наташу она опять проскочила удачно. — Ты хотел купить мне точно такое же, но я не разрешила.
  — Почему же, Гейл? — поинтересовалась Ивонн со скромной, понимающей улыбкой, стараясь немного разрядить атмосферу.
  — Украшение должно быть эксклюзивным. Перри поступил как джентльмен, но я не хотела ожерелье, как у Наташи, — объяснила она обоим, и Ивонн, и Перри. — И уж конечно, Наташа не захотела бы ожерелье, как у меня. Спасибо, чудесная мысль, но давай лучше как-нибудь в другой раз — вот что я сказала. Так? А пока попробуй-ка найти на этом острове приличную оберточную бумагу.
  Она продолжала:
  — Предстояла нелегкая задача — тайно провести нас в дом. Так, милый? Потому что мы были сюрпризом и нам надлежало появиться внезапно. Мы думали нарядиться карибскими пиратами — твоя идея, — но потом решили не перегибать палку, тем более в гостях у людей, которые носят траур, хотя официально нам об этом не сообщили. Поэтому мы пошли в обычной одежде — ну, может, чуть-чуть принарядились. Перри, ты надел старый блейзер и серые брюки, в которых приехал. «А-ля Брайдсхед», как ты выражаешься. Перри не то чтобы помешан на моде — но тут он постарался. И разумеется, прихватил плавки. А я надела поверх купальника легкое платье и кардиган — на случай, если похолодает. Мы знали, что в «Трех трубах» свой пляж, так что, возможно, гостям предложат искупаться.
  Ивонн старательно записывала. Для кого? Люк, опершись подбородком на руку, жадно ловил каждое ее слово — чересчур жадно, как казалось Гейл. Перри мрачно рассматривал кирпичную стену. Все они с безраздельным вниманием слушали ее лебединую песнь.
  
  Когда Амброз приказал им ждать наготове у входа в отель, в шесть вечера (продолжала Гейл более сдержанно), они решили, что их отвезут в «Три трубы» в одном из микроавтобусов с черными стеклами и проведут через заднюю дверь. Но они ошиблись.
  Придя кружным путем на парковку, как было велено, они обнаружили Амброза за рулем внедорожника. Восторженным тоном заговорщика он объяснил, что план таков: привезти нежданных гостей по старой лесной дороге прямо к черному ходу — а там их будет ждать мистер Дима собственной персоной.
  Гейл снова заговорила голосом Амброза:
  — «В саду у них китайские фонарики, шумовой оркестр, навес и уйма нежнейшей мраморной говядины. Чего там только нет! Мистер Дима все это устроил и организовал. Он повез мою Элспет и все свое семейство на крабьи бега в Сент-Джонс, так что мы сможем незаметно проскользнуть через заднюю дверь — представляете, какой это большой секрет?..»
  Старая тропа сама по себе уже представляла потенциальный источник приключений. Должно быть, они были первыми за много лет, кто по ней ехал. Несколько раз приходилось буквально прокладывать дорогу через кустарник.
  — …разумеется, Перри был в восторге. Ему следовало бы родиться крестьянином, правда? Когда мы выбрались из этого сплошного зеленого туннеля, то увидели Диму, похожего на счастливого Минотавра. Если такое бывает.
  Костлявый указательный палец Перри предостерегающе закачался.
  — Мы впервые встретили Диму в одиночестве, — задумчиво произнес он. — Ни охраны, ни родственников, ни детей. Никого, чтобы за нами присматривать. По крайней мере, в пределах видимости. Мы, втроем, стояли на кромке леса. И я и Гейл отчетливо сознавали, что внезапно очутились в положении избранных.
  Но вся значительность, которую Перри вложил в свои слова, пропала втуне, когда в разговор настойчиво вмешалась Гейл:
  — Он обнял нас, Ивонн! Обнял! Сначала облапил Перри, потом отодвинул его и обнял меня, затем снова Перри. Ничего сексуального — очень тепло и по-дружески. Как будто сто лет нас не видел. Или прощался навсегда.
  — Или просто отчаялся, — предположил Перри, все так же серьезно и задумчиво. — Не знаю, как тебе, а мне пришла в голову такая мысль… Что сейчас мы для него особенно значимы. Чем-то важны.
  — Мы действительно ему нравились, — решительно произнесла Гейл. — Он стоял там и буквально объяснялся нам в любви. Тамаре мы тоже понравились, в этом Дима не сомневался. Просто ей трудно выражать свои чувства — у нее в жизни «кое-что случилось», и она слегка повредилась в уме. Дима не объяснил, что именно случилось, — а кто мы такие, чтобы спрашивать? Наташа тоже нас полюбила, но она в последнее время вообще ни с кем не разговаривает, только читает. Вся его семья любит англичан за гуманизм и честность. Впрочем, «гуманизм» — это мое слово; как он там сказал?..
  — Что у англичан «добрая душа».
  — Короче говоря, мы стояли в конце туннеля и дружески обнимались, а он твердил, что у нас золотые сердца. Господи, как можно объясняться в любви человеку, с которым ты обменялся всего несколькими словами?
  — Перри? — позвал Люк.
  — Мне в нем почудилось что-то героическое, — ответил тот, прижимая руку ко лбу — верный признак беспокойства. — Сам не мог понять, откуда такое впечатление. Я разве не упомянул об этом в документе? О «героическом»? Мне показалось, что Дима… — Перри пожал плечами, как бы сбрасывая со счетов свою никому не нужную сентиментальность. — Я подумал: вот оно — достоинство под обстрелом. Только я понятия не имел, кто в него стреляет и за что. Я ничего не знал, но…
  — Тебе хотелось подстраховать его над пропастью, альпинист, — подсказала Гейл — впрочем, довольно добродушно.
  — Да. У него случилась беда. Он нуждался в нас.
  — В тебе, — поправила она.
  — Да. Во мне. Именно это я и пытаюсь сказать.
  — Тогда продолжай сам.
  
  — Он повел нас в обход дома, — начал Перри и вдруг замолчал. — Полагаю, вы хотите подробного описания? — строго спросил он у Ивонн.
  — Да, — ответила та столь же деловито. — Все, вплоть до мельчайших деталей, если вас не затруднит.
  И она вновь педантично принялась за свой конспект.
  — Там, где мы вышли из зарослей, начиналась старая дорога, усыпанная чем-то вроде красной окалины, — возможно, ее проложили строители, когда подвозили материалы. Нам пришлось карабкаться вверх по склону, огибая рытвины.
  — С пакетами в руках, — пробормотала Гейл. — Ты — с набором для крикета, я — с подарками для младших, в самой затейливой обертке, какую только удалось найти, то бишь довольно посредственной.
  «Интересно, кто-нибудь подслушивает разговор? — задумалась она. — Не со мной — с Перри. Он у нас главный герой, а я так, побоку».
  — Дом, когда мы приблизились к нему сзади, выглядел совершенной развалиной, — продолжал он. — Нас предупредили, чтобы мы не ждали дворца, и мы знали, что дом скоро снесут, но не ожидали увидеть руины. — Оксфордский дон-ренегат заговорил как полевой корреспондент. — Я отметил ветхое кирпичное строение с заколоченными окнами — судя по всему, бывший барак для рабов. Вокруг участка тянулась побеленная стена, около двенадцати футов высотой, увенчанная новенькой колючей проволокой, весьма неприятной на вид. На столбах висели прожектора, по кругу, как на футбольном стадионе, — они ярко освещали каждого, кто проходил мимо. Именно их свет мы видели с балкона нашего коттеджа. Между ними были развешаны китайские фонарики — видимо, хозяева готовились к вечернему празднеству. И камеры видеонаблюдения — но нас они не засекли, потому что мы подошли с другой стороны. Надо думать, Дима сделал это намеренно. Новенькая сияющая спутниковая тарелка, на двадцатифутовой высоте, была обращена на север — по крайней мере, так мне показалось. В сторону Майами. Или, может, Хьюстона. Загадка… — Перри задумался. — Но, полагаю, не для вас. Вы-то обязаны знать такие вещи.
  Вызов или шутка? Ни то ни другое. Перри демонстрирует, как блестяще он выполняет их работу, — на тот случай, если они сами не заметили. Это говорит Перри, который карабкается по горным отвесам и никогда не забывает маршрут. Перри, который не может устоять перед трудностями, особенно когда шансы не в его пользу.
  — Потом мы снова пошли вниз по холму, через лес, и оказались на травянистой лужайке, которая завершалась мысом. Строго говоря, никакой задней части у дома не было. Ну или он представлял собой сплошную заднюю часть, если угодно. Псевдоевропейская эклектика, что-то вроде бунгало из обшивочных досок и асбеста, с серыми, оштукатуренными стенами. Маленькие окна со свинцовыми переплетами. Фанера, имитирующая дерево, и заднее крыльцо с болтающимся фонарем. Я прав, Гейл?
  Сидела бы я тут, если бы ты был не прав?
  — Ты молодчина, — сказала Гейл, хотя он вообще-то не об этом спрашивал.
  — Спальни, ванные, кухни и кабинеты… очевидно, в прошлом этот дом был чем-то вроде сельской коммуны или колонии поселенцев. Невероятный хаос. И не по вине Димы, как сказал нам Марк. Дима и его семья раньше жили в другом месте, они ни к чему тут не прикасались, только систему безопасности наспех наладили. Но нас не тревожил беспорядок. Даже наоборот. В нем был несомненный признак реальности.
  Неизменно бдительная Ивонн отрывается от своих заметок, точно врач — от истории болезни.
  — То есть там не было никаких труб, Перри?
  — Всего две. На развалинах сахарного заводика, на западной оконечности полуострова. Третья труба куда-то подевалась. Разве я не указал это в нашем документе?
  В нашем, черт возьми, документе? Хватит врать, Перри. Наш документ, который ты написал для них сам, даже не позволив мне взглянуть? Это твой документ, чтоб тебя! Их документ! Щеки у Гейл горели, и она надеялась, что Перри это заметит.
  — Потом мы двинулись к дому. Примерно метров за двадцать до входа, если не ошибаюсь, Дима велел нам идти помедленнее, — говорил Перри, и его голос набирал силу. — Точнее, придержал нас, руками.
  — Это не здесь ли он заговорщицки приложил палец к губам? — уточнила Ивонн, поднимая на него глаза, но не прекращая писать.
  — Да, да! — не удержалась Гейл. — Именно здесь! Как настоящий заговорщик. Сначала «идите помедленнее», затем — «молчок»! Мы думали, что все это ради сюрприза для детей, и охотно подыграли. Амброз сказал, что вся семья отправилась на крабьи бега, поэтому нам показалось немного странным, что в доме кто-то есть. Но потом мы просто решили, что у них изменились планы и они никуда в итоге не поехали. Ну или я так решила.
  — Спасибо, Гейл.
  За что, боже ты мой? За то, что отвлекла ваше внимание от Перри? Не стоит благодарностей, Ивонн. Всегда пожалуйста.
  Гейл нахально продолжила:
  — Дальше мы шли на цыпочках. Затаив дыхание. И ни в чем не сомневались — думаю, это важно отметить. Мы слушались Диму — на нас это не похоже, но факт. Он подвел нас к боковой двери. Она была не заперта, Дима ее толкнул и вошел первым, затем стремительно обернулся, одну руку вскинув над головой, а другой вновь подавая знак молчать… — Совсем как мой папаша в рождественской пантомиме, только трезвый, хотела добавить Гейл, но удержалась. — Он пристально смотрел на нас, буквально вынуждая подчиниться. Так, Перри? Теперь ты рассказывай.
  — Когда он понял, что мы готовы повиноваться, то жестом приказал следовать за ним. Я пошел первым. — Перри, в отличие от Гейл, подчеркнуто сдержан — так он обычно скрывает бьющее через край нервное возбуждение. — Мы прокрались в пустой холл. Хотя… какой там холл. Клетушка десять на двенадцать футов, с окном, выходящим на запад. Через потрескавшееся стекло, тут и там залепленное скотчем, лилось вечернее солнце. Дима по-прежнему прижимал палец к губам. Я вошел, и он схватил меня за руку, точь-в-точь как сделал это на корте. Он потрясающе силен. Я не смог бы оказать ему сопротивление.
  — А вам показалось, что придется? — спросил Люк. Мол, сочувствую, как мужчина мужчине.
  — Я не знал, что думать, и беспокоился о Гейл. Главной моей заботой было встать между ними. Впрочем, я почти сразу успокоился.
  — И все-таки вы наконец-то поняли, что это уже не детская игра, — подытожила Ивонн.
  — Да, до меня начало доходить, — признался Перри. Его голос на мгновение заглушила сирена «Скорой помощи», промчавшейся по улице. — Видите ли, мы никак не ожидали, что в доме будет настолько шумно, — произнес он с нажимом, как будто вой сирены вызвал каскад звуковых ассоциаций. — Мы стояли в крошечном помещении и слышали, как во всем полуразрушенном доме шумит ветер. И свет был… феерический — любимое словечко моих студентов. Он падал через западное окно как бы слоями: полоса дымчатого света, рассеянного низкими облаками, идущими с моря, затем полоса ослепительного сияния — и черные тени по углам, куда не доставали лучи.
  — И холод, — пожаловалась Гейл, драматическим жестом обхватывая плечи. — Какой бывает в нежилых домах. А еще леденящий запах, как на кладбище. Я думала только об одном: где же девочки? Почему их не видно и не слышно? Почему не слышно вообще никого и ничего, кроме ветра? А если в доме ни души, то для кого же готовится сюрприз? Кого мы обманываем, не считая себя? Перри, ты ведь тоже об этом подумал, ты сам мне потом сказал — ведь так?
  
  У Димы, который по-прежнему стоял, прижав палец к губам, лицо стало другим, говорит Перри. Все веселье с него как ветром сдуло, оно сделалось безжалостным. Суровым. Дима действительно хотел, чтобы мы боялись. Разделили его страх. Мы огляделись, озадаченные — и, да, испуганные, — и вдруг перед нами, в углу крошечного «холла», возникла призрачная фигура Тамары. Она стояла там все время, просто мы не замечали, — в самом темном углу, подальше от слоеных солнечных лучей. На ней было то же длинное темное платье, что и прежде — на корте и когда они с Димой наблюдали за детьми из микроавтобуса. Тамара и впрямь походила на привидение.
  Гейл снова перехватила инициативу:
  — Первое, что я увидела, — массивный крест. Все остальное как бы нарисовалось вокруг него. Тамара заплела и уложила волосы по случаю праздника, накрасила щеки и губы — точнее, размазала помаду вокруг рта, честное слово! Она казалась абсолютно сумасшедшей. Ей даже не было необходимости прикладывать палец к губам, вся ее фигура представляла собой черно-красный сигнал предупреждения. Куда там Диме, подумала я, вот это действительно номер! Разумеется, я продолжала гадать, что такого произошло у нее в жизни. Что-то из ряда вон выходящее — это уж точно.
  Перри начал было что-то говорить, но Гейл упрямо продолжала:
  — В руках она держала листок бумаги, сложенный пополам. Она протянула его нам. Я подумала: зачем? Это религиозная брошюра? «Готовьтесь встретить Господа вашего»? Или она вручает нам судебную повестку?
  — А что в этот момент делал Дима? — спросил Люк, поворачиваясь к Перри.
  — Наконец отпустил мое плечо, — поморщившись, ответил тот. — Но не раньше, чем удостоверился, что я внимательно смотрю на листок в руках у Тамары. Она продолжала совать его мне. Дима кивнул: прочти. Он все так же прижимал палец к губам. Тамара действительно вела себя как одержимая. Точнее, они оба. И они хотели, чтобы мы разделили их страх. Чего они боялись? Я взял листок и прочел. Не вслух, разумеется. Даже не сразу. Я стоял в тени, так что пришлось отойти к окну. По-прежнему на цыпочках — это доказывает, что мы находились во власти их чар. Мне пришлось повернуться спиной, потому что свет был слишком яркий. Гейл достала из сумочки мои запасные очки…
  — …потому что свои он, как обычно, забыл в отеле…
  — Потом она крадучись подошла и встала позади меня…
  — Ты меня сам поманил.
  — …ради твоей же безопасности… и стала читать через мое плечо. Кажется, мы прочли текст как минимум дважды.
  — Плюс еще пару раз, — поправила Гейл. — Подумать только, такое безоговорочное доверие! Но почему? С чего они взяли, что мы им подходим? Черт возьми, нам навязали эту роль!
  — У них не было иного выбора, — мягко заметил Перри. Люк рассудительно кивнул, Ивонн сдержанно повторила его жест, и Гейл почувствовала себя одинокой, как никогда.
  
  Возможно, напряженная атмосфера в душном подвале действует Перри на нервы, подумала Гейл. А может быть, на него с запозданием нахлынуло чувство вины. Он рывком откинулся на спинку стула, опустил костлявые плечи в попытке расслабиться и ткнул пальцем в кожаную папку, которая лежала на столе перед Люком.
  — Так или иначе, упомянутый текст есть у вас, в документе, поэтому мне не придется цитировать по памяти, — сердито сказал он. — Можете прочесть сами и успокоиться. Удивительно, если вы этого еще не сделали.
  — И все-таки, — вздохнул Люк, — процитируйте, Перри, пожалуйста. Для полноты картины.
  Гейл не сомневалась, что он испытывает Перри. В научных джунглях, которые ее возлюбленный так хотел покинуть, он был известен своей способностью цитировать целые абзацы художественного текста после одного-единственного прочтения. Как только воззвали к его тщеславию, Перри заговорил — медленно и без выражения:
  — «Дмитрий Владимирович Краснов — он же Дима — европейский директор международной торговой корпорации „Арена“, Никосия, Кипр, предлагает, прибегнув к посредничеству профессора Перри Мейкписа и адвоката мадам Гейл Перкинс, заключить взаимовыгодное соглашение с властями Великобритании. Он готов, в обмен на предоставление постоянного места жительства его семье, сообщить ее величеству важную, безотлагательную и срочную информацию. Дети и члены семьи вернутся домой приблизительно через полтора часа. В этой комнате Дима и Перри могут побеседовать, не опасаясь быть подслушанными. Гейл, будьте добры, пройдите с Тамарой в другую часть дома. Не исключено, что в доме много звукозаписывающих устройств. Пожалуйста, храните молчание, пока все гости не вернутся с крабьих бегов».
  — Потом зазвонил телефон, — сказала Гейл.
  
  Перри сидит на стуле прямо, как будто его призвали к порядку, руки, как и прежде, лежат на столе, спина прямая, но плечи опущены. Размышляет, правильно ли собрался поступить. Челюсти упрямо стиснуты, хотя никто еще не попросил его ни о чем таком, чему следовало бы воспротивиться, — не считая Гейл, которая смотрит на любимого с выражением сдержанной мольбы. То есть она надеется, что смотрит именно так, хотя, возможно, взгляд получился скептическим. Гейл не уверена, что именно читается теперь на ее лице.
  Люк излучает добродушие, даже беззаботность — надо полагать, наигранные.
  — Я пытаюсь представить себе эту картину, — спешит объяснить он. — Очень необычный момент, согласна, Ивонн? Вот вы стоите бок о бок в комнате. Читаете. Перри держит письмо, а вы, Гейл, заглядываете ему через плечо. Оба в буквальном смысле лишены дара речи. Вы получили фантастическое предложение, на которое никоим образом не можете дать ответа. Кошмар. По мнению Димы и Тамары, вы, храня молчание, тем самым уже наполовину стали их сообщниками. Никто из вас, насколько я понимаю, не намеревался бежать прочь из дома. Вы как будто окаменели. Физически и эмоционально. Я прав? Таким образом, с точки зрения Димы и Тамары, все шло по плану, вы дали молчаливое согласие. У них неизбежно сложилось такое впечатление. Абсолютно без вашего участия. Ничего не делая, просто стоя там, вы ввязались в их опасную игру.
  — Я думала, они совсем спятили, — говорит Гейл, чтобы хоть немного его притормозить. — Два параноика, честное слово, Люк.
  — И какую конкретно форму приняла их паранойя? — немедленно уточняет тот.
  — Откуда мне знать? Возможно, им чудилось, что кто-то нашпиговал дом «жучками». Что их подслушивают зеленые человечки.
  Но Люк не так безобиден, как кажется. Он тотчас же режет в ответ:
  — Разве это так уж маловероятно, Гейл, с учетом всего, что вы оба видели и слышали? К этому моменту вы уже должны были догадаться, что одной ногой стоите в мире русской организованной преступности. Ведь вы опытный юрист, если не ошибаюсь.
  Повисла долгая пауза. Гейл не собиралась пикироваться с Люком, но если ему приспичило — пожалуйста.
  — Так называемый опыт, о котором вы упомянули, Люк, — в ярости начала она, — к сожалению, относится не к той сфере… — Но Перри ее прервал.
  — Зазвонил телефон, — мягко напомнил он.
  — Да. Да, зазвонил телефон, — подтвердила она. — В метре от нас, если не ближе. Зазвонил так громко, как будто сработала пожарная сигнализация. Мы аж подпрыгнули от неожиданности. А Дима и Тамара даже не вздрогнули. Допотопный, черный стационарный аппарат сороковых годов, с диском и шнуром, стоял на шатком ротанговом столике. Дима взял трубку и что-то рявкнул по-русски, и прямо у нас на глазах его губы растянулись в фальшивой подхалимской улыбочке. И пошло кривляние. Натянутые улыбки, неискренний смех, наигранная веселость, каждую секунду что-то вроде «да, сэр» и «нет, сэр», в переводе — «так бы и удавил тебя голыми руками». Он не сводил глаз с чокнутой Тамары, ловя подсказки. И все так же прикладывая палец к губам, умолял нас не издавать ни звука, пока он разговаривает. Так, Перри? — Гейл из принципа игнорировала Люка.
  Так.
  — Видимо, ему позвонили те люди, которых он так боялся. И Дима хотел, чтобы мы тоже их боялись. Тамара дирижировала. Кивала, качала головой, а когда он говорил что-нибудь не то, лицо у нее становилось как у нарумяненной Медузы Горгоны. Я верно описываю, Перри?
  — Цветисто, но довольно точно, — неловко подтвердил тот. А потом, слава богу, широко, искренне улыбнулся, пусть даже улыбка и получилась виноватой.
  — И это был лишь первый из многих звонков за вечер, если не ошибаюсь? — ловко ввернул Люк, переводя взгляд своих быстрых и до странности безжизненных глазок с одного на другую и обратно.
  — Прежде чем вернулись домочадцы, Диме позвонили еще раз пять, — согласился Перри. — Гейл, ты ведь тоже слышала. И это было только начало. Пока я разговаривал с Димой наедине, то и дело раздавались звонки — и тогда либо Тамара кричала мужу, чтобы он взял трубку, либо Дима сам вскакивал и бежал к телефону, ругаясь по-русски. Если в доме и были параллельные телефоны, то я их не видел. Потом Дима объяснил, что мобильной связи здесь, в лесу, нет, вот почему все звонят на стационарный телефон. Я ему не поверил. Думаю, они просто проверяли, где он; позвонить домой — самый простой способ.
  — Они?
  — Люди, которые ему не доверяли. И которым он не доверял. Он был с ними повязан и ненавидел их. Люди, которых Дима и Тамара боялись, поэтому мы тоже должны были бояться.
  Иными словами, подумала Гейл, люди, о которых знают Перри, Люк и Ивонн, но только не она. Люди, упомянутые в нашем проклятом документе, который на самом деле не наш.
  — Значит, вы с Димой перешли в «удобное место», где можно было поговорить, не опасаясь быть подслушанными? — подстегнул Люк.
  — Да.
  — А Гейл отправилась общаться с Тамарой.
  — Общаться, как же!
  — Но все-таки вы пошли…
  — …в убогую гостиную, где воняло мышиным пометом и по телевизору передавали русскую православную службу. У Тамары в руках была сумочка.
  — Сумочка?
  — А Перри об этом не упомянул? В нашем документе, который я в глаза не видела? Тамара повсюду носила с собой черную сумочку. Когда она ее положила, внутри что-то брякнуло. Не знаю, что это за общество, где женщины носят при себе оружие, но у меня возникло ощущение, что Тамара — своего рода эквивалент дяди Вани.
  Раз уж это моя лебединая песня, почему бы и не развлечься напоследок?
  — Телевизор занимал большую часть стены. Остальные стены были увешаны иконами. В изукрашенных рамах, для пущей святости. Исключительно святые мужского пола, ни одной праведной девственницы. Видимо, святые путешествовали вместе с Тамарой. У меня была тетушка вроде нее, бывшая проститутка, обратившаяся в католичество. Каждый из ее святых выполнял отдельную функцию. Если она теряла ключи, то молилась святому Антонию. Если садилась на поезд, то святому Христофору. Если ей не хватало пары фунтов — Марку. Если заболевал родственник — Франциску, а если было уже слишком поздно — святому Петру.
  Пауза. Она исчерпала себя — еще одна неудавшаяся актриса, снятая с роли.
  — Как прошел конец вечера, Гейл, если коротко? — спросил Люк, только что не посматривая на часы.
  — Просто потрясающе. Белужья икра, омары, копченая осетрина, целое море водки, получасовые пьяные тосты по-русски, огромный праздничный торт, клубы дыма от вонючих русских сигарет, мраморная говядина, крикет в саду в свете прожекторов, шумовой оркестр, который никто не слушал, фейерверк, на который никто не обращал внимания, купание для тех, кто еще держался на ногах, возвращение домой за полночь и веселенький разбор произошедшего за стаканчиком на сон грядущий…
  
  В последний раз появляется пачка глянцевых фотографий. Пожалуйста, по возможности укажите всех, кого вы видели на вечеринке, говорит Ивонн механическим голосом.
  Вот эти двое, устало показывает Гейл.
  И этот, конечно, подхватывает Перри.
  Да, Перри, этот тоже. Еще один мужик, куда бы деться. Настанет день, когда русские преступницы добьются равных прав на достойную карьеру.
  Стоит тишина, пока Ивонн заканчивает свой аккуратный конспект. Наконец она кладет карандаш. Спасибо, Гейл, вы очень нам помогли, говорит она. Для блудливого маленького Люка это сигнал: выпроваживай. Он делает это галантно:
  — Боюсь, Гейл, пора нам вас отпустить. У вас отличная память, вы идеальный свидетель, но все остальное мы узнаем от Перри. Мы оба вам безмерно благодарны. Спасибо.
  Она стоит у двери, не помня, как оказалась там. Ивонн — рядом.
  — Перри?..
  Реагирует ли он? Вроде бы нет. Гейл шагает по лестнице, тюремщица Ивонн следом. В чересчур роскошной прихожей великан Олли, обладатель лондонского произношения с экзотическими интонациями, складывает русскую газету, неуклюже встает и, задержавшись перед зеркалом в старинной раме, обеими руками осторожно натягивает берет.
  Глава 5
  — Проводить вас до двери, Гейл? — спрашивает Олли, поворачиваясь на водительском сиденье, чтобы взглянуть на нее через перегородку.
  — Не стоит, все в порядке.
  — По вам не скажешь, Гейл. По крайней мере, на мой взгляд. Вы встревожены. Если хотите, зайду к вам на чашечку чаю.
  Чашечку чаю?..
  — Нет, спасибо. Все хорошо. Мне просто нужно выспаться.
  — Нет лучшего лекарства от забот, чем здоровый крепкий сон.
  — Да. Вы правы. Спокойной ночи, Олли. Спасибо, что довезли.
  Она переходит улицу и ждет, что он отъедет, но такси стоит на месте.
  — Сумочку забыли, дорогуша!
  Действительно. Гейл злится на себя. И на Олли, который дождался, пока она подойдет к двери, прежде чем окликнуть ее. Она бормочет слова благодарности и называет себя идиоткой.
  — Не извиняйтесь, Гейл, я еще хуже. Я бы и собственную голову позабыл, если б она отстегивалась. Вы точно уверены, милая?
  Как раз сейчас ни в чем я точно не уверена, милый. Вот ты, например: шпион высшего разряда или мелкая сошка? Почему ты надеваешь очки с толстыми стеклами, чтобы при свете дня съездить в Блумсбери, и безо всяких очков возвращаешься обратно непроглядной ночью? Может быть, шпионы видят только в темноте?
  
  Квартира, которую Гейл с братом унаследовали от покойного отца, располагалась на двух верхних этажах одного из красивых белых викторианских особняков, которым Примроуз-Хилл обязан своим очарованием. Амбициозный братец Гейл, охотившийся на фазанов с богатыми приятелями, владел половиной квартиры. Лет через пятьдесят, если к тому времени он не умрет от пьянства и если они с Перри до тех пор не расстанутся (в чем Гейл сейчас сильно сомневалась), они смогут выкупить его долю.
  В вестибюле пахло бургундским фондю из квартиры № 2, слышались соседские ссоры и бормотание телевизоров. Горный велосипед, на котором Перри катался по выходным, стоял на своем обычном неудобном месте, прикованный цепочкой к сливной трубе. Гейл предупреждала, что однажды какой-нибудь предприимчивый вор украдет велосипед вместе с трубой. Перри обожал ездить в Хэмпстед-Хит в шесть утра и на полной скорости гонять по дорожкам, запретным для велосипедистов.
  Ковер, которым были застелены четыре узких лестничных пролета, ведущих к ее входной двери, находился в последней стадии разложения, но обитатель нижнего этажа искренне не понимал, отчего он должен платить, а прочие соседи не собирались раскошеливаться, пока он не заплатит первым; все считали, что Гейл, в качестве домашнего юриста, должна изобрести какой-нибудь компромисс, но, поскольку никто не собирался уступать занятые позиции, какой, к черту, может быть компромисс?!
  Но сегодня она была благодарна даже соседям — пусть ссорятся, пусть слушают свою дурацкую музыку сколько душе угодно, пусть живут нормальной жизнью, потому что, видит бог, она отчаянно в этом нуждается. Увезите ее из операционной и отправьте в палату. Скажите: «Кошмар окончен, дорогая Гейл, больше никаких вкрадчивых шотландок и коротышек-шпионов с итонским произношением, никаких детей-сирот, красавиц Наташ, дядюшек с пистолетами, Дим и Тамар. Перри Мейкпис, твой посланный небом возлюбленный, наивный и невинный, не станет жертвовать собой ради оруэлловской любви к утраченной Англии и пускаться на поиски Единения — с чем, господи? Больше не будет его фирменного извращенного, пуританского тщеславия…»
  На лестнице у нее задрожали колени.
  На первой тесной площадке они затряслись еще сильнее.
  На второй неуемная дрожь вынудила Гейл прислониться к стене и подождать.
  По пути к последней площадке ей пришлось подтягиваться, держась за перила, чтобы добраться до квартиры, прежде чем иссякнут силы.
  Стоя в крошечной прихожей, спиной к запертой двери, Гейл прислушивалась и принюхивалась, ожидая учуять запах спиртного, пота или застоявшегося сигаретного дыма, а то и всего вместе. Именно так несколько месяцев назад она догадалась, что ее ограбили, — еще до того, как поднялась по винтовой лесенке в спальню и обнаружила, что кровать загажена, подушки вспороты, а на зеркале написаны губной помадой всякие непристойности.
  Как следует воскресив эту картину в памяти, Гейл открыла кухонную дверь, повесила пальто, заглянула в ванную, сходила в туалет, налила себе риохи, отхлебнула, вновь наполнила бокал до краев и осторожно понесла его в гостиную.
  
  Гейл пьет вино стоя. Она достаточно насиделась — на всю жизнь хватит, спасибо.
  Она стоит перед неработающим самодельным макетом георгианского камина, который установил в квартире предыдущий владелец, и глядит в высокое подъемное окно. Шесть часов назад там стоял Перри — долговязый, как цапля — и, ссутулившись, смотрел на улицу в ожидании обыкновенного черного такси с выключенным опознавательным фонарем, последние цифры номера — 73, водителя зовут Олли.
  Никаких занавесок на окнах. Только жалюзи. Перри не любит занавески, но тем не менее заплатит половину их стоимости, если Гейл действительно захочется. Перри, который не одобряет центральное отопление, но беспокоится, что она мерзнет. Перри, который твердит, что им следует завести лишь одного ребенка в связи с перенаселенностью планеты, а в следующую минуту уже хочет шестерых. Перри, который, едва коснувшись английской почвы по возвращении с проклятых карибских каникул, немедленно мчится в Оксфорд, запирается в своем логове и в течение пятидесяти шести часов общается с Гейл посредством таинственных многозначительных эсэмэсок: «документ почти готов», «связался с нужными людьми», «приезжаю в Лондон во второй половине», «пожалуйста, оставь ключ под ковриком».
  — Он сказал, у них особая команда, нестандартная, — рассуждает Перри, наблюдая за проезжающими мимо такси.
  — Кто это тебе сказал?
  — Адам.
  — Который тебе перезванивал? Это он Адам?
  — Да.
  — Адам — это фамилия или имя?
  — Я не уточнял, а он не сказал. По его словам, для подобных случаев у них разработана схема. Есть специальное место. Адам не стал объяснять по телефону, где оно находится. Но таксист в курсе.
  — Олли.
  — Да.
  — Для каких конкретно случаев?
  — Для таких, как наш. Это все, что я знаю.
  Мимо проезжает черное такси, но фонарик у него светится. Значит, это не шпионская машина, а самая обыкновенная, и водителя зовут не Олли. Перри с досадой оборачивается к Гейл:
  — Послушай, ну а чего еще ты от меня ожидала? Если у тебя имеется идея получше, выкладывай. С тех пор как мы вернулись в Англию, ты только и делаешь, что язвишь.
  — А ты только и делаешь, что не подпускаешь меня к себе. И обращаешься со мной как с ребенком. Как с глупенькой девочкой, заметь.
  Перри возвращается к созерцанию улицы.
  — Адам — единственный, кто читал твой документ-письмо-отчет-свидетельские показания? — спрашивает Гейл.
  — Очень сомневаюсь. И не поручусь, что его действительно зовут Адам. Это прозвучало… как пароль.
  — Правда? Это как же, интересно?
  Гейл на разные лады пытается произнести «Адам» как пароль. Перри не реагирует.
  — Ну ты хотя бы уверен, что Адам — мужчина, а не женщина с низким голосом?
  Нет ответа. Как и следовало ожидать.
  Проезжает еще одно такси. Снова не наше. «Подумай, милочка, что надеть на свидание со шпионами», — сказала бы ее мать. Проклиная себя за эту мысль, Гейл сменила деловой костюм на юбку и блузку с воротничком-стойкой, выбрала удобные туфли — ничего такого, что способно возбудить фантазию собеседника. Ну разве что Люка — но откуда ей было знать?
  — Может быть, Олли застрял в пробке, — предполагает она и вновь не получает ответа. Поделом. — Во всяком случае, подведем итоги. Ты передал письмо некоему Адаму. Некий Адам получил его. Иначе бы он, разумеется, тебе не позвонил… — Гейл назойлива и сама это понимает. Перри тоже. — Сколько страниц в нашем секретном документе? То есть в твоем.
  — Двадцать восемь.
  — От руки или напечатанных?
  — От руки.
  — Почему не напечатанных?
  — Я решил, что писать безопаснее.
  — Да? И кто тебя надоумил?
  — Никто. Дима и Тамара убеждены, что за каждым их шагом следят, поэтому я решил принять к сведению их опасения и не делать ничего… при помощи электроники. Информацию могут перехватить.
  — По-моему, это паранойя.
  — Несомненно. Мы оба параноики. Дима и Тамара — тоже. Все мы сумасшедшие.
  — Ну так давай это признаем и будем сходить с ума вместе.
  Нет ответа. Глупая малышка Гейл пробует другую тактику:
  — Каким образом ты вообще сумел связаться с мистером Адамом?
  — В наши дни это может сделать кто угодно. Например, через интернет.
  — Ты вышел на него через интернет?
  — Нет.
  — Не доверяешь интернету?
  — Нет.
  — А мне ты доверяешь?
  — Да.
  — Каждый день на работе я выслушиваю потрясающие признания. Тебе об этом известно?
  — Да.
  — Но, если не ошибаюсь, до сих пор ты еще не слышал, чтобы я разбалтывала секреты своих клиентов за праздничным столом.
  — Не доводилось.
  — Также ты знаешь, что я — начинающий юрист, который работает как проклятый и не знает, где и когда ему подвернется следующий клиент. Поэтому с профессиональной точки зрения я против таинственных заданий, которые не повышают мой престиж и не приносят вознаграждения.
  — Никто не дает тебе никаких заданий, Гейл. Нас не просят ни о чем, кроме разговора.
  — Это и есть задание.
  Еще одно такси — мимо. Вновь молчание, на сей раз весьма напряженное.
  — Что ж, по крайней мере, мистер Адам пригласил нас обоих, — говорит Гейл бодро. — А я думала, ты полностью меня вычеркнул из своего документа.
  В это мгновение он вновь становится прежним, и кинжал в руке Гейл оборачивается против нее самой — Перри смотрит на нее с такой любовью и мукой, что она сильнее тревожится за него, чем за себя.
  — Я пытался, Гейл. Сделал все возможное, черт возьми, чтобы тебя не впутывать. Я думал, что смогу оградить тебя от участия в этих делах. Ничего не получилось, им нужны мы оба. По крайней мере, поначалу. Адам был… неумолим. — Неловкий смешок. — Наверняка ты и сама точно так же ведешь себя со свидетелями. «Если вы оба там присутствовали, то, разумеется, и явиться должны оба». Прости, мне действительно очень жаль.
  Ему и вправду было жаль, и Гейл об этом знала. В тот день, когда Перри научится притворяться, он перестанет быть собой.
  И ей тоже было жаль. Даже сильнее, чем ему. Гейл объясняла это, повиснув на шее у Перри, когда на улице перед домом показалось черное такси с выключенным фонариком, последние цифры номера — 73. Мужской голос с почти безупречным лондонским произношением сообщил по домофону, что его зовут Олли и что он должен отвезти их к Адаму.
  
  И теперь ее снова вывели за рамки. Воспретили вход, изгнали, выпроводили.
  Послушная маленькая женщина ожидает возвращения возлюбленного и опустошает тем временем второй объемистый бокал риохи.
  Предположим, так с самого начала значилось в дурацком договоре. Зря она допустила, чтобы это так легко сошло Перри с рук. Но это отнюдь не означает, что она будет сидеть без дела.
  Утром, пока Перри маялся дома и покорно ждал Гласа Адама, Гейл в своем рабочем кабинете стучала по клавишам компьютера, причем в кои-то веки занимало ее вовсе не дело «Сэмсон против Сэмсона».
  Почему она предпочла подождать до прихода на работу, вместо того чтобы воспользоваться дома своим ноутбуком, — зачем вообще нужно было ждать — оставалось для нее загадкой, если не поводом к откровенному самобичеванию. Это все Перри со своей конспирацией, он заразил ее.
  То, что Гейл сохранила Димину визитную карточку с неровными краями, само по себе было преступлением, поскольку Перри велел ее уничтожить.
  То, что она пользовалась компьютером — потенциально отслеживаемое действие, — с его точки зрения тоже, как выяснилось, было преступлением. Но раз Перри не уведомил ее заблаговременно о новом витке своей паранойи, то пусть и не жалуется.
  Авторы веб-сайта на скверном английском языке сообщали, что международная торговая корпорация «Арена» (Никосия, Кипр) — это консультационная компания, которая специализируется на «предоставлении помощи активным предпринимателям». Головной офис находится в Москве, представительства — в Торонто, Риме, Берне, Карачи, Франкфурте, Будапеште, Праге, Тель-Авиве и Никосии. На Антигуа, впрочем, ни одного. Никаких латунных табличек. По крайней мере, они не упомянуты.
  «Арена» отличается соблюдением конфиденциальности и предпренимательскими [ «е» вместо «и»] новациями во всех сферах деятельности. Она предоставляет первокласные [с одной «с»] возможности и проводит частные банковские операции [написано правильно]. Внимание: веб-страница временно находится в стадии разработки. Более подробную информацию можно получить, отослав запрос в московский офис.
  Некто Тед, холостяк-американец, занимался фьючерсными сделками для «Морган Стенли». Гейл позвонила ему.
  — А, Гейл, детка.
  — Есть такая международная торговая корпорация «Арена». Можешь накопать на них какой-нибудь грязи?
  Грязи? Тед умел собирать компромат, как никто другой. Через десять минут он перезвонил:
  — Эти твои русские друзья…
  — Русские?
  — Они вроде меня. Чертовски горячие парни и неприлично богатые.
  — Насколько богатые?
  — Никто наверняка не знает, но похоже, что в космических масштабах. Пятьдесят с лишним филиалов, и у всех — безупречное прошлое. Расследуешь отмывание денег, Гейл?
  — Как ты догадался?
  — Эти русские воротилы перекидывают деньги друг другу так быстро, что невозможно определить, кто и как долго ими владеет. Вот что я непосильным трудом нарыл для тебя, моя радость. Теперь ты будешь вечно меня любить?
  — Я подумаю, Тед.
  Следующим был Эрни, всеведущий судебный секретарь лет шестидесяти с хвостиком. Гейл дождалась обеденного перерыва, когда горизонт более или менее расчистился.
  — Эрни, окажите услугу. Ходит слух, что вы посещаете какой-то нечестивый чат, когда хотите разузнать побольше о компаниях наших глубокоуважаемых клиентов. Я в шоке, и мне нужно, чтобы вы кое о чем там спросили…
  Через полчаса Эрни протянул ей распечатку нелицеприятного разговора (несколько отредактированного) о торговой корпорации «Арена».
  Эй, придурки, кто-нибудь в курсе, кто заправляет этой лавочкой? Они меняют MD как перчатки. П. Броснан.
  Прочти, запомни и усвой мудрые слова Мейнарда Кейнса: рынок способен оставаться иррациональным дольше, чем ты — платежеспособным. Сам придурок. Р. Кроу.
  Что за хрень с их сайтом? Он сдох. Б. Питт.
  Сайт «Арены» упал, но не умер. Рано или поздно всплывет. Берегитесь, кретины. М. Монро.
  Но мне правда интересно. Сначала эти парни насели на меня, как будто у них горело, а потом свалили. П.Б.
  Слушайте, ребята. Говорят, «Арена» открыла офис в Торонто. Р.К.
  Офис? Не пудри мне мозги. Это русский ночной клуб, старик. Стриптизерши, водка и борщ. М.М.
  Эй, придурок, это снова я. Кажется, они открыли офис в Торонто, после того как прикрыли филиал в Экваториальной Гвинее. Лучше уноси ноги, и поживее. Р.К.
  «Арена», мать ее, вообще не гуглится. Серьезно, ни одной ссылки. Вот убожество, оборжаться. П.Б.
  Ты хоть немного веришь в карму? Если нет — это ты зря. Ты вляпался в самое большое дерьмо в мире отмывания денег. Официально заявляю. М.М.
  Им прямо не терпелось. И вот те на… П.Б.
  Держись от них подальше. Как можно дальше. Р.К.
  
  Гейл на Антигуа, перенесенная туда очередным бокалом риохи.
  Она слушает, как пианист в лиловом галстуке проникновенно напевает что-то из репертуара Саймона и Гарфункеля пожилой американской чете, которая в полном одиночестве вальсирует на танцполе.
  Она избегает взглядов красивых официантов, которые от нечего делать раздевают ее глазами, и слышит, как семидесятилетняя вдова из Техаса, сделавшая, наверное, тысячу пластических операций, приказывает Амброзу принести красного вина — только не французского.
  Она стоит на теннисном корте, сдержанно пожимая руку лысому громиле по имени Дима. Гейл вспоминает его укоризненные карие глаза, массивную челюсть и агрессивную манеру чуть отклоняться назад, точь-в-точь Эрих фон Штрогейм.[5]
  Она в подвале дома в Блумсбери, еще минуту назад — спутница жизни, а теперь — лишний багаж, от которого надо избавиться. Сидит в компании трех человек, куда более осведомленных, чем она, благодаря «нашему» документу и всему тому, что Перри умудрился наболтать за это время.
  Она сидит в одиночестве, в гостиной своей очаровательной квартирки в Примроуз-Хилл, в половине первого ночи, с «Сэмсоном против Сэмсона» на коленях и пустым бокалом на столике рядом.
  Внезапно вскочив на ноги, Гейл направляется по винтовой лестнице в спальню, застилает постель, собирает раскиданные по полу от кровати до ванной грязные вещи Перри и бросает их в корзину для белья. Прошло пять дней, с тех пор как мы в последний раз занимались любовью. Установим рекорд?..
  Гейл возвращается вниз, осторожно шагая по ступенькам. Она стоит у окна, смотрит на улицу и молится, чтобы любимый поскорее вернулся домой в черном такси, номер которого заканчивается на 73.
  …Бок о бок с Перри, она едет под ночными звездами по тряской дороге в микроавтобусе с затемненными стеклами: белобрысый охранник с золотым браслетом-цепочкой везет их в отель после праздничной пьянки в «Трех трубах».
  — Хорошо провели время, Гейл?
  Это спрашивает водитель. До сих пор он и виду не подавал, что знает английский. Когда Перри столкнулся с ним у входа на корт, он ни слова не произнес. Так почему же он заговорил сейчас, размышляет Гейл, встревоженная как никогда в жизни.
  — Дивный вечер, спасибо, — вместо Перри, который как будто оглох, отвечает она, призывая на помощь папин актерский голос. — Просто чудесно. У Димы замечательные сыновья, я так за них рада.
  — Меня зовут Ники.
  — Отлично. Приятно познакомиться, Ники. Откуда вы?
  — Из Перми. Славное место. Перри, вы тоже хорошо развлеклись?
  Гейл уже готова ткнуть Перри локтем, но тот вовремя приходит в себя.
  — Прекрасно. Спасибо, Ники. Потрясающая еда, очень милые люди. Просто супер. Лучший вечер за весь отпуск.
  Неплохо для начинающего лжеца, думает Гейл.
  — Когда вы приехали в «Три трубы»? — спрашивает Ники.
  — Трудно сказать, что мы именно приехали, — заявляет Гейл, хихикая, чтобы скрыть секундное замешательство Перри. — Правда, милый? Мы шли по старой тропе, и нам пришлось буквально прорубаться через подлесок. Где вы так здорово научились говорить по-английски, Ники?
  — В Бостоне. У вас есть нож?
  — Нож?
  — Чтобы прорубаться через подлесок, нужен большой нож.
  Эти безжизненные глаза в зеркальце заднего вида — что они видели? Что видят сейчас?
  — Ах, как бы нам пригодился нож, Ники! — восклицает Гейл, дочь артиста. — Увы, мы, англичане, не носим с собой оружия. — Что за чушь я плету? Не важно. Продолжай. — Ну… некоторые носят, конечно, но только не такие люди, как мы. Мы — из другого социального класса. Вы слышали о нашей классовой системе? В Англии человек имеет право носить нож, только если он принадлежит к низшим слоям общества. — Новый взрыв смеха звенит до самого конца пути.
  Ники минует развязку и подвозит их к входу в отель.
  В полной растерянности они бредут, точно посторонние, через заросли гибискуса к своему домику. Перри запирает дверь, но не включает свет. Они стоят лицом друг к другу, в темноте, по обе стороны кровати. Тишина тянется бесконечно. Впрочем, это отнюдь не значит, что Перри не принял решения.
  — Я должен кое-что написать. Ты тоже.
  Таким авторитарным тоном он, как подозревает Гейл, обычно обращается к нерадивым студентам, не сдавшим в срок еженедельное сочинение.
  Перри опускает жалюзи и включает маленькую лампочку у постели — она едва рассеивает темноту в комнате. Рывком открывает мою тумбочку и вытаскивает желтый блокнот. Мой же. Там запечатлены блистательные рассуждения по поводу «Сэмсона против Сэмсона» — мое первое дело в качестве помощника королевского адвоката, отчаянный рывок к мгновенному обогащению и славе.
  Или наоборот.
  Перри вырывает страницы, на которых записаны мои перлы юридической мудрости, и сует их обратно в тумбочку, затем раздирает мой блокнот на две части и протягивает половину мне.
  — Я пойду туда. — Он указывает на дверь ванной. — Ты оставайся здесь. Сядь за стол и запиши все, что помнишь. Все, что произошло. Я сделаю то же самое. Договорились?
  — Почему мы не можем остаться в комнате оба? Господи, Перри, я перепугалась до чертиков. А ты — нет?
  Даже если забыть на минутку о вполне простительном желании быть с ним рядом, мои слова абсолютно разумны. В нашем номере, помимо расшатанной кровати размером с поле для регби, есть два стола, письменный и обеденный, и два кресла. Допустим, Перри поговорил по душам с Димой — но меня-то бросили в обществе чокнутой Тамары и ее бородатых святых!
  — Свидетели должны записывать свои показания порознь, — провозглашает Перри, направляясь в ванную.
  — Перри! Стой! Вернись! И останься здесь! Алё, это я, Гейл. Я у нас юрист, черт подери, а не ты! Что Дима тебе сказал?
  Если судить по его лицу — ничего. Оно непроницаемо.
  — Перри.
  — Что?
  — Ради бога. Это же я, Гейл. Помнишь меня? Лучше сядь и расскажи тетеньке, чего такого наговорил тебе Дима, что ты превратился в зомби. Хорошо, можешь не садиться. Говори стоя. Наступает конец света? Дима — женщина? Что, черт возьми, между вами произошло такого, о чем мне нельзя знать?
  Он вздрагивает. Заметно вздрагивает. Достаточно заметно, чтобы Гейл слегка воспряла духом. Напрасно.
  — Не могу.
  — Чего ты не можешь?
  — Втягивать тебя в это.
  — Чушь.
  Он снова вздрагивает. Но результат остается прежним.
  — Гейл, ты слушаешь?
  А что я, мать твою, делаю, по-твоему? Пою арию из «Микадо»?
  — Ты хороший юрист, и тебя ждет блестящая карьера.
  — Спасибо.
  — Через две недели у тебя серьезный процесс. Я прав?
  Да, Перри, ты абсолютно прав. Меня ждет блестящая карьера, если только вместо этого мы не решим завести шестерых детей. А через пятнадцать дней будет слушаться дело «Сэмсон против Сэмсона», но, насколько я знаю нашего ведущего адвоката, мне не удастся и словечка ввернуть.
  — Ты — восходящая звезда юриспруденции и вкалываешь как проклятая, ты сама мне об этом постоянно твердишь.
  Да, разумеется, это правда. Я работаю на износ. Не всякому молодому юристу так везет — мы только что пережили худший вечер в нашей жизни. Что за чертовщину ты сейчас пытаешься мне втолковать столь невнятным способом? Перри, так нельзя. Вернись! Но это лишь мысли. Слова уже иссякли.
  — Мы проводим черту на песке. Границу. То, что Дима сказал мне, останется моей тайной. То, что сказала тебе Тамара, останется твоей тайной. И не будем заступать за черту. Нужно соблюдать конфиденциальность.
  К Гейл возвращается дар речи.
  — Хочешь сказать, Дима теперь твой клиент? Да ты такой же псих, как они.
  — Я употребил юридическую метафору. Между прочим, из твоей сферы деятельности. Но по сути так оно и есть: Дима — мой клиент, Тамара — твой.
  — Тамара со мной не говорила, Перри. Ни единого, черт возьми, словечка. Даже птиц в саду она считает «жучками». Время от времени ее тянуло помолиться по-русски кому-нибудь из своих бородатых защитников, и тогда она жестом приказывала мне встать на колени рядом с ней. Я повиновалась. Из англиканской атеистки я мутировала в русскую православную атеистку. И ни хрена между нами не произошло такого, чем я бы не могла поделиться. Я только что все тебе рассказала. Больше всего я боялась, что мне откусят руку. К счастью, обе мои руки целы и невредимы. Давай сознавайся.
  — Извини, Гейл. Не могу.
  — Прошу прощения?
  — Я ничего не буду говорить. Я отказываюсь впутывать тебя еще больше. Предпочитаю, чтобы ты оставалась незапятнанной. И в безопасности.
  — Ты предпочитаешь?
  — Нет. Не предпочитаю. Требую. И ты меня не умаслишь.
  Умаслишь? И это говорит Перри? Или тот мятежный проповедник из Хаддерсфилда, в честь которого его назвали?
  — И я не шучу, — добавляет он. На случай, если она сомневалась.
  Это совсем другой Перри. Мой любимый целеустремленный Джекилл превращается в куда менее приятного мистера Хайда из британской секретной службы.
  — Я заметил, некоторое время ты беседовала и с Наташей.
  — Да.
  — Наедине.
  — Строго говоря, нет. С нами были малышки, но они спали.
  — Значит, наедине.
  — Это преступление?
  — Наташа — информатор.
  — Она — кто?
  — Она рассказывала тебе о своем отце?
  — Повтори.
  — Я говорю: она рассказывала тебе о своем отце?
  — Пас.
  — Я серьезно, Гейл.
  — Я тоже не шучу. Я пас. Так что либо не лезь не в свое дело, либо выкладывай, о чем с тобой секретничал Дима.
  — Наташа рассказывала, чем занимается Дима? С кем он имеет дело, кому доверяет, кого они так боятся? Если тебе что-то такое известно, ты должна все записать. Это может быть жизненно важно.
  С этими он словами уходит в ванную и — вот позорище! — запирается на замок.
  В течение получаса Гейл сидит на балконе, съежившись и набросив на плечи одеяло, — она слишком измучена, чтобы раздеться. Потом вспоминает про бутылку рома — похмелье гарантировано, но тем не менее Гейл наливает себе глоточек, после чего погружается в полудрему. Проснувшись, она видит, что дверь ванной открыта, а суперагент Перри стоит, ссутулившись, на пороге, как будто не уверен, надо ли выходить. Свою половинку блокнота он сжимает обеими руками за спиной. Гейл замечает уголок страницы, сплошь исписанной знакомым почерком.
  — Выпей, — предлагает она, указывая на бутылку.
  Перри молчит.
  — Прости, — говорит он. Потом откашливается и повторяет: — Прости. Мне очень жаль, Гейл.
  Отбросив гордость и здравый смысл, она порывисто вскакивает, подбегает к нему и обнимает. Безопасности ради Перри продолжает держать руки за спиной. Раньше она никогда не видела его испуганным, но сейчас он боится. Не за себя. За нее.
  
  Гейл устало смотрит на часы. Половина третьего. Она встает, вознамерившись выпить еще бокал риохи, потом передумывает, опускается в любимое кресло Перри и вдруг оказывается под одеялом с Наташей.
  — Чем он занимается, твой Макс? — спрашивает Гейл.
  — Он очень меня любит, — отвечает Наташа. — Физически тоже.
  — А кроме этого? Я имею в виду, чем он зарабатывает на жизнь? — уточняет Гейл, благоразумно подавляя улыбку.
  Приближается полночь. Чтобы спастись от холодного ветра и развлечь двух усталых маленьких сироток, Гейл устроила шалаш из одеял и подушек у стены, окружающей сад. Откуда ни возьмись появилась Наташа — на сей раз без книги. Сначала Гейл замечает в щели между одеялами ее греческие сандалии, неподвижные, как сапоги часового. Несколько минут Наташа не двигается с места. Подслушивает? Набирается смелости? Но для чего? Хочет позабавить девочек внезапным нападением? Поскольку до сих пор Гейл не обменялась с Диминой дочерью ни единым словом, она понятия не имеет о ее возможных побуждениях.
  Одеяло приподнимается, в шалаш проникает колено, следом — Наташино лицо под завесой длинных черных волос и, наконец, все остальное. Крепко спящие малышки даже не шевелятся. Еще несколько минут Гейл и Наташа лежат щека к щеке, молча наблюдая за вспышками фейерверков, которые с пугающей сноровкой запускают Ники и его коллеги. Наташа дрожит, и Гейл накрывает ее одеялом.
  — Полагаю, с недавнего времени я в интересном положении, — говорит Наташа, явно подражая утонченному стилю Джейн Остин. Она обращается не к Гейл, а к разноцветным росчеркам в ночном небе.
  Если вам посчастливилось услышать признание подростка, по возможности смотрите вдаль, а не на собеседника (афоризм Гейл Перкинс). Прежде чем начать работу в суде, она преподавала в школе для детей с ограниченными возможностями и постигла там эту премудрость, которая становится актуальной вдвойне, когда красивая шестнадцатилетняя девочка ни с того ни с сего признается, что она, возможно, беременна.
  — В настоящее время Макс — лыжный инструктор, — отвечает Наташа на притворно-небрежный вопрос Гейл, касающийся вероятного отца будущего ребенка. — Но это временно. Он хочет стать архитектором и строить дома для бедных людей, у которых нет денег. Макс — творческая личность. Он очень чувствительный.
  В ее голосе нет ни тени иронии. Большая любовь — штука серьезная.
  — А чем занимаются его родители? — спрашивает Гейл.
  — У них отель. Для туристов. Небогатый, но Макс совершенно философски относится к материальным вопросам.
  — Отель в горах?
  — В Кандерштеге. Горная деревня, много туристов.
  Гейл никогда не бывала в Кандерштеге, но Перри однажды участвовал там в лыжной гонке.
  — Мать Макса необразованная, но очень приятная и одухотворенная, как и ее сын. Зато его отец совершенно отрицательный. Идиот.
  Будь проще.
  — Макс работает в какой-то официальной горнолыжной школе, — интересуется Гейл, — или он, что называется, частный преподаватель?
  — Макс совершенно частный. Катается только с теми, кого уважает. Предпочитает без лыжни, это очень эстетично. А еще по ледникам.
  Высоко в горах над Кандерштегом есть уединенная хижина, рассказывает Наташа. Именно там их застигла врасплох безудержная страсть.
  — Я была девственница. Совершенно неопытная. Макс очень внимателен. Это в его характере — быть внимательным ко всем людям. Даже в пылу страсти он остается невероятно заботливым.
  Намеренно уводя разговор в обыденную сферу, Гейл спрашивает у Наташи, что она сейчас проходит в школе, какие предметы даются ей лучше всего, какие экзамены предстоит сдавать. Наташа отвечает: с тех пор как она стала жить с Димой и Тамарой, она учится в католической монастырской школе в кантоне Фрибур. На выходные ее забирают домой.
  — К сожалению, я не верю в бога, но это несущественно. В жизни зачастую необходимо имитировать религиозные взгляды. Больше всего мне нравится живопись. У Макса тоже артистическая натура. Может быть, мы вместе будем изучать искусство в Санкт-Петербурге или в Кембридже. Решим этот вопрос потом.
  — Он католик?
  — В повседневной жизни Макс подчиняется влиянию семьи. Он исполнен чувства долга. Но в душе он верит во всех богов.
  «А в постели он тоже следует семейным традициям?» — ехидничает про себя Гейл, но вслух своих сомнений не озвучивает.
  — Кто еще знает о тебе и Максе? — Ей пока удается выдерживать все тот же спокойный, беспечный тон. — Не считая его родителей, разумеется. Или они тоже не в курсе?
  — Ситуация довольно сложная. Макс поклялся самой страшной клятвой, что никому не скажет о нашей любви. Я на этом настояла.
  — Даже матери?
  — Мать Макса — человек ненадежный. Она исполнена мещанских инстинктов и вдобавок не склонна держать язык за зубами. Если ей заблагорассудится, она проговорится мужу и прочим мещанским личностям.
  — Все так плохо?
  — Если Дима узнает, что Макс мой возлюбленный, то, наверное, убьет его. Дима не чужд физических методов. Такова его натура.
  — А Тамара?
  — Тамара мне не мать, — огрызается Наташа, с агрессивными отцовскими нотками в голосе.
  — И что ты будешь делать, если окажется, что ты правда беременна? — непринужденно спрашивает Гейл, когда в небе вспыхивают римские свечи.
  — Если беременность подтвердится, мы немедленно бежим куда-нибудь в отдаленное место, например в Финляндию. Макс все устроит. В настоящее время это не вполне удобно, потому что летом Макс работает гидом. Подождем еще месяц. Возможно, мы будем учиться в Хельсинки. Или покончим с собой. Посмотрим.
  Гейл приберегает самый неприятный вопрос напоследок — возможно, потому что ее мещанские инстинкты заранее подсказывают ответ.
  — А сколько лет твоему Максу, Наташа?
  — Тридцать один. Но в душе он ребенок.
  Как и ты, Наташа. Здесь, под карибскими звездами, ты рассказываешь мне волшебную сказку о любви, делишься мечтой об идеальном возлюбленном, которого однажды встретишь? Или ты действительно переспала с каким-то тридцатилетним поганцем горнолыжником, который, разумеется, ничего не скажет матери? Если да, ты обратилась по адресу — ко мне.
  Гейл была не намного старше, когда оказалась в похожем положении. Но в ее случае поганец был не лыжником, а нищим мулатом, которого выгнали из местной школы. Его разведенные родители жили в Южной Африке, а мать Гейл бросила семью три года назад, не оставив адреса. Гнева отца-алкоголика можно было не опасаться — он умирал в больнице от цирроза печени. Заняв денег у друзей, Гейл кое-как сделала аборт и ничего не сказала парню.
  Перри тоже до сих пор не в курсе. И в данный момент она не уверена, что когда-нибудь ему признается.
  
  Из сумочки, которую она чуть не забыла в такси у Олли, Гейл выуживает мобильник и проверяет входящие сообщения. Не обнаружив новых, она читает полученные ранее. Наташа пишет заглавными буквами, для пущей драматичности. Четыре сообщения за неделю.
  Я ПРЕДАЛА МОЕГО ОТЦА, Я ПОЗОР СВОЕЙ СЕМЬИ.
  
  ВЧЕРА МИШУ И ОЛЬГУ ОТПЕВАЛИ В КРАСИВОЙ ЦЕРКВИ. МОЖЕТ БЫТЬ, СКОРО Я К НИМ ПРИСОЕДИНЮСЬ.
  
  ПОЖАЛУЙСТА, СКАЖИТЕ, КОГДА НАДО ЖДАТЬ ТОШНОТУ ПО УТРАМ?
  На что Гейл ответила:
  Обычно в течение первых трех месяцев, но если тебе нехорошо, немедленно сходи к врачу. Целую, Гейл
  На что Наташа не преминула обидеться:
  ПОЖАЛУЙСТА, НЕ НАДО ГОВОРИТЬ, ЧТО МНЕ НЕХОРОШО. В ЛЮБВИ НЕ БЫВАЕТ НЕХОРОШО. НАТАША
  
  Если она беременна, я ей нужна.
  Если она не беременна, я ей нужна.
  Если она нервный подросток, очарованный фантазиями о самоубийстве, я ей нужна.
  Я — ее адвокат и наперсница.
  Я — все, что у нее есть.
  
  Перри прочертил свою линию на песке.
  Ее не смоет приливом, за нее нельзя ступить ни при каких условиях.
  Даже теннис не помогает. Индийские молодожены уехали. Одиночки слишком напряжены. Марк — враг.
  Пусть, занимаясь любовью, они и забывают иногда о черте, она никуда не девается и неизменно разделяет их впоследствии.
  Сидя на балконе после ужина, они смотрят на полукруг белых прожекторов в дальнем конце полуострова. Если Гейл надеется хотя бы мельком увидеть девочек, то кого ждет Перри?
  Диму — своего персонального Джея Гэтсби? Диму — Куртца или еще какого-нибудь порочного героя его любимого Джозефа Конрада?
  Ощущение, что их подслушивают и за ними наблюдают, не покидает Гейл и Перри в любое время дня и ночи. Даже если бы Перри и захотел нарушить обет молчания, страх быть услышанным отбил бы у него желание говорить.
  За два дня до отъезда Перри встает в шесть утра и отправляется на пробежку. Гейл, всласть повалявшись в постели и смирившись с перспективой завтрака в одиночестве, идет в «Палубу», но обнаруживает, что Перри уже там — уговаривает Амброза ускорить их отъезд. Тот сочувственно отвечает, что билеты обмену не подлежат.
  — Если бы вы предупредили вчера, то могли бы отправиться одним рейсом с мистером Димой и его семьей. Только они летают первым классом, а у вас старый добрый эконом. Похоже, у вас нет иного выбора, кроме как потерпеть наш островок еще сутки.
  Они остаются. Гуляют по городу и осматривают все, что полагается. Перри разглагольствует об ужасах рабства. Потом они отправляются на дальний пляж плавать с масками. Очередная английская парочка, не знающая, чем заняться на такой жаре.
  И наконец, за ужином в «Палубе», Гейл срывается. Перри, который сам наложил вето на подобные разговоры, вдруг — подумать только! — спрашивает, не знает ли она, случайно, кого-нибудь в британской разведке.
  — Да я же на нее работаю! — парирует она. — Неужели ты еще не догадался?
  Ее сарказм пропадает втуне.
  — Я просто подумал… может быть, кто-нибудь из твоих коллег с ними связан, — виновато объясняет Перри.
  — Каким образом? — огрызается Гейл, чувствуя, как пылают ее щеки.
  — Ну… — Он невинно пожимает плечами. — Такой шум вокруг экстрадиции, применения пыток, открытых расследований, судебных процессов и так далее… Вот мне и пришло в голову: шпионы ведь наверняка нуждаются в квалифицированной юридической помощи.
  Это уже слишком. Крикнув «да пошел ты, Перри!», Гейл бежит к домику и падает на кровать, рыдая.
  Да, потом ей очень стыдно. Ему тоже. Он сгорает со стыда. Они оба. Это я виновата. Нет, я. Давай вернемся в Англию и сбросим наконец эту проклятую ношу. Временно примирившись, они цепляются друг за друга, точно утопающие, и отчаянно занимаются любовью.
  
  Она снова стоит у высокого окна и хмуро смотрит на улицу. Ни одного такси.
  — Ублюдки, — говорит Гейл вслух, подражая отцу. И мысленно добавляет, обращаясь то ли к самой себе, то ли к неведомым «ублюдкам»:
  Какого черта вы с ним делаете?
  Какого черта вам от него надо?
  На что он, поломавшись, соглашается, в то время как вы наблюдаете за его увертками?
  Как бы вы себя чувствовали, если бы Дима выбрал наперсницей меня, а не Перри? Если бы вместо разговора мужчины с мужчиной состоялся разговор мужчины с женщиной?
  Как чувствовал бы себя Перри, сидя здесь словно отщепенец и дожидаясь моего возвращения с очередными секретами «прости, прости, ничем не могу с тобой поделиться, это ради твоего же блага»?
  — Это ты, Гейл?
  Неужели?
  Кто-то вложил телефонную трубку ей в руку и велел ответить? Нет. Она одна.
  Это голос Перри, здесь и сейчас, отнюдь не галлюцинация. Гейл по-прежнему стоит, опираясь одной рукой на оконную раму и глядя на улицу.
  — Прости, что звоню поздно, и все такое…
  Все такое?..
  — Гектор хочет поговорить с нами обоими завтра утром, в девять.
  — Гектор?
  — Да.
  Не дури. В этом безумном мире нужно изо всех сил цепляться за реальность.
  — Не могу. У меня рабочий день, хоть и воскресенье. «Сэмсон против Сэмсона» не ждет.
  — Тогда позвони в суд и скажи, что ты больна. Это очень важно, Гейл. Важнее, чем «Сэмсон против Сэмсона». Честное слово.
  — Так считает Гектор?
  — Вообще-то так считаем мы оба.
  Глава 6
  — Кстати, его зовут Гектор, — сказал маленький всезнайка Люк, отрывая взгляд от кожаной папки.
  — Это предупреждение или предсказание? — спросил, не отнимая рук от лица, Перри, когда Люк давно уже перестал ждать ответа.
  После ухода Гейл прошла вечность. Перри так и сидел рядом с ее пустым стулом — не двигался с места, не поднимал глаз, не шевелился.
  — Где Ивонн?
  — Отправилась домой, — сказал Люк, вновь погрузившийся в чтение.
  — Отправилась или отправлена?
  Нет ответа.
  — Гектор у вас самый главный?
  — Скажем так, я — второй ранг, он — первый. — Люк сделал карандашом пометку.
  — Значит, Гектор — ваш шеф.
  — Можно и так выразиться.
  Можно и так уйти от ответа.
  Но в целом, на основании сложившегося у него впечатления, Перри вынужден был признать, что с Люком вполне можно поладить. Пусть он и не высокого полета птица. Второй ранг, как он сам себя охарактеризовал. Да, немного сноб, явно выпускник частной школы, и все же в связке с таким напарником не пропадешь.
  — Гектор нас слушал?
  — Полагаю, да.
  — Наблюдал за нами?
  — Иногда лучше только слушать. Как радиоспектакль. — Помолчав, Люк добавил: — Потрясающая девушка эта ваша Гейл. Вы давно вместе?
  — Пять лет.
  — Ух ты.
  — Что тут удивительного?
  — Я, кажется, начинаю понимать Диму. Женитесь на ней поскорее.
  Люк вторгся в святая святых, и Перри собрался было заявить об этом, но потом простил его.
  — И давно вы на этой работе? — спросил он.
  — Лет двадцать, плюс-минус.
  — Здесь или за границей?
  — Преимущественно за границей.
  — Это калечит?
  — В смысле?
  — Работа не искажает вашу психику? Вы не чувствуете некоторой… э-э-э… профессиональной деформации?
  — Вы спрашиваете, не псих ли я?
  — Ну, это слишком сильно сказано. Скорее… как это влияет на человека в долгосрочной перспективе?
  Люк не поднимал головы, но карандаш перестал двигаться. В его спокойствии ощущалось нечто вызывающее.
  — В долгосрочной? — переспросил он с напускным недоумением. — В долгосрочной перспективе все мы умрем, насколько я могу судить.
  — Я имею в виду — каково представлять страну, которая не в состоянии заплатить по счетам? — объяснил Перри, с опозданием сообразив, что теряет почву под ногами. — Я где-то читал, что сильная разведка — едва ли не единственное, что в наши дни позволяет нам оставаться наверху списка в международном сообществе, — попытался он выкрутиться. — Несомненно, люди, которые работают в этой сфере, испытывают сильное напряжение. Им ведь приходится прыгать выше головы, — добавил он, невольно отпустив шпильку насчет маленького роста Люка, о чем немедленно пожалел.
  Этот неловкий разговор был прерван звуком медленных мягких шагов над головой — как будто кто-то шел в домашних тапочках. Затем человек начал осторожно спускаться по лестнице в подвал. Словно по приказу, Люк встал, подошел к серванту, достал поднос с виски, минеральной водой и тремя бокалами и поставил на стол.
  Шаги затихли на нижней ступеньке. Дверь открылась. Перри машинально встал, и они с вошедшим оглядели друг друга. Они оказались одного роста, что удивило обоих. Возможно, Гектор, если бы не сутулился, был бы даже выше. С классическим широким лбом и вьющимися седыми волосами, которые ниспадали на плечи двумя волнами, он походил на декана колледжа — старого чудака. На вид Перри дал бы ему лет пятьдесят пять. Свой старый коричневый спортивный пиджак с кожаными латками на локтях он вряд ли когда-нибудь снимал. Бесформенные серые брюки и потрепанные ботинки вполне могли бы принадлежать самому Перри, а безобразные очки в роговой оправе нынешний владелец, похоже, стащил из коробки на чердаке у его отца.
  Наконец, после драматической паузы, Гектор заговорил.
  — Уилфред Оуэн, чтоб тебя! — провозгласил он, энергично и восхищенно. — Эдмунд, мать его, Бланден. Зигфрид Сэссун. Роберт Грейвс. И другие.
  — Они — что? — спросил изумленный Перри, прежде чем успел задуматься.
  — Ваша охренительная статья в «Лондонском книжном обзоре» прошлой осенью! «Жертвы смельчаков не оправдывают несправедливости. П. Мейкпис». Прекрасно!
  — Э… спасибо, — беспомощно сказал Перри, чувствуя себя идиотом из-за того, что сразу не догадался.
  Вновь воцарилось молчание, пока Гектор продолжал благоговейно рассматривать свою добычу.
  — Я скажу вам, кто вы такой, мистер Перри Мейкпис, сэр, — заявил он, как будто выносил вердикт, которого они оба ждали. — Вы, черт подери, настоящий герой, вот кто вы, — он обеими руками схватил ладонь Перри, вяло потряс ее, — и это вовсе не лесть. Мы знаем, что вы о нас думаете. Некоторые из нас думают точно так же, и они правы. Беда в том, что мы — единственный цирк в этой деревне. Правительство — барахло, половина госаппарата пинает балду. Министерство иностранных дел дрочит в тряпочку, государство разорено подчистую, банкиры забирают наши денежки и посылают нас на хер. И что, спрашивается, делать? Жаловаться мамочке или решать проблемы? — Гектор продолжал, не дожидаясь ответа: — Держу пари, прежде чем обратиться к нам, вы в штаны наложили от страха. Но все-таки обратились. Чисто символически… — Гектор, отпустив руку Перри, повернулся к Люку, который наливал виски. — Побольше воды и чуть-чуть виски, только чтобы наш гость расслабился. Не возражаете, если я присяду рядом с Люком — или это будет чересчур похоже на классический допрос? Забудьте про «Адама», я Мередит. Гектор Мередит. Вчера мы с вами говорили по телефону. У меня квартира в Найтсбридже, жена и двое ребят. Уже взрослые. Коттедж в Норфолке. В обоих местах моя фамилия — в телефонной книге. Люк, а ты у нас кто, когда не кривляешься на задании?
  — Люк Уивер. Живу по соседству с Гейл, на Парламент-Хилл. В последний раз работал в Центральной Америке. Второй брак, сыну десять лет, только что поступил в школу при Юниверсити-колледж в Хэмпстеде, и мы рады до чертиков.
  — И никаких трудных вопросов вплоть до финала, — приказал Гектор.
  Люк налил три крошечных порции виски. Перри снова сел, выпрямился и принялся ждать. Звезда первого ранга сидела прямо напротив, звезда второго ранга — чуть сбоку.
  — Ох, твою мать, — радостно сказал Гектор.
  — Пожалуй, — озадаченно отозвался Перри.
  
  Но, по правде говоря, яростная тирада Гектора как нельзя более своевременно вдохновила Перри, а его драматическое появление пришлось на самый что ни на есть удачный момент. Уход Гейл — виной которому был он сам, пусть и из лучших побуждений — оставил в его душе черную дыру, и теперь Перри разрывался пополам, полный гнева и раскаяния.
  Не следовало приезжать сюда, с ней или без нее.
  Надо было отдать документ и сказать этим людям: все, дальше разбирайтесь сами. Я не шпион.
  И какая разница, что весь вечер Перри мерил шагами свою застланную протертым ковром оксфордскую квартирку, обдумывая поступок, который он неизбежно должен был совершить, — понимая это, но не желая признавать.
  Какая разница, что его покойный отец, простой священник, вольнодумец и воинствующий пацифист, всеми доступными способами протестовал и боролся против всякого зла, начиная с ядерного оружия и заканчивая войной в Ираке, причем неоднократно оказывался в тюремной камере за нарушение общественного порядка.
  Или что его дед по отцовской линии, скромный каменщик и убежденный социалист, потерял ногу и глаз, сражаясь на стороне республиканцев во время гражданской войны в Испании.
  Или что ирландку по имени Шивон, настоящее сокровище семейства Мейкписов — двадцать лет, четыре часа в неделю — угрозами вынудили носить в херефордширскую полицию содержимое отцовской корзины для бумаг. Это бремя оказалось для девушки чересчур тяжелым, и в один прекрасный день Шивон, заливаясь слезами, во всем призналась матери Перри и, как та ее ни уговаривала, навсегда покинула дом.
  Или что месяц назад Перри написал в «Оксфорд таймс» заявление на целую полосу, одобренное наспех созданной им же самим организацией под названием «Ученые против пыток», призывая бороться с «тайным правительством» Британии, которое «крадет наши потом и кровью завоеванные гражданские свободы».
  Для Перри разница была. Огромная.
  И она никуда не делась утром, после целой ночи колебаний, когда в восемь часов, держа под мышкой большой блокнот, он заставил себя пересечь прямоугольный внутренний двор старинного оксфордского колледжа, с которым ему вскоре предстояло расстаться навсегда, и подняться по изъеденной червями деревянной лесенке, ведущей в квартиру Бэзила Флинна, руководителя научно-исследовательских работ, профессора юриспруденции. Десять минут назад Перри позвонил ему с просьбой о краткой консультации по личному и конфиденциальному вопросу.
  
  Флинн был старше его всего на три года, но, по мнению Перри, уже успел стать распоследней общеуниверситетской проституткой. «Я, пожалуй, смогу уделить тебе время, если придешь прямо сейчас, — важно ответил он. — В девять совещание у декана, а они обычно затягиваются».
  Он был в темном костюме и черных ботинках с начищенными пряжками. Степень ортодоксальности снижали лишь тщательно расчесанные волосы до плеч. Перри не придумал заранее, с чего начать разговор с Флинном, и выстрелил, как стало ясно ему самому, наобум.
  — В прошлом семестре ты пытался завербовать одного из моих студентов, — брякнул Перри, едва шагнув через порог.
  — Что-что сделать?!
  — Дик Бенсон. Сын египтянки и англичанина. Говорит по-арабски. Он хотел получить грант, а ты намекнул, что ему стоит кое с кем пообщаться в Лондоне. Он не понял, о чем речь, и попросил у меня совета.
  — И что ты сказал?
  — «Если эти лондонские знакомые — те, о ком я подумал, будь осторожен». Я хотел предупредить, чтобы он на милю к ним не подходил, но потом решил, что не стоит. В конце концов, это его выбор. Я прав?
  — Насчет чего?
  — Что ты его вербовал. Ты охотишься за мозгами.
  — Куда я его вербовал?
  — В шпионы. Дик Бенсон не знал, что его ждет, так откуда мне было знать? Я тебя не обвиняю. Я просто спрашиваю. Это правда? У тебя действительно есть с ними связи? Или Бенсон выдумывает?
  — Зачем ты пришел и что тебе надо?
  Перри готов был все бросить и уйти. Он даже направился к дверям, но потом остановился и повернулся к Флинну.
  — Мне нужно повидаться с твоими лондонскими знакомыми, — сказал он, стискивая под мышкой блокнот и ожидая вопроса «зачем?».
  — Думаешь присоединиться? Конечно, сейчас они принимают всех подряд, но, господи, ты?..
  Перри снова чуть не ушел — ему очень этого хотелось. Но нет — он совладал с собой, сделал вдох и на сей раз подобрал правильные слова:
  — Я чисто случайно набрел на кое-какую информацию… — он постучал длинными пальцами по обложке блокнота, — неприятную, неожиданную и… — Перри сделал долгую паузу, прежде чем произнести: — секретную.
  — Это кто сказал?
  — Я.
  — С чего ты взял?
  — Если это все правда, то на кону человеческие жизни. Спасение или гибель. Но это не в моей компетенции.
  — И не в моей, к счастью. Я ищу таланты. Соблазняю малых сих. У моих знакомых прекрасный вебсайт. А еще они размещают идиотские объявления в прессе. Оба пути для тебя открыты.
  — У меня чересчур срочное дело.
  — Не только секретное, но и срочное?
  — Возможно, крайне срочное.
  — Судьба нации висит на волоске? А под мышкой у тебя, видимо, главное сокровище.
  — Это основной документ.
  Они неприязненно взглянули друг на друга.
  — Ты всерьез намерен всучить это мне?
  — Да. Намерен. Почему бы и нет?
  — Свалить свои горячие секреты на Флинна? Который наклеит на твой «документ» почтовую марку и пошлет своим лондонским знакомым?
  — Ну, например. Откуда мне знать, как вы действуете?
  — А ты тем временем отправишься восвояси и пребудешь незапятнанным?
  — Я буду делать, что захочу. А они пусть занимаются своим делом. Что тут не так?
  — Все не так. В этой игре информатор важен ничуть не меньше, чем само сообщение, а иногда он сам по себе — кладезь. И куда ты теперь? Я имею в виду — сию минуту.
  — К себе.
  — У тебя есть мобильник?
  — Да есть, конечно.
  — Оставь мне свой номер, пожалуйста. — Флинн протянул ему клочок бумаги. — Я не доверяю памяти, это ненадежно. Надеюсь, в комнате у тебя хорошая связь? Стены не слишком толстые?
  — У меня отличная связь, спасибо за заботу.
  — Забери свою секретную тетрадку, возвращайся к себе и жди звонка от человека по имени Адам. Мистер или мисс Адам. А мне дай образец.
  — Что?
  — Что-нибудь, что их заинтересует. Я не могу просто сказать: «У меня тут сидит некий тип, который думает, что наткнулся на мировой заговор». Мне нужно разъяснить им, в чем суть.
  Проглотив гнев, Перри сделал первую сознательную попытку придумать «легенду».
  — Скажи, что речь идет о нечистом на руку русском банкире, которого зовут Дима, — сказал он, не сумев изобрести иных вариантов. — Он хочет договориться с ними. Дима — это сокращенное от «Дмитрий», на случай, если они не в курсе.
  — Звучит весьма заманчиво, — саркастически заметил Флинн, что-то записывая карандашом на том же клочке бумаги.
  Перри не пробыл у себя и часа, как зазвонил мобильник. В трубке послышался насмешливый, хрипловатый мужской голос, который впоследствии — то есть в настоящий момент — обращался к нему в подвале.
  — Перри Мейкпис? Прекрасно. Меня зовут Адам. Только что получил ваше сообщение. Не возражаете, если я задам несколько вопросов, просто чтобы удостовериться, что мы правильно понимаем друг друга? Нет необходимости называть имя нашего общего знакомого. Кстати, он, часом, не женат?
  — Женат.
  — Его жена — полная блондинка? Типичная барменша на вид?
  — Темноволосая, тощая.
  — А при каких именно обстоятельствах вы повстречались? Когда и как?
  — На Антигуа. На теннисном корте.
  — И кто победил?
  — Я.
  — Чудесно. Следующий вопрос. Как быстро вы сможете приехать в Лондон и как скоро мы сможем заполучить этот ваш загадочный документ?
  — От двери до двери дорога часа два займет. Помимо документа у меня еще есть пакетик. Я приклеил его под обложку.
  — Надежно?
  — Думаю, да.
  — Проверьте. Напишите на внешней стороне обложки «Адам», большими черными буквами — например, фломастером для белья. И стойте в вестибюле, пока кто-нибудь вас не заметит.
  Фломастер для белья? Речь старого холостяка, который носит белье в прачечную? Или Адам тонко намекает на сомнительные «отмывательные» махинации Димы?
  
  Воодушевленный присутствием Гектора, развалившегося на стуле в четырех футах от него, Перри говорил быстро и горячо, глядя не в пространство, как это традиционно делают ораторы, но прямо в орлиные глаза собеседника — а иногда на проныру Люка, который сидел рядом со своим начальником и внимательно слушал.
  Лишенный сдерживающего фактора в лице Гейл, Перри свободно нашел общий язык с обоими. Он изливал перед ними душу, точно так же, как Дима исповедовался ему самому — лицом к лицу, мужчина с мужчиной. Признание — это совместное действие. Перри восстанавливал в памяти диалоги с безупречной точностью, как свои знаменитые цитаты, и не прерывался, чтобы поправиться.
  В отличие от Гейл, которая обожала подражать чужим голосам, Перри то ли просто не умел этого делать, то ли ему не позволяла какая-то нелепая гордость. Но в ушах у него по-прежнему звучал резкий акцент Димы, а перед мысленным взором стояло вспотевшее лицо, так близко, что еще дюйм — и они бы стукнулись лбами. Рассказывая, Перри вновь чувствовал запах перегара, слышал хриплое дыхание собеседника, видел, как тот наполняет свой стакан, мрачно рассматривает его, а потом опорожняет одним глотком. Он невольно становился Диме другом и соратником — подобные узы мгновенно и неизбежно связывают двух альпинистов, зависших над обрывом.
  — Но ведь в дымину пьян он не был, правда? — уточнил Гектор, отхлебывая виски. — Скорее вел себя как любитель выпить в компании, вполне устойчивый к алкоголю?
  Разумеется, согласился Перри. Никакой пьяной сентиментальности, язык у него не заплетался, слова не путались. Он был в своей стихии.
  — Готов поклясться, если бы на следующее утро нам довелось встретиться на корте, он играл бы как обычно. У него внутри — огромный мотор, который работает на алкоголе. И Дима этим гордится.
  Перри как будто уже и сам этим гордился.
  — Как сказал бы поэт… — Гектор оказался, как и Перри, поклонником Вудхауза, — лишняя пара стаканчиков ему только на пользу?
  — Именно, сэр, — подхватил Перри, и оба засмеялись. Им вторил Люк, который с момента прихода Гектора играл роль без слов.
  
  — Не возражаете, если я задам вопрос, касающийся нашей безупречной во всех отношениях Гейл? — спросил Гектор. — Не очень трудный, средний.
  Перри насторожился.
  — Когда вы вернулись с Антигуа в Англию, — начал Гектор, — через Гатвик, если не ошибаюсь…
  Да, аэропорт Гатвик, подтвердил Перри.
  — …там вы расстались. Я прав? Гейл, спеша вернуться к служебным обязанностям, поехала на Примроуз-Хилл, а вы — в Оксфорд, чтобы написать свое бесценное сочинение.
  Правильно.
  — Что вы решили… точнее, о чем договорились в тот момент касательно вашего дальнейшего пути?
  — Пути куда?
  — Выходит, что к нам.
  Перри помедлил, не понимая цели вопроса.
  — Ни о чем мы не договаривались, — осторожно ответил он. — По крайней мере, вслух. Гейл сделала свое дело. Мне предстояло сделать свое.
  — Порознь?
  — Да.
  — Вы не общались?
  — Общались. Только не по поводу Димы.
  — Потому что…
  — …она не слышала, о чем мы разговаривали в «Трех трубах».
  — И, так сказать, по-прежнему пребывала в счастливом неведении?
  — Вот именно. Да.
  — И пребывает поныне, насколько вам известно. Пока вы можете хранить тайну.
  — Да.
  — Вы сожалеете о том, что мы попросили ее присутствовать на сегодняшней встрече?
  — Вы сказали, что вам нужны мы оба. Я так и передал Гейл. Она согласилась приехать, — ответил Перри, темнея лицом от раздражения.
  — Видимо, Гейл действительно была не прочь. Иначе бы она отказалась. Сильная духом женщина. Не из тех, кто слепо повинуется.
  — Да. Вы правы, — сказал Перри и вздохнул с облегчением, когда Гектор блаженно улыбнулся в ответ.
  
  Перри описывает крошечную комнатку, куда Дима отвел его для разговора, — «воронье гнездо», как он его называет, шесть на восемь, на самом верху узкой лестницы, которая начиналась в углу столовой. Неуклюжая башенка из дерева и стекла, на шестиугольном основании, с видом на залив; морской ветер бился в доски, и ставни громко скрипели.
  — Это было, пожалуй, самое шумное место в доме. Наверное, поэтому Дима его и выбрал. Вряд ли в мире существует устройство, способное подслушивать сквозь такие помехи. — Перри добавил загадочным голосом человека, который описывает свой сон: — Дом вообще был очень… разговорчивый. Три трубы, три ветра. И эта коробочка, в которой мы сидели нос к носу.
  Лицо Димы было в дюйме от моего, повторяет Перри, и тянется через стол к Гектору, чтобы наглядно показать.
  — Сначала мы очень долго сидели молча и смотрели друг на друга. Думаю, он сомневался. В себе и во мне. Сумеет ли он выдержать все это до конца? Подходящего ли человека он выбрал? А я хотел, чтобы Дима убедился в правильности своего выбора. Скажете, бред?
  Судя по всему, Гектор ничего подобного не скажет.
  — Дима пытался преодолеть огромное препятствие в своем сознании — полагаю, в этом и есть суть всякой исповеди. Наконец он резко спросил — хотя его вопрос скорее прозвучал как требование: «Ты шпион, Профессор? Английский шпион?» Сначала я подумал, что он меня обвиняет. Потом понял: Дима рассчитывает, даже надеется, что я скажу «да». Я ответил: нет, извините. Я не шпион, никогда им не был и не буду. Я обыкновенный учитель, вот и все. Но он не поверил. «Многие англичане работают на разведку. Лорды. Джентльмены. Ученые. Я знаю. Вы все играете честно. В вашей стране — власть закона. И у вас хорошие шпионы». Я повторил: нет, Дима, нет, говорю вам — нет, я не шпион. Я ваш партнер по теннису и университетский преподаватель, который намерен изменить свою жизнь. Наверное, мне следовало возмутиться. Но что значит «следовало бы»? Я угодил в параллельный мир.
  — И попались на крючок, спорим! — вставляет Гектор. — Я бы что угодно отдал, чтобы оказаться на вашем месте! Даже в долбаный теннис научился бы играть!
  Да, «попался на крючок» — правильное выражение, признает Перри. В облике Димы, сидящего в полумраке, было нечто непреодолимо притягательное. Как и в его словах, доносившихся сквозь шум ветра.
  
  Вопрос Гектора — трудный, легкий или средний — был задан так деликатно и дружелюбно, что прозвучал почти как утешение:
  — Полагаю, несмотря на вполне понятное предубеждение в отношении нас, вы на мгновение пожалели о том, что не работаете на разведку?
  Перри нахмурился, неловко почесал в затылке — и промолчал.
  
  — Знаешь Гуантанамо, Профессор?
  Да, Перри знает Гуантанамо. Он протестовал против нее всеми доступными способами. Но что Дима имеет в виду? С чего вдруг Гуантанамо столь «важна и безотлагательна» для Великобритании — цитируя письменное воззвание Тамары?
  — Знаешь про секретные самолеты, Профессор? Про чертовы самолеты, которые нанимает ЦРУ, чтобы перевозить террористов из Кабула в Гуантанамо?
  Да, Перри в курсе. Он пожертвовал немало денег в пользу некоей благотворительной организации, которая намерена подать в суд на авиакомпанию за нарушение прав человека.
  — С Кубы в Кабул самолеты летят без груза, так? Знаешь почему? Потому что террористы, мать их, не летают из Гуантанамо обратно в Афганистан. Но у меня есть друзья…
  Кажется, это слово ему не нравится. Дима повторяет его, потом что-то бормочет по-русски и отхлебывает водки, прежде чем продолжить:
  — Так вот, мои друзья — они с пилотами кое о чем договариваются, под большим секретом, никаких проблем…
  Допустим. Никаких проблем.
  — Знаешь, что летит в тех пустых самолетах, Профессор? Никакой пошлины, груз на борту, прямо к заказчику, Гуантанамо — Кабул, деньги вперед?
  Нет, Перри понятия не имеет, что за груз возят из Гуантанамо в Кабул, деньги вперед.
  — Омары, Профессор! — Дима заливается безумным хохотом, хлопая себя по массивным ляжкам. — Тысячи сраных омаров из Мексиканского залива! Кто их, б…, покупает? Всякие чокнутые диктаторы! ЦРУ выкупает у них заложников. А им посылает омаров. За наличные. Может, еще за пару килограммов героина для тюремной охраны в Гуантанамо. Афганского, чистенького. Б… буду. Веришь мне, Профессор?
  На тот случай, если Дима хотел его шокировать, Перри пытается изобразить крайнее удивление. Неужели хозяин дома лишь за этим затащил его в шаткую старую башенку, продуваемую всеми ветрами? Перри сомневается, что это достаточная причина, и подозревает, что на уме у Димы совсем другое. История про омаров казалась чем-то вроде пролога к подлинному признанию.
  — Знаешь, что́ мои друзья делают с этими деньгами, Профессор?
  Нет, Перри неизвестно, что «друзья» Димы делают с доходами от контрабандной перевозки омаров из Мексиканского залива в Афганистан.
  — Они несут свои бабки Диме. Почему? Потому что они ему доверяют. Многие русские синдикаты доверяют Диме. И не только русские. Большие, маленькие — плевать. Мы им рады. Ты говоришь своим английским шпионам — у вас грязные деньги? Дима их отмоет, не проблема. Хочешь спрятать деньги и сохранить? Приходи к Диме. Много ручейков, Дима делает из них большую реку. Так и передай своим шпионам, Профессор.
  
  — Ну и что вы читаете между строк на данном этапе? — спрашивает Гектор. — Вот засранец потеет, хвастает, пьет и шутит, прямо заявляет, что он мошенник и «отмыватель» денег, кичится своими преступными знакомствами… но что вы видите и слышите за всем этим? Что у него на душе?
  Перри задумывается, как будто перед ним сидит экзаменатор — именно так он начинает воспринимать Гектора.
  — Гнев? — предполагает он. — Дима сердит на кого-то, о ком нам пока неизвестно?
  — Продолжайте, — приказывает Гектор.
  — Отчаяние. Тоже по не определенным пока причинам.
  — Как насчет лютой ненависти? Хорошая штука, — настаивает Гектор.
  — Такое ощущение, что дойдет и до нее.
  — Месть?
  — Отчасти, несомненно, — соглашается Перри.
  — Расчет? Душевный раздрай? Звериная хитрость? Подумайте хорошенько! — Гектор говорит как будто шутя, но ответы получает искренние.
  — Все вышеперечисленное.
  — Может быть, стыд? Отвращение к самому себе? Что-нибудь такое?
  Перри, застигнутый врасплох, задумывается, хмурится, смотрит по сторонам.
  — Да, — отвечает он устало. — Да. Стыд. Стыд отступника. Ему было неловко иметь со мной дело. Он стыдился своего предательства. Потому и хвастался.
  — Я настоящий ясновидец, — удовлетворенно заключает Гектор. — Кого угодно спросите.
  Перри в этом не нуждается.
  
  Он описывает долгие минуты молчания, искаженное лицо Димы в полумраке — и как тот наливает водки, пьет, вытирает лоб, ухмыляется, злобно зыркает на Перри, словно не понимает, зачем он здесь, потом тянет руку и хватает его за колено, как бы говоря «слушай внимательно», затем разжимает пальцы и вновь забывает о собеседнике. Наконец, с откровенным подозрением в голосе, Дима грозно задает вопрос, на который обязательно нужно ответить, прежде чем речь зайдет о чем-либо другом.
  — Видел мою Наташу?
  Да, Перри видел его Наташу.
  — Красивая?
  Перри охотно заверяет Диму, что его дочь и впрямь очень красива.
  — Десять, двенадцать книг в неделю, ей все мало. Читает и читает. Хотел бы ты таких студентов побольше? Наверное, был бы счастлив.
  Перри подтверждает, что он действительно был бы счастлив.
  — Ездит верхом, танцует балет. На лыжах катается, как птичка. Я тебе кое-что скажу. Про ее мать. Она умерла. Я ее любил. Понятно?
  Перри сочувственно хмыкает.
  — Может быть, у меня слишком много женщин. Но некоторым мужчинам так нужно. А хорошие женщины — они хотят быть единственными. Когда трахаешь кого попало, они просто с ума сходят. Жаль.
  Жаль, соглашается Перри.
  — Господи, Профессор. — Дима подается вперед и тычет его в колено указательным пальцем. — Наташина мать. Я ее любил. Так любил, что чуть не сдох, слышишь ты? Так любил, что все внутри горело — яйца, сердце, мозги, душа. Жил ради этой любви. — Он проводит тыльной стороной ладони по губам, бормочет: «красивая, как твоя Гейл», снова отпивает из бутылки и продолжает: — Муж, сукин сын, убил ее. Знаешь почему?
  Нет, Перри понятия не имеет, за что сукин сын, муж Наташиной матери, убил свою жену, но он ждет ответа. Возможно, ответ прост: Перри всего-навсего очутился в дурдоме.
  — Наташа — она от меня. Ее мать не умеет врать, она говорит мужу об этом, он ее убивает. Однажды я его найду. И убью. Не из пистолета. Вот этим.
  Он вытягивает свои на удивление изящные руки, демонстрируя их Перри. Тот разглядывает их с должным восхищением.
  — Моя Наташа идет учиться в Итон. Скажи своим шпионам. Или никакой сделки.
  На долю секунды в этой сорвавшейся с цепи реальности Перри ощущает твердую почву под ногами.
  — Я совсем не уверен, что в Итон принимают девочек, — осторожно возражает он.
  — Я заплачу. Много. Подарю им бассейн. Не проблема.
  — Даже в этом случае, сомневаюсь, что ради нее они изменят правила.
  — А куда ж ей тогда? — в отчаянии спрашивает Дима, как будто это лично Перри, а не учебное заведение, чинит ему препятствия.
  — Например, в Роудин-Скул. Это женский вариант Итона.
  — Лучшая школа в Англии?
  — По мнению многих.
  — Дети ученых? Лордов? Номенклатура?
  — Это школа для детей из высших слоев британского общества, скажем так.
  — Дорого стоит?
  — Очень дорого.
  Дима удовлетворен лишь частично.
  — Ну ладно, — рычит он. — Когда будем договариваться с твоими шпионами, первое условие — Роудин-Скул.
  
  Гектор разевает рот. Он удивленно смотрит на Перри, потом на Люка, потом снова на Перри. В откровенном недоумении проводит рукой по встрепанным седым волосам.
  — Твою налево, — бормочет он. — А своих сыновей Дима заодно не хочет пристроить в Королевскую конную гвардию? Ну и что вы ему сказали?
  — Пообещал сделать все возможное, — отвечает Перри, чувствуя, что становится на сторону Димы. — Это старая добрая Англия, которую он, как ему кажется, любит. Что еще я должен был сказать?
  — Вы прекрасно справились, — энергично заверяет Гектор.
  И маленький Люк подтверждает: прекрасно.
  
  — Помнишь Мумбай, Профессор? В прошлом ноябре. Чокнутые пакистанцы хотят всех убить. Им отдают приказы по мобильникам. Проклятое кафе, где начинается стрельба. Евреев убивают. Заложников. В отелях, на станциях. Детей, матерей — всех убивают. Как они, мать их, это делают?!
  Перри представления не имеет.
  — Когда мой сын порежет палец и немножко идет кровь, меня тошнит, — яростно говорит Дима. — На мой век смертей хватит, слышь? Для чего они, психи гребаные, это делают?
  Атеист Перри мог бы сказать «во имя Бога», но он молчит. Дима собирается с силами и бросается в атаку.
  — Ладно. Передай своим английским шпионам, Профессор, — в новом приливе гнева повторяет он. — Октябрь две тысячи восьмого. Запомни дату. Мне звонит друг. Ясно? Друг.
  Ясно. Еще один «друг».
  — Из Пакистана. Один синдикат, у нас с ним дела. Тридцатое октября, посреди ночи, б… Он мне звонит. Я в Берне, в Швейцарии, очень тихий город, много банкиров. Тамара рядом со мной спит. Телефон звонит, она просыпается и дает мне трубку: это тебя. Тот парень. Слышишь?
  Да, Перри слышит.
  — «Дима, — говорит он, — это твой друг Халил». Ни хрена. Его зовут Мохаммед. Халил — такое специальное имя, он его берет для кое-каких дел, которые мы вместе делаем. Короче, какая разница. «Хочу дать тебе совет, Дима. Насчет акций. Отличный совет. Особенный. Вы, ребята, не забудьте, что я дал вам совет. Ты не забудешь?» Ладно, говорю. Не забуду. Четыре часа утра, б…, он мне звонит сказать про акции. Ладно. Я говорю: хорошо, Халил, я не забуду, что это был ты. У нас хорошая память. Так что за совет? «Дима, убирай с мумбайской биржи все, что есть, или будут большие проблемы». Я говорю: что-что, Халил? Ты, мать твою, рехнулся? Откуда у нас большие проблемы в Мумбае? У нас там надежный бизнес. Регулярные чистые вложения, я пять лет эти деньги отмывал — услуги, чай, лес, отели, такие, на х…, белые и красивые, что можно Папу Римского принимать. Он не слушает. «Дима, мой тебе совет, убирайся из Мумбая. Может, через месяц снова будешь в силе и заработаешь миллион. Но сейчас бросай эти свои долбаные отели».
  Дима утирает кулаком пот со лба, шепчет «господи» и обводит глазами крошечную клетушку, словно ища помощи.
  — Передашь своим английским аппаратчикам, Профессор?
  Перри сделает все, что сможет.
  — Ночью тридцатого октября две тысячи восьмого этот пакистанский придурок меня будит, и сплю я плохо. Понятно?
  Да.
  — На следующее утро, тридцать первого октября, звоню в долбаный швейцарский банк. Говорю: «Я выхожу, на х…, из мумбайского бизнеса». Услуги, лес, чай. Получаю где-то тридцать процентов. За отели — семьдесят. Через две недели я в Риме, звонит Тамара: «Включи телевизор». Ну и что я вижу? Эти хреновы пакистанцы, мать их, стреляют в окрестностях Мумбая, индийская биржа перестает торговать. На следующий день акции индийских отелей падают на шестнадцать процентов, до сорока рупий, и продолжают падать. В марте падают до тридцати одной. Халил мне звонит. «Слушай, дружище, теперь можешь вернуться в дело. И не забудь, что это я тебя предупредил». Я, мать их растак, возвращаюсь… — По безбородым Диминым щекам катится пот. — В конце года акции взлетают до ста рупий, я получаю двадцать миллионов прибыли. Евреи убиты, заложники тоже, а я, б…, гений. Скажи и это своим английским шпионам, Профессор. Господи боже.
  На мокром лице — гримаса отвращения. Гнилые доски трещат под напором морского ветра. Дима выговорился, и обратной дороги нет. Он проверил Перри, испытал и счел подходящей кандидатурой.
  
  Моя руки в красивой уборной на первом этаже, Перри смотрит в зеркало; он потрясен выражением своего лица — оно пылает каким-то новым, доселе незнакомым ему энтузиазмом. Перри спешит вниз по лестнице, застланной толстым ковром.
  — Еще по чуть-чуть? — предлагает Гектор, лениво махнув рукой в направлении подноса с виски. — Люк, старина, свари-ка нам кофейку.
  Глава 7
  По улице наверху проносится «Скорая помощь», вой сирен похож на вопль, как будто весь мир кричит от боли.
  …В шаткой шестиугольной башенке с видом на залив Дима закатывает левый рукав. В неверном свете Перри различает мадонну с обнаженной грудью, окруженную сладострастными ангелами женского пола, в соблазнительных позах. Татуировка тянется от массивного плеча до запястья, на котором сверкает золотой браслет «Ролекса».
  — Хочешь знать, кто наколол эту штуку, Профессор? — шепчет Дима, хриплым от волнения голосом. — Ее полгода делали, по часу в день.
  Да, Перри очень хотел бы знать, кто нарисовал Диме полуобнаженную мадонну и отчего на это понадобилось шесть месяцев. Ему хотелось бы знать, какое отношение имеет Пресвятая Дева к требованию устроить Наташу в Роудин-Скул и желанию получить британское гражданство для всей семьи в обмен на некую жизненно важную информацию. Но инстинкт преподавателя предостерегает Перри, что у Димы своя повествовательная манера — сюжет будет развиваться по спирали.
  — Это моя Руфина. Она зечка была, как я. Лагерная шалава, с туберкулезом. По часу каждый день рисовала. Закончила и умерла. Господи боже. Эх, господи.
  Уважительная тишина. Оба рассматривают творение Руфины.
  — Знаешь, что такое Колыма, Профессор? — спрашивает Дима, с прежней хрипотцой с голосе. — Слышал когда-нибудь?
  Да, Перри знает, что такое Колыма. Он читал Солженицына. И Шаламова. Ему известно, что Колыма — река к северу от полярного круга, близ которой находился один из самых страшных лагерей архипелага ГУЛАГ. Перри даже знает, кто такие «зеки», — это значит «заключенные». Их были миллионы.
  — В четырнадцать я зеком был на Колыме. Уголовник, не политический. Политические — дерьмо, уголовник — чистый. Дали пятнадцать лет…
  — Пятнадцать лет на Колыме?
  — Точно, Профессор. Отсидел все пятнадцать. — Гнев в голосе Димы сменяется гордостью. — Дима сидел за криминал, его в тюрьме уважали. Как я попал на Колыму? Убил. Правильно убил. Кого? Одного паршивого аппаратчика в Перми. Отец убил себя, устал очень, много пил водки. Матери надо для нас еду и мыло — надо спать с долбаным аппаратчиком. В Перми коммуналка, восемь поганых комнат, тридцать человек, одна кухня, один сортир, вонища и дым. Нам, детям, не нравится сраный аппаратчик, который дерет нашу мать. Мы ждем на кухне, когда он приходит в гости, стенка тонкая. Он приносит еду и трахает мою мать. На нас все пялятся — у них мать шлюха, — а мы затыкаем уши пальцами. Сказать тебе кое-что, Профессор?
  Да.
  — Этот тип, аппаратчик, знаешь, где он брал еду?
  Нет, Перри не знает.
  — Он, мать его, военный интендант. Должен кормить солдат. Носит пушку. Отличную пушку, в кожаной кобуре. Настоящий герой. С ремнем от кобуры на заднице особо не потрахаешься. Если ты не акробат, б… Этот военный интендант, аппаратчик, снимает ботинки. Снимает пушку. Кладет ее в ботинок. Я думаю: ладно. Ты давно дрючишь мою мать, хватит. Больше не будешь. Никто не будет смотреть на нас и говорить, что мы шлюхины дети. Я стучу, открываю дверь. Очень вежливо. Говорю: «Извините, это Дима. Пожалуйста, можно мне ненадолго взять ваш отличный пистолет? А теперь посмотрите мне в глаза. Как мне вас убить, если вы на меня не смотрите? Спасибо, товарищ». Мать смотрит на меня, слова не говорит. Аппаратчик смотрит на меня. Я убиваю говнюка. Одна пуля.
  Дима тычет себе в переносицу, показывая, куда вошла пуля. Перри вспоминает, что тем же самым жестом он коснулся лиц своих сыновей на теннисном матче.
  — Почему я его убиваю? — Риторический вопрос. — Ради моей матери, которая защищает своих детей. Ради моего чокнутого отца, который самоубился. Ради чести своей страны я убиваю это дерьмо. А еще — наверное, чтоб на нас перестали пялиться в коридоре. Поэтому на Колыме я желанный гость. Я крутой — классный парень, все такое, никаких проблем. Я не политический, я уголовник. Герой, боец. Я убил военного аппаратчика, может, даже кагэбэшника. Иначе почему, ты думаешь, мне дают пятнадцать лет? Это, б…, честь. Я не…
  
  Дойдя до этих слов, Перри запинается.
  — Он сказал: «Я не стукач. Я не дятел, Профессор», — нерешительно цитирует он.
  — Доносчик, — объясняет Гектор. — Стукач, дятел, наседка — все это значит «доносчик». Дима пытался внушить вам, что он не из таких, хотя на самом деле…
  Кивком поблагодарив всеведущего Гектора, Перри продолжает.
  
  — Однажды, через три года, мальчик Дима становится мужчиной. Как он становится мужчиной? У него есть друг Никита. Что за Никита? Уважаемый человек, боец, серьезный уголовник. Он будет мальчику Диме отцом. Братом. Он его защитит. Будет любить. По-чистому. В один прекрасный день, славный день, Никита приводит меня к ворам. Знаешь, кто такие воры, Профессор?
  Да, Перри знает, кто такие воры. Он читал Солженицына и Шаламова. Ему известно, что в ГУЛАГе воры — признанные судьи и исполнители тюремного правосудия; что это — братство преступников, объединенных суровым кодексом чести и поведения; что они отрицают брак, собственность и повиновение государству, но при этом уважают священников и склонны к мистике; что мечта каждого рядового вора — выделиться среди уличной шпаны и стать «вором в законе», аристократом, который на самом деле знать не знает никаких законов.
  — Мой Никита выступает на большой сходке… Собралось много воров, отличных бойцов. Он им говорит: «Дорогие мои братья, это Дима. Дима готов, он ваш». И они его принимают. И тогда Дима становится настоящим мужчиной, настоящим почетным уголовником. Но Никита должен и дальше его защищать, потому что Дима его… как это…
  Дима — почетный уголовник — никак не найдет подходящего слова, и Перри, без пяти минут бывший оксфордский преподаватель, его выручает:
  — Его ученик?
  — Ученик! Точно, Профессор. Как у Христа. Никита защищает своего ученика Диму, это правильно, это закон воров. Он всегда будет его защищать, он обещал. Никита сделал меня вором, поэтому он будет меня защищать. Но он умер.
  Дима вытирает лоб платком, проводит рукой по глазам и зажимает нос двумя пальцами, как вынырнувший из воды пловец. Когда он убирает руку, Перри видит, что Дима плачет. Оплакивает покойного Никиту.
  
  Гектор объявил перерыв. Люк сварил кофе.
  Перри берет чашку и шоколадное печеньице. Прирожденный лектор, он в своей стихии, излагает факты и наблюдения со всей возможной точностью и аккуратностью. И все же ему никак не удается ни погасить огонек возбуждения в глазах, ни скрыть легкий румянец на впалых щеках.
  Возможно, внутренний цензор знает об этом и тревожится; поэтому, возобновив рассказ, Перри ведет его отрывисто, почти небрежно, жертвуя увлекательностью во имя приличествующей педагогу объективности.
  — Никита подцепил горячку. Это было зимой. Минус шестьдесят по Цельсию или около того. Много заключенных погибло, охранникам было наплевать. В тюремных больницах не лечились, а умирали. Никита был крепкий орешек, он умирал долго. Дима за ним ухаживал. Отказывался выходить на работу, в наказание его сажали в карцер. И каждый раз, когда его выпускали, он возвращался к Никите в больницу и сидел там, пока его опять не утаскивали. Его били, морили голодом, держали в темноте, приковывали к стене при температуре ниже нуля. Все, о чем вы якобы знать не знаете: это, мол, в менее развитых странах, только не у нас, — пытается съязвить Перри, в приступе воинственности, которая не находит отклика. — Пока Дима нес вахту у смертного одра Никиты, они договорились, что он введет в воровское братство собственного протеже. Это очень важный момент: умирающий Никита, через Диму, назначает преемника. Три поколения преступников. Димин протеже, или ученик (каюсь, по моей милости он полюбил это слово), был некто Михаил. Миша.
  Перри воспроизводит монолог Димы дословно:
  — «Миша — человек чести, как я, — вот что я говорю почтенному воровскому собранию. — Миша уголовник, не политический. Он сильный парень, честный, не стукач, не дятел, не вертухай, не гэбист, не мент. Он убивает ментов. Презирает аппаратчиков. Миша мой сын, а значит — ваш брат. Примите моего сына, и пусть он станет вам братом».
  Перри упрямо продолжает читать лекцию. Запишите, пожалуйста, следующие факты, дамы и господа. Я изложу вам вкратце историю Димы, как он рассказал ее мне на башенке виллы под названием «Три трубы», прихлебывая водку между делом.
  Выйдя из лагеря, он отправился домой, в Пермь, и как раз успел на похороны матери. В начале восьмидесятых годов начался настоящий криминальный бум. Жизнь на лезвии бритвы была короткой и опасной, зато весьма обеспеченной. Диму, с его безукоризненным прошлым, местные воры приняли с распростертыми объятиями. Обнаружив у себя природные способности к математике, он тут же занялся незаконными валютными операциями, контрабандой и мошенничеством. Быстро набирающая темпы преступная деятельность привела Диму в Восточную Германию, где он специализировался на угоне автомобилей, подделке паспортов, валютных спекуляциях и заодно выучился говорить по-немецки. Дима спал с кем попало, но постоянной спутницей его жизни стала Тамара, пермская спекулянтка, торговавшая эксклюзивными предметами роскоши — продуктами и женской одеждой. При поддержке Димы и его сообщников она к тому же промышляла вымогательством, похищениями и шантажом. В итоге Тамара не поладила с конкурирующей группировкой; сначала ее похитили и пытали, а потом сфабриковали обвинение и сдали властям. В тюрьме ей тоже досталось.
  Дима объяснил, что именно «случилось в жизни» у Тамары:
  — Она не пикнула, Профессор, слышишь! В нашем деле она лучше иного мужика. Ее бросили в камеру и ломали. Знаешь как? Подвешивали вниз головой, насиловали десять, двадцать раз, били смертным боем, а она никого не выдала. Она говорила: да пошли вы. Тамара — настоящий боец, она не… сука.
  Перри снова колеблется, и Гектор ненавязчиво подсказывает:
  — Сука — это еще хуже, чем дятел или наседка. Сука предает воровской закон. Дима испытывает нешуточные муки совести.
  — Возможно, именно поэтому он и запнулся, произнося это слово, — предполагает Перри.
  Возможно, соглашается Гектор.
  И снова Перри в роли Димы:
  — Наконец она им так надоела, что они ее раздели догола и бросили замерзать в снегу. А она так и не пикнула, слышишь? Но немножко повредилась в уме, ясно? Тамара разговаривает с Богом. Покупает иконы, много. Зарывает деньги в саду, а потом не может их найти. Наплевать. Она верная. Я никогда ее не брошу. Наташину мать я любил. А Тамару я никогда не брошу, слышишь?
  Перри слышит.
  Когда Дима начал зарабатывать по-крупному, он отвез Тамару в швейцарскую клинику, чтобы она отдохнула и немного оправилась, а потом женился на ней. Через год родились близнецы. Вскоре после их свадьбы состоялась помолвка Тамариной сестры. Она была намного младше Тамары — ослепительная красавица, элитная проститутка, ее высоко ценили в воровском сообществе. На ней женился не кто иной, как Димин любимый ученик Миша, который к тому времени вышел из тюрьмы.
  — Когда Ольга с Мишей поженились, все Димины мечты сбылись, — объявил Перри. — Они с Мишей стали настоящими братьями. По воровскому закону Миша и так считался сыном Димы, но брак упрочил семейные узы. Отныне Димины дети были Мишиными детьми, и наоборот… — Перри с суровым видом откинулся на спинку кресла, как будто ожидая вопросов с галерки.
  Но Гектор, который тихонько забавлялся, наблюдая за Перри в образе преподавателя, предпочел ограничиться саркастическим замечанием:
  — Чертовски странные ребята эти воры, вам не кажется? Сначала отрицают брак, политику, государство и все, что с ним связано, а потом торжественно шествуют к алтарю под звон церковных колоколов. Выпейте еще капельку. Вам разбавить?
  Он отвлекся на возню с бутылкой и графином.
  — Вот, значит, кто они, — отстраненно заметил Перри, прихлебывая разведенный виски. — Все эти странные кузены и дядюшки на Антигуа… Воры в законе, оплакивавшие Мишу и Ольгу.
  
  Перри не желает слезать с кафедры. Кроме конспекта по истории, от него ничего не добиться.
  Пермь недостаточно велика для Димы и его собратьев. Бизнес расширяется. Преступные синдикаты объединяются и заключают сделки с иностранной мафией. В довершение всего Дима — лагерный самоучка — открывает в себе природный талант к отмыванию преступных доходов. Когда пресловутые «друзья» Димы решают начать бизнес в Америке, именно его отправляют в Нью-Йорк, чтобы организовать на Брайтон-Бич систему по отмыванию денег. Дима для надежности берет с собой Мишу. Когда братство намеревается учредить европейский филиал, главой назначают опять-таки Диму. Он выдвигает непременное условие: отрядить ему в помощь Мишу, на сей раз в качестве его правой руки в Риме. Требование выполняют. Дима и Миша действительно становятся одной семьей — вместе торгуют, развлекаются, ходят друг к другу в гости, балуют детей.
  Перри отхлебывает виски.
  — Все это было во времена прежнего Князя, — говорит он почти ностальгически. — Золотой век для Димы. Старый Князь был настоящим вором. Он все делал правильно.
  — А новый Князь, молодой? — испытующе спрашивает Гектор. — О нем можно что-нибудь сказать?
  Перри серьезен как никогда.
  — Вы прекрасно знаете, что можно, — сердито отвечает он. — Новый Князь воров — сука, каких свет не видел. Предатель из предателей. Он выдает своих властям — это предел падения для вора. В глазах Димы предать такого человека — священный долг, а не преступление.
  
  — Нравятся тебе детишки, Профессор? — спрашивает Дима с наигранной беспечностью, запрокидывая голову и делая вид, что рассматривает облупленный потолок. — Катя, Ира. Нравятся?
  — Конечно. Они чудесные.
  — Гейл они тоже нравятся?
  — Да, вы и без меня это знаете. Она им очень сочувствует.
  — Девочки сказали ей, как погиб их отец?
  — В автокатастрофе. Десять дней назад. Неподалеку от Москвы. Трагедия. Отец и мать погибли на месте.
  — Ну да, трагедия. Автокатастрофа. Обычная совсем авария. Нормальная. В России часто аварии. Четыре человека, четыре «Калашникова», шестьдесят пуль, а хер ли? Такая вот автокатастрофа, Профессор. На один труп тридцать пуль. Миша, мой ученик, мальчишка, всего сорок лет. Дима привел его к ворам, сделал его мужчиной… — Внезапный взрыв ярости: — Почему я не защитил моего Мишу? Почему отпустил в Москву? И пускай сука Князь всадит в него тридцать пуль, да? Пускай убивают Ольгу, красотку, сестру Тамары, мать его дочерей? Почему я его не защитил? Ты Профессор, вот и скажи мне, пожалуйста, почему я не мог защитить моего Мишу?
  Гнев придает его тихому голосу нечеловеческую силу — но, хамелеон по натуре, Дима временно сменяет гнев на печальную славянскую философию.
  — Ладно. Может, Ольга не такая святая, как Тамара, — говорит он, как бы принимая аргумент, которого Перри не приводил. — Я Мише и сказал: может, она чересчур на мужиков глядит и задница у нее хороша. Может, тебе, Миша, хватит по бабам шляться, посиди ты дома, приласкай ее… — Дима вновь переходит на шепот: — Тридцать пуль, Профессор. Эта сука Князь заплатит за тридцать пуль в моего Мишу.
  
  Перри замолчал, словно с запозданием услышал звонок, возвестивший окончание лекции. У него был такой вид, будто он сам не понимает, как оказался за этим столом. Но мгновения спустя, вздрогнув всем своим длинным, угловатым телом, он вернулся в реальность.
  — Вот, собственно, и все, — сказал он в завершение. — Дима ненадолго ушел в себя, потом очнулся и, кажется, удивился, что я тут; сначала он возмутился, затем решил, что все нормально, опять обо мне позабыл, закрыл лицо руками и забормотал по-русски. Потом встал, пошарил рукой под своей шелковой рубашкой и вытащил маленький сверток. Я приложил его к документу. Дима обнял меня. Это был трогательный момент.
  — Для вас обоих.
  — Для каждого по-своему. Пожалуй.
  Похоже, ему вдруг захотелось поскорее уехать к Гейл.
  — Дима дал вам какие-нибудь инструкции относительно этой посылки? — поинтересовался Гектор. Маленький Люк-второго-ранга скромно улыбался поверх аккуратно сложенных рук.
  — Конечно. «Отдай это вашим аппаратчикам, Профессор. Подарок от лучшего в мире отмывателя денег. Скажи им, я хочу честной игры». Я ведь так и написал в документе.
  — Вы знали, что находится в пакетике?
  — Разве что догадывался. Эта штучка была завернута в ткань, а поверх нее — в полиэтилен. Вы же видели. Я решил, что там аудиокассета из какого-то микродиктофона. По крайней мере, так казалось на ощупь.
  Гектора это не убедило.
  — То есть вы не попытались развернуть пакетик.
  — Нет, конечно. Он же был адресован вам. Я всего лишь попрочнее приклеил его под обложку документа.
  Медленно перелистывая страницы, Гектор рассеянно кивнул.
  — Дима держал кассету на себе, поближе к телу, — продолжал Перри, видимо надеясь прервать затянувшееся молчание. — Я сразу вспомнил о Колыме. Они, должно быть, привыкли такое проделывать. Прятать письма и так далее. Пакетик насквозь промок от пота, пришлось вытирать его полотенцем, когда я вернулся в номер.
  — И вы его не открыли?
  — Я же сказал. С чего бы вдруг? У меня нет привычки читать чужие письма. Или прослушивать чужие кассеты.
  — Даже перед таможней в Гатвике?
  — Разумеется.
  — Но вы все-таки пощупали посылку.
  — Да. Вы же слышали. На что это вы намекаете? Получив пакетик, я его ощупал. Через полиэтилен и ткань.
  — И что вы сделали дальше?
  — Убрал в безопасное место.
  — В безопасное место, ага. Это куда же?
  — В сумку с туалетными принадлежностями. Когда я вернулся в номер, то сразу пошел в ванную и спрятал кассету.
  — Рядом с зубной щеткой, если быть точным.
  — Верно.
  Снова пауза. Показалась ли она им такой же долгой? Перри подозревал, что нет.
  — Почему? — наконец спросил Гектор.
  — Что — «почему»?
  — Почему именно в туалетные принадлежности?
  — Подумал, что там удобнее всего.
  — Чтобы пройти таможню в Гатвике?
  — Да.
  — Вы решили, что именно туда и полагается прятать кассеты?
  — Я подумал, что… — Перри пожал плечами.
  — Что там она затеряется и не привлечет внимания?
  — Наверное.
  — Гейл знала?
  — Что? Конечно нет. Нет.
  — Я так и думал. Запись сделана на русском или на английском?
  — Господи, да откуда мне знать? Я же ее не слушал.
  — Дима не говорил вам, на каком она языке?
  — Его комментарии я пересказал вам дословно. Ваше здоровье.
  Он допил свой слабенький виски и со стуком поставил стакан на стол, прозрачно намекая на окончание беседы. Но Гектор никуда не торопился. Скорее, наоборот. Он перевернул страницу. Потом пролистал вперед.
  — Так все-таки — зачем? — настойчиво поинтересовался он.
  — Что — «зачем»?
  — Зачем все это делать? Украдкой тащить сомнительную посылку от русского уголовника через британскую таможню. Почему бы не бросить кассету в Карибское море и не позабыть о случившемся?
  — По-моему, ответ очевиден.
  — Да — для меня. Но сомневаюсь, что он был столь же очевиден для вас. Почему вы за это взялись?
  Перри задумался, но так и не смог ответить.
  — Может быть, потому что кассета уже была у вас на руках? — намекнул Гектор. — Как говорят альпинисты — если перед тобой гора, надо на нее лезть.
  — Говорят, да.
  — На самом деле — чушь собачья. Альпинисты лезут на гору, потому что именно за этим они и пришли. Гора ни в чем не виновата. Виноваты люди. Согласны?
  — Может быть.
  — Люди стремятся на вершину. А горе плевать на них сто раз.
  — Пожалуй, но… — Перри натянуто усмехнулся.
  — Дима как-то оговаривал ваше личное участие в переговорах, если они и впрямь наметятся? — спросил Гектор после бесконечной паузы.
  — До некоторой степени.
  — До какой?
  — Он хотел, чтобы я там присутствовал.
  — Зачем?
  — Я должен проследить, чтобы играли честно.
  — Кто играл честно?!
  — Боюсь, что вы, — неохотно сказал Перри. — Дима хочет, чтобы я заставил вас сдержать слово. Он изрядно недолюбливает аппаратчиков, как вы, вероятно, заметили. Он готов восхищаться вами, потому что вы — английские джентльмены, но он вам не доверяет, потому что вы — представители властей.
  — Вы с ним согласны? — Гектор посмотрел на Перри своими огромными серыми глазами. — Тоже считаете нас аппаратчиками?
  — Наверное.
  Гектор повернулся к Люку, который по-прежнему сидел рядом:
  — Старина, по-моему, у тебя назначена встреча. Не смеем тебя задерживать.
  — Конечно, — сказал тот и, коротко улыбнувшись Перри на прощание, послушно покинул комнату.
  
  Виски был шотландский, с острова Скай. Гектор плеснул понемножку в два стакана и предложил Перри самому долить себе воды.
  — Итак. Настало время трудных вопросов. Готовы?
  А у него был выбор?
  — Мы обнаружили некоторое противоречие. Гигантских размеров.
  — Понятия не имею…
  — Зато я имею. Вы кое о чем умолчали в своем замечательном сочинении и старательно опускали этот момент в устном пересказе, безукоризненном в других отношениях. Сами скажете — или предоставите мне?
  Перри, явно смущенный, пожал плечами:
  — Давайте вы.
  — Охотно. В обоих случаях вы не упомянули о главном условии своего договора с Димой, хотя об этом идет речь на кассете, которую вы столь хитроумно протащили через гатвикскую таможню в сумке с туалетными принадлежностями. Дима настаивает — и отнюдь не вскользь, как вы утверждаете, а категорически, — чтобы вы, Перри, присутствовали на всех переговорах и чтобы означенные переговоры велись по-английски ради вашего удобства. Настаивает на этом и Тамара, что, подозреваю, еще важнее, хоть со стороны и не скажешь. Дима, случайно, не упомянул о таком условии в процессе своей хаотичной исповеди?
  — Упомянул.
  — Но вы сочли нужным о нем умолчать.
  — Да.
  — Уж не потому ли, что Дима и Тамара настаивают на участии не только «профессора Мейкписа», но и некоей леди, которую они почтительно называют «мадам Гейл Перкинс»?
  — Нет, — твердо сказал Перри.
  — Нет? Что — «нет»? Вы отрицаете, что единолично приняли решение обойти этот пункт в своих письменных и устных показаниях?
  Слова Перри прозвучали столь энергично и четко, что стало ясно: он отрепетировал их заранее. Однако прежде чем ответить, он закрыл глаза. Чтобы посовещаться с внутренним голосом?..
  — Я это сделаю ради Димы. Даже ради вас. Но только один — или все отменяется.
  — Обращаясь к нам в своей довольно-таки бессвязной речи, — продолжал Гектор, откровенно пропустив мимо ушей драматическое заявление Перри, — Дима также упоминает некую запланированную встречу в Париже. В июне, то есть очень скоро. Седьмого числа, если точно. Встреча не с нами, презренными аппаратчиками, а с вами и Гейл, что показалось нам несколько необычным. Вы, случайно, не можете это объяснить?
  Перри не мог — или не хотел. Он хмурился в полумраке, прикрыв рот ладонью, словно удерживая рвущиеся на волю слова.
  — Похоже, он предлагает свидание, — продолжал Гектор. — Или, скорее, ссылается на свидание, уже назначенное и, судя по всему, согласованное с вами. Интересно, где оно состоится? Под Эйфелевой башней, когда часы пробьют полночь? И в руке вы должны держать вчерашний выпуск «Фигаро»?
  — Нет, черт возьми.
  — Тогда где и как?
  Сдавленно буркнув «ну и хрен с вами», Перри сунул руку в карман пиджака, вытащил синий конверт и небрежно бросил на овальный стол. Конверт был не запечатан. Гектор осторожно открыл его; худые бледные пальцы извлекли на свет два кусочка синего картона, а следом — сложенный лист бумаги.
  — Что за билеты? — спросил он, как будто долгое изучение не принесло ему ответа.
  — Там же написано! «Ролан Гаррос», мужской финал.
  — Каким образом вы их получили?
  — Я расплачивался по счету в отеле, Гейл собирала вещи. Билеты вручил мне Амброз.
  — Вместе с любезной запиской от Тамары?
  — Совершенно верно. Вместе с любезной запиской. Браво.
  — Записка, полагаю, лежала в том же конверте. Или нет?
  — Она лежала отдельно, запечатанная, — процедил Перри, из последних сил подавляя злость. — Я выбросил конверт от записки и положил ее вместе с билетами.
  — Чудесно. Можно мне прочесть?
  Впрочем, разрешение Гектору не требовалось.
  Пожалуйста, возьмите с собой Гейл в качестве спутницы. Мы будем счастливы вновь увидеться с вами.
  — Господи… — пробормотал Перри.
  Пожалуйста, ждите в аллее Марсель-Бернар, на территории стадиона «Ролан Гаррос», за пятнадцать (15) минут до начала матча. В этой аллее много бутиков. Пожалуйста, обратите особенное внимание на «Адидас». Пусть встретить вас будет большим сюрпризом. Пусть это будет совпадение по Божьей воле. Пожалуйста, обсудите этот вопрос с британскими властями. Они поймут ситуацию. Также, пожалуйста, приходите в VIP-ложу представителей компании «Арена». Будет очень удобно, если ответственный представитель секретной службы Великобритании в это время прибудет в Париж для частного разговора. Пожалуйста, устройте это. Храни вас Бог.
  С любовью, Тамара
  — Это все?
  — Да.
  — Вы расстроены. Раздосадованы. Сердитесь, что вас раскусили.
  — Да, я, черт подери, в бешенстве, — согласился Перри.
  — Прежде чем вы взорветесь, позвольте безвозмездно снабдить вас некоторой информацией. Может быть, большего вам узнать не доведется. — Гектор подался вперед через стол; серые глаза горели фанатичным огнем. — Диме предстоит подписать два жизненно важных документа. Таким образом он официально передаст всю свою чертовски хитроумную систему по отмыванию денег молодому поколению, а именно — Князю и его окружению. Речь идет об астрономических суммах. Первую подпись он поставит в Париже, в понедельник, восьмого июня, на следующий день после теннисного матча. Вторую и последнюю — я бы сказал, конечную — в Берне, три дня спустя, в четверг, одиннадцатого июня. Как только Дима передаст в чужие руки труд своей жизни — иными словами, одиннадцатого числа, — ему воздадут те же сомнительные почести, что выпали на долю Мише. Проще говоря, его прикончат. Я отвлекаюсь на эти подробности, чтобы вы уяснили себе, насколько серьезны Димины замыслы и под каким страшным давлением он находится. Напоминаю, на кону — миллиарды, накопленные за много лет. Пока Дима не поставит свою подпись, он в безопасности. Кто же станет резать курицу, несущую золотые яйца. Но как только бумаги будут подписаны — он труп.
  — Тогда зачем ехать в Москву на похороны? — слабо возразил Перри.
  — Мы бы с вами не поехали, правда? Но мы — не воры, а у мести своя цена. У выживания — тоже. Пока Дима не подпишет бумаги, он неуязвим. Предлагаю вернуться к разговору о вас.
  — Если без этого никак.
  — Никак. Только что вы сказали, что вы, черт подери, в бешенстве. Несомненно, у вас есть все основания злиться до чертиков, в том числе на самого себя, потому что на определенном уровне — на уровне стандартного человеческого взаимодействия — вы, пусть и в довольно трудных обстоятельствах, повели себя по-свински. Взгляните, какой бардак у вас в итоге получился. Гейл вне игры, что ее решительно не устраивает. Не знаю, в каком веке вы, по вашему мнению, живете, но Гейл, точно так же, как и вы, имеет право самостоятельно принимать решения. Вы всерьез намеревались лишить ее бесплатного билета на финал открытого чемпионата? Оставить за бортом Гейл, вашу партнершу на корте и спутницу жизни?
  Вновь зажав рот рукой, Перри издал приглушенный стон.
  — Видимо, я прав. Теперь что касается уровня нестандартного человеческого взаимодействия. Нашего с Люком уровня — и уровня Димы. Вы совершенно правильно поняли, что по чистой случайности забрели на чертовски опасное минное поле. И, как всякий порядочный человек вашей породы, первым делом вы стремитесь выдворить оттуда Гейл и не пускать обратно. Также вам стало ясно, что, выслушав Димино предложение, передав его нам и приняв на себя роль посредника, наблюдателя или кем он там вас назначил, лично вы, по воровскому закону, в глазах людей, которых Дима намерен заложить, заслуживаете высшей меры наказания. Верно?
  Верно.
  — В какой степени Гейл рискует попасть под раздачу — вопрос открытый. Несомненно, вы тоже об этом думали.
  Думал.
  — Давайте подведем итоги. Вопрос номер один: имеете ли вы, Перри, моральное право не предупредить Гейл об опасности, которая ей угрожает? На мой взгляд, нет. Вопрос номер два: поставив ее в известность об угрозе, имеете ли вы моральное право лишать ее возможности выбора дальнейших действий, учитывая ее искреннюю привязанность к Диминым детям, не говоря уже о ее чувствах к вам? По-моему, ответ опять-таки отрицательный, но чуть позже мы можем это обсудить. И третий вопрос, довольно неприятный, но тем не менее я вынужден его задать: привлекает ли вас обоих идея совершить нечто чертовски опасное во благо родины, фактически без какого-либо вознаграждения, не считая так называемой чести, однако с четким осознанием того, что если вы однажды проболтаетесь, хотя бы родным и близким, мы на краю света вас достанем?
  Гектор сделал паузу и, не дождавшись от Перри реакции, продолжил:
  — Вы неоднократно во всеуслышание заявляли, что наша прекрасная мирная страна остро нуждается в спасении от самой себя. Я, представьте, разделяю ваше мнение. Я изучил заболевание и пожил в самой гуще. Моя профессиональная точка зрения такова: некогда великая нация прогнила от верхушки до корней. И это не просто брюзжание старпера-маразматика. Многие люди в нашей организации принципиально не желают делить мир на черное и белое. Не смешивайте меня с ними, я старый злобный радикал. Пока все ясно?
  Неохотный кивок.
  — Дима и, как следствие, я предлагаем вам возможность исправить хоть что-нибудь, вместо того чтобы трепать языком. А вы рветесь с поводка, да еще пытаетесь это скрыть — такое поведение лично я считаю в корне бесчестным. И потому настоятельно рекомендую: позвоните Гейл немедленно, избавьте ее от страданий, велите утром сказаться на работе больной, а вернувшись на Примроуз-Хилл, в мельчайших подробностях расскажите ей все, что до сих пор держали в тайне от нее. Приезжайте вместе с ней сюда завтра, в девять утра. Собственно, уже сегодня. Олли за вами заедет. Вы подпишете еще более суровый и безграмотный документ, нежели тот, что вы подписали сегодня, а затем услышите остаток истории. Ровно столько, сколько нужно, чтобы вы себя не выдали, если вы вдвоем действительно решите отправиться в Париж, — и по минимуму, если вы откажетесь. Если Гейл захочет устраниться, это ее дело, но я ставлю сотню против десяти, что она останется с вами до конца.
  Перри наконец поднял голову:
  — Как?
  — Что — «как»?
  — Как спасать Англию? От чего? От самой себя, это понятно. Но от какого конкретно недуга?
  Теперь уже Гектор задумался.
  — Вам придется просто поверить нам на слово.
  — Поверить на слово вашей организации?
  — На данный момент — да.
  — На каком основании? Разве не вы — «джентльмены, что лгут на благо родины»?
  — Вы путаете нас с дипломатами. Мы не джентльмены.
  — Значит, вы лжете, чтобы спасти свою шкуру.
  — Опять мимо, это политики. Мы совсем из другой песочницы.
  Глава 8
  В полдень, солнечным воскресным днем, через десять часов после того, как Перри Мейкпис вернулся на Примроуз-Хилл мириться с Гейл, Люк Уивер отказался занять свое место за семейным обеденным столом (его жена Элоиза специально приготовила аппетитного жирного цыпленка под хлебным соусом, так как Бен пригласил в гости еврейского мальчика из школы). С извинениями, до сих пор звенящими у него в ушах, он покинул краснокирпичную террасу дома на Парламент-Хилл (который едва мог себе позволить) и отправился на встречу, которая, по мнению Люка, могла стать поворотной в его пестрой карьере разведчика.
  Насколько было известно Элоизе и Бену, их муж и отец направлялся в уродливое здание на набережной в Ламбете, которое Элоиза, аристократка французского происхождения, окрестила «Лубянкой на Темзе». На самом деле его штаб-квартира находилась в Блумсбери — по крайней мере, последние три месяца. То ли вопреки растущему напряжению, то ли благодаря ему Люк предпочитал передвигаться не на автобусе и не на метро, а исключительно на своих двоих — привычка, которую он приобрел, работая в Москве, где три часа блуждания по тротуарам в любую погоду — это норма, если тебе предстоит очистить почтовый ящик или на полминуты шагнуть в приоткрытую дверь, чтобы получить наличные и материалы.
  На то, чтобы добраться пешком от Парламент-Хилл до Блумсбери, у Люка обычно уходил час. По возможности он старался каждый день выбирать новый маршрут — не с целью запутать вероятных преследователей, хотя эта мысль редко его покидала, но затем, чтобы насладиться закоулками города, который он успел подзабыть за долгие годы работы за границей.
  Сегодня, по хорошей погоде, Люк решил проветриться и прогуляться через Риджентс-парк, прежде чем свернуть на восток, — таким образом его променад затянулся на лишние полчаса. Помимо любопытства и волнения его терзал страх. Он почти не спал, ему нужно было привести мозги в порядок. Посмотреть на самых обычных, незасекреченных, людей, на цветы, на мир за стенами дома.
  — Искреннее «да» от него и искреннее «да, черт возьми» от нее, — восторженно сообщил Гектор по зашифрованному телефону. — Билли-Бой выслушает нас сегодня в два. Да поможет нам Бог.
  
  Полгода назад, когда Люк вернулся домой после трех лет в Боготе, та, кого в Организации называли Королевой кадров, сообщила, что его списывают. Чего-то подобного он и ожидал. И все-таки у него ушло несколько неприятных секунд на то, чтобы хорошенько вникнуть в ее слова.
  — Организация демонстрирует свою знаменитую выносливость перед лицом кризиса, Люк, — заверила она так жизнерадостно, будто ему предлагали региональное руководство, а отнюдь не собирались выкинуть со службы. — Наши акции в Уайтхолле, доложу я тебе, никогда еще не были столь высоки, а работа по вербовке новых сотрудников — столь успешна. Восемьдесят процентов недавних поступлений — многообещающие молодые ребята, закончившие лучшие университеты с отличием первой степени. Никто больше не заикается об Ираке. Некоторые даже с отличием по двум специальностям. Представляешь?
  Люк удержался от напоминания о том, что сам он вполне достойно работал целых двадцать лет, имея в активе лишь скромную вторую степень.
  Единственная серьезная проблема в наши дни, продолжала Королева кадров тем же непостижимо жизнерадостным тоном, — это люди уровня и калибра Люка, достигшие «естественного предела». Для них все труднее находить места. А некоторых, посетовала она, вообще некуда направить. Но что, скажите на милость, ей делать, если молодой шеф предпочитает сотрудников, на которых не давит опыт холодной войны? Это все так грустно!
  Пожалуй, максимум, что она может устроить — хотя в Боготе он был просто незаменим и чертовски смел, и, конечно, перипетии его личной жизни никоим образом ее не касаются, пока они не отражаются на работе, а они, ясное дело, не отражаются (все это скороговоркой, без пауз), — так вот, максимум, чего она смогла добиться, это временная вакансия в администрации, пока постоянная сотрудница не вернется из декретного отпуска.
  Возможно, ему стоит наведаться в департамент альтернативного трудоустройства и выяснить, что они могут предложить в большом мире за пределами Организации — мало ли какую чушь пишут в газетах, там вовсе не так уж плохо и страшно. Благодаря терроризму и угрозе гражданских беспорядков частные охранные предприятия цветут пышным цветом. Некоторые из бывших наших лучших агентов зарабатывают сейчас вдвое больше прежнего и довольны жизнью. А с таким послужным списком — при условии, что его семейная жизнь наладилась, а, по слухам, так оно и есть, хотя это совершенно не ее дело — Люка, несомненно, с руками оторвут новые работодатели.
  — Тебе не нужны посттравматические консультации или что-нибудь в этом роде? — заботливо спросила Королева, когда он уходил.
  Только не от тебя, подумал Люк. И моя семейная жизнь не наладилась.
  
  Административный отдел влачил жалкое существование на первом этаже, и стол Люка находился так близко от окна, что он в буквальном смысле чувствовал себя на улице — только что физически его туда еще не выкинули. После трех лет жизни в криминальной столице мира, трудно вновь привыкнуть к таким вещам, как компенсация транспортных расходов для младших сотрудников, но все-таки Люк старался как мог. Тем сильнее он удивился, когда, спустя месяц этого издевательства, снял трубку почти всегда молчавшего телефона и получил от Гектора Мередита приглашение на ланч в его любимом лондонском клубе, который славился своим убожеством.
  — Сегодня, Гектор? Тьфу ты черт…
  — Приходи пораньше и никому ни слова. Скажи, что у тебя месячные, или что угодно.
  — Пораньше — это во сколько?
  — В одиннадцать.
  — В одиннадцать? Ланч?!
  — Ты не голоден?
  Выбор времени и места был не так уж странен, как могло бы показаться. В одиннадцать утра, в будний день, убогий клуб на Пэлл-Мэлл оглашался лишь гудением пылесосов и монотонной болтовней нищих официантов-гастарбайтеров, которые переговаривались на ломаном английском, накрывая столики. Вестибюль с колоннами был пуст, не считая дряхлого швейцара в будочке и чернокожей уборщицы, которая драила мраморные полы. Гектор восседал, скрестив длинные ноги, в старом резном кресле и читал «Файненшл таймс».
  
  В Организации бродяг, профессионально хранящих тайны, всегда было нелегко добыть точную информацию о коллегах. Но даже по здешним стандартам бывший заместитель директора по делам Восточной Европы, затем замдиректора по России, зам по Африке и Юго-Восточной Азии, а ныне руководитель неких загадочных «спецпроектов» слыл ходячей головоломкой или, как выражались некоторые члены Организации, бунтарем.
  Пятнадцать лет назад Люк и Гектор вместе посещали трехмесячные курсы русского языка, которые вела престарелая русская княжна, жившая в увитом плющом особняке в старом Хэмпстеде, в десяти минутах ходьбы от нынешнего дома Люка. По вечерам после занятий они отправлялись проветриться в парк Хэмпстед-Хит. Гектор в те дни был куда легче на ногу, в физическом и профессиональном смысле. Маленький Люк с трудом поспевал за ним, долговязым и проворным. Его монологи, чересчур возвышенные (во всех смыслах) для Люка и щедро пересыпанные непристойными словечками, охватывали огромный спектр тем — от «двух величайших мошенников в истории, Карла Маркса и Зигмунда Фрейда» до необходимости срочно адаптировать классический британский патриотизм к современному сознанию. Тут обычно следовало традиционное лирическое отступление — Гектор требовал разъяснить ему, что такое «сознание» в принципе.
  С тех пор их пути пересекались лишь изредка. Если карьера Люка шла предсказуемыми путями — Москва, Прага, Амман, снова Москва, штаб-квартира в промежутках и, наконец, Богота, — то стремительный подъем Гектора на пятый этаж казался предначертанным свыше. Насколько мог судить Люк, его бывший приятель максимально отдалился от простых смертных.
  Но с течением времени яростный диссидент в душе Гектора начал все выше поднимать голову. Новое поколение амбициозных представителей Организации требовало новых прав в Вестминстерской деревне.[6] В закрытом письме к вышестоящим инстанциям, которое в итоге оказалось не таким уж закрытым, Гектор критиковал «мудрых глупцов» с пятого этажа, которые «пренебрегают нашим священным долгом — говорить правительству правду».
  Пыль едва улеглась, когда Гектор, председательствуя при бурном разборе полетов, принялся защищать злоумышленников от нападок педантов, чье поле зрения, по его словам, было «противоестественно сужено необходимостью лизать задницу американцам».
  Где-то в 2003 году Гектор пропал — впрочем, это никого не удивило. Ни прощальных вечеринок, ни некролога в ежемесячном бюллетене, ни загадочной медали, ни адреса для пересылки корреспонденции. Сначала его зашифрованная подпись исчезла с внутренних циркуляров. Затем из реестра рассылки документов. Затем из внутренней электронной рассылки и, наконец, из шифрованного телефонного справочника — это уже равнялось извещению о смерти.
  В отсутствие Гектора неизбежно поползли слухи.
  Якобы он взбунтовался против позиции высшего руководства относительно Ирака, за что и вылетел со службы. Неправда, говорили другие. Не Ирака, а бомбардировок в Афганистане, и Гектор не уволен, а подал в отставку.
  Якобы он, в пылу спора, в глаза назвал секретаря кабинета министров «лживым ублюдком». Нет, возражали другие. Это был генеральный прокурор, «бесхребетный блюдолиз».
  Те, кто располагал более вескими доказательствами, намекали на личную трагедию, которая постигла Гектора незадолго до ухода из Организации: его непутевый сын Эдриан разбился на краденой машине, находясь под воздействием сильнейших наркотиков, притом не впервые. Как ни странно, единственным пострадавшим был сам Эдриан, получивший травмы грудной клетки и лица. Но молодая мать с ребенком чудом избежали смерти, и заголовок «Блудный сын госслужащего послужил причиной катастрофы» вряд ли поднял Гектору настроение. Суд принял к сведению и предыдущие проступки Эдриана. По заверениям сплетников, Гектор, сломленный случившимся, отошел от дел, чтобы поддержать сына, пока тот отсиживает срок.
  Но хотя у последней версии имелись свои достоинства — по крайней мере, в ее основе лежали реальные факты, — это было далеко не все, потому что спустя несколько месяцев после исчезновения Гектора его лицо появилось на страницах бульварной прессы. Он выступал отнюдь не как убитый горем отец, а как бесстрашный воин-одиночка, ведущий борьбу за спасение старинной семейной фирмы от лап «стервятников-капиталистов», чем и обеспечил себе место на первой полосе.
  В течение нескольких недель те, кто наблюдал за ходом событий, с восторгом читали волнующие истории о старинной, в меру преуспевающей компании по импорту зерна (шестьдесят пять давних сотрудников, все акционеры). Их «систему жизнеобеспечения отключили буквально за считаные минуты» — по словам Гектора, который за те самые считаные минуты вдруг обнаружил в себе талант общественного деятеля. «Спекулянты и политические авантюристы у наших ворот; шестьдесят пять лучших мужчин и женщин Англии вот-вот будут выброшены на свалку», — сообщал он прессе. И разумеется, через месяц все заголовки гласили: «Мередит одерживает победу над стервятниками-капиталистами — семейная фирма торжествует».
  Через год Гектор сидел в своем прежнем кабинете на пятом этаже и, как он любил выражаться, «пускал волну».
  
  Каким образом Гектор сумел вернуться — или это Организация сама приползла к нему на коленях? — и что входило в обязанности так называемого руководителя спецпроектов, Люку оставалось только гадать. Чем он и занимался, следуя за Гектором черепашьим шагом по роскошной клубной лестнице, мимо выцветших портретов национальных героев, в пахнущую плесенью библиотеку, где никто никогда не бывал. Он все еще размышлял об этом, когда Гектор запер тяжелую дверь красного дерева, спрятал ключ в карман, расстегнул старый коричневый портфель и, сунув Люку запечатанный конверт без марки, неторопливо подошел к высокому подъемному окну с видом на Сент-Джеймсский парк.
  — Думаю, это больше тебе подойдет, чем протирать штаны в администрации, — небрежно бросил он. Его угловатый силуэт четко вырисовывался на фоне грязных тюлевых занавесок.
  Извещение в конверте было составлено лично Королевой кадров, которая не далее чем два месяца назад вынесла Люку приговор. Сухо и сдержанно, безо всяких объяснений, с сего момента он назначался на пост координатора свежеиспеченной целевой группы по контрпретензиям, подведомственной руководителю специальных проектов. В его обязанности входило «упреждающее рассмотрение эксплуатационных расходов, которые могут быть взысканы с фирм-заказчиков, извлекших значительную пользу в результате действий Организации». Новое назначение предполагало продление контракта на полтора года, в плюс к общему стажу, что способствовало увеличению пенсии. «Если возникнут вопросы — пишите на электронный адрес».
  — Все понятно? — поинтересовался Гектор, по-прежнему стоя у окна.
  Озадаченный Люк ответил, что теперь ему будет проще платить по закладной.
  — Как тебе слово «упреждающее»? Нравится?
  — Не особенно, — ответил Люк с приглушенным смешком.
  — Королева обожает все «упреждающее», — пояснил Гектор. — Она от этого прямо-таки заводится. А если еще впихнуть куда-нибудь «целевой», то дело в шляпе.
  Люк растерялся: поддержать ли шутку? Зачем Гектору понадобилось тащить его в свой ужасный клуб в одиннадцать утра, вручать письмо, хоть это и не входит в его обязанности, и высмеивать лексикон Королевы?
  — Говорят, тебе нелегко пришлось в Боготе, — сказал Гектор.
  — Ну, так и сяк, сам знаешь, — настороженно ответил Люк.
  — Так и сяк — это, например, перепихон с женой своего заместителя?
  Люк заметил, что его рука, державшая письмо, начала дрожать, но, усилием воли совладав с собой, промолчал.
  — Или когда тебя похитили под дулом пулемета подельники какого-то сраного наркобарона, которого ты считал своим осведомителем? — продолжал Гектор. — Это ты называешь «так и сяк»?
  — В общем, то и другое, — сдержанно ответил Люк.
  — Интересно, что было раньше — похищение или перепихон?
  — К сожалению, второе.
  — К сожалению — потому что, пока ты гостил в джунглях у своего наркобарона, твоя бедная супруга в Боготе случайно узнала, что ты трахал соседку?
  — Да. Узнала.
  — В результате, когда тебе наскучил лесной курорт и ты добрался до дома, проведя несколько дней в борьбе с дикой природой, тебя встретили отнюдь не как героя, вопреки твоим ожиданиям?
  — Именно так.
  — Ты все рассказал?
  — Наркобарону?
  — Элоизе.
  — Не все, — ответил Люк, сам не понимая, почему он это терпит.
  — Ты покаялся только в том, что она и так уже знала или вот-вот должна была выяснить, — одобрительно сказал Гектор. — Это сошло за полное и честное признание. Я правильно угадал?
  — Ну да.
  — Я не то чтобы лезу не в свое дело, Люк, старина. И никого не осуждаю. Просто расставляю точки. В старые добрые времена мы неплохо вместе развлекались. Я в курсе, что ты чертовски хорошо работаешь — именно поэтому ты здесь. Что скажешь? В общем и целом? Письмо, которое у тебя в руках…
  — В общем, я слегка озадачен.
  — Чем конкретно?
  — Для начала — почему такая срочность? Ну ладно, назначение в силе «с сего момента». Но ведь это же чистая синекура.
  — Твоей группе необязательно существовать. Все абсолютно ясно изложено. У нас в карманах ветер свищет, шеф идет в казначейство с протянутой рукой клянчить деньги. Казначейство упирается: «Ничем не можем вам помочь, мы разорены. Тяните деньги с тех придурков, которые наживаются за ваш счет». По-моему, расклад вполне толковый, учитывая ситуацию.
  — Несомненно, хорошая идея, — живо отозвался Люк, впервые со времен своего бесславного возвращения в Англию по-настоящему растерянный.
  — Если чего не нравится, можешь высказаться. Поверь, второго шанса не будет.
  — Расклад что надо, честно. Я очень тебе благодарен, Гектор. Спасибо, что вспомнил обо мне. Спасибо за помощь.
  — Королева кадров, дай ей Бог здоровья, намерена выделить тебе отдельный кабинет. По соседству с финансовым отделом. Я не стану возражать. Это было бы невежливо. Но мой тебе совет — обходи их десятой дорогой. Финансистам неохота, чтобы ты лез в их дела, а мы не хотим, чтобы они лезли в наши. Правильно?
  — Еще бы.
  — Так или иначе, все равно ты не будешь там особо рассиживаться. Придется сновать туда-сюда, прочесывать Уайтхолл, докучать богачам из министерств. Заглядывай сюда пару раз в неделю, сообщай мне об успехах, отчитывайся в расходах — вот твоя задача. Годится?
  — Не совсем.
  — Почему?
  — Во-первых, для начала — почему ты пригласил меня сюда? Отчего не прислал письмо или не позвонил по внутренней связи?
  Гектор всегда плохо воспринимал критику — Люк об этом помнил.
  — Ну ладно, черт возьми. Предположим, я прислал мейл. Или позвонил, хрен с тобой. Тогда ты бы согласился принять это предложение как есть, скажи на милость?
  В сознании Люка с запозданием возник иной, куда более воодушевляющий сценарий.
  — Если ты хочешь знать, согласился бы я — чисто теоретически — на этот вариант, как он изложен в письме, я отвечу «да». Если ты хочешь знать — опять же, теоретически, — почуял бы я подвох, если бы обнаружил это письмо на своем рабочем столе или в электронной почте, я скажу «нет, не почуял бы».
  — Слово скаута?
  — Честное слово.
  Их прервал шум — кто-то яростно дергал дверную ручку, потом принялся сердито стучать. Гектор, с усталым «да провались ты», жестом велел Люку спрятаться за стеллажами, отпер дверь и выглянул.
  — Прости, старик, боюсь, не сегодня, — услышал Люк. — Незапланированный учет. Обычный бардак. Члены клуба берут книги и забывают расписаться. Надеюсь, ты не из таких. Загляни в пятницу… Впервые в жизни благодарен за то, что меня избрали почетным, мать их, клубным библиотекарем, — продолжал Гектор, даже не потрудившись понизить голос. Он запер дверь. — Можешь выходить. А если ты вдруг счел меня главой террористического заговора, лучше прочитай вот это, верни мне, и я его проглочу.
  Конверт был бледно-голубой и подозрительно плотный, с рельефным изображением льва и единорога. Внутри лежал голубой же листок бумаги, небольшого формата, с пышной шапкой: «Из управления секретариата».
  Уважаемый Люк. Уведомляю вас, что частный разговор, который вы ведете с нашим общим коллегой за ланчем в клубе, происходит с моего неофициального одобрения.
  Крошечная подпись, как будто выведенная под дулом пистолета: Уильям Дж. Мэтлок (глава секретариата), больше известный как Билли-Бой Мэтлок — или же Билли Бык, если вы относитесь к лагерю его недоброжелателей, — самый давний и непримиримый борец с внутренними конфликтами, левая рука шефа.
  — Сплошное дерьмо, но чего еще ждать от засранца? — заметил Гектор, пряча письмо в конверт, а конверт — во внутренний карман потрепанного спортивного пиджака. — Они понимают, что я прав, им это не нравится, и они не знают, как быть, если моя правота подтвердится. Не хотят, чтоб я мутил воду здесь, — и не хотят, чтоб я мутил ее на стороне. Запереть меня и заткнуть рот — единственный выход, но я, разумеется, не скажу за это спасибо. Ты, по общему мнению, тоже из непокорных — жаль, что тебя не съели тигры, или кто там у них водится.
  — В основном насекомые.
  — А пиявки?
  — Тоже.
  — Не маячь. Садись.
  Люк послушно сел. Но Гектор остался стоять, глубоко засунув руки в карманы, ссутулив плечи и хмуро глядя на незажженный камин со старинными медными щипцами, кочергой и потрескавшейся кожаной отделкой. Люк отметил, что атмосфера в библиотеке стала гнетущей, если не угрожающей. Возможно, Гектор тоже это чувствовал — он сбросил маску беспечности, и его худое, болезненное лицо сделалось мрачным, как у гробовщика.
  — Хочу кое о чем тебя спросить, — объявил он, обращаясь скорее к камину, чем к Люку.
  — Валяй.
  — Самое страшное зрелище в твоей жизни? Где угодно. Не считая уставленного тебе в лицо пулеметного дула в гостях у пресловутого наркобарона. Голодные дети в Конго, с раздутыми животами и отрубленными руками, обезумевшие от голода, слишком слабые, чтобы плакать? Кастрированные мужчины, с собственными членами во рту и глазницами, полными мух? Женщины со штыками, засунутыми по самые гланды?
  Люк никогда не служил в Конго, а потому предположил, что Гектор описывает виденное им самим.
  — У нас были свои аналоги, — сказал он.
  — Назовешь парочку?
  — Звездный час колумбийского правительства. С американской помощью, разумеется. Горящие деревни. Изнасилованные, замученные, порубленные на куски жители. Убивали всех, кроме одного, чтобы было кому рассказать о случившемся.
  — Что ж, мы с тобой мир повидали, — подытожил Гектор. — Не протирали зря штаны.
  — Точно.
  — А вокруг всего этого крутятся грязные деньги, цена человеческих страданий, — тоже видали. Миллиарды в той же Колумбии. Сам знаешь. Один твой барон хрен знает сколько нагреб. — Гектор не ждал подтверждения. — Миллиарды — в Конго. В Афганистане. Одна восьмая гребаной мировой экономики черна как сажа. И нам об этом известно.
  — Да.
  — Кровавые деньги. Все без исключения.
  — Да.
  — Не важно, где они сейчас — в коробке под кроватью лидера экстремистов в Сомали или в почтенном лондонском банке. Цвет от этого не меняется. Они по-прежнему остаются кровавыми.
  — Ты прав.
  — Никакого блеска, никаких оправданий. Это доходы от вымогательства, продажи наркотиков, убийств, запугиваний, массовых изнасилований, рабства. Кровавые деньги. Останови меня, если я преувеличиваю.
  — Ничего ты не преувеличиваешь.
  — Есть только четыре способа затормозить процесс. Первый: начать охоту за людьми, которые этим занимаются. Ловить их, убивать, сажать в тюрьму. Если получится. Второй: контролировать поток продукции. Перехватывать ее, не выпускать на улицы и рынки. Если получится. Третий способ — наложить руку на доходы и выкинуть ублюдков из бизнеса.
  Повисла нехорошая пауза, во время которой Гектор, судя по всему, размышлял о вещах, не касающихся Люка. Думал ли он о торговцах героином, которые превратили его сына в преступника и наркомана? Или о стервятниках-капиталистах, которые пытались прикрыть его семейный бизнес и выкинуть шестьдесят пять лучших мужчин и женщин Британии на свалку?
  — Есть и четвертый путь, — возобновил свою речь Гектор. — Очень скверный. Испытанный, простой, самый удобный, наиболее распространенный и наименее шумный. К черту людей, которые голодают, подвергаются насилию и пыткам, дохнут от наркоты. К черту человеческие жизни. Деньги не пахнут, если их много и они наши. Думай масштабно. Лови мелкую рыбешку, не трогай акул. Кто-то отмыл пару миллионов? Конечно, он преступник, зовите инспекторов — и за решетку его. Но несколько миллиардов? Другое дело. Миллиарды — это статистика. — Гектор закрыл глаза и вновь ушел в себя; на мгновение его лицо стало похоже на посмертную маску — по крайней мере, так показалось Люку. — Тебе вовсе не обязательно со мной соглашаться, старик, — добродушно сказал он, очнувшись. — Дверь открыта. Учитывая мою репутацию, многие на твоем месте уже сбежали бы.
  Это прозвучало как утонченное издевательство, поскольку ключ от двери лежал у Гектора в кармане, но Люк оставил свои соображения при себе.
  — Можешь вернуться в контору после ланча и сказать Королеве кадров: «Спасибо огромное, но я предпочту отмотать свое на первом этаже». Сиди там, жди пенсии, держись подальше от наркобаронов и чужих жен, расслабляйся и плюй в потолок до конца жизни. Никаких синяков и шишек.
  Люк выдавил улыбку:
  — Проблема в том, что я не мастер плевать в потолок.
  Но Гектора было уже не остановить.
  — Я предлагаю тебе билет в никуда без пункта назначения, — горячился он. — Если согласишься — ты в глубокой жопе пожизненно. В случае провала мы — два неудавшихся разоблачителя, которые пытались нагадить в родном гнезде. В случае победы нас объявят вне закона в Уайтхолле, Вестминстере и всех промежуточных инстанциях. Не говоря уже о конторе, которую мы по мере сил любим, чтим и слушаемся.
  — Это вся информация?
  — Ради нашей с тобой безопасности — да. Никакого секса до брака.
  Они подошли к двери. Гектор достал ключ.
  — А насчет Билли-Боя… — начал он.
  — Что?
  — Он за тебя возьмется. Без вариантов. По принципу кнута и пряника. «О чем с тобой говорил чокнутый Мередит? Что он затевает, где, кого нанимает?» Если он назначит тебе встречу, сначала посоветуйся со мной — и потом тоже доложишь. Чистеньких в этом деле нет. Все виновны, пока не доказано обратное. Уговор?
  — До сих пор я неплохо держался на перекрестных допросах, — отозвался Люк, решив, что пора постоять за себя.
  — И все-таки? — не унимался Гектор.
  — Кстати, речь, случайно, не о русских? — с надеждой спросил Люк.
  Впоследствии он подозревал, что в эту минуту его посетило откровение свыше. Он был русофилом и искренне жалел, что его изъяли из обращения якобы из-за чрезмерных симпатий к мишени.
  — Может быть, и о русских. Да, черт возьми, о ком угодно, — отрезал Гектор, и его большие серые глаза вновь загорелись фанатичным огнем.
  
  Согласился ли в конце концов Люк на это предложение? Сказал ли он: «Да, Гектор, я пойду за тобой с завязанными глазами и скрученными руками, точно как в колумбийском плену. Да, я присоединюсь к твоему загадочному крестовому походу»?
  Нет, не сказал.
  Даже когда они сидели за ланчем (который, по восторженному отзыву Гектора, был вторым по убогости в мире, но стремился к первенству), Люк по-прежнему терзался сомнениями и гадал, не приглашают ли его принять участие в кулуарной войне, в которую время от времени против ее воли втягивают Организацию — с самыми печальными последствиями.
  Начало любезного застольного разговора также отнюдь не развеяло его тревогу. Сидя в столовой клуба, похожей на склеп, за столиком в двух шагах от кухни, Гектор демонстрировал Люку умение вести беседу окольными путями в общественных местах.
  За порцией копченого угря он принялся расспрашивать Люка о семье — причем имена его жены и сына назвал правильно; таким образом Люк убедился, что Гектор ознакомился с его личным досье. Когда подали мясной пирог и капусту (сердитый пожилой чернокожий официант в красном пиджаке привез то и другое на лязгающей металлической тележке), Гектор перешел к личной, но довольно безобидной теме — брачным планам его любимой дочери Дженни. От этих планов она, по его словам, недавно отказалась, поскольку парень, в которого она влюбилась, на проверку оказался полным дерьмом.
  — Со стороны Дженни это была не любовь, а зависимость — совсем как у Эдриана, только, слава богу, не от наркотиков. Парень — садист, а у нее известная склонность к мазохизму. На ловца и зверь бежит. Мы не вмешивались — толку от этого? Бесполезно. Купили им очаровательный домик в Блумсбери, полностью обставленный. Ублюдок хотел ковры с трехдюймовым ворсом, от стены до стены, поэтому Дженни они вдруг тоже понадобились. Лично я их терпеть не могу, но что тут поделаешь? Дом в паре минут ходьбы от Британского музея. Но Дженни наконец избавилась от этого подонка, слава богу, умница моя. Дом купили за бесценок, хозяин разорился, так что деньги я не потеряю. Отличный садик.
  Старик официант появился вновь — он неизвестно зачем принес горшочек кастарда. Когда Гектор жестом отослал его, он вполголоса выругался и зашаркал к следующему столику.
  — Отличный подвал, в наши дни это редкость. Правда, воняет немножко. Но ничего страшного. Раньше там был винный погреб. Зато никаких простенков. И ездить удобно. Счастье, что она не родила от этого типа. Знаю я Дженни — наверняка они не предохранялись.
  — Повезло, — вежливо поддакнул Люк.
  — Да уж, — согласился Гектор, подаваясь вперед, чтобы шум с кухни не заглушал его голос. Люк уже сомневался, вправду ли у Гектора есть дочь. — Я тут подумал, что ты бы мог временно туда перебраться. Дженни теперь в этот дом, разумеется, ни ногой, а присматривать за ним надо. Сейчас дам тебе ключ. Помнишь, кстати, Олли Деверо? Сын белорусского турагента из Женевы и продавщицы из закусочной в Харроу. Выглядит как сорокапятилетний мальчишка. Помог тебе вывернуться, когда ты запорол «жучки» в санкт-петербургском отеле, помнишь?
  Люк хорошо помнил Олли Деверо.
  — Говорит по-французски, по-итальянски и по-русски. Лучший закулисный артист в нашем деле. Платить ему будешь наличными — их ты тоже получишь. Приступишь к работе завтра утром, ровно в девять. Даю тебе время, чтобы собрать манатки в административном отделе и перенести свои кнопки-скрепки на четвертый этаж. Да, с тобой в паре будет работать одна милая дама по имени Ивонн, фамилия не важна, профессиональная ищейка, стальная воля, стальные яйца.
  Снова прикатила тележка официанта. Гектор порекомендовал фирменное блюдо клуба — хлебный пудинг. Люк сказал, что это его любимое лакомство. Вот теперь кастард будет в самый раз, спасибо. Старик удалился, возмущенно ворча.
  — И учти, с сегодняшнего утра ты — один из горстки избранных, — сказал Гектор, вытирая рот старой матерчатой салфеткой. — Ты — номер седьмой в виртуальном списке, считая Олли, и восьмого без моего на то разрешения не будет. Уговор?
  — Уговор, — ответил на сей раз Люк.
  Так что, если подумать, он все-таки согласился.
  
  Во второй половине дня, под ледяными взглядами коллег-отщепенцев из административного отдела, Люк, у которого кружилась голова от скверного клубного кларета, собрал, как выразился Гектор, свои «кнопки-скрепки» и перетащил их в отдельный кабинет на третьем этаже — грязную, но довольно удобную комнатку с табличкой «Целевая группа по контрпретензиям», ждавшую очередного обитателя. Принесенный с собой старый кардиган он зачем-то повесил на спинку кресла, где тот пребывал и доныне, точно призрак своего хозяина. Люк заглядывал в пятницу вечером, здоровался с кем-нибудь в коридоре и записывал вымышленные недельные расходы, которые впоследствии исправно покрывал, оплачивая коммунальные услуги по дому в Блумсбери.
  На следующее утро — кажется, здоровый сон к нему потихоньку возвращался — Люк отправился пешком в свое новое обиталище, точь-в-точь как сейчас. Только в тот, самый первый, день на Лондон обрушился бешеный ливень, вынудивший Люка надеть длинный непромокаемый плащ и шляпу.
  
  Сначала он осмотрел улицу. Кому он нужен в такую погоду? Но от некоторых рабочих привычек невозможно избавиться, вне зависимости от того, хорошо ли ты спишь и много ли ходишь пешком. Теперь на юг — и ныряем в переулок, выходящий аккурат к нужному дому, под номером 9.
  Дом был именно таким, как его описал Гектор, — красивый даже под проливным дождем трехэтажный кирпичный особнячок с плоским фасадом, свежевыкрашенным белым крыльцом, ярко-синей дверью и многочисленными окнами — комнатными, слуховыми, подвальными.
  Отдельного хода в подвал нет, заметил Люк, поднимаясь на крыльцо; он отпер дверь, вошел и остановился на коврике, прислушиваясь, затем стянул мокрый плащ и вытащил из портфеля сухие тапочки.
  На полу лежал новый толстый ковер вульгарного ярко-красного цвета — наследие говнюка, от которого Дженни так вовремя избавилась. Старинное кресло с высокой спинкой — обитое новенькой кожей (ярко-зеленой). Большое зеркало в заново позолоченной раме. Гектор намеревался окружить любимую дочь роскошью — после успешной атаки на стервятников-капиталистов он, вероятно, мог себе это позволить. Две лестницы, одна наверх, другая вниз, тоже застеленные толстым ковром. Люк позвал: «Кто-нибудь дома?» — но не получил ответа. Он заглянул в гостиную. Настоящий камин, эстампы Робертса, диван и кресла в дорогих чехлах. На кухне — современное оборудование и простой сосновый стол. Люк отворил дверь в подвал и снова крикнул: «Извините… есть тут кто-нибудь?» Тишина.
  Он поднялся на второй этаж, не слыша собственных шагов. На площадку выходили две двери; та, что слева, — снабжена стальной пластиной и замками на высоте плеча. Дверь справа была самая обыкновенная, за ней обнаружились две незастеленные кровати и маленькая ванная.
  К кольцу с ключом от входной двери не зря был прицеплен еще один. Люк отпер левую дверь и вошел в неосвещенную комнату, где пахло женским дезодорантом, каким обычно пользовалась Элоиза. Он на ощупь поискал выключатель. Тяжелые красные бархатные шторы, туго натянутые и сколотые огромными булавками, внезапно напомнили ему время, проведенное в американской больнице в Боготе. Никакой кровати. В центре комнаты — чистый стол «на козлах», офисное кресло, компьютер и лампа. На противоположной стене висели черные портьеры до полу.
  Выйдя на площадку, Люк перегнулся через перила, снова крикнул: «Кто-нибудь дома?» — и вновь не услышал отклика. Тогда он вернулся в комнату и раздвинул портьеры. Поначалу Люк подумал, что перед ним огромный, во всю стену, архитектурный план. Но план чего? Затем он решил, что это, должно быть, какие-то фантастические формулы. Но какие?
  Он рассматривал цветные линии и читал тонкие курсивные надписи — поначалу ему показалось, что это названия городов. Но разве города могут называться Пастор, Епископ, Священник и Викарий? Линии — пунктирные, сплошные, черные, переходящие в серые и постепенно исчезающие, лиловые и синие, сходящиеся где-то к югу от центра…
  И все они поворачивали, петляли, изгибались, складывались, меняли направление, вверх, вниз, во все стороны, как будто бы сын Люка, Бен, в очередном необъяснимом приступе ярости заперся в этой комнате, прихватив с собой коробку цветных мелков, и исчертил всю стену.
  — Нравится? — спросил Гектор из-за спины Люка.
  — Ты уверен, что эта штука висит не вверх ногами? — поинтересовался тот, решив не выказывать удивления.
  — Она называет ее «Анархия денег». В самый раз для галереи Тейт Модерн.
  — Она?
  — Ивонн. Наша Железная Дева. Работает в основном по вечерам. Это ее кабинет. Твой — наверху.
  Они вместе поднялись на чердак, превращенный в жилое помещение, с обнаженными балками и слуховыми окнами. Там стоял одинокий стол, точно такой же, как у Ивонн. Гектор отчего-то не любил письменных столов с выдвижными ящиками. Обычный компьютер, без каких-либо посторонних подключений.
  — Мы не пользуемся наземными линиями связи, — сказал Гектор с тихой горячностью, к которой Люк уже привык. — Никакой «горячей линии» в штаб-квартиру, никакой электронной почты, шифрованной или нешифрованной. Все документы, с которыми мы тут имеем дело, находятся на этих маленьких оранжевых штучках и хранятся у Олли. — Он показал Люку обычную пластмассовую флешку с цифрой «7» на корпусе. — Если куда-то едешь — берешь ее с собой, одна флешка в один конец. Ясно? Расписался по прибытии, расписался по отъезде. Олли следит за перемещениями и ведет журнал учета. Проведешь пару дней с Ивонн — научишься. Остальные вопросы — по мере возникновения. Все ясно?
  — Кажется, да.
  — Вот и мне так кажется. Поэтому расслабься, думай о благе Англии, не слоняйся без дела — и не напортачь.
  А заодно подумай о «нашей Железной Деве». Профессиональная ищейка, стальные яйца и дорогой дезодорант, как у Элоизы.
  
  Этому совету Люк изо всех сил старался следовать в течение последних трех месяцев — он искренне надеялся исполнить наказ и сегодня. Дважды Билли-Бой Мэтлок вызывал его, чтобы задобрить или пригрозить — или то и другое, — и дважды Люк уклонялся, придумывал небылицы и лгал по указке Гектора. Он вывернулся, но это было непросто.
  — Ивонн не существует — ни на небе, ни на земле, — в первый день же объявил Гектор. — Ее нет и не будет. Ясно? На том и стой. Даже если Билли-Бой подвесит тебя к люстре за яйца — Ивонн не существует на свете.
  Не существует? Скромной молодой женщины без макияжа, в длинном темном дождевике с остроконечным капюшоном, которая возникла на пороге в первый день освоения домика в Блумсбери с неуклюжим портфелем в обнимку, как будто только что выхватила его из бурного потока, — ее нет и не будет?
  — Привет, я Ивонн.
  — Люк. Проходите же, проходите скорее.
  Мокрое рукопожатие в коридоре. Олли, лучший закулисный артист в нашем деле, нашел вешалку для дождевика Ивонн и отнес его в ванную, чтобы вода стекла на кафельный пол. Рабочие отношения — которых уже три месяца официально не существует — начались. Табу, наложенное Гектором на бумаги, не распространялось на объемистый портфель Ивонн — Люк понял это тем же вечером. Все, что приносила Ивонн в своем портфеле, в нем же и уходило. Она была не просто исследователем, но и тайным информатором.
  В ее портфеле могла притаиться толстая папка документов из Английского банка, Управления по финансовым услугам, казначейства, агентства по расследованию особо тяжких преступлений… Однажды вечером, в пятницу — Люк никогда этого не забудет, — на свет божий появилась стопка из шести пухлых томов и россыпь аудиокассет из священных архивов Центра правительственной связи (портфель чуть не треснул по швам). Олли, Люк и Ивонн все выходные копировали, фотографировали и переснимали материалы всеми возможными способами, чтобы рано утром в понедельник вернуть их законным владельцам.
  Добывала ли она информацию законным путем, крала ли, выпрашивала у коллег и подчиненных — Люк понятия не имел. Он лишь знал, что, как только Ивонн появлялась, Олли немедленно тащил портфель в свое логово за кухней, изучал содержимое, переносил его на флешку и возвращал владелице, а она, в свою очередь, — тому департаменту Уайтхолла, где официально числилась на службе.
  Это тоже было тайной, о которой никто не заикался ни в те долгие вечера, когда Люк и Ивонн сидели вместе в кабинете, сопоставляя громкие имена стервятников-капиталистов, переводивших миллиарды долларов через три континента со скоростью молнии, ни на кухне, за фирменным супом Олли. (Томатный был его коронным блюдом, луковый тоже получался неплохо, а крабовую похлебку, которую он приносил наполовину готовой в термосе и доваривал на газовой плите, все единодушно признавали истинным чудом.) Но для Билли-Боя Мэтлока Ивонн никогда не существовало. Недаром же Люка неделями тренировали противостоять допросам. Его мастерство отточил месяц, проведенный в наручниках в лесном логове сумасшедшего наркобарона, пока Элоиза переваривала новость, что ее муж — отъявленный бабник.
  — Так что там у нас с разоблачителями, Люк? — спрашивает Мэтлок за чашкой чаю, в уютном уголке своего огромного кабинета, куда он пригласил Люка поболтать (Гектору докладывать необязательно). — Уж кто-кто, а ты в информаторах знаешь толк. Я как раз вчера тебя вспоминал, когда зашла речь о новом старшем преподавателе для наших рекрутов. Чудесный контракт на пять лет, как раз для человека твоего возраста, — произносит Мэтлок медовым голосом.
  — Если честно, Билли, я могу только гадать, как и ты, — отвечает Люк, памятуя о том, что Ивонн нет и не будет, даже если Билли-Бой подвесит его к люстре за яйца — чуть ли не единственный метод допроса, не испробованный подельниками наркобарона. — Откровенно говоря, Гектор добывает информацию как будто прямо из воздуха. Просто поразительно, — добавляет он с подобающим недоумением.
  Мэтлок как будто его не слышит — или, возможно, ответ ему не нравится, потому что все его добродушие испаряется без следа.
  — Имей в виду, назначение на должность преподавателя — это палка о двух концах. Мы ищем ветерана, чья карьера послужит образцом для наших идеалистически настроенных молодых сотрудников. Обоего пола, естественно. Мы должны убедить комиссию в том, что в биографии потенциального кандидата нет никаких компрометирующих фактов. Секретариат, разумеется, порекомендует обратить на это внимание. Возможно, нам придется слегка подкорректировать твое резюме…
  — Это очень щедрое предложение, Билли.
  — Да, Люк. Очень щедрое. И до некоторой степени зависящее от твоего нынешнего поведения.
  
  Кто такая Ивонн? В течение первого месяца она сводила Люка с ума — теперь он это понимал и признавал. Ему нравились ее сдержанность и скрытность — и очень хотелось проникнуть за этот барьер. Он не сомневался, что ее ароматное тело в обнаженном виде может похвастать классическими линиями. Они сидели рядом часами, буквально щека к щеке, перед экраном компьютера или перед настенной росписью, достойной галереи Тейт Модерн, чувствуя исходящее друг от друга тепло и время от времени случайно соприкасаясь руками. Ивонн и Люк вместе шли запутанными тропами, иногда по ложному следу, то забредая в тупики, то переживая краткие триумфы, и все это — на расстоянии нескольких дюймов, на втором этаже загадочного дома, где большую часть дня они оставались наедине.
  И по-прежнему ничего — вплоть до того вечера, когда они сидели, измученные, за кухонным столом, наслаждаясь фирменным супом Олли и (по предложению Люка) бокалом айлейского виски из коллекции Гектора. Неожиданно для себя Люк напрямую спросил Ивонн, какую жизнь она ведет за пределами дома в Блумсбери и поддерживает ли ее кто-нибудь на этом нелегком пути. С грустной стариковской улыбкой, которой тут же устыдился, он добавил, что, в конце концов, опасны не вопросы, а ответы. Ведь так?
  Опасный ответ прозвучал далеко не сразу.
  — Я государственный служащий, — наконец сказала Ивонн механическим голосом участника телевикторины. — На самом деле меня зовут иначе. Где я работаю — не твое дело. Впрочем, вряд ли ты хочешь знать именно это. Меня, как и тебя, нашел Гектор. Но, опять-таки, ты спрашиваешь не об этом. Тебя интересует моя ориентация. А также — не хочу ли я с тобой переспать.
  — Ивонн, я ничего такого не имел в виду! — неискренне запротестовал Люк.
  — К твоему сведению, я замужем за человеком, которого горячо люблю, у нас трехлетняя дочь, и я не хожу налево, даже с такими славными парнями, как ты. Так что давай-ка доедим суп, — предложила она.
  И тут, как ни странно, оба добродушно расхохотались, после чего мирно разошлись по своим углам. Напряжение спало.
  
  А Гектор? После трех месяцев общения, хоть и урывками, Люку так и не удалось постичь Гектора. Лихорадочный взгляд, непристойные тирады в адрес высокопоставленных мошенников — источника всех зол… Досужие языки в конторе намекали, что Гектор, спасая семейный бизнес, прибег к отточенным за долгие годы службы на «темной стороне» методам, которые даже по крайне сомнительным лондонским стандартам считались бесчестными. Что же повлекло его в крестовый поход против могущественных злодеев — месть или чувство вины? Олли, обычно не склонный сплетничать, не сомневался: познав на собственной шкуре запрещенные приемы городской элиты и отплатив той же монетой, Гектор в одночасье превратился в ангела мщения.
  — Он дал обет, — признался Олли на кухне однажды поздно вечером, пока они ждали появления Гектора. — Прежде чем покинуть наш мир, он хочет спасти его. Даже если это его убьет.
  
  Люк вечно беспокоился. С самого детства он тревожился обо всем подряд — примерно так же, как влюблялся.
  Он одинаково волновался о том, не отстают или не спешат ли на десять секунд его часы, и о том, куда катится брак, пустой и безжизненный во всем, кроме кухни.
  Он беспокоился, нет ли у постоянных истерик Бена иной причины, кроме переходного возраста, и не настраивает ли Элоиза мальчика против отца.
  Он беспокоился о том, что хорошо ему только на работе, а за ее пределами — даже сейчас, на улице — в голове у него сплошная неразбериха.
  Он беспокоился о том, что зря, наверное, не придавил свою гордость и отверг предложение Королевы кадров походить к психологу.
  Он беспокоился о Гейл, о своем влечении к ней и ко всем девушкам, похожим на нее, — к девушкам с огоньком в глазах вместо мрачного облака, которое окутывало Элоизу даже в самые солнечные дни.
  Он беспокоился о Перри и старался ему не завидовать. Люк гадал, какая ипостась одержит верх в чрезвычайных обстоятельствах — бесстрашный искатель приключений или наивный университетский моралист. И есть ли вообще разница?
  Он с тревогой думал о неизбежной дуэли между Гектором и Билли-Боем Мэтлоком: кто из них сорвется первым? Или притворится, что сорвался.
  
  Покинув безопасную сень Риджентс-парка, Люк смешался с толпой воскресных покупателей, жаждущих скидок. Расслабься, сказал он себе, все будет в порядке. За штурвалом не ты, а Гектор.
  По пути он отмечал все, что бросалось в глаза. После Боготы городские приметы приобрели для него особое значение. Если меня похитят — это последнее, что я увижу, прежде чем мне завяжут глаза.
  Китайский ресторан.
  Ночной клуб.
  Книжный магазин.
  Запах молотого кофе, который я чувствовал, когда боролся с нападавшими.
  Занесенные снегом сосны на картине, которую я увидел в витрине сувенирного магазинчика, прежде чем меня оглушили.
  Дом номер девять, в котором я заново родился. Три ступеньки до двери. Теперь веди себя как нормальный человек.
  Глава 9
  Гектор и Мэтлок между собой не придерживались формальностей — возможно, так у них издавна повелось — лишь кивок и молчаливое рукопожатие двух ветеранов и давних противников, готовящихся к очередному раунду. Мэтлок пришел пешком — шофер высадил его на углу.
  — Красивый ковер, Гектор, — сказал он, медленно оглядываясь и, судя по всему, укрепляясь в худших своих подозрениях. — Когда речь о соотношении цены и качества, против Уилтона[7] не попрешь. Добрый день, Люк. Кроме вас двоих никого? — Он передал Гектору свое пальто.
  — Прислугу я отпустил на ипподром, — откликнулся тот.
  Мэтлок был широкоплечий здоровяк, большеголовый и на первый взгляд добродушный; ходил он слегка пригнувшись, как бывший регбист-форвард. Его мидлендский акцент, если верить гулявшим по первому этажу слухам, звучал очень отчетливо, пока лейбористы находились у власти, но теперь, когда им грозило поражение на выборах, куда-то делся.
  — Пойдем вниз, если ты не против, Билли, — сказал Гектор.
  — Да кто меня спрашивает, против я или нет, — ответил Мэтлок — ни любезно, ни грубо, — первым направляясь вниз по каменным ступенькам. — Кстати, сколько мы платим за этот дом?
  — Ты — нисколько. Пока что все расходы на мне.
  — Контора платит тебе, Гектор. А не наоборот.
  — Как только ты дашь добро на операцию, я выставлю счет.
  — А я его тщательно проверю, — ответил Мэтлок. — Ты, никак, пристрастился к выпивке?
  — Здесь раньше был винный погреб.
  Они уселись. Мэтлок занял место во главе стола; убеждённый технофоб Гектор на сей раз изменил привычкам и устроился слева от него, перед магнитофоном и компьютером. А слева от Гектора, в свою очередь, примостился Люк. Таким образом, всем троим был прекрасно виден плазменный экран, который ночью установил незримый Олли.
  — Ты успел продраться через весь материал, который мы на тебя свалили, Билли? — сочувственно осведомился Гектор. — Прости, что оторвали от гольфа.
  — Если то, что ты мне прислал, — это все, то успел, спасибо, Гектор, — отозвался Мэтлок. — Хотя в твоем случае, как показывает практика, «все» — понятие весьма относительное. Кстати, я не играю в гольф. И не люблю конспекты, особенно твои. Я бы предпочел побольше исходных данных и поменьше вывертов.
  — Тогда почему бы не поправить ситуацию и не ознакомиться с данными прямо сейчас? — все так же ласково предложил Гектор. — Надеюсь, мы еще не забыли русский язык, Билли?
  — Разве что ты, пока охотился за барышами.
  Они похожи на старую семейную пару, подумал Люк, когда Гектор нажал кнопку на магнитофоне. Каждая новая ссора — повторение какой-то из предыдущих.
  
  Один звук Диминого голоса запускал в воображении Люка цветную киноленту. Каждый раз, прослушивая кассету, которую скромник Перри протащил контрабандой в сумке с туалетными принадлежностями, Люк представлял себе, как Дима прячется в лесу возле «Трех труб», стискивая в ладони диктофон, — достаточно далеко от дома, чтобы избежать реальных или воображаемых «жучков», но достаточно близко, чтобы успеть добежать до телефона, если Тамара снова позовет.
  Он слышал, как ветер обдувает Димину сверкающую лысину. Видел, как качаются над ним верхушки деревьев. Улавливал шуршание листьев, журчание воды — и думал: это тот же самый тропический дождь, под которым он мок в колумбийских джунглях. Записал ли Дима свое послание за один раз — или понадобилось несколько сеансов? Приходилось ли ему подкреплять себя глотками водки в промежутках, чтобы преодолеть воровские инстинкты?
  Вот его отрывистая русская речь сменяется английской — вероятно, таким образом Дима напоминает себе, кто его слушатели. Он обращается к Перри. К Перри во многих лицах.
  Английские джентльмены! Пожалуйста! Вы играете честно, у вас страна закона. Вы честные, я вам верю. И вы тоже поверите Диме.
  Дальше по-русски, но столь грамматически правильно и изысканно, как будто — так кажется Люку — Дима старательно избавляется от лагерного налета, готовясь войти в круг эскотских леди и джентльменов.
  Человек по имени Дима, ведущий специалист Братства Семерых по части отмывания денег, финансовый гений в свите ретрограда-узурпатора, который называет себя Князем, желает засвидетельствовать свое почтение знаменитой британской секретной службе и предложить некую ценную информацию в обмен на надежные гарантии со стороны британского правительства. Пример.
  Слышится лишь шум ветра; Люк представляет, как Дима вытирает пот и слезы огромным шелковым платком — Перри неоднократно упоминал о платке, — а затем отхлебывает из бутылки и делает шаг навстречу бесспорному, непоправимому предательству.
  Пример. Операции преступного синдиката, так называемого Братства Семерых, включают следующее. Первое: транспортировку и ребрендинг запрещенной ко ввозу нефти с Ближнего Востока. Эти перемещения мне известны. В дело вовлечено множество коррумпированных итальянских и британских юристов. Второе: использование грязных денег для многомиллиардных закупок нефти. В данной сфере специалистом был мой друг Михаил, известный как Миша, представитель Семерых. С этой целью он проживал в Риме.
  Снова пауза — возможно, безмолвный тост за упокой Мишиной души — и резкий переход на ломаный английский.
  Пример третий. Левая регистрация. Африка. Сначала мы превращаем черное дерево в белое. Потом черные деньги — в белые. Нормально. Просто. Много, много русских преступников в тропической Африке. Еще один интересный новый способ заработка — черные алмазы. Четвертый пример: левые лекарства, сделано в Индии. Совсем дрянь, ничего не лечит, тошнит, иногда убивает. Русское правительство имеет очень интересные отношения с индийским. Русские воры — очень интересные отношения с индийскими. Дима знает много людей, англичан тоже, связанных через эти отношения и некоторые частные финансовые операции в Швейцарии.
  Надо же о чем-то поволноваться. Поэтому Люк ужасно переживает за Гектора — мол, что-то он сегодня не в форме.
  — Громкость нормальная, Билли? — спрашивает Гектор, останавливая запись.
  — Громкость что надо, спасибо. — Мэтлок слегка подчеркивает слово «громкость», словно намекая, что по поводу содержания у него иное мнение.
  — Тогда продолжим, — говорит Гектор (по мнению Люка, чересчур кротко).
  Дима с явным облегчением переходит на родной язык.
  Пример. В Турции, на Крите, Кипре, Мадейре, на многих прибрежных курортах стоят левые отели, без туристов, которые приносят еженедельно двадцать миллионов черных долларов дохода. Эти деньги также отмывает человек по имени Дима. Некоторые британские риелторские компании также участвуют в незаконном процессе. Еще пример. Коррумпированные члены Евросоюза принимают личное участие в противозаконных поставках мяса. Они сертифицируют поставляемое в Россию мясо как высококачественный, очень дорогой итальянский продукт. Организацией процесса также занимался мой друг Миша.
  Мэтлок поднимает руку, и Гектор снова нажимает на «паузу».
  — Что такое, Билли?
  — Он читает с листа.
  — И в чем проблема?
  — Ни в чем. Но хотелось бы знать, кто написал текст.
  — Мы предполагаем, что его жена Тамара.
  — То есть она сказала ему, что говорить? — уточняет Мэтлок. — Что-то мне это не нравится. А кто научил ее?
  — Может быть, перемотать вперед? Там всякая ерунда о том, как наши коллеги из Евросоюза травят людей. Если это не по твоей части — скажи, не стесняйся.
  — Сделай одолжение, давай по порядку, Гектор. А выскажусь я, пожалуй, потом. Не уверен, что нам требуются разведданные по поставкам мяса в Россию, но уж будь покоен, я не премину это выяснить точно.
  
  С точки зрения Люка, история, которую собирался поведать Дима, была чудовищна. Пережитые злоключения отнюдь не притупили его ощущений. Но оставалось лишь гадать, какой вывод сделает Мэтлок. Дима вновь призвал на помощь Тамарин английский.
  Система такая. Первое. Князь за взятку договаривается с чиновниками в Москве, чтобы это мясо называлось «гуманитарной помощью». Это значит, что оно — только для нуждающихся элементов общества. Мясо, которое для благотворительности, не облагается в России налогами. Второе: мой друг Миша, который недавно погиб, закупает много туш в Болгарии. Это мясо опасно есть, оно испорченное и очень дешевое. Третье: мой друг Миша, который погиб, договаривается с очень продажными чиновниками в Брюсселе, что все болгарские туши будут снабжены сертификатом Европейского союза, где говорится, что это — высококачественное итальянское мясо, соответствующее лучшим европейским стандартам. В знак благодарности я, Дима, лично кладу сто евро за тушу на швейцарский счет очень продажного брюссельского чиновника и двадцать евро за тушу на швейцарский счет очень продажного московского чиновника. Чистая прибыль Князя за вычетом всех расходов — тысяча двести евро за тушу. Потом, может быть, пятьдесят человек в России, дети тоже, болеют и умирают от плохого болгарского мяса. Это примерная цифра. Официально эту информацию отрицают. Мне известны имена подкупленных чиновников, а также номера их банковских счетов в Швейцарии.
  И — сдержанный постскриптум, очень высокопарный:
  Личное мнение моей супруги Тамары Львовны таково, что незаконное распространение некачественного болгарского мяса при посредничестве нечестных европейских и русских чиновников должно обеспокоить добросердечных христиан по всему миру. На то Божья воля.
  Неуместное вмешательство Бога в процесс на секунду вызвало общее замешательство.
  — Кто-нибудь может объяснить, что такое «левый отель»? — Мэтлок первым нарушил тишину. — Мне доводилось отдыхать на Мадейре. Ничего особенно левого в моем отеле не наблюдалось.
  Люк, торопясь защитить безответного Гектора, решил лично растолковать Мэтлоку, что такое левый отель.
  — Кто-то покупает участок отличной земли, обычно у моря, Билли. Платит наличными и строит пятизвездочный отель. Или даже несколько. За наличные. Плюс, например, пятьдесят бунгало, если есть место. Привозит отличную мебель, посуду, фарфор, белье. Официально отныне отели битком набиты, но на самом деле там ни души. Если звонят из турагентства, им говорят: извините, мест нет. Каждый месяц к банку подъезжает бронированный автомобиль и выгружает деньги — плату за номера и бунгало, все, что якобы оставлено в ресторанах, казино, клубах и барах. Через пару лет курорт, у которого такое безупречное финансовое прошлое, можно выгодно продать.
  Нет ответа — разве что покровительственная улыбка Мэтлока растягивается во всю ширину.
  — В общем, «левыми» бывают не только отели. Взять хотя бы загадочно безлюдные поселки для туристов — наверняка вы такие видели в турецких долинах, на взморье. Точно так же можно использовать виллы — да что угодно, лишь бы оно сдавалось в аренду. В том числе прокат машин, если удастся подделать нужные документы.
  — Как ты себя чувствуешь сегодня, Люк?
  — Благодарю, Билли, прекрасно.
  — Мы подумываем представить тебя к награде за беспримерное мужество, слышал?
  — Нет.
  — Секретная награда, никакой огласки. Не из тех, что можно вешать на грудь в День ветеранов. Это небезопасно. И к тому же противоречит традиции.
  — Конечно, — неуверенно ответил Люк, думая, что, с одной стороны, медаль наверняка обрадует Элоизу, а с другой стороны, уж больно это похоже на очередную уловку Мэтлока. Тем не менее он собирался сказать нечто подобающее случаю, выразить удивление, благодарность, радость, но обнаружил, что Мэтлок уже о нем забыл.
  — Если отсечь всякую муру, Гектор, что я сделаю преохотно, то до сих пор речь здесь шла, по моему скромному мнению, всего-навсего о международном мошенничестве. Согласен, конторе как бы положено интересоваться международным мошенничеством и отмыванием денег. Мы боролись за это право в трудные времена и получили его. Я имею в виду несчастливый период застоя после падения Берлинской стены, пока Бен Ладен не выручил нас одиннадцатого сентября. Мы боролись за место на рынке отмывания денег точно так же, как за кусок Северной Ирландии. Мы хватались за что угодно, чтобы оправдать наше существование. Но это в прошлом, Гектор. А сейчас все иначе; в современном мире, нравится тебе это или нет, у нашей с тобой родной Организации есть куда более насущные хлопоты, нежели вмешательство в сложную систему лондонских финансов, благодарю покорно.
  Мэтлок замолчал, ожидая непонятно чего, видимо аплодисментов, но Гектор, судя по каменному выражению лица, был далек от того, чтобы устраивать овацию, поэтому он перевел дух и продолжил:
  — Что касается современности, то в нашей стране существует обширная, единая, чертовски богатая братская организация, которая направляет свои усилия на проблему организованной преступности — а ты, как я полагаю, намерен заняться именно этим. Молчу уже об Интерполе и многочисленных конкурирующих американских агентствах, которые наступают друг другу на ноги, выполняя одну и ту же функцию и вместе с тем стараясь не нанести ущерб благополучию своей великой нации. Вот что я хочу сказать, Гектор, — и, пожалуйста, не перебивай — я хочу сказать, что не понимаю, зачем меня сюда вытащили как на пожар. Ты утверждаешь, что дело срочное, хотя для кого — большой вопрос, по-моему. Может быть, ты даже и прав. Но наше ли это дело, Гектор? Разве наше?
  Вопрос был, несомненно, риторический, поскольку Мэтлок на этом не успокоился:
  — Или, может быть, Гектор, ты на свой страх и риск браконьерствуешь в охотничьих угодьях братской организации, с которой мы долго и мучительно, отвоевывая каждый шаг, определяли границы территорий? Если так, то вот тебе мой совет: собери материал, который ты мне только что показал, и все остальное, чем ты располагаешь, и немедленно передай братской организации, приложив письмо с глубочайшими извинениями за то, что ты нарушил священные границы чужих полномочий. А когда ты это сделаешь, я добьюсь, чтобы вы с Люком — и кто еще там прячется у вас в чулане — получили в награду две недели заслуженного отпуска.
  Люк тревожился: неужели хваленые нервы Гектора все-таки сдали? Может быть, напряженный разговор с Гейл и Перри отнял у него слишком много сил? Или, увлеченный высокой целью, он выпустил ситуацию из-под контроля?
  Гектор покачал головой, вздохнул и, лениво протянув руку к магнитофону, вновь перемотал пленку вперед.
  
  Дима спокоен. Дима читает, нравится это Билли-Бою или нет. Дима исполнен достоинства и силы, он торжественно декламирует с листа по-русски:
  Пример. Подробности секретного договора в Сочи, в 2000 году, между семью главными воровскими Братствами. Договор подписан Семерыми и назван Соглашением. В рамках договора, при личном посредничестве узурпатора и суки Князя, с молчаливого одобрения Кремля, было обозначено семь пунктов.
  Первое. Сообща пользоваться всеми проверенными транзитами, разработанными Димой, который отныне является главным специалистом по отмыванию денег для всех семи Братств.
  Второе. Все общие банковские счета должны управляться согласно воровскому кодексу, за отступления от которого виновный карается смертью, а соответствующее Братство навеки исключается из союза.
  Третье. В следующих шести финансовых столицах — в Торонто, Париже, Риме, Берне, Никосии и Лондоне — должна соблюдаться корпоративная ответственность. Конечная цель отмытых денег — Лондон. Оптимальный вариант для долговременных банковских операций — Лондон. Лучшее место для хранения и накопления средств — Лондон. Все это также одобрено.
  Четвертое. Маскировка источников грязных денег и направление их в безопасное место будет по-прежнему оставаться главной и исключительной обязанностью человека по имени Дима.
  Пятое. В том, что касается серьезных денежных перемещений, вышеупомянутый Дима будет иметь право первой подписи. Каждый из подписавшихся под Соглашением назначает одного чистого делегата, который будет иметь право второй подписи.
  Шестое. Для внесения в данную систему каких-либо серьезных изменений должны одновременно присутствовать все семеро делегатов.
  Седьмое. Данное соглашение (Сочи, 2000 год) подтверждает исключительные полномочия человека по имени Дима в области управления всеми вышеупомянутыми структурами по отмыванию денег.
  — Аминь, что тут еще скажешь, — ворчит себе под нос Гектор, выключает диктофон и косится на Мэтлока, ожидая реакции.
  Люк следует его примеру. Мэтлок, представьте себе, одаривает его снисходительной улыбкой.
  — Знаешь, Гектор, я мог бы и сам такое придумать, — говорит он, качая головой в притворном восхищении. — Просто превосходно. Красноречиво, живописно… и автор на самом верху пирамиды. Кто посмеет усомниться в правдивости столь глобального заявления? Для начала я дал бы ему Оскара. Что такое «чистый делегат»?
  — Не стоящий на учете, Билли. Не имеющий судимостей за преступления уголовного или этического толка. Бухгалтеры, юристы, продажные полицейские, разведчики — любой, кто может выезжать за границу и способен поставить свою подпись. Кто принят в Братство, верен ему и знает, что ему оторвут яйца и засунут в глотку, если он вздумает сунуть лапу в общий котел.
  
  Гектор, сейчас больше похожий на утомленного делами семейного поверенного, чем на себя неугомонного, сверяется с потрепанным листком, на котором, судя по всему, набросал план разговора. Он вновь перематывает пленку.
  — Карта, — гавкает Дима по-русски.
  — Блин, слишком далеко, — бурчит Гектор и отматывает немного назад.
  Также при наличии надежных британских гарантий, будет предоставлена очень секретная и важная карта.
  Как и прежде, Дима продолжает быстро читать русский текст по бумажке.
  На эту карту нанесены международные пути следования всех грязных денег, находящихся под контролем человека по имени Дима, который сейчас говорит с вами.
  По просьбе Мэтлока Гектор вновь выключает диктофон.
  — Он имеет в виду не карту, а схему, — жалуется Мэтлок тоном человека, вынужденного исправлять чужие ошибки. — И вот что я скажу, если вам угодно меня выслушать. В свое время я этих схем немало повидал. Они напоминают разноцветные мотки колючей проволоки, причем все стрелки, как правило, ведут в несуществующих направлениях. Иными словами, на мой взгляд, они бесполезны, — удовлетворенно добавляет он. — Я отношу их к той же категории, что и мифические криминальные конференции на Черном море в 2000 году.
  Посмотрел бы ты на схему Ивонн, вот где настоящее искусство, готов посоветовать ему Люк в приступе отчаянного веселья.
  Мэтлок, чуя близкую победу, не собирается так легко отступать. Он качает головой и горестно улыбается.
  — Знаешь что, Гектор? Если бы я получал пять фунтов за каждую сплетню, на которую покупалась наша служба в течение многих лет — слава богу, не только при мне, — то стал бы богачом. Схемы, заговоры Билдербергского клуба,[8] тайные общества, старый зеленый сарай в Сибири, полный ржавых водородных бомб, — не вижу никакой разницы. Может, не нагреб бы таких золотых гор, как изобретатели упомянутых схем, или, скажем, как ты, но в рамках моих непритязательных запросов обеспечил бы себя очень и очень неплохо.
  Какого черта Гектор не поставит Билли-Боя на место? Но у Гектора, кажется, не осталось сил дать отпор. Хуже того, он даже не дает Мэтлоку прослушать финальную часть исторического признания Димы, чем окончательно повергает Люка в уныние. Гектор откладывает диктофон, как бы говоря «не вышло так не вышло», и грустно усмехается:
  — Может, картинки тебе больше понравятся, Билли.
  С этими словами он тянется к пульту, включает экран и гасит свет.
  
  Видео, снятое любительской камерой, — дрожащее изображение средневековой крепости, затем волнорез старой гавани, переполненной дорогими яхтами. Темно, камера скверная, в сумерках видно плохо. На внешнем рейде стоит на якоре золотисто-синяя роскошная яхта, метров тридцати в длину, сияющая разноцветными огнями. Над водой несутся далекие звуки танцевальной музыки. Возможно, кто-то празднует день рождения или свадьбу. На корме висят флаги Швейцарии, Британии и России. На мачте вымпел — золотой волк на темно-красном фоне.
  Камера дает крупным планом нос яхты. Название выведено замысловатыми золотыми буквами, кириллическим шрифтом: «Княгиня Татьяна».
  Гектор бесстрастно комментирует:
  — Собственность недавно образованной компании «Кредитный банк Торонто», филиал «Арены». Зарегистрирована на Кипре, принадлежит некоей организации в Лихтенштейне, которой, в свою очередь, владеет фирма, находящаяся на Кипре. Круговая порука. Сначала отдать, потом забрать. До недавних пор яхта называлась «Княгиня Анастасия» — так звали предыдущую любовницу Князя. Нынешнюю пассию зовут Татьяна, так что делайте выводы. В настоящее время Князь по состоянию здоровья вынужден пребывать в России, а «Княгиня Татьяна» — за границей. Яхта сдана в аренду международному синдикату, который, вы удивитесь, называется «Арена кредит интернешнл» — но это совершенно иная организация, зарегистрированная, по чистому совпадению, на Кипре.
  — И что с ним такое? — сердито интересуется Мэтлок.
  — С кем?
  — С Князем. Я не дурак. Почему это он вынужден пребывать в России?
  — Ждет, когда американцы снимут с него совершенно необоснованное обвинение в отмывании денег, выдвинутое несколько лет назад. Хорошие новости: долго ему ждать не придется. Благодаря умелому лоббированию в высших сферах Вашингтона, вскоре суд решит, что ему не в чем оправдываться. Очень полезно бывает знать, где влиятельные американцы хранят свои незаконно заработанные деньги.
  Камера показывает корму. Команда в традиционных тельняшках и матросских бескозырках. Приземляющийся вертолет. Камера неуверенно опускается к самой воде, картинка темнеет. Подходит моторная лодка с пассажирами на борту. Матросы вытягиваются по стойке «смирно». Пассажиры в роскошных нарядах аккуратно поднимаются по трапу.
  Снова корма. Вертолет уже приземлился, лопасти продолжают медленно вращаться. Красивая женщина в развевающейся юбке, придерживая шляпу, спускается по ступенькам, покрытым красным ковром. Следом идет еще одна красавица, за ней — компания мужчин в блейзерах и белых свободных брюках. Всего шестеро. Дружеские объятия. Сквозь музыку слабо доносятся приветственные возгласы.
  К яхте подходит второй катер, на борту сплошь девушки. Облегающие джинсы, пышные юбки, обнаженные ноги и плечи. Музыканты в казацких костюмах играют туш, когда девушки поднимаются по трапу.
  Общий план, обзор гостей, собравшихся на палубе. Восемнадцать человек, Люк и Ивонн их посчитали.
  Изображение замирает, превращается в вереницу неуклюжих крупных планов — Олли увеличил их до предела. Подпись гласит: «Маленький адриатический порт вблизи Дубровника, 21 июня 2008 г.». Это первый из многочисленных субтитров, которые сделали Ивонн, Люк и Олли в качестве дополнения к устным комментариям Гектора.
  Тишина в подвале буквально физически ощутима. Как будто все присутствующие, включая Гектора, одновременно затаили дыхание. Возможно, так оно и есть. Даже Мэтлок подался вперед на своем стуле и неотрывно смотрит на экран.
  
  Двое крепких мужчин в дорогих костюмах увлечены деловым разговором. За ними виднеются обнаженные плечи немолодой женщины с пышной седой прической. Она стоит спиной к зрителю, на ней бриллиантовое колье в четыре ряда и длинные серьги. Остается лишь гадать, сколько все это стоит. Слева, на краю экрана, вышитая манжета и рука в белой перчатке — официант в национальном костюме держит серебряный поднос с шампанским.
  Те же двое — крупным планом. Один в белом смокинге, черноволосый, с массивной челюстью и внешностью латиноамериканца. На другом классический английский двубортный блейзер, ярко-синий, с медными пуговицами, — такие любят носить представители высших слоев британского общества (Люк тоже, поскольку сам происходит из этих слоев). По сравнению с собеседником он еще молод — и красив, в духе восемнадцатого столетия, как мужчины на портретах в школе, где учился Люк: широкий лоб, редеющие волосы, высокомерный байронический взгляд, откровенная чувственность, пухлые губы. И осанка, позволяющая смотреть на собеседника сверху вниз, какого бы роста тот ни был.
  Гектор пока молчит. Они заранее решили, что за них будут говорить субтитры, — впрочем, все и так понятно с первого взгляда. Спортивный пиджак с медными пуговицами принадлежит лидеру парламентской оппозиции — министру «теневого кабинета», которому прочат заоблачную должность в правительстве по итогам грядущих выборов.
  К облегчению Люка, именно Гектор первым прерывает неловкое молчание.
  — Если верить листовкам, он намерен «вернуть британской торговле главенствующее положение на международном финансовом рынке». Объясните мне кто-нибудь, что это значит, — язвительно замечает он, с легким проблеском былой энергии. — А также, разумеется, положить конец финансовым излишествам. Все они обещают этого достичь, не так ли? В один прекрасный день.
  Мэтлок вновь обретает дар речи.
  — Невозможно заниматься бизнесом, не заведя знакомств, Гектор, — возражает он. — Так устроен мир, и ты об этом прекрасно знаешь, у самого рыльце в пушку. Нельзя осудить человека лишь за то, что он гостит на чьей-то яхте!
  Но ни насмешки Гектора, ни притянутое за уши возмущение Мэтлока не снимают напряжения. И разумеется, никого не радует тот факт, что белый смокинг принадлежит французскому маркизу сомнительного происхождения — профессиональному рейдеру с прочными связями в России.
  
  — Короче. Где вы это взяли? — поразмыслив в тишине, внезапно спрашивает Мэтлок.
  — Что именно?
  — Фильм. Видео. Как ни назови. Где вы его взяли?
  — Нашли под камушком, Билли. Еще вопросы?
  — Кто нашел?
  — Один мой приятель. Или два.
  — Под каким конкретно камушком?
  — В Скотленд-Ярде.
  — Что? В полиции? Ты крадешь полицейские улики? Вот чем ты занимаешься?
  — Хотелось бы мне, чтоб так оно и было, Билли. Но — увы. Готов выслушать историю?
  — Если она правдива.
  — Одна молодая пара из лондонского предместья скопила денег, чтобы провести медовый месяц на побережье Адриатики. Гуляя по взморью, они случайно увидели роскошную яхту, которая стояла в бухте. Они заметили, что на палубе идет шикарная вечеринка, сняли ее на камеру, потом просмотрели видео дома — предположим, в Сурбитоне — и с удивлением обнаружили на экране нескольких известных британских политиков и финансистов. Решив окупить расходы на поездку, молодожены отослали ценный материал в «Скай телевижн ньюс». В четыре утра в их спальню вломился взвод вооруженных полицейских в бронежилетах; молодой чете пригрозили судом по обвинению в терроризме, если они немедленно не передадут все до единой копии записи в руки полиции, и они благоразумно подчинились. Так оно и было, Билли.
  
  Люк начинает понимать, что недооценил актерские таланты Гектора. Тот может казаться мямлей с мятым листочком в руках, но в голове у него — блестящий план. Он показывает Мэтлоку еще двоих джентльменов — когда панорама расширяется, становится ясно, что они также принимают участие в разговоре. Один из них высок, элегантен, лет за пятьдесят, держится как дипломат. Он почти на голову выше нашего будущего министра. Рот у него насмешливо приоткрыт. Его имя, как гласит подпись Ивонн, — Джайлс де Солс, капитан военно-морского флота Великобритании, в отставке.
  На сей раз Гектор озвучивает резюме:
  — Ведущий вестминстерский лоббист, очень влиятельный, в числе клиентов — крупнейшие в мире сукины дети.
  — Твой приятель? — подкалывает Мэтлок.
  — Приятель всякого, кто готов выложить десять штук за тет-а-тет с кем-нибудь из наших неподкупных министров, Билли.
  Четвертый, и последний, участник беседы даже на расплывчатом увеличенном снимке представляет собой квинтэссенцию великосветского лоска. Идеально скроенный белый смокинг. Элегантная черная окантовка лацканов. Он театрально встряхивает гривой серебристо-седых волос. Знаменитый дирижер? Известный метрдотель? Указательный палец с кольцом, воздетый в знак шутливого предостережения, изящен, как у женщины. Левая рука легко, по-дружески покоится на плече будущего министра. На гофрированной манишке — мальтийский крест.
  Что? Мальтийский крест? Неужели перед ними — рыцарь Мальтийского ордена? Или это награда за храбрость? Или он просто купил крест в подарок самому себе? Люк и Ивонн долго и мучительно об этом раздумывали в предрассветные часы. Нет, решили они. Он просто его украл.
  «Синьор Эмилио дель Оро, гражданин итальянской Швейцарии, проживает в Лугано», — гласит субтитр, на сей раз написанный Люком. Гектор строго-настрого велел придерживаться нейтральных формулировок. «Международный светский лев, коннозаводчик, влиятельная фигура в Кремле».
  И вновь Гектор ступает на авансцену:
  — Насколько нам известно, его настоящее имя Станислав Аурос. Поляк армянского происхождения, с турецкими предками, самоучка, невероятно умен. В настоящее время — мажордом Князя, мастер на все руки, посредник, советник по социальным вопросам, зиц-председатель. — Не делая паузы и не меняя тона, он предлагает: — Билли, почему бы тебе не продолжить? Ты знаешь о нем больше, чем я.
  Можно ли перехитрить Мэтлока? Видимо, нет, поскольку тот отвечает не задумываясь:
  — Боюсь, я тебя не вполне понимаю, Гектор. Будь так любезен, напомни.
  Гектор не прочь. Он заметно оживляется.
  — Наше недавнее детство, Билли. Летний день, если не ошибаюсь. Я был главой пражского отдела, ты командовал оперативниками в Лондоне. Ты поручил мне подбросить пятьдесят тысяч американских долларов, мелкими банкнотами, в багажник белого «мерседеса». Глухой ночью, без лишних вопросов. Кстати, в те времена владельца «мерседеса» звали не Станислав Аурос, а месье Фабиан Лазар. Он, впрочем, даже не удосужился нас поблагодарить. Не знаю, как он заработал эти деньги, но ты-то, несомненно, в курсе. В те дни он резво прокладывал себе путь наверх. Крал произведения искусства, в основном в Ираке. Вытягивал у богатых жительниц Женевы мужнины заначки. Продавал дипломатическое грязное белье тому, кто больше заплатит. Возможно, как раз это мы у него и покупали. Что скажешь?
  — Я не вел никаких дел ни со Станиславом, ни с Фабианом, Гектор. Ни с мистером дель Оро, или как там он себя называет. Мне он информацию не поставлял. Те пятьдесят штук я сам, как и ты, отправлял ему по приказу.
  — По чьему же?
  — Моего предшественника. И можно не устраивать мне допросов? Это ты передо мной отчитываешься, не забывай. Моим предшественником, Гектор, был — и останется вплоть до моей отставки, если уж на то пошло — Обри Лонгриг. И не говори, что ты забыл Обри Лонгрига, иначе я решу, что доктор Альцгеймер нанес тебе несвоевременный визит. Обри был умен как сто чертей, хоть и покинул нас несколько раньше срока. Правда, время от времени он переступал черту, в точности как ты.
  Лучшей защитой Мэтлок считает нападение, вспоминается Люку.
  — И поверь мне, Гектор, — распаляется он, — если моему предшественнику Обри Лонгригу требовалось заплатить пятьдесят штук своему человеку и если он, выполняя условия некоего частного соглашения, попросил меня сделать это от своего имени, поскольку сам в тот момент собирался покинуть контору ради служения высшим целям — а именно так все и было, — не хватало мне только заявить: «Погоди-ка, Обри, пока я получу специальное разрешение и проверю твою историю». Как думаешь? С Обри такие номера не проходили! Учитывая его шуры-муры с шефом за закрытыми дверями — какой псих стал бы ему перечить?
  В голосе Гектора наконец звучит знакомая сталь:
  — Что ж, почему бы нам не посмотреть на нынешнего Обри? Вот он — парламентский замминистра, депутат от одного из самых захудалых избирательных округов, рьяный защитник женских прав, бесценный консультант министра обороны по вопросам поставок оружия, а также… — он щелкает пальцами и хмурится, как будто и в самом деле забыл, — что он еще такое, Люк?
  Мигом уловив намек, Люк жизнерадостно чирикает:
  — Официальный председатель нового парламентского подкомитета по вопросам банковской этики.
  — И вряд ли он полностью порвал все связи с нашим учреждением, я полагаю, — полувопросительно произносит Гектор.
  — Вряд ли, — соглашается Люк, хоть и не понимает, отчего это Гектор обращается к нему как к компетентному лицу.
  
  Ничего удивительного, что даже удалившиеся от дел шпионы не любят, когда их фотографируют, размышлял Люк. Возможно, нас терзает тайный страх, что Великая стена, заслоняющая нашу истинную сущность, рухнет, как только на нее наведут объектив.
  Несомненно, парламентарий Обри Лонгриг производил именно такое впечатление. Даже не зная о том, что его снимают — впотьмах, скверной видеокамерой, с пятидесяти метров, — Лонгриг словно нарочно выискивал себе затененные уголки на ярко освещенной палубе «Княгини Татьяны».
  Впрочем, беднягу трудно назвать фотогеничным, решил Люк, в очередной раз возблагодарив судьбу за то, что их пути никогда не пересекались. Обри Лонгриг был лыс, носат и некрасив, как и приличествует человеку, знаменитому своей нетерпимостью к менее выдающимся умам. Под солнцем Адриатики уродливое лицо Обри неподобающе порозовело, а дорогие очки без ободка лишь усугубляли типичный облик немолодого банковского служащего — но Люк слышал о неутолимых амбициях Лонгрига, о безжалостном интеллекте, превратившем пятый этаж в кипящий котел новаторских идей и острых конфликтов. Как ни странно, его, по слухам, привлекали женщины определенного типа, такие, которым, по всей видимости, нравится чувствовать себя умственно неполноценными. Живой пример тому стоял сейчас рядом с Обри — леди Дженис (Джей) Лонгриг, светская дама и филантропка. Ивонн составила список благотворительных обществ, которые имели причины быть признательными леди Лонгриг.
  На ней стильное вечернее платье с открытыми плечами. Ухоженные угольно-черные волосы украшены сверкающей заколкой. Любезная улыбка и величественная — корпусом вперед — мелкая походка, свойственная исключительно англичанкам высокого происхождения. По мнению придирчивого Люка, леди Лонгриг выглядит непроходимой дурой. Рядом с нею — две дочки лет десяти-двенадцати в праздничных платьицах.
  — Это его новая супруга, если не ошибаюсь, — умильно воркует неустрашимый лейборист Мэтлок (ни с того ни с сего пришедший в радужное настроение), когда по мановению руки Гектора экран меркнет и включается верхний свет. — Женился на ней, чтобы поживее пробиться в большую политику, не замарав при этом рук. Ай да лейборист наш Обри, просто загляденье!
  
  Почему вдруг Мэтлок так оживился — причем неподдельно? Меньше всего Люк ожидал искреннего смеха, каковой даже в лучшие времена редко услышишь от Билли-Боя. Но сейчас его массивный торс, обтянутый твидом, трясся от беззвучного хохота. Может быть, потому что Лонгриг и Мэтлок в течение многих лет были на ножах? Потому что попасть в фавор к одному значило навлечь на себя немилость другого? Потому что Лонгриг был известен как мозг шефа, а Мэтлоку отводили менее лестную роль его мускулов? Потому что после ухода Лонгрига офисные острословы сравнивали их вражду с десятилетней корридой, в финале которой бык проткнул шпагой матадора?
  — Да-да, Обри у нас был птицей высокого полета, — рассуждал Мэтлок, словно поминая усопшего. — И финансовым гением к тому же. На твой уровень, Гектор, он, конечно, не тянул, что приятно, но упорно к нему стремился. Уж по крайней мере оперативников финансировали исправно, пока у руля стоял Обри. И как он вообще оказался на этой яхте? — вопросил тот самый Мэтлок, который всего пару минут назад утверждал, что человека нельзя осуждать за пребывание у кого-то в гостях. — Да еще в обществе бывшего осведомителя после ухода со службы, что по нашим правилам категорически запрещено, особенно если означенный осведомитель — скользкий тип, вроде этого… как его…
  — Эмилио дель Оро, — охотно подсказал Гектор. — Его имечко стоит запомнить, Билли, честное слово.
  — Ну так вот, Обри-то ученый, мог бы и поостеречься беседовать с Эмилио дель Оро. Вроде бы такой хитрец должен быть осмотрительнее в выборе друзей. Каким образом его туда занесло? Возможно, на то была веская причина. Не нужно судить его заранее.
  — Счастливое стечение обстоятельств, Билли, — объяснил Гектор. — Обри, его новая супруга и ее дочери наслаждались отдыхом на кемпинге в горах, на побережье Адриатического моря. Ему позвонил какой-то лондонский приятель — имя неизвестно: мол, поблизости стоит «Татьяна» и на борту идет вечеринка, поэтому шевелись, присоединяйся к веселью.
  — Обри? В палатке? Не смеши.
  — Да-да, он терпел лишения на кемпинге. Простую жизнь ведет лейборист Обри, человек из народа.
  — Ты когда-нибудь жил в палатке, Люк?
  — Да, но Элоиза терпеть не может британские кемпинги. Она француженка, — ответил Люк, чувствуя себя идиотом.
  — Собираясь на кемпинг, Люк, — пусть и не на британский, — ты всегда берешь с собою смокинг?
  — Нет.
  — А Элоиза не берет ли с собой бриллианты?
  — У нее их просто нет.
  Мэтлок задумался.
  — Если не ошибаюсь, Гектор, ты частенько сталкивался с Обри, пока тягался с властями за кусок пожирнее, а мы все вкалывали, выполняя свой долг? Пропускал с ним по стаканчику там и сям, ведь так? Как это обычно водится в Сити…
  Гектор пренебрежительно пожал плечами:
  — Да, мы пересекались иногда. Честно говоря, у меня особо не было времени на честолюбивых маньяков. Скучно.
  Люк, которому в последнее время притворяться почему-то стало далеко не так легко, как прежде, с трудом удержался, чтобы не ухватиться за подлокотники.
  
  Пересекались? Господи боже, да они сражались до последнего — и до сих пор не успокоились. Из всех стервятников-капиталистов, хищников и спекулянтов, по словам Гектора, Обри Лонгриг был самым двуличным, бесчестным, порочным, хитрым и могущественным.
  Именно Лонгриг стоял за нападением на семейную фирму Гектора. Именно Лонгриг при помощи сомнительной, но ловко организованной сети посредников вынудил представителей Королевской налогово-таможенной службы вломиться посреди ночи на склады Гектора, вскрыть сотни мешков, разнести двери и до смерти перепугать ночную смену.
  Потянув за нужные ниточки в Уайтхолле, Лонгриг спустил с цепи Комиссию по безопасности труда и охране здоровья, Управление налоговых сборов, пожарную и иммиграционную службы — все эти люди докучали и угрожали сотрудникам фирмы, обыскивали их столы, отбирали гроссбухи и ставили под сомнение налоговые декларации.
  Но Обри Лонгриг был в глазах Гектора не просто врагом — это слишком просто, — он был архетипом, классическим симптомом гангрены, которая поразила не только Сити, но и основные правительственные институты.
  Гектор воевал не с Лонгригом лично. Возможно, он не кривил душой, когда говорил Мэтлоку, что Лонгриг ему наскучил, поскольку всех людей, которых он преследовал, Гектор считал скучными по определению. Он был свято уверен, что они посредственны, банальны, бесчувственны и тупы, что из серой массы обывателей их выделяют лишь круговая порука да ненасытная алчность.
  
  Комментарии Гектора делаются поверхностными. Как фокусник, который не хочет, чтобы зритель задерживался взглядом на какой-нибудь одной карте, он быстро тасует колоду международного жулья, составленную для него Ивонн.
  Вот мелькает изображение пузатого высокомерного коротышки с прусской выправкой, нагружающего свою тарелку в буфете.
  — Известен в немецких кругах как Карл Малявка, — небрежно говорит Гектор. — Наполовину Виттельсбах — впрочем, не помню, на какую половину. Баварец, ярый католик, тесно связан с Ватиканом и еще более тесно — с Кремлем. Окольными путями просочился в бундестаг. Неисполнительный директор уймы русских нефтяных компаний, большой приятель Эмилио дель Оро. В прошлом году катался с ним на лыжах в Сент-Морице, прихватив с собой своего бойфренда-испанца. В Саудовской Аравии его обожают. Следующий номер тоже прелесть что такое.
  Молодой бородатый красавец в пурпурном плаще с блестками развлекает светской беседой двух почтенных дам, увешанных бриллиантами.
  — Последнее увлечение Карла Малявки, — объявляет Гектор. — В прошлом году приговорен мадридским судом к трем годам исправительных работ за нападение с применением физического насилия, но благодаря Карлу отделался легким испугом. Недавно назначен неисполнительным директором компаний группы «Арена» — им же принадлежит яхта Князя… а вот на этого стоит посмотреть… — Щелчок. — Доктор Эвелин Попхэм, Маунт-стрит, Мэйфер, дружеское прозвище — Банни. Изучал право во Фрибуре и в Манчестере, получил лицензию на занятия юридической практикой в Швейцарии, лизоблюд и сводник при суррейских олигархах, единственный партнер в своей процветающей юридической конторе в Вест-Энде. Первоклассный адвокат-международник, любитель красивой жизни. Мастер художественного прогиба. Где его веб-сайт? Подожди-ка… Сейчас найду. Не мешай, Люк. Вот оно.
  Пока Гектор ворчит и возится с клавиатурой, улыбчивый доктор Попхэм (Банни) терпеливо взирает с экрана на присутствующих. Это шарообразный весельчак с бакенбардами и румяными щеками, как будто сошедший со страниц книги Беатрис Поттер. Как ни странно, на нем белый теннисный костюм — а при нем, помимо ракетки, хорошенькая женщина, также в спортивном облачении.
  Наконец появляется главная страница веб-сайта доктора Попхэма — на ней то же самое жизнерадостное лицо, сияющее лучезарной улыбкой, и поддельный герб с изображением весов правосудия. Ниже — изложение целей и задач.
  В сферу профессиональной деятельности наших экспертов входит:
  — успешная защита прав ведущих лиц в сфере международных банковских услуг от расследований со стороны Бюро по борьбе с мошенничеством;
  — успешное представительство крупнейших международных клиентов по вопросам, касающимся офшорной юрисдикции и их права хранить молчание в международных и европейских судах;
  — успешное разрешение проблем в связи с несвоевременными инспекциями, расследованиями по налоговым вопросам, обвинениями в незаконных выплатах вышестоящим лицам.
  — И без тенниса все просто жить не могут, пидорасы, — жалуется Гектор, когда галерея мошенников снова оживает и набирает прежнюю головокружительную скорость.
  
  Мы оказываемся в охотничьих клубах Монте-Карло, Канн, Мадейры и Алгарви. Мы в Биаррице и Болонье. Трудно уследить за субтитрами к занятному фотоальбому, который составила Ивонн, распотрошив светские журналы, — если только не знаешь, чего ожидать. (Люк, впрочем, знает.)
  Но, как бы быстро с легкой руки Гектора ни менялись лица и места, сколько бы красивых людей в дорогих теннисных костюмах ни мелькало перед нашими глазами, пятеро главных действующих лиц попадаются нам снова и снова.
  Жизнерадостный Банни Попхэм, юрист, способный избавить клиента от несвоевременной инспекции и обвинений в незаконных выплатах вышестоящим лицам.
  Амбициозный и нетерпимый Обри Лонгриг, шпион в отставке, член парламента, любитель отдыха на природе, муж аристократки-благотворительницы.
  Будущий правительственный министр ее величества и специалист по банковской этике.
  Самоучка, полиглот, энергичный и обаятельный светский лев Эмилио дель Оро, международный финансист, увлеченный, если верить отсканированной журнальной вырезке (читать ее приходится со скоростью молнии), экстремальными видами спорта: от тенниса на профессиональном уровне и верховых прогулок без седла по Уральским горам до хели-ски[9] в Канаде и игры на московской бирже. Из-за технической заминки он задерживается на экране несколько дольше остальных.
  И наконец, патриций и король пиара, Джайлс де Солс, отставной капитан Королевского военно-морского флота, политический брокер, профессиональный лоббист (и один из самых ловких жуликов в Вестминстере, добавляет Гектор).
  Зажигается свет. Гектор извлекает флешку. Его правило гласит: одна тема — одна флешка. Гектор предпочитает не смешивать ароматы. Пора в Москву.
  Глава 10
  Гектор в кои-то веки молчит: избавившись от мучительных технических обязанностей, он откидывается на спинку стула и предоставляет слово русскому телекомментатору, который говорит приятным баритоном. Как и Люк, Гектор питает слабость к русскому языку — и, с некоторыми оговорками, к русской душе. Всякий раз, просматривая эту запись, он, по собственному признанию, приходит в восхищение от извечной, классической, типично русской бессовестной лжи.
  Московская служба новостей превосходно справляется без помощи Гектора. Баритон и без него вполне способен передать свое негодование по поводу страшной трагедии, о которой он вещает, — безжалостный обстрел автомобиля, жестокое убийство молодой любящей пары в самом расцвете лет! Жертвы и не подозревали, когда приехали из далекой Италии (где они постоянно проживали) навестить родные пенаты, что их путешествие окончится здесь, на увитом плющом кладбище старинного монастыря с куполами-луковицами, который так им всегда нравился, — на холме за городом, на опушке леса.
  «В этот хмурый майский день вся Москва скорбит по двум безвинным жертвам и соболезнует их маленьким дочерям, которых, слава богу, не было в машине, когда террористы расстреляли их родителей».
  Разбитые стекла, изрешеченные пулями двери, обугленный остов некогда роскошного «мерседеса», лежащего на боку посреди серебристых берез; кровь невинных жертв смешивается с бензином на асфальте. Изуродованные лица убитых беспардонно крупным планом.
  Комментатор уверяет: случившееся вызвало праведный гнев всех законопослушных российских граждан. Они задаются вопросом: когда закончится насилие? Когда порядочные люди смогут свободно ездить по дорогам, не опасаясь нападения чеченских головорезов, которые сеют ужас и беспорядок?
  «Михаил Аркадьевич, преуспевающий торговец нефтью и металлами на международном рынке. Его бескорыстная жена Ольга, известная своей благотворительной деятельностью в пользу нуждающихся соотечественников. Любящие родители маленьких Кати и Иры, стосковавшиеся по родине, которую они больше никогда не покинут».
  Под возмущенные тирады комментатора на склоне холма показывается медленно ползущая к воротам кладбища вереница черных лимузинов, сопровождающих застекленный катафалк. Процессия останавливается, дверцы машин распахиваются, молодые люди в дорогих черных костюмах выстраиваются, чтобы нести гробы. Потом картинка меняется: на экране — мрачный заместитель начальника следственного комитета при Министерстве внутренних дел, в увешенной орденами парадной форме, в окружении почетных грамот, за столом, на котором стоят фотографии президента и премьер-министра.
  «Мы утешаемся тем, что, по крайней мере, один террорист уже сознался в преступлении», — сообщает он. Его лицо еще несколько секунд остается в кадре, дабы зрители успели проникнуться негодованием.
  Мы возвращаемся на кладбище и слушаем заупокойные православные песнопения; молодые священники с холеными бородами и в головных уборах, похожих на цветочные горшки, шествуют, подняв иконы, к могилам, где стоят безутешные родственники. Изображение застывает, сменяется вереницей крупных планов, сопровождаемых субтитрами Ивонн.
  «Тамара, жена Димы, сестра Ольги, тетя Кати и Иры», стоит прямо, точно аршин проглотила, в черной широкополой шляпе с вуалеткой.
  «Дима, муж Тамары». На искаженном горем безбородом лице застыла вымученная улыбка — он сам похож на мертвеца, несмотря на присутствие обожаемой дочери.
  «Наташа, дочь Димы». Длинные волосы черным каскадом падают на спину, гибкое тело скрыто бесформенным траурным платьем.
  «Ира и Катя, дочери Ольги и Миши». Ничего не выражающие лица. Девочки держат Наташу за руки.
  Комментатор перечисляет имена сильных мира сего, которые специально прибыли почтить память погибших. Среди них — представители Йемена, Ливии, Панамы, Дубая, Кипра. От Великобритании никого.
  Перед камерой — поросший травой бугорок на полпути к вершине холма. Компания мужчин — семь человек — в аккуратных костюмах, старшему чуть за тридцать. Безбородые лица, уже начинающие оплывать жирком, обращены в сторону открытой могилы в двадцати метрах ниже по склону, где в одиночестве, очень прямо, стоит Дима, по-военному выпятив грудь в своей излюбленной манере. Он смотрит не в могилу, а на семерых мужчин на склоне.
  Оператор замер или кто-то нажал «паузу»? Трудно судить, потому что Дима абсолютно неподвижен. Мужчины в костюмах — тоже. С запозданием появляется субтитр:
  БРАТСТВО СЕМЕРЫХ
  Камера показывает их крупным планом, одного за другим.
  
  Люк давно зарекся судить людей по одежке. И все же, бесчисленное множество раз изучив эти лица, он так и не нашел в них ничего примечательного. Точно таких же типов — в черных костюмах, с черными портфелями — можно встретить в любом хэмпстедском агентстве по недвижимости, в баре любого приличного отеля от Москвы до Боготы.
  Даже когда на экране появляются их заковыристые русские имена, вкупе с отчествами, уголовными кличками и псевдонимами, Люк по-прежнему не в силах усмотреть в этих людях ничего интересного — стандартная компания безликих менеджеров среднего звена.
  Но если приглядеться, то начинаешь понимать, что шестеро из них, случайно или намеренно, кольцом окружают седьмого. Человек в центре, которого они защищают, ничуть не старше их, его гладкое лицо безмятежно, как у ребенка в летний день. Отнюдь не то, что ожидаешь увидеть на похоронах. Это лицо, по мнению Люка, просто сияет здоровьем — невозможно не предположить, что за ним кроется здравый ум. Если бы обладатель такого лица однажды воскресным вечером постучался к Люку и принялся рассказывать какую-нибудь жалостливую историю, вряд ли Люк смог бы его прогнать. А что говорит нам подпись?
  КНЯЗЬ
  Внезапно Князь отделяется от остальных и торопливо рысит по травянистому склону, приближаясь к Диме с распростертыми объятиями. Тот поворачивается навстречу — плечи назад, грудь вперед, подбородок гордо, вызывающе вздернут. Но, кажется, он не в силах разжать кулаки, не в силах поднять вытянутые по швам руки, такие изящные на фоне его массивной фигуры. Возможно — Люк думает об этом каждый раз, когда смотрит запись, — возможно, Дима взвешивает свои шансы сделать с Князем то же самое, что ему хотелось сделать с мужем Наташиной матери. «Вот этим, Профессор». Если и так, то здравый смысл и осторожность все же побеждают.
  Постепенно, хоть и с запозданием, кулаки разжимаются, Дима неохотно принимает объятия, сначала неловкие, затем перерастающие в борцовский клинч — налицо лютая, непримиримая, мужская вражда. Троекратный русский поцелуй — правая щека к левой щеке. Старый вор целует молодого вора. Покровитель Миши целует его убийцу.
  Второй поцелуй — левая щека к правой щеке. После каждой части ритуала — маленькая пауза, предназначенная для слов соболезнования и философских утешений; но если что-то и сказано вслух, то это слышно только участникам.
  И наконец, в замедленной съемке, третий поцелуй — в губы.
  
  Магнитофон стоит на столе меж безвольно лежащих рук Гектора. Голос Димы на кассете объясняет английским аппаратчикам, почему он обнимал человека, которого больше всего на свете хотел бы лично прикончить.
  Конечно, мы скорбим, говорю я. Но мы воры, мы понимаем, почему было необходимо убрать моего Мишу. «Миша стал слишком жадным, — скажем мы Князю. — Миша украл твои деньги. Слишком наглый, слишком непокорный». Мы не говорим: «Ты не вор, Князь, ты продажная сука». Не говорим: «Ты кремлевская шестерка, Князь». Не говорим: «Ты платишь откаты правительству, Князь». Не говорим: «Ты убиваешь по госзаказу, ты продал русскую душу чиновникам». Нет. Мы смиренны. Каемся. Соглашаемся. Мы почтительны. Мы говорим: «Князь, мы тебя любим. Дима согласен с твоим мудрым решением убить его любимого ученика Мишу».
  Гектор нажимает на «паузу» и поворачивается к Мэтлоку.
  — По сути, он говорит о процессе, за ходом которого мы давно наблюдаем, Билли, — чуть ли не извиняющимся тоном произносит он.
  — Мы?
  — Специалисты по Кремлю. Криминологи.
  — И ты в том числе.
  — Да. Наша команда.
  — Так за каким же процессом ваша команда наблюдала столь пристально, Гектор?
  — Преступные группировки объединяются, чтобы успешнее вести дела, и с той же целью правительство сближается с преступными группировками. Десять лет назад Кремль предъявил ультиматум олигархам: давайте к нам, иначе разорим вас налогами или запрячем в тюрьму — а может, и то и другое.
  — По-моему, я и сам где-то об этом читал, Гектор, — говорит Мэтлок, которому нравится ввертывать шпильки с добродушной улыбкой.
  — Ну а теперь правительство говорит то же самое преступным группировкам, — невозмутимо продолжает Гектор. — «Организуйтесь, подчищайте следы, не убивайте, пока мы вам не велим, и давайте обогащаться все вместе». А вот и снова твой неугомонный друг.
  Вновь запустив новостной репортаж, Гектор останавливает видео, выбирает фрагмент картинки и увеличивает. Пока Дима и Князь обнимаются, персонаж, в настоящее время называющий себя Эмилио дель Оро, в шикарном черном пальто с каракулевым воротником, стоит на склоне и одобрительно смотрит на них. Из магнитофона несется голос Димы — он быстро читает по-русски текст, написанный Тамарой.
  Тайными денежными операциями Князя занимается некто Эмилио дель Оро, продажный швейцарец, не раз менявший имя, который хитростью завоевал доверие Князя. Дель Оро — его советник во многих деликатных вопросах, в которых Князь, по глупости своей, не разбирается. У дель Оро множество связей со взяточниками, в том числе в Великобритании. Когда нужно заплатить его британским друзьям, это делается по указке гадюки дель Оро, с персонального одобрения Князя. Если рекомендация дель Оро получает одобрение, Дима должен открыть счет в швейцарском банке на имя упомянутых англичан. Как только Дима получит надежные гарантии, он назовет имена продажных британских чиновников, которые занимают высокое положение в правительстве.
  Гектор снова выключает магнитофон.
  — И это все? — насмешливо спрашивает Мэтлок. — А он настоящий змей-искуситель, надо отдать ему должное. Готов рассказать буквально что угодно — только выполните его требования. Даже если ему придется все выдумать.
  Возможно, он убеждает самого себя. Даже если это так — слова Гектора звучат как смертный приговор.
  — Тогда, может быть, он и это придумал, Билли. Неделю назад головной офис международной торговой корпорации «Арена» подал официальное заявление в Управление по финансовым услугам, намереваясь открыть в Лондоне новый коммерческий банк под названием «Арена Сити Трейдинг», сокращенно ACT, отсюда АСТ-Банк — ООО, Лимитед, Инкорпорейтед, или хрен их знает чего. Заявители уверяют, что заручились поддержкой трех крупнейших лондонских банков, обладают собственным капиталом в пятьсот миллионов долларов и в перспективе привлекут миллиарды заемного. Сколько именно миллиардов, умалчивают из опасения спугнуть добычу. Заявление поддерживают крупнейшие финансовые учреждения, английские и иностранные. Также под ним стоит внушительная вереница отечественных громких имен, в том числе — какое совпадение! — твой предшественник Обри Лонгриг и наш будущий правительственный министр. Плюс, как водится, кодла любителей легкой наживы из палаты лордов. Среди юрисконсультов, привлеченных «Ареной», чтобы пропихнуть свою затею через Управление, — достопочтенный доктор Банни Попхэм с Маунт-стрит. А де Солс, отставной капитан Королевского флота, великодушно предложил взять на себя руководство пиар-кампанией.
  
  Мэтлок наклоняет массивную голову. Наконец он говорит, не поднимая глаз:
  — Легко тебе, Гектор, стрелять издалека. Тебе и твоему другу Люку. Контора действует там, где она нужна. Но ты — уже не контора. Ты — Гектор. Забыл, что нам предписано разделять хлопоты с дружественными организациями, в число коих, разумеется, входят и банки? Никаких крестовых походов, Гектор. Нас нанимают не за тем, чтобы раскачивать лодку. Мы здесь, чтобы сообща стоять у штурвала. Мы — служба.
  Не обнаружив сочувствия в мрачном взгляде Гектора, Мэтлок переходит на личности:
  — Я всегда стремился сохранять статус-кво и ничуть этого не стыжусь. Скажи спасибо, если наша великая держава благополучно доживет до завтра, — вот моя позиция. Тебя она не устраивает, не так ли? Помнишь, ходила у нас в годы холодной войны такая старая советская шутка: войны не будет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется. Абсолютист — вот ты кто, Гектор. Это все твой сын, от которого столько проблем. Он тебя сбил с пути. Эдриан.
  Люк затаил дыхание. Мэтлок переступил запретную черту. Никогда, за все время, что они с Гектором провели вместе — на кухне, за тарелкой супа от шеф-повара Олли, или за порцией виски в ночные часы, когда они в очередной раз прослушивали Димину речь, — никогда Люк не осмеливался даже вскользь упомянуть о блудном сыне. Лишь по чистой случайности он узнал от Олли, что Гектора не следует без крайней необходимости беспокоить по вечерам в среду и в субботу, поскольку в эти дни он навещает Эдриана в тюрьме.
  Но Гектор как будто не слышит оскорбительных слов Мэтлока — а если и слышит, то не обращает внимания. Что касается Билли-Боя, то он настолько исполнен негодования, что, кажется, тут же позабыл о сказанном.
  — И еще кое-что, Гектор, — рычит он. — Если хорошенько подумать — что плохого в том, чтобы превращать грязные деньги в чистые? Да, да, это теневая экономика. Причем очень обширная. Все мы в курсе, не вчера родились. И для нас не новость, что в некоторых странах грязных денег больше, чем чистых. Например, в Турции. Или в Колумбии — спроси у Люка. Согласен, в России тоже. Ну и что бы ты предпочел? Грязные деньги где-то там? Или чистые — в Лондоне, в руках цивилизованных людей, доступные для законных целей, способные приносить пользу обществу?
  — Тебе самому стоило бы заняться отмыванием, Билли, — негромко говорит Гектор. — Ради общественного блага.
  Теперь уже Мэтлок притворяется, будто не расслышал. Он внезапно меняет тему — излюбленный трюк Билли-Боя.
  — И что это за «профессор», о котором идет речь? — спрашивает он, пристально глядя на Гектора. — Точнее — о котором все упорно молчат. Не он ли слил тебе всю эту историю? Почему мне скармливают только слухи — и никаких фактов? Почему ты не сообщил нам об этом человеке? Что-то я не помню никаких сведений о нем — или о ней — у меня на столе.
  — Хочешь им заняться, Билли?
  Мэтлок долго смотрит на Гектора. Молча.
  — Ради бога, — настаивает тот. — Забирай его — или ее, — кто бы это ни был. Забирай себе это дело, Обри Лонгрига и иже с ним. Передай материалы агентству по борьбе с организованной преступностью, если хочешь. Пригласи лондонскую полицию, службу безопасности, а заодно уж и охрану в бронежилетах. Шеф, возможно, тебя не поблагодарит, зато остальные — еще как.
  Мэтлок не умеет сдаваться. Тем не менее в его грубом вопросе сквозит несомненная уступка.
  — Ну ладно. Давай в кои-то веки начистоту. Чего ты хочешь? На какой срок, сколько? Огласи полный список, и мы его рассмотрим пункт за пунктом.
  — Я хочу встретиться с Димой лично, когда он через три недели приедет в Париж. Хочу получить у него «демонстрационные образцы», каких мы потребовали бы от любого дорогостоящего перебежчика — имена, номера счетов, пресловутую карту, то есть, прости, схему. Мне нужно письменное разрешение — твое — пройти с ним первую стадию. Уговор: если он выполняет свои обещания, мы покупаем его с потрохами, по рыночной цене, а не щелкаем клювом, пока он тыкается к французам, немцам, швейцарцам или, боже упаси, американцам, которым хватит одного беглого взгляда на его материалы, чтобы окончательно утвердиться в нелицеприятном мнении о нашей разведслужбе, нашем правительстве и нашей стране. — Костлявый указательный палец взмывает в воздух, большие серые глаза вновь загораются огнем. — И я хочу отправиться туда босиком, ясно? Не нужно предупреждать парижский отдел о моем визите. Никакой оперативной, финансовой, технической поддержки ни от тебя лично, ни от конторы, пока я не попрошу. Понял? То же самое в Берне. Я требую, чтобы операция держалась в строжайшей тайне, а список инструкций — под замком. Никаких подписей, никакой болтовни в коридорах. Я сам займусь этим делом, своими методами, с помощью Люка и прочих ресурсов по собственному выбору. Все, теперь можешь закатывать истерику.
  Гектор все-таки слышал, с удовлетворением отмечает Люк. Билли-Бой ударил тебя ниже пояса, упомянув об Эдриане, и ты ему знатно отплатил.
  Гнев Мэтлока мешается с откровенным изумлением:
  — Без позволения шефа? Вообще без одобрения с пятого этажа? Гектор Мередит снова выступает соло? Черпает информацию из сомнительных источников, по собственной инициативе, в собственных целях? Ты живешь в вымышленном мире, Гектор. Ты всегда был фантазером. Отвлекись от того, что предлагает тебе этот человек. Подумай, о чем он просит. Новое место жительства для всей своей оравы, паспорта, конспиративные квартиры, амнистия, гарантии — проще перечислить, чего он не просит! Тебе придется заручиться поддержкой Комитета по предоставлению полномочий, притом в письменной форме, прежде чем я это подпишу! Я тебе не доверяю. Никогда не доверял. Тебе ничем не угодишь. Никогда.
  — Всего Комитета? — уточняет Гектор.
  — Как предписано правилами казначейства. Комитет по предоставлению полномочий в полном составе, пленарное заседание, и никаких подкомитетов.
  — То есть кучка правительственных юристов, созвездие воротил из Министерства иностранных дел, а также из секретариата кабинета министров и казначейства, не говоря уже о нашем собственном пятом этаже. Думаешь, тебе удастся ограничиться этим, а, Билли? В таких-то обстоятельствах? А как насчет парламентариев? Вот смеху-то! Обе палаты с Обри Лонгригом во главе, армия парламентских наемников, щедро оплаченная де Солсом, и все поют на один лад.
  — Размер и состав комитета может варьироваться, Гектор, как тебе прекрасно известно. Отнюдь не все его члены обязаны каждый раз присутствовать.
  — И вот это все ты предлагаешь устроить еще до того, как я поговорю с Димой? Ты хочешь скандала заранее? Этого ты добиваешься? Все растрезвонить, слить информатора, даже не взглянув на его товар, и к черту последствия?! Ты серьезно? Суешь палки в колеса, прежде чем велосипед успел поехать, лишь бы спасти свою шкуру? А еще рассуждаешь о благе Организации.
  Люк вынужден отдать должное Мэтлоку — он все еще не смирился.
  — Так значит, все-таки мы защищаем интересы Организации! Ну ладно, ладно, рад слышать это от тебя — лучше поздно, чем никогда. И что же ты предлагаешь?
  — Повременить с собранием Комитета, пока мы не встретимся с Димой в Париже.
  — А до тех пор?
  — Вопреки здравому смыслу и всему, что тебе дорого, включая собственную задницу, ты выдашь временную оперативную лицензию, тем самым доверив ведение дела диссиденту, от которого можно будет отречься, если операция провалится. То есть мне. Вниманию журналистов: у Гектора Мередита есть свои плюсы, но он, как известно, непредсказуем и в данном случае превысил свои полномочия.
  — А если не провалится?
  — Соберешь Комитет малым составом. Урежешь его до самого минимального предела.
  — И выступишь перед ним ты.
  — А ты возьмешь отгул по болезни.
  — Это нечестно, Гектор.
  — «Честно» никто и не обещал, Билли.
  
  Люк так и не узнал, что за бумагу Мэтлок извлек из недр пиджака, что на ней было написано, подписали ли ее оба или только один, существовала ли копия, и если да — то кто и где ее хранил. Гектор, не в первый раз, напомнил Люку, что его ждут дела, и ему пришлось выйти из комнаты в ту самую минуту, когда Мэтлок разложил документы на столе.
  Но до конца дней он будет вспоминать, как возвращался пешком в Хэмпстед под последними лучами вечернего солнца и размышлял, не заглянуть ли по пути к Перри и Гейл на Примроуз-Хилл и не сказать ли им, чтоб бежали без оглядки, пока не поздно.
  Потом его мысли по сложившейся у них привычке сами собой переключились на вечно пьяного шестидесятилетнего колумбийского наркобарона, который по причинам, не понятным ни ему самому, ни Люку, решил, что хватит снабжать Люка разведданными, как он делал последние два года. Лучше запереть его на месяц в вонючем сарае посреди джунглей, разрешив своим головорезам творить с ним что заблагорассудится, а затем прислать чистую одежду и бутылку текилы и выпустить, предоставив своими силами добираться домой к Элоизе.
  Глава 11
  В эту пасмурную июньскую субботу, садясь в экспресс «Евростар», отправляющийся в Париж в 12:29 с вокзала Сент-Панкрас, меньше всего Гейл ожидала испытать облегчение. И все-таки, с некоторой натяжкой и множеством оговорок, можно сказать, что ей действительно полегчало; судя по лицу сидевшего напротив Перри, он чувствовал то же самое. Если облегчение означает ясность, восстановление гармонии между ними, возвращение к Наташе и девочкам, а заодно привилегию стирать пот со лба Перри, пока он разыгрывает революционера, то — да, это оно и было. Впрочем, Гейл отнюдь не утратила способности критически воспринимать действительность и, в отличие от Перри, не увлеклась ролью великого шпиона.
  То, что Перри передумал, не особенно ее удивило, хотя нужно было хорошо его изучить, чтобы проследить весь пройденный им путь: от высокомерного отрицания до горячего интереса к «поручению», как это называл Гектор. Иногда, правда, Перри выражал остаточные сомнения морально-этического толка. Даже колебался: «Неужели это единственный способ достичь цели? Нет ли более простого варианта?» Но ведь те же самые вопросы он задавал себе на отвесе в тысяче футов над землей.
  Задним числом Гейл понимала, что семена его обращения в новую веру посеяны не Гектором, а Димой, который стал в представлении Перри кем-то вроде «благородного дикаря» Руссо.
  — Только вообрази, кем бы сделались мы, если бы выросли в таких условиях. Нельзя отрицать: то, что он выбрал нас, — это своего рода почетное отличие. И вообще, подумай о бедных детях!
  Да, она много о них думала. Днем и ночью, особенно о Наташе — отчасти поэтому и удержалась от напоминания о том, что у Димы, который сидел на Антигуа, со страхом божьим в душе, не было особого выбора, когда настал час искать гонца, конфидента, исповедника, или кем там он назначил Перри. Или кем Перри сам себя назначил. Гейл всегда знала, что в его душе, ожидая пробуждения, дремлет романтическое желание беззаветно посвятить себя чему-нибудь — и если это сопряжено с опасностью, тем лучше.
  На сцене недоставало лишь вдохновенного фанатика с будильником — и тут, как по заказу, появился Гектор, обаятельный, остроумный, обманчиво непринужденный. По мнению Гейл — типичный сутяга, способный до конца жизни доказывать, что ему принадлежит земля, на которой построено Вестминстерское аббатство. Возможно, лет через сто суд завершил бы слушание его дела, признал его правоту и вынес решение в его пользу. Но до той поры аббатство все-таки останется на прежнем месте и Земля будет вращаться своим чередом.
  А Люк?.. Люк — это Люк, насколько Перри мог судить: бесспорно, надежный, профессиональный, добросовестный и сообразительный работник. И все-таки, надо признать, он обрадовался, узнав, что Люк не лидер, как они поначалу предположили, а всего лишь помощник Гектора. А поскольку Гектор в глазах Перри был непогрешим, логично было и то, что Люк ему подчиняется.
  Гейл считала иначе. Чем лучше она узнавала Люка в течение двухнедельного «ознакомительного курса», тем больше склонялась к мысли, что на него-то как раз можно положиться, невзирая на его нервозность, преувеличенную любезность и беспокойство, скользившее по лицу, когда ему казалось, что никто не смотрит. А вот от Гектора, с его нахальной отвагой, похабными шуточками и сокрушительной силой убеждения, она готова была ждать чего угодно.
  То, что Люк был в нее влюблен, не удивляло и не раздражало Гейл. Мужчины нередко в нее влюблялись. Как-то даже спокойнее, когда точно знаешь, как к тебе относятся. Не удивляло ее и то, что Перри ничего не замечает. Его наивность тоже в известном смысле действовала успокаивающе.
  Больше всего ее тревожила страстная преданность Гектора своему делу. Он явно посвятил жизнь выполнению некоей миссии, чем, собственно, и приворожил Перри.
  — Я еще не прошел проверку, — сказал как-то раз Перри в очередном припадке самоуничижения. — А Гектор — сформировавшаяся личность. — Этим комплиментом Перри награждал немногих и мечтал однажды услышать его и в свой адрес.
  Гектор — идеал, к которому стремится Перри? Гектор — человек действия, который борется за то, о чем Перри только разглагольствует?
  Однако кто сейчас на передовой? Перри. А кто тратит время на болтовню? Гектор.
  
  Перри был очарован не только Гектором, но и Олли. Перри, гордившийся своей проницательностью, в жизни бы не поверил, как и Гейл, что неуклюжий и бесформенный Олли, с его казарменными замашками, сережкой в ухе, могучим интеллектом и едва уловимым иностранным акцентом (который Гейл никак не могла определить, а спросить не решалась из вежливости), окажется прирожденным наставником — педантичным, четким, умеющим сделать каждый урок интересным и запоминающимся.
  И ничего страшного, что им приходилось тратить драгоценные выходные или вечера после утомительного дня в суде; или что Перри проводил долгие часы в колледже на зубодробительных выпускных церемониях, прощался со студентами и укладывал вещи. Олли в мгновение ока их околдовывал, где бы ни проходили занятия. Иногда они встречались в подвале в Блумсбери. Иногда Перри с Гейл устраивались в переполненном кафе на Тоттенхэм-корт-роуд, Люк прогуливался по тротуару, а исполин Олли сидел в машине, надвинув на глаза берет, — таким образом они испытывали различные шпионские игрушки из его запасов: для мужчин — ручки, пуговицы, булавки для галстуков, которые могли подслушивать, передавать или записывать (а то и все сразу), для женщин — украшения.
  — Ну, что тут вам больше подходит, Гейл? — спросил Олли, когда настала ее очередь подбирать себе «снаряжение». А когда она ответила: «Честно говоря, Олли, я вот это все ни за какие коврижки не надела бы», — они отправились в «Либерти» искать что-нибудь в ее стиле.
  Впрочем, шансы, что им доведется использовать какие-либо штучки из коллекции Олли, были близки к нулю — он непрестанно твердил об этом.
  — Гектор, будь его воля, вас и близко к ним не подпустил бы, дорогая. Это просто на всякий случай. Например, если вам доведется внезапно услышать что-нибудь крайне важное, чего никто не ожидает, и притом не будет никакой угрозы для жизни, имущества и так далее. Все, что нам нужно, — элементарные навыки работы с оборудованием.
  Честно говоря, Гейл и в этом сомневалась. Она подозревала, что арсенал Олли на самом деле — просто тренировочные макеты, призванные вселять психологическую зависимость в тех, кого учат с ними обращаться.
  — Ваш ознакомительный курс будет идти так, как удобно вам, а не нам, — сообщил Гектор в первый же вечер, обращаясь к свежеиспеченным рекрутам напыщенным голосом, какого Гейл потом ни разу от него не слышала, — наверное, он тоже нервничал. — Перри, если застрянете в Оксфорде на внеплановом собрании, — просто позвоните нам и дайте отбой. Гейл, чем бы вы там ни занимались в суде, не искушайте судьбу. Ваша задача — вести себя естественно и деловито. Если ваш образ жизни изменится, люди начнут подозрительно коситься, что приведет к нежелательным результатам. Понятно?
  Затем он повторил для Гейл обещание, которое дал Перри.
  — Мы расскажем вам не много, но все это будет чистой правдой. Вы — обычная парочка за границей. Так хочет Дима, так хочу я, да и Люк с Олли тоже. Чего вы не знаете, того и не запорете. Каждое новое лицо должно быть действительно новым, каждый первый раз — первым. Дима намеревается «отмывать» вас точно так же, как он отмывает деньги. Ввести в свой круг, превратить в твердую валюту. В сущности, после Москвы он под арестом, куда бы он ни пошел. В том-то и проблема, и ему придется крепко подумать, как ее разрешить. Так уж повелось: хочешь жить — умей вертеться. Пусть сукин сын покажет нам, что, как и когда он может сделать… — Подумав, Гектор внезапно добавляет: — Я, понимаете ли, сквернослов. Мне так проще, удобнее. Зато Люк и Олли у нас скромники, они поддерживают баланс.
  Наставление продолжалось:
  — Вам тут не тренировочная база — повторяю, ничего подобного. У нас нет пары лет в запасе, а есть всего несколько часов, растянутых на пару недель. Мы просто знакомимся, учимся безоговорочно доверять друг другу. Вы нам, а мы — вам. Но вы — не шпионы. Так что, ради бога, не пытайтесь ими быть. Даже не помышляйте о слежке. Вас не за этим отправляют. Вы — молодая пара, которая наслаждается выходными в Париже. Поэтому не вздумайте торчать у витрин, оглядываться через плечо и нырять в переулки. А вот мобильные телефоны — другое дело, — тут же оговорился он. — Кто-нибудь из вас пользовался мобильником в присутствии Димы и компании?
  Они разговаривали по телефону, стоя на балконе своего номера. Гейл звонила в суд, узнать, как продвигается «Сэмсон против Сэмсона», а Перри — своей домовладелице в Оксфорде.
  — Кто-нибудь из окружения Димы когда-нибудь слышал звонки ваших телефонов?
  Нет. Точно.
  — Дима или Тамара знают ваши номера?
  — Нет, — решительно ответил Перри.
  — Нет, — подтвердила Гейл чуть менее уверенно.
  Они с Наташей обменялись телефонами. Но ведь Гектор спрашивал не об этом, а значит, она не солгала.
  — В таком случае можно дать им шифрованные, Олли, — сказал Гектор. — Синий для Гейл, серебристый для Перри. А вы двое, пожалуйста, отдайте свои сим-карты Олли — он сделает все, что надо. Ваши новые телефоны будут настроены на прием шифрованных звонков, только между присутствующими. Наши имена будут внесены в телефонную книгу как Том, Дик и Гарри. Том — это я, Дик — это Люк, а Гарри — это Олли. Перри, вас будут звать Мильтон, в честь поэта. Гейл будет Дулитл, в честь Элизы.[10] Все уже готово. В остальном телефоны не отличаются от обычных. Да, Гейл?
  Вопрос юриста:
  — Теперь вы будете прослушивать наши звонки — если не делали этого раньше?
  Смех.
  — Мы будем слушать только звонки по зашифрованным линиям.
  — И больше никаких? Точно?
  — Больше никаких. Честное слово.
  — Даже если я буду звонить своим пяти тайным любовникам?
  — Даже в этом случае. Увы.
  — Как насчет текстовых сообщений?
  — Ни в коем разе. Пустая трата времени, нам это неинтересно.
  — Если наши телефоны зашифрованы, зачем нужны эти нелепые клички?
  — Потому что сосед в автобусе может подслушать разговор. Еще вопросы со стороны обвинения? Олли, где чертов виски?
  — Здесь, Шкипер. Вообще-то я уже вторую бутылку открываю. — И снова этот невозможный, до жути загадочный акцент.
  
  — Расскажите о своей семье, Люк, — попросила Гейл однажды вечером на кухне, за тарелкой супа и бутылкой красного. Они уже собирались расходиться по домам.
  Она сама удивлялась, почему не спрашивала об этом раньше. Возможно — ой, как нехорошо, — просто не хотела, предпочитая держать его на крючке. Люка, видимо, она тоже застигла врасплох: он быстро поднес руку ко лбу и потер маленький белый шрам, который то исчезал, то появлялся, как будто жил собственной жизнью. Коллега-шпион приложил рукояткой пистолета? Или разгневанная супруга — сковородкой?
  — У меня только один сын, Гейл, — сказал он, как будто извиняясь за то, что не произвел больше потомства. — Чудесный парнишка. Зовут Бен. Научил меня всему, что я знаю о жизни. А еще, вы не поверите, обставляет меня в шахматы. — У него непроизвольно дернулось веко. — Проблема в том, что нам ни разу не довелось закончить партию. Слишком много вот этого всего…
  Вот этого всего? Чего — алкоголя? Шпионажа? Женщин?
  Сначала Гейл заподозрила, что у Люка роман с Ивонн, — в основном потому, что шотландка ненавязчиво окружала его материнской заботой. Потом решила, что они просто слаженная разнополая команда; но однажды вечером, заметив взгляд Люка, устремленный то на Ивонн, то на нее, как будто обе были существами высшего порядка, Гейл подумала, что в жизни не видела такого печального лица.
  
  Последний вечер — выпускной. Конец занятиям. Эти две недели никогда не повторятся. На кухне Ивонн и Олли готовят морского окуня. Олли напевает арию из «Травиаты», причем весьма недурно; Люк одобрительно улыбается всем подряд и с преувеличенным умилением качает головой. Гектор принес две больших бутылки мерсо. Но первым делом он хочет поговорить с Перри и Гейл наедине, в помпезной гостиной. Присядем или постоим? Гектор остается стоять, поэтому Перри, неисправимый педант, тоже не садится. Гейл устраивается на стуле, под эстампом Робертса с видом Дамаска.
  — Итак, — говорит Гектор.
  Итак.
  — Момент истины. Без свидетелей. Поручение опасное. Я уже говорил — и повторяю еще раз. Чертовски опасное. У вас еще есть время отказаться и уйти — никто не обидится. Если останетесь, мы будем нянчиться с вами, как только сможем, но учтите, мы работаем практически без страховки. Босиком, на нашем жаргоне. Если раздумали, не нужно прощаться, забудьте про окуня, забирайте свои пальто — и на выход, все это вам приснилось. Последний шанс.
  Последний из многих — но откуда ему знать? Перри и Гейл обсуждали все то же самое каждый вечер в течение двух недель, и Перри непременно хотел, чтобы она ответила за обоих, вот она и отвечает:
  — Все нормально. Мы решились. Мы справимся. — Она вовсе не рассчитывала, что это прозвучит так напыщенно.
  Перри медленно, вдумчиво кивает и добавляет:
  — Ага, точно. — Тоже совсем на него не похоже — должно быть, он сам это понимает, поскольку спешно переводит стрелки на Гектора: — А вы сами? Вы когда-нибудь сомневаетесь?
  — А мы по-любому в глубокой жопе, — беззаботно отвечает Гектор. — В том-то и дело. Если уж хлебаешь дерьмо, то хотя бы хлебай его ради достойной цели.
  Это, разумеется, бальзам на пуританскую душу Перри.
  
  Судя по выражению лица Перри, когда поезд подошел к вокзалу Гар-дю-Нор, бальзам все еще действовал. Ее возлюбленный так и светился сдержанным патриотизмом, чего Гейл никогда не замечала за ним прежде. Гостиницу «Пятнадцать ангелов», сразу видно, выбирал Перри: пять этажей, грязь, теснота, скрипучие полы, крошечный номер, две односпальные кровати шириной с гладильную доску — зато в двух шагах от улицы Бак. И только здесь до них наконец дошло, во что они ввязались. Как будто ознакомительный курс в Блумсбери, в уютной дружеской атмосфере — приятные часы с Олли и Люком, визиты Ивонн, вечерняя порция виски с Гектором, — внушил им чувство защищенности, которое испарилось, стоило им оказаться одним.
  Также они обнаружили, что разучились разговаривать по-человечески и теперь обращаются друг к другу как идеальная пара в рекламе.
  — Жду не дождусь завтрашнего дня, а ты? — говорит Дулитл Мильтону. — Никогда не видела Федерера вживую. Так интересно!
  — Надеюсь, погода не испортится, — отвечает Мильтон, тревожно поглядывая в окно.
  — Я тоже надеюсь, — энергично соглашается Дулитл.
  — Может, распакуем вещички и пойдем перекусим? — предлагает Мильтон.
  — Прекрасная идея.
  Но на самом деле они думают о другом: если матч отменят из-за плохой погоды, как же тогда Дима станет выкручиваться?
  У Перри звонит телефон. Гектор.
  — Привет, Том, — глупым голосом произносит Перри.
  — Заселились нормально, Мильтон?
  — Прекрасно, просто прекрасно. Отлично добрались, все прошло замечательно, — отчитывается Перри с энтузиазмом, которого хватило бы на двоих.
  — Сегодня вечером вы свободны.
  — Как скажешь.
  — Дулитл довольна?
  — В полном восторге.
  — Звоните, если что. Сервис круглосуточный.
  
  В крошечном вестибюле отеля, по пути на улицу, Перри делится своими сомнениями по поводу погоды с потрясающей дамой, которую все зовут мадам Мать — как матушку Наполеона. Он знаком с ней со студенческих лет, и мадам Мать, по ее словам, любит Перри как сына. Росту в ней не больше четырех футов, и никто не видел ее иначе как в платке поверх папильоток. Гейл с восторгом слушает, как Перри стрекочет по-французски, хотя это всегда ее смущало — возможно, потому что он не признается, кто его научил.
  В кафе на улице Университэ Мильтон и Дулитл едят скверное жаркое и вялый салат, после чего дружно заявляют, что это лучший в мире ужин. Они берут литр домашнего красного, но все не осиливают и забирают остатки с собой в отель.
  — Ведите себя как обычно, — наказал Гектор. — Если у вас есть приятели в Париже и вам захочется с ними пообщаться — какого хрена, почему бы и нет?
  А такого хрена, Гектор, что не сможем мы вести себя с ними как обычно. Не хотим мы тусоваться в кофейне на Сен-Жермен с нашими парижскими приятелями, пока у нас на голове сидит слон по имени Дима. Не хотим сочинять сказки о том, как нам удалось раздобыть билеты на завтрашний матч.
  
  Вернувшись в номер, они допивают остатки красного вина из стаканов для зубных щеток, после чего неспешно и ласково занимаются любовью, не произнося ни слова — наилучший вариант. Утром Гейл спит допоздна — от волнения, — а проснувшись, видит, что Перри смотрит на дождь за грязными стеклами. Наверняка опять гадает, что будет делать Дима, если матч отменят. А если его отложат до понедельника, думает Гейл, не придется ли ей звонить на работу и врать, что у нее болит горло (так в суде иносказательно обозначают «критические дни»)?
  Внезапно все выстраивается в систему. Сначала они завтракают кофе с круассанами, которые приносит в номер мадам Мать, попутно шепнув Гейл: «Ох и гигант он у нас». Затем звонит Люк — просто так, узнать, хорошо ли им спалось и подходящее ли у них настроение для тенниса. Еще некоторое время они валяются в постели, обсуждая, чем бы заняться до трех часов, чтобы потом без спешки добраться до стадиона и найти свои места.
  Поочередно воспользовавшись крошечной раковиной и одевшись, они идут пешком в музей Родена (Перри задает темп), встают в хвост очереди школьников и едва успевают войти в сад, как начинается дождь. Они прячутся под деревьями, а затем находят убежище в кафе при музее и через открытые двери пытаются разглядеть, в какую сторону плывут тучи.
  По обоюдному согласию оставив кофе недопитым — впрочем, ни один не в состоянии назвать причину, — они решают отправиться на Елисейские поля, но там, оказывается, все перекрыто. По словам мадам Матери, в городе Мишель Обама с детьми, но это государственная тайна, поэтому в курсе только мадам и весь Париж.
  Сад у театра Мариньи, впрочем, открыт для публики и безлюден, не считая двух пожилых арабов в черных костюмах и белых ботинках. Дулитл выбирает скамью, Мильтон одобрительно кивает. Дулитл разглядывает каштаны, Мильтон — карту.
  Перри знает Париж — он, разумеется, уже прикинул, каким образом они доберутся до стадиона «Ролан Гаррос», сначала на метро, потом автобусом, с хорошим запасом, чтобы наверняка прибыть к назначенному Тамарой сроку.
  Тем не менее ему кажется логичным уткнуться в карту — ибо зачем же еще молодая пара, проводящая уикенд в Париже, принимает идиотское решение посидеть на парковой скамейке под дождем?
  — Все в порядке, Дулитл? Никаких проблем? — спрашивает Люк тоном семейного доктора, который навещал Перкинсов, когда Гейл была маленькой. Болит горлышко, Гейл? Ну-ка, ну-ка, раздевайся, посмотрим.
  — Никаких проблем, ничего не нужно, спасибо, — отвечает она. — Мильтон говорит, через полчасика поедем.
  И горло у меня не болит.
  Перри складывает карту. Разговор с Люком разозлил Гейл и выбил из колеи. Во рту у нее пересохло, она нервно облизывает губы. Абсурд какой-то, дальше некуда. Они вновь выходят на улицу и шагают по направлению к Триумфальной арке. Перри несется впереди — он так всегда делает, когда хочет побыть один, но не может.
  — Какого хрена, ты куда? — шипит она ему на ухо.
  Он ныряет в душный торговый центр, где ревет рок-музыка. Заглядывает в темную витрину, как будто за ней скрыто его будущее. Перри разыгрывает шпиона? Нарушает инструкции Гектора, который запретил искать воображаемый «хвост»?
  Нет. Он смеется. Гейл, слава богу, тоже. Стоя в обнимку, они изумленно рассматривают внушительный арсенал шпионских прибамбасов: наручные часы со встроенным фотоаппаратом за десять тысяч евро, микрофоны для чемоданов, телефонные шифраторы, очки ночного видения, электрошокеры в широком ассортименте, кобуры с нескользящими ремешками, снаряды на любой вкус — резиновые пули, шарики с краской и перцем. Добро пожаловать в мир паранойи.
  
  Нужный автобус не пришел.
  И на метро они не поехали.
  Какой-то пассажир, который годился ей в дедушки, ущипнул Гейл за ягодицу.
  Они примчались на стадион и теперь стояли в очереди вежливых французов, слева от западных ворот «Ролан Гарроса», ровно за двенадцать минут до назначенного Тамарой времени.
  Гейл с улыбкой на губах проскользнула мимо добродушных охранников в униформе, которые охотно улыбнулись ей в ответ, и побрела в толпе по аллее, мимо магазинчиков, под бряцанье незримого духового оркестра, гудение альпийских рожков и неразборчивые крики громкоговорителей.
  С привычным хладнокровием адвоката она читала вывески на бутиках спонсоров: «Лакост», «Слезенджер», «Найк», «Хед», «Рибок» — какую там марку Тамара упомянула в своем письме? Только не делай вид, что забыла.
  — Перри! — Она крепко хватает его за руку. — Ты дал честное слово, что купишь мне приличные теннисные туфли! Смотри!
  — Да? А, правда, — соглашается Перри, он же Мильтон, и на лице у него большими буквами написано: «Вспомнил!»
  Он наклоняется, чтобы рассмотреть последнюю модель от «Адидас». Очень убедительно, гораздо лучше, чем она ожидала.
  — Купи уже наконец и себе что-нибудь. Пора выбросить те вонючие кроссовки, у них шнурки заплесневели, — приказывает Мильтону командирша Дулитл.
  — Профессор! Господи! Мой друг! Не помнишь меня?
  Оклик раздается безо всякого предупреждения — пока лишь бестелесный голос, тот самый, что перекрывал шум трех ветров на Антигуа.
  Помню я тебя, помню, вот только я не Профессор.
  Профессор у нас Перри.
  Поэтому я буду и дальше рассматривать новую коллекцию «Адидас» — пусть Перри отзовется первым, а потом обернусь и я, с выражением подобающей радости и безграничного удивления, как учил Олли.
  Первый пошел. Гейл чувствует, как Перри отходит, и мысленно подсчитывает, сколько времени ему нужно, чтобы поверить своим глазам.
  — Боже мой, Дима. Дима с Антигуа! Потрясающе!
  Не перегибай палку, Перри, придержи коней.
  — Скажи на милость, что ты тут делаешь? Гейл, ты погляди!
  Не погляжу. Не сразу. Я рассматриваю обувь. Выбирая туфли, пусть даже и спортивные, я всегда рассеянна, витаю в облаках — помнишь?
  Тогда им это казалось таким нелепым — снова и снова репетировать встречу у магазинов спортивной обуви в Кэмден-таун и в Голдерс-Грин: сначала Олли в роли Димы старательно хлопал «Профессора» по плечу, а Люк изображал случайного прохожего, затем наоборот. Но теперь Гейл оценила репетиции по достоинству — она выучила свои реплики.
  Значит, так: чуть-чуть подождать, услышать слова Перри, прийти в себя, обернуться. Потом подобающе радоваться и безгранично удивляться.
  — Дима! Ну надо же, это ты! Вот чудеса! Это… это просто невероятно! — Она тоненько взвизгивает от восторга, словно девочка, открывающая рождественский подарок, и смотрит, как Перри обнимает могучего Диму. Тот радуется и удивляется не менее естественно, чем она:
  — Что ты тут делаешь, Профессор, чертяка, теннисист хренов?
  — Дима, а ты что тут делаешь? — спрашивают Перри и Гейл хором, вразброд, перекрикивая Димин рык.
  Он изменился. Стал бледнее, карибский загар сошел. Под красивыми карими глазами залегли желтые круги. Резкие линии в уголках рта. Но осанка прежняя, грудь вперед — «нападай, если посмеешь». Маленькие ступни все так же властно попирают землю, точь-в-точь Генрих VIII.
  Этот человек — прирожденный актер, только послушайте:
  — Думаешь, Федерер станет поддаваться этому, как его, Содерлингу, так же, как ты мне? Думаешь, он проебет матч, потому что любит честную игру? Гейл, боже ты мой, иди сюда, можно я ее обниму, Профессор? Вы еще не поженились? Ну ты лопух! — Он притягивает Гейл к своей огромной туше, прижимается всем телом — влажной щекой, грудью, пахом и, наконец, коленями, — затем отстраняется, чтобы непременно трижды, в честь Святой Троицы, расцеловать ее в щеки — слева, справа, снова слева.
  Перри тем временем бубнит:
  — Подумать только, какое забавное, немыслимое совпадение… — Звучит как-то чересчур заученно. По мнению Гейл, фразе недостает спонтанности, и она спешит на выручку — принимается взволнованно трещать, сыпать вопросами.
  — Дима, дорогой, как там Катя и Ира? Я все время их вспоминаю. — Чистая правда. — А мальчики играют в крикет? Как Наташа? Где вы были все это время? Амброз сказал, вы уехали в Москву. Вы все в Москве были, да? На похоронах? Ты отлично выглядишь. Как Тамара? Как поживают твои друзья и родственники — они странные, но такие милые…
  Она действительно это сказала? Да. Болтая и изредка получая отрывистые ответы, Гейл краем глаза замечает элегантно одетых мужчин и женщин, которые наблюдают за происходящим, — новая Димина свита, судя по всему, но эти помоложе, прилизанные, мало похожие на замшелых субъектов с Антигуа. Уж не маячит ли среди них белобрысый Ники? Если да, то он обзавелся бежевым костюмом от «Армани» с модными обшлагами, под которыми, вероятно, скрыты золотой браслет-цепочка и водонепроницаемые часы.
  Дима продолжает говорить, и Гейл слышит то, чего ей слышать вовсе не хочется: Тамара и дети прямо из Москвы улетели в Цюрих — да, Наташа тоже, на хрен ей сдался этот теннис, девочка хочет домой, в Берн, читать и ездить верхом. Успокойся. Проскользнул ли тут намек, что с Наташей не все благополучно, или у Гейл всего лишь разыгралось воображение?
  Все говорят одновременно.
  — Как, ты больше не учишь детишек, Профессор? — шутливо возмущается Дима. — Может, поучишь французских детишек быть английскими джентльменами? Слушайте, где ваши места? Наверху небось, на самой галерке?
  Судя по всему, ту же самую веселую речь он пересказывает своим спутникам по-русски, через плечо. Должно быть, она много потеряла в переводе, потому что лишь двое-трое щеголей улыбаются — в том числе изящный, похожий на танцора мужчина в центре группы. Поначалу Гейл принимает его за элитного гида, поскольку он одет в спортивный блейзер кремового цвета, с вышитым золотым якорем на кармане, и держит в руках ярко-красный зонтик, который в сочетании с эффектно зачесанной назад седой шевелюрой мог бы служить превосходным ориентиром для потерявшихся в толпе. Гейл видит его улыбку, потом перехватывает взгляд. И чувствует, что он так и не сводит с нее глаз, когда она вновь переключается на Диму.
  Дима требует, чтобы ему показали билеты. Перри вечно все теряет, поэтому билеты у Гейл. Она помнит номера наизусть, Перри тоже. Но прямо сейчас она вдруг их забывает и очаровательно смущается, протягивая билеты Диме. Тот пренебрежительно фыркает:
  — Профессор, у вас есть телескопы? На такой верхотуре нужны, блин, кислородные маски!
  Он снова повторяет шутку по-русски, и снова зрители скорее терпят, нежели слушают. У Димы одышка — появилась после Антигуа? Или только сегодня? Проблемы с сердцем? Или это от водки?
  — У нас целая ложа, слышь! Корпоративная хрень, все дела. Ребята, с которыми я работаю. Гости из Москвы. Из нашей фирмы. Красивые девушки. Гляньте вон.
  Две девушки действительно привлекают внимание Гейл. Кожаные жакеты, узкие прямые юбки, изящные полусапожки. Чьи-то красивые жены? Или дорогие проститутки для московских гостей? Если так — то явно перворазрядные.
  — Тридцать мест в вип-зоне, жратва пальчики оближешь, — продолжает громыхать Дима. — Хочешь к нам, Гейл? Посмотришь игру как леди. Шампанское пьешь? У нас его полно. Ну же, пошли, Профессор. Чего ломаешься?
  А того, что Гектор велел поломаться. Чем он неприступнее, тем сильнее тебе придется постараться, чтобы заполучить его, и меня заодно, — и тем вероятнее твои московские гости скушают нашу лапшу. Перри, загнанный в угол, изо всех сил старается быть самим собой — хмурится, смущается, робеет. Для лгуна-новичка он неплохо справляется. Но все равно пора ему помочь.
  — Эти билеты — подарок, Дима, — доверительно воркует Гейл, гладя его по плечу. — Подарок от друга, одного милого пожилого джентльмена. Просто так. Нехорошо получится, если мы займем другие места. Не дай бог он узнает, ужасно расстроится… — Эту отговорку они сочинили с Люком и Олли за ночным стаканчиком виски.
  Дима разочарованно переводит взгляд с Гейл на Перри и собирается с мыслями.
  Компания у него за спиной явно досадует: не пора ли двигаться дальше?
  Хочешь жить — умей вертеться…
  Эврика!
  — Слушай сюда, Профессор. Ладно? Слушай… — Дима тычет Перри пальцем в грудь и повторяет, угрожающе кивая: — Ладно? После игры. Слышишь? Как только гребаная игра закончится, приходи к нам!
  Он поворачивается к Гейл, словно предлагая ей оспорить этот замечательный план.
  — Слышишь? Обязательно приводи Профессора в вип-ложу. Выпьете с нами шампанского. Матч закончится, да не совсем. Потом какие-то спасибы, речи, хренотень всякая. Федерер запросто выиграет. Не хочешь поставить пять штук против Федерера, Профессор? Давай три к одному. Четыре к одному.
  Перри смеется. Федерер — его кумир, его бог. Исключено, Дима, извини. Даже на сто к одному не согласен. Но Дима еще не все сказал:
  — Сыграешь со мной завтра, Профессор, слышь? Реванш! — Он снова тычет Перри в грудь. — Я пришлю кого-нибудь за тобой после матча, обязательно приходи к нам в ложу. Назначим матч-реванш, настоящий. Я тебя загоняю, на х… Потом оплачу массаж. Он тебе понадобится, ясно?
  Перри не успевает возразить. Краем глаза Гейл видит, как седовласый гид с красным зонтиком отделяется от группы и подкрадывается к Диме со спины.
  — Может быть, представишь нас своим друзьям? Неужели ты хочешь скрыть от нас столь очаровательную леди? — с упреком произносит мягкий голос, на превосходном английском языке с легким итальянским акцентом. — Дель Оро. Эмилио дель Оро. Давний, очень давний друг Димы. Рад познакомиться.
  Сначала он жмет руку Гейл, с учтивым кивком, потом здоровается с Перри, не глядя в глаза, точь-в-точь как один школьный ловелас по имени Перси, когда ей было семнадцать, — он оттер в сторону ее бойфренда и чуть не изнасиловал Гейл прямо на танцплощадке.
  — Я Перри Мейкпис, а это — Гейл Перкинс, — говорит Перри. И беспечно, как бы между прочим, добавляет (Гейл впечатлена!): — На самом деле я никакой не профессор, так что не пугайтесь. Это просто Дима так пытается изгнать меня с корта.
  — Что ж, добро пожаловать на стадион «Ролан Гаррос», Гейл Перкинс и Перри Мейкпис, — отвечает дель Оро с лучезарной улыбкой — Гейл начинает подозревать, что она у него наклеенная. — Приятно будет увидеться с вами после этого исторического матча. Если матч вообще состоится, — вздыхает он, театрально воздевая руки и укоризненно глядя на серое небо.
  Но последнее слово остается за Димой:
  — Я за тобой пришлю, слышишь, Профессор? Не вздумай меня кинуть. И завтра я тебя насмерть загоняю. Люблю Профессора, слышите, вы? — кричит он своим высокомерным молодым спутникам, которые стоят с безжизненными улыбками, и, напоследок еще раз заключив Перри в медвежьи объятия, неспешно движется вместе с ними дальше.
  Глава 12
  Сидя рядом с Перри в двенадцатом ряду западной трибуны «Ролан Гарроса», Гейл недоуменно рассматривает оркестр Республиканской гвардии — в латунных касках с красными кокардами, облегающих белых бриджах и высоких сапогах. Музыканты, готовясь к выступлению, в последний раз погромыхивают литаврами, продувают трубы; на деревянный помост поднимается дирижер и застывает, вскинув над головой руки. Его растопыренные пальцы начинают затейливый танец. Перри что-то говорит, но Гейл не слышит. Она поворачивается к нему, кладет голову на плечо, чтобы успокоиться, — ее бьет дрожь. Перри, на свой лад, тоже нервничает — она чувствует, как бьется его пульс, тук-тук.
  — Это теннис или битва при Бородине? — весело кричит он, указывая на музыкантов в наполеоновской форме. Гейл переспрашивает, заливается смехом и стискивает руку Перри, чтобы вместе с ним вернуться в реальность.
  — Все отлично! — вопит она ему в ухо. — Ты прекрасно справился, просто супер! Места замечательные. Молодец!
  — Ты тоже! Дима отлично выглядит.
  — Да. Но дети уже в Берне!
  — Что?
  — Тамара и малышки в Берне! Наташа тоже! А я-то думала, они будут здесь все вместе!
  — Я тоже.
  Впрочем, Перри разочарован куда меньше, чем Гейл.
  Наполеоновский оркестр играет очень громко. Целые полки могли бы оглохнуть, маршируя под эту музыку.
  — Ему не терпится снова с тобой сыграть, бедняге! — кричит Дулитл.
  — Да, я заметил. — Мильтон улыбается и кивает.
  — Завтра у тебя найдется время?
  — Исключено. Слишком много дел, — отвечает он, непреклонно качая головой.
  — Чего я и боялась. Все так сложно.
  — Да уж, — соглашается он.
  Они просто ребячатся — или в их души закрался страх? Поднеся руку Перри к губам, Гейл целует ее, потом прижимает к щеке: он, сам того не подозревая, растрогал ее чуть ли не до слез.
  Сегодня, именно сегодня Перри должен наслаждаться вовсю, но не может! Наблюдать за игрой Федерера в финале открытого чемпионата — для него это все равно что смотреть, как Нижинский танцует в «Послеполуденном отдыхе фавна». Сколько раз Гейл сидела, свернувшись рядом с ним клубочком, перед телевизором на Примроуз-Хилл и притворялась, будто слушает бесконечные лекции о Федерере, идеальном спортсмене, каким хотел бы стать сам Перри. Федерер — полностью сформировавшаяся личность, Федерер бегает словно танцует, то укорачивая, то удлиняя шаг, чтобы перехитрить летящий мяч, выкроить доли секунды для определения нужной скорости и угла удара, у него сверхъестественная способность просчитывать (впрочем, ничего сверхъестественного, Гейл, всего лишь бесподобная координация глаз-тело-мозг).
  — Я очень хочу, чтобы ты получил удовольствие! — кричит она ему на ухо, в качестве финального напутствия. — Просто выкинь все из головы! Я тебя люблю… я сказала, люблю тебя, идиот!
  
  Гейл невинно разглядывает соседей. Кто это? Димины друзья? Или враги? Люди Гектора? Мы работаем практически без страховки.
  Слева — блондинка с каменной челюстью, на бумажной шляпе — швейцарский крест, еще один — на просторной блузке.
  Справа — пожилой пессимист в непромокаемой шапочке и накидке, он укрывается от дождя, который остальные как будто не замечают.
  Сидящая позади француженка вместе с детьми во весь голос распевает «Марсельезу», возможно решив по ошибке, что Федерер — ее соотечественник.
  Столь же беззаботно Гейл рассматривает толпу на открытых трибунах напротив.
  — Видишь знакомых?! — кричит Перри.
  — Нет. Я подумала — может быть, Барри тут.
  — Барри?
  — Один из наших адвокатов.
  Что за чушь она несет? В суде действительно есть адвокат по имени Барри, но он ненавидит теннис и терпеть не может французов. Гейл проголодалась. Они не только оставили недопитым кофе в музее Родена, но и забыли перекусить. Эта мысль пробуждает в ней воспоминание о романе Берил Бейнбридж, в котором хозяйка дома в разгар званого ужина внезапно забывает, куда поставила пудинг. Гейл хочется поделиться шуткой:
  — И куда же мы дели ланч?
  Но Перри в кои-то веки не замечает аллюзии. Он смотрит на ряд панорамных окон по ту сторону корта. Белые скатерти на столах и суетящиеся официанты различимы даже сквозь дымчатые стекла, и Перри гадает, где именно находится VIP-ложа Димы. Гейл вновь ощущает Димины могучие объятия и по-детски непосредственное прикосновение его чресел к своему бедру. И запах перегара… Он пил вчера вечером или сегодня утром?
  — Просто приводил свой мотор в норму, — отвечает Перри.
  — Что?
  — Мотор!
  
  Наполеоновская гвардия покидает поле боя. Воцаряется напряженная тишина. Подвесная камера скользит над кортом на фоне угрюмого, затянутого тучами неба.
  Наташа. Да или нет? Почему она не ответила на сообщение? Тамара в курсе? Может быть, именно поэтому она спешно увезла девочку в Берн? Нет. Наташа сама за себя решает. Она — не дочь Тамары. Ей-богу, эта женщина никому не годится в матери. Написать сейчас Наташе?
  Только что встретили твоего папу. Смотрим, как играет Федерер. Ты беременна? Целую, Гейл.
  Не смей.
  Стадион взрывается аплодисментами. Появляется сначала Робин Содерлинг, затем Роджер Федерер — скромный и уверенный, как и подобает божеству. Перри подается вперед, плотно сжав губы. Он видит своего кумира.
  Разминка. Федерер пропускает пару ударов слева. Содерлинг несколько раз парирует — довольно раздражительно для дружеского размена. Федерер в одиночестве делает две-три подачи, Содерлинг тоже. Разминка окончена. Куртки падают с плеч спортсменов — точь-в-точь ножны, соскальзывающие с клинка. Федерер в голубой рубашке поло, с красной «птичкой» на изнанке воротничка и еще одной — на головной повязке; Содерлинг в белой, с яркими желтыми росчерками.
  Перри вновь переводит взгляд на тонированные окна лож, Гейл тоже. Ей кажется — или она действительно видит кремовый блейзер с золотым якорем на кармане, мелькающий в коричневой дымке за стеклами? Если есть на свете человек, с которым не следует садиться на заднее сиденье такси, то это — синьор Эмилио дель Оро, вот о чем Гейл хочет сказать Перри.
  Тише, матч начался — и, к великой радости зрителей, хоть и неожиданно для Гейл, Федерер берет подачу Содерлинга и выигрывает. Вновь подает Содерлинг. Хорошенькая светловолосая девочка с хвостиками подает ему мяч, делает книксен и убегает. Судья на линии орет как резаный. Вновь начинается дождь. Двойная ошибка у Содерлинга; начинается триумфальное шествие Федерера к победе. Лицо Перри озарено огнем неподдельного благоговения. Как же она все-таки его любит! За удивительную смелость, за извечное стремление поступать правильно, даже если так нельзя, за верность и неумение себя жалеть. Она — его сестра, друг, защитник.
  Перри, должно быть, чувствует то же самое, потому что берет Гейл за руку и не отпускает. Пускай Содерлинг дошел до финала, но Федерер войдет в историю — и Перри вместе с ним. Федерер выигрывает первый сет со счетом 6:1. Всего за полчаса.
  
  Манеры французской публики безупречны, думает Гейл. Федерер — их кумир, тут они солидарны с Перри. Но они неизменно выказывают свое одобрение Содерлингу всякий раз, когда он того заслуживает. Содерлинг благодарен им — и демонстрирует свою признательность. Он рискует — а следовательно, совершает ошибки. Наконец Федерер тоже ошибается; чтобы искупить свою вину, он посылает смертоносный укороченный удар, стоя в десяти футах за задней линией.
  Когда Перри смотрит большой теннис, у него фантастически обостряется восприятие. После пары ударов он способен предсказать, к чему все идет и у кого в руках игра. Гейл не такая. Она — человек приземленный. Стукни по мячу, и будь что будет — вот ее девиз. Для ее уровня мастерства это нормально.
  Но внезапно Перри перестает следить за игрой. И на окна лож он тоже больше не смотрит. Он вскакивает и становится перед Гейл, как будто пытается заслонить ее. Перри кричит: «Какого черта?!», не надеясь, впрочем, получить ответ.
  Она тоже встает — это непросто, поскольку все вокруг уже на ногах и вопят «какого черта?!» по-французски, по-немецки, по-английски и так далее. Гейл ожидает увидеть мертвых фазанов у ног Роджера Федерера, потому что шум, поднятый вскочившими в едином порыве зрителями, напомнил ей, как хлопали крыльями перепуганные птицы, поднимаясь повыше в небо, точно допотопные аэропланы. Их тут же настигли пули брата и его богатых приятелей, и отсюда вторая, столь же безумная, мысль — что Диму кто-то застрелил (возможно, Ники) и выбросил из окна VIP-ложи.
  Но на корте появляется какой-то долговязый тип, похожий на растрепанную райскую птицу, — это не Дима, и он отнюдь не мертв. На нем — красный фригийский колпак и красные гольфы, на плечи наброшен кроваво-алый плащ. Он разговаривает с Федерером у задней линии, с которой тот только что подавал.
  Теннисист слегка озадачен и не знает, что сказать — они явно незнакомы, — но не расстается с приличными манерами, хоть и кажется немного раздраженным, как бы напоминая, на свой швейцарский лад, о том, что и в его прославленной броне есть трещинки. В конце концов, он здесь затем, чтобы войти в историю, а не тратить время на болтовню с каким-то долговязым незнакомцем, который без спросу влез на корт.
  Но вот разговор окончен, человек в красном плаще поспешно бежит к сетке, размахивая руками. За ним, точно в комедийном фильме, гонится припозднившаяся охрана в черных костюмах. Толпа молчит: они — зрители, и это — тоже спорт, хоть и не высшего порядка. Мужчина в плаще перемахивает через сетку, но неудачно — он задевает трос. Оказывается, на нем не плащ, а флаг. По ту сторону сетки появляются еще двое в черном. Это испанский флаг — по крайней мере, так утверждает женщина, певшая «Марсельезу», но ее мнение тут же оспаривает чей-то хриплый бас несколькими рядами выше: он говорит, что это флаг футбольного клуба, «Барсы».
  Охранник наконец перехватывает человека с флагом, валит его наземь. Двое его коллег набрасываются на беднягу и волокут в какой-то темный коридор. Гейл смотрит на Перри — он бледен как смерть.
  — Господи, было так близко… — шепчет она.
  Близко? К чему? Но Перри соглашается. Да, близко.
  
  Боги не потеют. Бледно-голубая рубашка Федерера остается сухой, не считая единственного пятнышка между лопаток. Его движения стали чуть менее плавными, но о причине остается лишь гадать — то ли грунт от дождя размок, то ли неожиданное вторжение человека с флагом подействовало на нервы. Солнце прячется, на трибунах открываются зонтики, счет во втором сете 4:3, Содерлинг наступает, а Федерер кажется слегка подавленным. Он всего лишь хочет войти в историю и отправиться домой, в родную Швейцарию. Ой, мамочки, тай-брейк — но нет, первые же подачи Федерера достигают цели одна за другой, точь-в-точь как иногда у Перри, только вдвое быстрее. Третий сет, и Федерер берет подачу Содерлинга, он вновь играет в потрясающем ритме, и человек с флагом забыт.
  Федерер плачет еще до победы?
  Не важно. Он уже победил. Вот так просто и даже обыденно. Федерер выиграл и теперь может плакать сколько душе угодно, и Перри тоже смаргивает скупую мужскую слезу. Его кумир вошел в историю, как и собирался, и публика стоя приветствует героя. Белобрысый Ники пробирается вдоль рядов, заполненных ликующими зрителями; аплодисменты звучат как барабанный бой.
  — Помните, я отвозил вас обратно в отель, на Антигуа? — спрашивает Ники без тени улыбки.
  — Привет, — говорит Перри.
  — Понравился матч?
  — Да, очень.
  — Хорош, а? Федерер?
  — Великолепен.
  — Пойдете к Диме?
  Перри с сомнением смотрит на Гейл: твоя очередь.
  — К сожалению, мы торопимся, Ники. Нам столько народу нужно повидать в Париже…
  — Знаете что, Гейл? — грустно вздыхает Ники. — Если вы не придете выпить с Димой, он мне, наверное, яйца оторвет.
  Гейл притворяется, что не расслышала.
  — Решай, — говорит ей Перри.
  — Всего один глоточек, — соглашается Гейл, делая вид, будто сдается неохотно.
  Ники пропускает их вперед и топает следом — как и подобает хорошо обученному телохранителю. Но Перри и Гейл вовсе не собираются бежать. Альпийские рожки гудят в толпе, печально и душераздирающе. Ники сзади подсказывает дорогу. Перри и Гейл поднимаются по каменной лестнице и ныряют в коридор, куда выходят разноцветные двери, похожие на шкафчики в гимназии Гейл, с той разницей, что вместо имен учениц на них написаны названия фирм. На синей двери — «Мейер-Амброзини», на розовой — «Сегура-Хелленика», на желтой — «Эрос Вакансиа». И наконец, на ярко-красной — «Арена Кипр»; Ники набирает код и ждет, пока услужливая рука отопрет дверь.
  
  «После оргии» — вот как называлась картина, которую увидела Гейл, войдя в длинное, с низким потолком и покатыми стеклянными стенами, помещение VIP-ложи, которая находилась так близко от корта, что можно было вытянуть руку и коснуться покрытия — если бы только дель Оро убрался с дороги.
  В помещении стояли полтора десятка столов, одни накрытые на четыре персоны, другие — на шесть. Пренебрегая правилами безопасности, мужчины, словно после удачного секса, курили и предавались собственным мыслям; несколько человек окинули Гейл взглядом, как будто прикидывая, хороша ли она в постели. Здесь сидели и девушки, уже далеко не такие миловидные (неудивительно, учитывая, сколько им пришлось выпить), хотя, возможно, они лишь притворялись пьяными. В конце концов, это часть их профессии.
  Ближайший к Гейл стол, самый большой, установлен на почетном возвышении. Видимо, семеро сидящих за ним мужчин — особо важные птицы. Ее вывод тут же подтверждает дель Оро, который выставляет Гейл и Перри на обозрение семерки — коренастых типов с холодными глазами и скучными лицами (а также с бутылками, запрещенными сигаретами и девицами).
  — Профессор. Гейл. Прошу, поздоровайтесь с хозяевами этого празднества, джентльменами и их дамами, — с галантностью старого придворного провозглашает дель Оро и повторяет фразу по-русски.
  Кое-кто из сидящих за столом угрюмо кивает в ответ и здоровается. На лицах девушек застыли фальшивые улыбки стюардесс.
  — Эй ты! Друг!
  Кто это кричит? Кому? А, вон тот мужик с толстой шеей, короткой стрижкой и сигарой. Он обращается к Перри:
  — Ты Профессор?
  — Да, так меня называет Дима.
  — Понравился матч?
  — Да. Отличный матч. Я почувствовал себя избранным.
  — Ты тоже хорошо играешь, да? Лучше, чем Федерер? — продолжает орать толстошеий, кичась своим английским.
  — Ну… вряд ли.
  — Ладно, развлекайся. Приятного вечера.
  Дель Оро ведет их по проходу. По ту сторону стеклянной стены швейцарские чиновники в соломенных шляпах с синими лентами мужественно спускаются из президентской ложи по мокрым ступенькам, чтобы почтить своим присутствием церемонию закрытия чемпионата. Перри и Гейл вслед за дель Оро лавируют между столами, задевают чьи-то головы, говорят незнакомым людям: «Прошу прощения, ой, извините, да, отличный был матч». Гости — преимущественно мужчины, среди них не только европейцы, но и арабы, и индийцы.
  А вот и стол соотечественников. Они вскакивают, все одновременно. «Я Попхэм, вы просто очаровательны…», «Меня зовут Джайлс, здравствуйте…», «Профессор, да вы везунчик», — слишком шумно, чтобы разобраться, кто здесь кто, но Гейл старается изо всех сил.
  Двое мужчин в бумажных шляпах со швейцарскими крестами, один — полный и веселый, другой тощий, жаждут пожать ей руку. Петя и Волк, думает Гейл. Глупость, конечно, но они ей запоминаются.
  — Видишь его? — спрашивает она у Перри и в ту же секунду сама замечает Диму: сгорбившись, он сидит в дальнем конце ложи, в полном одиночестве за столиком, накрытым на четверых. Перед ним стоит бутылка водки, а за плечом нависает некий задумчивый труп, с тонкими запястьями и высокими скулами. Якобы охраняет дверь на кухню. Эмилио дель Оро бормочет на ухо Гейл, как будто они знакомы всю жизнь:
  — Наш друг Дима в депрессии, Гейл. Вам, конечно, известно о трагедии, о двойных похоронах в Москве… Его близкого друга убили маньяки, и он все никак не оправится. Можете убедиться.
  Она уже убедилась. И задумалась, сколько в этом образе правды. Дима без улыбки и приветливых слов на устах, погруженный в пьяную меланхолию. Он даже не удосуживается встать при появлении Перри и Гейл, лишь злобно зыркает на них из угла, в который его сослали с двумя охранниками. Белобрысый Ники уже занял свое место рядом с Задумчивым Трупом; есть нечто жуткое в том, что эти двое не обращают друг на друга никакого внимания, следя исключительно за своим подопечным.
  — Садись здесь, Профессор, не доверяй этому черту Эмилио. Гейл, я тебя обожаю. С'диссюда. Гарсон, шампанского! Ici.[11]
  На корт вновь выходит оркестр Республиканской гвардии. Федерер и Содерлинг поднимаются на пьедестал почета, их сопровождает Андре Агасси.
  — Вы говорили с теми парнями за столом? — мрачно спрашивает Дима. — Хотите знакомиться со сраными банкирами, юристами, финансистами? С ребятами, которые держат мир за яйца? У нас тут есть французы, немцы, швейцарцы… — Он поднимает голову и орет через всю комнату: — Эй, вы, поздоровайтесь с Профессором! Он сделал меня на корте! А это Гейл! Он на ней женится! А если не женится, она выйдет за Роджера Федерера. Да, Гейл?
  — Думаю, меня вполне устроит Перри, — отвечает она.
  Кто-нибудь вообще его слушает? Молодые люди за главным столом и бровью не ведут, а их девушки инстинктивно жмутся друг к дружке, когда Дима повышает голос. За ближними столиками тоже никто особенно не реагирует.
  — И англичане у нас есть… Честные игроки. Эй, Банни! Обри! Банни, иди сюда! Банни!
  Ноль эмоций.
  — Знаете, что значит «Банни»? Кролик! Ну и хер с ним.
  Вежливо обернувшись, чтобы поглядеть на кролика, Гейл успевает отметить колобка с бородкой и бакенбардами — если у кого-то тут кличка Банни, так точно у него. Но Обри она ищет глазами тщетно. Разве что это вон тот высокий, лысеющий, сутулый очкарик с умным лицом, который стремительно шагает к двери с дождевиком в руках, как будто внезапно вспомнил, что опаздывает на поезд.
  Элегантный седовласый Эмилио дель Оро занимает свободное место рядом с Димой. Интересно, это настоящие волосы или имплантат? В наши дни прекрасно делают подобные операции.
  
  Дима предлагает назначить матч-реванш на завтра. Перри с извинениями отказывается, оправдывается перед Димой как перед давним другом — он действительно в каком-то смысле начал ощущать себя Диминым другом за три недели, что они не виделись.
  — Дима, ну никак не могу, правда, — протестует Перри. — В Париже у нас полно знакомых, которые непременно хотят с нами увидеться. И собой у меня ничего для тенниса нет. К тому же я обещал Гейл, что мы посмотрим кувшинки Моне. Честное слово дал.
  Дима отхлебывает водки и вытирает губы.
  — Мы сыграем, — говорит он тоном, не терпящим возражений. — В «Королевском клубе». Завтра в двенадцать. Уже решено. Потом, мать твою, массаж.
  — Массаж под дождем, Дима? — игриво уточняет Гейл. — Только не говори, что это новая услуга.
  Дима не обращает на нее внимания.
  — В девять у меня встреча в банке, подписываю хренову кучу бумаг. В двенадцать матч-реванш, слышишь ты? Или струсишь? — Перри вновь начинает возражать, но Дима его заглушает. — Корт номер шесть. Самый лучший. Час играем, потом массаж и ланч, я плачу.
  Учтиво вклиниваясь в разговор, дель Оро пытается сменить тему:
  — Простите мое любопытство — где вы остановились, Профессор? В «Ритце»? Надеюсь, что нет. Здесь есть чудесные колоритные отельчики, надо только знать, где искать. Если бы меня предупредили заранее, я назвал бы вам с десяток.
  «Если начнут расспрашивать, не увиливай, говори прямо, — наставлял Гектор. — На невинный вопрос — невинный ответ». Перри явно отнесся серьезно к этому совету — сейчас он смеется:
  — Место такое паршивое, что вы просто не поверите…
  Но Эмилио верит. Название до того ему понравилось, что он даже заносит его в записную книжечку в крокодиловом переплете, извлеченную из кармана кремового пиджака. После этого он обрушивает на Диму всю мощь своего навязчивого обаяния:
  — Что касается матча на завтра, как ты предлагаешь, Дима, то я думаю, Гейл права. Ты совершенно забыл о дожде. Даже наш друг Профессор не сможет играть в ливень. Завтрашний прогноз еще хуже, чем сегодняшний.
  — От…сь!
  
  Дима стукнул кулаком по столу так сильно, что бокалы покатились в разные стороны. Бутылка красного бургундского коварно пыталась выплеснуть остатки своего содержимого на ковер, пока Перри ловким движением не поймал ее и не вернул в вертикальное положение. Все присутствующие как будто оглохли от взрыва.
  Мягкая просьба Перри восстановила некоторое подобие спокойствия:
  — Дима, ну перестань же. Помилуй, у меня даже ракетки с собой нет.
  — У дель Оро штук двадцать сраных ракеток.
  — Тридцать, — ледяным голосом поправляет тот.
  — Ну ладно…
  Что «ладно»? Ладно, сейчас еще раз тресну по столу? Вспотевшее лицо неумолимо, челюсти стиснуты — пошатываясь, Дима встает, привычно выпячивает грудь, хватает Перри за руку и подтаскивает к себе почти вплотную.
  — Эй вы, слушайте! — кричит он. — Мы с Профессором завтра… мы сыграем в теннис, матч-реванш, и я с него шкуру спущу. Двенадцать часов, «Королевский клуб». Все приходите посмотреть, берите с собой зонтики, мать вашу, потом будет ланч. Платит победитель. То есть Дима. Ясно?
  Да. Несколько человек даже улыбаются, двое аплодируют. За главным столом поначалу царит молчание, затем кто-то вполголоса отпускает замечание по-русски — его встречают неприятным смехом.
  Гейл и Перри переглядываются, улыбаются, пожимают плечами. Разве можно отказаться перед лицом такой непреодолимой силы, да еще в столь неловкой ситуации? Чуя назревающую капитуляцию, дель Оро силится ее предотвратить:
  — Дима, по-моему, ты слишком давишь на своих друзей. Может, стоит отложить реванш на месяц-другой?
  Но он опоздал. Гейл и Перри великодушны.
  — Да полно вам, Эмилио, — говорит Гейл. — Если Диме так хочется сыграть, а Перри не прочь — почему бы мужчинам не развлечься? Если ты, дорогой, согласен — я тоже.
  «Дорогой» — это что-то новенькое. Годится не столько для Перри и Гейл, сколько для Мильтона и Дулитл.
  — Тогда ладно. Но при одном условии… — говорит дель Оро, пытаясь оставить последнее слово за собой. — Я сегодня вечером устраиваю прием, приходите. У меня прекрасный дом в Нёйи, вам понравится. Диме вон нравится, он остановился у нас, как и наши уважаемые московские коллеги. Моя жена в эту самую минуту, бедняжка, наблюдает за приготовлениями. Давайте я пришлю за вами машину в восемь. Пожалуйста, оденьтесь как вам удобно, мы не придерживаемся формальностей.
  Но приглашение дель Оро пропадает втуне. Перри смеется и говорит, что это совершенно невозможно. Гейл заявляет, что ее парижские друзья ни за что не простят. Нет, она не может взять их с собой, потому что у них своя вечеринка, на которой Гейл и Перри — почетные гости.
  Наконец они достигают компромисса: Эмилио пришлет за ними машину в одиннадцать утра, чтобы отвезти на матч (под дождем). Если бы взглядом можно было убивать, то дель Оро убил бы Диму на месте — но ему, по словам Гектора, придется подождать до Берна.
  
  — Вы — просто потрясающий актерский дуэт, — возопил Гектор. — Правда, Люк? Гейл, у вас блистательная интуиция. Перри, вы, черт возьми, — просто воплощение британского интеллекта. Впрочем, не то чтобы Гейл от вас отставала. Огромное спасибо за то, что зашли так далеко. За то, что отважно проникли в логово льва. Я, возможно, говорю сейчас как командир скаутов…
  — Да, пожалуй, — сказал Перри, лениво растянувшийся на шезлонге под огромным арочным окном с видом на Сену.
  — Вот и хорошо, — самодовольно отозвался Гектор.
  Все весело рассмеялись.
  Только Гейл, сидевшая на табурете в изголовье шезлонга, задумчиво перебирала волосы Перри и казалась немного рассеянной.
  Этот разговор состоялся после ужина на острове Святого Людовика. Роскошная квартира на верхнем этаже средневекового дома принадлежала тетушке Люка — художнице. Ее работы стопками лежали вдоль стен (она никогда не опускалась до того, чтобы продавать картины). В семьдесят лет это была красивая и бодрая женщина. В юности она сражалась с немцами в рядах французского Сопротивления — и легко справилась со своей ролью в маленьком заговоре Люка.
  — Насколько я понимаю, мы с вами давние друзья, — сказала она, ласково пожимая руку Перри и сразу же выпуская ее. — Мы познакомились в салоне одной моей близкой приятельницы, когда вы были начинающим художником и отчаянно мечтали творить. Приятельницу звали, если угодно, Мишель де ла Тур — ныне покойная, увы. Я приняла вас под крыло. Вы были слишком молоды, чтобы стать моим любовником. Нравится вам эта история — или хотите большего?
  — Очень нравится, спасибо, — со смехом ответил Перри.
  — А мне ни капельки. Нет такого мужчины, который был бы для меня слишком молод. Люк вас угостит уткой и камамбером. Желаю приятного вечера. А вы, моя дорогая Гейл, просто прелесть. Слишком хороши для этого неудавшегося художника. Я шучу. Люк, не забудь про Шибу.
  Шиба, сиамская кошка, устроилась в настоящий момент на коленях у Гейл.
  За ужином Перри — по-прежнему сияющий — был душой компании: он то благоговейно превозносил Федерера, то вспоминал неестественную встречу с Димой и его гениальный спектакль в гостевой ложе. Точно так же Перри обычно спускал пар после опасного горного подъема или утомительного марафона. Люк и Гектор были идеальными слушателями. Гектор, сосредоточенный и непривычно тихий, перебивал только за тем, чтобы потребовать подробностей — какого примерно роста предполагаемый Обри? А Банни был сильно пьян? Люк то и дело бегал на кухню, наполнял бокалы гостей, выказывая особое внимание Гейл, отвечал на звонки от Олли — но по-прежнему оставался равноправным членом команды.
  Лишь потом, когда ужин и спиртное сделали свое дело, когда жажда приключений сменилась умиротворением, Гектор попросил дословно процитировать приглашение на матч-реванш в «Королевском клубе».
  — Думаю, вся соль в массаже, — сказал он. — Кто хочет высказаться?
  — Фактически это было частью вызова, — подтвердил Перри.
  — Люк?
  — Ясно как божий день. Сколько раз он повторил про массаж?
  — Три, — сказал Перри.
  — Гейл?
  Вернувшись в действительность, Гейл охладила пыл мужчин:
  — Вот только, может быть, Эмилио тоже все ясно как божий день.
  Она избегала смотреть на Люка.
  Гектор и сам об этом думал:
  — Если дель Оро почуял неладное, он, скорее всего, просто отменит матч, и тогда мы вылетаем в трубу. Игра окончена. Впрочем, если верить последним донесениям Олли, беспокоиться пока не о чем. Так, Люк?
  — Олли присутствовал на неофициальной сходке шоферов возле особняка дель Оро, — пояснил тот, широко улыбаясь. — Завтрашний матч обеспечит русских культурной программой, заодно и подписание договора отметят. Московские гости уже видели Эйфелеву башню, а Лувр их не интересует, так что Эмилио сам не очень-то знает, куда их девать.
  — Так что же насчет массажа? — повторил Гектор.
  — Дима заказал два сеанса одновременно сразу после игры, для Перри и для себя. Олли также выяснил, что «Королевский клуб» славится отменной системой безопасности. Несмотря на то что там играют в теннис богатейшие люди планеты, телохранителям не позволено совать нос в раздевалки, сауны и массажные кабинеты. Им рекомендуется ждать в вестибюле или в своем бронированном лимузине.
  — А как насчет клубных массажистов? — уточнила Гейл. — Что они будут делать, пока вы совещаетесь?
  Люк ответил с улыбкой:
  — В понедельник у них выходной, Гейл, и они приезжают только по вызову. Даже Эмилио не знает, что завтра их не будет.
  
  В час ночи Перри наконец заснул. Прокравшись на цыпочках по коридору в туалет, Гейл заперла дверь и при мертвенном свете самой тусклой в мире лампочки перечитала сообщение, которое получила в семь вечера, как раз перед тем, как они отправились на остров Святого Людовика.
  Папа говорит, вы в Париже. Швейцарский врач сообщает, что я на девятой неделе беременности. Макс где-то лазает в горах и не отвечает. Гейл
  «Гейл»? Наташа подписалась моим именем? Она настолько расстроена, что забыла собственное? Или девочка хотела сказать: «Гейл, пожалуйста, я тебя умоляю»? В этом смысле — «Гейл»?
  Полусонная, она нашла нужный номер и, не успев еще осознать, что делает, нажала зеленую кнопочку. Потом в панике прервала звонок и, окончательно проснувшись, написала ответ:
  Ничего не предпринимай, пока мы не увидимся. Нам нужно встретиться и поговорить. Целую крепко, Гейл
  Она вернулась в спальню и залезла под колючее одеяло. Перри спал непробудным сном. Сказать ему? Или с него и так хватит? У него завтра трудный день. А я поклялась Наташе молчать.
  Глава 13
  Забираясь в «мерседес» дель Оро, который, к негодованию мадам Матери, на десять минут перекрыл дорогу перед отелем — и вдобавок этот остолоп шофер отказался хотя бы опустить стекло, чтобы выслушать ее упреки! — Перри Мейкпис тревожился куда сильнее, чем могла предположить Гейл. Ради торжественного случая она навела марафет — нарядилась в костюм с шароварами от Вивьен Вествуд, купленный в тот день, когда она выиграла свое первое дело.
  — Если там будут эти перворазрядные шлюхи, мне не помешает быть во всеоружии, — объяснила она Перри, осторожно балансируя на кровати, чтобы поймать свое отражение в висевшем над раковиной зеркале.
  
  Вчера вечером, вернувшись в отель после ужина, Перри заметил, что мадам Мать выразительно смотрит на него своими глазками-пуговками из-за регистрационной стойки.
  — Иди первой чистить зубы, — предложил он Гейл, и та, благодарно зевнув, удалилась.
  — Двое арабов, — шепнула мадам Мать.
  — Арабов?
  — Арабская полиция. Друг с другом они говорили на арабском, а со мной — по-французски. С арабским акцентом.
  — И что им было нужно?
  — Всё. Где вы. Что делаете. Ваш паспорт. Оксфордский адрес. Адрес мадам в Лондоне. Хотели все-все про вас знать.
  — И что вы им сказали?
  — Ничего. Что вы давний клиент, платите вовремя, вежливы, не пьете, что у вас только одна женщина за раз, что вы уехали ужинать к какой-то художнице и вернетесь поздно, но ключ у вас свой — вам можно доверять.
  — А наш английский адрес?
  Маленькая мадам Мать типично галльским жестом пожала плечами, что получилось у нее на удивление внушительно.
  — Они списали то, что вы указали на карточке. Если вы не хотели, чтобы кто-то узнал ваш адрес, нужно было написать вымышленный.
  Потребовав ничего не говорить Гейл — «да боже мой, мне бы и в голову не пришло, я ведь женщина, я все понимаю!» — Перри сначала решил позвонить Гектору. Но как истинный Перри, к тому же изрядно перебравший кальвадоса, он пришел к благоразумному выводу, что утро вечера мудренее, и пошел спать. Проснувшись от аромата свежего кофе и круассанов, он насторожился: Гейл, завернувшись в одеяло, сидела в изножье кровати с телефоном в руках.
  — Какие-то проблемы?
  — Всего-навсего эсэмэска от начальства. Подтверждение.
  — Подтверждение чего?
  — Если помнишь, ты собирался отправить меня домой сегодня вечером.
  — Конечно помню!
  — Так вот, я никуда не еду. Я написала своим, чтобы отдали «Сэмсона против Сэмсона» Хельге, и пускай она его запорет.
  Хельга, ее главная противница? Хельга-людоедка в чулках в сеточку, которая веревки вьет из старших адвокатов?
  — Господи, кто тебя надоумил?
  — В частности, ты. Что-то мне, знаешь ли, не хочется бросать тебя одного на узкой тропке. И завтра я лечу с тобой в Берн — полагаю, именно туда ты намерен отправиться, хоть мне об этом и не сказал.
  — Это все?
  — А почему бы нет? Если я уеду в Лондон, ты все равно будешь обо мне беспокоиться. Поэтому лучше мне оставаться у тебя на глазах.
  — А тебе не приходило в голову, что я буду еще сильнее волноваться, если ты будешь со мной?
  Жестокие слова — и Перри об этом знал. Гейл тоже. Чтобы смягчить удар, он уже хотел пересказать ей разговор с мадам Матерью, но потом испугался, что лишь укрепит ее решимость остаться с ним.
  — Ты, кажется, забыл, что в эту взрослую историю замешаны дети, — укоризненным тоном напомнила Гейл.
  — Ты сама не понимаешь, что говоришь! Я делаю все, что могу, и наши друзья — тоже, лишь бы… — Лучше не договаривать. Изъясняться намеками. После трехнедельного «ознакомительного» курса… одному господу ведомо, кто их сейчас подслушивает. — Дети — моя первая забота. С самого начала, — сказал Перри, не вполне искренне, и почувствовал, что краснеет. — Именно поэтому мы здесь. Мы оба. Не только ты. Да, я переживаю за нашего друга и за благополучное завершение истории. Да, это задание меня увлекает. Всецело. — Перри запнулся, смущенный. — Дело в том, что я соприкасаюсь с реальным миром… и Димины дети — его часть. Очень важная часть, и это не изменится, когда ты уедешь в Лондон.
  Если Перри ожидал, что его патетическая речь усмирит Гейл, то он ее недооценил.
  — Но детей здесь нет, правильно? И в Лондоне тоже, — неумолимо ответила она. — Они в Берне. И, по словам Наташи, очень тоскуют по Мише и Ольге. Мальчики целый день гоняют в футбол на стадионе, Тамара общается с Богом, все чувствуют приближение серьезных перемен, но никто не знает, каких именно…
  — По словам Наташи?! То есть?
  — Мы переписываемся.
  — Вы с Наташей?
  — Да.
  — Ты мне об этом не сказала!
  — А ты не сказал о поездке в Берн. Ведь так? — Она поцеловала Перри. — Да? Ради моей безопасности. Но теперь, отныне и вовеки, мы будем защищать друг друга. Один за всех, и все за одного. Договорились?
  
  Договорились только о том, что Гейл будет собираться, а он пока сходит в спортивный магазин и экипируется к предстоящему матчу под дождем. По всем остальным пунктам, по мнению Перри, ни о каком «договорились» речи не шло.
  Его беспокоили не только ночные гости мадам Матери. Вчерашняя эйфория сменилась сознанием неизбежного и непредсказуемого риска. Вымокнув до нитки, он позвонил Гектору. Занято. Через десять минут, уже с новенькой спортивной сумкой, в которой лежали футболка, шорты, носки, теннисные туфли и (он, должно быть, спятил) козырек от солнца, Перри позвонил опять, и на сей раз Гектор ответил.
  — Опишите их, — попросил тот — чересчур меланхолично на взгляд Перри, — когда выслушал рассказ.
  — Арабы.
  — Возможно. А возможно — французская полиция. Они предъявили удостоверения?
  — Мадам Мать не сказала.
  — А вы не спросили?
  — Не спросил. Я… был немного пьян.
  — Не возражаете, если я пошлю Гарри с ней побеседовать?
  Гарри? А, ну да, Олли.
  — Думаю, хватит с нее загадок, — сухо отозвался Перри.
  Он понятия не имел, что дальше. Гектор, кажется, тоже.
  — В остальном как? Трясучки нет?
  — Трясучки?..
  — Сомнений. Волнений. Дрожащих коленок, мандража — ну какая, на хрен, разница! — нетерпеливо пояснил Гектор.
  — Да нет у меня никакой трясучки. Просто стою тут и жду, когда уже, черт возьми, снимут деньги с моей кредитки.
  Перри лгал, сам не зная зачем — может быть, в тщетной попытке добиться сочувствия.
  — У Дулитл все путем?
  — Она утверждает, что да. Я считаю, что нет. Она хочет ехать в Берн. А я уверен, что делать этого не следует. Она прекрасно сыграла свою роль — вы сами так сказали вчера вечером. Я хочу, чтобы она поставила точку, вернулась в Лондон сегодня же, как планировалось, и дожидалась меня.
  — Но этому не бывать, верно?
  — С чего вы взяли?
  — Мы с Дулитл разговаривали десять минут назад. Она предупредила, что вы будете звонить, и сказала, что даже под страхом смерти не передумает. Поэтому я не стал спорить и вам не советую. Если не можешь изменить ситуацию, измени свое отношение к ней. Согласны?
  — Не совсем. Что вы ей ответили?
  — Выразил восхищение. Заверил, что ее помощь неоценима. А поскольку это ее выбор и она от него нипочем не отступится, предлагаю вам последовать моему примеру. Хотите узнать последние новости с передовой?
  — Давайте.
  — Мы укладываемся в расписание. Семеро бандитов только что подписали соглашение, все злы как черти, но тут, возможно, виновато похмелье. Дима под вооруженной охраной едет в Нёйи. В «Королевском клубе» заказан ланч на двадцать персон. Массажисты ждут. Все идет по плану без изменений — не считая того, что завтра вы оба отправитесь из Лондона в Цюрих, электронные билеты получите в аэропорту. Люк вас заберет. И вы летите не один, Перри. Понятно?
  — Ну да.
  — Какой-то кислый у вас голос. Последствия вчерашнего неумеренного пития?
  — Нет.
  — Вот и славно. Нашему общему другу вы нужны в отменной форме. И нам тоже.
  Перри задумался, не рассказать ли Гектору о переписке Гейл и Наташи, но здравый смысл — если это был именно он — возобладал.
  
  В «мерседесе» пахло застоявшимся табачным дымом. На заднем сиденье валялась забытая бутылка минеральной воды. За рулем сидел круглоголовый гигант; шею ему заменяли покрытые щетиной багровые складки, напоминающие ножевые порезы. Гейл села рядом с Перри. Ее шелковый брючный костюм скорее обнажал, чем скрывал фигуру. Перри никогда еще не видел Гейл такой красивой. В машине она сняла длинный белый плащ, некогда купленный в приступе мотовства в дорогущем нью-йоркском универмаге «Бергдорф Гудмэн». Капли дождя оглушительно стучали по крыше. «Дворники» на ветровом стекле стонали и скрипели, едва справляясь с потоками воды.
  Шофер свернул на боковую дорожку, подкатил к красивому зданию и посигналил. Сзади появилась вторая машина. Слежка? Даже не думай об этом. Из подъезда поспешно выскочил толстенький весельчак в стеганом пальто и широкополой непромокаемой шляпе, плюхнулся рядом с водителем и обернулся к пассажирам, положив двойной подбородок на руку.
  — Кто тут едет играть в теннис? — писклявым голосом поинтересовался он. — Месье Профессор собственной персоной! А вы, милочка, конечно, его лучшая половина? Еще прекраснее, чем вчера. Честное слово, я вас ни на шаг не отпущу во время матча.
  — Гейл Перкинс, моя невеста, — сухо сказал Перри.
  Невеста? Правда? Они пока этого не обсуждали. Зато с Мильтона и Дулитл вполне сталось бы.
  — Ну а я доктор Попхэм, для друзей — Банни, ходячая юридическая лазейка для непристойно богатых клиентов, — продолжал толстячок, алчно переводя взгляд маленьких глазок с одного на другого, как будто решая, кого съесть. — Если помните, этот медведь Дима имел наглость оскорбить меня в присутствии кучи народу, но я просто отмахнулся от него, как от мухи…
  Перри, кажется, был не в настроении разговаривать, поэтому за дело взялась Гейл.
  — И кем же вы ему приходитесь, Банни? — весело спросила она, когда машина влилась в поток транспорта.
  — Милая моя, практически никем, слава богу. Скажем так, я старый приятель Эмилио и всегда готов ему помочь. Он себя не щадит, бедняжка. В прошлый раз — компания полоумных арабских шейхов, приехавших в Париж за покупками. Теперь — толпа этих кошмарных русских банкиров. Эмилио развлекал их вчера целый день напролет, вместе с их дорогими дамами… — Банни заговорщицки понизил голос, — и, честное слово, более дорогих дам я еще не видел. — Его жадные глазки остановились на Перри. — Глубоко сочувствую, дражайший Профессор… — трагически заголосил он. — Подлинный акт милосердия! Вы будете вознаграждены на небесах, уж я прослежу. Но конечно, как вы могли отказать бедному медведю, когда он так раздавлен этими жуткими убийствами! — И переключился на Гейл: — Вы надолго в Париж, мисс Гейл Перкинс?
  — Увы. Боюсь, что нет, при такой-то погоде… — Она скептически покосилась на струящийся по стеклам дождь. — А вы, Банни?
  — О, я то там, то здесь… порхаю с места на место. Легок на подъем, нигде не задерживаюсь надолго.
  Указатель на «Центр верховой езды». Потом — на «Павильон птиц». Дождь немного утих. Вторая машина по-прежнему шла следом. Справа появились красивые кованые ворота. Напротив — стоянка, там шофер припарковал «мерседес». Зловещий автомобиль с тонированными стеклами остановился рядом. Перри ждал, когда же откроются дверцы. Наконец одна медленно отворилась, выпустив на улицу пожилую матрону в сопровождении немецкой овчарки.
  — Cent metres,[12] — пробасил шофер, тыча грязным пальцем в сторону ворот.
  — Мы знаем, дурень, — отмахнулся Банни.
  Стараясь держаться кучкой, они преодолели эти сто метров — Гейл укрывалась под зонтиком Попхэма, а Перри бережно прижимал к груди новенькую спортивную сумку, и дождь струился по его лицу. Они подошли к низкому белому зданию.
  На верхней ступеньке, под навесом, стоял Эмилио дель Оро в плаще до колен, с меховым воротником. Отдельно сбились в кучку трое из семерки, занимавшей почетный стол накануне. Несколько девушек печально затягивались сигаретами (в клубе не позволялось курить). Рядом с дель Оро, в серых фланелевых брюках и блейзере, возвышался рослый, седоволосый мужчина, типичнейший британец, явно аристократического происхождения. Он протянул испещренную пигментными пятнами руку и представился:
  — Джайлс. Виделись вчера в ложе. Впрочем, в такой суете вряд ли вы меня запомнили. Я в Париже проездом, но Эмилио меня ухватил. Это доказывает, что никогда не следует звонить знакомым по наитию. Тем не менее должен признать, вечеринка вчера удалась. Жаль, что вы не смогли к нам присоединиться… Вы говорите по-русски? — спросил он у одного Перри. — Я вот, к счастью, немножко говорю. Боюсь, наши уважаемые гости не в ладах с иностранными языками.
  Они вошли в клуб, дель Оро — впереди. Дождливый понедельник — отнюдь не час пик для клубных завсегдатаев. Слева от Перри, за угловым столиком, согнувшись, сидел Люк, в очках и с наушником. Он не сводил глаз с экрана серебристого ноутбука — ни дать ни взять делец, всецело поглощенный миром бизнеса.
  «Если вдруг увидите человека, смахивающего на кого-то из нас, — это мираж», — предупредил вчера вечером Гектор.
  Паника. У Перри екнуло в груди. Господи, где Гейл? Борясь с накатившей тошнотой, Перри оглянулся и обнаружил Гейл в центре комнаты — она болтала с Джайлсом, Попхэмом и дель Оро. Не теряй хладнокровия и оставайся на виду, мысленно воззвал к ней Перри. Тихонько, спокойно, не переигрывай. Дель Оро тем временем спрашивал у Попхэма, не слишком ли рано для шампанского, а тот отвечал: «Смотря какого года урожай». Окружающие расхохотались, и Гейл — громче всех. Готовый ринуться ей на помощь, Перри услышал хорошо знакомый рык: «Профессор, твою мать!» — и развернулся к выходу. По ступенькам поднимались три зонтика.
  Под центральным — Дима с теннисной сумкой от «Гуччи».
  Справа и слева — Ники и его напарник, которого Гейл окрестила Задумчивым Трупом.
  Дима закрыл зонтик, сунул его Ники и в одиночестве прошел в дверь.
  — Видите дождь? — воинственно спросил он, обращаясь ко всем присутствующим. — Видите небо? Десять минут, и будет солнце! — И лично к Перри: — Ты бы переоделся, Профессор! Или мне, блин, тебя по корту в костюме гонять?!
  Вялый смех. Акт второй вчерашнего феерического спектакля.
  
  Перри и Дима с сумками в руках спускаются по темной деревянной лестнице. Дима — член клуба — идет первым. Влажный воздух пахнет раздевалкой — хвойным освежителем, пропотевшей одеждой.
  — Ракетки у меня, Профессор, — рокочет Дима.
  — Прекрасно! — отвечает Перри, тоже во всю глотку.
  — Шесть штук! От засранца Эмилио. Играет хреново, но ракетки у него что надо.
  — Значит, шесть из тридцати.
  — Ты меня понял, Профессор. В точку!
  Дима говорит: идем вниз. Ему нет нужды знать, что Люк уже все разведал. Стоя внизу лестницы, Перри оглядывается через плечо. Ни Ники, ни Задумчивого Трупа, ни Эмилио — никого. Они входят в мрачную раздевалку без окон, с деревянными панелями на стенах, в шведском стиле. Экономичное освещение. Сквозь матовые стекла видно, что в душе моются два старика. На одной деревянной двери написано «Туалет», на двух других — «Массаж». На дверных ручках висят таблички «Занято». Постучитесь в правую дверь, но только когда он будет готов. Повторите, пожалуйста, инструкции.
  — Хорошо вчера погулял, Профессор? — спрашивает Дима, скидывая с себя костюм.
  — Прекрасно. А ты?
  — Хреново.
  Перри бросает сумку на скамью и начинает переодеваться. Дима, в чем мать родила, стоит к нему спиной. От шеи до ягодиц (включительно) он сплошь покрыт синими татуировками. По центру спины — девушка в купальнике сороковых годов отбивается от рычащих чудищ. Ногами она обвивает дерево, корни которого скрываются между ягодиц, а ветви расползаются по лопаткам.
  — Пойду отолью, — объявляет Дима.
  — Ради бога, — шутливо говорит Перри.
  Дима запирает за собой дверь туалета и через несколько мгновений появляется, держа в руке нечто продолговатое. Это завязанный узелком презерватив, в котором лежит флешка. Если смотреть на Диму спереди, у него тело Минотавра, до пупка поросшее густыми черными волосами. Гениталии, как и следовало ожидать, огромные. Он споласкивает презерватив под краном, разрезает ножницами и сует Перри — «выброси». Тот кладет кусочки в карман пиджака и немедленно представляет, как спустя год Гейл обнаруживает разрезанный презерватив и спрашивает: «И когда будет ребенок?»
  Со скоростью молнии, словно в тюремной камере, Дима надевает бандаж на мошонку и длинные синие шорты, сует флешку в правый карман, натягивает футболку с длинными рукавами, носки, кроссовки. Процесс занимает всего несколько секунд. Открывается дверь душевой кабинки. Появляется пожилой толстяк, с полотенцем вокруг талии.
  — Bonjour tout le monde![13]
  Бонжур.
  Толстяк открывает шкафчик, сбрасывает полотенце, достает вешалку. Открывается вторая душевая кабинка, выходит второй старичок.
  — Quelle horreur, la piule![14] — жалуется он.
  Перри вполне согласен. Дождь действительно ужасный. Он энергично стучит в правую дверь с надписью «Массаж». Три коротких, но громких стука. Дима стоит позади.
  — C’est occupé,[15] — предупреждает первый старик.
  — Pour mol, alors,[16] — отвечает Перри.
  — Lundi, c’est tout fermé,[17] — говорит второй.
  Дверь открывается, и они проскакивают внутрь. Олли запирает и одобрительно похлопывает Перри по плечу. Он снял сережку и зачесал волосы назад. На нем белый врачебный халат. Как будто снял одну личину и надел другую. Белый халат Гектора небрежно распахнут. Он — главный массажист.
  Олли подпирает дверь деревянными клинышками, два снизу, два сбоку. Как и всегда, наблюдая за ним, Перри подозревает, что все это он уже проделывал неоднократно. Гектор и Дима впервые оказываются лицом к лицу. Дима стоит чуть откинувшись назад, Гектор — подавшись вперед. Один наступает, другой обороняется. Дима — старый зек, ожидающий очередного наказания, Гектор — начальник тюрьмы. Гектор протягивает руку, Дима пожимает ее и удерживает в левой, а правой роется в кармане.
  Гектор передает флешку Олли, который извлекает из сумки серебристый ноутбук, открывает его и вставляет карту памяти — все это одним движением. В белом халате Олли кажется еще более громоздким, чем обычно, — но двигается вдвое проворнее.
  Дима и Гектор еще не обменялись ни единым словом. Но они уже не заключенный и тюремщик. Дима вновь принимает свою агрессивную стойку, Гектор привычно сутулится. Спокойные серые глаза широко раскрыты и не мигают, смотрят испытующе. В них нет ни превосходства, ни триумфа. Гектор похож на хирурга, который решает, как лучше провести операцию, — и стоит ли вообще оперировать.
  — Дима?
  — Да.
  — Меня зовут Том. Я английский аппаратчик.
  — Номер один?
  — Номер один передает привет. Я здесь за него. Это Гарри. — Он указывает на Олли. — Будем говорить по-английски, и Профессор проследит, чтобы мы играли честно.
  — Ладно…
  — Давайте сядем.
  Они садятся. Лицом к лицу. Перри, блюститель честной игры, — рядом с Димой.
  — Наверху ждет наш коллега, — продолжает Гектор. — Сидит один в баре, с серебристым ноутбуком, таким же, как у Гарри. Его зовут Дик. На нем очки и красный галстук. Когда будете уходить из клуба, Дик встанет и неторопливо пройдет перед вами через вестибюль, надевая на ходу темно-синий дождевик. Пожалуйста, запомните его на будущее. Дик действует от моего имени, а также от имени Номера один. Вы поняли?
  — Понял, Том.
  — Он свободно говорит по-русски. Как и я.
  Гектор смотрит на часы, потом на Олли:
  — У нас есть, по моим расчетам, семь минут. Потом вы с Профессором пойдете наверх. Дик даст нам знать, если вдруг вы понадобитесь раньше. Хорошо?
  — Да чего тут, на х…, хорошего?!
  Ритуал начинается. Перри-то и не подозревал о его существовании. Однако собеседники, судя по всему, признавали его необходимость.
  Гектор:
  — Вы когда-либо выходили на связь с какой-либо другой иностранной разведслужбой?
  Дима:
  — Нет, богом клянусь.
  — С русской тоже нет?
  — Нет.
  — Есть ли среди ваших знакомых люди, сотрудничающие с иностранными разведслужбами?
  — Нет.
  — Никто не предлагал аналогичную информацию полиции, коммерческому предприятию, частному лицу, кому бы то ни было?
  — Ничего такого не знаю. Увезите моих детей в Англию. Сейчас же. Я хочу заключить эту треклятую сделку.
  — И я. Дик и Гарри тоже хотят, чтоб мы договорились. И Профессор. Все мы на вашей стороне. Но сначала вам придется убедить нас, а мне — убедить моих коллег в Лондоне.
  — Сука Князь меня убьет.
  — Это он вам сказал?
  — Ну да. На похоронах. «Не грусти, Дима, скоро будешь вместе с Мишей». Шутка такая. Хреновая шутка.
  — Как прошло утром заключение сделки?
  — Прекрасно, на х… Полжизни долой.
  — Вот и давайте сохраним вторую половину.
  
  Люк в кои-то веки точно знает, кто он и что здесь делает. Знает это и администрация клуба. Его зовут месье Мишель Деспар, он состоятельный человек и ожидает здесь свою эксцентричную старую тетушку, обещавшую угостить его ланчем, — она известная художница с острова Святого Людовика, о которой никто никогда не слышал. Ее секретарь заказал столик для двоих, но тетушка с причудами, может и не явиться. О ее выходках известно не только Мишелю Деспару, но и клубному начальству: официант сочувственно проводил клиента в тихий угол, где он волен ждать сколько угодно (ведь на улице такой дождь!) и одновременно заниматься делами — спасибо, месье Деспар, большое вам спасибо, с сотней евро в кармане жизнь становится немного проще.
  Тетушка Люка действительно член «Королевского клуба»? Конечно! Она сама или ее покойный покровитель граф — какая разница? Ну или это придумал Олли в роли тетушкиного секретаря. А Олли, как верно заметил Гектор, — лучший закулисный артист в нашем деле. Сама же тетушка при необходимости все подтвердит.
  Люк доволен. У него спокойное и невозмутимое рабочее настроение. Он заурядный, никому не нужный посетитель, которого засунули в самый дальний угол. Очки в роговой оправе, наушник и открытый ноутбук превратили его в типичного по уши занятого бизнесмена, отчаянно пытающегося в понедельник с утра наверстать упущенное за выходные.
  Но в глубине души Люк — в своей стихии, удовлетворенный и свободный. Он — ровный голос в шуме незримой битвы. Он — передовой наблюдательный пост, с которого несутся донесения в штаб армии. Он — ювелир, беспокойный созидатель, адъютант, подмечающий жизненно важные детали, которые пропустил — или не захотел видеть — его перегруженный работой командир. Пресловутые «арабские полицейские» казались Гектору плодом фантазии Перри, чересчур озабоченного безопасностью Гейл. Если они действительно существовали, то это были «всего-навсего французские копы, которым в воскресенье вечером не нашлось другого дела». Но для Люка эти люди — непроверенные оперативные разведданные. От неподтвержденной информации нельзя отмахиваться — ее следует хранить, пока не накопится материал для точных выводов.
  Он смотрит на часы, потом на экран. Прошло шесть минут с тех пор, как Перри и Дима спустились в раздевалку. Четыре минуты двадцать секунд с тех пор, как Олли сообщил, что они вошли в массажный кабинет.
  Подняв глаза, Люк обозревает развертывающуюся перед ним сцену: «чистые делегаты» Семерых вяло поглощают канапе и пьют шампанское, не удостаивая разговорами дорогостоящий эскорт. Их работа почти окончена, контракт подписан. Следующая остановка — Берн. Они устали, мучаются похмельем, нервничают, а вчера ночью, возможно, разочаровались в своих спутницах. Два швейцарских банкира сидят в одиночестве в углу, потягивая минералку, — как там прозвала их Гейл? Петя и Волк.
  Умница, Гейл. Само совершенство. Только посмотрите на нее, как она неутомимо перемещается по комнате. Гибкое тело, красивые бедра, умопомрачительно длинные ноги. Она обращается к мужчинам с какой-то странной, почти материнской нежностью. Гейл и Банни Попхэм. Гейл и Джайлс де Солс. Гейл с ними обоими. Эмилио дель Оро летит к ним, точно мотылек на огонь, и присоединяется к компании. Как и некий заблудший русский, приземистый и толстый, который не сводит с Гейл глаз. Он отставляет шампанское и начинает налегать на водку. Эмилио поднимает брови, задавая какой-то шутливый вопрос. Гейл остроумно отвечает. Люк безнадежно влюблен в нее — он всегда влюбляется безнадежно.
  Эмилио смотрит через плечо Гейл на дверь раздевалки. Возможно, его острота касалась Перри и Димы. «Чем это они там занимаются? Может, мне пойти их разнять?» — «Даже не думайте, Эмилио, я не сомневаюсь, что они прекрасно проводят время».
  Люк говорит в микрофон:
  — Пора.
  Бен, видел бы ты меня сейчас. Знал бы ты, каков я в деле. Я не всегда безнадежен. Неделю назад Бен всучил отцу «Гарри Поттера». Люк пытался читать — честное слово, пытался. Возвращаясь домой усталым как собака в одиннадцать вечера, лежа без сна рядом с нелюбящей женой, он пытался читать. Безуспешно. Жанр фэнтези всегда казался ему бессмысленным, что неудивительно — ведь вся жизнь Люка представляла собой точно такое же надувательство. Даже его пресловутый героизм. Что героического в том, что тебя сначала ловят, а потом позволяют сбежать?
  — Здорово, правда? — спросил Бен, устав ждать реакции отца. — Тебе понравилось, папа. Признайся.
  — Да. Просто потрясающе, — тактично ответил Люк.
  Еще одна ложь — и оба это поняли. Еще на шаг он отдалился от человека, которого любил больше всего на свете.
  
  — Эй, пожалуйста, тише! Спасибо! — взывает консул Попхэм к плебсу. — Отважные гладиаторы наконец решили почтить нас своим присутствием. Поспешим же занять места вокруг арены!
  Раздаются смешки — каламбур оценили.
  — Львов у нас, правда, нет — не считая разве что Димы. Да и христиан вроде тоже — впрочем, не поручусь за Профессора. — Снова смех. — Гейл, голубушка, только после вас. Видел я много роскошных оправ, но ни в одной, с позволения сказать, не было столь изысканного бриллианта!
  Перри и Дима возглавляют процессию. Следом идут Гейл, Банни Попхэм и Эмилио дель Оро. Потом — «чистые делегаты» и их девушки. За ними — толстый коротышка, в полном одиночестве, не считая стакана водки. Люк наблюдает, как они входят в рощицу и скрываются из поля зрения. Луч солнца озаряет обсаженную цветами дорожку и тотчас исчезает. «Ролан Гаррос» повторялся — в том смысле, что у Гейл опять так и не сложилось никакого связного впечатления, хотя она пристально наблюдала за историческим матчем под дождем. Иногда ей казалось, что и сами участники далеки от происходящего.
  Она знала, что право выбора вновь останется за Димой — как в прошлый раз. Знала и то, что он предпочтет ждать, повернувшись спиной к наступающим облакам, нежели подавать первым.
  Поначалу игроки неплохо изображали состязательный дух — но потом, совсем как уставшие актеры, они забыли, что у них дуэль не на жизнь, а на смерть и на кону Димина честь.
  Она беспокоилась, как бы Перри не поскользнулся на мокром покрытии. Вот глупо получится, если он растянет лодыжку! Потом тревога удвоилась: а вдруг поскользнется Дима?
  Хотя Гейл, как и справедливая французская публика на стадионе, старательно аплодировала Диме — не меньше, чем его противнику, — ее взгляд был прикован к Перри, отчасти как защитное силовое поле, отчасти как рентген: по его виду и движениям она надеялась угадать, о чем они договорились в раздевалке с Гектором.
  Слыша хлюпающий «чпок» мяча о мокрое покрытие, она всякий раз мысленно переносилась в минувший день, после чего усилием воли возвращалась в настоящее.
  Намокшие мячи становились все тяжелее. Перри, утратив бдительность, бил чересчур рано, либо отправляя мяч в аут, либо, к своему стыду, вовсе промахиваясь.
  Банни Попхэм, сидевший у нее за спиной, наклонился и спросил Гейл, не желает ли она сбежать сейчас, прежде чем вновь разразится ливень, или же предпочтет остаться здесь и пойти на дно вместе с кораблем?
  Она воспользовалась его приглашением, чтобы зайти в туалет и проверить входящие на мобильнике — на случай, если Наташа вдруг решила продолжить общение. Но Наташа молчала. Ничего нового — после девяти часов утра, когда Гейл получила зловещую эсэмэску, которую выучила наизусть:
  В доме невозможно Тамара общается с Богом Катя и Ира горюют братья целый день играют в футбол мы знаем нас всех ждет беда я больше никогда не увижу отца Наташа
  Гейл перезвонила, послушала долгие гудки, нажала «отбой».
  
  После второго перерыва — или третьего? — Гейл заметила, что на размокшем покрытии корта появились лужи. Видимо, оно больше не в состоянии было впитывать воду. Вскоре явился официальный представитель клуба и принялся спорить с Эмилио дель Оро, указывая наземь и разводя руками: дескать, хватит, хватит.
  Но у Эмилио дель Оро особый талант убеждения — он заговорщицки подхватил почтенного господина под руку и отвел в сторонку; после короткого разговора тот заторопился обратно под крышу, точно напроказивший школьник.
  Но где-то в голове Гейл, полной разрозненных наблюдений и воспоминаний, прочно засел юрист, который тревожится о том, что «иллюзия благовидности» с самого начала на грани краха — впрочем, мир от этого не рухнет, лишь бы ей не помешали встретиться с Наташей и малышками.
  Глядите-ка, Дима и Перри жмут друг другу руки через сетку и объявляют, что игре конец. В глазах Гейл это рукопожатие не примирившихся соперников, но сообщников; обман настолько очевиден, что немногочисленные стойкие зрители, мокнущие на трибунах под дождем, должны бы свистеть, а не аплодировать.
  И посреди этого хаоса — поистине нет конца-краю сегодняшним несуразностям — возник толстый коротышка, который долго вокруг нее ходил. Он заявил, что хотел бы ее трахнуть. Прямо так и сказал: «Хочу тебя трахнуть», — и на полном серьезе ждал ответа. Тридцатилетний мальчик с плохой кожей и налитыми кровью глазами. В руке — пустой стакан. Гейл сначала показалось, что она ослышалась: в голове у нее шумело. Она — нет, в самом деле! — переспросила. Но к этому времени коротышка уже потерял присутствие духа и ограничился тем, что таскался за Гейл по пятам, на расстоянии нескольких шагов. Тогда она, выбрав наименьшее зло, спряталась под крылышко Попхэма.
  Гейл призналась ему, что она адвокат, — этот момент разговора всегда ее страшил, поскольку неизбежно начинались неуклюжие обоюдные сравнения. Но Банни Попхэм увидел здесь всего лишь повод для пикантной шутки.
  — О боже! — Он возвел глаза к небесам. — Я пропал! Честное слово, меня бы вы в момент положили на обе лопатки.
  Он полюбопытствовал, где конкретно она работает, Гейл ответила — это же абсолютно естественно. А что еще ей было делать?
  Она много раздумывала о том, как будет собираться. Интересно, можно ли сложить грязную одежду в спортивную сумку Перри. И так далее — всякие дурацкие мелочи, позволяющие мечтать о том, как она выберется из Парижа и помчится к Наташе. Перри оплатил три ночи в отеле, так что номер оставался за ними до конца дня. Они намеревались сложить вещи прямо перед отъездом — вечерним поездом в Лондон. В их нынешнем мире это был самый естественный способ добраться до Берна. Так люди обманывают возможную слежку, чтобы попасть туда, где их по идее вовсе быть не должно.
  
  В массажной комнате клиентам выдавали халаты. Перри и Дима переоделись. Они снова сидели втроем за столом — по часам Перри, уже двадцать минут. Олли в белом халате склонился в углу над ноутбуком, поставив сумку в ноги; время от времени он что-то записывал и передавал Гектору, а тот складывал бумажки в кучку перед собой. Атмосфера замкнутого пространства напоминала подвал дома в Блумсбери: вином не пахло, но было нечто столь же успокаивающее в доносившихся звуках реальной жизни — в бульканье труб, голосах из раздевалки, шуме спускаемой в туалете воды, треске неисправного кондиционера.
  — Сколько достанется Лонгригу? — спрашивает Гектор, взглянув на одну из бумажек.
  — Полпроцента, — бесстрастно отвечает Дима. — Как только «Арена» получит банковскую лицензию, Лонгриг получит деньги. Через год — вторая выплата. Еще через год — третья и последняя.
  — Куда придут деньги?
  — В Швейцарию.
  — Номер счета знаете?
  — До Берна я ничего не знаю. Иногда мне называют только имя. Иногда только номер.
  — Джайлс де Солс?
  — Комиссионные. Это я только на словах слышал. Эмилио говорит: де Солсу особая комиссия. Может, Эмилио хочет ее себе захапать. После Берна буду знать наверняка.
  — Комиссия в каком размере?
  — Пять миллионов. Может, Эмилио врет. Он старый жулик. Все тырит.
  — Пять миллионов долларов?
  — Естественно.
  — И когда они будут выплачены?
  — Тогда же, когда Лонгриг получит свое, но наличными и без всяких условий. Срок — два года, не три. Половина — в момент официального основания банка «Арена», другая — после года работы. Том…
  — Что?
  — Слушай меня… — Дима внезапно оживляется. — После Берна у меня будет все. Если захочу, подпишу договор. И ничего не буду подписывать, если не захочу. Перевези мою семью в Англию. Я еду в Берн, подписываю договор, ты увозишь мою семью, а я за тебя жизнь отдам. — Он оборачивается к Перри. — Ты видел моих детей, Профессор. Мать вашу, да за кого вы меня принимаете? Вы ослепли, или что? Моя Наташа просто с ума сходит, ничего не ест. — Гектору: — Сейчас же увези моих детей в Англию, Том. Тогда будет сделка. Моя семья в Англии — я для вас разузнаю все. И мне плевать.
  Но если Перри тронут этим призывом, то на орлином лице Гектора написан суровый отказ.
  — Ни за что, — отвечает он и неумолимо продолжает, заглушая протесты Димы: — Ваша жена и дети останутся на месте до четверга — пока вы не подпишете договор. Если они куда-нибудь денутся до подписания, то поставят под угрозу и себя, и вас, и сделку. Скажите, у вас в доме есть охранник — или Князь его убрал?
  — Игорь. Мы его сделаем вором. Мне нравится этот парень. Тамаре тоже. И детям.
  «Мы его сделаем вором», — мысленно повторяет Перри. Дима будет жить в своем загородном доме в Суррее, Наташа — учиться в Роудин-Скул, а мальчики — в Итоне… мы его сделаем вором?
  — Лично вас охраняют двое. Ники и этот второй.
  — Люди Князя. Они меня убьют.
  — В котором часу вы подписываете договор в Берне?
  — В десять. Утром. Бундесплатц.
  — Ники и его коллега присутствовали при сегодняшнем заключении договора?
  — Нет. Они ждут за дверью. Идиоты.
  — В четверг их тоже не будет?
  — Ни за что. Может, посидят в вестибюле. Господи, Том…
  — А после подписания договора банк устроит торжественный прием в честь этого события. Не где-нибудь, а в отеле «Бельвю палас».
  — В половине двенадцатого. Большой прием. Все празднуют.
  — Понял, Гарри? — Гектор обращается к Олли, и тот жестом показывает: понял. — Ники и его коллега будут на приеме?
  Гектор становится все энергичнее, а вот Диму самообладание покидает.
  — Моя сраная охрана? — возмущается он. — На приеме? Вы охренели? Сука Князь не собирается мочить меня в гребаном отеле «Бельвю»! Он подождет неделю. Или две. Может, сначала убьет Тамару и моих детей. Откуда я знаю?
  Гектор не отводит горящих глаз.
  — Итак, давайте уточним, — настаивает он. — Вы уверены, что ваши охранники — Ники и его коллега — не будут присутствовать на приеме в «Бельвю»?
  Огромные плечи печально поникли. Отчаяние Димы почти ощутимо физически.
  — Уверен? Да ни в чем я не уверен. Может, они и придут. Господи, Том…
  — Предположим, они придут. На всякий случай. Но они ведь не пойдут за вами в туалет.
  Нет ответа — Гектор его и не ждет. Он отходит и из-за плеча Олли смотрит на экран компьютера.
  — Скажите, как вам нравится такой вариант. Вне зависимости от того, будут ли Ники и его коллега сопровождать вас в «Бельвю палас», ближе к середине мероприятия, например в двенадцать часов, вы пойдете в туалет. Гарри, покажи мне нижний этаж… В «Бельвю» два туалета на первом этаже. Один — в вестибюле справа, за стойкой регистрации. Так, Гарри?
  — В точку, Том.
  — Дима, знаете, где это?
  — Конечно знаю.
  — Так вот, туда вы не пойдете. Чтобы попасть в другой туалет, нужно повернуть налево и спуститься по лестнице. Он в подвале, им мало кто пользуется, потому что далеко. Лестница — между баром и лифтом. Знаете эту лестницу? На полпути вниз — дверь. Открывается внутрь, когда не заперта.
  — Я в этом баре часто пью. Знаю лестницу. Но ночью у них заперто. Может, днем иногда тоже.
  — Днем в четверг дверь не запрут. Спускайтесь по лестнице. Дик пойдет за вами следом. Из подвала есть запасной выход на улицу. У Дика будет машина. Куда он вас отвезет — это будет зависеть от договоренности с Лондоном. Выясню сегодня вечером.
  Дима снова взывает к Перри, на сей раз со слезами на глазах:
  — Я хочу, чтоб моя семья была в Англии, Профессор. Скажи своему аппаратчику, ты же их видел. Сначала отправьте детей, потом меня. Ничего страшного. Если Князь меня шлепнет, когда моя семья будет в Англии, — мне наплевать.
  — А нам — нет, — гневно отвечает Гектор. — Нам нужны живыми и ваша семья, и вы. Мы хотим, чтобы вы счастливо и беззаботно жили в Англии. И пели для нас соловушкой. В Швейцарии сейчас разгар учебного года. Какие у вас планы насчет детей?
  — После похорон я им сказал — к черту школу, устроим каникулы. Может, вернемся на Антигуа или в Сочи поедем, отдохнем, развлечемся. После похорон я им много чего наговорил… Господи.
  Гектора невозможно растрогать.
  — Значит, они сидят дома, не ходят в школу, ждут вашего возвращения и, возможно, готовятся к переезду, хотя и не знают куда?
  — Я им говорю: у нас каникулы с секретом. Сюрприз. Может, они и верят. Не знаю.
  — Что будет делать Игорь утром в четверг, когда вы поедете в банк, а затем в «Бельвю»?
  Дима потирает нос.
  — Может, пойдет в магазин. Или повезет Тамару в церковь. Или Наташу — в конный клуб. Если она не будет читать.
  — В четверг утром Игорь должен пойти в магазин. Сумеете передать это Тамаре по телефону так, чтобы звучало совершенно обыденно? Пусть составит длинный список и велит Игорю закупить провизию к вашему возвращению.
  — Ладно. Наверное.
  — Наверное?
  — Ладно, скажу Тамаре. Она немного не в себе. Но она надежная. Точно.
  — Пока Игорь будет ходить по магазинам, Профессор заберет вашу семью, и начнутся каникулы с секретом.
  — В Лондоне.
  — Или в другом безопасном месте. Зависит от того, как быстро мы сможем договориться о вашем переезде в Англию. Если я предъявлю полученную от вас информацию и сумею убедить наших аппаратчиков насчет остального поверить на слово — особенно насчет данных из Берна, — мы отправим вас и вашу семью в Лондон в четверг вечером, специальным самолетом. Обещаю. Профессор свидетель. Если нет — спрячем вас в безопасном месте и будем присматривать за вами, пока наш Номер один не скажет: «Везите их в Англию». Вот, я честно изложил вам ситуацию. Перри, вы можете подтвердить.
  — Да.
  — Как вы намерены фиксировать новую информацию во время подписания договора в Берне?
  — Никаких проблем. Иду к менеджеру банка. Говорю ему: сделай-ка мне копию этой бумажки, мне надо копию, прежде чем подпишу договор. Он мой друг. Если не захочет — хер с ним. У меня хорошая память.
  — Как только Дик увезет вас из «Бельвю», вы получите диктофон и запишете все, что видели и слышали.
  — Только не за границу.
  — Вам не придется пересекать никаких границ — кроме английской. Обещаю. Перри, вы свидетель.
  Перри свидетель. Но еще несколько секунд он сидит молча, прижав длинные пальцы ко лбу и незряче глядя прямо перед собой, погруженный в какие-то свои мысли.
  — Том говорит правду, Дима, — наконец подтверждает он. — Он мне тоже дал слово, и я ему верю.
  Глава 14
  Люк встретил Гейл и Перри в аэропорту Цюрих-Клотен в четыре часа на следующий день, во вторник. Ночь на Примроуз-Хилл они провели без сна, тревожась каждый о своем: Гейл преимущественно о малышках и о Наташе — почему вдруг та замолчала? — а Перри о Диме и о том, что Гектор отныне будет направлять их из Лондона. Операцией теперь руководил Люк при поддержке Олли и, за неимением других агентов, самого Перри.
  Люк привез их в старинную гостиницу в долине, в нескольких милях от делового центра Берна. Гостиница была очаровательна, но сама долина, некогда идиллическая, превратилась в угнетающее скопище безликих кварталов, неоновых вывесок и порносалонов. Когда Перри и Гейл зарегистрировались, Люк устроился вместе с ними за кружкой пива в тихом уголке ресторана. Вскоре к ним присоединился Олли, уже не в берете, а в широкополой черной шляпе, лихо заломленной набок, — но в остальном это был прежний неугомонный Олли, жаждущий поделиться последними известиями.
  
  Но сначала Люк изложил свои новости. С Гейл он держался сухо и отстраненно — никакого флирта.
  Оптимальный, по мнению Гектора, вариант не сработал. После предварительного разговора в Лондоне (Люк не упоминал Мэтлока в присутствии Перри и Гейл) Гектор не получил разрешения на перевоз Димы и его семьи в Англию сразу же после подписания договора. Таким образом, вступал в действие запасной план, а именно — безопасное место на территории Швейцарии, пока в Лондоне не скажут «да». Гектор и Люк долго размышляли, куда лучше перевезти беглецов, и решили, что, учитывая многочисленность семейства, отдаленность и секретность — отнюдь не синонимы.
  — Олли, ты с нами согласен?
  — Целиком и полностью, Люк, — ответил тот, со своим неуловимым иностранным акцентом.
  В этом году лето в Швейцарии началось рано, продолжал Люк. Поэтому лучше укрыться среди многолюдья, чем торчать у всех на виду в горной деревушке, где каждое незнакомое лицо становится объектом пристального внимания. Особенно если это лицо принадлежит здоровенному лысому русскому, к которому прилагаются две маленькие девочки, двое шумных подростков, невероятно красивая юная дочь и не вполне здоровая жена.
  Да и самим оперативникам, работающим без страховки, удаленность вовсе не на руку, решили они. Как раз наоборот, поскольку маленький аэропорт Берн-Бельп идеально подходит для тайного вылета на частном самолете.
  
  После Люка отчитался Олли, кратко и осторожно, — он тоже был в своей стихии. Он сказал, что изучил множество вариантов и остановил свой выбор на съемном шале на окраине популярной туристической деревни Венген в долине Лаутербруннен. Час езды на машине от их нынешнего места пребывания (или пятнадцать минут поездом).
  — И если кто-то обратит на это шале внимание, то и я к этому «кому-то» присмотрюсь повнимательнее, — угрожающе заключил он, поправляя широкополую шляпу.
  Затем практичный Люк вручил каждому бумажку с названием шале, адресом и номером телефона для нешифрованных звонков — на случай проблем с мобильниками, хотя Олли и заверил, что связь в деревне безупречная.
  — И долго Дима и его семья будут там сидеть? — спросил Перри, исправно играя роль защитника Диминых интересов.
  Он, в общем, не ожидал развернутого ответа, но Люк оказался на удивление покладист — Гектор на его месте вряд ли стал бы что-то для них разжевывать. А Люк объяснил, что нужно преодолеть ряд юридических барьеров в Уайтхолле — в департаменте эмиграции, министерстве юстиции, внутренних дел и так далее. Все усилия Гектора направлены на то, чтобы отложить максимум формальностей до того момента, когда Дима и его родные получат убежище в Англии.
  — По моим приблизительным подсчетам, это займет три-четыре дня. Если повезет — меньше, если нет — больше. После этого маршруты отступления начнут засоряться.
  — Засоряться? — лукаво переспросила Гейл. — Как канализация?
  Люк покраснел, потом посмеялся вместе со всеми и поспешил объяснить. Подобные операции (хотя, конечно, ни одна не похожа на другую) приходится постоянно перекраивать, сказал он. Как только Дима исчезнет — то есть в четверг в полдень, с божьей помощью, — на него непременно начнется охота, хотя трудно предугадать, в какой форме.
  — Я хочу сказать, Гейл, что с завтрашнего дня начнется обратный отсчет, и мы должны быть готовы на ходу менять план действий, если понадобится. Но мы справимся. Это наша работа, нам за это платят.
  Посоветовав всем троим лечь спать пораньше («и звоните в любое время, если что-нибудь понадобится»), Люк вернулся в Берн.
  — Если вдруг будете звонить в отель, не забудьте: меня зовут Джон Брабазон, — напомнил он с натянутой улыбкой.
  
  Из окна номера на втором этаже роскошного бернского отеля «Бельвю палас» открывался вид на реку Ааре и далекие черные горы на фоне заката. Оставшись в одиночестве, Люк первым делом попытался связаться с Гектором — и услышал голос, приказывающий «оставить, черт возьми, сообщение, если только у вас не наступил конец света». «А если наступил, — закончил за него Люк, рассмеявшись вслух, — работайте дальше и не нойте». Как он и подозревал, Гектор вел бюрократическую дуэль не на жизнь, а на смерть, напрочь позабыв о понятии «рабочие часы».
  На самый крайний случай у него был и второй номер, но поскольку никакой катастрофы не произошло, Люк оставил бодрое сообщение, заверив, что конца света пока не намечается. Мильтон и Дулитл — на посту и в отличном настроении, Гарри работает безупречно, передавай привет Ивонн. Потом он не спеша принял душ, надел лучший костюм и пошел знакомиться с отелем. Чувство освобождения было еще более полным, чем в «Королевском клубе». Босиком Люк мог обойти полмира. Никаких панических инструкций с пятого этажа, назойливых наблюдателей, кружащих над головой вертолетов и прочих сомнительных атрибутов современной разведки. Более того — никаких кокаиновых магнатов, никакого сарая в сердце джунглей. Только Люк и его верные солдаты, в одного из которых он, как водится, влюблен. А еще — Гектор, который ведет в Лондоне отчаянный бой и, разумеется, готов его прикрыть.
  — Возникнут сомнения — гони их прочь. Это приказ. Не задумывайся, просто, черт возьми, действуй, — настойчиво советовал Гектор за последним стаканчиком виски в аэропорту Шарль де Голль накануне вечером. — Все равно козлом отпущения буду я. В этой гонке нет второго приза. Твое здоровье — и да поможет нам бог.
  Что-то шевельнулось в душе Люка в тот момент — мистическое ощущение общности, родства с Гектором, выходящее за рамки рабочих отношений.
  — Как там Эдриан? — спросил он, вспомнив неуместный намек Мэтлока и пытаясь исправить чужую ошибку.
  — Лучше, спасибо. Намного лучше, — ответил Гектор. — Психолог говорит, все уже почти в порядке. Еще полгода — и его выпустят, если будет хорошо себя вести. А как поживает Бен?
  — Прекрасно. Прекрасно. Элоиза тоже, — ответил Люк, уже жалея, что начал этот разговор.
  Невероятно красивая немка-дежурная за стойкой регистрации сказала, что герр директор, как обычно, в баре с гостями. Люк отправился прямо туда. Он легко находил общий язык с людьми, когда ему это было нужно. Не закулисный артист вроде Олли — скорее маленький нахальный британский солист.
  — Сэр? Меня зовут Брабазон. Джон Брабазон. Я впервые здесь остановился. Можно вас на пару слов?
  Можно. Герр директор мужественно приготовился выслушать претензии.
  — Это один из самых роскошных, безупречно выдержанных в стиле ар-нуво отелей — вы же, наверное, не употребляете слово «эдвардианский», — где мне доводилось останавливаться в моих путешествиях.
  — Вы тоже заняты в гостиничном бизнесе?
  — О нет. Я простой, скромный журналист. «Таймс», Лондон, колонка путешествий. Прибыл сюда вовсе не за материалом, по частному делу…
  — …а здесь наш бальный зал, который мы называем «Королевским салоном», здесь маленький банкетный зал — «Дворцовый салон», а это «Почетный салон», где проходят коктейли. Наш шеф-повар — настоящий мастер по части закусок. И разумеется, ресторан «Терраса» — для такой славной погоды, как сегодня — неизменное место встреч изысканного бернского общества. Но у нас останавливаются и иностранные гости — здесь ужинали многие известные личности, включая кинозвезд. Мы можем предоставить вам полный список, а также меню.
  — А кухни? — поинтересовался Люк, которому отнюдь не хотелось полагаться на волю случая. — Можно взглянуть, если ваши повара не возражают?
  — Напротив, они будут польщены, мистер Брабазон.
  Когда герр директор показал все, что можно было, и Люк должным образом восхитился и сделал множество скрупулезных пометок — и полдюжины фотографий на мобильник («Герр директор не возражает? Разумеется, газета пришлет собственного фотографа при первой возможности» — о, конечно!), — он вернулся в бар, угостился шикарным сэндвичем и бокалом красного вина и самостоятельно добавил несколько необходимых штрихов. В том числе такие банальные детали, как туалеты, пожарные и запасные выходы, парковка, тренажерный зал на крыше (в проекте). Затем он вернулся в номер и позвонил Перри, чтобы удостовериться, что у них все в порядке. Гейл спала. Перри тоже уже засыпал. Люк подумал, что сейчас он как никогда близок к Гейл в постели. Ближе уже не будет.
  Он связался с Олли.
  — Все отличненько, спасибо, Дик. С транспортом тоже — если ты вдруг волнуешься. Что ты, кстати, думаешь об этих арабских фараонах?
  — Не знаю, Гарри.
  — Я тоже. Впрочем, мой принцип: никогда не доверяй копам. А так все в порядке?
  — Да. До завтра.
  И напоследок Люк позвонил Элоизе.
  — Хорошо тебе там, Люк?
  — Да. Спасибо. Берн — очень красивый город. Нужно как-нибудь приехать сюда всем вместе. С Беном.
  Мы всегда так разговариваем — ради Бена. Пусть видит, что у него нормальные родители.
  — Хочешь поговорить с ним? — спросила Элоиза.
  — А он еще не спит? Только не говори, что он занимается испанским.
  — У вас там время на час вперед, Люк.
  — Ах да, конечно. Тогда, пожалуйста, позови его. Если можно. Привет, Бен.
  — Привет.
  — Я в Берне, за грехи мои. В Швейцарии. Берн — столица Швейцарии. Здесь есть потрясающий музей. Музей Эйнштейна, один из лучших в мире.
  — Ты ходил в музей?
  — Заглянул всего на полчасика. Вчера вечером, когда прилетел. Они как раз были вчера открыты допоздна. Музей — буквально через дорогу от отеля. Ну я и пошел.
  — Зачем?
  — Да так, захотелось… Консьерж посоветовал.
  — А ты прям взял и послушался?
  — Ну да.
  — А что еще тебе посоветовали?
  — То есть?
  — Ты ел сырное фондю?
  — Одному его скучно есть. Я скучаю по тебе и маме. Мне нужны вы оба.
  — Ага. Ясно.
  — Если повезет, вернусь в выходные. Пойдем в кино. Или еще куда-нибудь.
  — Мне надо писать сочинение. Можно я пойду?
  — Конечно можно. Удачи тебе. О чем пишешь?
  — Пока не знаю. Испания, все такое. До свиданья.
  — До свиданья.
  А что еще тебе посоветовали? Я не ослышался? Звучит как «не снял ли ты проститутку?». Что там ему наговорила Элоиза? И зачем, господи помилуй, я сказал Бену, что был в музее Эйнштейна? Я ведь всего-навсего увидел рекламный буклет на регистрационной стойке.
  
  Он лег, включил «Би-би-си ньюс», потом выключил. Полуправда. Четверть-правда. Мир не осмелится открыть свои тайны. После Боготы Люк обнаружил, что ему порой недостает смелости справляться с одиночеством. До сих пор он изо всех сил старался не рассыпаться на составные части — а теперь ослабел. Люк открыл мини-бар, налил виски с содовой, поставил стакан возле кровати. Один стаканчик — и все. Он скучал по Гейл и по Ивонн. Интересно, сейчас Ивонн бдит над Димиными сведениями или лежит в объятиях идеального супруга? Если она вообще замужем, в чем Люк иногда сомневался. Может быть, она это придумала, чтобы держать Люка на расстоянии. Его мысли вновь вернулись к Гейл. Идеален ли Перри? Наверняка. У всех женщин, кроме Элоизы, идеальные мужья. Он подумал о Гекторе, отце Эдриана. По средам и субботам Гектор навещает своего сына, который сидит в тюрьме и, если повезет, выйдет через полгода. Гектор — тайный Савонарола, как его прозвал какой-то остряк. Фанатик, он стремится реформировать родную Организацию, зная, что бой проигран даже в случае победы.
  Люк слышал, что Комитет по предоставлению полномочий обзавелся собственным штабом. Вполне уместная вещь — нечто сверхсекретное, висящее на проводах или погребенное в сотне метров под землей. Он бывал в таких «тайниках» — в Майами и Вашингтоне, когда обменивался данными с дорогими коллегами из ЦРУ, с Агентством по контролю за применением законов о наркотиках, с Бюро по контролю за соблюдением законов об алкогольных напитках, табачных изделиях, огнестрельном оружии и еще бог знает с какими федеральными службами. По мнению Люка, подобные места надежно гарантировали коллективное слабоумие. Он своими глазами видел, как меняются манеры и жесты, когда посвященные отрекаются от самих себя и от здравого смысла, вступая в виртуальный мир.
  Он подумал о Мэтлоке, который отдыхает на Мадейре и не знает, что такое левый отель. Мэтлок, который, будучи загнан в угол, извлек из-под полы имя Эдриана и выстрелил в упор. Мэтлок, который сидит у панорамного окна с видом на матушку Темзу и неуклюже пытается давить ему на психику. Сначала кнут, потом пряник, потом то и другое вместе.
  Люк не льстился на пряник и от кнута не шарахался. Ему недоставало хитрости, как он сам охотно признавал. Его рабочая характеристика гласила «не способен манипулировать людьми», и он втайне был этим доволен. Люк отнюдь не считал себя кукловодом. Его конек — упрямство. Выносливость. Умение монотонно твердить «нет», что бы с тобой ни делали, сидишь ли ты скованным в сарае или в кресле для посетителей в уютном кабинете Мэтлока под сенью «Лубянки на Темзе», попивая виски и отбиваясь от вопросов. Можно вволю предаваться собственным мыслям, пока слушаешь Билли-Боя:
  — Контракт от трех до пяти лет на тренировочной базе, Люк, прелестный домик для жены — поможет уладить проблемы, о которых нет нужды упоминать, — компенсация расходов на переезд, здоровый морской воздух, хорошие школы в округе… Тебе не придется продавать дом в Лондоне, особенно сейчас, когда цены упали… Мой совет — сдай его в аренду и получай прибыль. Поболтай с нашими бухгалтерами на первом этаже, скажи, что я велел тебе к ним заглянуть… Конечно, до Гектора в вопросах собственности нам далеко… — Пауза, чтобы придать лицу подобающе тревожное выражение. — Надеюсь, Люк, Гектор ни во что тебя не втягивает. Ты ведь, извини, не слишком разборчив в своих привязанностях. Говорят, сам Олли Деверо каким-то образом подпал под его влияние, вот уж от кого не ожидал столь опрометчивого шага. Интересно, Олли у него на полной ставке? Или скорее на фрилансе, как по-твоему?
  Еще скучнее час спустя пересказывать все это Гектору.
  — Билли-Бой сейчас за нас или против? — спросил Люк за тем же прощальным стаканчиком виски в аэропорту Шарль де Голль, когда оба с облегчением отвлеклись от личных тем.
  — Билли-Бой станет делать только то, за что, как он думает, его поглядят по головке. Если ему придется выбирать между лесничими и браконьерами, он предпочтет собственную безопасность. Но все-таки человек, который настолько ненавидит Обри Лонгрига, не может быть стопроцентно плох, — подумав, ответил Гектор.
  При других обстоятельствах Люк мог бы поспорить с этим оптимистичным утверждением, но только не в канун решающей битвы Гектора с силами тьмы.
  
  Утро четверга наконец настало. Поспать Гейл и Перри удалось совсем немного, однако поднялись они бодрые и охотно позавтракали с Олли, который затем отправился на поиски «королевского экипажа», как он выразился, — а они тем временем составили список и пошли за покупками для детей в ближайший супермаркет. Разумеется, это навеяло воспоминания о шопинге в Сент-Джеймсе в тот самый день, когда Амброз погнал их по лесной тропе, но на сей раз выбор был прозаичнее. Минеральная вода, с газом и без, и прочие прохладительные напитки — ладно уж, давай купим кока-колы (Перри); закуски для пикника — дети обычно предпочитают пряное сладкому, даже если сами этого не сознают (Гейл); маленькие рюкзачки для всей компании, ужасно дорогие; несколько резиновых мячей и бейсбольная бита, раз уж ничего более похожего на набор для крикета не нашлось, — поучим их бить с лёта, а точнее, поскольку мальчики играют в бейсбол, они сами нас поучат.
  «Королевский экипаж» представлял собой старый зеленый фургон для перевозки лошадей, с деревянными бортами, брезентовой крышей и двумя загончиками в задней части, разделенными перегородкой. На полу для удобства пассажиров лежали подушки и одеяло. Гейл осторожно устроилась на подушке. Перри, вдохновленный перспективой приключений, лихо вскочил в кузов вслед за ней. Олли убрал пандус и закрыл задний борт. Назначение широкополой черной шляпы внезапно прояснилось — на сцену выступил Олли, веселый цыган, едущий на скачки.
  Через пятнадцать минут — Перри засек время — они остановились на мягком грунте. Не шуметь и не выглядывать, предупредил Олли. Дул горячий ветер, брезентовая крыша вздымалась точно парус. По подсчетам Олли, они были в десяти минутах от цели.
  
  Люк-отшельник — так называли его учителя в начальной школе, в честь отважного героя какого-то давно позабытого авантюрного романа. Даже обидно, что в возрасте восьми лет он проявлял такую же склонность к уединению, как и в сорок три.
  Он остался Люком-отшельником и пребывал им доныне. В очках с роговой оправой и ярко-красном галстуке, он сидел за серебристым ноутбуком под роскошным куполом вестибюля «Бельвю палас»; через подлокотник кожаного кресла, стоявшего точно посредине между стеклянной входной дверью и Почетным салоном, был переброшен синий дождевик. В салоне собрались на полуденный аперитив представители международной торговой корпорации «Арена» — так гласила красивая бронзовая табличка, указывавшая гостям дорогу. Люк-отшельник наблюдал за визитерами через многочисленные дверные стекла, готовясь самостоятельно умыкнуть отсюда свежеиспеченного перебежчика.
  В течение последних десяти минут он с благоговейным отвращением рассматривал сначала Эмилио дель Оро, потом двух швейцарских банкиров, которых Гейл почтила прозвищем «Петя и Волк», — они тихонько вошли в сопровождении нескольких мужчин в серых костюмах. Следом появились два молодых араба (судя по внешности), затем китаянка и какой-то смуглый широкоплечий тип, которого Люк наугад определил как грека.
  Вот прибыли скучающим стадом семеро «чистых делегатов» — без охраны, не считая Банни Попхэма и обаятельно томного Джайлса де Солса, который щеголял тростью с серебряным набалдашником в тон неприлично дорогому костюму.
  Обри Лонгриг, где тебя носит, когда ты нужен? — мысленно вопрошал Люк. Не хочешь высовываться? Очень мудро с твоей стороны. Безопасное место в парламенте и бесплатный билет на «Ролан Гаррос» — это нормально, как и многомиллионная взятка, и новые бриллианты для безмозглой жены, не говоря уже о должности неисполнительного директора в новеньком английском банке, который ворочает миллиардами свежеотмытых денег. Но вот официальное, публичное подписание договора — это чересчур для тебя. Размышления Люка прервал долговязый, лысый, вечно недовольный член парламента Обри Лонгриг собственной персоной, вошедший вместе с Димой, лучшим в мире специалистом по отмыванию денег.
  Люк погрузился в недра кожаного кресла и чуть выше поднял крышку ноутбука, понимая, что если в жизни и существует момент высшего триумфа, то он настал сейчас и больше не повторится. Он вновь возблагодарил богов, в которых не верил, за то, что они с Обри Лонгригом никогда не видели друг друга вживую.
  Лишь когда двое прошли мимо, направляясь в Почетный салон — Дима чуть не задел Люка, — он осмелился поднять голову, быстро взглянул на дверное стекло и упорядочил в голове следующую информацию.
  Пункт первый. Дима и Лонгриг не разговаривали. Возможно, по чистой случайности получилось так, что они бок о бок поднялись по лестнице. За ними следовали еще двое — крупные мужчины средних лет, типичные швейцарские финансисты — по мнению Люка, именно они, а не Дима, являлись спутниками Лонгрига. Хотя аргумент был шаткий — ведь Дима и Лонгриг могли общаться раньше, — Люк обрел в нем некоторое утешение: когда операция близка к апогею, весьма неприятно обнаружить, что у вашего подопечного с главным действующим лицом какие-то личные отношения, о которых вам неизвестно. В остальном же, что касалось Лонгрига, Люк испытывал лишь безграничное торжество: он здесь, я его видел своими глазами!
  Пункт второй. Дима решил явиться в свет с шиком. В честь столь значительного события он нацепил синий двубортный костюм в тонкую полоску и черные итальянские мокасины с кисточками. Неудобно в таких драпать со всех ног, мелькнуло в разгоряченной голове Люка, но ведь драпать никто и не собирается — это будет чинное отступление. Для человека, только что подписавшего себе смертный приговор, Дима выглядел на удивление жизнерадостно. Быть может, предвкушал возмездие и тешил себя надеждой, что воровская честь скоро будет восстановлена, а убитый ученик отомщен. Быть может, невзирая на все тревоги, был рад покончить с ложью, увертками, притворством и уже грезил о прекрасной мирной Англии, готовой принять его семейство. Люку хорошо было знакомо это чувство.
  Прием в салоне идет полным ходом. Оттуда доносится низкий баритон, который рокочет, то нарастая, то затихая, — какой-то почетный гость произносит речь, сначала по-русски (неразборчиво), затем по-английски (неразборчиво). Петя? Волк? Де Солс? Нет. Это уважаемый Эмилио дель Оро, Люк слышал его голос в теннисном клубе. Аплодисменты. Тишина, точно в церкви, — все пьют. Тост в честь Димы? Нет, в честь уважаемого Попхэма, который выступает с ответной речью; Люку этот голос тоже знаком, и смех почтенного собрания подтверждает его догадку.
  Он смотрит на часы, достает мобильник и звонит Олли.
  — Еще двадцать минут, если он выйдет вовремя, — говорит Люк и снова глядит на экран ноутбука.
  Ох, Гектор. Ох, Билли-Бой. Ну погодите, вот расскажу я вам, кого видел сегодня.
  
  — Можно я чуть-чуть позанудствую напоследок, Люк? — спрашивает Гектор, допивая виски в аэропорту Шарль де Голль.
  Люк ничуть не возражает. Разговор об Эдриане, Элоизе и Бене остался позади. Гектор только что высказал свое мнение о Билли-Бое Мэтлоке. Объявляют посадку на рейс.
  — При оперативном планировании есть только две возможности внести изменения — понимаешь, Люк?
  Да, Гектор.
  — Первая — когда составляешь план. Этот этап мы проехали. Вторая — когда план идет к чертям. Пока этого не произошло, изо всех сил держись первоначального варианта, иначе ты в жопе. Все, давай лапу.
  
  Люк сидел, глядя на бессмысленный набор слов на экране и ожидая появления Димы из Почетного салона. В голове у него вертелся вопрос: вспомнил ли он о прощальном наставлении Гектора до того, как увидел белобрысого Ники и Задумчивого Трупа, усаживающихся в кресла с высокими спинками по обе стороны от стеклянных дверей? Или воспоминание, наоборот, было вызвано шоком?
  Кто первым дал этому типу прозвище Задумчивый Труп? Перри или Гектор? Нет, Гейл. Ей стоит доверять.
  И почему это ровно в тот момент, когда Люк заметил охранников, бормотание в Почетном салоне притихло, дверь открылась и появился Дима в гордом одиночестве?
  Люка беспокоило не только время, но и пространство. Дима приближался сзади, впереди Ники и Задумчивый Труп поднимались из кресел; Люк сгорбился за ноутбуком аккурат посредине между ними и не знал, куда смотреть.
  Яростный взрыв русских ругательств сообщил ему, что Дима остановился рядом.
  — Какого… вам от меня надо? Куда я иду, Ники? Я иду отлить. Хочешь глянуть, как я отливаю? Пшел вон отсюда, иди глянь, как отливает сука Князь.
  Консьерж за стойкой украдкой приподнял голову. Красотка администратор, совершенно не таясь, обернулась, чтобы посмотреть. Возможно, русская — или просто знает язык. Притворяясь глухим, Люк рассеянно стучал по клавиатуре. Ники и Задумчивый Труп стояли как вкопанные. Ни один из них не шелохнулся. Опасались, что Дима сейчас рванет к дверям и выскочит на улицу? Но он, с приглушенным «растак вашу мать», пересек вестибюль, свернул в короткий коридор, ведущий к бару, миновал лифт и остановился наверху каменной лестницы. Внизу находились уборные. Дима приволок за собой целую компанию. Ники и Задумчивый Труп стояли у него за спиной, а в нескольких шагах за ними маячил скромный, незаметный маленький Люк с ноутбуком под мышкой и синим плащом через локоть. Человек, которому срочно понадобилось в туалет.
  Сердце у него перестало лихорадочно стучать, суставы обрели должную подвижность. Он слышал и мыслил четко, напоминая себе, что ему, в отличие от охранников, известен план здания. Диме тоже — что дает этим двоим дополнительный стимул (если им таковой вообще нужен) идти позади, а не впереди него.
  Он удивлен их непредвиденным появлением — и Дима, очевидно, тоже. Им обоим непонятно, зачем охранники докучают человеку, который им больше не нужен и который вскоре будет мертв? Но не сейчас и не здесь. Не при дневном свете, на глазах у всего отеля, в присутствии семерых посредников, известного члена британского парламента и прочих высокопоставленных лиц, которые в двадцати метрах отсюда пьют шампанское и поглощают бутерброды. И потом, как показывает практика, Князь разборчив в убийствах. Он предпочитает несчастные случаи или внезапные налеты коварных чеченских террористов.
  Но лучше оставить рассуждения до лучших времен. Если план сорвался, то, как говорил Гектор, настало время его менять, не задумываться, а действовать — по завету того же Гектора. Пора вспомнить, чему его в течение многих лет учили на курсах по самообороне. Впрочем, Люку никогда не доводилось применять эти навыки где-либо, кроме Боготы, да и там он проявил себя весьма посредственным бойцом — несколько ударов куда попало, потом темнота.
  Но в тот раз подручные наркобарона воспользовались эффектом внезапности. Сейчас внезапность была на стороне Люка. У него не имелось при себе ни ножниц, ни носка с мелочью, ни завязанных узлами шнурков, ни каких-либо иных убийственных самоделок, о которых с таким энтузиазмом распинались инструкторы. Зато имелся дорогущий серебристый ноутбук. Вдобавок по милости, в числе прочих, Обри Лонгрига Люк пылал гневом. Гнев, как верный друг, пришел ему на помощь — и в ту минуту оказался полезнее, чем смелость.
  
  Дима подходит к двери на полпути вниз по лестнице.
  Ники и Задумчивый Труп стоят почти вплотную за его спиной, за ними — Люк, но он дальше от них, чем они — от Димы.
  Люк стесняется. Поход в туалет — дело интимное, а Люк ужасно застенчив. Тем не менее он переживает момент необыкновенной ясности. В кои-то веки инициатива принадлежит ему — и никому более. В кои-то веки он — нападающий.
  Дверь, перед которой они стоят, обычно заперта из соображений безопасности, как и предупреждал Дима в Париже, но сегодня она открыта, несомненно открыта, потому что ключ лежит у Люка в кармане.
  За дверью — плохо освещенная лестница, ведущая вниз. Дима по-прежнему идет первым, но ситуация внезапно меняется, когда Люк наносит сокрушительный удар ноутбуком и Задумчивый Труп, не успев и пикнуть, с шумом катится по лестнице, чуть не сбивая Ники с ног. Дима без промедления хватает ненавистного белобрысого предателя за горло — именно так, как он мечтал, по словам Перри, расправиться с мужем покойной матери Наташи.
  Продолжая держать охранника за глотку, Дима бьет его недоумевающей физиономией о ближайшую стену — раз, другой, и обмякшая гора мускулов без единого звука падает на пол, к Диминым ногам. Тот изо всех сил пинает охранника — сначала в пах, потом в висок — своими неудобными итальянскими мокасинами.
  Все это происходит неторопливо и вполне естественно, с точки зрения Люка, хотя и несколько непоследовательно. Он чувствует странное, близкое к экстазу, облегчение. Схватить ноутбук обеими руками, вознести его над головой и опустить с размаху, точно топор палача, на голову Задумчивого Трупа, который так кстати валяется парой ступенек ниже, — своего рода компенсация за все мелкие унижения, выпадавшие на долю Люка в течение последних сорока лет. За детство под пятой сурового отца-солдафона, за годы, проведенные в ненавистных частных школах, за женщин, с которыми он спал и сожалел об этом, за колумбийские джунгли, ставшие его тюрьмой, за дипломатическое гетто в Боготе, где он пал жертвой самого нелепого из своих грехов…
  Несомненно, это была и месть Обри Лонгригу, предавшему доверие Организации, — мысль безумная, но именно она направляла его карающую руку, поскольку Люк, как и Гектор, любил свою работу. Организация была ему отцом, матерью и каким-никаким, а все же Богом, хотя пути ее порой бывали неисповедимы.
  Если хорошенько подумать, то примерно такие же чувства, наверное, испытывал Дима к своему драгоценному воровскому братству.
  
  Тишина. Никто не кричит, как ни странно. Два тела скорчились у подножия лестницы, друг на друге, как бы бросая вызов воровскому кодексу, отрицающему гомосексуализм. Дима продолжает пинать Ники, который лежит снизу. Задумчивый Труп открывает и закрывает рот, точно выброшенная на берег рыба. Развернувшись на каблуках, Люк осторожно поднимается по лестнице, запирает дверь, прячет ключ в карман и возвращается к безмятежной сцене внизу.
  Схватив Диму за плечо — тот отвешивает Ники последний пинок, прежде чем отойти, — Люк тянет его за собой мимо уборных и вверх по другой лесенке. Они пересекают пустой коридор и оказываются перед железной дверью с надписью «Аварийный выход». Ключ не нужен — в стену вмонтирована зеленая жестяная коробка со стеклянной панелью и красной кнопкой, которую следует нажать в случае пожара, наводнения или теракта.
  В течение последних восемнадцати часов Люк пристально изучал эту зеленую коробочку и заодно не поленился обсудить с Олли наиболее вероятные ее свойства. Олли предложил заранее раскрутить винты, прикреплявшие стеклянную панель к коробочке, и разрезать зловещего вида провод в красной обмотке, который уходил куда-то в недра отеля, видимо соединяя кнопку тревоги с центральной системой сигнализации. Оба рассчитывали, что это позволит открыть дверь, не спровоцировав повального бегства.
  Сняв левой рукой стеклянную панель, Люк пытается нажать красную кнопку правой и обнаруживает, что кисть ему не повинуется. Тогда он жмет кнопку левой, и дверь, с чисто швейцарской аккуратностью, распахивается, именно так, как предсказывал Олли. За ней их ждет улица и приветливый солнечный день.
  Люк пропускает Диму вперед. То ли из вежливости, то ли из желания выглядеть почтенным бернским гражданином он медлит, прежде чем закрыть за собой дверь и убедиться, вознося мысленную хвалу Олли, что в отеле и впрямь не слышится сигнала к массовой эвакуации.
  В пятидесяти метрах от них, через дорогу, находится подземная парковка под странным названием «Казино». На первом ярусе, почти у самого выхода, стоит взятый напрокат «БМВ». В онемевшей правой руке Люк сжимает электронный ключ, который позволяет отпереть дверцу машины на расстоянии.
  — Господи, Дик, я тебя люблю, слышишь? — шепчет запыхавшийся Дима.
  Бесчувственной рукой Люк роется в кармане в поисках мобильника, кое-как его вытаскивает и указательным пальцем левой тычет в кнопку быстрого набора, вызывая Олли.
  — Пора, — произносит он величественно и спокойно.
  
  Фургон катится по крутому спуску, и Олли предупреждает пассажиров, что «паровоз тронулся». После ожидания на стоянке они поднялись по извилистой дороге на холм, услышали коровьи колокольчики и почуяли запах сена. Фургон остановился, повернулся, дал задний ход; теперь они снова ждали. Олли поднял задний борт — медленно, чтобы не шуметь, — постепенно появившись перед глазами Перри и Гейл, от ботинок до черной широкополой шляпы.
  За его спиной виднелась конюшня, за ней — загон, где паслись несколько симпатичных гнедых лошадок, которые сначала подошли посмотреть на чужих, потом спешно затрусили прочь. Рядом с конюшней стоял огромный современный дом из темно-красного дерева, с далеко выступающими свесами крыши. Два крыльца (обе двери заперты), переднее выходит на дорогу, боковое — к лесу, поэтому Перри направился именно к нему, заявив, что пойдет первым. Решено было, что Олли, незнакомый семье, останется у фургона, пока его не позовут.
  По пути Перри и Гейл заметили две камеры наружного наблюдения, нацеленные прямо на них, — одна со стороны конюшни, другая со стороны дома. Видимо, наблюдение за гостями входило в обязанности Игоря — но Игорь отправился по магазинам.
  Перри позвонил в дверь, но поначалу они ничего не услышали. Тишина казалась Гейл настолько неестественной, что она сама нажала кнопку звонка. Возможно, он неисправен. Несколько секунд она не снимала палец с кнопки, чтобы поторопить обитателей дома. Все-таки звонок работал, потому что в конце концов послышались торопливые шаги, поднялась щеколда, щелкнул замок, и на пороге появился светловолосый сын Димы — Виктор.
  Но, вместо того чтобы приветствовать их широкой улыбкой, как ожидала Гейл, Виктор уставился на них в тревожном замешательстве.
  — Она с вами? — спросил он с американским акцентом.
  Он обращался к Перри, потому что Гейл была занята: в прихожую выбежали малышки. Катя обхватила Гейл за ногу и крепко прижалась головой, а Ира потянулась обниматься.
  — Моя сестра. Наташа! — нетерпеливо крикнул Виктор, подозрительно рассматривая фургон, как будто девушка могла прятаться там. — Вы видели Наташу?
  — Где ваша мама? — спросила Гейл, высвобождаясь.
  Они пошли вслед за Виктором по пропахшему камфарой коридору в двухуровневую гостиную с низко нависающими потолочными балками и стеклянными дверями, выходящими в сад и к конскому загону. Там, забившись в самый темный угол, между двумя кожаными чемоданами, сидела Тамара в черной шляпе с вуалеткой. Подойдя ближе, Гейл заметила, что она покрасила волосы хной и нарумянила щеки. Гейл где-то читала, что русские по традиции присаживаются «на дорожку». Возможно, именно поэтому Тамара сейчас сидела и не поднялась, даже когда Гейл встала прямо перед ней, рассматривая суровое накрашенное лицо.
  — Что с Наташей? — спросила она.
  — Мы не знаем, — ответила Тамара, глядя в пустоту.
  — Как это?
  Вмешались близнецы, и Тамару на время оставили в покое.
  — Она пошла на урок верховой езды и не вернулась, — сказал Виктор.
  — Никуда она не пошла, она только сказала, что пойдет. Она только так сказала, дебил! Она врет, сам знаешь, что врет! — выпалил Алексей.
  — Когда он ушла? — спросила Гейл.
  — Утром. Рано утром. В восемь! — заорал Виктор, прежде чем брат успел вставить хоть слово. — У нее было назначено. Какой-то пробный урок по выездке. За десять минут до того позвонил папа, сказал, чтобы в полдень мы были готовы. А Наташа такая: урок типа нельзя отменить, надо ехать.
  — И она все-таки уехала?
  — Ну да. Игорь повез ее на машине.
  — Заткнись! — перебил Алексей. — Игорь отвез ее в Берн, и ни на какой сраный урок она не пошла, придурок! Наташа наврала маме!
  Адвокат Гейл повысила голос:
  — Игорь отвез ее в Берн? Куда конкретно?
  — На станцию! — крикнул Алексей.
  — На какую станцию? — сурово спросил Перри. — Пожалуйста, успокойся. На какую именно станцию Игорь отвез Наташу?
  — На главный вокзал. Международный, понимаете! Оттуда идут поезда куда угодно. В Париж! В Будапешт! В Москву!
  — Это папа сказал ей ехать туда, Профессор. — Виктор нарочно заговорил тише, чтобы не походить на истеричного Алексея.
  — Дима действительно так распорядился? — уточнила Гейл.
  — Он велел ей ехать на вокзал. Так сказал Игорь. Хотите, я ему позвоню и вы сами спросите?
  — Он не сможет, дебил! Профессор не говорит по-русски! — Алексей уже чуть не плакал.
  Перри твердо продолжал:
  — Виктор… подожди, Алексей! Виктор, повтори, пожалуйста, — только медленно. Алексей, я выслушаю тебя, как только твой брат мне ответит. Итак, Виктор…
  — Наташа сказала Игорю, что так велел папа, поэтому он высадил ее на вокзале.
  — Игорь тоже дебил! Даже не спросил зачем! — завопил Алексей. — Он так боится папу, что просто высадил Наташу на вокзале, и привет! Ничего не спросил! И поехал в магазин. Если Наташа не вернется, Игорь не виноват. Папа так сказал, и он отвез Наташу на станцию, поэтому он не виноват!
  — А откуда вы знаете, что она не на уроке? — спросила Гейл, взвесив свидетельские показания.
  — Виктор, говори, — быстро скомандовал Перри, прежде чем Алексей успел открыть рот.
  — Нам позвонили из школы: где Наташа? — ответил Виктор. — Урок стоит сто двадцать пять евро в час, никто ничего не отменял. Она должна была прийти на эту свою дурацкую выездку. Они уже оседлали лошадь и ждали ее. Тогда мы позвонили Игорю на мобильник. Где Наташа? Он сказал: на вокзале, так велел папа.
  — Как она одета? — спросила Гейл, из жалости обращаясь к Алексею.
  — Широкие джинсы. Длинный балахон. Она теперь носит всякую бесформенную дрянь. Говорит, ей не нравится, когда парни пялятся на ее задницу.
  — У нее были с собой деньги?
  — Папа ей дает сколько угодно. Он ее страшно балует. Мы получаем в месяц всего сотню, а она пятьсот. На книги, одежду, обувь. Она ж повернутая на туфлях. Месяц назад папа купил ей скрипку. Скрипки вообще стоят дикую кучу денег…
  — Вы пытались дозвониться до Наташи? — поинтересовалась Гейл у Виктора.
  — Да, — ответил тот, спокойно и сдержанно, как взрослый. — Мы все ей звонили. С наших мобильников, с Катиного, с Ириного… она не отвечает.
  Вспомнив о присутствии Тамары, Гейл повернулась к ней:
  — А вы ей звонили?
  Тамара промолчала.
  Гейл объявила детям:
  — Пожалуйста, выйдите в другую комнату. Я хочу побеседовать с Тамарой. Если Наташа позвонит, дайте мне поговорить с ней первой. Хорошо?
  
  Поскольку в Тамарином темном углу не было другого стула, Перри подтащил деревянную резную скамейку и устроился на ней вместе с Гейл. Крошечные черные глазки Тамары безучастно скользили между ними.
  — Тамара, — начала Гейл, — почему Наташа боится встречи с отцом?
  — У нее будет ребенок.
  — Она сказала вам?
  — Нет.
  — Но вы заметили.
  — Да.
  — И давно?
  — Это несущественно.
  — Но на Антигуа вы уже знали?
  — Да.
  — Вы обсуждали это с девочкой?
  — Нет.
  — С Димой?
  — Нет.
  — Почему вы не поговорили с Наташей?
  — Я ее ненавижу.
  — А она вас?
  — Тоже. Ее мать была шлюха. Наташа тоже шлюха. Неудивительно.
  — А что будет, когда Дима все выяснит?
  — Может, полюбит ее еще сильнее. Может, убьет. На все Божья воля.
  — Вы знаете, кто отец ребенка?
  — Может быть, их много. Инструкторы по верховой езде. Инструкторы по горным лыжам. Может быть, это почтальон. Или Игорь.
  — У вас нет предположений, где сейчас Наташа?
  — Она не делится со мной секретами.
  
  На улице начался дождь. Две красивые гнедые лошади в загоне игриво толкали друг друга головами. Гейл, Перри и Олли стояли в тени фургона. Олли связался с Люком по мобильнику. Тому было трудно говорить: в машине с ним сидел Дима. Но инструкции он дал четкие и однозначные. Излагающий их Олли был внешне спокоен, но его неуловимый акцент от напряжения сделался совсем уж экзотичным:
  — Выметаемся отсюда немедленно. Произошло кое-что серьезное, мы не можем задерживать весь флот ради одного корабля. У Наташи есть телефоны родных, а у них есть ее телефон. Люк не хочет, чтобы мы столкнулись с Игорем, и я с ним полностью согласен. Он говорит, чтобы все сели в машину, сейчас же, пожалуйста, Перри, и отправлялись сию минуту, понятно?
  Перри был на полпути к дому, когда Гейл окликнула его:
  — Я знаю, где она.
  — Похоже, тебе известно больше, чем мне.
  — Не намного. Но этого достаточно. Я поеду за ней. Прикрой меня. Никакого героизма, никаких шовинистских воплей. Вы с Олли вывозите семью, а мы с Наташей вас догоним, как только я найду ее. Я так и скажу Олли — и хочу предварительно заручиться твоей поддержкой.
  Перри обхватил голову руками, как будто пытаясь что-то припомнить, потом уронил их, сдаваясь.
  — Где она?
  — В Кандерштеге. Это далеко?
  — Нужно доехать до Шпица, а потом на поезде подняться в гору. У тебя есть деньги?
  — Полно. Люк дал.
  Перри беспомощно посмотрел на дом, потом на Олли в широкополой шляпе, который нетерпеливо ждал возле машины. Потом снова на Гейл.
  — Ради бога… — растерянно выдохнул он.
  — Знаю.
  Глава 15
  Перри Мейкпис был известен своим друзьям-альпинистам как человек, способный трезво мыслить и решительно действовать в случае аврала. Он гордился тем, что почти не видел разницы между тем и другим. Он тревожился за Гейл, вполне сознавал опасность предприятия, ужасался Наташиной беременности и тому, что Гейл сочла необходимым держать это в тайне от него. С другой стороны, Перри с уважением относился к ее доводам и во многом винил себя. Тамара, которая буквально помешалась от ревности к Наташе, точь-в-точь старая карга из романа Диккенса, внушала ему отвращение и усугубляла сочувствие к Диме. Последняя встреча с ним в массажном кабинете необъяснимо растрогала Перри — закоренелый преступник, признавшийся убийца, лучший в мире отмыватель денег стал его подопечным и другом. Как бы Перри ни уважал Люка, он жалел о том, что Гектор покинул поле боя в ту самую минуту, когда операция близится то ли к успешному завершению, то ли к провалу.
  Тем не менее Перри отреагировал на «идеальный шторм» точно так же, как если бы у него оборвалась страховка на опасном подъеме: не дергайся, оцени риск, помогай слабым, ищи путь. Чем он и занимался, скорчившись в фургоне рядом с Димиными детьми, родными и приемными, которые окружили его со всех сторон. За перегородкой виднелась зловещая тень Тамары. Под твоей опекой — две маленькие русские девочки, два мальчика-подростка и одна психически неустойчивая женщина. Твоя задача — отвезти их на вершину горы, чтобы никто не заметил. Как быть? Ответ: не медлить.
  Виктор, в порыве благородства, потребовал, чтобы ему позволили сопровождать Гейл, куда бы она ни направилась — ему все равно. Алексей высмеял брата: мол, Наташе нужно только внимание отца, а Виктору — внимание Гейл. Девочки тоже никуда не хотели ехать без нее. Они твердили, что останутся в доме и будут его сторожить, пока она не привезет Наташу, — Игорь за ними присмотрит. В ответ на их мольбы Перри, прирожденный лидер, терпеливо, но настойчиво повторил:
  — Ваш папа хочет, чтобы вы поехали с нами прямо сейчас. Куда — это секрет. Он вас предупредил. Узнаете всё, когда доберемся. В любом случае это замечательное место, где вы никогда раньше не были. Папа приедет к вам сегодня же вечером. Виктор, бери вон те два чемодана, Алексей — вот эти. Не нужно запирать дверь, Катя, спасибо, Игорь вернется с минуты на минуту. Кошка тоже остается. Кошки больше любят места, чем людей. Чей это мишка? Возьмите его с собой, девочки. Игорю мишка не нужен, в отличие от вас. А теперь, пожалуйста, сходите все в туалет, даже если не очень хочется.
  В фургоне малышки поначалу сидели молча, затем внезапно развеселились и расшумелись — особенно их забавлял Олли в широкополой шляпе, которую он торжественно снял, с поклоном подсаживая девочек в «экипаж». Пассажирам приходилось перекрикивать шум. В фургонах для перевозки лошадей звукоизоляция не предусмотрена.
  Куда мы едем? — девочки.
  В Итон, на х… — Виктор.
  Это секрет.
  Чей секрет? — девочки.
  Папин, дурочки. — Виктор.
  А Гейл надолго уехала?
  Не знаю, это зависит от Наташи. — Перри.
  Может, они нас опередят?
  Вряд ли.
  Почему нельзя посмотреть на улицу?
  — Потому что это против швейцарских законов! — гаркнул Перри, но девочкам все равно пришлось податься вперед, чтобы расслышать. — У швейцарцев есть законы на все случаи жизни. Выглядывать из движущегося фургона — очень тяжкое преступление! Виновные отправляются в тюрьму надолго! Поэтому лучше посмотрите-ка, что Гейл положила в ваши рюкзаки.
  Но мальчиков было не так легко задобрить.
  — Нам придется играть детским барахлом? — негодующе взвыл Виктор, указывая на торчавшую из сумку «тарелочку».
  — Ну да!
  — А я думал, мы будем играть в крикет!
  — Чтобы нас приняли в Итон! — добавил Алексей.
  — Постараемся! — пообещал Перри.
  — Значит, мы едем не в горы!
  — Почему?
  — В гребаных горах нельзя играть в крикет! Там нет ровных мест. И фермеры злятся. Значит, мы едем туда, где ровно!
  — Это Дима вам сказал?
  — Дима — он как вы! Одни загадки. Может, он по уши в дерьме! Может, за ним гонится полиция! — прокричал Виктор, в явном восторге от своей гипотезы.
  Но Алексей пришел в ярость:
  — Заткнись, твою мать! Что ты гонишь! Стыдно говорить такие вещи об отце, дебил! В Итоне тебя за это убьют.
  Виктор, решив снизойти до «тарелочки», вытащил ее из сумки и притворился, будто проверяет ее аэродинамические свойства на гуляющем по кузову сквозняке.
  — Значит, я ничего не говорил! — крикнул он. — Беру свои слова обратно! Папа не по уши в дерьме, и копы его обожают. Версия отброшена, о’кей? Я ее вообще не выдвигал! Это экс-версия!
  Эта забавная перепалка вызвала у Перри подозрения, что их когда-то уже перевозили тайком — может быть, во время какой-нибудь облавы в Перми, когда Дима еще только прорывался наверх.
  — Мальчики, можно вас кое о чем попросить? — сказал он, поманив обоих, так что их головы практически соприкоснулись. — Нам придется некоторое время провести вместе. Так?
  — Так.
  — Поэтому, пожалуйста, перестаньте употреблять в присутствии мамы и сестер ругательные слова. И в присутствии Гейл тоже.
  Они посовещались и пожали плечами. Ладно. Согласны. Им по фигу. Но Виктор не унимался. Он сложил ладони рупором и оглушительно зашептал на ухо Перри, чтобы девочки не услышали:
  — Большие похороны. Те, в Москве. Авария. Помните?
  — В чем дело?
  — Была авария на дороге, да? Миша и Ольга погибли в автокатастрофе. Вранье. Никакой аварии. Их застрелили. Кто? Какие-то чокнутые чеченцы, которые изрешетили машину пулями и ничего не взяли. Почему? Потому что они ненавидят русских. Фигня, никаких чеченцев там не было.
  Алексей толкал брата, пытался зажать ему рот, но Виктор отбросил его руку.
  — Спросите кого угодно из наших. Спросите моего друга Петра. Мишу замочили. Он пошел против закона. Вот почему его убрали. Ольгу тоже. Теперь они хотят достать папу, прежде чем его поймает полиция. Правда, мам? — крикнул он Тамаре через перегородку. — Они называют это небольшое предупреждение, типа чтобы показать, кто тут главный. Мама знает такие штуки. Она все знает. Она два года сидела в пермской тюрьме за шантаж и вымогательство. Ее трое суток допрашивали без перерыва, и так пять раз подряд, избивали до полусмерти. Петр видел ее досье. К ней применяли пытки. Официально. Да, мам? Вот почему она больше ни с кем не разговаривает, кроме Бога. Они ей мозги вышибли. Ма-ам, ау! Мы тебя любим!
  Тамара спряталась поглубже в тень. У Перри зазвонил мобильник. Ясный и сдержанный голос Люка:
  — Все в порядке?
  — Пока да. Как там наш друг?
  — Доволен, сидит рядом со мной в машине. Шлет привет.
  — Взаимно, — осторожно ответил Перри.
  — Теперь постарайтесь при первой же возможности разделиться. Маленькие группы проще перевозить и труднее опознать. Вы можете переодеть мальчиков?
  — Как?
  — Чтобы они хоть немного отличались друг от друга. Близнецы слишком заметны.
  — Сделаем.
  — Садитесь на поезд, где побольше народу. Разделитесь. Мальчиков — в разные вагоны, вы с девочками — отдельно. Пошлите Гарри купить билеты в Интерлакене, чтобы всей компанией не стоять в одной очереди. Понятно?
  — Да.
  — Есть новости от Дулитл?
  — Рано еще, она только что уехала.
  Они впервые заговорили о самовольном отъезде Гейл.
  — Что ж, она правильно поступила, пусть не сомневается. Так ей и передайте.
  — Обязательно.
  — Она — дар божий. Только бы у нее все получилось. — Люк говорил загадками. У него не было выбора — Дима сидел рядом в машине.
  Протиснувшись мимо девочек, Перри хлопнул Олли по плечу и проорал ему на ухо инструкции.
  
  Катя и Ира нашли в рюкзаках чипсы и сырные палочки. Они сидят рядышком, жуют и негромко болтают. То и дело они оборачиваются, смотрят на шляпу Олли и начинают хихикать. Один раз Катя даже тянется ее потрогать, но девочке недостает смелости. Близнецы играют в шахматы и едят бананы.
  — Следующая остановка Интерлакен, мальчики и девочки! — объявляет Олли. — Я оставлю машину у вокзала и поеду первым поездом, с мадам и багажом. А вы, лапочки мои, прогуляетесь, съедите по сосиске и потихоньку поедете следующим поездом. Все довольны-согласны, Профессор?
  — Все довольны и согласны, — подтверждает Перри, посовещавшись с девочками.
  — И ничего мы не довольны! — протестует Алексей и плюхается на подушки, театрально раскинув руки. — Мы, ругательное слово, несчастны!
  — Конкретные причины? — уточняет Перри.
  — Куча конкретных причин! Мы же едем в Кандерштег, я знаю! Но я туда больше не поеду, никогда, ни за что! Я не полезу на гору, я вам, блин, не муха, у меня кружится голова, и я терпеть не могу Макса!
  — По всем пунктам — мимо, — отвечает Перри.
  — То есть мы едем не в Кандерштег?
  — Нет.
  Туда едет Гейл, думает он, глядя на часы.
  
  Благодаря удобной пересадке в Шпице к трем часам Гейл уже нашла дом. Это было нетрудно. Она спросила на почте: кто-нибудь знает, где живет частный лыжный инструктор по имени Макс, его родители еще держат отель? Дородная дама в окошечке призвала на помощь мужчину, сидевшего за сортировочным столом, а тот, в свою очередь, посовещался с подростком, грузившим посылки на большую желтую тележку, и Гейл по цепочке передали ответ: отель «Рёсли», в конце главной улицы, справа. Там работает его сестра.
  Солнце светило не по сезону ярко, горы по обеим сторонам долины были окутаны туманом. На тротуаре и под навесом магазина нежилась целая стая золотистых псов. Туристы с альпенштоками и в широкополых шляпах заглядывали в витрины сувенирных магазинов; сидели они и на террасе отеля «Рёсли» — ели пироги и мороженое и пили через соломинку кофе со льдом из высоких бокалов.
  Единственной официанткой была усталая рыжеволосая девушка в национальном костюме; когда Гейл попыталась с ней заговорить, та попросила посетительницу сесть и подождать. Гейл послушно села — когда девушка подошла вновь, она сначала заказала кофе, который был ей совершенно не нужен, а потом спросила, не знает ли она Макса — замечательного горного гида. Девушка лучезарно улыбнулась и тут же перестала торопиться.
  — Ну, он еще не гид, то есть не официальный, и насчет замечательного не знаю… Сначала он должен сдать экзамены, а это нелегко, — сказала она, радуясь возможности попрактиковаться в английском языке. — К сожалению, Макс поздно начал. Раньше он мечтал стать архитектором, но ему не хотелось уезжать из родных мест. Он такой мечтатель, но теперь, слава богу, немного остепенился и на следующий год обязательно получит диплом. Мы надеемся. Думаю, он сейчас в горах. Хотите, я позвоню Барбаре?
  — Барбаре?
  — Она очень, очень милая. Благодаря ей Макс совершенно изменился. Давно пора, скажу я вам.
  Девушка написала на вырванном из блокнота листке: «Блюмли».
  — На швейцарском диалекте это значит «маленький цветок», потому что швейцарцы называют «маленьким» все, что им нравится. Новый дом, крайний слева, сразу после школы. Его построил для них отец Барбары. По-моему, Максу очень повезло.
  «Блюмли» был воплощенной мечтой молодой пары — новенькое сосновое шале с красной печной трубой; красные цветы в оконных ящиках гармонировали с красно-белыми клетчатыми занавесками. Готическая надпись над дверью выражала благодарность Богу за Его щедрость. Перед домом расстилался небольшой, аккуратно подстриженный газон с новенькими качелями, новеньким бассейном и новеньким барбекю. Возле сказочной входной двери красовалась безупречная поленница — только семи гномов не хватало для полноты картины.
  Гейл не удивилась бы, если бы этот дом оказался миражом. Ее вообще ничто уже не удивляло. Никаких сюрпризов, просто все очень плохо. Впрочем, не хуже, чем многие варианты, которые она рисовала себе, сидя в поезде. Гейл нажала кнопку звонка и услышала бодрый женский голос:
  — En Momänt bitte, d’Barbara chunt grad![18]
  Хотя Гейл не знала ни немецкого языка, ни швейцарского диалекта, она догадалась, что Барбара сейчас откроет. И действительно, Барбара появилась на пороге — высокая, ухоженная, подтянутая, красивая, очень приятная женщина чуть старше Гейл.
  — Grüessech,[19] — произнесла она и, увидев извиняющуюся улыбку гостьи, перешла на английский: — Здравствуйте. Чем могу помочь?
  Через открытую дверь Гейл услышала жалобное хныканье ребенка. Она перевела дух и улыбнулась:
  — Меня зовут Гейл. Вы Барбара?
  — Да. Верно.
  — Я ищу высокую черноволосую русскую девочку по имени Наташа.
  — Так она русская? Я не знала. Может быть, это что-то объясняет. Вы не врач?
  — Нет. А что случилось?
  — Э… она здесь. Не знаю почему. Пожалуйста, входите. Мне нужно присмотреть за Анни, у нее режется первый зубик.
  Быстро войдя вслед за Барбарой в дом, Гейл почувствовала сладкий запах детской присыпки. С латунных крючков свисали мягкие домашние тапочки с заячьими ушками, словно приглашая гостью снять грязные уличные туфли. Гейл разулась.
  — И давно она здесь?
  — Час. Или чуть дольше.
  Гейл вошла в просторную гостиную с высокими окнами, выходившими в садик. В середине комнаты стоял детский манеж. Маленькая девочка с золотыми кудряшками грызла пустышку, вокруг лежали новенькие игрушки. У стены, на низком табурете, сидела Наташа — голова опущена, волосы закрывают лицо, руки сложены на коленях.
  — Наташа?..
  Гейл опустилась на колени рядом с ней, коснулась волос. Наташа вздрогнула, но все-таки не отстранилась. Гейл снова позвала ее по имени. Нет ответа.
  — Очень хорошо, что вы приехали, — нараспев сказала Барбара, подхватывая Анни на руки. — Я уже собиралась позвонить доктору Штеттлеру. Или в полицию. Не знаю. Это все очень странно. Правда.
  Гейл гладила Наташу по голове.
  — Она звонит в дверь, я кормлю Анни, не из бутылочки, а старым добрым способом. У нас в двери глазок, потому что в наше время всякое бывает. Я посмотрела. Анни была у меня на руках. Я подумала: кажется, это вполне обычная девочка, очень красивая, надо признать, она хочет войти, не знаю зачем, может быть, чтобы договориться с Максом об уроке, у него много клиентов, особенно молодых — естественно, потому что он такой интересный. И вот она заходит, смотрит на меня, видит Анни и спрашивает по-английски — я-то не знала, что она русская, кому такое в голову придет, хотя, наверное, ничего удивительного в наше время, — так вот, я подумала, что она еврейка или итальянка, а она спрашивает: вы сестра Макса? Я говорю: нет, я не сестра Макса, я его жена Барбара, а кто ты такая и чем я могу помочь? Я мать, и у меня много дел, сама видишь. Хочешь договориться с Максом об уроке? Ты занимаешься альпинизмом? Как тебя зовут? Она сказала, что ее зовут Наташа, но я, честно говоря, уже начала подозревать…
  — Что?
  — Ну… наркотики. Современная молодежь… то есть никогда не знаешь наверняка, — сказала Барбара с негодованием, которое скорее подобало бы пожилой матроне. — А что касается иностранцев, особенно англичан, они прямо сплошь наркоманы, спросите доктора Штеттлера… — Малышка заплакала, и мать принялась ее успокаивать. — Даже ученики Макса, молодежь, господи, так они прямо в горах употребляют. Ладно бы спиртное, это я еще могу понять, а курения, кстати, решительно не одобряю. Так вот, я предложила ей кофе, чаю, минеральной воды. Но она меня как будто не слышит. Может быть, она… как говорят хиппи… под кайфом. Поэтому я немножко испугалась. У меня же ребенок.
  — Вы позвонили Максу?
  — В горы? Когда у него клиенты? Он же страшно расстроится. Макс решит, что она заболела, и немедленно примчится.
  — Решит, что Анни заболела?
  — Разумеется! — Барбара повторно обдумала вопрос (что, похоже, было ей несвойственно). — Вы хотите сказать, Макс спустился бы ради Наташи? Но это же просто смешно!
  Взяв Наташу за руку, Гейл осторожно подняла ее с табурета, обняла, потом вывела в коридор, помогла обуться и побрела вместе с ней через безукоризненную лужайку. Выйдя за калитку, она позвонила Перри.
  Она уже звонила ему из поезда и с окраины деревни. Гейл обещала выходить на связь буквально каждую минуту, поскольку сам Люк не мог разговаривать — рядом с ним в машине сидел Дима, «так что, пожалуйста, давайте общаться через Мильтона». Она догадывалась, что успех операции висит на волоске, — это слышалось в голосе Перри. Гейл знала: чем спокойнее он говорит, тем опаснее ситуация; следовательно, случилась неприятность. Поэтому она тоже говорила спокойно, и Перри, вероятно, истолковал это аналогичным образом.
  — С ней все в порядке. Ты слышишь? Она здесь, со мной, живая и здоровая, мы едем к вам. Сейчас мы идем к вокзалу. Подождите еще немного.
  — Долго?
  Теперь уже Гейл пришлось следить за своими словами, поскольку за ее руку цеплялась Наташа.
  — Нам надо восстановить силы и припудрить носики. И кстати…
  — Что?
  — Не нужно спрашивать, кто где был, ты понял? У нас случился небольшой кризис, теперь все в порядке, жизнь продолжается. Не только когда мы приедем, а отныне и впредь — никаких вопросов от заинтересованных сторон. С девочками договориться проще простого, а вот насчет мальчиков я не уверена.
  — Я их угомоню, не волнуйся. Дик будет на седьмом небе от счастья, я немедленно ему перезвоню. Поторопитесь там.
  — Постараемся.
  
  В переполненном поезде до Шпица у них не было возможности поговорить — впрочем, Наташа и не изъявляла никакого желания общаться, она явно была в шоке и временами даже как будто не замечала присутствия Гейл. Но после пересадки, под действием ласковых уговоров, девочка начала оттаивать. Они сидели бок о бок в вагоне первого класса и смотрели прямо перед собой, совсем как в самодельном шалаше в «Трех трубах». Быстро вечерело, они были единственными пассажирами.
  — Мне так… — начала Наташа, схватив Гейл за руку, но не смогла договорить и опустила голову.
  — Подождем, — твердо сказала Гейл, глядя ей в затылок. — У нас достаточно времени. Будем сдерживать эмоции, наслаждаться жизнью и ждать. Это все, что нам нужно, — нам обеим. Ты меня слушаешь?
  Кивок.
  — Тогда сядь прямо. Можешь держать меня за руку, только слушай. Через несколько дней ты будешь в Англии. Не знаю, в курсе ли твои братья, — во всяком случае, они ждут, что путешествие-сюрприз начнется со дня на день. Но сначала — короткая остановка в Венгене. А в Англии мы найдем тебе хорошего женского врача — да что там, я тебя к своему отведу, — и тогда ты сама во всем разберешься и сделаешь выбор. Договорились?
  Кивок.
  — А пока что не будем ни о чем думать. Давай выкинем это из головы. Ты снимешь свой дурацкий балахон… — Гейл шутливо дернула Наташу за рукав. — Оденешься изящно и шикарно. Ничего не будет заметно, обещаю. Согласна?
  Да.
  — Все решения подождут до Англии. Они не страшные, просто разумные. И ты примешь их спокойно. Не сейчас, а в Англии. Ради себя и ради твоего папы. Да?
  — Да.
  — Повтори.
  — Да.
  А что бы она говорила Наташе, если бы Перри не предупредил, что именно так, по мнению Люка, она должна себя вести? Что сейчас самое неподходящее время для того, чтобы огорошить Диму неприятными новостями?
  Да то же самое, слово в слово, притом искренне. Гейл сама побывала в этой шкуре, она знала, о чем говорит. Она продолжала твердить себе это, пока поезд не подошел к станции «Интерлакен-Ост», откуда им предстояло отправиться в Венген, — и тут Гейл заметила, что по пустой платформе к их вагону идет швейцарский полицейский в красивой летней форме, а рядом с ним — какой-то непримечательный тип в сером костюме и начищенных коричневых ботинках. На лице у полицейского играла сочувственная улыбка, которая в любой цивилизованной стране предвещает неприятности.
  — Вы говорите по-английски?
  — Как вы догадались? — Гейл улыбнулась в ответ.
  — Наверное, по вашему цвету лица, — ответил он — чересчур нахально для рядового швейцарского полицейского, по мнению Гейл. — А ваша юная спутница — не англичанка. — Он окинул взглядом черные волосы Наташи.
  — Откуда вам знать? В наши дни человек может оказаться кем угодно… — тем же бодрым тоном парировала Гейл.
  — У вас есть британские паспорта?
  — У меня есть.
  Человек с невыразительным лицом улыбнулся, и у Гейл мороз пробежал по коже. Его английский был слишком хорош для швейцарца.
  — Швейцарская эмиграционная служба, — сказал он. — Проводим выборочную проверку. В наши дни, когда границы открыты, попадаются любители путешествовать без визы. Конечно, их немного, но все-таки бывает.
  — Билеты и паспорта, пожалуйста, — вмешался полицейский. — Если не возражаете. Если возражаете, придется пройти в участок и все выяснить там.
  — Конечно, мы не возражаем. Правда, Наташа? Жаль, что не все ваши коллеги так вежливы, — жизнерадостно откликнулась Гейл.
  Порывшись в сумочке, она извлекла паспорт и билеты и вручила полицейскому, который изучал их с нарочитой медлительностью, как делает полиция во всем мире, чтобы честный гражданин поволновался. Человек в сером костюме заглянул ему через плечо, забрал паспорт и просмотрел сам, прежде чем вернуть владелице, а затем улыбнулся Наташе, которая уже сидела с документами наготове.
  Поведение человека в сером отражало, по мнению Гейл, либо недостаток опыта, либо изощренную хитрость. Он держался так, как будто паспорт русской несовершеннолетней пассажирки представлял для него меньший интерес, нежели документы взрослой британской подданной. Он открыл страницу с визами, сравнил фотографию с оригиналом, восхищенно улыбнулся, запнулся на мгновение, читая написанное латиницей и кириллицей имя, после чего вернул паспорт со словами «благодарю, мадам».
  — Надолго в Венген? — спросил полицейский, отдавая Гейл билеты.
  — На недельку, наверное.
  — Зависит от погоды?
  — Мы, англичане, настолько привыкли к дождю, что просто его не замечаем.
  Вежливый полицейский сказал, что следующий поезд отходит от платформы номер два через три минуты, «это последний поезд на сегодня, поэтому постарайтесь не опоздать, иначе придется ночевать в Лаутербруннене».
  Они успели на поезд, но лишь на полпути в гору Наташа заговорила вновь. До тех пор она, похоже, тихо кипела гневом, глядя на сумрак за окном, туманя стекло своим дыханием, как ребенок, и тут же резким движением вытирая его начисто. Гейл могла лишь гадать, злится ли девочка на Макса, на полицейского, на человека в сером костюме или на саму себя. Вдруг Наташа подняла голову и пристально взглянула на Гейл:
  — Мой папа преступник?
  — Я бы сказала, что он преуспевающий бизнесмен, — ответила восходящая звезда юриспруденции.
  — Тогда почему мы едем в Англию? Зачем нужны эти секреты? Ни с того ни с сего он заявляет, что мы поступим в лучшие английские школы… — Наташа не дождалась ответа. — После похорон вся семья просто помешалась на криминале. Спросите моих братьев, это их новое увлечение. Они только и говорят, что о преступниках. Спросите их взрослого друга Петра, он говорит, что работает на КГБ. Но ведь КГБ уже не существует. Правда же?
  — Не знаю.
  — Теперь это называется ФСБ. Но Петр все равно говорит «КГБ». Может, врет. Петр все про нас знает. Читал все наши досье. Моя мама преступница, ее муж тоже, и Тамара, а ее отца застрелили. Моих братьев послушать, так в Перми живут одни преступники. Наверное, поэтому полицейские и потребовали мой паспорт. «Ты из Перми, Наташа?» — «Да, мистер полицейский, из Перми, а еще я беременна». — «Значит, ты преступница, ты не можешь учиться в хорошей английской школе, тебя нужно немедленно посадить в тюрьму».
  Наташа положила голову на плечо Гейл и что-то добавила по-русски.
  
  Над полями сгущались сумерки, и в машине тоже было темно: по обоюдному согласию они не стали зажигать ни фары, ни свет в салоне. Люк прихватил в дорогу бутылку водки. Сам он ее даже не нюхал, зато Дима уже успел выхлестать половину. Он вручил Диме диктофон и предложил рассказать, как прошло подписание договора, но тот отмахнулся.
  — Я все помню. Без проблем. У меня копии бумаг. И хорошая память. В Лондоне я все расскажу. Так и передай Тому.
  Выехав из Берна, Люк пользовался только проселочными дорогами; преодолев участок пути, он пережидал в укромном месте, чтобы пропустить вероятных преследователей вперед. С правой кистью определенно было что-то не так, он по-прежнему ее не чувствовал, но, поскольку подвижность предплечья сохранилась, Люк вполне мог вести машину. Должно быть, он повредил руку, когда стукнул Задумчивого Трупа.
  Они вполголоса переговаривались по-русски, как настоящие беглецы. Люк задумался: отчего мы шепчемся? Припарковав машину на опушке соснового леса, он вручил Диме синий комбинезон, как у дорожного рабочего, и черную шерстяную лыжную шапочку, чтобы скрыть лысину. Для себя он купил джинсы, спортивную куртку и шапку с помпоном. Димин костюм Люк сложил и убрал в чемодан, заранее припрятанный в багажнике. Было восемь вечера, холодало. На окраине деревни Вильдерсвиль, при въезде в долину Лаутербруннен, Люк в очередной раз остановился — пока они слушали по радио новости, он пытался разгадать выражение Диминого лица в полумраке, поскольку, к стыду своему, не знал немецкого.
  — Нашли ублюдков, — сказал Дима. — Двое пьяных русских подрались в отеле «Бельвю палас». Неизвестно почему. Свалились с лестницы и расшиблись. Один в больнице, с другим все в порядке. Тот, что в больнице, — в тяжелом состоянии. Это Ники. Может, сдохнет. Они нагнали всякого бреда швейцарской полиции, никто все равно не поверил, потому что оба врали по-разному. Русское посольство хочет отправить их домой, а швейцарцы им: не так быстро, ёптыть, сначала надо про этих мудаков кое-что выяснить. Русский посол злится.
  — На этих двоих?
  — На швейцарцев. — Дима ухмыльнулся, отхлебнул из бутылки и предложил Люку — тот покачал головой. — Хочешь знать, какой тут расклад? Посол спрашивает: кто эти сукины дети? Какой-нибудь чиновник звонит Князю: какого хера твои дебилы подрались в таком-то отеле в Берне?
  — И что Князь? — поинтересовался Люк, отнюдь не разделяя Диминого легкомыслия.
  — Эта сука звонит Эмилио и говорит: дружище, мой мудрый советник, какого хера мои славные ребята подрались в таком-то отеле в Берне?
  — А Эмилио?
  Дима помрачнел:
  — А Эмилио говорит: засранец Дима, лучший отмыватель бабла в мире, исчез, на х…, с лица Земли.
  Люк, не будучи великим мастером интриги, занялся подсчетами. Сначала двое так называемых арабских полицейских в Париже. Кто их подослал и для чего? Потом — охранники в «Бельвю». Зачем они приехали в отель после подписания договора? Кто, опять же, их прислал и с какой целью? Кто, когда и сколько знал?
  Он позвонил Олли.
  — У вас все тихо, Гарри? — Люк имел в виду: кто добрался до безопасной гавани, а кто еще нет? Неужели мне придется разбираться и с пропавшей Наташей?
  — Две заблудшие овечки явились пару минут назад, так что радуйся, — бодро сказал Олли. — Нашли обратную дорогу без особых проблем, все тип-топ. Часиков в десять, по ту сторону холма, годится? Как раз хорошенько стемнеет.
  — В десять. Отлично.
  — Парковка у станции. Маленький красненький «сузуки». От платформ дальний край, а с твоей стороны, как подъедешь, так сразу меня и увидишь.
  — Договорились.
  Олли не спешил прерывать связь.
  — Проблемы, Гарри? — спросил Люк.
  — Говорят, на станции «Интерлакен-Ост» болтается полиция.
  — Выкладывай.
  Люк послушал, ничего не ответил и убрал мобильник в карман.
  
  «По ту сторону холма» — Олли имел в виду деревню Гриндельвальд, лежащую у подножия Эйгера. Достичь Венгена из долины Лаутербруннен иным способом, кроме железной дороги, было, по словам Олли, просто невозможно — летняя тропа подходила для серн и смельчаков-мотоциклистов, но только не для четырехколесного средства передвижения с тремя мужчинами в салоне.
  Но Люк и Олли единодушно решили, что Диму, хоть и переодетого, не стоит демонстрировать железнодорожной полиции, кондукторам и другим пассажирам, особенно поздним вечером, когда немногочисленная публика становится еще подозрительнее к окружающим.
  Добравшись до деревни Цвайлючинен, Люк свернул налево и по извилистой дороге вдоль реки доехал до Гриндельвальда. Парковка возле станции была битком набита машинами немецких туристов. Въехав на стоянку, Люк, к своему облегчению, увидел Олли в теплой куртке и островерхой шапочке с наушниками — он сидел за рулем красного джипа с включенными габаритами.
  — Вот вам одеяла, а то задубеете, — сказал Олли по-русски, усадив Диму рядом с собой, а Люка отправив на заднее сиденье («БМВ» осталась стоять под деревом). — Лесная дорога перекрыта, но местных, которым надо на работу, пропускают. Там ездят водопроводчики, железнодорожные рабочие и так далее. Если никто не против, в случае проверки разговаривать буду я. Я-то не местный, но машина — здешняя, и ее владелец сказал мне, что говорить.
  Кто этот владелец и что именно надо говорить, знал один лишь Олли. Хороший шпион не спешит раскрывать свои источники.
  
  Узкая бетонная дорога уходила вверх по склону горы, во мрак. Впереди показался свет фар, остановился, втянулся под деревья — это был порожний грузовик.
  — Тот, кто едет сверху, — уступает, — одобрительно прокомментировал Олли вполголоса. — Местное правило.
  Посередине дороги одиноко маячил полицейский. Олли сбросил скорость, позволяя ему разглядеть треугольную желтую наклейку на ветровом стекле. Полицейский отступил, Олли лениво помахал ему. Они миновали несколько невысоких шале под яркими фонарями. К аромату хвои примешивался запах дыма. Неоновая вывеска гласила «Брандегг». Дорога превратилась в запущенную лесную тропу, по которой бежали ручейки. Олли включил фары и переключил передачу. Мотор загудел выше, как-то жалобно. Дорога была изрыта колесами тяжелых грузовиков, и джип нырял в выбоины. Сидя сзади, Люк хватался за дверцы — машина качалась и подпрыгивала. Перед ним маячила громоздкая фигура Димы в шерстяной шапочке, одеяло хлопало, точно кучерская пелерина на ветру. Рядом с Димой, подавшись вперед, сидел почти такой же исполин Олли — он спугнул пару серн, которые бросились искать убежища среди деревьев.
  Воздух стал разреженнее и холоднее. Люк учащенно задышал, его щеки и лоб покрылись ледяной испариной. Глаза защипало, сердце забилось быстрее от запаха хвои и адреналина. Лес вновь подступил к дороге, в чаще поблескивали красные глаза животных — но больших или маленьких, определить Люк не успевал.
  Они миновали заросли и снова оказались на открытом пространстве. Звездное небо затянули легкие облака, а в самом центре громоздилась черная пустота, заставившая путешественников вжиматься в склон горы. Над головами у них нависала знаменитая северная стена Эйгера.
  — Бывал на Урале, Дик? — спросил Дима по-английски, обернувшись к Люку.
  Люк энергично закивал и улыбнулся.
  — Совсем как дома! У нас такие же горы! А на Кавказе был?
  — Только в Грузии.
  — Мне тут нравится, Дик, слышишь? Нравится!
  На какое-то мгновение Люку и самому понравилось, хотя он все еще тревожился из-за полицейского. И дальше, пока они поднимались к перевалу Кляйне-Шайдегг, тихонько проскочив мимо огромного, окруженного оранжевым сиянием отеля, Люк наслаждался поездкой.
  Начался спуск. Слева, омытый лунным светом, возвышался иссиня-черный ледник. Вдали, по ту сторону долины, виднелись огни Мюррена. А когда они снова стали пробираться сквозь лесную чащу, где-то меж деревьев уже мелькали огоньки Венгена.
  Глава 16
  Дни и ночи на маленьком альпийском курорте Венген шли по расписанию — иногда это казалось Люку невыносимым, а иногда жизнь наполнялась лирическим спокойствием, точь-в-точь затянувшиеся каникулы в кругу родных и друзей.
  Уродливое, выстроенное для сдачи внаем шале, которое выбрал Олли, стояло в тихом уголке деревни, на треугольном участке земли меж двух пешеходных троп. В зимние месяцы его арендовал какой-то немецкий лыжный клуб, а летом мог снять кто угодно: южноафриканские теософы, норвежские растафари, дети из бедных семей Рурской области. Несуразная семья, состоящая из людей самых разных возрастов и национальностей, никого в деревне не удивила. Мимо ежедневно тащились толпы усталых туристов, но ни один из них даже головы не поворачивал в их сторону — так утверждал Олли, который в свободное время нес вахту на верхнем этаже, прячась за задвинутыми занавесками.
  Обитателям шале мир казался невообразимо прекрасным. С верхнего этажа открывался вид на знаменитую долину Лаутербруннен; впереди вздымалась сверкающая вершина Юнгфрау, позади тянулись девственные пастбища и поросшие лесами предгорья. Но снаружи дом представлял собой воплощение архитектурной бездарности — похожий на склеп, безликий, анонимный, чуждый всему окружающему, с белыми оштукатуренными стенами и элементами деревенского стиля, которые лишь подчеркивали его безнадежную провинциальность.
  Люк тоже дежурил. Пока Олли ходил за покупками и местными сплетнями, беспокойный Люк наблюдал за подозрительными прохожими. Но ничье бдительное око не задерживалось на двух маленьких девочках, которые под наблюдением Гейл учились прыгать через скакалку в саду или собирали примулы на лугу за домом, чтобы поставить их в банку из-под сухого саго, купленного в местном супермаркете.
  Даже напудренная и нарумяненная пожилая дама в траурном облачении и темных очках, которая неподвижно, как кукла, сидела на балконе, сложив руки на коленях, не привлекала к себе внимания. На швейцарских курортах такая публика не редкость с тех самых пор, как возникла индустрия туризма. Допустим, случайный вечерний прохожий мельком увидел бы в щель меж занавесок крупного мужчину в шерстяной лыжной шапочке, играющего в шахматы против двух мальчиков-подростков. (Перри исполнял обязанности судьи, а Гейл и девочки в другом конце гостиной смотрели фильмы.) Ну и что? Бывали в доме обитатели и почуднее этих шахматистов-любителей. Откуда посторонним знать, что лучший в мире специалист по отмыванию денег способен без труда перехитрить своих не по возрасту развитых сыновей, даже когда они объединяют усилия? Да и кому какая разница?
  И если тех же самых подростков, одетых совершенно по-разному, на следующий день замечали на крутой горной тропе, которая уводила от шале вверх, к хребту Мэннлихен, — что же тут необычного? Впереди, подбодряя их, шел Перри; Алексей клялся, что сейчас, блин, упадет и сломает шею, а Виктор божился, что только что видел внизу огромного оленя (ну ладно, маленькую серну). Перри даже заставил мальчиков связаться страховкой. Он нашел удобный отвес, взял напрокат горные ботинки, купил веревок (веревки, строго сказал Перри, суть святая святых для всякого альпиниста) и научил обоих висеть над бездной, пусть даже бездна достигала всего четырех метров в глубину.
  А что касается двух особ женского пола (одной не более шестнадцати, другая лет на десять старше, и обе красавицы), лежавших с книжками на шезлонгах под раскидистым кленом, который каким-то образом спасся от топора застройщиков… Возможно, швейцарец не удержался бы от вороватого взгляда, а итальянец — от восхищенных аплодисментов. Но, во всяком случае, ни тот ни другой не побежали бы к телефону, чтобы сообщить полиции, что две подозрительные женщины читают в тени дерева.
  Так твердил себе Люк, так говорил Олли, к такому же выводу пришли Перри и Гейл, сменные часовые на наблюдательном посту у окна. А что тут еще скажешь? И все же никто из обитателей шале, включая малышек, ни на минуту не забывал о том, что они прячутся, а время уходит. Когда за завтраком от шеф-повара Олли (блинчики с беконом и кленовым сиропом) Катя спрашивала: «Мы сегодня поедем в Англию?» или Ира жалобно хныкала: «Ну почему мы еще не в Англии?», они озвучивали мысли всех присутствующих, начиная с Люка, которого рука в гипсе после «падения с лестницы в бернском отеле» обрекла на статус героя.
  — Ты подашь на них в суд, Дик? — кровожадно спрашивал Виктор.
  — Посоветуюсь со своим адвокатом, — отвечал тот, с улыбкой поглядывая на Гейл.
  А что касается Лондона…
  — Не сегодня, Катя. Надеюсь, завтра или послезавтра, — уверял Люк. — Вопрос лишь в том, когда вам сделают визы. Эти бюрократы… все они одинаковые. Даже английские.
  
  Но когда же, когда?
  Люк задавал себе этот вопрос постоянно, бодрствовал он или дремал, в любое время дня и ночи, по мере того как накапливались невнятные сводки от Гектора: то пара загадочных фраз в промежутке между совещаниями, то целый Плач Иеремии, присланный среди ночи по окончании очередного безумного дня. Ошеломленный огромным количеством противоречивых посланий, Люк поначалу впал в непростительный грех и принялся регистрировать их по мере поступления. Бледными кончиками пальцев правой руки, торчавшими из гипса, он старательно выводил загадочные стенографические значки, заполняя лишь одну сторону листа, — благо Олли прикупил бумаги в местном магазинчике канцтоваров.
  В лучших традициях разведшколы Люк использовал снятое с одной из картин стекло в качестве подставки, дочиста вытирая его после каждой страницы, и хранил исписанные листы за водяным баком — на тот маловероятный случай, если Виктору, Алексею, Тамаре или самому Диме придет в голову обыскать комнату.
  Но отчеты Гектора поступали все чаще и становились все запутаннее, поэтому Люк уломал Олли раздобыть ему карманный диктофон, такой же, как у Димы, и подключить его к шифрованному мобильнику — еще один смертный грех в глазах наставников, но сущее благословение для Люка, лежавшего без сна в ожидании следующего фантастического бюллетеня.
  Мы балансируем на лезвии ножа, Люк, но все-таки побеждаем.
  Я иду прямиком к шефу в обход Билли-Боя. Сказал, дело ждет несколько часов, но не дней.
  Шеф велел поговорить с его заместителем.
  Заместитель говорит: если Билли-Бой под этим не подпишется, он тоже. Не хочет все стрелки на себя. Ему нужна поддержка всего пятого этажа — или никакой сделки не будет. Я послал его в жопу.
  Ты не поверишь, но Билли-Бой потихоньку сдается. Брыкается, как осел, но против правды не попрешь, особенно когда тебя натыкают в нее носом.
  И все это — в течение первых двадцати четырех часов, считая с той самой минуты, когда Люк сбросил Задумчивого Трупа с лестницы. Гектор сначала назвал его гением, но, подумав, заметил, что вряд ли стоит сейчас беспокоить этим шефа.
  — Наш приятель действительно убил Ники, Люк? — поинтересовался Гектор самым непринужденным тоном.
  — Он надеется, что да.
  — Ага. Пожалуй, я ничего не слышал. А ты?
  — Ни звука.
  — Это были два каких-то других парня, и любые возможные совпадения — чистая случайность. Уговор?
  — Уговор.
  
  Ранним вечером второго дня Гектор был весьма раздражен, но далек от пораженческих настроений. Секретариат кабинета министров постановил, что должен все-таки собраться кворум Комитета по предоставлению полномочий. Они настаивали на том, чтобы ввести Билли-Боя Мэтлока в курс всех — всех! — деталей операции, о которых Гектор до сих пор умалчивал. Их устроит рабочая группа из четырех человек, представителей Министерства иностранных дел, Министерства внутренних дел, казначейства и эмиграционной службы. Прочим членам комитета предложат ратифицировать рекомендации группы постфактум (чистой воды формальность, по мнению секретариата). Гектор крайне неохотно принял эти условия. Но внезапно — вечером того же дня — ветер переменился, и Гектор занервничал. Люк вновь прослушал разговор на своем контрабандном диктофоне.
  
  Г: Эти сволочи каким-то образом нас опередили. Билли-Боя только что предупредили его источники в Сити.
  Л: Опередили — но как?.. Исключено. Мы еще ни шагу не сделали.
  Г: По словам информатора из Сити, Управление по финансовым услугам собирается отклонить заявку «Арены» на открытие крупного банка. И именно мы воткнули им в спину нож.
  Л: Мы?
  Г: Наша Организация. Крупнейшие городские структуры вопиют о предательстве. Тридцать независимых членов парламента, которые кормятся из рук олигархов, намерены отправить ругательное письмо в казначейство, обвиняя финансовые службы в предубеждении против русских и требуя убрать с пути «Арены» все неразумные препятствия. Наши друзья в палате лордов вновь берутся за оружие.
  Л: Черт знает что!
  Г: Скажи это Управлению по финансовым услугам. Для них главное — что центральные банки отказываются ссужать друг другу деньги, хотя и располагают миллиардными фондами из кармана налогоплательщиков, предназначенными именно для этого. А потом, глядите-ка, на помощь скачет «Арена» на белом коне и сует десятки миллиардов в их загребущие ручки. И кому какая разница, откуда взялись эти деньги? (Это вопрос? Если так, то у Люка нет ответа.)
  Г (внезапно взрывается): Нет никаких «неразумных препятствий», мать твою! Никто еще даже не начал их воздвигать! Не далее чем вчера вечером заявление «Арены» тихо лежало под сукном в Управлении. Комиссия не собиралась, ничего не обсуждала, не начинала наводить справки. Но это не помешало суррейским олигархам выйти на тропу войны, а финансовым изданиям — написать, что если заявление «Арены» будет отклонено, то Лондон будет плестись в хвосте, за Нью-Йорком, Франкфуртом и Гонконгом. И кто во всем виноват? Наша Организация, которую ведет по опасной дорожке Гектор, ёптыть, Мередит!
  
  Повисла пауза — такая долгая, что Люк даже окликнул Гектора. Тот огрызнулся в ответ:
  — Да куда я, на хер, денусь.
  — По крайней мере, Билли-Бой тебя поддерживает, — попытался утешить его Люк, хотя сам в этом факте ничего утешительного не находил.
  — Безоговорочно капитулировал, слава богу, — благочинно отозвался Гектор. — Даже не знаю, где я был бы без него.
  И Люк тоже не знал.
  
  Билли-Бой Мэтлок — внезапный союзник Гектора? Целиком и полностью на нашей стороне? Новообретенный брат по оружию? Билли Мэтлок безоговорочно капитулировал? Билли?!
  Или же Мэтлок решил перестраховаться? Не то чтобы он был плох, то есть — он не сволочь вроде Обри Лонгрига, Люк никогда бы такого не подумал. Мэтлок — не злой гений, не двойной или тройной агент, который лавирует между враждующими лагерями. Для этого он слишком прямолинеен.
  Так когда же и почему случилось это чудесное превращение? Возможно ли, что Билли-Бой уже нашел себе прикрытие и потому готов предложить Гектору помощь — а значит, получить доступ к самым главным секретам в его сокровищнице?
  Что чувствовал Билли в тот воскресный день, когда покинул конспиративную квартиру в Блумсбери, потерпев унизительное поражение? Возлюбил Гектора? Или все-таки всерьез озаботился собственной позицией в грядущей битве?
  Какого авторитета из Сити Билли-Бой в дни тягостных раздумий, последовавшие за пресловутым совещанием, пригласил на ланч — при своей-то баснословной скупости — и обязал хранить тайну, понимая, что для авторитета тайна — это то, что рассказывают одному человеку зараз? Заручился ли он дружеской поддержкой на случай, если дело примет рискованный оборот?
  По мутным водам Сити от одного-единственного брошенного камушка разошлось немало кругов — кто знает, который из них привлек внимание остроглазого Обри Лонгрига, уважаемого человека в Сити и преуспевающего парламентария?
  Или Банни Попхэма?
  Или Джайлса де Солса, короля СМИ?
  И всех остальных пронырливых Лонгригов, Попхэмов и де Солсов, жаждущих вскочить на карусель «Арены», как только она завертится?
  Один нюанс: по словам Гектора, она еще не завертелась. Тогда зачем суетиться?
  Люку очень хотелось с кем-нибудь поделиться своими мыслями, но, как обычно, рядом не было никого подходящего. Перри и Гейл — непосвященные. С Ивонн нет связи. А Олли… Олли, конечно, лучший закулисный артист в нашем деле, но отнюдь не эксперт в смертельных закулисных сражениях могущественных интриганов.
  
  Пока Перри и Гейл безупречно разыгрывали роль названых родителей и вожатых, играли в «Монополию» и гуляли с детьми, Олли и Люк ловили тревожные сигналы и либо признавали их несущественными, либо добавляли в растущий список проблем.
  Как-то утром Олли заметил, что одна и та же парочка дважды прошла мимо дома с северной стороны, затем еще два раза — с южной. Женщина появилась сначала в желтом платке и зеленом пальто, а во второй раз — в широкополой шляпе и просторных брюках. Но ботинки и носки у нее остались те же самые, альпеншток — тоже. Мужчина в первый раз был в шортах, во второй — в мешковатых штанах леопардовой расцветки, но зато в одной и той же островерхой синей шапочке. И точно так же держал руки по швам при ходьбе.
  В разведшколе Олли учил агентов вести наблюдение, поэтому спорить с ним было трудно.
  Также он зорко следил за поездами, памятуя о встрече Гейл и Наташи со швейцарской полицией на станции «Интерлакен-Ост». По словам кассира, с которым Олли как-то посидел за пивом в баре «Эйгер», обычно полицейские в Венген наезжали, если случалась пьяная драка или начальство приказывало поискать наркодилеров, но в последние дни количество людей в форме заметно возросло. Они проверяли списки постояльцев в отелях и украдкой показывали кассирам железнодорожной станции и фуникулера фотографию широколицего лысеющего мужчины с бородой.
  — Уж не носил ли Дима бороду в те времена, когда только-только запускал свою первую «прачечную» на Брайтон-Бич? — спросил он Люка во время прогулки в саду.
  И бороду, и усы, мрачно подтвердил Люк. Обзавелся новым имиджем, чтобы пробраться в Штаты. Сбрил всего пять лет назад.
  Другой назвал бы это совпадением, но только не Олли: стоя у газетного киоска на станции и листая «Геральд трибюн», он заметил ту же самую подозрительную пару, которая кружила возле дома. Они сидели в зале ожидания и рассматривали стенку. Минуло два часа, в обоих направлениях ушло несколько поездов, но пара не сдвинулась с места. Олли объяснял это оплошкой в верхах: вторая бригада шпиков опоздала на поезд, поэтому первая смена ждала, когда же начальство решит, что делать. Или же — учитывая выбранное место, с видом на платформу номер 1 — они наблюдали, кто сходит с поездов из долины Лаутербруннен.
  — Вдобавок продавщица в сырном магазине спросила, сколько народу я кормлю, и мне это не понравилось — хотя, возможно, она всего лишь намекала на мое брюшко, — закончил Олли, пытаясь развеселить Люка, хотя обоим было не до шуток.
  Нервничал Люк и из-за того, что в доме жили четверо детей школьного возраста. В швейцарских школах шли занятия — «так почему же ваши дети не учатся?». Медсестра уже задала ему этот вопрос, когда он пришел в местную больницу на очередной осмотр. Объяснение, что, дескать, в международных школах бывают каникулы в середине семестра, показалось неубедительным даже самому Люку.
  До сих пор он настаивал, чтобы Дима не выходил из дому, и тот, из чувства благодарности, неохотно повиновался. После стычки на лестнице отеля «Бельвю» Люк поначалу оставался в глазах Димы непогрешимым. Но, по мере того как шло время и Люку приходилось раз за разом оправдывать лондонских аппаратчиков, Дима постепенно начал сопротивляться, а потом и вовсе взбунтовался. Разочаровавшись в Люке, он с привычной прямотой обратился к Перри.
  — Если я захочу погулять с Тамарой, я пойду и погуляю, — прорычал он. — Я вижу красивую гору и хочу ей показать. Это, блин, не Колыма. Так и передай Дику, слышишь, Профессор?
  Тамара решила, что для преодоления невысокого подъема к площадке с видом на долину ей необходимо кресло на колесах. На его поиски отправили Олли. С крашенными хной волосами и яркой помадой, в темных очках, Тамара походила на зомби; Дима, в комбинезоне и шерстяной лыжной шапочке, выглядел ничуть не лучше. Но в деревне, привыкшей к самым причудливым человеческим аномалиям, на них смотрели всего лишь как на дружную немолодую чету, когда Дима медленно катил Тамару вверх по холму, чтобы показать ей водопад Штауббах и долину Лаутербруннен во всей красе.
  Если их сопровождала Наташа — так иногда бывало, — то отнюдь не в качестве ненавистного бастарда, порожденного Димой и навязанного полубезумной Тамаре, а в роли любящей и послушной дочери — не важно, родной или приемной. Но по большей части Наташа читала или общалась с отцом наедине — ухаживала за ним, гладила по голове и ласкала, как будто это он был ее ребенком.
  Перри и Гейл также стали неотъемлемой частью семьи. Гейл вечно придумывала новые занятия для девочек — то показывала им коров на лугу, то вела в сырный магазин, куда вертолетом доставляли свежий хобельказе, то предлагала понаблюдать за белками и оленями в лесу. Перри же пользовался безграничным уважением мальчишек и служил отдушиной для их неуемной энергии. Но когда Гейл предложила им сыграть двое на двое в теннис с утра пораньше, Перри, как ни странно, отказался, признавшись, что еще не успел оправиться после адского матча в Париже.
  
  Укрывательство Димы и компании было лишь одной из многочисленных тревог Люка. Ожидая по вечерам в своей комнате сводок от Гектора, он без конца перебирал в уме свидетельства того, что в деревне они привлекают нежелательное внимание. Бессонными ночами ему лезли в голову параноидальные теории, которые с приходом утра уже не казались столь невероятными.
  Он вспоминал свои действия под именем Брабазона и беспокоился, не провел ли дотошный директор «Бельвю» параллель между осмотром помещений отеля и двумя побитыми русскими у подножия лестницы; и не отыщет ли следствие, с помощью полиции, некую «БМВ», припаркованную под деревом у станции в Гриндельвальде.
  Самый мрачный сценарий, отчасти спровоцированный легкомысленной Диминой болтовней в машине, выглядел следующим образом.
  Один из охранников — возможно, Задумчивый Труп — каким-то образом взбирается по лестнице и стучит в запертую дверь. Или же Олли ошибся насчет того красного проводочка.
  Так или иначе, в отеле переполох, и вести о побоище достигают гостей Почетного салона, которые сразу делают верные выводы: на Диминых охранников напали, Дима исчез.
  Механизм приходит в движение. Эмилио дель Оро предупреждает семерых «чистых делегатов», которые хватаются за мобильники и срочно звонят братьям-ворам — а те, в свою очередь, оповещают Князя.
  Эмилио звонит друзьям — швейцарским банкирам, — которые звонят своим друзьям, высокопоставленным представителям швейцарской администрации, включая полицию и службу безопасности, чья первейшая обязанность — охранять священную неприкосновенность местных финансистов и хватать всякого, кто посягнет на нее.
  Потом Эмилио дель Оро предупреждает Обри Лонгрига, Банни Попхэма и де Солса, а те передают сигнал тревоги дальше. Русский посол в Берне получает, с подачи Князя, срочные инструкции из Москвы, предписывающие вытащить из передряги упомянутых охранников, прежде чем они успеют проболтаться, а главное — выследить Диму и спешным порядком отослать на родину.
  Швейцарские власти, которые до сих пор охотно предоставляли убежище Диме — богатому бизнесмену, начинают охоту по всей стране на Диму — беглого преступника.
  Но есть в этой жуткой истории некий узелок, который Люк не может распутать, как ни старается. По какой причине охранники появились в «Бельвю палас» после подписания договора? Совпадение? Перестраховка? Или надежные разведданные? Кто их послал? С каким приказом? Зачем?
  Поставим вопрос иначе: может быть, Князь и его собратья на момент второго подписания уже знали, что Дима намеревается нарушить священную воровскую клятву и стать сукой, каких свет не видывал?
  Но когда Люк делится своими сомнениями с Димой, хоть и в упрощенной форме, тот беспечно отмахивается. Гектор тоже ничего не желает обсуждать.
  — Если так, то мы в жопе с самого начала! — огрызается он.
  
  Переехать? Рвануть ночью в Цюрих, Базель, Женеву? Зачем? Чтобы оставить за собой осиное гнездо? Озадаченных продавцов, домохозяев, агентов по найму, деревенских сплетников…
  — Могу раздобыть пушек, если нужно, — предложил Олли в очередной тщетной попытке подбодрить Люка. — Слышал я, здесь каждый дом буквально набит стволами, что бы там ни гласили новые постановления. На случай, если русские придут. Местные ведь не в курсе, кто у нас тут живет, э?
  — Надеюсь, нет, — ответил Люк с храброй улыбкой.
  
  Перри и Гейл видели в своем нынешнем существовании нечто идиллическое, нечто — как ностальгически говаривал Дима — чистое. Как будто они миссионеры на самом краю цивилизации и их долг — исправно заботиться о своих подопечных.
  Когда Перри не тренировался с мальчиками — Люк настоял, чтобы они не ходили по людным тропам (а Алексей обнаружил, что вовсе не боится высоты, просто он терпеть не мог Макса), — он прогуливался с Димой или сидел рядом с ним на скамейке, на опушке леса, наблюдая, как тот изучает долину. Точно так же зло и напряженно он всматривался в сумерки в тесной башенке «Трех труб», когда прерывал свой монолог, глотнув водки и утерев рот тыльной стороной ладони. Иногда он требовал отпустить его одного в лес с диктофоном — в таких случаях Олли или Люк караулили с безопасного расстояния. Но кассеты Дима оставлял при себе — какая-никакая, а страховка.
  Перри заметил, что за это время Дима постарел. Возможно, совершенное предательство наконец обрушилось на него всей тяжестью, и теперь, любуясь красотами вечной природы или бормоча в диктофон, он искал примирения с самим собой. Подчеркнуто бережное обращение с женой наводило на ту же мысль. Быть может, свойственный ворам религиозный инстинкт проснулся и сблизил его с Тамарой.
  — Когда моя Тамара умрет, Бог уже глухой будет, столько она молится, — с гордостью говорил он. Судя по всему, собственное загробное будущее Дима склонен был рассматривать куда менее оптимистично.
  Также Перри удивлялся Диминой терпимости по отношению к нему самому, которая, казалось, все увеличивалась, по мере того как росло презрение к невнятным обещаниям Люка, вынужденного то и дело с сожалением брать свои слова назад.
  — Ты не беспокойся, Профессор. Однажды мы все будем счастливы, слышишь? Бог все это дерьмо разгребет, — твердил он, неторопливо бредя по тропинке и покровительственно похлопывая Перри по плечу. — Мои пацаны тебя в герои записали, едрить твою мать. Может, когда-нибудь они сделают тебя вором.
  Взрыв хохота, последовавший за этими словами, не обманул Перри. Он уже давно чувствовал себя продолжателем традиций крепкой мужской дружбы. Покойный Никита, который ввел Диму в круг воров; убиенный ученик Миша, которого он, к стыду своему, не смог защитить; и все те, кто железной рукой правил преступным миром на Колыме и после…
  
  А вот то, что Гектор выбрал Перри своим полуночным исповедником, было точно гром среди ясного неба. Они с Гейл знали — Люк мог упорно об этом молчать, но им хватало и ежедневных отговорок, — что в Лондоне дела идут далеко не так гладко, как рассчитывал Гектор. К тому же эмоциональное напряжение, как бы Люк ни старался его скрыть, начинало сказываться и на нем.
  Поэтому когда в час ночи зазвонил мобильник, заставив Перри подскочить в постели (Гейл, даже не спросив, кто звонит, выбежала из комнаты, чтобы взглянуть на спящих девочек), первой его мыслью было, что Гектор сейчас попросит подбодрить Люка или — в оптимальном варианте — активно поспособствовать скорейшей отправке Димы и его семейства в Англию.
  — Не против, если мы побеседуем пару минут, Мильтон?
  Это и впрямь голос Гектора? Или магнитофон с севшими батарейками?
  — Слушаю.
  — Я тут время от времени перечитываю одного польского философа…
  — Какого?
  — Колаковский. Может быть, вы о нем слышали.
  Перри слышал, но подтверждать не стал.
  — И что?
  Неужели Гектор пьян? Перебрал шотландского виски?
  — У этого Колаковского очень четкие представления о добре и зле — и на сегодняшний день я склонен их разделять. Зло есть зло, точка. Оно не коренится в социальных обстоятельствах. Оно не проистекает оттого, что человек беден или сидит на наркотиках, ну и так далее. Зло — это совершенно отдельная сила. — Долгая пауза. — А вы как думаете?
  — С вами все в порядке, Том?
  — Я его почитываю в тяжелые минуты. Колаковский… удивительно, что вам он не попадался. Он сформулировал закон. Вполне подходящий к нынешней ситуации.
  — У вас снова выдалась тяжелая минута?
  — Он назвал его «законом бесконечного изобилия». Суть в том, что любому событию есть бесчисленное множество объяснений. Бесконечное. Говоря понятным нам языком, ты никогда не узнаешь, кто тебе врезал и за что. Довольно утешительно, на мой взгляд, в данных обстоятельствах. Как вы считаете?
  Гейл вернулась и стояла в дверях спальни, слушая.
  — Если бы я знал, каковы обстоятельства, то, возможно, мог бы о них судить, — сказал Перри, обращаясь и к Гектору, и к Гейл. — Вам нужна помощь, Том? Вы как будто расстроены…
  — Вы и так мне помогли, Мильтон, старина. Спасибо за совет. Увидимся утром.
  Увидимся?
  — С ним кто-то был? — спросила Гейл, забираясь в постель.
  — Он не сказал.
  По словам Олли, Эмили, жена Гектора, уехала из Лондона после несчастного случая с Эдрианом. Она переселилась в Норфолк, поближе к тюрьме.
  
  Люк неподвижно стоит возле кровати и прижимает к уху мобильник. Диктофон, подключенный к шифрованному каналу рукодельником Олли, лежит на раковине. Полпятого вечера. Гектор не звонил весь день и не отвечал на сообщения. Олли отправился в магазин за свежей форелью, венским шницелем для Кати, которая не любит рыбу, и домашними чипсами для всей компании. К еде в доме относятся серьезно, как к торжественной церемонии, поскольку каждая совместная трапеза может стать последней. Порой Тамара, истово крестясь, предваряет ее длинной молитвой по-русски. Но иногда все уже ждут ритуала — а она вдруг отказывается его исполнять, видимо намекая, что присутствующие лишены божественной благодати. Сегодня вечером, чтобы убить время перед ужином, Гейл решила сводить малышек посмотреть Трюммельбах, знаменитый водопад в недрах горы. Перри этим планом ужасно недоволен. Конечно, у нее с собой мобильник, но какая там связь в каменном мешке?
  Гейл непоколебима. Они все равно уходят. На лугу звенят коровьи колокольчики. Наташа читает под кленом.
  Глава 17
  — Итак, — с каменным спокойствием говорит Гектор. — Вся кретинская, мать ее, история целиком. Ты меня слушаешь?
  Люк слушает. Полчаса, сорок минут. Кретинская, мать ее, история — это верно.
  А потом, поскольку спешить некуда, еще сорок минут слушает запись, лежа на кровати.
  В восемь часов утра Гектор Мередит и Билли Мэтлок предстали перед так называемым судом равных в кабинете заместителя шефа на пятом этаже. Против них было выдвинуто обвинение, суть которого Гектор изложил на свой лад, обильно пересыпая речь бранными словечками.
  — Зам сказал, что секретарь кабинета министров вызвал его на ковер и вывалил ему на голову следующее: некто Билли Мэтлок и некто Гектор Мередит сговорились замарать безупречную репутацию некоего Обри Лонгрига, члена парламента, лондонского колосса и известного жополиза суррейских олигархов, в отместку за несправедливость, учиненную означенным Лонгригом в адрес обвиняемых. То бишь Билли отыгрался за все дерьмо, в которое его тыкал носом Обри, пока они были на ножах, а я — за то, что Обри пытался разорить мою семейную фирму, надеясь потом хапнуть ее задарма. Секретарь полагает, что персональная заинтересованность мешает нам судить объективно. Ты слушаешь?
  Да. Чтобы лучше слышать, Люк садится на краю кровати, подперев голову руками. Диктофон лежит рядом на одеяле. Как и при разговоре вживую, Люк задумывается: не сходит ли он с ума?
  — Мне, как зачинщику заговора с целью спихнуть Обри, предложили объясниться.
  — Том?
  — Дик?
  — Каким образом смещение Обри — даже если вы действительно пытались его спихнуть — связано с переправкой нашего общего друга и его семьи в Лондон?
  — Хороший вопрос. Сейчас я тебе отвечу.
  Люк никогда еще не слышал, чтобы Гектор был так зол.
  — По словам зама, прошел слух, будто наша Организация намерена представить общественности стукача, способного напрочь обломать затею «Арены» с лондонским банком. Объяснять ли тебе, что такое «круговая порука»? Русский банк на белом коне в сияющих доспехах, миллиарды долларов на бочку немедленно — и еще столько же потом, с обещанием не только выбросить деньги на изголодавшийся финансовый рынок, но и вложить изрядную сумму в динозавров британской промышленности. И вот, когда добрая воля этих благородных рыцарей должна наконец исполниться, какие-то мудозвоны из разведки влезают с избитыми проповедями о криминальных доходах, чтобы все испортить.
  — Ты сказал, тебе предложили объясниться, — напоминает Люк.
  — Что я и сделал. И довольно успешно, между прочим. Выложил заму все, что у меня было. А где что-то упустил, там Билли дожал. Мало-помалу — ты удивишься — зам начал прислушиваться. Трудно бедняге работать, когда босс прячет голову в песок, но в конце концов он прогнулся как миленький. Выгнал из комнаты всех, кроме нас с Мэтлоком, и выслушал еще раз с самого начала.
  — Тебя и Билли?
  — Билли теперь с нами и пашет как зверь. Прям обращение Савла — лучше поздно, чем никогда.
  Люк в этом не уверен, но великодушно оставляет свои сомнения при себе.
  — Ну и к чему вы пришли? — спрашивает он.
  — К точке отсчета. Официально, но негласно, Билли с нами, и в моем распоряжении частный самолет. Карандашик наготове?
  — Нет, конечно.
  — Тогда слушай. Дальше действуем так — и не оглядываемся.
  
  Люк прослушивает разговор дважды, потом осознает, что все это время набирался смелости позвонить Элоизе, — и звонит. Похоже, я скоро вернусь, может, даже завтра поздно вечером. Элоиза отвечает: ты вправе делать все, что считаешь нужным. Люк спрашивает, как дела у Бена. Все хорошо, спасибо. Он вдруг замечает, что у него идет носом кровь, и возвращается в постель. Вот и ужинать пора — но сначала надо переговорить наедине с Перри, который в гостиной учит мальчиков вязать страховочные узлы.
  — Есть минутка?
  Люк ведет Перри на кухню, где Олли возится с упрямой микроволновкой, не желающей выдавать нужную температуру для домашних чипсов.
  — Оставишь нас на минутку, Гарри?
  — Конечно, Дик.
  — Наконец-то хорошие новости, слава богу, — начал Люк, когда Олли ушел. — Завтра в одиннадцать вечера в Бельпе будет стоять маленький самолет, рейс Бельп — Нортхолт. Свободный взлет, посадка и никакого контроля ни тут, ни там. Одному богу ведомо, как Гектор это устроил — но он справился. Когда стемнеет, перетащим Диму через горы в Гриндельвальд, а оттуда отвезем прямо в Бельп. Как только он приземлится в Нортхолте, его заберут в безопасное место. Если он предоставит то, что обещал, то получит официальное убежище и остальные члены семьи последуют за ним.
  — Если предоставит? — повторил Перри, задумчиво склонив голову набок.
  Люка ужасно раздражал этот жест.
  — Предоставит, куда он денется. Мы оба это знаем. Таковы условия, — продолжал он. — Наши шефы в Уайтхолле не хотят, чтобы вся семья сидела у них на шее, пока не выяснится, чего стоит Дима… — Перри молчал. — Это максимум, чего добился Гектор в обход должной процедуры. Боюсь, большего мы не получим.
  — Процедуры, — повторил Перри.
  — Вот так мы работаем.
  — А я думал, вы работаете с людьми.
  — Нет, — резко возразил Люк. — И поэтому Гектор хочет, чтобы именно вы сообщили Диме новости. Он считает, лучше ему услышать это от вас, чем от меня. Я с ним совершенно согласен. Впрочем, не стоит оповещать нашего друга сию секунду. Завтра к вечеру, не раньше. Не нужно, чтобы Дима всю ночь бодрствовал в тяжких раздумьях. Поговорите с ним часов в шесть, чтобы он успел собраться.
  Неужели он никогда не сдается, задумался Люк. Долго ли мне еще терпеть этот взгляд искоса?
  — А если Дима ничего не предоставит? — спросил Перри.
  — Не будем загадывать. Мы идем шаг за шагом. Только так и делаются подобные дела, увы. Никаких прямых линий… Мы не ученые. Мы люди действия.
  Люк тотчас пожалел о последних, невольно вырвавшихся словах.
  — Мне надо поговорить с Гектором.
  — Он предупредил, что вы об этом попросите, и ждет вашего звонка.
  
  Перри прошел по тропинке в лес, где обычно гулял с Димой. Дойдя до скамейки, он стер ладонью вечернюю росу, сел и подождал, пока в мыслях у него не прояснилось. В освещенных окнах он видел Гейл, детей и Наташу — они сидели в кружок на полу гостиной и играли в «Монополию». Перри услышал возмущенный вопль Кати и протестующие возгласы Алексея. Вытащив из кармана мобильный, он некоторое время рассматривал его в сумерках, прежде чем позвонить Гектору. Тот ответил немедленно.
  — Хотите подслащенную пилюлю или суровую правду?
  Прежний старина Гектор, который так нравился Перри. Тот самый, который отчитывал его в Блумсбери.
  — Неприглядная правда будет в самый раз.
  — Тогда слушайте. Если мы привезем сюда нашего общего друга, его выслушают и вынесут решение. Максимум, чего я смог добиться. Еще вчера они даже на это не соглашались.
  — Они?
  — Власти. А кто, блин, по-вашему? Если Дима не оправдает их надежд, то его швырнут обратно в болото.
  — В какое болото?
  — В Россию, надо полагать. Какая разница? Главное, мы-то с вами знаем — он не подведет. Как только они решат прибрать Диму к рукам, то через пару дней перевезут и весь этот бардак — жену, его детей, детей его приятеля, собачку, если она у него есть…
  — Нет.
  — Суть в том, что они в принципе приняли условия сделки.
  — В принципе?
  — Знаете что? Я все утро выслушивал занудство высокоученых пидорасов из Уайтхолла и не хочу повторения. Есть уговор. Как только наш общий друг покажет товар лицом, семейство последует за ним должным порядком. Так они обещали, и я вынужден им верить.
  Перри закрыл глаза и глубоко вдохнул чистый горный воздух.
  — И что должен сделать лично я?
  — То же самое, что делали до сих пор. Возьмите грех на свою бессмертную душу ради высшего блага и умаслите нашего общего друга. Если вы признаетесь, что «это не точно», он никуда не поедет. А если скажете, что мы принимаем его условия безо всяких оговорок, однако воссоединиться с родными и близкими он сможет лишь после небольшой отсрочки, — он согласится. Ясно?
  — Более или менее.
  — Вы скажете ему правду, но избирательно. Стоит ему почуять, что мы играем нечестно, он тут же заартачится. С одной стороны, мы честные английские джентльмены, но с другой — вероломные сволочи аппаратчики. Вы слушаете или я вещаю в пустоту?
  — Я слушаю.
  — Тогда скажите, что я неправ. Что я его неверно оцениваю. Что есть план получше. Вы — или никто. Это ваш звездный час. Если он не поверит вам, то не поверит никому.
  
  Перри и Гейл лежали в постели. Перевалило за полночь. Полусонная Гейл почти не откликалась.
  — Его каким-то образом вытеснили из-за штурвала, — сказал Перри.
  — Гектора?
  — Такое у меня ощущение.
  — Возможно, за штурвалом с самого начала стоял не он, — предположила Гейл. И, помолчав, спросила: — Ты уже решил?
  — Нет.
  — А по-моему, да. Отсутствие ответа — тоже ответ. И именно поэтому тебе не спится.
  
  Вечер, без четверти шесть. Все по достоинству оценили сырное фондю, приготовленное Олли. Со стола уже убрали. Дима и Перри остались одни в столовой, лицом к лицу, под разноцветным металлическим канделябром. Люк тактично ушел прогуляться по деревне. Девочек Гейл усадила в который раз смотреть «Мэри Поппинс». Тамара удалилась в гостиную.
  — Это все, что могут предложить аппаратчики, — сказал Перри. — Ты летишь в Лондон сегодня, семья следует за тобой через пару дней. Аппаратчики на этом настаивают. Они должны соблюдать правила. Правила для всех. Даже для тебя.
  Он рубил короткие фразы, словно пристреливался, и наблюдал за Диминым лицом, ища признаков смягчения, понимания, хотя бы протеста — но оно оставалось непроницаемым.
  — Они хотят, чтоб я ехал один?
  — Не один. С тобой в Лондон полетит Дик. Как только все формальности будут завершены и правила соблюдены, мы все последуем за вами. Гейл присмотрит за Наташей… — добавил он, надеясь утешить Диму в самом главном вопросе.
  — Моя Наташа больна?
  — Господи, нет, конечно! Вовсе она не больна. Она молода. Красива. Темпераментна. Чиста. В чужой стране за ней нужно будет присматривать, только и всего.
  — Точно, — энергично закивал лысой головой Дима. — Точно. Красивая. Как мать.
  Потом вдруг резко дернул подбородком и опустил глаза, погружаясь в черный омут то ли тревоги, то ли воспоминаний, куда Перри доступа нет. Неужели Дима знает? Может быть, Тамара в приступе злобы, или нежности, или забывчивости рассказала ему? Может быть, Дима, вопреки ожиданиям Наташи, предпочел сберечь ее мучительную тайну, вместо того чтобы ринуться на поиски Макса? Перри ясно видел лишь одно: ярость и упрямство, которых он опасался, постепенно уступали место смирению заключенного перед лицом тюремного начальства, и это беспокоило Перри сильнее, чем самый бурный взрыв.
  — Через пару дней, да? — повторил Дима, как будто речь шла о пожизненном сроке.
  — Так они говорят.
  — Так говорит Том? Пару дней?
  — Да.
  — Хороший мужик этот Том, а?
  — Думаю, да.
  — Дик тоже хороший. Чуть не убил того говнюка.
  Они дружно помолчали, переваривая эту лестную характеристику.
  — Гейл присмотрит за моей Тамарой?
  — Обязательно. И мальчики ей помогут. И я тоже буду здесь. Мы позаботимся о твоей семье до переезда. А потом поможем вам устроиться в Англии.
  Дима задумался — похоже, эта идея пришлась ему по душе.
  — Наташа будет учиться в Роудин-Скул?
  — Не знаю, этого они обещать не могут. Может быть, есть места и получше. Мы найдем отличные школы для всех. Все будет хорошо.
  Они вместе строили замок на песке, Перри понимал это, и Дима, видимо, тоже понимал, но не возражал — он развернул плечи, выпятил грудь, и на его лице заиграла дельфинья улыбка, которую Перри запомнил с их первой встречи на теннисном корте на Антигуа.
  — Женись поскорее, Профессор, слышишь?
  — Мы пригласим тебя на свадьбу.
  — Эта девушка дорогого стоит, — пробормотал Дима и улыбнулся — отнюдь не как побежденный. Улыбкой Дима провожал минувшее, как будто они знали друг друга всю жизнь, — иногда Перри казалось, что так оно и есть.
  — Как-нибудь сыграешь со мной на Уимблдоне?
  — Конечно. Или в «Куинсе». Я по-прежнему член этого теннисного клуба.
  — И поддаваться не будешь, да?
  — Ни в коем случае.
  — Хочешь пари? Для интереса?
  — Нет, боюсь проиграть.
  — Струсил, а?
  — Ну да.
  Как и боялся Перри, последовало мощное объятие, надолго приковавшее его к огромной влажной Диминой груди. Когда его выпустили, Перри увидел перед собой безжизненное лицо, потухшие карие глаза. Словно по команде, Дима развернулся и пошел в гостиную, где ждала Тамара и прочие члены семьи.
  
  Никто даже не заикался о том, что Перри полетит в Англию с Димой. Люк знал это с самого начала и обсудил вопрос с Гектором лишь для очистки совести, чтобы категорическое «нет» прозвучало вслух. Если бы он по какой-то необъяснимой причине услышал в ответ «да», то первым запротестовал бы — необученные и не в меру ретивые дилетанты, сопровождающие ценного осведомителя, никак не вписывались в его профессиональное представление о порядке вещей.
  Не столько из сочувствия к Перри, сколько руководствуясь здравым смыслом, Люк позволил Профессору сопровождать их до аэропорта Берн-Бельп. Когда отрываешь ценного осведомителя от семьи и передаешь безо всяких гарантий под опеку родимой Организации, мрачно рассуждал Люк, пожалуй, лучше предоставить ему утешение в лице любимого наставника.
  Но если Люк ожидал душераздирающей сцены прощания, он ошибся. Стемнело. В доме было тихо. Дима позвал Наташу и сыновей в оранжерею и поговорил с ними, пока Перри и Люк ждали в коридоре. Гейл вновь смотрела с малышками «Мэри Поппинс». Для предстоящей встречи с джентльменами из лондонской разведки Дима надел синий полосатый костюм. Наташа выгладила для отца лучшую рубашку, Виктор начистил ему итальянские ботинки. Дима опасался, что заляпает их по пути к тому месту, где Олли припарковал джип. Плохо же он знал Олли! Помимо одеял, перчаток и теплых шерстяных шапок, тот приготовил и пару резиновых галош подходящего размера — они уже ждали в прихожей. Дима, должно быть, велел семье не провожать его. Он вышел из дому один, такой же энергичный и невозмутимый, как и в ту минуту, когда показался в дверях отеля «Бельвю» рядом с Обри Лонгригом.
  При виде Димы у Люка, впервые со времен Боготы, радостно затрепетало сердце. Он станет парией, как и Гектор. Он поможет пригвоздить Обри и его шайку к позорному столбу, и к черту пятилетний контракт с разведшколой, и удобный дом на взморье, и хорошую школу для Бена, и увеличенную пенсию до конца жизни… Он перестанет путать сексуальную неразборчивость со свободой, будет осаждать Элоизу, пока не завоюет ее снова, закончит все недоигранные шахматные партии с сыном, найдет работу, которая позволит ему возвращаться домой в разумное время. А еще у него будут настоящие выходные — в конце концов, ему всего сорок три, а Элоизе еще даже нет сорока…
  Поэтому, стоя рядом с Димой, Люк переживал ощущение начала и конца. Потом все трое зашагали вслед за Олли, к сараю, где стоял джип.
  
  Перри, заядлый альпинист, поначалу почти не ощущал движения — машина тихонько поднималась через лес к Кляйне-Шайдегг. Олли сидел за рулем, Люк — рядом с ним; массивная туша Димы тяжело приваливалась к плечу Перри всякий раз, когда Олли вписывался в узкий поворот при свете габаритов. Дима пристегивался лишь в случае крайней необходимости, предпочитая болтаться в салоне. Конечно, призрачная черная тень северной стены Эйгера, нависавшая над ними все ниже, для Перри была исполнена особого значения — когда они миновали железнодорожный полустанок Альпиглен, он благоговейно взглянул на Белого Паука, прикинул маршрут и пообещал себе непременно взять эту вершину, прежде чем женится на Гейл и утратит независимость.
  Приблизившись к перевалу, Олли выключил фары, и они бесшумно проскользнули мимо громады отеля. Внизу показались огни Гриндельвальда. Они начали спуск, въехали в лес и увидели огни Брандегга, мерцающие среди деревьев.
  — Сейчас дорога будет скверная, — предупредил Люк, оглянувшись через плечо.
  Но либо Дима не слышал, либо ему было все равно. Он сидел, откинув голову назад и прижав одну руку к груди, а вторую вытянув вдоль спинки сиденья, за плечами Перри.
  Посреди дороги стояли двое с фонариком.
  
  Человек без фонарика повелительным жестом вытягивает руку в перчатке. Длинное городское пальто, шарф, лысина на полголовы, не прикрытая шапкой. Мужчина с фонариком — в полицейской форме и фуражке. Олли, подъехав ближе, издает приветственный вопль.
  — Эй, ребята, что у вас стряслось? — спрашивает он на певучем швейцарско-французском диалекте (Перри и не знал, что он так умеет). — Кто-то свалился с Эйгера? Мы даже кролика не видели.
  Они заранее условились, что Дима — богатый турок. Он остановился в «Парк-Отеле», но его жена в Стамбуле тяжело заболела. Машину он оставил в Гриндельвальде. А мы — англичане, решившие сыграть роль добрых самаритян. Проверки легенда не выдержит, но для однократного использования сгодится.
  — А почему богатый турок не сел на поезд Венген — Лаутербруннен и не поехал в Гриндельвальд на такси? — спросил Перри.
  — Он глух к доводам рассудка, — ответил Люк. — Вбил себе в голову, что дорога на джипе через горы сэкономит час и он успеет в Клотен на ночной рейс до Анкары.
  — А есть такой рейс?
  Полицейский освещает фонарем фиолетовый треугольник, приклеенный на ветровом стекле. На нем буква G. Человек в городском пальто маячит у полицейского за спиной — он кажется черным силуэтом в ярком свете фонаря. У Перри неприятное ощущение, что он внимательно рассматривает добродушного водителя и троих пассажиров.
  — Чей джип? — спрашивает полицейский, закончив изучать наклейку.
  — Арни Штойри, водопроводчика. Он мой друг. Только не говорите, что не знаете Арни Штойри из Гриндельвальда! Живет на главной улице, по соседству с электриком.
  — Вы спустились с Шайдегга? — уточняет полицейский.
  — Из Венгена.
  — Вы поднялись на машине от Венгена до перевала?!
  — Ну а что мы, по-вашему, летели?
  — Если вы ехали из Венгена, то должны были получить вторую наклейку в Лаутербруннене. Ваш пропуск действителен только на участке Шайдегг — Гриндельвальд.
  — А вы сами-то откуда будете? — спрашивает добродушный весельчак Олли.
  — Я из Мюррена, — не поддается полицейский.
  
  Воцаряется тишина. Олли начинает напевать себе под нос какой-то мотивчик. Он напевает и при свете полицейского фонарика роется в документах, засунутых в карман на дверце. По спине Перри катится пот, но он неподвижно сидит рядом с Димой. Ни один трудный подъем, ни одна вершина ни разу не заставляли его так попотеть. Олли продолжает рыться в бумагах, и мотивчик звучит уже не так бодро. Я — постоялец «Парк-Отеля», напоминает себе Перри. Люк — тоже. Мы решили помочь бедолаге-турку, который не говорит по-английски и у которого в Стамбуле умирает жена. Сгодится для одноразового использования.
  Человек в штатском делает шаг вперед и заглядывает в салон. Олли напевает все менее жизнерадостно. Наконец он в картинном изнеможении откидывается на спинку сиденья… сжимая в руке измятую бумажку.
  — Может, вот это вас устроит? — Он показывает полицейскому вторую наклейку, на сей раз с желтым треугольником и без буквы G.
  — В следующий раз наклейте обе на ветровое стекло, — советует полицейский.
  Фонарь гаснет. Они едут дальше.
  
  Припаркованная «БМВ», как кажется неопытному Перри, мирно стоит на том самом месте, где Люк ее оставил. Ни «башмака» на колесе, ни грубых записок, подсунутых под «дворники», — просто машина, и, что бы там ни искали Люк и Олли, осторожно обходя ее вокруг, в то время как Перри и Дима послушно ждали на заднем сиденье джипа, они ничего не нашли. Олли открыл дверцу, и Люк жестом велел пассажирам поторопиться; в салоне они расселись прежним порядком — Перри и Дима сзади, Олли за рулем, Люк рядом с ним. Перри вспомнил, что во время встречи с полицейским Дима ни разу не шелохнулся. Он ведет себя как заключенный. Мы перевозим его из одной тюрьмы в другую, так что подробности — не его дело.
  Перри поглядывал в зеркало заднего вида, ожидая увидеть подозрительный свет фар, но ничего не было. Иногда позади появлялась машина, но она проносилась мимо, как только Олли притормаживал. Перри покосился на Диму. Тот дремал. На нем по-прежнему была вязаная шапочка, скрывающая лысину. На этом настоял Люк — плевать, как она смотрится с деловым костюмом. То и дело Дима приваливался к соседу, и маслянистая шерсть щекотала Перри нос.
  Они достигли автострады. В свете фонарей лицо Димы стало похоже на посмертную маску. Перри посмотрел на часы, сам не зная зачем, — в этом было нечто приятное. Синий указатель на аэропорт. Три полосы, две полосы, вот и поворот на подъездную дорогу.
  
  Первое, что поразило Перри, — не подобающая аэропорту темнота. Хотя уже перевалило за полночь, он все-таки ожидал больше света, пусть даже в маленьком аэропорту вроде Бельпа, чей международный статус так и не получил подтверждения.
  Никаких формальностей, не считая пары слов, которыми Люк тихонько перекинулся с усталым серолицым мужчиной в синем комбинезоне — судя по всему, единственным сотрудником аэропорта в этот час. Люк показал ему какой-то документ — слишком маленький для паспорта. Возможно, это была визитка, или водительские права, или, например, крошечный, но туго набитый конвертик.
  Так или иначе, серолицый мужчина в комбинезоне отвернулся и поднес это к свету фонаря, чтобы рассмотреть получше; когда он вновь обратился к Люку, вещь исчезла — то ли он оставил ее у себя, то ли незаметно для Перри вернул.
  После серолицего — который скрылся, не произнеся ни слова ни на одном языке — они миновали череду металлоискателей, но никто не контролировал процесс. Потом — неподвижная лента транспортера и тяжелые двери, которые открылись, прежде чем к ним подошли. Мы уже в зоне вылета? Невозможно! Затем пустой зал ожидания с четырьмя стеклянными дверями, выходящими прямо на взлетное поле. И по-прежнему — ни души, чтобы проверить багаж и самих пассажиров, заставить снять обувь и пиджаки, хмуро уставиться через пуленепробиваемое стекло, сличить с паспортной фотографией и задать несколько зубодробительных вопросов о продолжительности и причинах пребывания в стране.
  Если столь подчеркнутое невнимание было результатом действий Гектора — Люк намекнул на это, а сам Гектор охотно подтвердил, — то Перри мог лишь снять шляпу в знак восхищения.
  Двери, ведущие на летное поле, показались ему накрепко запертыми, но Люк, надежный партнер по связке, знал, что делать. Он подошел к крайней справа двери, слегка потянул, и — надо же! — она послушно отъехала, впустив в помещение освежающую струю прохладного воздуха. Порыв ветра коснулся лица Перри, что оказалось более чем кстати, потому что он без видимой причины запарился и вспотел.
  Открыв дверь в манящую темноту ночи, Люк положил руку — дружески, отнюдь не начальственно — на плечо Димы, разлучил его с Перри и, не встречая ни малейшего сопротивления, повел на взлетную полосу, а там резко свернул влево, увлекая Диму за собой. Перри неловко плелся следом, как гость, который не вполне уверен, пригласили ли его. Что-то в облике Димы изменилось. Перри не сразу понял, что именно. Шагнув за порог, Дима снял лыжную шапочку и бросил ее в удачно подвернувшуюся урну.
  Повернув за ними налево, Перри увидел то, что несколькими секундами раньше увидели они, — двухмоторный самолет с выключенными огнями и медленно вращающимися пропеллерами, в пятидесяти метрах от них. В салоне виднелись призрачные силуэты двух пилотов.
  Никто ни с кем не прощался.
  Перри не знал, радоваться ему или сожалеть. Было столько объятий и приветствий, искренних или наигранных, столько прощаний и объяснений в любви, что в целом они явно превысили лимит, и места для эмоций уже не осталось.
  Или, может быть — вечное «может быть», — Дима был слишком взволнован, чтобы говорить, оборачиваться или смотреть на Перри. Может быть, по его лицу текли слезы, когда он шел к маленькому самолету, аккуратно переставляя на удивление изящные ступни, как будто шагал по доске.
  Люк, который отставал от Димы на пару шагов, словно уступая ему центральное место в лучах прожекторов и под объективами камер, тоже не сказал Перри ни слова — под его опекой находилась сформировавшаяся личность, а отнюдь не Перри, в одиночестве стоящий на заднем плане. Его внимание было сосредоточено на Диме, который сейчас являл собой воплощенное достоинство — лысина, выпяченная грудь, величественная хромота.
  Конечно, позицию Люк выбрал исходя из тактических соображений. Куда же Люк без тактики. Он держался как умная и проворная овчарка в холмах Камбрии, где гулял Перри в юности; предельно сосредоточившись, он проводил по трапу, в черные недра кабины, свою призовую овцу, готовую в любой момент прянуть в сторону, запаниковать или просто застыть столбом.
  Но Дима не убегал, не паниковал и не застывал столбом. Он поднялся по ступенькам в темноту — и, как только она его поглотила, маленький Люк торопливо полез следом. Закрыл ли кто-то за ними дверь или Люк сделал это сам, Перри не видел. Короткий скрежет, двойной щелчок, когда дверь захлопнулась изнутри, и черная дыра в боку самолета исчезла.
  Перри не запомнил взлета; в ту минуту он думал позвонить Гейл, сказать ей, что «орел улетел» или что-то в этом духе, затем найти машину или такси — а может быть, пешком вернуться в город. Он очень смутно представлял себе, где находится центр Бельпа — если у этого города вообще имелся центр. Лишь заметив стоящего рядом Олли, Перри очнулся и вспомнил, что к Гейл и осиротевшей семье в Венгене его отвезут.
  Когда самолет взлетел, Перри не стал махать. Он наблюдал, как машина быстро набирает высоту — вокруг Бельпа множество холмов и невысоких гор, поэтому пилотам приходится проявлять изрядную ловкость. Эти летчики были опытны. Чартер, судя по всему.
  И взрыва не было. По крайней мере, Перри его не слышал. Впоследствии он даже об этом жалел. Только глухой удар, продолжительная белая вспышка, озарившая черные холмы, потом — совсем ничего. Мертвая тишина. Потом завыли сирены патрульных машин, «Скорой помощи», пожарных и, точно искры от угасшего костра, засверкали проблесковые маячки.
  
  В настоящее время одна полуофициальная версия гласит — отказ оборудования, другая — неисправность двигателя. Активно обсуждается халатность обслуживающего персонажа. Бедный маленький аэропорт Бельпа давно служил козлом отпущения для экспертов, и теперь критики бичуют его не покладая рук. Охотно обвиняют и диспетчеров. Две комиссии не смогли прийти к единому мнению. Страховщики наверняка отсрочат платеж до выяснения причин катастрофы. Обгоревшие трупы до сих пор озадачивают следствие. Летчики вне подозрений — самолет действительно принадлежал частной компании, но оба пилота были опытные, непьющие, семейные, в крови у них не найдено никаких следов запрещенных веществ или алкоголя, а в личных досье — ничего компрометирующего. Оба жили в Харроу, жены в добрососедских отношениях. Две трагедии — однако, по мнению прессы, ничего особенно интересного.
  Но почему же бывший сотрудник британского посольства в Боготе летел одним рейсом с «одиозным русским нуворишем»? Даже желтая пресса не смогла ответить на этот вопрос. Секс? Наркотики? Оружие? Похоже, ни то, ни другое, ни третье — журналисты тщетно искали улик. Зашла речь и о терроризме, коим в наши дни объясняют буквально все подряд, но эту версию решительно отвергли.
  Ни одна группировка не взяла на себя ответственность за случившееся.
  От автора
  Я искренне благодарен Федерико Варезе, профессору криминологии в Оксфордском университете и автору нескольких работ, посвященных русской мафии, за его полезные и неизменно терпеливые советы; Беранжер Рьё, которая провела меня на стадион «Ролан Гаррос»; Эрику Дебликеру, который показал мне эксклюзивный теннисный клуб в Булонском лесу, весьма похожий на мой «Королевский клуб»; Базу Бергеру — за мастер-класс по теннису; Анне Фрейер, моему мудрому и преданному французскому редактору; Крису Брайансу — за консультацию о мумбайской фондовой бирже; Чарльзу Лукасу и Джону Ролли, неподкупным банкирам, охотно рассказавшим об уловках, к которым прибегают их менее щепетильные собратья; Рут Хальтер-Шмид, моему надежному проводнику в путешествии по Швейцарии; Урсу фон Альмену, который водил меня по бернским предгорьям; Урсу Бюреру, директору бернского отеля «Бельвю палас», который позволил мне приписать весьма сомнительный эпизод его безупречному заведению; Вики Филипс, моему бесценному секретарю, за вычитку корректур.
  Честь и хвала моему другу Элу Альваресу — самому щедрому и проницательному из читателей.
  
  Джон Ле Карре, 2010 г.
  Джон Ле Карре
  Верный садовник
  Нам выпало — стремиться за пределы.
  Зря, что ли, существуют небеса?!
  «Андреа дель Сарто», Роберт Браунинг
  
  Иветт Пьерпаоли, которая жила и умерла не зазря.
  Глава 1
  Новость эта достигла посольства Великобритании в Найроби в понедельник, в половине десятого утра. Сэнди Вудроу воспринял ее как мужчина, расправив грудь, с закаменевшей челюстью, не согнувшись под ударом. Стоя. Другого в памяти не осталось. Он стоял, когда ожил телефон внутренней связи. К чему-то тянулся, когда услышал его, поэтому развернулся, наклонился и снял с рычага трубку, чтобы сказать: «Вудроу». А может: «Вудроу слушает». Не сказал — рявкнул, это тоже зафиксировала память. Словно не он, а кто-то другой бросил в трубку: «Вудроу слушает». То есть ограничился только фамилией, опустив смягчающее прозвище Сэнди, а рявкал потому, что через тридцать минут начиналось обычное еженедельное «молитвенное собрание», на котором Вудроу, начальнику «канцелярии» [1], отводилась роль посредника между различными отделами посольства, каждый из которых желал полностью завладеть душой и сердцем посла.
  Короче, этот паршивый понедельник ничем не отличался от любого другого. Заканчивался январь, самый жаркий месяц в Найроби, время пылевых бурь, нехватки воды, пожухлой травы и воспаленных глаз, когда на солнце раскаляются мостовые, а палисандровые деревья, да и все живое с нетерпением ожидают сезона дождей.
  Почему он стоял, так и осталось для него тайной за семью печатями. По всем раскладам ему полагалось сидеть за столом, щелкая пальцами по клавиатуре, вызывая на дисплей руководящие материалы, поступившие из Лондона, и доклады посольств соседних африканских стран. Вместо этого он стоял перед столом и занимался чем-то совершенно неуместным. Возможно, поправлял фотографию Глории, его жены, и двух маленьких сыновей, сделанную прошлым летом, когда они ездили в отпуск в Англию. Посла фотоаппарат запечатлел на склоне, и приводило это к тому, что за уик-энд фотографии, предоставленные сами себе, перекашивались.
  А может, вооружившись баллончиком с инсектицидом, он сражался с каким-то кенийским насекомым, не признававшим дипломатического иммунитета. Несколько месяцев тому назад они едва отбились от какой-то мушки, которая, если ее давили на коже, вызывала фурункулы и язвы, а в отдельных случаях дело доходило до слепоты. Он опрыскивал помещение, услышал звонок, поставил баллончик на стол и схватил трубку. Вполне возможный вариант, потому что где-то на задворках памяти остался красный баллончик, стоящий на папке с исходящими бумагами. Короче, он рявкнул: «Вудроу слушает» — в прижатую к уху трубку.
  — О, Сэнди, это Майк Милдрен. Доброе утро. Ты один?
  Лоснящийся, полноватый двадцатичетырехлетний Милдрен, личный секретарь посла, эссекский акцент [2], первое место службы за пределами Англии, младшими чинами, само собой, прозванный Милдредом.
  — Да, — признался Вудроу. — Один. А что?
  — К сожалению, есть новости, Сэнди. Я вот подумал, а не можешь ли ты заглянуть ко мне на минуту-другую?
  — До совещания подождать нельзя?
  — Думаю, что нет… нет, нельзя, — в голосе Милдрена зазвучали более решительные нотки. — Дело касается Тессы Куэйл, Сэнди.
  Отношение Вудроу к разговору разом переменилось. Нервы натянулись, как струны. Тесса.
  — Что с ней? — голос остался бесстрастным, но мысли помчались, наскакивая друг на друга. О Тесса. О господи. Что же делать?
  — Полиция Найроби сообщает, что ее убили, — буднично, словно говорил такое каждый день, ответил Милдрен.
  — Полнейшая чушь! — вырвалось у Вудроу, прежде чем он успел о чем-то подумать. — Это же нелепо. Где? Когда?
  — На озере Туркана [3]. На восточном берегу. В этот уик-энд. О деталях они говорят очень дипломатично. В ее автомобиле. По их информации, несчастный случай, — в голосе Майка послышались извиняющиеся нотки. — У меня такое впечатление, что они пытались пощадить наши чувства.
  — В чьем автомобиле? — выкрикнул Вудроу, всеми силами отторгая от себя это безумие… кто? как? где?., но все мысли и чувства заталкивались куда-то в глубины сознания, вместе с тайными, сладостными воспоминаниями, а их место занимал выжженный солнцем ландшафт Турканы. Он побывал там шесть месяцев тому назад в не слишком приятной компании военного атташе. — Оставайся у себя, я уже иду. И никому ничего не говори, слышишь меня?
  Как на автопилоте, Вудроу положил трубку на рычаг, обошел стол, взял со спинки стула пиджак, надел его. Обычно, поднимаясь наверх, он обходился без пиджака. На совещания по понедельникам надевать пиджак не требовалось, и уж тем более не требовался он для того, чтобы поболтать с толстяком Милдреном в его кабинете. Но профессионализм подсказывал Вудроу, что ему предстоит долгое путешествие. Тем не менее, поднимаясь по лестнице, немалым усилием воли он сумел взять себя в руки, напомнил себе, что в любом кризисе главное — сохранять спокойствие и хладнокровие, и даже убедил себя, как только что убеждал Милдрена, что все это скорее всего полнейшая чушь. Убежденность эта основывалась на случае с молодым англичанином, которого десять лет тому назад вроде бы разрубили на куски в африканском буше. Конечно же, все оказалось чистейшей выдумкой. Просто какой-то местный полицейский решил привлечь к себе внимание, чтобы ему прибавили жалованье.
  Новое здание, по лестнице которого Вудроу сейчас поднимался, отличалось строгостью и продуманностью планировки. Стиль этот ему нравился, возможно, потому, что по тем же принципам он пытался строить и свою жизнь. Огражденный участок, столовая, магазин, заправочная станция, чистые коридоры — создавали ощущение самодостаточности. Это важное качество отличало и Вудроу. Возраст — сорок лет, счастливый брак с Глорией (если сие не соответствовало действительности, то знал об этом только он), должность начальника «канцелярии», небезосновательная надежда на то, что следующей ступенью его карьеры станет пост посла в какой-нибудь маленькой стране, потом — в стране покрупнее и, наконец, рыцарский титул. Он не придавал этому ровно никакого значения, но знал, что Глория будет довольна. Что-то в нем было от солдата, но он и происходил из семьи военных. За семнадцать лет службы в Министерстве иностранных дел ему довелось поработать в полдюжине посольств. Но наибольшее впечатление произвела на него полная опасностей, распадающаяся, разграбленная, обанкротившаяся, когда-то принадлежащая Британии Кения. Наверное, во многом благодаря Тессе, но в этом он не решался признаться даже самому себе.
  — Выкладывай, — решительно заявил он Милдрену, плотно закрыв за собой и заперев на задвижку дверь.
  Природа наградила Милдрена вечно надутыми губками. Сидя за столом, он более всего напоминал капризного, толстого ребенка, отказавшегося доедать овсянку.
  — Она останавливалась в «Оазисе», — начал Майк.
  — Каком оазисе? Если можно, точнее.
  Но Милдрен, при всей его молодости, не тушевался перед начальством. Он владел стенографией и, прежде чем ответить, просмотрел свои записи. «Должно быть, их теперь учат стенографии, — пренебрежительно подумал Вудроу. — Иначе как такой выскочка, как Милдрен, смог найти для этого время».
  — На восточном берегу озера Туркана, в южной части, есть отель, — Милдрен не отрывал глаз от листка. — Он называется «Оазис». Тесса провела там ночь и наутро уехала на внедорожнике, который принадлежал владельцу отеля. Сказала, что хочет посмотреть на то место, где зародилась цивилизация, в двухстах милях к северу. На раскопки Лики [4]. На раскопки, проведенные экспедицией Ричарда Лики. В Сибилоийском национальном парке, — уточнил он.
  — Одна?
  — Вольфганг дал ей шофера. Его тело нашли во внедорожнике рядом с ней.
  — Вольфганг?
  — Владелец отеля. Такое у него прозвище. Все зовут его Вольфганг. Должно быть, немец. Неординарная личность. Согласно сообщению полиции, водителя жестоко убили.
  — Как?
  — Обезглавили. Отсутствует.
  — Кто отсутствует? Ты сказал, его нашли в машине вместе с ней.
  — Голова отсутствует.
  «Я мог бы и догадаться сам, не так ли?» — подумал Вудроу.
  — Как, по сообщению полиции, умерла Тесса?
  — Несчастный случай. Это все, что они говорят.
  — Ее ограбили?
  — Полиция утверждает, что нет.
  Водителя убили, Тессу не ограбили, Вудроу не знал, что и думать.
  — Доложи все, что тебе известно, — приказал он. Милдрен уперся локтями в стол, обхватил ладонями толстые щеки, вновь сверился с записями.
  — В девять двадцать девять позвонили из полицейского управления Найроби, попросили соединить с послом. Я объяснил, что посол в городе, наносит визиты в министерства, должен появиться в посольстве самое позднее в десять утра. Дежурный, очень деловой офицер, назвал свою фамилию. Сообщил, что из Лодвара поступило донесение.
  — Лодвара? Это же далеко! [5]
  — Там расположен ближайший полицейский участок, — ответил Милдрен. — Внедорожник, принадлежащий владельцу «Оазис-лодж», Туркана, найден на восточном берегу озера, неподалеку от Аллиа-Бэй, по пути к раскопкам Лики. Тела белой женщины, причина смерти не указана, и обезглавленного африканца, в котором опознали Ноя, водителя, у него остались жена и четверо детей, пролежали не менее тридцати шести часов. В кабине найдены: один сапожок фирмы «Мефисто», размер семь, и синяя охотничья куртка, размер XL, в пятнах крови. Женщине около тридцати лет, темноволосая, одно золотое кольцо на среднем пальце левой руки. Одно золотое ожерелье на полу внедорожника.
  «Роскошное у тебя ожерелье», — услышал Вудроу свой голос. Тогда он танцевал с Тессой.
  «Бабушка подарила его моей матери в день ее свадьбы, — ответила она. — Я ношу его всегда, даже если надеваю водолазку».
  «И в постели?»
  «В зависимости от ситуации».
  — Кто их нашел? — спросил Вудроу.
  — Вольфганг. По радио он сообщил о случившемся в полицию и поставил в известность свой офис в Найроби. Тоже по радио. Телефона в «Оазисе» нет.
  — Если водителю отрубили голову, как его смогли опознать?
  — По сломанной руке. Поэтому, собственно, он и пошел в водители. Вольфганг говорит, что Тесса уехала с Ноем в субботу, в половине пятого утра, в компании Арнольда Блюма. После этого живыми он их не видел.
  Майк то ли цитировал свои записи, то ли прикидывался, что цитирует. Но ладони по-прежнему обжимали щеки, и он не собирался поднимать глаза на Вудроу.
  — Повтори последнее еще раз, — приказал Вудроу, когда у него вновь забилось сердце.
  — Тессу сопровождал Арнольд Блюм. Они вместе зарегистрировались в отеле «Оазис-лодж», провели там ночь с пятницы на субботу и утром, в половине шестого, покинули отель на джипе Ноя, — терпеливо повторил Милдрен. — Тело Блюма в кабине внедорожника не нашли, он бесследно исчез. Никакой новой информации о нем нет. Полиция Лодвара и «летучий отряд» находятся на месте преступления, но полицейское управление в Найроби хочет знать, оплатим ли мы вертолет.
  — Где сейчас тела? — сухо, четко, как и полагалось сыну военного, спросил Вудроу.
  — Неизвестно. Полиция хотела отвезти их в «Оазис», но Вольфганг отказался. Сказал, что его персонал разбежится, как, впрочем, и гости. — Милдрен помялся. — Она зарегистрировалась как Тесса Эбботт.
  — Эбботт?
  — Ее девичья фамилия. «Тесса Эбботт, абонентный ящик на почтамте Найроби». Наш ящик. У нас Эбботт нет, но проверка показала, что есть Тесса Куэйл, в девичестве Эбботт. Я полагаю, эту фамилию она использует в своей благотворительной деятельности, — Майк уже смотрел на последний листок своих записей. — Я попытался найти посла, но он ездит по министерствам, а сейчас час пик, — в Найроби президента Мои сие означало, что на местный звонок уйдет как минимум полчаса, в течение которого придется выслушивать самодовольный голос женщины средних лет: «Извините, все линии заняты, пожалуйста, позвоните позже».
  Вудроу уже стоял у двери.
  — Ты кому-нибудь говорил?
  — Ни единой душе.
  — Полиция?
  — Они заявляют, что нет. Но они не могут отвечать за Лодвар, и я сомневаюсь, что они могут отвечать за себя.
  — И, насколько тебе известно, Джастин не в курсе?
  — Совершенно верно.
  — Где он?
  — Полагаю, в своем кабинете.
  — Пусть там и сидит.
  — Он пришел рано. Так бывает всегда, если Тесса куда-то уезжает. Ты хочешь, чтобы я отменил совещание?
  — Подожди.
  Теперь-то у Вудроу отпали последние сомнения в том, что ему придется иметь дело с двенадцатибалльным скандалом, не говоря уже о трагедии. Он метнулся к двери с табличкой «Посторонним вход воспрещен», поднялся по лестнице и полутемным коридором прошел к другой двери, стальной, с глазком и кнопкой звонка. Пока он жал на кнопку, на него нацелилась камера внешнего наблюдения. Дверь открыла стройная рыжеволосая женщина в джинсах и цветастой блузке. «Шейла, номер два в рейтинге красавиц, знаток суахили», — автоматически подумал Вудроу.
  — Где Тим? — спросил он.
  Шейла нажала кнопку на аппарате внутренней связи.
  — Это Сэнди, и он спешит.
  — Мне нужна одна минута, — ответил мужской голос. Они подождали.
  — Путь свободен, — вновь послышался тот же голос, открылась еще одна дверь.
  Шейла посторонилась, Вудроу прошел мимо нее в комнату. Перед столом стоял, вытянувшись во все свои шесть футов и шесть дюймов, Тим Донохью, начальник коммуникационного центра. Должно быть, он убрал все со стола, потому что полированную поверхность не пятнала ни одна бумажка. Выглядел Донохью даже более больным, чем всегда. Глория, жена Вудроу, утверждала, что он умирает. Провалившиеся, бесцветные щеки, собравшаяся в морщинки кожа у уголков пожелтевших глаз. Обвисшие усы.
  — Сэнди! Привет. Чем мы можем тебе помочь? — он щурился, всматриваясь в Вудроу через бифокальные стекла, улыбался костлявой улыбкой.
  «Он слишком быстро до всего доходит, — вспомнил Вудроу. — Накрывает твою территорию и перехватывает сигналы до того, как ты их подаешь».
  — Похоже, Тессу Куэйл убили неподалеку от озера Туркана, — ответил Вудроу, испытывая мстительное желание шокировать. — Там есть отель, который называется «Оазис-лодж». Мне нужно поговорить с владельцем по радио.
  «Так уж их готовили, — думал Сэнди. — Правило первое: никогда не выдавай своих чувств, если они есть». Веснушчатое лицо Шейлы напоминало маску. На лице Тима Донохью застыла та же глупая улыбка, только теперь она выражала совсем не то, что при встрече с Вудроу.
  — Тессу что, старина? Повтори?
  — Убили. Как — неизвестно или полиция не говорит. Водителю ее джипа отрезали голову. Вот и вся история.
  — Убили и ограбили?
  — Просто убили.
  — Около озера Туркана?
  — Да.
  — А что она там делала?
  — Понятия не имею. Вроде бы хотела съездить на раскопки Лики.
  — Джастин в курсе?
  — Еще нет.
  — Замешан в этом кто-то еще, из тех, кого мы знаем?
  — Среди прочего я хочу выяснить и это.
  Донохью первым прошел в рабочее помещение коммуникационного центра, в которое Вудроу попал впервые. Цветные телефонные аппараты с щелью для ввода ромбовидной пластины-ключа. Факс, установленный на подставке, очень уж напоминающей нефтяную бочку. Радиопередатчик — несколько металлических коробов. На них — раскрытый справочник. «Вот, значит, как и откуда наши шпионы шепчутся друг с другом, — подумал Вудроу. — Под землей или над землей? Этого не узнать». Донохью сел за радиопередатчик, полистал справочник, затем трясущимися белыми пальцами взялся за контрольные диски, монотонно бубня в микрофон: «Зэ-эн-би 85, Зэ-эн-би 85 вызывает Тэ-эн-ка 60, — совсем как в фильме про войну. — Тэ-эн-ка 60, вы меня слышите? Прием. „Оазис“, вы меня слышите? „Оазис“? Прием».
  В комнату ворвался шум статических помех, потом мужской голос с сильным немецким акцентом: «Оазис» на связи. Слышу вас отлично, мистер. Кто вы? Прием".
  — «Оазис», это посольство Великобритании в Найроби, соединяю вас с Сэнди Вудроу. Прием.
  Вудроу уперся обеими руками в стол Донохью, наклонился вперед, к микрофону.
  — Говорит Вудроу, начальник «канцелярии». Я разговариваю с Вольфгангом? Прием.
  — Такой же канцелярии, как была у Гитлера?
  — Мы занимаемся только политическими вопросами. Прием.
  — Понятно, мистер Канцелярия. Я — Вольфганг. Что вас интересует? Прием.
  — Я хочу, чтобы вы своими словами описали приметы женщины, которая зарегистрировалась в вашем отеле как мисс Тесса Эбботт. Я все говорю правильно? Она зарегистрировалась под этим именем? Прием.
  — Темные волосы, никакой косметики, около тридцати лет, не англичанка. Мне так показалось. Уроженка Южной Германии, Австрии или Италии. Я — хозяин отеля. Вижу много людей. И красавица. Я еще и мужчина. Очень сексуальная, особенно когда двигается. Одевается так, что хочется тут же ее раздеть… Похоже на вашу Эбботт или это кто-то еще? Прием.
  Голова Донохью находилась в нескольких дюймах от его. Шейла стояла с другой стороны. Все трое не отрывали глаз от микрофона.
  — Да. Похоже на мисс Эбботт. Можете вы сказать мне, если вас это не затруднит, когда она заказала место в вашем отеле и каким способом? Как я понимаю, у вас есть офис в Найроби. Прием.
  — Она не заказывала.
  — Извините?
  — Заказывал доктор Блюм. Два бунгало, у бассейна, на одну ночь. У нас свободным было только одно бунгало, я так ему и сказал. Его это устроило. Такой мужчина. Bay! Все только на них и смотрели. Гости, персонал. Одна красивая белая женщина, один красивый африканский доктор. Приятное зрелище. Прием.
  — Сколько комнат в бунгало? — спросил Вудроу, в последней надежде, что скандала удастся избежать.
  — Одна спальня, две кровати, совсем не жесткие, удобные и пружинистые. Одна гостиная. В отеле регистрируются все. И никаких вымышленных фамилий, говорю я им. Люди иногда исчезают, я должен знать, кто они. Вот она и назвала свою фамилию. Эбботт. Прием.
  — Ее девичью фамилию. И абонентский ящик посольства.
  — Где ее муж?
  — Здесь, в Найроби.
  — Однако…
  — Так когда доктор Блюм забронировал бунгало? Прием.
  — В четверг. В четверг вечером. Радирует мне из Локи. Говорит, что они собираются выехать в пятницу с рассветом. Локи — сокращение от Локикоджио. На северной границе. Столица благотворительных организаций, работающих в Южном Судане. Прием.
  — Я знаю, где находится Локикоджио. Они сказали, что там делали?
  — Занимались организацией помощи. Иначе в Локи делать нечего. Блюм, как он мне сказал, работает в каком-то бельгийском госпитале. Прием.
  — Итак, он забронировал бунгало из Локи, и в пятницу утром они выехали из Локи. Прием.
  — Говорит, что они доберутся до западного берега озера около полудня. Просит прислать лодку, чтобы перевезти их через озеро в «Оазис». "Послушайте, — отвечаю я ему. — Поездка от Локикоджио до Турканы не для слабонервных. Лучше всего присоединиться к какому-нибудь конвою с продовольствием. В холмах полно бандитов, племена крадут друг у друга скот. В принципе, это нормально, только десять лет тому назад у них были копья, а теперь у всех «АК-47». Он смеется. Говорит, что с этим он справится. И справился. До озера они добрались без проблем. Прием.
  — Они приехали. Зарегистрировались. Что потом? Прием.
  — Блюм говорит, что им нужен джип и водитель, чтобы ранним утром уехать на раскопки Лики. Не спрашивайте меня, почему он не упомянул об этом, когда бронировал бунгало. Я ему этого вопроса не задавал. Может, они решили по дороге. Может, не хотели обсуждать свои планы по радио. «Хорошо, — говорю я ему. — Вам повезло. С вами может поехать Ной». Блюм обрадовался. Она обрадовалась. Они погуляли по саду, вместе поплавали, вместе посидели в баре, вместе пообедали, сказали всем спокойной ночи и ушли в свое бунгало. Утром вместе уехали. Я их провожал. Хотите знать, что они ели на завтрак?
  — Кто еще видел их отъезд? Прием.
  — Все, кто не спал, видели их. Взяли с собой ленч, канистру воды, две канистры бензина, сухие пайки, медикаменты. Все трое разместились на переднем сиденье, Эбботт посередине, как одна счастливая семья. Это же оазис, понимаете? У меня двадцать гостей, большинство спали. У меня сорок сотрудников, большинство бодрствовали. У меня сотня парней, которые мне совершенно не нужны, но они болтаются около автостоянки, продают звериные шкуры, трости, охотничьи ножи. Все, кто видел Блюма и Эбботт, на прощание помахали им рукой. Я помахал, продавцы шкур помахали. Ной помахал нам рукой. Блюм и Эбботт помахали нам рукой. Они не улыбались. Они уезжали с серьезными лицами. Словно их ждали большие дела, словно им предстояло принимать важные решения. Откуда мне знать? Что вы от меня хотите, мистер Канцелярия? Убить свидетелей? Послушайте, я — Галилей. Посадите меня в тюрьму, я поклянусь, что она никогда не приезжала в «Оазис». Прием.
  Вудроу словно парализовало. То ли вопросы у него закончились, то ли их было слишком много. «Я уже в тюрьме, — думал он. — Мой пожизненный срок начался пять минут тому назад». Он провел рукой по глазам, а когда убрал руку, увидел, что Донохью и Шейла наблюдают за ним и лица их начисто лишены эмоций, так же, как в тот момент, когда он сообщил им о смерти Тессы.
  — Когда у вас возникла мысль, что у них могло что-то случиться? Прием, — устало спросил Сэнди. Тем же тоном он мог и задать другие вопросы. «Вы живете там круглый год? Прием» или «Давно вы хозяйничаете в этом отеле? Прием».
  — Внедорожник оснащен рацией. Если Ной куда-то везет гостей, он должен связаться со мной и сообщить, что все в порядке. Ной не связался. Ладно, рации выходят из строя, водители забывают. Связываться по рации — занятие скучное. Надо остановить автомобиль, выйти из кабины, развернуть антенну. Вы меня слышите? Прием.
  — Ясно и четко. Прием.
  — Только Ной ничего и никогда не забывает. Поэтому я и держу его в шоферах. Но он не связался со мной. Ни во второй половине дня, ни вечером. Ладно, думаю я. Может, они где-то встали лагерем, дали Ною слишком много выпить. Перед тем как лечь спать, я связался с ранчерами, которые живут неподалеку от раскопа Лики. Никто не видел ни джипа, ни Ноя, ни его пассажиров. Наутро я первым делом еду в Лодвар, чтобы сообщить о случившемся. Это мой джип, понимаете? Мой водитель. Мне не разрешено сообщать по радио, я должен явиться в полицейский участок лично. Это долгая поездка, но таков закон. Полиция Лодвара всегда готова помочь тем гражданам, у которых что-то случилось. У меня пропал джип? Тяжелое дело. Вместе с двумя моими гостями и водителем? Тогда почему я их не ищу? Сегодня воскресенье, сегодня они работать не собирались. Им надо идти в церковь. «Дай нам денег, одолжи нам машину, тогда мы, возможно, тебе поможем», — говорят они мне. Я возвращаюсь домой, организую поисковую команду. Прием.
  — Кто входил в поисковую команду? — Вудроу начал приходить в себя.
  — Две группы. Мои люди, два грузовика, вода, горючее, медикаменты, продукты, шотландское, на случай, что придется что-то дезинфицировать. Прием. — В разговор влез кто-то еще. Вольфганг велел ему убираться из эфира ко всем чертям. К изумлению Вудроу, тот убрался. — Здесь у нас довольно-таки жарко, мистер Канцелярия. Сто пятнадцать градусов по Фаренгейту [6], плюс шакалы и гиены, которых никак не меньше, чем у вас мышей. Прием.
  Пауза, наверное, в ожидании комментария Вудроу.
  — Я слушаю, — выдавил он из себя.
  — Джип лежал на боку. Не спрашивайте почему. С запертыми дверцами. Не спрашивайте почему. С одним окном, приоткрытым на пять сантиметров. Кто-то закрыл дверцы, запер их и унес с собой ключи. Из щелочки шел жуткий запах. Гиены исцарапали дверцы, на железе остались вмятины от зубов. Бегали вокруг, сходя с ума. Хорошая гиена чует кровь за десять километров. Если они могут добраться до тела, перекусывают кости с маху, чтобы полакомиться мозгом. Но тут у них ничего не вышло. Кто-то запер дверцы и оставил лишь щелочку в окне. Вот они и бегали вокруг, обезумев. Вы бы делали то же самое. Прием.
  Вудроу изо всех пытался складывать слова в связные фразы.
  — Полиция говорит, что Ноя обезглавили. Это так? Прием.
  — Точно. Он был отличным парнем. Семья стоит на ушах. Все племя ищет его голову. Если они не найдут голову, то не смогут похоронить Ноя как положено, и тогда его душа не даст им покоя. Прием.
  — А что с мисс Эбботт? Прием… — Перед его мысленным взором возникла обезглавленная Тесса.
  — Они вам не сказали?
  — Нет. Прием.
  — Ей перерезали горло. Прием.
  Вновь видение: убийца срывает с ее шеи ожерелье, чтобы ножу ничего не мешало. А Вольфганг уже рассказывал о своих дальнейших действиях:
  — Прежде всего я приказал парням не открывать дверцы. Живых в кабине не было. А того, кто открыл бы дверцу, ждали неприятные ощущения. Я оставил одну группу жечь костер и приглядывать за джипом. А сам со второй группой вернулся в «Оазис». Прием.
  — Вопрос. Прием, — Вудроу изо всех сил пытался не терять нить.
  — Какой вопрос, мистер Канцелярия? Пожалуйста, задавайте. Прием.
  — Кто открыл дверцы джипа? Прием.
  — Полиция. Как только приехала полиция, мои парни ретировались. Никто не любит полицию. Никому не охота сидеть в тюрьме. Во всяком случае, в местной. Первыми появились полицейские из Лодвара, теперь там вертолет «летучего отряда» из Найроби плюс крутые ребята из личного гестапо президента. Мои парни, само собой, попрятались. Прием.
  Вновь пауза, Вудроу все с большим трудом удавалось сохранять самообладание.
  — Блюм был в охотничьей куртке, когда они уезжали к раскопу Лики? Прием.
  — Конечно. В старой. Синей. Прием.
  — Кто-нибудь нашел нож на месте преступления? Прием.
  — Нет. А нож был что надо, можете мне поверить. Панга [7] с лезвием от «Уилкинсона» [8]. Голову Ноя отсекли одним ударом. С женщиной та же история. Раз, и готово. Ее раздели догола. Множество синяков. Я это уже говорил? Прием.
  «Нет, ты этого еще не говорил, — молча ответил ему Вудроу. — Не упомянул ни про наготу, ни про синяки».
  — Панга была во внедорожнике, когда они уезжали из вашего отеля?
  — Я еще не встречал африканца, который не брал бы с собой пангу, отправляясь в путь, мистер Канцелярия.
  — Где сейчас тела?
  — Ноя, вернее, то, что от него осталось, отдали племени. За мисс Эбботт полиция прислала моторный катер. На джипе пришлось срезать крышу. Оборудование для резки металла позаимствовали у нас. Потом привязали тело на палубе. Внутри для него не хватило бы места. Прием.
  — Почему? — Вудроу тут же пожалел о том, что задал этот вопрос.
  — Призовите на помощь ваше воображение, мистер Канцелярия. Вы знаете, что происходит с трупами на жаре? Если вы захотите перевезти ее в Найроби, то лучше разрежьте на части, потому что в багажном отсеке вертолета она не уместится.
  Мозг Вудроу на какое-то время парализовало, а пришел он в себя, услышав ответ Вольфганга: «Да, я один раз уже видел доктора Блюма». Из этого следовало, что он задал вопрос, которого сам не слышал.
  — Девять месяцев тому назад. Он сопровождал группу «жирных котов» из агентств по оказанию помощи. Продовольственной, медицинской и всякой разной. Мерзавцы потратили прорву денег, а потому пожелали получить чеки на сумму, в два раза большую. Я послал их куда подальше. Блюму это понравилось. Прием.
  — Каким вы нашли его на этот раз? Прием.
  — Вы о чем?
  — Вел он себя иначе? Заметили вы в нем что-то необычное? Может, он нервничал?
  — Что вы хотите этим сказать, мистер Канцелярия?
  — Я хочу… Может, он что-то принимал? Нанюхался, обкурился, — Вудроу сам не понимал, зачем он все это говорит. — Ну… я не знаю… кокаин, там, марихуана. Прием.
  — Он ухаживал, — ответил Вольфганг и отключил связь.
  Вудроу вновь почувствовал на себе изучающий взгляд Донохью. Шейла испарилась. Вудроу чувствовал, что ушла она по какому-то срочному делу. Но по какому? Почему смерть Тессы потребовала от разведчиков резких телодвижений? Его бросило в холод, он пожалел, что не надел чего-то теплого, но при этом пот катился с него градом.
  — Больше мы ничем не можем тебе помочь, старина? — в вопросе слышалась чрезмерная заботливость, а больные, с пожелтевшими белками глаза Донохью не отрывались от лица Вудроу. — Налить чего-нибудь крепкого?
  — Спасибо. Не сейчас.
  «Они знали, — кипя от ярости, говорил себе Вудроу, спускаясь по лестнице. — Они раньше меня узнали, что она мертва». Но, с другой стороны, они всегда пытаются создать именно такое впечатление: мы, шпионы, обо всем знаем больше и сведения эти получаем раньше остальных.
  — Посол еще не вернулся? — спросил он, заглянув в кабинет Милдрена.
  — Ждем с минуты на минуту.
  — Отмени совещание.
  Вудроу не сразу пошел к Джастину. Сначала отыскал Гиту Пирсон, подругу и доверенное лицо Тессы, занимавшую в «канцелярии» самую низшую должность. Черноглазая, светловолосая, индоангличанка, с кастовым кружочком на лбу, принятая на службу в Найроби. Гита Пирсон, Вудроу это знал, намеревалась делать карьеру в системе Министерства иностранных дел. Когда он вошел в кабинет и закрыл за собой дверь, Гита встретила его недоверчивым взглядом.
  — Гита, этот разговор должен остаться между нами, понимаешь? — Она молча смотрела на него. — Речь пойдет о Блюме. Докторе Арнольде Блюме.
  — Что вас интересует?
  — Ваш приятель? — Никакой реакции. — Я хочу сказать, вы с ним в дружеских отношениях?
  — Он — наш контакт, — в обязанности Гиты входило поддержание связи с агентствами, занятыми обеспечением населения гуманитарной помощью.
  — И, очевидно, он — приятель Тессы. — Черные глаза Гиты никак не прокомментировали его слова. — Вы знаете кого-то еще в организации Блюма?
  — Я время от времени звоню Шарлотте. Она — его секретарь. Остальные люди работают на местах. А что? — Раньше он находил очень волнительной индоанглийскую напевность ее голоса. Но теперь все. Никаких увлечений.
  — На прошлой неделе Блюм был в Локикоджио. Не один.
  Кивок, медленный, потом Гита опустила глаза.
  — Я хочу знать, что он там делал. Из Локи он поехал к озеру Туркана. Я хочу знать, вернулся ли он в Найроби. А может, в Локи. Сможете вы это выяснить, не привлекая к себе излишнего внимания?
  — Сомневаюсь.
  — Во всяком случае, попробуйте. — Внезапно возникла необходимость задать еще один вопрос. За все месяцы знакомства с Тессой эта мысль как-то не приходила ему в голову. — Вы не знаете, Блюм женат?
  — Полагаю, что да. Скорее всего. Обычно они женаты, не так ли?
  Они — в смысле африканцы? Или они — в смысле любовники? Все любовники?
  — Но здесь у него жены нет? В Найроби. Или, насколько вам известно, нет? Блюм приехал в Кению без жены?
  — Почему вы… — и тут же торопливое добавление: — С Тессой что-то случилось?
  — Возможно. Мы выясняем.
  Подойдя к кабинету Джастина, Вудроу постучал в дверь и вошел, не дожидаясь ответа. На этот раз он не стал запирать за собой дверь, но, сунув руки в карманы, привалился к ней широкими плечами: пока он так стоял, никакого замка и не требовалось.
  Он видел перед собой спину Джастина, обтянутую элегантным пиджаком, и аккуратно подстриженный затылок. Джастин изучал один из развешенных по стенам графиков, по которым змеились разноцветные линии. Тот, что привлек его внимание, назывался: «ОТНОСИТЕЛЬНОЕ РАЗВИТИЕ ИНФРАСТРУКТУРЫ НА ПЕРИОД 2005-2010 гг.» и, насколько мог сказать стоящий у двери Вудроу, предсказывал грядущее процветание африканских стран. На подоконнике, по левую руку Джастина, стояли горшочки с растениями, которые он выращивал. Вудроу опознал жасмин и бальзамин, и лишь потому, что Джастин подарил эти растения Глории.
  — Привет, Сэнди, — поздоровался Джастин.
  — Привет.
  — Как я понимаю, этим утром мы не собираемся. Возникли проблемы?
  «Знаменитый прекрасный голос, — подумал Вудроу, — отмечающий все нюансы, словно каждый ему внове. Поблекший от времени, но по-прежнему очаровывающий, если обращать внимание на тональность, а не сущность. Почему я так презираю тебя, собираясь кардинально изменить твою жизнь? С этого момента и до конца дней твоя жизнь разделится на два периода, до того как и после того, точно так же, как уже разделилась моя. И почему ты не снимаешь своего гребаного пиджака? Ты, должно быть, единственный сотрудник Министерства иностранных дел, который заказывает летние костюмы у портного». Тут Вудроу вспомнил, что и сам в пиджаке.
  — Полагаю, у тебя все в порядке? — спросил Джастин. — Глория не жалуется на эту жуткую жару? Мальчишки здоровы?
  — У нас все хорошо. — Пауза. — И Тесса на севере? — предположил он, все еще надеясь, что произошла чудовищная ошибка.
  Джастин сразу растаял, так случалось всегда, если кто-то упоминал Тессу в его присутствии.
  — Да, она в отъезде. Ее работа в благотворительных организациях не прекращается ни на минуту, — Джастин словно благодарил за это и ООН, и все прочие учреждения, спешащие на помощь голодным и несчастным. — Ко дню нашего отъезда она спасет всю Африку, если и дальше будет работать в таком темпе.
  — А чего она поехала на север? — Сэнди все хватался за соломинку. — Я думал, что у нее хватает дел в Найроби. В трущобных районах. В Кибере, не так ли?
  — Да, она трудится не покладая рук, — с гордостью ответил Джастин. — Ночью и днем, бедняжка. Делает все. Подтирает младенцам задницы и объясняет заключенным их гражданские права. Большинство из ее клиентов, разумеется, женщины. Им она, конечно, очень помогает, а вот их мужчинам ее помощь определенно не нравится, — мудрая улыбка. — Права на собственность, развод, причинение физического вреда, принуждение к выполнению супружеских обязанностей, обрезание девочек, безопасный секс. Полный набор, изо дня в день. Теперь ты понимаешь, почему их мужья немного нервничают, не так ли? Я бы тоже нервничал, если бы принуждал жену к выполнению супружеских обязанностей.
  — А что она делает на севере? — настаивал Вудроу.
  — Это известно одному богу. Спроси дока Арнольда, — добавил Джастин подчеркнуто небрежно. — Арнольд — ее гид и наставник в здешних делах.
  «Так, значит, он разыгрывает эту партию, — думал Вудроу. — Легенда, которая устраивает всех троих. Арнольд Блюм, доктор медицины, духовный наставник, черный рыцарь, защитник в джунглях гуманитарной помощи. Кто угодно, но не любовник, о котором знают, но терпят».
  — Куда именно она уехала?
  — Локи. Локикоджио, — Джастин устроился на краешке стола, возможно, подсознательно имитируя беззаботную позу Вудроу у двери. — Сотрудники «Мировой продовольственной программы» устроили там курсы по проблемам взаимодействия личности, семьи и общества. Можешь себе такое представить? Вертолетами привозят ничего не подозревающих деревенских женщин из Южного Судана, наскоро знакомят с принципами Джона Стюарта Милла [9] и отправляют обратно. Арнольд и Тесса поехали поглядеть на это действо. Везунчики.
  — Где она сейчас?
  Вопрос этот Джастину определенно не понравился. Возможно, именно в тот момент он понял, что болтовня Вудроу чем-то обусловлена. «А может, — подумал Вудроу, — не жаловал он вопросы о Тессе, на которые сам не знал ответа».
  — Наверное, возвращается в Найроби. А что?
  — С Арнольдом?
  — Скорее всего. Он бы не оставил ее там.
  — Она связывалась с тобой?
  — Со мной? Из Локи? Каким образом? Телефонов там нет.
  — Я подумал, что она могла воспользоваться радиопередатчиком какого-нибудь агентства. Другие так делают.
  — Тесса — не другие, — Джастин нахмурился. — У нее принципы. Она не будет тратить без надобности деньги доноров. Что происходит, Сэнди?
  Джастин соскользнул со стола, вышел на середину комнаты, заложив руки за спину. А Вудроу, глядя на симпатичное лицо и седеющие черные волосы, на которые теперь падал солнечный свет, вспомнил волосы Тессы, тоже черные, но без седины и гораздо более длинные. Вспомнил, как впервые увидел их вдвоем, Тессу и Джастина, только что поженившихся, почетных гостей на вечеринке, устроенной послом по случаю их прибытия в Найроби. Вспомнил, как вообразил, шагнув навстречу, чтобы поздороваться, что они — отец и дочь, а он сам — претендент на ее руку и сердце.
  — Когда ты говорил с ней в последний раз? — спросил Вудроу.
  — Во вторник, когда отвез их в аэропорт. В чем дело, Сэнди? Если Арнольд с ней, беспокоиться не о чем. Она будет делать все, что ей скажут.
  — Как, по-твоему, они могли поехать на озеро Туркана, она и Блюм… Арнольд?
  — Если они достали машину и у них возникло такое желание, почему нет? Тесса любит дикую природу, очень уважает Ричарда Лики, и как археолога, и как достойного белого африканца. Лики открыл там клинику. Возможно, Арнольд поехал туда по делам и взял с собой Тессу. Сэнди, с чего такие вопросы? — в голосе Джастина слышалось негодование.
  Когда он наносил смертельный удар, Вудроу не оставалось ничего другого, как наблюдать за изменениями выражения лица Джастина, причиной которых были его слова. И он увидел, как исчезли последние остатки юности, а симпатичное лицо скукожилось и затвердело.
  — Нам сообщили о том, что белая женщина и шофер-африканец найдены на восточном берегу озера Туркана. Мертвыми, — начал Вудроу, сознательно не употребив слово «убитыми». — Автомобиль принадлежал владельцу отеля «Оазис-лодж». Он же предоставил и водителя. Владелец отеля утверждает, что опознал в женщине Тессу. Он говорит, что она и Блюм провели ночь в «Оазисе», а утром отправились на раскоп Ричарда Лики. Блюм исчез. Они нашли ее ожерелье. Которое она всегда носила.
  «Как я мог это знать? Почему я выбрал именно этот момент, чтобы показать, что в курсе таких интимных подробностей ее жизни!»
  Вудроу продолжал наблюдать за Джастином. Живущий в нем трус хотел отвести взгляд, но для сына военного подобное было немыслимо, все равно что приговорить человека к смерти, а потом не явиться на его казнь. Он наблюдал, как широко раскрылись глаза Джастина, от обиды и разочарования, так, будто верный друг ударил его в спину, потом закрылись, словно тот же друг вышиб из него дух. Он наблюдал, как красиво очерченные губы разошлись в беззвучном крике боли, затем плотно сжались, превратившись в узкую бледную полоску.
  — Как хорошо, что ты сказал мне, Сэнди. Премного тебе благодарен. Портер знает? — так звали посла.
  — Милдрен пытается его разыскать. Они нашли сапожок «Мефисто». Седьмого размера. Это ее?
  В организме Джастина что-то разладилось. Сначала он долго ждал, пока до него дойдет смысл слов Вудроу, потом с трудом формулировал ответ, короткими, отрывочными предложениями.
  — Есть магазин около Пиккадилли. Она купила там три пары. Когда мы в последний раз были в Лондоне. Никогда не видел, чтобы она так сорила деньгами. Обычно она тратит мало. Дорогие вещи ее не интересуют. Готова одеваться хоть в магазинах Армии спасения. Ей без разницы.
  — И какую-то охотничью куртку. Синюю.
  — О, вот эти вещи она терпеть не могла, — дар речи полностью восстановился, слова хлынули потоком. — Говорила, если я увижу на ней одно из этих страшилищ цвета хаки, то должен сжечь или отдать Мустафе.
  «Мустафа, ее слуга», — вспомнил Вудроу.
  — Полиция говорит, куртка синяя.
  — Она ненавидела синее, — Джастин чуть не кричал. — Как и все армейские тона. — Уже прошлое время, отметил Вудроу. — Когда-то у нее была зеленая куртка. Она купила ее в «Фарбелоуз» на Стэнли-стрит. Я привел ее туда, уж не помню почему. Она надела куртку и залилась смехом. «Посмотри на меня, — сказала она. — Генерал Паттон в юбке». «Нет, дорогая, — ответил я ей, — ты — не генерал Паттон. Ты — очень красивая женщина, надевшая чертовски уродливую зеленую куртку».
  Джастин начал разбирать стол. Точными движениями. Готовясь к отъезду. Выдвигая и задвигая ящики. Сложил папки с документами в сейф, запер его. По ходу рассеянно проводя рукой по волосам, эта его привычка всегда раздражала Вудроу. Робко выключил ненавистный компьютер. Ткнул кнопку указательным пальцем, словно боялся, что она укусит его. Ходили слухи, что по утрам компьютер включала ему Гита Пирсон. Вудроу наблюдал, как он последний раз обводит кабинет невидящим взглядом. Конец службы. Конец жизни. Пожалуйста, наведите порядок, чтобы следующий хозяин кабинета мог сразу включиться в работу. У двери Джастин обернулся, посмотрел на растения на подоконнике. Должно быть, раздумывал, то ли взять их с собой, то ли оставить инструкции по уходу за ними. Не сделал ни первого, ни второго.
  Шагая рядом с Джастином по коридору, Вудроу хотел коснуться его руки, но внезапно возникшее чувство отвращения в последний момент заставило отдернуть пальцы. Однако он держался рядом, чтобы в любой момент подхватить Джастина, если тот вдруг начнет оседать на пол или споткнется, потому что теперь Джастин напоминал хорошо одетого лунатика, у которого разладился встроенный в него радар. Шли они медленно, тихо, но Гита, должно быть, их услышала, потому что появилась на пороге, когда они проходили мимо ее кабинета, и пристроилась к Вудроу, шепча на ухо, придерживая золотистые волосы, чтобы они не касались щеки собеседника.
  — Он исчез. Его все ищут.
  Слух у Джастина оказался лучше, чем они ожидали. А может, шок от случившегося привел к обострению всех чувств.
  — Как я понимаю, вы тревожитесь из-за Арнольда, — сказал он Гите сочувственным тоном незнакомца.
  Посла отличал острый ум и неуемная тяга к знаниям. Его старший сын работал в торговом банке, маленькая дочь, Рози, родилась слабоумной, а жена, когда они жили в Англии, была мировым судьей. Он обожал их всех и проводил уик-энды с Рози, сидящей у него на животе. Но при этом Коулриджу удалось обмануть возраст, задержаться на грани, переступив которую юноша становится мужчиной. Этому способствовал и выбор одежды: молодежные подтяжки и мешковатые оксфордские штаны [10]. На вешалке за дверью, с надписью на ней: "П. Коулридж, Бейллиол [11]" — висел соответствующий пиджак. Посол стоял посреди своего большого кабинета, изредка кивал, слушая Вудроу. В глазах и на щеках блестели слезы.
  — Гребаный засранец! — яростно выкрикнул он, словно с нетерпением ждал возможности выругаться.
  — Я понимаю, — кивнул Вудроу.
  — Эта бедная девочка. Сколько ей лет? Совсем молоденькая!
  — Двадцать пять. — «Разве мне положено это знать?» — Плюс-минус, — добавил он на всякий случай.
  — Она выглядела на восемнадцать. И этот бедолага Джастин со своими цветами.
  — Я понимаю, — повторил Вудроу.
  — Гита знает?
  — По мелочам.
  — Что он теперь будет делать? У него нет даже работы. Его хотели вышвырнуть, как только завершится срок службы в нашем посольстве. Если б Тесса не потеряла ребенка, его тут уже не было бы, — стоять на одном месте Коулриджу надоело, он переместился в другое. — В субботу Рози поймала форель весом в два фунта. Что ты на это скажешь?
  Коулридж выигрывал время для раздумий, вдруг переводя разговор на пустяки.
  — Великолепно, — пробормотал Вудроу.
  — Тесса была бы в восторге. Всегда говорила, что Рози выправится. И Рози ее обожала.
  — Безусловно.
  — Есть рыбеху, правда, не стали. Весь уик-энд продержали в аквариуме, потом похоронили в саду. — Коул расправил плечи. Показывая тем самым, что готов вновь вернуться к делам. — Есть же подтекст, Сэнди. Чертовски неприятный подтекст.
  — Я более чем в курсе.
  — Этот говнюк Пеллегрин уже звонил, требуя свести урон к минимуму, — имелся в виду сэр Бернард Пеллегрин, директор департамента Африки в Форин-оффис и заклятый враг Коулриджа. — Как мы можем свести ущерб к минимуму, если не знаем, о каком гребаном ущербе идет речь? Полагаю, сегодня ему будет не до тенниса.
  — Последние четыре дня и четыре ночи перед смертью она провела с Блюмом, — Вудроу покосился на дверь, чтобы еще раз убедиться, что та закрыта. — Если это ущерб. Они были в Локи. Потом поехали на озеро Туркана. Ночевали в одном бунгало. Их видели вместе десятки людей.
  — Спасибо. Большое тебе спасибо. Именно это я и хотел услышать, — глубоко засунув руки в карманы, Коулридж закружил по комнате. — А где этот гребаный Блюм?
  — Его все ищут, а он словно провалился сквозь землю. Последний раз его видели рядом с Тессой в джипе, когда они поехали на раскоп Лики.
  Коулридж обошел стол, плюхнулся в кресло, откинулся назад, широко развел руки.
  — Значит, это работа Блюма, — объявил он. — Забыл о своем образовании, обезумел, убил обоих, прихватил голову Ноя в качестве сувенира, перевернул джип набок, запер дверцы и удрал. А разве мы не удрали бы? Гребаный засранец!
  — Ты знаешь его так же хорошо, как я.
  — Нет, я не знаю. Я держался от него подальше. Не люблю кинозвезд, активно занимающихся гуманитарной помощью. Куда он уехал? Где он?
  Перед мысленным взором Вудроу замелькали образы. Блюм — африканец западного разлива, бородатый Аполлон коктейль-пати Найроби, с неотразимой харизмой, остроумный, красивый. Блюм и Тесса бок о бок, очаровывающие гостей, тогда как Джастин, мурлыкающий от удовольствия, улыбается, наполняет и раздает стаканы. Арнольд Блюм, доктор медицины, герой войны в Алжире, заявляющий с трибуны лекционного зала ООН о приоритете медицины в катастрофических ситуациях. Блюм после вечеринки, в кресле, уставший, потерянный, замкнувшийся в себе.
  — Я не мог отослать их домой, — голос Коулриджа посуровел, словно у человека, навестившего свою совесть и вернувшегося обратно в полной уверенности, что она чиста. — Я не считал возможным губить карьеру бедолаги только потому, что его жене нравится раздвигать ноги. На дворе новое тысячелетие. Люди имеют полное право портить себе жизнь, если их это вполне устраивает.
  — Разумеется.
  — Она приносила чертовски много пользы в трущобных районах, что бы о ней ни говорили. Конечно, парни Мои косились на нее, но простые африканцы любили.
  — Несомненно, — согласился Вудроу.
  — Ладно, она очень уж упирала на равноправие. И правильно. Отдайте Африку женщинам, и здесь, возможно, заживут по-человечески.
  Без стука вошел Милдрен.
  — Звонят из службы протокола, сэр. Тело Тессы только что прибыло в морг больницы, и они просят немедленно провести опознание. И информационные агентства требуют текст заявления.
  — Как им удалось так быстро доставить ее в Найроби?
  — На вертолете, — ответил Вудроу, вспомнив слова Вольфганга о том, что ее придется разрезать, чтобы втиснуть в багажный отсек.
  — Никаких заявлений до опознания! — рявкнул Коулридж.
  Вудроу и Джастин поехали вместе, в посольском минивэне-"Фольксвагене" с тонированными стеклами. За рулем сидел Ливингстон, рядом с ним — Джексон, здоровяк-кикуйю, которого взяли на тот случай, если вдруг понадобится грубая сила. Кондиционер работал на полную мощность, но кабина температурой не слишком отличалась от духовки. Конечно же, они попали в пробку, в Найроби днем по-другому бывало крайне редко. Заполненные пассажирами микроавтобусы «матуту», изрыгавшие клубы выхлопных газов, зажали минивэн с двух сторон. Их водители непрерывно жали на клаксон. Ливингстон сумел-таки свернуть с магистрали и по боковым улочкам добрался до морга. У каменной арки толпились мужчины и женщины, что-то то ли пели, то ли скандировали. Вудроу сердито выругался, приняв их за демонстрантов, но потом сообразил, что это пришедшие за усопшими родственники. Вдоль тротуара выстроились побитые временем и тронутые ржавчиной пикапы, легковушки, минивэны.
  — Тебе нет никакого резона идти туда, Сэнди, — сказал Джастин.
  — Разумеется, резон есть, — решительно возразил сын военного.
  На лестнице за аркой их поджидали полицейские и медики в не слишком уж чистых белых халатах. Встретили их крайне радушно. Старший из полицейских, который представился им как инспектор Мурамба, широко улыбаясь, пожал руки обоим высокопоставленным джентльменам из британского посольства. Азиат в черном костюме, доктор Банда Сингх, сказал, что он в полном их распоряжении. И повел бетонным коридором, под потолком которого тянулись трубы, а у стен лежали перевернутые урны. «Трубы, — подумал Вудроу, — должны подавать хладагент к холодильникам, но холодильники не работали из-за отключения электроэнергии, а автономных генераторов в больнице, само собой, нет». Доктор Банда показывал дорогу, но Вудроу полагал, что нашел бы ее и сам. Налево — никакого запаха. Направо — хоть святых выноси. Но про неудобства пришлось забыть. Долг солдата — быть здесь, а не становиться рабом собственного носа. Долг. «Почему она всегда заставляет меня думать о долге?» Он задался вопросом, а не ложится ли какое-
  нибудь заклятье на прелюбодеев, когда те смотрят на мертвых женщин, с которыми грешили? Доктор Банда подвел их к лестнице. По ней они спустились в лишенное вентиляции небольшое помещение, в котором запах смерти буквально валил с ног.
  Тронутая ржавчиной стальная дверь преградила им путь, но Банда требовательно забарабанил по ней кулаком, потом выдержал паузу и стукнул четыре или пять раз в заранее условленном ритме. Дверь приоткрылась, в проеме появились головы трех молодых парней. При виде хирурга они посторонились, позволив ему войти. Вудроу, оставшийся за дверью, заглянул внутрь, и увиденное почему-то напомнило ему школьное общежитие. Истощенные трупы лежали на кроватях по двое. Еще больше трупов — между кроватями на полу, одетые и голые, на боку и на спине. Хватало и тех, кто свернулся в клубок, подтянув колени к груди, защищая внутренние органы не пойми от чего. А над ними, словно туман, висели мухи, жужжащие на одной ноте.
  В центре этого «общежития», в проходе между кроватями, стояла огромная, обитая железом платформа на колесах. И на этой платформе, из-под белой простыни, высовывались две чудовищно раздувшиеся человеческие ступни. Ступни эти вызвали у Вудроу мысли о шлепанцах-утятах, которые на Рождество Глория подарила их сыну Гарри. Выскользнула из-под простыни и одна кисть. Пальцы покрывала черная кровь, больше всего ее скопилось на суставах. А подушечки пальцев цветом соперничали с аквамарином. «Призовите на помощь ваше воображение, мистер Канцелярия. Вы знаете, что происходит с трупами на жаре!»
  — Мистер Джастин Куэйл, пожалуйста, — позвал доктор Банда Сингх, совсем как дворецкий на королевском приеме.
  — Я иду с тобой, — пробормотал Вудроу, не отставая от Джастина ни на шаг. Увидел, как доктор Банда отвернул простыню, чтобы открыть карикатурно искаженное лицо Тессы. Шею, в том месте где она носила ожерелье, прикрывала грязная тряпка. Как утопающий, последний раз вынырнувший из воды, Вудроу жадно вбирал в себя открывшееся его глазам. Черные волосы, прилипшие к черепу. Раздутые, словно у херувима, набравшего полный рот воздуха, щеки. Закрытые глаза, поднятые брови, полуоткрытый, словно в недоумении, рот, черная кровь, запекшаяся внутри, будто ей сразу вырвали все зубы. " Ты? — казалось, в изумлении вопрошала она, когда ее убивали, и губы даже образовали букву "о". — Ты!" Но к кому обращала она этот вопрос? На кого смотрела перед тем, как ее веки окончательно опустились на глаза?
  — Вы узнаете эту даму, сэр? — деликатно осведомился у Джастина инспектор Мурамба.
  — Да. Да, узнаю, благодарю вас, — ответил Джастин, тщательно взвешивая каждое слово, прежде чем произнести его. — Это моя жена, Тесса. Мы должны как можно скорее похоронить ее, Сэнди. Ей хотелось лечь в землю Африки. Она — единственный ребенок. Родителей у нее нет. Кроме меня, консультироваться насчет похорон ни с кем не нужно. Так что давайте как можно скорее предадим ее земле.
  — Боюсь, дата похорон будет зависеть от полиции, — успел просипеть Вудроу и метнулся к раковине, чтобы выблевать свое сердце, тогда как Джастин стоял рядом, обнимая его за плечи и бормоча что-то успокаивающее.
  Из святилища, личного кабинета посла, Милдрен медленно зачитывал заявление для прессы молодому человеку с невыразительным голосом, внимательно слушающему его на другом конце провода:
  «Посол с прискорбием сообщает о смерти от рук убийцы миссис Тессы Куэйл, жены Джастина Куэйла, первого секретаря „канцелярии“. Миссис Куэйл умерла на берегу озера Туркана, неподалеку от Аллиа-Бэй. Был убит и ее водитель, мистер Ной Катанга. Миссис Куэйл будут помнить как страстного борца за права женщин в Африке, а также за ее молодость и красоту. Мы выражаем глубокое сочувствие мужу миссис Куэйл, Джастину, и ее многочисленным друзьям. Флаг посольства будет приспущен до последующего уведомления. Книга соболезнований выставлена в приемной посольства».
  — Вы это передадите?
  — Уже передал, — ответил молодой человек.
  Глава 2
  Вудроу жили в каменном доме с элементами тюдоровского стиля, каких хватало в большой английской колонии, расположенной на склоне холма в закрытом для посторонних пригородном районе Мутайга, на расстоянии вытянутой руки от «Мутайга-клаб», резиденции британского посла и резиденций послов других государств, о существовании которых многие узнавали впервые, проехавшись по тщательно охраняемым улицам и увидев таблички с их названиями среди других, на суахили, предупреждавших о наличии злых собак. После нападения на посольство США в Найроби Министерство иностранных дел выделило необходимые средства для того, чтобы снабдить дома сотрудников посольства, такого же ранга, как Вудроу, и выше, прочными металлическими воротами, которые могли выдержать удар грузовика. Ворота эти днем и ночью охранялись живописными гвардейцами и их многочисленными друзьями и родственниками. Проволоку забора, окружавшего сад, держали под напряжением. На заборе крепились кольца колючей проволоки. С наступлением темноты включались мощные прожектора, освещающие и забор, и подступы к нему. В Мутайге забота о собственной безопасности считалась хорошим тоном. Более бедный люд посыпал каменные заборы битым стеклом, средний класс мог позволить себе колючую проволоку, а уж безопасность дипломатов обеспечивали железные ворота, заборы под напряжением, датчики системы сигнализации на окнах и дверях и прожектора.
  Вудроу жили в трехэтажном доме. Два верхних этажа дополнительно охраняла металлическая сдвижная перегородка, установленная на первой лестничной площадке. Ключ от нее был только у старших Вудроу. Архитектор использовал рельеф местности: дом стоял на склоне, и под первым этажом располагались две комнаты для гостей, отдаленно напоминающие тюремную камеру: выкрашенные белой краской стены, окна без занавесок, зато забранные стальными решетками. Но Глория, в ожидании гостя, украсила комнаты розами из сада, торшером из малой гостиной, телевизором и радиоприемником, справедливо рассудив, что сами они какое-то время смогут обходиться без оных. Конечно, это не номер в пятизвездочном отеле, доверительно сообщила она Элен, своей лучшей подруге, англичанке, которая вышла замуж за грека, работавшего в миссии ООН, но, по крайней мере, бедняжке будет где побыть одному. А тому, кто потерял близкого человека, побыть одному абсолютно необходимо. Глория испытала это на себе, когда умерла мама, но, разумеется, семейные отношения Тессы и Джастина несколько отличались от, скажем, традиционных, однако она, Глория, никогда не сомневалась, что любовь, во всяком случае со стороны Джастина, имела место быть, а вот что испытывала к мужу Тесса… откровенно говоря, Эл, дорогая, это знает только господь, а никто из нас уже никогда не узнает.
  На что Элен, не раз разводившаяся и умудренная опытом, недоступным Глории, ответила: «Что ж, придется тебе приглядывать за кормой, сладенькая. Как бы кто не пристроился. Новоиспеченные вдовцы иной раз очень охочи до женщин».
  Глория Вудроу относилась к тем редким женам дипломатов, которые стремились всегда и во всем видеть светлую сторону. А если светлая сторона никак не просматривалась, с губ ее срывался добродушный смешок и восклицание: «Ага, а вот и мы!» — означавшее, что все заинтересованные лица должны сплотиться и без единой жалобы принять жизненные неудобства. Она постоянно помнила о частных школах, в которых прошла ее юность и сформировалось мировоззрение, регулярно посылала туда сообщения о своих успехах, живо интересовалась новостями соучеников. В День основания школы обязательно посылала поздравительную телеграмму, в последние годы, спасибо техническому прогрессу, остроумное письмо по электронной почте, обычно в стихах, дабы никто не забыл о том, что она когда-то заняла первое место на конкурсе школьных поэтов. Симпатичная, красноречивая, особенно если разговор шел ни о чем, она выделялась ковыляющей, на редкость некрасивой походкой, свойственной женщинам английских королевских кровей.
  Но при этом никто не мог сказать, что природа наградила Глорию Вудроу глупостью. Восемнадцать лет тому назад, в Эдинбургском университете, она считалась одной из лучших студенток, и многие сходились во мнении, что она достигла бы немалых успехов в политике или философии, если бы не вышла замуж за Вудроу. Но за прошедшие годы замужество, воспитание детей и переменчивость жизни дипломатов полностью вытеснили честолюбивые замыслы, которые она, возможно, питала. Иной раз Вудроу с легкой грустью отмечал, что Глория пожертвовала своим интеллектуальным потенциалом ради того, чтобы выполнять роль жены. Но эта жертва вызывала у него и чувство благодарности. Уважал он жену и за то, что она словно отказывалась читать его тайные мысли, но при этом гибко подстраивалась под его интересы. «Когда я захочу жить собственной жизнью, я тебе обязательно об этом скажу, — как-то заверила она Вудроу, когда тот, обуреваемый то ли чувством вины, то ли скуки, предложил ей продолжить образование, совершенствовать свои знания в юриспруденции, в медицине, в чем угодно, но совершенствовать. — Если, конечно, я не нравлюсь тебе такой, какая есть, это другое дело», — добавила она, переводя разговор с частностей на общее. «Да нет же, нравишься, нравишься, я очень люблю тебя», — запротестовал он, крепко прижав жену к груди. И более-менее поверил самому себе.
  Джастин стал тайным узником комнат для гостей на нижнем этаже дома Вудроу вечером того же черного понедельника, когда ему сообщили о смерти Тессы, в тот час, когда на подъездные дорожки резиденций послов вкатывались лимузины, чтобы чуть позже отвезти их в один из соседских домов. День Лумумбы? Мердеки? Взятия Бастилии? Один праздник ничем не отличался от другого. Национальный флаг развевался на флагштоке, на лужайке выключались разбрызгиватели, стелился красный ковер. Черные слуги в белых перчатках роились вокруг, совсем как в колониальные времена, которые мы все так решительно осуждаем. А из шатра хозяина доносилась патриотическая музыка.
  Вудроу приехал с Джастином все на том же черном посольском минивэне с тонированными стеклами. Из морга они отправились в полицейское управление, где Джастин безупречным академическим почерком написал заявление о том, что он опознал свою жену. Из полицейского управления Вудроу позвонил жене, чтобы сообщить, что через пятнадцать минут, если они не попадут в пробку, приедет со своим гостем и… «ему надо лечь на дно, дорогая, и мы должны ему в этом помочь». Спешка не помешала Глории позвонить Элен, номер она набирала неоднократно, пока та не взяла трубку, чтобы обсудить обеденное меню… любит бедняга Джастин рыбу или ненавидит ее? Она забыла, но вроде бы в отношении еды у него есть пунктик… и, «господи, Эл, о чем мне с ним говорить, когда Вудроу уедет в посольство, а меня оставит с ним? Я хочу сказать, о многих темах придется забыть».
  — Ты что-нибудь придумаешь, не волнуйся, дорогая, — заверила ее Элен, в ее голосе слышались нотки сарказма.
  Нашла Глория время и для того, чтобы рассказать об абсолютно раздражающих, если она брала трубку, телефонных звонках журналистов и о других, на которые отвечал Джума, ее слуга из племени вакамба, говоря, что мистер и миссис Вудроу в настоящий момент не могут подойти к телефону. Она жалела только о том, что не смогла поговорить со сладкоголосым мальчиком из «Телеграф», она просто млела от звуков его голоса, но Сэнди строго-настрого запретил ей отвечать на вопросы газетчиков.
  — Возможно, он тебе напишет, дорогая, — сочувственно предположила Элен.
  «Фольксваген» с тонированными стеклами свернул на подъездную дорожку, Вудроу вылез из кабины первым, чтобы убедиться, что репортеров поблизости нет, и тут же Глория удостоилась чести впервые увидеть Джастина-вдовца, человека, который за последние шесть месяцев потерял сына и жену. Джастин — обманутый муж, которого больше никто не обманывал, Джастин с мягким взглядом и в отлично сшитом костюме, Джастин — тайный гость, которому предстояло укрыться от прессы в ее доме, снял соломенную шляпу, выбираясь из минивэна, поблагодарил всех, то есть Ливингстона — водителя, Джексона — охранника, и Джуму, который, само собой, отирался поблизости, и, склонив голову, направился к входной двери. Лицо его Глория увидела сначала в густой тени, потом в коротких африканских сумерках.
  — Добрый вечер, Глория, — поздоровался он, приблизившись. — Как хорошо, что ты позволила мне пожить у вас, — голос его звучал так мужественно, что она чуть не расплакалась. Но в тот момент сдержалась и поплакала позже, после обеда.
  — Джастин, дорогой, мы так рады, что можем хоть чем-то помочь тебе, — пробормотала она и нежно чмокнула гостя в щеку.
  — Об Арнольде никаких новостей, не так ли? В наше отсутствие никто не звонил?
  — К сожалению, дорогой, ничего нового нет. Мы все, разумеется, очень переживаем.
  «Он хорошо держится, — отметила про себя Глория. — Очень хорошо. Как герой».
  Откуда-то издалека до нее донесся скорбный голос Вудроу. Ему надо в посольство, всего лишь на час, он позвонит, но Глория его не слушала. Правда, возникла мысль: «А кого потерял он?» Хлопнула дверца «Фольксвагена», черный минивэн задним ходом выкатился на дорогу, но Глория даже не повернула головы. Все ее внимание занимал Джастин, ее гость и трагический герой. Джастин, теперь она это понимала, был такой же жертвой этой трагедии, как Тесса, только Тесса умерла, а Джастину на плечи легла тяжелая ноша горя, которую ему предстояло нести до конца своих дней. Уже щеки его посерели, походка изменилась, и по сторонам он смотрел не тем взглядом, что прежде. Не обратил ни малейшего внимания на цветочные бордюры, высаженные по его рекомендациям, которые так тщательно соблюдала Глория. Даже не посмотрел на два кофейных деревца, которые вырастил для нее из зернышек и отказался взять за них деньги. Что в Джастине не переставало удивлять Глорию (это уже из телефонного разговора с Элен, состоявшегося в тот же вечер, с подробным отчетом о происшедшем), так это его энциклопедические знания о растениях, цветах и садах. «И откуда это взялось, Эл? Наверное, от матери. Она же наполовину Дадли. А все Дадли — превосходные садовники, у них это в крови. Мы говорим о классической английской ботанике, Эл, а не о тех советах садоводу, которые публикуются в воскресных газетах».
  Вместе с дорогим гостем она поднялась по ступеням к входной двери, пересекла холл и уже по другой лестнице спустилась в темницу, в которой Джастину предстояло отбыть положенный срок, где и выступила в роли экскурсовода. Показала гардероб с облупившимся лаком (ну почему она не дала Эбедьяху пятьдесят шиллингов, чтобы тот покрасил его), куда Джастин мог вешать костюмы, изъеденные древоточцем полки (ну почему она не застелила их простыней), куда Джастин мог положить рубашки и носки.
  Но извинялся, как обычно, Джастин.
  — К сожалению, у меня практически нет одежды, которую я мог бы повесить в гардероб или положить на полки. Мой дом осаждают газетчики, и Мустафа, должно быть, снял трубку с рычага. Сэнди пообещал снабжать меня всем необходимым до той поры, пока страсти не улягутся и не удастся привезти мою одежду.
  — О, Джастин, как же я об этом не подумала! — покраснев, воскликнула Глория.
  А потом, то ли потому, что не хотела оставлять его одного, то ли не знала, как это сделать, настояла на том, чтобы показать ему старый холодильник, заставленный бутылками с питьевой водой (ну почему она не удосужилась заменить потрескавшуюся резину), контейнер со льдом («Джастин, подставь его под кран, кубик сразу и выскочит»), пластиковый электрический чайник, который ненавидела, бумажную коробочку с пакетиками чая «Тетли», жестянку с сахарным печеньем, на случай, если гостю захочется заморить червячка ночью, с Сэнди такое бывает, хотя врачи и говорят, что ему надо худеть. И, наконец (слава богу, хоть что-то она сделала правильно), вазу с великолепным разноцветным львиным зевом, цветами, которые она вырастила, следуя его инструкциям.
  — Вот и славненько, оставляю тебя, чтобы ты мог немного отдохнуть, — и уже у самой двери, к своему стыду, осознала, что не сказала ни слова о его утрате. — Джастин, дорогой…
  — Спасибо, Глория, вот этого не надо, — с неожиданной твердостью прервал ее Джастин.
  Лишенная возможности выразить сочувствие, Глория попыталась перейти к более практичным делам.
  — Наверх поднимайся, когда у тебя возникнет такое желание, дорогой. Обед в восемь, теоретически. Если раньше захочется выпить, не стесняйся. Делай, что тебе заблагорассудится. Или ничего. Одному богу известно, когда появится Сэнди.
  Выполнив свой долг, она поднялась в спальню, приняла душ, переоделась, накрасилась, заглянула к детям, которые готовили уроки. Испуганные близостью смерти, они демонстрировали крайнее усердие, а может, притворялись.
  — Он выглядит ужасно грустным? — спросил Гарри, младший из сыновей.
  — Вы встретитесь с ним завтра. Пожалуйста, будьте вежливыми и серьезными. Матильда сделает вам гамбургеры. Есть будете в игровой комнате, а не на кухне, понятно? — и тут же добавила: — Он очень милый, мужественный человек, так что отнеситесь к нему с уважением.
  Спустившись в гостиную, она, к своему удивлению, обнаружила там Джастина. Он согласился выпить виски с содовой, себе она налила белого вина и опустилась в кресло, в котором обычно сидел Сэнди, только о муже она сейчас не думала. Какое-то время, она понятия не имела, сколько именно, оба молчали, и Глория чувствовала, как окружающая их тишина становится все звонче и звонче. Джастин маленькими глотками пил виски. Глория, к своему облегчению, отметила, что он не подхватил новую привычку, которая так раздражала ее в Сэнди: пить виски закрыв глаза и надувая губы, словно его дали на пробу. Со стаканом в руке Джастин отошел к французскому окну, выходящему в залитый светом сад: освещали его двадцать ламп мощностью в 150 ватт каждая. Их блеск подсветил и одну щеку Джастина.
  — Может, так все и думают, — внезапно произнес он, продолжив разговор, которой они не вели.
  — Ты о чем, дорогой? — спросила Глория, не зная, обращается ли он к ней. Но не удержалась от вопроса, поскольку понимала, что ему надо с кем-то поговорить.
  — О том, что тебя любят, каким ты кажешься, а не таким, какой ты на самом деле. Что ты мошенничаешь. Воруешь любовь.
  Глория и представить себе не могла, что кто-то так о нем думал, наоборот, не сомневалась, что такие мысли никому не приходили в голову.
  — Не говори глупостей, Джастин, — отчеканила она. — Ты — один из самых искренних людей, которых я знаю. И всегда был таким. Тесса обожала тебя, и по-другому просто быть не могло. Ей очень повезло в том, что она встретила тебя.
  «Что же касается воровства любви, — подумала она, — то не требуется семь пядей во лбу для того, чтобы догадаться, кто в этом дуэте подворовывал любовь».
  Джастин не отреагировал на ее эмоциональный выплеск, а может, она не увидела его реакции, потому что ее отвлек собачий лай: одна начала, а остальные подхватили, по всей Мутайге.
  — Она видела от тебя только добро, Джастин, и ты это знаешь. Негоже тебе корить себя за преступления, которые ты не совершал. Так поступает множество людей, теряя близкого человека, но они несправедливы по отношению к самим себе. Мы не можем относиться к нашим близким так, словно они могут умереть в любую минуту. Из этого ничего путного не выйдет. Не правда ли? Ты был ей верен. Всегда, — добавила Глория, случайно намекнув на то, что о Тессе она такого сказать не может. И ее намек не остался незамеченным, она могла в этом поклясться, он уже собрался рассказать о том, каким мерзавцем оказался этот Арнольд Блюм, но тут же услышала, как повернулся в замке ключ ее мужа, и поняла, что момент откровенности безвозвратно утерян.
  — Джастин, старина, как дела? — воскликнул Вудроу, плеснул себе чуть-чуть вина, хотя обычно отдавал предпочтение виски, и плюхнулся на диван. — К сожалению, больше никаких новостей. Ни плохих, ни хороших. Никаких зацепок, никаких подозреваемых, пока ничего. Никаких следов Арнольда. Бельгийцы дают вертолет, Лондон — второй. Деньги, деньги. Наша общая беда. Однако он — гражданин Бельгии, так почему нет. Ты сегодня очень красивая, сладенькая. Что у нас на обед?
  «Он выпил, — раздраженно подумала Глория. — Делает вид, что работает допоздна, а сам пьет в кабинете, тогда как я должна заниматься с детьми». Тут она уловила какое-то движение у окна и к еще большему своему неудовольствию поняла, что Джастин решил откланяться, вспугнутый слоновьей бестактностью ее мужа.
  — А как же обед? — запротестовал Вудроу. — Старина, силы тебе еще понадобятся.
  — Вы очень добры, но, боюсь, у меня нет аппетита. Спасибо тебе за все, Глория. Сэнди, спокойной ночи.
  — И Пеллегрин шлет телеграммы с выражением поддержки. Говорит, что горюет весь Форин-оффис. Не звонит только потому, чтобы не обременять тебя.
  — Бернарда всегда отличал особый такт.
  Глория наблюдала, как закрылась дверь, услышала шаги по бетонной лестнице, посмотрела на пустой стакан на бамбуковом столике у французского окна, и в голове ее вдруг сверкнула пугающая мысль: она больше никогда не увидит его.
  За обедом Вудроу, как обычно, ел неряшливо, насыщался, а не получал удовольствие от еды. Глория, у которой, как и у Джастина, пропал аппетит, наблюдала за мужем. То же проделывал и Джума, их слуга, на цыпочках кружащий вокруг стола.
  — Как у нас дела? — заговорщически прошептал Вудроу, ткнув пальцем в пол и предлагая ей понизить голос.
  — Нормально, — она приняла условия игры. — С учетом обстоятельств.
  «Что ты сейчас делаешь внизу? — гадала она. — Лежишь на кровати, уставившись в темноту? Или стоишь у окна, смотришь через прутья решетки в сад, говоришь с ее призраком?»
  — Ничего важного не выяснилось? — спросил Вудроу. Имен он, учитывая присутствие Джумы, избегал.
  — Насчет чего?
  — Насчет нашего мальчика-побегунчика, — он похотливо заулыбался, ткнул пальцем в бегонии и беззвучно произнес: «Блюм». Его телодвижения Джума истолковал по-своему, поспешив к нему с графином воды.
  Не один час Глория лежала без сна рядом с похрапывающим мужем, а когда ей вдруг послышался донесшийся снизу звук, выбралась из кровати, подошла к окну, выглянула в сад. В город подали электричество, и он сиял россыпью огней. Но призрак Тессы не скользил по залитому светом саду. Не увидела она и Джастина. Вернувшись к кровати, обнаружила в ней Гарри, который спал, сунув большой палец одной руки в рот и положив вторую на грудь отца.
  Семья, как обычно, поднялась рано, но Джастин их опередил. Все в том же мятом костюме, он буквально не находил себе места. Глория отметила, что его щеки залиты румянцем. Мальчики, как их и учили, важно пожали ему руку, он меланхолично ответил на их приветствие.
  — О, Сэнди, доброе утро! — воскликнул он, как только появился Вудроу. — Не мог бы ты уделить мне пару минут?
  Мужчины удалились на залитую солнцем веранду.
  — Я насчет своего дома, — начал Джастин, как только они оказались наедине.
  — Здешнего или лондонского, старина? — вопросом на вопрос ответил Вудроу, изображая веселье. И Глория, которая слышала каждое слово через раздаточное окошко, соединяющее веранду с кухней, с радостью хряпнула бы его по голове чем-то тяжелым.
  — Здешнего, в Найроби. Ее личные бумаги, письма адвокатов. Материалы семейного трастового фонда. Документы, которые дороги нам обоим. Я не могу оставить без надзора ее личную документацию. Она не предназначена для глаз кенийских полицейских.
  — И какой же выход, старина?
  — Я бы хотел поехать туда. Прямо сейчас. Как твердо и решительно! У Глории пела душа. Как решительно, несмотря ни на что!
  — Мой дорогой друг, это невозможно. Эти писаки сожрут тебя живьем.
  — Откровенно говоря, я в это не верю. Полагаю, они могут попытаться сфотографировать меня. Они будут выкрикивать свои вопросы. Если я им не отвечу, на большее они не пойдут. Поймаем их, пока они бреются.
  Глория прекрасно знала, чем на это ответит Вудроу. Через минуту он будет звонить в Лондон Бернарду Пеллегрину. Так он поступал всегда, если хотел действовать через голову Портера Коулриджа и получить нужное ему указание.
  — Вот что я тебе скажу, старина. А почему бы тебе не написать список нужных документов? Я как-нибудь передам его Мустафе, он их подберет и привезет сюда.
  «Типичная реакция, — в ярости подумала Глория. — Уйти от прямого ответа, потянуть время, найти самый легкий путь».
  — Мустафа понятия не имеет, как отбирать документы, — услышала она ответ Джастина, голос его оставался таким же твердым. — А от списка толку не будет. Его ставит в тупик даже список продуктов, которые надо купить в магазине. Это мой долг перед ней, Сэнди. Долг чести, и я обязан его отдать. Поможешь ты мне в этом или нет.
  «Класс, он обязательно скажется, — мысленно зааплодировала Глория. — Здорово сыграно, старина». Но даже тогда ей не пришло в голову, пусть она просматривала самые неожиданные варианты, что у ее мужа могут быть личные причины для визита в дом Тессы.
  Пресса не брилась. Джастин ошибся. А если кто и решил поутру привести себя в порядок, то проделывал это на травке перед домом Джастина, где репортеры и провели ночь во взятых напрокат автомобилях, выбрасывая мусор в кусты гортензии. Два африканца в полосатых, цветов американского флага брюках и цилиндрах продавали с лотка чай. Другие жарили кукурузу на углях. Сонные полицейские кучковались около побитой временем патрульной машины, зевали и курили. Их босс, внушительных размеров толстяк, с коричневым кожаным ремнем на животе и золотым «Ролексом» на руке, закрыв глаза, развалился на переднем пассажирском сиденье. Часы показывали половину восьмого. Над городом плыли низкие облака. Большие черные птицы то и дело менялись местами на проводах, выжидая момент, чтобы спикировать за едой.
  — Проезжай мимо, потом остановись, — из глубины минивена скомандовал Вудроу, сын военного.
  Они сохранили ту же диспозицию, что и днем раньше: Ливингстон и Джексон на переднем сиденье, Вудроу и Джастин — позади. На номерных знаках черного «Фольксвагена» стояли буквы CD, как, впрочем, и на половине автомобилей, разъезжающих по улицам Мутайги. Опытный глаз мог бы разглядеть на тех же номерных знаках символику британского посольства, но репортерам такого опыта, похоже, недоставало, поэтому никто не обратил внимания на «Фольксваген», проехавший мимо ворот и остановившийся чуть выше по склону. Ливингстон остановил минивэн, поставил его на ручник.
  — Джексон, выйдешь из машины, медленным шагом вернешься к воротам дома мистера Куэйла. Как зовут твоего привратника? — последний вопрос относился к Джастину.
  — Омари.
  — Скажешь Омари, когда наш минивэн вкатится на подъездную дорожку, он должен открыть их в самую последнюю минуту и закрыть, как только мы въедем во двор.
  Останься с ним и проследи, чтобы он сделал все, как я сказал. Давай.
  Сразу войдя в роль, Джексон вылез из кабины, потянулся, поправил ремень и наконец направился вниз по склону к железным воротам. Под пристальными взглядами репортеров и полицейских встал рядом с Омари.
  — Подавай назад, — приказал Вудроу Ливингстону. — Очень медленно. Пусть все поймут, что мы никуда не торопимся.
  Ливингстон отпустил ручник, оставил нейтральную передачу. Минивэн медленно покатился вниз по склону, заехал задом на подъездную дорожку. Присутствующие могли подумать, что водитель собирается развернуться. Если и подумали, то очень скоро поняли, что ошиблись, потому что мгновением позже Ливингстон включил заднюю передачу, нажал на педаль газа и минивэн надвинулся на ворота, заставив изумленных репортеров, толпящихся на подъездной дорожке, броситься вправо и влево. Ворота распахнулись, Омари открывал одну створку, Джексон — другую. «Фольксваген» закатился во двор, ворота захлопнулись. Джексон запрыгнул в кабину, а Ливингстон подъехал к самому крыльцу, две нижних ступеньки даже остались под задним торцом. Мустафа, слуга Джастина, открыл входную дверь, Вудроу — заднюю дверцу, вытолкнул Джастина вперед, выскочил следом за ним. В следующее мгновение они уже были в холле, а входная дверь за их спинами закрылась.
  В доме царил сумрак. Из уважения к Тессе, а может, для того, чтобы отгородиться от нескромных взглядов газетчиков, слуги задвинули все портьеры. Трое мужчин стояли в холле, Джастин, Вудроу, Мустафа. Мустафа молча плакал. Вудроу различал перекошенное лицо, полоску белых зубов, текущие по щекам слезы. Джастин сжимал плечи Мустафы, успокаивая его. Столь несвойственная англичанам демонстрация чувств со стороны Джастина удивила Вудроу, а где-то и оскорбила. Джастин прижимал Мустафу к себе, пока сжатые зубы последнего не упокоились на его плече. Вудроу раздраженно отвернулся. В коридоре, который вел в помещения для слуг, возникли новые тени: однорукий парнишка из племени шамба, незаконно проникший в Кению из Уганды, его имя Вудроу никак не мог запомнить, законно проникшая в Кению беженка из Южного Судана, Эсмеральда, у которой постоянно возникали проблемы из-за мужчин. Тесса не могла устоять перед душещипательной историей, а местные законы она ни в грош не ставила. Иногда ее дом напоминал панафриканский хостел [12] для увечных и несчастных. Не раз и не два Вудроу пытался поговорить с Джастином на эту тему, но всякий раз натыкался на полное непонимание. Только Эсмеральда не плакала. Наоборот, лицо ее превратилось в деревянную маску. Зачастую белые ошибочно предполагали, что маска эта — выражение неблагодарности или безразличия. Вудроу знал, что это не так. Она свидетельствовала лишь о знании жизни, переполненной горем и ненавистью, жизни, в которой люди постоянно убивали друг друга. Это, мол, повседневные реалии, с которыми мы сталкиваемся с рождения, а вы, вазунгу [13], — нет.
  Мягко отстранив Мустафу, Джастин взял Эсмеральду за обе руки, а она прижалась лбом к его лбу. У Вудроу возникло ощущение, что его допустили в круг любви, о которой он не мог и мечтать. Плакал бы Джума, если бы Глории перерезали горло? Черта с два. Эбедьях? Новая служанка Глории? Вудроу не помнил, как ее зовут. Джастин прижал к себе угандийского парнишку, погладил его по щеке, потом повернулся спиной ко всем троим, взялся рукой за перила лестницы, ведущей на второй этаж. На мгновение превратился в глубокого старика, каким ему вскорости суждено было стать, потом начал медленно подниматься по ступеням. Вудроу провожал его взглядом, пока он не скрылся в спальне. Туда Вудроу никогда не входил, но не раз пытался представить себе, как она выглядит.
  Оставшись один, Вудроу внутренне сжался, чувствуя смутную угрозу. Так случалось с ним всякий раз, когда он переступал порог ее дома. Он вдруг превратился в деревенского подростка, попавшего в большой город. Если это коктейль-пати, почему я не знаю этих людей? «По какой причине нас пригласили сюда этим вечером? В какой комнате будет она? Где Блюм? Скорее всего рядом с ней. Или на кухне, рассказывая истории, от которых слуги покатывались со смеху». Вспомнив о цели своего приезда, Вудроу прошел по полутемному коридору к двери в гостиную. Открыл ее. Лезвия утреннего солнечного света, прорубившиеся сквозь зазоры между портьерами, освещали связанные вручную инвалидами щиты, маски, коврики и покрывала, которыми Тесса оживляла полученную от государства мебель. И ведь создавала уют! «Такой же камин, как у нас, такие же стальные балки, обшитые деревом, имитирующие дуб старой Англии. Все, как у нас, только поменьше, потому что детей у Куэйлов не было и Джастин занимал более низкую должность. Тогда почему жилище Тессы всегда выглядело как настоящий дом, а по нашему сразу чувствовалось, что мы — временщики?»
  На середине комнаты он замер, охваченный воспоминаниями. «Здесь я стоял и читал ей мораль, ей, дочери графини. Рядом с инкрустированным столиком, который, по ее словам, очень любила мать. Я опирался на спинку этого непрочного стула из атласного дерева и вещал, словно папаша из викторианских времен. Тесса стояла у окна, в падавшем сзади солнечном свете ее платье из тонкой хлопчатобумажной материи стало прозрачным. Знала ли она, что обращался я к ее обнаженному силуэту? Что, глядя на нее, я видел мою мечту, ставшую реальностью, мою девушку на пляже, мою незнакомку в поезде?»
  — Я подумал, что будет лучше, если я заеду к тебе и все выскажу сам, — сурово начал он.
  — Почему ты так подумал, Сэнди? — спросила она.
  Одиннадцать утра. Совещание в «канцелярии» закончено, Джастин отправлен в Кампалу, на трехдневную, никому не нужную конференцию, посвященную вопросам повышения эффективности распределения гуманитарной помощи. Я приехал по официальному делу, но оставил автомобиль на соседней улице, как чувствующий свою вину любовник, навещающий жену сослуживца. Господи, как же она красива! И молода! Какая у нее высокая, упругая грудь. Как только Джастин позволяет ей покидать их дом! Большие серые глаза, улыбка, говорящая о том, что ее обладательница, несмотря на юный возраст, много чего повидала. Вудроу не видит улыбки, потому что падающий в окно свет слепит глаза. Но он слышит ее в голосе Тессы. Дразнящем, пьянящем, аристократическом голосе. Который он в любой момент может оживить в памяти. Так же, как линии талии и бедер обнаженного силуэта, ее сводящую с ума походку. Неудивительно, что она и Джастин нашли друг друга: выходцы из одной конюшни, пусть их и разделяли двадцать лет.
  — Тесс, честное слово, так продолжаться не может.
  — Не зови меня Тесс.
  — Почему?
  — Это имя зарезервировано для других.
  «Для кого? — задается вопросом он. — Для Блюма? Еще для кого-нибудь из ее любовников?» Куэйл никогда не называл ее Тесс. Гита, насколько знал Вудроу, тоже.
  — Ты просто не должна так свободно выражать свои взгляды. Свое мнение.
  Следующую фразу он приготовил заранее. Речь в ней шла о том, как положено вести себя жене дипломата, в чем она должна видеть свой долг. Но ему не удается произнести ее до конца. Слово «долг» вызывает мгновенную ответную реакцию.
  — Сэнди, мой долг — это Африка. А твой? Он удивлен, что должен отвечать не только ей, но и себе.
  — Мой долг — служить своей стране, пусть это и звучит помпезно. И Джастина тоже. Выполнять задачи, поставленные Министерством иностранных дел и послом. Я ответил на твой вопрос?
  — Ты знаешь, что нет. Совсем не ответил. Я спрашивала совсем о другом.
  — Что-то я тебя не понимаю.
  — Я думала, ты можешь прийти, чтобы поговорить о тех документах, которые я тебе передала.
  — Нет, Тесса, разумеется, нет. Я пришел, чтобы попросить тебя не рассказывать всем и каждому Тому, Дику и Гарри об ошибках и неправильных действиях правительства президента Мои. Я пришел, чтобы попросить тебя играть за команду, вместо того чтобы… ты знаешь, о чем речь, — грубо закончил он.
  Говорил бы я с ней так сурово, если бы знал, что она беременна? Наверное, смягчил бы тон. Но поговорил бы обязательно. Гадал я о том, беременна ли она, когда пытался не замечать ее обнаженного силуэта? Нет. Я ужасно ее хотел, и она могла это понять по моему изменившемуся голосу и по неестественности движений.
  — Сие означает, что ты их не прочитал? — Она определенно старалась свести разговор исключительно к содержанию документов. — Ты собираешься сказать, что у тебя не нашлось времени.
  — Разумеется, я их прочитал.
  — И какие мысли возникли у тебя после того, как ты их прочитал, Сэнди?
  — Я не нашел в них ничего такого, чего бы не знал раньше, а что-либо изменить я не в силах.
  — Такой ответ характеризует тебя не с лучшей стороны, Сэнди. Более того, свидетельствует о малодушии. Почему ты не можешь ничего сделать?
  — Потому что мы — дипломаты, а не полисмены, Тесса, — Вудроу ненавидел свой голос. — Ты говоришь мне, что государство Мои насквозь коррумпировано. Я никогда в этом не сомневался. Страна умирает, она обанкротилась, все, от организации туризма до заботы о диких животных, от образования до транспорта, от системы социального обеспечения до средств коммуникации, разваливается из-за воровства, некомпетентности, пренебрежения к исполнению обязанностей. Точно подмечено. Ты говоришь, что министры и чиновники грузовиками воруют продукты и медикаменты, предназначенные голодающим и больным беженцам, иногда проделывая это по договоренности с сотрудниками агентств, занимающихся распределением гуманитарной помощи. Разумеется, воруют. Расходы на здравоохранение в Кении составляют пять долларов на человека, и это до того, как все чиновники, сверху донизу, урвут свой кусок. Полиция избивает тех, кто по глупости привлекает к этим вопросам внимание общественности. Тоже правда. Ты изучала их методы. Говоришь, что они используют водную пытку. Держат людей в воде, потом избивают, но следов не остается. Ты права. Они избивают. Всех, кто попадет под руку, без разбора. А мы не протестуем. Они также сдают оружие в аренду знакомым бандитам, с условием, что те вернут его до восхода солнца, иначе о залоге придется забыть. Посол разделяет твое возмущение, но мы не протестуем. Почему нет? Потому что находимся здесь, и слава богу, чтобы представлять свою страну, а не их. В Кении живет тридцать пять тысяч британцев, родившихся на этой земле, и их существование целиком зависит от прихоти президента Мои. Посол здесь не для того, чтобы усложнять им жизнь.
  — И еще вы представляете интересы британского бизнеса, — игриво напомнила она.
  — Это не грех, Тесса, — он старался отвести взгляд от ее манящей груди. — Коммерция — не грех. Торговля с развивающимися странами — не грех. Торговля, между прочим, и помогает им развиваться. Торговля оставляет надежду на реформы. Те реформы, к которым мы стремимся. Торговля приводит их в современный мир. Позволяет нам помочь им. Как мы можем помочь бедной стране, если мы сами не будем богаты?
  — Чушь собачья.
  — Не понял?
  — Лицемерная, чистейшая, напыщенная собачья чушь, если тебе нужна развернутая характеристика, которой потчует всех Министерство иностранных дел вообще и Пеллегрин в частности. Оглянись вокруг. От торговли бедные не становятся богаче. Прибыли не идут на реформы. Они идут на подкуп продажных государственных чиновников и на пополнение счетов в швейцарских банках.
  — Я абсолютно не согласен с такой… Но Тесса прервала его:
  — Значит, в архив и забыть. Так? Никаких действий в настоящий момент не предпринимать. И подпись: Сэнди. Великолепно. Прародительница демократии в очередной раз показывает себя лицемерной лгуньей, проповедуя свободу и права человека для всех, кроме тех мест, где у нее есть возможность заработать бабки!
  — Это несправедливо! Да, приспешники Мои — преступники, и старик будет править до ближайших выборов, то есть еще пару лет. Но нельзя все рисовать в черных красках. Слово, сказанное в нужное ухо, коллективное решение стран-доноров о прекращении помощи, тихая дипломатия приносят результат. И Ричард Лики вошел в состав кабинета, чтобы поставить заслон коррупции и убедить доноров, что их помощь больше не пойдет на обогащение ближайшего круга Мои, — он почувствовал, что чуть ли не цитирует депеши, приходящие из Форин-оффис. Хуже того, она тоже это почувствовала, потому что ее губы разошлись в широкой усмешке. — Настоящее у Кении, конечно, не очень, но у нее есть будущее, — оптимистично добавил он. И замолчал, в надежде, что она то ли знаком, то ли словом покажет: да, они движутся к некоему подобию перемирия.
  Но Тесса, он вспомнит это позже, не годится в миротворцы, так же, как ее ближайшая подруга Гита. По молодости они еще верят в существование такого понятия, как простые истины.
  — В документах, которые я тебе передала, есть фамилии, даты и номера банковских счетов, — гнет она свою линию. — Компромат собран на конкретных министров. Может, об этом тоже стоит шепнуть в нужное ухо? Или никто не будет слушать?
  — Тесса.
  Она уходила от него, хотя он пришел, чтобы быть к ней ближе.
  — Сэнди.
  — Твоя позиция мне понятна. Я тебя слышу. Но, ради бога, во имя благоразумия, не можешь же ты серьезно предполагать, что высокопоставленный чиновник, в нашем случае Бернард Пеллегрин, начнет охоту на ведьм, в качестве которых выступят поименованные тобою министры кенийского правительства! Кстати, и мы, британцы, не сумели полностью изжить коррупцию. Так что, посол Кении в Лондоне должен указывать нам, каким образом очистить наши ряды?
  — Все это — жалкие отговорки, и ты это знаешь, — сверкнула глазами Тесса.
  Он не замечает появления Мустафы. Тот входит бесшумно, ставит на ковер между ними маленький столик, с серебряным подносом, серебряным кофейником и серебряной вазочкой (сервиз принадлежал ее матери), наполненной песочным печеньем. Смена декораций стимулирует воображение Тессы, в своем поведении не чуждой театральности. Она опускается на колени у столика, разводит плечи, выпячивает грудь так, что платье едва не лопается, и перемежает речь колкими вопросами о его вкусах.
  — Тебе черный, Сэнди, или с капелькой сливок… я забыла, — спрашивает она с насмешкой в голосе. — Такая уж у нас фарисейская жизнь, — говорит она ему. — За нашей дверью континент гибнет, а мы стоим, на ногах или на коленях, у столика, пьем кофе с серебряного подноса, тогда как совсем рядом голодают дети, умирают больные, а продажные политики грабят нацию, которая их и избирала. Охота на ведьм, твои слова, прекрасное начало. Назовите их, заклеймите позором, отрубите им головы, выставьте их на кольях над городскими воротами, говорю я. Беда в том, что толку от этого нет. Газеты Найроби каждый год публикуют «Список позора», и всякий раз в нем фигурируют одни и те же кенийские политики. Никто не уволен, никого не волокут в суд. — Она протягивает ему полную чашку, для этого приподнимается с колен. — Но тебя это не волнует, не так ли? Ты выступаешь за статус-кво. Ты принял такое решение. На тебя никто не давил, Оно твое. Твое, Сэнди. Как-то раз ты посмотрел на свое отражение в зеркале и подумал: "Привет, я, отныне я принимаю мир таким, как он есть. Я делаю все, что могу, для Британии, и называю это своим долгом. И неважно, что долг этот включает в себя и поддержку одного из самых отвратительных правительств на этом свете. Я все равно буду его выполнять. — Она предлагает ему сахар. Он молча отказывается. — Так что, боюсь, нам не найти взаимопонимания, не так ли? Я хочу высказывать свое мнение. Ты хочешь, чтобы я зарыла голову в песок, радом с твоей. Женщина и мужчина по-разному понимают свой долг. Обычное дело.
  — А Джастин? — спрашивает Вудроу, разыгрывая последнюю карту и заранее зная, что это не козырной туз. — Как он вписывается в этот расклад?
  Тесса замирает, чувствуя ловушку.
  — Джастин — это Джастин, — устало отвечает она. — Он сделал свой выбор, как я — свой.
  — А Блюм, полагаю, это Блюм! — фыркает Вудроу. Движимый ревностью и злостью, он таки произносит фамилию, хотя давал себе зарок обойтись без этого. Она же не раскрывает рта, ждет, чтобы он показал себя еще большим дураком. Что он и делает. Без малейшей запинки. — Ты не думаешь, к примеру, что ставишь под угрозу карьеру Джастина? — осведомляется он.
  — Поэтому ты и пришел ко мне?
  — Главным образом да.
  — Я-то думала, что ты пришел, чтобы спасти меня от меня самой. Теперь выясняется, что ты пришел спасать от меня Джастина. Как благородно с твоей стороны.
  — Я полагал, что интересы Джастина не расходятся с твоими.
  Резкий, невеселый смех, ее злоба возвращается. Но, в отличие от Вудроу, Тесса не теряет самоконтроля.
  — Святой боже, Сэнди, ты, должно быть, единственный человек в Найроби, который может себе такое представить! — Она встает, игра окончена. — Я думаю, тебе лучше уйти. Люди начнут говорить о нас. Я больше не буду посылать тебе никаких документов, надеюсь, тебя это обрадует. Мы не можем допустить, чтобы ты потерял благорасположение посла, не так ли? А не то ты можешь остаться без повышения…
  Прокручивая в памяти эту сцену, как он прокручивал ее двенадцать последних месяцев, вновь испытывая унижение и раздражение, чувствуя спиной тот презрительный взгляд, которым она его проводила, Вудроу выдвинул ящик инкрустированного столика, который так любила мать Тессы, и сунул в него руку, чтобы выгрести все содержимое. «Я напился, я обезумел, — говорил он себе, объясняя тот поступок. — Я хотел совершить что-то отчаянное. Пытался обрушить крышу над головой, чтобы увидеть чистое небо».
  Один листок бумаги, более ничего он не просил у судьбы, лихорадочно обшаривая ящики и полки, один синий листок издательства Ее Величества [14], с несколькими строчками, написанными на одной стороне, его почерком, смысл которых отступал от исповедуемого им правила: « С одной стороны, все обстоит именно так, но, с другой, я ничем не могу помочь». И подписал он эти строчки не "С" или «СВ», а «Сэнди Вудроу», большими буквами, чтобы показать всему миру и Тессе Куэйл, что на пять минут, проведенных в кабинете, когда перед глазами стоял ее обнаженный силуэт, а содержимое большого стакана с виски уже перекочевало в желудок, у некоего Сэнди Вудроу, главы «канцелярии» британского посольства в Найроби, снесло башню, и он рискнул карьерой, женой и детьми в обреченной на неудачу попытке сблизить свою жизнь и свои чувства.
  И, написав то, что написал, вложил листок в конверт Ее Величества и запечатал его, смочив клей слюной с привкусом виски. Аккуратно вывел адрес и, игнорируя все внутренние голоса, предлагающие подождать час, день, жизнь, вновь наполнить стакан виски, попроситься в отпуск, в самом крайнем случае отправить письмо утром, проспавшись, отнес конверт в комнату писем посольства, где клерк из местных, кикуйю по имени Джомо, названный в честь великого Кениаты, не удосужившись спросить, а почему глава «канцелярии» посылает письмо с пометкой «личное» обнаженному силуэту молодой жены коллеги и подчиненного, бросил его в большой мешок с маркировкой: «МЕСТНАЯ НЕСЕКРЕТНАЯ ПЕРЕПИСКА» и подобострастно проворковал в удаляющуюся спину: «До свидания, мистер Вудроу».
  Старые рождественские открытки.
  Старые приглашения, помеченные крестом, то есть «нет», поставленным рукой Тессы. И другие, с более эмоциональной пометкой: «Никогда».
  Открытка с наилучшими пожеланиями от Гиты Пирсон, с индийскими птичками на оборотной стороне.
  Кусок ленты, пробка от бутылки, схваченные большой скрепкой визитные карточки дипломатов.
  Но не единственный синий листок с торжествующей записью: «Я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю. Сэнди Вудроу».
  Он скользил вдоль полок, наугад открывая книги, шкатулки, признавая свое поражение. «Возьми себя в руки, парень», — приказал он себе, пытаясь обратить плохую новость в хорошую. Все ясно: письма нет. А почему оно должно быть? У Тессы? После двенадцати месяцев? Возможно, она со смехом бросила его в мусорную корзину, как только получила. К такой женщине, не чуждой флирта, с безвольным мужем, подкатывались дважды в месяц. Трижды! Каждую неделю! Каждый день! Он потел. В Африке пот вдруг начинал лить с него градом, потом высыхал. Вудроу постоял, не мешая капелькам скатываться, прислушиваясь.
  Что этот человек делает наверху? Чего ходит взад-вперед? Личные бумаги, сказал он. Письма адвокатов. Какие бумаги она держала наверху, полагая, что они слишком личные, чтобы лежать на первом этаже? Телефон звонил и звонил. Звонил без перерыва с того самого момента, едва они вошли в дом, но Вудроу только сейчас обратил внимание на этот трезвон. Журналисты? Любовники? Какая разница? Пусть звонит. Он нарисовал в голове план второго этажа собственного дома, приложил к этому. Джастин находился прямо над ним, слева от лестницы. Там гардеробная, ванная и большая спальня. Вудроу вспомнил слова Тессы о том, что она превратила свою гардеробную в кабинет. « Теперь кабинеты есть не только у мужчин, Сэнди. Мы, девушки, тоже обзаводимся ими», — соблазняющим тоном сообщила она ему, словно делясь интимными подробностями своей жизни. Звуки, доносящиеся сверху, изменились. Теперь Джастин куда-то все складывал. Что именно? «Документы, которые дороги нам обоим». «Для меня, возможно, тоже», — подумал Вудроу, и у него засосало под ложечкой.
  Обнаружив, что он стоит у окна, выходящего в сад, Вудроу раздвинул занавески и увидел цветущие кусты, которыми так гордился Джастин, когда устраивал для сотрудников «канцелярии» экскурсии по своему Элезиуму и угощал их клубникой со сливками и холодным белым вином. «Один год садоводства в Кении равен десяти в Англии», — говорил он, проходя по кабинетам «канцелярии» и даря цветы мужчинам и женщинам. Собственно, и похвалиться-то он мог лишь своими знаниями по садоводству. Вудроу оглядел склон. Дом Куэйлов находился совсем рядом с его. По ночам они могли видеть огни друг друга. Вот и сейчас он видел окно, из которого так часто смотрел на дом Куэйлов. Внезапно он почувствовал, что вот-вот расплачется. Ее волосы касались его лица. Он мог плавать в ее глазах, вдыхать аромат ее духов и запах теплой травы, который исходил от нее, когда он танцевал с ней на Рождество в «Мутайга-клаб» и случайно ткнулся носом в ее волосы. "Это занавески, — осознал он, ожидая, когда желание расплакаться сойдет на нет. -
  Они сохранили ее запах, а я стою совсем рядом". Импульсивно он схватил занавеску обеими руками, чтобы зарыться в нее лицом.
  — Спасибо, Сэнди. Извини, что заставил тебя ждать.
  Он обернулся, отбросив занавеску. Джастин стоял в дверном проеме, вроде бы раскрасневшийся, как и Вудроу, с длинным, желто-оранжевым, похожим на сардельку, кожаным саквояжем «гладстон» [15], туго набитым, с медными заклепками, углами, замками.
  — Все в порядке, старина? Долг чести уплачен? — спросил Вудроу, захваченный врасплох, но, как и положено хорошему дипломату, быстро пришедший в себя. — Вот и отлично. Тогда в путь. Ты взял все, что хотел?
  — Полагаю, что да. Да. Вроде бы все.
  — Твоему голосу недостает уверенности.
  — Правда? Да нет, забрал все. Это ее отца, — он указал на саквояж.
  — Такой больше подходит незаконно практикующему акушеру, — дружелюбно заметил Вудроу.
  Предложил помочь, но Джастин предпочел нести свою добычу сам. Вудроу залез в минивэн, Джастин последовал за ним, сел, не выпуская из руки потертые кожаные ручки саквояжа. Сквозь тонкие стены до них долетали выкрики журналистов:
  — Вы полагаете, Блюм прикончил ее, мистер Куэйл?
  — Эй, Джастин, мой босс готов заплатить кучу баксов.
  Из дома, перекрывая телефонные звонки, доносился детский плач. Вудроу не сразу понял, что слышит рыдания Мустафы.
  Глава 3
  Первоначальная реакция газет на убийство Тессы не оправдала страхов Вудроу и посла. «Эти засранцы, которые без труда могли раздуть из мухи слона, — осторожно заметил Коулридж, — в равной степени оказались способны не увидеть за деревьями леса». И действительно, поначалу они и не увидели. «Жена английского дипломата гибнет от рук убийц из буша». Именно так откликнулись на происшедшее и влиятельные издания, и таблоиды. Основной упор делался на то, что во всем мире растет опасность, которой подвергаются сотрудники агентств, занятых доставкой и распределением гуманитарной помощи. Передовицы клеймили ООН за неспособность защитить своих сотрудников и все возрастающую цену, которую приходится платить за эту самую гуманитарную помощь. Читающая публика много чего узнала о племенах, которые не признают законов, практикуют ритуальные убийства и колдовство и даже торгуют человеческой кожей. Немало было написано о бандах головорезов, состоящих из нелегальных иммигрантов из Судана, Сомали и Эфиопии. Но никто не упомянул о том, что последнюю свою ночь Тесса провела в одном бунгало с Блюмом, куда они удалились после ужина на глазах всех работников и гостей «Оазис-лодж». Блюм проходил в статьях как сотрудник «бельгийской благотворительной организации», что соответствовало действительности, «медицинский консультант ООН», не соответствовало, или «эксперт по тропическим болезням», к которым он не имел ни малейшего отношения. Высказывались предположения, что его взяли в заложники, чтобы потребовать за него выкуп или убить.
  Между многоопытным доктором Блюмом и его прекрасной юной протеже пресса усматривала только одну связь: они занимались организацией гуманитарной помощи страждущим африканцам. И все. Ной попал только в первые издания, а потом умер вторично. Черная кровь, это знал каждый новобранец Флит-стрит [16], на сенсацию не тянула, но отрубленная голова стоила упоминания. В центр внимания, само собой, попала Тесса, девушка из высшего общества, ставшая оксбриджским [17] адвокатом, принцесса Диана африканских бедняков, мать Тереза найробийских трущоб и ангел Форин-оффис, которая близко к сердцу принимала судьбу каждого человека. В передовой статье «Гардиан» делался упор на то, что женщина-дипломат, символ нового тысячелетия (sic [18]), встретила смерть в обнаруженной Лики колыбели человечества. Из этого следовал вывод о том, что, несмотря на изменяющиеся к лучшему отношения между расами, мы не можем заглушить скважины дикости, которые имеют место быть в глубинах сердца каждого человека. Передовица произвела бы очень сильное впечатление, но, к сожалению, ведущий редактор номера, плохо знакомый с географией африканского континента, указал, что Тессу убили на берегах озера Танганьика, а не Туркана.
  И, конечно же, страницы газет пестрели ее фотографиями. Крохотная Тесса на руках отца-судьи, в те дни, когда Его честь был никому не известным барристером, пытающимся прожить на годовой доход в полмиллиона фунтов стерлингов. Десятилетняя Тесса с косичками и в джодпурах [19] в частной школе, с послушным пони на заднем плане (хотя мать Тессы была итальянской графиней, родители, одобрительно отмечала пресса, решили дать ей британское образование). Золотая девушка Тесса в бикини, с грациозной, еще не перерезанной шеей. Тесса в дерзко сдвинутой набок академической шапке, мантии и мини-юбке. Тесса в нелепом одеянии британского барристера, идущая по стопам своего отца. Тесса в день свадьбы, рядом с итонцем [20] Джастином, улыбающимся мудрой итонской улыбкой.
  В отношении Джастина пресса вела себя на удивление сдержанно, и потому, что журналисты не хотели бросать тень на сверкающий образ своей новой героини, и потому, что говорить было особенно нечего. Джастина называли «одним из надежных сотрудников среднего эшелона Форин-оффис», «рабочей лошадкой», «карьерным дипломатом», «стойким холостяком, который до свадьбы успел поработать в самых горячих точках, включая Аден и Бейрут». Коллеги в один голос отмечали его хладнокровие в кризисных ситуациях. В Найроби он председательствовал на «международном форуме по использованию новейших технологий в организации гуманитарной помощи». Никто не употребил слова «неудачник». Как ни странно, в распоряжении газет оказалось множество фотографий Джастина, как до, так и после свадьбы. На фото из семейного альбома на губах юноши играла туманная улыбка, словно он уже тогда предчувствовал, что останется вдовцом. Под давлением Глории Джастин признался, что его фотографию вырезали из группового снимка итонской команды по регби.
  — Я и не знала, что ты играл в регби, Джастин! — воскликнула она, взявшая за правило каждое утро, после завтрака, приносить ему письма с соболезнованиями и газетные вырезки, присылаемые из посольства. — Так ты у нас спортсмен.
  — Никакой я не спортсмен, — с жаром, который так нравился в нем Глории, возразил Джастин. — Меня загнал в команду заведующий пансионом, настоящий бандит, который считал, что мы не станем мужчинами, если не изувечим друг друга. Школа не имела права разрешать публикацию этой фотографии, — а, поостыв, добавил: — Я очень тебе благодарен, Глория.
  Впрочем, как докладывала она Элен, Джастин благодарил ее за все: за еду и питье, за тюремную камеру, за прогулки по саду и маленькие семинары о грунтовых растениях (особо похвалил ее за бурачок, белый и пурпурный, который она, после долгих уговоров с его стороны, рассадила под хлопковым деревом), за ее помощь в организации приближающихся похорон, в том числе и за поездку с Джексоном на кладбище и в похоронное бюро, поскольку по приказу из Лондона Джастину запретили появляться на людях до тех пор, пока не уляжется шум, вызванный этим громким убийством. Соответствующее письмо, полученное из Форин-оффис по факсу и подписанное Элисон Лендсбюри, начальником управления по кадрам, вызвало крайнее возмущение Глории. Потом она не могла припомнить другого случая, когда тоже едва не вышла из себя.
  — Джастин, они же просто издеваются над тобой. «Сдайте ключи от вашего дома, пока властями не будут приняты соответствующие меры». Надо же до такого дойти! Какими властями? Кенийскими? Или этими детективами из Скотленд-Ярда, которые до сих пор не удосужились позвонить тебе?
  — Но, Глория, я уже побывал в моем доме, — напомнил Джастин, пытаясь ее успокоить. — Зачем ввязываться в сражение, которое уже выиграно? Когда нас ждут на кладбище?
  — В половине третьего. В два мы должны быть в похоронном бюро Ли. Сообщение для прессы уйдет в газеты завтра.
  — И она ляжет рядом с Гартом… — Их сына, родившегося мертвым, назвали в честь отца Тессы, судьи.
  — Насколько это возможно. Под тем же палисандровым деревом.
  — Ты очень добра, — в какой уж раз поблагодарил он ее и ретировался в свои комнаты, к саквояжу «гладстон».
  Саквояж служил ему утешением. Уже дважды, заглянув в окно сквозь прутья решетки, Глория видела, как Джастин сидит на кровати, уперев локти в колени, положив подбородок на руки, и смотрит на стоящий у ног саквояж. Она нисколько не сомневалась в том и поделилась своими мыслями с Элен, что в саквояже хранятся любовные письма Блюма. Он спас их от посторонних глаз, пусть Сэнди всячески этому и противился, и теперь ждал, когда же ему достанет сил, чтобы прочитать их или сжечь. Элен соглашалась, но заметила, что Тессе, этой глупой шлюшке, конечно же, не следовало их хранить. «У меня с этим принцип простой, дорогая. Прочитала — сожги». Заметив, что Джастин с неохотой покидает свои комнаты из опасения за саквояж, Глория предложила поставить его в винный погреб, с железной решеткой вместо двери, которая добавляла комнатам Джастина сходство с тюрьмой.
  — И ключ будет только у тебя, Джастин, — она сунула ключ ему в руку. — Вот. Если Сэнди захочет взять бутылку, ему придется обратиться к тебе. Возможно, он станет меньше пить.
  Один выпуск газет сменял другой, и, читая заголовки, Вудроу и Коулридж уже убедили себя в том, что им удалось уберечься от самого худшего. То ли Вольфганг сумел заткнуть рты своим работникам и гостям, то ли пресса так увлеклась самим преступлением, что никто не удосужился заглянуть в «Оазис», говорили они друг другу. Коулридж обратился к членам «Мутайга-клаб» с личной просьбой: во имя англо-кенийской дружбы не распространять сплетни. Вудроу настоятельно попросил о том же сотрудников посольства. «Какие бы у нас ни возникали мысли, мы не должны раздувать пожар», — говорил он, и его мудрые советы, идущие от души, похоже, произвели должный эффект.
  Но все их надежды рухнули, и Вудроу, спасибо врожденному рационализму, в глубине души всегда знал, что эта история не могла закончиться иначе. Именно в тот момент, когда интерес к убийству начал спадать, бельгийская ежедневная газета на первой полосе опубликовала статью о любовной связи Тессы и Блюма, проиллюстрировав ее фотоснимком страницы регистрационной книги отеля «Оазис» и показаниями свидетелей, видевших, как влюбленная парочка ворковала за столиком накануне убийства Тессы. Тут уж британская пресса дала себе волю. За одну ночь для Флит-стрит Блюм превратился в козла отпущения, пнуть которого не отказывался и самый ленивый. Ранее он был Арнольдом Блюмом, доктором медицины, приемным конголезским сыном богатой бельгийской семьи, получившим образование в Киншасе, Брюсселе и Сорбонне, медиком-монахом, завсегдатаем горячих точек, бесстрашным целителем Алжира. Отныне стал Блюмом-соблазнителем, Блюмом-прелюбодеем, Блюмом-маньяком. Статья о докторах-убийцах сопровождалась фотографиями Блюма и О.Дж.Симпсона [21], в которых действительно улавливалась некая схожесть, с подписью: «Который из близнецов наш доктор?» Блюма характеризовали как архитипичного черного убийцу. Он вкрался в доверие к жене белого человека, перерезал ей горло, отрубил голову водителю и удрал в буш, дабы подстерегать новую жертву или строить какие-то другие козни. Чтобы подчеркнуть схожесть Блюма и Симпсона, первого с помощью компьютерной графики лишили бороды.
  Весь долгий день Глория скрывала худшее от Джастина, опасаясь, что эти новости вызовут у него нервный срыв. Но он настаивал на том, чтобы видеть все, от первой и до последней строчки. Поэтому ближе к вечеру, перед возвращением Вудроу, она с неохотой принесла Джастину виски и эти, далеко не самые приятные новости. Войдя в его «тюрьму», рассердилась, увидев Гарри, сидящего напротив Джастина. Оба в глубокой задумчивости смотрели на шахматную доску, стоявшую на шатком столике. Глория почувствовала укол ревности.
  — Гарри, дорогой, как ты можешь докучать бедному мистеру Куэйлу шахматами, когда…
  Но Джастин перебил ее, прежде чем она успела договорить первое предложение.
  — У твоего сына очень изощренный ум, Глория. Поверь мне, скоро он начнет обыгрывать Сэнди, — он взял у нее пачку газетных вырезок, сел на кровать, пролистал их и спокойно заметил: — При наших предрассудках лучшей цели, чем Арнольд, не найти. Если он жив, его все это не удивит. Если мертв, ему без разницы, не так ли?
  Но пресса держала за пазухой куда более тяжелый камень. Даже Глория, при всем ее пессимизме, и представить себе не могла, что их еще ждет.
  Среди десятка или около того диссидентских информационных листков, которые так или иначе попадали в посольство, на цветной бумаге, в одну страницу, подписанные исключительно вымышленными фамилиями, отпечатанные «на коленке», один демонстрировал удивительную способность к выживанию. Назывался он, без лишней скромности, «КОРРУМПИРОВАННАЯ АФРИКА», и его политика, если у подобного издания могла быть политика, заключалась в изобличении всех и вся, независимо от цвета кожи, должности и последствий. Листок этот сообщал не только о преступлениях министров и бюрократов администрации Мои, но и рассказывал о «взяточничестве, воровстве и свинском образе жизни» чиновников международных организаций, ведающих гуманитарной помощью.
  Но в этом выпуске информационного листка под номером 64 ни о коррупции, ни о «свинском образе жизни» не было сказано ни слова. Отпечатали листок на шокирующе-розовой бумаге размером в квадратный ярд. Сложенный в несколько раз, он легко умещался в кармане пиджака. Широкая черная полоса по периметру выпуска 64 указывала на то, что анонимные издатели пребывали в трауре. Заголовок содержал одно слово «ТЕССА», набранное черными буквами высотой в три дюйма, и один экземпляр этого выпуска в субботу, во второй половине дня, принес Вудроу не кто иной, как болезненного вида, едва передвигающий ноги, очкастый, усатый, высоченный (шесть футов и шесть дюймов) Тим Донохью собственной персоной. Когда зазвонили во входную дверь, Вудроу в саду играл с мальчиками в крикет. Глория, которая обычно ловила мяч за калиткой, на этот раз лежала в спальне с головной болью. Вудроу через дом прошел к двери и, подозревая, что заявился кто-то из журналистов, посмотрел в глазок. На пороге стоял Донохью, с глупой улыбкой на длинном грустном лице, размахивая, как показалось Вудроу, розовой салфеткой.
  — Чертовски сожалею, что пришлось побеспокоить тебя, старина. Священная суббота и все такое. Но, похоже, грянул гром.
  Не скрывая неудовольствия, Вудроу пригласил его в гостиную. Что привело сюда этого типа? Что ему от него надо? Вудроу всегда недолюбливал «друзей», как звали шпионов в Форин-оффис. Донохью не мог похвастаться ни внешним лоском, ни лингвистическими способностями, ни обаянием. Целыми днями он играл в гольф в «Мутайга-клаб» с толстяками-бизнесменами, вечера отдавал бриджу. Однако жил припеваючи, с четырьмя слугами и увядшей красоткой Мод, по виду такой же больной, как он сам. Работа в Найроби была для него синекурой? Прощальным подарком в финале блистательной карьеры? Вудроу слышал, что у «друзей» такое практикуется. Сам Вудроу полагал, что Донохью — балласт. Впрочем, всех шпионов он считал паразитами, которым нет места в современном обществе.
  — Одного из моих парней занесло сегодня на рынок. Там двое мальчишек бесплатно раздавали эту газету, вот он и решил взять экземпляр.
  Первую страницу занимали три некролога, написанные тремя различными африканками. В типично афро-английской манере. Чуть-чуть проповеди, чуть-чуть демагогии, а в основном — эмоции. Тесса, заявляла каждая, пусть и по-своему, совершила подвиг. С ее богатством, происхождением, образованием, внешностью она могла бы танцевать и развлекаться с самыми отвратительными представителями белой верхушки Кении. Вместо этого она выступила против них. Подняла мятеж против своего класса, своей расы, всего того, что, как она считала, связывало ее по рукам и ногам: цвета кожи, предвзятого мнения высшего света, к которому она принадлежала, ограничений, которые налагало на нее наличие мужа-дипломата.
  — Как держится Джастин? — спросил Донохью, пока Вудроу читал.
  — Спасибо, неплохо.
  — Я слышал, он на днях заезжал в свой дом.
  — Ты хочешь, чтобы я прочитал это, или нет?
  — Должен сказать, ловко ты все проделал, старина, учитывая всех этих рептилий. Тебе следует присоединиться к нам. Он здесь?
  — Да, но не принимает.
  Если Африка стала приемной страной Тессы Куэйл, читал Вудроу, то африканские женщины — ее обретенной религией.
  «Тесса боролась за нас, где бы ни находилось поле битвы, какие бы ни противостояли ей табу. Она боролась за нас на приемах с шампанским, на званых обедах, на всех закрытых для простых смертных вечеринках, куда ее приглашали, и везде говорила об одном и том же. Только эмансипация африканских женщин может спасти нас от ошибок и продажности наших мужчин. И, обнаружив, что забеременела, Тесса настояла на том, чтобы родить своего африканского ребенка среди африканских женщин, которых любила».
  — Боже мой, — вырвалось у Вудроу.
  — Мои слова, — покивал Донохью. Последний абзац набрали заглавными буквами. Механически Вудроу прочитал и его.
  «ПРОЩАЙ, МАМА ТЕССА. МЫ — ДЕТИ ТВОЕЙ ХРАБРОСТИ. СПАСИБО ТЕБЕ, СПАСИБО ТЕБЕ, МАМА ТЕССА, ЗА ТВОЮ ЖИЗНЬ. АРНОЛЬД БЛЮМ, ВОЗМОЖНО, ЖИВ, НО ТЫ ТОЧНО МЕРТВА. ЕСЛИ БРИТАНСКАЯ КОРОЛЕВА НАГРАЖДАЕТ ПОСМЕРТНО, ТОГДА ВМЕСТО ТОГО, ЧТОБЫ ВОЗВОДИТЬ В РЫЦАРИ МИСТЕРА ПОРТЕРА КОУЛРИДЖА ЗА ЕГО ЗАСЛУГИ ПЕРЕД БРИТАНСКОЙ САМОДОВОЛЬНОСТЬЮ, БУДЕМ НАДЕЯТЬСЯ, ЧТО ОНА ДАСТ ТЕБЕ КРЕСТ ВИКТОРИИ, МАМА ТЕССА, НАША ПОДРУГА, ЗА ТВОЕ ВЫДАЮЩЕЕСЯ МУЖЕСТВО В БОРЬБЕ С ПОСТКОЛОНИАЛЬНЫМ ФАНАТИЗМОМ».
  — Самое главное на обороте, — заметил Донохью. Вудроу перевернул листок.
  "АФРИКАНСКИЙ РЕБЕНОК МАМЫ ТЕССЫ
  Тесса верила, что жизнь, которую она вела, должна полностью соответствовать ее убеждениям. Она ожидала того же и от остальных. Когда Тессу поместили в больницу Ухуру в Найроби, ее очень близкий друг, доктор Арнольд Блюм, бывал там каждый день и, согласно имеющимся свидетельствам, проводил с ней большинство ночей, приносил с собой раскладушку, чтобы спать радом в ее палате".
  Вудроу сложил листок и сунул в карман.
  — Думаю, надо показать это Портеру, если ты не возражаешь. Я могу оставить его у себя?
  — Разумеется, старина. Фирма всегда готова помочь. Вудроу двинулся к двери, но Донохью не последовал за ним.
  — Идешь? — спросил Вудроу.
  — Если ты не возражаешь, я задержусь. Выражу свои соболезнования старине Джастину. Где он? Наверху?
  — Я думал, мы согласились в том, что делать этого не следует.
  — Согласились, старина? Нет проблем. В другой раз. Твой дом, твой гость. Блюма ты у себя, надеюсь, не прячешь?
  — Не говори чушь.
  Донохью пристроился к Вудроу, нисколько не обидевшись.
  — Хочешь, подвезу? Машина за углом. Тебе не придется выгонять из гаража свою. Для прогулки пешком жарковато.
  Опасаясь, что Донохью вернется, чтобы в его отсутствие попытаться увидеться с Джастином, Вудроу принял приглашение и оставил свою машину в гараже. Портера и Веронику Коулридж он нашел в саду. Особняк посла возвышался среди лужаек и ухоженных, без единого сорняка, клумб. Коулридж сидел на качелях и читал какие-то документы. Его светловолосая жена Вероника в васильковой юбке и широкополой соломенной шляпе расположилась на траве радом с манежем. В манеже их дочь Рози лежала на спине, гладя на листву большого дуба. Вероника что-то ей напевала. Вудроу протянул Коулриджу информационный листок и приготовился к взрыву эмоций. Не дождался.
  — Кто читает эту газетенку?
  — Полагаю, все журналисты этого города, — бесстрастно ответил Вудроу.
  — Их следующий шаг?
  — Больница, — тяжело вздохнул Вудроу.
  Сидя в кресле кабинета Коулриджа, слушая вполуха его разговор с Пеллегрином по телефону спецсвязи, который Коулридж держал запертым в ящике стола, Вудроу погрузился в воспоминания. Он знал, что ему до донца жизни не забыть тот день, когда он, белый, шагал по кишащим черными коридорам больницы, останавливаясь только затем, чтобы спросить у сестры или врача, как пройти на нужный этаж, в нужную палату, к нужному пациенту.
  — Этот говнюк Пеллегрин требует, чтобы мы не допустили распространения этой информации, — объявил Портер Коулридж, швырнув трубку.
  Через окно кабинета Вудроу наблюдал, как Вероника вынимает Рози из манежа и несет к дому.
  — Мы и пытались, — откликнулся Вудроу, не в силах вырваться из воспоминаний.
  — Чем занималась Тесса в свое свободное время — это ее дело. В том числе общение с Блюмом и борьба за идеи, которые она исповедовала. Не для цитирования и только если спросят, мы уважали борьбу, которую она вела, но полагали ее недостаточно информированной и слишком эксцентричной. Мы не комментируем безответственные заявления паршивых газетенок. — Пауза: Коулридж боролся с отвращением к себе. — И должны намекнуть, что она сошла с ума.
  — Почему мы должны это делать? — Вудроу вышвырнуло из воспоминаний.
  — Почему — разбираться нет нужды. На нее сильно подействовала смерть ребенка, она и раньше не отличалась уравновешенностью. Она посещала психоаналитика в Лондоне, что к лучшему. Мерзко, конечно, и я это ненавижу. Когда похороны?
  — Не раньше середины следующей недели.
  — Быстрее нельзя?
  — Нет.
  — Почему?
  — Мы ждем вскрытия. О похоронах надо договариваться заранее. Очередь.
  — Херес?
  — Нет, благодарю. Пожалуй, пора на ранчо.
  — Форин-оффис ожидает, что мучиться нам придется долго. Она — наш крест, но мы мужественно несем его. Способен ты на долгие страдания?
  — Думаю, что нет.
  — Я тоже. Меня от всего этого просто тошнит. Слова эти посол произнес такой скороговоркой, что у Вудроу поначалу возникли сомнения, а слышал ли он их.
  — Этот говнюк Пеллегрин говорит, что мы должны заткнуть все дыры, — продолжил Коулридж сочащимся презрением голосом. — Чтобы не было у нас ни сомневающихся, ни предателей. Ты можешь с этим согласиться?
  — Полагаю, что да.
  — Это хорошо. А я не уверен, что могу. Все, что она выделывала вне стен посольства, одна или с Блюмом, вместе или по отдельности, все, что говорила… любому, включая тебя и меня… о чем угодно, растениях, животных, политике, фармацевтике… — долгая пауза, в течение которой глаза Коулриджа не отрывались от Вудроу, -…все это лежит вне сферы нашей юрисдикции, и мы абсолютно ничего об этом не знаем. Я выразился достаточно ясно, или ты хочешь, чтобы я все это написал на стене гребаными секретными чернилами?
  — Ты выразился ясно.
  — Потому что Пеллегрин выразился ясно, видишь ли. По-другому он не выражается.
  — Нет. По-другому — нет.
  — Мы оставили копии тех материалов, которые она никогда не давала тебе? Материалов, которые мы никогда не видели, никогда не касались, которыми не марали свои белоснежные, чистейшие совести?
  — Все, что она давала, улетело к Пеллегрину.
  — Какие мы умные. Ты в хорошем настроении, не так ли, Сэнди? Держишь хвост пистолетом и все такое, учитывая, что времена сейчас нелегкие и ее муж живет в твоей комнате для гостей?
  — Думаю, что да. А ты? — спросил Вудроу, который, не без подзуживания Глории, с одобрением воспринимал углубление пропасти между Коулриджем и Лондоном, полагая, что лично ему от этого хуже не будет.
  — Не уверен, что у меня хорошее настроение, — в голосе Коулриджа слышалось больше искренности, чем раньше. — Совсем не уверен. Более того, я чертовски не уверен, что смогу подписаться под его указаниями. Куда там, просто не смогу. Отказываюсь. Утопить бы этого Бернарда гребаного Пеллегрина, вместе со всеми его указаниями. Размазать по стенке. И в теннис он играет хреново. Надо ему об этом сказать.
  В любой другой день Вудроу с радостью бы встретил подобные проявления инакомыслия и даже постарался бы, в меру своих скромных способностей, раздуть из искры пламя, но воспоминания о больнице, такие яркие, такие живые, не отпускали, наполняя ненавистью к миру, который, помимо воли, зажимал его в очень уж жесткие рамки. Прогулка от резиденции посла до дома заняла у Вудроу не больше десяти минут. Он превратился в движущуюся мишень для лающих собак, нищих-мальчишек, выпрашивающих пять шиллингов, и добросердечных водителей автомобилей, которые притормаживали и предлагали подвезти. Но и за столь короткое время он со всеми подробностями прокрутил в памяти самый ужасный час своей жизни.
  В палате больницы Ухуру стояло шесть кроватей, по три у стены. Ни простыней, ни подушек. Бетонный пол. Окна есть, но закрыты. На улице зима, в палате — ни дуновения воздуха, запах экскрементов и дезинфицирующих средств столь силен, что ощущается не только носом, но и желудком. Тесса сидит на средней кровати по левую руку, кормит ребенка грудью. Его взгляд выхватывает ее последней, сознательно. Кровати по обе стороны пустуют. Матрасы покрыты тонкой, непрочной клеенкой. У противоположной стены очень молодая африканка лежит на боку, головой на матрасе, со свешивающейся голой рукой. Подросток сидит на корточках на полу, тревожно вглядывается в ее лицо, обмахивает его куском картона. Радом с ними величественная старуха с седыми волосами и в очках с роговой оправой читает Библию. Одета она в кангу, национальную женскую одежду, по существу кусок хлопчатобумажной материи, какие продают туристам. Еще одна женщина, в наушниках, хмурится. Должно быть, ей не нравится то, что она слышит. Лицо ее прорезано морщинами боли. Все это Вудроу видит, как шпион, уголком глаза, потому что смотрит на Тессу и гадает, знает ли она о его присутствии.
  Но Блюм точно замечает его. Поднимает голову, как только Вудроу входит в палату. Блюм поднимается с кровати Тессы, наклоняется, чтобы что-то шепнуть ей в ухо, потом идет к нему, протягивает руку, шепчет: «Добро пожаловать», — как мужчина — мужчине. Добро пожаловать куда? К Тессе, чтобы убедиться в хороших манерах ее любовника? Или в этот ад человеческого страдания? Но ответ Вудроу предельно вежлив: «Рад видеть тебя, Арнольд», — и Блюм скромно ретируется в коридор.
  «Английские женщины кормят детей, соблюдая рамки приличий», — подумал Вудроу, хоть и не считал себя экспертом в этом вопросе. Глория определенно их соблюдала. Да, они расстегивали блузку, но при этом искусно скрывали то, что находилось под ней. Но Тесса в спертом африканском воздухе не скромничает. Она обнажена до талии, прикрытой все той же кангой, аналогичной наряду старухи, и пока она прижимает младенца к левой груди, правая висит у всех на виду и ждет. Выше талии Тесса очень худенькая, чуть ли не прозрачная. Груди ее, даже после родов, небольшие и идеальной формы, какими он себе их и представлял. Младенец черный. Исссиня-черный на фоне мраморной белизны ее тела. Одна крохотная черная ручка нашла грудь, которая его кормит, и Тесса смотрит, как миниатюрные пальчики медленно перебирают кожу. Потом она поднимает огромные серые глаза и встречается взглядом с Вудроу. Он пытается что-то сказать, но не находит слов. Наклоняется и, взявшись рукой за левую от нее спинку кровати, целует в бровь. При этом с удивлением замечает блокнот с той стороны кровати, где сидел Блюм. Блокнот лежит на столике, рядом со стаканом воды и двумя шариковыми ручками. Он открыт, и она что-то писала в нем, знакомым ему неровным почерком. Он садится на кровать, все еще в поиске приличествующих слов. Но молчание нарушает Тесса. Голос у нее слабый, натужный от боли, которую ей пришлось перетерпеть, но в этом голосе слышатся насмешливые нотки, какие всегда присутствовали в разговорах с ним.
  — Его зовут Барака. Это означает угодный богу. Но ты это знаешь.
  — Хорошее имя.
  — Ребенок не мой. — Вудроу молчит. — Мать не может его кормить, — поясняет Тесса. Говорит медленно, словно в глубокой задумчивости: еще сказываются последствия анестезии.
  — В таком случае ему повезло, что у него есть ты, — отвечает Вудроу. — Как твое самочувствие, Тесса? Ты и представить себе не можешь, как я за тебя тревожился. Ужасно жаль, что все так вышло. Кто приглядывает за тобой, кроме Джастина? Гита, кто еще?
  — Арнольд.
  — Я хотел сказать, помимо Арнольда.
  — Ты как-то говорил мне, что я привлекаю к себе случайные стечения обстоятельств, — его вопрос она проигнорировала. — Выходя на линию огня, я вызываю его на себя.
  — Я восхищался тобой за это.
  — По-прежнему восхищаешься?
  — Разумеется.
  — Она умирает, — взгляд переместился к противоположной стене. — Его мать. Ванза, — она смотрела на женщину со свешивающейся рукой и молчаливого подростка, сидевшего рядом. — Давай, Сэнди. Разве ты не собираешься спросить об этом?
  — О чем?
  — О жизни. Которая, как говорят нам буддисты, и есть первая причина смерти. Перенаселении. Недоедании. Ужасной антисанитарии, — она обращалась к младенцу. — И жадности. В конкретном случае жадных людях. Это чудо, что они не убили и тебя. Но они не убили, не так ли? Поначалу они приходили к ней дважды в день. Они были в ужасе.
  — Кто они?
  — Обстоятельства. Жадные обстоятельства. В чистейших белых халатах. Они наблюдали за ней, щупали, что-то назначали, говорили с сестрами. Теперь перестали приходить. — Ребенок причиняет Тессе боль. Она перекладывает его поудобнее и продолжает: — Для Христа это нормальное дело. Христос может сесть у кровати умирающих, произнести магические слова, люди оживают, и все аплодируют. Обстоятельства сделать этого не могут. Вот почему они уходят. Они убили ее, а магических слов не знают.
  — Бедняги, — говорит Вудроу в надежде рассмешить.
  — Нет, — Тесса поворачивается к нему, кривится от боли, мотает головой в сторону противоположной стены. — Бедняги — они. Ванза. И мальчишка, сидящий на полу. Киоко, ее брат. Твой дядя прошел восемьдесят километров от своей деревни, чтобы отгонять от тебя мух, не так ли? — говорит она младенцу, приподнимает его, легонько постукивает по спине, пока он не отрыгивает, потом перекладывает к другой груди.
  — Тесса, послушай меня, — Вудроу наблюдает, как она меряет его взглядом. Она знает этот голос. Она знает все его голоса. Он видит тень подозрительности, пробегающую по ее лицу, и не продолжает. «Она послала за мной, потому что я ей понадобился, но теперь вспомнила, кто я такой». — Тесса, пожалуйста, выслушай меня. Никто не умирает. Никто никого не убивал. У тебя жар, все это плоды твоего воображения. Ты страшно утомлена. Отдохни, Тесса. Позволь себе отдохнуть. Пожалуйста.
  Она вновь сосредоточивается на младенце, подушечкой пальца легонько касается его щеки.
  — Ты — самое прекрасное существо, к которому я прикасалась в своей жизни, — шепчет она. — И, пожалуйста, не забывай об этом.
  — Я уверен, что он не забудет, — вставляет Вудроу, и его голос напоминает ей, что она не одна.
  — Как теплица? — спрашивает Тесса. Так она называет посольство.
  — Цветет и пахнет.
  — Вы можете собрать вещички и завтра отправиться домой. Разницы никто не заметит.
  — Ты всегда мне это говоришь.
  — Африка здесь. Вы — там.
  — Давай поспорим об этом, когда ты наберешься сил, — миролюбиво предлагает Вудроу.
  — А мы сможем?
  — Конечно.
  — И ты будешь слушать?
  — Каждое слово.
  — И тогда мы сможем сказать тебе о жадных обстоятельствах в белых халатах. И ты нам поверишь. Договорились?
  — Нам?
  — Арнольду.
  Упоминание Блюма возвращает Вудроу на землю.
  — Я сделаю все, что в моих силах. О чем бы ты ни попросила. В рамках разумного. Я обещаю. А теперь попытайся отдохнуть. Пожалуйста.
  Она обдумывает его слова.
  — Он обещает сделать все, что в его силах, — говорит Тесса младенцу. — В рамках разумного. Да, настоящий мужчина. Как Глория?
  — Очень волнуется за тебя. Посылает наилучшие пожелания.
  Тесса шумно выдыхает, с ребенком у груди откидывается на подушки, закрывает глаза.
  — Тогда иди к ней домой. И не пиши мне больше писем. И оставь Гиту в покое. Она тоже в эти игры не играет.
  Он поднимается и поворачивается, подсознательно ожидая увидеть Блюма у двери, в той позе, которая ему особенно противна: Блюма, привалившегося к косяку, с большими пальцами, по-ковбойски засунутыми за ремень, белозубой улыбкой, сверкающей в черной бороде. Но дверной проем пуст, коридор темен и без окон, освещен, как бомбоубежище, тусклыми лампочками. Вудроу идет мимо сломанных каталок, на которых лежат недвижные тела, вдыхая запахи крови и экскрементов, смешанные со сладковатым, конским запахом Африки. Идет и думает, а не из-за всей ли этой мерзости его так влечет к ней. «Я провел всю жизнь, убегая от реальности, но эта реальность притягивает меня обратно».
  Он спускается в заполненный толпой вестибюль и видит Блюма, который что-то горячо доказывает другому мужчине. Сначала слышит только голос — не слова, резкий, обвиняющий, эхом отражающийся от стальных балок. Потом приходит черед мужчины. Некоторые люди, даже увиденные однажды, застревают в памяти. Таким и становится для Вудроу второй мужчина, крепкого сложения, с большим животом, мясистым, блестящим от пота лицом, на котором написано отчаяние. Его светлые волосы заметно поредели. У него ротик бантиком, в круглых глазах — обида. Руки в веснушках и очень сильные. Рубашка цвета хаки у воротника потемнела от пота. Остальное тело скрывает белый медицинский халат.
  И тогда мы сможем сказать тебе о жадных обстоятельствах в белых халатах.
  Вудроу движется к ним. Подходит чуть ли не вплотную, но ни одна голова не поворачивается. Они слишком увлечены спором. Он широкими шагами проходит мимо незамеченным. Их громкие голоса тают вдали.
  Глава 4
  Автомобиль Донохью стоял на подъездной дорожке. Увидев его, Вудроу пришел в ярость. Взлетел на второй этаж, принял душ, надел чистую рубашку, но ничуть не успокоился. В доме стояла необычная для субботы тишина, но, выглянув в окно ванной, Вудроу понял, в чем дело. Донохью, Джастин, Глория и дети сидели за столом в саду и играли в «Монополию» [22]. Вудроу терпеть не мог все настольные игры, но к «Монополии» питал особую, ничем не объяснимую неприязнь, в чем-то схожую с неприязнью к «друзьям» и другим членам непомерно раздутой общины разведчиков. «Какого дьявола он посмел вернуться сюда, когда я настоятельно просил его держаться подальше от моего дома? И что это за муж, если он садится играть в такую веселую игру, как „Монополия“, буквально через несколько дней после того, как убили его жену?» Гости, как Вудроу и Глория частенько говорили друг другу, цитируя китайскую пословицу, подобны рыбе: на третий день начинают пованивать. Но Глория с каждым днем проникалась к Джастину все большим сочувствием.
  Вудроу спустился вниз, постоял на кухне, выглянул в окно. После полудня, само собой, никаких слуг не просматривалось. «До чего приятно побыть одним, дорогой». «Только сейчас ты не со мной, а с ними. И выглядишь куда более счастливой в компании этих двух мужчин среднего возраста, которые, словно ласковые собачки, виляют перед тобой хвостом, чем в моей».
  На столе Джастин посягнул на чью-то улицу и из своих фишек заплатил за аренду. Глория и мальчишки визжали от удовольствия, а Донохью протестовал, требуя оговорить время аренды. Джастин был в этой дурацкой соломенной шляпе, которая, как и все, что он надевал, идеально ему шла. Вудроу наполнил чайник водой, поставил на плиту, включил газ. «Приготовлю им чай, дам знать, что я вернулся… при условии, что они не слишком увлечены друг другом и таки заметят меня». Но вдруг передумал, вышел в сад, прямиком направился к столу.
  — Джастин. Извини, что помешал. Но не могли бы мы перекинуться парой слов? — Повернулся к остальным, своей собственной семье, члены которой смотрели на него так, словно он на их глазах изнасиловал горничную: — Продолжайте игру. Мы вернемся через несколько минут. Кто выигрывает?
  — Никто, — фыркнула Глория, а Донохью усмехнулся в усы.
  Мужчины стояли в «камере» Джастина. Вудроу предпочел бы поговорить в саду, но сад, к сожалению, уже оккупировали. Так что им осталось лишь стоять напротив друг друга в неуютной спальне для гостей, в компании саквояжа «гладстон» Тессы, точнее, саквояжа «гладстон» отца Тессы, упрятанного за решетку. «Мой винный погреб. Его гребаный ключ. И саквояж ее знаменитого отца». Но, едва Вудроу начал говорить, как, к своему ужасу, обнаружил, что вокруг все разительным образом переменилось. Вместо кровати появился инкрустированный столик, который так любила ее мать. За ним — камин с приглашениями на каминной доске. А у противоположной стены, где от стальных балок отошла обшивка, возник обнаженный силуэт Тессы на фоне французского окна. Усилием воли он вернул себя в настоящее, и видение исчезло.
  — Джастин.
  — Да, Сэнди.
  Но и во второй раз он попытался уйти от, казалось бы, неизбежной конфронтации.
  — Одна из местных газетенок посвятила целый выпуск Тессе. Опубликовала воспоминания друзей.
  — Как мило с их стороны.
  — Там довольно недвусмысленно говорится о роли Блюма. Высказано предположение, что он лично принимал роды. Есть намек, что и ребенок, возможно, его. Извини.
  — Ты про Гарта.
  — Да.
  Вудроу показалось, что голос Джастина звенит от напряжения.
  — Да, конечно, в последние месяцы время от времени люди высказывали подобное предположение, а теперь, без сомнения, мы будем слышать его гораздо чаще.
  И хотя Вудроу предоставил Джастину такую возможность, тот не заявил, что предположение это далеко от истины. Вот Вудроу и пришлось усилить напор. Наверное, где-то его подталкивало чувство вины.
  — Они также утверждают, что Блюм поставил в ее палате раскладушку, чтобы спать рядом.
  — Мы спали на ней вместе.
  — Не понял.
  — Иногда спал Арнольд, иногда — я. Менялись, в зависимости от рабочего графика.
  — Ты не возражал?
  — Возражал против чего?
  — Того, что о них могли сказать, учитывая внимание, которое он ей оказывал… как выясняется, с твоего согласия, при том, что она вела себя здесь, в Найроби, как твоя жена.
  — Вела? Она была моей женой, черт побери!
  Вудроу не ожидал, что ему придется столкнуться с яростью Джастина, точно так же, как для него полной неожиданностью стала ярость Коулриджа. Ему хватало забот с собственной яростью, которую он пытался удержать под контролем. В саду ему удалось не повысить голос, потому что еще на кухне он снял часть напряжения, навалившегося на плечи. Но вспышка Джастина стала для него сюрпризом, громом с ясного неба. Он рассчитывал увидеть в глазах Джастина раскаяние, точнее, унижение, но никак не думал, что нарвется на вооруженное сопротивление.
  — О чем ты меня, собственно, спрашиваешь? — полюбопытствовал Джастин. — Что-то я тебя не понимаю.
  — Я должен знать, Джастин. Ничего больше.
  — Знать что? Контролировал ли я свою жену? Вудроу и хотел получить ответ, и давал задний ход.
  — Послушай, Джастин… я хочу сказать, взгляни на происходящее с моей колокольни… хотя бы на мгновение, хорошо? Мировая пресса вцепится в это, как бульдог. Я имею право знать.
  — Знать что?
  — Чем еще занимались Тесса и Блюм? Что еще мы увидим в заголовках… завтра или в ближайшие шесть недель, — закончил он, с ноткой жалости к самому себе.
  — Например?
  — Блюм был ее гуру. Не так ли? Помимо всего прочего.
  — И что?
  — А то, что они разделяли идеи. Вынюхивали нарушения. Скажем, прав человека. Блюм стоял на страже… так? Или его люди. А Тесса… — он терял нить разговора, в чем Джастин совершенно ему не мешал, -…помогала ему. Вполне естественно. В сложившихся обстоятельствах. С ее блестящим юридическим образованием.
  — Будь любезен уточнить, куда ты клонишь.
  — Ее бумаги. Вот и все. Те самые, что ты собрал. Которые мы привезли сюда.
  — А при чем тут они?
  Вудроу взял себя в руки. «Я — твой начальник, слава богу, а не какой-то жалкий проситель. И нам пора уяснить, кто есть кто, не так ли?»
  — Мне нужна твоя гарантия в том, что документы, которые она собрала… будучи твоей женой… с дипломатическим статусом… под крылышком посольства., будут переданы в Оффис. Собственно, исходя из этого в прошлый вторник я и повез тебя в твой дом. Иначе ноги бы, твоей или моей, там не было.
  Джастин застыл. Пока Вудроу говорил, не шевельнул и пальцем, не моргнул. Подсвеченный сзади, оставался недвижим, как обнаженный силуэт Тессы.
  — Другая гарантия, которую я хочу получить от тебя, самоочевидна.
  — Какая другая гарантия?
  — Твое молчание в этом деле. Что бы ты ни знал о ее действиях… проводимой ею агитации… ее так называемой гуманитарной миссии, которая вырвалась из-под контроля.
  — Чьего контроля?
  — Я говорю вот о чем. Если она рискнула задеть легитимную власть, на тебя распространяются те же правила конфиденциальности, что и на нас всех. Боюсь, это приказ с самого верха, — он хотел, чтобы фраза эта прозвучала шутливо, но они оба обошлись без улыбок. — Приказ Пеллегрина.
  «Ты в хорошем настроении, не так ли, Сэнди? Учитывая, что времена сейчас нелегкие и ее муж живет в твоей комнате для гостей!»
  Джастин наконец заговорил:
  — Спасибо тебе, Сэнди. Я признателен за все то, что ты для меня сделал. Благодарен за то, что позволил пожить в твоем доме. Но теперь я должен собрать ренту на Пиккадилли, где мне принадлежит дорогой отель.
  И, к полному изумлению Вудроу, Джастин вернулся в сад, сел за стол рядом с Донохью и продолжил игру.
  Общение это началось предельно вежливо. Полицейские сразу признали деликатность своей миссии, они не собирались будоражить белую общину Найроби. Вудроу в свою очередь пообещал всяческое содействие своих сотрудников и, по возможности, обеспечение всем необходимым, в частности транспортом и помещением для работы. Полицейские сказали, что будут держать его в курсе расследования, насколько позволят полученные ими инструкции. Вудроу не преминул указать, что все они служат одной королеве. И если Ее Величество предпочитает имена фамилиям, то почему бы им не последовать ее примеру?
  — Мистер Вудроу, если вас не затруднит, охарактеризуйте в общих чертах работу, которую выполняет в вашем посольстве Джастин, — вежливо попросил Роб-мальчик, игнорируя предложение Вудроу.
  Роб напоминал участника Лондонского марафона: ничего лишнего, одни только уши, колени, локти и колоссальная выносливость, решимость пробежать всю дистанцию до конца. Лесли представлялась Вудроу его старшей, более умной сестрой. Сама не бегала, но имела при себе сумку со всем необходимым, что могло понадобиться Робу на дистанции: йодом, таблетками соли, запасными шнурками для кроссовок. Впрочем, на самом деле в сумке лежали диктофон, запасные кассеты и блокноты для стенографирования.
  Вудроу глубоко задумался. Сразу ставшее серьезным, его лицо указывало собеседникам на то, что они имеют дело с профессионалом.
  — Ну прежде всего он — наш старый добрый итонец, — и все, само собой, улыбнулись шутке. — Основная его работа представлять Британию в Комитете повышения эффективности донорской помощи странам Восточной Африки, сокращенно КПЭДП.
  — И чем он занимается, этот комитет?
  — КПЭДП — относительно новый консультативный орган, базирующийся здесь, в Найроби. Состоит из представителей всех стран-доноров, которые оказывают помощь — гуманитарную, продовольственную, медицинскую — странам Восточной Африки, в той или иной форме. Формируется из работников посольств стран-доноров. Комитет собирается еженедельно и два раза в месяц рассылает отчет.
  — Кому? — спросил Роб, записывая.
  — Странам-донорам, разумеется.
  — О чем?
  — О том, что указано в его названии, — терпеливо разъяснил Вудроу, предпочитая не обращать внимания на манеры молодого человека. — Задача комитета — повышение эффективности помощи, оказываемой странами-донорами. Когда речь идет о помощи, эффективность — своего рода золотой стандарт. КПЭДП занимается очень щекотливыми вопросами: какая часть каждого доллара, выделенного страной-донором, доходит до конечной цели и какой вред приносит ненужная конкуренция между различными агентствами, занимающимися доставкой и распределением помощи. Комитет особо интересуют дублирование, соперничество и рационализм. Он пытается выявить лишние затраты и… — улыбка, показывающая, сколь тщетны эти усилия, — и вырабатывает рекомендации, не имея, в отличие от вас, друзья мои, полномочий что-либо сделать или изменить, — тут Вудроу печально покачал головой. — Но комитет этот — детище нашего дорогого министра иностранных дел, его создание находится в русле призывов к более прозрачной и высоконравственной внешней политике и других, достаточно спорных панацей нынешнего времени, поэтому мы всячески содействуем его работе. Некоторые говорят, что заниматься этим должна ООН. Другие — что ООН этим уже занимается. Третьи — что от ООН все беды. Решайте сами, — пожатие плеч.
  — Какие беды? — переспросил Роб.
  — У КПЭДП нет ни людских, ни финансовых ресурсов для того, чтобы непосредственно контролировать распределение помощи. Тем не менее коррупция — это главный фактор, который должен учитываться, когда начинаешь сравнивать, сколько потрачено и сколько дошло до адресата. Конечно, что-то нужно списывать на естественные потери и некомпетентность, но в принципе это мелочи. — Он прибегнул к аналогии, доступной простому смертному: — Возьмите наш старый британский водопровод, построенный где-то в 1890 году. Вода уходит из резервуара. Часть ее, если повезет, доходит до крана. Но в основном она утекает через дыры в трубах. Когда же вода — это подарок, жест доброй воли, с пониманием воспринимаемый широкой общественностью, ей не дозволительно утекать неизвестно куда, не так ли? Определенно нет, если ваша должность зависит от переменчивой воли избирателя.
  — Кто входит в этот комитет?
  — Дипломаты достаточно высокого ранга. Из числа сотрудников здешних посольств. Главным образом советники и выше. Есть даже первые секретари, но их можно пересчитать по пальцам, — Вудроу решил, что необходимы более подробные объяснения. — По моему разумению, статус КПЭДП следует повысить. Он должен парить в облаках. Как только он позволит вовлечь себя в непосредственное распределение гуманитарной помощи, он потеряет статус высшей негосударственной организации, сокращенно НГО, Роб, и сам потребует дополнительного контроля. Я решительно возражал против этого. Хорошо, пусть КПЭДП располагается в Найроби, близость к тем районам, где раздается помощь, не помешает. Вероятно, не помешает. Но это прежде всего мозговой центр. Он должен сохранять беспристрастность. Абсолютно необходимо, подчеркиваю, абсолютно, чтобы в работе комитета напрочь отсутствовали эмоции. Джастин — секретарь комитета. Не потому, что выделяется среди остальных его членов. Просто в этом году наша очередь. Он ведет заседания, сопоставляет полученные результаты, готовит отчеты.
  — У Тессы как раз эмоций хватало, — заметил Роб после короткого раздумья. — Из того, что мы слышали, эмоции у нее били через край.
  — Боюсь, вы прочитали слишком много газет, Роб.
  — Нет. Я видел ее отчеты. Она работала там, где распределялась гуманитарная помощь. Засучив рукава. По локти в дерьме, днем и ночью.
  — И, несомненно, выполняла необходимую работу. Очень важную. Но едва ли могла дать объективную оценку. А вот от комитета, международного консультативного органа, именно такая оценка и требовалась.
  — Значит, они шли разными путями, — заключил Роб, откинулся на спинку стула и постучал карандашом по зубу. — Он — объективным, она — эмоциональным. Он играл роль безопасного центра, она действовала на флангах, где могло случиться всякое. Я это понял. Более того, думаю, что знал это и раньше. Но как в этот расклад вписывается Блюм?
  — В каком смысле?
  — Блюм. Арнольд Блюм. Как он вписывается в образ жизни Тессы и ваш?
  Вудроу позволил себе улыбнуться, простив Робу эту странную формулировку. «Мой образ жизни? Какое отношение ее жизнь имела к моей?»
  — Вы, конечно, знаете, что у нас много организаций, занимающихся доставкой и распределением помощи. Их поддерживают разные страны, финансируют различные фонды. Наш галантный президент терпеть их не может. Все скопом.
  — Почему?
  — Потому что они делают то, чем должна заниматься его государственная машина, если бы она функционировала. Они также находятся вне контролируемой им коррумпированной системы. Организация Блюма небольшая, базируется в Бельгии, финансируется частными лицами, медицинская. Это все, что я знаю. К сожалению, — добавил он с искренностью, предлагающей им извинить его за невежество в этих вопросах.
  Но они полагали, что точка еще не поставлена.
  — Это наблюдающая организация, — просветил его Роб. — Врачи, которые посещают другое НГО, больницы, проверяют диагнозы, корректируют их. К примеру: «Может, это не малярия, доктор. Может, это рак печени?» Проверяют лечение. Их интересует и эпидемическая обстановка. А что вы можете сказать насчет Лики?
  — Лики?
  — Блюм и Тесса ехали к месту его раскопок, не так ли?
  — Предположительно.
  — Кто он такой? Лики? Что у него за душой?
  — Он, между прочим, белая легенда Африки. Антрополог и археолог, еще мальчиком участвовал в экспедициях его отца и матери, которые на восточном берегу озера Туркана искали останки первого человека. После смерти родителей продолжил их дело. В Найроби возглавлял Национальный музей, потом Департамент охраны живой природы и заповедников.
  — Но ушел в отставку.
  — Или его ушли. Это крайне запутанная история.
  — Плюс для Мои он был источником постоянного раздражения, прямо-таки бельмом на глазу, так?
  — Он — политический оппонент Мои, и за это его однажды сильно избили. Но сейчас его политическое влияние усиливается, считается, что только он сможет обуздать кенийскую коррупцию. Всемирный валютный фонд и Мировой банк настоятельно требуют его вхождения в правительство.
  На этом Роб отступил на задний план, передав инициативу Лесли. Она вела допрос по-своему. Если по голосу Роба было заметно, что он с трудом сдерживает распирающие его чувства, то Лесли отличала бесстрастность.
  — А что за человек этот Джастин? — полюбопытствовала она, словно речь шла об историческом персонаже. — Если отвлечься от его места работы и этого комитета? Какие у него интересы, увлечения, образ жизни, кто он?
  — Господи, а кто мы? — воскликнул Вудроу, возможно, с излишней театральностью.
  Роб отреагировал постукиванием карандаша по зубу, Лесли чуть улыбнулась, и Вудроу пришлось дать пространную характеристику своего подчиненного: страстный садовник, хотя, по правде говоря, после того, как Тесса потеряла ребенка, страсть эта несколько угасла, по субботам лучшее для него занятие — покопаться на цветочных клумбах, джентльмен, какой бы смысл ни вкладывался в это слово, истинный итонец, предельно вежлив со слугами, набранными из местных, всегда можно рассчитывать, что на ежегодном балу, устраиваемом посольством, он не оставит без внимания и потанцует с девушками, которые не пользовались успехом, с некоторыми привычками старого холостяка, какими именно, Вудроу уточнять не стал, не любитель сыграть в гольф или теннис, не охотник и не рыбак, вообще не жалующий занятий на свежем воздухе, если не считать садоводства. И, разумеется, первоклассный, профессиональный дипломат, с огромным опытом, знающий два или три языка, надежнейший, проверенный работник, всегда и во всем следующий линии Лондона. Но, так уж получилось, Роб, без всякой его вины, в какой-то момент переставший продвигаться по служебной лестнице.
  — Он не водился с дурной компанией? — спросила Лесли, заглянув в свой блокнот. — Не шнырял по сомнительным ночным клубам, когда Тесса уезжала из Найроби? — в вопросе чувствовалась шутка. — Как я понимаю, это не по его части?
  — По ночным клубам? Джастин? Потрясающе! В «Аннабелз», возможно, он и хаживал. В Англии, лет двадцать пять тому назад. Откуда у вас такие идеи? — воскликнул Вудроу и добродушно рассмеялся.
  Роб не преминул просветить его:
  — От нашего супера [23]. Мистер Гридли побывал в Найроби, по обмену опытом. Он говорит, что именно в ночных клубах нанимают киллеров, если у кого возникает в этом необходимость. Тот, что на Ривер-роуд, в квартале от Нью-Стэнли, очень популярен у тех, кто живет здесь. Пятьсот американских долларов, и замочат любого. Половина — задаток, половина — по исполнению. По его словам, в других клубах ставки ниже, но и качество не то.
  — Джастин любил Тессу? — спросила Лесли все еще улыбающегося Вудроу.
  В складывающейся все более доверительной атмосфере Вудроу вскинул руки и обратил свой крик к небесам.
  — О боже! Кто и кого любит в этом мире и почему? — Но, поскольку Лесли не сочла, что получила ответ на заданный вопрос, продолжил: — Она была красива. Остроумна. Молода. Когда они встретились, ему уже перевалило за сорок. Климактерический период, близость отставки, одиночество, влюбленность, желание остепениться. Любовь! Вы произнесли это слово — не я.
  Если в его словах и прозвучало приглашение Лесли высказать собственное мнение, она им не воспользовалась. Ее, как и сидящего рядом Роба, больше заинтересовали едва заметные изменения, произошедшие с Вудроу: морщинки у скул стали глубже, на шее проступили красные пятна, нижняя челюсть словно затвердела.
  — И Джастин не злился на нее? — спросил Роб. — Из-за ее работы, связанной с оказанием гуманитарной помощи?
  — А с чего ему было злиться?
  — А его не коробило, когда она кричала на всех углах, что некоторые западные компании, включая британские, беззастенчиво грабят африканцев: завышают цену оказываемых услуг, спихивают им очень дорогие, устаревшие медицинские препараты? Используют африканцев в качестве подопытных кроликов, проверяя на них действие новых лекарств. Что зачастую справедливо, пусть и доказывается крайне редко.
  — Я уверен, что Джастин гордился ее работой. Многие наши жены предпочитают сидеть сложа руки. Тесса уравновешивала их безделье.
  — Значит, он на нее не злился, — не унимался Роб.
  — Джастин просто не способен злиться. В нормальных ситуациях. Если он что и мог выказать, так это раздражение.
  — А вас это раздражало? Я хочу сказать, руководство посольства?
  — Вы о чем?
  — О Тессе и ее работе, связанной с гуманитарной помощью. Ее особых интересах. Они вступали в конфликт с интересами посольства?
  Вудроу попытался изобразить недоумение.
  — У государственных учреждений Ее Величества деяния, связанные с оказанием гуманитарной помощи, не могут вызвать раздражения. Вы должны это знать, Роб.
  — Мы только знакомимся с ситуацией, мистер Вудроу, — мягко вставила Лесли. — Нам тут все внове, — и, не отрывая от его лица изучающего взгляда, по-прежнему улыбаясь, уложила в сумку диктофон и блокноты, после чего они оба откланялись, сославшись на неотложные дела в городе, предварительно договорившись встретиться на следующий день, в том же месте и в тот же час.
  — Вы не знаете, Тесса доверяла кому-нибудь свои сокровенные мысли? — как бы мимоходом спросила Лесли, когда втроем они направлялись к двери кабинета Вудроу.
  — Помимо Блюма?
  — Я имела в виду ее подруг.
  Вудроу у них на глазах порылся в памяти.
  — Нет. Нет. Я так не думаю. Никого конкретно назвать не могу. Но я не могу этого знать, не так ли?
  — Можете, если эта женщина работает у вас. Как Гита Пирсон или кто-то еще, — пришла ему на помощь Лесли.
  — Гита? Да, пожалуй, да, Гита. Вы обеспечены всем необходимым, не так ли? Транспортом и остальным? Это хорошо.
  Прошел целый день, а потом целая ночь, прежде чем они встретились вновь.
  На этот раз игру повела Лесли, а не Роб, и ее энергичность ясно указывала на то, что прошедшие сутки потрачены с пользой.
  — Тесса недавно участвовала в половом акте, — радостно объявила она, выложив на стол все необходимое для плодотворной работы: карандаши, блокноты, диктофон, ластик. — Мы подозреваем изнасилование. Информация не для прессы, но, полагаю, мы прочитаем об этом в завтрашних газетах. На текущий момент они только сделали вагинальный соскоб и взглянули на него через микроскоп, чтобы выяснить, живая сперма или мертвая. Она мертвая, но эксперты все-таки думают, что принадлежит она не одному человеку. Возможно, там целый коктейль. По нашему разумению, они этого определить не смогут.
  Вудроу закрыл лицо руками.
  — Нам придется подождать результатов исследований наших экспертов, а потом уже делать выводы, — добавила Лесли, наблюдая за ним.
  Роб, так же, как вчера, барабанил карандашом по своим крупным зубам.
  — На куртке Блюма кровь Тессы, — Лесли выкладывала все новые подробности. — Заключение предварительное. Здесь могут определить только группу крови. Все остальное придется делать дома.
  Вудроу поднялся, такое он часто проделывал на неформальных совещаниях, чтобы создать более непринужденную обстановку. Прошелся к окну у дальней стены, посмотрел на небо. Издалека доносился рокот грома, природа напряглась в ожидании магического африканского дождя. Он же, наоборот, выглядел очень расслабленным. Тем более что никто не мог видеть две или три капельки горячего пота, которые образовались под мышками и, как жирные насекомые, поползли по ребрам.
  — Кто-нибудь сказал об этом Куэйлу? — спросил он и тут же подумал, как, возможно, подумали и они, а почему, собственно, вдовец изнасилованной женщины так внезапно превратился из Джастина в Куэйла.
  — Мы подумали, что будет лучше, если об этом он узнает от друга, — ответила Лесли.
  — От вас, — уточнил Роб.
  — Разумеется.
  — Вполне возможно, что она и Арнольд занимались сексом перед тем, как тронуться в путь. Если хотите, можете упомянуть об этом. На ваше усмотрение.
  «Это последняя соломинка? — подумал Вудроу. — Что еще должно случиться, прежде чем я открою окно и выпрыгну из него? Возможно, именно этого я от нее и хотел: чтобы она вывела меня за пределы, которые я полагал допустимыми».
  — Мы действительно любим Блюма, — в голос Лесли прорвалась озлобленность, словно она хотела, чтобы Вудроу тоже любил Блюма. — Да, конечно, мы должны искать другого Блюма, чудовище в образе человеческом. Но там, откуда мы приехали, самые мирные люди творят что-то ужасное, когда на них давят. Но кто давил на него… если и давил? Никто, только она.
  Лесли выдержала паузу, ожидая комментария Вудроу, но тот воспользовался правом промолчать.
  — К Блюму как ни к кому другому подходит определение хороший человек, — гнула свое Лесли, — если хоть одного Homo sapiens можно при жизни назвать хорошим человеком. Он действительно сделал много хорошего. Не ради показухи, а потому что этого хотел. Спасал жизни, рисковал своей, работал в ужасных местах не ради денег, прятал людей на чердаке своего дома. Вы не согласны со мной, сэр?
  Чего она его достает? Или просто хочет получить информацию от взрослого, здравомыслящего свидетеля взаимоотношений Тессы и Блюма?
  — Я уверен, что у него прекрасный послужной список, — согласился Вудроу.
  Роб нетерпеливо фыркнул. Передернул плечами.
  — Послушайте, забудьте про его послужной список. Лично вам нравился он или нет? Ничего больше, — и откинулся на спинку стула.
  — Боже мой, — бросил Вудроу через плечо, стараясь не переиграть, но тем не менее с легким раздражением. — Вчера мы фокусировались на любви, сегодня хотим со всей ясностью разобраться, кто нам нравится, а кто — нет. Неужели в нашей хладнокровной Британии в моду входят абсолюты?
  — Мы просто интересуемся вашим мнением, сэр, — ответил Роб.
  Возможно, именно «сэр» Роба наконец-то расставил все точки над i. На их первой встрече они обращались к нему «мистер Вудроу» или, уж очень осмелев, Сэнди. А вот сегодняшний «сэр» окончательно убедил Вудроу, что эти двое полицейских ему не коллеги, не друзья, а выходцы из низов, посторонние, которые суют свои носы в закрытый клуб, оберегавший его все семнадцать лет, проведенных на дипломатической службе. Сцепив руки за спиной, расправив плечи, Вудроу повернулся к следователям лицом.
  — Арнольд Блюм производит самое благоприятное впечатление, — начал он, не отходя от окна. — С приятной внешностью, обаятельный, остроумный, если вам нравится его юмор. Безусловно, обладает харизмой, этому способствует аккуратная бородка. Для впечатлительных он — африканский народный герой, — и вновь отвернулся от них, словно ожидая, когда они соберут вещи и ретируются.
  — А для невпечатлительных? — спросила Лесли, не сводя с него глаз, анализируя все нюансы: сложенные за спиной руки, нога, приподнятая и согнутая в колене.
  — О, я уверен, что мы в меньшинстве, — сладким голосом ответил Вудроу.
  — Как я могу себе представить, все это вызывало у вас беспокойство, даже раздражение, учитывая, что вы занимаете столь ответственный пост, возглавляя «канцелярию»… Вы видели, что происходит у вас под носом, но ничего не могли с этим поделать. То есть не могли подойти к Джастину и сказать: «Посмотри на этого бородатого черного человека. У него роман с твоей женой». Не могли ведь? Или могли?
  — Если скандал может запятнать репутацию посольства, я имею право… просто обязан… вмешаться.
  — И вы вмешались? — спросила Лесли.
  — По большому счету, да.
  — Переговорили с Джастином? Или напрямую с Тессой?
  — Проблема заключалась в том, что для ее отношений с Блюмом имелось, если можно так сказать, прикрытие, — заговорил Вудроу, проигнорировав вопрос. — Этот человек — известный врач. У него высокая репутация в организациях, занимающихся гуманитарной помощью. Тесса была его верной помощницей. Внешне все приличия соблюдались. Не мог же я или кто-то другой просто подойти к ним и обвинить в прелюбодеянии, не имея на то доказательств. Я мог лишь сказать: все это плохо пахнет, поэтому, пожалуйста, будьте поосторожнее.
  — И кому вы это сказали? — спросила Лесли, что-то записывая в блокнот.
  — Все не так просто. Одним эпизодом… диалогом, конечно, не обошлось.
  Лесли наклонилась вперед, проследив при этом, идет ли запись на диктофон.
  — Между вами и Тессой?
  — Тесса была прекрасно спроектированным двигателем, у которого вышла из зацепления половина шестеренок. Она много чего себе позволяла и до того, как потеряла ребенка, — предавая Тессу, Вудроу вспоминал кипящего от ярости Портера Коулриджа, который цитировал указания Пеллегрина. — Но потом, я должен это сказать с огромным сожалением, у некоторых из нас создалось ощущение, что она просто пошла вразнос.
  — Она была нимфоманкой? — спросил Роб.
  — Если вам нужен компетентный ответ, боюсь, вы обратились не по адресу, — ледяным тоном ответил Вудроу.
  — Давайте скажем, что она отчаянно флиртовала, — предложила свой вариант Лесли. — Со всеми.
  — Если вы настаиваете… — с предельным безразличием произнес он. — Трудно это утверждать, знаете ли. Красавица, королева любого бала, старый муж… она флиртовала? Или вела себя естественно, развлекалась? Если женщина надевает короткое платье с большим декольте, люди говорят, что она слишком развязна. Если нет — называют синим чулком. Так обстоят дела в белом Найроби. Возможно, и в других местах. Не могу сказать, я — не эксперт.
  — Она флиртовала с вами? — спросил Роб, вновь постукав карандашом себя по зубам.
  — Я вам уже ответил. Невозможно сказать, то ли она флиртовала, то ли находилась в прекрасном расположении духа, — небрежно ответил Вудроу.
  — А вы, сэр, часом не флиртовали с ней? — полюбопытствовал Роб. — Не смотрите на меня так, мистер Вудроу. Вам за сорок, климакс, близость отставки, совсем как у Джастина. Вас могло потянуть на нее, почему нет? Готов спорить, что тянуло.
  Вудроу сориентировался очень быстро, можно сказать мгновенно, еще до того, как это понял.
  — Мой дорогой друг, естественно. Не мог думать ни о чем другом. Тесса, Тесса, днем и ночью. Она стала моей навязчивой идеей. Спросите любого.
  — Мы спрашивали, — мрачно ответил Роб.
  Наутро, как показалось Вудроу, следователям просто не терпелось взяться за него. Роб поставил на стол и включил диктофон, Лесли открыла большой красный блокнот для стенографии и приготовилась записывать. Она же и задала первый вопрос:
  — У нас есть основания полагать, что вы навещали Тессу в найробийской больнице вскоре после того, как она потеряла ребенка. Это так, сэр?
  Мир Вудроу как следует тряхнуло. Кто им мог об этом рассказать? Джастин? Он бы никогда не проболтался, это точно.
  — Выкладывайте все, — резким тоном приказал он. Лесли вскинула голову. Роб начал потирать нос, глядя на Вудроу поверх ладони.
  — Такова тема сегодняшнего разговора?
  — Одна из, — признала Лесли.
  — Тогда скажите мне, пожалуйста, учитывая, что время дорого и мне, и вам, какое отношение к поискам убийцы имеет мое посещение Тессы в больнице? Как я понимаю, вы прилетели в Найроби именно для того, чтобы найти его?
  — Мы ищем мотив, — ответила Лесли.
  — Вы говорили, что мотив у вас есть. Изнасилование.
  — Изнасилование больше не мотив. Скорее побочный эффект. Может, сознательный ход, с тем чтобы мы увидели в произошедшем случайное, а не спланированное убийство.
  — Преднамеренное, — уточнил Роб, не отрывая от Вудроу больших карих глаз. — Из тех, что мы называем корпоративной работой.
  На какой-то пугающий момент голова Вудроу превратилась в чистый лист бумаги. Из нее ушли все мысли.
  Потом всплыло слово: корпоративная. Почему он сказал корпоративная?
  Корпоративная — значит выполненная корпорацией? Заказное убийство? Заговор? Это оскорбительно! И уж слишком притянуто за уши, чтобы эту версию рассматривал уважаемый всеми дипломат!
  Вновь из головы все вылетело. Ни слова, даже самого банального, не приходило на ум. Он видел себя компьютером, у которого сбились все программы.
  О каком заговоре могла идти речь? Убийство случайное. Никто Тессу не заказывал. Кто-то решил отведать тела белой женщины, для Африки — обычное дело.
  — Что привело вас в больницу? — услышал он голос Лесли. — Почему вы пошли туда и навестили Тессу после того, как она потеряла ребенка?
  — Потому что она меня об этом попросила. Через мужа. Позвала как начальника Джастина.
  — Кто еще удостоился приглашения?
  — Не знаю.
  — Может, Гита?
  — Вы говорите про Гиту Пирсон?
  — А вы знаете другую?
  — Гита Пирсон при нашем разговоре не присутствовала.
  — Значит, присутствовали только вы и Тесса, — отчеканила Лесли, что-то записывая в блокнот. — А почему она захотела увидеться с начальником мужа?
  — Ее заботило благополучие Джастина, и она хотела удостовериться, что у него все в порядке, — многословием Вудроу сознательно затягивал ответ, чтобы сбить Лесли с ритма: быстрая череда вопросов и ответов могла заставить его сболтнуть лишнее. — Я пытался убедить Джастина взять отпуск, но он предпочел остаться на посту. Приближалась ежегодная конференция министров стран, входящих в КПЭДП, и он хотел как можно лучше подготовить ее. Я все это объяснил Тессе и пообещал приглядывать за ним.
  — При ней был ее лэптоп? — вмешался Роб.
  — Простите?
  — Ну почему вы усложняете нам работу? Был при ней лэптоп? На кровати, на столике, под кроватью? Ее лэптоп. Тесса обожала свой лэптоп. Отправляла электронные письма. Блюму. Гите. Больному ребенку в Италии, за которым когда-то ухаживала, давней подруге в Лондон. Она переписывалась с половиной мира. Был при ней лэптоп?
  — Благодарю за столь подробное объяснение. Нет, лэптопа я не видел.
  — А как насчет блокнота?
  Пауза: он рылся в памяти и облекал ложь в слова.
  — Блокнота я тоже не видел.
  — Чего еще вы не видели?
  Вудроу не счел нужным отвечать. Роб откинулся на спинку стула и вроде бы принялся изучать потолок.
  — А как выглядела Тесса? — наконец поинтересовался он.
  — Едва ли кто может хорошо выглядеть, родив мертвого ребенка.
  — И все-таки.
  — Слабой. Растерянной. Депрессивной.
  — И вы говорили только о Джастине. Ее любимом муже.
  — Насколько я помню, да.
  — Сколько вы пробыли у нее?
  — Время я не засекал, но думаю, минут двадцать. Мне не хотелось утомлять ее.
  — Значит, вы двадцать минут говорили о Джастине. Отрабатывает ли он свою овсянку и все такое.
  — Разговор часто прерывался, — ответил Вудроу, краснея. — Когда у человека температура, он обессилен и только что лишился ребенка, трудно ожидать легкой, непринужденной беседы.
  — Кто еще присутствовал?
  — Я вам уже сказал. Я пришел один.
  — Я спрашивал не об этом. Я спрашивал, кто еще присутствовал при вашем разговоре?
  — Например?
  — Например, тот, кто присутствовал. Медицинская сестра, врач. Еще посетитель, кто-то из ее друзей. Подруга. Друг. Африканец. Например, доктор Арнольд Блюм. Почему я должен все из вас вытягивать, сэр?
  Демонстрируя свое раздражение, Роб рассек рукой воздух, перекинул ногу на ногу. Вудроу показал, что вновь роется в памяти: нахмурился, сведя брови к переносице.
  — Раз уж вы упомянули об этом, Роб. Вы, конечно, правы. Как-то вылетело из головы. Когда я пришел, там был Блюм. Мы поздоровались, и он покинул палату. Полагаю, наше общение ограничилось двадцатью секундами. Если вам того хочется, двадцатью пятью.
  Но наигранная беззаботность Вудроу давалась ему дорогой ценой. Кто сказал Робу о том, что Блюм сидел у ее кровати? И он чувствовал, чувствовал, что этим дело не закончится. Боялся, что придется вспоминать о том, что Портер Коулридж строго-настрого наказал забыть.
  — И что, по вашему разумению, там делал Блюм, сэр?
  — Он не объяснил, она — тоже. Он врач, не так ли? Помимо прочего.
  — А что делала Тесса?
  — Лежала на кровати. Что еще она могла делать? — фыркнул он, на мгновение потеряв голову. — Играть в блошки?
  Роб вытянул ноги, явно наслаждаясь своими огромными ступнями.
  — Не знаю. Что еще она могла делать, Лес? — спросил он свою напарницу. — В блошки она определенно бы играть не стала. Лежа на кровати. Что еще она могла делать, спрашиваем мы себя.
  — Я бы подумала, кормить грудью черного младенца, — ответила Лесли. — Пока его мать умирала.
  Какое-то время в кабинете слышались только шаги в коридоре, кто-то проходил мимо, да шум проезжающих по улице автомобилей. Роб протянул руку, выключил диктофон.
  — Как вы сами указали, сэр, — вежливо заметил он, — времени у нас мало. Поэтому убедительно вас прошу, не тратьте его понапрасну, уходя от ответов на вопросы и относясь к нам, как к дерьму, — он включил диктофон. — Будьте любезны, если это не затруднит вас, рассказать своими словами об умирающей в палате женщине и ее младенце, мистер Вудроу, сэр. Пожалуйста. От чего она умирала, кто пытался ее лечить и как, — словом, обо всем, что вам о ней известно.
  Загнанный в угол, возмущаясь тем, что ему приходится в одиночку держать оборону, Вудроу потянулся к аппарату внутренней связи, чтобы заручиться поддержкой посла, да только вспомнил, что связаться с Коулриджем — трудное дело. Прошлым вечером, когда Вудроу пытался переговорить с ним наедине, Милдрен ответил, что босс беседует с американским послом и беспокоить его можно только при чрезвычайных обстоятельствах. А утром Коулридж «работал с документами в резиденции».
  Глава 5
  Вудроу никогда не терял самообладания. За свою дипломатическую карьеру ему случалось попадать в унизительные ситуации, и по собственному опыту он знал, что наилучший вариант — не подавать виду, будто что-то идет не так. Вот и теперь он воспользовался приобретенными навыками и короткими фразами обрисовал сцену, имевшую место быть в палате Тессы. Да, согласился он, выразив удивление, что их заинтересовали такие несущественные подробности, он вроде бы припоминает женщину, которая то ли спала, то ли лежала без сознания. И, раз она сама не могла кормить своего ребенка, Тесса взяла на себя роль кормилицы. Так как ребенок Тессы умер, у черного младенца появился источник еды.
  — Вы помните, как звали больную женщину? — спросила Лесли.
  — Нет, не припоминаю.
  — С женщиной кто-то был… родственник или подруга?
  — Ее брат. Мальчик-подросток из ее деревни. Так сказала Тесса, но, учитывая ее состояние, она не показалась мне надежным свидетелем.
  — Вы знаете, как звали брата?
  — Нет.
  — Название деревни?
  — Нет.
  — Тесса говорила вам, что произошло с этой женщиной?
  — Мысли, а соответственно, и слова у нее, по большей части, путались.
  — Значит, по меньшей — не путались, — указал Роб. Он нашел удобную позу. Сидел расслабившись. Похоже, в этот день спешить ему было некуда. — И вот когда слова у Тессы не путались, мистер Вудроу, что она говорила вам о больной женщине, которая лежала напротив?
  — Что она умирает. Что причина ее болезни, которую Тесса не назвала, в социальных условиях жизни.
  — А жила она на гуманитарную помощь?
  — Этого Тесса не говорила.
  — Кто-нибудь лечил женщину от неназванной болезни?
  — Скорее всего. Иначе что ей делать в больнице?
  — Лорбир?
  — Кто?
  — Лорбир, — повторил Роб. — Голландский полукровка. Русые или светлые волосы. Лет пятидесяти пяти. Толстый.
  — Я никогда не слышал об этом человеке, — ответил Вудроу. Лицо его оставалось непроницаемым, но желудок начало жечь.
  — Вы видели, как кто-нибудь лечил ее?
  — Нет.
  — Вы знаете, как ее лечили? Чем?
  — Нет.
  — Вы не видели, чтобы кто-нибудь давал ей таблетку или делал укол?
  — Я вам уже сказал: в моем присутствии никто из персонала больницы в палату не заходил.
  Поскольку Роб никуда не торопился, он нашел время обдумать ответ Вудроу и следующий вопрос.
  — А не из персонала больницы?
  — В моем присутствии — нет.
  — А вне вашего присутствия?
  — Откуда мне это знать?
  — От Тессы. Из того, что Тесса говорила вам, когда могла связывать слова в предложения, — объяснил Роб и широко улыбнулся, словно озвучил шутку, которая должна всем поднять настроение. — По словам Тессы, эту больную женщину… чьего младенца она кормила, кто-то лечил? К ней подходили… ее осматривали, ей назначали лечение белые или черные, мужчины или женщины, врачи, медсестры, неврачи, посторонние, непосторонние, санитарки, посетители, простые люди? — Он откинулся на спинку стула, предлагая Вудроу выпутываться.
  Тому же оставалось только гадать, что еще им известно, о чем они еще не сказали. Фамилия Лорбир звучала в его голове, как похоронный колокол. Какие еще фамилии бросят они ему в лицо? Как долго он сможет стоять на своем и все отрицать? Что рассказал им Коулридж? Почему отказывается выработать общую линию защиты? Вдруг во всем признался, за его спиной?
  — Она что-то говорила о том, что к этой женщине приходили маленькие люди в белых халатах, — с неохотой ответил он. — Я полагал, что она видела их в бреду. Или бредила, когда рассказывала об этом. Я не принял ее слова за чистую монету. — «И вам не следует», — как бы говорил он.
  — Зачем белые халаты приходили к ней? Согласно рассказу Тессы. Или, по вашим словам, ее бреду.
  — Потому что люди в белых халатах убили ее. В какой-то момент она назвала их обстоятельствами, — Вудроу решил сказать правду и поднять ее на смех. — Вроде бы она называла их жадными. Они хотели вылечить эту женщину, но не смогли. Все это полная ерунда.
  — Вылечить как?
  — Об этом не говорилось.
  — Тогда каким образом они убили ее?
  — Боюсь, ясного ответа я от Тессы не получил.
  — Она все это записывала?
  — Эту историю? Как?
  — Она вела записи? Зачитывала их вам?
  — Я вам сказал. Никакого блокнота я не видел.
  Роб наклонил голову, словно для того, чтобы взглянуть на Вудроу в другом ракурсе, позволяющем открыть то, что скрывалось за маской.
  — Доктор Арнольд Блюм не думает, что эта история — полная ерунда. Он не думает, что Тесса не знала, что говорит. Арнольд считает, что ее слова подкреплены вескими доказательствами. Так, Лес?
  Вудроу чувствовал, как кровь отливает от его лица. Однако, как и положено дипломату, он умел держать удар. Не потерял дар речи. И даже изобразил негодование.
  — Вы хотите сказать, что нашли Блюма? Это возмутительно!
  — То есть вы не хотели, чтобы мы его нашли? — в недоумении осведомился Роб.
  — Не надо искажать мои слова. Я хочу сказать, что вы были обязаны поставить посольство в известность, если вам удалось найти Блюма и переговорить с ним.
  Но Роб уже качал головой:
  — Нет, сэр, мы его не нашли. Хотя и очень хотели. Но мы нашли некоторые его бумаги. Блокноты, отдельные листочки, которые лежали в его квартире. К сожалению, ничего сенсационного. Но есть кое-что любопытное. Копия достаточно жесткого письма, которое доктор отправил в некую компанию, или лабораторию, или больницу на другом конце света. Не так ли, Лес?
  — Лежали — это, разумеется, преувеличение, — признала Лесли. — Скорее были спрятаны. Одну пачку бумаг мы нашли на обратной стороне рамы картины, другую — под ванной. Поиски заняли у нас целый день. Во всяком случае, большую его часть, — она лизнула палец и перевернула страницу блокнота.
  — А еще они забыли про его автомобиль, — напомнил ей Роб.
  — Квартиру разгромили полностью, — согласилась Лесли. — Не пытались хоть что-то сохранить. Кружили все подряд. В Лондоне творится то же самое. Стоит газетам сообщить, что кто-то умер или пропал без вести, как мародеры заявляются в то же утро. Наш отдел, который занимается профилактикой правонарушений, очень этим обеспокоен. Не будете возражать, если мы назовем вам еще пару фамилий, мистер Вудроу?
  — Будьте любезны, — ответил тот.
  — Ковач, вроде бы венгерка… женщина… молодая, исследователь. Иссиня-черные волосы, длинные ноги… так он написал, не упомянув ее имени.
  — Вы бы ее запомнили, — вставил Роб.
  — Боюсь, никогда не видел и слышу о ней впервые.
  — Эмрих, доктор медицины, женщина, ученый-исследователь, училась в Питерсбурге, получила немецкий диплом в Лейпциге, занималась исследованиями в Гданьске. Примет нет. Фамилия ничего вам не говорит?
  — Никогда о ней не слышал.
  — Понятно.
  — И наш добрый давний друг Лорбир, — подала голос Лесли. — Имя неизвестно, место рождения неизвестно, наполовину голландец или бур, где получил образование, если и получил, неизвестно. Мы цитируем записи Блюма, это наш единственный источник информации. Он обвел каждую фамилию кружком и соединил кружки прямыми линиями. Лорбир и две женщины. Лорбир, Эмрих, Ковач. Любопытная компания. Мы бы принесли вам копию, но сейчас мы стараемся обходиться без копий. Вы же знаете местную полицию. А что касается копировальных салонов… им нельзя доверить даже страницу из Библии, не так ли, Роб?
  — Воспользуйтесь нашим ксероксом, — предложил Вудроу, слишком уж быстро.
  В кабинете повисла тишина, которую Вудроу охарактеризовал бы как мертвую, если бы не шум проезжающих автомобилей и пение птиц. А вот шагов в коридоре на этот раз не слышалось. Нарушила ее Лесли, заговорив о Лорбире. Чувствовалось, что им более всего хочется допросить именно его.
  — Лорбир — перекати-поле. Вроде бы занимается фармацевтическим бизнесом. Вроде бы за последний год несколько раз побывал в Найроби, но кенийцы не могут найти его следов, что удивительно. Вроде бы виделся с Тессой, когда та лежала в больнице Ухуру. Бычий, еще одна характеристика. Я даже подумала, что речь идет о фондовой бирже [24]. Так вы уверены, что никогда не видели рыжеволосого медика, может, даже врача, по описанию похожего на Лорбира? В своих поездках?
  — Никогда о нем не слышал. И не видел.
  — Мы придаем этому большое значение, знаете ли, — вставил Роб.
  — Тесса его знала. Блюм — тоже, — добавила Лесли.
  — Это не означает, что его знал я. Они ушли так же, как раньше: поставив больше вопросов, чем получив ответов.
  Как только за ними закрылась дверь, Вудроу позвонил по внутреннему телефону Коулриджу и, слава богу, услышал его голос.
  — Есть минутка?
  — Полагаю, что да.
  Посол сидел за столом, подперев голову рукой. В желтых подтяжках с лошадьми. На лице отражались настороженность и воинственность.
  — Мне нужны гарантии, что Лондон нас в этом поддерживает, — с порога начал Вудроу.
  — Нас — это кого?
  — Тебя и меня.
  — А под Лондоном, я понимаю, подразумевается Пеллегрин.
  — Да. Или что-нибудь изменилось?
  — Насколько мне известно, нет.
  — Изменится?
  — Насколько мне известно, нет.
  — Значит, Пеллегрин нас поддерживает? Так и скажи.
  — О, Бернард всегда поддерживает.
  — Так мы продолжаем или нет?
  — Продолжаем лгать? Ты про это? Разумеется, продолжаем.
  — Тогда почему бы нам не согласовать… что мы должны говорить?
  — Дельная мысль. Не знаю. Будь я набожным человеком, я бы пошел в церковь и молился, молился, молился. Но не все так просто. Женщина мертва. Это одно. Мы живы. Это другое.
  — Значит, скажем им правду?
  — Нет, нет и нет. Господи, да нет же. Память у меня что решето. Ужасно жаль.
  — Ты собираешься сказать им правду?
  — Им? Нет, нет. Никогда. Говнюки.
  — Тогда почему нам не согласовать наши версии?
  — Вот-вот. Почему нет? Действительно. Почему. Ты попал в самую точку, Сэнди. Что нас останавливает?
  — Вернемся к вашему визиту в больницу Ухуру, сэр, — по-деловому начала Лесли.
  — Я думал, что при нашей последней встрече мы все подробно обговорили.
  — Другому визиту. Второму. Чуть позже. Вернее, выполнению обещания.
  — Какого обещания?
  — Которое вы, вероятно, ей дали.
  — О чем вы говорите? Я вас не понимаю.
  А вот Роб очень даже хорошо ее понял. Так и сказал.
  — Мне, кажется, Лесли изъясняется достаточно ясно. Слова у нее не путаются. Складываются в грамматически правильные предложения. Вы встречались с Тессой в больнице второй раз? Примерно через четыре недели после того, как ее выписали? Встречались в приемной послеродовой клиники, где ей назначили консультацию? В записках Арнольда указано, что встречались, а пока неточностей или лжи, при всей нашей невежественности, мы в них не обнаружили.
  «Арнольд, — отметил Вудроу. — Уже не Блюм».
  Сын военного дебатировал сам с собой, в поисках выхода из очередного кризиса, а в памяти прокрутился весь этот эпизод, как фильм, словно в больницу приходил кто-то другой, а он смотрел на происходящее со стороны. Тесса держала в руке матерчатую сумку с деревянными ручками. Он увидел ее впервые, но с того момента сумка эта стала частью образа Тессы, который сформировался у него в голове, когда он увидел ее в больничной палате, кормящей ребенка другой женщины, умирающей на кровати напротив, в то время как ее собственный ребенок лежал в морге. Она почти не накрасилась, подстригла волосы и чем-то напоминала Лесли, которая терпеливо ожидала, когда же он изложит собственную, отредактированную версию. Как и во всей больнице, падающие в окна полосы солнечного света не могли разогнать царящий в залах и коридорах сумрак. Маленькие птички порхали под потолком. Тесса стояла у стены, рядом с дверью в дурно пахнущий кафетерий с оранжевыми пластмассовыми стульями. В полосах света мельтешили люди, но Тессу он заметил сразу. Она держала сумку обеими руками и позой напоминала проституток, которые стояли в подворотнях в те годы, когда он был молод и пуглив. Стена пряталась в тени, потому полосы света до нее не дотягивались. Возможно, поэтому Тесса и выбрала это место.
  — Ты говорил, что выслушаешь меня, когда я наберусь сил, — напоминает она ему низким, хрипловатым голосом, который он едва узнает.
  После визита в больничную палату он видит ее впервые. Видит губы, без помады такие бледные. Видит страсть в ее серых глазах, и его это пугает, как пугает любая страсть, в том числе и собственная.
  — Встреча, о которой вы говорите, — ответил он Робу, игнорируя неумолимый взгляд Лесли, — не носила личного характера. Была сугубо деловой. Тесса заявляла, что в ее распоряжение попали некие документы, которые, при установлении их подлинности, могли иметь большой политический резонанс. Она попросила встретиться с ней в клинике, чтобы она могла передать мне эти документы.
  — Попали от кого?
  — Не от сотрудников посольства. Это все, что я знаю. Возможно, от друзей из агентств, занимающихся гуманитарной помощью.
  — Таких, как Блюм?
  — Не только. Должен добавить, что она не в первый раз сообщала посольству скандальные истории. Это вошло у нее в привычку.
  — Под посольством вы подразумеваете себя?
  — Если вы говорите обо мне как о начальнике «канцелярии», да.
  — Почему она не передала документы через Джастина?
  — По ее твердому убеждению, Джастин не должен был в этом участвовать. Вероятно, он придерживался того же мнения. — «Не слишком ли подробно я все объясняю, — подумал Вудроу. — Может, это тоже ошибка?» — Я ее за это уважал. Откровенно говоря, уважал за любое проявление благородства.
  — Почему она не передала документы Гите?
  — Гита — новенькая, молодая, местная. Она не подходила на роль посыльного.
  — Итак, вы встретились, — резюмировала Лесли. — В больнице. В приемной послеродовой клиники. Не слишком ли бросающееся в глаза место: двое белых среди толпы африканцев?
  «Они там были, — подумал Вудроу, борясь с накатывающей волной паники. — Они заезжали в больницу».
  — Она боялась не африканцев. Белых. Не объясняла почему. Среди африканцев она чувствовала себя в полной безопасности.
  — Она так говорила?
  — Я сделал такой вывод.
  — Из чего? — вырвалось у Роба.
  — Из ее отношения в последние месяцы. После смерти ребенка. Ко мне, к белым. К Блюму. Блюм не мог сделать ничего плохого. Африканец, красавец, врач. Как и Гита, наполовину индианка.
  — Ваша жена знала, что вы встречаетесь с Тессой?
  — Мустафа передал записку моему слуге, тот отдал ее мне.
  — И жене вы не сказали?
  — Я счел нашу встречу конфиденциальной.
  — Почему она вам не позвонила?
  — Моя жена?
  — Тесса.
  — Она не доверяла телефонам посольства. Не без оснований. Мы все не доверяем.
  — Почему она просто не передала документы через Мустафу?
  — Она потребовала от меня определенных гарантий.
  — Почему она не принесла документы сюда? — Роб опять все давил и давил.
  — По причине, которую я уже указал. Она больше не доверяла посольству, не хотела иметь с ним дела, не хотела, чтобы ее видели входящей и выходящей из здания посольства. Вы говорите так, словно она действовала логично. К сожалению, никакой логики в действиях Тессы в последние месяцы ее жизни не просматривалось.
  — А почему не Коулридж? Почему она все время выходила на вас? Вы в больничной палате. Вы в клинике. Неужели она здесь больше никого не знала?
  Вот тут, пусть и на короткий момент, Вудроу объединил силы со своими инквизиторами. «Действительно, почему я? — вопросил он Тессу в приступе жгучей жалости к самому себе. — Потому что твое чертово тщеславие не позволяло тебе отпустить меня. Потому что тебе нравилось слушать, как я обещаю отдать тебе душу, хотя мы оба знали, что в день расплаты я ее не принесу, а ты — не возьмешь. Потому что во мне ты видела ту Англию, которую ненавидела. Потому что я был для тебя ее типичным представителем („только ритуал, никакой веры“ — твои слова). Мы стояли лицом к лицу на расстоянии полуфута, и я никак не мог взять в толк, почему ты одного со мной роста, пока не понял, что вдоль стены идет приступка, на которую ты и взобралась, так же, как другие женщины, чтобы тебя сразу увидел твой мужчина. Наши лица находились на одном уровне и, пусть твое разительно изменилось, для меня вернулось Рождество, я вновь танцевал с тобой и вдыхал запах теплой травы, идущий от твоих волос».
  — Значит, она передала вам документы, — услышал он голос Роба. — О чем в них шла речь?
  «Я беру от тебя конверт и ощущаю, как от прикосновения твоих пальцев по моему телу разлетаются молнии. Ты сознательно разжигаешь во мне это пламя, ты это чувствуешь и ничего не хочешь с этим поделать, ты вновь толкаешь меня через край пропасти, хотя точно знаешь, что никогда не последуешь за мной. Я без пиджака. Ты наблюдаешь за мной, пока я расстегиваю пуговицы рубашки и засовываю конверт под ремень брюк. Ты наблюдаешь, как я застегиваю пуговицы, а меня мучает стыд, словно я только что занимался с тобой любовью. Как истинный дипломат, я предлагаю тебе выпить кофе. Ты отказываешься. Мы стоим лицом друг к другу, словно танцоры, ожидающие, когда вновь зазвучит музыка».
  — Роб спросил вас, какие сведения содержались в документах, — голос Лесли ворвался в раздумья Вудроу.
  — Они могли привести к грандиозному скандалу.
  — Здесь, в Кении?
  — Документы засекречены.
  — Тессой?
  — Что вы такое говорите? Как она могла что-то засекретить?! — рявкнул Вудроу и тут же пожалел о собственной горячности.
  "Ты должен заставить их действовать, убеждаешь ты меня. Твое лицо бледно от страданий и смелости. Ты не забыла о случившейся трагедии. Твои глаза блестят от слез, которые после смерти ребенка могут политься в любую секунду. Твой голос требует, но при этом ласкает и, как всегда, превращает меня в мягкий воск. Нам нужен защитник, Сэнди. Человек, не входящий в наш круг. Занимающий важный пост, способный помочь. Обещай мне. Если я могу довериться тебе, ты можешь довериться мне.
  Вот я и произнес те слова, которые ты хотела услышать. Наверное, в состоянии аффекта. Я верую. В бога. В любовь. В Тессу. Когда мы на сцене вместе, я верую. Могу поклясться в чем угодно, что и делаю всякий раз, когда прихожу к тебе, но и от твоей просьбы отдает театральностью. Ты не можешь не понимать, что в реальной жизни такое невозможно. Обещаю, говорю я, и ты заставляешь меня повторить. Обещаю, обещаю. Люблю тебя и обещаю. И тут же ты целуешь губы, которые вымолвили это постыдное обещание: один поцелуй, чтобы закрыть мне рот и скрепить контракт; одно короткое объятие, чтобы связать меня и дать возможность вдохнуть запах твоих волос".
  — Документы отправлены дипломатической почтой соответствующему заместителю министра в Лондон, — объяснил Вудроу Робу. — На текущий момент они засекречены.
  — Почему?
  — Потому что в них содержались очень серьезные обвинения.
  — Против кого?
  — Извините, ответить не могу.
  — Компании, конкретного человека?
  — Извините.
  — Сколько она передала вам страниц?
  — Пятнадцать, возможно, двадцать. С приложением.
  — Фотографии, иллюстрации?
  — Извините.
  — Магнитофонные записи? Дискеты… отпечатанные признания, заявления?
  — Извините.
  — Какому заместителю министра вы отправили документы?
  — Сэру Бернарду Пеллегрину.
  — Вы оставили себе копию?
  — Наша политика — держать в посольстве минимум важных документов.
  — Осталась у вас копия или нет?
  — Нет.
  — Текст был отпечатан?
  — Кем?
  — Отпечатан или написан от руки?
  — Отпечатан.
  — На чем?
  — Я не специалист по отпечатанным текстам.
  — Его отпечатали на пишущей машинке или на принтере? С компьютера. Вы помните, какой шрифт? Какая гарнитура?
  Вудроу раздраженно повел плечами.
  — Может, курсив? — не унимался Роб.
  — Нет.
  — Или стилизация под почерк?
  — Обычный латинский шрифт.
  — Компьютерный?
  — Да.
  — Хоть это вы помните. Приложение было отпечатано?
  — Вероятно.
  — Тем же шрифтом?
  — Вероятно.
  — Значит, пятнадцать или двадцать страниц, напечатанные обычным латинским шрифтом. Благодарю вас. Лондон отреагировал?
  — Естественно.
  — Ответ вам дал Пеллегрин?
  — Пеллегрин или один из его помощников.
  — И что вам ответили?
  — Ничего не предпринимать.
  — Без объяснения причин? — вопросы сыпались, словно удары.
  — Так называемые доказательства, приведенные в документе, были признаны тенденциозными. Тщательное расследование не привело бы ни к каким результатам и лишь ухудшило бы наши отношения с правительством Кении.
  — Вы познакомили Тессу с ответом: ничего не предпринимать?
  — В общих словах.
  — И что вы ей сказали? — спросила Лесли.
  — Я сказал то, что считал наиболее приемлемым, учитывая ее состояние: смерть ребенка, значимость, которую она придавала документам.
  Лесли выключила диктофон, начала собирать блокноты.
  — То есть сочли, что ложь наиболее приемлема для нее, сэр? По вашему разумению?
  — Лондон взял расследование на себя. Принял определенные меры.
  На какое-то мгновение Вудроу поверил, что допрос закончен. Но Роб придерживался иного мнения.
  — Еще один момент, мистер Вудроу, если вы не возражаете. «Белл, Баркер и Бенджамин». Более известные как «Три Биз» [25].
  На лице Вудроу не дрогнул ни единый мускул.
  — Реклама по всему городу. «Три Биз» работают на Африку". "Жужжат для меня, сладенький! Я люблю «Три Биз». Штаб-квартира на этой же улице. Большое новое стеклянное здание. Выглядит как Далек [26].
  — При чем тут они?
  — Прошлым вечером мы нарисовали профиль компании, не так ли, Лес? Очень любопытная контора, вы, должно быть, об этом и не знаете. Везде у них есть своя доля. Отели, туристические агентства, газеты, страховые компании, банки, месторождения золота, угля, меди, импорт легковых автомобилей, судов, грузовиков… я могу продолжать до бесконечности. Плюс лекарства. «Три Биз» жужжат для вашего здоровья". Этот рекламный щит мы увидели, когда ехали сюда, не так ли, Лес?
  — Совсем рядом с посольством, — подтвердила Лес.
  — И они на короткой ноге с ближайшим окружением Мои, насколько нам известно. Частные самолеты, длинноногие девицы в любом количестве.
  — Полагаю, за этим последует какой-то вывод.
  — Да нет. Мне просто хотелось видеть выражение вашего лица, когда я о них упомянул. Вы доставили мне такое удовольствие. Благодарим вас за ваше долготерпение.
  Лесли все собирала свою сумку. Если судить по ее реакции, она пропускала мужской разговор мимо ушей.
  — Таких, как вы, следует останавливать, — вдруг сказала она, покачав головой. — Вы думаете, что решаете мировые проблемы, но в действительности сами являетесь проблемой для мира.
  — Она говорит, что вы гребаный лжец, — пояснил Роб.
  На этот раз Вудроу не стал провожать их до двери. Остался на своем посту за столом, вслушиваясь в удаляющиеся шаги своих гостей, потом позвонил дежурному и попросил, самым небрежным тоном, сообщить ему, когда эти господа покинут посольство. Узнав, что покинули, незамедлительно направился в кабинет Коулриджа. Он знал, что в данный момент посла на месте нет, потому что с самого утра Коулридж поехал на встречу с министром иностранных дел Кении. Милдрен, расслабившись, с кем-то болтал по внутреннему телефону.
  — Это срочно, — бросил Вудроу, показывая Милдрену, что он, в отличие от секретаря, не тратит рабочее время на пустопорожние разговоры.
  Сев за стол Коулриджа, Вудроу наблюдал, как Милдрен достает из личного сейфа посла белую ромбовидную пластину-ключ и недовольно вставляет ее в телефонный аппарат спецсвязи.
  — С кем хотите поговорить? — с наглостью, свойственной секретарям, спросил Милдрен.
  — Вон отсюда! — ответствовал Вудроу. И, как только за ним закрылась дверь, набрал прямой номер сэра Бернарда Пеллегрина.
  Они сидели на веранде, двое коллег-дипломатов, после плотного обеда наслаждающихся перед сном капелькой коньяка. Глория осталась в гостиной.
  — То, что я сейчас скажу, ужасно, Джастин, — начал Вудроу, — но я вынужден это сказать. Велика вероятность того, что ее изнасиловали. Мне очень, очень жаль. И ее, и тебя.
  И Вудроу действительно сожалел, не мог не сожалеть. По-другому и быть не могло,
  — Конечно, официальных результатов вскрытия еще нет, информация предварительная, — продолжал он, избегая взгляда Джастина. — Но сомнений у них практически нет, — он решил чуть подсластить пилюлю. — Полиция полагает, что теперь у них хотя бы есть мотив. Им это поможет в раскрытии преступления, пусть пока у них нет даже подозреваемых.
  Джастин замер, обеими руками вцепившись в бокал для коньяка, держал его, словно врученный ему кубок.
  — Только вероятность? — наконец вымолвил он. — Это очень странно. Как такое может быть?
  Вудроу и представить себе не мог, что его вновь будут допрашивать, но почему-то, объяснить он не мог, вопросы Джастина порадовали его. В него словно вселился дьявол.
  — Ну, очевидно, они должны спросить себя, не имело ли места обоюдное согласие. Таков порядок.
  — Согласие кого с кем? — в недоумении спросил Джастин.
  — Ну, того… кого они имеют в виду. Не можем же мы брать на себя их обязанности, не так ли?
  — Нет. Не можем. Тебе крепко достается, Сэнди. Вся грязная работа легла на тебя. А теперь, полагаю, нам надо вернуться к Глории. Как благоразумно она поступила, оставив нас вдвоем. Ее светлая английская кожа не выдержала бы контакта с царством африканских насекомых. — Он поднялся, открыл дверь. — Глория, дорогая, мы совсем про тебя забыли.
  Глава 6
  Джастин Куэйл похоронил свою убиенную жену на прекрасном африканском кладбище, которое называлось Лангата, под палисандровым деревом, между ее мертворожденным сыном Гартом и пятилетним мальчиком-кикуйю, за которым приглядывал отлитый из пластмассы коленопреклоненный ангел со щитом. Надпись на щите сообщала о том, что мальчик присоединился к святым. Чуть дальше лежал Горацио Джон Уильяме из Дорсета, покоящийся с богом, у ног Тессы — Миранда К. Соупер, вечно любимая. Но Гарт и маленький африканский мальчик, Гитау Каранджа, стали ее ближайшими соседями. Тесса легла с ними плечом к плечу, как хотел Джастин и чего, затратив немало его денег, добилась Глория. Во время церемонии Джастин стоял отдельно от всех, с могилой Тессы по левую руку, Гарта — по правую. Вудроу и Глория держались в двух шагах позади, хотя раньше все время находились рядом, чтобы поддержать и хоть как-то прикрыть его от репортеров и фотокоров, которые прежде всего старались выполнить профессиональный долг и донести до своих читателей комментарии и фотографии «рогатого» английского дипломата и несостоявшегося отца, убитая жена которого выносила (это уже из таблоидов) ребенка своего африканского любовника. Конечно же, в объективы фотоаппаратов попала и могила Гарта.
  В стороне от четы Вудроу стояла Гита Пирсон, в сари, наклонив голову и в печали сцепив руки перед собой. Позади нее — смертельно бледный Портер Коулридж и его жена Вероника, и Вудроу показалось, что они словно оберегают Гиту, как оберегали бы свою дочь Рози.
  Кладбище Лангата — большой участок высокой травы, красной глины и цветущих декоративных деревьев, одновременно грустных и веселых, расположенный в двух милях от городского центра, вплотную к Кибере, одному из самых больших трущобных районов Найроби. Над жестяными лачугами, налезающими друг на друга и жмущимися к берегу реки, постоянно висит облако дыма и пыли. Население Киберы составляет полмиллиона человек и непрерывно растет. Чего в Кибере хватает, так это мусора: пустых пластиковых бутылок, старой рваной одежды, банановых и апельсиновых шкурок, вылущенных кукурузных початков и прочих отходов, которые город отправляет на свалку. Дорога отделяет кладбище от обшарпанных зданий Кенийского управления по туризму и входных ворот в Найробийский зоопарк. За зоопарком расположен аэропорт Уилсона, старейший в Кении.
  И чета Вудроу, и многие из тех, кто пришел проводить Тессу в последний путь, увидели в спокойствии Джастина не только героизм, но и что-то зловещее. Он, похоже, прощался не только с Тессой, но и с карьерой, с Найроби, с мертворожденным сыном, с прежней жизнью. Об этом свидетельствовало его стремление подойти как можно ближе к краю могилы. И поневоле напрашивалась мысль, что Джастин, которого они знали, по большей части, а то и совсем, уходил вместе с Тессой. Из всех присутствующих на похоронах лишь один человек удостоился особого внимания Вудроу. Не священник, не застывшая, как статуя, Гита Пирсон, не бледный и печальный Портер Коулридж, посол Ее Величества, не фотокоры, отталкивающие друг друга с тем, чтобы найти лучший ракурс, не большезубые английские жены, скорбящие о своей ушедшей сестре, чью судьбу они могли разделить в любой момент, не десяток разъевшихся кенийских полицейских, лениво поправляющих кожаные ремни.
  Киоко. Тот самый мальчик, что сидел на полу в палате Тессы в больнице Ухуру и наблюдал, как умирает его сестра; который десять часов шел от своей деревни, чтобы быть рядом с сестрой в ее последний миг на этом свете; который отшагал еще десять часов, чтобы сегодня быть рядом с Тессой. Джастин и Киоко увидели друг друга одновременно. Их взгляды встретились и долго не расходились. Вудроу заметил, что Киоко был самым молодым из всех, кто пришел на кладбище: Джастин настоятельно просил, чтобы детей на похороны не приводили.
  Похоронный кортеж Тессы медленно прополз мимо белых ворот кладбища. Гигантские кактусы, следы от колес в красной глине, тихие продавцы бананов, воды и мороженого выстроились вдоль тропы к ее могиле. Священник был черен и стар. Вудроу вспомнил, что пожимал ему руку на одной из вечеринок Тессы. Но, пусть священник истово любил Тессу и абсолютно верил в загробную жизнь, не приходилось удивляться тому, что из-за рева городского и воздушного транспорта, не упоминая о других похоронах, духовной музыки, гремящей с грузовиков, голосов других священников, усиленных мегафонами, редкое слово святого человека долетало до слушателей. Вот и Джастин если что и слышал, то не подавал вида. Мрачный, как туча, в темном двубортном костюме, который он надел по этому печальному поводу, он не отрывал взгляда от Киоко. Мальчик, как и Джастин, стоял отдельно от остальных, на длинных, тощих ногах, поникнув головой, с висящими, словно плети, руками.
  Последнее путешествие Тессы оказалось не таким уж гладким, но ни Вудроу, ни Глория, пожалуй, и не хотели, чтобы это событие ничем им не запомнилось. Оба молчаливо полагали, что и здесь не должно обойтись без непредсказуемости, свойственной всей ее жизни. В доме Вудроу в тот день встали рано, хотя причин для раннего подъема не было никаких, разве что Глория глубокой ночью вспомнила об отсутствии у нее темной шляпки. Телефонный звонок на рассвете позволил выяснить, что у Элен их две, но обе в стиле ретро, из двадцатых годов, чем-то напоминающие шлемы летчиков. Глория пожелала взглянуть на одну из них, и вскоре «Мерседес» греческого посольства доставил черную шляпку в пластмассовом контейнере от «Харродза» [27]. Шляпку Глория возвратила, отдав предпочтение черному кружевному шарфу матери, который могла накинуть, как мантилью. В конце концов, указала она, Тесса была наполовину итальянкой.
  — Это же Испания, дорогая, — возразила Элен.
  — Отнюдь, — стояла на своем Глория. — В «Телеграф» написали, что ее мать — тосканская графиня.
  — Я про мантилью, дорогая, — терпеливо поправила ее Элен. — Боюсь, их носят в Испании, а не в Италии.
  — Все равно ее мать была чертовой итальянкой, — фыркнула Глория… чтобы перезвонить через пять минут и извиниться, списав взрыв эмоций на напряжение.
  Потом мальчики Вудроу отправились в школу, сам Вудроу — в посольство, а Джастин, в темном костюме и при галстуке, болтался в столовой, твердя о том, что ему нужны цветы. Не из сада Глории, а из его собственного. Желтые пахучие фризии, которые он выращивал для Тессы круглый год и которые всегда ждали ее в гостиной, когда она возвращалась из поездок. Он хотел, чтобы на гробе Тессы лежали как минимум две дюжины фризии. Дебаты о том, как их добыть, прервал звонок из найробийской газеты, собирающейся опубликовать сообщение о том, что тело Блюма найдено в русле сухой реки в пятидесяти милях к востоку от озера Туркана. Редактор спрашивал, знают ли об этом в посольстве. «Без комментариев!» — рявкнула Глория, швырнув трубку на рычаг. Но разволновалась и никак не могла решить, сказать ли об этом Джастину сразу или после похорон. Несколько успокоил ее звонок от Милдрена, раздавшийся пять минут спустя. Он сказал, что Вудроу сейчас на совещании, а слухи о найденном теле Блюма не подтвердились: тело, которое какие-то сомалийские бандиты хотели продать за десять тысяч долларов, пролежало в песке сто, а может, и тысячу лет, и не затруднит ли ее подозвать к телефону Джастина?
  Глория подвела Джастина к телефону и оставалась рядом, пока он говорил: «Да… Меня это устроит… Вы очень добры… Я, конечно же, успею подготовиться… Нет, благодарю вас… Не надо встречать меня по прибытии (этим он совсем заинтриговал Глорию). Я сам обо всем договорюсь». А положив трубку, Джастин попросил разрешения, очень уж подчеркнуто, учитывая все, что она для него сделала, остаться в столовой одному, чтобы позвонить своему адвокату в Лондон. В последние дни он проделывал подобное дважды, не посвящая Глорию в подробности этих переговоров. Естественно, она тут же выполнила его просьбу, вышла из столовой, чтобы занять место у раздаточного окна на кухне, но обнаружила там убитого горем Мустафу, который по собственной инициативе принес корзину желтых фризий, сорванных в саду Джастина. Обрадованная тем, что у нее появился достойный предлог, Глория вернулась в столовую, надеясь ухватить хотя бы часть разговора, но Джастин, когда она открыла дверь, уже клал трубку на рычаг.
  И внезапно, хотя времени прошло не так уж и много, начался жуткий цейтнот. Глория успела одеться, но не накрасилась, никто ничего не поел, про ленч все как-то забыли, Вудроу ждал на подъездной дорожке в «Фольксвагене», Джастин с охапкой фризий стоял в прихожей, Джума совал всем под нос тарелку с сэндвичами с сыром, а Глория никак не могла решить, завязать ли мантилью под подбородком или набросить концы на плечи, как делала ее мать.
  Устроившись на заднем сиденье минивэна между Джастином и Вудроу, Глория наконец-то призналась себе в том, о чем Элен твердила ей несколько дней: она по уши влюбилась в Джастина. Такого не случалось с ней уже бог знает сколько лет, и сама мысль о его возможном отъезде причиняла жуткую боль. Но, с другой стороны, как Элен и указывала, с отбытием Джастина у нее определенно прояснится в голове и она сможет нормально выполнять супружеские обязанности. А если вдруг возникнет ощущение, что разлука только усиливает тоску, резонно заметила Элен, на этот счет Глория всегда могла что-то предпринять по приезде в Лондон.
  По пути через город Глории показалось, что колдобин на дорогах в последнее время заметно прибавилось, и она очень уж отчетливо ощущала тепло бедра Джастина, прижатого к ее бедру. Поэтому, когда «Фольксваген» остановился у похоронного бюро, в горле Глории уже стоял комок, платочек, который она сжимала в ладони, намок от пота, и она более не знала, с кем прощается, Тессой или Джастином. Дверцы открыли снаружи, Вудроу и Джастин выпрыгнули из кабины, оставив ее на заднем сиденье одну, в компании с Ливингстоном за рулем. «Журналистов нет», — с облегчением отметила она, изо всех сил стараясь взять себя в руки. Или пока нет. Через ветровое стекло она наблюдала, как двое ее мужчин поднимаются по ступеням одноэтажного гранитного здания, в свесах крыши которого чувствовалось влияние тюдоровской эпохи. Джастин, в идеально сшитом костюме, с аккуратно причесанными черными, тронутыми сединой волосами, хотя она никогда не видела его с расческой, сжимая в руках фризии, шагал походкой кавалерийского офицера, чуть выставив правое плечо вперед. «Почему теперь Джастин всегда первый, а Сэнди плетется в кильватере? Почему в последние дни в поведении Сэнди столько раболепия, почему он так похож на вышколенного дворецкого? — печально спрашивала она себя. — Пора и ему купить новый костюм. В этом, из саржи, его могут принять за частного детектива». Они исчезли в холле.
  — Надо подписать бумаги, — командным голосом сообщил ей Сэнди, прежде чем спрыгнуть с заднего сиденья. — Разрешение на предание тела земле и все такое.
  «Почему он вдруг повел себя так, словно мое место на кухне? Или он забыл, что именно я устраивала эти чертовы похороны?» У бокового входа в похоронное бюро собрались одетые в черное носильщики. Ворота открылись, из них выкатился черный катафалк, с надписью «КАТАФАЛК», белыми буквами высотой в фут, на борту. Меж черных пиджаков мелькнули светло-коричневое полированное дерево и желтые фризии, и гроб исчез в чреве катафалка. Должно быть, они скотчем закрепили цветы на крышке, иначе как фризии могли бы удержаться на ней? Джастин все продумал. Катафалк выехал на дорогу, увозя и гроб, и носильщиков. Глория всхлипнула. Потом высморкалась.
  — Это ужасно, мадам, — с переднего сиденья откликнулся Ливингстон. — Просто ужасно.
  — Именно так, Ливингстон, — ответила Глория, довольная тем, что есть с кем перекинуться словом. «Скоро на тебя будут смотреть десятки глаз, женщина, — строго напомнила она себе. — Пора взбодриться и являть собой пример». Задние дверцы раскрылись.
  — Все в порядке, девушка? — спросил Вудроу, усаживаясь рядом. — Они — молодцы, не так ли, Джастин? Такие участливые и настоящие профессионалы.
  «Не смей называть меня девушкой», — в ярости ответила Глория, но не вслух.
  Войдя в церковь Святого Андрея, Вудроу оглядел присутствующих. Бледные Коулриджи, за ними Донохью и его странная жена Мод, которая выглядела как бывшая хористка «Гейети» [28], переживающая не лучшие времена, рядом — Милдрен, он же Милдред, и худосочная блондинка, с которой он, по разговорам, делил квартиру. Присутствовали, разумеется, чуть ли не в полном составе и члены «Мутайга-клаб». По другую сторону прохода Вудроу увидел десант сотрудников «Мировой продовольственной программы» и еще один, африканских женщин, частью в шляпках, частью в джинсах, но все с воинственным блеском в глазах, фирменным знаком радикальных друзей Тессы. За ними стояла горстка печальных молодых людей и женщин, первые — с ухоженной трехдневной щетиной, вторые с покрытыми головами. Вудроу, после короткого раздумья, пришел к выводу, что они работали в той же бельгийской организации, что и Блюм. «Появятся ли они здесь неделю спустя, когда будут отпевать Блюма», — со злостью подумал он. К ним же жались слуги Куэйлов, незаконным путем проникшие в Кению. Мустафа, Эсмеральда из Южного Судана, однорукий угандиец, имени которого Вудроу не знал. А в первом ряду, горой возвышаясь над своим субтильным маленьким мужем, стояла разряженная, с волосами морковного цвета, «дорогая Элен», сверкающая бабушкиными драгоценностями.
  — Как, по-твоему, дорогая, надевать мне драгоценности или это будет чересчур? — пожелала она узнать у Глории в восемь утра. Та, не без злорадства, посоветовала не скромничать.
  — На других женщинах, честно, Эл, они бы, возможно, не смотрелись, но к твоим волосам, дорогая, очень даже пойдут.
  «И ни одного полицейского, — с удовлетворением отметил Вудроу, — ни кенийского, ни английского. Бернард Пеллегрин дернул за нужные ниточки? Скорее да, чем нет».
  Вудроу бросил еще один взгляд на Коулриджа. На его смертельно бледное, искаженное мукой лицо. Вспомнил их странный разговор в резиденции посла, в прошлую субботу, мысленно обругал за нерешительность и ханжество.
  Посмотрел на гроб Тессы перед алтарем, украшенный желтыми фризиями Джастина. Глаза наполнились слезами, которые волевым усилием тут же были осушены. Орган играл Nunc dimittis! [29], Глория пела, четко выводя каждое слово. "Вечерняя молитва в ее частной школе, — подумал Вудроу. — Или в моей, — он в равной мере ненавидел оба заведения. — Сэнди и Глория, рожденные несвободными. Разница лишь в том, что я это знаю, а она — нет. «Господь ныне разрешает тебе, Его слуге, уйти с миром». Иногда мне хочется именно этого. Уйти и не возвращаться. Но где обрести этот мир? — Взгляд его вновь вернулся к гробу. — Я тебя любил. Насколько легче теперь это сказать, в прошедшем времени. Я тебя любил. Я был контролируемым выродком, который не мог контролировать себя сам, на что ты мне и раскрыла глаза. А теперь посмотри, что произошло с тобой. Прикинь, почему это произошло с тобой.
  Нет, я никогда не слышал о Лорбире. Я не знаю длинноногой венгерской красавицы по фамилии Ковач, и больше не стану прислушиваться к безрассудным, бездоказательным версиям, которые, как церковные колокола, гудят в моей голове, и теперь меня абсолютно не интересуют смуглые плечи хрупкой, одетой в сари Гиты Пирсон. Одно я знаю точно: после тебя никому не будет дано узнать, какой робкий ребенок обитает в теле солдата".
  Чтобы отвлечься, Вудроу принялся изучать церковные витражи. Святые мужского пола, все белые, никаких Блюмов. Тесса пришла бы в ярость. Мемориальный витраж: белый мальчик в матросском костюмчике в окружении с обожанием смотрящих на него обитателей джунглей. «Хорошая гиена чует кровь за десять километров». Опять к глазам подступили слезы. Вудроу сосредоточил все внимание на стареньком святом Андрее, очень похожем на Макферсона, хозяина гостиницы, в которой они жили, когда возили мальчиков на Лох-О, половить лосося. Яростный шотландский взгляд, рыжеватая шотландская борода. «Что они о нас думают? — он обежал взглядом черные лица. — И что, по нашему разумению, делаем здесь мы, молясь нашему белому английскому богу и нашему белому шотландскому святому, одновременно превратив эту страну в испытательный полигон для высококлассных авантюристов?»
  «Лично я пытаюсь что-то изменить», — ответила ты, когда я игриво задал тебе этот вопрос на танцевальной площадке «Мутайг-клаб». Но ты не просто ответила на вопрос, ты попыталась использовать его против меня. «А что делаете здесь вы, мистер Вудроу?» — пожелала знать ты. Оркестр играл очень громко, и нам приходилось прижиматься друг к другу, чтобы расслышать друг друга. Да, говорили твои груди, да, говорили твои глаза, когда я решался взглянуть в них. Да, говорили твои бедра, покачивающиеся под моей рукой. Ты можешь взглянуть и на них, насладиться ими. Многие мужчины наслаждались, незачем тебе ходить в исключениях.
  «В основном помогаю кенийцам сберегать то, что мы же и дали», — прокричал я, перекрывая музыку, и почувствовал, как твое тело напряглось и отпрянуло еще до того, как я закончил фразу.
  «Мы ничего им не дали! Они все взяли! Силой! Мы ничего им не дали… ничего!»
  Вудроу резко обернулся. Как и Глория. Как и по другую сторону прохода Коулриджи. Снаружи донесся крик, послышался удар чем-то тяжелым, зазвенело разбитое стекло. Через открытую дверь Вудроу увидел, как два перепуганных церковных служки в черных костюмах закрывают ворота во двор, а полицейские в касках, с дубинками в руках образуют кордон. На улице, где собрались студенты, горело дерево, а два автомобиля лежали на крыше, колесами вверх. Перепуганные водители и пассажиры не решались вылезти из кабин. Поощряемые толпой, десятка полтора девушек и юношей облепили сверкающий черный лимузин «Вольво», на таком же ездил Вудроу. Общими усилиями приподняли его, завалили сначала набок, а потом, с громким «бам», на крышу. Вот тут полиция перешла в наступление. Если и ждала сигнала, то он поступил. Секундой раньше полицейские стояли, как изваяния, а тут рванулись вперед, останавливаясь лишь на пару мгновений, чтобы угостить еще несколькими ударами дубинок тех, кого им уже удалось сбить с ног. Подкатил броневик, в кузов покидали с полдюжины окровавленных тел.
  — Университет — это пороховая бочка, старина, — объяснил Донохью, когда Вудроу поинтересовался его мнением. — В грантах отказано, преподаватели не получают жалованья, должности отдают богатым и глупым, общежития и аудитории переполнены, туалеты заколочены, двери сорваны с петель, вероятность пожара огромная, потому что еду они готовят на кострах, которые разжигают в коридорах. Нет света, при котором можно читать, нет книг, по которым можно учиться. Бедных студентов вышвыривают на улицу, потому что государство приватизирует систему высшего образования, ни с кем не советуясь, и образование становится доступным только для богатых, плюс результаты экзаменов покупаются, а студентам настоятельно рекомендуют получать образование за рубежом. Да еще вчера полиция убила пару студентов, а их друзьям, по какой-то причине, это определенно не понравилось. Есть еще вопросы?
  Церковные ворота опять открылись, заиграл орган. Служба возобновилась.
  На кладбище властвовала жара. Старый священник замолчал, но шум не стихал, а солнце по-прежнему жарило немилосердно. По одну сторону мощный динамик обрушивал рок-версию «Аве Марии» на группу черных монашек в серых рясах. По другую — футбольная команда прощалась с одним из игроков. А в аэропорту Уилсона в этот день проходили какие-то соревнования: маленькие, ярко окрашенные самолетики взлетали каждые двадцать секунд и выписывали в небе фигуры высшего пилотажа. Старик-священник опустил молитвенник. Носильщики шагнули к гробу. Взялись за него. Джастин, по-прежнему стоявший один, вроде бы пошатнулся. Вудроу уже шагнул вперед, чтобы поддержать его, но Глория ухватила его за рукав затянутой в перчатку рукой.
  — Он хочет побыть с ней наедине, идиот, — прошипела она сквозь слезы.
  Пресса такой тактичности не проявила. То был снимок, которого они все ждали: черные носильщики, которые опускают гроб с убитой белой женщиной в африканскую землю, и наблюдающий за этим муж, которому она наставляла рога. Мужчина с изрытым оспинами лицом, короткой стрижкой и фотоаппаратами на пузе протянул Джастину садовый совок с землей, надеясь заснять вдовца, бросающего землю на гроб. Джастин отвел его руку. При этом его взгляд упал на двух оборванцев, которые подкатили деревянную тачку к краю могилы. В тачке бултыхался цементный раствор.
  — Будьте любезны сказать, что вы тут делаете? — спросил он таким резким голосом, что все повернулись к нему. — Не затруднит кого-нибудь выяснить у этих господ, зачем они привезли сюда цемент? Сэнди, пожалуйста, мне нужен переводчик.
  Забыв о Глории, Вудроу, генеральский сын, быстро подошел к Джастину. Тут же рядом оказалась Шейла, подчиненная Донохью. Обменялась несколькими фразами с оборванцами. Повернулась к Джастину.
  — Они говорят, что делают это для всех богатых, Джастин.
  — Делают что? Я тебя не понимаю. Пожалуйста, объясни.
  — Цемент. Препятствует грабителям, которые разрывают могилы. Богатых хоронят с обручальными кольцами и в красивой одежде. Вазунгу — лакомый кусок. Они говорят, что залитые цементом гробы не вскрывают.
  — Кто научил их это делать?
  — Никто. Их услуги стоят пять тысяч шиллингов.
  — Пожалуйста, пусть они уйдут. Попроси их об этом, Шейла, только вежливо. Мне не нужны их услуги, и я не собираюсь платить им деньги. Пусть забирают свою тачку и уходят, — а потом, возможно, не доверяя Шейле, не будучи уверенным, что она донесет до них точный смысл его слов, подошел к самой могиле, встал между ее краем и тачкой и, как Моисей, простер руку, указывая куда-то за головы собравшихся проводить Тессу в последний путь. — Пожалуйста, уходите, — приказал он. — Немедленно. Благодарю вас.
  Люди расступились, освобождая тропу, указанную простертой рукой Джастина. Оборванцы покатили по ней тачку. Джастин наблюдал, пока они не скрылись из виду. В жарком мареве могло показаться, что уходят они прямо в бездонное небо. Джастин развернулся, обвел взглядом репортеров.
  — Буду вам очень признателен, если вы уйдете. Вы были очень добры. Благодарю вас. Прощайте.
  Без возражений, к удивлению остальных, репортеры убрали фотоаппараты и блокноты и ретировались, бормоча: «До встречи, Джастин». Он же вновь встал в изголовье могилы. И тут же к могиле протиснулись африканские женщины, образовав полукруг в ногах. Все, как одна, в платьях в синий цветочек с гофрированной юбкой и наброшенном на волосы шарфе из того же материала. По отдельности они казались бы инородным телом, вместе — неотъемлемой частью общества. Они запели, поначалу очень тихо. Никто не руководил ими, не обеспечивал музыкального сопровождения, многие плакали, но они не позволяли слезам отражаться на голосах. Пели они в лад, на английском и суахили, голоса набирали силу: «Kwa heri, Tessa… Тесса, наша подруга, прощай… Ты пришла к нам, мама Тесса, маленькая мама, ты отдала нам свое сердце… Kwa heri, Tessa, прощай».
  — Откуда они, черт побери, взялись? — спросил он Глорию, едва разжимая губы.
  — Оттуда, — пробормотала Глория, мотнув головой в сторону Киберы.
  Пение продолжалось, пока гроб опускали в могилу. Джастин не отрывал от него глаз. Его передернуло, когда гроб стукнулся о дно, еще передернуло, когда на гроб упала первая лопата земли, а вторая угодила прямо на фризии, запачкав нежные лепестки. Раздался резкий вскрик, словно скрипнули ржавые петли открывшейся двери, Вудроу успел повернуть голову, чтобы увидеть, как Гита Пирсон медленно опускается на колени, ложится на землю, закрыв лицо руками, а потом вновь поднимается, опираясь на руку Вероники Коулридж, и застывает, как все остальные скорбящие.
  Позвал Джастин Киоко? Или Киоко проявил инициативу? Легкий, как тень, он проскользнул к Джастину и, не стыдясь проявления эмоций, взял его за руку. Сквозь пелену слез Глория видела, как переплелись их пальцы, белые и черные. Соединившись, лишившийся жены муж и потерявший сестру брат наблюдали, как гроб Тессы исчезает под слоем земли.
  В тот же вечер Джастин покинул Найроби. Вудроу, навечно обидев Глорию, не сказал ей ни слова. Распорядившись накрыть обеденный стол на троих, Глория собственноручно открыла бутылку бордо и поставила в духовку утку, чтобы поднять всем настроение. Услышала шаги в холле, довольно улыбнулась, предположив, что Джастин решил пропустить стаканчик перед обедом, на пару с ней, пока Сэнди наверху читал мальчикам детскую книгу. И внезапно он возник перед ней, в компании саквояжа «гладстон» и большого серого чемодана, который ему принес Мустафа, с плащом, переброшенным через руку, и дорожной сумкой на плече, с тем чтобы передать ей ключ от винного погреба.
  — Но, Джастин, ты же не уезжаешь?
  — Ты была ко мне бесконечно добра, Глория. Просто не знаю, как мне тебя за все отблагодарить.
  — Извини, дорогая, — радостно воскликнул Вудроу, слетая с лестницы. — К сожалению, пришлось подпустить секретности. Хотелось обойтись без сплетен слуг. Иначе ничего не выходило.
  В этот самый момент звякнул дверной звонок, вошел Ливингстон, прибывший на красном «Пежо», который занял у друга, чтобы не ехать в аэропорт на автомобиле с такими приметными дипломатическими номерами. И с переднего пассажирского сиденья появился опухший от слез Мустафа.
  — Но мы должны поехать с тобой, Джастин! Мы должны тебя проводить! Я настаиваю! Я должна подарить тебе одну из моих акварелей! А кто будет встречать тебя по прилете? — Глория чуть не плакала. — Не можем же мы вот так выставить тебя из дома на ночь глядя… дорогой!…
  Вроде бы «дорогой» относилось к Вудроу, но где-то, должно быть, включало и Джастина, потому что слово это она промямлила, а потом разразилась-таки слезами, последний раз за этот длинный и слезливый день. Всхлипывая, прижалась к груди Джастина, вцепилась пальцами в спину: «О не уезжай, о пожалуйста, о Джастин». Она пробормотала что-то еще, уже совершенно неразборчиво, потом оттолкнулась от Джастина, локтем отодвинула мужа с дороги, взлетела по лестнице, метнулась в спальню и с треском захлопнула дверь.
  — Немного переволновалась, — с улыбкой объяснил Вудроу.
  — Как все мы, — Джастин крепко пожал протянутую руку Вудроу. — Еще раз спасибо тебе за все, Сэнди.
  — Будем держаться на связи.
  — Обязательно.
  — Ты действительно не хочешь, чтобы тебя встречали? Они рвутся в бой.
  — Действительно, большое тебе спасибо. Адвокаты Тессы все организуют.
  Минуту спустя Джастин уже спускался по ступеням к красному «Пежо». Мустафа нес «гладстон», Ливингстон — серый чемодан.
  — Я оставил конверты для вас всех у мистера Вудроу, — по пути сказал Джастин Мустафе. — А вот это ты должен передать лично Гите Пирсон. И ты знаешь, что значит «лично».
  — Мы знаем, что вы всегда будете хорошим человеком, господин, — пророчески ответил Мустафа, убирая конверт во внутренний карман пиджака. Но в голосе слышалось осуждение: отъезда из Африки Мустафа никак не одобрял.
  В аэропорту, несмотря на недавнюю реконструкцию, царил хаос. Уставшие от путешествий, обожженные солнцем туристы выстроились в длинные очереди, следуя указаниям своих гидов, и лихорадочно пропихивали громадные рюкзаки через рентгеновские установки. Клерков ставил в тупик едва ли не каждый билет, и они с кем-то связывались по телефону. Противоречивые объявления по громкой связи сеяли панику, спокойствие сохраняли только носильщики и полицейские. Но Вудроу все устроил. Едва Джастин вылез из автомобиля, как представитель «Бритиш эруэйз» препроводил его в маленький кабинет, подальше от лишних глаз.
  — Я бы хотел, чтобы мои друзья пошли со мной, пожалуйста, — попросил Джастин.
  — Нет проблем.
  В кабинетике, с Ливингстоном и Мустафой за спиной, он получил посадочный талон на имя Альфреда Брауна. Тут же на серый чемодан навесили соответствующую бирку.
  — Это я возьму с собой, — указав на саквояж, объявил Джастин, не допускающим возражений голосом.
  Представитель «Бритиш эруэйз», светловолосый новозеландец, приподнял «гладстон», прикидывая вес, хмыкнул.
  — Столовое серебро, сэр?
  — Моего хозяина, — ответил Джастин, показывая, что принимает шутку, но свое решение не изменит.
  — Если вы можете нести его, сэр, мы тоже сможем, — блондин вернул ему саквояж. — Хорошего вам полета, мистер Браун. Если не возражаете, мы проведем вас через коридор для прибывающих пассажиров.
  — Вы очень добры.
  Повернувшись, чтобы попрощаться, Джастин крепко пожал обе огромные руки Ливингстона. Мустафа от волнения не нашел в себе сил прикоснуться к Джастину. Как всегда молчаливый, он выскользнул из кабинета. С «гладстоном» в руке, следом за провожатым, Джастин вошел в коридор для прибывающих пассажиров, чтобы наткнуться на гигантскую, двадцать футов в высоту и пять в ширину, грудастую женщину неопределенной национальности и расы, которая улыбалась ему со стены. Других рекламных плакатов в коридоре не было. Женщину обрядили в униформу медсестры, на каждом ее плече сверкали по три золотых пчелы. Еще три украшали нагрудный карман, и она предлагала поднос с фармакологическими деликатесами многонациональной семье счастливых детей и их родителей. Каждый из них мог найти на подносе что-то по душе: для отца — бутылки золотисто-коричневого лекарства, очень смахивающего на виски, для детей — покрытые шоколадом таблетки, а для мамаши — средства ухода за телом, с изображением обнаженной богини, тянущейся к солнцу. По верху и по низу плаката яркие буквы сообщали всем, у кого есть глаза, из чьих рук счастливая семейка могла получить все это великолепие:
  ТРИ БИЗ ЖУЖЖИМ РАДИ ЗДОРОВЬЯ АФРИКИ.
  Джастин не мог оторвать глаз от плаката.
  Точно так же, как раньше не могла оторвать от него глаз Тесса.
  Глядя на плакат, Джастин вдруг услышал справа от себя ее игриво-возмущенный голос…
  Уставшие после длительного перелета, нагруженные пакетами с покупками, сделанными в последние минуты перед посадкой в самолет, они только что прибыли из Лондона. И он, и Тесса прилетели в Африку впервые. Кения… вся Африка… дожидалась, чтобы раскрыть им свои объятия. Но именно этот постер приковал внимание Тессы.
  — Джастин, посмотри! Ты не видишь.
  — Как это не вижу? Разумеется, вижу.
  — Они украли наших чертовых пчел! Кто-то полагает себя Наполеоном. Какое бесстыдство! Это отвратительно. Ты должен с этим что-то сделать!
  Спорить не приходилось. Да, бесстыдство, да, отвратительно, но весело. Три наполеоновские пчелки, символы его славы, гордость любимого Тессой острова Эльба, где великий человек отбывал свою первую ссылку, депортировали в Кению и продали в коммерческое рабство…
  Глядя на тот же постер, Джастин мог только изумляться бесстыдству совпадений, с которыми приходится сталкиваться по жизни.
  Глава 7
  Застыв в кресле салона первого класса с саквояжем «гладстон» в полке над головой, Джастин Куэйл смотрел сквозь свое отражение на черноту открывающегося за иллюминатором космоса. Свободен. Его не помиловали, не примирили с жизнью, он не мог найти покоя, решить, как жить дальше. Его мучили кошмары, в которых она умирала, а потом, просыпаясь, он осознавал, что она таки умерла. Никуда не ушла вина оставшегося в живых. Никуда не делась злость на Арнольда. Но он обрел свободу, дающую право скорбеть по Тессе, как ему того хотелось. Он освободился из своей ужасной камеры. От тюремщиков, которых давно уже презирал. От необходимости кружить по комнате, как заключенный, сходя с ума от распирающих голову мыслей и убожества окружающей обстановки. От необходимости заглушать собственный голос, вновь и вновь задавая себе молчаливый вопрос: «Почему?» Освободился от тех постыдных моментов, когда усталость и внутренняя опустошенность едва не подводили к мысли, что ему на все глубоко наплевать, что женитьба эта с самого начала отдавала безумием и надо благодарить судьбу за то, что все уже в прошлом. И если горе, как он где-то прочитал, есть разновидность праздности, тогда он обрел свободу от праздности, которой и являлось его горе.
  В прошлом остались и допросы полиции, когда Джастин, сам того не подозревая, вышел на авансцену и в безупречно составленных и произнесенных на отличном английском предложениях выложил удивленным следователям свои подозрения, во всяком случае, многие из них. А поначалу следователи обвинили в убийстве его самого.
  — Нам не дает покоя одна версия, Джастин, — в голосе Лесли слышатся извиняющиеся нотки, — и мы считаем необходимым сразу внести ясность, хотя и понимаем, что причиним вам боль. Версия эта называется «любовный треугольник». Вы — ревнивый муж и прибегли к помощи наемных убийц, чтобы те убили вашу жену и ее любовника где-нибудь подальше от вас, тем самым гарантируя ваше алиби. Вы приказали убить их из ревности. А потом тело Арнольда Блюма вытащили из джипа и спрятали, чтобы мы подумали, что убийца — Блюм, а не вы. В озере Туркана полно крокодилов, так что избавиться от тела Арнольда — пара пустяков. Плюс светящее вам очень неплохое наследство, вот и второй, не менее важный мотив.
  Они не сводят с него глаз, он это заметил, в надежде увидеть признаки вины или невиновности, ярости или отчаяния, признаки чего угодно, но усилия их пропадают даром, потому что, в отличие от Вудроу, Джастин поначалу никак не реагирует на слова Лесли. Сидит печальный, задумчивый, ушедший в себя, на стуле Вудроу, упираясь в стол подушечками пальцев, словно только что сыграл какое-то музыкальное произведение и теперь слушает, как тают последние звуки. Обвинение Лесли не находит ответной реакции в его внутреннем мире.
  — Насколько я понял из того немногого, что сообщил мне Вудроу о ходе вашего расследования, — отвечает Джастин, более похожий на теоретика, чем на скорбящего мужа, — ранее вы исходили из того, что это случайное убийство — не спланированное заранее.
  — Вудроу битком набит дерьмом, — говорит Роб, очень тихо, чтобы его слова не долетели до ушей хозяйки.
  Диктофона на столе еще нет. Блокноты лежат в сумке Лесли. Никто никуда не торопится, разговор неформальный. Глория принесла поднос с чаем и, рассказав о недавних шалостях ее бультерьера, с неохотой удалилась.
  — Мы нашли следы второго автомобиля, припаркованного в пяти милях от места преступления, — объясняет Лесли. — Он стоял в ложбине к юго-западу. Мы нашли масляное пятно и остатки костра. — Джастин мигает, словно дневной свет слишком ярок, потом кивает, чтобы показать, что внимательно слушает. — Плюс свежезарытые бутылки из-под пива и окурки, — продолжает она, вводя Джастина в курс дела. — Когда джип Тессы проехал мимо, таинственный автомобиль сел к ним на хвост. Потом они поравнялись. Одно из передних колес джипа Тессы прострелено выстрелом из охотничьего ружья. Так что теперь не приходится говорить о случайном убийстве.
  — Больше похоже на корпоративное убийство, как мы любим их называть, — добавляет Роб. — Спланированное и выполненное нанятыми профессионалами по приказу неизвестного человека или группы людей. Того или тех, кто знал о планах Тессы и познакомил с ними убийц.
  — А изнасилование? — осведомляется Джастин, изображая безразличие, не отрывая глаз от сцепленных пальцев.
  — Для отвода глаз или случайное, — чеканит Роб. — Убийцы сделали это намеренно или потеряли голову.
  — То есть мы вновь возвращаемся к мотиву, Джастин, — говорит Лесли.
  — Вашему мотиву, — уточняет Роб. — Если вы не предложите лучшую идею.
  Их взгляды нацелены на Джастина, как камеры, с двух сторон, но Джастин не воспринимает их взгляды, как чуть раньше не воспринимал намеки. Лесли опускает руку к своей полезной во всех отношениях сумке, доя того чтобы выудить диктофон, но в последний момент меняет решение. Рука замирает в нерешительности, тогда как все остальные части ее тела нацелены на Джастина, человека, речь которого состоит из безупречно правильных предложений. С его губ как раз срывается очередная их порция.
  — Но, видите ли, я не знаю никаких наемных убийц, — возражает он, указывая на явный недочет в их рассуждениях, всматривается в их глаза. — Я никого не нанимал, никого не инструктировал. Я не имел ничего общего с убийцей моей жены. В смысле подготовки ее убийства. Я этого не хотел, я этого не готовил, — голос подрагивает. — Я безмерно сожалею о случившемся.
  И высказано это столь категорично, что на мгновение полицейские вроде бы и не знают, как продолжить разговор, поэтому предпочитают смотреть на акварели Глории, на которых изображен Сингапур. Они развешены над каминной доской, каждая оценена в 199 фунтов, изображает чистенькое небо, пальму, стаю птиц, с ее именем и датой, столь любимой коллекционерами.
  Наконец Роб, со свойственной его возрасту решительностью, вскидывает длинную голову и выпаливает: «То есть вы не имели ничего против того, что ваша жена и Блюм спали вместе? Многие мужья в подобной ситуации выказывают недовольство» — и замолкает, в надежде, что сейчас Джастин оправдает его ожидания, поведет себя, как, по разумению Роба, полагалось вести себя обманутому мужу: заплачет, покраснеет, разъярится, вспоминая собственную неадекватность или насмешки друзей. Если так, то Джастин его разочаровывает.
  — Это не имело никакого значения, — говорит он так уверенно, что удивляется сам, выпрямляется, огладывается, словно доя того, чтобы посмотреть, кто это высказался не по чину, и отчитать нарушителя. — Это имело значение для газет. Возможно, имеет для вас. Но для меня — нет, ни тогда, ни теперь.
  — А что же тогда имеет значение? — вопрошает Роб.
  — Я ее подвел.
  — Как? О чем вы? — Мужской смешок. — Не о том, что не оправдали ее надежд в спальне, не так ли? Джастин качает головой.
  — Устранившись, — голос его опускается до шепота. — Позволив ей все делать в одиночку. В мыслях уйдя от нее. Заключив с ней вечный контракт. На который мне не следовало идти. Да и ей тоже.
  — Что за контракт? — елейным голоском спрашивает Лесли, компенсируя грубость Роба.
  — Она следует своей совести. Я остаюсь на своей работе. Это совместить невозможно. Нечего было и пытаться. Я словно посылал ее в церковь, предлагая молиться за нас обоих. Я словно проводил в доме разделительную линию и говорил: «Увидимся в постели».
  Не смущаясь откровенностью таких признаний, подразумевающих дни и ночи самобичевания, Роб продолжает напирать на него. На его мрачном лице написана все та же усмешка, круглый, приоткрытый рот напоминает дуло ружья большого калибра. Но Лесли сегодня быстрее Роба. Женщина в ней бодрствует и улавливает звуки, которые не слышит агрессивное мужское ухо Роба. Роб поворачивается к ней, испрашивая какого-то разрешения: возможно, вновь на вопросы об Арнольде Блюме, а может, совсем на другие вопросы, которые позволят изобличить в Джастине убийцу. Но Лесли качает головой, отводит руку от сумки, поглаживает ею воздух, как бы говоря: «Медленнее, медленнее, не гони».
  — Как вы вообще оказались вместе? — спрашивает она Джастина, словно в разговоре со случайным попутчиком в долгой поездке.
  Это идеальный маневр: предложить ему внимательное женское ухо и понимание незнакомца, положить конец противостоянию, увести его с нынешнего поля битвы на мирные луга прошлого. И маневр удачный. Напряжение покидает Джастина, он прикрывает глаза и начинает озвучивать воспоминания, те самые, что многократно прокручивались у него в голове после того, как пришла весть об убийстве Тессы.
  — Так когда, по-вашему, мистер Куэйл, государство уже не является государством? — медовым голоском спросила Тесса четыре года тому назад, в Кембридже, в старой чердачной аудитории, меж колонн пыльного солнечного света, спускающихся из фонарей на крыше. То были первые слова, которые она адресовала ему, и они вызвали взрыв смеха у пятидесяти адвокатов, записавшихся, как и Тесса, на двухнедельный летний курс «Закон и государственное управление обществом». Джастин повторяет их. А причину того, что он, в сером фланелевом костюме-тройке от Хейуарда, оказался на возвышении, один, сжимая обеими руками кафедру, объясняет он Лесли и Робу, сидя в столовой Вудроу с тюдоровскими окнами, следовало искать в его прошлой жизни. "Куэйл справится! — воскликнул кто-то из помощников постоянного заместителя министра [30], поздно вечером, за одиннадцать часов до начала лекции. — Соедините меня с Куэйлом!" Куэйлом — убежденным холостяком, имел он в виду, Куэйлом — стареющей отрадой дебютанток, последним представителем вымирающей, слава тебе, господи, породы, только что вернувшимся из кровавой Боснии и получившим назначение в Африку, но еще не отправленным туда. Куэйлом — резервным мужчиной, которого следовало звать, если случается устраивать обед и вдруг выясняется, что одна дама остается без пары, с идеальными манерами, возможно, геем, только последним он никогда не был, о чем достоверно знали некоторые из симпатичных жен, пусть они и не распространялись об этом.
  «Джастин, это ты? Хаггарти. Ты учился в колледже на пару лет раньше меня. Послушай, завтра ПЗМ должен выступить в Кембридже перед группой честолюбивых адвокатов, да только у него не получится. Через час он вылетает в Вашингтон…»
  И Джастин, свой парень, конечно же, не может не помочь: «Ну, если текст уже написан, я полагаю… Если текст нужно только прочитать…»
  Дальнейшее Хаггарти не интересует.
  — Его машина и шофер будут у твоего дома ровно в девять, ни минутой позже. Лекция — туфта. Он написал ее сам. Сможешь ознакомиться по пути. Джастин, ты меня крепко выручил.
  Вот так он, итонская палочка-выручалочка, прочитал самую скучную лекцию на свете, напыщенную и многословную, как и ее автор, расслабляющийся сейчас в роскошных апартаментах ПЗМ в Вашингтоне, округ Колумбия. Ему и в голову не приходило, что придется отвечать на вопросы, но, когда Тесса задала свой, у Джастина не возникло и мысли о том, чтобы оставить его без ответа. Она сидела в геометрическом центре аудитории. Когда Джастин нашел Тессу взглядом, ему показалось, что ее коллеги, из уважения к красоте женщины, оставили вокруг нее пустое пространство. Высокая стойка-воротник белой, словно у хористки, блузы, поднималась под самый подбородок. Бледностью и худобой, чуть ли не до прозрачности, Тесса напоминала бездомного ребенка. В падающих из фонарей колоннах солнечного света ее черные волосы так сверкали, что поначалу он не мог целиком разглядеть лицо. Видел разве что широкий бледный лоб, пару больших серьезных глаз да волевой подбородок бойца. Но на подбородок обратил внимание позже. Пока же ему явился ангел. Только он еще не знал, правда, сие недолго оставалось тайной, что ангел этот с дубиной.
  — Ну… полагаю, на ваш вопрос можно ответить следующим образом… — начал Джастин, -…и, пожалуйста, поправьте меня, если вы придерживаетесь иного мнения, — он перебросил мостик и через возрастную пропасть, и пропасть между полами, одновременно вновь обретая вдруг утраченное красноречие. — Государство перестает быть таковым, когда перестает выполнять возложенные на него основные обязанности. А что думаете по этому поводу вы?
  — Какие обязанности вы подразумеваете под основными? — ответила вопросом на вопрос ангел, она же бездомный ребенок.
  — Ну… — Джастин не очень-то понимал, куда может привести эта дискуссия, а потому проявлял присущую дипломату осторожность. — Ну… — Итонский указательный палец коснулся тронутого сединой виска, вновь опустился. — Я мог бы сказать, что в наши дни, сугубо приблизительно, разумеется, к характеристикам цивилизованного государства можно отнести свободные выборы, э… охрану жизни и собственности, гм-м-м… правосудие, здравоохранение и образование для всех, во всяком случае, на определенном уровне… потом, поддержание действенной административной инфраструктуры, дорог, транспорта, канализации, et cetera [31] и… что там еще… ага, сбор налогов. Если государство не может выполнить хотя бы перечисленные выше функции, тогда можно сказать, что социальный контракт, заключенный между ним и гражданами, под угрозой, и, если он будет нарушен государством, значит, это рухнувшее государство, как мы говорим в эти дни. Негосударство, — шутка. — Экс-государство, — еще шутка, но опять никто не рассмеялся. — Я ответил на ваш вопрос?
  Он надеялся, что ангелу потребуется какое-то время, чтобы обдумать столь глубокомысленный ответ, но, едва он закрыл рот, как Тесса ударила вновь:
  — Можете вы представить себе ситуацию, когда вы лично почувствуете насущную потребность подрывать государство?
  — Я лично? В этой стране? О боже, разумеется, нет, — ответил Джастин, шокированный вопросом. — Во всяком случае, сейчас, когда я только что вернулся домой, — и услышал пренебрежительный смех аудитории, принявшей сторону Тессы.
  — Ни при каких обстоятельствах?
  — Я и представить себе не могу, что такое возможно.
  — А как насчет других стран?
  — Но я не являюсь гражданином других стран, не так ли? — Опять смех, более благожелательный. — Поверьте мне, говорить даже за одну страну — нелегкий труд. — Смех, совсем добродушный. — А уж за несколько, как мне представляется, никому не под силу.
  Тесса и тут не дала ему передышки.
  — А надо ли быть гражданином страны, чтобы судить о тамошнем государстве? Вы ведете переговоры с другими странами, не так ли? Вы заключаете с ними договоры. Вы узакониваете их через торговое партнерство. Вы говорите нам, что существует один этический стандарт для этой страны и другой — для остальных? Вы говорите нам именно это, не так ли?
  Джастин поначалу смутился, потом разозлился. Он вспомнил, поздновато, конечно, что еще не отошел от стресса, вызванного пребыванием в залитой кровью Боснии, и теоретически находится на отдыхе. Он знал, что следующей точкой его карьеры станет Африка, и предполагал, особой радости новое назначение ему не принесет. И в добрую Англию он вернулся не для того, чтобы изображать мальчика для битья вместо отсутствующего ПЗМ, не говоря уж о том, что ему пришлось зачитывать эту паршивую речь. Но, как бы то ни было, Вечно Всем Нужный Джастин не мог допустить, чтобы его выставила на посмешище прекрасная ведьма, которая увидела в нем архитипичного слабовольного представителя английской дипломатии, привыкшего озвучивать исключительно чужие слова. Ее вопросы, конечно же, вызвали смех, но нейтральный, указывающий на то, что аудитория выжидала, готовая принять сторону любого. Очень хорошо: если она работала на публику, отчего же ему не последовать ее примеру? Он вскинул брови, как это принято у адвокатов, шагнул вперед, простер руки перед собой, ладонями вперед, словно в самозащите.
  — Мадам, — начал он, и смех показал, что зрителей качнуло в его сторону. — Я думаю, мадам, я этого очень боюсь, что вы пытаетесь заманить меня в дискуссию о моих моральных принципах.
  На эти слова аудитория ответила громом аплодисментов, вся, кроме Тессы. Колонна солнечного света, падавшая на нее, чуть сместилась, и теперь он ясно видел, какое прекрасное у нее лицо, но при этом ранимое и испуганное. И внезапно он понял состояние души девушки, ему вдруг показалось, что ее он знает лучше, чем себя. Осознал, сколь тяжела ноша красоты, как непросто всегда быть в центре внимания. И тут же выяснилось, что он одержал победу, которой не желал. Он знал преследующие его сомнения и видел, что они присущи и ей. Она полагала, что ее красота давала ей право быть услышанной. Перешла в наступление, но оно захлебнулось, и теперь она не знала, как вернуться на исходные позиции, где бы они ни находились. Джастин вспомнил, какой отвратительный текст он только что прочитал, какие уклончивые давал ответы, и подумал: «Она права, я — свинья, даже хуже, я — стареющий ловкач, восстановивший аудиторию против прекрасной юной девы, которая следовала велениям души и сердца». И, свалив ее на землю, он тут же поспешил на помощь, чтобы поставить на ноги.
  — Однако, если мы вновь станем серьезными, — продолжил он совсем другим, строгим голосом, не отрывая глаз от Тессы, вокруг которой смех постепенно стихал, — нельзя не отметить, что вы затронули проблему, решение которой не может найти ни один из дипломатов. Кто у нас весь в белом? Что такое высоконравственная внешняя политика? Ладно. Давайте согласимся, что на текущий момент ведущие государства объединены идеями гуманитарного либерализма. Но вы задали другой вопрос — что конкретно нас разделяет? Когда вроде бы гуманистическое государство вдруг начинает подавлять права своих граждан, становится неприемлемым для мирового сообщества? Что происходит, когда все то же гуманистическое государство угрожает нашим национальным интересам? Кого тогда называть гуманистом? Когда, другими словами, мы нажимаем кнопку звонка, звенящего в ООН, при условии, что там откликнутся, а это уже совсем другая история? Возьмите Чечню… возьмите Бирму… возьмите Индонезию… возьмите три четверти стран так называемого развивающегося мира…
  И так далее, и так далее. Пустословие, конечно, он первым бы это признал, но ему удалось снять ее с крючка. Разгорелись дебаты, сформировались позиции, пошел активный обмен мнениями. Все остались довольны, то есть лекция, безусловно, удалась.
  — Я бы хотела, чтобы вы пригласили меня на прогулку, — сказала ему Тесса, когда народ начал расходиться. — Вы сможете рассказать мне о Боснии, — добавила она, предлагая ему повод для приглашения.
  Они гуляли в саду Клэр-Колледж [32], но вместо того чтобы рассказывать о залитой кровью Боснии, Джастин знакомил Тессу с растениями этой страны: как называются, какого вида, как и когда цветут или плодоносят, какую могут принести пользу. Тесса держала его за руку, слушала внимательно, изредка задавала вопросы: «Зачем это им?» или «Почему так происходит?» Вопросы эти задавались с тем, чтобы он мог продолжать говорить, и поначалу это его вполне устраивало или разговоры служили для него ширмой, которой он отгораживался от людей, да только с Тессой, державшей его за руку, думал он больше не о ширме, а о том, какие хрупкие у нее лодыжки, так резко контрастирующие с модными тяжелыми туфлями, которые она поочередно переставляла на узкой дорожке. Он не сомневался, что лодыжки переломятся, если она вдруг споткнется и упадет. После прогулки они зашли на ленч в итальянский ресторан, официанты флиртовали с ней, вызывая его недовольство, пока он не узнал, что Тесса — наполовину итальянка. Поведение официантов стало понятным, а у Джастина появилась возможность продемонстрировать владение итальянским языком, чем он всегда гордился. Но потом он заметил, какой серьезной она стала, какой задумчивой, с каким усилием двигались ее руки, словно нож и вилка стали для них так же тяжелы, как туфли — для тоненьких ножек.
  — Ты защитил меня, — объяснила она, на том же итальянском, спрятав лицо среди волос. — Ты всегда будешь защищать меня, не так ли?
  И Джастин, сама вежливость, ответил, что да, само собой, если возникнет такая необходимость, разумеется. И он, конечно же, сделает все, что в его силах. Насколько он помнил, за ленчем больше они ни о чем не говорили, хотя позже, к изумлению Джастина, Тесса заверила его, что он подробно рассказал ей об угрозе очередного конфликта в Ливане, стране, которая не приходила ему на ум много лет, демонизации ислама западными средствами массовой информации и нелепой позиции западных либералов, которые иной раз в силу своей невежественности проявляют излишнюю нетерпимость. Тесса заверила его, что на нее произвело впечатление то, с какой горячностью говорил он о последней, столь важной теме, что опять же поставило Джастина в тупик, потому что, по его разумению, эта проблема его никогда не интересовала.
  А потом с Джастином начало что-то происходить, причем, в удивлении и тревоге, он понял, что не может контролировать этот процесс. Совершенно случайно он попал в прекрасную пьесу, которая разом захватила его. И досталась ему непривычная роль, та самая, которую он хотел играть в жизни, да только не удавалось. Раз или два в прошлом, что правда, то правда, он ощущал, что подобное чувство может овладеть им, но дальше дело не шло. Все это время внутренний, более трезвомыслящий голос одно за другим слал предупреждения: дай задний ход, ничего, кроме неприятностей, ты с ней не наживешь, она слишком молода для тебя, слишком естественна, слишком горяча, не знает, по каким правилам ведется игра.
  Внутренний голос старался зазря. После ленча, под лучами еще плывущего по небу солнца, они пошли к реке, а Джастин повел себя в полном соответствии с кодексом, которым руководствуются местные кавалеры, желая во время прогулки по Кему преподнести себя своим дамам в лучшем свете: демонстрировал, какой он ловкий, какой галантный, с какой легкостью балансирует на корме панта [33], отталкиваясь шестом и одновременно ведя остроумную беседу. Тесса потом клялась, что все так и было, но он помнил только ее длинное тело бездомного ребенка в белой блузке и черной юбке с разрезом и серьезные глаза, которые не отрывались от него и что-то ему говорили, но он никак не мог расшифровать их послания, потому что никогда в жизни не попадал под влияние столь сильных чар и не знал, как вырваться. Она спросила об источнике его обширных познаний о растительном мире, и он ответил, что почерпнул их от садовников. Она спросила, кто его родители, и ему пришлось признать, с неохотой, не хотелось оскорблять ее эгалитарные принципы [34], что он родился и вырос в аристократической семье и получил блестящее образование, что садовникам платил его отец, отец же оплачивал нянек, гувернанток, частные школы, университеты, каникулы за рубежом и все прочее, необходимое для того, чтобы облегчить жизнь сына на «семейной ферме». Так его отец называл Форин-оффис.
  Но, к его облегчению, Тесса весьма благожелательно восприняла информацию о его благородном происхождении и рассказала кое-что о себе. Ее семья тоже занимала заметное место в обществе, но в последние девять месяцев отец и мать умерли, оба от рака.
  — Так что я — сирота, — с наигранной веселостью заявила она, — и жду, когда меня возьмут в хорошую семью, — после чего они помолчали, чувствуя, что становятся все ближе друг к другу.
  — Я забыл про автомобиль! — воскликнул он в какой-то момент, словно в попытке уйти в сторону.
  — И где ты его припарковал?
  — Я не парковал. Он с водителем. Государственный автомобиль.
  — А ты можешь ему позвонить?
  В ее сумочке, конечно же, лежал сотовый телефон, а в его кармане нашелся номер мобильника водителя. Он направил лодку к берегу и, сев рядом с ней, сказал водителю, что тот может возвращаться в Лондон, то есть выбросил компас, который ранее вел его по жизни, твердо решив найти другой навигационный прибор. После прогулки по реке она привела его к себе и занялась с ним любовью. Почему она это сделала, кого она при этом видела в нем, кого — он в ней, кем каждый из них стал к концу уикэнда, осталось загадкой, как сказала она ему, покрывая поцелуями его лицо на железнодорожной станции, ответ на которую могли дать только время и практический опыт. Главное заключается в том, подчеркнула Тесса, что она любит его, а все остальное устаканится, когда они поженятся. И Джастин, в охватившем его безумии, делал аналогичные неосторожные заявления, повторял их, действовал, исходя из них, не отдавая себе отчета в происходящем с ним, пусть где-то в глубине души и осознавал: в конце концов за все придется платить.
  Она не делала секрета из того, что отдавала предпочтение мужчинам более старшего возраста. Как и многих знакомых ему юных красавиц, ее тошнило от сверстников. Словами, которые вызывали у него внутреннее неприятие, она охарактеризовала себя как проститутку, шлюху с сердцем дьяволенка, а он, сраженный любовью, не смел поправить ее. Выражения эти, как он выяснил позже, шли от ее отца, к которому он из-за этого питал отвращение, но прилагал все силы, чтобы тщательно скрывать свои чувства, ибо она говорила об отце как о святом. Ее потребность в любви Джастина, объясняла она, вызывалась ненасытным аппетитом, и Джастин мог только сказать, что и с ним происходит то же самое, безо всяких сомнений. Тогда он и сам в это верил.
  Бежать, настоятельно требовал от него инстинкт самосохранения после возвращения в Лондон. Он понимал, что угодил под торнадо, а торнадо, Джастин знал это по собственному опыту, оставляют за собой только разрушения, иногда сильные, иногда — не очень, и движутся дальше. И его новая должность в африканской дыре вдруг стала весьма желанной. Признаки влюбленности все больше тревожили его. «Это неправда, — убеждал он себя. — Я попал не в ту пьесу». У него случались романы, он полагал, что впереди его ждали новые, но зажатые в жесткие рамки, с женщинами, которые, как и он, ставили здравый смысл выше страсти. Но, что более жестоко, он боялся за свою веру: хорошо оплачиваемый пессимист, он знал, что таковой у него нет. Не верил он ни в человеческую природу, ни в бога, ни в будущее, ни в универсальную силу любви. Человек мерзок и останется таким навсегда. Во всем мире лишь несколько здравомыслящих душ, среди которых, волей случая, затесался и он, Джастин. Их работа, по его разумению, удерживать человечество от наиболее отвратительных крайностей, с учетом того, что здравомыслящая персона ничего не сможет поделать, если обе стороны жаждут растерзать друг друга, к каким бы безжалостным методам ни прибегала она, чтобы противостоять безжалостности. В конце концов в нем заговорил нигилист, указавший, что ныне все цивилизованные люди — Canutes [35]. А потому для Джастина, который более чем скептически воспринимал любую форму идеализма, совсем уж негоже строить серьезные отношения с молодой женщиной, которая, пусть махнула рукой на многие запреты, не могла пересечь дорогу, не дав моральной оценки своему поступку. Так что бегство казалось Джастину единственным разумным выходом.
  Но по мере того, как неделя проходила за неделей и он вроде бы готовился к деликатному процессу разведения мостов, происходящее с ним приносило все больше и больше радости. Обеды, которые он планировал с тем, чтобы окончательно расстаться с Тессой, превращались в веселые пиры, за которыми следовали еще более приятные любовные утехи. Он начал стыдиться своей тайной измены. Его забавлял — не отпугивал, безумный идеализм Тессы, где-то даже воодушевлял. Кто-то ведь должен испытывать такие чувства и высказывать их. Ранее он полагал, что твердые убеждения — враг дипломатов, их следует игнорировать, высмеивать, направлять, как агрессивность, в русло, где они не смогут причинить невосполнимый урон. Теперь, к своему изумлению, он видел в них символы доблести, а Тессу — знаменосцем, несущим их высоко над головой.
  С этим откровением пришло и новое восприятие собственной персоны. Канул в Лету стареющая надежда дебютанток, убежденный холостяк, ускользающий от уз Гименея. Он превратился в шутника, обожаемую фигуру отца для прекрасной юной женщины, потворствующего всем ее причудам, позволяющего делать все, что ей заблагорассудится. Но оставаясь при этом ее защитником, ее якорем, ее советником, ее любимым старым садовником в соломенной шляпе. В итоге вместо того, чтобы бежать, Джастин проложил новый курс, к ней и (очень хотелось, чтобы полицейские ему в этом поверили) ни разу не пожалел, ни разу не оглянулся.
  — Не пожалели, даже когда ее поведение стало источником неприятностей? — выдержав долгую паузу, ситуация того требовала, спрашивает Лесли, как и Роб, потрясенная его откровенностью.
  — Я вам сказал. По некоторым вопросам наши мнения не совпадали. Я ждал. Или она угомонилась бы, или Форин-оффис нашла бы нам иные роли, на которых мы не оказывались бы по разные стороны баррикады. Статус жен дипломатов — вечная проблема. Они даже не могут работать в странах, где живут. Они обязаны ехать вслед за мужьями. Сегодня они пользуются всеми свободами. А завтра должны вести себя как дипломатические гейши.
  — Это слова Тессы или ваши? — улыбается Лесли.
  — Тесса никогда не ждала, пока ей дадут свободу. Она брала ее.
  — И Блюм вас не раздражал? — грубо спрашивает Роб.
  — Раздражал или нет — это неважно, потому что Арнольд Блюм не был ее любовником. Их объединяло совсем другое. Самым главным секретом Тессы было ее целомудрие. Она любила шокировать.
  Роб не выдерживает:
  — Четыре ночи в пути? Ночь в бунгало на озере Туркана? Такая женщина, как Тесса? И вы на полном серьезе просите нас поверить в то, что у них ничего не было?
  — Вы можете верить во все, что хотите, — с апостольской убежденностью отвечает Джастин. — Лично у меня нет абсолютно никаких сомнений.
  — Почему?
  — Потому что она мне это сказала. Крыть им нечем. Но Джастин еще не выговорился и с помощью Лесли, мало-помалу, ему удается облегчить душу.
  — Она заключила брачный союз, — чуть смутившись, начинает он. — Со мной. Не с каким-то возвышенным творцом добрых дел. Со мной. Не надо искать в ней что-то экзотическое. Я нисколько не сомневался, да и она тоже, что по прибытии сюда она не вольется в команду дипломатических гейш. Но мы оба считали, что она не пойдет вразнос. — Несколько секунд он молчит, чувствуя на себе их недоверчивые взгляды. — После смерти родителей она сама себя напугала. И теперь, когда рядом появился я, надеялась в определенной степени ограничить свою свободу. Эту цену она соглашалась заплатить за то, чтобы больше не быть сиротой.
  — И что изменило ее решение? — интересуется Лесли.
  — Не что, а кто. Мы, — с жаром отвечает Джастин. Он говорит о других мы. О тех, кто ее пережил. О виновных. — С нашим самодовольством, — он понижает голос. — Вот с этим, — обводит рукой не только столовую с отвратительными акварелями Глории, развешанными над каминной доской, но весь дом со всеми его обитателями, другие дома на улице. — Мы. Те, кому платят за то, чтобы видеть происходящее вокруг, но которые предпочитают не смотреть. Те, кто идет по жизни, глядя исключительно себе под ноги.
  — Она так говорила?
  — Я говорил. Так она начала воспринимать нас. Она родилась богатой, но никогда не придавала этому особого значения. Деньги ее не интересовали. Она всегда обходилась малым. Но знала, что не может оставаться безразличной к тому, что видела и слышала. Знала, что за ней должок.
  На этом Лесли просит прерваться до завтрашнего дня. «В это же время, если вы не возражаете, Джастин».
  И «Бритиш эруэйз» приходит к тому же выводу, потому что свет в салоне первого класса меркнет и стюардессы спрашивают у пассажиров, не нужно ли им чего перед сном.
  Глава 8
  Роб тихонько сидит, пока Лесли распаковывает свои игрушки: блокноты с цветными обложками, карандаши, диктофон, который вчера так и остался в сумке, ластик. На лице Джастина — тюремная бледность и сетка морщинок у глаз, по утрам теперь по-другому и не бывает. Доктор прописал бы ему прогулки на свежем воздухе.
  — Вы говорили, что не имеете никакого отношения к смерти жены, в том смысле, на который мы намекаем, Джастин, — напоминает Лесли. — Тогда позвольте спросить, а есть ли другой смысл? — и наклоняется вперед, чтобы лучше расслышать его ответ.
  — Мне следовало поехать с ней.
  — В Локикоджио? Он качает головой.
  — На озеро Туркана?
  — Ездить с ней везде.
  — Она вам это говорила?
  — Нет. Она ни в чем не упрекала меня. Мы никогда не говорили друг другу, кто что должен делать. Поспорили только раз, и то не по существу. Арнольд не был причиной наших разногласий.
  — А о чем именно вы поспорили? — вмешивается Роб. Его, как всегда, интересует конкретика.
  — После смерти ребенка я умолял Тессу позволить мне увезти ее в Англию или Италию. В любое место, которое она бы назвала. Она не желала об этом слышать. Она обрела цель, слава богу, причину жить, и во всем мире ее интересовал только один город, Найроби, только одна страна, Кения. Здесь она столкнулась с величайшей социальной несправедливостью. И величайшим преступлением. Так она говорила. Это все, что мне дозволили узнать. В моей профессии дозированное знание имеет первостепенное значение, — он поворачивается к окну, смотрит в него невидящим взглядом. — Вы видели, как живут люди в здешних трущобах?
  Лесли качает головой.
  — Однажды она взяла меня с собой. В момент слабости, как потом призналась сама, хотела показать свое рабочее место. С нами поехала Гита Пирсон. Гита и Тесса очень быстро нашли общий язык. Иначе и быть не могло. У обеих матери были врачами, отцы — адвокатами, обе получили католическое воспитание. Мы пошли в медицинский центр. Четыре бетонных стены, жестяная крыша и тысяча людей, ждущих своей очереди, — на мгновение он забывает, где находится, с кем говорит. — Бедность такой степени — это целая наука. Ее не выучить за один день. Тем не менее потом я уже не мог идти по Стэнли-стрит, не видя перед собой… другой образ, — после бесконечных уверток Вудроу его слова звучали как исповедь. — Величайшая несправедливость, величайшее преступление… вот что поддерживало ее. Наш ребенок лишь пять недель как умер. Оставаясь дома одна, Тесса тупо смотрела в стену. Мустафа звонил мне в посольство: «Приезжайте, Мзе, она больна, она больна». Но вернул ее к жизни не я. Арнольд. Арнольд все понимал. Арнольд поделился с ней секретом. Стоило ей услышать, как на подъездную дорожку сворачивает его автомобиль, она оживала. «Что ты привез? Что ты привез?» Она подразумевала новости. Информацию. Прогресс. Когда он уезжал, она поднималась в свой кабинет и работала до глубокой ночи.
  — На компьютере?
  Если Джастин и запнулся, то на мгновение.
  — С бумагами. На компьютере. У нее был и телефон, но им она пользовалась с крайней осторожностью. И во всем ей помогал Арнольд, когда у него выдавалось свободное время.
  — И вы ничего не имели против? — фыркает Роб, в привычной ему задиристой манере. — Я про то, что ваша жена сидела, как сомнамбула, в ожидании Прекрасного доктора?
  — Тесса была несчастна. Если бы ей требовалась сотня Блюмов, я нисколько бы не возражал против того, чтобы она получила их всех и на ее условиях.
  — И вы ничего не знаете о величайшем преступлении, — резюмировала Лесли, по тону чувствовалось, что Джастин ее не убедил. — Ничего. Ни в чем оно состояло, ни жертв, ни главных действующих лиц. Они вам ничего не рассказывали. Блюм и Тесса вели расследование, а вас держали в неведении.
  — Я не лез в их дела, — упрямо гнул свое Джастин.
  — Я просто не понимаю, как ваш союз мог сохраниться в такой ситуации, — Лесли кладет блокнот на стол, вскидывает руки. — Если исходить из того, что вы рассказываете… похоже, вы уже и не разговаривали друг с другом.
  — Он и не сохранился, — напоминает ей Джастин. — Тесса мертва.
  Тут они думают, что время признаний прошло, сменившись периодом недомолвок, уверток, даже отказа от своих слов. Но Джастин только начал рассказ. Он выпрямляется, руки его падают между колен и остаются там, голос крепнет, словно некая глубинная сила вырывается на поверхность.
  — Она была такая порывистая, — гордо заявляет он, вновь цитируя одну из речей, с которыми выступал перед собой в последние часы. — Мне это понравилось в ней с самой первой встречи. Она так хотела сразу же зачать нашего ребенка. Как можно скорее компенсировать смерть родителей! Чего ждать свадьбы? Я сдерживал ее. Делать это не следовало. Я просил ее придерживаться общепринятых норм… Бог знает почему. «Очень хорошо, — ответила она, — если мы должны пожениться, чтобы завести ребенка, давай поженимся незамедлительно». Мы поехали в Италию и тут же поженились, вызвав немалый переполох среди моих коллег, — он улыбается. — «Куэйл сошел с ума! Старина Джастин женился на своей дочери! Закончила она хотя бы среднюю школу?» Забеременев три года спустя, Тесса плакала. Я тоже.
  Он замолкает, но Лесли и Роб терпеливо ждут продолжения.
  — Беременность ее изменила. И только к лучшему. Тесса готовилась стать матерью. Лишь внешне оставалась беззаботной. А внутри формировалось глубокое чувство ответственности. И ее работа по оказанию гуманитарной помощи обрела новый смысл. Мне говорили, что такое случается довольно часто. То, что казалось важным, стало призванием, более того, судьбой. Даже на восьмом месяце беременности она ухаживала за больными и умирающими, а потом шла на какой-нибудь занудный дипломатический обед. По мере приближения родов она прилагала все больше усилий к тому, чтобы улучшить мир, в котором предстояло жить нашему ребенку. Не только нашему ребенку. Всем детям. Тогда она уже приняла решение рожать в африканской больнице. Если бы я настоял на том, чтобы она рожала в частной клинике, она бы подчинилась, но тогда я бы предал ее.
  — Как? — вырывается у Лесли.
  — Тесса проводила черту между болью наблюдаемой и болью разделенной. Наблюдаемая боль — это боль журналистов. Боль дипломатов. Телевизионная боль, проходящая в тот самый момент, когда вы выключаете телевизор. Те, кто наблюдал страдания и ничего не делал для их облегчения, по ее разумению, ничем не отличались от мучителей, вызывавших эти страдания. Для нее они были плохими самаритянами.
  — Но она старалась что-то сделать, — уточнила Лесли.
  — Отсюда и африканская больница. Она даже говорила о том, чтобы родить в какой-нибудь из лачуг Киберы. К счастью, Арнольд и Гита на пару отговорили ее от этого, убедив в неадекватности такого решения. Арнольд мог судить о страданиях. Он не только лечил в Алжире людей, ставших жертвами пыток, но и сам им подвергался. Он заработал право говорить от лица несчастных. Я — нет.
  Роб ухватывается за последние слова, словно вопрос этот уже не обсасывался с десяток раз.
  — Как-то трудно понять, какую роль в этой истории играли вы, не так ли? Вроде пятого колеса в телеге. Сидели в облаках со своей дипломатической болью и высокопоставленным комитетом, не так ли?
  Но выдержка Джастина беспредельна. Иной раз воспитание не позволяет ему возразить собеседнику.
  — Она отстранила меня от активного участия, как Тесса это называла, — он понижает голос, в котором слышатся нотки стыда. — Придумывала массу аргументов, чтобы облегчить мою совесть. Настаивала, что миру нужны мы оба: я — внутри Системы, она — вне, в зоне непосредственных боевых действий. Так, мол, дело сдвинется с места. «Я из тех, кто верит в этическое государство, — говорила она. — Если ты не будешь делать свою работу, у нас не останется надежды». Но мы оба знали, что это софистика. Система не нуждалась в моей работе. Я — тоже. Так чего ради я держался за нее? Писал отчеты, в которые никто не заглядывал, предлагал меры, которые никто не предпринимал. Тесса не признавала обмана. За исключением моего случая. Когда дело касалось меня, она предпочитала обманывать себя на все сто процентов.
  — Она чего-нибудь боялась? — спрашивает Лесли, мягко, чтобы не нарушить атмосферы исповедальни.
  Джастин задумывается, позволяет себе улыбнуться, что-то вспомнив.
  — Однажды она похвалилась жене американского посла, что страх — единственное ругательное слово, значения которого она не знает. Американка не нашла в этом ничего смешного.
  Лесли тоже улыбается, но коротко.
  — И это решение рожать в африканской больнице, — она смотрит в блокнот. — Можете вы сказать нам, когда и как она его приняла?
  — В одном из трущобных поселков к северу отсюда, которые регулярно посещала Тесса, жила одна женщина по имени Ванза. Фамилии не знаю. Ванза страдала от какой-то загадочной болезни. Она получала какое-то специальное лечение. Совершенно случайно они оказались в одной палате в больнице Ухури, и Тесса с ней подружилась.
  «Услышали они нотку осторожности, прозвучавшую в моем голосе?» — думает Джастин.
  — Вы знаете, что это была за болезнь?
  — Знаю только, что она болела и тяжело.
  — Может, у нее был СПИД?
  — Я понятия не имею, чем конкретно она болела, СПИДом или нет. Но, похоже, о СПИДе речь не шла.
  — Это же необычно, не так ли, чтобы женщина из трущоб рожала в больнице?
  — Она находилась под наблюдением.
  — Чьим наблюдением?
  Джастину потребовалась секунда, чтобы решить, что следует говорить, чего — нет. Обманывать он не умел.
  — Полагаю, одного из центров здоровья. В ее поселке. Или в ближайшем городке. Сами видите, я не в курсе. Меня теперь самого удивляет, как много мне удавалось не знать.
  — И Ванза умерла, не так ли?
  — Она умерла в последнюю ночь пребывания Тессы в больнице, — отвечает Джастин, чуть более эмоционально, чем раньше. — Я провел в палате весь вечер, но Тесса настояла, чтобы я пошел домой и поспал хотя бы несколько часов. То же самое она сказала Гите и Арнольду. Мы по очереди дежурили у нее. Арнольд принес раскладушку. Тесса позвонила мне в четыре утра. По телефону дежурной сестры, в палате его, естественно, не было. Я сразу понял, что она очень огорчена. Более того, в отчаянии. Дело в том, что Тесса никогда не повышала голоса. Ванза исчезла. Младенец тоже. Она проснулась и увидела, что кровать Ванзы пуста, а кроватки младенца нет вовсе. Я помчался в больницу Ухуру. Арнольд и Гита подъехали одновременно со мной. Тесса была безутешна. Казалось, что она потеряла второго ребенка. Втроем нам удалось убедить ее, что теперь выздоравливать лучше дома. Что со смертью Ванзы и исчезновением ребенка в больнице ей оставаться незачем.
  — Тесса не видела тела?
  — Она пожелала увидеть ее, но ей сказали, что не положено. Ванза умерла, а ее брат увез ребенка в деревню их матери. Больница посчитала вопрос закрытым. Мертвые не интересуют больницы, — добавляет он, вспомнив Гарта.
  — Арнольд видел тело?
  — Он опоздал. К тому времени тело уже отправили в морг и потеряли.
  Глаза Лесли удивленно раскрываются. Роб, сидевший по другую сторону Джастина, наклоняется вперед, хватает диктофон, чтобы убедиться, что в маленьком окошечке движется пленка.
  — Потеряли? Тела не теряются! — восклицает Роб.
  — Наоборот, я уверен, что для Найроби это обычное дело.
  — Как насчет свидетельства о смерти?
  — Я могу сказать только то, что узнал от Арнольда и Тессы. Об этом свидетельстве мне ничего не известно. О нем никто не упоминал.
  — И никакого вскрытия трупа? — Лесли вновь обрела голос.
  — Насколько я знаю, нет.
  — К Ванзе в больницу кто-нибудь приходил? Джастин задумывается, потом приходит к выводу, что скрывать тут нечего.
  — Ее брат Киоко. Он спал рядом с ней на полу, когда не отгонял от нее мух. И Гита Пирсон обычно подсаживалась к ней, когда приходила навестить Тессу.
  — Кто-нибудь еще?
  — Белый мужчина-врач. Но я не уверен в этом.
  — В том, что он — белый?
  — В том, что врач. Белый мужчина в белом халате. Со стетоскопом.
  — Один?
  Голос Джастина чуть меняется.
  — Его сопровождала группа студентов. А может быть, я решил, что они — студенты. Молодые. В белых халатах.
  С тремя золотыми пчелками, вышитыми на нагрудном кармане, мог бы добавить он, но осторожность удержала его язык.
  — Почему вы говорите, студенты? Тесса называла их студентами?
  — Нет.
  — Арнольд?
  — Арнольд в моем присутствии ничего о них не говорил. Это мое предположение. Молодые ребята.
  — А как насчет их руководителя? Врача, как вам показалось. Арнольд что-нибудь о нем говорил?
  — Мне — нет. Если его что-то и тревожило, он обращался непосредственно к этому мужчине… со стетоскопом.
  — В вашем присутствии?
  — Да, но не в пределах слышимости. Скажем, на самом пределе.
  Роб и Лесли наклоняются вперед, ловя каждое слово.
  — Рассказывайте.
  Джастин уже рассказывает. На короткое время он снова с ними заодно. Но осторожность не покидает голоса. Она же читается в его усталых глазах.
  — Арнольд отвел мужчину в сторону. За руку. Мужчину со стетоскопом. Они поговорили, как принято у врачей. Очень тихо, не для посторонних ушей.
  — На английском?
  — По-моему, да. Когда Арнольд говорит на французском или суахили, у него иная мимика, — а когда говорит на английском, мог бы добавить Джастин, едва не срывается на фальцет.
  — Опишите его — парня со стетоскопом, — командует Роб.
  — Коренастый. Крупный. Полноватый. Неопрятный. Я запомнил замшевые туфли. Мне показалось странным, что врач носит замшевые туфли, уж не знаю почему. Но туфли в памяти остались. И халат, который давно следовало постирать. Замшевые туфли, грязный халат, красное лицо. Прямо-таки представитель шоу-бизнеса. Если б не белый халат, импресарио. — «И три золотые пчелки, выцветшие, но заметные, вышитые на нагрудном кармане, — как у медсестры на постере», — думает Джастин. — Похоже, ему было стыдно, — добавляет он вслух.
  — За что?
  — За его присутствие там. За то, что он делает.
  — Почему вы так говорите?
  — Он не решался посмотреть на Тессу. На нас. Смотрел куда угодно, только не на нас.
  — Цвет волос?
  — Светлый. Возможно, рыжеватый. По лицу чувствовалось, что он пьет. Вы его знаете? У Тессы он вызывал острое любопытство.
  — Борода? Усы?
  — Чисто выбрит. Нет. Как минимум однодневная щетина. Золотистого цвета. Тесса неоднократно спрашивала, как его зовут. Он так и не ответил.
  Роб вновь напирает на него.
  — Как они говорили? — спрашивает он. — Спорили? Дружелюбно беседовали? Или собирались пригласить друг друга на ленч? Ваши впечатления.
  Осторожность возвращается. «Я ничего не слышал. Только видел».
  — Арнольд то ли протестовал, то ли упрекал. Врач отрицал. У меня создалось ощущение… — Он выдерживает паузу, подбирая слова. «Никому не доверяй, — наказывала ему Тесса. — Никому, кроме Гиты и Арнольда. Обещай мне». Он обещал. — Мне показалось, что они не в первый раз расходились во мнениях. Что я стал свидетелем спора, который длился достаточно долго. Об этом я подумал позже. Чувствовалось, что в каких-то вопросах они занимают прямо противоположные позиции.
  — Получается, вы много об этом думали.
  — Да. Да, думал, — сразу же соглашается Джастин. — И вроде бы английский — неродной язык врача.
  — Но вы не обсуждали этого с Арнольдом и Тессой?
  — Когда мужчина ушел, Арнольд вернулся к кровати Тессы, посчитал ей пульс, что-то сказал на ухо.
  — Вы опять ничего не слышали?
  — Нет, и не собирался слушать. — «Слабовато, — думает он, — надо усилить». — Я уже смирился с этой ролью, — объясняет он, избегая их взглядов. — Оставаться вне их круга.
  — Чем лечили Ванзу?
  — Понятия не имею.
  Понятие он имел. Ядом. Он привез Тессу из больницы и стоял двумя ступеньками ниже на лестнице в их спальню, держа в одной руке сумку с ее вещами, а в другой — с пеленками, распашонками и подгузниками для Гарта, но пристально наблюдал за ней, потому что Тесса всегда хотела все делать сама. Поэтому, как только она начала падать, он побросал сумки и подхватил ее, еще до того, как у нее подогнулись колени, почувствовал, какая же она легонькая, а она зарыдала, скорбя не о Гарте — Ванзе. «Они убили ее! — выдохнула она ему в лицо, потому что он прижимал ее к себе. — Эти мерзавцы убили Ванзу, Джастин! Убили ее своим ядом!» «Кто убил, дорогая? — спросил он, откидывая потные волосы со щек и лба. — Кто ее убил? Скажи мне, — поддерживая Тессу одной рукой, он осторожно вел ее по лестнице. — Какие мерзавцы, дорогая? Скажи мне, кто эти мерзавцы?» «Эти мерзавцы из „Три Биз“. Проклятые псевдоврачи. Которые не смели посмотреть на нас!» «О каких врачах ты говоришь? — Он уложил ее на кровать. — У них есть фамилии, у этих врачей? Скажи мне».
  В его раздумья врывается голос Лесли. Она задает тот же вопрос, только наоборот.
  — Фамилия Лорбир вам что-нибудь говорит, Джастин?
  «Если сомневаешься — лги, — давно уже дал он себе зарок. — Если ты в аду — лги. Если никому не доверяешь, даже себе, и хочешь хранить верность мертвым, лги».
  — Боюсь, что нет.
  — Вы не могли случайно ее услышать? По телефону? В разговоре между Арнольдом и Тессой? Лорбир, немец, голландец… возможно, швейцарец?
  — Фамилии Лорбир я никогда раньше не слышал.
  — Ковач… венгерка? Темные волосы, по слухам, красавица?
  — У нее есть имя? — Он хотел показать, что и на этот раз ответ будет отрицательным, но действительно впервые слышал об этой женщине.
  — Ни у кого в этой истории нет имен, — в голосе Лесли слышатся нотки отчаяния. — Эмрих. Тоже женщина. Но блондинка, — она бросает карандаш на стол, словно признавая поражение. — Итак, Ванза умирает. Официально. Убитая мужчиной, который не смотрел на вас. И сегодня, шесть месяцев спустя, вы не знаете от чего. Умерла, и все.
  — Мне причину смерти не сообщали. Если Тесса и Арнольд знали, то я — нет.
  Роб и Лесли откидываются на спинки стульев, как два спортсмена, решившие прервать поединок. Роб потягивается, шумно вздыхает. Лесли, забрав подбородок в кулак, меланхолично смотрит на Джастина.
  — Вы все это не выдумали? — спрашивает она. — Умирающую женщину Ванзу, ее ребенка, так называемого стыдливого доктора, так называемых студентов в белых халатах? Может, это ложь, от начала и до конца?
  — Что за нелепое предположение? Зачем мне тратить ваше время, сочиняя истории?
  — В больнице Ухуру нет никаких свидетельств о пребывании Ванзы, — объясняет Роб. — О Тессе запись есть, о бедном Гарте тоже. Но не о Ванзе. Она там не была, она туда не поступала, ее никто не пользовал, настоящий доктор или псевдо, никто ею не занимался, никто не прописывал ей лекарства или процедуры. Ее ребенок не рождался, она не умирала, ее тело не пропадало, потому что его не существовало. Нашей Лес пришлось переговорить с несколькими медсестрами, но они ничего не знают, не так ли, Лес?
  — Кто-то шепнул им на ушко пару слов до меня, — объясняет Лесли.
  Услышав мужской голос за спиной, Джастин оборачивается. Но это всего лишь стюард, интересующийся, удобно ли пассажиру. Может, мистеру Брауну помочь разложить кресло? Благодарю, мистер Браун не хочет его раскладывать. Может, включить мистеру Брауну видео? Благодарю вас, нет, мистер Браун прекрасно без него обойдется. Может, мистер Браун хочет задернуть шторку иллюминатора? Нет, благодарю, эмоционально, мистер Браун хочет любоваться космосом. А как насчет теплого мягкого одеяла для мистера Брауна? Врожденная вежливость заставила Джастина согласиться на одеяло. Он вновь посмотрел в черный овал иллюминатора и увидел Глорию, которая без стука входит в гостиную с подносом сэндвичей. Опуская его на стол, бросает короткий взгляд на раскрытый блокнот Лесли. Любопытство остается неутоленным: Лесли как раз перевернула страницу.
  — Вы не переутомите моего гостя, дорогие? У него и так хватает проблем, не так ли, Джастин?
  Чмокает в щечку Джастина, поворачивается, и все трое одновременно вскакивают, чтобы открыть дверь их тюремщице, выплывающей из столовой.
  После ухода Глории какое-то время допрос перемежается жеванием бутербродов. Лесли открывает другой блокнот, с синей обложкой, а Роб, с полным ртом, начинает задавать вопросы, никоим боком не связанные с больницей Ухуру.
  — Среди ваших знакомых есть люди, постоянно курящие сигареты «Спортсмен»? — по его тону понятно, что курение сигарет «Спортсмен» — тяжкое преступление.
  — Нет… нет. Мы оба терпеть не могли сигаретный дым.
  — Я говорю не только про тех, кто бывал у вас дома.
  — Все равно, нет.
  — Вы знаете человека, которому принадлежит зеленый большой вездеход для сафари с длинной колесной базой? Хорошее состояние, кенийские номера.
  — В посольстве вроде бы есть бронированный джип, но я не знаю, о чем вы говорите.
  — Знаете парней лет сорока, крепко сложенных, армейского типа, загорелых, с начищенными ботинками?
  — Боюсь, никто не приходит на ум, — признается Джастин и облегченно улыбается, потому что говорит правду.
  — Слышали о местечке под названием Марсабит, не так ли?
  — Да, думаю, что да. Да, Марсабит. Разумеется. А что?
  — Ага. Хорошо. Отлично. Вы слышали о нем. Где этот Марсабит находится?
  — Рядом с пустыней Чалби.
  — То есть к востоку от озера Туркана?
  — Если не обманывает память, да. Какой-то административный центр. Место встречи для путешественников в северном регионе.
  — Бывали там?
  — Увы, нет.
  — Знаете кого-нибудь из тех, кто бывал?
  — Нет, полагаю, что нет.
  — Представляете себе, что ждет усталого путника в Марсабите?
  — Насколько мне известно, гостиница там есть. И полицейский пост. И заповедник.
  — Но вы там никогда не были. — Джастин не был. — И никого не посылали туда? К примеру двух крепких парней? — Джастин не посылал. — Тогда откуда вам все известно об этом городке? Вы, надеюсь, не экстрасенс?
  — Когда я получаю назначение в какую-то страну, то считаю необходимым взглянуть на карту.
  — Мы располагаем информацией о том, что за два дня до убийства в Марсабите появлялся зеленый большой вездеход для сафари, Джастин, — спокойно объясняет Лесли, останавливая агрессивный напор своего напарника. — На нем приехали двое белых. Их приняли за охотников. Крепкие, подтянутые, вашего возраста, одеты в хаки, начищенные ботинки, как и сказал уже Роб. Ни с кем не разговаривали, только между собой. Не флиртовали со шведками, группа которых сидела в баре. Отоварились в магазине. Горючее, сигареты, вода, пиво, продукты. Сигареты — «Спортсмен». Пиво — «Уайткэп», в бутылках. «Уайткэп» продается только в бутылках. Они уехали утром, на запад, в пустыню. Следуя тем же курсом, могли бы к вечеру добраться до озера Туркана. Аккурат в районе Аллиа-Бэй. Пивные бутылки, которые мы нашли неподалеку от места преступления, были из-под «Уайткэп». Окурки — «Спортсмен».
  — Наверное, мне следует задать вопрос, ведут ли в отеле в Марсабите регистрационную книгу? — любопытствует Джастин.
  — Страница отсутствует! — с триумфом заявляет Роб. — Ее вырвали. Плюс сотрудники отеля ничего и никого не помнят. Они так запуганы, что забыли собственные имена. Мы полагаем, кто-то шепнул им на ухо пару тихих слов. Наверняка те же самые люди, которые разговаривали с персоналом больницы.
  Но это была лебединая песня Роба в его роли палача Джастина, истина, которую он сам, пусть с неохотой, но, похоже, признал, ибо он хмурится, дергает себя за ухо, а с губ едва не срываются извинения, но у Джастина на это нет времени. Он переводит взгляд с Роба на Лесли и обратно. Ждет следующего вопроса и, не дождавшись, задает свой:
  — Как насчет службы регистрации автомобилей? Горький смешок сорвался с губ полицейских.
  — В Кении? — в унисон спросили они.
  — Тогда компании по страхованию транспортных средств. Импортеры, поставщики. Во всей Кении не так уж много зеленых больших вездеходов для сафари с длинной колесной базой. Поиск займет не так уж много времени.
  — Местная полиция этим занимается, — отвечает Роб. — К концу следующего тысячелетия, если мы будем хорошо себя вести, возможно, нам дадут ответ. Импортеры, откровенно говоря, идея не из лучших, — продолжает он, коротко глянув на Лесли. — Есть тут фирма, «Белл, Баркер и Бенджамин», известная также как «Три Биз»… слышали о ней? И о ее пожизненном президенте, сэре Кеннете К. Куртиссе, гольфисте и преступнике, для друзей — Кеннете К.?
  — В Африке все слышали о «Три Биз», — Джастин мгновенно перестраивается. Если сомневаешься — лги. — И, очевидно, о сэре Кеннете. Он — личность.
  — Его любят?
  — Я бы сказал, восхищаются. Ему принадлежит популярная кенийская футбольная команда. И он носит бейсболку козырьком назад, — добавляет Джастин с такой неприязнью, что полицейские смеются.
  — Я могу только сказать, что «Три Биз» не откажешь в рвении, да только результат нулевой, — резюмирует Роб. — Служащие просто горят желанием помочь, но не помогают. «Нет проблем! К полудню вы все получите». Да только с того полудня прошла неделя.
  — Боюсь, такое случается здесь повсеместно, — Джастин кисло улыбается. — Вы обращались в страховые компании?
  — «Три Биз» среди прочего страхует и транспортные средства. А почему, собственно, нет? Если вы покупаете один из их автомобилей, страховой полис выдает «Фри тед пати». Однако и там нам особо не помогли. В розыске зеленого вездехода для сафари.
  — Понятно, — кивает Джастин.
  — Тесса никогда не брала их на прицел? — как бы между прочим спрашивает Роб. — «Три Биз»? Кенни К. сидит достаточно близко к трону Мои, а этого вполне хватало для того, чтобы вызвать ее гнев, не так ли? Были у нее претензии к «Три Биз»?
  — Полагаю, что да, — с той же небрежностью отвечает Джастин. — Время от времени возникали.
  — Возможно, поэтому мы и не можем получить никакой информации от «Три Биз». Как касательно загадочного вездехода, так и еще по двум-трем вопросам, напрямую с ним связанным. А ведь сфера их интересов очень широка, не правда ли? От сиропа против кашля до реактивных самолетов бизнес-класса, сказали они нам, не так ли, Лес?
  Джастин улыбается, но удерживается от желания продолжить тему, рассказать о заимствованной славе Наполеона, о подмеченном Тессой абсурдном совпадении с островом Эльба. Молчит и о том, что в тот вечер, когда привез Тессу из больницы, она прямо обвинила этих мерзавцев из «Три Биз» в убийстве Ванзы.
  — Так вы утверждаете, что они не входили в черный список Тессы? — продолжает Роб. — Это тем более удивительно, учитывая, что говорят про них другие критики. «Железный кулак в железной перчатке», — так охарактеризовал их недавно один член парламента, в связи с каким-то уже забытым скандалом. Не думаю, что ему организуют бесплатное сафари, не так ли, Лес? — Лес ответила, что бесплатного сафари ему не видать как своих ушей. — Кенни К. и его «Три Биз». Прямо-таки название рок-группы. Но Тесса, насколько вам известно, не объявляла им одну из своих fatwas [36]?
  — Насколько мне известно, нет, — отвечает Джастин. Fatwa вызывает у него улыбку.
  Роб, однако, продолжает тему:
  — Причины-то были… Она и Арнольд сталкивались с, мягко говоря, неправильным использованием медикаментозных средств. Ее ведь интересовала медицина, не так ли? Интересует она и Кеннета К., когда он не играет в гольф с приближенными Мои и не летает по миру на своем «Гольфстриме», чтобы прикупить тройку-другую компаний.
  — Да, конечно, — отвечает Джастин, но без малейшего интереса, не поощряя дальнейшего развития темы.
  — Поэтому, если бы я сказал вам, что за последние недели Тесса и Арнольд неоднократно обращались в различные компании многоотраслевого холдинга «Три Биз», писали письма, звонили, встречались, вы бы ответили, что вам об этом ну совершенно ничего не известно. Это вопрос.
  — Боюсь, что другого ответа у меня нет.
  — Тесса завалила Кенни К. возмущенными письмами. С уведомлением о вручении или заказными. Звонила его секретарю трижды в день, постоянно посылала письма по электронной почте. Пыталась перехватить его у ворот поместья на озере Найваша и у входа в их новое административное здание, но охрана вовремя предупредила Кенни К. и он воспользовался служебным входом, к немалому удовольствию подчиненных. Все это для вас новости, помоги вам господи.
  — С помощью господа или нет, для меня это новости.
  — Однако вы, похоже, не удивлены.
  — Не удивлен? Как странно. Я-то думал, что просто потрясен. Возможно, сказывается привычка сдерживать эмоции, — фыркает Джастин. Чем определенно застает полицейских врасплох. Оба вскидывают головы, словно собираясь отдать честь.
  Но Джастину их реакция безразлична. У него и Вудроу причины для обмана разные. Если Вудроу старался все забыть, то Джастина со всех сторон осаждают обрывки воспоминаний: обрывки разговоров Тессы и Арнольда, к которым он давал зарок не прислушиваться, облепляют со всех сторон; ее раздражение, замаскированное молчанием, когда кто-то при ней упоминал Кенни К., скажем, говорил о его скором избрании в палату лордов (в «Мутайга-клаб» сие считали делом решенным) или о слиянии «Три Биз» с транснациональным конгломератом, превосходящим по размерам холдинг Кенни К. Он помнил о ее бойкоте продукции «Три Биз», ее антинаполеоновском крестовом походе, как Тесса иронически его называла: под страхом смерти слугам запрещалось покупать что-либо с тремя золотыми пчелками, от продуктов до стиральных порошков, а Джастину, когда они ехали вместе, заправлять автомобиль бензином и перекусывать в кафетериях, принадлежащих холдингу. И она всенепременно ругалась, если видела рекламный щит с украденной эмблемой Наполеона.
  — Нам постоянно твердят о радикализме, Джастин, — сообщает ему Лесли, оторвавшись от своих заметок. — Тесса была радикалом? В Англии это синоним воинствующего бунтаря. «Если тебе что-то не нравится — разбомби», — такой у них лозунг. Тесса была не из этой когорты, не так ли? Арнольд тоже. Или наоборот?
  Джастин отвечает предельно сухо.
  — Тесса верила, что безответственная погоня корпораций за прибылью уничтожает всю планету, а особенно развивающиеся страны. Назвавшись инвестициями, западный капитал губит среду обитания, способствует возвышению клептократий. В своих действиях она исходила из этого. Радикальной в наши дни такую позицию не назовешь. Об этом же говорят в коридорах любой международной организации. Даже в моем комитете.
  Он замолкает, вдруг вспомнив тушу Кенни К., отъезжающего от первой лунки поля для гольфа «Мутайга-клаб» в компании Тома Донохью, престарелого главного шпиона посольства Великобритании.
  — Она также полагала, что гуманитарная помощь странам «третьего мира» — та же эксплуатация, названная другим именем. «В плюсе — страны, которые ссужают деньги под проценты, местные африканские политики и чиновники, получающие громадные взятки, западные подрядчики и поставщики, наваривающие гигантскую прибыль. В минусе — простые люди, бедные и очень бедные. И дети, у которых не будет будущего», — добавляет он, цитируя Тессу и вспоминая Гарта.
  — Вы в это верите? — спрашивает Лесли.
  — Поздновато мне во что-то верить, — смиренно отвечает Джастин и какое-то время молчит, прежде чем продолжить, уже с вызовом: — Тесса была необычным человеком: адвокатом, верящим в справедливость.
  — Почему они поехали на раскопки Лики? — спрашивает Лесли, переварив последнюю фразу.
  — Может, у Арнольда там были какие-то дела. Лики из тех, кого действительно заботит благосостояние простых африканцев.
  — Возможно, — соглашается Лесли, что-то записывая в блокнот с зеленой обложкой. — Она с ним встречалась?
  — Насколько мне известно, нет.
  — Арнольд?
  — Понятия не имею. Полагаю, вам следует задать этот вопрос Лики.
  — Мистер Лики никогда о них не слышал, пока не включил телевизор на прошлой неделе, — мрачно отвечает Лесли. — Мистер Лики в эти дни проводит большую часть своего времени в Найроби, пытаясь «отмыть» режим Мои, и ему очень непросто донести свои аргументы до Запада.
  Роб смотрит на Лесли, должно быть, ждет команды. Та чуть заметно кивает. Он наклоняется к столу, пододвигает диктофон к Джастину: говори, мол, сюда.
  — А что вы можете сказать о белой чуме? — сурово спрашивает он, словно обвиняя Джастина в распространении этой болезни. — Белая чума, — повторяет он, поскольку Джастин медлит с ответом. — Что это? Мы вас слушаем.
  Лицо Джастина превращается в непроницаемую маску. Голос становится дипломатически бесстрастным. Ему есть о чем сказать, но он не считает нужным делиться тем, что ему известно.
  — Белой чумой когда-то называли туберкулез, — отвечает он. — Дед Тессы умер от этой болезни. Ребенком она стала свидетелем его смерти. У Тессы была книга под таким названием, — он не добавляет, что книга эта лежала на ее ночном столике, пока он не переложил ее в саквояж «гладстон».
  Теперь уже Лесли проявляет осторожность:
  — По этой причине она проявляла особый интерес к туберкулезу?
  — Насчет особого сказать не могу. Как вы и сами указали, работая в трущобах, она проявляла интерес ко многим медицинским проблемам. В том числе и к туберкулезу.
  — Но, Джастин, если ее дед умер от туберкулеза…
  — Тессе особенно претила сентиментальность, которой была овеяна эта болезнь в литературе, — чеканит Джастин. — Ките, Стивенсон, Колридж, Томас Манн… она говорила, что людям, которые находили что-то романтичное в туберкулезе, следовало посидеть у кровати ее деда.
  Роб вновь взглядом консультируется с Лесли, получает согласие-кивок.
  — Тогда вы, наверное, удивитесь, узнав о том, что в ходе несанкционированного обыска квартиры Арнольда Блюма мы нашли копию старого письма, которое он отправил главе маркетингового отдела «Три Биз», предупреждая о побочных эффектах нового быстродействующего противотуберкулезного препарата, который продвигала «Три Биз»?
  Джастин отвечает без малейшей паузы. Новое, опасное, связанное с лекарствами направление допроса активировало его дипломатические навыки.
  — Почему я должен удивляться? НГО Блюма уделяло особое внимание лекарствам «третьего мира». Лекарства — это беда Африки. Если хоть что-то и говорит о безразличии Запада к страданиям Африки, так это отсутствие хороших лекарств и неприлично высокие цены, по которым фармакологические фирмы продают свой товар в последние тридцать лет… — на Тессу он не ссылается, но, по существу, цитирует ее. — Я уверен, что Арнольд отправил десятки таких писем.
  — Копию этого он спрятал отдельно, — поясняет Роб. — Вместе с множеством технических данных, которые недоступны нашему пониманию.
  — Что ж, будем надеяться, что вы сможете попросить Арнольда расшифровать их, когда он вернется, — отвечает Джастин, не пытаясь скрыть неудовольствия, которое вызвали полицейские, признавшись, что рылись в вещах Блюма и читали его корреспонденцию без разрешения хозяина.
  Лесли берет инициативу на себя:
  — У Тессы был лэптоп, не правда ли?
  — Действительно, был.
  — Какой фирмы?
  — Название не помню. Маленький, серый, японский, это все, что я могу вам сказать.
  Он лжет. Не слишком искусно. Он это знает, они — тоже. Судя по лицам, их отношение к нему меняется, атмосфера дружелюбия испаряется. Но не со стороны Джастина. Его упрямый отказ пойти им навстречу аккуратно скрыт ширмой дипломатической любезности. К этой схватке он готовился дни и ночи, втайне надеясь, что до нее так и не дойдет.
  — Она держала лэптоп в своем кабинете, так? Вместе с доской для заметок, документами и материалами, связанными с ее работой.
  — Если не брала с собой, да.
  — Она использовала его, когда писала письма… готовила документы?
  — Полагаю, что да.
  — Для электронной почты?
  — Постоянно.
  — И делала с него распечатки?
  — Иногда.
  — Пять или шесть месяцев тому назад она подготовила большой документ, примерно восемнадцать страниц основного текста и приложений. Протестовала против злоупотреблений, то ли в медицине, то ли в фармакологии, а возможно, и там, и там. Расследование чего-то серьезного, творящегося здесь, в Кении. Она показывала вам этот документ?
  — Нет.
  — И вы не прочитали его сами, без ее ведома?
  — Нет.
  — Вы ничего о нем не знаете. Правильно мы вас поняли?
  — Боюсь, что да, — извиняющаяся улыбка.
  — Только мы вот гадаем, а не связан ли этот документ с величайшим преступлением, с которым она столкнулась?
  — Я понимаю.
  — И не имеет ли «Три Биз» отношения к этому преступлению.
  — Такое всегда возможно.
  — Но вам она документ не показывала? — настаивает Лесли.
  — Как я уже и говорил вам несколько раз, Лесли, нет, — и чуть не добавляет: «милая дама».
  — Но вы думаете, что документ этот мог как-то затрагивать «Три Биз».
  — Увы, не имею ни малейшего представления.
  Но он имеет. То было ужасное время. Время, когда он боялся, что может ее потерять. Когда ее лицо каменело с каждым днем, а в юных глазах горело пламя фанатизма. Когда ночь за ночью она проводила у своего лэптопа, окруженная кипами исчерканной бумаги. Когда ела, не замечая, что кладет в рот, а потом мчалась наверх, даже не сказав спасибо. Когда скромные крестьяне из окрестных деревень входили в дом через дверь черного хода, сидели с ней на веранде, ели еду, которую приносил им Мустафа.
  — Так она никогда не обсуждала с вами этот документ? — Лесли изображает изумление.
  — Боюсь, никогда.
  — А в вашем присутствии… скажем, с Арнольдом или Гитой?
  — В последние месяцы Тесса и Арнольд держали Гиту на расстоянии вытянутой руки, я полагаю, для ее же блага. Что же касается меня, думаю, они мне просто не доверяли. Они полагали, что при возникновении конфликта интересов я прежде всего сохраню верность королеве.
  — И вы сохранили бы?
  «Ни в коем разе», — думает он. Но ответ дает двусмысленный, чего они от него и ждут.
  — Поскольку я не знаком с упомянутым вами документом, к сожалению, это вопрос, на который я не могу ответить.
  — Документ могли распечатать с ее лаптопа, так? Этот восемнадцатистраничный документ, даже если она его вам и не показывала.
  — Почему нет? Или с компьютера Блюма. Или какого-то другого.
  — И где он сейчас… лэптоп? В эту самую минуту? Лицо остается непроницаемым. Вудроу мог у него поучиться.
  Ни лишнего жеста, ни дрожи в голосе, ни паузы перед ответом.
  — Я искал лэптоп в списке ее вещей, представленном полицией Кении, но он и кое-что еще, как это ни печально, исчез.
  — В Локи никто не видел ее с лэптопом, — говорит Лесли.
  — Но едва ли они просматривали ее багаж.
  — В «Оазисе» никто не видел у нее лэптоп. Она взяла его с собой, когда вы повезли ее в аэропорт?
  — У нее был рюкзак, который она всегда берет в экспедиции. Он тоже исчез. И дорожная сумка, в которой мог лежать лэптоп. Иногда она его туда клала. Кения — не та страна, где женщина, путешествующая одна, может выставлять напоказ дорогую электронику.
  — Но она путешествовала не одна, не так ли? — напоминает ему Роб после долгой паузы, такой долгой, словно все трое поставили задачу выяснить, у кого первого сдадут нервы.
  — Джастин, — добавляет Лесли, не дожидаясь его ответа, — что вы увезли с собой, когда во вторник утром побывали с Вудроу в своем доме?
  Джастин вроде бы роется в памяти, составляя список.
  — Э… личные бумаги… частную корреспонденцию, имеющую отношение с семейному фонду Тессы… несколько рубашек, носки… темный костюм для похорон… несколько безделушек, напоминающих о Тессе… пару галстуков.
  — Больше ничего?
  — Ничего такого, что моментально приходит на ум. Нет.
  — А из того, что не приходит? — спрашивает Роб. Джастин улыбается и молчит.
  — Мы говорили с Мустафой, — сообщает ему Лесли. — Мы спросили его: «Мустафа, где лэптоп мисс Тессы?» Он дал нам противоречивые ответы. Сначала сказал, что она взяла его с собой. Потом — нет. Наконец — его украли журналисты. Кто его точно не брал, так это вы. Мы подумали, что он пытался вас прикрыть, да только получилось у него не очень.
  — Боюсь, так случается всегда, если слишком напирать на слуг.
  — Мы на него не напирали, — в голос Лесли так и врываются злые нотки. — Мы спросили его о ее доске для заметок. Почему на ней полно булавок и дыр от булавок, но нет ни одной бумажки. Он сказал, что навел порядок. Сам, без чьей-либо помощи. На английском он не читает, ему не дозволено притрагиваться к ее вещам и к чему-либо в комнате, но он навел порядок на доске для заметок. И что он сделал с листочками, спросили мы. Сжег, ответил он. Кто велел ему их сжечь? Никто. Кто велел навести порядок на доске для заметок? Никто. И уж, во всяком случае, не мистер Джастин. Мы думаем, что он и тут прикрывал вас, в меру своих способностей. Мы думаем, что все листочки с доски взяли вы — не Мустафа. Мы думаем, он прикрывает вас и с лаптопом.
  Джастин вновь изобразил полную безмятежность, проклятие и достоинство избранной им профессии.
  — Боюсь, вы не учитываете наши культурные различия, Лесли. Гораздо более вероятное объяснение — лэптоп отправился с ней на озеро Туркана.
  — Вместе с листочками, которые она крепила к доске? Я так не думаю, Джастин. Во время визита домой вы не брали дискеты?
  И тут на мгновение, только на мгновение, Джастин сбрасывает маску. С одной стороны, продолжает все отрицать, с другой — не меньше следователей озабочен получением ответов.
  — Нет, но, признаюсь, я их искал. На них хранилась значительная часть юридической переписки. Она постоянно переписывалась со своим адвокатом по электронной почте.
  — И вы их не нашли.
  — Они всегда лежали на ее столе, — протестует Джастин, демонстрируя стремление помочь в разрешении возникших проблем. — В красивой лакированной шкатулке, подаренной тем самым адвокатом на прошлое Рождество. Они не только кузены, но и давние друзья. Шкатулка с надписью на китайском. Тесса попросила перевести надпись китайца, работающего в одном из агентств гуманитарной помощи. К ее радости, надпись за что-то клеймила проклятый Запад. Я могу только предположить, что шкатулка разделила судьбу лэптопа. Может, она увезла в Локи и дискеты.
  — Но зачем? — голос Лесли переполнен скептицизмом.
  — Я не владею информационными технологиями. Следовало бы, но не владею. В полицейском списке дискет тоже нет, — добавляет он, рассчитывая на их помощь.
  Роб откликается.
  — То, что хранилось на дискетах, наверняка есть и в лаптопе. Если только она не стирала с жесткого диска все перенесенные на дискеты файлы. Но обычно этого никто не делает.
  — Как я вам уже говорил, Тесса придавала секретности первостепенное значение. Вновь долгая пауза.
  — Так где сейчас ее бумаги? — грубо спрашивает Роб.
  — На пути в Лондон.
  — В мешке с дипломатической почтой?
  — Я отправил их, как счел нужным. Форин-оффис всегда готов помочь своим сотрудникам.
  Возможно, воспоминания о допросе Вудроу заставляет Лесли в крайнем раздражении сдвинуться на краешек стула.
  — Джастин.
  — Да, Лесли.
  — Тесса проводила какое-то расследование. Так? Забудьте про дискеты. Забудьте про лэптоп. Где ее бумаги… все ее бумаги… в этот самый момент? — желает знать она. — И где листочки с доски?
  Укрывшись за дипломатической маской, Джастин хмурится, показывая, что всеми силами старается помочь, пусть она и ведет себя неразумно.
  — Среди моих вещей, без всяких сомнений. Если вы спросите, в каком именно чемодане, я скорее всего затруднюсь с ответом.
  Лесли ждет, пока дыхание придет в норму.
  — Мы бы хотели, чтобы вы открыли нам все свои чемоданы, пожалуйста. Мы бы хотели, чтобы вы отвели нас вниз и показали все, что вы взяли из вашего дома во вторник утром.
  Она встает. Роб следует ее примеру, даже отходит к двери, готовый открыть ее. Джастин сидит.
  — Боюсь, это невозможно.
  — Почему? — рявкает Лесли.
  — По той же причине, которая заставила меня взять бумаги. Они — личные и не предназначены для чужих глаз. Я не собираюсь показывать бумаги вам или кому-то еще, пока не получу возможности прочитать их сам. Лесли багровеет.
  — Если б мы были в Англии, я бы уже вручила вам ордер на обыск.
  — Но мы не в Англии, увы. У вас нет ордера, и здешняя территория не подпадает под вашу юрисдикцию. Лесли пропускает его слова мимо ушей.
  — В Англии я бы перерыла этот дом с подвала до чердака. И конфисковала бы каждую безделушку, каждый клочок бумаги, каждую дискету, которые вы унесли из кабинета Тессы. И лэптоп.
  — Но вы уже обыскали мой дом, Лесли, — спокойно замечает Джастин, не поднимаясь со стула. — Я не думаю, что Вудроу понравился бы обыск в его доме, не так ли? И я определенно не разрешу вам проделать со мной то, что вы проделали с Арнольдом без его согласия.
  Лесли, красная, злая, не сводит с него глаз. Роб, очень бледный, смотрит на свои сжатые кулаки.
  — Насчет этого поговорим завтра, — уходя, зловеще бросает Лесли.
  Но завтра не приходит. Вернее, не реализуется ее обещание вернуться и поговорить. Всю ночь и утро Джастин сидит на краю кровати, ожидая появления Лесли и Роба с ордерами на обыск и когортой местных полицейских, которые и будут выполнять за них всю грязную работу. Так же, как в прошлые дни, думает о том, что ему делать, куда что спрятать. Потолок, пол, стены: куда? Привлечь Глорию? Пустой номер. Мустафу и слугу Глории? То же самое. Использовать Гиту? Но Лесли и Роб так и не появляются. Зато звонит Милдрен, чтобы сообщить, что они срочно понадобились в другом месте. А вот об Арнольде ничего нового сказать не может. Потом подходит черед похорон, а полицейские все заняты где-то еще. Во всяком случае, на кладбище, среди друзей, пришедших проводить Тессу в последний путь, Джастин их не видит.
  Самолет влетел в предрассветный сумрак. За иллюминатором Джастин уже мог различить застывшие под крылом облака. Вокруг, укрытые одеялами-саванами, в неестественных позах мертвых спали пассажиры. Одна женщина вскинула руку, словно кому-то махала ею, когда ее застрелили. Мужчина распахнул рот в молчаливом крике, положив мертвую руку на сердце. Джастин, бодрствующий в полном одиночестве, повернулся к иллюминатору. Его лицо плыло в нем рядом с лицом Тессы, как маски когда-то знакомых ему людей.
  Глава 9
  Это же чертовски отвратительно! — воскликнул лысеющий мужчина в необъятном коричневом пальто, оттеснив Джастина от багажной тележки и заключив в медвежьи объятия. — Это абсолютно мерзко, ужасно несправедливо и чертовски отвратительно. Сначала Гарт, потом Тесс.
  — Спасибо тебе, Хэм, — Джастин тоже попытался обнять его, с учетом того, что едва мог шевельнуть руками. — И спасибо, что встретил меня в столь неудобное время. Нет, это я возьму сам. Ты неси чемодан.
  — Я бы прилетел на похороны, если бы ты мне позволил! Господи, Джастин!
  — Я решил, что здесь ты принесешь больше пользы, — мягко ответил Джастин.
  — Костюм у тебя теплый? После солнечной Африки здесь прохладно, не так ли?
  Артур Луиджи Хэммонд был единственным старшим партнером юридической фирмы «Хэммонд и Манцини» с регистрацией в Лондоне и Турине. Отец Хэма учился с отцом Тессы в юридической школе Оксфорда, а потом в юридической школе Милана. Одновременно, под высокими сводами туринской церкви, они обвенчались с двумя итальянскими аристократками, сестрами, писаными красавицами. У одной родилась Тесса, у второй, чуть ли не в тот же день — Хэм. Дети проводили каникулы на острове Эльба, катались на лыжах в Кортине [37] и, фактически брат и сестра, вместе окончили университет, Хэм — членом сборной команды по регби Оксфорда и с трудом добытой степенью бакалавра с отличием третьего класса, Тесса — первого. После смерти родителей Тессы Хэм отвел себе роль мудрого дядюшки, управлял доверительным семейным фондом, отдавая предпочтение исключительно консервативным инвестициям, пусть они и приносили минимальный доход, вовсю использовал авторитет своей преждевременно полысевшей головы, подавляя излишние порывы щедрости своей кузины, и забывал при этом брать вознаграждение за оказанные услуги. Поблескивающие глаза и толстые щеки этого крупного, розового, цветущего мужчины пребывали в постоянном движении, мгновенно переходя от радости к грусти и обратно. Тесса, бывало, говорила, что играть с Хэмом в карты одно удовольствие. По широте улыбки сразу становилось понятно, что у него на руках.
  — Почему бы тебе не положить саквояж в багажник? — прогремел Хэм, когда они втиснулись в его маленький автомобильчик. — Ладно, тогда ставь на пол. Что у тебя в нем? Героин?
  — Кокаин, — ответил Джастин, ненавязчиво оглядывая припаркованные автомобили. На паспортном контроле две женщины с подчеркнутым безразличием пропустили его. В багажном отделении двое мужчин со скучающими лицами интересовались кем угодно, но только не Джастином. За три машины от них мужчина и женщина застыли на первом сиденье бежевого «Форда», склонив головы вроде бы над картой. «В цивилизованной стране не скажешь, кто есть кто, — любил говорить инструктор курса основ безопасности при работе в зарубежных странах. — Наиболее оптимальный вариант — исходить из того, что шпионы всегда рядом».
  — Можем ехать? — спросил Хэм, пристегнувшись.
  Англия, как всегда, восхитила Джастина. Низкие лучи утреннего солнца скользили по схваченной морозцем сассекской пашне. Хэм вел машину в привычной ему манере, на скорости шестьдесят пять миль в час при разрешенных семидесяти, пристроившись в десяти ярдах за дымком выхлопа грузовика.
  — Мэг шлет тебе наилучшие пожелания, — пробурчал Хэм, упомянув о своей беременной жене. — Раздувается, как пузырь. Я тоже. Скоро лопну, если не возьмусь за ум.
  — Мне очень жаль, что так вышло, Хэм, — вздохнул Джастин, понимая, что тот скорбит о Тессе ничуть не меньше, чем он сам.
  — Мне очень хочется, чтобы они нашли этого говнюка, вот и все! — взорвался Хэм несколько минут спустя. — А вздернув его, покидали в Темзу этих мерзавцев с Флит-стрит. Они того заслуживают. Мэг сейчас у ее чертовой матери, — добавил он.
  Какое-то время они ехали молча, Хэм смотрел на выхлоп едущего впереди грузовика, Джастин — на незнакомую страну, интересы которой он представлял половину своей жизни. Бежевый «Форд» обогнал их, его заменил мотоциклист в черной коже. «В цивилизованной стране не скажешь, кто есть кто».
  — Ты, между прочим, богат, — сообщил Хэм, когда поля уступили место окраинам. — Не то чтобы ты и раньше нуждался в деньгах, но теперь ты в них просто купаешься. Наследство ее отца, ее матери, семейный фонд, все твое. Плюс ты — единственное доверенное лицо, ведающее ее благотворительными программами. Она сказала, ты знаешь, что с ними надо делать.
  — Сказала когда?
  — За месяц до того, как потеряла ребенка. Хотела уладить все дела, на случай, если умрет в родах. А что мне оставалось, скажи на милость? — воскликнул Хэм, приняв молчание Джастина за упрек. — Она была моей клиенткой, Джастин. Я — ее адвокатом. Мне следовало отговорить ее? Позвонить тебе?
  Не отрывая глаз от бокового зеркала, Джастин нашел успокаивающие слова.
  — И Блюм — второй чертов душеприказчик, — голос Хэма звенел от негодования. — Скорее палач.
  Юридическая фирма господ Хэммонда и Манцини располагалась в перегороженном металлическими воротами тупике, звался он Эли-Плейс, на двух верхних этажах одного из зданий. Их встретили забранные деревянными панелями стены с портретами умерших знаменитостей. Через два часа помещения фирмы наполнял бы негромкий гул голосов клерков, говорящих на двух языках, но в семь утра на Эли-Плейс царили тишина и покой. Лишь с десяток автомобилей стояли у тротуара да горела лампада в часовне Святой Этелдреды. Сгибаясь под тяжестью чемоданов, мужчины поднялись сначала на пятый этаж, где находился кабинет Хэма, потом на шестой, в его монастырскую квартиру-мансарду. В крошечной гостиной-столовой-кухне висела фотография куда более стройного Хэма, забивающего гол под рев трибун. В миниатюрной спальне, куда Джастин прошел, чтобы переодеться, фотография Хэма и его невесты Мэг, разрезающих трехъярусный свадебный торт под фанфары итальянских музыкантов в трико. А в совсем уж маленькой ванной, где Джастин принял душ, — написанная маслом картина с родовым домом Хэма в холоднющей Нортумбрии [38] на первом плане.
  — Ветром с северного крыла снесло чертову крышу! — прокричал Хэм через кухонную стену, разбивая яйца и гремя сковородками. — С печными трубами, черепицей, флюгером, все подчистую. Мэг, к счастью, была у Розанн. Окажись она в огороде, ее бы раздавило.
  Джастин включил горячую воду, отдернул руку, прямо-таки кипяток, добавил холодной воды.
  — Только этого еще и не хватало.
  — Она прислала мне эту экстраординарную маленькую книжицу на Рождество, — голос Хэма перекрыл шкварчание жарящегося бекона. — Не Мэг. Тесс. Она тебе показывала? Маленькую книжицу, которую прислала мне? На Рождество?
  — Нет, Хэм. Насколько я помню, нет… — Не обнаружив шампуня, он воспользовался мылом.
  — Какого-то индийского мистика. Рахми Какипуки. Ничего не напоминает? Фамилию я сейчас вспомню.
  — Боюсь, что нет.
  — Насчет того, что мы должны любить друг друга без преданности. Мне кажется, что все это чушь.
  Ослепленный мылом, Джастин пробурчал что-то сочувственное.
  — «Свобода, любовь и действие», так она называлась. Черт, чего она хотела от меня с этими свободой, любовью и действием? Я, в конце концов, женат. Вот-вот стану отцом. Плюс я — католик. Тесс тоже была католичкой, пока не открестилась от церкви. И напрасно.
  — Думаю, она хотела бы, чтобы я поблагодарил тебя за все то, что ты для нее сделал, — сменил тему Джастин, стараясь, чтобы в голосе не слышалось заинтересованности.
  С другой стороны стены что-то стукнуло, зашипело, запахло горелым.
  — Ты насчет чего? — крикнул в ответ Хэм. — Вроде бы тебе не полагалось знать о том, что я для нее что-то делал. Согласно Тесс, все мои действия проходили под грифом «особой важности». «Джастину об этом знать не нужно». Фраза эта присутствовала в каждом письме, которое я получал по электронной почте.
  Джастин нашел полотенце, начал вытирать волосы.
  — Я не знал, что именно ты делаешь, Хэм, — объяснил он с подчеркнутой небрежностью. — Чего она от тебя хотела? Взорвать парламент? Отравить водопровод? — Молчание по другую сторону стены. Хэм слишком увлекся готовкой. Джастин потянулся за чистой рубашкой. — Только не говори мне, что она просила тебя раздавать листовки с требованием списания долгов странам «третьего мира».
  — Чертовы регистрационные документы компаний, — услышал он. После очередного грохота сковородок. — Тебе два яйца или одно? Куры у нас свои.
  — Одного хватит, благодарю. Какие документы?
  — Они интересовали ее, как ничто другое. Стоило ей прийти к выводу, что я маюсь бездельем, и она отправляла мне очередное письмо насчет регистрационных документов. — Грохот сковородок. — Она жульничала, когда играла в теннис, знаешь ли. В Турине. Да, да. Нам противостояли очень серьезные противники. Так она врала, как могла. Попадание в линию, она — аут. Попадание на ярд в площадку, она — аут. «Я — итальянка, — сказала она мне. — Мне можно». «Никакая ты не итальянка, — ответил я ей. — Ты — англичанка до мозга костей, как и я». Уж не знаю, что бы я сделал, если б мы выиграли. Наверное, отдал бы приз. Нет, не отдал бы. Она бы меня убила. О господи. Извини.
  Джастин вышел в гостиную, чтобы занять место перед яичницей с беконом, не слишком аппетитного вида, сосисками, гренками и помидорами. Хэм стоял, прижав руку ко рту, кляня себя за не к месту вырвавшееся слово.
  — Каких компаний, Хэм? Не смотри на меня так. Ты отобьешь у меня аппетит.
  — Владельцы, — ответил Хэм сквозь пальцы и сел напротив Джастина. — Ее интересовали владельцы. Кому принадлежали две маленькие паршивые компании на острове Мэн. Кто-нибудь звал ее Тесс, не знаешь? — спросил он. Потом добавил: — Кроме меня?
  — В моем присутствии — нет. И в ее, несомненно, тоже. Право так называть ее принадлежало только тебе.
  — Ужасно ее любил, знаешь ли.
  — И она любила тебя. Что за компании?
  — Интеллектуальная собственность. У нас с ней никогда ничего не было, будь уверен. Мы были слишком близки.
  — На случай, что ты сомневаешься, то же можно сказать про Блюма.
  — Ты серьезно?
  — И он ее не убивал. Он такой же убийца, как ты или я.
  — Ты уверен?
  — Уверен. Хэм просиял.
  — А вот у Мэг такой уверенности не было. Не знала она Тесс так хорошо, как я. Удивительный человек. Второго такого не сыскать. «У Тесс были приятели, — говорил я ей. — Друзья. О сексе речь не шла». Я передам ей то, что ты мне рассказал, если ты не возражаешь. Чтобы подбодрить ее. Вся эта грязь в прессе расстроит кого угодно.
  — Где зарегистрированы эти компании? Как называются? Ты помнишь?
  — Разумеется, помню. Как не помнить, если Тесс доставала меня с ними каждый божий день.
  Хэм разлил чай. Чайник он держал двумя руками, одной за ручку, второй — за крышку, чтобы не упала. Наполнив чашки, сел, не выпуская чайник из рук, наклонил голову, словно изготовился к рывку через все поле.
  — Хорошо, — в голосе звучали агрессивные нотки, — назови мне, в какой области работают самые засекреченные, самые двуличные, самые загребущие, самые лицемерные компании, с которыми мне, к моему несчастью, приходится сталкиваться?
  — В военно-промышленном комплексе, — без запинки предположил Джастин.
  — Нет. В фармакологии. Бьют ВПК по всем статьям. Теперь я это точно знаю. Готов дать голову на отсечение. «Лорфарма» и «Фармабир».
  — Как?
  — Речь идет о каком-то лекарстве. «Лорфарма» открыла молекулу, а «Фармабир» владеет процессом. Хотелось бы знать почему. И откуда они взяли такие названия.
  — Каким процессом?
  — Производства этой самой молекулы, каким же еще?
  — Какой молекулы?
  — Бог знает. Та же юриспруденция, только хуже. Слова, которых я никогда не видел раньше и надеюсь не увидеть вновь. В этой науке черт ногу сломит.
  После завтрака они спустились вниз и поставили «гладстон» в сейф Хэма, размером с небольшую комнату, примыкающую к его кабинету. Хэм набрал комбинацию на замке, открыл стальную дверь. В сейф Джастин вошел один. Опустил саквояж на пол рядом с обитыми кожей сундуками, формой похожими на коробки для шляп, с вытесненным на крышках названием туринской фирмы.
  — И это было только начало, уверяю тебя, — мрачно предупредил Хэм. — Пробежка вокруг поля перед игрой. Потом потребовались фамилии директоров всех компаний, принадлежащих господам Карелу, Вита и Хадсону, с регистрацией в Ванкувере, Сиэтле, Базеле плюс в каждом городе от Ошкоша до Ист-Пиннера. Или «Что можно сказать о широко циркулирующих слухах о скором коллапсе почтенного и уважаемого холдинга „Боллз, Бирмингем и Бамфлафф, лимитед“, или как его там, он же „Три Биз“, возглавляемого пожизненным президентом и повелителем вселенной, неким Кеннетом К. Куртиссом, рыцарем?» Оставалось только гадать, иссякнут ли на этом ее вопросы. Не иссякли. Я сказал ей, чтобы она взяла все, что ее интересует, из Интернета, но она заявила, что половина этой информации засекречена или по крайней мере не афишируется. Я ей сказал: «Тесс, дорогая, ради бога, у меня на это уйдут недели. Милая моя, месяцы». Думаешь, ее это проняло? Черта с два. Так уж она была устроена, Тесс. Если б она сказала, я бы выпрыгнул из самолета без парашюта.
  — И что ты выяснил? Хэм уже сиял от гордости.
  — «КВХ Ванкувер и Базель» владеют 51 процентом акций этих паршивых биотехнологических компаний с острова Мэн, «Лор-херли» и «Фарма-жопа». «Три Биз Найроби» принадлежат эксклюзивные права на импорт и продажу этой самой молекулы плюс всех ее производных на африканском континенте.
  — Хэм, ты просто чудо!
  — «Лорфарма» и «Фармабир» принадлежит одной и той же банде троих. Или принадлежали, пока они не продали пятьдесят один процент акций. Один парень, две телки. Фамилия парня — Лорбир. Лор плюс Вир плюс Фарма и дают тебе «Лорфарму» и «Фармабир». Женщины — врачи. Переписка через швейцарского гнома, который живет в почтовом ящике в Лихтенштейне.
  — Фамилии?
  — Лара Какая-то. В записях есть. Лара Эмрих. Вспомнил.
  — А вторая?
  — Забыл. Нет, не забыл. Ковач. Имени нет. А вот Лара — мое любимое. Из песни. Как она мне нравилась. Из «Живаго». Тессе тогда тоже нравилась эта песня. Черт! — Пауза, Хэм сморкался и вытирал глаза. Джастин ждал.
  — И что ты сделал с этими сведениями, когда добыл их, Хэм? — тактично полюбопытствовал Джастин.
  — Зачитал ей по телефону в Найроби. Она так радовалась. Назвала меня героем… — Он замолчал, встревоженный выражением лица Джастина. — Не по твоему телефону, идиот. Она говорила из дома кого-то из ее друзей. «Ты должен пойти в телефон-автомат, Хэм, и оттуда позвонить мне по следующему номеру. Ручка есть?» Привычка командовать у нее в крови. И к телефонным разговорам она относилась очень уж подозрительно. Иногда мне казалось, что у нее паранойя. Однако даже у параноиков бывают настоящие враги, не так ли?
  — У Тессы были, — согласился Джастин, и Хэм как-то странно посмотрел на него.
  — Ты же не думаешь, что из-за этого все и случилось? — понизив голос, спросил он.
  — Ты о чем?
  — Из-за того, что Тесс прихватила за одно место этих фармакологов?
  — Это можно предположить.
  — Но… я хочу сказать… Господи… ты же не думаешь… что они заткнули ей рот, не так ли? Я, конечно, знаю, что они — не бойскауты.
  — Я уверен, что все они — убежденные филантропы, Хэм. Готовы отдать свой последний миллион. Долгое, очень долгое молчание нарушил Хэм:
  — Матерь божья. Господи Иисусе. Да, тут нельзя дергаться.
  — Совершенно верно.
  — Я ей все это устроил своим звонком в Найроби?
  — Нет, Хэм. Ради нее ты отдал бы и руку, и ногу, и она любила тебя.
  — Да. Господи Иисусе. Могу я что-нибудь сделать?
  — Да. Добудь мне коробку. Подойдет даже картонная. Найдется у тебя такая?
  Довольный тем, что есть чем заняться, Хэм ушел и вскоре вернулся с пластмассовым ящиком. Присев на корточки рядом с «гладстоном», Джастин открыл замки, растянул ремни и, спиной прикрывая саквояж от Хэма, переложил его содержимое в пластиковый ящик.
  — А теперь, если тебя не затруднит, принеси мне документы по наследству Манцини. Старые и ненужные. Которые ты хранишь, но никогда в них не заглядываешь. Ровно столько, чтобы заполнить саквояж.
  Хэм принес документы, старые и затертые, как и хотелось Джастину. И наблюдал, как тот затягивает ремни, закрывает замки. Потом из окна наблюдал, как Джастин выходит из тупика, с саквояжем в руке, останавливает такси.
  — Матерь божья! — только и выдохнул Хэм, когда такси скрылось из виду.
  — Доброе утро, мистер Куэйл, сэр. Позволите взять ваш саквояж, сэр? Я должен просветить его рентгеновскими лучами, если вы не возражаете. Новые правила. В ваши дни такого не бывало, не так ли? Или при вашем отце. Благодарю вас, сэр. И вот ваш пропуск, прошу на борт, как раньше говорили, — голос становится тише и мягче. — Мы очень сожалеем, сэр. Мы все потрясены.
  — Доброе утро, сэр! Рады вновь видеть вас с нами, — вновь голос становится тише и мягче. — Глубокие соболезнования, сэр. От жены тоже.
  — Наши глубочайшие соболезнования, мистер Куэйл, — еще голос, обдавший ухо пивными парами. — Мисс Лендс-бюри просит пройти к ней, сэр. Добро пожаловать домой, сэр.
  Но Форин-оффис более не дом. Его нелепый холл, построенный с тем, чтобы вселить ужас в сердца индийских царьков, теперь словно расписывается в собственном бессилии. Портреты надменных пиратов в пудреных париках больше не встречают его улыбкой старых знакомцев.
  — Джастин. Я — Элисон. Мы не встречались. Как жаль, ужасно жаль, что поводом стало такое трагическое событие. Как вы? — Элисон Лендсбюри появилась в высоких, в двенадцать футов, дверях своего кабинета, сжала его правую руку своими, чуть тряхнула, отпустила. — Мы очень, очень огорчены, Джастин. Расстроены до предела. А вы такой мужественный. Так быстро приехали. Неужели вы действительно пришли в себя? Я даже представить такого не могу.
  — Меня интересовало, нет ли новостей об Арнольде.
  — Арнольде?… А, загадочном мистере Блюме. К сожалению, ничего нет. Мы должны опасаться самого худшего, — объяснять, что подразумевалось под худшим, она не стала. — Однако он — не британский гражданин, не так ли? — голос повеселел. — Мы должны позволить нашим добрым бельгийцам приглядывать за своими согражданами.
  Кабинет Элисон производил впечатление. Высоченные, в два этажа, потолки, золоченые фризы, черные, со времен войны, батареи центрального отопления, балкон с видом на закрытый для посторонних глаз сад. У стола два кресла, на одно Элисон положила свой кардиган, чтобы Джастин по ошибке не занял его. Термос с кофе позволял им не прерывать беседу, если кому-то вдруг захочется пить. И у Джастина создалось ощущение, что из кабинета Элисон только что вышли другие люди. Четыре года посол в Брюсселе, три — советник по оборонным проблемам в Вашингтоне, вспоминал он. Еще три в Лондоне — представитель Форин-оффис в Объединенном разведывательном комитете. Назначена начальником Управления по кадрам шесть месяцев тому назад. Дала знать о себе дважды. Одно письмо с просьбой обрезать Тессе крылышки — проигнорировано. Один факс, запрещающий ему посещение собственного дома, — опоздал. Он попытался представить себе, а в каком доме живет Элисон, и поселил ее в особняке из красного кирпича неподалеку от «Харродза», откуда по уик-эндам удобно добираться до бридж-клуба. Пятидесяти шести лет от роду, худощавая, она, в память о Тессе, оделась в черное. На среднем пальце левой руки Джастин заметил мужской перстень с печаткой. Предположил, что принадлежал перстень ее отцу. Фотография на стене запечатлела Элисон в начале игры на «Мур-парк» [39]. На другой, по разумению Джастина ее давно следовало снять, Элисон пожимала руку Гельмуту Колю. «Скоро тебя наградят орденом Британской империи, ты станешь дейм Элисон и отправишься руководить женским колледжем», — подумал он.
  — Я провела все утро, думая, о чем мне не следует с вами говорить, — начала она громовым голосом, чтобы каждое слово долетело до тех, кому нашлось место только у дальней стены. — И о том, в чем мы на данный момент просто не сможем прийти к общему знаменателю. Я не собиралась спрашивать, каким вы видите собственное будущее. Или говорить, каким его видим мы. Для этого мы все еще слишком расстроены, — чувствовалось, что ей нравится себя слушать. — Между прочим, я — что бисквит «мадера» [40]. Не ищите многослойности ни во мне, ни в моих словах. Я одинаковая, как меня ни режь.
  Перед ней на столе стоял лэптоп, совсем как у Тессы. Говоря, она тыкала в экран серой палочкой, загнутой на конце, словно тамбурный крючок.
  — Но кое-что я должна вам сказать, и скажу незамедлительно. — Тычок. — Ага. Во-первых, у вас бессрочный отпуск по болезни. Пока бессрочный, потому что решение остается за врачами. По болезни, потому что у вас серьезная травма, ощущаете вы это или нет. — Тычок. — Мы покажем вас специалистам, а далее будем действовать в соответствии с их выводами, — грустная улыбка и тычок. — Доктор Шэнд. Эмили в приемной даст вам координаты доктора Шэнд. Ориентировочно вам назначено на завтра, в одиннадцать утра, но, если есть такая необходимость, вы можете договориться на другое время. Она принимает на Харли-стрит [41], где же еще? Вас не смущает, что она — женщина?
  — Отнюдь, — любезно ответил Джастин.
  — Где вы остановитесь?
  — В нашем доме. Моем доме. В Челси. Скорее всего. Она нахмурилась.
  — Но это не фамильный дом?
  — Дом семьи Тессы.
  — Ага. Но у вашего отца дом на Лорд-Нот-стрит. Как я помню, очень красивый.
  — Он продал его незадолго до смерти.
  — Вы собираетесь жить в Челси?
  — На текущий момент.
  — Тогда оставьте Эмили координаты этого дома, пожалуйста.
  Элисон вновь уставилась в экран. Читает она с него или что-то в нем прячет?
  — Встреча с доктором Шэнд не разовая, вы пройдете у нее полный курс. Она консультирует как индивидуально, так и в группе. И поощряет общение пациентов с одинаковыми проблемами. Насколько, разумеется, допускает режим секретности. — Тычок. — А если вы предпочитаете священника, вместо или параллельно, у нас есть представители всех конфессий, так что вы только скажите. Наше мнение — ни от чего нельзя отказываться, если не будет допущена утечка информации. Если доктор Шэнд вам не подойдет, приходите, и мы подберем кого-нибудь еще.
  «Скорее всего у вас есть специалист и по иглоукалыванию», — подумал Джастин. Но занимал его совсем другой вопрос: почему она предлагает ему проверенных службой безопасности духовников, когда у него нет секретов, которыми он мог бы поделиться с ними на исповеди.
  — Ага. Нужно вам убежище, Джастин? — Тычок.
  — Простите?
  — Тихий домик, — упор на «тихий». — Где вам никто не будет докучать, пока не сойдет на нет весь этот шум. Где вам будет гарантирована полная анонимность, вы сможете восстановить душевный покой, будете много гулять, приезжать к нам в Лондон, когда у вас или у нас возникнет такая необходимость. Таково наше предложение. В вашем случае не бесплатное, но большую часть расходов возьмет на себя ПЕВ [42]. Переговорите с доктором Шэнд, прежде чем принимать решение.
  — Если вам это угодно.
  — Да. — Тычок. — Вы подверглись публичному унижению. Как это на вас отразилось?
  — Боюсь, в последнее время я не бывал на публике. Вы же меня и спрятали, не так ли?
  — Все равно вы страдали. Никому не нравится, чтобы его изображали в роли обманутого мужа, никто не любит, чтобы пресса выставляла напоказ его сексуальную жизнь. Но к нам ненависти вы не испытываете. Не чувствуете злости, негодования. Не собираетесь мстить. Вы это переживете. Разумеется, переживете. Вы — человек старой школы.
  Не зная, вопрос это, жалоба или просто утверждение, Джастин промолчал, сосредоточив внимание на нежно-розовой бегонии, горшок с которой поставили слишком близко к батарее военных времен.
  — Я получила служебную записку из финансового управления. Хотите знать, что в ней, или вам сейчас не до этого? — Но все равно сказала: — Вы продолжаете получать полное жалованье. Пособие на жену, к сожалению, снято с того самого дня, как вы перешли в разряд одиноких. Эти вопросы приходится решать, Джастин, и, по моему опыту, лучше разбираться с ними сразу. Разумеется, вы получаете пособие в связи с возвращением в Англию, но тоже только на одного. Джастин, этого достаточно?
  — Достаточно денег?
  — Достаточно информации для того, чтобы вы могли ее переварить?
  — А что? Есть и другая информация?
  Она положила палочку, оторвалась от лэптопа, пристально посмотрела на него. Однажды, в далеком прошлом, Джастину хватило безрассудства пожаловаться на что-то в одном из больших универмагов на Пиккадилли, и его одарили таким вот суровым менеджерским взглядом.
  — Есть, Джастин. Есть. Мы сидим как на иголках. С Блюмом еще ничего не ясно, и пресса будет мусолить эту историю, пока не выдоит ее досуха. У вас сегодня ленч с Пеллегрином.
  — Знаю.
  — Он очень хороший человек. Вы проявили мужество, Джастин, вы не согнулись под ударом, и это не осталось незамеченным. Я уверена, вы выдержали ужасное напряжение. Не только после смерти Тессы, но и до. Нам следовало проявить твердость и вернуть вас обоих домой, пока еще была такая возможность. В перспективе долготерпение выходит боком, к сожалению. — Тычок, неодобрительный взгляд на дисплей. — Вы не давали никаких интервью прессе, не так ли? Не говорили с ними вообще?
  — Только с полицией.
  Она пропустила шпильку мимо ушей.
  — Продолжайте в том же духе. Не говорите даже: «Без комментариев». В вашем состоянии вы имеете полное право сразу же класть трубку на рычаг.
  — Я уверен, что это не составит труда. Тычок. Пауза. Изучающий взгляд на дисплей. На Джастина. Вновь на дисплей.
  — И у вас нет бумаг или материалов, которые принадлежат нам? Являются… как бы это сказать… нашей интеллектуальной собственностью! Вас спрашивали, но я должна спросить вновь, на случай, если какие-то документы обнаружились, а возможно, обнаружатся. Ничего не обнаружилось?
  — Из документов Тессы?
  — Я говорю о ее внебрачных делах. — Она выдержала паузу, прежде чем объяснить, что она имела в виду. А когда она начала объяснять, до Джастина вдруг дошло, что Элисон воспринимала Тессу как величайшее оскорбление, как позор их школ, класса, пола, страны и Службы, которой Элисон посвятила всю жизнь, а Джастин ее, Тессы, стараниями превратился в Троянского коня, который и позволил ей проникнуть в цитадель. — Я думаю о тех документах, которые она могла получить законным или иным способами в ходе ее расследования, или как там она называла то, чем занималась, — добавила Элисон с откровенной неприязнью.
  — Я даже не знаю, что мне следует искать, — пожаловался Джастин.
  — Мы тоже. И вообще, здесь нам очень трудно понять, каким образом ей вообще удалось раздобыть все эти сведения, — внезапно злость, копившаяся внутри, прорвалась наружу. Она не хотела выказывать злость, Джастин в этом не сомневался, более того, старалась изо всех сил сдержать ее. Но, несмотря на все ее усилия, злость таки вырвалась из-под контроля. — Это просто экстраординарно, с учетом того, что стало известно… почему Тессе вообще позволили вытворять такое? Портер, конечно, прекрасный посол, но я не могу отделаться от ощущения, что в случившемся есть немалая доля его вины.
  — И в чем конкретно заключалась его вина?
  Молчание Элисон удивило его. Она замерла, уставившись на дисплей. Крючок держала наготове, но не подносила к дисплею. Потом осторожно опустила на стол, словно винтовку на похоронах военного.
  — Да, Портер, — подвела она итог. Только он не понял, итог чего.
  — Что с ним случилось? — спросил Джастин.
  — Я думаю, они потрясающие родители, готовые пожертвовать всем ради этого бедного ребенка.
  — Я тоже так думаю. Но чем они пожертвовали теперь?
  Она вроде бы разделяла его недоумение. Видела в нем союзника, правда, только в очернении Портера Коулриджа.
  — Так трудно, Джастин, так трудно принимать решения на этой работе. Хочется подходить к каждому индивидуально, вникать в обстоятельства, определяющие его поведение. — Тут Джастин жестоко ошибся, если подумал, что она оставит Портера в покое. Она просто перезаряжала орудия. — Но Портер, мы должны это признать… был в гуще событий, а мы — нет. Мы не можем действовать, если нас держат в неведении. Негоже просить выправлять ситуацию ex post facto [43], если нас не информировали a priori [44]. He так ли?
  — Пожалуй.
  — И если у Портера было слишком много хлопот, если семейные проблемы, а их наличие никто не собирается отрицать, отнимали у него столько времени, что он не следил за развитием событий, если не видел, что происходит у него под самым носом, уж извините, я должна упомянуть Блюма… А ведь у него первоклассный помощник, Сэнди, который все время подавал сигналы. Но, видимо, напрасно. Они остались незамеченными. И сие однозначно указывает на то, что ребенок… бедная девочка… Рози, или как там ее зовут… отнимает у него все свободное время. А ведь послом назначают не для того, чтобы, выходя из кабинета, человек забывал о работе, не так ли? Джастин скромно потупился, показывая, что понимает вставшую перед ней дилемму.
  — Я ничего не выпытываю, Джастин. Я вас спрашиваю… Как такое может быть… как такое могло быть… забудем на минуту о Портере, что ваша жена вела активную деятельность, о которой, согласно вашим словам, вы не имели ни малейшего понятия? Ладно. Она была современной женщиной. Пусть ни к чему хорошему это не привело. Вела свою жизнь, имела свой круг общения… — Многозначительная пауза. — Я не говорю, что вам следовало ограничивать ее, это могли воспринять как нарушение равноправия полов. Я спрашиваю, как получилось в реальной жизни, что вы пребывали абсолютно не в курсе ее действий… ее расследований… ее… уж не знаю, говорить ли? Я хотела сказать, ее назойливого стремления влезть в чужие дела?
  — У нас существовала договоренность, — ответил Джастин.
  — Разумеется, существовала. Равные и параллельные жизни. Но в одном доме, Джастин! Неужели вы и впрямь заявляете, что она вам ничего не говорила, ничего не показывала, ничем не делилась? Я нахожу, что в это ужасно трудно поверить.
  — Я тоже, — согласился Джастин. — Но, боюсь, именно так и выходит, если прячешь голову в песок. Тычок.
  — Вы делили с ней компьютер?
  — Я что?
  — Вопрос достаточно ясен. Вы делили с ней, или имели доступ к портативному компьютеру Тессы, ее лэптопу? Вы, возможно, этого не знаете, но она посылала в Оффис очень серьезные документы, выдвигая обвинения против определенных людей. Обвиняя их в бог знает в чем. И ее деятельность потенциально могла нанести значительный урон.
  — И кому ее деятельность могла нанести урон? Разумеется, потенциально? — спросил Джастин, деликатно вызнавая интересующие его сведения.
  — Кому — значения не имеет, Джастин, — отчеканила Элисон. — Вопрос в том, находится ли лэптоп Тессы в данный момент у вас, а если нет, где он может сейчас находиться и какие в нем содержатся материалы?
  — Я никогда не имел к нему доступа — это ответ на ваш первый вопрос. Компьютер принадлежал ей и только ей. Я даже не знал, как войти в него.
  — Насчет войти, это ерунда. У вас ли он сейчас, вот в чем вопрос. Скотленд-Ярд задавал его вам, и вы приняли очень мудрое решение, придя к выводу, что его лучше передать нам, а не полиции. За это мы вам очень признательны. Ваше здравомыслие не осталось незамеченным.
  Вопросительных интонаций в голосе Элисон не чувствовалось, но вопрос, однако, не снимался. Если да, нажми на кнопку А, и тебя похвалят. Если нет, нажми на кнопку Б, и уж тогда не обессудь.
  — И дискеты, разумеется, — добавила Элисон, ожидая ответа. — Тесса знала свое дело, что тут скрывать, все-таки дипломированный юрист. И наверняка копировала на дискеты наиболее важные файлы. В сложившихся обстоятельствах эти дискеты тоже создают угрозу безопасности, поэтому мы хотели бы получить и их.
  — Никаких дискет нет. И не было.
  — Разумеется, были. Как она могла работать на компьютере без дискет?
  — Я их искал. Не нашел.
  — Это в высшей степени странно.
  — Полностью с вами согласен.
  — Вот я и думаю, что оптимальный для вас вариант, Джастин, с учетом ситуации, принести все, что у вас есть, в Оффис, как только вы распакуете вещи, и позволить нам работать с этими материалами. Избавьте себя от боли и ответственности. Да? Мы можем договориться. Все, что не имеет отношения к нашей деятельности, принадлежит исключительно вам. Эти файлы мы распечатаем и вернем, и здесь никто не будет их читать, анализировать, сохранять. Послать с вами кого-нибудь? Для оказания посильной помощи? Да?
  — Я как-то не уверен.
  — Не уверены, что вам нужен помощник? Это объяснимо. Мы найдем достойного человека. Которому вы сможете полностью довериться. Теперь вы уверены?
  — Видите ли, компьютер принадлежал Тессе. Она его купила, она им пользовалась.
  — И что?
  — Вот я и не уверен, что вам следует обращаться ко мне с такой просьбой. Отдайте нам ее собственность, чтобы мы ее выпотрошили, потому что она мертва. — Ему вдруг ужасно захотелось спать. Он на мгновение закрыл глаза, тряхнул головой, чтобы проснуться. — Да и потом, все это пустые разговоры.
  — Простите?
  — Дело в том, что компьютера у меня нет, — Джастин встал, удивив самого себя, но уж очень хотелось размяться и глотнуть свежего воздуха. — Скорее всего его украли кенийские полицейские. Они крадут все, что попадает под руку. Спасибо вам, Элисон. Вы были очень добры.
  На то, чтобы получить «гладстон» у старшего гардеробщика, потребовалось довольно много времени.
  — Извините, что пришел раньше, чем вы ожидали, — сказал Джастин.
  — Ничего подобного, сэр, — ответил старший гардеробщик и покраснел.
  — Джастин, мой дорогой друг!
  Джастин еще не успел назвать свою фамилию швейцару клуба, как Пеллегрин уже сбегал по лестнице, сияя фирменной улыбкой.
  — Джимми, это мой гость, пожалуйста, возьми чемодан и пропусти его.
  Он крепко пожал руку Джастина, а второй по-дружески, совсем не в английской манере, обнял за плечи.
  — Ты в порядке? — понизив голос, спросил он, предварительно убедившись, что их никто не подслушивает. — Если не хочешь подниматься, можем пройтись по парку. Или встретимся в другой раз. Как скажешь.
  — Я в порядке, Бернард. Правда.
  — Чудовище Лендсбюри тебя не утомило?
  — Ничуть.
  — Я заказал нам столик. Это всего лишь ленч, но кормят тут на убой. Не желаете пи-пи?
  Обеденный зал напоминал катафалк. С синего неба-потолка на них взирали нарисованные херувимы. Пеллегрин выбрал столик в углу, укрытый от лишних взглядов колонной из полированного гранита и печальной пальмой, кордил иной южной. Вокруг сидели неподвластные времени, все на одно лицо, чиновники Уайтхолла, в серых костюмах и со школьными стрижками. «Таким был мой мир, — объяснял ей Джастин. — Когда я женился на тебе, я был одним из них».
  — Сначала давай покончим с тяжелой работой, — по-хозяйски предложил Пеллегрин, когда официант, уроженец Вест-Индии, в розовато-лиловом смокинге протянул им меню в форме ракеток для пинг-понга. Предложение говорило о тактичности Пеллегрина, о его желании поддержать образ славного парня, потому что изучение меню позволяло им привыкнуть друг к другу и избежать визуального контакта.
  — Долетел нормально?
  — Да, благодарю. С меня пылинки сдували.
  — Чудесная, чудесная, чудесная женщина, Джастин, — бормотал Пеллегрин, не отрывая глаз от меню. — Что еще скажешь.
  — Спасибо, Бернард.
  — Великая душа, великий характер. Остальное — ерунда. Мясо или рыбу? Чему ты отдавал предпочтение там?
  За свою карьеру Джастин не раз и не два сталкивался с Пеллегрином. Приехал в Оттаву, когда тот там уже работал, короткое время они вместе служили в Бейруте. В Лондоне попали на один курс выживания заложника, где их учили, что следует делать, если тебя преследует группа вооруженных головорезов, не боящихся смерти. Как сохранить достоинство, когда тебе на глаза надевают повязку, связывают руки и ноги и бросают в багажник «Мерседеса». Как выпрыгивать из окна, если ты не можешь воспользоваться лестницей, а ноги не связаны.
  — Все журналисты — дерьмо, — уверенно заявил Пеллегрин, продолжая изучать меню. — Знаешь, что я собираюсь как-нибудь сделать? Поставить их на наше место. Нанять частных детективов, застукать редакторов «Грониад» или «Скруз оф те уорлд», когда те встречаются со своими любовницами. Сфотографировать их детей, когда те идут в школу. Спросить у жен, какие эти ребята в постели. Показать говнюкам, каково приходится тем, о ком они пишут. Тебе не хочется взять пулемет и перестрелять многих из них?
  — Пожалуй, нет.
  — Мне тоже. Безграмотная банда лицемеров. Филе сельди вполне пристойное. От копченого угря у меня пучит живот. Морской язык в тесте очень хорош, если ты любишь морской язык. Если хочешь без теста, его поджарят тебе на рашпере, — он уже что-то писал на разлинованном листочке, по верху которого тянулась надпись «Сэр Бернард П.», большими буквами. Левую колонку занимали названия блюд, правую — квадратики для галочек. Пустое место внизу предназначалось для подписи члена клуба.
  — От морского языка не откажусь. Пеллегрин никогда не слушает, вспомнил Джастин. Поэтому у него репутация блестящего переговорщика.
  — На рашпере?
  — В тесте.
  — Лендсбюри в форме?
  — Самой боевой.
  — Сказала тебе, что она — бисквит «мадера»?
  — Боюсь, что да.
  — Ей хочется, чтобы о ней так думали. Говорила с тобой о будущем?
  — У меня травма, и я в бессрочном отпуске по болезни.
  — Креветки пойдут?
  — Думаю, я предпочту авокадо, спасибо, — ответил Джастин, наблюдая, как Пеллегрин ставит две галочки напротив «коктейля» из креветок [45].
  — Довожу до твоего сведения, что формально в наши дни Форин-оффис не одобряет спиртного за ленчем, — тут Пеллегрин удивил Джастина широкой улыбкой. А потом второй, на случай, если Джастин не понял, о чем говорила первая. И Джастин вспомнил, что улыбки Пеллегрина всегда одинаковые, по раскрытию губ, продолжительности, теплоте. — Однако тебе пришлось многое пережить, а мой долг — хоть немного отвлечь тебя от тяжелых воспоминаний. Тут вполне пристойное мерсо. Не возражаешь? — Его серебряный карандашик без ошибки нашел нужный квадратик. — С тебя, между прочим, сняты все подозрения. Ты чист. Поздравляю, — Пеллегрин вырвал листок из блокнота и придавил солонкой, чтобы его не унесло ветром.
  — Какие подозрения?
  — В убийстве, какие же еще? Ты не убивал Тессу или ее водителя, ты не нанимал киллеров в притоне греха, и ты не подвесил Блюма за яйца на чердаке своего дома. Ты можешь покинуть зал суда без единого пятнышка на твоей репутации. Благодари полицию. — Листок с заказом, прижатый солонкой, исчез. Должно быть, его взял официант, но Джастин не заметил, как тот подходил к столу. — Что ты выращивал в своем саду? Обещал Селли, что спрошу, — речь шла о Селине, сокращенно Селли, жене Пеллегрина, ослепительной красавице. — Экзотические растения? Суккуленты? К сожалению, это не по моей части.
  — Да, в общем, все, — услышал Джастин свой голос. — В Кении удивительно мягкий климат. Я не знал, что на моей репутации было пятно, Бернард. Версию такую я слышал, признаюсь. Но она была притянута за уши.
  — Они предложили много версий, бедняжки. И, откровенно говоря, бросили тень на куда более высокопоставленных людей, чем ты. Тебе надо как-нибудь приехать в Дорчестер. Переговорю с Селли. На весь уик-энд. В теннис играешь?
  — К сожалению, нет.
  «Они предложили много версий, — повторил он про себя. — Бедняжки». Пеллегрин говорит о Робе и Лесли в той же манере, что Лендсбюри говорила о Портере Коулридже. Эта жаба Том Как-его-там получит пост посла в Белграде, тем временем рассказывал Бернард, и лишь потому, что министра тошнит от одного вида его физиономии. А кого не тошнит? Дик Какой-то скоро станет рыцарем, и тогда, при удаче, его удастся спровадить в министерство финансов. Господи, помоги национальной экономике, шутка, но ведь старина Дик последние пять лет лижет задницу новым лейбористам. А в остальном все как обычно. В Оффис продолжают приходить честолюбцы из Кройдона, которые говорят с акцентом и носят пуловеры «фер-айл» [46], их Джастин наверняка видел до отъезда в Африку. Еще десять лет, и Никого Из Нас не останется. Официант принес два «коктейля» с креветками.
  — Но они еще молодые, не так ли? — в голосе Пеллегрина слышалось желание простить.
  — Новые сотрудники? Разумеется.
  — Полицейские, которых послали в Найроби. Молодые и голодные, благослови их господь. И мы когда-то были такими же.
  — Я подумал, что они очень умны. Пеллегрин нахмурился, пережевывая креветку.
  — Дэвид Куэйл — твой родственник?
  — Племянник.
  — Мы подписали с ним контракт на прошлой неделе. Ему только двадцать один, но как иначе нам в эти дни перебить Сити? Моего крестника намедни взяли в «Барклиз» [47]. Положили жалованье в сорок пять тысяч плюс всякие льготы. А у него еще молоко на губах не обсохло.
  — Я рад за Дэвида. Не знал.
  — Странный для Гридли выбор, откровенно говоря, послать такую женщину в Африку. Френк знаком с дипломатической работой. Знает обстановку. Кто там отнесется серьезно к женщине-полицейскому? Уж конечно, не приближенные Мои.
  — Гридли? — переспросил Джастин, его голова очистилась от тумана. — Френк Артур Гридли? Тот самый, который отвечал за безопасность дипломатов?
  — Тот самый, да поможет нам бог.
  — Но он же абсолютный ноль. Мы имели с ним дело, когда я работал в службе протокола, — Джастин услышал, что его голос превысил принятый в клубе шумовой фон, и сбавил тон.
  — Выше шеи — сплошное дерево, — радостно согласился Пеллегрин.
  — Как же вышло, что именно ему поручили расследовать убийство Тессы?
  — В его ведении тяжкие преступления. Специализируется на тех, что совершены в других странах. Ты же знаешь, какие у нас полицейские. — Пеллегрин отправил в рот креветку, откусил кусок хлеба с маслом.
  — Я знаю, какой у нас Гридли.
  Прожевав, Пеллегрин продолжил свою мысль:
  — Двое молодых полицейских, из них одна женщина. Другой думает, что он — Робин Гуд. А тут громкое дело. Весь мир смотрит на них. Им понравилось быть в центре внимания, — он поправил салфетку. — Вот они и начали выдумывать версии. Только хорошей версией и можно произвести впечатление на необразованного начальника. — Он запил еду, промакнул рот уголком салфетки. — Наемные убийцы — продажные африканские правительства — транснациональные конгломераты — сказка за сказкой! Если б им повезло, могли бы даже получить роль в кино!
  — Какой транснациональный конгломерат они имели в виду? — спросил Джастин, стараясь позабыть об отвратительной идее, только что высказанной Пеллегрином: фильме о смерти Тессы.
  Пеллегрин встретился с ним взглядом, на мгновение задумался, улыбнулся, вновь улыбнулся.
  — Образное выражение, — пояснил он. — Не надо воспринимать буквально. Эти молодые копперы [48] с самого начала смотрели не туда. — Он замолчал. Подошедший официант вновь наполнял их бокалы. — Отвратительно, конечно. Просто отвратительно. Это не тебе, Мэттью, старина… — последнее относилось к официанту, в тоне Пеллегрина чувствовалось благорасположение к этническим меньшинствам. — И не членам клуба, чему я крайне рад. — Официант ретировался. — Поверишь ли, они даже пытались повесить убийство на Сэнди. По одной из их версий, он влюбился в Тессу и из ревности «заказал» и ее, и Блюма. Когда из этого ничего не вышло, они переключились на заговор. Наипростейший вариант. Надергать фактов, смешать их в кучу, добавить сплетен, слухов и в итоге получить потрясающую историю. Насчет того, чем занималась Тесса. Уж извини, что говорю об этом. Ты и сам все знаешь.
  Джастин тупо покачал головой. «Я ничего этого не слышу. Я все еще в самолете, и это дурной сон».
  — К сожалению, не знаю.
  Только сейчас Джастин заметил, какие маленькие у Пеллегрина глазки. А может, нормальные, но он научился их щурить под вражеским огнем, а врагом, как уразумел Джастин, Пеллегрин полагал всякого, кто в чем-то ему возражал или переводил разговор на темы, не получившие его одобрения.
  — Язык нормальный? Тебе следовало остановиться на запеченном в тесте. Не такой сухой.
  — Язык — превосходный, — ответил Джастин, с трудом удержавшись, чтобы не добавить, что он просил заказать именно запеченный в тесте. — И мерсо прекрасное. Прекрасное, как прекрасная девушка.
  — Она тебе его не показывала. Свое великое сочинение. Их великое сочинение, уж прости меня. Это твоя версия, и ты за нее держишься. Так?
  — Сочинение о чем? Полиция задавала мне этот вопрос. Элисон Лендсбюри тоже, пусть и не в лоб. Какое сочинение? — он изображал полное неведение и даже начал себе верить. Опять пытался получить информацию, прячась за личиной простачка.
  — Тебе она не показывала, но показала Сэнди, — Пеллегрин запил эту фразу вином. — Ты хочешь, чтобы я в это поверил?
  Джастин резко выпрямился.
  — Она что?
  — Абсолютно. Тайная встреча, и все такое. Извини. Я думал, что ты знал.
  «Ты же обрадовался, поняв по моей реакции, что я ничего не знал», — подумал Джастин, все еще в изумлении таращась на Пеллегрина.
  — И что сделал Сэнди с этими материалами?
  — Показал Портеру. Портер завибрировал. Портер принимает решение раз в год, да и то по мелочам. Сэнди послал материалы мне. За двумя подписями и пометкой «конфиденциально». И подписи, и пометка не Сэнди. Тессы и Блюма. От этих героев гуманитарной помощи меня чуть не стошнило, между прочим. Представление плюшевых мишек для международных бюрократов. Отвлекся. Извини.
  — И что ты сделал с этими документами? Ради бога, Бернард!
  "Я — обманутый вдовец, нервы которого на пределе.
  Я — невинная жертва ложных обвинений. Я — негодующий муж, которого моя гулящая жена и ее любовник лишили привычного жизненного уклада".
  — В конце концов кто-нибудь скажет мне, что все это значит? — продолжил он сварливым голосом. — Я чуть ли не вечность просидел в доме Сэнди как под арестом. Он и не намекнул на тайную встречу с Тессой, Арнольдом или кем-то еще. Какое сочинение? О нем? — он по-прежнему стремился выудить из Пеллегрина крупицы информации.
  Пеллегрин улыбнулся. Раз. Второй.
  — Значит, для тебя это новость. Очень хорошо.
  — Да. Новость. Я ничего не понимаю.
  — Молодая женщина, вдвое моложе тебя, честолюбивая, энергичная, с широкими взглядами, свободных нравов, неужели у тебя ни разу не возникло желания спросить ее, а чего она, собственно, добивается?
  «А ведь Пеллегрин злится, — отметил Джастин. — И Лендсбюри злилась. И я злюсь. Мы все злимся и все это скрываем».
  — Нет, не возникало. И она не вдвое моложе меня.
  — Никогда не заглядывал в ее дневник, никогда не снимал, по ошибке, разумеется, трубку параллельного телефонного аппарата. Не читал ее писем, не включал компьютер. Ничего и никогда.
  — Именно так.
  Пеллегрин размышлял вслух, не сводя глаз с Джастина.
  — Значит, через тебя ничего не проходило. Не слышал ничего дурного, не видел ничего дурного. Потрясающе, — ему с трудом удавалось сдерживать сарказм в разумных пределах.
  — Она была юристом, Бернард. Не ребенком. Квалифицированным, очень умным и способным юристом. Ты забываешь об этом.
  — Неужели? Не уверен, что забываю. — Он надел очки для чтения, чтобы заняться нижней половиной морского языка. Когда справился, поднял хребет ножом и вилкой и огляделся, как беспомощный инвалид, в поисках официанта, который мог бы принести ему тарелку для костей. — Очень надеюсь, что она доверила свои открытия только Сэнди Вудроу, никому больше. В которых нацелилась на главного игрока, мы это знаем.
  — Какого главного игрока? Ты про себя?
  — Куртисса. Кенни К. Того самого. — Тарелка появилась, и Пеллегрин положил на нее рыбий хребет. — Удивлен, что она не бросилась наперерез его скаковым лошадям. Не обратилась в Брюссель. Не обратилась в ООН. Не обратилась на телевидение. Такая женщина, в стремлении спасти жизнь на планете, может во всем следовать своим фантазиям, и плевать ей на последствия.
  — Это совершеннейшая неправда, — ответил Джастин, борясь с удивлением и закипевшей яростью.
  — Повтори.
  — Тесса прилагала немало усилий, чтобы оберегать меня. И свою страну.
  — Копаясь в грязи? Раздувая из мухи слона? Набрасываясь на загруженных работой чиновников в паре с Блюмом… по моему разумению, так мужа не оберегают. Скорее губят все его шансы на продолжение успешной карьеры. Пусть шансов этих у тебя было не так уж и много, если говорить честно. — Глоток воды. — Ага. Теперь понял. Вижу, что произошло, — двойная улыбка. — Ты действительно не знал всей подноготной. На том и стой.
  — Да. Не знал. Я в полном недоумении. Полиция спрашивает меня, Элисон спрашивает меня, ты спрашиваешь меня… неужели я ничего не знал? Ответ — да, не знал и по-прежнему не знаю.
  Пеллегрин уже качал головой, на лице, с которого не сходила улыбка, читалось недоверие.
  — Старина, как такое могло быть? Послушай меня. Вот это я проглочу. И Элисон тоже. Они приходят к тебе. Вдвоем. Тесса и Арнольд. Взявшись за руки. «Помоги нам, Джастин. Мы нашли дымящийся пистолет. Всеми уважаемая, с давними традициями, базирующаяся в Британии компания отравляет невинных кенийцев, использует их в качестве подопытных кроликов, творит бог знает что. Целые деревни трупов, и вот тому доказательства. Прочитай». Я прав?
  — Ничего такого не было и в помине.
  — Я еще не закончил. Никто не пытается в чем-то тебя обвинить, не так ли? Здесь для тебя открыты все двери. Вокруг только друзья.
  — Я это заметил.
  — Ты их выслушиваешь. Ты же воспитанный человек и все такое. Ты читаешь их восемнадцатистраничный сценарий Армагеддона и говоришь им, что они просто сошли с ума. Если они хотят напрочь испортить англо-кенийские отношения на ближайшие двадцать лет, то нашли идеальный вариант. Умница. Если бы Селли попыталась прокрутить такое со мной, я бы дал ей крепкого пинка под зад. И, как ты, прикинулся бы, что такого разговора никогда не было, хотя это не так. Я прав? Мы все забудем так же быстро, как и ты. Никаких упоминаний в твоем личном деле, ничего в маленькой черной записной книжке Элисон. Идет?
  — Они не приходили ко мне, Бернард. Никто мне ничего не говорил, никто не показывал сценарий Армагеддона, как ты его называешь. Ни Тесса, ни Блюм, никто. Я ничего об этом не знал.
  — Девушка, которую зовут Гита Пирсон. Кто она, черт побери?
  — Младший сотрудник «канцелярии». Англоиндианка. Очень умная, из местных. Мать — врач. А что?
  — Помимо этого.
  — Подруга Тессы. И моя.
  — Могла она его видеть?
  — Документ? Уверен, что нет.
  — Почему?
  — Тесса никогда бы его ей не показала.
  — Она же показала Сэнди Вудроу.
  — У Гиты слишком деликатное положение. Она старается сделать у нас карьеру. Тесса не стала бы ставить под угрозу ее планы.
  Пеллегрину не хватило соли. Он горкой насыпал ее на левую ладонь, потом большим и указательным пальцами правой руки посолил рыбу, стряхнул остальное.
  — Так или иначе, с крючка ты снят, — напомнил он Джастину, словно вручив утешительный приз. — Нам не придется стоять у тюремных ворот, протягивая тебе сквозь прутья решетки хлеб с сыром.
  — Ты это уже говорил. Рад слышать.
  — Это хорошие новости. Есть и плохие… твой дружок Арнольд. Твой и Тессы.
  — Его нашли?
  Пеллегрин мрачно покачал головой.
  — Обвинили, но не нашли. Однако надеются.
  — Обвинили в чем? Что ты такое говоришь?
  — Тяжелое дело, старина. Ты сейчас совсем не в форме. Хотелось бы отложить этот разговор на несколько недель, чтобы ты пришел в себя, но не получается. Следователи, к сожалению, ни к кому не испытывают ни малейшего уважения. Расследуют преступления в том темпе, который считают нужным. Блюм был твоим другом, Тесса — женой. Никому из нас не хочется сообщать тебе о том, что твой друг убил твою жену.
  Джастин смотрел на Пеллегрина в искреннем изумлении, но тот занимался рыбой и ничего не замечал.
  — А как же результаты вскрытия? — услышал он свой голос. — Зеленый вездеход для сафари? Пивные бутылки и окурки? Двое мужчин, замеченных в Марсабите? Как насчет… ну, я не знаю… «Три Биз», вопросов, которые задавала мне британская полиция?
  Первая из улыбок Пеллегрина сверкнула еще до того, как Джастин закончил.
  — Новые улики, старина. И, к сожалению, более чем убедительные. — Он бросил в рот кусочек рогалика. — Копперы нашли его одежду. Закопанную у берега озера. Не куртку. Последнюю он оставил в джипе для отвода глаз. Рубашку, брюки, трусы, носки, кроссовки. И знаешь, что обнаружилось в кармане брюк? Автомобильные ключи. От джипа. Те самые, которыми он запер дверцы. Как мне сказали, обычное дело, когда речь идет о преступлении на почве страсти. Убиваешь, запираешь за собой дверь, запираешь мозг, не пропуская в него информацию о случившемся. Словно ничего этого и не было. Стираешь из памяти этот эпизод. Классика.
  Пеллегрин помолчал, его отвлекло крайнее удивление, написанное на лице Джастина, потом продолжил, подводя итог:
  — Я верю, что Освальд действовал в одиночку, Джастин. Ли Харви Освальд застрелил президента Джона Ф. Кеннеди. И никто ему в этом не помогал. Арнольд Блюм потерял самообладание и убил Тессу. Водитель хотел его остановить и остался без головы. Ее получили шакалы. Basta [49]. Приходит момент, когда, высказав все предположения и перебрав самые фантастические варианты, нам не остается ничего другого, как смириться с очевидным. Пудинг? Яблочный пирог, — знаком Пеллегрин попросил официанта принести кофе. — Не будешь возражать, если, как давний друг, я дам тебе дельный совет?
  — Внимательно слушаю.
  — Ты в отпуске по болезни. Тебе пришлось пройти через ад. Но ты — человек старой школы, знаешь правила, и тебе дорога Африка. И ты в моем списке. — Сие, по разумению Джастина, означало следующее: «Тому, кто ведет себя как положено, может многое перепасть. Вот и на тебе не поставлен крест. Но с условием: если у тебя конфиденциальная информация, которой быть у тебя не должно, в голове или где-то еще, ты должен ее отдать, потому что принадлежит она нам — не тебе. Учти, что мир в наше время стал жестче, чем в прежние времена. Появилось много нехороших людей, которым есть что терять. И связываться с ними не стоит».
  «И мы узнаем все это на собственной шкуре», — подумал Джастин. Поднялся из-за стола, удивился, увидев свое изображение во множестве зеркал. Он видел себя со всех сторон и таким разным. Джастин, теряющийся в больших особняках, друг кухарок и садовников. Джастин, звезда школьной команды по регби. Джастин, убежденный холостяк. Джастин, белая надежда Форин-оффис и полный неудачник, фотографирующийся с другом у пальмы. Джастин, овдовевший отец мертвого и единственного сына.
  — Ты очень добр, Бернард. Премного тебе благодарен.
  «Спасибо тебе за мастер-класс в софистике, — имел он в виду, если что-то и имел. — Спасибо за предложение сделать фильм об убийстве моей жены и лишить меня последней возможности что-либо чувствовать. Спасибо за восемнадцатистраничный сценарий Армагеддона Тессы, ее тайное свидание с Вудроу и любопытные воспоминания, которые вернулись ко мне по ходу нашего разговора. Спасибо за сталь, которая поблескивала в твоем взгляде, когда ты давал мне дельный совет. Потому что, приглядевшись, я заметил ту же сталь в своих глазах».
  — Ты побледнел, — участливо спросил Пеллегрин. — Тебе нехорошо, старина?
  — Я в порядке. И после встречи с тобой, Бернард, мне заметно полегчало.
  — Отоспись. А то израсходуешь всю энергию. Нам надо провести вместе уик-энд. Прихвати с собой кого-нибудь из друзей. Умеющего играть в теннис.
  — Арнольд Блюм никогда не обидел и мухи, — медленно и отчетливо произнес Джастин, когда Пеллегрин помогал ему надеть пальто и передавал саквояж. Да только не знал, произнес вслух или тысячью голосов, кричащих в его голове.
  Глава 10
  Находясь вдалеке от этого дома, Джастин всегда его мысленно ненавидел: большой, неуютный, семейный, номер четыре по одной из тенистых улочек Челси, с палисадником, который не желал принимать благообразный вид, сколько бы времени ни уделял ему Джастин, когда приезжал в отпуск. Ненавидел он и остатки детского домика Тессы, напоминающие спасательный плот, невесть как попавший на ветви засохшего дуба, который Тесса не позволяла ему спилить. На этих же ветвях болтались и надувные шары, из которых давно вышел весь воздух, и чей-то летучий змей. Джастин открыл воротину, сдвигая опавшую листву. Скрип ржавых петель спугнул соседского кота, который тут же нырнул в кусты. За воротами его встретили две вишни, пораженные грибком, которые тоже давно следовало спилить.
  Встречи с этим домом он боялся весь день, чего там, всю неделю, которую провел в незваных гостях Глории и Сэнди. Страх этот оставался с ним, и когда он шел по полутемному зимнему Лондону, держа курс на запад, с «гладстоном», бьющим по ногам, и мириадами мыслей, роящихся в голове. Этот дом хранил часть ее прошлого, которую он не делил с ней и уже никогда не мог разделить.
  Резкий ветер гремел навесами над лавкой зеленщика на другой стороне улицы, гоня по тротуарам листья и припозднившихся покупателей. Но Джастин, несмотря на легкий костюм, не чувствовал холода, с головой уйдя в свои мысли. Его шаги гулко отозвались от выложенных плиткой ступенек крыльца. На верхней он круто обернулся и долгим взглядом, зачем — сказать не мог, окинул улицу. Бродяга, свернувшись калачиком, лежал под банкоматом. В автомобиле, припаркованном в зоне, запрещенной для стоянки, о чем-то спорили женщина и мужчина. Тощий мужчина в трилби [50] и пальто разговаривал по сотовому телефону. В цивилизованной стране никогда не скажешь, кто есть кто. В слуховом окошке над дверью горел свет. Чтобы никого не удивить своим появлением, Джастин нажал на кнопку звонка, услышал знакомый хриплый звук, напоминающий пароходный гудок, раздавшийся над первой лестничной площадкой. Кто дома, гадал он, дожидаясь, пока ему откроют дверь. Азиз, марокканский художник, и его друг Рауль. Петронилья, девушка из Нигерии, ищущая бога, и ее пятидесятилетний гватемальский священник. Высокий, непрерывно курящий Газон, худющий доктор-француз, работавший с Арнольдом в Алжире, с той же, что у Арнольда, печальной улыбкой и привычкой обрывать предложение на середине, прикрывать глаза и ждать, пока голова очистится от бог весть каких ужасных воспоминаний.
  Не услышав ни голосов, ни шагов, Джастин повернул ключ и вошел в холл, ожидая вдохнуть запахи африканской стряпни, услышать гремящее по радио регги и дребезжание крышки поставленного на плиту чайника.
  — Всем привет! — крикнул он. — Это Джастин. Я.
  Ни ответа, ни музыки, ни кухонных запахов или голосов. Ни звука, за исключением шуршания по асфальту шин проезжающих мимо автомобилей да эха собственного голоса, поднимающегося по лестнице. И тут же он увидел голову Тессы, вырезанную из газеты и подпертую картонкой, которая смотрела на него поверх шеренги баночек из-под джема, в которых стояли цветы. А среди баночек лежал сложенный лист плотной бумаги, как догадался Джастин, вырванный из альбома Азиза, с соболезнованиями, выражением любви и прощальными записями исчезнувших жильцов Тессы: «Джастин, мы чувствуем, что не можем остаться» — датированными прошлым понедельником.
  Он сложил лист, вернул его на прежнее место между баночками. Постоял, смахнул слезу. Оставив «гладстон» в холле, держась за стену, нетвердой походкой прошел на кухню. Открыл холодильник. Пустой, если не считать пузырька с лекарством, выписанным женщине. Анни Какой-то. Фамилию эту он слышал впервые. Решил, что она пациентка Газона. По темному коридору на ощупь добрел до столовой, зажег свет.
  Отвратительная, псевдотюдоровская столовая ее отца. По шесть стульев с высокими прямыми спинками для верноподданных с каждой стороны стола. По одному расшитому, резному во главе и напротив — для королевских особ. «Папа знал, что столовая ужасная, но очень ее любил, поэтому люблю и я», — говорила она ему. « Что ж, а я — нет, — подумал он. — Прости, господи». В первые месяцы их совместной жизни Тесса говорила исключительно о своем отце и матери, пока, под умелым руководством Джастина, не приступила к изгнанию призраков, заполняя дом людьми своего возраста, пусть безумными, но веселыми: троцкистами из Итона, пьяными польскими прелатами и восточными мистиками, приживалами со всего мира. Но, как только она открыла для себя Африку, у нее словно появилась цель в жизни, и дом номер четыре превратился в рай земной сотрудников гуманитарных организаций и радикалов всех мастей. Обегая комнату, взгляд Джастина с неодобрением отметил полукруг сажи у мраморного камина, покрывающий скобы и каминную решетку. «Галки», — автоматически подумал он. И продолжил оглядывать столовую, пока не вернулся к саже. Сосредоточился на ней. Начал спорить с собой. Или с Тессой, что в принципе означало одно и то же.
  Почему галки?
  Когда, когда?
  Записка в холле датирована прошлым понедельником.
  Ма Гейтс приходит по средам, Ма Гейтс, она же миссис Дора Гейтс, старая нянька Тессы, к которой обращались не иначе как Ма Гейтс.
  Если Ма Гейтс неважно себя чувствует, приходит Полин, ее дочь.
  Если не может прийти и Полин, на помощь зовут Дебби, ее бойкую на язык сестру.
  И он просто представить себе не мог, что любая из этих женщин оставила без внимания полоску высыпавшейся из камина сажи.
  Значит, галки напали на дымовую трубу в промежутке между средой и этим вечером.
  Но, если дом опустел в понедельник, а Ма Гейтс прибиралась в среду, откуда на саже взялся отпечаток мужского ботинка?
  Телефон стоял на боковом столике, тут же лежал блокнот. Номер Ма Гейтс Тесса записала красным фломастером на первой странице. Трубку взяла Полин, тут же разрыдалась и передала ее матери.
  — Мне очень, очень жаль, дорогой, — медленно, борясь со слезами, говорила Ма Гейтс. — У меня просто нет слов, чтобы сказать, как мне жаль, мистер Джастин. Это ужасно, ужасно.
  Он начал допрос, неторопливый, обстоятельный, в основном слушая, изредка вставляя вопрос. Да, Ма Гейтс приходила, как всегда, в среду, пробыла с девяти до двенадцати, ей хотелось… побыть с Тессой наедине… Убиралась как обычно, ничего не пропустила, ничего не забыла… И еще плакала и молилась… И, если он не возражает, она бы хотела приходить как прежде, пожалуйста, по средам, как при жизни Тессы, дело не в деньгах, в памяти…
  Сажа? Разумеется, нет! В среду на полу в столовой сажи не было, иначе она бы ее непременно увидела и отчистила, прежде чем та въелась в металл и дерево. Лондонская сажа такая прилипчивая. В домах с такими большими каминами она всегда прежде всего смотрит за сажей! И, нет, мистер Джастин, у трубочиста, конечно же, нет ключа.
  И не знает ли мистер Джастин, нашли ли мистера Арнольда, потому что из всех джентльменов, которые жили в доме, мистер Арнольд ей наиболее дорог, чтобы там ни писали газеты, как бы ни старались…
  — Вы очень добры, миссис Гейтс.
  Включив свет, большую люстру, в гостиной, он позволил себе задержать взгляд на фотографиях Тессы: девочка Тесса на пони, Тесса после первого причастия, их свадебный портрет на ступенях крошечной церкви Святого Антония на острове Эльба. Но думал он уже о камине. Сажа покрывала и каменную плиту под очагом, и каминную решетку. Та же сажа лежала и на каминных щипцах, и на кочерге.
  «Вот она, загадка природы, — сказал он Тессе. — Стараниями двух стай галок сажа одновременно посыпалась вниз по двум несвязанным дымовым трубам. И какой мы из этого должны сделать вывод? С учетом того, что ты — адвокат, а я — умудренный жизнью дипломат?»
  Но в гостиной следа не обнаружилось. Тот, кто шуровал в камине столовой, оставил отпечаток своего ботинка.
  Тот, кто интересовался камином в гостиной, — не оставил, один это был человек или нет.
  Однако с чего кому-то обыскивать камин, не говоря уже о двух? Действительно, старые камины считались идеальными тайниками для любовных писем, завещаний, дневников и мешочков с золотыми соверенами. Согласно легендам, именно в дымовых трубах старых каминов обитали призраки. Ветер использовал дымовые трубы, чтобы рассказывать всякие истории, даже очень секретные. И в этот вечер дул сильный холодный ветер, сотрясая ставни, гремя замками. «Но к чему обыскивать именно эти камины? Наши камины? В доме номер четыре? А может, обыску подверглись не только камины, но и весь дом?»
  Направляясь к лестнице, он остановился около аптечки Тессы, под которую та приспособила старинный итальянский шкафчик и лично нарисовала на дверце зеленый крест. Не зря же была дочерью врача. Несколько мгновений смотрел на приоткрытую дверцу, распахнул.
  Чья-то сердитая рука свалила в кучу коробочки с пластырем, пузырьки, пакетики с борной кислотой. Когда закрывал дверцу, над головой, на лестничной площадке затрезвонил телефон.
  «Это тебя, — сказал он Тессе. — Мне придется говорить, что ты умерла. Звонят мне, — сказал он ей. — Мне придется выслушивать соболезнования. Это кекс „мадера“, звонит, чтобы спросить, все ли у меня есть, чтобы и дальше спокойно пребывать в моем нынешнем травматическом состоянии. Это кто-то, кому пришлось подождать, пока линия освободится после моего пятиминутного разговора с Ма Гейтс».
  Он снял трубку и услышал голос деловой женщины. Фоном служили какие-то голоса, гул шагов. Деловая женщина звонила из какого-то места с каменным полом, где жизнь била ключом.
  — Вы слушаете? Могу я поговорить с мистером Джастином Куэйлом, пожалуйста, если он дома? — не женщина — сама вежливость. И тут же она приглушенно добавила, уже не в трубку: — Он дома, дорогая, не волнуйтесь.
  — Куэйл слушает.
  — Вы хотите поговорить с ним сами, дорогая? — Дорогая не пожелала. — Это цветочный магазин «Джеффриз», мистер Куэйл, на Кингс-роуд. У нас есть прекрасный букет, не скажу какой, который нас попросили вручить вам этим вечером, как можно скорее, и я не скажу, от кого… не так ли, дорогая? — Дорогая, похоже, кивнула. — Вы не будете возражать, мистер Куэйл, если я пошлю мальчика прямо сейчас? Двух минут тебе хватит, не так ли, Кевин? Одной, если вы дадите ему что-нибудь выпить.
  — Посылайте, — сухо ответил Джастин.
  Он стоял перед дверью комнаты Арнольда, названной так потому, что Арнольд, останавливаясь в этой комнате, обязательно что-то забывал после отъезда: ботинки, электрическую бритву, будильник, стопку документов об очередном провале, связанном с оказанием медицинской помощи одной из стран «третьего мира». Однако он застыл как вкопанный, увидев кашемировый кардиган Арнольда, брошенный на спинку стула, и, направляясь к столу, едва не позвал его по имени.
  Незваные гости (грабители?) почтили своим вниманием не только камины, но и стол. Выдвинули ящики, вытащили все содержимое, потом небрежно сунули обратно.
  Загудел клаксон-звонок. Джастин скатился вниз, подлетел к двери. Кевин стоял на пороге, с розовыми щечками, маленький. Прямо-таки диккенсовский посыльный цветочного магазина, раскрасневшийся на зимнем морозце. В руках он держал букет ирисов и лилий, размером чуть меньше его самого. В стеблях белел конверт. Выудив из кармана пригоршню мелочи, Джастин нашел два английских фунта среди кенийских шиллингов, дал мальчику и закрыл за ним дверь. Вскрыл конверт и достал открытку, завернутую в плотную бумагу, не позволяющую прочитать написанное сквозь конверт. Прочитал несколько строчек, отпечатанных на принтере.
  «Джастин. Выйдите из дома в половине восьмого. Возьмите с собой брифкейс, набитый газетами. Идите в кинотеатр „Сайнфлекс“ на Кингс-роуд. Купите билет во второй зал и смотрите фильм до девяти часов. Выйдите с брифкейсом через боковой (западный) выход. Поищите синий микроавтобус, припаркованный неподалеку от выхода. Водителя вы узнаете. Записку сожгите».
  Без подписи.
  Джастин осмотрел конверт, понюхал его, понюхал открытку, никакого запаха не обнаружил. Наверное, даже не ответил бы на вопрос, а какой, собственно, запах искал. Отнес конверт и открытку на кухню, поднес к ним зажженную спичку и, в лучших традициях курса безопасности, который читался сотрудникам Форин-оффис, положил в раковину. Когда они догорели, пепел размял, а потом смыл водой. Взлетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, на чердак. Не потому, что спешил, исходил из принципа: не думай — действуй. Остановился перед запертой дверью. Ключ уже держал наготове. На его лице читалась решительность, но и предчувствие дурного. Он готовил себя к прыжку через пропасть. Вошел в маленькую прихожую, ведущую к чердачным комнатам. Двинулся дальше, сощурившись от ослепляющего блеска воспоминаний. Все здесь напоминало о Тессе, говорило о ней, за нее. Большой письменный стол отца, подаренный ему в день свадьбы, стоял в привычной нише. Он поднял крышку. «Что я тебе говорил?» «Грабители» побывали и здесь. Он рванул дверцы гардероба, в котором висела ее одежда, увидел шубы и платья, сброшенные с вешалок и оставленные умирать с вывернутыми карманами. «Честное слово, дорогая, ты могла бы их вешать, а не просто кидать в гардероб». «Ты прекрасно знаешь, что я и повесила, а кто-то скинул». Под шубами Джастин раскопал старую нотную папку Тессы, которая могла сойти за брифкейс.
  — Сделаем это вместе, — сказал он ей, на этот раз вслух.
  Собравшись уходить, он не смог отказать себе в удовольствии заглянуть в дверь спальни. Она только что вышла из ванной и обнаженная стояла перед зеркалом, склонив голову набок, расчесывая волосы. Развернув одну голую ступню к нему, по первой позиции, так она делала всегда, если стояла голая. Подняв одну руку к голове. Наблюдая за ней, он чувствовал разделяющую их стену, совсем как при ее жизни. «Ты слишком совершенна, слишком молода, — говорил он ей. — Мне следовало оставить тебя в покое». « Чушь собачья», — отвечала она, и на душе у него сразу становилось легче.
  Спустившись на кухню, он нашел стопку старых номеров «Кениан стандарт», «Африка конфиденшл», «Спектейтер» и «Прайвит ай». Засунул их в нотную папку, вернулся в холл, взглянул на ее импровизированный храм и «гладстон». «Я оставляю саквояж здесь, чтобы они сразу могли найти его, если не успели посмотреть то, что хотели, в Оффисе», — объяснил он ей и вышел в морозную тьму. До кинотеатра пешком добрался за десять минут. Второй зал был на три четверти пуст. На экран он не смотрел. Дважды, с нотной папкой в руке, ходил в туалет, чтобы незаметно взглянуть на часы. Без пяти девять выскользнул через западный выход, чтобы оказаться на ледяном пронизывающем ветру в переулке. Синий микроавтобус стоял у тротуара. На какое-то мгновение ему вдруг показалось, что это зеленый вездеход из Марсабита. Вспыхнули и погасли фары. За рулем сидел мужчина в матросской шапке.
  — Задняя дверца, — бросил Роб.
  Джастин обошел микроавтобус, увидел, что задняя дверца уже открыта, а Лесли протягивает руку, чтобы взять нотную папку. Усевшись на деревянное сиденье, оказавшись в кромешной тьме, он разом перенесся в Мутайгу, в «Фольксваген» с тонированными стеклами, с Ливингстоном за рулем и Вудроу, отдающим приказы.
  — Мы следим за вами, Джастин, — объяснила Лесли. В голосе слышалась и спешка, и загадочная подавленность. Словно и она понесла невосполнимую утрату. — Целая команда отслеживала ваш путь от дома до кинотеатра. Мы — ее часть. Сейчас мы прикрываем боковой выход, на случай, если вы им воспользуетесь. Всегда есть вероятность того, что объекту станет скучно и он уйдет раньше. Что вы и сделали. Через пять минут мы доложим об этом координатору. Куда вы пойдете?
  — На восток.
  — Значит, возьмете такси и поедете на восток. Номерные знаки такси мы сообщим. Сами следовать за вами не будем, потому что вы нас узнали. Второй автомобиль с наблюдателями ждет вас у центрального входа, а запасной — на Кингс-роуд. Если у.вас возникнет желание прогуляться, а потом воспользоваться метро, к вам пристроится пара пешеходов. Если сядете в автобус, они будут вам очень признательны, потому что нет ничего проще, чем следить за лондонским автобусом. Если войдете в телефонную будку и кому-нибудь позвоните, они прослушают ваш разговор. У них есть ордер Хоум-оффис [51], и его действие распространяется на все ваши телефонные разговоры.
  — Почему? — спросил Джастин.
  Его глаза начали привыкать к темноте. Роб развернулся на водительском сиденье, чтобы принимать участие в беседе. Только держался он более враждебно, чем Лесли.
  — Потому что вы на нас насрали, — ответил он.
  Лесли вытаскивала газеты из нотной папки и засовывала их в пластиковый пакет. У ее ног лежали большие пакеты, с десяток, не меньше. Она начала укладывать их в нотную папку.
  — Я не понимаю, — покачал головой Джастин.
  — А вы постарайтесь, — посоветовал Роб. — Мы действуем по приказу, так? Мы сообщаем мистеру Гридли, что вы делаете. Кто-то наверху говорит, почему вы это делаете, но не нам. Мы — мелкая сошка.
  — Кто обыскивал мой дом?
  — В Найроби или Челси? — с издевкой переспросил Роб.
  — В Челси.
  — Вопрос не к нам. Мы лишь вели наблюдение, в доме работали другие люди. Это все, что нам известно. Гридли выставил на крыльце коппера в форме, на случай, если кто-то попытается войти с улицы. Если б попытались, коппер сказал бы, что сотрудники полиции расследуют ограбление, поэтому посторонним вход воспрещен. Только я сомневаюсь, что это был настоящий коппер, — добавил Роб и замолчал.
  — Роб и я отстранены от расследования, — пояснила Лесли. — Гридли, если бы посмел, отправил бы нас транспортными регулировщиками на Оркнейские острова [52], да только у него не хватит духу.
  — Мы отстранены от всего, — вставил Роб. — Мы — парии. Благодаря вам.
  — Он держит нас там, где может видеть, — Лесли.
  — В штабной палатке, — Роб.
  — Он послал двух новых полицейских в Найроби, чтобы помочь местной полиции в поисках Блюма, — Лесли. — Только в поисках. Ни шагу в сторону.
  — Никакого вездехода в Марсабите, никаких умирающих негритянок, никаких докторов-призраков, — Роб. — Цитирую Гридли. И нашим сменщикам не позволили переговорить с нами, чтобы они не дай бог не подцепили бы ту же болезнь. Мозгов у них никаких, и через год им в отставку, как и Гридли.
  — Расследование получило гриф «особой важности», и вы — его часть, — Лесли закрыла нотную папку на защелку и положила себе на колени. — Какая именно — загадка. Гридли затребовал на вас полное досье. С кем вы встречаетесь, где, кто приходит в ваш дом, кому вы звоните, что едите, с кем. И так каждый день. Вы — действующий игрок в сверхсекретной операции, это все, что нам соблаговолили сказать. Мы должны делать то, что нам говорят, и не проявлять никакой инициативы.
  — Не прошло и десяти минут после нашего возвращения в Ярд; как он уже орал, требуя немедленно положить ему на стол все блокноты, магнитофонные записи и улики, — Роб. — Мы положили. Оригиналы, полный набор, без купюр. Естественно, после того, как сняли копии.
  — Блистательный холдинг «Три Биз» более не должен упоминаться, и это приказ, — Лесли. — Ни продукция, ни действия, ни сотрудники. Ничего такого, что может раскачивать лодку. Аминь.
  — Какую лодку?
  — Множество лодок, — Роб. — Выбирайте любую. Куртисс — неприкасаемый. Он наполовину продавил сделку о продаже британского оружия Сомали. Эмбарго, конечно, мешает, но он нашел обходные пути. Он претендент номер один на выигрыш тендера на создание современной телекоммуникационной системы в Восточной Африке на основе британских высоких технологий.
  — И я стою у всего этого на пути?
  — Вы стоите на пути, все так, — выплюнул Роб. — Если б мы смогли миновать вас, то держали бы их за горло. А теперь мы на улице, как в первый день нашей службы.
  — Их?
  Но Роб не может сдержать злость.
  — С первого дня нам вешали лапшу на уши, в том числе и вы. Кенийские полицейские смеялись над нами, так же, как эти мерзавцы из «Три Биз». Ваш друг и коллега мистер Вудроу врал внаглую. Как и вы. Вы были нашим единственным шансом, но мы получили от вас по зубам.
  — У нас есть к вам один вопрос, Джастин, — вмешалась Лесли, голос ее звучал более спокойно, но горечи в нем было никак не меньше. — И вы должны дать нам честный ответ. Есть вам куда пойти? Безопасное место, где вы сможете спокойно сидеть и читать? Лучше за границей.
  Джастин попытался увильнуть от ответа.
  — А если я вернусь в мой дом в Челси и включу настольную лампу? Ваши люди останутся у моего дома?
  — Вас доведут до дома, отследят, когда вы ляжете спать. Наблюдатели уйдут, чтобы поспать несколько часов, ваш телефон будет прослушиваться. Ваш наилучший шанс — между часом ночи и четырьмя утра.
  — Тогда у меня есть безопасное место, — ответил Джастин после короткого раздумья.
  — Фантастика, — хмыкнул Роб. — Вот у нас — нет.
  — Если оно за границей, воспользуйтесь водой и сушей, — начала инструктаж Лесли. — Как только окажетесь на материке, изберите рваный маршрут. Автобусы, местные поезда. Одевайтесь просто, брейтесь каждый день, не смотрите на людей. Не берите напрокат автомобиль, не летайте на самолетах. Говорят, вы богаты.
  — Да.
  — Тогда обзаведитесь крупной суммой наличными. Не пользуйтесь кредитными карточками или дорожными чеками, не прикасайтесь к сотовому телефону. Никаких телефонных звонков, которые оплачивают на другом конце провода. Не произносите в телефонных разговорах своей фамилии, компьютеры ее отследят. Роб сделал вам паспорт и репортерское удостоверение от «Телеграф». Не мог достать ваше фото, пока не позвонил в Форин-оффис и не сказал, что оно нужно ему для отчета. У Роба есть друзья в местах, знать которые нам не положено, не так ли, Роб? — Без комментариев. — Документы не идеальные, потому что времени у друзей Роба было в обрез, не так ли, Роб? Поэтому не пользуйтесь ими, пересекая границу Англии. Договорились?
  — Да, — кивнул Джастин.
  — Вы — Питер Пол Аткинсон, газетный репортер. И никогда, ни при каких обстоятельствах, не носите при себе оба паспорта.
  — Почему вы это делаете? — спросил Джастин.
  — Что вам до этого? — откликнулся из темноты Роб. — У нас была работа, вот и все. И нам не нравится, что мы ее потеряли. Вот мы и предоставляем вам возможность довести ее до конца. Нам-то дали пинка под зад, но, возможно, вы возьмете нас в мойщики вашего «Роллс-Ройса».
  — Может, мы делаем это для Тессы. — Лесли передала ему нотную папку. — Идите, Джастин. Вы нам не доверяли. Возможно, поступили правильно. Но, если бы доверились, мы добрались бы до цели. Кто бы ни встал у нас на пути, — она потянулась к ручке дверцы. — Будьте осторожны. Они убивают. Но вы и так знаете об этом.
  Вылезая из микроавтобуса, он услышал, как Роб говорит в микрофон: «Кэнди выходит из кинотеатра. Повторяю, Кэнди выходит из кинотеатра с сумочкой». Дверца захлопнулась. «Конец главы», — подумал он. Двинулся вдоль мостовой. Кэнди ловит такси, и она мужского пола.
  Джастин стоял у высокого окна в кабинете Хэма и вслушивался в перезвон курантов, отбивающих десять часов, разносящийся над городом. Он оглядывал улицу, но расположился чуть в глубине, где сам мог видеть все, оставаясь практически невидимым для тех, кто наблюдал за домом. На столе горела лампа. Хэм расположился в углу, на кресле, истертом не одним поколением клиентов. С реки поднимался туман и покрывал блестящим ледком перила у часовни Святой Этелдреды, в которой Тесса часто и тщетно пыталась найти общий язык с Создателем. Горевшая зеленым неоном доска объявлений сообщала о том, что часовня восстановлена орденом розминианцев. Исповеди, благословения и венчания по предварительной договоренности. Вечерняя служба закончилась, и редкие прихожане один за другим вышли из часовни. Тессы среди них не было. На полу кабинета в пластмассовом ящике лежало содержимое «гладстона». На столе — нотная папка Тессы, рядом, в папках с логотипом фирмы, распечатки, факсы, фотокопии, стенограммы телефонных разговоров, открытки и письма, собранные Хэмом за последний год его активного общения с Тессой.
  — К сожалению, есть трудности, — с неохотой признался Хэм. — Не могу найти ее последних писем, которые получал по электронной почте.
  — Не можешь найти?
  — И от других тоже, если уж на то пошло. В компьютер залез вирус. Сожрал почтовый ящик и половину жесткого диска. Инженер еще работает. Когда сможет все восстановить, ты эти письма получишь.
  Они поговорили о Тессе, о Мэг, о крикете, которому тоже нашлось место в большом сердце Хэма. Джастин испытывал к крикету полнейшее равнодушие, но попытался хотя бы выказать интерес. В сумраке ярко светился рекламный щит, призывающий посетить Флоренцию.
  — Твоя курьерская служба между Турином и Лондоном работает в прежнем режиме, Хэм? — спросил Джастин.
  — Абсолютно, старина. Каждую неделю. Правда, компанию поглотила другая, размером побольше. Обычное дело. Но люди те же, сменилось только высокое начальство.
  — И ты по-прежнему используешь эти красивые кожаные коробки для шляп с названием фирмы, которые этим утром я видел в твоем сейфе?
  — Если я с ними и расстанусь, то в самую последнюю очередь.
  Джастин все смотрел на улицу. Они не уходили, крупная женщина в шубе и худощавый мужчина в трилби и пальто с поднятым воротником. Последние десять минут они смотрели на доску объявлений часовни Святой Этелдреды, хотя хватило бы и десяти секунд, чтобы переварить имеющуюся на ней информацию. Иногда, даже в цивилизованной стране, есть возможность узнать, кто есть кто.
  — Скажи мне, Хэм.
  — Все, что угодно, старина.
  — Тесса держала в Италии много денег?
  — Более чем. Хочешь взглянуть, где и сколько?
  — Да нет. Они теперь мои?
  — И всегда были. Общие счета, помнишь? Все, что мое, — твое. Пытался ее отговорить. Велела мне заткнуться. Типично для нее.
  — Значит, твой туринский компаньон может послать мне деньги, так? В тот или этот банк. Туда, где я окажусь.
  — Без проблем.
  — Или тому, кого я назову. При условии, конечно, что он предъявит паспорт.
  — Твое право, старина. Делай что хочешь. Получай удовольствие, и это главное.
  Мужчина в трилби повернулся спиной к доске объявлений и принялся изучать звезды. Женщина в шубе смотрела на часы. Джастин вновь вспомнил инструктора на курсе безопасности: «Наблюдатели — актеры. Самое трудное для них — ничего не делать».
  — У меня есть приятель, Хэм. Я тебе никогда о нем не говорил. Питер Пол Аткинсон. Он пользуется моим абсолютным доверием.
  — Адвокат?
  — Разумеется, нет. У меня есть ты. Он — журналист из «Дейли телеграф». Давний друг со студенческих времен. Я хочу выдать ему генеральную доверенность. Предоставить право решать любой вопрос, связанный с моими делами. Если ты или твои люди в Турине получите от него какие-либо инструкции, я хочу, чтобы к ним отнеслись, как к моим.
  Хэм потер кончик носа.
  — Просто так сделать это нельзя, старина. Слов недостаточно. Мне нужна его подпись и прочее. Твое официальное разрешение. Лучше засвидетельствованное.
  Джастин подошел к Хэму, протянул ему паспорт Аткинсона.
  — Может, все необходимое ты возьмешь отсюда? — предложил он.
  Хэм прежде всего раскрыл паспорт на страничке с фотографией, выражение его лица ни чуточки не изменилось, пока он переводил взгляд с фотографии на Джастина. Вновь вернулся к паспорту. Пролистал. Виз на страничках паспорта хватало.
  — Твой приятель — любитель попутешествовать, — флегматично отметил он.
  — И, подозреваю, ему еще придется поездить по свету.
  — Мне нужна подпись. Без подписи не смогу ничего сделать.
  — Дай мне минуту-другую, и ты ее получишь.
  Хэм поднялся, вернув паспорт Джастину, прошествовал к столу. Выдвинул ящик, достал какие-то бланки и чистые листы бумаги. Джастин сел за стол, с нависшим над плечом Хэмом несколько раз расписался за Аткинсона на листе бумаги, прежде чем расписаться за него на бланке генеральной доверенности, согласно которой Питер Пол Аткинс получал права распоряжаться той частью состояния Джастина Куэйла, которая находилась под управлением юридической фирмы «Хэммонд и Манцини», с представительствами в Лондоне и Турине.
  — Нотариальное заверение я возьму на себя, — заметил Хэм.
  — И еще один момент, если ты не возражаешь.
  — Слушаю тебя.
  — У меня возникнет необходимость написать тебе.
  — В любое время, старина. С радостью буду читать твои письма и обещаю отвечать незамедлительно.
  — Но посылать я их буду не сюда. Не в Англию. И даже не в твое представительство в Турине, если ты не возражаешь. Как мне помнится, у тебя полным-полно итальянских тетушек. Не могла бы одна из них получать для тебя письма и хранить, пока ты их у нее не заберешь?
  — Есть у меня одна старая драконша в Милане, — Хэма передернуло.
  — Нам и нужна старая драконша в Милане. Может, дашь мне ее адрес?
  В Челси в полночь, в блейзере и серых фланелевых брюках, Джастин сидел в столовой под огромной сверкающей люстрой, за отвратительным столом и писал письмо. Перьевой ручкой. Несколько скомканных черновиков уже лежали в корзинке для мусора, но итог ему все равно не нравился:
  "Дорогая Элисон!
  Я благодарен Вам за высказанные на нашей встрече предложения. Оффис всегда отличался заботой о своих сотрудниках, и нынешняя ситуация не стала исключением. Я обстоятельно обдумал Ваши предложения и провел совещание с адвокатами Тессы. Как выяснилось, в последние месяцы она изрядно запустила свои дела, отчего возникли проблемы, решение которых невозможно без моего непосредственного участия. Необходимо определиться с местом постоянного проживания и налогами, не говоря уже о продаже заграничной собственности. Поэтому я решил заняться этими делами и чувствую, что они отвлекут меня от происшедшей трагедии.
  Надеюсь, что Вы не затаите на меня зла, если я неделю или две потяну с ответом на Ваши предложения. Что же касается отпуска по болезни, я считаю себя не вправе использовать в личных целях благорасположение Оффиса. Я не брал отпуск в этом году, и, как я понимаю, в связи с завершением службы в Кении мне положены дополнительные пять недель отпуска. И я бы предпочел прежде всего использовать свой законный отпуск, а уже потом просить Вас о его продлении в связи с болезнью.
  С благодарностью, Джастин".
  «Лицемерная, бесчестная пустышка, — подумал он с чувством глубокого удовлетворения. — Джастин, чиновник до мозга костей, прежде всего думает о том, уместно ли ему брать отпуск по болезни, если в это время он намеревается заниматься делами убитой жены». Он вернулся в холл и еще раз взглянул на «гладстон», лежащий под мраморным столиком. Один замок взломали, и он более не работал. Второй просто вырвали. Содержимое лежало в беспорядке. «Плохие вы специалисты», — презрительно подумал он. Но тут же пришла другая мысль: «Если только вы не хотели напугать меня. В этом случае с профессионализмом у вас все в порядке». Он проверил карманы. Паспорт, настоящий, чтобы выезжать из Англии и въезжать обратно. Деньги. Никаких кредитных карточек. С решительным видом он начал гасить огни, дабы у тех, кто наблюдал за домом, не возникло ни малейших сомнений в том, что его единственный обитатель готовится отойти ко сну.
  Глава 11
  Гopa чернела на фоне темнеющего неба, по которому февральский ветер гнал изливающиеся дождем облака. Узкую извилистую дорогу пятнали потеки глины, сползшей с размокшего склона. То и дело из-под колес летела галька. Иногда дорога становилась тоннелем, крышу которого образовывали сосновые ветви, бывало, тянулась по краю тысячефутового обрыва, в основание которого бился прибой. После иного поворота казалось, что дорога несет его прямо в море, но следовал новый, и оно скрывалось из виду. Повороты шли непрерывной чередой, дождь хлестал и хлестал, и джип, на котором он ехал, дрожал, как старая лошадь, выбивающаяся из последних сил. И все это время за ним следил старинный форт на Монте Капанне, поначалу высившийся над ним, потом ушедший вправо.
  — Где же он, черт побери? Где-то слева, клянусь, — пробурчал он то ли себе, то ли Тессе. Поднявшись на гребень, раздраженно свернул на обочину, огляделся. Под ним светились уличные фонари, рекламные щиты и окна Портоферрайо. Вдали, на материке, поблескивали огни Пьомбино. Слева и справа в лес уходили проселочные дороги. «Здесь твои убийцы сидели в зеленом вездеходе, дожидаясь, пока ты появишься, чтобы убить тебя, — объяснил он. — Здесь курили эти отвратительные сигареты „Спортсмен“, здесь пили пиво „Уайткэп“ и ждали, пока ты и Арнольд проедете мимо». Он побрился, расчесал волосы, надел чистую рубашку из джинсовой ткани. У него горело лицо, кровь пульсировала в висках. Он свернул налево. Джип мягко покачивало на устилавших дорогу ветках и опавшей хвое. Деревья чуть разошлись, небо просветлело, казалось, вернулся день. Впереди, у дальнего конца прогалины, он увидел несколько крестьянских домов. «Я никогда их не продам, никогда не сдам в аренду, — сказала ты, когда впервые привезла меня сюда. — Я поселю здесь дорогих мне людей, чтобы потом мы могли приехать и умереть здесь».
  Заглушив мотор и поставив джип на ручник, Джастин по мокрой траве зашагал к ближайшему дому. Аккуратному, со свежевыкрашенными стенами под старой розовой черепицей. В окнах горел свет. Он постучал. Из трубы, защищенной лесом, вертикально поднимался дым, но на высоте ветер брал свое и уносил его в сторону. Дверь открылась, женщина в ярком шарфе, повязанном на волосы, издала горестный крик, наклонила голову, что-то зашептала на незнакомом Джастину языке. Со склоненной головой, взяла его руку в свои, по очереди прижала к каждой щеке, потом поцеловала большой палец.
  — Где Гвидо? — спросил он на итальянском, следуя за ней в дом.
  Она открыла другую дверь, показала. Гвидо сидел за длинным столом, под деревянным крестом, согнутый, чуть живой, старик двенадцати лет, с бледным лицом, худеньким тельцем, глазами затравленного зверька. Руки-соломинки лежали на столе, пальцы ничего не сжимали, ничего не держали. Мальчик сидел один в темной комнате, под потемневшими от времени балками потолка, не читал, не играл, никуда не смотрел, просто сидел. Склонив длинную голову и приоткрыв рот, Гвидо взглянул на Джастина, потом встал, шагнул к нему, поднял руки, чтобы обнять. Но сил не хватило, руки упали, как плети, так что обнял его Джастин.
  — Он хочет умереть, как его отец и синьора, — пожаловалась мать. — «Все хорошие люди на небесах, — говорит он мне. — Все плохие люди остаются на земле». Я — плохая, синьор Джастин? Вы — плохой? Неужели синьора привезла нас из Албании, оплатила его лечение в Милане, поселила нас в этом доме, чтобы мы умерли, горюя по ней? — Гвидо закрыл лицо руками. — Сначала он падает в обморок, потом ложится в кровать и спит. Не ест, не принимает лекарства. Отказывается учиться. Этим утром, как только он ушел в ванную, чтобы умыться, я заперла его спальню и спрятала ключ.
  — И это хорошее лекарство, — кивнул Джастин, не сводя глаз с Гвидо.
  Качая головой, женщина ретировалась на кухню, откуда тут же донесся грохот сковородок. Джастин отвел Гвидо к столу, сел рядом с ним.
  — Ты слушаешь меня, Гвидо? — спросил он на итальянском.
  Мальчик закрыл глаза.
  — Все остается, как было, — твердо продолжил Джастин. — Оплата школьных занятий, врач, больница, лекарства, все, что необходимо для твоего здоровья. Аренда, еда, оплата твоего университетского образования, когда ты подрастешь. Мы сделаем все, что она для тебя запланировала, в полном соответствии с ее планами. Мы не можем ее подвести, не так ли?
  Опустив глаза, Гвидо с неохотой мотнул головой: нет, мы не можем ее подвести, с этим он соглашался.
  — Как насчет шахмат? Может, сыграем?
  Вновь мальчик покачал головой, но уже с другим значением: играть в шахматы — проявление неуважения к памяти синьоры Тессы.
  Джастин взял Гвидо за руку. Покачал ее из стороны в сторону, в ожидании хоть проблеска улыбки.
  — А что ты делаешь, когда не умираешь? — спросил он на английском. — Читаешь книги, которые мы тебе посылали? Я думаю, ты уже стал экспертом по Шерлоку Холмсу.
  — Мистер Холмс — великий детектив, — ответил Гвидо на английском, но без улыбки.
  — А как поживает компьютер, который тебе подарила синьора? — Джастин переключился на итальянский. — Тесса говорила мне, что ты — большой знаток компьютеров. Гений, называла она тебя. Вы так часто переписывались по электронной почте, что я даже начал ревновать. Только не говори мне, что ты не подходишь к компьютеру, Гвидо!
  Эти слова вызвали взрыв возмущения на кухне.
  — Разумеется, он не подходит к компьютеру! Он ни к чему не подходит! А ведь компьютер обошелся ей в четыре миллиона лир! Раньше он целыми днями просиживал у компьютера, тэп, тэп, тэп. Тэп, тэп, тэп. Только и стучал по клавишам. «Ты ослепнешь, — говорила я ему. — От напряжения у тебя будет болеть голова». Теперь все. Даже компьютер должен умереть.
  Держа Гвидо за руку, Джастин всмотрелся в глаза, которые мальчик отводит в сторону.
  — Это правда? — спросил он. Похоже на то.
  — Но это ужасно, Гвидо. Талант нельзя зарывать в землю, — покачал головой Джастин и заметил, что на губах мальчика теплится улыбка. — Человечеству просто необходимы такие головы, как твоя. Ты слышишь меня?
  — Возможно.
  — А ты помнишь компьютер синьоры Тессы, на котором она тебя обучала?
  Разумеется, Гвидо помнит, в голосе слышится самодовольство.
  — Отлично. Он не такой хороший, как твой. Твой на два года моложе и более умный. Так?
  Да. Конечно же, да. Улыбка становится шире.
  — Видишь ли, я — идиот, Гвидо, в отличие от тебя, я не могу работать даже на ее компьютере. И моя проблема в том, что синьора Тесса оставила в нем послания, многие для меня, и я до смерти боюсь их потерять. И я думаю, она хотела бы, чтобы именно ты позаботился о том, чтобы я их не потерял. Хорошо? Потому что она очень хотела, чтобы ее сын стал таким же, как ты. И я тоже. Вопрос в том, сможешь ли ты прийти на виллу и помочь мне прочитать все, что хранится в ее лаптопе.
  — Принтер у вас есть?
  — Да.
  — Порт для дискет?
  — И это тоже.
  — Порт для си-ди ромов? Модем?
  — И инструкция, и преобразователи. И шнуры, и адаптер. Но я все равно идиот, и, если есть шанс стереть что-то нужное, я обязательно сотру.
  Гвидо тут же поднялся, но Джастин осторожно усадил его за стол.
  — Не сейчас. Уже вечер. Этой ночью ты должен выспаться, а завтра утром, если хочешь, я приеду за тобой и мы поедем на виллу на джипе, но потом ты пойдешь в школу. Хорошо?
  — Хорошо.
  — Вы очень устали, синьор Джастин, — пробормотала мать Гвидо, ставя перед ним чашку кофе. — Слишком много горя — беда для сердца.
  Он провел на острове два дня и две ночи, но, если бы кто-нибудь сказал ему, что прошла целая неделя, он бы не удивился. Паром доставил его в Булонь. Там он взял билет на поезд, расплатившись наличными. По пути, задолго до конечного пункта, указанного в билете, сошел и сел на другой поезд. Паспорт показывал, насколько помнил, только раз, и взглянули на него лишь мельком, когда он въезжал в Италию из Швейцарии, по очень живописному горному ущелью. И это был его собственный паспорт, в этом он был верен. Выполняя инструкции Лесли, паспорт мистера Аткинсона он послал через Хэма, чтобы его не поймали с двумя паспортами на руках. Что же касается ущелья и поезда, он не мог их вспомнить, не посмотрев на карту и не предположив с достаточной степенью вероятности, в каком городе он сел на этот поезд.
  Большую часть путешествия Тесса находилась рядом, иной раз они даже смеялись, обычно после замечания Тессы, произнесенного дурашливым голосом. Случалось, что они сидели молча, плечом к плечу, откинув головы и закрыв глаза, словно пожилая пара, пока внезапно она не покидала его, разрывая сердце болью, и горечь утраты чувствовалась куда острее, чем в полуподвале Глории, на кладбище Лангата, в морге или на чердаке дома в Челси.
  Сойдя с поезда в Турине, Джастин снял номер в отеле, чтобы помыться и привести себя в порядок, в комиссионном магазине купил два простеньких парусиновых чемодана, чтобы положить в них бумаги и вещи, за которыми и приехал, которые рассматривал как ее останки. Да, синьор Джастин, заверил его одетый в черный костюм молодой адвокат, партнер фирмы со стороны Манцини, после выражений сочувствия, дышащих искренностью, «коробки для шляп» прибыли в целости и сохранности в установленное время, вместе с указанием Хэма передать номера пять и шесть Джастину лично, не вскрывая, и если требуется еще какая-то помощь, юридическая, профессиональная, любая другая, все будет исполнено, поскольку верность семьи Манцини не оборвалась со смертью синьоры. Тут же Джастин расписался за пятьдесят тысяч американских долларов и получил их наличными. Затем удалился в пустующую комнату для переговоров, где переложил содержимое коробок пять и шесть, в том числе паспорт мистера Аткинсона, в парусиновые чемоданы, взял такси до Пьомбино и каким-то чудом успел попасть в сверкающий огнями отель, называющий себя лайнером, который отправлялся в Портоферрайо, на острове Эльба.
  Сев как можно дальше от огромного телевизора, единственный гость в поблескивающей пластиком большущей столовой самообслуживания на шестой палубе, поставив рядом чемоданы, Джастин угостил себя салатом с креветками, бутербродом с салями и полубутылкой действительно плохого красного вина. Прибыв в Портоферрайо, борясь с головокружением, направился к выходу через темный трюм, где едва не попал под колеса выезжающих автомобилей.
  Сгущались сумерки, дул холодный, пронизывающий ветер, редкие пешеходы стремились как можно быстрее покинуть набережную. Боясь, что его узнают, хуже того, пожалеют, Джастин надвинул шляпу глубоко на лоб и с чемоданами в руках побрел к ближайшему такси. С облегчением убедился, что лицо водителя ему незнакомо. За двадцать минут, которые заняла поездка, водитель только раз спросил, не немец ли он, и Джастин ответил, что он — швед. Ответил удачно, потому что других вопросов водитель не задавал.
  Вилла Манцини располагалась у самого берега в северной части острова. Ветер, дующий с моря, трепал пальмы, перекатывался через каменные заборы, гремел ставнями и черепицей, заставлял стонать деревянные постройки. Один под лунным светом, Джастин долго стоял, пока его глаза привыкали к темноте, на том самом месте, где водитель высадил его, у входа в вымощенный камнем-плитняком двор виллы, с древним колодцем и прессом для выжимки оливкового масла. Вилла возвышалась перед ним. Два ряда тополей, посаженных дедом Тессы, окаймляли дорожку, ведущую от парадной двери к морю. Постепенно Джастин различил и домики для слуг, и каменные лестницы, и колонны, и другие элементы римской архитектуры. На вилле не светилось ни одно окно. Управляющий поместья уехал в Неаполь, согласно Хэму, решил развлечь невесту. Домики для слуг, перестроенные матерью Тессы (на острове ее предпочитали звать dottoressa [53] — не contess [54]) в коттеджи для немецких туристов, арендовало туристическое агентство из Франкфурта.
  Так что добро пожаловать домой, сказал он Тессе, на случай, если после длительного путешествия она не поняла, где находится.
  Ключи от двери лежали на каменном выступе под деревянной крышкой, закрывающей колодец. «Первым делом надо снять крышку, дорогой… вот так… потом протянуть руку, и, если повезет, ты их ухватишь. Теперь тебе остается только открыть дверь, отвести невесту в спальню и заняться с ней любовью, ничего больше». Но он повел ее не в спальню, потому что знал место получше. Вновь подхватив чемоданы, пересек двор. В это самое время луна вышла из-за облаков, осветив ему путь, уложив белые колонны между тополями. В дальнем конце двора, пройдя короткой аллеей, напоминающей узкую улочку римского города, остановился перед дверью из оливкового дерева, с вырезанной на ней геральдической пчелой Наполеона: согласно семейной легенде, великий человек, ценивший и умную беседу, и еще больше отменное вино прапрабабушки Тессы, частенько бывал на вилле во время десятимесячной ссылки.
  Джастин выбрал самый большой из ключей, вставил в замок, повернул. Дверь натужно заскрипела и открылась. "Здесь мы считали наши денежки, — на полном серьезе говорила ему она, наследница состояния Манцини, невеста и гид. — Сегодня превосходные оливки Манцини отправляются на переработку в Пъомбино. Но во времена моей матери, dottoressa, эта комната являлась святая святых. Здесь мы вели учет масла, кувшин за кувшином, прежде чем отнести их вниз, в cantina [55], где они хранились при постоянной температуре. Именно здесь… ты не слушаешь".
  — Потому что ты меня возбуждаешь.
  «Ты мой муж, и я буду тебя возбуждать, как только у меня возникнет такое желание. Слушай внимательно. В этой комнате каждый крестьянин еженедельно получал жалованье и расписывался, чаще ставил крест, в огромной амбарной книге».
  — Тесса, я не могу…
  «Не можешь что? Разумеется, можешь. С этим у тебя все в порядке. Здесь мы держали закованных в кандалы заключенных, осужденных пожизненно. Отсюда и глазок в двери. Отсюда и железные кольца в стенах. Заключенных сажали на цепь, пока они ожидали отправки на оливковые плантации. Ты мной гордишься? Я — прямой потомок рабовладельцев».
  — Горжусь безмерно.
  «Тогда почему ты запираешь дверь? Я — твоя пленница»!
  — Навечно.
  Потолок масляной комнаты подпирают тяжелые балки, окна — высоко, чтобы никто не мог заглянуть в нее и увидеть, считают ли там деньги, сидят на цепи заключенные или молодожены занимаются любовью на кожаном диване. Стол для счета денег плоский и квадратный. В нишах — два плотницких верстака. Джастин с огромным трудом сумел пододвинуть их к столу. На полке над дверью — старые бутылки, собранные со всего поместья. Джастин снял их, протер носовым платком от пыли, прежде чем поставить на стол, чтобы использовать вместо пресс-папье. Время остановилось. Он не чувствовал ни голода, ни жажды, ни сонливости. Поставил по чемодану на верстак, вытащил два самых ценных узла и положил их в центре стола, из опасения, что им достанет ума сверзиться на пол. Осторожно начал разворачивать первый узел, снимая слой за слоем: ее хлопчатобумажный халат, кардиган из ангоры, его она носила за день до отъезда в Локикоджио, шелковая блузка, воротник еще сохранил запах ее духов, пока в руках не оказалась бесценная жемчужина — серый ящичек размером десять на двенадцать дюймов, с логотипом японской фирмы-производителя на крышке. Нисколько не изменившийся за длинные, тревожные дни и ночи бесконечных переездов. Из второго узла извлек аксессуары. Осторожно перенес все на старый письменный стол в другом конце комнаты.
  — Позже, — пообещал он вслух. — Терпение, женщина.
  Успокоив дыхание, он достал из своей сумки радиоприемник с будильником, настроил его на местную волну «Зарубежного вещания Би-би-си» [56]. Во время путешествия он постоянно следил за ходом по-прежнему безрезультатных поисков Арнольда. Завел будильник на время начала следующего информационного выпуска и занялся пластиковыми файлами-карманами с письмами, газетными вырезками, распечатками и официального вида документами, похожими на те, что в прошлой жизни отгораживали его от реальности. Но нынче ситуация изменилась кардинально. Эти документы ни от чего не отгораживали, ни полицейские рапорты Лесли, ни бумаги Хэма, подготовленные им в ответ на бесчисленные запросы Тессы, ни собранные и аккуратно рассортированные Тессой письма, эссе, газетные вырезки, фармакологические и медицинские статьи, ни послания себе, которые он снял с доски для заметок, ни ее лихорадочные записи, сделанные в больнице, которые Лесли и Роб отыскали в квартире Арнольда Блюма. Автоматически включилось радио. Джастин поднял голову, прислушался. Для числящегося в пропавших без вести Арнольда Блюма, доктора медицины, подозреваемого в убийстве Тессы Куэйл, жены английского дипломата, у комментатора вновь не нашлось слов. Более не отвлекаясь, Джастин рылся среди «останков» Тессы, пока не нашел предмет, который намеревался все время держать при себе. Она принесла его с собой из больницы, «единственную вещь Ванзы, которую они оставили». Тесса выудила сей предмет из мусорной корзинки, стоявшей рядом с кроватью негритянки. После возвращения Тессы он, как часовой, нес непрерывную вахту на ее рабочем столе: маленькая картонная коробочка, в красных и черных цветах, пять на три дюйма, пустая. Оттуда она попала в средний ящик, где и нашел ее Джастин, торопливо собирая бумаги жены. Не забытая, не заброшенная. Отложенная в сторону, потому что возникли более важные дела. С названием препарата на всех четырех сторонах: «Дипракса». С вкладышем внутри, где перечислялись показания и противопоказания. А на крышке — три золотые пчелки, образующие стрелу. Джастин поставил коробочку на пустую полку, висевшую прямо перед ним, над письменным столом. «Кенни К. думает, что со своими „Три Биз“ он — Наполеон, — шептала она ему в лихорадке. — И их жало убивает, ты это знал?» Нет, дорогая, не знал, спи спокойно.
  Читать.
  Путешествовать.
  Не спешить.
  Шевелить мозгами.
  Нападать и оставаться на месте, с терпением святого, с импульсивностью ребенка.
  Никогда в жизни Джастин так не стремился к знанию. Время подготовки прошло. После ее смерти он готовился днями и ночами. Он отказывался от помощи, но готовился. Готовился в ужасном полуподвале Глории. На полицейских допросах, когда ему просто чудом удалось удержаться от признаний. Готовился, когда летел домой, в кабинете Лендсбюри, в клубе Пеллегрина, в кабинете Хэма в доме номер четыре, готовился, пусть параллельно решал и другие, всякие и разные проблемы. Вся эта подготовка требовалась для того, чтобы нырнуть в ее секретный мир, понять цель и смысл ее борьбы, отказаться от себя и стать ею, убить Джастина и возродить Тессу.
  С чего начинать?
  Со всего!
  По какой тропе пойти?
  По всем разом!
  От вышколенного чиновника ничего не осталось. Охваченный нетерпением Тессы, Джастин нес ответственность только перед ней и никем больше. Если она била по площадям, он повторит ее маневр. Если следовала какой-то методике, он не отступит от нее ни на шаг. Если доверяла интуиции, возьмет ее за руку и пойдет рядом по проложенной ею тропе. Он голоден? Если Тессе не хотелось есть, ему тоже. Он устал? Если Тесса, в халате, могла просиживать по полночи за столом, Джастин просидит ночь, и следующий день, и следующую ночь тоже!
  Однажды, оторвавшись от трудов, он прогулялся на кухню виллы, вернувшись с салями, оливками, хлебцами, сыром и бутылкой воды. В другой раз (в вечерних сумерках или на заре, в памяти остался серый свет), читая больничный дневник, в котором отмечались посещения Ванзы Лорбиром и его учениками, он вдруг очнулся в огороженном стеной саду. Именно здесь, под любящим взглядом Тессы, в память об их свадьбе он посадил люпин, розы и, конечно же, фризии. Сорняки доходили до колена, штанины намокли. Цвела одна-единственная роза. Вспомнив, что дверь в масляную комнату осталась открытой, он промчался через вымощенный камнем двор, чтобы обнаружить, что она заперта, а ключ лежит во внутреннем кармане пиджака.
  
  Вырезка из «Файнэншл таймс»:
  «Три Биз» жужжат. 
  Циркулируют упорные слухи о том, что известный плейбой Кеннет К. Куртисс, глава холдинга «Три Биз», имеющего обширные интересы в «третьем мире», намерен заключить брак по расчету со швейцарско-канадским фармагигантом «Карел Вита Хадсон». "Придет «КВХ» к алтарю? Устроит жениха приданое, предложенное «Три Биз»? Ответ на оба вопроса — да, поскольку фармацевтический гамбит, разыгрываемый Кеннетом К., приносит плоды. Предположительно «Три Биз Найроби» оплатит четверть от предположительно 500 миллионов фунтов стерлингов, затраченных «КВХ» на разработку новейшего противотуберкулезного чудо-лекарства «Дипракса», в обмен на право его продажи на Африканском континенте и неназванной доле от прибыли, полученной от общемирового объема продаж… 
  
  Пресс-секретарь «Три Биз Найроби» Вивьен Эбер осторожничала, но не скрывала радости: "Это блестящая, типичная для Кеннета К. сделка. Это гуманитарный акт, который принесет пользу компании, принесет пользу акционерам, принесет пользу Африке. Принимать «Дипраксу» также просто, как «Смартиз» [57]. «Три Биз» окажется на переднем фронте борьбы с новыми, ужасающими мир штаммами ТБ".
  Председатель совета директоров «КВХ» Дитер Корн, выступая вчера вечером в Базеле, поддержал оптимизм Эбер: «Дипракса» превращает семь или восемь месяцев лечения в больнице в двенадцать глотательных движений. Мы уверены, что только «Три Биз» сможет максимально быстро и качественно донести новый препарат до каждого африканского страждущего".
  Записка от Тессы — Блюму, написанная ее почерком и, вероятно, найденная в квартире Арнольда:
  "Дорогой Арнольд!
  Ты не поверил мне, когда я сказала, что «КВХ» — бяки. Я проверила. Они бяки. Два года тому назад их обвинили в загрязнении половины Флориды, где они построили огромный завод, но им удалось отделаться только предупреждением. Неопровержимые доказательства, представленные истцами, показали, что «КВХ» превысил разрешенную квоту токсических веществ в девятьсот раз, загрязнив заповедники, болота, реки, берега и, возможно, молоко. Аналогичным образом вел себя «КВХ» и в Индии, где более двухсот детей умерли в регионе Мадраса, предположительно от загрязнения окружающей среды. Но в Индии суд может длиться лет пятнадцать, а то и больше, если «КВХ» будет и дальше платить нужным людям. Они знамениты также своим лидерством в гуманитарной компании фармаиндустрии по продлению жизни своих пациентов в интересах страдающих белых миллиардеров. Спокойной ночи, дорогой. Никогда не сомневайся в том, что я говорю. Я безупречна. Как и ты. Т."
  Газетная вырезка из финансового раздела «Гардиан», Лондон.
  "Счастливые «Пчелки»
  Резкое увеличение (40% за двенадцать недель) стоимости «Три Биз Найроби» отражает растущую уверенность рынка в том, что компания приняла удачное решение, приобретя права на продажу в Африке «Дипраксы», недорогого и эффективного средства борьбы с различными штаммами ТБ. Находясь в своем доме в Монако, ГИД [58] «Три Биз» Кеннет К. Куртис заявил: «То, что хорошо для „Три Биз“, хорошо и для Африки. А что хорошо для Африки, хорошо для Европы, Америки и остального мира».
  В отдельной папке с надписью, почерком Тессы, «ГИППО» содержалась ее переписка, порядка сорока писем, сначала обычных, потом распечатки электронных, с женщиной по имени Бирджит, которая работала в независимом фонде, отслеживающем деятельность фармакологических компаний. Штаб-квартира фонда располагалась в небольшом городке Билефельд на севере Германии. Под логотипом в шапке ее писем объяснялось, что название фонда — производная от имени греческого врача Гиппократа, родившегося в 460 году до нашей эры, чью клятву произносят все новоиспеченные врачи. Первые письма были исключительно формальными, но с переходом к электронной почте в текстах добавилось эмоций. Ключевые игроки быстро получили псевдонимы. «КВХ» стал Гигантом, «Дипракса» — Пилюлей, Лорбир — Ювелиром. Источник Бирджит в корпорации «Карел Вита Хадсон» превратился в «Нашу подругу», и ее следовало прикрывать при любых обстоятельствах, потому что, «передавая нам информацию, она нарушала законы Швейцарии».
  Распечатка письма Бирджит Тессе:
  "…для своих двух врачей, Эмрих и Ковач, Ювелир основал компанию на острове Мэн, возможно, две компании, потому что происходило все это еще в коммунистические времена. Наша подруга говорит, что Л. зарегистрировал обе компании на свое имя, чтобы у женщин не возникло проблем с властями. После этого женщины крепко разругались между собой. Как по научным вопросам, так и на почве личных отношений. В Гиганте подробностей никто не знает. Эмрих год тому назад эмигрировала в Канаду. Ковач остается в Европе, в основном живет в Базеле. Карл в полном восторге от огромного «мобайла» [59], который ты ему прислала. Каждое утро он прибегает ко мне, чтобы сказать, что «мобайл» уже проснулся".
  Распечатка письма Бирджит Тессе:
  "Вот еще одна история, касающаяся Пилюли. Пять лет тому назад, когда Ювелир искал финансовую поддержку для молекулы женщин, не все у него шло гладко. Он пытался убедить крупные немецкие фармакологические компании спонсировать исследования, но они уперлись, потому что не видели большой прибыли. С бедными всегда одна и та же проблема: они недостаточно богаты, чтобы покупать дорогие лекарства! Гигант вступил в игру позже и после серьезных маркетинговых исследований. Наша подруга говорит, что они очень умно провели сделку с «БББ». Гениальный ход — отдать бедную Африку и оставить себе богатый мир! План прост, время выбрано точно. Два-три года ушло бы на испытания Пилюли в Африке, а к тому времени, по расчетам «КВХ», ТБ стал бы БОЛЬШОЙ ПРОБЛЕМОЙ и для Запада. Также за три года «БББ» могли понести значительные финансовые потери, и у Гиганта появлялась возможность купить их за бесценок! То есть, согласно Нашей подруге, «БББ» попадали впросак, а Гигант снимал все сливки. Карл уснул рядом со мной. Дорогая Тесса, я (60)очень надеюсь, что твой ребенок будет таким же красавчиком, как Карл. И вырастет великим бойцом, как его мать. Я в этом уверена! Ciao [60], Б."
  Распечатка последнего письма Бирджит Тессе:
  "Наша подруга сообщает о секретных мерах, которые принимаются Гигантом в отношении «БББ» и Африки. Уж не разворошила ли ты осиное гнездо? Ковач в обстановке строжайшей секретности вылетает в Найроби, где ее будет встречать Ювелир. Все говорят только плохое о die schone Lara [61]. Она — предательница, сука и т.д. С какой стати всегда сонная корпорация вдруг так оживилась? Береги себя, Тесса. Я думаю, ты слегка waghalsig, но уже поздно, а мой английский словарь не переводит это слово, поэтому, будь так любезна, попроси своего хорошего, доброго мужа перевести его для тебя! Б.
  P.S. Приезжай в Билефельд, Тесса, это маленький и очень секретный городок, который тебе обязательно понравится! Б."
  
  Вечер. Тесса глубоко беременна. Она то ходит по гостиной их дома в Найроби, то садится, то встает. Арнольд сказал ей, что она не должна ездить в Киберу до рождения ребенка. Ей трудно даже сидеть за лэптопом. Поработав пять минут, она должна пройтись по комнате. Джастин вернулся домой рано, чтобы она не скучала в одиночестве.
  — Кто или что такое waghalsig? — спрашивает она, едва он переступает порог.
  — Кто что?
  Она произносит слово медленнее, по слогам. Повторяет два раза, прежде чем он соображает, что к чему.
  — Отчаянный, — осторожно отвечает Джастин. — Рискованный. А что?
  — Я — waghalsig?
  — Ни в коем разе. Быть такого не может.
  — Меня так назвали, вот и все. В таком состоянии мне самое время рисковать.
  — Это точно, — кивает Джастин, и оба смеются.
  
  Письмо от господ «Окли, Окли и Фармлоу», адвокатской конторы с представительствами в Лондоне, Найроби и Гонконге, миссис Т. Эбботт, абонементный ящик Найроби:
  "Дорогая миссис Эбботт!
  Мы представляем интересы холдинга «Три Биз», который передал нам несколько писем, адресованных Вами лично сэру Кеннету Куртиссу, главному исполнительному директору этого холдинга, другим директорам и топ-менеджерам.
  Мы вынуждены сообщить Вам, что продукт, о котором Вы упоминаете, прошел все необходимые клинические испытания, жесткость которых во многом превосходит стандарты, принятые отдельными странами и международными организациями. Как Вы правильно указали, продукт прошел полноценную проверку и зарегистрирован в Германии, Польше и России. По требованию кенийских властей, курирующих медицину, регистрация подтверждена Всемирной организацией здравоохранения, копия сертификата прилагается.
  Мы должны предупредить Вас, что любые дальнейшие попытки опорочить качественный продукт, предпринятые вами или вашими помощниками, будут рассматриваться как клевета, порочащая честь и достоинство дистрибьютора продукта, холдинга «Три Биз Найроби». На этот случай нам предоставлено право обращаться в суд без дополнительных консультаций с нашим клиентом.
  Искренне Ваши…"
  
  — Старина. Если позволишь, хочу перекинуться с тобой парой слов.
  Говорит Тим Донохью. Старина — сам Джастин, в памяти которого разыгрывается эта сценка. Игра в «Монополию» прервана, потому что сыновья Вудроу убежали на занятия карате, а Глория ушла на кухню, чтобы принести им выпивку. Вудроу спешно вернулся в посольство. Джастин и Тим сидят за столом в саду, окруженные миллионами псевдофунтов.
  — Могу я ступить на священную землю в интересах высшего добра? — спрашивает Донохью тихим голосом, долетающим только до ушей Джастина.
  — Если в этом есть необходимость.
  — Есть. Это прямо-таки война, старина. Твоя покойная супруга развязала ее против Кенни К. Пыталась встретиться с ним на его ферме. Звонила в любое время дня и ночи. Оставляла в клубе грубые письма.
  — Я не знаю, о чем ты говоришь.
  — Разумеется, не знаешь. Не самая удачная тема для беседы. Особенно сейчас, когда вокруг снуют копперы. Наш совет, не поднимай ее. Она неуместна. Трудные сейчас времена. Для нас всех, в том числе и для Кении. — Он возвысил голос. — Ты держишься прекрасно. Мы восхищены тобой, ты согласна, Глория?
  — Он просто супермен, не так ли, Джастин, дорогой? — подтверждает Глория, ставя на стол поднос с джином и тоником.
  Наш совет, помнит Джастин, глядя на письмо адвокатов. Не его. Их.
  Распечатка электронного письма Тессы Хэму:
  «Милый, дорогой, ангельское сердце. Мой шпион в „БББ“ клянется, что их финансовое положение гораздо хуже, чем кто-либо может предположить. Она говорит, что ходят слухи, будто Кенни К. намеревается заложить весь не связанный с фармакологией бизнес какому-то темному южноамериканскому синдикату со штаб-квартирой в Боготе! Вопрос: может он продать компанию без предварительной консультации с акционерами? В корпоративном законодательстве я разбираюсь гораздо хуже тебя, признаюсь сразу. Растолковывай или пеняй на себя! Люблю, люблю, Тесс».
  Но у Хэма нет времени на то, чтобы растолковать, даже если бы он и мог, сразу или чуть позже, нет времени и у Джастина. В треске и лязге металла к вилле подъехал старый автомобиль, раздался стук в дверь, Джастин вскочил, приник к глазку, который служил для наблюдения за заключенными, увидел холеное лицо местного священника, отца Эмилио дель Оро, с написанной на нем приличествующей случаю печалью. Открыл дверь.
  — Но что вы тут делаете, синьор Джастин? — громогласно воскликнул священник, обнимая Джастина. — Почему я слышу от Марио, таксиста, что убитый горем муж синьоры заперся на вилле и называет себя шведом? А для чего нужен священник, во имя господа, если он не приходит на помощь скорбящему?
  Джастин что-то пробормотал насчет того, что жаждал уединения.
  — Но вы же работаете! — Через плечо Джастина священник всматривался в бумаги, лежащие на столе, на верстаках, на письменном столе. — Даже теперь, пережив такое горе, вы служите своей стране! Неудивительно, что англичане создали большую, чем у Наполеона, империю!
  Джастин отделался банальным: работа дипломата не прерывается ни на секунду.
  — Как и священника, сын мой, как и священника! На каждую душу, обратившуюся к богу, есть сотня других, которые этого не сделали! — Он придвинулся ближе. — Но la signora [62] верила, синьор Джастин. Так же, как ее мать, dottoressa, пусть некоторые придерживаются иного мнения. Относясь к людям с такой большой любовью, разве могли они закрыть свое сердце перед богом?
  Каким-то образом Джастину удается увести священника с порога масляной комнаты, усадить в гостиной промерзшей виллы, под поблекшими фресками сексуальных херувимчиков, угостить сначала одним, а потом вторым стаканом вина с виноградников Манцини. Священник заверил его, что Тесса, безусловно, в объятиях господа, и Джастин согласился на мемориальную мессу в следующий день ее святого, а также пожертвовал приличную сумму в фонд восстановления церкви и дал денег, пусть и чуть меньше, на консервацию превосходного замка на вершине холма, жемчужины средневековой Италии, который, по уверениям ученых и археологов, может сползти в море, если не укрепить его стены и фундамент… Проводив святого отца к автомобилю, Джастин с облегчением принял его благословение и поспешил к Тессе.
  Она ждала его, скрестив руки на груди.
  «Я отказываюсь верить в существование бога, который допускает страдания невинных младенцев».
  — Тогда почему мы венчались в церкви? «Чтобы растопить его сердце», — ответила она.
  
  «СУКА. ПРЕКРАТИ СОСАТЬ ЧЛЕН СВОЕГО ДОКТОРА-НИГГЕРА! ВОЗВРАЩАЙСЯ К СВОЕМУ ЖАЛКОМУ МУЖУ-ЕВНУХУ И ПЕРЕСТАНЬ СОВАТЬ СВОЙ ВОНЮЧИЙ НОС В НАШИ ДЕЛА! ЕСЛИ НЕ ПЕРЕСТАНЕШЬ, СТАНЕШЬ ТРУПОМ, И ЭТО НЕ ПУСТЫЕ ОБЕЩАНИЯ».
  Лист обычной писчей бумаги, который он держал в трясущихся руках, не предназначался для того, чтобы растопить чье-то сердце. Черные заглавные буквы, каждая высотой в дюйм. Подпись, что неудивительно, отсутствовала. Орфография, что удивительно, нареканий не вызывала. Листок этот, словно обухом по голове, ударил Джастина, на несколько мгновений из всех эмоций осталась только злость на Тессу.
  "Почему ты не поставила меня в известность? Почему не показала этот листок? Я был твоим мужем, твоим защитником, твоим мужчиной, твоей второй половиной.
  Я сдаюсь. Я опускаю руки. Ты получила смертельную угрозу, пусть и через почтовый ящик. Ты ее достала. Прочитала — сразу. Ахнула. А потом, если ты такая же, как я, отбросила листок, такой мерзкий, такой отвратительный, что его не хотелось держать в руках, рядом с лицом. Но потом взяла и прочитала второй раз. Третий. Пока не отметила, что автор отлично знает английский. Как я.
  Но что тебе оставалось делать? Позвонить мне… «Дорогой, случилось кое-что очень неприятное, не мог бы ты сейчас же приехать домой?» Или прыгнуть в машину, примчаться в посольство, помахать этим листком перед моим носом, отвести меня к Портеру? Как бы не так. Это не для тебя. Как всегда, решение принимала твоя гордость. Ты не показываешь мне письмо, ты не говоришь мне о нем, ты его не сжигаешь. Просто кладешь в дальний ящик. Поступаешь с ним именно так, за что всегда поднимала меня на смех. По существу прячешь голову в песок. Как ты жила с собой после этого… как ты жила со мной… можно только догадываться. Бог знает, как ты жила под этой угрозой, но это касается только тебя. Так что спасибо. Большое тебе спасибо. Спасибо, что сберегла ультиматум, набранный большими буквами. Браво. И еще раз спасибо".
  Но ярость схлынула так же быстро, как поднялась, уступив место стыду и угрызениям совести. «Ты же не могла на это пойти, не так ли? Не могла заставить себя показать кому-либо этот грязный листок. Инициировать лавину, которую не могла взять под контроль. Эта мерзость о Блюме, эта мерзость обо мне. Перебор. Ты оберегала нас. Всех нас. Разумеется, оберегала. Ты сказала Арнольду? Конечно же, нет. Он бы попытался отговорить тебя от задуманного тобой».
  Джастин делает шаг назад по тропе рассуждений.
  "Слишком слюнявое объяснение. Нехарактерное для более жесткой Тессы. И намного более решительной.
  Учти менталитет адвоката. Учти ледяной прагматизм. Представь себе молодую неустрашимую женщину, чувствующую, что цель близка.
  Она знала, что нащупала болевую зону. Угроза стала лишним подтверждением этому. Тем, кто безобиден, не грозят смертью.
  На том этапе крик «Не по правилам!» означал передачу ее расследования в руки властей. Английские помочь не могли. Чужая страна, чужая юрисдикция. Нам оставалось лишь показать письмо кенийцам.
  Но Тесса не верила кенийским властям. Не раз говорила о том, что щупальца империи Мои проникли во все сферы кенийской жизни. Если Тесса кому и верила, то представителям Британии: отсюда и ее секретные контакты с Вудроу.
  Если бы она обратилась в кенийскую полицию, ей бы пришлось представить список своих врагов, реальных и потенциальных. И расследование величайшего преступления на том бы и прекратилось. Ее заставили бы сойти с тропы войны. Она никогда бы на это не согласилась. Раскрытие величайшего преступления она ставила выше собственной жизни.
  Значит, и мне надо вставать на такую позицию. Есть что-то поважнее моей жизни".
  Пока Джастин пытается восстановить душевное равновесие, взгляд его падает на конверт с написанным от руки адресом, который в другой, более ранней жизни он достал из того же ящика стола Тессы, где лежала и пустая коробочка из-под «Дипраксы». Конверт вскрыт. Внутри один сложенный лист голубой бумаги, какой снабжает посольства издательство Ее Величества. Почерк резкий, человек то ли очень торопился, то ли его снедала страсть.
  "Моя дорогая Тесса, я люблю тебя больше других и всегда буду любить!
  Это мое единственное абсолютное убеждение, единственное, что я знаю наверняка. Сегодня по отношению ко мне ты вела себя ужасно, но не столь ужасно, как я — по отношению к тебе. За нас обоих говорили какие-то другие люди. Я безумно хочу тебя. Я готов на все, если ты ответишь мне взаимностью. Давай плюнем на наши вторые половины и уедем, куда ты захочешь, когда ты захочешь. Если на край земли, то оно и к лучшему. Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя".
  На этот раз подпись присутствовала. Буквы большие, такие же, как в письме-угрозе, только написанные, а не напечатанные: Сэнди. Меня зовут Сэнди, говорил автор письма, и ты можешь сообщить об этом всему чертову миру.
  Имелись и дата, и время. Даже влюбленный, Сэнди Вудроу не упускал никаких мелочей, как, впрочем, и полагалось добросовестному чиновнику.
  Глава 12
  Джастин, обманутый муж, застыв под лунным светом, смотрит на посеребренное луной море, глубоко вдыхает холодный ночной воздух. У него ощущение, что он надышался какой-то гадостью и должен провентилировать легкие. «Сэнди движется от слабости к силе, — однажды сказала ты мне. — Сэнди обманывает сначала себя, а потом всех остальных… Сэнди — трус, который укрывается за величественными жестами и возвышенными словами, потому что обыденное оставляет его беззащитным».
  «Но, если ты все это знала, почему, во имя господа, ты дошла до такого?» — спрашивает он у моря, у неба, у резкого ночного ветра.
  «Ни до чего я не доходила, — строго отвечает она. — Сэнди ошибся, приняв мое кокетство за обещание, точно так же, как ошибался, принимая твои хорошие манеры за слабость».
  На мгновение, словно предавшись роскоши, Джастин позволяет мужеству покинуть его, такое уже бывало с ним, когда он задумывался об отношениях Тессы и Арнольда. Но память не знает покоя. Что-то он такое прочитал вчера, прошлой ночью, предыдущим днем. Но что? Распечатку, длинное письмо Тессы Хэму, отправленное по электронной почте, слишком интимное на вкус Джастина, поэтому он положил его в папку для загадок, чтобы разобраться с ними, когда поднакопит сил. Вернувшись в масляную комнату, Джастин достает распечатку и смотрит на дату.
  Письмо покинуло компьютер Тессы ровно через одиннадцать часов после того, как Вудроу, презрев действующие в посольстве инструкции, запрещающие использовать бумагу, поступающую от издательства Ее Величества в личных целях, выплеснул на голубой лист свою страсть к жене коллеги.
  "Я уже не девочка, Хэм, и мне пора оставить девичьи замашки, но что остается делать девушке, когда она ведет следствие? В итоге один кретин воспылал ко мне страстью. Проблема в том, что я и Арнольд наконец-то наткнулись на золотую жилу, точнее, на самую грязную и вонючую грязь, и нам отчаянно нужен этот кретин, для того чтобы стать нашим рупором в коридорах власти. Другого пути для меня, жены Джастина и верноподданной Британии, просто нет. Я слышу, ты говоришь, что я все та же безжалостная сучка, которая использует мужчин в своих целях, даже кретинов? Нет, не говори этого, Хэм. Не говори, даже если это правда. Заткни себе рот и молчи. Потому что я должна выполнять взятые на себя обязательства, и ты тоже, дорогой. И мне нужно, чтобы ты гладил меня по шерстке, говорил, какая я хорошая, милая девочка, потому что именно такая я и есть. И если ты будешь молчать, я награжу тебя самым сладким поцелуем с того самого дня, как столкнула тебя в Рубикон в твоем матросском костюмчике. Люблю тебя, милый.
  Ciao. Тесс.
  P.S. Гита говорит, что я абсолютная шлюха, но не может произнести слово правильно, и у нее получается какая-то «хюха». Ну да бог с ней. Люблю, Тесса (хюха)".
  «Подсудимая невиновна по всем пунктам, — сказал он ей. И я, как обычно, могу только сгорать от стыда».
  Совершенно успокоившись, Джастин продолжил путешествие в загадочный мир.
  Отрывок из совместного рапорта Роба и Лесли суперинтенданту Френку Гридли, отдел расследования зарубежных преступлений, Скотленд-Ярд, об их третьем допросе Вудроу, Александра Генри, начальника «канцелярии» английского посольства в Найроби:
  «Субъект усиленно настаивает на том, что выражает мнение сэра Бернарда Пеллегрина, директора департамента Африки Форин-оффис, считающего дальнейшее расследование вопросов, затронутых в меморандуме Тессы, фактором, который серьезно ухудшит отношения правительства Ее Величества и Кенийской республики и повредит торговым интересам Британии… Субъект отказывается ознакомить нас с содержанием меморандума, ссылаясь на его секретность… Субъект заявляет, что не имеет ни малейшего понятия о новом лекарстве, которое продается холдингом „Три Биз“… Со всеми требованиями, касающимися меморандума Тессы, субъект рекомендует нам обращаться непосредственно к сэру Пеллегрину, при условии, что меморандум этот еще существует, в чем Субъект сильно сомневается. Субъект характеризует Тессу Куэйл вздорной и истеричной женщиной, психически неуравновешенной во всем, что связано с ее гуманитарной деятельностью. Мы истолковали его слова как попытку свести на нет значимость ее меморандума. Считаем необходимым направить в Форин-оффис официальный запрос на копии всех документов, полученных от Тессы Куэйл Субъектом и отправленных в Лондон».
  Надпись красными чернилами, с подписью Ф. Гридли, заместителя комиссара: «РАЗГОВАРИВАЛ С СЭРОМ Б. ПЕЛЛЕГРИНОМ. В ЗАПРОСЕ ОТКАЗАНО ИЗ СООБРАЖЕНИЙ НАЦИОНАЛЬНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ».
  Статьи из различных медицинских журналов, где восхваляется сенсационная эффективность новейшего препарата «Дипракса», «отсутствие мутагенности и долгий период полувыведения в крысах».
  Статья из «Гаити джорнэл оф хелт сайенс», с определенной долей скептицизма в отношении чудодейственности «Дипраксы», написанная пакистанским доктором, проводящим клинические испытания препарата в гаитянской исследовательской больнице. Слова «потенциальная токсичность» подчеркнуты Тессой. Среди побочных эффектов пакистанский доктор упомянул почечную недостаточность, внутреннее кровотечение, головокружение, повреждение зрительных нервов.
  Вырезка из следующего номера того же издания. Медицинские светила, сплошь профессора, выступают с опровержением, ссылаясь на три сотни больных, лечившихся под их наблюдением «Дипраксой». Они обвиняют бедного пакистанского доктора в «предубежденности» и «безответственном отношении к своим пациентам» и призывают на его голову всякие и разные проклятия.
  (Приписка почерком Тессы: "Эти непредубежденные профессора все как один ведут исследовательские проекты, щедро финансируемые «КВХ».)
  Отрывок из книги «Клинические испытания» Стюарта Покока, переписанный от руки Тессой. Некоторые слова и выражения подчеркнуты красными будоражащими чернилами, хотя автор книги пишет очень спокойно и размеренно:
  "Многие студенты, да и практикующие врачи, воспринимают медицинскую литературу как святое писание. Если ведущие медицинские журналы, такие, как «Ланцет» [63] и «Нью Ингленд джорнэл оф медсин» [64], обнародовали новые медицинские факты, обсуждению они не подлежат. Такая наивная вера в «медицинское евангелие» во многом определяется догматическим стилем многих авторов, поэтому неопределенности, имеющие место быть в любом исследовательском проекте, зачастую получают неадекватную оценку…"
  (Пометка Тессы: «Статьи постоянно проталкиваются фармакомпаниями, даже в так называемые ведущие издания».)
  «…Что же касается дискуссий на научных конференциях и рекламы препаратов, которую оплачивают фармакологические компании, их следует воспринимать еще более скептически… возможности для обмана огромны…»
  (Пометка Тессы: «По сведениям Арнольда, большие фармакомпании тратят миллиарды долларов, подкупая ученых и врачей, чтобы те проталкивали их продукт. Бирджит сообщает, что „КВХ“ недавно пожертвовал 50 миллионов долларов медицинскому центру при одном из ведущих университетов США, а также установил стипендии (жалованье плюс расходы) для трех главных клиницистов и шести помощников-исследователей. Подкупать обычных сотрудников университетских медицинских центров еще проще: должности заведующих кафедрами, биотехнические лаборатории, исследовательские фонды и т.д. „Неподкупное научное мнение нынче сыскать невероятно сложно“, — Арнольд».)
  Снова из Стюарта Покока:
  «…всегда существует риск, что авторов убеждают делать больший, чем следует из результатов, упор на позитивные аспекты их открытий».
  (Пометка Тессы: «В отличие от мировой прессы, фармажурналы не любят печатать плохих новостей».)
  "…Даже если они печатают клинический отчет о негативных результатах, скорее всего опубликован он будет в никому не известном журнале, а не в ведущих изданиях… следовательно, эти негативные результаты не попадают в поле зрения широкой врачебной аудитории.
  …Многие клинические испытания не позволяют дать объективную оценку тому или иному препарату".
  (Пометка Тессы: «Направлены на то, чтобы что-то подтвердить, а не поставить под вопрос, т.е. хуже, чем бесполезные».)
  «Иногда авторы сознательно подгоняют результаты, чтобы доказать положительный…»
  (Пометка Тессы: «Сволочи».)
  Отрывок статьи из лондонской «Санди таймс», озаглавленной «Фармацевтическая фирма подвергает пациентов риску в клинических испытаниях». Во многих местах подчеркивания Тессы. Отрывок ксерокопирован или отправлен Арнольду Блюму по факсу, потому что сверху написано: «Арни, ты это видел?»
  "Одна из крупнейших мировых фармакологических компаний подвергала сотни пациентов риску заболеть потенциально смертельными инфекциями, не сообщив важнейшие сведения по безопасности шести больницам, начав проводить клинические испытания в масштабе всей страны.
  Почти 650 пациентов хирургических отделений в послеоперационный период участвовали в эксперименте, организованном «Байер», немецким фармакологическим гигантом, несмотря на то что компания имела в своем распоряжении результаты исследований, которые показали, что новый препарат оказался несовместимым со многими другими лекарствами, которые значительно снижали его способность убивать болезнетворные бактерии.
  Эти результаты, имеющиеся в «Санди таймс», не стали достоянием широкой общественности до начала клинических испытаний препарата.
  Испытания, об опасности которых не были поставлены в известность ни пациенты, ни их семьи, привели к тому, что почти половине прооперированных в участвующей в эксперименте больнице Саутхэмптона не удалось избежать опасных для жизни инфекций.
  «Байер» отказался назвать общее число пациентов, у которых на фоне приема препарата были отмечены послеоперационные инфекции, и число умерших, на том основании, что эти данные являются секретными.
  «Проведение клинических испытаний одобрила компетентная государственная комиссия и все местные комитеты по этике», — заявил пресс-секретарь компании".
  Цветное, на всю страницу, рекламное объявление из популярного африканского журнала с заголовком: «Я ВЕРЮ В ЧУДЕСА». По центру — красивая, улыбающаяся во все тридцать два зуба африканская мамаша в белой блузке с глубоким вырезом и длинной юбке. Счастливый ребенок сидит у нее на коленях, положив одну ручонку на грудь. Счастливые братья и сестры толкутся рядом, на заднем плане симпатичный отец. Все, включая мамашу, восхищенно смотрят на здоровенького малыша, сидящего у нее на коленях. Внизу еще строчка: «ТРИ БИЗ» ТОЖЕ ВЕРЯТ В ЧУДЕСА!" Изо рта мамаши «вылетают» слова: «Когда мне сказали, что у моего ребенка ТБ, я стала молиться. Когда мой врач сообщил мне о „Дипраксе“, я поняла, что мои молитвы услышаны на небесах».
  Джастин возвращается к материалам полиции.
  Отрывок из рапорта, касающегося допроса ПИРСОН, Гиты Джанет, местной жительницы, сотрудницы «канцелярии» посольства Великобритании в Найроби:
  "Мы трижды беседовали с Субъектом, девять, пятьдесят четыре и девяносто минут соответственно. По просьбе Субъекта наши встречи проходили на нейтральной территории (в доме подруги) и не афишировались. Субъекту двадцать четыре года, индоангличанка, воспитывалась в католической монастырской школе, приемная дочь семейной пары — профессионалов (юрист и врач), оба глубоко верующие католики. Субъект с отличием окончила Эксетер-Колледж [65] (английский язык, американский, искусство стран Содружества), обладает высоким интеллектуальным потенциалом, очень нервничает. У нас сложилось ощущение, что она не только охвачена горем, но и сильно испугана. Несколько раз Субъект произносила фразы, которые потом просила вычеркнуть из протокола. Например: «Тессу убили, чтобы заткнуть ей рот». Или: «Те, кто руководит фармаиндустрией, должны были перерезать ей горло». Или: «Некоторые фармакологические компании — те же торговцы оружием». На наши просьбы объяснить подробнее она ответила отказом и потребовала, чтобы мы вычеркнули их из протокола. Она также отвергла предположение, что Тессу и шофера убил БЛЮМ. БЛЮМ и ДЖАСТИН, сказала она, на такое не способны. Они — «лучшие люди на свете», а у окружающих «на уме только грязные мыслишки».
  На наши последующие вопросы Субъект поначалу заявила, что связана подпиской о неразглашении, потом — клятвой верности, которую дала убитой. Но при нашей третьей и последней встрече с Субъектом мы повели себя более агрессивно, указав, что, скрывая информацию, она выгораживает убийц Тессы и затрудняет поиски БЛЮМА.
  Распечатка протокола допроса представлена в ПРИЛОЖЕНИЯХ А и Б. Субъект прочитала распечатку, но подписать отказалась.
  ПРИЛОЖЕНИЕ А
  Вопрос. Вы сопровождали или помогали Тессе Куэйл в ее поездках?
  Ответ. По уик-эндам и в мое свободное время я сопровождала Арнольда и Тессу в их поездках в Киберу и в окрестные городки и деревни, чтобы помогать в местных больницах и следить за тем, как используются лекарственные препараты. Это основное направление деятельности НГО Арнольда. Несколько препаратов, которые проверил Арнольд, оказались давно просроченными и, следовательно, в значительной мере потерявшими фармакологические свойства, хотя, разумеется, какой-то эффект их применение давало. Другие использовались не по назначению. Мы смогли подтвердить феномен, отмеченный и в других регионах Африки: вкладыш-аннотация с показаниями и противопоказаниями препаратов специально переписывался для рынков стран «третьего мира», с тем чтобы расширить границы их использования в сравнении с развитыми странами. В нашем примере болеутоляющее средство, которое использовалось в США и Европе только для лечения тяжелых раковых больных, предлагалось для снятия боли при месячных и легких формах артрита. Противопоказания отсутствовали вовсе. Мы также установили, что даже в тех случаях, когда африканские врачи правильно ставили диагноз, они назначали неправильное лечение, не имея адекватных инструкций.
  В. «Три Биз» — один из дистрибьюторов этих препаратов?
  О. Всем известно, что Африка — мировое фармацевтическое мусорное ведро, а «Три Биз» — один из главных дистрибьюторов лекарственных препаратов в Африке.
  В. Значит, «Три Биз» причастен и в данном случае?
  О. Некоторые препараты поступали через «Три Биз».
  В. То есть вина за то, что пациенты получали некачественные препараты, лежит на «Три Биз»?
  О. Да.
  В. Сколько вы обнаружили таких случаев? Какую они составляли часть?
  О. Сто процентов.
  В. Повторите, пожалуйста. Вы говорите, что абсолютно все некачественные препараты, обнаруженные вами, поставлялись через «Три Биз»?
  О. Я не думаю, что нам следует говорить об этом. Пока есть шанс на то, что Арнольд жив.
  ПРИЛОЖЕНИЕ Б
  В. Вы не помните, какой лекарственный препарат вызывал особое негодование Арнольда и Тессы?
  О. Нельзя такое допускать. Нельзя.
  В. Гита, мы стараемся понять, почему Тессу убили и почему, по вашему убеждению, наша дискуссия увеличивает угрозу жизни Арнольда, если он еще жив.
  О. Он был везде.
  В. Кто был? Почему вы плачете, Гита?
  О. Он убивал людей. В деревнях. В трущобах. Арнольд в этом не сомневался. В принципе препарат хороший, говорил он. Еще пять лет исследований, и его довели бы до ума. Никто не спорит с самой идеей этого препарата. Короткий курс лечения, эффективность, дешевизна. Но они очень спешили. Клинические испытания проводились выборочно. Побочные эффекты не изучили, как должно. Препарат проверяли на беременных крысах, мартышках и собаках. Проблем не возникало. Когда перешли к людям, они возникли, так бывает всегда. Все-таки фармакологические компании имеют дело с неизведанным. Но тут вступает в дело статистика, а статистикой очень легко манипулировать. По мнению Арнольда, они очень спешили вывести свой продукт на рынок и опередить конкурентов. Существует столько положений и инструкций, что можно подумать, будто такое невозможно, но Арнольд говорил, что такое случается сплошь и рядом. Одно дело, смотреть на мир, сидя в роскошном офисе ООН в Женеве. И совсем другое — спуститься на грешную землю.
  В. Кто производил препарат?
  О. Я не хочу об этом говорить.
  В. Как назывался препарат?
  О. Почему они не продолжили проверку? На кенийцах вины нет. Страны «третьего мира» лишних вопросов не задают. Берут то, что дают.
  В. Речь идет о «Дипраксе»?
  О. (неразборчиво).
  В. Гита, пожалуйста, успокойтесь и ответьте нам. Как назывался препарат, для лечения каких болезней он предназначался и кто его изготавливал?
  О. Из всех больных СПИДом на Африку приходится восемьдесят пять процентов. Вы это знаете? Сколько из них получают лекарства? Один процент! Это уже не гуманитарная проблема! Экономическая! Мужчины не могут работать. Женщины не могут работать! Это гетеросексуальная болезнь, поэтому так много сирот! Они не могут прокормить свои семьи! Ничего не делается! Они просто умирают!
  В. Вы говорите о препарате против СПИДа?
  О. Пока Арнольд жив, я ни о чем не могу говорить!… Одно связано с другим. Если есть туберкулез, почти наверняка будет и СПИД… Не всегда, но очень часто… Вот что говорил Арнольд.
  В. Ванза пострадала от этого препарата?
  О. (неразборчиво).
  В. Ванза умерла от этого препарата?
  О. Не буду отвечать, пока Арнольд жив! Да. «Дипракса». А теперь уходите.
  В. Почему они ехали на раскоп Лики?
  О. Не знаю! Уходите!
  В. Что стояло за их поездкой в Локикоджио? Помимо встреч с женскими организациями, выступающими за равноправие?
  О. Ничего! Хватит!
  В. Кто такой Лорбир?
  О. (неразборчиво).
  РЕКОМЕНДАЦИИ
  Посольству следует подать официальную просьбу о предложении защитить свидетельницу в обмен на полные показания. Ее следует заверить, что любая полученная от нее информация касательно Блюма и убитой не будет использована, если при этом возникнет угроза его жизни, при условии, что он еще жив".
  РЕКОМЕНДАЦИЯ ОТКЛОНЕНА ИЗ СООБРАЖЕНИЙ НАЦИОНАЛЬНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ. Ф. ГРИДЛИ (суперинтендант)
  
  Обхватив подбородок рукой, Джастин уставился в стену. Воспоминания Гиты, второй самой красивой женщины в Найроби. Последовательницы Тессы, мечтающей о том, чтобы установить стандарты приличия в нашем злобном мире. «Гита — это я, но без свойственных мне недостатков», — частенько говорила Тесса.
  Гита, последняя из невинных, пьющая зеленый чай с глубоко беременной Тессой, решающая мировые проблемы в саду их дома в Найроби, пока Джастин, счастливый будущий отец, в соломенной шляпе, пропалывает цветочные клумбы, поливает, рыхлит землю, типичный идиот-англичанин средних лет.
  — Береги ноги, Джастин! — кричали они ему. Их тревожили подземные муравьи, которые стройными колоннами выползали после дождей и были способны сожрать попавшуюся у них на пути собаку или ребенка. Тесса боялась, что обильный полив муравьи могут принять за дождь.
  Гиту постоянно шокировало все и вся: и католическая церковь, резко осуждающая контроль за рождаемостью в странах «третьего мира» и сжигающая презервативы на стадионе Найэйо, и американские табачные компании, которые придавали сигаретам сладковатый привкус, чтобы пристрастить к ним подростков, и сомалийские генералы, сбрасывающие шариковые бомбы на беззащитные деревни, и военные заводы, производящие эти самые шариковые бомбы.
  — Что это за люди, Тесса? — с жаром шептала она. — Что у них с головой, скажи мне, пожалуйста? Мы же говорим о первородном грехе, не так ли? Если ты спросишь меня, то, что они делают, еще хуже. В первородном грехе, по-моему, есть что-то от невинности. Но где нынче отыскать невинность, Тесса?
  И если заходил Арнольд, а по уик-эндам такое случалось часто, разговор переходил на более специфические темы. Они теснее сжимали круг, чуть ли не соприкасаясь головами, лица их превращались в каменные маски, а если Джастин поливал клумбу в непосредственной близости от них, сразу перескакивали на пустяки, дожидаясь, пока он отойдет на безопасное расстояние.
  Рапорт полицейских об их встрече с представителями холдинга «Три Биз», в Найроби:
  "Мы пытались встретиться с сэром Кеннетом Куртиссом, и нам дали понять, что он нас примет. Когда мы прибыли в штаб-квартиру «Три Биз», нам сообщили, что сэра Кеннета срочно вызвали в резиденцию президента Мои, после которой он должен вылетать в Базель на важные переговоры с «Карел Вита Хадсон» («КВХ»). Нам предложили со всеми вопросами обратиться к менеджеру фармакологического маркетинга мисс И. Рампури. Но, как выяснилось, мисс Рампури отсутствовала по семейным делам и наша встреча никак не могла состояться. Тогда нам предложили перенести разговор с сэром Кеннетом и мисс Рампури на более поздний срок. Когда мы указали, что время нашего пребывания в Найроби крайне ограничено, нам предложили встретиться с «другими руководящими лицами», и после часа задержки нас приняли мисс В.Эбер и мистер Д.К.Крик, оба из управления связей с потребителями. Присутствовал также мистер П.Р.Окли, который назвался «адвокатом из Лондона, приехавшим в Найроби по другим делам».
  Мисс Вивьен Эбер — высокая симпатичная африканка лет двадцати пяти — тридцати, с дипломом американского университета по специальности «Предпринимательская деятельность».
  Мистер Крик, родом из Белфаста, того же возраста, крепкого телосложения, говорит с легким североирландским акцентом.
  В дальнейшем мы выяснили, что лондонский адвокат, Перси Рейнлаг Окли, КА [66], старший партнер юридической фирмы «Окли, Окли и Фармлоу». Недавно мистер Окли выиграл несколько судебных процессов, защищая интересы крупных фармацевтических компаний, включая «КВХ». В немалой степени благодаря его усилиям суд отклонил иски потребителей с требованием выплаты компенсации за урон, нанесенный применением лекарственных препаратов. По ходу совещания нам об этом не сообщили.
  Сведения о мистере Д.К. Крике приведены в ПРИЛОЖЕНИИ.
  РЕЗЮМЕ СОВЕЩАНИЯ.
  1. Извинения по поводу отсутствия сэра Кеннета К.Куртисса и мисс И.Рампури.
  2. Соболезнования от лица «БББ» (Крик) в связи с безвременной смертью Тессы Куэйл и выражение озабоченности в связи с исчезновением доктора Арнольда Блюма.
  БББ (КРИК). В этой чертовой стране с каждым днем становится все страшнее. Убийство миссис Куэйл, это просто ужасно. Прекрасная женщина, с отменной репутацией. Чем мы можем вам помочь? Мы готовы оказать всяческое содействие. Прямое указание шефа. Он очень уважает английскую полицию.
  ПОЛИЦИЯ. Насколько нам известно, Арнольд Блюм и Тесса Куэйл неоднократно запрашивали «Три Биз» относительно нового противотуберкулезного препарата, который вы продвигаете на кенийский рынок. Называется он «Дипракса».
  БББ(КРИК). Правда? Мы должны с этим разобраться. Видите ли, мисс Эбер больше занималась пиаром, а я в этом отделе только потому, что в холдинге сейчас полным ходом идет реорганизация. Шеф считает, что негоже сотрудникам сидеть сложа руки. Это, мол, пустая трата денег.
  ПОЛИЦИЯ. Запросы вылились в совещание, на котором присутствовали Куэйл, Блюм и менеджеры вашего холдинга. Мы хотим получить от вас стенограмму этого совещания и другие документы, связанные с ним.
  БББ(КРИК). Конечно, Роб. Нет проблем. Только когда вы говорите, что она посылала запросы «Три Биз»… вы, часом, не знаете, в какое подразделение? Дело в том, что в этом улье множество пчелок, можете мне поверить!
  ПОЛИЦИЯ. Миссис Куэйл адресовала письма, обычные и электронные, и звонила лично сэру Кеннету, в его секретариат, мисс Рампури и практически всем членам совета директоров. Некоторые письма отправляла по факсу, а потом копии — почтой. Другие передавала с уведомлением о вручении.
  БББ (КРИК). Отлично. Значит, у нас есть зацепка. У вас, как я понимаю, есть копии этих писем?
  ПОЛИЦИЯ. В настоящий момент нет.
  БББ(КРИК). Вы, вероятно, знаете, кто участвовал в совещании с нашей стороны?
  ПОЛИЦИЯ. Мы полагали, что это знаете вы.
  БББ(КРИК). Любопытно. И чем вы располагаете?
  ПОЛИЦИЯ. У нас есть письменные и устные показания свидетелей о том, что такие запросы отправлялись. Миссис Куэйл даже навестила сэра Кеннета на его ферме, когда тот в последний раз был в Найроби.
  БББ(КРИК). Она прорвалась на ферму? Для меня это новость, должен отметить. Ей было назначено?
  ПОЛИЦИЯ. Нет.
  БББ(КРИК). Кто ее приглашал?
  ПОЛИЦИЯ. Никто. Она просто пришла.
  БББ(КРИК). Bay! Смелая женщина. Как далеко она сумела пройти?
  ПОЛИЦИЯ. Судя по всему, не очень далеко, потому что потом она попыталась перехватить сэра Кеннета у входа в это здание, но и здесь ей не повезло.
  БББ(КРИК). Будь я проклят. Видите ли, шеф — очень занятой человек. И многие обращаются к нему с какими-то просьбами. Но везунчиков можно пересчитать по пальцам.
  ПОЛИЦИЯ. Она ни о чем не собиралась просить.
  БББ(КРИК). Тогда с чего такая настырность?
  ПОЛИЦИЯ. Она хотела получить ответы на свои вопросы. Насколько нам известно, миссис Куэйл также представила сэру Кеннету подборку материалов о побочных эффектах препарата, выявленных у конкретных пациентов.
  БББ(КРИК). Неужели? Ну и ну. Я и не знал, что у препарата есть побочные эффекты. Она — ученый, доктор? В смысле была?
  ПОЛИЦИЯ. Ее отличало высокое чувство ответственности. Она была адвокатом, активным участником борьбы за гражданские права. Тесно контактировала с гуманитарными организациями.
  БББ(КРИК). Вы говорите, представила. Что вы под этим подразумеваете?
  ПОЛИЦИЯ. Принесла материалы в это здание, для вручения сэру Кеннету.
  БББ(КРИК). Получила расписку?
  ПОЛИЦИЯ (показывает расписку).
  БББ(КРИК). Ага. Понятно. Получена одна посылка. Вопрос в том, что это за посылка, не так ли? Однако я уверен, что у вас есть копии историй болезней этих самых пациентов. Должны быть.
  ПОЛИЦИЯ. Мы рассчитываем получить их в ближайшее время.
  БББ(КРИК). Правда? Мы с удовольствием на них посмотрим, не так ли, Вив? Я хочу сказать, что «Дипракса» — препарат, на который сейчас делается особый упор. Наш флагман, как говорит шеф. Многие счастливые мамы, папы и их дети чувствуют себя гораздо лучше благодаря «Дипраксе». Поэтому, если Тесса обнаружила у препарата какие-то недостатки, мы должны знать об этом и принимать соответствующие меры. Если бы шеф был здесь, он бы первым сказал об этом. Да только он — один из тех, кто живет в «Гольфстриме». Я все равно удивлен, что он дал ей от ворот поворот. Это совершенно на него не похоже. Хотя дел-то у него по горло.
  БББ(ЭБЕР). Видите ли, Роб, у нас есть закрепленная инструкцией процедура рассмотрения жалоб потребителей, приобретающих лекарства, которые мы продаем. Мы же всего лишь дистрибьюторы. Мы импортируем, мы продаем. Если кенийское правительство дает препарату зеленый свет, если медицинские центры готовы его использовать, мы выступаем в роли посредников, ничего больше. На этом, собственно, наша ответственность и заканчивается. Мы, естественно, получаем рекомендации по хранению, обеспечиваем требуемые температуру, влажность и так далее. Но вопросы о эффективности и качественности препарата решают производитель и кенийское правительство.
  ПОЛИЦИЯ. А как насчет клинических испытаний? Разве не вы проводите клинические испытания?
  БББ(КРИК). Испытания — нет. Боюсь, в данном вопросе вы не справились с домашним заданием, Роб. Или просто не понимаете, о чем идет речь.
  ПОЛИЦИЯ. Так объясните.
  БББ(КРИК). Не бывает такого., чтобы любой лекарственный препарат ввозился в страну, к примеру в Кению, и начинал преспокойно продаваться. В Кении продаются только лекарственные препараты, одобренные соответствующими государственными органами здравоохранения. Мы начинаем действовать только после того, как эти органы дают отмашку.
  ПОЛИЦИЯ. А как же насчет клинических испытаний, проверок, экспериментов, которые вы проводите?
  БББ(КРИК). Послушайте, не надо играть со мной в слова, хорошо? Если вы говорите о том, что мы собираем информацию о результатах применения препарата, которая может быть использована при его продвижении в другой стране, очень большой, не в Африке, скажем, в США, да, тогда вы правы, в определенном смысле можно сказать, что мы проводим клинические испытания. Но только в этом смысле. В смысле сбора информации, которая будет вынесена на суд потенциальных покупателей, когда «Три Биз» и «КВХ» выйдут на новые и весьма привлекательные рынки. Улавливаете мою мысль?
  ПОЛИЦИЯ. В принципе да. Но жду, когда вы поведете разговор о подопытных кроликах.
  БББ(КРИК). Я лишь говорю, что всем будет только лучше, если мы будем иметь сведения по каждому пациенту, собирать их, систематизировать и накапливать эту информацию в Сиэтле, Ванкувере и Базеле для дальнейшего анализа. Для подтверждения качества продукта, когда у нас возникнет необходимость зарегистрировать его в других странах. Чтобы нас никто и ни в чем не мог упрекнуть. Но, повторюсь, продавать препарат мы начали лишь после того, как получили полное одобрение кенийских органов здравоохранения.
  ПОЛИЦИЯ. И как вы собираете информацию? Считаете трупы?
  П.Р.ОКЛИ, КА. Вы этого не говорили, Роб, и мы не слышали. Дуг с вами предельно откровенен. Возможно, даже говорит лишнее. Не так ли, Лесли?
  ПОЛИЦИЯ. Так как вы поступаете с жалобами? Отправляете в мусорную корзину?
  БББ(КРИК). Прежде всего, Лесли, мы незамедлительно передаем их производителю, «КВХ». А потом либо отвечаем жалобщику, получив указание от «КВХ», либо, что происходит гораздо чаще, «КВХ» предпочитает связываться с ним напрямую. Вот так устроена наша жизнь, Роб. Что еще мы можем сделать для вас? Может быть, прямо сейчас договориться о дате следующей встречи, когда вы уже будете располагать документами, о которых говорили?
  ПОЛИЦИЯ. Еще минута, если вы не возражаете. Согласно нашей информации, Тесса Куэйл и доктор Арнольд Блюм приходили сюда в прошлом ноябре по вашему приглашению, приглашению «Три Биз», чтобы обсудить положительные и отрицательные эффекты вашего продукта, «Дипраксы». Они также представили членам вашего руководства копии документов, которые отправили лично сэру Кеннету Куртиссу. Вы говорите, что у вас нет ни протокола этого совещания, ни списка представителей «Три Биз», которые на нем присутствовали?
  БББ(КРИК). Дата у вас есть, Роб?
  ПОЛИЦИЯ. У нас есть запись в дневнике, в которой указано, что «Три Биз» назначил совещание на одиннадцать утра 18 ноября. Приглашение поступило через секретаря мисс Рампури, вашего менеджера по маркетингу, которого мы не можем найти.
  БББ(КРИК). Должен сказать, для меня это новость. А для тебя, Вив?
  БББ(ЭБЕР). Для меня тоже, Дуг.
  ББ(КРИК). Послушайте, а почему бы мне не взглянуть в ежедневник Ивонн?
  ПОЛИЦИЯ. Дельная мысль. Мы вам поможем.
  БББ(КРИК). Постойте, постойте. Сначала, само собой, надо получить ее разрешение. Ивонн — девушка с характером. Я не стал бы копаться в ее столе, предварительно не переговорив с ней, так же, как и в вашем, Лесли.
  ПОЛИЦИЯ. Так позвоните ей. Мы оплатим разговор.
  БББ(КРИК). Не получится, Роб.
  ПОЛИЦИЯ. Почему?
  БББ(КРИК). Видите ли, Роб, Ивонн и ее бой-френд поехали на мегасвадьбу в Момбасу. Когда мы говорим, что кто-то уезжает по семейным делам, так оно и есть. И это большая свадьба, можете мне поверить. Раньше понедельника звонить ей не имеет никакого смысла. Я не знаю, бывали ли вы на свадьбах в Момбасе, но, можете мне поверить…
  ПОЛИЦИЯ. Бог с ним, с ежедневником. Как насчет документов, которые они ей оставили?
  БББ(КРИК). Вы про те так называемые истории болезни, о которых уже шла речь?
  ПОЛИЦИЯ. Среди прочего.
  БББ(КРИК). Видите ли, Роб, если это действительно истории болезни, то есть упоминание симптомов, диагнозов, дозировок, побочных эффектов, они всякий раз направляются производителю. Мы ставим в известность Базель, мы ставим в известность Сиэтл, мы ставим в известность Ванкувер. Черт, мы проявляли бы преступную безответственность, если бы немедленно не обращались к экспертам. Это не просто политика компании. В «Три Биз» это святое писание, не так ли, Вив?
  БББ(ЭБЕР). Абсолютно. Не подвергается сомнению, Дуг. Шеф настаивает. Как только возникает проблема, мы тут же обращаемся за помощью в «КВХ».
  ПОЛИЦИЯ. Что вы нам вешаете лапшу на уши? Это же нелепо. Что, в конце концов, происходит с документами в вашей конторе?
  БББ(КРИК). Я говорю вам, что мы вас слышим, мы организуем розыск и посмотрим, что удастся найти. Здесь не государственное учреждение, Роб. И не Скотленд-Ярд. Это Африка. Мы не корпим над этими чертовыми архивами. Время можно использовать с большей пользой…
  П.Р.ОКЛИ, КА. Я думаю, мы говорим о двух аспектах. Возможно, о трех. Вы позволите их разделить? Во-первых, с чего вы так уверены, что встреча миссис Куэйл, доктора Блюма и представителей «Три Биз», о которой вы упомянули, состоялась?
  ПОЛИЦИЯ. Как мы уже вам и сказали, у нас есть документальное подтверждение, дневник доктора Блюма, в котором его почерком записано, что совещание намечено на 18 ноября в кабинете мисс Рампури.
  П.Р.ОКЛИ, КА. Намечено — это одно, Лесли. А вот состоялось ли — совсем другое. Будем надеяться, что у мисс Рампури хорошая память. Второй аспект — это тон. Откровенно говоря, я не понимаю, почему вы считаете, что нас хотели в чем-то упрекнуть. Между прочим, в суд на нас никто не подавал. За нанесение того или иного ущерба. А миссис Куэйл, насколько мне известно, не относилась к тем людям, которые молчали, видя ущемление чьих-либо прав. Она, как вы помните, была адвокатом. И доктор Блюм профессионально занимался лекарствами. Так что мы говорим не о двух невеждах.
  ПОЛИЦИЯ. А если все-таки хотели? Если кто-то умер от вашего препарата, люди имеют полное право привлечь вас к ответственности.
  П.Р.ОКЛИ, КА. Это же очевидно, Роб. Если бы мисс Рампури поняла, что дело пахнет судом, или, хуже того, шеф это понял, получив документы, о которых вы говорили, в чем лично я очень сомневаюсь, он бы первым делом отправил их в юридический департамент холдинга. И это еще одно место, где можно поискать документы, не так ли, Дуг?
  ПОЛИЦИЯ. Я думал, что вы — их юридический департамент.
  П.Р.ОКЛИ, КА. Я — последний рубеж обороны, Роб. Не первый. Мои услуги слишком дороги.
  БББ(КРИК). Мы свяжемся с вами, Роб. Приятно было познакомиться. В следующий раз встретимся за ленчем. Но мой совет, не ждите луны с неба. Как я и говорил, мы не проводим целые дни заполняя бумаги. У нас масса разных дел, и, как любит повторять шеф, «Три Биз» находится в постоянном движении. Только так компания может развиваться.
  ПОЛИЦИЯ. Мистер Крик, если позволите, мы займем еще минутку вашего времени. Мы очень хотели бы побеседовать с господином по фамилии Лорбир, возможно, доктор Лорбир, немцем, швейцарцем, может, голландцем. К сожалению, имя нам неизвестно, но, как мы понимаем, он тесно связан с продвижением «Дипраксы» на африканский рынок.
  БББ(КРИК). В каком качестве, Лесли?
  ПОЛИЦИЯ. Какая разница?
  БББ(КРИК). Разница есть. Если Лорбир — доктор, как вы только что сказали, он скорее работает с производителем, а не с нами. Медиков в «Три Биз» нет, знаете ли. Наша специальность — рынок. Боюсь, с этим вопросом вам надо обращаться в «КВХ», Лесли.
  ПОЛИЦИЯ. Послушайте, знаете вы Лорбира или нет? Мы не в Ванкувере, Базеле или Сиэтле. Мы в Африке. Это ваш препарат, ваша территория. Вы импортируете препарат, рекламируете его, развозите по стране, продаете. Мы говорим вам, что Лорбир занимается вашим препаратом здесь, в Африке. Слышали вы о Лорбире или нет?
  П.Р.ОКЛИ, КА Я думаю, вы уже получили ответ, Роб. Обратитесь к производителю.
  ПОЛИЦИЯ. А как насчет женщины по фамилии Ковач, возможно, венгерке?
  БББ(ЭБЕР). Она тоже доктор?
  ПОЛИЦИЯ. Знаете вы эту фамилию? Доктор она или нет — неважно. Кто-нибудь из вас слышал о женщине по фамилии Ковач? Также имеющей отношение к маркетингу вашего препарата?
  БББ (КРИК). Может, проще взять телефонный справочник, Роб?
  ПОЛИЦИЯ. Есть еще доктор Эмрих, с которой нам тоже хочется поговорить…
  П.Р.ОКЛИ, КА. Похоже, вы задаете свои вопросы не в том месте. Мне очень жаль, но больше мы вам ничего сказать не сможем. Старались изо всех сил, но, к сожалению, не смогли ответить на все ваши вопросы".
  Запись, сделанная через неделю после встречи.
  "Несмотря на заверения «Три Биз» в том, что поиск идет полным ходом, нам сообщили, что на текущий момент не обнаружено никаких документов, писем, историй болезни, писем, отправленных по электронной почте, или факсов от Тессы Куэйл, или Эбботт, или Арнольда Блюма. «КВХ» также отрицает их получение, как и юридический департамент «Три Биз» в Найроби. Наши попытки вновь связаться с Эбер и Криком также закончились безрезультатно. Крик отправился в Южную Африку на курсы повышения квалификации. Эбер перевели в другой департамент. Новых людей на их должности еще не назначили. Невозможно связаться и с мисс Рампури, «в связи с реорганизацией компании».
  РЕКОМЕНДАЦИИ
  Скотленд-Ярд напрямую обращается к сэру Кеннету К. Куртиссу с требованием дать полную информацию о контактах компании с убитой и доктором Блюмом, представить все имеющиеся документы и обязать мисс Рампури встретиться с нами и дать показания.
  (Поддержана суперинтендантом Гридли, но никаких действий не предпринято.)
  ПРИЛОЖЕНИЕ
  Крик, Дуглас (Дуг) Джеймс, родился 1 октября 1970 г. в Гибралтаре (получено из архивного управления Министерства внутренних дел и прокуратуры).
  Субъект — незаконнорожденный сын Крика, Дэвида Ангуса, Королевский флот (увольнение со службы с лишением чинов, знаков отличия и права на пенсию), отсидел восемь лет в тюрьмах Великобритании за различные преступления, в том числе за два непредумышленных убийства. В настоящее время живет в роскоши в Марбелле, Испания.
  Крик, Дуглас Джеймс (Субъект), прибыл в Великобританию из Гибралтара в возрасте девяти лет вместе с отцом (см. выше). Последнего арестовали, как только он сошел с трапа самолета. Субъекта отдали в сиротский приют. Находясь в приюте, субъект неоднократно представал перед судьей по делам несовершеннолетних за различные правонарушения, включая распространение наркотиков, нанесение телесных повреждений, сводничество и нарушение общественного порядка. Его также подозревали в участии в групповом избиении и убийстве двух черных юношей в Ноттингеме (1984), но обвинения не предъявили.
  В 1989 г. Субъект заявил, что встал на путь исправления, и пожелал поступить на полицейскую службу. Его, разумеется, не взяли, но какое-то время он был информатором.
  В 1990-м Субъект поступил на службу в британскую армию, прошел курс подготовки бойца спецназа и получил назначение в разведывательное подразделение, расквартированное в Северной Ирландии. В чине сержанта отслужил три года, после чего был разжалован в рядовые и уволен со службы с лишением звания, знаков отличия и права на пенсию. Прочие сведения о его службе отсутствуют.
  Хотя Д.Дж. Крика (Субъект) представили нам как сотрудника отдела по связям с общественностью холдинга «Три Биз», недавно он играл заметную роль в службе безопасности холдинга. Он пользовался полным доверием сэра Кеннета К. Куртисса и в последние двенадцать месяцев во многих случаях исполнял обязанности личного телохранителя, в том числе во время визитов Куртисса в Латинскую Америку, Нигерию и Анголу.
  «Пыталась встретиться с ним на его ферме, — говорит ему Тим Донохью, сидя напротив за столом в саду Глории. — Звонила в любое время дня и ночи. Оставляла в клубе грубые письма. Не поднимай эту тему, наш совет».
  «Они убивают, — говорит Лесли в темноте микроавтобуса в Челси. — Но вы это уже заметили».
  С этими воспоминаниями, эхом отдающимися в голове, Джастин, должно быть, заснул, потому что проснулся на рассвете, чтобы услышать шум битвы между птицами, обитающими на суше, и чайками. Но ему потребовалось немного времени, чтобы понять, что рассвет на самом деле вечерние сумерки. А чуть позже он понял, что уперся в стену. Прочитал все, что мог, и понял, что без ее лэптопа всей картины ему не воссоздать.
  Глава 13
  Гвидо ждал Джастина на крыльце, в черном пальто, слишком длинном для его роста, и со школьным ранцем, который не держался на хрупких плечиках. Часы показывали шесть утра. Первые лучи весеннего солнца скользили по валунам на покрытом травой склоне. Джастин подъехал как можно ближе к коттеджу и видел, что мать Гвидо следит за сыном из окна. Гвидо, словно и не замечая руки Джастина, сам забрался на пассажирское сиденье джипа — руки, колени, ранец, жестянка с ленчем, полы пальто — и плюхнулся на него, как птенец после первого полета.
  — Сколько ты ждал? — спросил Джастин, но Гвидо лишь свел брови к переносице. «Гвидо — мастер самодиагноза, — напоминает ему Тесса, еще не отошедшая от впечатлений, полученных после посещения детской больницы в Милане. — Если Гвидо нездоровится, он зовет санитарку. Если ему очень плохо — медицинскую сестру. Если думает, что умирает, — врача. И к нему не идут — бегут».
  — Я должен быть у школьных ворот без пяти девять, — сухо говорит Гвидо Джастину.
  — Нет проблем, — чтобы потрафить гордости Гвидо, они говорят на английском.
  — Если позже, я войду в класс запыхавшись. Если раньше — буду болтаться там без дела.
  — Я понял, — Джастин скосился в зеркало, увидел, что Гвидо мертвенно бледен, словно ему вновь требовалось переливание крови. — И не волнуйся, мы будем работать не на вилле — в масляной комнате, — добавляет он.
  Гвидо молчит, но, когда они выезжают на шоссе, лицо его чуть розовеет. «Иногда я тоже не могу вынести ее близости», — думает Джастин.
  Стул слишком низок для Гвидо, табурет — слишком высок, поэтому Джастину пришлось сходить на виллу и принести две диванные подушки. Когда он вернулся, Гвидо уже стоял у письменного стола и перебирал пальцами аксессуары: телефонные провода для модема, преобразователи для компьютера и принтера, кабели для адаптера и принтера. Наконец с особым почтением коснулся компьютера. Поднял крышку, вставил штекер электрошнура в гнездо. Уверенно отодвинул в сторону ненужное, модем, принтер, провода, сел на уложенные на стул диванные подушки.
  — О'кей, — возвестил он.
  — Что о'кей? — переспросил Джастин.
  — Подсоединяйте компьютер к сети, — по-английски ответил Гвидо, указывая на розетку в стене. — Поехали, — и передал Джастину свободный конец электрошнура, — в его голосе отчетливо звучал американский акцент, неприятный для сверхчувствительного уха Джастина.
  — Может что-нибудь сломаться? — нервно спросил Джастин.
  — Например, что?
  — Можем мы что-то стереть, по ошибке?
  — Включив компьютер? Ни в коем разе.
  — Почему?
  Гвидо тычет в темный экран тонюсеньким пальцем.
  — Все, что там есть, сохранено. Если она что-то не сохраняла, значит, ей это не требовалось, значит, там этого нет. Это понятно?
  Джастин чувствует, как в нем закипает враждебность. Такое случается всякий раз, когда разговор заходит о компьютерах, в которых он ничего не смыслит.
  — Хорошо. Раз ты так говоришь. Включаю, — он наклонился, вставил штепсель в розетку. — Так?
  — Господи! — вырвалось у Гвидо.
  Джастин встал, вернулся к столу, увидел, что экран по-прежнему темен. Во рту у него пересохло, стало нехорошо. «Что я наделал? — подумал он. — Я просто идиот. Мне следовало пригласить эксперта, а не ребенка. Мне следовало самому научиться управляться с этой чертовой штуковиной». А потом экран вспыхнул и показал ему группу улыбающихся веселых негритят, стоящих перед новеньким больничным корпусом, и цветные «иконки», разбросанные по серо-синему полю.
  — Что это?
  — Рабочий стол.
  Джастин всматривается через плечо Гвидо, читает: «Мои документы», «Сетевое окружение», «Ярлык для соединения».
  — Что теперь?
  — Вы хотите посмотреть ее файлы? Я покажу вам файлы. Мы смотрим файлы, вы их читаете.
  — Я хочу видеть то, что видела Тесса. С чем она работала. Я хочу пройти ее путем и прочитать все, что осталось в компьютере. Я думал, что выразился достаточно ясно.
  От волнения он тяготился присутствием Гвидо. Ему хотелось вновь остаться наедине с Тессой, как за столом, когда он разбирал бумаги. Ему хотелось, чтобы лэптопа не существовало. Гвидо направил курсор в нижний левый сектор экрана.
  — Что это за штучка, по которой ты стучишь пальцем?
  — Мышка. Она работала над девятью документами. Вы хотите, чтобы я показал остальные? Я покажу, нет проблем.
  Появилась надпись: "Открытие папки «Документы Тессы». Гвидо вновь коснулся мышки.
  — В этой категории у нее двадцать девять файлов.
  — У них есть названия?
  Гвидо отклонился в сторону, приглашая Джастина увидеть все собственными глазами.
  ФАРМА
  фарма — общие положение
  фарма — загрязнение"
  фарма — в «3-м мире»
  фарма — контролирующие организации
  фарма — взятки
  фарма — судебные процессы
  фарма — деньги
  фарма — протесты
  фарма — лицемерие
  фарма — клинические испытания
  фарма — подделки
  фарма — прикрытие
  ЧУМА
  чума — история чума — Кения чума — лечение чума — новые штаммы чума — старые штаммы чума — шарлатаны
  ИСПЫТАНИЯ
  Россия
  Польша
  Кения
  Мексика
  Германия
  Известные смертные случаи. Ванза Гвидо сдвинул стрелку, пощелкал по мышке.
  — Арнольд. Откуда взялся этот Арнольд. Кто он?
  — Ее друг.
  — У него тоже есть документы. Господи, у него есть документы.
  — Сколько?
  — Двадцать. Больше, — щелчок мышью. — «Всякое разное».
  — Что это? — спросил Джастин. — Что ты сейчас делаешь? Ты очень торопишься.
  — Нет, не тороплюсь. Наоборот, ради вас все делаю медленно. Я смотрю в ее портфель, сколько у нее папок. Bay. Папок у нее много. Папка один. Папка два. Еще папки, — вновь нажатие на мышку. Его американский акцент сводил Джастина с ума. И где он такого набрался? Смотрел слишком много американских фильмов. Надо поговорить с его учителем. — Видите? Это ее корзина. Сюда она сбрасывает то, что собирается выбросить.
  — Но, похоже, не выбросила. Выброси за нее.
  — Что в корзине, она не выбросила. Чего нет — выбросила, — опять нажатие на мышку.
  — А что такое AOL?
  — Америка Он-лайн. Интернетовский провайдер. Все, что она получала из Интернета через AOL и сохраняла, находится в этой программе, так же, как ее старые письма, полученные и отправленные по электронной почте. За новыми письмами нужно войти в Интернет. Если вы хотите послать письма, тоже нужно войти в Интернет. Без Интернета новых писем не получить, не отправить.
  — Я это знаю. Это очевидно.
  — Вы хотите, чтобы я вошел в Интернет?
  — Пока нет. Я хочу посмотреть то, что уже есть.
  — Все?
  — Да.
  — Тогда вам потребуется много дней, чтобы все прочитать. Или даже недель. Все, что вам нужно сделать, мышкой подвести курсор к нужному вам файлу и кликнуть. Хотите сесть на мое место?
  — Ты уверен, что я не сделаю что-то не так? — настаивал Джастин, усаживаясь на стул, радом с которым стоял Гвидо.
  — То, что она сохраняла, сохранится. Как я и сказал. Иначе чего она это сохраняла?
  — И я это не потеряю?
  — Святой боже, нет, если не нажмете на «удалить». Даже если нажмете, компьютер спросит вас: Джастин, вы уверены, что хотите удалить этот файл? Если не уверены, нажмите на «нет». Нажать на «нет» означает: «Нет, я не уверен». Клик. Вот и все. Файл останется там, где был.
  Джастин осторожно прокладывал путь сквозь лабиринт Тессы, Гвидо-учитель стоял рядом, самодовольно корректируя его действия американским кибер-голосом. Если Джастин сталкивался с новой процедурой или она вызывала у него сомнения, он прерывался, брал ручку и бумагу и под диктовку Гвидо записывал последовательность действий. Новые горы информации громоздились перед ним. Иди туда, теперь сюда, вернись обратно. «Как всего много, как быстро все меняется, мне не поспеть за тобой, — признается он ей. — Если даже я буду читать год, как я узнаю, что нашел то, ради чего все и затеял?»
  Материалы Всемирной организаций здравоохранения.
  Доклады непонятных медицинских конференций, проходивших в Амстердаме, Женеве и Гейдельберге под эгидой никому не известной конторы непрерывно разрастающейся медицинской империи ООН.
  Проспекты компаний, рекламирующих свои фармакологические продукты с непроизносимыми названиями и расхваливающие их достоинства.
  Заметки для себя. Шокирующая цитата из журнала «Тайм» со множеством восклицательных знаков, набранная большими буквами, чтобы ее увидели от противоположной стены. Цитата, заставившая ее удвоить, утроить усилия:
  «В 93 КЛИНИЧЕСКИХ ИСПЫТАНИЯХ ИССЛЕДОВАТЕЛИ ВЫЯВИЛИ У ПАЦИЕНТОВ 691 ОТРИЦАТЕЛЬНУЮ РЕАКЦИЮ, НО СООБЩИЛИ В НАЦИОНАЛЬНЫЕ ОРГАНИЗАЦИИ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ ТОЛЬКО О 39».
  Целая папка, посвященная ФУ. «Что она скрывала под этим ФУ? Отчаяние! Отведи меня к тем папкам, которые я понимаю». Но когда он кликнул «Всякое разное», перед глазами вновь возникло ненавистное ФУ. А после еще одного нажатия на мышку все выяснилось: ФУ — сокращение от «ФармаУоч» — расположенная в Канзасе независимая организация, стремящаяся "выявлять и выносить на суд широкой общественности все нарушения, допущенные фармакологическими компаниями, особенно «так называемых гуманистов, грабящих беднейшие страны».
  Сообщения о конференциях демонстрантов, планирующих собраться в Сиэтле или Вашингтоне, округ Колумбия, чтобы заявить о своем несогласии с политикой Всемирного банка и Международного валютного фонда.
  Разговоры о «Великой американской корпоративной гидре» и «Монстре Капитале». Бойкая статья неизвестно из какого издания под заголовком «Анархизм снова на коне».
  Еще клик, и он находит файл, где слово «гуманизм» размазывают по стенке. Гуманизм, узнает он, одно из тех слов, что действуют на Тессу как красная тряпка — на быка. Если она слышит его, признается она Блюму в одном из писем, то сразу хватается за револьвер.
  «Всякий раз, когда я слышу, как фармакомпания заявляет, что побудительными мотивами для ее действий являлись гуманизм, альтруизм или долг перед человечеством, мне хочется блевать, и причина не в беременности. Дело в том, что одновременно я читаю, как американские фармагиганты пытаются продлить жизнь своих пациентов, чтобы сохранить собственную монополию и, соответственно, прибыли, как ловко они используют Государственный департамент, чтобы тот запугивал страны „третьего мира“ и заставлял их отказываться от производства собственных геронтологических препаратов, которые стоили бы малую долю от цены фирменного лекарства. Ладно, они пошли на уступки с препаратами против СПИДа. Но как насчет…»
  «Я все это знаю», — думает он и возвращается на рабочий стол, к «Документам Арнольда».
  — Что это? — спрашивает он и отдергивает руки от клавиатуры, как бы показывая, что ни в чем не виноват. Впервые за время их взаимоотношений Тесса требует пароль, прежде чем допустить его к ознакомлению с документами. На экране то возникает, то исчезает слово «ПАРОЛЬ», подмигивает ему, словно вывеска публичного дома.
  — Дерьмо, — комментирует Гвидо.
  — У нее был пароль, когда она учила тебя работать на компьютере? — спрашивает Джастин.
  Гвидо прижимает одну руку ко рту, указательным пальцем второй пять раз нажимает на клавиши.
  — Я, — гордо объявляет он.
  В прямоугольнике появляются пять звездочек.
  — Что ты сделал? — спрашивает Джастин.
  — Набрал свое имя, Guido.
  — Зачем?
  — Это был пароль, — Гвидо нервничает, поэтому переходит на итальянский. — Только буква I — не I, a 1. И буква О — ноль. Тесса была помешана на секретности. В пароле хоть одну букву надо заменять цифрой. Она на этом настаивала.
  — А почему я вижу звездочки?
  — Потому что они не хотят, чтобы ты видел Guido! Иначе ты смог бы заглянуть мне через плечо и прочитать пароль! Не получилось! Гвидо — не ее пароль! — мальчик закрывает лицо руками.
  — Значит, мы должны догадаться, какое слово она выбрала паролем, — предлагает Джастин.
  — Догадаться как? И сколько догадок у нас есть? Я думаю, максимум три!
  — Ты хочешь сказать, если мы не угадаем пароль, то не попадем туда? — Джастин требует разъяснений. — Эй, ты, чего молчишь?
  — Совершенно верно, не попадем!
  — Понятно, тогда нужно как следует подумать. Какие другие цифры можно сделать из букв?
  — Три можно представить как развернутое Е. Пять — это S. С полдюжины наберется. Может, и больше. Это ужасно… — по-прежнему сквозь руки.
  — Что произойдет, если у нас закончатся разрешенные попытки?
  — Компьютер заблокирует эти файлы и отсечет нас от них. И все дела.
  — Навсегда?
  — Навсегда!
  — Так ты думаешь, три попытки — это все, что у нас есть?
  — Послушайте, я же не ходячая инструкция. Чего не знаю, того не говорю. Может, три. Может, десять. Мне пора в школу. Может, вам кликнуть «Помощь»?
  — Подумаю. После Гвидо какое у нее любимое слово? Лицо Гвидо наконец-то появляется из-под рук.
  — Вы. А кто же еще? Джастин!
  — Она бы им не воспользовалась.
  — Почему?
  — Потому что это ее королевство — не мое.
  — Глупости! Попробуйте Justin. Я прав, я знаю, что прав!
  — Подожди. А после Джастина какое ее любимое слово?
  — Я же не был ее мужем, так? Вы были.
  Джастин думает: Арнольд, потом Ванза. Пробует Ghita, заменяя I на 1. Ничего не меняется. Он шумно выдыхает, говорит себе, что уже перерос эту детскую игру, но лишь потому, что лихорадочно перебирает слова и не знает, на каком остановиться. Garth — имя умершего отца, умершего сына, нет, на пароль не годится, слишком тяжелы воспоминания, вызываемые этим словом. Tessa — нет, самовлюбленностью она не страдала. ARNO1D, ARNOLD, ARNO1D — нет, не стала бы она блокировать файлы Арнольда его же именем. На ум приходят Maria, так звали ее мать, Mustafa, потом Hammond, но Джастину представляется, что эти имена на пароль не тянут. Он вглядывается в ее могилу и видит, как желтые фризии, закрепленные на крышке гроба, исчезают под красноватой землей. Он видит себя в соломенной шляпе, поливающим их в саду как в Найроби, так и здесь, на Эльбе. Он вводит в прямоугольник слово freesia, меняя I на 1. Появляется семь звездочек, но ничего не меняется. Он вновь вводит то же слово, меняя S на 5.
  — Ты пустишь меня? — спрашивает тихим голосом.
  — Мне только двенадцать лет, Джастин! Двенадцать! — голос Гвидо становится мягче. — Возможно, у вас есть только одна попытка. Потом — все. Я сдаюсь, хорошо? Это ее лэптоп. Ваш. Разбирайтесь без меня.
  Он вводит freesia третий раз, оставляя 5 вместо S, но меняя 1 обратно на I, и видит перед собой незаконченное полемическое эссе. С помощью желтых фризии он проник в файл под названием «Арнольд» и наткнулся на трактат о человеческих правах. Гвидо танцует по комнате.
  — Мы прорвались! Я вам говорил! Мы — молодцы! Она — молодец!
  «Почему африканским геям приходится прятаться?»
  Вот слова утешения от великого знатока общественной морали, президента Дэниэля Арапа Мои:
  «Таких слов, как лесбиянство и гомосексуализм, в африканских языках нет», — Мои, 1995 г.
  «Гомосексуализм противоречит африканским нормам и религиям и даже в религии считается великим грехом», — Мои, 1998 г.
  Неудивительно, что кенийский уголовный кодекс соглашается с Мои на все сто процентов. Статьи 162-165 предусматривают тюремное заключение от ПЯТИ ДО ЧЕТЫРНАДЦАТИ ЛЕТ за «…плотские наслаждения, противоречащие закону природы». Более того:
  — Кенийский закон определяет любые сексуальные отношения между мужчинами как ПРЕСТУПЛЕНИЕ.
  А вот о сексуальных отношениях между женщинами кенийские законодатели слыхом не слыхивали.
  Каковы СОЦИАЛЬНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ столь допотопного отношения к проблеме?
  Геи женятся или заводят романы с женщинами, чтобы скрыть свою сексуальную ориентацию.
  Они живут несчастными, так же, как их жены.
  Геям не предлагается никакого сексуального образования, несмотря на бушующую в Кении, пусть и отрицаемую властями, эпидемию СПИДа.
  Многие члены кенийского общества вынуждены жить в обмане. Врачи, адвокаты, бизнесмены, священники и даже политики опасаются шантажа или ареста.
  Создан самоподдерживающийся цикл коррупции и подавления, еще глубже затягивающий наше общество в трясину…
  На этом статья обрывается. Почему?
  И почему, скажи на милость, ты загоняешь незаконченный полемический материал в файл, добраться до которого можно, лишь зная пароль?
  Джастин вспоминает о том, что рядом стоит Гвидо. Он вернулся из своих странствий по масляной комнате и теперь в недоумении всматривается в дисплей.
  — Пора везти тебя в школу, — говорит Джастин.
  — У нас еще есть время! Целых десять минут! Кто такой Арнольд? Он — гей? Что делают геи? Моя мать сойдет с ума, если я ее спрошу!
  — Мы едем сейчас. Вдруг придется тащиться за трактором.
  — Послушайте. Позвольте мне открыть ее почтовый ящик. Ладно? Возможно, кто-то ей написал. Может, Арнольд. Неужели вы не хотите взглянуть на содержимое ее почтового ящика? Может, она послала вам сообщение, которое вы не прочитали? Я открываю почтовый ящик? Да?
  Джастин мягко кладет руку на плечо Гвидо.
  — Все у тебя будет хорошо. Никто не собирается над тобой смеяться. Все пропускают уроки. Из-за этого человека не считают инвалидом. Наоборот, такое происходит с самыми обычными людьми. Мы заглянем в ее почтовый ящик после твоего возвращения.
  Дорога до школы Гвидо и обратно заняла у Джастина целый час, и за это время он не дал волю фантазии и не стал спешить с выводами. А вернувшись в масляную комнату, направился не к лэптопу, а к стопке бумаг, полученных от Лесли в микроавтобусе, припаркованном рядом с кинотеатром. В его движениях появилась та уверенность, которой ему не хватало в обращении с лэптопом. Он быстренько добрался до фотокопии рукописного письма на линованной бумаге, на которое обратил внимание при первоначальном просмотре. Согласно сопроводительной записке Роба, они нашли это письмо между страницами медицинской энциклопедии, лежащей на полу в кухне квартиры Блюма, где ее оставили воры. Бумага выцвела от времени. На конверте значился абонентский ящик НГО Блюма в Найроби. Почтовый штемпель говорил о том, что отправили письмо с острова Ламу, ранее вотчина арабских работорговцев.
  «Мой и только мой, милый, дорогой Арни! Я никогда не забуду нашу любовь, и наши объятия, и твою доброту ко мне. Как мне повезло, что ты решил провести отпуск на нашем прекрасном острове! Я должен поблагодарить тебя, но свою благодарность я обращаю к богу, которого и благодарю за твою великодушную любовь, и за твои подарки, и за знания, которые приходят ко мне с занятиями, и за мотоцикл. Для тебя, дорогого мне человека, я работаю день и ночь, каждую минуту радуясь тому, что ты во всем рядом со мной, поддерживаешь и любишь меня».
  А подпись? Джастин, как и ранее Роб, попытался ее расшифровать. Стиль письма, как предположил Роб в сопроводиловке, указывал на то, что писал араб. Подпись, с росчерком пера, начиналась и заканчивалась согласными с гласной посередине. Пип? Пет? Пэт? Дот? Гадать не имело смысла. Но в том, что подпись арабская, сомневаться, пожалуй, не приходилось.
  Но кто писал, мужчина или женщина? Могла так смело писать необразованная арабская женщина с острова Ламу? Могла ли она ездить на мотоцикле?
  Джастин перебрался к письменному столу, сел перед лаптопом, но, вместо того чтобы вновь заняться «Документами Арнольда», уставился в пустой дисплей.
  — Так кого все-таки любит Арнольд? — спрашивает он ее с наигранной небрежностью, когда одним жарким воскресным вечером они лежат в постели своего дома в Найроби. Арнольд и Тесса вернулись утром того же дня из их первой совместной поездки. Тесса заявила, что поездка эта стала одним из самых значительных событий в ее жизни.
  — Арнольд любит все человечество, — отвечает она. — Без исключений.
  — Так он спит со всем человечеством?
  — Возможно. Я его не спрашивала. Хочешь, чтобы спросила?
  — Нет. Пожалуй, что нет. Я могу спросить и сам.
  — В этом нет необходимости.
  — Ты уверена?
  — Абсолютно.
  И она целует его. Снова целует. Целует до тех пор, пока он не возвращается к жизни.
  — Никогда больше не задавай мне этот вопрос, — потом говорит она, уткнувшись носом в его плечо, обняв. — Давай остановимся на следующем: Арнольд оставил свое сердце в Момбасе.
  — Ни в коем разе. Быть такого не может. Она крепко прижимается к нему.
  В Момбасе?
  Или на Ламу, в ста пятидесяти милях от берега.
  Вернувшись к столу, за которым считали деньги, Джастин на этот раз берет рапорт Лесли о «БЛЮМЕ, Арнольде Моизе, докторе медицины, похищенной жертве или подозреваемом». Ни скандалов, ни семьи, ни постоянной подруги, ни гражданской жены. В Алжире Субъект жил в хостеле для молодых врачей обоих полов, занимал однокомнатный номер. В материалах, полученных от НГО Блюма, не отмечено ничего особенного. Единственная родственница — дочь усыновивших его бельгийцев, проживает в Брюгге. В своих поездках Арнольд никогда не просил выделить средства на содержание спутника или спутницы, всегда вел себя как старый холостяк. По мнению Лесли, квартира Блюма больше напоминала монастырскую келью. Субъект жил один, даже без слуги. В личной жизни Субъект легко обходился без удобств, в том числе и без горячей воды.
  — Весь «Мутайга-клаб» убежден, что наш ребенок зачат Арнольдом, — сообщает Джастин Тессе, очень весело. Они едят рыбу в индийском ресторанчике на окраине города. Она уже четыре месяца как беременна, и, хотя разговор вроде бы не об этом, Джастин влюблен в нее еще больше.
  — И кто этот весь «Мутайга-клаб»? — спрашивает она.
  — Подозреваю, Елена Греческая. Сообщила об этом Глории, сообщила Вудроу, — радостно продолжает он. — Даже не знаю, что мне теперь делать. Разве что привезти тебя в клуб и заняться с тобой любовью на столе для бильярда, если ты не будешь возражать.
  — Тогда это двойная подсудность, не так ли? — задумчиво говорит Тесса. — И двойное предубеждение.
  — Двойное? Почему?
  Она отводит глаза, качает головой. — Они терпеть не могут не таких, как сами они… и хватит об этом.
  Тогда он подчинился ей. Теперь — нет.
  «Почему двойная!» — спрашивает он себя, глядя на дисплей.
  Одиночная подсудность означает прелюбодеяние Арнольда. Но в чем заключается вторая? В цвете кожи? Арнольда дискриминируют за прелюбодеяние и цвет кожи? Отсюда — двойная дискриминация.
  Возможно.
  Если только…
  Если только в ней вновь не говорит хладнокровный адвокат: тот самый адвокат, который решил проигнорировать угрозу гибели ради продолжения борьбы за справедливость.
  Если только речь идет не о предубежденности к черному мужчине, который вроде бы спит с замужней белой женщиной, а к гомосексуалистам вообще, одним из кото-рых, пусть его хулители этого не знают, является Блюм.
  В таком случае адвокат с холодной головой и горячим сердцем выстраивает следующую логическую цепочку.
  Подсудность первая. Арнольд — гомосексуалист, но местный моральный климат не позволяет ему этого признать. Если он таки признается, то не сможет продолжать гуманитарную деятельность, поскольку Мои терпеть не может НГО в той же степени, в какой ненавидит гомосексуалистов. И уж по меньшей мере вышвырнет Арнольда из страны.
  Подсудность вторая. Арнольд вынужден жить в состоянии обмана (см. Незаконченную статью). Вместо того чтобы объявить о своей сексуальной ориентации, ему приходится играть роль плейбоя, обрекая себя на осуждение: межрасовых прелюбодеев не жалуют.
  Следовательно: двойная подсудность.
  И почему, наконец, Тесса опять не поделилась секретом с любимым мужем, вместо того чтобы заставлять его мучиться от подозрений, в которых он не решался признаться даже себе? Почему? — спрашивал он у дисплея.
  Он вспомнил название индийского ресторана, который ей так нравился. «Ганди».
  Волны ревности, которые Джастину так долго удавалось сдерживать, внезапно прорвали дамбу и накрыли его с головой. Но ревность эта другого рода: он ревнует Тессу и Арнольда за то, что они не посвятили его в этот секрет, так же, как и во многие другие; за то, что они исключили его из своего круга, заставив подглядывать за ними в замочную скважину, не зная, спасибо скрытности Тессы, на что смотреть, что искать; за то, что отношения между ними были словно у брата и сестры, в чем Джастин пытался убедить Хэма, хотя сам не мог этого гарантировать.
  Идеальный человек, так Тесса однажды назвала Блюма. Даже Джастин при всем своем скепсисе с этим соглашался. «Человек, который затрагивал гомоэрогенный нерв в каждом из нас», — так он ей как-то сказал, не зная, сколь близок к истине. Прекрасный и красноречивый. Обходительный и с друзьями, и с врагами. Прекрасный от хрипловатого голоса до аккуратно подстриженной, в седине бородой, до больших африканских глаз, которые не отрывались от тебя и когда он говорил, и когда слушал. Прекрасный в редких, но уместных жестах, которыми он подчеркивал свое обоснованное, аргументированное мнение. Прекрасный от классических пальцев до стройного тела, поджарого и гибкого, словно у танцовщика. Всегда проявлял сдержанность, не давал выплеснуться наружу злости, хотя на каждой вечеринке или совещании ему встречались столь чудовищно невежественные белые люди, будь то из Европы или из Соединенных Штатов, что Джастин даже жалел его. И старожилы «Мутайга-клаб» отдавали ему должное: «Таких черных, как Блюм, теперь днем с огнем не сыскать. Неудивительно, что юная жена Джастина влюбилась в него».
  «Тогда почему, во имя всего святого, ты не вытащила меня из пучины мучительных подозрений?» — яростно вопросил он ее или дисплей.
  «Потому что я доверяла тебе и ожидала, что ты отвечаешь мне тем же».
  «Если ты доверяла мне, почему ничего не сказала?»
  "Потому что я не выдаю секреты друзей и требую, чтобы ты признавал сей факт и восхищался мною за это. Безмерно и постоянно.
  Потому что я — адвокат и, если речь идет о секретах, — последующие слова она повторяла часто, — то в сравнении со мной могила — балаболка".
  Глава 14
  И туберкулез — это мегадоллары: спросите «Карел Вита Хадсон». В любой день на богатейшие страны может обрушиться туберкулезная пандемия, и тогда «Дипракса» станет той самой дойной коровой, приносящей миллионы долларов, о которой могут мечтать акционеры. Белая чума, Великий охотник на людей, Великий Имитатор, Капитан Смерть больше не желал пребывать исключительно среди бедных. Он проделывал то же самое, что и сто лет тому назад. Как темное облако загрязнения завис над горизонтом Запада, даже если его жертвами пока становились бедняки.
  — Одна треть человечества инфицирована бациллой, — говорит Тесса своему компьютеру, подчеркивая свои слова.
  — В Соединенных Штатах заболеваемость туберкулезом за последние семь лет возросла на двадцать процентов…
  — Один больной в среднем заражает туберкулезом от десяти до пятнадцати человек в год…
  — Департамент здравоохранения мэрии Нью-Йорка наделил себя правом заключать в тюрьму тех больных ТБ, которые не соглашаются на добровольную изоляцию…
  — Тридцать процентов известных штаммов ТБ теперь устойчивы к лекарственным препаратам…
  Белая чума не рождается в нас, читает Джастин. Она привносится нечистым дыханием, окружающей грязью, антисанитарией, загрязненной водой, пренебрежением властей своими обязанностями.
  Богатые страны ненавидят ТБ, потому что он — пятно на их репутации рачительных хозяев. Бедные страны ненавидят ТБ, потому что во многих из них он — синоним СПИДа. Некоторые государства отказываются признать его существование, предпочитая жить в неведении, но не выставлять напоказ свой стыд.
  И в Кении, так же, как в других африканских странах, с распространением ВИЧ-инфекций заболеваемость туберкулезом возросла в четыре раза.
  В электронном письме от Арнольда указываются практические проблемы, связанные с лечением этого заболевания на местах:
  — Диагноз устанавливается не сразу. Пациенты должны несколько раз приносить образцы слюны.
  — Необходимы лабораторные исследования, но микроскопы часто ломаются или их крадут.
  — Нет красящего вещества для выявления бациллы. Красящее вещество продают, выпивают, оно заканчивается, новое не поступает.
  — Лечение занимает восемь месяцев. Пациент, которому через месяц становится лучше, прекращает лечиться и продает таблетки. Болезнь возвращается в устойчивой к лекарственным препаратам форме.
  — Таблетки от ТБ продают на африканских черных рынках как лекарство от венерических заболеваний. Всемирная организация здравоохранения настаивает на том, чтобы пациент принимал таблетку в присутствии медицинского персонала. Результат: на черном рынке таблетки продаются «мокрые» или «сухие», в зависимости от того, побывали ли они в чьем-то рту…
  Есть и постскриптум:
  ТБ убивает больше матерей, чем любая другая болезнь. В Африке женщины всегда платят самую большую цену. Ванза была подопытным кроликом и стала жертвой.
  Так же, как были подопытными кроликами целые деревни, населенные Ванзами.
  Отрывки из статьи на четвертой странице «Интернейшнл герольд трибюн»:
  «Запад уже предупрежден о том, что он уязвим для устойчивых к лекарственным препаратам штаммов ТБ».
  Автор статьи Дональд Дж. Макнейл-младший, «Нью-Йорк таймс севис». В нескольких абзацах подчеркивания Тессы.
  "Амстердам. — Согласно отчетам Всемирной организации здравоохранения и других анти-ТБ-групп, смертоносные устойчивые к лекарственным препаратам штаммы туберкулеза множатся не только в бедных странах, но и на богатом Западе.
  Это послание: «Смотрите, парни, дело серьезное, — говорит доктор Маркос Эспинал, ведущий автор отчета. — В будущем нам грозит серьезнейший кризис…»
  Но наиболее веский довод, благодаря которому ВОЗ может собрать необходимые средства на лечение, состоит в следующем: неконтролируемое взрывное распространение ТБ в «третьем мире» приведет к появлению штаммов, устойчивых к лекарственным препаратам и очень заразным, которые и обрушатся на Запад".
  Пометка Тессы, почерк несколько отличается от обычного, словно она пыталась сдержать переполнявшие ее эмоции:
  «Арнольд говорит: „Русские эмигранты, приезжавшие в США, особенно те, кто вышел прямо из лагерей, несли в себе мультирезистентные штаммы ТБ. То же самое, только в большей степени, наблюдается и в Кении, где мультирезистентность не есть синоним положительной реакции на ВИЧ“. Его друг лечит туберкулезных больных в бруклинском районе Бей-Ридж, и он пишет, что число заболевших растет пугающими темпами. Болезнь распространяется по США, особенно в густонаселенных городах, и темпы ее распространения нарастают».
  Перевод вышесказанного на язык фондовых бирж: если рынок противотуберкулезных препаратов станет расти согласно прогнозу, на этом можно будет заработать миллиарды и миллиарды долларов, и заработает их «Дипракса», при условии, что всесторонняя апробация препарата в Африке не выявит опасных побочных эффектов.
  Эта мысль заставляет Джастина вернуться к событиям, связанным с больницей Ухуру в Найроби. Среди бумаг, переданных ему Лесли, он находит фотокопии листков, на которых Тесса пыталась описать историю болезни Ванзы.
  "Ванза — мать-одиночка.
  Она не умеет ни читать, ни писать.
  Я встретила ее в деревне, где она родилась и выросла, потом в трущобах Киберы. Она беременна от своего дяди, который ее изнасиловал, а потом заявил, что она соблазнила его. Это ее первая беременность. Ванза ушла из деревни, чтобы ее больше не насиловал ни дядя, ни другой мужчина, который домогался ее.
  Ванза говорит, что многие жители деревни болеют и сильно кашляют. У многих мужчин СПИД, у женщин тоже. Две беременные женщины недавно умерли. Как и Ванза, они ходили в медицинский центр, расположенный в пяти милях от деревни. Ванза больше не хотела ходить туда. Она боялась, что таблетки, которые там давали, приносили вред. Последнее говорит о том, что Ванза умна, поскольку большинство местных женщин свято верят врачам, правда, уколы пользуются у них большим уважением, чем таблетки.
  В Кибере к ней приезжали белый мужчина и белая женщина. В белых халатах, поэтому она решила, что они — врачи. Они знали, из какой она приехала деревни. Они дали ей какие-то таблетки, те же самые, которые она принимала и в больнице.
  Ванза говорит, что мужчину звали Лорбир. Я много раз заставляла ее повторить его имя или фамилию. Белая женщина, которая приезжала с ним, не представлялась, но она осматривала Ванзу и брала на анализ кровь, мочу и слюну.
  В Киберу они приезжали к ней еще дважды. Другие люди, живущие в той же хибаре, что и Ванза, их не интересовали. Они сказали ей, что она будет рожать в больнице, потому что больна. Эти слова вызвали у Ванзы тревогу. В Кибере болели многие беременные женщины, но они не рожали в больнице.
  Лорбир сказал, что все будет бесплатно, что все расходы на ее пребывание в больнице уже оплачены. Она не спросила кем. Она говорит, что мужчина и женщина очень волновались. Она не хотела, чтобы они волновались. Даже пошутила по этому поводу, но они не рассмеялись.
  На следующий день за ней пришла машина. До родов оставалось совсем ничего. Впервые в жизни она ехала на машине. Через два дня в больницу пришел Киоко, ее брат. Он узнал, что она в больнице. Киоко умеет читать и писать и очень умен. Брат и сестра очень любили друг друга. Ванзе пятнадцать лет.
  Киоко говорит, когда в деревне умирала еще одна беременная женщина, эти же белые приходили к ней и брали на анализ кровь, мочу и слюну, как и у Ванзы. Тогда же они прослышали о том, что Ванза убежала из деревни в Киберу. Киоко говорит, что они очень заинтересовались Ванзой, спросили его, как ее найти, и все записали в блокнот. Именно следуя указаниям Киоко, они и разыскали Ванзу в Кибере, а потом определили в больницу Ухуру для обследования. Ванза — африканский подопытный кролик, одна из тех, кого убила «Дипракса».
  Тесса говорит с ним, сидя по другую сторону стола. Она на седьмом месяце беременности. Они завтракают. Мустафа стоит у двери в кухню, чуть в глубине, поэтому знает, когда принести гренок, когда долить чаю. Утро — самое счастливое время дня. Как и вечер. Но утром разговор идет легче.
  — Джастин.
  — Тесса.
  — Готов?
  — Само внимание.
  — Фамилия Лорбир тебе что-нибудь говорит?
  — Абсолютно ничего.
  — Он — немец?
  — Возможно.
  — Или голландец?
  — Тоже возможно. Но стопроцентной гарантии дать не могу. Не можешь заполнить пустые клеточки в кроссворде?
  — Мне сейчас не до кроссвордов, — задумчиво отвечает она. Тесса-адвокат. «В сравнении со мной могила — балаболка».
  «Ни Дж., ни Г., ни А.» Сие означает: Джастин, Гита и Арнольд, никого из них нет. В палате она одна. С Ванзой.
  "15.23. Входят белый мужчина с мясистым лицом и женщина славянского типа. Оба в белых халатах, ее — распахнут. Еще трое мужчин. Все в белых халатах. На карманах вышиты украденные пчелки Наполеона. Подходят к кровати Ваты, смотрят на нее.
  Я: «Кто вы? Что вы с ней делаете?Вы — врачи?» Они меня игнорируют, смотрят на Ванзу, прислушиваются к дыханию, замеряют пульс, температуру, поднимают веки, чтобы посмотреть на глаза, слушают сердце, зовут: «Ванза». Никакой ответной реакции. Я: «Вы — Лорбир? Кто вы? Как вас зовут?» Славянская женщина: «Тебя это не касается». Уходят.
  Славянская женщина — та еще сука. Крашеные черные волосы, длинные ноги, вихляющиеся бедра, ничего не может с этим поделать".
  Как нарушитель, застигнутый на месте преступления, Джастин засовывает листки с записями Тессы под ближайшую стопку бумаг, вскакивает, в ужасе поворачивается к двери. Кто-то молотит по ней кулаком. Джастин видит, как в ритме ударов подрагивают доски, слышит очень знакомый громогласный английский голос.
  — Джастин! Выходи, дорогой! Не прячься! Мы знаем, что ты здесь! Двое близких друзей несут подарки и утешение!
  Джастин обращается в статую, не в силах ответить.
  — Не прячься, дорогой! В этом нет нужды! Это же мы! Бет и Адриан! Твои друзья!
  Джастин хватает ключи с маленького комода и как человек, идущий на казнь, выходит в солнечный свет, чтобы оказаться лицом к лицу с Бет и Адрианом Тапперами, Величайшим писательским дуэтом их времени, всемирно известными Тапперами из Тосканы.
  — Бет. Адриан. Как приятно вас видеть, — выдавливает он из себя, захлопывая за спиной дверь.
  Адриан хватает его за плечи, в голосе слышатся драматические нотки:
  — Дорогой мальчик. Джастин. Любимец богов. М… М… Образец мужчины. Только одно, — он еще понижает голос. — Ты один. Можешь не говорить. Конечно же, один.
  Приходя к нему в объятия, Джастин видит, как маленькие глазки жадно всматриваются ему за спину.
  — О, Джастин, ты действительно любил ее, — воркует Бет, рот изгибается уголками вниз, потом выпрямляется, чтобы поцеловать его.
  — А где твой человек, Луиджи? — осведомляется Адриан.
  — В Неаполе. С невестой. Они собираются пожениться. В июне, — добавляет Джастин.
  — Ему следовало бы быть здесь. Поддержать тебя. До чего мы докатились, дорогой мальчик. Никакой верности. Никаких традиций. Хорошего слугу днем с огнем не найти.
  — Большое — в память о дорогой Тессе, маленькое — о Гарте, чтобы всегда был рядом с ней, — объясняет Бет. — Мы всегда будем помнить о них.
  Во дворе стоит их пикап. В кузове лежат несколько бревен. Для читателей их книг. Пусть думают, что Адриан срубил их сам. На бревнах — два персиковых дерева, их корни увязаны в пластиковые мешки.
  — Бет все так тонко чувствует, — громыхает Таппер. — Все знает, все понимает, дорогой мальчик. Очень нежная душа, не так ли, дорогая. «Мы должны привезти ему деревья», — сказала Бет. Я сразу понял, как она права.
  — Мы можем посадить их прямо сейчас, не так ли? — говорит Бет.
  — После ленча, — твердо возражает Адриан.
  Вернее, простого деревенского пикника: «Хлеб, оливки, форель из нашей коптильни, дорогой, посидим втроем, с бутылкой твоего прекрасного вина, которым так славится вилла Манцини».
  Что остается Джастину? Он ведет их на виллу.
  — Нельзя скорбеть вечно, дорогой мальчик. Евреи не скорбят. Семь дней — это все, что они себе позволяют. После этого они вновь на ногах, возвращаются к делам.
  Их закон, дорогая, — объясняет Адриан, обращаясь к жене, словно она — слабоумная.
  Они сидят в гостиной под херувимами, едят форель с колен: на то и пикник.
  — Для них все прописано. Что делать, кому, как долго. А потом — за работу. Джастин должен следовать их примеру. Лентяйничать нехорошо, Джастин. Лентяйничать нельзя. Ни одного дня. От лени только вред.
  — О, я не лентяйничаю, — возражает Джастин, ругая себя за то, что открыл вторую бутылку вина.
  — А что же ты тогда делаешь? — Маленькие глазки Таппера впиваются в него.
  — Видишь ли, Тесса оставила множество незавершенных дел, — пространно объясняет Джастин. — Прежде всего, конечно, надо решить вопросы, связанные с наследством. Потом ее благотворительный фонд. И еще много всякого и разного.
  — Компьютер у тебя есть?
  «Ты его видел, — в ужасе думает Джастин. — Но это невозможно! Я очень быстро закрыл дверь. Очень быстро!»
  — Величайшее изобретение человечества после печатного станка, дорогой мальчик. Не так ли, Бет? Не нужны ни секретарь, ни жена, он заменяет все. Каким пользуешься ты? Мы так и не решились купить компьютер, не так ли, Бет? Ошибка.
  — Мы не понимали, до чего он хорош, — объясняет Бет, глотнув вина. Для такой миниатюрной женщины глоток на удивление большой.
  — О, я пользуюсь лишь тем, что здесь было, — отвечает Джастин, самообладание уже вернулось к нему. — Адвокаты Тессы нагрузили меня кучей дискет. Я взял компьютер, который стоял на вилле, и, насколько смог, прогнал через него дискеты.
  — Значит, ты закончил. Пора возвращаться домой. Не тяни. Поезжай. Ты нужен своей стране.
  — В общем-то, я не закончил, Адриан. Мне нужно еще несколько дней.
  — Форин-оффис знает, что ты здесь?
  — Вероятно, — отвечает Джастин. «Почему Адриан так ведет себя? Почему вторгается в те сферы моей жизни, которые не имеют к нему ни малейшего отношения, а я стою и не останавливаю его?»
  Но тут Адриан переключается на другую тему, и Джастину приходится выслушивать удивительно нудный рассказ о том, как Величайшая пишущая пара этого мира боролась с естественным притяжением Всемирной паутины. Безусловно, репетировалась речь перед производителями компьютеров с целью получения бесплатного образчика их продукции для создания очередной тосканской нетленки.
  — Ты убегаешь, дорогой мальчик, — строго отчитывает Адриан Джастина, когда двое мужчин отвязывают деревья и переносят их в подвал, чтобы Джастин посадил их в удобное для него время. — Убегаешь от долга. Старомодное слово по нынешним временам. Чем дольше откладываешь, тем тяжелее становится. Возвращайся домой. Тебя встретят с распростертыми объятиями.
  — Почему бы не посадить их сейчас? — спрашивает Бет.
  — Слишком большая эмоциональная нагрузка, дорогая. Он справится сам. Да благословит тебя бог, дорогой мальчик. Держи руку на пульсе. Важнее в этом мире ничего нет.
  Так чего вы приезжали? Таким вопросом задается Джастин, глядя на удаляющийся пикап. По собственной инициативе или на вас нажали? Вас привел запах крови… или Пеллегрин? Жизнь Таппера богата событиями. Он поработал и на Би-би-си, и в таблоидах. А также в Уйат-холле, в тех больших комнатах, куда не пускают посторонних вообще и журналистов в частности. Джастину вспомнились слова Тессы: «Что, по-твоему, делает Адриан со своим умом, который не умещается в его книгах?»
  Он вернулся к Ванзе, чтобы обнаружить, что шести-страничный дневник Тессы, который она вела в больнице, заканчивается на печальной ноте. Лорбир и его команда посещают палату еще три раза. Дважды Арнольд говорит с ними, но Тесса не слышит ни слова. Осматривает Ванзу не Лорбир, а сексуальная славянка, тогда как он сам и его ученики полукругом стоят у кровати. Кульминация наступает ночью, когда Тесса спит. Она просыпается, кричит, но медсестры не приходят. Они слишком напуганы. С огромным трудом Тесса их находит и заставляет признать, что Ванза мертва, а ребенка отправили в ее деревню.
  Положив копии в стопку бумаг, полученных от полиции, Джастин сел за компьютер. Чувствовал он себя скверно. Во-первых, выпил слишком много вина. Во-вторых, форель, определенно недокопченная, камнем лежала в желудке. Он нажал на несколько клавиш, подумал о том, чтобы сходить на виллу за бутылкой с минеральной водой, и тут глаза у него едва не вылезли из орбит. В ужасе уставился на экран. Мотнул головой, закрыл глаза, вновь открыл. Надпись на экране осталась прежней:
  ПРОГРАММА ВЫПОЛНИЛА НЕДОПУСТИМУЮ ОПЕРАЦИЮ И БУДЕТ ЗАКРЫТА.
  ВСЕ НЕСОХРАНЕННЫЕ ДАННЫЕ ВО ВСЕХ ОКНАХ БУДУТ УНИЧТОЖЕНЫ.
  А под смертным приговором — ящички, словно гробы на массовом захоронении: кликни тот, который хочешь опустить в могилу первым. Руки Джастина повисли, как плети, голова упала. Каблуками он уперся в пол, отталкивая стул и себя от компьютера.
  — Будь ты проклят, Таппер! — прошептал он. — Будь проклят, будь проклят, будь проклят, — но проклинал-то он себя.
  Случившееся — его работа. Не следовало ему подходить к компьютеру.
  Гвидо! Ему нужен Гвидо!
  Он посмотрел на часы. До окончания занятий двадцать минут, но Гвидо не разрешил ему приехать за ним. Он предпочитает ездить на школьном автобусе, как все нормальные ребята, «благодарю вас», и «я скажу водителю, чтобы он нажал на клаксон, высаживая меня у виллы». Вот оттуда Джастин мог забрать его на джипе. Не оставалось ничего другого, как ждать. Если бы он помчался к школе, то скорее всего не успел бы к отъезду автобуса, и тогда пришлось бы мчаться назад. Оставив компьютер, он вернулся к столу, на котором считали деньги, и углубился в бумаги. Печатный текст он определенно предпочитал электронному, который приходилось считывать с экрана.
  Телеграфное агентство ПАНА (24.09.97)
  «В 1995 году, согласно данным Всемирной организации здравоохранения, в регионе Сахары отмечено наибольшее, в сравнении с другими регионами, увеличение числа больных туберкулезом и СПИДом…»
  Он это уже знал.
  "Тропические мегаполисы превратятся в ад на земле.
  По мере того как незаконная вырубка лесов, загрязнение воды и земли, хищническая добыча нефти уничтожают экосистему «третьего мира», все больше жителей сельских районов вынуждены мигрировать в города ради работы и выживания. Эксперты предсказывают появление десятков, а то и сотни тропических мегаполисов, трущобные районы которых с проживающими в них сотнями тысяч людей станут рассадниками смертоносных болезней, таких, как туберкулез…"
  Вдалеке загудел клаксон автобуса.
  — Значит, вы напортачили, — в голосе Гвидо слышалась удовлетворенность, когда Джастин подвел его к месту катастрофы. — Вы заглянули в ее почтовый ящик? — Он уже нажимал на клавиши.
  — Разумеется, нет. Я не знаю как. Что ты делаешь?
  — Вы добавляли какой-нибудь материал, который забыли сохранить?
  — Нет. Конечно же, нет. Ничего я не добавлял.
  — Тогда ничего страшного не произошло. Вы ничего не потеряли, — объяснил Гвидо и нажатием еще нескольких клавиш вылечил компьютер. — Теперь мы можем войти в Интернет? Пожалуйста!
  — Зачем?
  — Чтобы посмотреть ее почту! Сотни людей могли посылать ей письма каждый день, а вы их не читали. Как насчет тех, кто выразил свои соболезнования? Вы не хотите знать, что они сказали? Там есть мои письма, на которые она не ответила! Может, она их и не читала!
  Гвидо чуть не плачет. Мягко обняв мальчика за плечи, Джастин усаживает его на стул перед компьютером.
  — Скажи мне, чем мы рискуем. В самом худшем случае.
  — Мы ничем не рискуем. Все сохранено. Это не худший случай. Мы проделываем наипростейшие операции. Если программа опять сделает что-то не так, мы легко вернемся в исходную точку. Я сохраню новые электронные письма. Все остальное Тесса сохранила. Можете мне доверять.
  Гвидо подсоединяет лэптоп к модему и дает Джастину свободный конец длинного провода.
  — Вставьте в гнездо телефонной розетки.
  Джастин вставляет. Гвидо нажимает на клавиши и ждет. Иероглифы, окно, больше иероглифов. Пауза, чтобы произнести молитву, а затем надпись во весь экран, начавшая мерцать, будто неоновая вывеска, и вскрик Гвидо.
  Опасная Зона!!!
  ЭТО ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ!
  НЕ ЗАХОДИТЕ ДАЛЬШЕ. КЛИНИЧЕСКИЕ ИСПЫТАНИЯ УЖЕ ПОКАЗАЛИ, ЧТО ПРОДОЛЖЕНИЕ ИССЛЕДОВАНИЙ МОЖЕТ ВЫЗВАТЬ ФАТАЛЬНЫЕ ПОБОЧНЫЕ ЭФФЕКТЫ.
  ДЛЯ ВАШЕЙ БЕЗОПАСНОСТИ И СПОКОЙСТВИЯ ВАШ ЖЕСТКИЙ ДИСК БУДЕТ ОЧИЩЕН ОТ ТОКСИЧНЫХ МАТЕРИАЛОВ.
  Несколько секунд Джастин не испытывает особой тревоги. Первое желание — сесть за стол, на котором считали деньги, и написать сердитое письмо фирме-изготовителю за возвышенный стиль. Тем более Гвидо уже продемонстрировал, что не так страшен черт, как его малюют. Он уже собирается воскликнуть: «Сколько же можно, должны же быть какие-то пределы!» — но видит, как бессильно поникла на тоненькой шейке голова Гвидо, как его пальцы сжались в кулачки по обе стороны лаптопа, а лицо стало мертвенно-бледным, словно ему срочно требовалось переливание крови.
  — Так плохо? — спрашивает Гвидо.
  Гвидо в отчаянии кладет пальцы на клавиатуру, экстренными процедурами пытается выправить ситуацию. Похоже, безрезультатно, потому что он вскакивает, ладонью бьет себя по лбу, с его губ срывается горестный стон.
  — Скажи мне, что случилось? — молит Джастин. — Вряд ли все так серьезно. Скажи мне. — Гвидо не отвечает. — Ты выключил компьютер. Да?
  Гвидо кивает, не в силах разлепить губы.
  — А теперь ты отсоединяешь модем? Еще кивок. По-прежнему молчаливый.
  — Почему ты это делаешь?
  — Хочу перезагрузить.
  — И что это означает?
  — Мы подождем одну минуту.
  — Зачем?
  — Может, две.
  — Какой смысл?
  — Даст ему время забыть. Успокоиться. Это ненормально, Джастин. Все действительно плохо. Тут замешаны не какие-то молодые шутники. Очень плохие люди проделали это с вами, Джастин. Поверьте мне.
  — Со мной или с Тессой? Гвидо качает головой.
  — Кто вас ненавидит, — он вновь включает компьютер, садится на стул, глубоко вдыхает. И Джастин радостно улыбается, увидев на экране все тех же счастливых негритят.
  — У тебя все получилось! — кричит он. — Ты — гений, Гвидо!
  Но эти слова еще не успевают слететь с его губ, как негритят заменяют покачивающиеся песочные часы, которые пронзает белая стрела. Исчезают и они, оставляя иссине-черную пустоту.
  — Они его убили, — шепчет Гвидо.
  — Как?
  — Послали по почте вирус. Вирус, который стирает всю информацию на жестком диске, и оставили сообщение, чтобы вы знали, что они сделали.
  — Тогда это не твоя вина, — пытается успокоить его Джастин.
  — Она копировала файлы?
  — То, что она распечатывала, я прочитал.
  — Я говорю не о распечатках! Дискеты у нее были?
  — Мы не смогли их найти. Мы думаем, она взяла их с собой, уезжая на север.
  — Что значит «на север»? Почему она не перегнала файлы на север по электронной почте? Почему ей потребовалось брать с собой дискеты? Я этого не понимаю. Совершенно не понимаю.
  Джастин вспоминает Хэма и думает о Гвидо. В компьютер Хэма тоже проник вирус.
  — Ты говорил, она много чего посылала тебе по электронной почте.
  — Раз в неделю. Два. Если забывала прислать в одну неделю, на следующей посылала дважды, — он вновь говорит на итальянском. Он вновь ребенок, несчастный и испуганный, как в тот день, когда его нашла Тесса.
  — Ты не заглядывал в почтовый ящик с тех пор, как ее убили?
  Гвидо энергично качает головой. Конечно же, нет. Как можно.
  — Тогда мы можем поехать к тебе и ты посмотришь, что там лежит. Ты не возражаешь? Я тебе не помешаю?
  Ведя машину по горному серпантину, Джастин думал только о Гвидо. Мальчик более всего напоминал ему раненого друга, и ему хотелось как можно скорее доставить его к матери, восстановить его душевное равновесие, остановить поток слез, сделать, чтобы из калеки, думающего, что со смертью Тессы его жизнь закончилась, вновь превратить Гвидо в здорового, самоуверенного двенадцатилетнего компьютерного гения. И если, как он подозревал, они, кем бы они ни были, проделали с компьютером Гвидо то же самое, что с компьютерами Хэма и Тессы, тогда Гвидо наверняка успокоится и его больше не будет мучить совесть. Эту цель теперь Джастин ставил во главу угла, все остальное отходило на второй план. Если бы он дал волю эмоциям и начал ставить перед собой другие цели, то сошел бы с тропы Тессы, ступив на другую, тропу отмщения.
  Он подъехал к дому, а когда они вышли из джипа, положил руку Гвидо на плечо. А Гвидо, к удивлению Джастина, руку не скинул. Его мать приготовила жаркое и испекла хлеб, чем очень гордилась. По настоянию Джастина они сначала поели, а уж потом Гвидо принес из спальни компьютер, и, до того, как выйти в Интернет, они сидели плечом к плечу, читая письма Тессы о сонных львах, которых она видела в своих поездках, УЖАСНО шустрых слонах, которые сели бы на ее джип и раздавили его, если б она хоть на секунду замешкалась, и САМОВЛЮБЛЕННЫХ жирафах, которые счастливы, лишь когда кто-нибудь восхищается их элегантными шеями.
  — Вы хотите дискету с ее электронными письмами? — спросил Гвидо, правильно догадавшись, что Джастин больше не может смотреть на экран.
  — Буду тебе очень признателен, — вежливо ответил Джастин. — А также скопируй все свои работы, чтобы я мог ознакомиться с ними на досуге и сообщить тебе свое мнение: эссе, домашние работы, все то, что ты хотел бы показать Тессе.
  Покончив с дискетами, Гвидо подсоединил телефонный провод к модему, и они наблюдали, как стадо газелей сменилось безжизненной темнотой. Попытка Гвидо вновь открыть рабочий стол закончилась полным провалом. Осипшим голосом мальчик сообщил, что с жесткого диска стерта вся информация, как и в компьютере Тессы, только на этот раз обошлось без послания с клиническими испытаниями и токсичностью.
  — И она не посылала тебе файлов, которые просила сохранить для нее? — спросил Джастин тоном таможенника.
  Гвидо покачал головой.
  — Ничего не просила кому-то переслать? Не использовала твой компьютер как почтовое отделение? Гвидо покачал головой.
  — Тогда что из утерянного дорого тебе?
  — Только ее последние электронные письма, — прошептал Гвидо.
  — Значит, мы оба жалеем об одном и том же. — «Мы трое, если считать Хэма», — мысленно поправился он. — Но, если я могу это пережить, значит, сможешь и ты. Потому что она была моей женой. Понимаешь? Возможно, какой-то вирус из ее компьютера заразил твой. Это возможно? Она где-то подцепила его и, не зная того, по ошибке передала тебе. Да? Я не знаю, о чем говорю, не так ли? Но могу догадываться. И я хочу, чтобы ты понял главное: мы никогда не узнаем, почему это случилось. Так что имеем полное право сказать: «Не повезло» — и продолжать жить. Мы оба. Да? Поэтому заказывай все, что тебе нужно, чтобы заменить утерянное. Да? И я дам соответствующие указания нашей миланской конторе.
  Придя к выводу, что ему удалось восстановить душевное равновесие Гвидо, Джастин откланялся. Вернулся на виллу, взял в масляной комнате лэптоп, понес к берегу моря. На курсах переподготовки ему многократно говорили, и он в это верит, что специалисты могут восстановить все файлы, стертые с жесткого диска. Только специалисты эти находились на государственной службе, с которой его пути разошлись. У него возникла мысль каким-то образом связаться с Робом и Лесли и попросить помощи у них, но ему не хотелось ставить их в неловкое положение. А кроме того, будучи честен с самим собой, он не мог не признать, что компьютер Тессы вызывал у него неприятие, ему хотелось избавиться от него.
  Освещенный луной, он шагал по длинному молу и, дойдя до края, бросил изнасилованный лэптоп в воду. А вернувшись в масляную комнату, писал до утра.
  "Дорогой Хэм!
  Это первое из, надеюсь, длинной череды писем, адресованных твоей доброй тетушке. Не подумай только, что меня мучают дурные предчувствия, но, если вдруг я попаду под автобус, не сочти за труд лично передать все документы самому кровожадному, самому неподкупному члену коллегии адвокатов, заплати ему выше крыши и пусть принимается за работу. Так мы оба окажем Тессе добрую услугу.
  Как всегда твой,
  Джастин".
  Глава 15
  До позднего вечера, пока наконец виски не взяло над ним верх, Сэнди Вудроу оставался на посту в посольстве, готовясь к своему выступлению на завтрашнем заседании «канцелярии», оценивая его с одной стороны, с другой, с третьей, со всех сторон, отгоняя призраки, осаждающие его, заглушая их обвиняющие голоса своим: он ни при чем, происшедшее — лишь цепочка случайных эпизодов, он никоим образом не способствовал внезапному отъезду Портера Коулриджа, его жены и дочери в Лондон, под сомнительным предлогом, что им срочно потребовалось найти для Рози специальную школу.
  Иногда его мысли словно обретали собственную волю, становились независимыми, перекидывались на развод по взаимному согласию, задавались вопросом, подходит ли Гита Пирсон или новая девушка Тара Как-там-ее из отдела торговли на роль постоянного спутника жизни, с кем предпочтут остаться мальчики. А может, лучше жить одному, мечтая о вечной подруге и не находя ее, наблюдая, как эта мечта уходит все дальше и дальше. Однако по дороге к дому с закрытыми окнами и запертыми дверьми он вновь ощутил себя кормильцем семьи и мужем… ладно, пусть и склонным по-тихому сходить на сторону (кому из мужчин это чуждо?), но, по большому счету, добропорядочным, хладнокровным, целенаправленным солдатским сыном, в которого много лет тому назад по уши и влюбилась Глория. Входя в дом, он удивился, где-то даже обиделся, обнаружив, что она не вышла с ним на телепатическую связь, не прочувствовала переполнявших его добрых намерений, не стала дожидаться его приезда, и теперь ему придется самому добывать пропитание из холодильника. «В конце концов, я — исполняющий обязанности посла, — с возмущением подумал Вудроу. — И имею право на уважительное отношение в собственном доме».
  — Есть новости? — примирительно крикнул он ей, в одиночестве ужиная холодным мясом.
  Потолок столовой, тонкая бетонная плита, служил также полом их спальни.
  — Разве тебе не сообщают новости на работе? — откликнулась Глория.
  — У нас нет возможности целый день слушать радио, если ты про это, — Вудроу намекал, что как раз у Глории такая возможность есть. Подождал с вилкой, застывшей на полпути ко рту.
  — В Зимбабве убили еще двоих белых фермеров, если это новости, — сообщила Глория после долгой паузы.
  — Как будто я этого не знаю! Пеллегрин целый день не слезал с нас. Почему мы не можем убедить Мои — воздействовать на Мугабе? По той же самой причине, по которой мы не можем убедить Мои воздействовать на Мои. Какого еще он мог ожидать ответа?
  Вудроу надеялся услышать: «Дорогой, как тебе трудно» — но над потолком воцарилось молчание.
  — Больше ничего? — спросил он. — Из новостей. Больше ничего?
  — А что еще ты хотел услышать?
  «Да что произошло с этой чертовой женщиной? — мрачно думал Вудроу, вновь наполняя стакан бордо. — Никогда не была такой. С тех пор как ее возлюбленный вдовец отбыл в Англию, бродит по дому, словно больная корова. Не пьет со мной, не ест, не смотрит в глаза. О прочем и не говорю, хотя и раньше она это дело не жаловала. Практически не красится, что удивительно».
  Но его порадовали слова Глории о том, что никаких новостей у нее нет. По крайней мере, он знал то, что для нее пока составляло тайну. Не так уж часто Лондону удавалось придержать важные новости. Обычно какой-нибудь кретин из департамента информации все выбалтывал прессе задолго до установленного срока. Так что резко повышались шансы на то, что «бомба» взорвется завтра, как он и просил Пеллегрина.
  — Речь идет о моральном аспекте, Бернард, — предупреждал он своего шефа. — Здесь для некоторых это будет тяжелым ударом. Я бы хотел, чтобы они узнали обо всем от меня. Учитывая, что Портер в отъезде.
  Всегда полезно напомнить, кто стоит у штурвала. И крепко держит его в руках. Разумеется, не делая на это упор. Но надо указать Лондону на четкий контроль, под который взята ситуация после того, как здесь не стало Портера, шарахавшегося от мало-мальской проблемы.
  Конечно, он лезет из кожи вон. Может, это ее и злит. Резиденция посла в сотне ярдов по этой же улице, полностью укомплектованная, функционирующая, с «Даймлером» в гараже, разве что на флагштоке нет флага. Есть Портер Коулридж, наш отсутствующий посол. И есть маленький я, выполняющий за него всю работу, тянущий тяжеленный воз, с нетерпением ожидающий дня, когда меня назначат его официальным преемником и в мое полное распоряжение перейдут кабинет, резиденция, «Даймлер», Милдрен, к годовому жалованью добавятся тридцать пять тысяч фунтов, и это назначение станет еще одним шагом к званию рыцаря".
  Но его мечты так легко могли обратиться в прах, потому что в Оффисе крайне неохотно утверждали заместителя на место начальника. Предпочитали вернуть его домой, потом отправить в другую страну. Разумеется, случались исключения, но очень редко…
  Его мысли вернулись к Глории. Леди Вудроу: к этому она еще не готова. Потому и нервничает. Не говоря уже о том, что она томится от безделья. Ей определенно не хватало еще пары детей. Что ж, в резиденции про безделье она забудет, это точно. Один свободный вечер в неделю, и то если повезет. И стала ужасно сварливой. Учинила разнос Джуме из-за какого-то пустяка. А в понедельник, он и представить себе не мог, что доживет до такого дня, вдрызг разругалась с архисучкой Еленой, по так и не установленной причине.
  А ведь он как раз собирался предложить Глории пригласить Елену и ее мужа к обеду. Теперь, слава богу, об этом не могло быть и речи.
  Но в разрыве с Еленой он видел и темную сторону. Глория без закадычной подруги — что мотор без шестеренок. И тот факт, экстраординарный факт, что она заключила вооруженное перемирие с Гитой Пирсон, совершенно его не успокаивал. Только два месяца тому назад Глория ее в упор не видела. «Я не желаю иметь ничего общего с получившими английское образование дочерьми браминов, которые разговаривают, как мы, а одеваются, как дервиши. — Вудроу стоял совсем рядом, когда она делилась этими мыслями с Еленой. — И эта Куэйл дурно на нее влияет». Ныне «эта Куэйл» мертва, а Елена полностью вышла из доверия. И Гита, по-прежнему одевающаяся, как дервиш, по просьбе Глории повела последнюю в Киберу, чтобы найти ей работу в одном из агентств по оказанию гуманитарной помощи. Повела, между прочим, в тот самый момент, когда сама Гита доставила Вудроу массу хлопот.
  Во— первых, ее демонстративное поведение на похоронах. Конечно, нет писаных правил о том, как должно вести себя на этой церемонии. Тем не менее Вудроу полагал, что она вышла за рамки приличий. А потом последовал длительный период агрессивного траура, когда она бродила по «канцелярии», словно зомби, отказываясь встретиться с ним взглядом, хотя в не столь уж далеком прошлом он рассматривал ее в качестве… скажем, кандидатки. А в последнюю пятницу, без всякого объяснения, попросила дать ей отгул, хотя работала в «канцелярии» совсем ничего, занимала самую низшую должность и, конечно же, не имела права ни на какие отгулы. На что он, по доброте души, ответил: «Да, хорошо, Гита, пожалуй, мы можем пойти тебе навстречу, только не загони его», -всего лишь невинная шутка, которую женатый мужчина средних лет может позволить в разговоре с симпатичной молодой женщиной, но, если бы взгляды могли убивать, он бы точно рухнул у ее ног.
  А как провела она день, который он даровал ей? На зафрахтованном самолете с дюжиной других женщин из так называемого клуба памяти Тессы полетела к этому чертову озеру Туркана, чтобы под бой барабанов и пение псалмов возложить венок на то место, где убили Тессу и Ноя! Вудроу узнал об этом в понедельник, открыв «Найроби стандарт» и увидев ее на фотографии, между двумя здоровенными африканками, которые вроде бы приходили на похороны.
  — Ты только посмотри, Гита Пирсон, — фыркнул он, протягивая газету Глории. — Мертвых надо хоронить, а не выкапывать из могилы каждые десять минут. Такого я от нее не ожидал.
  — Если бы мы не принимали итальянского посла, я бы полетела с ними, — ответила Глория, полным упрека голосом.
  Свет в спальне погас. Глория притворилась спящей.
  — Дамы и господа, пожалуйста, присядьте. Этажом выше гудела мощная дрель. Вудроу отрядил Милдрена на восстановление тишины, а сам в это время перебирал на столе бумаги. Гудение стихло. Вудроу оглядывая собравшихся, пока не появился запыхавшийся Милдрен. В отсутствие посла общие планерки не проводились, поэтому Вудроу распорядился, чтобы на совещаниях в «канцелярии» присутствовал весь состав посольства. И теперь в зале сидели Тим Донохью и его помощница Шейла, военный атташе, Барни Лонг из отдела торговли. И бедная Салли Эйткен, заикающаяся и краснеющая от волнения, присланная на стажировку из Министерства сельского хозяйства и рыболовства. Гита, заметил он, устроилась в привычном для нее углу: после смерти Тессы она делала все, чтобы стать невидимой. Она по-прежнему носила на шее так раздражающий его черный шарф, который напоминал ему о грязной повязке, закрывавшей рану Тессы. И как расценивать ее косые взгляды: флирт это или презрение? С этими восточными красавицами никогда ничего не поймешь.
  — Боюсь, друзья, я должен поделиться с вами грустными новостями, — начал он бодрым голосом. — Барни, если вы не возражаете, займитесь дверью, как говорим мы в Америке. Не надо нести ее к моему столу, достаточно только плотно закрыть.
  Смех… но отнюдь не веселый.
  Он сразу перешел к делу, как, собственно, и собирался. Взял быка за рога — все здесь профессионалы, нечего рубить хвост по кускам. Коротко глянул на лежащие перед ним бумаги, несколько раз постучал по ним тупым торцом карандаша, расправил плечи и начал:
  — Вот на чем я хотел бы остановить ваше внимание этим утром. Первая новость остается под грифом «Секретно», пока ее не обнародуют англичане или кенийцы. Сегодня в двенадцать часов дня кенийская полиция выпишет ордер на арест доктора Арнольда Блюма, обвиняемого в убийстве Тессы Куэйл и шофера Ноя. Кенийцы уже связались с правительством Бельгии, и работодатели Блюма заранее проинформированы. Мы узнали об этом через Скотленд-Ярд, который работает в тесном контакте с Интерполом.
  Ни протестов, ни ахов изумления не последовало, разве что скрипнули два-три стула. Вот тут загадочные глаза Гиты наконец-то уставились на него, полные то ли восхищения, то ли ненависти.
  — Я знаю, что для вас всех это шок, особенно для тех, кто знал и любил Арнольда. Если вы хотите поставить в известность ваших партнеров, я разрешаю, но особо не усердствуйте. — На память пришла Глория, которая до гибели Тессы видела в Блюме выскочку-жиголо, а теперь вдруг озаботилась его судьбой. — Не могу сказать, что мне самому все это нравится, — признался Вудроу. — Пресса, конечно, всему найдет объяснение. Опять будут пережевывать отношения Тессы и Блюма. Если его поймают, будет громкий процесс. Поэтому для посольства это едва ли не худший вариант развития событий. На данном этапе у меня нет никаких сведений о доказательствах, которыми располагает полиция. Мне лишь сказали, что улики не оставляют ни малейших сомнений в виновности Блюма, но иного ожидать от полиции и не приходится, не так ли? — Короткая улыбка, призванная чуть разрядить атмосферу. — Вопросы?
  Вопросов не последовало. Должно быть, известие всех ошарашило. Даже Милдрен, который был в курсе с вечера, ограничился лишь тем, что почесывал кончик носа.
  — Вторая новость имеет отношение к первой, но вопрос этот куда более деликатный. Делиться ею с кем-либо без моего разрешения я запрещаю. Моего или посла, если он вернется. Никому из вас принимать такое решение не положено. Я выразился достаточно ясно?
  Его определенно поняли, потому что многие согласно кивнули. Теперь на нем скрестились все взгляды, а Гита вообще не отрывала от него глаз. «Господи, а если она влюбилась в меня: как мне выбираться из такой ситуации, — подумал он. — Ну, конечно! Именно поэтому она налаживает отношения с Глорией! Сначала нацелилась на Джастина, теперь — на меня! Она же хищница, так и норовит сбросить жену за борт!» Он с трудом отогнал от себя эти мысли, не имеющие отношения к повестке дня.
  — С прискорбием вынужден сообщить вам, что наш коллега Джастин Куэйл как сквозь землю провалился. Вы, должно быть, знаете, он не пожелал, чтобы представители Форин-оффис встречали его в аэропорту, сказав, что обойдется своими силами. Он беседовал с Элисон Лендсбюри, в тот же день общался за ленчем с Пеллегрином. Оба пришли к выводу, что он переутомлен, мрачен и настроен враждебно. Ему предложили санаторий и консультации специалиста по психологической разгрузке, но он отказался. А потом исчез.
  Теперь уже Вудроу сосредоточил свое внимание не на Гите, а на Донохью. Но, разумеется, он наблюдал за ними исключительно уголком глаза, избегая прямых взглядов. И у него создалось ощущение, что и Донохью, и Шейла получили информацию об исчезновении Джастина раньше, чем он.
  — В день прибытия в Англию, точнее, вечером того же дня, Джастин отправил пространное письмо главе управления по кадрам, в котором сообщил, что берет отпуск, чтобы уладить дела жены. Отправил обычной почтой, благодаря чему выиграл три дня. К тому времени, когда управление по кадрам попыталось остановить Джастина, для его же блага, он, как говорится, пропал с экранов всех радаров. Более того, предпринял меры, чтобы замести следы. Он объявлялся на острове Эльба, где находится поместье Тессы, но, когда в Оффисе узнали об этом, уже уехал оттуда. Куда, известно одному богу, но кое-какие версии на этот счет есть. Он не подал формального заявления на отпуск, тогда как в Оффисе пытались помочь ему как можно быстрее встать на ноги, искали место, где он мог бы за год или два залечить свои раны. — Пожатие плеч показало, что в этом мире не ценят доброго отношения. — Если он что сейчас и делает, то исключительно по собственной инициативе. И работает определенно не на нас.
  Он строго оглядел аудиторию, вновь вернулся к своим записям.
  — Есть еще аспекты, напрямую связанные с национальной безопасностью, в которые, вы понимаете, я посвятить вас не могу, поэтому Оффис вдвойне озабочен тем, где и когда он вынырнет на поверхность. Они и просто по-человечески волнуются за него, как, я уверен, и мы все. Здесь он являл собой образец выдержки и самоконтроля, но, похоже, не выдержал напряжения. — Вудроу подходил к самому трудному, но его слушатели уже успели подготовиться к удару. — В нашем распоряжении имеются мнения экспертов, и, с нашей точки зрения, ничего хорошего они не сулят.
  Сын солдата выдержал многозначительную паузу.
  — Существует вероятность того, что Джастин отказывается смириться с тем, что его жена мертва, и отправился на ее поиски. Печально, конечно, но мы говорим о логике временно помутившегося рассудка. Мы надеемся, что временно. Другая версия, с той же степенью вероятности, указывает на то, что Джастин решил мстить и теперь ищет Блюма. Пеллегрин, из лучших побуждений, дал ему знать, что Блюма подозревают в убийстве Тессы. Возможно, Джастин воспринял его слова как истину в последней инстанции и начал действовать. Все это очень грустно.
  На мгновения Вудроу увидел себя символом этой самой грусти. Таким и должен быть английский государственный чиновник. Всегда сохраняющим олимпийское спокойствие, не спешащим осудить, приговорить. Не боящимся принимать трудные решения, прислушивающимся к своим инстинктам. Ободренный безупречностью исполнения своей роли, он почувствовал, что имеет право на импровизацию.
  — Похоже, что люди, оказавшиеся в той же ситуации, что и Джастин, очень часто действуют по плану, о существовании которого даже не подозревают. Словно включается автопилот, только ожидавший предлога побудить их сделать то, что они подсознательно планировали. В чем-то это сходно с самоубийством. Кто-то произносит ничего не значащие для всех, кроме этого человека, слова, и дальше он уже не осознает, что творит.
  Не слишком ли много он наговорил? Или мало? Не перегнул ли палку? Гита смотрела на него, как разъяренная сивилла, и он не мог прочитать выражения пожелтевших глаз Донохью. Что он в них видел? Презрение? Злость? А может, всего лишь свидетельство того, что они преследуют разные цели и пути их совершенно не пересекаются?
  — Но наиболее вероятная версия, и на ней, к сожалению, сходятся ведущие психоаналитики Оффиса, заключается в следующем: Джастин решил, что смерть Тессы — результат заговора, и начал поиски убийц. И вот это очень серьезно. Если человек не может адекватно воспринимать реальность, ему везде чудятся заговоры. Если не может смириться с тем, что мать умерла от рака, начинает винить во всем лечащего врача. И хирургов. И анестезиологов. И медицинских сестер. Которые, разумеется, все заодно. И вместе старались прикончить мать. У меня сложилось впечатление, что Джастин точно так же воспринимает случившееся с Тессой. Ее не просто изнасиловали и убили. Тесса стала жертвой международной интриги. Умерла не потому, что была молода и привлекательна и оказалась не в том месте и не в тот час, а потому, что Они хотели ее смерти. Кто эти Они — боюсь, каждый может предложить свой вариант. Возможно, сосед-бакалейщик или женщина из Армии спасения, которая позвонила в вашу дверь, чтобы вручить их журнал. Они все повязаны. Все участвовали в заговоре с целью убийства Тессы.
  Нервный смех в зале. Он слишком много говорит или они проникаются его мыслями? Пожалуй, надо сосредоточиться на главном.
  — Или, в случае Джастина, это могут быть подручные Мои, Большой бизнес, Форин-оффис и мы, сидящие здесь. Мы все враги. Все заговорщики. И знает об этом только Джастин, что является еще одним свидетельством паранойи. В глазах Джастина жертва не Тесса, а он сам. Кто ваши враги, окажись вы на месте Джастина, зависит от того, с кем последним вы говорили, какие книги и газеты читали в последнее время, какие фильмы видели и в какой фазе дневных биоритмов находитесь. Нам также сообщили, что Джастин много пил, чего в Найроби за ним не замечалось. Пеллегрин говорит, что ленч на двоих в его клубе обошелся ему чуть ли не в месячное жалованье.
  Вновь нервный смех, на этот раз смеялись все, за исключением Гиты. Он покатил дальше, выписывая на льду все новые фигуры. «Это та моя часть, которую ты ненавидела больше всего», — говорит он Тессе, мысленно возвращаясь к ней. «Это голос, который погубил Англию, — игриво сказала ты мне, когда мы танцевали. — Это голос, потопивший тысячу кораблей, и все наши». Очень забавно. Что ж, слушай теперь этот голос, девочка. Слушай, как будут обливать грязью репутацию твоего мужа, спасибо Пеллегрину и моим пяти годам, проведенным в департаменте информации Форин-оффис.
  Тошнота на мгновение подкатила к горлу. На то самое мгновение, в течение которого он ненавидел отращенную им толстую кожу бесчувственности. Эта тошнота могла бы погнать его из зала, под предлогом, что ему нужно срочно позвонить или справить естественную нужду, только для того, чтобы уйти от себя. Эта тошнота уже приводила его к столу, где он выдвигал ящик, брал лист бумаги, присланный издательством Ее Величества, и покрывал его заверениями в любви и безрассудными обещаниями. «Кто привел меня к этому? — спрашивал он себя, продолжая говорить. — Кто сделал меня таким? Англия? Мой отец? Школы, в которых я учился? Моя вечно испуганная мать? Или семнадцать лет, которые я лгал во имя своей страны?» «Мы достигли того возраста, Сэнди, — просветила ты меня, — когда наше детство более не может служить оправданием. В твоем случае проблема в том, что тебе для этого придется прожить годков девяносто пять».
  Красноречие не подвело его. Он говорил и говорил:
  — Какой же заговор вообразил себе Джастин… и какое место отвел в нем нам, посольству и его сотрудникам? Определил ли нас в одну лигу с масонами, или иезуитами, или Ку-Клукс-Кланом, или Мировым банком? К сожалению, просветить вас я не могу. Но могу сказать, что в заговорщики мы точно попали. Он уже высказывал порочащие измышления, указывая на конкретные личности, а теперь уж точно разрабатывает эту версию. Поэтому вполне возможно, что завтра или через три месяца он вновь объявится в Кении, — театральная пауза. — И на этот случай я требую от вас, всех вместе и каждого в отдельности… это не просьба, Гита, это приказ, какие бы чувства вы лично ни питали к Джастину… поверьте мне, я не хуже вас знаю, какой он милый и обаятельный человек… чтобы вы незамедлительно, в любое время дня и ночи, известили меня о его появлении. Или Портера, когда он вернется. Или… — взгляд на секретаря, — Майка Милдрена, — с губ едва не сорвалось: «Милдред». — Или ночного дежурного посольства. Незамедлительно.
  Прежде чем пресса, полиция или кто-то еще выйдет на него — сообщите о его появлении нам.
  Глаза Гиты еще больше потемнели, в глазах Донохью добавилось болезненной желтизны. А вот Шейла, не мигая, сверлила его ледяным взглядом.
  — Для удобства и из соображений безопасности Лондон дал Джастину кодовое имя — Голландец. Почти что Летучий голландец. Если даже случайно, а мы говорим о психически неуравновешенном человеке, имеющем в своем распоряжении неограниченные финансовые ресурсы, его путь пересечется с вашим, увидите вы его, услышите, узнаете, что он где-то рядом, ради не только нашего, но его благополучия, снимите телефонную трубку, где бы вы ни были, и скажите: «Я насчет Голландца, Голландец делает то-то и то-то, я получил письмо от Голландца, он только что позвонил мне, прислал факс или письмо по электронной почте, он сидит передо мной в моем кресле». С этим все ясно. Вопросы? Да, Барни?
  — Вы сказали «порочащие измышления». Кого и в чем он обвинял?
  Вудроу прекрасно понимал, что Барни коснулся опасной темы. Не зря он подробно обсудил все нюансы с Пеллегрином по телефону спецсвязи Портера Коулриджа.
  — Судя по всему, фармакология превратилась для него в навязчивую идею. Как нам представляется, он убедил себя в том, что производители одного препарата… или его разработчики, несут ответственность за убийство Тессы.
  — Он думает, что ей не перерезали горло? Он же видел тело! — воскликнул Барни.
  — Боюсь, речь идет о ее пребывании в больнице. Препарат убил ее ребенка. То был первый выстрел заговорщиков. Тесса пожаловалась производителям, поэтому они убили и ее.
  — Он опасен? — спросила Шейла, должно быть, для того, чтобы продемонстрировать присутствующим, что не располагает закрытой для остальных информацией.
  — Он может быть опасен. Таково мнение Лондона. Его главная цель — фармацевтическая компания, производящая препарат. Потом ученые, которые его создали. Потом те, через кого препарат попадает к больным. В нашем конкретном случае — компания, которая импортирует его в Кению, а это холдинг «Три биз», поэтому мы должны их предупредить. — Донохью и ухом не повел. — И позвольте повторить, что мы имеем дело с внешне рациональным и выдержанным английским дипломатом. Не думайте, что он превратился в психа с пеплом в волосах, выпученными глазами и пеной у рта. Он остался таким же, каким мы его помним и любим. Воспитанным, хорошо одетым, симпатичным и пугающе вежливым. И будет оставаться таким, пока не начнет кричать о всемирном заговоре, убившем его ребенка и жену. — Пауза. Комментарий для себя: «Господи, до какой низости может опуститься человек!» — Это трагедия. Больше, чем трагедия. Я думаю о том, что сейчас испытывают те из нас, кто был близок к нему. Именно поэтому мне и приходится бить тревогу. Пожалуйста, никаких сантиментов! Если Голландец появится на вашем горизонте, мы должны узнать об этом немедленно. Понятно? Благодарю. Обсудим другие дела, раз уж мы все здесь? Да, Гита.
  Если и раньше Вудроу не мог разобраться в чувствах Гиты, то теперь тем более не понял бы, что творилось у нее на душе. Она вставала, когда остальные, включая его самого, оставались на своих местах. Это она знала. Вставала для того, чтобы ее увидели. Вставала потому, что никогда раньше не слышала столько лжи, потому что просто не могла усидеть на стуле. Вот она и встала, выражая протест, в ярости, готовая в лицо назвать Вудроу лжецом. Встала, потому что никогда в жизни не встречала таких замечательных людей, как Тесса, Арнольд и Джастин.
  Все это Гита знала, когда поднималась на ноги. Но, глядя в лживые глаза Сэнди Вудроу, поверх повернувшихся к ней голов военного и торгового атташе, Милдрена, личного секретаря посла, поняла, что должна действовать иначе.
  Воспользоваться методом Тессы. Не из трусости — из тактических соображений.
  Она могла назвать Вудроу лжецом и насладиться мгновением славы, после которого ее ждало немедленное увольнение. И что она могла доказать? Ничего. Он ничего не выдумал. Но очень уж ловко исказил факты.
  — Да, Гита, дорогая.
  Он откинул голову назад, приподнял брови, приоткрыл рот, словно учитель пения, готовый запеть вместе с ней. Она быстро отвела взгляд. «До чего этот старик Донохью, с опущенными уголками рта, похож на старого бульдога сестры Мэри в монастыре. Вчера я играла в бадминтон с Шейлой, и она тоже наблюдала за мной». К своему изумлению, Гита услышала, что обращается к собранию.
  — Возможно, я выбрала не самый удачный момент, Сэнди. Может, лучше вернуться к этому делу через несколько дней, — начала она. — Сейчас, похоже,, не до этого.
  — Вернуться к чему? Не дразни нас, Гита.
  — Мы получили запрос из «Международной продовольственной программы», Сэнди. Они настоятельно просят прислать нашего представителя в КПДЭП на очередной семинар фокус-группы по самообеспечению потребителей.
  Она лгала. Лгала не менее убедительно, чем Вудроу. Каким-то чудом память подсказала ей нужные сведения, и она препарировала их в своих целях. Если б Вудроу попросил ее принести соответствующий факс, она бы не сумела вывернуться. Но он не попросил.
  — Потребителей чего, Гита? — хохотнув, полюбопытствовал Вудроу.
  — Гуманитарной помощи, Сэнди, — со всей серьезностью ответила Гита. — Речь идет о том, как выжить деревне, племени, городу, получающим продовольственную и медицинскую помощь, если агентства, которые ее обеспечивают, прекратят свою деятельность. Это очень важная проблема. Какие меры предосторожности следует предпринять донорам, чтобы сохранить от разграбления склады и средства доставки. От этих дискуссий ждут практических результатов.
  — Да, логика тут есть. И как долго продлится это мероприятие?
  — Три полных дня, Сэнди. Вторник, среду и четверг, возможно, захватит и пятницу. Но дело в том, Сэнди, что с отъездом Джастина мы лишились представителя в КПЭДП.
  — И ты задалась вопросом, а не пошлют ли тебя вместо него! — воскликнул Вудроу, вновь хохотнул, показывая, что знает все уловки молодых красивых женщин. — Где будет проходить семинар, Гита? В Городе греха? — так он называл комплекс представительства ООН.
  — В Локикоджио, Сэнди, — ответила Гита.
  "Дорогая Гита!
  У меня не было возможности сказать тебе, как любила тебя Тесса и как ценила те минуты и часы, которые вы проводили вместе. Но ты и сама это знаешь. Спасибо тебе за все то, что ты для нее сделала.
  У меня есть к тебе просьба, но это всего лишь просьба, и ты ни в коем случае не должна волноваться из-за того, что не сможешь ее выполнить. Если каким-то образом ты окажешься в Локикоджио, пожалуйста, свяжись с женщиной-суданкой по имени Сара, которая была близкой подругой Тессы. Она говорит по-английски и служила в какой-то английской семье. Возможно, она знает, ради чего приезжали в Локи Тесса и Арнольд. Это всего лишь мое предположение, но они возлагали на эту поездку большие надежды, и я сомневаюсь, что они отправились туда исключительно для того, чтобы встретиться с суданскими женщинами и побеседовать с ними о равноправии полов! Если у них была другая цель, Сара, возможно, в курсе.
  В ночь перед отъездом Тесса не сомкнула глаз и очень уж демонстративно, даже для Тессы, прощалась со мной, прямо как у Овидия: «Прощай в последний раз» — хотя, полагаю, мы оба этого не знали. Сообщаю адрес в Италии, по которому ты можешь мне написать, если будет повод. Но, прошу тебя, не высовывайся. Еще раз благодарю тебя.
  С уважением, Джастин".
  Не Голландец. Джастин.
  Глава 16
  Джастину потребовалось два дня, чтобы, пересаживаясь с одного поезда на другой, добраться до Билсфельда, маленького городка неподалеку от Ганновера. Под фамилией Аткинсон он зарегистрировался в скромном отеле напротив железнодорожного вокзала, обследовал город, поел в маленьком ресторанчике. С наступлением темноты доставил письмо адресату. «Именно так и поступают шпионы, — думал он, приближаясь к дому на углу. — Это и есть осторожность, которой их учат с колыбели. Так они переходят темную улицу, всматриваются в подворотни, огибают угол. Вы меня ждете? Видел ли я вас раньше?» Но как только он бросил письмо в почтовый ящик, возобладал здравый смысл: забудь про шпионов, идиот, ты мог бы приехать и на такси. Но теперь, при дневном свете, второй раз направляясь к дому на углу, он вновь терзался вопросами. «Наблюдают ли они за домом? Видели ли меня вчера вечером? Собираются ли арестовать по прибытии? Позвонил ли кто-нибудь в „Телеграф“? Сказали ей или ему, что такого журналиста в штате газеты нет?»
  В поездах он спал урывками, в отеле вообще провел бессонную ночь. Путешествовал налегке, без бумаг, чемоданов, лаптопов или дискет. Все, что требовалось сохранить, ушло в Милан, к тетушке-драконше Хэма. Что не требовалось — покоилось на дне Средиземного моря, под толщей воды в два фатома [67]. Освобожденный от груза, он прибавил в скорости. Черты лица заострились. Глаза горели огнем. Джастин чувствовал, что миссия Тессы теперь стала его миссией.
  Шестиэтажный дом на углу башенками напоминал немецкий замок. При дневном свете выяснилось, что первый этаж раскрашен в ярко-зеленые и оранжевые полосы. Ночью, под светом фонарей, они казались черными и белыми. С фрески на верхнем этаже ему улыбались детские лица всех цветов кожи, напоминая заставку на дисплее лэптопа Тессы. Другие дети, уже живые, сидели за окном первого этажа вокруг женщины-учительницы.
  Джастин неторопливо прошел мимо дома на углу, словно интересовал он его не больше, чем любой другой, потом повернул налево и замедлил шаг, изучая таблички с фамилиями врачей и психиатров. «В цивилизованной стране не скажешь, кто,есть кто». Мимо проехал патрульный автомобиль, скрипя шинами по мокрому после дождя асфальту. Полицейские, мужчина и женщина, удостоили его мимолетного взгляда. На другой стороне улицы двое стариков в черных плащах и черных хомбургах [68] словно собрались на похороны. Окно за их спиной закрывала портьера. Трое женщин на велосипедах приближались к нему, спускаясь с холма. Граффити на стенах призывали защищать свободу палестинцев. Он вернулся к разрисованному замку, постоял у входной двери. С нарисованным на ней зеленым гиппопотамом. Другой зеленый гиппопотам, очень маленький, устроился у звонка. Рядом с дверью находилось большое панорамное окно. Он уже стоял здесь прошлым вечером, когда опускал письмо. Кто тогда смотрел на него? Учительница в окне знаком предложила ему воспользоваться другой дверью, но он знал, что она заперта на все замки и засовы. И жестами ей это объяснил.
  — Им следовало оставить ее открытой, — прошипела учительница, отодвигая задвижку и открывая дверь.
  Джастин извинился за доставленные неудобства и проскользнул мимо детей, говоря им «gruss Dich» [69]. На большее времени не хватало. Он поднялся по лестнице, мимо велосипедов и детской коляски, вошел в холл, где его взору предстали водяной фонтанчик, ксерокс, пустые полки, стопка справочников и лежащие на полу картонные коробки. Через открытую дверь увидел молодую женщину в очках с роговой оправой и строгом платье с воротником под горло, сидящую перед компьютером.
  — Я — Аткинсон, — представился он на английском. — Питер Аткинсон. У меня встреча с Бирджит из «Гиппо».
  — Почему вы не позвонили?
  — Приехал в город только вчера, поздно вечером. Решил, что лучше оставить письмо. Она сможет принять меня?
  — Не знаю. Спросите ее.
  Коротким коридором он проследовал за женщиной к двойной двери. Она открыла одну створку.
  — Пришел твой журналист, — объявила на немецком таким тоном, словно слова «журналист» и «любовник» были для нее синонимами, и вернулась к компьютеру.
  На пороге появилась миниатюрная блондинка с розовыми щечками. Улыбнулась. Джастин вошел в практически пустую комнату.
  — В десять часов у нас совещание, — сообщила она, пожимая ему руку. Говорила по-английски, чтобы мистеру Аткинсону не приходилось напрягаться, переходить на чужой для него язык. — Хотите чаю?
  — Нет, благодарю.
  Она пододвинула два стула к низкому столу, села на один.
  — Если вы насчет ограбления, то нам нечего сказать, — предупредила она его.
  — Какого ограбления?
  — Это неважно. Утащили лишь несколько вещей. Может, у нас их было слишком много. Теперь — нет.
  — Когда это случилось? Она пожала плечами.
  — Давным-давно. На прошлой неделе. Джастин вытащил из кармана блокнот и, в стиле Лесли, раскрыл на колене.
  — Меня интересует ваша работа. Газета планирует опубликовать серию статей о фармацевтических компаниях и «третьем мире». О том, что у стран «третьего мира» нет достаточных средств на покупку лекарств. О том, что болеют в одних местах, а прибыль получают в других, — он всячески старался изображать из себя журналиста, но не знал, получается ли. — Бедные не могут платить, поэтому они умирают. Как долго это будет продолжаться? У нас, похоже, есть необходимые средства, но нет желания их тратить. В таком вот аспекте.
  К его удивлению, она широко улыбалась.
  — Вы хотите, чтобы до десяти утра я дала вам ответы на эти простые вопросы?
  — Меня интересует, чем конкретно занимается «Гиппо», кто вас финансирует, как строится ваша работа.
  Она говорила, он записывал. Она, похоже, пересказывала параграфы устава, он делал вид, что внимательно слушает. Думал он о том, что эта женщина стала подругой и союзником Тессы, хотя они ни разу не встречались, и решил, что, если б такая встреча состоялась, они поздравили бы друг друга с удачным выбором. Думал он о том, что для ограбления могло быть много причин и одна из них — установка подслушивающих устройств, которые в Форин-оффис называли «спецсредствами». Вновь ему вспомнились курсы безопасности и групповой визит в секретную лабораторию, расположенную в подвале за Карлон-Гарденс, где студентам показывали, куда можно установить новые, крошечных размеров «жучки». Цветочные горшки, настольные лампы, картинные рамы ушли в прошлое. Теперь они могли быть и в степлере, который лежал на столе Бирджит, и в ее пиджаке, висящем на двери.
  Он написал все, что хотел написать, она, похоже, сказала все, что хотела сказать, потому что встала и теперь проглядывала пачку буклетов на полке, чтобы вручить ему несколько перед тем, как выпроводить из кабинета, а самой отправиться на десятичасовое совещание. Одновременно она говорила о Немецком федеральном фармакологическом агентстве, которое назвала бумажным тигром. С отвращением добавила, что Всемирная организация здравоохранения получает свои деньги с Африки, а потому благоволит к большим корпорациям, уважает прибыль и не любит радикальных решений.
  — Пойдите на любую ассамблею ВОЗ, и кого вы там увидите? — задала она риторический вопрос, протягивая ему буклеты. — Лоббистов. Пиарщиков больших фармакологических концернов. Их десятки. По три-четыре человека от каждого концерна. «Приходите на ленч. Побудьте с нами весь уик-энд. Вы читали замечательную статью профессора Такого-то?» А «третий мир» многого не знает. У них нет ни денег, ни опыта. С помощью дипломатического языка и ловких маневров лоббисты без труда обводят их вокруг пальца и добиваются своих целей.
  Она перестала говорить, хмуро смотрела на него. А Джастин держал раскрытый блокнот у самого подбородка, чтобы видеть выражение ее лица, пока она читала его записку. Чтобы подчеркнуть значение написанного, он поднял указательный палец свободной левой руки.
  «Я — МУЖ ТЕССЫ КУЭЙЛ, И Я НЕ ДОВЕРЯЮ ЭТИМ СТЕНАМ. СМОЖЕТЕ ВЫ ВСТРЕТИТЬСЯ СО МНОЙ В ПОЛОВИНЕ ШЕСТОГО ВЕЧЕРА У СТАРОГО ФОРТА?»
  Бирджит прочитала записку, посмотрела на поднятый палец, а он, чтобы заполнить паузу, заговорил о том, что первым пришло в голову:
  — Так вы полагаете, что нам нужна независимая международная организация, обладающая достаточной властью, чтобы воздействовать на эти компании? — голос его прозвучал излишне резко. — Ограничить их влияние?
  — Да, — спокойно ответила она. — Я думаю, это прекрасная идея.
  Он прошел мимо женщины в строгом платье и на прощание весело помахал ей рукой, полагая, что этого ждут от журналиста.
  — Все в порядке, — заверил он ее. — Уже ухожу. Спасибо за помощь… нет необходимости звонить в полицию и говорить, что в помещении посторонний.
  На цыпочках он прошел мимо детей, вновь попытался очаровать учительницу улыбкой.
  — В последний раз, — пообещал он ей.
  Но в ответ улыбнулись только дети.
  На улице два старика в черных плащах и шляпах все еще дожидались похорон. Две молодые женщины сидели в припаркованной у тротуара «Ауди» и изучали карту. Он вернулся в отель и вдруг спросил у портье, нет ли для него писем. Писем не было. Поднявшись в номер, вырвал из блокнота исписанный листок, затем нижний, на котором мог «пропечататься» текст. Сжег оба в раковине, включил вентилятор, чтобы разогнать дым. Лег на кровать и задумался над тем, как шпионы убивают время. Задремал и проснулся от телефонного звонка. Взял трубку, вовремя вспомнил, что надо сказать: «Аткинсон». Звонила горничная, по ее словам, «проверяла». Извинилась. Проверяла что? Но шпионы не задают таких вопросов вслух. Они стараются не вызывать подозрений. Шпионы лежат на белых простынях в серых городах и ждут.
  Старый форт Билефельда расположился на вершине высокого холма, с заросшими зеленой травой склонами. Среди затянутых плющом крепостных валов хватало места автостоянкам, столам для пикников и муниципальному парку. В теплые месяцы форт был любимым местом отдыха горожан. Они прогуливались по тенистым аллеям, и ели ленчи, и пили пиво в ресторане «Охотник». Но в дождливое время форт напоминал заброшенную детскую площадку. Таким, во всяком случае, воспринял его Джастин, когда вышел из такси за двадцать минут до назначенного срока, в надежде провести разведку выбранного им места встречи. Асфальт пустых автостоянок блестел от дождя. На лужайках виднелись тронутые ржавчиной таблички, требующие не спускать собак с поводка. Со скамьи под крепостной стеной за ним наблюдали двое ветеранов в шарфах и пальто. «Те же два старика, которые утром, в черных хомбургах, дожидались похорон? Почему они так смотрят на меня? Я — еврей? Я — поляк? Сколько пройдет лет, прежде чем ваша Германия станет еще одной скучной европейской страной?»
  К форту вела одна дорога, и Джастин двинулся по ней, держась середины, подальше от сливных канав, чуть ли не доверху заполненных опавшими листьями. «Когда она приедет, я подожду, пока она выйдет из автомобиля, прежде чем заговорить с ней, — решил он. — Автомобили тоже имеют уши». Но автомобиль Бирджит ушей не имел. Потому что приехала она на велосипеде. Поначалу он принял ее за призрачную всадницу, понукающую своего жеребца подняться на холм. Пластиковый плащ развевался за спиной, флюоресцирующая упряжь напоминала крест на плаще рыцаря, выступившего в крестовый поход. Постепенно призрак обрел плоть, и он увидел, что перед ним не крылатый серафим и не гонец, спешащий сообщить об исходе битвы, а молодая мать в плаще, вращающая педали велосипеда. А над плащом виднелись не одна, а две головы: вторая принадлежала ее белокурому сыну, который пристроился на сиденье позади нее. Джастин навскидку определил, что ему года полтора, не больше.
  Зрелище это так понравилось ему, что впервые со смерти Тессы он рассмеялся, радостно, от всей души.
  — Где, по-вашему, я могла за столь короткое время найти сиделку? — воинственно воскликнула Бирджит, неправильно истолковав его веселость.
  — И не надо было ее искать, и не надо было! Хорошо, что вы приехали с ним, просто замечательно. Как его зовут?
  — Карл. А вас?
  «Карл в полном восторге от огромного „мобайла“, который ты ему прислала. Каждое утро он прибегает ко мне, чтобы сказать, что „мобайл“ уже проснулся… Я очень надеюсь, что твой ребенок будет таким же красавчиком, как Карл».
  Он показал ей свой куэйловский паспорт. Она внимательно просмотрела его: имя, фамилия, возраст, фотография, по ходу бросая на него изучающие взгляды.
  — Вы еще написали ей, что она — wagnalsig, — напомнил он, и тут же Бирджит перестала хмуриться, а на ее губах заиграла улыбка.
  Она сняла плащ, свернула его, попросила Джастина подержать велосипед, чтобы она могла расстегнуть ремни, снять с сиденья Карла и поставить его на дорогу. Потом отстегнула сумку и повернулась к Джастину спиной, чтобы он переложил в рюкзак бутылочку Карла, пачку Knackerbrot [70], чистый памперс и два сэндвича с ветчиной, завернутые в вощеную бумагу.
  — Вы ели сегодня, Джастин?
  — Что-то перехватил.
  — Понятно. Мы сможем поесть. И потом не будем такими нервными. Carlchen, du machst das bitte nicht [71]. Мы можем пройтись. Карл обожает ходить пешком.
  Нервными? Кто нервный? Сделав вид, что смотрит на тяжелые дождевые облака, Джастин медленно повернулся вокруг оси. Они никуда не делись, два старика, сидевшие у крепостной стены.
  — Я даже не знаю, что именно и сколько пропало, — пожаловался Джастин, рассказав, что случилось с лаптопом Тессы. — У меня создалось впечатление, что ваша переписка была гораздо обширнее распечаток, которые сделала Тесса.
  — Что вы прочитали об Эмрих?
  — Она эмигрировала в Канаду. Но продолжает работать на «КВХ».
  — Значит, вы не знаете, в каком она сейчас положении… какие у нее проблемы?
  — Она пбссорилась с Ковач.
  — Ковач — пустяки. Эмрих поссорилась с «КВХ».
  — По какому поводу?
  — Из-за «Дипраксы». Она уверена, что обнаружила крайне отрицательные побочные эффекты. «КВХ» считает, что это не так.
  — И что они сделали? — спросил Джастин.
  — На текущий момент погубили ее репутацию и карьеру.
  — И все?
  — И все.
  Какое-то время они шли молча. Карл ковылял впереди, изредка подбирая конские каштаны, но в рот их не тащил. Вокруг окрестных, более низких холмов начал формироваться вечерний туман, превращая их в острова.
  — И когда это произошло?
  — Происходит и сейчас. Ее уволили из «КВХ», а потом уволили из университета Доуса в Саскачеване и медицинского центра университета Доуса. Она попыталась опубликовать в медицинском журнале статью, в которой излагала свои опасения в отношении «Дипраксы», но в ее контракте с «КВХ» имелся пункт, запрещавший разглашение информации, связанной с исследованиями, которые финансировались концерном, поэтому они подали на нее в суд, подали в суд на журнал, и весь тираж был уничтожен.
  — И вы сообщали об этом Тессе? Она была бы в восторге.
  — Разумеется, сообщала.
  — Когда?
  Бирджит пожала плечами.
  — Недели три тому назад. Возможно, две. Наша переписка тоже исчезла.
  — Вы хотите сказать, они заслали вирус и в ваш компьютер?
  — Его украли. Когда ограбили фонд. Я не перебрасывала ее письма на дискету. И не распечатывала их. Вот так.
  «Вот так», — повторил про себя Джастин.
  — И кто, по-вашему, его взял?
  — Никто. С корпорациями иначе не бывает. Большой босс вызывает маленького босса, маленький — своего заместителя, тот говорит с шефом службы безопасности корпорации, последний — со своим помощником, тот — с друзьями, они — со своими друзьями. И компьютер исчезает. Его крадет не босс, не маленький босс, не заместитель маленького босса, не шеф службы безопасности. Не корпорация. Вообще никто не крадет. Но компьютер исчезает. Без всяких расписок, чеков, контрактов. Никто ничего не знает. Никого здесь не было. Но задание выполняется.
  — А как же полиция?
  — О, наша полиция отличается завидным трудолюбием. Если вы остались без компьютера, обратитесь в страховую компанию и купите новый, чего беспокоить полицию? Вы встречались с Ванзой?
  — Только в больнице. Она была совсем плоха. Тесса писала вам о Ванзе?
  — Что ее отравили. Что Лорбир и Ковач приходили к ней в больницу, что ребенок Ванзы выжил, а она — нет. Что препарат убил ее. Возможно, сочетание препаратов. Возможно, она была слишком худой, жировой массы не хватило, чтобы преодолеть негативное действие препарата. Возможно, она бы выжила, если бы ей давали его в меньших дозах. Возможно, «КВХ» смогут подкорректировать количество активного вещества, прежде чем продавать препарат в Америке.
  — Она так написала? Тесса?
  — Конечно. «Ванза — еще один подопытный кролик. Я ее любила, они ее убили. Тесса».
  Джастин уже протестовал. Ради бога, Бирджит, а как же Эмрих? Если Эмрих, учавствовавшая в создании препарата, заявила, что он небезопасен, тогда, само собой…
  Бирджит обрывает его:
  — Эмрих преувеличивает. Спросите Ковач. Спросите «КВХ». Участие Лары Эмрих в открытии молекулы «Дипраксы» не слишком отличается от нулевого. Ковач — гений, Эмрих была ее лаборанткой, Лорбир — менеджером. Поскольку Эмрих была еще и любовницей Лорбира, ее значимость в реализации проекта существенно раздута.
  — Где сейчас Лорбир?
  — Неизвестно. Эмрих не знает, «КВХ» не знает, там говорят, что не знают. За последние пять месяцев его никто и нигде не видел. Может, Лорбира тоже убили.
  — Где Ковач?
  — Путешествует. Постоянно кружит по свету, так что «КВХ» не может сообщить нам, где она нынче и куда поедет потом. На прошлой неделе была на Таити, три недели тому назад — в Буэнос-Айресе или Тимбукту. Но где объявится завтра или на следующей неделе — тайна. Ее домашний адрес — конфиденциальная информация, телефон — тоже.
  Карл проголодался. Только что спокойно гонял по луже щетку, а тут поднял крик: захотел есть. Они посидели на скамейке, пока Бирджит кормила сына из бутылочки.
  — Если бы вас тут не было, он бы ел сам, — с гордостью сообщила она. — Шел бы, пошатываясь, как маленький пьяница, не отрываясь от бутылки. Но раз уж рядом сидит дядя, он требует внимания, — что-то в ее словах напомнило ей о горе Джастина. — Извините, Джастин, — пробормотала она. — Как я могла такое сказать?
  Но произнесла последние фразы с такой искренностью и теплотой, что от Джастина не потребовалось ответное «спасибо», или «да, это ужасно», или «вы очень добры», или что-то не менее бессмысленное. Те слова, которые слетали с его губ, когда люди считали себя обязанными сказать то, чего говорить, наверное, не следовало.
  Они продолжили прогулку, и Бирджит заговорила об ограблении.
  — Я пришла на работу утром, мой коллега Роланд улетел на конференцию в Рио, как в любой другой день. Двери были заперты, я, как обычно, их открыла. Поначалу ничего не заметила. В этом-то все и дело. Какой вор, уходя, запирает за собой дверь? Полиция задала нам тот же вопрос. Но наши двери я точно открывала ключом, тут никаких сомнений быть не может. В офисе царил беспорядок, но для «Гиппо» это обычное дело. Уборкой мы занимаемся сами. Не можем позволить себе уборщицу, но случается, не прибираемся, потому что слишком заняты или просто ленимся.
  Три женщины на велосипедах прокатили мимо, сделали круг на автостоянке и вернулись, направляясь к подножию холма. Джастин вспомнил, что и утром видел трех велосипедисток.
  — Я сразу направилась к телефону. В «Гиппо» у нас автоответчик. Ничего навороченного, обычный автоответчик за сотню марок, но сотня марок тоже деньги, а его как раз не взяли. Нам звонят со всего мира, поэтому автоответчик нам необходим. Пленки как не бывало. «Дерьмо, — подумала я, — кому могла понадобиться эта паршивая пленка?» Прошла в другую комнату, чтобы взять новую кассету. Компьютера как не бывало. «О, дерьмо, — подумала я, — какой идиот передвинул компьютер и куда поставил?» У нас был большой компьютер, который стоял на специальном столике на колесиках. К нам как раз пришла на работу новая девушка, умненькая, хорошая, но новая. «Беата, дорогая, — спрашиваю я, — куда подевался наш компьютер?» Тогда мы стали искать. Компьютер. Пленки. Дискеты. Документы. Папки с архивными материалами. Все пропало при запертых дверях. Из ценностей ничего больше не взяли. Ни деньги из сейфа, ни кофеварку, ни радиоприемник, ни телевизор, ни магнитофон. То есть побывали у нас не наркоманы. Не профессиональные воры. И полиция пришла к выводу, что работали не преступники. С чего бы это преступникам запирать за собой двери? Может, вы знаете с чего?
  — Чтобы сказать нам, — ответил Джастин после долгой паузы.
  — Простите? Сказать нам что? Я не понимаю.
  — Они заперли двери и с Тессой.
  — Пожалуйста, объясните. Какие двери?
  — Джипа. Когда убили ее. Они заперли двери джипа, чтобы гиены не смогли добраться до тел.
  — Зачем?
  — Они хотели напугать нас. Они послали предупреждение на лэптоп Тессы. Мне или ей. «Опасная зона! Не заходите дальше!» Они пригрозили ей смертью. Я нашел листок с угрозами несколько дней тому назад. Мне она ничего не говорила.
  — Значит, она была смелой женщиной, — тяжело вздохнула Бирджит.
  Она вспомнила про сэндвичи. Они сели на другую скамью и съели их, пока Карл жевал хлебец и что-то пел. Двое стариков прошли мимо них, спускаясь с холма.
  — Они делали выборку? Или взяли все целиком?
  — Целиком, но выборку делали. Роланд говорит, что нет, но Роланд очень уж легко на все смотрит. Он что спортсмен, пульс которого в два раза реже, чем у всех, поэтому он может бежать быстрее любого. Если только захочет. Если считает нужным — бежит. Если полагает, что ничего нельзя сделать, — остается в постели.
  — Так что их интересовало?
  Она хмурится, совсем как Тесса. И, как с Тессой, он не пытается торопить ее.
  — Как вы перевели слово «waghalsig»? — спрашивает она.
  — Отчаянный, я думаю. Может, рискованный. А что?
  — Тогда я тоже была waghalsig.
  Карл запросился на ручки, чем немало удивил Бирджит. Такого, призналась она, уже давно не случалось. Впрочем, Джастин с радостью согласился на роль носильщика. Она достала из рюкзака «кенгуру», отрегулировала длину лямок, подняла Карла и наказала ему хорошо себя вести с новым дядей.
  — Я была хуже, чем waghalsig, я была круглой идиоткой, — она прикусила нижнюю губу, ненавидя себя за то, что собиралась сказать. — Мы получили письмо. На прошлой неделе. Его доставил курьер из Найроби. Не письмо — документ. Семьдесят страниц. О «Дипраксе». История создания, механизм действия, побочные эффекты. Без подписи. Научная часть выглядела логично и объективно, остальная, мягко говоря, удивляла. Документ направлялся «Гиппо». Не кому-то конкретно. Просто «Гиппо». Дамам и господам, работающим в «Гиппо».
  — На английском.
  — На английском, но писал, я думаю, не англичанин. Печатал, поэтому почерка мы не знаем. В документе содержалось много ссылок на бога. Вы — религиозный человек?
  — Нет.
  — А вот Лорбир религиозный.
  Морось иногда сменялась сильным дождем. Бирджит сидела на скамейке. Они подошли к детской площадке с качелями. Карл боролся со сном, но пожелал покачаться. Его глаза закрывались, но он улыбался, когда Джастин очень осторожно раскачивал его. Белый «Мерседес» с гамбургскими номерами медленно поднялся на холм, проехал мимо них, сделал круг по залитой дождем автостоянке, так же медленно проследовал в обратном направлении. За рулем сидел мужчина, рядом с ним — второй. Джастин вспомнил двух женщин в припаркованном у тротуара «Ауди», которых видел утром, выходя из дома-замка. «Мерседес» скатился с холма.
  — Тесса писала, что вы говорите на всех языках.
  — Если мне есть что на них сказать.
  — Почему вы были waghalsig?
  — Скорее вы скажете, что я вела себя глупо.
  — И в чем вы вели себя глупо?
  — Получив письмо от курьера из Найроби, я разволновалась, позвонила Ларе Эмрих в Саскачеван и сказала: «Лара, дорогая, послушай, мы получили длинное анонимное, очень загадочное, совершенно безумное письмо, в котором подробно и убедительно расписана вся история „Дипраксы“. Без обратного адреса, без даты, без подписи, но мне представляется, что автор письма — Марк Лорбир. В письме достаточно подробно описаны смертные случаи, вызванные применением препарата в сочетании с другими лекарствами, и оно может сильно укрепить твои позиции». Особенно меня порадовало то, что документ буквально озаглавили ее именем. Назывался он «Доктор Лара права». «Безумный, конечно, текст, — сказала я ей, — неистовый, как политическое заявление. Очень полемический, очень религиозный и уничижительный для Лорбира». «Тогда он написан Лорбиром, — ответила мне Лара. — Марк сам себя сечет. Это нормально».
  — Вы встречались с Эмрих? Знакомы с ней?
  — Как с Тессой. По электронной почте. То есть мы — электронные подруги. В письме говорилось, что Лорбир шесть лет прожил в России, два года при коммунизме, четыре — в период нового хаоса. Я сказала об этом Ларе, но она и так это знала. Согласно письму, Лорбир представлял интересы нескольких западных фармакологических корпораций, лоббировал их интересы в высших российских здравоохранительных инстанциях, продавал западные лекарства. За шесть лет он имел дело с восемью министрами здравоохранения. В письме есть фраза, касающаяся этого периода, я хотела зачитать ее Ларе, но Лара прервала меня и сказала, что и так ее знает. И процитировала слово в слово: "Российские министры здравоохранения приезжали на «Ладах», а уезжали на «Мерседесах». Она добавила, что это любимая шутка Лорбира. И тем самым мы окончательно убедились в том, что документ написан Лорбиром. Это было его мазохистское признание. От Лары я также узнала, что отец Лорбира был немецким лютеранином, ревностным кальвинистом, отсюда и желание сына исповедоваться. Вы разбираетесь в медицине? Химии? Может, в биологии?
  — Боюсь, я получил несколько иное образование.
  — Лорбир заявляет в своем признании, что, работая на «КВХ», он получил подтверждение эффективности «Дипраксы» благодаря взяткам и лести. Он подробно описывает, как подкупал чиновников, как манкировал результатами клинических испытаний, сколько платил за регистрационные удостоверения и лицензии на импорт. У него кормилась вся бюрократическая цепочка. В Москве одобрение препарата специалистом, мнение которого является решающим, стоит двадцать пять тысяч долларов. Так, во всяком случае, он пишет. Проблема в том, что подкупать надо и других, иначе из зависти или от обиды они могут затянуть получение регистрационного удостоверения на годы. В Польше ситуация та же, но платить приходится меньше. В Германии прямые взятки не в чести, но достаточно много способов склонить специалиста к нужному решению. Лорбир пишет о том, как зафрахтовал на деньги «КВХ» аэробус и повез восемьдесят известных немецких врачей в Таиланд, на ознакомительный тур. — Бирджит улыбнулась, вспоминая этот отрывок письма Лорбира. -
  Знакомство с Таиландом началось для них прямо на борту самолета с фильмов, черной икры и выдержанных коньяков и виски. Разумеется, высочайшего качества, пишет он, потому что хорошие врачи в Германии привыкли к самому лучшему. В Таиланде врачам предоставили полную свободу, но тем, кто хотел, организовали отдых в женском обществе. Лорбир лично заказал вертолет, который доставил орхидеи в один прибрежный отель, где расслаблялись врачи и их очаровательные подруги. На обратном пути о Таиланде не заикались. Врачи все правильно поняли. И по возвращении в Германию выписывали соответствующие лекарства и публиковали нужные статьи.
  Бирджит рассмеялась, но при этом сочла необходимым добавить:
  — Все это не означает, что «Дипракса» — плохой препарат, Джастин. «Дипракса» — очень хороший препарат, клинические испытания которого пока не закончены. Не всех врачей можно соблазнить, не все фармацевтические компании безответственны и жадны.
  Она помолчала, опасаясь, что говорит слишком много, но Джастин не сделал попытки остановить ее.
  — Современной фармакологической промышленности всего шестьдесят пять лет. Там работают хорошие мужчины и женщины, на ее счету гуманитарные и социальные чудеса, но коллективная совесть у нее еще недоразвитая. Лорбир пишет, что фармакологические компании повернулись спиной к богу. Я так и не поняла многих его ссылок на Библию. Возможно, потому, что не понимаю бога.
  Карл заснул на качелях, поэтому Джастин взял его на руки.
  — Вы говорили о том, что позвонили Ларе Эмрих, — напомнил он.
  — Да, но специально перевела разговор на другое, потому что была зла на свою глупость. Вам удобно или мне взять его?
  — Все хорошо.
  Белый «Мерседес» остановился у подножия холма. Двое мужчин остались в кабине.
  — Мы знаем, что телефонные разговоры в «Гиппо» прослушиваются много лет, и даже гордимся этим. Время от времени наша почта просматривается. Мы посылаем себе письма и видим, что приходят они поздно и сложены иначе. Мы часто говорим о том, чтобы подсунуть в Organy ложную информацию.
  — Куда?
  — Это слово Лары. Русское слово из советских времен. Означает государственные органы.
  — Я немедленно возьму его на вооружение.
  — Так что, возможно, Organy слушали, как мы с Ларой смеялись и болтали по телефону. Я к тому же обещала немедленно переслать копию документа в Канаду. Лара сказала, что у нее, к сожалению, нет факса, потому что все деньги она потратила на адвокатов, а на территорию больницы ей входить запрещено. Если б у нее был факс, многих проблем, возможно, удалось бы избежать. И у нее осталась бы копия признания Лорбира, пусть у нас украли бы оригинал. Все материалы сохранились бы. Возможно. Все возможно. Теперь доказательств нет.
  — Как насчет электронной почты?
  — У нее больше нет электронной почты. Ее компьютер забрала полиция через день после того, как она попыталась опубликовать ту статью, и Лара до сих пор не получила его обратно.
  Бирджит раскраснелась от стыда и раздражения.
  — И каков итог? — спросил Джастин.
  — В итоге документа у нас нет. Они украли его вместе с компьютерами, дискетами и пленками. Я позвонила Ларе вечером, в пять часов по местному времени. Разговор мы закончили где-то без двадцати шесть. Она очень радовалась. Я тоже. «Подождем, пока Ковач услышит об этом», — раз за разом повторяла она. Мы долго разговаривали и смеялись, и я даже не собиралась в тот вечер копировать признание Лорбира. Положила документ в сейф и заперла его. Замок у нас не суперсекретный, но все-таки сейфовый. У воров был ключ. Уходя, они заперли не только двери, но и наш сейф, после того как похитили документ. Если задуматься об этом, все вполне логично. Только задумываешься уже после того как. Что делает гигант, когда ему требуется ключ? Поручает своим маленьким людишкам узнать, какой у нас сейф, потом звонит гиганту, который изготовлял сейф, и просит, чтобы его маленькие людишки сделали ключ. В мире гигантов это нормально. Белый «Мерседес» не трогался с места. Тоже нормально?
  Они нашли жестяное укрытие. С обеих сторон стоят сложенные стулья, скованные цепью, как заключенные. Дождь барабанит по жестяной крыше, ручьями течет у их ног. Карла передали матери. Он спит на ее груди, положив головку на плечо. Она раскрыла над ним зонтик. Джастин сидит на скамейке, чуть в отдалении, упершись локтями в колени, положив голову на сложенные ладони.
  — Лорбир писал роман, — первой заговаривает Бирджит. — Со счастливым концом в начале. Где-то когда-то живут-поживают две прекрасные молодые докторицы, Эмрих и Ковач, интерны лейпцигского университета в Восточной Германии. При университете работает большая больница. Они лечат больных под руководством мудрых профессоров и мечтают о том, что со временем сделают открытие, которое спасет мир. Никто не говорит о собственной выгоде и о прибыли, только о службе на благо человечества. Среди пациентов лейпцигской больницы много русских немцев, приезжающих из Сибири, и у большинства из них ТБ. Все пациенты бедны, все больны, у всех слабая сопротивляемость организма, штаммы устойчивы к лекарственным препаратам, многие умирают. Они готовы подписать все, что угодно, принимать любые лекарства, не создают никаких проблем. Так что вполне естественно, что две докторицы выделяют бактерию и начинают экспериментировать с лекарствами. Они испытывают их на животных, возможно, на других студентах-медиках и интернах.
  Студенты-медики бедны. Со временем они станут докторами, их интересует процесс. И руководит исследованиями Oberartz…
  — Старший врач.
  — Команда, возглавляемая Oberartz, с энтузиазмом проводит эксперименты. Все гордятся тем, что участвуют в них. Никто никому не желает зла, никто не совершает ничего криминального. Они — юные мечтатели, они заняты серьезным делом, их пациентов могут спасти только они. Почему нет?
  — Почему нет? — эхом откликается Джастин.
  — У Ковач есть бойфренд. У Ковач всегда есть бой-френд. Много бойфрендов. Этот бойфренд — поляк, хороший парень. Женатый, но никого это не волнует. И у него есть лаборатория. Маленькая, но оборудованная по последнему слову науки и техники лаборатория в Гданьске. Из любви к Ковач поляк разрешает ей пользоваться лабораторией в любое удобное для нее время. Она может привозить с собой кого захочет, вот она и привозит свою прекрасную подругу и коллегу Эмрих. Ковач и Эмрих занимаются исследованиями, Ковач и поляк занимаются любовью, все счастливы, никто не говорит о личной выгоде. Молодые женщины трудятся ради признания и славы, возможно, и продвижения по службе. И их исследования приносят положительные результаты. Пациенты все еще умирают, но они и так бы умерли. А некоторые из обреченных на смерть выживают. Ковач и Эмрих этим гордятся. Пишут статьи в медицинские журналы. Их профессор пишет статьи, в которых поддерживает своих учениц. Другие профессора поддерживают профессора, все счастливы, все друг друга поздравляют, ни у кого нет врагов, пока нет.
  Карл шевелится у нее на плече. Бирджит поглаживает его по спине, нежно дует в ухо. Он улыбается и вновь засыпает.
  — У Эмрих тоже есть любовник. У нее есть и муж, его фамилия Эмрих, но она с ним не живет. Это же Восточная Европа, там все замужем или женаты. Ее любовника зовут Марк Лорбир. Родился он в Южной Африке, отец — немец, мать — голландка, живет в Москве, работает представителем фармакологических компаний, но при этом ведет и свою игру, ищет разработчиков перспективных направлений в биотехнологии и содействует их исследованиям.
  — Выявляет таланты.
  — Он старше Лары лет на пятнадцать, объездил весь свет, но остался таким же мечтателем, как и она. Он любит науку, но так и не стал ученым. Он любит медицину, но так и не стал врачом. Он любит бога и весь мир, но он также любит твердую валюту и прибыль. Вот он и пишет: «Молодой Лорбир — человек верующий, он поклоняется христианскому богу, он боготворит женщин, но он поклоняется и прибыли». На этом он спотыкается. Он верит в бога, но игнорирует его. Лично я такого отношения не приемлю, но речь не об этом. Для гуманиста бог — оправдание негуманистических деяний. Мы будем гуманистами в последующей жизни, а пока мы получаем Прибыль. Неважно. «Лорбир берет божественный дар мудрости, — я полагаю, под этим он подразумевает молекулу, — и продает его дьяволу». Догадываюсь, что так он называет «КВХ». Потом он пишет, что рассказал Тессе, когда она приехала к нему в пустыню, обо всех своих грехах.
  Джастин резко выпрямляется.
  — Что он пишет? Он рассказал Тессе? Когда? В больнице? Куда она приезжала к нему? В какую пустыню? Что за бред он написал?
  — Я уже говорила вам, что документ какой-то безумный. Он называет ее Эбботт. «Когда Эбботт пришла к Лорбиру в пустыню, Лорбир заплакал». Может, это фантазия, сказка. Лорбир стал кающимся грешником, ушедшим замаливать грехи в пустыню. Он — Элия или Христос, не знаю. Это просто отвратительно. «Эбботт призвала Лорбира покаяться перед богом. Вот во время этой встречи в пустыне Лорбир объяснил Эбботт сущность своих грехов». Так он пишет. Грехов у него набралось много.
  Всех я не помню. Были грехи самозаблуждения и ложной аргументации. Потом, я думаю, идет грех гордости. За ним — грех трусости. За него он не ищет себе оправдания, и меня это радует. Но, возможно, его радует тоже. Лара говорит, что он счастлив, только когда кается или занимается любовью.
  — Он написал все это по-английски? Она кивает.
  — Один абзац звучал будто английская Библия, в следующем приводились результаты специфических клинических испытаний или рассказывалось о научных спорах между Ковач и Эмрих или о проблемах, которые возникали при использовании «Дипраксы» в сочетании с другими лекарственными препаратами. Только очень информированный человек мог знать такие подробности. Признаюсь вам, этого Лорбира я предпочитала Лорбиру, озабоченному взаимоотношениями с небесами и адом. «Эбботт записала на диктофон все, что я ей сказал», — пишет он. Вот и еще один грех. Он ее убил.
  Джастин ждал продолжения, глядя на спящего Карла.
  — Может, не сам, его слова можно истолковать двояко. «Лорбир убил ее своим предательством. Он совершил грех Иуды, таким образом он перерезал ей горло своими руками и пригвоздил Блюма к дереву». Зачитав эти фразы Ларе, я спросила ее: «Лара, Марк говорит, что он убил Тессу Куэйл?»
  — Что она ответила?
  — «Марк не смог бы убить своего злейшего врага. Это его муки, — говорит она. — Такова участь плохого человека с хорошей совестью». Она — русская. И в глубокой депрессии.
  — Но, если он убил Тессу, он — нехороший человек, не так ли?
  — Лара клянется, что такое невозможно. Лара получала от него много писем. Она безнадежно в него влюблена. Она слышала от него много признаний, но, естественно, не это. Марк очень гордится своими грехами, говорит она. Но он тщеславен и преувеличивает их. Он — неординарная личность, возможно, немного сумасшедший, поэтому она его и любит.
  — Но она не знает, где он?
  — Нет.
  Джастин уставился в сгущающиеся сумерки.
  — Иуда никого не убивал, — напомнил он. — Иуда предал.
  — Но результат тот же. Иуда убил своим предательством.
  Вновь долгое изучение сумерек.
  — Есть неизвестный персонаж. Если Лорбир предал Тессу, то кому?
  — Неясно. Возможно, Силам Тьмы. Я знаю только то, что помню.
  — Силам Тьмы?
  — В письме он говорил о Силах Тьмы. Я ненавижу эту терминологию. Он подразумевал «КВХ»? Возможно, он знает другие силы.
  — В документе упоминался Арнольд?
  — У Эбботт был проводник. В документе он фигурирует как Святой. Святой обращался к Лорбиру в больнице и сказал ему, что «Дипракса» — инструмент смерти. Святой более сдержан в выражениях, чем Эбботт, потому что он врач, и более выдержан, потому что лучше знаком с человеческой злобой. Но правда на стороне Эмрих. В этом Лорбир уверен. Эмрих знает все, а потому ей запрещено говорить. Силы Тьмы решили скрыть правду. Поэтому Эбботт убили, а Святого распяли.
  — Распяли? Арнольда?
  — В фантазии Лорбира Силы Тьмы утащили Блюма прочь и пригвоздили к дереву.
  Оба помолчали, каждый чего-то стыдился.
  — Лара также говорит, что Лорбир пил, как русский, — добавила она, словно оправдываясь, но Джастина интересовало другое.
  — Он пишет из пустыни, но использует курьерскую службу в Найроби, — указывает он.
  — Адрес напечатан, накладная написана от руки, письмо отправлено из отеля «Норфолк», Найроби. Фамилия отправителя читалась с трудом. Вроде бы Маккензи. Шотландская фамилия? Если письмо не находило адресата, его следовало уничтожить, а не возвращать в Кению.
  — На накладной, как я понимаю, был номер.
  — Накладную приклеили к конверту. Убирая документ в сейф, я, конечно, положила его в конверт. Само собой, он исчез вместе с документом.
  — Надо обратиться в курьерскую службу. У них наверняка осталась копия накладной.
  — В курьерской службе нет сведений об этом письме. Ни в Найроби, ни в Ганновере.
  — Как мне ее найти?
  — Лару?
  Дождь барабанит по жестяной крыше, городские фонари с трудом пробивают туман. Бирджит вырывает листок бумаги из ежедневника, пишет длинный телефонный номер.
  — У нее пока есть дом, но она скоро съедет оттуда. Вы можете справиться о ней в университете, но очень осторожно, потому что там ее ненавидят.
  — Лорбир спал не только с Эмрих, но и с Ковач?
  — Меня бы это не удивило. Но я уверена, что причиной ссоры женщин стал не секс, а молекула. — Она замолчала, проследив за его взглядом. Но он смотрит вдаль, где из тумана торчат только вершины холмов. — Тесса часто писала, что любит вас, — продолжила она, повернувшись к нему. — Не прямо, необходимости в этом не было. Она говорила, что вы — человек чести и никогда ею не поступитесь.
  Бирджит собиралась уезжать. Карла устроили в «кенгуру», надели на него пластиковую накидку, из которой торчала только его сонная голова. Она взялась за руль.
  — Тогда прощайте. Вы пройдетесь?
  — Я пройдусь.
  Она вытащила из-под плаща конверт.
  — Здесь все, что я запомнила из романа Лорбира.
  И записала. Почерк у меня плохой, но вы сможете его расшифровать.
  — Вы очень добры, — Джастин убрал конверт во внутренний карман.
  — Удачной вам прогулки.
  Она хотела пожать ему руку, но передумала и поцеловала в губы, выразив самые теплые чувства и попрощавшись. Джастин подержал велосипед, пока она надевала шлем, а потом она оседлала своего двухколесного коня и покатила вниз по склону.
  «Я пройдусь».
  Он шагал, держась середины дороги, поглядывая на темные заросли рододендронов по обе стороны. Фонари стояли на расстоянии пятидесяти метров. Он всматривался в темноту между ними. Добрался до подножия холма, прошел в десяти ярдах от припаркованного «Мерседеса». В салоне не горела лампочка. Двое мужчин застыли на переднем сиденье. По их темным силуэтам он не смог определить, те ли это мужчины, что проезжали мимо. Он продолжал шагать, и вскоре автомобиль обогнал его. Он не удостоил «Мерседес» и взгляда, но воображение подсказало ему, что мужчины не оставили его без внимания. На перекрестке автомобиль повернул налево. Джастин — направо, направляясь к городским огням. Рядом остановилось такси, водитель спросил, не подвезти ли его.
  — Благодарю, благодарю, — торопливо ответил он, — но я хочу пройтись.
  Такси уехало. Он шел по тротуару, держась подальше от мостовой. Еще перекресток, и он свернул на ярко освещенную боковую улицу. В дверных арках сидели на корточках молодые мужчины и женщины с мертвыми глазами. Мужчины в кожаных куртках, широко разведя локти, стояли на углах, говорили по сотовым телефонам. Оставив позади еще два перекрестка, он увидел впереди свой отель.
  В холле царила привычная вечерняя суета. Регистрировалась делегация японцев, сверкали фотовспышки, коридорные загружали дорогие чемоданы в единственный лифт. Заняв место в очереди, он снял плащ и перебросил через руку, убедившись, что конверт Бирджит лежит во внутреннем кармане. Кабина лифта спустилась, он отступил в сторону, чтобы пропустить выходящую из нее женщину. Поднялся на третий этаж, где вышел один. Плохо освещенный коридор напомнил ему больницу Ухуру. В каждой комнате на полную мощность гремел телевизор. Он жил в номере три-одиннадцать, и пластиковый прямоугольник с черной стрелой заменял ключ. Грохот перехлестывающихся телевизионных программ раздражал, и у него возникло желание кому-то на это пожаловаться. «Как я смогу писать Хэму в таком шуме?» Он вошел в номер, положил плащ на спинку стула и увидел, что его телевизор тоже работает. Должно быть, горничная включила его, когда прибиралась, а потом забыла выключить. Он шагнул к телевизору. Шла одна из тех передач, которые он терпеть не мог. Полуголый певец что-то выкрикивал в микрофон под вопли вошедшей в раж молодежи, на которую с потолка падали снежные хлопья.
  Белые хлопья на экране стали последним, что увидел Джастин перед тем, как свет потух у него перед глазами. Он окунулся в темноту, чувствуя при этом, что его бьют и душат. Человеческие руки крепко прижали его руки к бокам, в рот ему вставили кляп из жесткой материи. Ноги стали ватными, подогнулись, он решил, что у него сердечный приступ. Эта версия не нашла подтверждения, потому что второй удар обрушился на его живот и у него перехватило дыхание. Он пытался кричать, но едва мог дышать, да и кляп затыкал рот.
  Почувствовал, как чьи-то колени уперлись в грудь. Что-то завязали на шее. Петля, решил он и подумал, что его повесят. Перед мысленным взором возник Блюм, приколоченный гвоздями к дереву. На него пахнуло мужским лосьоном, он вспомнил запах тела Вудроу, вспомнил, как нюхал любовное письмо, чтобы понять, идет ли от него тот же запах. На эти короткие мгновения Тесса исчезла из его памяти. Он лежал на полу, на левом боку, и тот, кто врезал ему в живот, теперь нанес еще более страшный удар в пах. Ему на голову надели мешок, но пока не повесили, и он все лежал на боку. Из желудка выплеснулась рвота, но кляп не дал ей выйти наружу, и она потекла обратно в желудок. Его перекатили на спину, широко развели руки, костяшками пальцев к ковру, ладонями вверх. «Они собираются распять меня, как Арнольда». Но его не распинали, пока. Его руки держали и одновременно выкручивали, вызывая дикую боль. Болело все, руки, грудь, ноги, живот, пах. «Пожалуйста, — думал он, — только не ломайте правую руку. Я же не смогу написать Хэму». Должно быть, они услышали его просьбу, потому что боль исчезла, и он услышал мужской голос, с северогерманским выговором, возможно жителя Берлина. Голос приказал снова положить свинью на бок и завязать руки за спиной. Голосу подчинились.
  — Мистер Куэйл? Вы меня слышите?
  Тот же голос, но теперь перешедший на английский. Джастин не ответил. Не из недостатка воспитания. Просто ему удалось выплюнуть кляп, и теперь он блевал, а блевотина собиралась у шеи внутри мешка. Телевизор чуть приглушили.
  — Этого достаточно, мистер Куэйл? Теперь вы угомонитесь, хорошо? Или вы разделите участь вашей жены. Вы меня слышите? Вы хотите, чтобы мы продолжили наказание, мистер Куэйл?
  И тут же Куэйала со всей силы пнули в пах.
  — Возможно, вы вдруг оглохли. Мы оставим вам маленькую записку, хорошо? На вашей кровати. Когда вы придете в себя, вы ее прочитаете и все вспомните. Потом вы вернетесь в Англию, слышите меня? И больше не будете задавать лишних вопросов. Поедете домой, будете хорошим мальчиком. В следующий раз мы убьем вас, как Блюма. Это долгая мучительная смерть. Вы меня слышите?
  Еще пинок в пах, чтобы слова лучше запомнились. Он услышал, как закрылась дверь.
  Он лежал один, в темноте и собственной блевотине, на левом боку, подтянув колени к подбородку, со связанными за спиной руками, гудящими от боли головой и телом. Лежал в агонии, проводя проверку своим разбросанным в стороны войскам: ступням, голеням, коленям, паху, желудку, сердцу, рукам, убеждаясь, что все на месте, пусть и не в лучшей форме. Он шевельнулся и почувствовал, будто его бросили на раскаленные угли. Замер, и вдруг в голове возникла греющая душу и тело мысль: «Они сделали это со мной, но я остался таким же, как прежде. Я устоял. Я выдержал испытание. Внутри остался тот же человек. Если они вернутся и проделают то же самое, им никогда не добраться до человека, который внутри. Я сдал экзамен, которого избегал всю жизнь. Я — выпускник университета боли».
  А потом то ли утихла боль, то ли сработала защитная реакция организма, но он забылся сном, плотно закрыв рот, дыша носом сквозь вонючую, черную ночь надетого ему на голову мешка. Телевизор все работал, он мог его слышать. И, если умение ориентироваться в пространстве не оставило его, лежал лицом к нему. Но мешок, похоже, был двухслойным, потому что не пропускал ни искорки света. Вот и перевернувшись на спину, это удалось Куэйлу с огромным усилием, он не увидел даже намека на горящую под потолком люстру, хотя зажег свет, когда вошел в номер, и не слышал, чтобы его мучители, уходя, щелкнули выключателем. Он вновь перекатился на бок. «Воспользуйся своей глупой головой, — строго приказал он себе, — раз уж они ее не тронули. Почему они ее не тронули? Потому что не хотели скандала. Вернее, тот, кто их послал, не хотел скандала. „В следующий раз мы убьем тебя, как Блюма…“ — но не в этот раз, пусть даже такое желание у них и было. Так я закричу. А надо ли? Я могу кататься по полу, пинать мебель, стены, телевизор, вести себя как маньяк, пока кто-нибудь не решит, что в номере не два садомазохиста, а один избитый англичанин с мешком на голове».
  Опытный дипломат тут же представил себе последствия такого открытия. Отель вызовет полицию. Полиция потребует письменного заявления и свяжется с английским консульством в Ганновере, если оно там еще есть. Приедет консул, вне себя от ярости, поскольку его оторвут от обеда, чтобы он вникнул в судьбу еще одного избитого в кровь подданного Ее Величества, проверит паспорт. «Если показывать паспорт Аткинсона, сразу выяснится, что он фальшивый, — размышлял Джастин. — Для этого хватит одного звонка в Лондон. Если Куэйла — возникнет другая проблема, но результат будет тем же: первым же самолетом меня отправят в Лондон и на этот раз встретят прямо в аэропорту».
  Ноги ему не связали. Ранее он не решался развести их. Когда развел, боль пронзила пах и живот, перекинулась на бедра и голени. Но он определенно мог развести ноги, мог шевелить ступнями, мог ударить пяткой о пятку. Окрыленный этим открытием, он перекатился на живот и непроизвольно вскрикнул от боли. После этого плотно сжал губы, чтобы больше не кричать.
  Остался лежать лицом вниз. И медленно, осторожно, чтобы не потревожить обитателей соседних номеров, занялся веревками, которые связывали руки.
  Глава 17
  Старым двухмоторным «Бичкрафтом», зафрахтованным ООН, управляли пятидесятилетний капитан из Йоханнесбурга и второй пилот — африканец, крупного телосложения, с бакенбардами. На каждом из девяти продавленных сидений лежала белая картонная коробочка с ленчем. Взлетали они из аэропорта Уилсона, неподалеку от кладбища, на котором похоронили Тессу, и Гита, выглядывая в иллюминатор и гадая, сколько еще они будут стоять на взлетной полосе, пыталась разглядеть ее надгробный камень. Но видела только серебристую траву, пастуха в красных развевающихся одеждах, который стоял на одной ноге, приглядывая за козами, да стадо газелей, пасущихся под затянутым дождевыми облаками небом, Гита пыталась засунуть дорожную сумку под сиденье, но она туда не влезла, и теперь ей приходилось сидеть раздвинув ноги, освободив место для сумки. В салоне стояла жуткая жара, и капитан уже предупредил пассажиров, что система кондиционирования включится только после взлета. В отделении на «молнии» лежали материалы, присланные организаторами семинара, чистый блокнот и документы, подтверждающие, что она — представитель английского посольства в КПЭДП. В основном отделении — пижама и смена одежды. «Я делаю это для тебя, Джастин. Я иду путем Тессы. Мне нет нужды стыдиться неопытности или двойственности своего положения».
  Заднюю часть салона занимали тюки с листьями мираа, обладающими легким наркотическим эффектом, но разрешенными к потреблению, а потому очень ценившимися у племен, обитавших на севере. Горько-сладкий запах мираа постепенно заполнял салон. Впереди сидели четверо заматерелых сотрудников одного из агентств гуманитарной помощи. Двое мужчин, две женщины. Может, мираа везли они. Она завидовала их уверенному виду, истрепанной одежде, немытой коже. Упрекнула себя за то, что они ничуть не старше ее. Ей бы очень хотелось забыть многое из того, чему ее учили, скажем, правила хорошего тона, усвоенные еще в монастыре, заставляющие сдвигать пятки вместе, когда она здоровалась со старшими. Она заглянула в коробку с ленчем, обнаружила там два сэндвича, яблоко, шоколадный батончик и пакет с соком. Она практически не спала ночью, ужасно хотелось есть, но чувство приличия запрещало ей вгрызться в сэндвич до взлета. Прошлым вечером ее телефон разрывался от звонков с того самого момента, как Гита вернулась домой.
  Звонили друзья, чтобы выразить свое возмущение, вызванное известием о том, что Арнольда объявили в розыск. Никто, разумеется, не верил в его виновность. Служба в посольстве заставляла ее играть в этих разговорах роль умудренной опытом женщины, хорошо знакомой с интригами, которые плетутся в коридорах власти. После полуночи, несмотря на смертельную усталость, она решилась на отчаянный шаг, после которого пути назад уже не было. При удаче она могла покинуть ничейную землю, где пряталась последние три недели. Она порылась в старом латунном ларце, где держала всякие мелочи, и достала листок бумаги, который спрятала там. «Позвони нам по этому телефону, Гита, если решишь, что хочешь вновь поговорить с нами. Если нас не будет, оставь сообщение, и один из нас свяжется с тобой в течение часа, обещаю». Ей ответил агрессивный мужской африканский голос, и она подумала, что набрала не тот номер.
  — Я бы хотела поговорить с Робом или Лесли.
  — Ваша фамилия?
  — Я бы хотела поговорить с Робом или Лесли. Есть кто-нибудь из них?
  — Кто вы? Назовите вашу фамилию и немедленно скажите, какое у вас дело.
  — Я бы хотела поговорить с Робом или Лесли.
  Трубку бросили на рычаг, и она поняла, что, как и подозревала раньше, и с этой стороны помощи ждать не приходится. Она осталась одна. Ни Тесса, ни Арнольд, ни мудрая Лесли из Скотленд-Ярда не освободят ее от ответственности за собственные действия. К родителям, пусть она их и обожала, обращаться не имело смысла. Отец, адвокат, выслушал бы ее показания и заявил, что, с одной стороны, вроде бы да, но, с другой, вроде бы нет, и пожелал бы получить объективные доказательства, подтверждающие столь серьезные обвинения. Мать, врач, сказала бы: «Ты переутомилась, дорогая, пойди домой и прими что-нибудь успокаивающее». С этой мыслью она включила свой лэптоп, в полной уверенности, что он ломится от криков боли и негодования Арнольда. Но, как только вышла в Интернет, дисплей мигнул и потух. Она попробовала перезагрузить компьютер, выключила, включила снова. Безрезультатно. Позвонила двум приятелям, выяснила, что с их компьютерами все в порядке.
  — Bay, Гита, ты поймала один из этих вирусов с Филиппин или из другого места, где ошиваются эти кибер-кретины! — в голосе приятеля слышалась зависть: и тут Гите удалось выделиться.
  Может, и поймала, согласилась она, и спала плохо, жалея об утерянных электронных письмах, полученных от Тессы, которые она не распечатывала, а предпочитала читать на экране, где, как ей казалось, они были более живыми, близкими к Тессе.
  «Бичкрафт» все не взлетал, поэтому Гита, по своей привычке, задумалась о важных жизненных проблемах, избегая, правда, самой важной: что она здесь делает и почему? Пару лет тому назад, в Англии (этот период она называла «Эра до Тессы») она сходила с ума от несправедливостей, реальных и вымышленных, с которыми ей, индо-англичанке, приходилось сталкиваться каждый день. Она видела себя нежизнеспособным гибридом, получерной девушкой, ищущей бога, полубелой женщиной, вознесенной выше черных. Днем и ночью, бодрствуя и во сне, она хотела знать, какое место отведено ей в мире белых, куда ей направить свои честолюбие и гуманизм, должна ли она продолжать учиться танцам и изучать музыку в лондонском колледже, в который поступила после Эксетера, или, следуя примеру родителей, выбрать одну из их профессий.
  Наверное, только этой неопределенностью объяснялось ее импульсивное решение сдать экзамен для поступления на службу в Министерство иностранных дел. Поскольку политика ее никогда не интересовала, экзамен она благополучно провалила, но ей посоветовали сдать его еще раз через два года. И, каким-то образом, решение сдавать экзамен, пусть успеха она и не добилась, привело Гиту к тому, что она предпочла присоединиться к Системе, вместо того чтобы оставаться вне ее и совершенствовать свои артистические способности.
  Чуть позже, навещая родителей в Танзании, она попыталась, опять же импульсивно, устроиться вольнонаемной в английское посольство, выдержала конкурс и поступила на работу. Если б она этого не сделала, то никогда бы не встретила Тессу. Никогда бы, об этом она думала сейчас, не оказалась на передовой, где и намеревалась остаться, сражаясь за то, во что верила, пусть ее идеалы не отличались оригинальностью: правда, терпимость, справедливость, ощущение красоты жизни и болезненное неприятие их противоположностей, но, главное, вера привнесенная родителями и поддержанная Тессой, в то, что саму Систему должно заставить уважать эти ценности, или она не будет иметь права на существование. Вот эта цепочка умозаключений и вернула Гиту к главному вопросу. Она любила Тессу, любила Блюма, по-прежнему любила Джастина, если уж говорить откровенно, чуть больше чем… эту мысль она отогнала. И работа в рамках Системы не обязывала принимать за правду ложь, которой Система потчевала ее, как это было вчера, в разглагольствованиях Вудроу. Наоборот, эта работа обязывала ее отторгать ложь, возвращать Систему на путь истинный, на сторону правды. То есть Гита с чувством глубокого удовлетворения наконец-то разобралась, что она здесь делает и почему. «Лучше быть внутри Системы и бороться с ней, — говорил ее отец, бунтарь по убеждениям, — чем вне Системы и гавкать на нее».
  И Тесса, вот здорово, рассуждала точно так же.
  «Бичкрафт» задрожал, как старый пес, рванулся вперед, оторвался от земли. В маленький иллюминатор Гита увидела под собой Африку: трущобные города, стада бегущих зебр, цветочные фермы около озера Найваша, национальные парки Абердэр и Маунт-Кения, показавшиеся на горизонте, желто-коричневый буш под крылом. Самолет вошел в слой дождевых облаков, в салоне сразу потемнело. Но темнота тут же сменилась ярким солнечным светом, и одновременно что-то взорвалось слева от Гиты. Без предупреждения самолет завалился набок. Коробки с ленчем, рюкзаки, дорожная сумка Гиты пришли в движение. Завыла сирена, замигали красные лампочки. Все молчали, за исключением старика-африканца, который вдруг загоготал и воскликнул: «Мы любим тебя, господи, и не забывай об этом!» Напряжение в салоне спало, другие пассажиры нервно рассмеялись. Самолет, пусть и не совсем, но выровнялся. Гудение двигателей стало заметно тише. Второй пилот листал толстый том инструкций. Капитан обернулся к пассажирам. Его перекошенный рот находился под тем же углом, что и крылья.
  — Как вы заметили, дамы и господа, один двигатель вышел из строя. Сие означает, что мы возвращаемся в Уилсон, чтобы заменить его.
  «Я не боюсь, — отметила Гита, весьма довольная собой. — До смерти Тессы такое случалось с другими людьми. Теперь случается со мной, и я знаю, как вести себя в подобных ситуациях».
  Четырьмя часами позже она стояла на бетоне аэропорта в Локикоджио.
  — Ты — Гита? — Девушка-австралийка перекрикивала рев авиационных моторов и крики людей, встречавших других пассажиров. — Я — Джудит. Привет!
  Высокая, с румянцем во всю щеку, радостная, она носила мужскую шляпу и футболку с надписью «Объединенная чайная компания Цейлона». Они обнялись, мгновенно став подругами. Белые транспортные самолеты ООН взлетали и садились, белые грузовики приезжали и уезжали, солнце обжигало, от паров авиационного топлива слезились глаза. Ведомая Джудит, Гита втиснулась на заднее сиденье джипа между мешками с почтой и пристроилась рядом с вспотевшим китайцем в черном костюме. Другие джипы во главе колонны грузовиков проехали мимо, к только что приземлившемуся транспортному самолету.
  — Она была прекрасной женщиной! — крикнула Джудит с переднего сиденья. — Очень целеустремленной! — вероятно, говорила о Тессе. — Почему кому-то захотелось арестовать Арнольда? Это же глупость! Арнольд и мухи бы не обидел. Ты остаешься на три ночи, так? Из Уганды на наш семинар прилетела целая толпа.
  «Джудит находится здесь, чтобы кормить живых, а не мертвых», — думала Гита, когда джип миновал ворота и выехал на шоссе. Они проехали мимо скопища баров и лавчонок. На указателе, прибитом на высоком столбе, Гита прочитала: «Пиккадилли — там». Впереди поднимались бурые холмы. Гита сказала, что хотела бы прогуляться по ним. Джудит ответила, что оттуда она бы не вернулась.
  — Дикие животные?
  — Люди.
  Они подъехали к лагерю. На площадке у ворот, в красной пыли, дети играли в баскетбол. Сетку кольца заменял белый продуктовый мешок. Джудит привела Гиту в регистрационную палатку, где ей выдали пропуск. Расписываясь в регистрационной книге, Гита как бы невзначай пролистала несколько страниц и нашла нужную ей запись:
  "Тесса Эбботт, а/я Найроби. Тукул 28.
  А. Блюм, «Medecins de L'Univers» [72]. Тукул 29".
  В лагере они зарегистрировались в один и тот же день.
  — У прессы был праздник, — прокомментировала Джудит. — Рубен брал с них по пятьдесят американских долларов за снимок, наличными. Восемьсот баксов, восемьсот наборов, состоящих из альбома для рисования и цветных карандашей. Рубен полагает, что теперь в племени динка появятся два Ван Гога, два Рембрандта и один Энди Уорхол.
  Гита вспомнила, что Рубен — легендарный начальник лагеря. Конголезец. Друг Арнольда.
  Они шли по широкой улице, обсаженной цветущими деревьями. Над кронами тянулись провода, за деревьями выстроились выкрашенные белой краской тукулы с крышами из пальмовых листьев. Поджарый англичанин, по виду — школьный учитель, прокатил мимо на старомодном велосипеде. Увидев Джудит, зазвонил в звонок и помахал ей рукой.
  — Душевые и туалеты — по другую сторону дороги, первое заседание завтра в восемь утра, встречаемся у двери бунгало тридцать два, — сообщила Джудит, вместе с Гитой войдя в отведенный ей тукул. — Баллончик со спреем от москитов у кровати, советую воспользоваться и сеткой. Придешь в клуб выпить пива перед обедом? Гита кивнула.
  — Ладно, только не теряй бдительности. Некоторые парни очень голодные, только что вернулись из полевых экспедиций.
  — Кстати, тут есть женщина по имени Сара, — как бы между прочим заметила Гита. — Вроде бы она сдружилась с Тессой. Если она в лагере, мне бы хотелось поздороваться с ней.
  Она распаковала вещи и, взяв полотенце, мыло и губку, смело пересекла улицу. Прошел дождь, прибив пыль, летящую с аэродрома. Опасные для жизни холмы стали черно-зеленоватыми. Пахло керосином и пряностями. Гита приняла душ, вернулась в тукул, села за маленький столик, разложила на нем материалы семинара и, уже вспотев, углубилась в проблемы самообеспечения потребителей гуманитарной помощи.
  Клуб «Локи» тоже укрывала от непогоды крыша из пальмовых листьев. Стойку бара украшали картины из жизни джунглей, на белой стене, которая служила экраном для видеопроектора, желающие следили за перипетиями давнишнего футбольного матча, динамики изрыгали африканскую танцевальную музыку. То и дело вечерний воздух разрывали радостные вопли: сотрудники гуманитарных организаций, приехавшие издалека и давно не видевшиеся, приветствовали друг друга на разных языках, обнимались, целовались, соприкасались щеками и уходили рука об руку. "Этот клуб мог бы стать моим храмом, — думала Гита. — Эти люди — моими братьями и сестрами. Тут нет ни классов, ни сословий, здесь все равны, независимо от цвета кожи, у них есть цель жизни, они молоды и беззаботны. Я могла бы быть одной из них. Так, может, перевестись в Локи и ступить на путь к святости? Болтаться вокруг самолетов, наслаждаться романтикой, впрыскивать в кровь адреналин опасности? Зачеркнуть знак равенства между сексом и браком, окунуться в кочевую жизнь, в которой нет места постоянству связей? Никакого тебе сидения в офисе от сих и до сих, зато всегда под рукой травка! А еще слава и парни, которые ждут тебя по возвращении из экспедиции, деньги и еще больше парней по возвращении к цивилизации! Кто хочет большего?
  Я. 
  Я хочу понять, кому вообще понадобилось все это безобразие. И почему нужда в нем не отпала и теперь. Я хочу набраться смелости и вслед за Тессой сказать: «Локи смердит. Права на существование у него не больше, чем у Берлинской стены. Это монумент провалу дипломатии. Какой смысл держать на ходу дорогостоящую машину „Скорой помощи“, если наши политики ничего не делают для предотвращения несчастных случаев?»
  Ночь упала мгновенно. Желтые фонари заменили солнце, птицы замолчали. Потом возобновили прерванную болтовню, поубавив громкости. Она сидела за длинным столом, через три человека от Джудит, которая одной рукой обнимала антрополога из Стокгольма. Думала о том, что ощущения у нее те же, что и много лет тому назад, когда она в первый раз пришла в монастырскую школу, правда, в монастырской школе не пили пива, за одним столом не сидели симпатичные молодые люди, съехавшиеся со всего мира, а их глаза не оценивали твой сексуальный потенциал и доступность. Она слушала рассказы о местах, где никогда не бывала, об экспедициях, таких опасных, что по коже бежали мурашки, приходя к выводу, что никогда бы не справилась с трудностями, которые пришлось преодолеть рассказчикам. В этот момент слово взял крепкий широкоплечий янки из Нью-Джерси, которого звали Хэнк-Ястреб. Согласно Джудит, в свое время он был боксером и ростовщиком, но предпочел преступному миру работу в гуманитарной организации. Он рассказывал о суданских группировках, воюющих между собой на территориях, примыкающих к Нилу. О том, как одни пресмыкаются перед вторыми, как третьи метелят четвертых, уничтожая мужчин, воруя женщин и скот, внося свою лепту в два миллиона жертв бессмысленной гражданской войны, сотрясающей Судан. Гита маленькими глотками пила пиво и не забывала улыбаться Хэнку-Ястребу, потому что его монолог обращался непосредственно ей, во-первых, как новенькой, во-вторых, с расчетом на более близкое знакомство. Поэтому она облегченно вздохнула, когда из темноты материализовалась полная африканка неопределенного возраста в шортах, кроссовках и кепке лондонского уличного торговца фруктами, хлопнула по плечу и прокричала: «Я — Сара-Суданка, милая, а ты, должно быть, Гита. Никто не говорил мне, что ты такая красотка. Пойдем и выпьем чашечку чая, дорогая», — и без дальнейших церемоний повела ее к тукулу, очень похожему на пляжную кабинку, с односпальной кроватью, холодильником и книжным шкафом, забитым классиками английской литературы, от Чосера до Джеймса Джойса.
  Они сели на крошечной веранде, глядя на звезды и отгоняя москитов, в ожидании, пока закипит чайник.
  — Я слышала, они собираются арестовать Арнольда, — сказала Сара-Суданка после того, как обе отдали должное памяти Тессы. — Что ж, логичный ход. Если хочется скрыть правду, прежде всего надо дать людям другую правду, чтобы они сохраняли спокойствие. Иначе они начнут думать, а вдруг от них прячут истинную правду, а это кое-кому может и не понравиться.
  «Школьная учительница, — решила Гита. — Или гувернантка. Привыкла излагать свои мысли и повторять их невнимательным детям».
  — После убийства приходит черед заметания следов, — продолжала Сара все с той же учительской назидательностью. — И мы не должны забывать, что хорошо замести следы гораздо труднее, чем плохо убить. Совершив преступление, еще можно выйти сухим из воды. А заметая следы, гораздо легче оказаться за решеткой. Ты прикрываешь одну улику, потом выскакивает другая. Прикрываешь ее. Поворачиваешься, а первая уже вылезла. Снова поворачиваешься и видишь, что третья торчит, словно камень из песка, неоспоримая, как тот факт, что Каин убил Авеля. Только зачем я тебе все это говорю, дорогая? У меня такое ощущение, что мы говорим не о том, что тебя интересует.
  Гита начала уклончиво. Джастин, мол, пытается восстановить картину последних дней Тессы. Хочет убедиться, что ее последний визит в Локи принес желанные результаты. Не может ли Сара сказать, как прошло выступление Тессы на семинаре по правам женщин? Сделала ли Тесса доклад, рассказав о том, что ей известно о борьбе за равноправие женщин Кении? Не знает ли Сара чего-то особенного, случившегося во время семинара, о чем следовало бы сообщить Джастину?
  Сара слушала ее, кивая головой, поблескивая глазами, пила чай, большой рукой отгоняла москитов, не забывая крикнуть проходящим мимо знакомым: «Привет, Дженни. Ты плохая девочка! Чем ты занималась с этим бездельником Санто?»
  — Ты собираешься обо всем написать Джастину, дорогая?
  Вопрос смутил Гиту. Какая разница, собирается она писать Джастину или нет? На что намекала Сара? В посольстве Джастин стал персоной нон-грата. Неужели и здесь к нему относятся точно так же?
  — Я уверена, что Джастин хотел бы, чтобы я ему написала, — признала она. — Но я напишу, если мое письмо успокоит его. Я не буду писать ничего такого, что может причинить ему боль. Я хочу сказать, Джастину известно, что Тесса и Арнольд путешествовали вместе. Весь мир теперь знает об этом. Если между ними что-то и было, он с этим смирился.
  — О, между ними ничего не было, дорогая, можешь мне поверить, — Сара хохотнула. — Это все газетные сплетни. Ничего не было. Я знаю это точно. Привет, Эбби, как дела, дорогая? Это моя сестра Эбби. Вот уж у кого мужчин было больше, чем у многих. Она четыре раза выходила замуж.
  Скрытый смысл последних фраз Сары, если он и был, ускользнул от Гиты, потому что она пыталась придать лжи хоть минимум правдоподобия.
  — Джастин хочет заполнить все пробелы. Узнать максимум подробностей. Чтобы получить насколько возможно полную картину ее последних дней. Я хочу сказать… если ваши слова могут причинить ему боль, я передавать их не буду. Само собой.
  — Полную, значит, картину, — улыбнулась Сара, покачала головой. — И что, по-твоему, они здесь делали, дорогая? Слонялись по лагерю, как молодожены? Ничего такого не было и в помине.
  — Очевидно, участвовали в работе семинара по правам женщин. Вы ведь тоже принимали в нем участие? Наверное, руководили им. Я не спросила вас, чем вы здесь занимаетесь. А следовало. Извините.
  — Не извиняйся, дорогая. Все в порядке. Ты просто еще не освоилась. Не очень-то понимаешь, куда попала, — Сара рассмеялась. — Да, теперь вспоминаю. Была я на этом семинаре. Может, даже руководила им. По очереди с другими. Группа подобралась хорошая, вспомнила. Две умные женщины из Диака, вдова-врач из Авейла, самодовольная, но отзывчивая, несмотря на самодовольство, пара юристов, не помню откуда. Хорошая команда, это точно. Но что эти женщины будут делать по возвращении в Судан, трудно сказать. Зато гадать можно, сколько угодно.
  — Может, у Тессы были какие-то дела с юристами? — с надеждой вставила Гита.
  — Может, и были, дорогая. Но только многие из этих женщин никогда не летали на самолете. Многим стало нехорошо, они перепугались насмерть, так что нам пришлось взбодрить их, прежде чем они смогли говорить и слушать, а привезли их именно для этого. Некоторые так перепугались, что не могли ни с кем разговаривать, хотели просто вернуться домой, где мужчины вытирали об них ноги. Я всегда говорю, дорогая, нечего лезть в это дело, если боишься неудачи. Совет Сары-Суданки — считай свои успехи и даже не думай о провалах. Ты все еще хочешь расспрашивать меня о семинаре? Замешательство Гиты усилилось.
  — Так она этим и занималась? Помогала им прийти в себя?
  — Насчет этого, дорогая, мне ничего не известно.
  — Но вы должны хоть что-то помнить. Что она делала? Что говорила? Тессу забыть невозможно, — слова прозвучали грубо, хотя ей этого не хотелось. — И Арнольда — тоже.
  — Ну, я не могу сказать, что она внесла лепту в эту дискуссию, дорогая, потому что она в ней не участвовала. Тесса не участвовала в дискуссии. Это я могу сказать точно.
  — А Арнольд?
  — Арнольд тоже.
  — Даже не читала доклад или что-то такое?
  — Нет, дорогая. Ни он, ни она.
  — Вы хотите сказать, что они просто сидели молча? На Тессу это не похоже. Да и на Арнольда. Сколько времени продолжался семинар?
  — Пять дней. Но Тесса и Арнольд не оставались в Локи все пять дней. Редко кто задерживается тут надолго. У всех, кто приезжает сюда, быстро возникает желание поехать куда-то еще. Тесса и Арнольд в этом не отличались от остальных. — Она помолчала, изучающе оглядела Гиту, словно хотела определить, отвечает та каким-то ее требованиям или нет. — Ты понимаешь, о чем я говорю, дорогая?
  — Нет. Боюсь, что нет.
  — Может, ты знаешь то, о чем я не говорю?
  — Я лишь пытаюсь выяснить, что они тут делали. Арнольд и Тесса. В последние несколько дней их жизней. Джастин в своем письме настоятельно просил меня это выяснить.
  — Дорогая, ты случайно не взяла с собой его письма?
  Гита трясущейся рукой достала письмо из наплечной сумки, которую купила специально для этой поездки. Сара унесла его в тукул, чтобы прочитать под свисающей с потолка лампочкой, постояла, задумавшись, прежде чем вернуться на веранду и опуститься на стул. По выражению лица чувствовалось, что она в замешательстве.
  — Ты собираешься что-то мне сказать, дорогая?
  — Если смогу.
  — Тесса сама говорила тебе, что она и Арнольд едут в Локи на семинар по правам женщин?
  — Это они говорили нам всем.
  — И ты ей поверила?
  — Да. Мы все поверили. И Джастин. До сих пор верим.
  — И Тесса была твоей близкой подругой. Как я слышала, чуть ли не сестрой. Но при этом она не назвала тебе другую причину своего приезда сюда? Не сказала, что семинар по правам женщин — предлог, точно такой же, как семинар самообеспечения потребителей — предлог для тебя? Я не ошиблась?
  — Когда у нас только завязалась дружба, Тесса многое мне рассказывала. А потом стала тревожиться за меня. Думала, что говорит мне слишком много. Что нехорошо взваливать мне на плечи такую ношу. Я — вольнонаемная, принята на временную работу. Она знала, что я думаю о том, чтобы подать заявление о приеме на постоянную работу. Что собираюсь вновь сдавать экзамен.
  — И планы у тебя остаются прежними, дорогая?
  — Да. Но это не означает, что мне нельзя говорить правду.
  Сара отпила чаю, поправила козырек кепки, уселась поудобнее.
  — Как я понимаю, ты собираешься пробыть здесь три ночи?
  — Да. Возвращаюсь в Найроби в четверг.
  — Это хорошо. Очень хорошо. И семинар будет интересным. Джудит — умная женщина, она об этом позаботится. Она, правда, резковата с тугодумами, но не со злобы. Просто ей хочется как можно эффективнее использовать время. А завтра вечером я познакомлю тебя с моим добрым другом капитаном Маккензи. Никогда о нем не слышала?
  — Нет.
  — Тесса и Арнольд никогда не упоминали о капитане Маккензи в твоем присутствии?
  — Нет.
  — Капитан — один из здешних пилотов. Сегодня как раз улетел в Найроби, так что вы разминулись с ним в воздухе. Он полетел за кое-какими припасами и по личному делу. Капитан Маккензи тебе очень понравится. Прекрасно воспитан, а сердце у него больше, чем у большинства людей — тело, и это факт. Очень малая часть того, что происходит в этих местах, ускользает от внимания капитана Маккензи, но он предпочитает не говорить о том, что знает. Капитан участвовал во многих малоприятных войнах, но теперь он убежденный сторонник мира, вот почему он здесь, в Локи, спасает от голода мой умирающий народ.
  — Он хорошо знал Тессу? — со страхом спросила Гита.
  — Капитан Маккензи знал Тессу и полагал, что она — настоящая леди, вот и все. Капитан Маккензи никогда бы не посягнул на честь замужней женщины… как и Арнольд. Но капитан Маккензи знал Арнольда лучше, чем Тессу. Он думает, что полиция Найроби сошла с ума, если объявила Арнольда в розыск, и собирается прямо сказать им об этом. Я уверена, что это главная причина, по которой он улетел сегодня в Найроби. И им не понравится то, что он им скажет, потому что, поверь мне, капитан Маккензи говорит то, что думает.
  — Капитан Маккензи был в Локи, когда Тесса и Арнольд прилетели на тот семинар?
  — Да. Он виделся с Тессой и Арнольдом, дорогая, и, насколько мне известно, у них состоялся долгий разговор. — Она помолчала, улыбнулась звездам, и Гите показалось, что она никак не может принять решение: довериться Гите или оставить секреты при себе. Собственно, и Гита в последние три недели неоднократно задавалась второй частью этого вопроса.
  — Значит, так, дорогая, — наконец продолжила Сара. — Я вслушивалась в твои слова. Я наблюдала за тобой, думала о тебе, волновалась за тебя. И пришла к выводу, что ты — девушка с головой, а также хороший, порядочный человек с развитым чувством ответственности, что я ценю в людях. Но, если ты не такая, как я тебя себе представляю, если я в тебе ошиблась, благодаря нам у капитана Маккензи могут возникнуть очень серьезные неприятности. Сведения, которыми я собираюсь поделиться с тобой, опасны, и, как только я тебе все расскажу, обратного пути для тебя не будет, джинна в бутылку не загонишь. Вот я и предлагаю тебе сказать, не переоценила ли я тебя, увидела ли такой, какая ты на самом деле. Потому что людей, которые говорят больше, чем нужно, уже не исправить. И вот что еще я знаю. Они могут сегодня клясться на Библии, а завтра вести себя как прежде, выбалтывая все, что знают. Библия для них — ничто.
  — Я понимаю, — кивнула Гита.
  — Так ты скажешь мне, правильно ли я истолковала то, что видела, слышала и думала о тебе? Должна ли высказать то, что храню в душе, и взвалить на твои плечи тяжелый груз ответственности?
  — Я бы хотела, чтобы вы доверились мне.
  — Я ждала от тебя именно такого ответа, поэтому слушай. Говорить буду тихо, так что наклоняйся ближе, — Сара-Суданка отвернула козырек в сторону, их лица сблизились чуть ли не вплотную. — Вот так. И я надеюсь, гекконы порадуют нас громкими криками. Тесса не участвовала в работе того семинара, и Арнольд тоже. Как только появилась такая возможность, Тесса и Арнольд нырнули на заднее сиденье джипа моего друга капитана Маккензи, пригнули головы и прямиком поехали на летное поле, где капитан посадил их в свой самолет и повез на север, без виз, паспортов и каких-либо формальностей, введенных повстанцами из Южного Судана, которые не прекращают воевать между собой, вместо того чтобы объединиться против этих плохих арабов с севера, похоже, уверенных в том, что Аллах простит им все, даже если его пророк — нет.
  Гита подумала, что Сара закончила и уже собралась что-то сказать, но оказалось, что та только начала.
  — Еще одна сложность заключалась в том, что мистер Мои, который не может управлять блошиным цирком, даже с помощью целого кабинета министров, даже если он сможет заработать на этом деньги, вдруг вбил себе в голову, что он должен контролировать аэропорт Локи. Ты еще это увидишь. Мистер Мои терпеть не может НГО, зато очень уважает аэродромные сборы. И доктору Арнольду очень не хотелось, чтобы мистер Мои и его люди узнали, что он и Тесса улетели из Локи, не говоря уже о конечном пункте их путешествия.
  — Так куда же они летали? — прошептала Гита.
  — Я не спрашивала, где находится это место, потому что не знаю, а вдруг начну говорить во сне. Впрочем, слушать все равно некому, я слишком стара. Но капитан Маккензи знает, а это главное. Капитан Маккензи привез их следующим утром, рано, тайком, как и увозил. И доктор Арнольд сказал мне: «Сара, мы никуда не уезжали из Локи. Мы проводили на семинаре двадцать четыре часа в сутки. Тесса и я будем очень благодарны тебе, если ты всегда будешь помнить, что все было именно так, а не иначе». Но Тесса мертва и едва ли может быть благодарна Саре-Суданке или кому-то еще. И доктору Арнольду, если я что-то знаю, сейчас хуже, чем мертвому. Потому что у Мои везде свои люди, им нравится убивать и грабить, а это значит, что многие покидают этот свет. И если человек попадает к ним в руки и они хотят что-то от него узнать, они забывают о сострадании. И ты, дорогая, должна помнить об этом, потому что тебе может грозить большая опасность. Вот почему я и решила, что тебе необходимо поговорить с капитаном Маккензи, который знает то, что неизвестно мне. Потому что Джастину, о котором я слышала только хорошее, потребуется полная информация о его убитой жене и докторе Арнольде. Как по-твоему, правильно я думаю или нет?
  — Правильно, — выдохнула Гита. Сара допила чай, поставила чашку.
  — Вот и хорошо. Тогда иди поешь и наберись сил. Я посижу здесь, потому что там слишком много болтают, ты, наверное, это уже заметила. И не бери жаркое из козлятины, как бы ты ни любила козлятину. Потому что этот молодой сомалийский повар, талантливый мальчик, который когда-нибудь станет отличным адвокатом, совершенно не умеет готовить жаркое из козлятины.
  Гита не могла сказать, как ей удалось пережить первый день семинара фокус-группы по самообеспечению потребителей гуманитарной помощи, но, когда в пять часов прозвенел финальный звонок, пусть прозвенел он у нее в голове, она точно знала, что не опозорилась, говорила не много и не мало, слушала внимательно и подробно записывала выступления остальных, готовясь к написанию очередного отчета КПЭДП, который никто никогда не раскроет и не прочтет.
  — Рада, что приехала? — спросила Джудит, радостно схватив ее за руку, когда участники семинара начали расходиться. — Вечером увидимся в клубе.
  — Это тебе, дорогая, — Сара, выйдя из соседнего бунгало, протянула ей конверт из плотной бумаги. — Удачного тебе вечера.
  — Вам тоже.
  Почерк у Сары был как у лучшей ученицы.
  "Гита, дорогая. Капитан Маккензи занимает тукул «Энтеббе», номер четырнадцать по аэродромной стороне. Возьми с собой ручной фонарик, потому что генераторы иногда отключаются. Он будет рад принять тебя в девять вечера, после твоего обеда. Он — джентльмен, и бояться тебе нечего. Пожалуйста, передай ему эту записку, тогда я буду уверена, что от нее избавились должным образом. Береги себя и помни, какая на тебя ложится ответственность.
  Сара".
  
  Входную дверь в тукул «Энтеббе» Гита нашла приоткрытой, сетчатую, от москитов, плотно закрытой. На столе горел фонарь-"молния", капитан Маккензи сидел перед ним, так что Гита видела только его силуэт, склоненный над столом: капитан, словно монах, что-то писал. Первые впечатления всегда имели для Гиты особое значение, поэтому она постояла, вбирая в себя напряженность позы, предчувствуя, что ее ждет встреча с несгибаемой военной натурой. Она уже собралась постучать в дверную раму, но капитан то ли услышал, то ли увидел, то ли почувствовал ее присутствие, потому что вскочил, двумя шагами пересек расстояние, отделяющее его от двери-сетки, и распахнул ее.
  — Гита, я — Рик Маккензи. Вы вовремя. У вас есть для меня записка?
  «Новая Зеландия», — подумала она, зная, что не ошиблась. Иногда ей не удавалось точно определить акцент, но тут явно попала в цель. Новая Зеландия, возраст ближе к пятидесяти, чем к тридцати, но об этом говорили разве что морщинки на запавших щеках да серебро в коротко стриженных черных волосах. Она протянула ему записку Сары, подождала, пока он, повернувшись к ней спиной, читал ее в свете синей лампы. Теперь она видела спартанскую обстановку комнаты, гладильную доску, начищенные коричневые туфли, солдатскую койку, заправленную, как ее учили в монастырской школе, с простыней, треугольником сложенной на одеяле.
  — Почему бы вам не присесть, — он указал на стул у стола.
  Она двинулась к столу, а фонарь-"молния" переместился за ее спину, на пол по центру дверного проема.
  — Так нас никто не увидит, — объяснил он. — У нас тут полно любителей подглядывать. Хотите коку? — он протянул ей банку. — Сара говорит, что вам можно доверять, Гита. Для меня этого достаточно. Тесса и Арнольд в этом деле не доверяли никому, кроме себя. И меня, потому что ничего другого им не оставалось. Мне, кстати, такой подход нравится. Я слышал, вы приехали на семинар самообеспечения, — в голосе прозвучали вопросительные интонации.
  — Семинар фокус-группы по самообеспечению потребителей — предлог. Джастин прислал мне письмо с просьбой выяснить, чем занимались Тесса и Арнольд в последние перед ее гибелью дни. Он не верил, что они прилетели в Локи, чтобы рассуждать о равноправии суданских женщин.
  — Он чертовски прав. У вас есть его письмо?
  «Мое удостоверение, — подумала она. — Доказательство того, что Джастин поручил мне представлять его интересы». Она передала письмо, он встал из-за стола, надел строгие очки с тонкой металлической оправой, встал чуть в стороне от фонаря-"молнии", чтобы не попадать в дверной просвет.
  Ознакомившись с письмом, вернул его Гите.
  — Тогда слушайте.
  Но, прежде чем начать, включил радио, чтобы «обеспечить приемлемый шумовой фон».
  Гита лежала на кровати под одной простыней. Ночью в Локи не стало прохладнее. Над сеткой жужжали москиты. Гита задвинула тонюсенькую занавеску, но москитов это не останавливало. Всякий раз, когда за окном слышались шаги или голоса, ей хотелось выпрыгнуть из постели и крикнуть: «Привет!» Мысли девушки вернулись к Глории, которая неделю назад, к полному изумлению Гиты, пригласила ее сыграть в теннис в клубе.
  — Скажи мне, дорогая, — спросила ее Глория, выиграв каждый из трех сетов со счетом шесть-два, когда они, рука об руку, шли к раздевалкам, — Тесса влюбилась в Сэнди или все было наоборот?
  На что Гита при всей ее приверженности к правде солгала без запинки, глядя в глаза Глории и даже не покраснев: «Я уверена, что ничего такого не было и в помине с каждой из сторон, — голос ее звучал твердо и уверенно. — С чего вы это взяли, Глория?»
  — Даже не знаю, дорогая. Но вот мелькнула такая идея. Как-то странно выглядел он на похоронах, знаешь ли.
  А после Глории мысли Гиты перекинулись на капитана Маккензи.
  — Этот безумный бур, который держит ферму в пяти милях к западу от Майэн, есть такой маленький городок, — басил он почти как Паваротти. — Опять же, богобоязненный, знаешь ли.
  Глава 18
  Его лицо потемнело, морщины стали резче. Белый свет бездонного неба Саскачевана не мог проникнуть на их дно. Маленький, затерянный среди засыпанной снегом тысячемильной равнины городок находился в трех часах езды на поезде от Виннипега, и Джастин решительно шагал по его улицам, избегая встречаться взглядом с редкими прохожими. Ветер, то ли с Юкона, то ли из Арктики, дул здесь постоянно, изо дня в день, проносился по прериям, превращал снег в лед, гнул пшеницу, дребезжал вывесками, гудел в проводах, но не мог окрасить румянцем щеки его осунувшегося лица. Мороз, двадцать, а то и больше градусов ниже нуля, гнал Джастина вперед, заставляя забыть о том, что болит все тело. В Виннипеге, прежде чем сесть на поезд, он купил стеганую куртку, меховую шапку и перчатки. Ярость сидела в нем занозой.
  Прямоугольник простой писчей бумаги лежал в бумажнике: «НЕМЕДЛЕННО ПОЕЗЖАЙ ДОМОЙ И СИДИ ТИХО, А НЕ ТО ПРИСОЕДИНИШЬСЯ К СВОЕЙ ЖЕНЕ».
  Именно жена привела его сюда. Она помогала ему освободить руки, снять с головы мешок. Она подняла его на колени у кровати, шаг за шагом довела до ванной. Поддерживаемый ею, он оперся о ванну, включил душ, смыл блевотину с лица, рубашки, воротника пиджака, зная, она предупредила его об этом, что, если разденется, одеться снова не сможет. Рубашка осталась грязной, на пиджаке темнели пятна, но от самой блевотины ему удалось избавиться. Он хотел вернуться к кровати и поспать, но она не позволила. Он попытался причесаться, но не смог поднять руку. На подбородке и щеках появилась щетина, но с этим он ничего не мог поделать. Стоять он не мог — кружилась голова, но сумел добраться до кровати, а уж потом упал. По ее совету, в полузабытьи, не стал снимать трубку и звонить портье или доктору Бирджит. «Никому не доверяй», — сказала ему Тесса, вот он и не доверял. Подождал, пока мир остановился у него перед глазами, поднялся и двинулся к двери, радуясь, что номер такой маленький.
  Плащ Джастин оставил на стуле. Он там и лежал. К его изумлению, на месте остался и конверт Бирджит. Он открыл дверь шкафа. И сейф на месте, дверца заперта. Он набрал код, дату их свадьбы, едва не потеряв сознание от боли. Дверца откинулась, открыв паспорт Аткинсона. Непослушными, но определенно не сломанными руками он достал паспорт и переложил его во внутренний карман пиджака. Каким-то чудом сумел надеть плащ, застегнул пуговицу у шеи, потом остальные. Путешествовал он налегке, с одной сумкой через плечо. Деньги незваные гости не тронули. Он забрал из ванной бритвенные принадлежности, достал из комода рубашки и нижнее белье, побросал все в сумку. Сверху положил конверт Бирджит, застегнул «молнию». Повесил сумку на плечо и взвыл от боли. Часы показывали пять утра и, похоже, работали. Он вышел в коридор, по стеночке добрался до лифта. В холле первого этажа две турчанки возили по ковру большой пылесос. За стойкой дремал пожилой портье. Каким-то образом Джастин сумел назвать свой номер и попросить счет. Потом с невероятным трудом всунул руку в карман брюк, отделил от пачки несколько купюр, оставил большие чаевые «вашим близким на Рождество».
  — Не возражаете, если возьму один из них? — он указал на зонтики, торчащие из керамического кувшина у входной двери.
  — Берите, сколько хотите, — ответил пожилой портье.
  Зонтик с толстой рукояткой доходил до бедра. Опираясь на него, Джастин пересек пустую площадь, разделявшую отель и железнодорожный вокзал. У лестницы, ведущей на платформу, остановился, набираясь сил, и неожиданно увидел рядом с собой портье. Он подумал, что это Тесса.
  — Сможете подняться? — участливо спросил тот.
  — Да.
  — Взять вам билет?
  Джастин жестом предложил портье достать деньги из кармана.
  — До Цюриха.
  — Первый класс?
  — Абсолютно.
  Швейцарию он помнил как сказку из детства. Сорок лет тому назад родители взяли его в отпуск, и они поселились в роскошном отеле в лесу меж двух озер. С тех пор ничего не изменилось. Ни натертый паркет, ни витражи из цветного стекла, ни хозяин со строгим лицом, который показал Джастину его номер. Улегшись в шезлонг, стоявший на балконе, Джастин полюбовался теми же озерами, сверкающими под вечерним солнцем, тем же рыбаком, склонившимся над удочками в весельной лодке. Дни незаметно перетекали один в другой, покой нарушался разве что визитами в клинику да обеденным гонгом, зовущим его в зал, где он ел в окружении пожилых пар. В клинике, расположенной между старинных шале, бледный врач и медсестра уделили должное внимание его синякам. «Автомобильная катастрофа», — пояснил Джастин. Доктор нахмурился. Молодая медсестра рассмеялась.
  А ночью он с головой уходил во внутренний мир, как случалось каждую ночь после смерти Тессы. Сидя за инкрустированным столом у панорамного окна, писал Хэму, не обращая внимания на боль в правой руке, о том, что узнал от Бирджит о Марке Лорбире, думая о его судьбе и о своей. Если Лорбир стал отшельником в пустыне, изгоняя чувство вины диетой из саранчи и дикого меда, то Джастин шел к поставленной цели. И не собирался отступать. Наоборот, все более утверждался в решении пойти до конца. Он никогда не предполагал, что его поиски приведут к простым ответам. Даже не знал, удастся ли ему получить хоть какой ответ. Но он продолжил миссию Тессы, подхватил флаг, выпавший из ее рук, ему передалась храбрость и целеустремленность жены. Она засвидетельствовала чудовищную несправедливость и поднялась на борьбу с ней. Слишком поздно, но он тоже стал свидетелем этой несправедливости. И ее борьба стала его борьбой.
  Вспоминая бесконечную ночь черного мешка, провонявшую собственной блевотиной, когда он выдержал жестокие побои, желтыми и синими пятнами разукрасившие живот, спину, руки, бедра, Джастин чувствовал, что стал еще ближе к жене. «Я — один из вас, — думал он. — Я больше не ухаживаю за розами, когда вы шепчетесь над чашками зеленого чая. Вам больше нет нужды понижать голос при моем приближении. Я с вами, за столом, и говорю да».
  На седьмой день Джастин расплатился по счету, автобусом и поездом добрался до Базеля, посетил знаменитую долину верхнего Рейна, где фармагиганты возвели свои замки. И оттуда направил толстое письмо старой драконше Хэма в Милан.
  А потом отправился на пешую прогулку. Сначала по брусчатым мостовым средневекового города с его колокольнями, торговыми домами и статуями проповедников свободы и борцов с угнетением. Вышел к реке и с детской площадки воззрился на раскинувшееся перед ним бетонное королевство фармамиллиардеров, на безликие корпуса, сомкнувшие ряды против одного-единственного человека, посмевшего бросить им вызов. Оранжевые краны не прекращали движения. Белые трубы, как молчаливые минареты, с окрашенными яркой краской или в полоску вершинами, чтобы самолеты вовремя их заметили, выпускали невидимые глазу газы в коричневое небо. У их подножия лежали железнодорожные пути, склады, гаражи, пристани, защищенные своими Берлинскими стенами, с колючей проволокой поверху, разрисованные граффити.
  Влекомый силой, определить которую он уже и не пытался, Джастин пересек мост, как во сне побродил между обшарпанными домами, магазинами поношенной одежды, рабочими-иммигрантами на велосипедах. И наконец, волею судьбы, очутился на обсаженной деревьями авеню, в дальнем конце которой высилась арка, так густо увитая плющом, что Джастин не сразу разглядел в ее глубине дубовые ворота, медный звонок и медный же почтовый ящик. А повернув голову направо, увидел три белых замка, соединенные летящими коридорами. Облицовочный камень блестел, словно кафель в операционной, окна со стеклами цвета меди, казалось, только что чисто вымыли. И за каждым замком поднималась белая труба, карандаш, пронзающий небо. И на каждой трубе золотые буквы «КВХ», нарисованные одна под другой, подмигивали ему, словно давние друзья.
  Джастин не знал, как долго он стоял, задрав голову, зачарованный этим триптихом. Иногда у него возникало ощущение, что фланговые здания сближаются, чтобы раздавить его. Или наклоняются, чтобы на него обрушиться. Наконец колени у него подогнулись, и он обнаружил, что сидит на скамейке, на клочке вытоптанной земли, где женщины прогуливали своих собак. Он ощутил слабый, но устойчивый запах и словно перенесся в найробский морг. «Сколько мне придется прожить, — подумал он, — чтобы перестать замечать этот запах?» Должно быть, наступил вечер, потому что окна цвета меди осветились изнутри. Он различал движущиеся силуэты и отблеск компьютерных дисплеев. «Чего я здесь сижу? — спрашивал он себя и продолжал наблюдать. — О ком я думаю, кроме тебя?»
  Она сидела рядом с ним, но на этот раз не нашлась с ответом. "Я думаю о твоей храбрости, — ответил он за нее. — Я думаю, что ты и Арнольд сражались с этим монстром, тогда как старина Джастин волновался, а достаточно ли на клумбах места, чтобы на них выросли дорогие его сердцу фризии. Я думаю о том, что больше не верю ни в себя, ни в принципы, на которых воспитывался. Было время, когда твой Джастин, как и люди в этом здании, гордился тем, что соглашался с трудными решениями, принимаемыми коллективной волей, под этим подразумевались Страна, Доктрина здравомыслящего человека или, случалось и такое, Высшее благо. То было время, когда я верил, что один человек, мужчина или женщина, может умереть ради счастья остальных. Я называл это жертвой, долгом или необходимостью. То было время, когда я мог стоять вечером у здания Форин-оффис, смотреть на освещенные окна и думать: «Добрый вечер, это я, ваш покорный слуга Джастин. Я — винтик большой и умной машины и горжусь этим. Я служу, значит, я существую. Сейчас я чувствую только одно: ты сразилась со всей этой ратью, и, что неудивительно, они победили».
  С главной улицы маленького городка Джастин свернул налево и направился на северо-запад, по бульвару Доуса, навстречу дующему из прерий ветру. Три года, которые он проработал экономическим атташе в Оттаве, не пропали даром. Хотя он никогда не бывал в Саскачеване, все, что он видел, было ему знакомо. Он помнил, что снег ложится на Хэллоуин [73], а сходит к Пасхе. Посевная в начале июня, сбор урожая после первых сильных заморозков в сентябре. И пройдет еще несколько недель, прежде чем редкие крокусы начнут появляться среди островков мертвой травы. На другой стороне улицы стояла синагога, чистенькая, работающая, построенная поселенцами, оставленными на железнодорожной станции с дурными воспоминаниями, картонными чемоданами и надеждой получить собственный надел земли. В сотне ярдов поднималась украинская церковь, за ней стояли храмы католиков, пресвитерианцев, свидетелей Иеговы, баптистов. С каждой соседствовала крытая автостоянка, чтобы двигатели железных скакунов верующих не замерзли, пока их хозяева молились. В голове мелькнула строка из Монтескье: «Нигде не было столько гражданских войн, как в царстве Христа».
  За домами бога поднимались дома Маммоны, промышленный район города. «Должно быть, цены на мясо сильно подскочили», — подумал он. Иначе он бы не видел перед собой новенький, с иголочки, корпус мясоперерабатывающего завода Гая Пуатье. И зерновые, похоже, продаются как нельзя лучше. Отсюда и новая фабрика по отжиму семян подсолнечника. А что это за люди, собравшиеся кучкой у старых домов? Наверное, сиу или кри. Улица повернула и через короткий тоннель под железной дорогой повела его на север. Он очутился в другой стране, с эллингами и особняками, выстроившимися вдоль берега реки. Здесь богатые англичане выкашивали лужайки, мыли автомобили, лакировали яхты и кляли на все лады украинцев, жидов, чертовых индейцев, живущих на пособие. Впереди высился холм, а на нем и вокруг него раскинулась его цель, гордость города, жемчужина Восточного Саскачевана, его академический Камелот, университет Доуса: средневековые здания из песчаника, колониальные — из красного кирпича, современные — стеклянными куполами. После развилки начался подъем, который привел Джастина к воротам с амбразурами, украшенным сверху позолоченным рыцарским гербом. За воротами он видел ухоженные лужайки кампуса и бронзового отца-основателя, Джорджа Эймона Доуса-младшего, владельца шахт, железнодорожного барона, развратника, земельного вора, гонителя индейцев и местного святого, вознесенного на гранитный пьедестал.
  Он двинулся дальше. Спасибо путеводителю, знал, куда идти. Дорога вывела его на центральную площадь. Ветер гнал пыль по асфальту. У дальнего конца стоял увитый плющом павильон, а за ним — три корпуса из стали и бетона с высокими, освещенными неоном окнами. Большой щит, выдержанный в золотом и зеленом тонах (любимые цвета миссис Доус — это из путеводителя), сообщал на французском и английском, что эти корпуса — Университетская больница клинических исследований. На указателе поменьше Джастин прочитал: «Амбулаторные больные». Пошел по стрелке и очутился перед рядом вращающихся дверей под бетонным козырьком, которые охраняли две массивные женщины в зеленых пальто. Он пожелал им доброго вечера, они ответили тем же. С прихваченным морозом лицом, с изнуренной долгой прогулкой телом, бедра и спину хватало раскаленными щипцами, он в последний раз оглянулся и поднялся по ступенькам.
  Его встретил облицованный мрамором, с высоким потолком холл, от которого веяло могильным холодом. Огромный, отвратительный портрет Джорджа Эймона Доуса-младшего в охотничьем облачении напомнил ему вестибюль здания Форин-оффис. Регистрационная стойка, за которой сидели седоволосые мужчины и женщины в зеленых халатах, занимала целую стену. «Сейчас они позовут меня: „Мистер Куэйл“ — и скажут, что Тесса — милая-милая дама», — подумал он. Прошел в маленький торговый центр. Отделение банка «Доус Саскачеван». Почта.
  Газетный киоск. «Макдоналдс», «Пицца парадиз», кафетерий «Старбак», бутик «Доус», торгующий нижним бельем, одеждой для будущих мам и халатами. Он добрался до коридоров, наполненных скрипом каталок, гудением лифтов, торопливым стуком каблучков, пиканьем телефонов. У стен сидели и стояли пациенты с озабоченными лицами. Сотрудники в зеленых халатах появлялись из одних дверей и ныряли в другие. Ни у одного на нагрудных карманах не «жужжали» золотые пчелки.
  Большая доска объявлений висела рядом с дверью с табличкой «Вход только для врачей». С важным видом, заложив руки за спину, Джастин проглядывал объявления. Сиделки к детям, яхты, автомобили, спрос и предложение. Комнаты и квартиры, сдающиеся в аренду. «Доусский клуб песни», «Доусский класс изучения Библии», «Доусское общество этики», «Доусский кружок шотландских танцев». Анестезиолог разыскивал убежавшую собаку-трехлетку с длинной коричневой шерстью. «Залоговые схемы Доуса». Консультанты по регулированию налогообложения. Мемориальная часовня Доуса, готовящаяся к заупокойной мессе по доктору Марии Ковальски, просила откликнуться тех, кто знал, какую она предпочитала музыку. Списки врачей, уехавших на вызовы, находящихся в отпуске и в командировке, ведущих прием. Веселенький постер, возвещающий о том, что на этой неделе студенты-медики могли получить бесплатную пиццу от ванкуверского отделения «Карел Вита Хадсон» — «и почему бы вам не прийти на воскресный бранч от „КВХ“ и просмотр фильмов в дискотеке „Хайбарн“? Просто заполните бланк приглашения, прилагаемый к пицце. Вы получите бесплатный билет, и у вас останутся незабываемые впечатления от отлично проведенного времени».
  Но о докторе Лоре Эмрих, в недалеком прошлом звезде академического сообщества университета Доуса, специалиста по самым разным, устойчивым к лекарственным препаратам и не очень, штаммам туберкулеза, профессора, исследования которой спонсировались «КВХ», одной из создателей чудо-препарата «Дипракса», не говорилось ни слова. Она не уехала на вызов, не находилась в отпуске или командировке, не вела прием. Ее фамилия не значилась во внутреннем телефонном справочнике, который висел на зеленой ленте рядом с доской объявлений. Она не разыскивала собаку-трехлетку с коричневой шерстью. Какое-то отношение к ней могла иметь разве что одна открытка, прикрепленная в нижней части доски, с прискорбием извещавшая, что «по приказу ректора» намеченное заседание общества «Врачи Саскачевана за честность» не сможет состояться на территории университета Доуса. А о новом месте и времени заседания будет сообщено дополнительно.
  Тело стонало от холода и боли, а потому до мотеля Джастин добрался на такси. На этот раз он повел себя умно. Позаимствовав листок из блокнота Лесли, отправил письмо через цветочный магазин, вместе с букетом роскошных роз.
  "Я — английский журналист и друг Бирджит из «Tunno». Я расследую смерть Тессы Куэйл. Пожалуйста, позвоните мне в мотель «Саскачеван мен», номер восемнадцать, после семи вечера. Я рекомендую воспользоваться телефоном-автоматом, достаточно удаленным от Вашего дома.
  Питер Аткинсон".
  «Кто я, скажу позже, — рассуждал он. — Чтобы не вспугнуть ее». Теперь оставалось договориться о времени и месте. Его «легенда» вызывала серьезные опасения, но другой у него не было. Он был Аткинсоном в немецком отеле, но это не спасло его от побоев. И обращались они к нему как к Куэйлу. Но билет из Цюриха в Торонто он брал по паспорту Аткинсона, Аткинсоном зарегистрировался в небольшом мотеле, расположенном неподалеку от железнодорожного вокзала, где, склонившись к маленькому радиоприемнику, узнал, что доктор Арнольд Блюм объявлен в международный розыск по подозрению в убийстве Тессы Куэйл. «Я верю, что Освальд действовал в одиночку, Джастин… Арнольд Блюм потерял самообладание и убил Тессу…» Вроде бы никто не приглядывал за ним, когда он садился на поезд в Виннипег, где выждал день, а потом, на другом поезде, уехал в этот маленький городок. Но он не тешил себя ложными надеждами. Самое большее, он мог обогнать их на несколько дней. Но в цивилизованной стране не скажешь, кто есть кто.
  — Питер?
  Джастин разом проснулся, посмотрел на часы. Девять вечера. Ручка и блокнот лежали рядом с телефоном.
  — Питер слушает.
  — Я — Лара, — с жалобой в голосе.
  — Привет, Лара. Где мы можем встретиться? Вздох. Печальный вздох, как нельзя лучше соответствующий печальному славянскому голосу.
  — Это невозможно.
  — Почему?
  — Около моего дома легковой автомобиль. Иногда они ставят микроавтобус. Они постоянно слушают и наблюдают. Встретиться без их ведома невозможно.
  — Где вы сейчас?
  — В телефонной будке, — интонации указывали на то, что она не надеялась выйти из будки живой.
  — Кто-нибудь сейчас следит за вами?
  — Никого не вижу. Но уже ночь. Спасибо за розы.
  — Я готов встретиться с вами там, где вы скажете. В доме подруги. Если хотите, за городом.
  — У вас есть автомобиль?
  — Нет.
  — Почему? — в голосе упрек и вызов.
  — У меня нет нужных документов.
  — Кто вы?
  — Я же написал. Друг Бирджит. Английский журналист. О прочем мы сможем поговорить при встрече.
  Она положила трубку. У него скрутило желудок, хотелось в туалет, но в ванной не было параллельного телефонного аппарата. Он терпел, сколько мог, потом поспешил в ванную. Со спущенными брюками услышал, как зазвонил телефон. Схватил трубку после третьего звонка. Услышал короткие гудки. Сел на кровать, обхватив голову руками. «Что сделали бы шпионы? Что сделал бы хитрющий Донохью? Если на другом конце провода героиня Ибсена — то же, что сейчас делаю я, может, и того хуже». Он взглянул на часы, боясь, что потерял чувство времени. Снял с руки, положил рядом с ручкой и блокнотом. Пятнадцать минут. Двадцать. Тридцать. Что с ней случилось? Взял часы, едва не вышел из себя: никак не удавалось застегнуть их на руке.
  — Питер?
  — Где мы можем встретиться? Я приеду, куда вы скажете.
  — Бирджит говорит, что вы — ее муж. О боже. Земля остановилась. О боже.
  — Бирджит сказала это по телефону!
  — Она не упоминала имен. «Он — ее муж». И все. Она понимает, что лишнего лучше не говорить. Почему вы не сказали мне, что вы — ее муж? Тогда я бы не подумала, что ваш звонок — провокация.
  — Я собирался сказать при встрече.
  — Я позвоню моей подруге. Не следовало вам посылать розы. Это роскошество.
  — Какой подруге? Лара, будьте осторожны в том, что скажете ей. Меня зовут Питер Аткинсон. Я — журналист. Вы все еще в телефонной будке?
  — Да.
  — В той же?
  — За мной не следят. Зимой они следят только из автомобилей. Они ленивы. Ни одного автомобиля рядом нет.
  — У вас достаточно мелочи?
  — У меня карточка.
  — Пользуйтесь монетами. Карточку уберите. Вы звонили Бирджит по карточке?
  — Это неважно.
  Вновь она позвонила без десяти десять.
  — Моя подруга занята на операции, — объяснила она. — Операция затянулась. У меня есть другая подруга. Она готова принять нас в своем доме. Если боитесь, возьмите такси до «Эйтонса», а дальше доберетесь пешком.
  — Я не боюсь. Осторожничаю.
  «Господи, — думал он, записывая адрес, — мы еще не встретились, а я уже послал ей две дюжины роз, и мы говорим, как любовники».
  Мотель он мог покинуть двумя путями: через переднюю дверь, выводящую на автостоянку, или заднюю, выходящую в коридор, через который, уже по другим коридорам, он мог попасть к регистрационной стойке. Погасив свет в номере, Джастин приник к окну, оглядывая автостоянку. Под полной луной машины поблескивали серебристым инеем. Из двадцати автомобилей только в одном сидели двое: женщина за рулем, мужчина — рядом. Они спорили. О розах? О прибыли? Женщина жестикулировала, мужчина качал головой. Вылез из кабины, что-то рявкнул (выругался?), захлопнул дверцу, сел в другой автомобиль, уехал. Женщина осталась на месте. В отчаянии всплеснула руками, потом ударила ими по рулевому колесу. Голова упала на руки, она зарыдала. Подавив абсурдное желание успокоить ее, Джастин коридорами прошел к регистрационной стойке и вызвал такси.
  Дома располагались углом к улице, словно корабли, входящие в гавань. Двери находились выше уровня тротуара. Под пристальным взглядом большого серого кота, устроившегося на подоконнике в доме номер семь, Джастин поднялся по лестнице дома номер шесть и нажал на кнопку звонка. Он взял с собой все свои вещи: сумку через плечо, деньги и, несмотря на совет Лесли не делать этого, оба паспорта. За номер мотеля заплатил вперед. Так что при необходимости мог вернуться туда. Ночь выдалась ясной и морозной. У тротуара стояли автомобили, по тротуарам гулял только ветер. Дверь открыла высокая женщина.
  — Вы — Питер.
  — А вы — Лара?
  — Естественно.
  Она закрыла за ним дверь.
  — За вами следили? — спросил он.
  — Возможно. А за вами?
  Они смотрели друг на друга, стоя прямо под люстрой. Бирджит не преувеличивала: перед ним стояла красавица. Не просто красавица, но и умница. А холодная отстраненность взгляда, поначалу заставившая его внутренне сжаться, указывала прежде всего на научный склад ума. Она изучала его, как изучала окружающий ее мир. Лара носила черное: брюки, длинный свитер, косметикой не пользовалась. Голос при непосредственном общении звучал еще печальнее, чем по телефону.
  — Я очень сожалею о том, что произошло. Это ужасно. Для вас это был такой удар.
  — Спасибо за теплые слова.
  — Ее убила «Дипракса».
  — Я в этом уверен. Пусть и не напрямую, но убила.
  — Многие люди погибли от «Дипраксы».
  — Но не всех их предал Марк Лорбир.
  Сверху донесся гром телевизионных аплодисментов.
  — Эми — моя подруга, — у нее выходило, что дружба — тяжелая болезнь. — Сейчас она работает регистратором в больнице Доуса. Но, к сожалению, подписала петицию, в которой выражается пожелание восстановить меня на работе, и является одним из основателей общества «Врачи Саскачевана за честность». Поэтому они только и ищут предлог, чтобы уволить ее.
  Он уже собрался спросить, кто он для Эми, Куэйл или Аткинсон, когда сильный женский голос позвал их, а на верхней ступеньке лестницы появилась пара меховых шлепанцев.
  — Приведи его наверх, Лара. Ему надо выпить.
  Эми, среднего возраста, полная, принадлежала к тем серьезным женщинам, которым нравилось придавать себе легкомысленный вид. Она была в кимоно из алого шелка и большущих серьгах. Шлепанцы были украшены стеклянными глазами. А вот глаза Эми прятались в тени, а в уголках рта собрались морщинки боли.
  — Людей, которые убили вашу жену, надо повесить, — сказала она. — Шотландское, бурбон, вино? Это Ральф.
  Джастин и Лара поднялись в комнату с высоким потолком, с обшитыми сосной стенами. У дальней стены стоял бар. По гигантскому телевизору показывали хоккей. Ральф, старичок со всклоченными волосами и в домашнем халате, сидел в кресле, обитом кожзаменителем, положив ноги на стул. Услышав свои имя, он приветственно махнул рукой в почечных бляшках, но глаз от экрана не оторвал.
  — Добро пожаловать в Саскачеван. Налейте себе что-нибудь выпить, — говорит он с центральноевропейским акцентом.
  — Кто выигрывает? — из вежливости спросил Джастин.
  — «Кэнекс».
  — Ральф — адвокат, — пояснила Эми. — Не так ли, дорогой?
  — Теперь уже скорее нет, чем да. Проклятый Паркинсон угягивает меня в могилу. Эти университетские деятели ведут себя как засранцы. Вы приехали из-за этого?
  — По большей части.
  — Подавляют свободу слова, встают между врачом и пациентом. Образованным мужчинам и женщинам сейчас самое время подняться и сказать правду, вместо того чтобы разбегаться по углам и молчать в тряпочку.
  — Именно так, — согласился с ним Джастин и взял у Эми бокал белого вина.
  — «Карел Вита» — дудочник, Доус пляшет под его дудку. Они дают двадцать четыре миллиона долларов на строительство нового биотехнологического корпуса, обещают подкинуть еще пятьдесят. Это не семечки, даже для таких богатых компаний, как «Карел Вита». И если все будут вести себя как должно, золотой дождь не иссякнет. Как можно устоять перед таким давлением?
  — Надо пытаться, — ответила Эми. — Если не пытаться, тебе капут.
  — Тебе капут, если пытаешься, капут — если нет. Вякни что-нибудь, и у тебя отнимут зарплату, уволят, вынудят уехать из города. Свобода слова дорого стоит в этом городе, мистер Куэйл… дороже, чем большинство из нас может себе позволить. Как вас зовут?
  — Джастин.
  — Это очень однородный город, Джастин, когда дело касается свободы слова. Все идет тип-топ, пока у какой-то безумной русской сучки не возникает желание опубликовать в медицинских изданиях статьи, бросающие тень на очень хорошие таблетки, изобретенные ею же, которые, так уж вышло, могут приносить концерну «Карел Вита», да хранит его Аллах, порядка двух миллиардов долларов в год. Где ты собираешься их разместить, Эми?
  — В кабинете.
  — Тогда отключи телефоны, чтобы им не мешали. Техникой тут заведует Эми, Джастин. Я — всего лишь старый пердун. Если вам что-то потребуется, обратитесь к Ларе. Дом она знает лучше нас, только знания эти скоро ей не понадобятся. Похоже, что через пару месяцев нас отсюда выпрут.
  И он повернулся к телевизору.
  Она больше не видит его, хотя и надела очки в тяжелой оправе, более приличествующие мужчине. У ее ног стоит раскрытая сумка, набитая документами, содержание которых она знает на память: письма адвокатов с угрозами, письма с факультета, сообщающие о ее увольнении, копия неопубликованной статьи и, наконец, письма ее адвоката, их немного, потому что, объясняет она, у нее нет денег и, кроме того, ее адвокат предпочитает защищать права сиу, а не бороться с мощной юридической командой «Карел Вита Хадсон». Они сидят, как шахматисты, только без доски, друг перед другом, едва не касаясь коленями. Воспоминания о восточных позах не позволяют Джастину ставить ноги так, чтобы мыски смотрели на нее, поэтому он садится чуть бочком, пусть это и вызывает боль. Какое-то время она что-то рассказывает теням за его плечом, и он практически не прерывает ее. Она полностью погружена в себя, голос звучит ровно и размеренно, словно Лара читает лекцию. Она живет только чудовищностью случившегося и своей абсолютной нерешительностью. Иногда, по его мнению, довольно часто, она напрочь забывает о его присутствии. Или видит в нем кого-то еще: нерешительного коллегу по факультету, колеблющегося профессора, некомпетентного адвоката. И только когда он упоминает Лорбира, она вдруг обнаруживает его рядом и хмурится, затем старается уйти от этой темы: Марк такой романтичный, он такой безвольный, все мужчины совершают дурные поступки, женщины тоже. И нет, она не знает, где его найти.
  — Он где-то прячется. Он такой переменчивый, сегодня хочет одного, завтра — другого, — меланхолично объясняет она.
  — Если он говорит «пустыня», это действительно пустыня?
  — Возможно, это место, где трудно жить. Для него это типично.
  В оправдание своей позиции она произносит фразы, которые, как представляется Джастину, ей не свойственны: «Меня тут все третируют… „КВХ“ пленных не берет». Она даже говорит о «моих пациентах на смертном одре». А передав ему письмо адвоката, цитирует его, пока он читает, чтобы не дай бог он не пропустил самое важное:
  "Вам опять напоминают, что, согласно условиям конфиденциальности, оговоренным в вашем контракте, вам запрещено знакомить с этой дезинформацией ваших пациентов… Вы официально предупреждаетесь, что в случае дальнейшего распространения, устно или иными способами, этих неточных и злонамеренных оценок, основанных на ложном истолковании данных, полученных Вами в период действия Вашего контракта с «Карел Вита Хадсон»…
  А за этим следует предельно наглый и лживый пассаж: «…наши клиенты наотрез отрицают, что они пытались в какой-либо мере помешать обоснованной научной дискуссии…»
  — Но почему вы подписали такой кабальный контракт? — резко спрашивает Джастин.
  С губ Лары срывается невеселый смешок.
  — Потому что я им доверяла. Потому что была дурой.
  — Вы — кто угодно, но только не дура, Лара! Вы — высокоинтеллектуальная женщина, черт побери! — восклицает Джастин.
  Оскорбленная, она надолго замолкает.
  Первые два года после того, как концерн «Карел Вита» через агентство Марка Лорбира приобрел молекулу Эмрих — Ковач, были сущим раем. Начальные, кратковременные проверки принесли блестящие результаты, статистика еще больше их приукрасила, о тандеме Эмрих — Ковач заговорили в научных кругах. «КВХ» предоставил в их распоряжение первоклассные исследовательские лаборатории, укомплектованные квалифицированным персоналом, возможность проведения клинических испытаний по всему «третьему миру», обеспечил путешествия первым классом и роскошные отели. Они пользовались всеобщим уважением, деньги текли рекой.
  Для фривольной Ковач мечта стала явью. Она уже видела, как водит «Роллс-Ройс», получает Нобелевскую премию, становится богатой и знаменитой, заводит много-много любовников. Серьезную Лару в клинических испытаниях прежде всего интересовал научный аспект, они должны были дать путевку в жизнь их препарату. Проверить его эффективность в самых различных этнических и социальных слоях общества, подверженных болезни. Многим препарат мог облегчить жизнь, других просто спасти. Ей этого очень хотелось.
  — А чего хотел Лорбир?
  Недовольный взгляд, неодобрительная усмешка.
  — Марк хочет быть богатым святым. И ездить на «Роллс-Ройсе», и спасать жизни.
  — Ему подавай и бога, и прибыль, — уточняет Джастин, но получает в ответ еще одну усмешку.
  — Через два года я сделала неприятное открытие. Клинические испытания, которые проводил «КВХ», не соответствовали действительности. Научным подходом там и не пахло. Они проводились лишь для того, чтобы как можно быстрее вывести препарат на рынок. Некоторые побочные эффекты сознательно замалчивались. Если они проявлялись, то результаты испытаний немедленно переписывались, и в конечном варианте о побочных эффектах не упоминалось.
  — О каких побочных эффектах идет речь? Лара вновь заговорила голосом лектора:
  — В период ненаучных клинических испытаний побочные эффекты выявлялись редко. Возможно, сказывался излишний энтузиазм Ковач и Лорбира и стремление больниц и медицинских центров «третьего мира» создать препарату хорошую репутацию. Опять же о препарате в своих статьях начали положительно отзываться медицинские светила, которые не имели выгодных контрактов с «КВХ». В действительности статьи эти писали в Ванкувере и Базеле, а светила только ставили свою подпись. Отмечалось, что препарат оказывает негативное воздействие на незначительное число женщин в репродуктивном возрасте. У некоторых возникали проблемы со зрением. Отмечались и смертельные случаи, но манипуляции с датами приводили к тому, что в рассматриваемые периоды эти пациенты не попадали.
  — Никто не жаловался? Вопрос злит ее.
  — Да кто будет жаловаться? Врачи и медперсонал «третьего мира», которые зарабатывают на клинических испытаниях деньги? Дистрибьютор, который зарабатывает деньги на продаже препарата и не хочет терять прибыли от всего спектра лекарств, выпускаемых «КВХ»?
  — Как насчет пациентов?
  Ее мнение о нем достигает нижнего минимума.
  — Большинство пациентов находится в недемократических странах с очень продажными правящими режимами. Теоретически они давали согласие на участие в клинических испытаниях. Можно сказать, на бланках стояли подписи даже тех, кто не умел ни читать, ни писать. По закону концерну не разрешалось платить этим людям за то, что на них проверялось действие нового препарата, но им возмещали расходы на проезд, потерю заработка и на период лечения обеспечивали бесплатным питанием, что им особенно нравилось. К тому же они боялись.
  — Фармакологического концерна?
  — Всех. Если они жаловались, им угрожали. Им говорили, что их дети больше не получат лекарств из Америки, а, соответственно, мужей или жен посадят в тюрьму.
  — Но вы жаловались.
  — Нет. Не жаловалась. Протестовала. Активно. Узнав, что «Дипракса» продвигается на рынок как безопасный, а не проходящий испытания препарат, я прочитала лекцию на научном собрании университета, в которой подробно остановилась на неэтичной позиции «КВХ». Меня не поддержали. «Дипракса» — хороший препарат. Дело не в этом. Дело в следующем, — она уже вскинула вверх три длинных тонких пальца. — Во-первых, побочные эффекты тщательно скрывались ради получения максимальной прибыли. Во-вторых, жители беднейших стран мира использовались в качестве подопытных кроликов, с тем чтобы богатые страны получили уже проверенный препарат. В-третьих, любые попытки провести обоснованную научную дискуссию по вышеуказанным вопросам на корню пресекались концерном.
  Она один за другим загибает пальцы на одной руке, а второй достает из сумки глянцевый синий буклет с заголовком: "ХОРОШИЕ НОВОСТИ ОТ «КВХ».
  «Дипракса» — высокоэффективная, безопасная, экономичная альтернатива применявшимся до настоящего времени способам лечения туберкулеза. Этот препарат доказал свою эффективность при использовании в развивающихся странах".
  Она убирает буклет и достает замусоленное письмо солиситора [74]. Один абзац обведен рамочкой.
  «Исследование „Дипраксы“ проводилось на протяжении нескольких лет с соблюдением всех этических норм при полном согласии пациентов. Концерн „КВХ“ не делает различий между богатыми и бедными странами. Его заботит исключительно выполнение задач, которые решаются в конкретном проекте. Концерн „КВХ“ справедливо отмечался за высокий уровень заботы о пациентах».
  — Как в эту картину вписывается Ковач?
  — Ковач полностью на стороне концерна. Честности в ней ни на грош. Именно с помощью Ковач фальсифицировались результаты большинства клинических испытаний.
  — А Лорбир?
  — У Марка двойственная позиция. Для него это нормально. С одной стороны, благодаря «Дипраксе» он видит себя спасителем Африки. С другой, он испуган и испытывает стыд. Отсюда и его признания.
  — Он на службе в «Три Биз» или «КВХ»?
  — Скорее всего Марк получает деньги и там, и там. Такой уж он человек.
  — Каким образом «КВХ» удалось засунуть вас в университет Доуса?
  — Только потому, что я дура, — гордо повторяет Лара, словно и не услышав, что он охарактеризовал ее с точностью до наоборот. — Разве я подписала бы контракт, если бы не была дурой? В «КВХ» работают очень вежливые, очень обаятельные, очень умные, все понимающие люди. Я была в Базеле, когда ко мне пришли два молодых человека из Ванкувера. Мне это польстило. Как и вы, они прислали мне розы. Я им сказала, что клинические испытания — дерьмо. Они согласились. Я им сказала, что они не должны продавать «Дипраксу» как безопасный препарат. Они согласились. Я им сказала, что многие побочные эффекты не были должным образом исследованы. Они восхитились моей смелостью. Один из них был русский, из Новгорода. «Пойдемте на ленч, Лара. Давайте все обговорим». И они предложили мне поехать в Доус, чтобы по собственной методике провести клинические испытания «Дипраксы». Они внимали голосу разума, в отличие от их начальников. Они признали, что проведенные клинические испытания недостаточно корректны. И в Доусе у меня появлялась возможность установить истину. Я создала этот препарат. Я им горжусь, они — тоже. Университет гордится предоставленной возможностью проверить препарат в действии. Мы обо всем договорились. Доус приглашает меня, «КВХ» оплачивает мои исследования. Доус — идеальное место для таких клинических испытаний. В резервациях есть индейцы, больные туберкулезом. В Ванкуверской колонии хиппи у больных выявляются штаммы, устойчивые к лекарственным препаратам. Для «Дипраксы» это оптимальная комбинация. Все это и легло в основу договора, который я подписала и согласилась на условия конфиденциальности. Я была дурой, — в который раз повторила она, голосом, не допускающим возражений.
  — И у «КВХ» есть представительство в Ванкувере.
  — Большое представительство. Третье по величине после Базеля и Сиэтла. Так что они могли держать меня под наблюдением. В этом и заключалась их цель. Держать меня на мушке и контролировать. Я подписала глупый контракт и с головой ушла в работу. В прошлом году я завершила исследования. Вывод получился отрицательный. Я сочла необходимым сообщить моим пациентам свое мнение о потенциально опасных побочных эффектах «Дипраксы». Я — врач, и забота о больных моя священная обязанность. Я также пришла к выводу, что медицинская общественность должна знать о полученных мною результатах, и отправила статью в известный журнал. Но такие журналы не любят публиковать негативные новости. Я это знала. Знала и то, что журнал обратится к трем знаменитым ученым с просьбой прокомментировать мою статью. А вот журнал не знал, что знаменитые ученые подписали выгодные контракты с отделением «КВХ» в Сиэтле по созданию на основе новейших достижений биотехнологии препаратов для лечения других болезней. Они незамедлительно сообщили о моей статье в Сиэтл. Оттуда информация поступила в Базель и Ванкувер.
  Лара протягивает ему сложенный белый листок. Он разворачивает его, а по спине бегут мурашки. Он уже знает, что ему предстоит прочитать:
  «КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ШЛЮХА. НЕ ТЯНИСЬ ВОНЮЧИМИ РУКАМИ К НАШЕМУ УНИВЕРСИТЕТУ. ВОЗВРАЩАЙСЯ В БОЛЬШЕВИСТСКИЙ СВИНАРНИК. ПЕРЕСТАНЬ ПОРТИТЬ ЖИЗНЬ ПОРЯДОЧНЫМ ЛЮДЯМ СВОИМИ ПРОДАЖНЫМИ ТЕОРИЯМИ».
  Большие буквы, распечатанные на принтере. Правильное построение фраз. Ни единой грамматической ошибки. «Мы это уже проходили», — думает Джастин.
  — По соглашению с «КВХ» университет Доуса получал долю прибыли с мировых продаж «Дипраксы», — продолжает она, небрежно выхватив из его рук письмо. — Сотрудники, верные руководству больницы, получают привилегированные акции. Остальные — такие вот письма. Верность больнице котируется выше верности пациентам. А превыше всего — верность «КВХ».
  — Этот пасквиль написала Холлидей, — говорит Эми, вплывая в кабинет с подносом: она принесла кофе и печенье. — Холлидей — главная лесбиянка медицинской мафии Доуса. В больнице у всех есть выбор: целовать ей задницу или умереть. Все и целовали. За исключением меня, Лары да еще двух-трех идиотов.
  — Откуда вы знаете, что написала она? — спрашивает Джастин.
  — Провели анализ ДНК этой коровы. С марки на конверте взяли образец ее слюны. Она любит заниматься в тренажерном зале больницы. Мы с Ларой украли волосок с ее розовой щетки для волос и сравнили ДНК.
  — Кто-нибудь предъявил ей обвинение?
  — Естественно. Совет больницы. Корова призналась. Сказала, что перегнула палку, выполняя свои обязанности, которые заключаются исключительно в защите интересов больницы. Сорвала аплодисменты. Сослалась на эмоциональный стресс, что на ее языке означает сексуальную зависть. Дело закрыли, корову поздравили. Потом вышибли из больницы Лару. Я — следующая.
  — Эмрих — коммунистка, — объясняет Лара без тени иронии. — Она русская, выросла в Петербурге, когда он звался Ленинградом, училась в советских институтах, следовательно, она коммунистка и враг монополий. Удобное объяснение.
  — Эмрих и не создавала «Дипраксу», не так ли, дорогая? — напоминает ей Эми.
  — Создатель «Дипраксы» — Ковач, — с горечью соглашается Лара. — Ковач — абсолютный гений. Я же годилась только в лаборантки. Но Лорбир был моим любовником и потребовал от Ковач поделиться со мной славой.
  — Поэтому они больше не платят тебе денег, не так ли, дорогая?
  — Нет. На то есть другая причина. Я нарушила условия конфиденциальности, то есть заключенный нами контракт потерял силу. Это логично.
  — Лара еще и проститутка, не так ли, дорогая? Трахалась с симпатичными парнями, которые послали ее в Ванкувер, только на самом деле этого не было. В Доусе никто не трахается. И все мы здесь христиане, за исключением евреев.
  — Поскольку препарат убивает пациентов, я очень сожалею о том, что создала его, — говорит Лара, предпочитая пропустить мимо ушей последние реплики Эми.
  — Когда вы в последний раз видели Лорбира? — спрашивает Джастин, едва они вновь остаются вдвоем.
  Голос ее смягчается, но в нем все еще чувствуется настороженность.
  — Он был в Африке.
  — Когда?
  — Год тому назад.
  — Меньше года, — поправляет ее Джастин. — Моя жена разговаривала с ним в больнице Ухуру шесть месяцев тому назад. Его апология, или как там он ее называет, прислана из Найроби несколько дней тому назад. Где он сейчас?
  Лара Эмрих не любит, когда ее поправляют.
  — Вы спросили, когда я последний раз видела его, — резко отвечает она. — Год тому назад. В Африке.
  — Где в Африке?
  — В Кении. Он вызвал меня. Груз улик придавливал его к земле. «Лара, ты мне нужна. Дело важное и срочное. Никому ничего не говори. Я оплачу расходы. Приезжай». Меня тронули его слова. Я сказала в Доусе, что у меня заболела мать, и улетела в Найроби. Прибыла в пятницу.
  Марк встретил меня в аэропорту. Уже в автомобиле сказал: «Лара, возможно ли, что наш препарат увеличивает внутричерепное давление, пережимает зрительный нерв?» Я ответила ему, что все возможно, поскольку нет достоверной статистики, хотя мы и пытались это исправить. Он привез меня в деревню и показал женщину, которая не могла встать. Ее мучили жуткие головные боли. Он привез меня в другую деревню, где женщина не могла сфокусировать взгляд. А когда она выходила из хижины, у нее темнело перед глазами. Он рассказал мне о других случаях. Врачи не шли на откровенный разговор. Они боялись. «Три Биз» подавляет любую критику препарата", — сообщил мне Марк. Он тоже боялся. Боялся «Три Биз», боялся «КВХ», боялся больных женщин, боялся бога. «Что мне делать, Лара? Что мне делать?» Он говорил с Ковач, которая находилась в Базеле. Она посоветовала ему не паниковать. Это, мол, не побочные эффекты «Дипраксы», а результат неудачного сочетания с другим препаратом. Для Ковач это типичный ответ. Она вышла замуж за богатого серба и проводит в опере больше времени, чем в лаборатории.
  — И что он сделал?
  — Я рассказала ему все как есть. Он наблюдал в Африке то, что я видела в больнице Доуса в Саскачеване. «Марк, это те самые побочные эффекты, которые я описала в моем отчете, отправленном в Ванкувер, основанном на объективных клинических испытаниях, в которых участвовали шестьсот пациентов». Но он по-прежнему вопрошал: «Что же мне делать, Лара? Что мне делать?» Я ему ответила: «Марк, ты должен проявить мужество, ты должен сделать то, от чего отказываются корпорации, ты должен изъять препарат из продажи, чтобы довести его до ума». Он заплакал. То была последняя ночь, которую мы провели как любовники. Я тоже плакала.
  Невесть откуда взявшаяся злоба охватила Джастина, неприязнь, объяснить причины которой он не мог. Его возмущало, что эта женщина выжила? Он негодовал из-за того, что она спала с мужчиной, который предал Тессу. Даже теперь она говорила о Лорбире с нежностью! Джастина оскорбляло, что она сидит перед ним, прекрасная, живая, занятая мыслями о себе, тогда как Тесса, мертвая, лежит рядом с их сыном? Он обижался на то, что Лару заботила не судьба Тессы, а ее собственная?
  — Лорбир в разговоре с вами упоминал Тессу?
  — Когда я приезжала в Кению — нет.
  — А когда?
  — Он написал мне, что здесь есть женщина, жена английского дипломата, которая требует от «Три Биз» прекратить продажу «Дипраксы», шлет письма, требует встречи с руководством. Эту женщину поддерживает врач одного из гуманитарных агентств. Фамилии врача он не упомянул.
  — Когда вы получили это письмо?
  — На мой день рождения. Марк всегда помнит мой день рождения. Он поздравил меня и написал об английской женщине и ее любовнике-африканце.
  — Он предполагал, что с ними может случиться?
  — Он тревожился за нее. Написал, что она прекрасная и очень печальная. Думаю, его влекло к ней.
  Джастин вдруг подумал о том, что Лара приревновала Марка к Тессе.
  — А врач?
  — Марк восхищается всеми врачами.
  — Откуда он вам написал?
  — Из Кейптауна. Он проверял, как «Три Биз» продает «Дипраксу» в Южной Африке, сравнивал с тем, что видел в Кении. Он уважал вашу жену. Храбрость — не сильная черта Марка.
  — Где он с ней встречался?
  — В больнице в Найроби. Она набросилась на него с претензиями. Он огорчился.
  — Почему?
  — Ему пришлось проигнорировать ее. Марк верит: если он кого-то игнорирует, особенно женщин, их это обижает.
  — Тем не менее он сумел предать ее.
  — Марк склонен к преувеличениям. У него богатое воображение. Говоря, что предал ее, он, возможно, выражался фигурально.
  — Вы ответили на его письмо?
  — Как всегда.
  — Куда вы его отправили?
  — По адресу, который дал мне Марк: абонентский ящик в Найроби.
  — Он упоминал женщину по имени Ванза? В больнице Ухуру она лежала в одной палате с моей женой. Ванза умерла от «Дипраксы».
  — Этот случай мне неизвестен.
  — Я не удивлен. Все упоминания о ее пребывании в больнице исчезли.
  — Такое возможно. Марк мне об этом рассказывал.
  — Когда Лорбир приходил в палату моей жены, его сопровождала Ковач. Что Ковач делала в Найроби?
  — Марк хотел, чтобы я вновь прилетела в Найроби, но в тот момент мои отношения с «КВХ» и больницей испортились. Они прознали о моем визите в Кению и уже угрожали уволить меня из больницы, на том основании, что я солгала насчет матери. Поэтому Марк позвонил Ковач в Базель, убедил прилететь в Найроби вместо меня и на месте разобраться в ситуации. Он надеялся, что она разделит с ним трудное решение и они оба убедят «Три Биз» изъять препарат. В отделении «КВХ» в Базеле поначалу не хотели отпускать Ковач в Найроби, но потом согласились, с условием, что ее приезд будет держаться в секрете.
  — Даже от «Три Биз»?
  — От «Три Биз» секретов быть не могло. Они держали руку на пульсе, да и Марк был их консультантом. Ковач провела в Найроби четыре дня, а потом вернулась в Базель, к преступнику-сербу и опере.
  — Она написала отчет?
  — То, что она написала, я бы не назвала отчетом. Meня учили, что научный отчет — это сбор, обобщение и анализ информации. В ее отчете науки не было. Только полемика.
  — Лара.
  — Что? — она вскинула на него глаза.
  — Бирджит по телефону зачитывала вам письмо Лорбира. Его апологию. Его признание. Как бы он его ни называл.
  — И что?
  — Как вы воспринимаете это письмо?
  — Как свидетельство того, что Марк никак не может искупить свои грехи.
  — Какие грехи?
  — Он — слабый человек, который ищет силу не там, где следует. К сожалению, именно слабые уничтожают сильных. Возможно, он совершил что-то очень плохое. Иногда он просто влюблен в свои грехи.
  — Если бы вы захотели его найти, где бы вы искали?
  — Мне нет необходимости его искать. — Джастин ждал. — У меня есть только абонентский ящик в Найроби.
  — Вы мне его назовете? Ее депрессия усилилась.
  — Я вам его запишу, — она открыла блокнот, что-то записала, вырвала листок, протянула ему. — Если бы я его искала, то спрашивала бы тех, кому он причинил вред.
  — В пустыне?
  — Может, и это фигуральное выражение, — агрессивные нотки уходят из ее голоса, как уже ушли из голоса Джастина. — Марк — ребенок, — объясняет она. — Он действует импульсивно, а потом реагирует на последствия, — на ее губах мелькнула улыбка, и улыбка у нее прекрасная. — Зачастую он очень удивляется последствиям.
  — Кто или что дает ему импульс?
  — Когда-то эта роль отводилась мне.
  Джастин поднимается слишком быстро, с намерением сложить бумаги, которые она ему дала, и сунуть в карман. Голова у него идет кругом, к горлу подкатывает тошнота.
  Он протягивает руку к стене, чтобы опереться, но Лара ее перехватывает.
  — В чем дело? — резко спрашивает она, не отпуская его руку, пока он вновь не опускается на стул.
  — У меня иногда кружится голова.
  — Почему? У вас высокое давление? Вам не следует носить галстук. Расстегните воротник. Что вы так на меня смотрите?
  Она прижимает ладонь к его лбу. На него наваливаются слабость и усталость. Она оставляет его, возвращается со стаканом воды. Он выпивает треть, возвращает ей стакан. Движения ее уверенные, но нежные. Он чувствует на себе ее взгляд.
  — У вас температура, — с упреком говорит она.
  — Возможно.
  — Точно. У вас температура. Я отвезу вас в отель.
  Это тот самый момент, о котором предупреждал инструктор на курсах безопасности. Момент, когда скука, безразличие или лень берут над тобой верх, а может, ты так устал, что тебе на все наплевать. Когда ты можешь думать только о том, как бы добраться до своего паршивого мотеля, плюхнуться в кровать и заснуть, а уж утром, на свежую голову, отправить тетушке Хэма в Милан толстую бандероль со всеми бумагами, полученными от Лары, включая и неопубликованную статью о побочных эффектах «Дипраксы», таких, как ухудшение зрения, кровотечение, слепота и смерть, а также записку с абонентским ящиком Марка Лорбира в Найроби и еще подробные сведения о планах на будущее, на случай, что какие-то силы, неподвластные твоему контролю, помешают их реализации. Тот самый момент, когда и совершаются ошибки, когда присутствие прекрасной женщины, такой же парии, как ты, стоящей рядом с тобой и добрыми пальцами прощупывающей твой пульс, не может служить поводом для несоблюдения основных принципов безопасности в оперативной деятельности.
  — Вам нельзя показываться со мной, — вяло возражает он. — Они знают, что я здесь. Вам будет только хуже.
  — Хуже уже некуда, — возражает она. — У меня везде сплошные минусы.
  — Где ваш автомобиль?
  — В пяти минутах. Вы можете идти?
  И в этот самый момент Джастин, в состоянии полного физического истощения, с радостью находит себе оправдание: хорошие манеры и рыцарскую честь, впитанные им с итонской колыбели. Одинокую женщину нельзя отпускать одну в ночной город, ее должно охранять от бандитов, хулиганов и бог знает кого. Он встает. Она берет его под руку, и на цыпочках они пересекают гостиную, направляясь к лестнице.
  — Доброй ночи, детки! — кричит вслед Эми через закрытую дверь. — Оттянитесь от души.
  — Спасибо вам за доброту, — отвечает Джастин.
  Глава 19
  По лестнице, ведущей к выходной двери, Лара спускается первой, с сумкой в одной руке, держась второй за перила, через плечо поглядывая на Джастина. В прихожей снимает с вешалки его куртку, помогает ему одеться. Надевает свое пальто, меховую шляпу а-ля Анна Каренина, собирается подставить плечо сумке Джастина, но итонская галантность восстает против этого, и ее карие, с прищуром глаза наблюдают, как англичанин, плотно сжав губы, чтобы подавить стон боли, поправляет лямку уже на своем плече. Сэр Джастин открывает ей дверь и ахает, потому что мороз начинает рвать его острыми когтями, словно не замечая ни стеганой куртки, ни ботинок на меху. На тротуаре доктор Лара берет его левой рукой за левое предплечье, а правой поддерживает его сзади, и вот тут даже итонское хладнокровие не удерживает его от крика боли: так спинные нервы реагируют на ее прикосновение. Оба молчат, но их взгляды встречаются, когда он отворачивает голову от того места, которое болит. В глазах под шляпой а-ля Анна Каренина читается тревога, они очень напоминают ему другие глаза. И правая рука больше не поддерживает спину, а присоединилась ко второй руке, на левом предплечье. Она сбавляет шаг, подстраиваясь под него. Бедро к бедру, они шагают по заледеневшему тротуару, пока она вдруг не останавливается как вкопанная, не отпуская его предплечья, и смотрит через дорогу.
  — Что такое?
  — Ничего. Этого следовало ожидать.
  Они на городской площади. Маленький серый автомобиль неопределенной модели стоит в одиночестве под оранжевым фонарем. Очень грязный, несмотря на мороз. Антенну заменяет торчащий из гнезда кусок проволоки. Автомобиль выглядит зловещим и одновременно беззащитным. Такое ощущение, что он вот-вот взорвется.
  — Это ваш? — спрашивает Джастин.
  — Да. Но толку от него никакого. Великий шпион замечает то, что уже увидела Лара. Спустило переднее колесо.
  — Не волнуйтесь. Колесо мы поменяем, — решительно заявляет Джастин, на мгновение забыв о сильном морозе, избитом теле, позднем часе, наставлениях по безопасности.
  — Не поможет, — мрачно отвечает она.
  — Отнюдь. Мы включим двигатель. Вы сможете посидеть в кабине, в тепле. У вас есть запаска и домкрат, не так ли?
  Теперь они уже перешли на противоположный тротуар, и он увидел то, что она предчувствовала: второе переднее колесо тоже спустило. Охваченный жаждой действия, он пытается освободиться от ее рук, но она крепко держит его, и он понимает, что дрожит Лара совсем не от холода.
  — Такое случается часто? — спрашивает он.
  — Более чем.
  — Вы звоните в мастерскую?
  — По ночам они не приезжают. Я поймаю такси. Утром, когда вернусь, на стекле будет штрафная квитанция за неправильную парковку. Может, и еще одна, штраф за ненадлежащие состояние автомобиля. Иногда они увозят автомобиль, и мне приходится забирать его в очень неудобном месте. Бывает, что нет такси, но сегодня нам повезло.
  Он следит за ее взглядом и видит такси в дальнем конце площади. В салоне горит лампочка, работает двигатель, за рулем сидит водитель. По-прежнему держа Джастина за руку, она тянет его за собой. Он проходит несколько ярдов, потом останавливается, в голове звенит сигнал тревоги.
  — В этом городе такси в столь поздний час стоят в ожидании пассажиров?
  — Это неважно.
  — Наоборот. Очень, очень важно. Отвернувшись от нее, он замечает второе такси, которое стоит в затылок первому. Видит его и Лара.
  — Не говорите глупостей. Посмотрите. Там целых два такси. По одному на каждого. А может, мы возьмем одно. Тогда я сначала завезу вас в отель. Еще подумаем. Это неважно.
  И, забыв о его состоянии, а может, просто теряя терпение, она дергает его за руку, но он освобождается и загораживает ей дорогу.
  — Нет, — говорит он.
  Его нет означает: «Я отказываюсь». Означает: «Я вижу нелогичность ситуации. Если я спешил раньше, то теперь спешить не буду и вам не позволю. Слишком много совпадений. Мы на пустой площади богом забытого городка, посреди тундры в морозную мартовскую ночь, когда спит даже единственная в городе лошадь. Ваш автомобиль сознательно обездвижили. Одно такси стояло, как по заказу. Теперь к нему присоединилось второе. Кого еще могут ждать эти такси, как не нас? Неразумно предполагать, что люди, которые проткнули колеса вашего автомобиля, теперь с радостью отвезут вас домой, а меня — в мотель».
  Но Лара не читает его мыслей. Она машет рукой ближайшему водителю, направляется к такси. Джастин хватает ее за другую руку, оттаскивает назад. Резкое движение причиняет ему боль, Лару — злит. Ее и без того достаточно шпыняли.
  — Оставьте меня в покое. Отойдите от меня! Отдайте!
  Он схватил ее сумку с документами. Первое такси отвалило от тротуара. Второе последовало за ним. Конкуренция в борьбе за клиента? Или причина в том, что они работают в паре? В цивилизованной стране не скажешь, кто есть кто.
  — Быстро к машине, — приказывает он ей.
  — К какой машине? На что она годится? Вы сошли с ума.
  Она тянет на себя свою сумку, но он уже роется в ней, среди бумаг, салфеток, всего прочего, что затрудняет поиски.
  — Дайте мне ключи от автомобиля, Лара, пожалуйста!
  Он находит в сумке кошелек, открывает. Ключи уже у него в руке, большущая связка ключей, их хватит на все замки Форт-Нокс [75]. Зачем одинокой, отовсюду изгнанной женщине столько ключей? Он спешит к ее автомобилю, перебирая ключи, крича: «Который из них? Который?» Тянет ее за собой, не отдает ей сумку, вытаскивает под свет уличного фонаря, где она может указать ему нужный ключ. Она и указывает, пусть и с неохотой, шипит: «Теперь у вас есть ключ от автомобиля со спущенными колесами! Вам полегчало? Настроение улучшилось, сил прибавилось?»
  Так она разговаривала и с Лорбиром?
  Такси огибают площадь, направляясь к ним, второе в затылок первому. Едут не торопясь, никакой агрессивности в них не чувствуется. А вот скрытая угроза присутствует, Джастин в этом убежден. Уверен, что ничего хорошего ждать от тех, кто сидит в такси, не приходится.
  — У вас центральная блокировка? — кричит он. — Ключ сразу открывает все дверцы?
  Она не знает или слишком разъярена, чтобы ответить. Он уже опустился на колено, зажал ее сумку под мышкой, пытается вставить ключ в замочную скважину дверцы со стороны пассажирского сиденья. Смахивает лед кончиками пальцев. Морозом кожу прихватывает к металлу, мышцы вопят от боли чуть ли не громче, чем голоса в голове. Она дергает за свою сумку и кричит на него. Дверца открывается, и он хватает женщину за руки.
  — Лара. Ради любви к господу, вас не затруднит заткнуться и немедленно сесть в машину?
  Сочетание вежливости и грубости действует безотказно. Она в недоумении таращится на него. Он бросает сумку в кабину. Она кидается следом, как собака за мячом, плюхается на переднее сиденье, Джастин захлопывает дверцу. Обходит автомобиль сзади. Одновременно второе такси выходит из тени первого, резко набирает скорость. Он отпрыгивает обратно к тротуару, так что такси лишь задевает полу его куртки. Лара изнутри открывает ему водительскую дверцу. Второе такси возвращается к первому. Они останавливаются по центру мостовой в сорока ярдах позади. Джастин поворачивает ключ в замке зажигания. На ветровом стекле слой инея, но заднее — чистое. Двигатель кашляет, как старый осел. «Глубокой ночью? — как бы спрашивает он. — На таком морозе? Я еще должен работать?» Джастин вновь поворачивает ключ.
  — Бензин в баке есть?
  В боковое зеркало он видит, как из каждого такси выходят по два человека. Должно быть, двое прятались на задних сиденьях. Один держит в руках бейсбольную биту, другой — непонятный предмет: бутылку, гранату, а возможно, огнетушитель. Все четверо направляются к их автомобилю. Слава богу, двигатель заводится. Джастин жмет на газ, снимает автомобиль с ручного тормоза. Но в автомобиле автоматическая коробка передач, а Джастин не может вспомнить, как она работает. Поэтому вдруг нажимает на педаль тормоза. Но приходит в себя и снова жмет на газ. Автомобиль трогается с места, трясясь, протестуя. Руль не желает поворачиваться. В зеркале Джастин видит, что мужчины прибавляют шагу. Он осторожно придавливает педаль газа. Передние колеса визжат, автомобиль бросает из стороны в сторону, но он движется все быстрее. Мужчин охватывает тревога, они уже бегут. Одежда позволяет: шинели, ботинки на каучуковой подошве. На одном, который с бейсбольной битой, матросская шерстяная шапка с помпоном. Остальные в меховых шапках. Джастин бросает короткий взгляд на Лару. Она поднесла руку к лицу, два пальца зажаты зубами. Второй рукой она упирается в приборный щиток. Глаза закрыты, она что-то шепчет, возможно, молится, Джастина это удивляет, потому что до этой минуты он воспринимал ее как богиню, тогда как ее любовника Лорбира ни в грош не ставил. Они оставляют позади маленькую площадь и уже трясутся по плохо освещенной улице. В домах не горит ни одного окна.
  — Где самая освещенная часть города? Самая оживленная? — спрашивает он. Лара качает головой.
  — Где железнодорожный вокзал?
  — Слишком далеко. У меня нет денег.
  Она, похоже, думает, что город им предстоит покидать на пару. Дым или пар, поднимающийся из-под капота, и отвратительный запах горящей резины напоминают ему о студенческих бунтах в Найроби, но он продолжает жать на педаль газа, смотрит на мужчин в боковое зеркало и думает о том, как нескладно они все сделали. Должно быть, их подготовка оставляла желать лучшего. Более квалифицированная команда никогда бы не бросила автомобили. Им бы сейчас вернуться к такси, по крайней мере вернуться могли бы двое, но они об этом и не думали, возможно, потому, что расстояние до автомобиля Лары сокращалось и все зависело от того, кто первым сломается: эти мужчины или этот автомобиль. Дорожный знак на английском и французском извещал о приближении к перекрестку. Будучи полиглотом, он не может не обратить внимание на разницу в языках.
  — Где больница? — спрашивает он. Она вынимает пальцы изо рта.
  — Доктору Ларе Эмрих вход на территорию больницы запрещен, — бубнит бесстрастным голосом.
  Он смеется, чтобы встряхнуть ее, подбодрить.
  — Значит, мы туда ехать не можем, не так ли? Раз запрещен, то ни в коем разе. Понятное дело. Так где она?
  — Налево.
  — Как далеко?
  — В нормальной ситуации совсем близко.
  — Как близко?
  — Пять минут. Если дорога свободна, еще меньше.
  Дорога свободна, но из-под капота поднимается пар или дым, на асфальте ледяная корка, стрелка спидометра колеблется в районе пятнадцати миль в час, мужчины не выказывают признаков усталости, ступицы передних колес мерзко скребут об лед или асфальт. Внезапно, к полному изумлению Джастина, впереди дорога вливается в схваченную морозом центральную площадь кампуса. Он видит ворота с бойницами и рыцарским щитом. Слева — увитый плющом павильон и три корпуса из стали и стекла, возвышающиеся над ним, как айсберги. Он выворачивает руль влево и еще сильнее давит на педаль газа, но ничего не меняется. Стрелка спидометра падает к нулю. Джастин не понимает, как такое может быть, потому что они по-прежнему движутся, пусть гораздо медленнее.
  — Вы тут кого-нибудь знаете?! — кричит он ей. Должно быть, она задавалась тем же вопросом.
  — Фила.
  — Кто такой Фил?
  Она перегибается через спинку сиденья, достает из сумки пачку сигарет, не «Спортсмен», закуривает, протягивает ему, но он мотает головой.
  — Мужчины отстали, — она оставляет сигарету себе. Как верный скакун, бежавший до последнего, автомобиль умирает. Передняя ось ломается, едкий черный дым поднимается над капотом, доносящийся снизу треск извещает о том, что автомобиль упокоился посреди площади. Под отупевшими взглядами двух наркоманов из племени кри Джастин и Лара выбираются из машины.
  Рабочее место Фила — деревянная сторожка, примыкающая к гаражу машин «Скорой помощи». Обстановка — стол, табуретка, телефон, красный «маячок», обогреватель и календарь, постоянно открытый на декабре: женщина в колпаке Санта-Клауса демонстрирует свою голую задницу. Фил, в кожаной кепке, сидел на табуретке и говорил по телефону. На выдубленном ветром и солнцем морщинистом лице серебрится щетина. Услышав Лару, она заговорила на русском, он замер, уставившись прямо перед собой, словно хотел убедиться, что обращаются к нему. И лишь убедившись, повернулся к ней. Джастину показалось, что разговор между ними длился вечность: Лара стояла в дверях, он сам переминался с ноги на ногу за ее спиной, Фил сидел на стуле, положив на колени мозолистые руки. Джастин предполагал, что они обсудили всех своих родственников и знакомых, узнали, как чувствует себя дядя или кузен, как идут дела у свата и брата, но наконец Лара отошла в сторону, чтобы пропустить старика. По пандусу он спустился в подземный гараж.
  — Он знает, что вам запрещено здесь появляться? — спросил Джастин.
  — Это неважно.
  — Куда он пошел?
  Нет ответа, да он и не нужен. Из глубин гаража поднимается и останавливается рядом с ними новенькая машина «Скорой помощи». Фил, в кожаной кепке, сидит за рулем.
  Он отметил, что дом новый и дорогой. Как объяснила Лара, «КВХ» застроила у озера целый квартал, чтобы поселить в нем своих любимых дочерей и сыновей. Она налила ему виски, себе — водки, показала джакузи, продемонстрировала в работе домашний кинотеатр и многофункциональную микроволновую печь, указала место за забором, где парковались Organy, наблюдая за ней, практически семь дней в неделю, с восьми утра до позднего вечера. Они уезжали раньше только в те дни, когда по телевизору показывали важные хоккейные матчи. Она показала ему нелепое ночное небо в спальне, купол с миниатюрными лампочками, имитировавшими звезды, которые ярко вспыхивали или гасли по желанию обитателей огромной круглой кровати, которая стояла под куполом. На какой-то момент создалось ощущение, что они сейчас станут ее обитателями, мужчина и женщина, отвергнутые Системой, что могло быть логичнее? Но тень Тессы промелькнула между ними, момент канул в Лету, пусть ни один из них не сказал ни слова. А вот насчет икон Джастин высказался. Их было пять: святые Андрей, Павел, Петр, Иоанн и сама Дева Мария. С нимбами и руками, сложенными в молитве или вскинутыми к небесам, просящими о благословении или напоминающими о Троице.
  — Полагаю, их дал вам Марк, — он никак не ожидал, что Лара религиозна. Она помрачнела.
  — Это абсолютно научная позиция. Если бог существует, он будет благодарен. Если нет — все это ерунда.
  Покраснела, когда он рассмеялся, потом рассмеялась сама.
  Спальня для гостей находилась в цокольном этаже. Решетки на выходящем в сад окне напомнили ему дом Глории. Он спал до пяти утра, час писал тетушке Хэма, потом оделся и на цыпочках поднялся наверх, чтобы оставить записку Ларе и, выскользнув из дома, поймать машину до вокзала. Она сидела у панорамного окна, курила, в той же одежде, что и вчера. Пепельница ломилась от окурков.
  — Вы сможете добраться до вокзала на автобусе. Остановка в конце улицы. Он отправляется через час.
  Она сварила ему кофе, и Джастин выпил его на кухне. Обсуждать вчерашние события никому не хотелось.
  — Может, они — чокнутые грабители, — предположил он, но Лара осталась в кругу своих раздумий. Чуть позже он спросил о ее планах.
  — Сколько еще вы можете здесь жить?
  — Несколько дней, — рассеянно ответила она. — Неделю.
  — А что потом?
  — Зависит от обстоятельств, — ответила она. Это неважно. С голода она не умрет. Какое-то время они молчали.
  — Вам пора, — внезапно она вскинула голову. — Будет лучше, если вы подождете на остановке.
  Когда он уходил, она стояла к нему спиной, наклонив голову вперед, словно прислушивалась к какому-то подозрительному звуку.
  — Вы будете милосердны к Лорбиру, — объявила она. Он не мог определить, то ли она спрашивала, то ли предсказывала.
  Глава 20
  — Что позволяет себе этот ваш Куэйл, Тим? — прорычал Куртисс, развернувшись на одном каблуке к входящему в просторный кабинет Донохью. Высокими потолками и колоннами, обшитыми тиком, кабинет походил на часовню. Дверь украшали африканские щиты.
  — Он — не наш, Кенни. И никогда не был, — ровным голосом ответил Донохью. — Он — карьерный дипломат. Форин-оффис — ничего больше.
  — Какой там дипломат? Не видел более изворотливого сукиного сына. Почему он не пришел ко мне, если у него появились вопросы насчет моего препарата? Моя дверь широко открыта. Я не монстр какой-нибудь, не так ли? Чего он хочет? Денег?
  — Нет, Кенни. Я так не думаю. Я не думаю, что его мотив — деньги.
  «До чего же неприятный у него голос, — думал Донохью, ожидая, пока ему скажут, зачем вызвали. — Наверное, буду помнить до последнего дня. Стращающий и жалующийся. Лживый и жалеющий себя. Но стращающий прежде всего».
  — Что им движет, Тим? Ты его знаешь. Я — нет.
  — Его жена, Кенни. С ней произошел несчастный случай. Помнишь?
  Куртисс вновь повернулся к огромному окну, вскинул руки, словно обращаясь к африканским сумеркам с требованием заставить Куэйла внять голосу разума. За пуленепробиваемым стеклом ушедшая в тень лужайка сбегала к озеру. На холмах поблескивали огни. В небе начали загораться первые звезды.
  — С его женой случилось несчастье, — покивал Куртисс. — Ее черный ухажер расправился с ней, не так ли? Своим поведением она просто напрашивалась на это. Мы говорим о Туркане, а не о Суррее. Но я сожалею, само собой. Очень, очень сожалею.
  «Но, возможно, не так сожалеешь, как следовало бы», — подумал Донохью.
  Он ненавидел все дома Куртисса, от Монако до Мексики. Ненавидел запах йода, тупые лица слуг. Вибрирующие деревянные полы. Ненавидел зеркальные бары, цветы без запаха, которые смотрели на тебя, как скучающие шлюхи, которыми окружал себя Куртисс. Мысленно Донохью объединял их вместе с «Роллс-Ройсами», «Гольфстримом» и яхтой — в безвкусный жестяной дворец, подмявший под себя территорию полудюжины стран. Но больше всего он ненавидел эту ферму-крепость на берегу озера Найваша, с заборами из колючей проволоки, охранниками, диванными подушками, обтянутыми шкурами зебр, полами из красного кафеля, коврами из шкур леопарда, диванами, застеленными шкурами антилоп, барами с розовой подсветкой, спутниковым телевизором и спутниковым телефоном, датчиками, фиксирующими малейшее движение и кнопками тревоги, рациями… потому что в этот дом, в эту комнату, на этот антилоповый диван последние пять лет он мчался по первому зову Куртисса, чтобы получать те жалкие крохи информации, которые великий сэр Кенни К. соглашался швырнуть в алчущие челюсти британской разведки. Сюда же его вызвали и этим вечером, по причине ему еще неведомой, аккурат в тот момент, когда он открывал бутылку южноафриканского белого вина, прежде чем сесть за стол и поужинать озерной форелью со своей любимой женой Мод.
  "Вот как мы это видим, Тим, старина, уже не знаю, хорошо это или плохо, — читал Донохью на дисплее компьютера текст электронного письма своего регионального директора из Лондона, которое следовало сразу же стереть. — Внешне ты должен поддерживать дружеский контакт, чтобы полностью соответствовать образу, созданному тобой за последние пять лет. Гольф, выпивка, ленч и т.п., действуй по обстановке, которую ты знаешь лучше меня. Старайся вести себя естественно и принимай деловой вид, поскольку альтернативы: разрыв отношений, последующая яростная реакция субъекта и т.п., учитывая нынешний кризис, весьма чреваты. Лично для тебя сообщаю, что на обоих берегах реки разверзся ад и ситуация день ото дня только ухудшается.
  Роджер".
  — Почему ты приехал на машине? — воинственно спросил Куртисс, продолжая оглядывать свои африканские акры. — Если бы ты попросил, мы бы прислали за тобой «Бичкрафт». У Дуга Крика всегда наготове пилот. Ты хотел поставить меня в неловкое положение или что?
  — Вы же меня знаете, шеф, — иногда, в знак пассивного протеста, Донохью называл его шефом, хотя этот титул на веки вечные закрепился за главой его службы, — Я люблю ездить на автомобиле. Открыть окно, подставить лицо тугой струе воздуха. Для меня лучшего не найти.
  — Ездить по этим гребаным дорогам? Ты рехнулся. Я говорил об этом Главному. Только вчера. Вру. В воскресенье. «Знаете, что первым делом видит гребаный турист, когда прибывает в Кениату и садится в автобус, который должен доставить его на сафари? — спросил я его. — Не гребаных львов или жирафов. Ваши дороги, мистер президент. Ваши ухабистые, паршивые дороги». Но Главный видит только то, что хочет, в этом его беда. Плюс — предпочитает передвигаться по воздуху. «И с поездами то же самое, — сказал я ему. — Используйте ваших гребаных заключенных, у вас их предостаточно. Пусть они поправят, где надо, железнодорожное полотно, и дадут поездам шанс». — «Поговори с Джомо», — отвечает он мне. "С каким еще Джомо? — спрашиваю я. «Джомо — мой новый министр транспорта». — «И когда он стал министром?» — спрашиваю я. «Сегодня», — отвечает Главный. Да пошел он на хрен.
  — Действительно, пусть идет, — соглашается Донохью и улыбается той улыбкой, которая припасена у него на случай, когда улыбаться совершенно нечему, склонив чуть набок длинную голову, поблескивая желтоватыми белками глаз, поглаживая кончики усов.
  Большой кабинет неожиданно заполняет тишина. Африканские слуги вернулись в свои деревни. Израильские телохранители, те, что не патрулируют территорию, сидят в сторожке у ворот, смотрят фильм по кун-фу. Дожидаясь, пока ему разрешат проехать, Донохью увидел пару удушений. Личным секретарям и слуге-сомалийцу приказали уйти в коттеджи для слуг, расположенные на другом конце фермы. Впервые на его памяти в доме Куртисса не звонил ни один телефон. Месяц тому назад Донохью пришлось бы прилагать немало усилий, чтобы перекинуться с Куртиссом хоть словом, угрожать уйти, если тот не уделит ему несколько минут для приватного разговора. В этот вечер он не стал бы возражать, если бы зазвонил внутренний телефон или зачирикал спутниковый, установленный на отдельной подставке рядом с широченным письменным столом.
  Куртисс по-прежнему стоял у окна, повернувшись к Донохью необъятной спиной. В своем обычном африканском наряде: белая рубашка с двойными манжетами и запонками в виде золотых пчелок «Три Биз», темно-синих брюках, лакированных туфлях с металлическими бляхами на боках и золотых часах на волосатом запястье. Но внимание Донохью привлек черный ремень из крокодиловой кожи. Другие знакомые ему толстяки сдвигали ремень вниз, так что брюхо нависало над ним. Но у Куртисса ремень проходил посередине «арбуза», отчего он более всего напоминал огромного Шалтая-Болтая. Волосы он красил в черный цвет и зачесывал назад, открывая высокий лоб. Он курил сигару и, когда затягивался, всякий раз хмурился. Когда сигара надоедала ему, он мог оставить ее дымиться и на антикварном комоде, и на бесценном столике. Если у него возникало такое желание, потом обвинял кого-то из слуг в краже сигары.
  — Полагаю, ты знаешь, что задумал этот мерзавец? — нарушил затянувшуюся паузу Куртисс.
  — Главный?
  — Куэйл.
  — Думаю, что нет. Откуда?
  — Разве они тебе не сказали? Или им без разницы?
  — Возможно, они ничего не знают, Кенни. Мне сказали лишь одно: он продолжает дело жены, каким бы оно ни было, полностью вышел из-под контроля своих работодателей, действует в одиночку. Мы знаем, что его жене принадлежало поместье в Италии, и выдвигалась версия, что он, возможно, прячется там.
  — А как насчет гребаной Германии? — полюбопытствовал Куртисс.
  — Что насчет гребаной Германии? — переспросил Донохью, копируя манеру разговора, которую терпеть не мог.
  — Он был в Германии. На прошлой неделе. Общался с длинноволосыми либеральными доброхотами, которые используют любой повод, чтобы куснуть «КВХ». Если б не моя мягкость, его бы уже вычеркнули из списков избирателей. Но твои парни в Лондоне этого не знают, не так ли? Их это не волнует. У них есть более важные дела. Я говорю с тобой, Донохью!
  Куртисс развернулся к нему лицом. Могучий торс наклонился вперед, мощные челюсти закаменели. Одну руку он сунул в карман брюк, вторую, с сигарой, нацелил на Донохью.
  — Боюсь, я не поспеваю за вами, Кенни, — Донохью не повышал голоса. — Вы спрашиваете, отслеживает ли моя служба перемещения Куэйла? Я об этом не имею ни малейшего понятия. Наши национальные секреты под угрозой? Я в этом сомневаюсь. Наш ценный источник информации сэр Кеннетт Куртисс нуждается в защите? Но мы никогда не обещали защищать ваши коммерческие интересы, Кенни. Я не думаю, что хоть одной разведке мира такое под силу, как в финансовом плане, так и в остальном.
  — Да пошел ты на хер! — Куртисс обеими руками оперся о стол, навис над ним, как гигантская горилла. Но Донохью лишь улыбнулся в ответ, не выказывая страха. — Если мне того захочется, я могу одной рукой закопать твою гребаную контору! — проорал Куртисс. — Ты это знаешь?
  — Мой дорогой друг, я никогда в этом не сомневался.
  — Я угощаю ленчем парней, которые платят тебе жалованье. Я катаю их на своей яхте. Девки. Икра. Шампанское. На период выборов они получают от меня помещения, автомобили, наличные, секретарш с большими сиськами. Я веду дела с компаниями, прибыль которых в десять раз больше годовых расходов твоей конторы. Если я расскажу им все, что знаю, от вас не останется камня на камне. Вот я и говорю, пошел на хер, Донохью.
  — Говорите, Куртисс, говорите, — устало пробормотал Донохью, как человек, который уже не раз это слышал, как, собственно, и было.
  Но при этом напрягал ум, стараясь понять, чем вызваны эти вопли. Куртисс и раньше закатывал скандалы. Донохью уже не мог сосчитать, сколько раз ему приходилось сидеть здесь, на этом самом диване, дожидаясь, пока стихнет буря. Если Куртисс совсем уж не стеснялся в выражениях, он поднимался и покидал кабинет. Возвращался, лишь когда Кенни звал его и извинялся, иной раз выдавливая из себя одну-две крокодиловых слезы. Но в этот раз у Донохью сложилось ощущение, что он сидит на пороховой бочке. Вспомнил долгий взгляд, которым одарил его Дуг Крик у ворот, чрезмерно слащавую вежливость помощника Куртисса: «О, добрый вечер, мистер Донохью, сэр, я немедленно доложу шефу о вашем прибытии». И с нарастающей тревогой он вслушивался в мертвую тишину, опускающуюся на кабинет, как только смолкало эхо криков Куртисса.
  Мимо окна прошли два израильтянина в шортах, ведя на поводке сторожевых собак. На лужайке возвышались огромные желтые пинкнеи. Мартышки прыгали по ним, приводя собак в бешенство. Под деревьями сочно зеленела регулярно поливаемая озерной водой травка.
  — Твоя контора ему платит! — выдвинул Куртисс неожиданное обвинение. — Куэйл — ваш человек! Так? Действует по вашим приказам, чтобы вы могли согнуть меня в бараний рог. Так?
  Донохью привычно улыбнулся.
  — Именно так, Кенни. Разве может у нас быть иная цель, кроме как навредить вам?
  — Почему вы так поступаете со мной? Я имею право это знать! Я — сэр Кеннетт Куртисс, черт побери! Только в прошлом году я перевел в партийные фонды полмиллиона гребаных фунтов. Я обеспечивал вас, гребаную британскую разведку, бесценной информацией. Я помогал вам, добровольно, в очень щекотливых делах. Я…
  — Кенни, — мягко прервал его Донохью. — Замолчите. Не перед слугами, хорошо? А теперь послушайте меня. С какой стати нам поощрять Джастина Куэйла на борьбу с вами? С чего моей службе, которая и так находится под неусыпным надзором Уайтхолла, создавать себе дополнительные трудности, выводя из игры такого ценного агента, как Кенни К.?
  — Потому что вы сделали все, чтобы перекрыть мне кислород, вот почему! Потому что вы дали команду банкам Сити потребовать возврата кредитов! Десять тысяч англичан могут потерять работу, но кто об этом думает, если есть возможность дать пинка Кенни К.? Потому что вы посоветовали вашим друзьям-политикам держаться подальше от Кенни К., чтобы он не утащил их в пропасть вместе с собой. Не делали вы этого? Не делали? Я спрашиваю, не делали?
  Донохью торопливо отделял информацию от вопросов. «Банки Сити потребовали возврата кредитов?Лондон знает? Если да, почему, скажите на милость, Роджер не предупредил меня?»
  — Для меня это неприятный сюрприз, Кенни. Когда банки это сделали?
  — Какая разница? Сегодня. Во второй половине дня. По телефону и факсом. Позвонили, чтобы сказать, прислали факс на случай, если я забыл, отправили курьера на случай, если я не читаю гребаных факсов.
  «Тогда Лондон знает, — подумал Донохью. — Но, если знает, почему меня оставили в неведении?» И понял, что разбираться с этим придется позже.
  — Банки объяснили свое решение, Кенни? — успокаивающим тоном спросил он.
  — Вроде бы у них возникли этические возражения. Их не устраивают методы нашей торговли. Какие гребаные методы? При чем тут этика? Они думают, что Африка ничем не отличается от какого-нибудь маленького графства к востоку от Лондона. Они, мол, потеряли уверенность в правильности нашей рыночной стратегии. Кто убедил их потерять эту гребаную уверенность? Твои люди! И еще разные слухи. Да пошли они все. Я это уже проходил.
  — А ваши друзья-политики… которые умыли руки… которых мы не предупреждали?
  — Позвонила какая-то «шестерка» из номера десять, которому в зад и в рот загнали по картофелине. Звоню по поручению такого-то и такого-то. Они вам бесконечно признательны, но сложившаяся обстановка требует, чтобы они были святее Папы, поэтому возвращают ваши щедрые пожертвования в партийный фонд и спрашивают, на какой счет перевести деньги, потому что чем быстрее мои деньги уйдут из их гребаной бухгалтерии, тем радостней будет у них на сердце. И давайте сделаем вид, что вы нам ничего и не жертвовали. Знаешь, где он сейчас? Где был два дня тому назад?
  Донохью потребовалась пара секунд, чтобы понять, что Куртисс говорит не о «шестерке» из дома 10 по Даунинг-стрит, а о Джастине Куэйле.
  — В Канаде. Гребаном Саскачеване! — фыркнул Куртисс, отвечая на свой же вопрос. — Надеюсь, отморозил там задницу.
  — И чего его туда занесло? — спросил Донохью, заинтригованный не столько тем, что Джастин очутился в Канаде, как легкостью, с которой Куртисс мог идти по его следу.
  — Там есть какой-то университет. В университете — женщина. Ученая сучка. Она вдруг, в нарушение своего контракта, начала рассказывать всем и каждому, что ее препарат смертельно опасен. Куэйл спутался с ней. Через месяц после смерти его жены, — голос Куртисса вновь стал громовым. — У него поддельный паспорт, чтоб ему сдохнуть! Кто дал ему поддельный паспорт? Ваши люди. Он расплачивается наличными. От кого он их получает? От вас. Каждый раз он выскальзывает из наброшенной ими сети, как гребаный угорь. Кто его этому научил? Вы!
  — Нет, Кенни. Мы тут ни при чем. Совершенно ни причем.
  «Из наброшенной ими сети, — подумал Донохью. — Не нами».
  А Куртисс орал все громче.
  — Тогда, возможно, тебя не затруднит сообщить мне, о чем думает мистер Портер гребаный Коулридж, выдавая кабинету министров неверную информацию, позорящую мою компанию и мой препарат? Какого хрена он угрожает пойти на Флит-стрит, если ему не будет обещано, что палата лордов и эти лунатики из Брюсселя проведут полномасштабное независимое расследование? И почему эти кретины в твоей конторе позволяют ему все это выделывать, более того, поощряют его?
  «И как ты об этом прознал?» — молча изумлялся Донохью. Каким образом Куртиссу, пусть человеку достаточно влиятельному и с большими связями, удалось заполучить в свои волосатые лапы совершенно секретную информацию, которая в виде шифровки поступила к нему самому лишь восемь часов тому назад? Задав себе этот вопрос, Донохью, тертый калач, быстро нашел ответ. Радостно улыбнулся, довольный собой, не без удовольствия отметив, что в этом мире дружба по-прежнему что-то да значит.
  — Разумеется, старина Бернард Пеллегрин ввел вас в курс дела. Смелый поступок. И очень своевременный. Мне остается только надеяться, что я на его месте поступил бы так же. Не зря я всегда уважал Бернарда.
  Его улыбающиеся глаза впились в побагровевшее лицо Куртисса, наблюдая, как на нем отразилась тревога, сменившаяся презрением.
  — Этот тонкорукий гомик? Да разве он способен на что-то дельное? Я держал для него теплое местечко на случай его ухода в отставку, но этот мерзавец не шевельнул и пальцем, чтобы защитить меня. Хочешь выпить? — Куртисс пододвинул к Донохью графин с коньяком.
  — Не могу, старина. Лич запрещает.
  — Я тебе говорил. Обратись к моему врачу. Дуг даст тебе адрес. Он принимает только в Кейптауне. Мы доставим тебя туда. Возьми «Гольфстрим».
  — Поздно менять лошадей, но спасибо, Кенни.
  — Никогда не поздно, — возразил Куртисс.
  «Значит, Пеллегрин, — подумал Донохью, довольный тем, что подтвердились давнишние подозрения. Он наблюдал, как Куртисс наливает из графина еще одну смертельную дозу коньяка. — Кое в чем твое поведение предсказуемо. К примеру, врать ты так и не научился».
  Пятью годами раньше, снедаемые желанием сделать что-то полезное, бездетные супруги Донохью проехали полстраны, чтобы повидаться с африканским фермером, который в свободное от работы время организовал лигу детских футбольных команд. Проблема, естественно, заключалась в деньгах: они требовались на оплату автобусов, которые доставляли детей на матчи, на спортивную форму, на другие необходимые мелочи. Мод как раз получила небольшое наследство, Донохью выплатили страховую премию. К возвращению в Найроби они знали, что деньги пошли на благое дело, и Донохью никогда раньше не чувствовал себя таким счастливым. А оглядываясь назад, жалел о том, что потратил так мало времени на детский футбол и так много — на шпионов. Та же мысль мелькнула у него в голове, когда он наблюдал, как Куртисс опускает свой массивный зад на кресло из тика, кивая и подмигивая, словно добрый дедушка. «Он пускает в ход свое знаменитое обаяние, которое оставляет меня равнодушным», — подумал Донохью.
  — Пару дней тому назад я побывал в Хараре, — доверительно сообщил Куртисс, наклонившись вперед. — Этот глупый петух Мугабе назначил нового министра по национальным проектам. Многообещающий молодой человек, должен тебе сказать. Ты знаешь, о ком я говорю, Тим?
  — Да, конечно.
  — Хороший парень. Он бы тебе понравился. Помогает нам в одном деле. И очень любит взятки. Я подумал, что тебе следует знать об этом. В прошлом это срабатывало, не так ли? Тот, кто берет взятки от Кенни К., не откажется брать их от конторы Ее Величества. Так?
  — Так. Благодарю. Нам это определенно пригодится. Я передам по инстанциям.
  Опять кивки и подмигивания, сопровождающиеся добрым глотком коньяка.
  — Знаешь новый небоскреб, который я построил рядом с Ухуру-хайуэй?
  — Очень красивый, Кенни.
  — На прошлой неделе я продал его русскому. Дуг мне говорит, боссу мафии. Большому боссу, не мелкоте, с которой нам приходится здесь сталкиваться. Говорят, он имеет немалую долю в торговле наркотиками, которую держат корейцы, — Куртисс откинулся на спинку кресла, всмотрелся в Донохью с озабоченностью близкого друга. — Эй, Тим. Что с тобой? Ты так побледнел, словно вот-вот потеряешь сознание.
  — Я в порядке. Такое со мной иногда случается.
  — Это все химиотерапия. Я же предлагал тебе обратиться к моему врачу, а ты все отказываешься. Как Мод?
  — У Мод все хорошо, благодарю.
  — Возьми яхту. Расслабьтесь, побудьте вдвоем. Скажи Дугу.
  — Еще раз благодарю, Кенни, но не хотелось бы афишировать наши отношения. Ты понимаешь.
  Кенни кивнул, вздохнул, развел руки. Вот человек, который ничего не берет.
  — Ты не присоединяешься к тем, кто не хочет иметь ничего общего с Кенни, Тим? Не собираешься кинуть меня, как банкиры?
  — Разумеется, нет.
  — И правильно. Ибо пострадаешь прежде всего ты. Этот русский, о котором я тебе говорил. Знаешь, что он припрятал на черный день? Что он показал Дугу?
  — Слушаю со всем вниманием, Кенни.
  — Я построил под небоскребом подвал. Хотел использовать его как подземный гараж. Подвал обошелся мне в кругленькую сумму, но я решил, что без него никак не обойтись. Четыреста стояночных мест на двести квартир. А этот русский, фамилию которого я собираюсь тебе назвать, заставил подвал большими белыми грузовиками с надписью «ООН» на бортах и дверцах кабины. Сказал Дугу, что они никогда не были в деле. Упали с корабля по пути в Сомали. И теперь он хочет их продать, — он картинно всплеснул руками. — Это же надо? Русская мафия, предлагающая купить грузовики ООН! Мне! Знаешь, чего он хотел от Дуга?
  — Расскажите.
  — Импортировать их. Из Найроби в Найроби. Мы их вроде бы купим за границей, договоримся с таможней и проведем по нашей бухгалтерии как новые. Если это не организованная преступность, то что? Русский воришка среди бела дня здесь, в Найроби, обдирающий ООН как липку! Это же просто анархия! А я терпеть не могу анархию. Поэтому воспользуйся этой крупицей информации. Передай ее куда следует. С наилучшими пожеланиями от Кенни К. За это я денег не возьму. Как говорится, за счет заведения.
  — Они будут счастливы.
  — Я хочу, чтобы его остановили, Тим. Немедленно.
  — Коулриджа или Куэйла?
  — Обоих. Я хочу, чтобы Коулриджа остановили, я хочу, чтобы затерялся этот глупый отчет жены Куэйла… «Господи, — подумал Донохью, — он знает и об отчете».
  — Я полагал, что Пеллегрин его уже потерял, — он нахмурился, как хмурятся старики, когда память вдруг им изменяет.
  — Бернарда в это не впутывай! Он мне не друг и никогда им не был! Я хочу от тебя одного: скажи своему мистеру Куэйлу, если он и дальше будет доставать меня, я ничем не смогу ему помочь, а зуб точат на него, а не на меня! Понял? С ним бы расправились в Германии, если бы я не замолвил за него словечко. Слышишь?
  — Я слышу вас, Кенни. И все передам. Ничего больше обещать не могу.
  С медвежьей живостью Куртисс выпрыгнул из кресла и заметался по кабинету.
  — Я — патриот! — кричал он. — Подтверди это, Донохью! Я — гребаный патриот!
  — Разумеется, Кенни.
  — Скажи это вслух. Я — патриот!
  — Вы — патриот. Вы — Джон Буль [76]. Вы — Уинстон Черчилль. Что еще я должен сказать?
  — Приведи пример моего патриотизма, один из десятков. Лучший пример, который ты можешь привести. Немедленно.
  «Куда он гнет?» — гадал Донохью. Но пример привел.
  — Как насчет операции в Сьерра-Леоне, которую мы прокрутили в прошлом году?
  — Расскажи мне о ней. Давай. Расскажи!
  — Нашему клиенту требовалось оружие и боеприпасы.
  — И что?
  — Мы купили оружие…
  — Я купил гребаное оружие!
  — Вы купили оружие на наши деньги, мы обеспечили вас подложным сертификатом, в котором указывалось, что оружие предназначено для Сингапура…
  — Ты забыл про гребаный корабль!
  — «Три Биз» зафрахтовал сухогруз водоизмещением сорок тысяч тонн, и на него погрузили оружие. Корабль растворился в тумане…
  — Как бы растворился!
  — …и материализовался в маленькой бухте неподалеку от Фритауна, где наш клиент и его люди сняли с корабля предназначавшийся им груз.
  — И я мог бы этого не делать, не так ли? Мог бы сыграть труса. Мог бы сказать: «Вы не по адресу, постучитесь в соседнюю дверь». Но я это сделал. Из любви к нашей гребаной родине. Потому что я — патриот! — продолжил он уже гораздо тише, словно заговорщик. — Ладно. Слушай. Вот что ты сделаешь… что сделает твоя служба… — он вышагивал взад-вперед, в голосе появились командные нотки. — Твоя служба… не Форин-оффис, там сидят маменькины сынки, твоя служба, кто-то из начальников, обратится в банки. Лично. И в каждом банке, список я тебе дам, найдет настоящего англичанина. Или англичанку. Ты меня слушаешь? Тебе придется передать эти слова своим начальникам, когда ты уедешь отсюда, — голос его теперь звучал громче и увереннее.
  — Я слушаю, — заверил Куртисса Донохью.
  — Это хорошо. Вы соберете их вместе. Этих настоящих англичан. Как мужчин, так и женщин. В каком-нибудь обшитом деревом конференц-зале в Сити. Вы все эти места знаете. И скажете им строго и официально, как умеет говорить британская секретная служба: «Господа. Дамы. Отстаньте от Кенни К. Мы не говорим вам почему. Мы говорим: отстаньте от него во имя королевы. Кенни К. многое сделал для нашей страны, но мы не можем сказать, что именно, и еще больше он сделает. Если вы продлите ему кредиты на три месяца, то послужите нашей стране так же, как служит ей Кенни К.». И они вас послушают. Если один скажет «да», они все скажут «да», потому что это стадо. И другие банки последуют их примеру, из того же стадного чувства.
  Донохью и предположить не мог, что ему когда-нибудь доведется жалеть Куртисса. Но если и пожалел, то именно в этот момент.
  — Я попрошу их, Кенни. Беда в том, что у нас нет такого влияния. А если бы было, боюсь, нас бы тут же расформировали.
  Донохью, конечно, не ожидал, что его слова вызовут столь бурную реакцию. Куртисс взревел, как разъяренный лев. Словно священник, вскинул руки к потолку. Стены задрожали от его громового голоса.
  — Вас пора сдать на свалку, Донохью. Вы думаете, что страны управляют этим гребаным миром! Загляните в гребаную воскресную школу. Сейчас там поют: «Боже, храни нашу транснациональную корпорацию!» И вот что еще ты можешь сказать своим друзьям мистеру Коулриджу и мистеру Куэйлу и кому-то еще, кого вы выставляете против меня. Кенни К. любит Африку, — верхняя половина тела развернулась к панорамному окну, за которым озеро купалось в серебристом лунном свете. — Африка у него в гребаной крови! И Кенни К. любит этот препарат. И Кенни К. сделает все, чтобы донести его до каждого африканского мужчины, женщины и ребенка, которые в нем нуждаются. Он это сделает, и плевать он хотел на всю вашу компанию! А если кто-нибудь попытается встать на пути науки, пусть пеняет на себя. Потому что я не смогу остановить этих парней, больше не смогу, и вы тоже не сможете. Потому что препарат прошел всестороннюю проверку, и проверяли его лучшие специалисты, которых только можно нанять за деньги. И ни один из них, — в голосе слышались истерические нотки, — ни один не сказал о нем ни одного гребаного плохого слова и не скажет. Никогда! А теперь убирайся.
  И как только Донохью вышел за дверь, дом заполнила привычная какофония звуков. В коридорах слышались торопливые шаги, с улицы доносился собачий лай, непрерывно трезвонили телефоны.
  Выйдя на свежий воздух, Донохью остановился, чтобы ночные ароматы и звуки Африки очистили его от зловонной атмосферы кабинета. Часть звезд прикрыли островки облаков. В ярком свете прожекторов желтели акации. До него донеслось ржание зебры. Вокруг стрекотали насекомые. Дом окружала высокая терраса. Вдали блестело озеро, под террасой, в центре автостоянки, одиноко застыла его машина. По привычке он всегда ставил ее на открытое место. Ему показалось, что за кустами мелькнула какая-то тень. Почему-то подумал, что это Джастин. Вспомнились слова Куртисса о том, что Джастин с поддельным паспортом в течение короткого отрезка времени побывал в Италии, Германии и Канаде. В голову пришла мысль о том, что это не тот Джастин, которого он знал, если, конечно, Куртисс не врал, это Джастин, о существовании которого никто не подозревал, ни его служба, ни Форин-оффис: Джастин-одиночка, подчиняющийся только собственным приказам, Джастин, вступивший на тропу войны, Джастин, решивший выставить напоказ все то, что в прежней жизни помогал скрывать. И если за последние недели Джастин стал таким, если решает именно такую задачу, то где его искать, как не рядом, в озерной резиденции сэра Кеннетта Куртисса, импортера и дистрибьютора «моего препарата»?
  Донохью уже спустился на автостоянку, когда услышал за спиной какой-то звук и остановился. «В какую мы играем игру, Джастин? Прятки? А может, это мартышка?» Донохью выставил вперед правый локоть и, подавив желание сказать: «Привет, Джастин» — обернулся, чтобы увидеть стоящего в четырех шагах от него Дуга Крика. Его руки демонстративно висели по бокам, как плети. Мужчина он был крупный, ростом не уступал Донохью, но прожил на свете в два раза меньше. На его широком бледном лице играла дружелюбная улыбка.
  — Привет Дуг, — поздоровался Донохью. — Все в порядке?
  — Да, сэр, благодарю вас и надеюсь, что могу сказать то же самое о вас.
  — Я могу что-нибудь для тебя сделать? Говорили они шепотом.
  — Да, сэр. По пути к Найроби есть поворот к национальному парку «Ворота дьявола», который закрылся час тому назад. Это проселочная дорога, фонарей на ней нет. Я буду там через десять минут.
  Донохью сел за руль, медленно подъехал к воротам, где охранник посветил фонариком ему в лицо, а потом в кабину, чтобы убедиться, что на заднем сиденье не лежат украденные леопардовые шкуры. В сторожке кун-фу уступило место порно. Донохью миновал ворота, но скорость не увеличил: дорогой пользовались пешеходы, да и ночных животных хватало. Туземцы сидели и лежали вдоль кюветов. Некоторые поднимали руку, в надежде, что их подвезут. Увидев красочный щит-указатель поворота к национальному парку, Донохью свернул на обочину, остановился, выключил фары и подфарники. Вскоре позади остановился еще один автомобиль. Он приоткрыл дверцу со стороны пассажирского сиденья, в кабине зажглась лампочка. Луна зашла, облаков не было. Сквозь ветровое стекло Донохью нашел созвездия Тельца и Близнецов. Потом Рака. Крик проскользнул на пассажирское сиденье и захлопнул дверцу, погрузив кабину в темноту.
  — Шеф в отчаянии, сэр. Я его таким еще не видел… никогда, сэр.
  — Полагаю, что ты прав, Дуг.
  — Откровенно говоря, по-моему, у него поехала крыша.
  — Наверное, от переутомления, — в голосе Донохью слышались сочувственные нотки.
  — Я весь день провел в коммуникационном центре, обеспечивая его переговоры. Лондонские банки, потом Базель, снова банки, финансовые компании, о которых он никогда не слышал, предлагавшие ему месячный кредит под сорок процентов, наконец, как он их называет, крысиная свора, политики. Поневоле пришлось все слушать, сэр.
  Мать с ребенком на руках поскреблась в ветровое стекло исхудалой рукой. Донохью опустил окно и дал ей купюру в двадцать шиллингов.
  — Он заложил свои дома в Париже, Риме и Лондоне, выставил на продажу свой дом на Саттон-Плейс в Нью-Йорке. Он пытается найти покупателя даже для своей футбольной команды, хотя надо быть глухим и слепым, чтобы купить ее. Сегодня попросил своего близкого друга в «Кредит Суиз» о ссуде в двадцать пять миллионов долларов США, пообещав в понедельник вернуть тридцать. Плюс к этому «КВХ» требует платежей за поставленные товары. Если он не найдет наличных, они воспользуются соответствующими пунктами контракта и возьмут под контроль его холдинг.
  Семья из трех человек столпилась у окна, беженцы из ниоткуда в никуда.
  — Хотите, чтобы я отогнал их? — спросил Крик, потянувшись к дверной ручке.
  — Вот этого не надо, — резко бросил Донохью. Включил двигатель, и они на малой скорости покатили вперед. Крик продолжал говорить.
  — Он кричит на них, и это все, что он может. Откровенно говоря, жалкое зрелище. «КВХ» не нужны его деньги. Им нужен его бизнес, о чем мы все давно знали, а он — нет. Я не представляю себе, чем все закончится.
  — Сожалею, что все так вышло, Дуг. Я всегда думал, что вы с ним живете душа в душу.
  — Я тоже, сэр. Признаюсь, я приложил немало усилий, чтобы этого добиться. Я не привык вести двойную игру, знаете ли.
  На обочине сбились в кучку несколько «Газелей». Замерли, пока они проезжали мимо.
  — Что ты хочешь, Дуг? — спросил Донохью.
  — Я вот подумал, может, для меня найдется какая-нибудь работа. Прийти к кому-то, за кем-то наблюдать. Может, вам нужны какие-то документы. — Донохью ждал продолжения. — Плюс к этому у меня есть друг. С ирландских времен. Живет в Хараре, а вот мне там совсем не нравится.
  — Что за друг?
  — К нему обращались. Он выполняет заказы.
  — Обращались насчет чего?
  — К нему обратились некие европейцы, друзья его друзей. Предложили ему большие деньги, чтобы убрать белую женщину и ее черного дружка неподалеку от Турканы. Всю техническую сторону, самолеты, автомобили они брали на себя. Сегодня уезжаешь, завтра выполняешь задание и тут же возвращаешься.
  Донохью вновь свернул на обочину, остановил машину.
  — Дата?
  — За два дня до убийства Тессы Куэйл.
  — Он согласился?
  — Разумеется, нет, сэр.
  — Почему нет?
  — Он не такой. Во-первых, не трогает женщин. Он работал в Руанде, работал в Конго. Женщин не трогал и не тронет.
  — Так что он сделал?
  — Посоветовал поговорить с другими людьми, не столь переборчивыми.
  — С кем именно?
  — Он не говорит, сэр. А если бы и хотел сказать, я бы ему не разрешил. Есть знания, которые слишком опасны.
  — Твое предложение как-то не впечатляет.
  — Ну, он готов рассказать и побольше, если вы понимаете, о чем я.
  — Не понимаю. Я покупаю имена, фамилии, даты, места. Конкретную информацию. За наличные. Ничего больше.
  — Я думаю, он действительно хочет поговорить, сэр. Вы хотите знать, что случилось с доктором Блюмом, включая привязку к карте? Он записал все, что случилось около озера Туркана, со слов своих друзей. Только для ваших глаз, если цена будет подходящая.
  К автомобилю подошла еще группа ночных мигрантов, возглавляемая стариком в женской соломенной шляпке.
  — Мне кажется, это чушь, — покачал головой Донохью.
  — Не думаю, что это чушь, сэр. Уверен, что все так и было. Знаю.
  По спине Донохью пробежал холодок. Знаю! Знаю как? Со слов ирландского друга или на основании личных впечатлений?
  — Где он? Рассказ о случившемся, который он написал?
  — Здесь, сэр. Вы можете получить его в любое удобное для вас время.
  — Завтра в полдень я заеду в бар отеля «Серена» на двадцать минут.
  — Он рассчитывает на пятьдесят штук, мистер Донохью.
  — Я скажу, на что он может рассчитывать, когда посмотрю товар.
  До Найроби Донохью добирался час, старательно объезжая рытвины. Однажды чуть не сшиб шакала, спешащего в какой-то национальный парк. Группа женщин в цветастых платьях замахала руками, в надежде, что их подвезут, но он не сбавил скорости. В городе сразу направился в посольство. Об озерной форели пришлось забыть.
  Глава 21
  — Сэнди Вудроу, — с игривой суровостью заявила Глория, встав перед ним в новом воздушном платье, уперев руки в бока. — Пора тебе поднять флаг!
  Она проснулась раньше его и уже расчесала волосы к тому времени, как он побрился. Отправила детей в школу с водителем, потом приготовила яичницу с беконом, которую Сэнди не разрешали, но иной раз девушка имеет право побаловать своего мужчину. О чем и сообщила голосом школьного директора, имитируя его мимику, но ее муж ничего этого не заметил, просматривая, как обычно, найробийские газеты.
  — Флаг поднимут в понедельник, дорогая, — рассеянно ответил Вудроу, нарезая бекон. — Милдред осведомлялся в отделе протокола. Траур по Тессе длится дольше, чем по принцу крови.
  — Я говорю не об этом флаге, глупыш, — Глория собрала газеты и переложила их на столик для закусок под своими акварелями. — Тебе удобно? Со стула не свалишься? Тогда слушай. Я говорю о том, чтобы устроить классную вечеринку и поднять всем настроение, в том числе и тебе. Уже пора, Сэнди. Действительно пора. Мы должны сказать друг другу: «Да. Это случилось. Здесь, рядом с нами. Мы ужасно об этом сожалеем. Но жизнь все равно продолжается». Тесса нас бы одобрила. Ключевой вопрос, дорогой. Что слышно из Лондона? Когда возвращаются Портеры? — Если речь шла о достаточно близких семейных парах, Глория опускала фамилии, обходясь Портерами или Еленами.
  Вудроу накрыл гренок куском яичницы.
  — «Отпуск мистера и миссис Портер Коулридж затягивается в связи с необходимостью устроить дочь Рози в частную школу», — процитировал он воображаемого пресс-секретаря. — Ничего больше мне не известно.
  Голос его звучал беззаботно, хотя на самом деле происходящее ставило его в тупик. Что все-таки задумал Коулридж? Почему не дает о себе знать? Да, конечно, он в отпуске. Но когда послы отбывают на родину, они оставляют телефоны, адреса, обычные и для электронной почты. Они готовятся к возвращению, звонят исполняющим обязанности и личным секретарям по малейшему поводу и без оного, интересуются слугами, садом, собаками и работой вверенного им посольства. И злятся, если им намекают, что в их отсутствие работа идет даже лучше. Но от Коулриджа, после его внезапного отъезда, ни словечка. А если Вудроу звонил в Лондон, вроде бы доя того, чтобы получить совет по какому-то пустяковому вопросу, а на самом деле чтобы узнать планы своего начальника, то натыкался на глухую стену. «Коулридж в администрации премьер-министра», — отвечали в департаменте Африки. «Коулридж на совещании рабочей группы министерства», — говорили в аппарате постоянного заместителя министра.
  И Бернард Пеллегрин, когда Вудроу дозвонился до него по телефону спецсвязи, стоящем на столе Коулриджа, уходил от прямого ответа не хуже остальных. «Обычная суета, — объяснял он, не вдаваясь в подробности. — Премьер-министр затребовал информацию, соответственно, министр должен ее подготовить, вот Коулридж и нарасхват. Всех интересует Африка. Ничего нового».
  — Но Портер возвращается или нет, Бернард? Я хочу сказать, эта неопределенность сильно мешает. Всем нам.
  — Если я что-то и узнаю, то последним, старина. — Короткая пауза. — Ты один?
  — Да.
  — Этот маленький говнюк Милдред не приложил ухо к замочной скважине?
  Вудроу бросил взгляд на закрытую дверь в приемную и понизил голос: «Нет».
  — Помнишь тот отчет, что ты посылал мне не так уж и давно? Страниц двадцать с небольшим… Который написала женщина?
  У Вудроу скрутило живот. Спецсвязь отсекала от разговора чужих. Но не его.
  — И что?
  — Мое мнение… наилучший сценарий… с какой стороны ни посмотри… я его не получал. Затерялся на почте. Идет?
  — Вы говорите за себя, Бернард. Я за вас говорить не могу. Если вы его не получили, это ваше дело. Но я его вам посылал. Это все, что мне известно.
  — Допустим, ты его не посылал, старина. Допустим, его вообще не было. Его не писали, его не отсылали. Можно это устроить?
  — Нет. Это невозможно. Ничего не получится, Бернард.
  — Почему? — голос звучал совершенно спокойно, разве что в нем слышался легкий интерес.
  — Я отправил его дипломатической почтой. Он зарегистрирован. Адресован лично вам. Фельдъегери за него расписались. Я говорил о нем… — хотел сказать «Скотленд-Ярду», но передумал, -…людям, которые сюда приезжали. Пришлось. Они узнали о его существовании еще до встречи со мной. — Страх стал причиной закипевшей в нем злости. — Я рассказывал вам об этом! По существу, предупреждал вас! Бернард, что-то не складывается? Вы заставляете меня нервничать, С ваших слов я понял, что в этой истории поставлена точка.
  — Волноваться не о чем, старина. Успокойся. Такое случается. Если из тюбика вылезает чуть больше зубной пасты, чем требуется, остаток можно втянуть назад. Люди говорят, что это невозможно, но все так делают. Как жена?
  — Глория в полном порядке.
  — Дети?
  — Отлично.
  — Передай им мои наилучшие пожелания…
  — Вот я и решила, что надо устроить грандиозные танцы, — радостно восклицала Глория.
  — Превосходная мысль, дорогая, — кивнул Вудроу и, чтобы выиграть время и поймать нить разговора, потянулся за лекарствами, которые она заставляла его выпивать каждое утро: три таблетки из овсяных отрубей, одну капсулу с рыбьим жиром и половинку аспирина.
  — Я знаю, что ты ненавидишь танцы, но в этом виноват не ты, а твоя мать, — сладко проворковала Глория. — Елена в этом участвовать не будет, после того, что она устроила. Я буду лишь держать ее в курсе.
  — Да. Хорошо. Но вы уже поцеловались и помирились, не так ли? Я вроде бы не знал. Поздравляю.
  Глория прикусила губу. Воспоминания о недавнем конфликте, спровоцированном Еленой, моментально испортили ей настроение.
  — У меня есть подруги, Сэнди, ты знаешь, — промямлила она. — Они мне просто необходимы, если по-честному. Ждать тебя целый день в одиночестве очень уж трудно. С подругами можно посмеяться, поболтать, попросить их что-то сделать. Иногда они, конечно, подводят. Но потом снова приходят. Потому что подруги. Я бы хотела, чтобы у тебя был такой друг.
  — Я тебя понял, дорогая, но мне пора, — Вудроу обнял ее на прощание, чмокнул в щечку и отбыл.
  За вечеринку Глория взялась столь же энергично и эффективно, как и за подготовку похорон Тессы. Прежде всего создала рабочую группу из других жен и младших сотрудников посольства, которые не посмели бы ей отказать. Включила в нее и Гиту, для нее это был важный момент, потому что именно Гита стала яблоком раздора между ней и Еленой и причиной безобразной сцены, воспоминания о которой еще долго преследовали Глорию.
  Танцы, устроенные Еленой, надо сказать, удались. Сэнди придерживался мнения, что на вечеринках семейные пары должны разбиваться и общаться не между собой, а с гостями и хозяевами. Так они всегда и делали. Он лучился обаянием. Весь вечер они лишь махали друг другу рукой через зал да проносились мимо на танцевальной площадке. Глория полагала, что это нормально, правда, ей хотелось, чтобы Сэнди пригласил ее хотя бы на один танец, особенно на фокстрот. В общем, вечер Глории особенно ничем не запомнился. Она, правда, подумала, что Елене в ее-то возрасте следует одеваться скромнее, а не выставлять огромный бюст на всеобщее обозрение, и ей не нравилось, что бразильский посол, танцуя самбу, клал ей руку на зад, но Сэнди сказал, что латиноамериканцы по-другому не умеют.
  На самих танцах Глория ничего не заметила, хотя всегда полагала себя женщиной наблюдательной, а на следующее утро за кофе в «Мутайга-клаб» ее словно громом поразили слова Елены, когда та рассказала, как бы между прочим, в череде других сплетен, хотя событие это могло полностью изменить жизнь Глории, о Сэнди, который «так сильно прихватил Гиту Пирсон», что Гита рано ушла домой, сославшись на головную боль. Елена отнеслась к этому поступку девушки крайне отрицательно, потому что танцы устраивают для того, чтобы гости веселились до упада, а не уходили в самом разгаре действа.
  Глория поначалу потеряла дар речи. Потом отказалась поверить тому, что услышала. «Что значит „прихватил“? В каком смысле прихватил? Конкретизируй, пожалуйста. Я, знаешь ли, очень расстроилась. Нет, все нормально, пожалуйста, продолжай. Раз уж начала, выкладывай все».
  Елена все и выложила. Не стесняясь особо в выражениях. Хватал ее за сиськи. Прижимался своей наглой штучкой к ее промежности. А как еще должен вести себя мужчина, если он кого-то домогается? Ты, должно быть, единственная, кто не знает, что Сэнди один из самых известных бабников в дипломатической колонии. Вспомни, как он с высунутым языком обхаживал Тессу, даже когда та была на восьмом месяце беременности!
  Упоминание о Тессе стало последней каплей. Глория давно смирилась с тем, что Сэнди неравнодушен к Тессе, но считала, что ему хватало хладнокровия, чтобы держать свои чувства в узде. К своему стыду, она рассматривала Гиту как потенциальную угрозу и пришла к выводу, что волноваться тут не о чем. А теперь Елена не только вскрыла старую рану, но и обильно полила ее уксусом. Униженная, оскорбленная, в дикой злобе, Глория поспешила домой, отпустила слуг, усадила детей за домашнее задание, заперла буфет со спиртным и стала дожидаться возвращения Сэнди. Он явился около восьми часов, как обычно, жалуясь на огромный объем работы, и, как показалось Глории, трезвый. Не желая, чтобы дети услышали их разговор, она схватила мужа за руку и увлекла вниз, по лестнице черного хода, в спальню для гостей.
  — В чем дело? — пожелал узнать он. — Мне надо выпить.
  — Дело в тебе, Сэнди, — грозно изрекла Глория. — Мне не нужны никакие увертки. И давай обойдемся без дипломатических хитростей. Я хочу получить от тебя прямой ответ. Мы оба взрослые люди. Был у тебя роман с Тессой Куэйл или нет? Предупреждаю, Сэнди, я очень хорошо тебя знаю. И сразу пойму, лжешь ты или нет.
  — Нет, — без запинки ответил Вудроу. — Не было. Есть еще вопросы?
  — Ты ее любил?
  — Нет.
  Он мужественно, как и его отец, стоял под огнем. Не повел и бровью. Такого Сэнди, если признаться честно, она больше всего и любила. Мужчину, за которым могла чувствовать себя как за каменной стеной. «Больше никогда в жизни не буду разговаривать с Еленой», — решила для себя Глория.
  — Ты прихватывал Гиту, когда танцевал с ней на вчерашней вечеринке Елены?
  — Нет.
  — Елена говорит, что прихватывал.
  — Значит, Елена несет чуть. Что в этом удивительного?
  — Елена говорит, Гита ушла с вечеринки рано, потому что ты лапал ее.
  — Я думаю, Елена злится, потому что я не лапал Елену.
  Глория никак не ожидала, что на каждый вопрос она будет получать твердое «нет», и ее наступательный порыв чуть ли не полностью иссяк.
  — Ты гладил Гиту? Лапал ее? Прижимался к ней? Говори мне! — выкрикнула она, прежде чем разрыдаться.
  — Нет, — в очередной раз повторил Вудроу и шагнул к ней, но она не позволила приласкать себя.
  — Не трогай! Оставь меня в покое! Ты хотел завести с ней роман?
  — С Гитой или Тессой?
  — С каждой! С обеими! Какая разница?
  — Может, сначала разберемся с Тессой?
  — Делай что хочешь!
  — Если под «романом» ты понимаешь совокупление, то такая идея, конечно же, приходила мне в голову, как и большинству знакомых с ней мужчин с нормальным сексуальным аппетитом. Гиту я нахожу менее привлекательной, но молодость имеет свои прелести, поэтому, скажем так, она меня тоже возбуждает. Как насчет формулы Джимми Картера? «Я совершил прелюбодеяние в своем сердце». Вот и все. Я признался. Хочешь развестись или я могу выпить шотландского?
  К тому времени она уже согнулась пополам, плакала от стыда и презрения к себе, умоляла Сэнди простить ее, потому что ей со всей очевидностью стало ясно, что произошло: она обвиняла его во всем том, в чем винила себя после поспешного отъезда Джастина. Сэнди доставалось именно потому, что она сама чувствовала себя виноватой. Осознав глубину своего падения, Глория сжалась в комок и залепетала: «Мне так жаль, Сэнди. Пожалуйста, Сэнди, прости меня, я такая ужасная». Она попыталась вырваться из объятий Сэнди, но тот уже крепко держал ее за плечи и, как добрый доктор, помогал подняться по лестнице. Когда они добрались до гостиной, она отдала ему ключ от буфета со спиртным, и он налил по большой порции виски им обоим.
  Тем не менее процесс налаживания отношений требовал времени. Столь чудовищные обвинения не забываются в один день, особенно если они тянут за собой другие обвинения, вроде бы оставшиеся в далеком прошлом. Глория вновь и вновь погружалась в воспоминания, извлекая из памяти все более давние события. В конце концов, Сэнди — интересный мужчина. И, разумеется, женщины так и липнут к нему. Зачастую красивей его на вечеринке никого нет. И невинный флирт еще никому не вредил. Но память не соглашалась с идеей невинного флирта. На ум приходили все новые женщины. Партнерши по теннису, детские сиделки, молодые жены пожилых мужей. Она вспоминала пикники, вечеринки у бассейна, даже, тут по телу пробежала дрожь, пьяную вечеринку у французского посла в Аммане, когда все плавали в бассейне голыми, а потом с криками бросились за полотенцами, но все же…
  Глории потребовалось несколько дней, чтобы простить Елену, хотя она знала, что полностью не простит ее никогда. Но Елена такая несчастная, говорила при этом она себе. Какой еще она может быть, имея в мужьях этого отвратительно маленького грека, стараясь забыться в объятиях любовников.
  С другой стороны, Глория никак не могла решить, что именно они должны отпраздновать. Очевидно, какое-нибудь событие, например День независимости Кении [77] или Майский день [78]. Очевидно, вечеринку следовало провести в самое ближайшее время, а не то Портеры могли вернуться, что никак не устраивало Глорию. Она хотела, чтобы в центре внимания был именно Сэнди. День Содружества [79] представлялся удачным поводом, но так долго ждать она не могла. С другой стороны, при определенных условиях они могли отметить более ранний День Содружества. Проявить инициативу. Назвать его, скажем, Английским Днем Содружества. Или придумать какой-нибудь День святого Георгия, не зря же он победил дракона. А может, день Дюнкерка, в память о героической обороне побережья. Предпочтительнее, конечно, День Ватерлоо, или День Трафальгара, или День Азенкура [80], свидетельства английских побед, но, к сожалению, побед над французами, которые, как не преминула указать Елена, лучшие повара в городе. Но, раз уж ни один из этих дней не годился, пришлось останавливаться на Дне Содружества.
  Глория решила, что пора реализовывать свой главный план, для чего ей требовалось «добро» со стороны если не посла, то его личного секретаря. Майк Милдрен отличался непостоянством. Шесть месяцев он делил квартиру с ничем не примечательной новозеландкой, как вдруг поменял ее на симпатичного итальянского парнишку, который целыми днями отирался у бассейна в отеле «Норфолк». Поэтому Глория позвонила ему из «Мутайга-клаб» после ленча, когда Милдрен, по свидетельству многих, обычно пребывал в наилучшем расположении духа, строго наказав себе ни в коем случае не называть его Милдред.
  — Майк, это Глория. Как поживаешь? Есть минутка? Лучше две.
  Наверное, она проявляла излишнюю скромность, будучи женой и.о. посла Ее Величества, пусть и уступала по статусу Веронике Коулридж. Разумеется, у Милдрена нашлась минутка.
  — Майк, ты, возможно, слышал, что мы собираемся предварить День Содружества большой вечеринкой. С танцами. Чтобы поднять всем настроение. Должно быть, Сэнди уже говорил об этом с тобой. Не так ли?
  — Еще нет, Глория, но, без сомнения, поговорит.
  «От Сэнди, как всегда, никакого толку, — с грустью подумала Глория. — Забывает о моих просьбах, едва выйдя за дверь. А домой возвращается, чтобы с помощью виски вогнать себя в сон».
  — Так или иначе, мы хотим устроить праздник, Майк, — решительно продолжила она. — С танцами, выпивкой и закуской. Буфет с горячим и живая музыка. Пригласим хорошую местную группу. Не дискотеку, как была у Елены, с холодными закусками. Сэнди дает на это часть представительского фонда, атташе пообещали порыться в закромах. И это только начало. Ты меня слушаешь?
  — Разумеется, Глория.
  Напыщенный мальчишка. Мнит себя большим человеком. Ну да Сэнди ему прижмет хвост, если представится такая возможность.
  — Отсюда два момента, Майк. Оба деликатные, но я все равно считаю необходимым их коснуться. Первый. В отсутствие Портера его фонд остается в неприкосновенности или можно убедить его дать команду внести некую лепту в наш праздник? Как по-твоему?
  — Второй?
  «С ним просто невозможно иметь дело».
  — Второй момент, Майк, где? Учитывая масштаб события… и наличие большого шатра для буфета… а также важность для английской колонии… мы вот подумали, вернее, я подумала… Сэнди для этого слишком занят… если мы хотим отпраздновать День Содружества по высшему разряду, хорошо бы собраться, при условии, что все согласятся, на лужайке у резиденции посла. Майк? — У нее создалось ощущение, что тот нырнул под воду и уплыл.
  — Слушаю, Глория.
  — Самое удобное место, не так ли? Опять же, есть где поставить автомобили. В дом, конечно же, никто не пойдет. Это дом Портера. Разве что в туалеты. Не можем же мы ставить биотуалеты в саду резиденции посла, не так ли? Я хочу сказать, все же на месте. Слуги, охрана, и все такое. Конечно, ждут они не нас, а возвращения Портера и Вероники. Сэнди и я всего лишь исполняем их обязанности. Речь не идет о захвате резиденции. Майк, ты меня слышишь? У меня такое впечатление, что я рассказываю все это себе.
  Так и было. Отказ поступил в тот же вечер, в виде отпечатанного письма, копию которого Милдред наверняка оставил себе. Секретарь привез его сам, но разговаривать с Глорией не стал. Она лишь увидела, как он отъезжал от дома в автомобиле с открытым верхом. За рулем сидел итальянец. Отдел протокола категорически против, писал он. Резиденция посла и ее лужайки в его отсутствие не должны использоваться ни для каких мероприятий. Любая попытка будет рассматриваться «фактической аннексией прерогатив посла», на такой вот грубой ноте заканчивал он. И добавлял, что с разъяснениями по этому поводу уже отправлено официальное письмо из Форин-оффис.
  Вудроу пришел в дикую ярость. Никогда раньше он так не кричал на нее. «Пусть это послужит тебе хорошим уроком, — ревел он, кружа по гостиной. — Или ты думаешь, что я получу должность Портера, устроив пьянку с танцами на его гребаной лужайке?»
  — Я всего лишь разведала обстановку, — слабо протестовала она. — А в том, что я хочу, чтобы ты стал сэром Сэнди, нет ничего плохого. И я знаю, что тебя посвятят в рыцари за свои, а не за чужие заслуги. Я просто хочу, чтобы ты был счастлив, — потом сделала логичный вывод: — Мы неплохо повеселимся и у нас, — и задумчиво оглядела сад.
  И вот наступил великий День Содружества.
  Энергия, нервы, силы, вложенные в подготовку, окупились сполна. Гости прибыли, музыканты играли, напитки разносились, пары болтали, палисандровые деревья цвели, жизнь била ключом. Шатер, доставленный по ошибке, заменили заказанным, бумажные салфетки — льняными, пластиковые ножи и вилки — металлическими, над шатром подняли национальный флаг. Вместо генератора, который кашлял, как больной мул, поставили другой, этот булькал, словно кипящая в чайнике вода. Белые лица разбавляли и африканцы, в последний момент приглашенные Сэнди, в том числе два или три человека из окружения Мои. Вместо того чтобы прибегать к услугам никому не известных официантов, Глория отдала предпочтение прислуге из домов других дипломатов. А также пригласила Мустафу, который, убитый горем, до сих пор не нашел себе другую работу. Но посланный Глорией Джума разыскал его, и теперь Мустафа кружил между столов, безусловно, довольный тем, что о нем не забыли. Полиция, что удивительно, прибыла вовремя и организовала парковку. Теперь проблема заключалась лишь в том, чтобы не дать им напиться, но Глория строго напомнила полицейским об их обязанностях и тешила себя надеждой, что ее слова не остались простым сотрясением воздуха. И музыканты играли прекрасно, настоящий джангл, разве что Сэнди любил танцевать под более медленную музыку. Выглядел Сэнди великолепно, в новом смокинге, который Глория купила ему, чтобы хоть как-то загладить свою вину. Из шатра доносились такие дразнящие ароматы. А значит, не оставалось сомнений, что гости воздадут должное и буфету. Конечно, никаких фантастических блюд они там не найдут, все-таки это Найроби — не Лондон, но она на все сто процентов использовала имеющиеся в ее распоряжении финансовые ресурсы. «Закуски у нас определенно лучше, чем были у Елены», — с чувством глубокого удовлетворения отметила Глория. И дорогая Гита, в золотом сари, выглядела божественно.
  Вудроу лучился счастьем. Наблюдая за парами, извивающимися под музыку, которую он терпеть не мог, систематически прикладываясь к четвертому стакану виски, он видел себя морским волком, сумевшим, несмотря на все превратности судьбы и погоды, благополучно привести корабль в родную бухту. «Нет, Глория, я никогда к ней не подкатывался… или к кому-то еще. Нет на все твои вопросы. Нет, не узнать тебе от меня ничего того, что потом ты смогла бы использовать против меня. Не узнать ни тебе, ни архисучке Елене, ни Гите, этой гребаной пуританке. Как правильно в свое время заметила Тесса, я не из тех, кто добровольно сдает завоеванные позиции».
  Уголком глаза Вудроу заметил Гиту, танцующую в обнимку с великолепным африканцем, которого она, должно быть, видела на вечеринке впервые в жизни. «Такая красота, как твоя, — грех, — мысленно говорит он ей. — Такой же грех, что и у Тессы. Не имеет женщина права обладать таким телом, как твое, и не разделять желания мужчины, которого оно возбуждает. Когда же я указываю на это тебе, ничего особенного не делаю, разве что легонько прикасаюсь, ты сверкаешь глазами и шипишь, требуя, чтобы я убрал руки. А потом убегаешь домой, на глазах этой архисучки Елены…» От воспоминаний Вудроу оторвал бледный лысеющий мужчина, по выражению лица которого чувствовалось, что он не очень-то понимает, куда попал. Его сопровождала шестифутовая амазонка, увешанная браслетами.
  — Добрый день, посол, как хорошо, что вы пришли! — фамилию он забыл, но эта чертова музыка все равно заглушала половину слов. Громким криком он подозвал Глорию. — Дорогая, познакомься с новым послом Швеции, который прибыл только неделю тому назад. Хотел засвидетельствовать свое почтение Портеру, но напоролся на меня. Супруга должна присоединиться к вам через пару недель, не так ли, посол? А сегодня вы — вольный стрелок, ха-ха! Рад, что вы заглянули к нам. Простите, должен уделить внимание другим гостям. Ciao!
  Солист пел, так, наверное, следовало называть это кошачье мяуканье. Зажав микрофон в одной руке и поглаживая по его полукруглому торцу пальцами другой. Вращая бедрами, словно при совокуплении.
  — Дорогой, неужели тебя это совсем не возбуждает? — прошептала Глория, проносясь мимо него в объятиях индийского посла. — Меня — да!
  Мимо проносили поднос с напитками. Вудроу поставил на него пустой стакан, взял полный. Глорию уже вел на танцплощадку веселый, бесстыдно продажный Моррисон М'Гамбо, которого прозвали Министр-на-Ленч. Вудроу мрачно огляделся в поисках фигуристой партнерши. Он понял, что надо потанцевать, чтобы снять злость и напряжение. Какой прок от вечеринки, если не ощущаешь под руками женское тело.
  — Я всю жизнь убегаю от себя! — кружа в танце, проревел он в изумленное лицо грудастой датчанки. Она работала в какой-то благотворительной организации, и звали ее то ли Фитт, то ли Флитт. — Всегда знал, от чего бегу, только не имел ни малейшего понятия, куда направляюсь. А как дела у вас? Я спросил, как с этим у вас? — Она рассмеялась и замоталатоловой. — Вы думаете, я зол или пьян, не так ли? — Она кивнула. — Так вот, вы ошибаетесь. Я и зол, и пьян. — Подруга Арнольда Блюма, вспомнил он. Когда же это шоу закончится? Должно быть, эту мысль он озвучил и довольно громко, потому что увидел, как датчанка опустила глаза и ответила: «Возможно, никогда» — с тем смирением, которое добрые католики резервируют исключительно за папой римским. Вновь оставшись один, Вудроу направился к столикам, около которых уже толпились оглушенные музыкой гости. Пора что-то съесть. Он развязал галстук-бабочку, оставив его болтаться на шее.
  — Характерная черта джентльмена, — объяснил он какой-то непостижимой для него черной Венере. — Умение завязывать собственный галстук.
  Гита и две веселые африканки из английского консульства танцевали что-то местное. Другие девушки начали присоединяться к ним. Они образовали кружок, хлопали по ладошкам соседок, потом парами поворачивались друг к другу спинами, наклонялись и терлись задом. Музыканты подошли к самому краю сцены и играли только им, крича: «Да, да, да-а-а!» Оставалось только гадать, что потом скажут соседи, потому что Глория пригласила далеко не всех: в противном случае нельзя было бы и шагу ступить, не столкнувшись с продавцом оружия или наркотиков. Когда Вудроу делился этой шуткой с шишками из администрации Мои, те начинали гоготать, а потом пересказывали ее своим женщинам, которые смеялись до слез.
  Гита. Что у нее на уме? «Мы словно вернулись на совещание „канцелярии“, — думал Вудроу. — Когда я смотрю на нее, она отводит глаза. Когда я отвожу глаза, она смотрит на меня. Это просто черт знает что». Должно быть, он опять высказал свои мысли вслух, потому что зануда из «Мутайга-клаб» по фамилии Мидоуэр, стоявший рядом, тут же с ним согласился и добавил: если молодежь хочет так танцевать у всех на глазах, тогда почему бы им не трахаться прямо на танцевальной площадке. Вудроу придерживался того же мнения, о чем не преминул прокричать зануде в ухо. А отвернувшись от него, оказался лицом к лицу с Мустафой, черным ангелом, вставшим перед ним, словно хотел загородить ему дорогу, хотя Вудроу никуда идти и не собирался. Вудроу заметил, что Мустафа ничего не несет, и это его покоробило. «Если уж Глория по доброте сердца наняла беднягу, чтобы что-то приносить и убирать со столов, то почему он ничего не носит и не убирает? Почему стоит здесь, как моя нечистая совесть, с пустыми руками, если не считать сложенного листка бумаги в одной, и бормочет что-то непонятное, словно золотая рыбка?»
  — Парень говорит, что у него для вас письмо, — прокричал Мидоуэр.
  — Что?
  — Очень личное, очень срочное письмо. Должно быть, в вас по уши влюбилась какая-то прекрасная дева.
  — Мустафа так сказал?
  — Что?
  — Я спрашиваю, Мустафа так сказал?
  — Разве вы не собираетесь выяснить, кто она? Возможно, ваша жена, — и Мидоуэр затрясся от смеха.
  «Или Гита», — подумал Вудроу, вдруг окрыленный надеждой.
  Он отступил в сторону, увлек Мустафу за собой, чтобы Мидоуэр видел только их спины и сомкнувшиеся плечи, протянул руку, и Мустафа передал ему сложенный листок обычной писчей бумаги.
  — Спасибо, Мустафа! — прокричал Вудроу, показывая тем самым, что более не нуждается в его услугах.
  Но Мустафа не сдвинулся с места, а выразительным взглядом показал, что Вудроу должен незамедлительно прочитать письмо. «Черт с тобой, стой, где стоишь, — зло подумал Вудроу. — Все равно ты не умеешь читать на английском. Да и говорить тоже». Он развернул листок. Распечатка с принтера. Без подписи.
  "Дорогой сэр!
  В моем распоряжении находится письмо, написанное Вами миссис Тессе Куэйл, в котором Вы приглашали ее убежать с Вами. Мустафа приведет Вас ко мне. Пожалуйста, никому об этом не говорите и приходите немедленно, или мне придется передать письмо в другие руки".
  Без подписи.
  Вудроу мгновенно протрезвел, словно его окатили из полицейского водомета. Человек, идущий на эшафот, успевает передумать о многом, и Вудроу, пусть и выпивший немало виски, не облагаемого налогом, не был исключением из общего правила. Он решил, что его общение с Мустафой не укрылось от внимания Глории, и не ошибся: она дала себе зарок на вечеринке не спускать с него глаз. Поэтому он ободряюще помахал ей рукой, как бы говоря: «Нет проблем», и последовал за Мустафой. И в этот же момент впервые встретился взглядом с Гитой и обнаружил в ее глазах холодную расчетливость.
  Одновременно он пытался вычислить шантажиста и связал его с присутствием полиции. Логика его сводилась к следующему: в какой-то момент полиция провела обыск в доме Куэйлов и нашла то, что не удалось отыскать ему. Один из них припрятал письмо, выжидая момент, когда оно принесет дивиденды. Вот этот момент и наступил.
  Почти одновременно в голове возник и другой вариант: Роб, Лесли или они оба, помимо своей воли отстраненные от расследования, решили обратить свои находки в наличные. Но почему здесь и сейчас? Мелькнула мысль о том, что к записке имеет отношение Тим Донохью, но Вудроу тут же ее отмел. Да, Донохью присутствовал на вечеринке, сидел с Мод, своей молчаливой женой, в темном углу тента, но едва ли годился на большее.
  Одновременно у Вудроу обострились все чувства: он замечал каждую мелочь. Плохо вбитые колышки, провисшие веревки, банановую шкурку на дорожке («Кто-нибудь поскользнется, упадет и подаст на меня в суд»), неохраняемую приоткрытую дверь в спальню для гостей («чертовы воры могут обчистить весь дом, а мы ничего не заметим»).
  Огибая кухню, он увидел с дюжину непрошеных гостей, дожидающихся объедков с барских столов. В свете фонаря-"молнии" они группками сидели на траве. Около них копошились двадцать детей. Нет, только шесть. На самой кухне за столом, сытые и пьяные, дремали полицейские, повесив кители и оружие на спинки стульев. В таком состоянии, решил Вудроу, едва ли кто из них мог быть автором письма, которое он сжимал в руке.
  Кухня осталась позади. Мустафа, с ручным фонариком в руке, вел его через холл к входной двери. «Филип и Гарри! — в ужасе вспомнил Вудроу. — Господи, а вдруг они увидят меня? Впрочем, что они могут увидеть? Своего отца в смокинге, который ослабил галстук, чтобы открыть шею палачу». Но тут он вспомнил, что на ночь Глория отправила детей к друзьям. Она насмотрелась на детей дипломатов на танцах и решила, что Филипу и Гарри такие впечатления пока ни к чему.
  Мустафа открыл входную дверь, махнул фонарем в сторону подъездной дорожки. Вудроу вышел из дома. Его тут же окружила чернильная тьма. Ради романтического эффекта Глория выключила прожектора, обычно освещавшие подъездную дорожку. Ночь выдалась ясная, но Вудроу не испытывал желания любоваться звездами. Мустафа фонариком звал его к воротам. Сторож из племени балуйа открыл ворота, а члены его многочисленной семьи, как всегда кучковавшиеся за его спиной, с интересом разглядывали Вудроу. Автомобили стояли по обе стороны дороги, их сторожа дремали или негромко переговаривались друг с другом. «Мерседес» с водителями, «Мерседес» со сторожами, «Мерседес» с овчаркой и обычная толпа африканцев, наблюдающих, как жизнь проходит мимо. Музыка гремела почти как у тента и с удалением не становилась лучше. Вудроу не сомневался, что завтра ему придется разбираться с жалобами. К примеру, эти бельгийские судовладельцы из номера двенадцать подавали на человека в суд, стоило его собаке пернуть в их воздушном пространстве.
  Мустафа остановился у автомобиля Гиты. Вудроу хорошо его знал. Частенько поглядывал на него из окна кабинета, обычно со стаканом в руке. Изготовленный в Японии, такой маленький и низкий, что всякий раз, когда она влезала в него, Вудроу мог представить себе, как Гита надевает купальный костюм. «Почему мы здесь остановились? — взглядом спросил он у Мустафы. — Каким образом автомобиль Гиты связан с шантажом?» Он начал думать о том, а сколько у него денег. Вдруг они запросят сотни фунтов? Тысячи? Десятки тысяч? Ему придется занимать у Глории, но под каким предлогом? Впрочем, если речь пойдет только о деньгах, он вздохнул бы с облегчением. Автомобиль Гиты стоял далеко от уличного фонаря. Фонари не горели из-за отключений энергии, но никто не знал, когда они могут зажечься. Он подсчитал, что при нем только восемьдесят фунтов в кенийских шиллингах. На них молчание не купишь. Он уже начал думать о предстоящих переговорах. Какие гарантии он мог получить в том, что шантажист не вернется через шесть месяцев или шесть лет? «Придется обращаться к Пеллегрину, — подумал он, едва не рассмеявшись. — Спрашивать старину Бернарда, как заталкивать лишнюю зубную пасту обратно в тюбик».
  Если только.
  На ум пришла самая безумная из версий. Утопая, Вудроу схватился за последнюю соломинку.
  Гита.
  «Гита украла письмо! Нет, более вероятно другое: Тесса отдала ей письмо на хранение! Гита послала Мустафу, чтобы выманить меня с вечеринки и наказать за то, что произошло у Елены. И вот же она, сидит за рулем, ждет меня. Каким-то образом выскользнула из дома первой и уже сидит в кабине, моя подчиненная, шантажистка!»
  Если он и разозлился, то лишь на мгновение. «Если это Гита, мы договоримся. С ней я смогу все уладить. Возможно, письмо станет первым шагом в наших новых отношениях. Возможно, ее желание причинить мне боль — прикрытие других, более конструктивных желаний».
  Но за рулем сидела не Гита. По силуэту он понял, что это мужчина. Водитель Гиты? Ее бойфренд, дожидающийся окончания танцев, чтобы отвезти ее домой? Со стороны пассажирского сиденья дверцу открыли заблаговременно. Под бесстрастным взглядом Мустафы Вудроу осторожно полез в машину. Какой там купальный костюм. Прямо-таки кабинка карусели, в которой он катался с Филипом в парке аттракционов. Мустафа захлопнул за ним дверцу. Автомобиль качнуло, но мужчина за рулем не шевельнулся. Одет он был, как многие горожане-африканцы, в стиле Санкт-Морица, несмотря на жару: шерстяная шапочка, надвинутая на лоб до самых бровей, и темная стеганая куртка на «молнии» с капюшоном. Белый этот мужчина или черный? Вудроу втянул носом воздух, но не уловил сладкого запаха Африки.
  — Хорошая музыка, Сэнди, — нарушил тишину Джастин и протянул руку, чтобы повернуть ключ в замке зажигания.
  Глава 22
  Вудроу сидел за резным столом из тропического тика стоимостью пять тысяч американских долларов. Сидел ссутулившись, касаясь локтем обрамленной серебром подставки для бумаг, которая стоила существенно меньше. В пламени единственной свечи его лицо блестело от пота. Пламя это отражалось и в свисавших с потолка зеркальных сталактитах. Джастин стоял в темноте, далеко от стола, привалившись спиной к двери, точно так же, как приваливался Вудроу к двери Джастина, когда приехал с известием о смерти Тессы. Руки Джастин держал за спиной. Должно быть, боялся, что они перестанут его слушаться. Вудроу изучал тени, отбрасываемые на стену пламенем свечи. Мог различить слонов, жирафов, газелей, носорогов. И самых разных птиц, с длинными шеями, маленьких, хищных, певчих. Дом находился на тихой улочке. Никто не проезжал мимо. Никто не стучал в окно, чтобы узнать, почему в половине первого ночи пьяный белый мужчина в смокинге и развязанным галстуком должен отчитываться о содеянном при свечах в галерее африканского и восточного искусства мистера Ахмад Хана, расположенной в пяти минутах езды от «Мутайга-клаб».
  — Хан — твой друг? — спросил Вудроу. Ответа не последовало.
  — Тогда где ты взял ключ? Он — друг Гиты, так? Ответа не последовало.
  — Вероятно, друг семьи. Разумеется, семьи Гиты. — Вудроу достал из нагрудного кармана смокинга шелковый платок, смахнул со щек пару слезинок. Тут же появились новые, ему пришлось смахнуть и их. — Что я скажу им, когда вернусь? Если вернусь.
  — Ты что-нибудь придумаешь.
  — Обычно придумываю, — согласился Вудроу, вытирая рот платком.
  — Я в этом и не сомневался.
  В испуге Вудроу вскинул голову, чтобы посмотреть на него, но Джастин стоял на том же месте, в той же позе, сцепив руки за спиной.
  — Кто велел тебе положить документ под сукно, Сэнди? — спросил Джастин.
  — Пеллегрин, кто же еще? «Все сожги, Сэнди. Сожги все копии». Приказ свыше. Копия у меня была только одна. Я ее сжег. Много времени это не заняло, — он всхлипнул, подавляя желание вновь расплакаться. — Следуя всем нормам секретности. В таких делах никому доверять нельзя. Сам спустился в котельную. Сам сжег рукопись в топке. Меня хорошо учили. Всегда ходил в лучших учениках.
  — Портер об этом знал?
  — В определенном смысле. Частично. Ему это не нравилось. Бернарда он недолюбливал. Между ними шла открытая война. Открытая война по стандартам Оффиса. Портер насчет этого частенько шутил.
  — Пеллегрин сказал, почему он требует сжечь все копии?
  — Боже, — выдохнул Вудроу.
  В комнате повисла тишина. Вудроу, похоже, пытался загипнотизировать себя пламенем свечи.
  — В чем дело? — спросил наконец Джастин.
  — Твой голос, старина, ничего больше. Он повзрослел, — Вудроу провел рукой по рту, потом уставился на подушечки пальцев. — По общему мнению, ты вроде бы уже достиг потолка.
  Джастин задал тот же вопрос, чуть перефразировав его, словно обращался к иностранцу или ребенку:
  — Тебе не хотелось спросить Пеллегрина, а почему документ надо уничтожить?
  — Бернард назвал две причины. Во-первых, на кону стояли интересы Англии. Их, само собой, следовало оберегать, холить и лелеять.
  — И ты ему поверил? — спросил Джастин, и вновь ему пришлось дожидаться ответа: Вудроу подавлял очередную волну слез.
  — Я поверил насчет «Три Биз». Разумеется, поверил. Флагман английского предпринимательства. Бриллиант в короне. Куртисс — любимчик африканских лидеров, раздающий взятки направо, налево и по центру, достояние нации. Плюс к этому он в прекрасных отношениях с половиной кабинета министров, что тоже ему не вредит.
  — Вторая причина?
  — «КВХ». Господа из Базеля подавали сигналы о том, что хотели бы построить большой химический завод в Южном Уэльсе. Через три года — еще один, в Корнуэлле. Третий — в Северной Ирландии. Принести богатство и процветание в наши депрессивные регионы. Но, начни мы топить «Дипраксу», они бы отказались от своих планов.
  — Топить «Дипраксу»?
  — Препарат все еще проходит клинические испытания. Теоретически эта стадия не завершена. Если он станет причиной смерти нескольких человек, которым и так суждено было умереть, невелика беда. Препарат не лицензирован в Великобритании, так что это не проблема, — красноречие вернулось к Вудроу. Он обращался к коллеге, профессионалу. — Ты же понимаешь, Джастин. Лекарства должны на ком-то проверяться, не так ли? Так кого будут брать для такой проверки? Выпускников Гарвардской бизнес-школы? Ты понимаешь, о чем я, Джастин? Не дело Форин-оффис судить о безопасности новых лекарственных препаратов. Мы должны содействовать продвижению английской продукции, а не говорить всем и каждому, что некая английская компания, работающая в Африке, травит своих клиентов. Ты знаешь правила игры. Нам платят не за обливающиеся кровью сердца. Мы не убиваем людей, которые все равно обречены на смерть. Господи, да ты посмотри статистику смертности в Кении. Впрочем, кто здесь считает покойников.
  Джастин какие-то мгновения вроде бы обдумывал его аргументы.
  — Но у тебя сердце обливалось кровью, Сэнди, — возразил он. — Ты же ее любил. Помнишь? Как ты мог бросить отчет в топку, если любил ее? — поневоле его голос набирал силу. — Как ты мог лгать ей, когда она тебе доверяла?
  — Бернард сказал, что ее надо остановить, — пробормотал Вудроу, бросив еще один взгляд на движущиеся тени и убедившись, что Джастин по-прежнему стоит у двери.
  — Да, ее остановили, это точно!
  — Ради бога, Куэйл, — прошептал Вудроу. — Не так же. То были совсем другие люди. Не из моего мира. Не из твоего.
  Джастин, должно быть, встревожился из-за того, что начал терять контроль над собой, постарался успокоиться, продолжил ровным голосом разочарованного коллеги:
  — Как ты мог останавливать ее, Сэнди, это твои слова, если ты так ее обожал? Судя по написанному тобой, ты видел в ней спасение от всего этого… — Должно быть, на мгновение Джастин забыл, где находится, поэтому широко разведенные руки вобрали в себя не посольство, вроде бы служившее Вудроу тюрьмой, а фигурки животных, вырезанные из дерева и слоновой кости, которые стояли на стеклянных полках. — Ты видел в ней тропу к счастью и свободе, так, во всяком случае, ты ей говорил. Тогда почему ты не поддержал ее?
  — Я сожалею об этом, — прошептал Вудроу и отвел глаза.
  — А что ты, собственно, сжег? — задал Джастин следующий вопрос. — Почему этот документ представлял собой серьезную угрозу тебе и Бернарду Пеллегрину?
  — Это был ультиматум.
  — Кому?
  — Английскому правительству.
  — Тесса передала тебе ультиматум английскому правительству? Нашему правительству?
  — «Принимайте меры или пеняйте на себя». Она полагала, что связана обязательствами перед нами. Перед тобой. Верностью. Она была женой английского дипломата и хотела все решить дипломатическими методами. «Легкий путь — обойти Систему и напрямую обратиться к общественности. Трудный — заставить Систему работать. Я предпочитаю трудный», — так она говорила. Она верила, что английское государство более демократичное, более добродетельное, чем любое другое. Наверное, это внушил ей отец. По ее словам, Блюм согласился с тем, что англичане смогут решить этот вопрос, при условии, что будут играть честно. Если ставки англичан столь высоки, пусть они и проведут переговоры с «Три Биз» и «КВХ». Никакой конфронтации. Никаких дискриминационных мер. Просто убедят их снять препарат с продажи до завершения его испытаний. Если же английское правительство не возьмется за это дело…
  — Она установила срок?
  — Она понимала, что нельзя стричь под одну гребенку разные регионы. Южную Америку, Средний Восток, Россию, Индию. Но прежде всего ее заботила Африка. Она хотела получить гарантии того, что через три месяца препарат исчезнет с прилавков. Иначе намеревалась обратиться в другое место.
  — И этот документ ты послал в Лондон?
  — Да.
  — И что сделал Лондон?
  — Сделал Пеллегрин.
  — Что именно?
  — Сказал, что этот документ — куча наивного дерьма. Сказал, что не позволит, чтобы политика Форин-оффис диктовалась наполовину англичанкой и ее черным любовником. Потом улетел в Базель. Встретился за ленчем с парнями из «КВХ». Спросил, не готовы ли они попридержать лошадей. Они ответили, что необходимости в этом нет, как нет и способа по-тихому вывести препарат из обращения. Да и акционеры этого не одобрят. Не то чтобы акционеров кто-то собирался спрашивать, но, если б спросили, они бы не одобрили. Следовательно, не одобрил бы и совет директоров. Лекарственные препараты — не кулинарные рецепты. Из молекулы нельзя вынуть одну часть, добавить другую, попробовать снова. Играть можно только с дозировками, а не с формулой. Изменение в формуле означает возвращение в исходную точку, сказали они ему, а на этой стадии никто на такое не пойдет. А потом начали намекать на то, что могут воздержаться от инвестиций в Великобритании, тем самым увеличивая число безработных Ее Величества.
  — Что насчет «Три Биз»?
  — Был другой ленч. С черной икрой и шампанским в «Гольфстриме» Кенни К. Бернард и Кенни согласились, что в Африке разразится жуткий скандал, если пойдут разговоры о том, что «Три Биз» отравляет людей. Единственный выход — стоять стеной, пока ученые «КВХ» отшлифуют формулу и уточнят дозировки. Бернарду до отставки два года. Он рассчитывает на место в совете директоров «Три Биз». А то и «КВХ», если его туда возьмут. Если можно стать членом двух советов, нет смысла отказываться от такой возможности.
  — «КВХ» ставило под сомнение предъявленные доказательства?
  Вопрос дрожью боли сотряс тело Вудроу. Он выпрямился, обхватил голову руками, помассировал виски. Наклонился вперед, не отрывая рук от головы, прошептал: «Господи».
  — Ополоснись, — предложил Джастин и повел его по коридору к раковине, постоял над ним, как стоял в морге, пока тот блевал. Вудроу подставил руки под струю, плеснул водой в лицо.
  — Доказательства выглядели чертовски убедительно, — пробормотал он, вернувшись за стол. — Блюм и Тесса побывали и в деревнях, и в больницах, говорили с пациентами, родителями, родственниками. Куртисс об этом прознал и начал заметать следы. Этим занимался его человек, Крик. Но Тесса и Блюм отслеживали и заметание следов. Возвращались в те же деревни, искали людей, с которыми говорили раньше. Не могли их найти. Указали в отчете, что «Три Биз» не только отравляет людей, но и уничтожает улики своих деяний. «Этот свидетель исчез. Этого обвинили в уголовном преступлении. Из этой деревни изгнали всех ее жителей». Они проделали огромную работу. Ты должен ею гордиться.
  — В отчете упоминалась женщина по имени Ванза?
  — О, женщина по имени Ванза играла главную роль. Но они заткнули рот ее брату.
  — Как?
  — Арестовали. Выбили из него добровольное признание. На прошлой неделе его дело рассматривалось в суде. Он получил десять лет за ограбление белого туриста в национальном парке Тзаро. Белый турист не давал показаний, но множество очень испуганных африканцев видели, как мальчишка грабил белого туриста.
  Джастин закрыл глаза. Увидел печальное лицо Киоко, сидящего на полу рядом с сестрой. Почувствовал, как рука Киоко проскальзывает в его руку у могилы Тессы.
  — И ты не счел необходимым, после того как прочитал отчет и понял, что какая-то часть его — правда, обратиться к кенийцам? — спросил Джастин. Вудроу горько усмехнулся.
  — Ради бога, Куэйл. Ты когда-нибудь надевал свой лучший костюм, шел в управление полиции и обвинял ее в том, что она заметает следы, получая за это деньги от Кенни К.? Это не тот метод, каким в солнечном Найроби можно завоевывать друзей и оказывать влияние на людей.
  Джастин шагнул к столу, взял себя в руки, вернулся к стене.
  — Как я полагаю, имелись и медицинские доказательства.
  — Имелось что?
  — Я спрашиваю, имелись ли в тексте медицинские доказательства, подтверждающие выводы меморандума, написанного Арнольдом Блюмом и Тессой Куэйл и по требованию Бернарда Пеллегрина уничтоженном ТОБОЙ? Копию которого Бернард Пеллегрин передал «КВХ»?
  Эхом зазвенели стеклянные полки. Вудроу дождался тишины.
  — Медицинские доказательства — епархия Блюма. Тесса сгруппировала их в отдельном приложении.
  — Какие доказательства приводил Блюм?
  — Истории болезней. Тридцать семь случаев. От и до. Имена, фамилии, адреса, проведенное лечение, место и дата смерти. Каждый раз одни и те же симптомы. Сонливость, слепота, кровотечение, почечная недостаточность, бинго.
  — Бинго в смысле смерть?
  — Образно говоря. Полагаю, что да. Смерть.
  — И «КВХ» оспорил эти доказательства?
  — Ненаучные, надуманные, пристрастные, притянутые за уши… основанные на эмоциях. Вот так. Основанные на эмоциях. Означает, что человек слишком увлечен проблемой, а потому не заслуживает доверия. Я — противоположность. Совсем не увлечен проблемой. Эмоций — ноль. Чем меньше чувствуешь, тем громче кричишь. Тем больше вакуум, который ты должен заполнить. Я не про тебя. Про себя.
  — Кто такой Лорбир?
  — Ее bete noire [81].
  — Почему?
  — Главная движущая сила распространения препарата. Надежда и опора. Уговорил «КВХ» взяться за его производство, советник «Три Биз». По ее раскладу, полное говно.
  — Она говорит, что Лорбир предал ее?
  — С какой стати? Мы все предали ее, — по щекам Вудроу текли слезы. — В том числе и ты, сидел на заднице и выращивал цветы, когда она пыталась сдвинуть гору.
  — Где сейчас Лорбир?
  — Не имею ни малейшего понятия. Никто не имеет. Понял, куда дует ветер, и лег на дно. «Три Биз» какое-то время искал его, потом им это надоело. Тесса и Блюм устроили за ним настоящую охоту. Хотели сделать Лорбира главным свидетелем. Но для этого его следовало найти.
  — Эмрих?
  — Одна из создателей препарата. Однажды прилетала сюда. Пыталась остановить «КВХ». Ей, конечно, дали пинка под зад.
  — Ковач?
  — Третий член банды. Куплена «КВХ» с потрохами. Очевидно, шлюха. Никогда ее не встречал. А вот Лорбира, думаю, однажды видел. Большой, толстый бур. Выпученные глаза. Рыжие волосы.
  Вудроу в ужасе подпрыгнул. Джастин стоял рядом с ним. Положил на подставку листок бумаги, протягивал ему ручку, колпачком вперед, как принято у воспитанных людей.
  — Это разрешение на поездки по стране, — объяснил Джастин. — Из тех, что вы выдаете. — Зачитал текст, потому что залитые слезами глаза Вудроу не могли разобрать ни слова: «Податель сего — английский гражданин, путешествующий по Кении при содействии английского посольства в Найроби». — Подпиши.
  Вудроу, прищурившись, поднес листок к пламени свечи.
  — Питер Пол Аткинсон. Это еще кто?
  — В тексте указано. Английский журналист. Пишет для «Телеграф». Если кто-то позвонит в посольство и справится о нем, он — настоящий журналист, выполняющий задание редакции. Ты сможешь это запомнить?
  — Чего его потянуло в Локи? Это же жуткая дыра. Гита там побывала. На бланке должна быть фотография, не так ли?
  — Будет.
  Вудроу расписался, Джастин сложил листок, убрал в карман. Вернулся к двери. Стоящие рядком часы-кукушки, изготовленные на Тайване, пробили час ночи.
  Когда Джастин остановил маленький автомобиль Гиты, Мустафа уже ждал на тротуаре с ручным фонариком. Должно быть, загодя услышал приближающийся шум двигателя. Вудроу, похоже, не понимал, что вернулся к своему дому, сидел, тупо уставившись в ветровое стекло, сцепив пальцы на коленях. Джастин перегнулся через него, заговорил с Мустафой через опущенное стекло. На английском, вставляя слова на суахили, которые знал.
  — Мистер Вудроу плохо себя чувствовал, Мустафа. Ты вывел мистера Вудроу на свежий воздух, чтобы его вырвало. Теперь мистера Вудроу надо отвести в спальню и уложить на кровать, чтобы миссис Вудроу могла ухаживать за ним. Будь любезен сказать мисс Гите, что я собираюсь уехать.
  Вудроу, уже собиравшийся выбраться из машины, повернулся к Джастину.
  — Ты не расскажешь об этом Глории, старина? Теперь, когда ты все знаешь, смысла в этом нет. У нее нет того опыта, которым обладаем мы. Давние коллеги и все такое. Не расскажешь?
  Как человек, которому приходится прикоснуться к чему-то мерзкому, но старающийся не выказывать, что ему это неприятно, Мустафа помог Вудроу выбраться из машины и повел к входной двери. Джастин вновь натянул шапочку на лоб и застегнул «молнию» куртки. Из шатра вырывались лучи яркого света. Музыканты без устали наяривали рэп. Повернув голову налево, Джастин вроде бы заметил высокого мужчину, стоящего в тени рододендронов. Присмотрелся: мужчина исчез. А может, его и не было. Однако Джастин продолжал огладывать кусты, припаркованные автомобили. Послышались торопливые шаги. Гита спешила на его зов, с шалью на плечах, туфельками в одной руке, фонариком в другой. Скользнула на пассажирское сиденье в тот самый момент, когда Джастин завел двигатель.
  — Они уже гадали, где он, — сообщила она.
  — Донохью там был?
  — Не думаю. Не уверена. Не видела его, — хотела спросить что-то еще, но передумала.
  Он ехал медленно, вглядываясь в стоящие по обеим сторонам мостовой автомобили, то и дело посматривая в боковое зеркало. Проехал свой дом, не удостоив его и взгляда. Желтая собачонка с громким лаем бросилась на колеса. Он по плавной дуге объехал ее. Выбоины, выхваченные фарами, напоминали черные озера, появляющиеся на посеребренном светом фар асфальте. Гита оглянулась. Позади царила чернильная тьма.
  — Смотри вперед, — скомандовал он. — Я боюсь сбиться с пути. Говори, когда надо поворачивать.
  Он прибавил скорости, лавируя между выбоинами, выезжая на середину мостовой, если ему не нравилось то, что он видел по краям. Гита шептала: «Налево… снова налево, тут большая яма…» Он резко притормозил, пропуская нагнавший их автомобиль.
  — В кабине знакомых лиц не заметила? — спросил он.
  — Нет.
  Они свернули на обсаженную деревьями улицу. Дорогу перегородил помятый щит с надписью: «ПОМОГИТЕ ДОБРОВОЛЬЦАМ». За щитом толпились исхудалые мальчишки с лопатами и тачкой без колеса.
  — Они всегда здесь?
  — Днем и ночью, — кивнула Гита. — Вынимают камни из одной выбоины и заваливают ими другую. Поэтому работа для них никогда не закончится.
  Он нажал на педаль тормоза. Автомобиль медленно подкатился к щиту, остановился. Мальчишки окружили его, хлопая ладонями по крыше. Джастин опустил стекло. У окна возникла улыбающаяся физиономия вожака, лет шестнадцати от роду.
  — Добрый вечер, господин, — вежливо поздоровался он. — Я — мистер Симба.
  — Добрый вечер, мистер Симба, — ответил Джастин.
  — Не хотите посодействовать ремонту этой прекрасной дороги, господин?
  Джастин передал ему купюру в сто шиллингов. Мальчишка в восторге пустился в пляс, высоко вскинув руку с купюрой. Остальные аплодировали.
  — Какой обычный тариф? — спросил он Гиту, когда убранный мальчишками щит остался позади.
  — В десять раз меньше.
  Еще один автомобиль обогнал их, и вновь Джастин пристально всматривался в сидящих в кабине, пусть и не знал, кого ожидал там увидеть. Они въехали в центральную часть города. Сверкали вывески магазинов, кафе, на тротуарах толпились люди. Мимо пролетали автобусы. Слева донесся скрежет металла, за которым последовали автомобильные гудки и крики. Гита по-прежнему указывала дорогу: направо, налево, через ворота. Джастин преодолел небольшой подъем и въехал по двор квадратного четырехэтажного здания. По периметру тянулись подсвеченные слова: «ПРИДИ В ОБЪЯТИЯ ХРИСТА».
  — Это церковь? — спросил он.
  — Стоматологическая клиника адвентистов седьмого дня, — ответила Гита. — После реконструкции стала жилым домом.
  Автостоянку окружал забор с натянутой поверху колючей проволокой. Поставив машину, он вылез из кабины, настороженно огляделся, прислушался. Гита в тревоге погладывала на него.
  — Ты кого-то ждешь? — прошептала она.
  Он провел ее мимо улыбающихся детей у входной двери, по ступеням, ведущим в вестибюль. Написанное от руки объявление на дверях кабины лифта сообщало о том, что лифт временно не работает. Они пересекли вестибюль, направляясь к узкой лестнице, освещенной тусклыми лампами. Вслед за Гитой Джастин поднялся на площадку последнего этажа, где царила тьма. Джастин зажег карманный фонарь. Из-за дверей доносились азиатская музыка и ароматы восточной кухни. Отдав Гите фонарь, вернулся к лестнице, пока она открывала железную решетку и три замка. Едва Гита вошла в квартиру, зазвонил телефон. Она повернулась к Джастину, который уже стоял у нее за спиной, сняла трубку.
  — Гита, дорогая моя, привет, — услышала она обаятельный мужской голос, который поначалу не узнала. — Этим вечером ты потрясающе выглядела. Это Тим Донохью. Хочу узнать, позволишь ли заглянуть на минуту, выпить с вами двумя чашечку кофе под звездами?
  Маленькая квартира Гиты состояла из трех комнат. Окна выходили на ветхий склад. С улицы доносились гудки автомобилей и крики нищих, которые до самого последнего момента стояли у них на пути. Забранное решеткой окно выходило на железную лестницу, призванную спасать жизни жильцов в случае пожара, но из соображений безопасности нижние пролеты давно отпилили. Верхние же остались в неприкосновенности, и в теплые вечера Гита вылезала на крышу, где, привалившись спиной к деревянной обшивке водяного бака, готовилась к вступительному экзамену в Форин-оффис, который намеревалась сдать в следующем году, слушала торопливые шаги азиатов, снующих по зданию, их музыку, споры, разговоры с детьми и убеждала себя, что находится среди своих.
  И хотя эта иллюзия рассеивалась, как дым, едва она входила в ворота посольства и надевала на себя другую кожу, крыша с кошками, клетками для птиц, развешенным на просушку бельем и люками вентиляционных шахт оставалась одним из тех немногих мест, где Гита чувствовала себя как дома. Возможно, поэтому она особо и не удивилась, когда Донохью предложил выпить кофе под звездами. Как он узнал, что у нее был доступ на крышу, оставалось для нее загадкой, потому что, насколько она знала, он никогда не бывал в ее квартире. Но знал. Переступив порог, Донохью прижал палец к губам и под недоуменным взглядом Джастина неуклюже протиснулся в окно, вылез на площадку железной лестницы и знаком предложил им последовать за ним. Джастин не заставил себя ждать, а Гита присоединилась к ним через несколько минут, с подносом, на котором стояло все необходимое для кофе. Донохью уже сидел на каком-то ящике, а Джастин, как только Гита опустилась на теплое железо, пристроился рядом с ней.
  — Как тебе удалось миновать границу, старина? — осведомился Донохью, перекрывая уличный шум, и пригубил кофе.
  — Сафари-тур, — ответил Джастин.
  — Из Лондона?
  — Из Амстердама.
  — Большая группа?
  — Самая большая, какую я только смог найти.
  — Как Куэйл?
  — Более-менее.
  — И где ты спрыгнул с корабля?
  — В Найроби. Как только мы прошли таможню и паспортный контроль.
  — Умница. Я тебя недооценил. Думал, что ты воспользуешься наземным маршрутом. Скажем, через Танзанию.
  — Он не позволил мне встретить его в аэропорту, — вставила Гита. — Приехал на такси уже ночью.
  — Что тебе нужно? — спросил Джастин.
  — Спокойной жизни, если ты не считаешь, что я прошу слишком многого, старина. Я уже в том возрасте. Не хочу больше никаких скандалов. Никаких сенсаций. Никаких парней, которые суют голову в петлю, пытаясь отыскать то, чего уже нет. — Он повернулся к Гите: — Зачем ты летала в Локи, дорогая?
  — По моей просьбе, — послышался голос Джастина, прежде чем она нашлась с ответом.
  — Разумеется, тебе она отказать не могла, — одобрительно кивнул Донохью. — И я уверен, поездка эта имела прямое отношение к Тессе. Гита — замечательная девушка, — а потом вновь обратился к Гите, более требовательным голосом: — И ты нашла то, что искала, дорогая? Миссия увенчалась успехом? Я в этом даже не сомневаюсь.
  Вновь ему ответил Джастин:
  — Я просил ее узнать, как прошли там последние дни Тессы. Хотел убедиться, что в Локи они поехали по той самой причине, которую назвали нам: семинар по правам женщин. Так оно и было.
  — И ты с этим полностью согласна, не так ли, дорогая? — спросил Донохью у Гиты.
  — Да.
  — Вот и славненько, — Донохью отпил кофе. — Поговорим о деле? — предложил он Джастину.
  — Я думал, мы о нем и говорим.
  — О твоих планах.
  — Каких планах?
  — Вот именно. К примеру, если ты хочешь перемолвиться тихим словом с Кенни К. Куртиссом, думаю, ты будешь понапрасну сотрясать воздух. Банки забрали свои игрушки. Фармакологическое отделение «Три Биз» отходит новому хозяину — «КВХ».
  Никакой реакции со стороны Джастина не последовало.
  — Я хочу сказать, Джастин, что стрелять в того, кто и так мертв, сатисфакции не принесет. Ты ведь жаждешь ее, не так ли?
  Джастин молчал.
  — Что же касается убийства твоей жены, то, как ни больно мне говорить об этом, Кенни К. не, повторяю, не является соучастником преступления. Так же, как его «шестерка» мистер Крик, хотя я не сомневаюсь, что он бы с радостью ухватился за такое предложение, если б к нему обратились. Крик, естественно, сообщал «КВХ» обо всех передвижениях Тессы и Арнольда. Он активно использовал местные источники информации Кенни К., в частности кенийскую полицию, чтобы приглядывать за ними. Но Крик — не соучастник преступления, так же, как Кенни К. Слежка не превращает его в убийцу.
  — Кому докладывал Крик? — спросил голос Джастина.
  — Крик докладывал автоответчику в Люксембурге, который уже сняли. Дальнейший путь информации ни мне, ни тебе не установить. Но в конце концов она достигала ушей джентльменов, которые ее и убили.
  — Марсабит, — с горечью выдохнул Джастин.
  — Действительно. Знаменитый марсабитский дуэт на большом зеленом вездеходе для сафари. Работа стоила миллион долларов, которые получил руководитель операции, известный как полковник Элвис. Как он их разделил между остальными участниками, никому не известно. Мы только знаем, что фамилия его не Элвис и до полковника он не дослужился.
  — Сообщал Крик в Люксембург о том, что Тесса и Арнольд едут на озеро Туркана?
  — Пока это большой вопрос.
  — Почему?
  — Потому что Крик на него не отвечает. Боится. И мне хотелось бы, чтобы ты тоже не был чужд страху. Он боится, что слишком уж легко делился информацией, поскольку некоторые его друзья, узнав об этом, могут вырвать ему язык, чтобы освободить во рту место для яиц. Возможно, у него есть на то основания.
  — Чего ты хочешь? — повторил Джастин. Он уже сидел на корточках рядом с Донохью, заглядывая в запавшие глаза. 
  — Хочу убедить тебя отказаться от задуманного, дорогой мой. Сказать тебе, что ты не найдешь то, что ищешь, но это не помешает тебе найти свою смерть. За твою голову назначена цена, в том случае, если ты хоть одной ногой ступишь в Африку, а ты уже стоишь здесь обеими ногами. Каждый наемник и главарь банды мечтает о том, чтобы поймать тебя в перекрестье прицела. Мертвый ты стоишь полмиллиона, миллион, если удастся обставить все так, словно ты покончил жизнь самоубийством, и это предпочтительный вариант. Ты можешь нанять телохранителей, но пользы от этого тебе не будет. Возможно, ты наймешь тех самых людей, которые и мечтают тебя убить. 
  — Какое твоей службе дело, останусь ли я в живых или умру?
  — Службе, безусловно, до этого дела нет, а вот лично мне не хотелось бы, чтобы плохиши победили, — Донохью глубоко вдохнул. — В контексте вышесказанного сообщаю, что Арнольд Блюм мертв, и уже давно. Поэтому, если ты собираешься спасать Блюма, то, боюсь, спасать некого.
  — Докажи, — коротко бросил Джастин, а Гита, отвернувшись от мужчин, уткнулась лицом в ладони.
  — Я старый, я умираю, и мои работодатели имеют полное право расстрелять меня на заре за то, что я тебе рассказываю. Вот тебе доказательства. Блюма отключили, бросили в вездеход, увезли в пустыню. Где не было ни воды, ни тени, ни еды. Пару дней пытали в надежде узнать, не остался ли где-нибудь второй комплект дискет, которые они нашли в джипе. Извини, Гита. Блюм сказал «нет», файлы из компьютера на второй комплект дискет они не копировали, но кто мог поверить этому «нет»? Вот они и пытали его до смерти, на случай, если второй комплект все-таки существовал, и потому, что им это нравилось. А потом оставили тело гиенам. К сожалению, это правда.
  — О боже, — прошептала Гита своим рукам.
  — Так что ты можешь вычеркнуть Блюма из своего списка, Джастин, вместе с Кенни К. Куртиссом. Ни один из них не стоит приезда в Кению, — на этом Донохью не остановился. — Далее, Портер Коулридж сражается за тебя в Лондоне. И это уже не секрет. Еще чуть-чуть, и ты все прочитаешь в газетах.
  Джастин исчез из поля зрения Гиты. Оглядевшись, она обнаружила, что он стоит у нее за спиной.
  — Портер требует, чтобы расследование убийства Тессы вновь поручили полицейским, которые первыми приезжали в Найроби, требует, чтобы голова Гридли легла рядом с головой Пеллегрина. Он хочет, чтобы отношения между Куртиссом, «КВХ» и английским правительством стали предметом рассмотрения парламентской комиссии, которая заодно должна выяснить и роль Сэнди Вудроу в этой истории. Он хочет, чтобы препарат исследовала группа независимых ученых, если такие еще остались. Он также выяснил, что во Всемирной организации здравоохранения существует комитет по этике, который может заняться этим вопросом. Если ты сейчас вернешься домой, то, возможно, на пару с Портером вы сдвинете эту гору. Вот почему я и заглянул к вам, — радостно закончил он, допил кофе, встал. — Перевозить людей через границы — это немногое, что мы умеем. Поэтому, если захочешь покинуть Кению, на самолете или иным путем, пусть Гита мне подмигнет.
  — Большое тебе спасибо, — поблагодарил его Джастин.
  — Вот, к сожалению, и все, что я хотел сказать. Спокойной ночи.
  Гита легла в кровать, оставив дверь спальни открытой. Смотрела в потолок, не зная, плакать ей или молиться. Она давно уже смирилась с тем, что Блюм мертв, но и представить себе не могла, что ему выпала такая долгая и мучительная смерть. Ей хотелось вернуться в стены монастыря и вернуть веру в то, что именно по воле господа человек может подняться так высоко и пасть так низко. По другую сторону стены Джастин сидел за ее столом, что-то писал ручкой, отказавшись воспользоваться ее лаптопом. Самолет в Локи отбывал из аэропорта Уилсона в семь утра, то есть в ее квартире ему оставалось провести один час. Она предложила отвезти его в аэропорт, но он сказал, что воспользуется одним из такси, которые всегда стояли у отеля «Серена». Раздался стук в дверь.
  — Гита?
  Она поднялась.
  — Заходи.
  — Будь так любезна, Гита, отправь, пожалуйста, это письмо, — Джастин протянул ей пухлый конверт, адресованный какой-то женщине в Милане. — Это не моя подружка, на случай, если тебя разбирает любопытство. Она — тетя моего адвоката. — Редкая улыбка… — А это письмо для Портера Коулриджа. На конверте я написал адрес его лондонского клуба. Только, пожалуйста, не пользуйся услугами курьерских служб и экспресс-почты. Отправь письма через обычное кенийское почтовое отделение. Я безмерно благодарен тебе за оказанную мне помощь.
  Тут уже она больше не могла сдерживаться и бросилась ему на грудь, обняла и крепко прижималась к нему всем телом, пока он осторожно, но решительно не отстранился…
  Глава 23
  Капитан Маккензи и его второй пилот, Эдзард, занимают свои места в рубке «Буффало». Рубка представляла собой приподнятую платформу в носовой части фюзеляжа, не отделенную от салона ни дверью, ни стеной. За платформой, ниже ее, стоит старое кресло викторианской эпохи, из тех, что зимним вечером пододвигают к камину, чтобы, сев в него, согреть озябшие ноги. В нем сидит Джастин с наушниками на голове, с черным нейлоновым ремнем безопасности поперек живота. Изредка он сдвигает наушники, чтобы услышать вопросы белой женщины из Зимбабве, ее зовут Джейми, которая удобно устроилась среди кучи коричневых мешков. Джастин пытался поменяться с ней местами, но Маккензи разом осадил его: «Это ваше место». Хвостовую часть салона занимают шесть суданских женщин, с разной степенью ужаса переносящих полет, одна блюет в пластиковый пакет. Салон освещен флюоресцентными лампами под потолком, которые упрятаны за матовые пластиковые панели. Мерно гудят двигатели. Фюзеляж недовольно поскрипывает, словно жалуясь на то, что его лишили заслуженного отдыха: этот алюминиевый конь свое уже отвоевал. Нет никакого намека ни на систему кондиционирования, ни на парашюты. Облупившийся красный крест на боковой панели показывает, что за ней находится аптечка. Под крестом — надежно закрепленные канистры, с надписью «Керосин» на каждой. «В этом самолете Тесса и Арнольд совершили свое последнее воздушное путешествие, — думал Джастин, — и этот человек сидел за штурвалом. Последнее путешествие перед самым последним…»
  — Значит, вы — друг Гиты, — уточнил Маккензи, когда Сара-Суданка привела Джастина в его тукул в Локи и оставила мужчин вдвоем.
  — Да.
  — Сара говорит, что у вас есть пропуск, выписанный вам представительством Южного Судана в Найроби, но вы куда-то его задевали. Это так?
  — Да.
  — Вас не затруднит показать мне ваш паспорт?
  — Отнюдь, — Джастин протянул ему паспорт Аткинсона.
  — И чем вы занимаетесь, мистер Аткинсон?
  — Я журналист. Из лондонской «Телеграф». Пишу статью об операции ООН «Линия жизни» в Судане.
  — Все это очень печально, учитывая, что операция «ЛЖ» как никогда нуждается в рекламе. А тут какой-то клочок бумаги перечеркивает все надежды. Знаете, где вы его потеряли?
  — К сожалению, нет.
  — Сейчас мы перевозим в основном зерно и соевое масло. Плюс предметы первой необходимости для наших парней и девчат, работающих в Судане. Мотаемся, знаете ли, взад-вперед. Устроит вас такой вариант?
  — Более чем.
  — Не возражаете против того, чтобы посидеть час-другой на полу джипа под стопкой одеял?
  — Абсолютно.
  — Тогда по рукам, мистер Аткинсон.
  И в дальнейшем Маккензи неукоснительно следует этой легенде. В самолете, как и любому другому журналисту, описывает подробности самой дорогой операции по ликвидации голода, когда-либо проводившейся в истории человечества. Информация поступает порциями, часть ее теряется в шуме двигателей.
  — В Южном Судане есть люди, которые питаются нормально, питаются удовлетворительно, питаются плохо, и те, кому вообще нечего есть. Задача Локи — максимально точно распределить людей по соответствующим категориям. Каждая метрическая тонна, перевозимая нами, обходится ООН в тысячу триста долларов США. В гражданских войнах богатые умирают первыми. Потому что, если у них украдут скот, они не могут приспособиться к жизни. Для бедняков практически ничего не меняется. Люди выживают, лишь когда земля достаточно безопасна для того, чтобы на ней что-то выращивать. К сожалению, безопасных земель здесь немного. Я не очень спешу? Вы поспеваете за ходом моих мыслей?
  — Да, конечно, благодарю вас.
  — Поэтому в Локи приходится накапливать запасы продовольствия и заранее определять, где и когда может возникнуть голод. Сейчас мы как раз находимся в начале очередного периода активных поставок продовольствия. Но момент надо выбирать точно. Если поставки совпадут с жатвой, мы погубим остатки местной экономики. Если чуть припоздниться — они уже умирают от голода. Между прочим, воздушный путь — единственный. Если отправлять продовольствие по земле, его крадут, очень часто сами водители.
  — Да. Я понимаю. Конечно.
  — Ничего не хотите записать?
  «Если вы журналист, то и изображайте оного», — так следует понимать последний вопрос Маккензи. Джастин раскрывает блокнот, а лекцию продолжает Эдзард. Он касается опасности полетов, которые они выполняют…
  — Продовольственные пункты делятся на четыре группы, мистер Аткинсон. Четвертая — доставка туда невозможна. Третья — повышенной опасности. Вторая — умеренной опасности. Первой группы, где опасность нулевая, в Южном Судане нет. Понятно?
  — Понятно. Разумеется. Слово вновь берет Маккензи.
  — По прибытии принимающая сторона по радио сообщает, в какой группе они находятся. Если возникнет чрезвычайная ситуация, делайте все, что он вам скажет. Лагерь, в который мы сегодня летим, находится на территории, контролируемой генералом Гарангом, который выдал утерянную вами визу. Но эта территория подвергается регулярным нападениям как с севера, так и с юга, где хозяйничают враждующие с Гарангом племена. Не думайте, что мы сталкиваемся с простым противостоянием юг-север. Отношения племен меняются в одночасье, и они воюют как между собой, так и с мусульманами севера. Успеваете записывать?
  — Естественно.
  — Судан — страна, созданная фантазией колониального картографа. На юге — зеленые поля, нефть и христиане-анимисты. На севере — пустыня, песок и банды мусульман-экстремистов, стремящиеся заставить всех жить по законам шариата. Знаете, что это такое?
  — Более-менее, — ответил Джастин, который в прошлой жизни написал на сей счет не один десяток отчетов.
  — В результате у нас есть все необходимые условия для обеспечения постоянного голода. Недоработки засухи устраняют гражданские войны и наоборот. Но законное правительство по-прежнему находится в Хартуме. Поэтому, какую бы помощь ООН ни оказывала югу, Хартум обязательно имеет свою долю. Отсюда, мистер Аткинсон, и уникальный треугольник из ООН, хартумского правительства и мятежников, которых это самое правительство изо всех сил старается сжить со света. Улавливаете мою мысль?
  — Вы летите в Лагерь-семь! — кричит ему в ухо Джейми, белая зимбабвийка, рупором сложив ладони у рта. Джастин кивает.
  — Сейчас Седьмой — опасная зона! Моя подруга удирала оттуда две недели тому назад. Одиннадцать часов шла по болотам, потом еще шесть без штанов ждала самолета!
  — Что случилось с ее штанами? — кричит в ответ Джастин.
  — Там приходится их снимать! И мальчикам, и девочкам! Ужасно натирают кожу! Мокрые, горячие, дымящиеся штаны. Оставаться в них — хуже пытки! — Она делает паузу, отдыхает, потом вновь подносит руки ко рту. — Если увидите, что скот выгоняют из деревни, — бегите. Если вслед за скотом уходят женщины — бегите быстрее. Один наш парень бежал четырнадцать часов кряду без воды. Похудел на восемь фунтов. За ним гнался Карабино.
  — Карабино?
  — Карабино был хорошим, пока не присоединился к северянам. Теперь извинился и вновь вернулся к нам. Все очень довольны. Никто не спрашивает, где он был. Вы летите туда впервые?
  Джастин опять кивает.
  — Послушайте, по большому счету, опасаться нечего. Не волнуйтесь. И Брандт — это голова.
  — Кто такой Брандт?
  — Координатор распределения продовольствия в Лагере-семь. Все его любят. Совсем ку-ку. Большой божий человек.
  — Как он туда попал? Она пожимает плечами.
  — Называет себя бездомным дворнягой, как и мы все. Там ни у кого нет прошлого. Это прописная истина.
  — Давно он в Лагере-семь? — кричит Джастин. Джейми слышит его только со второй попытки.
  — Кажется, шесть месяцев! Шесть месяцев в полевых условиях без перерыва — это целая жизнь, поверьте мне! Не приезжал в Локи даже на два дня, чтобы отдохнуть и развеяться! — Утомленная криком, она падает на мешки.
  Джастин расстегивает ремень безопасности, подходит к иллюминатору. «Это путь, который ты проделала. Это треп, который ты выслушивала. Это то, что ты видела». Под ним лежит изумрудное нильское болото, подернутое дымкой горячего воздуха, разорванное черными зигзагами открытой воды. На холмах в загонах теснится скот.
  — Племена никогда не скажут, сколько у них скота! — Джейми уже стоит рядом, кричит в ухо. — Выяснить это — одна из задач координатора! Козам и овцам отводят середину загона. Коровы — у забора, телята с ними! Тут же собаки! По ночам они жгут высушенный коровий навоз в своих маленьких домиках, расположенных по периметру. Дым отгоняет хищников, согревает коров, становится причиной их ужасного кашля! Иногда в загон попадают женщины и дети! Девочек в Судане кормят лучше всех! Если они хорошо питаются, от жениха можно получить за них более высокую цену! — улыбаясь, она похлопывает себя по животу. — Мужчина может иметь столько жен, сколько сможет содержать. Вы и представить себе не можете, как здорово они исполняют танец живота… честное слово, — она закрывает рот рукой, потом начинает дико хохотать.
  — Вы — координатор распределения продовольствия?
  — Его помощница.
  — Как вы получили эту работу?
  — Пошла в нужный ночной клуб в Найроби! Хотите, загадаю вам загадку?
  — Конечно.
  — Мы везем сюда зерно, так?
  — Так.
  — Потому что север воюет с югом, так?
  — Продолжайте.
  — Большая часть зерна, которое мы перевозим, выращивается в Северном Судане. Остальное — излишки, которые произведены американскими фермерами. Так уж сложилось. На деньги гуманитарных организаций покупается хартумское зерно. Хартум использует эти деньги на покупку оружия для войны с югом. Самолеты, привозящие зерно в Локи, взлетают с того же аэродрома, что и хартумские бомбардировщики, сравнивающие с землей деревни Южного Судана.
  — А где загадка?
  — Почему ООН финансирует бомбардировки Южного Судана и одновременно кормит жертв этих бомбардировок?
  — Я — пас.
  — Потом вы собираетесь вернуться в Локи? Джастин мотает головой.
  — Жаль, — говорит она и подмигивает.
  Джейми возвращается к своему месту на мешках с зерном, между коробок с соевым маслом. Джастин остается у иллюминатора, наблюдает, как солнечный зайчик отбрасывается самолетом на мерцающие болота. Горизонта не было. В отдалении болота плавно перетекали в туман. «Мы можем лететь всю жизнь, — говорит он ей, — и так и не увидеть твердой земли». Без предупреждения «Буффало» начинает пологий спуск. Болото становится бурым, черные зигзаги воды упираются в сушу. Появляются отдельные деревья. Солнечный зайчик самолета скользит между ними. Эдзард взял управление на себя. Капитан Маккензи изучает какой-то буклет. Поворачивается и знаком предлагает Джастину сесть. Тот возвращается к креслу, защелкивает на животе ремень безопасности, смотрит на часы. Они летят уже три часа. Эдзард резко бросает самолет вниз. Коробки с туалетной бумагой ползут по металлическому полу и ударяются в платформу у ног Джастина. В иллюминатор он видит кончик крыла, за ним — россыпь хижин. В наушниках — шум статического электричества. Сквозь какофонию звуков прорывается грубый голос с немецким акцентом, сообщающий ситуацию на земле. Джастин выхватывает слова: «решительно и быстро». Самолет начинает сильно трясти. Приподнявшись, насколько позволяет ремень безопасности, через окно рубки Джастин видит полоску красной земли, пересекающую зеленое поле. Уложенные рядком белые мешки служат маркерами. Много мешков навалено в углу поля. Самолет выравнивается, и солнечный луч обжигает шею Джастина. Он плюхается в кресло. Голос с немецким акцентом вдруг начинает звучать ясно и отчетливо.
  — Давай, Эдзард, спускайся, старина. На обед у нас сегодня отличное жаркое из козлятины. Маккензи, надеюсь, с тобой?
  Но Эдзарду не до светской болтовни.
  — Что это за мешки в углу поля, Брандт? Кто-то недавно приземлился? На земле стоит еще один самолет?
  — Это пустые мешки, Эдзард. Не обращай на них внимания и садись, слышишь меня? Этот шустрый журналист с вами?
  Отвечает Маккензи предельно лаконично:
  — С нами.
  — Кто еще на борту?
  — Я! — радостно вопит Джейми.
  — Один журналист, одна нимфоманка, шесть возвращающихся делегаток, — ровным голосом отвечает Маккензи.
  — Что ты можешь сказать о нем? О журналисте?
  — Сам все увидишь.
  В рубке смеются, голос с иностранным акцентом отвечает тем же.
  — Почему он нервничает? — спрашивает Джастин.
  — Они все нервничают. Лагерь находится практически на передовой. Когда мы приземлимся, мистер Аткинсон, пожалуйста, оставайтесь рядом со мной. Протокол требует, чтобы я первым представил вас комиссару.
  Посадочная полоса — сильно вытянутый теннисный корт, кое-где заросший травой. Туземцы и собаки появляются из рощи и направляются к полосе. Хижины с коническими крышами. Эдзард проходит над полосой на низкой высоте, Маккензи всматривается в буш с обеих ее сторон.
  — Плохишей нет? — спрашивает Эдзард.
  — Плохишей нет, — подтверждает Маккензи.
  «Буффало» клюет носом, выравнивается, резко идет вниз. Посадка жесткая. Клубы красной пыли заволакивают иллюминаторы. Самолет ведет влево, еще больше влево, натужно скрипят веревки, удерживающие груз. Двигатели ревут, фюзеляж вибрирует, что-то стонет, трещит. Двигатели смолкают. Пыль оседает. Они прибыли. Джастин сквозь рассеивающуюся пыль видит в иллюминаторе направляющихся к самолету людей: африканские сановники, дети, две белые женщины в джинсах, футболках, с браслетами на руках. А по центру, в коричневом хомбурге, шортах цвета хаки и изношенных замшевых туфлях, улыбаясь во весь рот, веселый, здоровый, выступает Марк Лорбир, но без стетоскопа.
  Суданские женщины вылезают из самолета и присоединяются к галдящей толпе своих соотечественников. Джейми-Зимбабвийка с криками счастья и радости обнимает своих коллег, потом Лорбира, снимает с него хомбург, гладит по рыжим волосам, а Лорбир, сияя, как медный таз, шлепает ее по заду и заливается смехом, словно школьник в день рождения. Носильщики из племени динка залезают в салон и, следуя указаниям Эдзарда, начинают разгрузку. Но Джастин остается в кресле, пока Маккензи не зовет его. Они спускаются по трапу и уходят от толпы к небольшому холму, на котором старейшины племени динка, в черных брюках и белых рубашках, сидят в садовых креслах, установленных полукругом в тени дерева. Центральное кресло занимает комиссар Артур, сухонький, седовласый, с высеченным из камня лицом и пронзительным взглядом глубоко посаженных глаз. На голове у него красная бейсболка, над козырьком вышито золотом: «Paris».
  — Итак, вы — человек пишущий, мистер Аткинсон, — говорит Артур на безупречном архаичном английском, после того как Маккензи представляет мужчин друг другу.
  — Совершенно верно, сэр.
  — Какой журнал или другое печатное издание, если позволите спросить, удостоено чести пользоваться вашими услугами?
  — Лондонская газета «Телеграф».
  — Воскресное издание?
  — Скорее ежедневное.
  — Обе прекрасные газеты, — заявляет Артур.
  — Артур был сержантом Суданских сил обороны, когда эта страна находилась под британским мандатом, — объясняет Маккензи.
  — Скажите мне, сэр. Я не ошибусь, сказав, что вы прибыли сюда, чтобы обогатить свои знания?
  — И знания моих читателей тоже, сэр, я на это очень надеюсь, — отвечает Джастин, настоящий дипломат, уголком глаза замечая, что Лорбир и его сопровождающие пересекают посадочную полосу.
  — Тогда, сэр, мне бы очень хотелось, чтобы вы обогатили знания моих людей, прислав сюда английские книги. ООН кормит наши тела, но редко вспоминает о наших душах. Мы предпочитаем книги английских классиков девятнадцатого столетия. Возможно, ваша газета сможет оказать нам посильную помощь.
  — Я, безусловно, передам им вашу просьбу, — отвечает Джастин. За его правым плечом Лорбир и его люди подходят к подножию холма.
  — Мы очень рады вашему приезду, сэр. Как долго мы будем наслаждаться вашим обществом, сэр?
  За него отвечает Маккензи. Лорбир и сопровождающие останавливаются у подножия холма, дожидаясь, пока к ним спустятся Маккензи и Джастин.
  — До завтрашнего дня, Артур. Мы улетим в это же время, — говорит Маккензи.
  — Но не дольше, пожалуйста, — Артур искоса оглядывает придворных. — Не забудьте про нас после отъезда, мистер Аткинсон. Мы будем ждать ваши книги.
  — Жаркий день, — отмечает Маккензи, когда они спускаются с холма. — Должно быть, уже сорок два, а еще не вечер. И все же это рай на земле. Вылет завтра в это же время, не забудьте. Привет, Брандт. Вот твой журналист.
  Джастин не ожидал столкнуться с таким дружелюбием. Глаза, которые в больнице Ухуру не видели его в упор, теперь светятся радушием. На обожженном солнцем лице просто не хватает места для искренней, заразительной улыбки. В горловом голосе, что-то нервно бормотавшем в палате Тессы, появился командирский металл. Двое мужчин обмениваются рукопожатием, пока Лорбир говорит. Лорбир сжимает руку Джастина двумя руками. Рукопожатие его дружеское, крепкое.
  — Вас проинструктировали в Локи, мистер Аткинсон, или вся тяжелая работа оставлена на меня?
  — Боюсь, времени для инструктажа у меня не было, — отвечает Джастин, тоже улыбается.
  — Ну почему журналисты всегда торопятся, мистер Аткинсон? — весело жалуется Лорбир, отпускает руку Джастина, чтобы обнять его за плечо и увлечь к посадочной полосе. — Неужели в наши дни правда так быстро меняется? Мой отец всегда учил меня: правдивое — вечно.
  — Мне бы очень хотелось, чтобы он просветил в этом моего редактора.
  — Но, возможно, ваш редактор не верит в вечность? — осведомляется Лорбир, разворачивает Джастина, подносит палец к его лицу.
  — Возможно, не верит, — не спорит Джастин.
  — А вы? — Брови, словно у клоуна, вопросительно взлетают вверх.
  На мгновение Джастин теряется. «Чего я притворяюсь? Это же Лорбир, предатель!»
  — Думаю, что мне надо еще пожить какое-то время, прежде чем я смогу ответить на этот вопрос.
  Его слова вызывают у Лорбира приступ смеха.
  — Но не слишком долго, старина! Иначе вечность придет и заберет вас к себе! Вы когда-нибудь видели, как сбрасывают продовольствие? — внезапно он понижает голос, хватает Джастина за руку.
  — Боюсь, что нет.
  — Тогда я вам покажу. И вы сразу поверите в вечность, уверяю вас. Его сбрасывают четыре раза в день, и всякий раз это божественное чудо.
  — Вы очень добры.
  Лорбир готовится произнести стандартный монолог. Джастин, многоопытный дипломат, софист, это чувствует.
  — Мы стараемся быть эффективными, мистер Аткинсон. Мы стараемся накормить тех, кто действительно голоден. Возможно, мы раздаем лишнее. Я не считаю это преступлением, если люди, которые приходят к нам, голодают. Возможно, где-то они лгут нам, о том, как живут в своих деревнях, как много их соседей умирает. Возможно, благодаря нам появится несколько миллионеров черного рынка. Это, конечно, плохо. Вы согласны?
  — Согласен.
  Джейми возникает рядом с Лорбиром, ее сопровождает группа африканских женщин. У них в руках папки с зажимом для бумаг.
  — Возможно, владельцы продовольственных лавок не любят нас, потому что мы подрываем их торговлю. Возможно, колдуны говорят, что мы со своими высокоэффективными западными лекарствами лишаем их работы. Возможно, раздачей продовольствия мы создаем зависимость. Понимаете?
  — Понимаю.
  Улыбка во все тридцать два зуба отметает все эти мелочи.
  — Послушайте, мистер Аткинсон. Расскажите об этом вашим читателям. Расскажите толстозадым бюрократам ООН в Женеве и Найроби. Всякий раз, когда мой продовольственный пункт вкладывает ложку овсяной каши в рот голодающего ребенка, я делаю свою работу. И следующей ночью сплю за пазухой у господа. Потому что оправдал свое появление на свет божий. Вы скажете им об этом?
  — Я постараюсь.
  — Как вас зовут?
  — Питер.
  — Брандт.
  Они вновь пожимают друг другу руки. На этот раз рукопожатие затягивается.
  — Спрашивайте меня о чем хотите, Питер. Договорились? У меня нет секретов от бога. Хотите спросить о чем-то особенном?
  — Пока нет. Возможно, позже, когда я немного пообвыкну.
  — Это хорошо. Знакомьтесь с обстановкой. Правдивое — вечно,так?
  — Так.
  Наступает время молитвы.
  Время святого причастия.
  Время чуда.
  Время разделить тело Христово со всем человечеством.
  Так вещает Лорбир, и слова его Джастин записывает в блокнот, в тщетной попытке не поддаться обаянию своего гида. Это время, «когда человеческий гуманизм исправляет ошибки человеческой злобы». Еще одна истина, слетающая с губ Лорбира, пока он, прищурившись, оглядывает жаркие небеса, своей улыбкой призывая благоволение господа, и Джастин чувствует, как плечо человека, предавшего Тессу, упирается в его плечо. Подтягиваются другие зрители. Ближе всех стоят Джейми-Зимбабвийка и комиссар Артур со своими придворными. Собаки, африканцы в красных одеждах, голые дети выстраиваются вдоль посадочной полосы.
  — Сегодня мы кормим четыреста шестнадцать семей, Питер. Каждая в среднем из шести человек. Комиссару я отдаю пять процентов всего, что нам сбрасывают. Неофициально. Вы — хороший парень, поэтому я вам об этом рассказываю. Если послушать комиссара, то в Судане проживает никак не меньше ста миллионов человек. Еще одна наша проблема — слухи. Стоит одному человеку сказать, что он видел вооруженного всадника, как десять тысяч обращаются в бегство, бросая свои посевы и деревни.
  Он замолкает. Джейми вскидывает одну руку к небу, а второй находит руку Лорбира и сжимает ее. Комиссар и его придворные тоже слышат звук авиационных двигателей, поднимают головы, широко раскрывают глаза, их губы расползаются в улыбке. Джастин находит в небе черную точку. Постепенно точка превращается в еще один «Буффало», двойник того, что доставил его сюда, белый, храбрый, одинокий, летящий над самыми вершинами деревьев. Потом он исчезает, казалось бы, с тем, чтобы уже не вернуться. Но паства Лорбира не теряет веры. Головы подняты к небу, все жаждут возвращения самолета. И он появляется вновь, летит по прямой, на небольшой высоте. В горле Джастина возникает комок, на глазах появляются слезы, когда хвостовой люк самолета начинает изливаться белым дождем из мешков с продовольствием. Поначалу они игриво парят, но потом, под собственным весом, набирают скорость и тяжело плюхаются в район сбрасывания. Самолет делает круг, чтобы повторить маневр.
  — Видели, каково это? — шепчет Лорбир. На его глазах тоже слезы. Он плачет четыре раза в день? Или только при зрителях?
  — Видел, — подтверждает Джастин. «Как видела ты и, как я, несомненно, на мгновение стала членом его церкви».
  — Послушайте. Нам нужно больше посадочных полос. Напишите об этом в вашей статье. Больше посадочных полос, расположенных ближе к деревням. Ближе к тем, кто нуждается в продовольствии. Путь для них слишком долгий, слишком опасный. Их насилуют, им режут глотки. Пока они отсутствуют, крадут их детей. А когда они приходят сюда, выясняется, что они пришли зря. В этот день их деревня продовольствия не получает. Они идут домой, они в полном замешательстве, злятся, теряют голову. Многие гибнут. Их дети тоже. Вы об этом напишете?
  — Я постараюсь.
  — Локи говорит, что увеличение посадочных полос требует строительства новых продовольственных пунктов, новых координаторов. Локи говорит, где взять деньги? Я им отвечаю: сначала потратьте, потом найдите. Почему нет?
  На посадочной полосе другая тишина. Тишина предчувствия дурного. Вдруг в лесах прячутся мародеры, готовые ухватить дары небес и убежать с ними? Большая рука Лорбира вновь сжимает предплечье Джастина.
  — Оружия у нас нет, — объясняет он в ответ на невысказанный вопрос, который уже задает себе Джастин. — В деревнях есть «армалайты» [82] и «Калашниковы». Комиссар Артур покупает оружие за пять процентов продовольствия, которые получает от нас, и раздает его своему племени. Но на продовольственном пункте мы вооружены только радио и молитвой.
  В этот момент становится ясно, что на этот раз все обошлось без лишних проблем. Первые носильщики осторожно выходят на посадочную полосу, заваленную мешками. С папками в руках, Джейми и другие помощницы координатора занимают привычные позиции. Некоторые мешки полопались. Женщины заметают рассыпавшееся зерно. Лорбир сжимает предплечье Джастина, знакомя его с «культурой продовольственного мешка».
  — После того как бог изобрел сброс продовольствия из грузового люка самолета, — Лорбир громко смеется, — он изобрел продовольственный мешок. Порванные или целые, эти белые синтетические мешки, проштампованные аббревиатурой ВПП, «Всемирная продовольственная программа», стали столь же необходимым товаром для экономики Южного Судана, как и само продовольствие. Взгляните на этот ветровой конус… на обувь этого мужчины… на его головную повязку… Говорю вам, если я когда-нибудь женюсь, то одену мою невесту в продовольственные мешки.
  Джейми, стоящая по другую руку Лорбира, заливисто смеется. К ней присоединяются другие помощницы координатора. Смех еще не успевает стихнуть, когда из-за деревьев на противоположной стороне посадочной полосы появляются три колонны женщин. Все они из племени динка, очень высокие, шесть футов скорее правило, чем исключение. Всем свойственна характерная африканская походка, мечта едва ли не каждой манекенщицы. Большинство с голой грудью, остальные в платьях медного цвета, туго обтягивающих грудь. Их взгляды не отрываются от сложенных в кучи мешков. Говорят они тихо, исключительно между собой. Джастин искоса смотрит на Лорбира. Женщины тем временем называют свое имя, берут по мешку, вскидывают в воздух и укладывают на голову. И он видит в глазах Лорбира безмерную печаль, словно тот считает себя ответственным и за тяжелое положение африканских женщин, и за свалившийся на них голод.
  — Что-то не так? — спрашивает Джастин.
  — Женщины, они — единственная надежда Африки, Питер, — отвечает Лорбир, шепотом, не отрывая взгляда от женщин. Ищет он среди них Ванзу? И всех других Ванз? Его маленькие светлые глазки прячутся в черной тени полей хомбурга. — Запишите это, Питер. Мы отдаем продовольствие только женщинам. Мужчинам мы не доверяем. Нет, сэр. Они продадут нашу овсянку на рынке. Они заставят своих женщин пустить зерно на самогон. Они покупают сигареты, оружие, девочек. От мужчин только одни неприятности. Женщины — хранительницы очага, мужчины горазды только воевать. Вся Африка — арена борьбы между полами, Питер. Только женщины трудятся здесь во славу господа. Запишите это.
  Джастин записывает, но это напрасный труд, потому что те же слова он слышал от Тессы каждый день. Женщины молчаливо скрываются за деревьями. Собаки виновато слизывают оставшиеся на посадочной полосе зерна.
  Джейми и другие помощницы координатора расходятся по своим делам. Лорбир в коричневом хомбурге, с важным видом духовного учителя, ведет Джастина через посадочную полосу, подальше от тукулов, к синей полосе леса. С десяток мальчишек бегут следом. Пытаются ухватить великого человека за палец. Если им это удается, они начинают рычать и скачут, высоко подбрасывая ноги, словно танцующие эльфы.
  — Эти дети думают, что они — львы, — объясняет Лорбир Джастину. — В прошлое воскресенье на уроке библейской школы им рассказали о том, что львы так быстро сожрали Даниила, что бог не успел его спасти. Я говорю ребятам: «Нет, нет, вы должны позволить богу спасти Даниила! Так написано в Библии!» Но они говорят, что львы слишком голодны, чтобы ждать. Пусть они сначала съедят Даниила, а уж потом бог сотворит свое чудо! Не оживит Даниила, а убьет львов.
  Они приближаются к сараям, которые выстроились рядком у дальнего конца посадочной полосы. К каждому сараю примыкает маленький, обнесенный забором дворик. В каждом дворике — полный набор тяжело, если не смертельно больных, страждущих, покалеченных, обезвоженных. Женщины, согнутые болью в три погибели. Младенцы, облепленные мухами, ослабевшие до такой степени, что не могут даже кричать. Старики в коме от беспрерывной рвоты или диареи. Едва держащиеся на ногах от усталости врачи и фельдшеры пытаются создать хоть какое-то подобие очереди. Стоят в ней и девушки, шепчущиеся друг с другом и нервно хихикающие. Подростки, которым не стоится на месте, за что они время от времени получают палкой от взрослых.
  Сопровождаемые держащимися чуть сзади Артуром и его свитой, Лорбир и Джастин входят в аптеку, чем-то похожую на загородный павильон у крикетного поля. Осторожно протискиваясь мимо пациентов, Лорбир подводит Джастина к металлической загородке, охраняемой двумя крепкими африканцами в футболках с надписью «Medecins Sans Frontieres» [83] на груди. Загородку отодвигают, Лорбир проскальзывает за нее, снимает хомбург, машет рукой Джастину. Белая женщина-фельдшер и трое ее помощников что-то смешивают и взвешивают за деревянным прилавком. Чувствуется, что они в запарке. Женщина вскидывает голову, видит Лорбира и широко улыбается.
  — Привет, Брандт. Кто твой симпатичный друг? — спрашивает она с четким шотландским выговором.
  — Элен, познакомься с Питером. Он — журналист и собирается рассказать всему миру, что вы — ленивые бездельники.
  — Привет, Питер.
  — Привет.
  — Элен — медсестра из Глазго.
  На полках, от пола до потолка, стоят многоцветные картонные коробки и стеклянные бутыли. Джастин оглядывает их, из чистого любопытства, выискивая знакомую черно-красную коробку с логотипом из трех золотых пчелок. Не находит. Лорбир уже занял место у полок, приготовившись прочитать еще одну лекцию. Фельдшер и ее помощники обмениваются улыбками. Опять двадцать пять. Лорбир держит в руке большую бутыль с притертой крышкой, набитую зелеными таблетками.
  — Питер, — голос его очень серьезен, — сейчас я расскажу вам о еще одной линии жизни.
  «Он повторяет это каждый день? Каждому гостю? Это его ежедневный акт раскаяния? То же самое он говорил и Тессе?»
  — Восемьдесят процентов больных СПИДом живут в Африке, Питер. Скорее всего эта цифра занижена. Из них три четверти не получают никаких лекарств. За это мы должны благодарить фармакологические компании и их верного слугу, Государственный департамент США, который угрожает санкциями любой стране, которая посмеет наладить производство дешевых аналогов запатентованных американских лекарств. Вам понятно? Вы успели все записать?
  Джастин кивает:
  — Продолжайте.
  — Таблетки из этой бутыли стоят в Найроби двадцать долларов США за штуку, в Нью-Йорке — шесть, в Маниле — восемнадцать. Со дня на день Индия начнет производить аналог этого препарата, и тогда цена упадет до шестидесяти центов. Только не говорите мне о расходах на создание и исследование. Фармакологические умельцы списали их десять лет тому назад, да и большая часть этих денег была получена от государства, поэтому несут они чушь. Речь же идет об аморальной монополии, которая каждый день уносит человеческие жизни. Понимаете?
  Лорбир прекрасно знает свой выставочный стенд, поэтому ему нет нужды искать необходимые экспонаты. Он ставит бутыль, берет белую с черным картонную коробку.
  — Вот это лекарство продается уже тридцать лет. Знаете от чего? От малярии. Знаете, почему тридцать лет? Может, несколько жителей Нью-Йорка вдруг заболеют малярией и не дай бог, чтобы под рукой не оказалось необходимого лекарства! — Он берет другую коробку. Его руки, как и голос, дрожат от праведного гнева. — Вот эта щедрая и филантропическая фармакологическая компания из Нью-Джерси пожертвовала производимое ею лекарство беднейшим странам мира. Фармакологические компании хотят, чтобы их любили. Если их не любят, у них сразу портится настроение.
  «И они становятся опасными», — думает Джастин, но не озвучивает свои мысли.
  — Почему фармакологическая компания вдруг так расщедрилась? Потому что они начали производство препарата нового поколения. А старый изъяли из продажи. Отдали его Африке за шесть месяцев до истечения срока использования, получив за свою щедрость налоговые освобождения в сумме нескольких миллионов долларов. Плюс сэкономили несколько миллионов на складских расходах и уничтожении лекарственных препаратов, которые они уже не могли продать. Плюс все говорят: «Посмотрите на них! Какие они хорошие». Даже акционеры так говорят, — он переворачивает коробку, с презрением смотрит на пропечатанный на основании предельный срок использования. — Груз пролежал на таможенном складе в Найроби три месяца, пока таможенники ждали, что им дадут взятку. Пару лет тому назад эта же фармакологическая компания отправила в Африку средства для восстановления волос, отвыкания от курения, похудания и, спасибо благотворительности, уменьшила налогооблагаемую базу на многие миллионы долларов. Эти мерзавцы готовы на все ради повышения нормы прибыли, и это правда.
  Но с особым жаром он обрушивает свой гнев на собственных работодателей, «зажравшихся чиновников из гуманитарных организаций, обосновавшихся в Женеве, которые так сладко спелись с крупнейшими фармакологическими компаниями».
  — И эти люди еще смеют называть себя гуманистами! — возмущается он, вызывая улыбки медсестры из Глазго и ее помощников. С тем же отвращением произносила последнее слово и Тесса. — Работа — не бей лежачего, жалованье не облагается налогом, пенсии выше крыши, дорогие машины, для детей — бесплатно лучшие школы! Да еще поездки по свету на всем готовом! Я их видел, Питер! В роскошных швейцарских ресторанах, за одним столом с симпатичными лоббистками фармакологических компаний. Чего они прикрываются гуманизмом? У Женевы есть несколько лишних миллиардов долларов? Отлично! Потратим их на фармакологию, а объедками с барского стола облагодетельствуем Африку!
  — В каком статусе вы их видели, Брандт? Головы поднимаются. Все, кроме Джастина. Раньше, похоже, никто не пытался поставить под сомнение слова пророка. Глаза Лорбира округляются. Лоб сбирается в морщины обиды.
  — Говорю вам, Питер, я их видел. Вот этими глазами.
  — Я не сомневаюсь, что вы их видели, Брандт. Но у моих читателей такие сомнения могут возникнуть. Они зададутся вопросом: «Кто такой этот Брандт, который их видел?» Вы работали в ООН? Или обедали в том же ресторане? — Короткий смешок, прелюдия к третьему варианту. — А может, вы служили Силам Тьмы!
  Лорбир почувствовал присутствие врага? Выражение «Силы Тьмы» показалось ему угрожающе знакомым? Память подсказала, что в не столь уж далеком прошлом он уже видел Джастина, в больничной палате? Лицо становится жалким. Джастин видит перед собой обиженного старика. «Ну почему вы так, — словно говорит это лицо. — Вы же мне друг». Но журналист продолжает что-то записывать и не приходит на помощь.
  — Если вы хотите повернуться лицом к богу, сначала надо согрешить, — сиплым голосом нарушает затянувшуюся паузу Лорбир. — В этом месте все верят в милосердие господа, Питер, поверьте мне.
  Но обида не покидает лица Лорбира. Как и тревога. Он предчувствует, что его ждут плохие новости, услышать которые ему ой как не хочется. На обратном пути он предпочитает компанию комиссара Артура. Двое мужчин идут, взявшись за руки, как принято в племени динка, здоровяк Лорбир в хомбурге и сухонький Артур в бейсболке из Парижа.
  Деревянный частокол с проемом, заложенным бревном, которое выполняет роль ворот, огораживает владения Брандта, координатора распределения продовольствия, и его помощников. Дети остаются за частоколом. Только Артур и Лорбир сопровождают дорогого гостя в ознакомительном туре, показывая местные достопримечательности. Импровизированная душевая кабинка с баком над головой. Вода, естественно, нагревается солнцем. Еще бак, для сбора дождевой воды, с насосом времен каменного века, который приводится в действие генератором, его ровесником. Все это — результат стараний Брандта.
  — Когда-нибудь я запатентую это устройство! — восклицает Брандт и подмигивает Артуру.
  Солнечная панель лежит на земле посреди загона для кур. Куры прыгают с нее на землю.
  — Освещает весь лагерь! — хвалится Брандт. Но голос его лишен прежнего пыла.
  Туалеты находятся в дальней части лагеря, у самого частокола, мужской и женский. Лорбир стучит в дверь мужского, распахивает, открывая вонючую дыру.
  — Здешние мухи вырабатывают устойчивость к любому дезинфицирующему средству, которое мы используем против них, — жалуется он.
  — Мультирезистентные мухи? — улыбаясь, спрашивает Джастин, и Лорбир бросает на него безумный взгляд, прежде чем его губы расходятся в жалком подобии улыбки.
  Они пересекают лагерь, задержавшись у недавно вырытой ямы четыре на двенадцать футов. На дне, в красной грязи, свернулись кольцами желтые и зеленые змеи.
  — Это наше бомбоубежище, Питер. Змеи в этом лагере кусают куда больнее, чем бомбы, — говорит Лорбир, жалуясь на жестокость природы.
  Не дождавшись реакции Джастина, поворачивается к Артуру, чтобы разделить с ним шутку. Но Артур уже вернулся к воротам, где дожидалась свита. Как человек, жаждущий дружбы, Лорбир обнимает Джастина за плеча и не убирает руки, пока они неспешно идут к центральному тукулу.
  — Теперь вам пора попробовать нашего жаркого из козлятины, — решительно заявляет он. — Наш старик-повар готовит жаркое лучше, чем в ресторанах Женевы! Вы — хороший парень, Питер. Вы — мой друг!
  «Кого ты увидел в яме среди змей? — спрашивает он Лорбира. — Опять Ванзу? Или Тесса протянула холодную руку и коснулась тебя!»
  От двери до противоположной стены тукула не больше шестнадцати футов. Стол из деревянных поддонов. Сидеть предлагается на нераспечатанных коробках с пивом и растительным маслом. Под потолком жужжит электрический вентилятор, пахнет соей и спреем от москитов. Только у Лорбира, главы семьи, есть стул, который сейчас передвинули к столу от радиопередатчика. Последний тоже стоит на коробках, рядом с газовой плитой.
  Лорбир восседает на стуле во главе стола, по-прежнему в хомбурге. Джастин — по одну его руку, Джейми — по другую, это ее законное место, как его главной помощницы. С другой стороны Джастина сидит молодой врач из Флоренции с длинными волосами, забранными в конский хвост. За ним — Элен, шотландка из аптеки. Напротив Элен — медицинская сестра-нигерийка по имени Салвейшн.
  У других членов большой семьи Лорбира нет времени ни для знакомства, ни для светской беседы. Они накладывают жаркое в тарелку, едят стоя или садятся ровно на столько, чтобы переправить содержимое тарелки в желудок, и уходят. Лорбир энергично помешивает жаркое ложкой, его глаза находятся в непрерывном движении, он ест и говорит, ест и говорит, говорит. И хотя иногда обращается к кому-то из своих, ни у кого нет сомнений, что его мудрые речи прежде всего предназначены для ушей журналиста из Лондона. Первая тема, которой касается Лорбир, война. Не постоянные межплеменные стычки, а эта «чертова большая война», которая идет на нефтяных полях Бенту на севере и с каждым днем распространяется все дальше на юг.
  — У этих мерзавцев в Хартуме есть танки и артиллерия, Питер. Они рвут бедных африканцев в клочья. Если вы поедете туда, то увидите все собственными глазами. Если бомбардировками не удается добиться нужного результата, они посылают наземные войска. Этим солдатам нравится насиловать и убивать. И кто помогает им? Кто им аплодирует? Транснациональные нефтяные компании! Негодующий голос заглушает и подавляет. Остальные разговоры должны или закончиться, или прекратиться. Так и происходит.
  — Транснациональные корпорации любят Хартум, Питер! «Ребята, — говорят они, — мы уважаем ваши фундаменталистские принципы. Публичные казни, отрубание рук, мы восторгаемся вами. И хотим помочь всеми доступными нам способами. Хотим, чтобы вы использовали ваши дороги и ваши аэродромы на полную катушку. Только не позволяйте этим ленивым африканским бездельникам в городах и деревнях стоять на пути прибыли. Мы точно так же, как вы, хотим очистить страну от этих африканских бездельников. Поэтому вот вам нефтяные деньги. Купите себе еще оружия!» Ты слышишь, Салвейшн? Вы записываете, Питер?
  — Каждое слово, спасибо вам, Брандт, — отвечает Джастин, не отрывая глаз от блокнота.
  — Транснациональные корпорации выполняют работу дьявола, это я вам точно говорю! Придет день, когда они провалятся в ад, где им самое место, и лучше бы им помнить об этом! — На лице Лорбира появляется театральная гримаса боли, он закрывает его руками, входя в роль менеджера транснациональной компании, предстающего в Судный день перед своим создателем. — «Это не я, господь. Я только выполнял приказы. Мною командовала прибыль». Этот менеджер один из тех, кто приучает вас к курению, а потом продает лекарство от рака, на покупку которого у вас нет денег!
  «Этот менеджер один из тех, кто продает нам непроверенные лекарства. Из тех, кто манкирует результатами клинических испытаний, а потом использует бедняков в качестве подопытных кроликов».
  — Хотите кофе?
  — С удовольствием. Благодарю вас.
  Лорбир вскакивает, хватает кружку Джастина из-под супа, споласкивает ее горячей водой из термоса, прежде чем наполнить кофе. Взмокшая от пота рубашка Лорбира обтягивает жирную спину. Он говорит без умолку. Тишина повергает его в ужас.
  — В Локи вам рассказывали о поезде, Питер? — кричит он, протирая кружку тряпкой, которую достал из какого-то мешка. — Этом чертовом поезде, который ходит на юг со скоростью пешехода три раза в год?
  — Боюсь, что нет.
  — Он ходит по старой железной дороге, которую проложили англичане. Этот поезд. Как в старых фильмах. Его защищает кавалерия с севера. На этом поезде привозят припасы во все хартумские гарнизоны, размещенные вдоль дороги с севера на юг. Записали?
  — Записал.
  «Почему он так потеет? Почему у него такой загнанный взгляд? Какая тайная связь видится ему между арабским поездом и его собственными грехами?»
  — Этот поезд! Сейчас он застрял между Арайтом и Авейлом, в двух днях пути отсюда. Мы должны молиться богу, чтобы река осталась полноводной, и тогда, возможно, эти мерзавцы не придут к нам. Они оставляют за собой выжженную землю, говорю я вам. Убивают всех. Никто не может их остановить. Они слишком сильны.
  — О каких именно мерзавцах вы говорите, Брандт? — просит уточнить Джастин. — Я потерял ход ваших мыслей.
  — Эти мерзавцы — арабская кавалерия, Питер! Вы думаете, им платят за охрану поезда? Отнюдь. Они охраняют его бесплатно, по доброте души. Их награда — возможность убивать и насиловать в деревнях, которые попадаются у них на пути. Поджигать дома. Похищать маленьких девочек и мальчиков, чтобы на том же поезде увезти их на север! Они забирают все, что не сжигают.
  — Ага. Понял.
  Но поезда Лорбиру мало. Недостаточно для того, чтобы окончательно изгнать тишину, чтобы не подставиться под вопросы, которые он боится услышать. Он отчаянно ищет новую тему.
  — Тогда они не рассказали вам и о самолете? Самолете русского производства, возрастом старше Ноева ковчега, который они держат на аэродроме в Джубе. Питер, это та еще история!
  — Боюсь, мне не рассказывали ни про поезд, ни про самолет. Как я и говорил, они ничего не успели мне рассказать.
  И Джастин, с ручкой, зависшей над блокнотом, ждет истории об изготовленном русскими самолете, который держат на аэродроме в Джубе.
  — Эти свихнувшиеся мусульмане в Джубе, они делают бомбы, похожие на орудийные ядра. Потом закатывают их в фюзеляж этого старого самолета и сбрасывают на деревни христиан. «Эй, как вы там, христиане? Вот вам любовное письмо от мусульманских братьев!» Эти бомбы очень эффективны, можете мне поверить, Питер. Эти ребята научились сбрасывать их точно на цель. О да. И эти бомбы настолько взрывоопасны, что экипаж старается избавиться от всех, прежде чем сажать старый самолет в аэропорту Джубы!
  Оживает радиопередатчик, чтобы сообщить о прилете очередного «Буффало». Сначала говорит диспетчер из Локи, потом капитан самолета. Джейми выходит на связь, сообщает, что погода отличная, земля твердая, проблем, связанных с безопасностью приема груза, нет. Обедавшие торопливо расходятся, но Лорбир остается за столом. Джастин закрывает блокнот и под взглядом Лорбира убирает его в нагрудный карман рубашки, к ручкам и очкам для чтения.
  — Спасибо за обед, Брандт. Жаркое действительно чудесное. У меня есть несколько вопросов, представляющих особый интерес. Сможем мы где-нибудь посидеть вдвоем, чтобы нам не мешали?
  Как человек, идущий к месту казни, Лорбир ведет Джастина через заросшую травой поляну, мимо палаток и веревок, на которых сушится белье. Отдельно от остальных стоит куполообразная палатка. Со шляпой в руке Лорбир откидывает полог и пропускает гостя вперед. Джастин наклоняется, чтобы войти, на мгновение встречается с Лорбиром взглядом, и ему открывается, только гораздо яснее, уже подмеченное в тукуле: Лорбир панически боится того, о чем решительно запрещает себе помнить.
  Глава 24
  Воздух в палатке едкий, спертый и очень горячий, пахнет гниющей травой и грязным бельем, которое уже невозможно отстирать. Чтобы усадить Джастина на один-единственный деревянный стул, Лорбир убирает лютеранскую Библию, томик стихов Гейне, спальный костюм, похожий на детский комбинезон, рюкзак с НЗ и портативной рацией и только потом предлагает Джастину присесть, а сам устраивается на краешке узкой койки, поникнув рыжеволосой головой, тяжело дыша, в тревожном ожидании вопросов.
  — Мою газету интересует судьба нового противотуберкулезного препарата, названного «Дипракса». Его производит фармакологический концерн «Карел Вита Хадсон» и продает в Африке холдинг «Три Биз». Я заметил, что на ваших аптечных полках его нет. Моя газета полагает, что ваше настоящее имя — Марк Лорбир и вы — тот самый добрый волшебник, благодаря которому препарат попал на рынок.
  Лорбир замирает. Мокрая от пота спина, рыжеволосая голова, опущенные плечи остаются недвижимы. Таково последствие шока, вызванного словами Джастина.
  — В последнее время все чаще говорят о побочных эффектах «Дипраксы», но вы, я уверен, знаете об этом и без меня, — продолжает Джастин, переворачивает страницу блокнота, сверяется со своими записями. — «КВХ» и «Три Биз» не могут навечно заткнуть все щели. Возможно, вам следует высказаться до того, как вся эта история станет достоянием общественности.
  Пот градом катится с обоих, двух жертв одной и той же болезни. Жара в палатке жуткая, и Джастин боится, что они оба лишатся чувств и бок о бок повалятся на пол. Но Лорбир вдруг поднимается и начинает кружить по клетке-палатке. «Наверное, и я вел себя так же в спальне для гостей в доме Вудроу», — думает Джастин, наблюдая, как его пленник останавливается перед зеркалом, смотрит на свое отражение, потом на деревянный крест, закрепленный на брезенте над изголовьем койки.
  — Господи Иисусе. Как вам удалось меня найти?
  — Говорил с людьми. Где-то мне сопутствовала удача.
  — Вот этого не надо. Удача — пшик. Кто вам платит?
  Хождение возобновляется. Лорбир трясет головой, сбрасывая капли пота. Внезапно резко разворачивается, словно ему показалось, что Джастин преследует его по пятам. Смотрит на Джастина подозрительно и с упреком.
  — Я — независимый журналист, — отвечает Джастин.
  — Черта с два! Я покупал таких, как вы! Знаю я вашу кухню! Кто купил вас?
  — Никто.
  — «КВХ»? Куртисс? С моей помощью они заработали большие деньги.
  — А вы заработали деньги с их помощью, не так ли? Согласно сведениям, которыми располагает моя газета, вам принадлежит от тридцати до сорока девяти процентов акций компаний, которые запатентовали молекулу «Дипраксы».
  — Я отказался от этих патентов. Лара отказалась. Это кровавые деньги. «Возьмите их, — сказал я им. — Они ваши. И когда придет Судный день, господь, возможно, пожалеет вас всех». Так я им и сказал, Питер.
  — Сказали кому? — осведомляется Джастин, продолжая записывать. — Куртиссу? Кому-то в «КВХ»? — Лицо Лорбира — маска ужаса. — Или Крику? Ага. Я понимаю. Через Крика вы поддерживали связь с «Три Биз».
  И записывает слово Крик, по буквам, потому что из-за жары рука движется очень медленно.
  — «Дипракса» — неплохой препарат, не так ли? Моя газета полагает, что это нужный, хороший препарат, который слишком быстро попал на рынок.
  — Быстро? — Слово, похоже, забавляет Лорбира. — Говорите, быстро? Эти парни из «КВХ» хотели, чтобы клинические испытания начали и закончили в один день.
  Мощный взрыв сотрясает мир. Первая мысль — изготовленный русскими самолет прилетел из Джубы и сбросил одну из своих круглых бомб. Вторая — на лагерь напали всадники с севера. Третья — сражение, начавшееся на нефтяных полях Бенту, докатилось до продовольственного пункта. Палатка трясется, брезент обвисает, готовясь к следующему удару. Растяжки жалобно скрипят под потоками воды, обрушившимися на брезентовую крышу. Но Лорбир не замечает катаклизма. Стоит посреди палатки, приложив руку ко лбу, словно пытается что-то вспомнить. Джастин откидывает полог. Дождь льет как из ведра. Он видит, что три палатки уже сложились. Еще две рушатся у него на глазах. Вода стекает с белья, развешенного на веревках. Трава скрылась под образовавшимся озером, волны бьются в деревянные стены тукула. Жестяная крыша над ямой-бомбоубежищем прогибается под тяжестью воды. Потом ливень прекращается, так же внезапно, как начался.
  — Итак, Марк, — продолжает Джастин, словно ливень очистил атмосферу не только за, но и внутри палатки, — расскажите мне о женщине, которую звали Ванза. Она стала поворотным пунктом в вашей жизни? Моя газета полагает, что да.
  Выпученные глаза Лорбира таращатся на Джастина. Он пытается что-то сказать, но ни звука не срывается с губ.
  — Ванза жила в деревне к северу от Найроби. Ванза, которая перебралась в лачуги Киберы. Откуда ее увезли в больницу Ухуру, чтобы она рожала там. Она умерла, а ребенок остался в живых. Моя газета уверена, что она лежала в одной палате с Тессой Куэйл. Такое возможно? Или Тессой Эбботт, как иногда она себя называла.
  Голос Джастина по-прежнему ровен и бесстрастен, такой и положен репортеру. И бесстрастность во многом искренняя, потому что он не жаждет крови. Его действия не подчинены мести. Над их головами гудит самолет, направляясь к району сбрасывания. Лорбир поднимает глаза к небу, в них теплится надежда: «Они прилетели, чтобы спасти меня». Нет. Они прилетели, чтобы спасти Судан.
  — Кто вы?
  Вопрос дался ему с огромным трудом, пришлось собрать воедино последние остатки мужества. Но Джастин вопрос игнорирует.
  — Ванза умерла. Как и Тесса. Как и Арнольд Блюм, сотрудник бельгийской гуманитарной организации, врач и ее близкий друг. Моя газета уверена, что Тесса и Арнольд приезжали сюда, чтобы поговорить с вами за пару дней до того, как их убили. Моя газета также уверена, что они получили от вас полное признание во всем, что касалось «Дипраксы», и, а вот это всего лишь предположение, как только они уехали, вы выдали их своим бывшим работодателям, с тем чтобы обезопасить себя. Возможно, связались по радио с вашим другом, мистером Криком. Так оно и было?
  — Господи Иисусе, — шепчет Лорбир. — Господи Иисусе.
  Марк Лорбир горит на костре. Обеими руками он ухватился за центральный шест палатки, прижался к нему лбом, словно шест этот — укрытие от безжалостных вопросов Джастина. Наконец, в безмерной муке, он поднимает голову к небесам, что-то шепчет, о чем-то беззвучно молит. Поднявшись, Джастин вместе со стулом пересекает палатку, ставит его у ног Лорбира, берет его за руку, усаживает.
  — Они хотели узнать, в чем моя вина, чего я стыжусь, в чем грешен, — шепчет в ответ Лорбир, вытирая пот с лица тряпкой, которую достал из кармана шорт.
  — Они узнали?
  — Все. От начала и до конца, клянусь.
  — Ваши признания они записали на диктофон?
  — На два! Эта женщина считала, что один может подвести. — Джастин улыбается про себя. Как это похоже на Тессу. — Я открылся им полностью. Ничего не утаил, как перед богом. Другого выхода не было. Я стал последним звеном в цепи их расследования.
  — Они сказали, что собираются делать с полученными от вас сведениями?
  Глаза Лорбира широко раскрываются, но губы остаются сжатыми, тело словно обращается в камень, и на мгновение Джастин думает, что смерть, в милосердии своем, пришла ему на помощь, освободила от дальнейших страданий. Но нет, он вспоминал. И вдруг начинает говорить, очень громко, слова криком вырываются из груди.
  — Они собирались показать их единственному в Кении человеку, которому доверяли. Лики. Представить ему все собранные ими доказательства. Кенийские проблемы может решить только Кения, сказала она. Лики, по их убеждению, мог с этим справиться. Они предупредили меня об опасности. «Марк, вам бы лучше спрятаться, — сказала она мне. — Это место для вас уже не столь безопасно. Найдите что-нибудь получше, а не то они изрежут вас на куски за то, что вы нам о них рассказали».
  Джастину трудно восстановить истинные слова Тессы по голосу Лорбира, но он пытается. Главное же в другом. Он узнает Тессу не столько по словам, сколько по стремлению обезопасить сначала Лорбира, а уж потом себя. «Изрежут на куски»… да, она могла так сказать.
  — А что сказал вам Блюм?
  — Правду и только правду. Сказал, что я шарлатан и предатель.
  — И тем самым помог вам предать их, — из доброты душевной предполагает Джастин, но от доброты его проку нет, ибо Лорбир не плачет, как Вудроу, а рыдает, со всхлипываниями, размазыванием слез по щекам, подрагиванием плеч. Он любит этот препарат! Этот препарат не заслуживает публичного порицания! Еще несколько лет, и он встанет в один ряд с величайшими научными открытиями! Надо лишь уточнить пиковые уровни токсичности и жестко контролировать дозу, поступающую в организм больного! Над этим уже работают! К тому времени, когда препарат поступит в Соединенные Штаты, эти недостатки будут устранены, обязательно! Лорбир любит Африку, любит все человечество, он — хороший, он рожден не для того, чтобы нести на плечах такую ношу вины! И в стонах, рыданиях, мольбах Лорбиру загадочным способом удается воспрянуть из пепла. Он выпрямляется, расправляет плечи, усмешка превосходства сменяет горе покаяния.
  — Вспомните их отношения, — протестует он. — Обратите внимание на моральную сторону их поведения. О чьих грехах мы здесь говорим, спрашиваю я себя.
  — Мне кажется, я не совсем вас понимаю, — ровным голосом отвечает Джастин, изо всех сил подавляя закипающий в нем гнев.
  — А вы почитайте газеты. Послушайте радио. Попытайтесь беспристрастно оценить ситуацию. Почему эта симпатичная замужняя белая женщина путешествует в компании интересного черного доктора? Почему представляется девичьей фамилией, а не фамилией законного мужа? Почему заходит в эту самую палатку рука об руку со своим любовником, прелюбодейка и лицемерка, с тем чтобы показать Марку Лорбиру его аморальность?
  Но подавить гнев, похоже, не удается, ибо Лорбир в ужасе смотрит на Джастина, словно видит перед собой ангела смерти, который явился, чтобы вызвать на суд, которого он так страшится.
  — Святой боже. Так это вы. Ее муж. Куэйл.
  Все обитатели продовольственного пункта ушли к посадочной полосе, принимать очередной небесный груз. Оставив Лорбира рыдать в палатке, Джастин сидит в гамаке, неподалеку от бомбоубежища, смотрит, как кружат в небе черные цапли, своими криками извещая о приближении заката. Вдруг молния прорезает небо, разгоняя зарождающиеся сумерки. Потом с влажной земли поднимается белая пелена тумана. И наконец в небе вспыхивают звезды, такие близкие, что их, кажется, можно потрогать.
  Глава 25
  Из сплетен, просочившихся как из Уайтхолла, так и из Вестминстера, из комментариев телевизионщиков, которые зачастую предполагали то, чего не было, из статей журналистов, проводящих расследования, сроки которых ограничивались датой сдачи статьи в печать и ближайшим бесплатным ленчем, сложилась глава, добавившаяся к книге истории человечества. 
  Формальное продвижение по службе, пусть и идущее вразрез с установившейся практикой Форин-оффис: назначение мистера Александра Вудроу послом Великобритании в Кении было встречено с чувством глубокого удовлетворения как белой общиной Найроби, так и местной прессой. «Спокойная сила понимания» — с таким заголовком прошла заметка о назначении Сэнди на третьей странице «Найроби стандарт». Глорию в ней охарактеризовали как «глоток свежего воздуха, который сдует последние паутинки британского капитализма».
  О внезапном исчезновении Портера Коулриджа в катакомбах официального Уайтхолла говорилось мало, а вот намеков хватало. Предшественник Вудроу «потерял контакт с современной Кенией». Он «замучил министров, трудящихся на благо общества, проповедями о коррупции». Высказывалось предположение, пусть и не ставшее предметом широкого обсуждения, что и он мог пасть жертвой греха, который обличал.
  Слухи о том, что Коулриджа вызвали на заседание «дисциплинарного комитета Уйатхолла» и предложили дать объяснения по «некоторым щекотливым вопросам, возникшим во время его пребывания на посту посла Великобритании», пресс-секретарь посольства, который их же и инициировал, отмел как досужие измышления, но не опроверг. «Портер был прекрасным специалистом и принципиальным человеком. И отрицать многие его достоинства просто несправедливо», — сообщил Милдрен доверенным журналистам, словно зачитывая некролог, не предназначенный для публикации, и внимательный читатель мог найти эти тезисы между строк газетных статей.
  Узнала широкая общественность и о том, что "Африканский царь Форин-оффис, сэр Бернард Пеллегрин, подал прошение о выходе в отставку ранее положенного срока, с тем чтобы стать одним из топ-менеджеров транснационального фармакологического гиганта «Карел Вита Хадсон» с отделениями в Базеле, Ванкувере, Сиэтле, а теперь и Лондоне, где сэр Пеллегрин мог в максимальной степени проявить «организационные способности». На прощальный банкет в честь Пеллегрина съехались все африканские послы, аккредитованные при Сент-Джеймском дворе, и их жены. В своей остроумной речи посол Южной Африки заметил, что сэр Бернард и его леди, возможно, не выиграли Уимблдонский турнир, но, без сомнения, завоевали сердца многих африканцев.
  Возрождение «современного Гудини Сити», сэра Кеннета Куртисса, с одобрением восприняли как друзья, так и враги. Только малая часть Массандр настаивала на том, что возрождение это призрачное, богатство Кенни К. никуда и не пропадало, а ликвидацию холдинга «Три Биз», то есть разорение мелких акционеров, следует рассматривать как грабеж среди бела дня. Но эти недоброжелательные голоса не помешали избранию великого популиста в палату лордов, где он настоял на титуле «лорд Найробийский и Спеннимурский». Ибо именно в Спеннимуре, маленьком, мало кому известном городке, и родился новоиспеченный член палаты лордов. И даже многим его критикам с Флит-стрит пришлось признать, пусть и сквозь зубы, что горностай старому дьяволу к лицу.
  «Ивнинг стандарт» в колонке «Дневник лондонца» с теплым юмором написала о давно ожидаемой отставке неподкупного борца с преступностью суперинтенданта Френка Гридли из Скотленд-Ярда. В действительности ни о какой отставке речь не шла. Вернувшись с острова Майорка, поездку на который он давно пообещал жене, суперинтендант Гридли занял высокий пост в одной из ведущих охранных фирм Великобритании.
  А вот уход из полиции Роба и Лесли не получил никакой огласки, хотя люди знающие говорили, что Гридли перед тем, как навсегда покинуть Ярд, сделал все, чтобы продавить решение об увольнении, как он говорил, «нового поколения беспринципных карьеристов», которые только бросали тень на репутацию полиции.
  Гите Пирсон, еще одной потенциальной карьеристке, отказали в приеме на службу в Министерство иностранных дел. Экзамены она сдала только на «хорошо» и «отлично», однако конфиденциальная характеристика, присланная из посольства в Найроби, вызвала определенные сомнения в ее профессиональной пригодности. Постановив, что она «подвержена слишком уж сильному влиянию личных чувств», управление по кадрам порекомендовало Гите подождать пару лет, а потом вновь подать заявление. Беседовавший с ней инспектор особо подчеркнул, что текущая в ее жилах индийская кровь ни в малейшей степени не является причиной для отказа.
  Никаких вопросов не вызвал и прискорбный конец Джастина Куэйла. Повредившись умом от отчаяния и горя, он покончил с собой на том самом месте, где несколькими неделями раньше убили его жену Тессу. О том, что с головой у него не в порядке, знали все, кого заботило его благополучие. Лондонские работодатели приложили максимум усилий, чтобы поместить его в закрытую психиатрическую лечебницу санаторного типа и спасти от самого себя. Известие о том, что убил Тессу его самый близкий друг Арнольд Блюм, стало последней каплей. Для тех, кто знал Джастина, не явились откровением и следы от ударов на животе, бедрах, пояснице: они знали, что после смерти жены Джастин частенько находил утешение в самобичевании. А вот где он раздобыл оружие — новенький короткоствольный револьвер тридцать восьмого калибра, в барабане которого насчитали всего пять патронов, осталось загадкой. Увы, неразрешимой. Но богатые при желании всегда находили средства самоуничтожения. Похоронили его, при полном одобрении прессы, на кладбище Лангата, рядом с телами жены и сына.
  Постоянное правительство Англии, которое остается неизменным в круговерти приходящих и уходящих политиков, вновь выполнило стоявшие перед ним задачи, за исключением маленького, но доставившего массу неудобств нюанса. Судя по всему, в последние недели своей жизни Джастин собирал «черное досье», с целью доказать, что Тессу и Блюма убили по одной простой причине: они слишком много узнали о темных делах одного из самых уважаемых фармакологических концернов, название которого пока оставалось анонимным. Какой-то выскочка-солиситор итальянского происхождения, родственник убитой женщины, имея свободный доступ к деньгам своих ушедших из жизни клиентов, нанял профессионального возмутителя спокойствия, скрывающегося под маской агента по отношениям с общественностью. Этот же бессовестный солиситор объединил усилия со знаменитыми адвокатами Сити, известными своей независимостью и драчливостью. Юридическая фирма «Окли, Окли и Фармлоу», представляя неназванную компанию, попыталась оспорить правомерность использования средств клиентов, но безуспешно. Так что они лишь пригрозили подавать в суд на любую газету, которая решалась затронуть эту тему.
  Однако смельчаки находились, так что гибель Тессы и Арнольда Блюма, а потом и Джастина Куэйла оставались на слуху. Скотленд-Ярд, вынужденный ознакомиться с имеющимися материалами, публично объявил, что они «ничем не обоснованы и очень печальны», и отказался передать их в прокуратуру. Но адвокаты убиенных вместо того, чтобы выбросить белый флаг, обратили свои взоры на парламент. Один из его членов, из Шотландии, тоже адвокат, на парламентском часе, где рассматривалась ситуация со здравоохранением на Африканском континенте, начал задавать министру иностранных дел соответствующие вопросы. Министр, в привычной ему манере, поначалу легко и непринужденно уходил от прямого ответа, но только обнаружил, что цель парламентария — вцепиться ему в горло.
  Вопрос. Известно ли министру иностранных дел о каких-либо документах, направленных в его министерство в течение последних месяцев трагически погибшей миссис Тессой Куэйл?
  Ответ. Я требую, чтобы о таких вопросах меня уведомляли заранее.
  В. Как я понимаю, ваш ответ — нет?
  О. Мне ничего не известно о документах, присланных ею при жизни.
  В. Следует ли из этого, что она написала вам после смерти?
  Смех.
  В последующей переписке и устном обмене мнениями министр иностранных дел поначалу полностью отрицал, что ему известно о существовании этих документов, потом выразил протест, поскольку до завершения юридических процедур они находятся sub judice [84]. После «дальнейших интенсивных и дорогостоящих поисков» он наконец признал, что документы эти «найдены», чтобы присовокупить, что при получении они были изучены с должным вниманием, разумеется, «с учетом психической неуравновешенности автора». И бесстыдно добавил, что вышеуказанным документам присвоен гриф «Секретно».
  В. Форин-оффис регулярно присваивают гриф «Секретно» документам, авторами которых являются психически неуравновешенные люди?
  Смех.
  О. В случаях, когда такие документы могут нанести вред ни в чем не повинной третьей стороне, да.
  В. А может, и Форин-оффис?
  О. Я думаю о ненужных страданиях, которые может принести их обнародование близким усопших.
  В. Тогда волноваться не о чем. У миссис Куэйл нет близких родственников.
  О. Я обязан учитывать не только их интересы.
  В. Благодарю вас. Думаю, я услышал ответ, которого ждал.
  На следующий день в Форин-оффис последовало официальное требование о рассекречивают бумаг Тессы Куйэл, поддержанное иском в Верховный Суд. Одновременно, но определенно не случайно, с параллельной инициативой выступили адвокаты друзей и семьи покойного доктора Арнольда Блюма. Во время предварительных слушаний под объективами телекамер толпа смутьянов в символических белых саванах пикетировала Брюссельский дворец правосудия с плакатами «Nous Accusons» [85]. Разумеется, с этим разобрались быстро. Встречные иски, поданные бельгийскими адвокатами, стали гарантией того, что процесс затянется на годы. Однако в результате всей этой суеты широкая общественность узнала название компании, обвиняемой в противоправных деяниях: «Карел Вита Хадсон».
  — Вон там — хребет Локоморинанг, — просвещает Джастина капитан Маккензи по системе внутренней связи. — Нефть и золото. Кения и Судан уже сотню лет спорят за эту территорию. На старых картах она принадлежит Судану, на новых — Кении. Я полагаю, кто-то позолотил ручку картографу.
  Капитан Маккензи из тех тактичных людей, которые точно знают, когда надо говорить на отвлекающие темы. На этот раз он прилетел на двухмоторном «Бич бейрон». Джастин сидит рядом с ним в кресле второго пилота, слушает, не слыша, то капитана Маккензи, то разговоры пилотов других самолетов, летящих в зоне радиосвязи: «Где мы сейчас, Мак? Выше уровня облаков или ниже?» — «А где ты находишься?» — «В миле справа от тебя и на тысячу футов ниже. Что у тебя со зрением?» Они летят над бурыми скалами, под тяжелыми облаками. Ярко-красные полосы появляются там, где пробившиеся сквозь облака солнечные лучи падают на землю. Впереди появляются горы. Дорога, как вена, извивается среди скал-мускулов.
  — Кейптаун — Каир, — лаконично объясняет Маккензи. — Не пытайтесь ею воспользоваться.
  — Не буду. Маккензи снижается.
  — Направо уходит дорога, по которой ехали Арнольд и Тесса. Из Локи в Лодвар. Хорошая дорога, если не принимать во внимание бандитов.
  Джастин пристально всматривается в белесый туман, видит Арнольда и Тессу в их джипе, с запыленными лицами, коробку с дискетами, трясущуюся на сиденье между ними. Река пересекает Каирское шоссе. Тагуа, объясняет Маккензи. Ее истоки — в горах Тагуа. Их высота — одиннадцать тысяч футов. Джастин вежливо кивает. Солнце выходит из-за облаков, горы становятся черными и угрожающими. Тесса и Арнольд исчезают. Под ними вновь забытая богом земля, где нет ни людей, ни зверей.
  — Сюда иногда заходят суданские племена, живущие вдоль хребта Моджила. В своих джунглях они ходят голыми. Тут вспоминают о скромности, прикрываются клочками ткани. И так быстро бегают!
  Джастин вежливо улыбается, глядя на проплывающие под ними коричневые безлесные горы. За ними уже просматривается синева озера.
  — Это Туркана?
  — Плавать в нем не рекомендую. Если вы, конечно, не мировой рекордсмен. Вода чистая. Прекрасные аметисты. Дружелюбные крокодилы.
  Внизу появляются стада овец и коз, деревня, дома, загоны для скота.
  — Турканские племена, — комментирует Маккензи. — В прошлом году была большая стрельба из-за краж скота. Лучше держаться от них подальше.
  — Хорошо, — обещает Джастин. Маккензи поворачивается к Джастину, смотрит ему в глаза.
  — Как я понимаю, они не единственные, от кого вам следует держаться подальше.
  — Не единственные, — соглашается Джастин.
  — Через пару часов мы уже будем в Найроби. Джастин качает головой.
  — Хотите, чтобы я доставил вас в Кампалу? Топлива хватит.
  — Вы очень добры.
  Вновь внизу появляется дорога, песчаная, без людей и машин. Самолет вдруг начинает мотать, словно природа требует, чтобы они повернули назад.
  — Здесь жуткие ветра, — говорит Маккензи. — Регион этим славится.
  Под ними лежит Лодвар, зажатый среди конических черных холмов, высота которых не превышает двухсот футов. Аккуратный, чистенький, под жестяными крышами, с бетонной взлетно-посадочной полосой и школой.
  — Никакой промышленности, — объясняет Маккензи. — Большой рынок коров, ослов и верблюдов, если у вас есть желание их купить.
  — Желания нет, — с улыбкой отвечает Джастин.
  — Одна больница, одна школа, много солдат. Лодвар — опорный пункт всего сектора. Солдаты большую часть времени проводят в горах Алой, без особого успеха преследуя бандитов. Из Судана, Уганды, Сомали. Бандитам тут раздолье. А кража скота — национальный вид спорта, — Маккензи вновь входит в роль гида. — Манданго крадут скот, все танцуют две недели, потом другое племя крадет скот у них.
  — От Лодвара до озера далеко?
  — Километров пятьдесят. Поезжайте в Калокол. Поселок рыбаков. Спросите Микки. Его матрос — Абрахам. С Микки Абрахам ведет себя как шелковый, без него — сущий дьявол.
  — Спасибо.
  Разговор обрывается. Маккензи облетает посадочную полосу, покачивает крыльями, показывая тем самым, что собирается садиться. Поднимается выше, возвращается. Внезапно они уже на земле. Говорить больше не о чем, разве что Джастин вновь благодарит Маккензи.
  — Если я вам понадоблюсь, найдите кого-нибудь, кто сможет связаться со мной по радио. — Маккензи и Джастин уже стоят у самолета. — Если я не смогу помочь вам, есть человек, которого зовут Мартин, он руководит Летной школой Найроби. Летает уже тридцать лет. Учился летать в Перте и Оксфорде. Упомяните мою фамилию.
  — Благодарю, — в который уж раз повторяет Джастин и, из уважения к Маккензи, записывает в блокнот названное имя.
  — Одолжить вам мой чемоданчик? — Маккензи указывает на черный брифкейс, который держит в руке. — Там, между прочим, длинноствольный пистолет, если вас это интересует. Точно бьет на сорок ярдов.
  — О, я не попаду и с десяти, — восклицает Джастин и смеется, как частенько смеялся до появления Тессы.
  — А это Джастис, — Маккензи представляет бородатого философа в рваной футболке и зеленых сандалиях, который возник словно из-под земли. — Джастис — ваш водитель. Джастин, познакомьтесь с Джастисом. У Джастиса есть господин по имени Эзра, который поедет с ним. Что еще я могу для вас сделать?
  Джастин достает из внутреннего кармана куртки толстый конверт.
  — Попрошу вас отправить это письмо, как только вы окажетесь в Найроби. Обычной почтой. Адресат — не моя подруга. Тетушка моего адвоката.
  — Этим вечером вас устроит?
  — Вполне.
  — Будьте осторожны, — Маккензи кладет конверт в брифкейс.
  — Обязательно буду, — заверяет его Джастин. На этот раз ему удается не добавить: «Вы очень добры».
  Озеро отсвечивало белым, серым, серебристым, стоящее в зените солнце разделяло рыбацкую лодку Микки на черные и белые части: черная — под навесом, белая — открытая безжалостным лучам. Серые, подернутые жарким маревом горы изгибали свои спины над кромкой воды. Черные лица Микки и Абрахама, его молодого матроса, фыркающего, злого, Маккензи и тут не ошибся, блестели от пота. По какой-то, уже никому не ведомой причине Абрахам говорил по-немецки, а не по-английски, поэтому разговор шел на трех языках: Джастин обращался к Микки на английском, к Абрахаму — на немецком, а между собой они говорили на местном диалекте суахили.
  Довольно часто Джастин видел и Тессу. Она сидела на самом носу, свесив руку к самой воде, не боясь крокодилов, а Арнольд держался рядом, чтобы она не дай бог не упала в воду. По радио на английском шла какая-то кулинарная передача. Ведущий объяснял, чем хороши высушенные на солнце помидоры.
  Поначалу Джастин никак не мог объяснить, куда ему нужно попасть. Ни на английском, ни на немецком. Они словно и не слышали про Аллиа-Бэй. Аллиа-Бэй совершенно их не интересовала. Старый Микки хотел отвезти его на юго-восток, в «Оазис» Вольфганга, и Абрахам горячо поддерживал своего шкипера: все вазунгу останавливались в «Оазисе», это лучший отель в окрестностях озера, там бывали самые знаменитые кинозвезды, рок-звезды и миллионеры, «Оазис», безусловно, то самое место, куда направлялся Джастин, знал он это или нет. И только когда Джастин достал из бумажника фотографию Тессы, маленькую, на паспорт, для газет такая не годилась, они поняли, чего он от них хочет, и как-то притихли. Значит, Джастин хочет посетить то место, где убили Ноя и женщину-мзунгу, спросил Абрахам.
  Да, пожалуйста.
  Знает ли Джастин, сколько полицейских и журналистов уже побывало в том месте? Знает о том, как тщательно там все обыскали? Знает ли, что полиция Лорвара и «летучий отряд» из Найроби вместе и по отдельности объявили, что место это закрыто доя туристов, любителей достопримечательностей, охотников за сувенирами и всех, у кого там нет никаких дел, настаивал Абрахам.
  Джастин не знал, но его цель осталась прежней, и он соглашался щедро заплатить за ее достижение.
  А как насчет того, что там обитали призраки, задолго до убийства Ноя и мзунгу? Но голосу Абрахама после улаживания финансового вопроса явно недоставало убедительности.
  Джастин твердо заявил, что призраков он не боится.
  Поначалу старик и его помощник пребывали в глубокой меланхолии: им определенно не нравилось плавание, в которое они были вынуждены отправиться, и Тессе пришлось приложить немало усилий, чтобы вывести их из этого состояния. Но, как обычно, с помощью остроумных реплик, которые она то и дело подавала с носа лодки, ей это удалось. Помогало также и присутствие других рыбацких лодок. Тесса спрашивала у рыбаков, что они поймали, те отвечали: столько-то красных рыб, столько-то синих, столько-то радужных. Ее энтузиазм оказался таким заразительным, что Джастин сумел уговорить Микки и Абрахама бросить за борт леску с приманкой, и постепенно они тоже увлеклись рыбалкой, забыв про тревожные мысли.
  — Вы в порядке, сэр? — спросил Микки, подойдя вплотную, заглядывая в глаза, как старый доктор.
  — Да. В полном порядке. Все хорошо.
  — Я думаю, у вас лихорадка, сэр. Почему бы вам не сесть под тентом? Я принесу вам холодной воды.
  — Отлично. Мы оба там посидим.
  — Спасибо, сэр. Но лодка требует внимания.
  Джастин садится под тент, льдом из стакана охлаждает шею и лоб. Странную компанию они везут с собой, он не может не признать этого. Когда дело касается приглашений, Тесса абсолютно не знает меры. Вот и теперь гостей не счесть. Приятно, конечно, видеть Портера, и тебя, Вероника, и Рози, какие тут могут быть возражения. Тем более что Тессе всегда удавалось найти контакт с Рози. А вот Бернард и Селли Пеллегрин — это ошибка, дорогая, серьезная ошибка, да еще Бернард взял с собой не одну теннисную ракетку, а целых три. Что же касается четы Вудроу… честно говоря, тебе пора признать, что сердца у них далеко не из золота, и ты убедилась в этом на собственной шкуре. И, ради бога, перестань смотреть на меня так, словно тебе ужасно хочется заняться любовью. Сэнди и так сходит с ума, заглядывая тебе за вырез блузки.
  — В чем дело? — резко спросил Джастин.
  Он вдруг решил, что радом с ним Мустафа. Но потом понял, что это Микки забрал в кулак рубашку на спине, повыше правой лопатки, и трясет его, чтобы разбудить.
  — Мы прибыли, сэр, на восточный берег. Максимально близко к тому месту, где произошла трагедия.
  — Где это?
  — В десяти минутах ходьбы, сэр. Мы пойдем с вами.
  — В этом нет необходимости.
  — Еще как есть, сэр.
  — Was fehlt dir? [86] — спросил Абрахам, заглядывая через плечо Микки.
  — Nichts. Ничего. Я в порядке. Вы оба очень добры.
  — Выпейте еще воды, сэр, — Микки протянул ему полный стакан.
  Внушительной колонной они двинулись на скалистый берег, который в незапамятные времена стал колыбелью человечества. «Не ожидал встретить здесь столь цивилизованное общество», — говорит он Тессе, и она заливисто смеется. Первой, разумеется, идет Глория. По-другому и быть не могло. Широким шагом, размахивая руками, как заправский солдат. Пеллегрин, конечно, ворчит, но это обычное дело. Его жена, Селли, жалуется на жару, но что тут нового? Рози Коулридж сидит на плечах отца и поет в честь Тессы… как они все могли разместиться в одной лодке?
  Микки остановился, коснулся рукой предплечья Джастина. Абрахам чуть не ткнулся в его спину.
  — Вот место, где ваша жена ушла из этого мира, сэр, — Микки тяжело вздохнул.
  Он мог бы не говорить, Джастин сам понял, что они пришли… пусть и не знал, как Микки догадался о том, что он — ее муж, но, возможно, он сказал ему об этом во сне. Он видел это место на фотографиях, в сумраке спальни для гостей в доме Вудроу, во сне. Вот русло пересохшей речушки. Вот маленькая каменная пирамида, воздвигнутая Гитой и ее подругами. Вокруг, со всех сторон, увы, мусор, который в наши дни всегда оставляют за собой люди: пластмассовые и бумажные коробочки от фотопленок, смятые пачки из-под сигарет, пластиковые бутылки, бумажные тарелки. Выше, в тридцати или сорока ярдах, над белым каменным склоном, пыльная дорога, где большой вездеход для сафари поравнялся с джипом Тессы и кто-то из сидящих в вездеходе прострелил колесо джипа, после чего последний стащило с дороги вниз по склону, а убийцы Тессы, вооруженные до зубов, побежали следом. Скрюченным пальцем Микки показывал следы синей краски на белом камне: принадлежащий «Оазису» джип пятнал склон при падении. Склон этот белым пятном выделяется среди окружающих его черных вулканических скал. А эти бурые пятна, возможно, кровь, как предположил Микки. Но, пристально присмотревшись, Джастин пришел к выводу, что это мох. В остальном же окрестности не представляли особого интереса для садовника. Пробивающиеся меж камней пучки ситовника желтоватого, пальмы дум, как всегда растущие рядком, словно их сажал городской департамент озеленения. Несколько кустов молочая, естественно, он всегда растет там, где базальт. Джастин выбрал подходящий валун, сел. У него чуть кружилась голова, но в остальном он прекрасно себя чувствовал. Микки протянул ему бутылку с водой, он выпил прямо из горлышка, завернул крышку, поставил бутылку между ног.
  — Я бы хотел побыть один, Микки. Почему бы вам с Абрахамом не половить рыбу? Я крикну вас с берега, и вы вернетесь за мной.
  — Мы бы предпочли подождать вас на берегу, сэр, у лодки.
  — Почему не половить рыбу?
  — Мы предпочли бы остаться с вами. У вас лихорадка.
  — Она пройдет. Через час-другой. — Джастин посмотрел на часы. Четыре пополудни. — Когда смеркается?
  — В семь часов.
  — Отлично. Заберете меня, когда начнет темнеть. Если мне что-нибудь понадобится, я вас позову, — и тверже: — Я хочу побыть один, Микки. Для этого я и приехал сюда.
  — Да, сэр.
  Он не слышал, как Микки и Абрахам ушли. Какое-то время он вообще ничего не слышал, кроме плещущихся волн. Потом до него донесся вой шакала, оживленная беседа семейства стервятников, рассевшихся на пальме дум. И тут же Тесса сказала ему, что сделала бы все снова, будь у нее вторая жизнь, что именно так она и хотела умереть, в Африке: умереть в борьбе с несправедливостью. Он выпил воды, встал, потянулся, направился к следам краски на камне, чтобы быть к ней ближе. Много времени дорога не заняла. Положив руки на следы, он оказывался в восемнадцати дюймах от нее, учитывая толщину автомобильной дверцы. Или расстояние между ними было в два раза большим, если у этой дверцы сидел Арнольд. Он даже хохотнул, вспомнив, сколько ему приходилось тратить усилий, чтобы заставить ее пристегнуться ремнем безопасности. На изобилующих колдобинами африканских дорогах, спорила она из свойственного ей упрямства, лучше обходиться без ремня: тогда тебя не будет подбрасывать, как мешок с картошкой, на каждой паршивой выбоине. От следов краски он спустился вниз, на дно пересохшей речушки, и, сунув руки в карманы, встал рядом с тем местом, где замер сброшенный с дороги джип, представил себе, как бедного Арнольда выволокли из кабины, вышибли из него дух и увезли туда, где его ждала медленная и мучительная смерть.
  Затем, человек педантичный, он вернулся к валуну, который использовал вместо стула по прибытии на место, вновь сел и сосредоточился на маленьком синем цветке, очень похожем на флокс, который он посадил в палисаднике своего дома в Найроби. Проблема заключалась в том, что он не мог с уверенностью сказать, рос ли цветок там, где он его видел, или он мысленно перенес его из Найроби, а может, при здравом размышлении, даже с лужайки перед отелем в Швейцарии. Но его интерес к флоре в значительной мере угас. Он более не хотел, чтобы его воспринимали как очень милого человека, который превыше всего ставит флоксы, астры, фризии и гортензии. Джастин как раз размышлял о переменах в его внутреннем мире, когда со стороны берега донесся шум работающего мотора. Сначала что-то грохнуло, словно раздался небольшой взрыв, потом мотор ровно заурчал и урчание начало медленно затухать. «Должно быть, — решил он, — Микки все-таки решил порыбачить. Как истинный рыбак, он прекрасно знал, что на закате самый лучший клев, и не смог устоять перед искушением». Джастин вспомнил свои попытки уговорить Тессу отправиться с ним на рыбалку. Только в результате они не ловили рыбу, а занимались любовью, возможно, поэтому он ее и уговаривал. Джастин еще улыбался, думая о том, что дно маленькой лодки — не самое подходящее место для любовных утех, когда в голову пришла новая идея, связанная с внезапным отъездом Микки. И идея эта не имела никакого отношения к предзакатному клеву.
  Микки не из тех, кто меняет свое решение, потакает своим прихотям.
  Микки совсем не такой.
  Он сразу понял, едва увидев Микки, да и Тесса подтвердила правильность его вывода: верность господину у Микки в крови, вот почему, собственно, он в какой-то момент и спутал его с Мустафой.
  Поэтому Микки не мог отправиться на рыбалку.
  Но он уплыл. Взял он с собой Абрахама или нет, Джастин сказать не мог. Но Микки уплыл, вместе с лодкой. Уплыл далеко, на другую сторону озера… шум мотора давно уже сошел на нет.
  Так почему он уплыл? Кто предложил ему уплыть? Заплатил за то, чтобы он уплыл? Приказал уплыть? Пригрозил, что иначе ему будет худо? Что за сообщение получил Микки, по радио или от кого-то лично, подошедшего к нему человека, может, другого рыбака, если, несмотря на верность, читаемую на его открытом лице, снялся с якоря и уплыл, не получив деньги за сделанную работу? Или Марк Лорбир, этот импульсивный Иуда, чтобы подстраховаться, вновь решил обратиться к своим друзьям? Джастину вроде бы показалось, что он слышит шум еще одного двигателя, на этот раз со стороны дороги. Сумерки быстро сгущались, день переходил в ночь, в такой час водитель проезжающего автомобиля обязательно включил хотя бы подфарники, но этот экономил ресурс лампочек.
  У Джастина возникла мысль, возможно, потому, что двигался автомобиль с черепашьей скоростью, что за рулем сидит Хэм, который, как всегда, едет на пять миль медленнее, чем разрешали установленные на дороге знаки. А прибыл он с тем, чтобы сообщить, что все письма, отправленные тетушке-драконше в Милан, благополучно получены и величайшая несправедливость, раскрытая Тессой, будет в самое ближайшее время исправлена, причем по установленным ею правилам: Систему заставят принять необходимые меры. Тут же в голову пришла новая мысль: «Это не автомобиль. Я ошибся. Это маленький самолет». Шум исчез совсем, и Джастин практически убедил себя в том, что сам шум — иллюзия: он слышит шум двигателя джипа Тессы, который вот-вот появится на дороге, Тесса сбежит вниз в сапожках «Мефисто», чтобы поблагодарить его за то, что он продолжил и довел до конца начатое ею дело. Но джип, который он увидел, не принадлежал ни Тессе, ни кому-то из его знакомых. На дороге над ним остановился скорее не джип, а вездеход, но небольшой вездеход для сафари, темно-синий или темно-зеленый, в быстро меркнувшем свете разглядеть цвет не удавалось. И остановился вездеход именно в том месте, где он видел Тессу. И хотя Джастин ждал чего-то подобного после приезда в Найроби и где-то в душе даже хотел, чтобы так оно и вышло, а потому расценил предупреждение Донохью как излишнее, появление вездехода вызвало у него безмерную радость, ощущение завершенности. Он встретился со всеми, кто предал ее: Пеллегрином, Вудроу, Лорбиром. Он переписал заново ее меморандум, пусть и не смог свести воедино отдельные его части, но по-другому не получилось. А теперь ему предстояло разделить с Тессой последний из ее секретов.
  Второй вездеход остановился в затылок первому. Он услышал легкие шаги, увидел быстро движущиеся тени. Услышал, как кто-то свистнул на дороге, как сзади послышался ответный свист. Ему показалось, а может, так оно и было, что он уловил запах сигаретного дыма: кто-то курил сигареты «Спортсмен». Темнота вдруг сгустилась, потому что вокруг вспыхнули фонари и самый яркий выхватил его из темноты.
  Он услышал шаги, приближающиеся к нему по белому склону.
  Авторское послесловие
  Первым делом позвольте мне выступить в защиту посольства Англии в Найроби. Это совсем не то место, которое я описал в книге, я там вообще никогда не был. И люди, которых я описал, там не работают, потому что я с ними никогда не встречался и не разговаривал. Пару лет тому назад я виделся с послом, мы выпили имбирного эля на веранде отеля «Норфолк», но ничего больше. Он ничем не напоминает, внешне или внутренне, моего Портера Коулриджа. Что же касается бедного Сэнди Вудроу… что ж, если в английском посольстве в Найроби вообще есть глава «канцелярии», вы можете быть уверены, что ему или ей и в мыслях не придет возжелать жену (или мужа) ближнего своего или уничтожить важные документы. Но такой должности нет. Главы «канцелярии» как в Найроби, так и во многих других посольствах Англии, канули в Лету.
  В наши скверные времена, когда адвокаты правят миром, я должен специально на это указать, хотя все вышесказанное — чистая правда. За единственным исключением: ни один персонаж, ни одно учреждение или корпорация, слава богу, упомянутые в романе, не «списаны» с реальных людей или организаций, что бы мы ни думали о Вудроу, Пеллегрине, Лендсбюри, Крике, Куртиссе и его смертоносном холдинге «Три Биз» или концерне «Карел Вита Хадсон», также упоминаемом как «КВХ». Исключение — великий и неповторимый Вольфганг, владелец «Оазиса», личность, навсегда остающаяся в памяти тех, кто хоть раз встречался с ним, поэтому нелепо и пытаться создавать его вымышленный эквивалент. В своей царственной доброте Вольфганг не стал возражать против появления на страницах моего романа.
  Нет никакой «Дипраксы», никогда не было и не будет. Мне неизвестен излечивающий туберкулез чудо-препарат, недавно опробованный в Африке или каком-то другом месте, так что при удаче я не проведу остаток жизни в судах или за решеткой, хотя в наши дни случиться может всякое. Но я могу сказать следующее: в результате моих странствий по фармакологическим джунглям я пришел к выводу, что в сравнении с реальной жизнью рассказанная мною история беззлобна, как рождественская сказка.
  Переходя от грустного к радостному, позвольте мне тепло поблагодарить тех, кто помогал мне и согласился на упоминание их фамилий, а также тех, кто помогал ничуть не меньше, но имеет веские причины не «светиться».
  Тед Юни, много лет изучающий Африку, первым обратил мое внимание на фармакологию, а потом избавил мой текст от нескольких ляпсусов.
  Доктор Дэвид Миллер, врач, работавший как в африканских, так и других странах «третьего мира», первым упомянул туберкулез и раскрыл мне глаза на дорогостоящую и изощренную кампанию соблазнения врачей, которую ведут фармакологические корпорации.
  Доктор Питер Годфри-Фоссетт, старший преподаватель лондонской Школы гигиены и тропической медицины, помог мне дельными советами, как на начальном этапе, так и при подготовке рукописи.
  Артур, человек разносторонний и сын моего американского издателя Джека Джордакгэна, рассказал мне вселяющие ужас истории о том, что ему довелось повидать, работая представителем фармакорпораций в Москве и Восточной Европе. Не пропали втуне и комментарии Джека.
  Даниэль Берман, работающий в Женеве в центральном аппарате негосударственной организации «Врачи без границ», обеспечил меня материалами, которые мне пришлось бы собирать полжизни.
  «BUKO Pharma-Kampagne» в Билефельде, Германия, — не путать с «Гиппо» в моем романе, — независимая организация, в которой работают здравомыслящие квалифицированные специалисты, ставит целью выявление противоправных действий фармакологической промышленности, особенно на территории стран «третьего мира». Если вы считаете, что они делают полезное дело, пожалуйста, перечислите на их счет какие-то деньги, чтобы они могли продолжить свою деятельность. Поскольку фарма-гиганты продолжают соблазнять и подкупать врачей, выживание «BUKO» приобретает все большее значение. В «BUKO» мне не только помогли. Они настоятельно просили меня подчеркивать достоинства ответственных фармакологических корпораций. Я старался, в меру сил, но мой роман не об этом.
  Доктор Пол Хейкок, ветеран транснациональной фармакологической промышленности, и Тони Аллен, много лет проработавший и в Африке, и консультантом фар-макомпаний, весьма помогли мне своими советами, знаниями и юмором, хотя сфере человеческой деятельности, которой они отдали большую часть своей жизни, от меня сильно досталось. То же самое я могу сказать и о гостеприимном Питере, который предпочел остаться в тени.
  Я получил неоценимую помощь от нескольких первоклассных специалистов, работавших в ООН. Никто из них не знал, с чем связаны мои вопросы. Тем не менее полагаю, что упоминать их фамилии как минимум бестактно.
  Как это ни прискорбно, но я решил не упоминать и людей, которые помогали мне в Кении. Когда я писал книгу, пришло известие о смерти Джона Кайзера, американского священника из Миннесоты, который проработал в Кении тридцать шесть лет. Его тело нашли около озера Найваша, в пятидесяти милях к северо-западу от Найроби. С пулевой раной головы. Неподалеку обнаружили и ружье. Мистер Кайзер много лет критиковал политику кенийского правительства в вопросах соблюдения прав человека, вернее, за отсутствие этих прав. Подобные инциденты могут случиться и в будущем.
  В описании злоключений Лары в главе восемнадцатой я опирался на несколько случаев, имевших место быть, в особенности в Северной Америке, когда высококвалифицированные врачи-исследователи позволяли себе выразить несогласие со спонсорами — фармакологическими компаниями и в результате подвергались преследованиям. Вопрос не в том, корректными были их выводы или нет. Речь идет о конфликте совести индивидуума с жадностью корпорации. Об элементарном праве врача на независимое медицинское суждение, об их долге сообщить пациентам, какому они подвергаются риску, проходя прописанный им курс лечения.
  И, наконец, если вы вдруг попадете на остров Эльба, пожалуйста, не сочтите за труд посетить прекрасное старое поместье, во владельцы которого я определил Тессу и ее итальянских предков. Называется оно «Ла Кьюза ди Магадзини» и принадлежит семье Форизи. Из винограда, который собирают на виноградниках Форизи, делают красное, розовое и белое вино и ликеры. Из оливок, которые дает их оливковый сад, — масло. На территории поместья есть несколько коттеджей, сдающихся в аренду. Есть там и масляная комната, где можно уединиться в поисках ответов на загадки, которые каждый день задает нам жизнь…
  Джон Ле Карре
  Маленькая барабанщица
  Часть первая. Подготовка
  1
  Подтверждением догадок — хоть германским властям это и было невдомек — послужило происшествие в Бад-Годесберге. Ранее существовали подозрения, и немалые. Но тщательная подготовка операции вкупе с невысоким качеством бомбы превратили подозрения в уверенность. Как утверждают знатоки, раньше или позже, но след непременно отыщется. Ожидание этого момента — вот что самое неприятное.
  Взрыв запоздал и запоздал значительно — видимо, часов на двенадцать — и произошел в понедельник, в 8.26 утра. Время это подтверждалось и ручными часами некоторых жертв, остановившимися как раз в это мгновение. Как и в аналогичных случаях в предшествующие месяцы, никто не был предупрежден. Об этом и не думали. Предупреждения не было ни в Дюссельдорфе, перед тем как взорвалась машина заезжего израильского чиновника, ведавшего поставкой оружия, ни перед отправкой бомбы в книге, посланной на конгресс иудаистов в Антверпене, когда погиб почетный секретарь и его помощник получил смертельные ожоги. Не было предупреждения и перед взрывом бомбы, подложенной в мусорную урну возле входа в филиал израильского банка в Цюрихе, в результате чего покалечило двух прохожих. О готовящейся акции предупредили лишь в стокгольмском случае, но, как выяснилось, последний взрыв к этой цепочке не имел никакого отношения.
  Еще в 8.25 Бад-Ггодесбергская Дроссельштрассе являла собой обычную тенистую дипломатическую заводь, удаленную от политических треволнений Бонна настолько, насколько это возможно, когда находишься от них в пятнадцати минутах езды. Улица эта была новой, но обжитой, с сочной зеленью укромных садиков, удобными комнатами для прислуги над гаражами и прочными готическими решетками на бутылочного цвета оконных стеклах. Климат прирейнских областей но большей части теплый и влажный, и зелень здесь, как и количество дипломатических служб, разрастается быстро, со скоростью, почти не уступающей той, с какою немцы прокладывают дороги, и даже опережающей оперативность издания новых дорожных атласов. Поэтому многие фасады уже наполовину скрыты от глаз хвоей, которая. но прошествии нескольких лег, грозит превратить весь этот район в подобие дебрей из сказок братьев Гримм.
  Некоторые дома здесь добросовестно воспроизводят национальный колорит. Так. резиденция норвежского посланника на углу Дроссельштрассе по-фермерски простыми очертаниями кирпичных красных стен живо напоминает жилище какого-нибудь биржевого маклера в пригородах Осло. У расположенного в противоположном конце этой улицы египетского консульства вид заброшенной александрийской виллы. знававшей лучшие времена, а из окон его постоянно, словно в схватке с жестоким североафриканским зноем, прикрытых ставнями, льются заунывные арабские напевы. Время действия — середина мая, и день. судя по лег кому ветерку в ветвях цветущих деревьев и молодой листве, обещал быть великолепным. Магнолии уже отцветали, и грустные белые лепестки впоследствии усыпали развалины. Зелени вокруг было так много, что шум от транспорта, сновавшего по магистрали в город и обратно, едва доносился сюда. До взрыва самым отчетливым изо всех здешних звуков был птичий гомон. Словом, какие бы неприятности ни расписывали солидные. но склонные к панике западногерманские газеты, как-то: депрессия, инфляция, неплатежеспособность банков, безработица — обычные и. видимо, неизлечимые недуги в целом процветающей капиталистической экономики, это утро убеждало вас в том. что Бад-Годесберг — место, предназначенное для жизни солидной и благопристойной, а Бонн и вполовину не так плох, как его живописуют.
  В соответствии с национальными особенностями и занимаемым положением кое-кто из дипломатов уже отбыл на службу — ведь в дипломатии трудно преуспеть отщепенцу. непохожему на своих соплеменников. Поэтому, к примеру, меланхоличный скандинав — советник посольства — еще не вставал, мучимый похмельем после возлияний, которыми он прогонял стрессы семейной жизни. Временный поверенный в делах из южноамериканской страны с сеточкой на голове и в вывезенном из Пекина китайском халате, высунувшись из окна, отдавал распоряжения шоферу-филиппинцу. Итальянский советник брился голышом. Он любил бриться после ванны, по перед утренней гимнастикой. А в это время жена его, уже совершенно одетая, спустившись вниз, на все лады распекала упрямицу-дочь за то, что та накануне вернулась слишком поздно, — такими диалогами они развлекались почти каждое утро. Посланник с Берега Слоновой Кости [1]говорил по международному телефону, докладывая шефам о своих последних успехах по части выжимания из фонда помощи слаборазвитым странам денег, все более неохотно предоставляемых западногерманским казначейством. Когда связь прервалась, шефы решили, что он повесил трубку, и послали ему ехидную телеграмму, осведомляясь, не собирается ли он попросить об отставке. Израильский атташе по связи с профсоюзами отбыл на работу уже с час назад. В Бонне он чувствовал себя не в своей тарелке и с тем большим рвением трудился в те же часы, что и в Иерусалиме.
  Во взрыве бомбы всегда присутствует элемент чуда: в данном случае чудо произошло с автобусом американской школы, поджидавшим, как и каждое утро, местных младшеклассников на кругу, метрах в пятидесяти от эпицентра взрыва. По счастливой случайности, в это утро понедельника ни один ребенок не забыл тетрадки, не проспал, не проявил стойкого нежелания продолжать свое образование. и автобус отошел вовремя. Заднее стекло его разлетелось вдребезги, шофер вывалился на обочину, девочка-француженка потеряла глаз, но, в общем, дети отделались легко, что впоследствии было расценено как удивительное везение, ибо характерной чертой такого рода инцидентов или же, по крайней мере, реакции на них является дружное стремление радоваться жизни, вместо того, чтобы предаваться бесплодной скорби о погибших. Настоящая скорбь приходит потом, когда по прошествии нескольких часов, а иногда и раньше, люди начинают оправляться от шока.
  Силу взрыва никто из слышавших сто, даже и поблизости, в точности оценить не смог. Па другом берегу, в Кенигсвинтере, жителям показалось, что началась война; оглушенные. ошарашенные, они улыбались друг другу, словно чудом оравшиеся в живых соучастники преступления. «Это все проклятые дипломаты, — говорили друг другу местные жители, — чего от них ждать-то. Отправить бы всю свору в Берлин, и пусть там проедают наши налоги!» Но те, кто оказался совсем рядом, поначалу вообще ничего не услышали. Все, что они могли припомнить, если вообще способны были что-то припомнить, это как внезапно накренилась дорога, или как печная труба вдруг беззвучно отделилась от крыши, или как пронесся по дому вихрь, от которого кровь застыла в жилах, как он ударил их, сбил с ног, вырвал цветы из вазы, хватил вазой об стену. Вот звон стекол и то, с каким застенчивым шелестом падали на тротуар деревья, они помнили. А также сдавленные стоны людей, чересчур испуганных, чтобы заорать во весь голос. Словом, ясно было: они не то что ничего не услышали, а просто были ошеломлены и восприятие у них было нарушено. Несколько свидетелей вспомнили, что на кухне у французского советника громко звучало радио — по радио в это время передавали кулинарные рецепты. Одна женщина, считавшая себя в полном порядке, все время допытывалась у полицейских, не бывает ли так, что от взрыва усиливается громкость радио. При взрыве, вежливо говорили ей полицейские, ведя ее, закутанную в одеяло, прочь от места взрыва, чего только не бывает, однако в данном случае объяснение следовало искать в другом. Ведь стекла в окнах французского советника оказались выбиты, а внутри уже никто не мог подкрутить регулятор громкости, и потому радио орало на всю округу. Так они объясняли ей, но женщина все не понимала.
  Вскоре, как и подобает, прибыла пресса; напирая на оцепивших место происшествия полицейских, первые репортеры, докладывая о событии, убили восемь и ранили тридцать человек и возложили за это вину на крайне правую организацию каких-то полоумных немецких патриотов, называвших себя «Нибелунги-5» и насчитывавшую в своих рядах двух умственно отсталых подростков и свихнувшегося старика, неспособного не только бомбу, но и воздушный шарик взорвать. К полудню газетчиков заставили уточнить сведения, и они снизили число пострадавших до пяти убитых, среди которых назван был один израильтянин; в больницу отправили четырех тяжело раненных, и двенадцать человек так или иначе пострадали от взрыва. Теперь уже говорили, что это дело рук «Красных бригад», хотя и для такого вывода не было ни малейших оснований. Наутро возникла новая версия: взрыв организовал «Черный сентябрь», а еще через день «Черный сентябрь» сменила группа террористов, именовавшаяся «Страдания Палестины»; группе заодно приписали и несколько взрывов, происшедших незадолго до этого.
  Среди убитых взрывом неизраильтян были повар-сицилиец итальянского советника и шофер-филиппинец. В числе четверых, получивших серьезные увечья, оказалась жена израильского атташе по связи с профсоюзами, в чьем доме и взорвалась бомба. Она потеряла ногу. Убитым израильтянином был их малолетний сын Габриэль. Но, как заключило затем следствие, ни один из этих людей не являлся намеченной жертвой, скорее всего террористы целили в дядю жены атташе, приехавшего к ним погостить из Тель-Авива, знатока Талмуда, снискавшего всеобщее почтительное восхищение непримиримостью своих взглядов относительно прав палестинцев на западный берег реки Иордан. Взгляды его сводились к тому, что он напрочь отказывал им во всяких правах на западный берег, что возмущало его племянницу, жену атташе, принадлежавшую к свободомыслящим израильским либералам и получившую воспитание в кибуце, что никак не подготовило ее к непременной роскоши жизни дипломатических кругов.
  Если бы Габриэль находился в школьном автобусе, он остался бы цел и невредим, но в тот день, как и во многие другие, Габриэль был нездоров. Ребенком он был нервным, чрезвычайно непоседливым и до этого дня славился лишь как нарушитель тишины на улицах, в особенности в часы послеобеденного отдыха. При этом, как и его мать, он был наделен музыкальными способностями. Теперь же. что было совершенно естественно, никто из соседей не мог припомнить ребенка более симпатичного. По еврейскому обычаю, трогательно маленький гроб с телом Габриэля был незамедлительно отправлен в Израиль для погребения на родной земле, а мать погибшего, еще слишком слабая, чтобы сопровождать гроб, осталась в Бонне, ожидая, когда она вместе с мужем сможет выехать в Иерусалим для выполнения соответствующего обряда.
  Уже в день взрыва, после полудня, из Тель-Авива Вылетела группа израильских экспертов. С германской стороны расследование в достаточно туманных выражениях было поручено доктору Алексису из Министерства внутренних дел — фигуре спорной; ему и предстояло встретить прибывших в аэропорту. Алексис был умным и хитрым человеком, всю жизнь страдавшим от того, что он был ниже ростом большинства окружающих сантиметров на десять. Природа компенсировала его за этот недостаток, с лихвой наделив безрассудством, отчего он и в частной жизни и в профессиональных делах то и дело попадал в сложные ситуации. Он был адвокатом и в то же время сотрудником государственной безопасности, к тому же политическим деятелем, из тех, что в изобилии произрастают сейчас в Германии— Нескрываемый либерализм его убеждений отнюдь не всегда оказывался по вкусу коалиционному правительству, что объяснимо, в особенности учитывая его страсть к откровенным высказываниям по телевидению. Его отец, как поговаривали, был связан с антигитлеровским подпольем, и адвокатская мантия нового образца была не очень-то к лицу его блудному сыну. В стеклянных дворцах Бонна находилось, наверное, немало людей, считавших его недостаточно солидным для занимаемого поста, а недавний развод, смутивший общественное мнение тем, что у Алексиса оказалась любовница на двадцать лет моложе его, тоже не способствовал упрочению его репутации.
  Прибытие экспертов из любой другой страны не заставило бы Алексиса выехать встречать их в аэропорт, так как представителей прессы не ожидалось, но отношения между Федеративной Республикой Германии и Израилем переживали кризис, поэтому Алексис уступил министерскому нажиму и поехал в аэропорт. В последний момент и против его желания к нему еще присоединили медлительного силезца-полицейского из Гамбурга, известного своим консерватизмом и косностью, который сделал себе имя в 70-е годы выведыванием студенческих «умонастроений» и считался специалистом по делам, связанным с терроризмом и бомбами. Другим оправданием присылки силезца были его якобы хорошие отношения с израильтянами, хотя Алексис. как и все прочие, знал, что приставлен к нему силезец исключительно в качестве противовеса. К тому же в наше смутное время большое значение имело то, что оба они — и Алексис, и силезец — были unbelastet[2], то есть достаточно молоды, чтобы не нести ни малейшей ответственности за то, что немцы с грустью называют своим неизжитым прошлым. Какова бы ни была сегодняшняя политика по отношению к евреям, ни Алексис, ни его непрошеный коллега никак не были замешаны в делах минувших,, а если уж углубляться в истоки, то и родители Алексиса также оказывались ни при чем. Не без полсказки со стороны Алексиса. прессой был специально отмечен этот факт. И лишь в одной статье промелькнуло утверждение, что до той поры, пока Израиль упорно продолжает бомбить палестинские лагеря беженцев и деревни, убивая детей не по одному, а десятками, не приходится удивляться подобному варварскому способу мести. На следующий же день спешно последовала отповедь израильского пресс-атташе — путаная, однако весьма запальчивая. Начиная с 1961 года, писал он, государство Израиль подвергается постоянным нападениям арабских террористов. Израильтяне пальцем не тронули бы ни единого палестинца, где бы он ни находился, оставь палестинцы их в покое. Габриэль погиб по одной простой причине: он был евреем. И немцам следовало бы помнить: он не единственная жертва со стороны евреев. Если они забыли массовое истребление евреев в войну, то, может быть, помнят Олимпиаду в Мюнхене, со времени которой прошло лишь десять лет?
  Редактор прекратил полемику и взял себе выходной.
  
  Военный самолет без опознавательных знаков, прибывший из Тель-Авива, приземлился на посадочную полосу в дальнем конце летного поля; таможенными формальностями на сей раз пренебрегли, совместная работа началась без проволочек и длилась день и ночь. Алексису было настойчиво рекомендовано ни в чем израильтянам не отказывать — рекомендация излишняя, так как «филосемитизм» Алексиса был достаточно хорошо известен. В свое время он совершил «визит дружбы» в Тель-Авив и был сфотографирован со скорбно опущенной головой в Музее массового истребления. Что же до тугодума-силезца, то он не уставал напоминать всем и каждому, кто согласен был его слушать, что враг у них один и его-то они и ищут, разве не так? И враг этот, без сомнения, красные. По окончании трехдневной работы, хотя отдельные результаты по-прежнему вызывали недоумение, совместная рабочая группа выработала убедительную предварительную версию случившегося.
  Во-первых, выяснилось, что выбранный террористами дом не находился под специальной охраной, ибо между посольством и Бонном на сей счет никакого соглашения не было, хотя резиденция израильского посла в трех кварталах от места происшествия охранялась круглосуточно. Однако простой атташе по связи с профсоюзами — дело иное, и особо усердствовать тут ни к чему, поэтому за домом приглядывала патрульная машина, обслуживающая дипломатический корпус. Можно лишь предположить, на основании рапортов дежурных полицейских, что дом этот, будучи жилищем израильского подданного, охранялся с особым тщанием.
  В понедельник, примерно в восемь утра, атташе по связи с профсоюзами отпер гараж и, как всегда, внимательно осмотрел колпаки, а также с помощью особого зеркальца на щетке, специально приспособленного для этой цели, передний мост. Дядя жены, которого он собирался везти, подтвердил эти показания. Перед тем как включить зажигание, атташе заглянул даже под сиденье водителя. Для израильтян за границей после всех этих неприятностей с бомбами такие меры предосторожности являлись обязательными. Удовлетворенный тем, что ничего подозрительного в машине он не обнаружил, атташе простился с женой и сыном и отбыл на службу.
  Далее в действие вступало некое обстоятельство, связанное с работавшей в доме прислугой-шведкой, имевшей безупречный послужной список и носившей имя Эльке. Девушка эта за день до означенных событий, взяв недельный отпуск, укатила в Вестервальд со своим не менее безупречным немецким дружком Вольфом, солдатом, получившим для этой цели увольнительную. В воскресенье днем Вольф заехал за Эльке на своем открытом «фольксвагене», и все проходившие мимо или наблюдавшие за домом могли видеть, как Эльке в дорожном костюме спустилась с парадного крыльца, поцеловала маленького Габриэля и отъехала от дома, весело помахав на прощание атташе по связи с профсоюзами, вышедшему проводить ее, в то время как его супруга, страстная любительница огородничества, продолжала трудиться на заднем дворе. Эльке работала у них уже год или даже больше, и к ней, по словам атташе, относились как к члену семьи.
  Вот эти два обстоятельства — отсутствие полицейской охраны и отъезд горячо любимой прислуги — и проторили террористам путь, облегчив им проведение операции. Успех же ее, как это ни прискорбно, предрешило добродушие самого атташе.
  В шесть часов вечера того же воскресенья, то есть через два часа после отбытия Эльке, когда атташе по связи с профсоюзами был занят богословскими дебатами с гостем этого дома, а его супруга меланхолично возделывала почву Германии, в переднюю дверь позвонили. Как всегда, атташе, прежде чем открыть, поглядел в глазок. Как всегда, в руках у него при этом находился револьвер, сохранившийся еще со времен службы в армии (хотя, строго говоря, здешние правила запрещали ему пользоваться огнестрельным оружием), но в глазок он увидел лишь девушку — светловолосую, двадцати одного — двадцати двух лет, довольно худенькую и в высшей степени привлекательную. Девушка стояла на крыльце возле потертого серого чемодана с прикрепленными к ручке ярлыками скандинавской авиакомпании, Неподалеку находилось привезшее ее такси — или это был частный лимузин? — и до атташе доносилось урчание невыключенного мотора. Это он помнил точно. Девушка, судя по его описанию, была действительно очень хорошенькая — хрупкая и в то же время спортивная, на носу и на щеках вокруг носа Sommersprossen — веснушки. Вместо надоевшей джинсовой униформы на ней было скромное синее платье с высоким воротом, на плечах шелковая косынка — белая или кремовая, подчеркивавшая золотистый оттенок волос. Наряд этот, как атташе с готовностью признал, отвечал его неискушенному вкусу и стремлению к добропорядочности. Поэтому, сунув револьвер в верхний ящик стоявшего в передней комода, он снял дверную цепочку и заулыбался девушке — ведь она была такой хорошенькой, а он был таким толстым и таким застенчивым.
  Все это он сам рассказал на первом допросе. Знаток Талмуда ничего не видел и не слышал. Как свидетель он был бесполезен.
  По-английски девушка говорила с акцентом, — нет, не французским и не средиземноморским, а каким-то северным. Это было самое точное, что он мог сообщить им после того, как ему прокрутили изрядное количество образцов всевозможных акцентов.
  Она спросила, дома ли Элъке, назвав девушку не «Эльке», а «Юки» — ласковым прозвищем, употреблявшимся лишь близкими друзьями. Атташе по связи с профсоюзами ответил, что Эльке уехала в отпуск всего два часа назад, право, жаль, но не может ли он быть чем-нибудь полезен? Девушка выразила сдержанное разочарование и сказала, что заглянет как-нибудь в другой раз. Она только что прилетела из Швеции, сказала она, и обещала матери Эльке передать ей этот чемодан с кое-какой одеждой и пластинками. Упоминание о пластинках было особо тонкой деталью, ибо Эльке безумно увлекалась поп-музыкой. Атташе по связи с профсоюзами сумел тем временем настоять, чтобы девушка вошла в дом и даже, по простодушию своему, поднял ее чемодан и втащил его через порог поступок, за который он будет ругать потом себя всю жизнь. Да, он, конечно, не раз слышал предупреждения о том, что нельзя брать вещи у третьих лиц, да, ему известно, что чемоданы — штука опасная. Но ведь это же была Катрин, добрая приятельница и землячка Эльке, и чемодан ей вручила мать Эльке в тот же самый день! Чемодан оказался тяжелее, чем он сперва предположил, но атташе приписал это пластинкам. Когда он участливо заметил, что такой тяжелый чемодан забрал у нее, видимо, все положенное при полетах количество килограммов, Катрин пояснила, что мать Эльке отвезла ее в Стокгольмский аэропорт и заплатила за превышение веса. Он обратил внимание, что чемодан был жесткий и не только очень тяжелый, но и плотно набитый. Нет, когда он поднимал его. ничего в нем не сдвинулось, это точно. От чемодана осталось немного — коричневый ярлык.
  Атташе предложил девушке кофе, но она отказалась, сославшись на то, что не может заставлять ждать шофера. Не таксиста, а шофера. Из этой детали группа расследования извлекла максимум возможного. Атташе спросил девушку, зачем она приехала в Германию, и она ответила, что надеется поступить в боннский университет на отделение теологии. Он возбужденно рыскал в поисках телефонной книжки, а затем карандаша, чтобы девушка могла записать свое имя и координаты, но она вернула ему книжку и карандаш, сказав с улыбкой: «Скажите ей просто, что заезжала Катрин. Она поймет». Остановилась она, по ее словам, в лютеранском женском молодежном общежитии, но только до тех пор, пока не подыщет себе квартиру. (Лютеранское общежитие в Бонне действительно существовало — еще одна правдоподобная деталь.) Когда Эльке вернется, она, конечно, заглянет. Может быть, они смогут вместе отпраздновать ее день рождения. Она так рассчитывала на это. Так рассчитывала. Атташе по связи с профсоюзами предложил устроить для Эльке и ее друзей настоящий праздник. Можно будет полакомиться сырным фондю, он все приготовит сам. Потому что жена его, как он потом горестно твердил на допросах. воспитывалась в кибуце, какая уж там изысканная кухня!
  Тут с улицы послышались гудки не то такси, не то частного лимузина. Девушка и атташе пожали друг другу руки. и девушка передала ему ключ от чемодана. Тут атташе впервые заметил, что на девушке белые нитяные перчатки. Но перчатки ей шли. и ведь день был такой знойный, а чемодан такой тяжелый. Итак. в телефонной книжке не осталось образца ее почерка, и ни в книжке, ни на чемодане отпечатков пальцев тоже не было. Как и на ключе. Весь разговор, прикинул потом атташе, длился минут пять. Не больше, иначе было бы неудобно перед шофером. Атгаше глядел ей вслед, как шла она по дорожке — красивая походка, сексуальная, но не вызывающая. Он закрыл дверь, аккуратно накинул цепочку, затем отнес чемодан в комнату Эльке на первом этаже и положил его горизонтально в ногах кровати, предусмотрительно решив, что горизонтальное положение лучше как для одежды, так и для пластинок. Ключ от чемодана он оставил на крышке. Жена атташе, безжалостно разбивавшая мотыгой твердые комья земли на огороде, ничего не слышала, а когда она вернулась в дом и присоединилась к мужчинам, муж забыл ей рассказать о посетительнице.
  В этом месте у всех возникало естественное недоверие. "Забыл?— с сомнением спрашивали израильские эксперты. — Как можно было забытьцелый эпизод, связанный с Эльке и ее шведской приятельницей? Забыть про чемодан, оставленный на кровати Эльке?"
  В конце концов атташе не выдержал и признался. Нет, конечно, он не то чтобы забыл...
  «А что же тогда?» — спрашивали его.
  Да просто дело скорее всего в том. — так он для себя решил, — что жена его стала очень нелюдимой. Единственным ее желанием было вернуться в кибуц, где она могла бы общаться с людьми, не будучи скованной тонкостями дипломатического этикета. А если подойти к этому с другой стороны... ну, просто девушка была такой хорошенькой, что разумнее было об этой истории промолчать. Что же касается чемодана, то его жена никогда не входит, то есть, точнее сказать, не входила, в комнату Эльке: сама Эльке в ней и прибирала.
  «А знаток Талмуда, дядя вашей жены?»
  Нет, атташе и ему ничего не сказал. Что подтвердило и вышеозначенное лицо.
  Эксперты записали без всяких комментариев:
  «Об этой истории промолчать».
  
  Здесь, как таинственно пропавший в пути поезд, ход событий прерывается. Девушка по имени Эльке. учтиво сопровождаемая Вольфом, была немедленно доставлена в Бонн, где никакой Катрин вспомнить не смогла. Начато было доскональное изучение всех ее знакомств, но результаты ожидались не скоро. Мать ее никакого чемодана и не посылала и не собиралась посылать, как объяснила она шведской полиции, она не одобряла вульгарных музыкальных пристрастий дочери, и ей не пришло бы в голову их поощрять. Безутешный Вольф вернулся в свою часть, где изо дня в день подвергался пристрастным и бессмысленным допросам со стороны военной контрразведки. Несмотря на все усилия как прессы, так и полиции, и при том, что за дачу показаний была обещана заманчивая сумма, никакого шофера ни частного лимузина, ни такси так и не появилось. Ни списки пассажиров, ни электронная память компьютеров всех германских аэропортов, не говоря уже о Кельнском, не могли навести на след подходящей пассажирки, прибывшей из Швеции или откуда бы то ни было еще. Фотографии известных и неизвестных террористок, включая всех «полунелегалов», были показаны атташе, но не пробудили в нем откликов, хотя, едва не сойдя с ума от горя, он готов был помочь всякому и во всем, только бы ощутить себя полезным следствию. Нет, какие были на ней туфли, он не помнил, насчет губной помады, духов, туши на ресницах тоже ничего не мог сказать и были ли ее волосы крашеными или это был парик, также не знал. Да и как можно было ожидать от него, экономиста по образованию, хорошего семьянина, человека робкого и чувствительного, чьим единственным интересом, помимо интересов семьи и родного Израиля, был интерес к Брамсу, как можно было ожидать, что он станет разбираться в дамских красках для волос?
  Вот красивые ноги он запомнил, запомнил и шею, очень белую. Да, рукава у платья были длинные, не то он обратил бы внимание на ее руки. Со всех немецких складов одежды ему присылали всевозможные платья синего цвета, но как ни тщился, -он не мог припомнить, были ли у нее на платье воротничок и манжеты другого цвета, и сколько он ни терзал себе душу, память не улучшалась. Чем больше его расспрашивали, тем больше он забывал. Случайные свидетели подтверждали отдельные детали его рассказа, но добавить что-либо существенное не могли. Лимузин или такси был то ли «опелем», то ли «фордом». Серый; не очень чистый; не старый, но и не новый. Номер боннский, нет, зигбургский. Да. на крыше был опознавательный знак такси. Нет, крыша была гладкая, как стеклышко, и кто-то слышал, что из машины доносилась музыка, какая программа — неизвестно. Да, это было радио. Нет, радио не было. За рулем был мужчина кавказского типа. но может быть, это был турок. Да, конечно, турки это все устроили! Он был бритый, с темной бородой. Нет. светлый. Хрупкого телосложения, мог быть переодетой женщиной. Кто-то уверял. что на заднем стекле болталась фигурка трубочиста. Или же это могла быть наклейка. Да, конечно же, наклейка. Кто-то приметил, что на шофере была куртка с капюшоном. А может быть, свитер.
  На этой мертвой точке израильская команда словно впала в коллективную кому. Ее охватила летаргия. Израильтяне приезжали поздно и уезжали рано, проводя много времени в посольстве, где их, видимо, снабжали свежими инструкциями. Так проходили дни, и Алексис решил, что они чего-то ждут. На третий день к их команде присоединился широколицый мужчина постарше, представившийся Шульманом; его сопровождал какой-то заморыш чуть ли не вдвое моложе его. Алексис подумал, что они похожи на еврейских Цезаря и Кассия.
  
  Прибытие Шульмана и его помощника принесло облегчение совестливому Алексису, которого утомляла необходимость сдерживать раздражение оттого, что расследование застопорилось и надо было мириться с постоянным и утомительным присутствием силезца-полицейского, судя по всему, метившего не столько в его помощники, сколько в преемники. Первое, на что он обратил внимание: приезд Шульмана явно подогрел израильтян. До него им словно чего-то не хватало. Они были вежливы, не употребляли спиртного и терпеливо расставляли свои сети, постоянно сохраняя загадочную спайку восточного боевого отряда. Их самообладание у всех, кому это качество присуще не было, вызывало даже какое-то чувство неловкости, и когда, например, во время короткого перерыва на обед нудный силезец решил поиронизировать над кошерной пищей и, снисходительно одобрив красоты израильской природы, вдруг походя пренебрежительно отозвался об израильском вине, они восприняли его слова с благодушием, которое, как почувствовал Алексис, дорого им стоило. И даже когда силезец, пустившись рассуждать о возрождении в Германии еврейской культуры, упомянул о евреях-нуворишах, хитро загнавших в угол франкфуртских и берлинских дельцов, они предпочли промолчать, хотя финансовые выкрутасы здешних евреев, не внявших зову родной земли, вызывали в них брезгливость не меньшую, чем толстокожесть колбасников-немцев. Но с приездом Шульмана все изменилось и прояснилось. Он и был тем лидером, которого они так ждали, этот Шульман из Иерусалима, о прибытии которого всего за несколько часов их оповестили телефонным звонком из Центра в Кельне, где тоже были озадачены его появлением.
  — Они шлют еще одного специалиста. Он доберется сам.
  — Специалиста в какой области? — осведомился Алексис, отличавшийся странной для немца неприязнью к профессионалам.
  Неизвестно. Но вот он перед ним, как показалось Алексису, на вид никакой не специалист, а крутолобый энергичный ветеран всех битв со времен Фермопил, возраста неопределенного — от сорока до девяноста, коренастый, крепкий, по внешности скорее славянин, чем еврей. широкогрудый, с решительной походкой борца, а рядом этот энтузиаст-помощник, о котором вообще никто не предупреждал. Может быть, он и не Кассий вовсе, а скорее студент из романов Достоевского — истощенный, обуреваемый демоническими страстями. Шульман улыбнулся, и морщины — глубокие рытвины, прочерченные водой, столетиями стекавшей по одному и тому же каменному руслу, — обозначились резче, а глаза сузились, превратившись в щелки, как у китайца. Потом, вслед за ним, но не сразу, улыбнулся и его помощник, как эхо отзываясь на какую-то потаенную и мудреную мысль. Во время рукопожатия правая рука Шульмана захватывала вас каким-то молниеносным крабьим движением и если инстинктивно этому не воспротивиться, казалось, уже и не спастись. Зато руки помощника висели как плети, словно он им не доверял. В разговоре Шульман так и сыпал парадоксами, затем делал паузу. словно прислушиваясь, какой из выстрелов в этой канонаде дошел по назначению, а какой бумерангом вернулся к нему. Голос помощника следовал за ним, как команда санитаров с носилками, тихо подбирающая трупы убитых наповал.
  — Я — Шульман, рад с вами познакомиться, доктор Алексис, — сказал Шульман по-английски, совершенно не стесняясь своего акцента.
  Просто Шульман.
  Ни имени, ни звания, ни ученой степени, ни профессии или где служит. А помощник его и вовсе не представился; если и было у него имя, то не для немцев. Так называемому специалисту нужен был отдельный кабинет, и он незамедлительно получил его, о чем позаботился его заморыш-помощник. Вскоре за закрытыми дверьми уже неумолчно раздавался голос Шульмана — точь-в-точь заезжий судейский чиновник, инспектирующий и оценивающий результаты следствия, проведенного до него. «Ловкач». — подумал Алексис, хотя и сам был не промах. Когда он замолк, Алексис удивился: интересно, что могло заставить его закрыть рот? Может, они молятся, если вообще молятся? Или теперь настал черед заморыша, в таком случае понятно, почему не доносится ни звука: в компании немцев его голос был так же неприметен, как неприметно тело.
  Но самой замечательной чертой Шульмана, как показалось Алексису, была его целеустремленность. Таким, по крайней мере, представлялся он Алексису, и это было, в общем, похоже на истину. Истину эту прочитывал он в пристальных вопрошающих взглядах, какие бросали на Шульмана его подчиненные; не детали интересовали их, а самое главное: как идет дело, продвигает ли их тот или иной шаг к конечному результату. Тот же смысл виделся Алексису и в жесте, каким Шульман вздергивал рукав пиджака и. ухватив свое толстое левое запястье, выкручивал его, словно чужое, чтобы поглядеть на циферблат стареньких часов в металлическом корпусе. Значит, и Шульману тоже положен предел, думал Алексис, часовой механизм в бомбе тикает и для него, помощник носит ее в своем портфеле.
  Отношения между этими двумя людьми крайне занимали Алексиса и служили хорошим отвлечением от напряженной работы. Когда Шульман отправлялся на Дроссель-штрассе и разгуливал среди руин дома. где взорвалась бомба, или бушевал там, убеждая кого-то, поминутно поглядывая на часы с видом таким возмущенным, будто взорвали его собственный дом, заморыш-помощник маячил рядом, точно его совесть, и, упорно не поднимая прилипших к бокам тощих скелетоподобных рук, что-то горячо нашептывал шефу. А когда Шульман вызвал к себе для последней конфиденциальной беседы атташе но связи с профсоюзами и голоса их за стеной, поднявшись до крика, упали затем до доверительного исповедального шепота, именно заморыш вывел из кабинета сломленного свидетеля, после чего препоручил его заботам земляков в посольстве, укрепив тем самым Алексиса в мысли, которую он лелеял с самого начала, но которую Кельн напрочь запретит ему додумывать до конца.
  Все наталкивало его на эту мысль. Отстраненность жены, поглощенной лишь мечтаниями с Святой земле; неумеренное раскаяние атташе: нелепое, ни с чем не сообразное гостеприимство, оказанное им Катрин — уж не братом ли Эльке в ее отсутствие он хотел выглядеть? — странное утверждение, что он сам в комнату Эльке входил, а жена и порога бы не переступила. Алексису, находившемуся некогда в подобных обстоятельствах, да и сейчас еще в них пребывавшему, чьи нервы, издерганные от coзнания вины, чутко отзывались на всякое мимолетное сексуальное дуновение, эти приметы казались совершенно однозначными, и втайне ему польстило, что Шульман расценил их точно так же.
  О некоторых из предпринятых Шульманом шагов Алексис узнал, лишь когда израильская команда отбыла на родину. Так он открыл, случайно или почти случайно, что Шульман и его помощник, независимо от немецких коллег, отыскали Эльке и глубокой ночью убедили ее отложить отъезд в Швецию с тем, чтобы они втроем могли насладиться совершенно доверительной и добровольной беседой, за которую ей очень хорошо заплатили. Следующий день они провели, интервьюируя ее в номере отеля, после чего — в разрез с их привычкой к экономии — радостно покатили с ней в аэропорт на такси. И все это, как догадывался Алексис, — чтобы выяснить, кто ее настоящиедрузья и с кем проводила она время, когда дружок ее благополучно возвращался в казарму. И где покупала марихуану и другие наркотики, которые обнаружили они среди развалин, там, где находилась ее комната. Или же, вернее сказать, кто снабжал ее ими, и в чьей постели, разомлев и расслабившись, она любила рассказывать о себе и своих хозяевах. Алексис вывел все это, отчасти исходя из секретного доклада об Эльке, представленного ему к тому времени его собственными агентами: вопросы, которые он приписал Шульману, были теми, что задал бы и он, если б Бонн с криком «руки прочь!» не окоротил его.
  «Не надо грязи, — твердили они. — Пусть сначала все быльем порастет». Алексис, почувствовавший, что на карту теперь поставлена его карьера, понял намек и заткнулся, потому что с каждым днем положение силезца укреплялось, ухудшая тем самым его собственное.
  И все же он дорого бы дал за те ответы, которые Шульман в неистовой и безжалостной целеустремленности своей, то и дело поглядывая на допотопные часы, мог всеми правдами и неправдами выудить из девицы. Много времени спустя, когда это уже не имело практического значения, Алексис через шведских агентов безопасности, в свою очередь заинтересовавшихся личной жизнью Эльке, выяснил. как глубокой ночью, когда все спали. Шульман с помощником предъявили ей набор фотографий вероятных кандидатов на ее благосклонность. Из них она выбрала одну — якобы, киприота, которого она знала лишь по имени — «Мариус». Она произносила это имя, как он требовал, на французский лад. Алексису стало известно и о сделанном ею весьма небрежном заявлении: «Да, это тот самый Мариус, с которым я спала», — заявлении, которое, как они дали ей понять, было важно для Иерусалима.
  
  Обязательное заключительное совещание под председательством нудного силезца проходило в зале, где было более трехсот мест, но большинство их них пустовало. Две группы — немцы и израильтяне — сидели по сторонам прохода, как родные жениха и невесты во время венчания. Собравшихся к одиннадцати утра участников совещания ожидал стол под белой скатертью, на которой, подобно результатам археологических раскопок, разложены были красноречивые вещественные доказательства взрыва, каждое с надписью, выполненной компьютером, как на музейной табличке. На стене красовался стенд с фотографиями ужасных подробностей взрыва; фотографии для пущего реализма были цветными. В дверях хорошенькая, чересчур любезно улыбавшаяся девица раздавала пластиковые папки с материалами дела. Если бы она раздавала конфеты или мороженое, Алексис ничуть не удивился. Немецкая часть аудитории болтала и вертела головами, глазея на все, в том числе и на израильтян, которые хранили угрюмую и молчаливую неподвижность мучеников, скорбящих о каждой минуте даром потраченного времени. И лишь один Алексис — он был в этом уверен — понимал и разделял эти страдания, откуда бы они ни проистекали.
  Еще за час до начала он надеялся выступить на совещании. Он предвкушал н даже втайне готовил выступление — хлесткий образчик своего лапидарного стиля, краткую речь по-английски. А в конце: «Благодарю вас, джентльмены» — и все. Надежда оказалась тщетной. Бароны уже все решили и предпочли силезца на завтрак, обед и ужин. Алексиса они не пожелали даже на сладкое. Ему оставалось лишь изображать безразличие, маяча в задних рядах с демонстративно сложенными на груди руками, в то время как на самом деле в нем бурлило сострадание к евреям. Когда все, кроме Алексиса, сидели па местах, в зал вошел силезец. Он шел, выставив вперед живот, походка, как подсказывал Алексису опыт, весьма характерная для определенного типа немцев. когда они идут к трибуне. За ним шел напуганный молодой человек в белом пиджаке и с дубликатом ставшего теперь знаменитым серого чемодана с наклейками скандинавских авиакомпаний.
  Силезец говорил по-английски, «исходя из интересов наших израильских друзей». А кроме того, как подозревал Алексис, и исходя из интересов группы его болельщиков, пришедших поддержать своего чемпиона. Силезец прошел обязательный курс контрподрывной подготовки в Вашингтоне и говорил на исковерканном языке астронавтов. В качестве вступления силезец сообщил, что преступление это — дело рук «левых радикалов», и упомянул вскользь социалистов, «развращающих современную молодежь», что вызвало в публике гул одобрения. «Ну прямо наш дорогой фюрер», — подумал Алексис, внешне сохраняя полнейшую безмятежность. «Взрывная волна в подобного рода постройках распространяется вверх, — говорил силезец, обращаясь к чертежу, развернутому позади него ассистентом. — В данном случае она нарушила целостность постройки в ее срединной части, включая второй этаж вместе с комнатой мальчика». «В общем, здорово рвануло, — угрюмо подумал Алексис, — почему бы так не сказать и не заткнуться наконец?» Но это было бы не в характере силезца. Эксперты пришли к выводу, что вес заложенной взрывчатки равнялся пяти килограммам. Мать выжила лишь потому, что находилась на кухне.
  «Пусть в следующем моем воплощении я стану евреем. испанцем, эскимосом или каким-нибудь отчаянным анархистом, — решил Алексис, — лишь бы не родиться снова немцем, отмучился разок — и довольно. Ведь только немец способен превратить гибель еврейского мальчика в материал для своей тронной речи».
  Затем силезец перешел к чемодану. Дешевый и скверный. из тех, какими пользуется вся эта шушера: временные рабочие и турки. «И социалисты», казалось, вертелись у него на языке. Желающие могли свериться с материалом в своих папках или же изучить уцелевшие кусочки металлического каркаса чемодана на столе. Или же посчитать, как давным-давно посчитал и Алексис, что и бомба и чемодан не сулят никаких отгадок. Но ухитриться не слышать силезца они не могли, потому что это был его день и выступление это знаменовало его победу над поверженным противником либералом.
  Начав с внешних примет, он углубился теперь в содержимое чемодана. «Устройство, господа, было завернуто в два слоя обертки, — говорил он. — Первый слой — старые газеты; как показала экспертиза, газеты шестимесячной давности, по происхождению боннские, концерна Шпрингера». «Весьма разумное применение», — подумал Алексис. «Второй слой — лоскутья армейского одеяла, в точности такого, какое продемонстрирует сейчас мой коллега, господин такой-то из государственной специальной лаборатории». Пока напуганный ассистент разворачивал для всеобщего обозрения серое одеяло, силезец горделиво докладывал собравшимся результаты своих блистательных исследований— Алексис устало слушал знакомые слова: расщепленный кончик детонатора... микроскопические неразорвавшиеся частицы... подтвердилось, что это русский пластик, известный американцам как «Си четыре», а англичанам как «Пи», израильтяне же называют его обычно... механизм, взятый из дешевых наручных часов... обгорелая, но все-таки различимая пружина, в качестве которой выступила обыкновенная бельевая прищепка. «В общем, — заключил Алексис, — классическое, совершенно как из учебника, устройство».
  Бесцеремонно отстранив ассистента, силезец порылся в чемодане и с важностью извлек оттуда дощечку с собранным на ней макетом устройства, напоминающим игрушечный автотрек. Сделан он был из покрытой изоляционным слоем проволоки и оканчивался пластиковым ежом из десяти сероватых трубочек. К толпе профанов, теснившихся возле стола, чтобы получше все рассмотреть, теперь, к удивлению Алексиса, направился Шульман. Не вынимая рук из карманов, он поднялся с места и неспешной походкой двинулся к экспонатам. «Зачем?» — мысленно спрашивал его Алексис, беззастенчиво не сводя с него глаз. И откуда вдруг этот праздный вид, когда еще вчера тебе и на допотопные часы-то твои посмотреть было некогда. Оставив все попытки изобразить безразличие, Алексис проскользнул туда же, где находился Шульман. «Если ты воспитан на традиционных методах и хочешь, чтобы евреи взлетали на воздух, — развивал свою теорию силезец, — то бомбу ты готовишь так. Покупаешь дешевые часы, вроде этих, красть их не надо, лучше купить в большом универмаге в то время, когда покупателей там больше всего, купив к ним в придачу две-три другие вещицы по соседству, чтобы продавцу сложнее было потом все вспомнить. Потом ты удаляешь часовую стрелку. Просверливаешь в стекле дырку, вставляешь в нее кнопку, с помощью хорошего клея прикрепляешь к ней провод. Теперь очередь батарейки. Стрелку ты ставишь по своему желанию — поближе или подальше от кнопки. Но, как правило, дело лучше не затягивать, чтобы бомбу не обнаружили и не обезвредили. Заводишь часы. Проверяешь, в порядке ли минутная стрелка. В порядке. Тогда, помолившись тому, кого почитаешь своим создателем, вставляешь детонатор. В то мгновение, когда минутная стрелка коснется кнопки, цепь замкнется и, если Господь к тебе милостив, произойдет взрыв».
  Чтобы наглядно продемонстрировать это чудо, силезец удалил обезвреженный детонатор и десять палочек взрывчатки, поместив вместо них крошечную лампочку — из тех, что используются в электрических фонариках.
  — Теперь вы увидите, как действует это устройство! — воскликнул силезец.
  Никто не сомневался, что оно действует, многие знали его как свои пять пальцев, и все же. когда лампочка, давая сигнал, весело мигнула, Алексису показалось, что все невольно вздрогнули. Один Шульман сохранял полнейшую невозмутимость. Алексис решил, что тот и впрямь, наверное, немало повидал на своем веку.
  Какой-то субъект, желая отличиться, задал вопрос, почему бомба взорвалась с опозданием.
  — Бомба находилась в доме четырнадцать часов, — заметил он на своем безукоризненном английском. — Минутная стрелка рассчитана на час оборота. Часовая — на двенадцать. Как можно объяснить подобный факт, учитывая, что часовой механизм бомбы рассчитан максимум на двенадцать часов?
  В ответ на каждый вопрос у силезца была заготовлена целая лекция. И сейчас он пустился в разъяснения, тогда как Шулъман со снисходительной улыбкой осторожно ощупывал своими толстыми пальцами макет, словно уронил туда что-то.
  — Возможно, отказал механизм, — объяснил силезец. — Возможно, поездка в автомобиле до Дросселыптрассе что-то в нем нарушила. Возможно, атташе как-нибудь невзначай тряхнул устройство, когда укладывал чемодан на постель Эльке. Возможно, плохонькие часы остановились, а затем вновь пошли.
  «Словом, возможностям нет числа», — подумал Алексис с невольным раздражением.
  Но Шульман предложил другое, более остроумное объяснение.
  — А возможно, этот террорист неаккуратно счистил краску со стрелки часов, — рассеянно сказал он. — Наверное, террорист был не так вышколен, как ваши специалисты в лабораториях. Не так ловок, не так тщателен в своей работе.
  «Но это же девушка, — тут же мысленно возразил ему Алексис. — Почему это вдруг Шульман говорит „он“, когда мы должны представлять себе хорошенькую девушку в синем платье?» Видимо, сам того не ведая, Шульман подпортил силезцу его триумф, после чего занялся самодельной бомбой, вделанной в крышку чемодана, тихонько потянул за проволоку, вшитую в подкладку и прикрепленную к бельевой прищепке.
  — Вы нашли что-то интересное, господин Шульман? — ангельски сдержанно осведомился силезец. — Вероятно, обнаружили ключ? Расскажите нам, пожалуйста. Это интересно.
  Шульман взвесил это щедрое приглашение.
  — Слишком мало проволоки, — объявил он. — Здесь семьдесят семь сантиметров проволоки. — Он помахал обгорелым мотком. Проволока была скручена, как моток шерсти, перетянутый посередине, чтобы держался. — В вашем макете вы используете максимум двадцать пять сантиметров. Куда делись еще полметра?
  Последовала секунда озадаченности и тишины, после чего силезец рассмеялся громко и снисходительно.
  — Но, господин Шульман, это ведь лишняя проволока, — объяснил он, словно урезонивая ребенка. — Для цепи она лишняя. Когда террорист налаживал устройство, у него, по-видимому, часть проволоки оказалась лишней, поэтому он или она и бросил остаток в чемодан. Ведь проволока эта была лишняя, — повторил он. — Ubrig. Для технической стороны значения не имеющая. Sag ihm doch ubrig.[3]
  — Остаток, — неизвестно зачем перевел кто-то из присутствующих. — Он не важен, мистер Шульман, это остаток.
  Момент пролетел, зияющую дыру залатали, после чего Алексис отвлекся, а когда опять взглянул на Шульмана, то увидел, что тот уже стоит у двери и собирается потихоньку уйти: голова повернута к Алексису, а рука с часами приподнята, но так, будто он не столько на часы смотрит, сколько прислушивается к себе, достаточно ли он голоден, чтобы пообедать. На Алексиса он не глядел, но тот был уверен, что Шульман ждет его. предлагает уйти вместе. Силезец все еще бубнил свое в окружении слушателей, бесцельно топтавшихся вокруг, как группа пассажиров только что приземлившегося лайнера. Выбравшись из этой толпы, Алексис на цыпочках быстро покинул зал, догоняя Шульмана. В коридоре гот ласково ухватил его за руку в неожиданном изъявлении дружеской приязни. Выйдя на залитую солнцем улицу. оба сняли пиджаки, причем — Алексис потом явственно припомнил это — пока он ловил такси и называл адрес итальянского ресторанчика на холме, на окраине Бад-Годесберга, Шульман аккуратно свернул свой пиджак наподобие солдатской походной скатки. Раньше Алексису случалось возить в этот ресторанчик женщин, но в мужской компании он там не бывал никогда и, как истинный сластолюбец, остро ощущал новизну этого события.
  
  По дороге они почти не разговаривали. Шульман любовался красотой пейзажа, озираясь вокруг с видом спокойным и довольным, как человек, заслуживший субботний отдых, хотя на самом-то деле до субботы было еще далеко. Алексис вспомнил, что Шульман улетает из Кельна вечером. Словно отпущенный из школы мальчишка, он считал остававшиеся им часы, почему-то полагая само собой разумеющимся, что других встреч Шульман на это время не планирует. Предположение смешное, но приятное. В ресторанчике на вершине холма Святой Цецилии итальянец padrone[4], как и следовало ожидать, засуетился вокруг Алексиса, однако было совершенно ясно, что впечатление на него произвел именно Шульман, и это справедливо. Он называл его «господин профессор» и настоял, чтобы они заняли большой стол на шестерых у окна. Отсюда открывался вид на старый город внизу и дальше — на Рейн. петляющий между бурых холмов, увенчанных остроконечными башнями замков. Алексису пейзаж этот был привычен, но в этот день, увиденный глазами нового приятеля, по-новому восхищал его. Он заказал два виски. Шульман не возражал.
  Одобрительно поглядывая вокруг в ожидании виски. Шульман наконец проговорил:
  — Может быть, если б Вагнер оставил в покое этого парня Зигфрида, мир, в конечном счете, был бы лучше.
  Алексис не сразу понял, в чем дело. День до этого был такой сумбурный, он был голоден и плохо соображал. Шульман говорил по-немецки! С густым акцентом судейских немцев, звучавшим непривычно, как скрип заржавевшей в бездействии машины. Более того, с извиняющейся улыбкой, доверительной и в то же время заговорщической. Алексис хихикнул, Шульман тоже засмеялся. Подали виски, и они выпили за здоровье друг друга.
  — Слыхал я, что вы получаете скоро новое назначение в Висбаден, — заметил Шульман, по-прежнему по-немецки, когда с традицией дружеских возлияний было покончено. — Канцелярская работа. Понижение под видом повышения, как мне сказали. Объясняют это тем, что в вас слишком много человечности. Зная теперь вас и их, я ничуть не удивлен.
  Алексис тоже постарался не выказать удивления. О деталях нового назначения еще и речи не было. Поговаривали лишь, что оно последует вскоре. Даже замена его силезцем пока что держалась в тайне. Сам Алексис не успел еще никому об этом рассказать, даже своей молоденькой приятельнице, с которой по нескольку раз на дню вел довольно беспредметные телефонные беседы.
  — Так вот оно и происходит, правда? — философски заметил Шульмап, обращаясь не то к реке внизу, не то к Алексису. — И в Иерусалиме, поверьте, то же. что и здесь: вверх — вниз.
  Он заказал pasta[5]и ел, как изголодавшийся арестант — вовсю наворачивал ложкой и вилкой, действуя совершенно автоматически и даже не глядя на еду. Алексис, боясь ему помешать, был тих, как мышка.
  — Несколько лет назад у нас там объявилась шайка палестинцев, — задумчиво начал Шульман. — И никакой управы на них не было. Обычно этим занимаются люди малообразованные. Крестьянские парни, лезущие в герои. Перебираются через границу в какую-нибудь деревеньку, взрывают там свой запас бомб и давай бог ноги. Ловим мы их после первой же вылазки, а не первой, так второй, если они отваживаются на вторую. Но эти были совсем другого сорта. У них был руководитель. Они знали, как передвигаться, как избавляться от шпионов, как заметать следы, как отдавать приказы и распоряжения. Для начала они подорвали супермаркет в Бет-Шеане. Потом школу, потом пошли взрывы в разных деревушках, потом опять школа, пока это не превратилось в систему. Вскоре они начали охотиться за нашими парнями, возвращавшимися из увольнения, когда те голосовали на дорогах. Возмущенные матери, газеты... И все требуют: «Поймать преступников!» Мы стали искать их. сообщили везде, где только можно. И раскрыли, что прятались они в пещерах на берегу Иордана. Окопались там. а кормились, грабя тамошних крестьян. Однако поймать их мы все же не могли. Их пропаганда называла их героями Восьмого отряда командос. Но мы знали этот Восьмой отряд как облупленных — там никто и спички не зажег бы без того, чтобы об этом не стало нам заранее известно. Слух прошел — это братья. Семейное предприятие. Один из агентов в своем донесении указывал троих, другой — четверых. Но оба сходились на том, что это братья и они постоянно проживают в Иордании, о чем уже и так было известно.
  Мы сколотили команду для охоты за ними — «сайярет», так называем мы такие отряды, маленькие, но состоящие из бравых парней. Старший у этих палестинцов, как мы слыхали, был человеком необщительным и не доверял никому, кроме родственников. Чрезвычайно болезненно воспринимал предателей-арабов. Его мы так и не обнаружили. Два его брата оказались не такими ловкими. Один из них питал слабость к девчонке из Аммана. Его скосила пулеметная очередь, когда рано утром он выходил из ее дома. Второй проявил неосторожность, позвонив приятелю в Сидон[6]и условившись о встрече на выходной. Его машину разнесло на куски авиационной бомбой, когда он ехал по приморскому шоссе.
  К тому времени мы выяснили, кто они такие — палестинцы с Западного берега, из виноградарского района близ Хеврона, бежавшие оттуда после окончания войны 1967 года. Был там и четвертый брат, но слишком маленький, чтобы воевать, маленький даже по их понятиям. С ними жили сначала две их сестры, но одна погибла во время нашей ответной акции — обстрела южного берега Литани. Так что людей у них оставалось не много. Тем не менее мы продолжали искать их главаря. Ждали, когда он соберет подкрепление и опять примется за свое. Но не дождались. Он оставил борьбу. Прошло шесть месяцев. Затем год. Мы решили: «Забудем о нем. Наверное, его, как это водится, кокнули свои». А несколько месяцев назад до нас дошел слух, что он объявился в Европе. Здесь. Собрал группу, в которой есть и женщины, все молодежь, по большей части немцы. — Он набил полный рот и глубокомысленно принялся жевать. — Держится от них на расстоянии, — продолжал Шульман, когда рот его освободился. — Играет перед впечатлительными подростками роль эдакого арабского Мефистофеля.
  Наступило долгое молчание, и Алексис поначалу не мог понять, о чем размышляет Шульман. Солнце стояло высоко в небе над бурыми холмами, оно било прямо в их окно и слепило глаза, так что выражение лица Шульмана трудно было разглядеть. Алексис отодвинулся и взглянул на него еще раз. Почему вдруг затуманились эти темные глаза, откуда взялась эта молочная дымка? Неужели это яркий свет гак обескровил лицо Шульмана, обозначил морщины, превратив его вдруг в маску мертвеца? Лишь потом Алексис распознал всепоглощающую страсть, владевшую этим человеком, которой раньше не замечал — ни когда они были в ресторане, ни потом, когда спустились в сонный курортный городок с его множившимися, как грибы, домами министерских чиновников; в отличие от большинства мужчин Шульман был во власти не любви, а глубокой, внушающей почтительный трепет ненависти.
  
  В тот же вечер Шульман отбыл. Кое-кто из его группы задержался еще на два дня. Прощальный ритуал, которым силезец вознамерился отметить традиционно существующие прекрасные отношения между двумя спецслужбами, устроив вечеринку с сосисками и светлым пивом, был тихо проигнорирован Алексисом, заметившим, что коль скоро Бонн выбрал именно этот день, дабы недвусмысленно намекнуть о возможной в будущем продаже оружия Саудовской Аравии, то маловероятно, чтобы гости пребывали в особенно радужном настроении. Пожалуй, это можно было назвать последним из его решительных поступков на этой службе, гак как месяц спустя, как и предсказывал Шульман, его выставили из Бонна и отправили в Висбаден. Единственным его утешением в период, когда большинство немецких друзей спешно рвало с ним отношения, явилась написанная от руки открытка со штампом Иерусалима и теплыми пожеланиями от Шульмана, полученная в первый же день пребывания на новой службе. В открытке, подписанной «всегда ваш Шульман», тот желал ему всяческих удач и выражал надежду на встречу как в служебной, так и в домашней обстановке. Из сдержанного постскриптума можно было понять, что и сам Шульман переживает отнюдь не лучшие времена. «Есть у меня неприятное предчувствие, — писал он, — что если в ближайшее время я не покажу результатов, то разделю Вашу судьбу». Улыбнувшись, Алексис бросил открытку в ящик. где ее каждый мог прочесть, зная, что этим непременно воспользуются. А еще через две недели, когда доктор Алексис и его молоденькая любовница наконец-то решились сыграть свадьбу, ни один из подарков не доставил ему такою удовольствия и не позабавил его так. как присланные Шульманом розы. А ведь он даже не сообщил ему, что женится!
  Эти розы были как обещание нового романа, в котором он так нуждался.
  2
  Прошло почти два месяца, прежде чем человек, известный доктору Алексису как Шульман, вернулся в Германию. За это время в проводимом Иерусалимом расследовании был сделан такой рывок, что те, кто все еще копался среди развалин в Бад-Годесберге, и не узнали бы этого дела. Если бы случай в Бад-Годесберге был единственным и изолированным, а не являлся звеном в цепи согласованных действий, если б задача заключалась лишь в том, чтобы виновные понесли наказание, Шульман и не подумал бы вмешаться, так как преследовал иную, нежели просто возмездие, и более честолюбивую цель, связанную, помимо прочего, с его стремлением удержаться на службе. Вот уже много месяцев он неустанно побуждал своих подчиненных искать то, что он называл «лазейкой», лазейку достаточно широкую, чтобы, воспользовавшись ею, захватить противника в его доме, а не атаковать в лоб с помощью танков и артиллерии, к чему все более склонялись в Иерусалиме. Благодаря случаю в Бад-Годесберге они эту лазейку нашли.
  Шульман прибыл не в Бонн, а в Мюнхен, причем вовсе не под фамилией Шульман, и о прибытии его ни Алексис, ни его преемник-силезец ничего не знали, а этого Шульман и хотел. Фамилия же его, если о ней заходила речь, на сей раз была Курц, хотя пользовался он ею так редко, что вряд ли можно было поставить ему в вину, если бы он и вовсе ее забыл.
  Курц по-немецки значит «короткий». Курц — человек коротких путей, как считали многие. Курц — человек коротких запалов, как представлялось его жертвам. А иные после долгих поисков сравнивали его с героем Джозефа Конрада. Истина состояла в том, что фамилия была моравской и исконно произносилась «Курз», но британский полицейский в паспортном столе прозорливо переделал ее в «Курц», а Курц не менее прозорливо сохранил ее в этом виде — маленький острый кинжал, вонзенный в тушу его индивидуальности и там оставленный, чтобы не давать покоя и побуждать к действию.
  В Мюнхен он прибыл из Тель-Авива через Стамбул, дважды меняя паспорт и трижды пересаживаясь с самолета на самолет. Перед этим он неделю пробыл в Лондоне, где вел жизнь крайне уединенную и деловую. Всюду, где бы он ни появлялся, он выправлял положение, беря под контроль результаты, вербуя помощников, убеждая людей, пичкая их легендами и полуправдами, превозмогая сопротивление неуемной своей энергией, масштабностью и дальновидностью планов, даже при том, что иной раз он повторялся или упускал из виду какое-нибудь собственное малозначительное распоряжение. «Живешь так недолго, говорил он, хитро подмигивая, — а мертвым еще належишься!» Это были единственные его слова, хоть как-то напоминавшие оправдание; решал же он проблему за счет сна. В Иерусалиме говорили, что спит Курц так же молниеносно быстро, как и работает. А работал он действительно молниеносно быстро. Курц, объясняли знающие люди, мастер агрессивной европейской тактики. Курц выбирает всегда немыслимый путь и делает, казалось бы, невозможное. Он вступает в сделки, юлит, изворачивается и лжет самому Господу Богу, а в результате он удачливее всех евреев за последние две тысячи лет.
  Не то чтобы все они как один любили его — нет: уж слишком он был непредсказуем, сложен, соткан из многих противоречий и оттенков — человек с двойным дном, а. может быть, и больше, чем с двойным. Сплошь и рядом отношения его с начальством, в особенности с шефом его Мишей Гавроном, складывались как у людей, едва терпящих друг друга, не было в их отношениях доверительности равных. Он не имел определенной должности и, как это ни странно, не стремился к ней. Положение его было шатким и все время менялось в зависимости от того. кого он мимоходом оскорблял в погоне за нужным союзником. Он был не в ладах со всей этой новомодной множительной техникой, компьютерами, интриганством на американский манер, психологическими тестами и любовью к крутым политическим виражам. Он любил диаспору и остался ей верен во времена, когда большинство израильтян с застенчивым энтузиазмом стали рядиться в восточные одежды. Преодоление было его стихией, отверженность закалила его характер. При необходимости он умел сражаться на всех фронтах, и то, что не давалось ему сразу, в открытую, он получал, прибегая к хитрости. Во имя любви к Израилю. Во имя мира. Во имя спокойствия. И отстаивая проклятое право делать по-своему, чтобы выжить.
  На какой стадии расследования выработал он свой план, наверное, он и сам не мог бы сказать точно. Подобные планы возникали у него как-то подспудно, рожденные инстинктом неповиновения, ожидающим лишь повода, чтобы проявиться в действии, ему самому не совсем ясном. Пришел ли ему в голову этот план, когда было окончательно установлено происхождение бомбы? Или когда он уплетал свою pasta на холме Святой Цецилии, наслаждаясь видом Годесберга и сознанием того, как полезна ему может оказаться встреча с Алексисом? Нет, раньше. Гораздо раньше. «Это надо сделать, — говорил он каждому, кто готов был слушать его, говорил еще весной, по окончании особо грозного заседания руководства у Гаврона. — Если мы не захватим противника на его территории, эти шуты из кнессета и министерства обороны в пылу охоты взорвут к черту всю цивилизацию!» Некоторые из осведомленных лиц уверяли, что план свой он выработал даже раньше, просто Гаврон год тому назад не разрешил к нему приступить. Но это не имеет значения. Несомненно одно: подготовка операции шла вовсю еще до того, как мальчишку выследили, шла, несмотря на то, что Курц тщательно скрывал все следы ее от злобных взоров Миши Гаврона и фальсифицировал свои докладные, чтобы ввести его в заблуждение. «Гаврон» по-польски означает «грач». Мрачный, с хриплым голосом, взъерошенный, он, конечно, и не мог быть никем другим.
  «Найдите мальчишку! — приказывал Курц своей иерусалимской группе, отправляясь в очередное малопонятное путешествие. — Есть мальчишка, и есть его тень. Найдете мальчишку, вслед за ним выловим и тень — и дело в шляпе».
  Он отменил отпуск и уничтожил субботу, он решил тратить собственные скудные средства, лишь бы не требовать предварительных ассигнований. Он лишал резервистов их ученых синекур, отзывая на прежнюю работу, где им не платили компенсации. И все только затем, чтобы ускорить дело. Найдите мальчишку. Мальчишка наведет нас на след. Однажды он ни с того ни с сего назвал его даже «Янука». Этим словом, буквально значащим «сосунок», на армейском языке ласково называют малышей. «Доставьте мне Януку и вы получите всех этих шутов и всю их организацию на блюдечке».
  Но ни слова Гаврону. Подождем. Грачу — никакой поживы.
  Если не в Иерусалиме, то в любимой Курнем диаспоре ему помогало бесчисленное множество людей, В одном только Лондоне он, не стирая с лица улыбки, общался то с почтенными торговцами картинами, то с сомнительными дельцами кинобизнеса, сновал между малоприметными квартировладельцами Ист-Энда, торговцами готовым платьем, какими-то автомобильными агентами и даже служащими самых известных контор Сити. Несколько раз его видели в театре, причем однажды даже за городом, но каждый раз на одном и том же спектакле; с ним был израильский дипломат, занимавшийся вопросами культуры, хотя обсуждали они вовсе не эти вопросы. В Кэмден-Тауне он дважды посетил скромное придорожное кафе, которое содержали несколько гвианских индейцев; в двух милях от Фрогнела по северо-западному шоссе он осмотрел уединенную викторианскую усадьбу, носившую название «Акр», и объявил, что это как раз то, что ему нужно. Но он лишь примеривается, добавил он своим любезным хозяевам; не будем ничего решать, пока дела не приведут его сюда. Условие хозяевами было принято.
  В посольствах, консульствах и миссиях Курц узнавал, что нового творится и какие новые интриги затеваются на родине, а также о том, что поделывают соотечественники в других частях света. Перелеты он использовал, чтобы расширить знакомство с произведениями авторов-радикалов всех мастей, — хилый помощник, чье настоящее имя было Шимон Литвак, всегда держал для него в потертом портфеле запас подобной литературы и в самый неподходящий момент совал что-нибудь из этого запаса. Из самых крайних он располагал Фаноном, Геварой и Маригеллой, из более умеренных — Дебре, Сартром и Маркузе, не говоря уже о тех нежных душах, что посвящали свои писания в основном жестокостям принятой в обществе потребления системы образования, кошмарам религии и вопиющей бездуховности, воспитываемой в детях капиталистическим строем. Возвращаясь к себе в Иерусалим и Тель-Авив, где также не чуждались споров на эти темы, Курц держался тише воды ниже травы и проводил время в кругу товарищей и подчиненных, занятых той же работой, что и он, обходя противников, прорабатывая ворохи сведений, почерпнутых в папках давно закрытых дел, которые он тайно, но неукоснительно извлекал на свет божий для новой жизни. Услыхав однажды о доме № 11 по Дизраэли-стрит, сдаваемом за умеренную плату, он распорядился в целях секретности передислоцироваться туда всем, кто занимался интересующим его делом.
  — Слышал я, что вы нас покидаете, — кисло заметил Миша Гаврон, повстречав его на каком-то постороннем совещании, ибо Гаврон-Грач уже успел что-то пронюхать, хотя и не был в точности уверен, откуда ветер дует.
  И все же Курца было не подловить. Он сослался на автономность оперативных служб и раздвинул губы в упрямой улыбке.
  А на следующий день он получил удар, которого ожидал, но был не в силах предотвратить. Удар жестокий, но в некотором смысле поучительный. Молодой израильский поэт. прибывший в Голландию для получения премии Лейденского университета, в день своего двадцатипятилетия за завтраком был разорван на куски присланной ему в отель бомбой. Новость настигла Курца за его рабочим столом, и он принял ее, как принимает апперкот дотоле непобедимый боксер-ветеран: отпрянул и на секунду зажмурился. Однако не прошло и нескольких часов, как он стоял перед Гавроном в его кабинете с кипой папок под мышкой и двумя планами ответной операции наготове. Один план предназначался самому Гаврону, другой, — более расплывчатый, — руководству, состоявшему из слабонервных политиков и агрессивно настроенных генералов.
  Какой конфиденциальный разговор произошел при этом между ними. никто в точности не знал, так как оба не имели большой склонности рассказывать о своих делах, но на следующее утро Курц уже действовал в открытую и, очевидно получив на это благословение, набирал свежие силы. Самым молодым в этой наскоро сколоченной группе был Одед, двадцатитрехлетний товарищ Литвака по кибуцу и однокашник по престижному сайярету, а старейшиной — семидесятилетний грузин по фамилии Бугашвили, которого сокращенно звали просто Швили. У Швили была лысая, как бильярдный шар, голова, сутулые плечи и клоунского покроя брюки — мешковатые и короткие. Наряд его довершал черный котелок, который он не снимал даже в помещении. Когда-то в юности Швили занимался контрабандой и прочими темными делами — ремесло весьма распространенное в его краях, с годами же он превратился в изготовителя фальшивых документов широкого профиля. Наивысшее профессиональное достижение Швили относилось ко времени его пребывания на Лубянке, когда он готовил фальшивые документы для своих сокамерников из старых номеров газеты «Правда», которые перемалывал и делал собственную бумагу. Выпущенный наконец на свободу, он нашел применение своему таланту в области изящных искусств, создавая подделки и в то же самое время являясь экспертом, работавшим по контракту во многих известных галереях. Несколько раз, как он уверял, он имел удовольствие удостоверять подлинность собственных подделок. Курц любил Швили и, когда у него выдавались свободные десять минут, тащил его в кафе-мороженое у подножия горы и угощал там двойным кремом-карамель — любимым лакомством Швили.
  Курц снабдил Швили двумя помощниками — помощниками весьма необычными. Первого раздобыл Литвак. Это был выпускник Лондонского университета, которого звали Леон, израильтянин, получивший воспитание в Англии — не по своей воле, а потому что отец его был послан в Европу в качестве представителя торгового кооператива. В Лондоне Леон проявил вкус к литературе, начал издавать журнал и опубликовал роман, прошедший совершенно незаметно. Три обязательных года в израильской армии дались ему нелегко, и после демобилизации он очутился в Тель-Авиве, где обосновался в одном из высокоинтеллектуальных еженедельников, которые появляются и исчезают с такой же быстротой, как красота хорошеньких девушек. Ко времени краха этого журнальчика Леон писал для него все статьи собственноручно. Однако среди мирной, страдающей клаустрофобией тель-авивской молодежи он странным образом воспрял, ощутив себя вдруг евреем, обуреваемым страстным желанием сокрушить врагов Израиля, прошлых и будущих.
  — Теперь, — сказал ему Курц, — пишите для меня. Круг читателей вы этим не расширите, но ценить вас будут.
  Вторым помощником Швили после Леона стала мисс Бах, уравновешенная и деловитая дама из Саут-Бенда, штат Индиана. На Курца произвела впечатление интеллигентность мисс Бах, равно как и ее нееврейская внешность, он взял ее к себе и многому научил, после чего отправил в Дамаск в качестве инструктора по компьютерному программированию. Затем в течение ряда лет невозмутимая мисс Бах поставляла сведения о мощности и местоположении сирийских радарных установок. Отозванная наконец оттуда, она некоторое время задумчиво примеряла к себе перспективу кочевой жизни на Западном берегу Иордана, когда последовавший от Курца новый вызов избавил ее от всех неудобств, связанных с такого рода существованием.
  Итак, Швили, Леон и мисс Бах составили необычайное трио, которое Курц прозвал «Комитетом чтения и письма», особо выделив его среди своей быстро набиравшей численность армии.
  
  В Мюнхене обосновались не менее шести человек из его вновь сформированной команды, и занимали они две квартиры в разных концах города. Первая группа насчитывала двух агентов, ведавших наружным наблюдением. Первоначально предполагалось, что их будет пятеро, но Гаврон был все еще полон решимости любыми способами ущемить Курца, и пятеро превратились в двоих. Встретив Курца не в аэропорту, а в мрачном кафе в Швабинге и запрятав в побитый фургон, принадлежавший какой-то строительной конторе (фургон также был данью экономии), они отвезли его в Олимпийскую деревню, к одному из темных подземных гаражей, центру притяжения всякой местной швали и проституток обоего пола. Олимпийская деревня, разумеется, вовсе не деревня, а ветхая, пришедшая в упадок цитадель, где здания, выстроенные из серого бетона, больше напоминают поселение в Израиле, чем в Баварии. Из громадного подземного гаража по грязной лестнице, испещренной надписями на всех языках, и через садик на крыше они провели его к квартирке, на двух уровнях, снятой ими на короткий срок, частично меблированной. На улице они говорили по-английски и называли шефа «сэр», но в квартирке перешли на почтительный иврит и стали обращаться к нему «Марти».
  Квартирка помещалась на самом верху углового дома и была загромождена причудливого вида фотоаппаратурой. переносными камерами на штативах, монтажными столами, экранами и проекторами. Квартирку украшала красного дерева лестница и старомодная галерея, которая скрипела и сотрясалась от малейшего неосторожного шага. С галереи можно было попасть в пустую комнату площадью четыре на три метра и с отверстием в потолке, которое, как ему подробно объяснили, они заделали, прикрыв одеялом, затем стружечной плитой, а затем слоем звукоизолирующей ваты. Стены и пол они также обили, в результате комната превратилась не то в исповедальню в ее современном варианте. не то в палату психиатрической больницы. Дверь они укрепили стальным листом, а наверху, на уровне глаз. встроили окошечко с пуленепробиваемым многослойным стеклом. На двери была табличка с надписью: «Темная комната. Не входить». И ниже то же по-немецки: «Dunkelkammer kein Eintritt!'» Курц заставил их войти в эту комнату, закрыть дверь и крикнуть так громко, как только можно. Услышав из-за двери лишь слабый шорох, он комнату одобрил.
  Исходив все вдоль и поперек, осмотрев все входы и пожарные выходы, Курц посчитал разумным снять и нижнюю квартиру и в тот же день позвонил одному нюрнбергскому адвокату и попросил его оформить контракт. Ребята его старались выглядеть возможно неряшливее, как и подобает неудачникам, а молодой Одед обзавелся бородой. В документах они значились аргентинцами и профессиональными фотографами, хотя что они снимали, никто не знал и никто этим не интересовался. Они рассказали Курцу, как иногда — чтобы жизнь их казалась более естественной и разнообразной объявляли соседям, что вечером ждут гостей, но единственным доказательством этого были громкая музыка, а позднее — пустые бутылки в мусорных ящиках. На самом же деле они не пускали к себе никого, кроме курьера из другой группы: ни гостей, ни каких бы то ни было посетителей. Что же касается женщин — забудьте. Они выкинули из головы самую мысль о них до тех пор, пока не вернутся в Иерусалим.
  Доложив все это и еще кое-что и обсудив с Курцем такие частности, как дополнительный транспорт, расходы на проведение операции и не стоит ли вбить в стены темной комнаты железные кольца — идея, которую Курц одобрил. они по его просьбе отправились с ним на прогулку, глотнуть, как он выразился, свежего воздуха. Побродив по кварталам, населенным обеспеченной студенческой богемой. они, словно притянутые магнитом, устремились к злополучному дому, который в 1977 году стал ареной нападения на израильских спортсменов, чья горестная судьба потрясла весь мир. Мемориальная доска с надписями на иврите и немецком была установлена на доме в память об одиннадцати погибших. Будь погибших вместо одиннадцати человек одиннадцать тысяч, их чувство возмущения не могло бы быть большим.
  — Вот и помните об этом, — приказал Курц, когда они вернулись к фургону. Слова эти были излишни.
  Затем они проводили Курца в центр города, где он намеренно оторвался от них и зашагал куда глаза глядят, пока ребята, не терявшие его из вида, не просигналили ему, что путь свободен и он может идти на очередную встречу. Контраст между первой квартирой и этой был разительный. Эта квартира помещалась в мансарде старинного пряничного дома с островерхой крышей, в самом сердце фешенебельного Мюнхена, на узкой, дорогой, вымощенной булыжником улочке. Улочка эта славилась швейцарским рестораном и элегантным магазином готового платья, владелец которого словно бы и ничего не продавал, но жил припеваючи. Курц поднялся по темной лестнице и едва ступил на площадку перед квартирой, как дверь открылась: пока он шел по улице, за ним следили на экране телевизионного монитора. Не проронив ни слова, он вошел в квартиру. Обитатели ее были старше тех двоих из первой квартиры. Они годились тем в отцы. Лица их отличались бледностью, словно у заключенных, пробывших в тюрьме длительный срок, а движения были скупы, в особенности когда они кружили по квартире в одних носках, ловко лавируя, чтобы не столкнуться нос к носу. Это были специалисты слежения из-за шторы, и даже в Иерусалиме они занимались тем же — замкнутый клан, особая группа людей. Окно прикрывали кружевные занавески, и в комнате, как и на улице, царил полумрак. Было неубрано, что создавало впечатление какой-то унылой запущенности. Вперемежку с мебелью «под бидермейер» — электронная и фотоаппаратура, несколько внутренних антенн. В тусклом свете призрачные их очертания делали помещение еще более унылым.
  Без улыбки Курц обнял каждого. Потом за чаем с крекерами и сыром старший из обитателей квартиры, которого звали Ленни, представил подробный отчет, как будто Курцу и без того вот уже которую неделю не докладывали обо всем хоть сколько-нибудь достойном внимания: телефонные звонки Януки, кто бывал у него за последнее время, его последние интрижки. Ленни был великодушен и добр, но застенчив — стеснялся всех, за кем ни следил. У него были большие уши и очень некрасивое лицо с крупными чертами, может быть, в том числе и поэтому он предпочитал скрываться от мира. На нем был вязаный серый жилет, напоминавший кольчугу. В других обстоятельствах Курца бы утомили такие чрезмерные подробности, но Ленни он уважал и потому слушал его очень внимательно, кивая, подбадривая и никак не выказывая нетерпения.
  — Нормальный парень этот Янука, — с жаром уверял Курца Ленни, — лавочники обожают его, друзья обожают его. Симпатичный покладистый малый, вот что он такое. Марти. Учится, но и повеселиться любит, поболтать. Серьезный, но и ничто человеческое ему не чуждо. — Поймав взгляд Курца, он смешался. — Ей-богу, Марти, иногда и поверить трудно, что он ведет двойную жизнь!
  Курц заверил Ленни, что понимает его. и заверял бы еще долго, если бы в окне мансарды, расположенной через улицу, не зажегся свет. Этот желтый яркий прямоугольник на темном сумеречном фоне был для них как любовный призыв. Не теряя времени, молча, на цыпочках один из обитателей квартиры прокрался к подзорной трубе, установленной на штативе, а другой, нацелив наушники, приник к радиоперехватчику.
  — Хочешь взглянуть, Марти? — с надеждой спросил Ленни. — Иешуа улыбается, значит, сегодня видимость хорошая. А если ждать, то он, не ровен час, может задернуть штору. Ну, что видишь, Иешуа? Перышки начистил? Собирается куда-нибудь? А по телефону с кем говорит? Наверняка с девчонкой.
  Легонько отстранив Иешуа, Курц склонился к подзорной трубе и надолго прилип к ней, нахохлившись, как старый морской волк во время качки, едва дыша, он изучал Януку, подросшего сосунка.
  — Видишь, сколько там, позади него, книг, — сказал Ленни. — Парнишка начитан, как старый еврей!
  — Ты прав, парень что надо, — заключил наконец Курц, улыбнувшись своей жесткой улыбкой. Подняв серый плащ, брошенный на кресло, он нащупал рукав и начал не спеша натягивать плащ. — Только не жени его ненароком на своей дочери.
  Ленни смутился еще больше, и Курц поспешил его утешить:
  — Ты заслужил благодарность, Ленни, и мы благодарны тебе, искренне благодарны. — И добавил: — И снимай, снимай его без конца. Не стесняйся, Ленни. Пленка стоит недорого.
  Обменявшись со всеми рукопожатиями, он нахлобучил на голову синий берет и. защитившись таким образом от всех превратностей часа пик, решительно двинулся к выходу.
  
  Когда Курца опять водворили в фургон и фургон этот в ожидании часа отбытия самолета стал колесить по городу, пошел дождь, и погода, казалось, привела всех троих в мрачное настроение. Одед вел машину, его молодое бородатое лицо в отблесках вечерних огней выглядело угрюмым и сердитым.
  — А сейчас у Януки какая машина? — спросил Курц, хотя, по всей видимости, ответ ему был известен заранее.
  — Шикарный БМВ, — ответил Одед. — Руль с гидравлическим усилителем, непосредственный впрыск топлива, пробег — всего пять тысяч километров. Машины — его слабость.
  — Машины, женщины и прочее баловство — все это слабости, — заметил с заднего сиденья второй агент. — В чем же. спрашивается, его сила?
  — Опять взял напрокат? — уточнил у Одеда Курц.
  — Опять.
  — Глаз не спускайте с этой машины, — сказал Курц, обращаясь к обоим спутникам сразу. — А если он вернет машину фирме и не возьмет другой, в ту же секунду сообщите нам.
  Требование это они уже выучили наизусть. Еще в Иерусалиме Курц твердил им: «Самое важное — знать, когда Янука вернет машину».
  И вдруг Одед не выдержал. Возможно, наниматели не учли его молодости и темперамента, делавших его уязвимым в стрессовых ситуациях. Возможно, такому молодому парню нельзя было поручать работу, в которой то и дело приходилось ждать. Резко вырулив к обочине, он с таким исступлением нажал на тормоз, что ручка чуть не отвалилась.
  — Да зачем же ему все спускать? — вскричал он. — К чему все эти вокруг да около? Он же может смотаться к себе, а там ищи его! Что тогда?
  — Тогда он для нас пропал.
  — Если так, почему сейчас его не прикончить? Да хоть сегодня вечером! Только прикажите, и дело будет сделано!
  Курц не прерывал полета его фантазии.
  — Ведь у нас же квартира напротив, так? Можно запулить снаряд через дорогу.
  Курц молчал. С тем же успехом Одед мог бушевать перед лицом сфинкса.
  — Так почему же не сделать этого, почему? — повторял Одед громко и взволнованно.
  Курц не то чтобы жалел Одеда, просто он не терял самообладания.
  — Потому что это нас ни к чему не ведет, Одед, вот почему. Ты что, не слыхал, может быть, что говорит Миша Гаврон? Есть у него выражение, я его очень люблю: если хочешь поймать льва, сперва постарайся хорошенько привязать козленка. Чьих это бредней ты наслушался? Кто это у нас такой вояка, вот что мне хотелось бы знать! Ты всерьез хочешь вывести из игры Януку, в то время как еще немножко, и мы доберемся до их главного боевика — лучшего из всех за многие-многие годы?
  — Он устроил взрыв в Бад-Годссберге! Вена, а может быть, и Лейден — это тоже он. Евреи гибнут, Марти! Heужели Иерусалиму теперь на это наплевать? И скольких еще мы подставим, пока будем играть в эти наши игры?
  Крепко ухватив своими ручищами Одеда за воротник куртки, Курц хорошенько встряхнул его. Когда он проделал это вторично, Одед больно стукнулся головой о стекло машины. Но Курц не извинился, а Одед не посмел выразить неудовольствие.
  — Они, Одед. Не он, а они, — сказал Курц на этот раз с угрозой в голосе. — Онипроизвели взрыв в Бад-Годесберге и взрыв в Лейдене. И обезвредить мы собираемся их, а не шестерых ни в чем не повинных немецких обывателей и одного глупого мальчишку.
  — Ладно, — сказал Одед и покраснел. — Пустите меня.
  — Нет, не ладно, Одед. Ведь у Януки есть друзья. Родственники. Вокруг него есть люди, о которых мы и понятия не имеем. Так будешь и дальше работать на меня?
  — Я ведь сказал — ладно.
  Курц отпустил его, и Одед опять нажал на стартер. Курц выразил желание продолжить увлекательное путешествие в частную жизнь Януки, и они затряслись но неровной, вымощенной булыжником улочке туда, где был его любимый ночной клуб, затем к магазину, где он покупал рубашки и галстуки, к парикмахерской, где стригся, к книжным магазинам, торговавшим леворадикальной литературой, в которой он любил рыться, подбирая себе книжки. И всю поездку Курц, в прекрасном расположении духа, лучезарно улыбался, кивая, словно смотрел старый, не раз уже виденный фильм. На площади неподалеку от аэропорта они распрощались. Курц потрепал Одеда по плечу, выразив тем самым свою неизбывную симпатию, и взъерошил ему шевелюру.
  — Слушай, это обоих вас касается: не рвите так постромки. Поешьте лучше где-нибудь невкуснее и запишите это на мой счет, хорошо?
  Это была отеческая ласка командира перед битвой, а ведь командиром — пока Гаврон это допускал — он и был.
  
  Из всех европейских маршрутов ночной полет из Мюнхена в Берлин тем немногим, кто совершает этот путь, доставляет острейшие ностальгические переживания. Как бы ни обстояли дела с покойными, отходящими в небытие или искусственно поддерживаемыми «Восточным экспрессом», «Золотой стрелой» и «Голубым скорым», для тех, кому есть что вспомнить, шестьдесят минут ночного полета по восточногерманскому коридору в дребезжащем и на три четверти пустом самолете «Пан-Америкен» — это как сафари для охотника-ветерана, пожелавшего тряхнуть стариной. «Люфтганзе» этот маршрут заказан. Он принадлежит только победителям, хозяйничающим в бывшей немецкой столице, историкам и первооткрывателям островов, а вместе с ними поседевшему в битвах пожилому американцу, излучающему свойственный профессионалам покой, американцу, совершающему это путешествие на излюбленном своем месте, зовущему стюардессу по имени, которое он произносит с ужасающим акцентом оккупантов. Так и кажется, что ему ничего не стоит завести с ней особо доверительные отношения и за пачку хороших американских сигарет договориться за спиной властей о чем угодно. Двигатель поднимает рев, и самолет взлетает, мигают огни, не верится, что у самолета нет пропеллеров. Ты смотришь на неосвещенную враждебную землю — бомбить ее иди спрыгнуть? Ты предаешься воспоминаниям, в которых войны путаются: по крайней мере, там, внизу, как это ни странно, мир остался прежним.
  Курц не был исключением.
  Он сидел у окна, устремив взгляд на что-то, заслоняемое собственным его отражением в ночи. и, как всегда на этом маршруте, воскрешал в памяти прошлое. В черноте этой ночи затерялась железнодорожная ветка, но остался товарный вагон, по-черепашьи медленно ползший с востока и загнанный на занесенный снегом запасной путь, потому что пять ночей и шесть дней по железной дороге движутся военные грузы, а это куда важнее Курца, его матери и еще ста восемнадцати евреев, втиснутых в этот вагон. Они едят снег, они окоченели, и многим из них так и не суждено больше согреться. «Следующий лагерь будет лучше», — шепчет мать, чтобы подбодрить его. В черноте этой ночи осталась его мать. безропотно принявшая смерть, в полях остался и мальчик из Судет, которым когда-то был он, мальчик, который голодал, воровал, убивал и ждал без всякой надежды, чтобы новый, но такой же враждебный, как и все прочие, мир отыскал и принял его. Он видит союзнический лагерь для перемещенных лиц, людей в незнакомых мундирах, лица детей, старообразные и лишенные выражения, как и его лицо. Новое пальто, новые ботинки, новая колючая проволока и новый побег — на этот раз от спасителей. И опять поля, долгие недели он бредет от поселка к поселку и от усадьбы к усадьбе, забирая к югу, где мерещится ему спасение, пока мало-помалу не становится теплее и в воздухе не разливается аромат цветов. И вот впервые в жизни он слышит, как шелестят пальмы от морского ветерка. «Слышишь, озябший мальчик, — шепчут ему пальмы, — вот так шелестим мы в Израиле. И море там синее, совсем как здесь». А у пирса стоит развалюха-пароходик, который кажется ему огромным и прекрасным. На пароходике черным-черно от черноволосых евреев, и поэтому, поднявшись на борт, он стянул где-то вязаную шапочку и носил ее не снимая, пока они не покинули гавань. Но светлые у него волосы или темные — он им подошел. На борту командиры обучали их стрельбе из краденых «лиэнфилдов». До Хайфы еще два дня пути, но для Курца война уже началась.
  Самолет идет на посадку. Он чувствует, как кренится борт, и видит, как они проходят над Стеной. У него лишь ручной багаж, но служба безопасности остерегается террористов и поэтому формальности отнимают много времени.
  
  Шимон Литвак в старом «форде» ждал его на автомобильной стоянке. Сам он прилетел из Голландии, где в течение двух дней изучал следы лейденского происшествия. Как и Курц, он чувствовал, что не вправе спать.
  — Бомбу в книге передала девушка, — сказал он, как только Курц влез в машину. — Видная брюнетка. В джинсах. Портье в отеле решил, что она студентка университета, и в конце концов уверил себя в том, что приезжала она на велосипеде. Доказательств мало, но кое в чем я ему верю. Кто-то из свидетелей показал, что это мотоцикл. Сверток был перевязан красивой лентой, и на нем была надпись: «С днем рождения, Мордухай». План, способ передвижения, бомба, девушка — что в этом нового?
  — Взрыватель?
  — Из русского пластика. Сохранились лишь остатки изоляционного слоя. Ничего, что могло бы дать ключ.
  — Отличительный знак?
  — Аккуратный моточек красного провода в «кукле».
  Курц внимательно поглядел на него.
  — Собственно, никакого провода нет. Обугленные крошки. Ничего не разберешь.
  — И бельевой прищепки нет? — спросил Курц.
  — На этот раз он предпочел мышеловку. Обычную кухонную мышеловку. — Литвак нажал на стартер.
  — Мышеловки у него уже были.
  — Были и мышеловки, и прищепки, и старые бедуинские одеяла, и не дающие нам ключа взрыватели, дешевые часы с одной стрелкой, дешевые девицы. И был этот никчемный террорист-любитель, — сказал Литвак, ненавидевший непрофессионализм почти столь же яростно, как и врага. — Никчемный даже для араба. Сколько времени он дал вам?
  Кури изобразил недоумение:
  — Дал мне? Кто дал?
  — На какой срок все рассчитано? На месяц? На два? Каковы условия?
  Однако ответы Курца вовсе не всегда отличались точностью.
  — Условия таковы. что многие в Иерусалиме предпочитают сражаться с ливанскими ветряными мельницами, а не напрягать мозги.
  — Их сдерживает Грач? Или вы?
  Курц погрузился в непривычную для него тихую задумчивость, а Литвак не захотел ему мешать. В центре Западного Берлина не было тьмы, а на окраинах — света. Они направлялись к свету.
  — Вы здорово польстили Гади, — неожиданно нарушил молчание Литвак, искоса поглядывая на начальника. — Самому вот так нагрянуть в его город... Этот ваш приезд для него большая честь.
  — Это не его город, — ровным голосом возразил Курц. — Он здесь на время. Ему дали возможность поучиться, получить специальность и начать жизнь как бы заново. Для того только он здесь, в Берлине. Кстати, кто он теперь? Напомни-ка мне, под каким именем он живет?
  — Беккер, — сухо ответил Литвак.
  Курц коротко усмехнулся.
  — А как у него с дамами? Значат ли теперь для него что-нибудь женщины?
  — Случайные встречи. Ни одной женщины, которую он мог бы назвать своей.
  Курц поерзал, усаживаясь поудобней.
  — Так, может быть, сейчас ему как раз и нужен роман? А потом он смог бы вернуться в Иерусалим к своей милой жене, этой Франки, которую ему, как мне представляется. вовсе и незачем было покидать.
  Свернув на неприглядную улочку, они остановились перед нескладным трехэтажным доходным домом с облупленной штукатуркой. Вход обрамляли чудом сохранившиеся с довоенных времен пилястры. Сбоку от входа на уровне тротуара в освещенной неоном витрине красовались унылые образцы дамского платья, увенчанные вывеской: «Только оптовая торговля».
  — Верхнюю кнопку, пожалуйста, — подсказал Литвак. — Два звонка, пауза, затем третий звонок — и он выйдет. Он живет над магазином.
  Курц вылез из машины.
  — Удачи вам! Нет, серьезно — желаю удачи!
  Литвак смотрел, как Курц поспешил через улицу, как он зашагал враскачку по тротуару, чересчур стремительно и так же стремительно остановился у облезлой двери; толстая рука его потянулась к звонку и в следующую же секунду дверь отворилась, как будто за дверью кто-то ждал, да так. наверное— и было на самом деле. Литвак видел, как Курц ступил за порог, как наклонился, обнимая человека меньше себя ростом, видел, как открывший дверь тоже обнял его в ответ в скупом солдатском приветствии. Дверь затворилась, Курц исчез.
  На обратном пути, когда он медленно ехал по городу. Литвак был сердит — так выражалась его ревность, распространявшаяся на все, что он видел вокруг в этом ненавидимом им, ненавидимом наследственной ненавистью Берлине. испокон веков и поныне являвшемся колыбелью террора. Литвак направлялся в дешевый пансион, где, казалось, никто, и он в том числе, не знал, что такое сон. Но без пяти семь Литвак опять завернул на ту улочку, где оставил Курца. Нажав на кнопку звонка и подождав, он услышал поспешные шаги — шаги одного человека. Дверь открылась. Курц вышел, с удовольствием потянулся, глотнул свежего воздуха. Он был небрит, без галстука.
  — Ну как? — спросил его Литвак, лишь только они очутились в машине.
  — Что как?
  — Что он сказал? Возьмется он за это или хочет жить-поживать в Берлине, поставляя тряпки заезжим полячкам?
  Курц искренне удивился. Он как раз собирался поглядеть на часы и выворачивал себе руку, одновременно отводя манжет жестом, так загипнотизировавшим в свое время Алексиса, но, услыхав вопрос Литвака, он забыл о часах.
  — Возьмется ли?Шимон, он ведь израильский офицер! — И улыбнулся вдруг — так тепло, что Литвак от неожиданности тоже улыбнулся ему в ответ. — Поначалу, правда, Гади сказал, что предпочел бы и дальше совершенствоваться в своей новой профессии. Так что пришлось припомнить, как хорошо он действовал в шестьдесят третьем, когда его перебросили через Суэц. Тогда он возразил, что план наш не годится, после чего мы подробно обсудили все неудобства жизни нелегала в Триполи, где он провел, помнится, года три, налаживая там сеть из ливийских агентов, чьей отличительной чертой было ужасное корыстолюбие. Затем он сказал: «Вам нужен кто-нибудь помоложе», но это была пустая отговорка, так она и была воспринята, и мы припомнили все его ночные вылазки в Иорданию и все трудности открытых военных действий против партизанских объектов, в чем обнаружили полное взаимопонимание. После этого мы детально разработали стратегию операции. Чего же больше?
  — А сходство? Сходство достаточное? Рост, черты?
  — Сходство достаточное, — ответил Курц. Лицо его посуровело, резче обозначились морщины. — Мы учитываем это. Работаем в данном направлении. А теперь хватит о нем, Шимон. Я и так тебе в пику чересчур расхвалил его.
  Он вдруг оставил серьезный гон и от души рассмеялся, расхохотался так, что слезы потекли по щекам — слезы усталости и облегчения. Литвак тоже рассмеялся и почувствовал, как со смехом выходит из него зависть.
  
  Сам захват происходил как обычно. Опытная группа в наши дни делает это быстро, по раз и навсегда разработанной схеме. В данном случае напряжение операции придавал лишь предполагаемый масштаб ее. Но ни беспорядочной стрельбы, ни какого бы то ни было насилия допущено не было. Просто в тридцати километрах от греко-турецкой границы, на греческой ее стороне, быстро и без шума был захвачен «мерседес» вишневого цвета вместе с водителем. Операцией руководил Литвак, который, как всегда в подобных обстоятельствах, оказался на высоте. Курц, снова возвратившийся в Лондон для урегулирования неожиданно возникшего конфликта в группе Швили, все время, пока решался исход операции, просидел у телефона в израильском посольстве. Два мюнхенских парня, своевременно доложившие о возврате взятой напрокат машины и о том, что замены не предвидится, проводили Януку до аэропорта, а в следующий раз, как явствует из достоверных источников, он объявился лишь три дня спустя в Бейруте: группой подслушивания, работавшей в каком-то подвале в палестинской части города, был перехвачен его разговор с сестрой Фатьмой, служившей при штабе одной из экстремистских организаций. Он весело поздоровался с сестрой, сказал, что прибыл недели на две повидаться с друзьями, и осведомился, свободна ли она вечером. Группа доложила, что говорил он оживленно, напористо, радостно. Фатьма же, напротив, особой радости не выказывала, Может быть, как заключили они, она за что-то сердилась на брата, а может быть, и знала, что телефон ее прослушивается. Впрочем, возможно, действовали обе причины. Во всяком случае, встретиться брату и сестре так и не удалось.
  Затем след Януки обнаружили в Стамбуле, где, предъявив кипрский дипломатический паспорт, он поселился в «Хилтоне». Два дня он пробыл там, отдавая дань всем религиозным и светским увеселениям, какие только может предложить этот город. Наблюдавшие за ним решили, что прежде чем сесть за скудный рацион европейского христианства, он, видимо, решил как следует глотнуть ислама. Он посетил мечеть Сулеймана Великолепного — его видели там молящимся раза три, видели, как он чистил ботинки на зеленой аллее возле Южной стены. Он выпил несколько стаканов чая в обществе двух тихих мужчин, тут же сфотографированных, но так и не опознанных — как оказалось, то были случайные люди, агентам вовсе не интересные.
  В сквере на площади Султана Ахмеда он посидел на скамейке между лиловых и оранжевых цветочных клумб, одобрительно глядя на купола и минареты вокруг и на стайки американских туристов, а вернее — туристок, хихикающих старшеклассниц в шортах. Но что-то удержало его от того, чтобы подойти к ним — хотя такой поступок и был бы вполне в его характере, — подойти, поболтать, посмеяться вместе, чтобы поближе познакомиться. Он накупил слайдов и открыток у мальчишек-торговцев, ни капли не смущаясь бешеными ценами. Побродил по храму святой Софии, с одинаковым удовольствием разглядывая как византийские достопримечательности времен Юстиниана, так и памятники турецкого владычества; в отчетах нашлось место даже возгласу искреннего удивления, которое вызвали у него колонны, вручную доставленные из Баальбека, города в стране, которую он так недавно покинул.
  Но самое пристальное внимание вызвала у него мозаика с изображениями Августина и Константина, вручающих леве Марии судьбу своей церкви и города, так как именно в этом месте храма произошла таинственная встреча с высоким неторопливым человеком в легкой куртке, сразу же ставшим его гидом, — услуга, дотоле Янукой неизменно отвергавшаяся. Помимо магии места и времени, когда мужчина подошел к Януке, было, видимо, что-то в его словах моментально заставившее собеседника сдаться. Бок о бок они вторично проделали весь путь, бегло осмотрев еще раз внутренность храма святой Софии, отдали дань восхищения его древнему безопорному своду и отправились вместе на старом «плимуте» американского производства по набережной Босфора до автомобильной стоянки неподалеку от того места, где начинается шоссе на Анкару. «Плимут» уехал, и Янука опять остался один в этом мире, но теперь уже владельцем красивого «мерседеса», который он спокойно подогнал к «Хилтону», сказав портье, что это его машина.
  Вечер Янука провел в отеле — даже танец живота, накануне произведший на него столь сильное впечатление, не смог выманить его наружу, — и увидели его снова уже на следующее утро, на рассвете, когда он покатил по шоссе на запад, в сторону Эдирне и Ипсалы. Утро было туманным и прохладным, и линия горизонта терялась вдали. Он остановился в маленьком городишке выпить кофе и сфотографировать аиста, свившего гнездо на крыше мечети. Затем поднялся на пригорок и помочился, любуясь видом на море. Становилось жарче, тускло-коричневые холмы окрасились в красные и желтые тона. Теперь море проглядывало между холмами слева. Единственное, что оставалось преследователям делать на такой дороге, это, как говорится, «зажать жертву в клещи» — замкнуть двумя машинами, далеко спереди и так же сзади, горячо надеясь, что он не улизнет, свернув на какую-нибудь неприметную дорогу, что было вполне вероятно. Пустынное шоссе не позволяло им действовать иначе, ибо признаки жизни были здесь немногочисленны: цыганские шатры, стойбища пастухов, да изредка появление хмурого типа в черном, который, казалось, посвятил свою жизнь изучению процесса дорожного движения. У Ипсалы Янука одурачил всех, неожиданно взяв вправо от развилки и направившись в городок, вместо того чтобы устремиться к границе. Не задумал ли он избавиться от машины? Упаси бог! Но тогда какого черта ему понадобилось в этом вонючем турецком пограничном городке?
  Однако дело тут было вовсе не в черте. В захудалой мечети на главной площади городка, на самой границе с христианским миром, Янука в последний раз препоручил себя Аллаху, что было, по справедливому, хоть и мрачноватому замечанию Литвака, весьма предусмотрительно с его стороны. Когда он выходил из мечети, его укусила коричневая шавка, убежавшая от его карающей десницы. В этом увидели еще одно предзнаменование.
  Наконец, ко всеобщему облегчению, он опять появился на шоссе. Здешняя пограничная застава представляет собой местечко не слишком приветливое. Греция и Турция объединяются здесь без большой охоты. С обеих сторон земля изрыта: по ней проложили свои тайные тропы разного рода террористы и контрабандисты, перестрелка здесь настолько привычна, что о ней никто и не упоминает; всего в нескольких милях к северу проходит болгарская граница. На турецкой стороне надпись по-английски: «Приятного путешествия». Для отъезжающих греков таких добрых слов не нашлось, только щит с какими-то турецкими надписями, потом мост, перекинутый через стоячую зеленую лужу, небольшая очередь, нервно ожидающая турецкого пограничного контроля, которого Янука, предъявив свой дипломатический паспорт, попытался избежать, в чем и преуспел, тем самым ускорив развязку. Потом зажатая между турецкими пограничными службами и постами греческих часовых следует нейтральная полоса шириною ярдов в двадцать. На ней Янука купил себе бутылку беспошлинной водки и съел мороженое в кафе под пристальным взглядом с виду сонного длинноволосого парня по имени Ройвен. Ройвен уже три часа поедал в этом кафе булочки. Последним приветом турецкой земли является бронзовая статуя Ататюрка, декадента и пророка, злобно взирающего на плоские равнины вражеской территории. Как только Янука миновал Ататюрка, Ройвен оседлал мотоцикл и передал пять условных сигналов по азбуке Морзе Литваку, ожидавшему в тридцати километрах от границы на греческой территории, в месте, где уже не было охраны и машинам предписывалось сбавить скорость ввиду ремонтных работ на дороге. После чего и Ройвен на мотоцикле поспешил туда, дабы насладиться зрелищем.
  Для приманки они использовали девушку, что было вполне резонно, учитывая не однажды проявленные склонности Януки. В руки ей дали гитару — тонкая деталь, ибо в наши дни наличие гитары снимает с девушки всякие подозрения, даже если та и не умеет на ней играть. Гитара — универсальный знак мирных намерений и духовности, что показали их недавние наблюдения в совсем другой сфере. Они лениво обсудили, какая девушка лучше подойдет — блондинка или брюнетка, так как знали, что Янука предпочитает блондинок, но учитывали и его постоянную готовность допускать исключения. В конце концов, они остановились на темноволосой девушке на том основании, что она лучше смотрелась сзади, да и походка у нее была попикантнее. Девушке предстояло возникнуть там. где кончался ремонтируемый участок. Ремонтные работы явились для Литвака и его команды благословением Божьим. Кое-кто уверовал даже. что руководит их операцией никакой не Курц и не Литвак, а сам Господь Бог — в его иудейском варианте.
  Сперва шел гудрон, затем — без всякого дорожного знака — начиналась грубая серо-голубая щебенка величиной с мячик для игры в гольф, хоть и не такая круглая. Далее следовал деревянный настил с желтыми предупредительными мигалками по бокам, максимальная скорость здесь была десять километров, и только безумец мог нарушить это предписание. Вот здесь-то и следовало появиться девушке. медленно бредущей по пешеходной части дороги. «Иди естественно, — сказали ей, — и не суетись, а только выстави опущенный большой палец». Их беспокоила лишь чересчур явная привлекательность девушки: не подхватил бы ее кто-нибудь, прежде чем Янука успеет предъявить на нее права.
  Нет, ремонтные работы и впрямь оказались удачей чрезвычайной. Они временно отгородили одну от другой встречные полосы движения, разделив их пустырем шириною в добрых пятьдесят ярдов, где стояли вагончики строителей и тягачи и всюду валялся мусор. Здесь можно было, не вызывая ни малейших подозрений, укрыть целый полк солдат. В их же случае ни о каком полке и речи не было. Вся группа непосредственных участников операции состояла из семи человек, считая Шимона Литвака и девушку, служившую приманкой. Гаврон-Грач не допустил бы ни малейшего превышения сметы расходов. Остальные же пятеро были легко одетые и обутые в кроссовки парни, из тех, что, не вызывая ничьих подозрений, часами могут стоять, переминаясь с ноги на ногу, и разглядывать свои ногти, а потом вдруг хищно кинуться в атаку, за которой опять последует полоса созерцательного бездействия.
  Тем временем приближался полдень, солнце было в зените, в воздухе стояла пыль. На шоссе появлялись лишь серые грузовики, груженные не то глиной, не то известью. Сверкающий вишневый «мерседес», хоть и не новый, но достаточно элегантный, казался среди этих мусоровозов свадебной каретой. Он въехал на щебенку, делая тридцать километров в час. что было явным превышением скорости, и тут же сбавил ее до двадцать километров, так как по днищу машины застучали камешки. Когда он приблизился к настилу, скорость машины упала до пятнадцати, а затем и до десяти километров: Янука заметил девушку. Наблюдавшим было видно, как он обернулся, проверяя, так ли она хороша спереди, как сзади. И остался удовлетворен. Янука проехал еще немного — до того места, где опять начинался гудрон, — тем самым доставив несколько неприятных минут Литваку, уже решившему использовать дополнительно разработанный вариант операции, вариант более сложный, требовавший подключения добавочных участников: инсценировку дорожного происшествия в ста километрах от ремонтируемого участка. Но похоть, или природа, или еще что-то, делающее из нас дураков, все-таки победила. Янука подъехал к обочине, нажал кнопку, опустил стекло и, высунув красивую голову жизнелюбца, стал ждать, пока освещенная солнцем девушка волнующей походкой подойдет к нему. Когда она поравнялась с машиной, он по-английски осведомился, не собирается ли она проделать весь путь до Калифорнии пешком. Так же по-английски она ответила, что «вообще-то ей надо в Салоники», и спросила, не туда ли он направляется. На что, по ее словам, в тон ей он ответил, что «вообще-то поедет, куда она захочет», однако никто этого не слышал и потому, когда операция завершилась, в группе эти слова вызвали сомнения. Сам Янука решительно утверждал, что не говорил ей ничего подобного, так что, возможно, окрыленная успехом, она кое-что и присочинила. Ее глаза и все ее черты и впрямь были весьма привлекательны, а плавная зазывность походки довершала впечатление. Чего еще было желать чистокровному молодому арабу после двух недель суровой политической переподготовки в горах южного Ливана, как не такую вот райскую гурию в джинсах?
  Следует добавить, что и сам Янука был строен и ослепительно красив вполне семитской, под стать ей, красотой и обладал даром заразительной веселости. В результате они ощутили тягу друг к другу, тягу такого рода, какую только и могут ощутить две физически привлекательные особи, сразу почувствовавшие потенциального партнера. Девушка опустила гитару и, как ей было велено, высвободила плечи из лямок рюкзака, затем с видимым удовольствием скинула рюкзак на землю. По замыслу Литвака, этот попахивающий стриптизом жест должен был подтолкнуть Януку к одному из двух, на выбор: либо открыть заднюю дверцу, либо выйти из машины и отпереть багажник. Так или иначе, появлялся удобный шанс для нападения.
  Разумеется, в некоторых моделях «мерседеса» багажник открывается изнутри. Однако модель Януки была иной, что Литвак знал доподлинно. Как знал он и то, что багажник заперт, или же, что выставлять на шоссе девушку с турецкой стороны границы совершенно бессмысленно. Как бы мастерски ни были подделаны документы Януки а по арабским меркам они были подделаны отлично, — Янука не настолько глуп, чтобы осмелиться пересекать границу с неизвестным грузом. По общему мнению, все произошло наилучшим образом. Вместо того, чтобы просто повернуться и вручную открыть заднюю дверцу, Янука — возможно, чтобы произвести на девушку впечатление, — решил использовать автоматику и открыть перед ней все четыре дверцы разом. Девушка забросила через ближайшую заднюю дверцу на сиденье рюкзак и гитару, после чего, захлопнув дверцу, лениво и грациозно двинулась к передней дверце, как бы намереваясь сесть рядом с водителем. Но к виску Януки уже был приставлен пистолет, а Литвак, выглядевший даже более немощным, чем обычно, стоя на коленях на заднем сиденье, жестом испытанного головореза самолично зажимал в тиски голову Януки, другой рукой поднося к его рту снадобье, которое, как уверили Литвака, было крайне тому необходимо — в отрочестве Янука страдал астмой.
  Что позднее удивляло всех, так это бесшумность операции. Ожидая, пока подействует снадобье, Литвак даже услышал в этой тишине отчетливый хруст стекол попавших под колеса солнцезащитных очков, на миг он подумал, что это хрустнула шея Януки, и похолодел — ведь это испортило бы все. Поначалу они опасались, что Янука ухитрился забыть или выбросить поддельную регистрационную карточку своей машины и документы, с которыми он собирался ехать дальше, но, по счастью, тревога оказалась ложной: и карточка, и документы были обнаружены в его элегантном черном бауле между шелковыми сшитыми на заказ рубашками и броскими галстуками, которые они вынуждены были конфисковать у него для собственных их нужд вместе с красивыми золотыми часами от Челлини. золотым браслетом в виде цепочки и золотым амулет ом, который Янука носил на груди, уверяя, что это подарок любимой его сестры Фатьмы... Повезло им вдобавок и с затемненными стеклами автомобиля Януки, что не давало возможности посторонним глазам увидеть то, что происходило внутри. Ухищрение это — одно из многих доказательств приверженности Януки к роскоши также сыграло роковую роль в его судьбе. Свернуть в таких условиях на запад, а затем на юг было проще простого; они могли бы сделать это совершенно естественно, не вызвав ничьих подозрений. И все же из осторожности они подрядили еще грузовик, из тех, что перевозят ульи. В местах этих пчеловодство процветает, а Литвак резонно предположил, что даже самый любознательный полицейский хорошенько подумает, прежде чем соваться в такой грузовик и тревожить пчел.
  Единственным непредвиденным обстоятельством явился укус собаки — а что, если шавка эта была бешеной? На всякий случай они раздобыли сыворотку и вкатили Януке укол.
  
  Важно было обеспечить одно: чтобы ни в Бейруте, ни где-либо еще не заметили временного исчезновения Януки. Люди Курца уже достаточно изучили его независимый легкомысленный нрав, знали, что поступки его отличает удивительное отсутствие логики, что он быстро меняет замыслы, частью но прихоти, частью из соображений безопасности, видя в этом наилучший способ сбить с толку преследователей. Знали они и о его новом увлечении греческими древностями, не раз и не два он но пути менял маршрут, чтобы посмотреть какие-нибудь античные развалины.
  Итак. можно было начинать творить легенду, как называли это Курц и его помощники. А вот удастся ли ее завершить, хватит ли времени, сверенного по допотопным часам Курца, развернуть все, как они намеревались. это уже другой вопрос. Курца подстегивали два обстоятельства: первое — желание двинуть вперед дело, пока Миша Гаврон не прикрыл их лавочку, второе — угроза Гаврона в случае отсутствия видимых результатов внять голосам, все более настойчиво требовавшим от него перехода к военным действиям. Этого-то Курц и страшился.
  3
  Иосиф и Чарли познакомились на острове Миконос, на пляже, где находились две таверны, за поздним обедом, когда греческое солнце второй половины августа самым беспощадным образом палит вовсю. Или, мысля в масштабе истории, через месяц после налета израильской авиации на густонаселенный палестинский квартал Бейрута, позднее объявленного попыткой обезглавить палестинцев, лишив их руководителей, хотя среди сотен погибших никаких руководителей не было, если не считать потенциальных, так как в числе убитых оказались и дети.
  — Поздоровайся с Иосифом, Чарли, — весело предложил кто-то, и дело было сделано.
  Оба при этом притворились, что ничего особенного не произошло. Она сурово нахмурилась, как и подобает истой революционерке, и протянула ему руку фальшиво-добропорядочным жестом английской школьницы, он же окинул ее спокойно-одобрительным взглядом, не выразившим, как это ни странно, никаких дурных поползновений.
  — Ну привет, Чарли, здравствуй, — сказал он, улыбнувшись, с любезностью не большей, чем того требовали приличия.
  Итак, на самом деле поздоровался он, а не она.
  Она заметила его привычку — прежде чем сказать слово, по-военному сдержанно поджать губы. Голос у него был негромкий, что придавало его речи удивительную мягкость — казалось, он куда меньше говорит, чем умалчивает. Держался он с ней как угодно, только не агрессивно.
  Звали ее Чармиан, но всем она была известна как Чарли или же Красная Чарли — прозвище, которым она была обязана не только цвету волос, но и несколько безрассудному радикализму убеждений — следствию ее обеспокоенности тем, что происходит в мире, и желания искоренить царящее в нем зло. Ее видели в шумной компании молодых английских актеров, живших в хижине-развалюхе в двух шагах от моря и спускавшихся оттуда на пляж, — сплоченная стайка обросших и лохматых юнцов, дружная семейка. Получить в свое распоряжение эту хижину, да и вообще очутиться на острове было для них настоящим чудом, но актеры — народ к чудесам привычный. Облагодетельствовала же их какая-то одна контора в Сити, с некоторых пор пристрастившаяся оказывать поддержку странствующим актерам. По окончании турне по провинции несколько основных актеров труппы с удивлением услышали предложение отдохнуть и поправить свое здоровье за счет фирмы. Чартерным рейсом их переправили на остров, где их ожидала гостеприимная хижина и прожиточный минимум, покрываемый за счет продления их скромного контракта. Это было щедростью невиданной, неслыханной и неожиданной.
  Обсудив все, они решили, что лишь свиньи-фашисты способны на такое самоотверженное великодушие, после чего начисто забыли о том, как они попали сюда. Лишь изредка то один, то другой, поднимая стакан, заплетающимся языком хмуро и нехотя провозглашал здравицу облагодетельствовавшей их фирме.
  Чарли никак нельзя было назвать самой хорошенькой в их компании, хотя в чертах ее угадывалась явная сексуальность, равно как и неистощимая доброта, столь же явная. несмотря на внешнюю суровость. Тупица Люси — вот та была сногсшибательна. Чарли же по общепринятым меркам была даже некрасива: крупный длинный нос, уже потрепанное лицо казалось то почти детским, то, минуту спустя, вдруг таким старым и скорбным, что оставалось лишь уповать, чтобы будущее не прибавило к ее жизненному опыту новых разочарований. Порою она была их приемышем, порою — заботливой мамашей, казначейшей, хранительницей и распорядительницей мази от комаров и пластырей от порезов. В этой роли, как и во всех прочих, она была само великодушие, сама компетентность. А часто, становясь их совестью, она обрушивалась на своих товарищей за их грехи, подлинные и мнимые, и обвиняла в шовинизме, сексуальной распущенности, истинно западной апатичности. Право на это давала ее «культура», поднимавшая, как они сами не раз признавались, и их на ступеньку выше. Чарли получила образование в частной школе и была как-никак дочерью биржевого маклера, хоть и окончившего свои дни за решеткой по обвинению в мошенничестве, — прискорбный финал, о котором она время от времени им напоминала, и все же культура в человеке всегда скажется.
  Но самое главное: она была общепризнанной премьершей. Когда по вечерам актеры, нацепив соломенные шляпы и завернувшись в пляжные халаты, разыгрывали в своем кругу небольшие пьески, именно Чарли, если снисходила до этого, была неподражаема. Если они собирались, чтобы попеть, то аккомпанировала на гитаре им Чарли, причем делала она это так хорошо, что гитара совершенно забивала их голоса; Чарли знала и песни протеста и великолепно исполняла их, сердито, по-мужски напористо. Иногда, хмурые, молчаливые, они собирались в кружок и, развалясь, курили марихуану и пили сухое вино по тридцать драхм за пол-литра. Все, но не Чарли, которая держалась в стороне с таким видом, словно давно выпила и выкурила положенную ей норму.
  — Подождите, вот придет революция, — говорила она с ленивой угрозой, — тогда, голубчики, вы у меня попляшете, поработаете ни свет ни заря на турнепсовых грядках.
  Тут они изображали испуг. А когда это начнется, Чарли? Где полетит с плеч первая голова?
  — В проклятом Рикмансуэрте, — отвечала она тогда, вспоминая свое неспокойное окраинное детство. — Мы загоним их проклятые «ягуары» в их же собственные проклятые бассейны.
  Тут раздавались вопли ужаса, хотя всем была отлично известна слабость, которую сама Чарли питала к быстроходным машинам.
  И все же они любили ее. И принимали безоговорочно. И Чарли, несмотря на то, что нипочем бы в этом не призналась, платила им взаимностью.
  А вот Иосиф, как они его называли, был в их жизни чужаком и в гораздо большей степени, чем даже отщепенка Чарли. Ему никто не был нужен, кроме себя самого, — черта, которую натуры слабые считают доблестью. Отсутствие друзей его не тяготило, он не нуждался даже в их компании. Его вполне удовлетворяло общество полотенца, книги и фляжки с водой и возможность зарыться в индивидуальную песчаную норку. Лишь одна Чарли знала, что на самом-то деле он наваждение, призрак.
  
  В здешних краях он появился наутро после ужасающей драки Чарли с Аластером, закончившейся полным поражением Чарли. Была в ней какая-то кротость, что ли, почему ее вечно и тянуло к забиякам. На сей раз выбор ее пал на забулдыгу-шотландца, верзилу, которого их братия называла Длинный Ал, сквернослова и любителя перевранных цитат из Бакунина. Как и Чарли, он был рыжеволос и белокож, а голубые глаза его глядели холодно и жестко. Когда Чарли и Ал мокрые вылезали вместе из воды, они казались людьми особой расы, а судя по угрюмости их, они словно догадывались, что окружающие это видят. Когда вдруг, взявшись за руки и не сказав никому ни слова, они направлялись к хижине, все понимали, что они находятся в когтях страсти, столь же мучительной, как и неразделенная боль. Но когда между ними происходили баталии, как это случилось и накануне вечером, то нежные души, вроде Уилли и Поли, так отчаянно пугались их ярости, что всегда старались улизнуть куда-нибудь до тех пор, пока не отгремит гроза. А в этот раз улизнула сама Чарли — ретировалась в темный угол чердака и залечивала свои раны. Проснулась она, однако, ровно в шесть и решила сходить выкупаться, а потом побаловать себя в поселке газетой на английском языке и завтраком. Она покупала «Геральд трибюн», когда появился этот призрак — чистейшей воды мистика.
  Это был тот тип в красном клубном пиджаке с металлическими пуговицами. Он стоял позади нее совсем близко и, не обращая на нее внимания, выбирал какую-то книжицу. Но теперь на нем не было красного пиджака, а была футболка с короткими рукавами и вдобавок шорты и сандалии. И все же это, вне всякого сомнения, был он. Те же стриженые под ежик черные с проседью волосы, спускающиеся мыском на лоб, тот же внимательный взгляд карих глаз, словно бы любезно извиняющий чужие страсти, взгляд этот, как неяркий свет фонарика, устремлялся к ней из первого ряда партера ноттингемского Барри-тиэтр целых полдня — сначала на утреннике, затем на вечернем спектакле, — он не отпускал Чарли, провожая каждый ее жест. Лицо — такие черты с годами не оплывают и не грубеют, в них есть окончательность печатного оттиска. Лицо, в отличие от неуловимости актерских масок, как это показалось Чарли, четко отражающее живую жизнь, индивидуальность — сильную и определенную.
  Она играла «Святую Иоанну» и злилась на Дофина, бесстыдно тянувшего на себя внимание публики и срывавшего ей все монологи. Поэтому она и заметила его лишь во время последней картины, он сидел в первом ряду полупустого зала в группе школьников. Если бы не плохой свет, она бы и тогда не разглядела его, но их осветительная аппаратура застряла в Дерби, дожидаясь пересылки, и софиты на этот раз не ослепили ее. Поначалу она приняла его за школьного учителя, но дети покинули зал, а он остался на месте, погруженный в чтение не то текста пьесы, не то предисловия к ней. И на вечернем спектакле, когда поднялся занавес, он был тут как тут, все на том же месте в центре первого ряда и все так же не сводил с нее глаз. Спектакль окончился, занавес упал, и ее возмутило, что его отнимают у нее.
  А несколько дней спустя в Йорке, когда она и думать забыла о нем, ей вдруг явственно почудилось, что он опять в зале, хотя она и не была в этом уверена, потому что свет был теперь нормальный и перед глазами расплывалась дымка. Но в перерыве между спектаклями он ушел. И все же, хоть убейте, это был он, на том же месте, в центре первого ряда, так же пожирал ее глазами, и красный пиджак тот же. Кто же он — критик, режиссер, администратор, кинопродюсер? Может быть, из той конторы, что им покровительствует, связан с Советом по делам культуры? Но для бизнесмена, проверяющего, достаточно ли надежно помещен его капитал, он слишком худощав и нервозен. А критики, администраторы и прочие в этом роде и один-то акт насилу выдерживают, не то что два спектакля подряд. Когда же она увидела его или вообразила, что увидела в третий раз на последнем их представлении в маленьком театрике в Ист-Энде — он стоял у портала, — она чуть было не бросилась к нему, не спросила, что ему надо и кто он такой: потенциальный убийца, собиратель автографов или просто сексуальный маньяк, как, впрочем, все мы. Но стоял он с таким подчеркнуто добродетельным видом, что она не посмела с ним заговорить.
  Теперь же, всего в нескольких шагах от нее, он словно бы не замечал ее присутствия и занят был только книгами, будто это вовсе не он еще так недавно пожирал ее глазами! Несообразность такого поведения потрясла ее. Повернувшись к нему и встретив его бесстрастный взгляд, она принялась его разглядывать — с откровенностью уже вовсе неприличной. По счастью, чтобы скрыть синяк, она надела темные очки, что дало ей преимущество. Вблизи он оказался старше, худощавее и изможденнее. Она решила, что он, наверное, не выспался, может, сказывается разница во времени, если на самолете прилетел, возле глаз у него залегли тени усталости. Искры узнавания и ответного интереса в этих глазах она не заметила— Сунув «Геральд трибюн» в стопку прочих газет, Чарли поспешила укрыться в одной из прибрежных таверн.
  «Я сошла с ума, — говорила она себе, и кофейная чашечка дрожала в ее руке, — выдумала бог знает что! Это его двойник. Напрасно я проглотила ту таблетку транквилизатора, когда Люси, после скандала с Алом, хотела поддержать мои гаснущие силы!» Где-то она читала о том, что иллюзия deja-vu[7]возникает, когда нарушаются какие-то связи между мозгом и глазными нервами. Она оглянулась на дорогу, по которой пришла, и совершенно явственно, всем существом своим увидела — вот он, сидит в соседней таверне, в белой шапочке-каскетке для игры в гольф с козырьком, надвинутым на глаза, и читает свою книжицу — «Разговоры с Альенде» Дебре. Вчера она сама собиралась купить эту книжку.
  «Он по мою душу пришел, — думала она, проходя в двух шагах от него с беззаботным видом, так, словно ей до него и дела не было, — но с чего он вообразил, что моя душа ему предназначена?»
  
  После полудня он, как и следовало ожидать, занял позицию на пляже, метрах в шестидесяти от их места. Он был в строгих по-монашески черных плавках и с фляжкой воды, из которой время от времени отхлебывал по глотку, экономно, словно до ближайшего оазиса по меньшей мере день пути. Он вроде бы и не смотрел, и внимания на нее не обращал — прикрывшись широким козырьком шапочки-каскетки, почитывал своего Дебре — и все-таки ловил каждое ее движение. Она чувствовала это даже в его позе, в застывшей неподвижности его красивой головы. Из всех пляжей Миконоса он выбрал их пляж. А всем местам между дюн предпочел местечко с прекрасным обзором, и чем бы она ни занималась — плавала ли или тащила из таверны очередную бутылку вина для Ала, — он без малейших усилий мог следить за ней из своей удобной лисьей норы, и она, черт побери, ничего не могла с этим поделать.
  Поэтому она бездействовала, как бездействовал и он, однако она знала, что он выжидает, чувствовала терпеливую целеустремленность, с какой он отсчитывал часы. Даже когда он лежал пластом без движения, от гибкого шоколадного тела его исходила какая-то таинственная настороженность, которую она чувствовала так же реально, как солнечное тепло. Иногда напряженность разряжалась движением: неожиданно он вскакивал, снимал свою шапочку-каскетку и серьезно, степенно направлялся к воде, точно первобытный охотник, только без копья, нырял бесшумно, почти не взбаламутив воды. Она ждала, ждала, казалось, годы, не иначе как утонул! Наконец, когда она мысленно уже прощалась с ним, он выныривал где-то далеко, чуть ли не у другого края бухты, и плыл размеренным кролем — так, словно ему предстояло проплыть еще многие мили, коротко остриженная черная голова его по-тюленьи блестела в воде. Вокруг него сновали моторки, но он их не боялся, попадались девушки, он и головы не поворачивал им вслед — Чарли специально за ним следила. После купания он неспешно делал несколько гимнастических упражнений, а потом опять нахлобучивал свою каскетку и принимался за своих Дебре и Альенде.
  «Чей он? — беспомощно думала она. — Кто сочиняет ему реплики и ремарки?» Он вышел на сцену ради нее и для нее играет, точно так же. как в Англии она играла для него. Они с ним оба комедианты. В дрожащем знойном. слепящем солнечно-песчаном мареве она не сводила глаз с его загорелого крепкого тела — тела мужчины, к которому устремлялось теперь ее распаленное воображение. «Ты предназначен мне. — думала она, — я — тебе, а эти несмышленыши ничегошеньки не понимают!» Но подошло время обеда, и вся их компания продефилировала мимо его песчаного замка, направляясь в таверну. Поведение Люси, однако, возмутило Чарли: высвободив руку из-под руки Роберта и распутно вильнув бедром. Люси кивком указала на незнакомца.
  — Потрясныйпарень! громко сказала она. — Так бы его и слопала!
  — Я тоже! — еще громче подхватил Уилли — Ты как, Поли, не против?
  Незнакомец и бровью не повел.
  После обеда Ал увел ее в хижину, где яростно, без всякой лирики, они предались любви. Когда перед вечером она вернулась на пляж. а незнакомца там не оказалось, ей стало грустно: ведь она изменила своему чайному суженому. Она прикинула даже. не стоит ли вечером обойти кабаки. Не сумев познакомиться с ним днем. она решила, что вечером он наверняка будет более доступен.
  
  Наутро на пляж она не пошла. Ночью поглощенность одной-единственной мыслью вначале позабавила ее. а потом испугала. Лежа рядом с тушей спящего Ала. она воображала себя в разнообразных любовных сценах и страстных объятиях человека, с которым не обмолвилась и словом: думала она и о том, как бросит Ала и убежит куда глаза глядят с этим незнакомцем. В шестнадцать лет такие безумства простительны, но в двадцать шесть они никуда не годятся. Бросить Ала — еще ничего, так или иначе, вес равно дело к этому идет. следовательно, чем раньше, тем лучше. Но лететь мечтой вслед за прекрасным видением в шапочке-каскетке, даже на отдыхе в Греции, — занятие странное. Она повторила вчерашний маршрут, но на этот раз, к ее разочарованию, видение не возникло ни за ее спиной в книжном магазине, ни за столиком соседней таверны, ни рядом с ее отражением в стеклянных витринах на набережной. Во время обеда, встретившись в таверне со своими, она выяснила, что в ее отсутствие они окрестили его Иосифом.
  Необычного в этом не было, они привыкли придумывать имена всем. как-нибудь привлекшим их внимание, имена, но большей части взятые из фильмов и пьес. Имя, однажды принятое и одобренное, так к человеку и прилипало. Иосифом, как они это объяснили, они назвали его из-за семитской внешности и пестрого, поверх черных плавок, полосатого халата, в котором он приходил на пляж и уходил с него. А кроме того, отстраненность от прочих смертных, надменная уверенность в своей избранности тоже превращали его в Иосифа, отвергнутого братьями отщепенца, коротающего дни с фляжкой и книжкой.
  Сидя за столом, Чарли мрачно наблюдала за этой аннексией того, кто уже втайне был ее собственностью. Аластер. которому всегда становилось не по себе, когда начинали хвалить кого-нибудь, не испросив на то его, Аластера, разрешения, в это время наполнял свой стакан из кружки Роберта.
  — К дьяволу Иосифа! — нагло заявил он, — Он просто развратник, как Уилли и Поли. Распустил хвост, вот как это называется. Так и шарит вокруг своими сальными глазками. Хочется в морду ему дать. И я дам ему в морду, помяните мое слово.
  К тому времени Чарли была уже порядком раздражена, ей надоело выполнять функции подстилки и одновременно мамаши Аластера. Сварливость обычно не была ей свойственна, но крепнувшее отвращение к Аластеру, вкупе с чувством вилы из-за Иосифа, заставило ее встать на дыбы.
  — Ты, олух! Если он развратник, зачем ему особенно хвост-то распускать! — яростно обрушилась на него Чарли. Лицо ее исказилось злобой. — Стоит ему на пляж заглянуть — и половина всех греческих красавиц в его распоряжении. Как и в твоем, если тебе взбрендится.
  Оценив этот неосторожный намек, Аластер закатил ей оплеуху, отчего щека ее сначала побелела, затем пунцово покраснела.
  Проезжаться на счет Иосифа они продолжали и после обеда. Иосиф — наводчик. Или жулик. Он пижон. Убийпа-Токснкоман. Жалкий мазилка. Тори. Но решающее слово. как всегда, осталось за Алом.
  — Да он просто онанист! — презрительным басом процедил Ал и цыкнул передним зубом: дескать, вот как здорово я его припечатал.
  Но сам Иосиф, к полному удовольствию Чарли, пропускал мимо ушей все эти оскорбления, поэтому уже ближе к вечеру, когда солнце и марихуана ввергли их в некоторое отупение — всех, кроме опять-таки Чарли, — они окончательно решили, что он человек исключительной выдержки, а это в их устах было весьма лестной характеристикой.
  Но стоило им прийти к этому выводу, как поднялась Люси — теперь она была единственной вертикально стоявшей на всем этом выжженном солнцем пляже.
  — Спорим, он на меня клюнет? — сказала она, стягивая с себя купальный костюм.
  Следует сказать, что Люси была широкобедрой блондинкой, соблазнительной, как наливное яблочко. Играла она барменш, проституток, а иногда и мальчиков, но в основном специализировалась на ролях молоденьких нимфоманок и славилась тем, что стоило ей мигнуть, и любой мужчина терял голову. Слабо под самыми грудями подпоясав свой белый халат, она взяла кувшин с вином и пластмассовый стаканчик, водрузила кувшин на голову и, крутя бедрами и оттопырив зад, направилась в сторону Иосифа — шаржированный голливудский вариант греческой богини. Одолев дюну, она приблизилась к нему, встала на одно колено и, высоко держа кувшин, налила стакан вина, отчего халат ее распахнулся, но она никак этому не воспрепятствовала. Потом она протянула Иосифу стакан, обратившись к нему почему-то по-французски и пользуясь теми немногими словами, которые были ей известны на этом языке.
  — Aimez-vous?[8]— спросила Люси.
  Сначала Иосиф словно не замечал ее присутствия. Он перевернул страницу, потом поглядел на тень Люси из-под козырька оценивающим взглядом темных глаз, после чего принял стакан и под аплодисменты и идиотские выкрики ее болельщиков, устроивших неподалеку импровизированную палату общин, серьезно, без улыбки отпил.
  — Ты, должно быть, Гера, — заметил он, выказав при этом ровно столько чувства, как если бы разглядывал географическую карту. Вот тут-то Люси и сделала захватывающее открытие: он весь был в шрамах!
  Люси едва не ахнула. Самый удивительный из них — слева на животе, наподобие ямки — был с пятицентовую монету и напоминал ярлычок на одинаковых плавках Уилли и Поли. Не так уж и заметен, но когда она дотронулась до него, шрам оказался нежным и бугристым.
  — А ты Иосиф, — уклончиво отвечала Люси, которая не знала, кто такая Гера.
  По пескам дюн опять разнеслись аплодисменты, Ала-стер поднял стакан и выкрикнул тост:
  — Иосиф! Мистер Иосиф, сэр! Бог в помощь! И к чертям завистников!
  — Присоединяйся к нам, Иосиф! — крикнул Роберт, причем Чарли тут же шикнула на него, сердито приказав заткнуться.
  Но Иосиф к ним не присоединился. Он поднял стакан, словно провозглашая тост, и жест этот, как показалось разгоряченному воображению Чарли, предназначался персонально ей. Однако можно ли утверждать наверняка, улавливать столь тонкие детали с расстояния в двадцать метров, если не больше? После чего он опять углубился в чтение. Вызова в этом не было, вообще он никак к ним не отнесся, ни хорошо, ни плохо, как сформулировала это Люси. Он снова повернулся на живот, снова взялся за книгу и — о господи, шрам-то этот ведь, действительно, след от пули, вон на спине и выходное отверстие! Люси все глядела не отрываясь и наконец поняла, что ранен он был, видимо, не однажды: внутренняя сторона обеих рук вся в шрамах, на плечах безволосые, странного цвета участки кожи, позвоночник весь искорежен — «точно кто-то припечатал его раскаленным прутом», как она выразилась, а может, и отхлестал этим прутом? Люси помедлила еще немного, притворившись, что через его плечо заглядывает к нему в книгу, на самом-то деле она хотела погладить его по спине — спину, помимо шрамов, густо покрывала шерсть, спина была мускулистой, как раз такой, как любила Люси, — но не рискнула прикоснуться к нему вторично, не будучи уверена, как позднее признавалась она Чарли, что имеет на это право. А может быть, говорила она в припадке неожиданной скромности, ей следовало вначале спросить разрешения? Слова эти не раз потом приходили Чарли на память. Люси хотела было вылить из его фляжки воду и наполнить ее вином, но раз он не допил и стакана, так, может, вода ему нравится больше? Она опять поставила свой кувшин на голову и с ленивой грацией отправилась восвояси, к своей компании, где, прежде чем заснуть на чьем-то плече, взволнованно и захлебываясь обо всем поведала. Выдержку Иосифа посчитали не просто исключительной, но выдающейся.
  
  Событие, послужившее поводом к их формальному знакомству, произошло на следующий день, и связано оно было с Аластером. Длинный Ал покидал их. Агент Ала вызвал его телеграммой — случай сам по себе невиданный. Агент этот до той поры, казалось, и не подозревал о существовании столь дорогостоящего способа связи. Телеграмма была принесена к ним в хижину в десять утра и доставлена на пляж Уилли и Поли, допоздна провалявшимися в постели. В ней сообщалось дословно «о возможности получить главную роль в фильме», что явилось сенсацией, так как голубой мечтой Аластера было сыграть главную роль в большом коммерческом фильме, или, по их выражению, «сбацать ролищу».
  — Им со мной не сладить, — объяснял он всякий раз, когда кинопродюсеры отказывали ему. — Им пришлось бы всю картину под меня подстраивать, а мерзавцы чуют это.
  Поэтому, когда пришла телеграмма, все очень обрадовались за Аластера, а на самом-то деле еще больше за себя, так как неугомонный Аластер у них уже в печенках сидел. Им было жаль Чарли, постоянно ходившую в синяках от его побоев, а кроме того, они опасались за свою шкуру. Одна Чарли расстроилась, что Ал уезжает, хотя печаль свою и постаралась скрыть. Уже давно она, как и все они, мечтала, чтобы Аластер убрался куда-нибудь. Но теперь, когда молитвы ее, казалось, были услышаны и телеграмма пришла, она чувствовала себя виноватой, и ей было страшно, что в жизни ее в который раз наступает какая-то новая полоса.
  До ближайшего агентства авиакомпании «Олимпик», расположенного в поселке, они проводили Длинного Ала сразу после перерыва на обед, чтобы он успел утренним рейсом вылететь в Афины. Чарли тоже пошла со всеми вместе, но она была бледна, у нее кружилась голова, и она все время ежилась, зябко поводя плечами.
  — Конечно, мест на этот чертов рейс не окажется, — уверяла она всех. — И этот подонок еще застрянет здесь на неделю-другую!
  Но Чарли ошиблась. Для Ала не просто нашлось место, нашелся билет, три дня назад заказанныйна его имя телексом из Лондона, а накануне заказ был еще и подтвержден. Открытие это рассеяло все сомнения. Длинного Ала ожидают великие свершения! Такого ни с кем из них еще не случалось. Не случалось ни разу в жизни. Рядом с этим меркло даже добросердечие их покровителей. Агент Ала, который до недавнего времени и слова-то доброго не стоил — обормот каких мало, резервирует Алу билет, и не как-нибудь, а телексом, черт его подери совсем!
  — Я срежу ему комиссионные, попомните мое слово! -божился разгоряченный спиртным Аластер, когда они ждали обратного автобуса. — Не потерплю, чтоб какой-то паразит до гробовой доски выкачивал из менядесять процентов! Ей-ей, срежу!
  Чудаковатый хиппи с льняными волосами — он часто ходил за ними хвостиком — напомнил ему, что всякая собственность — это грабеж.
  Они направились в таверну, где Ал торжественно уселся на почетное место во главе стола, после чего выяснилось, что он потерял и паспорт, и бумажник, и кредитную карточку, и авиабилет — словом, почти все, что последовательный анархист может с полным правом причислить к бессмысленному хламу, с помощью которого общество потребления порабощает личность.
  
  Непонятливые, каких среди их компании было большинство, поначалу не поняли, в чем, собственно, дело. Они решили, что назревает очередной скандал между Аластером и Чарли, потому что Аластер схватил Чарли за запястье и, не обращая внимания на гримасу боли, выкручивал ей руку, шипя в лицо оскорбления. Она глухо вскрикнула, потом замолчала, и они наконец расслышали то, что он на все лады уже несколько минут ей твердил:
  — Велел же я тебе спрятать их в сумку, корова! Они лежали там, на стойке, у кассы, а я сказал, я велел тебе, слышишь, велел: «Забери их к себе в сумку». Потому что парни, если только это не педерасты паршивые, вроде Уилли и Поли, а нормальные парни, сумок не носят, понятно, радость моя, так или не так? А если так, то куда же ты их сунула, а? Куда сунула? Ты что, думала, этим можно помешать мужику идти к намеченной цели? Нет, видит бог, ничего ты этим не добьешься! На то и мужик, чтобы делать то, что он считает нужным, и можешь сколько угодно пятки себе кусать и ревновать к чужим успехам! Мне предстоит работа, ясно? И я иду на штурм!
  И здесь, в самый разгар поединка возник Иосиф. Откуда возник — непонятно, как потом сказал Поли: "Словно в «Лампе Аладдина». Позже припомнили, что появился он слева, то есть, другими словами, со стороны пляжа. Так или иначе, но он стоял перед ними в своем пестро-полосатом халате и надвинутой на лоб шапочке-каскетке, а в руках у него были паспорт Аластера, его бумажник и новехонький авиабилет — все это, видимо, валялось на песке возле дверей таверны. Бесстрастно — разве что несколько озадаченно — наблюдал он ожесточенную перепалку любовников и, как исполненный достоинства вестовой, ожидал, пока на него обратят внимание. После чего и выложил на стол свои трофеи. Один за другим. В таверне все замерло, только слышен был шорох, с каким ложились на стол документы.
  — Извините, но, по-моему, кому-то из вас это вскоре очень понадобится. Конечно, прожить без этого можно, но боюсь, все же несколько затруднительно.
  Голоса его, кроме Люси, еще никто не слышал, а Люси была тогда слишком взволнована, чтобы обращать внимание на то, как он говорит. Говорил он на безличном, лощеном английском, из которого был тщательно изгнан даже намек на иностранный акцент. Знай они это, они бы уж поупражнялись, копируя его! Всеобщее изумление, затем смех, затем благодарности. Они умоляли его сесть с ними за столик. Иосиф отнекивался, они упорствовали. Он был Марком Антонием перед шумной толпой, которая добилась-такисвоего. Он изучал их лица, взгляд его вобрал в себя Чарли, он отвел глаза, затем опять встретился с ней взглядом. Наконец с улыбкой покорности капитулировал.
  — Ну, если вы настаиваете, — сказал он.
  Да, они настаивали. Люси на правах старого друга обняла его, к чему Уилли и Поли отнеслись с полным пониманием. Каждый член их содружества по очереди почувствовал на себе его твердый взгляд, пока наконец его темные глаза не встретились с неулыбчивым взглядом голубых глаз Чарли, а ее бурное замешательство не столкнулось с абсолютным самообладанием Иосифа, уравновешенностью, в которой не было ни грана торжества, но в которой Чарли все же угадала маску, прикрывающую иные мысли, иные побуждения.
  — Ну привет, Чарли, здравствуй, спокойно сказал он. и они пожали друг другу руки. Театральная пауза и затем, как пленница, вдруг отпущенная на свободу, к ним полетела его улыбка, широкая, как у мальчишки, и даже более заразительная. — Только я всегда думал, что Чарли — это мужское имя, заметил он.
  — Ну, а я — девушка! — сказала Чарли, и все рассмеялись, Чарли в том числе, после чего лучезарная улыбка его, так же неожиданно, как перед тем возникла, вновь была отправлена в тюрьму строгого режима.
  
  На несколько дней, что еще оставались их семейке на острове, Иосиф стал их любимцем.
  Вздохнув наконец свободно после отбытия Аластера, они всей душой предались ему и приняли в свой круг. Люси сделала ему известное предложение, которое он отклонил, отклонил вежливо, даже как бы с сожалением. Она передала нерадостное это известие Поли, чье аналогичное предложение было также встречено отказом, на сей раз более решительным — еще одно убедительное доказательство того, что он, по-видимому, дал обет целомудрия. До отъезда Аластера жизнь в семейке, как они себя называли, стала замирать. Узы рушились, и даже новые комбинации не спасали положения. Люси подозревала, что беременна, подозрение для Люси не новое и часто находившее подтверждение. Политические споры заглохли, так как единственная истина, твердо ими усвоенная, заключалась в том, что Система против них, они же, в свой черед, против Системы, но сыскать признаки Системы на Миконосе оказалось затруднительно, тем паче, что отправила их сюда за свой счет именно она, пресловутая Система. По вечерам, сидя за стаканчиком сухого вина с закуской из хлеба и помидоров в оливковом масле, они теперь вздыхали по дождливому холодному Лондону, не без грусти вспоминая аромат жареного бекона. Неожиданное исчезновение Аластера воскресным утром и появление Иосифа встряхнуло их, придав новый смысл существованию. И они с жадностью приникли к Иосифу. Не довольствуясь его обществом на пляже и в таверне, они пригласили его к себе, устроив вечеринку, названную Иосифабенд[9]. Примеряясь к роли будущей мамы, Люси достала бумажные тарелочки, поставила на стол сыр, салат, фрукты. Только Чарли, остро ощущавшая с отъездом Аластера свою незащищенность и испуганная сумятицей чувств, оставалась в стороне.
  — Он старый пролаза, проходимец, слышите вы, идиоты! Вы что, не видите, ослепли совсем? Вы и сами проходимцы порядочные, вот вы ничегошеньки и не видите!
  Ее поведение ставило их в тупик. Куда девалась ее хваленая широта? И за что называть ею пролазой, если он никуда не собирается лезть? Да ладно тебе, Чэс, смени уж гнев на милость! Но она упорствовала. В таверне за длинным столом все рассаживались кто где придется, только на председательском месте по общему согласию неизменно и спокойно восседал теперь Иосиф, заправляя всем. внимая всему, но говоря удивительно мало. Чарли же. если она вообще приходила в таверну, располагалась там как можно дальше от него и злилась или дурачилась, презирая его за доступность.
  Загадкой оставалась для всех национальность Иосифа. Роберт почему-то объявил его португальцем— Еще кто-то утверждал, что он армянин и жертва турецкого геноцида. Еврей Поли считал, что он «из наших», но так Поли говорил почти про всех. поэтому пока что, просто чтобы досадить Поли. его записали в арабы.
  Но кто он на самом деле. они не спрашивали, а когда пристали к нему с расспросами о профессии, он сказал лишь. что раньше много бывал в разъездах, а теперь не бывает. Получилось так. будто он отошел от дел.
  — А что у вас за фирма, Осси? — спросил Поли, самый храбрый. — Ну. в смысле на кого вы работаете?
  Вообще-то он не сказал бы, что работает в фирме, отвечал Иосиф, задумчиво теребя козырек. Во всяком случае, сейчас не работает. Читает понемножку, ведет кое-какую торговлю, недавно вот наследство получил, так что, строго говоря, он теперь работает на себя. Да, именно на себя. Пожалуй, можно так сказать.
  Объяснение удовлетворило всех, кроме Чарли.
  — Одним словом, ты паразит, верно? — сказала она и покраснела. — Читаешь понемножку, торгуешь понемножку, а когда вздумается, срываешь цветы удовольствия на роскошном греческом острове. Так или не так?
  Безмятежно улыбнувшись, Иосиф с этой характеристикой согласился. Но Чарли не угомонилась. Совершенно разъярившись, она закусила удила.
  — Но чтоты читаешь, интересно бы знать! И чем торгуешь, могу я тебя спросить?
  Его добродушная покорность только раззадорила ее. В том. как он принимал ее издевки, была снисходительность взрослого по отношению к ребенку.
  — Может, ты книготорговец? Чем ты все-таки промышляешь?
  Иосиф выдержал паузу. Это он умел. Длительные паузы, оставляемые им на размышление, были уже известны в их компании и назывались «трехминутные предупреждения Иосифа».
  — Промышляю? — повторил он, изображая крайнее удивление. — Промышляю?Я, может быть. кто угодно, но уж никак не махинатор и не разбойник с большой дороги!
  — Вы — идиоты, не может же он сидеть тут в пустоте и торговать! — воскликнула Чарли, стараясь перекричать их хохот. — Делает-то он что? Чем занимается? — Она откинулась на стуле. — О боже, — сказала она, — вот дебилы! — Теперь она выглядела побежденной и усталой, лет на пятьдесят, что-что, а трансформация давалась ей легко.
  — Вам не кажется, что это слишком скучная тема? — вполне любезно осведомился Иосиф, когда никто из присутствующих не поддержал ее. — По-моему, на Миконос приезжают не за тем, чтобы думать о работе и деньгах. Разве не так, Чарли?
  — С тобой и вправдуговорить, как с Чеширским котом: только разлетишься с вопросом, а тебя и след простыл, — резко ответила Чарли.
  Что-то словно надломилось в ней. Прошипев какие-то невнятные слова, она встала и, набравшись храбрости, с преувеличенной, чтобы прогнать нерешительность, яростью, грохнула кулаком по столу. Это был тот самый стол. за которым они сидели, когда Иосиф, как в сказке, принес им вдруг паспорт Ала. Клеенка съехала, и пустая бутылка из-под лимонада, в которую они ловили ос, упала прямо на колени Поли. Чарли разразилась потоком ругательств, смутивших всех присутствовавших, потому что в обществе Иосифа они старались не распускать языки: она сравнила его с клозетным пачкуном, который шляется по пляжу и клеит девочек, что в дочери ему годятся. Хотела добавить «рыщет по Ноттингему, Йорку и Лондону», но теперь, по прошествии времени, она не была так уж уверена в том, что не ошиблась, и боялась насмешек. Что разобрал он в этом ее залпе, они так и не поняли. Чарли была зла, как черт, захлебывалась словами, выкрикивая нечто невразумительное, как рыночная торговка. Но лицо Иосифа выражало лишь пристальный интерес к Чарли.
  — Так что же именно ты хочешь знать, Чарли? — спросил он после обычной своей раздумчивой паузы.
  — Для начала, как тебя зовут. У тебя ведь есть имя?
  — Вы назвали меня Иосифом.
  — А по-настоящему как?
  В зале стояла смущенная тишина. Даже те, кто, любя Чарли, безоговорочно принимал ее, например Уилли с Поли, подумали, что это уж чересчур.
  — Рихтховен, — ответил он, словно из длинного списка имен выбрал наконец подходящее. — Рихтховен, — со вкусом повторил он, как будто сам привыкая к звучанию этого имени. — Ну как? Очень меня это изменило? А если я такой негодяй, каким ты меня выставила, то как вообще можно мне верить?
  — Рихтховен — это фамилия, а дальше? Как тебя зовут?
  Опять пауза, чтобы придумать ответ.
  — Петер. Но Иосиф мне больше нравится. Где я живу? В Вене. Но я много езжу. Хочешь знать адрес? Сделай одолжение. В телефонном справочнике, к сожалению, не значусь.
  — Так ты австриец?
  — Чарли, пожалуйста... Ну, скажем так, я полукровка, смесь Востока с Европой. Удовлетворена?
  Тут, очнувшись, за Иосифа вступилась вся их компания, раздались неловкие: «Чарли, ну что ты...», «Перестань, Чэс, ты ведь не на Трафальгарской площади», «Да ладно тебе, Чэс, в самом деле».
  Но отступать Чарли было некуда. Выбросив вперед руку, она щелкнула пальцами перед носом Иосифа, щелкнула очень громко — раз, другой. Теперь уже вся таверна, все официанты и посетители глазели на представление.
  — Паспорт прошу! Предъявите на контроль! Притащил паспорт Ала, теперь давай свой! Дата рождения, цвет глаз, подданство. Изволь-ка показать паспорт!
  Он посмотрел на ее вытянутую руку — жест был безобразный, вызывающий. Потом перевел взгляд на ее пылающее лицо, как бы проверяя, не шутит ли она. И улыбнулся. И для Чарли эта улыбка была подобна изящному размеренному танцу перед завесой тайны, дразнящему ее догадками и недоговоренностями.
  — Извини, Чарли, но, знаешь ли, полукровки питают глубокое предубеждение, это можно, по-моему, объяснить и исторически, ко всяким канцелярским формальностям, сводящим индивидуальность к клочку бумаги. Как человек прогрессивный ты, надеюсь, поймешь меня?
  Он взял ее руку в свои ладони и бережно, ласково отвел назад.
  
  На следующей неделе для Чарли и Иосифа началось путешествие по Греции. Как все счастливые идеи, мысль о совместном путешествии не была высказана вслух. Окончательно отбившись от своих, Чарли пристрастилась по утрам, когда не гак жарко, уходить в поселок и коротать день в двух или трех тавернах, прихлебывая кофе по-гречески и уча текст «Как вам это понравится», — пьесы, которую ей осенью предстояло играть в Западной Англии. Однажды, сидя так в таверне, она почувствовала на себе чей-то взгляд и подняла глаза: совсем близко от себя она увидела Иосифа, выходившего из пансиона напротив, где он значился как «Рихтховен Петер, номер 18, проживает один». Потом она, конечно, уверила себя, что это но чистой случайности она зашла в таверну в тот самый час, когда, выйдя из пансиона, он направлялся на пляж. Заметив ее, он подошел и сел рядом.
  — Убирайся, — сказала она.
  Но он улыбнулся и заказал себе кофе.
  — Наверное, твои друзья бывают иногда утомительны, возникает желание раствориться в толпе, — предположил он.
  — Похоже, что так, — сказала Чарли.
  Он заглянул, чтоона читает, и не успела она опомниться. как они уже увлеченно обсуждали роль Розалинды, не пропуская ни одной сцены, правда, говорил за обоих Иосиф — за себя и за нее:
  — Она ведь многогранна. Если проследить эту роль, сцену за сценой, получается, что в одном персонаже как бы объединены противоположности. Она добрая, умная, не очень удачливая, чересчур проницательная, и к тому же хочет быть полезной людям. Должен сказать, что для этой роли они совершенно правильно выбрали тебя, Чарли.
  И тут она не выдержала.
  — Тебе случалось бывать в Ноттингеме, Осси? — спросила она и уставилась на него, забыв даже улыбнуться.
  — В Ноттингеме? По-моему, нет. А должен был? Что в этом городе такого замечательного? Почему ты спрашиваешь?
  Ее тянуло объяснить почему. Но она лишь сказала:
  — Просто месяц назад я там играла. Думала, может, ты меня видел на сцене.
  — Ах, как интересно! А в чем я мог тебя видеть? В какой пьесе?
  — В «Святой Иоанне» Бернарда Шоу. Я играла Иоанну.
  — Но это же одна из самых моих любимых пьес! По-моему, и года не проходит, чтобы я не перечитывал начало «Святой Иоанны»! А будешь ты еще ее играть? Может быть, есть возможность посмотреть?
  — И в Йорке мы ее играли, — сказала она, по-прежнему не сводя с него глаз.
  — Правда? Так вы ездили с гастролями? Как интересно!
  — Верно. Интересно. А в Йорке ты во время своих разъездов не бывал?
  — Увы. Севернее лондонского Хэмпстеда бывать не приходилось. Говорят, Йорк очень красивый город.
  — Да, замечательный. Особенно хорош собор.
  Она разглядывала его лицо так пристально, как только смела, — лицо из первого ряда партера. Изучала его темные глаза и каждую морщинку на гладкой коже — не проявится ли тайный умысел, не дрогнет ли что-нибудь в лице от смеха, но нет, он ничем не выдал себя, не признался.
  «У него что-то с памятью, — решила она. — У него или у меня. О господи!»
  Он не предложил ей позавтракать с ним, не то она, конечно, отказалась бы. Он просто подозвал официанта и осведомился по-гречески, какая рыба у них самая свежая. Спросил уверенно, зная, что рыба — это именно то, что она любит. Поймал пробегавшего официанта за рукав, затем, отпустив официанта, опять заговорил с ней о театре так, словно это в порядке вещей — пить вино и есть рыбу летом в десять утра, хотя для себя он заказал кока-колу. В театре он разбирался. Может быть, на севере страны он и не бывал, но что касается лондонских театров, тут он проявил компетентность, о которой никто в их компании и не подозревал. Она слушала его и никак не могла освободиться от беспокойного чувства, которое мучило ее с первого дня их знакомства: он и его присутствие здесь — это лишь повод внедриться, чтобы выполнить какую-то иную, тайную и подлую задачу. Она спросила, часто ли он бывает в Лондоне. Он воскликнул, что любит Лондон почти как Вену.
  — Если есть хоть малейшая возможность очутиться в Лондоне, я хватаю ее за хвост, — заявил он.
  Иногда даже в его английском ей виделось что-то ненатуральное, нечестное. Перенасыщенность его речи идиомами заставляла ее воображать украденные у ночи часы, проведенные за книгой и словарем, и строгую норму, положенную себе: столько-то идиом в неделю.
  — Мы ведь «Святую Иоанну» и в Лондоне играли — знаешь когда? Месяца полтора назад.
  — В Вест-Энде? Но, Чарли, это просто безобразие! Почему я не знал об этом? Я бы со всех ног ринулся в Вест-Энд.
  — Не в Вест-Энд, а в Ист-Энд, — хмуро поправила она.
  На следующий день они опять встретились в таверне, на этот раз в другой. Была ли эта встреча случайностью, Чарли не знала, но чутье подсказывало ей, что вряд ли. Он спросил ее, как бы между прочим, когда начинаются репетиции «Как вам это понравится». Она ответила, совершенно не придав этому значения, что только в октябре.
  «А как собирается она провести время до тех пор?» — довольно безразлично спросил он. И вот что любопытно, потом она долго об этом размышляла: утверждая, будто не видел ее на сцене, он полагал само собой разумеющимся, что они должны компенсировать друг другу эту потерю.
  Чарли отвечала рассеянно. Может быть, поработает барменшей в каком-нибудь театрике. Может, официанткой. Ремонт в квартире надо сделать. А почему он спрашивает?
  Иосиф ужасно огорчился.
  — Но, Чарли, это же бог знает что. Неужели ты, такая талантливая, недостойна занятия получше, чем стоять за стойкой бара? Как ты относишься к преподаванию, к профессиям, связанным с политикой? Наверное, это тебе было бы интереснее?
  Она рассмеялась, нервно и не совсем учтиво. Что за непрактичность!
  — Это в Англии-то? При нашей безработице? Да полно тебе! Кто это станет платить мне пять тысяч фунтов в год за подрыв устоев? Ты что, не знаешь, что я подрывной элемент?
  Он улыбнулся. Даже рассмеялся с легким укором. Непонятно и неубедительно!
  — Брось, Чарли. Перестань. В каком смысле «подрывной элемент»?
  Приготовившись к отпору, она спокойно встретила его взгляд-
  — В прямом. Я неблагонадежная.
  — Но каким образом ты подрываешь устои, Чарли? — искренне возмутился он. — По-моему, ты как раз весьма ортодоксальна.
  Каких бы убеждений в этот период она ни придерживалась и кем бы себя ни считала, Чарли подозревала, что в споре он ее разобьет. Поэтому из чувства самосохранения она предпочла внезапно ощутить усталость.
  — Хватит, Осси, право! Мы на греческом острове, так или не так? Отдыхаем, так или не так? И не трогай мою политику, а я за это не стану трогать твой паспорт!
  Он тут же внял ее словам, чем произвел на нее известное впечатление. Она была удивлена, почувствовав свою власть над ним в тот момент, когда больше всего боялась оказаться беспомощной. Принесли заказанные напитки, и он, потягивая кока-колу, поинтересовался, много ли греческих древностей видела Чарли за время пребывания в стране. Вопрос был самый общий, и Чарли ответила так же между прочим. Сказала, что они с Длинным Алом на один день съездили на Делос, чтобы посмотреть храм Аполлона, а больше она никуда не выбралась. Она не стала рассказывать, что на пароходе тогда Ал зверски напился, чем испортил, по существу, всю поездку, и как потом она рыскала по книжным магазинам и покупала путеводители, выуживая из них сведения о той малости, что успела посмотреть. Ей почему-то показалось, что Иосиф и так все об этом знает. Заподозрила же она умысел за его любознательностью, лишь когда он заговорил о ее обратном билете в Англию. Иосиф попросил показать ему билет. Пожав плечами, она равнодушно вытащила его. Он взял билет, осмотрел со всех сторон, подробно изучил все детали.
  — Ну что ж, ты свободно можешь вылететь из Салоник, — наконец заключил он. — Позвонить знакомому в агентстве и попросить переписать билет мне не трудно. И мы сможем с тобой попутешествовать. — Сказал он это так, словно к решению они пришли вместе и давным-давно.
  Она промолчала. Внутри нее шла борьба, словно каждая частица ее существа, восстав, ополчилась на соседку — ребенок боролся в ней с матерью, потаскуха с монашкой. Ей стало душно и жарко, взмокла спина, но что сказать, она не знала.
  — Через неделю мне надо быть в Салониках, — объяснил он. — В Афинах мы могли бы взять напрокат машину, съездить в Дельфы, а оттуда махнуть на денек-другой на север. Почему бы нет, правда? — И, не смущаясь ее молчанием, он продолжал: — А если ты боишься, что всюду будет полно народу, то нетрудно так все рассчитать, чтобы нам не мешала толпа. Из Салоник ты улетишь в Лондон. И вести машину, если хочешь, можно по очереди. Мне все уши прожужжали о том, как ты прекрасно водишь машину. И разумеется, все это за мой счет.
  — Разумеется, — сказала она.
  — Так почему бы и нет?
  Ей припомнилось, как часто воображала она себе эту или похожую минуту, вспомнилось и с какой лаконичной решительностью пресекала всегда ухаживания стариков. Она подумала об Аластере, о том, до чего скучно ей с ним было всюду, кроме постели, и как в последнее время стало скучно и в постели тоже, о том, как давно она обещала себе начать новую жизнь. Подумала, какой тоской обернется для нее возвращение в Англию: денег больше нет, значит, жизнь ее заполнит грошовая экономия и мытье полов, о чем — случайно ли или из хитрости — напомнил ей Иосиф. Она опять покосилась на него — нет, он ничего у нее не просит, не похоже. Так почему бы и нет?Вот все, что он ей сказал. Она вспомнила, как рассекало морскую волну, оставляя на воде одинокую борозду, его гибкое сильное тело. Так почему бы и нет?
  — Наши не должны ничего знать, — пробормотала она, низко склонившись над стаканом. — Тебе придется как-то все уладить. Не то они животики надорвут.
  На это он, не долго думая, ответил, что утром же отправится и все уладит.
  Непонятно было, продумал ли он заранее свой план или же просто обладал быстрой реакцией. Так или иначе, деловитость его была ей на руку, а впоследствии Чарли поняла, что на это и рассчитывала.
  — Ты доберешься с ними пароходиком до Пирея. Вечерами он не ходит, но на этой неделе, как я слышал, рейсы из-за чего-то передвинулись. В последнюю минуту ты им скажешь, что решила несколько дней поездить по стране. Неожиданное решение, вполне в твоем духе. Только не проговорись слишком рано, не то они будут всю дорогу стараться тебя отговорить. И вообще не болтай лишнего: словоохотливость — признак нечистой совести, — добавил он с видом человека, хорошо разбирающегося в такого рода делах.
  — Ну, а если я на мели? — вопрос вырвался неожиданно. Дело в том, что Аластер, как обычно, растратил не только собственные деньги, но и ее сбережения. И все-таки, сказав так, она в ту же секунду об этом пожалела. Кто ее за язык тянул! Если он сейчас предложит деньги, она швырнет их ему в лицо. Но он словно почувствовал ее настроение.
  — Онизнают, что ты на мели?
  — Нет, что ты!
  — Тогда, по-моему, они должны поверить твоей версии. — И как бы подытоживая разговор, он положил во внутренний карман ее авиабилет.
  «Эй, эй, а ну-ка. давай его назад!» — вскрикнула она. Жест этот вдруг вызвал в ней тревогу. Нет, она не вскрикнула, хотела вскрикнуть.
  — Избавишься от своих друзей, бери такси до площади Колокотрони. Ко-ло-ко-трони, — повторил он по слогам. — Обойдется тебе это драхм в двести.
  Он помолчал, проверяя, смутит ли ее эта сумма. Нет. не смутила: у нее еще оставалось восемьсот драхм, о чем она ему не сообщила. Он еще раз повторил название и проверил, запомнила ли она его. Так приятно было подчиняться его по-военному четким распоряжениям! Он объяснил, что у самой площади есть ресторанчик со столиками на тротуаре. Называется «Диоген». Он будет ждать ее в «Диогене». Не снаружи за столиком, а внутри, где прохладнее и тише. Повтори, Чарли: Диоген. Странно покорная, она повторила.
  — Рядом с «Диогеном» отель «Париж». Если случайно я задержусь, я оставлю тебе записку в отеле у портье. Спроси господина Ларкоса. Это мой хороший знакомый. Если тебе понадобится что-нибудь — деньги или что другое, покажешь ему вот это. и он тебе поможет.
  Он дал ей визитную карточку.
  — Все запомнила? Конечно, все! Ты ведь актриса. Умеешь запоминать слова, жесты, цифры, краски и все прочее.
  «Фирма Рихтховен» — значилось на карточке. «Экспортная торговля». И номер почтового ящика в Вене.
  Проходя мимо киоска, возбужденная, в прекрасном настроении. Чарли купила вязаную скатерть для матери — пускай подавится! А для зануды-племянника по имени Кевин — феску с кисточкой. Впридачу она выбрала еще десяток открыток, большинство из которых адресовала Неду Квили. своему незадачливому лондонскому импресарио. На открытках она сделала шутливые надписи, призванные возмутить стародевичью чопорность его помощниц и секретарш. «Нед, о Нед. — значилось на одной открытке, — береги себя для меня». «Что будет с оступившейся. Нед?» — гласила другая открытка. Однако третью она решила выдержать в более серьезном тоне. в ней она сообщала, что несколько задерживается. чтобы хоть немножко посмотреть страну, «Пора, Нед, крошке Чэс повысить свой культурный уровень», — написала она. пренебрегши тем самым советом Иосифа не быть в объяснениях чересчур словоохотливой. Переходя улицу, чтобы отправить открытки, она вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд. Она резко обернулась, вообразив, что это,. конечно. Иосиф, но увидела лишь парня-хиппи с льняными волосами, прицепившегося к их компании и принимавшего деятельное участие в проводах Аластера. Он плелся за ней, нескладный, с болтающимися, как у шимпанзе, руками. Встретившись с ней взглядом, он медленно поднял правую руку, как бы благословляя ее наподобие Христа, и она весело помахала ему в ответ.
  «Не везет бедняге, — сочувственно подумала она. бросая одну за другой открытки в ящик, — даже подойти не рискует. Может, надо помочь ему?»
  Последняя открытка была адресована Аластеру и содержала множество фальшиво-нежных слов, которые она, набросав текст, даже не удосужилась перечитать.
  4
  В пятницу днем, в промозглую сырую погоду, Курц и Литвак навестили Неда Квили в его конторе в Сохо визит вежливости с серьезными деловыми намерениями. нанесенный, как только им стало известно об успешной антрепризе Иосифа и Чарли. Они были близки к отчаянию. Со времени взрыва в Лейдене хриплое дыхание Гаврона обжигало им затылок, а тиканье старых часов Курца заглушило все прочие звуки. Но внешне ничего этого видно не было. Обычная хорошо дополняющая друг друга пара — два американца среднеевропейского типа в мокрых плащах фирмы «Бэрбери», один — плотный, с энергичной стремительной походкой, другой — молодой, долговязый, как бы заморенный, с интеллигентно-доверительной улыбкой. Они подписались: «Голд и Кэрман. Творческое объединение», нацарапав это на клочке фирменной бумаги, украшенной синей с золотом, наподобие старомодной галстучной булавки, монограммой, удостоверявшей их принадлежность к фирме. О визите запросило посольство, но просьба исходила из Нью-Йорка, причем встреча была назначена через одну из многочисленных доверенных дам Неда, пришли же они минута в минуту, как приходили заинтересованные в Неде местные деятели, хотя к последним они не принадлежали.
  — Мы — Голд и Кэрман, — сказал Курц миссис Лонгмор, престарелой секретарше Квили, представ перед ней без двух минут двенадцать. — Нам назначено на двенадцать.
  В приемную Неда Квили вела лестница, ничем не покрытая и очень крутая. За пятьдесят лет своей службы миссис Лонгмор привыкла слышать сетования на это от других американских джентльменов, тяжело, с паузами на каждом повороте поднимавшихся по ней. Но к Голду и Кэрману это не относилось. В окошечко она видела, как быстро взбежали они по лестнице, минута — и они скрылись из глаз, словно в жизни своей не знали, что такое лифт. «Вот что делает бег трусцой, — подумала она, возвращаясь к своему вязанию, за которое получала четыре фунта в час. — Ведь, кажется, все они в Нью-Йорке сейчас помешаны на этом. Бегают по Центральному парку, стараются, а там полно собак, и за каждым кустом извращенец!»
  — Мы — Голд и Кэрман, сэр, — еще раз повторил Курц, когда Нед Квили радушно распахнул перед ними дверь. — Я Голд, — И его могучая правая рука ухватила руку бедняги Неда прежде, чем тот успел протянуть ее визитеру. — Мистер Квили... сэр... Нед... знакомство с вами для нас большая честь. О вас так замечательно отзываются в наших кругах.
  — А я Кэрман, сэр, — доверительно и в то же время безукоризненно почтительно ввернул Литвак, наклонившись к хозяину из-за плеча Курца. Рукопожатие ему было не положено по чину, за него тряс руки Курц.
  — Но боже, дорогой мой, — с прелестной старомодной учтивостью запротестовал Нед, — напротив, это вовсе не для вас, а для менячесть!
  Он подвел их к узкому с поднимающейся рамой окну, достопамятному еще со времен Квили-старшего, — здесь по традиции полагалось восседать за рюмкой любимого отцовского хереса, наблюдая сверху круговерть рынка Сохо и совершая сделки во имя процветания семейства Квили и его клиентов. Нед Квили в свои шестьдесят два года свято соблюдал традиции сыновней почтительности. Жить в свое удовольствие, как жил его отец, — о большем он не мечтал. Это был милый седовласый коротышка, щеголеватый, что нередко отличает энтузиастов театра, и несколько косоватый, с розовыми щечками, всегда оживленный и в то же время как бы меланхоличный.
  — Боюсь, для проституток сейчас слишком сыро, — объявил он, задорно побарабанив по стеклу изящной ручкой.
  Визитеры вежливо хмыкнули, а он достал из нежно лелеемого встроенного книжного шкафа графинчик хереса, сладострастно понюхал пробку, после чего налил хересу в три хрустальных рюмки, наполнив их до половины. Курц с Литваком внимательно и настороженно наблюдали за ним. Их настороженность он почувствовал сразу. Ему казалось, что они прицениваются к нему, к мебели, к кабинету. В душу запало ужасное подозрение — мысль эта маячила где-то в подкорке с тех пор, как они дали о себе знать. Обеспокоенный, он спросил:
  — Слушайте, а вы, часом, не контору мою купить задумали? Можно не бояться?
  Курц успокоил его, расхохотавшись громко и заразительно:
  — Да нет, право же, нет!
  Литвак тоже засмеялся.
  — Хоть на этом спасибо, — с чувством произнес Нед, передавая рюмки. — Знаете, ведь сейчас покупают буквально всех и вся. Скупают направо и налево. И мне сколько раз по телефону деньги предлагали — какие-то молодцы, которых я знать не знаю. Маленькие агентства, приличные, с добрыми традициями, сейчас скупаются на корню. Страшно подумать! Знакомятся и тут же — ам, и съели! Счастливого пути!
  Он неодобрительно покачал головой. Потом встряхнулся и стал опять галантно гостеприимен. Он спросил, где они остановились. Курц ответил, что в «Конноте», что они наслаждаются каждой минутой пребывания там, но завтра отправляются в Мюнхен.
  — В Мюнхен? Господи, там-то вы что забыли? — вскричал Нед, изображая перед ними денди былых времен, приверженца старины и идеалиста. — Ну и скачки в пространстве!
  — Деньги одного совместного предприятия, — отвечал Курц так, словно разрешал этим все недоумения.
  — И деньги немалые, — добавил Литвак голосом таким же мягким, как и его улыбка. — Немецкий рынок представляет сейчас большой интерес. Дела там, мистер Квили, пошли в гору.
  — Надо думать, — негодующе отозвался Нед. — Немцы очень окрепли, приходится с этим считаться. И задают тон. Во всем задают. Война забыта напрочь. Так сказать, запрятана под сукно.
  Дождевая морось за окном превратилась в клочья тумана.
  — Нед, — сказал Курц, весьма точно рассчитав момент, — Нед, я хочу немножко объяснить вам, кто мы, почему писали вам и почему отнимаем у вас драгоценное время.
  — Да, дорогой, конечно, рад буду выслушать вас, — отвечал Нед, переменив настроение и позу: скрестив коротенькие ножки, он изобразил полнейшее и благожелательнейшее внимание, в то время как Курц легко и плавно взял бразды правления в свои руки.
  
  Широкий скошенный лоб Курца навел Неда на мысль о его венгерском происхождении, но с тем же успехом он мог быть выходцем из Чехии или какой-нибудь другой страны по соседству. Природа наделила его громким голосом, а в речи чувствовался среднеевропейский акцент, который еще не успели поглотить просторы Атлантики. Говорил он быстро, так и сыпал словами, будто читал рекламу по радио, узкие глаза его настороженно поблескивали, а правая ладонь отмечала сказанное короткими решительными рубящими взмахами. Он, Голд, занимается юридической стороной дела, в то время как задачи Кэрмана скорее творческие — он и пишет, и выступает в качестве продюсера, главным образом в Канаде и на Среднем Западе. Не так давно они перебрались в Нью-Йорк, где хотели бы делать независимые программы для телевидения.
  — Наши творческие задачи, Нед, на девяносто процентов сводятся к идее. Мы вырабатываем идею, приемлемую как в смысле финансовом, так и в смысле легкости вхождения в сетку телевизионных передач. Идею мы продаем спонсорам, а постановку предоставляем режиссерам — временно предоставляем.
  Он закончил и со странно смущенным видом поглядел на часы. Теперь Неду полагалось сказать что-нибудь толковое. К чести его, он довольно успешно справился с задачей. Он нахмурился и, держа рюмку в почти вытянутой руке, медленно и задумчиво сделал ногами изящное антраша, бессознательно отозвавшись тем самым на жест Курца.
  — Но, старина, если вы разработчики, зачем вам вдруг понадобилось наше театральное агентство? — недоуменно воскликнул Нед. — Я хочу сказать, почему вдруг я удостоился ленча, а? Понимаете, что я имею в виду? Зачем этот ленч, если вы занимаетесь программами?
  С ответом на заданный Недом важный вопрос выступил на этот раз Литвак, ответ был тщательно взвешен и отрепетирован, так как от него зависело слишком многое.
  Наклонив вперед, к коленям свое длинное угловатое тело, Литвак растопырил пальцы правой руки, потом стиснул один из них и, словно обращаясь к нему, заговорил с гнусавым бостонским прононсом — плодом кропотливой работы его самого и американо-еврейских учителей.
  — Мистер Квили, сэр, — начал он с такой благоговейной важностью, словно собирался приобщить его к святыне, — мы тут замыслили нечто совершенно оригинальное. Ничего подобного до сих пор не было и, надеюсь, не будет. Рассчитано на шестнадцать часов телевизионного времени в лучший сезон, скажем, осенью и зимой. Мы организуем передвижной театр. Дневные представления. Талантливейшие популярные актеры, английские и американские, в интереснейшем сочетании — рас, индивидуальностей, характеров. Труппа гастролирует по городам, актеры выступают в разном качестве — то играют главные роли, то изображают толпу. Их собственная жизнь, их прошлое, взаимоотношения — все это также включается в действие и сообщает ему дополнительный интерес. Живые передачи из разных мест.
  Вскинув голову, он с подозрением посмотрел на Квили, как если бы тот что-то произнес, но Квили хранил подчеркнутое молчание.
  — Мы разъезжаем с труппой, мистер Квили, — сказал он в заключение, произнося слова медленно, почти через паузу, тем медленнее, чем больше его увлекала собственная речь. — Разъезжаем вместе с ними в автобусах. Помогаем менять декорации. Мы, публика, делим с ними их жизнь, их быт в паршивых отелях, наблюдаем их ссоры, их романы. Мы, публика, присутствуем на репетициях, разделяем с ними волнение премьеры, а на следующее утро кидаемся читать отзывы прессы, мы радуемся их успехам, печалимся, когда их постигает неудача, переписываемся с их семьями. Мы возвращаем театру элемент авантюры. Дух первооткрывательства. Непосредственную связь со зрителем.
  Квили подумал было, что Литвак кончил, но тот только переменил палец и ухватился за другой.
  — Мы ставим классику, мистер Квили, не охраняемую авторским правом, и это стоит нам недорого. Мы гастролируем в глухой провинции, привлекаем новичков, актеров и актрис малоизвестных, правда, время от времени появляется какая-нибудь заезжая знаменитость, чтоб окупить проезд, но в основном мы помогаем выдвигаться новым талантам, приглашая их демонстрировать весь спектр своих возможностей в течение минимум четырех месяцев, а иногда, если повезет, то и больше. Значительно больше. Для актеров это прекрасная возможность показать себя, прекрасная реклама, чудесные целомудренные пьесы. никакой грязи — видите, сколько преимуществ. Такова, мистер Квили, наша идея, и нашим спонсорам она. кажется. очень пришлась по вкусу.
  Тут — прежде чем Квили успел поздравить их с блестящей идеей, как поздравлял каждого, поделившегося с ним творческим замыслом, за дело принялся Курц.
  — Нед, мы хотим подписать контракт с вашей Чарли, — объявил он торжественно и вдохновенно, словно шекспировский герольд, объявляющий о победе. Правая рука его взметнулась вверх и застыла.
  Крайне взволнованный, Нед хотел было что-то сказать, но понял, что Курц все равно не даст ему это сделать.
  — Нед, мы уверены и в уме Чарли, и в ее способности перевоплощаться, в больших ее актерских возможностях. И если бы вы могли снять несколько небольших «но», развеять некоторые наши сомнения, я думаю, мы обеспечили бы ей место на театральном небосклоне, о чем ни вы, ни она не пожалели бы потом.
  Наступила внезапная тишина, для Неда заполненная лишь звуками его внутреннего ликования. Он напыжился, стараясь придать лицу выражение деловитости, и поправил поочередно оба своих элегантных манжета. Он поправил розу, которую Марджори утром вдела ему в петлицу, как всегда попросив его не пить за ленчем слишком много. Но что сказала бы Марджори, если б знала, что вместо предложения о покупке агентства они предложат Неду долгожданную вакансию для их любимой Чарли? Если б она знала это, старушка Мардж сняла бы с него все ограничения. Несомненно сняла бы.
  
  Курц и Литвак пили чай, но в «Плюще» эксцентричность была в порядке вещей. Что же касается Неда, он не заставил себя долго упрашивать и заказал благопристойные полбутылки из меню и, так как они очень уж настаивали, большой запотевший бокал фирменного «шабли» к своему копченому лососю. В такси, которое они взяли, спасаясь от дождя, Нед начал рассказывать им забавную историю своего знакомства с Чарли. В «Плюще» он продолжил рассказ:
  — Попался на ее крючок сразу и бесповоротно... Старый болван, разумеется, тогда не такой старый, как сейчас, но все же болван. Пьеса слова доброго не стоила, паршивая старомодная штучка, подправленная, чтобы отвечать современным вкусам. Но Чарли была неподражаема. Как только опустился занавес, я уже был в ее уборной — если только это можно было назвать театральной уборной и, выступив, так сказать, в роли Пигмалиона, моментально подписал с ней контракт. Сперва она мне не поверила. Приняла за старого сластолюбца. Пришлось призвать на помощь Марджори. Марджори, ха!
  — Что же было потом? — любезно осведомился Курц, передавая ему еще черного хлеба с маслом. — Путь, сплошь усеянный розами?
  — Ничего подобного! — бесхитростно возразил Нед. Она разделила судьбу многих и многих из ее поколения. Выпархивают из театральной школы с глазами, лучащимися от радостных надежд, получают две-три роли, покупают квартиру или какое-нибудь барахло, и вдруг все кончено. Сумерки — вот как мы это называем. Одни способны это вынести, другие нет. Ваше здоровье!
  — Но Чарли это вынесла, — мягко подсказал Литвак, прихлебывая чай.
  — Она сдюжила. Переломила себя. Ей пришлось нелегко, но это уж всегда так. В ее случае это длилось годы. Слишком долго длилось. — Он сам не ожидал, что так растрогается. Судя по выражению их лиц, они тоже были растроганы. — Ну, теперь справедливость для нее восторжествовала, не правда ли? О, я такза нее рад! Честное слово! Правда, рад!
  И еще одна странность, о чем впоследствии Нед рассказал Марджори. А может быть, не еще одна, а все та же странность. Странным ему показалось то, как менялось их поведение в течение дня. В конторе, например, они почти не давали ему слово молвить, в «Плюще» же, наоборот, говорил главным образом он, а они лишь поддакивали да изредка бросали реплику-другую. А потом — ну, что было потом, это вообще дело особое.
  — Детство у нее, конечно, было ужасное, — с важностью заметил Нед, — по моим наблюдениям, у многих девчонок детство ужасное. Вот что в первую очередь пробуждает их фантазию. Притворство, необходимость скрывать свои чувства. Подражать тем, кто выглядит счастливее тебя. Или несчастнее. Заимствовать у них то одно, то другое — это уже путь к актерству. Нищета. Воровство. Я слишком много болтаю. Ваше здоровье — еще раз!
  — Ужасное в каком смысле, мистер Квили? — почтительно осведомился Литвак, как ученый, всесторонне исследующий вышеозначенную проблему. — Детство у Чарли было ужасное. А чем ужасное?
  Не обращая внимания на то, как посерьезнел Литник и как впился в него взглядом Курц. Нед поделился с ними всем, что удалось ему почерпнуть на интимных завтраках наверху «У Бьянки» — в кафе, куда он изредка приглашал Чарли, как приглашал их всех. Что ж, объяснил он. мать идиотка, а отец порядочный мошенник, какой-то маклер, пускавшийся во все тяжкие, покуда милостивый Господь не прибрал его, прирожденный шулер, вознамерившийся всех перехитрить. Кончил кутузкой. И умер там. Кошмар! Тут опять мягко вмешался Литвак.
  — «Умер в тюрьме» — так вы сказали, сэр?
  — И похоронен там же. Мать так рассердилась на него. что не захотела тратить деньги на перевозку.
  — Это вам сама Чарли рассказала, сэр?
  Квили опешил.
  — Ну а кто же еще?
  — Никаких побочных сведений? — спросил Литвак.
  — Никаких чего?— переспросил Нед. И страх лишиться агентства опять зашевелился в нем.
  — Подтверждений, сэр. Со стороны незаинтересованных лиц. Иной раз актрисы, знаете...
  Его прервал Курц. Отечески улыбнувшись, он сказал:
  — Не обращайте внимания на мальчика, Нед. Майк крайнеподозрителен. Правда, Майк?
  — Может быть, в этом вопросе, — согласился Литвак голосом тихим, как вздох.
  И только после этого Неду пришло в голову спросить, в каких ролях они ее видели. Он был приятно удивлен тем, что к делу своему они и впрямь подошли очень серьезно: не только достали записи всех ее ролей на телевидении, в том числе и самых незначительных, но в прошлый свой приезд предприняли путешествие в Ноттингем, эту чудовищную дыру, специально, чтобы посмотреть ее в «Святой Иоанне».
  — Но каковы хитрецы! — воскликнул Нед. наблюдая за тем, как официант готовит стол, освобождая на нем место для жареной утки. — Позвонили бы мне, так я бы сам отвез вас туда или поручил бы это Марджори. А за кулисы вы к ней ходили? Или, может, возили в ресторан? Нет? Ну, знаете!
  После секундного колебания Курц решился, голос его посуровел. Он бросил вопросительный взгляд на своего спутника, и Литвак ответил еле заметным ободряющим кивком.
  — Нед, — сказал Курц, — откровенно говоря, мы не были уверены, что в настоящих обстоятельствах это уместно.
  — Какие обстоятельства вы имеете в виду? — воскликнул Нед. У него промелькнула мысль, что их смущает этическая сторона дела. — Господи, да за кого вы нас тут принимаете! Хотите предложить ей контракт -предлагайте. И никаких разрешений от меня не требуется. Придет время, и я затребую свои комиссионные, не беспокойтесь!
  Сказал и притих, потому что у них у обоих были такие каменные лица — как потом объяснял он Марджори, — словно они наглотались тухлых устриц. Прямо вместе с раковинами.
  Литвак аккуратно промокнул салфеткой тонкие губы.
  — Можно задать вам вопрос, сэр?
  — Конечно, дорогой, — сказал весьма озадаченный Нед.
  — Каковы, по вашему мнению, возможности Чарли в плане интервью?
  Нед опустил на стол бокал с кларетом.
  — Интервью? Ну, если вас тревожит это, можете мне поверить, она на них держится совершенно естественно. Прекрасно держится. Нюхом чует, что надо журналистам. ей только намекни, и она все сделает наилучшим образом. Настоящий хамелеон — вот что она такое. В последнее время, может, немножко растренировалась, но надо будет — все вспомнит моментально, сами увидите. Насчет этого не волнуйтесь, все будет в порядке. — Для пущей убедительности он сопроводил свои слова щедрым глотком вина. — Да. В порядке.
  Но информация эта, вопреки ожиданиям Неда, вовсе не воодушевила Литвака. Наморщив губы в гримасе озабоченности и неодобрения, он принялся собирать крошки на скатерти, катая их своими длинными, тонкими пальцами. Нед поначалу и сам пригорюнился, а затем все-таки поднял голову в надежде как-то переломить воцарившееся за столом тоскливое настроение.
  — Ну, голубчик, — несколько неуверенно начал он, — ну не сидите вы с таким видом! Чем вас смущает интервью Чарли? Другие девушки двух слов связать не могут! Если вам такиенужны, у меня их сколько угодно!
  Но добиться благосклонности Литвака было не так-то просто. В ответ он лишь вскинул глаза на Курца, как бы говоря: «Вот видите!», а потом опять уставился на скатерть, «Ну. прямо как один человек! — удрученно говорил потом Нед Марджори. — Казалось, им ничего не стоит подменять друг друга».
  — Нед, — сказал Курц, — если мы остановимся на Чарли, ей придется выставить на всеобщее обозрение всю себя. «Всю» в полном смысле слова. Связавшись с нами, она отдает на потребу публике свою биографию. Не только личную жизнь, историю своей семьи, личные вкусы — кого она любит среди актеров или поэтов. Не только все об отце. Но и веру, мнения, взгляды.
  — И политические взгляды тоже, — тихонько вставил Литвак, подбирая крошки. Жест, который вызвал у Неда легкое, но явственное отвращение к еде. Он положил нож и вилку, в то время как Курц продолжал развивать тему:
  — Понимаете, Нед, за нашим замыслом стоят американцы, жители Среднего Запада. Это люди крайне добропорядочные, и все при них — большие деньги, неблагодарные дети, виллы во Флориде, нетленные ценности. В особенностинетленные ценности. И эти ценности, все, до последней, они желают видеть в нашем шоу. Хоть смейся, хоть плачь, но таковы факты, это телевидение, а оно нас кормит.
  — И это Америка, — тихонько подал верноподданнический голос Литвак, обращаясь к своим крошкам.
  — Мы будем с вами откровенны, Нед, откроем вам все карты. Когда мы наконец решили обратиться к вам, мы совершенно серьезно намеревались — при условии, что согласятся и все прочие, — перекупить у вас Чарли: заплатить за разрыв всех ее контрактов и открыть перед ней широкую дорогу. Но не могу от вас скрыть, что в последние два дня до Кэрмана и меня донеслись кое-какие разговоры, заставившие нас насторожиться и даже заколебаться. Талант ее несомненен, Чарли очень талантлива, и хоть не так опытна, но полна желания работать и добиваться успеха. Но выгодна ли она для нашего проекта, можно ли ее рекламировать, Нед? Вот здесь бы мы хотели ваших гарантий, что дела обстоят не так серьезно.
  И опять решительный шаг сделал Литвак. Покончив наконец с крошками, он подпер согнутым пальцем нижнюю губу и сквозь стекла очков в темной оправе мрачно уставился на Неда.
  — Как мы слышали, в настоящее время она придерживается радикальных убеждений. И говорят, взгляды ее весьма... весьма крайние. Настроена воинственно. Сейчас связана с каким-то подозрительным и не совсем нормальным типом анархистского толка. Упаси нас боже обвинять кого-то из-за пустых слухов, но по всему, что нам удалось узнать, она представляется нам теперь Фиделем Кастро в вдбке и сестренкой Арафата в одном лице!
  Нед поглядывал то на одного, то на другого, и на какую-то секунду ему померещилось, что четырьмя глазами, которые он видел перед собой, управляет единый зрительный нерв. Он хотел что-то сказать, но возникшее чувство было слишком странным. Он подумал, не слишком ли переусердствовал с «шабли».
  Охватившее его смущение нарастало, как снежный ком. Он чувствовал себя старым и беспомощным. Чувствовал, что с задачей своей он не совладает — слишком слаб для этого, слишком устал. Американцы всегда вызывали у него неловкость, а многие даже пугали — одни компетентностью своей, другие — невежеством, а некоторые тем и другим вместе. Но эти двое, безучастно наблюдавшие, как он барахтается в поисках ответа, почему-то ввергли его в настоящую панику. К тому же он ощутил гнев, бессильный гнев. Ведь он ненавидел сплетни. Всякие сплетни. Он даже хотел было намекнуть на это Курцу — шаг для Неда весьма смелый, — и. видимо, намерение это отразилось на его лице, потому что Литвак вдруг забеспокоился и как бы начал отступать, а на необычайно живом лице Курца появилась улыбка, казалось, говорившая: «Ну, будет, Нед, будет!» Однако неистребимая галантность, как всегда, удержала Неда. Ведь пригласили-то его они. А кроме того, они иностранцы, и, значит, мерки у них для всего другие. К тому же он вынужден был признать волей-неволей, что действуют они в интересах дела и тех, кто стоит за ним, а значит, ему, Неду, следует подчиниться, если он не хочет погубить все, а с этим «всем» и карьеру Чарли.
  Тем временем Курц говорил и говорил.
  — Помогитенам, Нед, — искренне просил он, — наставьтенас. Мы должны быть уверены, что затея не выйдет нам боком. Потому что, скажу вам прямо, — короткий крепкий палец уперся в него, как дуло пистолета, — в штаге Миннесота еще не было такого, чтобы кто-то захотел выложить четверть миллиона, субсидируя отъявленного врага нашей демократии, а если ее и впрямь можно так назвать, никто в нашем объединении не рискнет толкать вкладчиков на это харакири.
  Поначалу Нед еще как-то собрался с мыслями. Не вдаваясь в лишние подробности, он напомнил все, что уже рассказал о детстве Чарли, и заключил, что, по всем общепринятым меркам, ей уготована была судьба малолетней преступницы или же будущей обитательницы тюрьмы, под стать папаше. Что же касается ее политических взглядов, как называют это некоторые, то за девять с лишним лет, что он и Марджори с ней знакомы, Чарли проявила себя непримиримой противницей апартеида. Но ведь это вряд ли можно поставить ей в вину, не так ли? Хотя находились и такие, что ставили. Она была ярой пацифисткой, последовательницей суфизма, участницей антиядерных маршей, активисткой общества защиты животных и — пока опять не втянулась в курение — сторонницей запрещения табака в театрах и на подземном транспорте. В общем, он не сомневался, что на своем жизненном пути она окажет поддержку, страстную, пусть мимолетную, еще не одному десятку всевозможных начинаний.
  — И несмотря на все это, вы не отступились от нее! — восхитился Курц. — Вы поступили благородно, Нед.
  — И с каждым из них я поступил бы точно так же! — подхватил Нед, ощутивший в себе прилив храбрости. — Учтите, она актриса! Не принимайте ее чересчур всерьез. У актеров, мой дорогой друг, убежденийне бывает, а у актрис тем более. Они люди настроения. Живут увлечениями. Внешними эффектами. Страстями на двадцать четыре часа. В мире, черт возьми, много несправедливости. Актеры любят драматические развязки. Насколько я знаю Чарли, стоит ей с вашей помощью переменить обстановку, и она переродится!
  — Но не в смысле политики. Тут ей не переродиться, — заметил Литвак тихо, но язвительно.
  С благотворной помощью кларета Нед еще несколько минут развивал эту рискованную тему. Его охватила какая-то эйфория. В голове звучали слова, он повторял их вслух, чувствуя себя опять молодым и совершенно безответственным в своих поступках. Он рассуждал об актерах как таковых, о том, как преследует их «страх перед мнимостями». О том, как на сцене выплескивают они подлинные человеческие чувства и страдания, превращаясь за кулисами в пустые сосуды, жаждущие, чтобы их наполнили. Он говорил об их застенчивости, приниженности и ранимости, об их привычке прикрывать свои слабости грубостью и обращением к крайним идеям, заимствованным из мира взрослых. Говорил об их нарциссизме, о том, что двадцать четыре часа в сутки они ощущают себя на сцене, даже когда рожают, любят или лежат под ножом хирурга. Потом он иссяк, в последнее время с ним это случалось нередко. Он потерял нить, выдохся. Официант по винам подкатил к ним тележку. Под холодно-трезвым взглядом хозяев Квили очертя голову выбрал марочное шампанское и позволил официанту налить себе большой фужер. Тем временем Литвак, хорошенько отдохнув, созрел для новой вылазки. Пошарив костлявыми пальцами во внутреннем кармане пиджака, он извлек оттуда блокнот, в обложке под крокодиловую кожу, с тиснением и медными скобками.
  — Давайте разберем все по порядку, — мягко предложил он, обращаясь скорее к Курцу, чем к Неду. — Итак, когда, где, с кем и как долго. — Он отчеркнул поля, намереваясь, видимо, проставлять там даты. — Сборища, на которых она присутствовала. Демонстрации. Петиции. Марши протеста. Все, что могло привлечь внимание общественности. Когда мы получим все эти сведения, то сможем их квалифицированно оценить. И тогда пойти на риск или же капитулировать. Когда, на ваш взгляд, она оказалась втянутой в эту деятельность?
  — Мне это нравится! — воскликнул Курц. — Нравится такой метод. И к Чарли он, на мой взгляд, подходит. — Сказано это было так, словно предложение Литвака явилось для него неожиданностью, а вовсе не было плодом многочасовой предварительной дискуссии.
  Итак, Нед рассказал им и об этом. Где мог, он сглаживал детали, раз или два кое в чем солгал, но, в общем, он сообщил им все, что было ему известно. Мелькали у него и опасения, но появились они потом. Тогда же, как объяснял он впоследствии Марджори, они прямо заколдовали его. Конечно, не то чтобы он был очень уж хорошо осведомлен обо всех этих вещах. Выступления против апартеида, марши за безъядерный мир — кто же этого не знает. Потом была группа «Актеры за радикальные реформы», к которой Чарли одно время примыкала, они бузили возле Национального театра и срывали спектакли. И еще группа в Ислингтоне, которая называлась «Альтернативное действие», она откололась от группы этого полоумного Трота и всего-то насчитывала пятнадцать человек. И какие-то ужасные женщины, которые собирались в зале сентпанкрасской мэрии. Чарли бывала там и один раз даже Марджори туда притащила, чтобы просветить ее. А года два или три тому назад она позвонила ему среди ночи из полицейского участка в Дареме — ее задержали на каком-то антинацистском сборище — и просила взять ее на поруки.
  — Это и был тот случай, когда ее фотография появилась в газетах, мистер Квили?
  — Нет, то, про что вы говорите, было позже, в Рединге.
  — Расскажите нам про Рединг, мистер Квили, — сказал Литвак. — Что там произошло?
  — О, обычная история. Кто-то поджег автобус, а обвинили их всех. Они, помнится, протестовали против сокращения помощи престарелым. А может быть, против дискриминации чернокожих кондукторов. — И торопливо добавил: — Автобус был пустым, конечно. Никто не пострадал!
  — О господи! — воскликнул Литвак и покосился на Курца, допрос приобретал характер поистине фарсовый!
  — Нед, вы сказали, по-моему, что в последнее время Чарли перестала придерживаться крайних взглядов. Я правильно вас понял?
  — Да, похоже, что так. То есть, если вообще их можно было назвать крайними. Да, у меня сложилось такое впечатление, и старушка Марджори так считает. Уверен, что считает.
  — Чарли сама говорила вам об этих переменах, Нед? — нетерпеливо прервал его Курц.
  — Я думаю, как только представится случай, она обязательно...
  — Может, она признавалась миссис Квили? — опять встрял Курц.
  — Нет, пожалуй, нет.
  — А могла она исповедоваться еще кому-нибудь? Вроде этого своего дружка-анархиста?
  — О нет, уж ему-то в последнюю очередь!
  — Нед, есть кто-нибудь, кроме вас, — подумайте только хорошенько, не спешите, — кто-нибудь: подруга, друг, может быть, старший друг или друг дома, кому Чарли могла бы поведать о переменах в своих воззрениях? О том, что отходитот радикализма.
  — Да нет, не знаю такого. Никто не приходит в голову. Она ведь по-своему скрытная. Хотя с виду и не скажешь.
  И тут произошла вещь крайне странная. Нед подробно рассказал о ней потом Марджори. Неловко чувствуя себя под огнем их, по мнению Неда, нарочито проницательных взглядов, он не отрывал глаз от фужера с шампанским. Вертя его в руках, заглядывал в него, так и эдак взбалтывая пену, он инстинктивно почувствовал, что Курц закончил свою часть допроса, и, вскинув на него глаза, перехватил выражение явного облегчения на его лице и успокаивающий жест, какой он сделал Литваку, словно рад был, что Чарли все-таки не переменила своих убеждений. А если и переменила, никому из тех, кому бы стоило об этом поведать, не поведала. Он поглядел на Курца еще раз. Выражение исчезло. Но потом даже Марджори не смогла его убедить, что это ему померещилось.
  Литвак, словно помощник знаменитого адвоката, выполняющий поручение патрона, бегло закруглял допрос:
  — Не храните ли вы у себя в агентстве, мистер Квили, дела ваших клиентов? Досье на каждого, а?
  — У миссис Эллис, я уверен, есть такие досье, — отвечал Нед. — Она их где-то там держит.
  — И давно она занимается подобной работой?
  — Да, очень давно. Она ведь еще при моем отце работала.
  — И какого рода информацию она хранит в этих досье? Гонорары, затраты, полученные комиссионные — такого рода вещи? Сухой перечень фактов?
  — Да нет же, разумеется, нет! Чего она только не включает туда. И дни рождения, и кто какие цветы предпочитает, и какие рестораны любит. В одном таком досье есть даже старая балетная туфелька! И имена детей. И про собак. И газетные вырезки. Вещи самые разнообразные.
  — А личные письма тоже хранятся?
  — Да, конечно.
  — И письма Чарли за много лет, написанные ее собственной рукой?
  Это шокировало Курца. Насупленные славянские брови страдальчески сдвинулись к переносице.
  — По-моему, Кэрман, мистер Квили уже уделил нам достаточно времени и внимания, — внушительно заметил он Литваку. — Знакомство с вами, Нед, было крайне полезно и поучительно. Очень вам признательны, сэр.
  Однако отступать Литвак не привык. Молодости свойственно упрямство.
  — Но от нас-то у мистера Квили нет секретов! — воскликнул он. — Если существуют документы — письма, написанные самой Чарли и доказывающие, что радикализм ее в последнее время стал более умеренным, почему бы мистеру Квили их нам не показать? Если он этого хочет, конечно. Если же не хочет, дело другое.
  Последняя фраза прозвучала неприязненно.
  — Не допускаю, чтобы Нед мог не хотеть, — отрезал Курц, решительно уничтожая последние сомнения. И покачал головой, как бы говоря, как трудно ему мириться с беззастенчивостью современной молодежи.
  
  Дождь прекратился. Они пошли пешком — коротышка Квили в середине, Курц и Литвак по бокам, приноравливая свой быстрый шаг к его нетвердой походке. Квили был смущен, раздосадован, его преследовало дурное похмельное чувство: и пар. поднимавшийся от мокрых машин, не мог развеять это чувство. «Какого дьявола им надо?» — все время вертелось у него в голове. То сулят Чарли луну с неба. то считают препятствием ее идиотские политические увлечения. А теперь вот — он забыл для чего им надо свериться с досье, которое и не досье вовсе, а хаотичная мешанина всякой чепухи, вотчина престарелой подчиненной, которую неудобно отправить на пенсию. Секретарша миссис Лонгмор видела, как они вошли: лицо ее выразило неодобрение, из чего Нед тут же заключил, что вел себя в ресторане, видимо, без должной осмотрительности. Ну и пошла она куда подальше! Курц настоял на том, чтобы Нед сам проводил их наверх. Под их нажимом он позвонил из кабинета миссис Эллис и попросил ее принести в приемную бумаги Чарли и оставить их там.
  — Мы стукнем вам, мистер Квили. когда закончим. хорошо? — сказал Литвак. словно взрослый, попросивший ребенка выйти из комнаты.
  Последнее, что видел Квили. ч о как они сидели за конторкой розового дерева, уставленной всеми шестью безобразными картонными ящиками с картотекой миссис Эллис. выглядевшими так, словно их вытащили из огня. Эти двое были похожи на фининспекторов, корпящих над .одним и тем же налоговым отчетом — карандаши и бумага наготове, а Голд — тот, коренастый — снял пиджак и положил на стол рядом с собой эти свои паршивые часы, как будто засек время для своих дьявольских выкладок. Затем Квили. должно быть. задремал. В пять часов он проснулся, как от толчка: приемная была пуста. Квили позвонил миссис Лонгмер, та едко ответила, что посетители не захотели его тревожить.
  
  Марджори он рассказал это не сразу.
  — Ах, эти, — протянул он. когда вечером она сама спросила его. — Ну это просто пара телевизионщиков, проездом в Мюнхен. Про них и думать можно забыть.
  — Евреи?
  — Да, кажется, евреи. Похоже, во всяком случае. Марджори кивнула так, будто знала это с самого начала. Но при этом очень милые, — без особого энтузиазма заметил он тогда.
  Но позже, ночью, когда Марджори все-таки вытянула из него неизбежное признание, он поделился с нею и своей тревогой.
  — Все было в такой спешке, — сказал он. — Они действовали с таким напором, с такой энергией, редкой даже для американцев. Накинулись на меня. как полицейские в участке, сперва один, потом другой. Ищейки проклятые, — проворчал он, несколько изменив метафору. — Наверное. уже следует доложить властям.
  — Но, дорогой, — наконец выговорила Марджори, — судя по тому, что ты рассказываешь, это и быливласти.
  — Я напишу ей, — очень решительно объявил Нед. — Я совершенно уверен, что должен написать и на всякий случай предупредить ее. У нее могут быть неприятности.
  Но если бы он даже и осуществил свое намерение. было уже поздно. Прошло уже почти двое суток с того времени, как Чарли отбыла на пароходе в Афины для встречи с Иосифом.
  5
  Пароходик пришвартовался в Пирее с опозданием на два часа. и если бы не авиабилет, который Иосиф взял у нее и положил к себе в карман. Чарли могла бы его и надуть. А могла бы и не надуть, потому что резкость манер скрывала а ней натуру преданную и мягкую, качества в ее среде совершенно никчемные. Но все же, хотя времени для размышления у нее было сколько угодно и хотя в конце концов она пришла к выводу, что упорный поклонник, преследовавший ее в Ноттингеме, Йорке и Ист-Энде это вовсе не он, а может быть, и вообще ей лишь почудился, сомнения все же не оставляли ее. А потом объявить друзьям о своем решении оказалось совсем не так просто, как представлял это Иосиф. Люси плакала и совала ей деньги: «Последние пятьсот драхм, Чэс, все тебе отдаю!» Пьяные Уилли и Поли рухнули перед ней на колени прямо в порту, при всей почтенной публике: «Чэс, Чэс, как можешь ты так с нами поступать!» Чтобы вырваться от них, ей пришлось проталкиваться через толпу, кругом ухмылялись какие-то сальные рожи, потом она бежала по дороге, ремень на сумке лопнул, гитара неловко болталась на боку, а по щекам, как это ни глупо, текли слезы раскаяния. Спас ее — кто бы мог подумать — тот самый парень-хиппи с льняными волосами, оказывается, он приехал тем же пароходом, хотя она его и не заметила. Проезжая мимо в такси, он подобрал ее, подвез, значительно сократив ей путь. Он был швед, и знали его Рауль. Он объяснил, что его отец сейчас находится в Афинах по делам и он надеется перехватить его там и попросить денег. Чарли немного удивило, что он так разумно рассуждал и при этом ни разу не ругнулся.
  Вот и синий навес ресторана «Диоген». Чопорный метрдотель милостиво кивнул ей, приглашая войти.
  Нет, Осси, прости, но время и место были выбраны неудачно. Прости, но это был бред: праздник кончился, а с ним и похмелье — Чэс лишь возьмет свои билет и испарится.
  А может быть. она облегчит себе задачу и скажет, что ей предложили роль.
  Чувствуя себя в потертых джинсах и поношенных башмаках какой-то жуткой неряхой, она побыстрее проскочила между столиками на тротуаре и очутились возле двери во внутреннее помещение. «Так или иначе, он, конечно, уже ушел, — говорила она себе. — Кто это в наши дни два часа ждет девушку! Билет, должно быть. у портье в отеле. Будешь знать, как охотиться по ночам в Афинах за пляжными знакомыми».
  Она уже открывала дверь, когда заметила, как два каких-то грека потешаются над лопнувшим ремнем на ее сумке. Шагнув к ним. она обозвала их грязными свиньями и сексуальными маньяками и, все еще дрожа от негодования, толкнул дверь ногой. Внутри было прохладно и тихо, говор толпы не доносился сюда, а в полумраке обшитой деревом залы, в ореоле своей темной тайны сидел этот святой Иосиф с пляжа, несомненная и пугающая причина всех ее несчастий, греха и душевного смятения, с кофейной чашечкой и какой-то книжкой перед ним.
  «Только не прикасайся ко мне, — мысленно остановила она его в ту минуту, когда он поднялся ей навстречу. — И не позволяй себе лишнего. Я еще ничего не знаю, слишком устала, слишком голодна. Я могу оскалить зубы, укусить, и никакой секс мне сейчас сто лет не нужен!»
  Но все, что он себе позволил, это взять у нее гитару и сумку с лопнувшим ремнем и стиснуть ей руку в открытом и деловитом, на американский манер, рукопожатии. В ответ же она ничего лучше не придумала, как протянуть: «На тебе шелковая рубашка!» — что было истинной правдой, действительно, рубашка на нем была шелковая, кремового цвета и золотые запонки величиной с пробку.
  — О господи, Осси! — воскликнула она, разглядев его костюм целиком. — Смотри-ка: золотой браслет, золотые часы — стоит мне зазеваться, а поклонница-миллионерша тут как тут! — Выпалила одним духом, с каким-то надрывом и вызовом, может быть, втайне желая заставить и его застесняться своей одежды, как стеснялась она своей.
  «Ну а в чем, ты думала, он появится? — с раздражением спрашивала она себя. — В этих своих идиотских черных плавках и с фляжкой на животе?»
  Но Иосиф все это пропустил мимо ушей.
  — Привет, Чарли. Пароход опоздал. Бедняжка. Ну ничего. Ты все-таки здесь.
  Хоть в этом он остался верен себе: ни тени торжества или удивления. Библейская важность приветствия и повелительный кивок официанту.
  — Виски или сперва умоешься? Дамская комната наверху.
  — Виски, — сказала она, устало плюхнувшись в кресло напротив него.
  Ресторан был хороший, это она поняла сразу. Из тех ресторанов, которые греки держат для себя.
  — Да, чтобы не забыть... — отвернувшись от нее. он потянулся за чем-то.
  «Что не забыть?» — промелькнуло в голове. Подперев подбородок рукой, она следила за ним, ждала. Полно тебе, Осси. В жизни своей ты еще ничего не забыл. Откуда-то из-под кресла он извлек шерстяную греческую торбу, расшитую, с ярким узором, и подал ей — подчеркнуто просто, без всяких церемоний.
  — Так как мы отправляемся в совместное плавание, вот твой спасательный круг на случай аварии. Там внутри твой авиабилет из Салоник в Лондон... Его еще можно поменять, если захочешь. И все необходимое для самостоятельных покупок, бегства или просто если ты передумаешь. Трудно было отделаться от приятелей? Подозреваю, что так. Ведь обманывать тяжело. А тех, к кому привязан, — в особенности.
  Он сказал это как опытный обманщик, привыкший обманывать. И сокрушаться об этом.
  — Спасибо, Осси. — Второй раз она его благодарила. — Шикарная вещь. Большое спасибо.
  — А как насчет омара? На Миконосе ты как-то призналась, что омар твое любимое блюдо. Я не ошибся? Метрдотель припас для тебя омара и по первому твоему слову его прикончат. Так как же?
  Все еще не меняя позы и не поднимая головы, Чарли собрала силы для шутки. С усталой улыбкой она опустила вниз большой палец, как Цезарь, повелевающий омару умереть.
  — Скажи им, пусть не мучают его.
  Она взяла его руку, сжала в своих, словно прося прощения за свою угрюмость. Он улыбнулся и руки не отнял, разрешил вертеть ее сколько хочешь. Рука была красивая, с сильными тонкими пальцами, мускулистая рука.
  — Из вин ты любишь «Бутарис», — сказал Иосиф. — Белый «Бутарис». Охлажденный. Ведь так ты всегда говорила?
  «Да, — подумала она, следя, как его рука ползет через стол обратно в свое укрытие. — Да, так я говорила. Сто лет назад на этом странном греческом острове».
  — А после ужина я в качестве твоего персонального Мефистофеля поведу тебя на гору и покажу второе место в мире по красоте. Согласна? Заинтригована?
  — Я хочу первое место в мире, — сказала она, отхлебнув виски.
  — Первых премий я никогда не присуждаю, — спокойно отрезал он.
  «Заберите меня отсюда! — подумала она. — Увольте драматурга. Закажите новый сценарий!» Она попробовала ход, заимствованный из своего рикмансуэртского прошлого:
  — Ну, чем занимался в эти дни, Осси? Не считая, конечно, того, что тосковал по мне?
  Но он так, по существу, и не ответил. Вместо этого он принялся расспрашивать, как она сама ожидала поездки, о том, что было на пароходе и о «семейке». Он улыбнулся, когда она рассказала ему, как счастливо подвернулся ей этот хиппи в такси и каким смышленым и благонравным он ей вдруг показался. Иосиф спросил, есть ли известия от Аластера, и выразил вежливое сожаление, когда она ответила, что нет.
  — О, он никогдане пишет! — воскликнула она с беззаботным смешком.
  Иосиф спросил, какую роль, но ее мнению, ему могли предложить. Она считала, что, должно быть, роль в каком-нибудь «макаронном вестерне». Выражение показалось ему забавным, он никогда раньше не слышал его и попросил растолковать. Прикончив виски, она подумала, что, видно, все-таки нравится ему.
  Говоря с ним об Але, она ловила себя на том, что расчищает в своей жизни место для нового мужчины, и сама удивлялась этому.
  — Во всяком случае, надеюсь, что ему повезло, вот и все, — заключила она, как бы намекая на то, что это везение должно вознаградить его за прочие неудачи.
  Но и сделав этот шажок к Иосифу, она не могла преодолеть в себе чувства, что делает что-то не то. Подобное ей сличалось испытывать на сцене, когда роль «не шла»: действие вдруг казалось странным, надуманным, а язык жалким и неестественным.
  Поколебавшись, она сказала участливо и мягко, глядя Иосифу в глаза:
  — Знаешь. Осси, не надо тянуть канитель. Я успею к самолету, если ты хочешь этого. Ни к чему тебе...
  — Что ни к чему мне?
  — Ни к чему тебе держать слово, которое вырвалось впопыхах.
  — Вовсе не впопыхах. Я все серьезно обдумал.
  Теперь очередь была за ним. И он достал кипу путеводителей. Без всякого приглашения она встала со своего места и, обойдя стол, уселась с ним рядом. Небрежно закинув левую руку ему за спину, она склонилась с ним над путеводителями. Плечо его оказалось твердым, как скала, и таким же неприветливым, но руки она не сняла. Дельфы, Осси, — это здорово, потрясающе. Ее волосы касались его щеки. Накануне вечером она вымыла для него голову. Олимп — вот это да! Метеора — никогда не слыхала о таком месте. Их лбы соприкасались. Салоники — с ума сойти! Отели, где они будут останавливаться. Все расписано, зарезервировано. Она поцеловала его в скулу возле самого глаза, чмокнула невзначай, как бы мимоходом. Он улыбнулся и как добрый дядюшка пожал ей руку. И она почти перестала мучиться мыслью о том, что же в ней или в нем заставило ее покориться ему — безропотно, словно так было надо, — и когда это все началось, почему его «Ну привет, Чарли, здравствуй» сразу превратило их знакомство во встречу старых друзей, и вот уже они обсуждают, как лучше провести медовый месяц.
  «Забудь об этом», — думала она. И вдруг выпалила:
  — Ты никогда не носил красного пиджака, а, Осси? Вернее, бордового, с медными пуговицами, немного в стиле двадцатых годов?
  Он медленно поднял голову, повернулся к ней, выдержал ее пристальный взгляд.
  — Ты что, шутишь?
  — Нет, просто спрашиваю.
  — Красный пиджак? Почему именно красный? Это что, цвет твоей любимой футбольной команды?
  — Тебе бы такой пошел. Вот и все.
  Но он по-прежнему ждал от нее объяснений, и она начала выпутываться.
  — Я иногда мысленно устраиваю себе такие представления. Не забывай, что я актриса. Воображаю людей в разном гриме. С бородами, в париках. Рассказать, так не поверишь. Примеряю к ним костюмы. Брюки-гольф или мундиры. Интересно получается. Привычка такая.
  — Хочешь, отращу для тебя бороду? Хочешь?
  — Если захочу, скажу.
  Он улыбнулся, и она улыбнулась ему в ответ — еще одна встреча через рампу. Отведя взгляд, он отпустил ее, и она отправилась в дамскую комнату, а там, глядя в зеркало, дала волю ярости, вспоминая, как пыталась его перехитрить. «Неудивительно, что он весь изрешечен пулями, — думала она. — Это женщины стреляли в него».
  
  За едой они беседовали — серьезно, степенно, как незнакомые. По счету он заплатил из бумажника крокодиловой кожи — такой бумажник, наверное, потянет половину национального долга той страны, чьим подданным он является.
  — Ты что, берешь меня на содержание, Осси? — спросила она, следя за тем, как он аккуратно сложил и сунул в карман счет.
  Но вопрос повис в воздухе, так как, слава богу, он опять впал в свой обычный администраторский раж, а они ужасно опаздывали.
  — Посмотри, где там стоит такой побитый зеленый «оппель» с вмятиной на крыле и мальчишкой за рулем, — сказал он, пропуская ее вперед в узком проходе за кухней и таща ее вещи.
  — Слушаю и повинуюсь, — ответила она.
  Машина ждала у бокового входа, на крыле действительно была вмятина. Шофер взял у Иосифа ее вещи и положил в багажник, проделав это очень быстро. Он был веснушчатый, белобрысый и румяный, с простодушной ухмылкой, не мальчишка, но совсем молоденький юноша лет пятнадцати. Духота вечера, как обычно, разрешилась мелким дождем.
  — Познакомься с Димитрием, Чарли, — сказал Иосиф, усаживая ее на заднее сиденье. — Мама разрешила ему сегодня задержаться попозже. Димитрий, отвези нас ко второму месту в мире по красоте! — И он сел в машину рядом с нею. Машина тут же тронулась, а он с места в карьер принялся разыгрывать роль гида-экскурсовода: — Итак, Чарли, вот перед нами средоточие новогреческой демократии — площадь Конституции: обрати внимание на демократов, наслаждающихся независимостью в близлежащих ресторанах. Теперь посмотри направо, и ты увидишь Олимпейон и арку Адриана.
  «Очнись, — думала она. — Отключись от всего. Ты вольна ехать куда глаза глядят, с тобой шикарный новый поклонник, кругом греческие древности, и это все жутко любопытно». Машина замедлила ход. Справа Чарли разглядела какие-то развалины, но их тут же скрыли новые кусты. Они доехали до знака объезда, взобрались по брусчатому серпантину на гору и встали. Выскочив из машины, Иосиф распахнул перед ней дверцу и торопливо, с видом почти заговорщическим, подвел к узким каменным ступеням, укрытым нависающими над ними зарослями.
  — Говорить здесь надо шепотом и помня о коде! — прошипел он, как злодей на сцене. Она ответила ему что-то, столь же бессмысленное.
  Прикосновение его обжигало, как электрический ток. Когда он касался ее руки, пальцы пощипывало. Они шли то по тропинке, выложенной камнем, то по голой земле; тропинка неуклонно карабкалась вверх. Луна ушла, стояла непроглядная темень, но Иосиф как среди бела дня упорно и неотступно вел ее все вверх и вверх. Раз они пересекли площадку каменной лестницы, потом вдруг выбрались на широкую проторенную тропу, но легкий путь был им заказан. Деревья кончились, и справа она увидела городские огни, они были далеко внизу. Слева от нее, еще повыше, над окаймленной оранжевой полосой линией горизонта чернел силуэт какого-то кряжа. За собой она различала шаги и смех, но это оказались лишь какие-то подростки, они хохотали, дурачась.
  — Ты не против подняться еще немного? — спросил он, не сбавляя скорости.
  — Вообще-то не хотелось бы.
  Иосиф приостановился.
  — Хочешь, чтобы я понес тебя?
  — Да.
  — К сожалению, я повредил спину.
  — Я видела, — ответила она и еще крепче сжала его руку.
  Он уже шел вперед, решительными шагами прокладывая путь. Она задыхалась, но ведь обычно, если надо, она могла ходить хоть день напролет и не уставать, значит, задыхаться ее заставила не усталость. Тропинка перешла в широкую дорогу. Перед ними выплыли две серые тени в форме. Они караулили небольшое каменное строение, обнесенное решетками и освещенное прожектором. Иосиф подошел к ним, и Чарли услышала, как он поздоровался, а они ответили ему. Строение было замкнуто между двух железных дверей. За первой дверью еще был город — марево далеких огней, за второй — уже черная ночь, и пропустить их должны были туда, в темноту: Чарли услыхала позвякивание замков и скрип железных петель. На мгновение ее охватила паника: «Что я здесь делаю? Где я? Беги отсюда, кретинка!» Иосиф кивнул, приглашая войти. Она оглянулась и различила позади себя двух девушек, они глядели вверх. Чарли шагнула к железной двери. Она почувствовала, что глаза полицейских раздевают ее, и подумала, что Иосиф никогда еще не глядел на нее так, не давал ей явных доказательств своих желаний. В своем замешательстве она страстно хотела, чтобы это произошло.
  Дверь затворилась за ней. Дальше были ступени, а затем скользкая каменистая тропка. Она услышала его голос, он просил ее подниматься осторожнее. Она хотела опереться на его руку, но он пропустил ее вперед, объясняя, что не хочет загораживать ей вид. «Ах да, вид! — вспомнила она. — Второй в мире по красоте». Скала, должно быть, была мраморной, потому что светилась даже в темноте, и кожаные подошвы Чарли самым плачевным образом скользили. Раз она чуть не упала, но рука Иосифа подхватила ее со стремительностью и силой, о которых Ал мог только мечтать. Он стиснул ее, и костяшки его пальцев на секунду коснулись ее груди. «Не будь таким бесчувственным, — отчаянно молила она его мысленно. — Ведь это моя грудь! Одна, а есть и другая. Левая более чувствительна, но да уж ладно!» Тропка петляла, и тьма стала реже, жарче, точно ее пропитало горячим полуденным солнцем. Внизу, за деревьями, как покинутая планета, сгинул город, а над головой возвышались лишь темные силуэты каких-то причудливых уступов. Затих городской шум, и в ночи безумствовали цикады.
  — Теперь иди помедленнее, пожалуйста.
  По голосу его она поняла: что бы это ни было, оно рядом. Начиналась деревянная лестница. Ступеньки, площадка, опять ступеньки. Иосиф шел легким шагом, ступая осторожно, и она старалась идти так же, как он. Теперь их объединял и этот крадущийся шаг. Рука об руку они прошли через какие-то огромные ворота, самая величина которых заставила ее оглядеться, поднять голову. Посмотрев вверх, она заметила, как между звезд мелькнул, скользнув вниз, красный серп луны и утвердился там, среди колонн Парфенона.
  — Господи, — ахнула она.
  Она почувствовала вдруг свою ничтожную малость, свое одиночество. Медленно, словно приближаясь к миражу, она сделала несколько шагов вперед — вот сейчас видение исчезнет, но нет, не исчезло. Она прошла вдоль него, ища путь наверх, но первую же лестницу загораживала строгая надпись: «Подъем запрещен». И вдруг, непонятно почему, ей захотелось бежать. Это был вдохновенный бег по камням, туда, в темноту, к краю небесного града; она бежала, почти забыв о том, что Иосиф, в этой его шелковой рубашке, без всяких усилий бежит рядом. Она смеялась и говорила что-то в забытьи — как ей рассказывали, вот так же вела она себя в постели, — произнося слова, странные, первые, что приходили в голову. Тело стало легким, а душа рвалась из него куда-то вверх, устремлялась к небу, в полет. Заставив себя перейти на шаг, она дошла до парапета и, облокотившись, свесилась вниз, глядя на сияющий остров среди темного океана аттической равнины. Она оглянулась, он стоял в нескольких шагах, наблюдая за ней.
  — Спасибо, — наконец выговорила она.
  Подойдя к нему, она обеими руками обхватила его голову и поцеловала в губы, поцелуем долгим-предолгим, сначала не очень крепко, потом крепче, проникновеннее, поворачивая его голову — в одну сторону, в другую, вглядываясь в лицо, как бы проверяя действие поцелуя. Объятие было достаточно долгим, и теперь она знала точно: да, он чувствует то же самое.
  — Спасибо, Осси, — повторила она, но в ответ он лишь отстранился.
  Удивленная, почти рассерженная, она разглядывала его застывшее, как у солдата на часах, лицо. Когда-то ей казалось, что она хорошо знает мужчин. Закулисных остряков, блефующих, пока дело не заканчивалось слезами. Старых девственников, мучимых страхом воображаемой импотенции. Известных донжуанов и половых гигантов, вдруг отступающих в последний момент в припадке робости или стеснения. Как правило, ей всегда хватало нежности, чтобы стать каждому из них матерью, сестрой и не только сестрой, чтобы завязать какие-то узы. Но неподатливость Иосифа, которую она разглядела в провалах его темных глаз, была какого-то иного толка. Не от бесстрастия и не от бессилия. Такой опытный боец, как она, уж конечно почувствовал бы это в его объятии. Нет, скорее всего, он стремился к чему-то вне ее и невольным движением своим попытался дать ей это понять.
  — Поблагодарить тебя еще раз? — спросила она.
  Он молчал, глядя на нее. Потом вскинул руку повыше, к лунному лучу, посмотрел на циферблат золотых часов.
  — Вообще-то, я думаю, так как времени у нас мало, пора показать тебе кое-какие храмы. Ты не прочь немного поскучать?
  В этой странной пропасти, которая зияла сейчас между ними, ему нужна была ее поддержка, чтобы не нарушить монашеский обет!
  — Мне все они интересны, Осси, — сказала она, беря его под руку, словно он был ее трофеем. — Кто построил, цена каждого памятника, кому там молились и молятся ли сейчас. Я готова скучать, слушая это до гробовой доски!
  Она была уверена, что слов для нее у него хватит, и она не ошиблась. Он начал свою лекцию, она слушала. Он водил ее от храма к храму, говорил размеренно. Она ходила следом, держась за его руку, думая: «Я буду твоей сестрой, твоей ученицей, всем на свете. Я помогу тебе во всем и объявлю это твоей заслугой, я соблазню тебя и скажу, что виновата во всем я, я добьюсь от тебя этой твоей улыбки, даже если она принесет мне смерть».
  — Нет, Чарли, — с самым серьезным видом говорил он. — Пропилеи — это не боги. а вход в святилище. Название происходит от греческого «пропилон», формой множественного числа у греков обозначались святыни.
  — Специально выучил к этой поездке, да?
  — Конечно. Для тебя! А как же!
  — Я тоже так могу. Я ведь, знаешь, как губка все впитываю. Ты ахнешь. Стоит заглянуть одним глазом в книгу, и я уже все знаю.
  — Тогда повтори, что я тебе рассказывал, — предложил он.
  Она не послушалась, подумала, что он дразнит ее. Потом, ухватив обеими руками, она резко крутанула его, повернув обратно, туда, откуда они только что пришли. и слово в слово повторила ему все, что недавно слышала!
  — Ну как, подходит? — Они еще раз проделали весь маршрут. — Присудишь мне второй приз?
  В ответ она ожидала услышать один из его нудных критических разборов, но он лишь сказал:
  — Не гробницаАгриппы, а статуя. Но кроме этой маленькой ошибки, ты была безукоризненно точной. Поздравляю.
  И тут же далеко внизу просигналила машина — три гудка. Она сразу почувствовала, что сигналы предназначались ему. Он встрепенулся, вслушался, как зверь, нюхающий ветер, потом взглянул на часы. «Карета превратилась в тыкву, — подумала она. — Послушным детям пора в постель, а перед тем пора объяснить друг другу, какого черта им было надо».
  Они стали спускаться вниз, но по пути Иосиф решил посмотреть еще и театр Диониса. Пустая чаша амфитеатра грустно освещалась луной и одинокими отблесками далеких огней. «В последний раз», — растерянно подумала она, глядя на неподвижный темный силуэт Иосифа на фоне яркого зарева городских огней.
  — Я где-то прочел, что хорошее драматическое произведение не может быть субъективным, — заговорил он. — Романы, стихи — пожалуйста. Но драма — нет. Драма должна соприкасаться с жизнью. Она должна приносить пользу. Ты тоже так считаешь?
  — Ну да, как в женской богадельне в Бертон-он-Тренте! — со смехом отвечала она. — Играть Прекрасную Елену перед пенсионерками на субботних утренниках!
  — Я говорю серьезно. Скажи мне свое мнение.
  — О чем? О театре?
  — О его функциях.
  Такая серьезность смутила ее. Слишком многое зависело от ее ответа.
  — Что ж, я согласна, — сказала она в некотором замешательстве. — Театр долженприносить пользу. Должен заставлять зрителей переживать и сопереживать. Он должен... ну, как это... давать людям знание.
  — Быть живой жизнью, да? Ты уверена?
  — Конечно, а как же иначе!
  — Ну, если так... — сказал он. словно подразумевая, что тогда она не должна винить его ни в чем.
  — Ну, если так... — весело повторила она.
  «Мы сумасшедшие. — решила Чарли. — Законченные, стопроцентные безумцы». Полицейский отдал им честь, когда они спустились вниз, на землю.
  
  Сначала она решила, что это лишь глупая шутка, которую он вздумал с ней сыграть. Кроме «мерседеса», на дороге ничего не было пустынная дорога, и на ней одиноко стоящий «мерседес». На скамейке неподалеку обнималась какая то парочка, а больше никого. «Мерседес» стоял возле самой обочины, и номерного знака видно не было. С тех пор как Чарли стала водить машину, ей больше всею нравились «мерседесы», и одного взгляда на внушительный силуэт ей было достаточно, чтобы понять: машина эта — салон на колесах, а по внутренней отделке и антеннам Чарли поняла, что видит перед собой чью-то обожаемую и лелеемую игрушку, снабженную всеми новомодными приспособлениями. Иосиф взял ее под руку, но только подойдя к дверце, она поняла, что он собирается открыть машину. Она смотрела, как он вставил ключ, и тут же щелкнули кнопки всех четырех замков, и вот он уже ведет ее к машине с другой стороны. Что, черт возьми, происходит?
  — Тебе она не нравится? — спросил он с безразличием, тут же насторожившим ее. — Другую заказать? Мне казалось, ты питаешь слабость к хорошим машинам.
  — Ты хочешь сказать, что нанял ее?
  — Не совсем. Мне одолжили ее для нашего путешествия.
  Он придерживал дверцу для нее. Но она медлила.
  — Кто одолжил?
  — Хороший знакомый. Как его зовут?
  — Не смеши меня, Чарли. Герберт, Карл... Какая разница! Ты хочешь сказать, что предпочла бы демократичный и неудобный греческий «фиат»?
  — Где мои вещи?
  — В багажнике. Я распорядился, чтобы Димитрий положил их туда. Хочешь — посмотри и убедись.
  — Я не сяду в эту машину, это безобразие!
  Тем не менее она села. и в ту же минуту он занял место рядом с ней. На нем теперь были шоферские перчатки. Черные, с дырочками для вентиляции. Должно быть, он держал их в кармане, а в машине надел. Золото на его запястьях ярко блестело, оттеняемое черной кожей. Правил он умело и быстро.
  — Часто проделываешь это, да? спросила она громко. — Испытанный трюк? Пригласить даму покататься с ветерком, лететь в никуда быстрее звука?
  Молчание. Он внимательно глядел прямо перед собой. Кто он? Боже милостивый, как говорила ее стерва-мамаша, подскажи, кто он такой? Машина вдруг осветилась. Резко обернувшись, Чарли увидела через заднее стекло метрах в ста позади автомобильные фары, они не приближались и не удалялись.
  — Это наши или не наши? — спросила она.
  И едва успокоившись, вдруг поняла, что еще обратило на себя ее внимание. На заднем сиденье лежал красный пиджак — с медными пуговицами, точь-в-точь, как тогда в Ноттингеме и Йорке. Она могла бы побиться об заклад, что и сшит он так же: немножко старомодно, в стиле 20-х годов.
  Она попросила сигарету.
  — Почему ты сама не возьмешь в отделении для перчаток? — не поворачивая головы, спросил он.
  Она открыла дверцу на приборной доске и увидела несколько пачек «Мальборо». Рядом лежал шелковый шарф и дорогие солнечные очки. Она взяла шарф, понюхала — он пах мужской туалетной водой. Достала сигарету. Рукой в перчатке Иосиф приблизил к ней огонек автомобильной зажигалки.
  — Твой приятель изрядный франт, правда?
  — О, да! Действительно. А почему ты спрашиваешь?
  Этот красный пиджак на заднем сиденье, он твой или его?
  Он быстро покосился на нее, словно отдавая должное вопросу.
  — Ну, скажем так: его, но он дал мне поносить, — спокойно ответил он, увеличивая скорость.
  — Солнечные очки он тебе тоже дал поносить? Они, по-моему, тебе здорово пригодились там, у рампы! Ты ведь завсегдатай, театрал, можно сказать, почетный член группы. По фамилии Рихтховен, так?
  — Так.
  — А зовут тебя Петер, но имя Иосиф тебе нравится больше. Проживаешь в Вене, ведешь кое-какую торговлю, учишься, всего понемножку. — Она замолчала, но он ничего не сказал на это. — Писать «до востребования», — настойчиво продолжала она. — Почтовый ящик семьсот шестьдесят два, центральный почтамт. Верно?
  Он еле заметно кивнул, словно одобряя такую хорошую память. Стрелка спидометра подползла к ста тридцати километрам.
  — Национальность неизвестна, видимо, смесь самого таинственного происхождения, — вызывающе бросила она. — Имеются трое детей и две жены. До востребования.
  — Жен и детей нет.
  — И не было? Или нет в настоящее время?
  — В настоящее время.
  — Будь добр, сообщи о себе хоть какие-нибудь положительные сведения. Успокой мою душу.
  — В качестве положительного сведения сообщаю, что старался лгать тебе как можно меньше, а также, что скоро тебе станет известно множество веских причин, но которым тебе следует сохранять дружбу с нами.
  — С кем это с нами?— возмутилась она.
  До этого момента он был один. Перемена ей совершенно не понравилась. Они направлялись к шоссе, но он не сбавлял скорости. Она увидела фары двух машин, вот-вот готовых наехать на них сзади, и затаила дыхание.
  — Вы, случаем, не поставками оружиязанимаетесь? — осведомилась она. вдруг вспомнив его шрамы.
  — Нет, Чарли, оружием мы не торгуем.
  — «Оружием не торгуем». Может быть. это работорговля?
  — И не работорговля.
  Она повторила и это.
  — Остаются наркотики. Потому что ведь чем-то ты же торгуешь, правда? Только, говоря откровенно, наркотики тоже не по мне. Длинный Ал дает мне пронести свою «травку», когда мы проходим таможню, так я потом сколько дней в себя прийти не могу, такого понатерпишься страха! — Иосиф молчал. — Бери повыше, да? Не вам чета? Птица другого полета? — Она потянулась и выключила радио. — Как насчет того, чтобы остановить машину? На самом деле, а?
  — Бросить тебя неизвестно где, на дороге? Ну это уж полный абсурд.
  — Останови немедленно! — воскликнула она. — Останови машину, черт тебя дери!
  Они проскочили светофор, свернули налево, так резко, что ремень, которым она была пристегнута, натянувшись, перехватил ей дыхание. Она хотела рвануть к себе руль, но рука Иосифа опередила ее. Он еще раз свернул налево и через белые ворога въехал на подъездную аллею, окаймленную азалиями и каким-то кустарником. Дорога петляла, и они вместе с ней. пока не выехали на разворот, а оттуда на усыпанную гравием площадку с бордюром из белых камней. Машина встала. Вслед за ними подъехала и тоже встала, загородив им путь к отступлению, задняя машина. Раздался шелест шагов по гравию. Перед нею был старый загородный дом, утонувший в каких-то красных зарослях. В лучах автомобильных фар цветы казались пятнами свежей крови. Крыльцо тускло освещалось единственной лампочкой. Иосиф выключил двигатель, положил в карман ключ зажигания. Потянувшись через Чарли, открыл ей дверцу, впустив в машину горьковатый и душный запах зелени и назойливый стрекот цикад. Он вышел из машины, но Чарли оставалась сидеть. Ни ветерка, ни малейшего свежего дуновения, только негромкий шелест шагов молодых легконогих людей, со всех сторон окруживших машину. Димитрий, недоросль-шофер с простодушной ухмылкой, Рауль, ангелоподобный хиппи с льняными волосами, разъезжавший на такси в надежде разжиться деньгами у богатого папаши-шведа. Две девушки в джинсах и рубашках навыпуск, те самые, что были с ними на Акрополе и — теперь, разглядев их получше, она вспомнила, — попадались ей несколько раз у магазинных витрин на Миконосе. Услышав, что кто-то открывает багажник, она рванулась из машины.
  — Моя гитара! — вскрикнула она. — Не трогайте, или...
  Но Рауль уже взял гитару под мышку, в то время как сумкой завладел Димитрий. Она хотела кинуться, отнять у них вещи, но девушки схватили ее за локти и кисти рук и без труда проэскортировали к крыльцу.
  — Где этот подонок Иосиф? — крикнула она.
  Но подонок Иосиф, сделав свое дело, уже поднимался но ступенькам крыльца, быстро, не оглядываясь, словно не желая быть свидетелем аварии. Обходя машину, Чарли увидела задний номер: его освещала лампочка на крыльце. Буквы были не греческие. Это были арабские буквы: вокруг номера вилась по-голливудски затейливая арабская вязь, а на крышке багажника, слева от фирменного знака «мерседеса», она различила значок дипломатического корпуса.
  6
  Девушки проводили ее в уборную и без всякого стеснения оставались там, пока она не закончила все свои дела. Одна была блондинка, другая брюнетка, обе лохматые, обе получили приказ действовать с новенькой поделикатнее. Они в теннисных туфлях и рубашках поверх джинсов: два раза, когда Чарли бросалась на них с кулаками, они без труда одолевали ее, а слушая ее проклятия, улыбались рассеянной улыбкой глухих.
  — Я Рахиль, — быстро произнесла брюнетка во время недолгого мирного промежутка. — А она Роза. Рахиль и Роза, запомнила? Обе на букву "Р".
  Рахиль была хорошенькой. У нее был густой североанглийский акцент и веселые глаза; это ее задница остановила Януку при пересечении границы. Роза была высокой, гибкой, с мелко вьющимися светлыми волосами и подтянутой фигурой спортсменки, тонкие кисти ее рук действовали как наконечники стрел.
  — Не бойся, Чарли, все будет хорошо, — ободрила ее Роза, чей странный выговор можно было принять за южноафриканский.
  — Все и было хорошо, пока вы не влезли, — ответила Чарли, делая новую безуспешную попытку наброситься на них.
  Из уборной они провели ее в спальню на первом этаже. дали гребенку, щетку и стакан жидкого чая без молока. Она опустилась на кровать и попыталась отдышаться, то прихлебывая чай. то вновь разражаясь проклятиями.
  — Захвачена нищая актриса! — пробормотала она. — Для чего? Что с нее возьмешь? Если только долги!
  На это они лишь улыбнулись еще дружелюбнее прежнего и, отпустив ее руки, велели подняться по лестнице. На первой же лестничной площадке она снова замахнулась на них на этот раз кулаком, широко отведя руку, и тут же поняла, что аккуратно уложена на пол. на спину, и разглядывает витраж из цветного стекла, лунный свет. как в призме, дробился в нем. создавая мозаику — розовую и золотую.
  — Хотела нос тебе расквасить! — объяснила она Рахили, но ответом ей был лишь взгляд, полный ласкового понимания.
  Дом был ветхий, пахло кошками и чем-то, напоминавшим стерву-мамашу. Он был заставлен убогой греческой мебелью а стиле ампир, увешан выцветшими бархатными портьерами и медными люстрами.
  Они остановились перед двойными дверями. Толкнув створки, Рахиль отступила, и перед Чарли открылась мрачноватая комната. В центре над столом склонились двое — один коренастый, другой сутулый и очень худой, оба одетые во что-то серое и пыльно-коричневое, что делало их похожими на призраки. На столе были разложены какие-то бумаги, лампа хорошо освещала их, и, еще не подойдя к столу, Чарли решила, что это газетные вырезки.
  При ее появлении оба мужчины вскочили. Худой остался у стола, а коренастый решительно направился к ней, его правая рука каким-то крабьим движением ловко ухватила ее руку и тряханула в рукопожатии, прежде чем она успела нему воспротивиться.
  — Чарли, мы очень рады, что все сошло благополучно и вы среди нас! — воскликнул Курц с таким энтузиазмом, словно ей пришлось бог знает как рисковать. — Менязовут, нравится зам это, Чарли, или нет, но менязовут Марти. — Ее рука опять очутилась в его ладони, и ласковость этого пожатия была совершенно неожиданной. — А после того, как Господь меня создал, у него остался кое-какой материал. и потому он создал вдобавок еще и Майка. Итак, познакомьтесь и с Майком тоже. А вот там мистер Рихтховен, или же, для вашего удобства, как вы его зовете, Иосиф, ведь вы так его окрестили, не правда ли?
  Должно быть, он вошел в комнату незаметно. Оглядевшись. она увидела его за маленьким переносным столиком в углу. Сумрачный свет настольной лампы освещал его склоненное лицо.
  — Могу окрестить и заново, — сказала она. Ей захотелось кинуться на него, как перед тем на Рахиль — три стремительных шага и, прежде чем они успели бы остановить ее, — пощечина. Но она знала, что никогда не сделает этого, и ограничилась залпом грязных ругательств. которые Иосиф рассеянно выслушал. Он переоделся в тонкий спортивный свитер, шелковая рубашка мафиози и броские золотые запонки бесследно исчезли.
  — Советую тебе не торопиться с суждениями и ругательствами, лучше послушать сначала, что скажут эти двое, — заметил он, не поднимая головы и продолжая сортировать бумаги. — Ты среди хороших людей.
  Двое у стола все еще не садились, дожидаясь, пока сядет она, что само по себе было более чем странно. Более чем странно соблюдать правила вежливости с девушкой, которую захватили в плен, втолковывать ей что-то о добродетели, странно начинать переговоры с похитителями после того, как они дали тебе чаю и возможность привести себя в порядок.
  — Ну, кому первому начинать игру? — задорно выпалила она, вытирая непрошенную слезу.
  На полу возле их ног она заметила потертую коричневую папку, палка была приоткрыта, но что там внутри — не разглядеть. На столе же и в самом деле лежали газетные вырезки, и хотя Майк уже начал убирать их в папку, Чарли все же узнала рецензии, в которых говорилось о ней и ее ролях.
  — Вы не ошиблись, захватили ту девчонку, какую надо? — с вызовом спросила она.
  — О, конечно же, Чарли, конечно, именноту, — радостно воскликнул Курц, воздев кверху руки с толстыми пальцами.
  Он бросил взгляд на Литвака. затем в угол комнаты — на Иосифа — взгляд благодушный, но пристальный, оценивающий, и вот он уже говорит с властной убедительностью, с силой, покорившей Квили и Алексиса, покорявшей за время его блистательной карьеры бесчисленное множество его самых невероятных помощников, говорит с густым евро-американским акцентом, рассекая воздух короткими взмахами руки.
  Но Чарли была актрисой, и профессиональная зоркость не изменила ей и тут: ни красноречие Курца, ни собственная растерянность от этого внезапного насилия не притупили ее наблюдательности. "Разыгрывается спектакль, — промелькнула мысль, — на сцене онии мы". Молодые охранники отступили в темноту, рассредоточившись по углам, а ей почудился шорох и шарканье ног опоздавших зрителей. когда в темноте по ту сторону занавеса они рассаживаются по местам. Действие, как показалось ей, когда она разглядела комнату, происходит в покоях свергнутого тирана. Ее тюремщики — это борцы за свободу, вторгшиеся сюда и прогнавшие тирана. Верхний свет четко очерчивает тени на лицах двух мужчин, унылое единообразие их экипировки. Вместо элегантного костюма с Мэдисон-авеню — хоть Чарли и не смогла бы провести подобное сравнение — на Курце была теперь бесформенная армейская тужурка с темными пятнами пота под мышками и целой батареей дешевых авторучек, торчавших из нагрудного кармана. Щеголеватый и изысканный Литвак предпочел надеть рубашку цвета хаки с короткими рукавами, из которых торчали его руки — белые, как сучья с ободранной корой. Одного взгляда ей было достаточно, чтобы понять, что между этими двумя и Иосифом существует прочная связь. «Они одной выучки, — думала она, — у них общие взгляды и общая жизнь!» Перед Курцем на столе лежали его часы. Она вспомнила фляжку Иосифа.
  На фасад дома выходили два закрытых ставнями окна. Два других глядели во двор. Двойные двери за кулисы были закрыты, если бы даже она и собралась ринуться к ним, она понимала, что это безнадежно. Несмотря на внешнюю флегматичность охранников, она уже убедилась — случай ей был предоставлен — в их высоком профессионализме. Где-то далеко в углу. за тем местом, где расположилась охрана, горели, как бикфордов шнур, четыре кольца переносного радиатора. Запах от него был тяжелый. А позади нее светилась настольная лампа Иосифа — несмотря на все, а может быть, как раз благодаря этому всему, — единственный теплый огонек.
  Все это Чарли осознала еще до того, как звучный голос Курца наполнил комнату и началось это его хитроумное увещевание. Если бы она и не была уверена, что ночь ей предстоит долгая, то теперь, слушая этот неумолчный раскатистый голос, она бы это поняла.
  — Я уверен, Чарли, что у вас есть к нам масса вопросов, которые вам не терпится на нас обрушить. Будет время, и мы безусловно ответим на них и как можно полнее. А пока постараемся прояснить главное. Желаете знать, кто мы такие? Во-первых, Чарли, мы люди порядочные, как сказал Иосиф, хорошие люди. Зная это, вы с полным основанием можете счесть нас, как это всегда и бывает, людьми независимыми, внепартийными, но глубоко обеспокоенными, подобно вам самой, некоторыми тенденциями в современном мироустройстве. Добавив, что мы еще и граждане Израиля, я надеюсь, вы не возмутитесь, не содрогнетесь от отвращения, не выпрыгнете в окно. Правда, это в том случае, если вы не считаете, что Израиль следует стереть с лица земли, затопить, сжечь напалмом, предоставив жителей в полное распоряжение многочисленным арабским организациям, занятым их уничтожением. — Почувствовав, как она внутренне съежилась, Курц тут же пошел в атаку: — Может быть. вы действительно так считаете, Чарли? — спросил он, доверительно понизив голос. — Наверное, да. Так скажите нам об этом прямо. Может быть, хотите на этом и кончить? Отправиться домой? У вас, по-моему, есть авиабилет. Мы дадим вам денег. Выбираете этот вариант?
  — А что, собственно, намечается? — спросила она, игнорируя предложение Курца распрощаться, прежде чем успели познакомиться. — Военная вылазка? Карательная акция? Ко мне подключат электроды? В общем, что вам от меня, черт возьми, надо?
  — У вас есть знакомые среди евреев?
  — Да нет, не думаю.
  — Вы испытываете к евреям предубеждение? К евреям как таковым? Может быть. вы считаете, что от нас плохо пахнет или что мы не умеем вести себя за столом? Вы скажите. Для нас это дело привычное.
  — Бросьте чушь пороть!
  Голос изменил ей или так только показалось?
  — Вы считаете, что попали к врагам?
  — О господи, с чего вы это взяли? Да любой, кто выкрадет меня, станет моим другом по гроб жизни! — ответила она, вызвав неожиданно для себя искренний смех своих собеседников. Но не Иосифа, слишком поглощенного, судя по тихому шелесту листов, чтением бумаг.
  Тогда Курц приступил к делу несколько решительнее.
  — Итак, успокойте наши души, — сказал он все с тем же лучезарным добродушием. — Выкинем из головы то, что вы здесь в некотором роде пленница. Жить ли Израилю или всем нам следует сложить свои вещички и отправиться туда, откуда приехали, чтобы начать все заново? Может быть, вы предпочли бы, чтоб мы переселились куда-нибудь в Центральную Африку? Или в Уругвай? Только, ради бога, не в Египет: однажды мы уже попробовали, и успехом по не увенчалось. А может, нам опять рассеяться по разным гетто Европы и Азии и подождать очередного погрома? Что скажете. Чарли?
  — По-моему, вы должны оставить в покое этих чертовых арабов, — сказала она, набравшись храбрости.
  — Чудесно. И как именно, по-вашему, нам следует это сделать?
  — Перестать бомбить их лагеря, сгонять их с их земель. Уничтожать их деревни, подвергать их пыткам.
  — Вам когда-нибудь случалось разглядывать карту Ближнего Востока?
  — Разумеется, случалось.
  — А когда вы разглядывали ее, вам не приходило в голову посоветовать арабам оставить в покое нас? — спросил Курц все с той же подозрительной улыбчивостью.
  К ее смятению и страху теперь, как, очевидно, и рассчитывал Курц, прибавилось смущение. В сопоставлении с живой реальностью ее нахальные сентенции казались дешевым школярством. Она чувствовала себя дурой, убеждающей мудрецов.
  — Я просто хочу мира, — сказала она глупо, хотя и искренне. Потому что если она когда-нибудь и представляла себе этот мир, то лишь как водворение на земле Палестипы, словно по волшебству, ее исконных обитателей, изгнанных оттуда в угоду могущественным европейским опекунам.
  — В таком случае почему бы вам не взглянуть на эту карту опять и не поинтересоваться, чего же хочет Израиль, — благодушно предложил Курц и замолчал — пауза эта была как воспоминание обо всех дорогих и любимых, кто не был в этот вечер с ними рядом.
  И чем дольше длилась пауза, тем она становилась удивительнее, потому что присоединилась к ней и Чарли, Чарли, которая еще минуту назад богохульствовала, посылая проклятия всему и всем, вдруг замолчала, иссякнув. И прервала молчание не Чарли, прервал его Курц, выступив с чем-то вроде заявления для прессы.
  — Чарли, мы здесь не собираемся опровергать ваши политические взгляды. Вы пока что плохо знаете меня и можете мне не поверить — в самом деле, почему вы должны верить мне? — но ваши взгляды нам нравятся. Целиком и полностью. При всей их парадоксальности и утопичности. Мы уважаем их, ценим, нам и в голову не приходит высмеивать их; я искренне надеюсь, что мы обратимся к ним и как следует все обсудим — откровенно и плодотворно. Мы обратимся к вашему врожденному человеколюбию. К вашему доброму сердцу. К вашему чувству справедливости. Мы не станем задавать вам вопросов, способных возмутить нравственное чувство, которое в вас так сильно и безошибочно. Все, что есть в ваших взглядах полемического, спорного, как вы сами говорите, мы пока отставим. Ми обратимся к вашим подлинным убеждениям, — как бы путанны, как бы сумбурны они ни были — мы их уважаем. На этих условиях вы, я думаю, не откажетесь немного побыть и нашем обществе и выслушать нас.
  И опять Чарли вместо ответа сама пустилась в атаку.
  — Если Иосиф израильтянин, — спросила она, — то какого черта он разъезжает в этом до мерзости роскошном арабском лимузине?
  — Мы украли его, Чарли, — весело ответил Курц, и признание это было встречено взрывом хохота всех участников операции, хохота такого заразительного, что Чарли и самой захотелось рассмеяться. — А еще, Чарли, вы, конечно, хотите узнать, почему вас доставили к нам таким непростым и, можно сказать, бесцеремонным образом. Причина, Чарли. заключается в том, что мы хотим предложить вам работу. Актерскуюработу.
  
  Рифы остались позади. Широкая улыбка на его лице показывала, что он это знает. Речь его стала медленной и взвешенной, как у того, кто объявляет счастливые номера.
  — Из всех ваших ролей это будет самая большая, самая ответственная, самая трудная и, уж конечно, самая опасная и самая важная. Я не о деньгах говорю. Денег вы можете получить сколько угодно, не в них дело, назовите любую цифру. — Его крепкая ладонь отмела в сторону все финансовые соображения. — Роль, которую мы хотим вам предложить, потребует от вас, Чарли, всех ваших способностей — человеческих и профессиональных. Вашего ума. Вашей удивительной памяти. Вашей смекалки. Храбрости. И редкого качества, о котором я уже говорил. Вашего человеколюбия. Мы выбрали вас, Чарли. Мы поставили на вас. У нас был большой выбор — множество кандидатов из разных стран. Мы решили, что это будете вы, вот почему вы здесь. Среди поклонников. Каждый из присутствующих здесь, в этой комнате, видел вас на сцене, каждый восхищается вами. Поэтому давайте уточним. В наших сердцах нет враждебности к вам. А есть симпатия, восхищение, и есть надежда. Выслушайте нас. Как сказал ваш приятель Иосиф, мы хорошие люди, как и вы. И вы нам понадобились. Вы нам нужны. А вне этих стен есть люди, которым вы нужны даже больше, чем нам.
  Он умолк, и пустота зазвенела вокруг. Чарли знала некоторых актеров — их было немного, — умевших делать этот голосовой трюк. Голос зачаровывал. Он был таким проникновенно ласковым, что гипнотизировал вас, и когда он замолкал, вы чувствовали потерянность. «Значит, сперва главную роль отхватил Ал, а потом и я», — не без профессионального тщеславия подумала она.
  — Вы всегда так распределяете роли? — спросила она. на этот раз призвав на помощь весь свой скептицизм. — Оглоушиваете актера чем-нибудь тяжелым и выволакиваете на сцену в наручниках? Наверное, это ваш обычный метод.
  — Но ведь мы и не утверждаем, что это обычный спектакль, — невозмутимо ответил Курц, опять предоставляя ей возможность атаковать.
  — И что же это все-таки за спектакль? — Она еще раз поборола улыбку.
  — Театральный спектакль, скажем так.
  Она вспомнила Иосифа и как посерьезнело его лицо, когда он высказал этот свой афоризм о том, что театр должен быть живой жизнью.
  — Так, значит, это все-таки роль в пьесе! — воскликнула она. — Что же вы сразу не сказали?
  — В известном смысле, да, роль в пьесе, — согласился Курц.
  — Кто автор?
  — За сюжет ответственны мы, Иосиф займется диалогом. С вашей неоценимой помощью, конечно.
  — А перед кем играть? — Она кивнула в угол, в темноту. — Перед этими молодцами?
  Торжественная серьезность Курца была столь же неожиданной и внушительной, как и его благодушие. Его натруженные руки, потянувшись одна к другой над столом, сцепились, голова гордо откинулась, и даже самый закоренелый скептик не устоял бы теперь перед убедительностью его речи.
  — Существуют люди, которые этой пьесы так и не увидят, не узнают ничего о нашем спектакле, но всем на свете будут обязаны вам. Невинные люди. Те, о ком вы всегда печетесь, от чьего имени выступаете, кому пытаетесь помочь. Во всем, что бы отныне ни последовало, различайте эту сторону и помните, что я вам сказал, иначе вы потеряете нас, а также и себя.
  — Да кто вы такие, чтоб определять, кто виновен, а кто нет? — грубо спросила она, стараясь не поддаваться силе его внушения.
  — Я немного переиначу ваш вопрос, Чарли, и отвечу так: по нашему мнению, прежде чем приговорить кого-то к смерти, его вину следует доказать, и доказать поистине неопровержимо.
  — Чью вину? Кого приговорить к смерти? Несчастных на правом берегу Иордана? Или тех, кого вы бомбите в Ливане?
  «Как случилось, что мы вдруг заговорили о смерти? — недоуменно спрашивала она себя. бросая ему эти яростные вопросы. — Кто первый начал — он или я?» Неважно. Он уже отмеривал свой ответ.
  — Только тех, Чарли, кто окончательно потерял человеческий облик, — твердо ответил Курц. — Они должны умереть.
  — А евреи среди них есть? — Она все-таки упрямо пыталась сопротивляться.
  — Есть и евреи. И израильтяне. Но к присутствующим это не относится, и, по счастью, не о смерти нам сегодня следует думать.
  Он имел право так говорить. Его ответы были по-школьному четкими. За этими ответами стояло многое, и все, находившиеся в комнате, включая Чарли, знали, что это так: знали, что человек этот рассуждает лишь о том, что испытал сам. Когда он вел допрос, чувствовалось, что и сам он не раз подвергался подобным допросам. Когда отдавал приказания, видно было, что он умеет не только приказывать, но и повиноваться приказам. Если говорил о смерти, то лишь потому, что не раз смотрел ей в глаза и в любую минуту готов был встретиться с ней опять лицом к лицу. А если предупреждал об опасности, как сейчас, то только потому, что знал, что такое опасность, не понаслышке.
  — Представление наше не шутка, Чарли, — строго сказал он. — Там все не понарошку. Когда на сцене гаснет свет, то и на улице темно. Когда актеры смеются, это значит, они и вправду рады. А когда плачут, значит, у них на самом деле сердце разрывается от горя. Когда их ранят, — а раненые среди них будут, Чарли, — они не смогут, едва упадет занавес, вскочить и помчаться на последний автобус. Они не смогут малодушно отказаться от участия в жестоких эпизодах, не смогут взять бюллетень. Это игра на пределе возможностей. Если такая роль вам по плечу, если вы чувствуете, что справитесь, — а мы думаем, что справитесь, — тогда выслушайте нас. Если нет, давайте прервем наши переговоры.
  — Чарли никогда не прячется в кусты, Марти, — возразил Шимон Литвак. — Мы не думаемтак — мы знаем. Это ясно из ее досье.
  
  Полдела сделано, как объяснил потом Курц Мише Гаврону, описывая во время редкого для них перемирия этот момент: дама, которая согласна вас слушать, есть в перспективе дама, которая согласна. На что Миша Гаврон изволил даже улыбнуться.
  Полдела, может быть, но по сравнению с тем, что им предстояло сделать, они находились лишь в самом начале. Настаивая на сжатых сроках, Курц никоим образом не предполагал спешки. Он придавал огромное значение тщательности, исподволь подпитывая растерянность Чарли, играя на ее нетерпении. Никто лучше Курца не понимал, что значит обладать реактивным темпераментом в нашем косном мире, и не умел это использовать. Не прошло и нескольких минут со времени ее прибытия, она еще не оправилась от испуга, а он уже подружился с ней — как бы удочерив возлюбленную Иосифа. Еще несколько минут — и он стянул воедино все нити ее дотоле безалаберной жизни. Он много говорил ее сердцу — сердцу актрисы, защитницы всех угнетенных, авантюристки; ей было радостно получить отца, а вместе с ним — надежду, перед ней забрезжили контуры новой семьи, к которой она не возражала бы присоединиться, он подарил ей это, зная, что в глубине души, ей, как и большинству бунтарей, хочется лишь обрести новый, более совершенный конформизм. А главное, завалив ее подарками, он сделал ее богатой, а с богатства, как давно уже поняла Чарли, доказывая это всем, кто согласен был ее слушать, и начинается рабство.
  
  — Итак, Чарли, мы предлагаем вот что, — сказал Курц медленнее и как-то проще, по-домашнему, — давайте, пока ничего не решая, ответим на ряд вопросов, честно и откровенно, пусть цель этих вопросов вам пока и не ясна. — Он сделал паузу, но она молчала, и в молчании ее было некое согласие. — Вопрос. Что будет, если когда-нибудь — сейчас или потом — один из нас решит спрыгнуть с эскалатора? Разрешите на этот вопрос ответить мне.
  — Хорошо, ответьте, Марти, — согласилась она, и, облокотившись о стол и опершись подбородком на руки, улыбнулась ему, стараясь вложить в эту улыбку все свое смятение и недоверие.
  — Спасибо, Чарли, тогда слушайте меня внимательно. В зависимости от того, когда это произойдет и в какой степени вы к тому времени будете осведомлены о наших делах, а также насколько мы будем вас ценить, выбираем одно из двух. Способ первый: взять с вас самым торжественным образом слово о неразглашении, снабдить вас деньгами и отправить назад в Англию. Рукопожатие, взаимное доверие, как это принято у друзей, и некоторая бдительность с нашей стороны, дабы увериться в том, что уговор вами выполняется. Улавливаете?
  Она опустила глаза, желая не только избежать его испытующего взгляда, но и скрыть все возрастающее любопытство.
  — Способ второй — покруче, погрубее, но тоже не такой уж страшный. Мы помещаем вас в карантин. Симпатизируя вам, мы все же считаем, что на данном этапе вы можете представлять для нас угрозу. В гаком случае, что же мы предпримем, Чарли? Мы найдем виллу где-нибудь, скажем, на взморье, в каком-нибудь хорошем месте, это нам не трудно. Окружим вас людьми, похожими на этих вот ребят. Людьми очень милыми, но отнюдь не простачками. Мы придумаем какую-нибудь причину вашего отсутствия, скорее всего, что-нибудь ультрасовременное, в духе вашей легкомысленной репутации, например мистическое паломничество на Восток.
  Его толстые пальцы нащупали на столе старые наручные часы. Не глядя, Курц взял их и передвинул поближе к себе. Испытывая такую же потребность в действии, Чарли взяла ручку и принялась чертить в лежавшем перед ней блокноте.
  — Когда вы выйдете из карантина, мы вас не оставим никоим образом. Мы наладим вам жизнь, хорошо обеспечим вас, поддерживая с вами связь, убедимся в том, что вы достаточно благоразумны, и как только посчитаем это для себя безопасным, поможем вам возобновить и актерскую карьеру, и прерванные дружеские связи. Это в худшем случае, Чарли, и я ставлю вас в известность об этом лишь затем, чтобы вы не подумали, будто стоит вам сказать «нет», и вы с камнем на шее отправитесь кормить рыб в каком-нибудь водоеме. Это не наш почерк. В особенности когда дело касается друзей.
  Она продолжала чертить. Нарисовала кружок. Потом пририсовала сверху стрелку. Это будет мужчина. Когда-то в популярной книжке по психологии ей встретился подобный символ. И туч вдруг заговорил Иосиф — недовольным тоном, словно его оторвали от дела, и все-таки это успокоило, ободрило ее.
  — Чарли, хватит кукаться и молчать, словно все, о чем идет речь, тебя не касается. Твое будущее в опасности. Так неужели ты позволишь посторонним все за тебя решить. даже не спросив твоего мнения? Дело-то ведь крайне важное. Проснись же, Чарли!
  Она нарисовала еще один кружок. Еще один мужчина. Нет, она не была сейчас ни рассеянной, ни безразличной, но инстинкт подсказывал ей скрыть это и не высовываться.
  — А на сколько рассчитан спектакль, Марти? — спросила она бесцветным голосом, словно не расслышав того, что сказал Иосиф.
  — Другими словами, насколько я понимаю, вы хотите знать, что будет с вами, когда работа окончится. Прав я или нет? — уточнил ее вопрос Курц.
  Она была неподражаема. Настоящая мегера! Отшвырнув ручку, она ударила по столу ладонью.
  — Нет, и еще раз нет! Я хочу знать, сколько это продлится и что будет осенью с моей ролью в «Как вам это понравится».
  Услышав столь практическое возражение, Курц ничем не выдал своей радости.
  — Чарли, — серьезно сказал Курц, — вашей запланированной гастрольной поездке ничто не помешает. Мы не хотим, чтобы из-за нас вы нарушали контракт, тем более что вам предстоит получить по нему порядочные деньги. Что же касается нашего ангажемента, то он может продлиться месяца полтора, а может, и два года, чего, мы надеемся, не случится. В данный же момент нас интересует, согласны ли вы вообще продолжать переговоры с нами или предпочитаете пожелать «спокойной ночи» всем присутствующим и возвратиться домой, к жизни более безопасной и более монотонной. Каков ваш приговор?
  Это был предусмотренный им пик ложного выбора. Он хотел дать ей ощущение победы и одновременно подчинения чужой воле. Словно она сама выбрала себе тюремщиков. На ней была хлопчатобумажная куртка, одна из металлических пуговиц болталась; утром, надевая куртку, она решила, что на пароходе пришьет пуговицу, но в предвкушении встречи с Иосифом начисто забыла об этом. Сейчас, ухватив пуговицу, она вертела ее, проверяя прочность нитки. Она была центральной фигурой на сцене. Она чувствовала, что взгляды всех устремлены на нее — тех. у стола, и тех, безмолвных, как тени, в углу и за нею. Она чувствовала, как напряглись в ожидании ее ответа их тела — всех и Иосифа в том числе. Она слышала приглушенный звук, который издает публика, когда она захвачена происходящим. И она чувствовала силу их желания и свою собственную силу — решится она или не решится?
  — Осси, — сказала она, не поворачивая к нему головы.
  — Да, Чарли?
  Она не смотрела в его сторону и все же точно знала, что на своем тускло освещенном острове он ждет ее ответа с большим нетерпением, чем все они вместе взятые.
  — Так это она и есть? Наша романтическая поездка но Греции? Дельфы и все эти вторые по красоте места?
  — Нашей запланированной поездке на север ничто не помешает, — ответил Иосиф, повторив таким образом фразу Курца.
  — И даже не отложит ее?
  — Нет, она состоится очень скоро.
  Нитка лопнула, и пуговица лежала теперь на ее ладони. Чарли кинула ее на стол и наблюдала, как та вертится, замедляя движение. «Орел или решка», — загадала она.
  Пусть еще поволнуются. Вытянув губы. она выдохнула воздух, как бы сдувая со лба упавшую прядь.
  — Ну, так я остаюсь для переговоров, ладно? — небрежно сказала она Курцу, не сводя глаз с пуговицы. — Ведь я же ничего не теряю.
  И подумала: «Занавес, аплодисменты, вот, Иосиф, пожалуйста, и подождем завтрашних рецензий». Но ничего не произошло. Тогда, взяв опять ручку, она начертила еще один символ, на этот раз девушки, в то время как Курц, возможно совершенно машинально, опять передвинул свои часы на место более удобное.
  Теперь с любезного согласия Чарли переговоры могли начаться всерьез.
  
  Первые вопросы Курца были намеренно беспорядочны и как бы совершенно безобидны. «Словно в мозгу у него невидимый анкетный бланк, — подумала Чарли, — и она заполняет невидимые графы».
  Полное имя матери, Чарли. Когда и где родился ваш отец, если это вам известно. Профессия дедушки, нет, Чарли, с отцовской стороны. А за этим, неизвестно по каким причинам, последовал адрес тетки с материнской стороны, а вслед за тем малоизвестные подробности образования, полученного ее отцом. Ни один из этих первых вопросов впрямую не касался Чарли, да это и не входило в планы Курца. Словно сама Чарли была запретной темой, которую он тщательно избегал. Подлинной целью этой канонады вопросов было вовсе не получение информации, а воспитание в ней эдакой школьной «да — нет — господин учитель» покорности, навыка, от которого зависело их будущее сотрудничество. И Чарли, чем дальше, тем больше чувствуя, как начинает пульсировать в ней актерская кровь, повиновалась и окликалась все чутче, все самозабвеннее. Разве не то же самое сотни раз проделывала она для режиссеров и постановщиков, поддерживая пустую беседу, единственным смыслом которой было продемонстрировать себя и свои возможности? Тем приятнее делать это сейчас под гипнотическим и одобрительным взглядом Курца.
  — Хайди? — эхом откликнулся Курц. — Хайди?Чертовски странное имя для старшей сестры-англичанки, не так ли?
  — Нет, для Хайдн вовсе не странное! — с живостью возразила Чарлн и тут же отметила послышавшиеся из темноты смешки охранников. — Ее назвали Хайди, потому что родители проводили свой медовый месяц в Швейцарии, — объяснила она, — и Хайди зачали именно там. Среди эдельвейсов, — со вздохом прибавила она, — и благочестивых молитв.
  — Тогда откуда возникла Чармиан? — спросил Марти, когда веселье наконец затихло.
  Голос Чарли стал тоньше, и она, копируя ледяную интонацию своей стервы-матери, объяснила:
  — «Чармиан» выбрали, чтобы подлизаться к одной богатой дальней родственнице, носящей это имечко.
  — Ну и как, помогло? — спросил Курц, одновременно наклоняя голову, чтобы лучше расслышать то, что говорил ему Литвак.
  — Нет еще, — игриво ответила Чарли, все еще копируя манерную интонацию своей мамаши. — Папа, знаете ли, уже опочил, но кузине Чармиан это еще предстоит.
  Так с помощью этих и подобных этим безобидных околичностей подошли они постепенно к самой Чарли.
  — Весы, — с удовлетворением пробормотал Курц, записывая дату ее рождения. Тщательно, но быстро расспросил он ее о годах детства: адреса квартир, пансионы, имена друзей, клички домашних животных: Чарли отвечала соответственно — пространно, иногда шутливо, но с готовностью. Ее замечательная память, побуждаемая как вниманием Курца, так и все растущей потребностью самой Чарли в добрых отношениях с ним, и тут не подвела ее. От школы и детских впечатлений совершенно естественно было — хоть Курц и проделал это со всей деликатностью — перейти к горестной истории ее разорившегося папаши; Чарли поделилась и этой историей, рассказала спокойно, с трогательными деталями обо всем, начиная с первого известия о катастрофе и кончая тем, как пережила суд над отцом, приговор и заключение. Правда, изредка голос изменял ей, а взгляд сосредоточивался на руках, которые так красиво и выразительно жестикулировали, освещенные ярким светом лампы, но на ум приходила какая-нибудь лихая, полная самоиронии фраза, и настроение менялось.
  — Все было бы в порядке, будь мы рабочей семьей, — сказала она между прочим, улыбнувшись мудро и горестно. — Вас увольняют, вы переходите на пособие, капиталистический мир ополчился на вас, такова жизнь, все верно и естественно. Но наша семья не имела отношения к рабочему классу. Мы — это были мы. Из числа победителей. И вдруг ни с того ни с сего мы пополнили собой ряды побежденных.
  — Тяжело, — серьезно сказал Курц, покачав своей большой головой.
  Вернувшись назад, он уточнил основные факты: когда и где состоялось судебное разбирательство, Чарли, и имена юристов, если вы их помните. Она не помнила, но все, что сохранилось в памяти, сообщила. Литвак усердно записывал ее ответы, предоставив Курцу полную возможность лишь внимательно и благожелательно слушать. Смех теперь совершенно прекратился. Словно вырубили фонограмму, оставив звучать только их двоих — ее и Марти. Ни единого скрипа, покашливания, шарканья ног. Никогда еще, по мнению Чарли, ей не попадался такой внимательный и благодарный зрительный зал. «Они понимают, — думала она. — Знают, что такое скитальческая жизнь, когда все зависит только от тебя, а судьба подбрасывает тебе плохие карты». В какую-то минуту Иосиф негромко приказал погасить свет, и они сидели в абсолютной темноте, как при воздушном налете. Вместе с остальными Чарли напряженно ждала отбоя. Действительно ли Иосиф что-то услышал или это просто способ показать ей, что теперь она заодно с ними? Как бы то ни было, но несколько мучительных мгновений она действительно чувствовала себя их сообщницей и о спасении не помышляла.
  Несколько раз, оторвав взгляд от Курца, она различала фигуры других участников операции, дремавших на своих постах. Вот швед Рауль — голова с льняными волосами свесилась на грудь, толстая подошва упирается в стену. Южноафриканская Роза прислонилась к двойным дверям, вытянула перед собой стройные ноги бегуньи, а длинные руки скрестила на груди. Вот Рахиль — ее волосы цвета воронова крыла разметались, глаза полузакрыты, а на губах еще бродит мягкая задумчивая и чувственная улыбка. Но стоит раздаться постороннему шепоту, и сон их мигом прервется.
  — Так как можно было бы озаглавить, — ласково осведомился Кури, — как определить ранний период вашей жизни, до того момента, который многие посчитали бы падением?
  — Период невинности, Марти? — с готовностью подсказала Чарли.
  — Совершенно точно. Опишите мне его вкратце
  — Это был ад.
  — Не хотите назвать причины?
  — Жизнь в предместье. Этого достаточно?
  — Нет.
  — О Марти, вы такой... — Слабый голос. Тон доверчивый и безнадежный. Вялые движения рук. Разве сможет она объяснить? — Вы — совсем другое дело. Вы еврей. Как вы этого не понимаете? У вас есть эти удивительные традиции, уверенность. Даже когда вас преследуют, вы знаете, кто вы и почему вас преследуют.
  Курц невесело подтвердил это.
  — Но нам, богатым детям английских предместий, привилегированным детям, это недоступно. У нас нет традиций, нет веры, нет понимания себя, ничего нет.
  — Но вы говорили, что ваша мать католичка?
  — На Рождество и на Пасху! Чистейшей воды лицемерие! Мы принадлежим постхристианской эре, Марти. Вам никто этого не говорил? Вера, когда уходит, оставляет после себя вакуум. Мы находимся в вакууме.
  — А вы не испытывали страха?
  — Только стать такой, как мама!
  — И так думаете вы все — дети древней страны, воспитанные в древних традициях?
  — Бросьте, какие там традиции!
  Курц улыбнулся и покачал своей головой мудреца, словно желая сказать, что учиться никогда не поздно.
  — Значит, как только представилась возможность, вы оставили семью и нашли прибежище в театре и радикальной политике, — заключил он с довольным видом. — На сцене вы стали политической репатрианткой. Я где-то прочел это в одном из ваших интервью. Мне это понравилось Продолжайте с этого момента.
  Она опять принялась чертить, и в блокноте появились новые символы внутренней жизни души.
  — Были и другие способы вырваться, еще до этого, — сказала она.
  — Например?
  — Секс, знаете ли, — беззаботно призналась Чарли. — По-моему, мы даже не касались секса, а секс — это же основа бунтарства, правда? Так же как и наркотики.
  — Бунтарства мы не касались, — сказал Курц.
  — Ну так я расскажу про это, Марти.
  Произошла странная вещь, доказывающая, возможно, то, каким неожиданным образом может влиять на исполнителя внимательная публика. Чарли уже совсем было собралась произнести свой хорошо обкатанный монолог, предназначенный рабам конформизма. О том, как необходимо будет, когда придет время исторических исследований о «новых левых», вскрыть подлинные истоки их философии, коренящиеся в угнетающей терпимости, которая царит в буржуазных гостиных. Но вместо этого, к своему удивлению, Чарли услышала, как перечисляет для Курца — а может быть. для Иосифа? — своих бесчисленных бывших любовников и все дурацкие оправдания, придуманные ею, чтобы спать с ними.
  — Это как-то помимо меня происходит, Марти, — сказала она, беспомощно разводя руками. Может быть, она злоупотребляла этим? Похоже, что да, и сажала их себе на шею. — И по сей день это так. Я ведь не хотелаих. Не любила.Я им просто позволялаэто.
  Мужчины, которых она подбирала от скуки, все что угодно, лишь бы разогнать затхлую скуку Рикмансуэрта, Марти! Из любопытства. Мужчины как доказательство своей власти, мужчины как способ мести — чтобы отомстить за себя другим мужчинам, или другим женщинам, или своей сестре, или матери, будь она неладна! Мужчины из вежливости, Марти, или устав от их бесконечных домогательств. Мужчины на театральных банкетах, Марти, представляете? Мужчины, чтобы разрядиться и чтобы зарядиться. Мужчины для эрудиции — ее учителя в политике, их предназначением было рассказывать ей в постели то, что ей было непонятно в книгах. Краткосрочные вожделения, рассыпавшиеся в прах под ее руками, как глиняные безделушки, и оставлявшие ее еще более одинокой, чем раньше. Недотепы, недотепы, ах, какие они недотепы, считай, все они, Марти. Но они дали мне свободу, понимаете? Я распоряжалась своим телом так, как этого хотелось мне! Пусть и не так, как надо! Режиссером была я!
  В то время как Курц глубокомысленно слушал, Литвак строчил не переставая. А она думала об Иосифе, сидевшем так, что ей его не было видно, воображала, как он оторвется от своих бумаг и, слыша ее признания, предназначавшиеся лишь ему одному, взглянет на нее, подперев указательным пальцем свою гладкую щеку. «Подбери меня, — мысленно молила она его, — дай мне то, что другие так и не смогли дать!»
  Когда она замолчала, последовавшая тишина заставила ее содрогнуться. Зачем она это сделала? В жизни своей не выступала в подобной роли, даже перед самой собой. Виновата, видно, бессонная ночь. Спать хочется. С нее довольно. Пускай дают ей эту роль или отсылают домой, или и то и другое вместе.
  Но Курц не сделал ни того, ни другого. Пока не сделал. А всего лишь объявил короткий перерыв и, взяв со стола часы на солдатском ремешке, надел их на руку. И поспешил из комнаты, прихватив с собой Литвака. Она ждала, что позади раздадутся шаги уходящего Иосифа. Но все было тихо. Она хотела оглянуться и не посмела. Роза принесла ей стакан сладкого чая. Без молока. Рахиль подала какие-то глазированные штучки, похожие на английские коржики. Чарли взяла одну.
  Отхлебывая чай, Чарли облокотилась на спинку стула, чтобы незаметно и естественно повернуть голову. Иосиф исчез, унеся с собой бумаги.
  
  Комната, куда они отправились отдохнуть, была такая же большая и голая. В ней стояли две раскладушки и телетайп, двустворчатая дверь вела в ванную. Беккер и Литвак сидели друг против друга на раскладушках и изучали папки с бумагами; у телетайна дежурил стройный юноша по имени Давид. Время от времени аппарат со стоном вздрагивал и изрыгал еще один исписанный лист, который Давид подкладывал в сгонку уже собранных. Кроме звуков, издаваемых телетайпом, слышался только плеск воды из ванной, где мылся, повернувшись к ним спиной, голый до пояса, похожий на отдыхающего спортсмена Курц.
  — Толковая барышня! — крикнул Курц, обращаясь к Литваку; тот в по время перевернул страницу и отчеркнул на нем что-то фломастером. — Полностью оправдывает наши надежды. С головой, воображением и неиспорченная!
  — Врет, как сивый мерин, — сказал Литвак, не поднимая головы от бумаг. Поза его и нагловатый тон, каким это было сказано, ясно говорили о том, что реплика ушам Курца не предназначалась.
  — Кто бы жаловался! — воскликнул Курц, бросая себе в лицо еще одну пригоршню воды. — Сегодня врет себе на пользу, завтра — нам на пользу. Так зачем нам ангел с крылышками?
  Гудение телетайпа вдруг совершенно изменилось. Беккер и Литвак оба резко обернулись на этот звук, но Курц словно ничего не слышал. Возможно, ему в уши налилась вода.
  — Для женщины ложь — это способ обороны. Они обороняют правду, как обороняют девственность. Женская ложь — свидетельство добропорядочности.
  Сидевший возле аппарата Давид поднял руку, привлекая их внимание.
  — Предназначено вам одному, — сказал Давид и встал, уступая место Курцу.
  Телетайп затрясся. С полотенцем на шее Курц сел на стул Давида, вставил диск и стал ждать, когда сообщение будет расшифровано. Печатание прекратилось; Курц прочитал сообщение, оторвал его от ролика, прочитал снова. Затем раздраженно хмыкнул.
  — Инструкция с самого верха, — с горечью объявил он. — Грач распорядился, чтобы мы выдали себя за американцев. Как вам это нравится? «Ни в коем случае не открывайте ей вашего подданства, кого представляете и на кого работаете». Прелесть, правда? Конструктивное и полезное распоряжение. Притом весьма своевременное. Миша Гаврон, как всегда, неподражаем. Другого такого надежного человека еще мир не видел. Отвечай: «Да, повторяю: нет», — бросил он удивленному юноше, вручая оторванный клочок с сообщением, и трое мужчин опять заняли свои места на сцене.
  7
  Для продолжения беседы с Чарли Курц выбрал интонацию благожелательной твердости, словно, прежде чем двигаться дальше, ему необходимо уточнить некоторые малозначительные детали.
  — Итак, Чарли, возвращаясь к вашим родителям... — сказал он.
  Литвак вытащил папку и держал ее так, чтобы Чарли не видела.
  — Возвращаясь к родителям? — повторила она и храбро потянулась за сигаретой.
  Курц помолчал, проглядывая какую-то бумагу из тех, что подал ему Литвак.
  — Вспоминая последний период жизни вашего отца — разорение, неплатежеспособность и в конце концов смерть, — не могли бы вы еще раз восстановить точную последовательность событий? Вы находились в пансионе. Пришло ужасное известие. С этого места, пожалуйста.
  Ока не сразу поняла.
  — С какого места?
  — Пришло известие. Начинайте отсюда.
  Она пожала плечами.
  — Меня вышвырнули из школы, я отправилась домой; по дому, точно крысы, рыскали судебные исполнители. Я уже рассказывала это, Марти. Чего ж еще?
  — Вы говорили, что директриса вызвала вас, — помолчав, напомнил ей Курц. — Прекрасно. И что она вам сказала? Если можно, поточнее.
  — «Простите, но я велела служанке уложить ваши вещи. До свидания и счастливого пути». Насколько я помню. это все.
  — О, такоене забывается! — сказал Курц с мягкой иронией. Наклонившись через стол. он снова заглянул в записи Литвака. — И никакого напутственного слова девочке, отравляющейся на все четыре стороны во враждебный жестокий мир? Не говорила «будьте стойкой», или что-нибудь в этом роде? Нет? Не объяснила, почему вам следует оставить ее заведение?
  — Мы задолжали к тому времени уже за два семестра, неужели это повод недостаточный? Они — деловые люди, Марти. Счет в банке — это их первейшая забота. Не забудьте. школа-то частная! — Она демонстративно зевнула. — Вам не кажется, что пора закругляться? Не знаю почему, но я не держусь на ногах.
  — Не думаю, что все так трагично. Вы отдохнули и еще можете поработать. Итак, вы вернулись домой. Поездом?
  — Исключительно поездом! Одна. С маленьким чемоданчиком. Домой, в родные пенаты.
  Она потянулась и с улыбкой оглядела комнату, но Иосиф смотрел в другую сторону. Он словно слушал далекую музыку.
  — И что именновы застали дома?
  — Хаос, разумеется. Как я уже и говорила.
  — Расскажите поподробнее об этом хаосе. Хороню?
  — Возле дома стоял мебельный фургон. Какие-то мужчины в фартуках. Мать плакала. Половину моей комнаты уже освободили.
  — Где была Хайди?
  — Хайди не было. Отсутствовала. Не входила в число тех, кто там был.
  — Никто не позвал ее? Вашу старшую сестру, любимицу отца? Которая жила всего в десяти милях оттуда? Счастливую и благополучную в своем семейном гнездышке? Почему же Хайди не появилась, не помогла?
  — Наверное, беременна была, — небрежно сказала Чарли, разглядывая свои руки. — Она всегда беременна.
  Но Курц лишь смотрел на нее долгим взглядом и ничего не говорил.
  — Кто, вы сказали, была беременна? — спросил он, словно не расслышал.
  — Хайди.
  — Чарли, Хайди не была беременна. Первый раз она забеременела на следующий год.
  — Хорошо, не была так не была.
  — Почему же она не приехала, не оказала помощь своим родным?
  — Может быть, она знать ничего об этом не желала, не имела к этому отношения. Вот все. что я помню, Марти, хоть убейте. Прошло ведь десять лет. Я была тогда ребенком, совсем другим человеком.
  — Значит, это из-за позора. Хайди не могла примириться с позором. Я имею в виду банкротство вашего отца.
  — Ну а какой же еще позор можно иметь в виду? — бросила она.
  Курц счел ее вопрос риторическим. Он опять погрузился в бумаги, читая то, на что указывал ему Литвак своим длинным пальцем.
  — Так или иначе, Хайди к этому не имела отношения. и весь груз ответственности в этот тяжелый для семьи период приняли на свои хрупкие плечи вы, не правда ли? Шестнадцатилетняя Чарли поспешила на помощь, чтобы «продолжить опасный путь среди обломков капиталистического благополучия», если использовать ваше недавнее изящное высказывание. «Это был незабываемый наглядный урок». Все утехи потребительской системы — красивая мебель, красивые платья. — все эти признаки буржуазной респектабельности. все на ваших глазах исчезло, было отнято у вас. Вы остались одна. Управлятьи распоряжаться. На непререкаемой высоте но отношению к своим несчастным буржуазным родителям, которые должны были бы родиться рабочими, но, но досадному упущению, не родились ими. Вы утешали их. Помогали им сносить их позор. Чуть ли не отпускали им. как я думаю, их грехи. Трудная задача, -печально добавил он, — очень трудная.
  И он замолчал, ожидая, что скажет она. Но и она молчала.
  Курц заговорил первым:
  — Чарли, мы понимаем, что это весьма болезненно для вас, и все же мы просим вас продолжать. Вы остановились на мебельном фургоне, описали, как увозили пожитки. Что еще вы нам расскажете?
  — Про пони.
  — Они забрали и пони?
  — Я уже говорила это.
  — Вместе с мебелью? В том же фургоне?
  — Нет. В другом. Что за чушь!
  — Значит, фургонов было два. И оба пришли одновременно. Или сначала один, потом другой?
  — Не помню.
  — Где находился ваш отец все это время? Может быть. в кабинете? Смотрел в окно, наблюдая за происходящим? Как ведет себя человек в его положении, как переносит свой позор?
  — Он был в саду.
  — И что делал?
  — Смотрел на розы. Любовался ими. И все твердил, что розы он не отдаст. Что бы ни случилось. Все повторял и повторял одно и то же: «Если они заберут мои розы. я себя убью».
  — А мама?
  — Мама была на кухне. Готовила. Единственное, на чем она могла сосредоточиться.
  — Готовила на газовой плите или на электрической?
  — На электрической.
  — Если я не ослышался, вы сказали, что компания отключила электричество?
  — Потом включила опять.
  — А плиту они не забрали?
  — По закону они оставляют плиту... Плиту, стол и по одному стулу на каждого.
  — А ножи и вилки?
  — По одному прибору на каждого.
  — Почему они не опечатали дом? Не вышвырнули вас на улицу?
  — Он был на имя матери. Еще гораздо раньше она настояла на этом.
  — Мудрая женщина. Однако дом был записан на имя вашего отца. Откуда, вы сказали, директриса узнала о его банкротстве?
  Чарли чуть было не потеряла нить. На секунду образы, теснившиеся в голове, стали расплываться, но затем они обрели четкие очертания и вновь начали подсказывать ей необходимые слова; мать в лиловой косынке склонилась над плитой, она исступленно готовит хлебный пудинг — любимое блюдо их семьи. Отец с землисто-серым лицом, в синем двубортном пиджаке любуется розами. Директриса, заложив руки за спину, греет свою твидовую задницу возле незажженного камина в своей элегантной гостиной.
  — Из «Лондон газетт», — безразлично отвечала она. — Там сообщается обо всех банкротствах.
  — Она была подписчицей этого издания?
  — Вероятно.
  Курц кивнул, неспешно, задумчиво, потом взял карандаш и в лежавшем перед ним блокноте написал на листке слово «вероятно», написал так, чтобы она могла это прочесть.
  — Так, а после банкротства пошли фальшивые чеки и распоряжения о выплате. Верно? Поговорим, если можно, о процессе.
  — Я уже рассказывала. Папа не разрешил нам на нем присутствовать. Сначала он собирался защищаться, защищаться как лев. Мы должны были сидеть в первом ряду, чтобы вдохновлять его. Но после того, как ему предъявили улики, он передумал.
  — В чем его обвиняли?
  — В присвоении денег клиентов.
  — Какой срок дали?
  — Восемнадцать месяцев минус тот срок, что он уже отсидел. Я рассказывала, Марти. Все это я уже вам говорила. Так зачем вам еще?
  — Вы посещали его в тюрьме?
  — Он не хотел. Стыдился.
  — Стыдился, — задумчиво повторил Курц. — Такой стыд. Позор. Падение. Вы и сами так думали, верно?
  — А вы бы предпочли, чтобы не думала?
  — Нет, Чарли, конечно, нет.
  Он опять сделал маленькую паузу.
  — Так, продолжаем. Вы остались дома. В школу не вернулись, несмотря на блестящие способности, с образованием было покончено — вы ухаживали за матерью, ждали из тюрьмы отца. Так?
  — Так.
  — Тюрьму обходили стороной?
  — Господи, — горько пробормотала она, — зачем еще и рану бередить!
  — Даже и взглянуть в ту сторону боялись?
  — Да!
  Она не плакала, сдерживала слезы с мужеством, которое должно были вызывать у них восхищение. Наверное, думают: «Как вытерпела они такое — тогда и теперь?»
  — Что-нибудь из этого тебе пригодится, Майк? — спросил Курц у Литвака, не спуская глаз с Чарли.
  — Грандиозно, — выдохнул Литвак, в то время как перо его продолжало свой бег по бумаге. — Чрезвычайно ценная информация, мы сможем ее использовать. Только вот интересно, не запомнился ли ей какой-нибудь яркий случай из того периода или, может быть, даже лучше когда отец вышел из тюрьмы, в последние месяцы его жизни?
  — Чарли? — кратко осведомился Курц, переадресовывая ей вопрос Литвака.
  Чарли изображала глубокое раздумье, пока ее не осенило вдохновение.
  — Ну, вот есть, например, история с дверями.
  — С дверями? — переспросил Литвак. — С какими дверями?
  — Расскажите нам, — предложил Курц.
  Большим и указательным пальцами Чарли тихонько пощипывала переносицу, что должно было обозначать печаль и легкую мигрень. Много раз рассказывала она эту историю, но никогда еще рассказ се не был столь красочен.
  — Мы считали, что он пробудет в тюрьме еще около месяца, он не звонил — как бы он мог звонить? В доме все было разворочено. Мы жили на вспомоществование. И вдруг он появляется. Похудевший, помолодевший. Стриженный. «Привет, Чэс, меня выпустили». Обнимает меня. Плачет. А мама сидит наверху и боится спуститься вниз. Он совершенно не изменился. Единственное — это двери. Он не мог открыть дверь, подходил к двери и замирал. Стоит по стойке «смирно», голову свесит и ждет, когда тюремщик подойдет и отомкнет замок.
  — А тюремщик — это она, — тихо подал голос сидевший рядышком Литвак. — Его родная дочь. Вот это да!
  — В первый раз я сама не поверила. Не поверила собственным глазам. Кричу: «Да открой же ты эту проклятую дверь!», а у него руки не слушаются!
  Литвак строчил как одержимый, но Курц бы настроен менее восторженно. Он опять погрузился в бумаги, и лицо его выражало серьезные сомнения.
  Чарли не выдержала. Резко повернувшись на стуле, она обратилась к Иосифу, в словах ее была скрытая мольба о пощаде, просьба отпустить ее, снять с крючка.
  — Ну, как допрос, все в порядке?
  — По-моему, допрос очень успешный, — ответил он.
  — Успешнее даже, чем представление «Святой Иоанны»?
  — Твои реплики гораздо остроумнее, чем текст Шоу, Чарли, милая.
  «Это не похвала, он всего лишь утешает меня», — невесело подумала она. Но почему он с ней так суров? Так резок? Так сдержан, с тех пор как привез ее сюда.
  Южноафриканская Роза внесла поднос с сандвичами. За ней шла Рахиль с печеньем и сладким кофе в термосе.
  — Здесь что, никогда не спят? — жалобно протянула Чарли, принимаясь за еду. Но никто ее вопроса не расслышал. Вернее, так как все его, конечно, слышали, он просто остался без ответа.
  
  Безобидная игра в вопросы-ответы кончилась. Перед рассветом, когда голова у Чарли была совершенно ясной, а возмущение достигло предела, наступил важный момент: тлеющий огонь ее политических убеждений, которые, по словам Курца, они так уважали, предстояло раздуть в пламя — яркое и открытое. В умелых руках Курца все обрело свою хронологию, причины, следствия. Люди, оказавшие на вас первоначальное влияние, — попрошу перечислить. Время, место, имя. Назовите нам, пожалуйста, пять ваших основополагающих принципов, десять первых встреч с активистами-неформалами. Но Чарли была уже не в том состоянии, чтобы спокойно рассказывать и перечислять. Сонное оцепенение прошло, в душе зашевелились беспокойство и протест, о чем говорили и суховатая решительность ее тона, и быстрые подозрительные взгляды, которые она то и дело бросала на них. Они ей надоели. Надоело чувствовать себя завербованной. Служа верой и правдой этому союзу, основанному на силе оружия, надоело ходить из комнаты в комнату с завязанными глазами и не понимать, что делают с твоими руками ловкие руки и что шепчут тебе в ухо хитрые голоса. Жертва готовилась к бою.
  — Чарли, дорогая, все эти строгости для протокола, — уверял ее Курц. — Когда все будет зафиксировано, мы, так и быть, разрешим вам опустить кое над чем завесу молчания.
  Но пока что он настоял на утомительной процедуре перечисления тьмы-тьмущей всевозможного народа, каких-то сидячих и лежачих забастовок, маршей протеста и революционных субботних манифестаций, причем всякий раз он просил ее рассказать и о том, что ее побудило участвовать в той или иной акции.
  — Ради бога, не пытайтесь вы оценивать нас! — наконец не выдержала она. — Поступки наши нелогичны, мы необученны и неорганизованны.
  — Кто это «мы», милочка?
  — И никакие мы не милочки!Просто люди. Взрослые люди, ясно? И хватит надо мной издеваться!
  — Чарли, ну разве мы издеваемся? О чем вы говорите!
  — К чертям собачьим!
  Ох, как же она ненавидела себя в подобном состоянии! Ненавидела свою грубость — грубость от безысходности. Словно бьешься в запертую дверь, бессмысленно барабанишь слабыми девчоночьими кулачками, оголтело выкрикивая срывающимся голосом рискованные слова. И в то же время ей нравилась свежесть красок, которыми такая ярость вдруг зажигала мир, чувство раскованности, осколки стекла вокруг.
  — Зачем отвергающим вера?— воскликнула она, вспомнив хлесткий и до смерти надоевший афоризм Ала. — Вам не приходило в голову, что отвергать — это уже само по себе акт веры? Наша борьба, Марти, борьба совсем особая и единственно справедливая. Не сила против силы, не война Запада против Востока. Голодные ополчились против всяческих свиней. Рабы против угнетателей. Вы считаете себя свободными, так? Это лишь потому, что в цепях не вы, а другие! Вы жрете, а рядом голодают! Вы мчитесь во весь опор, а кто-то должен стоять по стойке «смирно»! Все это надо поломать!
  Когда-то она верила в это, верила истово. Может быть, и сейчас еще верит. Раз уверовав, ясно различала перед собою цель. Она стучалась в чужие двери со своей проповедью и замечала, когда ее охватывало вдохновение, как с лиц спадает маска враждебности. Искренняя вера толкала ее на борьбу — за право людей на инакомыслие, за то, чтобы помочь друг другу выбраться из трясины буржуазности, освободиться от капиталистического и расового гнета, за естественное и вольное содружество и братство людей.
  — Видите ли, Марти, разница между вашим и моим поколением в том, что нам почему-то не безразлично, на кого или на что тратить жизнь! Нам почему-то вовсе не улыбается перспектива отдавать жизнь ради транснациональной корпорации, которая расположена в Лихтенштейне, а филиалы — на Антильских островах! — Все это она заимствовала у Ала. Она даже сопроводила фразу, совсем как он, характерным звуком, выражающим сарказм и отчасти напоминающим отрыжку. — Мы не считаем разумным, когда люди, которых мы в жизни не видели и не слышали, которых никак не уполномочивали действовать от нашего имени, занимаются тем, что ведут мир к гибели. Нам не нравятся, как это ни странно, диктатуры -все равно одиночек ли это или группы лиц, учреждения иди даже страны, — и мы не в восторге от гонки вооружений, опасности химической войны и тому подобных составных частей смертоносной игры. Мы против того, чтобы Израильское государство было ударным батальоном империалистической Америки, и не согласны раз и навсегда объявить арабов либо паршивыми дикарями, либо развратными нефтяными магнатами. Мы отвергаем все это. Предпочитаем отринуть некоторые догмы, некоторые предрассудки и установления. Отринуть что-то — это уже позиция, уже факт позитивный. Отсутствие предрассудков — разве это не позитивно, а?
  — Каким же образом, по-вашему, они ведут мир к гибели, Чарли? — спросил Кури. и Литвак аккуратно записал вопрос.
  — Травят землю. Жгут. Засоряют мир всякой чушью — колониализмом, целенаправленным рассчитанным совращением рабочих и... («Что там следующее? Без паники. сейчас вспомню текст», — промелькнуло в голове.) ...и незачем выспрашивать у меня имена, адреса и кто были пять моих духовных вождей, как вы это делали, да, Марти? Вожди мои здесь, — она стукнула себя в грудь, — и нечего ухмыляться, если я не в состоянии цитировав вам на память Че Гевару всю эту ночь, пропади она пропадом, достаточно поинтересоваться, хочу ли я, чтобы мир выжил. а мои дети...
  — Вы можете цитировать Че Гевару? — спросил Курц, весьма заинтересованный.
  — Да нет, конечно, на кой он мне сдался!
  Откуда-то сзади, казалось очень издалека, послышался голос Иосифа. Он уточнял ее ответ.
  — Могла бы, если б выучила. У нее превосходная память. — В голосе его звучали нотки гордости за свое творение. — Ей стоит раз услышать что-нибудь — и кончено, уже усвоила. Если постарается, может выучить все его работы за неделю.
  Почему он вдруг заговорил? Из желания сгладить? Предупредить? Загородить Чарли от неминуемой опасности, прикрыть собой? Но Чарли сейчас было не до этих тонкостей, а Курц и Литвак вполголоса совещались друг с другом, на этот раз на иврите.
  — Вы бы не могли в моем присутствии ограничиваться английским, вы, двое? — вскричала она.
  — Минутку, милочка, — беззлобно ответил Курц и опять перешел на иврит.
  Так же бесстрастно-тщательно, подобно хирургу («Только для протокола, Чарли»), он обсудил с ней все, на чем держалось ее нестойкое мировоззрение. Чарли громила, собиралась с духом и громила вновь с отчаянной решимостью недоучки. Неизменно вежливый, редко возражавший ей Курц сверялся с ее делом, устраивал паузы для кратких совещаний с Литваком или для собственных таинственных надобностей и писал что-то в лежавшем перед ним отдельном блокноте. Яростно барахтаясь в поисках выхода, Чарли воображала себя опять студенткой, разыгрывающей этюды в театральной школе, вживающейся в роль, которая чем дальше, тем больше обнаруживала свою бессмысленность. Она делала жесты — нелепые, совершенно не соответствующие ее словам. Протестовала — что должно было означать свободу. Кричала — что должно было означать протест. Она слышала собственный голос, ни на что не похожий, чужой. Из постельных бесед с давно позабытым любовником она выхватывала строчку Руссо, а вот высказывание Маркузе, где она его подобрала? Бог весть! Она заметила, что Курц откинулся на спинку стула и, прикрыв глаза, кивает каким-то своим мыслям. Карандаш он положил — значит, кончено, по крайней мере с его стороны.
  — От всей души поздравляю вас, Чарли! — торжественно заявил Курц. — Вы говорили с беспримерной откровенностью и чистосердечием. Мы очень вам благодарны.
  — Несомненно, — пробормотал протоколист Литвак.
  — К вашим услугам, — ответила Чарли, думая, какая она, наверное, сейчас красная и уродливая.
  — Не возражаете, если я сформулирую вам вашу позицию? — спросил Курц.
  — Возражаю.
  — Почему же? — спросил Курц, не выказывая удивления.
  — Потому что мы придерживаемся альтернативных взглядов, вот почему. Мы не образуем никакой партии, никакой организации и ни в грош не ставим ваши хреновые формулировки.
  Как бы ей хотелось избавиться от них от всех или чтобы ей хоть легче было ругаться.
  Несмотря на ее возражения, Курц все же принялся формулировать, делая это весьма серьезно и обдуманно.
  — С одной стороны. Чарли, мы видим тут основную посылку классического анархизма, с восемнадцатого века и по сей день.
  — Чушь собачья!
  — Современная жизнь, — невозмутимо продолжал Курц, — дает больше пищи для подобных теорий, чем та, которой жили наши предки, потому что в наши дни государство-нация сильно как никогда, и это же относится ко всякого рода корпорациям и возможностям регламентировать всех и вся.
  Она понимала, что он кладет ее на обе лопатки, но не знала, как помешать этому. Он сделал паузу, ожидая ее возражений, но все, что она могла, это отвернуться от него и спрятать все растущую неуверенность под маской яростного негодования.
  — Вы выступаете против засилья техники, — ровным голосом продолжал Курц. — Что ж, Хаксли еще раньше сформулировал эту точку зрения. Вы желаете высвободить в человеке его природное начало, которому, по-вашему, не свойственно ни стремление к главенству, ни агрессивность. Но чтобы это свершилось, сперва надо уничтожить эксплуатацию. Каким же образом? Приумножение собственности есть зло, следовательно, зло и сама собственность, а значит, злом являются и те, кто эту собственность охраняет, и из этого можно сделать вывод: так как эволюционный — демократический — путь развития вы открыто отрицаете, вы должны стремиться к тому. чтобы уничтожить собственность и казнить богачей. Вы согласны с этим, Чарли?
  — Не порите чушь! Ко мне это все не относится!
  Курц явно был разочарован.
  — Вы хотите сказать, что отрицаете необходимость уничтожения грабительской власти государства, Чарли? В чем же дело? Откуда эта неожиданная застенчивость? Я прав, Майк? — опять обратился он к Литваку.
  — «Власть государства — это власть тираническая», — тут же находчиво ввернул Литвак. — Это точные слова Чарли. А еще она говорила о «государственном насилии», «государственном терроре», «диктаторской власти государств» — одним словом, ругала государство на все лады, — прибавил он удивленно.
  — Но это не значит, что я убиваю людей и граблю банки! С чего вы это взяли?
  Возмущение Чарли не произвело на Курца никакого впечатления.
  — Вы показали нам. Чарли, что законы правопорядка — это лишь жестокие слуги, на которых держится неправедная власть.
  — И что истинная справедливость в судах и не ночевала, — от себя добавил Литвак.
  — Конечно! Виновата система — косная, насквозь прошившая, бесчестная, она...
  — Так почему бы вам ее не разрушить? — благодушно осведомился Курц. — Не взорвать ее вместе со всеми полицейскими. которые вам мешают, а заодно и с теми, которые не мешают? Не подложить бомбы под всех этих империалистов и колониалистов, где бы они ни находились? Где же ваша хваленая цельность натуры? Куда подевалась?
  — Не хочу я ничего подрывать! Я хочу мира! Хочу, чтобы все были свободны! — отчаянно упорствовала она, устремляясь в безопасную гавань. Но Курц словно не слышал ее.
  — Вы разочаровываете меня, Чарли. Ни с того ни с сего вы теряете последовательность. Вы сделали определенные наблюдения. Так почему же не довершить начатое? Давайте, Чарли, переходите к действию! Вы свободны, и вы здесь. Так зачем слова? Продемонстрируйте нам дело!
  Заразительная веселость Курца достигла апогея. Он так сощурился, что глаза его превратились в щелки, а дубленая кожа вся пошла морщинами. Но Чарли тоже была опытным бойцом и отвечала смело, под стать ему, не стесняясь в словах, била его словами наотмашь в последней отчаянной попытке освободиться.
  — Послушайте, Марти, я — пустой номер, понимаете? Необразованная, почти неграмотная, не умею ни считать, ни рассуждать, ни анализировать, ведь училась-то я в частных школах, которые слова доброго не стоят! Бог мой, чего бы я ни дала, чтобы родиться в какой-нибудь захолустной дыре и чтобы отец мой зарабатывал на жизнь собственными руками, а не обиранием почтенных старушек! Как я устала от поучений, когда мне по сто тысяч раз на дню объясняют, почему любовь и уважение к ближнему следует сдать в архив, а кроме того, сейчас мое единственное желание — спать!
  — Чарли, вы упомянули вскользь, что ездили с Алом на какой-то семинар радикалов в Дорсете, — сказал Курц, аккуратно разворачивая газетную вырезку. — «Недельный курс радикализма» — так вы, по-моему, охарактеризовали его. Мы не очень подробно поговорили о том, что там происходило. Насколько я помню, мы как-то замяли этот вопрос. Вы не возражаете, если мы к этому вернемся?
  С видом человека, желающего освежить что-то в памяти, Курц молча перечитал вырезку, время от времени покачивая головой, словно говоря: «Ну и ну!»
  — Интересно, должно быть, — добродушно продолжал он. — «Отработка боевых приемов холостым оружием». «Техника диверсии», с заменой взрывчатки полиэтиленом, разумеется. «Как скрываться в подполье». «Способы выживания». «Философия ведения партизанской войны в городе». Не оставлены без внимания даже правила хорошего тона. Видите: «Как в повседневных условиях обуздать непокорных». Мне нравится этот эвфемизм! — Он поглядел, откуда вырезка. — Сообщение верно или мы имеем дело с типичным преувеличением продажной сионистской прессы?
  В доброжелательность Курца она теперь не верила, да он и не старался ее в этом убедить. Единственной его целью было доказать ей экстремизм ее взглядов и, как следует припугнув, заставить ужаснуться убеждениям, о которых она сама и не подозревала. Бывают дознания, преследующие раскрытие истины, есть и другие, цель которых — ложь. Курцу нужна была ложь. Его скрипучий голос стал строже, маска веселости спала.
  — Не расскажете ли об этом поподробнее, а, Чарли?
  — Это был ангажемент Ала, не мой, — решительно заявила она, первый раз увиливая.
  — Но вы же ездили вместе.
  — Это давало возможность недорого провести уик-энд за городом, а у нас тогда было туго с деньгами. Только и всего.
  — Только и всего, — негромко повторил он, и она сразу же почувствовала себя виноватой. Последовавшая затем тишина показалась ей слишком глубокой. В одиночку ей такой тишины не выдержать.
  — Не только мы ездили, — возразила она, — а еще... Господи боже, да нас было человек двадцать! Все наши, актеры... Некоторые еще и театральной школы не окончили. Они наняли автобус, достали травку и всю ночь куролесили. Ну и что тут дурного, спрашивается?
  Но морально-этическая сторона дела Курца в тот момент не интересовала.
  — Они, — сказал он. — А чем занимались вы? Вели автобус? Мы слышали, вы прекрасно водите машину.
  — Я уже сказала, что была с Алом. Это был его ангажемент, не мой.
  Почва уходила у нее из-под ног, она падала в пропасть, не понимая, когда оступилась и кто подтолкнул ее. А может, она просто устала и ослабела. Может, она все время и ждала этого.
  — И часто вы развлекаетесь таким образом, Чарли? Говорите безо всякого стеснения обо всем. Курите травку. Спите с кем попало, в то время как другие обучаются терроризму. Судя по вашим словам, для вас это вещь привычная. Верно? Привычная?
  — Нет, не привычная! Дело прошлое. Теперь с этим покончено, и я больше не развлекаюсь таким образом!
  — Так скажете, как часто это было?
  — Вовсе не часто.
  — Сколько раз?
  — Раз-другой. И все. Потом надоело.
  Падает, падает. Вниз головой. Быстрее и быстрее. Все вертится водоворотом вокруг, но она еще цела.
  Иосиф, вытащи меня отсюда! Но ведь это Иосиф ее сюда и притащил! Она прислушивалась, не произнесет ли он хоть слово, посылала ему сигналы затылком, не поворачивая головы. Но ответа не было.
  Курц смотрел на нее в упор, но она не отводила глаз. С каким бы удовольствием она прожгла его взглядом. ослепила своим гневом!
  — «Раз-другой», — задумчиво повторил он. — Так ведь, Майк?
  Литвак поднял голову от своих записей.
  — «Раз-другой», — эхом отозвался он.
  — Не скажете ли, почему вдруг вам надоело? — спросил Курц.
  Не спуская с нее взгляда, он потянулся за папкой Литвака.
  — Это было мерзко, — сказала она, эффектно понизив голос.
  — Судя по откликам, да, — отозвался Курц, открывая папку.
  — Я не про политику. Я имею в виду секс. Для меня это было слишком. Вот что я хотела сказать. Не притворяйтесь, что не поняли.
  Послюнив палец, Курц перевернул страницу. Опять послюнил и опять перевернул. Пробормотал что-то Литваку. Литвак ответил ему коротко и тихо. Говорили они не по-английски. Закрыл досье и сунул его обратно в папку.
  — «Раз-другой. И все. Потом надоело», — задумчиво повторил он. — Хотите переписать показания?
  — Это еще зачем?
  — «Раз-другой». Верно записано?
  — Ну а как может быть иначе?
  — «Раз-другой» значит два раза. Верно?
  Лампочка над ней покачнулась или это ей показалось? Открыто, не таясь она обернулась. Иосиф склонился над своим столом, слишком занятый, он даже головы не поднял.
  Отвернувшись от него, она поняла, что Курц все еще ждет ответа.
  — Два раза или три, — ответила она. — Не все ли равно?
  — А если четыре? Может «раз-другой» значит «четыре раза»?
  — Ах, оставьте вы!
  — По-моему, это вопрос лингвистический. «В прошлом году я раз-другой был у тетки». Ведь это может значить три раза, правда? Возможно, даже и четыре. Вот пять — это уже предел. Про пять мы обычно говорим «раз шесть». — Он опять зашуршал бумагами. — Хотите переделать «раз-другой» на «раз шесть», Чарли?
  — Я сказала «раз-другой» и именно это имела н виду!
  — Значит, два раза?
  — Два.
  — Так. Понятно. «На этом семинаре я была только два раза. Кое-кто интересовался там проблемами военными, я же занималась только сексом, отдыхала, общалась. И все». Подпись «Чарли». Может, назовете даты ваших поездок на семинар?
  Она назвала прошлый год, вскоре после того, как начался ее роман с Алом.
  — А второй раз?
  — Забыла. Какая разница?
  — «Забыла», — протянул он медленно, голосом словно замирающим, но по-прежнему звучным. Ей почудилось, что он шагает прямо на нее — диковинный, уродливый зверь. — Второй раз был вскоре после первого или между этими двумя событиями прошло какое-то время?
  — Не знаю.
  — Не знает. Значит, ваш первый уик-энд был задуман как вводный курс для новичков. Верно я говорю?
  — Да.
  — И во что же ввел вас этот курс?
  — Я уже сказала. Это был групповой секс.
  — Никаких бесед, обсуждений, занятий?
  — Обсуждения были.
  — Что же вы обсуждали?
  — Основные принципы.
  — Принципы чего?
  — Левого радикализма. А вы чего подумали?
  — Вам запомнились какие-нибудь выступления?
  — Прыщеватая лесбиянка говорила о женском движении. Один шотландец рассказывал о Кубе. И еще что-то. Алу очень понравилось.
  — А на втором уик-энде, неизвестно когда состоявшемся, втором и последнем, кто выступал?
  Молчание.
  — И это забыли?
  — Да.
  — Странно, правда? Первый уик-энд вы так хорошо, во всех подробностях помните и секс. и обсуждавшиеся темы, и кто выступал. А второй уик-энд совершенно улетучился у вас из памяти.
  — После того, как я всю ночь отвечаю на ваши идиотские вопросы, ничего странного!
  — Куда это вы собрались? — спросил Курц. Хотите пройти в ванную? Рахиль, проводи Чарли в ванную. Роза!
  Она стояла не двигалась. Из темноты послышались мягкие шаги. Шаги приближались.
  — Я ухожу. Пользуясь данным мне правом выбора. Я хочу прекратить это. Сейчас.
  — Правом выбора вы можете пользоваться не всегда, а лишь когда мы вам скажем. Если вы забыли, кто выступал на втором семинаре, то, может быть, вспомните, чему он был посвящен?
  Она продолжала стоять, и почему-то это делало ее как бы меньше. Она огляделась и увидела Иосифа — он сидел. отвернувшись от настольной лампы, подперев голову рукой. Ее испуганному воображению почудилось, что он брошен на нейтральную полосу где-то между ее и чужим миром. Но куда бы она ни отводила взгляд, вся комната полнилась Курцем, а голос его оглушал всех сидящих в этой комнате. Голос Курца звучал отовсюду, и не важно, лечь ли ей на пол или вылететь в окно с цветными витражами — даже за сотни миль от этого места ей никуда не деться от этого голоса, оглушительно бьющего но нервам. Она убрала руки со стола, спрятала за спину, сжала изо всех сил. потому что они перестали ей повиноваться. Руки — вот что очень важно. Руки красноречивы. Руки выдают. Руки жались друг к другу, как перепуганные дети. Курц выспрашивал у нее о принятой семинаром резолюции.
  — Разве вы не подписывали ее, Чарли?
  — Не знаю.
  — Но, Чарли, в конце любого собрания выносится резолюция. Ее обсуждают. Затем она принимается. Какую же резолюцию вы вынесли? Вы всерьез хотите уверить меня. что ничего не знаетео ней, не знаете даже, подписали вы ее или нет? Может быть, вы отказалисьподписывать?
  — Нет.
  — Чарли, ну подумайте сами, как может человек ваших умственных способностей, способностей еще и недооцененных, забыть такую вещь, как официальная резолюция, принятая трехдневным семинаром? Резолюция, которая сначала выносится в виде проекта, затем проекта с поправками, за которую голосуют, принимают или отвергают, подписывают или не подписывают? Как такое возможно? Ведь принятие резолюции это целое мероприятие, требующее тщательной подготовки. Откуда вдруг такая неопределенность, если во всем прочем вы проявляете завидную четкость?
  Ей все равно. Настолько все равно, что ничего не стоит даже признаться в этом ему. Она до смерти устала. Ей хочется сесть, но ноги приросли к полу. Ей хочется перерыва пописать, подкраситься и спать, спать, И лишь остатки актерского навыка подсказывали ей, что она должна выстоять и выдержать все до конца.
  Сверху она смотрела, как Курц вытащил из папки чистый лист бумаги. Покорпев над ним, он вдруг спросил Литвака:
  — Она упомянула о двух посещениях семинара, так?
  — О двух, самое большее, — подтвердил Литвак. — Вы дали ей полную возможность исправить показания, но она упорно утверждает, что их было два.
  — А сколько значится у нас?
  — Пять.
  — Так откуда же взялась цифра два?
  — Это приуменьшенная цифра, — пояснил Литвак, голосом еще более удрученным, нежели у Курца. — Приуменьшена процентов на двести.
  — Значит, она врет, — тихо, словно с трудом постигая сказанное, заметил Курц.
  — Конечно, — подтвердил Литвак.
  — Я не врала! Я забыла! Это все Ал придумал! Я поехала ради Ала, больше ни для чего!
  Среди самопишущих ручек серого цвета в верхнем кармане куртки Курц держал еще и носовой платок цвета хаки. Вытащив платок, Курц странным характерным движением вытер щеки, потом рот. Положив платок обратно в карман, он опять потрогал часы на столе, передвинул их немного вправо в соответствии с ритуалом, ведомым лишь ему одному.
  — Хотите сесть?
  — Нет.
  Отказ, казалось, огорчил его.
  — Чарли, я перестаю вас понимать. Моя вера в вас постепенно убывает.
  — Ну и черт с ней, с вашей верой! Найдите себе еще кого-нибудь и шпыняйте его на здоровье! Чего мне расшаркиваться перед вами, шайкой еврейских бандитов! Ступайте подложите еще парочку бомб в машины к арабам. А меня оставьте в покое! Ненавижу вас! Всех до единого!
  Выкрикивая это, Чарли испытывала странное чувство — словно они слушают не ее слова, не то, чтоона говорит, а как говорит. Если бы кто-нибудь вдруг вмешался, сказал: «Еще разок, Чарли, и лучше помедленнее», она бы ни капельки не удивилась. Но теперь настала очередь Курца, а если Курц собрался говорить, то — она это уже хорошо усвоила — никто на свете, включая его еврейского Господа Бога, не мог бы этому помешать.
  — Я не понимаю вашей уклончивости, Чарли, — решительно начал он. Речь его набирала темп, звучность. — Не понимаю несоответствия между той Чарли, какой вы хотите казаться, и той, которая предстает из нашего досье. Первое ваше посещение школы революционеров-активистов произошло пятнадцатого июля прошлого года, это был двухдневный семинар для новичков, посвященный проблемам колониализма и революции, и вы прибыли туда на автобусе — группа активистов и Аластер в том числе. Второе посещение состоялось месяц спустя и также вместе с Аластером; на этот раз там перед вами выступили политический репатриант из Боливии, отказавшийся назвать свое имя. и господин, представлявший, по его словам, один из временных комитетов ИРА, господин этот тоже предпочел остаться неизвестным. Вы великодушно подписали в пользу каждой из организаций чек на пять фунтов — у нас есть фотокопии обоих чеков, они здесь.
  — Я подписала их за Ала! У него денег не было!
  — Третий раз вы были там еще через месяц — приняли участие в весьма оживленной дискуссии, посвященной деятельности американского мыслителя Торо. Участники семинара вынесли ему приговор, под которым подписались и вы, приговор гласил, что в вопросах революционной борьбы Торо оставался на позициях аморфного идеализма, что значения революционного действия он так и не понял — в общем. бродяга он бродяга и есть! Вы не только поддержали такой приговор, но и предложили в дополнение принять резолюцию. призывавшую участников оставаться стойкими радикалами.
  — И это для Ала! Я хотела им понравиться. Хотела угодить Алу. Да я на следующий же день все забыла!
  — Но в октябре вы с Аластером снова были там, на этот раз на семинаре, посвященном проблеме фашизации европейского капитализма, вы играли там весьма заметную роль, выступали в дискуссиях, развлекали ваших товарищей выдуманными историями из жизни вашего преступника-отца и дуры-матери, — словом, кошмарами вашего сурового детства.
  Она уже не возражала. Не видела, не соображала. Глаза застилала туманная пелена, она закусила губу и лишь крепче сжимала зубы, сдерживая боль. Но не слушать она не могла — громкий голос Марти проникал ей в душу.
  — А самое последнее ваше посещение, как напомнил нам Майк, состоялось в феврале этого года, когда вы и Аластер почтили своим присутствием заседание, на котором речь шла исключительно о теме вам вовсе незнакомой, как упорно утверждали вы всего минуту назад, до того как походя оскорбили государство Израиль. Тема. эта — прискорбное распространение сионизма в мире и связи его с американским империализмом. Докладчиком был господин, естественно представлявший мощную организацию палестинских революционеров, но какое крыло ее, он сообщить отказался. Так же недвусмысленно он отказался и открыть лицо, спрятанное под черным вязаным шлемом, — деталь эта придавала ему вид достаточно зловещий. Неужели и теперь вы не припомнили его? — Но ответить ей он не дал, тут же продолжив. — Говорил он о том, как борется с сионистами, как убивает их. «Автомат — это паспорт моей страны, — сказал он. — Мы больше не изгнанники! Мы — революционные бойцы!» Речь его вызвала некоторое замешательство, кое-кто выразил сомнение, не зашел ли он слишком далеко, кое-кто, но не вы, — Курц помолчал, но она так ничего и не сказала. — Почему вы скрыли это от нас, Чарли? Почему вы мечетесь, делая ошибку за ошибкой, не зная. что еще придумать? Разве я не объяснил вам, что нас интересует ваше прошлое? Что оно очень ценно для нас?
  И опять он терпеливо подождал ее ответа, и опять ответа не последовало.
  — Мы знаем, что ваш отец не был в заключении. Судебные исполнители никогда не входили к вам в дом, никто и в мыслях не имел ничего у вас конфисковывать. Незадачливый господин действительно потерпел небольшое фиаско по собственной оплошности, но при этом никто не пострадал, кроме двух служащих местного банка. Он был уволен с почетом, если можно так выразиться, после чего прожил еще немало лет. Несколько друзей его скинулись, собрали небольшую сумму, и ваша матушка до конца его дней оставалась его преданной и добродетельной супругой. Что же касается вашего исключения из школы, то виноват в этом вовсе не ваш отец, а только вы сами. Вы повели себя слишком — как бы это сказать поделикатнее? — слишком легкомысленно с несколькими молодыми людьми, жившими по соседству, и слух об этом дошел до ушей школьной администрации. Вас, разумеется, тотчас же исключили как девицу с дурными наклонностями и возмутительницу спокойствия, и вы опять поселились под кровом ваших чересчур снисходительных родителей. которые, к вашему великому огорчению, простили вам и эту выходку, как прощали все ваши прегрешения, и сделали все от них зависящее, чтобы поверить всему, что вы им наплели. С годами вы опутали эту историю подобающим количеством лжи, дабы придать ей благопристойный вид, и сами же уверовали в эту ложь. хотя память иногда просыпается в вас, толкая на поступки более чем странные. — И опять он передвинул часы на более безопасное, с его точки зрения, место. — Мы ваши друзья, Чарли. Думаете. мы когда-нибудь упрекнем вас за это? Думаете, мы не понимаем, что в ваших политических убеждениях выразились поиски истины, нравственных ориентиров, поиски сочувствия, в котором вы некогда так нуждались и которого не нашли? Ведь мы ваши друзья. И не похожи на серых, сонных и унылых провинциальных конформистов. Мы хотим поддержать вас, использовать вас для дела. Зачем же вы громоздите ложь на ложь, когда единственным нашим желанием с начала и до конца было услышать от вас правду — полную и неприкрашенную? Зачем же вы мешаете вашим друзьям, вместо того чтобы полностью довериться им?
  Красной горячей волной ее затопил гнев. Волна гнева подняла ее, омыла, она чувствовала, как гнев набухает в ней, объемлет ее, охватывает со всех сторон — единственный ее друг и союзник. Профессиональное чутье актрисы подсказало ей довериться этому чувству, подождать, пока оно завладеет ею окончательно, в то время как крохотное существо, ее подлинное "я", так старавшееся держаться прямо, облегченно вздохнув, на цыпочках удалится за кулисы, чтобы оттуда следить за действием. Гнев вытеснил растерянность, притупил боль и стыд, гнев обострил все чувства, вернул ясность мысли. Шагнув к Курду, она подняла кулак для удара, но Курц был слишком стар и слишком храбр: не один удар довелось получить ему на своем веку! А кроме того, она не рассчиталась еще с тем, кто сзади.
  Конечно, это Курц своим умелым обхаживанием зажег спичку, разгоревшуюся в пожар. Но ведь заманил-то ее сюда, в эту позорную западню, Иосиф своей хитростью и своими чарами! Резко повернувшись, она сделала к нему два медленных шага, надеясь, что кто-нибудь ее остановит, но никто не остановил. Ударом ноги она отпихнула столик, увидела, как полетела в тартарары, сделав грациозный пируэт, настольная лампа и, натянув до предела провод, удивленно вспыхнув, погасла. Она замахнулась кулаком, ожидая, что он начнет защищаться. Этого не произошло, и она. рванувшись вперед, с силой ударила его по скуле. Она обрушила на него все грязные ругательства, которые обычно адресовала Алу. и всей своей путаной, несчастной и никчемной жизни. Но хотела-то она, чтобы он поднял на нее руку, ударил ее. Она ударила его еще раз, другой рукой, целясь так, чтобы удар оказался как можно больнее, ранил его. И опять она ожидала, что он начнет обороняться, но знакомые карие глаза глядели прямо на нее, неизменно, как прибрежный маяк в бурном море. И новый удар — полураскрытым кулаком, отчего заныла рука, а по его подбородку потекла кровь. «Ублюдок фашистский!» — кричала она, повторяя это вновь и вновь, чувствуя, как с каждым разом силы ее слабеют. Она заметила Рауля, хиппи с льняными волосами, — он стоял в дверях, и одна из девушек — южноафриканская Роза — заняла место у балконной двери и растопырила руки, опасаясь, видно, что Чарли может рвануться туда, а Чарли больше всего хотелось внезапно потерять рассудок, чтобы ее пожалели и отпустили, она впала бы в бред, безумие, забыла, что она всего лишь глупенькая радикалка. актриса, которая так неубедительно притворялась, которая предала отца и мать своих, ухватившись за опасную теорию, не посмев ее отвергнуть — а вообще-то если бы не эта теория, что тогда? Она слышала, как Курц по-английски приказал всем оставаться на месте. Видела, как Иосиф, отвернувшись, вытащил из кармана платок и промокнул кровь на разбитой губе с таким хладнокровием, словно рану ему нанес неразумный балованный ребенок.
  — Подонок! — вскрикнула она и опять ударила его, ударила по голове, неловко подвернувшаяся кисть руки тут же онемела. Она была одинока, измучена и хотела лишь одного: чтобы и он ударил ее.
  — Не стесняйтесь. Чарли, — спокойно посоветовал Курц. — Ведь вы читали Франца Фанона. Помните? Ярость — это очистительная сила, которая освобождает нас от комплекса неполноценности, делает бесстрашными, поднимает в собственных глазах.
  Ей оставалось только одно. Вобрав голову в плечи, она трагически сжала лицо ладонями, горько расплакалась и плакала до тех пор, пока, повинуясь кивку Курца, Рахиль не отделилась от балконной двери, подошла, обняла за плечи, — жест, которому Чарли сначала воспротивилась, но потом смирилась, приняла его.
  — Три минуты, не больше, — сказал Курц, когда Чарли с Рахилью направились к двери. — Пусть не переодевается, ничего с собой не делает, возвращайтесь сейчас же. Надо продолжать. Подождите-ка минутку, Чарли. Стойте. Подождите, я сказал!
  Чарли остановилась, но не обернулась. Она стояла неподвижно, демонстративно не поворачивая головы и думая, что сейчас делает Иосиф со своим пораненным лицом.
  — Вы молодец, Чарли, — спокойно, без всякой снисходительности сказал Курц, не вставая с места, через всю комнату. — Примите мои поздравления. Был момент — вы растерялись, но потом пришли в себя. Вы лгали, выкручивались, но не отступили, а когда мы пошли в атаку, приперли вас к стенке, вы поднялись на дыбы и перешли от обороны к наступлению, обвинив в своих бедах весь мир. Мы гордимся вами. В следующий раз поможем вам сочинить историю более правдоподобную. А сейчас возвращайтесь скорее, хорошо? Времени действительно в обрез.
  
  В ванной Чарли рыдала и билась головой об стенку в то время, как Рахиль наливала для нее воду в раковину, а Роза, на всякий случай, дежурила у двери снаружи.
  — Не знаю. как ты могла жить в этой Англии. — говорила Рахиль, держа наготове мыло и полотенце, — я бы и минуты лишней там не выдержала, пятнадцать лет мыкалась, пока не уехала. Думала, умру. Ты Маклсфилд знаешь? Убийственное место! По крайней мере для еврейки убийственное. Все эти соученицы, вся эта ложь, холодность, лицемерие. Нарочно не придумаешь! Я имею в виду Маклсфилд — для еврейской девушки это просто бред какой-то. Я там все кожу лимоном терла, потому что они говорили, будто у меня сальная кожа. Не подходи к двери, голубушка, одной тебе нельзя, не то мне придется тебя остановить.
  
  Рассветало, и это значило, что скоро в постель, и она была опять с ними, в комнате, куда стремилась всей душой. Они рассказали ей кое-что, высветив, как лучом прожектора, некоторые детали, до того остававшиеся в тени. Дайте волю воображению, говорили они. и расписывали ей идеального. невиданного любовника.
  А ей было все равно. Она нужна им. Они видят ее насквозь, знают ее неверность, многоликость. И все-таки она им нужна. Ее выкрали, чтобы спасти. После всех ее блужданий — путеводная нить. Несмотря на такую ее вину, несмотря на увертки, ее приняли. После всех ее слов их действие, их сдержанность, искренний истинный пыл, подлинная верность и вера. чтобы заполнить пустоту ее души — пропасть, зияющую, вопиющую, как тоскливый демон. который всегда с ней, сколько она себя помнит. Она — перышко, унесенное вихрем, но, к ее изумлению и великому облегчению, оказалось, что ветром правят они.
  Они посадил Иосифа за стол на председательское место. А по бокам безмолвные Курц и Литвак, как два неярких лунных серпа. У Иосифа на лице кровоподтеки — там, куда она его ударила; на левой скуле — ссадины. Сквозь ставни на половицы и столик сочится утренний свет. Они молчат.
  — Разве я еще не решила? — спросила она.
  Иосиф покачал головой. Темная щетина подчеркивала впалость его щек. Свет настольной лампы освещал сеточку морщин возле глаз.
  — Расскажите мне еще раз, зачем я вам нужна! — попросила она.
  Она чувствовала, как возросло напряжение — словно подключили ток. Литвак сцепил на столе белые руки, глаза его мертвенно суровы и глядят на нее почему-то сердито:
  Курц, этот пророк без возраста, его обветренное лицо как бы припорошено серебристой пылью. А по стенам парни-охранники. неподвижные, серьезные, будто выстроились в ожидании первого причастия.
  — Возможно, тебе предстоит спасать человеческие жизни, Чарли, — произнес Иосиф. — Возвращать матерям их детей, нести мир мирным людям. Невинным будет дарована жизнь. Благодаря тебе.
  — Возможно... А ты, ты сам тоже так думаешь? К тебе эго тоже относится?
  Ответ был предельно прост:
  — Иначе зачем бы я здесь находился? От любого из нас такая работа требует самопожертвования, отдачи всех сил. Что же до тебя, ну, не исключено, что и для тебя это окажется так.
  — А где будешь ты?
  — Мы будем рядом, постараемся быть поближе к тебе.
  — Я спросила про тебя. Тебя одного.
  — Ну и я. разумеется, тоже буду рядом. Это ведь мое задание.
  Только задание, вот ведь что, оказывается. А она-то думала...
  — Иосиф будет все время с вами, Чарли, — мягко сказал Курц. — Иосиф опытный профессионал. Напомни ей о времени, Иосиф.
  — Времени у нас очень мало, — сказал Иосиф. — Каждый час на вес золота.
  Курц все улыбался, словно ожидая, что он скажет еще что-нибудь. Но Иосиф уже все сказал.
  Она согласилась. Наверное, согласилась. По крайней мере, на что-то она согласилась, потому что почувствовала, как спало напряжение. А больше, к ее разочарованию, ничего не произошло. В своем склонном к гиперболизации воображении она представила себе, что все присутствующие разразятся аплодисментами, утомленный Майк, уронив голову в сплетенные на столе паучьи руки, без всякого стеснения разрыдается. На глазах постаревший Марти по-стариковски обнимет ее за плечи своими толстыми лапами — дитя мое, доченька, — прижмется колючей щетиной к ее щеке. Парни-охранники, эти сочувствующие ей бесшумные тени, сорвутся со своих мест и столпятся вокруг, чтобы пожать ей руку. А Иосиф прижмет ее к груди. Но в театре реального действия, наверное, так не бывает. Курц и Литвак деловито разбирали бумаги и складывали папки. Иосиф о чем-то беседовал с Димитрием и южноафриканской Розой. Рауль убирал со стола чайные стаканы и оставшиеся сладкие коржики. Судьбой их новобранца, казалось, была озабочена одна только Рахиль. Тронув Чарли за плечо, она повела ее, как она выразилась, баиньки. У самой двери Иосиф негромко окликнул Чарли. Она оглянулась. Он смотрел на нее задумчиво, с любопытством.
  — Ну, спокойной ночи тогда, — проговорил он, словно не зная, что бы такое сказать.
  — И тебе спокойной ночи, — сказала Чарли с вымученной улыбкой актрисы, кланяющейся, когда падает занавес.
  Но занавес не упал. Идя вслед за Рахилью по коридору, она вдруг вспомнила отцовский клуб в Лондоне, ей почему-то показалось, что она опять перенеслась туда и сейчас идет по коридору, направляясь в дамскую гостиную. Приостановившись, она с удивлением огляделась вокруг, пытаясь обнаружить причину столь странной галлюцинации. И поняла эту причину: назойливый стрекот невидимого телетайпа в клубе тоже все время стрекотал телетайп, сообщая последние биржевые новости. Похоже, стрекот шел из-за полуприкрытой двери. Но Рахиль торопливо увлекла ее дальше, не дав в этом удостовериться.
  
  Трое мужчин вернулись в комнату, куда, как сигнал военного рожка, призывали их шифрованные сообщения телетайпа. Беккер и Литвак встали у аппарата, а Курц склонился над столом и расшифровывал с недоверчивым видом последнее срочное, совершенно секретное и неожиданное сообщение из Иерусалима. Стоя у него за спиной. они видели, как на его рубашке, точно кровь из раны, расползается темное пятно пота. Связист исчез: как только шифровка стала поступать, Курц отослал его. Кроме стрекота аппарата, в доме все замерло, а на птичий щебет или шум проходящей машины они не обращали внимания. Они слышали лишь постукивание аппарата.
  — Ты был, как никогда, на высоте, Гади, — изрек Курц, привыкший делать два дела одновременно. Он говорил по-английски, на языке шифрованного сообщения. — Острый, властный, высокоинтеллектуальный. — Он оторвал листок с сообщением и подождал следующей порции. — Как раз о таком и мечтают заблудшие девушки, верно я говорю, Шимон? — Машина заработала опять. — Некоторые из наших коллег в Иерусалиме выражали сомнения относительно твоей кандидатуры, назовем хотя бы господина Гаврона. Да и присутствующий здесь господин Литвак был того же мнения. Кто угодно, только не я. Я был в тебе уверен. — Негромко чертыхнувшись, он оторвал очередной листок. — У меня отродясь никого еще не было лучше Гади. Сердце льва, а душа поэта — вот как я тебя характеризовал. Жизнь, сопряженная с насилием, не ожесточила его — вот буквально мои слова! Ну как она, Гади?
  Он даже повернулся и наклонил голову в ожидании ответа.
  — Разве вы сами не видели? — сказал Беккер.
  Если Курц и видел, то ничего на это не ответил.
  Сообщение кончилось, Курц повернулся на вращающемся кресле и поднял листки так, чтобы свет настольной лампы за его плечом осветил их.
  — Миша Гаврон приветствует нас и шлет нам три новых сообщения. Сообщение первое: некоторые объекты в Ливане завтра подвергнутся обстрелу, но наших это не коснется. Сообщение второе, — он кинул на стол листки, содержит приказ, по характеру и смыслу сходный с приказом, который мы получили ранее. Мы немедленно должны порвать с доблестным доктором Алексисом. Никаких контактов. Миша Гаврон показывал его досье некоторым проницательным психологам, и заключение их однозначно: он совсем рехнулся.
  Лигвак опять попытался возражать. Может, это был результат усталости? А может, на него так подействовала жара? Но Курц с прежней ласковой улыбкой спустил его с небес на землю.
  — Успокойся, Шимон. Наш доблестный предводитель осторожничает, только и всего. Если Алексис что-нибудь натворит и произойдет скандал, который так или иначе затронет наши национальные интересы и отношения с союзником, в котором мы так заинтересованы, наказание понесет Марти Курц. Если же Алексис, храня нам верность, будет помалкивать и делать то, что мы ему велим, вся слава достанется Мише Гаврону. Ты ведь знаешь, как Миша со мной обращается. Я тот еврей, которым можно помыкать.
  — А третье сообщение? — спросил Беккер.
  — Шеф напоминает нам. что наше время истекает. Гончие у него за спиной — так он передаст, имея в виду наши спины, конечно.
  Курц велел Литваку собираться, и тот пошел за зубной щеткой. Оставшись с глазу на глаз с Беккером, Курц испустил вздох облегчения и, сразу успокоившись, подошел к раскладушке, взял лежавший на ней французский паспорт и принялся его изучать, запоминая данные.
  — Успех зависит от тебя, Гади. — Он окинул его взглядом и опять погрузился в чтение паспорта. — В случае каких-нибудь осложнений, если что понадобится, ты дашь мне знать. Слышишь меня?
  Беккер его слышал.
  — Ребята рассказывали, что вы хорошо смотрелись вместе на Акрополе. «Как киногерои» — так они мне сказали.
  — Передайте им от меня спасибо за комплимент.
  Вооружившись старой грязной щеткой для волос, Курц встал перед зеркалом и стал трудиться над пробором.
  — В деле этом, что существенно, замешана девушка, — задумчиво сказал он, не прерывая движений своей щетки. — Я надеюсь на благоразумие нашего сотрудника. Иногда полезно бывает сохранять дистанцию, а иногда лучше... — Он бросил щетку в открытый чемоданчик.
  — В данном случае требуется дистанция, — сказал Беккер.
  Открылась дверь, и на пороге появился Литвак, одетый для выхода и с чемоданчиком в руке, он горел нетерпением поскорее вытащить начальство.
  — Мы опаздываем, — сказал он. бросив на Беккера недружелюбный взгляд.
  
  И все же, несмотря на все допросы, насилие к Чарли применено не было — во всяком случае, по меркам Курца. На этом Курц настаивал с самого начала. Дело это, утверждал он. надо делать чистыми руками. На первых стадиях действительно высказывались некоторые бредовые идеи о необходимости давления, принуждения, даже сексуального порабощения ее каким-нибудь Аполлоном, менее щепетильным, чем Беккер; речь шла и о временной изоляции Чарли, о содержании ее в течение некоторого времени под стражей, чтобы затем протянуть ей руку помощи. Психологи Гаврона, ознакомившись с ее досье, выдвигали проекты один другого глупее, причем некоторые были весьма жестоки. Но опытный стратег Курц уложил этих иерусалимских экспертов на обе лопатки. Добровольцы более стойки, доказывал Курц, они работают лучше и упорнее. Уж они-то знают, как себя переломить. А кроме того, зачем насиловать девушку, которой собираешься предложить руку и сердце?
  Другие — и Литвак в том числе — были за то, чтобы предпочесть Чарли какую-нибудь израильтянку, во всем схожую с нею, кроме происхождения. Литвак и его единомышленники яростно спорили, доказывая, что нельзя доверять нееврейке, а англичанке в особенности. Курц с неменьшей яростью доказывал обратное. В Чарли ему нравилась естественность, и он жаждал иметь не копию, а оригинал.
  Кроме того, противная сторона — ибо команда их. несмотря на естественное верховенство Курца, была построена на принципах демократических — настаивала на длительном и постепенном обхаживании, которое начнется еще задолго до пленения Януки и завершится честным предложением сотрудничества в соответствии с классическими и общепринятыми канонами вербовки. И здесь, как и в первом случае. Курц настоял на своем, задушив идею в зародыше. Девушке с темпераментом Чарли, чтобы решиться на что-то, вовсе не надо часами над этим размышлять, спорил он, как, впрочем, и ему, Курцу. Лучше ускорить! Лучше все изучить, подготовить до мельчайших деталей и взять ее нахрапом, ошеломить молниеносным мощным ударом! Беккер. сам поглядев на нее, согласился, что действовать сразу в данном случае лучше.
  «Ну а что, если, боже упаси, она откажется?» — волновались некоторые и Гаврон-Грач в том числе. Так долго ухаживать, чтобы потом невеста сбежала буквально от алтаря!
  «Если случится так, друг мой Миша, — говорил Курц, — это будет означать лишь, что мы даром потратили некоторую толику времени и денег вкупе с нашими горячими молитвами». Сбить его с этой позиции было невозможно, и лишь в кругу самых близких людей — включавшем в себя жену и временами Беккера — он признавался, что затеял чертовски рискованную игру. Хотя, возможно, и тут он всего не рассказывал. Курц заприметил Чарли сразу, как только она впервые появилась на семинаре в Дорсете. Он выделил ее, расспросил о ней, так и эдак мысленно примеряясь к этой кандидатуре.
  Но зачем тащить ее в Грецию, Марти? Да еще и остальных! Что вдруг за странная щедрость — осыпать благодеяниями из наших секретных фондов этих перекати-поле, леваков-артистов из Англии?
  Но Курц был непоколебим. С самого начала он потребовал больших фондов, зная, что потом их сократят. Если этой одиссее суждено начаться в Греции, доказывал он, так лучше доставить туда Чарли заблаговременно, чтобы необычность обстановки и красоты пейзажа помогли ей поскорее освободиться от привычных пут. Пусть размякнет на солнышке! А так как одну Аластер ее ни за что не отпустит, пускай и он поедет с нею, а в нужный момент мы его удалим, чем лишим ее поддержки. А кроме того, учитывая, что актеры — народ общественный и вне своего круга не чувствуют себя уверенно, никак иначе эту пару за границу не выманишь... Так и шел этот спор — аргумент следовал за аргументом, пока не сложилась окончательная легенда, а логика ее — вещь несокрушимая, от нее не отмахнуться, и попавшему в эту сеть из нее не выбраться.
  
  Что же касается удаления Аластера, то у этой истории в тот же день возникло забавное лондонское продолжение — постскриптум к их тщательно спланированной операции. Местом действия стала контора Неда Квили, а происходило все в то время, когда Чарли еще видела сны. а Нед в укромной тиши кабинета тайно укреплял свой дух, готовясь к строго безалкогольному завтраку. Он как раз вынимал пробку из графинчика, когда до его изумленных ушей докатился поток ужасающе жаргонных кельтских непристойностей, выкрикиваемых мужским голосом и несшихся откуда-то снизу, предположительно из норки миссис Лонгмор; заключительным аккордом было требование «выманить старого козла из его сарая, и не то я сам подымусь и выволоку его оттуда». Гадая, кто из непутевых его клиентов мог в нервном экстазе, да еще и перед завтраком перейти на шотландский, Квили тихонько прокрался к двери и приложил к ней ухо. Но голоса он так и не узнал. А в следующую секунду прогрохотали шаги, дверь распахнулась и перед ним предстала покачивающаяся фигура Длинного Ала, которого он знал по своим спорадическим набегам в гримуборную Чарли, где тот, дожидаясь ее возвращения со сцены, имел обыкновение коротать время в обществе бутылки, благо времени этого, из-за его нечастых выходов на сцену, было у Ала предостаточно. Сейчас Ал был грязен, щеки поросли трехдневной щетиной, и он был в дымину пьян. Квили попытался было самым предупредительным образом выяснить причину его возмущения, но попытка оказалась тщетной. Кроме того, наученный горьким опытом, Квили знал, что в таких случаях самое разумное говорить как можно меньше.
  — Ты мерзкий старый развратник, — любезно начал Аластер, уставив дрожащий указательный палец прямо в лицо Квили, пониже носа, — подлый интриган, сейчас я сверну тебе твою гусиную шею!
  — Дорогой мой, — сказал Квили, — за что, однако?
  — Я звоню в полицию, мистер Нед! — крикнула снизу миссис Лонгмор. — Уже набираю: девять-девять-девять...
  — Вы немедленно сядете и объясните, в чем дело, — строго сказал Квили, — или миссис Лонгмор вызовет полицию.
  — Уже вызываю! — крикнула миссис Лонгмор, которой несколько раз приходилось это делать. Аластер сел.
  — Ну а теперь, — произнес Квили со всей суровостью, на какую был способен, — как вы отнесетесь к тому, чтобы выпить чашечку черного кофе, а заодно рассказать, чем я вас так обидел?
  Список обид получился длинным, но, если вкратце, то он, Квили, обвел Ала вокруг пальца. Ради Чарли. Под видом какой-то несуществующей кинокомпании. Подговорил его агента засыпать его телеграммами на Миконосе. Вступил в сговор с проходимцами из Голливуда. Забронировал авиабилеты, чтобы выставить его дураком перед своими приятелями. И чтобы оторвать его от Чарли.
  Постепенно Квили распутал всю историю. Агенту Аластера позвонили из Калифорнии, звонивший назвался представителем голливудской кинокомпании «Дар Божий Глобаль» и сообщил, что их кинозвезда заболел и им срочно требуется Аластер для кинопробы в Лондоне. Они, конечно, оплатят все расходы, только бы он их выручил. Узнав, что Аластер находится в Греции, они немедленно выслали агенту чек на тысячу долларов. Прервав отпуск, Аластер стремглав примчался в Лондон и дергался там целую неделю, потому что никакая кинопроба так и не материализовалась. «Будьте наготове». — телеграфировали они ему. Все общение только по телеграфу, заметьте. «Договор в стадии согласования». На девятый день Аластер, находившийся в состоянии, близком к помешательству, был затребован на киностудию в Шеппертоне. Обратиться там к некоему Питу Вышински, сектор "Д".
  Никакого Вышински. Никакого и нигде. И Питом не пахнет.
  Агент Аластера дозвонился в Голливуд. Телефонистка сообщила ему. что «Дар Божий Глобаль» ликвидировала свой счет. Агент позвонил коллегам, никто не слышал о компании «Дар Божий Глобаль». Полный крах. По здравом размышлении и после двухдневного запоя на остатки тысячедолларового чека Аластер рассудил, что единственным человеком, кто имел повод и возможности сыграть с ним эту злую шутку, был Нед Квили, именуемый в их кругах Беззаветный Квили. который никогда и не скрывал своей антипатии к Аластеру, оказывавшему, по его убеждению, дурное влияние на Чарли и втягивавшему ее в идиотские политические игры. Однако после нескольких чашек кофе Аластер уже заверял хозяина в своей неизменной преданности, и Квили попросил миссис Лонгмор вызвать ему такси.
  В тот же вечер, когда чета Квили, сидя в саду, любовалась закатом в ожидании ужина — незадолго перед тем они сделали удачное приобретение в виде садовой мебели, современной, но отлитой по викторианским образцам. — Марджори серьезно выслушала всю историю. после чего, к крайней досаде Неда, расхохоталась.
  — Вот чертовка! — воскликнула она. — Наверное, нашла себе богатого любовника и выставила парня, заплатив ему хорошенько!
  Но выражение лица Квили отрезвило ее. Малопочтенные американские компании. Телефоны, которые не отвечают. Кинопродюсеры, которых невозможно отыскать. И все это вокруг Чарли. И ее Неда.
  — Хуже того, — несчастным голосом признался Квили.
  — Чего уж хуже, дорогой!
  — Они выкрали все ее письма.
  — Что?
  — Все письма, написанные ее рукой, — пояснил Квили. — За последние пять лет или даже больше. Все ее шутливые и доверительные любовные записочки, написанные в гастролях или в минуты одиночества. Чудные письма. Характеристики режиссеров и товарищей по труппе. Забавные зарисовки, которые она любила делать, когда бывала в настроении. Все исчезло. Выбрано из досье. Этими ужасными американцами, которые капли в рот не берут — Кэрманом и этим его кошмарным приятелем. Миссис Лонгмор вне себя. Миссис Эллис от расстройства заболела.
  — Отчитай их в письме, — предложила Марджори.
  — А какой в этом смысл? — ответил убитый горем Квили. — И куда писать?
  — Поговори с Брайаном, — предложила она.
  Ну хорошо, Брайан — его поверенный, но что может сделать Брайан?
  Квили побрел в дом, налил себе неразбавленного виски и включил телевизор, где застал лишь ранние вечерние новости — хронику, в которой показывали очередную зверскую бомбежку. Кареты «скорой помощи», иностранные полицейские несут на носилках пострадавших. Такие веселые развлечения были сейчас не для него. Они стащилибумаги Чарли, повторял он про себя. Бумаги моего клиента, черт подери! В моейконторе! А сын старого Квили сидел рядом и клевал носом после сытного ленча. Давно его так не обштопывали!
  8
  Если ей и снились сны, проснувшись, она забыла их. А может быть, она, как Адам, пробудилась и увидела: сон стал явью, ибо первое, что она заметила, открыв глаза, был стакан апельсинового сока у изголовья. Иосиф деловито сновал по комнате, открывая шкафы, раздвигая занавески па окнах, чтобы в комнату проник солнечный свет. Сквозь полуприкрытые веки Чарли наблюдала за ним, как тогда, на пляже, Очертания изуродованной спины. Легкая изморозь седины на висках. И опять шелковая рубашка с золотыми запонками.
  — Который час? — спросила она.
  — Три. — Он дернул полотнище занавески. — Три часа дня. Ты поспала достаточно. Пора.
  «И золотая цепочка, — думала она, — а на ней медальон, засунутый под рубашку».
  — Как твой рот? — спросила она.
  — Увы, кажется, петь мне отныне будет трудно.
  Он подошел к старому крашеному платяному шкафу, вытащил оттуда и положил на стул синее платье.
  Никаких следов от вчерашнего на лице у него не осталось, только под глазами залегли усталые тени. «Он не ложился», — подумала она и вспомнила его за столом, целиком поглощенного бумагами.
  — Помнишь наш разговор, перед тем как ты отправилась спать? Когда встанешь, мне бы очень хотелось, чтобы ты надела этот наряд, и новое белье надень, пожалуйста. вот оно — в коробке. Сегодня, по-моему, тебе пойдет синий цвет и распущенные волосы. Без всяких пучков.
  — То есть кос.
  Оп оставил без внимания поправку.
  — Всю эту одежду я тебе дарю. Для меня большая радость советовать тебе, что надевать и как выглядеть. Сядь, пожалуйста. И оглядись вокруг.
  На ней ничего не было. Натянув до подбородка простыню, она опасливо села. Неделю назад, на пляже, он мог разглядывать ее тело сколько душе угодно. Но это было неделю назад.
  — Запоминай все хорошенько. Мы — тайные любовники и провели ночь здесь, в этой комнате. Произошло все так, как произошло. Мы встретились в Афинах, приехали сюда, в пустой дом. Никого не было — ни Марти, ни Майка, никого, только мы одни.
  — А ты-то кто?
  — Мы поставили машину туда, куда Ал самом деле ее поставили. Над крыльцом горел свет. Я отпер входную дверь, и мы, держась за руки, поднялись по парадной лестнице.
  — А вещи?
  — Два предмета. Мой баул и твоя сумка через плечо. Я нес все это.
  — Тогда как же мы держались за руки?
  Она думала поймать его, но такая точность ему только понравилась.
  — Сумку с лопнувшим ремнем я нес под мышкой правой руки и в этой же руке — баул. От тебя я шел справа, а моя левая рука оставалась свободной. В комнате все было так, как теперь. Едва переступив порог, мы бросились друг другу в объятия. Мы не могли дольше сдерживать нашу страсть.
  Сделав два больших шага, он очутился возле кровати; порывшись в сброшенном на пол постельном белье, он извлек ее куртку и показал ей. Все петли на ней были порваны, двух пуговиц не хватало.
  — Экстаз, — сказал он так буднично, словно экстаз был всего лишь днем недели. — Можно это так назвать?
  — Можно назвать и так.
  — Значит, экстаз.
  Он бросил куртку и позволил себе сдержанно улыбнуться.
  — Хочешь кофе?
  — Кофе — это было бы отлично.
  — Хлеба? Йогурта? Маслин?
  — Нет, только кофе. — Когда он уже подошел к двери, она окликнула его. — Осси, прости, что я ударила тебя. Ты должен был, как истинный израильский агрессор, нанести превентивный удар и сбить меня с ног, так чтобы я и ахнуть не успела.
  Дверь захлопнулась, она услышала его шаги уже в коридоре и подумала, вернется ли он. Как во сне, она осторожно выбралась из постели. «Цирк, — думала она. — Танцы на панихиде». Вокруг себя она видела следы их воображаемого пиршества: в ведерке со льдом лежала бутылка водки, на две трети полная; два использованных стакана; ваза с фруктами; на двух тарелках — яблочная кожура и виноградные косточки. На спинке стула висит красный пиджак. Щегольский черный баул с боковыми карманами — необходимая часть экипировки молодого мужчины, успешно продвигающегося по служебной лестнице. На двери висит короткое кимоно стиля карате; тяжелый черный шелк — парижская фирма «Гермес» — это тоже его. В ванной ее школьная косметичка примостилась рядом с его лайковым несессером. Из двух имевшихся полотенец она выбрала сухое.
  Синее платье, когда она разглядела его как следует, ей очень понравилось: хлопчатобумажное, плотное, со скромным закрытым воротом и совсем новое — даже завернуто в фирменную бумагу «Зелид. Рим — Лондон». Белье было как у дорогой кокотки — черное, размер угадан точно. Рядом на полу стояла новенькая кожаная дорожная сумка на ремне и пара красивых сандалий на плоской подошве. Она примерила одну сандалию. Подходит. Оделась и принялась расчесывать щеткой волосы. В комнату вошел Иосиф с кофейной чашкой на подносе. Какая удивительная походка — он мог ступать тяжело, а мог так бесшумно, что хотелось крикнуть: «Звук!» И красться он тоже умел мастерски.
  — Должен тебе сказать, что ты прекрасно выглядишь, — заметил он, ставя поднос на стол.
  — Прекрасно?
  — Замечательно. Восхитительно. Блестяще. Ты видела орхидеи?
  Нет, не видела, но сейчас увидела, и сердце у нее дрогнуло, как тогда, на Акрополе; к вазе с золотисто-рыжими цветами был прислонен белый конвертик. Подчеркнуто неторопливо она завершила причесывание, затем, взяв конверт, уселась с ним в шезлонге. Иосиф все продолжал стоять. Распечатав конверт, она вытащила оттуда карточку, на которой косым, не английским почерком было написано: «Я тебя люблю». И рядом знакомая буква "М".
  — Ну что? Что это тебе напоминает?
  — Ты отлично знаешь что, — отрезала она, как только — отнюдь не сразу — в мозгу у нее установилась связь.
  — Так скажи мне.
  — Ноттингем, — «Барри-тиэтр»; Йорк — «Феникс»; Стрэтфорд — «Арена» и ты в первом ряду — весь внимание и глаз с меня не сводишь.
  — Для тебя я — Мишель. "М" значит «Мишель».
  Открыв элегантный черный баул, он стал ловко укладывать туда свои вещи.
  — Я твой идеал, — сказал он, не поднимая на нее глаз. — Чтобы выполнить задание, ты должна не просто помнить это, но верить в это, проникнуться этой верой. Мы творим новую реальность, реальность лучшую.
  Отложив карточку, она налила себе кофе. Зная, что он спешит, она нарочито замедляла движение.
  — Кто сказал, что она будет лучше?
  — На Миконосе ты была с Аластером, но в глубине души ты надеялась на встречу со мной, Мишелем. — Он бросился в ванную и вернулся оттуда с несессером. — Не с Иосифом, с Мишелем. Уехав с Миконоса, ты поспешила в Афины. На пароходике ты сказала друзьям, что хочешь несколько дней побыть одна. Ложь. У тебя было назначено свидание с Мишелем. Не с Иосифом, с Мишелем. — Он бросил несессер в баул. — Ты взяла такси до ресторана, ты встретилась там со мной. С Мишелем. В моей шелковой рубашке. С моими золотыми часами. Были заказаны омары. Все, что ты видела. Я принес показать тебе путеводители. Мы ели то, что мы ели, мы весело болтали о милых пустяках, как всегда болтают тайные любовники, когда наконец свидятся. — Он снял с крючка на двери кимоно. — Я дал щедрые чаевые и забрал, как ты видела, счет; потому я повез тебя на Акрополь, неурочная, неповторимая поездка. Нас ожидало специальное, мной закачанное такси. Шофера я представил тебе как Димитрия.
  Она прервала его.
  — Так вот зачем ты повез меня на Акрополь! — резко сказала она.
  — Это не я повез тебя. Тебя повез Мишель. Мишель гордился тем, что хорошо знает языки, что он ловкий организатор. Он любит размах, романтические жесты, внезапные фантазии. В твоем представлении он волшебник.
  — Я не люблю волшебников.
  — К тому же, как ты могла заметить, он искренне — пусть и поверхностно — интересуется археологией.
  — Так кто же меня целовал?
  Аккуратно сложив кимоно, он уложил его в баул. Первый мужчина в ее жизни, который умеет складывать вещи.
  — Более практическая причина, по которой он поднялся с тобой на Акрополь, это то, что Акрополь давал ему возможность красиво сесть за руль «мерседеса», которым он неважно почему — не хотел пользоваться в городе в часы «пик». Ты ничего не спрашиваешь о «мерседесе», ты принимаешь его как очередное волшебство, как принимаешь и душок секретности во всем, что мы делаем. Ты все принимаешь. Поторопись, пожалуйста. Нам предстоят еще долгая дорога и долгие разговоры.
  — А ты сам? — спросила она. — Ты тоже влюблен в меня или это все одна игра?
  Она ожидала его ответа, и ей представилось, будто он отступает в тень, чтобы луч света беспрепятственно выхватил из темноты неясную фигуру Мишеля.
  — Ты любишь Мишеля и веришь, что и Мишель тебя любит.
  — Это так и есть?
  — Он клянется, что любит. Он доказывает это на деле. Каких еще доказательств можно требовать от мужчины? Думать только о тебе? Бредить тобой?
  Он опять прошелся по комнате, оглядывая все вокруг, трогая то одно, то другое. Остановился перед вазой с прислоненной к ней карточкой.
  — А чей это дом? — спросила она.
  — На такие вопросы я не отвечаю. Моя жизнь должна быть для тебя загадкой. Так было, когда мы встретились, и я хочу, чтобы так оставалось и впредь. — Взяв карточку, он передал ее Чарли. — Положи это в свою новую сумку. На память обо мне тебе отныне стоит хранить маленькие сувениры. Видишь? — Он приподнял водочную бутылку, наполовину вытащив ее из ведерка со льдом. — Я мужчина и потому, естественно, выпиваю больше, чем ты, но пью я немного: спиртное вызывает у меня головную боль, а иногда и тошноту. — Он опять опустил бутылку в ледяные кубики. — Что же касается тебя, ты выпила лишь маленькую рюмочку, потому что — при всем моем свободомыслии — я в целом не одобряю пьющих женщин. — Он поднял грязную тарелку и показал ее Чарли. — Я сластена, — люблю конфеты, сладкие пироги и фрукты. Фрукты в особенности. Виноград, но он должен быть зеленым, как виноград в моей родной деревне. А что ела Чарли этой ночью?
  — Ничего. В таких случаях я ничего не ем... Только курю после постели.
  — Должен огорчить тебя, но в спальне курить я не разрешаю. В афинском ресторане я терпел это, потому что я современный человек. Даже в «мерседесе» я иногда позволяю тебе это. Но в спальне — нет. Если ночью тебе хотелось пить, ты пила воду из-под крана. — Он начал надевать красный пиджак. — Ты заметила, как журчала вода в кране?
  — Нет.
  — Значит, она не журчала. Иногда вода журчит, иногда — нет.
  — Тот человек — араб, верно? — сказала она, по-прежнему не сводя с него глаз. — Настоящий арабский патриот. И это его машину ты слямзил!
  Он закрывал баул. Закрыв, распрямился, на секунду задержал на Чарли взгляд — не то, как ей показалось, пренебрежительно, не то прикидывая что-то.
  — О, не просто араб и не просто патриот. Он вообще человек не простой, особенно в твоих глазах. Подойди сюда, пожалуйста! — Он внимательно смотрел, как она шла к кровати. — Сунь руку под мою подушку. Не спеши, осторожно! Я сплю справа. Посмотри, что там.
  Осторожно, как он и велел, она скользнула рукой под холодную, несмятую подушку, воображая на ней тяжесть головы спящего Иосифа.
  — Нашла? Осторожно, я сказал!
  — Да, Осси, нашла.
  — Теперь давай его сюда. Осторожно! Предохранитель спущен. Такие, как Мишель, стреляют без предупреждения. Оружие — это наше дитя. Оно всегда с нами, даже в постели. Мы так и зовем пистолет — «крошка». Даже когда спишь с женщиной и забываешь обо всем на свете, помнишь о подушке и о том, что под ней находится. Вот как мы живем. Видишь теперь, что и я человек отнюдь не простой?
  Она разглядывала пистолет, примеряла, удобен ли он для руки. Маленький. Коричневый, очень изящный.
  — Доводилось держать в руках что-нибудь подобное? — спросил Иосиф.
  — И не раз.
  — Где? Против кого ты его использовала?
  — На сцене. Очень часто.
  Она отдала ему пистолет, посмотрела, как привычно, словно бумажник, скользнуло оружие в карман его пиджака. Потом спустилась вслед за ним по лестнице. В доме было пусто и, как оказалось, очень холодно. «Мерседес» ожидал их возле входной двери. Сначала единственным желанием Чарли было поскорее уехать — все равно куда, лишь бы выбраться отсюда, и пусть будет дорога и они одни. Пистолет напугал ее, хотелось движения. Но когда машина тронулась и покатила по подъездной аллее, что-то заставило ее оглянуться и окинуть последним взглядом облупленный желтый фасад, красные заросли, окна, прикрытые ставнями, ветхую красную черепицу. Вот теперь она оценила красоту и привлекательность места, но слишком поздно когда уезжала.
  — А мы, мы существуем еще? — спросила она, когда они выехали на погружавшуюся в сумерки автостраду. -Или это теперь уже другая пара?
  Он молчал, молчал довольно долго, наконец ответил:
  — Конечно, существуем. А как же иначе! — И чудесная улыбка, та самая, ради которой она бы вытерпела что угодно, осветила его лицо. — Видишь ли, мы берклианцы. Если мы не существуем, то как же могут существовать они?
  «Кто такие берклианцы?» — недоуменно подумала она. Она была слишком самолюбива, чтобы спросить.
  
  
  Минут двадцать, отсчитанных по кварцевым часам на щитке, Иосиф почти не нарушал молчания. Но никакой расслабленности в нем она не заметила, наоборот, похоже было, что он собирает силы перед атакой.
  — Итак, Чарли, — внезапно сказал он, — ты готова?
  — Да, Осси, готова.
  — Двадцать шестого июня, в пятницу, ты играешь «Святую Иоанну» в ноттингемском «Барри-тиэтр». Играешь с чужой труппой: в последнюю минуту вызвалась заменить актрису, нарушившую условия контракта. С декорациями опоздали, осветительная аппаратура еще в пути, весь день ты репетировала, двое из состава гриппуют. Ты ведь ясно помнишь все это, правда?
  — Как сейчас.
  Не одобрив столь легкомысленный тон, он вопросительно взглянул на нее, но. очевидно, не нашел ничего предосудительного.
  — Перед самым началом тебе в дверь за кулисы передали орхидеи и записку на имя Иоанны: «Иоанна, я люблю тебя бесконечно».
  — Там нет двери.
  — Но существует же задняя, служебная дверь. Твой обожатель, кто бы он ни был, позвонил в звонок и сунул в руки мистеру Лемону, швейцару, орхидеи вместе с пятифунтовым банкнотом. Мистер Лемон в достаточной мере оценил размер чаевых и пообещал передать тебе орхидеи незамедлительно. Он их передал?
  — Да, вплывать непрошеным в женские гримуборные — излюбленное занятие Лемона.
  — Итак, что ты сделала, когда получила цветы?
  Она замялась.
  — Там была подпись: "М".
  — Правильно — "М". Что же ты сделала?
  — Ничего.
  — Чушь!
  Она обиделась:
  — А что я должна была сделать? Мне было вот-вот на сцену!
  Прямо на них, нарушая правила, шел запыленный грузовик. С великолепным хладнокровием Иосиф вырулил на обочину и поддал газу.
  — Значит, ты выкинула в корзинку орхидеи за тридцать фунтов, пожала плечами и поспешила на сцену. Замечательно! Поздравляю тебя!
  — Я поставила их в воду.
  — А во что ты налила ее?
  Неожиданный вопрос активизировал резервы памяти.
  — В керамический кувшин. По утрам помещение «Барри-тиэтр» арендует школа искусств.
  — Ты отыскала кувшин, наполнила его водой и поставила орхидеи в воду. Так. А что ты при этом почувствовала? Ты была ошарашена? Взволнована?
  Вопрос этот почему-то смутил ее.
  — Я просто отправилась на сцену, — сказала она и неожиданно для себя хихикнула. — Решила выждать и посмотреть, кто это окажется.
  — А как ты отнеслась к «я люблю тебя»? — спросил он.
  — Так это же театр! В театре все любят всех — время от времени. Вот «бесконечно» я оценила. Это уже кое-что.
  — Тебе не пришло в голову поглядеть в зрительный зал, поискать там знакомого?
  — Времени не было.
  — А в антракте?
  — В антракте я поглядела в щелочку, но знакомых не увидела.
  — Что сделала ты после окончания спектакля?
  — Вернулась к себе в гримуборную, переоделась, послонялась там немножко. Подумала, попереживала и отправилась домой.
  — Домой, то есть в гостиницу «Звездная» возле вокзала.
  Он давно уже отучил ее удивляться.
  — Да, в гостиницу «Звездная» возле вокзала, — согласилась она.
  — А орхидеи?
  — Отправились со мной в гостиницу.
  — Но при этом ты не попросила бдительного мистера Лемона описать человека, принесшего орхидеи?
  — На следующий день. В тот вечер — нет.
  — И что ответил тебе мистер Лемон, когда ты спросила его?
  — Ответил, что это был иностранец, но человек приличный. Я спросила, какого он возраста. Мистер Лемон ухмыльнулся и сказал, что возраста подходящего. Я пыталась сообразить, кто из моих знакомых иностранцев начинается на букву "М", но так ничего и не придумала.
  — Неужели в твоем зверинце не найдется ни одного иностранца на букву "М"? Ты меня разочаровываешь.
  — Ни единого.
  Они оба улыбнулись, но улыбкой, не предназначенной собеседнику.
  — А теперь, Чарли, перейдем ко второму дню. Итак, субботний утренник, а затем, как и положено, вечерний спектакль.
  — И ты опять тут как тут. правда? Вот, пожалуйста, в середине первого ряда в своем красивом красном пиджаке и в окружении этих несносных школьников, которые кашляют и все время хотят писать!
  Раздосадованный ее легкомыслием, он стал следить за дорогой, а когда после паузы опять возобновил свои расспросы, был так серьезен, что даже хмурился, как сердитый школьный учитель.
  — Я попрошу тебя в точности описать, что ты тогда чувствовала, Чарли. Время перевалило за полдень, зал полузатемнен, потому что плохие шторы пропускают дневной свет, вообще это не столько похоже на зрительный зал. сколько на большую классную комнату. Я сижу в первом ряду. Я определенно похож на иностранца — это видно и по манерам, и по одежде. Среди детей я очень выделяюсь. Меня описал тебе Лемон, а кроме того. я не свожу с тебя глаз. Ты догадалась, что я и есть тот человек, который подарил тебе орхидеи, тот чудак, что подписался буквой "М" и признался, что любит тебя бесконечно?
  — Конечно, догадалась. Я поняла.
  — Как? Соотнесла свои впечатления с впечатлениями Лемона?
  — Зачем? Просто поняла. Заметила тебя, увидела, как ты на меня пялишься, и подумала: «Кто бы он ни был, вот он, голубчик'» А потом, когда утренник кончился и занавес опустился, а ты остался на своем месте, предъявив билет на следующий спектакль...
  — Откуда ты узнала? Кто тебе сказал?
  «Ах, и ты туда же! — подумала она, прибавляя еще один нелегко добытый штришок к его портрету. — Не успел добиться своего, как тут же начинаешь ревновать и придираться».
  — Да от тебя самого и узнала. Это же. малюсенький театр с маленьким залом. И орхидеи нам дарят не часто, так, по букетику раз в десять лет. а уж охотники смотреть по два спектакля сразу и вовсе наперечет! — И тут же не удержалась, спросила: — Очень скучно было, Осси? Я имею в виду спектакль, просмотреть его два раза без перерыва? Или тебе временами все-таки было интересно?
  — Это был самый томительный день моей жизни, — без запинки ответил он. И тут же его суровое лицо преобразилось, расплывшись в чудесной улыбке, словно ему на секунду удалось проскользнуть между прутьями камеры, где он был заключен. — Ты, между прочим, была неподражаема. — добавил он.
  На этот раз эпитет не вызвал в ней протеста.
  — Разбей машину, Осси! Счастливее мне уже не бывать!
  И прежде чем он успел остановить ее, она схватила его руку и крепко поцеловала костяшку большого пальца.
  
  Дорога была прямой, но вся в выбоинах, окрестные холмы и деревья припорошила белая цементная пыль. А они были замкнуты в своем мирке, и близость других движущихся предметов делала этот мирок еще интимнее. Она была предана ему и в мыслях и в той легенде, которая творилась сейчас. Она была подругой солдата, сама учившаяся военному ремеслу.
  — А теперь скажи мне вот что. Пока ты играла в «Барри-тиэтр» тебе, кроме орхидей, не дарили каких-нибудь подарков?
  — Коробку, — ответила она взволнованно и сразу, даже не сумев притвориться, что думает, вспоминает.
  — Расскажи, пожалуйста, какую коробку.
  Этого вопроса она ждала и потому быстро состроила недовольную мину, думая, что это ему должно понравиться.
  — Это был розыгрыш. Какая-то сволочь прислала мне в театр коробку. Все честь по чести, заказной бандеролью.
  — В какой день это было?
  — В субботу. В тот самый день, когда ты пришел на утренник и присох там в зале.
  — Что было в коробке?
  — Ничего. Пустая коробка от ювелира. Заказная бандероль — и ничего.
  — Как странно. А надпись на бандероли? Ты изучила ее?
  — Написано все было синей шариковой ручкой. Большими буквами.
  — Но бандероль была заказная. Там должен значиться и отправитель.
  — Неразборчивое что-то. Похоже на «Марден». Или «Хордерн». Какой-то местный отель.
  — Когда ты вскрыла бандероль?
  — В моей гримуборной в перерыве между спектаклями.
  — Ты была одна?
  — Да.
  — И что ты решила?
  — Решила, что кто-то мстит мне за мои политические убеждения. Такое уже случалось. Письма с грязными ругательствами: «негритянская подстилка»; «пацифистка проклятая»; «коммунистка». Вонючие хлопушки, брошенные в окно моей гримуборной. Я подумала, что коробка из той же оперы.
  — Ты не связала пустую коробку с орхидеями?
  — Мне понравилисьорхидеи, Осси! Мне понравился ты!
  Он затормозил. Затор возле какой-то стройки. Кругом ревут грузовики. В первую секунду она подумала, что мир перевернулся и сейчас он прижмет ее к груди — так странно, так бешено вдруг забилось сердце. Но нет. Вместо этого он потянулся к кармашку на дверце и достал оттуда заказную бандероль — запечатанный конверт из плотной бумаги с чем-то твердым внутри точное повторение тою конверта. Почтовый штемпель: Ноттингем, 25 июня. На лицевой стороне синей шариковой ручкой выведено ее имя, адрес «Барри-тиэтр». Вместо адреса отправителя, как и тогда, на оборотной стороне неразборчивые каракули.
  — Теперь создадим легенду, — спокойно объявил Иосифа наблюдая, как недоуменно она вертит в руках конверт. — На действительное событие накладывается вымысел.
  Она сидела так близко от него, что. боясь выдать себя, промолчала.
  — После сумасшедшего дня, каким он и был на самом деде, ты у себя в уборной в перерыве между двумя спектаклями. Бандероль еще не распечатана и интригует тебя. Сколько времени у тебя еще в запасе до выхода на сцену?
  — Минут десять. Или даже меньше.
  — Очень хорошо. Теперь вскрой конверт.
  Она украдкой покосилась на него — взгляд его был устремлен вперед, к незнакомому горизонту. Она опустила глаза, повертела конверт и, сунув палец в щель, надорвала его. Коробка от ювелира, точно такая же, только поувесистей. Маленький белый незаклеенный конвертик. В нем картонная белая карточка. На карточке надпись: «Иоанне, духу свободы». И дальше: «Я потрясен. Я люблю тебя». Почерк определенно тот же. Только вместо подписи "М" крупными буквами выведено «Мишель» с уверенным росчерком в конце, как бы подчеркивающим значимость имени. Она потрясла коробку, и внутри что-то негромко и интригующе стукнуло.
  — Поджилки трясутся, — пошутила она, но не смогла этим снять напряжения ни у себя, ни у него. — Открыть? А что там?
  — Откуда мне знать? Поступай по собственному усмотрению.
  Она приподняла крышку. В шелковом гнезде лежал тяжелый золотой браслет с синими камнями.
  — Боже! — негромко вскрикнула она и захлопнула крышку. — Чего от меня за это потребуют?
  — Очень хорошо. Это твоя первая реакция, — моментально откликнулся Иосиф. — Глянула, сказала «боже» и захлопнула крышку. Запомни, как это было. В точности запомни. Так ты отреагировала, теперь так и будет.
  Снова открыв коробку, она осторожно вынула браслет и взвесила его на ладони. Но весь ее опыт с драгоценностями ограничивался фальшивыми побрякушками театрального реквизита.
  — Он настоящий? — спросила она.
  — К сожалению, здесь не присутствуют эксперты, способные представить тебе квалифицированное заключение. Делай собственные выводы.
  — Он старинный, — наконец решила она.
  — Хорошо. Ты решила, что он старинный.
  — И тяжелый.
  — Старинный и тяжелый. Не чепуховая рождественская побрякушка, не бижутерия для подростков. Солидная вещь. Что же дальше?
  Его нетерпение отдалило их друг от друга: она такая осторожная, взволнованная, а он такой практичный. Она осмотрела застежку, пробу, хотя в пробах и не разбиралась. Легонько ногтем поскребла металл. Он был глянцевитый, мягкий.
  — Тебе очень некогда, Чарли. Через полторы минуты тебе пора на сцену. Как ты поступишь? Оставишь его в гримуборной?
  — О, нет конечно!
  — Тебя зовут. Пора, Чарли. Ты должна решить.
  — Не дави на меня! Я дам его на сохранение Милли. Милли — моя дублерша. И суфлерша.
  Предложение его никак не устроило.
  — Ты ей не доверяешь.
  Близкая к отчаянию, она сказала:
  — Я спрячу его в туалете. За бачком.
  — Слишком явно.
  — В мусорной корзине. И прикрою мусором.
  — Кто-нибудь придет и выкинет мусор. Думай.
  — Осси, хватит меня... Я положу это за баночки с гримом. Правильно! На полку. Там годами никто не прибирает.
  — Прекрасно. Ты прячешь это на полке и торопишься на выход. Опаздываешь. Чарли, Чарли, куда ты запропастилась? Занавес поднимается. Так?
  — Ладно, — сказала она и перевела дух, вздохнула шумно, как паровоз.
  — Что ты чувствуешь? Теперь.Что думаешь о браслете, о том, кто подарил его?
  — Ну... я... в ужасе... разве не понятно?
  — Почему же ты в ужасе?
  — Да потому, что не могу принять это... такое сокровище... то есть такую дорогую вещь.
  — Но ты уже приняла ее. Ты пошла на это, ты ее спрятала.
  — Только до конца спектакля.
  — А потом?
  — Потом отдам этот браслет. Неужто же нет!
  Он, видимо тоже почувствовав облегчение, перевел дух, будто слова ее наконец подтвердили давнее его убеждение.
  — Ну, а пока что ты чувствуешь?
  — Потрясена. Поражена. Что еще я могу чувствовать?
  — Он в нескольких шагах от тебя, Чарли. Его глаза устремлены на тебя и излучают страсть. Уже третий спектакль подряд он здесь. Он шлет тебе орхидеи и драгоценности, уже дважды он признался тебе в любви. Один раз — просто в любви, другой раз — в бесконечной. Он красив. Гораздо красивее меня.
  В раздражении своем она не стала пока протестовать, что он опять заговорил с ней тоном властным и требовательным.
  — Тогда я поступлю так, как подсказывает мне сердце, — сказала она и, чувствуя, что поймана в ловушку и говорит не то, решительно добавила: — Но кто выиграл, мы еще посмотрим.
  
  Тихонько, словно боясь ее потревожить, Иосиф нажал на стартер. Дневной свет померк, поток транспорта поредел, превратившись в прерывистую, пунктирную линию одиноких запоздалых машин. Они ехали берегом Коринфского залива. По свинцовой воде на запад тянулась вереница стареньких танкеров — казалось, их как магнитом притягивало зарево последних закатных лучей. Впереди над ними в сумерках обозначился темный силуэт горной гряды. Дорога расщеплялась, и они поехали по той, что поднималась в гору; длинной спиралью, виток за витком устремлялась она вверх, к небесной пустоте.
  — Помнишь, как я аплодировал тебе? — спросил Иосиф. — Помнишь, давали занавес, опять и опять, а я все стоял и хлопал?
  «Да, Осси, помню». Но она побоялась произнести это вслух.
  — Ну а теперь запомни еще и браслет.
  Она запомнила. Вообразила это для него: подарок, который следует вернуть неизвестному красавцу-благодетелю. Спектакль окончен, она выходит на аплодисменты, и как только освобождается, сразу же бежит к себе в гримуборную, достает из тайника браслет, в считанные минуты разгримировывается, кое-как напяливает на себя одежду, чтобы поскорее отправиться к нему.
  До сих пор безропотно принимавшая его версию, Чарли вдруг осеклась — на помощь, пускай с опозданием, пришел здравый смысл:
  — Минутку... погоди... послушай, почему бы ему не отправиться ко мне? Он же все это затеял. Так почему бы мне не остаться в уборной, дожидаясь его появления, вместо того чтоб рыскать самой в поисках его?
  — Возможно, он собирается с духом. Он слишком благоговеет перед тобой, разве нет? Ты совершенно ошеломила его.
  — Ну, так я могу и подождатькакое-то время.
  — Как ты собираешься поступить, Чарли? Что ты мысленно говоришь этому человеку?
  — Говорю: «Заберите это назад, я не могу это принять», — с большой убедительностью произнесла она.
  — Хорошо. А ты не боишься, что он может исчезнуть, раствориться в ночи и никогда больше не появиться, оставив тебя с этой драгоценностью, от которой ты так искренне желаешь избавиться?
  Смущенно, нехотя она согласилась отправиться на поиски.
  — Но как его найти? Где ты будешь искать в первую очередь?
  — Через заднюю дверь выйду на улицу, а потом за угол — к главному входу. Подожду там, пока он выйдет.
  — Почему ты не выйдешь вместе со всеми?
  — Потому что там толпа. Пока я буду пробираться через нее, он уйдет.
  Он обдумывал ее слова.
  — Тогда тебе понадобится плащ, — сказал он.
  И здесь он был прав. Она забыла, какой дождь лил в Ноттингеме в тот вечер, прекращался и опять припускал, и так весь спектакль. Надо начинать заново. Моментально переодевшись, она накинула свой новый плащ — длинный, французский, купленный на распродаже в «Либертиз», завязала узлом пояс и вышла под дождь за угол к главному входу.
  — И увидела там, что половина зрителей столпилась под навесом и пережидает дождь, — прервал ее Иосиф. — Чему ты улыбаешься?
  — Мне нужен платок на голову. Помнишь, желтый платок от «Йейгера», я купила его на деньги, полученные на телевидении.
  — Отметим также, что как бы ты ни спешила отделаться от браслета, ты все же не забыла про желтый платок. Хорошо. В плаще, в желтом платке Чарли выскакивает под дождь в поисках своего чересчур пылкого поклонника. Возвращается в переполненный вестибюль, может быть, зовет его: «Мишель, Мишель!» Да? Прекрасно. Однако кричи не кричи, Мишеля там нет. Что ты делаешь?
  — Ты написал это все, Осси?
  — Неважно.
  — Я возвращаюсь к себе в уборную.
  — А тебе не приходит в голову поискать его в зале?
  — Да, черт возьми, конечно! Пришло!
  — Через какую дверь ты войдешь?
  — Ведущую в партер. Ты же сидел в партере.
  — В партере сидел Мишель. Ты подойдешь к двери, пощупаешь засов. Ура, дверь поддается! Мистер Лемон еще не запер ее. Ты входишь в пустой зал и медленно идешь по проходу.
  — И вот он передо мной, — негромко сказала она. — Боже, какая пошлость!
  — Но она годится.
  — Да, годится.
  — Потому что он действительно сидит в зале на том же месте, в первом ряду, в середине. И не сводит глаз с занавеса, словно надеется усилием воли опять поднять его и увидеть на сцене свою Иоанну, которую любит бесконечно.
  «Я хочу домой, — думала она. — Хочу остаться совсем одна, хочу заснуть в своем отеле. Сколько раз на дню можно искушать судьбу?» Потому что теперь, описывая ее нового поклонника, он явно говорит и увереннее и как бы с большей доверительностью.
  — Минутку ты медлишь, потом окликаешь его по имени: «Мишель»! Имя — это единственное, что тебе известно о нем. Он оборачивается, глядит на тебя, но не делает движения тебе навстречу. Не улыбается, не приветствует тебя, никак не использует свое незаурядное обаяние.
  — Так что же он делает, этот мерзавец?
  — Ничего. Глядит на тебя глубоким пламенным взором, как бы вызывая тебя на разговор. Ты можешь счесть его гордецом или романтиком, но ясно одно — он не из разряда обычных людей, и он, уж конечно, не будет ни оправдываться, ни стесняться. Он пришел бросить тебе вызов. Он молод, европеизирован, хорошо одет. Человек действия, обеспеченный человек, без малейших признаков застенчивости. Вот так. — Иосиф говорил теперь от первого лица. — Ты направляешься ко мне, идешь по проходу, уже догадываясь, что разговор будет не таким, как ты воображала. Не я, а ты должна будешь объясняться. Ты вынимаешь из кармана браслет. Протягиваешь мне. Я неподвижен. Дождевые струйки очень идут тебе.
  Дорога, петляя, шла в гору. Властность его тона и завораживающая монотонность поворотов заставляли ее все глубже погружаться в этот лабиринт.
  — Ты говоришь что-то. Что именно?
  Не дождавшись ее ответа, он предложил свой собственный:
  — «Я с вами не знакома. Спасибо, Мишель, я польщена, но я вас не знаю и не могу принять этот подарок». Ты так скажешь? Наверное, так. А может быть, как-нибудь и лучше.
  Она с трудом понимает, что он говорит. Она стоит перед ним в зале, протягивает ему коробку, глядя в его темные глаза. «И мои новые сапоги, — думает она, — длинные, коричневые, те, что я сама подарила себе на Рождество. Теперь дождь испортил их, но какая разница?»
  Иосиф продолжил свою волшебную сказку:
  — Я все еще не произнес ни слова. А ты по своему актерскому опыту отлично знаешь, что паузы сближают собеседников. Если этот несчастный не хочет говорить, то как должна поступить ты? Тебе ничего не остается, как продолжать говорить самой. Скажи теперь, с какими словами ты обращаешься ко мне.
  Разбуженное воображение борется в ней с непривычной застенчивостью.
  — Я спрашиваю его, кто он.
  — Меня зовут Мишель.
  — Это я знаю. Мишель, а дальше как?
  — Ответа нет.
  — Я спрашиваю тебя, зачем ты приехал в Ноттингем.
  — Чтобы влюбиться в тебя. Дальше!
  — О господи, Осси...
  — Дальше!
  — Но он не должен мне это говорить!
  — Тогда говори ты!
  — Я спорю с ним. Убеждаю его.
  — Так, произнеси эти слова. Он ждет, Чарли! Говори!
  — Я бы так сказала...
  — Как?
  — Послушайте, Мишель... Так мило с вашей стороны... я так польщена... но вы меня простите... подарок слишком дорогой.
  Иосиф был разочарован.
  — Чарли, ты должна придумать что-нибудь поубедительнее, — сухо и недовольно сказал он. — Он араб — даже если ты еще не знаешь этого, то догадываешься, — и ты отвергаешь его подарок. Постарайся представить себе ситуацию.
  — Это было бы нечестно по отношению к вам, Мишель... Такие увлечения актрисами, актерами случаются сплошь и рядом, они в порядке вещей... Неразумно губить свою жизнь... во имя иллюзии.
  — Хорошо. Продолжай.
  Теперь отыскивать слова стало легче. Насилие ее раздражало, как раздражала воля любого режиссера, но то, что оно возымело действие, отрицать было бессмысленно.
  — Ведь в этом суть нашей профессии, Мишель: мы создаем иллюзию. Публика занимает места в ожидании чуда, в надежде, что ее очаруют иллюзией. А актеры выходят на сцену в надежде очаровать. Что и произошло. И я не могу принять подарок... Мы обманули вас. Вот и все. Театр — это шулерство, Мишель. Вы понимаете, что это значит? Что такое шулерство? Вас провели.
  — Я все еще не говорю ни слова.
  — Так заставь его сказать что-нибудь!
  — Зачем? Ты уже почувствовала неуверенность? Разве ты не ощущаешь ответственности за меня? Молодой парень, вот такой, как я, красивый, сорит деньгами, тратя их на орхидеи, на драгоценности...
  — Конечно, ощущаю ответственность! Я же сказала!
  — Так защити меня! — Голос его был настойчивым, нетерпеливым.
  — Я и пытаюсь!
  — Браслет этот обошелся мне в сотни фунтов. Как ты считаешь — в тысячи. Возможно, я украл его для тебя. Убил. Заложил полученное наследство. И все ради тебя. Я опьянен, Чарли! Будь милостивой! Прояви свою власть!
  Мысленно Чарли видела, как садится рядом с Мишелем. Ее руки сложены на коленях; она наклоняется к нему, стараясь убедить, растолковать. Заботливо, по-матерински, по-сестрински. Дружески.
  — Я говорю ему, что он будет разочарован, если узнает меня поближе.
  — Точные слова, пожалуйста!
  Она перевела дух и ринулась, как в воду:
  — Послушайте, Мишель, я обычная девчонка, живущая в долг, и, поверьте, совсем не похожа на Жанну Д'Арк. Я не девственница и не солдат, и с тех пор, как меня вышибли из школы из-за... Нет, про это не надо. Я Чарли, несчастная потаскушка, из тех, каких в Европе тьма-тьмущая.
  — Прекрасно. Дальше.
  — И бросьте эти глупости, Мишель. Просто я хочу вам помочь, ясно? Поэтому возьмите это назад и берегите ваши деньги и ваши иллюзии, а вообще — спасибо. В самом деле — спасибо! Большое спасибо. От всей души.
  — Но ты не хочешь, чтоб он берег свои иллюзии! — сухо возразил Иосиф. — Или хочешь?
  — Ну, пускай тогда так: «Оставьте ваши иллюзии».
  — Ну а под конец ты что сделаешь, чем закончишь?
  — Тем и закончу. Положу браслет на кресло рядом с ним и уйду. Спасибо и все прочее, и — пока! Ноги в руки, и айда на автобусную остановку, тогда еще успею к волокнистому цыпленку в гостинице.
  Лицо Иосифа выразило изумление, а рука, оставив руль, поднялась в сдержанно-умоляющем жесте.
  — Но, Чарли, как ты можешь так обращаться со мной? Да знаешь ли ты, что этим, возможно, толкаешь меня на самоубийство? Или на то, чтобы скитаться одному всю ночь напролет под дождем по улицам Ноттингема, в то время как ты будешь нежиться в постели в окружении моих орхидей и любовных записок в элегантном отеле!
  — Элегантном? Клоповник несчастный!
  — Неужели у тебя нет чувства ответственности? У тебя, защитницы всех угнетенных? Ответственности за парня, которого ты пленила своей красотой, талантом, пылкостью революционерки?
  Она попыталась остановить его, но он не дал ей это сделать.
  — У тебя доброе сердце, Чарли. Другие на твоем месте могли бы принять Мишеля за хитрого соблазнителя. Только не ты. Ты веришь в людей. И соответственно говоришь в тот вечер с Мишелем. Мысль о себе тут не присутствует. Ты искренне растрогана его поступком.
  Впереди на горизонте обозначились очертания полуразрушенной деревеньки, венчающей собой подъем. Потом промелькнули огни таверны.
  — Так или иначе, твои слова неуместны. Ведь Мишель наконец-то решился заговорить с тобой, — сказал Иосиф, бросив на нее быстрый оценивающий взгляд. — Заговорить с мягким приятным акцентом, полуфранцузским-полуэкзотическим, обратиться к тебе откровенно и без всякого стеснения. Нет, он не собирается спорить с тобой, но ты его идеал, он жаждет стать твоим любовником и лучше всего — незамедлительно, для него ты Иоанна, хоть ты и сообщила ему, что тебя зовут Чарли. Он просит тебя поужинать с ним. Если после ужина тебе все-таки захочется его прогнать, что ж — тогда он будет решать, как быть с браслетом. Нет, говоришь ты, браслет он должен забрать сейчас, любовник у тебя есть, а кроме того, — не смешите меня, где это в Ноттингеме в половине одиннадцатого можно поужинать, да еще в такой промозглый субботний вечер! Верно я говорю? Звучит правдоподобно?
  — Да уж! — не поднимая глаз, хмуро подтвердила она.
  — И насчет ужина. Ты ведь согласна, что поужинать в Ноттингеме представляется тебе вещью совершенно нереальной?
  — Только в китайском ресторане или рыбой с картошкой.
  — И все же ты уже пошла на опасную уступку!
  — Каким образом? — Она была уязвлена.
  — Ты возразила, исходя из практических соображений: «Мы не можем поужинать вместе, потому что нет подходящего ресторана». С тем же успехом ты могла бы сказать, что не можешь переспать с ним, так как нет подходящей постели. Мишель это чувствует. Он отметает все твои возражения. Он знает место, он уже все устроил. Итак, поужинать можно. Почему бы и нет?
  Съехав с автострады, Иосиф подкатил к покрытой гравием площадке возле таверны. Ошеломленная таким стремительным броском из выдуманного прошлого к действительному настоящему, странно возбужденная всеми этими утомительными упражнениями и успокоенная сознанием того, что в конце концов Мишель все же не увлек ее, Чарли не шевелилась. Не шевелился и Иосиф. Она повернулась к нему и в мерцании рекламных огней уловила направление его взгляда. Он глядел на ее руки, все еще сцепленные на коленях: правая рука лежала сверху. Его лицо, насколько она могла разглядеть в неверных отблесках реклам, было суровым, застывшим. Потянувшись к ней, уверенным и быстрым движением хирурга он сжал ей правую кисть и, отведя ее в сторону, приоткрыл другую руку — переливаясь и темноте, на ней сверкал золотой браслет.
  — Ну что ж, поздравляю, — заметил он. — Вам. англичанкам, палец в рот не клади!
  Она сердито отняла руку.
  — А в чем дело? — отрезала она. — Ревнуешь, что ли?
  Но он не обиделся. Лицо его не выражало ничего. «Кто ты? — в безнадежной тоске думала она. — Ты это он? Или он это ты? Или вообще никто?»
  9
  И все же, хотя она легко могла предположить совсем иное, не о ней думал в эту ночь Иосиф, да и Курц тоже, как, разумеется, и Мишель.
  Задолго до того, как Чарли и ее мнимый любовник навсегда распрощались с виллой в пригороде Афин, а значит, когда они еще, согласно легенде, покоились в объятиях друг друга, убаюкивая свою страсть, Курц и Литвак сидели, целомудренно разделенные проходом, в креслах самолета «Люфтганзы» на пути в Мюнхен, являя собой подданных двух различных держав, соответственно Франции и Канады. Немедленно после приземления Курц поспешил в Олимпийскую деревню, где его с нетерпением ожидали так называемые фотографы-аргентинцы, Литвак же — в отель «Байериш Хоф», где его встретил эксперт, известный ему лишь как Джейкоб, меланхоличный, не от мира сего парень в засаленной замшевой куртке и с кипой крупномасштабных карт в дешевой пластмассовой папке. Под видом геодезиста Джейкоб перед тем в течение трех дней проводил тщательные исследования на автостраде Мюнхен-Зальцбург. Задача состояла в том, чтобы выяснить действие в различных погодных и транспортных условиях некоторого количества взрывчатки, подложенной на обочину рано утром в один из будних дней. За несколькими чашечками отличного кофе в гостиной отеля они обсудили предварительные расчеты Джейкоба, а затем, наняв машину, медленно проделали вдвоем все сто сорок километров означенного пути, раздражая своей медлительностью водителей спешащих автомобилей и останавливаясь почти всюду, где только можно было останавливаться и даже кое в каких местах, где останавливаться не разрешалось.
  Из Зальцбурга Литвак один отправился в Вену, где его ожидал новый десант — свежий транспорт и свежие лица. В звукоизолированном зале израильского посольства Литвак проинструктировал этих людей, после чего, попутно сделав еще ряд дел не столь значительных, в частности прочитав последние сообщения из Мюнхена, на разбитом экскурсионном автобусе препроводил их к югославской границе, где его подопечные с увлеченностью истинных сезонных туристов осмотрели ряд городских автопарков, железнодорожных вокзалов и живописных рыночных площадей, а совершив это, рассредоточились по нескольким скромным пансионам в районе Филлаха. Расставив, таким образом, свои сети, Литвак поспешил в Мюнхен, чтобы стать свидетелем решающих приготовлений.
  
  До прибытия Курца и передачи дела в его руки допрос Януки шел уже четвертый день и шел как по маслу, что даже раздражало.
  — В запасе у вас самое большее шесть дней, — еще в Иерусалиме предупредил Курц двоих, ответственных за допрос. — После этого ваши ошибки, как и его, будут лишь множиться.
  Работу эту Курц любил. И если бы он умел одновременно делать не два дела, что было ему привычно, а целых три, он, конечно, занялся бы допросом сам. Но за неимением другого выхода он выбрал в качестве доверенных лиц двух крепко сбитых мастеров мягкой тактики, известных своими скрытыми актерскими способностями и общим выражением мрачноватого добродушия. Хоть они и не были родственниками и никто никогда не подозревал их в противоестественной склонности друг к другу, они работали в паре так долго, что черты их приобрели сходство, как у близнецов, и когда по вызову Курца они явились на улицу Дизраэли для разговора, их руки лежали на краешке стола совершенно одинаково, как лапы двух больших псов. Поначалу он разговаривал с ними очень строго, так как завидовал им и считал, что задание они провалят. Лишь намекнув на предстоящую операцию, он велел им изучить досье Януки и не появляться у него до тех пор, пока малейшие детали не будут им досконально известны. Придя к Курцу в следующий раз — по его мнению, слишком рано, — они сами подверглись строжайшему допросу. Курц выведывал у них все — о детстве Януки, о его привычках и образе жизни, стараясь поставить их в тупик. Но отвечали они безукоризненно. Тогда он с неохотой призвал «Комитет чтения и письма» в лице мисс Бах, литератора Леона и старины Швили, за прошедшие недели сумевших пообломать свои рога, притереться друг к другу и сработаться в прекрасно спаянный коллектив. Инструкция Курца, в которой он сформулировал стоявшую перед ними задачу, была образцом нечеткости.
  — Мисс Бах назначается ответственной, — сказал он, представив им новых сотрудников, — все нити она держит в своих руках. — После тридцати пяти лет практики он все еще говорил на ужасающем иврите. — Мисс Бах обрабатывает черновой материал по мере его поступления на монитор, она готовит сводки для оперативников, дает указания Леону. Она проверяет его сочинения на предмет их соответствия нашему замыслу. Как только мисс Бах завизирует текст, она созывает совещание с Леоном и господином Швили. (Швили и не помнил, когда его называли господином.) На этом совещании решается вопрос о бумаге, чернилах, ручке, настроении и физическом состоянии отправителя или отправительницы в рамках легенды. В приподнятом он или она настроении или же, наоборот, подавленном. Сердится ли он или она на получателя. Каждую деталь ваша группа всесторонне рассматривает и обсуждает. — Постепенно, несмотря на явное стремление их нового шефа скорее подразумевать информацию, чем сообщать ее, ответственные за допрос начали различать общие контуры замысла, частью которого они теперь становились. — Не исключено, что для мисс Бах удастся раздобыть образец почерка в виде письма, открытки, дневниковой записи, чтобы было на что опереться. Но, может быть, она и не получит такого образца. — Правая рука Курца кинула им через стол по очереди каждую из этих возможностей. — Когда все эти тонкости будут учтены, господин Швили приступит к изготовлению своей подделки. Подделки мастерской. Господин Швили не просто занимается подделками, он мастер своего дела. — Сказано это было внушительным тоном, как нечто весьма существенное. — Закончив работу, господин Швили передает ее в собственные руки мисс Бах. Для дальнейшей проверки, для проставления отпечатков пальцев, наклеивания необходимых марок и хранения. Вопросы?
  Улыбаясь своей застенчивой улыбкой, ответственные за допрос заверили ею, что вопросов у них нет.
  — Начинайте с гонца, — рявкнул им вслед Курц. — А началом займетесь позже, если будет время.
  Прочие совещания были посвящены более сложной проблеме: как заставить Януку подчиниться их замыслу за такой короткий срок. Еще раз попробовали прибегнуть к помощи психологов — излюбленному средству Гаврона; их недовольно выслушали и указали на дверь. Лекцию о новых наркотических и психотропных препаратах сочли более интересной и в спешном порядке начали отыскивать коллег, которым эти снадобья сослужили на допросах добрую службу. Таким образом, в тщательно продуманную долговременную программу действий Курц, как всегда, включил детали, сообщавшие ей привкус импровизации, которую он и все участники операции так любили. Все приказы были согласованы. Ответственных за допрос Курц отправил в Мюнхен заблаговременно, чтобы те могли отрепетировать свои шумовые и световые эффекты и ввести в курс дела охранников. Они прибыли в Мюнхен как джазовый дуэт — с тяжелой аппаратурой в металлических футлярах, в костюмах, как у Луи Армстронга. Спустя два дня к ним присоединилась группа Швили, скромно занявшая нижнюю квартиру и отрекомендовавшаяся специалистами в области филателии, приехавшими на большой аукцион. У соседей эта версия ни малейших подозрений не вызвала. «Евреи, — говорили они друг другу, но кто в наши дни придает этому значение? Деляги, но чего же другого от них и ждать?» Вместе с ними, вкупе с портативным компьютером мисс Бах, магнитофонами, наушниками и ящиками консервов, прибыл и худощавый парень, именуемый «пианист Самуил» и прикомандированный к личной команде Курца в качестве мастера телетайпной связи. В потайном кармане своего стеганого жилета Самуил носил огромный кольт, постукивавший о стол при передачах, что не мешало Самуилу с ним никогда не расставаться. Тихий нрав Самуила делал его как бы двойником Давида, афинского связиста.
  Распределение комнат было поручено мисс Бах. Леону, из-за его тихого характера, она выделила детскую. На ее стенах олень с влажными глазами мирно щипал огромные ромашки. Самуилу досталась кухня, выходящая, естественно, на задний двор, куда он вывел антенну, развесив па ней свои детские носочки. Но когда Швили увидел предназначавшуюся ему комнату, совмещавшую функции спальни и кабинета, он сразу выразил крайнюю степень недовольства:
  — Но свет! Поглядите только на это освещение. Да при таком освещении не подделать письма даже для подслеповатой старушки!
  Нервный, как и подобает истинному художнику, Леон моментально спасовал перед этим натиском, а практичная мисс Бах молниеносно поняла задачу: Швили требуется дневной свет — и не только для работы, но, ввиду длительного заключения, которому он подвергся, и для его душевного равновесия. Не теряя времени, она позвонила наверх, явились аргентинцы, пошвыряли под ее надзором мебель, как детские кубики, в результате чего стол Швили оказался в эркере гостиной с видом на зеленые деревья и небесный простор. Мисс Бах собственноручно повесила ему сетчатую занавеску, особо толстую, для уединенности, и приказала Леону удлинить провод его роскошной итальянской настольной лампы. Потом по кивку мисс Бах они оба оставили его, хотя Леон тайком из-за двери следил за ним.
  Полюбовавшись закатом, Швили вытащил свои драгоценные перья, чернила и прочие принадлежности и аккуратно разложил их по местам, словно наутро ему предстоял важный экзамен. Затем он снял запонки и медленно потер руки, согревая их, хотя в доме было достаточно тепло даже и для старого заключенного. После этого он снял шляпу и по очереди потянул каждый палец, с легким пощелкиванием разминая суставы. А потом стал ждать, как ждал всю свою сознательную жизнь.
  
  Знаменитость, которую все они готовились встречать, прибыла в Мюнхен через Кипр без опоздания, в тот же вечер. Фоторепортеры не толпились у трапа, потому что звезду несли на носилках санитар и частный доктор. Доктор был настоящий, чего нельзя было сказать о его паспорте; что же до Януки, то он преобразился в бизнесмена из Никозии, привезенного в Мюнхен для операции на сердце. Это подтверждалось внушительной кипой медицинских свидетельств, которые германские власти в аэропорту не удостоили даже взглядом. Само за себя говорило лицо больного — измученное и безжизненное. Карета «скорой помощи» с больным и сопровождающими лицами устремилась в направлении городской больницы, но потом вдруг свернула в боковую улицу и, словно произошло самое худшее, встала возле дома знакомого гробовщика. После чего обитатели Олимпийской деревни видели, как два аргентинца и еще какие-то их приятели вытащили из побитого микроавтобуса плетеную корзину, наподобие бельевой, с надписью: «Осторожно, стекло!» — и отволокли ее к грузовому лифту. «Все оборудование покупают, — говорили соседи. — И так, наверное, у них повернуться негде!» Соседи еще шутили. прикидывая, не станут ли евреев внизу раздражать их музыкальные пристрастия — евреи ведь обычно такой придирчивый народ. Поднявшись к себе, аргентинцы между тем распаковали свою корзину, чтобы с помощью доктора удостовериться, не причинила ли дорога вреда ее содержимому. В считанные минуты Януку переложили на мягкий, обитый ватой пол их святилища, где ему и предстояло прийти в себя примерно через полчаса, хотя. конечно, темный мешок на голове мог этот процесс значительно замедлить. Доктор вскоре отбыл. Совестливый человек, он, опасаясь за будущее Януки, заручился у Курца заверениями, что ему не придется поступаться своими медицинскими принципами.
  Как и следовало ожидать, менее чем через сорок минут Янука стал натягивать и рвать на себе путы — вначале те, что стягивали его руки, затем те, что были на коленях. потом все разом — точно бабочка, силящаяся прорвать кокон, однако, быстро осознав, что пленен окончательно и бесповоротно, затих, осмысливая свое положение, после чего издал негромкий пробный стон. Затем Янука, видно мучимый какими-то ужасными страданиями, совершенно неожиданно дал себе волю и испустил один за другим несколько душераздирающих воплей, напрягся, скорчился и принялся кататься по полу с такой силой, что его тюремщики лишний раз порадовались крепости пут.
  Понаблюдав за всем этим, ответственные за допрос решили подождать, пока пленник не угомонится, а до тех пор предоставили действовать охране. Наверное, голова Януки была забита жуткими историями о жестокости израильтян. Наверное, в смятении своем он ждал, что пророчества начнут сбываться и жестокость эта проявится на деле. Но охранники не доставили ему такого удовольствия. Они получили инструкции хранить угрюмо-неприступный вид, соблюдать дистанцию и не причинять Януке вреда, что они в точности и выполняли, как бы трудно им это ни давалось — в особенности капризному ребенку Одеду. С момента позорного пленения Януки темные глаза Одеда застилала ненависть. С каждым днем он бледнел и мрачнел, а на шестой день плечи его и вовсе согнулись от непосильного бремени выносить присутствие под их кровом целого и невредимого Януку.
  Наконец Янука вроде бы опять погрузился в беспамятство, и тогда ответственные за допрос решили, что пора начинать: воспроизводя звуки просыпающейся утренней улицы, защелкали выключателями ламп дневного света и, хотя на самом деле не пробило и полуночи, принесли ему завтрак, громко приказав охранникам развязать Януку, «чтобы он поел по-человечески, а не как собака». Затем они заботливо сняли с его головы мешок, потому что для первого знакомства неплохо было продемонстрировать ему добрые нееврейские лица, склонившиеся над ним с отеческой заботливостью.
  — Это все больше не понадобится, — негромко сказал один из них охранникам, в сердцах отшвыривая веревки и мешок. Символический жест!
  Охранники удалились — Одед при этом особенно хорошо разыграл неохоту, — и Янука согласился выпить кофе в присутствии своих новых друзей. А те знали, что пить ему хочется до смерти, потому что сами же и просили доктора перед его уходом вызвать у пленника жажду, — знали, что кофе, независимо от того, что туда подмешать, должно казаться ему райским напитком. Знали они и о том, что мысли Януки сейчас путаются точно в бреду и, следовательно, сознание — во многих важнейших аспектах — беззащитно и спасует, если сыграть, например, на сострадании. После нескольких таких посещений пленника, причем некоторые из них шли с минутным интервалом, ответственные за допрос решили, что пришло время сделать решительный шаг и представиться. Общий замысел их был весьма банален, хотя некоторые детали свидетельствовали о завидной изобретательности.
  Они объяснили Януке по-английски, что являются наблюдателями от Красного Креста, подданными Швейцарии, присланными в эту тюрьму. Кому именно она принадлежит, этого они ему открыть не могли, но дали ясно понять, что, возможно, Израилю. Они предъявили свои внушительные тюремные пропуска в захватанных пластиковых футлярах; пропуска были снабжены проштемпелеванными фотографиями и усеяны изображениями красных крестов, выполненными особым, затрудняющим подделку способом, как на денежных знаках. Они объяснили, что призваны обеспечив соблюдение израильтянами Женевской конвенции относительно военнопленных. что, видит Бог, задача отнюдь не простая, — а также связь Януки с внешним миром, насколько это дозволяют тюремные правила. Они настаивают, сказали они, на том, чтобы из одиночки он был переведен в арабскую камеру, однако понимают, что до «тщательного дознания», которое должно начаться со дня на день, израильтяне так или иначе вынуждены подвергнуть его изоляции. Нередко, как они объясняли, израильтяне склонны давать волю чувствам и забываться. Слово «дознание» они произносили подчеркнуто неодобрительно, как будто хотели бы называть это как-нибудь иначе. Тут, действуя точно по инструкции, Одед вернулся и занялся наведением порядка. Ответственные за допрос тут же замолчали, выжидая, когда он уйдет.
  На следующий день они принесли Януке отпечатанный формуляр анкеты и помогли ему собственной рукой заполнить ее: фамилия, старина, вот здесь, адрес, дата рождения. ближайшие родственники, нет, вот здесь, занятие — здесь ведь должно значиться «студент», не так ли? — ученая степень, вероисповедание, простите, ради бога, но таковы правила. Янука все написал как надо, с должным тщанием. несмотря на то, что поначалу не желал это делать, и его первый жест доброй воли и стремление к сотрудничеству были встречены внизу членами «Комитета чтения и письма» с большим удовлетворением, несмотря даже на то, что почерк Януки под влиянием наркотиков приобрел некоторую детскость.
  На прощание ответственные за допрос вручили Януке отпечатанную на английском языке брошюру, где перечислялись права узников, а также — с дружеским похлопыванием по плечу и подмигиваниями — две плитки швейцарского шоколада. Называли они его при этом по имени — Салим. Потом целый час они наблюдали за ним из соседней комнаты при помощи инфракрасных лучей — глядели, как в полной темноте он рыдал и качал головой. После этого они зажгли свет и радостно вкатились к нему со словами: «Смотрите, Салим, что мы получили для вас! Хватит, просыпайтесь, уже утро!» Это было письмо, адресованное ему и отправленное из Бейрута через Красный Крест; на конверте стоял штамп «Пропущено тюремной цензурой». Письмо было от его любимой сестры Фатьмы — той самой, что подарила ему золотой амулет на шею. Изготовил письмо Швили, составила мисс Бах, а хамелеонский талант Леона придал стилю достоверность сестринской взыскательной нежности. Моделью им послужили письма, полученные Янукой за то время, пока за ним велось наблюдение. Фатьма посылала ему свою любовь и приветы и выражала надежду, что, когда придет время, Салим будет держаться стойко. Похоже, она имела в виду грозившее ему ужасное «дознание». Она решила расстаться со своим другом и уйти со службы, писала она, с тем чтобы устроиться сестрой милосердия в Сайде, потому что не может она больше находиться вдали от родной Палестины, когда ее Янука так страдает. Она восхищается им и никогда не перестанет им восхищаться, клялся Леон. До самой смерти и после смерти Фатьма будет любить своего храброго брата, дорогого ее героя, уж Леон-то знает, что говорит. Янука взял письмо из их рук с притворным безразличием, но, оставшись один, благоговейно и молитвенно прижал письмо к щеке, а затем склонился в поклоне, как мученик, ждущий удара меча.
  — Я требую бумагу, — горделиво сказал он охранникам, когда они спустя час вернулись в камеру, чтобы прибрать в ней.
  С тем же успехом он мог бы и не говорить этого. Одед лишь зевнул ему в ответ.
  — Я требую бумагу! Я требую представителей Красного Креста! В соответствии с Женевской конвенцией, я требую, чтобы мне дали возможность написать письмо моей сестре Фатьме!
  Эти его слова также были с радостью встречены внизу, ибо они доказывали, что первое приношение «Комитета чтения и письма» Янукой принято. В Афины было немедленно отправлено специальное сообщение. Охранники исчезли — якобы для консультации — и вернулись с небольшой стопкой бумаги и конвертов со штампом Красного Креста. Вместе с нею они вручили Януке «Памятку узника», где объяснялось, что «отправляются письма, лишь написанные по-английски и не содержащие шифрованной информации». Ручки, однако, они ему не дали. Янука требовал ручку, просил, умолял и, хоть и был в состоянии заторможенности, плакал и кричал на них, но ребята-охранники громко и четко отвечали ему, что в Женевской конвенции о ручках ничего не говорится. Полчаса спустя к нему примчались двое «наблюдателей». Выразив праведное негодование, они дали ему свою собственную ручку. украшенную девизом «За гуманизм».
  Так, сцена за сценой, представление разворачивалось еще несколько часов, и все это время ослабевший Янука безуспешно пытался оттолкнуть протянутую ему руку дружбы. Написанное им письмо было совершенно классическим: сумбурное трехстраничное послание, полное благих советов, жалости к себе и фанфаронства, снабдило Швили первым «чистым» образчиком почерка Януки в состоянии волнения, а Леона — замечательным пособием по изучению стиля его английской письменной речи.
  «Моя дорогая сестра, через неделю жизнь моя будет поставлена на карту, и в предстоящем испытании путеводной звездой мне будет твое мужество», — писал Янука. Текст этот был передан специальным сообщением. «Сообщайте мне все, — инструктировал Курц мисс Бах. — Никаких умолчаний. Если ничего не происходит, дайте знать, что ничего не происходит». Тут же следовала еще более жесткая инструкция Леону: «Проследи, чтобы сообщения для меня она готовила каждые два часа, и не реже. А лучше — каждый час».
  Это было первым письмом Януки, обращенным к Фатьме, за которым последовал еще ряд писем. Иногда письма их друг к другу сталкивались; иногда Фатьма отвечала на его вопросы почти сразу, как только они были заданы; вопросы задавала ему в свой черед и она.
  
  Начинайте с конца, учил их Курц. В данном случае концом этим явились непрекращающиеся и на первый взгляд бессмысленные разговоры. Час за часом двое ведущих допрос с неослабным добродушием болтали с Янукой и, как он, наверное, думал, поддерживали его дух своей неизменной швейцарской искренностью, готовя его для сопротивления в тот день, когда эти израильские висельники потащат его на «дознание». Прежде всего они выспросили его мнение относительно всего, что только угодно было ему с ними обсудить, и очень понравились ему своим ненавязчивым вниманием и отзывчивостью. Политика, застенчиво признались они, никогда не была их областью, они всегда пытались поставить во главу угла не идеи, а человека. Один из них процитировал Роберта Бернса, который, по счастливой случайности, оказался любимым поэтом также и Януки. Они до того внимательно относились к его высказываниям, что иной раз казалось, будто они готовы вот-вот разделить с ним его убеждения. Они спросили Януку. как теперь, пробыв на Западе уже год или даже больше, оценивает он западную цивилизацию — и вообще, и каждой из стран в отдельности, — и взволнованно выслушали его неоригинальные суждения: эгоизм французов, жадность немцев, аморальность и изнеженность итальянцев.
  «А англичане?» — невинно осведомились они. «О, англичане, эти хуже всех! — решительно отрезал он. — Англия испорчена, развращена и находится в тупике. Она проводник идей американского империализма. Англия — синоним всего самого дурною, а величайшее ее преступление в том, что в ней хозяйничают сионисты». Тут Янука пустился на все лады честить Израиль, в чем они ему не препятствовали. Они не хотели, чтобы с самого начала он хоть в какой-то степени мог заподозрить, что их особенно интересуют его передвижения по Англии. Вместо этого они принялись расспрашивать его о детстве — о родителях, о доме в Палестине, причем не без молчаливого удовлетворения было отмечено, что о своем старшем брате он ни разу не упомянул, что даже и теперь брат был совершенно вычеркнут из его жизнеописания. При всей симпатии к ним Янука все еще говорил с ними исключительно о вещах, как он думал, не имеющих отношения к делу, которому он посвятил жизнь.
  С неизбывным сочувствием внимали они как рассказам Януки о зверствах сионистов, так и воспоминаниям о футбольных матчах в Сидонском лагере и о победах его в качестве вратаря. «Расскажите о вашем лучшем матче, — просили они. — О самом трудном мяче, который вы взяли. О кубке, который вы завоевали, и о том, в чьем присутствии великий Абу Аммар вручал вам его». Янука шел им навстречу и смущенно, с запинками отвечал. Внизу работали магнитофоны, и мисс Бах вставляла в них все новые кассеты, делая паузы лишь затем, чтоб послать через пианиста Самуила очередное сообщение в Иерусалим вместе с сообщением его собрату Давиду в Афины. А Леон тем временем пребывал в своем особом раю: полузакрыв глаза и позабыв обо всем. он слушал исковерканный английский Януки, погружался в стихию его темпераментной речи, усваивал эту импульсивную манеру, особый стиль с неожиданными всплесками цветистости, слог и ритм речи, привычку чуть ли не в середине фразы вдруг перескакивать на другое. В соседней комнате Швили писал, бормоча себе под нос и фыркая. Иногда, как замечал Леон, Швили прерывал работу, впадая в отчаяние. Тогда он мерил шагами комнату, посылая на голову несчастного заключенного наверху все проклятия, какие могла измыслить изобретательность тюремного ветерана.
  Что же касается дневника Януки, здесь им предстояло сблефовать, причем сблефовать весьма рискованно. Поэтому они откладывали это до последнего, пока не вытянули из него максимум возможного мастерским применением всех других методов. И даже потом, когда ничего другого уже не оставалось, они затребовали на это прямую санкцию Курца, настолько опасались они сломать хрупкий мостик доверия, установившийся между ними и Янукой. Их люди обнаружили дневник на следующий же день после захвата Януки. Они — их было трое — явились к нему на квартиру в канареечного цвета комбинезонах со специальными значками фирмы, ведающей уборкой квартир. Ключ от квартиры и почти подлинная записка от хозяина дома открыли перед ними двери, отведя от них малейшие подозрения. Из фургончика такого же цвета, как их комбинезоны, они вытащили пылесосы, метлы и стремянку. Поело этого они закрыли дверь, задернули занавески и целых восемь часов не покладая рук трудились в квартире, пока все, что можно было отснять, не было отснято, а остальное осмотрено, перещупано, вновь положено на прежнее место и даже опять присыпано слоем пыли из специального пульверизатора. Среди их находок был и засунутый между книжным шкафом и телефонным аппаратом небольшой в обложке — коричневой кожи блокнот для дневниковых записей — подношение одной из ближневосточных авиакомпаний, услугами которой. видимо, когда-то воспользовался Янука. Им было известно, что Янука вел дневник, но среди вещей, захваченных при его поимке, дневника не оказалось. Теперь же, к их радости, дневник нашелся. Некоторые записи в нем были на арабском, другие на французском или же английском. Были и записи, разобрать которые не представлялось возможным, так как язык их не принадлежал к числу известных, кое-какие записи были зашифрованы, причем весьма примитивным шифром. Большинство записей касалось предстоящих деловых встреч, но были и такие, что освещали события прошлые: «Встретился с Дж. Позвонил П.» Помимо дневника, они отыскали и другую важную вещь, за которой долго охотились: в пухлом конверте из плотной бумаги была кипа счетов, хранимых на тот день, когда Януке надлежало представить отчет в своих тратах. Следуя инструкции, команда прихватила и этот конверт.
  Но как расшифровать ключевые записи дневника? Как понять их без помощи Януки?
  И следовательно, каким образом получить от него помощь?
  Они подумали было увеличить дозу наркотиков, но отказались от этой идеи: побоялись, что он может и вовсе потерять контроль над собой. Использовать же насильственные меры воздействия значило бы совершенно подорвать с трудом добытое доверие. И к тому же их как профессионалов оскорбляла самая мысль о таком методе. Они предпочли строить все на прежних основаниях — на страхе, чувстве зависимости и близящейся дате ужасного «дознания», которое предпримут израильтяне. Для начала они принесли Януке записку от Фатьмы — кратчайшее н лучшее из всего написанного Леоном: «По слухам, час близок. Умоляю, заклинаю тебя — крепись!» Они зажгли ему свет, чтобы он мог прочитать записку, затем опять погасили свет и не возвращались дольше обычного. В кромешной тьме они имитировали сдавленные крики, клацанье засовов дальних камер и звук, производимый безжизненным, закованным в кандалы телом, когда его волокут по каменному коридору. Затем они сыграли на волынке траурную мелодию палестинского военного оркестра: пусть пленник думает, что он уже умер. Во всяком случае, из камеры не доносилось ни звука. Они впустили к нему охранников, и те, сорвав с него рубашку, связали ему руки за спиной и заковали ноги в кандалы. И опять оставили его. Словно на веки вечные. И слышали, как он застонал: «О нет, нет!» — и опять, и опять.
  Они обрядили пианиста Самуила в белый халат, дали в руки ему стетоскоп и велели прослушать сердце у Януки, что Самуил и проделал с совершенным бесстрастием. Происходило это в темноте, но, возможно, мельтешение белого халата возле него Янука все же разглядел... После чего его опять оставили в одиночестве. С помощью инфракрасных лучей они наблюдали, как он мучился и дрожал, видели— как он, вдруг вознамерившись покончить с собой, принялся с силой биться головой о стену — единственное движение, которому не мешали кандалы. Но стена была обита толстым слоем специальной ваты, и — бейся не бейся — результата он не достиг. Испустив еще несколько душераздирающих криков, они замолчали, и все погрузилось в мертвую тишину. В темноте они выстрелили из пистолета. Звук выстрела был таким неожиданным и таким явственным, что Янука подпрыгнул на месте. И стал подвывать — тихонько, словно ему не хватало голоса, чтобы завыть в полную силу.
  Тогда они решили действовать.
  Вначале в камеру деловито вошли охранники. Они подняли его, с двух сторон подхватив под руки. Одеты они были легко, как будто приготовились к тяжелой физической работе. В ту минуту, когда они дотащили трясущегося Януку до двери, им преградили путь двое его швейцарских заступников. На их лицах читались озабоченность и возмущение. Между охранниками и швейцарцами произошел так долго назревавший яростный спор. Спорили они на иврите, и Янука понимал их лишь частично, но то, что швейцарцы предъявили ультиматум, — это он понял. Швейцарцы говорили, что «дознание» еще должен разрешить начальник тюрьмы. Пункт 6, параграф 9 Уложения четко указывает, что насилие может быть применено исключительно с разрешения начальника тюрьмы и при обязательном присутствии доктора. Но охранники плевать хотели на Уложение, о чем и сообщили. Оно у них уже вот где сидит и из ушей идет, сказали они и показали, как оно идет из ушей. Едва не произошла потасовка. Однако швейцарцам удалось предотвратить драку. В конце концов было решено, что они, все четверо, немедленно пойдут к начальнику тюрьмы для выяснений. После этого все они затопали прочь, вновь оставив Януку одного, и вскоре можно было видеть, как, скорчившись у стены, он погрузился в молитву, хотя понятия не имел, где находится восток.
  В следующий свой приход швейцарцы явились одни, без охраны, лица их были очень серьезны — они принесли дневник Януки, — принесли с таким видом, словно, несмотря на малые свои размеры, он полностью менял положение Януки и всю ситуацию. В придачу к дневнику они принесли два его запасных паспорта — французский и кипрский, — найденные под половицами в его квартире, а также ливанский паспорт, который был при нем, когда его схватили.
  Они объяснили ему, как обстоят дела. Объяснили подробно. Но говорили как-то по-новому — с важностью и не то чтобы угрожающе, но словно предупреждая о чем-то. По просьбе израильтян западногерманские власти произвели обыск в его квартире в центре Мюнхена, сказали они. Найдя там его дневник, эти паспорта и другие доказательства его деятельности в последние несколько месяцев, власти преисполнились решимости провести расследование «со всем тщанием». В своем заявлении на имя начальника тюрьмы швейцарцы указали, что такое расследование и незаконно, и ненужно, и предложили, чтобы делом этим занялся Красный Крест, для начала представив Януке весь материал и, разумеется, без всякого принуждения, а только добровольно. получив от него (если начальник тюрьмы этого потребует, то в письменном виде) и написанное собственной его рукой объяснение всего произошедшего с ним за последние полгода, с датами, знакомствами, местами явок и указанием, с какими документами он путешествовал. Там, где воинская присяга требует от него молчания, сказали они, пусть он честно это и укажет. Там же, где молчания не требуется... что ж, они, по крайней мере, выиграют время для апелляции.
  Тут они рискнули предложить Януке или Салиму, как они теперь его называли, неофициальный дружеский совет. Прежде всею будьте точны, взывали они к нему, раздвигая для него складной столик, после чего ему выдали одеяло и развязали руки. Не сообщайте ничего, что хотите оставить в тайне, но то что вы решите сообщить, должно быть абсолютно достоверным. Помните, что мы должны позаботиться о нашей репутации. Помните о тех, кого приведут сюда после вас. Если не ради нас, то ради них сделайте все как надо. В последних словах содержался намек на уготованный ему самому мученический конец. Подробности как-то отступили на задний план; единственное достоверное сведение, которое он им теперь мог сообщить, был ужас, переполнявший его душу.
  Да, стойкость не была ему свойственна, как они и предполагали. Хотя и тут была минута, показавшаяся достаточно долгой, когда они испугались, что он ускользнул от них. Они подумали об этом, когда он вдруг вперил в каждою по очереди твердый, незамутненный взгляд, словно, откинув покров иллюзий, ясно увидел в них своих мучителей. Но ясность с самого начала не была фундаментом их отношений, не стала она им и сейчас. Янука принял предложенную ему ручку, и в глазах его они прочли горячее желание обманываться и впредь.
  
  На следующий день, после того как развернулись эти драматические события, в тот час, который в обычной жизни является временем послеобеденным, Курц прибыл прямиком из Афин, чтобы проверить работу Швили и одобрить или же не одобрить некоторые ловкие вкрапления в дневник, паспорта и счета, сделанные, прежде чем документам этим надлежало вернуться на их законные места.
  Задачу перейти от конца к началу взял на себя сам Курц. Но прежде, удобно расположившись в нижней квартире, он вызвал к себе всех, кроме охранников, и попросил доложить ему, в форме и темпе, им наиболее предпочтительных, о результатах и достижениях. В белых нитяных перчатках, совершенно не утомленный длившимся всю ночь допросом Чарли, он осмотрел вещественные доказательства, одобрительно прослушал наиболее важные куски магнитофонных записей и с восхищением погрузился в события недавнего прошлого Януки, мелькавшие на экране настольного компьютера мисс Бах — в отпечатанном зеленым шрифтом перечне — даты, номера авиарейсов, время прибытия самолетов, отели. Потом экран очистился, и на нем начала появляться сочиненная мисс Бах легенда: пишет Чарли из «Муниципального отеля» в Цюрихе... отправляет письмо из аэропорта Шарля де Голля в 18.20... встречается с Чарли в отеле «Эксцельсиор», что возле Хитроу... звонит Чарли с вокзала в Мюнхене. Каждой записи соответствовал дополнительный материал — те или иные счета и строки дневника, в которых упоминалась эта встреча; порой попадались намеренные пропуски или неясности, потому что записи, вставленные потом, не должны были быть чересчур четкими и ясными.
  Завершив это дело к вечеру, Курц снял перчатки, переоделся в форму офицера израильской армий с шевронами полковника и несколькими засаленными ленточками над левым карманом за участие в боевых операциях и, потеряв всякую внушительность облика, стал похож на типичного среднего чина военного, на склоне лет .обратившегося к ремеслу тюремщика. Потом он прошел наверх, бесшумно прокрался к глазку и некоторое время пристально наблюдал за Янукой, после чего отослал Одеда, с напарником вниз, распорядившись оставить его с Янукой с глазу на глаз. Говоря по-арабски скучливым и бесцветным тоном чиновника, Курц задал Януке несколько простых, ничего не значащих мелких вопросов: происхождение такого-то взрывателя, взрывчатой смеси, машины; уточнить, где именно встретился Янука с девушкой, перед тем как она подложила бомбу в Бад-Годесберге.
  Осведомленность Курца обо всех мелочах, так буднично продемонстрированная, очень испугала Януку — он закричал, требуя полной секретности. Такая реакция озадачила Курца.
  — Но почему я должен молчать? — запротестовал он с тупостью тюремного старожила, тупостью, характерной не только для узников, но и для тюремщиков. — Если ваш знаменитый брат не молчал, то о каких секретах теперь беспокоиться мне?
  Он спросил это не так, будто выкладывал потрясающий козырь, а вполне буднично, словно логическое следствие общеизвестной истины. И в то время, как Янука, все еще вытаращившись, глядел на него, Курц сообщил ему ряд деталей, знать которые мог один лишь человек — старший брат Януки. Ничего сверхъестественного в этом не было. После нескольких недель, в течение которых они занимались просеиванием информации о жизни Януки день за днем, прослушиванием и записыванием его телефонных разговоров, перлюстрацией его корреспонденции, не говоря уже о досье, собранном о его жизни за два последних года и хранившемся в Иерусалиме, — неудивительно, что Курц и вся его команда не хуже самого Януки были осведомлены о таких мелочах, как тайники, где следует оставлять донесения, или хитроумный способ односторонней связи и получения приказов, равно как и о том пределе, дальше которого Януке, как и им самим, знать ничего не положено. От его предшественников, ведавших допросами, Курца отличало лишь полное хладнокровие, с каким он делился всей этой информацией с Янукой, и не меньшее хладнокровие по отношению к бурным вспышкам отчаяния со стороны Януки.
  — Где он? — кричал Янука. — Что вы с ним сделали? Мой брат не мог вам это рассказать! Он ни за что на свете не заговорил бы! Как вы его поймали?
  Дело шло быстро. Вся команда, собравшись внизу у динамика, благоговейно внимала тому, как всего через три часа после прибытия Курцу удалось сломать последнюю линию обороны Януки. «В качестве начальника тюрьмы, объяснил он, — я занимаюсь лишь административными вопросами. Что же касается вашего брата, то он находится внизу, в лазарете, у него упадок сил — он, конечно, выживет, так, по крайней мере, все надеются. но пройдет еще не один месяц, прежде чем он встанет на ноги. Когда вы ответите на ряд вопросов, которые я вам задам, я подпишу приказ, разрешающий вам находиться с ним в одной камере и ухаживать за ним, пока он не поправится. Если же вы откажетесь отвечать, то останетесь там, где вы есть». Затем, дабы отмести всякие подозрения в двурушничестве. Курц предъявил Януке снятую «Полароидом» цветную фотографию, которая была смонтирована их группой: на фотографии Янука мог различить залитое кровью лицо брата и двух охранников, уносивших его после допроса.
  Но и этого Курцу было мало. Когда Янука стал наконец отвечать, начальник тюрьмы страстно, под стать Януке, заинтересовался малейшими подробностями того, что говорил великий борец за освобождение своему ученику. И когда Курц спустился вниз, в их распоряжении находилось все, что только можно было вытянуть из Януки — то есть, считай, ничего, как поспешил отметить Курц, потому что местонахождение старшего брата им по-прежнему было неизвестно. Между прочим, команда отметила, что опять им напомнили о неколебимом принципе ветерана допросов, а именно: что физическое насилие противоречит духу и смыслу их профессии. Курц особенно жестко подчеркнул это, имея в виду главным образом Одеда. Недоговоренностей он тут не оставил. Если приходится применять насилие, а бывают случаи, когда ничего другого не остается, постарайтесь воздействовать не на тело, а на разум. Курц верил, что учиться молодежи никогда не поздно, а уроком может стать все, если глаза твои широко открыты.
  Это же он говорил и Гаврону, без особого, правда, успеха.
  Но даже проделав все это, Курц не захотел, а возможно, и не смог отдохнуть. К утру, когда дело Януки было исчерпано во всем, кроме окончательного решения его судьбы, Курц отправился в центр города подбодрить и утешить команду наблюдателей, весьма обескураженных исчезновением Януки. «Что с ним сталось? — восклицал старина Ленни. — Парня ожидало такое блестящее будущее, такой многообещающий во многих отношениях молодой человек!» Совершив и этот благодетельный поступок, Курц взял курс на север для невеселых переговоров с Алексисом, хотя широко известные заблуждения последнего и побудили Мишу Гаврона вывести его из игры. «Я скажу ему, что я американец!» — с широкой улыбкой пообещал неустрашимый Курц Литваку, вспомнив глупейшее распоряжение Гаврона, посланное им в Афины.
  Настроение его тем не менее можно было охарактеризовать как сдержанный оптимизм. «Мы продвигаемся, — сказал он Литваку, — а Миша задевает меня лишь тогда, когда я сижу на месте».
  10
  Таверна была похуже, чем на Миконосе, с черно-белым телевизором, где изображение трепетало и колыхалось, как одинокий флаг на ветру, и пожилыми сельскими жителями, слишком гордыми, чтобы проявлять любопытство по отношению к туристам, даже если туристкой была хорошенькая рыжеволосая англичанка в синем платье и с золотым браслетом. Но в той истории, которую ей рассказывал сейчас Иосиф, они были Чарли и Мишель, ужинавшие в придорожной закусочной на окраине Ноттингема; часы работы закусочной несколько удлинили благодаря деньгам Мишеля. Многострадальный автомобильчик Чарли, как всегда, был в неисправности и стоял в ее излюбленном в последние годы гараже в Кэмден-Тауне. Но у Мишеля был роскошный «мерседес» — других машин он не признавал, — и «мерседес» этот ждал у служебного выхода из театра, поэтому уже через десять минут путешествие по раскисшим от дождя ноттингемским улицам было окончено, и никакие вспышки гнева, серьезные возражения и сомнения Чарли не могли приостановить ход повествования, которое вел Иосиф.
  — На нем шоферские перчатки, — говорил он. — Он любит такие. Ты замечаешь это, но ничего не говоришь.
  «Да, с дырочками», — подумала она.
  — Хорошо он водит машину?
  Нет, прирожденным водителем его не назовешь, но тебя его искусство вполне устраивает. Ты спрашиваешь его, где он живет, и он отвечает, что приехал из Лондона, специально, чтобы увидеть тебя. Ты спрашиваешь его, чем он занимается, и он говорит, что он студент. Ты спрашиваешь, где он обучается, он отвечает: «В Европе», причем произносит это так, словно «Европа» — бранное слово. Ты настаиваешь на более точном ответе, мягко настаиваешь, и он отвечает, что учится семестрами и в разных городах -в зависимости от настроения и отношения к тому или иному профессору. У англичан, говорит он, нет системы. Слово «англичане» в его устах звучит враждебно, неизвестно почему, но враждебно. Какой твой следующий вопрос?
  — Где он живет в настоящее время?
  — Он уклоняется от ответа. Как и я. Отвечает неопределенно, что частично в Риме, а частично в Мюнхене, временами в Париже, когда чувствует к этому склонность. В Вене. Он не утверждает, что живет затворником, но дает понять, что холост — хотя эта условность тебя никогда не смущала. — С улыбкой он отнял у нее свою руку. — Ты спрашиваешь, какой город он предпочитает, но он оставляет вопрос без внимания как неуместный. На твой вопрос, какой предмет он изучает, он говорит: «Свободу». Ты спрашиваешь, где его родина, и он отвечает, что его родина сейчас находится под пятой оккупантов. Твоя реакция на такое заявление?
  — Смущение.
  — Тем не менее со всегдашней своей настойчивостью ты добиваешься от него ответа поточнее, и тогда он произносит: «Палестина». В голосе его слышится страсть. Ты моментально улавливаешь ее — Палестина. Как вызов, как боевой клич — Палестина. — Глаза Иосифа устремлены на нее, и взгляд так пристален, что она нервно улыбается и отводит глаза. — Могу напомнить тебе, Чарли, что хотя сейчас ты серьезно увлечена Аластером, но в тот день он благополучно отбыл в Арджил для рекламных съемок какой-то съестной дребедени, и к тому же до тебя дошло, что он подружился с премьершей. Верно я говорю?
  — Верно, — ответила она и, к своему удивлению, почувствовала, что краснеет.
  — А теперь я попрошу тебя сказать мне, что ты почувствовала, услышав слово «Палестина» .в тот дождливый вечер из уст твоего поклонника в придорожной закусочной неподалеку от Ноттингема. Можно даже представить себе, что он спрашивает тебя об этом сам. Да, сам. Почему бы и нет?
  «О боже, — подумала она, — долго ли мне еще мучиться?»
  — Я восхищаюсь палестинцами, — ответила она.
  — Зови меня Мишель, будь любезна.
  — Я восхищаюсь ими, Мишель.
  — Что именно вызывает в них твое восхищение?
  — Их страдания. — Она подумала, что такой ответ должен показаться ему глупым. — Их стойкость.
  — Ерунда. Мы, палестинцы, — это кучка дикарей-террористов, которым давным-давно пора было бы примириться с потерей своей родной земли. Мы, палестинцы, — в прошлом чистильщики сапог и уличные разносчики, трудные подростки, раздобывшие себе пулеметы, и старики, которые не желают забывать. Так кто же мы, скажи, пожалуйста? Кто мы, по-твоему? Мне интересно твое мнение. И помни, что я все еще называю тебя Иоанной.
  Она набрала в легкие воздуха. Нет, недаром она посещала семинар молодых радикалов!
  — Ладно. Сейчас скажу. Палестинцы, то есть вы, — это честные и миролюбивые землепашцы, племя, чьи корни уходят в глубь веков, несправедливо лишенные земли еще в сорок восьмом году в угоду сионистам, с тем чтобы основать форпост западной цивилизации в арабском мире.
  — Твои слова мне нравятся. Продолжай, пожалуйста.
  Удивительно, сколько в этой странной ситуации и с его подсказкой удавалось ей вспомнить! Здесь были клочки каких-то забытых брошюр и любительских лекций, разглагольствования профессиональных леваков, куски наспех прочитанных книг — все вперемешку, и все пошло в дело!
  — Израиль — это порождение европейских народов, испытывающих комплекс вины по отношению к евреям... вы вынуждены расплачиваться за геноцид, в котором не были замешаны. Вы — жертвы расистской, антиарабской политики ущемления и преследования...
  — И убийств, — тихо подсказал Иосиф.
  — И убийств, — запнувшись, она опять поймала на себе его пристальный взгляд и как тогда, на Миконосе, неожиданно почувствовала: она не знает, что означает этот взгляд. — Во всяком случае, такие они, палестинцы, — непринужденно заключила она. — Раз уж ты меня спрашиваешь. Раз спрашиваешь, — опять повторила она, так как он по-прежнему молчал.
  Она продолжала внимательно глядеть на него, ожидая, что он подскажет, кем ей стать. Его присутствие заставляло ее отказаться от всех ее убеждений — все это мусор, ее прежнее "я". Оно не нужно и ей, если ему не нужно.
  — Заметь, он не бросает слов на ветер, — строго сказал Иосиф, вид у него при этом был такой, будто они с ним никогда не обменивались улыбками. — Как быстро он заставил тебя вспомнить, что ты серьезный человек. К тому же он в известных отношениях весьма заботлив. В этот вечер, к примеру, он позаботился обо всем — предусмотрел и еду, и вино, и свечи, продумал даже темы разговора. Мы можем охарактеризовать это как еврейскую предприимчивость: в полной мере обладая этой чертой, он начал борьбу за то, чтобы собственноручно полонить его Иоанну.
  — Возмутительно, — хмуро сказала она, разглядывая браслет.
  — А между тем, он клянется тебе, что лучшей актрисы еще не видел мир, и слова эти, как я полагаю, даже не слишком и смущают тебя. Он упорно путает тебя с Иоанной, но тебя уже не так ставит в тупик это смешение театра и реальности. Святая Иоанна, говорит он, стала его любимой героиней еще с тех пор, когда он впервые узнал о ней. Будучи женщиной, она смогла тем не менее пробудить классовое сознание французских крестьян и повести их на бой против британских угнетателей — империалистов. Она была истинной революционеркой и зажгла факел свободы для угнетенных всего мира. Она превратила рабов в героев. Вот к чему сводится его мнение о твоей героине. Божий глас, который она слышала и который звал ее, это всего лишь ее бунтующая совесть, властно требовавшая от нее воспротивиться порабощению. Божьим гласом в истинном смысле слова это называться не может, так как Мишель пришел к выводу, что Бог умер. Наверное, играя роль Иоанны, ты и не догадывалась обо всех этих смысловых оттенках, не так ли?
  Она все еще вертела в руках браслет.
  — Да, вероятно, кое-чтоя упустила, — небрежно согласилась она и, подняв глаза, встретилась с его холодным как лед, неодобрительным взглядом. — О господи, — только и смогла произнести она.
  — Чарли, я от всей души советую тебе не дразнить Мишеля своим западным остроумием. Чувство юмора у него весьма своеобразное и совершенно отказывает, если шутят по его поводу, в особенности если шутит женщина. — Он замолчал, давая ей возможность хорошенько уяснить сказанное. — Ладно. Еда здесь ужасная, но для тебя это не имеет ни малейшего значения. Он заказал бифштекс, не зная, что ты постишься. И ты жуешь бифштекс, чтобы не обидеть его. Позднее в письме ты напишешь, что бифштекс был отвратителен и в то же время прекраснее всех бифштексов в мире. Ты зачарована голосом Мишеля, полным страстного воодушевления, его прекрасным арабским лицом, освещаемым пламенем свечи. Я прав?
  После минутной заминки она улыбнулась.
  — Да.
  — Он любит тебя, любит твой талант, он любит святую Иоанну. «Английские империалисты называли ее преступницей, — говорит он тебе. — Такова судьба всех борцов за свободу. И Джорджа Вашингтона, и Махатмы Ганди, и Робин Гуда. И тайных бойцов ИРА». Идеи, которые он развивал, не были для тебя откровением, но этот восточный пыл, эта... как бы точнее выразиться... животная естественность действовали безотказно, словно гипноз, заставляя прописные истины звучать как будто впервые, как объяснение в любви. "Для британцев, — говорил он, — всякий, кто борется против террора колониалистов, сам является террористом. Британцы — мои враги, все, кроме тебя. Британцы отдали мою страну сионистам, они завезли к нам европейских евреев и приказали им превратить Восток в Запад. Придите и покорите восточных людей, чтоб мы могли владычествовать на Востоке, — говорили они. — Палестинцы — недочеловеки, но они будут вам покорными кули!" Старые британские колонизаторы выдохлись и устали, поэтому они передали нас новым колонизаторам, ревностно и неумолимо стремящимся разрубить этот узел. "Об арабах не беспокойтесь, — сказали им британцы. — Мы обещаем смотреть сквозь пальцы на все, что вы с ними творите". Слушай! Ты меня слушаешь?
  Осси, ну когда же я тебя не слушала?
  — На этот вечер Мишель стал для тебя пророком. До сей поры никто не тратил весь свой пророческий пыл на тебя одну. Убежденность, вовлеченность, преданность делу светятся в его глазах, когда он говорит. Теоретически он убеждает новообращенную, а практически желает вдохнуть живую душу в мешанину твоих неопределенных левых симпатий. О чем ты тоже упоминаешь в своем последнем письме к нему, хотя и не совсем понятно, как сочетается живая душа и подобная мешанина. Ты хочешь, чтобы он просветил тебя, и он это делает. Ты хочешь, чтобы он разъяснил тебе твою вину подданной Британской империи, он делает и это. Ты возрождаешься к новой жизни. Как далек он от буржуазных предрассудков, которые ты еще не сумела из себя выкорчевать! От вялых западных склонностей и симпатий! Да? — мягко спросил Иосиф, будто откликаясь на ее вопрос. Она мотнула головой, и он продолжал, переполняемый заемным пылом своего арабского двойника. — Он не обращает внимания на то, что теоретически ты уже на его стороне, он требует от тебя полнейшей поглощенности делом, которому он служит, полной отдачи. Он бросает тебе в лицо цифры статистики, как будто ты виновата в них. С 1948 года более двух миллионов арабов — христиан и мусульман — были изгнаны из своей страны и лишены всех прав. Их жилища и поселения, — он говорит тебе, сколько именно, — были срыты бульдозерами. Их земля была украдена по законам, принятым без их участия, — и он говорит тебе, сколько земли было украдено, в тысячах квадратных метров. Ты задаешь вопросы, он отвечает. А когда они бегут на чужбину, братья-арабы убивают их там и мучают, не ставя ни в грош, а израильтяне бомбят и обстреливают их лагеря, за то, что они продолжают оказывать сопротивление. Ведь сопротивляться, когда у тебя отнято все, значит именоваться террористом, в то время как закабалять и бомбить беженцев, уменьшая их количество в десятки раз, значит всего лишь сообразовываться с неотложными политическими нуждами. И десять тысяч убитых арабов ничто по сравнению с одним убитым израильтянином. — Подавшись вперед, он сжал ее запястье. — Каждый западный либерал без колебаний выступит против гнета в Чили, Южной Африке, Польше, Аргентине, Камбодже, Иране, Северной Ирландии и в других горячих точках планеты, однако у кого хватит духу сказать вслух о жесточайшей в истории шутке — о том, что тридцать лет существования государства Израиль превратили палестинцев в новых еврейских изгоев планеты? Знаешь, как говорили о моей земле сионисты, прежде чем они туда вторглись? «Земля без народа для народа без земли». Мы для них не существуем.Мысленно сионисты давно уже осуществили геноцид, и все, что им оставалось, это осуществить его на деле. А вы, англичане, были архитекторами этого проекта. Знаешь, как возник Израиль? Соединенная мощь Европы преподнесла арабскую территории в подарок еврейскому лобби. Не спросив никого из живущих на этой территории. Хочешь, я опишу тебе, как это было? Или уже поздно? Может, ты устала? Пора возвращаться в отель?
  Отвечая ему так, как он того хотел, она не переставала удивляться необычности человека, умеющего совмещать в себе столько противоречивых индивидуальностей и не погибнуть под этим грузом.
  — Слушай. Ты слушаешь?
  Осси, я слушаю. Мишель, я слушаю.
  — Я родился в патриархальной семье в деревне недалеко от города Эль-Халиль, который евреи называют Хевроном. — Он сделал паузу, темные глаза неотступно сверлили ее. — Эль-Халиль, — повторил он. — Запомни это название, оно очень важно для меня в силу ряда причин. Запомнила? Повтори!
  Она повторила: Эль-Халиль.
  — Эль-Халиль — центр незамутненной исламской веры. По-арабски это означает «друг Господа».
  Жители Эль-Халиля, или Хеврона, считаются среди палестинцев элитой. Я поделюсь с тобой шуткой, действительно, весьма забавной. Существует поверье, что единственным местом, откуда евреев так и не удалось изгнать, была гора к югу от Хеврона. Таким образом, не исключено, что и в моих жилах течет еврейская кровь. Но я не стыжусь этого. Я не антисемит, а всего лишь антисионист. Ты мне веришь?
  Но он не ждал ее уверений, он в них не нуждался.
  — Я был младшим из четырех братьев и двух сестер. Вся семья занималась земледелием. Отец мой был мухтаром, избранным мудрыми старцами. Деревня наша славилась инжиром и виноградом, воинственными мужчинами и женщинами, прекрасными и кроткими, как ты. Обычно деревня славится чем-нибудь одним, наша же славилась сразу многим.
  — Да уж конечно, — пробормотала она, но он был увлечен и пропустил мимо ушей эту шпильку.
  — А больше всего славилась она мудрым руководством моего отца, верившего, что мусульмане должны жить в мире и согласии с христианами и евреями точно так же, как живут на небесах пророки. Я много рассказываю тебе о моем отце, моей семье и моей деревне. Сейчас и после. Мой отец восхищался евреями. Он изучал их веру, любил приглашать их в деревню и беседовать с ними. Он велел моим старшим братьям выучить иврит. Мальчиком я слушал вечерами воинственные песни о древних походах. Днем я водил на водопой дедушкиного коня и слушал рассказы странников и бродячих торговцев. Когда я описываю тебе эту райскую жизнь, то поднимаюсь до высот истинной поэзии. Я умею это делать. У меня есть этот дар. Рассказываю, как плясали дабкена деревенской площади, как слушали ауд, в то время как старики играли в трик-трак, покуривая наргиле.
  Слова эти были для нее пустым звуком, но у нее хватало ума не прерывать его.
  — В действительности же, как я охотно признаю, я мало что помню из этого. В действительности я передаю тебе то, что вспоминали старшие, потому что именно этими воспоминаниями в лагерях беженцев поддерживается традиция. Для новых поколений родиной все больше становится лишь то, о чем вспоминают старики. Сионисты скажут, что у нас нет культуры и потому мы не существуем. Скажут, что мы вырождаемся, живя в грязных землянках и одеваясь в вонючие тряпки. Все это точь-в-точь повторяет то, что говорили о евреях европейские антисемиты. А на самом деле в обоих случаях речь идет о людях благородных.
  Темноволосая голова кивнула, подтверждая, что обе его ипостаси согласны с этим очевидным фактом.
  — Я описываю тебе нашу сельскую жизнь и хитроумную систему, поддерживавшую нашу общность. Сбор винограда, когда вся деревня дружно шла на виноградники, повинуясь приказу мухтара — моего отца. Как мои старшие братья пошли в школу, построенную англичанами во времена Мандата. Ты можешь смеяться, но отец верил в англичан. Как кофе в нашей деревенской гостинице был горячим все двадцать четыре часа в сутки, чтобы никто не сказал про нас: «Эта деревня нищая, ее жители негостеприимны к чужестранцам». Хочешь знать, что сталось с дедушкиным конем? Дед продал его, чтобы купить пулемет и стрелять в сионистов, когда они нападут на деревню. Но случилось наоборот: сионисты застрелили деда. И поставили моего отца рядом, чтобы он все видел. Отца, который верил в них.
  — Это тоже было?
  — Конечно.
  Она так и не поняла, к то отвечал ей: Иосиф или Мишель, и она знала, что он не хочет, чтобы она это поняла.
  — Войну сорок восьмого года я всегда называю Катастрофой. Катастрофа сорок восьмого года выявила фатальную слабость нашего мирного сообщества. У нас не было организации, мы оказались не способны защитить себя от вооруженного агрессора. Наша культура зависела от маленьких замкнутых общин, наша экономика также. Как и евреям Европы перед великим истреблением их во время второй мировой войны, нам не хватало политического единства, что и предопределило наше поражение; слишком часто наши общины воевали друг с другом — в этом проклятие арабов, как и евреев. Знаешь, что они сделали с моей деревней, эти сионисты? За то, что мы не обратились в бегство, как наши соседи?
  Она знала и не знала. Это не имело значения, потому что он не обращал на нее внимания.
  — Они наполняли бочки взрывчаткой и керосином и скатывали их с холма, сжигая наших женщин и детей. Я мог бы неделями рассказывать тебе о страданиях моего народа. Об отрубленных руках. Об изнасилованных и сожженных женщинах. О детях, которым выкололи глаза.
  Она попыталась еще раз выяснить, верит ли во все это он сам, но он не дал ей ни малейшего ключа к разгадке, храня торжественную непроницаемость лица — выражение, которое подходило обеим его ипостасям.
  — Я шепну тебе: «Дейр-Ясин». Ты когда-нибудь слышала это название? Знаешь, что оно означает?
  — Нет, Мишель, не слышала.
  Он словно бы остался доволен.
  — Тогда спроси меня: «Что такое Дейр-Ясин?»
  Она спросила:
  — Скажите, пожалуйста, что такое Дейр-Ясин?
  — И я опять отвечаю тебе так, словно это случилось вчера на моих глазах. В маленькой арабской деревушке Дейр-Ясин девятого апреля 1948 года сионистский карательный отряд замучил двести пятьдесят четыре жителя — стариков, женщин и детей, — в то время как молодые мужчины были в поле, они убивали беременных женщин вместе с еще не рожденными детьми. Почти все трупы они сбросили в колодец. Спустя несколько дней страну покинули около полумиллиона палестинцев. Отцовская деревня составляла исключение. «Мы остаемся, — заявил отец, — если мы отправимся на чужбину, сионисты ни за что не разрешат нам вернуться». Он даже верил, что англичане опять придут, чтобы помочь нам. Он не понимал, что империалистам требуется на Ближнем Востоке безропотный союзник.
  Почувствовав на себе его взгляд, она подумала, понимает ли он, что она как бы внутренне отдаляется от него, и безразлично ли ему это. Лишь потом она догадалась, что он намеренно толкал ее в противоположный лагерь.
  — Потом двадцать лет после Катастрофы отец хранил верность тому, что осталось от деревни. Одни называли его упрямцем, другие глупцом. Его товарищи, жившие вне Палестины, называли его коллаборационистом. Они ничего не знали. Не чувствовали на собственной шкуре, что такое оккупация. Кругом по соседству жителей выгоняли, избивали, арестовывали. Сионисты захватывали чужую землю, сравнивали с землей чужие жилища, а на обломках строили свои деревни, где не разрешали селиться арабам. Но отец мой был миролюбив и мудр, и до поры до времени ему удавилось ладить с сиониста ми-
  И опять ей захотелось спросить его, правда ли это все, и опять она не успела.
  — Но во время войны шестьдесят седьмого года, когда в деревне подошли танки, мы тоже перебрались на другой берег Иордана. Отец позвал нас и со слезами на глазах велел складывать пожитки. «Скоро начнутся погромы», — сказал он. Я спросил его — я. младший, несмышленыш: «Что такое погром, папа?» Он ответил: «Все, что европейцы творили с евреями, сионисты сейчас творят с нами. Они одержали великую победу и могли бы проявить великодушие. Но в их политике нет места добру». До самой смерти не забуду, как мой гордый отец переступил порог жалкой хижины, которой предстояло теперь зваться нашим домом. Он долго медлил. собираясь с силами, чтобы войти. Но он не плакал. Целыми днями сидел он на ларе с книгами и ничего не ел. Думаю, за эти несколько дней он постарел лет на двадцать. «Это моя могила, — сказал он. — Хижина станет моим надгробием». С момента переселения в Иорданию мы превратились в людей без родины, лишились документов, прав, будущего и работы. Школа, в которой я учился? Это была хибара из жести, где жужжали сотни жирных мух и гомонили голодные дети. Наукой мне была фатиха[10]. Но есть и другая наука. Как стрелять. Как бороться с сионистскими агрессорами.
  Он замолчал, и на минуту ей показалось, что он улыбается ей, но лицо его было невеселым.
  — «Я борюсь и, следовательно, существую», — негромко проговорил он. — Знаешь, кто это сказал, Чарли? Сионист. Миролюбец, патриот и идеалист. Используя террористические методы, он убил много англичан и много палестинцев. Но оттого, что он сионист, он считается не террористом, а героем и патриотом. Он стал премьер-министром страны, которая зовется Израиль. Знаешь, откуда он родом, этот сионистский премьер-министр-террорист? Из Польши. Объясни, пожалуйста, ты. образованная англичанка, мне, простому бездомному крестьянину, объясни, как могло случиться, что моей страной, моей Палестиной, правит поляк, поляк, который существует, потому что борется? Ты можешь втолковать мне, на основе каких принципов, какой английской справедливости, английского беспристрастия и честности этот человек правит моей страной? И почему он называет настеррористами.
  И тут, прежде чем она успела опомниться, у нее вырвался вопрос. Она не хотела бросать этим вызов. Вопрос возник сам собой, выплыл из хаоса, в который Иосиф погрузил ее.
  — А ты сам-томожешь?
  Он не ответил ей — но не потому, что хотел избежать этого вопроса. Вопрос он принял. Ей даже показалось, что он ожидал его. Он засмеялся, не слишком приятным смехом, потянулся к бокалу и поднял его.
  — Выпей за меня, — приказал он. — Давай сюда твой бокал. Историю делают победители. Ты что, забыла эту простую истину? Давай выпьем!
  Помешкав, она подняла бокал.
  — За крошечный храбрый Израиль! — сказал он. — За его поразительную жизнеспособность, подпитываемую американской помощью в семь миллионов долларов в день и всей мощью Пентагона, пляшущего под его дудку! — Не отпив, он опустил бокал. Она сделала то же самое. К ее облегчению, жест этот, казалось, на время прекращал мелодраму. — А ты, Чарли, ты слушаешь. С благоговением. Изумлением. Перед его романтической восторженностью, перед его красотой, его фанатическим энтузиазмом. Для него не существует препон. В нем нет западноевропейской сдержанности. Тебе это нравится? Или воображение отвергает раздражающую тебя чужеродную сущность?
  Взяв его за руку, она водила по его ладони кончиком пальца.
  — А его английский не лимитирует его во всем этом? — спросила она, чтобы выиграть время.
  — Речь его пересыпана жаргонными словечками, уснащена картинными ораторскими оборотами, сомнительной статистикой и утомительными цитатами. Но тем не менее ему удается заразить тебя своей молодой страстной верой, раскрывающей перед тобой будущее.
  — А что делает Чарли все это время? Просто торчит там и ошарашенно ловит каждое его слово? Я как-нибудь вмешиваюсь в разговор, поддерживаю его? Что я делаю?
  — Согласно сценарию, реагируешь ты довольно странно. Вот как ты описываешь это позднее в одном из писем: «Сколько буду жить, не забуду твое лицо, освещенное пламенем свечи в тот вечер, когда мы впервые оказались вместе». Или, может быть, по-твоему, это чересчур цветисто, чересчур безвкусно?
  Она выпустила его руку. .
  — Какие письма? Что за письма, которыми мы все время обмениваемся?
  — Пока давай договоримся лишь о том, что позднее ты ему напишешь. Еще раз спрашиваю тебя: «Тебе это нравится? Или пошлем к черту автора пьесы и отправимся домой?»
  Она отпила глоток вина. Потом второй глоток.
  — Нравится. Пока что нравится.
  — А письмо — не слишком? Ты одобряешь это?
  — Ну, если нельзя объясняться в любовном письме, то как же тогда объясниться?
  — Прекрасно. Вот так и случилось, что ты написала ему, и легенда подтверждает все это. За исключением одной детали. Это не первая твоя встреча с Мишелем.
  Неуклюже, вовсе не по-актерски она чуть не уронила бокал.
  А им опять овладело возбуждение.
  — Слушай меня, — сказал он, подавшись вперед. — Слушай цитату. Из французского философа. «Величайшее преступление — бездействовать из страха сделать слишком мало». Тебе она знакома, правда?
  — О господи, — еле слышно выговорила Чарли и порывисто прижала к груди руки, как бы обороняясь.
  — Мне продолжить? — Но он уже продолжал. — Тебе это кого-нибудь напоминает? «Существует одна война классов — война колониалистов и колоний, поработителей и порабощенных. Наша задача — обратить оружие против тех, кто развязал войну. Против миллионеров-расистов, считающих „третий мир“ своей вотчиной. Против развращенных нефтяных магнатов, продавших арабское первородство». — Он глядел, как она схватилась за голову.
  — Осси, перестань, — пробормотала она. — Это слишком. Иди домой.
  — Против империалистов, спровоцировавших эту войну и пособляющих сионистским агрессорам. Против безмозглой западной буржуазии, которая и сама рабски зависит от системы, ею увековеченной.— Он говорил почти шепотом, и поэтому голос его проникал в самую душу. — Нас учат, что мы не должны убивать невинных женщин и детей. А я скажу, что невинных в наши дни не осталось. За каждого ребенка, умирающего от голода в странах «третьего мира», ответит ребенок на Западе, укравший у него еду.
  — Перестань, — твердила она, закрыв лицо руками. — Довольно. Сдаюсь.
  Но он продолжал свой монолог:
  — «Когда мне было шесть лет, меня согнали с моей земли. Когда мне исполнилось восемь, я вступил в ашбал. Объясните, пожалуйста, что такое ашбал». — Помнишь. Чарли? Этот вопрос задала ты. Что я ответил тебе?
  — Детская милиция, — сказала она, по-прежнему уткнувшись в ладони. — Мне сейчас будет плохо, Осси. Прямо сейчас.
  — «Когда мне было десять, я лежал, скорчившись в непрочном убежище, в то время как сирийцы обстреливали ракетами наш лагерь. Когда мне было пятнадцать, .мои мать и сестра погибли под бомбами сионистов...»Продолжай ты, Чарли. Заверши мою биографию.
  Она опять завладела его рукой: на этот раз, схватив ее обеими руками, она легонько, словно с упреком, постукивала ею по столу.
  — «Если детей можно бомбить, то можно и посылать их в бой», — напомнил он ей. — А если эти дети захватывают твою землю? Что тогда? Продолжай!
  — Их следует убить, — невольно вырвалось у нее.
  — А если матери, вскармливая их, учат вторгаться в наши жилища и бомбить изгнанников?
  — Значит, эти матери находятся на передовой, как и отцы. Осси...
  — И что нам с ними делать?
  — Убивать и их. Но я не согласилась тогда с ним, и сейчас я не согласна.
  Он не обратил внимания на эти протесты, он был занят иными протестами, собственными, рожденными вечной любовью.
  — Слушай. Выступая с вдохновенной речью на семинаре, я сквозь прорези для глаз разглядываю твое лицо — взволнованное, увлеченное. Твои рыжие волосы. Энергичные черты революционерки. Не забавно ли, что во время первой нашей встречи на сцене находился я, а ты была в зале?
  — Вовсе я не была увлечена! Я решила, что ты малость перегибаешь палку, и собиралась сказать тебе об этом.
  Но он был неумолим.
  — Что бы ты тогда ни решила, сейчас в ноттингемском мотеле под моим гипнотическим взглядом ты стала сомневаться и пересматривать тогдашнее свое впечатление. Хоть ты и не видела моего лица, ты признаешься, что мои слова так врезались тебе в память, что ты будешь вечно помнить их. Почему бы и нет! Брось, Чарли! Все это есть в твоем письме!
  Она не хотела, чтобы ее втягивали в это. Не пришло время. Неожиданно, впервые с тех пор, как Иосиф начал рассказывать свою историю, Мишель отделился от него, став для нее живым человеком. До этого момента она чувствовала, что, воображая своего любовника, безотчетно придает ему черты Иосифа и слышит голос Иосифа, представляя себе его речи. Теперь же, как разделившаяся надвое клетка, оба героя стали существовать независимо и противостоя друг другу, а Мишель обрел к тому же и реальные очертания и пропорции. Она опять увидела неубранную аудиторию, фотографию Мао с загибающимися краями, обшарпанные школьные скамейки. Перед ней опять возникли ряды разномастных голов — от африканских до европейских, — и Длинный Ал, сгорбившийся возле нее в тяжелой похмельной тоске. А на возвышении одинокая и непонятная фигура храброго посланца Палестины — он ниже, чем Иосиф, и, может быть, немного коренастее, но точно сказать трудно, потому что лицо его закрыто черным, а тело облачено в мешковатую гимнастерку цвета хаки и черно-белую куфию. Но он моложе, определенно моложе и фанатичнее. Она помнила, как по-рыбьи шлепали его губы, невыразительные за сетчатой завесой. Помнила вызывающе яркий красный платок на шее, жесты упрятанных в перчатки рук, подкреплявшие его слова. А лучше всего ей запомнился голос — не гортанный, как можно было ожидать, а ясный и спокойный, так жутко контрастировавший с людоедским содержанием его речи. Но это не был голос Иосифа. Она помнила, как прерывался этот голос, совсем не так, как у Иосифа, когда он подбирал слова, перестраивая неуклюжую фразу: «Винтовка и Возвращение — это для нас одно целое... империалисты — это все те, кто не оказывает нам помощи в нашей революционной борьбе, потому что бездействие закрепляет несправедливость...»
  — Я сразу же полюбил тебя, — объяснял ей Иосиф все тем же тоном, как бы вспоминая, — по крайней мере, я это говорю тебе сейчас. Как только кончилась лекция, я расспросил о тебе, но не осмелился подойти к тебе в присутствии стольких людей. А еще я помнил, что не могу показать тебе свое лицо, а лицо — это один из главных моих козырей. Поэтому я решил разыскать тебя в театре. Я навел справки и выследил тебя в Ноттингеме. И вот я здесь. И люблю тебя бесконечно. Подпись — «Мишель».
  Как бы извиняясь, Иосиф засуетился, изображая заботу о ней, — наполнил ее бокал, заказал кофе. Не очень сладкий, какой ты любишь. Может, хочешь освежиться? Нет, спасибо. Все в порядке. Телевизор показывал хронику — какой-то политический деятель скалился, спускаясь по самолетному трапу. До земли он добрался благополучно.
  Завершив свои ухаживания, Иосиф многозначительно огляделся по сторонам, потом взглянул на Чарли; голос его был сама деловитость.
  — Итак, Чарли, ты его Иоанна. Его любовь. Наваждение. Официанты разошлись, теперь мы вдвоем. Твой откровенный поклонник и ты. Уже за полночь, я говорил слишком долго, хотя и не начинал еще ни делиться тем, что у меня на сердце, ни расспрашивать тебя мою несравненную Иоанну, которой я увлечен, как никем дотоле. Завтра воскресенье, ты свободна. Я снял номер в мотеле, я не делаю попыток уговаривать тебя, это не в моих правилах. Кроме того, я, должно быть, слишком горд и не хочу думать, что тебя следует уговаривать, ты отдашься мне как свободный человек, верный товарищ по оружию, или же этого не произойдет. Как ты отнесешься к подобной идее? Не захочется ли тебе вдруг и немедленно вернуться в свою привокзальную гостиницу?
  Она внимательно посмотрела на него, затем отвела глаза. На языке вертелись десятки шутливых ответов, но она сдержалась. Закутанная непонятная фигура на семинаре опять превратилась в абстракцию. Вопрос задал не тот незнакомец, а Иосиф. И что она могла ответить, если в воображении своем уже не раз держала его в объятиях? Если коротко стриженная голова Иосифа не раз покоилась на ее плече, а сильное искореженное пулями тело прикрывало ее собственное, пока она пробуждала в нем его истинную сущность?
  — В конце концов, Чарли, как ты сама нам рассказывала, ты не раз спала с мужчинами и за меньшую плату.
  — О, куда как меньшую, — отвечала она, неожиданно очень заинтересовавшись пластмассовой солонкой на столике.
  — На тебе дорогое украшение, которое он тебе подарил. Ты одна в хмуром, неприветливом городе. Идет дождь. Мишель очаровал тебя, польстил тебе как актрисе, разбудил в тебе радикалку. Так как же ты можешь отказать ему?
  — И накормил меня, — напомнила она. — Хоть я и постилась.
  — Я бы даже сказал, что он и есть тот идеал, о котором мечтает скучающая европейская девица.
  — Осси, ради бога... — пробормотала она, не смея поднять на него глаза.
  — Итак, мои поздравления, — сухо сказал он, жестом показав официанту, что желает расплатиться, — наконец-то ты встретила своего принца!
  Слова эти прозвучали почему-то грубо. Странно, но ей показалось, что ее согласие рассердило его. Она глядела, как он платит по счету, а потом опускает счет в карман. Вслед за ним она вышла на вечернюю улицу.
  «Я предназначена двоим, — думала она. — Если любишь Иосифа, бери Мишеля. Иосиф сосватал меня призраку из театра реальной жизни».
  — В постели он говорит тебе, что по-настоящему его зовут Салим, но этого никто не должен знать, — мимоходом бросил Иосиф, когда они сели в машину. — Он хочет зваться Мишелем, частично из соображений конспирации, частично потому, что уже немного поддался развращающему влиянию Европы.
  — Мне больше нравится «Салим».
  — Но называешь ты его «Мишель».
  «Как прикажете», — подумала она. Но ее покорность была обманчивой, обманчивой даже для нее самой. В глубине души она чувствовала, как в ней растет ярость. Еле заметные ростки, но они пробуждались к жизни.
  
  Мотель напоминал одноэтажное фабричное здание. Сначала даже не было места поставить машину, но потом белый фургончик «фольксвагена» продвинулся вперед, и они встали. Чарли заметила, что за рулем был Димитрии. Иосиф надевал свой красный пиджак, а Чарли ждала, как он велел, ждала, держа в руках орхидеи, потом прошла за ним по двору ко входу — нехотя, чуть поодаль. Иосиф нес ее сумку на ремне и свой щегольской баул. «Отдай, это мое!» В холле она увидела Рауля и Рахиль — они стояли под безобразной голой лампочкой, читая на доске объявлений расписание завтрашних экскурсий. Чарли хмуро покосилась на них. Иосиф подошел к стойке .портье, и Чарли шагнула поближе, чтобы увидеть, как он будет регистрироваться, хотя он и не велел ей смотреть. Имя арабское, национальность — ливанец, адрес — Бейрут.
  Рассыльный погрузил их вещи на необъятную тележку больничного типа. Иосиф взял Чарли за руку, ладонь его жгла как огнем. Она отдернула руку. Отстань! Сопровождаемые льющейся из музыкального автомата церковной мелодией, они заспешили вслед за тележкой по серому туннелю с мелькавшими по бокам окрашенными в блеклые гона дверями. Кровать в спальне была двойная, роскошная, кругом чистота, как в анатомическом театре.
  — Боже! — воскликнула Чарли, с холодной враждебностью оглядывая все вокруг.
  Рассыльный посмотрел на нее удивленно. Ну и пускай себе! Возле кровати стояла ваза с фруктами, рядом с ней два стакана и ведерко со льдом, а в нем бутылка водки. Ваза для орхидей. Чарли сунула туда цветы. Иосиф дал на чай рассыльному, тележка, прощально скрипнув, укатила, и они остались одни — наедине с кроватью шириною с футбольное поле, двумя выполненными углем весьма эротическими изображениями минотавров, в рамках под стеклом, и балконом, с которого открывался широкий вид на автомобильную стоянку. Вытащив из ведерка со льдом бутылку водки, Чарли плеснула себе в стакан и плюхнулась на кровать.
  — Твое здоровье, старина, — сказала она.
  Иосиф продолжал стоять и бесстрастно глядеть на нее.
  — Твое здоровье, Чарли, — ответил он, хотя стакан в руки не взял.
  — Так чем займемся? Сыграем в «Монополию»? Может быть, ради этого мы сюда и приехали? — Голос ее зазвенел. — Иными словами, интересно знать, какого черта и в каком качестве мы здесь? Просто для информации. Кто?Ладно? Кто мы здесь такие?
  — Ты отлично знаешь, Чарли, кто мы. Мы любовники, проводящие в Греции свой медовый месяц.
  — Но я считала, что мы в ноттингемском мотеле!
  — Мы исполняем обе роли одновременно. Я думал, ты это поняла! Мы восстанавливаем прошлое и тут же создаем настоящее.
  — Потому что очень спешим.
  — Вернее, потому, что человеческим жизням грозит опасность.
  Она налила себе еще водки, рука ее была совершенно твердой, точной и твердой, как всегда, когда на душе у нее скребли кошки.
  — Жизням евреев, — уточнила она.
  — Разве «человеческая жизнь» и «жизнь еврея» понятия разные?
  — Еще бы! Бог мой! Подумать только: Киссинджер может засыпать бомбами несчастных кампучийцев, и никто пальцем о палец не ударит, чтобы остановить его! Израильтяне могут сколько угодно издеваться над палестинцами. Но стоит кокнуть парочку раввинов где-нибудь во Франкфурте — и готово: это тут же объявляется всемирным бедствием! Разве я не права?
  Она не смотрела на него, устремив взгляд на какого-то воображаемого противника, но краем глаза видела, как он решительно направился к ней. На секунду в ней. вспыхнула надежда, что право выбора сейчас будет отнято у нее. Однако вместо того чтобы подойти, он прошел к окну и отпер балконную дверь, словно желая, чтобы ворвавшийся уличный шум поглотил звук ее голоса.
  — Бедствия, конечно, и то и другое, — спокойно ответил он, выглядывая наружу. — Можешь узнать у меня, что чувствовали обитатели Кирьят-Шмонах, видя, как падают палестинские снаряды. Или попросить кибуцников рассказать тебе, как воют снаряды «катюш», по сорок штук одновременно, а они ведут детей в убежище, делая вид, что все это веселая игра. — Он замолчал и тоскливо вздохнул, словно устал от подобных размышлений и споров с самим собой. — Однако, — прибавил он уже более деловым тоном, — в следующий раз, когда обратишься к этому примеру, советую помнить, что Киссинджер тоже еврей. В политике Мишель знаток не большой, но это то немногое, что ему известно.
  Она прикусила костяшки пальцев и вдруг поняла, что плачет. Он подошел, сел рядом с ней на кровать. Она ожидала, что он обнимет ее за плечи, найдет какие-то иные, мудрые слова или же просто займется любовью, что, надо сказать, было бы ей всего приятнее, но ничего подобного не произошло. Он не мешал ей плакать, но мало-помалу ей стало казаться, что и он готов расплакаться вместе с ней. И его молчание утешало лучше всяких слов. Казалось, целую вечность они провели так, рядом, потом она вздохнула — глубоко, сдавленно, прерывисто. Но и тогда он не пошевелился, не сделал ни единого движения ни к ней, ни от нее.
  — Осси, — без всякой надежды на ответ прошептала она и опять взяла его за руку. — Кто же ты, черт возьми? Что ты чувствуешь во всей этой жестокой неразберихе?
  И, подняв голову, прислушалась к звукам чужой жизни в соседних комнатах. Жалобное хныканье бессонного младенца. Яростный спор супружеской пары. Услыхала какой-то шорох на балконе и обернулась как раз в тот момент, когда на пороге возникла Рахиль в махровом спортивном костюме, с мешочком для банных принадлежностей и термосом.
  
  Она лежала без сна, слишком измученная, чтобы заснуть. В Ноттингеме так никогда не бывало. Рядом в номере негромко говорили по телефону, и ей казалось, что она узнает голос. Она лежала в объятиях Мишеля. В объятиях Иосифа. Она мечтала об Але. Она была в Ноттингеме со своим единственным возлюбленным, она была в Кэмдене, в своей уютной постели, в комнате, которую ее стерва-мамаша до сих пор называет «детской». Лежала, как в детстве, после того как ее сбросила лошадь, и перед глазами возникали живые картины из ее жизни, а она ощупывала свое сознание так же осторожно, как тогда ощупывала свое тело, трогала каждый кусочек — цело ли. А где-то далеко, на другой стороне кровати, лежала Рахиль и при свете ночника читала томик Томаса Гарди в мягкой обложке.
  — Кто у него есть, Рахиль? — спросила она. — Кто штопает ему носки и чистит его трубки?
  — Лучше спросить его самого, ты не спрашивала, милочка?
  — Может быть, это ты?
  — Не подхожу, правда? По-настоящему, во всяком случае.
  Чарли задремывала и все же старалась разрешить загадку.
  — Он был боевиком, — сказала она.
  — И еще каким! — с гордостью ответила Рахиль. — Да и сейчас тоже.
  — А как он стал им?
  — Так получилось, понимаешь, — ответила Рахиль, по-прежнему не отрываясь от книги.
  — Он был женат. Что произошло с его женой? — отважилась спросить Чарли.
  — Не могу сказать, милочка, — ответила Рахиль.
  — Интересно, она сама слиняла или дело в нем? — продолжала Чарли, несмотря на то, что энтузиазма эта тема явно не вызвала. — Держу пари, что в нем. Бедняга, уживаться с таким — это прямо ангелом надо быть! — Она помолчала. — А тыкак попала в их компанию, Рахиль? — спросила она и, к ее удивлению, Рахиль опустила книгу на живот и принялась рассказывать.
  Родители ее были правоверными евреями из Померании. После войны они переселились в Маклсфилд и стали там преуспевающими текстильными фабрикантами. «Филиалы в Европе и в Иерусалиме», — рассказывала она без всякого энтузиазма. Они хотели отправить Рахиль в Оксфорд, а затем включить в их семейное дело, но она предпочла изучать Библию и еврейскую историю в Иудейском университете.
  — Это вышло само собой, — объяснила она Чарли, когда та принялась расспрашивать ее о дальнейшем.
  — Но как? — упорствовала Чарли. — Почему? Кто завербовал тебя и как они это делают?
  Как или кто, Рахиль не ответила, зато рассказала, почему так вышло. Она знала Европу и знала, что такое антисемитизм. И она захотела показать этим надутым маленьким сабра[11], этим героям из университета, что она может воевать за Израиль не хуже любого парня.
  — Ну а Роза? — наудачу спросила Чарли.
  — С Розой сложнее, — отвечала Рахиль так, словно с ней самой дело обстояло куда как просто. — Роза из организации молодых сионистов Южной Африки. Она приехала в Израиль и до сих пор не знает, следует ли ей оставаться или лучше вернуться и посвятить себя борьбе с апартеидом. Вот эта неуверенность и заставляет ее действовать особенно рьяно, — заключила Рахиль и с решительностью, показывающей, что разговор окончен, погрузилась в «Мэра Кестербриджа».
  «Сколько вокруг святых идеалистов, — думала Чарли. — Два дня назад я об этом и помыслить не могла». Интересно, появились ли теперь идеалы у нее самой? Решим это утром. В полудреме она прокручивала в голове забавные газетные заголовки: «Знаменитая фантазерка сталкивается с реальностью», «Жанна д'Арк сжигает на костре палестинского активиста». Ладно, Чарли, хорошо, спокойной ночи.
  
  Номер Беккера был всего в нескольких метрах по коридору, и кроватей в нем было две — только так администрация отеля и понимала одиночество. Он лежал на одной кровати и глядел на другую, а разделял их столик с телефоном. Через десять минут будет половина второго — назначенное время. Ночной портье получил чаевые и обещал соединить его. По привычке Иосиф был абсолютно бодр в этот час. Голова слишком ясная, чтобы ложиться в постель. Все додумать до конца и отбросить то, что не додумано. Вместе со всем остальным. Телефон зазвонил вовремя, и голос Курца приветствовал его без промедления. Откуда он говорит, Беккер Сообразил не сразу. Потом он расслышал вдали музыкальный автомат и догадался, что из отеля. Германия — это он помнил. Отель в Германии вызывает отель в Дельфах. Для конспирации Курц говорил по-английски и тоном веселой беззаботности, чтобы ввести в заблуждение тех, кто случайно мог их подслушать. Да, все прекрасно, уверил его Беккер, сделка заключена отличная и никаких осложнений он не предвидит.
  — Ну, как наша новая продукция? — спросил он.
  — Контакты установились отличные! — во все горло гаркнул Курц, словно отдавая команду отряду на дальних рубежах. — Можешь когда угодно заглянуть на склад — не разочаруешься — ни в продукции, ни в чем другом.
  Беккер редко подолгу говорил по телефону с Курцем, как и Курц с Беккером. Как ни странно, каждый словно спешил первым закончить разговор и поскорее избавиться от общества другого. Однако на этот раз Курц выслушал все до конца, и так же вел себя Беккер. Кладя трубку, он заметил в зеркале свое красивое лицо и брезгливо уставился на свое отражение. Лицо показалось ему огоньком на судне, потерпевшем бедствие, и на секунду у него возникло неодолимое болезненное желание погасить этот огонек.Кто ты такой? Что ты чувствуешь?Он приблизился к зеркалу. Я чувствую себя так, словно смотрю на погибшего друга, надеясь, что он оживет. Чувствую себя так, словно хочу обрести в ком-то старые свои надежды и не могу. Чувствую себя так, словно я актер, не хуже тебя и вокруг теснятся мои маски, а сам я где-то далеко и тоскую. А на самом деле я ничего не чувствую, потому что чувствовать вредно и это подрывает воинскую дисциплину. Поэтому я ничего не чувствую, но я борюсь и, следовательно, существую.
  По городку он шел нетерпеливыми большими шагами, пристально глядя перед собой, словно путь утомлял его, ибо был слишком короток. Городок ждал атаки, за двадцать с лишним лет сколько он видел таких городков! Люди ушли, и улицы пустынны, и не слышно детских голосов. Разрушьте дома. Стреляйте во все, что шевелится. Повозки и автомобили оставлены владельцами, и один Бог знает, когда они вернутся вновь. Время от времени он быстро оглядывал какую-нибудь подворотню или темный закоулок, но наблюдать было ему привычно, и шага он не замедлял— Дойдя до перекрестка, он поднял голову, чтобы прочесть название улицы, но не свернул никуда, пока быстрым шагом не дошел до строительной площадки. Между высоких груд кирпича стоял пестрый микроавтобус. Бельевые веревки хорошо маскировали высокую антенну. Из автобуса раздавалась тихая музыка. Дверца открылась, и в лицо ему, как зоркий глаз, уставилось дуло пистолета, потом оно исчезло. Почтительный голос проговорил: «Шалом». Он влез в автобус и захлопнул за собой дверцу. Музыка не могла совсем заглушить стрекотание портативного телепередатчика. Возле него скорчился Давид, связист из афинской команды, рядом с ним находились двое подручных Литвака. Коротко кивнув, Беккер опустился на мягкое сиденье и погрузился в чтение толстой пачки сообщений, отложенных специально для него.
  Парни с почтением глядели на него. Он понимал, что мысленно они жадно пересчитывают ленточки его боевых наград и что все его подвиги им известны лучше, чем ему самому.
  — Она хорошенькая, Гади! — сказал тот, что был побойчее.
  Беккер не обратил на это внимания.
  Время от времени он отмечал какой-нибудь абзац, подчеркивал дату. Кончив, он отдал бумаги парням и заставил их проверить, хорошо ли он все запомнил.
  Уже на улице он невольно помедлил возле окошечка, слушая, как веселые голоса обсуждают его.
  — Грач все ему передоверил, хочет сделать его управляющим большой текстильной фабрики возле Хайфы, — сказал тот, что побойчее.
  — Здорово, — сказал другой. — Давай демобилизуемся, а Гаврон сделает нас миллионерами.
  11
  Своему запретному, но жизненно важному свиданию с достопочтенным доктором Алексисом в этот вечер Курц придал видимость деловой встречи с коллегой, имевшей к тому же оттенок старой дружбы. По предложению Курца они встретились не в Висбадене, а подальше, там, где больше и народу, и приезжих, — во Франкфурте, в большом некрасивом отеле, выстроенном для нужд участников различных конференций. В те дни в этом отеле разместились энтузиасты изготовления мягкой игрушки. Алексис предлагал встретиться у него дома, но Курц отклонил это предложение с таинственностью, которой Алексис не мог не почувствовать. Было десять часов вечера, и делегаты конференции уже разбрелись кто куда в поисках иных разновидностей мягкой игрушки. Бар был почти пуст, и на поверхностный взгляд Курц и Алексис вполне могли сойти за обычных деловых людей, обсуждающих мировые проблемы над букетиком искусственных цветов в вазе на столике. Что, в общем, было не так уж далеко от истины. В баре играл музыкальный автомат, но бармен по своему транзистору слушал Баха.
  За то время, что они не виделись, озорной огонек в глазах Алексиса потух. На лице, как первые признаки болезни, залегли еле заметные тени, характеризующие неудачников, а голливудская улыбка приобрела новое и вовсе не идущее ей качество — сдержанность. Но Курцу, изготовившемуся для решительных действий, это было на руку, что он с удовлетворением тут же для себя и отметил. В свою очередь Алексис с куда меньшим удовлетворением каждое утро разглядывал в уединении своей ванной комнаты морщины возле глаз и разглаживал кожу в надежде вернуть уходящую молодость. Курц передал приветы из Иерусалима и в качестве подарка — бутылочку мутноватой жидкости с этикеткой, удостоверявшей, что это вода из самого Иордана. Он слышал, что новоиспеченная госпожа Алексис ожидает ребенка, так что, может быть, вода ей пригодится. Такая предупредительность тронула Алексиса и произвела на него впечатление, — возможно, и большее, нежели самый повод к ней.
  — По-моему, вы узнали об этом раньше, чем я, — сказал Алексис, с вежливым восхищением разглядывая бутылочку. — Во всяком случае, я даже коллегам ничего не говорил.
  Это было правдой. Молчание его являлось как бы последней попыткой помешать этому не вполне желанному событию.
  — Скажете, когда все произойдет, и извинитесь, — предложил дальновидный Курц.
  Без лишних слов, как и подобает людям, не признающим церемоний, они выпили за общее благополучие и за лучшее будущее для еще не рожденного ребенка доктора.
  — Говорят, вы теперь занялись проблемами координации, — сказал Курц, хитровато поглядывая на Алексиса.
  — За здоровье координаторов! — угрюмо отозвался Алексис, и оба церемонно приложились к стаканам.
  Они договорились обращаться друг к другу по имени, тем не менее Курц предпочитал сохранять в разговоре вежливое «вы». В отношениях с Алексисом он не хотел терять своего положения старшего.
  — Можно поинтересоваться, что же вы координируете? — спросил Курц.
  — Должен сообщить вам, господин Шульман, что дружеские связи с секретными службами иностранных держав в настоящее время не числятся среди моих служебных обязанностей, — ответил Алексис, намеренно пародируя гладкую велеречивость боннских чиновников и ожидая дальнейших расспросов.
  Но вместо этого Курц высказал догадку, которая на самом деле догадкой не была:
  — Координатор отвечает за такие жизненно важные области, как транспорт, обучение, вербовка и финансовое обеспечение оперативных работников. И за информационную связь главного управления с филиалами.
  — Вы упустили из виду отпуска, — возразил Алексис, восхищенный и одновременно несколько устрашенный информированностью Курца. — Если вам нужен отпуск, приезжайте в Висбаден, я предоставлю вам его. У нас существует чрезвычайно могущественная комиссия, занимающаяся исключительно отпусками.
  Курц пообещал воспользоваться приглашением: ему и в самом деле давно пора устроить себе передышку.
  Разговор о работе и передышке заставил Алексиса вспомнить о его собственных делах и рассказать об операции, в которой он принимал участие «Знаете ли, Марти, ночи не спал, буквально три ночи кряду не ложился». Курц выслушал его внимательно и с сочувствием: ведь он умел прекрасно слушать, таких собеседников Алексису не часто доводилось встречать теперь в Висбадене.
  — Должен вам признаться, Пауль, — сказал Курц, после того как некоторое время они самым приятным образом перебрасывались малозначащими фразами, — что и я однажды удостоился чести превратиться в координатора. Шеф мой решил, что я слишком много позволяю себе, и я стал координатором. Я так заскучал на этой должности, что и месяца не прошло, как я подал рапорт генералу Гаврону, где на бумаге высказал ему, кто он есть на самом деле. «Генерал, рапортую Вам, что Марти Шульман считает Вас подонком». Он послал за мной. Вам доводилось встречаться когда-нибудь с Гавроном? Нет? Сморщенный коротышка с густой черной шевелюрой. И неугомонный — никогда не знаешь, куда его понесет. «Шульман, — загремел он, когда я вошел к нему. — Какого черта, и месяца не прошло, а ты уже разбушевался! И откуда ты так хорошо выведал все мои секреты?» Голос у него гнусавый, ну точь-в-точь идиотик, которого в детстве уронили! «Генерал, — отвечал я, — если в Вашей душе осталась хоть капля самоуважения, Вы разжалуете меня и вернете обратно на должность, на которой я уже не смогу безнаказанно Вас оскорблять». И знаете, что он сделал? Разжаловал меня, а потом повысил в должности! И я вернулся к своим ребятам.
  История эта показалась Алексису тем забавнее, что напомнила ему минувшие дни и то, как сам он прославился среди чопорных чиновников Бонна в качестве человека совершенно не управляемого и совершенно независимого. После чего естественно было перейти к давнему громкому случаю с Бад-Годесберге, так как именно он в свое время и свел их.
  — До меня дошло, что дело это наконец немного сдвинулось с места, — заметил Курц. — Следы девушки привели в парижский аэропорт Орли — это уже является некоторым достижением, хотя, кто она такая, по-прежнему неизвестно.
  Эта неосторожная похвала из уст глубокоуважаемого человека, которым Алексис так восхищался, возмутила его.
  — Вы называете это достижением? Да я вчера познакомился с их последним анализом. В тот день, когда взорвалась бомба, какая-то девушка вылетела из Орли в Кельн. Это заставляет их задуматься. На ней были джинсы. Снова задумываются. Косынка. Хорошо сложена. Возможно, блондинка. Ну и что из этого? Французы даже не могут обнаружить ее регистрационную карточку. Или говорят, что не могут.
  — Возможно, потому, что она и не регистрировалась на рейс в Кельн? — предположил Курц.
  — Ну, а как же она прилетела в Кельн, если не регистрировалась? — возразил Алексис с легким недоумением. — Просто эти кретины и слона среди кокосовых орехов не заметят!
  За соседними столиками по-прежнему никого не было, и это обстоятельство, вкупе с мелодиями Баха из транзистора и «Оклахомы» из музыкального автомата, делало возможным произнесение любой ереси.
  — Может быть, она взяла билет куда-нибудь еще, — терпеливо разъяснил Курц. — Предположим, в Мадрид. В Орли она зарегистрировалась, но на рейс в Мадрид.
  Алексис принял такую гипотезу
  — Купила билет «Париж-Мадрид:» и, прибыв в Орли. взяла посадочный на Мадрид. Она идет в зал для отъезжающих со своим посадочным, занимает место, ждет около одного из выходов, почему бы и нет? Скажем, у выхода номер восемнадцать. Кто-то подходит к ней, возможно, девушка, произносит пароль, они отправляются в дамскую комнату, меняют билеты. Все организовано превосходно. По-настоящему отличная организация. Паспорта они тоже меняют. Для девушек это не проблема. Ну, там — парики, косметика... Если вы вдумаетесь, Пауль, все хорошенькие девушки одинаковы.
  Справедливость этого афоризма очень позабавила Алексиса, который и сам в последнее время, благодаря своей второй женитьбе, склонялся к столь же неутешительному выводу. Но он не стал размышлять об этом, поскольку чувствовал, что скоро узнает что-то важное, и это заставило вновь взыграть в нем полицейского.
  — Ну, а в Бонн-то она как попала? — закуривая, спросил Алексис.
  — Прибыла туда с бельгийским паспортом. Не паспорт — конфетка, такие пачками изготавливают в Восточной Германии. В аэропорту ее встретил бородатый юнец на ворованном мопеде с фальшивым номером. Высокий, молодой, бородатый — это все, что она о нем знала и знал кто бы то ни было еще, потому что конспирация тут соблюдалась тщательно. А борода? Что ж, борода — дело наживное. К тому же он не снимал шлема. В вопросах конспирации они собаку съели. Тут с ними трудно тягаться. Да, я смело могу это сказать.
  Алексис подтвердил, что он и сам это замечал.
  — Роль этого парня в операции — чисто служебная, — продолжал Курц. — На нем замыкается цепь. Он встречает девушку, проверяет, нет ли за ней слежки, и, немного покружив, отвозит в безопасное место для инструктажа. Это ферма одного деятеля неподалеку от Мелема и называется она «Хаус Зоммер». Ответвление от автобана, идущее в южном направлении, подводит к бывшему сараю. Под спальней гараж, в гараже «оппель» с зигбургским номером, шофер уже ждет.
  Тут, к своему удовольствию, ошеломленный Алексис тоже смог наконец вставить словечко.
  — Ахман, — взволнованно прошептал он. — Издатель Ахман из Дюссельдорфа! Да что же мы, с ума сошли, что ли? Почему никому из нас и в голову это не пришло?
  — Верно, Ахман, — одобрил своего ученика Курц. — «Хаус Зоммер» принадлежит доктору Ахману из Дюссельдорфа, чье почтенное семейство владеет прибыльным лесопильным делом, кое-какими журналами и хорошо налаженной сетью порнографических магазинчиков. В качестве хобби он издает календари с романтическими пейзажами. Владелицей бывшего сарая является дочь Ахмана Инге, не раз выступавшая устроительницей сомнительных сборищ, где встречались богатые и разуверившиеся во всем исследователи человеческих душ. Ко времени, интересующему нас с вами, Инге отдала этот сарай в пользование нуждающемуся другу, у которого, в свою очередь, была подружка.
  — Ad infinitum[12], — заключил Алексис, восхищенно глядя на него.
  — Да, чтобы добраться до конца, еще немало придется попотеть. Такие уж это люди. Так они работают и всегда так работали.
  «В пещерах на берегу Иордана, — взволнованно думал Алексис. — Сворачивая концы проводки в „куклу“. С примитивными бомбами, какие можно изготовить у себя на огороде!»
  Курц говорил, а лицо и весь облик Алексиса менялись, что не ускользнуло от внимательного взгляда Курца. Следы жизненных неурядиц, следы малодушия, так огорчавшие Алексиса, стерлись, исчезли. Он откинулся на спинку стула, сложил на груди изящные рукн, на губах заиграла молодая улыбка, а рыжеватая голова подалась вперед. Согласно кивая, он внимательно слушал захватывающее повествование Курца.
  — Могу я осведомиться, на чем вы строите столь интересные теории? — спросил Алексис, все же пытаясь съязвить.
  Курц сделал вид, что вспоминает, хотя сведения, почерпнутые у Януки, были так свежи в его памяти, словно он и не покидал его обитой звукоизолирующей ватой камеры в Мюнхене, где Янука вопил и давился слезами, в отчаянии хватаясь за голову.
  — Ну, Пауль, ведь у нас же есть и номер водительского удостоверения «оппеля», и фотокопия прокатной квитанции, а также показания одного из участников операции за его личной подписью, — признался Курц и в робкой надежде, что эти не совсем четкие обстоятельства на время сойдут за основание теории, продолжал: — Бородатый юнец, оставив девушку в бывшем сарае, исчезает, с тем чтобы никогда больше не появиться на горизонте. Девушка переодевается в аккуратное синее платье, надевает парик и чудесно преображается, с таким расчетом, чтобы понравиться словоохотливому и чересчур любвеобильному атташе по связи с профсоюзами. Потом она садится в «оппель», и уже второй молодой человек доставляет ее к нужному дому. По пути они останавливаются, чтобы наладить взрывное устройство. Вы хотите что-то спросить? Пожалуйста.
  — А этот молодой человек, — с трудом сдерживая нетерпение, спросил Алексис, — он ей знаком или же совершенно неизвестен?
  Недвусмысленно не пожелав далее прояснять роль Януки, Курц в ответ только улыбнулся, но его уклончивость не обидела Алексиса: увлеченный повествованием, он с восторгом встречал каждую деталь, однако не мог ожидать, что ему без конца будут швырять жирные куски.
  — По завершении дела шофер меняет номер на машине и документы и доставляет девушку на фешенебельный и малолюдный пирейнский курорт на водах Бад-Нойенар, где и расстается с ней, — заключил свой рассказ Курц.
  — А потом?
  Теперь Курц говорил очень медленно и взвешенно, словно лишнее слово могло повредить его хитроумному замыслу, как, между прочим, и было в действительности.
  — А там, предположительно, девушку приводят к ее тайному поклоннику, тому самому, который возможно, репетировал с нею ее роль в этой истории. Например, как обращаться с бомбой, устанавливать часовой механизм, наладить проводку. Совершенно наобум высказываю предположение, что этот поклонник уже снял в каком-нибудь отеле номер, где возбужденная успехом своего совместного предприятия парочка бросается друг другу в объятия. На следующее утро, в то время как они отдыхают после любовных утех, бомба взрывается — позже, чем было намечено, но какая разница?
  Алексис даже наклонился вперед в прокурорском азарте.
  — А брат, Марти? Тот самый? Известный боевик, на чьем счету уже немало жертв-израильтян? Где в это время находился он? Думаю, что в Бад-Нойенаре, где наслаждался любовью с этой своей бомбисткой. Так?
  Но чем больший энтузиазм проявлял доктор, тем безучастнее и неприступнее становилось лицо Курца.
  — Где бы он ни находился, успех операции — это дело его рук: все разузнать, распределить, верно подобрать людей... — с деланным благодушием отвечал Курц. — Ведь бородатый юнец знал девушку лишь по описанию. А больше не знал ничего. Не знал даже, где намечено произвести взрыв. Девушка, в свою очередь, знала лишь номер мопеда. Что же касается шофера, то единственное, что знал он, это какой дом намечен для операции, а о бородатом понятия не имел. Однако существует мозг, все это направлявший.
  Это были последние слова Курца, после чего его одолел приступ глухоты, унесший его в иные сферы. Все попытки Алексиса добиться ответа оказались безуспешными, и единственным их результатом явилась новая бутылка виски, которую он почувствовал потребность заказать. Истина состояла в том, что доброму доктору не хватало кислорода. Всю свою жизнь до этой минуты он жил как бы на низком уровне, а в последнее время опустился еще ниже. Теперь же Великий Шульман вдруг увлек его на высоты, о которых он и мечтать не смел.
  — Вы, должно быть, приехали в Германию, чтобы поделиться с немецкими коллегами полученной информацией? — заметил Алексис, хитро подводя Курца к нужной теме.
  Но ответом ему была лишь долгая задумчивая пауза, во время которой Курц словно прощупывал Алексиса — и глазами, и мысленно. Потом он сделал свой излюбленный, так восхищавший Алексиса жест — поддернув рукав, вывернул руку, чтобы взглянуть на часы. И жест этот опять напомнил Алексису, что если собственное его время, медленно сочась. устало утекает в песок, то Курцу его никогда не хватает.
  — Кельн, будьте уверены, оценит это, — гнул свою линию Алексис. — Мой блистательный преемник — помните его, Марти? — пожнет плоды величайшей победы. Пресса превратит его в самого знаменитого и проницательного полицейского Западной Германии. Что будет справедливо, не так ли? А все благодаря вам.
  Широкая улыбка Курца подтвердила это. Он отпил глоточек виски и вытер губы старым солдатским платком цвета хаки. Потом вздохнул, подперев подбородок рукой, словно желая показать, что не собирался говорить на эту тему, но уж если Алексис сам поднял вопрос, — так и быть.
  — Вообще-то говоря в Иерусалиме много размышляли насчет этого, Пауль, — признался он, — и мы, в отличие от вас, вовсе не так уверены, что ваш преемник именно тот человек, чье продвижение нам следует поощрять. («Но что тут можно поделать?» — казалось, говорило его нахмуренное лицо.) Нам пришел в голову другой вариант и, может быть, стоит обсудить его с вами и выяснить ваше к нему отношение. Мы подумали, не мог бы доктор Алексис оказать вам любезность и передать нашу информацию в Кельн? В частном порядке. Неофициально, но вполне официальным путем, если вы понимаете, что я имею в виду. На свой страх и риск и действуя поумнее. Вот что нам пришло в голову. Может быть, стоит обратиться к нему, сказав: «Пауль, вы друг Израиля. Возьмите это и используйте к своей выгоде. Это наш подарок вам, а нас в это дело не впутывайте». Почему всегда в подобных случаях на первый план выдвигаются недостойные люди? — спрашивали мы себя. Может быть, для разнообразия стоит выдвинуть когда-нибудь того, кто этого достоин? Почему не иметь дела с друзьями — ведь это же наш принцип, не так ли? Не помогать их продвижению? Не вознаграждать их за верность?
  Алексис сделал вид, что не понял. Он покраснел, а в его отнекиваниях зазвучала какая-то истерическая нотка:
  — Но послушайте, Марти. У меня нет для этого возможностей. Я же не оперативный работник — я чиновник. Не могу же я взять телефонную трубку и — здрасте пожалуйста: «Кельн? Алексис у телефона. Мой вам совет: немедленно направляйтесь в „Хаус Зоммер“, арестуйте там дочь Ахмана и допросите как следует всех ее приятелей!» Что я, волшебник, что ли? Или алхимик, который превращает камень в золото ценной информации? Может быть. люди в Иерусалиме считают, что координатор и фокусник — это одно и то же? — Издевки его над самим собой становились все более язвительными и неуклюжими. — Может, мне потребовать ареста всех бородатых мотоциклистов, которых можно заподозрить в итальянском происхождении? Да меня на смех поднимут!
  Он иссяк, и Курц был вынужден прийти к нему на помощь, чего Алексис и ждал, ибо вел себя сейчас, как ребенок, напустившийся на взрослых лишь затем, чтобы те поскорее обняли его.
  — Никто не ждет никаких арестов, Пауль. Для них еще время не пришло. С нашей стороны, во всяком случае, никто о них не помышляет. И вообще не собирается действовать открыто. Я имею в виду Иерусалим.
  — Так чего же вы ждете? — спросил Алексис неожиданно резко.
  — Справедливости, — миролюбиво ответил Курц. Но упрямая улыбка и выражение жесткой целеустремленности говорили о чем-то совершенно ином. — Справедливости, немного терпения, немного мужества и массы изобретательности и творческой энергии от тех, кто играет на нашей стороне. Я хочу спросить вас кое о чем, Пауль. — Крупная голова его вдруг придвинулась к Алексису. Сильная рука легла на его плечо. — Представьте себе такое. Представьте себе, что существует какой-то неизвестный и сугубо тайный источник информации — предположим, какой-то очень высокопоставленный араб центристских, умеренных взглядов, который любит Германию, от всего сердца восхищается этой страной и располагает сведениями о подготовке террористических акций, которые он не одобряет. Вообразите себе, что этот араб некоторое время тому назад увидел по телевизору знаменитого Алексиса. Предположим, например, что произошло это, когда он смотрел передачу, сидя вечерком в своем номере в Бонне или лучше — в Дюссельдорфе. Включил от скуки телевизор — и вот, пожалуйста, на экране доктор Алексис, адвокат и, безусловно, полицейский, но при этом человек, обладающий чувством юмора, гибкий, прагматичный и гуманист до мозга костей — короче говоря, человек с большой буквы. Согласны?
  — Ну, пускай так, — сказал Алексис, оглушенный этим словесным потоком.
  — Вы расположили к себе этого араба, Пауль, — заключил Курц. — После этого ни о ком, кроме вас, он и думать не хочет. Проникся к вам доверием с первого взгляда и не желает иметь дело ни с кем в Германии, кроме вас. Обошел все министерства, полицейские управления и сыскные агентства. Искал вас в телефонном справочнике. И, предположим, наконец позвонил вам домой или на службу. Словом, как вам самому больше нравится. Он встретился с вами здесь, в отеле. Сегодня вечером. Выпил с вами стаканчик-другой. И за стаканом виски поделился с вами некоторыми фактами. Знаменитый Алексис — на меньшее он не согласен. Понимаете ли вы, какие это дает преимущества человеку, чьей карьере несправедливо препятствовали?
  Воскрешая в памяти эту сцену — занятие, которому Алексис не раз предавался и которое вызывало в нем чувства самые разнообразные: изумление, гордость, а также откровенный панический ужас, — он понял, что последующие слова Курца означали попытку в чем-то заранее оправдаться.
  — Террор сейчас набирает силу, — угрюмо заявил он. — «Зашли к ним агента, Шульман!» — сипит еле видимый за огромным столом Миша Гаврон. «Слушаюсь, генерал, — говорю я. — Непременно отыщу такого. Обучу его, всячески натренирую, преодолею сопротивление оппозиции. Сделаю все, что вы приказываете. И знаете, что они предпримут в первую очередь? — так я ему говорю. — Заставят его показать себя в деле! Пристрелить охранника в банке или американского солдата. Подложить бомбу в ресторане. Или послать ее кому-нибудь в красивом чемоданчике. И взорвать его. Этого вы добиваетесь? Это вы предлагаете мне сделать, генерал? Заслать к ним агента и сложа руки смотреть, как он убивает для них наших людей?» — Кури грустно улыбнулся Алексису улыбкой человека, понимающего всю неразумность начальства. — У террористов в наши дни не встретишь случайных людей. Я Гаврону сколько раз об этом говорил. Секретарш, машинисток, шифровальщиков -словом, персонал не первого ряда, но достаточно информированный, чтобы стать агентами, — они не держат. Чтобы проникнуть к ним, надо очень постараться. «Пришла пора расколоть ряды террористов, — так я говорил. — Надо заняться подготовкой собственных террористов». Но разве он меня слушает?
  Алексис не мог больше сдерживать любопытство. Он наклонился вперед, в глазах его зажегся опасливый и азартный вопросительный огонек.
  — И вы сделали это, Марти? — прошептал он. — Здесь, в Германии?
  Курц, по своему обыкновению, не ответил прямо, а его славянские глаза словно глядели куда-то поверх Алексиса, устремленные к новой задаче на его тернистом и одиноком пути.
  — А если я расскажу вам кое-что, Пауль? — предложил он. — Расскажу то, что произойдет дня через четыре?
  Концерт Баха по транзистору у бармена окончился, и он теперь с шумом закрывал бар, намекая, что время позднее. По предложению Курца они переместились в холл на одном из этажей, где и продолжили беседу, тесно придвинувшись друг к другу, как пассажиры, сгрудившиеся на палубе во время шторма. Дважды во время их беседы Курц поглядывал на циферблат своих стареньких часов в металлическом корпусе и, поспешно извинившись, спешил к телефону; позднее Алексис из чистого любопытства поинтересовался, кому предназначались эти звонки, и обнаружил, что Курц разговаривал с отелем в Дельфах, в Греции; разговор этот, продолжавшийся двенадцать минут, был оплачен наличными; второй разговор был с каким-то непонятным абонентом в Иерусалиме. В три часа или даже позже в холле появились служащие отеля в поношенных спецовках. Они вкатили большой зеленый пылесос на колесиках, похожий на крупповскую пушку. Но несмотря на шум, Курц и Алексис продолжали разговор. Закончили они его, когда уже рассвело, тогда они вышли из отеля и удовлетворенно пожали друг другу руки. Однако Курц постарался не благодарить только что завербованного агента слишком бурно, так как хорошо понимал, что Алексис принадлежит к тому типу людей, кого чрезмерные выражения благодарности способны лишь оттолкнуть.
  
  Возрожденный к новой жизни, Алексис поспешил домой, где побрился, переоделся и, задержавшись достаточно, чтобы произвести впечатление на молодую жену высокой секретностью своей миссии, отправился в свое сверкавшее стеклом и никелем учреждение, причем лицо его хранило печать непонятного удовлетворения, — выражение, которое его сослуживцы уже давно не имели счастья наблюдать. Они заметили, что он много шутил и позволял себе рискованные замечания о коллегах. «Совсем как прежний Алексис», — говорили они. Он даже проявил нечто похожее на юмор, хотя чувство юмора никогда не числилось среди его достоинств. Он попросил чистой бумаги и, отпустив даже личного секретаря, сел писать длинную и намеренно туманную докладную начальству о сведениях, почерпнутых «из весьма информированного источника», «от весьма высокопоставленного лица, гражданина одной восточной державы, известного мне по моей предыдущей деятельности» Сведения эти содержали и новейшую информацию о случае в Бад-Годесберге, которой, однако, было недостаточно для чего-либо, кроме подтверждения добрых намерений источника информации и доктора как передаточной и направляющей инстанции. Он испрашивал определенных полномочий и оборудования, а также неподотчетную сумму в швейцарском банке, чтобы пользоваться ею по своему усмотрению. Алчность не была свойственна Алексису, хотя второй брак и повлек за собой затраты, а развод оказался и вовсе сущим разорением. Но он знал, что в наше меркантильное время люди особенно ценят лишь то, за что хорошо заплачено.
  А к концу докладной он приберег одно любопытное предсказание, которое Курц продиктовал ему буквально слово за словом, а для пущей верности еще заставил и перечитать написанное вслух. Предсказание было не очень точным и потому, строго говоря, бесполезным, но в случае если бы оно исполнилось, это должно было произвести огромное впечатление. По непроверенным данным, турецкие магометане отправили из Стамбула для нужд антисионистских группировок в Западной Европе большую партию взрывчатки. Через несколько дней ожидается новый террористический акт. Местом действия называют южную Германию. Все пограничные службы и местные полицейские отряды должны быть начеку. Больше ничего разузнать не удалось.
  В тот же день Алексиса вызвало к себе начальство, и в тот же вечер состоялся весьма секретный телефонный разговор между ним и его близким другом Шульманом в котором тот, поздравив Алексиса, передал ему ряд новых распоряжений.
  — Они клюнули, Марта! — возбужденно кричал Алексис по-английски. — Поприжали хвост! Они в наших руках!
  — Алексис клюнул, — объявил Курц Литваку в Мюнхене, — но нельзя ослаблять вожжи. Почему Гади не поторопит девчонку? — пробормотал он, сердито поглядывая на часы.
  — Потому что он не хочет больше убивать, вот почему! — воскликнул Литвак. В голосе его была неприкрытая радость. — Думаете, я не вижу этого? Или вы сами не видите?
  Курц велел ему успокоиться.
  Часть вторая Операция
  12
  На вершине холма пахло тмином. Иосифу нравилось это место, он отыскал его на карте и привез сюда Чарли на машине, а затем они полезли вверх по склону, решительно прокладывая себе путь между ульями, сплетенными из ивовых прутьев, продираясь между кипарисами, по каменистым пустырям, усеянным желтыми цветами. Солнце еще не добралось до зенита. Вдаль гряда за грядой уходили бурые горы. На востоке Чарли заметила серебряную гладь Эгейского моря, которую вскоре затянуло дымкой, слив с небом. В воздухе пахло смолой и медом, звенели колокольчики коз. Свежий ветерок обжигал Чарли лицо, прибивал легкое платье к телу. Она держала Иосифа за руку, но, погруженный в свои думы, он, казалось, этого не замечал. В какой-то момент ей показалось, что она увидела Димитрия, сидевшего на ограде, у нее вырвалось восклицание, но Иосиф резко предупредил, чтобы она не окликала парня. А в другой момент она могла бы поклясться, что видела силуэт Розы наверху, на фоне неба; Чарли моргнула, а когда снова посмотрела туда, Розы уже не было.
  Их день до этой минуты складывался по собственной хореографии, и она следовала намеченному Иосифом рисунку танца. Проснулась она рано — у кровати стояла Рахиль и командовала: надень, пожалуйста, другое платье, синее, с длинными рукавами. Чарли быстро приняла душ, а когда вернулась в комнату, Рахиль уже исчезла, а возле подноса с завтраком на двоих сидел Иосиф и слушал по транзистору греческую передачу новостей. Они наскоро поели, перебрасываясь короткими репликами. В холле он расплатился наличными, а счет положил себе в карман. Возле «мерседеса», когда они снесли вниз свою поклажу, она увидела Рауля, мальчишку-хиппи, колдовавшего ярдах в шести от заднего бампера их машины над мотором тяжело нагруженного мотоцикла, и Розу, которая лежала на боку в траве и жевала булочку. «Интересно, давно ли они здесь и почему охраняют машину?» — подумала Чарли. Проехав с милю, они с Иосифом очутились у древних развалин, где он запарковал машину и провел Чарли через боковой вход: задолго до того, как прочие смертные начнут толпиться и станут в очередь, он проведет с ней еще одну экскурсию но центру Вселенной. Он показал ей храм Аполлона, Дорическую стену с высеченными на ней благодарениями богам и камень, который когда-то считался «пупом земли». Иосиф показал ей сокровищницу и беговую дорожку и рассказал о многочисленных войнах за обладание Оракулом. Все — с самым серьезным видом, не так, как во время их посещения Акрополя. У Чарли было такое впечатление, будто он держит в уме перечень достопримечательностей и всякий раз, что-то показав ей, ставит галочку.
  Когда они вернулись к машине, он протянул ей ключ зажигания.
  — Чтоб я вела? — спросила она.
  — А почему бы и нет? Я заметил, что хорошие машины — твоя слабость.
  Пустынными, петляющими дорогами они двинулись на север, и сначала он внимательно следил за тем, как она ведет машину — точно она сдавала правила вождения, но это не вывело ее из равновесия, как, видимо, и она не вывела из равновесия его, ибо скоро он разложил на коленях карту и перестал обращать на Чарли внимание. Машина была просто мечта. Дорога из асфальтовой стала гравиевой — при каждом крутом повороте в воздух вздымалось облако пыли и улетало вдаль, в залитый ярким солнцем дивный пейзаж. Иосиф вдруг сложил карту и сунул ее в карман на дверце машины.
  — Итак, Чарли, ты готова слушать? — спросил он неожиданно резко, будто по ее милости ему пришлось долго ждать. И возобновил свой рассказ.
  Они снова были в Ноттингеме и совсем потеряли голову от страсти. Они провели в мотеле две ночи и день. сказал Иосиф, что засвидетельствовано в книге регистрации постояльцев.
  — Служащие мотеля, если их припрут расспросами, вспомнят влюбленную пару, отвечающую нашим приметам. Наш номер был в западном конце комплекса, и к нему примыкал собственный кусочек сада. В свое время тебя туда доставят, и ты увидишь все своими глазами.
  Большую часть времени они провели в постели, продолжал он, разговаривали о политике, рассказывали друг другу о своей жизни и занимались любовью. Раза два совершали поездки за город, но взаимное влечение брало верх над любознательностью, и они быстро возвращались в мотель.
  — А мы что, не могли заняться любовью в машине? — спросила она, пытаясь его расшевелить. — Я люблю неожиданные приключения.
  — Могу преклониться перед твоим вкусом, но. к сожалению, Мишель застенчив и предпочитает уединенность номера любви под открытым небом.
  — А что он представляет собой как любовник? — поинтересовалась она.
  У Иосифа был готов ответ и на это:
  — Согласно весьма достоверным источникам, он не слишком изобретателен, зато наделен безграничным пылом и весьма силен.
  — Спасибо, — сухо сказала она.
  В тот понедельник, продолжал он, Мишель рано утром вернулся в Лондон, а Чарли, у которой репетиция предполагалась только во второй половине дня, осталась с разбитым сердцем в мотеле. Иосиф наспех набросал картину ее страданий.
  — День мрачный, как похороны. По-прежнему льет дождь. Запомни погоду. Сначала ты так рыдаешь, что не в состоянии стоять на ногах. Ты валишься в еще теплую после него постель и выплакиваешь свое горе. Он обещал тебе на следующей неделе приехать в Йорк, но ты уверена, что никогда в жизни больше его не увидишь. Итак, что же ты делаешь? — И, не давая ей времени на ответ, продолжал: — Ты сидишь перед зеркалом у заставленного всякой ерундой туалетного столика, смотришь на следы, которые его руки оставили на твоем теле, на слезы, которые бегут по твоему лицу. Открываешь ящик и достаешь папку с почтовыми принадлежностями и шариковой ручкой, какими обычно снабжает своих постояльцев любой мотель. И пишешь ему. Рассказываешь про свое состояние. Исповедуешься в своих сокровенных мыслях. На пяти страницах. Первое из многих, многих писем, которые ты ему пошлешь. Написала бы? От отчаяния? Ты же любишь писать письма.
  — Если бы я знала его адрес, написала бы.
  — Он оставил тебе парижский адрес. — Иосиф вручил ей листок: табачная лавка на Монпарнасе. Для Мишеля — просьба передать. Фамилия не указана, да она и не нужна.
  — В ту же ночь ты снова пишешь ему о своем горе из гостиницы «Звездная». Утром, не успев проснуться, опять пишешь. На самой разной бумаге, даже на обрывках. Пишешь на репетициях, в перерывах, в самое неподходящее время, пишешь страстно, бездумно, до конца откровенно. — Он взглянул на нее. — Ты это сделаешь? — переспросил он. — Ты действительно напишешь ему такие письма?
  «Ну сколько раз можно заверять в одном и том же?» — подумала она. Но он уже пошел дальше.
  Несмотря на все ее дурные предчувствия — о, радость из радостей! — Мишель приехал не только в Йорк, но и в Бристоль и более того — в Лондон, где они провели восхитительную ночь у Чарли в Кэмден-Тауне.
  — И именно там, — со вздохом удовлетворения заключает Иосиф, словно завершая объяснение сложной математической проблемы, — в твоей квартире, на твоей кровати, среди клятв в вечной любви мы с тобой решили поехать отдохнуть в Грецию...
  Они долго молчали, она вела машину и думала: «Вот мы и здесь. За какой-нибудь час езды перебрались из Ноттингема в Грецию!»
  — Чтобы снова быть с Мишелем после Миконоса, — иронически заметила она.
  — А почему бы и нет?
  — После Миконоса, где был Ал и вся бражка, сменить декорацию, встретиться с Мишелем в Афинах, уехать с ним?
  — Правильно.
  — Ал исключается, — заявила она наконец. — Если бы у меня был ты, я бы не взяла Ала на Миконос. Я бы дала ему от ворот поворот. Спонсоры ведь его не приглашали. Он просто приклеился. К тому же сразу с двумя я никогда не шилась.
  Он тут же отбросил ее возражения.
  — Мишель верности себе никогда не требовал: он сам не такой, и такого ни от кого не ждет. Он — солдат, воюющий против твоего общества, человек, которого в любой момент могут арестовать. Между вашими свиданиями может пройти неделя, а может — и полгода. Ты что же, считаешь, он хочет, чтобы ты жила как монахиня? Вздыхала бы, устраивала истерики, делилась тайнами с подружками? Глупости все это. Ты бы спала с целой армией, если б он тебе велел.
  Они проехали мимо часовни.
  — Сбавь скорость, — приказал Иосиф и снова углубился в карту.
  Вот так. Сбавь скорость. Стоп. Вылезай.
  Он ускорил шаг. Они прошли мимо каких-то полуразрушенных сараев к заброшенной каменоломне на вершине холма, похожей на вулканический кратер. У входа в каменоломню стояла пустая банка из-под масла. Не говоря ни слова, Иосиф бросил в нее пригоршню мелких камушков, а Чарли смотрела и ничего не понимала. Потом он снял свой красный пиджак с металлическими пуговицами, свернул его и положил на землю. На талии у него в кожаной кобуре, пристегнутой к поясу, висел пистолет — рукоятка под правой подмышкой чуть перетягивала вниз. На левом плече висела вторая кобура, но пустая. Схватив Чарли за руку, он дернул ее вниз, и она села, скрестив ноги по-арабски, рядом с ним.
  — Продолжаем. Итак, Ноттингем, и Йорк, и Бристоль, и Лондон остались позади. Сегодня — это сегодня, третий день нашего медового месяца в Греции; мы с тобой здесь, мы всю ночь предавались любви в нашей гостинице в Дельфах, рано встали, и Мишель просветил тебя, прочитав еще одну лекцию о колыбели твоей цивилизации. Ты вела машину, и я лишний раз убедился в том, о чем ты не раз говорила мне, а ты говорила, что любишь водить машину и для женщины водишь хорошо. И вот я привез тебя сюда, на вершину холма, но зачем, ты не знаешь. Я, как ты заметила, ушел в себя. Я о чем-то мрачно думаю — возможно, принимаю ответственное решение. Твои попытки узнать, о чем я думаю, меня только раздражают. Что происходит? — недоумеваешь ты. Наш роман развивается? Или ты вызвала чем-то мое раздражение? Я сажаю тебя здесь, рядом с собой, и вдруг вытаскиваю пистолет.
  Она, будто зачарованная, смотрела, как он ловким движением вынул пистолет из кобуры, и тот стал словно продолжением его руки.
  — Оказывая тебе великую и особую честь, я намерен познакомить тебя с историей этого пистолета и впервые, — он заговорил медленнее, подчеркивая каждое слово, — упомяну о моем брате, само существование которого — военная тайна, известная лишь немногим из самых преданных людей. Я делаю это потому, что люблю тебя, и потому... — Он умолк.
  «И потому, что Мишель любит говорить про тайны», — подумала она, но промолчала, не желая ни за что на свете портить ему спектакль.
  — ...потому, что сегодня хочу обратить тебя в нашу веру, завербовать в нашу подпольную организацию. Как часто — в своих многочисленных письмах и в минуты любви — ты умоляла дать тебе возможность доказать свою верность на деле! Сегодня мы делаем первый шаг на этом пути.
  Она снова увидела, как легко, похоже, безо всяких усилий он превращается в араба. И она. словно завороженная. стала слушать его по-арабски витиеватую речь.
  — На протяжении всей моей кочевой жизни, — а я вынужден был кочевать, став жертвой сионистских узурпаторов, — мой великий старший брат был для меня путеводной звездой. И за рекой Иордан, в нашем первом лагере, где я учился в школе, которая помещалась в сбитой из жести и полной блох лачуге. И в Сирии, куда мы бежали от иорданских солдат, преследовавших нас на танках. И в Ливане, где сионисты обстреливали нас с моря и бомбили с воздуха, а шииты помогали им. Среди всех выпавших на мою долю бедствий я всегда помнил о моем брате, великом герое, и больше всего на свете жаждал следовать его подвигам, о которых мне шепотом рассказывала моя любимая сестра Фатьма.
  Теперь Иосиф уже не спрашивал, слушает ли она его.
  — Я редко его вижу, а если вижу, то в большой тайне. Иногда в Дамаске. Иногда в Аммане. Он зовет: приезжай! И я провожу ночь возле него, впивая его слова, загипнотизированный благородством его души, ясностью мысли вождя, его доблестью. Однажды он вызвал меня в Бейрут. Он как раз вернулся с очень опасного задания, о котором мне известно только, что оно завершилось полной победой над фашистами. И предлагает мне пойти с ним послушать одного крупного политического деятеля из Ливии, человека поразительных ораторских способностей и умения убеждать. Такого красноречия я никогда в жизни не слыхал. Я и по сей день помню его речь. Всем угнетенным народам нашей планеты следовало бы послушать этого великого ливийца. — Пистолет лежал на его ладони. Иосиф протягивал его Чарли, хотел,' чтобы она попросила — дай подержать. — С сильно бьющимся сердцем мы вышли на рассвете из тайного убежища, где была лекция, и стали пробираться назад по Бейруту. Рука об руку, как обычно ходят арабы. У меня на глазах были слезы. Брат вдруг остановился и обнял меня — мы так и застыли на тротуаре. Я и сейчас чувствую касание его щеки. Он вынимает из кармана этот пистолет и вкладывает мне в руку. Вот так. — И, схватив Чарли за руку, Иосиф вложил в нее пистолет, но руки не выпустил и направил дуло на стену каменоломни. — «Подарок, — сказал он. — Чтобы мстить. Чтоб помочь освобождению нашего народа. Подарок бойца бойцу. С этим пистолетом я дал клятву на могиле нашего отца». Я просто дара слова лишился.
  Прохладные пальцы Иосифа продолжали держать ее руку, и Чарли почувствовала, как задрожала ее рука. точно существовала сама по себе.
  — Чарли, этот пистолет для меня священен. Я говорю тебе это, потому что люблю брата, люблю отца и люблю тебя. Через минуту я буду учить тебя стрелять, но сначала я хочу, чтобы ты поцеловала это оружие.
  Она посмотрела на Иосифа, потом на пистолет. Его возбужденное лицо приказывало: «Ну же!» Обняв ее другой рукой за плечи, он заставил ее подняться.
  — Мы любим друг друга, ты не забыла? Мы товарищи, мы служим революции. Наш дух и наше тело едины. Я истинный араб и люблю громкие слова и картинные жесты. Поцелуй пистолет.
  — Не могу, Осси.
  Она назвала его Осси, то есть Иосифом, и Иосиф ответил ей:
  — Ты что, считаешь это английским чаепитием, Чарли? Думаешь, если Мишель — красивый мальчишка, значит, он играет в игрушки? Да откуда ему научиться играть, когда пистолет — это то, что делает его мужчиной!
  Не сводя глаз с пистолета, она отрицательно покачала головой. Но ее сопротивление не вызвало у него злости.
  — Послушай, Чарли, вчера вечером в постели ты спросила меня: «Мишель, а где идет война?» И помнишь, что я сделал? Я положил тебе руку на сердце и сказал: «Мы ведем джихад, и война идет здесь». Я твой учитель. Ты никогда еще не была до такой степени готова выполнить миссию. Знаешь, что такое джихад?
  Она мотнула головой.
  — Джихад— это те, чего ты искала, пока не встретила меня. Джихад— это священная война. Свой первый выстрел ты совершишь в нашем джихаде. Поцелуй пистолет.
  Не сразу, но она прикоснулась губами к вороненой стали дула.
  — Вот так, — сказал он и тотчас отступил от нее. — Отныне это оружие принадлежит нам обоим. Оно — наша честь, наше знамя. Ты в это веришь?
  Да, Осси, верю. Да, Мишель, верю. Но только никогда больше не заставляй меня это делать. Она невольно провела запястьем по губам, словно они были в крови. Она ненавидела себя, ненавидела его, ей казалось, что она немного свихнулась.
  — «Вальтер-ППК», — дошли до ее слуха слова Иосифа. — Не тяжелый. Запомни: любое ручное оружие должно отвечать трем требованиям — чтобы его легко было спрятать, нетрудно носить и легко стрелять. Это говорит тебе Мишель. Собственно, он лишь повторяет то, что говорил ему брат.
  Став у Чарли за спиной, Иосиф развернул ее так, чтобы она оказалась перед целью. Потом обхватил ее кисть пальцами и, не давая согнуть руку, направил дуло пистолета между ее широко расставленных ног.
  — Левая рука висит свободно. Вот так. — Он приподнял и отпустил ее левую руку. — Глаза открыты. Медленно поднимаешь пистолет, пока он не окажется на одном уровне с целью. Руку с пистолетом держишь прямо. Вот так. Когда я скомандую «огонь», выстрелишь дважды. А пока опусти руку, жди.
  Она покорно опустила руку с пистолетом, дулом в землю. Он скомандовал «огонь», она вскинула руку, как он велел, нажала на курок, но ничего не произошло.
  — Еще раз, — сказал он и снял защелку с предохранителя.
  Она проделала все так же, как и в первый раз, и пистолет дернулся у нее в руке, будто в него самого попала пуля. Она выстрелила вторично, и сердце ее забилось от возбуждения, схожего с тем, какое она чувствовала, когда впервые преодолела на лошади барьер или плавала нагишом в море. Она опустила пистолет; Иосиф снова отдал приказ, она гораздо быстрее вскинула руку и выстрелила дважды, быстро, один выстрел за другим. Потом стала стрелять уже без команды и стреляла, пока не израсходовала всех патронов, а тогда застыла, опустив пистолет, чувствуя, как бьется сердце, и вдыхая запахи тмина и пороха.
  — Ну как? — спросила она, повернувшись к нему.
  — Посмотри сама.
  Она подбежала к банке из-под масла. И уставилась на нее неверящими глазами, потому что в банке не было ни единого отверстия.
  — Почему так получилось? — возмутилась она.
  — Прежде всего тебе не следовало держать пистолет одной рукой. Для женщины весом в сто десять фунтов, да еще с тонюсенькими запястьями, это — непосильная тяжесть.
  — Тогда почему же ты не сказал мне, чтобы я держала пистолет двумя руками?
  — Потому что, если тебя учит Мишель, ты должна стрелять, как он. А он держит пистолет одной рукой. Так стреляет и его брат. Ты что, хочешь, чтобы на тебе стояло клеймо «Сделано в Израиле»?
  — Но почему же он не знает, как надо стрелять? — рассердилась она и схватила его за руку, — Почему он этого не знает? Почему никто не научил его?
  — Я же сказал тебе: его учил брат.
  — Тогда почему брат не научил его как надо?
  Она требовала ответа. Она была унижена и готова устроить сцену, — почувствовав это, он капитулировал.
  — Он говорит: «Господь повелел, чтобы Халиль стрелял одной рукой».
  — Почему?
  Иосиф пожал плечами, оставив ее вопрос без ответа. Они вернулись к машине.
  — Брата зовут Халиль?
  — Да.
  — Значит, Халиль, — сказала она.
  — Халиль, — подтвердил он. — Запомни. Как и то, в какой момент его имя было названо. Потому что Мишель любит тебя. Потому что он любит своего брата. Потому что ты поцеловала пистолет его брата и тем самым породнилась с ним.
  Они стали спускаться с холма — машину вел Иосиф. Она ничего не понимала. Грохот собственных выстрелов все еще звучал в ее ушах. Она чувствовала на губах вкус стали, и когда он указал ей на Олимп, она увидела лишь черно-белые тучи, похожие на атомное облако. Озабоченный не меньше ее, но преследуя свою цель, Иосиф продолжал свой рассказ, нагромождая детали.
  Она старалась не спать — ради него, но это оказалось выше ее сил. Тогда она положила голову ему на плечо и на какое-то время забылась.
  
  Отель в Салониках был допотопной громадой в стиле короля Эдуарда. Их номер с альковом для детей, ванной в двадцать квадратных футов и обшарпанной мебелью двадцатых годов — совсем как у нее дома — находился на самом верхнем этаже. Чарли включила свет, но Иосиф велел его выключить. Им принесли заказанную еду, однако они к ней не притронулись. Он стоял у окна эркера и смотрел на лужайку перед отелем и залитую лунным светом набережную за ней. Чарли сидела на кровати. С улицы время от времени доносилась греческая музыка.
  — Итак, Чарли...
  — Итак, Чарли, — тихо повторила она в ожидании продолжения, которое неминуемо должно было последовать.
  — Ты дала клятву принять .участие в моей борьбе. Но в какой борьбе? Как она ведется? Где? Я уже объяснил тебе, во имя чего мы боремся, объяснил тактику; я сказал: мы верим и потому действуем. Я сказал, что террор — это театр и что порой надо потянуть мир за уши, чтобы он услышал голос справедливости.
  Чарли беспокойно заерзала.
  — Несколько раз в своих письмах, в наших долгих беседах я обещал дать тебе возможность принять участие в наших действиях. Но я не спешил. Я медлил. До сегодняшнего дня. Быть может, я тебе не доверяю. А может быть. полюбил тебя так, что не хочу выдвигать на передовую. Истинной причины ты не знаешь, а потому иной раз обижаешься на меня. О чем свидетельствуют твои письма.
  Письма, вспомнила она, опять эти письма.
  — Каким же образом ты на практике становишься одним из моих маленьких бойцов? Это нам и предстоит обсудить сегодня. Здесь. На той самой постели, на которой ты сидишь. В последнюю ночь нашего медового месяца в Греции. Возможно, это вообще наша последняя ночь, потому что ты никогда не знаешь, суждено ли тебе снова увидеть меня.
  Он повернулся к ней — не спеша. Такое было впечатление, что он взнуздал свое тело так же, как и голос.
  — Ты часто плачешь, — продолжал он. — По-моему, ты и сегодня плачешь. Обнимая меня. Обещая всегда быть моей. Так? Ты плачешь, а я говорю: «Пора!» Завтра тебе будет дан шанс проявить себя. Завтра утром ты выполнишь клятву, которую дала, поцеловав пистолет великого Халиля. Я приказываю тебе, я прошу тебя, — неторопливо, чуть ли не величественно он вернулся к окну, — пересечь на «мерседесе» югославскую границу, взять курс на север и ехать в Австрию. Там у тебя примут машину. Поедешь одна. Сумеешь? Отвечай!
  Казалось, она не испытывала ничего — старалась держаться, как он, не выказывая никаких чувств. Ни страха, ни чувства опасности, ни удивления — она выключилась, словно захлопнула дверь. «Вот ты и в деле, Чарли, — думала она. — Должна вести машину. Ты уезжаешь». Она смотрела на него, стиснув зубы, как смотрела на людей, которым лгала.
  — Ну... что же ты ему ответишь? — чуть насмешливо спросил он. И повторил: — Поедешь одна. Расстояние, знаешь ли, немалое. Восемьсот миль по Югославии — это не так просто для первого задания. Что ты на это скажешь?
  — А что меня там ждет? — спросила она.
  Умышленно или нет, но он решил сделать вид, будто не понял ее.
  — Деньги. За дебют в театре жизни. Все, что обещал тебе Марти. — Она не могла прочесть его мысли, как, возможно, не мог прочесть их и он сам. Он говорил резко, с оттенком осуждения.
  — Я спрашиваю: какой груз ждет меня в «мерседесе»?
  Прошло целых три минуты, прежде чем он снова заговорил — теперь уже назидательным тоном:
  — Какое имеет значение, чтов машине? Может, военное донесение. Документы. Ты что, считаешь, что с первого же дня должна быть посвящена во все тайны нашей великой борьбы? — Пауза, но Чарли молчала. — Поведешь ты машину или нет? Это сейчас главное.
  Она хотела слышать не ответ Мишеля. А ответ его, Иосифа.
  — А почему он сам не поведет машину?
  — Чарли, ты же новобранец, ты не имеешь права задавать вопросы. Естественно, если ты боишься... — Кто он сейчас? Она чувствовала, что маска спадает, но не знала которая. — Если вдруг ты начнешь подозревать — в рамках легенды, — что этот человек... несмотря на все его восхищение тобой, все заверения в вечной любви и его обаяние... пытается использовать тебя в личных целях... — Ей снова показалось, что он теряет почву под ногами. Хочется ли ей так думать или же можно предположить, что некое чувство незаметно вползло в него в полутьме, — чувство, которое он предпочел бы не впускать в себя? — Я хочу только сказать, что на этой стадии, — голос его снова окреп, — если пелена почему-то спадет с твоих глаз или тебе изменит мужество, ты. естественно, должна сказать «нет».
  — Я задала тебе вопрос. Почему ты сам не хочешь вести машину — ты, Мишель?
  Он быстро отвернулся к окну, чтобы, как почудилось Чарли, многое в себе подавить, прежде чем ответить.
  — Мишель говорит тебе только это, — начал он с вынужденной терпеливостью. — Что бы ни было в машине... — А из окна ему виден был «мерседес», стоявший на площади под охраной «фольксвагена». — ...Это крайне необходимо для нашей великой борьбы, но в то же время очень опасно. Если водителя задержат в любой точке этого восьмисотмильного пути, везет ли он подрывную литературу или какой-либо другой материал, например какие-то обращения, — улики будут изобличающими. И ничто — ни нажим по дипломатическим каналам, ни первоклассные адвокаты — не спасет его от весьма тяжких последствий. Так что если тебя заботит собственная шкура, ты должна это учесть. — И добавил голосом, совсем не похожим на голос Мишеля: — У тебя ведь своя жизнь, Чарли. Ты — это не мы.
  Именно это отсутствие твердости в его тоне — пусть еле заметное — придало ей решимости, которой она до сих пор при нем не чувствовала.
  — Я спросила, почему он сам не поведет машину. И все еще жду ответа.
  — Чарли! — Он снова вошел в роль, быть может даже чуть пережимая. — Я палестинский активист. Я известен как борец за наше правое дело. Я разъезжаю с чужим паспортом, что может быть в любую минуту обнаружено. А ты — англичанка, привлекательная, остроумная, обаятельная, на тебя нет досье в полиции, — естественно, ты вне опасности. Теперь-то уж тебе все ясно!
  — Ты же только что сказал, что это опасно.
  — Чепуха. Мишель уверяет тебя, что никакой опасности нет. Для него, пожалуй, есть. Для тебя — никакой. «Сделай это ради меня, — говорю я. — Сделай, и тебе будет чем гордиться. Сделай это во имя нашей любви и ради революции. Сделай ради всего того, в чем мы поклялись друг другу. Сделай ради моего великого брата. Разве клятва для тебя ничего не значит? Неужели ты по-западному лицемерила, когда называла себя революционеркой?» — Он снова помолчал. — Сделай это, иначе твоя жизнь станет еще более пустой, чем в ту пору, когда я подцепил тебя на пляже.
  — Ты хочешь сказать — в театре, — поправила она его.
  Он почти не обращал на нее внимания. Он продолжал стоять к ней спиной, по-прежнему глядя на «мерседес». Он был снова Иосифом, Иосифом, проглатывавшим гласные, старательно строившим фразы и посвятившим себя миссии, которая спасет жизнь невинным людям.
  — Словом, здесь твой Рубикон. Знаешь, что это значит? Перейти Рубикон? Ладно, отправляйся домой, возьми немного денег, забудь про революцию, про Палестину, про Мишеля.
  — Или?
  — Садись за руль. Сделай свой первый вклад в правое дело. Одна. Восемьсот миль. Что ты решаешь?
  — А где будешь ты?
  Его спокойствия было не поколебать — он снова укрылся за маской Мишеля.
  — Мысленно с тобой, но помочь тебе я не смогу. Никто не сможет тебе помочь. Ты должна действовать одна, совершить преступный акт в интересах тех, кого мир называет «бандой террористов». — И продолжал, уже став Иосифом: — Тебя будут сопровождать наши ребята, но в случае беды они ничего не смогут сделать, только сообщат об этом Марти и мне. Югославия не такой уж большой друг Израиля.
  Чарли не сдавалась. Инстинкт выживания подсказывал ей это. Она увидела, что он снова повернулся и смотрит на нее, и она встретила его взгляд, зная, что он видит ее лицо, а она его — нет. «С кем ты сражаешься? — думала она. — С собой или со мной? Почему в обоих лагерях — ты враг?»
  — Мы еще не довели до конца нашу сцену, — напомнила она. — Я спрашиваю тебя — вас обоих, — что в машине? Ты, или он, или вы оба, а еще и кто-то вместе с вами хотите, чтобы я вела машину... Мне нужно знать, что в ней. Сейчас.
  Она считала, что ей придется дожидаться ответа. Будет одно трехминутное предупреждение после того, как он мысленно прокрутит варианты и его принтер выдаст ответ. Но она ошиблась.
  — Взрывчатка, — самым безразличным тоном произнес он. — Двести фунтов взрывчатки, брусками по полфунта. Отличное новое изобретение, каждый брусок хорошо упакован, взрывчатка жаро— и морозоустойчива и весьма эффективна при любой температуре.
  — Искренне рада, что все хорошо упаковано, — съязвила Чарли, борясь с подступившей к горлу тошнотой. — И где же запрятаны эти брусочки?
  — Под обшивкой, в бамперах, в сиденьях. Поскольку это «мерседес» старого образца, в машине есть пустоты под дверцами и в раме.
  — Для чего она — эта взрывчатка?
  — Для нашей борьбы.
  — Но зачем было тащиться ради этого добра в Грецию? Что, нельзя достать это в Европе?
  — Мой брат следует определенным правилам секретности, и я обязан неукоснительно их соблюдать. Круг людей, которым он доверяет, чрезвычайно узок, и расширять его он не собирается. По сути, он не доверяет никому — ни арабам, ни европейцам. Когда действуешь в одиночку, никто, кроме тебя самого, и не предаст.
  — И в чем же в данном случае будет заключаться наша борьба? — все тем же беспечным тоном осведомилась Чарли.
  — Истребление евреев, где бы они ни находились, — без запинки ответил он. — Они изгнали нас из Палестины, и мы должны мстить, привлекая тем самым внимание всего мира к нашему бедственному положению. А кроме того, мы пробуждаем таким путем классовое сознание пролетариата, — добавил он уже менее уверенно,
  — Что ж, в этом, пожалуй, есть резон.
  — Спасибо.
  — И вы с Марти подумали, что будет очень мило, если я в качестве одолжения доставлю все это им в Австрию? — Слегка вздохнув, она встала и подошла к окну. — Обними меня, пожалуйста. Осей. Я не распутная девка. Просто мне почему-то стало вдруг очень одиноко.
  Его рука обвилась вокруг ее плеч, и она вздрогнула. Прислонившись к нему, она повернулась, обхватила его руками, прижала к себе и обрадовалась, почувствовав, что и он смягчается, отвечает ей. Мысль ее отчаянно работала — так глаз пытается охватить неожиданно открывшуюся широкую панораму. Но яснее всего она вдруг увидела простиравшийся перед нею конечный отрезок пути, а вдоль дороги — безликих бойцов той армии, к которой она вот-вот присоединится. «Чего он хочет — послать меня с заданием, — думала она, — или попытаться удержать? Наверное, он и сам не знает. Он словно бы пробуждается и одновременно убаюкивает себя». Его руки, по-прежнему крепко обнимавшие ее, придали ей мужества. До сих пор — под влиянием его упорного целомудрия — она считала, что ее тело, жаждущее ласки, не для него. Сейчас же по непонятной причине это чувство отвращения к себе исчезло.
  — Продолжай же уговаривать меня, — шепнула она, прижимая его к себе. — Выполняй свой долг.
  — Разве тебе мало того, что Мишель отправляет тебя на задание и одновременно не хочет, чтобы ты ехала?
  Она промолчала.
  — Неужели мне надо напоминать тебе о тех обещаниях, которые мы дали друг другу, — что мы готовы убивать, потому что готовы умереть?
  — Не думаю, чтобы слова могли теперь сыграть какую-то роль. Я этими словами, по-моему, уже сыта по горло. — Она уткнулась лицом ему в грудь. — Ты же обещал быть рядом со мной, — напомнила она ему и сразу почувствовала, как руки его обмякли.
  — Я буду ждать тебя в Австрии, — жестко сказал он тоном, который мог лишь возмутить ее, а не убедить. — Мишель обещает тебе. И я тоже.
  Она отстранилась от него, взяла его лицо в руки — как на Акрополе — и при свете с улицы внимательно в него вгляделась. У нее было такое чувство, что он замкнулся в себе, словно захлопнул дверь, и теперь ни войти, ни выйти. Застывшая и одновременно возбужденная, она подошла к кровати и снова на нее села. Взгляд ее упал на браслет, и она принялась задумчиво крутить его на руке.
  — А как тыхочешь, чтобы я поступила? — спросила она. — Ты, Иосиф? Следует ли Чарли остаться и выполнить задание или лучше ей смотаться, прихватив денежки? Какой твой сценарий?
  — Тебе решать. Насколько это опасно, ты знаешь.
  — Ты тоже знаешь. Еще лучше, чем я. Ты знал об этом с самого начала.
  — Ты слышала все доводы — от Марти и от меня.
  Расстегнув браслет, она сняла его с руки.
  — Доводы, что мы спасем жизнь невинным людям? При условии, конечно, что я доставлю взрывчатку по назначению. Правда, есть такие наивные, которые считают, что можно спасти больше людей, не доставляя взрывчатки. Но они, по-видимому, не правы, насколько я понимаю?
  — В конечном счете, если все произойдет как задумано, они окажутся не правы.
  Он снова повернулся к ней спиной и, казалось, возобновил изучение того, что происходит за окном.
  — Если со мной говорит Мишель, — продолжала она рассуждать, — тогда все просто. — Она надела браслет на другую руку. — Я потеряла от тебя голову, поцеловала пистолет и с нетерпением жду, когда окажусь на баррикадах. Если в это не верить, тогда все твои старания за последние дни оказались напрасными. Но на самом деле не оказались. Все это ты мне внушил и завоевал меня на свою сторону. Препирательства окончены. Я еду.
  Она увидела, как он чуть кивнул в знак согласия.
  — Кстати, что бы изменилось, если бы со мной говорил Иосиф? Скажи я «нет», больше я тебя никогда бы не увидела. И вернулась бы со своим золотым браслетом в какую-нибудь дыру.
  Она с удивлением заметила, что он потерял к ней интерес. Плечи его приподнялись, и он глубоко вздохнул; голова его была повернута к окну, взгляд устремлен на горизонт. Он снова заговорил, и сначала ей показалось, что он опять уходит от главного. Но, слушая его, она поняла, что он пытается объяснить, почему ни у него, ни у нее в действительности нет выбора.
  — По-моему, Мишелю этот город должен был бы понравиться. До немецкой оккупации шестьдесят тысяч евреев более или менее счастливо жили на этой горе. Почтовые служащие, коммерсанты, банкиры. Они перебрались сюда из Испании, через Балканы. А когда немцы ушли отсюда, ни одного еврея здесь уже не было. Те, кто выжил, уехали в Израиль.
  Она легла на кровать. А Иосиф продолжал стоять у окна, глядя, как блекнет свет фонарей на улице. Придет ли он к ней, думала Чарли, хоть и знала, что не придет. Она услышала, как заскрипел под его тяжестью диван. Тело его лежало параллельно ее телу, но целая страна — Югославия — разделяла их. Чарли никогда еще никого так не хотела. Страх перед неведомым завтра разжигал желание.
  — Осси, у тебя есть братья или сестры? — спросила она.
  — Один брат.
  — А чем он занимается?
  — Его убили на войне в шестьдесят седьмом году.
  — На войне, после которой Мишель очутился за Иорданом, — сказала она. Впрочем, она не ожидала получить от него правдивый ответ, хотя и получила. — А ты тоже участвовал в той войне?
  — Можно сказать, да.
  — А в предыдущей? Я не помню, когда она была.
  — В пятьдесят шестом.
  — Участвовал?
  — Да.
  — А в следующей? В семьдесят третьем?
  — Возможно.
  — А за что ты сражался?
  Молчание.
  — В пятьдесят шестом мечтал стать героем, в шестьдесят седьмом — за мир. А в семьдесят третьем, — казалось, ему труднее было припомнить, — за Израиль, — сказал он.
  — А сейчас? За что ты сражаешься сейчас?
  «Все и так ясно, — подумала она. — Чтобы меньше было смертей. Потому они и ко мне обратились. Чтобы в деревнях могли танцевать дабке и слушать рассказы о путешествиях».
  — Осси?
  — Да, Чарли.
  — Откуда у тебя такие глубокие шрамы?
  Темнота от его молчания становилась наэлектризованной и словно искрилась.
  — Я бы назвал это метами ожогов: я горел в танке. И пулевые ранения, когда вылезал.
  — Сколько тебе было тогда лет?
  — Двадцать. Двадцать один.
  «Когда мне исполнилось восемь, я вступил в ашбал, — вспомнила она. — В пятнадцать...»
  — А кто был твой отец? — спросила она, желая продлить этот миг.
  — Первопроходец. Один из первых переселенцев.
  — Откуда?
  — Из Польши.
  — Когда же он переселился?
  — В двадцатые годы.
  — А чем он занимался?
  — Был строителем. Работал руками. Превращал песчаные дюны в город, который назвали Тель-Авивом. Считал себя социалистом. Не очень верил в Бога. Не пил. Никогда ничего не имел, кроме грошовых вещей.
  — И ты хочешь быть таким же? — спросила она.
  И подумала: «Не ответит. Сделает вид, что заснул. Не приставай».
  — Я выбрал более высокое призвание, — сухо отозвался он.
  «Или оно выбрало тебя, — подумала Чарли, — ибо рожденный пленником выбирать не волен». И с этой мыслью она очень быстро уснула.
  
  А Гади Беккер, закаленный в сражениях боец, тихо лежал без сна, глядя во тьму и прислушиваясь к неровному дыханию завербованной им молодой женщины. Зачем он все это ей наговорил? Зачем рассказал о себе, посылая на первое задание? Порой он сам себе больше не доверял. Он напрягал мускулы— и обнаруживал, что путы дисциплины уже не стягивают его, как прежде. Он намечал линию поведения — и, оглянувшись, обнаруживал, что шел не по прямой, а петляя. «О чем же я все-таки мечтаю, — думал он, — о борьбе или о мире?» Он уже слишком стар и для того и для другого. Слишком стар, чтобы продолжать, и слишком стар, чтобы остановиться. Слишком стар, чтобы жертвовать собой, но и удержаться уже не может. Слишком стар, чтобы не знать запаха смерти, когда идешь на убийство.
  Он снова прислушался к дыханию Чарли, ставшему более ровным. И вытянув в темноте, совсем как Курц, руку с часами, взглянул на светящийся циферблат. Затем так тихо, что если бы даже она не спала, то вряд ли услышала бы, — надел свой красный пиджак и выскользнул из номера.
  Ночной портье был человек дошлый, поэтому, едва завидев хорошо одетого господина, сразу учуял возможность подзаработать.
  — У вас есть телеграфные бланки? — властным тоном спросил Беккер.
  Ночной портье нырнул под стойку.
  Беккер начал писать. Большими буквами, тщательно выводя их черными чернилами. Он помнил адрес наизусть: контора адвоката в Женеве — адрес прислал из Мюнхена Курц, перепроверив у Януки, можно ли им по-прежнему пользоваться. Текст, который начинался словами: «Убедительно прошу сообщить вашему клиенту...» — и касался наступления срока платежа по векселям согласно договоренности, он тоже помнил наизусть. Получилось сорок пять слов; перечитав их, Иосиф поставил подпись — так, как терпеливо учил его Швили. И отдал бланк портье вместе с пятьюстами драхмами чаевых.
  — Отправьте телеграмму дважды, понятно? Тот же текст — дважды. Сначала передайте по телефону, а утром — из почтового отделения. Не перепоручайте никому, сделайте это сами. Квитанцию потом пришлете мне в номер.
  Портье сделает все в точности, как велел господин. Он был наслышан про чаевые, которые дают арабы, мечтал получать такие. Сегодня наконец и ему перепало. Он с радостью оказал бы господину и кучу других услуг, но господин. увы, остался глух к его намекам. С грустью смотрел портье, как добыча ускользает у него из рук: господин вышел на улицу и направился в сторону набережной. Фургон связи стоял на стоянке для автомашин. Великому Гади Беккеру пора было отправить донесение и убедиться в том, что можно начинать большую операцию.
  13
  Монастырь стоял в двух километрах от границы, в лощине меж высоких валунов, среди которых росла желтая осока. Место было печальное: запущенные постройки с осевшими крышами, двор, окруженный полуразрушенными кельями, на каменных стенах которых нарисованы девчонки с обручами. Какой-то постхристианин открыл было здесь дискотеку, а потом, как и монахи, бежал. На заасфальтированной площадке, предназначавшейся для танцев, стоял, подобно боевому коню, которого готовят к битве, красный «мерседес», подле него — чемпионка, которая его поведет, а у ее локтя — Иосиф, распорядитель-администратор.
  — Сюда, Чарли, привез тебя Мишель, чтобы заменить номера на машине и проститься с тобой; здесь он вручил тебе фальшивые документы и ключи. Роза, протри еще раз эту дверцу, пожалуйста. Рахиль, что за бумажка валяется на полу?
  Перед ней снова был придирчиво требовательный Иосиф. У дальней стены стоял фургон связи, его антенна тихо покачивалась от дуновений жаркого ветерка.
  Таблички с мюнхенскими номерами были уже привинчены. Вместо знака дипломатического корпуса появилась пропыленная буква "Г", обозначавшая, что машина зарегистрирована в Германии. Ненужные мелочи были убраны. На их место Беккер, тщательно все продумав, стал раскладывать сувениры со смыслом: в карман на дверце был засунут затасканный путеводитель по Акрополю; в пепельницу брошены зернышки от винограда, на пол — апельсиновые корки, бумажки от греческого мороженого, обрывки оберток с шоколада. Затем — два использованных входных билета для осмотра развалин в Дельфах, карта дорог Греции, выпущенная «Эссо», с прочерченной красным дорогой из Дельф в Салоники, с пометками на полях, сделанными рукою Мишеля по-арабски, рядом с тем местом в горах, где Чарли стреляла и промазала. Расческа с застрявшими в зубьях черными волосками, протертая остро пахнущим немецким лосьоном для волос, который употреблял Мишель. Пара кожаных шоферских перчаток, слегка сбрызнутых одеколоном Мишеля. Футляр для очков от Фрея из Мюнхена, в котором лежали очки, случайно разбившиеся, когда их владелец остановился недалеко от границы, чтобы взять в машину Рахиль.
  Покончив с этим, Иосиф тщательно осмотрел и саму Чарли от туфель до головы и обратно, задержав взгляд на браслете и наконец — нехотя, как ей показалось, — переведя его на маленький плетеный столик, на котором лежало новое содержимое ее сумочки.
  — А теперь положи все это, пожалуйста, в сумку, — сказал он и стал наблюдать, как она принялась раскладывать по-своему платок, губные помады, водительские права, мелкую монету, бумажник, сувениры, ключи и прочую ерунду, старательно подобранную, чтобы при осмотре все говорило в пользу ее легенды.
  — А как насчет писем? — спросила она. И, следуя манере Иосифа, помолчала. — Все эти его страстные письма — я, конечно же, стала бы возить их с собой, верно?
  — Мишель этого не позволил бы. У тебя строжайшие инструкции держать письма в надежном месте на твоей квартире и, уж во всяком случае, не пересекать с ними границы. Впрочем... — Он достал из бокового кармана куртки маленькую книжечку-дневник в целлофане. У книжечки была матерчатая обложка и в корешок вставлен карандашик. — Поскольку сама ты дневник не ведешь, мы решили вести его за тебя, — пояснил он.
  Чарли покорно взяла книжечку и вынула ее из целлофана. Достала карандашик. На нем виднелись следы зубов, а она до сих пор жевала карандаши. Она перелистала с полдюжины страничек. Швили сделал немного записей, но все — в ее стиле. В Ноттингемский период — ничего: Мишель вошел ведь в ее жизнь без предупреждения. В Йорке уже появляется большое "М" со знаком вопроса, обведенное кружком. В конце того же дня — большая мечтательная загогулина: витая в облаках, она чертила такие. Указана марка машины, которой она пользовалась: «На „фиате“ — в собор св. Евстафия, 9 ч. утра». Упомянуто про мать: «Осталась неделя до маминого дня рождения. Купить подарок». И про Аластера: "А на о-в Уайт — реклама «Келлога»? Она вспомнила, что он туда не поехал: компания «Келлог» нашла кого-то получше — более трезвую «звезду». Ее месячные были отмечены волнистыми линиями, а раза два было шутливо указано: «Не играю». Дальше шла поездка в Грецию — там большими задумчивыми буквами было начертано слово МИКОНОС, а рядом — время вылета и прилета чартера. А добравшись до дня своего приезда в Афины, Чарли увидела целый разворот в начертанных шариковой ручкой синих и красных птицах -' точно татуировка у матроса. Она швырнула дневник в сумку и с треском защелкнула замок. Нет, это уж слишком. В ее жизнь вторглись чужие люди и словно вываляли в грязи. Ей хотелось, чтобы появился кто-то новый, кого можно было бы удивлять, кто-то, кто не стал бы навязывать ей чувства и подделывать ее почерк, так что она уже и сама не в состоянии понять, где ее рука, а где — нет. Возможно, это знает Иосиф. Возможно, это он вчитывался в наспех нацарапанные слова. Она надеялась, что это — он. А он тем временем затянутой в перчатку рукой держал для нее дверцу машины. Она быстро села за руль.
  — Просмотри еще раз все документы, — приказал он.
  — В этом нет необходимости, — сказала она, глядя прямо перед собой.
  — Номер машины?
  Она назвала.
  — Дата регистрации?
  Она все правильно сказала — одну ложь, другую, третью. Машина принадлежит модному мюнхенскому врачу, ее нынешнему любовнику — следует имя. Она застрахована и зарегистрирована на его имя — смотри фальшивые документы.
  — А почему он не с тобой, этот живчик-доктор? Это Мишель спрашивает, ты поняла?
  Она поняла.
  — Ему пришлось сегодня утром срочно вылететь из Салоник по вызову. Я согласилась отвезти его в аэропорт. Он приезжал в Афины читать лекцию. Мы ездили вместе.
  — А при каких обстоятельствах и где ты встретилась с ним?
  — В Англии. Он — приятель моих родителей: лечит их от запоев. Мои родители — фантастические богачи.
  — На крайний случай у тебя в сумочке лежит тысяча долларов, которые дал тебе Мишель для этой поездки. Эти люди потратили на тебя какое-то время, ты доставила им определенные неудобства — они вполне могут рассчитывать на небольшое вознаграждение. А как зовут его жену?
  — Ренате, и я ненавижу ее — она сука.
  — У них есть дети?
  — Кристоф и Доротея. Я могла бы стать им прекрасной матерью, если б Ренате отступилась от них. А сейчас я уже хочу двигать. У тебя есть еще вопросы?
  — Да.
  «Хоть сказал бы, что любишь меня, — мысленно подсказывала она ему. — Хоть сказал бы, что чувствуешь некоторую вину за то, что отправляешь меня через пол-Европы в машине, набитой первоклассной взрывчаткой».
  — Не будь слишком в себе уверена, — посоветовал он таким бесстрастным тоном, как если бы говорил о ее водительских правах. — Не всякий пограничник дурак или сексуальный маньяк.
  Она дала себе слово — никаких прощаний, и, по-видимому, Иосиф тоже так решил.
  — В путь, Чарли, — сказала она. И включила зажигание.
  Иосиф не взмахнул рукой и не улыбнулся. Возможно, он тоже сказал: «В путь, Чарли», но если и сказал, то она этого не расслышала. Она выехала на шоссе, монастырь и его временные обитатели исчезли из зеркальца заднего вида. На большой скорости она проехала километра два и увидела старую стрелку с надписью: ЮГОСЛАВИЯ. Она поехала медленнее, влившись в общий поток. Шоссе расширилось, превратилось в автопарк. Вереницей стояли экскурсионные автобусы, а в другой веренице — машины с флажками всех наций, выгоревшими на солнце. Я — английский флаг, а я — германский, я — израильский, я -арабский. Чарли стала за открытой спортивной машиной. Двое мальчишек сидели впереди, двое девушек — сзади. «Интересно, — подумала она, — они из стана Иосифа? Или Мишеля? Или агенты какой-то из полиций?» Вот до чего она дошла, как стала смотреть на мир: все на кого-то работают. Чиновник в серой форме нетерпеливо замахал ей. У нее все было уже наготове. Фальшивые документы, фальшивые объяснения. Но они не понадобились. Ее пропустили.
  
  Иосиф с вершины горы над монастырем смотрел в бинокль, затем опустил его и сошел вниз к ожидавшему его фургону.
  — Пакет опущен в почтовый ящик, — сухо сказал он Давиду, и тот послушно отстучал текст на машинке. Он отстучал бы для Беккера что угодно, пошел бы на любой риск, кого угодно убил бы. Беккер был для него живой легендой, человеком, которому он все время стремился подражать.
  — Марти шлет поздравления, — почтительно произнес малый.
  Но великий Беккер, казалось, не слышал его.
  
  Она ехала бесконечно долго. У нее ломило руки — так крепко она вцепилась в руль; ломило шею — так прямо она сидела, уперев ноги в педали. Ее мутило оттого, что ничего не происходит. И еще от избытка страха. Потом замутило еще больше, когда зачихал мотор, и она подумала: «Ур-ра, мы сломались». «Если забарахлит машина, бросай ее, — сказал ей Иосиф, — оставь где-нибудь на боковой дороге, выкинь все бумаги, голосуй, доберись до поезда. Главное, уезжай как можно дальше от машины». Но сейчас,. уже вступив в игру, Чарли не считала это возможным: ведь это же все равно как не явиться на спектакль. Она оглохла от музыки, выключила радио, но в ушках по-прежнему стоял звон, теперь уже от грохота грузовиков. Она попала в сауну, она замерзает, она поет. Не приближается к цели, а лишь движется. И оживленно рассказывает своему покойному отцу и своей стерве-мамаше: «Ну так вот, я познакомилась с этим совершенно очаровательным арабом, мама, потрясающе образованным и ужасно богатым и интеллигентным, и мы трахались с ним от зари до темна и от темна до зари...»
  Она вела машину, выбросив все мысли из головы, намеренно ограничив свои размышления. Она заставила себя не погружаться в них, держаться на поверхности, на уровне окружающего мира. «Смотри-ка, вот деревня, а вот озеро, — думала она, не разрешая себе углубиться в царивший в душе хаос. — Я свободна, ничем не связана, и все чудесно». На обед она поела хлеба с фруктами, которые купила в киоске при гараже. И еще — мороженого: ей вдруг страстно, как бывает с беременными, захотелось мороженого. Желтое водянистое югославское мороженое с грудастой девицей на обертке. В какой-то момент она заметила на обочине голосующего парнишку, и у нее возникло безудержное желание остановиться — вопреки наставлениям Иосифа — и подвезти его. Она вдруг почувствовала такое страшное одиночество, что готова была на что угодно, лишь бы иметь этого парнишку рядом — обвенчаться с ним в одной из часовенок, разбросанных по лысым горам, а потом лишить его невинности в желтой траве у дороги. Но ни разу за весь этот бесконечный, многомильный путь она не подумала о том. что везет двести фунтов первосортной взрывчатки в виде полуфунтовых брусочков, запрятанных под обшивкой крыши, в бамперах, в сиденьях. Или что у этой машины старого образца множество всяких отделений и решеток. Или что это добротная, новая, тщательно проверенная взрывчатка, не реагирующая ни на жару, ни на холод, способная выдержать любую температуру.
  «Держись, девочка, — упорно твердила она себе, иногда даже вслух. — Смотри, какой солнечный день, и ты — богатая шлюха, едущая в „мерседесе“ своего любовника». Она читала монологи из «Как вам это понравится» и отрывки из своей самой первой роли. Она читала реплики из «Святой Иоанны». Но об Иосифе не думала: она никогда в жизни не знала ни одного израильтянина, никогда не тосковала по нему, никогда не меняла ради него мест пребывания или своей веры и не работала на него, делая вид, будто работает на его врагов; никогда не восхищалась и не страшилась тайной войны, которую он непрерывно вел сам с собой.
  В шесть часов вечера она увидела яркую вывеску, которой никто не предупреждал ее остерегаться, и хотя предпочла бы ехать всю ночь, сказала себе: «Да ладно уж, вот тут, похоже, совсем неплохо, попробуем остановиться». Только и всего. Она произнесла это громко, трубным гласом, словно обращаясь к своей стерве-мамаше. Проехала с милю среди холмов и обнаружила гостиницу, построенную на руинах, с плавательным бассейном и полем для гольфа — в точности как описал ее Тот-кого-на-самом-деле-нет. А войдя в холл, на кого она наткнулась, как не на своих старых знакомых по Миконосу — Димитрия и Розу.
  — Ой, смотри-ка, милый, это же Чарли, надо же, какая встреча, давайте поужинаем вместе!
  Они поели мяса на вертеле у бассейна, потом поплавали; когда же бассейн закрыли, а Чарли все не хотелось спать. они сели играть с ней в ее номере в скрэббл — точно надзиратели со смертником накануне казни. Потом она несколько часов продремала, а в шесть утра уже снова была в пути и к середине дня добралась до конца очереди, стоявшей у австрийской границы; тут ей показалось чрезвычайно важным как можно лучше выглядеть.
  На ней была блузка без рукавов из вещей, купленных Мишелем; она расчесала волосы, и отражение в трех зеркальцах понравилось ей самой. Большинство машин пограничники пропускали взмахом руки, но она не могла на это рассчитывать — вторично так не бывает. Пассажиров других машин просили показать документы, а несколько машин стояли в стороне для тщательного досмотра. «Их выбрали наугад, — подумала она, — или пограничники были заранее предупреждены, или же они действуют, следуя им одним ведомым приметам?» Двое пограничников в форме медленно шли вдоль машин, останавливаясь возле каждой. Один был в зеленой форме, другой — в голубой, и тот, что в голубой, надел фуражку чуть набекрень, что делало его похожим на этакого воздушного аса. Они взглянули на Чарли и стали медленно обходить машину. Она услышала, как один из них пнул заднюю шину, и чуть не крикнула: «Осторожнее, ей же больно», но промолчала — Иосиф, о котором она старалась не думать, говорил ведь ей, чтобы она к ним не выходила, держалась отчужденно, сначала думала, а вслух произносила лишь половину. Человек в зеленой форме спросил ее о чем-то по-немецки, и она ответила по-английски: «Простите?» Она протянула ему свой британский паспорт, профессия — актриса. Он взял паспорт, посмотрел на Чарли, потом на фотографию и протянул паспорт своему коллеге. Парни были красивые, совсем молоденькие, как она только сейчас заметила. Светловолосые, остроглазые, с несмываемым горным загаром. «Товар у меня первосортный, — хотелось ей сказать им в порыве самоуничтожения. — Меня зовут Чарли — ну-ка, сколько я стою?»
  Они в четыре глаза внимательно смотрели на нее и по очереди задавали вопросы — ты спрашиваешь, а теперь я. Нет, сказала Чарли, ну, только сотню греческих сигарет и бутылку узо. Нет, сказала она, никаких подарков, честное слово. И отвела взгляд, подавив желание пофлиртовать. Ну, сущую ерунду для мамы, не представляющую никакой ценности. Скажем, долларов на десять. Разные канцелярские мелочи — пусть думают, что хотят. Ребята открыли дверцу машины и попросили Чарли показать бутылку узо, но она подозревала, что, налюбовавшись вырезом ее блузки, они теперь хотели посмотреть на ее ноги и сделать общий вывод. Узо лежало в корзинке, которая стояла возле Чарли на полу. Перегнувшись через сиденье для пассажира, она достала бутылку, и в этот момент юбка ее распахнулась — на девяносто процентов случайно, — тем не менее левая нога обнажилась до самого бедра. Чарли приподняла бутылку, показывая им, и в тот же миг почувствовала прикосновение чего-то мокрого и холодного к голой ноге. «Господи, они же проткнули мне ногу!» Она вскрикнула, прижала руку к этому месту и с удивлением обнаружила на ляжке чернильный кружок от печати, фиксировавший ее прибытие в Австрийскую республику. Она была так зла, что чуть не накинулась на них; она была так признательна, что чуть не расхохоталась. Не предупреди ее Иосиф, она тут же расцеловала бы обоих за их невероятно милую, наивную широту. Пропустили — значит, черт подери, она хороша. Чарли посмотрела в зеркальце заднего вида и еще долго видела, как милые существа махали ей на прощание, забыв про всё прибывавшие машины.
  Никогда в жизни она еще так не любила представителей власти.
  
  Шимон Литвак приступил к своему долгому наблюдению рано утром, за восемь часов до того, как пришло сообщение, что Чарли благополучно пересекла границу, и через две ночи и один день после того, как Иосиф от имени Мишеля послал две одинаковые телеграммы женевскому адвокату для передачи его клиенту. Время подходило к середине дня, и Литвак уже трижды менял своих наблюдателей, но никто из них не томился, все были бдительны, и ему приходилось не понукать их, а уговаривать хорошенько отдыхать между дежурствами.
  Со своего поста у окна номера-люкс в старом отеле Литвак смотрел на прелестную рыночную площадь, главную особенность которой составляли две традиционные гостиницы с выставленными на улицу столиками, небольшая площадка для машин и вполне сносный старый вокзал с куполом луковицей над кабинетом начальника. Ближайшая к нему гостиница называлась «Черный лебедь» и славилась своим аккордеонистом, бледным, мечтательным юношей, игравшим уж слишком хорошо и потому нервничавшим и заметно мрачневшим, когда мимо проносились машины, что случалось довольно часто. Вторая гостиница называлась «Плотничий рубанок», и над входом в нее висела золотая эмблема в виде орудий плотничьего ремесла. Гостиница «Плотничий рубанок» была заведением достаточно высокого класса: столики были накрыты белыми скатертями, и постоялец мог заказать себе блюдо из форели, которая плавала в стоявшем на дворе резервуаре. Прохожих в этот час дня было мало: тяжелая пыльная жара вгоняла в сон. Перед «Черным лебедем» две девушки пили чай и, хохоча, писали вместе какое-то письмо — их обязанностью было фиксировать номера машин, появлявшихся на площади или уезжавших с нее. А перед «Плотничьим рубанком» читал молитвенник, потягивая вино, молодой священник: в южной Австрии никому не придет в голову попросить священника убраться восвояси. Подлинное имя священника было Уди, сокращенное от Иегуди, левши, убившего царя Моавитского. Подобно тому, чье имя он носил, священник был вооружен до зубов и тоже был левшой, а сидел он там на случай, если возникнет потасовка. Его подстраховывала пара пожилых англичан, казалось, спавших после хорошего обеда в своем «ровере» на стоянке. Однако под ногами у них лежало огнестрельное оружие и целая коллекция холодного оружия под рукой. Их приемник был настроен на волну фургона связи, находившегося в двухстах метрах от них по дороге в Зальцбург.
  В общем и целом в распоряжении Литвака была команда из девяти мужчин и четырех девушек. Он бы предпочел иметь человек шестнадцать, но не жаловался. Он любил быть хорошо подготовленным и в ответственные минуты всегда хорошо себя чувствовал. «Такой уж я уродился», — думал он; эта мысль всегда посещала его перед началом операции. Он был спокоен, тело и мозг его пребывали в глубоком сне, команда лежала на палубе: кто мечтал о мальчиках, кто — о девочках, кто — о летних походах по Галилее. Однако достаточно прошелестеть ветерку — и каждый будет на своем посту, еще до того, как ветер надует паруса.
  Сейчас Литвак буркнул для проверки в свой микрофончик условное словцо и услышал ответ. Переговаривались они по-немецки, чтобы меньше привлекать внимание. Прикрытием служила то компания «Такси по радио» в Граце, то вертолетная спасательная служба в Инсбруке. Они то и дело меняли частоты и пользовались самыми разными, сбивающими с толку позывными.
  В четыре часа дня Чарли не спеша въехала на своем «мерседесе» на площадь, и один из сидевших в «ровере» с нахальной уверенностью протрубил три победные ноты в свой микрофон. Чарли нелегко было найти место для парковки, но Литвак запретил ей помогать. Пусть действует сама — нечего подстилать коврик, чтоб не упала. Наконец место освободилось, она поставила машину, вышла из нее, потянулась, помассировала спину, достала из багажника свою сумку и гитару. «Молодчина, — подумал Литвак, наблюдая за ней в бинокль. — Естественно держится. А теперь запри машину». Она так и поступила, последним заперев багажник. «Теперь положи ключ в выхлопную трубу». Она и это сделала, причем очень ловко, когда нагибалась, чтобы взять свои пожитки; затем, не глядя ни направо, ни налево, устало направилась к вокзалу. Литвак снова стал ждать. «Козленок привязан, — вспомнил он любимое изречение Курца. — Теперь нам нужен лев». Он произнес что-то в свой микрофон, и ему подтвердили получение приказа. Он представил себе Курца — сидит сейчас в мюнхенской квартире, пригнувшись к маленькому телетайпу, отстукивающему сведения, которые поступают из фургона связи. Представил себе, как Курц машинально проводит тупыми пальцами по губам, нервно стирая свою извечную улыбочку; вытягивает толстую руку и близоруко смотрит на часы. «Наконец-то стало темнеть, — подумал Литвак, глядя, как густеют ранние сумерки. — Все эти месяцы мы так ждали темноты».
  Прошел час. Благообразный священник Уди расплатился по скромному счету и не спеша направился в боковую улочку, чтобы отдохнуть на конспиративной квартире и сменить облик. Две девушки дописали наконец свое письмо и попросили принести марку. Получив ее, они отбыли — для той же цели. Литвак с удовлетворением проследил, как их место заняла новая смена: побитый фургончик прачечной; двое парней, голосовавших на дороге и вздумавших хоть поздно, но все же пообедать; рабочий-итальянец, присевший выпить кофе и почитать миланские газеты. На площадь выехала полицейская машина и медленно сделала три круга почета, но ни водитель, ни его напарник не проявили ни малейшего интереса к красному «мерседесу», у которого в выхлопной трубе был спрятан ключ зажигания. В семь сорок наблюдатели заволновались: к дверце водителя решительно проследовала толстуха, вставила ключ в замок и в ужасе, что ее могут заподозрить в угоне машины, умчалась прочь в красном «ауди». В восемь вечера по площади промчался мощный мотоцикл и — прежде чем кто-либо успел заметить его номер — с ревом исчез. Длинноволосый пассажир на нем вполне мог быть женщиной, а вообще оба ездока выглядели юнцами, решившими прокатиться.
  — Контакт? — спросил Литвак в свой микрофон.
  Мнения разделились. «Слишком бесшабашные», — сказал один голос— «Слишком быстро мчались, — сказал другой. — Стали бы они рисковать — ведь их могла остановить полиция». Литвак придерживался иной точки зрения. Он был уверен, что это первая разведка, но ничего такого не сказал, боясь повлиять на суждение коллег. Снова началось ожидание. «Лев принюхался, — подумал Литвак. — Вот только вернется ли?»
  
  Десять часов вечера. Рестораны начали пустеть. На городок опускалась глубокая деревенская тишина. Но к красному «мерседесу» никто не подходил и мотоцикл не возвращался.
  Если вам когда-либо приходилось наблюдать за пустой машиной, вы знаете, что это глупейшее занятие на свете, а Литваку частенько приходилось это делать. Со временем — просто оттого, что смотришь в одну точку, — начинаешь думать: какая глупая штука — машина без человека, ибо только он и придает ей смысл. И какой глупец человек, придумавший машины. А через два часа машина уже представляется таким хламом — хуже некуда. Начинаешь мечтать о лошадях и о пеших прогулках. О том, чтобы вырваться из жизни на свалке металлолома извернуться к жизни плотской, людской. О своем кибуце и апельсиновых рощах. О том, что настанет день, когда весь мир наконец поймет, чем грозит ему пролитая еврейская кровь.
  И тогда хочется взорвать все машины твоих врагов во всем мире и сделать Израиль навсегда свободным.
  Или вспоминаешь, что сегодня суббота и в законе сказано: лучше спасать душу, работая, чем соблюдать субботу, но не спасти души.
  Или что ты должен жениться на правоверной уродине, к которой тебя вовсе не тянет, поселиться с ней в Херцлии, в доме, купленном с помощью закладной, и, безропотно народив детей, попасть в капкан.
  Или начинаешь размышлять об еврейском Боге и о параллелях в Библии с твоей нынешней ситуацией.
  Но что бы ты на сей счет ни думал и что бы ни делал, если ты столь же натренирован, как Литвак, да к тому же еще командуешь целой группой и принадлежишь к числу тех, для кого акции против мучителей евреев подобны наркотику, — ты ни на секунду не отведешь глаз от этой машины.
  
  Мотоцикл вернулся.
  Он стоял на привокзальной площади, судя по светящемуся циферблату часов Шимона Литвака, целых пять с половиной бесконечно долгих минут. Со своего места у окна темного гостиничного номера, всего в каких-нибудь двадцати ярдах по прямой от мотоцикла, Литвак наблюдал за этим мотоциклом с венским номером. Машина была первоклассная — японской марки, с подогнанными по заказу ручками. Мотоцикл вкатил на площадь с выключенным мотором; за рулем сидел водитель, непонятно какого пола, в коже, со шлемом на голове, а в качестве пассажира — широкоплечий малый, которого Литвак тотчас окрестил Длинноволосым, в джинсах и туфлях на резиновой подошве, с лихо завязанным сзади шарфом. Машина остановилась недалеко от «мерседеса», но не настолько близко, чтобы увидеть тут умысел. Литвак поступил бы точно так же.
  — Товар поступил, — тихо произнес он в микрофон и тотчас получил четыре утвердительных сигнала в ответ. Литвак был настолько уверен в своей правоте, что если бы молодая пара испугалась и удрала, он без раздумья отдал бы соответствующий приказ, хоть это и означало бы конец операции. Арон поднялся бы в своем прачечном фургончике и расстрелял бы их тут же, на площади, а Литвак спустился бы и для верности всадил бы несколько зарядов в останки. Но ребята не бежали, что было много, много лучше. Они продолжали сидеть на своем мотоцикле, возясь с ремнями и застежками шлемов, — казалось, они провели так не один час, хотя на самом деле прошло всего две минуты. Они разнюхивали, проверяя выезды с площади, оглядывая запаркованные машины, а также верхние окна домов, вроде того, у которого сидел Литвак, хотя его группа уже давным-давно удостоверилась в надежности укрытия.
  Проведя оценку ситуации. Длинноволосый не спеша сошел на землю и с невинным видом прогулочным шагом пошел мимо «мерседеса», склонив набок голову; на самом же деле наверняка проверял, торчит ли из выхлопной трубы ключ зажигания. Но хватать ключ не стал, что Литвак, как профессионал, сразу оценил. Пройдя мимо машины, парень направился к вокзальной уборной, откуда почти тотчас вышел в надежде застигнуть врасплох того, кто по недомыслию последовал бы за ним. Но никто не последовал. Девушки не могли туда пойти, а ребята были слишком осторожны. Длинноволосый вторично прошел мимо машины, и Литвак упорно пытался внушить ему: «Нагнись, завладей ключом», так как ему необходим был этот жест. Но Длинноволосый не желал слушаться. Вместо этого он снова подошел к мотоциклу и своему спутнику, остававшемуся в седле, очевидно, на случай, если придется быстро удирать. Длинноволосый сказал что-то своему спутнику, затем стянул с головы шлем и беспечно повернулся лицом к свету.
  — Луиджи, — произнес Литвак в микрофон, называя кодовое имя.
  Это доставило ему редкостное удовлетворение. «Так это, значит, ты, — рассудил Литвак. — Россино, проповедник мирного урегулирования». Литвак отлично его знал. Он знал фамилии и адреса его подружек и приятелей, знал, что его весьма правые родители живут в Риме и что в Миланской музыкальной академии у него есть наставник-левак. Знал Литвак и весьма популярный неаполитанский журнал, в котором Россино по-прежнему печатал свои статьи, призывая не применять насилия, ибо это единственный приемлемый путь. Литвак знал, что в Иерусалиме уже давно с подозрением относятся к Россино, знал всю историю неоднократных тщетных попыток добыть доказательства того, что эти подозрения оправданы. Литвак знал, чем от него пахнет, и знал номер его ботинок; он начал подозревать, что Россино сыграл не последнюю роль в той акции в Бад-Годесберге, да и во многих других местах, и весьма четко представлял себе — как и они все, — что надо делать с этим парнем. Но не сейчас. И еще не скоро. Лишь тогда, когда вся кривая дорожка будет пройдена.
  «Чарли расплатилась за поездку, — ликуя, подумал он. — Одно это опознание оплачивает весь ее долгий путь сюда». Она — хорошая гойка, редкий, по мнению Литвака, экземпляр.
  Теперь наконец сошел с мотоцикла и тот, что сидел у руля. Он сошел на землю, потянулся и отстегнул ремешок шлема, а Россино сел на его место за руль.
  Разница была лишь в том, что за рулем до него сидела девчонка.
  Тоненькая блондинка с точеными, насколько мог разглядеть в свои линзы Литвак, чертами лица, казавшаяся эфирным созданием при всем своем умении мастерски водить мотоцикл. В этот критический момент Литвак решительно выбросил из головы мысль о том, не летала ли она с парижского аэродрома Орли в Мадрид и не занималась ли доставкой чемоданов с пластинками шведским подружкам. Дело в том, что, ступи он на эту дорожку, — и ненависть, копившаяся в его людях, могла взять верх над дисциплинированностью; большинство из них не раз расстреливали своих противников, а в подобных случаях — без малейших укоров совести. Поэтому Литвак ни слова не произнес в микрофон: пусть сами делают выводы — вот и все.
  Теперь девчонка пошла в уборную. Достав из сетки за сиденьем небольшую сумку и протянув Россино свой шлем, она с непокрытой головой пошла через площадь и, войдя в вокзал — в противоположность своему спутнику, — задержалась надолго. Литвак снова ожидал, что теперь уж она нагнется за ключом зажигания, но она этого не сделала. Как и Россино, она шла, не останавливаясь, легкой грациозной походкой. Девчонка была безусловно очень хорошенькая — неудивительно, что злополучный атташе по связи с профсоюзами пал ее жертвой. Литвак перевел бинокль на Россино. Тот слегка приподнялся в седле, склонив голову набок, словно к чему-то прислушиваясь. «Все ясно», — подумал Литвак; напрягая слух, он услышал отдаленный грохот — с минуты на минуту прибудет поезд из Клагенфурта. Поезд прибыл и, вздрогнув своим длинным телом, остановился. Из него вышли первые сонные пассажиры. Два-три такси продвинулись вперед и снова остановились. Две-три частные машины отъехали. Появилась группа усталых экскурсантов — целый вагон, у всех на чемоданах одинаковые бирки.
  «Ну, хватит ждать, — взмолился Литвак. — Хватай машину и уезжай вместе с остальными. Подтверди же наконец, что ты приехал сюда не просто так, а со смыслом».
  И тем не менее он не ожидал того, что произошло. У стоянки такси остановилась пожилая пара, а за ними — скромно одетая молодая женщина, похожая на няню или компаньонку. На ней был коричневый двубортный костюм и строгая коричневая шляпка с опущенными полями. Литвак приметил ее, как приметил и многих других на вокзале — натренированным острым глазом, ставшим еще острее от напряжения. Хорошенькая девушка с небольшим чемоданчиком. Пожилая пара помахала рукой, подзывая такси, и девушка стояла за ними, пока оно не подъехало. Пожилая пара залезла в машину; девушка помогала им, подавая всякие мелочи — явно их дочь. Литвак перевел взгляд на «мерседес», затем на мотоцикл. Если он и подумал о девушке в коричневом, то лишь в связи с тем, что она, вероятно, села в такси и уехала со своими родителями. Естественно. И только переведя взгляд на группу усталых туристов, направлявшихся по тротуару к двум поджидавшим их автобусам, он вдруг понял — и чуть не подпрыгнул от радости, — что это же девчонка, наша девчонка, девчонка с мотоцикла: просто она быстро переоделась в уборной и надула его. А теперь она шла вместе с туристами через площадь. С неослабевающей радостью Литвак увидел, как она открыла дверцу машины своим ключом, швырнула на сиденье чемоданчик, скромно уселась за руль, словно собиралась ехать в церковь, и отбыла, сверкнув ключом зажигания, все еще торчавшим из выхлопной трубы. Это привело Литвака в восторг. До чего просто! До чего разумно! Двойные телеграммы, двойные ключи: наш лидер все дублирует.
  Литвак отдал короткий приказ — всего одно слово — и увидел, как незаметно посыпались с площади преследователи: две девушки на своем «порше»; Уди на своем большом «опеле» с еврофлагом, наклеенным на заднее стекло; затем соратник Уди на гораздо менее роскошном, чем у Россино, мотоцикле. А Литвак стоял у окна и наблюдал за тем, как медленно пустеет площадь, словно кончился спектакль. Машины отбыли, автобусы отбыли, прохожие отбыли, огни у вокзала погасли, и до слуха Литвака донесся грохот запираемой на ночь железной решетки. Только в двух гостиницах еще была жизнь.
  Наконец в наушниках протрещало условное словцо, которого он ждал. «Оссиан» — значит, машина едет на север.
  — А куда едет Луиджи? — спросил он.
  — В направлении Вены.
  — Подождите-ка, — сказал Литвак и снял наушники, чтобы ничто не мешало думать.
  Следовало немедленно принять решение, а он на это был большой мастак. Устроить слежку за Россино и одновременно за девчонкой невозможно. Не хватало людей. В теории следовало бы ехать за взрывчаткой и, значит, за девчонкой, однако Литвак колебался, так как Россино умел исчезать и был куда более крупной добычей, да и «мерседес» легче выследить, к тому же можно почти не сомневаться, куда едет машина. Литвак еще помедлил. В наушниках затрещало, но он не обратил на это внимания, продолжая прокручивать в мозгу последовательность дальнейших поступков. Ему была поистине невыносима сама мысль, что можно упустить Россино. Но Россино — важная ячейка во вражеской сети, а, как неоднократно повторял Курц, если сеть будет прорвана, как же попадет в нее Чарли? Россино должен вернуться в Вену, считая, что все в порядке, ничто не поставлено под удар: ведь он — важнейшее звено и к тому же важнейший свидетель. А девчонка — девчонка просто функционер, шофер, она всего лишь подкладывает бомбы, рядовой солдат великого движения. Кроме того, у Курца были большие планы относительно ее будущего, а вот с будущим Россино можно подождать.
  Литвак снова надел наушники.
  — Следуйте за машиной. Оставьте в покое Луиджи.
  Приняв решение, Литвак позволил себе удовлетворенно улыбнуться. Он в точности знал, как они едут. Сначала мотоцикл, затем блондинка в красном «мерседесе», за ней — «опель». А следом за «опелем» на значительном расстоянии две девушки в резервном «порше», готовые по приказу поменяться местами с любым из преследователей. Литвак мысленно перебрал все посты, мимо которых «мерседес» будет проезжать к границе Германии. И представил себе, какую небылицу сочинил Алексис, чтобы обеспечить машине беспрепятственный проезд.
  — Скорость? — спросил Литвак, взглянув на часы.
  Уди сообщил, что скорость средняя. Девчонка не хочет иметь никаких неприятностей с законом. Явно нервничает из-за своего груза.
  «Еще бы, — подумал Литвак, снимая наушники. — Будь я на ее месте, да я бы сдох со страху от такого груза».
  Он сошел вниз с чемоданчиком в руке. Он уже расплатился по счету, но если попросят, еще раз заплатит: сейчас он любил весь мир. Его машина стояла в гостиничном гараже. Литвак сел в нее и с выработанным многолетним опытом спокойствием отправился вслед за машинами сопровождения. Сколько знает девчонка? И сколько времени потребуется, чтобы это выведать? «Не спеши, — подумал он, — сначала привяжи козленка». Мысль его вернулась к Курцу, и он почувствовал пронзительное удовольствие, представив себе, как тот своим гулким бездонным басом начнет осыпать его похвалами на немыслимом иврите. Лит-ваку было очень приятно думать, что он принесет Курцу такую жирную овцу на заклание.
  
  В Зальцбурге было еще далеко до лета. С гор тянуло свежим весенним ветерком, и от реки Зальцах пахло морем. Как они туда добрались, Чарли понятия не имела: она почти всю дорогу проспала. Из Граца они полетели в Вену, но ей показалось, что полет длился пять секунд — должно быть, она спала в самолете. В Вене Иосифа ждала наемная машина — роскошный «БМВ». Чарли снова заснула, а при въезде в Зальцбург открыла глаза, и ей на миг показалось, что машина объята пламенем — на самом же деле это заходящее солнце играло на красном лаке.
  — А зачем, собственно, мы приехали в Зальцбург? — спросила она Иосифа.
  — Потому что это один из любимых городов Мишеля, — ответил он. — И еще потому, что это по дороге.
  — По дороге куда? — спросила она и снова наткнулась на замкнутость и молчание.
  В их отеле был застекленный внутренний дворик со старинными золочеными балюстрадами и зелеными растениями в мраморных кадках. Их номер люкс выходил на бурую быструю реку и на видневшиеся за ней купола, которых было тут куда больше, чем, наверно, в раю. За куполами высился замок, к которому была проведена по склону канатная дорога.
  — Мне необходимо расслабиться, — сказала Чарли.
  Чарли залезла в ванну и заснула — Иосифу пришлось колотить в дверь, чтобы ее разбудить. Она оделась, и снова он знал, что именно ей показать и что может доставить ей наибольшее удовольствие.
  — Это наша последняя ночь вместе, да? — спросила она, и на этот раз он не стал прикрываться Мишелем.
  — Да, это наша последняя ночь, Чарли; завтра тебе предстоит сделать один визит, и потом ты вернешься в Лондон.
  Уцепившись обеими руками за его локоть, она бродила с ним по узким улочкам и площадям, переходившим одна в другую, словно анфилада парадных комнат. Они постояли у дома, где родился Моцарт, и туристы показались Чарли публикой, пришедшей на утренник, веселой и беззаботной.
  — Я хорошо справилась, верно. Осей? Я действительно хорошо справилась? Ну, скажи же.
  — Ты справилась отлично, — сказал он, но почему-то эта похвала показалась ей менее значительной, чем его молчание.
  Игрушечные церкви были невообразимо красивы, ничего подобного она и представить себе не могла — эти алтари в золоченых завитушках, сладострастные ангелы и такие надгробья, словно мертвецы все еще мечтали о наслаждении. «И знакомит меня с моим христианским наследием еврей, рядящийся в мусульманина», — подумала она. Но когда она принялась расспрашивать Иосифа, пытаясь выяснить детали, он поспешил купить глянцевитый путеводитель и положил чек себе в бумажник.
  — Боюсь, у Мишеля еще не было времени заняться периодом барокко, — по обыкновению сухо заметил он, и она снова почувствовала в нем какое-то непонятное сопротивление.
  — Пойдем назад? — спросил он.
  Она отрицательно помотала головой. Пусть этот миг дольше длится. Темнота сгущалась, толпы с улиц исчезли, из-за каких-то совсем не подходящих дверей вдруг донесся хор мальчиков. Иосиф и Чарли под оглашенный перезвон старинных колоколов, упрямо состязавшихся друг с другом, посидели у реки. Затем пошли дальше, и она вдруг почувствовала такую слабость, что попросила его обнять ее, не то она упадет.
  — Пожрать, — приказала она, когда они входили в лифт. — С шампанским. И с музыкой.
  Однако пока он звонил и заказывал еду. она крепко заснула, и ничто на этом свете, даже Иосиф, не способно было ее разбудить.
  
  Она лежала, как тогда на Миконосе, на песке, уткнувшись лицом в согнутую левую руку. Беккер сел в кресло и стал на нее смотреть. Сквозь занавеси пробивался бледный свет зари. Пахло свежей листвой и пиленым лесом. Ночью прошел дождь, он хлынул так внезапно, с таким грохотом, точно экспресс промчался по долине. Из окна Беккер видел, как шатало город под затяжными вспышками молний и как плясал на сверкающих куполах дождь. Но Чарли продолжала лежать неподвижно, он даже приложил ухо к ее рту, чтобы убедиться, что она дышит.
  Он взглянул на часы. «Соображай. Шевелись, — подумал он. — Действуй, чтобы убить сомнение». В эркере стоял столик с нетронутой едой, в ведерке со льдом плавала неоткупоренная бутылка шампанского. Иосиф, беря поочередно вилки, вытащил из панциря омара мясо, размазал его по тарелкам, затем принялся за салат, раздавил несколько ягод клубники, добавив таким образом еще одну легенду к тем многим, что они уже разыграли, — роскошный банкет в Зальцбурге, которым Чарли и Мишель отметили успешное выполнение ее первого задания для революции. Прихватив с собой бутылку шампанского, Иосиф прошел в ванную и закрыл дверь, чтобы звук вытаскиваемой пробки не разбудил Чарли. Он вылил почти все шампанское в раковину и открыл кран; затем выбросил омары, клубнику и салат в унитаз и несколько раз спустил воду, так как они не исчезали. Остатки шампанского он вылил в свой бокал и, сделав на бокале Чарли несколько отметин помадой из ее сумочки, плеснул туда шампанского. Затем снова подошел к окну, возле которого провел большую часть ночи, и, сев в кресло, вперил взгляд в синие, мокрые от дождя горы. «Я точно скалолаз, уставший лазать по горам», — подумал он.
  Он побрился, надел свой красный пиджак с металлическими пуговицами. Затем подошел к постели, протянул было руку, чтобы разбудить Чарли, и опустил. Его словно сковала усталость — лень было сделать липшее движение. Он снова сел в кресло, закрыл глаза, постарался раскрыть их — и, вздрогнув, проснулся с ощущением, будто на нем походная форма, прилипшая к телу, отяжелевшая от росы, и в воздухе пахнет мокрым песком, который скоро высушит, взойдя, солнце.
  «Чарли? — Он снова протянул руку, на этот раз с намерением дотронуться до ее щеки, но рука попала на плечо. — Чарли, это же победа! Марти говорит, что ты — звезда, ты подарила ему целый состав новых исполнителей. Он звонил ночью Гади, но ты спала. Он говорит, что ты лучше Гарбо. Вместе мы горы сдвинем. Проснись же, Чарли. Пора браться за дело, Чарли!»
  Но вслух он лишь еще раз окликнул ее,, затем спустился вниз, расплатился и получил свой последний счет. Из отеля он вышел через черный ход, возле которого стоял нанятый им «БМВ»; заря была такая же, как вечер — свежая и еще не летняя.
  — Помаши мне на прощание, а потом сделай вид, будто пошла прогуляться, — сказал он перед уходом Чарли. — Димитрий привезет тебя в Мюнхен.
  14
  Она молча вошла в лифт. Пахло дезинфекцией, и серый пластик был весь исчерчен надписями. Она мобилизовала всю свою жесткость — выставила ее напоказ, как это делала на демонстрациях, диспутах и прочих подобных действах. Она была взволнована и чувствовала, что дело неизбежно близится к концу. Димитрий нажал на звонок — Курц сам открыл дверь. Позади него стоял Иосиф, и за Иосифом висела медная пластина, на которой был выбит святой Христофор с младенцем на руках.
  — Чарли, все было просто великолепно, и ты была великолепна, — сказал Курц тихо, со всей сердечностью, и крепко прижал ее к груди. — Чарли, невероятно!
  — Где он? — спросила она, глядя мимо Иосифа на закрытую дверь.
  Димитрий не вошел вместе с ней. Он доставил ее и снова спустился на лифте. Курц, продолжая говорить так, будто они находились в церкви, решил ответить на ее вопрос в общем плане.
  — Он в полном порядке, Чарли, — заверил он ее, выпуская из объятий. — Немного устал от поездки, что естественно, но в остальном все в порядке. Темные очки, Иосиф, — добавил он. — Дай ей темные очки. У тебя есть темные очки, милочка? И вот тебе платок, чтобы прикрыть твои прекрасные волосы. Можешь оставить его себе.
  Платок был из зеленого шелка, довольно красивый. Курц держал его наготове в кармане. Мужчины стояли в тесноте передней и ждали, пока она приладит перед зеркалом платок на манер сестры милосердия.
  — Просто на всякий случай, — пояснил Курц. — В нашем деле лучше переосторожничать. Верно, Иосиф?
  Чарли достала из сумочки недавно купленную пудреницу и подправила лицо.
  — В эмоциональном плане это может оказаться непросто для тебя, Чарли, — предупредил ее Курц.
  Она убрала пудреницу и достала помаду.
  — Если тебе станет тошно, вспомни, что он убил немало невинных людей, — наставлял ее Курц. — Все мы выглядим как люди, и этот малый не составляет исключения. Красивый, способный, с большим запасом нерастраченных сил — и все зазря. На такое никогда не бывает приятно смотреть. Когда мы будем там, я хочу, чтобы ты молчала. Запомни. Говорить буду я. — Он открыл— дверь. — Ты увидишь, он очень смирный. Нам пришлось сделать его смирным, чтобы привезти сюда, и мы вынуждены держать его в таком состоянии, пока он у нас. А в остальном — он в полном порядке. Никаких проблем. Только не обращайся к нему.
  Запущенная двухэтажная квартира на разных уровнях, машинально отметила про себя Чарли, окинув взглядом изящную витую лестницу и простую, как в соборе, галерею с, чугунной, ручной работы, балюстрадой. Камин в английском стиле с муляжем в виде угля из крашеного холста. Лампы для фотосъемки и внушительные фотоаппараты на треножниках. Большой стереомагнитофон на ножках, изящно изогнутая софа с сиденьем из пенопласта, твердым, как сталь. Чарли села на софу, и Иосиф сел рядом с ней. «Только еще не хватает за руки взяться», — подумала она. Курц снял трубку серого телефона и нажал на кнопку, соединяющую с городом. Он сказал что-то на иврите, глядя вверх, на галерею. Затем положил на место трубку и ободряюще улыбнулся Чарли. Она чувствовала запах мужского пота, пыли, кофе и ливерной колбасы. И миллиона потушенных сигарет. Был тут и еще какой-то запах, но она не могла его определить: слишком много в ее уме роилось вероятностей — от запаха упряжи ее пони в детстве до запаха пота ее первого возлюбленного.
  Бег мыслей в ее мозгу замедлился, и она стала засыпать. «Я больна, — подумала она, — Я жду результатов обследований. Доктор, доктор, скажите мне правду». Она заметила пачку журналов, как в приемной врача, — хорошо, если б у нее на коленях лежал сейчас журнал, как текст на репетиции. Теперь Иосиф тоже поднял глаза на галерею. Чарли последовала его примеру, но не сразу: ей хотелось создать впечатление, что она выступает в такой роли не впервые, что ей все уже известно, как покупательнице на показе мод. Дверь на галерее открылась, и из нее, точно пьяный актер, попятился враскачку бородатый парень — даже со спины видно было, какой он злющий.
  С минуту больше ничего не появлялось, затем у самого пола показался красный тюк, а за ним — гладко выбритый парень, не столько злющий, сколько исполненный сознания правоты того дела, которое он творил.
  Наконец Чарли поняла. Перед ней было не двое, а трое парней, но средний, в красном пиджаке с металлическими пуговицами, безвольно висел между двумя другими, — это был тот стройный араб, ее любовник, марионетка, рухнувшая на сцене театра жизни.
  «Да, — думала Чарли, укрывшись за темными очками, — все идеально рассчитано. Да... вполне приемлемое сходство, если учесть разницу в возрасте и, несомненно, большую зрелость Иосифа». Порою в мечтах она наделяла своего любовника чертами Иосифа. В другой раз возникала иная фигура, созданная из ее далеко не четких воспоминаний о маскированном палестинце на семинаре, и сейчас ее поразило, насколько она была близка к реальности. «Тебе не кажется, что рот чуточку слишком растянут? — спросила она себя. — Не слишком ли он чувственный? И не чересчур ли раздуты ноздри? Не чересчур ли перетянута талия?» Ей хотелось вскочить и поддержать его, но ведь на сцене так можно сделать, только если это указано в ремарке. Да к тому же ей никогда не освободиться от Иосифа.
  И тем не менее она чуть не потеряла на секунду контроль над собой. В течение этой секунды она почувствовала себя в той роли, какую заставлял ее играть Иосиф: она была спасительницей и освободительницей Мишеля, его святой Иоанной, его рабыней, его звездой. Она выворачивалась наизнанку ради него, она ужинала с ним в паршивом мотеле при свечах, она делила с ним постель, и вступила в ряды бойцов его революции, и носила его браслет, и пила с ним водку, и доводила его до исступления. и позволяла ему доводить до исступления ее. Она сидела за рулем его «мерседеса», она целовала его пистолет и провезла первоклассную взрывчатку для его преследуемых освободительных армий. Она праздновала с ним победу в зальцбургском отеле у реки. Она танцевала с ним ночью в Акрополе и наслаждалась этим миром, который он оживлял для нее; и ее наполнило безумное чувство вины оттого, что она — пусть на миг — могла почувствовать любовь к кому-то другому.
  А он был красив, очень красив, как и предсказывал Иосиф. Даже красивее. В нем было то, что, вопреки всему, не могло не притягивать Чарли и таких, как она: это был король, и он это сознавал. Он был худой, но идеально сложенный, с хорошо развитыми плечами и очень узкими бедрами. У него был лоб боксера и лицо младенца-Пана, увенчанное шапкой гладких черных волос. Сколько тут ни старались укротить его, в нем чувствовалась богатая. страстная натура, а в черных как уголь глазах горел бунтарский огонь.
  Он был самый обычный крестьянский парень, свалившийся с оливкового дерева, заучивший несколько умных фраз и заглядывающийся на красивые игрушки, красивых женщин и красивые машины. А кроме того, пылающий чисто крестьянским возмущением против тех, кто согнал его с земли. Иди ко мне в постельку, мальчик, дай маме немножко научить тебя жизни.
  Двое парней поддерживали его под руки, и его туфли от Гуччи то и дело пропускали ступеньки, что явно смущало его, ибо легкая улыбка пробежала по его губам и он стыдливо посмотрел на свои непослушные ноги.
  Его вели к ней, а она не была уверена, что выдержит. Она повернулась к Иосифу, чтобы сказать ему об этом, и увидела, что он смотрит на нее в упор; он даже что-то произнес, но в этот миг стереомагнитофон включился на всю мощь, и милый Марти в своей вязаной кофте пригнулся и начал крутить ручки, чтобы уменьшить звук.
  Голос был мягкий, с сильным акцентом — таким она и помнила его по семинару. Говорил он лозунгами, с вызовом и пылом.
  «Нас колонизировали! Мы выступаем от имени тех, кто родился на этой земле, против пришлых, поселенцев!.. Мы выступаем от имени безгласных, мы наполняем словами немые рты и заставляем раскрыться уши!.. Мы, долготерпеливые животные, потеряли наконец терпение!.. Мы живем по закону, который пишется каждый день под огнем!.. Всему миру, кроме нас, есть что терять!.. И мы будем сражаться против всякого, кто объявит себя хозяином нашей земли!»
  Парни посадили его на софу, в противоположный от Чарли угол. Он с трудом держал равновесие. Тяжело наклонившись вперед, он уперся локтями в колени, чтобы не упасть. Руки его лежали одна на другой, словно скованные цепью, на самом же деле соединенные тоненькой золотой цепочкой, которую надели на него, чтобы довершить туалет. Бородатый парень стоял, насупясь, позади него. а бритый сидел, как верный страж, с ним рядом. Голос Мишеля неудержимо продолжал звучать с пленки, и Чарли увидела, как медленно зашевелились его губы, пытаясь произнести слова. Но голос произносил их слишком быстро, он был слишком звонким для его сегодняшнего обладателя. Постепенно Мишель перестал и пытаться следовать за ним, лишь глупо, словно бы извиняясь, улыбался, напомнив Чарли отца после инсульта.
  «Насилие — не преступление... если оно осуществляется против силы, используемой государством... и рассматриваемой террористом, как преступление». Шелест переворачиваемой страницы. Теперь голос звучит озадаченно, как бы против воли. «Я люблю тебя... ты — моя свобода... Теперь ты стала одной из нас... Мы сплели наши тела, смешали нашу кровь... ты — моя... мой солдат... Пожалуйста, скажите, зачем мне это надо говорить?.. Мы вместе поднесем спичку к запалу». Озадаченное молчание. «Пожалуйста, сэр. Скажите, пожалуйста, что это? Я же вас спрашиваю».
  — Покажите ей его руки, — велел Курц, выключая магнитофон.
  Бритый парень взял одну из рук Мишеля и быстро раскрыл ладонь, предлагая ее Чарли для осмотра, словно товар.
  — Пока он жил в лагерях, руки у него были натруженные от работы, — пояснил Курц, пересекая комнату и подходя к ним. — А теперь он великий интеллектуал. Куча денег, куча девчонок, отличная еда, полно свободного времени. Я прав, малыш? — Подойдя сзади к софе, он взял голову Мишеля в свои толстые руки и повернул к себе лицом. — Ты большой интеллектуал, верно? — В голосе Курца не было ни жестокости, ни издевки. Он словно бы говорил со своим заблудшим сыном, и лицо у него было доброе, печальное. — За тебя работают твои девчонки, верно, малыш? Собственно, одну девчонку он просто использовал как бомбу, — добавил Курц. — Посадил ее с красивым чемоданчиком на самолет, и самолет разлетелся на куски. Думаю, она так и не узнала, что была тому виной. Нехорошо это, верно, малыш? Очень нехорошо по отношению к даме.
  Чарли вдруг узнала запах, который до сих пор никак не могла определить: это был запах лосьона после бритья, который Иосиф неизменно оставлял в каждой ванной, где они ни разу не были вместе. Сейчас, должно быть, специально обрызгали Мишеля этим лосьоном.
  — Ты что же, не хочешь и поговорить с этой дамой? — спросил Курц. — Не хочешь приветствовать ее на нашей вилле? Меня начинает удивлять, почему ты не хочешь больше с нами сотрудничать! — Упорство Курца привело к тому, что глаза Мишеля ожили, и он слегка выпрямился, повинуясь настояниям. — Будешь вежлив с этой дамой? Поздороваешься с ней? Скажешь «здравствуйте»? Скажешь ей «здравствуйте», малыш?
  — Здравствуйте, — сказал Мишель голосом, лишь отдаленно напоминавшим тот, что звучал на пленке.
  — Не отвечай, — тихо предупредил ее Иосиф.
  — Здравствуйте, мадам, — напирал Курц, но без злости.
  — Мадам, — повторил Мишель.
  — Дайте ему что-нибудь написать, — приказал Курц, — и пусть отваливает.
  Мишеля посадили за стол, положили перед ним перо и лист бумаги, но он почти ничего не смог написать. А Курцу это было неважно.
  — Смотри, — говорил он, — как он держит перо. Смотри, как его пальцы естественно выводят арабские буквы. Вдруг ты проснулась бы среди ночи и увидела, что он что-то пишет. Вот так бы он выглядел.
  А Чарли тем временем взывала к Иосифу, правда, мысленно: «Вызволи меня отсюда. Я умираю». Она услышала, как застучали по ступенькам ноги Мишеля, когда его поволокли назад — туда, где уже никто его не услышит, но Курц не дал ей передышки, как не давал передышки себе.
  — Чарли, нам надо еще кое-что проделать. Думается, следует покончить с этим сейчас, хоть это и потребует некоторых усилий. Есть вещи, которые должны быть сделаны.
  В гостиной наступила тишина, совсем как если бы это была обычная квартира. Вцепившись Иосифу в локоть, Чарли поднялась вслед за Курцем наверх. Сама не зная почему, она слегка волочила ноги — совсем как Мишель.
  
  Деревянные перила были все еще липкими от пота. На ступеньках были наклеены полоски чего-то вроде наждачной бумаги, но когда Чарли ступала на них, хруста не было.. Она старательно запоминала эти детали, потому что порой только детали дают тебе ощущение реальности. Дверь в уборную была открыта, но, взглянув в ту сторону еще раз, Чарли поняла, что двери и нет, а есть лишь проем, и что с бачка не свешивается спусковая цепочка, и Чарли подумала, что если тут целый день таскают узника туда-сюда, даже одуревшего от наркотиков, надо все-таки, чтобы дом был в порядке. Она все еще размышляла над этим существенным обстоятельством, как вдруг поняла, что вошла в комнату, обитую специальной ватой, где стояла лишь кровать у дальней стены. На кровати лежал Мишель; на нем не было ничего, кроме золотого медальона; руками он прикрывал низ живота без единой складочки. Мышцы на его плечах были налитые, округлые, мышцы на груди — плоские, широкие и под ними — тени, словно очерченные тушью. По приказу Курца парни поставили Мишеля на ноги и заставили разнять руки. Обрезанный, до чего же он был скульптурно хорош. Бородатый парень, неодобрительно насупясь, молча указал на белое, словно капля молока, родимое пятно на левом боку, размытые очертания ножевой раны на правом плече и еще на милый ручеек черных волос, струившийся вниз от пупка. Все так же молча парни повернули Мишеля спиной — их взорам предстала поистине анатомическая карта, а Чарли вспомнила Люси, которой нравились такие спины — сплошные мускулы. Ни следов пуль, ничего, что портило бы красоту этой спины.
  Ему снова велели встать, но тут Иосиф, видимо, решил — хватит, хорошенького понемножку, и быстро повел Чарли вниз, одной рукой поддерживая за талию, а другой так крепко обхватив запястье, что ей стало больно. Из прихожей она прошла в уборную и долго стояла там — ее рвало, а потом думала лишь о том, как побыстрее отсюда выбраться. Уйти из этой квартиры, уйти от них, уйти от своих мыслей, даже сбросить кожу.
  Она бежала. Этот день был посвящен спорту. Бежала быстро — как только могла: бетонные зубья окружающих домов, подпрыгивая, проносились в другом направлении. Сады на крышах, казалось ей, соединялись друг с другом выложенными кирпичом дорожками; игрушечные указатели возвещали о местах, названия которых она не могла прочесть; над головой проносились синие и желтые пластмассовые трубы. Она бежала — вверх, потом вниз, с интересом, словно заядлый садовод, отмечая разные растения по пути: изящные герани и какие-то приземистые цветущие кусты, и валяющиеся окурки сигарет, и проплешины сырой земли — точно могилы без крестов. Иосиф бежал с ней рядом, и она кричала ему: «Уходи, убирайся!» Пожилая пара, сидевшая на скамейке, грустно улыбалась, глядя на размолвку влюбленных. Чарли пробежала вдоль всей длины двух платформ, впереди был забор и обрыв и внизу площадка для машин, но Чарли не совершила самоубийства, так как уже решила про себя, что это не для нее; к тому же она хотела жить с Иосифом, а не умирать с Мишелем. Она остановилась на краю обрыва, она почти не задыхалась. Пробежка пошла ей на пользу: надо почаще бегать. Она попросила у Иосифа сигарету, но сигарет у него не было. Он потянул ее к скамье; она опустилась на нее и тут же встала — так легче самоутверждаться. Она по опыту знала, что объяснения не получаются на ходу, поэтому она стояла как вкопанная.
  — Советую тебе попридержать сочувствие для невиновных, — спокойно сказал Иосиф, не дожидаясь, когда она выплеснет на него поток брани.
  — Но он же не был ни в чем виноват, пока ты все это не придумал!
  Приняв его молчание за смущение, а смущение сочтя слабостью, она помолчала, сделала вид, будто засмотрелась на чудовищный силуэт города.
  — "Это необходимо, — язвительно произнесла она, — я не был бы здесь, если б это не было необходимо". Цитата. «Ни один здравомыслящий судья на свете не осудит нас за то, что мы просим тебя сделать». Еще одна цитата. По-моему, это ты говорил. Хочешь взять эти слова назад?
  — Да нет, пожалуй, нет.
  — Значит, пожалуй, нет. Не лучше ли знать точно, а? Потому что, если кто-то в чем-то сомневается, я бы предпочла, чтоб это была я.
  Она продолжала стоять, лишь перенеся внимание на то, что находилось прямо перед ней, где-то в недрах возвышавшегося напротив здания, которое она изучала сейчас с сосредоточенностью потенциального покупателя. А Иосиф сидел, и потому вся сцена выглядела фальшивой. Они должны были бы стоять лицом к лицу. Или он должен был стоять позади нее и глядеть на ту же далекую меловую мету.
  — Не возражаешь, если мы подобьем бабки? — спросила она.
  — Будь любезна.
  — Он убивал евреев.
  — Он убивал евреев и убивал ни в чем не повинных людей, которые не были евреями и не занимали никакой позиции в конфликте, а просто оказались поблизости.
  — Хотелось бы мне написать книгу о том, в чем виноваты неповинные люди, которые оказались поблизости. И начну я с бомбежек Ливана, а затем расширю место действия.
  Сидел ли Иосиф или стоял, но он отреагировал быстрее и резче, чем она предполагала.
  — Эта книга уже написана, Чарли, и называется она «Полное истребление».
  Из большого и указательного пальцев она сделала «глазок» и, прищурясь, посмотрела на далекий балкон.
  — С другой стороны, насколько я понимаю, ты и сам убивал арабов.
  — Конечно.
  — Много ты их убил?
  — Немало.
  — Но конечно, только в порядке самообороны. Израильтяне убивают только в порядке самообороны, — Молчание. — «Я убил немало арабов», подпись: «Иосиф». — По-прежнему никакого отклика. — Вот это, очевидно, и будет гвоздем книги. Израильтянин, убивший немало арабов.
  Клетчатая юбка на ней была из тех, что подарил ей Мишель. В юбке с обеих сторон были карманы, которые Чарли лишь недавно обнаружила. Сейчас она сунула руки в карманы и резко крутанулась, так что юбка взвихрилась вокруг нее.
  — Вы все-таки мерзавцы, верно? — небрежно произнесла она, — Настоящие мерзавцы. Вы так не считаете? — Она продолжала смотреть на юбку, а та взлетала и опадала. — И ты — самый большой мерзавец из них всех, верно? Потому что тыиграешь двойную роль. Сейчас твое сердце исходит кровью, а через минуту ты уже выступаешь как безжалостный боец. На самом же деле, если уж на то пошло, ты всего лишь кровожадный маленький еврейчик, который только и думает, как бы заграбастать побольше земель.
  Теперь он не только встал — он ударил ее. Дважды. Предварительно сняв с нее темные очки. Ударил крепко — такой пощечины ей еще никто не закатывал, — по одной и той же щеке. Первый удар был такой сильный, что она даже вызывающе выдвинула вперед подбородок. «Теперь мы квиты», — подумала она, вспомнив дом в Афинах. Второй удар был словно выплеск лавы из того же кратера; отвесив ей пощечину, Иосиф толкнул ее на скамейку — пусть выплачется, но гордость не позволила ей пролить ни слезинки. «Он ударил меня, возмутившись за себя или за меня?» — недоумевала она. И отчаянно надеялась, что за себя, из-за того, что в двенадцатом часу их сумасшедшего брака она все-таки пробила его броню. Но достаточно было одного взгляда на его замкнутое лицо и спокойные, невозмутимые глаза, и Чарли поняла, что потерпевший — она, а не Иосиф. Он протянул ей платок, но она вяло отстранила его.
  — Забудем, — пробормотала она.
  Она просунула руку ему под локоть, и он медленно повел ее по асфальтовой дорожке назад. Те же старички улыбнулись при виде их. «Дети, — заметили они друг другу, — такими были и мы когда-то. Ссорились до смертоубийства, а через минуту уже лежали в постели, и все было хорошо, как никогда».
  Нижняя квартира была такая же, как верхняя, за тем небольшим исключением, что тут не было галереи и не было пленника, и порой, читая или прислушиваясь к звукам, Чарли убеждала себя. что никогда и не была там, наверху, в этой комнате ужасов, запечатленной на темном чердаке ее сознания. Потом сверху донесся стук опускаемого на пол ящика, в который ребята складывали свое фотографическое оборудование, готовясь к отъезду, и Чарли вынуждена была признать, что квартира наверху действительно существует, как и та, где она находится, причем там все более подлинное: здесь-то сфабрикованные письма, а там Мишель во плоти и крови.
  Они сели втроем в кружок, и Курц начал со своей обычной преамбулы. Только на этот раз он говорил жестче и прямолинейнее, чем всегда, — возможно, потому что Чарли стала теперь уже проверенным солдатом, ветераном «с целой корзиной интереснейших разведданных, которые уже можно записать на ее счет», как он выразился. Письма лежали в чемоданчике на столе, и прежде чем открыть его, Курц снова напомнил Чарли о «легенде» — это слово они с Иосифом часто употребляли. Согласно легенде, она была не только страстно влюблена в Мишеля, но и страстно любила переписываться, это было для нее единственной отдушиной во время его долгих отсутствии. Курц говорил ей это, а сам натягивал дешевые нитяные перчатки. Следовательно, письма были не чем-то второстепенным в их отношениях. «Они были для тебя, милочка, единственным средством самовыражения». Они свидетельствовали — часто с обезоруживающей откровенностью— о ее все возрастающей любви к Мишелю, а также о ее политическом прозрении и готовности «действовать в любой точке земного шара», что подразумевало наличие «связи» между освободительными движениями во всем мире. Собранные вместе, письма составляли дневник «женщины с обостренным эмоциональным и сексуальным восприятием», перешедшей от смутного протеста к активной деятельности с вытекающим отсюда приятием насилия.
  — А поскольку мы не могли при данных обстоятельствах быть уверенными в том, что ты выступишь в полном блеске своего литературного стиля, — сказал в заключение Курц, открывая чемоданчик, — мы решили написать письма за тебя.
  Естественно, подумала она. Она взглянула на Иосифа — тот сидел выпрямившись, с невиннейшим видом, целомудренно зажав в коленях сложенные вместе руки, как если бы никогда в жизни никого и не бил.
  Письма лежали в двух бумажных пакетах, один побольше, другой поменьше. Взяв пакет поменьше, Курц неловко вскрыл его руками в перчатках и разложил содержимое на столе. Чарли сразу узнала почерк Мишеля — черные старательно выведенные буквы. Курц вскрыл второй пакет, и Чарли, точно во сне, увидела письма, написанные ее рукой.
  — Письма Мишеля к тебе — это фотокопии, милочка, — говорил в это время Курц, — оригиналы ждут тебя в Англии. А твои письма — это все оригиналы, так как они находились у Мишеля, верно, милочка?
  — Естественно, — сказала она на этот раз вслух и инстинктивно покосилась на Иосифа, но на сей раз не столько на него, сколько на его руки, которые он намеренно крепко стиснул, как бы желая показать, что они не имеют к письмам никакого касательства.
  Чарли прочла сначала письма Мишеля — она считала, что обязана проявить внимание к творению Иосифа. Писем была дюжина, и среди них были всякие — от откровенно сексуальных и пылких до коротких, отрывистых. «Пожалуйста, будь добра, нумеруй свои письма. Лучше не пиши, если не будешь нумеровать. Я не буду получать удовольствие от твоих писем, если не буду знать, что получил их все. Так что это для моего личного спокойствия». Восторженные похвалы по поводу ее игры перемежались нудными призывами браться только за «роли социально значимые, способные пробуждать сознание». В то же время ей «не следует участвовать в публичных акциях, которые ясно раскрывали бы ее политическую ориентацию». Она не должна больше посещать форумы радикалов, ходить на демонстрации или митинги. Она должна вести себя «как буржуйка» и делать вид, что приемлет капиталистические нормы жизни. Пусть думают, что она «отказалась от революционных идей», тогда как на самом деле она должна «непременно продолжать чтение радикальных книг». Тут было много алогичного, много ошибок в синтаксисе и правописании. Были намеки на «наше скорое воссоединение», по всей вероятности, в Афинах, раза два исподволь упоминалось про белый виноград, водку, и был совет «хорошенько отоспаться перед нашей будущей встречей».
  По мере того как Чарли знакомилась с письмами, у нее начал складываться новый облик Мишеля, более близкий к облику узника наверху.
  — Он же совсем младенец, — пробормотала она и осуждающе посмотрела на Иосифа. — Ты слишком его приподнял. А он еще маленький.
  Не услышав ничего в ответ, она принялась читать свои письма к Мишелю, робко беря их одно за другим, словно они сейчас раскроют ей великую тайну.
  — Школьные тексты, — произнесла она вслух с глуповатой ухмылкой, нервно пролистав письма, а реакция ее объяснялась тем, что благодаря архивам бедняги Неда Квили, старый грузин смог воспроизвести не только весьма своеобразную привычку Чарли писать на оборотной стороне меню, на счетах, на фирменной бумаге отелей, театров и пансионов, попадавшихся на ее пути, но и сумел — к ее возрастающему изумлению — воссоздать все варианты ее почерка — от детских каракулей, какими были нацарапаны первые грустные письма, до скорописи страстно влюбленной женщины; или строк, наспех набросанных ночью до смерти усталой актрисой, ютящейся в дыре и жаждущей пусть самой маленькой передышки; или четкой каллиграфии псевдо-образованной революционерки, не пожалевшей времени переписать длиннющий пассаж из Троцкого и забывшей в слове «странно» поставить два "н".
  Благодаря Леону, не менее точно была передана и ее манера письма: Чарли краснела при виде своих диких гипербол, своих неуклюжих потуг к философствованию, своей неуемной ярости по адресу правительства тори. В противоположность Мишелю, о любви она писала откровенно и красочно; о своих родителях — оскорбительно; о своем детстве — с мстительной злостью. Она увидела Чарли-романтичную, Чарли-раскаивающуюся и Чарли-суку. Она увидела в себе то, что Иосиф называл арабскими чертами, — увидела Чарли, влюбленную в свою риторику, считающую правдой не то, какая она на самом деле, а то, какой ей хотелось бы себя видеть. Дочитав письма до конца, она сложила обе пачки вместе и, подперев голову руками, заново перечитала их, уже как корреспонденцию: каждое его письмо в ответ на свои пять писем, свои ответы на его вопросы, его уклончивость в ответах на ее вопросы.
  — Спасибо, Осси, — наконец произнесла она, не поднимая головы. — Большущее тебе, черт побери, спасибо. Одолжи мне на минутку наш симпатичный пистолетик — я выскочу на улицу и застрелюсь.
  Курц расхохотался, но никому, кроме него, не было весело.
  — Послушай, Чарли, не думаю, чтобы ты была справедлива к нашему другу Иосифу. Это же готовила целая группа. Тут работала не одна голова.
  У Курца была последняя к ней просьба: конверты, милочка. Они у него тут, с собой, смотри: марки не погашены и письма в них не вложены — Мишель ведь еще не вскрывал. их и писем не вынимал. Чарли не окажет им услугу? Это нужно главным образом для отпечатков пальцев, сказал он: твои, милочка, должны быть первыми, потом отпечатки пальцев того, кто сортирует письма на почте, и, наконец, отпечатки Мишеля. Ну и потом нужно, чтобы она своей слюной провела по заклейке: это должна быть ее группа крови, потому как может ведь найтись умник, который вздумает проверить, а среди них, не забудь, есть очень умные люди, как это доказала нам хотя бы твоя вчерашняя очень, очень тонкая работа.
  
  Она запомнила, как долго, по-отечески, обнимал ее Курц — в тот момент это казалось неизбежным и необходимым, словно она прощалась с отцом. А вот прощание с Иосифом — последнее в ряду многих других — не сохранилось в ее памяти: ни как они прощались, ни где. О том, как ее наставляли, — да, помнила; о том, как они тайно возвращались в Зальцбург, — да, помнила. Помнила и то, как прилетела в Лондон, — такой одинокой она не чувствовала себя еще никогда, — а также грустную атмосферу Англии, которую она ощутила еще на летном поле, и тотчас вспомнила, что именно толкнуло ее к радикалам: пагубное бездействие властей, безысходное отчаяние неудачников. Служащие аэропорта намеренно не спешили выгружать багаж: бастовали шоферы автопогрузчиков; в женской уборной пахло тюрьмой. Чарли пошла по «зеленому коридору», и скучающий таможенник по обыкновению остановил ее и задал несколько вопросов. Разница была лишь в том, что на этот раз она не знала, хочет ли он просто поболтать или же у него есть причина остановить ее.
  «Домой возвращаешься — все равно что приезжаешь за границу, — подумала Чарли, вставая в хвост безнадежно длинной очереди на автобус. — А, взорвать бы все к черту и начать сначала».
  15
  Мотель назывался «Романтика» и стоял на холме среди сосен, рядом с шоссе. Он был построен год тому назад для людей, обожавших средневековье, — тут были и цементные остроконечные аркады, и пластмассовые мушкеты, и подцвеченное неоновое освещение. Курц занимал последнее в ряду шале, со свинцовыми жалюзи на окне, выходящем на запад. Было два часа ночи — время суток, с которым Курц был в больших ладах. Он уже принял душ и побрился, приготовил себе кофе, потом выпил бутылочку кока-колы из обитого тиком холодильника; все остальное время он провел как сейчас, — сидя в одной рубашке, без света, у маленького письменного стола; у его локтя лежал бинокль, и Курц смотрел в окно, за которым между деревьями мелькали фары машин, направлявшихся в Мюнхен. Поток транспорта в этот час был невелик — в среднем пять машин в минуту, к тому же под дождем они почему-то шли пачками.
  День был длинный, и такой же длинной была ночь, если принимать в расчет ночи, а Курц придерживался того мнения, что ночью голова плохо работает. Пять часов сна для кого угодно достаточно, а для Курца этого было даже много. И все равно день, начавшийся лишь после того, как уехала Чарли, длился без конца. Надо было очистить помещение в Олимпийской деревне, и Курц лично наблюдал за этой операцией, так как знал: ребята вовсю будут стараться, видя, какое значение он придает каждой мелочи. Надо было подложить письма в квартиру Януки — Курц и за этим проследил. С наблюдательного поста через улицу он видел, как туда вошли те, кто вел слежку, и когда они вернулись, похвалил их и заверил, что их долгое героическое бдение будет вознаграждено.
  — Что будет с этим парнем? — задиристо спросил Ленни. — Мы же делаем ему теперь большое будущее, Марти. Не забывай об этом.
  — У этого парня действительно есть будущее, Ленни, — словно дельфийский оракул произнес Курц, — но только не среди нас.
  Позади него на краю двуспальной кровати сидел Шимон Литвак. Он стянул с себя мокрый дождевик и швырнул на пол. Вид у него был злой, как у человека, обманувшегося в своих ожиданиях. Беккер сидел в стороне от обоих, на изящном будуарном стуле, в собственном кружке света, почти так же, как он сидел в доме в Афинах. Так же отчужденно, и в то же время в общей атмосфере напряженности перед сражением.
  — Девчонка ничего не знает, — возмущенно заявил Литвак, обращаясь к неподвижной спине Курца. — Настоящий придурок. — Голос его слегка повысился, задрожал. — Голландка по фамилии Ларсен, Янука вроде подцепил ее во Франкфурте, где она жила в коммуне, но она не уверена, потому что у нее было столько мужчин — разве всех запомнишь. Янука брал ее с собой в несколько поездок, научил стрелять из пистолета — правда, стреляет она никудышно, — а потом одолжил своему великому братцу для отдыха и развлечения. Вот это она помнит. Даже с девчонками Халиль спит всякий раз в другом месте, никогда в одном и том же. Она считает, что это лихо — совсем как суинг. Между делом эта Ларсен водила машины, подложила за своих дружков парочку бомб, выкрала для них несколько паспортов. Из дружеских чувств. Потому что она анархистка. И потому что придурок.
  — Милая девушка, — задумчиво произнес Курц, обращаясь не столько к Литваку, сколько к своему отражению в окне.
  — Она призналась, что участвовала в операции в Бад-Годесберге, и наполовину призналась в цюрихской акции. Будь у нас побольше времени, она бы в цюрихской целиком призналась. А вот в Антверпене — нет.
  — А в Лейдене? — спросил Курц. Теперь и у него перехватило горло, и Беккеру показалось, что оба мужчины страдают одним и тем же недугом — хрипотой.
  — В Лейдене — категорически нет, — ответил Литвак. — Нет, нет и снова нет. Она ездила в это время отдыхать с родителями. На Зильт. Где это Зильт?
  — У берегов северной Германии, — сказал Беккер, при этом Литвак так на него поглядел, точно тот нанес ему оскорбление.
  — Из нее надо все тянуть клещами, — пожаловался Литвак, обращаясь снова к Курну. — Она заговорила около полудня, а в середине дня уже отказалась от всего, что сказала. «Нет, я никогда этого не говорила. Вы врете!» Мы отыскиваем нужное место на пленке, проигрываем, она все равно говорит — это подделка и начинает плеваться. Упрямая голландка и дурища.
  — Понятно, — сказал Курц.
  Но Литваку было мало понимания.
  — Ударишь ее — она только больше злится и упрямится. Перестаешь бить — снова набирает силы и становится еще упрямее, начинает нас обзывать.
  Курц развернулся, так что теперь смотрел прямо на Беккера.
  — Торгуется, — продолжал Литвак все тем же пронзительным, жалобным голосом. — Раз мы евреи, значит, надо торговаться. «Я вам вот это скажу, а вы оставите мне жизнь. Да? Я вам это скажу, а вы меня отпустите. Да?» — Он вдруг резко повернулся к Беккеру. — Так как же поступил бы герой? — спросил он. — Может, мне надо ее обаять? Чтоб она в меня влюбилась?
  Курц смотрел на свои часы и куда-то дальше.
  — Все, что она знает, — это теперь уже история, — заметил Курц. — Важно лишь то, что мы с ней сделаем. И когда. — Но произнес он это тоном человека, которому и предстояло принять окончательное решение. — Как у нас обстоит дело с легендой, Гади? — спросил он Беккера.
  — Все в норме, — сказал Беккер. — Россино пару дней попользовался девчонкой в Вене, отвез на юг, посадил там в машину. Все так. На машине она приехала в Мюнхен, встретилась с Янукой. Этого не было, но знают об этом только они двое.
  — Они встретились в Оттобрунне, — поспешил продолжить Литвак. — Это поселок к юго-востоку от Мюнхена. Там они куда-то отправились и занялись любовью. Не все ли равно куда? Не все мелочи надо ведь восстанавливать. Может, они этим занимались в машине. Ей это дело нравится, она когда угодно готова — так она сказала. Но лучше всего — с боевиками, как она выразилась. Может, они где-нибудь снимали комнатенку, и владелец молчит об этом в тряпочку — напуган. Подобные пробелы нормальны. Противная сторона будет их ожидать.
  — А сегодня? — спросил Курц, обращаясь уже к Литваку и бросая взгляд в окно. — Сейчас?
  Литвак не любил, когда его допрашивали с пристрастием.
  — А сейчас они в машине направляются в город. Заняться любовью. А заодно спрятать оставшуюся взрывчатку. Но кто об этом знает? И почему мы должны все объяснять?
  — Так где же она все-таки сейчас? — спросил Курц, складывая в голове все эти сведения и в то же время не прерывая хода рассуждений. — На самом-то деле?
  — В фургоне, — сказал Литвак.
  — А где фургон?
  — Рядом с «мерседесом». На придорожной стоянке для автомобилей. По вашему слову мы перебросим ее.
  — А Янука?
  — Тоже в фургоне. Это их последняя ночь вместе. Мы их обоих усыпили, как договаривались.
  Курц снова взял бинокль, подержал, не донеся до глаз, и положил обратно на стол. Затем сцепил руки и насупясь уставился на них.
  — Подскажите-ка мне другое решение, — сказал он, наклоном головы показывая, что обращается к Беккеру. — Мы самолетом отправляем ее восвояси, держим в пустыне Негев, взаперти. А что дальше? «Что с ней случилось?» — будут спрашивать они. Как только она исчезнет, они будут думать о самом худшем. Подумают, что она сбежала. Что Алексис сцапал ее. Что ее сцапали сионисты. В любом случае их операция под угрозой. И тогда они, несомненно, скажут: «Распускаем команду, все по домам». — И подытожил: — Необходимо дать им доказательство, что девчонка была лишь в руках Януки да Господа Бога. Необходимо, чтобы они знали, что она, как и Янука, мертва. Ты не согласен со мной, Гади? Или, судя по твоему лицу, я могу заключить, что ты придумал что-то получше?
  Курц ждал, а Литвак, уперев взгляд в Беккера, всем своим видом выражал враждебность и осуждение. Возможно, он считал, что Беккер хочет остаться невиновным, тогда как вина должна быть поделена поровну.
  — Нет, — сказал Беккер после бесконечно долгого молчания. Но лицо его, как заметил Курц, затвердело, показывая, что решение принято.
  И тут Литвак набросился на него.
  — Нет? — повторил он голосом, срывавшимся от напряжения. — Нет — что? Нет — нашей операции? Что значит «нет»?
  — Нет — значит, у нас нет альтернативы, — снова помолчав, ответил Беккер. — Если мы пощадим голландку, Чарли у них не пройдет. Живая мисс Ларсен не менее опасна, чем Янука. Если мы намерены продолжать игру, надо принимать решение.
  — Если, — с презрением, словно эхо, повторил Литвак.
  Курц вмешался, восстанавливая порядок.
  — Она не может дать нам никаких полезных имен? — спросил он Литвака, казалось, в надежде получить положительный ответ, — Ничего такого, в чем она могла бы быть нам полезна? Что послужило бы основанием не расправляться с ней?
  Литвак передернул плечами.
  — Она знает большую немку по имени Эдда, которая живет на севере. Они встречались только однажды. Кроме Эдды есть еще девчонка, чей голос из Парижа записан по телефону. За этой девчонкой стоит Халиль, но Халиль не раздает визитных карточек. Она придурок, — повторил он. — Она принимает столько наркотиков, что дуреешь, стоя рядом с ней.
  — Значит, она бесперспективна, — сказал Курц.
  — Абсолютно бесперспективна, — согласился Литвак с невеселой усмешкой.
  Он уже застегивал свой темный дождевик. Но при этом не сделал ни шага к двери. Стоял и ждал приказа.
  — Сколько ей лет? — задал Курц последний вопрос.
  — На будущей неделе исполнится двадцать один год. Это основание, чтобы ее пощадить?
  Курц медленно, не слишком уютно себя чувствуя, поднялся и повернулся лицом к Литваку, стоявшему на другом конце тесной комнаты с ее резной, как и положено в охотничьем домике, мебелью и чугунными лампами.
  — Опроси каждого из ребят поочередно, Шимон, — приказал он. — Есть ли среди них такой или такая, кто не согласен? Никаких объяснений не требуется, никого из тех, кто против, мы не пометим. Свободное голосование, в открытую.
  — Я их уже спрашивал, — сказал Литвак.
  — Спроси еще раз. — Курц поднес к глазам левое запястье и посмотрел на часы. — Ровно через час позвони мне. Не раньше. Ничего не делай, пока не поговоришь со мной.
  Курц имел в виду: когда движение на улицах будет минимальным. Когда будут приняты все необходимые меры.
  Литвак ушел. Беккер остался.
  А Курц первым делом позвонил своей жене Элли, попросив телефонистку прислать счет ему домой — он был щепетилен насчет трат.
  — Сиди, сиди, пожалуйста, Гади, — сказал он, увидев, что Беккер поднялся: Курц гордился тем, что живет очень открыто.
  И теперь Беккер в течение десяти минут слушал про то, как Элли ходит на занятия по Библии или как справляется с покупками без машины, которая не на ходу. Гади не надо было спрашивать, почему Курц выбрал именно этог момент для обсуждения с женой повседневных проблем. В свое время он поступал точно так же. Курцу хотелось соприкоснуться с родиной, перед тем как совершить убийство. Он хотел услышать живой голос Израиля.
  — Элли чувствует себя преотлично, — восторженным гоном поведал он Беккеру. повесив трубку. — Она передала тебе привет и говорит: пусть Гади поскорее возвращается домой. Она дня два назад наткнулась на Франки. Франки гоже отлично себя чувствует. Немного скучает без тебя, а в остальном все отлично.
  Затем Курц позвонил Алексису, и Беккеру, если бы он так хорошо не знал Курца, могло бы сначала показаться. что это такая же милая болтовня двух добрых друзей. Курц выслушал семейные новости своего агента, спросил про будущего малыша — и мать и дитя вполне здоровы. Но как только со вступлением было покончено, Курц напрямик, решительно приступил к делу: во время своих последних бесед с Алексисом он заметил явное снижение его преданности.
  — Пауль, похоже, некий несчастный случай, о котором мы недавно беседовали, вот-вот произойдет, и ни вы, ни я не можем его предотвратить, так что возьмите перо и бумагу, — весело объявил он. Затем, сменив тон, отрывисто проинструктировал своего собеседника по-немецки: — В первые сутки после того, как вы официально узнаете о случившемся, ограничьте расследование студенческими общежитиями Франкфурта и Мюнхена. Дайте понять, что подозреваете группу левых активистов, у которой есть связи с парижской ячейкой. Зафиксировали? — Он помолчал, давая Алексису время записать. — На второй день после полудня отправьтесь в Мюнхен на Центральный почтамт и получите на свое имя письмо до востребования, — продолжал Курц, выслушав необходимые заверения, что все будет сделано. — Там будут сведения о личности голландской девицы и некоторые данные об ее участии в предшествующих событиях.
  Теперь Курц отдавал приказы уже со скоростью диктанта: первые две недели никаких обысков в центре Мюнхена; результаты всех обследований судебно-медицинской экспертизы должны поступать только к Алексису и рассылаться по списку только с разрешения Курца: публичные сопоставления с другими происшествиями должны делаться лишь с его же одобрения. Почувствовав, что агент бунтует, Курц слегка отвел от уха трубку, чтобы и Беккер мог слышать.
  — Но, Марти, послушайте... друг мой... я, собственно, должен вас кое о чем спросить.
  — Спрашивайте.
  — О чем мы толкуем? Несчастный случай — это же не пикник, Марти. Мы же цивилизованная демократия, вы понимаете, что я хочу сказать?
  Если Курц и понимал, то воздержался от комментариев.
  — Послушайте. Я должен вас кое о чем попросить, Марти, я прошу, я настаиваю. Никакого ущерба, никаких жертв. Это условие. Мы же с вами друзья. Вы меня понимаете?
  Курц понимал, и это показал его краткий ответ:
  — Никакого ущерба германской собственности, Пауль, нанесено, безусловно, не будет. Разве что так, пустяки. Но никакого настоящего ущерба.
  — А жизни людей? Ради всего святого, Марти, мы же не дикари здесь! — воскликнул Алексис, и в голосе его вновь послышалась тревога.
  — Невинная кровь пролита не будет, Пауль, — с величайшим спокойствием произнес Курц. — Даю вам слово. Ни один германский гражданин не получит и царапины.
  — Я могу быть в этом уверен?
  — А что вам еще остается? — сказал Курц и повесил трубку, не оставив своего номера.
  В обычных обстоятельствах Курц никогда бы не стал так свободно говорить по телефону, но поскольку подслушивание устанавливал Алексис, он считал, что может идти на риск.
  Литвак позвонил десятью минутами позже.
  — Давай, — сказал Курц, — зеленый свет, действуй.
  Они стали ждать: Курц — у окна, Беккер — снова усевшись в кресло и глядя мимо Курца на беспокойное ночное небо. Схватив шнур центральной фрамуги, Курц дернул, открыл ее возможно шире, и в комнату ворвался грохот транспорта на автостраде.
  — К чему рисковать без нужды? — буркнул он, словно поймал сам себя на небрежении предосторожностью.
  Беккер начал считать по солдатским нормам скорости. Столько-то нужно времени, чтобы посадить обоих в машину. Столько-то для последней проверки. Столько-то, чтобы выехать. Столько-то, чтобы влиться в поток машин. Столько-то, чтобы поразмыслить о цене человеческой жизни, даже жизни тех, кто позорит род человеческий. И тех. кто его не позорит.
  Грохот, как всегда, был оглушающий. Громче, чем в Бад-Годесберге, громче, чем в Хиросиме, громче, чем в любом бою, в котором Беккер участвовал. Из своего кресла, глядя мимо Курца, он увидел, как над землей взметнулся оранжевый шар пламени и исчез, погасив поздние звезды и первые проблески рассвета. Вслед за ним покатилась волна жирного черного дыма. Беккер увидел, как в воздух взлетели обломки, а вслед за ними что-то черное: колесо, кусок асфальта, человеческие останки — кто знает что? Он увидел, как занавеска ласково коснулась голой руки Курца, почувствовал дыхание горячего, словно из фена, воздуха. Он услышал треск сталкивающихся тяжелых предметов, похожий на треск кузнечиков, и возникшие, перекрывая этот треск, крики возмущения, лай собак, шлепание домашних туфель в крытых переходах между домиками мотеля, куда выскочили испуганные люди, дурацкие фразы, какие произносят актеры в фильмах о кораблекрушении: «Мама! Где мама? Я потеряла мои драгоценности». Он услышал истерический голос какой-то женщины, кричавшей, что это пришли русские, и равно испуганный голос, убеждавший ее. что это просто взорвался бак с горючим. Кто-то сказал: «Это у военных. Какое безобразие — надо же по ночам перевозить свое добро!» У кровати находился радиоприемник. Курц продолжал стоять у окна, а Беккер включил приемник и настроил на местную программу для тех, кто страдает бессонницей: а вдруг передадут специальное сообщение. Под вой сирены по шоссе промчалась полицейская машина, на крыше ее сверкали синие огни. Потом ничего, потом пожарная машина и вслед за ней «скорая помощь». Музыка по радио прекратилась, и передали первое сообщение. Непонятный взрыв к западу от Мюнхена, причина неизвестна, пока никаких подробностей. Движение по шоссе перекрыто в обоих направлениях, машинам предлагается делать объезд.
  Беккер выключил радио и включил свет. Курц закрыл окно и задернул занавески, потом сел на кровать и, не развязывая шнурков, стал снимать ботинки.
  — Я — ox! — перекинулся на днях словцом с людьми из нашего посольства в Бонне, Гади, — сказал он, словно вдруг что-то вспомнив. — Просил навести справки об этих поляках, с которыми ты работаешь в Берлине. Проверить их финансы.
  Беккер молчал.
  — Похоже, сведения не очень приятные— Пожалуй, придется нам добывать тебе еще денег или новых поляков,
  Так и не получив ответа. Кури медленно поднял голову и увидел, что Беккер стоит у двери и смотрит на него. Что-то в позе этого человека заставило Курца вспылить.
  — Вы хотите что-то мне сказать, мистер Беккер? Желаете поморализировать, чтобы облегчить душу?
  Беккер, видимо, ничего не собирался ему говорить. Он вышел и тихо прикрыл за собой дверь.
  Курцу оставалось сделать последний звонок Гаврону домой, по прямому проводу. Он потянулся к телефону, помедлил и убрал руку. «Пусть Миша Грач подождет», подумал он, чувствуя, как в нем снова разгорается злость. Тем не менее он позвонил. Начал мягко, спокойно, здраво. Как всегда. Говорил по-английски.
  — Натан, это говорит Гарри, — сказал он, пользуясь кодовыми именами, разработанными для этой недели. — Привет. Как жена? Прекрасно, и от меня ей тоже. Натан, две известные нам козочки только что сильно простудились. Об этом, безусловно, приятно будет услышать тем, кто время от времени наседает на нас.
  Слушая осторожный, ничего не прояснявший ответ Гаврона, Курц почувствовал, что его начинает трясти. Однако он продолжал твердо контролировать свой голос.
  — Натан, сейчас для вас наступает, по-моему, великая минута. Благодаря мне, вам удастся избежать определенного давления и дать возможность делу созреть. Обещания были даны. и они сдержаны, а теперь требуется немного доверия, чуточку терпения. — Изо всех знакомых мужчин и женщин только Гаврон провоцировал Курца на высказывания, о которых он потом сожалел. Пока он, однако, держал себя в руках. — Партию в шахматы никогда не выиграть до завтрака, Натан, так не бывает. Мне нужен воздух, вы меня слышите? Воздух... и немного свободы... собственный участок. — Злость перелилась через край. — Так уймите этих сумасшедших, ладно? Пойдите на рынок и купите мне для разнообразия кого-нибудь в помощь!
  Связь прервалась. Был ли в том повинен взрыв или Миша Гаврон, Курц так и не узнал, ибо не стал звонить снова.
  Часть третья. Добыча
  16
  В течение трех бесконечно долгих недель, пока Лондон из лета сползал в осень, Чарли жила в каком-то нереальном мире — то не веря тому, что знала, то горя нетерпением, то взволнованно готовясь к предстоящему, то впадая в ужас.
  «Рано или поздно они явятся за тобой, — твердил ей Иосиф. — Должны». И стал соответственно готовить ее к этому.
  Но почему они должны за ней явиться? Она не понимала, и он ей этого не говорил, как бы ограждая себя от ее расспросов молчанием. Неужели Марти сумеет склонить Мишеля работать на них, как склонил ее Чарли? Бывали дни, когда она представляла себе, как Мишель войдет в разработанную для него легенду и явится к ней, пылкий любовник. А Иосиф исподволь подогревал ее шизофрению, делая отсутствующего все более ей желанным. «Мишель, дорогой мой, единственный, приди же ко мне!» Люби Иосифа, но мечтай о Мишеле. Сначала Чарли едва осмеливалась смотреть на себя в зеркало — настолько она была уверена, что лицо выдает ее тайну. Все мускулы ее лица были напряжены оттого, что она скрывала, все интонации и движения были рассчитаны, и это на многие мили отдаляло ее от остального человечества. «Я играю моноспектакль двадцать четыре часа в сутки — сначала для всего мира, потом для себя».
  Постепенно, по мере того, как шло время, страх перед разоблачением стал уступать у Чарли место дружелюбному презрению к окружавшим ее наивным людям, которые не видят, что творится у них под носом. «Они еще там, откуда я уже ушла— Они такие же, какой была я, пока не перешла в Зазеркалье».
  А в отношении Иосифа она придерживалась тактики, отточенной за время поездки через Югославию. Он был человеком близким, с которым она соотносила каждое свое действие и решение: он был любовником, с которым она шутила и для которого подмазывалась. Он был ее якорем, ее лучшим другом — всем самым лучшим вообще. Он был духом, который появлялся в самых неожиданных местах, непонятно каким образом узнавая об ее передвижениях, — то на автобусной остановке, то в библиотеке, то в прачечной самообслуживания, сидя под неоновыми лампами среди безвкусно одетых кумушек и глядя, как крутятся в автомате его рубашки. Но она никогда не впускала его в свою жизнь. Он всегда был за ее пределами — вне времени и касания, если не считать их неожиданных встреч, которыми она только и жила. Если не считать его двойника — Мишеля.
  Для репетиций «Как вам это понравится» труппа сняла старый армейский манеж близ вокзала Виктории, и Чарли ходила туда каждое утро, а каждый вечер вымывала из волос затхлый запах пива.
  Она согласилась пообедать с Квили в ресторане «У Бьянки» и нашла его каким-то странным. Он словно бы пытался ее о чем-то предупредить, но когда она напрямик спросила, в чем дело, он закрыл рот на замок, сказав, что политика — личное дело каждого, ради этого он сражался на войне в отряде «зеленых мундиров». Но он жутко напился. Чарли помогла ему подписать счет и вышла на многолюдную улицу — у нее было такое чувство, будто она бежит за своей тенью, которая ускользает от нее, мелькая среди подпрыгивающих голов. «Я очутилась вне жизни. И мне никогда не найти пути назад». Только она это подумала, как почувствовала: кто-то коснулся ее локтя, и увидела Иосифа, тотчас нырнувшего в магазин «Маркс-энд-Спенсер». Неожиданные появления Иосифа всегда очень сильно действовали на нее. Эти встречи заставляли ее вечно быть настороже и, если уж по-честному, разжигали в ней желание. День без Иосифа был для нее пустым днем, а стоило его увидеть, и она всем сердцем и всем своим существом, точно шестнадцатилетняя девчонка, устремлялась к нему.
  Она читала респектабельные воскресные газеты, изучала последние сенсационные открытия про Сэквилл-Уэст[13]— или ее зовут Ситуэлл? — и поражалась пустому эгоизму английского правящего класса. Она смотрела на Лондон, который успела забыть, и всюду находила подтверждение правильности избранного пути — того. что она, радикалка, стала на путь насилия. Общество, в ее представлении, было мертвым деревом, она обязана выкорчевать его и посадить что-то лучшее. Об этом говорили безнадежно тупые лица покупателей, которые, шаркая, точно кандальные рабы, передвигались по освещенным неоном супермаркетам; об этом же говорили и жалкие старики, и полисмены с ненавидящими глазами. Как и чернокожие парни, что торчат на улице, провожая взглядом проносящиеся мимо «роллс-рой-сы» и сверкающие окна банков, этих столпов многовекового поклонения, с их сонмом педантов-управляющих. И строительные компании, заманивающие легковерных в свои западни: приобретайте недвижимость; и заведения, торгующие спиртным, и заведения, принимающие ставки. Чарли не требовалось больших усилий, чтобы весь Лондон показался ей свалкой несостоявшихся надежд и разочарованных душ. Благодаря Мишелю, она сумела мысленно перекинуть мостик между капиталистической эксплуатацией в странах «третьего мира» и тем, что творилось здесь, у ее собственного порога, в Кэмден-Тауне.
  Она жила такой яркой жизнью — судьба даже послала ей в виде символа бездомного скитальца. Однажды в воскресенье утром она отправилась прогуляться по дорожке вдоль канала Регента — на самом-то деле она шла на одну из немногих заранее запланированных встреч с Иосифом — и вдруг услышала густые, басовитые звуки негритянской спиричуэл. Канал расширился, и Чарли увидела в гавани, где стояли заброшенные склады, старика-негра, словно сошедшего со страниц «Хижины дяди Тома», — он сидел на пришвартованном пароме и играл на виолончели, а вокруг, как зачарованные, стояли детишки. Это была сцена из фильмов Феллини; это был китч; это был мираж; это было видение, рожденное ее подсознанием.
  Так или иначе, в течение нескольких дней Чарли то и дело мысленно возвращалась к этой картине, соизмеряя с нею все, что видела. Это было для нее чем-то настолько личным, что она не говорила об этом даже Иосифу, боясь. что он над нею посмеется или — что будет еще хуже — даст всему рациональное объяснение.
  За это время она несколько раз переспала с Алом, потому что не хотела с ним скандалить, а также потому, что после долгих отлучек Иосифа ее тело требовало мужской ласки, да, кроме того, и Мишель велел ей так себя вести. Она не разрешала Алу приходить к ней, так как он снова был без квартиры и она боялась, что он может остаться у нее, как было раньше, пока она не выкинула его одежду и бритву на улицу. К тому же ее квартира хранила новые тайны, которыми никто и ничто на божьем свете не заставит ее поделиться с Алом: в ее постели спал Мишель, его пистолет лежал под подушкой, и ни Ал, ни кто-либо другой не вынудит ее осквернить эту святыню. Однако вела она себя с Алом осторожно: Иосиф предупредил ее, что его контракт с кино не подписан, а она по старым временам знала, как ужасно может вести себя Ал, когда затронута его гордость.
  Их воссоединение произошло в его излюбленном кабачке, где «великий философ» вещал что-то двум своим последовательницам. Идя через зал, чтобы присоединиться к нему, Чарли думала: «Сейчас он почувствует запах Мишеля — этим запахом пропитана моя одежда, моя кожа, моя улыбка». Но Ал так старался показать свое безразличие, что не почувствовал ничего. При виде Чарли он ногой отодвинул для нее стул, и она, садясь, подумала: «Бог ты мой, всего месяц назад этот лилипут был моим главным советчиком по всем проблемам, которыми жив мир». Когда кабачок закрылся и они пошли на квартиру к приятелю Ала и расположились в пустовавшей у него комнате, Чарли с изумлением обнаружила, что думает, будто это Мишель владеет ею, и лицо Мишеля нависает над ней, и оливковое тело Мишеля лежит с ней рядом в полутьме, и Мишель, ее мальчик-убийца, доводит ее до исступления. Но за Мишелем маячила другая фигура — Иосиф, который наконец принадлежал ей: его жаркая, давно сдерживаемая страсть все-таки прорвалась наружу, его израненное тело и израненный мозг принадлежали теперь ей.
  
  За исключением воскресенья, Чарли время от времени читала капиталистические газеты, слушала рассчитанные на обывателя сообщения по радио, но нигде не было ни слова о рыжей англичанке, разыскиваемой в связи с провозом взрывчатки в Австрию. Этого просто не было. А были две девчонки, плод моей фантазии. Вообще же положение дел в широком мире — кроме того, что имело к ней отношение, — перестало интересовать Чарли. Она читала про бомбу, подложенную палестинцами в Ахене, и про ответные меры израильтян, совершивших налет на лагерь в Ливане, где было убито много гражданских лиц. Она читала о возрастающей в Израиле ярости и пришла в ужас от интервью, данного одним израильским генералом, который пообещал решить палестинскую проблему, «вырвав ее с корнем». Но, пройдя галопом курс конспирации, Чарли уже не верила официальным версиям событий и никогда не поверит. Единственным событием, за которым она следила, были сообщения о гигантской самке-панде в лондонском зоопарке, которая не подпускает к себе самца, причем феминистки утверждали, что виноват самец. А кроме того, зоопарк был одним из мест свиданий с Иосифом. Они встречались там на скамейке — иногда чтобы лишь подержаться за руки, как влюбленные, и разойтись.
  «Скоро, — говорил он. — Скоро».
  Плывя таким образом по течению, играя все время перед невидимой публикой, тщательно следя за каждым своим словом и жестом, Чарли обнаружила, что ей будет легче, имея твердый распорядок жизни. По субботам она обычно отправлялась в Пекем, в клуб к своим детишкам, и в огромном сводчатом зале, где можно было бы играть Брехта, вдыхала жизнь в детский драмкружок, что ей очень нравилось. Они собирались приготовить рок-пантомиму — нечто совершенно анархическое — к Рождеству.
  По пятницам она иногда заходила в кабачок Ала, а по средам покупала две кварты темного пива и отправлялась к мисс Даббер, бывшей танцовщице кордебалета и проститутке, что жила за углом. Мисс Даббер страдала от артрита и рахита, и от червей-древоточцев, и от прочих серьезных напастей и кляла свое тело с таким же пылом, с каким в свое время кляла скупердяев-любовников. Чарли в ответ услаждала мисс Даббер лихо сочиненными сказками про скандалы в мире эстрады и театра, и они так хохотали, что соседи включали телевизор, чтобы заглушить их хохот.
  Только с этими двумя людьми Чарли и водила компанию, хотя положение актрисы открывало перед ней двери с полудюжины семей, где она могла бы при желании бывать.
  Она поболтала по телефону с Люси — они условились встретиться, но определенного числа не назначали. Она разыскала Роберта в Баттерси, но компания, с которой она делила время на Миконосе, казалась ей сейчас школьными друзьями десятилетней давности: общих интересов у них уже не было. Она поела тушеного мяса под острым соусом с Уилли и Поли, но они собирались расставаться и думали только об этом. Попытала она счастья и с другими друзьями из своей прошлой жизни. но столь же безуспешно, после чего обрекла себя на жизнь старой девы. Она поливала молоденькие деревца на своей улице, когда устанавливалась сухая погода, и наполняла стальные кормушки на подоконнике свежими орешками для воробьев: это было одним из знаков для Иосифа, как и лозунг, призывавший к всемирному разоружению, прилепленный к стеклу ее машины, или кожаная бирка с медной буквой "Ч", болтавшаяся на ремне ее сумки. Иосиф называл это сигналами, указывавшими на то, что с ней все в порядке, и многократно обучал ее, как ими пользоваться. Если хоть одного из них не будет, значит, она зовет на помощь; в ее сумке лежал новешенький белый шелковый шарф, который должен служить не сигналом капитуляции, а означать: «Они явились», если они вообще когда-нибудь явятся. Она исправно заполняла карманный еженедельник, закончила вышивку картины, которую купила перед отпуском: там была изображена Лотта из Веймара, горюющая на могиле Вертера. «Снова я ударилась в классику». Она писала бесконечные письма своему исчезнувшему любовнику, но постепенно все реже опускала их в ящик.
  Мишель, дорогой мой, ох, Мишель, сжалься и приди ко мне.
  Она держалась вдали от посиделок и не заглядывала в сомнительные книжные лавки в Ислингтоне, где раньше, случалось, уныло просиживала за кофе, и держалась уж совсем далеко от сердитых молодых людей с улицы святого Панкратия, чьи брошюры, вдохновленные кокаином, она раздавала, потому что никто другой не хотел этим заниматься. Она забрала наконец из ремонта свой старенький «фиат», который разбил Ал, и в день своего рождения отправилась на нем в Рикмансуорт навестить свою стерву-мамашу и отвезти ей скатерть, купленную на Миконосе. Как правило, она не любила ездить к матери: ее там ждал воскресный обед с тремя сортами овощей и ревеневым пирогом, после чего мамаша подробно рассказывала о бедах, какие постигли ее со времени их последней встречи. Но на этот раз, к своему изумлению, Чарли обнаружила, что ей хорошо с матерью. Она провела там ночь и на другое утро, надев темный платок — ни в коем случае не белый, поехала с матерью в церковь, стараясь не думать о том, когда в последний раз надевала его. Опустившись на колени, она вдруг почувствовала, что в ней еще сохранилась вера, и она пылко покаялась Богу в своей многоликости. Зазвучал орган, и она зарыдала, что заставило ее призадуматься, способна ли она вообще владеть собой.
  «А все потому, что я не хочу возвращаться в свою квартиру», — подумала она.
  
  Обескураживало Чарли то, что ее квартира была изменена в соответствии с новым обликом, в который она старательно вживалась: произошла смена декораций, масштаб которой ей еще предстояло постичь. Изо всей ее новой жизни эти изменения, сделанные тайком за время ее отсутствия, больше всего смущали Чарли. До сих пор она считала свое жилище самым надежным местом на свете, этаким Недом Квили домостроения. Оно досталось ей но наследству от безработного актера, который занялся кражами со взломом и отбыл вместе со своим приятелем в Испанию. Квартира находилась на северной стороне Кэмден-Тауна над принадлежавшим индейцам кафе, которое оживало к двум часам ночи и жизнь не затихала в нем до семи утра. когда там подавали горячий завтрак. На лестницу, ведущую к Чарли, можно было попасть, лишь пройдя по узкому коридору между уборной и кухней, а затем — через двор. Благодаря такому устройству хозяин, повар и толстомордый приятель повара, не говоря уже о том, кто в этот момент находился в уборной, имели полную возможность внимательно вас оглядеть. На верху лестницы была вторая входная дверь, и, только открыв ее, вы попадали в святилище, состоявшее из мансарды с лучшей в мире кроватью, кухоньки и ванной.
  И вот Чарли вдруг потеряла свое утешение, свое надежное укрытие. Они украли его. У нее было такое ощущение, точно она сдала кому-то квартиру на время своего отсутствия и этот человек в благодарность произвел кучу ненужных изменений. Но как же они сумели незаметно проникнуть сюда? Когда Чарли спросила в кафе, никто ни о чем понятия не имел. Взять, к примеру, ее письменный столик: в глубь ящика были засунуты письма Мишеля — оригиналы. фотокопии которых она видела в Мюнхене. А за отошедшей плиткой в ванной, где раньше она хранила травку, появился ее «боевой фонд» — три сотни старыми пятифунтовыми бумажками. Она переложила было их мод половицу, затем вернула в ванную, затем — снова под половицу. Появились и памятные вещицы — меты ее романа, с первого дня в Ноттингеме и далее: спички из мотеля; дешевенькая шариковая ручка, которой она писала первые письма в Париж; лепестки самых первых рыжих орхидей, засушенные меж страниц ее поваренной книги; первое платье, которое он ей купил, — было это в Йорке, они еще вместе ходили в магазин; уродливые серьги, которые он подарил ей в Лондоне и которые она способна была носить лишь в угоду ему. Все это она более или менее ожидала увидеть: Иосиф, по сути дела, ведь предупредил ее. Встревожило ее то, что она стала сживаться с этими мелочами: со стоявшими на книжной полке затасканными рекламными брошюрами о Палестине, зашифрованно надписанными ей Мишелем; с пропалестинским плакатом на стене, с которого на вас смотрело раздутое, как у лягушки, лицо премьер-министра Израиля, а под ним — силуэты арабских беженцев; с несколькими цветными картами рядом с плакатом, на которых была отмечена территория, захваченная израильтянами после 1967 года, а над Тиром и Сидоном был начертан рукою Чарли вопросительный знак, что объяснялось ее чтением газет, излагавших притязания Бен-Гуриона на эти города; со стопками антиизраильских пропагандистских брошюр на английском языке, отпечатанных на дешевой бумаге.
  «Типично в моем стиле, — думала она, не спеша перебирая свою коллекцию. — Если уж меня заарканили, я иду и покупаю всю лавку. Только на этот раз покупала не я. Это они все купили».
  Но такие рассуждения ничуть ей не помогли, да со временем она и забыла об этом различии.
  Мишель, ради всего святого, они сцапали тебя?
  
  Вскоре после возвращения в Лондон Чарли — согласно инструкции — отправилась на почту в Майда-Вейл, предъявила удостоверение личности и получила одно-единственное письмо с почтовым штемпелем Стамбула, пришедшее явно после того, как она уехала из Лондона на Миконос. «Моя дорогая! Теперь уже недолго осталось до Афин. Люблю». Подпись: "М". Несколько слов, наскоро нацарапанных для поддержки. Это послание, однако, глубоко взволновало Чарли. Сонм похороненных было образов обступил ее. Ноги Мишеля в туфлях от Гуччи, волочащиеся по лестнице. Стройное красивое тело, которое тащили под мышки его тюремщики. Смуглое лицо, совсем юное — такого и в армию-то еще рано призывать. И голос — такой сочный, такой невинный. Золотой медальон легонько подпрыгивает на голой, оливкового цвета груди. Иосиф, я люблю тебя.
  После этого Чарли каждый день ходила на почту, иногда по два раза в день; она стала как бы частью пейзажа, но уходила она всегда с пустыми руками, все более и более расстроенная. То была умело, мастерски поставленная сценка, которую она тщательно отрепетировала и которую Иосиф, ее тайный наставник, многократно наблюдал, покупая марки у соседнего окошка.
  За это время Чарли, в надежде получить от Мишеля хоть какой-то отклик, отправила ему в Париж три письма, в которых просила его писать, говорила о своей любви и заранее прощала за молчание. Это были первые письма, которые она сама составила и написала. Как ни странно, ей стало легче, когда она их отправила: они как бы придавали достоверность предшествующим письмам и тем чувствам, которые изображала Чарли. Написав очередное письмо, она бросала его в определенный почтовый ящик — наверняка кто-то следил за ней, — но она уже приучила себя не озираться и не думать об этом. Как-то раз она заметила Рахиль в окне Уимпи-бара, одета она была безвкусно и выглядела типичной англичанкой. А в другой раз Рауль с Димитрием промчались мимо нее на мотоцикле. Последнее письмо Чарли отправила Мишелю срочным в том же почтовом отделении, где тщетно справлялась о корреспонденции на свое имя; уже заклеив конверт, она наскоро нацарапала на обратной стороне: «Дорогой мой, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, напиши», а Иосиф стоял позади нее и терпеливо ждал.
  Постепенно ее жизнь за эти недели стала представляться Чарли в виде книги, набранной крупным и мелким шрифтом. Крупный шрифт — это мир, в котором она жила. Мелкий шрифт — мир, куда она ускользала, когда мир крупного шрифта не следил за ней. Ни один роман с напрочь женатым мужчиной не был окружен для нее такой тайной.
  
  На пятый день они отправились в Ноттингем. Иосиф принял особые меры предосторожности. В субботу вечером он посадил Чарли в «ровер» у дальней станции метро и привез назад в воскресенье днем. Он купил ей светлый парик, действительно хороший, смену одежды, в том числе меховое манто, лежавшее в чемодане. Он заказал поздний ужин, и все было ужасно (ничуть не лучше того, что они должны были изображать: посреди ужина Чарли призналась, что по-глупому дико боится, как бы официанты не узнали ее, несмотря на парик и меховое манто, и не осведомились, куда она девала своего преданного поклонника).
  Затем они прошли в свой номер, где целомудренно стояли две кровати, которые по легенде им надлежало сдвинуть. На секунду Чарли подумала, что тут-то все и произойдет. Когда она вышла из ванной, Иосиф лежал на кровати и смотрел на нее; она легла рядом и положила голову ему на грудь, затем подняла голову и принялась его целовать — это были легкие поцелуи в любимые места: в виски, щеки и наконец в губы. Его рука отстранила ее. потом коснулась ее лица. и он в свою очередь поцеловал ее, держа ее щеку в ладони. Потом очень мягко оттолкнул ее и сел. И снова поцеловал — на прощание.
  — Прислушайся, — сказал он, беря пиджак.
  Он улыбался. Своей прекрасной доброй улыбкой, самой своей лучшей. Она прислушалась и услышала стук ноттингемского дождя по окну — такого же, какой продержал их в постели две ночи и один долгий день.
  На другое утро они с чувством ностальгии совершили небольшие экскурсии по округе, воспроизводя ее маршрут с Мишелем, пока желание не заставило их вернуться в мотель... чтобы в памяти остались живые картины, с самым серьезным видом сказал ей Иосиф, и чтобы она увереннее чувствовала себя, так как сама все видела. Подобные уроки перемежались другими. Обучением беззвучной сигнализации, как он это называл, и методу тайнописи на внутренней стороне коробок из-под сигарет «Мальборо»: но почему-то Чарли не воспринимала все это всерьез.
  Несколько раз они встречались в театральной костюмерной за Стрэндом — происходило это обычно после репетиций.
  — Вы пришли мерять костюм, да, милочка? — спрашивала монументальная блондинка лет шестидесяти в просторном платье всякий раз, как Чарли появлялась в дверях. — Тогда сюда, милочка. — И провожала ее в заднюю комнату, где уже сидел Иосиф, дожидаясь ее, как клиент — проститутку.
  «Осень идет тебе», — думала Чарли, снова отметив, что в волосах его появился иней, а на скулах впалых щек — румянец будто от холода.
  Больше всего ей не давало покоя то, что не могла она пробить его броню.
  — Где ты остановился? Как мне связываться с тобой?..
  — Через Кэйти, — отвечал он. — Ты знаешь, какие сигналы указывают, что все в порядке, ну а потом у тебя есть Кэйти.
  Кэйти была ее пуповиной и одновременно как бы секретаршей, сидевшей в приемной Иосифа и охранявшей его покой. Каждый вечер, между шестью и восемью. Чарли заходила в телефонную будку, всякий раз в другую, и звонила Кэйти в Вест-Энд, а та расспрашивала, как сложился у нее день: как прошли репетиции, какие новости от Ала и компании. как там Квили и обсуждали ли они будущие роли, делала ли она пробы для кино и не нужно ли ей чего-нибудь? Они частенько говорили по полчаса, а то и больше. Сначала Чарли смотрела на Кэйти, как на помеху в ее отношениях с Иосифом, но постепенно стала с нетерпением ждать беседы с ней, так как Кэйти оказалась гораздо остроумнее ее и по-житейски намного мудрее. Чарли представляла ее себе такой доброй, спокойной женщиной, по всей вероятности, канадкой — вроде тех невозммимых врачих. к которым она ходила в Тэвистокской клинике, когда ее выгнали из школы и ей казалось, что она вот-вот спятит. Чарли проявила тут прозорливость, ибо хотя мисс Бах была американкой, а не канадкой, происходила она из семьи потомственных врачей.
  
  Дом в Хэмпстеде, который Курц снял для наблюдателей. был очень большой; он стоял в тихой глубинке. облюбованной Школой автомобилистов Финчли. Хозяева, по совету их доброго друга Марти из Иерусалима, убрались в Марлоу, однако в доме осталась атмосфера элегантного приюта для интеллектуалов. В гостиной висели картины Нольде, а в зимнем саду — фотография Томаса Манна с автографом; была тут и клетка с птичкой, которая пела, когда ее заводили, и библиотека со скрипучими кожаными креслами, и музыкальная комната с бехштейновским роялем. В подвале стоял стол для пинг-понга, а за домом простирался заросший сад с запущенным серым теннисным кортом, так что ребята, которые им пользовались несмотря на выбоины, придумали новую игру — нечто среднее между теннисом и гольфом. У ворот находилась маленькая сторожка — тут и повесили табличку: «Группа изучения иврита и истории человечества. Вход разрешен только студентам и персоналу», что в Хэмпстеде ни у кого не могло вызвать удивления..
  Их было четырнадцать, включая Литвака, но они распределились на четырех этажах с такой кошачьей осторожностью и аккуратностью, что, казалось, в доме вообще никого не было. Поведение их никогда не составляло проблемы, а в этом доме в Хэмпстеде они вели себя еще лучше. Им нравилась темная мебель и нравилось думать, будто каждый предмет тут знает больше них. Им нравилось работать весь день, а часто и далеко за полночь, а потом возвращаться в этот храм изысканной еврейской жизни и жить в нем, чувствуя свое наследие. Когда Литвак играл Брамса — а играл он очень хорошо, — даже Рахиль, помешанная на поп-музыке, забывала о своем предубеждении и спускалась послушать его, и ей тут же напоминали, как она ни за что не желала возвращаться в Англию и упорно отказывалась ехать по британскому паспорту.
  Такая великолепная атмосфера царила в группе, когда они засели в этом доме ждать своего часа, — ждать, когда прозвонит будильник. Они избегали — хотя никто им этого не запрещал — появляться в местных кабачках и ресторанах, равно как и избегали ненужных контактов с местными жителями. С другой стороны, они заботились о том, чтобы к ним приходила почта, покупали молоко и газеты и делали все, что требовалось, чтобы наблюдательный глаз не мог заметить никаких упущений. Они много ездили на велосипеде и немало позабавились, обнаружив, что весьма почтенные, а порой и сомнительные евреи бывали здесь до них, и все потехи ради посетили дом Фридриха Энгельса или могилу Карла Маркса на Хайгетском кладбище. Конюшней для их транспорта служил кокетливый розовый гараж, в окне которого виднелся старый серебристый «роллс-ройс» с табличкой «Не продается» на ветровом стекле, — владельца звали Берни. Берни был большой ворчун со смуглым лицом; он вечно бросал недокуренные сигареты, носил синий костюм и такую же, как у Швили, синюю шляпу, которую он не снимал, даже когда печатал на машинке. У него были и пикапы, и легковые машины, и мотоциклы, и целый набор номерных знаков, а в тот день, когда они прибыли, он вывесил большую табличку с надписью: «ОБСЛУЖИВАНИЕ ТОЛЬКО ПО КОНТРАКТУ. ПРОСЬБА НЕ ЗАЕЗЖАТЬ». «Приехала компашка чертовых зазнаек, — рассказывал он потом своим приятелям, таким же дельцам. — Сказались киногруппой. Сняли весь мой чертов гараж со всеми потрохами, заплатили не новенькой, а чертовски хорошо походившей деньгой, — гак разве ж тут, черт побери, устоишь?»
  Все это было в известной мере правдой, но такова была легенда, о которой они условились с ним. Однако Берни знал многое. В свое время он сам пару штучек отмочил.
  Все это время группа Литвака почти ежедневно получала из посольства в Лондоне информацию — словно вести о далекой битве. Россино опять заезжал на квартиру Януки в Мюнхене, на сей раз с какой-то блондинкой, которая, судя по описанию, очевидно, была Эддой. Такой-то побывал у такого-то в Париже, или Бейруте, или Дамаске, или Марселе. После опознания Россино новые ниточки пролегли в десяток разных направлений. Раза три в неделю Литвак проводил инструктаж и дискуссию. Когда были фотографии, он показывал их с помощью проектора, сопровождая каждую кратким перечнем известных вымышленных имен, особенностей поведения, личных пристрастий и профессиональных навыков. Время от времени он для проверки устраивал между своими слушателями состязания с занятными призами победителям.
  Порою — правда, не часто — великий Гади Беккер заглядывал к ним, чтобы услышать последнее слово о том, как идут дела, садился в глубине комнаты отдельно ото всех и тотчас уходил, как только инструктаж кончался. О том, что он делал, когда не был с ними, они не знали ничего, да и не рассчитывали узнать: он занимался агентурой, был особью другой породы; это был Беккер, невоспетый герой стольких тайных заданий, сколько они и лет-то еще не прожили. Они дружески называли его «Steppenwolf»[14]и рассказывали друг другу впечатляющую полуправду о его подвигах.
  Сигнал прозвучал на восемнадцатый день. Телекс из Женевы привел их всех в состояние боевой готовности, в подтверждение пришла еще телеграмма из Парижа. И через час две трети команды уже мчались под проливным дождем на запад.
  17
  Труппа называлась «Еретики», и первое их выступление было в Эксетере перед прихожанами, только что вышедшими из собора, — женщины в лиловых тонах полутраура, старики-священники, готовые в любой момент всплакнуть. Когда не было утренников, актеры, зевая, бродили по городу, а вечером, после спектакля, пили с пылкими поклонниками искусств вино, заедая сыром, ибо по соглашению жили у местных обитателей.
  Из Эксетера труппа отравилась в Плимут и выступала на военно-морской базе перед молодыми офицерами, мучительно решавшими сложную проблему, следует ли временно счесть актеров джентльменами и пригласить к мессе.
  Но и в Эксетерс, и в Плимуте жизнь текла бурно и проказливо но сравнению с сырым, серокаменным шахтерским городком в глубине полуострова Корнуолл, где по узким улочкам полз с моря туман и низкорослые деревья горбились от морских ветров. Актеров расселили в полудюжине пансионов, и Чарли посчастливилось попасть на островок под шиферной крышей, окруженный кустами гортензий; лежа в кровати, она слышала грохот поездов, мчавшихся в Лондон, и чувствовала себя, как человек, потерпевший кораблекрушение и вдруг увидевший на горизонте далекий корабль.
  Театр их находился в спортивном комплексе, и на его скрипучей сцене в нос ударял запах хлорки, а из-за стенки доносились из бассейна глухие удары мячей — там играли в сквош. Публика состояла из простолюдинов, которые смотрят на тебя сонными завистливыми глазами, давая понять, что справились бы куда лучше, доведись им так низко пасть. Гримерной служила женская раздевалка — сюда-то Чарли и принесли орхидеи, когда она пришла гримироваться за десять минут до поднятия занавеса.
  Она увидела цветы сначала в зеркале над умывальником — они вплыли в дверь, завернутые во влажную белую бумагу. Она видела, как букет приостановился и неуверенно направился к ней. А она продолжала гримироваться, как если бы никогда в жизни не видела орхидей. Букет несла пятидесятилетняя корнуоллская весталка по имени Вэл, с черными косами и унылой улыбкой, — он лежал у нее на руке, словно завернутый в бумагу младенец.
  — Ты, значит, и есть прекрасная Розалинда, — робко произнесла она.
  Воцарилось враждебное молчание — весь женский состав спектакля наслаждался нескладностью Вэл. Перед выходом на сцену актеры особенно нервничаю г и любят тишину.
  — Да, я и есть Розалинда, — подтвердила Чарли, отнюдь не помогая Вэл выйти из неловкого положения. — В чем дело? — И продолжала подводить глаза, всем своим видом показывая, что ее нимало не интересует ответ.
  Вэл церемонно положила орхидеи в умывальник и поспешно вышла, а Чарли на глазах у всех взяла прикрепленный к нему конверт. «Мисс Розалинде». Почерк не англичанина, синяя шариковая ручка вместо черных чернил. Внутри — визитная карточка, отпечатанная на европейский манер на глянцевитой бумаге. Фамилия была выбита остроконечными бесцветными буквами, чуть вкось «АНТОН МЕСТЕРБАЙН, ЖЕНЕВА». И ниже одно слово — «судья». И ни единой строчки, никаких «Иоанне, духу свободы».
  Чарли переключила внимание на свою другую бровь, очень тщательно подвела ее, точно ничего на свете не было важнее.
  — От кого это, Чэс? — спросила Деревенская пастушка, сидевшая у соседнего умывальника. Она только что окончила колледж и по умственному развитию едва достигла пятнадцати лет.
  Чарли, насупясь, критически рассматривала в зеркале дело рук своих.
  — Стоило, наверное, сумасшедшую кучу денег, да, Чэс? — заметила Пастушка.
  — Да, Чэс? — передразнила ее Чарли.
  Это от него!
  Весть от него!
  Тогда почему же он не здесь? И почему ни слова не написал?
  "Не доверяй никому,— предупреждал ее Мишель. — Особенно не доверяй тем, кто будет утверждать, что знает меня".
  «Это ловушка. Это они, свиньи. Они узнали про мою поездку через Югославию. Они обкручивают меня, чтоб поймать в ловушку моего любимого. Мишель! Мишель! Любимый, жизнь моя, скажи мне, что делать!»
  Она услышала свое имя: «Розалинда... Где, черт подери, Чарли? Чарли, да откликнись же, бога ради!»
  И группа купальщиков с полотенцами на шее вдруг увидела в коридоре, как из женской раздевалки появилась рыжеволосая дама в заношенном платье елизаветинских времен.
  
  Каким-то чудом она довела до конца спектакль. Возможно, даже и неплохо сыграла. Во время антракта режиссер, этакая обезьяна, которого они звали Братец Майкрофт, странно так посмотрел на нее и попросил «поубавить пыла». что она покорно согласилась сделать. Хотя вообще-то едва ли его слышала: слишком она была занята разглядыванием полупустого зала в надежде увидеть красный пиджак.
  Тщетно.
  Другие лица она видела — например, Рахиль, Димитрия, — но не узнала их. «Его тут нет, — в отчаянии думала она. — Это трюк. Это полиция».
  В раздевалке она быстро переоделась, накинула на голову белый платок и проволынилась, пока сторож не выставил ее. А потом постояла в фойе, словно белоголовый призрак, среди расходившихся спортсменов, прижимая к груди орхидеи. Какая-то старушка спросила, не сама ли она их вырастила. И какой-то школьник попросил у нее автограф. Пастушка дернула ее за рукав.
  — Чэс... У нас ведь сейчас вечеринка... Вэл всюду ищет тебя!
  Двери спортивного зала с шумом захлопнулись за ней, она вышла в ночь. Порыв ветра чуть не уложил ее на асфальт, спотыкаясь, она добралась до своей машины, отперла ее, положила орхидеи на сиденье для пассажира и с трудом закрыла за собой дверцу. Мотор включился не сразу, а когда наконец включился, то заработал, как лошадь, стремящаяся поскорее попасть в стойло. Помчавшись по переулку, выходящему на главную улицу, Чарли увидела в зеркальце фары машины, отъехавшей следом за ней и сопровождавшей ее до самого пансиона.
  Она остановила машину и услышала, как ветер рвет кусты гортензий. Спрятав орхидеи под пальто, Чарли запахнулась в него и побежала к входной двери. На крыльцо вели четыре ступени — она просчитала их дважды: пока бегом поднималась вверх и пока стояла у стойки портье, переводя дыхание и слыша, как кто-то легко и целенаправленно шагает по ним. Никого из обитателей не было ни в гостиной, ни в холле. Единственным живым существом был Хамфри, диккенсовский мальчик-толстяк, выполнявший обязанности ночного портье.
  — Не шестой номер, Хамфри, — весело заметила она, видя, что он ищет ее ключ. — Шестнадцатый. Да ну же, милый. В верхнем ряду. Там, кстати, лежит любовное письмо, лучше уж отдай его мне, пока не отдал кому-то другому.
  Она взяла у него сложенный лист бумаги в надежде, что это послание от Мишеля, но лицо ее вытянулось от разочарования, когда она увидела, что это всего лишь от сестры со словами: «Счастливого выступления сегодня» — таким образом Иосиф давал ей знать: «Мы с тобой», но это было как шепот, который она едва расслышала.
  За ее спиной дверь в холл отворилась и закрылась. Мужские шаги приближались по ковру. Она быстро оглянулась а вдруг это Мишель. Но это был не он, и лицо ее снова разочарованно вытянулось. Это был кто-то из совсем другого мира, кто-то совсем ей не нужный. Стройный, опасно спокойный парень с темными ласковыми глазами. В длинном коричневом габардиновом плаще с кокеткой как у военных, расширявшей его гражданские плечи. И в коричневом галстуке под цвет глаз, которые были под цвет плаща. И в коричневых ботинках с тупыми носами и двойной прошивкой. «Уж никак не судья, — решила Чарли, скорее из тех, кому в суде бывает отказано». Сорокалетний мальчик в габардине, рано лишенный права на справедливость и суд.
  — Мисс Чарли? — Маленький пухлый рот на бледном поле лица. — Я привез вам привет от нашего общего знакомого Мишеля, мисс Чарли.
  Лицо у Чарли напряглось, как у человека, которому предстоит серьезное испытание.
  — Какого Мишеля? — спросила она и увидела, что у него не шевельнулся даже мускул, отчего и она сама застыла, как застывают модели, когда их пишут, и статуи, и полисмены на посту.
  — Мишеля из Ноттингема, мисс Чарли. — Швейцарский акцент стал более заметен, голос звучал осуждающе. Голос вкрадчивый, словно занятие правосудием требует секретности. — Мишель просил послать вам золотистые орхидеи и поужинать с вами вместо него. Он настоятельно просил вас принять приглашение. Прошу вас. Я добрый друг Мишеля. Поехали.
  «Ты? — подумала она. — Друг? Да Мишель ради спасения жизни не завел бы такого друга». Но она выразила лишь гневным взглядом все, что думала по этому поводу.
  — Я, кроме того, защищаю правовые интересы Мишеля, мисс Чарли. Мишель имеет право на защиту закона. Поехали же, прошу вас. Сейчас.
  Жест потребовал существенного усилия, но она и хотела, чтобы это было заметно. Орхидеи были ужасно тяжелые, да и ее отделяло немалое расстояние от этого человека, но она все-таки собралась с силами и с духом и положила ему на руки букет. И нашла верный, нагловатый тон.
  — Весь ваш спектакль не по адресу, — сказала она. — Никакого Мишеля из Ноттингема я не знаю, да и вообще не знаю никаких Мишелей. И нигде мы с ним не встречались. Это, конечно, неплохо придумано, но я устала. От всех вас.
  Повернувшись к стойке, чтобы взять ключ, она увидела, что портье спрашивает у нее о чем-то очень важном. Его блестящее от пота лицо подрагивало, и он держал над большой конторской книгой карандаш.
  — Я спросил, — возмущенно повторил он, растягивая, как это свойственно северянам, слова, — в какое время вы желаете утром пить чай, мисс?
  — В девять часов, дорогуша, и ни секундой раньше. — Она устало направилась к лестнице.
  — И газету, мисс? — спросил Хамфри.
  Она повернулась и уставилась на него тяжелым взглядом.
  — Господи! — вырвалось у нее.
  Хамфри вдруг чрезвычайно оживился. Он, видимо, считал, что только так можно пробудить ее к жизни.
  — Утреннюю газету! Для чтения! Какую вы предпочитаете?
  — «Таймс», дорогуша, — сказала она.
  Хамфри снова погрузился в ублаготворенную апатию.
  — «Телеграф», — громко произнес он, записывая. — «Таймс» только по предварительному заказу.
  Но к этому времени Чарли уже поднималась по широкой лестнице к темной площадке наверху.
  — Мисс Чарли!
  «Только назови меня так еще раз, — подумала она, — и я спущусь и хорошенько двину тебя по твоей гладкой швейцарской роже». Она поднялась еще на две ступеньки, но тут он снова заговорил. Она не ожидала такой настойчивости.
  — Мишелю будет очень приятно, когда он узнает, что Розалинда выступала сегодня в его браслете! И, по-моему. он до сих пор у нее на руке! Или это, может быть, подарок какого-то другого джентльмена?
  Она сначала повернула голову, потом всем телом повернулась к нему. Он переложил орхидеи на левую руку. Правая висела вдоль тела. словно рукав был пустой.
  — Я ведь сказала — уходите. Убирайтесь. Пожалуйста— ясно?
  Но произнесла она это неуверенно, что выдавал ее нетвердый голос.
  — Мишель велел заказать вам свежего омара и «Бутарис». Бутылку белого охлажденного вина, — сказал он. — У меня есть и другие поручения от Мишеля. Он очень рассердится, если я скажу ему, что вы отказались принять его угощение, даже будет оскорблен.
  Это было уж слишком. Явился темный ангел и потребовал душу, которую она так бездумно заложила. Лжет ли этот человек, из полиции ли он или просто обычный шантажист, — она последует за ним хоть в самый центр преисподней, лишь бы он привел ее к Мишелю. Повернувшись на каблуках, Чарли медленно спустилась в холл и подошла к портье.
  — Хамфри! — Она швырнула ключ на стойку, выхватила из его руки карандаш и написала на лежавшем перед ним блокноте имя КЭЙТИ. — Это американка. Понял? Моя подруга. Если она позвонит, скажи, что я уехала с шестью любовниками. Скажи, может быть, я подъеду к ней завтра пообедать. Понял? — переспросила она.
  Вырвав листок из блокнота, она сунула его парню в кармашек и чмокнула в щеку, а Местербайн стоял и смотрел, будто обиженный любовник, претендующий на ночь с ней. На крыльце он вытащил аккуратненький швейцарский электрический фонарик. При его свете она увидела на ветровом стекле его машины желтую наклейку компании «Хертц». Он открыл для нее дверцу со стороны пассажира и сказал: «Прошу», но она прошла мимо, к своему «фиату», залезла в машину, включила мотор и стала ждать. Сев за руль, как она заметила, он надел черный берет, надвинув его, словно купальную шапочку, на самые брови, так что уши торчали торчком.
  
  Они поехали друг за другом — медленно из-за наползавшего то и дело тумана. А может быть, Местербайн всегда так ездил: у него была агрессивно-застывшая посадка человека, привыкшего осторожно ездить. Они взобрались на холм и поехали на север по вересковой пустоши. Туман поредел, появились телеграфные столбы — словно выстроились в ряд на фоне ночного неба иголки со вдетыми нитками. Ущербная, как в Греции, луна ненадолго проглянула сквозь облака и снова исчезла. У перекрестка Местербайн притормозил, чтобы свериться с картой. Наконец он показал, что надо свернуть налево — сначала с помощью задних подфарников. а затем помахав в окошко левой рукой. «Да, Антон, я усекла». Чарли поехала следом за ним вниз по холму и дальше через деревню; она опустила стекло, и машину наполнил соленый запах моря. Порыв свежего воздуха вырвал у нее вскрик. Она проехала следом за Местербайном под потрепанным полотнищем, на котором значилось: «Шале обитателей Восточных и Полуночных стран», затем — по узкой новой дороге через дюны, к заброшенным оловянным копям, расположенным на краю земли под вывеской «Посетите Корнуолл». Справа и слева стояли дощатые домики, без света. Местербайн остановился, Чарли — позади него, не выключая мотора. «Ручной тормоз что-то скрипит, — мелькнула мысль. — Надо будет снова отвезти машину к Юстасу». Местербайн вылез из своей машины, Чарли тоже вылезла и заперла «фиат». Ветра тут не чувствовалось. Чайки летали низко и кричали, словно потеряли что-то очень ценное на земле. Держа фонарик в руке, Местербайн взял Чарли под локоть и повел.
  — Я сама дойду, — сказала она.
  Он толкнул калитку, и та со скрипом отворилась. Пучок света предшествовал им. Короткая асфальтовая дорожка, синяя дверь. У Местербайна был наготове ключ. Он открыл дверь, вошел первым и отступил, пропуская Чарли, — агент по продаже недвижимости, показывающий дом потенциальному клиенту. Крыльца не было и звонка тоже. Чарли последовала за Местербайном, он закрыл за ней дверь — она оказалась в гостиной. Пахло мокрым бельем, и на потолке Чарли увидела черные пятна плесени. Высокая блондинка в голубом вельветовом костюме совала монету в газовый счетчик. При виде их она быстро обернулась, просияв улыбкой, и, отбросив прядь длинных золотистых волос, вскочила на ноги.
  — Антон! Как жеэто мило! Ты привез мне Чарли! Я рада вас видеть, Чарли. И буду еще больше рада, если вы покажете мне, как работает этот немыслимый механизм. — Схватив Чарли за плечи, она возбужденно расцеловала ее в обе щеки. — Я хочу сказать, Чарли, слушайте, вы сегодня играли абсолютно фантастически в этой шекспировской вещи, да? Верно, Антон? Действительно великолепно. Меня зовут Хельга, о'кэй? — Она так это произнесла, словно хотела сказать: «Имена для меня — это игра». — Значит, Хельга. Так? Вы — Чарли, а я — Хельга.
  Глаза у нее были серые и прозрачные, как и у Местербайна. И уж слишком наивные. Воинствующая простота смотрела из них на сложный наш мир. «Правда не может быть скованной, — вспомнила Чарли одно из писем Мишеля. — Раз я чувствую, значит, действую».
  Местербайн ответил из угла комнаты на вопрос Хельги. Он сказал, надевая на плечики свой габардиновый плащ:
  — О, она, естественно, произвела очень сильное впечатление.
  Хельга продолжала держать Чарли за плечи, ее сильные пальцы с острыми ногтями слегка царапали шею Чарли.
  — Скажите, Чарли, очень трудно выучить столько слов? — спросила она, сияющими глазами смотря в лицо Чарли.
  — Для меня это не проблема, — сказала она и высвободилась из рук Хельги.
  — Значит, вы легко запоминаете? — И, схватив Чарли за руку, она сунула ей в ладонь пятидесятипенсовик. — Пойдите сюда. Покажите мне. Покажите, как работает это фантастическое изобретение англичан — камин.
  Чарли склонилась над счетчиком, дернула рукоятку, вложила монету, повернула рукоятку обратно, и монета провалилась. Жалобно взвыв, вспыхнуло пламя.
  — Невероятно! Ох, Чарли! Вот видите, какая я. Ничего в технике не понимаю, — поспешила пояснить Хельга, словно это была важная черта ее натуры, которую новой знакомой необходимо знать. — Я абсолютно лишена чувства собственности, а если тебе ничто не принадлежит, откуда же знать, как работает тот или иной механизм? Антон, переведи, пожалуйста. Мой девиз — «Sein nicht haben»[15]. — Это было произнесено безапелляционным тоном автократа из детской. Но она же достаточно хорошо говорила по-английски и без помощи Местербайна. — А вы читали Эриха Фромма, Чарли?
  — Она хочет сказать «существовать, но не обладать», — мрачно заметил Местербайн, глядя на обеих женщин. — В этом суть морали фрейлейн Хелъги. Она верит в исконное Добро, а также в примат Природы над Наукой. Мы оба в это верим, — добавил он, словно желая встать между двумя женщинами.
  — Так вы читали Эриха Фромма? — повторила Хельга, снова отбрасывая назад свои светлые волосы и уже думая о чем-то совсем другом. — Я положительно влюблена в него. — Она пригнулась к огню, протянула к нему руки. — Я не просто восхищаюсь этим философом, я его люблю. Это тоже для меня типично. — В ее манерах были изящество и радость молодости. Из-за своего роста она носила туфли без каблука.
  — А где Мишель? — спросила Чарли.
  — Фрейлейн Хельга не знает, где сейчас находится Мишель, — резко заявил Местербайн. — Она ведь не юрист, она приехала, просто чтобы прокатиться, а также справедливости ради. Она понятия не имеет о деятельности Мишеля или его местопребывании. Садитесь, пожалуйста.
  Чарли продолжала стоять. А Местербайн сел на стул и сложил на коленях чистенькие белые ручки. Он снял плащ и оказался в новеньком коричневом костюме. Такой ему могла подарить ко дню рождения мать.
  — Вы сказали, у вас есть от него вести, — сказала Чарли. В голосе ее появилась дрожь, и губы не слушались.
  Хельга повернулась к ней. В задумчивости она прижала большой палец к своим крепким резцам.
  — Скажите, пожалуйста, когда вы его видели в последний раз? — спросил Местербайн.
  Чарли теперь уже не знала, на кого из них смотреть.
  — В Зальцбурге, — сказала она.
  — Зальцбург — это, по-моему, не дата, — возразила Хельга.
  — Пять недель назад. Шесть. Но где же он?
  — А когда вы в последний раз имели от него вести? — спросил Местербайн.
  — Да скажите же мне, где он! Что с ним? — Она повернулась к Хельге. — Где он?
  — Никто к вам не приходил? — спросил Местербайн. — Никакие его друзья? Полиция?
  — Возможно, у вас не такая уж хорошая память, Чарли, как вы утверждаете, — заметила Хельга.
  — Скажите нам, пожалуйста, мисс Чарли, с кем вы были в контакте? — сказал Местербайн. — Немедленно. Это крайне необходимо. Мы приехали сюда по неотложным делам.
  — Собственно, ей нетрудно и солгать — такой актрисе, — произнесла Хельга, и ее большие глаза испытующе уставились на Чарли. — Как, собственно, можно верить женщине, которая привыкла к комедиантству?
  — Нам следует быть очень осторожными, — согласился с ней Местербайн, как бы делая для себя пометку на будущее.
  От этой сценки попахивало садизмом: они играли на боли, которую Чарли еще предстояло испытать. Она посмотрела в упор на Хельгу, потом на Местербайна. Слова вырвались сами собой. Она уже не в состоянии была их удержать.
  — Он мертв, да? — прошептала она.
  Хельга, казалось, не слышала. Она была полностью поглощена наблюдением за Чарли.
  — Да, Мишель мертв, — мрачно заявил Местербайн. — Мне, естественно, очень жаль. Фрейлейн Хельге тоже. Мы оба крайне сожалеем. Судя по письмам, которые вы писали ему, вам тоже, видимо, будет жаль его.
  — Но возможно, письма это тоже комедиантство, Антон, — подсказала Хельга.
  Такое однажды с ней уже было — в школе. Три сотни девчонок, выстроенных в гимнастическом зале, директриса посредине, и все ждут, когда провинившаяся покается. Чарли вместе с лучшими из учениц обежала глазами зал, выискивая провинившуюся, — это она? Наверняка она... не покраснела, а стояла такая серьезная и невинная, она ничегошеньки — это же правда, и потом было доказано, — ничегошеньки не украла.
  Однако ноги у Чарли вдруг подкосились, и она упала ничком, чувствуя верхнюю половину своего тела и не чувствуя нижней. Вот так же получилось с ней и сейчас это не было заранее отрепетировано: с ней такое ведь уже было, и она это поняла еще до того, как до нее дошел смысл сказанного и прежде чем Хельга успела протянуть руку, чтобы ее поддержать. Она рухнула на пол с такой силой, что даже лампа покачнулась. Хельга быстро опустилась подле нее на колени, пробормотала что-то по-немецки и чисто по-женски успокоительным жестом положила руку ей на плечо — мягко, неназойливо. Местербайн нагнулся, разглядывая Чарли, но не притронулся к ней. Его, главным образом, интересовало, как она плачет.
  А она повернула голову набок и подложила под щеку сжатый кулак, так что слезы текли вбок по щекам, а не скатывались вниз. Понаблюдав за нею, Местербайн постепенно вроде бы успокоился. Он вяло кивнул, как бы в знак одобрения, и на всякий случай постоял рядом с Хельгой, пока она помогала Чарли добраться до дивана, где Чарли распласталась, уткнувшись лицом в жесткие подушки, продолжая плакать так, как плачут только сраженные горем люди и дети. Смятение, ярость, чувство вины. укоры совести, ужас владели ею — она поочередно включала каждое состояние, как в глубоко прочувствованной роли. «Я знала; я не знала; я не позволяла себе об этом думать. Ах вы. обманщики, фашистские убийцы-обманщики, мерзавцы, убившие моего дорогого, любимого в этом театре жизни».
  Должно быть, она что-то сказала вслух. Собственно, она знала, что сказала. Даже в горе она тщательно подбирала фразы, произнося их сдавленным голосом:
  — Ax, вы, свиньи, фашистские мерзавцы, о господи, Мишель!
  Она помолчала, затем услышала голос Местербайна, просившего ее продолжить тираду, но она лишь мотала головой из стороны в сторону. Она задыхалась и давилась, слова застревали в горле, не желали слетать с губ. Слезы, горе, рыдания — все это было для нее не проблема: она прекрасно владела техникой страдания и возмущения. Ей уже не надо было вспоминать о своем покойном отце, чью смерть ускорил позор ее исключения из школы, не надо было вспоминать о своем трагическом детстве в дебрях жизни взрослых людей, а именно к этим воспоминаниям она обычно прибегала. Ей достаточно было вспомнить полудикого юношу-араба, возродившего в ней способность любить, давшего ее жизни цель, которой ей всегда недоставало, и теперь мертвого — и слезы сами начинали течь из ее глаз.
  — Она явно намекает, что это дело рук сионистов, — сказал Местербайн Хельге по-английски. — Почему она так говорит, когда это был несчастный случай? Полиция же заверила нас, что это был несчастный случай. Почему она опровергает полицию? Опровергать утверждения полиции очень опасно.
  Но Хельга либо это уже слышала, либо не обратила на его слова внимания. Она поставила на электрическую плитку кофейник. Опустившись у изголовья дивана на колени, она задумчиво поглаживала своей сильной рукой рыжие волосы Чарли, убирая их с лица, терпеливо ждала, когда та перестанет плакать и что-то объяснит.
  Кофейник неожиданно забурлил, Хельга поднялась и стала разливать кофе. Чарли села на диване, обеими руками держа кружку, и слезы продолжали течь по ее щекам. Хельга обняла Чарли за плечи, а Местербайн сидел напротив и смотрел на двух женщин из глубокой тени своего темного мира.
  — Произошел взрыв, — сказал он. — На шоссе Зальцбург-Мюнхен. Полиция утверждает, что его машина была набита взрывчаткой. Сотнями фунтов взрывчатки. Но почему? Почему вдруг произошел взрыв — на гладком шоссе?
  — Твои письма в целости, — шепнула Хельга, отбросив со лба Чарли прядь волос и любовно заведя их за ухо.
  — Машина была «мерседес», — продолжал Местербайн. — У нее был мюнхенский номер, но полиция заявила, что он фальшивый. Как и документы. Все фальшивое. Но с какой стати моему клиенту ехать в машине с фальшивыми документами да еще полной взрывчатки? Он же был студент. Он не занимался бомбами. Тут что-то нечисто. Я так думаю.
  — Ты знаешь эту машину, Чарли? — прошептала ей в ухо Хельга и еще крепче прижала к себе с намерением выудить ответ.
  Чарли же мысленно видела лишь, как двести фунтов взрывчатки, запрятанных под обшивку, под сиденья, под бамперы, разносят в клочья ее возлюбленного, — этот ад, разодравший на части тело, которое она так любила. А в ушах ее звучал голос другого, безымянного наставника: «Не верь им, лги им, все отрицай; не соглашайся, отказывайся отвечать».
  — Она что-то произнесла, — недовольным тоном заметил Местербайн.
  — Она произнесла: «Мишель», — сказала Хельга, вытирая новый поток слез внушительной величины платком, который она вытащила из сумки.
  — Погибла также какая-то девушка, — сказал Местербайн. — Говорят, она была с ним в машине.
  — Голландка, — тихо произнесла Хельга так близко от лица Чарли, что га почувствовала на ухе ее дыхание. — Настоящая красотка. Блондинка.
  — Судя по всему, они погибли вместе, — продолжал Местербайн, повышая голос.
  — Так что ты была у него не единственной, Чарли, — доверительным гоном произнесла Хельга. — Не тебе одной, знаешь ли, принадлежал наш маленький палестинец.
  Впервые с тех пор, как они сообщили ей о том, что произошло, Чарли произнесла нечто членораздельное.
  — Я никогда этого от него не требовала, — прошептала она.
  — Полиция говорит, что голландка — террористка, — возмутился Местербайн.
  — Они говорят, что и Мишель был террористом, — сказала Хельга.
  — Они говорят, что голландка уже несколько раз подкладывала бомбы по просьбе Мишеля, — сказал Местербайн. — Говорят, что Мишель и эта девушка планировали новую акцию и что в машине найдена карта Мюнхена, на которой рукою Мишеля обведен Израильский торговый центр. На Изаре, — добавил он. — На верхнем этаже дома — не такая это простая цель. Он не говорил вам, мисс Чарли, об этой акции?
  Мелко подрагивая, Чарли отхлебнула кофе, что. видимо, обрадовало Хельгу не меньше, чем если б она ответила.
  — Ну вот! Наконец-то она оживает. Хочешь еще кофе, Чарли? Подогреть еще? А хочешь поесть? У нас тут есть сыр, яйца. колбаса — все. что угодно.
  Чарли отрицательно покачала головой и позволила Хельге отвести себя в уборную, где она пробыла долго, ополаскивая лицо холодной водой и выплевывая блевотину, а между позывами рвоты жалея, что плохо знает немецкий и не может уследить за нараставшим стаккато разговором, который вели те двое за тонкими, как бумага, дверями.
  Когда она вернулась, Местербайн стоял в своем габардиновом плаще у двери на улицу.
  — Мисс Чарли, напоминаю вам. что фрейлейн Хельга пользуется всеми правами, гарантируемыми законом, — сказал он и вышел из двери.
  
  Наконец они остались одни. Две девушки.
  — Да прекратиже, Чарли. Прекрати, о'кэй? Мы ведь не старухи. Ты любила его — нам это понятно, но он мертв. — Голос Хельги стал на удивление жестким. — Он мертв, но мы же не индивидуалисты, которых интересуют лишь наши частные дела, мы борцы и труженики. Перестань реветь. — Схватив Чарли за локоть, Хельга заставила ее подняться и медленно повела в другой конец комнаты. — Слушай меня. Мишель — мученик, да, но мертвые не могут сражаться, и мучеников много. Один солдат погиб. Революция продолжается. Так?
  — Так, — прошептала Чарли.
  Они подошли к дивану. Взяв с него свою большую сумку, Хельга достала оттуда плоскую бутылку виски, на которой Чарли заметила наклейку беспошлинного магазина. Хельга отвинтила колпачок и протянула бутылку Чарли.
  — В память о Мишеле! — объявила она. — Пьем за него. За Мишеля. Скажи это.
  Чарли сделала глоточек и скривилась. Хельга отобрала у нее бутылку.
  — А теперь, Чарли, сядь, пожалуйста, я хочу, чтобы ты села. Немедленно.
  Чарли апатично опустилась на диван. Хельга снова стояла над ней.
  — Слушай меня и отвечай, о'кэй? Я приехала сюда не для развлечений, ясно? И не для дискуссий. Я люблю дискуссии, но не сейчас. Скажи: «Да».
  — Да, — устало произнесла Чарли.
  — Мишеля тянуло к тебе. Это установленный факт. Он, собственно, был даже влюблен. У него в квартире на письменном столе лежит незаконченное письмо к тебе, полное поистине фантастических слов о любви и сексе. И все обращено к тебе. Там есть и политика.
  Медленно, словно до нее только сейчас все дошло, опухшее, искаженное лицо Чарли просветлело.
  — Где оно? — спросила она. — Отдайте его мне!
  — Оно сейчас изучается. При проведении операции все должно быть взвешено, объективно изучено.
  Чарли попыталась подняться.
  — Оно мое! Отдайте его мне!
  — Оно — собственность революции. Возможно, ты его потом получишь. Там увидим. — И Хельга не очень нежно толкнула ее назад, на диван. — Эта машина. «Мерседес», который стал грудой пепла. Это ты приехала на нем в Германию? Пригнала для Мишеля? Он дал тебе такое поручение? Отвечай же.
  — Из Австрии, — пробормотала она.
  — А туда откуда ты приехала?
  — Через Югославию.
  — Чарли, по-моему, ты поразительно неточна — откуда?
  — Из Салоник.
  — И Мишель, конечно, сопровождал тебя. Он, по-моему, обычно так поступал.
  — Нет.
  — Что — нет? Ты ехала одна? В такую даль? Это же нелепо! Он никогда в жизни не доверил бы тебе такую ответственную миссию. Я не верю ни единому твоему слову. Все это — вранье.
  — Не все ли равно? — сказала Чарли, снова впадая в апатию.
  Хельге было не все равно. Она уже закипала.
  — Конечно, тебе все равно! Если ты шпионка, тебе и будет все равно! Мне уже ясно, что случилось. Нет необходимости задавать еще вопросы — это будет чистой формальностью. Мишель завербовал тебя, ты стала его тайной любовью, а ты, как только смогла, пошла в полицию и все рассказала, чтобы уберечь себя и получить кучу денег. Ты полицейская шпионка. Я сообщу об этом кое-кому, людям достаточно умелым, которые знают тебя и позаботятся о твоей дальнейшей судьбе даже через двадцать лет. Прикончат — и все.
  — Великолепно, — сказала Чарли. — Замечательно. — Она ткнула сигаретой в пепельницу. — Так и поступи, Хельга. Ведь это как раз то, что мне нужно. Пришли их ко мне, хорошо? В гостиницу, шестнадцатый номер.
  Хельга подошла к окну и отдернула занавеску с таким видом, будто собиралась позвать Местербайна. Взглянув через ее плечо, Чарли увидела маленькую арендованную машину Местербайна с включенным светом и очертания самого Местербайна в берете, неподвижно сидевшего за рулем.
  Хельга постучала по стеклу.
  — Антон! Антон, иди сюда немедленно: у нас тут стопроцентная шпионка! — Но произнесла она это слишком тихо — так, чтобы он не мог ее расслышать. — Почему Мишель ничего не говорил нам о тебе? — спросила она, задергивая занавеску и поворачиваясь к Чарли. — Почему он не поделился с нами? Ты столько месяцев была его темной лошадкой. Это же нелепо!
  — Он любил меня.
  — Чепуха!Он использовал тебя. Ты, конечно, все еще хранишь его письма?
  — Он велел мне уничтожить их.
  — Но ты не уничтожила. Конечно, не уничтожила. Разве ты могла? Такая сентиментальная идиотка, как ты, — это же видно из твоих писем к нему. Ты жила за его счет: он тратил на тебя деньги, покупал тебе одежду, драгоценности, платил за отели, а ты предала его полиции. Конечно, предала!
  У Хельги под рукой оказалась сумка Чарли, она взяла ее и под влиянием импульса высыпала содержимое на обеденный стол. Но вложенные туда доказательства — дневник, шариковая ручка из Ноттингема, спички из афинского ресторана «Диоген» — не дошли до сознания Хельги в ее нынешнем состоянии: она искала то, что свидетельствовало бы о предательстве Чарли, а не о ее преданности.
  — Ну, а этот приемник?
  Это был маленький японский приемничек Чарли с будильником, который она заводила, чтобы не опоздать на репетиции.
  — Это что? Это же шпионская штучка. Откуда он у тебя? И зачем такой женщине, как ты, носить в сумке радиоприемник?
  Предоставив Хельге самой разбираться в своих заботах, Чарли отвернулась от нее и невидящими глазами уставилась в огонь. Хельга покрутила ручки приемника, поймала какую-то музыку. Быстро выключила его и раздраженно отложила в сторону.
  — В последнем письме, которое Мишель так и не отослал тебе, говорится, что ты целовала пистолет. Что это значит?
  — А то и значит, что целовала. — И Чарли добавила: — Пистолет его брата.
  — Его брата? — произнесла Хельга неожиданно зазвеневшим голосом. — Какого брата?
  — У него был старший брат. Он был кумиром Мишеля. Великий борец за свободу. Брат подарил ему пистолет, и Мишель велел мне поцеловагь его — это был как бы обет.
  Хельга с недоверием смотрела на нее.
  — Мишель так тебе и сказал?
  — Нет, я, наверно, прочитала об этом в газетах, да?
  — Когда он тебе это сказал?
  — В Греции, на вершине горы.
  — Что еще он говорил об этом своем брате — быстро! — Хельга чуть ли не кричала на нее.
  — Мишель боготворил его. Я же тебе говорила.
  — Давай факты. Только факты. Что еще он говорил тебе про своего брата?
  Но тайный голос подсказывал Чарли, что она уже зашла слишком далеко.
  — Это военная тайна, — сказала она и взяла новую сигарету.
  — Он тебе говорил, где этот его брат? Что он делает? Чарли, я приказываю тебе все мне рассказать! — Хельга шагнула к ней. — Полиция, разведка, возможно, даже сионисты — все ищут тебя. А у нас прекрасные отношения кое с кем в германской полиции. Они уже знают, что машину вела по Югославии не голландка. У них есть описание этой девушки. Словом, достаточно сведений, чтобы предать тебя суду. При желании мы сможем тебе помочь. Но лишь после того, как ты скажешь все, что говорил тебе Мишель про своего брата. — Она пригнулась к Чарли, так что ее большие светлые глаза находились на расстоянии ладони от глаз Чарли. — Он не имел права говорить с тобой о нем. Ты не допущена к такой информации. Так что давай, выкладывай.
  Чарли подумала и отказалась удовлетворить просьбу Хельги.
  — Нет, — сказала она.
  Она хотела было продолжить: «Я дала слово, поэтому... я тебе не доверяю... отвяжись...» Но услышав собственное короткое «нет», решила поставить на этом точку — так оно лучше.
  "Твоя обязанность — добиться, чтобы они стали нуждаться в тебе, — наставлял ее Иосиф. — Представь себе, что перед тобой ухажеры. Не давай все сразу — так они только больше будут тебя ценить".
  
  Сверхъестественным усилием воли Хельга взяла себя в руки. Хватит играть в бирюльки. Появилась ледяная отстраненность — Чарли сразу это почувствовала, так как сама владела этой методой.
  — Так. Значит, ты добралась на машине до Австрии. А потом?
  — Я оставила ее там, где он велел; мы с ним встретились и отправились в Зальцбург.
  — На чем?
  — На самолете, потом на машине.
  — И? Что было в Зальцбурге?
  — Мы пошли в отель.
  — Пожалуйста, название отеля!
  — Не помню. Не обратила внимания.
  — Тогда опиши его.
  — Большой, старый, недалеко от реки. И очень красивый, — добавила она.
  — А потом вы поехали в Мюнхен — да?
  — Нет.
  — Что же ты делала?
  — Села на дневной самолет и отправилась в Лондон.
  — А какая машина была у Мишеля?
  — Наемная.
  — Какой марки?
  Чарли сделала вид, что не помнит.
  — А почему ты не поехала с ним в Мюнхен?
  — Он не хотел, чтобы мы вместе пересекали границу. Он сказал, что у него есть одно дело, которое он должен выполнить.
  — Он сказалтебе это? Что у него есть дело, которое он должен выполнить? Глупости! Какое дело? Неудивительно, что ты сумела выдать его!
  — Он сказал: ему ведено взять «мерседес» и доставить куда-то брату.
  На сей раз Хельга не выказала ни удивления, ни даже возмущения вопиющей неосторожностью Мишеля. Она была человеком дела и верила только делам. Подойдя к двери. она распахнула ее и повелительно махнула Местербайну. Затем повернулась и, уперев руки в бедра, уставилась на Чарли своими большими светлыми страшновато пустыми глазами.
  — Ты прямо точно Рим, Чарли, — заметила она. — Все дороги ведут к тебе. Это худо. Ты — тайная любовь Мишеля, ты едешь на его машине, ты проводишь с ним последнюю его ночь на земле. Ты знала, что было в машине, когда ты ее вела?
  — Взрывчатка.
  — Глупости. Что за взрывчатка?
  — Пластиковые бомбы общим весом в двести фунтов.
  — Это тебе сказала полиция. Все это вранье. Полиция вечно врет.
  — Мне сказал об этом Мишель.
  Хельга раздраженно, наигранно расхохоталась.
  — Ох, Чарли! Вот теперь я не верю ни единому твоему слову. Ты совсем завралась. — Позади нее бесшумно возник Местербайн. — Антон, все ясно. Наша маленькая вдова — стопроцентная лгунья, я в этом убеждена. Помогать мы ей не станем. Уезжаем немедленно.
  Местербайн сверлил Чарли взглядом, Хельга сверлила Чарли взглядом. А та сидела, обмякшая, точно брошенная марионетка, снова ко всему безразличная, кроме своего горя.
  Хельга села рядом с ней и обвила рукой ее плечи.
  — Как звали брата? — спросила она. — Да ну же. — Она легонько поцеловала Чарли в щеку. — Может, мы еще и останемся друзьями. Надо же соблюдать осторожность, немножко блефовать. Это естественно. Ладно, для начала скажи мне, как на самом деле звали Мишеля?
  — Салим, но я поклялась никогда его так не называть.
  — А как звали брата?
  — Халиль, — пробормотала она. И снова зарыдала. — Мишель боготворил его, — сказала она.
  — А его псевдоним?
  Чарли не поняла — а, не все ли равно.
  — Это военная тайна, — сказала она.
  
  Она решила ехать, пока не свалится, — снова ехать, как через Югославию. «Выйду из игры, отправлюсь в Ноттингем, в мотель и убью себя там в постели».
  Она снова мчалась одна со скоростью почти 80 миль, пока чуть не съехала с дороги.
  Орхидеи Мишеля лежали на сиденье рядом с ней: прощаясь, она потребовала, чтобы ей их отдали.
  — Но, Чарли, нельзя же быть настолько смешной, — возразила Хельга. — Ты слишком сентиментальна.
  «А пошла ты, Хелъга, они мои».
  Она ехала по голой горной равнине, розоватой, бурой и серой. В зеркальце заднего вида вставало солнце.
  Она лежала на кровати в мотеле и, глядя, как дневной свет расползается по потолку, слушала воркование голубей на карнизе. «Опаснее всего будет, когда ты спустишься с горы», — предупреждал ее Иосиф. Она услышала в коридоре крадущиеся шаги. Это они. Но которые? И все тот же вопрос. «Красный? Нет, господин офицер, я никогда не ездила в красном „мерседесе“, так что уходите из моей спальни». По ее голому животу ползла капля холодного пота. Чарли мысленно проследила за ее путем: от пупка к ребрам, затем — на простыню. Скрипнула половица, кто-то, отдуваясь, подошел к двери, а теперь смотрит в замочную скважину. Из-под двери выполз краешек белой бумаги. Задергался. Выполз побольше. Это толстяк Хамфри принес ей «Дейли телеграф».
  
  Она приняла ванну, оделась. И поехала медленно, выбирая менее заметные дороги; по пути остановилась у двух-трех лавочек, как учил ее Иосиф. Одета она была кое-как, волосы лохматые. Никто, глядя на ее неаккуратный вид и словно сонные движения, не усомнился бы, что эта женщина в глубоком горе. На дороге стало сумеречно: над ней сомкнулись больные вязы, старая корнуоллская церквушка торчала среди них. Чарли снова остановила машину и толкнула железную калитку. Могилы были очень старые. На некоторых сохранились надписи. Чарли нашла могилу, находившуюся в стороне от других. Самоубийца? Или убийца? Ошиблась: революционер. Опустившись на колени, Чарли благоговейно положила орхидеи там, где, по ее мнению, должна находиться голова. «Неожиданно вздумала помолиться», — решила она, входя в церковь, где стоял ледяной спертый воздух. В сходных обстоятельствах именно так и поступила бы Чарли в театре жизни.
  Она ехала неведомо куда около часа, вдруг останавливаясь безо всякой причины, разве что подойдет к загородке и уставится на простирающееся за ней поле. Или подойдет к другой загородке и уставится в никуда. Только после полудня Чарли уверилась, что мотоциклист перестал следовать за ней. Но и тогда она еще немного попетляла и посидела еще в двух церквах, прежде чем выехать на шоссе, ведущее в Фалмут.
  Гостиница в устье Хелфорда была крыта голландской черепицей, в ней был бассейн, сауна и поле для гольфа, а постояльцы выглядели хозяевами. Иосиф записался здесь как немецкий издатель и в доказательство привез с собой пачку нечитабельных книг. Он щедро одарил телефонисток, пояснив, что его представители разбросаны по всему миру и могут звонить ему в любое время дня и ночи. Официанты знали, что это хороший клиент, который часто засиживается допоздна. Так он жил последние две недели — под разными именами и в разных обличиях, преследуя Чарли по полуострову в своем одиноком «сафари». Как и Чарли, он лежал в разных постелях, уставясь в потолок. Он беседовал с Курцем по телефону и был ежечасно информирован об операциях, проводимых Литваком. Он мало разговаривал с Чарли, подкармливая ее крохами своего внимания и обучая тайнописи и секретам связи. Он был в такой же мере ее пленником, как и она — его.
  Сейчас он открыл ей дверь номера, и она вошла, рассеянно нахмурясь, не понимая, что же она должна чувствовать. Убийца. Бандит. Мошенник. Но у нее не было желания разыгрывать обязательные сцены — она их уже все сыграла, она перегорела как плакальщица. Он встретил ее стоя, и она ожидала, что он подойдет и поцелует ее, но он стоял, не двигаясь. Она никогда еще не видела его таким серьезным, таким сдержанным. Черные тени тревоги окружали его глаза. На нем была белая рубашка с закатанными по локоть рукавами — хлопчатобумажная, не шелковая. Чарли смотрела на эту рубашку и наконец разобралась в своих ощущениях. Никаких запонок. Никакого медальона на шее. Никаких туфель от Гуччи.
  — Значит, ты теперь стал самим собой, — сказала она.
  Он ее не понял.
  — Можешь забыть про красный пиджак с металлическими пуговицами, да? Ты — это ты, и никто другой. Ты убил своего двойника. Теперь не за кого прятаться.
  Расстегнув сумку, она протянула ему маленький радиоприемник. Он взял со стола тот, который был у нее раньше, и положил ей в сумку.
  — Ну да, конечно, — сказал он со смешком, застегивая сумку. — Теперь, я бы сказал, между нами уже нет промежуточного звена.
  — Как я сыграла? — спросила Чарли. И села. — Я считаю, что лучше меня была только Сара Бернар.
  — Ты была лучше. По мнению Марти, не было ничего лучше с тех пор, как Моисей сошел с горы. А может быть, и до того, как он на нее взошел. Если хочешь, теперь можешь с честью поставить на этом точку. Они тебе уже достаточно обязаны. Более чем достаточно.
  "Они, — подумала она. — Никогда мы".
  — А Иосиф как считает?
  — Это крупная рыба, Чарли. Крупная рыбешка из их центра. Не кто-нибудь.
  — И я их провела?
  Он подошел и сел рядом. Быть близко, но не касаться.
  — Поскольку ты все еще жива, следует сделать вывод, что на сегодняшний день ты их провела.
  — Приступим, — сказала она.
  На столе лежал наготове отличный маленький диктофон. Перегнувшись через Иосифа, Чарли включила его. И безо всяких предисловий они приступили к записи информации, словно давно женатая пара, какой они, по сути, и были. Дело в том, что хотя в фургоне Литвака с помощью хитроумного маленького приемника в сумке Чарли слышали каждое слово из происшедшего прошлой ночью разговора, золото ее собственных впечатлений еще предстояло добыть и промыть.
  18
  Шустрый молодой человек, явившийся в израильское посольство в Лондоне, был в длинном кожаном пальто и старомодных очках; он сказал, что его зовут Медоуз. Машина была зеленый «ровер», безукоризненно чистая. Курц сел впереди, чтобы составить компанию Медоузу. Литвак кипел на заднем сиденье. Курц держался почтительно и чуть приниженно, как и подобает колониальному чиновнику с вышестоящим.
  — Только что прилетели, сэр? — как бы между прочим спросил Медоуз.
  — Как обычно — накануне, — сказал Курц, хотя сам сидел в Лондоне уже целую неделю.
  — Жаль, что вы не дали нам знать, сэр. Начальник мог бы облегчить вам дело в аэропорту.
  — Ну, не так уж много нам надо было предъявлять таможне, мистер Медоуз! — заметил Курц, и оба рассмеялись: вот какие хорошие были у них отношения.
  Литвак тоже рассмеялся на своем заднем сиденье, но как-то неубедительно.
  Они быстро домчались до Эйлсбери и понеслись по. прелестным дорогам. Впереди возникли ворота со столбами из песчаника, увенчанными каменными петухами. Сине-красный указатель гласил: «ТЛСУ № 3», белый шлагбаум преграждал путь. Медоуз, предоставив Курца и Литвака самим себе, прошел в сторожку.
  Через некоторое время Медоуз вернулся, шлагбаум подняли, и они на удивление долго петляли по парку военизированной Англии. Вместо мирно щиплющих траву коров на каждом шагу встречались часовые в синей форме и резиновых сапогах.
  Дом, некогда пышный особняк, был изуродован синей краской, какой красят военные корабли, а красные цветы в ящиках на окнах были все аккуратно сдвинуты влево. У входа гостей поджидал второй молодой человек и быстро повел их вверх по надраенной до блеска сосновой лестнице.
  — Меня зовут Лоусон, — на ходу, словно они уже опаздывали, пояснил он и решительно постучал костяшками пальцев в двойную дверь.
  Голос изнутри рявкнул:
  — Входите!
  — Господин Рафаэль, сэр, — объявил Лоусон. — Из Иерусалима. Немного задержались из-за движения, сэр.
  Заместитель начальника Пиктон продолжал сидеть, не проявляя учтивости. Он взял перо и, насупясь, поставил свою подпись под письмом. Поднял взгляд и устремил на Курца желтые глаза. Затем, склонив голову набок и чуть вперед, словно хотел боднуть, медленно поднялся на ноги.
  — Приветствую вас, господин Рафаэль, — сказал он. И скупо улыбнулся, словно улыбка была не по сезону.
  Это был крупный мужчина, ариец, со светлыми, волнистыми волосами, разделенными прямым, словно проведенным бритвой, пробором. Широкоплечий, с толстым жестким лицом, тонкими поджатыми губами и наглым взглядом. Как все высшие полицейские чины, говорил он неграмотно, а держался как хорошо воспитанный джентльмен, причем в мгновение ока мог изменить и то, и другое, если бы ему, черт подери, так вздумалось. Из-под его левого обшлага торчал носовой платок в горошек, а золотые короны на галстуке указывали на то, что он занимается спортом в куда лучшем обществе, чем вы. Он по собственной воле вступил в борьбу с терроризмом — «на треть солдат, на треть полисмен, на треть злодей», как любил говорить про себя этот человек, принадлежавший к легендарному поколению людей своей профессии. Он охотился на коммунистов в Малайе, на мау-мау — в Кении, на евреев — в Палестине, на арабов — в Адене и на ирландцев — всюду и везде. Он устраивал взрывы вместе со скаутами в Омане и едва не прикончил на Кипре Гриваса, но тот сумел уйти, и Пиктон под хмельком говорил об этом с сожалением, но чтобы кто-то другой жалел его — пусть только посмеет! Он был вторым человеком во многих организациях — редко первым из-за темных сторон своей натуры.
  — Миша Гаврон — в форме? — осведомился он и, остановив свой выбор на одной из кнопок телефона, так на нее нажал, что, казалось, она больше никогда не выскочит.
  — Миша в полном порядке, шеф! — поспешил ответить Курц и в свою очередь осведомился у Пиктона о его начальстве, но Пиктона ничуть не интересовало, что скажет Курц — в особенности о его шефе.
  На его столе на видном месте стояла начищенная серебряная сигаретница с выгравированными на крышке подписями соратников. Пиктон открыл ее и протянул Курцу — хотя бы для того, чтобы тот восхитился ее блеском. Курц сказал, что не курит. Пиктон поставил сигаретницу на место — пусть и дальше служит украшением. Раздался стук в дверь, и вошли двое: один — в сером костюме, второй — в твиде. В сером был сорокалетний валлиец легчайшего веса с отметинами на нижней челюсти. Пиктон представил его:
  — Мой главный инспектор.
  — К сожалению, сэр, ни разу не был в Иерусалиме, — объявил главный инспектор, приподнимаясь на носках и одновременно одергивая пиджак, словно хотел вырасти на дюйм или на два.
  В твиде был капитан Малкольм, в нем чувствовался класс, который так стремился обрести Пиктон и который одновременно так ненавидел. Малкольм был по-своему агрессивен, хотя говорил мягко и вежливо.
  — Великая честь, сэр, — с большой искренностью сообщил он Курцу и протянул руку, которую Курц отнюдь не собирался пожимать.
  Когда же настала очередь представлять Литвака. капитан Малкольм никак, казалось, не мог разобрать его фамилию.
  — Повторите еще раз, старина! — попросил он.
  — Левин, — повторил Литвак, отнюдь не тихо. — Я имею счастье работать с господином Рафаэлем.
  Для совещания был приготовлен большой стол. Ни картин, ни фотографии жены в рамке, ни даже цветной фотографии королевы. Окна в частом переплете выходили на пустой двор. Удивлял лишь запах мазута — словно мимо только что прошла подводная лодка.
  — Что ж, давайте, выкладывайте, господин... — Пауза, право, была уж слишком долгой. — ...Рафаэль, так? — сказал Пиктон. — Рафаэль — это ведь был такой художник? — Пиктон перевернул несколько страниц. — Но толком никогда ничего не знаешь, верно?
  
  
  Долготерпение Курца было поистине неземным. Даже Литвак, который видел его в сотне разных обличий, ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что Курц сумеет так взнуздать своих демонов. Буйной энергии как не бывало, ее сменила угодливая улыбочка низшего по чину. Даже тон у него — во всяком случае вначале — был почтительный, извиняющийся.
  — «Местербайн», — прочел вслух главный инспектор. — Мы так это произносим?
  Капитан Малкольм, желая показать свое знание языков, поймал вопрос на лету.
  — Правильно, Местербайн, Джек...
  — Биографические данные — в левом кармашке папки. джентльмены, — решил помочь Курц. — Отец — швейцарец консервативного толка, имеет прекрасную виллу на берегу озера; насколько известно, занимается лишь деланьем денег. Мать — свободомыслящая дама леворадикального толка, по полгода проводит в Париже, имеет там салон, очень популярна среди арабов...
  — Вам ничего это не говорит, Малкольм? — прервал его Пиктон.
  — Что-то такое припоминается, сэр.
  — Антон, их сын, достаточно видный адвокат, — продолжал Курц. — Изучал политэкономию в Париже, философию в Берлине. Год учился в университете Беркли на факультете права и политики. Семестр — в Риме, четыре года — в Цюрихе, окончил magna cum laude[16].
  — Интеллектуал, — заметил Пиктон. Словно хотел сказать: «прокаженный».
  Курц кивнул в знак согласия.
  — Политически господин Местербайн, скажем так, склоняется к взглядам матери, в плане же финансовом следует отцу.
  Пиктон громко хохотнул, показывая, что начисто лишен юмора. Курц помолчал: пусть думает, что ему это тоже кажется смешным.
  — Лежащая перед вами фотография сделана в Париже, но юридической практикой господин Местербайн занимается в Женеве: у него там юридическая контора в центре города, где он принимает студентов-радикалов, выходцев из «третьего мира» и иностранных рабочих. Его клиентами является также целый ряд прогрессивных организаций, не располагающих деньгами. — Курц перевернул страницу, приглашая остальных последовать его примеру. Очки в толстой оправе съехали у него на кончик носа, отчего он стал похож на замшелого банковского клерка.
  — Взяли его на заметку, Джек? — спросил Пиктон главного инспектора.
  — Без малейших сомнений, сэр.
  — А кто эта блондинка, что пьет с ним, сэр? — спросил капитан Малкольм.
  Но у Курца был намечен свой маршрут, и сколько бы ни старался Малкольм, ему Курца с пути не сбить.
  — В ноябре прошлого года, — продолжал Курц, — господин Местербайн присутствовал на конференции, устроенной организацией «Юристы за справедливость» в Восточном Берлине, где довольно много времени было уделено выступлению палестинской делегации. Однако это, возможно, пристрастная точка зрения, — добавил он с легкой усмешкой, но никто даже не улыбнулся. — В апреле господин Местербайн впервые, насколько нам известно, был приглашен посетить Бейрут. Там он засвидетельствовал свое почтение паре наиболее воинствующих организаций.
  — Добывал себе клиентов, так? — осведомился Пиктон.
  Произнося это, Пиктон сжал и разжал правый кулак. Разработав таким образом затекшую руку, он что-то нацарапал в своем блокноте. Затем оторвал листок и передал его обходительному Малкольму, тот улыбнулся присутствующим и тихо вышел из комнаты.
  — По пути из Бейрута, — продолжал Курц, — господин Местербайн остановился в Стамбуле, где беседовал с некими турками, активистами подпольных организаций, борющихся — среди прочего — за искоренение сионизма.
  — Честолюбивые планы у этих ребяток, — заметил Пиктон.
  На сей раз, поскольку шутка исходила от Пиктона, все громко рассмеялись — кроме Литвака.
  Малкольм вернулся в кабинет, с поразительной быстротой выполнив поручение.
  — Боюсь, не много радости, — бархатистым голосом пробормотал он и, передав листок Пиктону, улыбнулся Литваку и сел на прежнее место.
  — Вы, конечно, сообщили об этом швейцарцам? — спросил Пиктон, отодвигая в сторону врученную Малкольмом бумагу.
  — Нет, шеф, мы еще не информировали швейцарцев, — признался Курц тоном, указывавшим на то, что тут есть проблема. — Ряд клиентов господина Местербайна постоянно или временно живут в Федеративной Республике Германии, что ставит нас в довольно сложное положение.
  — Что-то я вас не понимаю, — стоял на своем Пиктон. — Я считал, что вы с гуннами давным-давно помирились и расцеловались.
  Улыбка Курца могла быть наклеенной, но его ответ был образцом дипломатии.
  — Это так, тем не менее в Иерусалиме считают — учитывая уязвимость наших источников и сложность политических симпатий немцев в настоящее время, — что мы не можем информировать наших швейцарских друзей, не проинформировав их немецких коллег. Поступи мы так, мы бы взвалили на швейцарцев бремя молчания при общении с Висбаденом.
  Пиктон тоже умел молчать.
  — Вы, наверное, слыхали, что на самое горячее место снова посадили эту дешевку Алексиса? — через некоторое время вдруг произнес Пиктон. Он явно начинал считаться с Курцем, признавая в нем если не личность, то, по крайней мере, человека своей породы.
  Курц сказал, что, естественно, слышал об этом. И не позволяя сбить себя с намеченного курса, решительно перешел к следующему документу.
  — Стойте-ка, — спокойно остановил его Пиктон. Он впился взглядом в документ № 2. — Этот красавец мне знаком. Это тот гений, который получил по заслугам на Мюнхенском шоссе месяц назад. И прихватил с собой свою голландскую булочку, так?
  — Совершенно верно, шеф, — поспешил подтвердить Курц и, сбросив с себя на время маску подчиненного, добавил: — По нашим сведениям, и машину, и взрывчатку в данном случае поставили господину Местербайну его стамбульские друзья, переправив на север через Югославию в Австрию.
  Взяв листок бумаги, который вернул ему Малкольм, Пиктон поднес его к лицу и принялся водить листом перед глазами, словно был близорук.
  — Меня тут информируют, что в нашем ящике чудес внизу нет ни одного Местербайна, — с наигранной небрежностью произнес он. — Ни среди добропорядочных граждан, ни в черных списках.
  Курца это скорее обрадовало, чем наоборот.
  — Это отнюдь не указывает на нерадивость сотрудников вашего отлично устроенного архива. Я бы сказал, всего несколько дней тому назад в Иерусалиме тоже смотрели на господина Местербайна, как на человека вполне безобидного. Да и на его сообщников тоже.
  — Включая блондинку? — спросил капитан Малкольм, возвращаясь к спутнице Местербайна.
  Но Курц лишь улыбнулся и слегка поправил очки, как бы призывая аудиторию обратить внимание на следующую фотографию. Она была одной из многих, сделанных группой наблюдения в Мюнхене, и на ней Янука был запечатлен вечером у входа в свою квартиру. Снимок был смазанный, как часто бывает при замедленной съемке с помощью инфракрасных лучей, но все же достаточно четкий для опознания. Януку сопровождала высокая блондинка. Она стояла чуть позади, пока он возился с замком, — это была та же девушка, что обратила на себя внимание капитана Мал-кольма на предшествующей фотографии.
  — А теперь мы где? — спросил Пиктон. — Больше уже не в Париже. Дома не те.
  — В Мюнхене, — сказал Курц и назвал адрес.
  — А когда? — спросил Пиктон так резко, что, казалось, он на секунду принял Курца за своего подчиненного.
  Но Курц снова сделал вид, что не слышал вопроса.
  — Зовут даму Астрид Бергер, — сказал он, и снова желтые глаза Пиктона уставились на него с подозрением.
  — Еще одна чертова интеллектуалка, — заметил Пиктон. — Отыщи-ка ее, Малкольм.
  Малкольм снова выскользнул из комнаты, а Курц ловко вернул себе инициативу в разговоре.
  — Если вы будете так любезны сопоставить даты, шеф, то обнаружите, что фрейлейн Бергер была последний раз в Бейруте в апреле этого года, следовательно, в то же время, что и господин Местербайн. Была она и в Стамбуле, когда господин Местербайн останавливался там. Они прилетели разными самолетами, но остановились в одном отеле. Да, Майк. Прошу вас.
  Литвак предъявил фотокопии регистрационных карточек, заполненных на господина Антона Местербайна и госпожу Астрид Бергер, 18 апреля, отель «Хилтон», Стамбул. И плохо воспроизведенный счет, оплаченный Местербайном. Пока Пиктон и главный инспектор рассматривали документы, дверь кабинета снова открылась и закрылась.
  — На Астрид Бергер тоже ничего нет, сэр. Можете себе такое представить! — сообщил Малкольм с наигрустнейшей улыбкой.
  — Продолжайте, господин Рафаэль, — задумчиво произнес Пиктон.
  Следующая фотография, предъявленная Курцем, — третья шулерская карта, как впоследствии непочтительно назвал это Литвак, — была так лихо сфабрикована, что этого не заметили даже лучшие специалисты воздушной разведки Тель-Авива, когда им предложили просмотреть пачку снимков. На фотографии Чарли и Беккер направлялись к «мерседесу», стоявшему перед отелем в Дельфах утром, в день их отъезда из Греции. Беккер нес на плече сумку Чарли, а в руке — свой черный баул. Чарли — в греческом одеянии — несла гитару. Беккер был в красном пиджаке, шелковой рубашке и туфлях от Гуччи. Он протягивал затянутую в перчатку руку к дверце «мерседеса» со стороны водителя. И у него была голова Мишеля.
  — Эта фотография, шеф, по счастливому стечению обстоятельств была сделана за две недели до этой истории со взрывом под Мюнхеном, когда, как вы совершенно верно заметили, двое террористов имели несчастье погибнуть от собственного взрыва. Рыжая девица на переднем плане британская подданная. Ее спутник звал ее Иоанной. Она звала его Мишелем, хотя у него в паспорте другое имя.
  Атмосфера в комнате изменилась, словно вдруг упала температура. Главный инспектор с усмешкой посмотрел на Малкольма, Малкольм вроде бы улыбнулся в ответ, но постепенно стало ясно, что улыбка Малкольма не имела ничего общего с весельем. А в центре сцены находилась неподвижная туша Пиктона, который, казалось, не желал воспринимать никакой информации, кроме лежавшей перед ним фотографии. Ибо Курц, упомянув про британскую подданную, вторгся как бы ненароком в святая святых Пиктона, а это уже было опасно.
  Прочистив горло, серая мышь-главный инспектор со свойственным валлийцам благодушием решил вмешаться:
  — Что ж, сэр, даже если она действительно англичанка, что мне представляется весьма гипотетическим, здесь, в нашей стране, нет такого закона, который запрещал бы спать с палестинцем, верно? Мы не можем объявить по стране охоту за дамочкой на одном этомосновании! Бог ты мой, да если б мы...
  — У него еще кое-что есть, — заметил Пиктон, вновь обращая взгляд на Курца. — Кудаболее существенное.
  Тон же, каким это было произнесено, подразумевал: «У них всегда кое-что припрятано в рукаве».
  Неизменно любезным и добродушным тоном Курц предложил собравшимся внимательно посмотреть на «мерседес» в правом углу фотографии. Судя по всем этим деталям — и многим другим, невидимым глазу, — сказал он, этот «мерседес» в точности соответствует тому, что случайно взорвался неподалеку от Мюнхена: передняя часть его почти вся чудом уцелела.
  У Малкольма вдруг родилась приемлемая версия.
  — Но, сэр, в таком случае эта девушка — та, которую считают англичанкой, — не голландскаяли это девица? Одна рыжая, другая блондинка — это же ровным счетом ничего не значит. А по-английскиони обе говорят.
  — Помолчите, — приказал Пиктон и закурил сигарету, не предложив никому последовать его примеру. — Пусть продолжает, — сказал он. И заглотнул дым, так его и не выпустив.
  Голос Курца зазвучал весомее, и сам он стал выглядеть как-то весомее. Он положил крепко сжатые кулаки по обе стороны досье.
  — К нам также поступила информация из другого источника, — с нажимом объявил Курц, — что этот «мерседес» вела из Греции через Югославию молодая женщина с британским паспортом. Любовник не сопровождал ее, а вылетел в Зальцбург на самолете Австрийской авиакомпании. Эта же компания зарезервировала ему в Зальцбурге престижный номер люкс в отеле «Остеррайхишер Хоф», где. мы выяснили, эта пара была записана как мсье и мадам Ласерр, хотя дама говорит только по-английски и ни слова по-французски. Дама эта запомнилась своим необычным видом — рыжая, без обручального кольца, с гитарой, что немало всех позабавило; запомнилась она также и тем. что, уехав из отеля рано утром вместе с мужем, через некоторое время вернулась, чтобы воспользоваться туалетом. Старший носильщик припоминает, что вызывал для мадам Ласерр такси для поездки в зальцбургский аэропорт; он помнит, что заказывал машину на два часа дня — перед тем, как уйти с дежурства. Он еще предложил мадам Ласерр позвонить в авиакомпанию для подтверждения и выяснить, не задерживается ли вылет самолета, но она отказалась от его услуг, по всей вероятности, потому, что путешествовала под другим именем. Из Зальцбурга в это время вылетало три самолета, один из них — самолет Австрийской авиакомпании, летевший в Лондон. Сотрудница Австрийской авиакомпании отчетливо помнит рыжеволосую англичанку, которая предъявила неиспользованный чартерный билет из Салоник в Лондон; она просила переписать билет, но это было невозможно. Так что ей пришлось купить новый билет в один конец за полную стоимость; она заплатила за него американскими долларами — преимущественно двадцатидолларовыми бумажками.
  — Не будьте таким чертовски скрытным, — буркнул Пиктон. — Как ее фамилия? — И он резко ткнул сигаретой в пепельницу.
  В ответ на его вопрос Литвак раздал фотокопии списка пассажиров. Он был бледен и как будто нездоров. Обойдя стол, он налил себе из графина воды, хотя за все утро едва ли произнес слово.
  — К нашему огорчению, никакой Иоанны или Джоан среди них не было, — признался Курц, когда перед каждым уже лежал список пассажиров. — Ближе всего подходит имя Чармиан. Ее фамилия у вас перед глазами. Сотрудница Австрийской авиакомпании подтвердила соответствие одной из пассажирок нашему описанию — по списку номер тридцать восемь. Сотрудница даже помнит, что при пассажирке была гитара.
  Последний экспонат Курца тоже появился из чемоданчика Литвака.
  — Парижский аэропорт Шарля де Голля, тридцать шесть часов тому назад, — коротко объявил Курц. — Бергер и Местербайн перед отлетом из Парижа в Эксетер через Гэтвик.
  — Жаль, у вас нет снимков их прилета в Эксетер, — не без ехидства заметил Пиктон.
  — Вы же прекрасно знаете, шеф, что мы не могли их сделать, — уважительным тоном сказал Курц.
  — В самом деле? — сказал Пиктон. — Ах, да.
  — Между нашими начальниками существует ведь деловое соглашение, сэр. Никакой ловли рыбы в водах друг друга без предварительного письменного согласия.
  Валлиец снова прибег к дипломатии.
  — Она ведь родом из Эксетера, так, сэр? — спросил он Курца. — Девонширская девчонка? Трудно представить себе, чтобы деревенская девушка занялась террором, обычно так не бывает, верно?
  Но у берегов Англии поток информации Курца, казалось, замер. Они услышали звук шагов на большой лестнице и поскрипывание замшевых ботинок Малкольма. Однако валлиец не оставлял своих попыток.
  — Должен признаться, я что-то никогда не связывал рыжих с Девоном, — посетовал он. — Ну и уж, честно говоря, тем более Чармиан. Бесс, Роза — пожалуй. Но не Чармиан, не в Девоншире. На севере, пожалуй, да, — можно найти Чармиан. Скорее всего, в Лондоне.
  Малкольм осторожно вошел в кабинет, неслышно переставляя ноги. Он нес гору папок — плоды общения Чарли с воинствующими леваками. Самые нижние были изрядно потрепаны за давностью лет. Из них торчали газетные вырезки и размноженные на ротаторе брошюры.
  — Ну, скажу я вам, сэр, — заметил Малкольм и облегченно вздохнул, опуская свою ношу на стол, — если даже это нета девица, ею все равно следует заняться!..
  — Обедать! — объявил Пиктон и, выстрелив пулеметной очередью приказаний в адрес своих двух подчиненных, повел гостей в просторную столовую, где пахло капустой и полиролем.
  
  В парке, если не считать неизменных часовых, было так же пусто, как на школьной спортивной площадке в первый день каникул, и Пиктон, словно страдающий причудами землевладелец, шагал по дорожкам, раздраженно посматривая на ограду, тыкая палкой во все, что ему не нравилось. Курц этаким веселым маленьким воробышком подпрыгивал рядом с ним. Издали их можно были принять за пленника и тюремщика, хотя трудно сказать, кто был кем. За ними тащился Шимон Литвак с двумя чемоданчиками, а за Литваком — Миссис О'Флаэрти, знаменитая эльзасская сука Пиктона.
  — Это очень благородно с вашей стороны — приехать в такую даль, просто чтобы сообщить нам о девчонке, — несколько вызывающе начал разговор Пиктон. — Мой шеф напишет несколько слов старине Мише — сущий черт.
  — Мише это, безусловно, будет приятно, — сказал Курц. не пытаясь выяснить, кого Пиктон имел в виду под чертом.
  — И все-таки эго смешно. Чтоб вы, ребята, сообщали нам о наших собственных террористах. В мое время дело обстояло как раз наоборот.
  Курц попытался его успокоить, сославшись на колесо истории, но Пиктон не понимал поэтических образов.
  — Конечно, это ваша операция, — сказал Пиктон — Ваши источники — вам и кукарекать. Мой шеф непреклонен в таких вопросах. А наше дело — сидеть и ждать, что нам, черт бы их подрал, прикажут, — добавил он и искоса взглянул на собеседника.
  Курц сказал, что нынче без сотрудничества — ни шагу, и на секунду возникло впечатление, что Пиктон сейчас взорвется. Его желтые глаза широко раскрылись, подбородок уперся в шею и застрял там. Но он — наверное, чтобы успокоиться — лишь стал закуривать, повернувшись спиной к ветру и прикрыв пламя крупной рукой ловца.
  — А пока что я вас удивлю: ваша информация подтвердилась, — произнес Пиктон со всей иронией, на какую был способен, и затушил спичку. — Бергер и Местербайн вылетели из Парижа в Эксетер с обратным билетом, но прибытии в Эксетерский аэропорт наняли машину и проделали четыреста с лишним миль. Местербайн расплачивается кредитной карточкой «Америкой экспресс», выписанной на его имя. Не знаю, где они провели ночь, но вы, конечно, в должное время поставите нас об этом в известность.
  Курц хранил целомудренное молчание.
  — Что же до нашей героини, — продолжал Пиктон с той же деланной игривостью, — вы наверняка не меньше удивитесь, узнав, что она сейчас выступает в одной пьесе на полуострове Корнуолл, в глубинке. Она там в группе, играющей классику, называется труппа «Еретики», что мне нравится, но вам, конечно, и это неизвестно, верно? В гостинице, тле она остановилась, сказали, что мужчина, отвечающий описанию Местербайна, заехал за ней после спектакля, и назад она вернулась только утром. Похоже, наша юная леди — большая любительница поскакать из кроватки в кроватку. — Он многозначительно умолк, но Курц никак на это не реагировал. — Кстати, должен вас информировать, что мой шеф — офицер и джентльмен, и он готов оказать вам любую помощь. Он очень вам признателен, мой шеф. Признателен и тронут. Он питает слабость к евреям, и он считает, что вы поступили красиво, побеспокоившись и наведя нас на след девицы. — Он со злостью посмотрел на Курца. — Мой шеф, видите ли, человек молодой. Он большой поклонник вашей прекрасной новорожденной страны, если не считать отдельных неприятных случаев, и не склонен прислушиваться ко всяким безобразным подозрениям, которые могут возникнуть у меня.
  Они остановились перед большим зеленым сараем, и Пиктон постучал палкой по железной двери. Юноша в спортивных туфлях и синем тренировочном костюме впустил их в пустой спортивный зал.
  — Суббота, — сказал Пиктон, видимо, чтобы объяснить пустоту, и ринулся в обход помещения, проверяя состояние раздевалок и проводя толстым пальцем по шведской стенке — а вдруг там пыль.
  — Я слышал, вы опять бомбили эти лагеря палестинцев, — осуждающим тоном добавил он. — Это идея Миши, верно? Миша никогда не любил пользоваться рапирой, если есть мушкет.
  Курц пустился было в пояснения, что, откровенно говоря, он никогда не понимал, как принимаются решения в высших сферах израильского общества, но у Пиктона не было времени слушать столь пространный ответ.
  — Ну, Мише это с рук не сойдет. Передайте ему это от меня. Эти палестинцы будут преследовать вас до скончания веков.
  На сей раз Курц лишь улыбнулся и пожал плечами — в мире-де бывают всякие чудеса.
  — Миша Гаврон — он из иргунов[17]? — спросил Пиктон из чистого любопытства.
  — Хагана[18], — поправил его Курц.
  — А вы из каких будете? — спросил Пиктон.
  Курц изобразил скорбную униженность.
  — К счастью или к несчастью, шеф, мы, Рафаэли. прибыли в Израиль слишком поздно и уже не могли создать сложности для англичан, — сказал он.
  — Не пудрите мне мозги, — сказал Пиктон. — Я-то знаю, откуда Миша Гаврон набирает своих дружков. Ведь это благодаря мне он получил свое место.
  — Он мне говорил об этом, шеф, — сказал Курц со своей нестираемой улыбочкой.
  — Ну хорошо, так что же вам от нас нужно? — спросил Пиктон тоном человека, вынужденного идти на компромисс. — И не говорите, что вы приехали сюда, только чтобы привезти мне привет от моего старого приятеля Миши-Грача, потому что я все равно вам не поверю. Вообще сомневаюсь, чтобы я вам поверил. Вашему брату трудновато в чем-либо меня убедить.
  Курц улыбнулся и покачал головой, показывая, что оценил английское остроумие Пиктона.
  — Видите ли, сэр, Миша-Грач полагает, что обычный арест в данном случае исключен. Естественно, из-за уязвимости наших источников, — пояснил Курц тоном человека, лишь передающего поручение. — И даже если Миша согласился бы на арест, он неминуемо задался бы вопросом: а какие обвинения можно предъявить дамочке и в каком суде. Кто докажет, что взрывчатка была в машине, когда она ее вела? Все это очень шатко.
  — Очень, — согласился Пиктон.
  — А кроме того, согласно Мише. встает вопрос о том, чего стоит девица. Чего она стоит для нас — и для вас — в том виде, как сейчас. В своем, назовем это так, состоянии невинности. Что она знает? Что она может выдать? Возьмите случай с мисс Ларсен... Она тоже водила машины и выполняла поручения для своего палестинского дружка. Кстати, того же самого. Мисс Ларсен даже подкладывала по его просьбам бомбы. Дважды. А может быть, трижды. На бумаге мисс Ларсен была девицей весьма причастной к преступным действиям, — Курц помотал головой. — Но с точки зрения разведки, шеф, это была пустая скорлупа. — И невзирая на присутствие грозного Пиктона, Курц широко развел руки, показывая, насколько пустой была скорлупа. — Просто девчонка, которой нравилось принадлежать к какой-то группе, нравились их сборища, нравилось быть среди мальчишек и подвергаться опасности, нравилось чувствовать себя при деле. А говорить — ей не говорили ничего. Ни адресов, ни фамилий, ни планов она не знала.
  — Как вы это узнали? — осуждающе спросил Пиктон.
  — Мы провели с ней небольшую беседу.
  — И через пять минут, по-видимому, взорвали, — заметил Пиктон, не спуская своих желтых глаз с Курца.
  Но улыбка ни на секунду не сходила у Курца с лица.
  — Если бы это было так просто, шеф, — со вздохом произнес он.
  — Я спрашивал, что же вам от нас нужно, господин Рафаэль.
  — Мы бы хотели, чтобы девица проявила себя в действии.
  — Я так и думал.
  — Мы бы хотели, чтобы вы немножко подпалили ей пятки, но не арестовывали. Мы бы хотели, чтоб она заметалась, как испуганный заяц, — испугалась бы настолько, что была бы вынуждена вступить в дальнейший контакт со своими людьми или они с ней. Мы бы хотели все это время вести ее. Чтобы она, так сказать, послужила для нас невольным агентом. Мы, естественно, будем делиться с вами плодами ее деятельности, а когда операция закончится, можете забирать и девчонку, и славу.
  — Но она ведь уже вступала в контакт, — возразил Пиктон. — Они приезжали к ней в Корнуолл и привезли ей целый букет цветов, так?
  — По нашим предположениям, шеф, эта встреча была своего рода разведкой. Если сейчас на этом поставить точку, боюсь, эта встреча ничего нам не даст.
  — Откуда, черт подери, вы это-то знаете? — В голосе Пиктона послышались изумление и гнев. — Так я скажу вам откуда. Подслушивали у замочной скважины! Да за кого вы меня принимаете, мистер Рафаэль? За обезьяну, слезшую с дерева? Эта девчонка — ваша, господин Рафаэль, я знаю, что это так! Знаю а вас, израильтян, знаю этого ядовитого карлика Мишу и начинаю узнавать вас! — Голос его поднялся до угрожающего визга. Он убыстрил шаг, стараясь взять себя в руки. Затем остановился и подождал, пока Курц нагонит его. — У меня в голове сложился сейчас премилый сценарий, господин Рафаэль, и мне хотелось бы рассказать его вам. Можно?
  — Это будет большая для меня честь, — любезно сказал Курц.
  — Благодарю вас. Обычно такое проделывают с мертвяком. Находят симпатичненький труп, одевают его как пало и подбрасывают в таком месте, где противник непременно на него наткнется. «Эге, — говорит противник, это еще что такое? Покойник с чемоданчиком? А ну-ка, заглянем внутрь». Заглядывают и обнаруживают маленькую записочку. «Эге, — говорят они, — да ведь это, видно, курьер! Прочтем-ка записочку». И — прямиком в ловушку. Все срабатывает. А мы получаем медали. В свое время мы называли это «дезинформацией» с целью провести противника, и притом достаточно мягко. — Сарказм Пиктона был столь же грозен, как и его гнев. — Но для вас с Мишей это слишком просто. Будучи сверхобразованными фанатиками, вы пошли дальше. «Никаких мертвяков, о, нет, — это не для нас! Мы используем живое мясо. Арабское мясо. Голландское». Так вы и поступили. И взорвали это мясо в пресимпатичном «мерседесе». Их «мерседесе». Чего я не знаю — и, конечно, никогда не узнаю, потому что вы с Мишей и на смертном одре будете все отрицать, верно ведь? — это куда вы подбросили свою дезинформацию. А вы ее подбросили, и наживка проглочена. Иначе зачем бы им привозить девчонке такие красивые цветы, верно?
  Горестно покачав головой в знак восхищения фантазией Пиктона, Курц повернулся было и пошел от него прочь, но Пиктон со свойственной полицейским мгновенной реакцией легонько ухватил его за локоть и задержал.
  — Передайте это своему Кровавому Мяснику Гаврону. Если я прав и ваша братия завербовала нашу соотечественницу без нашего согласия, я лично приеду в вашу проклятую страну и отрежу у Миши все, что у него есть. Ясно? — Внезапно лицо Пиктона, словно помимо воли, расплылось в поистине нежной улыбке: он что-то вспомнил. — Как это старый черт любил говорить? — спросил он. — Что-то насчет тигров, верно? Вы-то уж знаете.
  Курц и сам употреблял это выражение. И часто. И со своей пиратской усмешкой он сказал:
  — Если хочешь поймать льва, сначала хорошо привяжи козленка.
  Момент родства душ двух противников прошел, и лицо у Пиктона снова стало каменное.
  — Ну, а если вернуться на официальные позиции, мистер Рафаэль, то ваша служба не только заслужила комплименты моего шефа, но и прибавила себе очков, — резко бросил он. Повернулся на каблуках и решительно зашагал к дому, предоставив Курцу и миссис О'Флаэрти трусить за ним. — И еще скажите Мише следующее, — добавил Пиктон, наставив на Курца палку и как бы утверждая свое главенство представителя колониальной державы. — Пусть он будет так любезен и перестанет пользоваться нашими паспортами. Другие же обходятся без них, пусть обходится и Грач, черт бы его подрал.
  
  На обратном пути в Лондон Курц посадил Литвака на переднее сиденье: пусть учится вести себя, как англичанин. У Медоуза прорезался голос, и он жаждал обсуждать проблему Западного берега. «Ну, как ее разрешишь, сэр, когда с арабами, конечно же, надо поступить по справедливости?» Курц отключился от их бесполезных разглагольствований и предался воспоминаниям, которым до сих пор не давал ходу.
  В Иерусалиме есть виселица, где никого уже не вешают. Курц прекрасно ее знал: она стоит рядом с бывшим русским кварталом, с левой стороны, если ехать вниз по еще не оконченной дороге и остановиться перед старыми воротами, ведущими к бывшей центральной иерусалимской тюрьме. На указателе написано: «К МУЗЕЮ», но также и «К ЗАЛУ ГЕРОЕВ»; у входа там вечно можно увидеть морщинистого старика, который, сорвав с головы черную плоскую шляпу, с поклонами приглашает тебя зайти. За вход платят пятнадцать шекелей, но цена возрастает. Тут англичане, когда это была Мандатная территория, вешали евреев на кожаной петле. Собственно, евреев они повесили лишь горстку, арабов же — несметное множество, но среди повешенных оказались и двое друзей Курца, друзей той поры, когда они с Мишей Гавроном находились в рядах Хаганы. Его дважды сажали в тюрьму и четырежды допрашивали, и неприятности, которые у Курца бывают с зубами, дантист до сих пор приписывает тому, что его избивал милый молодой офицер безопасности, которого уже нет в живых и которого манерами — но не внешностью — напомнил ему Пиктон.
  «Тем не менее славный малый, этот Пиктон», — подумал Курц и внутренне усмехнулся.
  19
  Снова Лондон и снова ожидание. В течение двух мокрых осенних недель — с тех пор как Хельга сообщила Чарли страшную весть — придуманная Чарли жила в атмосфере угрызений совести и мести, в аду, и в одиночестве горела в нем. «Теперь будешь обходиться без няньки, — с натянутой улыбкой сказал ей Иосиф. — Ходить по телефонным будкам тебе уже нельзя». Их встречи в этот промежуток времени были редкими и деловыми: обычно, заранее условившись, он в определенном месте сажал ее к себе в машину. Иногда он ездил с ней в дальние рестораны, на окраину Лондона, один раз они гуляли по пляжам в Бернеме, один раз ходили в зоопарк. Но где бы они ни были, он говорил об ее моральном состоянии и наставлял, как вести себя в различных, неожиданно возникших обстоятельствах, не раскрывая до конца, что это могут быть за обстоятельства.
  — Что они теперь предпримут? — спрашивала она.
  — Они тебя проверяют. Ведут за тобой наблюдение, думают, как с тобой быть.
  Порою Чарли пугалась возникавших у нее — не по сценарию — всплесков враждебности к Иосифу, но, как хороший доктор, он спешил заверить ее, что это вполне нормально.
  — Я же для тебя олицетворение врага, бог ты мой! Я убил Мишеля и, подвернись мне случай, убил бы тебя. Ты должна смотреть на меня с большой опаской, а то как же?
  «Спасибо за отпущение грехов», — подумала она, удивляясь в душе бесконечному множеству оттенков их шизофренических отношений: ведь понять — это значит простить.
  Наконец наступил день, когда Гади объявил, что они временно должны прекратить всякие встречи, если только не возникнет крайней необходимости. Казалось, он знал: что-то должно произойти, но не говорил ей, что именно, из опасения, что она может отреагировать несообразно роли. Или не отреагировать вообще. Он сказал ей. что ежедневно, всегда будет поблизости, поблизости, но не рядом. И, доведя таким образом — возможно преднамеренно — ее чувство незащищенности почти до предела, он отослал ее назад, в ту одинокую жизнь, которую придумал для нее, только на сей раз в этой ее жизни главной темой была смерть любимого.
  Ее квартирка, которую она когда-то так любила, а сейчас намеренно забросила, превратилась в святилище, загроможденное вещами, напоминавшими о Мишеле, — нечто вроде тихой, грязной часовни.
  Она редко выходила во внешний мир, но однажды вечером, как бы стремясь доказать самой себе, что готова вместо Мишеля нести в битву его знамя, если только сумеет найти поле сражения, она отправилась на собрание, которое проводили товарищи в комнате над кабачком на улице святого Панкратия. Она сидела среди «самых отпетых» — большинство из них уже накурились до того, что ничего не соображали еще до прихода туда. Но она вытерпела до конца и перепугала их и себя отчаянно пьяным выступлением против сионизма, что вызвало истерические жалобы со стороны представителей радикально настроенных евреев-леваков и немало позабавило другую половину ее "я".
  А то она устраивала спектакль и принималась донимать Квили по поводу ролей для себя: «Что случилось с кинопробой? Черт побери, Нед, мне нужна работа!» Но, по правде говоря, ее стремление выступать на театральной сцене убывало. Она уже посвятила себя — пока это будет длиться и невзирая на возраставший риск — театру жизни.
  Затем появились тревожные сигналы — так начинает скрипеть судно в преддверии наступающей бури.
  
  Первым сигналом был звонок от бедняги Квили много раньше обычного времени — якобы в ответ на ее звонок накануне. Но Чарли понимала, что это Марджори заставила его позвонить ей, как только он явился в свою контору, а то ведь забудет, или ему не захочется, или он доведет себя до кипения. Нет, у него ничего для нее нет, но он хочет отменить их сегодняшнюю встречу, сказал Квили. Никаких проблем, сказала она, стараясь за вежливостью скрыть разочарование, так как они собирались за обедом отметить окончание ее турне и поговорить о будущем. Она действительно с нетерпением ждала этой встречи, считая, что вполне может разрешить себе такое невинное развлечение.
  — Все в порядке, — продолжала она, ожидая, что он извинится.
  А он вместо этого ударился в противоположное: взял и глупо нагрубил ей.
  — Я просто думаю, что сейчас неподходящее для этого время, — выспренне объявил он.
  — А что происходит, Нед? Сейчас же не пост. Что на тебя нашло?
  Наигранно беспечный тон, каким она это произнесла, чтобы облегчить ему дело, вызвал с его стороны лишь еще большую напыщенность.
  — Чарли, я, право, не понимаю, чтоты натворила, — изрек он, словно с высоты алтаря. — Я сам был молод и вовсе не был таким узколобым, как ты, возможно, думаешь, но если хотя бы половина из того, что мне известно, правда, я не могу не считать, что нам с тобою лучше... так будет лучше для обеих сторон... — Но будучи ее любимцем Недом, он не мог заставить себя нанести ей последний удар и потому сказал: — ...отложить нашу встречу до тех пор, пока ты не возьмешься за ум. — Тут, по сценарию Марджори, он должен был повесить трубку, что после нескольких фальшивых реверансов и не без помощи со стороны Чарли он и сделал.
  Она тотчас перезвонила, и на звонок ответила миссис Эллис, а этого Чарли и хотела.
  — В чем дело, Фиб? Почему я вдруг получила от ворот поворот?
  — Ох, Чарли, чтоты натворила? — еле слышно произнесла миссис Эллис, опасаясь, что телефон прослушивается. — Полиция все утро торчала у нас — целых три полисмена, они расспрашивали про тебя, и нам всем запретили об этом рассказывать.
  — Ну и черт с ними, — мужественно объявила Чарли.
  «Обычная проверка, которую они проводят раз в сезон», — сказала она себе. Так называемое «дознание втихую», которое проводит бригада в подкованных сапогах, чтобы пополнить к Рождеству ее досье. Они периодически ее проверяют с тех пор, как она стала посещать семинар. Только на сей раз это почему-то не было похоже на обычную проверку. Чтобы целое утро и три полисмена... Такое бывает только в отношении особо важных птиц.
  Следующей была парикмахерша.
  Чарли договорилась, что придет в парикмахерскую к одиннадцати, она никогда не пропускала назначенной встречи. Хозяйку-итальянку, добрейшую душу, звали Биби. Увидев Чарли, она насупилась и сказала, что сегодня сама займется ею.
  — Опять у вас роман с женатым? — пронзительным голосом произнесла она, втирая шампунь в волосы Чарли. — Плохо вы, знаете ли, выглядите. Опять набедокурили: увели чужого мужа. Чем вы занимаетесь, Чарли?
  Приходили трое, в ответ на вопрос Чарли сказала Биби. Вчера.
  Сказались налоговыми инспекторами, попросили показать журнал, где Биби записывает клиенток, и ее счета. Но интересовала их только Чарли.
  — «Вот тут сказано — Чарли. Это кто? — спросили они меня. — Вы хорошо ее знаете, Биби?» — «Конечно, — сказала я им, — Чарли славная девушка, постоянная клиентка». — «Значит, постоянная, да? Рассказывает вам про своих дружков? Кто они у нее? С кем она сейчас спит?» И потом все про ваш отпуск, с кем вы ездили, куда поехали после Греции. Я-то им ничего не сказала. Биби — человек верный. — Но когда Чарли уже расплатилась, Биби впервые повела себя по-сволочному. — Не приходите к нам какое-то время, хорошо? Я не люблю неприятностей. Не люблю полицию.
  Я тоже, Биб. Поверь, я тоже. А уж этих трех красавчиков — меньше всего. «Чем быстрее власти узнают о тебе, тем быстрее мы вынудим противника действовать», — обещал ей Иосиф. Но он ведь не говорил, что будет вот так.
  Затем, меньше чем через два часа, появился красавчик.
  Вполне возможно, это было совпадение, но, оглянувшись с задней площадки отходящего автобуса, она увидела мужчину, быстро вскочившего в такси ярдах в пятидесяти позади. И мысленно прокручивая потом эту сценку в уме, она вспомнила, что флажок у такси был опущен еще до того, как мужчина остановил его.
  "Держись логики легенды, — снова и снова повторял ей Иосиф. — Распустишь нюни — провалишь операцию. Держись легенды, а когда все будет позади, мы поправим нанесенный ущерб".
  На грани паники она подумала было заскочить к портнихе и немедленно вызвать Иосифа. Но верность ему удержала ее. Она любила его бесстыдно и безнадежно. В мире, где она теперь жила и где он поставил все с ног на голову, он оставался для нее единственным, что не менялось — ни в легенде, ни в реальной жизни.
  Тогда она решила пойти в кино, и там красавчик попытался подцепить ее, и она едва не пошла с ним.
  Он был высокий, плутоватый, в новом длинном кожаном пальто и в золотых «бабушкиных» очках с маленькими круглыми стеклами, и когда во время антракта он стал пробираться по ряду к ней, она почему-то по глупости решила, что знает его, но только не может вспомнить ни его имени, ни кто он. И потому она улыбнулась ему в ответ.
  — Привет, как поживаем? — воскликнул он, садясь с ней рядом. — Чармиан, да? Господи, до чего же вы были хороши в «Альфа-Бета» в прошлом году! Ну, просто поразительны! Кушайте кукурузу.
  Все вдруг разъехалось: игривая улыбка никак не сочеталась с квадратной челюстью, «бабушкины» модные очки не сочетались с крысиными глазками, сладкая кукуруза не сочеталась с до блеска начищенными туфлями, а сухое кожаное пальто не сочеталось с погодой.
  Когда она кинулась за помощью в фойе, там все слиняли точно снег летом, — все, кроме чернокожей девчонки, сидевшей за кассой и сделавшей вид, будто она так занята подсчетом денег, что и глаз не может поднять.
  Возвращение домой потребовало от Чарли куда большего мужества, чем то, каким она обладала, — большего, чем имел право требовать от нее Иосиф, — и она всю дорогу молилась: вот бы сломать ногу, или чтоб ее переехал автобус, или чтоб она. вдруг упала в обморок. Было семь часов вечера, и индейское кафе пустовало. Шеф, по обыкновению, широко улыбнулся ей, а его мордастый дружок, как всегда, взмахом руки указал ей дорогу, точно без него она не найдет. Войдя к себе в квартиру, она не стала зажигать свет и задергивать занавески, а опустилась на кровать и увидела в зеркале двух мужчин на противоположном тротуаре — они стояли рядом, но не разговаривали друг с другом и ни разу не взглянули в сторону ее дома. Письма Мишеля по-прежнему лежали у нее под половицей — как и ее паспорт, и то, что осталось от денег на борьбу. "Твой паспорт стал теперь опасным документом, — предупредил ее Иосиф, поучая, как надо вести себя в ее новом положении, после смерти Мишеля. — Мишель не должен был разрешать тебе им пользоваться во время поездки. Паспорт надо хранить вместе с остальными твоими тайнами".
  «Синди», — подумала Чарли.
  Синди была девчонка с Вест-Индских островов, работавшая вечерами внизу. Ее любовник, тоже туземец с островов, сидел в тюрьме за нанесение увечий, и Чарли, чтобы девчонка не скучала, бесплатно обучала ее иногда игре на гитаре.
  "Синд, — написала она ей. — Дарю тебе это ко дню рождения, хоть и не знаю, когда он у тебя. Забирай гитару и упражняйся на ней дома до упаду. У тебя есть способности, так что не бросай. Забирай и папку с нотами, только я, как идиотка, оставила у мамы ключ от замка. В следующий раз, как поеду к ней, — привезу. Во всяком случае ноты пока что тебе еще не нужны. Целую. Чэс".
  Папка для нот у нее была отцовская, времен короля Эдуарда, вся прошитая, с крепкими замками. Чарли положила туда письма Мишеля, деньги, паспорт и кучу нот и спустилась вниз с папкой и гитарой.
  — Это для Синди, — сказала она хозяину.
  Хозяин захихикал и положил папку и гитару в дамскую уборную — туда, где хранились стаканчики для питья.
  Чарли поднялась к себе, включила свет, задернула занавески и раскрасилась по-боевому, гак как в этот вечер ей надлежало быть в Пекэме, и никакие шпики на свете и даже все ее мертвые любовники не остановят ее: она должна репетировать пантомиму. К себе она вернулась вскоре после одиннадцати; путь был свободен: на тротуаре никто не топтался, и Синди забрала нотную папку вместе с гитарой. Чарли позвонила Алу: ей вдруг отчаянно захотелось иметь рядом мужчину. К телефону никто не подошел. Мерзавец опять с кем-то трахается. Она попыталась позвонить парочке старых дружков, но безуспешно. Звук у телефона был какой-то странный, но это вполне могло быть и от шума в ушах. Прежде чем лечь, она в последний раз выглянула в окно: два ее ангела-хранителя снова были на тротуаре.
  
  На другой день у нее не было репетиций, и она собиралась съездить навестить мать, но потом почувствовала, что у нее не лежит к этому душа; она позвонила и отменила встречу — это-то, по всей вероятности, и заставило полицию действовать, потому что когда вечером она подъехала к своему кафе, у тротуара стоял полицейский фургон, а в открытых дверях маячил сержант в форме и рядом, смущенно склабясь, стоял повар.
  «Началось, — спокойно подумала она. — Пора бы уж. Наконец-то они ожили».
  У сержанта были злющие глаза и короткая стрижка — он был из тех, кто ненавидит весь мир, а особенно индейцев и хорошеньких женщин. Возможно, эта ненависть и ослепила его, не позволив в решающий момент драмы понять, кто такая Чарли.
  — Кафе временно закрыто, — рявкнул он. — Поищите себе другое.
  У несчастья своя реакция.
  — Кто-нибудь умер? — со страхом спросила Чарли.
  — Если и умер, то мне об этом не сказали. Просто есть подозрение, что тут бродит один ворюга. Наши офицеры ведут расследование. А теперь давай двигай.
  Возможно, он слишком долго находился на дежурстве и от усталости голова у него не работала. А возможно, не знал, как быстро смекалистая девчонка может сообразить и прошмыгнуть мимо. Так или иначе Чарли в мгновение ока очутилась в кафе и, с треском захлопнув за собою дверь, помчалась дальше. В кафе было пусто, и машины были отключены. Дверь в ее квартирку была закрыта, но она услышала за ней мужские голоса. Внизу сержант орал и молотил кулаками в дверь. Чарли услышала: «Эй, ты! Прекрати! Выходи же!» Но крики доносились приглушенно. Она подумала: «ключ» — и открыла сумочку. Увидев белую косынку, накинула ее на голову и мгновенно преобразилась. Затем нажала на звонок — два быстрых уверенных звонка. Затем приоткрыла крышку почтового ящика в двери.
  — Чэс? Ты дома? Это я, Сэнди.
  Голоса замерли, она услышала шаги и шепот: «Гарри, быстро!» Дверь распахнулась, и она увидела перед собой седовласого разъяренного человека в сером костюме. В комнате за его спиной повсюду валялись ее реликвии — память о Мишеле; кровать была поставлена на попа, все плакаты сорваны, ковер свернут и половицы подняты. Чарли увидела фотоаппарат на треножнике, нацеленный вниз, и второго мужчину, смотревшего в видоискатель, а под аппаратом — несколько писем ее матери. Она увидела стамески, плоскогубцы и парня в старомодных очках, заговаривавшего с ней в кино и стоявшего сейчас на коленях среди вороха ее новых дорогих вещей; Чарли сразу поняла, что это не обыск, — они просто вломились к ней без разрешения.
  — Я ищу свою сестру Чармиан, — сказала она. — А вы, черт подери, кто такие?
  — Ее тут нет, — ответил седовласый, и Чарли уловила в его голосе легкий валлийский акцент. Не отводя от нее взгляда, он рявкнул: — Сержант Мэллис! Сержант Мэллис, уберите отсюда эту дамочку и запишите ее данные!
  Дверь перед ней захлопнулась. Она слышала, как внизу продолжал орать злополучный сержант. Тихонько спустившись по лестнице, — но только до площадки, — она протиснулась между наваленными там коробками к двери во двор. Дверь была закрыта на засов, но не заперта. Во дворе была конюшня, а из конюшни можно было попасть на улицу, где жила мисс Даббер. Проходя мимо ее окна, Чарли постучала по стеклу и весело помахала в знак приветствия. Как она сообразила это сделать, Чарли сама не знала. Она шла. не останавливаясь, но позади не слышно было ни поспешных шагов, ни разъяренных окриков, ни одна машина с визгом не затормозила рядом с ней. Так она дошла до главной улицы и по пути натянула на руку кожаную перчатку, как велел сделать Иосиф, если и когда ее вспугнут. Она увидела свободное такси и остановила его. «Ну что ж, — подумала она, — теперь мы хоть все вместе». Только гораздо, гораздо позже в своей многоликой жизни она поймет, что они намеренно отпустили ее.
  Иосиф запретил ей пользоваться «фиатом», и она нехотя вынуждена была признать, что он прав. Так она продвигалась от одной стадии к другой, не спеша. И уговорами убеждала себя спускаться все ниже. После такси садимся на автобус, сказала она себе, потом немножко пешком, потом — на метро.
  «Я в бегах. Они гонятся за мной. Господи, Хельга, что же мне делать?»
  «По этому номеру, Чарли, позвонишь только в случае крайней необходимости. Если позвонишь попусту, мы очень рассердимся, ты меня слышишь?»
  «Да, Хельга, я тебя слышу».
  Она зашла в кабачок и выпила немного водки — той, что любил Мишель, стараясь при этом вспомнить, какой еще совет давала ей Хельга, пока Местербайн сидел с мрачным видом в машине. "Удостоверься, что за тобой не следят. Не пользуйся телефонами друзей или родственников. Не пользуйся телефоном через дорогу или на той же улице, где живешь.
  Ни в коем случае, ты меня слышишь? Это чрезвычайно опасно. Эти свиньи способны в одну секунду засечь телефон, уж ты мне поверь. И никогда не пользуйся дважды одним и тем же телефоном. Ты меня слышишь, Чарли?"
  «Я отлично слышу тебя, Хельга».
  Чарли вышла на улицу и увидела мужчину, стоявшего у неосвещенной витрины, и другого, поспешно отошедшего от него и направившегося к машине с антенной. Вот теперь ею овладел ужас — ей стало так страшно, что захотелось броситься на тротуар лицом вниз и завыть, и во всем признаться, и просить нормальный мир взять ее обратно. Люди, шагавшие впереди, так же пугали ее, как и те, что шагали сзади; призрачные края тротуара вели куда-то, где все исчезает и она сама перестанет существовать. «Хельга, — взмолилась она, — ох, Хельга, вызволи меня из этого». Она села в автобус, шедший не в том направлении, выждала немного, пересела на другой и снова пошла пешком, но не поехала на метро, так как одна мысль очутиться под землей пугала ее. Уступив слабости, она снова села в такси и стала смотреть в заднее окно. Никто за ней не ехал. Улица была пуста. К черту ходьбу пешком, к черту метро и автобусы.
  — Пекэм, — сказала она шоферу и с шиком подъехала к самому входу.
  Зал, где они репетировали, находился за церковью, — этакое подобие сарая рядом со спортивной площадкой, которую мальчишки давно разбили вдрызг. Идти туда надо было по аллее, обсаженной тисами. Света в помещении не было, тем не менее Чарли нажала на звонок — из-за Лофти. бывшего боксера. Лофти работал там ночным сторожем, но с тех пор как репетиции прервались, он приходил самое большее раза три в неделю, и сейчас на звонок Чарли — к ее облегчению не послышалось в ответ его шагов. Она отперла дверь и вошла. — воздух был такой же холодный, как в той корнуоллской церкви, куда она зашла после того. как положила венок на могилу неизвестного революционера. Она закрыла за собой дверь и чиркнула спичкой — пламя осветило зеленые кафельные плиты и высокий деревянный потолок викторианского дома. Для бодрости духа Чарли весело окликнула: «Лофти!» Спичка сразу погасла, но Чарли успела обнаружить дверную цепочку. накинула ее и только уж потом зажгла вторую спичку. Звук ее голоса, позвавшего Лофти, ее шаги, лязганье цепочки еще долго-долго отдавались в кромешной тьме.
  У нее мелькнула мысль о летучих мышах и прочих отвратительных вещах, например морских водорослях на лице. Лестница с железными перилами вела наверх, на деревянную галерею, прозванную общей комнатой; со времени посещения двухэтажной квартиры в Мюнхене это напоминало Чарли о Мишеле. Держась за перила, она поднялась наверх и постояла на галерее, всматриваясь в сумеречный зал и прислушиваясь, давая глазам привыкнуть к— темноте. Она разглядела сцену, вздувшийся пузырями задник, потом стропила и крышу. Взгляд ее выдернул из темноты серебристый круг их единственного юпитера, сооруженного парнем с Багам по имени Гамс из передней фары, которую он подобрал на автомобильной свалке. На галерее был старый диван и рядом с ним столик, крытый светлым пластиком, на который падал отсвет из окна. На столике стоял черный телефон для служебного пользования и лежала тетрадь, где полагалось регистрировать частные разговоры, которые съедали выручку за билеты шести первых рядов в месяц.
  Чарли села на диван, дожидаясь, пока ее перестанет мутить и пульс немного успокоится. Затем взяла аппарат и опустила на пол рядом со столиком. Ей надо было набрать пятнадцать цифр, и в первый раз телефон лишь завыл ей в ухо. Во второй раз она набрала не тот номеру и какая-то сумасшедшая итальянка заорала на нее; в третий раз у нее соскользнул палец. Однако на четвертый раз после набора наступила задумчивая тишина, а за ней — характерный для Европы звонок. И много позже — пронзительный голос Хельги, ответившей по-немецки.
  — Это Иоанна, — сказала Чарли. — Ты меня помнишь?
  Снова задумчивая тишина.
  — Ты где, Иоанна?
  — Какое твое дело.
  — У тебя проблема, Иоанна?
  — В общем, нет. Я только хотела поблагодарить тебя за то, что ты привела этих свиней к моему порогу.
  И тут к довершению ее торжества Чарли овладела прежняя безудержная ярость, и она выплеснула поток ругательств, чего с ней не случалось с той давней поры, которую ей заказано было вспоминать, — с той поры, когда Иосиф поехал с ней смотреть ее любовника, прежде чем приготовить из него наживку.
  
  Хельга молча выслушала ее.
  — Ты где? — спросила она, когда Чарли умолкла. Произнесла она это нехотя, словно вопреки правилам.
  — Не будем об этом, — сказала Чарли.
  — Можно тебе куда-нибудь позвонить? Скажи мне, где ты будешь в ближайшие двое суток.
  — Нет.
  — Будь добра, позвони мне снова через час.
  — Я не смогу.
  Долгое молчание.
  — А где письма?
  — В безопасном месте.
  Снова молчание.
  — Возьми бумагу и карандаш.
  — Они мне не нужны.
  — Все равно возьми. Ты сейчас не в том состоянии, чтобы точно все запомнить. Готова?
  Не адрес и не телефон. А название улицы, время и как туда добраться.
  — Сделай все в точности, как я тебе сказала. Если не сможешь, если у тебя возникнут новые проблемы, позвони по номеру на карточке Антона и скажи, что хочешь поговорить с Петрой. Возьми с собой письма. Ты меня слышишь? С Петрой — и возьми с собой письма. Если ты не возьмешь писем, мы на тебя очень рассердимся.
  Опустив трубку на рычаг, Чарли услышала внизу, в зале, тихие аплодисменты. Она подошла к краю галереи, заглянула вниз и к своей бесконечной радости увидела Иосифа, который сидел один в середине первого ряда. Она повернулась и ринулась к нему вниз по лестнице. Он стоял у последней ступеньки и ждал, протянув ей руки. Он боялся, как бы она не оступилась в темноте. Он поцеловал ее, поцеловал снова и снова, потом повел назад, на галерею, крепко держа за талию, не отпуская даже там, где лестница была совсем узкая; в другой руке он нес корзинку.
  Он купил копченой лососины и бутылку вина. И не разворачивая, выложил все на стол. Он знал, где под умывальником стоят тарелки и как включить электрокамин. Он прянее термос с кофе и пару стареньких одеял из логовища Лофти. Поставив на стол термос рядом с тарелками, он пошел проверить большие викторианские двери и запер их изнутри на засов. И она поняла — по очертаниям его спины в полумраке и свободе жестов, — что он делал это не по сценарию: он запирал двери, чтобы отгородиться от всего мира, кроме своего собственного. Он сел рядом с ней на диван и накинул на нее одеяло потому, что в зале стоял холод и она дрожала, не могла унять дрожь. Разговор по телефону с Хельгой до смерти перепугал ее, как и глаза палача-полицейского в ее квартире, как и все эти дни ожидания и подозрений, а подозревать — это много, много хуже, чем ничего не знать.
  И ей вдруг стало ясно то, что она знала всегда: невзирая на все свои умолчания и перекрашивания, Иосиф, по сути, человек добрый, готовый сочувствовать каждому; и в борьбе и в мирной жизни это человек небезразличный, ненавидящий причинять боль. Она погладила его по лицу, и ей приятно было, что он небрит: сегодня ей бы не хотелось думать, что все заранее подстроено, хотя это и была не первая их ночь вместе — и еще не пятидесятая: они ведь давние, ненасытные любовники, перебывавшие в доброй половине мотелей Англии, позади у них и Греция, и Зальцбург, и бог знает сколько еще жизней, ибо ей внезапно стало ясно, что пьеса, которую они до сих пор разыгрывали, была лишь прелюдией к этой ночи в реальной жизни.
  Он отстранил ее руку, привлек ее к себе и поцеловал в губы — она ответила целомудренным поцелуем, предоставляя ему разжечь страсть, о которой они так часто говорили. Ей нравились его запястья, его руки, такие умные. Еще прежде, чем он овладел ею, она уже поняла, что он был лучшим из всех ее любовников, ни с кем не сравнимый, далекая звезда, за которой она следовала по всей этой гиблой стране. Даже будь она слепой, она уразумела бы это по его касаниям; если б умирала, — по его грустной улыбке человека, победившего страх и неверие, ибо все это он уже познал; уразумела бы по его инстинктивному умению понимать ее и расширять ее познания.
  Она проснулась и увидела, что он сидит уже одетый рядом и дожидается ее пробуждения. Все было убрано.
  — Я не хочу слышать ни звука, — сказала она. — Никаких придуманных историй, никаких извинений, никакого вранья. Если это входило в твои служебные обязанности, лучше промолчи. Сколько сейчас времени?
  — Полночь.
  — Тогда иди ко мне.
  — Марти хочет поговорить с тобой, — сказал он.
  Но что-то в его голосе и в том, как он это произнес, дало ей понять, что не Марти придумал вызвать ее, а он сам.
  
  Это была квартира Иосифа.
  Чарли сразу это поняла, как только вошла: продолговатая аккуратная комната для одного жильца где-то в Блумсбери, на первом этаже, с кружевными занавесками на окнах. На одной стене висели карты Лондона; вдоль другой шла полка с двумя телефонами. У третьей стены стояла раскладная кровать, на которой явно никто не спал, а у четвертой — сосновый письменный стол со старой лампой на нем. Рядом с телефонами булькал кофейник, а в камине горел огонь. Когда Чарли вошла, Марти не встал ей навстречу, но повернул к ней голову и улыбнулся необычно доброй улыбкой — возможно, правда, ей так показалось, потому что весь свет представлялся ей сейчас добрым. Он протянул к ней руки, и она, пригнувшись, позволила ему по-отечески себя обнять: дочка вернулась из дальних странствий. Она села напротив него, а Иосиф по-арабски устроился на полу — так он сидел тогда, на холме, когда заставил ее сесть рядом и стал говорить про пистолет.
  — Хочешь послушать себя? — предложил Курц, указывая на стоявший рядом магнитофончик. Она отрицательно покачала головой. — Чарли, ты была потрясающа. Ты прошла не третьим номером, не вторым, а самым первым.
  — Он тебе льстит, — предупредил Иосиф, но сказано это было серьезно.
  В комнату без стука вошла маленькая женщина в коричневом платье и спросила, кто пьет чай с сахаром, кто — без сахара.
  — Чарли, ты вольна выйти из игры, — сказал Курц, когда женщина ушла. — Иосиф настаивает, чтобы я напомнил тебе об этом четко и ясно. Если ты уйдешь от нас сейчас, то уйдешь с почестями. Верно я говорю, Иосиф? Со множеством денег и множеством почестей. Получишь все, что мы тебе обещали, и даже больше.
  — Я это ей уже сказал, — заметил Иосиф.
  Курц шире улыбнулся, прикрывая раздражение, и Чарли не преминула это заметить.
  — Конечно, ты ей это сказал, Иосиф, а теперь говорю ей я. Разве ты не хотел, чтобы я это сказал? Чарли, ты приподняла для нас крышку с целой банки червей, которых мы искали уже давно. Ты и понятия не имеешь, сколько накидала нам имен, мест встреч и контактов, а за ними последуют другие. С твоей помощью или без твоей. Пока еще ты не замазана, а если где и есть замазка, дай нам два-три месяца. и мы ее счистим. Устрой себе карантин, передохни, возьми с собой какого-нибудь приятеля...
  — Видишь ли, Чарли, — продолжал Марти, — в этой истории есть то, что на поверхности, и то, что под поверхностью. До сих пор ты находилась на первом этаже и, однако же, сумела показать нам, что происходит внизу. Но отныне... в общем, все может пойти несколько иначе. Так мы это понимаем. Возможно, мы ошибаемся, но, судя по некоторым признакам, мы понимаем правильно.
  — Он хочет сказать, — вставил Иосиф, — что до сих пор ты была на дружественной территории. Мы могли быть рядом, мы могли, если понадобится, вытащить тебя из игры. Но теперь этому приходит конец. Ты становишься одной из них. Будешь делить их жизнь. Станешь думать, как они. Поступать, как они. Могут пройти недели, месяцы вне контакта с нами.
  — Не столько вне контакта, сколько, пожалуй, вне досягаемости, но, в общем, это так, — согласился Марти. -Однако можешь не сомневаться, мы будем поблизости.
  — А каков финал? — спросила Чарли.
  Марти, казалось, на секунду смешался.
  — О каком финале речь, милочка, — финале, который оправдывает все это? Что-то я не очень тебя понимаю.
  — Какую цель я должна перед собой ставить? Когда вы удовлетворитесь?
  — Чарли, мы и сейчас вполне удовлетворены, — великодушно заметил Марти, и Чарли поняла, что он уклоняется от прямого ответа.
  — Цель — человек, — резко произнес Иосиф, и Марти круто повернулся к нему, так что Чарли не могла видеть его лица. Но она видела лицо Иосифа и его взгляд, в котором был смелый вызов, — такого взгляда она у него еще не видела.
  — Цель, Чарли, — человек, — наконец признал Мартн, снова поворачиваясь к ней. — Если ты согласна идти с нами дальше, ты должна это знать.
  — Халиль, — сказала она.
  — Правильно — Халиль, — подтвердил Марти. — Халиль возглавляет всю их деятельность в Европе. Мы должны получить этого человека.
  — Он опасен, — сказал Иосиф. — Если Мишель был плохим профессионалом, то этот — профессионал хороший.
  Возможно, желая показать, кто здесь главный, Курц запел ту же песню.
  — Халиль никому не доверяет, у него нет постоянной девушки. Он никогда две ночи подряд не спит в одной постели. Ни с кем не общается. Все свои потребности, по сути дела, удовлетворяет сам. Ловкий разведчик, — завершил Курц, снисходительно улыбнувшись Чарли. Но когда он раскуривал сигару, Чарли поняла — по тому, как дрожала спичка в его руке, — что он весь кипит.
  Почему она не заколебалась?
  Необычайное спокойствие снизошло на нее, такая ясность в мыслях, какой она прежде не знала. Значит, Иосиф спал с ней не для того. чтобы проститься, а чтобы удержать. Он пережил за нее все страхи и сомнения, которыми должна была бы мучиться она. Но она знала также, что в этом микрокосме существования, который они создали для нее, повернуть назад — значит повернуть навсегда; знала она и то, что любовь, если нет развития отношений, не может возродиться, — она потонет в колодце обыденностей, где погибли все ее увлечения до Иосифа. Его стремление остановить ее не побудило Чарли свернуть с пути. напротив, оно лишь укрепило ее решимость. Они же партнеры. Они же любовники. Их объединяет общность судьбы, общая цель.
  Чарли спросила Курца, как она опознает дичь. Он похож на Мишеля? Марти отрицательно покачал головой и рассмеялся.
  — Увы, милочка, он никогда не позировал нашим фотографам!
  Иосиф намеренно не смотрел на него. а смотрел в грязное, закопченное окно; Курц быстро встал и из старого черного портфеля, стоявшего рядом с его креслом, извлек нечто похожее на толстую запаску к шариковой ручке, из которой торчали, как усы у рака, две тоненькие красные проволочки.
  — Это называется детонатор, милочка, — пояснил он, постукивая толстыми пальцами но запаске. — На этом конце затычка, и из затычки, как видишь, торчат проволочки. Совсем маленькие проволочки, столько нужно Халилю. А остаток он упаковывает вот таким образом. — И. вынув из портфеля кусачки, Курц обрезал каждую из проволочек так, чтобы осталось дюймов пятнадцать. Затем умело и ловко скрутил из проволочек куколку и перепоясал. После чего вручил ее Чарли. — Вот эта куколка, как мы говорим, — подпись Халиля. Рано или поздно у каждого человека появляется своя подпись. Вот это — его.
  И он взял у Чарли куколку.
  Чарли могла ехать: у Иосифа уже был готов для нее адрес. Маленькая женщина в коричневом проводила ее до двери. Она вышла на улицу, там ее ждало такси. Занималась заря, и воробьи начинали чирикать.
  20
  Чарли вышла из дома раньше, чем велела Хельга. частично потому, что была из тех. кто вечно волнуется, а частично потому, что заранее скептически относилась к плану в целом. «А что, если автомат будет сломан? — возразила она Хельге. — Это же Англия, Хельга, а не сверхоперативная Германия... А что, если он будет занят, когда ты позвонишь?» Но Хельга решительно отмела вес эти доводы: делай, как тебе велели, остальное предоставь мне. И вот Чарли двинулась в путь: она села на Глостер-роуд на двухэтажный автобус, но не на первую машину после семи тридцати, а на ту, что пришла в двадцать минут восьмого. На станции метро «Тоттэнхем-Корт-роуд» ей повезло: поезд подошел как раз, когда она выходила на платформу южного направления, и потом ей пришлось долго ждать на пересадке, на станции «Набережная», следующего поезда. Было воскресное утро, и если не считать людей, страдающих бессонницей или истово верующих, она была единственной, кто бодрствовал во всем Лондоне. В Сити царила полнейшая пустота, и, найдя нужную улицу, Чарли сразу увидела ярдах в ста впереди, как и говорила Хельга, телефонную будку, ярко светившуюся точно маяк. В будке никого не было.
  «Дойди до конца улицы и поверни назад», — сказала ей Хельга. И Чарли, покорно пройдясь по улице, установила, что телефон не разбит; правда, к этому времени она уже решила, что крайне нелепо торчать на таком заметном месте в ожидании звонка от международных террористов. Она повернулась и пошла назад и тут к своей досаде заметила, как в будку зашел какой-то мужчина, Она взглянула на часы — до назначенного времени было еще двенадцать минут, а потому, не слишком волнуясь, она остановилась в нескольких шагах от будки и стала ждать.
  Прошло семь минут, а мужчина в будке все распинался по-итальянски — это мог быть и страстный монолог неразделенной любви, и речь о положении дел на Миланской бирже. Чарли стала нервничать — она облизнула губы, посмотрела вниз и вверх по улице, но кругом не было ни души, не стояло таинственных черных машин или мужчин в подъездах, не было и красного «мерседеса». Никого и ничего. кроме захудалого фургончика во вмятинах: дверца со стороны водителя была в нем открыта. И однако же, Чарли чувствовала себя будто голой. Настало восемь часов, о чем оповестил перезвон поразительного множества разных колоколов и часов. Хельга сказала — в пять минут девятого. Мужчина перестал говорить, но Чарли услышала, как он зазвенел монетами в кармане, затем постучал по стеклу, как бы привлекая ее внимание. Она обернулась и увидела, что он держит пятидесятипенсовую монету и просительно смотрит на нее.
  — Вы не дадите мне сначала позвонить? — спросила она. — Я спешу.
  Но он не говорил по-английски.
  «А, черт с ним, — подумала она. — Придется Хельге звонить еще раз. Я ведь ее предупреждала...» Сбросив с плеча ремень сумки, Чарли открыла ее и среди мешанины вещей принялась отыскивать десяти— и пятипенсовики, пока не набрала пятьдесят. «Господи, да у меня же пальцы все потные». Она протянула итальянцу руку с монетами, зажатыми в кулак, — она так ее повернула, чтобы монеты упали на его благодарно протянутую ладонь, и тут увидела торчащий из-под полы его летной куртки пистолет — он был нацелен прямо ей в живот, под ребра. В другой руке мужчина продолжал держать телефонную трубку, и Чарли подумала, что, видно, там, на другом конце, то-то слушает. потому что хоть он и обращался к Чарли, трубку держал у самого рта.
  — Вот что, Чарли: ты шагаешь сейчас со мной к машине, — сказал он на хорошем английском языке. — Идешь справа от меня, немного впереди, руки держишь сзади, чтоб я их видел. Сцепив за спиной, поняла? Бели ты только попытаешься удрать, или подашь кому-нибудь знак. или крикнешь, я выстрелю тебе в левый бок вот сюда — и убью. Если явится полиция, если начнут стрелять. если меня заподозрят, я поступлю с тобой точно так же. Пристрелю.
  И для большей убедительности он ткнул себя в живот. Добавил в трубку что-то по-итальянски и повесил ее на рычаг. Затем вышел на тротуар и, очутившись совсем рядом с Чарли, широко улыбнулся ей. Судя по обтянутому кожей лицу, он был настоящим итальянцем. И голос у него был густой и мелодичный, как у итальянца. Чарли так и слышала. как этот голос эхом отдается на древней рыночной площади, как парень перебрасывается шуточками с женщинами на балконах.
  — Пошли же, — сказал он. Одну руку он продолжал держать в кармане куртки. — Не спеши, о'кэй? Шагай легко и свободно.
  Минуту тому назад Чарли отчаянно хотелось помочиться. но на ходу это прошло, зато заломило шею, а в правом ухе зазвенело, точно комар в темноте.
  — Как только сядешь на место пассажира, руки положи на приборную доску перед собой, — наставлял он ее, шагая следом. — У девчонки, которая сидит сзади, тоже есть пистолет, и она оченьбыстро может тебя прикончить. Куда быстрее, чем я.
  Чарли открыла дверцу со стороны пассажира, села и, как воспитанная девочка за столом, положила пальцы на приборную доску.
  — Расслабься, Чарли, — весело произнес за ее спиной голос Хельги. — Опусти, дорогая моя, плечи, а то ты выглядишь как старуха! — Чарли не шелохнулась. — А теперь улыбнись. Ура! Улыбайся же. Все сегодня рады. А кто не радуется, того надо пристрелить.
  — Можешь начать с меня, — сказала Чарли. Итальянец сел на место шофера и включил радио на полную катушку.
  — Выключи, — приказала Хельга. Она сидела, прислонясь к задней дверце, подняв колени и держа обеими руками пистолет; вид у нее был такой, что она не промахнется и в консервную банку с расстояния в пятнадцать шагов.
  Итальянец, пожав плечами, выключил радио и в установившейся тишине снова обратился к Чарли.
  — О'кэй, пристегни ремень, потом сцепи руки и положи их на колени, — сказал он. — Подожди, я сам тебя пристегну.
  Он взял ее сумку, швырнул назад Хельге, затем дернул за ремень и пристегнул его, по пути проведя рукой по ее груди. Лет тридцать с небольшим. Красив, как кинозвезда. Избалованный Гарибальди с красным платком на шее для понта. Предельно неспешным движением, точно у него было сколько угодно времени, он выудил из кармана большие солнечные очки и надел их на Чарли. Сначала ей показалось, что она ослепла от страха: она ничего не видела. Потом решила, что это «хамелеоны». Но стекла не светлели. Тогда она поняла, что это специально: она ничего и не должна видеть.
  — Если ты их снимешь, она пристрелит тебя в затылок, — предупредил итальянец, включая мотор.
  — О, безусловно, пристрелит, — весело объявила старушка Хельга.
  Они двинулись в путь — сначала попрыгали по брусчатке, потом покатили по гладкой дороге. Чарли прислушивалась, не едет ли кто за ними, но на улицах урчал и потрескивал лишь их мотор. Она попыталась понять, в каком направлении они едут, но она уже потеряла всякое представление об этом. Неожиданно они остановились. Итальянец помог ей вылезти из машины; в руку ей вложили палку — наверно, белую, подумала она. С помощью своих новых друзей она сделала шесть шагов и затем еще четыре — по крыльцу, к чьей-то двери. "Они хорошие профессионалы, — предупреждал ее Иосиф. — Это не ученики. Ты прямо со школьной скамьи попадешь в театр на Вест-Энде". Теперь она сидела как бы на кожаном седле без спинки. Руки ей велели сложить и держать на коленях. Сумку не вернули, и она услышала, как вытряхнули содержимое на стеклянный стол, как зазвенели ее ключи и монеты. Вот с глухим стуком упала пачка писем Мишеля, которые она утром забрала с собой, следуя приказу Хельги. В воздухе пахло лосьоном. более сладким, чем у Мишеля, и усыпляющим. Они находилась в помещении уже несколько минут, а никто не произнес ни слова.
  — Я требую товарища Местербайна, — неожиданно объявила Чарли. — Я требую защиты закона.
  Хельга от души расхохоталась.
  — Ох, Чарли! Полный идиотизм. Нет, она потрясающа. Верно?..
  Чарли услышала шаги и на самом краешке своего поля зрения увидела на рыжем ковре словно выставленную для обозрения черную, хорошо начищенную, дорогую мужскую туфлю. Она услышала, как кто-то дышит и прищелкивает языком.
  Тьма вызвала у нее головокружение. «Я сейчас свалюсь. Хорошо, что я сижу». Мужчина стоял у стеклянного столика и обследовал содержимое ее сумки, как это делала Хельга в Корнуолле. На мгновение зазвучала музыка — это он покрутил приемничек с часами, — и раздался стук, когда он опустил его на столик. "На этот раз — никаких штучек, — сказал ей Иосиф. — Будь сама собой, никаких подмен". Вот теперь человек принялся листать ее дневник, время от времени похмыкивая. «Виделась с М... встречалась с М... люблю М... АФИНЫ!!!» Он ни о чем ее не спросил. Она услышала. как он, слегка застонав, опустился на диван, услышала, как проелозили его брюки по жесткому ситцу. Плотный мужчина, пользующийся дорогим лосьоном, носящий сшитые вручную туфли и курящий гаванские сигары, с наслаждением опустился на пошленький диванчик. Тьма завораживала. Чарли, сцепив пальцы, по-прежнему держала руки на коленях, но это были не ее, а чьи-то чужие руки. Она услышала, как щелкнула резинка. Письма.
  — Скажешь нам правду, и мы тебя не убьем, — произнес мягкий мужской голос.
  Мишель! Почти Мишель! Будто он ожил! Его акцент, музыкальная плавность речи, низкий бархатистый голос, идущий из глубины гортани...
  — Расскажи нам все, что ты им рассказывала, что для них уже сделала, сколько они тебе заплатили, — ничего тебе не будет. Мы понимаем. Мы отпустим тебя.
  — Не мотай головой! — прикрикнула на нее сзади Хельга.
  — Мы не думаем, что ты предала его, предательств ради, ясно? Ты была напутана, слишком глубоко увязла и теперь вынуждена плясать под их дудку. О'кэй, это понятно. Мы же не звери. Мы вывезем тебя отсюда, высадим на краю города, ты все расскажешь им про то, что было здесь. Мы не возражаем. При условии, что ты выложишь нам все начистоту. — Он вздохнул, словно вдруг ощутив всю тяжесть жизни. Может, ты чем-то обязана какому-то славному полисмену, а? И решила оказать ему услугу. Нам такие вещи понятны. Мы преданы своему делу, но мы не психопаты. Так оно и было, да?
  — Ты хоть понимаешь, Чарли, что он говорит? — не вытерпела Хельга. — Отвечай, или тебе плохо будет!
  Чарли решила не отвечать.
  — Когда ты к ним впервые пошла? Скажи же. После Ноттингема? После Йорка? Неважно. Ты к ним пошла. Согласны. Ты испугалась, ты побежала в полицию. «Этот сумасшедший араб пытается завербовать меня, хочет, чтоб я стала террористкой. Я сделаю все, что вы скажете, только спасите меня». Так было дело? Послушай, можешь снова к ним идти — это для нас не проблема. Расскажешь им. какая ты героиня. Мы дадим тебе кое-какую информацию, чтобы ты могла передать им. Мы же неплохие люди. Разумные. О'кэй, приступим к делу. Не будем больше валять дурака. Ты славная женщина, но все это выше твоего понимания. Начнем же.
  А ей было так покойно. И все безразлично — из-за полной изоляции и слепоты. Хельга сказала что-то по-немецки, и хотя Чарли не поняла ни слова, она почувствовала в тоне недоумение и решимость. Полный мужчина ей ответил — голос его тоже звучал озадаченно, но не враждебно. Вполне возможно, а возможно, и нет, — казалось, говорил он.
  — Где ты провела ночь после того, как позвонила Хельге? — спросил наконец он.
  — С любовником.
  — А прошлую ночь?
  — С любовником.
  — Другим?
  — Да, причем оба были полисмены.
  Чарли была уверена, что, не будь на ней очков, Хельга ударила бы ее. Она подскочила к ней и охрипшим от злости голосом рявкнула:
  — Не нахальничай, не ври, отвечай на вопросы сразу, без иронии.
  И снова посыпались вопросы; Чарли устало отвечала, заставляя вытягивать из себя ответы — по фразам, потому что в конце-то концов не их это дело, черт подери. В каком номере она жила в Ноттингеме? В каком отеле в Салониках? Они плавали в море? В какое время приехали, когда ели. какие напитки заказывали в номер? Постепенно, слушая себя, а потом их, Чарли поняла, что, по крайней мере, на данный момент одержала победу — хоть они и не разрешили ей снять темные очки, пока не отвезли достаточно далеко от дома.
  21
  Шел дождь, когда они приземлялись в Бейруте, и Чарли поняла, что дождь идет теплый: жаркий воздух проник в кабину самолета, когда они еще кружили над городом, и у Чарли зачесалась голова от краски, которой Хельга заставила ее выкраситься. Приземлились они отлично, дверь самолета открылась, и Чарли впервые вдохнула запахи Ближнего Востока с таким чувством, словно вернулась на родину. Было семь часов вечера, но могло быть и три часа утра, ибо Чарли мгновенно поняла, что спать тут вообще не ложатся. Гул в аэровокзале напомнил ей атмосферу скачек перед заездами; вокруг полно было вооруженных людей в различной форме — казалось, каждый готов был начать свою особую войну. Прижав к груди сумку на длинном ремне, Чарли встала в очередь к окошечку иммиграционной службы и, к своему удивлению, обнаружила, что улыбается. Ее восточногерманский паспорт, ее измененная внешность — все, что пять часов тому назад, в Лондонском аэропорту, было для нее вопросом жизни или смерти, здесь, в этой атмосфере, дышащей опасностью и возбуждением, казалось вполне обычным.
  «Встань в левую очередь и, когда подашь свой паспорт, попроси вызвать господина Мерседеса». — наставляла ее Хельга на автостоянке в аэропорту Хитроу.
  «А как быть, если он затарабанит по-немецки?»
  Уж ей-то такой вопрос не следовало задавать.
  «Если заблудишься, бери такси, поезжай в отель „Коммодор“, сядь в холле и жди. Это приказ. Запомни: Мерседес — как марка машины».
  «А что потом?»
  «Чарли, ты стала что-то уж слишком упряма и слишком глупа. Прекрати это, пожалуйста».
  «Иначе ты меня пристрелишь», — заметила Чарли.
  — Мисс Пальме! Ваш паспорт. Паспорт.Да, пожалуйста!
  В ее немецком паспорте стояло — «Пальме».
  — Пожалуйста, — повторил маленький веселый араб и потянул ее за рукав.
  Его куртка была расстегнута, и видно было, что за пояс заткнут большой серебристый пистолет-автомат. Между нею и чиновником иммиграционной службы стояло человек двадцать, а Хельга не говорила ей, что так будет.
  — Я господин Данни. Пожалуйста. Мисс Пальме. Пойдемте.
  Она дала ему паспорт, и он нырнул с ним в толпу, расставив руки и раздвигая ее для Чарли. Привет, Хельга! Привет, Мерседес! Внезапно Данни исчез и через минуту вновь появился, держа с гордым видом белый посадочный талон в одной руке, а другой вцепившись в высокого мужчину в черном кожаном пальто, шагавшего с весьма официальным видом.
  Высокий мужчина окинул Чарли внимательным взглядом, затем изучил ее паспорт и передал его Данни. Наконец он так же внимательно изучил белый посадочный талон и сунул его в свой нагрудный карман.
  — Willkommen[19], — сказал он и дернул головой, показывая, что надо спешить.
  Машина была старая, синий «пежо», пропахший сигаретным дымом; она стояла возле стойки, где пили кофе. Данни открыл заднюю дверцу и рукой смахнул пыль с подушек. Не успела Чарли сесть в машину, как с другой стороны в нее сел паренек. Данни включил мотор, и на пассажирское сиденье рядом с ним тотчас залез другой парень. Было слишком темно, и Чарли не могла разглядеть их лиц, но ясно видела их автоматы. Ребята были до того молоденькие — Чарли даже не верилось, что у них настоящее оружие. Парень, сидевший рядом, предложил ей сигарету и очень огорчился, когда она отказалась.
  — Вы говорите по-испански? — очень любезно спросил он.
  Чарли на этом языке не говорила.
  — Тогда извините мой английский.
  — Но вы отлично говорите по-английски.
  — Это неправда, — возразил он с укором, словно лишний раз убеждаясь в лицемерии Запада, и умолк.
  Позади прогремело два-три выстрела, но никто на это не реагировал. Они подъехали к баррикаде из мешков с песком. Данни остановил машину. Часовой в форме внимательно оглядел Чарли, затем указал автоматом, что они могут ехать дальше.
  — Он тоже сириец? — спросила она.
  — Ливанец, — сказал Данни и вздохнул.
  Тем не менее Чарли чувствовала, как напряжен Данни. Она чувствовала, что все они напряжены — и глаза, и мозг работают быстро, четко. Это была не улица, а наполовину поле сражения, наполовину строительная площадка — Чарли обнаружила это при свете мелькавших мимо фонарей, тех, что горели. Остовы обугленных деревьев говорили, что раньше это был тенистый проспект, а теперь бугенвиллеи уже поползли по руинам. У тротуаров стояли обгорелые остовы машин, усеянные, словно перцем, пулевыми дырами. Они проехали мимо освещенных лачуг, в которых разместились безвкусные лавочки, и мимо высоких силуэтов разбомбленных домов, превратившихся в горы развалин. Они проехали мимо дома, до того изрешеченного снарядами, что он казался огромной теркой, висящей на фоне светлого неба. Луна, проглядывая поочередно сквозь дыры, сопутствовала им. И вдруг среди всего этого возникал новый дом — — наполовину достроенный, наполовину освещенный, наполовину заселенный, причудливое сооружение из красных поперечин и темного стекла.
  — Прага — я там был два года. Гавана, Куба — три. Ты была Куба?
  Сидевший рядом с ней парень немного оживился.
  — Я на Кубе не была, — призналась Чарли.
  — Я теперь официально переводчик — испанский, арабский.
  — Фантастика, — сказала Чарли. — Поздравляю.
  — Переводить для вас, мисс Пальме?
  — С утра и до вечера, — сказала Чарли, и все рассмеялись. Западная женщина все-таки восстановила свое достоинство.
  Данни притормозил машину и опустил со своей стороны стекло. Прямо перед ними, посреди дороги, горел костер; вокруг сидели мужчины и молодые ребята в белых куфиях и боевой форме цвета хаки. Чарли вспомнила Мишеля — как он в своей деревне слушал рассказы путешественников, и подумала, что эти ребята устроили здесь, на улице, свою деревню. Данни притушил фары, и от костра поднялся красивый старик, потер спину и, шаркая, направился к ним с автоматом в руке; пригнувшись к окошку машины, он расцеловался с Данни. Их разговор перескакивал во времени вперед, назад. Чарли вслушивалась в каждое слово — ей казалось, что хоть что-то должна же она понять. Но, взглянув поверх плеча старика, она увидела нечто страшноватое: за ним молча полукругом стояли четверо его спутников, нацелив на машину автоматы; всем им было меньше пятнадцати.
  — Наши люди, — сказал Чарли ее сосед уважительным тоном, когда они снова двинулись в путь. — Палестинские бойцы. Здесь наша часть города.
  «И Мишеля — тоже», — не без гордости подумала она.
  
  «Ты полюбишь их», — говорил ей Иосиф.
  Чарли провела четыре ночи и четыре дня с ребятами и полюбила их — всех вместе и каждого в отдельности. Они стали первой из ее семей. Они перевозили ее с места на место, точно сокровище — всегда в темноте, всегда очень бережно. Она явилась так неожиданно, пояснили они с обезоруживающим сожалением: нашему Капитану необходимо немножко подготовиться. Звали они ее «мисс Пальме» и, возможно, действительно думали, что это ее настоящее имя. Первой ее спальней была комната наверху старого, поврежденного бомбой дома, в котором не было ни души. кроме попугая, оставшегося от бывших хозяев. Ребята спали на лестничной площадке, по одному, а двое других курили, пили сладкий чай из маленьких стаканчиков и вели беседу у костра за карточной игрой.
  Ночи казались бесконечными, и, однако, ни одна минута не была похожа на другую. Сами звуки словно воевали между собой — сначала на безопасном расстоянии, потом приближались, перегруппировывались, а затем в страшном гомоне сражались друг с другом: здесь воздух разрывала музыка, там взвизгивали шины, выли сирены, а потом наступала глубокая, как в лесу, тишина. Самую скромную роль в этом оркестре играли выстрелы: застрекочут тут, забарабанят там, иной раз тихо просвистит снаряд. Однажды Чарли услышала взрыв смеха, но вообще человеческие голоса звучали редко. А однажды, рано утром, раздался настойчивый стук в дверь, и Данни с двумя мальчишками проскользнул на цыпочках к окну Чарли. Последовав за ними, она увидела машину, стоявшую на улице ярдах в ста от них. Из машины валил дым: она вдруг подскочила в воздух и перевернулась на бок, точно человек, спящий в постели. Волна горячего воздуха отбросила Чарли в глубь комнаты. Что-то упало с полки. Звук падения отозвался у нее в голове глухим стуком.
  — Мирная жизнь, — произнес, подмигнув, самый красивый из мальчишек, и они все вышли из ее комнаты, блестя глазами и перешептываясь.
  Неизменным было здесь лишь наступление утра. когда раздавался треск в приемнике и вслед за ним голос муэдзина призывал верующих к молитве.
  Вторую ночь Чарли провела на верхнем этаже сверкающего стеклами многоквартирного дома. Перед ее окном высился черный фасад нового международного банка. За ним — пустынный пляж с заброшенными кабинками, словно на курорте в межсезонье. Одинокий купальщик выглядел здесь так же дико, как если бы кто-то вздумал плавать в пруду Серпентайн в Рождество. Однако наиболее дико выглядели здесь занавеси. Вечером, когда парни задернули их, Чарли не заметила ничего особенного. Когда же наступила заря, Чарли увидела змеистый след дырочек от пуль на стекле. Это было в тот день, когда она приготовила ребятам омлет на завтрак, а потом учила их игре в джинрамми на спички.
  Третью ночь она спала над подобием военного штаба. Окна были зарешечены, на лестнице — следы от снарядов. На плакатах дети размахивали автоматами или букетами цветов. На каждой площадке стояли, прислонясь к стене, черноглазые вооруженные люди, а вся бесшабашная атмосфера напоминала лагерь Иностранного легиона.
  — Наш Капитан скоро примет тебя, — время от времени мягко заверял ее Данни. — Он готовится к встрече. Это великий человек.
  Она уже стала понимать, что когда араб улыбается, значит, предстоит отсрочка. Желая чем-то занять ее мысли, Данни стал рассказывать про своего отца. Проведя двадцать лет в лагерях, старик, видимо, слегка тронулся от отчаяния. И вот как-то утром, еще до восхода солнца. он сложил свои немногочисленные пожитки в мешок и, ни слова не сказав своей семье, отправился через заграждения, устроенные сионистами, лично требовать назад свою ферму. Данни и его братья выскочили следом за стариком, но лишь увидели вдали его маленькую согбенную фигурку — он шел по долине дальше и дальше, пока не подорвался на мине.
  За эти четыре дня — о чудо! — Чарли все больше и больше влюблялась в них. Ей нравилась их застенчивость, их неиспорченность, дисциплинированность и власть над ней. Она любила в них и своих тюремщиков, и своих друзей. Тем не менее они так и не вернули ей паспорт, и если она слишком близко подходила к их автоматам, отступали, глядя на нее недобрым, твердым взглядом.
  — Поехали, пожалуйста, — сказал Данни, тихонько постучав к ней в дверь и разбудив ее. — Наш Капитан готов с тобой встретиться.
  Было три часа утра и еще темно.
  
  Потом ей казалось, что она сменила двадцать машин, но вполне возможно, что их было только пять — до того все происходило быстро и так страшно петляли по городу эти машины песочного цвета с антеннами впереди и сзади и с охранниками, которые не произносили ни слова. Первая машина ждала у дома, но во дворе, где Чарли прежде не бывала. Только когда они выехали со двора и уже мчались по улице, она поняла, что рассталась с ребятами. В конце улицы шофер, видимо, увидел нечто такое, что ему не понравилось, ибо он сделал резкий разворот, так что автомобиль чуть не перевернулся, и когда они мчались назад, Чарли услышала позади треск и крик — тяжелая рука низко пригнула ей голову: стреляли, видимо, в них.
  Они промчались через перекресток на красный свет и чуть не врезались в грузовик, въехали на правый тротуар и оттуда, развернувшись, влетели на автостоянку, находившуюся напротив, над пустующим пляжем. Чарли снова увидела над морем любимый Иосифом серп месяца, и на секунду ей показалось, что она едет в Дельфы. Они затормозили рядом с большим «фиатом» и чуть не по воздуху перебросили туда Чарли — и вот она уже снова мчалась куда-то по ухабистой дороге с изрешеченными домами по бокам, собственность двух новых охранников.
  Внезапно машина остановилась на пустынном проселке; Чарли пересела в третью машину — на. сей раз это был «лендровер», без окон. Шел дождь. До сих пор она этого не замечала, но сейчас, пересаживаясь в «лендровер», промокла до костей и увидела белесую вспышку молнии в горах. А может быть, это разорвался снаряд.
  Они ехали вверх по крутой, извилистой дороге. Сквозь заднее стекло «лендровера» Чарли видела, как убегает вниз долина, а сквозь ветровое стекло, в просвете между головами охранники и шофера, видела, как пляшет дождь, отскакивая от асфальта косяками пескарей. Впереди шла машина, и ни тому, как «лендровер» ехал за ней, Чарли поняла, что это их машина; сзади тоже шла машина, и судя по тому. что это ничуть не волновало сидевших в «лендровере», и эта машина была не чужой. Затем Чарли пересадили в другую машину, потом еще в одну — теперь они подъезжали к чему-то вроде заброшенной школы, но на этот раз шофер выключил мотор, и они с охранником сидели, выставив автоматы в окна, дожидаясь, не поднимется ли за ними в гору еще кто-нибудь. На дорогах стояли дозоры, и одни их останавливали, другие пропускали, и они ехали дальше, лишь лениво взмахнув рукой. Было одно место, где их остановили, и охранник, сидевший впереди, опустил стекло и выдал из автомата очередь в темноту, — ответом было лишь испуганное блеяние овец. Наконец они в последний раз нырнули в темноту меж двойного ряда нацеленных па них фар, но к тому времени ничто уже не способно было испугать Чарли: она находилась в состоянии, близком к шоку, и ей было на все наплевать.
  Машина остановилась перед старой виллой, где на крыше вырисовывались силуэты часовых с автоматами — совсем как в русском кино. Воздух был холодный и свежий, насыщенный ароматами, как бывает после дождя; пахло точно в Греции — кипарисами, и медом, и всеми дикими цветами на свете. В небе клубились грозовые, дымные облака; внизу простиралась долина, уходя вдаль квадратами огней. Чарли провели на крыльцо, и она вошла в холл, где при слабом свете горевших под потолком ламп впервые увидела Нашего Капитана — смуглого человека с черными, прямыми, коротко остриженными, как у школьника, волосами, который передвигался, сильно хромая из-за поврежденных ног и опираясь на очень английскую с виду палку из ясеня; кривая улыбка освещала его изрытое оспой лицо. Он повесил клюку на левую руку и обменялся с Чарли рукопожатием — у нее было такое впечатление, что в эту секунду только это рукопожатие и удерживало его в равновесии.
  — Мисс Чарли, я капитан Тайех, и я приветствую вас от имени революции.
  Говорил он быстро и деловито. И голос был такой же красивый, как у Иосифа.
  "Страх будет накатывать и отпускать, — предупреждал ее Иосиф. — К сожалению, нет на свете человека, который бы все время боялся. Но с капитаном Тайехом, как он себя называет, надо держать ухо востро, потому что капитан Тайех — человек очень умный".
  — Прошу меня извинить, — с наигранной веселостью произнес Тайех.
  Это был явно не его дом, так как он ничего не мог тут найти. Свет был по-прежнему плохой, но глаза Чарли постепенно привыкли к полумраку, и она решила, что находится в доме какого-то преподавателя, или политического деятеля, или адвоката. Вдоль стен стояли полки с настоящими книгами, которые читали или листали и снова не очень аккуратно ставили назад; над камином висела картина, изображавшая, по-видимому, Иерусалим. Все остальное являло собой чисто мужскую мешанину вкусов — кожаные кресла, и вышитые подушечки, и арабское серебро, очень светлое и искусно обработанное, поблескивавшее, словно клад, в темных углах. Двумя ступеньками ниже находился кабинет с письменным столом в английском стиле; из окна открывался широкий вид на долину, откуда она только что прибыла, и морской берег в лунном свете.
  Она сидела на кожаном диване, где ей велел сесть Тайех, а сам он ковылял по комнате, опираясь на клюку и поглядывая на Чарли с разных сторон, оценивая, — предложит мороженое, потом улыбнется, потом, снова улыбнувшись, предложит водки и, наконец, виски — видимо, свой любимый напиток, судя по тому, как он одобрительно всмотрелся в наклейку. В обоих концах комнаты сидело по парню с автоматом на коленях. На столе валялись письма, и Чарли не глядя могла сказать, что это были ее письма к Мишелю.
  "Не прими кажущееся смущение за невежество, — предупреждал ее Иосиф. — Пожалуйста, никаких расистских идеек насчет неполноценности арабов".
  Свет совсем погас — так часто случалось даже в долине. Тайех стоял над ней, черным силуэтом вырисовываясь на фоне окна, — настороженная тень, опирающаяся на палку.
  — Понимаешь ли ты, что мы чувствуем, когда приезжаем к себе? — спросил он, глядя на нее. Палкой же он указывал на пейзаж за окном. — Можешь ли ты представить себе, что значит быть в своей стране, под своими звездами, стоять на своей земле и не выпускать из рук оружия, зная, что оккупант, возможно, притаился за углом? Спроси у ребят.
  Его голос, как и другие знакомые ей голоса, казался еще красивее в темноте.
  — Ты, кстати, им понравилась. А они тебе нравятся?
  — Да.
  — Который больше?
  — Все одинаково, — сказала она, и он рассмеялся.
  — Говорят, ты была очень влюблена в этого твоего покойного палестинца. Это правда?
  — Да.
  — Хельга говорит, ты хочешь сражаться. Ты действительно хочешь сражаться?
  — Да.
  — Против кого попало или только против сионистов? — Он не стал дожидаться ответа. Отхлебнул виски. — К нам прибивается всякая шушера, которая хочет взорвать весь мир. Ты не из таких?
  — Нет.
  Зажегся свет.
  — Нет, — согласился он, продолжая изучать ее. — Нет, по-моему, ты не из таких. Возможно, ты станешь другой. Тебе случалось убивать?
  — Нет.
  — Счастливица. У вас там есть полиция. Своя страна. Свой парламент. Права. Паспорта. Ты где живешь?
  — В Лондоне.
  — В какой его части?
  У нее было такое чувство, что перенесенные ранения сделали Тайеха нетерпеливым — они побуждали его задавать ей все новые вопросы, не дожидаясь ответов. Он взял стул и с грохотом потащил к ней, но ни один из парней не поднялся, чтобы помочь ему, и Чарли подумала, что они, наверное, не смеют: Поставив стул, как ему хотелось, Тайех подтянулся к нему и, сев, с легким стоном положил ногу на ногу. Затем вытащил сигарету из кармана мундира и закурил.
  — Ты у нас первая англичанка, тебе это известно? Голландцы, итальянцы, французы, немцы. Шведы. Пара американцев. Ирландцы. Все едут сражаться за нас. Только не англичане. Пока такого не было. Англичане всегда запаздывают.
  В этом было что-то знакомое. Подобно Иосифу, он говорил с ней, как человек, выстрадавший такое, о чем она понятия не имела, смотревший на мир так. как она не привыкла смотреть. Тайех был далеко не стар, но жизнь слишком рано сделала его мудрецом. Чарли сидела рядом с настольной лампой, освещавшей ее лицо. Возможно, потому он и посадил ее здесь. Капитан Тайех — человек очень умный.
  — О, ты вполне можешь к себе вернуться. — Он отпил немного виски. — Признаться. Исправиться. Отсидеть годик в тюрьме. Всем следовало бы посидеть годик в тюрьме. С какой стати погибать, сражаясь за нас?
  — Во имя него, — сказала она.
  Взмахом сигареты Тайех раздраженно отмел се романтические бредни.
  — Что значит «во имя него»? Он же мертв. Через год или два мы все будем мертвы. Так при чем же тут он?
  — При всем. Он был моим наставником.
  — А он говорил тебе, чем мы занимаемся? Подкладываем бомбы? Стреляем? Убиваем? А. неважно... Ну, чемуон мог тебя научить? Такую женщину, как ты? Он же был мальчишка. Он никого ничему не мог научить. Он был ничто.
  — Он был все, — упрямо повторила она и снова почувствовала, что его это не интересует. Потом поняла, что он услышал что-то раньше остальных. Он коротко отдал приказ. Один из парней выскочил за дверь. «Мы бежим быстрее, когда приказ исходит от калеки», — подумала она. И услышала за дверью тихие голоса.
  — А он научил тебя ненавидеть? — спросил Тайех, точно ничего и не произошло.
  — Он говорил, что ненависть — это для сионистов. Он говорил, когда сражаешься, надо любить. Он говорил, антисемитизм был придуман христианами.
  Она умолкла, услышав то, что Тайех услышал уже давно: в гору взбиралась машина. «У него слух, как у слепого. — подумала она. — Это из-за того, что он увечный».
  Машина въезжала в передний двор. Чарли услышала шаги и приглушенные голоса, потом свет фар прошелся по комнате, и их выключили.
  — Оставайся на месте, — приказал Тайех.
  Вошли двое парней — у одного в руках был полиэтиленовый мешок, у другого — автомат. Они остановились у дверей в почтительном молчании, дожидаясь, пока Тайех обратится к ним. На столике между ними валялись письма, и в том, что они так валялись, — а ведь им придавалось большое значение. — было что-то знаменательное.
  — За тобой не было хвоста, и ты отправляешься на юг, — сказал ей Тайех. — Допей водку и поезжай с ребятами. Возможно, я тебе поверил, а возможно, нет. Возможно, это не имеет большого значения. Они тут привезли тебе одежду.
  Это был не легковой автомобиль, а грязно-белая карета «скорой помощи» с зелеными полумесяцами, нарисованными на бортах, и слоем красной пыли на капоте; за рулем сидел лохматый парень в темных очках. Двое других мальчишек сидели, скрючившись на рваных банкетках, зажав меж колен автоматы, а Чарли восседала рядом с шофером, в сером халате медсестры и в косынке. Яркая заря сменила ночь, слева вставало багровое солнце, то и дело скрывавшееся за горой, пока они спускались по извилистой дороге.
  Первый дозор стоял у въезда в город; потом их останавливали еще четыре раза, пока они не выехали на дорогу, шедшую по берегу моря на юг; у четвертого заслона двое мужчин втаскивали в такси мертвого парня, а женщины выли и колотили руками по крыше машины. Парень лежал на боку, вытянув вниз руку, словно пытался что-то достать. «Смерть бывает только однажды», — подумала Чарли, вспомнив про Мишеля. Справа перед ними открылось синее море, и снова пейзаж выглядел предельно нелепым. Такое было впечатление, точно на побережье Англии разразилась гражданская война. Вдоль дороги стояли остовы машин и изрешеченные пулями виллы; на площадке двое детишек играли в футбол, перебрасывая мяч через вырытую снарядом воронку. Разбитые причалы для яхт были наполовину затоплены водой; даже идущие на север грузовики с фруктами мчались со скоростью отчаяния, заставляя их чуть не съезжать с дороги.
  Снова проверка. Сирийцы. Но немецкая медсестра в палестинской карете «скорой помощи» никого не интересовала. Чарли услышала рев мотоцикла и бросила в ту сторону безразличный взгляд. Запыленная «хонда» с гроздьями зеленых бананов в багажной сетке. На руле болтается привязанная за ноги живая курица. А на сиденье — Димитрий, внимательно вслушивающийся в голос своего мотора. На нем форма палестинского солдата, с красной куфией на шее. Из-под серо-зеленой штрипки на плече нахально торчит веточка белого вереска, как бы говоря; «Мы с тобой», — все эти четыре дня Чарли тщетно высматривала этот знак.
  "Отныне отдайся на волю лошади — пусть она ищет дорогу, — сказал ей Иосиф. — Твое дело — удержаться в седле".
  
  Снова жизнь одной семьей и снова ожидание.
  На этот раз они жили в домике под Сидоном; его бетонную веранду расколол надвое снаряд с израильского корабля, и ржавые железные прутья торчали из нее. как щупальцы гигантского насекомого. Сзади был мандариновый сад, где старая гусыня клевала упавшие плоды, а спереди — раскисшая земля, усеянная металлическими осколками, где во время последнего — или пятого по счету — вторжения была важная огневая позиция. У Тайеха. казалось, был неистощимый запас парней, и Чарли обрела среди них двух новых знакомых: Карима и Ясира. Карим был забавный толстяк, любивший картинно, точно тяжеловес. поднимающий гири, взваливать, отдуваясь и гримасничая, автомат на плечо. Но когда Чарли сочувственно улыбнулась ему, он вспыхнул и побежал к Ясиру. Он мечтал стать инженером. Ему было всего девятнадцать лет, и шесть из них он провоевал. По-английски он говорил шепотом и с ошибками.
  — Когда Палестина станет свободная, я учиться Иерусалим. А пока, — он развел руками и тяжело вздохнул, -может, Ленинград, может, Детройт.
  Да, сказал Карим, у него были брат и сестра, но сестра погибла в лагере Набатие во время воздушного налета сионистов. А брата перевели в лагерь Рашидие, и он погиб через три дня во время бомбардировки с моря. Карим не распространялся об этих утратах, словно это был пустяк по сравнению с общей трагедией.
  А Ясир, с низким, как у боксера, лбом и диким пылающим взглядом, вообще не мог объясняться с Чарли. Он ходил в красной клетчатой рубашке с петлей из черного шнура на плече, указывавшей на его принадлежность к военной разведке; после наступления темноты он стоял на страже в саду и следил за морем — не явятся ли оттуда сионистские оккупанты. Его мать и вся его семья погибли в Таль-эль-Заагаре.
  — Каким образом? — спросила Чарли.
  От жажды, сказал Карим и преподал ей небольшой урок по современной истории: Таль-эль-Заагар или Тминная гора — это был лагерь беженцев в Бейруте. Домишки, крытые жестью; в одной комнате ютились по одиннадцать человек. Тридцать тысяч палестинцев и бедняков-ливанцев больше полутора лет скрывались там от бомбежек.
  — Чьих? — спросила Чарли.
  Карим удивился. Да катаибов, сказал он. точно это само собой разумелось. Фашистов-маронитов. которым помогали сирийцы, ну и, конечно, также сионистов. Там погибли тысячи — никто не знает сколько, сказал он, потому что слишком мало осталось народа, чтобы их помянуть. А потом туда ворвались солдаты и перестреляли почти всех оставшихся. Медсестер и врачей построили и тоже расстреляли, а кому они были нужны: у них же не было ни лекарств, ни воды, ни пациентов.
  — Ты там тоже был? — спросила Чарли Карима.
  Нет, ответил он. а Ясир был.
  — В будущем больше не загорай, — сказал ей Тайех, когда на другой вечер приехал забрать ее. — Здесь не Ривьера.
  Этих ребят — Карима и Ясира — она больше не видела. Постепенно, как и предсказывал Иосиф, она познавала условия их жизни. Приобщалась к трагедии, и трагедия освобождала ее от необходимости заниматься самообъяснением. Она была оккупантом в шорах такой ее сделали события и чувства, которые она не в состоянии была постичь; она очутилась в стране, где уже само ее присутствие — часть чудовищной несправедливости. Она присоединилась к жертвам и наконец смирилась со своей личиной. С каждым днем легенда о ее преданности Мишелю становилась все более незыблемой, подтверждавшейся фактами, тогда как ее преданность Иосифу, хоть и не была легендой, сохранялась лишь в виде тайного следа в ее душе.
  — Скоро все мы умрем, — сказал ей Карим, вторя Тайеху. — Сионисты всех нас укокошат — вот увидишь.
  
  Старая тюрьма находилась в центре города — здесь, как коротко пояснил Тайех, невинные люди отбывают пожизненное заключение. Машину они оставили на главной площади и углубились в лабиринт старинных улочек, завешанных лозунгами под полиэтиленом, которые Чарли приняла сначала за белье. Был час вечерней торговли — в лавчонках и возле разносчиков толпился народ. Уличные фонари, отражаясь в мраморе старых стен, создавали впечатление. будто они светятся изнутри. Вел их мрачный человек в широких штанах.
  — Я сказал управителю, что ты западная журналистка, — пояснил Тайех, ковыляя рядом с ней. — Он не очень-то к тебе расположен, так как не любит тех, кто является сюда расширять свои познания в зоологии.
  Луна, не отставая от них, бежала меж облаков; ночь была очень жаркая. Они вышли на другую площадь, и навстречу им из громкоговорителей, установленных на столбах. грянула арабская музыка. Высокие ворота стояли нараспашку, за ними виднелся ярко освещенный двор, откуда каменная лестница вела на галереи. Здесь музыка звучала еще громче.
  — Кто эти люди? — шепотом спросила Чарли. — Что они натворили?
  — Ничего. В этом все их преступление. Это беженцы, бежавшие из лагерей для беженцев, — ответил Тайех. — У тюрьмы толстые стены, и она пустовала — вот мы и завладели ею, чтобы люди могли тут укрыться. Будь серьезна, когда станешь здороваться, — добавил он. — Не улыбайся слишком часто, не то они подумают, что ты смеешься над их бедой.
  Она стояла в центре большой каменной силосной башни, чьи древние стены были окружены деревянными галереями и прорезаны дверьми в камеры. Белая краска, покрывавшая все вокруг, создавала впечатление стерильной чистоты. Входы в нижние камеры были сводчатые. Двери были распахнуты, словно приглашая войти, — в камерах сидели люди, казавшиеся на первый взгляд застывшими, как изваяния. Даже дети экономили каждое движение. Перед камерами висело на веревках белье, и то, что такая веревка с бельем висела перед каждой камерой, говорило о том, что ни одно жилище не хочет отставать от другого. Пахло кофе, уборной и мокрой одеждой. Тайех с управителем вернулись к ней.
  — Пусть они сами с тобой заговорят, — посоветовал Тайех. — Не держись с ними развязно — они этого не поймут. Перед тобой почти истребленная порода.
  Они поднялись по мраморной лестнице. У камер на этом этаже были крепкие двери с глазками для тюремщиков. Казалось, чем выше, тем больше становились шум и жара. Прошла женщина в крестьянском платье. Управитель о чем-то спросил ее, и она указала на арабскую надпись, тянувшуюся по стене галереи этакой примитивной стрелой. Дойдя до стрелы, они двинулись дальше в указанном направлении, дошли до другой и вскоре уже очутились в центре тюрьмы. «В жизни мне не найти дороги назад», — подумала Чарли. Она бросила взгляд на Тайеха, но он не хотел смотреть на нее. Они вошли в бывшее помещение для караула или в столовую. Посредине стоял накрытый полиэтиленом стол для обследований, а на новенькой каталке лежали медикаменты и шприцы. Здесь работали мужчина и женщина, — женщина, вся в черном, протирала ребенку ватным тампоном глаза. А у стены в ожидании терпеливо сидели женщины с детьми — одни спали, другие вертелись.
  — Постой здесь, — приказал Тайех и пошел вперед, оставив Чарли с управителем.
  Но женщина уже увидела, что он вошел; она подняла на него глаза, потом перевела их на Чарли и уставилась на нее многозначительным, вопрошающим взглядом. Сказав что-то матери, она передала ей ребенка. Затем подошла к рукомойнику и принялась тщательно мыть руки, продолжая изучать Чарли в зеркале.
  — Пойдем с нами, — сказал Тайех.
  
  В каждой тюрьме есть такое — маленькая светлая комнатка с пластмассовыми цветами и фотографией Швейцарии: здесь разрешают отдыхать тем, кто безукоризненно себя ведет. Управитель ушел. Тайех и молодая женщина сели по обе стороны Чарли. Молодая женщина была красивая, строгая, вся в черном, что вызывало почтительный трепет: у нее было сильное лицо с правильными чертами, черные глаза смотрели в упор, не таясь. Волосы были коротко острижены. По обыкновению, ее охраняли двое парней.
  — Ты знаешь, кто она? — спросил Тайех, уже успевший выкурить первую сигарету. — Ее лицо никого тебе не напоминает? Смотри внимательно.
  Чарли этого не требовалось.
  — Фатьма, — сказала она.
  — Она вернулась в Сидон, чтобы быть со своим народом. Она не говорит по-английски, но она знает, кто ты. Она читала твои письма к Мишелю и его письма к тебе. В переводе. Ты, естественно, интересуешь ее.
  Мучительно передвинувшись на стуле, Тайех вытащил намокшую от пота сигарету и закурил.
  — Она в горе, как и все мы. Когда будешь говорить с ней, пожалуйста, без сантиментов. Она уже потеряла трех братьев и сестру. И знает, как погибают люди.
  Фатьма заговорила — очень спокойно. Когда она умолкла. Тайех перевел — с оттенком презрения: так он сегодня был настроен.
  — Прежде всего она хочет поблагодарить тебя за то. что ты была таким утешением для ее брата Салима. когда он сражался с сионистами, а также за то, что ты сама вступаешь в борьбу за справедливость. — Он выждал, давая сказать Фатьме. — Она говорит: теперь вы сестры. Вы обе любили Мишеля, обе гордитесь его героической смертью. Она спрашивает... — он снова помолчал, давая ей сказать, — ...она спрашивает, готова ли ты тоже скорее принять смерть, чем быть рабыней империализма. Она человек очень ангажированный. Скажи ей — да.
  — Дa.
  — Ей хочется услышать, что Мишель говорил о своей семье и о Палестине. Только не выдумывай. У нее хорошее чутье!
  Тайех произнес это уже не небрежно. С трудом поднявшись на ноги, он медленно заходил кругами по комнате, то переводя Фатьме, то сам задавая дополнительные вопросы.
  
  Они долго проверяли Чарли. Наконец заговорила Фатьма. Всего несколько слов.
  — Она говорит, ее младший брат слишком широко раскрывал рот, и Господь поступил мудро, что закрыл его, — сказал Тайех и, подав знак парням, быстро заковылял вниз по лестнице.
  А Фатьма положила руку на плечо Чарли и, задержав ее, снова впилась в нее взглядом, исполненным откровенного, недоброго любопытства. Обе женщины вместе прошли по коридору. У двери в больницу Фатьма снова внимательно посмотрела на Чарли, на этот раз с нескрываемым удивлением. И поцеловала ее в щеку. Чарли увидела, как она взяла малыша и снова начала промывать ему глазки, и если бы Тайех не позвал ее, она бы так и осталась тут на всю жизнь помогать Фатьме.
  
  — Придется тебе подождать, — сказал Тайех Чарли, привезя ее в лагерь. — Мы ведь не ждали тебя. И мы тебя не приглашали.
  Сначала ей показалось, что он привез ее в небольшую деревню — белые домики террасами спускались по склонам холмов и в свете фар выглядели даже хорошенькими. Но по мере того как они ехали дальше, ей открывались масштабы этого места, и когда они достигли вершины холма, она поняла, что это целый город, где живут не сотни, а тысячи людей. Солидный седеющий мужчина встретил их, но все тепло приветствия было обращено к Тайеху. На мужчине были начищенные черные ботинки и хорошо отутюженная форма защитного цвета — Чарли подозревала, что он ради Тайеха надел все лучшее, что у него было.
  — Он у нас тут старейшина, — просто сказал Тайех, представляя его Чарли. — Он знает, что ты англичанка, но ничего больше. И спрашивать не будет.
  Они прошли вслед за ним в комнату, где в стеклянных шкафах выстроились спортивные кубки. На кофейном столике в центре стояло блюдо с пачками сигарет разных марок. Старейшина сообщил, что когда тут была английская Подмандатная территория, он служил в палестинской полиции и до сих пор получает от англичан пенсию. Дух его народа, сказал он, закалился в страданиях. Последовали цифры. За последние двенадцать лет лагерь бомбили семьсот раз. Затем он сообщил данные потерь, особо подчеркнув. сколько погибло женщин и детей. Наибольший ущерб причиняют американские разрывные бомбы; сионисты сбрасывают также с самолетов бомбы-ловушки в виде детских игрушек. Заметив, что среди палестинцев много разных политических течений, старейшина поспешил заверить, что в борьбе с сионизмом эти различия исчезают.
  — Они ведь бомбят нас без разбора, — добавил он.
  Он называл ее «товарищ Лейла» — так представил ее Тайех; закончив свой рассказ, он сказал, что приветствует ее в их лагере, и передал заботам высокой печальной женщины.
  — Да воцарится справедливость, — сказал он на прощание.
  — Да воцарится справедливость, — эхом отозвалась Чарли.
  Тайех проводил ее взглядом.
  Узкие улицы были еле освещены — будто свечами. Посредине тянулись канавы, над горами плыла ущербная луна. Высокая женщина шла впереди, шествие замыкали ребята с автоматами и с сумкой Чарли. Они прошли мимо земляной спортивной площадки и низких строений, которые вполне могли быть школой. Голубые огни горели над проржавевшими дверями бомбоубежищ. Воздух полнился ночными звуками эмиграции. Звучал рок и патриотические песни, и слышалось безостановочное бормотание стариков. Где-то ссорилась молодая пара. Их голоса вдруг слились во взрыве долго сдерживаемой ярости.
  — Мой отец извиняется за скромность жилья. В лагере такое правило: мы не должны строить ничего прочного, чтобы не забывать о своем настоящем доме. Во время налета, пожалуйста, не жди, когда взвоет сирена, а беги, куда все побегут. После налета, пожалуйста, не трогай ничего, что лежит на земле. Ни ручек, ни бутылок, ни приемников — ничего.
  Зовут ее Сальма, сообщила она со своей печальной улыбкой, и ее отец — старейшина.
  Чарли первой вошла в хижину. Это был крошечный домик, чистенький, как больничная палата. Там был умывальник, была уборная и задний дворик величиной с носовой платок.
  — Что ты тут делаешь, Сальма?
  Вопрос этот, казалось, озадачил ее. Да ведь то, что она здесь, — это уже само по себе дело.
  — А где ты выучила английский? — спросила Чарли.
  В Америке, ответила Сальма: она окончила университет Миннесоты по биохимии.
  
  Страшное — и в то же время поистине пасторальное — спокойствие появляется, когда живешь среди настоящих жертв. В лагере Чарли наконец познала сочувствие, в котором жизнь до сих пор отказывала ей. В ожидании своей дальнейшей участи она влилась в ряды тех, кто ждал всю жизнь. Деля их заточение, она полагала, что освобождается из своего собственного. Любя их, она воображала, что получает их прощение за то двоедушие, которое привело ее к ним. Никто ее не сторожил, и она в первое же утро, проснувшись, стала осторожно нащупывать границы своей свободы. Похоже, их не было. Она обошла по периметру спортивные площадки, где мальчишки, напрягая плечики, отчаянно старались подражать взрослым мужчинам. Она нашла больницу, и школы, и лавчонки, где продавалось все — от апельсинов до большущих бутылей шампуня «Хед-энд-шоулдерс».
  В полдень Сальма принесла ей плоскую сырную лепешку и чайник с чаем, и, перекусив в хижине Чарли, они стали взбираться сквозь апельсиновую рощу на вершину холма, очень похожую на то место, где Мишель учил Чарли стрелять из пистолета своего брата. На западе и юге горизонт закрывала гряда бурых гор.
  — Те горы, на востоке, — это Сирия, — сказала Сальма, указывая через долину. — А вот эти, — и она повела рукой на юг и тут же, словно в отчаянии, уронила руку, — это — наши, и оттуда являются сионисты убивать нас.
  Когда они спускались вниз, Чарли заметила армейские грузовики под маскировочными сетками, а в кедровой роще — тускло поблескивающие стволы орудий, нацеленных на юг. Отец ее — из Хайфы, это в сорока километрах отсюда, пояснила Сальма. Мать погибла от пулеметной очереди с израильского истребителя, когда выходила из бомбоубежища. У нее есть брат, он преуспевающий банкир в Кувейте.
  Вечером Сальма повела Чарли на детский концерт. А потом они пошли в школу и вместе с двадцатью другими женщинами при помощи машины, похожей на большой зеленый паровой утюг, накатывали на детские майки яркие картинки с надписями.
  Вскоре в хижине Чарли от зари до темна толпились дети, — одни приходили, чтобы поговорить по-английски, другие — чтобы научить ее своим песням и танцам. А иные — чтобы пройтись с ней за руку по улице и иметь потом возможность похвастаться.
  «Что же все-таки такое эта Сальма?» — спрашивала себя Чарли, наблюдая, как та идет собственным скорбным путем среди своего народа. Ответ приходил лишь постепенно. Сальма бывала в широком мире. Она знает, что на Западе говорят про Палестину. И яснее, чем отец, видит, как им еще далеко до бурых гор ее родины.
  
  Большая демонстрация состоялась тремя днями позже; началась она на спортивной площадке под уже жарким утренним солнцем и медленно двинулась вокруг лагеря, по улицам, запруженным народом, разукрашенным знаменами с такой вышивкой, которой мог бы гордиться любой женский институт в Англии. Чарли стояла на пороге своей хижины, держа на руках девчушку, слишком маленькую, чтобы идти с демонстрантами; воздушный налет начался минуты через две после того, как шестеро мальчишек пронесли мимо нее на плечах макет Иерусалима.
  До той минуты Чарли вообще не думала о самолетах. Она заметила две-три машины высоко в небе и полюбовалась плюмажем из белого дыма, лениво тянувшимся за ними. Но при ее невежестве ей и в голову не приходило, что у палестинцев может не быть самолетов или что израильским военно-воздушным силам могут не нравиться упорные притязания на территорию, находящуюся в пределах израильских границ.
  Внезапно до ее сознания дошло, что в небе с натужным воем разворачивается самолет — раздался залп с земли, хотя, конечно же, огонь был слишком слаб для столь быстро и высоко летящей машины. Разрыв первой бомбы был воспринят Чарли чуть ли не с облегчением: раз ты его слышала, значит, жива. Чарли сначала увидела вспышку пламени в четверти мили вверх по горе, потом — черную луковицу дыма, и тут же грохот и взрывная волна обрушились на нее. Она повернулась к Сальме и что-то ей крикнула, громко, словно вокруг ревела буря, тогда как на самом деле было удивительно тихо. но Сальма с застывшим от ненависти лицом смотрела вверх, в небо.
  — Когда они хотят в нас попасть, то попадают, — сказала она. — А сегодня они играют с нами. Должно быть, ты принесла нам счастье.
  Это было уж слишком, и Чарли возмутилась.
  Упала вторая бомба — казалось, много дальше, а может быть, взрыв уже не произвел на Чарли такого впечатления: пусть себе падают бомбы, куда хотят, только бы не на эти . запруженные народом улицы, где, словно маленькие обреченные солдатики, терпеливо стоят в колоннах детишки и ждут, когда вниз по горе потечет к ним лава. Оркестр заиграл еще громче прежнего; процессия двинулась, вдвойне более яркая и сверкающая. Оркестр играл март. и толпа отбивала ладонями такт.
  Самолеты исчезли. Палестина одержала еще одну победу.
  — Завтра тебя увозят в другое место, — сказала вечером Сальма, когда они гуляли по горе.
  — Я никуда не поеду, — сказала Чарли.
  Самолеты вернулись через два часа, как раз перед наступлением темноты, когда Чарли была уже у себя в хижине. Сирена завыла слишком поздно, и Чарли еще бежала в бомбоубежище, когда ее настигла первая взрывная волна, — в воздухе было две машины, они будто прилетели прямо с авиавыставки, с таким оглушительным ревом работали их моторы... Неужели они никогда не выйдут из пике? Они вышли, и взрывом их первой бомбы Чарли отбросило к стальной двери, грохот взрыва показался ей не таким страшным, как сопровождавшие ее колебания почвы и истерические, громкие, будто в плавательном бассейне, крики, раздавшиеся в черном вонючем дыму за спортивной площадкой. Глухой удар ее тела о дверь был услышан кем-то внутри, дверь отворилась, и сильные женские руки втащили ее во тьму и заставили сесть на деревянную скамейку. Сначала Чарли была как глухая, но постепенно она различила всхлипывания испуганных детишек и уверенные голоса успокаивающих их матерей. Кто-то зажег керосиновую лампу и повесил на крюк в центре потолка, и на какое-то время смятенному мозгу Чарли показалось, что она очутилась в литографии Хогарта, висящей вверх тормашками. Затем она поняла, что с ней рядом Сальма, и вспомнила, что Сальма была с нею с самого начала налета. Прилетела новая пара самолетов — или это была все та же, только они прилетели во второй раз? — закачалась лампа, и реальность происходящего дошла до Чарли, когда взрывы, приближаясь. стали нарастать крещендо. Первые два были как удары по телу — нет, не надо больше, больше не надо, пожалуйста. Третий взрыв был самый громкий и убил ее наповал, четвертый и пятый дал ей понять, что она еще жива.
  — Америка! — истерически закричала какая-то женщина, обращаясь к Чарли. — Америка, Америка, Америка!
  Она явно хотела, чтобы и другие женщины поддержали ее. бросили в лицо Чарли обвинение, но Сальма велела ей сидеть тихо.
  Чарли прождала целый час — хотя на самом деле, наверное, минуты две, — и поскольку ничего больше не происходило, посмотрела на Сальму, как бы говоря: «Пошли!» Она считала, что ничего нет хуже, чем сидеть в бомбоубежище. Сальма отрицательно помотала головой.
  — Они только и ждут, чтобы мы вышли, — спокойно пояснила она, возможно вспомнив про свою мать. — Нельзя нам выходить, пока не стемнеет.
  Стемнело, и Чарли одна вернулась к себе в хижину. Она засветила свечку, потому что электричество было отключено, и далеко не сразу увидела на умывальнике, а стаканчике для чистки зубов, веточку белого вереска. И подумала: «Это принес кто-то из моих детишек. Или это подарок от Сальмы в мой последний вечер здесь. Как это мило с ее стороны. С его стороны».
  
  "У нас с тобой был как бы роман, — сказала ей на прощание Сальма. — Ты уедешь, и когда уедешь, мы останемся друг для друга в мечтах".
  «Сволочи, — думала Чарли. — Проклятые убийцы-сионисты. Если бы меня тут не было, вы разбомбили бы их вдрызг».
  «Человек, преданный нашему делу, должен быть здесь», -сказала ей Сальма.
  22
  Чарли не одна следила за тем, как разворачивалась ее жизнь и протекало ее время. С того момента, как она пересекла линию фронта, Литвак, Курц и Беккер — собственно, все ее бывшее семейство — вынуждены были взнуздать свое нетерпение и приспособиться к темпу, взятому противником. «На войне. — любил говорить Курц своим подчиненным и, безусловно, себе тоже, — труднее всего героически воздерживаться от действий».
  Ни разу за всю свою карьеру Курц так не держал себя в узде. Тот факт, что он вывел свою потрепанную армию из затененных углов английской сцены, рассматривался — по крайней мере ее рядовыми солдатами — скорее как поражение, чем как победа, которую они одержали, но почти не праздновали. Через несколько часов после отъезда Чарли дом в Хэмпстеде был возвращен диаспоре, электронное оборудование радиофургона демонтировано и отправлено дипломатической почтой в Тель-Авив. А сам фургон — после того как с него были сняты фальшивые номерные знаки, а с мотора сбит номер превратился в еще один обгоревший остов на обочине дороги где-то между Бодминскими болотами и цивилизацией. Но Курц не стал задерживаться для похорон. Он со всех ног помчался в Израиль, на Дизраэли-стрит, нехотя приковал себя к ненавистному столу и стал таким же координатором, как Алексис, которого он так высмеивал. Иерусалим купался в ароматах, вызванных к жизни вдруг выглянувшим зимним солнцем, и Курц, перебегая из одного здания своей секретной организации в другое, отбиваясь от нападок, выпрашивая кредиты, неотступно видел перед собой золотой купол мечети в Старом городе на фоне ярко-голубого неба. Впервые Курцу это зрелище приносило мало утешения. Его боевая машина, как впоследствии говорил Курц, превратилась в телегу, запряженную лошадьми, которые тянули в разные стороны. На оперативных просторах он был сам себе хозяин, сколько бы Гаврон ни пытался помешать ему; дома же, где каждый второстепенный политический деятель и третьестепенный военный считали его своего рода гением разведки, у него было больше критиков, чем у пророка Илии, и больше врагов, чем у самаритян. И первое сражение он провел за то, чтобы продлить существование Чарли и, пожалуй, свое собственное — битва началась в тот момент, когда Курц вошел в кабинет Гаврона.
  Гаврон-Грач стоял, приподняв плечи, словно приготовившись к борьбе. Его лохматые черные волосы были всклокочены больше обычного.
  — Хорошо провел время? — прокаркал он. — Хорошо набил себе живот? Я вижу, ты там поднабрал весу.
  И тут началось. Где они, эти обещанные Курцем скорые результаты? — вопрошал Грач. Где тот великий час расплаты, о котором он говорил?
  В качестве наказания Гаврон обязал Курца присутствовать на заседании своих советников, где все говорили лишь о том, как покончить с этим делом. Курцу пришлось прозакладывать душу, чтобы уговорить их хотя бы немного изменить свои планы.
  — Но какой ты варишь суп, Марти? — настойчиво шепотом спрашивали его в коридорах друзья. — Хоть намекни, чтобы мы знали, что не зря помогаем тебе.
  Его молчание оскорбляло их, и они отходили от него, а он оставался с ощущением, что он жалкий миротворец.
  Были и другие фронты, на которых Курцу приходилось сражаться. Необходимость следить за переживаниями Чарли на вражеской территории вынудила Курца пойти со шляпой в руке в управление, ведавшее курьерской связью и станциями подслушивания на северо-восточном побережье. Начальник управления, некто Сефарди из Алеппо, ненавидел всех подряд, но в особенности ненавидел Курца. Словом, Курцу стоило крови и всяких уступок, чтобы договориться о необходимом сотрудничестве. От всех этих и подобных дел Миша Гаврон равнодушно держался в стороне, предпочитая, чтобы рыночные отношения устанавливались естественным путем. Если Курц верит в то, что он делает, он своего добьется, доверительно говорил Гаврон своим людям, — такому человеку только полезно, когда его немножко поломают, немножко похлещут.
  Не желая покидать Иерусалим даже на одну ночь, пока пе кончатся интриги, Курц назначил Литвака своим эмиссаром, курсировавшим между Израилем и Европой и уполномоченным укреплять и перестраивать команду наблюдателей, готовясь к заключительной, как все они надеялись, акции. Беззаботные дни в Мюнхене, когда было достаточно двух смен по два наблюдателя в каждой, безвозвратно канули в прошлое. Пришлось набрать не один взвод ребят — все они говорили по-немецки, но многие не слишком бойко из-за отсутствия практики, — чтобы не спускать глаз с божественного трио: Местербайна, Хельги и Россино. Недоверие Литвака к евреям-неизраильтянам только добавляло головной боли, но Литвак твердо держался своего предрассудка: слишком они бесхарактерные, говорил он, когда дело доходит до дела, и не до конца лояльны. По приказу Курца Литвак слетал и во Франкфурт для тайной встречи с Алексисом в аэропорту — частично чтобы получить помощь в операции по наблюдению, а частично, как сказал Курц, чтобы «проверить, держит ли Алексис спину, а то ведь хребет может подвести». В данном случае встреча кончилась полным крахом, ибо эти двое тотчас возненавидели друг друга. Хуже того, Литвак подтвердил мнение Гавроновых психологов, что Алексису даже старый билет на автобус нельзя доверить.
  — Для меня вопрос решен, — в ярости с ходу объявил Алексис Литваку, то произнося свой монолог шепотом, то срываясь на фальцет. — А я никогда не меняю своего решения это известно. Как только наше свидание будет окончено, я тотчас отправляюсь к министру и выкладываю ему все начистоту. Для честного человека нет другой альтернативы. — Словом, сразу стало ясно, что Алексис переменил не только взгляды, но и политическую ориентацию. — Естественно, я ничего против евреев не имею... я все-таки немец, и у меня есть совесть... но, судя по последним событиям... эта история с бомбой... определенные шаги. которые я вынужден был предпринять... которые меня шантажом вынудили предпринять... начинаешь понимать, почему на протяжении истории евреев всегда преследовали. Так что извините.
  Литвак, глядя из-под насупленных бровей, не намерен был его извинять.
  — Ваш друг Шульман — человек способный, яркий... к тому же обладающий даром убеждения... но у вашего друга просто нет сдерживающих рычагов. Он совершил непозволительное насилие на германской земле; он выказал такого рода жестокость, какую долгое время приписывал нам, немцам.
  Больше выдержать Литвак уже не мог. Побелев и позеленев, он отвел глаза, возможно, чтобы скрыть вспыхнувший в них огонь.
  — Почему бы вам не позвонить ему и не сказать все это лично? — предложил он.
  Алексис так и сделал. Позвонил прямо из аэропорта по специальному номеру, который дал ему Курц, в то время как Литвак стоял рядом, держа возле уха отводную трубку.
  — Ну что ж, Пауль, поступайте как знаете, — добродушно сказал Алексису Курц, когда тот кончил. — Только когда будете разговаривать с министром, Пауль, не забудьте сказать ему и про этот ваш счет в швейцарском банке. Потому что если вы этого не сделаете, ваше чистосердечие может произвести на меня столь глубокое впечатление, что я способен прилететь к вам туда и все сам рассказать.
  После чего Курц велел телефонистке в ближайшие сорок восемь часов не соединять его с Алексисом. Но Курц никогда не держал зла. Во всяком случае на своих агентов. Поостыв, он выкроил себе выходной и сам отправился во Франкфурт, где нашел милого доктора Алексиса куда более сговорчивым. Упоминание о счете в швейцарском банке, хотя Алексис с унылым видом и назвал это «недостойным», протрезвило его, однако куда больше помогло ему прийти в себя созерцание собственной физиономии на страницах немецкой бульварной газетенки, — физиономии решительной, убежденной, с искоркой присущего ему юмора: Алексис уверовал, что он и есть такой, как о нем говорят. Курц не стал развеивать его счастливое заблуждение и в качестве премии своим перегруженным аналитикам привез одно соблазнительное доказательство того, что Алексис держится в седле: фотокопию открытки, адресованной Астрид Бергер на один из ее многочисленных псевдонимов.
  Почерк незнакомый, почтовый штемпель Седьмого округа Парижа. Перехвачена германской почтой по указанию из Кельна.
  Текст на английском языке гласил: «Беднягу дядю Фрея оперируют, как запланировано, в будущем месяце. Но это, но крайней мере, удобно для тебя: ты сможешь воспользоваться домом В. До встречи там. Целую. К.»
  Три дня спустя тот же магнит вытащил второе послание, написанное той же рукой, но адресованное Бергер на другую конспиративную квартиру; на сей раз штемпель стоял стокгольмский. Алексис, снова активно включившийся в сотрудничество, переслал это Курцу со специальной почтой. Текст был короткий: «Фрею делают аппендэктомию в комнате 251 в 18.00 часов 24-го». И подпись "М", из чего аналитики заключили, что одно сообщение ими пропущено, — это подтверждалось практикой получения указаний Мишелем. Открытку с подписью "Л", сколько ни старались, так и не нашли. Зато две девчонки Литвака завладели письмом, которое сама Бергер отправила некому иному, как Антону Местербайну в Женеву. Сделано это было тонко. Бергер на этот раз жила в Гамбурге с одним из своих многочисленных любовников, в коммуне высокого класса на Бланкенезе. Однажды, прошагав за ней в город, девчонки увидели, как она, озираясь, опустила в ящик письмо. Как только она отошла, они бросили туда большой желтый конверт, который был у них заготовлен на всякий случай, чтобы он лег сверху. Затем наиболее хорошенькая из девчонок стала на страже у почтового ящика. Когда явился почтальон, она наговорила ему кучу всякой всячины про любовь и обиду на любимого и кое-что пообещала в награду, так что он стоял и скалился, пока она выуживала письмо, которое могло погубить всю ее жизнь. Только это было не ее письмо, а письмо Астрид Бергер, лежавшее как раз под большим желтым конвертом. Вскрыв письмо с помощью пара и сфотографировав, они бросили его обратно в ящик, чтобы оно ушло с очередной почтой.
  Добыча состояла из восьми наскоро нацарапанных страниц, содержавших по-школьному восторженные излияния в любви. Должно быть, Бергер была крепко на взводе, когда писала, а может быть, просто действовал ее адреналин. В письме откровенно превозносились сексуальные способности Местербайна. Тут же высказывалось яростное возмущение по поводу бомбежек Ливана сионистами и принятого Израилем «окончательного решения» проблемы палестинцев. Астркд Бергер любила жизнь, по все и всюду казалось ей не так, к, явно полагая, что почту Местербайна читают, она добропорядочно добавляла, что необходимо оставаться «все время в рамках закона». Однако был там еще н постскриптум. Причем эта фраза была написана по-французски: «Attention! On va epater les'Bourgeois!»[20].
  Аналитики при виде постскриптума сделали стойку. Почему заглавное "В"? Неужели Хельга так плохо знает французский. что написала существительное на немецкий манер с заглавной бугвы? Нелепо. И почему слева поставлен апостроф? Криптологи и аналитики истекали кровью, пытаясь проникнуть в тайну кода; содрогались, поскрипывали и рыдали компьютеры, выдавая немыслимые сочетания, а разгадала загадку не кто иная, как бесхитростная Рахиль. В свободное время Рахиль решала кроссворды в надежде выиграть машину.
  — «Дядя Фрей» — это первая половина слова, — объявила она. — а «буржуа» или «бюргеры» — вторая. «Фрейбюргеры» — значит жители Фрейбурга, которых выведет из сонной одури «операция», намеченная на шесть часов вечера двадцать четвертого числа. Комната двести пятьдесят один? Что ж, придется порасспросить, верно? — сказала она экспертам, положительно лишившимся дара речи.
  Да, согласились они. Так и поступим.
  Компьютеры выключили, но все равно еще день или два преобладало скептическое настроение. Не может быть. Уж слишком все просто. Прямо по-детски.
  Тем не менее проверим эту версию, сказали они.
  Фрейбургов было с полдюжины, но выбор остановился прежде всего на Фрейбурге в родной Местербайну Швейцарии,. где сверили и по-французски и по-немецки и где бюргеры — даже среди швейцарцев — славились своей флегмой. Без дальних околичностей Курц отправил туда пару разведчиков с особо легкой поступью, приказав им разнюхать, что может явиться объектом антиевропейской акции, обратив самое пристальное внимание на фирмы, имеющие с Израилем контракты на поставки оборонного характера: проверить — по возможности без помощи властей все комнаты № 251 в больницах, отелях или учреждениях, а также фамилии всех пациентов, которые назначены на аппендэктомию, как и на любые другие операции, на двадцать четвертое число этого месяца в 18.00 часов.
  Из Агентства по делам евреев в Иерусалиме Курц получил список наиболее видных евреев, проживавших на данное время во Фрейбурге, а также указание, где они молятся и к каким обществам принадлежат. Есть ли там больница специально для евреев? А если нет, то больница, которая обслуживала бы правоверных евреев? И так далее.
  Но вот в один прекрасный день, среди всей этой суеты — как если бы энергия, приложенная в одном месте, заставила правду выскочить в другом — Россино, этот убийца-итальянец. вылетел из Вены в Базель, где взял напрокат мотоцикл. Он пересек на нем границу с Германией и проехал по территории этой страны минут сорок до города Фрейбург-ум-Брейсгау с древним собором. Там, плотно позавтракав, он явился в университетский ректорат и вежливо осведомился насчет лекций по гуманитарным предметам, которые могло посещать некоторое количество публики. А затем потихоньку высмотрел на плане университета, где находится комната № 251.
  Это был луч света, прорезавший туман. Рахиль оказалась права; Курц оказался прав; Господь милостив, и Миша Гаврон — тоже.
  Один только Гади Беккер не разделял всеобщих восторгов.
  
  На чьей же он все-таки стороне?
  Порою другие, казалось, знали это лучше него самого. Вот он днем меряет шагами комнату на Дизраэли-стрит, то и дело поглядывая на шифровальную машину, которая так редко передавала сведения об его агенте Чарли. А ночью — или точнее, ранним утром на другой день — звонит в дом Курца, будит Элли и собак и требует заверений, что Тайеха или кого-либо другого не тронут, пока Чарли не выйдет из игры: до него дошли некие слухи, заявил он, а «Миша Гаврон не славится долготерпением».
  Когда кто-то возвращался с дела — например Димитрий или его товарищ Рауль, которого вывезли на резиновой шлюпке, — Беккер непременно присутствовал при получении информации и расспрашивал, в каком состоянии там Чарли.
  Через несколько дней Курцу осатанело наблюдать это — «торчит передо мной, как укор совести», — и он напрямую объявил, что закроет перед Гади двери конторы, пока тот не образумится.
  — Куратор без агента — все равно что дирижер без оркестра, — глубокомысленно пояснил он Элли, пытаясь справиться с собственной яростью. — Правильнее не раздражать его, помочь пережить это время.
  А сам потихоньку, ни с кем не советуясь, кроме Элли, позвонил Франки и, сообщив, что ее бывший супруг находится в городе, дал ей номер его телефона, ибо Курц с поистине черчиллевской широтой души считал, что браки у всех такие же прочные, как у него.
  Франки само собой позвонила: Беккер услышал ее голос — если это он подходил к телефону — и, ни слова не сказав, тихонько положил трубку на рычаг.
  Однако затея Курца все же не оказалась безрезультатной, ибо на другой день Беккер отправился в поездку, которая, как потом поняли, была предпринята в попытке утвердиться в том, что составляло идейную основу его жизни. Он нанял машину и отправился сначала в Тель-Авив и там, произведя весьма унылую операцию с управляющим своего банка, съездил на старое кладбище, где был похоронен его отец. Он положил на могилу цветы, старательно почистил вокруг и громко прочитал кадиш, хотя ни он сам, ни его отец никогда не находили времени для религии. Из Тель-Авива он двинулся на юго-восток, в Хеврон, или. как назвал бы его Мишель, — в Эль-Халиль. Там он посетил мечеть Авраама, служившую со времени войны 1967 года одновременно и синагогой: поболтал с солдатами-резервистами, которые в шляпах с мягкими полями и рубашках, расстегнутых до пупа, торчали у входа, охраняя зубчатые стены.
  Это же был Беккер, говорили они друг другу, после того, как он уехал, называя его, правда, еврейским именем, это был сам легендарный Гади... человек, сражавшийся за Голанские высоты в тылу врага, за линией фронта сирийской армии... какого черта он тут-то делает, в этой арабской дыре, да еще с таким смущенным видом?
  А он под их восторженными взглядами побродил по древнему крытому рынку, судя по всему, не обращая внимания на вдруг наступавшую взрывоопасную тишину и испепеляющие взгляды черных глаз оккупированных. Вернувшись к машине, Беккер кивнул на прощанье солдатам и помчался дальше, по проселочным дорогам, вьющимся среди плодородной красной земли, на которой террасами растут лозы, пока не добрался до горных арабских деревень на восточном склоне, с их приземистыми каменными домишками и эйфелевыми башнями антенн на крышах.
  В одной из деревень Беккер вышел из машины, чтобы подышать воздухом. Здесь до 1967 года жила семья Мишеля, пока его отец не решил бежать.
  Из Хеврона Беккер, похоже, поехал на север, вверх по долине реки Иордан, в арабский город Бейт-Шеан, заселенный евреями после того, как жители ушли из него во время войны 1948 года. Затем объявился в Метулле, в самой северной точке на границе с Ливаном. Пропаханная полоса земли с несколькими рядами проволоки обозначала границу, которая в лучшие времена называлась Крепкой Оградой. По одну ее сторону на наблюдательной площадке стояли израильтяне и озадаченно разглядывали сквозь колючую проволоку «плохие земли». По другую сторону границы ливанская христианская милиция разъезжала на самых разных средствах передвижения, получая от Израиля пополнение этих средств для продолжения бесконечной кровавой войны против палестинцев.
  Но Метулла в те дни была, кроме того, еще и конечным пунктом курьерской связи с Бейрутом, и служба Гаврона втихую имела там свое отделение, которое занималось приезжавшими на время агентами. Великий Беккер самолично явился туда под вечер, полистал регистрационную книгу. задал несколько вопросов по поводу расположения сил ООН, снова отбыл. На вид он был вроде не в себе, сказал командир отделения. Может, болен. Глаза совсем больные, да и вообще.
  — Что же, черт подери, ему было там у вас нужно? — спросил Курц командира, услышав об этом.
  Но командир, мужчина весьма прозаический и отупевший от необходимости хранить тайну, никаких предположений высказать не мог. Беккер был словно бы не в себе, повторил он. Агенты иногда так выглядят, когда возвращаются после долгой отлучки.
  А Беккер ехал все дальше, пока не достиг извилистой горной дороги, изрытой танками, по которой и доехал до кибуца — места, где он оставил свое сердце, этакого орлиного гнезда, расположенного высоко над Ливаном, который окружал его с трех сторон. Сначала, в 1948 году, здесь создали еврейское поселение, опорный пункт, контролировавший единственную дорогу, которая связывала восток с западом южнее реки Литани. В 1952 году туда прибыли первые поселенцы — молодые сабра, готовые сообразно велению своей веры жить трудной жизнью, одно время идеализировавшейся сионистами. С тех пор кибуц пережил немало обстрелов, пору процветания и тревожного сокращения числа обитателей. Когда Беккер прибыл туда, на лужайках вращались опрыскиватели, в воздухе сладко пахло алыми и бордовыми розами. Обитатели встретили его застенчиво, но взволнованно.
  — Ты наконец все же вернулся к нам, Гади? Кончил сражаться? Слушай, у нас есть для тебя дом. Можешь поселиться там хоть сегодня!
  Он рассмеялся, но не сказал ни «да», ни «нет». Попросил разрешения поработать у них дня два, но делать там было почти нечего: время года сейчас неподходящее, пояснили они. Все фрукты и хлопок собраны, деревья подрезаны, поля вспаханы к весне. Но поскольку он настаивал, они сказали, что он может раздавать еду в столовой. Им же больше всего хотелось узнать его мнение о том, куда идет страна, мнение Гади: ну кто, если не он, может об этом знать.
  — Мы же приехали сюда работать, отстаивать свою сущность, превращать евреев в израильтян, Гади! Станем ли мы наконец страной или так и будем витриной для евреев всего мира? Что ждет нас в будущем, Гади? Скажи нам!
  Они расспрашивали его живо, веря ему, словно он был пророком среди них, пришедшим дать свежее наполнение их жизни под открытым небом, но они не могли знать — во всяком случае, не могли знать сразу, — что их слова тонули в пустоте его души. А что же все-таки произошло — ведь мы собирались договариваться с палестинцами, Гади! Большой ошибкой был 1967 год, решили они, по обыкновению сами отвечая на свои вопросы: в 67-м надо было нам проявить великодушие, надо было предложить такие условия, на которые они бы пошли. Кому же еще, как не победителю, и делать широкие жесты? «Мы же такие сильные, Гади, а они такие слабые!»
  Но через некоторое время Беккеру поднадоело обсуждать эти неразрешимые проблемы, и, погрузившись в свои думы, он отправился бродить по кибуцу. Его излюбленным местом была разрушенная сторожевая башня, оттуда открывался вид на маленький шиитский городок внизу, а на северо-востоке — на бастион крестоносцев Бофор, в то время все еще находившийся в руках палестинцев — Гади видели там в последний вечер, который он провел в кибуце: он стоял у всех на виду, у самого электронного пограничного заграждения, — настолько близко, насколько можно было стоять, не вызывая сигнала тревоги. Заходящее солнце освещало его так, что половина его была светлая, а половина темная, — он стоял выпрямившись, словно оповещая весь бассейн реки Литани, что он тут.
  На другое утро он вернулся в Иерусалим и, заглянув па Дизраэли-стрит. целый день бродил по улицам города, где участвовал в столь многих боях и видел столько пролитой крови, в том числе и своей собственной. И снова, казалось, он все ставил под вопрос. Озадаченно разглядывал он строгие аркады восстановленного Еврейского квартала: сидел в холлах отелей-башен, портящих теперь облик Иерусалима. и сумрачно глядел на скопления благопристойных американских граждан из Ошкоша, Далласа и Денвера, которые приехали сюда целым табором, исполненные горячей веры и обремененные годами, чтобы приобщиться к своему наследию. Он заглядывал в лавчонки, где торговали расшитыми арабскими кафтанами и арабскими поделками, чье качество гарантировал хозяин; он слушал наивную болтовню туристов, вдыхал их дорогие духи и улавливал их сетования — правда незлобивые, вежливые — на то, что ростбифы, приготовленные по-нью-йоркски, не совсем такого вкуса, как дома. И еще он целый день провел в Музее массового истребления, у фотографий детей, которым сейчас было бы столько же лет, сколько и ему, если бы они остались живы.
  Выслушав донесения обо всем этом, Курц положил конец отпуску Беккера и вызвал его на работу.
  — Выясни насчет Фрейбурга, — сказал он ему. — Прочеши библиотеки, архивы. Выясни, кого мы там знаем, добудь план университета. Добудь чертежи архитекторов и карты города. Определи, что нам нужно, и удвой цифры. Срок — вчера.
  — Хороший боец никогда не бывает вполне нормальным, — сказал Курц своей жене Элли, стараясь успокоить себя. — Если Беккер не круглый идиот, то он слишком много думает.
  Про себя же Курц удивился, какую злость все еще вызывает в нем этот заблудший агнец.
  23
  Это был уже предел. Хуже места она в жизни своей не видела, о нем хотелось забыть, даже пока она была там, — это был как бы ее чертов интернат, только с насильниками вдобавок, семинар в пустыне, где упражнялись с настоящим оружием. Изрешеченная огнем мечта Палестины осталась за холмами, в пяти часах утомительнейшей езды, а вместо нее был этот маленький форт, похожий на декорацию к фильму, с зубчатыми стенами из желтого камня, каменной лестницей, половина которой была снесена при обстреле, и воротами, заваленными мешками с песком, а над ними — флагшток без флага, только обрывки веревок хлопают на пронизывающем ветру. Насколько было известно Чарли, никто в этом форте не ночевал. В нем сидели чиновники и устраивались встречи; там давали три раза в день баранину с рисом, а по вечерам до полуночи спорили, при этом восточные немцы разносили в пух и прах западных немцев, кубинцы разносили всех, а американец-зомби, именовавший себя Абдуллой, читал двадцатистраничное сочинение о том, как моментально достичь всеобщего мира.
  Другим местом, где собирались все, был тир, устроенный не в заброшенной каменоломне на вершине холма, а в старом бараке с забитыми окнами и трухлявыми мешками с песком вдоль стен, освещенном цепочкой электрических лампочек, привинченных к стальным планкам. Мишенями были грубо вырезанные фигуры американских морских пехотинцев в человеческий рост со штыками наперевес и зверскими рожами; у ног их лежали мотки клейкой ленты, чтобы латать дыры от пуль.
  Жили все они в трех длинных бараках — один из них был разделен на клетушки для женщин, другой — без клетушек — был для мужчин, в третьем помещалась так называемая «Библиотека для тренеров», и «если тебе предложат зайти в библиотеку. — сказала высокая шведка по имени Фатима, — не думай, что тебя там ждет большой выбор книг». По утрам их будили марши из громкоговорителя, который не выключался, затем была зарядка на песчаной площадке. Но Фатима говорила, что в других местах много хуже. Фатима,. если верить ее рассказам о себе, была выродком, помешанным на тренировках. Она прошла подготовку в Йемене, в Ливии и в Киеве. Она разъезжала по свету как профессиональная теннисистка, пока кто-то не решил использовать ее иначе. У нее был трехлетний сынишка по имени Кнут, который бегал голышом и выглядел заброшенным, но когда Чарли заговорила с ним, он не обрадовался, а заплакал.
  Охраняли их арабы, каких Чарли до сих пор не встречала, эдакие задавалы-ковбои, которые почти не раскрывали рта и забавлялись тем, что унижали людей с Запада. Фатима сказала, что они из особого отряда милиции, который тренируют на границе с Сирией.
  Все тренеры были мужчины; они выстраивались для утренней молитвы перед своими учениками — настоящая партизанская армия, — и один из них зачитывал воинственный приговор главному врагу в зависимости от момента: сионизму, или предателям-египтянам, или европейским капиталистам-эксплуататорам, или снова сионизму, или — нечто новое для Чарли — христианскому экспансионизму, — последнее, возможно, объяснялось тем, что было католическое Рождество, которое отмечалось здесь официальным небрежением со стороны властей.
  «Звездой» этих первых сумасшедших дней был чех по имени Буби, помешанный на бомбах; в первое же утро он расстрелял свою брезентовую шляпу сначала из «Калашникова», потом из мощного пистолета и, наконец, чтобы прикончить зверя, швырнул в нее гранату, так что шляпа взлетела на пятьдесят футов в воздух.
  Языком политических дискуссий был примитивный английский с вкраплением французского, и Чарли в душе поклялась, что если она когда-нибудь доберется до дома, то до конца своей немыслимой жизни будет веселить застолье, пересказывая их полуночные рассуждения о «заре революции». Но пока она ни над чем не смеялась. Она вообще перестала смеяться с тех пор, как эти мерзавцы взорвали ее любимого на дороге в Мюнхен, и агония его народа, которую она теперь увидела, лишь укрепила в ней потребность возмездия.
  "Ты будешь ко всему относиться с величайшей серьезностью, — сказал ей Иосиф. — Держись отчужденно, с легкой сумасшедшинкой — они к этому привыкли. Не задавай вопросов, ты будешь наедине с собой — и днем, и ночью".
  Прежде чем приступить к занятиям, все должны были дать клятву верности антиимпериалистической революции и изучать «Правила данного лагеря», которые, подобно десяти заповедям, были вывешены на белой стене в Центре по приему вновь прибывших. Все должны были пользоваться только своими арабскими именами, не принимать наркотиков, не ходить голышом, не ругаться, не вести между собой личных бесед, не пить, не сожительствовать друг с другом, не мастурбировать. Пока Чарли раздумывала, какой из этих постулатов нарушить первым, по радио зазвучала пленка с приветствием:
  «Друзья мои! Кто мы? Мы — люди без имени, без униформы. Мы — крысы, бежавшие от капиталистической оккупации. Мы прибыли из измученных лагерей Ливана! И мы будем бороться против геноцида! Из бетонных могил западных городов мы идем! И находим друг друга! И от имени восьмисот миллионов голодающих мира мы зажжем факел свободы!»
  Чарли почувствовала, как мурашки побежали у нее по спине и сердце бешено заколотилось. «Зажжем, — подумала она. — Зажжем, зажжем». И, взглянув на арабскую девушку, стоявшую рядом, увидела в ее глазах такой же пыл.
  
  «Днем и ночью», — сказал ей Иосиф.
  И вот она днем и ночью старалась — ради Мишеля, ради того, чтобы не сойти с ума, ради Палестины, ради Фатьмы и Сальмы и детей, погибших в разбомбленной Сидонской тюрьме; находя самовыражение в деятельности, чтобы бежать смятения, царившего в душе; собирая все элементы своей новой личности воедино и создавая из них бойца.
  «Я — безутешная, обездоленная вдова, и я приехала сюда, чтобы продолжить борьбу моего любимого, которого уже нет».
  «Я — боец, у которого открылись глаза: слишком много времени потратила я зря на полумеры и теперь стою перед вами с мечом в руке».
  «Я положила руку на сердце Палестины; я дала клятву поднять мир за уши и заставить слушать».
  «Я пылаю гневом, но я хитра и изобретательна. Я — заснувшая оса, которая прождет всю зиму, а потом ужалит».
  «Я — товарищ Лейла, гражданка мировой революции».
  Днем и ночью.
  Она сыграла эту роль с предельной отдачей. Она довела себя до того, что эта болезненная, неотступная, одинокая ярость, которую она вырабатывала в себе силой воли, вошла в ее плоть и кровь, и это мгновенно чувствовали те, с кем она общалась, будь то персонал, будь то курсанты. Они сразу признали в ней женщину странную, и это позволило ей держаться от них на расстоянии.
  В ее комнате стояли три кровати, но Чарли некоторое время имела комнату в своем полном распоряжении, и когда Фидель, милый кубинец, явился как-то вечером намытый и прилизанный, как певчий из хора, и сложил к ее ногам свою революционную страсть, Чарли выдержала позу решительного самоотречения и отослала его, подарив всего лишь поцелуй.
  Следующим после Фиделя ее расположения стал добиваться американец Абдулла. Он явился поздно ночью.
  — Привет, — сказал Абдулла и, широко осклабясь, проскользнул мимо Чарли в комнату, прежде чем она успела захлопнуть дверь. Он сел на кровать и принялся скручивать цигарку.
  — Отваливай, — сказала она. — Сгинь.
  — Конечно, — согласился он и продолжал скручивать цигарку.
  Он был высокий, лысоватый и — при ближайшем рассмотрении — очень тощий. На нем была кубинская полевая форма: шелковистая каштановая бородка казалась реденькой, словно из нее повыдергали волосы.
  — Как твоя настоящаяфамилия, Лейла? — спросил он.
  — Смит.
  — Мне нравится. Смит.— Он несколько раз повторил фамилию на разные лады. — Ты ирландка, Смит? — Он раскурил сигарету и предложил ей затянуться. Она никак нс реагировала. — Я слышал, ты личная собственность господина Тайеха. Восхищен твоим вкусом. Тайех — мужчина разборчивый. А чем ты зарабатываешь себе на жизнь, Смит?
  Чарли подошла к двери и распахнула ее, но он продолжал сидеть, с усмешкой, понимающе глядя на нее сквозь сигаретный дым.
  — Не хочешь потрахаться? — спросил он. — А жаль, — Он лениво поднялся, бросил цигарку у кровати и растоптал ботинком. — А у тебя не найдется немного гашиша для бедного человека, Смит?
  — Вон, — сказала она.
  Покорно подчиняясь ее решению, он сделал к ней несколько шагов, остановился, поднял голову и застыл, и к своему великому смущению Чарли увидела, как его измученные, пустые глаза наполнились слезами, а губы умоляюще вытянулись.
  — Тайех не даст мне спрыгнуть с карусели, — пожаловался он. И акцент глубинного Юга уступил место обычному говору Восточного побережья. — Он опасается, что мои идейные батареи сели. И боюсь, он прав. Я как-то подзабыл все эти рассуждения насчет того, что каждый мертвый ребенок — это шаг на пути к всеобщему миру. На тебя ведь давит, когда ты укокошил несколько малышей. Для Тайеха же это спорт, развлечение. Большой спортсмен, этот Тайех. «Хочешь уйти — уходи», — говорит он. И показывает на пустыню. Хороший малый.
  И словно нищий, старающийся выпросить подаяние, он обеими руками схватил ее правую руку и уставился на ладонь.
  — Моя фамилия Хэллорен, — пояснил он, словно с трудом вспоминая этот факт. — Я вовсе не Абдулла, а Артур Дж. Хэллорен. И если ты когда-нибудь будешь проходить мимо американского посольства, Смит, я буду тебе ужасно благодарен: забрось им записочку, что, мол, Артур Хэллорен, в прошлом из Бостона, участник Вьетнамской кампании, а последнее время член менее официальных армий, хотел бы вернуться домой и отдать свой долг обществу до того, как эти опсихевшие маккавеи[21]перевалят через гору и перестреляют большинство из нас. Сделаешь это для меня, Смит, старушка? Я хочу вот что сказать: в решающий момент мы, англосаксы, все-таки на голову выше рядовых, ты так не считаешь?
  А она словно окаменела. На нее вдруг напала неукротимая сонливость — так начинает цепенеть тяжело раненный человек. Ей хотелось лишь одного — спать. С Хэллореном. Дать ему утешение и получить утешение взамен. Неважно, пусть наутро донесет на нее. Пусть. Она понимала лишь, что не в состоянии еще одну ночь провести одна в этой чертовой пустой камере.
  Он продолжал держать ее руку. Она ее не отнимала, балансируя, как самоубийца, который стоит на подоконнике и смотрит вниз, на улицу, которая так и гниет его. Затем огромным усилием воли она высвободилась и обеими руками вытолкала его покорное тощее тело в коридор.
  Затем села на кровать. Все произошло, конечно же, сейчас, только что. Она еще чувствовала запах его цигарки. Видела окурок у своих ног.
  «Хочешь уйти уходи», — сказал Тайех. И указал на пустыню. Отличный малый, этот Тайех.
  "Это будет страх, какого ты еще не знала, — говорил ей Иосиф. — Твое мужество станет разменной монетой. Ты будешь тратить и тратить, а в один прекрасный вечер заглянешь в свои карманы и обнаружишь, что ты — банкрот, и вот тогда придет настоящее мужество".
  "Логика поступков зависит только от одного человека, — говорил ей Иосиф, — от тебя. И выживет только один человек — ты сама. И доверять ты можешь только одному человеку — себе самой".
  
  Ее допрос начался на следующее утро и продолжался один день и две с половиной ночи. Это было нечто дикое, не поддающееся логике, зависевшее от того, кто на нее кричал и ставились ли под сомнение ее преданность революции или же ее обвиняли в том, что она британская подданная, или сионистка, или американская шпионка. Пока длился допрос, она не посещала учений и между вызовами сидела в своем бараке под домашним арестом, хотя никто не пытался ее остановить, когда она стала бродить по лагерю. Допрос рьяно вели четыре арабских парня — работали они по двое и отрывисто задавали ей заранее заготовленные вопросы, злясь, когда она не понимала их английский. Ее не били, хотя, может быть, ей было бы легче, если бы ее избили: по крайней мере, она бы знала, когда угодила им, а когда нет. Но их ярость была достаточно пугающей, и порой они по очереди орали на нее, приблизив лицо к самому ее лицу. так что их слюна обрызгивала ее, и потом у нее до тошноты болела голова. Как-то они предложили ей стакан воды. но стоило ей протянуть руку, как они выплеснули воду ей з лицо. Однако при следующей встрече окативший ее парень прочел письменное извинение в присутствии трех своих коллег и понуро вышел из комнаты.
  В другой раз они пригрозили пристрелить ее за то, что, как известно, она предана сионизму и английской королеве. Когда же она отказалась признаться в этих грехах, они вдруг перестали ее мучить и принялись рассказывать о своих родных деревнях, о том, какие там красивые женщины, и самое лучшее в мире оливковое масло, и самое лучшее вино. И тут она поняла, что вышла из кошмара — вернулась к здравомыслию; и к Мишелю.
  
  Под потолком вращался электрический вентилятор: на стенах серые занавески частично скрывали карты. В открытое окно до Чарли долетал грохот взрывов: в тире рвали бомбы. Тайех сидел на диване, положив на него ногу. Его страдальческое лицо было бледно, и он выглядел больным. Чарли стояла перед ним. как провинившаяся девчонка, опустив глаза и сжав от злости зубы. Она попыталась было заговорить, но в этот момент Тайех вытащил из кармана плоскую бутылочку виски и глотнул из нее. Затем тыльной стороной ладони вытер рот, точно у него были усы. хотя на самом деле их не было. Держался он сдержаннее обычного и почему-то скованно.
  — Я насчет Абдуллы, американца, — сказала она.
  — Ну и?
  — Его настоящее имя Хэллорен. Артур Дж. Хэллорен. Он предатель. Он просил меня. когда я отсюда уеду, сказать американцам, что он хочет вернуться домой и готов предстать перед судом. Он открыто признает, что верит в контрреволюционные идеалы. Он может всех нас предать.
  Черные глаза Тайеха не покидали ее лица. Он обеими руками держал клюку и легонько постукивал по большому пальцу больной ноги, словно не давая ей онеметь.
  — Ты поэтому просила о встрече со мной?
  — Да.
  — Хэллорен приходил к тебе три ночи тому назад, — заметил он, не глядя на нее. — Почему же ты не сказала мне об этом раньше? Почему ждала три дня?
  — Тебя же не было.
  — Были другие. Почему ты не спросила про меня?
  — Я боялась, что ты его накажешь.
  Но Тайеха. казалось, не занимал сейчас Хэллорен.
  — Боялась, — повторил он таким тоном, будто это было признанием большой вины. — Боялась?С какой стати тебе боятьсяза Хэллорена? И целых три дня? Ты что, втайне сочувствуешь его взглядам?
  — Ты же знаешь, что нет.
  — Он потому так откровенно говорил с тобой? Потому что ты дала ему основание доверять тебе? Очевидно, так.
  — Нет.
  — Ты переспала с ним?
  — Нет.
  — Тогда почему же ты стремишься защитить Хэллорена? Ты меня огорчаешь.
  — Я человек неопытный. Мне было жалко его, и я не хотела, чтобы он пострадал. А потом я вспомнила о моем долге.
  Тайех, казалось, все больше запутывался. Он глотнул еще виски.
  — Будь ты на моем месте, — сказал он наконец, отворачиваясь от нее, — и перед тобой встала бы проблема Хеллорена... который хочет вернуться домой, но знает слишком много... как бы ты с ним поступила?
  — Нейтрализовала бы.
  — Пристрелила?
  — Это уж вам решать.
  — Да. Нам. — Он снова стал разглядывать больную ногу, приподняв клюку и держа ее параллельно ноге. — Но зачем казнить мертвеца? Почему не заставить его работать на нас?
  — Потому что он предатель.
  И снова Тайех, казалось, намеренно не понял логики ее рассуждений.
  — Хэллорен заводит разговоры со многими в лагере. И не просто так. Он наш стервятник, который показывает, где у нас слабое место и где гнильца. Он перст указующий, нацеленный на возможного предателя. Тебе не кажется, что глупо было бы избавляться от такой полезной особы?
  Вздохнув, Тайех в третий раз приложился к бутылке с виски.
  — Кто такой Иосиф? — спросил он слегка раздраженным тоном. — Иосиф. Кто это?
  Неужели актриса в ней умерла? Или она настолько вжилась в театр жизни, что разница между жизнью и искусством исчезла? Ничего из ее репертуара не приходило Чарли в голову — она не могла ничего подобрать. Она не подумала, что может грохнуться на каменный пол и не вставать. Ее не потянуло валяться у него в ногах, признаваясь во всем, моля оставить ее в живых в обмен на все, что она знает, — а в качестве крайней меры ей это было дозволено. Она разозлилась. Надоело ей все это до смерти: всякий раз, как она достигает очередного километрового столба на пути к слиянию с революцией Мишеля, ее вываливают в грязи, а потом стряхивают грязь и заново подвергают изучению. И она, не раздумывая, швырнула в лицо Тайеху первую карту с верха колоды — хочешь бей, хочешь нет, и пошел ты к черту.
  — Я не знаю никакого Иосифа.
  — Да ну же! Подумай! На острове Миконос. До того, как ты поехала в Афины. Один из наших друзей в случайном разговоре с одним из твоих знакомых услышал о каком-то Иосифе, который тогда присоединился к вашей группе. Он сказал, что Чарли была очень им увлечена.
  Ни одного барьера не осталось, ни одного поворота. Все были позади, и она бежала теперь по прямой.
  — Иосиф? Ах, тотИосиф! — Она сделала вид, что наконец вспомнила, и тут же сморщила лицо в гримасу отвращения. — Припоминаю. Этакий грязный еврейчик, прилепившийся к нашей группе.
  — Не надо так говорить о евреях. Мы не антисемиты, мы только антисионисты.
  — Рассказывайте кому другому, — бросила она.
  — Ты что же, — заинтересовался Тайех, — считаешь меня лжецом, Чарли?
  — Сионист или нет, но он мерзость. Он напомнил мне моего отца.
  — А твой отец был евреем?
  — Нет. Но он был вор.
  Тайех долго над этим раздумывал, оглядывая сначала ее лицо, а потом всю фигуру и как бы стараясь придраться к чему-то, что могло бы подтвердить еще тлевшие в нем сомнения. Он предложил ей сигарету, но она отказалась: инстинкт подсказывал ей не делать ему навстречу никаких шагов. Он снова постучал палкой по своей омертвевшей ноге.
  — Ту ночь, что ты провела с Мишелем в Салониках... в старой гостинице... помнишь?
  — Ну и что?
  — Служащие слышали поздно вечером в вашем номере громкие голоса.
  — И что вы от меня хотите?
  — Не торопи меня, пожалуйста. Кто в тот вечер кричал?
  — Никто. Они подслушивали не у той двери.
  — Кто кричал?
  — Мы не кричали. Мишель не хотел, чтобы я уезжала. Вот и все. Он боялся за меня.
  — А ты?
  Это они с Иосифом отработали: тогда она одержала верх над Мишелем.
  — Я хотела вернуть ему браслет, — сказала она.
  Тайех кивнул.
  — Это объясняет приписку, сделанную в твоем письме: «Я так рада, что сохранила браслет». И конечно, никаких криков не было. Ты права. Извини мои арабские штучки. — Он в последний раз окинул ее испытующим взглядом, тщетно пытаясь разгадать загадку; затем поджал губы, по-солдатски, как это делал иногда Иосиф, прежде чем отдать приказ. — У нас есть для тебя поручение. Собери вещи и немедленно возвращайся сюда. Твоя подготовка окончена.
  Отъезд неожиданно оказался самым большим испытанием. Это было хуже окончания занятий в школе; хуже прощания с труппой в Пирее. Фидель и Буби по очереди прижимали ее к груди, и их слезы мешались с ее слезами. Одна из алжирок дала ей подвеску в виде деревянного младенца Христа.
  
  Профессор Минкель жил в седловине между горой Скопус и Французским холмом, на восьмом этаже нового дома, недалеко от университета, в группе высотных домов, что так болезненно воспринимаются незадачливыми сторонниками консервации Иерусалима. Каждая квартира в этом доме смотрела на Старый город, но беда в том, что и Старый город смотрел на них. Как и соседние дома, это был не просто высокий дом, а крепость, и все окна здесь были так расположены, чтобы в случае нападения можно было огнем из них накрыть атакующих. Курц трижды ошибался, прежде чем нашел дом. Сначала он забрел в бетонный торговый центр, построенный под землей, на пятифутовой глубине, потом — на Английское кладбище, где похоронены погибшие в первую мировую войну. «В дар от народа Палестины» — гласила надпись. Побывал он и в других зданиях — в основном сооруженных на деньги американских миллионеров — и наконец вышел к этой башне из тесаного камня. Таблички с фамилиями были все исцарапаны, поэтому он нажал на первый попавшийся звонок, и ему ответил старик-поляк из Галиции, говоривший только на идиш. Поляк знал, в каком доме живет Минкель, — вы же его видите, как меня сейчас! . — он знал доктора Минкеля и восхищался им: он сам тоже учился в прославленном Краковском университете. Но и у него были свои вопросы, на которые Курц, как мог, вынужден был отвечать; к примеру, а сам Курц откуда происходит? Ох, святители небесные, а он знает такого-то? И что делает тут Курц, взрослый мужчина, в одиннадцать часов утра — ведь доктору Минкелю в это время следует учить будущих философов нашего народа!
  Механики по лифтам бастовали, и Курц вынужден был подниматься пешком, но ничего не могло омрачить его хорошего настроения. Во-первых, его племянница только что объявила о помолвке с молодым человеком с его службы, причем своевременно. Во-вторых, конференция по трактовке Библии, в которой участвовала Элли, прошла успешно; по ее окончании Элли пригласила гостей на чашку кофе, и, к ее великой радости. Курц сумел там присутствовать. Но главное: прорыв по Фрейбургу был подкреплен несколькими обнадеживающими фактами, самый существенный из которых был добыт лишь вчера одним парнем из группы Шимона Литвака, занимающейся подслушиванием и опробовавшей новый направленный микрофон, который они установили на крыше в Бейруте; Фрейбург, Фрейбург, Фрейбург — этот город трижды встречался на пяти страницах отчета, восторг, да и только. И сейчас, поднимаясь по лестнице, Курц размышлял о том, что удача иной раз все-таки выпадает на долю человека. А именно удача, как хорошо знал Наполеон и все в Иерусалиме, делает рядового генерала генералом выдающимся.
  Добравшись до небольшой площадки, Курц остановился, чтобы собраться с духом и с мыслями. Лестница освещалась совсем как бомбоубежище — электрические лампочки были в проволочных сетках, но сегодня, казалось, само детство Курца, проведенное в гетто, прыгало по этой мрачной лестнице вверх и вниз. «Правильно я поступил, что не взял с собой Шимона, — подумал он. — Шимон иной раз умеет такого льда подпустить...»
  В двери квартиры 18-Д был глазок в стальной оправе и несколько расположенных один над другим замков, которые госпожа Минкель открывала по очереди, точно расстегивала пуговицы, всякий раз произнося: «Одну минутку, пожалуйста» — и принимаясь за следующий. Курц вошел и подождал, пока она их снова сверху донизу закроет. Она была высокая, довольно красивая, с очень яркими голубыми глазами и седыми волосами, стянутыми в строгий пучок.
  — Вы господин Шпильберг из министерства внутренних дел, — несколько настороженно сообщила она ему и протянула руку. — Ганси ждет вас. Проходите. Прошу.
  Она открыла дверь в крошечный кабинетик, где сидел ее Ганси, сморщенный старый патриций, настоящий Будденброк. Письменный стол был слишком мал для него, и, наверное, уже давно был мал, так как его книги и бумаги кипами лежали на полу, явно не случайно разложенные. Стол стоял боком в эркере, представлявшем собою половину восьмигранника, с узкими, как бойницы в замке, окнами и сиденьями, встроенными под ними. С трудом поднявшись на ноги, Минкель с достоинством осторожно пересек комнату и остановился на крошечном островке, не оккупированном свидетельствами его эрудиции. Он застенчиво поздоровался, и они сели в эркере, а госпожа Минкель взяла стул и решительно уселась между ними, словно намереваясь проследить за тем, чтобы все было по-честному.
  Наступило неловкое молчание. Курц изобразил улыбку сожаления: ничего не попишешь, долг требует.
  — Госпожа Минкель, боюсь, нам придется с вашим мужем обсудить два-три момента, которые из соображений безопасности мое министерство требует обсуждать наедине, — сказал он. И подождал, продолжая улыбаться, пока профессор не предложил жене приготовить им кофе, — господин Шпильберг пьет кофе?
  Бросив на мужа предостерегающий взгляд, госпожа Минкель нехотя исчезла за дверью. Между двумя мужчинами не было большой разницы в возрасте, однако Курц обращался к Минкелю, как к старшему: профессор безусловно привык к такому обращению.
  — Насколько я понимаю, профессор, наш общий друг Руфи Задир говорила с вами только вчера, — начал Курц тоном, каким разговаривают с тяжелобольным. Он-то это прекрасно знал, так как стоял рядом с Руфи, когда она звонила, и слушал, что говорили они оба, чтобы почувствовать человека, с которым ему придется иметь дело.
  — Руфи была одной из моих лучших студенток, — заметил профессор с видом человека, понесшего невозвратимую утрату.
  — Она и у нас тоже одна из лучших, — сказал Курц. — Профессор, скажите, пожалуйста, вы представляете себе, чем занимается сейчас Руфи?
  Минкель не привык отвечать на вопросы, не относящиеся к его предмету, и с минуту озадаченно раздумывал.
  — Мне кажется, я должен кое-что вам сказать, — заявил он вдруг с какой-то странной решимостью.
  Курц любезно улыбался.
  — Если ваш визит ко мне связан с политическими склонностями или симпатиями моих нынешних или бывших студентов, то, к сожалению, я не смогу сотрудничать с вами. Я не считаю это законным. Мы уже дискутировали на эту тему. Извините. — Он вдруг застеснялся и своих мыслей. и своего иврита. — У меня есть определенные принципы. А когда у человека есть определенные принципы, он должен высказывать свои мысли, но главное — действовать. Такова моя позиция.
  Курц, ознакомившийся с досье Минкеля, в точности знал, какова его позиция. Он был учеником Мартина Бубера и членом в значительной степени забытой группы идеалистов, которые в период между войнами 1957-го и 1973 годов выступали за подлинный мир с палестинцами. Правые называли профессора предателем; иной раз так же поступали и левые, когда вспоминали о нем. Он был непревзойденным авторитетом по философии иудаизма, раннему христианству, гуманистическим движениям в своей родной Германии и еще по тридцати другим предметам; он написал трехтомную работу по теории и практике сионизма с указателем величиной с телефонную книгу.
  — Профессор, — сказал Курц, — я прекрасно знаю о вашей позиции и, конечно же, не собираюсь никоим образом влиять на ваши высокие моральные принципы. — Он помолчал. чтобы его заверения осели в мозгу профессора. — Кстати, правильно ли я понимаю, что ваша предстоящая лекция во Фрейбургском университете тоже будет касаться прав человека? Арабы, их основные свободы — это предмет вашей лекции двадцать четвертого числа?
  С такой интерпретацией профессор не мог согласиться. Он во всем требовал точности.
  — На этот раз моя тема будет несколько иной. Лекция будет посвящена самореализации иудаизма — не путем завоеваний, а путем пропаганды высоких достоинств еврейской культуры и морали.
  — И как же вы собираетесь это пропагандировать? — самым благодушным тоном спросил Курц.
  В этот момент в комнату вошла жена Минкеля с подносом, заставленным домашним печеньем.
  — Он что, снова предлагает тебе стать доносчиком? — спросила она. — Если да, скажи ему «нет». И когда скажешь «нет», скажи еще раз и еще, пока до него не дойдет. Ну что он может с тобой сделать? Избить резиновой дубинкой?
  — Госпожа Минкель, я. безусловно, не собираюсь просить вашего мужа ни о чем подобном, — с самым невозмутимым видом возразил Курц.
  Бросив на него недоверчивый взгляд, госпожа Минкель снова удалилась.
  Но Минкель. казалось, и не заметил, что его прервали. А если и заметил, то не обратил внимания. Курц задал ему вопрос, и Минкель, презиравший барьеры в познании, не считал возможным не ответить ему.
  — Я в точности изложу вам свои доводы, господин Шпильберг, — торжественно заявил он. — Пока у нас будет маленькое еврейское государство, мы можем демократически развиваться в направлении самореализации евреев. Но как только мы станем более крупным государством, где будет немало и арабов, нам придется выбирать. — И он развел своими старческими, испещренными пятнами, руками. — С этой стороны будет демократия без самореализации евреев. А с этой стороны — самореализация евреев без демократии.
  — И какой же вы видите выход, профессор? — спросил Курц.
  Минкель воздел руки к потолку с видом величайшего раздражения. Казалось, он забыл, что Курц не его ученик.
  — Очень простой! Уйти из Газы и с Западного берега до того, как мы утратим наши ценности! А какой еще может быть выход?
  — А как палестинцы реагируют на это предложение, профессор?
  Уверенность на лице профессора сменилась грустью.
  — Они называют меня циником, — сказал он.
  — Вот как?
  — По их мнению, я хочу сохранить и еврейское государство, и симпатии всего мира, поэтому они считают, что я подрываю их дело. — Дверь снова открылась, и госпожа Минкель вошла с кофейником и чашками. — Но я же ничего не подрываю, — безнадежным тоном сказал профессор, однако жена не дала ему продолжить.
  — Подрывает? — эхом повторила госпожа Минкель, с грохотом опуская на стол посуду и багровея. — Вы считаете, что Ганси что-то подрывает? Только потому, что мы откровенно говорим о том, что происходит с этой страной?
  Курц не мог бы остановить поток ее слов, даже если бы попытался, но в данном случае он и пытаться не стал. Пусть выговорится.
  — На Голанских высотах разве не избивают людей и не пытают? А как относятся к арабам на Западном берегу — хуже, чем эсэсовцы! А в Ливане, в Газе? Даже тут, в Иерусалиме, избивают арабских детей -горько потому, что они арабы! И мы, значит, подрывные элементы, потому что мы осмеливаемся во всеуслышание говорить об угнетении, хотя никто насне угнетает, — это мы-то, евреи из Германии, подрывные элементыв Израиле?
  — Aber, Liebchen[22]... — сказал профессор смущенно.
  Но госпожа Минкель явно принадлежала к тем, кто привык высказываться до конца.
  — Мы не могли остановить нацистов, а теперь мы не можем остановить себя. Мы получили родину и что же мы с ней делаем? Сорок лет спустя мы избираем новый гонимый народ. Идиотизм! И если мыэтого не скажем, то мир это скажет. Мир уже это говорит. Почитайте газеты, господин Шпильберг!..
  Наконец она умолкла, и когда по произошло, Курц спросил, не присядет ли она с ними и не выслушает ли то, с чем он пришел.
  Курц подбирал слова очень тщательно, очень осторожно. То, что он должен сказать, заявил он — чрезвычайно секретно — секретнее быть не может. Он пришел не из-за учеников профессора, сказал он, и. уж во всяком случае, не для того, чтобы называть профессора подрывным элементом или оспаривать его прекрасные идеалы. Он пришел исключительно из-за предстоящего выступления профессора во Фрейбурге, которое привлекло внимание определенных чрезвычайно негативных групп. Наконец-то он вышел в чистые воды.
  — Так что вот он, печальный факт, — сказал Кури н перевел дух. — Если кое-кому из этих палестинцев, чьи права вы оба так мужественно защищаете, дать волю, никакого вашего выступления во Фрейбурге двадцать четвертого числа не будет. Собственно, профессор, вы никогда больше не будете выступать. — Он помолчал, но его аудитория и не собиралась прерывать его. — Согласно имеющейся у нас информации, совершенно ясно, что одна из их весьма неакадемических групп считает вас человеком, придерживающимся опасно умеренных взглядов, способным разбавить чистое вино их высокого дела... Они считают вас пропагандистом идеи создания бантустана для палестинцев. Лжепророком, ведущим недалеких людей к еще одной роковой уступке сионистам.
  Но одной угрозы смерти было совсем, совсем недостаточно, чтобы убедить профессора принять непроверенную им версию.
  — Извините, — резко произнес он. — Именно так обрисовала меня палестинская пресса после моего выступления в Беэр-Шеве.
  — Оттуда-то мы это и взяли, профессор, — сказал Курц.
  24
  Чарли прилетела в Цюрих под вечер. Вдоль взлетно-посадочной полосы горели огни, какие зажигают в непогоду, — они пылающей линией прочерчивали перед Чарли путь к собственной цели. В ее мозгу — вытащенные в отчаянии на свет — роились давние претензии к этому прогнившему миру, только ставшие теперь более зрелыми. Теперь-то она знала, что в этом мире нет ничего хорошего; теперь она видела горе, которым оплачивалось изобилие на Западе. Она была все той же, что и всегда, — озлобленным изгоем, стремившимся получить свое, с той лишь разницей, что перестала предаваться бесполезным взрывам эмоций и взяла в руки автомат. Огни промчались мимо ее иллюминатора, словно горящие обломки. Самолет сел. Билет у нее был до Амстердама, тем не менее она должна была выйти из самолета. "Одинокие девушки, возвращающиеся с Ближнего Востока, вызывают подозрение, — сказал ей Тайех во время последнего наставления в Бейруте. — Мы обязаны прежде всего позаботиться о том, чтобы ты летела из более респектабельного места". Фатьма, приехавшая ее проводить, уточнила: «Халилъ велел дать тебе новое удостоверение личности, когда ты туда прилетишь».
  Чарли вошла в пустынный транзитный зал с таким чувством, точно была первым человеком, перешагнувшим его порог. Играла электронная музыка, но некому было слушать ее. В шикарном киоске продавали шоколад и сыры, но и тут было пусто. Она прошла в туалет и долго разглядывала себя в зеркало. Волосы ее были острижены н выкрашены в светло-каштановый цвет. Сам Тайех ковылял по бейрутской квартире, пока Фатьма расправлялась с ее волосами. Никакой косметики, никаких женских хитростей, приказал Тайех. На Чарли был теплый коричневый костюм и очки с толстыми стеклами, сквозь которые она теперь смотрела на мир. «Мне недостает только соломенной шляпы и пиджака с пластроном», — подумала она. Да, большой она прошла путь от революционной poule de luxe[23]Мишеля.
  «Передай мою любовь Халилю», — сказала Фатьма, целуя Чарли на прощание.
  У соседнего умывальника стояла Рахиль, но Чарли смотрела сквозь нее. Рахиль ей не нравилась, Чарли не желала ее знать и лишь по чистой случайности поставила между собой и ею свою раскрытую сумку, где сверху лежала пачка «Мальборо», — так учил ее Иосиф. И она не видела, как рука Рахили заменила ее пачку «Мальборо» на свою или как она быстро ободряюще подмигнула Чарли в зеркало.
  «Нет у меня другой жизни, только такая. И нет у меня иной любви, кроме Мишеля, и никому я не предана, кроме великого Халиля».
  «Сядь как можно ближе к доске с объявлениями о вылетах», — велел ей Тайех. Она так и поступила и достала из маленького чемоданчика книгу об альпийских растениях, широкую и тонкую, как школьный учебник. Раскрыв книгу, она уперла ее в колено — так, чтобы видно было название. На лацкане ее жакета был круглый значок со словами «Спасайте китов», и это было вторым опознавательным знаком, сказал Тайех, потому что Халиль требует теперь, чтобы все было двойное: два плана, два опознавательных знака — на случай, если первый почему-то не сработает; две пули — на случай, если мир еще останется жив.
  «Халиль не верит ничему с первого раза», — сказал ей Иосиф. Но Иосиф для нее умер и давно похоронен, отринутый пророк времен ее юности. Теперь она вдова Мишеля и солдат Тайеха, и она приехала, чтобы вступить в ряды армии брата своего покойного возлюбленного.
  Немолодой швейцарец-солдат с пистолетом-автоматом «хекклер-и-кох» разглядывал ее. Чарли перевернула страницу. Эти пистолеты она предпочитала всем остальным. Во время последней тренировки она всадила восемьдесят четыре пули из ста в мишень, изображавшую солдата-штурмовика. Это был самый высокий процент попадания как у мужчин, так и у женщин. Краешком глаза она видела, что солдат по-прежнему смотрит на нее. Она разозлилась. «Я тебе устрою то, что Буби однажды устроил в Венесуэле», — подумала она. Буби приказано было пристрелить одного фашиста-полицейского, когда тот будет утром, в очень подходящий час, выходить из своего дома. Буби спрятался в подъезде и стал ждать. Человек этот носил пистолет под мышкой, при этом он был мужчина семейный и вечно возился со своими детишками. Как только полицейский вышел на улицу, Буби вынул из кармана мячик и бросил его на мостовую в направлении шедшего мужчины. Обычный резиновый мячик — какой семейный человек инстинктивно не нагнется, чтобы поднять его? И как только он нагнулся, Буби вышел из подъезда и пристрелил его. Ну, кто может выстрелить в тебя, когда ты ловишь мячик?
  Кто-то явно решил к ней пристроиться. Мужчина с трубкой, замшевые туфли, серый фланелевый костюм. Она почувствовала, как он, помедлив, направился к ней.
  — Послушайте, извините, пожалуйста, вы говорите по-английски?
  Обычное дело, англичанин-насильник из буржуа, светловолосый, лет пятидесяти, бочкоподобный. Фальшиво извиняющийся. «Нет, не говорю, — хотелось ей ответить. — я просто смотрю картинки». Ей были до того ненавистны мужчины подобного типа, что ее чуть не вырвало. Она метнула на него гневный взгляд, но он был из тех. от кого нелегко отделаться.
  — Просто тут до тогоуныло, — пояснил он, — Я подумал. не согласитесь ли вы выпить со мной? Безо всяких обязательств. Просто вы себя лучше почувствуете.
  Она сказала: «Нет, спасибо»; чуть было не сказала: «Папа не велит мне разговаривать с незнакомыми», и он, потоптавшись, с видом оскорбленного достоинства отошел от нее, ища глазами полисмена, чтобы сообщить о ней. А она снова принялась изучать свои эдельвейсы, прислушиваясь к тому, как постепенно наполнялся зал — люди шли по одному. Мимо нее — к киоску с сырами. Мимо нее — к бару. А вот эти шаги к ней. И останавливаются.
  — Имогена? Ты, конечно, помнишь меня. Я Сабина!
  Подними глаза. Узнай не сразу.
  На голове пестрый швейцарский платок, скрывающий короткие волосы, выкрашенные в светло-каштановый цвет. Без очков, но если бы дать Сабине такую же пару, как у меня, любой паршивый фотограф мог бы принять нас за двойняшек. В руке большая сумка от Франца-Карла Вебера из Цюриха, что было вторым опознавательным знаком.
  — С ума сойти. Сабина! Это ты!
  Встаешь. Формально целуешь в щеку.
  — Надо же! Куда ты направляешься?
  Увы, самолет Сабины уже улетает. Какая обида, что мы не можем поболтать, но такова жизнь, верно? Сабина опускает сумку у ног Чарли. Будь добра, дорогая, постереги. Конечно, Сабина, никаких проблем. Сабина исчезает в дамском туалете. А Чарли, заглянув в сумку, точно это ее собственная, вытаскивает оттуда цветной конверт, перевязанный ленточкой, нащупывает внутри паспорт, и авиабилет, и посадочный талон. Сабина возвращается, хватает сумку — надо бежать, правый выход, Чарли считает до двадцати, затем снова наведывается в туалет и садится там на стульчик. Бааструп, Имогена, из Южной Африки, читает она. Родилась в Йоханнесбурге, на три года и один месяц позже, чем я. Вылет в Штутгарт через час двадцать минут. Прощай, ирландочка, здравствуй, плоскозадая христианка-расистка из глубинки, утверждающая свое право на наследие белой девчонки.
  Она выходит из туалета, солдат снова смотрит на нее. Он все видел. Сейчас он меня арестует. Он думает — я в бегах, и понятия не имеет, как он прав. Она в свою очередь глядит на него в упор, он поворачивается и уходит. «Он смотрел на меня просто так — надо же на что-то смотреть», — подумала Чарли, снова вытаскивая свою книгу об альпийских цветах.
  
  Полет длился, казалось, всего пять минут. В зале прилетов в Штутгарте стояла уже отжившая свое елка и царила атмосфера сумятицы, какая бывает, когда люди перемещаются семьями и приезжают домой. Дожидаясь с южноафриканским паспортом в руке своей очереди, Чарли изучала фотографии женщин-террористок, находящихся в розыске, и ей мнилось, что сейчас она увидит себя. Она без задержки прошла через паспортный контроль, затем пошла по зеленому коридору. У выхода она заметила Розу, свою южноафриканскую соратницу, сидевшую на рюкзаке, но Роза для нее умерла, как и Иосиф, как и все прочие, — она просто не видела ее, как не видела Рахили. Двери с электронным устройством открылись, и в лицо Чарли ударил снежный вихрь. Подняв воротник пальто, она бегом пересекла широкий тротуар, направляясь к гаражу. «Четвертый этаж, — сказал ей Тайех, — дальний левый угол, ищи лисий хвост на радиоантенне». Она представляла себе высокую антенну с развевающимся наверху ярко-рыжим лисьим хвостом. А этот хвост оказался нейлоновой мохнатой поделкой на колечке для ключей, и он лежал, точно дохлая мышь, на капоте маленького «фольксвагена».
  — Я Саул. А тебя как звать, крошка? — спросил раздавшийся совсем рядом мужской голос с мягким американским выговором.
  На какое-то жуткое мгновение она подумала, что это снова явился Артур Дж. Хэллорен, преследующий ее, но, заглянув за колонну, с облегчением увидела вполне нормально выглядевшего парня, который стоял, прислонившись к стене. Длинные волосы, сапоги и ленивая улыбка. А на ветровке такой же, как у нее. круглый значок «Спасайте китов».
  — Имогена, — сказала она, так как Тайех предупредил, что к ней подойдет именно Саул.
  — Подними крышку багажника, Имогена. Положи туда свой чемодан. А теперь осмотрись — никого не видишь? Никто не кажется тебе подозрительным?
  Она неторопливо оглядела площадку гаража. В пикапе «бедфорд», залепленном дурацкими маргаритками, Рауль целовался взасос с какой-то девчонкой, которую Чарли не удалось рассмотреть.
  — Никого, — сказала она.
  Саул открыл дверцу со стороны пассажира.
  — И пристегнись, детка, — сказал он, садясь рядом с ней. — Такие в этой стране законы, ясно? Откуда же ты прикатила, Имогена? Где ты так загорела?
  Но вдовы, нацелившиеся на убийство, не болтают с незнакомыми людьми. Саул пожал плечами, включил радио и стал слушать новости на немецком языке.
  Снег делал все красивым и заставлял ехать осторожно. Они, как могли, спустились по пандусу и выехали на дорогу с двусторонним движением. В свете их фар снег валил крупными хлопьями. «Новости» кончились, и женский голос объявил концерт.
  — Ты как насчет этого, Имогена? Это классикаю.
  В любом случае радио он не выключил. Моцарт из Зальцбурга, где Чарли из-за усталости отказала Мишелю в любви в ночь перед его гибелью.
  Они объехали ярко светившийся огнями город, на который, словно пепел из вулкана, сыпались снежинки. Они поднялись на развязку и увидели внизу, под собой, огороженную площадку, где при свете дуговых фонарей дети в красных куртках играли в снежки. Чарли вспомнила детский театральный кружок в Англии, который вела десять миллионов лет тому назад. «Я же ради них это делаю, — подумала она. — Мишель в это так или иначе верил. Так или иначе все мы в это верим. Все, кроме Хэллорена, который перестал видеть в этом смысл». Почему она так много думает о нем? — мелькнуло у нее в голове. Потому что он сомневается, а она поняла, что больше всего надо бояться сомневающихся. «Сомневаться — значит предавать», — предупредил ее Тайех.
  Иосиф сказал ей примерно то же.
  Теперь местность стала другой, и дорога превратилась в своего рода черную реку, которая струилась по каньону, обрамленному белыми полями и сгибавшимися под тяжестью снега деревьями. Сначала Чарли утратила чувство времени, потом ощущение местности. Она видела сказочные замки и вытянувшиеся, словно поезд, деревни на фоне светлого неба. Игрушечные церкви с куполами-луковицами вызывали у нее желание молиться, но она была для этого слишком взрослой, да и потом религия — это для слабаков. Она увидела дрожащих лошадок, объедающих копны сена, и одного за другим вспомнила пони своего детства. Увидев что-то красивое, она отдавала увиденному всю душу, стремясь привязать себя к чему-то, замедлить бег времени. Но ничто не задерживалось, ничто не запечатлевалось в мозгу — все было как след дыхания на стекле. Время от времени какая-нибудь машина обгоняла их, а однажды мимо промчался мотоцикл, и Чарли показалось, что она узнала спину Димитрия, но прежде чем она успела в этом убедиться, он был уже вне досягаемости их фар.
  Они взобрались на гору, и Саул стал увеличивать скорость. Он свернул налево, пересек дорогу, потом направо, и машина заскакала по колеям. По обе стороны дороги лежали поваленные деревья, точно солдаты из документального фильма, замерзшие в русских снегах. Вдали Чарли стала постепенно различать очертания старого дома с высокими трубами, и на секунду это напомнило ей дом в Афинах. Саул остановил машину, дважды мигнул фарами. В ответ — по-видимому из глубины дома — мигнул ручной фонарик. Саул смотрел на свои часы, тихо отсчитывая секунды.
  — Девять... десять... вот сейчас будет, — сказал он, и вдали снова мигнул свет. Тогда он перегнулся через Чарли и открыл ей дверцу.
  Взяв чемодан, она обнаружила в снегу тропинку и пошла к дому — лишь белый снег да полосы лунного света, проникавшего сквозь деревья, освещали ей путь. Подойдя ближе к дому, она увидела старинную башню, но без часов, и замерзший пруд с цоколем для статуи, но без статуи. Под деревянным навесом блеснул мотоцикл.
  Внезапно она услышала знакомый голос, сдержанно окликнувший ее:
  — Имогена, осторожно! С крыши может обвалиться кусок и убить тебя насмерть. Имогена... о господи, как жеэто глупо — Чарли!
  Сильное, крепкое тело возникло в темноте крыльца, дружеские руки обхватили ее, — правда, объятию слегка мешали ручной фонарик и пистолет-автомат.
  В порыве дурацкой благодарности Чарли расцеловала Хельгу.
  — Хельга... Господи... это ты... вот здорово!
  
  Светя фонариком, Хельга повела ее по выложенному мрамором полу, в котором не хватало уже половины плит, затем осторожно вверх, по покосившейся деревянной лестнице без перил. Дом умирал, но кто-то торопил его смерть. На влажных стенах были намалеваны красной краской растекавшиеся лозунги; ручки у дверей и штепсели были отвинчены. К Чарли вернулось чувство враждебности, и она попыталась выдернуть у Хельги руку, но Хельга крепко держала ее. Они прошли по анфиладе пустых комнат, в каждой из которых можно было бы давать банкет. В первой комнате стояла развороченная изразцовая печь, набитая газетами. Во второй — ручной печатный станок, покрытый толстым слоем пыли, а на полу — пожелтевшие листовки вчерашних революций. Они вошли в третью комнату, и Хельга нацелила свой фонарик на груду папок и бумаг в нише.
  — Знаешь, что мы тут делаем, Имогена, я и моя подруга? — спросила она, неожиданно повысив голос. — Подруга у меня фантастическая. Зовут ее Верона, и ее отец был законченный нацист. Помещик, промышленник, — словом, все на свете. — Она на секунду выпустила руку Чарли и тут же снова сжала ей запястье. — Он умер, так что теперь мы в отместку распродаем все. Деревья — лесоповальщикам. Землю — землеразрушителям. Статуи и мебель — на блошиный рынок. Скажем, что-то стоит пять тысяч — мы продаем за пятерку. Вот тут стоял письменный стол ее отца. Мы его изрубили своими руками и сожгли. Как символ. Это же был штаб его фашистской кампании — здесь он подписывал чеки, задумывал все свои репрессивные акции. Вот мы и сожгли этот стол. Теперь Верона свободна. Она бедна, она свободна, она — вместе с народом. Ну не фантастичная девчонка? Тебе, пожалуй, следовало бы так же поступить.
  Узкая винтовая лестница для слуг вела наверх. Хельга молча стала подниматься по ней. Сверху слышалась народная музыка и доносился дымный запах горящего парафина. Они достигли площадки, прошли мимо ряда спален для слуг и остановились у последней двери. Под ней виднелась полоска света. Хельга постучала и что-то тихо произнесла по-немецки. Ключ повернулся в замке, и дверь отворилась. Хельга вошла первой и поманила Чарли.
  — Имогена, это товарищ Верона. — В голосе ее послышались приказные нотки: — Веро!
  Толстая растрепанная девчонка не сразу подошла к гостям. Поверх широких черных брюк на ней был передник, волосы подстрижены под мальчика. На толстом боку болтался пистолет-автомат в кобуре. Верона вытерла руку о передник и обменялась с пришедшими буржуазным рукопожатием.
  — Всего год тому назад Веро была такая же фашистка, как и ее отец, — заметила Хельга авторитетным тоном. — Одновременно раба и фашистка. А сейчас она боец. Да, Веро?
  Отпущенная с миром Верона заперла дверь на ключ и вернулась в свой угол, где она что-то готовила на переносной плитке. «Интересно, — подумала Чарли, — мечтает ли она втайне о тех временах, когда стол ее отца был еще цел?»
  — Иди-ка сюда. Посмотри, кто тут, — сказала Хельга и потащила Чарли в другой конец помещения.
  Чарли быстро огляделась. Она была на большом чердаке — в точности таком же, как тот, где она бессчетное множество раз играла, когда приезжала на каникулы в Девон. Керосиновая лампа, свисавшая со стропила, слабо освещала помещение. Слуховое окно было забито толстой бархатной портьерой. Ярко раскрашенный конь-качалка стоял у одной стены, рядом с ним — классная доска на подставке. На ней был нарисован план улицы; цветные стрелки указывали на большое квадратное здание в центре. На старом столе для пинг-понга лежали остатки салями, черный хлеб, сыр. У огня сохла мужская и женская одежда. Они подошли к деревянной лесенке из нескольких ступенек, и Хельга повела Чарли наверх. На нарах лежали два дорогих водяных матраса. На одном из них развалился молодой парень, голый до пояса и ниже, — тот самый смуглый итальянец, который в воскресное утро в Сити держал Чарли на мушке. Он набросил на ноги рваное одеяло, а на одеяле Чарли увидела части разобранного «вальтера», которые он чистил. У его локтя стоял приемник — передавали Брамса.
  — Это наш энергичный Марио, — не без иронии и в то же время с гордостью объявила Хельга, ткнув его носком ботинка ниже живота. — Знаешь, Марио, ты стал совсем бесстыжий. Ну-ка, прикройся немедленно и приветствуй гостью. Я приказываю!
  Но Марио в ответ лишь откатился к противоположному краю матраса, как бы приглашая присоединиться к нему тех, кто пожелает.
  — Как там товарищ Тайех, Чарли? — спросил он. — Расскажи нам, что нового в семействе.
  Раздался телефонный звонок — точно крик в церкви; он показался тем более тревожным, что Чарли не ожидала увидеть здесь телефон. Желая поднять ей настроение, Хельга предложила было выпить за здоровье Чарли и пустилась в витиеватые восхваления ее достоинств. Она поставила бутылку и стаканы на доску для хлеба и только собралась нести их в другой конец помещения, как зазвонил телефон. Услышав звонок, она застыла, затем медленно опустила доску для хлеба на стол для пинг-понга. Россино выключил радио. Телефон стоял на столике маркетри, который Верона с Хельгой не успели еще сжечь; телефон был старый, из тех, что висят на стене, с наушником и трубкой отдельно. Хельга стояла возле него, но наушника не брала. Чарли насчитала восемь звонков, после чего звонить перестали. А Хельга продолжала стоять и смотреть на аппарат. Россино, совсем голый, прошагал через комнату и снял с веревки рубашку.
  — Он же говорил, что позвонит завтра, — возмутился он, натягивая рубашку через голову. — Чего это его вдруг прорвало?
  — Тихо, — прикрикнула на него Хельга.
  Верона продолжала помешивать свое варево, но куда медленнее прежнего, словно быстрое движение было опасно. Она принадлежала к числу удивительно неуклюжих женщин.
  Аппарат зазвонил снова; после второго звонка Хельга сняла наушник и тут же снова повесила его на рычаг. Когда же телефон зазвонил опять, она коротко откликнулась: «Да», затем минуты две слушала без кивка или улыбки, после чего положила наушник на место.
  — Минкели изменили свои планы, — объявила она. — Они сегодня ночуют в Тюбингене, где у них друзья среди преподавателей. У них четыре больших чемодана, много мелких вещей и чемоданчик. — Зная, когда и как можно произвести эффект, Хельга взяла с умывальника Вероны мокрую тряпку и протерла доску. — Чемоданчик черный, с несложными замками. Место лекции тоже изменено. Полиция ничего не подозревает, но нервничает. Принимают так называемые «разумные» меры.
  — А как насчет легавых? — спросил Россино.
  — Полиция хочет усилить охрану, но Минкель категорически отказывается. Он же как-никак человек принципиальный. Раз он собирается разглагольствовать насчет права и порядка, не может же он, как он заявил, появиться в окружении тайных агентов. Но для Имогены ничего не меняется. Приказ остается в силе. Это ее первая акция. Она станет настоящей звездой. Разве не так, Чарли?
  Внезапно Чарли обнаружила, что все смотрят на нее: Верона — тупым, бессмысленные взглядом, Россино оценивающе и с усмешкой, а Хельга — открыто и прямо, взглядом, в котором, как всегда, отсутствовала даже тень сомнения в своей правоте.
  
  Она лежала на спине, подложив под голову вместо подушки локоть. Спальня ее была не галереей в церкви, а чердаком без света и занавесок. Постелью ей служил старый волосяной матрас и пожелтевшее одеяло, от которого пахло камфорой. Рядом сидела Хельга и сильной рукой гладила Чарли по крашеным волосам. В высокое окно светила луна, снег заглушал все звуки. Здесь только сказки писать. А любимый пусть включит электрический камин и займется со мной любовью при его красном свете. Она — в бревенчатой хижине, и ничто не грозит ей, кроме завтрашнего дня.
  — В чем дело, Чарли? Открой глаза. Ты что, больше не любишь меня?
  Чарли открыла глаза и уставилась в пустоту, ничего не видя и ни о чем не думая.
  — Все еще мечтаешь о своем маленьком палестинце? Тебя тревожит то, чем мы тут занимаемся? Хочешь бросить все к черту и удрать, пока еще есть время?
  — Я устала.
  — Почему же ты не идешь спать с нами? Пошалим немножко. Потом можно будет и поспать. Марио отличный любовник. — И, нагнувшись над Чарли, Хельга поцеловала ее в щеку. — Ты хочешь, чтобы Марио был только с тобой? Ты стесняешься? Я даже это тебе позволю.
  Она снова ее поцеловала. Но Чарли лежала безразличная и холодная, тело ее было как из чугуна.
  — Ну, может, завтра ночью ты будешь поласковее. Учти: Халиль не терпит отказов. Он ждет не дождется тебя. И уже про тебя спрашивал. Знаешь, что он сказал одному нашему другу? «Без женщин я совсем огрубею и не смогу выполнить своей задачи как солдат. Хорошим солдатом может быть лишь тот, кому не чуждо ничто человеческое». Так что можешь себе представить, какой это великий человек. Ты любила Мишеля, поэтому Халиль будет любить тебя. Тут нет вопроса. Вот так-то.
  И, поцеловав ее долгим поцелуем, Хельга вышла из комнаты, а Чарли продолжала лежать на спине, широко раскрыв глаза, глядя, как медленно светлеет ночь за окном. Она слышала, как взвыла и, сжав зубы, просительно всхлипнула женщина; как прикрикнул мужчина. Хельга с Марио двигали вперед революцию без ее помощи.
  "Выполняй все, что бы они ни велели, — говорил Иосиф. — Если скажут «убей» — убивай. За это будем отвечать мы, а не ты".
  «А ты где в это время будешь?»
  «Близко».
  Близко к краю света.
  В сумке у Чарли лежал ручной фонарик с Микки-Маусом — вещичка, которой она играла под одеялом в пансионе. Она достала фонарик вместе с коробкой «Мальборо», которую передала ей Рахиль. Там оставалось три сигареты, и она вложила их обратно. Осторожно, как учил Иосиф, она сняла обертку, разорвала коробку и разложила картон на столике внутренней стороной кверху. Послюнявив палец, она осторожно стала водить мокрым пальцем по картону. Показались буквы — коричневые, словно написанные тоненькой шариковой ручкой. Чарли прочла то, что там было написано, просунула смятую коробку в щель между досками пола, и та исчезла.
  «Мужайся. Мы с тобой». Целая молитва на булавочной головке.
  
  Их оперативный штаб во Фрейбурге находился в спешно снятом помещении первого этажа, на деловой улице; прикрытием им служила Инвестиционная компания Вальтера и Фроша, одна из тех организаций, которые постоянно находились в списках секретариата Гаврона. Их оборудование более или менее походило на то, каким пользуются деловые люди; кроме того, в их распоряжении благодаря Алексису было три обычных телефона, причем один из них прямым проводом соединял Алексиса с Курцем. Было раннее утро после хлопотной ночи, проведенной в слежке за передвижениями Чарли и ее поселением, а затем в жарких спорах между Литваком и его западногерманским коллегой о разделении обязанностей, так как Литвак теперь спорил со всеми. Курц и Алексис держались в стороне от свар между подчиненными. В широком смысле соглашение продолжало действовать, и Курц пока не был заинтересован его рвать. Алексису и его людям причитается похвала, а Литваку и его людям — чувство удовлетворения.
  Что же до Гади Беккера, то он наконец снова попал на передовую. Близость активных действий придала всем его движениям решительность и быстроту. Самокопание, которому он предавался в Иерусалиме, ушло; угнетавшее его безделье окончилось. Пока Курц дремал под армейским одеялом, а Литвак, взвинченный, изможденный, то бродил по комнате, то коротко что-то говорил по одному или другому из телефонов, непонятно зачем накаляя себя, Беккер, словно часовой, стоял у большого венецианского окна со ставнями и терпеливо смотрел вверх, на снеговые горы, высившиеся по другую сторону оливковой реки Драйзам. Дело в том, что Фрейбург, как и Зальцбург, окружен горами, и каждая улица ведет вверх, к собственному Иерусалиму.
  — Она запаниковала. — вдруг объявил Литвак, обращаясь к спине Беккера.
  Беккер обернулся и недоуменно взглянул на него.
  — Она переметнулась к ним, — не отступал Литвак. В голосе его прорывались хриплые нотки.
  Беккер снова повернулся к окну.
  — Какая-то частица ее переметнулась, а какая-то осталась с нами, — сказал он. — Именно это мы от нее и требовали.
  — Да она же переметнулась! — повторил Литвак, подхлестывая себя собственной провокацией. — Такое бывало с агентами. Вот и тут это произошло. Я видел ее в аэропорту, а ты не видел. Говорю тебе: она похожа на привидение!
  — Если она похожа на привидение, значит, она хочет быть на него похожей, — сказал Беккер, не позволяя себе утратить хладнокровие. — Она же актриса. Она сдюжит, не волнуйся.
  — Ну, а что ею движет? Она ведь не еврейка. Она вообще никто. Она с ними заодно. Забудем о ней! — Услышав, что Курц зашевелился под одеялом, Литвак повысил голос, чтобы и он слышал. — А если она по-прежнему с нами, то почему она дала Рахили в аэропорту пустую коробку из-под сигарет, ну-ка, скажи? Несколько недель проторчала среди этого сброда, и когда вынырнула оттуда, ни строчки не написала нам. Что же это за лояльный агент?
  Беккер, казалось, искал ответ в далеких горах.
  — Возможно, ей нечего было сказать, — заметил он. — Она голосует за нас действиями. Не словами.
  Со своего тощего жесткого ложа Курц сонным голосом попытался утихомирить Литвака:
  — Германия плохо на тебя действует, Шимон. Расслабься. Какая разница, на чьей она стороне, если она продолжает показывать нам дорогу?
  Но слова Курца произвели обратный эффект. В том состоянии самоистязания, в каком находился Литвак, ему показалось, что за его спиной состоялся какой-то сговор, и он разъярился еще больше.
  — А если она сломается и придет к ним с покаянием? Если она расскажет им всю историю, начиная с Миконоса и по сей день? Она все равно будет нам показывать дорогу?
  Казалось, он упорно лез на рожон и ничто не способно было его удовлетворить.
  Приподнявшись на локте, Курц взял более резкий тон.
  — Так что же мы должны делать, Шимон? Ну, предложи решение. Представим себе, что она переметнулась. Представим себе, что она завалила всю операцию — от и до. Ты что, хочешь, чтобы я позвонил Мише Гаврону и сказал, что у нас — все?
  Беккер как стоял у окна, так и продолжал стоять, только сейчас он повернулся и задумчиво смотрел через всю комнату на Литвака. А Литвак, взглянув на одного, потом на другого, вскинул вверх руки — жест достаточно странный при том, что двое его собеседников стояли совсем неподвижно.
  — Да ведь этот Халиль — он же где-то тут! — воскликнул Литвак. — В отеле. На квартире. В ночлежке. Безусловно тут. Запечатай город. Перекрой дороги, вокзалы. Автобусы. Вели Алексису устроить окружение. Обыщем каждый дом, пока не найдем его!
  — Шимон, — попробовал по-доброму подшутить над ним Курц, — Фрейбург ведь не Западный берег Иордана.
  Но Беккер, наконец заинтересовавшись разговором, казалось, не хотел на этом ставить точку.
  
  — А когда мы его найдем? — спросил он, словно никак не мог постичь план Литвака. — Что будем делать тогда, Шимон?
  — Раз найдем, значит, найдем! И убьем. Операция будет закончена!
  — А кто убьет Чарли? — спросил Беккер все тем же спокойным, рассудительным тоном. — Мы или они?
  Литвак вдруг вскипел, не в силах дольше сдерживаться. Сказывалось напряжение прошедшей ночи и предстоявшего дня, и весь клубок неудач — и с женщинами, и с мужчинами — вдруг всплыл на поверхность его души. Лицо его покраснело, глаза засверкали, тощая рука выбросилась вперед, точно он обвинял Беккера.
  — Она проститутка, и коммунистка, и арабская подстилка! — выкрикнул он так громко, что наверняка было слышно за стеной. — Да кому она нужна?
  Если Литвак ожидал, что Беккер устроит из-за этого потасовку, он просчитался, ибо Беккер лишь спокойно кивнул, как бы говоря: вот Литвак и подтвердил его предположения, показал, каков он есть. Курц отбросил одеяло. Он сидел на раскладушке в трусах, свесив голову, и потирал кончиками пальцев свои короткие седые волосы.
  — Пойди прими ванну, Шимон, — спокойно приказал он. — Прими ванну, хорошенько отдохни, выпей кофе. Вернешься сюда около полудня. Не раньше. — Зазвонил телефон. — Не отвечай, — добавил он и сам поднял трубку, в то время как Литвак молча, в страхе за себя, наблюдал за ним с порога. — Он занят, — сказал Курц по-немецки. — Да, это Хельмут, а кто говорит?
  Он сказал «да», потом снова «да», потом «отлично». И повесил трубку. Затем улыбнулся своей невеселой улыбкой без возраста. Сначала Литваку, чтобы успокоить его, затем Беккеру, потому что в эту минуту их разногласия не имели значения.
  — Чарли приехала в отель Минкелей пять минут тому назад, — сказал он. — С ней Россино. Они сейчас мило завтракают задолго до положенного часа, но именно в это время любит завтракать наша приятельница.
  — А браслет? — спросил Беккер.
  Курцу это особенно понравилось.
  — На правой руке, — гордо произнес он. — Ей есть что нам сообщить. Отличная девчонка, Гади, я тебя поздравляю.
  
  Отель был построен в шестидесятые годы, когда владельцы подобных заведений еще считали, что в гостиницах должны быть большие холлы с подсвеченными фонтанами и витринами, рекламирующими золотые часы. Широкая двойная лестница вела на мезонин, и с того места, где за столиком сидели Чарли и Россино, видны были и входная дверь, и портье. На Россино был синий деловой костюм, на Чарли — форма старшей в южноафриканском лагере для девушек с подвеской в виде деревянного младенца Христа, которого ей подарили в тренировочном лагере. У нее резало глаза от очков, которые Тайех велел сделать ей с настоящими диоптрическими стеклами. Они съели яичницу с беконом, так как Чарли была голодна, и теперь пили свежесваренный кофе, а Россино читал «Штутгартер цайтунг» и время от времени развлекал Чарли забавными новостями. Они рано приехали в город, и она изрядно замерзла на заднем сиденье мотоцикла. Машину они оставили у станции, где Россино, выяснив то, что требовалось, взял такси до отеля. За час, что они пробыли тут, Чарли видела, как прибыл с полицейским кортежем католический епископ, а затем делегация из Западной Африки в национальных костюмах. Она видела, как подъехал автобус с американцами и отъехал автобус с японцами; она знала наизусть всю процедуру регистрации, вплоть до имени рассыльного, который хватает чемоданы у приезжих, лишь только они проходят сквозь раздвижные двери, укладывает их на свою тележку и стоит на расстоянии ярда от гостей, пока те заполняют регистрационные бланки.
  — Его святейшество папа намеревается совершить турне по фашистским странам Южной Америки, — объявил Россино из-за газеты, когда Чарли поднялась. — Может, на этот раз они все-таки прикончат его. Ты куда, Имогена?
  — Писать.
  — Что, нервничаешь?
  В дамской уборной над умывальниками горели розовые светильники и звучала тихая музыка, заглушая урчание вентиляторов. Рахиль красила веки. Еще две какие-то женщины мыли руки. Дверь в одну из кабинок была закрыта. Проходя мимо Рахили, Чарли сунула ей в руку наспех нацарапанное послание. Затем привела себя в порядок и вернулась к столику.
  — Пошли отсюда, — сказала она, словно, облегчившись, изменила свое намерение. — Это же все нелепо.
  Россино раскурил толстую голландскую сигару и выдохнул дым ей в лицо.
  Подкатил чей-то казенный «мерседес», и из него вывалилась группа мужчин в темных костюмах с именными значками на лацканах. Россино непристойно пошутил было на их счет, но тут к ним подошел посыльный и позвал его к телефону. Синьора Верди, оставившего свое имя и пять марок у портье, просили пройти в кабину № 3. Чарли продолжала потягивать кофе, чувствуя, как в груди растекается тепло. Рахиль расположилась с каким-то приятелем под алюминиевой пальмой и читала «Космополитен». Еще человек двадцать сидело вокруг, но Чарли узнала только Рахиль. Вернулся Россино.
  — Минкели прибыли на вокзал две минуты назад. Схватили такси — синий «пежо». С минуты на минуту должны быть здесь.
  Он попросил счет и расплатился, затем снова взялся за газету.
  «Я буду делать все только раз, — дала Чарли себе слово, лежа в ожидании утра. — Единственный и последний раз». Она повторила это про себя. «Если я сижу сейчас тут, то никогда больше я сидеть тут не буду. Когда я спущусь вниз, больше я уже никогда сюда не поднимусь. Когда я выйду из отеля, больше я туда уже не вернусь».
  — Почему бы нам не пристрелить подлеца, и дело с концом? — шепнула Чарли, снова взглянув в направлении входной двери и чувствуя, как в ней нарастают страх и ненависть.
  — Потому что мы хотим еще пожить, чтобы пристрелить побольше мерзавцев, — терпеливо пояснил Россино и перевернул страницу. — Команда «Манчестер юнайтед» снова проиграла, — с довольным видом добавил он. — Бедная старушка империя.
  — Пошли, — сказала Чарли.
  По другую сторону стеклянных дверей остановилось такси — синий «пежо». Из него вылезла седая женщина. За ней последовал высокий, благообразного вида мужчина, двигавшийся медленно и степенно.
  — Следи за мелочью, я буду следить за большими вещами, — сказал ей Россино, раскуривая сигару.
  Шофер пошел открывать багажник, за ним стоял со своей тележкой посыльный Франц. Сначала выгрузили два одинаковых коричневых чемодана, не новых и не старых. Для верности они были перехвачены посредине ремнем. С ручек свисали красные бирки. Затем старый кожаный чемодан, гораздо больших размеров, чем первые, с двумя колесиками на одном углу. Вслед за ним — еще один чемодан.
  Россино тихо ругнулся по-итальянски.
  — Да сколько же они собираются тут пробыть? — возмутился он.
  Мелкие вещи лежали на переднем сиденье. Заперев багажник, шофер начал доставать их, но ксе они на тележку Франца поместиться не могли. Старенькая сумка из кусочков кожи и два зонта — его и ее. Бумажная сумка с изображением черной кошки. Две большие коробки в цветной бумаге — по всей вероятности, рождественские подарки. Наконец Чарли увидела его — вот он, черный чемоданчик. Твердые крышки, стальная окантовка, кожаная бирка с фамилией. «Молодчина Хельга, — подумала Чарли. — Все подметила». Минкель расплатился с таксистом. Подобно одному приятелю Чарли, мелкие монеты он держал в кошельке и, прежде чем расстаться с незнакомыми деньгами, высыпал их на ладонь. Госпожа Минкель взяла чемоданчик.
  — А, черт, — сказала Чарли.
  — Подожди, — сказал Россино.
  Натруженный пакетами, Минкель прошел вслед за женой сквозь стеклянные двери.
  — Вот сейчас ты говоришь мне, что вроде узнаешь его, — спокойно сказал Россино. — А я тебе говорю — почему бы тебе не спуститься и не посмотреть на него поближе? Ты не решаешься: ты же застенчивая маленькая девственница? — Россино придерживал ее за рукав. — Только не напирай. Если не получится, есть уйма других путей. Сдвинь брови. Поправь очки. Пошла!
  Минкель подходил к портье какими-то маленькими дурацкими шажками, точно никогда в жизни не останавливался в гостиницах. Жена шла рядом с ним, держа чемоданчик. Обязанности портье выполняла всего одна женщина, и она занималась сейчас двумя другими гостями. Минкель ждал и смущенно озирался. А на его жену отель особого впечатления не произвел. На другом конце холла, за перегородкой из матового стекла, хорошо одетые немцы собирались для чего-то. Госпожа Минкель неодобрительно оглядела гостей и пробормотала что-то мужу. Портье освободилась, и Минкель взял из рук жены чемоданчик — вещь была передана из рук в руки без единого звука. Портье — блондинка в черном платье — провела красными наманикюренными ногтями по списку и дала Минкелю карточку для заполнения. Чарли, спускаясь, чувствовала пятками каждую ступеньку, вспотевшая рука прилипала к перилам, Минкель расплывался за толстыми стеклами ее очков мутным пятном. Пол приподнялся ей навстречу, и она нерешительно двинулась к стойке портье. Минкель, согнувшись над стойкой, заполнял карточку. Он положил рядом с собой свой израильский паспорт и списывал с него номер. Чемоданчик стоял на полу, у его левой ноги; госпожа Минкель отошла в сторону. Став справа от Минкеля, Чарли заглянула ему через плечо. Госпожа Минкель подошла слева и недоуменно уставилась на Чарли. Она подтолкнула мужа. Заметив наконец, что его внимательно изучают. Минкель медленно поднял свою почтенную голову и повернулся к Чарли. Она прочистила горло, изображая застенчивость, что ей было нетрудно.
  — Профессор Минкель? — спросила она.
  У него были серые неспокойные глаза, и он, казалось, был смущен еще больше, чем Чарли. А у нее было такое впечатление, точно предстояло играть с плохим актером.
  — Да, я профессор Минкель, — сказал он, словно сам не был в этом уверен. — Да. Это я. А в чем дело?
  То, что он так плохо выполнял свою роль, придало Чарли силы. Она сделала глубокий вздох.
  — Профессор, меня зовут Имогена Бааструп из Йоханнесбурга, я окончила Витватерсрандский университет по социальным наукам, — одним духом выложила она. Акцент у нее был не столько южноафриканский, сколько слегка австралийский; говорила она слащаво, но держалась решительно. — Я имела счастье слушать в прошлом году вашу лекцию о правах нацменьшинств в обществах определенной расовой окраски. Это была прекрасная лекция. Она, собственно, изменила всю мою жизнь. Я собиралась вам об этом написать, но все как-то не получалось. Вы не разрешите мне пожать вам руку?
  Ей пришлось чуть ли не силой взять его руку. Он растерянно смотрел на жену, но она лучше владела собой и, по крайней мере, хоть улыбнулась Чарли. Следуя примеру жены, улыбнулся и Минкель, но слабо. Если Чарли вспотела, то уж о Минкеле и говорить нечего: Чарли точно сунула руку в горшок с маслом.
  — Вы долго тут пробудете, профессор? Зачем вы приехали? Неужели будете читать лекции?
  А тем временем Россино, стоя вне поля их зрения, спрашивал по-английски у портье, не приехал ли господин Боккаччио из Милана.
  Госпожа Минкель снова пришла на выручку супругу.
  — Мой муж совершает турне по Европе. — пояснила она. — Мы, в общем-то, отдыхаем, будем навещать друзей, иногда он будет выступать с лекциями. Словом, мы намерены приятно провести время.
  Минкель продолжил разговор, выдавив наконец из себя:
  — А что вас привело во Фрейбург... мисс Бааструп? — У него был такой сильный немецкий акцент, какой Чарли слышала разве что на сцене.
  — О, я просто хочу посмотреть немножко мир, прежде чем решить, что делать в жизни дальше, — сказала Чарли.
  «Вызволи же меня отсюда. Господи, вызволи». А тем временем портье ответила, что, к сожалению, номера для господина Боккаччио не зарезервировано, отель же, увы, переполнен, и протянула госпоже Минкель ключ. Чарли снова принялась благодарить профессора за удивительно глубокую лекцию, а Минкель благодарил ее за добрые слова. Россино поблагодарил портье и быстро направился к главному входу — чемоданчик Минкеля был ловко спрятан у него под наброшенным на руку элегантным черным плащом. Еще раз излившись в благодарностях и извинениях, Чарли проследовала за ним, стараясь не выказывать спешки. Подойдя к дверям, она увидела в стекле отражение Минкелей, беспомощно озиравшихся вокруг, пытаясь припомнить, кто из них в последний раз держал в руках чемоданчик и где.
  Пройдя между запаркованными такси, Чарли добралась до гаража, где в зеленом «ситроене» сидела Хельга. Чарли села рядом с ней; Хельга степенно подкатила к выезду из гаража, протянула свой талон и деньги. Шлагбаум поднялся, и Чарли захохотала, точно шлагбаум открыл шлюз ее смеху. Она задыхалась, она сунула костяшки пальцев в рот, уткнулась головой в плечо Хельги и предалась беспечному веселью.
  На перекрестке молодой регулировщик в изумлении уставился на двух взрослых женщин, рыдавших от смеха. Хельга опустила со своей стороны стекло и послала ему воздушный поцелуй.
  
  В оперативной комнате Литвак сидел у приемника, Беккер и Курц стояли позади него. Литвак, казалось, боялся собственной тени: он был молчалив и бледен. На ухе у него был наушник, у рта — микрофон.
  — Россино сел в такси и поехал на вокзал, — сказал Литвак. — Чемоданчик при нем. Сейчас он возьмет там свой мотоцикл.
  — Я не хочу, чтобы кто-то за ним ехал, — сказал Беккер Курцу за спиной Литвака.
  Литвак отвел от рта микрофон — вид у него был такой, точно он ушам своим не верил.
  — Чтобы никто не ехал? Да у нас там шестеро дежурят у этого мотоцикла. А у Алексиса — человек пятьдесят. Мы же сделали на него ставку, и у нас по всему городу расставлены машины. Следовать за мотоциклом — это же значит следовать за чемоданчиком. А чемоданчик приведет нас к нашему герою! — И он обернулся к Курцу, как бы ища у него поддержки.
  — Гади? — произнес Курц.
  — Передача будет осуществляться поэтапно: Халиль всегда так делает. Россино довезет чемоданчик до определенного места, передаст его другому, тот, другой, довезет его до следующего места. Уж они помотают нас сегодня по всяким улочкам, полям и пустым ресторанам. На свете нет такой группы наблюдения, которая могла бы через все это пройти и не быть опознанной.
  — А как насчет того предмета, который особенно волнует тебя, Гади? — осведомился Курц.
  — Бергер продежурит при Чарли весь день. Халиль будет звонить ей через определенные промежутки времени, в определенных местах. Если Халиль почувствует, что пахнет жареным, он прикажет Бергер убить Чарли. Если он не позвонит в течение двух-трех часов — это уж как они там договорились, — Бергер сама прикончит ее.
  Видимо, не зная, на что решиться, Курц повернулся к обоим спиной и зашагал в другой конец комнаты. Потом обратно. Потом снова в другой конец, а Литвак обалдело смотрел на него. Наконец Курц снял трубку прямого телефона, соединявшего его с Алексисом, и они услышали, как он произнес «Пауль» тоном человека советующегося, просящего об одолжении. Какое-то время он что-то тихо говорил, потом послушал, снова что-то сказал и повесил трубку.
  — У нас девять секунд до того, как он доберется до вокзала, — отчаянным голосом произнес Литвак, послушав то, что говорилось в наушниках. — Шесть секунд.
  Курц и внимания на него не обратил.
  — Мне сообщили, что Бергер и Чарли только что вошли в модную парикмахерскую, — сказал он, возвращаясь к ним с другого конца комнаты. — Похоже, прихорашиваются к великому событию. — Он остановился перед ними.
  — Такси с Россино только что подъехало к вокзалу, — в отчаянии сообщил Литвак. — Он расплачивается!
  А Курц смотрел на Беккера. Во взгляде его читалось уважение, даже что-то похожее на нежность. Так старый тренер смотрит на любимого гимнаста, наконец вновь обретшего прежнюю форму.
  — Сегодня победил Гади, Шимон, — сказал он, не отрывая взгляда от Беккера. — Отзывай своих ребят. Скажи — пусть отдыхают до вечера.
  Зазвонил телефон, и снова сам Курц снял трубку. Звонил профессор Минкель, это был его четвертый нервный срыв с начала операции. Курц выслушал его, затем долго говорил с его женой, стараясь ее успокоить.
  — Отличный выдался денек, — произнес он с отчаянием в голосе, кладя на рычаг трубку. — Все такие веселые.
  И, надев свой синий берет, он отправился на встречу с Алексисом, чтобы вместе осмотреть зал, где предстояла лекция.
  
  Это ожидание было для Чарли самым долгим и самым страшным — как перед премьерой, последней в ряду премьер. Хуже всего было то, что она ни на минуту не оставалась одна: Хельга назначила себя ее попечительницей и не выпускала свою «любимую племянницу» из виду. Из парикмахерской, где Хельгу, когда она сидела под сушкой, в первый раз позвали к телефону, они отправились в магазин готового платья, и Хельга купила там Чарли сапоги на меху и шелковые перчатки, «чтобы не оставлять отпечатков». Оттуда они отправились в собор, где Хельга прочитала Чарли лекцию по истории, а оттуда, хихикая, с подтруниваниями — на маленькую площадь, где Хельга намеревалась представить ее некоему Бертольду Шварцу. «Самый сексуальный мужик на свете, Чарли, ты втрескаешься в него тут же!» Бертольд Шварц оказался статуей.
  — Ну, разве не фантастический парень, а, Чарли? А тебе не хочется, чтоб он приподнял разок свою рясу? Знаешь, чем он прославился, наш Бертольд? Это был францисканец, знаменитый алхимик, и он изобрел порох. Он так любил Господа, что научил его творения взрывать друг друга. Поэтому сердобольные горожане поставили ему статую. Само собой. — И схватив Чарли под руку, она в возбуждении прижала ее к себе. — Знаешь, что мы после сегодняшнего вечера сделаем? — шепнула она. — Мы сюда вернемся, принесем цветочков Бертольду и положим у его ног. Да? Да, Чарли?
  А Чарли начинал действовать на нервы шпиль собора — его узорчатое острие с зазубринами, казавшееся всегда черным, возникало перед ней за каждым поворотом, на каждой новой улице.
  Обедать они поехали в дорогой ресторан, где Хельга угостила Чарли баварским вином. «Виноград для него, — сказала она, — растет на вулканических склонах Кайзерштуле, на вулкане, Чарли, подумай только!» Вообще подо все, что они теперь ели или пили, подводился утомительно игривый подтекст. Когда они принялись за шварцвальдский пирог — «Сегодня мы едим только буржуйскую еду!» — Хельгу снова позвали к телефону; вернувшись, она сказала, что им пора в университет, иначе они никогда ничего не сделают. Они прошли по подземному переходу, где расположились процветающие магазинчики, и, выйдя на поверхность, увидели монументальное здание из розового песчаника, с колоннами и с закругленным порталом, по верху которого шла надпись золочеными буквами.
  — Будто специально для тебя написано, Чарли. Послушай: «Истина делает человека свободным», — поспешила перевести Хельга. — Они специально для тебя цитируют Карла Маркса — как это прекрасно, как, с их стороны, предусмотрительно!
  — А я считала, что это высказывание Ноэла Коуарда[24], — сказала Чарли и заметила, как исказилось от злости возбужденное лицо Хельги.
  К зданию вел каменный пандус. Пожилой полицейский расхаживал по верху, безразлично поглядывая на девчонок, типичных туристок, таращившихся на здание и тыкавших в него пальцами. Четыре ступени вели ко входу. Сквозь затемненные стекла дверей светились огни большого вестибюля. У боковых входов стояли на страже статуи Гомера и Аристотеля, — здесь-то Хельга с Чарли дольше всего и задержались, любуясь скульптурами и помпезной архитектурой, а на самом деле прикидывая на глаз расстояния и подходы. Желтая афиша возвещала о намеченной на вечер лекции Минкеля.
  — Ты боишься, Чарли, — прошептала Хельга и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Послушай, после сегодняшнего утра ясно, что тебя ждет успех — ты была безупречна. Ты всем покажешь, что есть истина, а что — ложь, ты покажешь им также, что значит быть свободной. Чтобы покончить с великой ложью, нужна великая акция — такова логика. Великая акция, великая аудитория, великая цель. Пошли.
  Через широкий въезд для карет был перекинут современный пешеходный мостик. На обоих концах его стояли страшноватые каменные столбы-тотемы. С мостика Чарли и Хельга прошли через университетскую библиотеку в кафе, этакую бетонную колыбель над въездом. Сквозь стеклянные стены кафе видно было, как преподаватели и студенты входят в лекционный зал и выходят оттуда. Хельга снова ждала телефонного звонка. Ее наконец вызвали к телефону, и, когда она вернулась, что-то в лице Чарли обозлило ее.
  — Что с тобой? — прошипела она. — Стало вдруг жалко этого милого Минкеля с его сионистскими взглядами? Такой благородный, такой прекрасный человек? Послушай, да он хуже Гитлера, настоящий перекрашенный тиран. Сейчас закажу тебе шнапса, чтоб приободрилась,
  Шнапс все еще огнем растекался по жилам Чарли, когда они вышли в пустой парк. Пруд был покрыт легкой корочкой льда; спускались ранние сумерки; вечерний воздух обжигал холодной крупой. Старый колокол очень громко пробил час. После него зазвонил другой — поменьше и позвончее. Крепко запахнувшись в свою зеленую накидку, Хельга даже взвизгнула от радости.
  — Ох, Чарли! Ты только послушай! Слышишь этот колокол? Он же серебряный. И знаешь почему? Сейчас скажу. Однажды ночью заблудился всадник. В этих местах рыскали разбойники, погода была ужасная, и он так обрадовался, когда увидел Фрейбург, что подарил собору серебряный колокол. И теперь каждый вечер в него звонят. Красиво, правда?
  Чарли кивнула, попыталась улыбнуться, но не вышло. А Хельга обхватила ее крепкой рукой и накрыла накидкой.
  — Чарли... послушай... хочешь, я прочту тебе проповедь?
  Чарли помотала головой.
  Продолжая крепко прижимать к себе Чарли, Хельга взглянула на часы, затем — вдоль дорожки, в сгущающуюся темноту.
  — Ты ничего больше не знаешь про этот парк, Чарли?
  «Я знаю, что это одно из самых жутких мест на свете. Но первых премий я не присуждаю никогда».
  — В таком случае я расскажу тебе про него еще одну историю. Хорошо? В войну здесь был гусь-самец. Правильно выразилась?
  — Просто гусь.
  — Так вот, этот гусь был сиреной, возвещавшей о налетах. Он первым слышал, когда летели бомбардировщики, и стоило ему закричать, как горожане, не дожидаясь сирены, мчались к себе в погреба. Гусь умер, и благодарные горожане поставили ему памятник. Вот какой он, Фрейбург. Одна статуя — монаху-взрывателю, другая — тому, кто предупреждал о налетах. Ну, не психи, эти фрейбуржцы? — Хельга вдруг застыла, снова взглянула на свои часики и затем в мглистую тьму.
  — Он здесь, — спокойно произнесла она и стала прощаться.
  "Нет!— подумала Чарли. — Хельга, я люблю тебя, давай завтракать вместе хоть каждый день, только не заставляй меня идти к Халилю".
  Взяв щеки Чарли в ладони, Хельга нежно поцеловала ее в губы.
  — За Мишеля, хорошо? — И снова поцеловала, более пылко. — За революцию, и за мир, и за Мишеля. Иди прямо по этой аллее, дойдешь до калитки. Там тебя ждет зеленый «форд». Садись назад, за шофером, — Еще один поцелуй. — Ох, Чарли, слушай, ты просто фантастика. Мы всю жизнь будем с тобой дружите.
  Чарли пошла по аллее, остановилась, обернулась. Хельга стояла и смотрела ей вслед, напряженная, как часовой; зеленая лоденовая накидка висела на ней, точно накидка полисмена.
  Хельга махнула ей по-королевски широким жестом. Чарли махнула в ответ, а шпиль собора наблюдал за ней.
  
  Шофер был в меховой шапке, наполовину скрывавшей его лицо, и в пальто с поднятым меховым воротником. Он не повернулся, чтобы поздороваться с Чарли, а она со своего места не могла его разглядеть — разве что по абрису щеки ясно было, что он молод, и она подозревала, что он — араб. Ехал он медленно — сначала по вечерним улицам, потом, за городом, по прямым узким дорогам, на которых еще лежал снег. Они проехали маленькую железнодорожную станцию, подъехали к переезду и остановились. Чарли услышала предупреждающий звонок и увидела, как вздрогнул и пошел вниз раскрашенный шлагбаум. Шофер включил вторую скорость и промчался через переезд — шлагбаум опустился сразу за ними.
  — Спасибо, — сказала она и услышала, как он рассмеялся — гортанно хохотнул: конечно же, араб. Машина стала взбираться на гору и затормозила у автобусной остановки. Шофер протянул Чарли монету.
  — Возьми билет за две марки, сядешь на следующий автобус, который идет в этом направлении, — сказал он.
  «В школе мы играли так в кладоискателей в День основания империи, — подумала она, — Одна ниточка ведет к другой, и последняя приводит к кладу».
  Было темно, хоть глаз выколи, и на небе появились первые звезды. С гор тянуло ледяным ветром. Вдали на дороге Чарли увидела огни бензоколонки, но домов не было. Она прождала минут пять, автобус подкатил и остановился со вздохом. Он был на три четверти пуст. Чарли купила билет и села у двери, сжав колени, глядя в никуда. На следующих двух остановках никто не вошел, а на третьей в автобус вскочил парень в кожаной куртке и весело сел рядом с Чарли. Это был тот американец, что вез ее накануне ночью.
  — Через две остановки будет новая церковь, — сказал он ей как бы между прочим. — Ты выйдешь, пройдешь мимо церкви и пойдешь по дороге, держась правой стороны. Дойдешь до красной машины, которая будет стоять у тротуара, с зеркальца у нее свисает чертенок. Открывай дверь со стороны пассажира, садись и жди. И это все.
  Автобус остановился, Чарли вышла и пошла вперед. Парень остался в автобусе. Дорога была прямой, а ночь на редкость темной. Ярдах в пятистах впереди она увидела красное пятно под фонарем. Боковые фары потушены. Снег похрустывал под ее новыми сапогами, и от этого звука казалось, что она существует отдельно от тела. Эй, вы, ноги, что вы там делаете внизу? Шагай, девочка, шагай. Расстояние между нею и красным пикапом сокращалось, и она обнаружила, что он из тех, в которых возят кока-колу. Ярдах в пятидесяти дальше, под следующим фонарем, было крошечное кафе, а за ним — опять ничего, кроме заснеженной равнины и прямой дороги в никуда. Кому пришло в голову построить кафе в таком забытом Богом месте, — загадка, которую она будет решать уже в другой жизни.
  Чарли открыла дверцу пикапа и залезла внутрь. Там оказалось на удивление светло от уличного фонаря. Пахло луком, и она увидела среди, контейнеров с пустыми бутылками картонку, полную лука. С зеркальца водителя свисал пластмассовый чертенок. Чарли вспомнила, что такой же висел в фургончике, на котором Марио вез ее в Лондон. У ног ее лежала груда грязных, захватанных кассет. Это было самое тихое место в мире. По дороге медленно приближался луч света. Когда источник света поравнялся с пикапом, Чарли увидела молодого священника на велосипеде. Он повернул к ней лицо, проезжая мимо, и вид у него был оскорбленный, точно она посягнула на его целомудрие. Она снова стала ждать. Из кафе вышел высокий мужчина в кепке, глубоко вдохнул воздух, посмотрел вдоль улицы — направо, налево, как бы проверяя, который теперь час. Вернулся в кафе, снова вышел и медленно направился к Чарли. Подойдя к пикапу, он постучал по окошку рукой в перчатке. Кожаной перчатке, гладкой и блестящей. Яркий свет фонарика ударил Чарли в лицо. ослепил. Луч задержался на ней, затем медленно прошелся по капоту, вернулся к ней. Она подняла руку, чтобы защитить глаза, и когда опустила ее, луч опустился вместе с рукою ей на колени. Фонарик погас, дверца с ее стороны открылась, рука в перчатке схватила ее за запястье и вытащила из машины. Она стояла перед незнакомцем — он бы на фут выше нее, широкий, с квадратными плечами. Но лицо его под козырьком кепки было в тени, и он поднял от холода воротник.
  — Стой спокойно, — сказал он.
  Сняв с ее плеча сумку, он сначала как бы взвесил ее, затем открыл и заглянул внутрь. В третий раз за свою короткую жизнь ее приемничек с часами подвергся тщательному обследованию. Мужчина включил его. Радио заиграло. Он его выключил, покрутил и что-то сунул себе в карман. На секунду она подумала, что он решил оставить радио себе. Но он этого не сделал, а положил приемничек обратно ей в сумку, сумку же бросил в пикап.
  Затем, словно преподаватель, выправляющий ученице осанку, взял руками в перчатках ее за плечи и распрямил их. Черные глаза его не покидали ее лица. Опустив правую руку, он легонько провел левой по ее телу — по шее, плечам, ключицам, месту, где была бы бретелька, если б Чарли носила бюстгальтер. Затем от подмышек до бедер; по грудям, животу.
  — Сегодня утром в отеле браслет был у тебя на правой руке. Сейчас он на левой. Почему?
  По-английски он говорил с акцентом, насколько она могла разобрать — арабским, но как человек образованный и вежливый. Голос был мягкий, но сильный — голос оратора.
  — Я люблю носить его и так и этак, — сказала она.
  — Почему? — повторил он.
  — Тогда мне кажется, что он как бы новый.
  Он присел и обследовал ее ноги и между ног; затем все так же левой рукой тщательно проверил ее новые сапоги на меху.
  — А ты знаешь, сколько стоит такой браслет? — спросил он ее, снова наконец поднявшись.
  — Нет.
  — Стой смирно.
  Он встал позади нее, обследуя ее спину, ягодицы, снова ноги — до самых сапог.
  — Ты его не застраховала?
  — Нет.
  — А почему?
  — Мишель подарил его мне из любви. Не ради денег.
  — Садись в машину.
  Она села, он обошел машину спереди и залез на сиденье рядом с ней.
  — О'кэй, поехали к Халилю. — Он включил мотор. — С доставкой на дом. О'кэй?
  У пикапа было автоматическое управление, но Чарли заметила, что он ведет машину преимущественно левой рукой, а правая лежит у него на коленях. Она вздрогнула от неожиданности, когда зазвенели пустые бутылки. Машина доехала до перекрестка и свернула налево, на такую же прямую дорогу, что и предыдущая, только без фонарей. Лицо водителя, насколько она могла видеть, похоже было на лицо Иосифа — не чертами, а напряженным прищуром глаз человека, посвятившего себя борьбе: все три зеркальца пикапа и она сама находились под его неусыпным надзором.
  — Ты любишь лук? — спросил он, перекрывая звон пустых бутылок.
  — В общем, да.
  — А стряпать любишь? Что ты стряпаешь? Спагетти? Венские шницели?
  — Да, примерно.
  — А что ты готовила для Мишеля?
  — Бифштекс.
  — Когда?
  — В Лондоне. В тот вечер, когда он остался у меня.
  — Без лука? — спросил он.
  — С салатом, — ответила она.
  Они ехали назад, к городу. Свет его огней вставал розовой стеной под нависшими облаками. Они спустились с холма и выехали на широкую плоскую равнину, сразу вдруг растекшуюся. Чарли увидела недостроенные заводы и огромные стоянки для грузовиков, на которых не было машин. Увидела гору мусора. Ни единой лавки, ни единого кабачка, ни одного освещенного окна. Они въехали на цементную площадку. Пикап остановился, но шофер не выключил мотора. "МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ — ЭДЕМ. Willkommen! Bienvenu! Будьте как дома!" — прочла она надпись красными неоновыми буквами над ярко освещенным входом.
  Отдавая ей сумку, шофер вдруг что-то вспомнил.
  — Отнеси ему это. Он тоже любит лук, — сказал он и вытащил коробку с луком. Когда он ставил коробку ей на колени, Чарли заметила, что правая рука у него висит неподвижно. — Четвертый этаж, комната номер пять. Поднимайся по лестнице. Не на лифте. Иди.
  Она пошла к освещенному входу, а он смотрел ей вслед, не выключая мотора. Коробка оказалась тяжелее, чем она полагала, и ей пришлось нести ее обеими руками. В холле было пусто, лифт стоял в ожидании, но она не села в него. Лестница была узкая, винтовая, крытая ковром, протертым до дыр. Музыка, звучавшая по трансляции, словно бы задыхалась, в душном воздухе стоял запах дешевых духов и табачного дыма. На первой площадке пожилая женщина бросила ей из своей стеклянной клетушки «Gruss Gott»[25], не поднимая головы. Судя по всему, в этом месте перебывало немало женщин, приходивших по им одним известным причинам.
  На площадке второго этажа Чарли услышала музыку и женский смех; на третьем этаже ее нагнал лифт, и у нее мелькнула мысль, зачем же ей надо было подниматься пешком по лестнице, но у нее уже не было ни силы воли, ни желания воспротивиться: все ее слова и поступки были заранее расписаны. От коробки у нее заныли руки, и когда она добралась до четвертого этажа, они так болели, что она уже ни о чем другом не могла думать. Первая дверь вела на пожарную лестницу, а на второй стояла цифра 5. «Лифт, пожарная лестница, обычная лестница, — машинально перечислила она. У него всегда по крайней мере два пути для бегства».
  Она постучала в дверь с цифрой 5, та открылась, и первой мыслью Чарли было: «О господи, как это на меня похоже — опять я все перепутала», так как перед ней стоял тот, кто только что привез ее сюда в пикапе, только без кепки и без перчатки на левой руке. Он взял у Чарли коробку и опустил на подставку для багажа. Снял с Чарли очки и протянул ей. Затем снова снял с ее плеча сумку и вывалил ее содержимое на дешевенькое розовое покрывало — вот так же было и в Лондоне, когда на нее надели темные очки. В комнате не было ничего, кроме кровати и чемоданчика. Он стоял на умывальнике, пустой, разинув черную пасть. Это был тот самый чемоданчик, что она помогла украсть у профессора Минкеля в том большом отеле с мезонином, когда она была еще такая молодая и неопытная.
  
  В оперативной комнате, где сидели трое мужчин, воцарилось полное спокойствие. Никаких телефонных звонков — даже от Минкеля и Алексиса; на шифровальных машинах, связывавших их с посольством в Бонне, никаких отчаянных требований отменить операцию. Казалось, все участники этого сложного заговора затаили дыхание. Литвак с безнадежным видом сидел в кресле; Курц о чем-то мечтал, прикрыв глаза, улыбаясь, похожий на старого крокодила. А Гади Беккер, по-прежнему самый спокойный из них, занимался самокритикой, глядя в темноту и как бы проверяя все обещания, какие он давал в прошлой жизни. Какие сдержал? Какие нарушил?
  — Надо было на этот раз дать ей передатчик, — сказал Литвак. — Они теперь ей уже доверяют. Почему мы ей его не дали?
  — Потому что он обыщет ее, — сказал Беккер. — Он будет искать у нее оружие, и проводку, и передатчик.
  — Тогда почему же они решили ее использовать? — очнулся от спячки Литвак. — Вы просто рехнулись. Как же можно использовать девчонку, которой ты не доверяешь, — да еще в таком деле?
  — Потому что она еще не убивала, — сказал Веккер. — Потому что она чистенькая. Потому они ее и используют и именно потому не доверяют. По той же причине.
  Курц улыбнулся почти по-человечески.
  — Когда она впервые убьет, Шимон. Когда она уже не будет новичком. Когда она преступит закон и станет до самой смерти нелегалом, вот тогда они будут ей доверять. Тогда все будут ей доверять, — заверил он Литвака. — Сегодня к девяти часам вечера она станет одной из них — никаких проблем, Шимон, никаких.
  Но Литвака было не переубедить.
  25
  До чего же он был хорош. Это был зрелый Мишель, со сдержанностью и грацией Иосифа и с безоговорочной непреклонностью Тайеха. Он был именно таким, каким она себе его представляла, когда пыталась вызвать перед своим мысленным взором человека, с которым ей предстояло встретиться. Широкоплечий, скульптурно сложенный, похожий на редкостную ценную статую, которую держат вдали от людских глаз. Такой войдет в ресторан — и все разговоры сразу смолкнут, а когда выйдет, все с облегчением вздохнут. Это был человек, созданный для жизни на вольном воздухе и вынужденный таиться в тесных комнатенках, отчего кожа у него стала бледной, как у заключенного. Он задернул занавески и включил ночник. Стульев не было, а кроватью он пользовался как верстаком. Сбросив подушки на пол, рядом с коробкой, он усадил Чарли на кровать и говорил без остановки все время, пока мастерил. Голос его знал лишь музыку наступления — стремительный марш идей и слов.
  — Говорят, Минкель неплохой человек. Возможно. Когда я читал о нем, я тоже сказал себе; этот старина Минкель храбрый малый, если он говорит такое. Может, я даже стану его уважать. Я способен питать уважение к противнику. Способен воздать ему должное. Мне это не трудно.
  Вывалив лук в угол, он левой рукой стал вынимать из коробки пакетики и, разворачивая их один за другим, правой раскладывал. Отчаянно стараясь за что-то зацепиться, Чарли пыталась все запомнить, потом сдалась: две батарейки для ручного фонарика в одной упаковке, детонатор с красными проволочками, торчавшими с одного конца, — таким она пользовалась для тренировок. Перочинный ножик. Клещи. Отвертка. Моток тонкой красной проволоки, стальные зажимы, медная проволочка. Изоляционная лента, лампочка для фонарика, деревянные шпонки разной величины, продолговатая деревянная дощечка, на которой будет монтироваться устройство.
  — А разве сионисты, когда подкладывают нам бомбы, думают о том, хорошие мы люди или нет? Едва ли. Когда они жгут напалмом наши деревни, убивают наших женщин? Весьма сомневаюсь. Не думаю, чтобы израильский террорист-летчик, сидя в своем самолете, говорил себе: «Несчастные эти гражданские лица, несчастные невинные жертвы».
  «Вот так, наверное, он рассуждает сам с собой, когда один, — подумала Чарли. — А он часто бывает один. Он рассуждает так, чтоб не угасла его вера, чтобы совесть была спокойна».
  — Я убил немало людей, которые наверняка достойны уважения, — продолжал он, вновь садясь на кровать. — Сионисты убили куда больше. Но мной, когда я убиваю, движет любовь. Я убиваю ради Палестины и ради ее детей. Старайся и ты так думать, — посоветовал он и, прервав свое занятие, поднял на нее взгляд. — Нервничаешь?
  — Да.
  — Это естественно. Я тоже нервничаю. А в театре ты нервничаешь?
  — Да.
  — Правильно. Террор — это ведь как театр. Мы воодушевляем, мы пугаем, мы пробуждаем возмущение, гнев, любовь. Мы несем просвещение. Театр — тоже. Партизан — это великий актер в жизни.
  — Мишель тоже мне так писал. В своих письмах.
  — Но сказал это ему я. Это моя идея.
  Очередной пакет был завернут в пергамент. Халиль почтительно развернул его. Три полуфунтовых палочки динамита. Он положил их на почетное место в центре покрывала.
  — Сионисты убивают из страха и из ненависти, — заявил он. — Палестинцы — во имя любви и справедливости. Запомни разницу. Это важно. — Он метнул на нее быстрый повелительный взгляд. — Будешь об этом вспоминать, когда тебе станет страшно? Скажешь себе: «во имя справедливости»? Если скажешь, не будешь больше бояться.
  — И во имя Мишеля, — сказала она.
  Халилю это не слишком понравилось.
  — Ну, и во имя него тоже, естественно, — согласился он и вытряхнул из бумажного пакета на постель две защипки для белья, затем поднес их к лампочке у кровати, чтобы сравнить их несложное устройство. Глядя на него вблизи, Чарли заметила, что кожа у него на шее возле уха сморщенная и белая, словно под воздействием огня съежилась да так и не разгладилась.
  — Скажи, пожалуйста, почему ты то и дело закрываешь лицо руками? — спросил Халиль чисто из любопытства, выбрав защипку получше.
  — Просто я немного устала, — сказала она.
  — В таком случае встряхнись. Проснись — тебе ведь предстоит серьезная миссия. Во имя революции. Ты этот тип бомбы знаешь? Тайех показывал ее тебе?
  — Не знаю. Возможно, Буби показывал.
  — Тогда смотри внимательно. — Он сел рядом с ней на кровать, взял деревянное основание и быстро начертил на нем шариковой ручкой схему. — Это бомба с разными вариантами. Ее можно привести в действие и с помощью часового механизма — вот так, и если до нее дотронешься, — вот здесь. Ничему не доверяй. Мы на этом стоим. — Он вручил ей защипку и две канцелярские кнопки и проследил за тем, как она вставила кнопки по обеим сторонам защипки. — Я ведь не антисемит — тебе это известно?
  — Да.
  Она вручила ему защипку, и, подойдя с ней к умывальнику, он стал прикреплять проволочки к двум кнопкам.
  — Откудатебе это известно? — с удивлением спросил он.
  — Мне так говорил Тайех. И Мишель тоже.
  — Антисемитизм — это чисто христианское изобретение. — Он встал и принес на постель раскрытый чемоданчик Минкеля. — Вы, европейцы, вы против всех. Против евреев, против арабов, против черных. У нас много больших друзей в Германии. Но не потому, что они любят Палестину. Только потому, что они ненавидят евреев. Взять хотя бы Хельгу — она тебе нравится?
  — Нет.
  — Мне тоже. Слишком она, по-моему, испорченная. А ты любишь животных?
  — Да.
  Он сел рядом с ней, по другую сторону разделявшего их чемоданчика.
  — А Мишель любил?
  "Выбирай первое попавшееся, только не медли, — говорил ей Иосиф. — Лучше показаться непоследовательной, чем неуверенной".
  — Мы с ним никогда об этом не говорили.
  — Даже про лошадей не говорили?
  «И никогда, никогда не поправляйся».
  — Нет.
  Халиль вытащил из кармана сложенный носовой платок, из платка — дешевые карманные часы, в которых не было стекла и часовой стрелки. Положив их рядом с взрывчаткой, он взял красную проволоку и размотал ее. Деревянная подставка лежала на коленях у Чарли. Он взял доску и, схватив руку Чарли, придавил ее пальцами главные элементы, чтобы они не сдвинулись, а сам проложил красную проволоку по доске в соответствии с намеченной схемой. Затем вернулся к умывальнику и подсоединил проволочки к батарее, а Чарли ножницами отрезала ему полоски изоляционной ленты.
  Он был совсем рядом с ней. Его близость обдавала Чарли жаром. Сидел, согнувшись, как сапожник, всецело поглощенный работой.
  — Мой брат говорил с тобой о религии? — спросил он, беря лампочку и подключая к ней оголенный конец провода.
  — Он был атеистом.
  — Иногда — атеистом, иногда — верующим. А случалось, бывал глупым мальчишкой, который слишком увлекался женщинами, всякими идеями и машинами. Тайех говорит, ты скромно вела себя в лагере. Никаких кубинцев, никаких немцев — никого.
  — Мне хотелось быть с Мишелем. Только с Мишелем, — сказала Чарли, слишком пылко даже для собственного слуха.
  Но когда она взглянула на него, то усомнилась, так ли уж сильна была его любовь к брату, как это утверждал Мишель, ибо лицо Халиля выражало удивление.
  — Тайех — великий человек, — сказал он, давая, пожалуй, понять, что Мишель к таковым не относится. Вспыхнула лампочка. — Сеть работает, — объявил он и, потянувшись через нее, взял три палочки взрывчатки. — Мы с Тайехом чуть не умерли. Тайех не рассказывал тебе об этом? — спросил он, скрепляя — с помощью Чарли — палочки взрывчатки.
  — Нет.
  — Мы попали в руки сирийцев... Сначала они нас избили. Это нормально. Встань, пожалуйста.
  Он достал из картонки старое бурое одеяло, попросил Чарли растянуть его на руках и ловко разрезал на полосы. Их лица, разделенные одеялом, находились совсем близко. Она чувствовала теплый, сладковатый запах тела араба.
  — Они нас били и все больше и больше злились, так что решили переломать нам все кости. Сначала пальцы, потом руки, потом ноги. Потом прикладами стали ломать нам ребра.
  Острие ножа, разрезавшего одеяло, было всего в нескольких дюймах от ее тела. Резал он быстро и аккуратно, словно одеяло было убитой на охоте дичью.
  — Когда им это надоело, они бросили нас в пустыне. Я был рад. Мы хоть умерли бы в пустыне! Но мы не умерли. Отряд наших парашютистов обнаружил нас. Три месяца Тайех и Халиль лежали рядом в больнице. Точно снеговики. Все в гипсе. Мы много разговаривали, стали добрыми друзьями, читали вместе хорошие книги.
  Аккуратно сложив разрезанные полосы одеяла, Халиль занялся черным чемоданчиком Минкеля. Чарли только тут заметила, что он открыт сзади, со стороны петель, а замки по-прежнему заперты. Халиль принялся выкладывать дно чемоданчика полосами от одеяла, устраивая таким образом мягкое ложе для бомбы.
  — Ты знаешь, что Тайех сказал мне как-то ночью? — спросил он, продолжая трудиться. — «Халиль, — сказал он, — сколько еще мы будем разыгрывать из себя славных парней? Никто нам не помогает, никто нас не благодарит. Мы произносим прекрасные речи, мы посылаем ораторов в ООН, и если прождем еще лет пятьдесят, — и он пальцами здоровой руки показал — сколько, — может, наши внуки, если будут живы, увидят хоть немного справедливости. А пока наши братья-арабы убивают нас, сионисты убивают нас, фалангисты убивают нас, а те, кто остается в живых, уходят в свою диаспору. Как армяне. Как сами евреи. — Лицо у него стало хитрое. — Но если мы сделаем несколько бомбочек... убьем несколько человек... устроим бойню — всего на две минуты в истории...»
  Не закончив фразы, он взял свое творение и осторожно, точно все рассчитав, положил в чемоданчик.
  — Мне нужны очки, — с улыбкой пояснил он и совсем по-стариковски покачал головой. — Но где их взять — такому человеку, как я.
  — Если вас пытали, как Тайеха, почему же вы не хромаете, как Тайех? — спросила Чарли слишком громким от волнения голосом.
  Он осторожно отключил лампочку от проводов, оставив оголенные концы для детонатора.
  — Не хромаю, потому что я молил Бога дать мне силы и Бог дал мне силы сражаться с настоящим врагом, а не с моими братьями-арабами.
  Он дал ей детонатор и одобрительно смотрел, как она подсоединяет его к сети. Когда она все сделала, он взял оставшуюся проволоку и ловко, почти бессознательно намотал ее на кончики пальцев своей покалеченной руки. гак что получилось что-то вроде куколки. Затем дважды перепоясал свое творение посредине проволокой.
  — Знаешь, что написал мне Мишель незадолго до смерти? В своем последнем письме?
  — Нет, Халиль, не знаю, — ответила она, глядя, как он бросает «куколку» в чемоданчик.
  — Что-что?
  — Я сказала «нет», я не знаю.
  — В письме, которое было отправлено всего за несколько часов до его смерти? «Я люблю ее. Она не такая, как все. Правда, когда я встретил ее, совесть у нее спала, как у всех европейцев»... Вот, заведи, пожалуйста, часы... «И она была проституткой. А сейчас она в душе арабка, и когда-нибудь я покажу ее нашему народу и тебе».
  Оставалось приделать ловушку, а для этого им пришлось работать в еще большей близости: ей надо было протащить стальную проволоку сквозь крышку, которую он держал как можно ниже, пока она своими маленькими ручками протягивала проволоку к шпунтам на защипке. Он снова осторожно понес все сооружение к умывальнику и, стоя к ней спиной, закрепил шпонки с каждой стороны. Пути назад уже быть не могло.
  — Знаешь, что я сказал как-то Тайеху?
  — Нет.
  — Тайех, друг мой, слишком мы, палестинцы, разленились в изгнании. Почему нет палестинцев в Пентагоне? В Госдепартаменте? Почему мы не верховодим в «Нью-Йорк таймс», на Уолл-стрит, в ЦРУ? Почему мы не снимаем в Голливуде картин о нашей великой борьбе, почему не добиваемся избрания на пост мэра Нью-Йорка или главного судьи в Верховном суде? В чем наша слабина, Тайех? Почему мы такие непредприимчивые? Ведь нельзя же довольствоваться тем, что среди наших людей есть врачи, ученые, школьные учителя! Почему мы не правим Америкой? Разве не потому нам приходится пользоваться бомбами и пулеметами?
  Он стоял перед ней, держа в руке чемоданчик, словно добропорядочный чиновник, едущий на работу.
  — Знаешь, что мы должны сделать?
  Она не знала.
  — Начать действовать. Все. Пока нас не уничтожили. — Он протянул руку и помог ей встать на ноги. — Отовсюду. Из Соединенных Штатов, из Австралии, Парижа, Иордании, Саудовской Аравии, Ливана — отовсюду, где есть палестинцы. Мы должны сесть на корабли. На самолеты. Миллионы людей. Точно приливная волна, которую никто не в силах остановить. — Он протянул Чарли чемоданчик и начал быстро собирать свои инструменты и укладывать их в коробку. — Затем все вместе мы вступим на землю нашей Родины, мы потребуем наши дома, и наши фермы, и наши деревни, даже если придется сровнять с землей их города, и поселения, и кибуцы, чтобы их оттуда выкурить. Но ничего этого не будет. Знаешь почему? Они не сдвинутся с места. — Он опустился на колени, разглядывая, не осталось ли на протертом ковре следов. — Наши богачи не захотят понизить свой «общественно-экономический статус», — пояснил он, иронически подчеркивая термины. — Наши коммерсанты не захотят бросить свои банки, и магазины, и конторы. Наши доктора не захотят лишиться своих прекрасных клиник, юристы — своей коррумпированной практики, ученые — своих уютных университетов. — Он стоял перед ней, и его улыбка свидетельствовала о победе, которую он одержал над болью. — Так что богачи делают деньги, а бедняки сражаются. Разве когда-нибудь было иначе?
  Она пошла впереди него вниз по лестнице. Уходит со сцены проститутка с коробкой всяких штучек. Пикап, развозящий кока-колу, по-прежнему стоял на площадке, но Халиль прошел мимо, точно никогда в жизни его не видел, и залез в «форд»-вездеход, на крыше которого были привязаны снопы соломы. Чарли села рядом с ним. Снова горы. Сосны, покрытые свежевыпавшим снегом. Инструкции в стиле Иосифа. «Ты меня понимаешь, Чарли?» — «Да, Халиль, я понимаю». — «Тогда повтори мне». Она повторила. «Запомни — это ради мира». Я помню, Халиль, помню: ради мира, ради Мишеля, ради Палестины; ради Иосифа и Халиля; ради Марти и ради революции, и ради Израиля, и ради театра жизни.
  Халиль остановил машину у какого-то сарая и выключил фары. Посмотрел па часы. На дороге дважды вспыхнул фонарик. Халиль перегнулся через Чарли и открыл дверцу с ее стороны.
  — Его зовут Франц, и ты скажешь, что ты — Маргарет. Удачи.
  
  Вечер был сырой и тихий, уличные фонари старого городского центра висели в своих железных сетках, точно белые луны в клетках. Чарли попросила Франца высадить ее на углу: ей хотелось пройти пешком по мосту, ведущему к входу в университет. Ей хотелось увидеть кого-то запыхавшегося, вбегающего с улицы, ощутить лицом обжигающий холод, почувствовать, как в закоулках мозга зашевелилась ненависть. Она шла по проулку между низких строительных лесов, которые смыкались над ней, образуя ажурный туннель. Она прошла мимо художественной галереи, полной автопортретов малоприятного блондина в очках, а затем — мимо другой, где были выставлены надуманные пейзажи, по которым этому парню никогда не гулять. В глаза бросались надписи на стенах, но она ни слова не понимала, пока не увидела: «Америку — к чертовой матери». Спасибо за перевод, подумала она. Теперь она снова оказалась под открытым небом, поднималась по бетонным ступенькам, посыпанным песком, но они были все равно скользкие от снега. Дойдя до верха, она увидела слева стеклянные двери университетской библиотеки. В студенческом кафе все еще горели огни. У окна в напряженной позе сидела Рахиль с каким-то парнем. Чарли миновала первый мраморный столб с тотемом, теперь она была высоко над въездом для карет. Перед нею вырос лекционный зал, ставший в свете прожекторов из розового ярко-красным. Подъезжали машины — прибывали первые слушатели, поднимались по четырем ступеням к главному входу, останавливались, пожимали руки, поздравляли друг друга с великими достижениями. Двое охранников весьма поверхностно проверяли сумочки дам. Чарли продолжала идти. Истина делает человека свободным. Она прошла второй тотемный столб и направилась к лестнице, по которой поднимались приехавшие из города.
  Чемоданчик она держала в правой руке и все время чувствовала его бедром. Раздался вой полицейской сирены, и мускулы ее плеча конвульсивно сжались от страха, но она продолжала идти. Два мотоцикла с полицейскими остановились, бережно окружая блестящий черный «мерседес» с флажком. Обычно, когда мимо проезжали роскошные машины, Чарли отворачивалась, чтобы ездоки не получали удовольствия от того, что на них глазеют, но сегодня день был особый. Сегодня она могла идти с гордо поднятой головой, и объяснялось это тем, что она несла в руке. Поэтому она уставилась на ездоков, и наградой ей было созерцание разъевшегося краснорожего типа в черном костюме и серебристом галстуке и его надутой супруги с тройным подбородком и в норковой накидке. «Для большого обмана нужны, естественно, и люди большого калибра», — вспомнилось ей. Вспышка фотосъемки, и высокопоставленная пара поднялась по ступенькам к стеклянным дверям под восхищенными взглядами, по крайней мере, трех прохожих. "Скоро мы с вами поквитаемся, сволочи, — подумала Чарли, — скоро".
  «Дойдя до лестницы, поверни направо». Так она и сделала и прошагала дальше до угла. «Смотри только, не свались в речку, — сказала ей Хельга, чтобы ее развеселить, — а то бомбы Халиля не водоустойчивы, да и ты, Чарли, тоже». Она повернула налево и пошла вдоль здания по булыжной мостовой. Мостовая, расширяясь, перешла во двор; в центре его, возле цементных ваз с цветами, стоял полицейский фургон. Перед ним двое полицейских в форме выхвалялись друг перед другом, показывая один другому свои сапоги и хохоча, но тотчас насупливались, стоило кому-либо на них посмотреть. Чарли оставалось пройти каких-нибудь пятьдесят футов до бокового входа, и тут на нее вдруг снизошло спокойствие, которого она так ждала, — чувство почти восторженной приподнятости, возникавшее у нее, когда она выходила на сцену, оставив позади, в гримерной, все другие свои обличья. Она была Имогена из Южной Африки, с большим зарядом мужества и совсем небольшим зарядом любезности, спешащая на помощь великому либералу. Она стесняется, черт побери, до смерти стесняется, но она поступит как надо или провалится. Вот и боковой" вход. Он оказался закрыт. Она подергала ручку двери — та не поворачивалась. Она уперлась рукой в деревянную панель и нажала, но дверь не открылась. Чарли стояла и смотрела на нее, потом оглянулась — не поможет ли кто; двое полицейских, беседовавшие друг с другом возле фургона, с подозрением смотрели на нее, но ни тот, ни другой не подходил.
  Занавес поднят! Пошла!
  — Послушайте, извините, — крикнула она им. — Вы не говорите по-английски?
  Они по-прежнему не сдвинулись с места. Если надо, пусть сама идет к ним. Она ведь всего-навсего обычная гражданка и притом женщина.
  — Я спросила: вы говорите по-английски? Englisch — sprechen Sie? Мне надо передать это профессору. Немедленно. Да подойдите же, пожалуйста!
  Оба насупились, но один все же направился к ней. Не спеша, чтобы не уронить достоинства.
  — Toilette nicht hier[26], — отрезал он и мотнул головой в ту сторону, откуда она пришла.
  — Да не нужен мне туалет. Мне нужен кто-то, кто бы отнес этот чемоданчик профессору Минкелю. Минкелю, — повторила она и протянула чемоданчик.
  Полицейский был молодой, и на него не подействовала молодость собеседницы. Он не взял у нее чемоданчика, а нажал на замок на весу и увидел, что чемоданчик заперт.
  "О Господи, — подумала она. — Ты ведь уже совершил самоубийство и однако же так грозно смотришь на меня".
  — Offnen[27], — приказал он.
  — Да не могу я его открыть. Он же заперт. — В голосе ее зазвучало отчаяние. — Это чемоданчик профессора, неужели не ясно? У него там записи для лекции. Они будут нужны ему сейчас. — И, отвернувшись от полицейского, она заколотила в дверь. — Профессор Минкель? Это я, Имогена Бааструп из Южной Африки. О господи!
  К ним подошел второй полицейский. Он был старше, с чернотой на подбородке. Чарли воззвала к нему.
  — Ну, а вы говорите по-английски? — спросила она.
  В этот момент дверь приоткрылась и оттуда выглянул мужчина с бородкой. Он что-то произнес по-немецки, обращаясь к полицейскому, и Чарли уловила слово «Amerikanerin»[28].
  — Я неамериканка, — возразила она, чуть не плача. — Меня зовут Имогена Бааструп, я из Южной Африки, и я принесла профессору Минкелю его чемоданчик. Он потерял его. Будьте добры, передайте ему чемоданчик немедленно, потому .что, я уверена, чемоданчик ему очень нужен. Пожалуйста!
  Дверь открылась шире — за ней стоял приземистый. величественный мужчина лет шестидесяти, в черном костюме. Он был очень бледен, и внутреннее чутье подсказало Чарли, что он тоже очень напуган.
  — Сэр, пожалуйста, вы говорите по-английски? Говорите?
  Он не только говорил по-английски, но и присягал на этом языке. И он произнес «говорю» столь торжественно, что уже до конца жизни не сможет это отрицать.
  — Тогда, пожалуйста, передайте это профессору Минкелю от Имогены Бааструп и скажите ему, что я очень сожалею: в отеле произошла такая идиотскаяпутаница и что я с нетерпением жду его сегодняшнего выступления...
  Чарли протянула ему чемоданчик, но величественный мужчина не брал его. Он смотрел на полицейского, стоявшего за ее спиной, и, словно получив от него слабое заверение, что все в порядке, снова взглянул на чемоданчик, затем на Чарли.
  — Проходите, — сказал он, точно помощник режиссера, выпускающий актеров на сцену за десять монет в вечер, и посторонился, давая ей пройти.
  Чарли растерялась. Это было не по сценарию. Не по сценарию Халиля или Хельги. или кого-либо еще. Что будет, если Минкель откроет чемоданчик у нее на глазах?
  — О, я не могу. Мне надо занять место в аудитории. А у меня еще нет билета. Пожалуйста!
  Но у величественного мужчины были свои указания и свои страхи, ибо, когда Чарли протянула ему чемоданчик, он отскочил от него? как от огня.
  Дверь закрылась, они оказались в коридоре, где по потолку были проложены трубы. У Чарли мелькнула мысль, что вот так же были проложены трубы в Олимпийской деревне. Вынужденный сопровождать ее мужчина шагал впереди. В нос ударил запах нефти, и послышалось глухое урчание печи; лицо опалило жаром, и Чарли испугалась, что может упасть в обморок или что ее стошнит. Ручка чемоданчика до крови впилась ей в руку — Чарли чувствовала, как теплая струйка стекает по пальцам.
  Они подошли к двери, на которой значилось «Vorstand»[29]. Величественный мужчина постучал и крикнул: «Оберхаузер! Schnell!»[30]. В этот момент Чарли в отчаянии оглянулась и увидела позади себя двух светловолосых парней в кожаных куртках. Оба держали автоматы. Боже правый, что же это такое? Дверь отворилась, Оберхаузер первым переступил порог и быстро шагнул в сторону, как бы показывая, что не имеет ничего общего с Чарли. Она очутилась словно бы в павильоне, где снимали фильм «Конец пути». В кулисах и у задника лежали мешки с песком, большие тюки с ватой были с помощью проволоки подвешены к потолку. Из-за мешков с песком от двери надо было идти зигзагами. Посредине сцены стоял низкий кофейный столик с напитками на подносе. Возле него в низком кресле сидел, точно восковая фигура, Минкель и смотрел прямо сквозь Чарли. Напротив сидела его жена, а рядом с ним — бочкоподобная немка в меховой накидке, которую Чарли приняла за жену Оберхаузера.
  Других актеров на сцене не было, в кулисах же среди мешков с песком стояли две четко обозначенные группы с предводителями во главе. Родину представлял Курц; слева от него стоял этакий мужлан среднего возраста со слабовольным лицом — так охарактеризовала для себя Чарли Алексиса. Рядом с Алексисом стояли его «волки», обратив к Чарли отнюдь не дружелюбные лица. А напротив — несколько человек из ее «родни», кого она уже знала, и какие-то совсем незнакомые, и этот контраст между их смуглыми еврейскими лицами и лицами немецких коллег на всю жизнь останется красочной картиной в памяти Чарли. Курц, главный на этой сцене, приложил палец к губам и приподнял левую руку, изучая часы.
  Чарли только хотела было спросить: «А он где?», как с радостью и одновременно злостью увидела его: он. как всегда, стоял в стороне, этот перевертыш и одинокий продюсер данной премьеры. Он быстро шагнул к ней и стал рядом, не перекрывая дороги к Минкелю.
  — Скажи ему то, что должна сказать, Чарли, — тихо проинструктировал он ее. — Скажи и больше ни на кого не обращай внимания.
  Теперь требовалось лишь, чтобы помощник режиссера хлопнул дощечкой перед ее носом.
  Его рука опустилась рядом с ее рукой — она чувствовала на коже прикосновение его волосков. Ей хотелось сказать ему: «Я люблю тебя — как ты там?» Но говорить ей предстояло другое, и, сделав глубокий вдох, она произнесла текст, потому что в конце-то концов ведь на этом строились их отношения.
  — Профессор, случилась ужасная вещь, — быстро залопотала она. — Эти идиоты в отеле принесли мне ваш чемоданчик вместе с моим багажом: они, должно быть, видели, как мы с вами разговаривали, а мойбагаж и вашбагаж стояли рядом, — и каким-то образом этот тупица вбил в свою дурацкуюбашку, что это мой чемоданчик... — Она повернулась к Иосифу, чтобы дать ему понять, что ее воображение иссякло.
  — Отдай профессору чемоданчик, — приказал он.
  Минкель встал как-то очень уж деревянно, с таким видом, точно мыслью был далеко, как человек, выслушивающий приговор на большой срок. Госпожа Минкель натянуто улыбалась. А у Чарли подгибались колени, но подталкиваемая Иосифом, она все-таки сделала несколько шагов к профессору, протягивая ему чемоданчик.
  Минкель взял бы его, но тут чьи-то руки схватили чемоданчик и опустили в большой черный ящик на полу, из которого вились толстые провода. Вдруг все перепугались и нырнули за мешки. Сильные руки Иосифа потащили ее туда же; он пригнул ей голову так низко, что она видела лишь собственный живот. И тем не менее она успела увидеть водолаза в противобомбовом костюме, прошагавшего вперевалку к ящику. На нем был шлем с забралом из толстого стекла, а под ним — маска хирурга, чтобы дыхание не затуманивало стекло. Кто-то скомандовал: «Тишина». Иосиф привлек ее к себе, прикрывая своим телом. Последовала другая команда — головы поднялись, но Иосиф продолжал прижимать ее голову книзу. Она услышала размеренные шаги человека, уходившего со сцены, — тут Иосиф наконец отпустил ее, и она увидела Литвака, спешившего на сцену с бомбой явно собственного производства, от которой тянулись неподсоединенные провода, — устройство это больше походило на бомбу, чем халилевское. Иосиф решительно вытолкнул Чарли на середину сцены.
  — Продолжай свои объяснения, — шепнул он ей на ухо. — Ты говорила, что прочитала надпись на бирке. Давай дальше. Что было потом?
  Сделай глубокий вдох. Продолжай говорить.
  — Я прочитала ваше имя на бирке и спросила про вас у портье, мне сказали, что вы ушли на весь вечер, что у вас лекция здесь, в университете; тогда я вскочила в такси и... просто не знаю, сможете ли вы когда-нибудь меня простить. Послушайте, мне надо бежать. Счастья вам, профессор, успеха вашей лекции.
  По знаку Курца Минкель достал из кармана связку ключей и сделал вид, будто выбирает ключ для чемоданчика, хотя ему уже нечего было открывать. А Чарли, увлекаемая Иосифом, который обхватил ее за талию, устремилась к выходу, то шагая сама, то лишь перебирая по воздуху ногами.
  «Не стану я этого делать, Осси, не могу. Ты сам сказал, что у меня уже не осталось мужества. Только не отпускай меня, Осси, не отпускай». Она услышала за спиной приглушенные слова команды и звуки поспешных шагов — значит, люди кинулись в укрытия.
  — У вас две минуты, — крикнул им вслед Курц.
  Они снова очутились в коридоре, где стояли два блондина с автоматами.
  — Где ты встречалась с ним? — спросил Иосиф тихим задыхающимся голосом.
  — В гостинице «Эдем». Это что-то вроде публичного дома на краю города. Рядом с аптекой. У него красный пикап, развозящий кока-колу. И потрепанный «форд» с четырьмя дверцами. Номер я не запомнила.
  — Открой сумку.
  Она открыла. Он быстро вынул оттуда ее маленький приемничек с будильником и положил другой, точно такой же.
  — Это немного другое устройство, — быстро предупредил ее Иосиф. — Он принимает только одну станцию. Время показывает, но будильника нет. Зато это одновременно и передатчик, и он будет сообщать нам, где ты находишься.
  — Когда? — задала она глупый вопрос.
  — Какие указания дал тебе Халиль?
  — Я должна идти по дороге, все идти и идти... Осси, когда ты за мной приедешь? Ради всего святого!
  На его лице читалось отчаяние и смятение, но уступчивости в нем не было.
  — Слушай, Чарли. Ты меня слушаешь?
  — Да, Осси. Я слушаю.
  — Если ты нажмешь на колесико громкости — не повернешь, а нажмешь, — мы будем знать, что он спит. Ты поняла?
  — А он не спит.
  — Как это не спит? Откуда ты знаешь, как он спит?
  — Он — как ты, он другой породы: не спит ни днем, ни ночью. Он... Осси, я не в силах туда вернуться. Не заставляй меня.
  Она умоляюще смотрела ему в лицо, все еще надеясь, что он уступит, но его лицо застыло враждебной маской.
  — Он же хочет, чтобы я переспала с ним! Он хочет устроить брачную ночь, Осси. Неужели это ничуть тебя не волнует? Он подбирает меня после Мишеля. Он не любил своего брата. И таким путем хочет уравнять счет. Неужели несмотря на все это я должна туда идти?
  Она так вцепилась в него, что он с трудом высвободился. Она стояла понурившись, упершись головой ему в грудь, надеясь, что он снова возьмет ее под защиту. А он, просунув руки ей под мышки, заставил ее выпрямиться," и она снова увидела его лицо, замкнутое и холодное, как бы говорившее ей, что любовь — это не для них: не для него, не для нее и уж меньше всего для Халиля. Он хотел проводить ее, но она отказалась и пошла одна; он шагнул было за ней и остановился. Она оглянулась — она так ненавидела его, она закрыла глаза, открыла, глубоко перевела дух.
  «Я умерла».
  Она вышла на улицу, распрямила плечи и решительно и слепо, как солдат, зашагала по узкой улице, мимо паршивенького ночного клуба, где висели подсвеченные фотографии девиц лет за тридцать, с обнаженными, мало впечатляющими грудями. «Вот чем мне следовало бы заниматься», — подумала Чарли. Она вышла на главную улицу, вспомнила азбуку пешехода, посмотрела налево и увидела средневековую башню с изящно написанной рекламой макдональдсовских котлет. Зажегся зеленый свет, и она продолжала идти — высокие черные горы перегораживали дорогу впереди, а за ними клубилось светлое, в облаках, небо. Чарли обернулась и увидела шпиль собора, преследовавший ее. Она свернула направо и пошла по обсаженному деревьями проспекту с дворцами по бокам — так медленно она еще никогда в жизни не шла. Шла и считала про себя. Потом стала читать стихи. Потом стала вспоминать, что было в лекционном зале, но без Курца. без Иосифа, без техников-убийц обеих непримиримых сторон. Впереди показался Россино, выкатывавший из калитки мотоцикл. Она подошла к нему, он протянул ей шлем и кожаную куртку, и. когда она надевала их, что-то заставило ее обернуться. и она увидела, как по мокрой мостовой, точно дорожка, проложенная заходящим солнцем, к ней медленно, лениво пополз оранжевый свет и еще долго оставался перед ее глазами после того, как исчез. А потом она наконец услышала звук, которого смутно ждала — далекий, однако знакомый грохот. и ей показалось, что где-то глубоко в ней самой что-то лопнуло — порвалась извечная нить любви. «Что ж, Иосиф, да. Прощай».
  В ту же секунду мотор Россино ожил, разорвав влажную ночь грохотом победоносного смеха. «И мне тоже смешно, — подумала она. — Это самый забавный день в моей жизни».
  
  Россино ехал медленно, держась проселочных дорог и следуя тщательно продуманным маршрутом.
  «Веди машину, я подчиняюсь тебе. Может, пора мне стать итальянкой».
  Теплый дождик смыл большую часть снега, но Россино ехал с учетом плохого покрытия и того, что он везет важную пассажирку. Он кричал ей что-то веселое и, казалось, был в прекрасном настроении, но она не собиралась разделять его веселья. Они въехали в большие ворота, и она крикнула: «Это тут?», не зная. да и не задумываясь, что именно она имеет в виду, но за воротами пошла проселочная дорога, проложенная по холмам и долинам чьих-то частых владений, и они ехали по ней одни под подскакивавшей луной, которая раньше принадлежала только Иосифу. Чарли взглянула вниз и увидела деревушку, спящую в белом саване; ей показалось, что запахло греческими соснами, и она почувствовала, как по щекам потекли теплые слезы, тотчас высушенные ветром. Она прижала к себе дрожащее, незнакомое тело Россино и сказала:
  — Угощайся тем, что осталось.
  Они спустились с холма и выехали из других ворот на дорогу, обсаженную голыми лиственницами — совсем такими же, как во Франции. Затем дорога снова пошла вверх, и когда они добрались до перевала, Россино выключил мотор, и они покатили вниз по дорожке, в лес. Он открыл притороченный к сиденью рюкзак, вытащил оттуда сверток одежды и сумку и швырнул Чарли. В руке он держал фонарик, и пока она переодевалась, разглядывал ее при свете фонарика — был момент, когда она стояла перед ним полуголая.
  «Если хочешь, возьми меня: я доступна и ни с кем не связана».
  Она потеряла любовь и потеряла представление о собственной цели. Она пришла к тому, с чего начинала, и весь проклятый мир мог теперь обладать ею.
  Она переложила свое барахло из одной сумки в другую — пудреницу, ватные тампоны, немного денег, коробку «Мальборо». И дешевенький радиоприемник с будильником — «Нажми на колесико громкости. Чарли, ты меня слушаешь?» Росснно взял ее паспорт и протянул ей новый, а она даже не потрудилась посмотреть, какое у нее теперь гражданство.
  Гражданка Тутошнего королевства, родилась — вчера.
  Она собрала свои вещи и сунула их в рюкзак вместе со старой сумкой и очками.
  — Стой здесь, но смотри на дорогу, — сказал ей Россино. — Он дважды мигнет тебе красным.
  После отъезда Россиио едва прошло пять минут, как она увидела меж деревьями свет. Ур-ра, наконец-то явился друг!
  26
  Халилъ взял ее под руку и чуть не волоком дотащил до сверкающей новой машины, а она, вся дрожа, сотрясалась от рыданий, так что едва могла идти. Вместо шофера в скромном костюме перед ней был безукоризненно одетый немец-управляющий: мягкое черное пальто, рубашка с галстуком, тщательно подстриженные, зачесанные назад волосы. Открыв дверцу машины с ее стороны, он снял пальто и заботливо закутал ее, точно больного зверька. Она понятия не имела. какой он ожидал ее видеть, но, казалось, не был поражен ее состоянием, а воспринимал это с пониманием. Мотор уже работал. Халиль включил обогреватель на полную мощность.
  — Мишель гордился бы тобой, — ласково сказал он и внимательно посмотрел на Чарли.
  Она хотела было что-то сказать, но снова разрыдалась. Он дал ей носовой платок: она держала ею в обеих руках, закручивая вокруг пальца, а слезы текли и текли. Машина двинулась вниз по лесистому склону.
  — Как там все произошло? — шепотом спросила она.
  — Ты подарила нам большую победу. Минкель погиб, открывая чемоданчик. Остальные друзья сионистов, судя по сообщениям, тяжело ранены. Жертвы все еще подсчитывают. — Он произнес это с жестоким удовлетворением. — Они говорят, что это был акт насилия. Шок. Хладнокровное убийство. Пусть приедут в Рашидийе — приглашаю весь университет. Пусть посидят в бомбоубежищах, а потом, по выходе, будут расстреляны из пулемета. Пусть им поломают кости, и пусть на их глазах будут пытать их детей. Завтра весь мир прочтет о том, что палестинцы никогда не станут бедными неграми на родине евреев.
  Обогреватель работал вовсю, но Чарли никак не могла coгреться. Она плотнее закуталась в пальто Халиля. У него были бархатные отвороты, и по запаху чувствовалось, что оно новое
  — Не расскажешь, как было дело? — спросил он.
  Она покачала головой. Сиденья были плюшевые и мягкие, мотор работал тихо. Она прислушалась, не едут ли следом, но ничего не услышала. Взглянула в зеркальце. Ничего позади, ничего впереди. Да и было ли когда что-либо? Она увидела лишь черный глаз Халиля, смотревший на нее.
  — Не волнуйся. Мы тебя не бросим. Я обещаю. Я рад, что ты горюешь. Другие убивают и смеются. Напиваются. сдирают с себя одежду, ведут себя, как животные. Все это я наблюдал. А ты — ты плачешь. Это очень хорошо.
  Дом стоял на берегу озера, а озеро было в глубокой долине. Халиль дважды проехал мимо, прежде чем свернуть на подъездную аллею, и глаза его, глядевшие на дорогу, были глазами Иосифа — темные, напряженные и все видящие. Дом был современный — бунгало, какие строят себе богатые люди для отдыха. С белыми стенами, мавританскими окнами и покатой красной крышей, на которой не сумел удержаться снег. К дому примыкал гараж. Халиль въехал в него, и двери автоматически закрылись. Он выключил мотор и достал из внутреннего кармана куртки пистолет-автомат. Халиль, однорукий стрелок. Она сидела в машине и смотрела на сани и дрова, уложенные вдоль задней стены. Он открыл дверцу с ее стороны.
  — Следуй за мной. На расстоянии трех метров, не ближе.
  Спальная дверь вела во внутренний коридор. Чарли приостановилась, затем последовала за ним. В гостиной уже горел свет, в камине был разожжен огонь. Диван, накрытый жеребячьей шкурой. Дачная простая мебель. На деревянном столе стояли два прибора. В ведерке со льдом была бутылка водки.
  — Постой здесь.
  Она остановилась посреди комнаты, вцепившись обеими руками и сумку, а он обошел все комнаты — так тихо, что она слышала лишь, как открывались и закрывались двери. Ее снова начало трясти. А он вернулся в гостиную, положил свой пистолет, опустился на диван у камина и принялся раздувать огонь. «Чтобы отогнать зверей, — подумала она, глядя на него. — Чтобы овцы были целы». Огонь заревел, и Чарли села на диван перед камином. Халиль включил телевизор. Показывали старый черно-белый фильм про таверну на вершине горы. Звука Халиль не включал. Он встал перед Чарли.
  — Хочешь водки? — вежливо осведомился он. — Я сам не пью, но ты, если хочешь, пожалуйста.
  Она согласилась, и он налил ей — слишком много.
  — Курить будешь?
  Он протянул ей кожаный портсигар и поднес к сигарете спичку.
  В комнате вдруг стало светлее, и Чарли, метнув взгляд на телевизор, обнаружила прямо перед собой возбужденное лицо маленького немца-хорька, которого она всего час тому назад видела рядом с Марти. Он стоял у полицейского фургона. За его спиной виден был кусок тротуара и боковой вход в лекционный зал. Полицейские, пожарные машины и «скорая помощь» шныряли туда и сюда. «Террор — это театр», — подумала она. Теперь показали заслоны из зеленого брезента, сооруженные от непогоды, чтобы легче было вести поиск. Халиль включил звук, и Чарли услышала вой сирен «скорой помощи» и перекрывавший их хорошо поставленный голос Алексиса.
  — Что он говорит? — спросила она.
  — Он ведет расследование. Подожди. Сейчас тебе скажу.
  Алексис исчез, и на его месте — уже в студии — появился ничуть не пострадавший Оберхаузер.
  — Это тот идиот, что открыл мне дверь, — сказала она.
  Халиль поднял руку, призывая ее к молчанию. Она прислушалась и поняла с каким-то отстраненным любопытством, что Оберхаузер описывает ее. Она уловила: «Sud Afrika»[31], а также что-то насчет шатенки; Чарли увидела, как он поднял руку, показывая, что она в очках, — камера передвинулась на его дрожащий палец, тыкавший в пару очков, похожих на те, что дал ей Тайех.
  После Оберхаузера был показан фоторобот, непохожий ни на что на свете, разве что на старую рекламу жидкого слабительного, которая лет десять назад висела на всех вокзалах. Затем показали двух полицейских, разговаривавших с ней и смущенно добавивших собственное описание. Халиль выключил телевизор и снова подошел к Чарли.
  — Можно? — застенчиво спросил он.
  Она взяла свою сумку и переложила ее по другую сторону от себя, чтобы он мог сесть. Эта чертова штука там внутри жужжит? Пищит? Это микрофон? Как эта чертовщина работает?
  Халиль говорил отрывисто — врач-практик, излагающий диагноз.
  — Ты в известной мере в опасности, — сказал Халиль. — Господин Оберхаузер запомнил тебя, как и его жена, как и полицейские, как и несколько человек в гостинице. Рост, фигуру, владение английским, актерские способности. На беду, там была англичанка, которая частично слышала твой разговор с Минкелем, и она считает, что ты вовсе не из Южной Африки, а самая настоящая англичанка. Твое описание пошло в Лондон, а мы знаем, что англичане уже взяли тебя под подозрение. Весь район тут поднят по тревоге, дороги перекрыты, всех проверяют — с ног сбились. Но ты не волнуйся. — Он взял ее руку и задержал в своей. — Я буду защищать тебя своей жизнью. На сегодня мы можем не беспокоиться. Завтра мы переправим тебя в Берлин, а затем — домой.
  — Домой, — повторила она.
  — Ты же теперь одна из нас. Ты — наша сестра. Фатьма сказала, что ты наша сестра. У тебя нет дома, но ты часть большой семьи. Мы дадим тебе новое имя, или же можешь поехать к Фатьме и жить у нее сколько захочешь. И мы будем о тебе заботиться, хотя ты никогда больше не будешь участвовать в борьбе. Будем заботиться ради Мишеля. Ради того, что ты сделала для нас.
  Его лояльность поражала. Он по-прежнему держал ее руку в своей — сильной, придающей уверенности. Глаза его блестели гордостью обладателя. Чарли поднялась с дивана и вышла из комнаты, прихватив с собой сумку.
  Двуспальная кровать, электрический камин, включенный, невзирая на затраты, на обе спирали. На полке — бестселлеры Тутошнего королевства: «Если я о'кэй, то и ты о'кэй», «Радости секса». Постель была разобрана. В глубине — обшитая деревом ванная с примыкающей к ней сауной. Чарли достала приемничек и осмотрела его — он был точь-в-точь, как ее старый, только чуть более тяжелый. Дождись, пока он заснет. Пока я засну. Она посмотрела на себя в зеркало. А этот художник, который создал фоторобота, не так уж плохо справился с делом. Страна без народа — для народа без страны. Сначала она тщательно вымыла руки и под ногтями, потом порывисто разделась и долго стояла под душем — только б подольше быть вдали от его теплого доверия. Она протерлась лосьоном, взяв бутылочку из шкафчика над умывальником. Интересные у нее стали глаза — как у Фатимы, той шведки в тренировочной школе, в них была та же яростная пустота, указывавшая на ум, отбросивший препоны сострадания. И точно такая же ненависть к себе. Когда она вернулась в гостиную, Халиль расставлял еду на столе. Холодное мясо, сыр, бутылка вина. Свечи были уже зажжены. В лучшей европейской манере он отодвинул для нее стул. Она села. он сел напротив нее и сразу принялся за еду — сосредоточенно, как он делал все. Убийство совершено, и теперь он ел — что может быть естественнее? «Мой самый безумный ужин, — подумала она. — Самый страшный и самый безумный. Если к нашему столу подойдет скрипач, я попрошу его сыграть „Реку под луной“.»
  — Ты все еще жалеешь о том, что сделала? — спросил он, как если бы спросил: «Головная боль у тебя прошла?»
  — Они свиньи, — сказала она, и она действительно так считала. — Безжалостные убийцы... — Она снова чуть было не заплакала, но вовремя сдержалась. Нож и вилка в ее руках так тряслись, что ей пришлось положить их. Она услышала, как проехала машина, а может быть, пролетел самолет? «Сумка, — вдруг подумала она. — Где я ее оставила? В ванной, подальше от его любопытных пальцев». Она снова взяла в руки вилку и увидела перед собой красивое лицо дикаря — Халиль внимательно изучал ее при свете оплывающих свечей, совсем как Иосиф на горе возле Дельф.
  — Возможно, ты уж слишком стараешься ненавидеть их, — заметил он, пытаясь дать ей лекарство.
  В такой ужасной пьесе она еще никогда не играла, и такого ужасного ужина у нее еще не было. Ей хотелось разорвать этот союз и в клочья разорвать себя. Она встала и услышала, как с грохотом упали на пол е& нож и вилка. Сквозь слезы отчаяния она едва различала Халиля. Она начала было расстегивать платье, но не могла заставить пальцы выполнить то, что требовалось. Она обошла стол — Халиль уже поднимался ей навстречу. Он обнял ее, поцеловал, затем поднял на руки и понес, точно раненого товарища, в спальню. Он положил ее на кровать, и вдруг — одному Богу известно, почему так сработало отчаяние, — она сама завладела им. Она раздела его, притянула к себе, словно он был последним мужчиной на Земле и это был последний день Земли; она овладела им, уничтожая себя, уничтожая его. Она сжирала его, высасывала из него все соки, вдавливала его в кричащие пустоты своей вины и одиночества. Она рыдала, она кричала что-то ему, наполняя рот лживыми словами, переворачивала его и забывала о себе и об Иосифе под тяжестью его ненасытного тела.
  Она почувствовала, что он иссяк, но еще долго не отпускала от себя, крепко обхватив руками, прикрываясь им от надвигающейся грозы.
  
  Он не спал, но начинал дремать. Его голова со спутанными черными волосами лежала на ее плече, здоровая рука была небрежно перекинута через ее грудь.
  — Салиму повезло, — прошептал он с легкой усмешкой в голосе. — Из-за такой, как ты, и умереть можно.
  — Кто сказал, что он умер из-за меня?
  — Тайех сказал, что это вполне возможно.
  — Салим умер за революцию. Сионисты взорвали его машину.
  — Он сам себя взорвал. Мы прочли немало докладов немецкой полиции на этот счет. Я говорил ему: «Никогда не делай бомбы», но он не послушался. Не умел он этим заниматься. Он не был прирожденным борцом.
  — Что это? — спросила она, отодвигаясь от него.
  Что-то прошуршало, словно рвалась бумага. Чарли подумала: «Так тихо едет по гравию машина с выключенным мотором».
  — Кто-то ловит рыбу на озере, — сказал Халиль.
  — Ночью?
  — А ты никогда не удила рыбу ночью? — Он сонно рассмеялся. — Никогда не выходила в море на маленькой лодочке, с фонарем, и не ловила рыбу руками?
  — Проснись же. Поговори со мной.
  — Лучше давай поспим.
  — Я не могу. Я боюсь.
  Он стал рассказывать ей о ночной миссии, которую давно, в Галилее, отправились выполнять он и двое других. Как они плыли по морю на лодке, и вокруг была такая красота, что они забыли, зачем поехали, и стали ловить рыбу. Чарли прервала его.
  — Это не лодка, — настаивала она. — Это машина, я снова слышала. Послушай.
  — Это лодка, — сонно сказал он.
  Луна нашла щелку между занавесками и проложила к ним по полу дорожку. Чарли встала и, подойдя к окну, не раздергивая занавесок, посмотрела наружу. Вокруг стояли сосновые леса, лунная дорожка на озере казалась лестницей, уходящей вниз, в центр Земли. Но никакой лодки не было, как не было и огонька, который привлекал бы рыбу. Чарли вернулась в постель; правая рука Халиля скользнула по ее телу, привлекая к себе, но, почувствовав сопротивление, он осторожно отодвинулся от нее и лениво перевернулся на спину.
  — Поговори со мной, — повторила она. — Халилъ! Да проснись же. — Она встряхнула его и поцеловала в губы. — Проснись, — сказала она.
  И он заставил себя проснуться, потому что был человек добрый, а кроме того, она стала теперь его сестрой.
  — Знаешь, что меня удивило в твоих письмах к Мишелю? — спросил он. — То, что ты писала про пистолет. «Теперь я буду всегда мечтать, чтобы голова твоя лежала рядом, на моей подушке, а твой пистолет — под ней», — настоящее любовное послание. Красивое любовное послание.
  — Почему же тебя это удивило? Скажи.
  — Потому что у нас был с ним однажды такой разговор. Как раз об этом. «Послушай, Салим, — сказал я ему. — Только ковбои спят с пистолетом под подушкой. Из всего, чему я учил тебя, главное — запомни это. В постели держи пистолет сбоку — так его легче спрятать и он будет под рукой. Научись так спать. Даже когда рядом с тобой женщина». Он сказал, что не забудет. Навсегда запомнит — он обещал мне. А потом забыл. Или нашел новую женщину. Или новую машину.
  — Значит, нарушил правило, да? — сказала она, взяла его руку в перчатке и стала разглядывать ее в полумраке, общупывая каждый мертвый палец. Они были ватные — все, кроме мизинца и большого пальца. — Что же это с ними произошло? — игриво спросила она, — Мыши? Что с ними произошло, Халиль? Да проснись же.
  Он долго не отвечал.
  — Это было в Бейруте, и я был тогда еще глуповат, как Салим. Я находился у себя в конторе, принесли почту, я спешил: ждал один пакет. Вскрываю его! Не надо было это делать.
  — Ну и что же произошло? Ты вскрыл пакет и — хлоп! Хлоп прямо по пальцам. И на лицо попало тоже?
  — Когда я пришел в себя в больнице, там был Салим. И знаешь? Он был очень доволен, что я оказался такой глупый. «В другой раз, прежде чем вскрывать пакет, покажи его мне или рассмотри штемпель, — сказал он. — Если пакет из Тель-Авива, лучше верни его отправителю».
  — Зачем же ты в таком случае делаешь бомбы? Ведь у тебя осталась всего одна рука!
  Ответ был в его молчании. В застылости его еле видного в темноте лица, повернутого к ней, — сурового, без улыбки, с пристальным взглядом. Ответ был во всем, что она видела после того вечера, когда подписала контракт с театром жизни. Ради Палестины — гласил ответ. Ради Израиля. Ради Господа Бога. Ради собственной моей судьбы. Чтобы ответить мерзавцам тем же, что они сотворили со мной. Чтобы восстановить справедливость. Несправедливостью. Пока все праведники не будут разорваны на кусочки и справедливость не восстанет из руин и не зашагает по пустынным улицам.
  Внезапно он востребовал ее, и тут уж противиться она не могла.
  — Милый, — прошептала она. — Халиль. О боже! Ох, милый мой...
  И еще все то, что говорят проститутки.
  
  Уже занималась заря, а Чарли все не давала ему уснуть. Вместе с бледным рассветом какая-то игривость овладела ею. Она целовала, ласкала его, пускала в ход все известные ей уловки, лишь бы удержать его при себе, лишь бы не дать угаснуть его страсти.
  — Ты самый лучший из всех, кто у меня был, — шептала она ему, — а я никогда не присуждаю первых премий. Мой самый сильный, мой самый храбрый, мой самый умный из всех любовников.
  — Лучше, чем Салим? — спросил он.
  Терпеливее, чем Салим, нежнее, благодарнее. И лучше. чем Иосиф, который отправил меня к тебе на блюдечке.
  — В чем дело? — спросила она, когда он вдруг отодвинулся от нее. — Я сделала тебе больно?
  Вместо ответа он протянул здоровую руку и повелительным жестом зажал ей рот. Затем осторожно приподнялся на локте. Она прислушалась вместе с ним. Захлопала крыльями птица, поднявшись с озера. Пронзительно закричали гуси. Прокукарекал петух. Зазвенел колокольчик. Звук приглушеиный, тотчас поглощенный снегом. Она почувствовала, как приподнялся рядом с нею матрас.
  — Никаких коров нет, — тихо произнес Халиль, уже стоя у окна.
  Он стоял по-прежнему голый, но со своим пистолетом-автоматом на ремне через плечо. И на секунду в том напряжеии, которое владело ею, Чарли показалось, что она увидела напротив Халнля Иосифа с красным отблеском электрического камина на лице — их отделяла друг от друга лишь тонкая занавеска.
  — Что ты там видишь? — прошептала она, не в силах выдержать напряжение.
  — Никаких коров. И никаких рыболовов. И никаких велосипедистов. Я не вижу, по сути, ничего.
  Голос его звучал напряженно. Его одежда валялась у кровати — там, где Чарли бросила ее. Он натянул темные брюки, надел белую рубашку и пристегнул пистолет под мышкой.
  — Ни машин, ни проносящихся мимо огней, — ровным тоном произнес он. — Ни единого рабочего, который шел бы на работу. И никаких коров.
  — Их уже угнали на дойку.
  Он покачал головой.
  — Не два же часа их доят.
  — Это все из-за снега. Их держат в доме.
  Что-то в ее тоне задело его ухо: обостренное чутье заставило внимательнее отнестись к ее словам.
  — Почему ты пытаешься найти объяснение?
  — Я не пытаюсь. Просто...
  — Почему ты пытаешься найти объяснение отсутствию жизни вокруг этого дома?
  — Чтобы успокоить твои страхи. Приободрить тебя.
  В нем зрела мысль — страшная мысль. Он прочел это на ее лице, в ее обнаженном теле, а она в свою очередь почувствовала, как зародилось его подозрение.
  — А почему ты хочешь успокоить мои страхи? Почему ты боишься больше за меня, чем за себя?
  — Ничего подобного.
  — Тебя ведь разыскивают. Как же ты способна так любить меня? И почему ты заботишься о том, чтобы меня приободрить, а не о собственной безопасности? Какое чувство вины не дает тебе покоя?
  — Никакого. Мне было отвратительно убивать Минкеля. Я вообще хочу из всего этого выйти. Халиль?
  — Может быть, Тайех все-таки прав? И мой брат действительно погиб из-за тебя? Отвечай, пожалуйста, — очень, очень спокойно потребовал он. — Я хочу получить ответ.
  Все ее тело молило его оставить ее в покое, лицо ужасно горело. Оно будет гореть до конца ее дней.
  — Халиль... иди сюда, — прошептала она. — Люби меня. Иди сюда.
  Почему же он медлит, если дом уже окружен? Почему он смотрит на нее, когда кольцо вокруг него с каждой секундой стягивается?
  — Который час, скажи, пожалуйста? — спросил он, продолжая на нее смотреть. — Чарли?
  — Пять. Половина шестого. Не все ли равно?
  — А где твои часы? Твои маленькие часы. Я хочу знать время, пожалуйста.
  — Я не помню. В ванной.
  — Пожалуйста, не двигайся. Иначе, может статься, мне придется тебя убить. Посмотрим.
  Он принес сумку и протянул ей в постель.
  — Открой ее, пожалуйста, — сказал он, наблюдая за ней, пока она возилась с замком. — Так который же час, Чарли? — снова спросил он с какой-то жутковатой беззаботностью. — Скажи, пожалуйста, сколько на твоих часах сейчас времени?
  — Без десяти шесть. Больше, чем я думала.
  Он выхватил у нее приемник и посмотрел на окошко с цифрами. Двадцать четыре часа. Затем включил радио — взвыла музыка, и он снова его выключил. Поднес к уху, потом взвесил на руке.
  — С прошлого вечера, когда мы с тобой расстались, у тебя, по-моему, было не так уж много свободного времени. Верно? Собственно, вообще не было.
  — Не было.
  — Когда же ты успела купить новые батарейки для часов?
  — А я и не покупала.
  — Тогда почему же часы идут?
  — Мне не нужны были новые батарейки... они же еще не кончились... ведь они работают годами... надо только покупать специальные... долгосрочные...
  Ничего больше придумать она не могла. Все — и на все времена, на веки вечные: дело в том, что она вспомнила, как он обыскал ее там, на вершине горы, у пикапа, развозящего кока-колу, и как сунул в карман батарейки, прежде чем бросить приемничек ей в сумку, а сумку — в пикап.
  Она больше не интересовала его. Все его внимание было занято часами.
  — Подай-ка мне сюда этот большой радиоприемник, что стоит у постели, Чарли. Сейчас мы проделаем один маленький эксперимент, интересный технический эксперимент, связанный с коротковолновым передатчиком.
  — Можно мне что-нибудь надеть? — прошептала она.
  Она натянула платье и подала ему приемник, современную коробку из черного пластика с динамиком, напоминающим телефонный диск. Поставив рядом часы и приемник, Халиль включил приемник и стал менять частоты, пока приемник не завыл, как раненый зверь — выше, ниже, точно сигнал воздушной тревоги. Халиль взял часы, отодвинул крышку отделения для батареек и вытряхнул батарейки на пол — почти так же, как, наверно, сделал это вчера. Вой тотчас прекратился. Словно ребенок, удачно проведший опыт, Халиль поднял на нее глаза и улыбнулся. Она старалась не смотреть на него, но не выдержала — посмотрела.
  — На кого ты работаешь, Чарли? На немцев?
  Она отрицательно помотала головой.
  — На сионистов?
  Он принял ее молчание за согласие.
  — Ты, значит, еврейка.
  — Нет.
  — Ты на стороне Израиля? Кто ты?
  — Никто, — сказала она.
  — Ты христианка? Ты видишь в них основателей твоей великой религии?
  Она снова помотала головой.
  — Значит, это ради денег? Они подкупили тебя? Они тебя шантажировали?
  Ей хотелось закричать. Она сжала кулаки, наполнила воздухом легкие, но от смятения чувств задохнулась и только всхлипнула.
  — Это все, чтобы спасти человеческие жизни. Чтобы в чем-то участвовать. Быть кем-то. А потом — я любила его.
  — Это ты выдала моего брата?
  Комок в горле исчез, и она ответила невероятно ровным тоном:
  — Я не знала его. И никогда в жизни с ним не говорила. Мне показали его перед тем, как убить, все остальное было придумано. Наша любовь, мое обращение в вашу веру — все. Я не писала этих писем — они всё написали сами. И его письма к тебе тоже писали они. Те, где говорится про меня. А я влюбилась в человека, который мной занимался. Вот и все.
  Медленно, плавно он протянул левую руку и дотронулся до ее лица, словно проверяя, в самом ли деле она существует. Посмотрел на кончики своих пальцев, потом снова на нее, как бы сопоставляя одно с другим.
  — И ты — англичанка, как и те, кто предал мою родину, — тихо произнес он, словно не мог поверить собственным глазам.
  Он поднял голову, и она увидела, как его лицо исказилось осуждением и почти тут же побагровело от пуль, которые всадил в него Иосиф. Чарли учили стоять на месте после того, как она спустила курок, но Иосиф так не поступил. Не доверяя пулям, он вбежал в комнату, чтобы добить Халиля. Он влетел в дверь, словно заштатный оккупант, продолжая на бегу стрелять. И стрелял, вытянув вперед руку, чтобы еще уменьшить разделявшее их расстояние. Чарли увидела, как лопнула кожа на лице Халиля, — увидела, как он повернулся и протянул руки к стене, как бы моля ее о помощи. А пули вонзились ему в спину, разодрали белую рубашку. Его руки уперлись в стену — одна кожаная, другая настоящая, и тело, изрешеченное пулями, согнулось, а он еще отчаянно старался пробить стену. Иосиф подскочил и ударом ноги подшиб его, ускоряя его последнее на этой земле падение. Вслед за Иосифом появился Литвак, которого Чарли знала под именем Майк и, как она сейчас поняла, всегда подозревала в чем-то нездоровом. Иосиф отступил, а Майк присел и всадил пулю Халилю в затылок, что было едва ли уже нужно. После Майка явилась целая армия палачей в черных костюмах ныряльщиков; вслед за ними — Марти и немец-хорек и две тысячи санитаров с носилками, и шоферов «скорой помощи», и врачей, и суровых женщин, которые держали ее, вытирали с одежды рвоту, вели по коридору на свежий воздух, а она никак не могла избавиться от липкого жаркого запаха крови, забившего ей горло и нос.
  У крыльца стояла карета «скорой помощи». Внутри были банки с кровью и одеяла, тоже перепачканные красным, так что Чарли заартачилась, не желая садиться туда. Должно быть, она сильно сопротивлялась, потому что одна из державших ее женщин вдруг выпустила ее и ударила по лицу. Она оглохла, так что еле слышала собственные крики, но главным для нее было содрать с себя платье, потому что она — шлюха и потому что оно было залито кровью Халиля. Но она еще не освоилась с платьем — оно ведь появилось у нее только вчера — и не могла сообразить, пуговицы на нем или «молния», а потому решила плюнуть и не думать об этом. Потом появились Рахиль и Роза, стали по обе ее стороны и схватили ее за руки, совсем как там, в Афинах, когда она впервые явилась туда сдавать экзамен для поступления в театр жизни; опыт подсказывал ей, что дальнейшее сопротивление бесполезно. Они заставили ее подняться по ступенькам в машину «скорой помощи» и сели рядом с ней. Она посмотрела вниз и увидела все эти дурацкие рожи, смотревшие на нее, — крепкие мальчики с суровыми физиономиями героев, Марти и Майк, Димитрий с Раулем; были там и другие друзья, пока ей еще не представленные. Потом толпа расступилась, и появился Иосиф — у него хватило ума избавиться от пистолета, из которого он пристрелил Халиля, но его джинсы и кроссовки были, как заметила Чарли, в крови. Он подошел к машине и посмотрел вверх, на Чарли, и сначала ей показалось, что она смотрит в собственное лицо, потому что она увидела в его лице то, что так ненавидела в себе. А потом они как бы поменялись ролями; она стала убийцей и сводницей, а он — приманкой, шлюхой и предателем.
  Она продолжала глядеть на него, и в ней вдруг ожила искорка возмущения, и она вновь обрела то, что он украл у нее, — себя. Она поднялась во весь рост, и ни Роза, ни Рахиль не успели удержать ее. Набрав в легкие воздуха, она закричала: «Уйди»— так, во всяком случае, ей показалось. Возможно, она крикнула: «Нет». Но это не имело значения.
  27
  О прямых и косвенных последствиях проведенной операции мир знал куда больше, чем ему казалось, и уж, конечно, куда больше, чем Чарли. К примеру, люди знали — или могли бы знать, если бы внимательно читали мелкие сообщения на страницах зарубежных новостей в английской прессе, — что некий палестинец, подозреваемый в терроризме, погиб в перестрелке с западногерманским штурмовым отрядом, а женщина, которую он держал в качестве заложницы и чье имя не упоминалось, доставлена в больницу в состоянии шока. В немецких газетах появились более жуткие версии случившегося — «ДИКИЙ ЗАПАД ПРИШЕЛ В ШВАРЦВАЛЬД», но истории были настолько противоречивы, хотя каждая и выглядела достоверной, что трудно было составить представление об истинной картине вещей. Связь между этим событием и неудавшейся попыткой покушения во Фрейбурге на профессора Минкеля, которого сначала объявили погибшим, но который, как выяснилось, чудом избежал смерти, была столь лихо опровергнута доктором Алексисом, что все поверили. Но, наверное, заявили более мудрые авторы передовиц, нам действительно не следует все говорить.
  Серия мелких инцидентов в разных частях Западного полушария то и дело рождала догадки о том, что это дело рук той или иной арабской террористической организации, но в наши дни, когда действует столько соперничающих между собой групп, трудно указать на какую-то из них пальцем. К примеру, бессмысленная пальба. открытая среди бела дня по доктору Антону Местербайну, швейцарскому юристу-гуманисту, борцу за права национальных меньшинств и сыну известного финансиста, была решительно отнесена за счет фалангистской экстремистской организации, недавно «объявившей войну» европейцам, открыто сочувствующим палестинской «оккупации» Ливана. Жертва подверглась нападению, когда выходила из своей виллы на работу — как обычно, без всякой охраны. и мир был глубоко потрясен этой вестью, по крайней мере, в течение утра. После того, как издатель одной цюрихской газеты получил письмо, подписанное «Свободный Ливан», в котором эта организация брала на себя ответственность за покушение, и письмо было признано подлинным, одному из младших чиновников ливанского посольства было предложено покинуть страну, что он с философским спокойствием и сделал.
  Взрыв бомбы, подложенной в машину дипломата, причастного к Фронту сопротивления, которая стояла у недавно построенной мечети в Сент-Джонс-Вуде, едва ли был кем-либо замечен, а это было четвертое убийство подобного рода за такое же число месяцев.
  С другой стороны, кровавое убийство итальянского музыканта и публициста Альберто Россино и его приятельницы немки, чьи голые и до неузнаваемости изувеченные тела были обнаружены через много недель у одного тирольского озера, никак не было связано, по заявлению австрийских властей, с политикой, хотя обе жертвы придерживались радикальных взглядов. На основании имевшихся данных, власти предпочли счесть это преступлением на почве ревности. Девица, Астрид Бергер, была известна своими ненасытными аппетитами, и потому решили — как это ни нелепо, — что никто третий тут не замешан. Целый ряд других смертей, менее интересных, прошел, по сути дела, незамеченным, как и то, что израильтяне разбомбили старинную крепость в пустыне у границы с Сирией, где, по утверждению иерусалимских источников, палестинцы тренировали иностранных террористов. А кто заложил четырехсотфунтовую бомбу, уничтожившую роскошную летнюю виллу на вершине холма в окрестностях Бейрута и ее обитателей, в числе которых были Тайех и Фатьма, — так и осталось нераскрытым, как и многие другие акты терроризма в этом многострадальном районе.
  Но Чарли в своем гнездышке на берегу моря ничего этого не знала, а вернее, в общем-то, знала, но либо слишком ей все надоело, либо она была слишком напугана, чтобы выяснять подробности. Сначала она только плавала или медленно, бесцельно бродила по пляжу — из конца в конец, плотно запахнувшись в халат, а ее телохранители на почтительном расстоянии следовали за ней. Войдя в море, она садилась в мелководье и мылась морской водой — сначала лицо, потом плечи и руки. Другие девицы, согласно указаниям, купались голышом, но когда Чарли отказалась последовать их примеру, психиатр велел и им надеть купальные костюмы и выждать.
  Курц приезжал к ней раз в неделю, иногда — два раза. Он был с ней необычайно мягок, терпелив и предан, даже когда она принималась на него кричать. Он сообщал то, что ей следовало знать и могло быть полезно.
  Ей придумали крестного, сказал он, старого друга ее отца, который разбогател и недавно умер в Швейцарии, оставив ей солидную сумму, — деньги эти ей переведут, и поскольку это заграничный капитал, они не подлежат обложению налогом в Соединенном Королевстве.
  С английскими властями проведены переговоры, и они согласились — по причинам, которые останутся для Чарли неведомыми, — не копаться в ее взаимоотношениях с теми или иными европейскими и палестинскими экстремистами, сказал Курц. А кроме того, заверил ее Курц, Квили по-прежнему самого хорошего о ней мнения: полиция, сказал он, специально заезжала к нему и пояснила, что они были не правы в своих подозрениях по поводу Чарли.
  Обсуждал Курц с Чарли и то, как объяснить ее внезапное исчезновение из Лондона, и Чарли покорно согласилась принять сбитый им коктейль: боязнь преследования со стороны полиции, небольшое нервное расстройство и появление таинственною любовника, которого она подцепила на Миконосе, человека женатого, который покрутился возле нее. а потом бросил. Когда Курц начал натаскивать ее в этом направлении и проверять в мелочах, она побледнела и затряслась. То же произошло и когда Курц несколько опрометчиво сообщил, что «на самом высоком уровне» решено предоставить ей израильское гражданство, если она того пожелает.
  — Предложите это Фатьме. — отрезала она, и Курцу, у которого к тому времени было на руках уже несколько новых дел, пришлось залезть в свою картотеку, чтобы вспомнить, кого зовут Фатьма, или, вернее, кого звали.
  Что до ее карьеры, сказал Курц, тут Чарли ждут весьма интересные предложения, как только она почувствует себя в состоянии их принять. Два отличных голливудских продюсера проявили за время отсутствия Чарли искренний интерес к ней и готовы немедленно пригласить ее на Западное побережье для кинопроб. Один из них даже готов предложить ей небольшую роль, которая, по его мнению, как раз для нее — подробностей Курц не знает. Да и на лондонской сцене есть приятные новости-
  — Я хочу вернуться туда, где я работала, — сказала на это Чарли.
  Курц сказал: «Это легко устроить, милочка, никаких проблем».
  Психиатр был молодой, умный, с искорками в глазах и военной выправкой; он вовсе не был склонен к самоанализу или вообще к мрачным размышлениям. В его обязанности входило не столько разговорить ее, сколько убедить, что она должна молчать: по-видимому, это был человек весьма гибкий в своей профессии. Он ездил с ней — сначала по побережью, потом в Тель-Авив. Но когда он, не подумав, указал ей на несколько избежавших перестройки прекрасных старых арабских домов, Чарли зашлась от ярости. Он возил ее в уединенные ресторанчики, плавал с ней и даже лежал с ней рядом на берегу и болтал, пока она не сказала ему со странной хрипотцой в голосе, что предпочла бы разговаривать в его кабинете. Услышав, что она любит ездить верхом, он велел добыть лошадей, и они катались целый день, в течение которого она, казалось, забылась. Но на другой день она снова была тихая-тихая, что не понравилось врачу, и он сказал Курцу, что надо выждать, по крайней мере, еще неделю. Ну и, конечно, в тот же вечер с Чарли случился долгий, непонятный приступ рвоты, тем более странный, что она совсем мало ела.
  Приехала Рахиль, она возобновила свои занятия в университете и быта такая открытая, не скованная, милая, совсем другая, чем та жесткая женщина, которую Чарли впервые увидела в Афинах. Димитрий тоже возобновил занятия, сказала Рахиль: Рауль подумывает о том, чтобы заняться медициной и, может быть, станет армейским врачом, а может, и вернется к археологии. Чарли вежливо улыбалась, слушая известия о своем семействе у нее было такое ощущение, точно она разговаривала со своей бабушкой, сказала Курцу Рахиль. Но в общем, ни то, что Рахиль родилась на Севере, ни то, что она вновь обрела манеры английского буржуазного общества, не оказало на Чарли желанного воздействия, и вскоре она очень вежливо попросила, чтобы ее, пожалуйста, оставили в покое.
  Служба же Курца за это время получила несколько весьма ценных уроков, приумноживших технические и человеческие познания ее сотрудников, составлявшие сокровищницу, из которой они черпали, проводя многие свои операции. Оказывается. люди нееврейской национальности могут быть не только полезны, но порой и существенно важны для тех. или иных акций. Еврейской девушке, пожалуй, не удалось бы так хорошо держаться золотой середины. Техники тоже пришли в восторг от использования батареек в часах радиоприемника: век живи век учись. Несколько видоизмененный вариант был сочинен для тренировок и дал большой эффект. Эксперты утверждают, что в идеальных условиях куратор обязан был заметить при обмене приемниками, что в приемнике агента отсутствуют батарейки. Но по крайней мере он сложил два и два, когда сигнал перестал поступать, и тотчас помчался на место действия. Имя Беккера, естественно, нигде не упоминалось — и не только из соображений безопасности: Курц ничего хорошего о нем за последнее время не слышал и не склонен был его канонизировать.
  Однако поздней весной, как только бассейн реки Литани достаточно высох, чтобы могли пройти танки, худшие опасения Курца и худшие угрозы Гаврона осуществились: началось давно предполагавшееся вторжение израильтян в Ливан, положившее конец данной фазе военных действий и возвестившее о новой. Лагеря беженцев, в которых находила временный приют Чарли, были подвергнуты санитарной обработке, а именно: явились бульдозеры и зарыли трупы, оставшиеся после обстрелов из танков и пушек; жалкая вереница беженцев двинулась на север, оставляя позади сотни, а потом и тысячи мертвецов. Специальные группы сровняли с землей конспиративные дома в Бейруте, где скрывалась Чарли; от дома в Сидоне остались лишь куры и мандариновый сад. Дом был взорван специальной командой — сайяретом, — которая заодно прикончила и двух парней — Карима и Ясира. Они явились ночью с моря, как и предсказывал великий разведчик Ясир, и стреляли особыми, все еще засекреченными американскими разрывными пулями, которым достаточно соприкоснуться с телом человека, чтобы тот был мертв. Обо всем этом — целенаправленном уничтожении ее краткого романа с Палестиной — Чарли не знала. Она бы могла сорваться с катушек, сказал психиатр: при ее воображении и умении погружаться в себя, она вполне могла прийти к выводу, что виновата и во вторжении. Поэтому лучше сохранить это от нее в тайне — пусть узнает со временем. Что же до Курца, то его целый месяц почти не было видно, а если кто его и видел, то не мог узнать. Он словно бы вдвое усох, глаза его утратили блеск — он наконец стал выглядеть на свой возраст. Потом. словно победив долгую и тяжкую болезнь, он в один прекрасный день вернулся к жизни и за какие-нибудь несколько часов энергично возобновил свою странную, незатухающую вражду с Мишей Гавроном.
  
  А Гади Беккер в Берлине находился сначала, как и Чарли, словцо бы в вакууме, но с ним случалось это и раньше и вообще он был менее чувствителен к причинам, породившим этот вакуум, и их последствиям. Он вернулся на свою квартиру и к своему хромающему бизнесу: банкротство снова стояло за углом. Хотя он целыми днями препирался с оптовыми торговцами или передвигал ящики из одного конца склада в другой, мировой кризис, казалось, ударил по берлинскому производству одежды сильнее и тяжелее, чем по любой другой отрасли. У него была девушка, с которой он время от времени спал, — весьма достойное существо бесконечно доброго и ровного нрава, вышедшее прямиком из тридцатых годов, и даже с легкой примесью еврейской крови. После нескольких дней бесплодных размышлений Гади позвонил ей и сказал, что ненадолго приехал в город. Всего на два-три дня, сказал он, а может, даже на один. Он выслушал ее радостные восклицания по поводу того, что он вернулся, и легкие укоры по поводу того, что так неожиданно исчез, но при этом слышал он и смутные голоса, раздававшиеся в его подсознании.
  — Так приезжай же, — сказала она, когда, по ее мнению, достаточно ею отчитала.
  Но он не поехал. Да. конечно, ему будет хорошо с ней, но он себе этого не простит.
  Боясь себя, он поспешил в известный ему модный греческий ночной клуб, где заправляла женщина мудрая, широких взглядов; сумев наконец напиться, он сидел и наблюдал за тем, с какой охотой посетители — в лучших традициях немцев и греков — бьют посуду. На другой день — безо всякого предварительного плана — он сел писать роман об еврейском семействе из Берлина, бежавшем в Израиль и снова снявшемся оттуда, не в силах примириться с тем, что творилось там во имя Сиона. Но, просмотрев написанное, он сначала все порвал и выбросил в корзину, а потом — из соображений безопасности — сжег. Новый сотрудник посольства прилетел к нему из Бонна, представился и сказал, что если ему, Беккеру, надо будет связаться с Иерусалимом или еще что-нибудь, пусть даст знать. Видимо, не сумев сдержаться, Беккер затеял с ним провокационную дискуссию о государстве Израиль. Закончил он свою речь весьма оскорбительным вопросом, который, по его утверждениям, заимствовал из сочинений Артура Кёстлера.
  — Чем же мы намерены стать? — спросил он. — Родиной для евреев или маленьким уродливым государством типа Спарты?
  У нового чиновника был жесткий взгляд и отсутствовало воображение, вопрос вызвал у него лишь досаду, он не понял его смысла. Дипломат оставил Беккеру немного денег и свою карточку: второй секретарь — по торговле. Но главное, он оставил позади себя тень сомнения, которую явно решил разогнать Курц своим телефонным звонком на другое утро.
  — Что ты такое несешь? — грубо спросил он по-английски, как только Беккер снял трубку. — Ты что. хочешь замарать гнездо, а потом вернуться на родину и чтобы никто не разговаривал с тобой?
  — Как она? — спросил Беккер.
  Курц ответил, пожалуй, с преднамеренной жесткостью, так как в момент разговора чувствовал себя препогано.
  — Франки в полном порядке. В голове у нее порядок, во внешности тоже, и по какой-то непонятной для меня причине она по-прежнему любит тебя. Элли разговаривала с ней на днях, и у нее создалось вполне определенное впечатление, что Франки не считает для себя развод обязательным.
  — Разводы никогда не обязательны.
  Но у Курца, как всегда, был на все ответ.
  — Разводы не бывают заранее запланированными. Точка.
  — Так как же все-таки она? — настойчиво повторил Беккер.
  Курцу пришлось крепко взять себя в руки, чтобы ответить спокойно.
  — Если мы говорим о нашей общей знакомой, то она вполне здорова, поправляется и никогда больше не хочет тебя видеть. Желаю оставаться вечно молодым! — рявкнул, не сдержавшись, Курц и повесил трубку.
  В тот же вечер позвонила Франки: должно быть, Курц по зловредности дал ей номер. Телефон был излюбленным инструментом Франки. Другие играют на скрипке, на арфе, на шофаре, — у Франки был телефон.
  Беккер довольно долго слушал ее. Слушал ее рыдания, — только она умела так рыдать, — слушал ее ласковые слова и обещания.
  — Я буду такой, какой ты хочешь, — говорила она. — Только скажи — и я буду такой.
  Но Беккеру меньше всего хотелось придумывать ей новый образ.
  А вскоре после этого Курц и психиатр решили, что настало время снова бросить Чарли в воду.
  
  Турне проходило под названием «Букет комедий», и в здании театра, как и во многих других на памяти Чарли, помещался женский институт и одновременно театральное училище, а во время выборов оно, несомненно, служило еще и избирательным участком. Пьеса была премерзкая, и помещение было премерзкое, — словом, Чарли дошла до низшей точки своего падения. Крыша у театра была жестяная, а пол из деревянных досок, и когда она топала по нему ногой, пыль пулеметной очередью взмывала вверх. Для начала Чарли взялась лишь за трагические роли, ибо после первого же нервного взгляда на нее Нед Квили решил, что ей следует заняться трагедией, — и уже по своим соображениям решила так и она сама. Но довольно скоро она обнаружила, что серьезные роли, как-то затрагивающие за живое, ей не по плечу. Она принималась плакать и даже рыдать в самых неподходящих местах и не раз уходила со сцены, чтобы взять себя в руки.
  Но чаще ее раздражало то, что ее героини и их страдания не имеют никакого отношения к реальности: она уже не в состоянии была выносить, хуже того — понимать поводы для страданий в буржуазном обществе Запада. Таким образом, комедия стала для Чарли более приемлемой маской, и сквозь ее прорези она наблюдала за течением недель, пока Шеридан сменял Пристли, а за ними следовал последний из современных гениев, чье сочинение именовалось в программке «суфле, сдобренное острым сарказмом». Они играли это в Йорке, но, слава богу, миновали Ноттингем; они играли это в Лидсе, и в Брэдфорде, и в Хаддерсфилде, и в Дерби, и Чарли никак не удавалось ни взбить пышное суфле, ни сдобрить его острым сарказмом, но виновата в этом была, по всей вероятности, она сама, ибо она произносила свой текст, словно получивший травму головы боксер, который вынужден либо бороться в замедленном темпе, либо уйти с ринга вообще.
  Когда не было репетиций, Чарли целыми днями сидела у себя, точно пациентка в приемной врача, курила и читала журналы. Но сегодня, когда в очередной раз поднялся занавес, вместо обычной взволнованности ею владела какая-то странная заторможенность, и ей все время хотелось спать. Она слышала свой голос, звучавший то громче, то тише, чувствовала, как протягивается ее рука, как переступают ноги. И в то же время фотографии из запретного альбома мелькали перед ее внутренним взором: тюрьма в Сидоне и матери, длинной чередой выстроившиеся вдоль стены; Фатьма; классная комната в лагере поздно вечером и накатка картинок на майки к предстоящему маршу; противовоздушное убежище и стоические лица людей, глядевших на нее и не знавших, винить ли ее в том, что происходит. И рука Халиля в перчатке, чертящая странные узоры по собственной крови.
  Гримерная у артистов была общая, и когда настал антракт, Чарли не пошла туда. Она вышла за дверь, на свежий воздух, стояла, курила и дрожала, вглядываясь в затянутую туманом типично английскую улочку и раздумывая, не пойти ли по ней и не идти ли, пока не упадет или пока ее не собьет машиной. Она слышала, как кто-то зовет ее, и слышала хлопанье дверей и топот ног, но это была их проблема, ее не касавшаяся, — пусть они ее и решают. Лишь в последнюю минуту — самую последнюю — чувство долга заставило ее открыть дверь и вернуться в театр.
  — Чарли, ради всего святого! Чарли, какого черта!
  Занавес взвился, и она снова оказалась на сцене. Одна. Длинный монолог, который произносит Гильда, сидя за столом мужа и составляя письмо любовнику — Мишелю, Иосифу. У ее локтя горит свеча, и через минуту она откроет ящик стола, чтобы достать новый лист бумаги, и обнаружит — «Ох, нет!» — неотправленное письмо мужа к любовнице. Она начала писать, и вот она уже снова была в мотеле в Ноттингеме; она уставилась на пламя свечи и увидела лицо Иосифа, смотревшее на нее через столик в таверне, недалеко от Дельф. Она моргнула — и вот уже Халиль ужинает с ней за деревянным столом в доме в Шварцвальде. Она читала свой монолог и самое удивительное — это говорил не Иосиф, и не Тайех, и не Халиль, а Гильда. Она открыла ящик, сунула руку, замерла и, изобразив изумление, вытащила лист исписанной бумаги, который и повернула к зрителям. Она поднялась и, с выражением возрастающего недоверия выйдя на авансцену, принялась читать вслух письмо — такое остроумное, со столькими ссылками на разные обстоятельства. Через минуту ее муж Джон выйдет в халате из левой кулисы, подойдет к письменному столу и в свою очередь прочтет ее незаконченное письмо к ее любовнику. А еще через минуту произойдет остроумная перекличка между их письмами, и публика будет хохотать до упаду, а затем придет, в полный восторг, когда два обманутых любовника, возмущенные взаимной неверностью, упадут в объятия друг друга. Она услышала, как вошел ее муж — это было для нее сигналом повысить голос: Гильда читает дальше, и возмущение ее сменяется любопытством. Она держит письмо обеими руками, поворачивается, делает два шага влево, чтобы не загораживать Джона.
  И когда она их сделала, то увидела его — не Джона, а Иосифа, увидела вполне отчетливо, он сидел там, где в свое время в партере, в середине, сидел Мишель, и с таким же серьезным, сосредоточенным лицом смотрел на нее.
  
  Сначала она, в общем-то, не удивилась: грань между ее внутренним миром и миром внешним была и в лучшие-то времена достаточно хлипкой, а сейчас и вовсе перестала существовать.
  Так, значит, он пришел, подумала она. Пора бы уж. Принес орхидеи, Осси? Никаких орхидей? И никакого красного пиджака? Ни золотого амулета? Ни туфель от Гуччи? Может, мне все же следовало пройти к себе в гримерную. Прочесть твою записку. Я бы тогда знала, что ты придешь, да? Испекла бы пирог.
  Она умолкла, так как не было смысла продолжать дальше, хотя суфлер беззастенчиво громко подсказывал ей текст, а режиссер, стоявший позади него, размахивал руками, точно отбивался от пчел; они оба каким-то образом оказались в поле ее зрения, хотя смотрела она только на Иосифа. А может быть, они существовали лишь в ее воображении, так как уж слишком реальным был Иосиф. Позади нее Джон весьма неубедительно замямлил что-то, пытаясь ее прикрыть. «Надо бы, чтобы на твоем месте был Иосиф, — хотелось ей сказать ему с гордостью, — у этого Осси язык без костей, что хочет намелет».
  Между нею и Иосифом стояла стена света — не столько стена, сколько какое-то оптическое препятствие. Вместе со слезами оно мешало ей видеть его, и у нее возникло подозрение, что все это лишь мираж. Из-за кулис ей кричали, чтобы она уходила со сцены; на авансцену прошествовал Джон и нежно, но решительно взял ее за локоть — предвестие, что ее отправят на свалку. Вот сейчас они, наверное, опустят занавес и дадут этой маленькой сучке — как же ее зовут, ну, той, ее дублерше — шанс наконец сыграть. Но Чарли думала лишь о том, как добраться до Иосифа, дотронуться до него, убедиться... Занавес едва опустили, а она уже сбегала по ступенькам к нему. В зале зажгли свет, и — да, это был Иосиф. Но когда она отчетливо увидела его, ей стало неинтересно: перед ней был всего лишь один из зрителей' Она пошла по проходу дальше, почувствовала чью-то руку на своем локте и подумала: «Опять этот Джон, пошел прочь». В фойе было пусто, если не считать двух престарелых герцогинь, которые были, по всей вероятности, администраторами.
  — На вашем месте я бы сходила к врачу, милочка, — сказала одна из них.
  — Или проспалась бы как следует, — сказала другая.
  — Ах, да оставьте, — весело произнесла Чарли, присовокупив выражение, которое до сих пор никогда не употребляла.
  Дождь — в отличие от Ноттингема — не шел, и красный «мерседес» не ждал ее, поэтому она пошла на автобусную остановку и встала там, почти ожидая увидеть в автобусе американского парня, который скажет ей, чтобы она высматривала красный пикап.
  По пустынной улице к ней шел Иосиф, очень высокий, и она подумала, что вот сейчас он побежит, чтобы всадить в нее пули... но он не побежал. Он остановился перед ней, прерывисто дыша, и было ясно, что кто-то прислал его к ней — скорее всего, Марти, а может быть, Тайех. Он уже открыл было рот, чтобы сообщить ей о поручении, но она опередила его.
  — Я мертвая, Осси. Ты убил меня, разве не помнишь?
  Ей хотелось добавить еще что-то про театр жизни, про то, что в этом театре трупы не встают и не уходят со сцены. Но каким-то образом она потеряла нить.
  Мимо проезжало такси, и Иосиф попытался его остановить. Оно не остановилось, но чего ж вы хотите? Такси в наши дни — у них свои законы. Чарли привалилась к нему и упала бы, если бы он так крепко ее не держал. Слезы застилали ей глаза, и его слова долетали до нее, словно сквозь толщу воды.
  — Я мертвая, — повторяла она, — я мертвая, я мертвая.
  Но видно, она была ему нужна: живая или мертвая — все равно. И они, вцепившись друг в друга, двинулись по тротуару в этом совсем чужом для них городе.
  Джон Ле Карре
  Наша Игра
  Храбрецом не бывать тому, кто думает о последствиях.
  Ингушская пословица
  
  Кто умножает познания, умножает скорбь.
  Экклезиаст
  
  Если б я жил на Кавказе, я писал бы сказки.
  Чехов, 1888
  
  Глава 1
  Официально исчезновение Ларри было зарегистрировано в десять минут двенадцатого второго понедельника октября, когда он не явился на свою первую лекцию нового учебного года.
  Я в состоянии вспомнить все сопутствовавшее этому весьма точно, потому что в этот день погода стояла такая же характерная для Бата, такая же гнусная, как и в тот день, когда я впервые затащил Ларри в эту провинциальную дыру. С этим днем у меня связаны грызущие мою совесть воспоминания об обитых грубыми досками барачных стенах, сомкнувшихся над ним, подобно стенам его нового узилища. И о юношеской спине Ларри, делающего шаг на цементный пол университетского коридора подобно человеку, шагающему навстречу своей Немезиде. Думаю, будь у меня сын, я вот так же смотрел бы ему вслед, впервые отведя его в начальную школу.
  – Знаешь, Тимбо, – шепчет он через плечо, как он может делать, даже зная, что ты в нескольких милях от него.
  – Да, Ларри?
  – Вот это оно и есть.
  – Что оно?
  – Будущее. Когда все кончается. Остаток жизни.
  – Наоборот, это только начало, – произнес я лояльно.
  Лояльно по отношению к кому? К нему? К себе? К Конторе?
  – Придется смириться, – сказал я. – Смириться нам обоим.
  День его исчезновения был во всех отношениях столь же удручающ. Пересыщенный влагой туман стелился по серому университетскому кампусу и лип к металлическим рамам окон мрачной аудитории Ларри. Два десятка студентов сидели за столами перед пустой сосновой кафедрой ядовито-желтого цвета, изрядно поцарапанной. Тема его лекции была написана мелом на доске неизвестной рукой, скорее всего, рукой фанатично преданного ученика. «Карл Маркс в супермаркете: революция и современный материализм». По аудитории время от времени пробегал смешок. Студенты одинаковы по всему миру. В первый день семестра они готовы смеяться над чем угодно. Потом они притихли и только обменивались ухмылками, поглядывая на дверь в ожидании приближающихся шагов Ларри. Добросовестно прождав его ровно десять минут, они с чувством исполненного долга собрали свои тетрадки и авторучки и по неровному цементному полу коридора затопали в буфет.
  За чашкой кофе выяснилось, что новички, как и можно было ожидать, обескуражены первой встречей с непредсказуемостью Ларри. В школе такого с нами не случалось никогда! Как же нам заниматься? Нам дадут тезисы! О Боже! Но ветераны, фанаты Ларри, только смеялись. Это Ларри, радостно объясняли они, в следующий раз Ларри будет говорить без передышки три часа, и вы забудете про ленч. Они строили догадки о том, что же могло задержать Ларри: тяжкое похмелье, внезапное любовное приключение, которые без числа приписывали Ларри, потому что в свои сорок с лишним он выглядел так, что в него можно было влюбиться: так и не ставший взрослым поэт, потерявшийся маленький мальчик.
  Университетские власти новость об отсутствии Ларри приняли так же спокойно. Не из самых дружеских побуждений о нарушении распорядка через час коллегами по преподавательской было доложено наверх. Тем не менее администрация выждала до следующего понедельника и только после следующей неявки профессора на лекцию сочла необходимым позвонить его квартирной хозяйке и, не получив от последней удовлетворительных сведений, сообщить в полицию Бата. Потребовалось еще шесть дней, чтобы из полиции пришли ко мне, – можете себе представить, в воскресенье, в десять вечера. У меня был не самый легкий день – я сопровождал автобус наших местных старичков на экскурсию в Лонлит – и довольно утомительный вечер, который я провел у немецкого виноградного пресса, прозванного моим покойным дядей Бобом «глупым Фрицем». И все же, когда я услышал их звонок в дверь, мое сердце упало, и я представил себе, что это Ларри стоит на моем пороге, смотрит своими обвиняющими карими глазами, улыбается своей заискивающей улыбкой и говорит: «Слушай, Тимбо, налей нам по большому стакану виски, и к чертовой матери всех баб».
  
  Их было двое.
  Шел проливной дождь, и им пришлось жаться друг к другу на крыльце, ожидая, когда я открою. Они были в штатском нарочито узнаваемого покроя. На ведущей к моему крыльцу дорожке стояла их машина, 306-я модель «пежо» с дизельным двигателем, до блеска умытая дождем, с надписью «Полиция» и обычным набором зеркал и антенн. В дверной глазок я видел их обращенные ко мне лица (шляп на них не было), превращенные оптикой во вздутые лица утопленников. Черты лица старшего были грубы, он был усат. Младший напоминал козла, а его продолговатый покатый лоб был похож на крышку гроба с пулевыми отверстиями маленьких круглых глаз.
  Не надо спешить, говорю я себе. Выдержи темп. Хладнокровие – это умение выдерживать темп. Это твой дом, и на дворе ночь. Только после паузы я снисхожу до того, чтобы открыть им дверь. Окованную железом в семнадцатом веке дверь весом в тонну. Ночное небо неспокойно. Деревья тревожно шумят под порывами ветра. Несмотря на темноту, с карканьем все еще летают вороны. Днем вдруг повалил снег, и его серые остатки еще лежат на дорожке.
  – Здравствуйте, – говорю я, – не стоит мерзнуть на пороге. Входите.
  Моя прихожая, пристроенная к дому еще дедом, обилием стекла и красного дерева наводит на мысль об огромной кабине лифта и служит преддверием большого холла. С минуту мы все трое стоим в ней под бронзовой люстрой, не двигаясь ни вперед, ни назад и разглядывая друг друга.
  – Это поместье Ханибрук, не так ли, сэр? – с улыбкой спросил усатый. – Снаружи мы не нашли таблички.
  – Теперь оно называется Виньярд, – ответил я. – Чем могу быть полезен?
  Хотя мои слова были вежливы, тон, которым они произнесены, вежливым не был. Это был тон, которым я обычно обращаюсь к нарушителям чужого землевладения: «Простите, чем я могу помочь вам?»
  – В таком случае вы, должно быть, мистер Крэнмер, не так ли, сэр? – предположил усатый, все еще улыбаясь. Почему я называю выражение его лица улыбкой, сам не знаю: формально, будучи ласковым, оно было напрочь лишено и намека на юмор или доброжелательность.
  – Да, Крэнмер – это я, – ответил я, сохраняя, однако, в своем голосе вопросительную интонацию.
  – Мистер Тимоти Крэнмер? С вашего позволения, простая формальность, сэр. Надеюсь, это не затруднит вас?
  Из-под его усов проглядывал вертикальный белый шрам. Операция по исправлению «заячьей губы», решил я. А может, кто-то пырнул горлышком разбитой бутылки: шрам был неровный и узловатый.
  – Формальность? – повторил я с откровенным недоверием в голосе. – В это время суток? Только не говорите мне, что истек срок действия моих водительских прав.
  – Нет, сэр, речь не о ваших водительских правах. Мы занимаемся делом доктора Лоуренса Петтифера из Батского университета.
  Я снова позволил себе воспитательную паузу, потом нахмурил лицо, придав ему выражение, среднее между интересом и досадой.
  – Вы имеете в виду Ларри? Господи, что он натворил на этот раз?
  Вместо ответа на меня молча смотрели, и я продолжил:
  – Ничего плохого, я надеюсь?
  – Нам сказали, что с доктором вы знакомы, если не сказать, близкие друзья. Это соответствует действительности?
  Даже, пожалуй, чересчур соответствует, подумал я.
  – Близкие? – переспросил я, словно мысль о нашей близости была новостью для меня. – Не думаю, что мы продвинулись так далеко.
  Разом они передали мне свои пальто и разглядывали меня, пока я пристраивал их на вешалку, а потом снова разглядывали, когда я открывал внутреннюю дверь. Большинство впервые попавших в Ханибрук на этом месте делают невольную почтительную паузу, увидев перед собой огромный обеденный зал с галереей для менестрелей, величественным камином, портретами предков на стенах и полукруглым сводом с геральдической эмблемой. Но только не усатый. И только не гробоголовый, до сих пор мрачно наблюдавший за нашим обменом мнениями из-за плеча своего старшего товарища, но теперь решивший обратиться ко мне невыразительным, монотонным и раздраженным голосом:
  – Мы слышали, что вы и Петтифер были неразлучными друзьями, – возразил он, – мы слышали, еще с Вестминстерского колледжа. Вы учились там вместе.
  – Да, три года. В детстве это большой срок.
  – Говорят, что дружба, начавшаяся в частной школе, на всю жизнь. Кроме того, вы еще три года вместе учились в Оксфорде, – добавил он прокурорским тоном.
  – Что случилось с Ларри? – спросил я.
  Нахально оставленный ими обоими без ответа, мой вопрос повис в воздухе. Было похоже, что они колебались, заслуживаю ли я ответа. Наконец ответил старший, игравший, видимо, у них роль представителя по связям с общественностью. Его творческий метод, как я решил, заключался в том, чтобы строить из себя шута. А также в том, чтобы выдавать из себя сведения в час по чайной ложке.
  – Да, ну, ваш друг доктор несколько пропал, сказать вам по правде, мистер Крэнмер, сэр, – сделал он признание тоном колеблющегося инспектора Плода. – Оснований подозревать розыгрыш нет, во всяком случае, на данном этапе. Тем не менее он отсутствует на своей квартире и на работе. И, как мы можем констатировать, – его нахмуренный лоб проиллюстрировал, насколько ему нравилось это слово, – он никому не написал прощальной писульки. Если, конечно, он не написал ее вам. Кстати, сэр, а он случайно не у вас? Наверху задает, так сказать, храпака?
  – Разумеется, нет. Смешно даже подумать.
  Его украшенные шрамом усы внезапно поднялись, продемонстрировав гнев и скверные зубы.
  – Вот как? И чем же это я рассмешил вас, мистер Крэнмер, сэр?
  – Если бы он был наверху, я сразу же сказал бы вам об этом. Зачем мне было бы тратить ваше и свое время, притворяясь, что его нет?
  Снова он не удостоил меня ответом. Это у него хорошо получалось. Я начинал думать, что хорошо получались у него и другие вещи. Он сознательно играл на моем предубеждении относительно сотрудников полиции, которое я, правда, старался изжить. Частично это было классовое предубеждение, частично оно коренилось в моей прошлой профессии, где полицейских считали бедными родственниками. А частично оно было связано с самим Ларри, про которого в Конторе говорили, что ему не повезло оказаться в одном городишке с полицейским, которого следовало бы арестовать за воспрепятствование Ларри в исполнении служебных обязанностей.
  – Однако, видите ли, сэр, похоже, что у доктора нет ни жены, ни соседа по квартире, ни вообще кого-нибудь близкого. – В голосе усатого звучала неподдельная скорбь. – Он пользуется высоким авторитетом у студентов, считающих его выдающейся личностью, но, когда заговариваешь о нем с его коллегами-преподавателями, наталкиваешься на то, что я назвал бы стеной молчания, за которой могут быть и неприязнь, и зависть.
  – Он вольнодумец, – сказал я, – а в ученой среде этого не любят.
  – Простите, сэр?
  – Он не делает секрета из того, что думает. Особенно об ученой среде.
  – К которой, однако, сам доктор принадлежит, – заметил усатый, с вызовом подняв брови.
  – Он был сыном приходского священника, – неосторожно брякнул я.
  – Был, сэр?
  – Был. Его отец умер.
  – Тем не менее он и сейчас сын своего отца, – с укором произнес усатый.
  Его фальшивое благочестие начинало действовать мне на нервы. Вы считаете, словно говорил он мне, что такими мы, невежественные полицейские, должны быть: так вот же, я такой и есть.
  Длинный коридор с акварелями девятнадцатого века ведет в мою гостиную. Я шел впереди, слыша их шаги за своей спиной. На моем стереопроигрывателе стоял Шостакович, но я не счел его соответствующим случаю и выключил. По долгу гостеприимства я налил три стакана нашего «ханибрукского красного» урожая 93-го года. Усатый пробормотал:
  – Ваше здоровье, – выпил и сказал: – Просто поразительно, что это сделано прямо в этом доме, сэр.
  Но его угловатый пристяжной протянул свой стакан к пылавшему в очаге огню, чтобы изучить цвет вина. Потом он сунул в него свой длинный нос и принюхался. После этого пригубил с видом знатока и пожевал губами, разглядывая роскошный кабинетный «Бехштейн», купленный мной Эмме в припадке безумия.
  – Похоже на пино, если я не ошибаюсь? – спросил он. – И очень много таннина, это уж точно.
  – Это и есть пино, – сквозь зубы отозвался я.
  – Я не знал, что пино вызревает в Англии.
  – Он не вызревает. Разве что в исключительно благоприятных условиях.
  – А у вас именно такой участок?
  – Нет.
  – Тогда зачем же вы выращиваете его?
  – А я не выращиваю. Выращивал мой дядя. Он был неисправимый оптимист.
  – Почему вы так говорите?
  Я взял себя в руки. Почти.
  – По нескольким причинам. Почва участка слишком богата, он плохо дренирован и расположен слишком высоко над уровнем моря. Мой дядя решил не обращать внимания на эти проблемы. Другие местные виноградники процветали, виноградник дяди нет, но он винил в этом случай и год за годом возобновлял свои попытки. – Я повернулся к усатому. – Возможно, мне будет позволено узнать ваши имена?
  С должной степенью демонстрации замешательства они протянули мне свои удостоверения, но я рукой отвел их. В прошлом я сам размахивал столькими удостоверениями, в большинстве случаев фальшивыми. Усатый сказал, что он пытался по телефону предварительно договориться со мной о встрече, но обнаружил, что моего номера в телефонном справочнике нет. Поэтому, оказавшись поблизости по другому делу, они взяли на себя смелость обратиться ко мне лично. Я не поверил в эту историю. Номер их «пежо» лондонский. Туфли у них были городского фасона. Цвет лица у них был не сельский. Их звали, как они сообщили, Оливером Лаком и Перси Брайантом. Лак, гробоголовый, был сержантом, а Брайант, усатый, инспектором.
  Лак произвел инвентаризацию моей гостиной: моих семейных миниатюр, моей мебели семнадцатого века в готическом стиле, моих книг – воспоминаний Герцена, военных трудов Клаузевица.
  – А вы много читаете, – заметил он.
  – Когда удается, – ответил я.
  – А языки не являются для вас препятствием?
  – Одни являются, другие нет.
  – А какие не являются?
  – Я знаю немецкий, русский.
  – А французский?
  – Читаю.
  Их глаза, обе пары, все время устремлены на меня. Интересно, видят ли нас полицейские такими же, какими видим себя мы? Напоминает ли им что-нибудь в нас их самих? Месяцев, проведенных мной в отставке, вдруг словно не стало. Я снова почувствовал себя агентом и задавался вопросом, видно ли это со стороны. И какую роль здесь играет Контора? Эмма, спрашивал я, нашли ли они тебя? Устроили тебе допрос? Заставили заговорить?
  
  Четыре утра. Она сидит в своей студии на втором этаже за своим столиком розового дерева, еще одним моим экстравагантным подарком. Она печатает. Она печатала всю ночь, пианистка, пристрастившаяся к печатной машинке.
  – Эмма, – умоляю ее я, стоя в дверном проеме, – зачем все это?
  Ответа нет.
  – Ты истязаешь себя. Пожалуйста, иди спать.
  
  Инспектор Брайант трет ладони друг о друга между своими коленями, словно человек, отделяющий зерно от шелухи.
  – Итак, мистер Крэнмер, – говорит он с улыбкой-отмычкой на лице, – когда, осмелюсь спросить, вы в последний раз видели вашего друга доктора или беседовали с ним, сэр?
  К ответу именно на этот вопрос я готовился день и ночь последние пять недель.
  Но я ему не ответил. Твердо решив сбить его со следовательского ритма, я удержался в расслабленном тоне, так соответствовавшем атмосфере неторопливой беседы у камина.
  – Вы сказали, что у него не было соседа, – начал я.
  – Да, сэр?
  – Так вот, кстати, – я рассмеялся, – у Ларри всегда был кто-нибудь под боком.
  Лак вмешался. Грубо, невоспитанно. Он мог либо стоять на месте, либо мчаться сломя голову. Малого хода у него не было.
  – Вы имеете в виду женщину! – выпалил он.
  – Когда я знал его, у него всегда был их целый табун, – ответил я. – И не говорите мне, что к старости он дал обет безбрачия.
  Некоторое время Брайант взвешивал мои слова.
  – Да, именно такую репутацию он снискал себе сразу после переезда в Бат, мистер Крэнмер, сэр. Но сейчас ситуация, как мы обнаружили, несколько иная, не правда ли, Оливер? – Лак не стал отрывать взгляд от огня. – Мы подробно расспросили его квартирную хозяйку, и мы расспросили его коллег по университету. Осторожно, без лишнего шума. Естественно, что на этой ранней стадии нашего расследования лишний шум ни к чему.
  Он перевел дыхание, и меня тронуло, насколько точно он скопировал скорбную мину своего до идиотизма успешного телевизионного прототипа.
  – Начать с того, что первое время по переезде в Бат он вел себя именно так, как вы подразумеваете. Он часто посещал питейные заведения, он был неравнодушен к хорошеньким студенткам, и, похоже, ни одна из них не устояла перед его чарами. Со временем, однако, в его поведении мы видим перемену. Он становится серьезен. Он перестает ходить на вечеринки. Многие вечера он проводит вне дома. Иногда и ночи. Меньше пьет. Притих – слово, которое произносилось то и дело. Целеустремленность – еще одно. В новых привычках доктора появилась, мягко говоря, скрытность, за стену которой, похоже, нам не проникнуть.
  Вот это профессионализм, подумал я.
  – Возможно, он наконец повзрослел, – беззаботно предположил я, но вложил, видимо, в эти слова больше чувства, чем собирался, потому что продолговатая голова Лака повернулась в мою сторону. На жилах его шеи переливались красные и оранжевые отблески огня камина.
  – Насколько нам известно, последние двенадцать месяцев его единственным эпизодическим визитером был иностранный джентльмен, известный как «профессор», – продолжал Брайант. – Профессор чего и откуда – мы можем только гадать. Профессор никогда не гостил подолгу, он приезжал, похоже, без предварительного уведомления, но доктор всегда был рад ему. Обычно они брали из ресторана готовое мясо под соусом, упаковку пива. Виски тоже пользовалось успехом. Из квартиры доносился смех. Согласно нашему источнику, профессор явно был остроумен. Ночевал он обычно на диване и уезжал на следующий день. Весь багаж его состоял из одного небольшого чемодана, он весьма неприхотлив. Кошка, которая ходит сама по себе, так она окрестила его. Его имя никогда не упоминалось, по крайней мере при хозяйке: просто профессор, познакомьтесь с профессором. Кроме того, он и доктор беседовали между собой на очень иностранном языке и часто допоздна.
  Я кивнул, стараясь продемонстрировать вежливый интерес вместо сжигавшего меня любопытства.
  – Они говорили не по-русски, потому что квартирная хозяйка узнала бы этот язык: ее покойный муж, морской офицер, брал уроки русского, и она слышала русские слова. В университете мы навели справки, никто из официальных гостей университета этому описанию не отвечает. Профессор приезжал как частное лицо и как частное лицо уезжал.
  
  Пятью годами раньше я иду по Хэмпстед-Хит, и Ларри идет рядом. Мы почти бежим. Когда мы вместе, мы ходим так всегда. И в лондонском парке, и по выходным на норфолкской базе Конторы ходим так, словно мы два бегуна, соревнующиеся и на отдыхе.
  – Чечеев совсем помешался на мясе с соусом, – объявляет мне Ларри, – шесть месяцев только и слышу от него, что ягненок – это ягненок и что соусы стали ни к черту. Вчера вечером мы ходили к вице-королю Индии, так он набросился на виндалу из цыпленка и был на седьмом небе.
  
  – Невысокого роста, на вид крепкого телосложения, – рассказывает Брайант, – по ее мнению, пятидесяти ему еще нет, с зачесанными назад черными волосами. Баки, густые усы с опущенными концами. Обычно в кожаной куртке и кроссовках. Цвет лица, по ее словам, смуглый, но кожа все же белая. Рябой, словно в детстве страдал от прыщей. Юмор у него какой-то сдержанный. Часто подмигивает. Словом, совсем не похож на профессоров, которых она видела. Как, никого вам это не напоминает?
  – Боюсь, что нет, – отвечаю я, стараясь не слышать кричащий в голове голос: «Напоминает, напоминает!»
  – И еще она назвала его интригующим, так, Оливер? Мы даже решили, что она, возможно, к нему неравнодушна.
  Вместо ответа Лак неожиданно обратился ко мне:
  – А какие конкретно языки Петтифер знает, кроме русского?
  – Конкретно я не знаю. – Лаку это не понравилось. – Он специалист по славянским языкам. Языки – его конек, особенно языки малочисленных народов. У меня сложилось впечатление, что он выучивал их шутя. Я думаю, что у него природный талант филолога.
  – Он словно родился, уже зная их?
  – Насколько я знаю, нет. Ему нравится их учить.
  – Как и вам?
  – Для меня это средство.
  – А для Петтифера нет?
  – У него нет нужды в нем. Я уже сказал, ему это нравится.
  – Когда, по вашим сведениям, он последний раз ездил за границу?
  – За границу? Господи, он путешествует не переставая. Это его любимое занятие. И чем глуше место, тем больше оно ему нравится.
  – Когда это было в последний раз?
  18 сентября, подумал я. Когда еще? Когда была последняя, его самая последняя поездка, его самая последняя тайная встреча, его самый-самый последний смех?
  – Когда он в последний раз путешествовал, вы имеете в виду? – уточнил я. – Боюсь, я не имею об этом ни малейшего представления. Если бы я отважился на догадку, я просто-напросто направил бы вас по ложному следу. А вы не можете проверить по спискам пассажиров? Мне казалось, что теперь такие сведения заносятся в компьютер.
  Лак посмотрел на Брайанта. Брайант посмотрел на меня, и его улыбка затянулась до пределов, поставленных ей его выносливостью.
  – Ну что ж, мистер Крэнмер, сэр, с вашего позволения мы вернемся к моему первоначальному вопросу, – с предельной вежливостью в голосе сказал он. – Когда – это, без сомнения, ключевой вопрос. И с вашей стороны было бы исключительно любезно открыть нам наконец секрет и сообщить, когда вы в последний раз контактировали с исчезнувшим человеком.
  Второй раз правда почти выплыла на поверхность. Контактировал, хотелось мне сказать, контактировал, мистер Брайант! Пять недель тому назад, 18 сентября, у пруда в Придди, мистер Брайант! И контактировал так тесно, как вы и представить себе не можете!
  – Полагаю, что это было спустя некоторое время после того, как университет предложил ему постоянную должность, – ответил я. – Он был в восторге. Ему осточертели временные лекции и случайные журналистские заработки. Бат предлагал ему уверенность в будущем, о которой он мечтал. Он ухватился за это предложение обеими руками.
  – И? – спросил Лак, для которого, судя по всему, беспощадность была добродетелью.
  – И он написал мне. Он считал своим долгом фиксировать свои заявления письменно. Это и был наш последний контакт.
  – Что именно там было написано? – спросил Лак.
  Что Батский университет в точности таков, каким он был, когда я впервые привел в него Ларри: серый, пронизывающе холодный и пахнущий кошачьей мочой. Я перелопатил в своем мозгу глубоко зарытую там правду. Что он заживо гниет, начиная с головы, в этом мире без веры или антиверы. Что от Лубянки Батский университет отличается только тем, что в нем не смеются, и что во всем, как всегда, он винит лично меня. Подпись: Ларри.
  – Что он получил письмо с официальным приглашением, что его радости нет пределов и что он хотел бы, чтобы все разделили его счастье, – ответил я вежливо.
  – И когда точно это произошло?
  – Боюсь, я не очень силен в датах, как я уже сказал. Если только они не относятся к винам.
  – Это письмо у вас сохранилось?
  – Я не храню старых писем.
  – И вы ему ответили?
  – Тотчас же. Когда я получаю личное послание, я поступаю так всегда. Не выношу, когда в папке приходящей корреспонденции накапливаются письма.
  – Полагаю, что это закваска старого государственного служащего?
  – Думаю, да.
  – Так вы сейчас на покое?
  – Спасибо, мистер Лак, но это что угодно, только не покой. Более занятым я не был никогда в жизни.
  В ответ Брайант еще раз продемонстрировал свою улыбку и шрам под усами.
  – Я полагаю, что речь идет о разнообразной и полезной общественной деятельности. Мне говорили, что мистер Крэнмер, сэр, среди соседей пользуется репутацией настоящего святого.
  – Не соседей. Жителей деревни, – спокойно заметил я.
  – Не говоря уж о церковной общине. Помощь престарелым. Деревенские каникулы для наших обездоленных детей городских кварталов. Дом и поместье открыты для нужд пациентов местного дома престарелых. Я был потрясен, ведь правда, Оливер?
  – Очень, – отозвался Лак.
  – Так когда в последний раз мы встречались с доктором, сэр, лицом к лицу – забудем о нашем вынужденном обмене письмами? – вернулся к своей теме Брайант.
  Я помедлил. Помедлил нарочно.
  – Месяца три назад… или четыре? Или пять? – Я давал ему свободу выбора.
  – Это произошло здесь, сэр? В Ханибруке?
  – Он бывал здесь, да.
  – Как часто, вы не могли бы припомнить?
  – О Господи, с Ларри вы собьетесь со счета: он забегает, вы на кухне варите ему яйцо и выпроваживаете, и так за последнюю пару лет полдюжины раз. Может быть, восемь.
  – А в самый последний раз, сэр?
  – Вот я и пытаюсь вспомнить. В июле, вероятно. Мы решили устроить предварительную чистку винных бочек. Лучший способ избавиться от Ларри – дать ему работу. Он почистил бочки, съел хлеба с сыром, выпил четыре порции джина с тоником и был таков.
  – Значит, в июле, – сказал Брайант.
  – Думаю, да. В июле.
  – А число не помните? Или день недели? Это было в выходной?
  – Да, скорее в выходной.
  – Почему вы так думаете?
  – Не было рабочих.
  – Мне показалось, что вы сказали «мы решили»?
  – Дети некоторых из живущих в имении работников за фунт в час помогали мне, – ответил я, деликатно избегая упоминания Эммы.
  – Так говорим ли мы о середине июля или речь идет о его начале или конце?
  – Середина. Думаю, это была середина. – Я встал, скорее всего, чтобы продемонстрировать, как я спокоен, и устроил представление с исследованием календаря винодела, который Эмма повесила возле телефона. – Вот. Тетушка Мадлен, с двенадцатого по девятнадцатое. Моя старая тетушка гостила у меня. Ларри, по всему, приходил именно в этот уик-энд. Он заговорил мою тетку до головокружения.
  Свою тетку Мадлен я не видел уже лет двадцать. Но, если они начнут разыскивать свидетелей, я предпочел бы, чтобы они отправились к тете Мадлен, а не к Эмме.
  – Так вот, мистер Крэнмер, – лукаво начал Брайант, – говорят, что доктор Петтифер также весьма неумеренно пользовался телефоном.
  Я весело рассмеялся. Мы вступали на еще одну трясину, и мне требовалось все мое самообладание.
  – Не сомневаюсь, что говорят. И не без оснований.
  – Вы наверняка что-то припоминаете, не так ли, сэр?
  – Боже, ну конечно же, конечно, припоминаю. Были случаи, когда Ларри при помощи телефона превращал чью-нибудь жизнь в сущий ад. Он мог позвонить вам в любое время дня и ночи. Причем не вам одному, он обзванивал всех, чьи номера были у него в записной книжке.
  Я снова рассмеялся, и Брайант засмеялся со мной, а пуританин Лак продолжал созерцать огонь.
  – Каждый из нас встречал такого типа, не правда ли, сэр? – сказал Брайант. – Я зову их доморощенными трагиками, не в обиду им будь сказано. Они сами придумывают себе трагедию – будь то ссора с другом или подругой или проблема, покупать ли им занятный дом, который они только что увидели с крыши автобуса, – и не успокаиваются до тех пор, пока не доведут вас ею до белого каления. Я думаю, сказать по правде, что в мой дом их приманивает моя жена. У меня никогда не хватает терпения выслушивать их. Так когда доктор Петтифер допек вас этим последний раз?
  – Чем этим?
  – Своей трагедией, сэр. Тем, что я называю чепухой на постном масле.
  – А, уже довольно давно.
  – Несколько месяцев назад, да?
  Я снова притворился, что роюсь в памяти. Есть два золотых правила поведения на допросе, и я уже нарушил их оба. Первое предписывает никогда не вдаваться в детали. Второе рекомендует прибегать к прямой лжи только в самых крайних случаях.
  – Возможно, вы смогли бы припомнить сюжет этой «трагедии», сэр, чтобы мы легче могли датировать это событие? – предложил он таким тоном, слов но в домашнем кругу приглашал сыграть партию в лото.
  Передо мной стояла нешуточная дилемма. В моей предыдущей инкарнации считалось само собой разумеющимся, что в отличие от нас полиция мало пользуется микрофонами и «жучками». В своих по недоразумению именуемых тайными расследованиях они ограничивались расспросами соседей, продавцов и банковских клерков, но воздерживались от применения средств электронной слежки, которыми пользовались мы. Или нам казалось, что это так. Я решил вести себя так, словно идиллические времена еще не миновали.
  – Насколько я помню, в том случае Ларри устраивал своего рода публичное прощание с леворадикальным социализмом и желал, чтобы в этой процедуре приняли участие и его друзья.
  Сидевший у камина Лак держал свою длинную ладонь у щеки, успокаивая, очевидно, невралгическую боль.
  – Мы говорим о русской разновидности социализма? – спросил он угрюмо.
  – Да о какой угодно. Ларри собирался дерадикализироваться – такой термин он употребил, – и ему было нужно, чтобы друзья наблюдали за тем, как он будет делать это.
  – А вы не могли бы точно датировать это событие, мистер Крэнмер, сэр? – подал голос Брайант с моего другого фланга.
  – Это было пару лет назад. Нет, еще раньше. Он тогда подчищал свою анкету перед тем, как подать заявление о желании занять университетскую должность.
  – Ноябрь девяносто второго, – сказал Лак.
  – Прошу прощения?
  – Если мы говорим о публичном отречении доктора от радикального социализма, то мы говорим о его статье «Смерть эксперимента», опубликованной в «Сошиалист ревью» в ноябре девяносто второго года. Доктор связал свое решение с анализом того, что он обозначил как подпольный континуум русского экспансионизма, будь то под царским, советским или теперь федеративным флагом. Он также писал там о новоявленном моральном догматизме Запада, который сравнивал с ранними коммунистическими общественными догмами, но лишенными идеалистического фундамента. Пара его леворадикальных ученых коллег сочла эту статью изменническим актом. Вы тоже были того же мнения?
  – У меня не было никакого мнения о ней.
  – Вы не обсуждали ее с ним?
  – Нет. Я просто поздравил его.
  – Почему?
  – Потому что он ждал от меня именно этого.
  – Вы всегда говорите людям то, чего они ждут от вас?
  – Когда речь идет о том, чтобы ублажать смертельно надоевшего мне человека, мистер Лак, и когда мне и дальше придется иметь с ним дело, то, скорее всего, да, – сказал я и рискнул бросить взгляд на свои французские куранты в остекленном футляре. Но Лак был не из тех, кого легко смутить.
  – И ноябрь 1992 года, когда Петтифер написал эту знаменитую статью, это примерно то время, когда вы оставили свои прежние занятия в Лондоне, я правильно понимаю?
  Мне не понравились параллели, которые Лак проводил между нашими с Ларри биографиями, и меня тошнило от его самоуверенного тона.
  – Возможно.
  – А вы одобрили его разрыв с социализмом?
  – Вы спрашиваете о моих политических убеждениях, мистер Лак?
  – Я просто подумал, что для вас знакомство с ним могло быть несколько рискованным во времена «холодной войны». Вы были на государственной службе, а он тогда, как вы только что сказали, был революционным социалистом.
  – Я никогда не делал секрета из своего знакомства с Петтифером. Не было никакого криминала в том, что мы вместе учились в университете, или в том, что ходили в одну школу, хотя вы, похоже, думаете иначе. Этот вопрос никогда не возникал у меня на работе.
  – Вы когда-нибудь встречались с кем-нибудь из его друзей из советского блока? С кем-нибудь из русских, поляков, чехов и так далее, с которыми он общался?
  Я сижу в комнате на верхнем этаже здания нашей базы на Шепард-маркет на прощальной выпивке с советником по экономическим вопросам русского посольства Володей Зориным, в действительности главным резидентом наскоро переформированной русской разведывательной службы в Лондоне. Это последняя из наших полуофициальных встреч. Через три недели я ухожу из мира секретных служб и всех их секретных дел. Зорин – старый служака разведки времен «холодной войны» в звании полковника. Попрощаться с ним – для меня все равно что попрощаться со своим прошлым.
  – Тимоти, дружище, так чем ты будешь заниматься остаток своей жизни? – спрашивает он.
  – Круг моих занятий я сильно сокращу, – отвечаю я, – я буду читать Руссо. Меня не будут больше интересовать грандиозные идеи, я займусь своим виноградником и постараюсь сделать что-нибудь приличное в области миниатюры.
  – Ты собираешься выстроить вокруг себя «берлинскую стену»?
  – К несчастью, Володя, она уже стоит вокруг меня. Мой дядя Боб разбил свой виноградник в саду, огороженном стеной еще в восемнадцатом веке. Она замечательно усиливает заморозки и создает питомник для болезней лозы.
  
  – Нет, доктор Петтифер никогда не вводил меня в круг знакомств такого рода, – ответил я.
  – А он рассказывал вам о них? Кто они? Что у него с ними общего? Что за делишки они вместе прокручивали? Какие услуги друг другу оказывали, что-нибудь в этом роде?
  – Делишки? Разумеется, нет.
  – Сделки, взаимные услуги. Поручения, – со зловещим нажимом пояснил Лак.
  – Не имею ни малейшего представления, о чем вы говорите. Нет, ничего подобного со мной он никогда не обсуждал. Нет, я не знаю, что они делали вместе. Трепались, скорее всего. Решали мировые проблемы между двумя стаканами.
  – Вы не любите Петтифера, да?
  – Я его ни люблю, ни не люблю, мистер Лак. В отличие, по-видимому, от вас я не испытываю потребности судить людей. Он мой старый знакомый, и, если не злоупотреблять дозой общения с ним, он забавен. Мое отношение к нему всегда было таким.
  – Были ли у вас с ним серьезные ссоры?
  – Ни серьезных ссор, ни серьезной дружбы.
  – Не пытался ли Петтифер когда-либо вовлечь вас в свои дела в обмен на какую-нибудь услугу? Вы государственный служащий. Или были им. Возможно, ему требовалась ваша протекция или он хотел, чтобы вы замолвили за него где-нибудь слово?
  Если Лак поставил себе целью надоесть мне, то он в этом преуспел.
  – Ваше предположение абсолютно неуместно, – парировал я. – С равным успехом я мог бы спросить вас, берете ли вы взятки.
  И снова с тщательно выверенным намерением вывести меня из равновесия Брайант поспешил мне на помощь:
  – Простите его, мистер Крэнмер, сэр, Оливер еще молод. – Брайант сложил ладони шутливо-умоляющим жестом. – Мистер Крэнмер, сэр, пожалуйста, если бы я осмелился, сэр.
  – Да, мистер Брайант?
  – Мне кажется, что мы еще раз отвлеклись, ушли в сторону, сэр. По-моему, с этим у нас не все благополучно. Мы говорим о телефоне и вдруг оказываемся в прошлом, за двести лет от наших дней. Нельзя ли вернуться в настоящее, сэр? Когда состоялся ваш самый последний разговор с доктором Петтифером по электрическому телефону, употребим этот термин? Не затрудняйте себя темой разговора, просто скажите мне, когда он состоялся. Именно это меня интересует, и мне начинает казаться, что по каким-то причинам вы не хотите дать мне прямой ответ, из-за чего наш юный Оливер, собственно, и погорячился немного. Итак, сэр?
  – Я все еще пытаюсь это вспомнить.
  – В вашем распоряжении сколько угодно времени, сэр.
  – С этим обстоит точно так же, как и с его визитами. О его звонках вы просто-напросто забываете. Для них он всегда выбирает время, когда вы по уши чем-нибудь заняты.
  Любовью с Эммой, например, в те времена, когда любовь была в числе наших занятий.
  – В какой газетной статье я встречал эту фамилию? Где я раньше видел этого недоумка, который нагло лжет сейчас с телеэкрана? Вот что случается с друзьями студенческих лет. То, что очаровывало четверть века назад, сейчас хуже чумы. Вы повзрослели. Ваши друзья – нет. Вы приспособились. Они остались теми же. Сначала они превращаются во взрослых детей, потом начинают вызывать раздражение. Вот тогда-то вы и отключаетесь.
  Блеск в глазах Лака нравился мне не больше, чем процеженные через усы хитрости Брайанта.
  – Об отключении, сэр, – сказал Брайант. – Следует ли понимать вас буквально? Говорите ли вы об отключении вашего телефона? Вы не выдернули его вилку из розетки? Я спрашиваю об этом, мистер Крэнмер, сэр, потому что именно это, мне кажется, вы сделали первого августа этого года и после этого не возобновляли контакта с внешним миром полные три недели. После чего оформили новый номер.
  К этому вопросу я был готов и с ответным ударом не стал мешкать. Ударом по ним обоим.
  – Ну вот что, инспектор Брайант, и вы, сержант Лак. С меня хватит. То вы разыскиваете пропавшего человека, то через минуту начинаете задавать не имеющие к этому ровно никакого отношения вопросы о моих неэтичных контактах в то время, когда я был на государственной службе, о моих политических взглядах, о моей предполагаемой неблагонадежности и о причинах того, что я получил не включенный в справочники телефонный номер.
  – Так почему вы получили его? – спросил Лак.
  – Я подвергался преследованию.
  – Со стороны кого?
  – Никого, кто мог бы заинтересовать вас.
  Наступила очередь Брайанта.
  – Но если это так, сэр, то почему вы не обратились в полицию? Мы были бы рады помочь вам избавиться от нежелательных телефонных звонков, будь то звонки с угрозами или с непристойными предложениями. При содействии «Бритиш телеком», разумеется. Не было никакой нужды отгораживаться от внешнего мира на целых три недели.
  – Звонки, которые я счел нежелательными, не содержали ни угроз, ни непристойностей.
  – Вот как? Так что же они содержали, сэр, с вашего позволения?
  – Их содержание вас не касается. Теперь они прекратились.
  Я добавил второе объяснение там, где и одного было много:
  – Кроме того, три недели без телефона – прекрасное лекарство для нервов.
  Брайант порылся в своем нагрудном кармане и извлек из него блокнот в черном переплете, перехваченный резинкой. Сняв резинку, он развернул его у себя на коленях.
  – Видите ли, сэр, мы с Оливером предприняли настоящее исследование телефонных звонков доктора, начиная еще с его появления в Бате, – объяснил он. – Нам очень повезло в том, что его телефон спарен с телефоном его квартирной хозяйки, а она настоящая шотландка. Каждый телефонный звонок с этого аппарата она фиксировала, записывая его время. Завел эту практику ее ныне покойный муж, коммандер Макартур, а она после его смерти продолжила его дело.
  Брайант послюнявил палец и пролистал страницы.
  – Что касается поступающих звонков, то доктору звонили много, и звонки, судя по звучанию голоса в трубке, часто были издалека и нередко прерывались на половине. Весьма часто доктор говорил на иностранном языке, определить который она также не может. Но с исходящими звонками положение совершенно иное. Если говорить об исходящих звонках, то, согласно миссис Макартур, самым главным телефонным собеседником доктора до первого августа этого года были вы. Только в мае и июне доктор протрепался с вами шесть часов двадцать минут.
  Он сделал паузу, но я не стал прерывать его. Я отважился на блеф и проиграл. Я им льстил и кружился ужом, надеясь, что они удовлетворятся полуправдой. Но против так тщательно спланированной осады средства защиты у меня не было. Оглядываясь вокруг в поисках козла отпущения, я видел только Контору. Если эти кретины из Конторы знали об исчезновении Ларри, то какого черта они не сообщили мне о нем заблаговременно? Они должны были знать, что полиция станет разыскивать его. Тогда почему они не остановили их? А если они не могли остановить их, то почему бросили меня болтаться на ветру в полном неведении о том, кому что известно и почему?
  
  Я на моем последнем приеме у Джейка Мерримена[1], начальника отдела кадров. Он сидит в своем устланном коврами кабинете с видом на Беркли-сквер и талдычит про Колесо Истории, откусывая по половине жирного бисквита к чаю за раз. Мерримен так долго изображал из себя английского дурака, что теперь ни он сам, ни кто-нибудь другой уже не сможет сказать, кто же он на самом деле.
  – Ты выполнил свой долг, Тим, старина, – причитает он своим занудным, бесцветным голосом. – Ты выдержал бури своего времени. От кого можно требовать большего?
  – Действительно, от кого? – отзываюсь я.
  Но Мерримен глух к чьей-либо иронии, кроме собственной.
  – Они были, и они были опасны, но ты разнюхал о них кучу вещей, и вот они позади. Я имею в виду, что мы не скажем, что не было смысла сражаться, только потому, что мы победили, ведь мы не скажем так? Гораздо правильнее сказать: ура, мы всыпали им, коммунистическая собака издохла и зарыта, пора двигать на следующую вечеринку! – Удачность найденного сравнения он подтвердил похожим на свинячье взвизгивание смешком. – Не на банкет, а именно на маленькую вечеринку.
  Перед погружением в чашку кофе была отломлена очередная порция печенья.
  – Но меня на новую вечеринку уже не приглашают, не так ли? – заметил я.
  Мерримен никогда не ошарашит вас плохой новостью. Он предпочтет вытащить ее клещами из вашей глотки.
  – Да, мне кажется, что так, Тим, – соглашается он, сочувственно кивая своей мясистой головой. – Я хочу сказать, что за двадцать пять лет службы мозги настраиваются на определенный лад, ведь так? Мне вот пришло в голову, что тебе было бы гораздо лучше согласиться с тем, что ты свое отпахал, и поискать себе новый лужок. В конце концов, ведь ты же не какой-нибудь босяк. В деревне у тебя отличное гнездышко, маленький кусочек твоей собственности. Твой дядя Роберт предусмотрительно умер, а не про всякого богатого дядюшку это можно сказать. Чего тебе еще?
  В Конторе бытует поговорка, что с Меррименом следует быть осторожным, чтобы тебя не уволили по ошибке, вместо того чтобы дать ему время отловить тебя в его сачок.
  – Я не считаю себя слишком старым для новых заданий, – заметил я.
  – Сорокасемилетние участники «холодной войны» не подлежат вторичной переработке, Тим. Вы все чересчур натасканы на одно. Старые правила игры слишком крепко сидят у вас в голове. Ты скажешь об этом и Петтиферу, ладно? Будет лучше, если он узнает об этом от тебя.
  – Скажу ему конкретно что?
  – Ну, я думаю, то, что я тебе сказал. Ведь ты не считаешь, что мы можем бросить его на борьбу с терроризмом, не так ли? Ты знаешь, кстати, во что он мне обходится? Одни только счета его адвокатов? Не говоря уже о его расходах, о которых ходят анекдоты?
  – Поскольку его расходы оплачивает моя секция, да.
  – И позволь тебя спросить, за что ему платить дальше? Черт побери, когда тебе надо убедить людей вступать в «Багдадское братство» или во что-нибудь в том же роде, тебе понадобится каждый закатившийся под шкаф пенни. А Петтиферы – это динозавры в сегодняшнем мире, согласись со мной.
  Как обычно, я начинаю выходить из себя слишком поздно:
  – На Верхнем Этаже так не думали на последнем обсуждении его дела. Все сошлись на том, что нам следует подождать и посмотреть, какую новую роль Москва придумает для него.
  – Мы ждали, и нам надоело ждать. – Через стол он протянул мне вырезку из «Гардиан». – Петтиферу нужна легенда, иначе с ним нас ждут неприятности. Я говорил с людьми из отдела трудоустройства. Батскому университету требуется лингвист, который также мог бы читать курс чего-то с названием «глобальная безопасность», что для меня сущая тарабарщина. Должность временная, но может стать постоянной. Главный у них работал раньше в Конторе и по отношению к Петтиферу настроен вполне благожелательно при условии, что тот подчистит свою репутацию.
  – Я не знал, что в Бате есть университет, – проворчал он, словно об этом ему должны были доложить. – Наверное, один из бывших политехнических колледжей.
  
  Это самый тягостный момент за двадцать с лишним лет нашей общей оперативной работы. Судьбе нравилось, чтобы мы сидели в машине, припаркованной на вершине холма. На этот раз это стоянка на вершине холма над Батом. Ларри сидит рядом со мной, погрузив лицо в свои ладони. За стволами деревьев мне видны серые стены университета, который мы только что осмотрели, и пара грязных круглых металлических дымовых труб, служащих его мрачным ориентиром.
  – Так какие радости нам остались теперь в жизни, Тимбо? Шерри за ужином у декана и обшарпанная сосновая мебель?
  – Это мирная жизнь, за которую ты воевал, – сдержанно говорю я.
  Его молчание, как всегда, хуже его брани. Он поднимает руки, но вместо вольного воздуха они встречают железную крышу машины.
  – Это же крыша над головой, – говорю я. – Полгода ты занят, но вторую половину можешь хоть на голове ходить. И это гораздо лучше, чем большинство других занятий на свете.
  – Я не в состоянии подчиняться расписанию, Тимбо.
  – А тебя никто и не просит.
  – Я не хочу крыши над головой. И никогда не хотел. К черту это болото. К черту преподавателей, привязанную к инфляции пенсию и мытье машины по воскресеньям. К черту и тебя тоже.
  – К черту историю, к черту Контору, к черту жить и к черту взрослеть, – продолжаю я за него его список.
  И все же я не могу отрицать, что в моем горле стоит комок. Я кладу руку на его дрожащее горячее и потное плечо, хотя между нами не принято касаться друг друга.
  – Послушай, – говорю я ему, – ты меня слышишь? Отсюда до Ханибрука тридцать миль. Каждое воскресенье ты можешь приезжать ко мне на ленч и чай и рассказывать мне про свою кошмарную жизнь.
  Менее удачного приглашения мой язык еще не произносил.
  
  Пришпиливая меня к стенке сведениями о телефонных беседах Ларри, Брайант обращался к своей записной книжке:
  – Я вижу, что мистер Крэнмер, сэр, фигурирует и в списке поступающих звонков. Тут не только наши занятные иностранцы. Образованный джентльмен, всегда очень вежлив, говорит так, как говорят скорее на Би-би-си, а не простые люди, – так квартирная хозяйка описывает вас. Что ж, именно так и я описал бы вас с полным уважением. – Он послюнявил палец и весело перелистал страницы. – А потом вдруг вы заявляетесь лично и оставляете доктора без единого шиллинга. Ну и ну. Ни входящих, ни исходящих звонков на целые три недели. То, что называется радиомолчанием. Вы захлопнули дверь перед его носом, вот что вы сделали, мистер Крэнмер, сэр, и мы с Оливером ломали себе голову над тем, почему вы так с ним поступили. Мы спрашивали себя, что происходило до того, как вы отгородились от него, и что прекратилось, как только вы это сделали. Ведь мы спрашивали себя об этом, Оливер?
  Он продолжал улыбаться. Будь это моими последними шагами к петле, он, наверное, улыбался бы так же. И мой гнев против Мерримена я с удовольствием выплеснул на Брайанта.
  – Инспектор, – начал я, собирая в кулак весь свой запал, – вы называете себя слугой общества. И тем не менее в воскресенье в десять вечера вы имеете наглость без ордера и без предписания заявиться ко мне в дом… вы двое…
  Брайант уже поднялся с кресла. Его шутовской тон свалился с него, словно маска.
  – Вы были очень любезны, сэр, и мы злоупотребили вашим гостеприимством. Я думаю, нас увлекла беседа с вами. – Он бросил свою визитную карточку на мой кофейный столик. – Вы позвоните нам, сэр, ладно? В любом случае: если он позвонит, напишет, объявится лично, вы услышите о нем что-нибудь от третьих лиц… – Его двусмысленную улыбку я готов был впечатать в его физиономию кулаком. – Да, и на случай, если доктор появится, не могли бы вы дать нам новый номер вашего телефона? Благодарю вас.
  Пока он писал под мою диктовку, Лак еще раз огляделся по сторонам.
  – Отличный рояль, – сказал Лак. Внезапно он оказался стоящим слишком близко ко мне и слишком высоким.
  Я ничего не ответил.
  – Вы играете, да?
  – Когда-то про меня это говорили.
  – Ваша жена в отъезде?
  – У меня нет жены.
  – Как и у Петтифера. Так в какой области, вы сказали, вы работали? В каком учреждении государственной службы? Я запамятовал.
  – Я не называл учреждения.
  – А что это было за учреждение?
  – Я работал при казначействе.
  – В качестве лингвиста?
  – Не совсем.
  – И вам это нравилось? Казначейство? Урезать государственные расходы, ограничивать пособия, отказывать в деньгах больницам? Мне, я думаю, это не понравилось бы.
  Я снова оставил его слова без ответа.
  – Вам следует завести собаку, мистер Крэнмер. Уединенное место, в случае чего никого не дозовешься.
  Ветер стих. Дождь прекратился, оставив после себя низко стелящийся туман, в котором задние огни «пежо» казались праздничной иллюминацией.
  Глава 2
  Обычно я не склонен к панике, но в тот вечер я был близок к ней, как никогда. Кто из нас был их мишенью – Ларри или я? Или мы оба? Как много им известно об Эмме? Зачем Чечеев приезжал в Бат и когда, когда, когда? Эти полицейские искали не пропавшего чудака-ученого, ушедшего из дома на несколько дней. Они шли по следу, они чуяли кровь, они вынюхивали кого-то, кто будил их самые кровожадные инстинкты.
  И за кем же, по их мнению, они гнались? За Ларри, моим Ларри, нашим Ларри? А что он натворил? Эти разговоры о деньгах, о русских, о сделках, о Чечееве, обо мне, о социализме, снова обо мне – как Ларри мог быть чем-нибудь иным, нежели тем, что мы из него сотворили: не имеющим цели революционером из английского среднего класса, вечным диссидентом, дилетантом, мечтателем, закоренелым нигилистом, жестоким, упрямым, похотливым, опустошенным неудачником, наполовину самим виноватым в своих неудачах, слишком умным, чтобы не опровергать доводы, и слишком упрямым, чтобы принимать не безупречно верное?
  И за кого они принимали меня – за одинокого отставного чиновника, разговаривающего с самим собой на иностранных языках, занятого виноделием и изображающего из себя доброго самаритянина на своем благословенном сомерсетском винограднике? Вам следует завести собаку. Вот уж действительно! А почему они считают меня неполноценным только на том основании, что я один? Почему они вообще взялись за меня? Только потому, что Ларри или Чечеева им не достать? А Эмма, моя хрупкая Эмма, или не такая уж хрупкая Эмма, прежняя хозяйка Ханибрука, – как долго еще она будет вне поля их зрения? Я поднялся наверх. Нет, я взлетел туда. Телефон был рядом с моей кроватью, но, уже сняв трубку, я понял, что забыл нужный мне номер. Такого не случалось со мной ни разу даже в самых критических ситуациях моей жизни разведчика.
  И зачем вообще я поднялся наверх? Вполне исправный аппарат был в гостиной, еще один в кабинете. Зачем же я бежал наверх? Я вспомнил одного занятного преподавателя на курсах, который изводил нас лекциями об искусстве прорыва осады. Когда человек в панике, говорил он, он бежит наверх. Люди стремятся к лифту, к любому выходу, ведущему вверх, но не вниз. К тому моменту, когда нападающие входят в здание, все не окаменевшие от страха находятся на чердаке.
  Я сел на кровать. Опустил плечи, чтобы дать им отдых, покрутил головой для самомассажа, как советовал в воскресном приложении к газете какой-то гуру. Облегчения я не почувствовал. По галерее я прошел на половину Эммы, остановился у ее двери и прислушался, к чему – не знаю сам. К стуку ее машинки, отстукивавшей одно за другим очередное «неразрешимое дело»? К ее прерывистому шепоту в трубку, продолжавшемуся до тех пор, пока я не отключил телефон? К ее первобытной африканской музыке, записанной в самых отдаленных уголках – в Гвинее и Тимбукту? Я подергал дверную ручку. Дверь была заперта. Мною. Я прислушался снова, но входить не стал. Боялся ли я ее призрака? Ее прямого, обвиняющего, нарочито невинного взгляда, словно говорившего: берегись, я опасна, я до смерти запугала себя и теперь запугаю тебя? Уже собравшись вернуться на свою половину, я постоял у широкого низкого окна и поглядел на далекие контуры обнесенного стеной сада, подсвеченного рассеянным светом теплицы.
  
  В Ханибруке теплое воскресенье позднего лета. Мы вместе уже шесть месяцев. Сегодня с утра первым делом мы вместе в разливочном помещении, где великий винодел Крэнмер, затаив дыхание, измеряет содержание сахара в ягодах нашей Мадлен Анжвин, еще одного сомнительного приобретения дяди Боба. Мадлен капризна, как любая другая женщина, объяснил мне заезжий французский эксперт, постоянно подмигивая и кивая головой: сегодня она созрела и готова к сбору, а завтра момент уже упущен. Я благоразумно не переношу это объяснение явно озабоченного сексом эксперта на поведение Эммы. Я молюсь о семнадцати процентах, но и шестнадцать будут означать неплохой урожай. В легендарном 1976 году дядя Боб намерил потрясающие двадцать процентов, но потом английские осы взяли свое, а английские дожди – остальное. Эмма следит, как я нервно подношу рефрактометр к свету.
  – Почти девятнадцать процентов, – объявляю я наконец тоном, который больше пошел бы великому полководцу перед решающим сражением. – Через две недели будем собирать.
  Сейчас мы бездельничаем в огражденном стеной винограднике среди нашего винограда, уверяя себя, что наше присутствие помогает ему дозреть. Эмма сидит в качалке и выглядит, как женщины на полотнах Ватто: широкополая шляпа, длинная юбка, расстегнутая навстречу солнцу блузка; я поощряю ее к этому. Она потягивает из стакана пимм и читает нотные листы, а я наблюдаю за ней, что хотел бы делать весь остаток моей жизни. Этой ночью мы занимались любовью, а сегодня после нашей церемонии измерения сахара мы займемся ею опять, как я могу судить, если не обманываю себя, по блеску ее кожи и выражению ленивого удовольствия в ее глазах.
  – Полагаю, что, если нам удастся собрать достаточно народа, мы управимся со сбором за один день, – храбро заявляю я.
  Она с улыбкой переворачивает страницу.
  – Дядя Боб делал ошибку, приглашая друзей. Ни какого толку, напрасная трата времени. Настоящие деревенские жители соберут тебе за день шесть тонн. В крайнем случае, пять. А с посторонними нам не собрать здесь и трех.
  Она поднимает голову, но ничего не говорит. Я делаю из этого вывод, что она снисходительно смеется над моими земледельческими фантазиями.
  – И я думаю, что если мы заполучим Теда Ланксона и двух девиц Толлер и если Майк Эмбри не будет занят на вспашке, да еще два сына Джека Тэплоу после церковного хора окажутся свободны и смогут прийти, – в обмен на нашу помощь в подготовке к празднику урожая, разумеется…
  Выражение скуки пробегает по ее молоденькому личику, и я пугаюсь, что надоел ей. Ее брови морщатся, ее рука поднимается, чтобы застегнуть блузку. Потом я с облегчением понимаю, что дело просто в звуке, который она услышала, а я нет: ее музыкальный слух начинает различать звуки раньше моего. Потом и я слышу его: это сопение и тарахтенье машины-развалюхи на подъеме. И я сразу узнаю, чья это машина. Мне не приходится долго ждать, чтобы знакомый голос, никогда не громкий, но и не настолько тихий, чтобы не быть услышанным, произнес:
  – Тимбо, Крэнмер, привет! Какого черта ты прячешься, старина?
  После этого, потому что Ларри всегда вас отыщет, ворота обнесенного стеной виноградника распахиваются, и он появляется в них, худощавый, в не очень чистой рубашке, мешковатых черных брюках и безобразных ботинках из оленьей кожи, с фирменным петтиферовским чубом, живописно свисающим на его правый глаз. И я сознаю, что почти через год, когда я уже начал верить; что больше его не увижу, он заявился на первый из обещанных мной воскресных ленчей.
  – Ларри! Это фантастика! Боже мой! – восклицаю я. Мы жмем друг другу руки, потом он, к моему удивлению, обнимает меня, и его художническая щетина царапает мою чисто выбритую щеку. За все то время, что он был моим агентом, он ни разу не обнял меня. – Восхитительно! Наконец-то ты приехал! Эмма, это Ларри.
  Теперь я держу его руку, и это тоже ново для меня.
  – Бог послал нас обоих сначала в Винчестер, потом в Оксфорд, и с тех пор мне никак не удается избавиться от него. Так, Ларри?
  Сперва он, похоже, не может сфокусироваться на ней. Он мертвецки бледен, и в его глазах неистовый блеск, который он называет блеском Лубянки. Судя по его дыханию, он еще не протрезвел после всенощной попойки, скорее всего, с университетскими привратниками. Однако, как всегда, по его виду этого не скажешь. С виду он – преданный науке утонченный дуэлянт, которому на роду написано умереть молодым. Он встает перед ней, критически откинув назад голову и изучая ее. Костяшками пальцев он потирает свой подбородок. Он улыбается своей плутоватой самоуничижительной улыбкой. Она улыбается в ответ, тоже плутовато, причем шляпа скрывает в таинственной тени верхнюю половину ее лица: прием, отлично ею освоенный.
  – Вот это да! – счастливым голосом воскликнул он. – Повернись-ка, красотка, повернись! Кто она, Тимбо? Где ты откопал ее?
  – Под лопухом, как Дюймовочку, – гордо ответил я.
  Возможно, этот ответ и не удовлетворил Ларри, но для меня он прозвучал куда лучше, чем «в приемной психиатра в Хэмпстеде вечером в одну дождливую пятницу».
  Потом две их улыбки соединились и осветили друг друга: ее насмешливая и его, вероятно, из-за ее красоты, на мгновение утратившая уверенность в том, что будет принята. Однако все равно это была общая улыбка признания, даже если она не знала, что она признает.
  Но я это знал.
  Я был их брокером, их посредником. Больше двадцати лет я направлял поиски Ларри, как я сейчас направляю поиски Эммы, защищая ее от того, с чем она слишком часто сталкивалась в прошлом, и от клятв, которых она не хочет снова. Однако, наблюдая за тем, как два моих искателя приключений приглядываются друг к другу, я понимаю, что буду забыт тотчас же, как сделаю шаг из круга.
  – Ей ничего не известно, – говорю я Лари настолько твердо, насколько я в состоянии, когда мне удается оттащить его одного на кухню. – Я специалист министерства финансов в отставке. Ты тоже. Строго держись, пожалуйста, этого. И никаких подтекстов. Договорились?
  – Ты все еще живешь старой ложью, да?
  – А ты нет?
  – О да, конечно. Всю дорогу. Так кто же она?
  – Что ты имеешь в виду?
  – Что она здесь делает? Она вдвое моложе тебя.
  – И вдвое моложе тебя тоже. Без трех лет. Она моя девушка. Как, по-твоему, что она тут делает?
  Он лезет в холодильник, где рассчитывает найти сыр. Ларри всегда голоден. Иногда я спрашиваю себя, что бы он ел все эти годы, если бы не был моим агентом. Местный чеддер приходится ему по вкусу.
  – Где тут у тебя чертов хлеб? И пиво, с твоего разрешения. Сначала пиво, потом спиртное.
  Он учуял ее, думаю я, разыскивая его чертов хлеб. Его нюх сказал ему, что я живу не один, и он приехал выяснить.
  – Да, на днях я видел Диану, – бросает он нарочито беззаботным тоном, которым он всегда говорит о моей бывшей жене. – Помолодела на десять лет. Шлет тебе привет.
  – Это что-то новое, – отвечаю я.
  – Ну, не очень многословный. Но со значением, как всегда бывает у любящих по-настоящему. Та же прежняя нежность в глазах всякий раз, когда упоминается твое имя.
  Диана до сих пор его главное тайное оружие против меня. Когда она была моей женой, он стирал ее в порошок своими насмешками, но теперь он вдруг воспылал к ней братской любовью и вспоминает о ней всякий раз, когда считает, что это может досадить мне.
  – Слышала ли я о нем? – возмущенно говорит Эмма вечером того же дня, оскорбленная даже тем, что я задал этот вопрос. – Дорогой, да я выросла у ног Лоуренса Петтифера. Нет, не в буквальном смысле, конечно. Но метафорически он с отрочества был для меня богом.
  Итак, как это частенько случается, я снова узнаю о ней что-то новое. Несколько лет назад (в натуре Эммы – у меня даже чешется язык назвать это профессиональной чертой – быть неточной) она решила, что просто музыки для нее мало и что ей надо пополнить свое образование. И, вместо того чтобы отправиться на фестиваль альтернативной музыки в Девон («который, если говорить честно, Тим, теперь превратился в сплошной концерт Тай Чи и его последователей», объяснила она мне с презрительной усмешкой, которая, однако, ни капли меня не убедила), ее занесло на летние вводные курсы политики и философии в Кембридже. «И в радикальных теориях, которыми я, естественно, больше всего интересовалась, Петтифер практически во всех вопросах был непререкаемым авторитетом».
  Ее руки явно не находят себе места.
  – Я имею в виду его статьи «Художник и бунт» и «Бесплодная пустыня материализма»…
  Ее красноречие внезапно иссякает, и, поскольку названия она произносит правильно, но дальше них не идет, у меня возникает довольно безжалостное сомнение, читала ли она его статьи или только слышала о них.
  После этого с негласного согласия нас обоих тема Ларри снимается с обсуждения. На следующее воскресенье мы чистим «глупого Фрица» и готовим его к битве. За всеми этими занятиями я вслушиваюсь, ожидая услышать тарахтенье развалюхи Ларри, но оно так и не материализуется. Однако спустя еще неделю Ларри, неумолимый, как рок, и столь же нежданный, появляется, на сей раз во французской крестьянской куртке, в своей рваной винчестерской соломенной шляпе для катания на лодках, которая у нас тогда называлась «слоеной», и с повязанным на шею грязным красным платком, концы которого мотаются из стороны в сторону.
  – Отлично, чудесно. Очень занятно, – предупредил я его без своих обычных церемоний. – Но имей в виду, что если ты берешься собирать виноград, то будь добр-таки действительно собирать его.
  И, разумеется, он делает это спустя рукава. В этом весь Ларри. Когда ему говоришь направо, он идет налево, когда говоришь налево, он начинает ухлестывать за твоей девицей. Тремя неделями позже ферментация закончена, и мы сливаем вино с закваски в качестве прелюдии к грубому фильтрованию. К этому времени я уже автоматически накрываю стол на три прибора; для Крэнмера, для Эммы и для метафорического бога, у ног которого она с детства сидела.
  
  Я сбежал вниз, в мой кабинет, и отыскал свою записную книжку. Имени Мерримена там нет, но я и не ищу его. Я ищу Мэри, это моя кличка для него, коренящаяся в моей нелюбви к однообразию. Эмме, я уверен, никогда не приходила в голову мысль порыться в моей записной книжке. Но если такая мысль пришла бы ей в голову, то вместо Мерримена она нашла бы женщину по имени Мэри, которая живет в Чизвике и имеет офис в Лондоне. Ларри, напротив, не видел ничего зазорного в чтении моей, да и любого другого, частной переписки. Но кто посмел бы осудить его за это? Если вы поощряете человека притворяться и обманывать, вам остается пенять только на себя, когда он обращает свое искусство на вас и крадет ваши секреты и все остальное, что у вас есть.
  – Алло, – отзывается женский голос.
  – Это 66–96? – спрашиваю я. – Меня зовут Артур.
  Я назвал ей вовсе не ее телефонный номер, а свой личный код. Было время, когда такие игры мне нравились.
  – Да, Артур, что вам нужно? – спрашивает она, растягивая гласные на манер младших членов королевской семьи.
  Мне приходит в голову, что мой код содержит указание на то, что я уже в отставке, а не на действительной службе. И что отсюда ее непроницаемый тон, потому что по определению от пенсионеров можно ждать только хлопот и неприятностей. Я представил ее себе высокой, с лошадиной внешностью, лет тридцати с лишним и с именем вроде Шины. Было время, когда на Шин я смотрел, как на становой хребет Англии.
  – Пожалуйста, я хотел бы поговорить с Сидни, – ответил я, – если это возможно. Собрался еще вчера.
  Под Сидни подразумевается Джейк Мерримен, под Артуром – Тим Крэнмер, он же Тимбо. Своим именем никто не пользуется. Какая польза нам от этого шпионского балагана? А сколько вреда принесли нам эти вечные прятки? Писк. Щелчок. Отзвуки загадочной беседы компьютеров сначала между собой, потом с Господом Богом.
  – Сидни перезвонит вам через пару минут. Оставайтесь там, где вы сейчас.
  И со щелчком она исчезает.
  Но где же я сейчас нахожусь? Откуда Сидни знать, как меня найти? Потом я вспоминаю, что вся эта суета с прослеживанием телефонного звонка отошла в прошлое вместе с нашим старым зданием. Номер моего телефона, скорее всего, появился у нее на экране ещё до того, как она сняла трубку. Ей известно даже, с какого из своих аппаратов я звоню: Крэнмер у себя в кабинете… Крэнмер почесал свою задницу… Крэнмер умирает от любви… Крэнмер – анахронизм… Крэнмер думает, что перед лицом вечности человеческая жизнь – мгновение, и пытается вспомнить, где он это вычитал… Крэнмер снова поднимает трубку…
  Пустота, после которой снова электронные шорохи. Свою речь я подготовил. Я подготовил свой тон, отстраненный, без внешних эмоций, которые Мерримен не одобряет. Без малейшего намека на то, что еще один отставник пытается уговорить взять его обратно в штат, типичное желание отставников. Я слышу наконец – что Мерримен берет трубку, и начинаю извиняться за то, что звоню воскресной Ночью, но его эта тема не интересует.
  – Что там у тебя за дурацкие игры с телефоном?
  – Какие игры? Никаких игр.
  – Я с пятницы пытаюсь до тебя дозвониться. Ты сменил номер. Какого черта ты не поставил нас в известность?
  – Я подумал, что найти мой новый номер не составит для вас труда.
  – Это в выходной-то? Ты шутник.
  Я закрываю глаза. Британская разведка должна ждать до понедельника, чтобы достать не включенный в справочник номер? Расскажите это в последнем из ненужных контрольных комитетов, задача которых следить за тем, чтобы на выделенные нам деньги мы работали эффективно, ответственно и – вот шутка из шуток – открыто.
  Мерримен спрашивает, были ли у меня из полиции.
  – Инспектор Перси Брайант и сержант Оливер Лак, – отвечаю я. – Они сказали, что они из Бата, но мне показалось, что они из основной труппы.
  Наступает молчание, в течение которого он консультируется со своей записной книжкой, со своими коллегами или, насколько я знаю, со своей мамашей. Находится ли он в Конторе? Или в своем любимом Чизвикском клубе, от которого до Темзы расстояние, которое пудель проходит не помочившись?
  – Самый ранний срок для меня – три пополудни, – говорит он таким тоном, каким мой дантист спрашивает у невыгодного пациента, записывая его на прием вместе с выгодным: а у вас действительно болит? – Ты знаешь, я надеюсь, где мы теперь помещаемся? Не заблудишься?
  – Я всегда могу спросить полицейского, – отвечаю я.
  Он не находит мою шутку удачной.
  – Подойдешь к главному входу. Не забудь свой паспорт.
  – Свой что?
  Но он уже повесил трубку. Я пытаюсь взять себя в руки: успокойся, ты беседовал не с Зевсом. Это всего-навсего Мерримен, легковеснейший из обитателей Верхнего Этажа. Будь он еще чуть легковеснее, он улетел бы через крышу, как шутили у нас в Конторе. Неумение Джейка вести себя в кризисных ситуациях было его ахиллесовой пятой. Кроме того, что необычного в исчезновении Ларри? Беда была только в том, что в дело вмешалась полиция. Сколько раньше было случаев, когда Ларри пропадал? В Оксфорде, когда он решил на велосипеде прокатиться в Дели, вместо того чтобы готовиться к предварительным экзаменам. В Брайтоне, когда вместо первой тайной встречи с русским курьером он предпочел надраться до чертиков со своими приятелями-алкашами из бара «Метрополя».
  
  Три утра. С моим агентом Ларри, у которого еще только режутся молочные зубы, мы сидим в машине, припаркованной на вершине еще одного холма, на этот раз в Суссекской низине. Под нами огни Брайтона, за ними море. Звезды и полумесяц делают картину сказочной.
  – Я не вижу цели, Тимбо, дружище, – протестующе говорит Ларри, близоруко глядя сквозь ветровое стекло. Он все еще мальчишка, его профиль напоминает профиль Питера Пэна[2] – длинные ресницы и полные губы. Его беспокойные метания и стремление к высоким целям в значительной мере обеспечили ему успех у его советских собеседников. Они не поняли – да и откуда им понять? – что их последнее приобретение моментально совершит поворот на 180 градусов, если его постоянная жажда деятельности не получит удовлетворения, что Ларри Петтифер предпочтет увидеть мир летящим в тартарары, чем застывшим в покое. – Ты выбрал не того парня, Тимбо. Тебе нужно меньше человеческого. И больше дерьма.
  – На, съешь еще, Ларри, – говорю я, протягивая ему кусок пирога. – И запей лимонным соком.
  Я так говорю, потому что совершаю преступление всякий раз, когда он начинает проявлять слабость. Я уламываю его, размахивая перед его носом этим дурацким флагом долга. Я разыгрываю из себя «идеального начальника», как я разыгрывал его в школе, когда Ларри был бунтующим пасторским сыном, а я – царем вавилонским.
  – Ты можешь меня выслушать?
  – Я тебя слушаю.
  – Ты не забыл, что это называется службой? Ты занят чисткой политических сточных канав. Это самая грязная из работ, которые предлагает демократия. Если ты хочешь, чтобы ее делал кто-то другой, мы тебя поймем.
  Долгое молчание. В пьяном виде Ларри никогда не бывает дураком. Иногда пьяный он куда проницательней, чем трезвый. И я ему польстил. Я предложил ему благородный, но трудный путь.
  – А ты не думаешь, Тимбо, что, демократически выражаясь, с нечищенными сточными канавами мы, возможно, жили бы лучше, а? – спрашивает он, на этот раз воображая себя стражем нашей вольнодумной демократии.
  – Нет, не думаю. А если ты так думаешь, то тебе лучше так прямо и сказать. И отправиться домой.
  Возможно, мне немного трудно так с ним обращаться, но мы с Ларри пока в собственнической стадии отношений: он – мое создание, и я должен владеть им, за какие бы веревочки мне ни приходилось дергать, чтобы он оставался моим. Спустя всего несколько недель после воцарения в советском посольстве в Лондоне нового резидента человек с вероятным именем Брод после бесконечных танцев вокруг Ларри наконец завербовал его. И теперь всякий раз, когда Ларри встречается с Бродом, меня снедает тревога. Я не осмеливаюсь думать о том, какие соблазны бередят его задумчивую впечатлительную душу, заполняя собой вакуум его обычных забот. Когда я посылал его в этот огромный чуждый мир, я хотел, чтобы он вернулся ко мне более моим, чем когда уходил. И хотя это может прозвучать как фантазия собственника, но при этом еще мы, начинающие кукловоды, – учились управлять нашими агентами: как нашими подопечными, как нашей второй семьей, как мужчинами и женщинами, которых мы должны направлять, консультировать, обслуживать, снабжать мотивацией, воспитывать, вести к совершенству и которыми мы должны владеть.
  И вот Ларри слушает меня, а я слушаю сам себя. И, уж конечно, я настойчив и убедителен настолько, насколько это возможно. Именно из-за этого, вероятно, Ларри ненадолго засыпает, потому что его потеющая голова вундеркинда внезапно вздергивается вверх, словно он только что проснулся.
  – У меня серьезная проблема, Тимбо, – бодро и доверительно заявляет он, – даже сверхсерьезная. Ультрасерьезная.
  – Поделись ею со мной, – великодушно разрешаю я.
  Но моя душа уже ушла в пятки. Женщина, решаю я. Еще одна. Она беременна, пыталась вскрыть себе вены, ушла от мужа, и тот гоняется теперь за Ларри с большущим пистолетом. Машина, решаю я. Еще одна. Он ее разбил, ее украли, он забыл, где он ее оставил. В течение нашей короткой совместной оперативной работы все эти проблемы хотя бы по разу возникали, и в самые тяжкие моменты я начинал спрашивать себя, стоит ли овчинка выделки, чем, собственно, Верхний Этаж интересовался с самого начала этого предприятия.
  – Это моя невинность, – поясняет он.
  – Твоя что?
  Он повторяет слово в слово.
  – Наша проблема, Тимбо, состоит в моей близорукой, неизлечимой, всепоглощающей невинности. Я не могу жить один. Мне нравится жизнь. Ее фикции и ее реалии. Я люблю всех и все время. А больше всего я люблю того, с кем разговаривал только что.
  – И какая из всего этого мораль?
  – А та мораль, что ты должен быть очень осторожен в выборе того, о чем ты меня просишь. Потому что я обязательно это выполню. Ты такая красноречивая свинья, такой славный парень. Ты должен быть экономным, понимаешь? Ограничь себя. Не заглатывай меня одним куском.
  Потом он поворачивается ко мне, поднимает лицо, и я вижу текущие по нему, подобно дождевой воде, пьяные слезы. Однако они, похоже, никак не влияют на его речь, которая, как всегда, уверенна и мягка.
  – Я хочу сказать, что с продажей души у тебя проблем нет, потому что у тебя нет души. Но как насчет моей?
  Я игнорирую этот вопрос.
  – Русские вербуют левых, правых и центристов, – отвечаю я рассудительным тоном, которого он терпеть не может. – Они абсолютно беспринципны и очень успешны. Если «холодная война» в один прекрасный день станет горячей, они возьмут нас за горло, если только мы не возьмем на вооружение их методы.
  И моя тактика срабатывает, потому что на следующий день Ларри вопреки ожиданиям всех, кроме меня, является на перенесенную встречу со своим вербовщиком и великолепно исполняет свою роль борца за попранную справедливость. Потому что в конце концов – таково было тогда мое свойственное молодому человеку убеждение – в конце концов правильно ведомый пасторский сын всегда может быть приведен к послушанию, несмотря на его близорукую невинность.
  
  Мой паспорт лежит в верхнем правом ящике моего письменного стола, добротный британский паспорт в синей с позолотой обложке, старомодное девяносточетырехстраничное пугало для иностранцев, выписанный на имя Тимоти д’Абеля Крэнмера, путешествующего без детей, профессия не проставлена, срок действия еще семь лет, будем надеяться, хозяин его переживет.
  Захвати свой паспорт, сказал Мерримен.
  Зачем? Куда он собирается меня послать? Или он по старой дружбе предостерегает: до трех пополудни завтра у тебя есть время дать деру?
  В моих ушах полно звуков. Я слышу крики, всхлипывания, потом стоны ветра. Непогода усиливается. Божий гнев. Вчера сумасшедший осенний снегопад, а сегодня настоящая буря, гремящая ставнями, свистящая в трубах и заставляющая весь дом потрескивать. Я стою в кабинете у окна и гляжу, как дождевые капли бьют по стеклу. Я вглядываюсь в темноту и вижу усмехающееся мне бледное лицо Ларри и его красивую белую кисть, барабанящую по оконной раме.
  
  Был канун Нового года, но у Эммы разболелась поясница и встречать его у нее не было желания. Она удалилась в свои королевские покои, где вытянулась на своей кровати. Наши спальни озадачили бы любого, кто ожидал бы увидеть обычное гнездышко влюбленных. По спальне было на ее и на моей половине дома, так мы договорились с самого первого дня ее переезда ко мне: каждый из нас не зависит от другого, каждый имеет свою территорию и право на уединение. Она потребовала этого, и я это обещал, не будучи, правда, уверенным, что она станет требовать от меня выполнения этого обязательства. Она, однако, стала. И, даже когда я приношу ей чай, или бульон, или что-нибудь еще для поддержания ее сил, я стучу и жду, пока она не разрешит мне войти. А сегодня по случаю сочельника, нашего первого сочельника, мне разрешено лечь на полу возле нее и держать ее за руку, пока мы под музыку лютни с ее стереопроигрывателя беседуем, глядя в потолок, и пока остальная Англия веселится.
  – Он просто невыносим, – жалуется она, правда, с оттенком юмора, но недостаточным для того, чтобы скрыть досаду. – Я хочу сказать, что даже Ларри известно о существовании Рождества. Он мог хотя бы позвонить.
  Я уже не в первый раз объясняю ей, что Рождество вызывает у него отвращение, что в каждое Рождество, все то время, что я знаю его, он угрожал перейти в ислам, что в каждое Рождество он в знак протеста отправлялся в какую-нибудь сумасшедшую поездку, чтобы только не участвовать в английском полуязыческом разгуле. Я рисую ей шутливую картину, как в окружении бедуинов он трясется на верблюдах где-то в негостеприимной пустыне. Но меня не покидает ощущение, что она меня почти не слушает.
  – Но позвонить-то сегодня можно из любого уголка мира, – говорит она сурово.
  Дело в том, что к этому моменту Ларри уже стал у нас иконой, стал нашим странствующим рыцарем. Почти все, что происходит в нашей жизни, сопровождается своего рода кивком в его сторону. Даже вино нашего последнего урожая, хотя его и нельзя будет пить еще примерно год, получило домашнюю кличку «Шато Ларри».
  – Ведь мы звоним ему достаточно часто, – жалуется она, – и, по-моему, он мог хотя бы дать нам знать, что он жив-здоров.
  Если быть точным, то звонит ему она, хотя высказать это вслух было бы покушением на ее суверенитет. Она звонит, чтобы убедиться, что он благополучно добрался до дома, чтобы спросить, можно ли в наше время покупать виноград из Южной Африки, чтобы напомнить ему о необходимости пойти на обед у декана или явиться в трезвом и опрятном виде на собрание преподавателей.
  – Возможно, он подцепил какую-нибудь красотку? – высказываю я предположение, вкладывая в него гораздо больше своих надежд, чем она могла бы себе представить.
  – Тогда почему бы ему не рассказать нам о ней? Показать нам ее, если уж он не может обойтись без шлюхи? Ведь мы не стали бы возражать против этого, не так ли?
  – Отнюдь.
  – Я не могу вынести мысль о том, что он одинок.
  – В Рождество?
  – В любое время. Каждый раз, когда он уходит, у меня ощущение, что он уходит навсегда. Ему что-то грозит. Я не знаю, что именно.
  – Боюсь, что тебе предстоит обнаружить, что он деликатен несколько меньше, чем ты полагаешь, – говорю я, глядя в потолок. Недавно я заметил, что разговор у нас получается лучше, если мы не смотрим друг другу в глаза. – Его проблема в том, что он рано достиг пика. Блестящий студент в университете, в реальной жизни он выдохся. В моем поколении таких было два или три. Но они выжили. Выжили, правда, не то слово. Просуществовали на подачках.
  Назовите это лицемерием, назовите худшим словом, но в последние недели я снова и снова ловлю себя на том, что прикидываюсь милосердным добрым самаритянином, хотя в глубине души я знаю, что худшего самаритянина на свете нет.
  Но сегодня Богу надоела моя двуличность. Потому что, едва умолкнув, я слышу вместо вороньего карканья стук в окно нижнего этажа. И слышу так отчетливо – он укладывается в ритм Эмминой лютни, – что некоторое время соображаю, не в голове ли у меня источник этого звука. Но тут рука Эммы, словно ужаленная мной, вырывается из моей, Эмма резко поворачивается и садится на кровати. И, как Ларри, она не кричит, она говорит. Говорит ему. Так, словно не я, а Ларри лежит на полу рядом с ней:
  – Ларри, это ты? Ларри?
  Стук снизу прекратился, и теперь оттуда доносится приглушенный голос, который, кажется, в нарушение всех законов физики и несмотря на стены метровой толщины, способен достичь вас, где бы вы ни прятались. Он, разумеется, не слышал ее. Просто не мог слышать. Никак не мог он и знать, где мы находимся и даже дома ли мы вообще. На нижнем этаже горит, правда, пара лампочек, но этот свет я всегда оставляю там для того, чтобы отпугнуть грабителей. А моя машина стоит в гараже и снаружи не видна.
  – Эй, Тимбо, Эмм! Дорогие мои. Опускайте мост через ров. Я добрался до дому! Вы еще не забыли Ларри Петтифера, великого просветителя? Петтифера – любителя петтинга? Счастливого Нового года! Счастливого чего хотите!
  Эмм – это его кличка для нее. Она против нее не возражает. Наоборот, я начинаю думать, что она носит ее с гордостью.
  А я? У меня есть роль в этом спектакле? Разве не моя роль, не моя обязанность – развлекать его? Поспешить к окну спальни, распахнуть окно, высунуться наружу, закричать ему: «Ларри, какой молодец, неужели это ты? Ты один? Слушай, Эмму опять подвела поясница. Я сейчас тебе открою!» – быть в восхищении, приветствовать его, старейшего из моих друзей, одинокого в канун Нового года? Тимбо, его злому року, человеку, сломавшему, как он любит говорить, ему жизнь. Скорее бежать вниз, зажечь наружный свет и, отодвигая засовы, через дверной глазок бросить взгляд на его байроническую шевелюру на фоне ночного мрака. В соответствии с нашим новым обычаем обвить руками его любимый зеленый австрийский дождевик, который он зовет своим молескином и несмотря на который он промок до нитки: почти весь путь от Лондона он проделал в машине, но под конец проклятая кляча взбунтовалась и завезла его в кювет, вынудив просить компанию подвыпивших старых дев подкинуть его. Его художническая щетина сегодня не суточная, а недельная, и ореол его превосходства сегодня коренится не просто в выпивке – это таинственная аура дальних стран. Я угадал, думаю я, он только что из одного из своих героических путешествий, и сейчас он поведает нам о нем.
  – Подвела поясница? – говорит он. – Эмм? Чушь! Когда угодно, только не сегодня, кого угодно, только не Эмм!
  И он прав.
  Одно появление Ларри приносит Эмме волшебное исцеление. В полночь она уже готова начать новый день, и поясница словно никогда в жизни не болела у нее. Суетясь по своим комнатам, я наливаю для Ларри ванну, достаю из ящиков чистые носки, домашние брюки, рубашку, свитер, пару домашних туфель вместо его кошмарных ботинок из оленьей кожи и слушаю, как она в радостных сомнениях мечется по своей комнате. Надеть ли мои джинсы или мою длинную юбку для сидения у камина, которую Тим купил мне ко дню рождения? Скрипит дверца ее бельевого шкафа – юбку. Мою белую блузку или черную с глубоким вырезом? Белую с воротником, Тим не любит, когда я выгляжу легкомысленно. А к белой больше идет ожерелье, которое Тим заставил меня принять в качестве рождественского подарка.
  
  Мы танцуем.
  В танцах я не силен, как отлично известно Ларри, Ларри же – как рыба в воде. Вот вам солидный британский колониальный фокстрот, а вот – сумасшедший казачок или то, что Ларри таковым считает: уперши руки в боки, он с напыщенным видом настойчиво кружит вокруг нее, шлепая по натертому паркету моими домашними шлепанцами. Мы поем, хотя я не певец и в церкви давно уже приучен раскрывать рот, но не петь. Сначала мы стоим тесным треугольником в ожидании, когда часы пробьют полночь. Потом мы кладем наши руки на плечи друг другу – каждому достается по нежной белой руке – и горланим «Забыть ли прежнюю любовь», причем Ларри изображает дискант ученика винчестерской школы, а ожерелье в такт подпрыгивает и блестит на шее Эммы. Мне не нужно брать уроки языка любви, чтобы понять, что каждый изгиб и каждая лощинка ее тела, от черных как смоль волос до строгих линий юбки, обращены к нему. И, когда в половине третьего нам снова пора идти спать и снова ставший серьезным Ларри плюхается в кресло и принимается разглядывать нас, а я, стоя сзади нее, двигаю за нее ее плечами, я понимаю, что вовсе не мои, а его руки она ощущает на своем теле.
  – Итак, ты совершил еще одно из своих путешествий, – говорю я на следующее утро, застав его на кухне за завариванием для себя чая и накладыванием консервированных бобов на тосты.
  Он не спал. Все раннее утро я слушал, как он, прокравшись в мой кабинет, рылся среди моих книг, выдвигал ящики стола и после просмотра снова задвигал их. Всю ночь меня мучил отвратительный запах его русских сигарет: «Примы», когда он хотел почувствовать себя университетским интеллектуалом, или «Беломорканала», когда ему нужно было «малость успокоить рак легких», как он любил говорить.
  – Да, итак, я совершил, – согласился он после долгой паузы. Против обыкновения он не был настроен подробно его описывать, чем возбудил во мне надежду, что он нашел-таки себе женщину.
  – Ближний Восток? – предположил я.
  – Не совсем.
  – Азия?
  – Тоже нет. Строго говоря, это была еще Европа. Прихожая европейской цивилизации.
  Не знаю, хотел ли он, чтобы я от него отвязался, или провоцировал на более энергичные расспросы, но ни того, ни другого удовольствия я ему не доставил. Я ему больше не нянька. Снятые с задания агенты – когда же у Ларри было его первое задание? – предмет забот бытового отдела, если на этот счет не было других письменных распоряжений.
  – В любом случае, это было живописное и языческое место, – предполагаю я, подготавливая переход к другой теме.
  – Да, действительно живописное и действительно языческое. Чтобы полностью оценить Рождество, нужно побывать в декабре в Грозном. Темно, хоть выколи глаз, воняет нефтью, пьяные собаки и подростки, увешанные золотом и с «Калашниковыми» в руках.
  Я во все глаза уставился на него.
  – Грозный – это в России?
  – Точнее говоря, в Чечне. Северный Кавказ. Сейчас они стали независимыми. В одностороннем порядке. Москва слегка надула губы.
  – Как ты туда попал?
  – Автостопом. Самолетом до Анкары. Потом долетел до Баку. Пешочком по берегу, потом поворачиваешь налево. Проще пареной репы.
  – А что ты там делал?
  – Навещал старых друзей.
  – Чеченцев?
  – Да, одного или двух. А потом некоторых из их соседей.
  – Контору ты известил?
  – Не счел нужным беспокоить их по пустякам. Рождественский тур, живописные горы. Свежий воздух. Какое им до этого дело? Эмме сахару побольше?
  Он уже на полпути к двери кухни, и чашка чаю у него в руке.
  – Постой. Давай это мне, – резко говорю я, забирая у него чашку, – я все равно иду наверх.
  «Грозный?» – повторяю я про себя снова и снова. Судя по сообщениям прессы, Грозный сегодня – один из самых негостеприимных городов на земле. Готов поспорить, что даже Ларри не полез бы к кровожадным чеченцам только из неприязни к английскому Рождеству. Так значит, он лжет мне? Или пытается поразить мое воображение? Кого он называет старыми друзьями, друзьями друзей, соседями? Грозный, а потом куда? Контора снова взяла его на службу, ничего не сообщив мне? Я отказываюсь брать наживку. Я веду себя так, словно этого разговора и не было. Так же ведет себя и Ларри – если только не обращать внимания на его чертову усмешку и на привезенный из дальних стран ореол превосходства.
  
  – Эмм согласилась сделать для меня кусок черновой работы, – говорит Ларри, когда мы однажды прогуливаемся по верхней террасе солнечным воскресным днем, – в некоторых из моих «безнадежных случаев». Ты не возражаешь?
  Теперь это не только воскресные обеды. Иногда втроем нам так хорошо, что Ларри считает своим долгом остаться и на ужин тоже. За те два месяца, что он ездит к нам, лейтмотив его визитов коренным образом изменился. Мы перестали обсуждать кошмарные случаи скрытой от общества жизни ученых кругов. Вместо этого мы получили домашнего Ларри, Ларри – мечтателя и воскресного проповедника, то клеймящего позорное равнодушие Запада, то рисующего лубочные картинки альтруистических войн особых частей ООН в особых, на манер Бэтмена, мундирах, которые в мгновение ока справляются с тираниями, эпидемиями и голодом. И, поскольку оказалось, что на эти фантазии я смотрю как на опасный вздор, мне выпала неблагодарная роль домашнего скептика.
  – И кого же она будет спасать? – спрашиваю я весьма саркастически. – Болотных арабов? Озоновый слой? Или наших любимых китов?
  Ларри смеется и хлопает ладонью меня по плечу, что наконец настораживает меня.
  – Всех их, Тимбо, черт тебя побери, тебе назло. Одна, без посторонней помощи.
  Его рука на моем плече, и я отвечаю ему деланно радостной улыбкой, но меня занимает нечто более существенное, чем кличка, которую он дал ей. На первый взгляд его улыбка обещает лукавое, но безобидное соперничество. Но я читаю в ней грозное предупреждение. «Ты меня запустил, ты помнишь, Тимбо, – говорят его насмешливые глаза. – Но из этого не следует, что ты сможешь остановить меня».
  И передо мной дилемма, рожденная моей совестью или, как сказал бы Ларри, моим чувством вины. Я и друг Ларри, и его создатель. Как его друг, я понимаю, что так называемые «безнадежные случаи», которыми он баламутит зловонное болото Бата – «Прекратите зверства в Руанде», «Не дайте Боснии истечь кровью», «Помогите Молуккским островам немедленно», – это только средство заполнить пустоту, оставленную в нем Конторой, когда она выбросила его за ненадобностью и пошла дальше своим путем.
  – Ну что ж, я надеюсь, что она сможет помочь тебе, – говорю я великодушно. – Ты всегда можешь расположиться в моей конюшне, когда тебе понадобится помещение для офиса.
  Но, когда я замечаю то же выражение на его лице во второй раз, оно нравится мне еще меньше, чем в первый. И, когда я день или два спустя нахожу минутку, чтобы выяснить, чем же именно Ларри занял ее, я неожиданно натыкаюсь на стену секретности.
  – Это что-то вроде «Эмнисти интернэшнл», – говорит она, не отрывая глаз от пишущей машинки.
  – Звучит замечательно. Но что же это конкретно – выручать людей из политических тюрем или что-нибудь другое?
  – Это всего понемногу. – Она продолжает что-то печатать.
  – Ничего не понятно, – говорю я неловко, потому что мне трудно поддерживать беседу из другого угла ее студии.
  
  После этого было много воскресений, но все они сливаются для меня в один день. Сначала это день Ларри, затем день Ларри и Эммы, потом сущий ад, в котором при всем их разнообразии царит удручающая одинаковость. Если быть точным, то это раннее утро понедельника, и над Мендипскими холмами пробиваются первые лучи солнца. Ларри покинул нас уже полчаса назад, но удаляющийся дребезг его кошмарной машины еще стоит у меня в ушах, а его ласковое «Спите спокойно, дорогие» – приказ, которому моя голова упрямо отказывается подчиняться. И Эммина, видимо, тоже, потому что она стоит у окна моей спальни голым часовым, наблюдая, как черные клубы туч рассасываются и перестраиваются под яростными лучами солнца. Никогда в своей жизни я не видел ничего более недоступного и прекрасного, чем Эмма с ее спадающими на спину длинными черными волосами, нагишом любующаяся рассветом.
  – Это именно то, чем я хотела бы быть, – говорит она экзальтированным, неестественно взволнованным тоном, который, как я подозреваю, и выражает ее сущность. – Я хочу быть уничтоженной и созданной заново.
  – За этим ты и приехала сюда, дорогая, – напоминаю я ей.
  Но она больше не хочет пускать меня в свои грезы.
  – Что между вами общего? – спрашивает она.
  – Между кем нами?
  Она игнорирует мою реплику. Она знает, и я знаю, что в наших жизнях есть только один третий.
  – Из-за чего вы подружились? – спрашивает она.
  – Мы не дружили с детства, если ты это имеешь в виду.
  – Возможно, вы должны были дружить. Иногда меня просто бесит ее терпимость.
  – Почему?
  – Это следовало из вашей системы воспитания. Большинство англичан-одноклассников, которых я знаю, в детстве имели друг с другом роман. Ты никогда не был в него влюблен?
  – Боюсь, что нет, никогда.
  – Тогда он, наверное, был влюблен в тебя. В своего старшего друга, блистательного рыцаря. В свой идеал.
  – Ты издеваешься?
  – Он говорит, ты имел на него большое влияние. Ты был для него образцом. Даже после школы.
  Хотите, сочтите это профессионализмом, хотите – отчаянием любовника, но ее слова оставили меня холодным как лед. Холодный, как разведчик. Неужели Ларри нарушил клятву – после двадцати лет могильного молчания растрепался моей девушке? Теми же словами, которые он однажды бросил в лицо своему наставнику по секретной службе: Крэнмер извратил мое представление о человечности, Эмма, Крэнмер совратил меня, он воспользовался моей близорукой невинностью, он сделал из меня лжеца и лицемера?
  – Что еще он сказал тебе? – спросил я с улыбкой.
  – А что? Что он еще мог сказать? – Она все еще стоит нагишом, но ее нагота больше не доставляет ей удовольствия, и она что-то накидывает на себя, прежде чем повернуться к своему страннику.
  – Я просто хотел узнать, какие формы приняло мое дурное влияние.
  – Я не сказала дурное. Это ты сказал. – Теперь пришла ее очередь выдавливать из себя натужный смех. – Могу я спросить себя, не попала ли я в ловушку между вами двумя, ведь правда? Ведь вы, возможно, оба сидели. Это объяснило бы, почему казначейство уволило тебя в сорок семь лет.
  Ради ее же блага мне приходится верить, что она считает сказанное ею шуткой, способом уйти от разговора, который становится непредсказуемым. Она, наверное, ждет, что я рассмеюсь. Но внезапно между нами разверзается пропасть, которая страшит нас обоих. Мы никогда не были так далеки друг от друга и никогда сознательно не подходили так близко к вещам, которые невозможно произнести.
  – Ты поедешь на его лекцию? – спрашивает она, неловко пытаясь сменить тему.
  – Какую лекцию? Мне кажется, что одной лекции в воскресенье более чем достаточно.
  Я прекрасно знаю, что это за лекция. Она называется «Упущенная победа: внешняя политика Запада после 1988 года», это еще один петтиферовский памфлет о моральном банкротстве политики западных стран.
  – Ларри приглашает нас на свою мемориальную лекцию в университете, – отвечает она, своим тоном давая мне понять, что являет собой образец ангельского терпения. – Он оставил нам два билета и хочет после лекции угостить нас мясом под соусом.
  Однако угроза мне слишком велика, я слишком встревожен и слишком сердит, чтобы поддаться уговорам.
  – Спасибо, Эмма, но я не думаю, что в моем возрасте мясо под соусом – это то, что мне надо. Что касается того, что ты в ловушке между нами…
  – Да?
  Я вовремя останавливаюсь, только-только вовремя. В отличие от Ларри я ненавижу громкие слова. Вся моя жизнь научила меня оставлять невысказанными опасные вещи. Что толку говорить ей, что не Эмма в ловушке между мной и Ларри, а Крэнмер оказался в ловушке между двумя своими созданиями? Мне хочется крикнуть ей, что ей не надо далеко ходить за примерами дурного влияния, достаточно посмотреть на то, как Ларри манипулирует ею самой, на то, как он безжалостно мнет и совращает ее своими еженедельными, а теперь и ежедневными обращениями к ее бесконечно податливому сознанию, на то, как бессовестно он завербовал ее в свои подмастерья и лакеи под предлогом помощи в своих «безнадежных случаях», с которыми он продолжает носиться, как дурак с писаной торбой. И что если обман ей противен, то ей надо получше вглядеться в своего новообретенного друга.
  Но ничего этого я не говорю. В отличие от Ларри я не борец. Пока, во всяком случае.
  – Я только хочу, чтобы ты была свободна, – произношу я. – Я не хочу, чтобы ты оказалась в чьей бы то ни было ловушке.
  Но в моей голове безжалостной пилой визжат слова : «Он играет тобой! Вот что он делает! Почему ты не видишь ничего дальше своего носа? Он уводит тебя все выше и выше, и он бросит тебя там одну болтаться на краю бездны. Он – слепленный мной в один комок сгусток всего, от чего ты хотела убежать».
  
  Это мое средневековье. Это кусок моей жизни перед появлением Эммы. Я слушаю Ларри, который расхвастался, как никогда, расписывая мне свои подвиги. С того дня, когда Крэнмер на вершине Брайтонского холма уламывал своего сопливого подопечного, прошло семнадцать лет. Сегодня Ларри – лучший из обоймы агентов Конторы. Где же мы находимся? В Париже? В Стокгольме? В одном из лондонских пабов, в который еще раз мы уже никогда не придем? Мы на явочной квартире на Тоттенхем-Кордроуд еще до того, как здание, в котором она находилась, снесли, чтобы построить на его месте еще одну модернистскую пустышку. Ларри со стаканом виски в руке вышагивает по комнате, хмурясь своей гримасой Великого Вождя, а я наблюдаю за ним. Его пояс сполз на худые бедра. Пепел его отвратительных сигарет сыплется на расстегнутый черный жилет, который, как Ларри недавно решил, отныне будет его визитной карточкой. Его тонкие пальцы обращены вверх, когда он энергичными жестами подкрепляет полубред, который он несет. Знаменитый петтиферовский чуб, теперь, правда, уже с проседью, по-прежнему свисает ему на бровь, олицетворяя собой его полудетский бунт. Завтра он снова летит в Россию, официально, на месячный пустопорожний ученый семинар в МГУ, а в действительности – на свой ежегодный отдых под присмотром своего нынешнего контролера от КГБ. Невероятно, но это помощник атташе по культуре посольства в Лондоне Константин Абрамович Чечеев.
  В том, как Ларри теперь принимают в Москве, есть что-то величественное и что-то от уже миновавших времен: почетная встреча в Шереметьево, зил с затемненными стеклами, доставляющий Ларри к его квартире, лучшие рестораны, лучшие билеты, лучшие девочки. Чечеев специально прилетел из Лондона, чтобы играть роль гостеприимного мажордома, всегда мелькающего где-то на втором плане. Если шагнуть в Зазеркалье, то можно представить себе, что это ему отдают прощальные почести, чествуя его как заслуженного агента британской секретной службы.
  – Верность женщине – это чушь собачья, – заявляет Ларри, высовывая свой обметанный язык и исследуя его отражение в зеркале. – Как я могу отвечать за ее чувства, когда я не могу отвечать за свои?
  Он плюхается в кресло. Почему его самые неловкие движения исполнены такой беззаботной грации?
  – Когда имеешь дело с женщинами, единственный способ убедиться, что достаточно, – это переборщить, – объявляет он, словно приглашая меня записать сказанное им, чтобы сохранить для потомства.
  В такие моменты я стараюсь не судить Ларри слишком строго. Моя задача – ублажать его, выравнивать его настроение, поддерживать его дух и все время держать наготове улыбку.
  
  – Тим?
  – Да, Эмма?
  – Я хочу знать.
  – Все, что хочешь, – великодушно говорю я и закрываю свою книжку. Это один из ее «дамских» романов, и его чтение дается мне не без труда.
  Мы в гостиной, на круглом пятачке, устроенном в юге-восточном углу дома дядей Бобом. Благодаря утреннему солнцу это прекрасное место для отдыха. Эмма стоит в дверях. После ее поездки на лекцию Ларри я почти не вижу ее.
  – Ведь это выдумка, правда? – спрашивает она.
  Осторожно потянув ее за рукав в комнату, я притворяю за ней дверь, чтобы миссис Бенбоу не могла подслушать нас.
  – Какая выдумка?
  – Ты. Ведь тебя нет. Ты вынудил меня лечь в постель с человеком, которого здесь нет.
  – Ты имеешь в виду Ларри?
  – Я имею в виду тебя! Не Ларри. Тебя! Почему ты решил, что я могла бы лечь в постель с Ларри? С тобой!
  Потому что ты легла, Эмма, думаю я. Теперь, чтобы скрыть от меня свое лицо, она обнимает меня. Я смотрю вниз и, к своему удивлению, вижу, что моя правая рука действует по своей собственной инициативе, гладя ее спину и успокаивая, потому что я ложно понял ее слова, которыми она прикрылась. И мне приходит в голову, что, когда ничего полезного вы сделать не в состоянии, гладить чью-то спину – способ времяпрепровождения не хуже, чем любой другой. Она сопит и всхлипывает на моей груди, бормочет что-то о Ларри, Тиме и упрекает меня в том, что я предпочел обвинить ее, хотя большая часть сказанного ею теряется, к счастью, в складках моей рубашки. Мне удается разобрать только слово «фасад» – или, может быть, это «шарада»? И слово «выдумка», которое могло быть «выучкой».
  Между тем у меня достаточно времени подумать о том, кто виновник этой сцены и многих подобных. Потому что в мире, где мы с Ларри выросли, не принято считать, будто только потому, что правая рука занята утешением, левая не должка позаботиться об оправданиях своего собственного поведения.
  
  Она все еще не может уйти от меня. Иногда посреди ночи она, подобно вору, пробирается в мою спальню, занимается со мной любовью и исчезает, не проронив ни единого слова. Она уходит, оставив на моей подушке свои слезы, еще до того, как утренний свет может застать ее. Неделя проходит почти без единого кивка друг другу. Мы живем каждый на своей половине. Единственный звук, который доносится с ее половины, это стук ее машинки. Дорогой друг, Дорогой благодетель, Дорогой Боженька, вызволи меня отсюда, но как? Она регулярно звонит, но я не знаю кому, хотя догадка у меня есть. Иногда звонит Ларри, и если трубку снимаю я, то я – сама любезность, и он тоже, как и подобает двум шпионам враждующих стран.
  – Привет, Тимбо. Как делишки?
  На его месте мне тоже пришли бы в голову только эти слова. Но диво ли, ведь мы такие близкие друзья…
  – Спасибо, все путем. Все чудесно. Дорогая, это тебя. Это из командного пункта, – говорю я, переключая телефон на нее.
  На следующий день я звоню на телефонную станцию и прошу отключить мой телефон, но она все равно не решается ни уехать, ни остаться.
  – Просто из любопытства: как я узнаю, что ты ушла от меня? – спрашиваю я ее однажды вечером, когда мы, подобно призракам, встречаемся на площадке между нашими половинами.
  – Я заберу с собой свой стульчик для рояля, – отвечает она.
  Она имеет в виду удобный для ее поясницы складной стульчик, который она привезла с собой, когда переехала сюда. Ее знакомый шведский остеопат сделал его специально для нее. О степени их знакомства я могу только гадать.
  – И я верну тебе твои драгоценности, – добавляет она.
  Я вижу на ее лице выражение недовольства и испуга, словно она сболтнула что-то лишнее и теперь клянет себя за это.
  Она говорит о все растущей коллекции дорогих безделушек, которые я покупаю ей в симпатичном магазинчике мистера Эпплби в Веллсе, чтобы заполнить ими незаполнимые бреши наших отношений.
  Следующий день – воскресенье, и по заведенному порядку я иду в церковь. Когда я возвращаюсь, перед «Бехштейном» я вижу только следы от исчезнувшего стульчика. Однако она не оставила мне и драгоценностей, и – такова уж наивность покинутых влюбленных – их отсутствие будит во мне проблеск надежды на ее возвращение, не настолько сильной, однако, чтобы ослабить решимость моей левой руки.
  Я лежу на кровати одетым, мой ночник включен. Я на своей половине – это мои подушки, моя кровать. Попробуй найти ее, шепчет мне голос-искуситель, но здравый смысл берет верх, и я, вместо того чтобы снять трубку, дотягиваюсь до настенной розетки и вырываю ее, избавляя себя от унизительного отфутболивания от одной развязной подруги к другой: «Боюсь, Тим, Эммы здесь нет… Попробуй у Люси… Постой, Тим, Люси гастролирует в Париже, может быть, Сара знает… Привет, Дебора, это Тим, какой сейчас у Сары номер?» Но Саре, если до нее удастся добраться, об Эмме известно не больше остальных. «Возможно, они в „Джоне и Джерри“, Тим, но только, знаешь, Тим, у них сейчас загул. Знаешь, спроси у Пэт, уж она-то знает». Но номер Пэт откликается только длинными гудками, так что и она, вероятно, в загуле.
  Деревенские часы бьют шесть. Перед моими глазами всплывают, как в дверном глазке, пучеглазые физиономии двух полицейских и где-то за ними распухшее и мертвенно-бледное, как и у них, лицо Ларри, устремившее на меня взгляд из залитой лунным светом воды пруда Придди.
  Глава 3
  Зловредный послеобеденный дождь развесил свои занавески над Темзой, когда я с южной стороны набережной из-под зонта обозревал новую штаб-квартиру моей бывшей службы. Мне удалось успеть на один из утренних поездов и пообедать в моем клубе за столиком на одного у лифта для подачи блюд – столиком для иногородних членов клуба, к сожалению, поставленным отдельно от остальных. Потом на Джермин-стрит я купил пару рубашек, и одна из них была теперь на мне. Но даже это не могло исправить моего настроения, испорченного отвратительным видом возвышавшегося передо мной здания. Ларри, думал я, если Батский университет – Лубянка, то что же тогда это?
  Мне повезло сражаться с большевизмом на Беркли-сквер. Днем сидеть за своим столом, нанося на карту неодолимое поступательное движение великой пролетарской революции, а по вечерам выходить на золотистый тротуар капиталистического Мэйфэйра с его надушенными вечерними дамами, сверкающими отелями и «роллс-ройсами», мягко шуршащими своими шинами, – ирония этой ситуации неизменно забавляла меня. Но это страшилище – уродливый многоэтажный сарай, втиснутый в самую гущу уличной суеты, открытых всю ночь кафе и магазинов одежды со входом на уровне тротуара, – кого, по мнению его творцов, должен напугать или защитить его угрюмый вид?
  Сжимая в ладони ручку своего зонта, я пересек улицу. В забранных решетками окнах уже тускло зажигался свет – никелированные настенные бра и дешевые потолочные светильники, а на немытом нижнем уровне – неон. Ко входной двери ведут угольно-черные ступени. За фанерной приемной стойкой неулыбчивый молодой человек в шоферской униформе. Крэнмер, говорю я, передавая ему свой зонт и нарядную коробку с рубашками в пластиковой сумке, меня ждут. Однако мне приходится выгрузить из карманов ключи и мелочь, прежде чем детектор металла разрешает мне пройти.
  – Тим, вот это фантастика! Сколько же я не видел тебя? Как поживаешь, старина? Судя по твоему виду, неплохо, совсем неплохо. Слушай, ты не забыл свой паспорт?
  Все это произносится, пока Андреас Манслоу трясет мою руку, хлопает меня по плечу, берет у дежурного клочок розовой бумаги, расписывается в нем вместо меня и возвращает обратно.
  – Привет, Энди, – говорю я.
  Манслоу был стажером в моей секции, пока я вдруг не спихнул его куда-то еще. Сейчас я с удовольствием вообще выставил бы тебя за дверь, приветливо говорю я ему мысленно, пока мы идем по коридору, беседуя между собой, как старые друзья после долгой разлуки.
  На двери табличка: «Н/ВБ». На Беркли-сквер двери с такой табличкой не было. Прихожая отделана пластиком под розовое дерево. На Беркли-стрит мы обходились ситцевыми обоями. Транспарант с надписью: «НАЖМИТЕ КНОПКУ И ЖДИТЕ ЗЕЛЕНОГО СВЕТА». Манслоу бросает взгляд на свои водонепроницаемые часы и бормочет: «Мы немного раньше». Мы садимся в кресла, не нажимая кнопки.
  – А я-то думал, что Мерримен уже дослужился до кабинета на верхнем этаже, – говорю я.
  – Ну, видишь ли, Джейк подумал, что тебя лучше направить прямо к людям, которые занимаются этим делом, Тим, а он увидится с тобой позже. Что-то в этом роде.
  – Каким делом?
  – Ну, ты сам знаешь. Постсоветскими делами. Новой эрой.
  Я спросил себя, какая связь между новой эрой и исчезновением бывшего агента.
  – А что означает табличка на входе? Веселые Благодетели? Или Вышибание Бездельников?
  – Пожалуй, тебе лучше спросить об этом Марджори, Тим.
  – Марджори?
  – Я не совсем в курсе, ты меня понимаешь? – Его лицо озаряется светлой радостью. – Это так здорово – увидеть тебя снова. Просто потрясающе. Ты не состарился ни капельки.
  – И ты тоже, Энди. Ты не изменился ни капли.
  – Ты можешь дать мне сейчас этот паспорт, Тим?
  Я протягиваю ему свой паспорт. Время снова медленно тянется.
  – Ну и какая теперь атмосфера в Конторе? – спрашиваю я.
  – Общее настроение бодрое, Тим. Это замечательное место работы. Действительно замечательное.
  – Я рад за вас.
  – А ты занялся виноградарством, Тим?
  – Надавливаю немного вина.
  – Потрясающе. Просто сказка. Говорят, что британское вино растет в цене и становится популярным.
  – Так говорят? Очень мило с их стороны, но, к сожалению, такой вещи, как британское вино, в природе нет. Есть английское вино, есть уэльское. Мое хуже английского, но я стараюсь улучшить лозу.
  Я вспомнил, что заставить его покраснеть было невозможно, потому что сейчас его лило осталось невозмутимым.
  – Послушай, а как Диана? Я помню, что в старые времена ее звали «королевой дознания», не иначе. Ее и сейчас так зовут. Такое надо заслужить.
  – Спасибо, Энди, я надеюсь, что у нее все в порядке. Мы, правда, уже семь лет как развелись.
  – О Господи, какая жалость.
  – Тебе не стоит жалеть об этом. Я не жалею, и Диана тоже.
  Он нажал кнопку, снова сел, и мы стали ждать зеленого света.
  – Да, послушай, а как твоя спина? – На него нашла очередная волна вдохновения.
  – Спасибо, что ты помнишь, Энди. Рад сказать, что не болела ни разу с тех пор, как я уволился со службы.
  Это ложь, но Манслоу – один из тех, с кем не хочется делиться правдой. По этой причине я и не стал держать его в своей секции.
  
  – Пью, – сказала она. – Как в церкви[3]. Марджори Пью.
  У нее крепкое рукопожатие и прямой взгляд зеленоватых и слегка мечтательных глаз. Бесцветная пудра. Темно-синий жакет с накладными плечами, белая блузка с высоким воротничком, который у меня ассоциируется с женщинами-адвокатами, и золотой часовой цепочкой вокруг него, позаимствованной, мне кажется, у отца. У нее юная фигура и очень английская осанка. Сгибаясь в поясе и протягивая мне руку, она отставляет в сторону локоть, как это делают деревенские девушки и школьницы. Ее каштановые волосы подстрижены по-мальчишески коротко.
  – Тим, – говорит она. – Все зовут вас Тимом, позвольте и мне. А я Марджори, на конце «и». «Мардж» меня не зовет никто.
  Да уж, больше раза вряд ли кто, думаю я, усаживаясь в кресло. Я вижу, что колец на ее пальцах нет. На столе нет и вправленной в рамку фотографии муженька, теребящего уши спаниеля. Нет щербатых десятилетних бандитов на пикнике в Таскани. Что я предпочитаю, чай, кофе? Кофе, пожалуйста, Марджори. Она снимает трубку и распоряжается, чтобы принесли кофе. Она привыкла распоряжаться. На ее столе ни бумаг, ни ручек, ни безделушек, ни диктофона. На виду, во всяком случае.
  – Так что, начнем с самого начала? – предлагает она.
  – Отчего бы нет? – столь же благожелательно соглашаюсь я.
  Она слушает меня так же, как Эмма слушает музыку, – не двигаясь, иногда улыбаясь, иногда хмурясь, но никогда не в тех местах, где я жду этого. У нее рассудительно-снисходительный вид психиатра. Она ничего не записывает и не задает вопросов до тех пор, пока я не кончаю. Мой рассказ бегл. Частью своего мозга я репетировал это представление весь день, а возможно, и всю ночь. Приход полузабытого коллеги ничуть меня не отвлекает. Дверь открылась – не та дверь, в которую вошел я, а другая, и хорошо одетый мужчина вошел с кофейным подносом, поставил его рядом с нами, подмигнул мне и сказал, что Джейк будет с минуты на минуту, у него какое-то недоразумение с министерством иностранных дел. С легкой радостью я узнаю в нем Барни Уоддона, хозяина команды, занимающейся связями Конторы с полицией. Если вы задумали ограбить чей-нибудь дом, планируете небольшой захват заложников, или если вашу накачанную наркотиками дочь в три часа утра остановили за превышение скорости на шоссе М25, то Барни – именно тот человек, который устроит так, чтобы Мощь Закона оказалась на вашей стороне. В его присутствии я почувствовал себя немного уютнее.
  Марджори сидела, подперев подбородок ладонями. Пока я говорил, она смотрела на меня с таким ангельским выражением, что это меня насторожило. Я совершенно не упомянул об Эмме, но коснулся темы смены моего телефонного номера – туманные намеки на одолевшие меня посторонние послания по компьютерной почте – и сделал признание, что не прочь был избавиться от полуночных звонков пьяного Ларри. Я даже грустно пошутил, что каждый, на плечи которого легло тяжкое бремя дружбы с Ларри, очень скоро становится экспертом по самозащите. Это вызвало у Марджори прохладную улыбку. Возможно, мне следовало быть более откровенным с полицией, сказал я, но я был озабочен тем, чтобы не выглядеть слишком тесно связанным с Ларри на случай, если они придут к неправильным выводам – или к правильным.
  После этого я откинулся назад в своем кресле, чтобы показать ей, что я сказал ей всю правду, и ничего, кроме правды. С Барни я перебросился дружескими взглядами.
  – Неприятный случай, – сказал он.
  – Немного неожиданный, – согласился я, – но типичный для Ларри.
  – Да уж.
  Потом мы оба посмотрели на Марджори, которая кончается на «и», но она не вымолвила ни слова. Она неподвижно смотрела в точку на поверхности своего стола, словно хотела прочесть там что-то. Но ничего так и не прочла. За ней я заметил две двери, по одной с каждой стороны. Мне пришло в голову, что мы не в ее кабинете, а в приемной и что действительные события происходят где-то в другом месте. У меня было ощущение, что нас подслушивают, но в Конторе такое ощущение у вас всегда.
  – Простите меня, Тим, но вам не пришло в голову попросить полицию прийти к вам позже, а самому немедленно позвонить нам, вместо того чтобы сразу открывать им дверь? – спросила она, все еще изучая свой стол.
  – У меня был выбор – как в любой оперативной обстановке, – объяснил я, возможно, чуть-чуть излишне учительским тоном. – Я мог послать их подальше и позвонить вам, но это наверняка насторожило бы их. Или я мог вести себя так, как будто ничего особенного в их визите не вижу. Обычные полицейские расспросы об обычном пропавшем знакомом. Так я и поступил.
  Она с радостью приняла мою точку зрения:
  – А потом, все, возможно, и было обычным, не так ли? И даже сейчас, может быть. Как вы говорите, все, что Ларри сделал, это пропал.
  – Было, правда, упоминание о Чечееве, – напомнил я ей. – Описание квартирной хозяйкой иностранного визитера подходит к нему до мелочей.
  При моем упоминании о ЧЧ холодный взгляд ее серо-зеленых глаз устремляется на меня.
  – Вот как? – произносит она, адресуя свой вопрос скорее себе, чем мне. – Расскажите мне о нем.
  – О Чечееве?
  – Он грузин или кто-то еще?
  Ох, Ларри, тебя бы сейчас на мое место.
  – Нет, боюсь, что нечто совершенно другое. Он с Северного Кавказа.
  – Значит, он чеченец, – говорит она с ноткой специфического догматизма, который я начинал ожидать от нее.
  – Близко, но не совсем, – сказал я доброжелательно, хотя меня подмывало послать ее посмотреть по карте. – Он ингуш. Из Ингушетии. Это рядом с Чечней, но меньше по размерам. Чечня с одной стороны, Северная Осетия с другой. Ингушетия посередине.
  – Понимаю, – отвечает она с прежним отсутствующим взглядом.
  – Для КГБ Чечеев был почти иностранцем. Представителей мусульманских народностей КГБ, как правило, не использует за границей. Они вообще стараются не использовать их. Существуют специальные правила, чтобы держать их под контролем, за глаза их называют «черножопыми» и стараются держать на окраинах. ЧЧ – редкое исключение.
  – Понятно.
  – ЧЧ – так звал его Ларри.
  – Понятно.
  У меня чесался язык попросить ее перестать повторять это, потому что было слишком ясно, что это не так.
  – На русском «черножопый» звучит гораздо обиднее, чем на английском. Это слово обычно употребляют применительно к среднеазиатским мусульманам. В духе новой гласности и открытости его стали употреблять и применительно к жителям Северного Кавказа.
  – Понимаю.
  – Он – совершенно героическая личность, по крайней мере, в глазах Ларри. Лихой, образованный, физически сильный, очень во многом горец и в некотором смысле даже остряк. После ничтожеств, с которыми Ларри приходилось иметь дело последние шестнадцать лет, ЧЧ был для него глотком свежего воздуха.
  – Горец?
  – Житель гор. Во множественном числе горцы. Он был прекрасным оперативным работником.
  – Действительно, – сказала она, проконсультировавшись со своими ладонями.
  – Ларри склонен идеализировать людей, – пояснил я. – В этом находит выход его вечная детскость. Когда они его обманывают, никакое ругательство не бывает для них слишком сильным. Но с ЧЧ этого ни разу не случалось.
  – Я, видимо, о чем-то ей напомнил.
  – А Ларри занимал какую-нибудь позицию по поводу Кавказа? – с неодобрением в голосе спросила она. – Я вспомнила, что нам предстоит связаться с Форин офис[4], так что его точка зрения может быть услышана.
  – Он считал, что нам следовало проявить больше интереса к этому региону в последние дни советского режима.
  – Больше интереса в каком смысле?
  – Он видел в Северном Кавказе следующую пороховую бочку. Следующую после Афганистана. Место, где произойдет целая цепочка Боснии. Он считал, что на русских нельзя положиться в этом регионе, и ненавидел их вмешательство. Их стремление разделять и властвовать. Он ненавидел демонизацию ислама в качестве замены антикоммунистическому крестовому походу.
  – И делать?
  – Простите?
  – Делать. Что мы на Западе должны делать, чтобы искупить, выражаясь языком Петтифера, наши грехи?
  Я пожал плечами, хотя это было, возможно, несколько невежливо.
  – Перестать солидаризироваться со старыми динозаврами России… настаивать на должном уважении к малым народам… отказаться от нашего пристрастия к большим политическим союзам и уделять больше внимания отдельным меньшинствам… – Я слово в слово цитировал воскресные проповеди Петтифера. Подобно Ларри, я мог бы заниматься этим целыми днями. – В «холодной войне» мы сражались в первую очередь за человечность.
  – А мы действительно сражались за нее?
  – Ларри – да.
  – И Чечеев, очевидно, сильно повлиял на него.
  – Очевидно.
  Все это время она не сводила с меня глаз. Теперь в них появился обвинительный блеск.
  – И вы разделяли эту точку зрения, вы лично?
  – Точку зрения Чечеева?
  – Это представление об обязанностях Запада.
  Нет уж, черта лысого, подумал я. Это был Ларри в его самые мрачные минуты, когда он был готов послать весь мир в тартарары только потому, что ему было плохо. Но ничего этого я не сказал.
  – Я был профессионалом, Марджори. У меня не было времени разделять убеждения или отвергать их. Я верил во все, что было необходимо для моей работы в данный момент.
  Меня не покидало чувство, что, продолжая следить за мной, она вслушивается не в мои слова, а в то, о чем я умалчиваю.
  – В любом случае мы выслушивали его, – сказала она так, словно это снимало с нас всякую вину.
  – О да, его мы выслушивали. Наши аналитики выслушивали его. Эксперт Форин оффис по Южной России выслушивал его. Но толку от этого было мало.
  – Почему?
  – Они сказали ему, что в этом регионе нет британских интересов. Мы и сами говорили ему примерно то же, но, когда он слышал это со всех сторон, он выходил из себя. В ответ он цитировал мингрельскую пословицу: «Зачем вам свет, если вы слепы?»
  – Вам известно, что Чечеев два года назад со всеми почестями ушел в отставку из своей службы?
  – Разумеется.
  – Случилось так, что именно в это время и мы уволили Ларри. Уход ЧЧ был главным соображением, повлиявшим на решение Верхнего Этажа свернуть операцию Петтифера.
  – Был ли Чечееву предложен другой пост?
  – По его словам, нет. Он вышел в отставку.
  – И куда он направился? По его словам?
  – Домой. Он хотел вернуться назад в свои горы. Ему надоело быть интеллектуалом, и он хотел вернуться к своим родовым корням.
  – Или говорил, что хотел.
  – Так он сказал Ларри, а это несколько другое.
  – Почему?
  – Им нравилось думать, что у них правдивые отношения. ЧЧ никогда не лгал Ларри. Или так он говорил, и Ларри верил этому.
  – А вы?
  – Лгал ли я Ларри?
  – Верили ли Чечееву?
  – Мы ни разу не поймали его на лжи.
  Марджори Пью взялась большим и указательным пальцами правой руки за переносицу, словно собираясь поправить ее положение.
  – Но Чечеев не был, разумеется, здешним главным резидентом, не так ли? – сказала она, наделяя меня судейскими полномочиями.
  Уже не в первый раз за время нашего разговора я спрашивал себя, сколь много ей известно и сколь сильно она полагается на мои ответы. Я решил, что ее метод представлял собой смесь невежества и хитрости: она заставляла меня рассказывать уже известные ей вещи и не подавала вида, когда слышала что-то новое.
  – Нет, не был. Главным резидентом был человек по имени Зорин. Черножопого никогда не назначили бы главой одного из важных представительств на Западе. Даже если это ЧЧ.
  – А у вас были отношения с Зориным?
  – Вы прекрасно знаете, что были.
  – Расскажите нам о них.
  – Они осуществлялись строго в рамках распоряжений Верхнего Этажа. Мы встречались раз в два месяца на служебной квартире.
  – Какой именно?
  – Трафальгарской. У Шепард-маркет.
  – И в течение какого времени?
  – Думаю, что всего у нас была дюжина встреч. Естественно, они записывались.
  – Были ли у вас с Зориным встречи, которые не записывались?
  – Нет, и вдобавок он приносил еще свой собственный магнитофон.
  – И какова была цель этих встреч?
  Я выложил ей полное название, как оно было напечатано в моем рапорте: «Осуществляемый в соответствии с новым духом сотрудничества неформальный обмен сведениями между нашими двумя службами по вопросам, представляющим для них обоюдный интерес».
  – А конкретно?
  – Общие болячки. Транспортировка наркотиков. Контрабанда зенитных ракет. Опасные террористы. Международные аферы, затрагивающие интересы русских. Когда мы начинали, это дело старались не афишировать, даже американцам говорили не все. К тому времени, когда я перестал этим заниматься, сотрудничество было почти официальным.
  – У вас с ним установилось взаимопонимание?
  – С Зориным? Разумеется. Это входило в мои обязанности.
  – Оно продолжилось и потом?
  – Вы хотите спросить, любовники ли мы все еще? Если бы у меня были какие-либо дела с Зориным после этого, я доложил бы о них Конторе.
  – Как вы попрощались?
  – Он покинул Лондон вскоре после этого. Он говорил, что в Москве его ждет кошмарная сидячая работа. Я ему не поверил. Да он и не рассчитывал, что поверю. На прощание мы выпили, и он подарил мне свою фирменную кагэбэшную фляжку. Я был, разумеется, тронут. У него их было, наверное, штук двадцать.
  – Ей не понравилось, что я был, разумеется, тронут.
  – Вы когда-нибудь говорили с ним о Чечееве?
  – Я не стал изображать для нее оскорбленную невинность:
  – Разумеется, нет. Официально ЧЧ был атташе по культуре и глубоко засекречен, а Зорин представлен нам как дипломат с разведывательными функциями. Меньше всего мне хотелось бы дать понять Зорину, что мы раскусили Чечеева. Я скомпрометировал бы этим Ларри.
  – Какие именно международные аферы вы обсуждали?
  – Конкретно? Никаких. Речь шла о будущем сотрудничестве их и наших следователей. Мы называли это «объединением честных людей». Зорин – старой выделки. Он наводит на мысль о чем-то с октябрьского парада.
  – Понимаю.
  Я жду. Она тоже ждет. Но она ждет дольше: я снова с Зориным на нашей прощальной выпивке в квартире на Шепард-маркет. До сих пор мы всегда пили только виски Конторы. Сегодня это водка Зорина. На столе перед нами стоит сияющая серебристая фляжка с красными инициалами его службы.
  – Не знаю, за какое будущее мы можем сегодня выпить, дружище Тимоти, – произнес он в необычном для него самоуничижительном тоне. – Может быть, ты предложишь для нас подходящий тост?
  Я по-русски предлагаю выпить за порядок, потому что прекрасно знаю, что о порядке, а не о прогрессе мечтает старый коммунистический служака. И мы пьем за порядок в нашей квартире на втором этаже с зарешеченным окном, за которым внизу покупатели входят и выходят через двери магазинов, прости господи, из подъездов высматривают своих клиентов, а музыкальная лавка наносит увечья слуху прохожих.
  – Эти вопросы, которые полиция задавала вам о деловой стороне жизни Ларри, – говорит Марджори Пью.
  – Да, Марджори.
  – Они не заставили вас что-нибудь вспомнить?
  – Я решил, что полиция, как всегда, ищет не того человека. В делах Ларри ребенок. Моей секции вечно приходилось заниматься его невыплаченными налогами, его счетами за покупки, его превышениями банковского кредита и неоплаченными счетами за электричество.
  – А вы не думаете, что это могло быть прикрытием?
  – Прикрытием чего?
  Мне не нравится, как она пожимает плечами.
  – Прикрытием для получения денег, о которых никто не должен был знать, – сказала она. – Прикрытием для цепкой деловой хватки.
  – Это совершенно исключено.
  – Вы полагаете, что Чечеев имеет какое-то отношение к исчезновению Ларри?
  – Это не я полагаю. Так, по-видимому, считает полиция.
  – И вы считаете, что визиты Чечеева в Бат не имели никакого значения?
  – У меня нет мнения на этот счет, Марджори. Да и откуда ему быть? Мне известно, что Ларри и ЧЧ были близки. Мне известно, что они оба восхищались тем, куда идет общественное развитие. Продолжается ли все это сейчас, другой вопрос. – Я увидел для себя шанс и воспользовался им. – Мне даже неизвестно, были ли визиты Чечеева в Бат санкционированы.
  Она не клюнула.
  – Считаете ли вы возможным, например, чтобы Ларри и Чечеев заключили между собой деловую сделку? Любую сделку. Неважно какого рода.
  Желая поделиться с кем-нибудь своим раздражением, я снова бросил взгляд на Барни, но он прикинулся посторонним.
  – Нет, это исключено, как я и сказал полиции несколько раз. – И добавил: – Это совершенно невозможно.
  – Почему?
  Я не люблю, когда меня заставляют повторяться.
  – Потому что Ларри никогда ничего не смыслил в денежных делах и был абсолютно непригоден к бизнесу. Свою зарплату в Конторе он называл своими тридцатью сребрениками. Ему было противно брать их. Ему…
  – А Чечеев?
  Меня тоже начинало тошнить от того, что она без конца перебивает меня.
  – Что Чечеев?
  – У него была деловая хватка?
  – Абсолютно никакой. Он отвергал ее. Капитализм, прибыль, деньги в качестве мотивации – он ненавидел все это.
  – Вы хотите сказать, что он был выше этого?
  – Ниже. Ниже этого всего.
  – Он слишком правдив? Слишком честен? Вы разделяете мнение Ларри о нем?
  – Горцы гордятся тем, что в горах деньги ничего не значат. Жадность делает людей глупыми, говорят они. – Я снова цитировал Ларри. – Мужество и честь – вот что важно. Возможно, что это романтический бред, но на Ларри он производил впечатление.
  У меня этот разговор уже стоял поперек горла.
  – Я не судья в этих вопросах, Марджори. Ларри в отставке, ЧЧ тоже, в отставке и я. Я счел необходимым поставить вас в известность о визитах ЧЧ к Ларри в Бат и об исчезновении Ларри. Если, конечно, вы об этом еще не знаете. А о мотивах я знаю не больше любого прохожего.
  – Но вы-то не любой прохожий, правда? Вы – эксперт по отношениям между Ларри и Чечеевым, в отставке вы или нет.
  – Единственные эксперты по этим отношениям – это сами Ларри и ЧЧ.
  – Но разве не вы придумали эти отношения? Контролировали их? Разве не этим вы занимались все эти годы?
  – Двадцать с лишним лет назад я придумал отношения между Ларри и тогдашним резидентом КГБ. Под моим руководством Ларри разыгрывал перед ним невинность, изображал из себя недотрогу и под конец согласился шпионить для Москвы.
  – Продолжайте.
  Я продолжал и так. Я не понимал, зачем ей нужно было подгонять меня, и я не был уверен, что она это делает. Но если она хотела услышать лекцию по персональному досье Ларри, то она ее получила.
  – Сначала был Брод. После Брода мы получили Миклова, потом Кранского, потом Шерпова, потом Мисланского и, наконец, Чечеева с Зориным в качестве босса, но с Ларри имел дело ЧЧ. Ларри подобрал ключик к каждому из них. Двойные агенты – это хамелеоны. Хорошие двойные агенты не играют свою роль, они живут в ней. Они являются тем, кого изображают. Когда Ларри был с Тимом, он был с Тимом. Когда он был со своим советским контролером, он был со своим советским контролером, нравилось это мне или нет. Моя работа заключалась в том, чтобы конец всего этого дела был таким, какой нужен нам.
  – А вы были уверены, что он будет таким?
  – В случае Ларри – да, я был уверен.
  – И вы уверены в этом и сейчас?
  – Сейчас, в отставке, спокойно вспоминая все события, я могу сказать, что да, я уверен в этом и теперь. Когда вы имеете дело с двойным агентом, вам всегда приходится мириться с определенной потерей лояльности. Противник для них всегда более привлекателен, чем свои. Это в их природе. Они – постоянные бунтари. Ларри тоже был бунтарем. Но он был нашим бунтарем.
  – Итак, Ларри и его русские партнеры могли сговориться о чем угодно и оставить вас в дураках?
  – Нет, не так.
  – А почему нет?
  – У нас была подстраховка.
  – Какая?
  – Наши агенты. Подслушивание. Квартира посредника. Ресторан, который мы нашпиговали «жучками». И всякий раз, когда мы делали микрофонную запись, она слово в слово совпадала с тем, что сообщал Ларри. Мы ни в чем не могли заподозрить его. Все это в деле, как вам известно.
  Она одарила меня каменной улыбкой и продолжила свое исследование собственных кистей. Свой разгон она, кажется, потеряла. Мне пришло в голову, что она устала и что с моей стороны жестоко требовать от нее прочесть за неделю переполоха отчеты за двадцать лет. Она перевела дыхание.
  – В одном из своих последних отчетов вы говорите о «замечательной близости» Ларри и Чечеева. Не могла ли она распространиться и на неизвестные вам области?
  – Если я не знал о них, то как я могу ответить на ваш вопрос?
  – На что распространялась эта близость?
  – Я уже сказал вам. Ларри сделал ЧЧ своей энциклопедией Северного Кавказа. Ларри на это способен. Он пожирает людей целиком. Когда ЧЧ появился здесь, Ларри знал об этом регионе не больше любого другого. Он имел довольно хорошее общее представление о России, но Кавказ – это отдельный мир. Уже несколько месяцев спустя он мог часами толковать о чеченцах, осетинах, дагестанцах, ингушах, черкесах, абхазах и о ком угодно еще. ЧЧ обращался с ним очень правильно. У него было инстинктивное понимание Ларри. Он мог щелкнуть бичом, но мог совершенно очаровать Ларри. Он любил чудачиться. У него был юмор висельника. И он все время бередил совесть Ларри. У Ларри всегда была ранимая совесть…
  Она снова перебила меня:
  – Не хотите ли вы сказать, что ваша собственная близость с Ларри была более замечательной?
  Нет, дорогуша Марджори, я не хочу сказать ничего подобного. Я хочу только сказать, что Ларри был «любовником-воришкой» из детской игры на качелях и что, когда он кончал очаровывать ЧЧ, ему приходилось снова бежать ко мне и изображать это в правильном свете, потому что он был не только шпионом, но и пасторским сыном с пониженным чувством ответственности, который от каждого хотел индульгенцию на предательство всех остальных. Я хочу сказать, что все свое самоуничижение, все свое морализаторство и всю подразумеваемую широту своей натуры он использовал для оправдания своей мании шпионить. Я хочу сказать, что он был, кроме того, мерзавцем, что он был хитер и вероломен и мог украсть вашу жену, глядя вам прямо в глаза своими невинными глазами, что у него был природный дар торгаша и мошенника и что мой грех в том, что я способствовал победе в его душе мошенника над мечтателем, за что он иногда ненавидел меня немного больше, чем я того заслужил.
  – Ларри обожает архетипы, Марджори, – ответил я усталым голосом. – И, если их нет, он их выдумывает. Он обожает балдеж, говоря современным языком. Ему по душе размах. А ЧЧ обеспечил его.
  – А вы?
  Я снисходительно рассмеялся. К чему она клонит – если речь не обо мне?
  – Я был родным берегом, Марджори. Я был его Англией, олицетворением серой обыденности. А ЧЧ был экзотикой. Он был таким же подпольным мусульманином, как Ларри – подпольным христианином. Когда Ларри был с ЧЧ, это были для него каникулы. Когда со мной – школьные будни.
  – И это продолжалось без конца, – сказала она и некоторое время продержала меня в ожидании. – Спасибо вам.
  Она снова проконсультировалась со своими ладонями.
  – Долгое время после того, как остальные наши ветераны «холодной войны» ушли в отставку, Ларри продолжал вести активную жизнь действующего разведчика. Пребывание Чечеева в Лондоне было продлено Москвой фактически только для того, чтобы он мог и дальше продолжать руководить Ларри. Если оглянуться назад, не кажется ли вам это странным?
  – А почему?
  – Ведь другие ветераны «холодной войны» ушли?
  – Отношения Ларри с Москвой были уникальными. Мы имели все основания полагать, что они переживут коммунистическую эру. Так считали и русские контролеры Ларри.
  – А вы наверняка поддерживали эту точку зрения?
  – Разумеется, поддерживал! – Я уже забыл силу моей тогдашней убежденности, – Да, все изменилось, не стало восхищавшего Ларри коммунистического эксперимента, но Ларри никогда не был обычным агентом ни в их, ни в наших глазах. Он был обличителем западного материализма, сторонником России, хорошей или плохой. Его сила, воображаемая или реальная, была в его романтизме, его любви к обиженным, его органическом неприятии британского истеблишмента с его сползанием ко всему американскому. Антипатии Ларри не претерпели изменений с падением коммунизма, его симпатии тоже. Его мечта о лучшем, более справедливом мире сохранилась, как и его предпочтение индивидуального перед общественным к его тяга к непохожему и эксцентричному. Не изменилось и его отношение к нашему погрязшему в благополучии обществу. После «холодной войны» оно переменилось только к худшему. По обе стороны Атлантики. Оно стало более прогнившим, более нетерпимым, более изоляционистским, более самодовольным, И менее справедливым. Я говорю устами Ларри, Марджи, устами гуманиста-ренегата, который хочет спасти мир. Британия, с которой Ларри в своих мечтах боролся все эти годы, сегодня все та же. Правительство стало хуже, руководители – бездарнее, избиратели, что самое печальное, еще больше разочарованы, – так почему Ларри не продолжать предавать нас?
  Спустившись со своей ораторской трибуны, я с удовольствием заметил следы смущения на ее лице. Я представил себе на ее месте солидных мужчин из кабинета министров и дам с наведенными ресницами, составляющих костяк правого крыла тори.
  – Оставьте Ларри на его месте, таков был мой совет. Подождите и понаблюдайте, что станет делать с ним новая российская разведка. Это те же люди, только в новых костюмах. Они не будут сидеть сложа руки и наблюдать, как теперь единственная прогнившая сверхдержава правит миром. Дождитесь их следующего шага, вместо того чтобы выбрасывать его, а потом пытаться поправить дело, когда уже слишком поздно, как это обычно мы делаем.
  – Однако ваше красноречие не встретило понимания, – заметила она, задумчиво теребя пальцами свою часовую цепочку.
  – К сожалению, нет. Любой, в ком есть хоть капля здравого смысла, согласился бы, что все так и будет через год-другой, но на Верхнем Этаже таких нет. Ларри выбросили на помойку не русские. Это сделали мы.
  Ее руки оставили в покое часовую цепочку, соединились вместе и снова обратились к молитве под ее подбородком. В ее неподвижности было предостережение. На другом конце комнаты Барни Уолдон изучал средний слой атмосферы. А потом я вдруг понял, что они вслушивались в то, чего я не расслышал, – в электронное попискивание, гудение или позванивание, доносившееся из другой комнаты, и это напомнило мне Эмму в саду, услышавшую машину Ларри до того, как я услышал ее в день его первого появления.
  Безо всяких объяснений Марджори Пью встала и, словно по команде, направилась к одной из внутренних дверей. Подобно призраку, она проскользнула в нее, оставив после себя плотно закрытой, как и прежде.
  – Барни, что за чертовщина тут творится? – прошептал я, как только мы остались одни. Мы оба продолжали вслушиваться, но звукоизоляция здесь была безупречной, и я, по крайней мере, ничего не слышал.
  – Теперь у нас тут полно умных женщин, Тим, – ответил он, продолжая вслушиваться. Я не мог понять, гордится он этим или огорчен. – А они, как сам знаешь, неравнодушны к мелочам. Это вполне в их духе.
  – Но чего она от меня хочет? – настаивал я. – Черт меня побери, ведь я в отставке, Барни. Я пенсионер. Зачем она устраивает мне эту головомойку?
  Марджори Пью вернулась, избавив его от необходимости отвечать. Выражение ее лица было каменным, и оно было даже бледнее, чем прежде. Она села в свое кресло и соединила кончики своих пальцев вместе. Я увидел, что они дрожат. У тебя начинается тремор, подумал я. Тот, кто нас подслушивал, велел тебе либо проявить жесткость, либо катиться ко всем чертям. Я почувствовал, как учащается мой пульс. Как хорошо было бы сейчас встать и размяться. Я был слишком говорлив, подумал я, и теперь за это придется расплачиваться.
  Глава 4
  – Тим…
  – Да, Марджори?..
  – Могу ли я сделать вывод, что Ларри не ладил с нами в тот момент, когда он уходил?
  – Он никогда не ладил с нами, Марджори.
  – Но к концу особенно, я полагаю?
  – Он считал, что мы не оценили той удачи, которая нам выпала.
  – Удачи в чем? – едко спросила она.
  – Стать победителями в «холодной войне». В столкновении двух идеологий, боровшихся за мир, которого ни одна из них не хотела, негодными средствами. Это еще одна цитата из Ларри.
  – И вы были согласны с ним?
  – До некоторой степени.
  – Полагаете ли вы, что он считал нас обязанными ему чем-то? Нас, Контору? В чем-то, например, помочь ему?
  – Он хотел получить назад свою жизнь. Это было выше наших возможностей.
  – Полагаете ли вы, что он считал русских чем-то обязанными ему?
  – Как раз наоборот. Он считал себя в долгу перед русскими. Он испытывал изрядное чувство вины перед ними.
  Она нетерпеливо мотнула головой, словно вина была уже не в ее компетенции.
  – И вы утверждаете, что в течение четырех последних лет его оперативной работы у нас Ларри не имел никаких финансовых сделок с Константином Абрамовичем Чечеевым? Или таких, о которых вы не упомянули в своих отчетах?
  – Я утверждаю, что если такие сделки у них и были, то я о них ничего не знал и, соответственно, не докладывал.
  – А как насчет вас?
  – Простите?
  – У вас были какие-нибудь финансовые отношения с Чечеевым, о которых вы не сообщили в своих отчетах?
  – Нет, Марджори, у меня не было никаких финансовых отношений ни с Чечеевым, ни с каким-либо другим представителем русской разведки ни в прошлом, ни в настоящем.
  – В том числе и с Володей Зориным?
  – В том числе и с Зориным.
  – И с Петтифером тоже?
  – И с Петтифером тоже, если не считать того, что я постоянно спасал его от банкротства.
  – Но у вас есть, конечно, личные средства?
  – Мне повезло Марджори. Мои родители умерли, когда я был ребенком, так что я получил деньги вместо любви.
  – Не могли бы вы рассказать мне о своих личных расходах за последние двенадцать месяцев?
  
  Я не упомянул, что Мерримен присоединился к нам? Скорее всего, нет, потому что я не могу сказать точно, когда он сделал это, хотя его появление последовало довольно быстро за возвращением Марджори. Он толст, но очень подвижен, и у него легкая походха, как это часто бывает у толстяков, и я подозреваю, что он воспользовался дверью, которую Марджори оставила открытой настежь. И все же для меня загадка, как я не заметил его, потому что у меня, как у многих людей моей профессии, бзик насчет открытых дверей. Могу только предположить, что в смятении, вызванном нападками Марджори, я не обратил внимания на перемещения воздуха и теней, сопровождавшие беззвучное водружение грузного тела Мерримена на удобные поручни дивана Барни. Когда я возмущенно повернулся к Барни, протестуя против чудовищных вопросов Марджори, вместо него я увидел Мерримена. У него был накрахмаленный белый воротничок, серебристый галстук и красная гвоздика в петлице. Мерримен всегда выряжался, как на свадьбу.
  – Тим, как приятно.
  – Привет, Джейк. Ты как раз вовремя. Меня тут спрашивают, сколько я потратил за год.
  – Да, а сколько ты потратил? Начнем с «Бехштейна», это куча денег. Потом твои маленькие паломничества в уютный ювелирный магазинчик мистера Эпплби в Веллсе, где дешевки нет. Там ты оставил еще тысяч тридцать, не говоря уже о рюшечках и оборочках, которые ты ей накупил. Она, должно быть, краля та еще. Тебе повезло, что она не любит машины, а то я увидел бы «бентли» с обитыми норкой сиденьями. Я знаю, что ты получил наследство от своих родителей, что дядя Боб оставил тебе Schloss[5] со всем содержимым, но как насчет остального? Или это все от шалуньи тети Сесили, так кстати умершей несколько лет назад? Со своей привычкой сорить деньгами ты очень удачно выбираешь себе родственников.
  – Если вы не верите мне, справьтесь у моих адвокатов.
  – Дорогой мой, они горой стоят за тебя. По крайней мере, полмиллиона в добавление к тому, что у тебя уже было, выплачено в два приема симпатичной трастовой компанией, зарегистрированной на Нормандских островах. Но не забудем, что твои адвокаты в глаза не видели твоей тети. Они получили инструкции от лиссабонской фирмы, в свою очередь никогда не видевшей твоей тети. Они действовали по поручению ее управляющего, парижского адвоката. Воистину, Тим, раньше я встречался со случаями отмывания денег, но чтобы отмывали адвокатов, вижу впервые.
  Он повернулся к Марджори Пью и заговорил с ней так, словно меня здесь уже не было:
  – Пока мы продолжаем проверку, и ему не стоит думать, что он уже чист. Если тетя Сесили окажется похороненной на кладбище для бедных, Крэнмеру небо покажется с овчинку.
  – Тим?
  Это снова Марджори. Она говорит, что ей хотелось бы вернуться к логике моего поведения прошлой ночью. Она хочет знать, нельзя ли обсудить его еще раз, чтобы она могла уяснить его себе.
  – Чувствуйте себя как дома, – отвечаю я словами, которые в жизни никогда не произношу.
  – Тим, почему вы звонили из своего дома? Вы сказали, что у вас было подозрение, что полиция незаконно прослушивает ваши разговоры и что они могли выдумать бдительную шотландскую домохозяйку Ларри. А что, если они прослушивали и ваш телефон тоже? При вашей выучке и вашем опыте вам могло бы прийти в голову, что лучше съездить в деревню и позвонить из автомата.
  – Я следовал установленной процедуре.
  – Я не уверена в этом. Правило первое требует убедиться в безопасности.
  Я посмотрел на Мерримена, но он занял позицию враждебного наблюдателя, разглядывая меня так, как он мог бы разглядывать заключенного в камере.
  – Полиция могла прослушивать и телефон-автомат в деревне, – сказал я, – хотя сомневаюсь, что это доставило бы им большое удовольствие. Он почти всегда не работает.
  – Понимаю, – сказала она, и на этот раз подразумевая, что не понимает.
  – Кроме того, это выглядело бы довольно странно, если бы я в одиннадцать вечера поехал к деревенскому автомату. Особенно если полиция установила слежку за моим домом.
  Она посмотрела на кончики своих ухоженных пальцев и потом снова на меня, словно собиралась пересчитать по пальцам занимавшие ее проблемы. Мерримен решил сосредоточиться на потолке. Уоддон – на полу.
  – Вы отгородились от Петтифера. Вы считаете, что его исчезновение может быть вполне в порядке вещей. Однако оно беспокоит вас настолько, что вам не терпится сообщить о нем нам. Вы знаете, что Чечеев в отставке. Вы знаете, что Петтифер тоже в отставке. Однако вы подозреваете, что они что-то задумали, хотя не знаете, что и зачем. Вы считаете, что полиция может прослушивать ваш телефон. Тем не менее вы продолжаете звонить по нему. Вы двадцать минут стоите перед этим зданием, разглядывая его, прежде чем собираетесь с духом и входите. Из всего этого можно сделать вывод, что после визита полиции прошлой ночью вы находились в состоянии стресса, крайне несоразмерного значению исчезновения Петтифера. Можно даже предположить, что на уме у вас какое-то очень веское обстоятельство. Настолько вес кое, что даже настолько тщательно контролирующий себя человек, как вы, делает целую серию ошибок, непростительных для его квалификации.
  Мои страхи разом испарились, уступив место бурной радости. Я простил ей все: ее судейскую помпезность, ее махровое невежество, ее ярлык «тщательно контролирующего себя человека», которым она удостоила меня. В моих ушах пели ангелы, и в том, что касается меня, Марджори Пью-как-в-церкви была одним из них. Я ничего не сказал ей. Не беда, что она не могла или не захотела сообщить мне дату последнего визита ЧЧ. Она сказала мне нечто куда более важное: они не знали об Эмме и Ларри.
  Они знали об Эмме и мне, потому что согласно правилам Конторы я был обязан сообщить им это. Но они не начертили третьей стороны треугольника. А это, как говорили у нас в разведке, была трехзвездная информация. Она стоила всего остального.
  Я выбрал сентиментальный обиженный тон.
  – Для меня Ларри был больше чем агентом, Марджори, – сказал я. – Он четверть века был моим другом. Кроме того, он был нашим лучшим источником. Он был одним из тех агентов, которые всего добились собственными усилиями. В самом начале КГБ завербовал его для узких целей. Он не был достаточно значителен для того, чтобы быть агентом влияния, у него не было доступа к чему-нибудь важному. Они назначили ему небольшое жалованье и пустили его болтаться по международным конференциям, снабдив пачкой фальшивок, сочиненных в московском центре. Они надеялись, что со временем он вырастет в заметную фигуру. Он вырос. Он стал их человеком, сообщавшим им об одаренных радикально настроенных студентах. Человеком, ставившим предварительное клеймо на завтрашних сторонниках Кремля. Человеком, разносящим подброшенные ими идеи по всемирной сети научных конференций. Через несколько лет благодаря Ларри наша Контора смогла составить свою команду пассивных коммунистических агентов, частично британцев, частично иностранцев, но полностью контролируемых нашей разведкой, которые между делом травили Москве самую невероятную дезинформацию времен «холодной войны» и которых КГБ так и не раскусил. Ларри притягивал к себе ниспровергателей, как магнит с пикетчиками из «третьего мира» он работал до мозолей на собственных ногах. У него была память, за которую большинство из нас не пожалели бы и полжизни. Он знал каждого продажного депутата британского парламента каждого купленного британского журналиста, каждого лоббиста или агента влияния, получающего деньги через лондонское посольство И в КГБ, и в нашей Конторе были люди, целиком обязанные ему своим жалованьем и своим продвижением по службе. Я был одним из них. Так что, да, я был заинтересованным лицом. Я остаюсь им и сейчас.
  
  В наступившей за этой филиппикой почтительной тишине я вдруг понял, что могу расшифровать сокращение Н/ВБ. Если Джейк Мерримен был начальником отдела кадров, а Барни Уолдон – начальником отдела связей Конторы со Скотланд-Ярдом, то Марджори Пью была тем ненавидимым в Конторе шакалом, которого раньше рядовые сотрудники звали «политкомиссаром» и который ныне был удостоен титула «начальник отдела внутренней безопасности». В ее обязанности входило все, начиная с просмотра мусорных корзинок до грязных предположений об интимных связях бывших и нынешних сотрудников и доведения этих подозрений до сведения Джейка Мерримена. Иначе чем объяснить почтительное отношение к ней и Мерримена, и Барни? Иначе зачем ей просить меня своими словами – как будто у меня есть чьи-нибудь еще? – описать, как я впервые привлек Ларри к работе в Конторе. Марджори хотелось проверить дикую гипотезу, что мы с Ларри с самого начала были в заговоре, что не я завербовал Ларри, а Ларри завербовался сам или, еще того не легче, Ларри вместе с ЧЧ вовлекли меня в некое зловещее и корыстное предприятие.
  Я, тем не менее, продолжал осторожно повторять свое. В нашей профессии гипотезы вроде этих поломали жизнь многим хорошим людям по обе стороны Атлантики, пока их благоразумно не отложили в сторону. Я отвечал ей взвешенно и точно, нарочно допустив, однако, несколько погрешностей, чтобы продемонстрировать ей свою раскованность и непринужденность.
  – Когда я впервые встретил его, он был настоящим бродягой, – сказал я.
  – Это было в Оксфорде?
  – Нет, в Винчестере. Ларри был новичком в классе, где я был старостой. Он учился на казенный счет: колледж брал с него только половину платы, остальное вносила англиканская церковь, которая, кроме того, платила ему, как нуждающемуся, и стипендию. Порядки в колледже были средневековые. Издевательства старших над младшими, порки, запугивание – целый педагогический арсенал. Ларри не вписывался в эту систему и не хотел вписываться. Чувствительный и умный, он отказывался подчиняться традициям и не хотел придерживать свой язык, что вызывало неприязнь к нему одних и делало героем в глазах других. Его били до синяков. Я пытался защитить его.
  Она снисходительно улыбнулась, отмечая гомосексуальный подтекст моего рассказа, но благоразумно не артикулируя это.
  – Защищали его как именно, Тим?
  – Помогал ему сдерживаться. Не давал стать изгоем. Это продолжалось несколько семестров, но потом его поймали за курением, а затем и за выпивкой. Потом его застали в женском колледже за третьим занятием, что вызвало волну, зависти в более робких душах…
  – Вроде вашей?
  – …и выделило его из гомосексуального большинства, – продолжал я, приветливо улыбнувшись Мерримену. – Когда порка не оказала на него желаемого действия, его выгнали из школы. Его отец, каноник одного из больших соборов, махнул на него рукой, матери уже не было. Дальние родственники собрали деньги, чтобы послать его в частную швейцарскую школу, но после первого семестра швейцарцы сказали: спасибо, не надо, и прислали его обратно в Англию. Как он продолжил свое образование до Оксфорда, для меня остается загадкой, но он поступил туда, и Оксфорд в него влюбился. Он был очень красив, девчонки бегали за ним табунами. Он был красивым и своенравным… – Тут я затруднился с выбором слова и сказал «экстравертом», чем надеялся доставить ей удовольствие.
  Джейк Мерримен встрял:
  – И он был марксистом, прости его, Господи.
  – А также троцкистом, атеистом, пацифистом, анархистом и кем хотите еще, кто может напугать богатых, – отпарировал я. – Некоторое время он исповедовал смесь Маркса и Христа, но потом эта парочка для него распалась, и он решил, что в Христа не верит. И еще он был сластолюбцем.
  Я небрежно бросил это слово и был поражен зрелищем того, как некрашеные губы Марджори Пью напряглись.
  – В конце второго курса университету предстояло решить, вышибить его или ко Дню всех святых взять в аспирантуру. Они его вышибли.
  – А за что именно?
  – За слишком. За то, что он слишком много пил, слишком увлекался политикой, слишком мало работал и имел слишком много женщин. Он был слишком свободен. Он был избыточен. Он должен был уйти. В следующий раз я увидел его уже в Венеции.
  – Когда вы уже были женаты, разумеется, – сказала она, намекая на то, что моя женитьба каким-то образом предавала мою дружбу с Ларри.
  Я увидел, что голова Мерримена снова запрокинулась назад, а его глаза продолжили обследование потолка.
  – Да, и уже работал в Конторе. У нас был медовый месяц. И вдруг на площади Святого Марка мы видим Ларри в майке цветов Юнион Джека и с соломенной шляпой Винчестерского колледжа, надетой на острие его сложенного зонтика. – Никто, кроме меня, не улыбнулся. – Он исполнял роль гида для группы американских матрон, и все они, как всегда, были влюблены в него. Они и должны были. Он знал все, что только можно знать о Венеции, он был неистощимо энергичен, у него был неплохой итальянский, а по-английски он говорил, как лорд, и он был на распутье: то ли обратиться в католическую веру, то ли подложить под Ватикан бомбу. Я крикнул: «Ларри!» Он увидел меня, помахал своей шляпой и зонтом и обнял меня. Потом я представил его Диане.
  Я рассказывал все это, а моя память перечисляла дополнительные подробности: удручающая монотонность и не доставляющий радости секс нашего медового месяца, и вдруг, на его второй неделе, внезапное облегчение – и для Дианы тоже, как она мне позже говорила, – появление третьего, да еще такого занятного, как Ларри, пусть даже высмеивающего ее привычки. Я как сейчас вижу Ларри в его красно-бело-синей майке на коленях перед Дианой, с одной рукой, театрально прижатой к сердцу, и со шляпой, его шляпой, соломенной шляпой Винчестерского колледжа, той самой, которая чудом дожила до прошлогоднего сбора винограда в Ханибруке, в протянутой другой. Ее поля, разрисованные и покрытые лаком, загнулись вниз, ей давно пора на помойку. А по тулье – излохмаченная, но славная лента, лента священных цветов нашего колледжа. Я слышу его мягкий голос с шутовским итальянским акцентом, несущийся над залитой венецианским солнцем площадью: «А, ля-Тимбо, сам ля-епископ! А ты – его тра-ля-ля прекрасная невеста!»
  Мы брали его с собой в рестораны, бывали на его жуткой квартире – он жил с померанской графиней, естественно, – и однажды утром на меня нашло озарение. Проснувшись, я вдруг понял, что он – именно тот человек, которого мы искали, о котором спорили на пятничных планерках. Мы его завербуем и устроим ему полное посвящение.
  – И вас не смущало то, что он был вашим другом? – спросила она.
  Слово другом больно резануло мой слух. Другом? Он никогда не был моим другом, подумал я. Знакомым – может быть, но другом никогда. Я просто не рискнул бы иметь его другом.
  – Меня больше смутило бы, если бы он был моим врагом, Марджори, – услышал я свой невыразительный голос. – Не надо забывать, что «холодная война» была в самом разгаре. Мы боролись за выживание. И мы верили в свою правоту.
  И я не удержался от колкости:
  – Думаю, что сегодня делать это немного труднее.
  А потом, на случай, если новая эра стерла из ее памяти события старой, я объяснил, что означало полное посвящение. Я рассказал, что отдел вербовки сбился с ног, разыскивая подходящего молодого человека – тогда это должен был быть обязательно парень, – чтобы помахать красной тряпкой перед носом трудолюбивых, как пчелки, русских вербовщиков, которых советское посольство на Кенсингтон-Палас-Гарденс рассылало по университетским городкам. И что Ларри обладал почти всеми качествами, которые мы в наших мечтах видели у этого человека, – мы даже могли послать его снова в Оксфорд, чтобы он отзанимался свой третий год и окончил аспирантуру.
  – Черт его побери, он всадил свой мяч в самую девятку, – сказал я с энтузиазмом футбольного болельщика, но этот энтузиазм не встретил понимания ни у Мерримена, продолжавшего свое обследование потолка, ни у Уолдона, сжавшего свои челюсти с такой мрачной решимостью, что возникло сомнение, заговорит ли он когда-нибудь в будущем.
  И что мы предоставили русским вербовщикам именно то, что они искали и так редко находили в прошлом, продолжал я, – классического, словно с плаката, англичанина, научного работника, сбившегося с пути истинного представителя золотой молодежи, богоискателя, симпатизирующего какой-то политической партии, но формально не вступающего в нее, неукорененного, незрелого, неустойчивого, политически всеядного, хитроватого и, когда надо, вороватого…
  – И вы сделали ему предложение, – прервала меня Марджори Пью, ухитрившись произнести это тоном, словно я подобрал Ларри в общественном туалете.
  Я рассмеялся. Мой смех раздражал ее, и я не спешил успокаиваться.
  – Господи, конечно, не раньше чем через несколько месяцев. Сперва нам надо было пройти с этим предложением по всем инстанциям. Многие из обитателей Верхнего Этажа говорили, что у него плохо с дисциплиной. Его школьные отметки были ужасны, а университетские и того хуже. Все считали его блестящим, но и что с того? Могу я сделать одно замечание?
  – Пожалуйста.
  – Вербовка Ларри была групповой операцией. Когда он согласился принять пострижение, глава моей секции решил, что шефствовать над ним должен я. При том условии, что я буду подавать начальству доклад до и после каждой встречи с Ларри.
  – А почему он согласился принять пострижение, как вы выразились?
  Ее вопрос вызвал у меня чувство глубокой усталости. Если вы не понимаете этого сейчас, хотелось мне сказать ей, вы не поймете этого никогда. Потому что он был независим. Потому что он был боец. Потому что так велел ему Бог, и потому что он не верил в Бога. Потому что у него было похмелье. Или не было. Потому что темная сторона его души тоже хотела к свету. Потому что он был Ларри, а я Тим. Потому что потому.
  – Он видел в этом вызов, я думаю, – ответил я, – Быть и самим собой, и чем-то еще. Ему нравилась идея свободного слуги. Она соответствовала его чувству долга.
  – Идея чего?
  Его голова была слегка забита немецким. Frei sein ist Knecht. Быть свободным – значит быть вассалом.
  – И это все?
  – Что все?
  – Это полный перечень его мотивов или были более практические соображения?
  – Он был зачарован романтикой. Мы говорили ему, что в этом деле ее нет, но это только разжигало его аппетит. Он видел себя этаким рыцарем-крестоносцем, исполняющим свой долг. И ему нравилось иметь двух отцов, КГБ и нас, хотя он никогда в этом не признавался. Если вы попросите меня выписать весь перечень мотивов, это будет сплошная цепь противоречий. Таков Ларри. Таковы все агенты. Мотивы не существуют сами по себе, абстрактно. Важны не качества человека. Важны его поступки.
  – Спасибо.
  – Не за что.
  – А как насчет денег?
  – Простите?
  – Денег, которые мы платили ему? Вполне приличных сумм, не облагаемых налогом? Какую, по-вашему, роль они играли в его расчетах?
  – О, ради Бога, Марджори, тогда ради денег никто не работал, а Ларри ради денег не работал никогда. Я уже сказал вам, он называл их тридцатью сребрениками. Он ничего не смыслил в деньгах. В финансовом смысле он был неандертальцем.
  – Тем не менее он получил их целую кучу.
  – Он был совершенно беспомощен в денежных делах. Все, что он получал, он тратил. Он отдавал их любому, кто приходил к нему со слезной историей. У него были одна или две дорогие привычки, которые мы поощряли, потому что русские – снобы, но в целом он был полным аскетом.
  – Какие, например, дорогие привычки?
  – Он покупал вино у Берри, туфли предпочитал ручной работы.
  – Я назвала бы это не аскетизмом, а экстравагантностью.
  – Это только слова, – бросил я.
  Некоторое время никто не открывал рта, что я счел добрым предзнаменованием. Марджори совершала еще один тур по своим не окрашенным лаком ногтям. Вид Барни красноречиво говорил, что среди своих полицейских он чувствовал бы себя гораздо уютнее. Наконец Джейк Мерримен, выйдя из своего неестественного транса, выпрямился и разгладил ладонями свою жилетку, а пальцем, запущенным за жесткий белый воротничок, поправил складки кожи, грозившие совсем закрыть его.
  – Ваш Константин Абрамович Чечеев выдоил из российской казны по меньшей мере тридцать семь миллионов фунтов как одну копеечку, – сказал он. – И они все еще подсчитывают убытки. В пятницу на прошлой неделе их посол попросил министра иностранных дел принять его и подарил ему целую папку доказательств. Одному Богу известно, почему он выбрал для этого пятницу, когда министр уже намылился ехать на свою дачу, но он поступил именно так, и пальчики Ларри рассыпаны по всей этой папке. Грабеж средь бела дня, Тим Крэнмер, в исполнении твоего бывшего подопечного и его бывшего контролера из КГБ. Что самое интересное, Чечеев был предупрежден заранее о бочке, которую на него собираются покатить, и сиганул в Бат, чтобы посоветовать Ларри дать деру еще до того, как посол предпримет свой demarche. Ты хочешь что-то сказать, Тим? Не надо.
  Я ничем не показал, что мне что-нибудь известно, только покачал головой, но Мерримен уже снова говорил:
  – Они работали по весьма простой схеме, но не стоит из-за этого смотреть на нее свысока. Право переводить деньги за границу предоставлено только немногим русским банкам. И они обычно тесно связаны с бывшим КГБ. Живущий в Великобритании сообщник организует подставную британскую компанию – импорт, экспорт, назовите как хотите, – и шлет своим сообщникам в Москву фиктивные счета. Счета заверяются коррумпированными чиновниками, связанными с мафией. Затем они оплачиваются. Тут примечание, которое меня особенно умиляет. Похоже, что в российском законодательстве нет статей, предусматривающих ответственность за такие современные чудачества, как финансовое мошенничество, так что под суд не идет никто, а те, кому место за решеткой, вместо этого срывают куш. Русские банки до сих пор в каменном веке, а прибыль там – абстракция, которую никто серьезно не воспринимает. Говоря бессмертными словами Ноэля Коварда[6], свистните официанту, чтобы принес икры, и скажите: «Слава Богу».
  Наступила еще одна пауза, во время которой Мерримен вопросительно поднял на меня свои брови, но я не нарушил молчания.
  – Заграбастав наличные, Чечеев сделал с ними то, что мы все сделали бы. Рассовал их по целой цепочке анонимных счетов в Британии и за границей. В большинстве этих сделок твой старый приятель Ларри действовал как его посредник, инкассатор и по уши завязший сообщник. Он регистрировал компании, открывал счета, подписывал чеки и укрывал ворованное. Ты скажешь мне, что это все подстроено Чечеевым, что он подделывал подпись Ларри? И ты ошибешься. Ларри по уши в этом дерьме, и из того, что нам известно, следует, что и ты тоже. Так?
  – Нет.
  Он повернулся к Барни.
  – Как глубоко докопались фараоны?
  – Начальник Особого отдела сегодня в пять докладывает секретарю кабинета министров, – сказал Барни, предварительно прочистив глотку.
  – Это оттуда Брайант и Лак? – спросил я.
  Барни уже собирался подтвердить это, но Мерримен грубо вмешался:
  – Это нам знать, а он пусть гадает, Барни.
  Но я знал ответ: да.
  – Поговаривали, что их расследование быстро зашло в тупик, но это, возможно, блеф, – продолжал Барни, – и меньше всего мне хотелось бы проявить неуместный интерес. Я сказал в Особом отделе, что это не наше дело. Я побожился им, что не наше. То же я говорил в лондонском городском и в сомерсетском полицейских управлениях. Заведомо ложные показания. – Было похоже, что это беспокоит его.
  Мерримен заговорил снова:
  – Так что не вздумай портить нам игру, Тим Крэнмер, ты меня понял? Если они поймают Ларри и он скажет, что работал на нас, то мы будем это отрицать. Отрицать вплоть до суда и дальше. Если он скажет, что работал на тебя, то мистер Тимоти Крэнмер, бывший чиновник казначейства, окажется глубоко в дерьме. А если ты в соответствии с новым духом открытости вздумаешь открыть рот, то уповать тебе придется только на Бога.
  – Их посол упоминал ЧЧ как настоящего дипломата? – спросил я.
  – Бывшего дипломата. Такой он и есть. И поскольку мы ни разу не пожаловались на Чечеева за те четыре года, что он пробыл в Лондоне, по той очевидной причине, что не хотели прерывать поток разведданных, то и мы стоим на той же позиции. И, если кто-нибудь станет вякать обратное, Форин оффис только разведет руками.
  – А как насчет отношений Чечеева с Ларри?
  – А что насчет этих отношений? Они были вполне законными. Чечеев был культурным атташе, известным и деятельным. Ларри был розовым интеллектуалом, совершавшим регулярные оплаченные визиты в матушку-Россию, на Кубу и в другие злачные уголки земного шара. Сейчас он – угомонившийся профессор в Бате. Их отношения были естественными и законными, а если это и было не так, то никто об этом не заявлял. – Мерримен не сводил с меня глаз. – Если русским когда-нибудь придет в голову мысль, что Ларри Петтифер работал на нашу разведку, что он на протяжении последних двадцати с лишним лет, как ты нам сейчас не раз повторил, был нашим преданным исполнителем, то земля разверзнется, ты меня слышишь? Они уже выписали твоему дружку Зорину похвальную грамоту: алкоголизм, пассивный саботаж, словом, вымазали дерьмом с головы до ног, и сейчас он под домашним арестом и имеет, судя по всему, хорошие шансы как-нибудь в сумерках быть застреленным. И с нашей стороны очень благородно ничего такого не сделать с тобой. Если в их куриные мозги – полицейских, русских или и тех и других, в данной ситуации это одно и то же, потому что полицейские шарят на ощупь, а мы не собираемся открывать им глаза, – когда-нибудь придет мысль, что наша славная разведка в тесном сотрудничестве с одной из русских мафий выдоила из русской экономики тридцать семь миллионов, выбрав для этого момент, когда та и так находится при последнем издыхании… – Он махнул рукой. – Можешь сам закончить мою мысль. Да, так что же все-таки случилось?
  Этот вопрос бесконечно повторялся и в моей голове. Даже в своем смятении я не смог удержаться.
  – Когда Ларри видели в последний раз? – спросил я.
  – Справься в полиции, кроме них, этого никто тебе не скажет.
  – Когда Чечеев в последний раз был в Британии?
  – За последние полгода никакие Чечеевы в Британию не приезжали. Однако с учетом того, что Чечеев никогда не жаждал популярности, не было бы ничего удивительного в том, что он приехал под совсем другим именем. – А вы проверили его другие имена?
  – Могу я напомнить тебе, что ты на пенсии? – Ему надоело разговаривать по-человечески. – Так ты сидишь ниже воды, тише травы, юный Тим Крэнмер, ты меня понял? Ты сидишь в своем замке, следишь за своим хозяйством, давишь свои ссаки, ведешь себя естественно и выглядишь невинно. Без мамочкиного разрешения ты не выезжаешь за границу, и мы забираем у тебя паспорт, хотя, увы, в наши дни это уже не та гарантия, что прежде. Ты не делаешь ни малейшего шага в сторону Ларри посредством слова, дела, жеста или телефона. Ни ты, ни твои агенты или инструменты, ни твоя драгоценная Эмма. Тебе запрещается обсуждать Ларри, или его исчезновение, или любую часть данного разговора с кем бы то ни было, включая коллег и знакомых. Ларри все еще флиртует с Дианой?
  – Он никогда не флиртовал с ней. Он просто крутился возле нее, чтобы позлить меня. И из-за того, что они оба решили, что ненавидят Контору.
  – Не произошло абсолютно ничего. Никто не пропадал. Ты – отставной чиновник казначейства, живущий с невротической подростком-композитором, или кто там она у тебя, и делаешь отвратительное вино. И это все. Если будешь звонить нам, позаботься, чтобы это был звонок с безопасного телефона с полным соблюдением правил конспирации. В номере, который мы дадим тебе, последняя цифра каждый день меняется: в воскресенье это единица, в понедельник двойка. Сможешь запомнить?
  – С учетом того, что эту систему придумал я, думаю, смогу.
  Марджори Пью протягивает мне клочок бумаги с напечатанными на нем цифрами 071. Мерримен продолжает говорить:
  – Если фараоны захотят поговорить с тобой снова, ты будешь лгать им в глаза. Сейчас они пытаются раскопать, что за работа у тебя была в казначействе, но казначейство на то и казначейство, чтобы в его архивах черт ногу сломал. Ничего фараоны там не выкопают. Что касается нас, то мы тебя не знаем. Ты никогда здесь не был. Крэнмер? Какой Крэнмер? Первый раз слышим.
  
  Мы вдвоем, Мерримен и Крэнмер, как всегда, кровные братья. Мерримен берет меня за руку. Он всегда берет тебя за руку, когда прощается.
  – И это после всего, что мы для него сделали, – говорит он. – Пенсия, новый старт, хорошая работа после того, как практически все университеты Англии отказались брать его, положение в обществе. И вот, пожалуйста, нате вам.
  – Плохо, – соглашаюсь я. Ничего другого, пожалуй, не скажешь.
  Мерримен проказливо улыбается.
  – А ты не прикончил его, а, Тим?
  – С какой стати?
  Впервые за этот день я подхожу к порогу того, что Марджори Пью назвала потерей моего сверхконтроля.
  – А почему бы и нет? – с хитрецой возражает он. – Разве не так жулики поступают друг с другом при дележе добычи?
  Невеселый смешок.
  – А с Эммой у тебя, наверное, просто восхитительно? Вы ведь безумно любите друг другу?
  – Да, но сейчас ее нет дома.
  – Невыносимо слышать. И где же она?
  – Присутствует на паре исполнений ее произведений в центральных графствах.
  – Что же ты не сопровождаешь ее?
  – Она предпочитает проделывать это одна.
  – Ну да, разумеется, у нее независимая натура. А она не слишком молода для тебя?
  – Когда она станет слишком молода, не сомневаюсь, она мне об этом скажет.
  – А ты молодец, Тим. Стойкий мужик. Я всегда говорю: не выводи кавалерию из боя! В нашем мире Эммы требуют постоянного внимания. Хочешь заглянуть в ее досье?
  – Нет, спасибо.
  – Но от Мерримена так просто не отделаешься.
  – Нет, спасибо? А в свое ты не заглядывал?
  – Не заглядывал и не собираюсь.
  – Дорогуша, но ты должен! Такое полное, такое разнообразное, quel courage![7]. Измени имена, и на старости лет ты сможешь шлепать бестселлеры. Куда более прибыльное занятие, чем эти ссаки из пресса дяди Боба. А, Тим?
  – В чем дело?
  Его пальцы сжимают мой бицепс.
  – Эта долгая-долгая связь, которая была между тобой и нашим дорогим Ларри. Винчестер, Оксфорд, Контора – и все время такая плодотворная. Такая уместная. Но сегодня, дорогуша, ни-ни.
  – О чем это ты?
  – Об облике, дорогой мой. Благородное прошлое, старые времена. В руках бульварных писак это динамит. Прежде чем ты успеешь произнести «Ким Филби», они начнут вопить об университетской шпионской сети и о любви, которая не смеет назвать себя по имени[8]. А вы ведь были ими, да?
  – Были кем? – спрашиваю я, пытаясь изгнать из памяти видение Эммы, нагишом стоящей у окна моей спальни и задающей мне тот же вопрос.
  – Ну, ты знаешь. Ты и Ларри. Все такое. Ведь были?
  – Если тебя интересует, были ли мы гомосексуалистами и предателями, то мой ответ на оба эти вопроса – нет. В школе Ларри был ископаемым экземпляром: Полным Гетеросексуалом.
  Он еще раз медленно сжал мою руку.
  – Как жаль тебя. Какое разочарование для здорового парня. Но так ведь всегда в жизни: нас наказывают за провинности, которых мы не совершали, а куда большее жульничество сходит нам с рук. Как важно, чтобы все мы были чертовски, чертовски осторожны. И хуже всего скандалы. Лги сколько хочешь, но избавь меня от скандала. У Конторы сейчас трудные времена, нам приходится искать свою нишу. Вокруг меда вьется столько мух. Моя дверь всегда для тебя открыта, дружище, в любое время.
  Манслоу маялся в прихожей. Заметив мое появление, он направился ко мне. Его руки, не находя себе места, болтались по бокам. Моего паспорта не было ни в одной из них.
  Глава 5
  До последнего поезда на Касл Кери мне оставалось два часа, и я, вероятно, шел пешком. Должно быть, где-то я купил вечернюю газету, потому что на следующее утро обнаружил ее в мятом виде в кармане своего дождевика с кроссвордом, заполненным угловатыми печатными буквами, так не похожими на мой почерк. И еще, наверное, я перехватил по дороге пару порций виски, потому что от этого пути мало что осталось в моей памяти, если не считать шагавшего рядом со мной отражения в темных стеклах окон. Иногда это было лицо Ларри, а иногда – Эммы с зачесанными наверх волосами и перламутровым ожерельем восемнадцатого века, подаренным ей в тот день, когда она перевезла в Ханибрук свой стульчик для рояля. Моя голова была так полна и так пуста. Ларри украл тридцать семь миллионов, ЧЧ его сообщник, я, скорее всего, тоже. Он сбежал с добычей, Эмма бежала с ним. Ларри, которого я учил красть, обыскивать письменные столы, подбирать ключи, переснимать бумаги, запоминать, выжидать и, если надо, бежать и прятаться. Полковник Володя Зорин, когда-то гордость английского отдела русской разведки, под домашним арестом. На мостике через железнодорожные пути в Касл Кери я снова услышал стук своих молодых каблуков по железу викторианских времен и почувствовал запах пара и горящего угля. Я снова стал Школьником, сбросившим свой ранец на каменные ступени усадьбы дяди Боба, куда я снова приехал на каникулы.
  Мой роскошный старый «санбим» стоял на привокзальной площади, где я его оставил. Поработали ли они с ним, напичкали ли его «жучками» и всякими следящими устройствами, опрыскали ли новейшей чудо-краской? Все эти новейшие чудеса техники выше моего понимания. И всегда были. По дороге меня раздражали фары машины, висевшей у меня на хвосте, но на нашей извилистой дороге только псих или пьяный решится на обгон. Я перевалил через гребень холма и въехал в поселок. Наша церковь вечерами иногда освещена, но сегодня в ней было темно. В окнах коттеджей янтарными бликами мелькали поздние телеэкраны. Фары задней машины совсем приблизились ко мне и мигнули, переключившись с ближнего света на дальний и обратно. Я услышал гудок. Прижавшись к обочине, чтобы пропустить его, кто бы это ни был, я увидел Селию Ходсон, приветливо машущую мне рукой из своего «лендровера». Я тоже приветливо помахал ей в ответ. Селия была одной из моих местных побед эпохи до Эммы, когда я был одиноким владельцем Ханибрука и самым заметным разведенным мужчиной в местном приходе. У нее было полуразорившееся имение близ Спаркфорда, она участвовала в местных псовых охотах и шефствовала над местными детскими утренниками. Пригласив ее однажды к себе на воскресный ленч, я с удивлением обнаружил себя с ней в постели еще до десерта. Я все еще председательствую в ее комитете, мы все еще болтаем, встречаясь в местной лавке, но я ни разу больше не спал с ней, а она, похоже, не ревнует меня Эмме. Иногда я спрашиваю себя, помнит ли она тот эпизод вообще.
  Передо мной вырастают каменные ворота Ханибрука. Снизив скорость до черепашьего шага, я включаю свои латунные противотуманные фары и заставляю себя исследовать следы шин на дороге. Прежде всего бросаются в глаза следы почтового фургона Джона Гаппи. Любой другой водитель принимает влево, объезжая три здоровенные колдобины перед воротами, но Джон, несмотря на все мои слезные просьбы, берет вправо, уминая траву и ломая нарциссы, потому что он делает это уже сорок лет.
  Рядом со следами Джона Гаппи смело прочертили свои тонкие линии колеса велосипеда Теда Ланксона. Тед мой садовник, оставленный мне в наследство дядей Бобом с наказом держать его до тех пор, пока он сам не пожелает уйти, что он упорно отказывается сделать, предпочитая продлевать многочисленные ошибки моего дяди. Прямо через все проскочили сестрицы Толлер на своем «субару» защитной окраски, частично касаясь земли, а частично паря над ней. Сестры – наши поденщицы, наказание Теда и одновременно его утеха. А поверх следа сестер следы чужого тяжелого грузовика. Вероятно, что-то привезли. Но что? Заказанные нами удобрения? Доставлены в пятницу. Новые бутылки? Получены в прошлом месяце.
  На гравийной дорожке, ведущей к дому, я не вижу следов, и их отсутствие беспокоит меня. Куда делись следы шин на гравии? Разве сестры Толлер не промчались здесь, направляясь в огороженный стеной виноградник? Разве Джон Гаппи не ставил здесь свой фургон, выгружая мою почту? А таинственный грузовик, он что, приехал сюда только за тем, чтобы совершить вертикальный взлет?
  Оставив фары включенными, я вылез из машины и прошел по дорожке, отыскивая следы ног или шин. Кто-то тщательно подмел гравий. Я выключил фары и по ступеням поднялся к дому. В поездке у меня разболелась спина. Но, когда я ступил на порог моего дома, боль оставила меня. На коврике лежала дюжина конвертов, в большинстве коричневых. Ничего от Эммы, ничего от Ларри. Я изучил штемпели. Все вчерашние. Исследовал места склейки. Заклеено слишком хорошо. И когда только они в Конторе научатся? Оставив конверты на мраморной поверхности столика, я по шести ступенькам поднялся в большой зал и тихо встал, не зажигая огня.
  Прислушался. Принюхался. И уловил в неподвижном воздухе запах теплого тела. Пот? Дезодорант? Мужской бриолин? Хотя я не мог опознать этот запах, я различал его. По коридору я направился в свой кабинет. На полпути к нему я снова уловил его: тот же дезодорант и слабейший застарелый табачный запах. Нет, на задании они не курили, это было бы безумием. Курили, вероятно, в пабе или в машине, причем не обязательно те, кто принес этот запах сюда. Даже чужие сигареты все равно пахли.
  Уезжая этим утром в Лондон, я не расставлял никаких хитроумных ловушек, никаких волосков на замках, никаких кусочков ваты в дверных петлях и не делал никаких снимков «поляроидом». У меня не было нужды в этом. Все это мне заменяла пыль. Понедельник – выходной у миссис Бенбоу. Ее подруга миссис Кук придет только вместе с миссис Бенбоу, это ее способ выразить свое неодобрение Эмме. Поэтому между вечером пятницы и утром вторника пыль в доме никто не убирает, если этого не делаю я. И обычно я делаю это. Мне нравится немного повозиться с уборкой, и по понедельникам я с удовольствием надраиваю свою коллекцию барометров восемнадцатого века и несколько других предметов, не пользующихся в должной мере довольно строго рационируемым благорасположением миссис Бенбоу: мои подставки для ног чиппендейлской фабрики в китайском стиле и походный столик у меня в гардеробной.
  Однако сегодняшним утром я встал рано и по привычке, заложенной в меня еще в детстве, оставил пыль лежать там, где она лежала. Когда в камине большого зала и в камине гостиной горит огонь, к утру понедельника пыли будет много, а к вечеру понедельника – еще больше. И, войдя в свой кабинет, я сразу увидел, что на моем письменном столе орехового дерева пыли нет. На всей его поверхности ни единой пылинки. Латунные ручки сияли первозданным блеском. В воздухе пахло жидкостью для полировки латуни.
  Итак, они были, подумал я отрешенно. Это установлено, они приходили. Мерримен вызвал меня в Лондон, и, пока я сидел перед ним, его ищейки приехали в фургоне электрической компании или в каких там еще фургонах они сегодня ездят, забрались в мой дом и спокойно обыскали его, прекрасно зная, что понедельник для этого самый подходящий день: Ланксон и сестры Толлер работают в пятистах ярдах от главного здания в винограднике, отгороженном кирпичной стеной от всего, кроме неба. И, как только это пришло ему в голову, Мерримен распорядился о просмотре моей почты, а теперь, несомненно, и о прослушивании моего телефона.
  Я поднялся наверх. И здесь табак. Миссис Бенбоу не курит. Ее муж тоже. Я не курю, я ненавижу эту привычку и этот запах. Если я возвращаюсь откуда-то и на моей одежде запах табака, я должен полностью сменить ее, принять ванну и вымыть голову. Когда приезжал Ларри, мне приходилось держать настежь двери и окна, если позволяла погода. На площадке я снова слышу застарелый запах сигарет. В моей гардеробной и в спальне тоже. Я перешел по галерее на половину Эммы: ее половина, моя половина, а между ними мечом галерея. Мечом Ларри.
  С ключом в руке я стою, как прошлой ночью, перед ее дверью и снова колеблюсь, войти или нет. Это дубовая дверь с заклепками, входная дверь, которая какими-то судьбами оказалась на втором этаже. Я поворачиваю ключ и вхожу. И сразу закрываю дверь за собой и запираюсь, сам не зная от кого. Сюда я не входил с того дня, когда убирался после ее ухода. Медленно вдыхаю ртом и носом одновременно. К мускусному запаху запустения примешивается слабый запах пудры. Итак, они присылали женщину, думаю я. Пудрящуюся женщину. Или двух. Или полдюжины. Но наверняка женщин: идиотское правило Конторы требует этого. Женатый мужчина не может рыться в белье молодой женщины. Я стою в спальне Эммы. Слева ванная. Прямо ее студия. На столике возле кровати пыли нет. Я поднимаю ее подушку. Под ней роскошная шелковая ночная рубашка из магазина «Уайт-хаус» на Бонд-стрит, которую я вложил в ее рождественский чулок, но которую никогда на ней не видел. В день ее бегства я обнаружил ее еще в упаковке, засунутой в задний угол ящика. Старый разведчик, я развернул ее, встряхнул и бросил под подушку для маскировки. Мисс Эмма поехала на север, чтобы присутствовать на исполнении своих произведений, миссис Бенбоу… Мисс Эмма вернется через несколько дней, миссис Бенбоу… Мать мисс Эммы серьезно больна, миссис Бенбоу… Мисс Эмма все еще в преисподней, миссис Бенбоу…
  Я открываю ее гардероб. Все платья, которые я когда-либо купил ей, аккуратно висят на своих вешалках точно в том же порядке, что и в день исчезновения: длинные шелковые платья, модельные костюмы, соболья шапка, которую она категорически отказалась даже примерить, туфли какой-то знаменитой фирмы, пояса и сумочки еще более знаменитой фирмы. Глядя на них, я спрашиваю себя, кем я был, когда покупал их, и кем была в моих глазах женщина, которую я одевал.
  Это была мечта, решаю я. Но зачем мечтать мужчине, у которого наяву есть Эмма? Я слышу ее голос из темноты: «Я не плохая, Тим. Мне не нужно меняться и маскироваться все время. Мне хорошо и такой, какая я есть. Честной». Я слышу голос Ларри, насмехающийся надо мной в темноте мендипской ночи: «Ты не любишь людей, Тимбо. Ты придумываешь их. А это Божье дело, а не твое». И снова я слышу Эмму: «Не мне нужно меняться, Тим, а тебе. С тех пор как Ларри вошел в наш огороженный стеной виноградник, ты ведешь себя, как беглец». И снова Ларри: «Ты украл мою жизнь, я украл твою женщину».
  Я закрыл гардероб, прошел в ее студию, зажег свет и бегло окинул ее взглядом, готовый в любой момент отвести глаза в сторону, если они увидят что-то такое, на что смотреть нельзя. Но ничего такого они не увидели. Все было так, как я оставил, когда инсценировал ее присутствие после ее исчезновения. Письменное бюро времен королевы Анны, подаренное мной ко дню рождения, было, моими стараниями, в полном порядке. Его прибранные ящички наполнены необходимыми канцелярскими мелочами. Сверкающая теперь каминная решетка выложена газетой и щепками для растопки. Эмма любила камин. Как кошка, она вытягивалась перед ним с приподнятым бедром и головой, опертой на согнутую в локте руку.
  Мои исследования на время облегчили мое бремя. Если вся бригада взломщиков с их камерами, резиновыми перчатками и наушниками и топталась здесь, то что они увидели кроме того, что должны были увидеть? Женщина Крэнмера оперативного интереса не представляет. Она играет на рояле, носит длинные шелковые платья и пишет о сельских делах за дамским письменным бюро.
  О папках ее переписки, о ее фанатичной решимости излечить целый мир от его болезней, о круглосуточном стуке и взвизгивании ее электрической пишущей машинки они не узнали ничего.
  
  Внезапно на меня напал жор. Совершив набег в стиле Ларри на холодильник, я уплел остатки фазана после мучительного ужина, устроенного мной для горстки влиятельных местных жителей. Было еще и полбутылки коньяка, но сегодня меня еще ждало дело. Я заставил себя включить телевизионные новости, но о пропавших профессорах и ударившихся в бегах женщинах-композиторах там не было ни звука. В полночь я снова поднялся наверх, зажег свет в своей гардеробной и за задернутыми шторами натянул на себя темный пуловер на молнии, серые фланелевые брюки и черные матерчатые туфли. В ванной я включил свет, который виден снаружи, и через десять минут выключил его. То же самое я проделал в своей спальне, затем в темноте надел кепку, замотал лицо черным шарфом и на цыпочках по лестнице для прислуги спустился в кухню, где при свете дежурного огонька газовой плиты снял с крючка на посудном шкафу старинный десятидюймовый ключ и опустил его в карман брюк.
  Выйдя во двор через заднюю дверь, я закрыл ее за собой и неподвижно застыл в морозной ночи, давая своим глазам привыкнуть к темноте. Сначала казалось, что они никогда не привыкнут, потому что беззвездная ночь была непроглядно темна.
  Холод ледяным одеялом охватил мое дрожащее тело. Я слышал птичьи крики и жалобное повизгивание какой-то маленькой зверюшки.
  Постепенно я стал различать выложенную камнем тропинку. Четырьмя пролетами каменных ступеней она спускалась по склону к ручью, давшему имя имению[9], по пешеходному мостику пересекала его, упиралась в калитку и за ней снова поднималась к лишенной растительности вершине холма, на которой я постепенно начинал различать знакомый силуэт небольшой коренастой церкви, так основательно прорисовывавшийся на фоне ночного неба, что казался выгравированным на нем.
  Пробираясь по тропинке, я держал путь к этой церкви. Но не для того, чтобы молиться.
  
  Меня нельзя назвать религиозным человеком, хотя я считаю, что с верой в Него общество лучше, чем без Него. Я не опровергаю Его, как Ларри, чтобы потом ползти к Нему с извинениями, но и не приемлю Его.
  Если в глубине души я и верю в некий главный смысл, в Urgeist[10], как сказал бы Ларри, то мой путь к нему скорее эстетический – через, скажем, осеннюю красоту Мендипских холмов или через Листа, которого мне играет Эмма, – чем через молитву.
  Тем не менее судьба распорядилась так, что мне пришлось стать хранителем веры, потому что, когда я унаследовал от дяди Боба, царство ему небесное, Ханибрук и решил сделать его Обителью Ветерана «Холодной Войны», я получил вместе с ним титул сквайра и должность старосты прихода притулившейся на восточной окраине моих владений церкви святого Иакова Меньшего, миниатюрного собора в раннеготическом стиле с приделом, цилиндрическим сводом, небольшой шестигранной колокольней и великолепной парой огромных воронов, однако из-за удаленности местоположения и из-за упадка интереса к религии не используемой для богослужения.
  Сразу по переезде из Лондона, еще горя энтузиазмом по поводу своей новой сельской жизни, я с полного согласия епархиальных властей решил возродить мою церковь в качестве места богослужения. При этом я не сообразил, как не сделал этого и епископ, что тем самым уменьшу и без того сократившееся число прихожан расположенной в миле отсюда местной церкви. За свой счет я починил крышу и отреставрировал балки прекрасного небольшого портика. С личного благословения жены епископа я восстановил ризницу, организовал дежурство добровольцев для уборки церкви и, когда все было готово, заполучил бледного помощника приходского священника из Веллса, который за неформальную плату принялся духовно окармливать пеструю команду фермеров, приезжающих на выходные дни горожан и нашего брата пенсионера. Все мы изо всех сил старались показать ему наше религиозное рвение.
  Однако не прошло и месяца, как и епархиальные власти, и я вынуждены были признать, что все мои старания были напрасными. Началось с того, что из-за Эммы взбунтовались добровольцы. Им, видите ли, не понравилось, что они со своими ведрами и швабрами едут на своих «лендроверах» черт знает откуда только за тем, чтобы застать ее за пультом органа играющей Питера Максвелла Дэвиса для паствы, состоящей из одного-единственного человека. Они неблагодарно намекали, что если охочий до подростков лондонец и его фифа хотят использовать церковь в качестве личного концертного зала, то пусть и убирают его сами. Затем явился лишенный предрассудков молодой человек в куртке и ботинках оленьей кожи вроде Ларриных, представился, заявил, что говорит от имени какой-то церковной организации, название которой я слышал первый раз в жизни, и потребовал от меня сведений: сколько у нас прихожан, какова величина пожертвований и как мы ими распоряжаемся, как зовут приезжающих к нам священников. В своей прошлой жизни я потребовал бы у него документы, потому что он имел наглость спросить, не масон ли я, но ко времени его ухода я понял, что моя миссия по спасению святого Иакова Меньшего подошла к концу. Епископ с радостью со мной согласился.
  Однако я не бросил свою ношу. Во мне умер прирожденный дворецкий, и вскоре я стал находить умиротворяющее удовольствие в мытье каменных плит, протирке скамей от пыли и надраивании подсвечников в тишине моей личной семисотлетней церкви. Но к тому времени у меня была еще одна причина, чтобы продолжать удерживать ее за собой: кроме духовного утешения, святой Иаков дал мне лучшее убежище из всех, о которых я мог только мечтать.
  Я не говорю о дамской часовне с ее изъеденными жучком деревянными панелями, за которыми было столько свободного места, что там можно было незаметно разместить целый архив, или о емких сейфах под крошащимися надгробиями, где можно было надежно хранить сколько угодно бумаг. Я говорю о самой колокольне, о тайной шестигранной, без окон, каморке священника, путь в которую вел из ризницкой через потайную дверь за шкафом для церковной утвари по узкой винтовой лестнице и затем через вторую дверь, которыми, как я искренне верю, в течение столетий никто не пользовался и которые я обнаружил случайно, задумавшись о несоответствии внешних и внутренних размеров колокольни.
  Я сказал «без окон», но в качестве чего бы ни была задумана моя тайная каморка, в качестве убежища или в качестве приюта плотских утех, ее гениальный создатель догадался снабдить ее узкими горизонтальными бойницами, расположив их по одной в местах, где в верхней части стены главные стропила соединяются с поддерживаемым ими деревянным шатром крыши, нависающим над наружной стеной колокольни. Встав в свой полный рост и переходя от одной бойницы к другой, я мог видеть приближающегося с любой стороны неприятеля.
  Что касается светомаскировки, то я провел десятки испытаний. Проведя в каморку самодельное освещение, я долго бродил вокруг церкви то на большом, то на малом расстоянии, и, только прижавшись к самой стене колокольни и задрав голову вверх, я смог разглядеть слабые отблески света, отраженного от внутренней стороны деревянного свода.
  Я так подробно описываю свою каморку священника из-за роли, которую она играла в моей внутренней жизни. Только тот, кто пожил тайной жизнью, знает ее наркотическое действие. Никто из отвергнувших тайный мир или отвергнутых им полностью не справляется с последствиями этого отвержения. Его тоска по внутренней жизни временами становится невыносимой, будь то религиозная или подпольная жизнь. Каждую минуту ему грезится зов, возвращающий его снова в мир тайн.
  Это и происходило со мной каждый раз, когда я входил в эту каморку и снова просматривал свою маленькую сокровищницу: дневники, которые я не должен был вести, но вел и продолжаю вести и сейчас, старые записи, не уничтоженные оперативные журналы, торопливые наброски документов, незарегистрированные ленты звукозаписи и целые папки, предназначенные Верхним Этажом к уничтожению и в качестве уничтоженных зарегистрированные только за тем, чтобы перекочевать в мой личный архив и храниться там – частично в назидание потомству, а частично в качестве гарантии на черный день, которого я всегда с тревогой ждал и который теперь наступил: на тот случай, что, либо в результате непонимания моего начальства, либо в результате моих собственных неразумных действий, в неправильном свете предстанет то, что я искренне говорил и делал.
  И, наконец, кроме моего архива у меня была моя личная спасательная шлюпка на тот случай, что и он мне не поможет: бумаги на имя некоего Бэйрстоу, включающие в себя паспорт, кредитную карточку и водительские права, законно оформленные для отмененной потом операции, но сохраненные и позже продленные мной. После этого я многократно продлевал и испытывал их, пока не убедился, что канцелярия Конторы забыла об их существовании. И об их годности, разумеется. Речь шла об операции в своей стране, и эти документы не были дешевой одноразовой фальшивкой для использования за границей. Каждый из них был введен в соответствующие компьютеры, зарегистрирован и защищен от посторонних запросов, так что если человек знал свое дело – а я знал – и не нуждался в деньгах – а я не нуждался, – то с такими документами он мог прожить жизнь не менее безопасно, чем со своими собственными.
  
  Пересекая ручей по пешеходному мостику, я погрузился в клубы холодного тумана. Добравшись до калитки, я отодвинул засов. Затем я как можно быстрее закрыл за собой калитку, и ее возмущенный скрип добавился к ночным звукам. По тропинке я направился вверх, через старое кладбище, ставшее местом последнего упокоения дяди Боба, к двери церкви, на которой нащупал замочную скважину. Вставив в нее в полной темноте ключ, я с усилием повернул его, открыл дверь и ступил на порог.
  Церковный воздух не спутаешь ни с каким другим. Это воздух, которым дышат мертвые, сырой, застоявшийся и пугающий. В нем носится эхо даже не прозвучавших звуков. Как можно быстрее пробравшись в ризницу, я нашел шкаф с утварью, отодвинул его, мимо камней протиснулся на винтовую лестницу, ведущую к моему убежищу, и включил свет.
  Я был в безопасности. Наконец я мог подумать о немыслимом. Вся моя внутренняя жизнь, которую я не то что исследовать, а признать не решался, пока находился вне моего убежища, лежала передо мной, открытая для изучения.
  Мистер Тимоти д’Абель Крэнмер, отвечайте. Совершили ли вы вечером восемнадцатого сентября или около этого времени у пруда Придди в графстве Сомерсет убийство посредством нанесения побоев и посредством утопления некоего Лоуренса Петтифера, а в прошлом вашего друга и секретного агента?
  Мы дрались, как дерутся только братья. Все мои уговоры и умасливание его, все беззаботно брошенные им оскорбления, которые я проглотил, начиная с его насмешек над моей первой женой Дианой на протяжении более чем двадцати лет, и в которых он намекал на мою эмоциональную неадекватность, выражающуюся, по его словам, в моей дежурной улыбке и в моих хороших манерах, заменяющих мне сердце, оскорбления, кульминацией которых было легкомысленное похищение им Эммы, – все это, копившееся и сдерживаемое годами, яростно прорвалось наружу.
  Я наносил ему удары один за другим, и, вероятно, он отвечал мне тем же, но я ничего не чувствовал. Его удары были для меня только препятствием на пути к моей цели, а она была в том, чтобы убить его. И намерение, с которым я пришел сюда, было близко к осуществлению. Я бил его так, как мы лупили друг друга, когда были мальчишками: яростными, размашистыми, безыскусными ударами, дрались, как нас учили не драться в школе боевой подготовки. Если бы я не смог сделать это руками, я разорвал бы его на куски зубами. Ладно, кричал я ему, ты звал меня шпионопатом, так что вот тебе за шпионопата! И время от времени без малейшей надежды получить ответ я выкрикивал вопрос, который жег мне душу со дня ухода Эммы: «Что ты с ней сделал? Какую ложь про нас, – я подразумевал правду, – ты ей сказал? Что ты обещал ей такого, чего не мог дать ей я?»
  Светила полная луна. Высокая болотная трава под нашими ногами была перепутана буйными мендипскими ветрами. Наступая на него, нанося ему удары, я чувствовал, как она хватает меня за колени. Должно быть, я споткнулся, потому что луна качнулась в сторону и снова вернулась на свое место, а изрезанная контурами карьера линия горизонта стала вертикальной. Но я продолжал бить его кулаками в перчатках, продолжал выкрикивать свои вопросы, словно самый дерзкий в мире следователь. Его лицо было мокрым и разгоряченным; я думаю, оно было вымазано кровью, но в призрачном лунном свете все искажено: слой пота и грязи вполне может выглядеть как кровь. Поэтому я не обращал внимания на его вид и продолжал наносить ему удары, все время выкрикивая: «Где она? Верни ее мне! Отпусти ее!» Мои удары достигали цели, и его насмешливый вид сменился жалобным всхлипыванием.
  Я наконец взял верх над ним, над своей точной копией, как он себя называл, над Тимбо Без Пут, жизнью которого я не осмеливался жить, а вернее, поручил жить ему. Так умри же, крикнул я ему и нанес удар локтем: устав, я вспомнил наконец, чему меня учили. Секундой позже я нанесу ему прямой удар в горло или пальцами в перчатке выдавлю ему его похотливые глаза. Умри, и тогда моей жизнью буду жить один я. Нас слишком много, старина Ларри, чтобы жить ею одной.
  У нас был долгий разговор, разговор об измене клятве и о том, чья жизнь чья и чья девушка чья и куда она спрятана и зачем. Разговор и о нашем далеком темном прошлом. Но разговоры разговорами, а я пришел сюда, чтобы убить его. За поясом у меня был мой 0,38, из которого я собирался в подходящий момент застрелить его. Без номера, без заводских данных, без «истории». Сведений о нем нет ни в британской полиции, ни в Конторе. Я приехал сюда в машине, с которой не имею ничего общего, и на мне одежда, которую я никогда больше не надену. Теперь мне ясно, что убийство Ларри я планировал долгие годы, сам не подозревая этого; возможно, я занимался этим с того самого дня, когда мы обнялись на площади Святого Марка. А возможно, еще с Оксфорда, где ему доставляло такое удовольствие публично унижать меня: Тимбо, который не может дождаться своих зрелых лет; Тимбо, девственница нашего колледжа, наш работяга-буржуа, наш маленький епископ. А возможно, даже в Винчестере, где, несмотря на все сделанное мной для него, он никогда не проявлял достаточного уважения к моему повышенному статусу.
  Все было сделано профессионально, все следы заметены, как в прежние дни. Это был не приготовленный Тимом воскресный обед с разглагольствованиями Ларри и романтической прогулкой с Эммой потом. Я пригласил его на тайную встречу сюда, на Мендипские холмы, на это залитое лунным светом плато, которое ближе к небу, чем к земле, где деревья отбрасывают свои мертвенные тени на белесую дорогу, по которой не ездят машины. Чтобы не возбуждать подозрений, я сказал ему, что хочу видеть его по срочному делу, изложить которое могу только при встрече. И Ларри поспешил на нее, потому что при всем его артистическом позерстве после двадцати лет моих терпеливых усилий он до мозга костей оперативник.
  А я? Кричал ли я на него с самого начала? Нет, не думаю. Речь пойдет об Эмме, Ларри, начал я, когда мы сошлись лицом к лицу под луной. Я, вероятно, опять улыбнулся ему своей дежурной улыбкой. Тимбо Без Пут все еще ждал, чтобы выпрыгнуть из коробочки. О наших отношениях.
  Наших отношениях? Чьих отношениях? Эммы и моих? Ларри и моих? Их и моих? Это ты толкнул меня к нему, сказала сквозь слезы Эмма, ты выставил меня ему напоказ, даже не догадываясь об этом.
  И он видел мое лицо, искаженное, я уверен, лунным светом и уже достаточно дикое для того, чтобы предупредить его об опасности. Но, вместо того чтобы испугаться, он отвечал мне настолько нагло, настолько в манере, которую я возненавидел за тридцать с лишним лет, что этим он, сам не зная того, подписал себе смертный приговор. Этот ответ теперь непрерывно звучит в моей голове. В темноте он маячит передо мной, как огонек, который надо выследить и погасить. Даже днем он пронзительным эхом отдается в моих ушах:
  – К черту твои проблемы, Тимбо. Ты украл мою жизнь, я украл твою женщину. Только и всего.
  Я понял, что он пьян. В осеннем мендипском воздухе я слышал запах виски. В его голосе была та высокомерная нотка, которая появлялась у него, когда он собирался закатить без единой запинки один из своих монологов со сложноподчиненными и сложносочиненными предложениями; в них ясно различалась даже точка с запятой. Мысль о том, что он под мухой, возмутила меня. Я хотел, чтобы он был трезв и вменяем.
  – Ты понимаешь, идиот, что за нее заплачено сполна, – выкрикнул он мне. – И что она не постельная игрушка для задержавшегося с развитием старпера!
  Взбешенный, я выхватил из-за пояса револьвер движением, которому нас обоих учили, и с расстояния в фут нацелил его в переносицу Ларри.
  – А это ты видел? – спросил я его.
  Но наведенное на него дуло, похоже, не прибавило ему благоразумия. Он скосился на него, а потом с деланно-восхищенной улыбкой поднял на меня глаза.
  – Ой, какой он у тебя большой, – сказал он.
  Тут я потерял терпение и, сжав револьвер двумя руками, его рукояткой ударил Ларри по лицу.
  Или я решил, что так сделал.
  И, возможно, именно тогда я и убил его.
  Или, может быть, я запомнил то, что мне тогда казалось, а не то, что происходило.
  Возможно, что все остальные мои удары, если я вообще наносил их, пришлись уже на мертвое или Умирающее тело, и ни явь, ни сон не принесли мне ответа на этот вопрос. Последующие дни и ночи между ними принесли мне не ясность, а только кошмарные вариации одной и той же сцены. Я тащу его к пруду, я толкаю его, и он скатывается в воду и погружается почти без всплеска, издав только слабый чмокающий звук, как если бы его втянули в нее. Я не могу сказать, паника или раскаяние двигали мной в этом последнем акте драмы. Возможно, что это был инстинкт самосохранения, потому что, даже когда я тащил его по кочкам травы, наблюдая, как его мертвенно-бледное в лунном свете лицо с улыбкой то кивает мне, то скрывается под травой, я вполне серьезно решал, пустить ли мне в него пулю или на полной скорости отвезти в бристольскую больницу.
  Но ни во сне, ни наяву я не сделал ни того, ни другого. Он соскользнул в воду головой вперед, а его лучший друг поехал домой один, сделав только по пути остановку, чтобы сменить машину и одежду. Был ли я рад? Был ли я в отчаянии? Кроме раскаяния убийцы, мною владели оба эти чувства и еще чувство моментального облегчения бремени, давившего на меня долгие годы.
  Но убил ли я его?
  Я не стрелял. Все патроны в барабане револьвера целы.
  На рукоятке крови нет.
  А он дышал. Мертвецы, если только они не Ларри и не пьяные, не дышат, даже если они улыбаются.
  Так что же, я убил только себя?
  Ларри – моя тень – крутился в дальнем уголке моего мозга, когда я в полубессознательном отрешении въезжал в сложенные из песчаника ворота Ханибрука. Единственный способ поймать его – это упасть на него. Потом я вспомнил когда-то сказанное им, цитату из одного из его литературных кумиров: «Это иллюзия, что можно убить другого, не убив себя».
  Благополучно вернувшись в свой кабинет, я задрожавшими наконец руками налил себе огромную порцию виски и залпом выпил ее, а потом еще, и еще, и еще одну. Столько я не пил со дня Гая Фокса в Оксфорде, когда Ларри и я едва не отдали концы, соревнуясь в выпивке. Это черный свет, осознаю я внезапно протрезвевшей головой, отодвигая в сторону пустую бутылку и принимаясь за вторую: черный свет, который видит боксер, отправляясь в нокаут, черный свет, который заманивает порядочных людей на пустоши с револьвером за поясом, чтобы убивать своих лучших друзей, черный свет, который начиная с этой ночи будет гореть в моей голове, освещая все, что случилось и не случилось у пруда Придди.
  
  Я вернулся к реальности. Я сидел, обхватив руками голову, за грубо сколоченным столом в моем убежище священника, и мои досье и тетрадки стопками лежали передо мной.
  Ларри – не только моя мертвая Немезида, но и вор, спрашивал я себя, стяжатель, конспиратор, любитель не только женщин, но и тайного богатства?
  Все, что я знал о себе и о Ларри, восставало против этой мысли. Деньги не были нужны ему, сколько раз я должен крикнуть в пустоту, чтобы кто-нибудь поверил мне? Жадность делает глупым.
  За всю его карьеру агента ни разу, когда ему поручалось сделать то или это, он не спросил меня: а сколько мне за это заплатят?
  Ни разу он не потребовал прибавить к его тридцати сребреникам, не посетовал на нашу скупость в отношении к его расходам, не пригрозил забросить свой плащ и кинжал, если мы не прибавим ему жалованье.
  Ни разу, получив от своего советского контролера ежемесячную сумму на выплату жалованья вымышленным субагентам, портфель с несколькими десятками тысяч фунтов, он ни слова не сказал против правил Конторы, требовавших отдать мне все до пенса.
  И вот теперь вдруг вор? Инкассатор и сообщник Чечеева? Тридцать семь миллионов, выкачанных Ларри с банковских счетов? И Чечеевым? В сговоре с Зориным? Все трое – обычные мошенники?
  
  – Привет, Тимбо!
  Вечер. Мы в Твикенхеме, где ни один из нас не живет, поэтому мы и приехали сюда. Мы сидим в зале паба «Капустный лопушок», а может быть, «Подводная луна». Свои пабы Ларри выбирает только из-за их названий.
  – Привет, Тимбо Знаешь, что сказал мне Чечеев? Они крадут. Горцы крадут. Украсть почетно, если ты крадешь у казаков. Ты берешь винтовку, выходишь на охоту, убиваешь казака, забираешь его коня и героем возвращаешься домой. В прежние времена они привозили и головы своих врагов, чтобы дети играли с ними. Будь здоров.
  – Будь здоров, – отвечаю я, готовясь слушать Ларри, который сегодня в ударе.
  – Нет запрета и на убийство. Если ты оказался втянутым в кровную месть, честь требует, чтобы ты перебил всех врагов, до которых доберешься. Да, и ингуши начинают рамадан раньше положенного только для того, чтобы доказать соседям свое благочестие.
  – И что же ты собираешься делать? – спрашиваю я терпеливо. – Красть для него, убивать для него или молиться для него?
  Он смеется, но прямого ответа мне не дает. Вместо этого мне предстоит выслушать лекцию о суфизме, распространенном среди горцев, и об огромной роли тайных сообществ в сохранении этнического единства; мне напоминают, что Кавказ – настоящий плавильный котел для этносов, мощный заслон от Азии, последний редут обороны малых наций и отдельных этносов. Сорок языков на территории размером с Шотландию, Тимбо! Мне советуют перечитать Лермонтова и «Казаков» Толстого и плюнуть на романтическую писанину Александра Дюма.
  С одной стороны, энтузиазм Ларри меня радует. До прибытия ЧЧ в Лондон я и гроша ломаного не дал бы за будущее нашей операции. А теперь мы все трое радуемся ее возрождению. А если подумать, то рад, наверное, и витающий в облаках секретности где-то за спиной ЧЧ его высокий босс, досточтимый Володя Зорин. Но, с другой стороны, отношениям Ларри с ЧЧ я доверяю меньше, чем его отношениям с кем-либо еще из его прежних русских контролеров.
  Почему?
  Потому что ЧЧ добрался до тех струн души Ларри, до которых не добрались его предшественники. И до которых не добрался и я.
  
  Ларри шпарит слишком уж без запинки, читаю я раздраженную запись, сделанную моей рукой на листе отчета. Уверен, что они с ЧЧ что-то затевают … Да, но что затевают? Я нетерпеливо задаю себе этот бесцельный вопрос. Ради спортивного интереса ограбить жителей равнины? Но это слишком бессмысленно. Под влиянием более сильной личности Ларри способен на очень многое. Но подделывать подписи, открывать фиктивные счета? Участвовать в большом, сложном мошенничестве, итогом которого является куш в тридцать семь миллионов? Такого Ларри я не знал. Но какого Ларри я тогда знаю?
  
  Личное дело ЧЧ, читаю я надпись четкими печатными буквами Крэнмера поперек обложки толстой голубой папки, в которой собраны мои личные бумаги о Чечееве, начиная с его приезда в Лондон и кончая последним официально зафиксированным визитом Ларри в Россию.
  – ЧЧ – звезда, Тимбо… Наполовину аристократ, наполовину дикарь, Mensch[11] до кончиков ногтей и чертовски занятный… – восторженно заливается Ларри, – он всегда ненавидел все русское из-за того, что Сталин сделал с его народом, но после доклада Хрущева на двадцатом съезде он сделался ярым сторонником линии партии. Вот что он, как кредо, повторял, когда напивался: «Я верю в двадцатый съезд».
  – ЧЧ, как ты вляпался в это дерьмо, спросил я его. Он ответил, что это было во время его учебы в Грозном. С трудом ему удалось поступить в университет, преодолев многочисленные бюрократические рогатки. Вернувшихся из ссылки ингушей встречали вовсе не с распростертыми объятиями в единственном университете, расположенном неподалеку, в Грозном, в соседней Чечне. Горстка сорвиголов, возмущенных тем, как всюду обращаются с ингушами, решила вовлечь его в попытку взорвать комитет партии. ЧЧ сказал им, что они сошли с ума, но они не стали его слушать. Он сказал им, что верит в двадцатый съезд, но они все равно не слушали его. Тогда он расспросил их обо всем, а когда дверь за ними закрылась, прямиком отправился в КГБ…
  – На КГБ он произвел такое впечатление, что, когда он закончил учебу в университете, они завербовали его и послали в подмосковную школу, где он три года изучал английский, арабский и шпионское дело. Да, и вот еще что – в любительском спектакле он сыграл лорда Горинга в «Идеальном муже». Он говорит, что успех был потрясающий. Ингуш в роли лорда Горинга! Он мне нравится!
  Подтверждено микрофонной записью, прозаическая деловая приписка, сделанная канцелярским почерком Крэнмера.
  
  – Грозный – это в России? – слышу я свой вопрос.
  – Точнее говоря, в Чечне. Северный Кавказ. Недавно они стали независимыми.
  – Как ты туда попал?
  – Автостопом. Самолетом до Анкары. Потом долетел до Баку. Пешочком по берегу, потом сворачиваешь налево. Проще пареной репы.
  
  Время, подумал я, невидящим взглядом уставившись в каменную стену передо мной.
  Держаться за время.
  Время, великий врачеватель мертвых. Я держался за него пять недель, а теперь вцепился в него отчаянно.
  Первого августа я отключил свой телефон.
  Несколько воскресений спустя – воскресенье наш роковой день – Эмма забрала свой рояльный стульчик и свои антикварные драгоценности и отбыла в неизвестном направлении, не оставив своего следующего адреса.
  Восемнадцатого сентября я убил или не убил Ларри Петтифера у пруда Придди. Пока Эмма не ушла, я только знал, что в лучших традициях государственной службы должны быть предприняты какие-то шаги. Время превратилось в пустое пространство, залитое черным светом.
  Время снова стало временем десятого октября, двадцать два дня после Придди, когда Ларри Петтифер не явился на первую лекцию своего курса в Батском университете и официально стал отсутствующим.
  Вопрос: Как долго Ларри отсутствовал, прежде чем его отсутствие было зафиксировано официально?
  Вопрос: Где была Эмма, когда я убивал или не убивал Ларри?
  Вопрос: Где Эмма сейчас?
  И самый большой из вопросов, на который мне никто не ответит, даже если кто-то и знает ответ: Когда Чечеев был у Ларри? Потому что если последний визит ЧЧ в Бат состоялся после восемнадцатого сентября, то воскресение Ларри состоялось. Если до, то мне предстоит брести дальше в черном свете, оставаясь убийцей самого себя, а может быть, и Ларри.
  После времени следует материя: Где тело Ларри?
  В Придди два пруда, Майнерис и Уолдгрейв. Именно Майнерис местные жители зовут прудом Придди, и летом на его песчаном берегу весь день резвятся дети. По выходным семьи со средним достатком устраиваются на пикник на травянистой пустоши возле него, оставляя свои «вольво» на ближайшей асфальтовой площадке. И непонятно, как мог такой большой труп, как труп Ларри, – да и любой труп вообще, – плавать, разлагаясь и воняя, и оставаться при этом незамеченным в течение тридцати шести дней и ночей?
  Первая материальная гипотеза: Полиция нашла тело Ларри и лжет.
  Вторая материальная гипотеза: Полиция играет со мной в кошки-мышки, ожидая, когда я дам им в руки необходимые улики.
  Третья материальная гипотеза: Я переоцениваю умственные способности полицейских.
  А Контора, что делает она? О Господи, да что же ей делать, кроме того, что она делает всегда. Скачет во все стороны и никуда не приезжает.
  Четвертая материальная гипотеза: Черный свет становится белым, а тело Ларри не мертво.
  
  Сколько раз я возвращался к пруду, чтобы бросить на него взгляд? Почти возвращался. Свернув на обочину, выходил из машины в старой спортивной куртке по дороге якобы в Касл Кери, в магазин за покупками или к Эпллби в Веллс.
  Где-то я читал, что утопленницы плавают лицом вверх, а утопленники – лицом вниз. Или наоборот? Плавает ли там еще Ларри, улыбаясь мне в лунном свете и обвиняя меня? Или с тех пор он так и плавает в грязной воде разбитым вверх своим затылком?
  Я открываю карандашную запись с послужным списком Чечеева, составленным частично по его официальной биографии, а частично – на основании откровений Ларри. 
  1970, Иран, под именем Грубаева. Отличился при установлении контактов с местной коммунистической партией (подпольной). Отмечен благодарностью Центрального Комитета, в состав которого по должности входит начальник отдела кадров КГБ. Получил повышение.
  1974, Южный Йемен, под именем Климова, в качестве заместителя главы резидентуры. Отчаянные схватки, перестрелки в пустыне, перерезанные глотки (восторженное описание Ларри: он – русский Лоуренс Аравийский, пьет верблюжью мочу и ест поджаренный песок).
  1980–1982, неожиданное назначение в Стокгольм, где Чечеев заменяет второго человека в местной резидентуре, высланного из страны за деятельность, несовместимую и т.д. Смертельная скука. Возненавидел Скандинавию за двумя исключениями: для водки и для женщин. (Ларри: на неделю ему нужно было по три штуки. Женщины и бутылки.)
  1982–1986, английский отдел московского центра, изнывал от скуки и получал выговоры за дерзкое поведение.
  1986–1990, в Лондоне под именем Чечеева, второй человек в резидентуре, заместитель Зорина (поскольку, как я объяснил дорогой Марджори, черножопому никогда не бывать руководителем резидентуры в главных западных странах). 
  Из пришпиленного ко внутренней стороне обложки папки конверта я извлекаю пачку снимков, сделанных в основном Ларри: ЧЧ возле дачи советского посольства в Гастингсе, куда Ларри иногда приглашали на уик-энд. ЧЧ на Эдинбургском фестивале на фоне плаката с надписью: «Кавказская программа танцев и музыки»: он отрабатывает свое прикрытие, должность атташе по культуре.
  Я снова смотрю на лицо Чечеева, как часто смотрел на него в прошлом: изношенное, но с приятными чертами; выражение сухого юмора и печать недюжинных способностей. Прищур холодных глаз стоимостью тридцать семь миллионов фунтов.
  
  Я продолжал разглядывать его. Взял старую лупу дяди Боба, чтобы разглядеть лучше, чем когда-либо раньше. Я читал, что великие полководцы возили с собой портреты своих противников, вешали их в своих палатках, разглядывали их, прежде чем вознести свою молитву капризному богу войны. Но в моем отношении к ЧЧ нет ни капли враждебности. Я спрашиваю себя, как я всегда спрашивал себя в качестве одного из родителей Ларри, каким образом ему удавалось водить того за нос. Но так всегда и везде с двойными агентами. Если ты на обманывающей стороне, поведение обманутой кажется тебе абсурдным. А если ты на обманутой стороне, ты из кожи лезешь вон, чтобы убедить других, что ты на обманывающей, и так до тех пор, пока не становится слишком поздно. И, конечно, я не переставал удивляться, как может представитель народа, в течение трехсот лет подавляемого русскими колониальными порядками, позволить уговорить себя на сотрудничество со своими угнетателями.
  – Это кавказский оборотень, Тимбо, – возбужденно говорит Ларри, – днем он благоразумный шпион, а ночью горец. В шесть вечера ты можешь наблюдать, как у него вырастают клыки…
  Я терпеливо жду, когда его энтузиазм истощится. На этот раз этого не происходит. И постепенно мне, через посредничество Ларри, тоже начинает нравиться ЧЧ. Я начинаю уважать его профессионализм. Я вслух восхищаюсь его способностью удерживать уважение Ларри. И хотя я не понимаю, за что Ларри называет его волком, я чувствую, даже заочно, силу его протеста против ужасной системы, которой он служит.
  В ламбетском центре наблюдения я сижу рядом с Джеком Эндовером, нашим главным соглядатаем, и он показывает мне видеосъемку того, как в Кью-Гарденс ЧЧ забирает из тайника послание, за час до этого оставленное там Ларри. Сначала неторопливой походкой он проходит мимо сигнального знака, указывающего, что послание в тайник заложено: камера показывает детский рисунок, который Ларри мелом начертил на кирпичной стене. Проходя мимо, ЧЧ краем глаза отмечает его. Его походка легка, почти нахальна, словно он знает, что его снимают. С равнодушным видом он направляется к клумбе с розами. Он наклоняется, словно для того, чтобы прочесть табличку с ботаническим описанием. При этом верхняя часть его тела совершает быстрый нырок, а рука выуживает пакет из тайника и тут же прячет его за пазуху. Все это совершается таким ловким, таким неуловимым движением, что я поневоле вспоминаю цирковое представление, на которое когда-то повел меня дядя Боб. Там казаки на полном скаку соскальзывали под брюхо своих неоседланных коней и появлялись с другой стороны, приветствуя зрителей.
  – Вы уверены, что у вашего артиста в жилах нет валлийской крови? – спрашивает меня Джек, пока ЧЧ завершает свой невинный осмотр клумбы.
  Джек прав. У ЧЧ точность движений сапера и сноровка фокусника.
  – Мои мальчики и девочки в полном восторге от него, – говорит он мне, когда я ухожу, – ловкость рук – это не то слово. Они говорят, что следить за ним – настоящая честь, мистер Крэнмер.
  Неловко он добавляет:
  – О Диане вы что-нибудь слышали, мистер Крэнмер?
  – Спасибо, с ней все в порядке. Она снова вышла замуж, счастлива, и мы продолжаем оставаться друзьями.
  Моя бывшая жена до того, как увидела свет, работала в отделе Джека.
  
  И снова деньги.
  После времени, материи и Константина Чечеева необходимо рассмотреть деньги. Не те деньги, которые я израсходовал за год, или которые я получил в наследство от дяди Боба и тети Сесили, или на которые я купил Эмме совсем ей не нужный «Бехштейн». Настоящие деньги, тридцать семь миллионов, выдоенных из русского правительства путем беловоротничкового бандитизма с пальчиками Ларри по всему досье.
  Встав из-за стола, я обхожу по кругу свое убежище, по очереди заглядывая в бойницы. Я ловлю воспоминания, которые ускользают от меня, как только я пытаюсь ухватиться за них.
  Деньги.
  Вспомнить все случаи, когда Ларри упоминал деньги в любом контексте, кроме налогов, долгов, неоплаченных счетов, самодовольного материализма Запада и чеков, которые он не позаботился обналичить.
  Сев за стол, я стал снова просматривать папки, пока не нашел то, что искал, сам точно не представляя себе, что это такое. Это был желтый листок из какого-то казенного блокнота, испещренный замечаниями, сделанными моей синей шариковой ручкой. По верху листка в рассеянном стиле, которым я говорю сам с собой, записан вопрос:
  «Почему Ларри солгал мне про богатого приятеля из Тулля?»
  
  Я принимаюсь за вопрос не спеша, как всегда это делает Ларри. Я – разведчик. Ничто не существует вне контекста.
  Ларри только что вернулся из Москвы. Начинается последний год нашей совместной работы. Наша явочная квартира на этот раз не на Тоттенхем-Корт-роуд, а на Хоэварте в Вене, в предназначенном на снос особняке с расползающейся зеленой крышей и казенной мебелью. Уже светает, но мы еще не ложились. Ларри прилетел вчера поздно вечером, и, как обычно, мы сразу приступили к обсуждению его поездки. Через несколько часов Ларри предстоит открывать своей речью конгресс Интернационала озабоченных журналистов, которых он по своему обычаю окрестил психами. Он развалился на диване, одна тонкая рука бессильно опущена, как на портретах Зиккерта, в другой, у живота, стакан виски. С рассветом банда немолодых специалистов по России – термин «советологи» теперь не в ходу – оставила его в покое, и он разглагольствует о мировых проблемах, мировых проблемах по нашу сторону границы. Даже перед разговором о деньгах Ларри должен поговорить о мировых проблемах.
  – Запад больше не способен на сострадание, Тимбо, – объявляет он потолку, даже не пытаясь сдержать смачный зевок. – Все, мы выдохлись, так нашу мать.
  Ты все еще в Москве, думаю я, глядя на него. С годами перестраиваться, приспосабливаться к смене лагерей тебе становится все труднее, и тебе нужно все больше времени, чтобы почувствовать себя дома. Я знаю, что, когда ты смотришь в этот потолок, ты видишь московское небо. Когда ты смотришь на меня, ты сравниваешь мою упитанную физиономию с осунувшимися лицами, которые ты видел только что. И, когда ты ругаешься, я понимаю, что ты опустошен.
  – Голосуйте за новую российскую демократию, – туманно изрекает он, – антисемитскую, антиисламскую, антизападную и продажную до мозга костей. Да, Тимберс[12]…
  Но даже на пороге разговора о деньгах Ларри должен сначала поесть. Яичница с беконом и его любимый поджаренный хлеб. Растолстеть ему не грозит. Яиц лучше побольше и на сковороде перевернуть. Английский чай «Фортнум и Мейсон», привезенный специалистами по России. Цельное молоко и сахарный песок. Хлеб с отрубями. Много соленого масла. Миссис Батхерст, хозяйка нашей явочной квартиры, хорошо изучила все привычки мистера Ларри, и я тоже. Пища умиротворяет его. Всегда умиротворяла. В длинном траченном молью коричневом халате, который он повсюду возит с собой, он снова становится моим другом.
  – Да? – отзываюсь я.
  – Ты не знаешь, у кого можно стрельнуть денег? – с полным ртом спрашивает он. Мы подошли к цели его разговора. Не зная этого, я буду, разумеется, для него неполноценным собеседником. Возможно, из-за окончания «холодной войны» он все чаще раздражает меня больше, чем я готов признать.
  – Ладно, Ларри, выкладывай, в какое дерьмо ты вляпался на этот раз? Всего пару недель назад нам пришлось вносить за тебя залог.
  – Он разразился смехом, слишком искренним, чтобы я мог вынести его.
  – Не переживай, дурачок. Это не для меня. Это для моего приятеля. Мне нужен толстопузый банкир-кровопийца с сигарой во рту. Ты не знаешь такого?
  И мы начинаем разговор о деньгах.
  – Этот мой приятель из Гулльского университета, – добродушно объясняет он, намазывая джем на свой тост. – Его имя тебе ничего не скажет, – добавляет он, прежде чем я успеваю спросить, как его зовут. – Бедняга говорит, что на него свалилась куча денег. Огромная куча. Нежданно-негаданно. Совсем как на тебя, Тимбо, когда твоя тетка, как бишь ее, откинула копыта. И теперь ему нужны деньги: на бухгалтеров, адвокатов, поверенных и тому подобное. Ты не знаешь какого-нибудь шишку с офшорной компанией, чем-нибудь этаким мудреным? Подумай, Тимбо, ты наверняка кого-нибудь знаешь.
  Я смотрю на него, и больше всего меня интересует, почему именно этот момент он выбрал для обсуждения такой не относящейся к делу темы, как финансовые проблемы его приятеля из Гулля.
  А случилось так, что буквально за два дня до этого рядом именно с таким банкиром я сидел в качестве почетного поверенного частного благотворительного фонда «Уэльский городской и сельский трест имени Чарльза Лавендера».
  – Ну что ж, всегда существует великий и добрый Джейми Прингл, – осторожно сказал я. – Никто не назовет его умудренным, но он определенно большая шишка, как он сам первым и скажет.
  Прингл вместе с нами учился в Оксфорде и был знаменитым регбистом из одной с Ларри группы.
  – Джейми – придурок, – объявил Ларри, отхлебывая из стакана свой английский чай. – Но все равно, как его найти, если моего приятеля он заинтересует?
  Ларри лжет.
  Откуда я это знаю? Я знаю. Не нужно быть специалистом по психологии жертв «холодной войны», чтобы видеть насквозь его хитрости. Если вы руководили человеком двадцать лет, обучая его искусству обмана, погружая его в обман, если вы воспитывали в нем коварство и учили применять его, если вы посылали его переспать с врагом и ждали его возвращения, обкусывая свои ногти, если вы были его наставником в любви и в ненависти, в его приступах отчаяния и в приступах злобы, в его вечном беспокойстве, если вы все это время отчаянно старались провести черту между его игрой и реальностью, то либо его душа для вас открытая книга, либо вы не знаете о нем ничего. А я знал план души Ларри не хуже, чем план моей собственной. Будь я художник, я мог бы нарисовать его вам со всеми ее бугорками и пригорками, с указанием мест, где ничего не происходит, а где наступает благостный покой, когда он лжет. О женщинах, о себе. О деньгах.
  
  Записка сквозь зубы Крэнмера самому себе, без даты:
  «Спросить Джейми Прингла, что за чертовщину затевает ЛП».
  Но топор Мерримена уже был занесен над нами, и, хотя ЛП в тот раз достал меня больше, чем обычно, у меня скоро нашлись другие дела.
  
  И так продолжалось до того самого момента пару месяцев назад, когда мы, двое неженатых мужчин и Эмма, наслаждались нашим уже черт знает каким по счету воскресным обедом в Ханибруке, и я попытался направить наш довольно высокопарный разговор в сторону от пыток в Боснии, этнической чистки в Абхазии, истребления каждого десятого моллуккца и уж не помню каких еще занимавших их тогда жгучих проблем. Тогда случайно и всплыло снова имя Джейми Прингла. А может быть, и не случайно, может быть, какой-то бес подзуживал меня, потому что все происходящее начинало действовать мне на нервы.
  – Да, я вот вспомнил, а как наши дела с Джейми, кстати? – спросил я с той особой беззаботностью, с которой мы, шпионы, извлекаем из рукава главный секрет в присутствии простых смертных. – Он поставил товар твоему приятелю из Гулля? Он помог? Как было дело?
  Ларри бросает взгляд на Эмму, потом на меня, но меня уже не удивляет, что сначала он смотрит на Эмму, потому что все происходящее между нами тремя теперь является предметом молчаливых консультаций между ними.
  – Прингл – скотина, – ответил Ларри коротко. – Всегда был. Есть теперь. И всегда будет. Аминь.
  После этого Эмма с видом монашенки устремляет взор на свою тарелку, а Ларри принимается разрабатывать тему равнодушия наших оксфордских сокурсников, переводя таким образом беседу с Джейми Прингла на преступное равнодушие Запада.
  Он перевербовал ее, думаю я терминами нашего жаргона. С ней все. Предала. Изменила. И даже сама не знает этого.
  
  Утреннее небо над холмами начинает светиться серыми полосками в бойницах. Неудачливая молодая сова летит, почти задевая крыльями траву, в поисках завтрака. Мы столько раз встречали рассвет вместе, подумал я. Столько жизни потрачено на одного человека. Ларри умер для меня независимо от того, убил ли я его или нет, и я умер для Ларри. И остается единственный вопрос: кто умер для Эммы?
  Я повернулся к столу и снова погрузился в свои бумаги. Когда я коснулся рукой своего лица, то с удивлением обнаружил на нем полуторасуточную щетину. Обведя взглядом свое убежище, я пересчитал стаканчики из-под кофе. Посмотрел на часы и не поверил своим глазам: было три часа пополудни. Но мои часы не врали: солнце было в юго-западной бойнице. У меня было не бессонное ночное дежурство в Хельсинки, и я не возвращался пешком в свою гостиницу, молясь в душе за благополучное возвращение Ларри из Москвы, Гаваны или Грозного. Я был в своей каморке священника, и я заготовил пряжу, но еще не спрял из нее нить.
  Окидывая взглядом комнату, мои глаза остановились на том уголке моего царства, куда я сам запретил себе вход. Это была ниша, занавешенная подвернувшейся мне под руку плотной шторой, которую я нашел в привратном помещении и наскоро прибил гвоздями. Я называл ее архивом Эммы.
  
  – Твоя Эмма цыпочка ничего себе, – с видимым удовольствием объявил мне Мерримен спустя две недели после того, как я согласно инструкциям сообщил ему ее имя в качестве имени моего возможного партнера. – Тебе будет приятно узнать, что она не представляет опасности ни для кого, кроме, возможно, тебя. Хочешь одним глазком взглянуть в ее папку, прежде чем броситься головой в омут? Я тут подготовил для тебя маленькую выписку.
  – Нет.
  – Узнать о ее скандальном происхождении?
  – Нет.
  Маленькая выписка, как он назвал ее, в виде коричневой папки формата А4, без заголовка, с высовывающейся из нее полудюжиной белых листов, тоже без заголовка, уже лежит на его столе между нами.
  – О ее потраченных попусту годах? О ее экзотических заграничных поездках? О ее неудачных любовных романах, о ее абсурдных судебных делах, о ее маршах протеста босиком, о ее участии в пикетах, о ее истекающем кровью сердце? Посмотришь на этих нынешних музыкантов и диву даешься, как у них хватает времени выучить ноты.
  – Нет.
  Ему никогда не понять, что Эмма для меня – мой добровольно принятый на себя риск, моя новая открытость, моя обращенная на одного-единственного человека гласность. И что я не хочу никаких краденых сведений о ней, ничего из того, о чем она сама не рассказала мне по своей воле. Тем не менее, к своему стыду, я беру эту папку – он ни секунды не сомневался, что я ее возьму, – и сердито сую ее себе под мышку. Мой профессиональный инстинкт сильнее меня. Знания никогда не убивают, твердил я двадцать дет всякому, кто готов был слушать меня, а вот невежество может убить.
  
  Приведя все в порядок к моему следующему визиту, я протискиваю свое усталое тело по винтовой лестнице вниз и мимо шкафа с утварью. В ризнице я запасаюсь халатом, щеткой, тряпкой и политурой для пола. Снарядившись таким образом, я перехожу в главный зал, где на минуту останавливаюсь перед алтарем и торопливо, как это принято у нас, безбожников, бормочу сбивчивые благодарности и обещания Создателю, поверить в которого я не могу себя заставить. Закончив с этим, я приступаю к моим обязанностям уборщицы, потому что я не из тех, кто позволяет себе отклониться от легенды.
  Сначала протираю пыль со средневековых скамей, затем тряпкой прохожусь по паркетному полу, обрызгивая его потом политурой к неудовольствию семейства летучих мышей. Полчаса спустя, все еще в своем рабочем халате и со щеткой в качестве дополнительного вещественного доказательства моего трудолюбия, я выбираюсь на свежий воздух. Солнце скрылось за сине-черной тучей. На голые вершины далеких холмов опустились полосы дождя. И вдруг мое сердце замирает. Я смотрю на холм, который мы зовем Маяком. Он самый высокий из шести. Его контур изрезан камнями и буграми, про которые говорят, что это остатки древнего кладбища. Среди этих камней на зубчатой линии горизонта виднеется темный на фоне ненастного неба силуэт мужчины в длинном пальто или плаще с незастегнутыми, по-видимому, пуговицами, потому что полы пальто развеваются на порывистом ветру, хотя руки мужчины в карманах.
  Голова мужчины повернута в сторону от меня, словно я только что врезал по ней рукояткой моего 0,38. Его левая нога выставлена вперед в экстравагантной наполеоновской позе, которую обожал Ларри. На нем кепка, и, хотя я никогда не видел Ларри в кепке, это ничего не значит, потому что он вечно забывает свои головные уборы в чужих домах и регулярно меняет их. Я попытался позвать его, но мой рот не издал ни единого звука. Я открыл рот, чтобы крикнуть «Ларри!», но и на этот раз мой язык не справился с буквой «л». Вернись, беззвучно молил я его, вернись. Давай начнем все с самого начала, давай будем друзьями, а не соперниками.
  Я сделал шаг вперед, потом еще один. Мне кажется, я собирался броситься к нему, не обращая внимания на камни и уклон, крича: «Ларри, Ларри! Ларри, с тобой все в порядке?» Но, как Ларри всегда повторял мне, спонтанные порывы никогда мне не удаются. И вместо этого я бросил на землю щетку, сложил ладони рупором у рта и крикнул что-то невразумительное вроде: «Эй, кто это, это ты?»
  Возможно, к этому времени я уже понял, что во второй раз за последние несколько дней я обращаюсь к неприятной личности по имени Андреас Манслоу, некогда сотруднику моей секции, а теперь обладателю моего паспорта.
  – Какого дьявола вам здесь надо? – закричал я на него. – Как вы смеете являться сюда и шпионить за мной? Ступайте отсюда. Убирайтесь прочь!
  Он спускался ко мне с вершины холма, скользя по осыпям плавными паучьими движениями. Я и не подозревал за ним такой ловкости.
  – Добрый вечер, Тим, – сказал он уже без вчерашней почтительности. – Потрудился для Боженьки? – спросил он, переводя взгляд с моей щетки на меня. – Ты что, перестал бриться?
  – Что вы здесь делаете?
  – Наблюдаю за тобой, Тим. Ради твоей безопасности и комфорта. По распоряжению Верхнего Этажа.
  – Я не нуждаюсь в том, чтобы за мной следили. Я сам в состоянии проследить за собой. Убирайтесь.
  – А вот Джейк Мерримен считает, что нуждаешься. Он считает, что от тебя одни неприятности. И он велел мне не спускать с тебя глаз. Взять тебя на короткий поводок, так он выразился. В любое время дня и ночи ты найдешь меня в полицейском участке.
  Он протянул мне листок бумаги:
  – Вот мой телефон. Дэниэл Мур, комната три. – Он уперся указательным пальцем в мою грудь. – И запомни, я собираюсь взять тебя за яйца. Крепко взять. Ты в свое время взял меня, и теперь за мной должок. Я тебя предупредил.
  
  Призрак Эммы ждет меня в гостиной. Она сидит у «Бехштейна» на своем специальном стульчике и вслух сочиняет. Ее строгая поза делает ее талию уже, а бедра шире. Чтобы доставить мне удовольствие, она надела все свои драгоценности.
  – Ты опять флиртовал с Ларри? – спрашивает она меня, не прерывая игры.
  Но у меня не то настроение, чтобы надо мной шутили. Особенно она.
  
  Темнеет, но я уже зажег черный свет моей души. Свет дня не спас меня. Я брожу по дому, касаюсь вещей, раскрываю книги и захлопываю их. Готовлю себе еду и оставляю ее нетронутой. Ставлю на проигрыватель пластинку и не слушаю ее. Я засыпаю и просыпаюсь от одного и того же сна. Мне снится, что я вернулся в свое убежище. По какому следу я иду, какие ключи у меня в руках? Я перебираю мелочи своего прошлого, стараясь найти осколки той бомбы, которая взорвала его. Не раз и не два я встаю из-за своего самодельного стола и иду к старой занавеске военных времен. Моя рука тянется, чтобы отодвинуть ее, чтобы убрать мною же поставленный барьер перед запретной территорией Эммы. Но каждый раз я останавливаю себя.
  Глава 6
  – Как обычно, мистер Крэнмер?
  – Да, пожалуйста, Том.
  – Я так полагаю, сэр, что теперь вы ждете избрания вас со дня на день почетным гражданином?
  – Спасибо, Том, но я могу подождать с этим несколько лет, и мне нравится это делать.
  Смех, в котором и я принимаю участие, потому что это наша дежурная шутка каждую вторую пятницу месяца, когда я покупаю билет до Паддингтонского вокзала и занимаю свое место на платформе среди отъезжающих в Лондон. И, если бы сегодня была обычная пятница, я пофантазировал бы немного, представив себе, что я еще на службе. В хорошие дни Эмма игриво поправила бы мой галстук и лакцаны моего пиджака и пожелала бы «удачного дня в офисе, милый», прежде чем подарить мне последний, восхитительный, бесстыдно откровенный поцелуй. А в плохие дни она следила за моим отъездом из темноты своего окна на втором этаже, не подозревая, вероятно, что и я наблюдаю за ней в боковое зеркало моего «санбима», но зная, что на весь день я оставляю ее наедине с ее пишущей машинкой, ее телефоном и ее Ларри в тридцати милях по шоссе.
  Но в это утро я чувствовал, что вместо любительских глаз Эммы в мою спину упирается взгляд профессионала слежки. Обмениваясь парой пустых фраз с обедневшим баронетом, известным в округе под именем «бедолага Перси», унаследовавшим процветающую машиностроительную фирму и ухитрившимся довести ее до полного разорения, а теперь зарабатывавшим себе на хлеб в качестве страхового агента, я краем глаза видел, что силуэт билетного кассира Тома за окном его кассы направился к телефону, где Том некоторое время говорил в трубку, повернувшись ко мне спиной. А когда поезд тронулся от перрона, я увидел мужчину в сельской шапочке и плаще, ревниво махавшего рукой женщине в нескольких рядах передо мной, которая не обращала на него ни малейшего внимания. Это был тот самый мужчина, который следовал за мной в своем фургоне «бедфорд» от самого перекрестка возле моего дома.
  На глазок я отнес Тома к полиции, а шапочку и плащ – к Манслоу. Удачи вам, ребята, подумал я. Пусть все, кому это интересно, знают, что в эту пятницу, как и всегда, Тим Крэнмер отправился по своим обычным делам.
  На мне мой синий костюм в мелкую полоску. Ничего не могу с собой поделать, но в одежде я всегда приноравливаюсь к людям, На встречу с которыми иду. Если мне предстоит визит к викарию, на мне твидовый костюм, а смотреть матч в крикет я отправляюсь в куртке и спортивном галстуке. И, если мне после кошмарных четырехдневных реинкарнаций в моей голове предстоит присутствовать на происходящем два раза в месяц собрании распорядителей Уэльского городского и сельского треста имени Чарльза Лавендера, обслуживаемого банковским домом «Братья Прингл» с Трэднидл-стрит, я и сам не могу не выглядеть немного банкиром. Банкиром я выгляжу, заходя и садясь в поезд, и просматривая финансовые страницы моей газеты, и садясь в ожидающую меня под великолепными арками Брюнеля служебную машину, и здороваясь со швейцаром на пороге банка Принглов, и бросая взгляд на отражение в стекле банковской двери того самого незанятого такси, которое с погашенным зеленым огоньком следовало за нами от Прэд-стрит.
  
  – Мистер Крэнмер, приве-ет, как славно ви-идеть вас сно-ова, – на образцовом кокни пропищала мне Пандора, ленивая секретарша Джейми, когда я вошел в обставленную кожаной мебелью в эдвардианском стиле приемную, где хозяйкой была она.
  – Разрази меня гром, Тим! – воскликнул Джейми Прингл, шестнадцать стонов[13] мускулов в полосатой рубашке и бордовых подтяжках, до боли сжимая мою кисть. – И не говори мне, что на дворе уже пятница, ха-ха-ха!
  Прингл – придурок, шепчет мне на ухо Ларри, всегда был, есть сейчас и всегда будет. Аминь.
  Подобно своей собственной тени в комнату вплывает Монти. У него болтающийся на нем черный жилет, широкие конторские нарукавники и стойкий запах сигарет, которые ему не разрешают курить на этаже, занимаемом партнерами. Монти ведет счета и ежеквартально оплачивает наши расходы чеками, которые подписывает Джейми.
  После него появляется Пол Лавендер, у которого, все еще дрожат руки после полной невероятных опасностей поездки на «роллс-ройсе» с Маунт-стрит сюда. Пол по-кошачьи хитер, справедлив, ему семьдесят, и он очень медленно передвигается в своих мягких мокасинах с болтающимися кисточками. Его отец, наш меценат, начинал жизнь школьным учителем в Лландадно, основал сеть гостиниц и продал ее за сто миллионов фунтов.
  После Пола появляются Долли и Юнис, две сестры и две старые девы. У Долли брошка в виде алмазного скакуна. Много лет назад лошадь Долли выиграла дерби, так Долли, во всяком случае, утверждает, хотя Юнис клянется, что у Долли никогда не было никого крупнее перекормленного мопса.
  После них снова приходит Генри, семейный адвокат Лавендеров. Именно благодаря Генри мы встречаемся так часто. Но кто не стал бы поступать так же при гонорарах по четыреста фунтов в час?
  – «Плонк» все еще идет вверх? – с сомнением спрашивает он во время нашего рукопожатия.
  – Да, спасибо. И довольно резво.
  – А с дешевыми акциями «Фрога» ты еще не погорел? Я, наверное, читаю не те газеты.
  – Боюсь, не те, Генри, – отвечаю я.
  
  Мы сидим вокруг знаменитого стола заседаний Принглов. Перед каждым из нас один экземпляр протокола предыдущего заседания, один экземпляр финансового отчета и одна чашка веджвудского костного фарфора со сладким бисквитом на отдельном блюдечке. Пандора разливает чай. Пол опер свой подбородок о бескровную ладонь и закрыл глаза.
  Джейми, наш председатель, готов начать. Его кулачищи, которые тридцать лет назад выдирали скользкий от грязи мяч из бурлящей свалки регбистов, теперь бережно опускаются на хрупкие золоченые очки с полукруглыми стеклами и водворяют их дужки сначала за одно ухо, потом за другое. Рынок, говорит Джейми, переживает депрессию. Он винит в ней иностранцев.
  – А что вы хотите, если ваши немцы отказываются понизить свои учетные ставки, если ваша иена вот-вот прошибет потолок, а ваши прибыли Хай-стрит вот-вот прошибут пол. – Он с искренним изумлением оглядывается вокруг, словно недоумевая, откуда перед ним эта аудитория. – Боюсь, что наших британских парней что-нибудь таки пришибет.
  Потом он делает кивок Генри, и тот с устрашающими щелчками расстегивает обе застежки своей пластмассовой папки и зачитывает нам свой нескончаемый отчет:
  – Обсуждение с местными властями вопроса о поставках спортивного оборудования в города наших центральных графств происходит с медлительностью, которой следовало ожидать от чиновников местных властей, Джейми…
  – Предложение треста об увеличении количества детских коек в клинике имена Лавендера для рожениц не может быть осуществлено без выделения трестом дополнительных средств на содержание персонала. В настоящее время таких средств нет, Джейми…
  – Наше предложение о создании передвижной библиотеки для обслуживания детей в районах с пониженной грамотностью наталкивается на политические возражения со стороны местных муниципалитетов, утверждающих, что, с одной стороны, идея бесплатных библиотек уже отошла в прошлое, а с другой стороны, что подбор книг для таких библиотек должен осуществляться образовательными учреждениями графств, Джейми…
  – Проклятые ублюдки! – взорвалась Юнис. Обычно это с ней происходит примерно на этой стадии заседания. – Наш отец перевернулся бы в гробу! – громыхает она с заметным валлийским акцентом. – Бесплатные книги для невежд? Да это коммунизм средь бела дня!
  В равной мере яростно Долли возражает. Она чаще всего возражает:
  – Это наглая ложь, Юнис Лавендер. Наш отец встал бы из гроба и аплодировал бы обеими руками. О детях он молился в своей последней молитве. Он любил нас, правда ведь, Полли?
  Но Пол в своем Уэльсе. Его глаза еще закрыты, а на губах загадочная улыбка.
  Джейми Прингл ловко пасует мяч мне:
  – Тим, ты что-то сегодня притих. У тебя есть соображения?
  На этот раз мое дипломатическое искусство изменяет мне. В другой день я быстренько придумал бы для него отвлекающую тему: поторопил бы Генри в его переговорах с городскими властями или выразил бы недоумение по поводу административных расходов Прингла, которые были единственным пунктом отчета, где наблюдался рост. Но этим утром в голове у меня был только Ларри. В какую сторону стола я ни посмотрел бы, в любом из пустых кресел я видел его в моем сером костюме, который он мне так и не вернул, рассказывающим нам что-то о своем приятеле из Гулля.
  – Монти. Твоя подача, – распорядился Джейми.
  Монти солидно прокашлялся, достал из лежавшей пред ним стопки лист и доложил нам о подлежащих распределению доходах. Однако, увы, за вычетом налогов, расходов и всевозможных выплат к следующему заседанию не оказалось никаких доходов, которые можно было бы распределить. Даже банковский дом Принглов не придумал способа, как распределить ничто среди бедняков и нуждающихся Уэльса, как то предусмотрено Законом о полномочиях территорий или какими там еще законами.
  
  У нас обед. Только это я знаю. В отделанном деревянными панелями зале, где мы всегда обедаем. Нас обслуживает миссис Питерс в белых перчатках, и мы уже осушили пару двухлитровых бутылок «Шваль Блан» 1955 года, которыми трест предусмотрительно запасся двадцать лет назад для поддержания сил своих усталых руководителей. Слава Богу, в моей памяти не сохранилось почти ничего от нашего кошмарного разговора. Долли ненавидит черномазых, это я запомнил. Юнис, напротив, находила их милашками. Монти считал, что им было хорошо и в Африке. Пол сохранял на лице улыбку мандарина. Роскошные корабельные часы, по традиции отсчитывавшие время банкирского дома Принглов, громогласно радовались нашим успехам. В половине третьего Долли и Юнис с красными лицами шумно выкатились из-за стола. К трем Пол вспомнил, что ему надо что-то сделать или куда-то пойти, а может быть, с кем-то встретиться. Он решил, что это, скорее всего, был его парикмахер. Генри и Монти последовали за ним, причем Генри шептал ему на ухо свои драгоценные советы стоимостью четыреста фунтов в час, а Монти страстно мечтал о первой сигарете из числа очень многих, которые вернут его к жизни.
  
  Джейми и я задумчиво сидим втроем с графином портвейна фирмы.
  – Да, славно, черт побери, – глубокомысленно говорит Джейми. – Да. Ну что ж. Выпьем. За нас.
  Через минуту, если я не сделаю ничего, чтобы остановить его, он углубится в величайшие загадки нашего времени: откуда у женщин столько нахальства, куда делась прибыль от нефтедобычи в Северном море – он серьезно опасается, что пошла на пособия безработным, или каким славным занятием было банковское дело до того, как его погубили компьютеры. А еще ровно через тридцать минут Пандора просунет в дверь свою голову, как киска из ролика, рекламирующего кошачьи консервы, и промяукает, что до конца дня и недели у мистера Джейми еще одна деловая встреча, что в переводе с языка банкирского дома Принглов на английский будет означать: «Шофер ждет, чтобы отвезти тебя в аэропорт, где готов самолет, который доставит тебя в гольф-клуб Сент-Эндрюса» или: «Ты обещал на уик-энд повезти меня в Довиль».
  Я справляюсь о здоровье Генриетты, жены Джейми. Я всегда справляюсь и отступать от ритуала не осмеливаюсь и в этот раз.
  – Спасибо, Генриетта здорова как бык, – отмахивается Джейми. – Хант умоляет ее остаться еще, но старая клуша не уверена, что захочет. Сказать тебе по правде, этот отдых в Антибе – чертовски утомительное дело.
  Я справляюсь о детях.
  – С бандитами все в порядке, Тим, спасибо. Маркус – капитан пятерки скаутов, а Пенни выходит в свет следующей весной. Это не настоящий выход в свет, конечно, все совсем не так, как в наше время. Но все же это лучше, чем совсем ничего, – добавляет он, задумчиво глядя на список Принглов, Павших в Двух Мировых Войнах, за моей спиной.
  Я спрашиваю его, видел ли он кого-нибудь из наших в последнее время. Под нашими мы подразумеваем оксфордских. После эркерного зала ресторана Брудла никого, отвечает он. Я спрашиваю, кто там был. Мне требуется еще пара наводящих вопросов, прежде чем он, как будто по собственной инициативе, заводит речь о Ларри. На самом деле особого искусства от меня и не потребовалось, потому что, когда в нашем возрасте разговор заходит о старых друзьях, он у нас непременно рано или поздно переходит на Ларри.
  – Парень из ряда вон, – со свойственной ему абсолютной уверенностью говорит Джейми. – Умница, талант, очаровашка. Приличное христианское происхождение, отец – видный деятель церкви и все такое. Но без устойчивости. А в жизни, если у тебе нет устойчивости, у тебя нет ничего. Одну неделю розовый, на следующую от этого открещивается. На этот раз открещивался насовсем. Краснопузые теперь все заделались капиталистами.
  – Похуже гребаных янки… – А потом, слишком легко, словно мой ангел-хранитель шепнул ему на ухо: – А совсем недавно нанес мне визит. Слегка в растрепанных чувствах, подумал я тогда. Слегка вороватый. Я думаю, понял, что ставил не на тех. Да оно и понятно, если подумать.
  Я разразился смехом:
  – Джейми, уж не хочешь ли ты сказать, что Лари пошел в бизнесмены? Это было бы уж слишком.
  Но Джейми, который мог заржать в любой момент без причины – и обычно без чувства юмора, – на этот раз только долил себе портвейна и стал изъясняться еще высокопарнее.
  – Сказать по правде, я не знаю, куда он пошел. Не мое это дело. Но что не в простые бизнесмены, это точно. Если ты спросишь меня, то красноречия в нем было больше, чем требовал случай, – туманно добавил он, с таким видом пододвигая ко мне графин, словно хотел избавиться от него навсегда. – И развязности тоже, если говорить по правде.
  – Боже мой.
  – И этакое гипертрофированное представление о себе. – Возмущенный глоток портвейна. – И слегка перекомпенсация. Всякая галиматья о нашем долге помочь недавно освободившимся странам встать на ноги, исправить старые несправедливости, установить нормы общественной морали. Спросил меня, не собираюсь ли я перейти на ту сторону. Постой, парень, сказал я, не скачи так быстро. Уж не один ли ты из тех, кто таскал Советам каштаны из огня? Если ты позволишь мне так выразиться, ты слегка загнал меня в угол. Слегка удивил. Ошарашил.
  Я наклонился вперед, всем своим видом показывая Джейми, что я весь внимание. Я изобразил на своем лице выражение зачарованности, подобострастия и недоверия. Все мое тело говорило о желании вытащить наконец эту проклятую историю из его заскорузлых мозгов. Ну же, давай, Джейми. Это потрясающе. Давай дальше.
  – Мой единственный долг – это долг перед этим домом, сказал я ему. Но он не стал меня слушать. Я всегда считал его интеллектуальным парнем. Но какой ты, к черту, интеллектуал, если не научился слушать других? Он смотрел сквозь меня, как сквозь стенку. Обозвал меня страусом. А я не страус, я продолжатель семейной традиции. Искренний и убежденный.
  – Но какого черта ему было нужно от тебя, Джейми? Завербовать братьев Прингл в студенческое братство Оксфордского университета?
  В моей голове мелькнула мысль, что это, возможно, не такая уж плохая идея, но мое лицо, если только оно справлялось со своими обязанностями, выражало лишь искреннее сочувствие Джейми, ставшему объектом таких гнусных домогательств.
  После полуминутного молчания он собрал в кулак все свои интеллектуальные ресурсы:
  – Советская компартия приватизируется, так?
  – Так.
  – В этом все и дело. Распродажа партийной собственности. Зданий. Домов отдыха, контор, автомашин, спортивных дворцов, школ, больниц, иностранных посольств, земельных участков, бесценных картин, Фаберже и черт знает чего еще. Добра на миллиарды долларов. Чувствуешь, чем пахнет?
  – Чувствую. «Россия навынос». Тайно это началось еще при Горбачеве, а сейчас уже никто никого не стесняется.
  – Каким боком Ларри влез в это дело, пусть гадает, кому интересно. Рад сказать, что братья Прингл не имеют к нему никакого отношения. – Еще один гигантский глоток портвейна. – И не хотят иметь. Спасибо, этого дерьма мы и мизинцем не коснемся. Кушайте сами.
  – Но, Джейми, – хотя мое время истекало, я продолжал делать вид, что заинтригован настолько, что не в состоянии произнести ни слова. – Но Джиммини, – это была его оксфордская кличка, – что он просил тебя сделать? Купить Кремль? Мне жутко интересно.
  Налившиеся кровью глаза Джейми снова остановились на доске почета его компании.
  – Ты все еще работаешь на своих прежних хозяев?
  Я колебался и медлил с ответом. Когда-то Джейми подал заявление с просьбой принять его в нашу организацию, но получил отказ. С тех пор он время от времени поставлял нам сведения, которые мы обычно уже и в более полном виде имели из других источников. Продолжает ли он восхищаться нашими тайными делами или уже осуждает их? Скажет ли он мне больше, если я отвечу да? Я выбрал средний путь.
  – Только время от времени, Джейми. Ничего обременительного. Послушай, не заставляй меня умирать от любопытства. Что затеял Ларри?
  Пауза без дополнительной порции портвейна и гримас.
  – Ну?
  – Он сделал два захода. Пару лет назад он позвонил мне, наговорил кучу всяких слов про то, что хочет вложить в мое дело, если я соглашусь, порядочный кусочек в несколько миллионов, что все будет сделкой старых друзей и что он зайдет повидать меня, когда в следующий раз будет в Лондоне. Все оказалось пустым трепом.
  – А второй заход? Когда он был?
  Я не знал, на что напирать больше: на что или на когда. Но Джейми решил за меня.
  – Ларри Петтифер задумал следующее, – объявил он громким и торжественным голосом, – Ларри Петтифер заявил, что он уполномочен неким бывшим советским государственным учреждением, название которого не упоминается… – поправка: некоторыми сотрудниками этого учреждения, имена которых так же не называются, – вступить в переговоры с настоящей банковской фирмой по поводу возможности открытия этой фирмой счета – ряда счетов, офшорных, разумеется, посредством которых настоящая фирма будет получать значительные суммы в твердой валюте из неназванных источников, – фактически будет держать упомянутые суммы на анонимной основе и осуществлять определенные выплаты в соответствии с инструкциями, которые настоящей фирме будут передавать неназванные лица, сопровождая их паролем или письменным подтверждением, которые должны будут совпасть с паролем или формой письменного распоряжения, предоставленными заранее настоящей фирме. Выплаты будут значительными, но никогда не будут превосходить текущего счета, а кредит никогда не будет запрашиваться.
  Монолог Джейми раскручивался со скоростью всего пятнадцати оборотов в минуту, а корабельные часы неумолимо показывали, что времени осталось только девять минут.
  – И это были большие суммы? Я хочу сказать, большие по банковским меркам? Какие цифры называл Ларри?
  Джейми снова проконсультировался со списком за моей спиной.
  – Если ты думаешь о порядке величин, которые некоторые из попечителей и их советники обсуждали сегодня утром, то я думаю, ты не очень далек от истины.
  – Тридцать миллионов фунтов? Какого черта они собрались купить? Откуда у них такие деньги? Ведь это порядочный кусок, не так ли? Даже для тебя, не говоря уж обо мне! Что он затевает? Я просто ошарашен.
  – Отмывание денег, вот что это такое. Я чувствую, что мне пришлось бы действовать по их инструкции и не совать нос в их дела. У него на севере какой-то партнер, с которым он собирался вести дела. Что-то вроде совместного распоряжения определенными суммами. Темные делишки.
  Мое время подходило к концу. Его тоже.
  – Где, он сказал, на севере?
  – Не понял?
  – Ты сказал, что у него на севере приятель.
  – В Макклсфилде. Партнер в Макклсфилде. А может быть, в Манчестере. Нет, в Макклсфилде. У меня там была девица. Синди. Занималась торговлей шелком. Шелковая Синди.
  – Но где же, черт его побери, Ларри взял тридцать миллионов? Ладно, это не его деньги, но ведь они чьи-то!
  Пауза. Подсчет. Молитва. Улыбка.
  – Мафии, – прорычал Джейми. – Разве не так их там зовут? Враждующие мафии. Газеты полны статьями о них.
  Он качает головой и бормочет себе под нос что-то вроде «его дело».
  – И что же ты сделал? – спросил я, изо всех сил стараясь придать своему голосу оттенок удивленной заинтересованности. – Сообщил своим партнерам? Послал его ко всем чертям?
  Корабельные часы тикают, подобно бомбе с часовым механизмом, но, к моему отчаянию, Джейми не произносит ни слова. А потом вдруг начинает нетерпеливо извергать фразы, как будто это я заставил его ждать:
  – Видишь ли, в таких ситуациях людей не посылают ко всем чертям. Для них дают обеды. Беседуют с ними о старых временах. Говорят им, что надо подумать, посоветоваться с правлением. Я сказал им, что у нас возникли проблемы, частично практические, частично этические. Сказал, что было бы чудесно, если бы они сообщили мне, кто их клиент, в какое дело он собирается вкладывать деньги и каков будет их статус с точки зрения налогообложения. Что было бы полезно некоторое официальное подтверждение. Я предложил, чтобы они предприняли некоторые шаги через посредство министерства иностранных дел – на достаточно высоком уровне, конечно. У них оказалась некая бумага из советского посольства в Лондоне. Подписанная каким-то чиновником. Не послом. Возможно, это была подделка, а возможно, нет. Никто этого просто не мог сказать.
  Он исследовал клеймо на обратной стороне своей чайной ложки и сравнил его с клеймом ложки с соседнего места.
  – Разрозненный сервиз, – пробормотал он. – Возмутительно.
  Он был просто убит.
  – Невероятно, как это могло случиться? Надо будет спросить мамашу Питерс. Невероятная халатность.
  Ты сказал «они», Джейми?
  Прости, старина, ты что-то сказал? Я положил ладонь на его рукав.
  – Извини меня, Джейми, я, может быть, ослышался, но мне показалось, что ты сказал «они». Ты хотел сказать, что Ларри пришел не один? Мне кажется, что я не совсем тебя понял.
  – Правильно, они. – Он все еще изучал ложки.
  Мои мысли бешено скакали. Чечеев? Партнер из Макклсфидда? Или приятель Ларри из Гулльского университета?
  К моему удивлению, Джейми улыбнулся снисходительной и очень сальной улыбкой.
  – Петтифер привел помощницу. Куколку, так я назвал бы ее. Он сказал, что эта помощница будет его посредником. Все детали будут ее делом. Ларри в арифметике не силен, но эта девочка была просто зубр. Когда дело доходило до цифр, Ларри ей в подметки не годился.
  Я был немало удивлен. Наверняка удивлен, потому что весело хихикнул, хотя внутри у меня все напряглось в тревоге.
  – Ладно, Джейми, если хочешь, я угадаю, кто она была. Это была русская, и на валенках у нее был снег.
  Его снисходительная улыбка так и осталась на месте. Возмутительные ложки он наконец положил на стол.
  – Не угадал. Приличная английская девушка, насколько я могу судить. Прилично одета. По-английски говорит, как лорды или вот как мы с тобой. Я не удивился бы, если бы она оказалась движущей силой всей этой затеи. Если бы она пришла ко мне проситься на работу – взял бы не задумываясь.
  – Хорошенькая?
  – Нет. Не хорошенькая. Красавица. Ей-Богу, я редко употребляю это слово. Почему она связалась с таким дерьмом, как Петтифер, одному Богу известно. – Тут он сел на своего любимого конька. – За такую фигуру полжизни не жалко. Маленькая красивая попка. Ноги – прямо из шеи. Она сидела тут передо мной и устроила мне из них феерическое представление.
  Тут он ударился в философию:
  – Одна из самых больших загадок жизни, Тим, и я наблюдаю такое снова и снова. Хорошенькая девчонка может иметь кого захочет. И кого же она выбирает? Самое что ни на есть дерьмо. Ставлю фунт против пенни, что Петтифер колотит ее. А ей, наверное, это нравится. Мазохистка. Совсем как моя свояченица Анджи. Денег куры не клюют, красавица писаная, а переходит от одного дерьма к другому. И обращаются они с ней так, что удивительно, как у нее еще все зубы целы.
  – Она назвала себя?
  – Салли. Салли не помню как дальше. – Один из углов его рта опустился в отвратительной ухмылке. – Иссиня-черные волосы зашпилены на макушке, так и ждут, что ты распустишь их. Моя слабость, обожаю черные волосы. В них вся женственность. Потрясающе.
  Я ничего не видел, ничего не слышал, ничего не чувствовал. Я действовал, как автомат, собирая и регистрируя сведения. Только это, а Джейми, печальный и старый, кивал мне и глотал свой портвейн.
  – После этого что-нибудь слышал о нем?
  Ни звука. И о ней тоже. Думаю, они поняли намек. Нам уже случалось указывать на дверь уголовникам. И их девкам.
  Корабельные часы давали мне еще пять минут.
  – Ты направил их к кому-нибудь? Скажем, намекнул, куда они могли бы обратиться?
  Страшная гримаса, из последних запасов.
  – Мы в «Братьях Прингл» не очень сведущи в таких делах. Это больше по части отдела полиции, занимающегося финансовыми мошенничествами. Там сразу подыскали бы адресок.
  Перед своим предпоследним вопросом я изобразил дурацкую улыбку, отражающую, кроме того, мои дружеские чувства и мое восхищение портвейном.
  – А тебе не пришло в голову, Джейми, когда он ушел – или они ушли, – снять трубку, набрать номер тех, на кого я работал, и намекнуть им про Ларри? Теперь, когда я больше у них не работаю… Про Лари и его девочку?
  Глаза Джейми Прингла смотрели на меня с бычьим гневом.
  – Настучать на Ларри? И как у тебя язык повернулся? Я же банкир. Вот если бы он придушил свою дорогую мамашу и бросил ее в ванну с кислотой, тогда, я думаю, мне было бы простительно снять трубку и кое-кому позвонить. Но когда однокашник приходит ко мне, чтобы обсудить финансовое предложение, пусть даже такое, от которого за милю несет мошенничеством, то это тот случай, когда я связан клятвой абсолютного и полного молчания. Вот если ты захочешь сообщить им, то это будет твое дело. Налей себе.
  Моя цель была почти достигнута. Оставался только один страшный барьер. Наверное, это мой внутренний палач решил, что, вымотав себя вопросами про полицию и про Пью с Меррименом, этот пунктик я должен оставить напоследок. А может быть, просто ищейка решила, что сперва надо собрать мелочи, а уж потом подбирать главное.
  – Так когда, Джейми?
  – Ты что-то сказал, старина?
  Он почти спал.
  – Когда они свалились на тебя, Ларри и его деваха? Я так понимаю, что ты назначил им день, раз у вас был обед, – предположил я, надеясь таким образом побудить его заглянуть в записную книжку или по телекому спросить Пандору.
  – Куропаткой, – громко объявил он, и мне показалось, что он уже начал рассказывать мне свой сон. – Угостил их куропаткой. Мамаша Питерс приготовила. Однокашник, старые времена. Не видел его четверть века. Принял по высшему разряду. Счел своим долгом. Последняя неделя сентября, последняя куропатка. В этом доме, во всяком случае. Чертовы арабы их всех перестреляли. С ними теперь хуже, чем десять лет назад. К середине сентября не подстрелишь уже ни одной. Главная вещь – самодисциплина. Держаться традиций, что бы ни делали чертовы иностранцы. И не назови их чурками теперь. Не говоря уж об обезьянах.
  Мой рот онемел. Мне словно сделали обезболивающий укол у дантиста, от которого нёбо онемело, а язык провалился в горло.
  – Так значит, в конце сентября, – переспросил я, словно обращаясь к глухой старухе. – Так? Правильно, Джейми? Они были у тебя в последнюю неделю сентября? Очень великодушно с твоей стороны было угостить их куропаткой. Надеюсь, они оценили это. Особенно с учетом того, что ты мог бы и показать им на дверь. Я хочу сказать, что я был бы благодарен. И ты – тоже. Так значит, в конце сентября? Да?
  Я бормотал все это, но не уверен, что Джейми ответил мне: он давал представление с ужимками, гримасами и невнятным бормотанием чего-то вроде «не-а» и «ссов-верно». Я уверен только в том, что часы пробили. Помню, что кошачья мордочка Пандоры появилась в двери и промяукала, что карета Золушки подана. Помню, что тысячеголосый хор ангелов грянул гимн в моей голове, празднуя мой выход из черного света, и что шум в ней двух бутылок «Шваль Блан» 1955 года и изрядного количества портвейна «Грэхем» 1927 года был ему подходящим аккомпанементом.
  Джейми Прингл тяжело поднялся на ноги и явил миру страсть, которую я не видел в нем нигде, кроме как на поле регби.
  – Пандора, девочка. Посмотри, пожалуйста, сюда. Это просто возмутительно. Сейчас же ступай к миссис Питерс, ты слышишь, дорогая? Набор ложек перепутан. Это разбивает весь сервиз! Выясни как, выясни где, выясни кто.
  А я свое «когда» уже выяснил.
  
  Даже если в одном углу моей головы эйфория и сохранилась, в остальных она быстро улетучилась. В белом свете, который ко мне вернулся, я яснее, чем когда-либо прежде, мог видеть чудовищность их совместного предательства. Да, я взял с собой револьвер. Да, я тайно обдумывал свой план, брал в аренду машину и ехал в ночь, чтобы намеренно убить моего друга и старого агента. Но он заслужил это! И она тоже заслужила!
  
  Я шел пешком.
  Эмма.
  Я был пьян. Не от вина. За двадцать лет службы в Конторе я научился пить, не пьянея. Но все равно я был пьян. Пьян в стельку.
  Эмма.
  Кто ты или кем ты кажешься, со своими зачесанными наверх волосами, когда соблазняешь ножками Джейми Прингла? Что ты обо мне выдумывала, когда за моей спиной смеялись – вы двое смеялись – над Тимбо, старым дуралеем Тимбо, запоздавшим в развитии Тимбо с его дежурной улыбкой?
  Прикидывалась ангелочком. До поздней ночи выстукивала на машинке свои «безнадежные случаи». Висела на телефоне, стучала своими каблучками, выглядела печальной, занятой высокими мыслями, отрешенной. Брала «санбим», чтобы съездить на почту, на железнодорожную станцию, в Бристоль. Ради угнетенных всего мира. Ради Ларри.
  
  Я шел пешком. Я кипел от злости. Потом я радовался. Кипел от злости снова.
  И все же, как бы зол я ни был, я не смог не обратить внимание на неприметную парочку, которая на другой стороне улицы перестала разглядывать витрину и направилась в ту же сторону, что и я, и с той же скоростью. Я понял, что за моей спиной их трое: эти двое и третий в то ли фургончике, то ли такси для подстраховки. Когда я это увидел, я понял, что, несмотря на весь свой гнев, свое облегчение, несмотря на то что в жизни у меня появилась новая цель и что я снова стал обитателем мира обычного дневного света, я должен позаботиться о том, как я выгляжу со стороны. Я не должен сделать ни одного движения, которое означало бы, что я есть кто-нибудь иной, кроме хорошо пообедавшего поверенного, бывшего шпиона, теперь отправившегося по своим законным делам. И я был благодарен Ларри, Эмме и моим соглядатаям за то, что они возложили на меня эту ответственность. Потому что заботиться о внешнем виде всегда означает действовать по правилам, держать анархию в узде, а анархия внутри меня в этот момент кричала во всю глотку:
  Эмма! Каким колдовством ему удалось увести тебя так далеко?
  Ларри! Ты мстительный вороватый ублюдок с наклонностью манипулировать людьми.
  Вы оба! Что вы затеяли и почему?
  Крэнмер! Ты не убийца! Ты можешь ходить с поднятой головой! Ты чист!
  
  Я был глупец.
  Беснующийся, взбешенный, слишком сдерживающий себя глупец, хотя и глупец, выпущенный на волю. Я вообразил себя безумно влюбленным и пригрел на своей груди змею.
  Принял, баловал, обслуживал, угождал, боготворил, ублажал, выполнял все ее причуды. Дарил ей драгоценности и свободу, сделал ее своей вешалкой для нарядов и объектом своей любви, последней из своих женщин, своей иконой, богиней и, как Ларри любил повторять, своей рабыней. Любил ее за ее любовь ко мне, за чары ее серьезности и ее смеха, за ее ранимость и за неразборчивость в знакомствах. Любил за доверчивость, с которой она искала у меня защиты. И все это на основании чего? Под действием какого импульса, если забыть о сопливых страстях запоздавшего с развитием мужчины?
  Моя новоявленная, моя вырвавшаяся на волю ярость подсказала мне безумную мысль, тотчас же овладевшую мной: она была приманкой, намазанной медом мухоловкой, подброшенной мне моими врагами. Я, Крэнмер, ветеран мимолетных романов, туалетный мечтатель, мастер уклоняться от слишком навязчивых женских чар, попался на старый, как мир, трюк!
  Она была подсадной уткой с самого начала. Ее подкинул мне Ларри. ЧЧ. Зорин. Двое из них, трое или даже все четверо!
  Но зачем? С какой целью? Чтобы использовать меня в качестве прикрытия? Но это же абсурд.
  Устыдившись, что соблазнился на такие причудливые, такие непрофессиональные догадки, я отставил их в сторону и стал искать новой пищи для тлеющего огня моей паранойи.
  Что я знаю о ней? По своей собственной воле ничего, кроме того, что она сама сочла нужным рассказать мне, и того, что по воскресеньям рассказывала Ларри в моем присутствии. Отчет ищеек Мерримена все еще лежал непрочтенным за занавеской в моем убежище, пылясь и олицетворяя собой мою честность любовника.
  Итальянское имя.
  Отец умер.
  Мать-ирландка.
  Бродячее детство без систематического воспитания.
  Интернат в Англии.
  Уроки музыки в Вене.
  Интересовалась Востоком, интересовалась мистикой, поддавалась всякому новому поветрию среди хиппи, катилась прямо в руки дьяволу.
  Возвращалась домой, снова уходила бродяжничать, снова училась музыке, сочиняла ее, аранжировала, участвовала в учреждении чего-то вроде «Группы альтернативной камерной музыки», собиравшейся исполнять «классическую музыку старого мира на традиционных инструментах нового» – или наоборот?
  Устала от своих метаний, попала на летние курсы Кембриджского университета, прочла или не прочла утешительные слова Лоуренса Петтифера о вырождении Запада. Вернулась в Лондон, отдавалась всякому, кто просил вежливо. Запугала себя до смерти, встретила Крэнмера и назначила его своим добровольным, угождающим, слепым защитником.
  Встретила Ларри. Исчезла. Вновь объявилась с зачесанными наверх волосами под именем Салли и устроила Джейми Принглу феерическое представление с ножками.
  Моя Эмма. Мой ложный рассвет.
  
  Мы играем нагишом. Она набросила свои черные волосы мне на плечи.
  – Можно мне звать тебя Тимбо?
  – Нет.
  – Потому что так тебя зовет Ларри?
  – Да.
  – Понимаешь, я тебя люблю. Поэтому, естественно, я буду звать тебя так, как ты только захочешь. Захочешь – буду звать тебя Эй, Ты. Я на все согласна.
  – Тимом будет чудесно. Да, ты согласна на все.
  
  Мы лежим перед камином в ее спальне. Ее голова уткнута в мою шею.
  – Скажи, ты шпион, да?
  – Ну разумеется. А как ты догадалась?
  – Сегодня утром я видела, как ты читаешь свою почту.
  – Ты хочешь сказать, что ты увидела невидимые чернила?
  – Ты ничего не выкидываешь в мусорную корзину. Все, что надо выкинуть, ты складываешь в пластиковый пакет и относишь в мельницу для мусора. Сам.
  – Я – очень молодой винодел. Я родился шесть месяцев назад, когда встретил тебя.
  Но зерна подозрений упали на почву. Почему она следит за мной? Почему она так думает обо мне? Что такое Ларри заложил в ее головку, что заставляет ее установить за своим защитником плотную слежку?
  
  Я добрался до своего клуба. В холле пожилые мужчины читают биржевые сводки. Кто-то здоровается со мной, Гордон как его? Спасибо, Гордон, как Прюнелла? Устроившись в кожаном кресле в курительной комнате, я смотрю, не читая, в газету, я прислушиваюсь к шепоту людей, которые считают важным то, что они шепчут. За высокими окнами – осенний туман. Чарли, слуга-нигериец, приходит, чтобы зажечь лампы для чтения. Снаружи, на Пэл-Мэл, шайка моих филеров переминается с ноги на ногу где-нибудь в подъезде и завидует прохожим, спешащим домой на уик-энд. Я живо могу нарисовать их себе. Я сижу в курительной до сумерек, делая вид, что читаю. Старинные часы бьют шесть. Но отставной адмирал не спешит.
  
  – А Ларри действительно верит, да? – спрашивает она.
  Воскресный вечер. Мы в гостиной. Ларри уехал десять минут назад. Я налил себе большую порцию виски и устроился в своем кресле, как боксер между двумя раундами.
  – Во что? – спрашиваю я.
  Мой вопрос остается без ответа.
  – Я до сих пор не встречала верующего англичанина. Большинство из них только говорят «с одной стороны» и «с другой стороны» и ничего не делают. Как механизм, из которого вынули пружину.
  – Я так ничего и не понял. Во что он верит?
  Я раздражаю ее.
  – Неважно. Ты, наверное, не слушаешь меня.
  Я делаю еще один глоток виски.
  – Наверное, мы слышим разные вещи, – говорю я.
  Что я хотел этим сказать? Я сам размышляю над этим, глядя на тлеющий за тюлевыми занавесками курительной комнаты розовый закат. Что я слышал такое, чего Эмма не слышала, когда Ларри что-то рассказывал ей, пел ей свои политические арии, возбуждал ее, вытягивал ее у меня, стыдил и прощал ее и снова вытягивал еще чуть-чуть? Я слышал Ларри-великого соблазнителя, решил я, отвечая на свой вопрос. Я понял, что мои предубеждения обманули меня, что Ларри оказался гораздо искуснее меня в краже сердец. И что двадцать лет я питал иллюзии относительно того, кто руководит кем в великой паре Крэнмер–Петтифер.
  После этого, наблюдая за ленивым горением угля в камине курительной комнаты, я перешел к вопросу, не удалось ли Ларри какими-то оккультными методами, которых я пока не понимал, почти подстроить собственное убийство. И не оказал ли бы я ему услугу, нанеся смертельный удар, вместо того чтобы удержаться от него?
  
  Розовый туман, который я наблюдал за окнами своего клуба, стал гуще, когда мое такси начало подъем на Хаверсток-Хилл. Мы въезжаем в страну несчастий Эммы. Она начинается, насколько мне удалось установить, у Белсайз-Виллидж и тянется до Уайтстоун-Понд на севере, Кентиш-таун на востоке и Финчли-роуд на западе. Все, что между этими пунктами, – вражеская территория.
  Что сделал ей Хэмпстед, она никогда не рассказывала, а я из уважения к суверенитету партнера, так много значившему для нас обоих, никогда не спрашивал. Из ее обмолвок я мог представить себе, что она пошла по рукам интеллектуальных князьков, которые были старше нее и куда менее заумны. В ее рассказах фигурировали известные журналисты. Психоаналитики обоих полов были ловушкой. Одно время я рисовал себе мою бедную красавицу раз за разом отчаянно выплывающей к поверхности и снова почти захлебывающейся на ее пути к спасительному берегу.
  Приемная врача помещалась в бывшей баптистской церкви. Латунная табличка у ворот оповещала об Артуре Медави Дассе и его многочисленных ученых титулах. Доска в приемной предлагала ароматерапию, буддийское учение и вегетарианский полупансион. Дежурная в приемной уже пошла домой. В кресле Эммы сидела женщина в зеленом платье с полным лицом. Наверное, я слишком упорно разглядывал ее, потому что она покраснела. Но я видел перед собой не женщину в зеленом платье, а Эмму в ее роли трагической героини в тот вечер, когда мы впервые встретились.
  
  Одета вызывающе. Не прилично, как для банка Принглов. И не выставляла мне напоказ ноги, хотя я видел, что, несмотря на сгорбленную от боли фигуру, она высока и очень хороша и что ее ноги очень красивы. Скромная шляпка освобождала ее лоб от черных волос. Ее глаза были стоически отвернуты в сторону. Платье напоминало частично униформу Армии Спасения, частично платье Эдит Пиаф после потасовки. Длинная джутовая юбка, черные ботинки бродяги. Полосатый шерстяной жилет, смутно напоминающий австралийскую полупустыню. А тонкие пальцы пианистки защищают черные слегка потертые варежки.
  Моя спина действительно болит. От головы до пяток пробегают огненные змеи. И все же я исподтишка изучаю ее, ее болячки для меня интереснее моих. Ее болезнь слишком стара для нее, слишком уродлива. Она превращает ее скорее в пожилую гувернантку, чем в юную мошенницу. Мне хочется найти ей хороших докторов и более теплую постель. Мы снова встречаемся глазами. Я вижу, что боль делает ее более общительной, более привязчивой, чем красивая молодая женщина обычно может себе позволить. Старый тактик во мне срочно взвешивает возможности. Выразить сочувствие? Оно и так уже подразумевается, поскольку мы товарищи по несчастью. Изобразить из себя ветерана? Спросить ее, первый ли это ее визит сюда? Нет, лучше обойтись без снисходительности. В наше время девицы такие, что в свои двадцать с небольшим она запросто может оказаться больше ветераном, чем ты в свои сорок семь. Я выбираю черный юмор.
  – Вы выглядите просто ужасно, – говорю я.
  Ее глаза все еще не смотрят на меня. Руки в варежках соединены во взаимном утешении.
  Но – о счастье! – она вдруг улыбнулась!
  Вульгарная улыбка величиной в двадцать два карата вовсю сияла мне через всю комнату, торжествуя победу над стульями с виниловыми сиденьями, над дешевыми лампами дневного света и над двумя скверными спинами. Я заметил, что ее глаза белесо-голубые, как оловянная посуда.
  – Ну, спасибо, – сказала она на невыразительном по моде английском, которым принято говорить у современной молодежи. – А я все ждала, что кто-нибудь скажет мне это.
  Нам не понадобилось еще и дюжины фраз, чтобы я понял, что у нее самая прекрасная в Лондоне улыбка. Потому что – вообразите себе: в тот самый момент, когда она сидит тут, ожидая избавления от муки, она пропускает первое публичное исполнение в своей музыкальной карьере! Если бы не ее спина, она сейчас сидела бы в Уимблдонском концертном зале, слушая свою собственную аранжировку народной музыки и музыки первобытных племен со всего света!
  – У вас это хроническое, – спросил я, – или вы просто потянули, ушибли ее или что-нибудь в этом роде? Того, что у меня, в вашем возрасте еще не бывает.
  – Это мне сделала полиция.
  – Боже праведный, какая полиция?
  – Некоторых из моих знакомых решили выселить из пустующего дома. И горстка нас отправилась пикетировать этот дом. Здоровенный детина-полицейский стал вытаскивать меня из пикета и заталкивать в полицейскую машину. Моя спина и не выдержала. Моего обывательского уважения к полиции разом не стало.
  – Но это ужасно. Вы должны были подать на него в суд.
  – Боюсь, что в суд на меня должен был подавать он. Я его укусила.
  Я слушаю ее с открытыми от изумления глазами. Я глотаю каждое ее удивительное слово. Она для меня – одна из редких в этом мире неиспорченных душ. И я делаю все, чего можно ожидать от пятизвездного лопуха. Вплоть до приглашения ее отужинать в лучшем лондонском ресторане в качестве простой компенсации ее потери.
  – А добавка там будет? – спрашивает она.
  – Сколько захотите.
  К моему удивлению, она не оказывается вегетарианкой.
  
  Наш роман нельзя назвать бурным – да и с чего бы ему быть бурным? С первого взгляда на нее мне было ясно, что ни по возрасту, ни по социальному положению она не повторяет ни одну из моих прежних жертв, уступчивых женщин-коллег, старших секретарш или занимающихся адюльтером в спортивных целях дам из английской глубинки. Она молода. Она образованна. Она – не нанесенные на лоцию воды. Она – риск. И уже годы прошли, если это вообще когда-нибудь было, с тех пор как Крэнмер выходил за назначенные им самим для себя границы, как он играл в требующие отваги игры, как он нетерпеливо ждал вечера, как он не мог заснуть до рассвета.
  Много ли нас у нее? Не думаю. Пожилые мужчины, которые заезжают за ней на квартиру и везут куда-нибудь на концерт в окраинном лондонском концертном зале, один раз это пустующий театр в Финчли, другой – спортивный зал в Руислипе или частная гостиница в Лэдброук-Гроув, а потом сидят в заднем ряду, с должным восторгом слушая ее странную музыку, прежде чем отвезти ее на ужин. А за ужином подбадривают ее, если она не в настроении, и сдерживают, если в ударе, а потом оставляют у ее двери, ограничиваясь братским чмоканьем в щеку и обещанием повторить все на будущей неделе.
  – Я такая шлюшка, Тим, – доверительно сообщает мне она за столиком в «Уилтоне». – Когда я захожу в полную людей комнату, мужчины смотрят на меня, и я начинаю флиртовать со всеми подряд. А потом я оказываюсь с кем-то, кто хорошо выглядел на витрине, но оказывается полным импотентом, когда приводишь его домой.
  Она нарочно провоцирует меня? Или она фантазирует? Подталкивает ли она меня попытать счастья? Ведь не хуже я какого-нибудь слюнявого банкира тридцати лет из Хэмпстеда с «порше»? И как мне узнать, что это не блеф, ведь если я открою свои намерения, а она отвергнет меня, то что будет с нашими отношениями? Не безумна ли она? Несомненно, что ее хаотический жизненный путь наводит на мысль именно о безумии, хотя я могу и позавидовать ему: сумасшедший бросок из Лондона в Хартум в призрачной надежде разыскать поразительно симпатичного итальянца, с которым она и разговаривала-то всего полминуты в Кемден-Лок; погружение на полгода в какой-то ашрам в Центральной Индии; пеший поход из Панамы в Колумбию в поисках музыки какого-то племени; кусание полицейского, если только этот полицейский не был, разумеется, предметом ее очередного увлечения.
  Что касается ее политических увлечений, то они суть пародии на разглагольствования воскресного комментатора, берущегося за один прием пригвоздить к позорному столбу какой-нибудь общественный порок. Поэтому как я могу смеяться над ее отказом есть турецкие фиги, «потому что посмотрите, что они делают с курдами»? Или покупать японскую рыбу, «потому что посмотрите, что они делают с китами»? И что смешного – и не английского – в том, чтобы подчинить свою жизнь принципам, даже если, на мой устаревший взгляд, эти принципы неэффективны?
  Тем временем я подкрадываюсь к ней, воображаю ее себе, проверяю первые впечатления и жду: жду поощрения с ее стороны, потому что искра никогда не разожжет огня, если вы не выберете для нее подходящий момент, когда в один из наших братско-сестринских вечеров она протянет свою руку и положит ее мне на щеку или костяшками своих пальцев помассирует и мою больную спину. Только однажды она спросила меня, чем я зарабатываю на жизнь. И, когда я ответил, что служил в казначействе, она спросила, вызывающе выставив вперед свой подбородок с ямочкой:
  – И на чьей же ты тогда стороне?
  – Ни на чьей. Я государственный служащий. Это совсем не устраивает ее.
  – Ты не можешь быть ни на чьей стороне, Тим. Это все равно что не существовать. Обязательно надо иметь то, во что верить. Иначе ты ни рыба ни мясо.
  Однажды она спросила меня о Диане: что пошло не так?
  – Ничего. Все было не так, когда мы поженились, и не изменилось после.
  – Тогда зачем вы поженились?
  Я сдерживаю раздражение. Мне хочется сказать ей, что в любви прошлые ошибки объяснить не проще, чем обнаружить. Но она молода и еще верит, я полагаю, что для всего можно найти объяснение, если только как следует поискать.
  – Это была просто жуткая глупость, – отвечаю я с обезоруживающей, как я надеюсь, откровенностью. – Послушай, Эмма, не говори мне, что ты никогда не делала глупостей. По-моему, ты только о них мне и рассказываешь.
  На это она довольно снисходительно улыбается мне, и я в приступе тайного гнева ловлю себя на том, что сравниваю ее с Ларри. Вам, красавчикам, жизнь не устраивает трудных проверок, не правда ли, хочется мне сказать ей. Вам не нужно лезть из кожи вон, ведь так? Вы можете сидеть и судить жизнь, вместо того чтобы она вас судила.
  Она улавливает мою горечь или что бы это ни было. Она берет двумя руками мою руку и задумчиво прижимает к своим губам, внимательно глядя на меня. Умна ли она? Или она дурочка? Сама Эмма отвергает эти категории. У ее красоты, как и у красоты Ларри, своя мораль.
  А на следующей неделе мы снова старые друзья, и так продолжается до того дня, когда Мерримен вызывает меня к себе и сообщает, что ветераны «холодной войны» не подлежат вторичной переработке и что я, следовательно, могу немедленно поискать себе новую лужайку в Ханибруке. Однако вместо уныния, в которое должен был повергнуть меня этот приговор, я испытываю только прилив неуместного энтузиазма. Мерримен, на этот раз ты прав! Крэнмер свободен! Крэнмер расплатился по своим долгам! Отныне и до конца своих дней он будет, наплевав на свои прежние принципы, следовать совету Ларри. Он будет сначала прыгать, а уж потом смотреть, куда прыгнул. Он будет брать, вместо того чтобы отдавать.
  Глава 7
  Но Крэнмер будет не только брать. Он станет жить скромно, станет жить в деревне, станет жить свободно. Он самоустранится от сложностей большого мира, тем более что «холодная война» выиграна и позади. Внеся свой вклад в эту победу, он с достоинством уступит поле брани новому поколению, о котором с такой теплотой сказал Мерримен. В полях, на ниве, в сельской тиши он в самом прямом смысле соберет урожай, ради которого он так славно потрудился, в достойных, упорядоченных, открытых человеческих отношениях он наконец обретет свободу, ради которой он сражался эти двадцать с лишним лет. Но он не замкнется в себе, нет, ни в коем случае. Напротив, он займет себя самыми разными видами полезной обществу деятельности, но только в рамках микрокосма, малой общины, а не в пресловутых интересах нации, которые в наши дни загадка даже для тех избранных, кто по долгу службы блюдет их.
  И эта восхитительная перспектива, свалившаяся мне на голову с такой неожиданной стороны, сподвигла меня на акт великолепного безрассудства. В качестве места свершения великого события я выбрал Грильный зал ресторана «Коннот». Прояви я чуть больше предусмотрительности, я выбрал бы что-нибудь поскромнее, потому что я слишком поздно понял, что переоценил возможности ее гардероба. Ну да ладно, к черту предусмотрительность. Если она когда-нибудь придет ко мне, я одену ее с головы до ног в золото!
  Она слушает меня осторожно, но осторожность – не то слово, которым можно описать мои речи. Исключая, конечно, мое секретное прошлое: тут я нем как рыба.
  Я говорю ей, что люблю ее и опасаюсь за нее днем и ночью. Люблю за ее талант, за ее живой ум, за ее смелость, но особенно за ее хрупкость и – я решаюсь произнести это слово, потому что она сама уже намекнула на него, – ее рискованную доступность.
  Моими устами, как никогда прежде, говорит правда. Может быть, это больше, чем правда, может быть, это мечта о ней, потому что меня подхватила и понесла радость от возможности быть нерасчетливым после стольких лет самоконтроля и изворотливости. Я наконец свободен чувствовать. И все благодаря ей. Я говорю ей, что хочу быть для нее всем, чем может быть мужчина: прежде всего я хочу дать ей убежище и защитить, не в последнюю очередь от нее же самой; затем я хочу дать ей возможность заниматься ее искусством, хочу быть ее другом, товарищем, возлюбленным и учеником; я хочу дать ей кров, под которым ее распавшиеся части смогут в гармонии воссоединиться. И для этого я предлагаю ей здесь и сейчас разделить со мной мою сельскую жизнь: в самом пустынном уголке Сомерсета, в Ханибруке, бродить по холмам, выращивать виноград и делать из него вино, заниматься музыкой и любовью, создать вокруг себя мир Руссо в миниатюре, но более привлекательный, прочесть книги, которые мы всю жизнь хотели прочесть.
  Удивленный своим безрассудством, не говоря уже о красноречии – за исключением, разумеется, деликатного вопроса о том, как же я все-таки провел последние двадцать пять лет своей жизни, – я слушал себя, слушал, как весь свой арсенал я выстреливаю одним гигантским залпом. Моя жизнь, говорил я, до сегодняшнего вечера была сплошной комедией мезальянсов, явным следствием того, что мое сердце так и не было выпущено из бокса.
  Господи, неужели я снова цитирую Ларри? Временами, к своей досаде, я слишком поздно обнаруживаю, что мои лучшие фразы сказаны им.
  Но сегодня, продолжал я, оно выпущено на дорожку и скачет, а я с сожалением оглядываюсь назад на многочисленные повороты, которые я сделал. И наверняка – если я только правильно понимал ее – это даже могло быть связующим нас, несмотря на разницу лет, звеном: разве она не признавалась мне постоянно, что до смерти устала от мелких увлечений, мелких разговоров, мелких умов? А что до ее карьеры, то Лондон остается у нее под боком. С ней останутся ее друзья, ей не нужно будет отказываться ни от чего из того, что дорого ей, она будет вольной пташкой, а не моей канарейкой в клетке. С оглядкой, как верю я в глубине души, на каждое слово, на каждый душевный порыв. Потому что для чего нам убежище, как не для того, чтобы порвать с одной жизнью и начать другую?
  Долгое время она, похоже, не в состоянии вымолвить ни слова. Возможно, я обрушился на нее слишком страстно для степенного чиновника, подыскивающего себе компаньона для неторопливой жизни на покое. Действительно, глядя на нее, я спрашиваю себя, а говорил ли я только что вообще или просто слушал внутренний голос вырвавшихся на волю сирен моих долгих лет тайных инкарнаций?
  Она смотрит на меня. Лучше сказать, изучает. Она читает по моим губам, с моего лица выражение страха, обожания, серьезности, желания – всего, что появляется на нем, пока я обнажаю перед ней мою душу. Глаза цвета олова неподвижны, но внимательны. Они подобны морю, ожидающему удара молнии. Наконец она делает мне знак замолчать, хотя я давно уже молчу. Она делает его, кладя мне палец на губы и оставляя его там.
  – Все в порядке, Тим, – говорит мне она. – Ты хороший человек. Ты лучше, чем ты сам думаешь. Все, что ты должен сделать теперь, – это поцеловать меня.
  В «Конноте»? Она, наверное, увидела изумление на моем лице, потому что тотчас рассмеялась, встала со своего места, обошла стол и без малейших признаков смущения запечатлела на моих губах долгий поцелуй, к явному удовольствию и одобрению пожилого официанта, в глаза которого я неотрывно смотрел, пока она не отпускала меня из своих объятий.
  – При одном условии, – строго сказала она, снова усаживаясь на свое место.
  – Скажи его.
  – Мое пианино.
  – Что с твоим пианино?
  – Я могу перевезти его? Я не могу аранжировать без пианино. Именно так я делаю свои тра-ля-ля.
  – Я знаю, как ты делаешь свои тра-ля-ля. Знаешь, вези с собой полдюжины пианино. Вези вагон. Вези все пианино в мире.
  В ту же ночь мы стали любовниками. На следующий день с утра я словно на крыльях помчался в Ханибрук приготовить все к ее приезду. Оглянулся ли я хоть раз назад, подумал ли я хоть раз не спеша, правильно ли поступил? Не заплатил ли я слишком высокую цену за то, что мог бы получать по более низкой? Нет, я этого не сделал. Всю свою жизнь я уклонялся от ударов, плел заговоры и выглядывал из-за угла. Отныне с Эммой в качестве моей бесценной подопечной я сделаю свои мысли и дела одним целым, я забуду про расчетливость – и в подтверждение этого в тот же день я срочно позвонил в Веллс мистеру Эпплби, торговцу старинными драгоценностями и антикварной мебелью. И поручил ему немедленно, не считаясь с расходами, подыскать мне самый лучший, самый красивый кабинетный рояль из всех, какие только делали человеческие руки: нечто действительно старое и добротное, мистер Эпплби, и из хорошего дерева – мне приходит в голову атласное дерево, – а тем временем, скажите, вы еще не продали то прекрасное ожерелье с тремя нитками жемчуга и застежкой в виде камеи, которое я видел у вас в витрине меньше месяца назад?
  
  Мистер Дасс слишком застенчив, чтобы попросить вас раздеться. Если вы мужчина, то вы стоите перед ним в носках раздетым по пояс и держите руками свои брюки, а ваши подтяжки болтаются у вас на бедрах. Даже когда он положил вас на живот и колдует над вашей поясницей, он оголил ровно столько вашего тела, сколько нужно для его миссии.
  И еще мистер Дасс говорит. Говорит со своим мягким восточным акцентом. Говорит, чтобы вселить в вас уверенность и создать близость. Иногда, чтобы не дать вам заснуть, он задает вам вопросы, но сегодня, в своем новом тревожном состоянии, я сам хочу спросить его: Вы их видели? – Она была здесь? – Он привел ее сюда? – Когда?
  – Вы делаете упражнения, Тимоти?
  – Как «Отче наш», – лгу я сонным голосом.
  – А как леди в Сомерсете?
  Под прикрытием своей показной сонливости я соображаю быстро. Он говорит, как я отлично знаю, о своей коллеге из Фроума, которую рекомендовал мне, когда я перебирался в Ханибрук. Но я предпочитаю другое толкование:
  – О, спасибо, с ней все прекрасно. Слишком много работает. Много путешествует. Но чувствует себя отлично. Да вы, наверное, видели ее позже меня. Когда она последний раз была у вас?
  Он смеется, объясняя мне мою ошибку, смеюсь с ним и я. Мой роман с Эммой – не секрет для мистера Дасса, как не секрет ни для кого другого. В первые месяцы моей новой жизни одним из моих главных удовольствий было представлять ее любому, кто готов был меня слушать: Эмма, моя компаньонка, моя любовь, моя подопечная, ничего предосудительного.
  – Она и в подметки вам не годится, мистер Дасс, уверяю вас, – с опозданием отвечаю я на его вопрос, вгоняя его в краску своей похвалой.
  – Это, Тимоти, еще как сказать, – настаивает он, массируя мои плечи. Чувствуется, однако, что он польщен. – Надеюсь, вы ходите к ней регулярно? От сеанса раз в полгода проку не будет.
  – Вот это вам надо сказать Эмме, – говорю я. – Она на прошлой неделе обещала мне сходить к вам. Готов поспорить, что так и не пришла.
  Но в ответ на все мои хитрые заходы мистер Дасс уклончиво хранит молчание. Я так настойчив, наверное, даже бестактен, потому что я на взводе. Была ли она здесь вчера? Сегодня? Уклоняется ли он от ответа на мои вопросы потому, что стесняется сказать мне, что она была здесь с Ларри? Какова бы ни была причина, ответа мне не получить. Возможно, он слышит напряжение в моем голосе или чувствует его в моем теле. Поскольку мистер Дасс слеп, мне никогда не узнать, какие откровения пересказывают ему его сверхчуткие уши и мягко вгрызающиеся в мою спину пальцы.
  – Надеюсь, что в следующий раз вы сконцентрируетесь на лечении лучше, Тимоти, – строго говорит он, получая от меня двадцатифунтовую бумажку.
  Он отпирает свою шкатулку для денег, а мой взгляд падает на лежащий возле телефона журнал регистрации посетителей. Украсть его, мелькает у меня мысль. Взять его и выйти. И тогда ты своими глазами увидишь, была ли она здесь, с кем и когда. Но я не могу обокрасть слепого мистера Дасса, чтобы узнать про Эмму, даже если это решило бы все загадки мироздания.
  Стоя на мостовой возле приемной, я тяжело дышу, и густой туман раздражает мои глаза и ноздри. В десяти ярдах от меня под уличным фонарем притаился автомобиль. Мои ищейки? Я иду к машине, хлопаю обеими руками по крыше и громко кричу: «Тут кто-нибудь есть?» Эхо моего голоса отдается в тумане. Я прохожу двадцать шагов и оборачиваюсь. Ни одна тень не осмелилась приблизиться ко мне. Из серой стены тумана до меня не доносится ни звука.
  Моя цель сменилась, вспоминаю я. Я больше не ищу со страхом признаков смерти или жизни Ларри. Я ищу их двоих. Их сговор. Их движущие мотивы.
  Я вхожу в конусы света и выхожу из них, прохожу мимо боковых улиц и под нависающими ветками деревьев. Укутанные фигуры беженцев мелькают мимо. Я надеваю свой плащ. В его кармане обнаруживаю кепку и надеваю и ее тоже. Мой силуэт изменился. Я стал невидим. Три собаки меланхолично бредут одна за другой, время от времени меняясь местами. Я снова останавливаюсь, прислушиваюсь. Ничего. Мои ищейки пропали.
  
  И сейчас, спустя десять лет, этот дом все еще пугает меня. За его серыми стенами, наполовину заросшими розовато-лиловой глицинией, покоятся останки моих грез о счастье на всю жизнь. Когда я перебрался отсюда в скромную пригородную квартиру, по пути в Контору я обходил его стороной. А когда необходимость все-таки заставляла меня проходить мимо его дверей, я боялся, что меня силой затащат в них и заставят отбыть здесь еще один срок.
  Но с течением времени мой страх сменился тайным любопытством, и он стал притягивать меня к себе против моей воли. Я стал выходить из метро на остановку раньше и пересекать Хис-стрит только для того, чтобы мельком заглянуть в его освещенные окна. Как они живут? О чем говорят, кроме меня? Кем был я, когда жил здесь? О том, что Диана ушла из Конторы, мне было известно слишком хорошо, потому что одно из своих писем она написала Мерримену.
  – Твоя бывшая милашка решила, что мы – гестапо, – объявил он мне, кипя от гнева. – И она не церемонится в выражениях. Противозаконные, некомпетентные, бесконтрольные – это мы. Ты знал, какую змею ты пригрел на груди?
  – Это же Диана. Она и мухи не обидит.
  – Допустим, но что же она собирается с этим делать? Постирать свое белье на публике, я полагаю? Послать все это в «Гардиан»? У тебя есть хоть какое-нибудь влияние на нее?
  – А у тебя?
  Потом до меня дошли слухи, что она учится на психотерапевта, вышла замуж за эксперта, похудела, берет уроки йоги в Кентиш-таун. У Эдгара научное издательство.
  Я нажал кнопку звонка. Она открыла дверь тотчас же.
  – Я думала, что это Себастиан, – сказала она.
  У меня чесался язык извиниться, что я не Себастиан.
  
  Мы устроились в гостиной. Я уже забыл, как низки здесь потолки. Ханибрук, наверное, избаловал меня. На ней джинсы и вязаный свитер времен нашего отпуска в Падстоу. Он бледно-голубой и идет ей. Ее лицо более худое и шире того, которое запомнилось мне. Фигура – пышнее. Меньше теней под глазами. Книги Эдгара от пола до потолка. Большинство по предметам, о которых я даже не слышал.
  – Он на семинаре в Равенне, – говорит она.
  – Ах, вот как. Замечательно. Чудесно. – Я не могу найти естественный тон, когда говорю с ней. Не могу чувствовать себя непринужденно. И никогда не мог.
  – В Равенне, – повторяю я.
  – Ко мне вот-вот должен прийти пациент, а я не заставляю пациентов ждать, – говорит она. – Что тебе нужно?
  – Исчез Ларри. Они его ищут.
  – Кто они?
  – Все. Контора, полиция. По отдельности. Полиции нельзя говорить про связь с Конторой.
  Ее лицо напрягается, и я боюсь, что она вот-вот закатит мне одну из своих обвинительных речей о необходимости для всех нас говорить друг другу всю правду и о том, что секретность – не симптом, а болезнь.
  – Почему?
  – Ты имеешь в виду, почему нельзя говорить или почему он исчез?
  – И то и другое.
  Откуда у нее эта власть надо мной? Почему в разговоре с ней я начинаю запинаться, почему стараюсь умаслить ее? Из-за того, что она слишком хорошо меня знает? Или из-за того, что никогда не знала меня совсем?
  – Его обвиняют в краже денег, – говорю я, – кучи денег. Полиция подозревает, что я – его сообщник. Контора тоже.
  – А ты не сообщник?
  – Разумеется, нет.
  – Тогда зачем же ты явился ко мне?
  Она сидит на подлокотнике кресла, ее спина выпрямлена, ладони сложены на коленях. У нее серьезная улыбка профессионального слушателя. На столике рядом бутылки, но она не предлагает мне выпить.
  – Потому что он влюблен в тебя. Ты – одна из тех немногих восхищающих его женщин, с которыми он не переспал.
  – А ты это знаешь точно?
  – Нет. Но предполагаю. Это следует также из манеры, в которой он описывает тебя.
  Она снисходительно улыбается.
  – Вот как? А ты что, готов поверить ему на слово? Ты слишком доверчив, Тим. Неужто добреешь к старости?
  Я готов влепить ей затрещину. У меня чешется язык сказать ей, что я всегда был добр, но она одна не замечает этого; я добавил бы к этому, что мне плевать, спала она с Ларри или с бегемотом из зоопарка, и что единственной причиной малейшего интереса Ларри к ней было его желание досадить мне. К счастью, она опережает меня со своей очередной колкостью:
  – Кто послал тебя, Тим?
  – Никто, я действую по собственной инициативе.
  – Как ты добрался сюда?
  – Пешком. Один.
  – Понимаешь, я так и вижу, что Мерримен за углом ждет тебя в своей машине.
  – Не ждет. Если бы он узнал, что я здесь, он спустил бы на меня всех собак. Практически, я могу считать себя в бегах… – В дверь позвонили. – Диана, если ты что-нибудь узнаешь о нем, если он позвонит, напишет, придет к тебе сам или если ты узнаешь, как его можно найти, сообщи, пожалуйста, мне. Мне он нужен позарез.
  – Это Себастиан, – сказала она и пошла в прихожую.
  Я слышал голоса, потом молодые ноги сбежали по лестнице вниз, в подвал. В приступе запоздалого возмущения я подумал, что она по своему усмотрению распорядилась моим старым кабинетом и превратила его в помещение для приема пациентов. Она вернулась к своему креслу и села на его подлокотник, в точности как прежде. Я подумал, что она собирается указать мне на дверь, потому что ее лицо приняло выражение твердости. Потом я понял, что она приняла одно из своих решений и теперь собиралась сообщить его мне.
  – Он нашел то, что искал. Это все, что мне известно.
  – А что он искал?
  – Он не сказал. А если бы сказал, то я, скорее всего, не сказала бы тебе. И не устраивай мне допрос, Тим, я сыта ими по горло. Ты на семь лет затащил меня в Контору, и это было ужасно. Я не стану больше подписываться под этическим кодексом и не стану подчиняться распоряжениям.
  – Я не устраиваю тебе допрос, Диана. Я просто спрашиваю тебя, что он искал.
  – Свою идеальную ноту. Он сказал, что это всегда было его мечтой. Сыграть одну идеальную ноту. Он всегда был афористичен, это у него в крови. Он звонил. Он нашел ее. Ноту.
  – Когда?
  – Месяц назад. У меня создалось впечатление, что он куда-то уезжал и звонил, чтобы попрощаться.
  – Он сказал куда?
  – Нет.
  – Даже никак не намекнул?
  – Нет.
  – Не за границу? Может быть, в Россию? Это было что-то интересное, новое?
  – Он не сделал абсолютно никаких намеков. Он был эмоционален.
  – Ты хочешь сказать – пьян?
  – Я хочу сказать, эмоционален, Тим. Из того, что ты пробудил в Ларри самое худшее, не следует, что у тебя есть на него право собственности. Он был эмоционален, был уже поздний вечер, и Эдгар был здесь. «Диана, я люблю тебя, и я нашел ее. Я нашел идеальную ноту». С ним было все в порядке. Он был собран. Он хотел, чтобы я знала это. Я поздравила его.
  – Он сказал тебе ее имя?
  – Нет, Тим, он говорил не о женщине. Ларри слишком зрел, чтобы думать, что мы – ответ на все вопросы. Он говорил об открытии самого себя и того, что он собой представляет. Тебе пора научиться жить без него.
  В мои планы не входило накричать на нее, и мне стоило усилий не сделать этого. Но, раз она назначила себя высшей жрицей самовыражения, у меня, похоже, уже не было причин сдерживаться и дальше.
  – Я мечтаю жить без него, Диана! Все свое чертово состояние я отдал бы за то, чтобы избавиться от Ларри и его занятий на остаток моей жизни. К сожалению, мы безнадежно связаны друг с другом, и я должен найти его ради своего, а возможно, и ради его спасения.
  Она улыбнулась в пол, что, как я подозреваю, она делала всякий раз, когда пациент проявлял признаки мании величия. В ее голосе прибавилось мягкости.
  – Как Эмма? – спросила она. – Молода и хороша собой, как всегда?
  – Спасибо, с ней все в порядке. А почему ты спрашиваешь? Он что, говорил и о ней тоже?
  – Нет. Но и ты не говорил. И мне интересно почему.
  
  Я карабкался вверх. Когда в Хэмпстеде вы карабкаетесь вверх, вы исследуете его, а когда вы идете под гору, вы возвращаетесь в ад. Здесь разреженней воздух, жиже туман, здесь сложенные из кирпича дома и георгианские фасады. Я зашел в паб и выпил большую порцию виски, потом еще одну, потом еще несколько, припомнив вечер, когда я возвращался в Ханибрук с черным светом, сиявшим в моей голове. Если в пабе были люди, то я не видел их. Потом я снова отправился в путь, не ощутив никаких перемен в своем настроении.
  Я вошел в аллею. С одной ее стороны тянулась высокая кирпичная стена, с другой – острые пики железной ограды. В дальнем конце белела деревянная церковь, шпиль которой от основания тонул в тумане.
  Я разразился проклятиями.
  Я проклинал английский дух, всю мою жизнь и погонявший, и державший меня на привязи.
  Я проклинал Диану, укравшую у меня мое детство и презиравшую меня же за это.
  Я вспоминал все мои отчаянные попытки найти в ком-то понимание, и свои неудачи, и возвращение снова и снова к сжигавшему меня одиночеству.
  Прокляв Англию за то, что она сделала из меня то, чем я сейчас являюсь, я принялся проклинать ее секретную семинарию, Контору и Эмму, выманившую меня из моей комфортабельной неволи.
  Затем я принялся проклинать Ларри за то, что он зажег свет в гулкой пустоте того, что он называл моими глупыми квадратными мозгами, и за то, что он выволок меня за пределы моего бесценного мирка.
  Но больше всего я проклинал себя.
  Внезапно мне отчаянно захотелось спать. Вес моей головы сделался вдруг слишком большим для меня. Ноги отказывались мне подчиняться. Я стал уже подумывать о том, чтобы лечь прямо на тротуар, но тут, на мое счастье, подвернулось такси, и я поехал в свой клуб, где лакей Чарли передал мне телефонное сообщение. Мне звонил инспектор Брайант, который просил меня при первой возможности позвонить по прилагаемому номеру.
  
  В клубах не спят. Вы вдыхаете запах мужского пота и капусты, вы слушаете сопение товарищей по клубу, и вы вспоминаете школу.
  Вечер дня Матча Шестерок, ежегодного праздника винчестерского футбола, игры настолько сложной, что всех ее правил не знают даже ветераны. Наш колледж победил. Если обойтись без ложной скромности, то победил я, потому что именно Крэнмер, капитан команды и герой матча, возглавил решающую сумасшедшую атаку. Теперь славная шестерка по традиции в библиотеке празднует победу, а новички стоят на столе и своими песнями и танцами ублажают триумфаторов. Некоторые из новичков плохо поют, и для улучшения их голосов приходится швырять в них книгами. Другие поют слишком хорошо, и для приведения их к норме приходится бросать в них насмешки и куски хлеба. А один новичок совсем отказался петь и в свое время должен быть выпорот: это Петтифер.
  – Почему ты не пел? – спрашиваю я его позже, вечером, когда он прижат лицом к тому же столу.
  – Это против моей религии. Я еврей.
  – Неправда, ты не еврей. Твой отец священник.
  – А я сменил веру.
  – Даю тебе последний шанс, – вызывающе говорю я. – Как иначе называется винчестерский футбол?
  Это подарок, это самый простой вопрос из жаргона колледжа, который я только могу придумать.
  – Травля евреев, – отвечает он.
  У меня нет другого выбора, как выпороть его, а ему стоило только ответить: Наша Игра.
  Глава 8
  Окошко слишком мало, чтобы из него можно было выпрыгнуть, и слишком высоко от земли, чтобы в него можно было увидеть что-нибудь, кроме оранжевых верхушек портовых кранов и набухших дождем бристольских облаков. В комнате три стула, они, как и стол, привинчены к полу. На стене зеркало, как я полагаю, полупрозрачное. Воздух застоявшийся, нечистый и отдающий пивом. Перечисляющий мне мои права насмешливый голос тонет в шуме улицы пятью этажами ниже.
  Брайант сидит за одним концом стола, я за другим, а Лак без пиджака посередине. С правой стороны от Лака на полу стоит открытый портфель из коричневого кожезаменителя. В его отделениях я углядел четыре прямоугольных пакета разных размеров, каждый из которых завернут в черный пластик и снабжен ярлыком. На ярлыках надписи красными чернилами вроде «ЛП вд 27», которую я перевожу как «вещдок № 27 дела Лоуренса Петтифера». Ничего удивительного, что в моем заторможенном состоянии ума меня больше занимает не № 27, а остальные двадцать шесть, а если уж 27, то почему в портфеле их четыре?
  Никакой преамбулы. Никаких извинений за то, что в послеобеденное субботнее время мне пришлось тащиться в Бристоль. Локоть Брайанта уперт в стол, а в сжатом кулаке подбородок, словно Брайант держит себя за бороду. Лак выуживает из портфеля транзисторный магнитофон и бросает его на стол.
  – Не возражаете?
  Не дожидаясь ни моих возражений, ни моего согласия, он нажимает пусковую кнопку, трижды щелкает пальцами, останавливает ленту и отматывает ее назад. Мы прослушиваем щелканье пальцев Лака еще трижды. Со времени, когда я последний раз видел его, он обзавелся сыпью после бритья и мешками под маленькими глазками.
  – Есть ли у вашего друга доктора Петтифера машина, мистер Крэнмер? – угрюмо спрашивает он. И кивает своей длинной головой на магнитофон: говорите этой штуке, а не мне.
  – В Лондоне у Петтифера была целая конюшня машин, – ответил я.
  – В основном, правда, чужих.
  – Чьих?
  – Я никогда не спрашивал его об этом. Я не в курсе круга его знакомств.
  – А в Бате?
  – Не имею никакого представления, как он решал в Бате свои транспортные проблемы.
  – Я туповат и буквален. Я гораздо старше, чем неделю назад.
  – Когда вы в последний раз видели его в машине? – спросил Лак.
  – Боюсь, что без посторонней помощи я не смог бы ответить на этот вопрос.
  Брайант обрел новую улыбку. В ней было что-то победное.
  – О, мы готовы прийти вам на помощь, если вы этого желаете, мистер Крэнмер, сэр. Ведь мы готовы, Оливер?
  – Как я понимаю, вы вызвали меня сюда за тем, чтобы опознать некоторые вещи? – спросил я.
  – Вызвали, – согласился Брайант.
  – В таком случае, если речь идет о его машине, то, боюсь, очень маловероятно, что я смогу помочь вам.
  – Вы когда-нибудь видели его в зеленой или черной «тойоте» выпуска примерно 1990 года? – спросил Лак.
  – Я не эксперт по японским машинам.
  – Мистер Крэнмер, сэр, не эксперт ни в чем, – объяснил Брайант Лаку. – Он ничего не знает, сержант. Об этом можно судить по тем большим иностранным книжкам, которыми набит его особняк.
  Лак достал из портфеля и протянул мне захватанный полицейский справочник моделей машин. Листая его страницы, я добрался до снимка голубой «тойоты-карины» 1989 года с черными молдингами, похожей на ту, на которой Ларри в свой абсолютно последний раз приезжал на воскресенье в Ханибрук. Лак видит его тоже.
  – Как насчет вот этой? – спрашивает он, придерживая страницу своим костлявым пальцем.
  – Боюсь, что мне она ничего не напоминает.
  – Вы хотите сказать?..
  – Я хочу сказать, что не могу припомнить, что он ездил в такой машине.
  – Тогда почему мистер Гагати, ваш местный почтальон, припоминает, что видел, как черная или зеленая «тойота» с водителем, описание которого отвечает описанию Петтифера, въезжала на ведущую к вашему дому дорожку в тот самый момент, когда он выходил из деревенской церкви очень жарким воскресеньем, как он полагает, в июле?
  Мне становится не по себе от мысли, что они допрашивали Джона Гагати.
  – У меня нет никаких соображений, почему он мог вспомнить или не вспомнить подобную вещь. А поскольку въезд на мою дорожку не виден от церкви, я склонен сомневаться, что он это видел.
  – «Тойота» проехала мимо церкви в вашу сторону, – возразил Лак.
  – Она въехала на участок дороги, не видимый из церкви, и не появилась на его другом конце. Единственный съезд с дороги в этом месте ведет к вашему дому.
  – Мистер Гаппи мог не заметить, как она выезжала, – ответил я. – Она могла остановиться на обочине.
  Брайант продолжал смотреть на меня, а Лак снова полез в свой портфель, извлек один из пакетов и из него – банковскую книжку в пластиковой обложке лондонского банка Ларри. В свое время я держал в руках сотни их, каждый раз ломая голову над тем, что же происходит с деньгами Ларри, кому он их дает и какие чеки он забывает оплатить.
  – Дарил ли вам Петтифер когда-нибудь наличность? – спросил Лак.
  – Нет, мистер Лак, доктор Петтифер никогда не давал мне никаких денег.
  – А вы ему давали?
  – Время от времени я ссуживал ему небольшие суммы.
  – Сколь небольшие?
  – Фунтов тридцать-пятьдесят.
  – Вы их называете небольшими, да?
  – Я не сомневаюсь, что на них можно было бы накормить много голодных детей. Я не очень долго помогал Ларри.
  – Не желаете ли вы изменить, в каких-либо деталях или по форме, свои показания в той части, где вы утверждаете, что никогда не имели никаких деловых отношений с Петтифером?
  – Они правдивы. Поэтому я не желаю менять их.
  – Восьмая страница, – сказал он, передавая мне банковскую книжку.
  Я открыл ее на восьмой странице. На ней была запись за сентябрь 1993 года, месяц, когда Контора выплачивала Ларри его политую потом зарплату: сто тридцать тысяч фунтов, переведенных на его счет посреднической фирмой «Миллс энд Хьюборн», зарегистрированной в Сент-Хелиере, на Джерси, и покрывающих превышение кредита в 3728 фунтов.
  – У вас есть какие-либо соображения по поводу того, как и за что доктор Петтифер получил сто тридцать тысяч фунтов в сентябре 1993 года?
  – Никаких. Почему бы вам не спросить об этом тех, кто выплатил ему эти деньги?
  Мое предложение не вызвало у него энтузиазма.
  – Благодарю вас, «Миллс энд Хьюборн» – одна из ваших старомодных, чопорных семейных юридических фирм с Нормандских островов, они не любят бесед с полицией и не расположены разглашать информацию о своих клиентах без соответствующего постановления судебных властей островов. Тем не менее …
  В его тылу Брайант положил руки на стол, готовясь вступить в сражение.
  – Тем не менее, – повторил Лак, – в результате моих исследований выяснилось, что та же самая фирма выплачивала Петтиферу также его годовую зарплату, по всей видимости, по поручению некоторых иностранных издательств и кинокомпаний, зарегистрированных в таких странных местах, как Швейцария. Вас это не удивляет?
  – Я не вижу, почему это должно удивлять меня.
  – А потому, что так называемая зарплата была фиктивной. Петтифер никогда не делал этой работы. Гонорар за изданные за границей книги, которые он никогда не писал. Плата за услуги, которые он никогда не оказывал. Вся эта схема от начала до конца была фикцией, к тому же состряпанной не очень компетентными людьми, если вы хотите знать мое мнение. Не найдется ли у вас, мистер Крэнмер, каких-нибудь догадок по поводу того, кто от имени доктора мог вывалить на него всю эту кучу дерьма?
  У меня догадок не было, и я поспешил сообщить об этом. И я был неприятно поражен легкостью, с которой за пару дней один-единственный фараон при помощи только компьютера смог сорвать фиговый листок, которым Верхний Этаж прикрыл выплату Ларри его тридцати сребреников. Хотя подозрения на этот счет у меня всегда были.
  – С этой фирмой, «Миллс энд Хьюборн», связаны некоторые весьма занятные обстоятельства, которыми, с вашего позволения, я хочу поделиться с вами, – резюмировал Лак с назойливым сарказмом. – Одной из ее побочных областей деятельности, как нам удалось выяснить из некоторых источников, является осуществление неофициальных платежей по получению правительства Ее Величества, – пол под моими ногами закачался, – под которыми я подразумеваю получение больших сумм наличными от казначейства Ее Величества, – при слове «казначейства» его подбородок вытянулся в мою сторону, – и осуществление разнообразных выплат, включая взятки влиятельным иностранным гражданам, средства для «проталкивания» оборонных контрактов и другие так называемые «серые» виды государственных расходов. Вам ничего не известно о вещах такого рода? Видите ли, на мистера Брайанта и на меня произвело большое впечатление то совпадение, что вы служили именно в казначействе и что деньги британского правительства перекачиваются именно петтиферовским благодетелям с Нормандских островов.
  И в ночном кошмаре мне не могло присниться, что Секция выплат и финансирования может дойти до такого идиотизма, чтобы для выдачи денег Ларри и для финансирования других, не имеющих к нам отношения тайных операций использовать один и тот же источник, бесконечно увеличивая тем самым риск разоблачения Ларри и остальных, получающих деньги.
  – Боюсь, что все это вне рамок моей компетенции.
  – Тогда, может быть, вы скажете нам что-нибудь, что в рамках вашей компетенции, – грубо предложил Брайант. – Вы – высокопоставленный джентльмен из казначейства, и это практически все, что нам позволили узнать о вас.
  – Я никак не возьму в толк, что вы подразумеваете.
  – Подразумеваю? Я? О, ничего, ничего, мистер Крэнмер, сэр. Это вне моей компетенции. Очень хитрая штука, эти тайные фонды казначейства, так мне сказали. Ну ладно, это я могу понять. Когда вам надо сунуть какому-то арабскому дельцу несколько миллионов, чтобы он помог сбыть ваши разваливающиеся истребители, почему не сунуть несколько монет себе в карман просто за то, что вы – английский джентльмен? А еще лучше – своему сообщнику.
  – Это возмутительное и абсолютно лживое обвинение.
  – Тринадцатая страница, – сказал Лак.
  
  – Что-нибудь заметили? – спросил Лак.
  Не заметить было трудно. Тринадцатая страница банковской книжки Ларри относилась к июлю 1994 года. До двадцать первого числа этого месяца на текущем счету держалась сумма больше ста сорока тысяч фунтов. Двадцать первого Ларри снял со счета сто тридцать восемь тысяч, оставив на нем 2176 фунтов.
  – Что вы об этом думаете?
  – Ничего. Он, наверное, купил дом.
  – Не угадали.
  – Вложил во что-нибудь. Откуда мне знать?
  – Двадцать второго июля, предупредив банк за два дня до этого, доктор Петтифер снял со своего счета сто тридцать восемь тысяч фунтов и получил всю эту сумму наличными в коричневых конвертах с двадцатифунтовыми купюрами. Принимать пятидесятифунтовые он отказался. У него не оказалось с собой никакой сумки или портфеля, и кассирше пришлось упрашивать подруг, пока у одной из них не нашлась инкассаторская сумка, куда и были ссыпаны конверты. На следующий день он заплатил своей квартирной хозяйке одну тысячу фунтов и заплатил по четырем большим счетам, включая и счет за вино. Судьба остальной наличности в количестве ста тридцати тысяч фунтов ровно в настоящее время неизвестна.
  Зачем, тупо думал я. Какая логика в том, что человек, обокравший русское посольство на тридцать семь миллионов, снимает со своего банковского счета все сто тридцать тысяч? Для кого? Зачем?
  – Если, конечно, он не отдал их вам, мистер Крэнмер, – из-за другого конца стола предположил Брайант.
  – Или если они не были вашими с самого начала, – высказал свою догадку Лак.
  – И незаконными, разумеется, – сказал Брайант. – Но мы ведь не говорим о законных вещах, правда? Выражаясь воровским жаргоном, вы приделали им ноги. Адок положил их в банк. Он ваш кореш. Ваш сообщник. Так?
  Я счел ниже своего достоинства отвечать, и он продолжил тоном школьного учителя:
  – Вы ведь денежный мешок, не так ли, мистер Крэнмер, сэр? Барахольщики, так я называю их. У вас много, но вы хотите еще. Весь мир так устроен, не правда ли? И вот вы сидите весь день у себя в казначействе или сидели. Вы видите, как кучи денег проплывают у вас под носом, и от большинства из них проку никакого, осмелюсь вам сказать. И вы говорите себе: «Послушай, Тимоти, а ведь вон той маленькой кучке в твоем кармане будет лучше, чем в их». И вы немножко приделываете им ноги. И никто этого не замечает. Тогда вы приделываете ноги другой кучке. Побольше. И снова никто не замечает. Как хороший бизнесмен, вы расширяете свой бизнес. Мы ведь не можем стоять на месте, не правда ли, особенно в наше время и в наш век. Никто не может. Это ведь в человеческой природе, не так ли? Особенно после миссис Тэтчер. И вот в один прекрасный день у вас появляется, так сказать, возможность прорыва на некий зарубежный рынок. Рынок, где вам не надо учить местный язык и где вы знакомы с обстановкой. Вроде России, например. И вы затеваете большое дело. Вы, доктор и некий иностранный господин, его знакомый, который именует себя профессором. Каждый из вас в своем деле дока. Но мистер Крэнмер, сэр – мозги. Мистер Шишка. У него есть класс. Хладнокровие. Положение. Как, уже горячее, сэр? Нам вы можете открыть всю душу. Мы люди маленькие, правда, Оливер?
  Когда вас обвиняют в чудовищных вещах, ничто не выглядит менее правдоподобным, чем правда. Всю свою жизнь я посвятил тому, чтобы защищать свою страну от ее предателей. И теперь на меня самого ставят клеймо предателя. За всю жизнь я не присвоил ни одного доверенного мне пенни. Теперь меня обвиняют в незаконном переводе больших сумм на Нормандские острова и выплате их себе при участии моего бывшего агента. И все же, когда я слышу себя доказывающим свою невиновность, мой голос звучит абсолютно так же, как голос любого виновного человека. Мой голос срывается и становится визгливым, беглость речи покидает меня, для себя я так же неубедителен, как и для моих обвинителей. Так всегда в жизни, слышу я голос Мерримена, нас наказывают за провинности, которых мы не совершали, а куда большее жульничество сходит нам с рук.
  – Мы ведь только думаем вслух, мистер Крэнмер, сэр, – объяснил Брайант со слоновьей вежливостью, когда они дали мне выговориться, – никакому из обвинений предпочтение не отдано, по крайней мере, на данном этапе. В конце концов, мы ведь жаждем сотрудничества, а не крови. Вы говорите нам, где нам искать то, что мы ищем, а мы кладем это обратно на полочку. Все разбегаются по своим домам и выпивают по стаканчику отличного ханибрукского вина. Вы меня понимаете?
  – Нет.
  Затем последовала бессвязная интерлюдия, во время которой Лак извлек на свет более ранние банковские книжки, которые отличались от первой только величиной сумм на счете. Картина становилась ясна. Как только у Ларри на его счете образовывалась заметная сумма, он обращал ее в наличность. Что он делал с ней дальше, оставалось загадкой. Из пакета был извлечен месячный проездной билет, все еще действительный, на электричку от Бата до Бристоля стоимостью семьдесят один фунт. Они сказали, что он был найден в ящике его стола в преподавательской. Нет, сказал я, я понятия не имею, зачем Ларри надо было так часто ездить в Бристоль. Возможно, ради театров, или библиотек, или женщин. У Лака, казалось, наступил момент счастливого успокоения. Он сидел, словно привязанный к своему стулу, его рот был открыт, а плечи поднимались и опускались под его потной рубашкой.
  – Крал ли доктор Петтифер у вас когда-либо и что-либо? – спросил он с тем неизменным недовольством, которое делало его неприятным собеседником.
  – Разумеется, нет.
  – Однако странно. В других отношениях вы о нем не слишком высокого мнения. Почему вы так уверены, что он никогда ничего не украл у вас?
  Вопрос был ловушкой, прелюдией к новой атаке. Поскольку, однако, я не имел ни малейшего представления, с какой стороны она начнется, у меня не было иного выбора, чем дать на него прямой ответ.
  – Доктор Петтифер может обладать самыми разными качествами, но я никогда не считал его вором, – ответил я и не успел еще закрыть рот, как Брайант закричал на меня. Сначала я подумал, что он поставил себе задачей не дать мне углубиться в мои мысли. Но потом я увидел, что над своей головой он размахивает пухлым пакетом.
  – А что вы тогда скажете об этом, мистер Крэнмер, сэр?
  Прежде чем увидеть, я услышал: позвякивая, старинные Эммины драгоценности покатились ко мне по столу, все до одного украшения, купленные мной для нее, начиная с робко предложенных ей викторианских черных сережек, через ожерелье с тремя нитками жемчуга к колье с застежкой в виде инталии[14], изумрудному перстню, гранатовой подвеске и камее в золотой оправе, на которой могла быть изваяна сама Эмма, – все было высыпано на стол передо мной, подобно мусору, невежественной рукой инспектора-детектива Брайанта.
  
  Я стоял на ногах. Драгоценности дорожкой лежали на столе, и дорожка заканчивалась возле меня. Должно быть, я поднялся очень резво, потому что Лак тоже стоял, перегораживая мне дорогу к двери. Я взял ожерелье с инталией и с опаской повертел его в руке, словно убеждаясь, что оно не повреждено; мысленно я касался пальцами шеи Эммы. Потом я перевернул ее камею, потом ее брошь, ее подвеску и, наконец, перстень. В моем мозгу пузыриками всплывала тарабарщина Конторы: сцепление… расцепление… подсознательные связи… Держать ее подальше от Ларри, говорил я себе, что бы они ни делали и чем бы ни угрожали. Эмма должна быть отдельно от Ларри.
  Я сел.
  – Не узнаём ли мы часом какую-нибудь из этих вещиц, а, мистер Крэнмер, сэр? – добродушно спросил Брайант, как фокусник, только что исполнивший хитроумный трюк.
  – Разумеется, узнаю. Я их покупал.
  – У кого, сэр?
  – У Эпплби в Веллсе. Как они попали к вам?
  – С вашего позволения, какова точная дата их покупки в торговом доме Эпплби в Веллсе? Мы знаем, что вы не очень сильны в датах, но все же…
  Продолжить ему не удалось. Я грохнул своим кулаком по столу так сильно, что драгоценности поскакали, а магнитофон взлетел в воздух, перевернулся и упал лицом на стол.
  – Это драгоценности Эммы! Отвечайте мне, откуда вы их взяли? И перестаньте насмехаться надо мной!
  Редко случается, что эмоции и оперативная необходимость совпадают, но это был именно такой случай. Брайант убрал свою улыбку и изучал меня, явно что-то прикидывая. Вероятно, он решил, что я готов признаться ему в обмен на нее. Лак сидел прямо, вытянув в мою сторону свою длинную голову.
  – Эммы? – задумчиво повторил он. – Я не думаю, что мы знаем Эмму, а, Оливер? Эмма, кто бы это могла быть, сэр? Может быть, вы просветите нас?
  – Вы отлично знаете, кто она. Вся деревня знает, что Эмма Манзини – моя компаньонка. Она музыкант. Драгоценности ее. Я купил их для нее и подарил их ей.
  – Когда?
  – Какое это имеет значение? На протяжении последнего года. По разным случаям.
  – Она иностранка, да?
  – Ее отец итальянец, он умер. По рождению она британская гражданка, и воспитывалась она в Англии. Где вы нашли их? – Я вернулся к тону меланхолических догадок. – Фактически я ее муж, инспектор! Скажите мне, что произошло?
  Брайант надел очки в роговой оправе. Не знаю чем, но они меня раздражали. Казалось, что они лишают его глаза последних остатков человеческой доброты. Его траченные молью усы опустились в сердитой усмешке.
  – И мисс Манзини в дружеских отношениях с нашим доктором Петтифером, мистер Крэнмер, сэр?
  – Они знакомы. Какое это имеет значение? Ответьте мне, откуда у вас ее драгоценности!
  – Приготовьтесь к удару, мистер Крэнмер, сэр. Драгоценности вашей Эммы мы получили у мистера Эдварда Эпплби с Маркет-плейс в Веллсе, того самого джентльмена, который продал вам упомянутые драгоценности впервые. Он пытался связаться с вами, но с вашим телефоном творилось что-то странное. Поэтому, опасаясь, что дело может оказаться срочным, он обратился в полицию Бата, которая в то время была занята другими делами и не предприняла дальнейших действий.
  Он снова вернулся к амплуа рассказчика.
  – Видите ли, мистер Эпплби имеет контакты с Хэттон-Гарден и навещает своих коллег-ювелиров, так у него заведено. И вдруг один из них обращается к нему и, зная его как торговца антикварными украшениями, предлагает ему купить ожерелье вашей мисс Манзини с этим, как его, итальянское слово, как вы его назвали? Вон там, слева.
  – Инталия.
  – Спасибо. Предложив мистеру Эпплби эту Италию, он выкладывает всю кучу. Все, что сейчас перед вами. Это все, что вы купили мисс Манзини, сэр, вся коллекция?
  – Да.
  – А поскольку все дилеры друг друга знают, мистер Эпплби спросил его, откуда у него все это. Тот ответил, что все куплено у мистера Петтифера из Бата. За свои цацки доктор Петтифер получил двадцать две тысячи фунтов. По его словам, это его семейные драгоценности. Достались от его матери, теперь, увы, покойной. Это хорошая цена за них – двадцать две тысячи фунтов?
  – Это рыночная цена, – слышу я свой ответ. – А застрахованы они на тридцать пять.
  – Вами?
  – Украшения зарегистрированы как собственность мисс Манзини. Платил страховку я.
  – Было ли заявлено страховой компании об их пропаже?
  – Никто не знал, что они пропали.
  – Вы хотите сказать, что вы не знали. Могли ли мистер Петтифер или мисс Манзини подать заявление от вашего имени?
  – Не представляю себе, как они могли это сделать. Спросите лучше в страховой компании.
  – Спасибо, сэр, спрошу обязательно, – сказал Брайант и списал название и адрес из моей записной книжки.
  – За наследство своей мамочки доктор хотел наличные, но в магазине на Хэттон-Гарден этого сделать для него не могли. Таковы правила, знаете ли, сэр, – фальшиво-дружеским голосом продолжил он. – Самое большое, что они могли для него сделать, это дать ему чек, который можно обналичить в банке, потому что он заявил, что банковского счета у него нет. Потом доктор поскакал через улицу и предъявил его в банке ювелира. Открывать счета не стал, взял всю кучу, и ювелир его больше не видел. Ему пришлось, однако, назвать свое полное имя и подтвердить его водительскими правами. Это удивительно, если учесть, как много причин у него было этого не делать. Адресом был Батский университет. Ювелир позвонил в его канцелярию, и там ему подтвердили, что доктор Петтифер у них есть.
  – И когда все это происходило?
  Ах, как ему нравилось мучить меня своей понимающей улыбкой!
  – А это по-настоящему волнует вас, не так ли? – спросил он. – Когда. Вы не можете припомнить дат, но сами всегда спрашиваете когда.
  Он изобразил на своем лице великодушие.
  – Доктор толкнул камешки вашей дамы двадцать девятого июля, в пятницу.
  Примерно в это время она перестала надевать их, подумал я. После публичной лекции Ларри и после мяса под соусом, которое последовало или не последовало за ней.
  – Кстати, а где мисс Манзини сейчас? – спросил Брайант.
  Мой ответ был готов, и я произнес его вполне уверенно:
  – По моим последним данным, где-то между Лондоном и Ньюкаслом. У нее концертное турне, ей нравится ездить с группой, которая исполняет ее музыку. Она воодушевляет их. Где она в настоящий момент, точно я не знаю. У нас не принято часто звонить друг другу, но я уверен, что скоро она мне позвонит.
  
  Теперь очередь Лака поиграть со мной. Он развертывает еще один пакет, но в нем, похоже, только заметки чернилами, написанные им для самого себя. Я спрашиваю себя, женат ли он и где живет, – если он вообще живет где-нибудь, кроме сияющих продезинфецированных коридоров его службы.
  – Сообщила ли вам Эмма что-нибудь о пропаже ее украшений?
  – Нет, мистер Лак, мисс Манзини ничего мне о них не сообщила.
  – А почему же? Уж не хотите ли вы мне сказать, что ваша Эмма потеряла драгоценностей на тридцать пять тысяч фунтов и даже не потрудилась упомянуть об этом?
  – Я хочу сказать, что мисс Манзини могла не заметить их пропажи.
  – А она жила дома в эти последние месяцы, не так ли? Я хочу сказать, у вас дома? Она ведь не находится в разъездах все время?
  – Мисс Манзини жила в Ханибруке все лето.
  – И у вас, тем не менее, не возникло ни малейшего подозрения, что в один день у Эммы были ее украшения, а на следующий день их у нее не было?
  – Нет, не возникло.
  – Вы не заметили, что она перестала носить их, например? Это могло натолкнуть вас на размышления, не правда ли?
  – Только не в ее случае.
  – А почему?
  – Как большинство художников, мисс Манзини своенравна. Однажды она может нарядиться, а потом целыми неделями одно упоминание о нарядах раздражает ее. Причин для этого может быть много. Это и ее работа, что-нибудь, действующее ей на нервы, и ее спинные боли.
  Мое упоминание о спине Эммы было встречено многозначительным молчанием.
  – У нее повреждена спина? – сочувственным голосом спросил Брайант.
  – Боюсь, что да.
  – Бедняжка. Как это случилось?
  – Насколько я знаю, она подверглась грубому обращению во время своего участия в мирной демонстрации.
  – На это ведь можно посмотреть с разных точек зрения, не правда ли?
  – Уверен, что да.
  – В последнее время она не кусала полицейских?
  – Я оставил без ответа этот вопрос.
  Лак продолжил:
  – И вы не спросили ее: «Эмма, почему ты не носишь свое кольцо? Или свое ожерелье? Или свою брошь? Или свои серьги?»
  – Нет, не спросил, мистер Лак. Мисс Манзини и я никогда не беседуем друг с другом в таком духе.
  Я был высокомерен и знал это. Лак действовал мне на нервы.
  – Прекрасно. Итак, вы друг с другом не беседуете, – бросил он. – А также вы не знаете, где она.
  Он, очевидно, терял терпение.
  – И как, по вашему глубоко личному мнению высокоуважаемого сотрудника казначейства, выглядит тот факт, что ваш друг доктор Лоуренс Петтифер в июле этого года сбыл драгоценности вашей Эммы дилеру с Хэттон-Гарден за две трети того, что вы за них заплатили, заявляя при этом, что это драгоценности его матери, хотя фактически он получил их от вас через Эмму?
  – Мисс Манзини была вольна распорядиться этими драгоценностями по своему усмотрению. Если бы она отдала их молочнику, я и мизинцем не пошевелил бы. – Я искал, чем уколоть его, и с благодарностью ухватился за подвернувшееся орудие. – Но мистер Гаппи, вероятно, уже нашел для вас решение вашей проблемы, мистер Лак?
  – Это вы о чем?
  – Разве не в июле, по словам Гаппи, он видел, как мистер Петтифер приближается к моему дому? В воскресенье? Вот вам и грабитель. Петтифер подходит к дому и видит, что он пуст. По воскресеньям прислуги в нем нет. Мисс Манзини и я уехали пообедать в город. Он взламывает окно, проникает в дом, идет в ее комнату и завладевает драгоценностями.
  Он, должно быть, уже догадался, что я издеваюсь над ним, потому что покраснел.
  – Мне показалось, вы утверждали, что Петтифер не крадет, – подозрительно возразил он.
  – Давайте будем считать, что вы меня переубедили, – учтиво ответил я. Магнитофон хрюкнул, и лента в нем остановилась.
  – Минутку подожди, пожалуйста, Оливер, – вежливо приказал Брайант.
  Лак уже протянул руку, чтобы сменить пленку. Но вместо этого он несколько зловеще, как мне показалось, убрал руку и положил ее вместе с другой себе на колено.
  – Мистер Крэнмер, сэр…
  Брайант стоял рядом со мной. Его ладонь легла на мое плечо – традиционный жест при аресте. Он нагнулся, и его губы были не дальше дюйма от моего уха. До сих пор физического страха у меня не было, но теперь Брайант напомнил мне о нем.
  – Знаете ли вы, что это означает, сэр? – очень тихо спросил он, больно сжимая мое плечо.
  – Разумеется, знаю. Уберите с меня свою руку.
  Но его рука не сдвинулась с места. Ее нажим возрастал по мере того, как он говорил.
  – Потому что это то, что я с вами собираюсь сделать, мистер Крэнмер, сэр, если не увижу с вашей стороны гораздо больше упомянутого мной сотрудничества, чем вижу в данный момент. Если вы не проявите его в ближайшее же время, то я, как поется в старой песенке, пойду на любые уловки и подлоги, сделаю это делом своей жизни, но упрячу вас туда, где вы весь остаток вашей будете видеть перед собой очень скучную стену вместо мисс Манзини. Вы слышали это, сэр? А я не слышал.
  – Я слышу вас прекрасно, – сказал я, тщетно пытаясь стряхнуть с себя его руку. – Отпустите меня.
  Но его рука держала меня все крепче.
  – Где деньги?
  – Какие деньги?
  – Не стройте из себя дурочку, мистер Крэнмер, сэр. Где деньги, которые вы с Петтифером рассовали по заграничным банковским счетам? Миллионы, принадлежащие известному иностранному посольству?
  – Я понятия не имею, о чем вы говорите. Я ничего не крал и ни в каких заговорах с Петтифером или с кем-нибудь еще не участвую.
  – Кто такой AM?
  – Кто?
  – В дневнике Петтифера из его квартиры сплошь AM. Поговорить с AM, поехать к AM, позвонить AM.
  – Абсолютно не представляю себе. Может быть, это «утром»? А РМ – «пополудни»[15].
  Думаю, что в другом месте он ударил бы меня, потому что он поднял глаза на зеркало, словно прося разрешения.
  – В таком случае, где ваш друг Чечеев?
  – Кто?
  – Перестаньте ктокать. Константин Чечеев – культурный русский джентльмен из советского, а потом русского посольства в Лондоне.
  – Никогда в жизни не слышал этого имени.
  – Ну, разумеется, вы не слышали. Потому что мне, мистер Крэнмер, сэр, вы нагло лжете своим мерзким барским языком, вместо того чтобы помогать в моем расследовании.
  – Он сжал мое плечо еще сильнее и налег на него. Огненные стрелы пронзили мою спину.
  – Вы знаете, что я о вас думаю, мистер Крэнмер, сэр? Знаете?
  – Мне нет никакого дела до того, что вы думаете.
  – Я думаю, что вы очень жадный господин с очень большим аппетитом. Я думаю, что у вас есть маленький дружок по имени Ларри. И маленький дружок по имени Константин. И маленькая авантюристка по имени Эмма, которую вы растлили и которая считает, что закон – филькина грамота, а полицейских можно кусать. И я думаю, что вы строите из себя аристократа, а Ларри строит из себя вашего ягненка, а Константин вместе с некоторыми другими очень мерзкими ангелами поет в московском хоре, а Эмма играет вам на рояле. Я слышал, что вы что-то сказали?
  – Я ничего не сказал. Отпустите меня.
  – А я ясно слышал, что вы меня оскорбляли. Мистер Лак, вы слышали, как этот джентльмен употреблял оскорбительные выражения в отношении полицейского?
  – Да, – ответил Лак.
  Брайант сильно тряхнул меня и прокричал мне в ухо:
  – Где он?
  – Я не знаю!
  Хватка его кисти не ослабевает. Его голос становится тихим и доверительным. На своем ухе я чувствую его горячее дыхание.
  – Вы на перепутье вашей жизни, мистер Крэнмер, сэр. Вы можете быть паинькой с инспектором-детективом Брайантом, и в этом случае мы сквозь пальцы посмотрим на многие из ваших темных делишек, я не говорю, что на все. Или вы будете и дальше водить нас за нос, и тогда мы не сможем исключить из нашего расследования ни одну из дорогих вам персон, как бы молода и музыкальна она ни была. Вы снова выкрикиваете мне оскорбления, мистер Крэнмер, сэр?
  – Я ничего не сказал.
  – Прекрасно. А то ваша леди, согласно нашим протоколам, выкрикивает их. А нам с ней в ближайшем будущем предстоит много беседовать, и я не хотел бы демонстрировать плохие манеры, ведь правда, Оливер?
  – Правда, – ответил Оливер.
  После прощального нажима Брайант отпустил меня.
  – Спасибо, что приехали в Бристоль, мистер Крэнмер. Расходы, если пожелаете, вам оплатят внизу, сэр. Наличными.
  Лак держал для меня дверь открытой. Думаю, он предпочел бы захлопнуть ее перед моим носом, но английское чувство «честной игры» удержало его от этого.
  С горящим на моем плече оскорбительным клеймом кисти Брайанта я вышел в серые вечерние сумерки и решительно направился в гору, к Клифтону. Я снял по номеру в двух отелях. Первый был в четырех-звездном «Идене», с прекрасным видом на Гордж. Там я был мистером Тимоти Крэнмером, владельцем унаследованного от дяди Боба старинного «санбима», украсившего собой гостиничную автостоянку. Второй – в занюханном мотеле «Старкрест» на другом конце города. Там я был мистером Колином Бэйрстоу, коммивояжером и пешеходом.
  В настоящий момент я сидел в роскошном номере на втором этаже «Идена» с видом на Гордж. Я заказал бифштекс с кровью и бутылку бургундского и попросил дежурного отключить мой телефон до утра. Бифштекс я отправил в кусты под мои окном, а вино, если не считать рюмки, которую выпил, – в раковину. Пустой поднос и запасную пару туфель я выставил за дверь, повесил на ее ручку табличку «Не беспокоить» и по пожарной лестнице спустился к служебному выходу.
  Дойдя до телефонной будки, я набрал дежурный номер Конторы с последней семеркой, потому что сегодня была суббота. В трубке раздался подслащенный голос Марджори Пью.
  – Да, Артур, чем могу быть полезна вам?
  – Сегодня после обеда полиция допрашивала меня.
  – О да.
  И тебе «о да», подумал я.
  – Они докопались до выплат Авессалому через наших друзей с Нормандских островов, – доложил я, используя один из бесчисленных псевдонимов Ларри. Мысленно я представил себе, как она печатает на своем компьютере «Авессалом». – Они докопались и до связи с казначейством и подозревают, что я воровал из правительственных фондов и расплачивался со своим сообщником Авессаломом. Они уверены, что этот след выведет их и к русскому золоту.
  – Это все?
  – Нет. Какой-то кретин из секции выплат и финансирования спутал провода. Трубу Авессалома они используют для платежей и другим нашим друзьям.
  Дальше была либо одна из ее воспитательных пауз, либо она просто не знала, что сказать.
  – Сегодня я ночую в Бристоле, – сказал я. – Завтра утром они могут захотеть побеседовать со мной еще раз.
  Я повесил трубку. Моя миссия была выполнена. Я предупредил ее, что другие источники могут оказаться под угрозой. Я объяснил ей причину моего невозвращения в Ханибрук. И я был уверен, что она не побежит в полицию, чтобы проверить мою версию.
  
  Постелью Колина Бэйрстоу в мотеле был продавленный диван с засаленным оранжевым покрывалом. Растянувшись на нем во весь рост, с телефоном под рукой, я смотрел в мрачный желтый потолок и обдумывал свой следующий шаг. С момента, когда мне в клубе вручили записку Брайанта, я находился в состоянии оперативной готовности. Со станции Касл Кери я доехал до Ханибрука, где собрал весь свой аварийный комплект Бэйрстоу – кредитные карточки, водительские права и паспорт – и бросил его в потрепанный дипломат, старые наклейки на котором свидетельствовали о бродячей жизни коммивояжера. Добравшись до Бристоля, я оставил «санбим» Крэнмера у «Идена», а дипломат Бэйрстоу – в сейфе управляющего мотелем.
  Из этого дипломата теперь я извлек записную книжку с железными кольцами и пятнистой ланью на обложке. Интересно, насколько порядки Конторы изменились после переезда на набережную, размышлял я. Мерримен не изменился ни капли. Барни Уолдон не изменился. И, насколько я знал полицию, любая процедура, практиковавшаяся последние двадцать пять лет, скорее всего, будет в ходу и через сто лет.
  Собравшись с духом, я набрал номер одной из автоматических телефонных станций Конторы и, сверяясь с цифрами из своей записной книжки, подключился ко внутренней телефонной сети Уайтхолла. Еще пять цифр соединили меня с отделом Скотланд-Ярда, ответственным за связи с разведкой. Ответил хорошо поставленный мужской голос. Я сказал, что я из Норт-Хауса, что означало код моей секции. Хорошо поставленный голос не выказал никакого удивления. Я назвался Банбери, что означало, что я начальник секции. Хорошо поставленный голос спросил: «С кем вы хотите говорить, мистер Банбери?» Я ответил, что мне нужен департамент мистера Хэтта. Никто никогда не видел мистера Хэтта, но если он существовал, то заведовал информацией о машинах. Откуда-то издалека донеслась рок-музыка, а потом в трубке раздался живой девичий голос.
  – Мистеру Хэтту надоедает Банбери из Норт-Хауса, – сказал я.
  – Все в порядке, мистер Банбери, мистеру Хэтту нравится, когда ему надоедают. Меня зовут Элис. Чем мы можем быть вам полезны?
  Двадцать лет я запоминал приметы машин Ларри. Я мог назвать номер любой его развалюхи и вдобавок еще ее цвет, возраст, приметы и имя бедняги-хозяина. Я назвал Элис номер голубой «тойоты». Я едва успел назвать ей последнюю цифру, как она уже читала мне с экрана своего компьютера.
  – Андерсон Салли, Кембридж-стрит, 9А, рядом с Бельвю-роуд, Бристоль, – прочла мне она. – Хотите грязное белье?
  – Да, пожалуйста.
  И она мне его вывалила: номер страховки, телефон хозяйки, внешние приметы машины, место первой регистрации, срок годности разрешения, других машин у этого владельца нет.
  За дежурной стойкой мотеля прыщеватый юноша в красном пиджаке дал мне захватанную карту Бристоля.
  Глава 9
  На такси я добрался до бристольского вокзала Темпл-Мидс, а от него шел пешком. Я был посреди индустриальной пустыни, ночью казавшейся величественной. Мимо меня проносились тяжелые грузовики, обдавая мой дождевик маслянистой жижей. И все же над городом в долине стояла нежная дымка, небо было полно влажных звезд, а томная полная луна вела меня вверх по холму. Я шел, и подо мной один за другим открывались взгляду залитые оранжевым светом железнодорожные пути. Я вспомнил Ларри и его сезонку от Бата до Бристоля, семьдесят один фунт в месяц. Я попытался представить себе его пассажиром. Где у него было дело? А где дом? Салли Андерсон, Кембридж-стрит, 9А. Грузовики оглушали меня. Я не слышал своих шагов.
  Дорога, начавшаяся как виадук, перешла на холм. Его вершина была справа от меня. Прямо передо мной террасой спускались по склону коттеджи с плоскими фасадами. Красные кирпичные стены делали их похожими на оборонительные сооружения. Там, наверху, подумал я, вспомнив свою карту. Там, наверху, думал я, припоминая пристрастие Ларри к уединенным местам. Я подошел к перекрестку, нажал кнопку для пешеходов на светофоре и подождал, пока моторизованная кавалерия Англии с визгом и лязгом затормозит. Добравшись до другого тротуара, я вступил на боковую улицу, украшенную развешанными поперек нее, проводами. Серьезного вида чернокожий мальчик лет шести сидел на пороге заведения «Бар С Океанской Рыбой Китайские Блюда Навынос».
  – Это Кембридж-стрит? Бельвю-роуд?
  Я улыбнулся, но ответной улыбки не последовало. Бородатый друид в мешковатой ирландской шапочке вышел, несколько излишне осторожно переставляя ноги, из двери с надписью «Робинс по лицензии». В руках у него был коричневый бумажный пакет.
  – Смотри себе под ноги, приятель, – посоветовал он мне.
  – Почему?
  – Тебе нужна Кембридж-стрит?
  – Да.
  – Ты как раз и стоишь на ней, приятель.
  Следуя его инструкциям, я прошагал пятьдесят ярдов и повернул налево. Коттеджи шли только по одной стороне улицы, другая ее сторона представляла собой заросшую травой лужайку. Вокруг лужайки тянулся невысокий кирпичный забор затейливого рисунка с красным карнизом, увиденный мной снизу. Изображая случайного прохожего, я подошел к нему. Внизу от станции разбегались в разные стороны железнодорожные пути, теряясь во тьме.
  Я повернулся и оглядел коттеджи. У каждого из них было по два окна на втором этаже, по плоской крыше, по трубе и по телевизионной антенне. Но у каждого был свой пастельный оттенок. Входная дверь слева, эркер справа. Проведя взглядом по их ряду, я увидел либо свет в эркере, либо свет в спальне, либо мерцание телеэкрана, либо слабый свет возле кнопки дверного звонка. За задернутыми шторами чувствовалась жизнь. Только один дом стоял в темноте, и это был 9А. Жильцы сбежали? Или любовники, сняв часы, заснули в объятиях друг друга?
  С видом человека, для которого нет секретов, я заложил за спину руки, как колониальный чиновник, инспектирующий подчиненных. Я архитектор, я инспектор, я возможный покупатель. Я добропорядочный англичанин, занятый виноделием. Кромка проезжей части сплошь уставлена машинами. Я иду по ее середине. Голубой «тойоты» здесь нет. Никакой «тойоты» нет. Я иду медленно, делая вид, что читаю номера домов. Купить вот этот? Или этот? Или все их сразу?
  По моей груди бежит пот. Я не готов, думаю я. Я не способен, не тренирован, не вооружен, не храбр. Я слишком много времени провел за письменным столом. А после волны страха приходит волна вины. Он здесь. Мертвый. Он упал на спину и умер там. Убийца пришел за трупом. Виновный пришел за своим лекарством. Но потом я вспомнил, что Ларри снова жив, и жив с того самого момента, когда Джейми Прингл припомнил последнюю куропатку охотничьего сезона, и моя вина уползла в свою нору.
  Я добрался до конца ряда. 9А – угловой, каким и должен быть надежный дом. Задернутые занавески на втором этаже оранжевого цвета и повешены неровно. Дешевая ткань блестит под бледным светом уличного фонаря. Внутри света нет.
  Продолжая свою разведку, я свернул на боковую улицу. Еще одно темное окно второго этажа. Оштукатуренная стена. Боковая дверь. Перейдя на противоположную сторону улицы, я хозяйским взглядом посмотрел вдоль улицы налево и направо от себя. Из-за тюлевой занавески за мной следил желтый кот. Среди дюжины припаркованных по обе стороны улицы у тротуара машин одна накрыта пластиковым чехлом.
  Еще один осторожный взгляд на двери, тротуар и машины. Тени просматриваются не полностью, но я не вижу ни одной человеческой фигуры. Носком своего правого ботинка я приподнял край пластикового чехла и увидел знакомый номер голубой «тойоты» Ларри. Трюк, которому нас учили еще на курсах разведчиков: если уезжаешь и беспокоишься о машине, накрой ее чехлом.
  У боковой двери не было ни ручки, ни замочной скважины. Проходя мимо нее на обратном пути, я украдкой толкнул ее, но она оказалась запертой изнутри. На ее средней панели был мазок мелом в форме буквы «L». Нижняя черта буквы хвостиком загибалась вниз. Я потрогал мазок. Это был не мел, а восковой карандаш, и вода была ему не страшна. Я снова свернул на Кембридж-стрит, уверенно подошел ко входной двери и нажал кнопку звонка. Ни звука. Электричество отключено. Манера Ларри относиться к счетам. Я неуверенно постучал. Как в Ханибруке в сочельник, подумал я, когда эхо отдалось в доме, только теперь моя очередь тревожить счастливых любовников в постели. Я действовал решительно, тайных помыслов у меня не было. Но меня серьезно занимала метка на двери.
  Я приоткрыл крышку почтового ящика и захлопнул ее. Я постучал в стекло эркера и крикнул: «Эй, там, это я!» – больше для видимости, потому что по тротуару кто-то проходил мимо. Я подергал поднимающуюся ставню, но она была заперта. У меня на руках были перчатки, и они напоминали мне о Придди. Я заглянул в стекло эркера, слабо освещенного уличным фонарем. Прихожей не было, входная дверь вела прямо в гостиную. На письменном столе я различил неясные контуры портативной пишущей машинки, а левее на полу – кипу почты, в основном счетов и печатных материалов; Ларри мог неделями перешагивать через них, не замечая. Я оглядел все еще раз и увидел то, что не разглядел с первого взгляда, – рояльный стульчик Эммы перед машинкой. И, наконец, решив, что я уже привлек к себе внимание соседей, сделал то, что в таких случаях делают законопослушные граждане: достал свою записную книжку, сделал в ней запись, вырвал листок и бросил в почтовый ящик. И пошел прочь по улице, давая их любопытству успокоиться.
  Я быстрым шагом обошел квартал, держась середины улицы, потому что не люблю теней, и вышел на ту же улицу с противоположной стороны. Я снова прошел мимо боковой двери, глядя на этот раз не на метку, а туда, куда показывал хвостик нижней черты L. L означает «Ларри». «Ларри» на тайном языке Ларри, которым они с Чечеевым пользовались, когда обменивались секретными материалами и условными знаками. В парках. В туалетах пабов. На автостоянках. В Кью-Гарденс. Написанное Ларри L значило: «Послание оставлено в тайнике». Переделанное в С – подпись Чечеева: «Я забрал содержимое тайника». Заложено и вынуто, и не один раз, а больше пятидесяти раз за четыре года их сотрудничества: микропленку тебе, деньги и указания мне, деньги и указания тебе, микропленку мне.
  Хвостик указывал вниз и был нарисован с нажимом. Многозначительный хвостик. Он показывал по диагонали на мой правый ботинок, а у носка моего правого ботинка был порог двери. Из-под порога высовывался сплющенный окурок, и нужно было быть очень любознательным человеком, чтобы задаться вопросом, как окурок мог оказаться так сплющен и еще к тому же засунут под порог, если только кто-нибудь специально не раздавил его и не затолкал в щель. Тот же любознательный человек мог также обратить внимание на то, что свет уличного фонаря освещал только левую сторону порога, так что, если вы не поняли значения загнутого вниз хвостика, на окурок вы, скорее всего, внимания не обратили бы.
  У меня, разумеется, не было сноровки Чечеева; я не мог выполнить молниеносный нырок верхней частью туловища, заставивший нашего главного соглядатая Джека Эндовера вспомнить о валлийских саперах. Я поступил так, как престарелые шпионы поступают во всем мире: я нагнулся и сделал вид, что зашнуровываю ботинок, а сам одной рукой выковырял окурок вместе с привязанной к нему бечевкой, потянул за нее и был вознагражден за свои труды плоским латунным ключом от английского замка, привязанным к другому ее концу. Потом, спрятав ключ в своей ладони, я выпрямился и уверенно направился за угол, к парадному выходу.
  – Они в отпуску, милый, – раздался за моей спиной низкий голос.
  Я быстро повернулся, не забыв про свою дежурную улыбку.
  В дверях соседнего дома стояла освещенная светом из своей открытой двери крупная светловолосая женщина в чем-то вроде белой ночной рубашки и со стаканом чего-то крепкого в руке.
  – Я знаю, – ответил я.
  – Меня зовут Фибс. Вообще-то я Феба. Вы бывали здесь прежде, да?
  – Правильно. Я забыл ключ, и мне пришлось вернуться и взять его. В следующий раз я забуду, как меня зовут. А отпуск им был нужен, да?
  – Ему был нужен, – туманно сказала она.
  Мои мозги, наверное, работали на бешеной скорости, потому что я расшифровал сказанное ею мгновенно.
  – Ну, разумеется, – подхватил я. – Бедняга. Я имел в виду, как он выглядел: лучше, пошел на поправку? Или все еще всех цветов радуги?
  Однако осторожность удержала ее от дальнейших признаний.
  – Так что вам нужно? – мрачно спросила она.
  – Боюсь, что это не мне, а им нужно. Машинку Салли. Еще одежды. Практически все, что я смогу унести.
  – А вы, случайно, не судебный исполнитель?
  – Боже праведный, конечно, нет! – Я рассмеялся и сделал в ее сторону пару шагов, чтобы она могла лучше разглядеть меня и убедиться, что я порядочный человек.
  – Я его брат, Ричард, Дик. Брат добропорядочный. Они мне позвонили, не смогу ли я забрать некоторые их вещи и отвезти в Лондон. Этот кошмарный случай, он сказал, что упал с лестницы. И ей не повезло, был один парень, а стал совсем другой. Им удалось уехать вместе? Я так понимаю, что спешка была ужасная.
  – Никакого случая тут не было, милый, все подстроено. – Она хихикнула, довольная своей догадливостью. Через силу хихикнул и я. – Сначала уехал он, потом она, а почему – я не знаю.
  Не сводя с меня глаз, она отпила еще глоток из своего стакана.
  – Понимаете, я не хотела бы, чтобы вы входили. По крайней мере, пока они во Франции. Это мне не по душе.
  Шагнув назад в свой дом, она с треском захлопнула входную дверь. Минутой позже с негромким треском учебной гранаты на втором этаже поднялась ставня, и обросший шерстью мужчина с окладистой бородой и в жилетке высунулся наружу.
  – Эй, ты! Подойди сюда. Ты брат Терри, что ли?
  – Да.
  – Дик, да?
  – Правильно, Дик.
  – Ты ведь о нем все знаешь?
  – Да порядочно.
  – Тогда скажи, Дик, какая его любимая футбольная команда?
  – Московское «Динамо», – ответил я, не дав себе даже времени подумать, потому что футбол был одним из многочисленных бзиков Ларри. – А Лев Яшин – величайший футболист всех времен. А величайший гол был забит Понедельником в матче между Россией и Югославией в 1960 году.
  – Черт побери.
  Он исчез в окне, и последовала пауза, во время которой он, по-видимому, консультировался с Фебой. Потом он, улыбаясь, появился снова.
  – А я болею за «Арсенал». Но он не возражал. Спрашиваешь, где он заработал свой фингал? Я видел разные фонари, но это был тот еще. Что случилось, спрашиваю я его, она слишком рано сдвинула ножки? Ударился головой о дверь, отвечает. А потом приходит Салли и объявляет, что это была автомобильная авария. Кому теперь верить? Тебе подсобить?
  – Позже, может быть. Я тебе крикну, если не возражаешь.
  – Меня зовут Уилф. Он псих ненормальный, но он мне нравится.
  Окно с грохотом захлопнулось.
  
  Я закрыл за собой входную дверь и обошел кипу конвертов на полу. В тщетной надежде я щелкнул выключателем, но свет не загорелся. Какой дурак, не захватил с собой ручного фонаря. Я стоял в полумраке, не осмеливаясь дышать. Тишина страшила меня. Бегство из Бристоля. Спеши, или тебя убьют. Снова пот, на этот раз холодный. Я выдохнул, потом медленно вобрал в себя воздух и услышал запах дома-старика, впадающего в старческое слабоумие. Я осмотрелся вокруг, стараясь не останавливать взгляд на освещенных местах. Единственным источником света был уличный фонарь. Но его свет падал поперек эркера, а не внутрь комнаты. Чтобы увидеть то, что было внутри нее, мои глаза должны были прихватить немного света из эркера и торопливо перенести его вглубь, как носят воду в горсти.
  Ее рояльный стульчик, невредим. Я провел по нему рукой: трубки из легкого сплава, как в рычажной настольной лампе, которые выдвигаются и потом поворачиваются, прижимая опору с подушечкой к ее пояснице. Ее портативная электрическая машинка. Она стояла на столе, но сам стол я едва мог разглядеть из-за кучи бумаг на нем, а бумаги – из-за покрывшей их пыли. Потом я увидел второй стол, только это был не стол, а чайная тележка с присобаченными к ней цифровым телефоном и автоответчиком и типичной для Петтифера путаницей электрических и антенных проводов, перехваченных клейкой лентой. Сигнальная лампочка автоответчика, однако, не горела, потому что в розетке не было напряжения.
  Комната стала меньше, а ее стены приблизились ко мне. Мои глаза стали видеть больше. Теперь провод пишущей машинки я видел до самой стены. Я начал различать признаки поспешного отъезда: выдвинутые и наполовину опустошенные ящики письменного стола, разбросанные по полу бумаги, решетка камина, забитая обуглившейся бумагой, лежащая на боку мусорная корзинка. Еще из ларрианы: прислоненные к стене стопки экзотических журналов с его бумажными закладками; старинный плакат с изображением Иосифа Сталина за самым миролюбивым занятием – срезанием роз в саду. Над его головой Ларри пририсовал корону, а поперек груди написал: «Мы работаем круглосуточно». Прилепленные к висящей над камином гравюре с изображением Нотр-Дама листки записок. Рукой в перчатке я отодрал пару из них и отнес в эркер к свету, но прочесть все равно не смог. Я разобрал только, что одна из них была написана Эммой, а вторая Ларри. Сняв остальные в том порядке, как они были наклеены на гравюру, я наклеил их липким слоем одна на другую, прежде чем бросить их пачкой в свой карман.
  Я вернулся ко входной двери и взял горсть конвертов из лежащей на полу кучи. Мисс Салли Андерсон, с трудом разобрал я, «Свободный Прометей лимитед», Кембридж-стрит, 9А. Штемпель не Макклсфилда, а Цюриха. Терри Олтмен, эсквайр, прочел я, «Свободный Прометей лимитед». Терри Олтмен – один из рабочих псевдонимов Ларри, а Прометей за свои штучки был прикован к скале высоко в Кавказских горах, пока Ларри с Эммой не освободили его. Памфлеты, обличительные брошюры советского полиграфического качества. Информационные выпуски аналитического центра Би-би-си в Кавершеме с заголовком «Южная Россия», адресованные управляющему «Свободного Прометея лимитед». Салли Андерсон, «Свободный Прометей лимитед». Банковские извещения. Папка, набитая письмами, адресованными Эмме и написанными рукой Ларри на чем попало – от картонного кружка под пивную кружку и бумажной салфетки до титульного листа радикального сочинения какого-то анархиста из Айлингтона. Начинаются с «дорогая», «дорогая Эмм», а дальше – «о, черт, я забыл сказать тебе». Статья с заголовком «Как манипулируют прессой» и подзаголовком «Западная пресса играет в московском спектакле». Спокойно, сказал я себе, бросая все обратно в кучу. Метод, Крэнмер, метод. Ты оперативник, ты участник бесчисленных обысков Конторы, в некоторых из которых твоим подручным был Ларри. Не спешить. В любой момент – только одно дело. В бело-красной обложке брошюра по-русски с кричащими буквами заголовка: «Геноцид на Кавказе», продукция советского агитпропа. Ее можно было бы датировать 1950 годом, если бы на обложке не стоял февраль 1993-го и если бы она не была посвящена «трагическим событиям октября прошлого года». Я наугад открыл ее и увидел снимки заколотых ножами и вздувшихся детских трупов. «Кавказское обозрение II», Мюнхен, 1956, стр. 134–156. «Кавказское обозрение V», Мюнхен, 1956, стр. 41–46. Подчеркнутые куски. Сердитые заметки на полях, не поддающиеся прочтению при тусклом свете.
  В гостиной внутренняя дверь в ту сторону дома, которая смотрит на боковую улицу. Я повернул ручку. Дверь не поддалась. Я толкнул сильнее, и она открылась, царапая линолеум. Пахнуло протухшим маслом, пылью и хозяйственным мылом. Я был в буфетной. Через окошко над раковиной на кафель падало с улицы больше света. На сушке для посуды – батарея тарелок. Они сохли так долго, что их пора было снова мыть. На полках свидетельства недемократических гастрономических пристрастий Ларри: сардины с перцем из гастронома на Джермен-стрит, оксфордский мармелад и чай «Фортнум». В холодильнике прокисший йогурт и простокваша. Рядом с холодильником деревянная дверь со шпингалетами вверху и внизу и замком с цепочкой и собачкой. Эту дверь я изучал с улицы. Вернувшись в гостиную, я бросил взгляд на часы. Вечность длилась три минуты.
  На хлипкой лестнице без ковра была кромешная тьма. От нижнего этажа я насчитал четырнадцать ступенек. Добравшись до площадки, я пошарил руками и нащупал сначала дверь, а потом и ручку. Я толкнул дверь и вошел. Это была уборная. Я шагнул назад, закрыл дверь и, прижавшись к ней спиной, снова стал шарить руками по стене, пока не нащупал еще одну дверь. Открыв ее, я оказался в залитой светом спальне Эммы: мертвенный свет уличного фонаря бил прямо в окно, без помехи проникая через жиденькие занавески. Я отдал ей все, думал я, разглядывая голые доски пола и растрескавшийся умывальник, искусственные цветы в глиняном кувшине, разболтанный ночник и отстающие от стен коричневые обои, но она ничего не захотела. Вот от всего этого я ее спас, но она снова выбрала это.
  На полу застлана постель – так, как она стелила ее, когда мы собирались заняться любовью: боком к камину, много подушек, белое одеяло. Поперек одеяла простая ночная рубашка из дешевого магазина, которую она привезла с собой, когда перебралась ко мне, ее длинные рукава раскинуты, словно для объятия. Я вижу ее лежащей на животе нагишом с подбородком, положенным на руки, и головой, повернутой в мою сторону: через плечо она смотрит, как я вхожу в комнату. Отблески огня в камине играют на ее боках и на ее распушенных черных волосах, языками черного пламени раскиданных на плечах.
  Две книжки, одна на его стороне, другая на ее. С его стороны том в красной обложке в стиле двадцатых годов некоего У.И.Д.Аллена с мало что говорящим названием «Белед-эс-Сиба». Я открыл его наугад и наткнулся на заметку памяти поэта Обри Герберта с подчеркнутыми словами: «Ему не хватало хамства гения». Я смутно припомнил, что Герберт сражался за спасение Албании от самозваных освободителей Балкан и что он был одним из кумиров Ларри. Со стороны Эммы валялась книга Фицроя Маклина «На Кавказ» с подзаголовком «На самый край земли».
  Черно-белый плакат. На этот раз не Сталин, а кто-то совсем мне не известный. Бородатый широкоскулый черноглазый современный пророк в традиционной, по моим представлениям, одежде кавказского горца: меховой папахе и кожаном жилете с петлями для всяческой амуниции. Подойдя ближе, я разобрал написанное кириллицей поперек нижнего угла имя «Башир Хаджи» и с трудом прочел слова: «Моему другу Мише, великому воину». Я подумал, что для гнездышка влюбленных это довольно странный сувенир. Освободив плакат от кнопок, я положил его на постель рядом с ночной рубашкой Эммы. Одежда, подумал я, мне нужно больше одежды. Кто уезжает в спешке, редко забирает всю свою одежду. Ниша в стене рядом с дымоходом занавешена тряпкой, напомнившей мне штору дяди Боба, закрывающую альков в моем убежище священника. Я отодвинул ее в сторону и от неожиданности отступил назад.
  Я в Придди, я борюсь с ним. Я схватил его за воротник его зеленого австрийского дождевика, который он называет своим молескином. Это ниспадающее складками, длиннополое одеяние серо-зеленого цвета, шелковистое на ощупь. Его мягкость была мне отвратительна. Притягивая его к себе, я слышал треск рвущейся ткани и смеялся. Я видел, как во время нашей драки он рвался клочьями. Когда я тащил вымазанного грязью Ларри ногами вперед к пруду, я в лунном свете видел, как он рвется, волочась за Ларри, подобно рубищу нищего.
  И вот я вижу его снова вычищенным и ничуть не хуже прежнего, висящим на проволочных плечиках и еще с ярлыком химчистки на подкладке. Я проверил пуговицы: все целы. Разве я не отрывал пуговиц? Не помню. А разорванное место, где оно? Я отчетливо помню треск рвущейся ткани. Я не могу найти ни одного ни порванного, ни заштопанного места, даже на подкладке. Даже на швах, даже на петлях, даже на воротнике, за который я схватил его.
  Я осмотрел пояс. Ларри завязывал его узлом. У него прекрасная пряжка, но Ларри она не нравилась, и он завязывал пояс узлом, на манер наемного танцора. Вот почему мне было так удобно ухватиться своей рукой в перчатке за этот пояс, когда я волочил его по земле и его голова прыгала по кочкам, а улыбка то исчезала, то появлялась в лунном свете.
  Это совсем другой плащ, решил я. А потом подумал: а разве у Ларри когда-нибудь был второй экземпляр чего-нибудь, кроме женщин?
  
  В кухне под раковиной я нашел сверток черных пластиковых мешков для мусора. Отделив один, я побросал в него письма, не отделяя напечатанных от личных. При этом мне снова попались на глаза заколотые дети, и я вспомнил разговор с Дианой и идеальную ноту. Что идеального, спрашивал я себя, в криках умирающих детей? Опустившись на колени перед камином, я сгреб с решетки обгоревшую бумагу и с великой осторожностью уложил ее во второй пластиковый мешок. Третий и четвертый мешки я заполнил бумагами и папками с письменного стола. Туда же я сунул дневник с эмблемой компании «Эссо», заполненную банковскую книжку, которую кто-то тщетно пытался сжечь, и адресную книжку с откидывающейся бакелитовой крышкой в стиле сороковых годов, которая в моем представлении не ассоциировалась ни с Ларри, ни с Эммой и про которую я уже решил, что она попала к ним случайно, как вдруг понял, что она русского происхождения. Я извлек из пишущей машинки ленту, выдернул ее вилку из розетки и поставил машинку на кухонном столе по дороге к боковой двери. Этого требовала легенда: я сказал Фебе, что собираюсь забрать машинку Салли. Ленту я сунул в третий мешок.
  Я вернулся в гостиную и собрался было отделить автоответчик, но потом передумал и отнес его вместе с телефонным аппаратом к свету. При свете уличного фонаря я нашел на корпусе кнопку повторного набора, снял трубку и нажал кнопку. В трубке раздались гудки вызова. Ответил мягкий мужской голос, голос иностранца, хорошо говорящего по-английски, как мистер Дасс: «Спасибо за звонок в офис „Международной компании прочных ковров“. Если у вас есть сообщение или вы хотите сделать заказ, говорите, пожалуйста, после короткого гудка…». Я дважды прослушал эту запись, отсоединил автоответчик и положил его на кухонном столе рядом с пишущей машинкой. На глаза мне попались ключи от машины на гвозде. «Тойота». Я сунул их в карман, радуясь тому, что мне не придется красться с мешками по задворкам поздней субботней ночью. Бегом я поднялся на второй этаж. Причин для спешки у меня не было, но, возможно, подняться не спеша у меня просто не хватило бы мужества.
  Я стоял у окна спальни. Кембридж-стрит была пустынна. Дожидаясь, когда мои мысли прояснятся, я смотрел на лужайку и на путаницу железнодорожных путей за ней. Небо еще больше потемнело. Бристоль укладывался спать. Именно здесь Эмма стояла, дожидаясь его, подумал я. Нагишом, как она ждала меня в случаях, когда решала, что мы займемся любовью. Я подошел к постели. Подушки сдвинуты в одну сторону: к одной голове. Что она думала, лежа тут одна? Сначала уехал он, потом она, сказала Феба. Вот здесь она лежала, совсем одна, перед своим отъездом. Я нагнулся, чтобы забрать портрет горца с автографом. Воображаемым или настоящим, запахом ее тела дохнуло на меня от постельного белья. Я сложил плакат до размера, уменьшавшегося в моем кармане. Зеленый дождевик Ларри я снял с вешалки и перебросил через руку. Я медленно спустился по лестнице и прошел на кухню. Я отодвинул шпингалеты боковой двери, открыл замок и выдвинул задвижку, чтобы дверь не захлопнулась. Все медленно. Мне было очень важно не спешить.
  Оставив дверь распахнутой настежь, я спустился на тротуар к машине, откинул чехол и на заднем сиденье увидел грубые башмаки Ларри. Я решил не обращать на них внимания. Башмаки Ларри, и Ларри жив. И что особенного в этих ботинках, сшитых по мерке в фирме «Лобб оф Сент-Джеймс» и со скрежетом зубовным оплаченных Верхним Этажом, и все потому, что Ларри решил испытать нашу любовь к нему?
  На них я заметил высохшую грязь, какая бывает и на любых других ботинках: возьми скребок, и отчистится. Ненависть снова вспыхнула во мне. Я хотел заново повторить ту ночь у пруда в Придди и на этот раз уж точно добить его.
  Я вернулся в кухню, забрал пишущую машинку и автоответчик и снова спустился к машине, терзая себя вопросом, заведется ли она. В уме я прикидывал, сколько понадобится времени, чтобы выкатить ее руками на склон и, если она не заведется под гору, перегрузить мой багаж в такси.
  Мое мужество было почти на исходе, когда я еще раз вернулся в дом за остатками своего багажа: дождевиком Ларри, который был нужен мне как бесспорное доказательство того, что он жив, и моими четырьмя мешками, которые я за горлышко перетащил и уложил в багажник рядом с пишущей машинкой, кроме мешка с обгоревшими бумагами; его я бережно водрузил на сиденье. Теперь мне больше всего на свете хотелось сесть за руль и поскорее увезти свои сокровища в безопасное место. Я беспокоился, однако, о Фебе и Уилфе. Во время моего обыска они больше всего занимали мои мысли. Им я был благодарен за то, что они признали меня, но я хотел быть уверенным, что сделал все, чтобы сохранить их расположение, особенно расположение Фебы, которая засомневалась во мне. Я не хотел, чтобы они звонили в полицию. Я не хотел, чтобы в душе у них остались сомнения.
  Поэтому я вернулся к дому, изнутри задвинул шпингалеты боковой двери, запер дверь на замок и еще раз прошел через гостиную мимо рояльного стульчика Эммы. Выйдя из парадной двери, я запер ее на два оборота, как она была заперта раньше. Потом я подошел к соседнему участку и крикнул в сторону окна на втором этаже:
  – Спасибо, Уилф! Я закончил. Все в порядке.
  Ответа не последовало. Не думаю, что в моей жизни были более длинные двадцать ярдов, чем те, которые отделяли входную дверь дома 9А от голубой «тойоты», и я был как раз на половине этого пути, когда понял, что за мной следят. Сначала я подумал, что за моей спиной Ларри или Манслоу, потому что мой преследователь держался так тихо, что моя уверенность в том, что за мной следят, основывалась не на слухе, а на других моих профессиональных чувствах – покалывании в спине, отражении от воздуха передо мной, – которые возникают всякий раз, когда кто-то у тебя за спиной. Чувство присутствия постороннего бывает и тогда, когда ты в стекле витрины не видишь никого сзади.
  Я наклонился, чтобы открыть дверь машины. При этом я оглядел округу и никого рядом не увидел. Я резко выпрямился и повернулся, готовый нанести удар локтем, но лицом к лицу со мной был маленький негритенок из «Бара Океанской Рыбы», который был слишком серьезен, чтобы говорить со мной.
  – Почему ты не в постели? – спросил я его. Он помотал головой.
  – Ты не устал?
  Он снова помотал головой. Не устал или нет постели.
  Он продолжал смотреть на меня, пока я садился за руль и включал зажигание. Мотор завелся с первого раза. Мальчик протянул ко мне руку, и, прежде чем я смог остановить себя, я извлек из пропитанных потом глубин своей куртки бумажник Колина Бэйрстоу и положил в нее десятифунтовую бумажку. Затем я тронулся, кляня себя на чем свет стоит, потому что в моих ушах звучал ласковый голос инспектора Брайанта: «Приятный нестарый белый джентльмен в голубой „тойоте“ думал, что он купил тебя, сынок, когда протягивал тебе десятку через окно».
  
  С вершины на бристольской стороне Мендипских холмов открывается один из самых широких и самых красивых видов Англии с круто спадающими к небольшим полям и чистеньким деревенькам склонами и видом на город между двумя величественными холмами. Это было одно из тех мест, куда я возил Эмму солнечными днями, когда нам нравилось сесть в машину и прокатиться куда-нибудь. Весной и летом здесь довольно много влюбленных на машинах. В окрестных лугах отцы играют в футбол с детьми. Но в октябре между часом ночи и семью утра вы вполне можете быть уверены, что вам не помешают.
  Я сидел с ладонями на руле «тойоты» и с подбородком на ладонях и смотрел, как шествует ночь. Надо мной висели звезды и луна. Запах росы и костров наполнял машину.
  При свете лампочки салона машины я читал обмен любовными записками на желтых квадратиках бумаги, которые я налепил на приборную доску в том порядке, как я снимал их с картины.
  Эмма: AM ждет сегодня твоего звонка в 5.30.
  Кто такой AM, слышу я голос Брайанта. AM, который на каждой странице дневника Петтифера.
  Ларри: Ты меня любишь?
  Эмма: Звонил ЧЧ. Откуда не сказал. Ковров все нет.
  Ларри: Где мой чертов боврил, женщина?
  (Ларри ненавидел кофе, но был наркоманом. Боврилом он называл свой метадон.)
  Ларри: Ты для меня вовсе НЕ навязчивая идея. Просто я не могу выкинуть тебя из своей дурацкой башки. Почему бы тебе не переспать со мной?
  Эмма: Звонил AM. Ковры поступили. Все, как обещано. Потому что я в эти игры не играю. Подожди до четверга.
  Ларри: Не могу. 
  Часы бегут, как те бессмысленно потраченные часы, когда я ждал прихода и ухода шпионов – в машинах, на уличных перекрестках, на вокзалах и в заплеванных кафе. У меня две кровати в двух гостиницах, но ни в одной из них я не могу выспаться. У меня удобный, с кожаными сиденьями «санбим» с новеньким обогревателем, но я должен мерзнуть в разваливающейся «тойоте». Накинув на плечи молескин Ларри, я несколько раз тщетно пытался заснуть. В семь я мерил шагами гравий, проклиная туман. Я никуда не могу двинуться! Я никогда не спущусь с этого проклятого холма! В половине девятого, при идеальной видимости, я подъехал к воротам крытой автостоянки при новом торговом центре только для того, чтобы узнать, что по воскресеньям она открывается в девять. Я отъехал к кладбищу и полчаса бездумно бродил среди надгробий, потом вернулся в торговый центр и приступил к следующему этапу моей шпионской одиссеи. Я поставил машину на стоянку, для вида купил в центре крем для бритья и лезвия, поймал такси, которое довезло меня до Клифтона, забрал в «Идене» свой «санбим» и вернулся на нем в торговый центр. «Санбим» я припарковал как можно ближе к «тойоте», после чего отцепил вертлявую тележку от длинной цепочки ее подружек и подкатил к «тойоте». Я нагрузил в нее четыре пластиковых мешка, башмаки, пишущую машинку, автоответчик и зеленый дождевик и отвез все это к «санбиму».
  Все это я проделал, не потрудившись даже оглядеться по сторонам, потому что, как говорили у нас в Конторе, когда Бог придумал супермаркеты, нам, шпионам, он подарил то, о чем до этого мы могли только мечтать: место, где любой дурак мог переложить из одной машины в другую все, что угодно, без того чтобы любой другой дурак это заметил.
  Потом, поскольку у меня не было желания привлекать чье-либо внимание к мисс Салли Андерсон с Кембридж-стрит, или к «Свободному Прометею лимитед», или к эсквайру Терри Олтмену, я отогнал «тойоту» на грязную промышленную окраину за городской чертой, накрыл ее снова чехлом и пожелал ей провалиться в тартарары.
  Потом я вернулся на стоянку супермаркета, на «санбиме» добрался до «Идена», где поставил его на стоянку и оплатил счет кредитной карточкой Крэнмера. Затем снова на такси я съездил в мотель «Старкрест», где оплатил второй счет кредитной карточкой Бэйрстоу.
  Затем я возвратился в «Иден» за своей машиной и на ней – в Ханибрук, «заснуть и видеть сны».
  
  Или не сны, как сказал бы Ларри.
  На обочине дороги напротив ворот моей усадьбы два велосипедиста не знали, чем себя занять. В оставленной в холле исполненной горечи записке миссис Бенбоу сожалела, что «у мужа плохо с сердцем» и что «из-за этих допросов в полиции» она не сможет помогать мне в будущем. Остальная почта была не более утешительна: две повестки бристольского отделения полиции с требованием уплаты штрафа за нарушения правил парковки, которых я не совершал, и уведомление налогового инспектора о начале полного расследования моих счетов, доходов, расходов и долговых обязательств за последние два года на основании полученной им обо мне информации. И предварительный счет от моего мусорщика мистера Роуза, известного всей округе тем, что он никогда никому не посылал счетов. Единственным исключением был, видимо, мой друг, акцизный инспектор: 
  Дорогой Тим,
  в пятницу на следующей неделе, примерно в полдень, я собираюсь нанести тебе один из моих неожиданных визитов. Есть ли шансы и перекусить у тебя?
  Всего лучшего,
  Дэвид 
  Дэвид Беринждер, бывший сотрудник Конторы. После смены профессии стал только счастливее.
  И, наконец, последний конверт. Коричневый. Скверного качества. Адрес напечатан на старой портативной машинке. Штемпель Хельсинки. Клапан конверта плотно заклеен. Скорее, переклеен, я думаю. Внутри листок бумаги в полоску. Чернильная авторучка. Почерк мужской. Помарки. Сверху помечено: Москва – и дата шестидневной давности. 
  Тимоти, дорогой друг,
  на меня спустили всех собак. Я под домашним арестом и опозорен ни за что. Если у тебя есть предлог приехать в Москву или если ты имеешь связь со своими бывшими работодателями, пожалуйста, помоги мне, вразуми моих гонителей. Ты сможешь связаться со мной через Сергея, который взялся отправить это письмо. Позвони ему по известному тебе номеру, говори только по-английски и упомяни только имя твоего старого друга и делового партнера.
  Питер 
  Я продолжал смотреть на письмо. Питер – это Володя Зорин. Питеру я звонил, чтобы договориться о встрече на Шепард-маркет. С Питером завязывались дружеские связи, от которых при огласке можно было откреститься. Питер низвергнут в ад, он под домашним арестом и в любой день на рассвете может быть застрелен, как многие до него.
  Было воскресенье, а по воскресеньям, даже без приготовления обеда для Ларри, у меня много дел. В одиннадцать я в своем выходном костюме стою на коленях на вышитой подушечке дяди Боба и беру ноты евхаристического псалма, который ненавижу всей душой. Мистер Гаппи собирает пожертвования; бедняга не может поднять на меня глаза, протягивая ко мне руку с кружкой. После церкви очередь сестер Бетел в их Дауэр-хаусе угощать нас скверным шерри и последними сплетнями о строительстве местных дорог. Сегодня, однако, местные дороги не интересовали их, и разговор был беспредметный. Я обратил внимание, что они украдкой бросали на меня взгляды всякий раз, когда им казалось, что я этого не замечу. И к тому времени, когда я с тачкой Теда Ланксона, нагруженной моими трофеями, под покровом темноты добрался до своего убежища, мне уже казалось, что я не хозяин этого имения, а забравшийся в него вор.
  
  Я стоял перед куском использовавшейся когда-то для затемнения старой шторы, которой я завесил альков. Даже сейчас частная жизнь Эммы так же дорога мне, как она дорога ей самой. Шпионить за ней было против убеждений, которые я никогда не разделял до встречи с ней. Если звонили ей, а трубку снимал я, то я передавал ей ее без комментариев и без расспросов. Письма на ее имя лежали нетронутыми на столике в прихожей до тех пор, пока она не решала обратить на них внимание. Я не интересовался ни почтовыми штемпелями на них, ни тем, мужским или женским почерком написан адрес, ни обратным адресом. Если искушение становилось нестерпимым – когда я узнавал почерк Ларри или другой известный мне мужской почерк, – я отправлялся наверх по лестнице, хлопая конвертом себя по боку и радостно выкрикивая: «Письмо Эмме! Письмо Эмме! Эмма, тебе письмо!» Наверху я с облегчением просовывал его под дверь ее студии, говоря ему: прощай.
  До настоящего момента.
  До момента, когда я с чувством, противоположным чувству триумфа, сорвал занавеску и наклонился к восьми коробкам из-под винных бутылок, в которые я не глядя побросал содержимое ее бюро в то воскресенье, когда она покинула меня, и к папке без заголовка, в которую Мерримен с удовольствием скопировал выдержки из моего личного дела и которая теперь лежала поперек них.
  Я быстро открыл ее так, как я в своем воображении проглатываю яд. Пять страниц формата А4 без заголовка, выписанные из моего досье его Шинами. Не дав себе даже времени, чтобы сесть, я прочел их одним залпом, а потом стал перечитывать медленно, ожидая откровений, которые заставили бы меня схватиться за голову и воскликнуть: «Ах, Крэнмер, Крэнмер, как ты мог быть таким слепцом?» Но откровений не последовало. Вместо ответа из конца задачника на загадку Эммы я получил только прозаическое подтверждение того, о чем я уже догадывался или уже знал: череда любовников, повторяющиеся увлечения и разочарования, поиск идеала в испорченном и лживом мире. Я видел ее готовность быть беспринципной в отстаивании принципов, видел легкость, с которой она отказывалась от ответственности, когда та приходила в противоречие с тем, что она считала целью своей жизни. Ее детство, хотя и не настолько отвратительное, как она иногда заставляла меня думать, было именно настолько несчастным. Воспитанная матерью в убеждении, что она незаконная дочь великого музыканта, она впоследствии поехала к нему домой на Сардинию и обнаружила, что он – простой каменщик. Своими музыкальными способностями, если таковые и были, она целиком была обязана матери. Эмма ненавидела ее, и я тоже начинал ее ненавидеть, читая досье.
  Осторожно отложив папку в сторону, я на минуту подумал о том, чего Мерримен хотел добиться, так настойчиво навязывая ее мне. Все, что она сделала, это воскресила мою боль за нее и мою решимость спасти ее от безумных затей, в которые Ларри вовлек ее.
  Я схватил ближайшую коробку, опорожнил ее на пол, потом следующую, и так до тех пор, пока все восемь не были пусты. Четыре мусорных мешка с Кембридж-стрит с горлышками, перетянутыми бечевкой, смотрели на меня, как четыре инквизитора в черных балахонах. Я сорвал с них бечевку и вытряхнул их содержимое тоже на пол. Оставался только мешок с обгорелыми бумагами. Я осторожно вынул их и пальцами бережно разложил не сгоревшие куски по отдельным кучкам. Опустившись на ладони и на колени перед осколками загадки исчезновения Эммы, я приступил к задаче проникновения в тайный мир моей возлюбленной и ее любовника.
  Глава 10
  Я читал так, как никогда не читал прежде. То, что пропускали мои глаза, находили мои руки и достраивала моя голова. Я выравнивал листки бумаги, соединял вместе беззаботно разорванные другие, складывал их стопками и одновременно укладывал их в мою память. За часы я проделал то, на что в другое время у меня ушли бы недели, потому что, если я только не ошибался, в моем распоряжении были лишь часы. Если в моем безумии есть слепая логика, то во тьме этого сумасшествия должен наступить рассвет. Вот оно, объяснение! Вот наконец ответы на как, почему, когда и где, если я только сумею расшифровать их! Здесь, в этих бумагах, а не в уголке воспаленного сознания Крэнмера таятся ответы на вопросы, мучившие меня днем и ночью неделю за неделей: подставлен ли я, стал ли жертвой дьявольской интриги или я просто влюбленный дурак, жертва собственных климактерических фантазий?
  Я еще не мог сообразить, насколько впереди или позади меня Ларри и Эмма. Я то знал, то знал наполовину, то снова совсем ничего не знал. Мне то казалось, что я могу предсказать их действия, но я не мог понять их цели, то для меня становилась ясной цель, но я не мог представить себе их мотивы – слишком уж безумны, далеки от моего понимания, слишком враждебны и бессмысленны они были. Или вдруг я осознавал, что сижу на своем стуле и блаженной улыбкой идиота улыбаюсь в потолок: я не мишень, я не жертва их обмана, для их игры я слишком незначителен: Крэнмер – просто не очень случайный и не очень невинный прохожий.
  Листки цифр, деловые письма, письма из банков и копии писем в банки. Издания какого-то общества с названием «Ассоциация за выживание племен», литература из Мюнхена, брошюра под названием «Бог как деталь» некоего П.Вука из Айлингтона. Дневник с эмблемой «Эссо» на обложке, календарь с пометками, раскладная русская адресная книга с торопливыми записями Ларри. Счета за телефон, электричество, воду, арендную плату, из бакалейной лавки и за виски Ларри. Счета оплачены, аккуратно сложены, квитанции сохранены. Счета в духе Эммы, а не Ларри, адресованные то С.Андерсон, то Т.Олтмену, то «Свободному Прометею лимитед» на Кембридж-стрит. Детская тетрадка, но ребенок – Эмма. Она затерялась между двумя папками и выскользнула, когда я стал их перекладывать. Я открыл ее и тут же закрыл в непроизвольном порыве самоцензуры. Потом снова открыл, уже более осторожно. Среди хозяйственных заметок и набросков нот я наткнулся на случайные обращения к ее бывшему любовнику, Крэнмеру:
  «Тим, я пытаюсь понять, что произошло с нами, чтобы объяснить это тебе, но потом я спрашиваю себя: а почему я должна тебе что-то объяснять? А минуту спустя я думаю, что мне надо просто все тебе рассказать, и именно это я и решила сделать…»
  Эта похвальная решимость не была, однако, подкреплена делом. Сигнал пропал. Сели батареи в передатчике? В дверь ломилась тайная полиция? Я перевернул несколько страниц.
  Эмма – Эмме:
  «Все в моей жизни готовило меня к этому… Любой неверный любовник, любой неправильный шаг, все мое плохое и все мое хорошее, все во мне идет в одном направлении, потому что когда я иду с Ларри… Когда Ларри говорит, что он не верит словам, я тоже не верю им. Ларри – это действие. Действие – это характер. В музыке, в любви, в жизни…»
  Эмма к Эмме звучит как пародия на Ларри.
  Эмма – Тиму:
  «…то, что осталось во мне, – это огромная зияющая пропасть на том месте, где я хранила свою любовь к тебе до того момента, когда поняла, что тебя там нет. Насколько я разгадала тебя и сколько ты рассказал мне сам или рассказал Ларри – неважно; важно, что Ларри никогда не предавал тебя в том смысле, как ты думаешь, и никогда не…»
  Ну, конечно, в ярости подумал я, он не предавал, разве он смог бы? Украсть девушку у лучшего друга – это не предательство; во всяком случае, не большее предательство, чем украсть тридцать семь миллионов и выставить лучшего друга сообщником в этом деле. Это чистой воды альтруизм. Это благородство. Это жертва!
  После шести страниц явно навеянного Ларри самосозерцания она снова снизошла до обращения ко мне, на этот раз в нравоучительном тоне:
  «Ты видишь, Тим, что Ларри – сама продолжающаяся жизнь. Он никогда не бросит меня. Он снова сделал мою жизнь реальной, и уже просто быть с ним вместе значит ездить по свету и участвовать в событиях, потому что там, где Тим уклоняется, Ларри участвует, а где Тим…»
  Сигнал снова сдох. Где Тим что? Что еще во мне можно было оплевать, что она еще не оплевала? И если Ларри – сама продолжающаяся жизнь, то что тогда Тим по евангелию от Ларри, записанному для нас его верным учеником Эммой? Прерванная жизнь, я так понимаю. Более известная как смерть. А смерть, когда она обнаружила, что живет с ней, показалась ей, видимо, несколько заразной – вот почему она набралась мужества и задала стрекача в то воскресное утро, когда я был в церкви.
  Но за мной вины нет, подумал я. Я – обманутый, а не обманщик.
  
  – Сделай меня одним человеком, Тим, – умоляла она меня в нашу первую ночь в Ханибруке, – я слишком долго была слишком многими людьми, Тим. Будь моим монастырем для одного-единственного послушника, Тим, моей Армией Спасения. Не бросай меня никогда.
  Ларри никогда не бросит меня, дурочка? Да Ларри тащит тебя в такую пучину, которой ты никогда еще не видела! Вот что он делает! И не рассказывай мне сказок о твоей любви к нему! Ларри – жизнь? Твои самые сокровенные чувства? А ты умеешь ли хранить верность своим чувствам и остались ли у тебя чувства, которым можно хранить верность? И сколько еще раз ты будешь бежать за розовой мечтой только за тем, чтобы ранним утром возвратиться домой в рваном платье и с выбитыми зубами, украдкой, таясь от соседей?
  Хотя чувство вины и незнание больше не удерживали меня, желание защитить владело мною. Каждая новая страница и каждое прочтенное слово подстегивали мое нетерпение, мое желание скорее освободить ее от ее самой последней, самой большой глупости.
  
  Эмма как художник. Эмма как любовница шута с комплексами. Эмма как эхо вечного визга Ларри против мира, который он не может ни принять, ни разрушить. «Это мы», написала она. Маяк – наиболее милосердное описание этого. Он гордо возвышается в центре станицы. У него четыре стройных, суживающихся кверху стены с окнами, немного напоминающими бойницы моей колокольни. У него коническая верхушка, похожая на шлем и на другие конические верхушки. На первом этаже она нарисовала сентиментальную корову, на втором Ларри и Эмма едят из котелков, на третьем они обнимаются. А на последнем этаже они, голые, как в раю, разглядывают окрестности из противоположных окон.
  Но когда это? И что это? В данный момент Крэнмер, ее спаситель, карабкался к ней по стене, крича «остановись!», и «подожди!», и «вернись!».
  
  Адресованное Эмме длиннющее возмущенное послание Ларри на тему происхождения слова «ингуш». Этим именем, оказывается, ингуши обязаны русским пришельцам: по-ингушски это просто «народ», как «чечен» по-чеченски (так колонизаторы-буры назвали «банту», черный народ в Африке). Ингушское название народа Ингушетии – «галгай». Ларри взбешен такой неделикатностью русских и, естественно, хочет, чтобы это негодование разделила и Эмма.
  
  Я читаю обгоревшие бумаги.
  Иногда мне приходится подносить их к свету. Иногда пользоваться лупой или самому домысливать оборванные предложения. Как знает каждый шпион, бумага горит плохо. Текст остается, пусть даже в виде белых надписей на черном фоне. Но Эмма шпионом не была, и меры предосторожности, предпринятые ею, были вовсе не те, которые рекомендуют коллеги Марджори Пью. Ее сильно наклоненный почерк был прекрасно различим на обуглившейся бумаге. 
  25 х MKZ22… прибл. 200 500 х ML7… 900
  1 х MQ18… 50 
  Против каждого пункта галочка или крестик. Внизу страницы запись:
  «Заказ подтвержден AM 14 сент. в 10.30, его телефонным звонком».
  Я слышу слова Джейми Прингла: «В арифметике Ларри не силен… когда дело доходит до цифр, он ей в подметки не годится». Передо мной возникает она, сидящей за своим письменным столом на Кембридж-стрит, со строго зачесанными назад черными волосами и в блузке с высоким воротником, занятой расчетами, в которых ее музыкальная голова так сильна, и ожидающей, пока Ларри с бристольского вокзала доберется в гору до дому после очередного «трудного дня на Лубянке, дорогая».
  Окончательный итог прибл. четыре с половиной,
  читаю я внизу на следующей странице. Цифры у нее тоже с наклоном.
  Четыре с половиной чего, черт тебя побери, спрашиваю я себя с накипевшей злостью. Тысяч? Миллионов? Из тех тридцати семи? Тогда почему Ларри пришлось продавать за тебя твои драгоценности? Почему ему пришлось снять со счета свои заработанные в Конторе деньги?
  Я снова слышу голос Дианы, и снова кровь ударяет мне в голову: одну идеальную ноту.
  Образ возникал. Возможно, он возник уже. Возможно, ответ на что уже был, и оставалось только почему. Но в этом настроении Крэнмер был штабным офицером. И выводы, если им вообще суждено появиться, будут после, а не до и не во время его розысков.
  
  Я слушал.
  Мне отчаянно хотелось смеяться, махать рукой, кричать: «Эмма, это я! Я люблю тебя! Это правда, все еще люблю! Это невероятно, это необъяснимо, но я люблю тебя, кто бы я там ни был – жизнь, смерть или старый зануда Тим Крэнмер!»
  За бойницами моей башни разыгралась настоящая буря. Церковь вся гудела, ставни грохали, от страха перед раскатами грома свинцовые водостоки жались к каменным стенам. Их лотки переполнились, и горгульи не успевали выплевывать мчащуюся воду. Внезапно ливень прекратился, и вернулась тревожная сельская ночь. Но в голове у меня было только: «Эмма, это ты!», а слышал я только голос Эммы в автоответчике с Кембридж-стрит, голос такой приятный, что мне хотелось прижать автоответчик к своему лицу, такой он был теплый, терпеливый и музыкальный, немного ленивый, наверное, от недавнего секса, и обращенный к людям, которые, возможно, не слишком хорошо понимали английский или были не слишком знакомы с западными чудесами вроде автоответчика.
  – Это «Свободный Прометей» из Бристоля, и это говорит Салли, – произносила она, – здравствуйте и спасибо за звонок. К сожалению, мы не можем поговорить с вами сейчас, потому что нас нет дома. Если вы хотите оставить нам свое сообщение, дождитесь короткого гудка и сразу после него начинайте говорить. Вы готовы?..
  После Эммы то же сообщение по-русски записал Ларри. Когда Ларри говорил по-русски, он словно менял кожу, потому что для него переход на русский был своего рода бегством от тирании. Уходя в него, он отгораживался и от отца, донимавшего его нравоучениями, и от школы, требовавшей от него быть как все, и от старост, подкреплявших это требование поркой. После русского Ларри заговорил на языке, который я отнес к кавказским – впрочем, безо всякой уверенности, потому что я не понял в нем ни слова. Но от меня не ускользнула драматическая напряженность, заговорщические нотки, которые он ухитрился употребить в таком коротком и формальном сообщении. Потом я снова прослушал его на русском. Потом снова на незнакомом. Таком энергичном, таком героическом, таком злободневном. Что он мне напомнил? Книгу возле постели на Кембридж-стрит? Мемуары его кумира Обри Герберта, сражавшегося за спасение Албании?
  И вдруг я вспомнил – «Каннинг»!
  Мы снова в Оксфорде, на этот раз ночь и идет снег. Мы сидим в чьей-то комнате в общежитии Тринити-колледжа, нас двенадцать человек, мы пьем подогретый кларет, и очередь Ларри читать нам сочинение на тему, которую ему вздумалось выбрать. «Каннинг» – просто один из многих занятых самосозерцанием оксфордских дискуссионных клубов, разве что немного старше остальных и богаче столовым серебром. Темой своего доклада Ларри выбрал Байрона и собирается потрясти нас. И таки потрясает, заявляя нам, что самые грандиозные романы у Байрона были не с женщинами, а с мужчинами, и подробно описывая увлечение поэта мальчиком из церковного хора в Кембридже и своим пажем по имени Лукас – в Греции.
  Но вспоминая этот вечер сейчас, я слышу не вполне предсказуемое восхищение Ларри сексуальными подвигами Байрона, а его зависть к Байрону как к защитнику греков, на свои деньги снарядившему отряд наемников и поведшему их в бой против турок под Лепанто.
  И я вижу Ларри сидящим перед газовой плитой со стаканом подогретого вина, прижатым к груди, представляющего себя Байроном; я вижу его сбившийся на лоб клок волос, его пылающие щеки, его глаза, горящие огнем от вина и от риторики. Разве Байрон не продал драгоценности своей возлюбленной, чтобы поддержать безнадежное дело? Разве он не обратил свои доходы в наличность?
  И я снова вспоминаю Ларри, одну из его воскресных ханибрукских лекций, когда он сказал нам, что Байрон был фанатиком Кавказа, доказывая это тем, что он написал грамматику армянского языка.
  Я перехожу к записанным на автоответчик сообщениям. Я становлюсь пассивным курильщиком опиума, меня подхватывают навеянные дурманом видения, я вдыхаю опьяняющий дым и плыву в полном опасностей сиянии.
  – Салли? – Гортанный голос иностранца, мужской, низкий и напряженный, по-английски. – Это Исса. Наш Главный Вождь завтра будет в Назрани. Он тайно встретится с Советом. Пожалуйста, передай это Мише.
  Щелчок.
  Мише, подумал я. Один из псевдонимов Ларри у Чечеева. Назрань – временная столица Ингушетии у границ Северного Кавказа.
  Другой голос, мужской и смертельно усталый, не гортанный, по-русски быстрым шепотом:
  – Миша, у меня новости. Ковры прибыли в горы. Ребята счастливы. Привет от Нашего Главного Вождя.
  Щелчок.
  Мужчина, бегло говорящий по-английски с легким восточным акцентом: голос, похожий на голос мистера Дасса, слышанный мной при повторном наборе на Кембридж-стрит:
  – Привет, Салли, это «Прочные ковры», я говорю из машины, – гордо объявил он, словно телефон в машине был последней новинкой. – Только что наши поставщики просили подождать до следующей недели. Я полагаю, время им нужно для разговоров о дополнительной плате. (Смешок). Привет.
  Щелчок.
  После него голос Чечеева, бесконечное число раз слышанный мной по телефону и в микрофонных записях. Он говорит по-английски, и, по мере того как я его слушаю, я все больше различаю в нем неестественную вежливость человека под обстрелом:
  – Салли, доброе утро. Это ЧЧ. Пожалуйста, срочно передай Мише, что он не должен ездить на север. Если он уже поехал, он должен прервать поездку, пожалуйста. Это приказ Нашего Главного Вождя. Пожалуйста, Салли.
  Щелчок.
  Снова Чечеев, на этот раз спокойнее и медленнее:
  – ЧЧ для Миши. Миша, пожалуйста, осторожнее. Лес следит за нами. Ты меня слышишь, Миша? Нас предали. Лес движется на север, в Москве все известно. Не езди на север, Миша. Не надо безрассудства. Важно добраться до безопасного места, сражаться будем потом. Приезжай к нам, и мы позаботимся о твоей безопасности. Салли, пожалуйста, передай это Мише срочно. Скажи ему, чтобы принял меры, о которых мы уже договорились.
  Щелчок. Конец сообщения. Конец всех сообщений. Лес двинулся на север. Бирнамский лес дошел до Дансинана, а Ларри получил или не получил это послание. А Эмма, интересно? Что она получила?
  
  Я считаю деньги: счета, письма, корешки квитанций. Я читаю сожженные письма из банков.
  «Уважаемая мисс Стоунер»
  – верхний правый угол листа сгорел, адрес отправителя утрачен за исключением букв…СБАНК и слов «…государственный… Женева». Адрес мисс Стоунер – «Бристоль, Кембридж-стрит, 9А».
  «…звещаем Ва… акрыт… тот… ется значите… тог… в… аш… ущий сче… оволите ли Вы… озможно, захоти… рочности не… вести их н…»
  Левая сторона и нижняя половина листа тоже сгорели, и ответ мисс Стоунер неизвестен. Но сама мисс Стоунер для меня не незнакомка. И для Эммы тоже.
  «Уважаемая мисс Ройлотт».
  Совершенно верно, мисс Ройлотт – естественная компаньонка мисс Стоунер. В сочельник вечером мы сидим перед большим камином в гостиной Ханибрука. На Эмме инталия и длинная юбка, и она сидит в аннинском кресле, а я вслух читаю «Пеструю ленту» Конан Дойла, где Шерлок Холмс спасает прекрасную мисс Стоунер от смертоносных интриг доктора Гримсби Ройлотта. Пьяный от счастья, я решаюсь отклониться от текста, притворяясь, что читаю по книге:
  – Если мне будет позволено, мадам, – изо всех сил я стараюсь изобразить голос Холмса, – проявить мой скромный интерес к вашей безукоризненной персоне, то я осмелился бы предложить, чтобы мы через некоторое время поднялись наверх и устроили испытание тем желаниям и аппетитам, которые согласно велениям моего пола я едва в силах сдерживать…
  Но теперь пальцы Эммы на моих губах, так что она может поцеловать их своими собственными…
  «Уважаемая мисс Ватсон».
  Отправитель из Эдинбурга и подписался «Заморская юриди…». А Ватсону следовало бы сражаться с дикими питомцами домашнего зоопарка доктора Гримсби Ройлотта, вооружась армейским револьвером системы «эли», а не маскироваться под дамочку по имени Салли, проживающую по адресу: Бристоль, Кембридж-стрит, 9А.
  «С удовольствием сообщае… теряя… краткосрочн… комбин… …ысокие проце… с… условии… изъять… …фшорн…»
  Охотно верю, что с удовольствием, думаю я. С тридцатью семью миллионами, кто бы без удовольствия? «Дорогая мисс Холмс». И еще той же мази из сальной баночки банкира.
  
  Я коллекционирую ковры.
  Килимы, хамаданские, белуджские, колиайские, азербайджанские, геббехские, бактрийские, басмакские и доземилитские. Заметки о коврах, торопливые записи о коврах, телефонные звонки, машинописные письма на грязноватой серой бумаге, отправленные нашим добрым другом таким-то, едущим в Стокгольм: пришли ли килимы? Они уже отправлены? На прошлой неделе вы говорили, что через неделю. Наш Главный Вождь расстроен, о коврах много всяких толков. Исса тоже расстроен, потому что Магомеду не на чем сидеть.
  Звонил ЧЧ. Надеется приехать сюда в следующем месяце. Откуда не сказал. Ковров пока нет…
  Звонил ЧЧ. НГВ в восторге. Ковры распаковывают сейчас. В горах найдено прекрасное место для хранения, все будет в целости. Когда он может ждать вторую партию?
  Ковры от AM. Нашему Главному Вождю или, по винчестерской традиции, НГВ.
  «Дорогой Прометей, не до конца сожженное письмо на гладкой белой бумаге, принтерная печать, мы… возм… чтобы устр… рань… ставка 300 кашкейских ковров обсу… будем рады взять де… ледующего договорного этапа по получении Ва…»
  Зубчатая иероглифическая подпись, напоминающая три стоящие рядом пирамиды, адрес отправителя «Прочные ковры», почтовый индекс не прочесть, «…сфилд».
  Питерсфилд?
  Мэнсфилд?
  Какой-нибудь еще английский «филд»?
  – В Макклсфилде, – слышу я окрашенный портвейном голос Джейми Прингла. – У меня там была девица.
  Ниже подписи приписка торопливой рукой Ларри Эмме:
  «Эмм! Это важно! Мы можем наскрести на это денег, пока ЧЧ там откладывает свои яйца? Л.»
  Ее драгоценности уходят со сцены, подумал я. Деньги с его счета тоже. И наконец драгоценная дата, нацарапанная непоседливой рукой Ларри: 18.7., восемнадцатое июля, за несколько дней до того, как Ларри снял со счета свои «тридцать сребреников».
  О, да, они наскребли, свидетель – совершенно не тронутая огнем бумага, идеально сохранившаяся половинка листа со списком ковров, выведенным аккуратным, с сильным наклоном, почерком Эммы:
  Килимы – 60.000
  Доземилиты – 10.000
  Хамаданы – 1.500
  Колиаи – 10 х 1.000
  А внизу странички также ее рукой:
  Полный итог расчетов с Макклсфилдом на настоящий момент – 14.976.000 фунтов стерлингов.
  
  Лубянка,
  между парадами
  
  Эмм, слушай сюда!
  Вчера ночью я положил свою голову на твой живот и ясно слышал шум моря. Я что, пил вчера? А ты? Ответ: нет, просто мне это снилось на моем отшельническом тюфяке. Ты представить себе не можешь, как успокоительно действует на ухо дружественный пупок и одновременно – отдаленный звук волн. Знаешь ли ты, – в силах ли ты вообразить, что это такое, каждой своей клеточкой испытывать острое, тревожное состояние всепоглощающей, опустошающей любви к Эмм? Скорее всего, нет. Скорее всего, ты для этого слишком толстокожа. Попробуй, однако, пока я не вернусь домой поздно вечером, что случится, кстати, за двенадцать часов до того, как ты получишь это письмо, и это – лишнее свидетельство моей смехотворной, божественной, клинической любви к тебе.
  Пожалуйста, прими дополнительные меры,
  чтобы любить и обожать
  твоего
  Ларри,
  и не пользуйся заменителями.
  
  PS. Через полчаса семинар, Марша разревется, если я обижу ее, и разревется, если не обижу. Толбот – какой идиот давал имена этим бандитам? – опять усядется на детский горшок, а меня вырвет.
  PPS. После того, как я уморил их всех скукой, Толбота едва не задушил собственными руками. Иногда мне кажется, что я воюю со всем тэтчеровским поколением узколобых буржуйских детей.
  PPPPPPPS. Марша принесла мне домашний ппппп-пирог!
  
  Письмо, как и все письма Ларри, без даты.
  
  Эмм, насчет Тимбо.
  Тим – клетка, в которую я вошел. Тим – перестраховка, доведенная до логического предела. Из всех, кого я знаю, это единственный человек, кто может одновременно идти и вперед, и назад, и это будет выглядеть как прогресс или как отступление в зависимости от образа твоих мыслей. Тимбо, кроме того, огнеупорен; как человек, ни во что не верящий и поэтому открытый для всего, он имеет огромное преимущество перед нами. То, что у него сходит за добродушную терпимость, на самом деле есть трусливое приятие худших преступлений нашего мира. Он неподвижник, он апатист, он воинствующий Пассивист с большой буквы. И, разумеется, он милейший человек. К несчастью, именно милейшие люди испоганили мир. Тимбо – зритель. Мы – работники. Ну и поработаем же мы! 
  Л. 
  PS. Я глубоко внутри тебя и собираюсь оставаться там до нашей встречи, когда я буду глубоко внутри тебя…
  
  Эмм,
  Ницше сказал что-то ужасно суровое про то, что юмор бежит от серьезных мыслей, поэтому я снимаю перед Н шляпу и буду писать тебе только серьезные мысли. Я люблю тебя. Люблю твое сердце, люблю, как ты смеешься, люблю, когда мы рядом, люблю твою отвагу, люблю моменты, когда мы молчим, люблю каждую твою ямочку и дырочку, каждый пучок, родинку, веснушку, все бугорки и все бесподобные плоские места. Моя любовь простирается, сколько видит глаз. Она в деревьях, в небе, в траве, в городе Владикавказ на реке Терек, откуда Кавказ принимает нас в свои безопасные объятия и защищает от Москвы и от пучины христианства. Или защитил бы, если бы проклятые осетины не сидели у его порога.
  Когда-нибудь ты сама испытаешь это, и ты поймешь сама. Я пишу, и на коленях у меня книжка Негли Фарсона. Послушай его удивительные слова: «Это может показаться странным, потому что здесь вы среди самых диких гор Земли, но к самым пустынным уголкам Кавказа вы испытываете глубокую личную привязанность, теплое братское чувство и щемящее желание, тщетное, как вы это сами понимаете, защитить их редкую красоту. Они завладевают вами. Если вы однажды испытали на себе чары Кавказа, вы уже никогда не избавитесь от них». Во время моей последней рождественской поездки я снова и снова убеждался в справедливости этих слов. Господи, как я люблю тебя. Художественный подкомитет собирается через час. Как это характерно для Лубянки, что даже художественный комитет у них «под». Ты мой Кавказ. Ich bin ein Ingush.[16] 
  Твой в Аллахе
  Л.
  
  Эмм,
  вопрос от дитяти тэтчеровского поколения Толбота, который, кстати, решил отпустить бороду: «Ларри, скажите, пожалуйста, что Запад нашел в Шеварднадзе?»
  Отвечаю, дорогой Толбот: у него притворно печальное лицо, и он любому напоминает собственного папашу, тогда как на самом деле он гэбэшный динозавр, за плечами которого сделки с ЦРУ и длиннющий список преследований диссидентов.
  Вопрос от дитяти тэтчеровского поколения Марши: «Почему Запад отказался признать законно избранного Гамсахурдиа? Тогда как московскую марионетку и грубияна Шеварднадзе не только признали, но и сквозь пальцы смотрят на его геноцид абхазов, мингрелов и кого там еще?»
  Отвечаю, дорогая тэтчеровская дитятя Марша: спасибо за твой пппп-пирог и не хочешь ли ты пппп-переспать со мной, это потому, что Старые Приятели по обе стороны Атлантики собрались и порешили между собой, что права малых народов серьезно угрожают миру во всем мире…
  В своей любви к тебе я то впадаю в отчаяние, то проделываю обратный путь. Когда ты услышишь, что я, пыхтя, взбираюсь в гору, пожалуйста, лежи голышом, в задумчивости опершись на локоть и мечтая о горах.
  
  Мои пальцы почернели.
  По моим лодыжкам ползают змеи. Я стою с раскинутыми, как у распятого, руками, разматываю ленту пишущей машинки с ее бобины, протягиваю ее перед светом и сбрасываю на пол горкой у моих ног. Сначала я не могу понять ничего. Потом я понимаю, что передо мной опять письма Ларри, на этот раз в знакомом обличье ученого-террориста: 
  Ваша статья «На Кавказе должны прислушаться к доводам разума» отвратительна. Самое грязное из содержащихся в ней оскорблений – это попытка оправдать многолетнее подавление гордых и стремящихся к независимости народов. На протяжении трехсот лет русские из царской, а потом и Советской России грабили, убивали и рассеивали по свету горцев Северного Кавказа, пытаясь уничтожить их культуру, религию и традиционный образ жизни. Когда конфискация имущества, обращение в рабство и в иную религию и намеренное создание разделяющих нации границ не достигали поставленных целей, русские угнетатели прибегали к тотальной депортации, к пыткам и к геноциду. Прояви Запад хоть малейший интерес к проблемам Кавказа в последние дни советского режима, вместо того чтобы с разинутым ртом слушать людей, преследующих свои корыстные интересы (ярким примером которых являются писаки вроде вас), и ужасных конфликтов, терзающих последнее время этот регион, можно было бы избежать. Равно как и тех, которые в скором будущем могут затронуть и нас. 
  Л. Петтифер
  
  Бортовой залп по еще одному противнику Ларри остался незавершенным:
  
  …именно поэтому осетины сегодня являются платными палачами Москвы, какими они были при коммунистах и при царе. На юге, правда, осетины терпят притеснения от другого этнического чистильщика, грузин. Но на севере в их войне на истощение против ингушей, в которой им бесстыдно помогают прекрасно оснащенные регулярные русские части, они бесспорно побеждают…
  
  Напечатано Эммой за три дня до того, как я едва не убил автора. Чем, без сомнения, заслужил бы благодарность его неназванного противника.
  
  Моя дорогая,
  
  Ларри в состоянии, когда у него не дрожат руки. Именно в нем написаны трактующие не иначе как вопросы мироздания его письма ко мне. Я успел возненавидеть этот цветастый самодовольный тон всесторонне развитого эгоиста.
  
  Мне нужно кое-что тебе сказать сейчас, когда мы глубже вовлекаемся в это, поэтому смотри на это письмо как на знак разворота на перекрестке, дающий тебе последний шанс повернуть назад.
  
  Так получилось, что я – ингуш, и мне нет нужды говорить тебе, что я на стороне тех народов, которые не имеют голоса в этом мире и которые не знают, как вести себя там, где бал правят журналисты… Право ингушей на выживание – это мое право, и твое право, и право всякого доброго и свободного человека не склоняться перед злобными силами дезинформации, будь то коммуняки, капиталистические свиньи или тошнотворная партийная пропаганда тех, кто присваивает себе монополию на здравый смысл.
  Так получилось, что я – ингуш, потому что мне нравится их любовь к свободе, потому что у них никогда не было ни феодализма, ни аристократии, ни крепостных, ни рабов, ни деления общества на высших и низших; потому что они любят леса и карабкаются по горам, потому что они поступают со своей жизнью так, как все мы, остальные, хотели бы поступить, вместо того чтобы заниматься всемирной безопасностью или выслушивать трюизмы на лекциях Петгифера.
  Так получилось, что я – ингуш, потому что преступления, совершенные против ингушей и чеченцев, так очевидно чудовищны, что бесполезно искать большую несправедливость, совершенную против кого бы то ни было еще. Это было бы то же самое, что повернуться спиной к истекающему кровью на полу несчастному нищему…
  
  Теперь я в ужасе. Но не за себя, а за Эмму. Мои внутренности свело, моя державшая письмо рука покрылась потом.
  
  Так получилось, что я – ингуш (а не болотный араб или кит, как остроумно предположил Тим), потому что я их видел, я видел их небольшие селения в долинах и в их горах, и, подобно Негли Фарсону, я понял, что это своего рода рай, который нуждается в моей защите. В жизни, как мы оба знаем, может повезти или не повезти, все зависит от того, кого и когда ты встретишь, и от того, что ты можешь отдать другому. Но бывает момент, когда ты говоришь себе: к черту все, вот отсюда я начинаю свой путь, вот на этом самом месте. Ты помнишь снимки стариков в их огромных меховых шапках и в бурках? Так вот, на Северном Кавказе есть обычай: когда в неравном бою воин окружен врагами, он бросает на землю свою бурку, встает на нее и этим словно говорит, что не отступит ни на шаг с клочка земли, накрытого его буркой. Я бросил свою бурку где-то по дороге на Владикавказ ясным зимним днем, когда мне казалось, что передо мной все мироздание, которое ждет моего прихода, с каким бы риском он ни был связан и какой бы ценой мне ни обошелся.
  
  За стенами колокольни пищали летучие мыши и ухала сова. Но я прислушивался к тем звукам, которые раздавались в моей голове: к бряцанию оружия и к воинственным крикам толпы.
  
  Так получилось, что я – ингуш, потому что они олицетворяют для меня все самое несчастное в нашем мире, пережившем «холодную войну». Всю эпоху «холодной войны» мы кричали на всех углах, что защищаем слабого от напавшего на него громилы. Так вот, это была наглая ложь. Снова и снова во время «холодной войны» и после нее Запад вступал в сделки с этим самым громилой ради того, что мы называли стабильностью, к ужасу и отчаянию тех, кого мы, по нашим словам, защищали. Перед этой проблемой мы сейчас и стоим.
  
  Сколько же раз я вынужден был выслушивать эти напыщенные разглагольствования? И закрывать для них свои уши и свой разум? Столько, что я перестал представлять себе действие, которое они могут произвести на так широко открытые уши, как уши Эммы.
  
  Ингуши отказываются прекратить свое существование ради какой-то рационализации, они отказываются быть игнорируемыми, недооцененными или выброшенными за борт. И они сражаются, осознавая это или нет, против преступного сговора между прогнившей русской империей, дующей в старую дуду, и руководством Запада, которое перед лицом всего остального мира демонстрирует безразличие к своей хваленой христианской морали.
  За это буду сражаться теперь и я.
  Задремав на своем семинаре сегодня после обеда, я проснулся скачком на триста лет. Мне снилось, что Гельмут Коль – канцлер всея Руси, что Брежнев возглавил поход боснийских сербов на Берлин и что Маргарет Тэтчер сидит за кассой и выдает сдачу.
  Вот все, что я хотел тебе сказать. Я люблю тебя, но ты хорошенько подумай, потому что там, куда я сейчас направляюсь, возможности вернуться назад уже не будет. Герой говорит «аминь» и уходит со сцены. 
  Л.
  
  Я подошел к зеленому дождевику Ларри, повешенному мной на деревянный крючок на стене. Испачканные грязью ботинки стояли на полу под ним. Перед моими глазами стоял байронически улыбающийся Ларри.
  – Ты, безумный ублюдок Пайд Пайпер[17], – прошептал я, – куда ты увел ее?
  Я запер ее в горной пещере на Кавказе, ответил он. Я соблазнил ее из моего вечного духа противоречия, соблазнил назло неверному Тиму Крэнмеру. Я увез ее на белом коне моей софистики.
  
  Я вспоминал. Стоял, глядя на зеленый дождевик, и вспоминал.
  – Эй, Тимбо!
  Уже одно это обращение действует мне на нервы.
  – Да, Ларри.
  Опять проклятое воскресенье, и наше последнее, как я теперь знаю. Он только что привез Эмму из Лондона. Он чисто случайно оказался в Лондоне, и чисто случайно с машиной. Поэтому, вместо того чтобы ехать в Бат, он отвез Эмму ко мне. Как он ухитрился разыскать ее в Лондоне, я не имею ни малейшего представления. Как и о том, сколько времени они провели вместе.
  – У меня большие перемены, – объявляет Ларри.
  – Действительно? Это замечательно.
  – Я назначил Эмму нашим послом при Сент-Джеймсском дворе. Ее епархия будет включать в себя обе Америки, Европу, Африку и бóльшую часть Азии. Так, Эмм?
  – Это просто замечательно, – сказал я.
  – Я нашел ей замену. Все, что нам нужно, это гербовые бланки, и мы можем основывать Организацию Объединенных Наций. Правда, Эмм?
  – Это восхитительно, – сказал я.
  Но это было все, что я сказал, потому что в роли Крэнмера других слов нет. Посмотреть добрым взглядом. Быть терпимым и не стремиться владеть всем. Оставить в покое детей с их идеализмом и оставаться на своей половине дома. Сыграть эту роль с достоинством непросто. Прочтя это, по-видимому, на моем лице, Ларри почувствовал если не вину, то хотя бы жалость: он положил руку мне на плечо и дружески пожал его.
  – Мы ведь старые кореша, Тимберс, да?
  – О чем речь, – согласился я. Теперь была очередь Эммы улыбнуться этой дружеской сцене.
  – Вот, прочти, тут все написано, – сказал Ларри, извлекая из своего жеваного рюкзачка брошюру в белой обложке с названием «Голгофа для народа». Какого народа – мне не ясно. На наших воскресных семинарах за последние месяцы обсуждались столь многие нерешенные конфликты, что Голгофа могла произойти в любом месте от Восточного Тимора до Аляски.
  – Ну что ж, спасибо вам обоим, – сказал я. – Сегодня же вечером она будет на столике возле моей кровати.
  Но, вернувшись в свой кабинет, я засунул ее подальше на своей полке для ненужных книг среди других непрочтенных памфлетов, которые Ларри за долгие годы навязал мне.
  
  Я разглядывал портрет.
  Я стоял перед плакатом, вывезенным из любовного гнездышка Эммы и повешенным на согнутый гвоздь в моей отшельнической келье.
  Так кто же ты, Башир Хаджи?
  Ты НГВ. Наш Главный Вождь.
  Ты Башир Хаджи, потому что так ты подписался: от Башира Хаджи моему другу Мише, великому воину.
  – Ларри, ты сумасшедший ублюдок, – говорю я вслух, – ты действительно сумасшедший ублюдок.
  
  Я бежал. Я пробирался через дождь и темноту к своему дому. Во мне было чувство тревоги, с которым я ничего не мог поделать. Согнувшись в три погибели и ударяя коленками по подбородку, я в темноте спускался по склону к мостику, скользя, падая, ушибая коленки и локти, а черные облака надо мной бежали по небу, как бегут отступающие армии, и сильный дождь хлестал мне в лицо. Добравшись до двери кухни, я быстро огляделся по сторонам, прежде чем войти в нее, но на темном фоне деревьев я мало что мог разглядеть. Хлюпая мокрыми ботинками, я через большой зал и по парадному коридору поспешил в свой кабинет и на полке за моим письменным столом нашел то, что мне было нужно: отпечатанную полукустарным способом брошюру в блестящей белой обложке, по виду напоминающую университетские тезисы и озаглавленную «Голгофа для народа». Быстро открыл ее, открыл впервые. Три русских автора: Муталиев, Фаргиев и Плиев. Перевод, несомненно, Ларри. Засунув ее под свой свитер, я прохлюпал снова на кухню и снова вышел в ночь. Буря утихла. Над ручьем клубился туман, скрывая его от глаз. Тень на фоне холма, тень высокого человека, бегущего слева направо, словно его обнаружили, это мне показалось? Добравшись до своего убежища, я тщательно оглядел из бойниц округу, не зажигая огня, но не увидел ничего, что я рискнул бы назвать живым человеком. Вернувшись к своему самодельному столу, я раскрыл белую брошюру и разгладил ее страницы. Ну и язык у этих ученых мужей – тяжеловесный, полный околичностей, и никакого чувства времени. Через минуту они заводят толковище про смысл смысла. Я нетерпеливо пролистал несколько страниц. Все ясно, еще одна неразрешимая человеческая трагедия, каких полон мир. Поля измалеваны детскими примечаниями Ларри, предназначенными, как я подозреваю, персонально мне: «ср. с палестинцами», «Москва, как обычно, нагло лжет», «лунатик Жириновский утверждает, что всех российских мусульман следует лишить гражданских прав».
  С запозданием я узнаю шрифт. Электрическая печатная машинка Эммы. Она, наверное, печатала для него, когда они были в Лондоне. Вернувшись, они заботливо преподнесли мне дарственный экземпляр. Как мило с их стороны.
  
  И опять я не могу сказать, сколько мне известно к настоящему моменту или до какой степени моему отказывающемуся верить разуму еще нужны доказательства того, что он уже знает и что не хочет признать. Но я знал, что, по мере того как я находил одну разгадку за другой, мое еще недавно приутихшее чувство вины возвращалось ко мне, потому что я начинал видеть себя творцом их безумия, провоцирующим и подстегивающим фактором, по сути фанатиком, чье нетерпение привело к последствиям, о которых он сам сожалеет.
  
  Мы спорим, Крэнмер и Вся Остальная Англия. Спор начался вчера поздно вечером, но мне удалось уложить его в постель. За завтраком, однако, тлеющие угли снова разгорелись, и на этот раз никакие смягчающие слова не могут потушить их. На этот раз лопнуло терпение не Ларри, а Крэнмера.
  Он упрекал меня за мое безразличие к агонии мира. Он дошел в этих упреках до границы вежливости и даже несколько дальше, высказав мнение, что я олицетворяю собой изъяны апатичного к морали Запада. Эмма, хотя и мало говорила, была на его стороне. Она скромно сидела, положив перед собой руки ладонями вверх, словно демонстрируя, что в них ничего нет. На этот раз я с подчеркнутой точностью ответил на атаку Ларри. В ответ они обозвали меня архетипом мелкобуржуазного самодовольства. Ну что ж, этим я и буду для них. И в этом порочном качестве я выдал им на полную катушку.
  Я сказал, что никогда не считал себя ответственным за пороки мира и что я не чувствую себя ни их причиной, ни обязанным их вылечить. Что мир с моей точки зрения есть перенаселенные дикарями джунгли и что таким он был всегда. Что большинство его проблем неразрешимы.
  Я сказал, что считаю любой тихий уголок этого мира вроде Ханибрука куском рая, вырванным из пасти ада. И что поэтому я полагаю невежливым со стороны гостя этого уголка затаскивать в него такую кучу всяких несчастий.
  Я сказал, что всегда был готов и буду готов и дальше приносить жертвы ради моих соседей, моих соотечественников и моих друзей. Но когда речь заходит о спасении одних варваров от других в стране размером меньше буквы на карте, то я не могу понять, почему я должен бросаться в горящий дом ради спасения собаки, до которой мне никогда не было дела.
  Я сказал все это с запалом, но душу в эти слова я не вложил, хотя и постарался не показать этого. Возможно, мне было приятно отстоять спорную точку зрения. К моему удивлению, Ларри вдруг заявил, что восхищен мной.
  – Прямо по носу, Тимбо. Сказано от души. Поздравляю. Ты согласна, Эмм?
  Эмма была все, что угодно, кроме согласна.
  – Ты был отвратителен, – сказала она тихим, зловещим голосом, глядя мне прямо в глаза. – Ты действительно дошел до предела.
  Она хотела сказать, что, к ее облегчению, я вел себя достаточно плохо, чтобы оправдать все ее грешки.
  Тем же вечером она поднялась к себе, чтобы продолжить свое печатание: «Ты не понимаешь самого главного в вовлеченности».
  
  Я вернулся к «Голгофе для народа». Я читаю об истории, читаю о ней слишком быстро, и я не в настроении читать о ней, пусть она даже и объясняет настоящее. Ученые споры по поводу основания города Владикавказ: был он построен на ингушской или на осетинской земле? Ссылки на «фальсификацию исторических фактов» осетинской стороной. Рассказы о храбрости равнинных ингушей в восемнадцатом и в девятнадцатом веках, когда они были принуждены взяться за оружие, чтобы защитить свои жилища. Рассказы о спорном Пригородном районе, священном Пригородном районе, теперь яблоке раздора между осетинами и ингушами. Рассказы о местах, которые действительно могут быть размером только с букву на карте, но таких, что сотрясается вся Российская империя, когда их жители восстают. Рассказы о надеждах, порожденных приходом советской власти, и о том, как эти надежды улетучились, когда оказалось, что красные цари еще грознее белых…
  И вдруг из моей временной прострации возникла вспышка света, и я снова в возбуждении вскочил на ноги.
  
  К каменной стене был прислонен старый школьный ранец, в котором я хранил архив ЧЧ. Из него я вытащил связку папок. В одной из них были донесения о слежке, во второй – заметки о привычках и в третьей – микрофонные записи. Захватив папку с микрофонными записями, я вернулся к своему столу и возобновил чтение. Только на этот раз это была Голгофа самого ЧЧ, и в ушах у меня звучала его выразительная русская речь – можно сказать, речь образованного человека, когда они с Ларри сидели в напичканном микрофонами гостиничном номере в Хитроу и пили солодовое виски из стаканчиков для зубных щеток.
  Во встречах Ларри с ЧЧ для меня всегда было что-то волшебное. И если Ларри ощущал свое родство с ЧЧ, то ощущал его и я. Разве не был Ларри тем общим, что нас связывало? Разве он попеременно не восхищал и тревожил, не воодушевлял и разочаровывал, не бесил и покорял нас обоих? Разве мы оба не были заинтересованы в том, чтобы он хорошо выглядел в глазах наших хозяев? И, когда я читаю записи и слушаю ленты, разве не оправдана моя гордость тем, что я держал все это в своих руках?
  Гостиницы при аэропорте Хитроу – одно из любимых мест Чечеева. Номер здесь можно было взять на полдня и анонимно, гостиницы можно было менять, но благодаря Ларри слушатели обычно поспевали в них раньше Чечеева. В данном случае согласно последующему отчету Ларри ЧЧ вынул из своего бумажника пачку старых снимков.
  – Это моя семья, Ларри, это мой аул, каким он был, когда был жив мой отец, это наш дом, который все еще занят осетинами, это их белье, которое сохнет на веревке, повешенной моим отцом, это мои братья и сестры, а это железная дорога, по которой мой народ был вывезен в Казахстан… В пути многие умирали, так что русским приходилось останавливать поезд, чтобы похоронить их в братских могилах… А это вот место, где был застрелен мой отец.
  После снимков Чечеев вынул из кармана свой дипломатический паспорт и помахал им перед носом Ларри. Английский расшифровщика был, как всегда, бесстрастен:
  – Ты думаешь, я родился в 46-м. Это не так. 1946-й – это год рождения человека, за которого я себя здесь выдаю. На самом деле я родился в 44-м, в День Красной Армии, 23 февраля. В России это большой государственный праздник. И родился я не в Тбилиси, а в промерзшем вагоне для перевозки скота, направлявшемся в заснеженные казахские степи.
  – …А ты знаешь, что случилось 23 февраля 1944 года, когда я родился и когда вся страна отмечала большой праздник, а все русские солдаты отплясывали в наших деревнях и веселились? Я тебе расскажу. Весь ингушский народ и весь чеченский народ приказом Сталина были объявлены преступниками и вывезены за тысячи миль от плодородных кавказских равнин в пустыни к северу от Аральского моря…
  Я пролистал несколько страниц и жадно продолжил чтение:
  – В октябре 1943 года сталинисты уже депортировали карачаевцев. В марте 44-го они добрались до балкарцев. А в феврале они пришли за чеченцами и ингушами… Лично, ты понимаешь? Берия и его заместители лично приехали, чтобы руководить нашим выселением… Представь себе, что ты берешь калифорнийца и переселяешь его в Антарктиду – примерно таким было и то переселение…
  Я пропустил полстраницы. Сухой юмор ЧЧ пробивался через банальный стиль расшифровщиков.
  – Старых и больных избавили от переезда. Их согнали в симпатичное здание, которое было подожжено, чтобы они не замерзли. Потом это здание поливали из пулеметов. Моему отцу повезло немножко больше. Сталинские солдаты застрелили его в спину за то, что он не хотел, чтобы его беременную жену силой заталкивали в вагон… Когда моя мать увидела труп моего отца, она решила, что теперь она одинока, и разродилась мною. Сын вдовы родился в вагоне для перевозки скота, везшем его в ссылку…
  Здесь аккуратный расшифровщик сделал примечание о естественном перерыве в беседе, во время которого ЧЧ сходил в туалет, а Ларри долил виски в их стаканы.
  – …Пережившие дорогу попали в ГУЛАГ, им предстояло осваивать замерзшие степи и по шестнадцать часов в день добывать в шахтах золото… – именно поэтому ингушей сегодня так интересует золото… На них смотрели как на рабов, осужденных за приписываемое им сотрудничество с немцами, но ингуши честно сражались с немцами. Сталина и русских, правда, они ненавидели еще больше.
  – И еще они ненавидели осетин, – догадливо вставил Ларри, как школьник, рассчитывающий на отличную отметку.
  Он тронул, вероятно, намеренно, больное место, потому что ЧЧ разразился длинной тирадой:
  – А как же нам не ненавидеть осетин? Они не из наших мест! Они не нашей крови! Они – персы, объявившие себя христианами, но тайно почитающие языческих богов. Они – лакеи Москвы. Они украли наши поля и наши дома. Почему? Ты знаешь почему! – Ларри притворяется, что не знает. – Ты знаешь, почему Сталин выслал нас и объявил преступниками и врагами советского народа? Потому что Сталин был осетин! Не грузин, не абхаз, не армянин, не азербайджанец, не чеченец и не ингуш – видит Бог, что не ингуш, – а чужак, осетин! Тебе нравится поэт Осип Мандельштам?
  Увлеченный страстным порывом ЧЧ, Ларри признает, что любит Мандельштама.
  – А ты знаешь, за что Сталин расстрелял поэта Мандельштама? За то, что тот написал в одном из своих стихотворений, что Иосиф Сталин – осетин. За это Мандельштам был застрелен Сталиным!
  Я не уверен, что в этом была причина расстрела Мандельштама. Я держусь более обоснованного мнения, что Мандельштам умер в психиатрической больнице. И я сомневаюсь, что Сталин действительно был осетином. Возможно, Ларри тоже в этом сомневался, потому что его единственным ответом на такой яростный напор было хмыканье, после которого наступило долгое молчание. Собеседники выпили. Наконец ЧЧ возобновил свой рассказ. В 1953 году Сталин умер. Три года спустя Хрущев развенчал его, и вскоре после этого Чечено-Ингушская автономная республика снова заняла свое законное место на карте.
  – Мы вернулись из Казахстана в родные места. Это был долгий путь, но мы его прошли, пусть даже некоторым из нас он оказался не по силам. Моя мать умерла в дороге, и я поклялся ей, что похороню ее в родной земле. Но, когда мы приехали, двери наших домов оказались запертыми для нас, а из наших окон на нас глядели осетинские лица. Мы были нищими, мы спали на улице, мы украдкой пробирались по нашим полям. Неважно, что в законе говорилось, что осетины должны уйти. Закон им не по душе. Они не признают законов. Они признают только оружие. И Москва дала осетинам много оружия, а у нас отобрала наше.
  Я помню, что на Верхнем Этаже было много споров, должны ли мы воспользоваться этим разговором, чтобы попытаться завербовать Чечеева, ведь он нарушил добрую половину правил кодекса КГБ. Он разоблачил свою собственную легенду, он проявил антисоветские настроения, он поднял запретный этнический вопрос. Однако в конце концов верх взяли мои бесстрастные доводы, и наши боссы нехотя согласились, что самым ценным нашим достоянием является Ларри и что нам не следует предпринимать ничего такого, что могло бы поставить его под удар.
  
  Я снова стоял в центре своего убежища под свисающей сверху лампочкой и изучал остатки папки с информационными выпусками Би-би-си в виде печатных брошюр. Уцелевшие ключевые слова в них были выделены зеленым маркером. Тошнотворный стиль дешифровщиков был сохранен в них неизменным. 
  Северная Осетия относительно спокой… вщину конфликта.
  Агентство новостей ИТАР-ТАСС (иновещание Московского ра… …на русском, 11.06 по Гринвичу 31 октября 1993 года
  Текст сооб…
  Владикавказ, 31 октября. Печальная годов… трагедии 31 октября 1992 года, ког… вооруженное столкновение началось в зон… ч… осет… ингушского конфликта… быть смягче…
  Трагический итог (для… икта): 1300 убитых… сторон, более 400… домов разрушено и… без крова. 
  Я перевернул несколько обгоревших страниц. Подчеркивание продолжалось: Ларри или Эммы – неважно, потому что я знал, что безумие у них общее. 
  …ассовые беспорядки и межэтн… конфликты сопровождались применением войск, оружия и бронетехники…
  …положение беженцев… катастрофическое, причем больше 60 000… становка разыгравшейся трагедии усугубляется тем, что эти люди никого не интересу… русские войска в зоне действия чрезвычайного положения на территории Северной Осетии и Ингушетии, получили приказ ликвидировать бандитские формирования с… властей, сказал генерал… временной администрации в зоне осетино-ингушского конфликта. 
  Слева на полях сердитыми печатными буквами рукой Ларри было написано: 
  ВМЕСТО БАНДИТСКИХ ЧИТАЙ ПАТРИОТИЧЕСКИХ
  ВМЕСТО ФОРМИРОВАНИЙ ЧИТАЙ АРМИЯ
  ВМЕСТО ЛИКВИДИРОВАТЬ ЧИТАЙ УБИВАТЬ, МУЧИТЬ, КАЛЕЧИТЬ, СЖИГАТЬ ЖИВЬЕМ 
  Мою грудь перехватил спазм.
  Мою грудь перехватил спазм, но я полностью контролировал себя.
  Я стоял, и моя спина кричала мне, что ей больно, и в ответ я кричал ей, но я нашел-таки ту папку, которую искал. На ее обложке печатными буквами в своем бюрократическом стиле я когда-то написал: «ЛП: Последние собеседования». Несмотря на все мое нетерпение, мне пришлось проковылять вдоль стены подобно раненой вороне, чтобы положить ее на мой самодельный стол.
  Я взгромоздился на стул и склонился над столом, стараясь перенести вес со спины на руки, насколько это было возможно. Локтем левой руки я оперся на подушечку, как учил меня мистер Дасс. Однако боль в спине была ничем по сравнению со стыдом и гневом, наполнявшими мою душу по мере того, как я получал все больше и больше доказательств своей преступной слепоты:
  
  Спросил ЛП, не может ли он вежливо отклонить предложение ЧЧ о поездке на Кавказ, на которой тот так настаивает. Я этого не сказал, но интерес заказчика к этому региону очень низок и полностью удовлетворяется данными спутниковой разведки, сообщениями агентов, радиоперехватами и потоком докладов от американских нефтеразведочных компаний, обследующих этот район. ЛП воспринял мою просьбу без энтузиазма:
  ЛП: я обязан ему, Тимбо. Я уже много лет обещал ему и все не ехал. Он болеет за них. Он один из них.
  
  Послюнявив пальцы, я с трудом листаю страницы, пока не добираюсь до своего отчета о беседе, состоявшейся три недели спустя:
  
  ЛП очень возбужденно реагировал на вопрос о кавказской поездке – это понятно, если учесть его взвинченное состояние. Он не может воспринимать вещи в их истинном масштабе. «Самое печальное, самое волнующее, самое трогательное и трагичное впечатление за всю мою карьеру и т. д., о многом можно будет сообщить, бурлящие события, взрыв вот-вот произойдет, всюду этническая, племенная и религиозная напряженность, русские оккупанты – олухи, бедственное положение ингушей – зеркало бедственного положения всех угнетенных малых мусульманских народов этого региона». 
  Примечание к отчету: неофициально глава отдела анализа постсоветских стран сообщила мне, что отчет вряд ли будет приобщен к делу.
  
  Но Крэнмер приобщил его к делу.
  Приобщил и забыл о нем.
  В своей преступной близорукости он отправил в мусорную корзину истории дело ингушского народа, а с ним и ЛП, и погрузился своей глупой головой в тихий рай Сомерсета, хотя знал, что ничто, абсолютно ничто в жизни Ларри и в собственной Крэнмера идеализированной ее имитации никогда не проходит бесследно:
  
  «…потому что я их видел, я видел их небольшие селения в долинах и в их горах… В жизни, как мы оба знаем, может повезти или не повезти, все зависит от того, кого и когда ты встретишь, и от того, что ты можешь отдать другому. Но бывает момент, когда ты говоришь себе: к черту все, вот отсюда я начинаю свой путь, вот на этом самом месте».
  
  Открытка с репродукцией картины. Разорвана один раз по вертикали. Адресована Салли Андерсон на Кембридж-стрйт. На картине одетая пара лежит посреди поля. Почтовый штемпель: Макклсфилд. Художник: некто Дэвид Макферлейн. Описание полотна: «Тихий полдень», 1979, смешанная техника, 18 х 24 дюйма. Источник: мусорная корзина Эммы.
  
  Эмм. Очень важно. AM нужно 50 000 на его счет к полудню пятницы. Тоскую по твоим глазкам. Л.
  PS: Теперь он Натти[18], пишется как название кекса, знаешь, орехи когда-то там, крепкий наш орешек.
  
  Я сделал короткую передышку, потому что в моей голове начали всплывать старые воспоминания. AM, который теперь Натти, который крепкий орешек. Орехи в мае[19]. Человек, который говорит, как мистер Дасс, и у которого новый телефон в машине. Воспоминания всплыли, выстроились в порядке и отплыли в сторону, дожидаясь своего часа.
  Я взял в руки желтый листок из казенного блокнота, смятый Эммой и разглаженный мной. Источник: ее бюро в Ханибруке.
  
  Эмм. Очень важно. Я встречаюсь с Натти завтра в 10 в Бате. ЧЧ прислал с бородатым другом список закупок, который я должен забрать. Он сейчас В ЛОНДОНЕ, в Королевском автомобильном клубе на Пэл-Мэл. Позвони в клуб, скажи им, что ты моя секретарша, и попроси с рассыльным доставить письмо мне сюда к завтрашнему дню. В моей жизни сейчас самое лучшее время. Спасибо тебе за него, спасибо за жизнь. Натти говорит, что в расходах мы должны предусмотреть двадцать процентов на взятки. Оден говорит, что мы должны любить друг друга или умереть. 
  Л.
  
  Еще одна папка с выпусками службы наблюдения Би-би-си, на этот раз нетронутая огнем, и помеченные куски подобны похоронному маршу любой войны из-за границ: 
  1 ноября военные действия в Пригородном районе продолжались… Огневые точки ингушских нерегулярных формирований подавляются… Много жертв, как убитыми, так и ранеными, зарегистрировано во многих селениях… В зоне конфликта продолжаются перестрелки… Воздушно-десантные войска встречают упорное сопротивление… Против ингушских деревень используется реактивная артиллерия… Российский премьер-министр возможность пересмотра существующих границ… Колонна русской бронетехники вступает в Ингушетию… Ингушские беженцы уходят в горы… Наступление зимы не снижает остроту конфликта… 
  Крэнмер, ты выдающийся, редкий, величайший идиот, подумал я. Как насчет твоей близорукой невинности, как насчет слепоты того, кто всегда гордился тем, что не прозевает фокуса?
  
  Наверное, это гнев заставил меня так быстро поднять голову. Я поднял ее и прислушался. Не знаю, что я услышал, но что-то услышал. Цепляясь руками за стену, я еще раз прокарабкался вдоль всех шести бойниц моего убежища. Тучи разошлись. Половинка луны кое-как освещала окрестные холмы. Постепенно я различил три мужских силуэта на примерно равных расстояниях друг от друга вокруг церкви. Между ними было ярдов по пятьдесят, а от них до меня – ярдов по восемьдесят. Каждый, как часовой, стоял на середине склона своего холма. За то время, пока я наблюдал за ними, человек в середине сделал перебежку вперед, и его товарищи повторили ее.
  Я посмотрел в сторону своего дома. У освещенного крыльца увидел четвертого, стоящего возле моей машины. На этот раз паники у меня не было. Я не побежал наверх и не позабыл телефонные номера. Паника, как и боль в спине, осталась в прошлом. Я бросил взгляд на разбросанные по полу бумаги, на свой колченогий стол, на свой беспорядочно разбросанный архив, на свой школьный ранец, брошенный на папки. Сдержав смехотворный порыв навести порядок, я быстро собрал самые важные бумаги.
  Портфель с аварийным комплектом Бэйрстоу стоял открытый у двери. Я запихнул в него отобранные бумаги, добавил запасные патроны к своему пистолету, а сам 0,38 засунул за пояс. Когда я делал это, мой инстинкт напомнил мне о письме Зорина в моем кармане. Вернувшись к ранцу и порывшись в нем, я отыскал папку с надписью ПИТЕР. Я вынул из нее листок с личными данными Зорина и добавил его к важным бумагам в портфеле. Потом я выключил свет и в последний раз выглянул наружу. Кольцо вокруг церкви сжималось. С портфелем в руке я спустился по винтовой лестнице в ризницу. Задвинув за собой шкаф, я взял коробок спичек и шагнул в церковь.
  Я опережал их. Лунный свет помогал мне, я отпер южную дверь и быстро пробрался к украшенной тонкой резьбой норманской кафедре. По четырем скрипучим деревянным ступеням я взобрался на нее и спрятал портфель за ее передней стенкой, где были бы ноги проповедника, будь он на кафедре. Потом я спустился к алтарю и зажег свечи. Спокойно, без дрожания рук. Выбрав скамью с северной стороны, я опустился возле нее на колени, погрузил лицо в свои ладони и, если нужно описать то, что происходило в моей голове, стал молиться о своем спасении, потому что только оно давало мне шансы спасти Эмму и Ларри от их безумия.
  В положенное время я услышал звучный щелчок южной двери: ее открыли снаружи. Потом раздался скрип ее петель, которые я предусмотрительно не стал смазывать, превратив их в прекрасную сигнализацию для любого, кто захочет поработать в каморке священника. После скрипа я услышал, как пара ботинок – промокших, на резиновых подошвах – сделала несколько шагов и остановилась, а потом бросилась ко мне по проходу.
  
  Относительно молитвы в таких случаях существуют установленные правила, и я должен был подумать и о них тоже. Вы не можете просто из-за того, что кто-то ворвался в вашу личную церковь в два часа ночи, спросить его, какого дьявола ему здесь нужно. Как не можете вы и вести себя так, словно окаменели в своей молитве. Правильнее всего, решил я, нервно содрогнуться моей обновленной спиной, втянуть голову в плечи и глубже погрузить свое лицо в ладони, показывая этим, что грубое обращение только усиливает мою тягу к небесной благодати.
  Эти тонкости, однако, были выше разумения моего незваного гостя, потому что в следующий момент я осознал, что на доску для коленопреклонения слева от меня бесцеремонно встал кто-то тяжелый, а на полку передо мной грохнулись два локтя в рукавах дождевика. Всего в нескольких дюймах от моего лица на меня сердито уставилась злобная физиономия Манслоу.
  – Хватит, Крэнмер, откуда вдруг такая набожность?
  Я откинулся назад. Мою грудь покинул тяжкий вздох. Я провел ладонью по лицу, словно возвращаясь к действительности от своих раздумий.
  – Ради Бога, – прошептал я, но это только разозлило его еще больше.
  – Только не вешай мне лапшу на уши. В твоем досье нет ни слова о набожности. Что ты тут затеваешь? Кого-нибудь прячешь здесь, да? Петтифера? Товарища Чечеева? Свою маленькую дамочку Эмму, которую тоже никто не может найти? Сегодня ты здесь уже шесть часов. Чертов папа римский не молится больше.
  Я не изменил своему усталому, обращенному внутрь тону:
  – У меня на совести много всего, Энди. Оставь меня. Допрашивать меня о моей вере ты не будешь. Ни ты, ни кто-нибудь другой.
  – А вот и нет, как раз будут. Твоим старым хозяевам не терпится допросить тебя о твоей вере и еще кое о каких вещах, которые их беспокоят. Начнут они это дело завтра в семь утра, а кончат – как получится. А тебе тем временем придется принять у себя нескольких гостей на случай, если тебе вдруг захочется дать деру. Это приказ.
  Он встал. Его колени были рядом с моим лицом, и мне пришла в голову занятная мысль сломать их, хотя я уже забыл, как это надо делать. Что-то мне говорили об этом в тренировочном лагере, кажется, нужен резкий удар, сгибающий ногу в обратную сторону. Но я не стал ломать его ноги и даже не попытался сделать это. Если бы я попытался, он, скорее всего, сломал бы мою. Вместо этого я уронил голову, снова провел ладонью по лбу и закрыл глаза.
  – Мне надо поговорить с тобой, Энди. Пора мне облегчить свою душу. Сколько вас?
  – Четверо. А какое это имеет значение? – Но в его голосе были жадность и нетерпение. У своих ног он видел кающегося грешника, готового сделать ему признание.
  – Я предпочел бы поговорить с тобой здесь, – сказал я. – Прикажи им вернуться к дому и подождать нас.
  Все еще стоя на коленях, я выслушал, как он гавкает свои команды в микрофон. Я дождался подтверждения, затем вынул свой пистолет и упер его дуло в живот Манслоу. Потом я поднялся, и наши лица оказались рядом. Его рация была на ремнях. Просунув ему руку в куртку, я повернул выключатель. Свои команды я отдавал по одной.
  – Отдай мне свою куртку.
  Он выполнил, и я положил ее на скамью. Все еще держа пистолет у его живота, я стянул с него ремни рации и положил ее на куртку.
  – Руки за голову. Шаг назад.
  Он снова выполнил мою просьбу.
  – Повернись и отойди к двери.
  Он сделал и это, глядя на меня. А я свободной рукой запер изнутри южную дверь и вынул ключ. Потом я отвел Манслоу к алтарю и запер его в нем. У моего алтаря отличная дверь с замком, но в отличие от большинства других церквей в моей он не имеет ни двери наружу, ни окон.
  – Если станешь кричать, я застрелю тебя через дверь, – обещал я ему. И я думаю, этот дурак мне поверил, потому что сидел тихо.
  Поспешив к кафедре, я достал портфель из его укрытия, оставил алтарные свечи гореть, вышел через северную дверь и запер ее за собой в качестве дополнительной меры предосторожности. Мой путь освещали первые бледные проблески нового рассвета. Извилистая тропинка бежала вдоль стены виноградника к домашней ферме, где мы разливали вино по бочкам и по бутылкам. Я быстрым шагом направился к ней. В воздухе пахло грибами. Ключом из моей связки я отпер двустворчатые ворота сарая. Внутри стоял фургончик «фольксваген», часть имущества имения Ханибрук, на котором я изредка выезжал. После стычки с Ларри я под завязку заправил его бак и запасную канистру, а также погрузил в него чемодан одежды, потому что, когда ты в бегах, нет ничего хуже остаться без приличного костюма.
  С погашенными огнями я выехал на шоссе и еще примерно милю без огней проехал по нему до перекрестка. Там я свернул на старую Мендипскую дорогу, проехал мимо пруда Придди, даже не бросив на него взгляда, и поехал дальше, пока не добрался до бристольского аэропорта. Там я оставил «фольксваген» на стоянке для длительного хранения и купил на имя Крэнмера билет на первый рейс в Белфаст. Потом на рейсовом автобусе я добрался до бристольского вокзала Темпл-Мидс. Автобус был битком набит усталыми валлийскими футбольными болельщиками, приятно певшими спокойные песни. С площади перед вокзалом я позволил себе бросить последний взгляд на холм и на Кембридж-стрит, прежде чем сесть на ранний поезд до лондонского Паддингтонского вокзала. На нем я доехал до Рединга, где снял номер на имя Бэйрстоу в гостинице кричащего стиля для заезжих коммерсантов. Я попытался уснуть, но страх не давал мне спать. Это был страх худшего вида, страх чувствующего свою вину свидетеля катастрофы, грозящей его близким, до которых он не в силах докричаться. Именно я навязал Ларри его выдуманную жизнь, именно я научил его искусству диверсанта, именно я запустил в нем тот механизм, который сейчас делал свое безумное дело. Именно я накинул свою ловчую петлю на Эмму, даже не подозревая, какой идеальной парой она окажется для Ларри.
  В своем мрачном гостиничном номере я зажег весь свет и приготовил себе отвратительный чай из пакетиков и порошкового молока. Затем я засел за просмотр связок бумаг, напиханных мной в портфель при бегстве из моего убежища. После этого я написал в свой банк длинное письмо с инструкциями, касавшимися, помимо прочего, миссис Бенбоу, Теда Ланксона и сестер Толлер. Я запечатал конверт, написал на нем адрес и бросил в почтовый ящик в центре города. Затем я сделал несколько телефонных звонков из уличных автоматов, а остаток дня провел в кино, хотя даже названия фильма не запомнил. В пять вечера я в потоке возвращающихся с работы обитателей пригородов покинул Рединг на арендованном на имя Бэйрстоу красном «форде». И каждое придорожное золотое хлебное поле в коричневой рамке межи казалось мне обломком моего разбитого на куски мира.
  «Звуки и запахи твоей юности возвращаются к тебе, – писал Ларри Эмме. – Это небо, которое ты видел ребенком. Ты снова начинаешь воспринимать идеи. Деньги потеряли свою власть».
  Хотел бы я разделить с ним его оптимизм.
  Глава 11
  – Ой, восхитительно, Тим, – выкрикнула Клер Дагдейл своим пронзительным голосом эпохи позднего тэтчеризма, когда я позвонил ей из телефонной будки и сказал, что оказался неподалеку. – Саймон будет рад до чертиков. Ему неделями не с кем потрекать. Заваливайся к нам пораньше, мы двинем по рюмашечке, и ты поможешь мне загнать детей в кровать, как в добрые старые времена. Ты не узнаешь Петронеллу. Она у меня потрясная. Против рыбы ты не возражаешь? У Саймона новости о его сердце. Ты придешь один, Тим, или с кем-нибудь?
  Я пересек мост и увидел под собой нашу белую гостиницу, посеревшую при экономическом спаде. Прибрежные лужайки заросли. На двери бара, в котором я когда-то ждал ее, мелом было написано «Диско». Игральные автоматы мигали своими огоньками в когда-то чинном обеденном зале, где мы ели бифштекс с кровью и она ногой в чулке обследовала мою промежность, прежде чем решить, что мы готовы отправиться в кровать, к чему мы приступали так скоро, как это позволяли приличия, потому что в четыре утра она уже крутилась перед зеркалом, поправляя свою косметику перед тем, как отправиться домой.
  – Я не должна заставлять детей волноваться без меня, ведь правда, милый, – говорит она, – а бедный Саймон вполне может захотеть разбудить меня своим звонком из Вашингтона. Он всегда плохо спит в коротких командировках.
  – Он ничего не подозревает? – спрашиваю я, как я теперь понимаю, больше из человеческого любопытства, чем из чувства конкретной вины.
  Пауза, во время которой она проводит черту тюбиком своей губной помады.
  – Не думаю. Сай – берклианец[20]. Он отрицает существование того, что не может потрогать руками.
  – Прежде чем взвалить на свои плечи тяжкое бремя жены дипломата, Клер получила степень по философии в Кембридже. – А поскольку мы не существуем, мы можем вытворять все, что нашей душеньке угодно, разве не так? А мы все еще не прочь заняться этим, да?
  В Мейденхеде я оставил машину возле вокзала и с портфелем Бэйрстоу в руке изловил такси до района страшных, образца пятидесятых годов, бараков, в котором они жили. Полуразрушенная рама для живой изгороди украшала собой садик перед фасадом. Видавший виды «рено» Клер был брошен поперек ведущей ко входу дорожки, начавшей зарастать травой. Поблекшая табличка возле звонка гласила: «CHIEN MECHANT»[21]. Как я понял, это был трофей визитов Саймона в брюссельскую штаб-квартиру НАТО в качестве эксперта по России. Дверь открылась, и au pair[22] лениво воззрилась на меня.
  – Анна-Грета, Боже, вы все еще здесь. Как мило.
  Обойдя ее, я оказался в прихожей, где мне пришлось лавировать между детскими колясками, детскими велосипедами и вигвамом. Пока я был занят этим, Клер сбежала с лестницы и бросилась мне на шею. На ней была подаренная мной янтарная брошь. Саймон считал, что она досталась ей в наследство от дальней родственницы. Во всяком случае, так она ему сказала.
  – Анна-Грета, дорогая, ты не могла бы заняться салатом и поставить блюда на плиту, – распорядилась она, беря меня за руку и увлекая наверх по лестнице. – Ты жутко моложав, Тим. И Сай говорит, что ты подцепил молоденькую, совершенно клевую деваху. Я думаю, это жутко правильно с твоей стороны. Петронелла, посмотри, кто пришел!
  Она завела мою руку мне за спину и ущипнула меня.
  – Будет не рыба, а утка. Я решила, что один раз сердце Сая это выдержит. Дай мне еще раз посмотреть на тебя.
  Петронелла с хмурым видом появилась из ванной, одетая в мохнатое полотенце и непромокаемую шапочку. Теперь она была угловатым десятилетним подростком с проволочным устройством для выравнивания зубов и отцовской блуждающей улыбкой.
  – Почему ты целуешь мою маму?
  – Потому что мы очень старые друзья, Пэт, дорогая, – со смехом ответила Клер. – Не будь глупышкой. Я уверена, тебе понравилось бы, если бы тебя обнял кто-нибудь такой же аппетитный, как Тим.
  – Нет, не понравилось бы.
  Братья-близнецы хотели «Медвежонка Руперта», соседская девочка по имени Хабби – «Черную красавицу», и в качестве компромисса я предложил «Кролика Питера». Мы добрались до происшествия с отцом Питера в саду Макгрегора, когда я услышал шаги спускавшегося по лестнице Саймона.
  – Привет, Тим, рад видеть тебя, – в одно слово сказал он, протягивая мне свою безжизненную руку. – Привет, Пэт, привет, Клайв, привет, Марк. Привет, Хабби.
  – Привет, – ответили все.
  – Привет, Клер.
  – Привет, – сказала Клер.
  Я продолжал читать, а Саймон стал слушать, стоя в дверях. В своем легкомысленном настроении я подумал, что мог бы нравиться ему больше сейчас, когда мы оба стали рогоносцами. Но по его виду сказать этого было нельзя, хотя внешность бывает обманчива.
  
  Утка, по-видимому, была заморожена, потому что некоторые ее части так и остались неоттаявшими. Мы прокладывали себе путь сквозь ее кровоточащие конечности, а я припомнил, что так мы ели всегда, когда ели вместе: картошка была разварена до состояния киселя, а капуста плавала зеленой ряской. Приносило ли такое самоистязание утешение их католическим душам? Чувствовали ли они себя ближе к Богу и дальше от толпы?
  – Как ты здесь оказался? – спросил Саймон своим сухим, слегка гнусавым голосом.
  – Навещал одинокую тетку, – ответил я.
  – Еще одна несметно богатая старушка, Тим? – сказала Клер.
  – Где она живет? – спросил Саймон.
  – Нет, это бедная тетка, – ответил я Клер. – В Марлоу, – сказал я Саймону.
  – В каком приюте? – спросил Саймон.
  – В «Саннимидс», – произнес я вычитанное из адресной книги название, от души надеясь, что приют еще существует.
  – Это тетка с отцовской стороны? – спросил Саймон.
  – Нет, она кузина моей матери, – сказал я, взвешивая вероятность того, что Саймон позвонит в «Саннимидс» и выяснит, что никакой тетки у меня там нет.
  – Скажите, пожалуйста, а урожай винограда у вас большой? – пропела Анна-Грета, сегодня повышенная в статусе до гостьи.
  – Ну, не небывалый, Анна-Грета, – ответил я, – Но порядочный. И первые пробы вполне хороши.
  – Неужели! – воскликнула Анна-Грета, словно эта новость ее поразила.
  – Сказать по правде, с имением я унаследовал и некоторую проблему. Мой дядя Боб, затеявший это дело из любви к нему, полагался больше на Создателя, чем на науку.
  Клер не удержалась от смешка, но Анна-Грета слушала меня с открытым ртом. Не знаю почему, но меня понесло:
  – Сначала он посадил не тот сорт не в том месте, потом он молился о солнце, а получил заморозки. К несчастью, срок жизни лозы двадцать пять лет. Это значит, что я должен либо учинить геноцид, либо сражаться с природой еще десять лет.
  Я не мог остановиться. Поиздевавшись над своими собственными усилиями, я расхвалил успехи моих английских и валлийских конкурентов и поскорбел о тяжком налоговом бремени, взваленном на них неразумным правительством. Я нарисовал широкую картину Англии как одной из старейших винодельческих держав мира. Все это время рот Анны-Греты так и не закрылся.
  – Мне тебя жаль, – сказал Саймон.
  – Расскажи лучше об этой несовершеннолетней девочке, с которой ты живешь, – довольно развязно вмешалась Клер. После двух стаканов румынского кларета она уже не вполне владела языком. – Ты такой старый пес, Тим. Саймон позеленел от зависти, когда узнал. Ведь так, Сай?
  – Ничего подобного, – сказал Саймон.
  – Она красива, она музыкальна, она не умеет готовить, и я обожаю ее, – весело продекламировал я, радуясь возможности превознести добродетели Эммы. – Еще она отзывчива и очень умна. Что вас еще интересует?
  Дверь распахнулась, и в столовую ворвалась Петронелла с распущенными по ее халату русыми волосами и со взглядом голубых глаз, гневно устремленных на мать.
  – Вы так шумите, что я не могу спать, – заявила она, топая ногой. – Вы делаете это нарочно!
  Клер повела Петронеллу обратно в кровать. Анна-Грета задумчиво собирала тарелки.
  – Саймон, у меня к тебе небольшой разговор, касающийся Конторы, – сказал я. – Мы не могли бы на четверть часа уединиться?
  
  Саймон мыл, а я вытирал. На нем был голубой передник. Посудомоечной машины у них не было. Мы мыли, кажется, по несколько тарелок сразу.
  – Так что ты хотел? – спросил Саймон.
  Такого рода разговоры у нас были и прежде, в его скучном кабинете в Форин оффис, где больные уайт-холловские голуби разглядывали нас через грязные окна.
  – Ко мне обратился некто, желающий получить кучу денег за некую информацию, – сказал я.
  – А я думал, что ты в отставке.
  – Я в отставке. Но это старое дело, которое вдруг всплыло вновь.
  – Не стоит ворошить старые дела, они уладятся сами собой, – сказал Саймон. – Так что же он хочет тебе продать?
  – Сведения о готовящемся вооруженном восстании на Северном Кавказе.
  – Кто хочет восстать против кого? Спасибо, – сказал он, принимая от меня грязную кастрюлю. – Они восстают без передышки. Это их главное занятие.
  – Ингуши против русских и осетин. С некоторой поддержкой со стороны чеченцев.
  – Это они пытались сделать в девяносто втором и потерпели неудачу. У них нет оружия. Только то, что им удалось украсть или купить с черного входа. А осетины, спасибо Москве, вооружены до зубов. Еще и сейчас.
  – А что, если ингушам удалось раздобыть себе приличное вооружение?
  – Они не могут. Они раздроблены и пали духом, и, что бы они ни достали, у осетин этого будет больше. Оружие – это конек осетин. Вот на прошлой неделе к нам поступили сведения, что они скупают оставленное Красной Армией в Эстонии вооружение и с помощью русской разведки переправляют его сербам в Боснию.
  – Мой источник настаивает, что на этот раз ингуши настроены серьезно.
  – Вот как, он так говорит?
  – Он утверждает, что их не удержать. У них новый вождь. Человек по имени Башир Хаджи.
  – Башир – вчерашний герой, – сказал Саймон, яростно отдраивая с кастрюли засохшую грязь. – Храбр, как лев. Великолепный наездник. Суфист с черным поясом. Но, когда дело дойдет до встречи с русскими ракетами и вертолетами, больше духового оркестра я бы ему не доверил.
  У нас и раньше бывали такие разговоры. Разоблачать некомпетентность разведки было любимым занятием Саймона Дагдейла.
  – Если верить этому человеку, Башир достал самое современное западное оружие и собирается послать русских и осетин туда, откуда они пришли.
  – Послушай! – Саймон бросил свою кастрюлю в раковину и мокрой рукой махнул в сторону моего лица, успев, к счастью, остановить ее в нескольких дюймах от него. – В девяносто втором ингуши трубили во все трубы и шли вооруженным маршем на Пригородный район. У них было несколько танков, несколько противотанковых комплексов и немного артиллерии, все русского производства, купленное или украденное, но немного. Против них были выставлены, – он загнул большой палец своей незанятой руки, – внутренние войска Северной Осетии, – он загнул указательный палец, – русские специальные части ОМОН, республиканские гвардейцы, терские казаки, – он добрался до мизинца, – и так называемые добровольцы из Южной Осетии, переброшенные русскими по воздуху, чтобы перерезать им глотки и заселить Пригородный район. Единственными союзниками ингушей оказались чеченцы, которые прислали им так называемых добровольцев и немного оружия. Чеченцы дружат с ингушами, но у них свои задачи, о которых русские прекрасно знают. Поэтому русские используют ингушей как средство давления на Чечню. И если твой человек серьезно убеждает тебя, что Башир или кто-нибудь еще затевает организованное массовое нападение на врагов Ингушетии, то либо это ему приснилось, либо Башир не в своем уме.
  Высказавшись, он снова опустил руки в раковину.
  Я попытался зайти с другого конца. Возможно, мне хотелось вытянуть из него что-то, что, как я подозревал, он знал. Мне хотелось еще раз услышать что-то в подтверждение эмоциональной логики Ларри.
  – А как насчет справедливости всего этого? – предположил я.
  – Справедливости чего?
  Я явно выводил его из себя.
  – Ингушского дела. Справедливость на их стороне?
  Он с размаху бросил дуршлаг в раковину.
  – Справедливость? – возмущенно повторил он. – Ты имеешь в виду, как в абсолютных понятиях вроде справедливости и несправедливости история обошлась с ингушами?
  – Да.
  Он схватил поддон и атаковал его металлической мочалкой. Саймон Дагдейл никогда не мог устоять перед искушением выступить в роли лектора.
  – Триста лет их мордовали цари. Частенько получая сдачи. Пришли красные. Сначала была тишь да гладь, а потом все пошло по-прежнему. В сорок четвертом Сталин выселил их и объявил нацией преступников. Тринадцать лет в диких краях. Указом Верховного Совета были реабилитированы, и им было позволено питаться с помоек. Пытались мирно протестовать. Не помогло. Восставали. Москва не пошевелила задницей. – Под яростным напором мочалки поддон возмущенно взвизгивал. – Коммунистов спустили в унитаз, пришел Ельцин. Были сладкие речи. Русский парламент принял туманное постановление о восстановлении прав репрессированных народов.
  Он продолжал скрести поддон.
  – Ингуши поверили. Верховный Совет принял закон о льготах для Ингушской республики в рамках Российской Федерации. Ура. Пять минут спустя Ельцин подложил под него тормоза, запретив изменение границ на Кавказе. Уже не так ура. Последний план Москвы предусматривает заставить осетин допустить возвращение ингушей в согласованном числе и на оговоренных условиях. Опять какая-то надежда. С моральной точки зрения, какой бы смысл в это понятие ни вкладывать, ингушский случай не допускает двух толкований, но в этом мире конфликтующих интересов, где мы имеем несчастье жить, это означает примерно: ну и зае…сь вы все. С точки зрения закона, хотя о каком законе можно говорить в дурдоме, именуемом постсоветским пространством, двух точек зрения быть не может. Осетины нарушают закон, требования ингушей абсолютно законны. Но когда это хоть что-нибудь меняло?
  – А какова позиция Америки по этому вопросу?
  – Позиция кого-кого? – Его вопрос должен был означать, что, будучи экспертом по Северному Кавказу, он никогда не слышал о такой вещи, как Соединенные Штаты Америки.
  – Дяди Сэма, – сказал я.
  – Мой дорогой, – никогда прежде он не говорил мне, что я ему дорог, – слушай сюда, не возражаешь?
  В его речи появился американский акцент, который я определил бы как нечто среднее между речью плантатора с крайнего Юга и жаргоном уличного торговца овощами из лондонского Ист-Энда.
  – Какие ингуши, парень? Из ирокезов, что ли, парень? Амерингуши?
  Я изобразил должную улыбку, и, к моему облегчению, Саймон вернулся к своему обычному тусклому языку.
  – Если у Америки там и есть постсоветская политика, то она заключается в том, чтобы не иметь никакой политики. Могу добавить, что это относится и ко всем остальным местам. Запланированное равнодушие – это самое мягкое определение, которое приходит мне в голову: поступать так, словно ничего не происходит, и отворачиваться в сторону, пока этнические чистильщики делают свою грязную работу и сохраняют то, что у политиков называется нормальным положением. На практике это означает, что в Вашингтоне говорят «о’кей» на все, что делает Москва, – при условии, что никто не пугает лошадей. Вот и вся политика.
  – Так на что же остается надеяться ингушам? – спросил я.
  – Только на Господа Бога, – выразительно ответил Саймон Дагдейл. – Там в Чечне порядочные нефтяные месторождения, пусть даже и попорченные неправильной эксплуатацией. Руды, древесина, всякие блага природы. Там есть Военно-Грузинская дорога, и Москва хочет, чтобы она была открыта, какого бы мнения ни держались на этот счет чеченцы и ингуши. И русская армия не собирается входить в Чечню, оставив Ингушетию на сладкое. А, черт!
  Он плеснул чем-то на свой передник, и пятно прошло до брюк. Схватил другой передник и увидел, что он даже грязнее того, что был на нем.
  – Попробуй поставить себя на место Кремля, – обвиняющим тоном произнес он. – Кого бы ты предпочел: кучку кровожадных горцев-мусульман или осовеченных, окрещенных, лижущих тебе задницу осетин, каждое утро и каждый вечер молящихся о возвращении Сталина?
  – Так что бы ты стал делать на месте Башира?
  – Я не на месте Башира. И даже во сне не могу на нем оказаться.
  Внезапно, к моему изумлению, он заговорил так, как говорил Ларри, когда его темой были модные и немодные войны.
  – Сперва я купил бы себе одного из этих самодовольных вашингтонских лоббистов с париками из синтетики. Это миллион долларов коту под хвост. Потом я обзавелся бы мертвым ингушским ребенком, предпочтительно женского пола, и показал бы его в самое ходовое телевизионное время на руках рассопливившегося телекомментатора, предпочтительно мужского пола и также в парике из синтетики. Я организовал бы запросы в конгрессе и в Объединенных Нациях. И потом, когда из этого, как всегда, абсолютно ни хрена не вышло бы, я послал бы все это ко всем чертям и, если к тому времени у меня еще остались бы деньги, поселился бы с семьей на юге Франции и видел бы все это в гробу и в белых тапочках.
  – Или начал бы воевать, – предположил я.
  Нагнувшись, он укладывал кастрюли в кухонный стол.
  – Насчет тебя поступило предупреждение, – сказал он. – И я думаю, мне лучше сказать тебе о нем. Всякий, кто встретит тебя, должен сообщить об этом в отдел кадров.
  – И ты это сделаешь? – спросил я.
  – Не думаю, что я должен это делать. Ты друг Клер, а не мой.
  Я подумал, что разговор окончен, но на душе у него, видимо, накопилось.
  – Сказать по совести, ты мне, скорее, не нравишься. И твоя сраная Контора. Я никогда не верил ни одному твоему или твоих коллег слову, если только до этого не прочел его в газетах. Я не знаю, что ты хочешь разузнать сейчас, но я был бы благодарен тебе, если бы ты не стал разузнавать это здесь.
  – Я только хочу, чтобы ты сказал мне, правда ли это.
  – Что?
  – Что ингуши затевают что-то серьезное. Они способны на это? У них есть оружие?
  Было уже поздно, и я спрашивал себя, не слишком ли он уже пьян. Было похоже, что он теряет контроль над собой. Но я ошибался. Эта тема его интересовала.
  – Вопрос интересный, – согласился он, проявляя чисто детский энтузиазм по поводу всего, что связано с катастрофами. – Судя по поступающим к нам сведениям, Башир, похоже, собирает заметные силы. Возможно, в твоих подозрениях что-то есть.
  Я представил себе, что я Эмма, и попытался изобразить из себя святую невинность.
  – Может ли кто-нибудь предотвратить взрыв? – спросил я.
  – Разумеется. Могут русские. Они могут сделать то, что сделали в прошлый раз: спустить на них осетин. Обрушить ракеты на их селения. Выкалывать им глаза. Согнать их всех в долины, устроить для них гетто. Выслать их.
  – Я говорю про нас. Про НАТО без американцев. В конце концов, все это происходит в Европе. Это наш двор.
  – Превратить это в еще одну Боснию, ты хочешь сказать, – сказал он тем торжествующим тоном, который у Саймона Дагдейла означал попадание в тупик. – На русской земле? Прекрасная идея. И попросим к себе несколько частей русского спецназа, чтобы привести в чувство наших британских футбольных болельщиков, пока мы разбираемся там.
  Злость, которую я возбуждал в нем, наконец нашла выход.
  – Предполагается, – продолжал он более высоким голосом, – что Англия, как и всякая цивилизованная страна, обязана вставать между любыми двумя шайками бандитов, которым взбрело в голову истребить друг друга, я подумал, что он произносит мои мысли, – следить за порядком во всем мире и посредничать между дикарями, которые только что слезли с дерева. Что, начнем прямо сейчас?
  – Что такое лес?
  – Ты в своем уме? – поинтересовался он.
  – С какой стати ингуш может предупреждать кого-нибудь о лесе?
  Его лицо еще раз прояснилось.
  – Осетинский Ку-Клукс-Клан. Серая толпа, подкармливаемая и инфильтрированная КГБ и его наследниками. Если завтра утром ты проснешься со своими яйцами во рту, что, с моей точки зрения, не самое страшное в этом мире, то это, скорее всего, будет делом рук «Леса».
  Клер сидела в гостиной с журналом на коленях, глядя на экран черно-белого телевизора поверх своих очков.
  – Ой, Тим, дорогой, позволь мне проводить тебя до вокзала, мы совсем не поговорили.
  – Я вызову ему такси, – сказал Саймон от телефона.
  Пришло такси, она взяла меня под руку и отвела к нему, а Саймон-берклианец остался дома, отрицая существование всего, что он не мог потрогать руками. Я припомнил все случаи, когда оказывал подобную же услугу Эмме, слоняясь по дому и строя гримасы своим отражениям в зеркалах, пока она прощалась с Ларри у крыльца.
  – Я всегда считала тебя человеком дела, – шепнула Клер мне в ухо. – А бедняжка Сай так академичен.
  Я не чувствовал к ней ничего. С ней спал какой-то другой Крэнмер.
  
  Машину вел я, а Ларри сидел со мной рядом.
  – Ты безумец, – сказал я ему, вынимая осенний лист из книги Саймона Дагдейла. – Опасный убежденный безумец.
  Он помедлил с ответом, взвешивая мои слова, как он всегда делал перед тем, как дать отпор.
  – Мое определение безумца, Тимбо, это человек, владеющий всеми фактами.
  Была полночь. Я приближался к Чизвику. Съехав с главной дороги, я поплутал по проселочным и въехал в частную усадьбу. Перегруженный украшениями дом был в эдвардианском стиле. За ним чернела Темза, в поверхности которой отражались городские огни. Я припарковался, выудил из портфеля свой 0,38 и сунул его за пояс. Неся портфель в левой руке, я обошел сломанные ступеньки и остановился на тропинке. Речной воздух был влажен и липок. На скамейке обнималась парочка, она сидела у него на коленях. Я медленно пошел, стараясь не ступать в лужи, вспугивая нутрий и птиц. По другую сторону живой изгороди гости прощались с хозяевами:
  – Спасибо, дорогие, все было изумительно, честное слово.
  Это напомнило мне один из голосов Ларри. Я снова приблизился к дому, на этот раз с задней стороны. У заднего входа и у гаража горел свет. Выбрав самое низкое место изгороди, я пригнул вниз проволоку, бросил через нее свой портфель и перебрался сам, едва не кастрировав себя при этом. Приземлился я на подстриженном газоне рядом с розовой клумбой. На меня смотрели, протянув ко мне руки, два голых ребенка, но я направился к ним, потому что это были фарфоровые купидоны. Гараж был слева от меня. Я поспешил в его тень, прокрался к окну и заглянул в него. Машины не было. Он ужинает в городе. Его призвали на военный совет. Караул, караул, Крэнмер сбежал из клетки!
  Я прокрался дальше вдоль стены, не спуская глаз с въездных ворот. Так я мог ждать часами. О мою ногу потерлась кошка. Я чувствовал зловонный запах лисицы. Потом я услышал машину и увидел ее фары, приближающиеся ко мне по грунтовой дороге. Я плотнее прижался к стене гаража. Машина проехала мимо и остановилась ярдах в пятидесяти дальше по дороге. Появилась вторая, получше: поярче фары, двухместная, потише мотор. Лучше без сопровождающих, Джейк, предупредил я его. Не загоняй меня в угол. Мне не нужна Еще Одна Шишка. С меня хватит одного тебя.
  Отполированный до блеска «ровер» Мерримена резво вкатил в ворота и под уклон съехал к своему гаражу. За рулем был Джейк Мерримен, и кроме него в нем не было никого, ни шишек, ни нешишек, ни того, ни другого пола. Он въехал в гараж и погасил огни своей машины. Потом последовала одна из тех пауз, которые ассоциируются у меня с одинокими мужчинами определенного возраста: он сидел на водительском месте и при свете лампочки салона теребил что-то, чего я не мог видеть.
  – Не поднимай шума, Джейк, – сказал я.
  Я открыл для него дверцу и держал револьвер в нескольких дюймах от его головы.
  – Не буду, – сказал он.
  – Свет в салоне переключи на постоянный. Ключи от машины дай мне. Ладони положи на руль. Как закрыть ворота гаража?
  Он вынул пульт управления.
  – Закрой их, – сказал я.
  Ворота закрылись.
  Я сел за ним. Держа револьвер у его затылка, я левым локтем обвил его шею и осторожно притянул его голову к себе, пока наши щеки не оказались рядом.
  – Манслоу сказал мне, что ты ищешь Эмму, – сказал я.
  – Тогда он несчастный идиот.
  – Где она?
  – Нигде. Мы ищем и Петтифера, если ты заметил. Мы и его не нашли. А с сегодняшнего вечера будем искать и тебя.
  – Джейк, я это сделаю. Ты ведь знаешь это, правда? И я застрелю тебя, если потребуется.
  – Меня не надо убеждать. Я на все согласен. Я трус.
  – Ты знаешь, что я вчера сделал, Джейк? Я все написал в письме главному констеблю Сомерсета с копией в газету «Гардиан». Я описал, как кое-кто из работников Конторы решил обобрать русское посольство с любезной помощью Чечеева. И я взял на себя смелость упомянуть и твое имя.
  – Тогда ты глупый ублюдок.
  – Не в качестве заправилы, но в качестве человека, относительно которого можно быть уверенным, что в нужный момент на нужные вещи он посмотрит сквозь пальцы. Пассивный сообщник, вроде Зорина. Письмо будет отправлено завтра в девять утра, если я не скажу пароля. А я не скажу этого пароля, если ты не скажешь мне, где Эмма.
  – Я уже сказал тебе все, что нам известно про Эмму. Она шлюха. Что еще ты хочешь знать о ней?
  Пот катился с него крупными каплями. Пот был на стволе 0,38.
  – Мне нужны последние данные. И, пожалуйста не называй ее шлюхой, Джейк. Называй ее милой леди или как-нибудь еще, но не шлюхой.
  – Она была в Париже. Звонила из телефонное будки на Северном вокзале. Ты хорошо ее выучил.
  Это Ларри, подумал я.
  – Когда?
  – В октябре.
  – У нас сейчас октябрь. Когда в октябре?
  – В середине. Двенадцатого. Какого черта ты задумал? Успокойся. Приди с повинной. Вернись домой.
  – Откуда ты знаешь, что это было двенадцатого.
  – Американцы случайно засекли ее во время выборочного прослушивания.
  – Американцы? С какой стати в этом деле замешаны американцы?
  – Компьютерный век, милочка. Мы дали им образец ее голоса. Они прокрутили свои перехваты международных телефонных переговоров и выудили твою драгоценную Эмму, говорившую с фальшивым шотландским акцентом.
  – С кем она говорила?
  – С каким-то Филиппом.
  Я не помнил никакого Филиппа.
  – И что сказала?
  – Что у нее все хорошо и что она в Стокгольме. Это была ложь, она была в Париже. Она хотела, чтобы все мальчики и все девочки знали, что она счастлива и что она собирается начать новую жизнь. С тридцатью семью миллионами любой согласился бы.
  – Ты сам ее слышал?
  – А ты думаешь, я поручил это какому-нибудь сопливому цэрэушнику?
  – Повтори мне точно ее слова.
  – «Я возвращаюсь туда, откуда я пришла. Я начинаю новую жизнь». На это наш Филипп ответил: «Лады, лады», как представители низших классов говорят теперь. Лады, лады. И еще: «Не подскажете, сколько время?» Она ждет тебя, тебе, наверное, будет приятно об этом узнать. Она будет верна тебе до гробовой доски. Я тобой горжусь.
  – Ее слова, – сказал я.
  – «Я буду ждать его, сколько потребуется» – это было сказано с восхитительной убежденностью. «Я буду ждать его, как Пенелопа, даже если придется ждать годы. Я буду прясть днем и распускать ночью, пока он не вернется ко мне».
  С револьвером в одной руке и с портфелем в другой я бросился к своей машине. Я ехал на юг, пока не оказался в предместьях Борнмута, где в мотеле снял домик с завыванием ветра в коридорах и с тусклыми лампочками, обозначающими пожарные выходы. Я иду за тобой, повторял я ей. Держись. Ради Бога, держись.
  
  Она до смерти замерзла и вся дрожала от холода. Я словно вытащил ее из ледяной воды. Она жалась ко мне, и ее холодная кожа прилипала к моей. Ее лицо так крепко прижималось к моему, что у меня не было сил сопротивляться.
  – Тим, Тим, проснись.
  Она вбежала в мою комнату нагишом. Она сдернула с меня одеяло и обвилась вокруг меня своим замерзшим телом, шепча: «Тим, Тим», что означало в ее устах «Ларри, Ларри». Она дрожала и напрасно извивалась на мне, но я был не ее любовником, а просто телом, за которое она ухватилась, чтобы не утонуть, ближайшим, по которому она может добраться до Ларри.
  – Ты тоже любишь его, – сказала она. – Ты должен.
  И она ускользнула назад в свою спальню.
  В Париже, сказал Мерримен. Звонила из телефонной будки на Северном вокзале. Ты хорошо ее выучил.
  В Париже, подумал я. Начать новую жизнь.
  – Там живет Ди, – сказала она, – там я заново родилась.
  – Кто такая Ди? – спросил я.
  – Ди – святая. Ди спасла меня, когда я лежала на дороге, как раздавленный червяк.
  «Я начинаю новую жизнь», сказал Мерримен своим фальшивым голосом, повторяя слова Эммы. «Я возвращаюсь туда, откуда я пришла».
  
  Серое утро без солнца. Длинная дорожка поднималась к дому, чайки и павлины встречали меня недовольными криками. Я назвал свое имя, железные ворота раздвинулись, словно я сказал «Сезам, откройся», и из стелющегося над лужайками тумана передо мной вырастал дом в стиле пародии на тюдоровскую эпоху, теннисный корт, на котором никто никогда не играл, и бассейн, в котором никто не плавал. На высокой белой мачте безжизненно висел Юнион Джек. За домом поле для гольфа. Еще дальше – на полпути к небу – похожий на призрак старинный боевой корабль. Он уже был там, когда я впервые отважился подняться на этот холм пятнадцать лет назад и робко предложил Оки Хеджесу, чтобы он, если соблаговолит, рассмотрел возможность ненадолго спуститься на землю и помочь нам в определенных делах, не совсем не имеющих отношения к торговле оружием.
  – Помочь каким образом, сынок? – спросил Оки из-за своего наполеоновского стола. Некоторое время официально он занимался торговлей на острове Уайт, позже область его предпочтений по части занятий бизнесом переместилась на борнмутский холм.
  – Ну, сэр, – сказал я, смущаясь. – Мы знаем, что вы вели переговоры с министерством обороны, и мы подумали, что вы могли бы побеседовать и с нами тоже.
  – Побеседовать о чем, сынок? – уже более раздраженно. – Выкладывай начистоту. В чем суть?
  – Русские используют западных дилеров для тайных поставок оружия.
  – Конечно, используют.
  – Некоторые из этих дилеров знакомы вам по бизнесу, – сказал я, воздерживаясь от того, чтобы назвать их его партнерами по бизнесу. – Мы хотели бы, чтобы вы были нашей станцией прослушивания, чтобы вам можно было задавать вопросы, чтобы мы беседовали на регулярной основе.
  Последовало долгое молчание.
  – Ну и? – спросил наконец он.
  – Что «ну и»?
  – Ну и что вы предлагаете, сынок? Какую конфетку?
  – Никакой. Речь идет о вашей родине.
  – Пусть меня лучше черти в аду будут поджаривать, – с чувством сказал Оки Хеджес.
  Тем не менее после нескольких прогулок по ухоженному парку Оки Хеджес, потерявший детей вдовец и один из самых крупных воротил незаконной торговли оружием, решил, что ему пора присоединиться к сонму праведников.
  
  Высокий молодой человек в форменной тужурке провел меня в гостиную. У него были широкие плечи и короткая стрижка, что Оки предпочитал видеть у своих высоких молодых людей. Двойную дверь отделанного деревянными панелями кабинета Оки сторожили два бронзовых воина с луками и стрелами.
  – Джейсон, пожалуйста, принесите нам поднос славного чая, – сказал он, одновременно пожимая мою кисть и предплечье. – И, если найдется упитанный телец, заколите его. Мистер Крэнмер заслуживает только самого лучшего. Как ты поживаешь, сынок? Я сказал им, что ты остаешься поужинать.
  Он коренаст, силен, ему под семьдесят, этому маленькому диктатору в коричневом костюме от хорошего портного, с золотой часовой цепочкой на двубортной жилетке, закрывающей плоский брюшной пресс. Когда он здоровается с вами, его неширокую грудь наполняет гордость; он словно назначает вас своим солдатом. Когда он жмет вам руку, ваша кисть тонет в его боксерском кулачище. Широкое окно открывает вид на парк и на море за ним. Кабинет увешан полированными трофеями, наиболее дорогими сердцу хозяина: из крикетного клуба, где он председатель, и из полицейского клуба, где он пожизненный президент.
  – Нет никого, с кем мне поговорить приятней, чем с тобой, Тим, – сказал Оки. Его манера общения позаимствована у стюардов «Британских авиалиний»: тон меняется от собеседника к собеседнику и от класса к классу. – Затрудняюсь сказать, сколько раз я почти снимал трубку вот этого телефона, чтобы сказать тебе: «Тим, приезжай сюда и давай потолкуем, как разумные люди». От того молодого человека, которому ты меня представил, проку, как от козла молока. Начать с того, что ему нужен хороший парикмахер.
  – Ну что ты, Оки, – сказал я со смехом. – Он не так уж плох.
  – Да, ты так думаешь? А по-моему, он даже не просто плох. Он фантастически плох.
  Мы сели, и я покорно выслушал перечень упущений моего неудачливого преемника.
  – Ты открыл передо мной двери, Тим, и мне удалось хоть кое-что сделать для тебя. Пусть ты не масон, но ты поступаешь, как они. На протяжении череды лет у нас возникло взаимопонимание, и это было прекрасно. Мне жаль только одного – я так и не познакомил тебя с Дорис. Но этот твой новый юноша, которого ты навязал на мою голову, просто какая-то канцелярская крыса. И от кого вы слышали вот это, и кто сказал вам вот то, и почему они сказали то, что сказали, и повторите-ка все это еще раз. В жизни так не бывает, Тим, жизнь течет. Ты это знаешь, я это знаю, так почему же он этого не знает? У него нет ощущения времени. Все, что ты знаешь, относится уже ко вчерашнему дню. Но я так понимаю, что ты не собираешься сообщить мне, что снова впрягся в эту телегу, ведь так?
  – Ну, во всяком случае, надолго не впрягся, – сказал я осторожно.
  – А жаль. Ну ладно, так в чем твоя проблема? Я ведь знаю, что без нужды ты никогда не приходил, и я никогда не отпускал тебя с пустыми руками.
  Я бросил взгляд на дверь и понизил голос:
  – Дело касается Конторы… и не совсем, если ты понимаешь меня.
  – Нет, не понимаю.
  – Это все не для протокола. Вопрос сверхделикатный. Им нужны ты, я и никто больше. Если тебя это беспокоит, скажи мне это сейчас.
  – Меня беспокоит? Ты шутишь. – Он подхватил мой тон. – Если хочешь моего совета, им надо проверить этого парня. Он пацифист. Чего стоят одни только его кричащие брюки.
  – Мне нужны дополнительные сведения кое о ком, кем мы уже занимались в недобрые старые времена.
  – О ком?
  – Он наполовину британец, наполовину турок, – сказал я, играя на обостренном расовом чувстве Оки.
  – Все люди равны, Тим. Все религии ведут к одним вратам. Как его зовут?
  – Он был в хороших отношениях с некоторыми людьми из Дублина и в еще более хороших с русскими дипломатами в Лондоне. Он занимался перевозками оружия и взрывчатки на траулерах с Кипра в Северную Ирландию. Ты тоже тогда на этом заработал, помнишь?
  Оки уже улыбался недоброй улыбкой.
  – Через Берген, – сказал он. – Жирный маленький торговец коврами по имени Айткен Мустафа Мей[23].
  Перевести деньги на счет AM в Макклсфилде, подумал я, не забыв мысленно поздравить Оки с отменной памятью.
  – Нам нужно, чтобы ты приложил ухо к земле, – сказал я. – Его личные адреса, деловые адреса и имя его сиамской кошки, если она у него есть.
  
  У Оки имелся вполне установившийся ритуал прикладывания уха к земле. Каждый раз, когда он это делал, перед моим мысленным взором возникала огромная карта Англии, совершенно неизвестной для нас, бедных шпионов. На ней по секретным компьютерным каналам между посвященными происходил таинственный обмен сигналами и заключались загадочные договоры. Первым делом Оки вызвал к себе мисс Пуллен, женщину с каменным лицом, одетую в серый деловой костюм, которая стоя записала то, что он продиктовал ей. Ее другой заботой была автобиография, которой Оки собирался осчастливить замерший в нетерпеливом ожидании мир.
  – Да, и еще произведите осторожный зондаж фирмы «Прочные ковры» откуда-то с севера, принадлежащей мистеру Мею. Айткену М.Мею, кажется, – произнес он нарочито небрежным тоном, продиктовав ей список других поручений, имевших целью скрыть его истинное намерение. – У нас с ними была когда-то не очень большая сделка, но они теперь совсем не те, что были прежде. Я хочу знать их финансовое состояние, главных клиентов, личные адреса, номера домашних телефонов – все, как обычно.
  Десятью минутами позже мисс Пуллен вернулась с отпечатанным листом, а Оки удалился в боковую комнату, закрыл за собой дверь и вел телефонные переговоры, из которых до меня доносились только отдельные слова.
  – Ваш мистер Мей решил скупить весь свет, – объявил он по возвращении.
  – Для кого?
  – Для мафии.
  Я прикинулся изумленным.
  – Для итальянской мафии? – воскликнул я. – Но, Оки, у нее и так все оружие на свете.
  – Не прикидывайся дурачком. Для русской мафии. Ты что, газет не читаешь?
  – Но Россия доверху набита оружием и всем остальным. Военные там уже несколько лет распродают его всем желающим.
  – Там мафий много, и все разные. Возможно, какой-нибудь захотелось чего-то особенного, и она не хочет, чтобы соседи заглядывали ей в кошелек. Возможно, завелись мафии с твердой валютой, которые хотят купить за нее что-то особенное.
  Он изучил список мисс Пуллен, а потом свои записи.
  – Мелкая сошка он, твой мистер Мей. Жуликоватый торгаш. Я удивился бы, если бы у него товара оказалось больше, чем одни демонстрационные образцы.
  – Но какая мафия, Оки, ведь их десятки.
  – Это все, что мне известно. Официально он посредник крупного государства, которое не желает фигурировать на сцене, поэтому его официальный контрагент – Иордания. А неофициально это мафия, и он вляпался в это дело по уши.
  – Почему?
  – Потому что он загреб больше, чем сможет проглотить, вот почему. Он старьевщик, вот кто он, грязный старьевщик. И вдруг ни с того ни с сего у него «стингеры», скорострельные пушки, противотанковые ракеты, крупнокалиберные минометы и новейшие штучки – вроде ночных прицелов. Куда он отправляет все это – отдельная история. Одни говорят, что на север Турции, другие – что в Грузию. Выскочка он. На днях он угощал моего друга ужином в «Кларидже», можешь себе представить? Я удивляюсь, как его пускают на порог. Вот, держи. И никогда не доверяй человеку, у которого столько адресов.
  Он протянул мне листок, который я положил в свою папку. Приглашенные Джейсоном в столовую, мы поужинали за дубовым двадцатифутовым столом. Мы пили минеральную воду, и Оки Хеджес по очереди добродушно проклинал интеллектуалов, евреев, черных, желтых и голубых. А Тим Крэнмер улыбался своей дежурной улыбкой и жевал свою рыбу, потому что именно этим он занимался в угоду Оки Хеджесу уже пятнадцать лет: льстил тщеславию маленького человека, сносил оскорбления, пропускал мимо ушей его экстремистские высказывания ради блага и безопасности Англии.
  – Все это врожденные уроды, я так считаю. И удивляюсь, почему вы их всех не перестреляете.
  – Проблема в том, Оки, что тогда никого не останется.
  – Их не останется, да. Останемся мы. А больше ничего и не требуется.
  После ужина мы любуемся парком, в котором ни листика нет на своем месте. И последними приобретениями для его коллекции старинного оружия, которую он, как вино, хранит в камере с регулируемым климатом, куда мы спускаемся на лифте, стилизованном под опускную решетку крепостных ворот. И уже только после четырех он стоит на своем крыльце со сложен ными на груди руками. Я уже забрался в свой скромный «форд», Юнион Джек полощется за ним на своем флагштоке.
  – И это все, чем родина тебя отблагодарила? – спрашивает он, выставив на меня свой подбородок.
  – Теперь новые времена, Оки. Ни больших трат, ни сверкающих красивых машин.
  – Заходи ко мне чаще, может быть, я куплю тебе красивую, – говорит он.
  
  Я снова ехал, и движение на время погасило мои страхи. По дороге мне встречались мотели, но при мысли о прокуренных номерах и засаленных покрывалах у меня пропадало желание остановиться, и я ехал дальше, пока не устал смертельно. Начался дождь, небо впереди было темное. Внезапно мне, как Эмме, захотелось уюта, хотя бы в виде приличного ужина. В первой же деревне я нашел то, что мне было нужно: старую придорожную гостиницу, меню в рамке и мощенный булыжником двор. За конторкой дежурила девушка со свежим деревенским лицом. Я чувствовал запах жареного мяса и дым очага. Я был спасен.
  – Если можно, на тихой стороне дома, – сказал я, пока она изучала свою регистрационную книгу.
  Именно тогда мой взгляд упал на лежавший у ее голого локтя вверх ногами для меня листок с напечатанными на нем цифрами. Обычно у меня плохая память на цифры, но, если речь идет об опасности, мой нос натерт собакой. Имен на листке не было, только группы чисел, как в шифровальном блокноте: по четыре группы в строке и по четыре цифры в группе. Заголовок листа гласил: «СПИСОК ДЛЯ ПРОВЕРКИ», а под ним было название компании кредитных карточек, в которой Колин Бэйрстоу был старым клиентом.
  Был, но больше не будет. Номер моей карточки на имя Бэйрстоу красовался в нижней части правого столбца под шапкой заглавными буквами: «РАЗЫСКИВАЮТСЯ В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ».
  – Как вы будете оплачивать счет, сэр? – спросила дежурная.
  – Наличными, – сказал я и достаточно твердой рукой вписал в регистрационную книгу свои данные: Генри Портер, ул. Молтингс, 3, Шорем, графство Кент.
  
  Я сидел в своей комнате. Машина, думал я. Избавиться от машины. Снять номерные знаки. Мне хотелось успокоиться. Если «форд» в розыске, то он опасен. Но насколько активно его ищут? Насколько активно ищут меня? Насколько активно Пью и Мерримен могут позволить себе искать меня без того, чтобы раскрыть свои карты перед полицией? Иногда, говорил я обычно своим подопечным, приходится сделать глубокий вдох, закрыть глаза и прыгнуть.
  Я принял ванну, побрился и надел чистую рубашку. Я спустился в обеденный зал и заказал бутылку самого лучшего кларета. Потом я лежал в кровати и слушал голоса прорицательниц: «Не езди на север, Миша… Пожалуйста, Миша, не надо безрассудства… Если он уже поехал, он должен прервать поездку».
  Но маршрут моей поездки я выбирать не мог. Меня волокло, и какая разница, Лес или целая долина теней следила за мной, проезжавшим мимо.
  
  Склон холма был крутым, и дом, как крутая пожилая леди, твердо стоял на нем среди своих пожилых подруг. У него была внешность воскресной школы, и крыльцо с матовыми стеклами сияло в лучах утреннего солнца, как Престол Небесный. Его тюлевые занавески были как кружевной воротничок набожной прихожанки, ее же тайная печаль была в его облике. Еще у него была живая изгородь, кормушка для птиц и каштан, роняющий золотые листья. Поросшая утесником вершина холма высилась за ним, как зеленый холм из псалма, а над ней раскинулись небеса: голубое небо солнечного света, черное небо Страшного Суда и чистое белое небо английского севера.
  Я нажал кнопку звонка и услышал топот молодых сильных ног по лестнице. Было двадцать пять минут десятого. Дверь распахнулась, и я оказался лицом к лицу с хорошенькой молодой женщиной в джинсах, клетчатой рубашке и босой. Она улыбалась, но ее улыбка угасла, когда она поняла, что перед ней не тот, кого она ждала.
  – Ой, простите, – сказала она, смущаясь, – мы думали, что это мой друг с приятным сюрпризом. Правда, Али? Мы подумали, что это папка.
  Ее акцент был похож на австралийский, но мягче. Я решил, что это новозеландский. Из-за ее спины выглядывал босоногий мальчик наполовину азиатской внешности.
  – Миссис Мей? – спросил я.
  Она снова заулыбалась.
  – Почти.
  – Простите, что я так рано. У меня встреча с Айткеном.
  – С Айткеном? Здесь, дома?
  – Меня зовут Пит Брэдбери. Я покупатель. У нас с Айткеном общие дела. На половину десятого он назначил мне встречу здесь.
  Мой тон был деловой, но добродушный: так могли бы болтать двое на крыльце солнечным осенним утром.
  – Но он никогда не приводит покупателей домой, – возразила она, и в ее голосе промелькнула просительная, слегка недоверчивая нотка. – Все идут в магазин. Ведь правда, Али? Так заведено. Папка никогда не занимается делами дома, правда, малыш?
  Мальчик взял ее за руку и потянул назад, в дом.
  – Сказать по правде, я не совсем обычный покупатель. У нас уже были сделки, и я знаю, что он, как правило, предпочитает беседы с глазу на глаз, но он сказал, что на этот раз хочет показать мне что-то особенное.
  Мои слова произвели на нее впечатление.
  – Так вы большой, крупный покупатель? Тот, который собирается сделать нас сказочно богатыми?
  – Ну, я надеюсь. Я надеюсь, что и меня он сделает богатым.
  Ее смущение усилилось.
  – Он не мог позабыть о встрече, – сказала она. – Кто угодно, только не Айткен. О вашей сделке он думает день и ночь. Наверное, он уже едет сюда.
  Ее сомнения вернулись:
  – А вы уверены, что не ошиблись и что встреча у вас не в магазине? Я хочу сказать, что из аэропорта он вполне может поехать туда. Иногда он ведет себя странно.
  – Я никогда не был у него в магазине. Мы всегда встречались в Лондоне. Я даже не знаю, как найти его магазин.
  – Я тоже. Али, перестань. Я хочу сказать, что он никогда так не поступал. Видите ли, он был за границей, но должен вот-вот вернуться. Я хочу сказать, что он уже должен был бы вернуться.
  Я подождал, пока она выговорится.
  – Послушайте, почему бы вам не пройти в дом и не выпить чаю, пока он не появится? Он ужасно расстроится. Когда заставляют ждать его, он просто выходит из себя. В этом смысле он ни капли не восточный человек. Меня зовут Джули, кстати.
  Я прошел за ней в дом, снял туфли и поставил их на полку возле двери рядом с обувью всей семьи.
  Гостиная была кухней, детской и общей комнатой одновременно. В ней поместились старый кукольный домик, плетеная мебель и расположенные в приятном беспорядке книжные полки с наложенными в них как попало книгами на английском, турецком и арабском. В ней нашли себе место блестящий самовар, коран и вышивки по шелку. Я узнал коптский крест и оттоманскую гвоздику. Зелено-золотой волшебный глаз висел над дверью, отгоняя злых духов. На резном бюро богиня языческого матриархального культа скакала, свесив ноги набок, на вполне очевидном жеребце. А на телевизоре стоял цветной студийный снимок Джули и бородатого мужчины, сидящих среди розовых роз. По телевизору шел детский мультфильм. Джули убавила звук, но Али запротестовал, и она снова сделала его громким. Она заварила чай и поставила на стол печенье. У нее были длинные ноги, длинная поясница и манерная походка манекенщицы.
  – Как это необычно, как глупо, как не похоже на него. Вы проделали такой путь из Лондона – и только вот ради этого.
  – Никакой трагедии не случилось. Он давно в отъезде?
  – Неделю. А на чем вы специализируетесь?
  – Простите?
  – Из какой области ваши сделки?
  – О, все подряд: хамаданы, белуджи, килимы. И самое лучшее, когда я могу себе это позволить. А вы участвуете в бизнесе?
  – Не совсем. – Она улыбнулась, в основном окну, с которого она не спускала глаз. – Я преподаю в школе, где учится Али. Ведь так, Али?
  Она вышла в соседнюю комнату, мальчик побежал за ней. Я услышал, что она звонит по телефону. Воспользовавшись моментом, я подробнее рассмотрел снимок счастливой парочки. Фотограф предусмотрительно снял их сидящими, потому что стоя мистер Айткен Мустафа Мей запросто мог оказаться на голову короче своей дамы, даже несмотря на высокие каблуки своих начищенных туфель с модными пряжками. Но его улыбка была гордой и счастливой.
  – Вечно приходится довольствоваться автоответчиком, – сказала она, вернувшись в гостиную. – Одно и то же всю неделю. Там в магазине есть продавец и секретарша. Но почему же они не выключили автоответчик и не снимают трубку сами? Они должны быть там с девяти.
  – А вы не можете сходить к ним домой?
  – Айткен нарочно нанял этих посторонних людей! – пожаловалась она, качая головой. – Он зовет их «странной парочкой», она – бывшая библиотекарша или что-то в этом духе, он – отставной военный. Они живут в коттедже на пустоши и ни с кем не общаются, кроме своих коз. Поэтому он и нанял их, ей-Богу.
  – И у них нет телефона?
  Она снова встала у окна, расставив босые ноги.
  – Вместо водопровода – колодец, – возмущенно сказала она, – ни канализации, ни телефона, ничего. А вы точно уверены, что он не назначил вам встречу в магазине? Простите, я не хочу выглядеть дурочкой или невежливой, но он никогда, никогда не назначал своих деловых встреч дома.
  – Куда он ездил?
  – В Анкару, в Багдад, в Баку. Вы знаете, какой он. Когда он чует носом возможность заработать, его ничто не остановит.
  Она побарабанила пальцами по стеклу.
  Эти его мусульманские привычки, – сказала она. – Не допускать женщин к делам. А вы давно его знаете?
  – Лет шесть-семь.
  – Я предпочла бы, чтобы он рассказывал о людях, с которыми встречается. Я уверена, что среди них есть очень, очень интересные.
  На холм поднялось такси и проехало мимо, не останавливаясь. Оно было свободно.
  – И за что только он платит им деньги? – с отчаянием воскликнула она. – Двое взрослых людей должны сидеть, как идиоты, и разговаривать с дурацкой машиной. Мне просто неловко перед вами. Айткен убьет их, просто убьет.
  – О, Боже.
  – И у него просто смешное предубеждение против того, чтобы сообщать мне номер своего рейса, – сказала она. – Он боится, что они взорвут его или что-нибудь в этом духе. Я хочу сказать, что порой он ведет себя странно. Я иногда спрашиваю себя, не стану ли я похожей на него, или он станет похож на меня?
  – А какая у него машина?
  – «Мерседес». Голубой с отливом. Новенький. Двухдверный. Его гордость и его радость. Он купил его на доход от вашей сделки, – добавила она.
  – Где он оставляет ее, когда летит за границу?
  – Иногда в аэропорту, иногда у магазина. Когда как.
  – Он поехал не с Терри?
  – А кто это?
  – В некотором смысле компаньон мой и Айткена. Терри Олтмен. Занятный такой парень. Много говорит. У него новая красивая подружка по имени Салли. Салли Андерсон. Но друзья по некоторым соображениям зовут ее Эммой.
  – Если они имеют отношение к бизнесу, то я не могу знать их.
  Я встал.
  – Послушайте, что-то явно напутано. Нам не стоит ждать его здесь. Я поеду в магазин и попробую найти там секретаршу. Если я что-нибудь разузнаю, я позвоню вам. Адрес у меня есть, не волнуйтесь. Я пешком спущусь с холма и возьму такси.
  Я взял свои туфли с полки, надел их, завязал шнурки и вышел на улицу. В горле у меня стоял ком, но моя душа пела.
  Глава 12
  Я ехал и холмы становились мрачнее, дорога – круче и уже, а скалы на вершинах холмов почернели, словно обожженные. Меня окружили каменные стены: я въехал в деревню. Крытые шифером крыши, крошащиеся заборы, старые автопокрышки и пластиковые пакеты. По мостовой бродили поросята и куры, овца с интересом разглядывала меня, но ни одного человеческого лица я так и не увидел. На сиденье рядом со мной лежала моя карта и список адресов Айткена Мея, полученный от Оки.
  Каменные стены расступились, и подо мной развернулась широкая панорама долины с пятнами освещенных солнцем участков и лентами потоков. Гнедые кони паслись на идеальных прямоугольниках лугов. Но ощущение, которое эта мирная картина будила во мне, было ощущением, что все это опоздало. Я чувствовал не радость, а отчаяние. Почему я не играл на этих лугах ребенком, не бродил по ним мальчиком? Почему я не бегал вон на то поле, не жил вон в том коттедже, не лежал с девушкой возле вон того ручья? Почему я никогда не рисовал все эти краски? Эмма, всеми этими запоздалыми желаниями была ты!
  Свернув на обочину, я сверился с картой. Невесть откуда возле окна моей машины возник старик с шишковатым лицом, напомнивший мне школьного сторожа моей начальной школы.
  – Вон за тем баком… повернешь направо к церквушке… поедешь прямо, пока не увидишь перед собой мельницу… и езжай до упора…
  По горбатым холмам я направился к посадкам голубых елей, которые оказались сначала зелеными, а потом пятнистыми. Взобравшись на первый холм, я увидел Ларри в его широкополой шляпе. Одной рукой он просил подвезти его, а другой обнимал Эмму, но они оказались просто путниками с собакой. Взобравшись на второй холм, я увидел их в зеркале, они сделали обидный жест в мою сторону. Но мои страхи были похуже моих фантазий. Они нашептывали мне недоговоренные фразы, еще звучавшие в моих ушах. Неделю, сказала Джули… приходится довольствоваться автоответчиком… одно и то же всю неделю…
  Передо мной выросла церковь. Я свернул направо, как велел старик, и увидел полуразрушенную мельницу, уродину с пустыми глазницами окон. Дорога превратилась в проселок, я пересек брод и оказался в сельских трущобах посреди гниющей капусты, пластиковых бутылок и всего мусора, который способны произвести туристы и фермеры вместе. С порога обитого жестью сарая за мной следили недобрыми глазами дети. Я пересек еще один ручей, а может быть, тот же самый, обогнул каменоломню и увидел ярко-оранжевую стрелку с надписью «ПРОЧНЫЕ КОВРЫ ТОЛЬКО ОПТОВЫЕ ПОСТАВКИ» под ней. Я последовал указанию стрелки и обнаружил, что опустился я ниже, чем мне казалось, потому что передо мной теперь открылась вторая долина со склонами, густо поросшими лесом, над которым зеленели луга и пустоши. Верхняя часть склонов тонула в облаках. Еще одна стрелка направляла меня к деревянным воротам. Желтая табличка на них гласила: «ЧАСТНАЯ ДОРОГА». Я открыл ворота, въехал и закрыл ворота за собой. Еще одна табличка сообщала: «ПРОЧНЫЕ КОВРЫ ПРЯМО (ТОЛЬКО ПРОДАЖА)».
  По обе стороны грунтовой дороги тянулась колючая проволока, на которой висели клочья овечьей шерсти. Выше среди скал паслось стадо. Дорога поднималась в гору. Я проехал по ней и ярдах в трехстах перед собой увидел цепочку неказистых каменных фермерских построек, часть которых была с окнами, а часть без. Все вместе они напоминали товарный поезд: самые высокие вагоны были слева, а за ними тянулись курятники и свинарники. Через белый мостик дорога вела к островку пустоши перед главными воротами, на которых висела табличка: «ТОЛЬКО ДЛЯ ПРИГЛАШЕННЫХ ПОСЕТИТЕЛЕЙ». Оранжевая стрелка указывала прямо на здание.
  Миновав мостик, я увидел припаркованный на подъездной дорожке «мерседес», стоявший лицом ко мне. Она сказала – «с отливом», но мне было трудно судить, с отливом он был или просто голубой. Она сказала – двухдверный. Но машина стояла носом ко мне, и я не видел дверей. Тем не менее мое сердце забилось чаще. У меня было дурное предчувствие. Айткен Мей здесь. Он вернулся. Он в здании. С ними. Ларри тоже был здесь. Ларри отправился на север, пренебрегши предостережением, – а когда он прислушивался к предостережениям? А потом он поехал в Париж разыскивать Эмму.
  Я подкатил ближе к зданию, но спустившееся с холма белое облако сначала накрыло его, не давая мне войти, потом проплыло надо мной вниз по дороге. Здесь были еще две машины, одна – «фольксваген-гольф», а другая – старенький серый «дормобил» с выцветшим красным треугольным флажком на антенне и на спущенных шинах. «Фольксваген» стоял на дальнем конце двора, «дормобил» – сиротливо в сенном сарае, и это было, кажется, его последнее пристанище. Я видел теперь, что «мерседес» действительно двухдверный и что его краска действительно с отливом, а также что его стекла покрыты толстым слоем пыли. Он купил его на прибыль от вашей сделки, сказала Джули. Я увидел антенну радиотелефона и вспомнил гордые слова, произнесенные с акцентом: «Привет, Салли. Это „Прочные ковры“, я говорю из машины…»
  Припарковав свой красный «форд», я оказался лицом к лицу с проблемой, которую мне давно пора было решить: взять портфель с собой или оставить его в машине? Загораживаясь от дома своей спиной и используя в качестве ширмы открытую дверцу, я вытащил из портфеля револьвер и опять засунул его за пояс. Это движение, похоже, начинало входить у меня в привычку. Портфель я запер в багажник. Проходя мимо голубого «мерседеса», я провел пальцем по его радиатору. Он был холодным, как могила.
  
  Покрашенная зеленой краской передняя дверь здания была защищена от ветра сложенным из грубого камня крыльцом. Дверной звонок был снабжен переговорным устройством. Рядом с кнопкой звонка полированная стальная пластинка с цифрами. Хочешь – звони, хочешь – набирай комбинацию. На двери был глазок и полоски матового стекла по бокам, но света за ними не было, и я подумал, что изнутри они, наверное, чем-то загорожены. К двери пришпилена визитная карточка с загнувшимися краями: «Айткен Мустафа Мей, БАДА, Восточные ковры, Антиквариат, Председатель, компания „Прочные ковры“, Гмбх». Я нажал кнопку и услышал прозвеневший внутри звонок: один из тех перезвонов бубенчиков, которые должны успокаивать, но на деле выводят из себя. Глядя на «фольксваген», я позвонил во второй раз. Номера получены в этом году, местные, как и у «мерседеса». Голубой, как и «мерседес». Стекла, как и у «мерседеса», покрыты слоем пыли и грязи. Когда снаряженный Айткеном корабль доберется до берега, подумал я, у каждого будет по новой машине. Так вы большой, крупный покупатель? Тот, который собирается сделать нас всех сказочно богатыми? Нет, дорогая, это не я, а тот, у кого тридцать семь миллионов, украденных для того, чтобы завалить Кавказ коврами.
  Я трижды нажал кнопку звонка. Чтобы не слышать больше бубенчиков, я прошел вдоль фасада постройки в поисках еще одной двери, но ее не было, а в окна был виден узкий коридор со стеной из побеленного кирпича. И, когда я стучал в стекла, ни одно улыбающееся дружеское лицо не выглянуло, чтобы поприветствовать меня, даже лицо Ларри.
  Я вышел на задворки здания, пробираясь по остаткам старой лесопилки: заржавевшим дисковым пилам, громоздким станкам с порванными ремнями, куче распиленных досок, лежавших так, как будто они были брошены здесь много лет назад, ржавому топору, кучам опилок, заросшим травой и мхом; все это было словно брошено внезапно. И я спрашивал себя, что же такое тут стряслось много лет назад, что рабочие вдруг бросили работу и бежали, оставив все вот в таком виде. Похоже, что Айткен Мустафа Мей, его продавец и секретарша точно так же бросили свои роскошные новые машины и последовали за ними.
  Тогда я и увидел кровь, хотя, возможно, я увидел ее раньше, но искал другие вещи, о которых можно было бы думать. Одну бесполую полосу крови, крови, может быть, Эммы, а может быть, и Ларри, подернувшийся тонкой рябью островок около фута длиной и дюймов шести шириной, спекшийся, лежавший на опилках. Такой реальный, такой материальный, что, наклонившись к нему, я сначала принял его за твердый предмет, а не за жидкость, и хотел было взять в руки, но потом я увидел, как моя рука отдернулась. Мне почудилось, что бледное лицо мертвой Эммы смотрит на меня сквозь опилки. Я запустил в них свою руку. До самой земли это были только опилки.
  Но никакой ужасный след, никакие пятна или капли не вели зоркого следопыта дальше к его цели. Была полоса крови, она лежала на куче опилок, а опилки лежали в пяти шагах от задней двери. А между опилками и задней дверью я разглядел много отпечатков торопливых ног в обоих направлениях, на этот раз не бесполых, а явно мужских: либо башмаков, либо обычных ботинок с плоской подошвой и без каких-либо особых примет. Но все же это были явно мужские ботинки, и они проделали путь туда и обратно достаточное число раз и с достаточной мужской торопливостью и энергией, чтобы образовать маслянистую реку жидкой грязи, заканчивавшуюся у островка пролитой крови, так решительно отказавшегося смешаться с опилками, на которых он покоился.
  Или, возможно, река там вовсе и не кончалась. Потому что за кучей опилок теперь я разглядел следы шин двух одиночных колес, работавших в паре. Для машины они были слишком узки, но вполне подошли бы для мотоцикла с той оговоркой, что в каждой колее было по одному колесу, и, следовательно, – занятая главным образом принадлежностью лужи крови, моя голова теперь решила не спешить, – и, следовательно, это скорее было нечто вроде сельскохозяйственного прицепа.
  Прицеп? Тележка вроде тех, на которых по забитым летним дорогам Сомерсета возят парусные яхты и которые проклинают все остальные водители? Орудийный лафет? Похоронная тележка? Такой прицеп? О том, куда он уехал, можно было только гадать, потому что в нескольких ярдах от этого места колеса выбрались на бетонную дорожку и их следы исчезали. А бетонная дорожка и вовсе вела в никуда: с холма уже скатывалось еще одно белое, свежее, с четкими границами облако.
  Задняя дверь была заперта, и это сначала меня расстроило, а потом разозлило, хотя я отлично знаю, что из всех бесполезных эмоций, которым я подвержен, – печали, отчаяния, прострации, страха – злость является наименее продуктивной и наименее взрослой. Я уже направился к машинам с намерением методично осмотреть их, когда злость заставила меня остановиться на полпути, вернуться к запертой двери и наброситься на нее с кулаками. Я колотил ее и кричал: «Откройте, черт вас возьми!» Я кричал: «Ларри! Эмма!» Несколько раз я бросался на нее с очень малыми последствиями для нее и с заметно большими – для моего плеча. У меня появилась раскованность, порожденная моей неразумностью. Я орал: «Мей! Айткен Мей! Ларри, ради Бога! Эмма!» И тут я вспомнил о ржавом топоре возле кучи досок. Более профессиональный шпион выстрелил бы в замок из пистолета, но я не чувствовал себя профессионалом и в своих растрепанных чувствах даже не убедился как следует, что дверь заперта, я просто набросился на нее, как возле пруда я набросился на Ларри, только на этот раз с топором.
  Мой первый удар проделал в двери порядочную щель и поднял в воздух целую стаю протестующих грачей. Это удивило меня, потому что деревья вокруг дома были немногочисленными и по большей части засохшими, если не считать цепочки отвратительных, изуродованных ветрами ветел, которые, казалось, одновременно росли и умирали. Второй удар пришелся мимо двери и в дюйме мимо от моей левой ноги, но я размахнулся еще раз и ударил топором снова. На четвертый раз дверь с треском разлетелась на куски. Я метнул топор в отверстие и шагнул вслед за ним сам с криками: «Всем выйти!», «Встать к стене!» и «Ублюдки!». У меня снова был приступ ярости. Но, возможно, что это был только мой способ подбодрить себя, потому что, когда я посмотрел вниз на свои ноги, я увидел, что они стоят посреди озера крови, по форме очень похожего на первое, но гораздо больших размеров. И это было первое, что мои глаза предпочли увидеть на кухне фермерского дома с остовом из деревянных брусьев. А еще на ней была битая посуда, разбросанные по каменному полу столовые приборы и кастрюли, сломанные стулья и перевернутый стол. И дерево, безошибочно узнаваемый набросок, скорее даже аккуратный рисунок дерева на побеленной кирпичной стене над разгромленной кухней. Возможно, каштан или кедр – определенно развесистое дерево. Засыхая, кровь капала с него, образуя подтеки. Лес следил.
  Осетинский Ку-Клукс-Клан, слышал я голос Саймона Дагдейла. Серая толпа, подкармливаемая и инфильтрированная КГБ…
  Но я позволил себе рассмотреть все эти вещи только после того, как увидел кровь у своих ног. И, когда я изучил их достаточно для того, чтобы сделать необходимые выводы, я вынул из-за пояса револьвер – как я подозреваю, скорее чтобы защититься от мертвых, чем от живых, – шагнул в коридор и двинулся по нему, прикрыв, как учат инструкторы, лицо левым локтем и выкрикивая: «Айткен Мей! Выходите! Где вы?», потому что, хотя я отлично знал, что кричать мне следует «Ларри!» и «Эмма!», я боялся найти их. И левую руку я держал у лица для того, чтобы сразу заслониться ею от картины, которую боялся увидеть.
  На мне были добротные дорожные башмаки ручной работы от «Дюкера» на резиновой подошве, довольно жесткие. Глянув назад через плечо, я увидел на пыльном паркетном полу цепочку коричневых следов и понял, что, хотя происхождение крови неизвестно, следы на полу бесспорно мои. Я пробрался мимо одной закрытой двери, потом мимо другой, все время выкрикивая: «Эй, тут кто-нибудь есть?» И потом хозяйским голосом, которым я кричу на своих шести акрах: «Мей! Айткен Мей!» Тишина вслед за этими выкриками была более зловещей, чем мог бы быть любой ответ, и, боюсь, я подумал о ней, как о тишине Леса.
  Проходя мимо еще одного окна, я увидел в него пасущееся белое стадо, пустошь и мостик и почувствовал благодарность за напоминание о мирной жизни. Я добрался до третьей закрытой двери, но продолжал двигаться вперед, решив начать свое систематическое обследование дома с главного входа, а не с топора у задней двери. Кроме того, я правша, и если мне придется играть роль бравого десантника, то с револьвером в правой руке удобнее врываться в двери, расположенные слева. В фильмах и на тренировочных занятиях так, возможно, не поступают, но будь я проклят, если на старости лет стану держать пистолет двумя руками, как они.
  Сейчас мой возраст беспокоил меня, как он беспокоил меня всякий раз, когда я отправлялся в постель с Эммой: справлюсь ли я? Не слишком ли я стар для своих страстей? Кто-нибудь помоложе не сделал ли бы это лучше? Я добрался до входного холла. Успокойся, Крэнмер. Шагай, а не беги.
  – Тут кто-нибудь есть? – спросил я более миролюбивым тоном. – Я Крэнмер, Тим Крэнмер. Я друг Салли и Терри.
  Мягкая мебель. Кофейный столик со стопкой захватанных каталогов ковров и антиквариата. Стойка с телефонной станцией и автоответчиком. Все еще работающим автоответчиком. Раскрытый женский зонтик, сохнущий на стойке для зонтов. Давно уже сухой зонтик. В тот день был дождь? Когда это было? Не забудь про грязь у задней двери.
  На стене вышивки в азиатском стиле и плакат с летящими на бреющем полете над пустыней реактивными истребителями. На столе три использованные чайные чашки и пепельница в форме автомобильной шины, переполненная окурками сигарет без фильтра. Толстый слой черных чаинок без следов молока и сахара. Русский чай? Он был бы с сахаром. Азиатский? Такой крепкий они не пьют. Возможно, чай с великой границы этих двух миров. И русские сигареты, вроде тех, которые курил Ларри.
  Прежде чем открыть первую дверь, я постоял, прислушиваясь, на раздаются ли шаги, не едет ли по дороге машина, не стучит ли почтальон в переднюю дверь с приветливым вопросом: «Есть тут живая душа?» Я знал, что в деревне никогда не бывает полной тишины, но я не услышал ничего, что увеличило бы мою тревогу. Я сразу повернул ручку и толкнул дверь от себя настолько резко и настолько энергично, насколько это было в моих силах, и ринулся за ней в тщетной надежде, что если кто-нибудь есть внутри, то я застигну его врасплох, если, конечно, это не мертвец.
  Но врасплох тут, похоже, уже кого-то застали, потому что комната была методично опустошена. По выдернутым и перевернутым ящикам столов кто-то не раз прошелся ногами. Факсы и ксероксы были обезображены до неузнаваемости. Кресло было истерзано так, что его внутренности свисали вниз. Смятые ящики картотеки валялись на полу. Шторы были исполосованы ударами ножа. Даже пол бывшего хозяина комнаты оставался для меня загадкой, пока я постепенно не догадался, что это была женщина: об этом свидетельствовали остатки наплечной сумочки из искусственной кожи, совсем не во вкусе Эммы, смятый платок со следами дешевой губной помады, которой Эмма ни за что не согласилась бы пользоваться, сам тюбик, раздавленный на полу, рассыпанная пудра, напоминающая развеянный человеческий пепел, дамский кошелек с жетонами для парковки и ключи от «фольксвагена» с пультом дистанционного запирания замков, тоже раздавленным.
  И еще пара туфель. Не замызганных грязью башмаков из оленьей кожи и не черных ботинок с высокой шнуровкой, которые предпочитала Эмма, но вполне приличных лакированных почти новых открытых коричневых туфель для офиса, которые после целого дня за письменным столом хочется скинуть, чтобы дать вашим бедным старым ноженькам хоть немного отдохнуть. Пятый номер. У Эммы третий.
  Когда-то секретаршу Айткена Мустафы Мея отделяли от ее босса двойные двери. Между ними был промежуток дюймов в десять, и они были обиты зеленым пластиком с заклепками. Но если Мей надеялся с их помощью обеспечить себе покой и тишину, то он допустил грубую ошибку: первая дверь была превращена в щепки размером со спичку, а вторая легкомысленно лежала поперек его письменного стола, наводя на мысль о некоей средневековой пытке, заключавшейся в том, что жертву клали плашмя, а на нее клали доску, которая буквально раздавливала несчастного грузом его грехов. В данном случае эту роль сыграли кипы журналов для наемников, авантюристов, стрелков и других потенциальных покупателей оружия, каталоги военного оборудования, инвентарные книги, прейскуранты производителей оружия и сверкающие глянцем рекламные проспекты со снимками танков, орудий, крупнокалиберных пулеметов, ракетных пусковых установок, боевых вертолетов и торпедных катеров.
  Брезгливо шагая среди этого хаоса, я был поражен целеустремленностью непрошеных гостей Айткена Мея. Они словно задались целью методично отыскивать и уничтожать все идолопоклоннические символы, а также некоторые символы, которые, с моей точки зрения, идолопоклонническими не являлись, например умывальник в примыкающей к кабинету ванной, стеклянные полки, сброшенные в ванну, или шторы, засунутые в унитаз.
  Однако наибольший разгром был учинен любимым вещам Айткена Мустафы Мея: фотографиям его детей, которых оказалось много и, по-видимому, от разных матерей, фирменному пресс-папье с эмблемой «Мерседес», гордости нового владельца, бронзовым статуэткам и древним глиняным горшкам, новенькому, с иголочки, темно-синему костюму, остатки которого еще висели на спинке кресла его хозяина, роскошно изданному Корану, вызвавшему такую ярость пришельцев, что они проткнули ножом даже стол под ним, или фотографии Джули, сделанной, как я понял, тем же фотографом, который посадил их на залитую солнцем скамейку, но на этот раз она стояла в купальнике на палубе, я думаю, курсирующего по Карибскому морю туристического лайнера, и улыбалась в объектив. А также скромным трофеям его второй жизни, например цветочной вазе, изготовленной из обрезанной гильзы артиллерийского снаряда, или бронированной шкатулке для документов с дарственной надписью благодарного, но безымянного покупателя на серебряной пластинке. Оба эти предмета были расплющены.
  Я вернулся назад по своим следам в коридоре. Дверь на кухню все еще была открыта, но я прошел мимо, даже не заглянув в нее. Мой взгляд был устремлен вперед, на еще одну дверь, на этот раз стальную, которая была у меня на пути. В ее замочной скважине висела связка ключей, и, поворачивая уже вставленный в замок ключ, я заметил среди них ключ от «мерседеса» Айткена Мея. Опустив связку ключей в свой карман, я шагнул за стальной порог и в падавшем из открытой двери за моей спиной свете увидел коридор с кирпичными стенами и с окнами, доверху заложенными мешками с песком. Вспомнив расположение построек, я сообразил, что я во втором товарном вагоне поезда. Я все еще раздумывал над этим открытием, когда все вдруг погрузилось во мрак.
  Отчаянно стараясь не потерять рассудок, я догадался, что стальная дверь за мной захлопнулась либо сама собой, либо с чьей-то помощью и что теперь мне нужно найти выключатель, хотя я сомневался, сохранилось ли в доме электричество после такого разгрома. Но тут я вспомнил про автоответчик и воспрял духом. И мой оптимизм был вознагражден: на ощупь пробираясь вдоль кирпичной стены, я нащупал электрическую проводку. Засунув револьвер обратно за пояс – в кого я мог попасть в кромешной тьме? – я пальцами проследил путь проводов и, к своей радости, обнаружил симпатичный зеленый выключатель фирмы «Техниколор» не далее чем в шести дюймах от своего носа.
  Я был в тире. Он тянулся на всю длину здания, может быть, на сотню футов. В его дальнем конце, подсвеченные снизу лампами, стояли мишени в виде человеческих фигур в натуральную величину, выполненные с явным расистским подтекстом: ухмыляющийся негроид и людоед-азиат с автоматами на груди и приподнятой ногой, словно они отчищали ее от крови того, кого только что закололи штыком. Их форма была пятнистой желто-зеленой, а каски вызывающе сдвинуты набекрень, что должно было означать отсутствие дисциплины. То место, где я стоял, было линией огня: здесь были мешки с песком, на которые можно было встать или опуститься на колено, металлические подлокотники в виде вилок, подзорные трубы, в которые вы могли изучить мишени, и кресла, в которые можно было сесть, если мишени вас не интересовали.
  А всего в нескольких ярдах за линией огня, помещенный посреди тира и мешающий всякому серьезному клиенту, стоял залитый кровью оружейный верстак. Именно от него шел тот запах, который я услышал, но счел запахом оружейного масла или старым запахом пороховых газов. Но это было ни то, ни другое. Это был запах крови. Запах бойни. Именно в этом коридоре и была устроена бойня, в этом звуконепроницаемом бункере, в этом храме небескорыстных развлечений любителей истреблять. Именно сюда и были приволочены жертвы, одна без туфель, другая без пиджака, а третья, как я понял, увидев висящий на гвозде над верстаком коричневый хлопчатобумажный халат, без халата. Именно здесь их не спеша зарезали, за этими не пропускающими звуков стенами, прежде чем мужчины в ботинках с плоскими подошвами вынесли их через кухню на кучу опилок во дворе и потом на какую-то двухколесную тележку, ждавшую их.
  Да, и по дороге кто-то остановился, чтобы нарисовать на стене дерево. Дерево Леса. Кровавое дерево.
  
  У меня в кармане были ключи и от «мерседеса», и от «фольксвагена». Мои ноги налились свинцом, мое воображение рисовало мне трупы недельной давности в багажниках машин. Но я бежал, потому что мне приходилось или действовать быстро, или ничего не делать. «Мерседес» был заперт, и, когда я открыл левую дверцу, раздался вой сирены, на который белые коровы подняли свои головы и стали разглядывать меня, а беломордые овцы на соседнем пастбище блеяли еще долго после того, как я выключил сирену. Внутри пахло новой машиной. Рядом с драгоценным телефоном лежала пара водительских перчаток из свиной кожи. С зеркала свешивалась нитка четок, а на сиденье пассажира лежал «Экономист» восьмидневной давности.
  Трупов не было.
  Я набрал в грудь воздуха и открыл крышку багажника «мерседеса». Она откинулась сама, и мне пришлось лишь немного приподнять ее. Дорожная сумка, остатки стандартного набора. Черный дипломат, такой тонкий, какие заводят лишь из пижонства. Заперт. Посмотрим позже. Я хотел было перенести это в красный «форд», но, подумав, решил пока оставить здесь. Перейдя к «фольксвагену», я платком стер грязь со стекла. Заглянул внутрь. Трупов нет. Отпер багажник и поднял его крышку. Новый буксировочный трос, канистра антифриза, бутылка жидкости для омывания стекол, ножной насос, огнетушитель, коврик, съемный радиоприемник. Трупов нет. Я направился к видавшему виды «дормобилю» и тут встал как вкопанный, впервые увидев то, что до этого не разглядел: старую конную тележку с оглоблями и на резиновых шинах, наполовину зарытую в сено. И вверх по склону в густой траве тянулся безошибочно узнаваемый след этих шин. В конце этого следа стояла крытая шифером каменная хижина, сбоку от которой на склоне холма, как раз у края спускающегося облака, стояло сухое дерево. Когда я увидел тележку, до нее было футов пятнадцать, и я быстро прошел это расстояние и разгреб сено. Старая древесина и обивка были залиты кровью. Я вернулся к «дормобилю», схватился за дверную ручку и резко повернул ее, словно хотел сломать. Возможно, что я и сломал ее. Ручка подалась, и я открыл сразу обе двери, но не нашел внутри ничего, кроме мешков, крысиного помета и кипы старых эротических журналов.
  Почти бегом я отправился вверх по холму. Трава росла здесь пучками и была мне по колено, совсем как трава в Придди. После трех шагов мои брюки промокли. Сбоку от меня тянулась каменная стена. Одинокие голые деревья, до комля расщепленные молнией и до серебристого блеска отполированные дождями и солнцем, тянули ко мне тонкие пальцы своих веток. Дважды я останавливался. Дом был обнесен колючей проволокой, но в ней был прогал там, куда вел след колес. Хижина была прямоугольной, размером не больше двенадцати футов на восемь, но на каком-то этапе ее жизни к ней была сделана неуклюжая пристройка, от которой теперь остался один каркас. Облако ушло. С обеих сторон долины на меня смотрели черные вершины, на склонах которых ветер трепал папоротник.
  Я стал искать дверь или окно, но мой первый обход вокруг хижины не дал результатов. Я снова обратил внимание на следы и заметил, что они оканчивались у обращенной к вершине холма стены хижины недалеко от места, где когда-то была дверь, с которой свидетельствовали еще различимые каменная притолока и деревянная дверная коробка, хотя дверной проем был наскоро заложен гранитными булыжниками и замазан раствором. У порога я увидел комки перемешанной ногами грязи и ведшие к колесному следу и от него отпечатки мужских подошв. Точно такие же отпечатки я видел у порога кухни. Следов крови здесь не было. Я вынул из кармана монету и ковырнул ею цемент. Он оказался мягче, чем за пределами дверного проема.
  Итак, я получил еще один кусок информации о пришельцах: они были не только головорезами, но и людьми, привыкшими к суровой жизни на природе. Все это я говорил себе, неумело расковыривая цемент попавшейся под руку старой железкой. Я ковырял кладку до тех пор, пока не смог выворотить ее кусок, пользуясь железкой как рычагом. Тогда я заглянул внутрь, но должен был сразу отвернуться из-за дохнувшего на меня зловония. Проникший в отверстие свет выхватил из темноты три трупа с завязанными на голове руками и со ртами, открытыми, словно у участников немого хора. Но такова уж эгоистическая природа человека, что и охватившее меня отвращение не смогло заглушить беззвучные слова благодарности за то, что среди этих троих не было ни Эммы, ни Ларри.
  
  Заложив камни обратно, насколько это было в моих силах, я медленно спустился с холма. Мокрые штанины натирали ноги. Рядом со смертью мы отчаянно хватаемся за банальности, и, несомненно, именно поэтому я вернулся в приемную, машинально извлек из автоответчика кассету с записями поступивших звонков и сунул ее в свой многострадальный карман. После приемной я стал заходить из комнаты в комнату, разглядывая свои следы и соображая, что бы еще захватить с собой, а также стоит ли мне попытаться уничтожить следы своего присутствия. Однако отпечатки моих пальцев были повсюду, отпечатки моих подошв – тоже. Я еще раз долгим взглядом оглядел кабинет Мея. Пошарил по остаткам его пиджака и осмотрел закоулки его письменного стола. Бумажника нет. Денег нет. Кредитных карточек нет. И я вспомнил о дипломате.
  Не спеша вернувшись к «мерседесу», я перебрал связку ключей Мея и нашел в ней что-то вроде миниатюрного хромированного консервного ножа. Я открыл им дипломат и обнаружил внутри папку с бумагами, карманный калькулятор, немецкую авторучку и карандаш с выдвигающимся грифелем, толстый британский паспорт на имя Мея, чеки для туристов, американские доллары и стопку авиабилетов. Паспорт был такого же типа, как паспорт Бэйрстоу: в синей обложке, с девяноста четырьмя страницами, с многочисленными въездными и выездными визами экзотических стран, действительный на десять лет, рост владельца один метр семьдесят, родился в Анкаре в 1950 году, выдан 10 ноября 1985 года, действителен до 10 ноября 1995 года. Моложавая физиономия владельца на третьей странице имела мало общего с господином средних лет, восседавшим на бревне со своей возлюбленной. И уж совсем ничего общего со связанным и изуродованным трупом в хижине. Билеты были до Бухареста, Стамбула, Тбилиси, Лондона и Манчестера, так что его девушка заблуждалась насчет Анкары и Баку. Только билет до Бухареста был закомпостирован и уже просрочен. На остальной части программы его поездок, включая и обратную дорогу, стоял штамп «Открыт».
  Я сложил все обратно в дипломат, вынул свой собственный багаж из красного «форда», 0,38 сунул в портфель и уложил все это в багажник «мерседеса». Мне предстояло решить, какую из разыскиваемых машин выбрать: «форд», который вместе с неким Колином Бэйрстоу, может быть, значится, а может быть, и не значится в списке разыскиваемых машин у каждого полицейского, или голубой «мерседес», который скоро будет первым в этом списке, но пока совершенно безопасен. И потом, в конце концов, семь дней уже прошло, а где семь, там и восемь. Айткен Мей, как всем известно, находится за границей. Свою корреспонденцию он забирал на почте в Макклсфилде, сюда не показывал носа ни один почтальон. И сколько еще времени может пройти, прежде чем кто-нибудь обратит внимание на то, что «странная парочка» исчезла из своего уединенного коттеджа на пустоши?
  Отогнав «форд» в укромное место между «дормобилем» и конной тележкой, я сгреб охапку сена и разбросал ее по крыше и капоту. Потом я сел за руль «мерседеса» и направился к белому мостику, отлично сознавая, что каждый час промедления может оказаться для меня роковым.
  
  Эмма снова говорила мне. Говорила настойчиво. Никогда прежде я не слышал у нее такого напряженного, такого повелительного голоса.
  – «Прочные ковры», – говорила она в первом послании, – это Салли. Где вы? Мы беспокоимся о вас. Позвоните мне.
  – Айткен, это снова я, – сказала она во второй записи, – у меня для вас очень важная новость. Возможны большие неприятности. Пожалуйста, позвоните мне.
  – «Прочные ковры», это снова «Прометей», – говорилось в третьей. – Слушайте внимательно. Терри пришлось отменить поездку. Обстоятельства изменились. Пожалуйста, как только вы услышите это, откуда бы вы это ни услышали, бросьте все и позвоните мне. Если вы не в офисе, не возвращайтесь в него. Если у вас есть семья, отошлите ее подальше. «Прочные ковры», ответьте мне. Вот мой номер на случай, если вы потеряли его. Привет. Салли.
  Я остановил ленту.
  
  Я был в состоянии запоздалого страха. Стоило мне провалиться под тонкий лед моего самообладания, и я погиб. Если раньше у меня и были сомнения насчет моей поездки, то теперь они рассеялись. Ларри и Эмма были в страшной опасности. Если Ларри мертв, Эмме грозила двойная опасность. Огонь, который я зажег в нем полжизни назад и который раздувал, пока это было полезно для дела, теперь вышел из-под контроля, и, насколько я понимал, его языки уже лизали пятки Эммы. Рассказать же все Пью и Мерримену означало бы признать свою вину и не добиться ничего. «Они хуже, чем воры, Марджори. Они мечтатели. Они ввязались в войну, о которой никто ничего не слышал».
  У меня теперь было два паспорта, один Бэйрстоу, другой Мея. У меня был багаж Мея и Бэйрстоу, и я вел машину Мея. Я перебирал в голове комбинации этих находок. Паспорт Бэйрстоу был опасен, но только в Соединенном Королевстве, потому что вряд ли Контора с ее вечным страхом засветиться рискнула бы сообщить имя Бэйрстоу Интерполу. Паспорту Мея повезло больше, чем его хозяину, но это был паспорт Мея, а наши внешности были до смешного непохожими.
  В идеале я предпочел бы иметь на месте третьей страницы паспорта Мея (на которой только одна фотография без примет) третью страницу паспорта Бэйрстоу, подарив таким образом свою физиономию его хозяину. Но британский паспорт с трудом поддается усовершенствованиям, а штучные образцы, вроде паспортов Мея и Бэйрстоу, особенно. Его листы заполняются, а затем пришиваются к обложке одной нитью. Краска принтера на водяной основе и начинает осыпаться, как только вы принимаетесь манипулировать с ней. Водяные знаки и цветовые переходы весьма сложны, и облаченные в белые халаты сотрудники секции подделок Конторы не уставали обиженно повторять нам: «Когда речь идет о британском паспорте, джентльмены, вам проще подобрать человека к документу, чем наоборот». Они говорили это таким тоном, каким в армии язвительные сержанты обращаются к курсантам.
  Между тем как я мог подогнать себя под описание Мея из его паспорта, если в нем говорилось о росте метр семьдесят – и это с учетом его высоких каблуков, – а во мне был метр восемьдесят три?
  Ответ, к моему восторгу, отыскался в сиденье «мерседеса», которое при помощи кнопки с внутренней стороны дверцы превратило меня в карлика. Именно это открытие, сделанное час спустя после выезда из Ноттингема, побудило меня завернуть в придорожное кафе и за его столиком взять из папки с авиабилетами Мея дорожные бирки, вписать в них его имя и заменить ими бирки Бэйрстоу на моем собственном багаже. После этого я заказал билеты на имя Мея для себя и для «мерседеса» на паром, отплывающий из Харвича в голландский Хоок в половине десятого этим же вечером. Проделав все это, я по толстому справочнику отыскал адрес ближайшего магазина театральных принадлежностей, который, что неудивительно, оказался в пятидесяти милях, в Кембридже.
  В Кембридже я купил себе также легкий синий костюм и пижонский галстук того типа, которому Мей явно отдавал предпочтение, а также темную фетровую шляпу, черные очки и – раз уж это был Кембридж – подержанный Коран, который я вместе со шляпой и очками положил поверх дипломата на соседнее сиденье так, чтобы он бросался в глаза дотошному таможеннику, заглянувшему в окно моей машины, чтобы сравнить мою внешность с данными моего паспорта.
  Теперь передо мной встала проблема, которая была для меня новой и которую в более счастливых обстоятельствах я счел бы забавной: куда простому шпиону уединиться на четыре часа, чтобы изменить свою внешность, причем так, чтобы никто не удивился, что вошел он туда одним человеком, а вышел совсем другим? Золотое правило гримировки заключается в том, чтобы пользоваться ею как можно меньше. Тем не менее я не мог избежать необходимости покрасить свои волосы в черный цвет, избавиться от черт сельского жителя Англии в своей внешности, не забыв о руках, намазать клеем свой подбородок и налепить на него полоску за полоской седеющую черную бороду, которую потом надлежало любовно подровнять в соответствии с экзотическими вкусами Айткена Мея.
  Решение этой проблемы было найдено после рекогносцировки окрестностей Харвича в виде одноэтажного мотеля, кабины которого выходили дверями прямо на размеченную автостоянку, и в виде малосимпатичного дежурного, который потребовал оплаты вперед.
  – Давно дежурите? – спросил я как бы между делом, отсчитывая ему тридцать фунтов.
  – Уже осточертело.
  У меня в руке было еще пять фунтов.
  – Мне обязательно видеть вас перед отъездом? Я буду спешить на паром.
  – Я кончу в шесть, идет?
  – Прекрасно, в таком случае вот вам, – великодушно сказал я: эта пятерка означала, что он не станет разглядывать мою внешность, когда я буду уезжать.
  Моим последним делом в Англии было вымыть и отполировать «мерседес». Потому что, когда вы имеете дело с чиновниками, учил я всегда своих подопечных, будьте хотя бы опрятны, если не можете быть подобострастны.
  
  Пограничные посты всегда действовали мне на нервы, и особенно пограничные посты моей родины. Хотя я всегда считал себя патриотом, я испытываю облегчение всякий раз, когда покидаю родину, а при возвращении у меня всегда такое чувство, словно мне предстоит продолжить отбывание пожизненного заключения. Вероятно, поэтому мне было легко сыграть роль уезжающего путешественника. В хорошем настроении я занял место в очереди машин на погрузку и затем подкатил к таможенному посту, персонал, если можно употребить это слово, которого состоял вовсе не из полицейского наряда с моим описанием в руках, а из одного-единственного молодого человека в легкомысленной белой шапочке на русой шевелюре до плеч. Я протянул ему паспорт Мея. Он игнорировал его.
  – Билеты, парень. Би-лет-ти. Плата за проезд.
  – О, простите. Вот.
  Удивительно, что я вообще смог ответить ему, потому что я вдруг вспомнил о своем 0,38. Вместе с шестьюдесятью патронами он лежал не дальше четырех футов от меня в брошенном на заднее сиденье пухлом портфеле Бэйрстоу, теперь принадлежащем Айткену Мустафе Мею, торговцу оружием.
  
  На палубе хозяйничал свежий ночной ветер. Немногочисленные закаленные пассажиры жались на скамейках. Я пробрался на корму, отыскал на ней уголок потемнее, в классической позе страдающего от морской болезни пассажира перегнулся через борт и выпустил из рук револьвер и патроны. Они исчезли в темноте, и я не слышал всплеска, но мог поклясться, что морской ветер дохнул на меня запахом травы из Придди.
  Я вернулся в свою каюту и заснул так крепко, что одеваться мне пришлось в спешке, чтобы вовремя успеть к «мерседесу» и отогнать его в многоэтажный гараж в порту. Я купил карточку для телефона-автомата и в городской телефонной будке набрал номер.
  – Джули? Это Пит Брэдбери, который был у вас вчера, – начал я, но она перебила меня.
  – Вы же обещали позвонить мне вчера, – истерически разрыдалась она. – Он все еще не вернулся, мне все еще отвечает автоответчик, и, если он не вернется сегодня вечером, завтра с утра я сажаю Али в машину и…
  – Вам не следует делать этого, – сказал я. Недобрая пауза.
  – Почему?
  – У вас сейчас кто-нибудь есть? Кроме Али? У вас в доме есть кто-нибудь?
  – Какое это имеет значение?
  – У вас есть соседи, к которым вы могли бы пойти? Или подруга, которая могла бы приехать?
  – Скажите, ради Бога, что вы имеете в виду?
  И я сказал ей. У меня уже не было сил подготавливать ее, смягчать удар.
  – Айткен убит. Они все трое убиты, Айткен, его секретарша и ее муж. Они в каменной хижине на склоне холма рядом с магазином. Кроме ковров, он торговал оружием. И он пострадал в бандитской разборке. Мне очень жаль.
  Я не знал, слушает ли она меня. Я услышал крик, и он был такой пронзительный, каким бывает детский крик. Мне показалось, что я слышал, как открылась и захлопнулась дверь и потом треск чего-то ломающегося. Я продолжал повторять в трубку: «Вы меня слышите?», но ответа не было. Перед глазами у меня стояла картина: трубка болтается на шнуре, а я говорю с пустой комнатой. Через некоторое время я повесил трубку и тем же вечером, удалив свою бороду и вернув своим волосам и коже примерно прежний их цвет, сел в поезд на Париж.
  
  – Ди – святая, – сказала она мне, стоя у окна своей спальни.
  – Ди спасла меня, когда я лежала на дороге, как раздавленный червяк, – говорила она, когда мы вдвоем бродили по холмам и она двумя своими руками держала мою.
  – Ди собрала меня по кусочкам, – сонно вспоминала она, уткнувшись носом в мое плечо, когда мы лежали на полу перед камином в ее спальне. – Без Ди я никогда не выбралась бы из этого. В этом несчастье она была для меня отцом, матерью и нянькой.
  – Ди вернула меня к жизни, – говорила она между нашими длинными дискуссиями о том, как мы можем помочь Ларри. – Научила музыке, любви, научила говорить «нет»… Без Ди я умерла бы…
  И постепенно мое наставническое чувство собственника шаг за шагом стало уступать место этому другому наставнику ее жизни. Мне хотелось, чтобы Ди уже забыла об Эмме и не стала бы обсуждать ее, эта Ди из сказочного парижского пустого дворца, в котором не осталось ничего, кроме кровати и рояля, эта Ди с аристократическим именем и адресом, любовно обведенным в записной книжке Эммы, иначе графиня Анн-Мари фон Дидерих с острова Сен-Луи.
  Глава 13
  На булыжной мостовой лежали мокрые листья каштанов. Вот этот дом, подумал я, глядя именно на те высокие серые стены и окна, закрытые ставнями, которые я видел в своих снах. Именно в этой башне сидит Пенелопа, прядет свою пряжу и хранит верность своему странствующему где-то далеко Ларри, не пользуясь никакими заменителями.
  Я уже несколько часов проверял, нет ли за мной слежки. Я сидел в кафе, разглядывая машины, рыболовов и велосипедистов. Я ездил в метро и в автобусах. Я бродил по известным всему миру паркам и сидел на скамейках. Я сделал все, что может сделать опытный оперативник, чтобы защитить свою неверную возлюбленную от Мерримена и Пью, от Брайанта и Лака, от Леса. «Хвоста» за мной не было. Я это знал. Хотя эксперты говорят, что знать это невозможно, но я знал.
  Дверь мне открыла морщинистая старушка. Ее волосы были схвачены узлом сзади, на ней было грубое сине-черное платье, какие носят слуги. Фильдекосовые чулки и деревянные ортопедические сандалии.
  – Я хотел бы поговорить с графиней, – строго сказал я по-французски. – Меня зовут Тимоти. Я друг мадемуазель Эммы.
  Я не знал, что сказать еще, не знала, видимо, и она, потому что некоторое время она стояла на пороге, наклонив голову и щуря глаза, словно пытаясь сфокусировать их на мне, но потом я понял, что она подробно изучает меня: сначала мое лицо, потом руки, туфли и снова лицо. И если то, что она увидела во мне, осталось между нами неловкой тайной, то я увидел в ней такой ясный ум и такую глубокую человечность, что было странно, как они попали в такую сморщенную маленькую оболочку. И издалека, с верхнего этажа, я услышал звуки фортепиано. Возможно, кто-нибудь смог бы сказать, живая это игра или запись, но только не я.
  – Следуйте, пожалуйста, за мной, – сказала она по-английски, и я последовал за ней наверх по двум пролетам каменной лестницы.
  С каждым шагом звук фортепиано становился чуть громче, у меня начиналось головокружение, как от высоты, и виды Сены из окон на каждом пролете лестницы казались видами нескольких разных рек: одной – стремительно бегущей, другой – спокойной, третьей – прямой, как канал. Из дверного проема на меня таращили глаза смуглые дети. Молодая девушка в ярком хлопковом арабском платье проскользнула мимо меня вниз по лестнице. Мы добрались до высокой комнаты, в широком окне которой реки наконец соединились и снова стали Сеной с ее рыболовами в беретах и взявшимися за руки влюбленными. В этой комнате музыка была слышна хуже, хотя, по-моему, она не прекратилась: это была какая-то скандинавская пьеса из тех, на которых Эмма в Ханибруке тренировала свои пальцы до того, как печатание на машинке стало их единственным занятием. И в это утро она играла все те же отдельные музыкальные фразы, повторяя их снова и снова до тех пор, пока они не удовлетворяли ее. И я вспомнил, как захватывали меня эти ее усилия, от бесконечного повторения которых многие, наверное, устали бы. Я сочувствовал ей, почти физически хотел помочь ей преодолеть каждый пассаж, скольких бы попыток это ни стоило, потому что именно в этом я видел свою роль в ее жизни – роль наставника и терпеливого слушателя, роль товарища, готового помочь подняться всякий раз, когда она падает.
  – Меня зовут Ди, – сказала женщина, словно принимая за должное мою неразговорчивость. – Я друг Эммы. Ну, да вы знаете.
  – Да.
  – Эмма наверху. Вы слышите ее.
  – Да.
  Ее акцент был скорее немецким, чем французским. Но морщины ее лица несли на себе отпечаток вселенского страдания. Она сидела прямо в своем кресле с высокой спинкой, по-вдовьи положив руки на подлокотники. Я сидел напротив нее на деревянном стуле. Голые половые доски бежали прямо от ее ступней к моим. Не было ни ковров, ни картин на стенах. В соседней комнате зазвонил телефон, но она словно не услышала его, и он замолк. Но вскоре он зазвонил снова, и мне пришло в голову, что здесь он не умолкает, как телефон в доме врача.
  – И вы любите ее. И именно поэтому вы здесь.
  Маленькая девочка азиатской внешности в джинсах встала в дверях, чтобы послушать, о чем мы говорим. Ди что-то резко сказала ей, и она исчезла.
  – Да, – сказал я.
  – Чтобы сказать ей, что вы любите ее? Она уже знает это.
  – Чтобы предостеречь ее.
  – Ее уже предостерегли. Она знает, что она в опасности. У нее есть все, что ей нужно. Она любит, хотя и не вас. Ей грозит опасность, но ему грозит опасность больше, чем ей, поэтому она не считает себя в опасности. И это вполне логично. Вы меня понимаете?
  – Да, конечно.
  – Она перестала искать оправдания тому, что полюбила его. И вы, пожалуйста, не требуйте их от нее. Извиняться дальше причинило бы ей вред. Пожалуйста, не требуйте этого от нее.
  – Не буду, это мне не нужно. Я пришел сюда не за этим.
  – Тогда нам придется снова вернуться к вопросу: зачем вы сюда пришли? Простите меня, ничего позорного нет, если вы не знаете этого. Но если вы поймете ваши мотивы, когда увидите ее, то, пожалуйста, подумайте прежде о ее чувствах. До встречи с вами она была грудой обломков. У нее не было внутреннего стержня, не было устойчивости. Она могла стать чем угодно. Как и вы, возможно. Все, чего она хотела, это найти себе скорлупу и забраться в нее. Но теперь это позади. Вы были последней из ее скорлуп. Теперь она живет в реальном мире. Она решилась. Она одна личность. Или, во всяком случае, чувствует себя ею. Если это не так, то разные личности в ней идут в одном направлении. Благодаря Ларри. Возможно, благодаря и вам. Вы выглядите печальным. Это из-за того, что я упомянула Ларри?
  – Я пришел сюда не за ее благодарностью.
  – Тогда за чем? За признанием долга? Надеюсь, что нет. Возможно, в один прекрасный день вы тоже почувствуете, что живете в реальном мире. Возможно, что у вас с Эммой очень много общего. Слишком много. Каждый ждет от другого чувства реальности. Она ждала вас. Она ждет вас уже несколько дней. Вы благополучно добрались до нее?
  – А что со мной могло случиться?
  – Я имела в виду безопасность Эммы, мистер Тимоти, а не вашу.
  Она проводила меня до лестницы. Музыка прекратилась. Маленькая девочка следила за нами из-за угла.
  – Вы подарили ей много украшений, я думаю, – сказала Ди.
  – Не думаю, что это доставило ей неприятности.
  – Вы поэтому и дарили их ей – чтобы избавить от неприятностей?
  – Я дарил их ей, потому что она была красива, а я любил ее.
  – Вы богаты?
  – Достаточно богат.
  – Возможно, что вы дарили их ей, потому что не любили ее. Возможно, что любовь для вас – угроза, что-то такое, от чего надо откупиться. Возможно, что она в противоречии с другими вашими устремлениями.
  Я говорил с Пью-Меррименом, я говорил с инспектором Брайантом и сержантом Лаком. Но говорить с Ди было труднее, чем с любым из них.
  – Вам нужно подняться еще на один этаж, – сказала она, – вы уже решили, зачем вы пришли?
  – Я ищу своего друга. Ее любовника.
  – Значит, вы в состоянии простить его?
  – Что-то в этом роде.
  – Но, возможно, ему следует простить вас?
  – За что?
  – Мы, человеческие существа, очень опасные создания, мистер Тимоти. И всего опаснее мы тогда, когда мы слабы. Мы так много знаем о силе других. И так мало о нашей собственной. У вас большая сила воли. Возможно, вы не осознаете своей силы перед ним. – Она рассмеялась. – Вы такой непоследовательный человек. Сейчас вы ищете Эмму, а через минуту – вашего друга. Знаете что? Я не думаю, что вы хотите найти вашего друга, мне кажется, вы хотите стать им. Будьте с ней осторожны. Она будет нервничать.
  
  Она нервничала. Нервничал и я.
  Она стояла в конце длинной комнаты, и эта комната была так похожа на ее половину дома в Ханибруке, что моей первой мыслью было спросить, зачем она сменила одну на другую. Комната отдаленно напоминала мансарду, которые так нравились Эмме; балки ее высокого потолка сходились в верхушке. И вид на реку из окна в другом конце комнаты наверняка тоже нравился ей. Старое пианино розового дерева занимало один угол, и я подумал, что именно о таком инструменте она мечтала на Портобелло-роуд, пока я не купил ей «Бехштейн». В другом углу стоял письменный стол – не бюро с выемками для ног, а более прозаический стол вроде того, что был у нее на Кембридж-стрит. На нем стояла пишущая машинка, а на полу опять лежала кипа бумаг вроде той, которую я недавно разбирал. И у нее был вызывающий вид, словно она гордилась тем, что нашла в себе силы возродиться после учиненного ей погрома. Я бы не удивился, если бы над ней развевалось измочаленное в битвах знамя.
  Свои руки она держала по бокам. На них были черные перчатки, как в день, когда мы встретились впервые. Мятая льняная рубашка, словно объявляющая, что ее хозяйка отреклась от мирских радостей. И от меня тоже. Черные волосы собраны в пучок на затылке. И самое невероятное – это действие, которое на меня производила эта ее новая внешность: с ней она была для меня желанней, чем прежде.
  – Мне жаль, что с украшениями так получилось, – начала она, как-то наклонившись вперед.
  Это задело меня, потому что я не хотел создать у нее впечатление – после всего, через что я прошел по ее милости, после боли, унизительных допросов и бегства, – что меня заботит что-нибудь столь же мелкое, как украшения.
  – Так значит, с Ларри все в порядке, – сказал я.
  Ее голова резко поднялась, а глаза широко открылись в ожидании.
  – Все в порядке? Что ты имеешь в виду? Ты что-нибудь слышал о нем?
  – Извини. Я говорю вообще. После Придди.
  С запозданием она поняла.
  – Разумеется. Ты хотел убить его, да? Он сказал, что его смерть всегда так кстати. Я ненавижу, когда он так говорит. Даже в шутку. По-моему, он не должен так говорить. Разумеется, я сказала ему это, но он продолжает снова и снова только потому, что его просили этого не делать. – Она покачала головой. – Он неисправим.
  – Где он сейчас?
  – Там.
  – Где там? Молчание.
  – В Москве? В Грозном?
  Снова молчание.
  – Я вижу, что об этом лучше спросить Чечеева.
  – Я не думаю, что кто-нибудь может приказывать Ларри, куда ему ехать. Даже Чечеев.
  – Да, конечно. Как ты держишь с ним связь? По почте? По телефону? Как?
  – У меня нет с ним связи. И у тебя не будет.
  – Почему?
  – Так он сказал.
  – Что он сказал?
  – Что, если ты придешь за ним, если будешь спрашивать о нем, чтобы я ничего не говорила, даже если буду знать. Он сказал, что это не потому, что он тебе не доверяет. Он просто боится, что Контора тебе дороже, чем он. Звонить он не будет. Он говорит, что это небезопасно. И для него, и для меня. Я получаю от него весточки: «Он в порядке…» «Он передает, что любит тебя…» «Все без перемен…» «Скоро…». Да, и, конечно: «Тоскует без твоих прекрасных глаз». Это у него обязательно.
  – Разумеется.
  Я подумал, что я должен сказать ей, если она не знает:
  – Айткен Мей убит. Его двое помощников тоже.
  Ее голова вдруг дернулась, как от пощечины. А потом она и совсем повернулась ко мне спиной.
  – Лес убил их, – сказал я. – Боюсь, твое предостережение опоздало. Мне жаль.
  – В таком случае Чечеев найдет им замену, – сказала она наконец. – Ларри кого-нибудь знает. Он всегда знает.
  Она все еще сидела ко мне спиной, и я вспомнил, что она всегда предпочитала разговаривать именно так. Она смотрела в окно, на его светлом фоне она демонстрировала мне сквозь рубашку формы своего тела, и она будила во мне такое сильное желание, что я с трудом произносил слова. Я подозреваю, что дело тут в природе нашего секса: из-за разницы в возрасте и общественном положении мы занимались им, как совершенно незнакомые друг другу люди, и эротический разряд между нами всегда был необычайно силен. И я спрашивал себя, не соответствует ли ее желание моему, как это всегда было, или казалось, что было, в хорошие времена. И не ожидает ли она втайне, что я вот сейчас разверну ее к себе и уложу на пол, пока Ди там внизу ждет от меня честной игры. Я вспомнил поцелуй, который она подарила мне в «Конноте» и который пробудил меня от моего векового сна, вспомнил ее инстинктивную изобретательность в любви, которая открывала для меня такие ее стороны, о существовании которых я не подозревал.
  – В Ханибруке все живы-здоровы? – спросила она, явно с трудом вспоминая название места.
  – Да, спасибо. Там все в порядке. И виды на Урожай все лучше и лучше…
  И, наверное, потому, что я считал ее кем-то вроде бодрящегося родственника в больнице, которому избыток эмоций может повредить, я понес какую-то чушь про сестер Толлер, которые становятся все отчаяннее и которые шлют ей приветы, про миссис Бенбоу, которая просит ее не забывать, и про Теда Ланксона, которого приступы кашля беспокоят меньше, и, хотя его жена по-прежнему уверена, что это рак, доктор уверяет, что это обычный бронхит. Эмма слушала, приветы принимала как что-то само собой разумеющееся, кивала головой, глядя в окно, и говорила что-нибудь ни к чему не обязывающее вроде «о, замечательно» или «как это мило с их стороны».
  Потом она с интересом спросила меня, какие у меня планы и собираюсь ли я поехать куда-нибудь зимой. Я не мог припомнить, когда прежде мы болтали бы так непринужденно, и я подумал, что мы оба испытываем облегчение, как люди, обнаружившие, что после стольких причиненных друг другу бед они оба живы, здоровы, в состоянии еще чем-то интересоваться и, самое главное, свободны друг от друга. Что при других обстоятельствах могло бы быть поводом для того, чтобы переспать друг с другом.
  – А что вы будете делать, когда он вернется? – спросил я. – Где-нибудь обоснуетесь? Я никогда не мог представить себе тебя с детьми.
  – Это потому, что ты меня считал ребенком, – ответила она.
  После болтовни мы перешли к серьезным вещам, и атмосфера стала соответственно более напряженной.
  – К тому же он, возможно, и не вернется сюда, – с собственнической ноткой в голосе сказала она. – Возможно, я поеду к нему. Он говорит, что это последний незаплеванный уголок земли. Война там будет не вечно. Там можно будет ездить верхом, бродить, знакомиться с чудесными людьми и с новой музыкой и все такое. Беда в том, что сейчас годовщина великих репрессий. Там сейчас ужасно напряженная обстановка. Я была бы для него обузой. Особенно если учесть, как там обращаются с женщинами. Я хочу сказать, что они там не будут знать, что со мной делать. Нет, я не против того, что там все ужасно примитивно и первобытно, но Ларри будет страдать из-за меня. Это будет отвлекать его, а в этом он нуждается меньше всего. По крайней мере, сейчас.
  – Разумеется.
  – Я хочу сказать, что он у них фактически генерал. Особенно когда речь идет о требующей сообразительности работе: достать снаряжение, расплатиться за него, научить людей пользоваться им и так далее.
  – Разумеется.
  Она наверняка что-то услышала в моем тоне, что-то знакомое и для нее неприятное.
  – Что ты хочешь сказать? Почему ты повторяешь свое «разумеется»? Не хитри, Тим.
  Но я не хитрил, во всяком случае, сознательно. Я вспоминал свои другие разговоры с женщинами Ларри: «Он скоро должен вернуться, вы же знаете, что за человек Ларри… Я уверен, что он позвонит или напишет…» А иногда: «Боюсь, что он, скорее, считает, что ваши отношения исчерпали себя». Рассуждая спокойно, я полагал, что, хотя любовь Ларри к Эмме несомненно была большой страстью, пока она продолжалась – а она, насколько я знал, еще продолжалась, – моя любовь к ней была больше и была связана с бóльшим риском. По той причине, что женщин влекло к нему: ему стоило просто протянуть руку, и они сами падали к его ногам. А для меня Эмма была одной-единственной, хотя объяснить это Ларри никогда не было простым делом, и меньше всего в Придди. Итогом моих размышлений было то, что я решил добиться от него более ясного указания на то, что он ее любит, чем просто распоряжение прясть и ждать его. А поскольку мне в голову не приходил ни один способ такое указание получить, то лучшим образом действий для меня было побудить ее поехать разыскать его, пока его страсть не отыскала себе иной объект.
  – Мне просто пришло в голову, да ты и сама знаешь об этом, что куча народа в Англии, и не только в Англии, хотела бы найти вас обоих. Я хочу сказать, что они изрядно сердиты на вас. Полиция и другие. Все-таки тридцать семь миллионов – не такие деньги, которые оставляют под блюдечком официанту, не так ли?
  Она наградила меня легкой улыбкой.
  – Поэтому я считаю, что уехать на Кавказ было бы не таким уж плохим решением. Даже если тебе придется, так сказать, хлебать из одной миски с другими женщинами и не так часто видеться с Ларри. По крайней мере, некоторое время. Пока все утрясется.
  – Ты рассуждаешь с практической точки зрения, – заметила она, с вызовом поднимая голос.
  – Ну что ж, она не всегда самая плохая точка зрения, практическая. Видишь ли, ирония ситуации в том, что я с вами в одной лодке.
  – Ты? Что за чушь, Тим? Каким образом?
  – А таким, что власти предержащие, боюсь, подклеили меня к вашей афере. Они считают меня ее участником. В результате – я тоже в бегах.
  – Это просто курам на смех. Скажи им, что ты не участник.
  Она была тем крестом, который мне выпало вознести на Голгофу их мошеннической затеи.
  – Ты ужасно убедителен, когда тебе это нужно. Твоих подписей нигде нет. Ты не Ларри. Ты – это ты. Никогда не слышала ничего абсурднее.
  – Ну, во всяком случае, я подумал, что мне неплохо подышать свежим воздухом, – сказал я, по некоторым соображениям чувствуя себя обязанным именно так трактовать свое нынешнее и будущее положение. – Где-нибудь не в Англии. Не напрашивайся на неприятности. Пока пыль не уляжется.
  Однако уже было ясно, что мое будущее не интересует ее ни в малейшей степени.
  – Ну, теперь-то мы знаем, что все это не было кознями Кремля, – сказал я беззаботным тоном человека, готового во всем видеть одну только светлую сторону. – Я имею в виду тебя, Ларри и ЧЧ – и каким-то образом подцепленного на крючок меня, – которые использовали Ханибрук в качестве воровской малины. А то ведь мне приходилось строить леденящие кровь теории о страшных заговорах, когда я был не в духе. Было такое счастье обнаружить, что они лишены оснований.
  Она качала головой, жалея меня, и я чувствовал, что для нее было облегчением узнать, что я еще раз увернулся от падающего мне на голову кирпича.
  – Тим, ей-Богу. Тим, правда.
  Я оказался в дверях еще до того, как она поняла, что я прощаюсь. У меня мелькнуло в голове сказать другие, добрые, слова: «Я всегда буду там, где ты захочешь», например, или: «Если я встречу его, то передам ему, что ты его любишь», – но если у меня и было какое-нибудь чувство, то это было чувство своей непричастности, и я не сказал ничего. Эмма у своего окна, похоже, пришла к тому же выводу, потому что она осталась сидеть у него, словно в ожидании, что Ларри большими шагами придет к ней по набережной, размахивая одной из своих шляп.
  – Да, ну что ж, прощай, – сказала она.
  
  Ты можешь связаться со мной через Сергея, который взялся отправить это письмо, читал я, лежа без сна. Позвони ему по известному тебе номеру, говори только по-английски… В мире, где жил Зорин, было очень предусмотрительно запастись Сергеем.
  Я набирал московский номер, и с шестой попытки я дозвонился. Мне ответил мужской голос.
  – Это Тимоти, – сказал я по-английски, – друг Питера. Я хотел бы поговорить с Сергеем.
  – Сергей у телефона.
  – Пожалуйста, передайте Питеру, что я еду в Москву. Скажите ему, что он может передать мне весточку с моим другом по имени Бэйрстоу. Через несколько дней он остановится в отеле «Савой».
  Я продиктовал по буквам «Бэйрстоу» и для верности еще и «Колин».
  – Вы получите известие, мистер Тимоти. Пожалуйста, не звоните больше по этому номеру.
  
  В течение тех трех дней, которые я ожидал визу, я ходил по картинным галереям, ел в ресторанах, читал газеты и следил за тем, что происходит за моей спиной. Но я ничего не видел и не чувствовал. Днем я вспоминал ее с нежностью. Она была семьей, старым другом, давно прощенной обидой. Но ночами изуродованные трупы сменялись видениями мертвой Эммы, плавающей в лесных озерах. Окровавленные кучи опилок Кавказскими горами вырастали вокруг моей кровати. Я перебрал все несчастья моей жизни до сегодняшнего дня и увидел Эмму как олицетворение ее бесполезности. Я припомнил все случаи, когда я уклонялся и притворялся. Я оглянулся на все, что мне было дорого, на вещи, которые я заранее считал надежными и естественными, на предубеждения, которые я бессознательно разделял, и на хитроумные способы, которыми я избегал взглянуть на себя со стороны. Сидя у окна своей ванной и глядя на старый город, готовящийся встретить зиму, я также понял, что Эмма умерла: иначе говоря, с момента, когда мне стало ясно, что она больше не нуждается в моей защите, она удалилась от меня и стала такой же безликой, как пешеходы вон на той мостовой.
  Эмма умерла, потому что она убила меня и потому что она вернулась в ту половину мира, где я нашел ее с ногами по щиколотку в грязи и с глазами, устремленными за горизонт. Один Ларри выжил. И, только настигнув Ларри, я заполню ту пустоту, которую оставил долг в моей душе.
  Глава 14
  Известий от Сергея не было.
  Канделябры еще царских времен освещали огромный холл, гипсовые русалки плескались в подсвеченном фонтане, и их лоснящиеся торсы бесконечно отражались в карусели зеркал в золоченых рамах. Танцовщица с одного плаката приглашала меня посетить казино на третьем этаже, стюардесса с другого желала приятно провести день. Сказали бы они это лучше сгорбленным женщинам-попрошайкам на уличных перекрестках, или целеустремленно шныряющим под светофорами детям с неживыми глазами, или спящим наяву двадцатилетним старикам в подъездах домов, или унылой армии пешеходов, куда-то спешащей за крохами со стола долларовой экономики, которые можно купить на их тающие рубли.
  Но известий от Сергея все не было.
  Моя гостиница была в десяти минутах ходьбы от настоящей Лубянки, на темной ухабистой улице, мощенной камнями, которые звякали друг о друга, когда я наступал на них, выдавливая из-под них желтую жижу. Обороной входных дверей гостиницы были заняты шестеро: страж в голубой униформе со строгим взглядом, дежуривший снаружи, и парочка молодых людей в штатском, интересовавшихся подъезжающими и отъезжающими машинами, и вторая троица в черных костюмах в холле, настолько мрачных, что сначала я принял их за гангстеров: оглядывая меня с головы до ног, они словно прикидывали, какого размера гроб мне понадобится.
  Но от Сергея они мне ничего не передали.
  Я бродил по широким улицам, ничего не анализируя и всего опасаясь, зная, что у меня нет прибежища, где я мог бы укрыться, нет телефонного номера, по которому я мог бы позвонить в случае чего, что я гол, что я под фальшивым именем живу на территории того, кто всю жизнь был моим врагом. Семь лет прошло с тех пор, когда я последний раз был здесь, официально в качестве мелкого чиновника министерства иностранных дел, присланного в двухнедельную служебную командировку в посольство, а на самом деле для тайной встречи с высокопоставленным технократом, готовым продать свои секреты. И, хотя я пережил несколько неприятных моментов, проскальзывая из машины в темную подворотню и обратно, самым неприятным было разоблачение и высылка из страны с последующим бесславным возвращением в Лондон, несколькими неточными строчками в газетах и натянутыми приветствиями коллег в столовой для руководящих работников Конторы. Если бы раньше меня спросили, кем я себя чувствую, глядя на несчастные лица вокруг себя, я ответил бы, что тайным посланцем иного, высшего мира. Сейчас таких возвышающих мыслей у меня не было. Я стал их частью, мое прошлое не оставляло мне выбора, как и их прошлое им, и своего будущего я тоже не знал. Я был бездомным беглецом без роду и племени.
  Я бродил по городу, и всюду на глаза мне попадались гримасы истории. В старом здании ГУМа, некогда торговавшего самой уродливой в мире одеждой, плотные жены «новых русских» примеривали дорогие платья от «Гермеса» и покупали духи от «Эсти Лаудер», Пока их шоферы и телохранители ждали их снаружи в роскошных лимузинах. И все же, если на улице посмотреть по сторонам, повсюду увидишь разбросанные среди серости и грязи приметы вчерашнего дня: железные звезды, ржавеющие на виселицах кронштейнов, вырезанные в камне крошащихся фасадов серпу и молоты, обрывки партийных лозунгов под дождливым небом. И всюду с наступлением сумерек зажигаются маяки новых завоевателей, яркими вспышками выкрикивающие свои псалмы: «Купи нас, съешь нас, выпей нас, надень нас, сядь за наш руль, закури нас, умри из-за нас! Мы – это то, что ты получил взамен рабства!» Я вспоминал Ларри. Я часто его вспоминал. Может быть, из-за того, что Эмму вспоминать было слишком больно. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – говорил он, когда хотел позлить меня. «Нам нечего продать, кроме своих цепей».
  Я вернулся в свой номер и увидел коричневый конверт, смотревший на меня с роскошных подушек моей королевской кровати.
  «Пожалуйста, приходите по этому адресу завтра в 1.30 пополудни. Седьмой этаж, комната 609. У вас должен быть букет цветов. Сергей».
  
  Это был узкий дом на грязной улице на восточной окраине города. О его назначении ничто не говорило. Я купил букет завернутых в газету гвоздик без запаха. Добирался я на метро, нарочно делая лишние пересадки. Я вышел на одну остановку раньше и с полмили прошел пешком. День был мрачный, даже березки на бульваре выглядели серыми. «Хвоста» за мной не было.
  Номер дома был 60, но об этом приходилось догадываться по номерам домов на противоположной стороне, потому что на этом доме номера не было. Перед невзрачным подъездом стоял «ЗИЛ», в котором сидели двое, один из них за рулем. Они оглядели меня и мой букет и отвернулись. Русский вариант Брайанта и Лака, подумал я. Я нажал кнопку звонка, стоя на пороге, и через щели двери на меня потянуло камфорной вонью, напомнившей мне склеп Айткена Мея. Открыл мне старик; женщина в белом халате, сидевшая близ входа за письменным столом, не обратила на меня ни малейшего внимания. На скамейке сидел мужчина в кожаной куртке. Поверх своей газеты он оглядел меня, затем вернулся к своему чтению. Я находился в высоком неопрятном холле с мраморными колоннами и неработающим лифтом.
  Ковров на мраморных ступенях лестницы не было. Звуки были тоже враждебными: стук каблуков по камню, скрип больничных тележек и грубые голоса женщин-врачей, перекрывающие бормотание их пациентов. Некогда привилегированное заведение, больница переживала свои не лучшие времена. На седьмом этаже лестничную площадку освещало окно с матовыми стеклами. Под ним робко жался бородатый человечек в очках, одетый в черный костюм. В руках у него был букет желтых лилий.
  – Ваш друг Питер посещает мисс Евгению, – торопливо сказал он мне. – Охранники отпустили его на полчаса. Пожалуйста, будьте кратки, мистер Тимоти.
  И он протянул мне свой букет лилий.
  Мой друг Сергей – закоренелый христианин, признался мне однажды Зорин, и, если я спасу его от тюрьмы, он возьмет меня с собой в рай.
  Мисс Евгения была продолговатым белым холмиком под накрывающей ее не очень чистой простыней. У нее было маленькое желтое личико, и она дышала отрывисто и хрипло, а Зорин сидел возле нее, выпрямившись, как солдат на посту, отведя плечи назад и выпятив вперед грудь, словно она была увешана орденами. На чеканных чертах его лица лежала печать скорби. Он следил за мной глазами, пока я наливал воду в кувшин и ставил в нее цветы. Потом я протиснулся к его стороне койки, чтобы пожать его протянутую руку. Он встал, и наши ладони пошли сначала влево, потом вправо, как ладони борцов, и после поцелуя он позволил мне сесть возле койки напротив него на то, что было, по-видимому, столиком для кормления больного.
  – Спасибо, что ты приехал, Тимоти. Извини за неудачную обстановку.
  Он взял в руку ладонь мисс Евгении и подержал ее некоторое время. Эта ладонь могла быть ладонью и ребенка, и старика. Он вернул ее на грудь Евгении, но потом положил рядом, словно из страха, что она слишком тяжела для нее.
  – Она твоя жена? – спросил я.
  – Должна была бы быть.
  Мы неловко смотрели друг на друга, и ни один не решался заговорить первым. Под глазами у него были темные круга. Я, наверное, выглядел не лучше.
  – Ты должен помнить Чечеева, – сказал он.
  Этика моей профессии требовала, чтобы я порылся в памяти.
  – Константин. Ваш атташе по культуре. А что?
  Он нетерпеливо нахмурился и посмотрел на дверь. По-английски он говорил быстро, но тихим голосом.
  – Культура была прикрытием. Думаю, тебе это отлично известно. Он был моим заместителем в резидентуре. У него был друг по фамилии Петтифер, буржуазный интеллектуал-марксист. Думаю, что и его ты знаешь.
  – Отдаленно.
  – Давай не будем играть в эти игры сегодня, Тимоти. У Зорина на это нет времени, да и у мистера Бэйрстоу тоже. Этот Петтифер в сговоре с Чечеевым украл у русского правительства огромные деньги, пользуясь лондонским посольством как ширмой. Если ты помнишь, официально я был коммерческим представителем. Чечеев подделал мою подпись на нескольких документах. Сумма, которую они украли, превосходит любое воображение. Возможно, это пятьдесят миллионов. Тебе это известно?
  – Слухи дошли до меня, – сказал я и подумал, что в свои пятьдесят пять Зорин еще говорит на изысканном английском своей шпионской школы, отмеченном педантизмом и обилием старомодных идиом. Я вспомнил, как, слушая его на явочной квартире на Шепард-маркет, я пытался представить себе его учителей, язвительных фабианцев с неизлечимой любовью к Бернарду Шоу.
  – Моему правительству нужен козел отпущения. Выбрали меня. Зорин сговорился с черножопым Чечеевым и с английским диссидентом Петтифером. Зорина надо судить. Какую роль сыграла в этом твоя бывшая служба?
  – Никакой.
  – Ты клянешься?
  – Клянусь.
  – Но тебе известно об этом деле. Они советовались с тобой.
  Частота и интенсивность его вопросов, серьезность, с которой он их задавал, заставили меня отбросить в сторону осторожность.
  – Да, – сказал я.
  – Чтобы узнать твое мнение?
  – Чтобы допросить и обвинить меня. Они отвели мне аналогичную роль, роль твоего сообщника. Мы с тобой вели секретные переговоры, следовательно, и воровали вместе.
  – И поэтому ты Бэйрстоу?
  – Да.
  – Где Петтифер?
  – Здесь, наверное. А Чечеев?
  – Мои друзья сказали мне, что он исчез. Возможно, он в Москве, возможно, в горах. Эти идиоты ищут его повсюду, они схватили нескольких его друзей. Однако ингушей не так просто допрашивать. – Его лицо исказила невеселая усмешка. – Добровольного признания пока ни один из них не сделал. Чечеев умный мужик, он мне нравится, но в душе он черножопый, а мы давим таких, как вшей. Он украл деньги, чтобы помочь своему народу. Ваш Петтифер ему помогал – может быть, за деньги, кто знает? А может быть, даже по дружбе.
  – Ваши идиоты тоже думают так?
  – Конечно, нет! Они идиоты, но не настолько!
  – А почему же?
  – Потому что они не в силах переварить гипотезу, подразумевающую их некомпетентность! – ответил он, с трудом сдерживая гнев и стараясь не кричать. – Если Чечеев ингушский патриот, то они не должны были посылать его в Лондон. Ты же не думаешь, что Кремль хочет, чтобы весь мир узнал о национальных устремлениях племени дикарей? Ты же не думаешь, что они рвутся сообщить мировому сообществу банкиров, что простой черножопый может через русское посольство выписать себе чек на пятьдесят миллионов фунтов?
  Евгения закашлялась. Он обнял ее своими ручищами и усадил прямо, безнадежно глядя в ее лицо. Я никогда не думал, что на его лице может быть столько боли и обожания. Она издала тихий извиняющийся стон. По его знаку я поправил изголовье, и он осторожно положил ее голову на подушку.
  – Найди мне Чечеева, Тимоти, – приказал он. – Скажи ему, чтобы он на весь мир объявил о своем деле, о том, что он честный человек, о том, что и почему он сделал. И пусть он скажет всем, что Володя Зорин невиновен и что ты невиновен. Скажи ему, чтобы он пошевеливал своей черной жопой, пока эти идиоты не всадили мне пулю в спину.
  – Как найти его?
  – Черт возьми, Петтифер же твой агент! Он написал нам это. Написал нам. Написал в КГБ, или как там нас теперь называют. Он полностью сознался в своих преступлениях. Он сказал, что сначала его завербовали вы и уж потом мы. Но что теперь он не хочет служить никому. Ни нам, ни вам. К несчастью, письмо у этих идиотов и света оно не увидит никогда. Все, чего он побился, это превратил себя в мишень. Если этим кретинам удастся убить и Петтифера, и Чечеева, они будут в восторге.
  Зорин вынул из кармана коробок английских спичек и положил его передо мной.
  – Поезжай к ингушам, Тимоти. Скажи им, что ты друг Петтифера. Он подтвердит это. Подтвердит и Чечеев. Тут телефоны представителей их движения здесь, в Москве. Скажи им, чтобы переправили тебя к нему. Они могут. Они могут и убить тебя, но в этом не будет ничего личного. Черножопый есть черножопый. И, если встретишь Чечеева, отрежь ему за меня яйца.
  – Есть одна проблема.
  – Проблем сотни. Какая?
  – Если бы я был твоим начальством, и если бы я хотел поймать Чечеева, и если бы ты сидел у меня под домашним арестом, то первым делом мне в голову пришло бы приказать тебе сказать Крэнмеру, когда он войдет в эту комнату, именно то, что ты сказал мне. – Он открыл было рот, чтобы возразить мне, но я продолжал говорить, не обращая на него внимания: – И потом я подождал бы, пока Крэнмер выведет меня на Чечеева. И на своего друга Петтифера, естественно…
  Едва сдерживая гнев, он оборвал меня:
  – Ты думаешь, я не воспользовался бы малейшим шансом, если бы он был? Боже мой, да я пошел бы к этим кретинам сам! «Послушайте, кретины, ко мне едет английский шпион Крэнмер! Он, лопух, думает, что я ему друг. Я заманил его. Дайте мне проводить его к ингушам. Мы вместе выследим их, как раненого зверя по пятнам крови. И тогда мы раздавим их бандитское гнездо и оставим с носом их английских хозяев». Я сделал бы все это и многое еще, чтобы вернуть свое честное имя и свое положение. Всю свою жизнь я верил в наше дело. «Да, – говорил я, – мы ошибаемся, мы выбираем неправильные пути, мы только люди, мы не ангелы. Но наше дело справедливое, в наших руках будущее человечества. За нами правда истории». Когда началась перестройка, я ее поддержал. Моя служба тоже. «Только не сразу, – говорили мы, – по ложечке. Каждый раз по капельке свободы». Но они не хотели по ложечке. Они опрокинули тарелку и сожрали все сразу. И что мы теперь имеем?
  Он не отрываясь смотрел на Евгению. Казалось, он обращался к ней, потому что его голос понизился и звучал теперь даже нежно.
  – Да, мы расстреливали людей, – сказал он. – Мы расстреляли много людей. Среди них были и хорошие люди, которых не надо было расстреливать. Другие были подонки, которых и десять раз расстрелять мало. Но скольких убил Бог? И за что? Он несправедливо убивает каждый день, убивает без причин, без объяснений, без сострадания. А мы были только люди. И у нас были причины.
  Уже на полпути к двери я оглянулся. Он склонился к ней, напряженно вслушиваясь в ее дыхание, и на его великолепном лице были слезы.
  
  В моем номере два телефона, красный и черный. Красный, если верить глянцевой листовке на столе рядом с ними, моя Личная Прямая Связь со Всем Миром. Но в два часа ночи из моей дремоты меня пробудил черный…
  – Скажите, пожалуйста, вы мистер Бэйрстоу? – спросил мужской голос на хорошем английском, но с акцентом.
  – Кто говорит?
  – Говорит Исса. Скажите, пожалуйста, что вы хотели от нас, мистер Бэйрстоу?
  Исса с автоответчика Эммы на Кембридж-стрит, подумал я.
  – Я друг Миши, – сказал я.
  Я уже два дня повторял это из уличных будок и кафе автоответчикам и немногословным дежурным на телефонах на своем доморощенном, как Ларри называл его, русском, звоня по телефонным номерам, полученным от Зорина: я здесь, я Бэйрстоу, я друг Миши, это срочно, пожалуйста, свяжитесь со мной, вот мой номер телефона в гостинице. И мне было немного странно, должен признаться, наблюдать себя, хотя бы частично, в роли агента Зорина.
  – Простите, какого Миши, мистер Бэйрстоу?
  – Миша – английский джентльмен, как и я, Исса, – весело ответил я, потому что не хотел, что бы наш разговор выглядел сговором заговорщиков для двадцати других наших слушателей.
  Пауза, во время которой Исса переваривал сказанное мной.
  – Простите, а чем этот Миша занимается?
  – Он торгует коврами. Он покупает их за границей и поставляет своим постоянным клиентам. – Я подождал, но реакции не последовало. – К несчастью, тот конкретный экспортер, услугами которого Миша пользовался…
  Исса не дал мне закончить.
  – Простите, по какому делу вы в Москве, мистер Бэйрстоу?
  – По долгу дружбы. У меня для Миши очень важное сообщение.
  Разговор оборвался. Как и Ларри, лишь немногие русские считают нужным попрощаться по телефону. Я молча смотрел в темноту. Десятью минутами позже телефон зазвонил снова. На этот раз Исса говорил на фоне других голосов.
  – Простите, как ваше имя, мистер Бэйрстоу?
  – Колин, – ответил я. – Но иногда мои знакомые зовут меня Тим.
  – Тим?
  – Это сокращенное от Тимоти.
  – Колин Тимоти?
  – Колин или Тимоти. Тимоти – вроде клички. – Я повторил слово «кличка» по-русски. Я повторил имя «Тимоти» сначала по-английски, потом по-русски.
  Исса исчез. Через двадцать минут он снова объявился.
  – Мистер Колин Тимоти?
  – Да.
  – Это Исса.
  – Да, Исса.
  – У дверей гостиницы вас будет ждать машина. Это будет белая «Лада». Ее номер, – он прикрыл рукой трубку, видимо, советуясь с кем-то, – ее номер 686.
  – Кто в ней будет? Она заберет меня?
  Голос в трубке стал повелительным и настойчивым, словно он сам получал распоряжения, разговаривая со мной.
  – Она уже у подъезда вашей гостиницы. Водитель – Магомед. Пожалуйста, выходите немедленно. Выходите сейчас же.
  Я торопливо оделся. В коридоре была выставка кошмарных картин, изображающих счастливых русских крестьян, пляшущих на заснеженной лесной поляне. В казино два угрюмых финна играли против целого зала крупье и девиц. Я вышел на улицу. Стайка проституток со своими сутенерами бросилась на меня. Я крикнул им «нет!» более энергично, чем следовало бы, и они отошли от меня. Хлопья мокрого снега падали вперемежку с ледяным дождем. Шляпы на мне не было, только тонкий макинтош. Желает ли герр такси, по-немецки спросил швейцар. Такси герр не желал. Герр желал Ларри. Над люками канализации клубился пар. Тени прохожих мелькали мимо.
  «Лада» стояла между двумя грузовиками посреди дороги, была не белая, а зеленая, и с номером не 686, а 688. Но это была «Лада», и это была Москва. Широкоплечий мужчина с озорными глазами, ростом не больше пяти футов, улыбаясь мне, держал дверь машины открытой. На нем была вязаная шапочка с кисточкой, тренировочный костюм и жилетка на подкладке, и он имел вид печального клоуна. Второй человек терялся в полумраке заднего сиденья, его узкое лицо почти целиком закрывала шляпа. Но на его светло-синюю рубашку время от времени падал свет уличных фонарей, и, поскольку в напряженные моменты человек видит все или ничего, я обратил внимание, что у его рубашки не было воротника в западном смысле слова, что сшита она была из плотной домотканой материи, высоко облегала шею и вместо пуговиц имела свернутые в трубочку кусочки ткани.
  – Мистер Тимоти? – спросил клоун, пожимая мне руку. – Меня зовут Магомед, сэр, как и пророка, – объявил он по-русски так же серьезно, как и я ответил ему. – Мне жаль, что большинство моих друзей убиты.
  Я сел на место рядом с водителем, прикидывая, имел ли он в виду, что и мой друг убит тоже. Он обошел машину спереди, чтобы поставить дворники. Потом он осторожно сел на водительское сиденье, хотя оно было явно широко для него. Он повернул ключ зажигания раз, потом еще несколько раз. Он покачал своей шапочкой с кистью, словно и не ждал, что мотор заведется, и попробовал еще раз. Мотор завелся, мы тронулись, объезжая ухабы на дороге, и я видел, что Магомед делал именно то, чего я ждал от него: все время поглядывал в зеркало заднего вида.
  Человек на заднем сиденье бормотал что-то в радиотелефон на языке, которого я не понимал. Время от времени он прерывал это занятие, чтобы дать Магомеду указания, куда нам ехать, а минуту спустя отменял их, так что наша поездка представляла собой серию ложных бросков и торопливых возвращений к прежнему курсу. Наконец мы остановились у длинной вереницы лимузинов с дежурившими возле них мужчинами. Из подъезда вышли крепкие молодые люди в норковых шапках, укутанные шарфами и в ковбойских сапогах. Один из них был с автоматом и с золотой цепью на кисти. Магомед что-то спросил его и через некоторое время получил неторопливый ответ. Он лениво бросил взгляд влево и вправо по улице и потом тронул меня за локоть, показывая, куда нам идти. Магомед направился в проход между двумя складами, соединенными балками. Он широко шагал, выставив вперед свою огромную грудь, откинув назад голову и торжественно прижимая руки к бокам. Двое или трое молодых людей следовали за нами.
  Мы прошли под арку и по каменным ступеням спустились к красной металлической двери на огромных петлях и с горящим над ней фонарем. Магомед постучал, и мы стали ждать, ежась под дождем. Дверь открылась, и облако сигаретного дыма окутало нас. Я услышал громыхание рок-музыки и увидел перед собой на лиловой кирпичной стене белые лица мертвых друзей Магомеда. Потом лиловая стена превратилась в оранжевую, и я увидел под лицами одетые в черное тела, блеск оружия и напряженные руки, готовые пустить его в ход. Передо мной был отряд из семи или восьми вооруженных людей в маскировочной форме. На их поясах висели гранаты. Дверь за мной закрылась. Магомед и его друзья ушли. Двое провели меня по малиновому коридору на затемненный балкон, с которого через дымчатое стекло открывался вид сверху на ночной клуб московских богачей, тут и там сидевших в его бархатных альковах. Среди них медленно передвигались официанты, несколько пар танцевали. На искаженных перспективой тумбах в ритме рок-музыки бездумно крутились голые танцовщицы. Атмосфера была столь же эротична, как атмосфера зала ожидания аэропорта, и столь же напряженна. Балкон обогнул угол и превратился в проекционную и в офис. У стены рядом с ящиками патронов и гранат стояли «Калашниковы». Двое молодых людей занимали наблюдательную позицию у окна, третий, с рацией у уха, – перед линейкой видеомониторов, на которых была аллея, припаркованные лимузины, каменная лестница и холл.
  В дальнем углу комнаты на стуле сидел прикованный к нему наручниками лысый мужчина в нижнем белье. С опущенной головой он наклонился вперед, словно интересуясь лужей собственной крови. За письменным столом не далее чем в четырех футах от него сидел пухленький живой человечек в коричневом костюме и пропускал стодолларовые купюры через электронный детектор валюты, откладывая результаты своих трудов на деревянных счетах. Время от времени он качал головой или сдвигал свои очки на нос и поверх них заглядывал в бухгалтерскую книгу. Иногда он прерывал свои занятия, чтобы с важным видом сделать глоток кофе.
  И господствуя над комнатой, обозревая каждую ее часть неподвижным, лишенным выражения взглядом, стоял атлетического телосложения мужчина лет сорока в темно-зеленой куртке с позолоченными пуговицами, пальцы которого были сплошь в золотых кольцах и на запястье которого красовался золотой «Ролекс» с алмазами и мелкими рубинами. Он был широкоскул и широкоплеч, я ясно представил себе, как мускулиста его шея.
  – Вы Колин Бэйрстоу, которого зовут Тимоти? – спросил он на английском, который я слышал в телефонных записях.
  – А вы Исса, – ответил я.
  Он пробормотал распоряжение. Мужчина справа от меня положил свои руки мне на плечи. Второй встал передо мной. Я почувствовал, как их четыре руки обследуют мою грудь, спину, промежность, бедра, лодыжки. Из внутреннего кармана моего пиджака они извлекли мой бумажник и передали его Иссе, который принял его двумя пальцами, словно боясь об него испачкаться. И я обратил внимание на его запонки: большие, как старый пенс, и с выгравированным на них, по-моему, волком. После бумажника они передали ему мою авторучку, носовой платок, ключ от номера, пропуск в гостиницу и мелочь. Исса аккуратно сложил все это в коричневую картонную коробку.
  – Где ваш паспорт?
  – В гостинице забирают его, когда вы вселяетесь.
  – Оставайтесь на месте.
  Из кармана своей куртки он извлек небольшой фотоаппарат и нацелил его на меня с расстояния в ярд. Дважды сработала вспышка. Неторопливым хозяйским шагом он обошел меня. Он сфотографировал меня с обеих сторон, прокрутил пленку в камере, вытряхнул кассету себе в ладонь и передал ее моему стражу, который поспешил с ней из комнаты. Человек на стуле коротко вскрикнул, запрокинул назад голову, и из его носа полилась кровь. Исса пробормотал еще один приказ, и двое молодых людей разомкнули наручники и увели человека по коридору. Кассир в коричневом костюме невозмутимо продолжал пропускать сотенные бумажки через свою машинку и откладывать костяшки на счетах.
  – Сядьте сюда.
  Сам Исса сел за стол. Я сел с другой его стороны. Он выудил из своего кармана листок бумаги и развернул его. Потом вынул карманный диктофон и положил его между нами, заставив меня вспомнить Лака, Брайанта и полицейский участок. Руки Иссы были велики, уверенны и странным образом элегантны.
  – Как полное имя человека, которого вы называете Мишей?
  – Доктор Лоуренс Петтифер.
  – Каковы склонности этого человека?
  – Простите?
  – Его способности, его достоинства? Что не так со «склонностями»?
  – Нет, ничего. Я просто не сразу понял. Он исследователь революций. Он друг малых наций. Он лингвист. Как вы.
  – Что еще вы можете сказать об этом человеке?
  – Он бывший агент КГБ, но в действительности он агент британской секретной службы.
  – Каково сейчас в Великобритании официальное положение этого человека?
  – Он в розыске. Англичане подозревают его в хищении большой суммы денег из русского посольства. Как и русские. И они правы, он совершил это.
  Исса изучал свою бумагу, не давая мне разглядеть ее.
  – Когда была ваша последняя встреча с человеком по имени Миша?
  – Восемнадцатого сентября этого года.
  – Опишите ее обстоятельства.
  – Она произошла ночью, в местности с названием Придди, на Мендипских холмах графства Сомерсет. Мы были одни.
  – Что на ней обсуждалось?
  – Личные проблемы.
  – Что обсуждалось?
  Среди русских чиновников бытует выражение, которое я не без успеха иногда употребляю и которое некстати вспомнил сейчас:
  – Не надо мне хамить. Если я говорю личные, значит, личные.
  В школе я получал пощечины, и довольно часто. Мне давали их женщины, правда, второго шанса они никогда не получали. Я занимался боксом. Но те две пощечины, которые закатил мне Исса, перегнувшись через стол, были совершенно новой для меня цветовой и звуковой гаммы. Он почти одновременно ударил меня сначала левой, а потом правой рукой, и это было похоже на удары металлической трубой из-за золотых колец, унизывавших пальцы. И, когда он бил меня, я видел между его руками его карие глаза охотника, устремленные на меня так пристально, что я испугался, что он решил забить меня до смерти. Однако он остановился, потому что его позвали из другого конца комнаты. Отодвинув кассира, он взял рацию, протянутую ему оператором видеомониторов. Он выслушай и что-то спросил кассира, который покачал головой, не прекращая считать сотенные бумажки.
  – Шутники, – пожаловался он по-русски. – Они называют это третью, а тут и десятой части трети нет. Тут кот наплакал, а не наша доля. Если они такие кретины, то зачем они подались в рэкетиры?
  Одним движением локтей он сгреб деньги в кучу, передал ее Иссе, еще несколько раз щелкнул костяшками счетов, взял линейку и красный карандаш и провел линию под каждой из четырех страниц своей бухгалтерской книги. Потом он снял очки, уложил их в железный очешник и спрятал его во внутренний карман своего коричневого костюма. Тотчас же вся наша группа – кассир, боевики, Исса и я – по малиновому коридору поспешила к выходу. Железная дверь была открыта, каменные ступени свободны, вооруженные молодые люди маячили повсюду. Свежий воздух пахнул на меня дыханием свободы. В бледном утреннем небе мерцали последние звезды. У верхней ступени лестницы стояла длинная машина. Худощавый товарищ Магомеда сидел за рулем, положив на него ладони в кожаных перчатках. А у задней дверцы стоял сам Магомед с шарфом в горошек, которым он с молчаливой тщательностью няньки стал завязывать мне глаза.
  Я перехожу в Зазеркалье, сказал я себе в наступившей тьме. Тону в пруду Придди. Я берклианец. Я не могу видеть, следовательно, я не могу дышать. Я кричу, но все вокруг глухи и слепы. Последним виденным мной предметом, когда Магомед медленно затягивал мою повязку, были элегантные итальянские туфли Иссы. У них были коричневые плетеные кожаные шнурки и пряжки с золотой цепью.
  
  Чего они хотят?
  Чего мы ждем?
  Что-то пошло не так. Их планы нарушены.
  Мне снится, что на рассвете меня должны расстрелять, и, когда я просыпаюсь, светает, и я слышу шаги и тихие голоса за своей дверью.
  Мне снится, что Ларри сидит у моей кровати, смотрит на меня сверху вниз и ждет, когда я проснусь. Я просыпаюсь и вижу склонившегося надо мной Зорина, который вслушивается в мое дыхание, но это только мои юные стражи принесли мне завтрак.
  Я слышу, как Эмма играет Питера Максвелла Дэвиса в ханибрукской церкви.
  
  Моя камера представляла собой гимнастический зал со старинными гимнастическими снарядами у стен, а табличка на двери гласила: «ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ». Он находился в подвале жилого дома в форме уродливого бруска в часе езды с завязанными глазами от самой Москвы, в конце ухабистой первобытной дороги среди запахов мусора, бензина, гниющих деревьев, и был самым неуютным местом на земле или его подземельем. Сырой воздух был полон зловония. Вода всю ночь журчала в трубах и капала с них. Трубы были проложены по потолку и уходили в растрескавшийся цементный пол, сточные трубы, трубы для холодной и горячей воды, трубы отопления и трубы с электропроводкой и телефонными проводами. И еще маленькие серые крысы, в основном спешащие по своим делам куда-то еще. Если я не ошибся в арифметике, я пробыл там девять дней и десять ночей, но время в заключении ведет себя по-особому: когда вы впервые в темнице, между несколькими движениями секундной стрелки ваших часов могут пройти годы, а расстояние между двумя кормежками равно переходу через всю пустыню вашей жизни. Одну ночь вы проводите со всеми известными вам женщинами, а когда просыпаетесь, то все еще ночь и вы все еще дрожите в одиночестве.
  
  Окон в моем подвале не было. Две решетки под потолком предназначались, видимо, для вентиляции, но сейчас они были наглухо задраены. Взобравшись на изъеденного крысами гимнастического коня и осмотрев их, я обнаружил, что их железные рамы сплошь покрыты слоем ржавчины. В первый день зловоние моей темницы было невыносимым, на второй день оно стало волновать меня меньше, а на третий исчезло совсем, и я знал, что стал его частью. Но доносившиеся сверху запахи были целым театром запахов: тут было и подсолнечное масло, и лук, и чеснок, и жареная баранина, и цыплята – одинаковая по всему свету симфония запахов тесных конур, битком набитых большими семьями.
  
  – Башир Хаджи!
  Вздрогнув, я проснулся от этого то ли радостного, то ли горестного вопля моих стражей посреди ночи.
  Сначала зазвонил их радиотелефон. А потом этот крик то ли муки, то ли восторга.
  Они что, приветствовали его?
  Они клялись ему в верности, выкрикивая его имя горным вершинам? Или посылали ему проклятья? Или оплакивали его?
  Я лежал с отрытыми глазами, ожидая следующего акта. Его не последовало. Я уснул.
  
  Пленнику ингушей может быть одиноко, но он никогда не будет один.
  Бездетного мужчину, меня одолели дети. Они бегали над моей головой, прыгали по ней, колотили ее, смеялись и вопили в ней, и их матери в ответ кричали на них. То и дело раздавался звучный шлепок, за которым следовало горькое, обиженное молчание, после чего крики начинались снова. Я слышал скулеж собак, но только с улицы. Я мечтал о том, чтобы оказаться снаружи, а им хотелось внутрь. Отовсюду я слышал кошек. Я слышал, как самоуверенно талдычат что-то включенные весь день телевизоры. Я слышал переведенные на русский мексиканские сериалы и прерывающие их срочные сообщения о крахе очередного финансового афериста. Я слышал шлепки белья при стирке, слышал ссоры сердитых мужчин, слышал пьяных мужчин, слышал взбешенных женщин. Я слышал плач.
  Из музыки я слышал дешевую русскую танцевальную музыку и безмозглый американский рок, прерываемый чем-то более глубоким и более человечным: медленными ритмичными гортанными звуками, возбуждающими и настойчивыми, призывающими меня встать, бодро встретить новый день, призывающими добиваться своего и не сдаваться. Я знал, что это тот род музыки, который нравился Эмме, музыки, рожденной в родных горах и долинах изгнанников, слушавших ее. А по ночам, когда большая часть этих звуков утихала, я слышал похожий на гул моря ровный гул разговоров у походных костров.
  Так я во всех смыслах приобщился к подпольной жизни, потому что и мои хозяева были далеко от родного дома и презираемы, и если я был их узником, то одновременно я был и удостоен чести быть их почетным гостем. Когда каждое утро мои стражи с угрюмыми лицами вели меня по коридорам здания в крохотный туалет со свежеоторванными кусками газетной бумаги умываться, приложенными к губам пальцами призывая меня к молчанию, я чувствовал себя скорее их сообщником, чем пленником.
  
  Я слушал Петтифера со страхом. Это была не длинная лекция и уж точно не воскресный семинар. Наш отель был в Хьюстоне, штат Техас, и он только что провел десять дней в кубинской тюрьме по сфабрикованному обвинению в хранении наркотиков, но в действительности, как он подозревал, ради того, чтобы служба безопасности получила возможность как следует разглядеть его. Сначала они не давали ему спать. Потом они сутки продержали его без воды. Потом они привязали его к четырем вмурованным в стену кольцам и предложили сознаться, что он американский шпион.
  – И тут я разозлился как следует, – уверял меня Ларри, развалясь возле гостиничного бассейна, разглядывая проходящие мимо бикини и потягивая через соломинку ананасный сок. – Я сказал им, что из всех оскорблений, которые только можно обрушить на голову английского джентльмена, самым тяжким является обвинение в том, что он шпионит для янки. Я сказал, что это хуже, чем назвать мою мать шлюхой. Потом я сказал, что их матери шлюхи, и примерно на этом месте беседы ввалился Рогов и приказал им отвязать меня, дать мне ванну и отпустить.
  Рогов – резидент КГБ в Гаване. Я подозревал, что допрос был организован им.
  Я задал ему совершенно неожиданный для меня самого вопрос: на что это было похоже? Ларри притворился тоже удивленным.
  – После Винчестера? На детские игры. Да я день в колледже променял бы на месяц в кубинской тюрьме. Послушай, Тимбо, – он тронул меня за локоть, – как она? Сменила меня на тебя, сознавайся?
  
  У меня двое стражей, и у них нет других обязанностей, кроме как сторожить меня. Днем и ночью они всегда вместе. У обоих походка слегка на цыпочках, которую я подметил у их товарищей из ночного клуба. Оба говорят с мягким южнорусским акцентом, но русский у них второй, а теперь даже, наверное, третий язык, потому что они оба первокурсники Исламского университета в Назрани, где они изучают арабский, коран и историю ислама. Они отказались назвать мне свои имена, как я полагаю, тоже по приказу, и, поскольку их вера запрещает им лгать, на эти десять дней они вообще без имен.
  Как они с гордостью сказали мне, они мюриды, они посвятили себя Богу и своим духовным наставникам, посвятили себя праведной и достойной жизни и стремлению к священным знаниям. Мюриды, сказали они, моральный стержень дела ингушей, вооруженного и политического сопротивления России. Они дают клятву быть примером благочестия, правдивости, храбрости и самопожертвования. Более высокий и более начитанный – я не дал бы ему больше двадцати – был родом из Экажево, большого поселка на окраине Назрани, его менее рослый товарищ – из Джайраха, аула высоко в горах вблизи Военно-Грузинской дороги, на южной окраине знаменитого Пригородного района, занимающего, по их словам, половину исконной территории Ингушетии.
  Все это они рассказали в первый же день моего заключения, когда они робко стояли в дальнем углу моей камеры, одетые в кожаные куртки и с автоматами в руках, и смотрели, как я поглощаю завтрак, состоящий из того же крепкого черного чая, что я обнаружил в приемной конторы Айткена Мея, дольки драгоценного лимона, хлеба, сыра и сваренных вкрутую яиц. С самого начала моя кормежка была торжественной церемонией. Мои мюриды по очереди торжественно вносили поднос, чрезвычайно гордые своей щедростью. И поскольку я быстро обнаружил, что их собственная еда была куда более скромной и состояла, по их словам, из тех продуктов, которые они привезли с собой из Назрани, чтобы не нарушать религиозных запретов, то я старался всем своим видом показать что наслаждаюсь едой. Со второго дня стали показываться сами поварихи, заглядывавшие в мою темницу через дверной проем женщины со скромными глазами и платками на волосах. Та, что помоложе, была более скромной, а та, что постарше, сверкнула на меня своими любопытными глазами. Только раз, и то по недоразумению, я столкнулся с менее приятной стороной наших отношений. Я спал на своей кровати, и мне, вероятно, что-то приснилось, потому что, когда я открыл глаза и увидел над собой моих мюридов, одного, гордо держащего кусок туалетного мыла и полотенце, а другого – поднос с моим ужином, я с воинственным криком попытался вскочить с постели. Мне удалось только опустить на пол ноги, и я собирался встать на них, когда почувствовал приставленное к своей шее маслянистое дуло пистолета. Оставшись один, я услышал писк их рации и их спокойные голоса, докладывавшие о происшествии. Потом они вернулись, чтобы наблюдать, как я ем. Забрав поднос, они приковали меня наручниками к кровати.
  Ради своего спасения я оставил всякую мысль о физическом или духовном сопротивлении. Вялый и безразличный ко всему, я убеждал себя, что величайшая в мире свобода – это когда ты не властен над своей судьбой.
  И все же утром, когда мои стражи расковали меня, мои запястья кровоточили, а мои лодыжки так свело, что нам пришлось отмачивать их в холодной воде.
  
  Магомед приехал с бутылкой водки. Его глаза были красными от усталости, а круглое лицо под шапочкой поросло щетиной. Что его заботило? Или его улыбка всегда была такой печальной, как сейчас? Он налил мне водки, но сам пить отказался. Спросил меня, доволен ли я. Я ответил: «Королевский прием». Он рассеянно улыбнулся и повторил: «Королевский». Мы обсуждали без всякой видимой системы Оскара Уайльда, Джека Лондона, Форда Мэдокса Форда и Булгакова. Он заверил меня, что разговор на такие темы был для него редкостью, и спросил, часто ли такие разговоры случаются у меня в Англии.
  – Только с Ларри, – ответил я, тайно надеясь перевести разговор на него.
  Но в ответ он только улыбнулся еще одной печальной улыбкой, которая ни признавала существование Ларри, ни отрицала его. Он спросил, как я лажу с мюридами.
  – Они вежливы?
  – Идеально.
  – Их родители погибли, – еще одна печальная улыбка, – возможно, они считают вас орудием в Божьих руках.
  – А почему они могут думать так?
  – Было пророчество, широко известное в суфистских кругах с прошлого века, когда имам Шамиль писал письма вашей королеве Виктории, о том, что Российская империя однажды рухнет и что Северный Кавказ, включая Ингушетию и Чечню, отойдет под правление британской короны.
  Я выслушал эту новость столь же серьезно, как он сообщил ее.
  – Многие из наших стариков говорят об английском мессии, – продолжал он. – И если часть пророчества, касающаяся Российской империи, вот-вот сбудется, то где же второе знамение, говорят они.
  Откуда-то из дальнего уголка моей памяти всплыло, что что-то подобное Ларри говорил мне.
  – Но я нигде не читал, – сказал я осторожно, взвешивая свои слова не менее тщательно, чем Магомед свои, – что королева Виктория когда-либо посылала оружие имаму Шамилю, чтобы помочь ему свергнуть русских угнетателей.
  – Возможно, – согласился Магомед без особого интереса. – Имам Шамиль был не из нашего народа и, следовательно, не является величайшим из наших героев.
  Он провел широкой ладонью сначала по своим бровям, потом по бороде, словно хотел стереть с себя неудачную мысль.
  – Есть также предание, что основатели чеченской и ингушской наций были вскормлены волчицей. Возможно, вы сталкивались с этой легендой в другом контексте.
  – Да, – сказал я, вспомнив волка на золотых запонках Иссы.
  В более практической плоскости среди нас всегда существовало мнение, что Великобритания может умерить русскую решимость поработить нас. Как вы думаете, это очередное наше бесплодное мечтание или мы можем надеяться, что вы замолвите за нас слово на тех совещаниях, на которые нас не допускают? Я спрашиваю вас об этом совершенно серьезно, мистер Тимоти.
  У меня не было оснований сомневаться в этом, но и ответить ему мне было трудно.
  – Если Россия нарушит договоры со своими соседями… – начал я осторожно.
  – Да?
  – Если она введет танки в Назрань, как она ввела их в Прагу в шестьдесят восьмом…
  – Но они уже сделали это, мистер Тимоти. Вы, наверное, проспали этот момент. Ингушетия оккупирована Россией. Здесь, в Москве, мы парии. Нам не доверяют и нас не любят. Мы – жертвы тех же предрассудков, которые существовали еще в царские времена. Коммунисты не дали нам ничего нового. Сейчас в правительстве Ельцина полно казаков, а казаки ненавидят нас испокон веку. У него генералы-казаки, шпионы-казаки, казаки в комитетах, где определяются наши новые границы. Можете быть уверены, что они не упустят случая свести с нами счеты. Для нас за последние двести лет мир не изменился ни на каплю. Нас подавляют, на нас клевещут, нас вынуждают к сопротивлению. И мы яростно сопротивляемся. Вам, наверное, стоило бы рассказать об этом вашей королеве.
  – Где Ларри? Когда я смогу его увидеть? Когда вы выпустите меня отсюда?
  Он уже поднялся, чтобы уйти, и я подумал сначала, что он решил оставить без ответа мои вопросы, в которых, к моему сожалению, прозвучало отчаяние, несовместимое с хорошими манерами. Помедлив, он молча обнял меня, пристально посмотрел мне в глаза и пробормотал что-то, чего я не понял, но что было, как я опасался, молитвой о моей безопасности.
  – Магомед – лучший борец во всей Ингушетии, – гордо сказал старший из мюридов. – Он великий суфист и доктор философии. Он отважный боец и духовный вождь. Он убил многих русских. В тюрьме они мучили его, и, когда его освободили оттуда, он с трудом ходил. А сейчас у него самые сильные ноги на Кавказе.
  – Магомед – ваш духовный вождь? – спросил я.
  – Нет.
  – А Башир Хаджи?
  Я снова коснулся запретной темы. Мои стражи умолкли, а потом удалились в свою комнатушку в конце коридора. Оттуда не доносилось ни звука, лишь изредка слышался шепот. Полагаю, что дети мучеников молились.
  
  Появился Исса, выглядевший огромным в своей новенькой топорщившейся и блестевшей кожаной куртке. В руках у него были мой чемодан и дипломат из гостиницы. Его сопровождали двое его вооруженных молодых людей. Как и Магомед, он был небрит и имел озабоченный, серьезный вид.
  – У вас есть жалобы? – спросил он, набрасываясь на меня так энергично, что я заподозрил, что он решил надавать мне еще пощечин.
  – Со мной обращались достойно и с уважением, – ответил я тоже с вызовом.
  Но, вместо того чтобы бить меня, он взял мою руку и притянул к себе в том же самом однократном объятии, которым меня удостоил Магомед, и так же дружески похлопал меня по спине.
  – Когда меня выпустят отсюда?
  – Посмотрим. Может быть, через день или два, в зависимости от обстоятельств.
  – Каких обстоятельств? Чего мы ждем? – Мои разговоры с мюридами придали мне уверенности. – Я ничего не имею против вас. У меня нет никаких злых умыслов. Я здесь по уважительной причине: я хочу увидеться со своим другом.
  Его сердитый взгляд озадачил меня. Его щетина и его опустошенные глаза придавали ему вид человека, видевшего что-то страшное. Он мне не ответил. Вместо ответа он повернулся и вышел, сопровождаемый своими боевиками. Я открыл дипломат. Бумаг Айткена Мея в нем не было, не было и записной книжки Эммы. Я спрашивал себя, расплатился ли Исса за меня в гостинице, и если да, то не объявленной ли в розыск кредитной карточкой Бэйрстоу?
  
  В голосе Петтифера из трубки междугородного телефона я слышу одиночество шпиона. Одна его половина жалуется, другая довольна. Он сравнивает свое существование со скалолазанием, которое он обожает.
  – А над тобой в темноте нависшая одна чертова скала. Одно мгновение ты гордишься, что ты добрался сюда в одиночку. Минутой спустя ты полжизни отдал бы за еще пару блоков на веревке. А бывают случаи, когда хочется просто вынуть нож, протянуть руку, к чертовой матери перерезать веревку и навеки уснуть.
  
  Дни шли, и мои самые интересные – и самые поучительные – часы проходили в беседах с моими мюридами.
  Иногда безо всякого смущения они начинали молиться при мне после того, как помолились в уединении. Обычно они приходили в мою комнату в своих шапочках, садились и, отвернувшись от меня в сторону и закрыв глаза, начинали перебирать четки. Мюрид, объяснили они, никогда не берет пальцами бусину четок, не произнося имя Божие. А поскольку у Бога девяносто девять имен, бусин тоже девяносто девять, и упомянуть Бога надо как минимум девяносто девять раз. Однако некоторые суфийские секты – они имели в виду свою собственную – требуют, чтобы четки были перебраны много раз. Перед тем, как пройти посвящение, мюрид должен многократно доказать свою верность. Иерархия мюридов сложна и децентрализована. Каждое селение делится на несколько кварталов, и в каждом квартале имеется свой небольшой кружок, возглавляемый тургком, или руководителем кружка, который подчинен тамаде, который в свою очередь подчиняется векилю, или заместителю шейха… Слушая их, я испытывал сострадание к несчастным офицерам русской разведки, получавшим невыполнимое задание проникнуть в их организацию. Пять раз в день мои мюриды исполняли обязательные молитвы, стоя на коленях на ковриках, которые они хранили в своей комнатушке. Молитвы, которые они совершали в моем присутствии, были дополнительными молитвами, посвященными отдельным святым и особым случаям.
  – А Исса мюрид? – спросил однажды я, и мой вопрос вызвал у них веселый смех.
  Исса очень светский человек, ответили мне они между двумя приступами смеха. Исса очень нужный для нашего дела бандит! Он отдает нам деньги, добытые его рэкетом! Без Иссы у нас не было бы оружия! У Иссы много друзей в мафии, он из нашей деревни, он лучший стрелок во всей деревне, лучший дзюдоист, лучший футболист и…
  Потом они успокоились, а я стал обдумывать роль Иссы как сообщника Чечеева и, возможно, организатора кражи тридцати семи миллионов русских фунтов…
  Я, наверное, не стал бы задавать им вопросы, если бы не их жгучий интерес ко мне. Едва успев поставить передо мной свой поднос, они усаживались за мой стол и выпаливали свою очередную серию вопросов: кто самый храбрый в Англии? Кто лучший воин, борец, драчун? Элвис Пресли – англичанин или американец? Власть королевы – абсолютная? Она может разрушать деревни, казнить людей, распускать парламент? Высокие ли горы в Англии? В парламенте заседают только старейшины? Есть ли у христиан тайные ордены, секты, святые, шейхи и имамы? Кто учит англичан сражаться? Какое у них оружие? Правда ли, что христиане убивают животных, не выпустив предварительно из них кровь? И – поскольку я сказал им, что веду сельский образ жизни, – сколько у меня гектаров земли, сколько голов скота, сколько овец?
  Мое семейное положение чрезвычайно их озадачило. Если я мужчина, как все, то почему у меня нет ни жены, ни детей, которые утешили бы меня в старости? Я тщетно пытался объяснить им, что я разведен. Развод был для них мелкой деталью, процедурой, которая не занимает больше нескольких часов. Почему я не обзавелся новой женой, которая родила бы мне сыновей?
  В расчете на ответную откровенность я отвечал им на вопросы с полной серьезностью.
  – Что привело вас обоих в Москву? Ведь вы должны быть сейчас в Назрани и посещать занятия, не так ли? – спросил я их однажды вечером за одной из бесконечных чашек черного чая.
  Они посоветовались между собой, решая, кому достанется честь говорить первым.
  – Нас выбрал наш духовный руководитель, чтобы охранять важного английского пленника, – с гордостью заявил парень из долины.
  – Мы – двое лучших воинов Ингушетии, – сказал горец, – нам нет равных, мы самые храбрые, мы лучше всех воюем, мы самые твердые и самые верные.
  – И самые самоотверженные! – добавил его друг.
  Но тут они, видимо, вспомнили, что их вера не поощряет хвастовство, потому что их лица вдруг стали серьезными и они заговорили спокойнее.
  – Мы приехали в Москву, сопровождая большую сумму денег для знакомого моего дяди, – сказал первый юноша.
  – Эти деньги были зашиты в две красиво вышитые подушки, – сказал второй. – Это потому, что кавказцев всегда обыскивают в аэропортах. Но глупые русские не обратили внимания на наши подушки.
  – Мы думаем, что деньги, которые мы везли, были фальшивыми, но мы не уверены в этом, – честно признался первый. – Ингуши всегда были прекрасными фальшивомонетчиками. В аэропорту к нам подошел человек, назвал себя и увез наши подушки на джипе.
  Некоторое время у них заняла напряженная дискуссия на тему, что они купят на деньги, полученные за эту услугу: стерео, разные шмотки, еще золотых колец или краденый «мерседес», контрабандой вывезенный из Германии. Я не спешил. Я мог хоть всю ночь ждать своей очереди.
  – Магомед сказал мне, что вы дети мучеников, – сказал я, когда тема была исчерпана.
  Юноша-горец стал очень серьезным.
  – Мой отец был слепым, – сказал он. – Он зарабатывал на жизнь, читая наизусть Коран. Осетины пытали его на глазах у всей деревни, а потом русские солдаты связали ему руки и ноги и танком раздавили его. А когда жители деревни попытались унести его тело, русские солдаты открыли по ним огонь.
  – Мой отец и двое моих братьев тоже сейчас с Богом, – тихо сказал парень из долины.
  – Когда нам придет время умереть, мы будем готовы, – сказал его друг с тем же спокойствием, с которым рассказывал о своем отце, – мы отомстим за наших отцов, братьев и друзей, и мы умрем.
  – Мы поклялись вести газават, – в том же тоне сказал его товарищ. – Это священная война, которая освободит нашу родину от русских.
  – Мы должны спасти наш народ от несправедливости, – добавил горец. – Мы сделаем его сильным и благочестивым, и он не будет больше добычей неверных.
  Он встал, вынул из-за спины большой кривой нож и протянул его мне.
  – Вот мой кинжал. Если у меня не будет другого оружия, если я буду окружен и если у меня не будет патронов, я выбегу из своего дома и убью первого русского, которого увижу.
  Нужно было некоторое время, чтобы разговор принял более мирный характер. Но слово «неверный» дало мне шанс, которого я ждал весь вечер.
  – А может ли мюрид помолиться за неверного? – спросил я.
  Парень из долины явно считал себя более компетентным в вопросах веры.
  – Если неверный – человек высоких достоинств и морали и если он служит нашему делу, мюрид будет за него молиться. Мюрид будет молиться за всякого, кто служит орудием в руках Бога.
  – А может ли неверный высоких достоинств и морали жить среди вас? – спросил я, втайне спрашивая себя, подходит ли Ларри под это описание.
  – Когда неверный является нашим гостем, его зовут хашах. Хашах для хозяев священен. Если ему причиняют вред, то для хозяина это такое же оскорбление, как если бы этот вред был причинен роду, под покровительством которого хашах находится. Смерть хашаха требует кровной мести, которая смыла бы позор с чести рода.
  – А сейчас какой-нибудь хашах живет среди вас? – спросил я и, ожидая их ответа, добавил: – Англичанин, быть может? Человек, который служит вашему делу и говорит на вашем языке?
  Только одно счастливое мгновение я надеялся, что моя терпеливая тактика себя оправдает. Они возбужденно глядели друг на друга, их глаза горели, они переговаривались между собой короткими, отрывистыми предложениями, дававшими мне не передаваемую словами надежду. Но потом я постепенно понял, что горец хотел бы ответить на мой вопрос, но его друг с равнины приказывал ему хранить молчание.
  Той же ночью мне приснился Ларри в роли современного лорда Джима, коронованного монарха всего Кавказа, и Эмма в роли его несколько перепуганной супруги.
  
  Они пришли за мной на рассвете, в час, когда приходят палачи. Сначала они снились мне, а потом оказались явью. Магомед, его худощавый товарищ и те двое молодых людей, которые в ночном клубе наблюдали, как я получал пощечины. Мои мюриды исчезли. Вероятно, их отослали в Назрань. Возможно, они предпочли бы не участвовать в том, что должно было произойти. У ножки моей кровати лежала папаха и кинжал, и они, вероятно, положили их, когда я спал. Щетина Магомеда превратилась в полноценную бороду. На нем была норковая шапка.
  – Пожалуйста, мистер Тимоти, мы должны ехать немедленно, – объявил он. – Пожалуйста, приготовьтесь к отъезду и ни о чем не спрашивайте.
  После этого он по-хозяйски расположился в моем кресле с антенной рации, торчащей из кармана его жилета, и стал наблюдать, как его спутники торопливо помогают мне собраться: кинжал в мой чемодан, папаху мне на голову, одновременно прислушиваясь к доносившимся из коридора звукам.
  Рация Магомеда пискнула; он пробормотал в нее приказ и похлопал меня по плечу, словно приглашая чемпиона на беговую дорожку. Один из молодых людей сгреб мой чемодан, другой – дипломат. В другой руке каждый из них держал по автомату. Я шагнул за ними в коридор. Там меня встретил морозный воздух, напомнивший мне о моем легком плаще и заставивший с благодарностью подумать о папахе. Худощавый прошипел по-русски: «Быстрей, черт тебя побери» и дал мне тычка. Я поднялся по двум коротким пролетам лестницы и на последних ступенях второго увидел падающий снег. Через пожарный вход я выбрался на засыпанный снегом балкон, где меня ждал человек с пистолетом. Он знаком показал мне на железную лестницу. Я поскользнулся и получил ниже спины довольно болезненный пинок. Человек прикрикнул на меня. Я огрызнулся на него и неловко двинулся вперед.
  Подо мной двое парней с моим багажом почти исчезали за завесой падающего снега. Я находился на задворках здания посреди куч земли, канав и брошенных тракторов. Я увидел ряд деревьев и за ними несколько стоящих машин. Снег набивался мне в ботинки и под штаны. Я соскользнул в канаву и выбрался из нее с помощью локтей и пальцев. Снег слепил меня. Вытирая его с лица, я с удивлением увидел, как впереди меня Магомед резко продвигался прыжками, наполовину как клоун, наполовину как олень. Худощавый не отставал от него. Я поспешил вперед по протоптанному ими следу. Но снег был таким глубоким, и я с каждым шагом словно погружался все глубже в трясину Придди, с трудом отрываясь от одной мысли и переволакивая себя к следующей.
  Магомед и его товарищ несколько раз возвращались ко мне. Дважды они грубо поднимали меня на ноги, пока наконец Магомед, недовольно рявкнув, не сгреб меня в охапку и не потащил через снег между деревьями к микроавтобусу-вездеходу с грузовой площадкой сзади, закрытой тентом. Вскарабкиваясь в кабину, я видел, как второй страж из ночного клуба забирался под этот тент. Магомед сел за руль, худощавый – по другую сторону от меня с «Калашниковым» между коленями и запасными обоймами на полу. Мотор вездехода возмущенно взвыл, и заснеженный пейзаж поплыл мимо. Сквозь покрытое хлопьями снега ветровое стекло я видел фантастическую картину, на которую только теперь обратил внимание: мрачные дома, словно из фильмов о войне, и пар из разбитых окон, клубящийся, словно дым.
  Мы выбрались на широкую улицу; кругом теснились грузовики и легковые машины. Магомед положил руку на гудок и не снимал ее до тех пор, пока перед нами не образовался просвет. Его товарищ справа от меня внимательно разглядывал каждый автомобиль, обгонявший нас. В руке у него была рация, и по его смеху и поворотам головы я понял, что он переговаривался с молодыми людьми под тентом. Дорога виляла, и мы виляли вместе с ней. Впереди нас возник крутой поворот. Мы уверенно вошли в него, но наш вездеход, словно упрямый конь, отказался вписаться в него, проскользил прямо, взобрался на сугроб у обочины и благополучно завалился на него боком. В один момент Магомед и трое его людей были снаружи и дружным усилием поставили машину на колеса, так что мы продолжили путь еще до того, как я успел испугаться.
  Теперь вдоль дороги тянулись дачи в пышных шапках выпавшего снега с накрытыми белоснежной простыней крохотными участками. Потом дачи кончились. Мимо нас проплывали ровные поля и опоры линии электропередачи, сменившиеся высокими деревянными и трехметровыми сетчатыми заборами, огораживающими дворцы сверхбогачей. Мы были, к общему облегчению, в лесу – частично сосны, частично березы с поникшими ветками обступали со всех сторон прямую, как стрела, дорогу, по обочинам которой попадались сваленные стволы деревьев и загадочные обгорелые останки автомобилей. Дорога сузилась, стала темнее. Хлопья морозного тумана проносились над капотом вездехода. Мы выехали на опушку и остановились. Сначала Магомед не выключал мотора, так что печка продолжала работать. Потом он заглушил мотор и опустил стекло дверцы. Мы вдыхали пахнущий сосной и свежестью воздух и вслушивались в таинственные шлепки и шорохи языка, на котором говорит заснеженный лес. Мой промокший во время падений плащ стал сырым, тяжелым и холодным. Я начал беспокоиться о людях под тентом. Потом я услышал свист, три мягкие ноты. Я посмотрел на Магомеда, но глаза праведного человека были закрыты, а голова в раздумье откинута назад. В руке он держал зеленую гранату, в кольцо которой был вставлен его мизинец. Это был единственный палец, который мог пройти туда. Я услышал второй свист, одну ноту. Я осмотрел деревья слева и справа, потом перед собой и позади на дороге, но не увидел ничего. Магомед издал ответный свист из двух нот. Никто не двинулся с места. Я снова повернулся к Магомеду и в раме окна увидел наполовину заросшее бородой лицо Иссы.
  
  Один из стражей остался в микроавтобусе, все остальные отошли от него. Я слышал, как он отъезжал, и видел, как следом за ним на дорогу обрушилась настоящая лавина снега. Исса шел впереди, Магомед шагал рядом с ним, как пара охотников, и «Калашников» каждого смотрел в свою сторону леса по бокам. Худощавый боевик и двое молодых парней замыкали шествие. Магомед дал мне варежки и бахилы на повязках, с помощью которых я смог чувствовать себя не так уж неуютно в снегу.
  Наша группа спустилась по крутому склону. Деревья над нами сомкнулись в плотный свод, и небо проглядывало через него серыми клочьями. Снег сменился мхом и кустарником. Мы проходили мимо разбросанного мусора и старых автопокрышек, потом мимо деревянных скульптур оленя и белок. Наконец мы вышли на поляну, уставленную столами и скамьями, в дальнем углу которой стояло несколько деревянных домиков. Мы были в летнем лагере. В центре поляны был кирпичный сарай. На его двери с висячим замком зеленой защитной краской было написано «КЛУБ».
  Исса двинулся вперед. Магомед стоял под деревом с поднятой рукой, приказывая нам оставаться там, где мы были. Я бросил взгляд вверх и увидел три неподвижные фигуры над нами на склоне холма. Исса условным сигналом постучал в дверь, потом еще раз. Дверь открылась. Исса кивнул Магомеду, и тот знаком позвал меня к себе. Одновременно худощавый нелюбезно толкнул меня в спину. Магомед отступил на шаг, приглашая меня войти первым. Я вошел в сарай и в дальнем конце комнаты увидел единственного человека, одиноко сидевшего на сцене с темной головой, безнадежно опущенной в ладони. На рваном занавесе героические крестьяне со своими лопатами бодро шагали к победе. Дверь за мной закрылась, и на этот звук он поднял голову, словно очнувшись ото сна, и посмотрел на меня. В тусклом свете, проникавшем через занесенные снегом окна, я узнал изможденное, заросшее бородой лицо Константина Абрамовича Чечеева, которое выглядело на десяток лет старше, чем на его первой, сделанной тайком, фотографии.
  Глава 15
  – Вы Крэнмер, – сказал он. – Друг Ларри. Его второй друг. Тим, великий английский мастер шпионажа. Его мелкобуржуазная судьба.
  Его голос был голосом бесконечно уставшего человека. Он провел ладонью по подбородку, заставив меня вспомнить моих мюридов.
  – О, Ларри все рассказал мне о вас. Всего не сколько месяцев назад, в Бате. «ЧЧ, ты крепко сидишь на стуле? Тогда хлебни виски, я сейчас сделаю признание». Я был удивлен, что ему еще есть в чем признаваться. Вам знакомо это чувство?
  – Даже слишком знакомо.
  – И он сделал признание. Я был потрясен. Я был идиотом, конечно. Что тут удивительного? Если я предал свою страну, почему он не мог предать свою? Я выпил еще виски, и потрясение прошло. Хорошее было виски. «Глен Грант» от «Берри бразерс энд Радд». Очень старое. Потом я рассмеялся. И смеюсь до сих пор.
  Но ни его изможденное лицо, ни его бесцветный голос не свидетельствовали об этом: я видел перед собой смертельно уставшего и, я сказал бы, ненавидящего себя человека.
  – Кто Бэйрстоу? – спросил он.
  – Это псевдоним.
  – Откуда его паспорт?
  – Я украл его.
  – У кого?
  – Из своей бывшей Конторы. Он был изготовлен для одной операции несколько лет назад. Я сберег его до своей отставки.
  – Зачем?
  – Для подстраховки.
  – От чего?
  – От неудачного стечения обстоятельств. Где Ларри? Когда я смогу увидеть его?
  Его рука снова погладила подбородок, но на этот раз выразительным жестом недоверия.
  – Вы серьезно пытаетесь убедить меня, что вы здесь по личному делу?
  – Да.
  – И что никто не подослал вас? Что никто не сказал: привези нам голову Петтифера, и мы наградим тебя? Привези нам две головы, и мы наградим тебя вдвойне? Вы действительно здесь один и разыскиваете своего друга и шпиона?
  – Да.
  – Ларри сказал бы, что это чушь собачья. Поэтому и я скажу то же. Чушь собачья. В моей стране не очень принято клясться. Мы слишком серьезно воспринимаем оскорбления, чтобы верить клятвам. Но все равно это чушь собачья. Бред сивой кобылы.
  Он сидел за столом, выставив вперед одну ногу, одинокой фигурой на пустой сцене, и смотрел в сторону от меня на плакаты с фигурами рабочих на стене. На столе стояла зажженная свеча. Другие свечи горели на полу на некотором расстоянии друг от друга. Я увидел двигающуюся тень и понял, что мы не одни.
  – Как поживает великий и добрый полковник Зорин? – спросил он.
  – Он здоров и шлет вам привет. Он хочет, чтобы вы сделали какое-нибудь публичное заявление о том, что это вы украли эти деньги для вашего дела.
  – Так вас, наверное, послали они все, и англичане, и русские? В духе новой великой Антанты?
  – Нет.
  – А может быть, вас послала единственная настоящая сверхдержава? Мне это пришлось бы по душе, Америка – большой полицейский с большой дубинкой. Он карает воров, подавляет восстания, восстанавливает порядок, сохраняет мир. Войны не будет, будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется. Помните этот анекдот времен «холодной войны»?
  – Я не помнил, но сказал, что помню.
  – Русские просят у Запада денег на сохранение мира. А этот анекдот слышали?
  – Кажется, я читал что-то в этом роде.
  – Это правда. Это анекдот из жизни. И Запад дает их. Это анекдот еще похлеще. На сохранение мира в бывшем Советском Союзе. Запад дает эти деньги, Москва дает солдат и обеспечивает этнические чистки. И на кладбище все спокойненько, все довольны. Сколько вам заплатили?
  – Кто?
  – Те, кто вас послал?
  – Меня никто не посылал. Соответственно, ничего и не заплатили.
  – Значит, вы на свой страх и риск. Свободный охотник в духе свободного препринимательства. Вы здесь представляете рыночную стихию. И сколько же мы двое стоим на свободном рынке, Ларри и Чечеев? Контрактом вы запаслись? Ваш адвокат оформил сделку?
  – Никто мне не платит, и никто меня не посылал. Никто мной не командует, и отчетов я никому не даю. Я приехал сюда по своей воле, чтобы найти Ларри. Я не стал бы продавать вас, даже если бы я смог это сделать. Я – агент на свободе.
  Он вытащил из кармана фляжку и отхлебнул из нее. Она была невзрачна и потерта, но по виду это была такая же фляжка, как и та, что подарил мне Зорин, с той же самой алой эмблемой его бывшей службы.
  – Я ненавижу свое имя. Свое грязное, проклятое имя. Если бы они выжгли его на мне каленым железом, я не ненавидел бы его больше.
  – Почему?
  – «Эй, черножопый, как насчет Чечеева?» «Нет проблем», сказал я. «Это имя черножопого, но не слишком. И звучит отлично». Любой другой ингуш, если назвать его черножопым, убьет вас на месте. А я? Я наемник, я шут. Их белый негр. Я произношу их оскорбления еще до того, как они откроют рот. «А как насчет Константина?», спрашивают они. «Нет проблем», отвечаю я. «Великий император, знаменитый блядун». Но особой потехой для них было отчество. «Слушай, черножопый, давай-ка мы сделаем тебя немного евреем, – сказали они, – это собьет их со следа. У Абрама было много сыновей. Одним больше, одним меньше – он не заметит». Поэтому я черножопый, и я еврей, и я все еще улыбаюсь.
  Но он не улыбался. Он был в яростном отчаянии.
  – Что вы сделаете, если я найду его? – спросил он, вытирая горлышко фляжки рукавом.
  – Скажу ему, что он пошел по дороге несчастий и увлек за собой свою девушку. Скажу ему, что в Англии из-за него уже убиты три человека.
  Он оборвал меня.
  – Три? Уже три? Помните любимый анекдот Сталина? Когда в автокатастрофе погибают трое, это национальная трагедия. Но когда целый народ выслан и половина его погибла, это статистика. Сталин был великий мужик. Куда до него Константину.
  Но я решительно продолжал:
  – Они совершили грандиозное мошенничество они занялись незаконной торговлей оружием, они поставили себя вне закона…
  Он поднялся и с заложенными за спину руками встал посреди сцены.
  – Какого закона? – спросил он. – Какого закона скажите на милость? Какой закон, скажите мне, Ларри нарушил?
  Я начинал терять терпение. Холод делал меня отчаянным.
  – Каким законом вы тычете мне в нос? Британским законом? Русским законом? Американским законом? Международным законом? Законом Объединенных Наций? Законом тяготения? Законом джунглей? Я не понимаю этих законов. За этим послали вас они – ваша Контора, моя Контора, такой чувствительный и такой добрый полковник Зорин, – чтобы читать мне лекции о законе? Они нарушили все свои законы, которые сами же и написали! Они не сдержали ни одного своего обещания нам. Любое их похлопывание по плечу за последние триста лет было ложью! Они убивают нас в деревнях, в горах, в долинах, и они хотят, чтобы вы рассказывали мне о законе?
  Его гнев подхлестнул мой собственный.
  – Никто не посылал меня, вы слышите? Это я нашел дом на Кембридж-стрит, это я услышал, что вы посещали Ларри в Бате, это я все это сопоставил, это я отправился на север и обнаружил трупы. И это мне потом пришлось бежать за границу.
  – Почему?
  – Из-за вас. Из-за ваших интриг. И Ларри. И Эммы. Из-за того, что меня заподозрили в пособничестве ЧЧ. Меня едва не арестовали, как Зорина. Из-за вас. Мне нужно его видеть. Я люблю его. – И, как настоящий англичанин, я поспешил уточнить: – Я ему обязан.
  Обернуться меня заставил шорох из тени, а может быть, просто желание отвести глаза от его яростного взгляда. У двери сидели Магомед и Исса, наклонив головы друг к другу и наблюдая за нами. Двое других сторожили у окна, а третий на примусе готовил чай. Я снова посмотрел на Чечеева. Его усталый взгляд был все еще устремлен на меня.
  – Вам, наверное, не давали пощечин, – предположил я, опасаясь, что могу спровоцировать его на действия. – Могу я поговорить с кем-нибудь, кто может мне сказать «да» вместо «нет»? Может быть, вы отведете меня к вашему главному вождю? Может быть, вы отведете меня к Башир Хаджи и позволите мне поговорить с ним?
  Произнеся это имя, я почувствовал, что в комнате сразу возникло напряжение, словно воздух разом сгустился. Уголком глаза я заметил, что страж у окна повернул в нашу сторону голову, и ствол его «Калашникова» повторил это движение.
  – Башир Хаджи мертв. С ним убиты многие наши люди. Мы не знаем, кто. У нас траур. Похоже, это не делает нас добрее. Возможно, что у вас траур тоже.
  
  Смертельная усталость овладела мной. Казалось, что дальше бороться с холодом бесполезно. Чечеев стоял, прислонившись к стене в углу сцены с руками в карманах, и его бородатая голова тонула в воротнике его длинного пальто. Магомед и Исса впали в своего рода транс. Только молодые люди у окон не казались заснувшими. Я попытался заговорить, но язык не слушался меня. Но я, наверное, все-таки сказал все, потому что я услышал ответ Чечеева, не помню, по-английски или по-русски.
  – Мы не знаем, – повторил он. – Это случилось в деревне высоко в горах. Сначала говорили, что двадцать, теперь говорят, что двести. Трагедия стала статистикой. Русские применили оружие, о котором мы прежде не слышали. Это все равно что с ружьем против бомбардировщика. Ты не успеваешь даже выстрелить, а они уже изжарили тебя. Люди кругом так напуганы, что разучились считать. Хотите?
  Он протянул мне фляжку. Я сделал долгий глоток.
  
  Как-то неожиданно наступили сумерки, и мы сидели вокруг стола, ожидая продолжения поездки. Чечеев сидел во главе стола, а я рядом с ним, озадаченный охватившими меня чувствами.
  – А все его дивные субагенты, – сказал он, – это вы придумали их?
  – Да.
  – Вы лично? Это была ваша профессиональная выдумка?
  – Да, – сказал я.
  – Неплохо. Для мелкобуржуазного обывателя совсем неплохо. Возможно, что в душе вы художник больше, чем думаете сами.
  Я вдруг ощутил близость Ларри.
  
  Магомед возился с армейским приемником. Он оживал только ненадолго и торопливой скороговоркой. Исса сидел, положив руки на свой «Калашников». Чечеев сидел, обхватив голову ладонями и вглядываясь в темноту полузакрытыми глазами.
  – У нас вы не найдете исламских демонов, – сказал он по-английски, обращаясь не то к себе, не то ко мне. – Если вас прислали за нами, забудьте про это. У нас нет ни фундаменталистов, ни сумасшедших, ни бомбометателей, ни мечтающих об исламском сверхгосударстве. Спросите Ларри.
  – А что Ларри делает у вас?
  – Вяжет носки.
  На некоторое время он, казалось, погрузился в свои мысли.
  – Хотите еще одну шутку? Мы – мирный народ.
  – Случайного наблюдателя можно извинить за то, что он, однако, этого не заметил.
  – Евреи живут среди нас сотни лет, спросите Константина Абрамовича. Им рады. Просто еще один род. Еще одна секта. Я не хочу сказать, что нас нужно благодарить за то, что мы не преследуем их. Я говорю, что мы мирный народ и в нашей истории масса тому примеров, хотя никто не ставит нам этого в заслугу.
  Мы наслаждались достигнутым перемирием, как два вымотанных боксера.
  – И вы никогда не имели подозрений относительно Ларри, – спросил я, – в глубине души?
  – Я был чиновником. Ларри был первосортным товаром. Половина маразматиков Президиума ЦК КПСС читала его отчеты. Вы что, хотите, чтобы я первым пошел к ним и сказал, что Петтифер бяка и что бяка он уже двадцать лет, – я, черножопый, которого едва терпят?
  Он вернулся к своим отрывочным размышлениям.
  – Ладно, пусть мы злобные дикари. Но не такие же злобные, как казаки? Казаки – звери. Но не такие плохие, как грузины. Грузины хуже казаков. И уж точно не такие плохие, как русские. Скажем так: у ингушей избирательный подход к добру и злу. Мы религиозны, но не настолько, чтобы не быть мирянами.
  Он клюнул носом, но резко вздернул голову.
  – И если какой-нибудь сумасшедший полицейский попытается утвердить среди нас Уголовный кодекс, то половина из нас окажется в тюрьме, а другая половина будет с автоматами Калашникова в руках пытаться освободить их. – Он отпил из фляжки. – Мы – горстка непокорных горцев, которые любят Бога, пить, воевать, хвастать, красть, немного подделывать деньги, немного приторговывать золотишком, исполнять кровную месть, и нас не организовать в группу, где больше одного человека. Хотите еще?
  Я снова взял у него фляжку.
  – Союзы, политика – забудьте о них. Вы можете сегодня обещать нам что угодно, завтра нарушить свое слово, и послезавтра мы поверим вам снова. У нас неслыханная диаспора и мучения, которых вам не покажут по телевизору даже со специальной антенной. Мы не любим сыщиков, у нас нет потомственных лордов, и за тысячу лет мы не породили ни одного деспота. За Константина!
  Он выпил за Константина, и некоторое время мне казалось, что он уснул, но вдруг его голова снова вздернулась, и он показал на меня пальцем.
  – И когда ваши западные беложопые решат раздавить нас – а вы решите, мистер Тимоти, решите, потому что вы суете свой английский нос во все, – то часть из вас умрет. Потому что у нас есть то, за что вы не раз сражались, когда были мужчинами. Спросите у Ларри.
  Радио вдруг заверещало, Магомед вскочил на ноги, Исса отдал приказ молодым людям у окна. Чечеев повел меня к двери.
  – Ларри все знает. Или знал.
  
  Автобус вез нас: Магомеда, Иссу, двух мюридов, Чечеева и меня. Армейский автобус с маленькими окошками и чьим-то багажом на крыше. Таблички спереди и сзади говорили, что это автобус маршрута 964. Вел его толстяк в армейской форме, мюриды в кожаных куртках сидели за ним, опустив свои «Калашниковы» в проход между сиденьями. В нескольких рядах за ними сидели Магомед и Исса, перешептываясь по-воровски. Толстяк гнал машину и, казалось, получал удовольствие, прижимая другие машины к обочине обледенелой сельской дороги.
  – Для черножопого я был смышленым малым, – признался мне Чечеев, неуверенно протягивая мне свою видавшую виды фляжку и снова забирая ее. Мы сидели на самой задней скамейке. Мы говорили по-английски, и только по-английски. У меня было ощущение, что русский он воспринимал как язык врага. – А вы были смышленым малым для беложопого.
  – Не слишком-то смышленым.
  В освещавшем салон синем свете его изможденное лицо казалось посмертной маской. Его устремленные на меня глаза в глубоких глазницах выражали яростную зависимость.
  – Вы когда-нибудь были на грани потери рассудка? – спросил он.
  Я не ответил. Он отпил из фляжки. Я передумал и отпил тоже, чувствуя себя на этой грани.
  – Знаете, что я сказал ему, когда мой шок прошел? Ему, Ларри? После того, как он сказал мне: «Я дитя Крэнмера, а не твое»?
  – Нет.
  – Почему я рассмеялся?
  Он и сейчас рассмеялся отрывистым сухим смехом.
  – Знаешь, сказал я ему, до октября девяносто второго я не помнил, что я ненавижу русских. А сегодня всякий, кто шпионит за Москвой, – мой друг.
  
  Ларри мертв, подумал я. Убит вместе с Баширом Хаджи. Застрелен при попытке к бегству от своей мелкобуржуазной судьбы.
  Он лежит в воде, и уже неважно, лицом вверх или вниз.
  Его смерть – трагедия, а не статистика. Он нашел свою байроническую смерть.
  
  Чечеев произносит еще один свой горький монолог. Он поднял воротник и обращается к сиденью перед собой.
  – Когда я вернулся в родное селение, мои друзья и родные все еще любили меня. Ладно, я был гэбэшником. Но я не был гэбэшником дома, в Ингушетии. Мои братья и сестры гордились мной. Ради меня они забыли, что ненавидят русских. – Он печально усмехнулся. – Возможно, это другие русские выслали нас в Казахстан, говорили они. Возможно, они никогда не стреляли в нашего отца. И потом посмотрите, они выучили нашего великого брата, они сделали его западным человеком. Меня тошнило от такой доброты. Разве они не слушали проклятого радио, не читали проклятых газет? Почему они не забросали меня камнями, не застрелили, не зарезали, почему они не кричали мне в лицо: «Предатель!» Кто захочет, чтобы его любили, если он предал свой народ? Вы можете это понять? Кого предали вы? Всех. Но вы англичанин, и все в порядке.
  Он говорил возмущенно.
  – И, когда великая советская империя шлепнулась на свою белую задницу, вы знаете, что они стали делать, мои друзья и родные? Они стали утешать меня! Они просили меня не переживать! «Этот Ельцин, он хороший парень, ты увидишь. Теперь, когда нет больше коммунистов, Ельцин вернет нам справедливость».
  Он снова отпил, шепча себе какие-то оскорбления.
  – И знаете что? Я сказал им, что это те же глупые сказки, которыми они тешили себя, когда к власти пришел Хрущев. Сколько раз можно быть такими идиотами? Вы собираетесь слушать их. Зорина. Всех этих Зориных. Сидят в столовой. Переходят на шепот, когда белый негр оказывается слишком близко. Советская империя еще не сдохла, а Российская уже выкарабкивается из могилы. Украина золотая – ушла! Наше бесценное Закавказье – ушло! Наша любимая Прибалтика – ушла! Смотрите, смотрите, зараза пошла на юг! Наша Грузия – уходит! Нагорный Карабах – уходит. Армения, Азербайджан – уходят! Чечня – ушла! Весь Кавказ уходит! Уходят наши ворота на Ближний Восток! Уходит наш путь к Индийскому океану! Наш турецкий фланг оголен! Все насилуют матушку-Россию! – Автобус замедлил ход. – Притворитесь, что спите. Наклоните голову и закройте глаза. Покажите им вашу красивую папаху.
  Автобус остановился. Через распахнутую дверь дохнуло морозным воздухом. Чечеев рванулся вперед. Из-под опущенных век я увидел, как в автобус вошел человек в длинном сером пальто и крепко обнял Чечеева. Я слышал тихий шепот и видел, как толстый пакет перешел из рук в руки. Человек в пальто исчез, дверь захлопнулась, и автобус тронулся. Чечеев остался стоять рядом с водителем. Мы проехали мимо бараков и через залитое светом футбольное поле. Люди в тренировочных костюмах на снегу играли в футбол. Мы миновали столовую, и в окнах я видел русских солдат, ужинающих под лампами дневного света. Для меня они были теперь врагами в совершенно новом смысле. Водитель вел автобус не спеша, мы ни от кого не бежали и никуда не спешили. Чечеев стоял возле выхода с рукой, опущенной в карман. Впереди возник контрольный пост. Красно-белый шлагбаум перегораживал нам дорогу. Двое мюридов положили свои «Калашниковы» на колени. Шлагбаум поднялся.
  Резко прибавив скорость, мы двинулись к темному краю летного поля, двигаясь по черной колее в снегу. У меня было ощущение, что в любой момент по автобусу могли начать стучать пули. В свете наших фар вдруг возник старенький двухмоторный транспортный самолет с открытой дверцей и опущенной на землю лесенкой. Наш автобус затормозил рядом с ним, и мы выпрыгнули в морозную ночь. Пули не летели нам вдогонку. Винты самолета вращались, посадочные огни горели. Из кабины на нас в ожидании смотрели три белые физиономии. Я поспешил наверх по хлипкой лесенке, по привычке запомнив номер на хвосте, но тут же обозвал себя идиотом. Кузов самолета был пуст, если не считать нескольких коричневых картонных коробок, перевязанных шпагатом, и стальных чашек сидений, прикрепленных к боковым стойкам. Самолет пробежал по земле, взлетел, потом моторы сбавили обороты, и мы снизились. За окном в призрачном лунном свете я увидел на склоне холма трехглавую церковь. Самая большая ее луковка была позолочена, остальные две стояли в лесах. Мы снова набрали высоту и заложили такой крутой вираж, что я подумал, что мы перевернемся.
  – Магомед травил вам эти байки про английское пророчество? – выкрикнул Чечеев, плюхаясь на сиденье рядом со мной и протягивая мне фляжку.
  – Да.
  – Эти лопухи верят любым сказкам.
  Ларри, подумал я. Это путешествие в твоем вкусе. Долетел до Баку. Пешочком по берегу, потом поворачиваешь налево. Проще пареной репы. Опасность вселила в меня спокойствие. Если Ларри пережил эту дорогу, то он вынесет все.
  
  Скорчившись в своей стальной чашке, Чечеев рассказывал о той осени, два года назад.
  – Мы думали, что русские стрелять не будут, что такое не повторится. Ельцин не Сталин. Конечно, он не Сталин. Он Ельцин. У осетин были танки и вертолеты, но русские все равно пришли, чтобы уж наверняка осетин никто не тронул. Пропагандистская машина у них что надо. Ингуши – кровожадные дикари, русские и осетины – добрые полисмены, хорошие ребята. Думаю, я мог бы назвать великих ученых, которые писали все это. Осетины показали нам небо с рогожку, а русские стояли рядом и посмеивались, когда шестьдесят тысяч ингушей бежали, спасая свою жизнь. Большинство русских были терскими казаками, и они особенно злорадствовали. Русские привезли еще осетин с юга, где они уже подвергались этнической чистке со стороны грузин, так что они знали, как такие чистки делаются. Русские блокировали весь район танками и объявили в Ингушетии чрезвычайное положение. Не в Осетии, а в Ингушетии, потому что осетины культурные ребята, старые помощники Кремля, христиане.
  Он отпил и снова предложил мне фляжку. Я отстранил ее, но он этого не заметил.
  – Именно тогда вы и ушли из разведки, – предположил я, – и вернулись домой.
  – Ингуши обращались ко всему миру, но мир чертовски занят, – продолжал он, словно не слыша меня. Он перечислил причины, по которым мир оказался так занят. – И кто, в конце концов, эти ингуши? А, да это задворки России. Потом, послушайте, все это дробление России зашло слишком далеко. Пока мы ломаем экономические границы, эти этнические психи воздвигают национальные границы. Это диссиденты, разве не так? Они мусульмане, ведь правда? И уголовники. И речь не о русских уголовниках, а об уголовниках настоящих, черножопых. Они не знают, что значит законность для больших стран? Так пусть Борис покажет им это.
  Моторы нерешительно закашлялись и продолжили на более низкой ноте. Мы стали снижаться.
  – Они справятся с этим, – сказал он. – За полгода. Никаких проблем. Будут военные действия. Несколько голов отлетят дальше своих тел. Будут сведены кое-какие старые счеты. Если бы не русские, этим пришлось бы заниматься нам.
  – Мы идем на посадку или падаем? – спросил я.
  У меня время от времени повторялся кошмарный сон: я лечу ночью в самолете, который петляет между зданиями во все сужающемся коридоре. Сейчас этот сон я видел наяву, только на этот раз мы петляли между маяками, направляясь к черному склону холма. В этом склоне возник пробел, мы летели в освещенном посадочными огнями туннеле, и посадочные огни были выше нас. По одну сторону от нас бежала дорожка красных, по другую сторону – зеленых огней. За ними лежала неглубокая бетонированная котловина со стоящими за проволочным ограждением истребителями, пожарными машинами и бензовозами.
  Отрешенное настроение Чечеева сразу покинуло его. Он протрезвел еще до того, как мы начали выруливать по летному полю. Он открыл дверцу самолета и выглянул наружу. Двое мюридов стояли за его спиной. Магомед сунул мне в руку пистолет. Я засунул его за пояс. Мирянин Исса стоял по другую сторону от меня. Летчики напряженно смотрели перед собой. Моторы нетерпеливо ревели. Из темноты нам дважды мигнули две фары. Чечеев спрыгнул на бетон, мы последовали за ним и рассыпались веером, образовав наконечник стрелы, острием которого был Чечеев, а краями – мюриды. Мы торопливо продвигались вперед, и мюриды держали под прицелом наши фланги. У основания длинного склона нас ждали два грязных джипа. Когда Магомед и Исса подсаживали меня под локти через заднюю стенку второго джипа, я увидел, как наш потрепанный транспортный самолет выруливал на взлет. Джипы взобрались по склону и мимо безлюдного контрольного поста направились по бетонной дороге. На перекрестке мы пересекли заезженный островок безопасности и свернули на то, что я по местным меркам назвал бы главной дорогой. Дорожный указатель сообщал по-русски, что до Владикавказа 45, а до Назрани 20 километров. В воздухе пахло навозом, сеном и Ханибруком. Я вспомнил, как Ларри в своей широкополой шляпе и деревенской блузе собирал виноград и распевал «Зеленые рукава» к восторгу девиц Толлер и Эммы. Я вспомнил его плавающим не то лицом вверх, не то лицом вниз. И подумал, что он снова жив после того, как я убил его.
  Наше убежище представляло собой два домика на огороженном белой стеной дворе. В стене было двое ворот, одни на улицу, другие на открытое пастбище. За пастбищем поднявшаяся на звездное небо луна освещала склоны холмов. Над холмами высились горы и снова горы. На склонах холмов тут и там мерцали огоньки далеких селений.
  
  Мы были в гостиной с коврами на полу и накрытым клеенкой столом в центре. На стол собирали две женщины с платками на головах, как я догадался, мать и дочь. Хозяин, плотный мужчина лет шестидесяти, что-то серьезно говорил, пожимая мою руку.
  – Он говорит, что приветствует вас, – сказал Чечеев без своего обычного цинизма. – Он говорит, что очень польщен вашим присутствием здесь и что вы должны сесть рядом с ним. Он говорит, что мы сами сражаемся за себя и что нам не нужно посторонней помощи. Но если англичанин хочет нам помочь, то мы признательны ему и благодарим Бога. Он искренен в каждом своем слове, поэтому улыбнитесь и примите вид английского короля. Он суфист, и его авторитет здесь непререкаем.
  Я сел рядом с ним. Пожилые заняли места за столом, молодые остались стоять, а женщины подавали хлеб, мясо с чесноком, чай. На стене висела фотография Башира Хаджи. Такая же, как на Кембридж-стрит, только без надписи чернилами в углу.
  Молодые в почтительном молчании слушали, а Чечеев переводил слова нашего хозяина:
  – На селение напали ночью. Оно пустовало многие годы с тех пор, как русские ворвались в дома и переселили жителей в долину. Раньше мы всегда могли спастись в горах, но сегодня у них техника. Они обстреляли селение ракетами, а потом высадились из вертолетов. Не знаю, были это русские или осетины, скорее всего, и те, и другие. – От себя Чечеев добавил: – Осетины ублюдки, но это наши ублюдки. Мы всегда сочтемся с ними по-своему.
  Он продолжал переводить:
  – Люди из соседних деревень рассказывают, что слышали громовые раскаты и видели вспышки в небе. Он говорит, это были бесшумные вертолеты. Крестьянские сказки. Тот, кто придумает бесшумный вертолет, станет хозяином мира.
  Он не изменил ни голоса, ни темпа рассказа, от перевода перейдя к своим собственным мыслям:
  – Суфисты здесь единственная сила, способная противостоять русскому вызову. Они – хранители местного сознания. Но, когда дело доходит до оружия и выучки, они беспомощны, как перевернутая черепаха, вот почему им и нужны Исса, я и Ларри.
  Он вернулся к переводу:
  – Одна женщина была на похоронах своей матери в десяти километрах отсюда. Возвратясь, она нашла всех мертвыми. Она повернулась и пошла снова в селение, где она похоронила свою мать. На следующий день оттуда пришла группа мужчин. Они омыли останки тех, кого смогли разыскать, произнесли над ними положенные слова и похоронили, как велят наши обычаи. Башир был обезображен ножами, но они узнали его. Наш хозяин говорит, что мы были преданы.
  – Кем?
  – Он говорит, что предателем. Осетинским шпионом. Это все, что ему известно.
  – А вы что об этом думаете?
  – Выслежены со спутника? Сняты тайной камерой? Подслушаны тайными микрофонами? Я могу назвать целый список современных средств, с помощью которых мы могли быть преданы.
  Я открыл рот, чтобы спросить, но он опередил мой вопрос.
  – Других подробностей нет. И было бы невежливо вытягивать их из него.
  – Да, но европейца… – Я осекся, вспомнив черный вихор Ларри, не отличавшийся от вихров, которые я видел сейчас вокруг, и его кожу, ставшую на солнце коричневой, а не розовой, как у меня.
  Магомед произносил вечернюю молитву.
  – Мы убьем каждого из них, – переводил мне Чечеев среди тихого одобрительного хора окружающих во главе с нашим хозяином. – Мы узнаем имена пилотов вертолетов, тех, кто планировал эту операцию, того, кто командовал ею, тех, кто участвовал в ней, и с Божьей помощью убьем их всех. Мы будем убивать русских до тех пор, пока они не сделают то, что обещал Ельцин: выведут свои танки, и орудия, и вертолеты, и ракеты, и солдат, и чиновников, и шпионов за Терек и дадут нам самим решать наши проблемы и управлять собой в мире. Такова воля Божья. Знаете что?
  – Да?
  – Я ему верю. Я был идиотом, на двадцать лет взяв отпуск от самого себя. Теперь я вернулся домой, и мне жаль, что я вообще уезжал отсюда.
  
  Гостиная напоминала лазарет нашего колледжа во время эпидемии кори в Винчестере: у всех стен койки, на полу циновки и ночные горшки. Один мюрид стоял у окна, следя за дорогой, пока другой спал. Вокруг меня один за другим мои спутники засыпали. Иногда Ларри что-то говорил мне, но я не вслушивался в его слова, потому что слишком хорошо знал их. Черт тебя возьми, просто останься живым для меня, предупредил я своего агента. Просто останься живым, это приказ. Ты жив для нас, пока я не узнал, что ты умер. Однажды ты уже пережил смерть. Сделай это теперь еще раз, и заткнись, пожалуйста.
  Часы шли, я слышал крики петухов, блеяние овец и гнусавое пение муэдзина по громкоговорителю. Я слышал, как мимо прогоняли стадо. Я встал, подошел к дежурившему у окна мюриду и снова увидел горы и над ними еще горы, и вспомнил, как Ларри в письме к Эмме поклялся, что бросил свою бурку здесь, по дороге на Владикавказ, и что будет сражаться здесь до конца. Я видел, как в предрассветной мгле женщины вели коров по двору. Мы быстро позавтракали, и по настоянию Чечеева я дал по десять долларов каждому ребенку, вспомнив при этом черного мальчишку, выслеживавшего меня на Кембридж-стрит.
  – Если вы собрались играть роль английского пророка, то вам лучше оставить о себе хорошие воспоминания, – сухо пошутил он.
  Было еще темно. Мы ехали сначала по главной дороге, потом по расширяющейся долине, пока дорога наконец не превратилась в усеянное валунами поле. Передний джип остановился, и мы подъехали к нему. В свете фар я видел пешеходный мостик через реку и круто поднимающуюся вверх тропинку на том берегу. Возле самой реки нас ждали восемь уже оседланных лошадей, старик в высокой папахе, сапогах и бриджах и стройный мальчик-горец с глазами, горящими ожиданием. Я снова вспомнил письма Ларри к Эмме и помолился, вслед за Негли Фарсоном, чтобы мне было позволено взять Кавказ под свою защиту.
  
  В сопровождении одного из мюридов первым отправился в путь мальчик. Мы дождались, пока стук копыт их коней не растворился в темноте. Следующим двинулся вперед наш проводник, за ним Чечеев, потом я. Исса, Магомед и второй мюрид замыкали колонну. К пистолету, который дал мне Магомед, он добавил ремень для патронов с кобурой и металлическими кольцами для гранат. Я было отказался от гранат, но Чечеев сердито скомандовал:
  – Возьмите эти чертовы штуки и прицепите их. Мы рядом с осетинской границей, рядом с Военно-Грузинской дорогой и рядом с русскими лагерями. Здесь вам не Сомерсет.
  Он наклонился к нашему старику-проводнику, и тот что-то прошептал ему на ухо.
  – Он сказал, что надо говорить тихо и только при необходимости. Без нужды не стрелять и не останавливаться, не зажигать огня и не ругаться. Вы справитесь с лошадью?
  – Справлялся, когда мне было десять.
  – Не бойтесь грязи и крутых мест. Лошадь знает дорогу, на нее можно положиться. Не наклоняйтесь. Если испугаетесь, не смотрите вниз. Если на нас нападут, сдаваться никто не будет. Это традиция, так что, уж пожалуйста, не нарушайте ее. В крикет мы здесь не играем.
  – Благодарю.
  Они снова пошептались с проводником, и оба мрачно рассмеялись.
  – А если захотите помочиться, потерпите, пока мы не убьем парочку русских.
  Мы ехали четыре часа, и, если бы я не боялся того, что ждало меня впереди, дорога испугала бы меня. Спустя десять минут после начала пути внизу, в тысяче футов под нами показались огни деревень, а рядом с нами высилась черная стена горы. Стоявшие у меня перед глазами истерзанные тела порождали у меня странное чувство самоотречения: неважно было все, что могло случиться со мной на моем пути к ним. Небо посветлело, среди облаков возникли черные пики, над ними возвышались снеговые шапки, и мое сердце взволнованно забилось при виде этой величественной картины. Обогнув скалу, мы увидели стадо овец с черной густой шерстью, пасшееся на склоне ниже нас. Двое пастухов сидели под грубым навесом, греясь у костра. Глубоко сидящими глазами они оценивающе оглядели наше оружие и наших коней. Мы подъехали к перепутанному лианами лесу, но он был по одну сторону от нас, а по другую в пропасти лежала долина, полная клубящегося утреннего тумана, дуновений ветра и птичьих криков. От высоты у меня кружится голова, и я должен был бы падать в обморок при каждом взгляде в бездну между скользящими шагами моей лошади, при каждом взгляде в узкое извилистое дно долины, при каждом взгляде на осыпающуюся каменистую тропу шириной в несколько дюймов, а иногда и меньше, мою единственную опору на горном склоне, и при неземных и удивительно прекрасных звуках водопада, которые можно было, казалось, не только слушать, но и вдыхать и пить. Но молился я не о своем спасении, а о спасении Ларри, и сияющее, ни с чем не сравнимое величие гор влекло меня вверх.
  Погода менялась так же неожиданно, как и ландшафт, гигантские насекомые гудели возле моего лица, шлепались о мои щеки и весело утанцовывали прочь. Вот веселые белые облачка приветливо проплывают по голубому альпийскому небу, а минутой позже я тщетно пытаюсь спастись от проливного дождя под сенью огромных буков. А потом я попадаю в знойный июньский Сомерсет с запахами первоцвета, скошенной травы и теплым запахом скота, принесенным из долины.
  Все эти внезапные перемены действовали на меня, как перемены в настроении любимого и легкомысленного друга, и иногда этим другом был Ларри, а иногда Эмма. Я буду вашим защитником, вашим другом, вашим союзником, я буду волшебником, осуществившим ваши сны, шептал я про себя проплывающим мимо скалам и лесам. Только сохраните мне живым Ларри, когда я перевалю через гребень последнего холма, и я никогда не буду снова тем, кем был раньше.
  Мы въехали на открытое место, и старик-проводник велел нам остановиться и собраться под нависающей скалой. Яростное солнце жгло наши лица, птицы кричали и вились в восторге. Магомед спешился и стал поправлять свою седельную сумку, не спуская глаз с дороги. Исса сидел спиной к нему, прижимая к груди автомат и держа под прицелом дорогу, по которой мы только что поднялись. Лошади стояли с опущенными головами. Из-за деревьев впереди нас подъехал мальчик-горец. Он что-то прошептал старику, и тот коснулся края своей папахи, словно ставя на нее метку.
  – Мы можем ехать дальше, – сказал Чечеев.
  – А из-за чего мы стояли?
  – Из-за русских.
  
  Сначала я не понял, что мы въехали в селение. Я видел широкое плато, похожее на спиленную гору, но оно было покрыто разбитыми камнями, которые напомнили мне вид из моего убежища в Ханибруке. Я видел четыре осыпающиеся башни с вьющимся над ними голубым дымком, и по своему невежеству я решил, что это старинные печи, – на эту мысль меня навели следы копоти на башнях, которые я принял за свидетельство того, что печи топились древесным углем или чем там еще могли топить сто или больше лет назад сложенные из камня печи в забытых Богом горных селениях на высоте восемь тысяч футов над уровнем моря. Но потом я вспомнил, что эти места знамениты своими древними каменными сторожевыми башнями; вспомнил я и рисунок Эммы, на котором они с Ларри смотрят из окон верхнего этажа.
  Я увидел разбросанные по плато темные фигурки, приняв их сначала за пастухов возле своих отар, потом за сборщиков чего-то, потому что, когда мы подъехали ближе, я обратил внимание, что они наклонялись, потом выпрямлялись, потом снова наклонялись, и я подумал, что они одной рукой поднимают что-то, а другой прячут собранное.
  Потом в шуме ветра – а ветер на этом диком открытом месте дул с яростной силой – я услышал настойчивый высокий носовой звук, похожий на вой, то более громкий, то тихий, который я попытался приписать какому-то горному животному, то ли полудикой овце, то ли козе, то ли шакалу, а может быть, волку. Я обернулся и увидел силуэт рыцаря в широких черных доспехах, но это была только бородатая фигура Магомеда на коне, который был выше моего на несколько ладоней. На Магомеде была местная меховая папаха, расширяющаяся кверху, и, к моему изумлению, традиционная черкеска с широкими плечами и кармашками для патронов на груди. Из-за спины, как большой лук, торчал его «Калашников».
  Вой стал громче, и дрожь пробежала по мне, когда я понял, откуда он: это был плач женщин по мертвым. Каждая выла по своему мертвецу, и голоса сливались в страшном диссонансе. Я слышал запах горящего дерева и видел два костра на полпути к склону передо мной, возле которых возились женщины и играли дети. Я смотрел по сторонам, отчаянно надеясь увидеть знакомую позу или знакомый жест, чисто английскую позу Ларри с выставленной вперед ногой и заложенными за спину руками или смахивающее вихор на сторону движение его руки, когда он отдавал приказ или приводил довод в споре. Я надеялся напрасно.
  Я видел поднимающийся над кострами дым, который ветер сносил вниз по склону ко мне. Я видел мертвую овцу, висящую головой вниз на дереве. И вслед за запахом костра я услышал запах смерти и понял, что мы прибыли именно туда, куда шли. Сладковатый, навязчивый запах крови и обожженной земли, обращенной к небу. С каждым нашим шагом ветер становился крепче, а завывание громче, словно ветер и женщины заключили между собой союз, и чем сильнее дул ветер, тем больше звука извлекал он из женщин. Мы ехали тесной группой, Чечеев впереди, а Магомед рядом со мной, вселяя в меня уверенность своей близостью. За Магомедом ехал Исса. Исса, великий безбожник, мошенник и мафиозо, по этому случаю надел траурную одежду: кроме высокой папахи на нем была тяжелая накидка, превращавшая его фигуру в пирамиду, но не совсем скрывавшая позолоченные пуговицы его зеленой куртки. Как и у Магомеда, глаза у него свирепо сверкали между кромкой папахи и черной бородой.
  Я начал различать функции бродящих среди камней фигур. Не все были в черном, но у всех головы были накрыты. У края плато, на пятачке, равноудаленном от двух самых дальних башен, я разглядел грубо сложенные продолговатые кучи камней в форме гробов, возвышающихся над поверхностью земли и расширяющихся к голове. Я увидел, что передвигавшиеся между ними женщины по очереди наклонялись к этим кучам, припадали к камням, положив на них ладони, и что-то говорили тем, кто был внутри. Говорили тихо, словно боясь разбудить их. Дети держались от них на расстоянии.
  Другие женщины чистили овощи, носили воду для котлов, резали хлеб и ставили его на переносные столы. Я понял, что прибывшие раньше нас принесли с собой баранину и другие продукты. Но самая большая группа женщин стояла отдельно плотной группой вокруг того, что было, видимо, разрушенным сараем, и они встречали каждую новую делегацию криками горя и ненависти. Примерно в пятидесяти ярдах от сарая и ниже по склону от него были остатки дома с обгоревшей оградой. Над ним возвышалась опора крыши, и в него вел проем двери, хотя ни двери, ни самой крыши не было, а его стены были так изрешечены, что трудно было назвать их стенами. Тем не менее каждый из вновь прибывших мужчин входил в эту дверь, приветствовал находившихся внутри, здоровался за руку и обнимался с каждым, молился, потом садился и говорил с хозяевами. Потом выходил из дома с серьезностью, освященной столетиями. Все, подобно Магомеду и Иссе, были одеты согласно традиции: мужчины в высоких папахах и бриджах фасона двадцатых годов, мужчины с широкими кавказскими ремнями, в сапогах по колено и с золотыми часовыми цепочками, мужчины в шапочках с белыми или зелеными полосами, мужчины с кинжалами на боку, бородатые священники и один старец, блиставший своей буркой, огромной войлочной попоной, больше напоминающей не плащ, а палатку, под которой по традиции его дети прячутся от непогоды или от опасности. Но, как ни старался, я так и не увидел высокого англичанина с озорным вихром на лбу, с непринужденными манерами и с пристрастием к чужим шапкам.
  Чечеев спешился. Сзади меня Магомед и Исса легко соскочили на землю, но Крэнмер после стольких лет пешей ходьбы словно влип в седло. Я попытался освободиться, но мои ступни застряли в стременах. Я так барахтался, пока Магомед, еще раз придя мне на помощь, сперва поднял меня в воздух, потом наклонил в своих руках и поставил на ноги. И поддержал, когда я начал падать. Молодые ребята приняли наших лошадей.
  Мы вошли в дом, первым Чечеев и за ним рядом Исса и я. Войдя, мы сразу услышали приветствие по-арабски и увидели, что сидевшие мужчины поднялись навстречу нам, а те, кто стоял, подтянулись, словно по стойке «смирно». Все собрались около нас полукругом, старшие справа от нас. Слева стоял мужчина гигантского роста в свободной куртке и бриджах, который говорил от имени всех. Я понял, что это самый близкий родственник погибших и что у него погибло больше родных, чем у других, хотя на его лице было написано мрачное отрицание печали, напомнившее мне Зорина у койки его умирающей любовницы. И я знал, что как здесь нет приветствий, так не должно быть и проявлений слабости или неуместной печали и что сейчас время стоицизма, мужества, безмолвного единения и мести, но не женских слез.
  ЧЧ заговорил снова, и на этот раз я знал, что он призывал к молитве, и, хотя молитва не была прочитана, все мужчины вокруг меня сложили руки чашей и воздели их в причащении, а примерно через минуту опустили глаза, пошевелили губами и одновременно пробормотали «аминь». После молитвы они совершили жест омовения, с которым я теперь был знаком, словно втирая молитву в лицо и одновременно умывая его для следующей. Наблюдая за ними, я осознал, что мои собственные руки повторяют их движения – частично из духовной вежливости, а частично оттого, что эти люди приняли меня, как приняла меня сегодня природа, и я не мог больше сказать, какой их жест мне знаком, а какой нет.
  Справа от меня старик сказал что-то по-арабски, что каждый из присутствующих воспринял по-своему, и не как слова, а как движение губ, подтверждающее «аминь». Я услышал, как Исса заговорил совсем рядом со мной по-английски своим обычным голосом.
  – Они благославляют его мученичество, – сказал он.
  – Чье? – прошептал я, хотя почему я говорил тихо, когда никто вокруг не понижал голоса?
  – Башира Хаджи, – ответил он. – Они просят Бога простить его, быть к нему милостивым и благословить его газават. Они клянутся отомстить. Месть – это наше дело, а не Бога.
  – А Ларри – тоже мученик? – спросил я, но не вслух.
  Чечеев говорил с великаном и через великана обращался ко всем.
  – Он говорит, что наша жизнь или смерть в Божьих руках, – твердо перевел Исса на английский.
  Был еще один момент, когда все тихо пробормотали что-то и потом омыли лица. Кому жить? – спросил я. – Кому умереть? Но опять не вслух.
  – Что еще он сказал? – спросил я, потому что слово Ларри, которое произнес Чечеев и на которое отреагировали все от гиганта слева до самых старых и уважаемых справа, кинжалом пронзило меня. Некоторые кивали мне, другие качали головами и выражали дружеские чувства, а гигант смотрел на меня с поджатыми губами.
  – Он сказал им, что вы друг англичанина Ларри, – сказал Исса.
  – Что еще? – настаивал я, потому что гигант сказал несколько слов Чечееву и я услышал «аминь» в цепочке людей.
  – Они говорят, что Бог берет к себе самых дорогих и самых лучших, – ответил Исса. – И мужчин, и женщин.
  – Так значит, Бог принял к себе Ларри? – выкрикнул я, хотя мой голос прозвучал не громче голосов остальных.
  Чечеев повернулся и обратился ко мне. На его искаженном лице были и гнев, и предупреждение. И я понял, что если я не оказал Ларри чести убить его раньше, то я сделал это здесь, в месте, которое дальше от земли, чем Придди, и ближе к небу.
  В голосе Чечеева был приказ:
  – Они ожидают от вас, что вы будете мужчиной и будете говорить, как мужчина. Скажите по-английски. Всем им. Пусть они услышат ваше мужество.
  И я обратился на английском к великану, очень громко, что совершенно против моего характера и привычек. Обратился ко всем вокруг него. Чечеев переводил, а Магомед и Исса стояли за мной. Я сказал, что Ларри был англичанин, любивший свободу больше всего. Он любил храбрость ингушей и разделял их ненависть к убийцам. И что Ларри будет жить, потому что он любил, а умирают те, кто не любит. И что поскольку храбрость всегда идет рука об руку с честью, а обе они – с верностью, то нужно отметить, что в мире, где все труднее сказать, что такое верность, Ларри пытался остаться человеком чести, даже когда для этого нужно было встать и встретить смерть, как воин. Мне пришло в голову, пока я говорил, – хотя я и старался не говорить так много слов, – что если Ларри и вел неправедную жизнь, то он, по крайней мере, встретил праведную смерть.
  Я никогда не узнаю, перевел ли Чечеев мои слова верно. И если да, то как их приняла моя аудитория, потому что прибыла еще одна делегация и повторение всего ритуала уже началось.
  
  По пути вверх по склону нас сопровождала ватага маленьких ребятишек, цеплявшихся за руки шагающего Магомеда, в восхищении смотревших на великого героя и в некотором замешательстве – на меня. Когда мы подошли к сараю, Чечеев вошел в него, а остальные остались стоять на пронизывающем ветру. Здесь, среди женщин, некоторое проявление чувств было, по-видимому, позволительно, потому что, когда Чечеев вернулся к нам с белолицей женщиной и тремя ее детьми и сказал, что это дети Башира, на его глазах я увидел слезы, объяснить которые ветром было нельзя.
  – Скажите ей, что ее муж умер смертью мученика, – резко приказал он мне.
  Именно так я и сказал, и он перевел. Потом, вероятно, он сказал ей, что я друг Ларри, потому что я снова услышал слово «Ларри». При его упоминании она торопливо обняла меня и так разрыдалась, что мне пришлось поддержать ее. Она все еще плакала, когда он увел ее обратно в сарай.
  Нас вел молодой парень. Магомед нашел его на дворе и привел к нам. Мы шагали за ним, прокладывая себе путь среди развалин домов и разбитой мебели, мимо груды обгоревших циновок и ванны из оцинкованного железа, пробитой пулями. Я вспомнил галечный пляж в Сент-Лое в Корнуолле, на который дядя Боб иногда брал меня в каникулы и где я собирал обломки дерева, пока он читал газету.
  Несколько мужчин резали овцу, и дети наблюдали за этим. Они связали ей попарно передние и задние ноги, и теперь она лежала на земле головой, я думаю, к Мекке, потому что был спор о том, как ее положить. Потом последовала краткая молитва и ловкий удар ножом. Овца была мертва, и ее кровь стекала по камням на землю, смешиваясь с уже пролитой на нее кровью. Мы прошли мимо костра, на котором в огромном железном котле кипела вода. Мы подошли к сторожевой башне на дальнем конце плато, и я вспомнил страсть Ларри к удаленным местам.
  Наш молодой проводник был в длинном дождевике, но он не был ни зеленым, ни австрийским. Когда мы подошли к башне и остановились, он жестом экскурсовода поднял руку к возвышавшимся над нами развалинам и через Чечеева сообщил: он сожалеет, что в результате нападения башня лишилась половины своей первоначальной высоты. Потом он дал красочное описание битвы, которое Чечеев перевел, но я не очень внимательно слушал рассказ о том, что все сражались до последнего патрона и до последнего удара кинжалом, что Бог милостиво взглянет на павших здесь героев и мучеников и что со временем здесь будет место поклонения. Я подумал, как это понравилось бы Ларри: стать святым, имя которого произносят в месте поклонения.
  Наконец мы вошли внутрь, но, как часто бывает с величественными монументами, внутри смотреть было особенно не на что, разве что на вещи, упавшие с верхних этажей, потому что первый этаж, по традиции предназначенный под стойло для скота и лошадей, был пуст. Хотя на рисунке Эммы, помнится, в нем была корова. Валялись несколько тарелок, кухонная плита, кровать, несколько лоскутков ткани. Никаких книг, да и трудно было бы ожидать увидеть их здесь. Как и радиоприемник, насколько я понимаю. Скорее всего, нападавшие, окружив селение, расстреляв его и позаботившись, чтобы живых в нем не осталось никого, в том числе и Ларри, затем разграбили его. А может быть, и грабить было особенно нечего. Я поискал себе на память какую-нибудь маленькую вещицу, но здесь действительно не было ничего, что можно было бы сунуть в карман, чтобы скрасить себе когда-нибудь одинокую минуту. Наконец я нашел обгорелый кусочек лакированной соломы пары дюймов длиной и с одним закругленным концом. Солома была отбелена и покрыта лаком. Возможно, что это были остатки какой-то плетеной вещи – корзинки для фруктов, например, или чего-нибудь еще в том же роде. Но я все равно оставил ее себе в тайной надежде, что это подлинный фрагмент винчестерской плетеной шляпы Ларри.
  Здесь же была куча камней, возможно, надгробие, и она находилась на почетном удалении от остальных и на небольшом основании. Ветер свистел над ней, бросая на нее жесткие снежинки, и она, казалось, уменьшалась под моим взглядом. Крэнмер был камерой, куда попал Петтифер, повторил я, но все было так оттого, что на эту могилу я смотрел, как на свою собственную. Чечеев нашел мне пару кусков дерева, а Магомед – кусок проволоки. Не без сомнений, поскольку я столько слышал о том, как Ларри, сын священника, поносил своего Создателя, я соорудил самодельный крест и попытался укрепить его в изголовье могилы. У меня, конечно, ничего не вышло, потому что земля была тверда, как камень. Магомеду пришлось вырубить мне ямку своим кинжалом.
  Мертвец хуже живого врага, подумал я.
  Ты ничего не можешь сделать с его властью над тобой.
  Ты ничего не можешь сделать со своей любовью или со своим чувством вины.
  И уже слишком поздно просить его о прощении.
  Он обыграл тебя по всем статьям.
  Потом я вспомнил то, что сказала мне Ди в Париже и что я постарался не услышать: возможно, вы хотите не найти своего друга, а стать им.
  
  На ровном месте возле уцелевшего дома мужчины образовали кольцо и стали танцевать, произнося имя Бога. К ним присоединились юноши, и вокруг них столпились люди. Старики, женщины и дети пели, молились и омывали лица руками. Танец становился все более быстрым и все более диким, перенося людей, казалось, в иное время и в иное место.
  – Что вы будете делать теперь? – спросил я Чечеева.
  Этот вопрос мне следовало бы адресовать себе, потому что Чечеев, конечно, знал, что ему делать. Он отпустил нашего проводника и вел нас быстрым шагом по узкой тропе, ведшей с края плато прямо в бездну. Я осознал, что мы идем по таким теснинам и опасным местам, какие не встречались нам в поездке верхом. Ниже нас, но настолько ниже, что, казалось, на совсем другом уровне земли, возможно, даже совсем не связанном с нашим, крохотная серебристая река текла среди идиллических зеленых лугов, на которых пасся скот. Но здесь, на склоне горы, где завывал ветер и скалы нависали над нами, где место, куда ставилась нога, всегда было меньше ступни, мы были в небесном Гадесе, царстве мертвых, и рай располагался под нами.
  Мы обогнули скалу, и еще одна ждала нас. Мы все молча и сознательно шли, я был уверен, к нашей смерти. Мы готовились занять наши места среди мучеников и героических неверных. Я огляделся еще раз и увидел, что мы стоим на поросшей травой площадке, защищенной со всех сторон настолько, что это делало ее похожей на огромную комнату в скале с видом на Апокалипсис из широкого окна. И на траве были те же выжженные пятна, которые я видел на плато, а также следы сапог и вмятины от тяжелых предметов. Неподвижный воздух пещеры пах снова гарью и взрывами.
  Мы прошли дальше в глубь пещеры и увидели останки целого арсенала: взорванные и лежащие на боку противотанковые орудия, пулеметные стволы, разорванные пополам умелым взрывом, раздавленные пусковые установки для ракет. А ведущие к обрыву многочисленные отпечатки ног напомнили мне ферму Айткена Мея, на которой большая часть его легких ковров шутки ради была свалена в одну кучу.
  
  Ветер на плато стих, оставив после себя пронизывающий альпийский холод. Кто-то дал мне пальто, кажется, Магомед. На склоне нас стояло трое: Магомед, Крэнмер и Чечеев. Во дворе уцелевшего дома ниже нас горел костер, вокруг него сидели мужчины всех возрастов и совещались. Исса и наши мюриды были среди них. Вот на ноги вскочил какой-то молодой парень, и Чечеев сказал, что он говорит о мести. Потом бесстрастно говорил старик, и Чечеев сказал, что он рассказывает о высылке и о том, что ничего, ничего не изменилось.
  – Вы ей расскажете? – спросил я.
  – Кому?
  Он действительно, кажется, забыл о ней.
  – Эмме. Салли. Его девушке. Она в Париже, ждет его.
  – Ей скажут.
  – А сейчас о чем они говорят?
  – Они обсуждают достоинства покойного Башира. Называют его великим учителем, настоящим мужчиной.
  – А он и был таким?
  – Когда здесь человек умирает, мы очищаем наши умы от плохих мыслей о нем. Советую и вам делать так же.
  До нас донесся голос старика. Чечеев перевел:
  – Месть священна, об этом не может быть споров. Но достаточно ли будет убить пару осетин или пару русских? Нам нужен новый вождь, который спасет нас от порабощения.
  – А они знают, кого бы они хотели? – спросил я.
  – Об этом он их и спрашивает.
  – А вы?
  – Вы хотите, чтобы шлюха возглавила монастырь?
  Мы прислушались, и он снова перевел:
  – Кто у нас достаточно велик, достаточно умен, достаточно храбр, достаточно предан, достаточно скромен?
  Почему они не скажут: достаточно безумен, хватило бы этого.
  – Так кто же? – настаивал я.
  – Это называется тауба. Эта церемония называется тауба. Это значит покаяние.
  – А кто кается? Что они сделали плохого? В чем каяться?
  Некоторое время казалось, что он не слышал моего вопроса. У меня было ощущение, что я раздражаю его. А возможно, что его мысли, как и мои, были далеко отсюда. Он отхлебнул из фляжки.
  – Им нужен мюрид, который знает суфистские каноны и получил религиозное образование, – ответил он наконец, глядя вниз по склону. – А это десять лет работы. Может быть, двадцать. В резидентурах КГБ этому не научишься. Это должен быть мастер медитации. Птица высокого полета. И первоклассный воин.
  Голоса становились громче и переходили в крик. Исса стоял близко к центру круга. Пламя костра отразилось в его бородатой щеке, когда он повернулся к нам и подал сигнал. В нескольких шагах ниже нас за ним следил Магомед, на широкой спине которого черкеска собралась складками.
  Другие голоса присоединились к голосу Иссы, выражая ему поддержку. Двое мюридов выбежали из круга и бросились к нам. Я слышал, как имя Магомеда стало повторяться, пока наконец все не стали распевать его. Оставив нас с Чечеевым, Магомед медленно двинулся навстречу мюридам.
  Началась новая церемония. Магомед сидел в центре круга, где для него был расстелен ковер. Мужчины, старые и молодые, образовали вокруг него кольцо, с закрытыми глазами снова и снова в унисон распевая одно и то же слово. Мужчины в кольце хлопнули в ладоши и в такт пению стали медленно кружиться в танце.
  – Сейчас что, говорит Магомед? – спросил я, потому что я мог поклясться, что слышал его голос, возвысившийся над хлопками в ладоши, над молитвой и над топаньем ног.
  – Он призывает Божью милость на мучеников, – сказал Чечеев. – Он говорит им, что впереди еще много битв с русскими. И он чертовски прав.
  Здесь, не сказав больше ни слова, он повернулся ко мне спиной, словно ему осточертела моя западная никчемность или своя, и направился вниз.
  – Подождите! – крикнул я ему.
  Но то ли он не слышал меня, то ли не хотел слышать, только он продолжал спускаться, не поворачивая головы.
  С наступлением темноты ветер стих. Над горными вершинами засияли огромные белые звезды, вторя земным огням. Я приложил ладони рупором ко рту и снова крикнул:
  – Подождите!
  Но пение толпы снова стало таким громким, что он не смог бы услышать меня, даже если бы захотел. Еще минуту я постоял один, обращенный в ничто, ни во что не верящий. У меня не было мира, куда бы я мог вернуться, и не к кому было бежать, кроме меня самого. Рядом со мной лежал «Калашников». Закинув его за плечо, я поспешил вниз.
  Джон Ле Карре
  Ночной администратор
  Памяти Грэма Гудвина посвящается
  1
  Вьюжным январским вечером 1991 года англичанин Джонатан Пайн, ночной администратор цюрихского отеля «Майстер-палас», охваченный непривычным волнением, покинул свое место за регистрационной стойкой и прошел в вестибюль, чтобы прямо у дверей встретить позднего важного гостя, которому нужно было оказать радушный прием. Война в Персидском заливе только что началась. Сводки о воздушных налетах союзников на Ирак, как ни смягчало их военное командование, вызывали панику на Цюрихской бирже. Гостиничные сборы, и без того низкие в январе, катастрофически упали. Не в первый раз за свою долгую историю Швейцария оказалась в осадном положении.
  Но «Майстер-палас» держался. «Майстер», как попросту называли его таксисты и завсегдатаи, в силу своего местоположения и в силу традиции царил над Цюрихом – этакий обломок эдвардианской эпохи, вознесшийся на собственном холме и свысока взирающий на лихорадочную суету города. Чем больше перемен происходило в низине, тем больше обосабливался «Майстер», неизменный в своих пристрастиях оплот цивилизованного образа жизни в мире, летящем в тартарары.
  Джонатан удобно устроился в небольшой нише между шикарными витринами магазинов модной дамской одежды. «Адель» с Банхофштрассе выставляла соболий палантин, накинутый на манекен, чью наготу оттеняли лишь золотистое бикини и коралловые серьги, причем о цене предлагалось справиться у портье. Шумные протесты против использования натуральных мехов, будоражившие весь западный мир, не менее громко звучали и в Цюрихе, но в «Майстер-палас» оставались к ним абсолютно глухи. Витрина же «Сезара» – тоже с Банхофштрассе – призвана была усладить восточный вкус броско расшитыми вечерними туалетами, чалмами, усыпанными алмазной пылью, и часиками с драгоценными камнями – шестьдесят тысяч франков за штуку. Закрытый с обеих сторон этими алтарями роскоши, Джонатан мог без помех наблюдать за парадным входом.
  Джонатан – плотный, но элегантный человек с вежливо уклончивой улыбкой, делавший тайну даже из своего английского происхождения. Он был энергичен и в полном расцвете сил. Бывалый моряк сразу признал бы в нем собрата по нарочитой скупости движений и своеобразной походке, какой ходят по шаткой палубе. Аккуратно причесанные вьющиеся волосы и густые брови борца довершали картину. Однако бесцветные, водянистые глаза сбивали с толку. От такого человека можно было бы ожидать больше страсти, больше ярких красок.
  Мягкость манер в сочетании с атлетическим телосложением придавала его облику интригующую выразительность. Его нельзя было спутать ни с кем другим в отеле – ни с герром Стриппли, русоволосым главным администратором, ни с кем-либо из служивших у герра Майстера высокомерных молодых немцев, проплывавших мимо с видом богов, устремляющихся в горные выси. Как администратор, Джонатан являл собой редкое совершенство. Вам и в голову бы не пришло поинтересоваться, кто его родители, любит ли он музыку, есть ли у него жена, дети, собака. Взгляд, которым он взял на мушку дверь, был наметанным, как у бывалого стрелка. В петлице у него торчала гвоздика. Он никогда не появлялся ночью без этого украшения.
  Непогода за окнами даже по январским меркам была устрашающей. Густые валы снега проносились через освещенный двор, словно волны обезумевшего во время шторма моря. Швейцары в ожидании большого заезда глазели в окна, где не было ничего, кроме все той же неугомонной метели. «Да не может Роупер явиться, – подумал Джонатан. – Даже если им удалось взлететь, самолет ни за что не сядет в такую погоду. Герр Каспар ошибся».
  Но герр Каспар, старший портье, никогда не ошибался. И если он выдохнул «ожидается прибытие», оповещая всех служащих по внутренней связи, то лишь неисправимому оптимисту могло бы померещиться, что самолет клиента отклонился от намеченного курса. Да и потом, стал бы он в этот поздний час лично руководить всеми гостиничными службами, если бы не ждал очередного сорящего деньгами воротилу? А было время, говаривала Джонатану фрау Лоринг, когда господин Каспар мог изувечить за два франка и придушить – за пять. Но старость не радость. И только перспектива урвать солидный куш могла оторвать его вечером от телевизора.
  "Боюсь, что отель переполнен, мистер Роупер, – стал мысленно импровизировать Джонатан, делая последнюю отчаянную попытку избежать неизбежного. – Господин Майстер приносит свои извинения. Это непростительная ошибка временного сотрудника. Тем не менее мы забронировали для вас номера в «Бауролак»... И дальше – в том же духе, но и этой фантазии не суждено было осуществиться. Во всей Европе не нашлось бы в ту ночь отеля, заполненного больше чем наполовину. Состоятельные люди планеты сидели по домам за исключением одного только Ричарда Онслоу Роупера, коммерсанта, Нассау, Багамские острова.
  Руки Джонатана онемели, и он машинально встряхнул ими, словно готовясь к поединку. «Мерседес», судя по звуку радиатора, въехал во двор, и в лучах его фар замелькали снежные хлопья. Джонатан увидел, как герр Каспар вскинул свою величественную голову и свет люстры растекся по его напомаженной шевелюре. Автомобиль припарковался в дальнем углу двора – обычное такси. Голова Каспара в снопах искусственного света подалась вперед, и снова склонилась над последними биржевыми сводками. Джонатан позволил себе мягко улыбнуться – ох уж этот парик, этот пресловутый парик! Предмет гордости лучшего портье Швейцарии, обошедшийся герру Каспару в сто сорок тысяч франков. Как говорила фрау Лоринг, он в этом парике сущий Вильгельм Телль! Ведь это он бросил вызов тирании мадам Арчетти, миллионерши.
  То ли для того, чтобы сосредоточиться, то ли потому, что история с париком имела какое-то косвенное отношение к его нынешнему затруднительному положению, Джонатан вспомнил, как он впервые услышал ее от фрау Лоринг, главной кастелянши, угощавшей его сыром под белым соусом в своей мансарде. Семидесятипятилетняя фрау была родом из Гамбурга. В свое время она нянчила герра Майстера и, по слухам, спала с его отцом. Она была хранительницей легенды о парике, живой свидетельницей событий.
  – В те времена мадам Арчетти считалась самой богатой женщиной в Европе, молодой герр Джонатан, – рассказывала фрау Лоринг, напирая на слово «молодой», будто с его отцом она спала тоже. – Любой бы отель почел за честь принимать ее у себя. Но она предпочитала «Майстер», пока Каспар не решил настоять на своем. Разумеется, и после того случая она останавливалась у нас, но только чтобы напомнить о себе.
  Фрау Лоринг поведала далее, что мадам Арчетти унаследовала капиталы торговой фирмы «Арчетти» и преспокойно жила себе на проценты с процентов. В пятьдесят с небольшим ей нравилось разъезжать в открытом спортивном автомобиле по лучшим европейским гостиницам в сопровождении автофургона с целым штатом прислуги и гардеробом. Она знала по именам всех портье и метрдотелей начиная с «Четырех времен года» в Гамбурге и кончая «Чиприани» в Венеции и «Виллой д'Эсте» на озере Комо. Она назначала им диету, предписывала лекарственные травы и знакомила их с гороскопами. И она одаривала неслыханными чаевыми тех, кто заслуживал ее милость.
  А Каспар просто купался в ее любви, говорила фрау Лоринг. Это приносило ему не менее двадцати тысяч швейцарских франков в год, не говоря уже о всяческих снадобьях для роста волос, колдовских камнях под подушкой, избавляющих от ревматизма, а также белужьей икры на Святки в невообразимых количествах, которую Каспар умело превращал в наличные благодаря связям с лучшим гастрономом Цюриха. И все эти блага за несколько заказанных билетов в театр и несколько забронированных столиков в ресторане – с чего он, кстати, тоже получал причитающиеся ему проценты. И еще – за неустанные доказательства безусловной преданности, которой требовала мадам Арчетти, игравшая роль владычицы в царстве прислуги.
  До того дня, когда герр Каспар явился в своем парике.
  Нельзя сказать, чтобы он слишком поспешил с этой покупкой, уверяла фрау Лоринг. Для начала он купил участок земли в Техасе, использовав знакомство с нефтяным магнатом, постоянным клиентом отеля. Вклад оправдал себя, дело процветало, и Каспар извлекал немалую прибыль. В конце концов он решил, что, как и его покровительница, достиг таких высот богатства и успеха, что вправе стряхнуть с себя несколько лет. Долгие месяцы длились многочисленные примерки и жаркие споры, но вот дело было сделано, и чудо-парик, не имеющая себе равных подделка, явился на свет. Чтобы хорошенько опробовать его, Каспар воспользовался своим ежегодным отпуском на острове Миконос, и в один из сентябрьских понедельников появился на своем рабочем месте загоревший и сбросивший лет пятнадцать, если не глядеть на него, скажем, с балкона.
  Да никто и не глядел, добавляла фрау Лоринг. Или не показывал виду. Самое поразительное было то, что никто и словом не обмолвился о парике. Ни фрау Лоринг, ни Андрэ, тогдашний пианист, ни Брандт, предшественник мэтра Берри в ресторане, ни господин Майстер-старший, у которого был острый глаз на малейшие изменения во внешнем виде своих подчиненных. Казалось, весь отель сговорился погреться в лучах второй молодости герра Каспара. Сама фрау Лоринг рискнула надеть открытое летнее платье и чулки со швом-змейкой. И все шло прекрасно до того вечера, когда приехала мадам Арчетти, намереваясь, как обычно, целый месяц провести в Цюрихе, и, как обычно, вся ее гостиничная семья выстроилась в вестибюле для приветствия фрау Лоринг, мэтр Брандт, Андрэ и герр Майстер-старший, готовый лично сопровождать мадам в отведенные ей в Башне покои.
  А за регистрационной стойкой – герр Каспар. В парике.
  Начать с того, рассказывала фрау Лоринг, что мадам не позволила себе обратить внимание на изменение во внешнем облике своего любимчика. Она улыбнулась ему на ходу, но такой улыбкой, какой принцесса на своем первом в жизни балу одаривает всякого, кто осмелится взглянуть на нее. Герру Майстеру она подставила для поцелуя обе щеки, мэтру Брандту – одну. Фрау Лоринг тоже была удостоена улыбки. Потом ее руки легко скользнули по хилым плечам пианиста Андрэ, и тот блаженно промурлыкал: «О, мадам!» Только после этого она добралась до Каспара.
  – Что это у вас на голове, Каспар?
  – Волосы, мадам.
  – Чьи волосы, Каспар?
  – Мои, – невозмутимо ответствовал тот.
  – Снимите их, – повелела мадам, – или вы больше не получите от меня ни пенни.
  – Не могу, мадам. Мои волосы – часть моей личности. Неотъемлемая часть.
  – Так сделайте ее отъемлемой, Каспар. Не сию минуту, это для вас затруднительно, но не позже завтрашнего утра. Иначе никаких чаевых. Что у нас в театре?
  – «Отелло», мадам.
  – Я увижу вас завтра утром. Кто играет?
  – Лайзер, мадам. Наш лучший мавр.
  – Ну это мы посмотрим.
  На следующее утро ровно в восемь герр Каспар приступил к своим обязанностям. Форменные скрещенные ключи сверкали на его лацканах, как чемпионские медали, а на голове красовался парик – символ непокорности. Все утро в вестибюле царила обманчивая тишина. Постояльцы, как знаменитые фрайбургские гуси, по выражению фрау Лоринг, чувствовали приближение беды, даже не подозревая, откуда она грядет. Мадам Арчетти появилась в обычный для нее час, в полдень, и спустилась по лестнице, ведомая под руку постоянным обожателем, молодым подающим надежды парикмахером из Граца.
  – А где же сегодня герр Каспар? – поинтересовалась мадам, обращая свой вопрос в тот угол, где, по ее мнению, должен был находиться старший портье.
  – Он на своем месте и, как всегда, мадам, к вашим услугам, – отозвался Каспар таким голосом, что, казалось, готов жизнь положить в борьбе за свободу. – Пожалуйста, мадам, ваши билеты.
  – Я вижу не господина Каспара, – объявила мадам своему окружению, – а какое-то волосатое чудовище. Скажите ему, что нам будет очень не хватать нашего дорогого Каспара.
  – От судьбы не уйдешь, – подытожила фрау Лоринг. – Как только мадам появилась на пороге отеля, закат звезды Каспара был предрешен.
  «А моя звезда закатится сегодня вечером», – горько подумал Джонатан, готовясь приветствовать человека, с которым ему меньше всего хотелось бы встретиться.
  Джонатан не знал, куда деть руки. Их чистота была безупречна – в армейской школе его приучили обращать внимание на ногти. Сначала он прижал их к канту форменных брюк – учебный плац даром ни для кого не проходит. Потом, незаметно для себя самого, заложил их за спину, беспрерывно комкая носовой платок, чтобы ладони не были потными.
  Джонатан скрыл свою озабоченность за милой улыбкой, проверил, достаточно ли она хороша в зеркальных витринах, между которыми он стоял. Это была Улыбка Милости Просим, очень приятная, но предусмотрительно сдержанная – его высшее профессиональное достижение. Он по опыту знал, что клиенты, особенно из самых богатых, бывают сильно раздражены после утомительного путешествия, и меньше всего хотели бы видеть в дверях отеля ночного администратора, скалящегося как шимпанзе.
  Слава Богу, его фирменная улыбка не подвела. Хотя он продолжал ощущать приступы-тошноты, как во время морской болезни. Галстук, для лучших гостей, разбирающихся в таких мелочах, был повязан с очаровательной небрежностью. А волосы, хоть и не могли идти ни в какое сравнение с париком Каспара, все-таки были его собственными и в идеальном порядке.
  «Это совсем другой Роупер, – снова пронеслось в его голове, – наверняка недоразумение. И к ней не имеет никакого отношения. Два Роупера – оба коммерсанты и оба из Нассау». Эта мысль не давала ему покоя с половины шестого, когда он, явившись на службу, машинально взял со стола герра Стриппли листок вечернего прибытия и увидел на компьютерной распечатке имя «Роупер».
  Роупер Р. О., группа из 16 человек, прибытие из Афин частным самолетом в 21.30. Истерическая пометка герра Стриппли на полях: «VVIP!»[1] Джонатан нашел на компьютере нужный файл, и сразу же на экране появились надпись «Роупер Р. О.» и буквы «OBG» – шифр-ключ, обозначающий наличие телохранителей, где "О" – лицо, получившее от швейцарских федеральных властей разрешение на ношение оружия. Роупер, OBG, служебный адрес: компания «Айронбрэнд лэнд, руды и благородные металлы» в Нассау, домашний адрес, номер почтового ящика в Нассау, постоянный кредит в каком-то цюрихском банке. Так сколько же в мире Роуперов, имеющих инициал Р. и фирму под названием «Айронбрэнд»? Мог ли Господь Бог создать нескольких?
  – Что за птица этот Роупер Р. О.? – спросил он у Стриппли по-немецки и как бы между прочим.
  – Как и вы, англичанин.
  Стриппли имел дурную привычку отвечать по-английски, хотя немецкий для Джонатана тоже был родным языком.
  – Ну уж ничего общего со мной. Живет в Нассау, торгует благородными металлами, имеет банковские счета в Швейцарии. Ничего похожего.
  Они так долго работали вместе, что не могли не препираться, словно пожилые супруги.
  – Мистер Роупер действительно очень важная персона, – медленно и торжественно продекламировал Стриппли, застегивая кожаное пальто, перед тем как выйти в метель. – Из наших клиентов он пятый в списке и первый – среди гостей-англичан. В последний раз, когда он был тут со своими людьми, это обходилось ему в двадцать одну тысячу семьсот швейцарских франков в день, не считая обслуживания.
  Глухой, словно из-под воды, треск мотоцикла дошел до сознания Джонатана – это Стриппли, невзирая на снежную бурю, пробивался к дому своей матушки. Джонатан обхватил голову руками и несколько минут сидел не шевелясь, будто в ожидании воздушного налета. «Спокойно, – сказал он себе. – Роупер не суетился, и ты не суетись». Он снова выпрямился и с сосредоточенным выражением лица принялся изучать письма, лежащие на его столе. Текстильный магнат из Штутгарта был недоволен счетом, выставленным ему за рождественскую вечеринку. Джонатан набросал язвительный ответ за подписью герра Майстера. Рекламная компания из Нигерии просила содействия в устройстве конференции. Джонатан выразил ей сожаление по поводу отсутствия мест.
  Третье письмо оказалось адресованным лично ему от одной симпатичной француженки, жившей в отеле с матерью. Сибилла, так звали девушку, упрекала Джонатана: «Неужели вы настолько англичанин, что после всех наших прогулок на яхте, после замечательных вылазок в горы, после всего, что было, не можете стать для меня больше чем другом? Когда вы смотрите на меня, ваше лицо мрачнеет. Я вам отвратительна».
  Чувствуя потребность пройтись, Джонатан прогулялся в северное крыло здания, где герр Майстер строил гриль-бар из редких сосновых пород, извлеченных им из крыши какого-то идущего на слом архитектурного памятника. Никто не знал, зачем ему понадобился гриль-бар, как никто не помнил, когда он принялся за его постройку. Пронумерованные панели были сложены в штабеля напротив незаконченной стены. Джонатан почувствовал их отдающий мускусом запах и вспомнил волосы Софи с их ванильным ароматом в ту ночь, когда она пришла к нему в его контору в отеле «Царица Нефертити» в Каире.
  Нет, не гриль-бар навеял эти воспоминания. Стоило Джонатану в половине шестого увидеть имя мистера Роупера, как он тут же мысленно перенесся в Каир.
  Он часто видел ее – томную темноволосую красавицу под сорок с тонкой узкой талией, элегантную и отрешенную, – но никогда не заговаривал с ней. Он узнавал ее, когда она проходила мимо или садилась в темно-бордовый «роллс-ройс», дверцу которого придерживал мускулистый шофер. Когда она возвращалась, шофер следовал за ней, как телохранитель, нависая сзади со скрещенными руками и поигрывая бицепсами. В ресторане она заказывала коктейль и, подняв темные очки на лоб, на манер гонщика, небрежно просматривала французскую газету, пока шофер потягивал содовую за соседним столиком. Персонал гостиницы называл ее мадам Софи, а мадам Софи принадлежала Фрэдди Хамиду, младшему из трех не пользовавшихся особенной симпатией братьев Хамидов, владевших большей частью Каира, в том числе отелем «Царица Нефертити». Величайшим «достижением» Фрэдди в его двадцать пять лет был проигрыш около полумиллиона долларов за десять минут игры в баккара.
  – Вы – мистер Пайн, – начала она с французским акцентом, усаживаясь в кресло напротив его стола. И наклонив голову и глядя на него искоса: – Совершеннейший представитель английской нации.
  Было три часа ночи. Она пришла в шелковом брючном костюме. На шее красовался амулет из топаза. «Возможно, под градусом, – сказал себе Джонатан. – Осторожность не повредит».
  – Благодарю, – вежливо отозвался он. – Давно мне никто ничего подобного не говорил. Чем могу быть полезен?
  И когда он осторожно втянул в себя воздух, казалось, вокруг витал только один запах – запах ее волос. И было какое-то таинственное очарование в том, что совершенно черные волосы пахли как светлые: теплом и ванилью.
  – Мадам Софи. Пентхауз номер три, – продолжала она, словно проверяя собственную память. – Я часто вижу вас, мистер Пайн. Очень часто. У вас острый взгляд.
  Ее точеные пальцы были унизаны кольцами. Грозди дымчатых бриллиантов, оправленных в белое золото.
  – И я вас часто вижу, – откликнулся он со своей дежурной улыбкой.
  – Вы тоже яхтсмен, – сказала она, будто упрекая его в забавном чудачестве. Почему «тоже», она не объяснила. – В прошлое воскресенье Фрэдди взял меня с собой в яхт-клуб. Ваш парусник появился у причала, когда мы пили там коктейль с шампанским. Фрэдди узнал вас и помахал рукой, о, вы были слишком заняты своими парусами, чтобы обратить на нас внимание...
  – Мы боялись врезаться в пирс. – Джонатан припомнил шумную компанию богатых египтян, накачивавшихся шампанским на веранде клуба.
  – Очаровательное голубое суденышко под английским флагом. Это ваша яхта? Она выглядит по-королевски.
  – Боже милостивый, разумеется, нет. Яхта принадлежит нашей миссии.
  – Вы что, катаете священника?
  – Нет, второе лицо в посольстве Великобритании.
  – Он выглядит очень молодо, ваш посольский друг. И вы тоже. Вы произвели впечатление. Во всяком случае, я всегда думала, что ночная работа сильно портит здоровье. Когда же вы спите?
  – Это был мой уик-энд, – быстро проговорил Джонатан. Слишком мало они знакомы, чтобы обсуждать подробности его сна и здоровья.
  – Вы всегда ходите на яхте в ваш уик-энд?
  – Когда приглашают.
  – Что вы еще делаете в свободное время?
  – Играю в теннис. Немножко бегаю. Думаю о своей бессмертной душе.
  – А она бессмертна?
  – Надеюсь.
  – Вы верите в это?
  – Когда бываю счастлив.
  – А когда несчастны, вы, значит, сомневаетесь. Ничего удивительного в том, что Бог так непостоянен. Может ли он быть лучше, если мы так плохо верим в него?
  Она неодобрительно глядела на свои золотые сандалии, будто они тоже провинились. Джонатан не мог понять, пьяна она или просто живет в каком-то ином измерении. Не исключено, что балуется наркотиками: поговаривали, что Фрэдди торгует ливанским гашишем.
  – Вы ездите верхом?
  – Увы, нет.
  – У Фрэдди отличные лошади.
  – Слышал об этом.
  – Арабские. Великолепные жеребцы. Вы ведь знаете – кто выводит чистопородных арабских, входит в мировую элиту.
  – Слышал об этом тоже.
  Она замолчала, словно в раздумье. Джонатан воспользовался паузой:
  – Могу ли я хоть чем-нибудь быть вам полезен, мадам Софи?
  – Этот из посольства, этот мистер...
  – Огилви.
  – Сэр, или как его там, Огилви?
  – Именно мистер.
  – Он ваш друг?
  – Только в море.
  – Вы вместе кончали школу?
  – Никогда не учился в таких школах.
  – Но вы – одного круга, или как это у вас называется? Разумеется, арабские жеребцы вам не по карману, но вы оба – Боже мой, как это, – оба джентльмены?
  – Мистер Огилви и я – партнеры в парусном спорте. – На этот раз Джонатан использовал наиболее уклончивую из своих улыбок.
  – У Фрэдди тоже есть яхта. Плавучий бордель. Вы ведь, кажется, так ее называете?
  – Уверяю вас, нет.
  – Уверена, так.
  Она снова помолчала, поправила шелковый рукав и дотронулась до браслета.
  – Нельзя ли чашечку кофе, мистер Пайн? По-египетски. Затем я попрошу вас об одном одолжении.
  Ночной официант Махмуд принес кофе в медной кофеварке и, священнодействуя, разлил его в две чашки.
  До Фрэдди она была любовницей богатого армянина, а еще раньше – грека из Александрии, владевшего сомнительными концессиями вдоль всего Нила. Фрэдди долго ее осаждал, забрасывая букетами орхидей в самый неподходящий момент и ночуя в своем «феррари» чуть ли не под окнами ее спальни. Светские хроникеры писали все, что им в голову взбредет. Армянину пришлось отступить.
  Она попыталась зажечь сигарету, но рука дрожала. Джонатан щелкнул зажигалкой. Прикрыв глаза, гостья затянулась дымом. На шее обозначились морщинки – приметы возраста. А Фрэдди Хамиду каких-нибудь двадцать пять, подумал Джонатан. Он положил зажигалку на стол.
  – Я тоже британка, мистер Пайн, – сказала она с таким выражением, словно это была их общая беда. – Когда я была молода и беспринципна, я вышла замуж за вашего соотечественника ради английского паспорта. Как выяснилось, он и вправду любил меня. И очень сильно. Он был честен и прям, как стрела. Нет никого лучше хорошего англичанина, и невыносимее – дурного. Я наблюдала за вами. Мне кажется, вы хороший англичанин. Мистер Пайн, знаете ли вы Ричарда Роупера?
  – Боюсь, что нет.
  – Но вы должны его знать. Он очень известен. Красавец. Пятидесятилетний Аполлон. Он разводит скакунов, как и Фрэдди. Они даже подумывают вместе открыть конный завод. Мистер Ричард Онслоу Роупер, один из известнейших ваших предпринимателей международного масштаба. Вспомните.
  – Сожалею, но это имя мне ничего не говорит.
  – Но Дикки Роупер активно ведет дела в Каире! Он англичанин, как и вы, обаятельный и богатый, великолепный и напористый. Для нас, простых арабов, может быть, чересчур напористый. У него роскошная моторная яхта, в два раза больше, чем у Фрэдди! Как же вы можете не знать его, если вы тоже яхтсмен? Разумеется, знаете. Я вижу, вы притворяетесь.
  – Наверно, его совсем не интересуют отели, если в его распоряжении роскошная яхта с мотором. К тому же я редко читаю газеты. Так что не имею никакого представления. Сожалею.
  Но мадам Софи не сожалела. Она уже убедилась, что он не лжет. Лицо ее просветлело, и она решительно потянулась к сумочке.
  – Хочу попросить вас сделать копии документов личного характера. Это для меня. Очень прошу.
  – Прямо через вестибюль, мадам, бюро обслуживания. – Джонатан потянулся к телефону. – Мистер Ахмади, как правило, работает по ночам. – Но она остановила его.
  – Это конфиденциальные документы, мистер Пайн.
  – Уверяю вас, мистер Ахмади абсолютно надежный человек.
  – Благодарю, но я предпочла бы, чтобы мы сделали это сами. – Она быстро взглянула на стоявший в углу копировальный аппарат. И он понял, что она уже приметила его раньше, проходя мимо по коридору. Она вытащила стопку бумаг, положила на стол и медленно подвинула к нему негнущимися в кольцах пальцами.
  – Только это портативная машина... – предупредил Джонатан, поднимаясь из-за стола. – Придется вставлять по одному листу. Разрешите, я покажу, как ею пользоваться, а дальше вы справитесь сами.
  – Мы справимся вместе, прошу вас, – сказала она многозначительно.
  – Но если бумаги конфиденциальны...
  – Вы должны помочь мне. Я ничего не понимаю в технике. Кроме того, мне не по себе. – Она взяла сигарету из пепельницы и затянулась снова. Глаза ее расширились. Казалось, они были удивлены тем, что делает их хозяйка. – Прошу вас, помогите мне. – Это звучало как приказ.
  И он помог.
  Включил машину и стал вставлять листы один за другим – их оказалось восемнадцать, – бегло прочитывая, когда они выползали наружу. Он не особенно старался разглядеть написанное, но и не отказывал себе в этом. Просто взяла верх его обычная наблюдательность.
  От компании «Айронбрэнд лэнд, руды и благородные металлы» в Нассау – гостиничной и торговой компании «Хамид интерараб» в Каире, дата получения – 12 августа. Ответ от компании «Хамид интерараб» компании «Айронбрэнд» – уверения в личном уважении.
  Снова на адрес «Хамид интерараб» – списки товаров: см. пп. 4 – 7 в нашем ассортиментном перечне, ответственность за конечного потребителя возлагается на компанию «Хамид интерараб»; приглашение на обед на борту яхты.
  Письма компании «Айронбрэнд» были подписаны размашистым вензелем, вроде монограмм на карманах рубашек. На бумагах «Хамид интерараб» стояло только имя Сайд Абу Хамид большими печатными буквами в нижнем углу.
  Джонатан взглянул на перечень товаров, и мурашки побежали у него по спине: он почувствовал, что его очень тревожит, как будет звучать его голос, когда придется открыть рот. На обыкновенном листе бумаги, без подписи и ссылок на источники, красовалось заглавными буквами: «Товары, имеющиеся в наличии на 1 октября 1990 года». То был дьявольский лексикон, известный Джонатану по его незабвенному прошлому.
  – Вы уверены, что одной копии будет достаточно? – спросил он с той особой легкостью, которая приходила к нему в критические моменты, как спасение под шквальным огнем.
  Она курила, наблюдая за ним: в одной руке сигарета, другая поддерживает локоть.
  – А вы разбираетесь. – В чем именно, оставалось только догадываться.
  – Это совсем не сложно, стоит разок попробовать. Главное, чтобы не застряла бумага.
  Джонатан сложил оригиналы писем в одну стопку, копии – в другую. Он не позволял себе думать. Точно так он вел бы себя, если бы ему пришлось обряжать покойника. Повернувшись к ней, он нарочито небрежно бросил «Готово!», хотя сердце у него замирало.
  – В хорошем отеле всегда есть все, что нужно, – сказала Софи. – Дайте конверт подходящих размеров. Я знаю, у вас есть такие.
  Конверты были в третьем ящике стола, слева. Он выбрал желтый, нужного формата, и положил на стол, но она не взяла его.
  – Пожалуйста, вложите копии в конверт. Хорошенько запечатайте и заприте в свой сейф. У вас должен быть скотч. Да, заклейте его как следует. Расписки не требуется, благодарю.
  Для отказа у Джонатана на вооружении имелась особенно милая улыбка.
  – Увы, мадам, нам запрещено принимать от постояльцев вещи на хранение в сейфе. Даже от вас. Я дам вам ключ от абонентского ящика. Боюсь, это все, что я могу для вас сделать.
  Она уже затолкала документы в сумочку, когда услышала последние слова. Замочек щелкнул, и сумка повисла на ее плече.
  – Не будьте со мной таким бюрократом, мистер Пайн. Вы знаете, что находится в конверте. Вы его запечатали. Поставьте на нем свое имя. С этого момента письма ваши.
  Джонатану не привыкать было повиноваться. Он выбрал красный фломастер из серебряной карандашницы, стоявшей на столе перед ним, и вывел на конверте крупными буквами: ПАЙН.
  Он как бы говорил ей без слов: вам все это и расхлебывать. Я вас ни о чем не просил. Я вас ни на что не подбивал.
  – Как долго вы собираетесь хранить их здесь, мадам Софи? – осведомился он.
  – Может быть, только одну ночь. А может быть, целую вечность. Точно неизвестно. Это как любовное приключение. – У нее не получилось сказать кокетливо, и вышло почти умоляюще. – И должно остаться между нами. Идет? Договорились, да?
  Джонатан сказал:
  – Да. Конечно. – Его улыбка свидетельствовала о том, что он только слегка, совсем чуть-чуть, удивлен этим вопросом.
  – Мистер Пайн.
  – Да, мадам Софи.
  – Мы говорили о вашей бессмертной душе.
  – Говорили, мадам.
  – Разумеется, мы все бессмертны. Но если вы обнаружите, что я – нет, пожалуйста, отдайте эти документы вашему другу, мистеру Огилви. Могу я надеяться, что отдадите?
  – Если вы так хотите, то непременно.
  Она все еще улыбалась, загадочно, как бы из другого измерения.
  – Вы всегда дежурите ночью, мистер Пайн? Каждую ночь? Постоянно?
  – Это моя профессия.
  – Вы ее выбрали?
  – Конечно.
  – Сами?
  – А кто же еще?
  – Но вы так хорошо выглядите днем.
  – Спасибо.
  – Я буду звонить вам время от времени.
  – Весьма польщен.
  – Я, как и вы, немного пресыщена сном. Пожалуйста, не провожайте меня.
  И снова запах ванили захлестнул его, когда он открыл ей дверь, и сильное желание проводить ее до спальни охватило его.
  * * *
  В полумраке вечно строящегося гриль-бара герра Майстера Джонатан снова и снова видел себя в немой роли на сцене того таинственного театра, который представляет собой наша память: он вспоминал, что было дальше с бумагами мадам Софи. Вымуштрованный, пусть даже давно, солдат, мгновенно реагирует на призыв к исполнению долга. Только механический, как у робота, поворот кругом: Пайн, стоя в дверях своей конторы, через пустой мраморный холл отеля «Царица Нефертити» наблюдает, как одна за другой вспыхивают яркие цифры над лифтом, указывая на его движение вверх.
  Пустой лифт возвращается на первый этаж.
  Легкость в теле. Руки Пайна горят, ладони покалывает.
  Пайн открывает сейф. Комбинация цифр составлена главным управляющим из числа и месяца рождения Фрэдди Хамида – тонкая лесть.
  Пайн извлекает копии из конверта, складывает его и засовывает во внутренний карман своего смокинга, чтобы уничтожить чуть позже.
  Копировальный аппарат еще не остыл. Пайн снимает копии с копий, предварительно настроив аппарат на большую четкость. Названия ракет. Названия систем наведения. Профессиональная тарабарщина, в которой Пайн ничего не понимает. Названия химических веществ, которые Пайн не может произнести, но назначение которых знает. Другие названия, такие же смертоносные, но более произносимые, вроде сарин, соман, табун.
  Пайн вкладывает новые копии в обеденное меню и, сложив меню пополам, засовывает в другой внутренний карман. Они еще излучают тепло.
  Пайн помещает старые копии в новый конверт, ничем не отличающийся от прежнего. Он выводит «ПАЙН» на новом конверте и кладет его в то же отделение сейфа, где перед этим лежал прежний.
  Пайн закрывает сейф. Статус-кво восстановлен.
  Пайн через восемь часов, уже в новой роли, лицом к лицу с Марком Огилви в тесной каюте посольской яхты, в то время как миссис Огилви на камбузе, в фирменных джинсах, на скорую руку готовит сандвичи с копченой семгой.
  – Фрэдди Хамид покупает опасные игрушки у Дикки Онслоу Роупера? – недоверчиво повторяет Огилви, второй раз пробегая глазами документы. – Что за черт? Лучше бы этот свиненок продолжал играть в баккара. Посол будет взбешен. Дорогая, ты сейчас услышишь нечто весьма забавное.
  Но миссис Огилви все уже слышала. Они предпочитали шпионить. Нянчить детей не входило в их планы.
  * * *
  Я любил тебя, пронеслось в голове Джонатана. Но что толку теперь?
  Любил. И выдал надутому британскому шпиону, который даже не был мне симпатичен.
  Потому что я был в его маленьком списке людей, которые рады стараться, когда труба позовет.
  Потому что я Один из Нас, Англичан, благоразумных и преданных стране. Славных Парней.
  Любил. Но так и не собрался сказать тебе об этом. Письмо Сибиллы зазвенело у него в ушах: «...ваше лицо мрачнеет. Я вам отвратительна».
  «Нет, нет, Сибилла, вовсе не отвратительны. – Примерный служащий поспешил хотя бы мысленно успокоить непрошеную корреспондентку. – Просто безразличны. Я сам себе отвратителен».
  2
  «Прославленная» голова герра Каспара снова взметнулась вверх. Сквозь завывания ветра все отчетливей слышался шум мощного двигателя. Каспар свернул в рулон бюллетени «осажденной» Цюрихской биржи, надел на них резинку и бросил в ящик с прочей денежной документацией. Закрыв его на ключ, он кивнул Марио, старшему швейцару. Затем вынул из заднего кармана расческу и провел ею по парику. Марио скосил глаза на Пабло, а тот, в свою очередь, уставился на Бенито, смазливого стажера из Лугано, который, по-видимому, оказывал услуги обоим. Все трое скрывались от непогоды в вестибюле, но теперь с романской бесшабашностью, наглухо запахнув плащи, бросились наружу и исчезли в бушующей вьюге со своими зонтами и тележками.
  «Это не он, – подумал Джонатан с тоской, услышав шум приближающегося автомобиля. – Это метель. Это ветер воет. Это сон».
  Но это был не сон. Лимузин медленно плыл в белой пустоте. Невероятно длинный, он казался черным линкором, бесконечно долго вползающим в док и швартующимся прямо напротив парадного входа. Там уже суетились Марио и Бенито, забегая то сзади, то спереди, как будто их невероятные телодвижения должны были способствовать успешному завершению маневра. Один только Пабло, на которого снизошло вдохновение, достал неизвестно откуда метлу и бережно сметал снежинки с ковровой дорожки. Правда, был еще один блаженный миг, когда снежный вихрь заслонил собой все и вся, и Джонатан в последний раз представил себе, что прилив унес линкор в открытое море и бросил на скалы, за которые вполне могли сойти ближайшие холмы, и мистер Ричард Онслоу Роупер пошел ко дну вместе со своим личным «Титаником» и верной командой в шестнадцать человек в памятную штормовую ночь января 1991 года, царствие ему небесное.
  Но лимузин никуда не исчез. Появились рослые люди и, словно награбленное добро, извлекли из плюшевых внутренностей автомобиля длинноногую юную красотку в мехах, браслетах, золоте, бриллиантах и груду черных чемоданов в придачу. Вслед за первым лимузином подъехал второй, третий – целая вереница машин. Герр Каспар распахнул двери, не заставляя себя долго ждать. За стеклом замаячило, через мгновение явившись со всей отчетливостью, словно на него навели резкость, пальто из верблюжьей шерсти, довольно потрепанное. На нем болталось несвежее шелковое кашне. Довершали картину намокшая сигарета и мутный взгляд отпрыска высших слоев общества. Этот в Аполлоны явно не годился.
  Вслед за пальто из верблюжьей шерсти выплыла ярко-синяя однобортная куртка, распахнутая на груди, чтобы пистолет был всегда под рукой, и в ней молодчик лет двадцати – тридцати с непроницаемыми, будто нарисованными глазами. «Первый OBG, – подумал Джонатан, стараясь не отвечать на его злой, настороженный взгляд. – Второй пойдет следом за Роупером. А третий – на случай реальной опасности».
  У девушки были каштановые волосы. Цветастое стеганое пальто доходило ей почти до щиколоток, и все же она производила впечатление не совсем одетой. Как и Софи, она забавно вскидывала глаза, и, как у Софи, такие же прямые пряди волос спадали ей на плечи. Чья-то жена? Любовница? Чья? Впервые за последние полгода Джонатан почувствовал, что его тянет к женщине, приступ мгновенный и опустошающий, превыше всякого благоразумия и осторожности. Как и Софи, она блистала бриллиантами, и нагота ее просвечивала сквозь любую одежду. Две жемчужные нитки украшали тонкую шею. Из-под стеганых рукавов выглядывали браслеты. Но едва уловимая атмосфера распада, блуждающая улыбка, замедленность движений выдавали в ней жительницу иного мира. Двери снова распахнулись, заглатывая остатки делегации. Ухоженные, сказочно богатые, все вместе они являли собой наивысшее выражение сословной морали, ставящей вне закона болезнь, нищету, старость и физический труд. Только верблюжье пальто с изношенными замшевыми ботинками было исключением из этого дивного правила.
  В центре, но обособленно от всех, стоял тот самый человек, которого описывала разъяренная Софи. Высокий, стройный и, по первому впечатлению, благородный. Слегка волнистые, с сединой на висках волосы аккуратно зачесаны за уши. Лицо достойного противника в карточной игре. Вид несколько надменный, что особенно идет англичанам: одна нога чуть согнута в колене, рука заведена за спину. Поза колониалиста с оттопыренным задом. «Фрэдди – слабак, – объясняла Софи. – А Роупер – типичный англичанин».
  Подобно всем ловким людям, Роупер делал несколько дел сразу: пожав руку Каспару, он похлопал его по плечу и той же рукой послал воздушный поцелуй фрейлейн Эберхардт, немедленно зардевшейся, как климактерическая старая дева, и стыдливо помахавшей ему в ответ. И вот его царственный взгляд остановился на Джонатане, который, судя по всему, приближался к нему, сам того не осознавая, отмечая только, что на месте манекена от «Адели» сначала возник газетный киоск, потом раскрасневшееся лицо фрейлейн Эберхардт у регистрационной стойки и наконец Роупер собственной персоной. «У него нет совести, – говорила Софи. – Это самый страшный человек в мире».
  «Узнал меня, – подумал Джонатан, ожидая немедленного разоблачения. – Видел мою фотографию, знает меня по описанию. Сейчас он перестанет улыбаться».
  – Дикки Роупер, – вальяжно представился коммерсант, в то время как его рука завладела рукой Джонатана. – Мои мальчики заказали здесь несколько комнат. Немало, я полагаю. Здравствуйте. – Он говорил, глотая звуки, щеголяя вульгарным произношением – прихоть богатого человека. Вот их пути и пересеклись.
  – Очень рад вас видеть, мистер Роупер, – пробормотал Джонатан, по-английски отвечая на английскую речь. – Добро пожаловать, сэр. Сильно вам досталось? Пренеприятная выпала дорожка! Сегодня оторваться от земли – настоящее геройство! Никто, кроме вас, должен сказать, на это не решился. Меня зовут Пайн. Я тут дежурю по ночам.
  «Наверняка слышал мое имя, – думал Джонатан, готовый к любому продолжению. – Фрэдди Хамид не мог не сказать ему».
  – Как поживает старина Майстер? – Взгляд Роупера следовал за красоткой. Та стояла у газетного киоска, просматривая журналы мод. Браслеты на одной руке сползли к самому запястью, другой рукой она периодически откидывала назад непослушные пряди волос. – Все так же забот полон рот? Но надеюсь, не одних забот, так сказать. Джедс, дорогая, как ты там? Жить не может без журналов. Я их терпеть не могу.
  «Джедс, – на лету схватил Джонатан, – ее зовут Джедс. Не Джед, а Джедс – тысяча оттенков». Она так поправила волосы, что стала видна ее улыбка. Довольно лукавая. Но добродушная.
  – Все чудесно, милый, – сказала она бодро, но с таким видом, будто только что пришла в себя после удара.
  – Боюсь, сэр, герр Майстер не сможет сегодня развязаться с делами, – произнес Джонатан, – но он будет чрезвычайно рад увидеть вас утром, когда вы отдохнете.
  – Вы англичанин, Пайн? Я не ошибся?
  – До кончиков ногтей, сэр.
  – Очень хорошо. – Его блеклый взгляд опять поплыл в сторону и задержался на мгновение у регистрационной стойки, где человек в пальто из верблюжьей шерсти заполнял анкеты для фрейлейн Эберхардт. – Вы что, Корки, хотите жениться на этой юной леди? – загремел Роупер. – Это майор Коркоран, мой помощник. Черт его подери! – добавил он, доверительно и со значением глядя на Джонатана.
  – Одну минуту, шеф! – протянул Корки, поднимая руку. Он выпрямил ноги и выпятил зад, слово игрок в крокет, изготовившийся нанести удар, обнаружив при этом бедра, имеющие некоторое сходство, врожденное или благоприобретенное, с женскими. Стопка синих английских паспортов высилась у его локтя.
  – Но это же не контракт на пятьдесят страниц, Корки! Долго ли вписать несколько имен?
  – К сожалению, сэр, новые правила службы безопасности, – пояснил Джонатан. – Требования швейцарской полиции. Мы вынуждены подчиняться.
  Красотка Джедс выбрала три журнала, но их ей было явно недостаточно. В задумчивости она приподняла слегка потершийся носок туфельки, упершись в пол высоким каблуком. У Софи была такая же привычка. Двадцать пять, прикинул на глаз Джонатан. И всегда будет выглядеть на столько же.
  – Давно здесь служите, Пайн? Кажется, Фриски, его не было в прошлый раз? Мы бы заметили молодого британца на чужбине.
  – Не было, – ответил молодчик в куртке, глядя на Джонатана сквозь воображаемый прицел. Светлые волосы, подметил Джонатан. Оттопыренные уши. Кулачищи.
  – Полгода, мистер Роупер. Ровно шесть месяцев.
  – Где работали прежде?
  – В Каире, сэр, – выпалил Джонатан. – Отель «Царица Нефертити».
  Время замерло, как в мгновенье перед взрывом. Но, пилястры не задрожали, люстры не покачнулись и зеркала не выпали из рам.
  – Нравилось? В Каире?
  – Очень.
  – Что же заставило вас покинуть его?
  «Вы заставили», – подумал Джонатан. Но вслух ответил:
  – Захотелось сменить обстановку, сэр. Вы знаете, как это бывает. Жить на чемоданах – одно из преимуществ моей профессии.
  Неожиданно все пришло в движение. Майор Коркоран оторвался от стойки регистрации и, с сигаретой в вытянутой руке, поспешил к ним. Джедс, с журналами в руках, ждала, опять-таки напоминая Софи, когда кто-нибудь заплатит.
  – Впишите в общий счет, сердце мое, – бросил Коркоран.
  Герр Каспар сунул пачку писем в руки второго молодчика в куртке, и тот с показным усердием принялся прощупывать самые пухлые конверты.
  – Проклятье, Коркс! Что стряслось с вашей правой рукой?
  – Писчий спазм, шеф! – Коркоран потряс рукой в воздухе. – Свело запястье.
  – Ах, Коркс! – Джедс рассмеялась.
  Краем глаза Джонатан увидел Марио, везущего горы чемоданов к грузовому лифту. Марио шел ныряющей походкой швейцара, старающегося остаться в неверной памяти клиента. В следующий миг Джонатан ухватил в зеркале собственное отражение, проплывающее мимо него, и рядом – Коркорана, с сигаретой и журналами. Безотчетное волнение на секунду охватило Джонатана, и он тут же понял, в чем дело – Джедс нигде не было. Повернувшись кругом, он снова увидел ее. Взгляды их встретились, девушка улыбнулась. Это было как раз то, чего он жаждал теперь, когда в нем вдруг вспыхнуло желание. Ему пришлось выдержать и взгляд Роупера, потому что Джедс вцепилась в локоть коммерсанта и чуть ли не повисла на нем, почти наступая на ноги. Телохранители и прочая свита шли следом. Джонатан выделил красавчика блондина со стянутыми на затылке волосами и его простенькую жену, мрачно озиравшуюся по сторонам.
  – Летчики будут позже, – на ходу говорил Коркоран, – какая-то ерунда с компасом. Если не с компасом, так с сортиром. Вы постоянно здесь, дорогуша, или только сегодня ночью?
  От него разило всем, что он успел выпить за день: мартини перед ленчем, вино – во время него и бренди – после. К этому примешивался еще запах терпких французских сигарет.
  – Настолько постоянно, насколько это возможно при моей профессии, майор. – Джонатан слегка изменил интонацию, разговаривая с клиентом рангом пониже.
  – Это ко всем нам относится, сердце мое, – с жаром отозвался майор, – все мы постоянно временные, прости Господи!
  Следующий кадр: они уже пересекают холл под звуки мелодии «Подслащу себе я чай» – пианист Макси развлекает двух пожилых леди в серых шелковых платьях. Роупер все еще в обнимку с девицей. «Вы еще не пресытились друг другом, – мысленно обращался к ним Джонатан, кисло улыбаясь сам себе и следя за ними краем глаза. – Или миритесь после ссоры». «Джедс», – повторил он про себя. Ему захотелось спрятаться в своей одинокой постели.
  Опять новый кадр: они втроем стоят перед инкрустированной дверью нового лифта герра Майстера, который должен поднять их в шикарные апартаменты Башни. Многочисленное общество – на заднем плане.
  – Черт побери, Пайн! Где старый лифт? – вопрошал Роупер. – Я всегда догадывался, что Майстер ни черта не смыслит в старых вещах. Проклятые швейцарцы переделают и Стоунхендж, дай им такую возможность. Разве не так, Джедс?
  – Роупер, не стоит поднимать шум из-за лифта, – прощебетала она, делая испуганные глаза.
  – Позвольте мне.
  Словно откуда-то издалека Джонатан услышал голос, вроде бы похожий на его собственный. Он перечислял все преимущества нового лифта: высокая надежность, мистер Роупер, и сверх того, новые возможности, благодаря всяким техническим штучкам, вмонтированным осенью, для полнейшего комфорта наших особенно дорогих гостей, которых мы принимаем в Башне... Говоря все это, Джонатан не переставал вертеть в руках специальный ключ, плод фантазии самого герра Майстера, украшенный золотой кистью и увенчанный забавной золотой короной.
  – Ведь правда – напоминает времена фараонов? Конечно, довольно грубоватый, но наши не слишком взыскательные гости в восторге от него, – сообщил он с доверительной улыбкой, которой он никого раньше не удостаивал.
  – Ну и я от него в восторге, – вдруг вмешался майор. – А я чертовски взыскателен.
  Роупер взвесил ключ на ладони, как бы определяя качество сплава. Изучил его с двух сторон. Потом корону, потом кисть. И с криком «Тайвань!» неожиданно для Джонатана бросил его в сторону белесого молодчика с оттопыренными ушами, который, завопив: «Мой!» – поймал его левой рукой над самым полом.
  «Беретта, калибр 9 мм, с предохранителем на спуске, – машинально подметил Джонатан. – Хромированный. Закреплен под мышкой, под правой. Телохранитель – левша. Запасной магазин – в поясе-сумке».
  – Классно, Фриски, сердце мое. Вот так хватка, – взревел Коркоран.
  Свита на заднем плане облегченно рассмеялась, и громче всех – она, сжимая Роуперово предплечье и шепча: «Ты нас уморишь, мой милый», что для затуманенного слуха Джонатана прозвучало в первый момент как: «Ты наш нувориш, мой милый».
  Теперь все шло как при замедленной съемке, будто события разворачивались под водой. Лифт вмещал пять человек, остальным пришлось подождать. Роупер двинулся вперед, увлекая девушку за собой. "Роудин[2] и школа манекенщиц, – подумал Джонатан. – И еще специальные курсы, наподобие тех, где Софи практиковалась правильно двигать бедрами при ходьбе". За ними влез Фриски. Следом протиснулся майор Коркоран, расставшийся наконец со своей сигаретой. Последним в лифт вошел Джонатан. Волосы у нее были не только каштановыми, но и мягкими. К тому же она осталась почти без ничего, когда сняла пальто, точнее сказать, просто выскользнула из него и, скатав, как шинель, перекинула через руку. На ней была белая мужская сорочка с широкими, как у Софи, рукавами, закатанными до локтей. Джонатан нажал нужную кнопку. Лифт мягко пошел вверх. Коркоран стоял, неодобрительно уставившись в потолок, как будто справлял нужду. Девушка легкомысленно прижалась бедром к Джонатану, словно они были добрыми старыми друзьями. «Отодвинься, – хотелось сказать Джонатану. – Если это флирт, прекрати. Если нет – тем более». От нее пахло не ванилью, а белыми гвоздиками, как в День поминовения в кадетской школе. Роупер стоял за спиной Джедс, жестом собственника положив руки на ее хрупкие плечи. Фриски нагло смотрел сверху вниз: на ее нежной шее виднелся бледный след укуса. Так же бесцеремонно он рассматривал прикрытую лишь тонкой сорочкой грудь. Джонатан, как и, без всякого сомнения, Фриски тоже не мог избавиться от постыдного желания залезть ей за пазуху.
  – Позвольте, я пойду вперед, чтобы показать вам усовершенствования, которые герр Майстер произвел за время вашего отсутствия, – предложил он.
  «Наверно, пришла пора отбросить хорошие манеры как жизненный принцип», – сказала ему Софи на рассвете, идя за ним следом.
  Он вел их по комнатам, демонстрируя неоценимые преимущества предоставленных апартаментов... люкс... все эти сверхсовременные смывные бачки... достижения тысячелетней цивилизации... сверхгигиенические ручки и краны, направляющие струю воды, куда вам заблагорассудится, только что зубную щетку приходится держать самому... Объяснения он перемежал невинными шуточками, всегда к месту, всегда безупречными, чтобы мистеру Ричарду Роуперу и его длинноногой, милой, непростительно привлекательной спутнице не было скучно. Как осмелилась она быть столь очаровательной именно сейчас?
  * * *
  Легендарная Башня Майстера огромной голубятней нависала над сказочными пиками и низинами эдвардианской крыши отеля. Внутри она представляла собой роскошные двухэтажные апартаменты с тремя спальными комнатами в пастельных тонах, «эпохи швейцарского франка четырнадцатого», как про себя называл их Джонатан. Внесли багаж, швейцары получили от щедрот, и Джедс исчезла в спальной половине, откуда донеслось ее пение, заглушаемое шумом бегущей воды. Слов не разобрать, но смысл был явно неприличный, если не сказать больше. Молодчик Фриски устроился на лестничной площадке у телефона и с нескрываемым презрением отдавал в трубку приказы. Майор, опять вооружившись сигаретой, но освободившись от верблюжьего пальто, не спеша цедил французскую речь в другую телефонную трубку, в столовой. Тот, с кем он разговаривал, явно с трудом понимал по-французски. Коркоран же, без сомнения, говорил как истинный француз, и, возможно, он был им по матери, во всяком случае, в нем не было ничего чистокровно английского.
  Каждая из бесконечных комнат люкса жила своей жизнью со своими разговорами. Высокого молодого человека с конским хвостом на затылке, как выяснилось, звали Сэнди. Сэнди расположился у третьего телефона и болтал по-английски с кем-то в Праге по имени Грегори. Жена Сэнди, не снимая пальто, сидела в кресле, мрачно созерцая стену. Но Джонатан старался не замечать их: второстепенные персонажи не интересовали его. Несомненно, они существовали, их жесты и движения были по-своему яркими, оттеняя главного участника событий, мистера Ричарда Онслоу Роупера, Нассау, Багамские острова. Но это была массовка.
  Экскурсия, которую Джонатан провел по покоям люкса, завершилась. Пора было уходить. Мило помахать рукой, любезно пожелать на прощание «приятно провести время» и – как он поступал обычно – спуститься на первый этаж, оставив своих подопечных в меру их фантазии наслаждаться жизнью за пятнадцать тысяч франков в сутки, включая услуги, налоги и легкий завтрак.
  Но сейчас все было иначе. Это была ночь Роупера, и это была ночь Софи, в которую сегодня каким-то странным образом перевоплотилась девушка Роупера, Джед, для Роупера – Джедс: мистер Онслоу Роупер любил приумножать свои богатства. Снег все еще валил, и «самый страшный человек в мире» глядел на метель с таким видом, с каким вспоминают детские годы. Роупер стоял прямой посреди комнаты, лицом к высокой балконной двери и засыпанному снегом балкону. В одной руке он держал зеленый каталог аукциона «Сотби», словно это был сборник церковных песнопений, по которому он готовился петь, другая рука была поднята, как бы призывая некий молчащий инструмент в глубине оркестра подыграть ему. Переносицу его украшали очки для чтения, придававшие ему ученый вид.
  – Солдат Борис со своим дружком ничего не имеют против встречи в понедельник во время ленча, – раздался вдруг голос майора Коркорана из столовой. – Как насчет понедельника?
  – Идет. – Роупер перевернул страницу, не переставая поверх очков наблюдать за снегом. – Полюбуйтесь. Как проблески бесконечности.
  – Обожаю метель при любых обстоятельствах, – совершенно искренне отозвался Джонатан.
  – Ваш друг, мистер Аппетит из Майами, спрашивает, почему бы не в Кроненхолле, там лучше кормят, – снова подал голос майор Коркоран.
  – Слишком людное место. Закажем что-нибудь здесь, или пусть захватят бутерброды с собой. Сэнди, почем нынче идет сносная лошадка Стаббса[3]?
  Конфетное личико с конским хвостом на затылке просунулось в дверь.
  – Размер?
  – Дюймов тридцать на пятьдесят.
  Личико сморщилось.
  – В прошлом июне была на аукционе «Сотби» одна славная штучка. «Кромвель на фоне пейзажа». Подписана и датирована 1779 годом. Шик.
  – Quanta costa?[4]
  – Вы сидите?
  – Валяй, Сэндс!
  – Миллион две. Плюс комиссионные.
  – Фунтов или зеленых?
  – Зеленых.
  Из двери напротив донесся жалобный голос майора Коркорана.
  – Брюссельские мальчики требуют половину барыша. По-моему, чертовская наглость.
  – Скажите, что не подпишете. Что это там, на крыше отеля?
  Взгляд Роупера все еще был прикован к черному оконному стеклу, за которым снежинки продолжали водить безумные детские хороводы.
  – Сигнальный огонь, мистер Роупер. Что-то вроде маяка.
  Бронзовые, под старину, часы герра Майстера начали бить, но Джонатан, при всей своей врожденной легкости не в состоянии был оторвать ноги от пола, чтобы спастись бегством. Его лаковые ботинки словно приросли к ковру гостиной, будто это был не ковер, а застывший цемент. Его мягкий взгляд, так не вязавшийся с бровями борца, не отрывался от спины Роупера. Но Джонатан почти не видел его. Он был сейчас не в Башне Майстера, а в комнате Софи, на верхотуре отеля «Царица Нефертити».
  * * *
  Софи тоже стояла спиной к нему, и спина ее была именно такой, какой он себе не раз ее представлял: прекрасной, ослепительно белой на фоне белого вечернего туалета. Она смотрела – правда, не на снежные хлопья – на огромные влажные звезды во тьме каирской ночи и на яркий полумесяц, висевший над безмолвным городом. Двери в сад на крыше, где росли только белые цветы – олеандры, бугенвиллеи, африканские лилии – других Софи не признавала, были открыты, и шлейф ночного благоухания арабского жасмина тянулся в комнату. На столе стояла бутылка водки, явно наполовину опустошенная, а не наполовину заполненная.
  – Вы звонили, – напомнил о себе Джонатан с улыбкой в голосе, изображая смиренного лакея. Ему представилось вдруг, что это будет их ночь.
  – Да, звонила. И вы пришли. Вы очень любезны. Убеждена, вы всегда любезны.
  Он почувствовал, что невероятные возможности этой ночи испарились в одно мгновение.
  – Мне необходимо кое о чем вас спросить. Можете обещать говорить только правду?
  – Я постараюсь, если смогу.
  – Вы не исключаете, что не сможете?
  – Не исключаю, что могу не знать ответа.
  – О, вы не можете его не знать. Где те бумаги, которые я вам доверила?
  – В сейфе. В конверте. Под моим именем.
  – Видел ли их кто-нибудь, кроме меня?
  – Сейфом пользуются некоторые лица из администрации, в основном для того, чтобы хранить там наличность до отправки ее в банк. Насколько я знаю, конверт не вскрыт.
  Она нетерпеливо дернула плечами, но не повернула головы.
  – Вы показывали их кому-нибудь? Да или нет, отвечайте сейчас же. Я не собираюсь вас обвинять. Я сама пришла к вам. По наитию. Если я ошиблась, то это моя вина, а не ваша. Вы мне почему-то казались таким безупречным англичанином.
  «Я сам себе таким казался», – подумал Джонатан. И все же он не видел возможности выбора. В мире, каким-то непостижимым образом присвоившем себе всю его верность и преданность, был только один ответ на ее вопрос.
  – Нет, – сказал он. И повторил: – Нет. Никому.
  – Скажите, что это правда, и я вам снова поверю. Очень хочется думать, что в мире остался хоть один истинный джентльмен.
  – Это правда. Слово чести. Никому.
  Казалось, она опять не обратила внимания на его уверения или сочла их слишком поспешными.
  – Фрэдди подозревает меня. Он ведь доверил бумаги мне, не рискуя держать их дома или в офисе. Дикки Роупер настраивает Фрэдди против меня.
  – С какой стати?
  – Роупер имеет непосредственное отношение к этим письмам. До сегодняшнего дня они предполагали сотрудничать. Я присутствовала при их переговорах на яхте. Роупер не очень-то был в восторге от лишнего свидетеля, но Фрэдди хотелось пустить ему пыль в глаза, и Дикки пришлось потерпеть.
  Она ждала, что он скажет, но Джонатан промолчал.
  – Фрэдди был у меня сегодня вечером. Он пришел позже чем обычно. Когда он в городе, то бывает у меня до обеда. Оберегая репутацию жены, он пользуется автомобильным лифтом, проводит у меня два часа и возвращается в лоно семьи. Может быть, это звучит высокопарно, но я горжусь, что не внесла разлада в его дом. Сегодня он пришел позже. Ему позвонили по телефону. Выяснилось, что Роупера предупредили.
  – Предупредили? Кто?
  – Хорошие друзья в Лондоне. – И добавила с горечью: – Хорошие для Роупера, естественно.
  – Что ему сказали?
  – Что о его готовящейся сделке с Фрэдди стало известно в правительственных кругах. Роупер не распространялся по телефону, сказал только, что он рассчитывал на его, Фрэдди, благоразумие. Его братья не были столь же деликатны. Фрэдди сначала не посвящал их в свои планы. Ему хотелось самоутвердиться в их глазах. Он зашел так далеко, что думал использовать их парк грузовиков для провоза товаров через Иорданию. Это особенно их возмутило. А Фрэдди, напуганный Роупером, признался им во всех грехах. Он впадает в бешенство при одной только мысли, что потеряет доверие своего ненаглядного Роупера. Так никому? – повторила она, все еще глядя в ночное небо. – Разумеется, никому. Мистер Пайн не имеет никакого понятия, как информация дошла до Лондона и как она попала к друзьям мистера Роупера. Сейф, документы... он понятия не имеет, о чем речь...
  – Нет. Не имею. Простите.
  До сих пор она не смотрела на него. Теперь наконец повернулась, и он увидел ее лицо. Оно было до неузнаваемости изуродовано кровоподтеками. Один глаз совершенно заплыл.
  – Я прошу вас проехаться со мной в машине, мистер Пайн. От Фрэдди всего можно ожидать, когда его честь под угрозой.
  * * *
  Время стояло. Роупер все еще читал каталог «Сотби». Его лицо никто не разукрашивал. Бронзовые часы продолжали бить. Джонатан зачем-то сверил их со своими наручными часами и, почувствовав, что обрел способность двигаться, открыл дверцу и подвел большую стрелку. «Спасаться, бежать, – говорил он себе, – переждать, затаиться». Из невидимого радио звучал Моцарт в исполнении Альфреда Бренделя. Коркоран, как бы за кадром, все еще говорил по телефону, теперь уже по-итальянски, хотя и не так уверенно, как по-французски.
  Но спастись Джонатану не удалось. По лесенке с резными перилами спускалась умопомрачительная девушка. Он не слышал, как она появилась, босая, в гостиничном халате, а когда услышал, едва смел поднять на нее глаза. Ее длинные ноги порозовели от воды, зачесанные назад, как у примерной школьницы, волосы, аккуратно лежали на плечах. Запах пены для ванн сменил запах гвоздик в День поминовения. У Джонатана почти помутилось в голове от желания.
  – Если хотите снять усталость, рекомендую вам заглянуть в холодильник-бар, – предложил Джонатан, обращаясь к спине Роупера. – Водка из шести стран, виски, все отобрано лично господином Майстером. – Что он еще забыл? – Да, круглосуточное обслуживание в номере для вас и всех ваших, разумеется.
  – Прекрасно, я как раз проголодалась, – напомнила о себе девушка.
  Джонатан с невозмутимой улыбкой повернулся к ней.
  – Заказывайте все, чего только пожелаете. Меню – это только как подсказка, они там обожают творить. – Он повернулся к Роуперу, в него будто дьявол вселился. – И новости на английском, если хочется посмотреть на войну в заливе. Зеленая кнопка, затем номер девять.
  – Был там, видел своими глазами, спасибо. Что-нибудь понимаете в скульптуре?
  – Не очень.
  – Я тоже. Заказ примите на двоих. Привет, дорогая. Хорошо поплескалась?
  – Чудесно.
  Пройдя через всю комнату к низкому креслу, Джедс-Джед устроилась в нем и взяла меню, нацепив при этом на свой носик совершенно круглые, маленькие и, Джонатан дал бы голову на отсечение, абсолютно ненужные очки в золотой оправе. Софи сдвинула бы их на лоб. Музыка, лившаяся рекой, достигла устья и вливалась теперь в море широким потоком. Из невидимых квадрофонических динамиков объявили, что Фишер Дискау исполнит песни Шуберта. Мощное плечо Роупера сдвинулось по направлению к Джонатану. Как сквозь туман: Джед скрестила розовые ножки, непроизвольно натянув на коленки полу халата. Она все еще изучала меню. «Шлюха! – звучало в мозгу Джонатана, – Сучка! Ангелочек! Влип как мальчишка! Зачем? Почему?» Холеный палец Роупера указывал на иллюстрацию.
  "Лот 236. Венера и Адонис. Мрамор. 70 дюймов без подставки. Венера любовно касается пальцами лица Адониса. Прижизненная копия со скульптуры Кановы[5]. Не подписана. Оригинал – в Женеве, Вилла ла Гранж. Приблизительная цена – 60 – 100 тысяч фунтов".
  Пятидесятилетний Аполлон желает приобрести Венеру и Адониса.
  – Что это за «рости»? – сказала Джед.
  – Прошу прощения, «рести». Полагаю, вы это имеете в виду? – произнес Джонатан тоном разбирающегося в гастрономии человека. – Блюдо из картофеля. Швейцарская кухня. Деликатес. Что-то вроде жаркого, только из вареного мяса с картофелем, обжаренным в масле. Замечательно вкусно, особенно если вы проголодались. И его у нас великолепно готовят.
  – Как они вам? – спросил Роупер. – Нравится? Или нет? Что за безразличие. Так не годится! Дорогая, закажи хаш, помнишь, пробовали в Майами. Ну скажите что-нибудь, мистер Пайн?
  – Я полагаю, это очень зависит от того, где они будут стоять, – осторожно заметил Джонатан.
  – В конце садовой дорожки. Беседка на вершине холма. Вид на море. Лицом на запад, так что вечерняя подсветка обеспечена.
  – Лучшее место на земле, – сказала Джед. Почему ее голос так бесит его? Зачем она все время отрывается от меню?
  – Солнце гарантировано? – спросил Джонатан с самой своей снисходительной улыбкой.
  – Триста шестьдесят дней в году. – В голосе ее послышалась гордость.
  – Говорите же, – настаивал Роупер. – Я не умею читать чужие мысли. Ваш приговор, Пайн?
  – Боюсь, совсем не в моем вкусе, – сухо сказал Джонатан, не подумав.
  Зачем он вообще это сказал? Джонатан и сам не знал. Он абсолютно не разбирался в статуях, никогда их не продавал, не покупал и помнил только разве что страшенного бронзового графа Хейга в кадетской школе, глядевшего в бинокль на Господа Бога. Он хотел лишь осадить Джед.
  Ни один мускул не дрогнул на лице Роупера, но на какой-то миг Джонатану показалось, что он все-таки умеет читать чужие мысли.
  – Ты смеешься надо мной, Джемайма? – спросил Роупер с обворожительной улыбкой.
  Меню опускалось все ниже и ниже, пока, наконец, забавное чистенькое личико не выглянуло из-за его верхнего края.
  – Почему я должна смеяться?
  – Помнится, тебе они тоже не слишком понравились, когда я тебе их показывал в самолете.
  Она положила меню на колени, обеими руками снимая бесполезные очки. Широкий рукав халата задрался, и Джонатану, к его величайшему ужасу, открылась ее великолепная грудь с торчащим соском, слегка подрагивающим в такт движениям руки. Верхнюю часть груди золотом заливал свет настольной лампы.
  – Милый, – сказала она мягко. – Это абсолютная, полная, чистейшая чепуха. Я сказала только, что у нее слишком большая задница. Нравятся тебе большие задницы – покупай. Твои деньги – твоя задница.
  Роупер улыбнулся, пошарил рукой и схватил за горлышко бутылку «Периньона». Он распечатал ее.
  – Корки!
  – Здесь, шеф!
  – Крикни Дэнби и Макартура! Согреем кровь!
  – Иду, шеф!
  – Сэнди! Кэролайн! Горячительного! Черт бы их побрал! Снова ругаются. Надоело. Не уходите, Пайн. Веселье только начинается. Коркс, закажи еще парочку бутылок.
  Но Джонатан уже тронулся с места. Кое-как пробормотав извинения, он добрался до лестничной площадки и обернулся еще раз. Джед озорно сделала ему ручкой над своим бокалом.
  – Доброй ночи, старина, – пробормотал Коркоран, когда они расходились в разные стороны. – Спасибо за хлопоты и внимание.
  – Доброй ночи, майор.
  Белобрысый агент Фриски устроился в обтянутом гобеленом кресле, напоминающем трон фараона, неподалеку от лифта. Он внимательно рассматривал карманное издание, посвященное эротике в Викторианскую эпоху.
  – Играешь в гольф, милашка? – спросил он, когда Джонатан проскользнул мимо него.
  – Нет.
  – Я тоже.
  «Я подстрелил дрозда, – заливался Фишер Дискау в радиоприемнике. – Я подстрелил дрозда».
  * * *
  С полдюжины гостей сидели в ресторане за столиками со свечами, словно прихожане в соборе. Джонатан тоже был здесь. Настроение резко поднялось. "Вот за что я люблю жизнь, – думал он про себя. – Бутылка выдержанного «Поммара», холодная телячья печень, переложенная овощами в три цвета, старинное столовое серебро, мерцающее на скатерти из дамасского полотна.
  Особенным удовольствием для него было есть в одиночестве: а сегодня мэтр Берри, пользуясь военным запустением, переместил его из-за столика у служебного входа в одну из ниш. Глядя через заснеженные площадки для гольфа на огни города, рассыпанные по берегу озера, Джонатан поздравил себя с тем, что его жизнь до сих пор складывалась на редкость удачно. О том, что в ней когда-то, давным-давно, было много неприглядного, и вспоминать не стоило.
  «С этим Роупером тебе было совсем не просто, мой мальчик, – как бы говорил ему комендант кадетской школы. И продолжал одобрительно: – И майор не подарок. Но труднее всего, на мой взгляд, с девушкой. Ничего, ты устоял, не сдрейфил. Прекрасная работа». И Джонатан наградил себя улыбкой, кивнув своему отражению в озаренном свечой окне и припомнив все свои сегодняшние подхалимские штучки и похотливые мысли во всем их постыдном великолепии. Как вдруг вино оглушило его металлическим привкусом. Живот скрутило. Все поплыло перед глазами. Судорожно метнувшись из-за стола, он промямлил мэтру Берри: «Забыл кое-что сделать», и едва успел добежать до туалета, как его тут же вывернуло.
  3
  Джонатан Пайн, единственный сын умершей от рака очаровательной немки и британского подданного, погибшего в одной из бывших колоний во время очередной заварушки сержанта, Джонатан, выросший в неласковой стране сиротских приютов, детских домов и матерей-одиночек, прошедший кадетскую школу и армейские лагеря, бывший наемник в спецсоединении, действовавшем в такой же неласковой и ненастной Северной Ирландии, он же поставщик провианта, шеф-повар, странствующий гостиничный администратор, вечный беглец от сердечных привязанностей, берущийся за любую работу волонтер, свободно владеющий множеством языков, добровольный узник ночи, мореплаватель, несущийся по воле волн, – сидел в своей опрятной конторке и, выкуривая уже третью подряд, обычно он себе этого не позволял, сигарету, напряженно обдумывал мудрые заветы почтенного основателя гостиницы, помещенные в рамке рядом с импозантным фотопортретом покойного герра Майстера.
  Уже несколько раз за последние месяцы Джонатан брался за перо, пытаясь освободить мудрость великого человека от головоломного немецкого синтаксиса, но все его усилия разбивались о неподъемное сложноподчиненное предложение. «Отменное радушие дает жизни то, что отменная кухня дает пищеварению», – начинал он писать с чувством, что преодолеет наконец незримое препятствие. «Это выражение нашего уважения к изначальной ценности каждого человека, вверившегося нашему попечению в какой-то момент своего жизненного пути, независимо от его положения в обществе, а также нашей взаимной ответственности перед духом человеческим, заключенным...» Здесь он опять потерял нить. Есть вещи, которые перевести невозможно.
  Перед ним стоял портативный телевизор герра Стриппли, похожий больше на маленький чемоданчик. Вот уже пятнадцать минут действие в нем развивалось по одному и тому же сценарию, напоминавшему компьютерную игру. Воздушный бомбардировщик осуществляет наводку на серое пятно. Это далеко внизу маячит здание. Камера стрекочет громче. Ракета поражает цель, пронизывая здание насквозь. Фундамент лопается, как хлопушка, и голос диктора становится масленым от удовольствия. Прямое попадание. Еще две ракеты – сверх заказа. О жертвах никто не вспоминает. С такой высоты их не видно. Ирак не Белфаст...
  Затемнение кадра. Софи с Джонатаном – в машине.
  Джонатан вел машину. Темные очки и платок наполовину скрывали обезображенное лицо Софи. Каир еще не проснулся. Розовые предрассветные краски проступили на темном небе. Со всеми мыслимыми предосторожностями он, бывалый солдат, вывел ее из гостиницы и посадил в автомобиль. Джонатан вел его по направлению к пирамидам, но у Софи были другие намерения.
  – Нет, – сказала она. – По этой дороге.
  Над ветхими памятниками каирского городского кладбища висели смрадные испарения. В призрачном чаду от тлеющего мусора, среди сложенных из жестяных банок и пластиковых упаковок укрытий, словно вороны над падалью, копошились человеческие отбросы. Джонатан остановил машину, свернув на песчаную обочину. На свалку и со свалки с грохотом проезжали грузовики, оставляя после себя зловоние.
  – Сюда я привела Фрэдди, – сказала Софи. Одна щека у нее до смешного вздулась. Она цедила слова через уголок рта.
  – Зачем? – спросил Джонатан, подразумевая, зачем теперь она привела сюда его.
  – «Посмотри на этих людей, – сказала я ему. – Всякий раз, когда кто-нибудь продает оружие очередному арабскому тирану, они все больше погружаются в нищету. А знаешь почему? Послушай меня, Фрэдди. Потому что гораздо легче и веселее содержать армию, чем пытаться накормить голодных. Ты же араб, Фрэдди. Никто из нас, нынешних египтян, не сможет отречься от этого. Мы – арабы. Хорошо ли, что твои арабские братья станут пушечным мясом из-за твоих, Фрэдди, прихотей?»
  – Понимаю, – сказал Джонатан. Его как англичанина слегка смущали такие признания. Политика и эмоции – разные вещи.
  – «Нам не нужны вожди, – говорила я. – Новым гением арабского народа будет скромный человек, мастер своего дела. Он запустит механизм и даст людям чувство собственного достоинства вместо войны. Он будет управляющим, а не военным. Он будет таким, как ты, Фрэдди, если ты повзрослеешь».
  – И что же Фрэдди? – Он не переставал чувствовать свою вину. Ее разбитое лицо постоянно напоминало ему об этом. Синяки под глазами начали приобретать желто-фиолетовый оттенок.
  – Он сказал, это не мое дело. – Она почти задохнулась от ярости, и Джонатан почувствовал себя еще неуютнее. – Я ответила: «Это мое дело! Жизнь и смерть – это мое дело! Арабы – это мое дело! И ты, Фрэдди, – тоже!»
  «Ты сама себя выдала, – подумал Джонатан с тоской. – Ты дала ему понять, что с тобой нужно считаться, что ты вовсе не слабая женщина, от которой можно отделаться, как только придет такая охота. Ты дала ему знать, что козыри в твоих руках, и пригрозила открыть их, не догадываясь, что я это уже сделал».
  – Египетские власти ему не указ, – продолжала Софи. – Они куплены Фрэдди и предпочитают не вмешиваться.
  – Бегите из Каира, – сказал Джонатан. – Вы знаете, на что способны Хамиды. Бегите, и чем скорее, тем лучше.
  – Они найдут меня и в Париже. Какая разница, где быть убитой.
  – Скажите Фрэдди, что он должен помочь вам. Пусть он защитит вас от братьев.
  – Фрэдди боится меня. Когда ему не нужно изображать храбреца, он самый последний трус. Почему вы смотрите на дорогу?
  Потому что у него не было сил смотреть ни на нищих, ни на нее.
  Но она не требовала ответа. Возможно, в глубине души эта женщина, не раз сталкивавшаяся с мужской слабостью, понимала его стыд.
  – Нельзя ли чашечку кофе, мистер Пайн? По-египетски. – Эти слова, произнесенные с мужественной улыбкой, хлестнули его больнее, чем любые упреки.
  Он заказал для нее кофе в одном из уличных магазинчиков и привез обратно на автостоянку. Потом позвонил домой Огилви, но попал на служанку. «Его нет», – прокричала та. А миссис Огилви? «Его нет», – упорно твердила она. Джонатан позвонил в посольство. Его нет. Он в Александрии на регате.
  Джонатан позвонил в яхт-клуб и попросил оставить записку. Пьяный мужской голос ответил, что сегодня нет никакой регаты.
  Он позвонил в Луксор, американскому приятелю по имени Ларри Кермоди: «Ларри, нет ли пустующих комнат?»
  Тут же набрал номер Софи.
  – У моего друга-археолога в Луксоре пустует квартира, – сообщил он. – В особнячке под названием Чикаго-Хауз. Вы поживете там неделю-две. – Последовавшее молчание он попытался заполнить шуткой. – Похоже на монашескую келью для приема заезжих академиков. Вход со двора, выход – на крышу. Никто не узнает, что вы там.
  – А вы со мной, мистер Пайн?
  Джонатан ни секунды не колебался.
  – Вы можете уволить телохранителя?
  – Он уже сам уволился. Фрэдди, очевидно, решил, что я не заслуживаю того, чтобы меня охранять.
  Он позвонил агенту по транспортным связям, обслуживавшему отель, – англичанке с пропитым голосом по имени Стелла.
  – Послушайте, Стелла. Две очень важные персоны инкогнито должны сегодня же вылететь в Луксор за любую плату. Я знаю, что аэропорт не функционирует. Я знаю, что нет самолетов. Чем вы можете помочь?
  Длительное молчание. Стелла прекрасный психолог. Она слишком давно в Каире.
  – Так, я знаю, что ты очень важная персона, но дама-то кто? – Она оглушает Джонатана мерзким, хриплым смехом, который еще долго булькает и сипит в его ушах.
  * * *
  Они сидели бок о бок на крыше Чикаго-Хауз, пили водку и глядели на звезды. За время полета она не проронила ни слова. Он предложил ей поесть, но Софи отказалась. Он укрыл ее плечи шалью.
  – Роупер – самый страшный человек в мире, – вдруг заявила она.
  Джонатан не смог бы утверждать, что хорошо разбирается, кто есть кто в этом мире. Он предпочитал никого не судить. Он считал, что во всем надо винить прежде всего самого себя.
  – Мне кажется, в его деле нельзя оставаться чистеньким, – сказал он.
  – У него нет оправданий, – возразила Софи, ей не понравился его примирительный тон. – Он богат. Он белый. У него отличное здоровье. Он родовит, прекрасно образован. Он обаятелен. – По мере того как Софи перебирала достоинства Роупера, он становился все отвратительней. – Он запросто со всем миром. Он с ним на «ты». И он же хочет его уничтожить. Чего ему не хватает? – Она помолчала, ожидая, что Джонатан отзовется, но не дождалась. – Как он стал таким? Ведь не на улице рос. Счастливчик. Может, вы знаете, мистер Пайн? Вы ведь тоже мужчина.
  Но Джонатан не знал. Он смотрел на очертания ее изуродованного лица на фоне ночного неба. «Что же вы будете делать? – мысленно спрашивал он ее. – И что я?»
  Он выключил телевизор. Война прекратилась. "Я любил тебя. Избитая, изуродованная, ты нравилась мне и такая, когда мы шли рядом мимо храмов Карнака. «Мистер Пайн, – говорила ты, – пришла пора повернуть реки вспять».
  * * *
  Было два часа ночи – время обычного для Джонатана ночного обхода. Джонатан, как всегда, начал с вестибюля. Он стоял посреди ковра, там же где и Роупер вечером, и вслушивался в ночные звуки отеля, днем заглушаемые движением и суетой: жужжанием пылесосов, гудением топки, звоном посуды на кухне, шагами официантов на черной лестнице. Он стоял там уже не первую ночь, воображая, как она выходит из лифта в темных очках, поднятых на лоб, – и лицо ее так же прекрасно, как прежде, – пересекает холл и, остановившись перед ним, насмешливо разглядывает его, как будто выискивая изъяны. «Вы мистер Пайн. Совершеннейший представитель английской нации. Вы предали меня». Старина Горвиц, ночной портье, прикорнул в своем углу. Спал, уронив стриженую голову на руку. «Ты все еще беженец, Горвиц», – подумал Джонатан, отставляя пустую чашку из-под кофе на безопасное расстояние. Вперед и вперед. Вздремнуть – и опять вперед.
  За регистрационной стойкой фрейлейн Эберхардт сменила фрейлейн Випп, седая услужливая дама с вечно застывшей улыбкой на губах.
  – Можно посмотреть документы прибывших, фрейлейн Випп?
  Она подала ему заполненные анкеты. Александр, лорд Лэнгборн, – вне всякого сомнения, Сэнди. Адрес: Тортола, один из Виргинских островов, принадлежащих Великобритании. Занятие, как обозначил его Коркоран, пэр Королевства. В сопровождении жены Кэролайн. Никакого намека ни на длинные волосы, завязанные хвостом, ни на то, чем еще может заниматься пэр Королевства, кроме того как быть пэром. Онслоу Ричард Роупер, занятие – директор компании. Джонатан наскоро перелистал оставшиеся бланки. Фробишер Сирил – пилот. Некий Макартур, некий Дэнби – служащие компании. Прочие ассистенты, пилоты, телохранители. Инглис Фрэнсис, из Перта, Австралия – надо полагать, Фриски, инструктор по спорту. Джоунс, Тобиас, Южная Африка, – это Тэбби, атлет. Он намеренно оставил ее напоследок, как самую любимую из всех дорогих сердцу фотографий. Маршалл, Джемайма У., адрес, как и у Роупера, абонентский ящик в Нассау. Англичанка. Занятие – чудовищным почерком майора – наездница.
  – Сделайте мне, пожалуйста, копии, фрейлейн Випп! Мы готовим отчет о завсегдатаях Башни.
  – Разумеется, мистер Пайн. – Фрейлейн Випп унесла документы в конторку.
  – Спасибо, фрейлейн Випп, – сказал Джонатан.
  Он вспомнил, как снимал фотокопии в отеле «Царица Нефертити», а Софи курила и наблюдала за ним: «А вы разбираетесь», – сказала она. «Да, я разбираюсь. Я шпионю. Я предаю. Я люблю, когда уже слишком поздно любить».
  Еще один солдат на посту – фрау Мертан, телефонистка, в крохотной комнатушке.
  – Guten Abend[6], – фрау Мертан.
  – Доброе утро, мистер Джонатан.
  Они всегда так шутливо здоровались.
  – Война в заливе идет как надо? – Джонатан взглянул на информационный бюллетень, свисающий с принтера. – Бомбардировка продолжается с неослабевающей силой. Тысяча самолето-вылетов. Как говорится, вместе веселее.
  – Столько денег на одного араба, – неодобрительно отозвалась фрау Мертан.
  Джонатан принялся приводить в порядок бумаги, повинуясь инстинктивной привычке, приобретенной еще с того времени, когда ему приходилось жить в общей казарме. На глаза Джонатану попались факсы – входящие в одном контейнере, ими займутся утром, исходящие – в другом, оригиналы вернут отправителям.
  – Много звонков, фрау Мертан? Паника на биржах? Вы должны себя чувствовать в центре событий.
  – Во Владивосток звонит принцесса Дю Фур. Своему кузену. Каждую ночь, с тех пор как в России пошли дела, она целый час разговаривает с ним, и каждую ночь линия обрывается. Ее соединяют снова и снова. Полагаю, она ищет своего принца.
  – А те принцы, что в Башне? – спросил он.
  – По-моему, они не слезают с телефона с самого приезда.
  Фрау Мертан постучала по клавишам и взглянула сквозь бифокальные очки на экран.
  – Белград, Панама, Брюссель, Найроби, Нассау, Прага, Лондон, Париж, Тортола, какой-то город в Англии, снова Прага, еще раз Нассау. Везде прямая связь. Скоро всюду будет прямая связь, и я останусь без работы.
  – В один прекрасный день нас всех заменят роботы, – уверил ее Джонатан. Наклонившись над счетами фрау Мертан, он изобразил из себя дилетанта. – Соответствуют ли номера на вашем экране тем, по которым они звонили? – спросил он.
  – Разумеется. Иначе будет скандал. Это в порядке вещей.
  – Покажите мне.
  Она показала телефонные номера. «У Роупера дружки по всему свету», – говорила Софи.
  В столовой Бобби, разнорабочий, балансировал на алюминиевой стремянке, смахивая пыль с висюлек хрустальной люстры. Джонатан прошел мимо на цыпочках, не отвлекая его от работы. В баре юные племянницы Каспара в марлевках и вареных джинсах поливали цветы. Одна из них, выглядевшая старше остальных, подлетела к нему и разжала руку в перчатке; на ладони красовалась гора окурков.
  – У себя дома они, наверное, так не делают! – В задорном возмущении она довольно бесцеремонно напирала грудью на Джонатана. – Бросать окурки в цветочный горшок!
  – Иной раз, Рената, люди делают самые неслыханные вещи. – «Спроси у Огилви», – подумал он. Развязность Ренаты, непонятно почему, раздражала его. – На вашем месте я бы аккуратнее обращался с роялем. Герр Майстер убьет вас, если увидит хоть одну царапину.
  На кухне ночная смена готовила ужин в постель для молодоженов из Германии, живших в бельэтаже: бифштекс по-татарски для жениха, копченая семга – для невесты и бутылочка «Мерсо» для обоих – для разжигания пыла. Австриец Альфред, ночной официант, изящными пальчиками поправлял складки на салфетках. Для пущей романтики он поставил еще и вазочку с камелиями. Альфред – неудавшийся танцовщик; заполняя документы, он по-прежнему писал о себе – «артист».
  – Бомбят Багдад, – сообщил он с удовольствием. – Они их проучат.
  – Из Башни что-нибудь заказывали?
  Альфред глубоко вздохнул и принялся перечислять с улыбочкой, которая была ему уже немного не по возрасту.
  – Три копченых семги, рыба с чипсами по-английски, четыре бифштекса из вырезки и двойной морковный пирог. И еще порция крема, который вы называете «взбитые сливки». Морковный пирог его высочество заказали из каких-то религиозных соображений. Так они мне сказали. И от герра майора, по указанию его высочества, пятьдесят франков на чай. Вы, англичане, когда влюблены, всегда даете на чай.
  – Всегда? – удивился Джонатан. – Что-то не припомню. – Он поднялся по главной лестнице. Роупер, конечно, не влюблен. Для него это род охоты. Может, нанял ее в каком-нибудь агентстве, где берут девочек на ночь. Он был уже перед дверью, ведущей в главный корпус. У новобрачных, заметил он, и обувь новая: фирменные черные ботинки жениха с пряжками и золотые сандалии невесты валялись там, где их бросили. Приученный к порядку, Джонатан нагнулся и поставил их ровненько у двери.
  В мансарде он приложил ухо к двери фрау Лоринг и услышал гнусный голос британского эксперта по военным вопросам – работало кабельное телевидение. Он постучался. Фрау Лоринг была в домашнем халате своего покойного мужа, наброшенном поверх ночной рубашки. На плите кипел кофе. Шестьдесят лет, проведенных в Швейцарии, не испортили ни одного ее верхненемецкого взрывного согласного.
  – Они совсем дети. Но – воюют, значит, мужчины, – сказала она с идеальным произношением своей матери, ставя перед ним чашку.
  Эксперт-комментатор с фанатическим усердием передвигал игрушечных солдатиков вокруг ящика с песком.
  – Кто нынче в Башне? – спросила фрау Лоринг, прекрасно осведомленная обо всем и без него.
  – Да какой-то английский магнат со свитой. Роупер. Мистер Роупер и иже с ним. И еще одна дама, вдвое моложе его.
  – Говорят, шикарная женщина.
  – Не обратил внимания.
  – И неиспорченная. Естественная.
  – Знают, наверное, что говорят.
  Она внимательно посмотрела на него, как смотрела всегда, когда он разыгрывал безразличие. Казалось, она лучше знает его, чем он сам.
  – Вы прямо горите сегодня. Улицу можно освещать. Что с вами творится?
  – Просто снег идет.
  – Как чудно, что русские теперь с нами. Разве нет?
  – Это большой дипломатический успех.
  – Это чудо, – поправила фрау Лоринг. – А в чудо как раз никто и не верит.
  Она налила ему кофе и усадила в его обычное кресло. Телевизор был огромен – больше, чем любая война. Солдаты весело махали руками из бронетранспортеров. Все больше ракет летело прямехонько в цель. Шуршали гусеницы танков. Толпа радостно приветствовала президента Буша и не хотела его отпускать.
  – Знаете, что я чувствую, когда смотрю на все это? – спросила фрау Лоринг.
  – Еще нет, – сказал он вежливо. Но она будто забыла, что хотела сказать.
  Или Джонатан просто не услышал, потому что ее прямолинейность невольно напомнила ему Софи. Радость его удовлетворенной любви к ней забылась. Даже Луксор забылся. Он снова был в Каире. Финальная сцена трагедии.
  * * *
  Он стоял в пентхаузе Софи, одетый – не все ли равно, что на нем было? – одетый в этот же самый смокинг, и египетский инспектор полиции с двумя помощниками в штатском глазели на него в той особенной тишине, которая берется взаймы у смерти. Кровь была повсюду, отдавая насквозь проржавевшим металлом. На стенах, на потолке, на диване. Туалетный столик был как бы залит красным вином. Одежда, часы, гобелены, книги (французские, арабские, английские), золоченые зеркала, духи и косметика – все было разбросано и разбито, какой-то гигантский ребенок метался здесь в истерическом припадке. Софи была почти незаметна посреди всего этого разгрома. Казалось, она пытается доползти до застекленной двери, открытой в цветущий белым цветом сад – в армейском справочнике по оказанию первой помощи такое положение называется исходным: голова лежит на вытянутой руке, нижняя часть тела накрыта стеганым одеялом, выше которого клочья блузы или пеньюара, цвета его уже нельзя было разобрать. Полицейские без особого энтузиазма топтались вокруг. Один из них перегнулся через парапет на крыше, как будто преступник мог быть на улице. Другой занимался дверцей встроенного в стену сейфа Софи, дергая ее туда-сюда и заставляя немилосердно скрипеть искореженные петли. «Почему у них черные портупеи? – удивляется Джонатан. – Они что, тоже ночные птицы?»
  Из кухни кто-то говорил по телефону на арабском. Еще двое полицейских охраняли парадный вход, ведущий на лестничную клетку, где толпа совершавших морской круиз пассажиров первого класса, загоревших, в шелковых халатах, с негодованием взирала на своих конвоиров. Одетый в форму юноша с записной книжкой брал у них показания. Какой-то француз заявил, что должен вызвать своего адвоката.
  – Наши гости этажом ниже пожаловались на шум, – сказал Джонатан инспектору. И понял, что сделал тактическую ошибку. Совершено убийство, и объяснять причину своего присутствия здесь неуместно и нелепо.
  – Вы были друзьями с этой женщиной? – спросил инспектор с сигаретой в зубах.
  Знает ли он о Луксоре?
  А Хамид?
  Врать лучше всего глядя прямо в глаза и говорить чуть свысока при этом.
  – Она пользовалась кое-какими услугами в отеле, – кинул в ответ Джонатан, все еще стараясь, чтобы голос его звучал как можно естественнее. – Что случилось? Кто ее?..
  Инспектор медленно и равнодушно пожал плечами. «Египетские власти ему не указ, – вспомнил Джонатан. – Они куплены Фрэдди и предпочитают не вмешиваться».
  – У вас была с ней связь? – спросил инспектор.
  Он что, летел с нами на одном самолете?
  Следил за нами до дверей Чикаго-Хауз?
  Прослушивал квартиру?
  Джонатан наконец взял себя в руки. Хладнокровие вернулось к нему. Чем опаснее становилась ситуация, тем больше он мог полагаться на свой характер. Он разыграл оскорбленную невинность.
  – Если под связью вы понимаете чашечку кофе. У нее был телохранитель. Его нанимал мистер Хамид. Где этот телохранитель? Исчез? Может быть, это его рук дело.
  На инспектора это не произвело никакого впечатления.
  – Хамид? Кто такой Хамид? – Потрудитесь объяснить.
  – Фрэдди Хамид. Младший из братьев Хамидов.
  Инспектор нахмурился, словно это имя было ему неприятно, или не имело отношения к делу, или ничего ему не говорило. Один из помощников инспектора был совершенно лыс, другой – рыжеволос. Оба – в джинсах и кожаных куртках. Оба небриты. Оба внимательно слушали.
  – О чем вы с ней говорили? О политике?
  – О всякой чепухе.
  – Точнее.
  – Обсуждали меню. Слухи и сплетни. Моду. Мистер Хамид иногда брал ее с собой в яхт-клуб, здесь и в Александрии. Мы здоровались друг с другом. Махали ручкой.
  – Эту женщину убили вы?
  «Да, – сказал он сам себе. – Не в том смысле, как вы думаете, но, несомненно, ее убил я».
  – Нет, – сказал он вслух.
  Инспектор засунул большие пальцы за ремень. Брюки у него тоже были черные, а пуговицы и знаки отличия – золотые. Видно было, что ему очень нравится форма полицейского. Он не обращал внимания на помощника, который пытался что-то сказать ему.
  – Она никогда не говорила вам, что ее хотят убить?
  – Разумеется, нет.
  – Почему «разумеется»?
  – Потому что я немедленно сообщил бы вам об этом.
  – Хорошо. Вы свободны.
  – Вы говорили с мистером Хамидом? Что вы собираетесь предпринять?
  Инспектор взялся за козырек черной фуражки, стараясь придать своей гипотезе большую убедительность.
  – Кража со взломом. Сумасшедший грабитель. Он и убил. Наркоман, может быть.
  Прибыли санитары с заспанными глазами, в зеленых халатах и таких же тапочках, с носилками в руках. Ими руководил некто в темных очках. Инспектор втоптал окурок своей сигареты в ковер и закурил новую. Человек в резиновых перчатках щелкал фотоаппаратом. Казалось, в ящике с реквизитом каждый откопал себе что-то оригинальненькое. Положив труп на носилки, они перевернули его, и из разорванных тряпок выглянула белая опавшая грудь. Лица просто уже не было. Били кулаком или прикладом пистолета.
  – Была собака, – сказал Джонатан. – Пекинес.
  Но он уже увидел ее – через открытую дверь – на кухне. Она лежала на кафельном полу неестественно длинная и прямая. По животу от горла до задних лап шла длинная, как застежка «молния», резаная рана. «Два человека, – тупо подумал Джонатан. – Один держит, другой режет. Один держит, другой бьет».
  – Она была подданной Великобритании, – сказал он нарочно в прошедшем времени, чтобы сделать себе больно. – Не мешало бы позвонить в посольство.
  Но инспектор уже не слушал его. Лысый помощник взял Джонатана за руку и попытался подтолкнуть к двери. Джонатан вдруг почувствовал боевой жар, стремительной, но мощной волной пробежавший от самых его плеч до кончиков пальцев. Полицейский тоже его почувствовал и отпрянул, как от удара. Джонатан заговорщически улыбнулся. Это было рискованно. Его охватило отчаяние. Не от страха, а от того, что он потерял ее навсегда. «Я любил тебя. Но даже не признался в этом, ни тебе, ни себе».
  Фрау Мертан дремала возле коммутатора. Иногда по ночам она звонила подружке и шептала ей какие-то пошлости. Но сегодня, слава Богу, она дремала. Шесть телетайпных лент для обитателей Башни лежали в контейнере вместе с оригиналами отправленных сообщений. Но Джонатан не прикоснулся к ним. Он вслушался в дыхание спящей. Затем медленно поднес руку к ее закрытым глазам. Мертан всхрапнула, как поросенок. Ловким мальчиком, ворующим конфеты из маминой сумки, он вытащил факсы из контейнеров. Что, если копировальный аппарат не успеет остыть? И лифт, возвращающийся с верхнего этажа, окажется не пустым? «Это вы ее убили?» Он нажал клавишу на компьютере телефонистки, затем – другую, потом – третью. «А вы разбираетесь». Компьютер пискнул, и перед Джонатаном возник смущающий образ девушки Роупера, спускающейся по лестнице в своем номере. Кто эти брюссельские мальчики? А мистер Аппетит из Майами? И солдат Борис? Фрау Мертан, засопев, повернула голову. Он принялся переписывать номера телефонов, а она продолжала храпеть.
  * * *
  Бывший младший командир Джонатан Пайн, сын сержанта, приученный не отчаиваться в любой обстановке, спускался с холма по хрустящей от снега тропинке вдоль ручья, с шумом и кипением продирающегося сквозь заросли. На нем была куртка с капюшоном поверх смокинга и легкие горные ботинки, надетые прямо на тонкие синие носки. Лаковые вечерние ботинки болтались в пластиковой сумке на левом плече. Деревья, кусты и снежные узоры вдоль берега искрились под ярким голубым небом. Но Джонатану сейчас было не до красот. 8.20 утра: он шел по направлению к своей служебной квартире на Клозбахштрассе. Надо хорошо позавтракать, решил он: вареные яйца, тост, кофе. Иногда удивительно приятно готовить самому себе. Может быть, для свежести принять сначала ванну? Он сунул руку в карман куртки. Письмо на месте. Куда же податься? Только дураков жизнь ничему не учит. С чего это у него такой боевой подъем?
  Дойдя до дома, где была его квартира, Джонатан почувствовал себя как на марше: раз-два, только вперед. Не теряя темпа, он дошел до Ремергофа, где его ждал трамвай со зловеще открытыми дверями. Никак не оценивая своих действий, он вошел в салон, жесткий конверт недобро ткнулся в ребро. Сойдя на конечной остановке, он все так же механически зашагал в сторону строгого особняка, где несколько стран, в том числе и Великобритания, держали свои консульства и торгпредства.
  – Мне надо поговорить с командиром авиаотряда Куэйлом, – сказал он англичанке с тяжелым подбородком и просунул конверт под плексигласовый щит. – По личному делу. Скажите, что я друг Марка Огилви из Каира. Мы из одного яхт-клуба.
  Кто знает, может быть, не последнюю роль в том, что Джонатан позволил своим ногам принять решение, сыграл винный погреб отеля. За несколько недель до прилета Роупера Джонатан на шестнадцать часов оказался заперт в нем как в тюрьме и теперь имел полное основание считать тот случай подготовкой к смерти.
  Среди особых обязанностей, возложенных на Джонатана герром Майстером, была ежемесячная инвентаризация погреба коллекционных вин. Погреб был вырублен глубоко в скале под одной из наиболее старинных построек отеля. Джонатан спускался туда, как правило, в первый понедельник каждого месяца, перед тем как получить шестидневный отпуск, положенный ему по контракту вместо выходных. В тот злополучный понедельник он не отступил от своего правила.
  Страховая стоимость коллекционных вин была установлена в последний раз на уровне шести с половиной миллионов швейцарских франков. Сложность замковых устройств соответствовала ценности хранимого здесь добра. Прежде чем открыть замок с защелкой, нужно было набрать комбинацию из нескольких цифр и справиться с двумя магнитными замками. Злобный глаз видеокамеры следил за каждым движением посетителя. Успешно преодолев сопротивление всех замков и защелок, Джонатан начал свой ритуальный подсчет с «Шато Петрюс» 1961 года – по четыре тысячи пятьсот франков за бутылку, затем перешел к стеллажам с двухквартовыми бутылями «Мутон Ротшильд» 1945 года – по десять тысяч. Он был примерно на полпути, как вдруг внезапно погас свет.
  Вот когда Джонатан возненавидел тьму. И зачем только люди выбирают себе ночную работу? Мальчиком он читал Эдгара По и вместе с героем «Бочонка Амонтильядо» прошел все ступени пережитого им кошмара. Ни одна авария на шахте, ни один засыпанный туннель, ни одна история о застрявших в расселинах альпинистах не легла на его память такой тяжелой могильной плитой.
  Джонатан застыл на месте. Он перестал ориентироваться в пространстве. Стоит ли он на ногах? Не случился ли с ним удар? Не контузило ли его? Альпинист в нем сгруппировался, как во время падения. Ослепленный моряк вцепился в обломок мачты. Вышколенный солдат – без оружия – вплотную приблизился к невидимому противнику. Расставив руки, как ныряльщик на большие глубины, Джонатан пошел на ощупь вдоль винных стеллажей в поисках выключателя. «Телефон, – подумал он. – Есть ли в погребе телефон?» Его наблюдательность в данном случае сослужила ему плохую службу. Слишком много образов роилось в его памяти. Есть ли у двери ручка с внутренней стороны? Огромным напряжением воли ему удалось вспомнить код сигнального устройства. Но без электричества и оно было бесполезно.
  Джонатан напрочь забыл планировку подвала и кружил вокруг стеллажей, как ночной мотылек вокруг огня. Он, отлично подготовленный к любым неожиданностям, растерялся, столкнувшись с таким ужасом. Ни марш-броски, ни уроки рукопашного боя, ни штрафные учения – ничто не помогло. Он вспомнил, что у золотой рыбки, так, по крайней мере, было написано в книжке, настолько короткая память, что каждый круг по аквариуму кажется ей захватывающим дух путешествием по незнакомым местам. По лицу у него струился пот, может быть даже слезы. Время от времени он принимался кричать: «Помогите! Это я, Пайн!» Без толку. «Бутылки! – мелькнуло у его в голове. – Меня спасут бутылки!» Он решил метать их во тьму – а вдруг услышат? Но даже в состоянии, близком к умопомрачению, он сумел удержать себя в руках, сообразив, что было бы безумием крушить одну за другой бутылки «Шато Петрюс» по четыре с половиной тысячи за штуку.
  Кто бы мог заметить его отсутствие? Ведь администрации было известно, что он покинул отель для очередного шестидневного отпуска. Инвентаризацию он производил, собственно говоря, в свое свободное время. Это был, конечно, не самый лучший пункт в его контракте. Хозяйка квартиры, где он жил, разумеется, решит, что он остался ночевать в гостинице, как бывало не раз, когда пустовали номера. И если какой-нибудь залетный миллионер не захочет испробовать редкого вина, он погибнет в этом заточении, прежде чем кто-нибудь его хватится. А миллионеры по случаю войны сидят по домам.
  Чувствуя, что нужно прийти в себя и успокоиться, Джонатан сел, выпрямившись, как на плацу, на какую-то коробку и стал мучительно-напряженно перебирать в уме все события своей жизни до сего дня, – последняя, предсмертная поверка: лучшие денечки, полезные жизненные уроки, личностные достижения, любимые женщины. И только сейчас он понял, что ничего не было. Ни денечков, ни женщин, ни уроков. Не было. Ничего, кроме Софи, да и та мертва. Глядя на себя со стороны, насколько это было возможно, он видел одну только нерешительность, неудачливость и склонность к конформизму, и Софи была ему вечным укором. В детстве он изо всех сил старался, чтобы его считали взрослым. Потом профессия вынуждала его скрывать свое "я" под личиной услужливости и готовности, – и если не считать отдельных срывов, это ему удавалось. Даже как любовник, супруг и соблазнитель он не мог похвастаться большими достижениями: одна-две вялые связи, после чего годы угрызений и малодушных самооправданий.
  Постепенно его озарило, если озарение может наступить в кромешной тьме, что вся его жизнь до сих пор являла собой серию репетиций пьесы, в которой он так и не принял участия. И теперь, с этого момента, если этот момент не станет последним, он должен отказаться от своей болезненной, отвратительной приверженности к порядку и пробудить в себе первозданный хаос, ибо, как известно, порядок не заменяет счастья, а хаос может открыть путь к нему.
  Он покинет отель.
  Он купит лодку, яхту или что-нибудь вроде этого, с чем легко справиться в одиночку.
  Он найдет девушку и будет любить ее не в прошедшем, а в настоящем, другую Софи, которую он не предаст.
  Он найдет друзей.
  У него будет свой дом. У него нет родителей, но он сам станет отцом семейства.
  Он сделает хоть что-нибудь, абсолютно все равно что, лишь бы не сгибаться больше, пресмыкаясь во тьме раболепной двусмысленности, в той тьме, в которой, казалось ему теперь, он потерял свою жизнь и жизнь Софи.
  Вызволила его фрау Лоринг. Через тюлевые занавески она увидела своим недреманным оком, как он прошел в погреб, и забеспокоилась, что он долго не поднимается. Когда прибыла группа спасения, предводительствуемая герром Майстером с сеткой на голове и тусклым фонариком в руках, в глазах Джонатана не осталось, как можно было бы ожидать, и следа пережитого ужаса. Он казался совершенно спокойным.
  Только англичане, перешептывались коллеги Джонатана, выводя его на свет Божий, способны на такое самообладание.
  4
  Мысль завербовать Джонатана Пайна, бывшего военнослужащего спецсоединения, пришла Леонарду Берру, бывшему офицеру разведки, сразу после того, как Джонатан отрекомендовался командиру авиаотряда Куэйлу, но реализовал он ее только через несколько напряженных недель, в течение которых Уайт-холл метался между желанием настоять на своем, не обращая внимания на растущий в Вашингтоне ропот возмущения, и никогда не умирающей надеждой заслужить одобрение в переменчивых, как ветер, коридорах власти на Капитолийском холме.
  Операция, в которой предполагалось участие Джонатана, первоначально называлась «Троянец», но очень скоро была переименована в «Пиявку» по одной простой причине: некоторые из связных понятия не имели о том, что там Гомер придумал с деревянным конем, и слово «Троянец» ассоциировалось у них исключительно со знаменитыми американскими презервативами. «Пиявка» – это всем было понятно. Пиявка присосется, и от нее не отделаешься.
  Джонатан, Берр понимал это лучше всех, оказался просто находкой, именно в тот момент, когда донесение за донесением пошли из Майами, аккуратно ложась на стол Леонарда, который ломал голову над тем, как заслать своего человека к Роуперу. Действительно, задачка. Более того, он еще не получил разрешения действовать, и вся операция повисла на волоске при первой же попытке прощупать, насколько реальны его планы.
  – Мой хозяин немного осторожничает, ей-богу, Леонард, – с игривой любезностью китайского мандарина сообщил ему Гудхью по непрослушиваемому телефону. – Вчера почти все уже решилось, но сегодня он не склонен ухудшать и без того непростую ситуацию в бывших колониях.
  Воскресные газеты как-то назвали Гудхью нехромающим английским Талейраном. Но они, как всегда, ошиблись. Гудхью не был тем, чем казался. Если что и делало его исключительным, так это не склонность к интригам, а порядочность. За его непроницаемой улыбкой, простым кепи и неизменным велосипедом скрывалась не какая-нибудь зловещая тайна, а всего-навсего служебное рвение истинного англичанина. И если бы вам посчастливилось стать своим человеком в его доме, то вы, к своему удивлению, обнаружили бы там милую жену и умненьких детишек, обожавших отца.
  – Идите вы в задницу, Рекс! – взорвался Берр. – Багамские острова – злачное местечко. Вряд ли в Нассау найдется преуспевающий делец, который бы по уши не ушел в наркобизнес. Там больше грязных политиканов и торговцев оружием, чем...
  – Спокойней, Леонард! – предупредил его Рук из другого угла комнаты. Роб Рук, отставной пятидесятилетний солдат с седой головой и загрубевшим смуглым лицом, бдительно следил за тем, чтобы Берр не зарывался. Но тот не обратил на него никакого внимания.
  – Что же касается вашего представления, – Гудхью ничем нельзя было смутить, – которое, на мой взгляд, просто блестяще, хотя вы чуть-чуть переборщили с эпитетами, то мой хозяин назвал его «словесным чаем с небольшой примесью нытья для аромата».
  Гудхью ссылался на своего министра, безликого политика, которому еще не стукнуло и сорока.
  – Словесным чаем? – переспросил разъяренный и сбитый с толку Берр. – Что он хочет этим сказать? Это высококлассный, основанный на проверенных данных отчет занимающего важный пост информатора из американских спецслужб. Просто чудо, что Стрельски показал его нам. При чем тут «словесный чай»?
  Гудхью терпеливо ждал, когда Берр выговорится.
  – Теперь следующее, Леонард – это не я, а мой хозяин спрашивает, так что не кипятитесь! – когда вы предполагаете известить наших друзей с того берега реки?
  Он имел в виду прежних сослуживцев, а теперь противников Берра, грязно торгующих «чистой разведкой» в мрачном высотном массиве на Южном берегу.
  – Никогда, – с вызовом сказал Берр.
  – Полагаю, вам придется сделать это.
  – Почему?
  – Мой хозяин считает ваших прежних коллег реалистами.
  Маленькие и, как он говорит, идеалистически настроенные, новые агентства, подобные вашему, не могут видеть дальше своего носа. Он чувствовал бы себя спокойнее, если бы вы работали в контакте с ребятами из Ривер-Хауз.
  Берр потерял последние остатки терпения.
  – Ваш хозяин, видимо, хочет, чтобы еще кого-нибудь забили до смерти в Каире?
  Рук встал со своего места и, как полисмен, перекрывающий движение на середине улицы, поднял руку. Голос Гудхью на другом конце провода стал тверже.
  – Что вы предлагаете, Леонард? Вы сами, наверно, не понимаете...
  – Я ничего не предлагаю. Я просто вам говорю. Я работал с этими реалистами. Жил вместе с ними. Лгал вместе с ними. Я знаю их как облупленных. И Джеффри Даркера, и всю его группу по изучению снабжения, с их домами в Марбелле, запасными «порше» в гараже и ярой приверженностью свободной рыночной экономике, подразумевающей только их свободу и чью-то там еще экономику! Потому что я был среди них!
  – Леонард, я не хочу слушать это, и вы знаете, что не буду.
  – Слишком много пустых разговоров в этом заведении, слишком много пустопорожних обещаний, слишком много завтраков сообща с преступниками и охотников, превратившихся в волков, чтобы это пошло на пользу моему агентству!
  – Остановись! – тихо сказал Рук.
  Берр бросил трубку, и рама подъемного окна, выскочив из ветхих защелок, рухнула на подоконник, как гильотина. С невозмутимым спокойствием Рук приподнял раму и, сложив использованный конверт, зафиксировал ее в прежнем положении.
  Берр сидел, уткнувшись лицом в ладони сплетенных рук.
  – Какого черта он хочет, Роб? – заговорил он, не разнимая пальцев. – То я должен разоблачить Джеффри Даркера и все его гнусные козни, то должен с ним сотрудничать. Какого черта лысого он хочет?
  – Он хочет, чтобы ты ему перезвонил, – терпеливо сказал Рук.
  – Даркер – темная лошадка. Ты это знаешь, я это знаю. И Рекс Гудхью знает, разве не ясно? Так чего ж мы ломаем комедию, величая его реалистом?
  Все же Берр покорно набрал номер. Ему некуда было деваться. Рук постоянно напоминал ему, что Гудхью единственный и лучший их покровитель.
  Трудно было найти двух более непохожих друг на друга людей, чем Рук и Берр: Рук – подтянутый, как конь на военном параде, Берр – столь же неряшливый в быту, как и в своей речи. Было в нем что-то кельтское, богемно-бунтарское – цыганское, говорил Гудхью. Когда он по какому-либо торжественному случаю старался приодеться, то выглядел так, что лучше бы вовсе не старался. Сам Берр называл себя «йоркширцем наоборот». Его предки были не шахтерами, а ткачами, а следовательно, сами себе господа, а не рабы коллективного труда. Поселок, в котором вырос Берр, стоял на южном склоне холма, так что каждый дом из почерневшего песчаника был открыт солнцу, целый день светившему в застекленные мансарды. Мужчины, как правило, работали наверху, в затворничестве и уединении, внизу болтливые женщины пряли пряжу. Жизнь мужчин, довольно однообразная, проходила в постоянном общении с небом. И пока их руки делали одну и ту же работу; мысли блуждали неизвестно где. В этом маленьком городке выросло столько поэтов, математиков и шахматистов, чей неординарный ум сформировался в их высоких, залитых солнечным светом гнездах, что не хватило бы книги, чтобы вместить все рассказы о них. Берр унаследовал и пронес через Оксфорд духовные богатства, добродетели и мистицизм этих людей.
  Значит, такова была воля светил, чтобы Берр, когда Гудхью вытащил его из Ривер-Хауз и дал возможность основать собственное небольшое агентство, избрал своим личным антихристом Ричарда Онслоу Роупера.
  * * *
  О, разумеется, до Роупера были и другие.
  * * *
  В самом конце «холодной войны», когда Берр уже мечтал о посттэтчеровском рае (Гудхью в то время еще не помышлял о создании нового агентства) и даже самые достойные его коллеги подумывали о смене врагов или работы, мало кто из них не помнил о вендетте, объявленной Берром таким известным преступникам восьмидесятых, как неуловимый миллиардер в сером костюме Тайсон, «продавец металлолома», или Лоример, «бухгалтер»-молчун, никогда не пользовавшийся личным телефоном, или одиозный сэр Энтони Джойстон Брэдшоу, джентльмен, оказывавший отдельные услуги так называемой группе по изучению снабжения под началом Даркера и владевший огромным имением неподалеку от Ньюбери, где он травил дичь собаками, восседая верхом рядом со своим дворецким, державшим наготове фляжку с вином и бутерброды с гусиной печенкой.
  Но Ричард Роупер, судя по донесениям агентов Берра, был таким противником, о котором он мог только мечтать. Все, за чем гнался по пятам Берр, чтобы успокоить свою совесть фабианца[7], сконцентрировалось в одной фигуре Роупера. Никогда он не знал ни трудностей, ни лишений. Принадлежность к высшему классу, привилегированность были преподнесены Роуперу на блюдечке. Берр даже менял интонацию, когда заговаривал о нем. «Наш Дикки» – называл он его, усиливая при этом свой йоркширский акцент; или для разнообразия: «этот Роупер».
  – Он искушает Господа Бога, наш Дикки. Ему обязательно нужно вдвое больше, чем есть у самого Творца. Это-то его и погубит. Такая одержимость не всегда способствовала душевному равновесию Берра. Заключенный в раковину своего крохотного агентства, он везде подозревал заговор. Если вдруг терялась папка или разрешение на проведение операции задерживалось где-то наверху, ему тут же мерещилась длинная рука Даркера.
  – Говорю тебе, Роб, если Роупер решится на вооруженный разбой среди бела дня на глазах у верховного судьи...
  – То верховный судья отдаст ему свою фомку, – продолжал Рук. – А Даркер купит ее для него. Садись. Завтрак готов.
  В своем неуютном офисе на Виктория-стрит они часто задерживались допоздна, шагая из угла в угол и размышляя вслух. Дело Роупера состояло уже из одиннадцати томов, не считая полудюжины секретных приложений со значками и пометками. В них прослеживался весь путь Роупера от дурно попахивающей, полузаконной торговли оружием до совсем уж «вонючей», как выражался Берр.
  Но на Роупера у Леонарда были и другие досье: из Министерства обороны и иностранных дел, Министерства внутренних дел, Национального банка, Министерства финансов, Департамента внешней торговли и Налогового управления. Для того чтобы заполучить эти документы, не привлекая внимания людей Даркера, потребовались дьявольская хитрость и удача, не говоря уже о попустительстве Гудхью.
  Как бы то ни было, архив постепенно сложился. Утро в офисе начиналось с того, что дочь полицейского Перл вкатывала металлическую тележку с залатанными и перевязанными, словно жертвы бомбежки, трофейными папками и маленькая группа посвященных приступала к работе. Поздно вечером она увозила их обратно в хранилище. У тележки были расшатанные колеса, и она немилосердно скрипела, катясь по крытому линолеумом коридору, так что ее окрестили катафалком Роупера.
  Но и в самую горячую пору Берр ни на минуту не забывал о Джонатане.
  – Не позволяйте ему больше рисковать, Реджи, – повторял он Куэйлу снова и снова, вынужденный ждать «приговора» начальства, как саркастически выразился Гудхью, и, может быть, на сей раз окончательного. – Он не должен больше красть факсы или подслушивать у замочной скважины, Реджи. Нужна предельная осторожность и осмотрительность. Он все еще сердится на нас за то, что случилось в Каире? Я не подступлюсь к нему, пока не пойму, что он с нами. Здесь нельзя ошибиться. – И обращаясь к Руку: – Никому ни слова, Роб. Для всех он просто мистер Браун. Даркер и его друг Огилви преподали мне урок, который я никогда не забуду.
  Для пущей предосторожности Берр завел на Джонатана фальшивое досье, дал ему фиктивное имя и одарил внешними данными несуществующего сотрудника, окружив таким ореолом секретности, который, он надеялся, не сможет не привлечь внимания «чужого» агента. По мнению Рука, это смахивало на паранойю. Но Берр стоял на своем. Лучше перестраховаться.
  Он слишком хорошо знал, на что способен Даркер, чтобы стереть в порошок соперника, – даже такую в сравнении с ним мелюзгу.
  Одновременно он вел и настоящее досье, аккуратным почерком исписывая страницу за страницей, – он держал его в неподписанном скоросшивателе в одном из самых дальних уголков своего архива. Через посредников Руку удалось раздобыть армейские документы отца Джонатана. Сыну было всего шесть лет, когда сержант Питер Пайн был посмертно представлен к медали за мужество и отвагу при Адене. С выцветшей фотографии в газете смотрел мальчик в синем макинтоше, на который он нацепил отцовскую медаль. Рядом с ним у дворцовых ворот стояла заплаканная тетка. Мать из-за болезни не смогла присутствовать на церемонии награждения. Год спустя она умерла.
  – Из таких мальчишек обычно получаются настоящие солдаты, – простодушно сказал Рук. – Не могу понять, почему он уволился из вооруженных сил.
  Питер Пайн прожил тридцать три года. Он воевал в Кении, преследовал боевиков на Кипре и сражался с партизанами в Малайзии и Северной Греции. Никто никогда не сказал о нем ничего дурного.
  – Сержант и джентльмен, – скривился Берр – он был антиколониалистом.
  Вернувшись к сыну сержанта, Берр стал просматривать отчеты о годах, проведенных Джонатаном сначала в военизированном сиротском приюте, затем в гражданском детском доме и наконец в военной школе герцога Йоркского в Дувре. Противоречивость характеристик привела его в замешательство. «Застенчив», сказано было в одном месте, «решителен» – в другом; «индивидуалист», и тут же – «весьма общителен»; «рассеян» и – «собран»; «прирожденный лидер» и – «лишен искры Божьей». Амплитуда колебаний была поразительна. И как бы между прочим упоминалась «наклонность к иностранным языкам», словно это симптом какой-то болезни, о которой даже неприлично говорить. Но особенно вывело Леонарда из себя слово «непримирим».
  – Какой дьявол все это понаписал! – вскипел он. – Чтобы шестнадцатилетний парень, у которого нет ни дома, ни нежно любящих родителей, был «примирим»!
  Рук вынул трубку изо рта и насупил брови в знак того, что он в общем-то не прочь вступить в отвлеченную дискуссию.
  – А кто такой «таксист»? – спросил Берр, не отрываясь от чтения.
  – Тот, у кого голова всегда трезвая, это прежде всего. Кто поставил себе цель и дует к ней.
  Берр тут же взвился.
  – У Джонатана голова вовсе не трезвая. И цели у него нет. Что такое «накрутка»?
  – Пятимесячные сборы, – терпеливо продолжал объяснять Рук.
  В Ирландии Джонатан – Берр уже переворачивал следующую страницу его биографии – после успешного окончания специальных курсов, на которые он попросился сам, вел разведывательную работу в кишащей террористами местности.
  – Что такое операция «Ночная сова»?
  – Не имею ни малейшего понятия.
  – Надо выяснить, Роб. Ты у нас единственный солдат.
  Рук позвонил в Министерство обороны, откуда получил ответ, что документы по операции «Ночная сова» имеют гриф «совершенно секретно» и не могут быть переданы неизвестному им агентству.
  – Неизвестному! – вспылил Рук, становясь ярче своих усов. – Что они себе там позволяют! Что мы, брокерская контора Уайт-холла, что ли? Какого черта мы должны быть известны?
  Но Берр был слишком поглощен чтением, чтобы сполна насладиться редким зрелищем разъяренного Рука. Он снова сосредоточился на фотографии, где бледный мальчик, видно по просьбе фотографа, прицепил медаль к пальто. В его голове уже складывался образ Джонатана. Джонатан – именно то, что им нужно, в этом он был уверен. И никакие предостережения Рука не смогли бы его теперь разубедить.
  – Когда Господь сколотил Дикки Роупера, – серьезно сказал он Руку, когда они в пятницу вечером заправлялись тушеным мясом с карри, – он перевел дух, на миг ужаснулся и тут же создал нашего Джонатана, чтобы восстановить экологическое равновесие.
  Новости, о получении которых Леонард почти молился всю последнюю неделю, наконец-то пришли. В их ожидании двое приятелей не покидали стен офиса. Гудхью подтвердил сообщения.
  – Леонард?
  – Да, Рекс.
  – Учтите, мы ни о чем с вами не говорили. Разве что после заседания Координационного комитета.
  – Как скажете.
  – Это последний штрих. Надо уступить им в какой-нибудь мелочи, а то они надуются. Вы же знаете Министерство финансов. – Нет, Берр не знал. – Первое. Это дело для уголовной полиции на сто процентов. Планирование и проведение – исключительно в вашем ведении. Ривер-Хауз поддержит, а зачем – не их дело рассуждать. Не слышу криков «ура»! В чем дело?
  – А насколько это «исключительно» исключает вмешательство? – В Леонарде заговорил подозрительный йоркширец.
  – Если вам понадобится подкрепление извне, тут уж полагайтесь на судьбу. Нельзя же гарантировать, что парни из Ривер-Хауз не подслушают какой-нибудь телефонный разговор или не поинтересуются содержимым конверта, прежде чем заклеят его. Или можно?
  – Думаю, нельзя. А как насчет наших доблестных американских братишек?
  – Спецы из Лэнгли, так же как их двойники с той стороны Темзы, останутся вне зачарованного круга. Железно. Слово Гудхью. Раз решено держать на приколе «чистую разведку» в Лондоне, из этого, естественно, следует, что нужно держать на приколе и соответствующие отделы в штате Виргиния. Такой довод я привел своему хозяину, и он ему внял. Леонард?.. Леонард, вы что, заснули?
  – Гудхью, вы просто гений.
  – В-третьих, а может быть, и в-четвертых... Мой хозяин, считайте, подал вам руку, правда, самые кончики пальцев, да и то в перчатке, поскольку больше всего боится скандала. – Гудхью отбросил приятельский тон, в его голосе зазвучали железные нотки. – Только прошу вас, Леонард, ничего напрямую ему не передавать. К моему хозяину есть только один путь – через меня. Если я ставлю на карту свою репутацию, то вам лучше не вмешиваться. Хорошо?
  – Хорошо. А что с моей сметой?
  – В каком смысле?
  – Она одобрена?
  В Гудхью опять проснулся славный парень:
  – О Боже, святая простота! Конечно, не одобрена. Она утверждена сквозь зубы. Я выбивал ее у трех министров и выцарапал чуть-чуть сверх у тетушки. И коль скоро я буду лично подбивать все счета, извольте впредь отчитываться передо мной в ваших тратах, да и в ваших грехах тоже.
  Но Берр был слишком взволнован, чтобы интересоваться такими мелочами.
  – Итак, зеленый свет, – сказал он, но больше для того, чтобы услышал Рук.
  – Зеленый, зеленый, в желтую крапинку, – проворчал Гудхью. – И чтобы больше никаких ядовитых намеков на Даркера и трепа о том, будто какие-то там тайные агенты вьют себе уютные гнездышки. Будьте ласковы с американцами и не лишайте моего хозяина его теплого местечка и его сверкающего авто. Как вы собираетесь докладывать? Ежечасно? Или три раза в день перед едой? Не забудьте же: мы ни о чем с вами не говорили, по крайней мере до понедельника, пока они не выдавят из себя «добро». Но это уже формальность.
  * * *
  И все же пока команда из уголовной полиции Штатов не оказалась в Лондоне, Берр не решался поздравить себя с победой. Американцы привезли с собой свежий ветер начавшейся наконец-то настоящей работы, за которой забылись все межведомственные распри. Они сразу же понравились Леонарду, а он понравился им больше, чем Рук, державшийся прямо и неприступно. Им очень импонировали простота Берра, его грубоватая речь и ненависть ко всякой бумажной писанине. Они полюбили его еще больше, когда поняли, что подлому осторожничанью «чистой разведки» Берр предпочитает жесткий курс на поражение врага. «Чистая разведка» была для них воплощением всего самого гнусного, независимо от того, помещалась она в Ривер-Хауз или в Лэнгли. И там и там на махинации крупнейшего в западном полушарии дельца можно было смотреть сквозь пальцы ради сомнительных выгод в другом месте. И там и там операции часто сворачивались на середине, а приказы отменялись кем-то сверху. И там и там сидели желторотые ученые фантазеры в застегнутых наглухо рубашках, воображавшие, что они могут перехитрить опаснейших головорезов в Латинской Америке, и всегда находившие кучу доводов в пользу того, чтобы поступить бесчестно.
  Первым прибыл знаменитый Йозеф Стрельски из Майами, широкоскулый славянин, родившийся в Америке. Он был одет в кожаную куртку и кроссовки. Пять лет назад, когда Берр впервые услышал его имя, Стрельски возглавлял какую-то неофициальную кампанию Вашингтона против торговцев оружием, самых ненавистных врагов Берра. После ожесточенного столкновения с людьми, которые вроде бы считались его союзниками, Стрельски занялся другими делами. Он включился в войну с южноамериканскими кокаиновыми картелями и их подручными в Штатах – подкупленными юристами и оптовиками в шелковых рубашечках, транспортными синдикатами и специалистами по «отмыванию» денег, а также теми незримыми политиками и чиновниками, которые участвовали в доле за то, что создавали необходимые условия для осуществления незаконных сделок.
  Стрельски был одержим войной против наркомафии. «Америка тратит больше денег на наркотики, чем на еду, Леонард! – возмущался он в такси, в коридоре, за стаканом горячительного. – Подумайте, Роб, за один только год набирается сумма, превышающая все наши затраты на войну во Вьетнаме, да еще она не облагается налогами!» – после чего выпаливал цены на все виды наркотических средств с такой же страстью, с какой «наркоманы» иного порядка выговаривают индекс Доу-Джонса: кокаин-сырец шел по доллару за килограмм в Боливии, поднимался до двух тысяч на перевалочных базах в Колумбии, подскакивал до двадцати тысяч у оптовиков в Майами и продавался уже по двести тысяч с рук. Затем, словно уличив себя в занудстве, Стрельски усмехался и говорил, что будь он проклят, если понимает, как можно удержаться от соблазна получить прибыль порядка ста долларов на один вложенный в дело. Но усмешка не могла погасить холодного блеска в его глазах.
  Воинственный огонь, которым постоянно горел Стрельски, казалось, жег его самого. Каждый день с утра пораньше и на ночь глядя он при любой погоде, к наигранному ужасу Берра, бегал трусцой в ближайшем парке.
  – Ради Бога, Джо, возьмите кусок сливового пудинга и посидите тихо, – с напускной строгостью сказал ему однажды Берр. – Стоит кому-то подумать о вас, и у него становится плохо с сердцем.
  Все рассмеялись. В группе царила атмосфера полной раскованности. Один только венесуэлец Амато, помощник Стрельски, воздерживался от улыбок. На всех совещаниях он сидел, плотно сжав губы и устремив вдаль свои влажно-черные глаза. Но как-то и он просиял от радости. Выяснилось, что жена родила ему дочку.
  Другим помощником Стрельски был невероятно крупный ирландец с мясистым лицом по имени Пэт Флинн: типичный полисмен, с удовольствием рассказывал Берр Гудхью, печатающий донесения, не снимая шляпы. О Флинне ходили легенды, и не без основания. Это был тот самый Пэт Флинн, который придумал замаскировать скрытую мини-видеокамеру под электрореле, так что за несколько секунд можно было прилепить ее к любому столбу. И он же придумал, как прослушивать, что делается на небольшом судне, из-под воды.
  – Пэт много еще чего может, – сказал Стрельски Берру, когда они как-то в сумерках прогуливались в Сент-Джеймском парке, Стрельски – в спортивной форме, Берр – в помятом костюме. – Пэт такой человек, который знает кое-кого, кто знает еще кого-то, и так далее, – продолжал Стрельски. – Без Пэта мы бы не вышли на Брата Майкла.
  Стрельски говорил о самом своем ценном и секретном информаторе, а это была щекотливая тема. Берр не рисковал ее затрагивать без согласия Стрельски.
  * * *
  Группа Берра все больше сплачивалась, боссы из «чистой разведки» не желали довольствоваться вторыми ролями. Первая словесная перепалка между ними произошла, когда Стрельски обнаружил явное намерение упрятать Роупера за решетку. Он с удовольствием обрисовал тюрьму, в которую собирался посадить его.
  – Будьте уверены, сэр. Есть такое местечко в Иллинойсе, называется Марион. Двадцать три с половиной часа в сутки – в одиночке, никаких контактов, прогулка в наручниках, пища подается в специальном контейнере через небольшое отверстие. Нижний этаж вообще без окон. Под крышей лучше, но пахнет скверно.
  Ледяное молчание последовало в ответ на его откровения. Наконец оно было нарушено язвительным голосом юрисконсульта кабинета министров.
  – Вы уверены, мистер Стрельски, что это именно тот вопрос, который нам следует обсуждать? – начал он довольно высокомерно. – Мы прекрасно понимаем, что изобличенный преступник может принести больше пользы, оставаясь на свободе. Пока он продолжает действовать, вы можете делать все что хотите: выявлять его сообщников, сообщников его сообщников, слушать и наблюдать. Когда вы изолируете его, игра начинается сначала. Если только вы не думаете, что можете таким образом искоренить преступность. Но ведь никто так не думает? По крайней мере, в этой комнате?
  – Сэр, по моим представлениям, есть только два пути, – ответил Стрельски с вежливой улыбкой прилежного ученика. – Эксплуатировать преступника или его обезвредить. В первом случае вы впадаете в дурную бесконечность: используете врага, чтобы обнаружить следующего, потом используете следующего, чтобы обнаружить еще одного, и конца этому не видно. Второй путь подразумевает то, что мы хотим сделать с Роупером. Нарушитель закона, как я понимаю, должен быть арестован и упрятан в тюрьму. В противном случае рано или поздно вы должны будете спросить себя, кто именно эксплуатируется: нарушитель закона, общество или закон.
  – Стрельски оригинал! – не без удовольствия констатировал Гудхью. Они стояли на мостовой, укрываясь от ливня зонтами. – Вы с ним одного поля ягода. Неудивительно, что и вы, и он внушаете опасения должностным лицам.
  – Это они мне внушают опасение.
  Гудхью оглядел вымытую дождем улицу. Он был в приподнятом настроении: накануне его дочь получила право на стипендию в Саут-Хэмпстеде, а сына Джулиана приняли в Клэр-колледж в Кембридже.
  – Мой хозяин, Леонард, не снижает требований, предъявляемых к группе. Он еще раз переговорил с ребятами. Больше скандала он боится только, что будет выглядеть гангстером. Ему ни в коем случае не хотелось бы выступить в роли инициатора далеко идущих планов двух влиятельных правительств против одного скромного британского бизнесмена, вынужденного противостоять экономическому спаду. Он, как честный игрок, считает, что вы перебарщиваете.
  – Гангстером, – тихо отозвался Берр, вспомнив одиннадцать томов дела и горы сверхсложного оружия, направленного против простых людей. – Кто же гангстер-то? Господи!
  – Прошу вас, оставьте Господа в покое. Мне нужны серьезные аргументы. В понедельник с утра. Достаточно кратко, чтобы уместилось на почтовой открытке, и без эпитетов. И скажите вашему великолепному Стрельски, что мне чудо как понравилась его ария. А вот и автобус. Мы спасены!
  * * *
  Уайт-Холл – это джунгли, и как во всяких джунглях, в нем есть такие места у воды, где звери, в любое другое время суток разорвавшие бы друг друга на части, собираются перед заходом солнца, чтобы вволю напиться в сомнительной компании. Подобным местом был Фиддлерс-клуб, расположенный в верхнем этаже здания на берегу Темзы и названный так в честь соседней пивнушки.
  – Я полагаю, Рекс куплен иностранной державой. А вам как кажется, Джеффри? – спросил юрисконсульт кабинета министров у Даркера, покуда они наполняли свои кружки из стоявшего в углу бочонка и рассчитывались. – Вам так не кажется? Я полагаю, он берет французское золотишко за то, что подрывает дееспособность британского правительства. Ваше здоровье!
  Даркер, как многие великие мира сего, был человеком небольшого роста, со впалыми щеками и глубоко посаженными неподвижными глазами. Он любил ярко-синие костюмы и всяческие манжеты. Сегодня вечером на нем были еще и замшевые коричневые башмаки, что придавало ему вид заядлого любителя скачек с улыбкой висельника.
  – О, Роджер, как вы угадали? – ответил Гудхью с наигранной веселостью, решив поддержать шутку. – Меня уже давным-давно завербовали, не так ли, Гарри? – переадресовал он вопрос Гарри Пэлфрею. – Иначе разве бы я мог раскошелиться на новый велосипед?
  Даркер не переставал улыбаться. Но так как он был абсолютно лишен чувства юмора, его улыбка казалась зловещей, если не патологической. Восемь человек, не считая Гудхью, сидели за длинным обеденным столом: чиновник из Министерства иностранных дел, магнат из Министерства финансов, юрисконсульт кабинета министров, два маленьких толстячка из влиятельных тори и три представителя разведки, среди которых Даркер был самой крупной фигурой, а Гарри Пэлфрей – самой незаметной. Комната была прокуренная и душная. В ней не было ничего достопримечательного, кроме ее близости к Уайт-холлу, палате общин и небезызвестному царству Даркера по ту сторону реки.
  – Рекс действует по принципу «разделяй и властвуй», если вы хотите знать мое мнение, Роджер, – сказал один из толстячков-тори, проводивший на всяких тайных заседаниях комитетов и комиссий столько времени, что его даже принимали за правительственного чиновника. – Мания власти, обряженная в одежды конституционности. Признайтесь, Рекс, ведь вы сознательно подрываете крепость изнутри.
  – Чепуха, – спокойно возразил Гудхью. – Просто мои хозяин озабочен тем, чтобы поднять секретные службы на новый уровень и помочь им избавиться от балласта. Вы должны быть ему благодарны.
  – Не думаю, что у Рекса есть хозяин, – подал голос чиновник Министерства иностранных дел, вызвав взрыв смеха. – Кто-нибудь когда-нибудь видел этого беднягу? Полагаю, Рекс его выдумал.
  – Но почему мы так щепетильны, когда дело касается наркотиков? – раздраженно проворчал человек из Министерства финансов, сложив свои тонкие пальцы так, что получилось нечто вроде бамбукового мостика. – Это же целая индустрия обслуживания. Добровольные продавцы, добровольные покупатели. Страны третьего мира получают огромные доходы, кое-что идет на дело, должно быть. Мы ведь миримся с табаком, алкоголем, проституцией, сифилисом, наконец. Почему же мы так брезгуем кокаином? Ничего бы не имел против парочки миллиардов в обмен на оружие, даже если банкноты будут попахивать гашишем, ей-богу!
  Общее веселье нарушил голос сильно захмелевшего Гарри Пэлфрея, юриста Ривер-Хауз, постоянно прикрепленного к группе по изучению снабжения, которой руководил Даркер.
  – Берр сможет, – хрипло сказал он, хотя его никто об этом и не просил. Перед ним стоял явно уже не первый стакан виски. – Берр всегда держит слово.
  – Боже милостивый, – ужаснулся представитель Министерства иностранных дел. – Значит, мы скоро все запрыгаем? Так, Джеффри, или нет?
  Но Джеффри Даркер, казалось, слушал одними глазами, не убирая с лица зловещей улыбки.
  И все же единственным из собравшихся в Фиддлерс-клубе политиков, кто имел хоть какое-то понятие о кампании Рекса Гудхью, был всеми презираемый Гарри Пэлфрей. Он был пропащим человеком. В любом британском учреждении всегда найдется хоть один такой забытый Богом бедолага, и в этом отношении Гарри был достопримечательностью Ривер-Хауз. Все, что он имел хорошего в первой половине жизни, последовательно перечеркивалось им во второй, касалось ли это юридической практики, семьи или чувства собственного достоинства, последние остатки которого чудом удержались в его извиняющейся улыбке. Но не было ничего странного в том, что Даркер не выгонял его на улицу: Пэлфрей был таким конченым неудачником, что любой в сравнении с ним выглядел баловнем судьбы. Ему ничто не претило, ничто не казалось унизительным. Если случался какой-то скандал, козлом отпущения тут же становился Пэлфрей. Если возникала необходимость кого-то убрать, Пэлфрей подоспевал, что называется, с ведром и тряпкой, чтобы вовремя смыть кровь и найти свидетелей, готовых подтвердить чье угодно алиби. И вот этот-то Пэлфрей знал замыслы Гудхью, будто они были его собственными, а в известном смысле они таковыми и являлись, поскольку у него уже давно сложились те же представления, что и у Гудхью, хотя у него не хватило мужества сделать те же выводы.
  Случилось так, что после двадцатипятилетней вахты в Уайт-холле что-то незаметно повернулось в сознании Гудхью. Возможно, причиной послужило окончание «холодной войны». Гудхью предпочитал над этим не задумываться.
  Проснувшись как-то в понедельник, он неожиданно понял, что слишком долго якобы во имя свободы приносил свою совесть и свои принципы в жертву великому богу выгоды и что оправданий этому больше нет.
  И что он остался верен дурным привычкам времен «холодной войны», теперь уже непростительным. Что он должен как-то изменить свою жизнь, дабы сохранить душу. Ибо угроза извне исчезла. Улетучилась.
  Но с чего начать? Однажды, когда он дождливым февральским утром – это было восемнадцатого числа, ибо дат Гудхью никогда не забывал, – совершал свою обычную рискованную поездку на велосипеде из Кентиш-таун, где он жил, в Уайт-Холл, маневрируя в бесконечном потоке автомашин, его вдруг осенило. Он должен подрезать щупальца осьминогу. Распределить его мощь между независимыми тайными агентствами, неподотчетными друг другу. Децентрализовать службу безопасности, сделать ее более человечной. И начать следовало с ликвидации главного источника заразы: порочной связи, существующей между «чистой разведкой», Вестминстером и тайной торговлей оружием и контролируемой Джеффри Даркером из Ривер-Хауз.
  Но как узнал об этом Гарри Пэлфрей? Гудхью из христианского милосердия приглашал Пэлфрея в теплые выходные дни в Кентиш-таун посидеть в саду за стаканчиком вина или поиграть с детишками в крикет на лужайке, прекрасно понимая, какое отчаяние скрывается за его жалкой улыбкой. После обеда он оставлял его за столом наедине со своей женой, чтобы тот мог излить ей душу, ведь нет ничего желаннее для бесчестного человека, чем получить возможность исповедаться во всех грехах добродетельной женщине.
  И после одного из таких многословных излияний Гарри Пэлфрей с восторженным рвением предложил Гудхью информировать его о закулисных махинациях кое-кого из вставших на преступную дорожку тузов Ривер-Хауз.
  5
  Цюрих прижался к озеру, съежившись под ледяной свинцовой тучей.
  – Меня зовут Леонард, – объявил Берр, поднимаясь с кресла в кабинете Куэйла с решимостью человека, готового ринуться в драку. – Я надуваю мошенников. Будете курить? Пожалуйста, травитесь. В его голосе так радостно и забавно звучали интонации заговорщика, что Джонатан, который курил очень редко и всегда потом сожалел об этом, послушно взял сигарету. Берр достал из кармана зажигалку, щелкнул крышкой и дал ему прикурить.
  – Вы, наверное, думаете, мы вас подвели? – начал он с самого щекотливого пункта. – Какое-то недоразумение с Огилви в Каире, если я правильно понимаю.
  "Это вы ее подвели", – чуть не сорвалось с языка Джонатана. Но осторожность взяла верх. Сдержанно улыбаясь, он произнес только: «Ничего непоправимого, я уверен».
  Берр долго думал о том, как поведет этот разговор, и решил, что наступление – лучшая защита. Какой бы неприглядной ни представлялась ему роль Огилви во всем этом деле, сейчас было не время для обличительного спича.
  – Нам платят не затем, чтобы мы были безучастными зрителями, Джонатан. Дикки Роупер загнал багдадскому вору кое-какие опасные игрушки, включая килограмм обогащенного урана, случайно упавшего с российского грузовика. А Фрэдди Хамид уже давал ему целый караван машин для незаконного провоза через Иорданию. Что нам оставалось делать? Подшить дело в папку и закрыть глаза? – Берр не без удовольствия увидел на лице Джонатана выражение какой-то бунтарской покорности, напомнившее ему его самого. – Послушайте, Джонатан, если бы ваша Софи сама не проболталась Фрэдди, никто бы ее и пальцем не тронул.
  – Она не «моя» Софи, – вставил Джонатан с излишней поспешностью.
  Берр сделал вид, что не слышит.
  – Вопрос в том, как нам упечь нашего приятеля. У меня есть кое-какие соображения на сей счет, если вам интересна. – Он ласково улыбнулся. – Вот именно. Вы уже догадались, как я вижу. Я простой йоркширец. А наш друг мистер Роупер – знатная персона. Ну что ж, тем хуже для него!
  Джонатан почтительно рассмеялся, и Берр поздравил себя с тем, что благополучно перескочил через убийство Софи.
  – Пойдемте, Джонатан, я угощу вас ленчем. Мы вас не очень беспокоим, Реджи? Что поделаешь, пока мы в одной связке. Хороший вы парень. Я замолвлю словечко.
  В спешке Берр оставил зажженную сигарету в пепельнице Куэйла. Джонатан загасил окурок, с грустью думая, что прощаться ему не хочется. Куэйл был простодушный и несколько суетливый малый, имевший привычку вытирать губы носовым платком, который он доставал, на шпионский манер, из рукава, или ни с того, ни с сего угощать вас печеньем из особой коробочки. За шесть недель вынужденного ожидания Джонатан успел привыкнуть к их странному, сумбурному общению. Реджи Куэйл, как теперь выяснилось, тоже.
  – Спасибо, Реджи, – сказал он. – За все.
  – Милый друг! Это вам спасибо! Попутного ветра, сэр. Семь футов под задницей!
  – Благодарю. Того же самого.
  – С транспортом все о'кей? Тачка подана? Все схвачено? Прекрасно. Закутайтесь потеплее. До встречи в эфире.
  – Вы всегда всех благодарите? – спросил Берр, когда они оказались на мостовой. – Профессиональная привычка?
  – О, мне просто нравится быть вежливым, – парировал Джонатан. – Если вы это имеете в виду.
  * * *
  Как всегда в оперативной работе, Берр был не в меру педантичен. Он заранее выбрал ресторан, тщательно изучив его накануне вечером: это была загородная траттория на берегу озера, где обитатели «Майстера» вряд ли могли появиться. Он приглядел столик в углу и за десять франков (бережливый йоркширец!) старшему официанту зарезервировал его за собой под вымышленным именем Бентон. Но и это было еще не все.
  – Если мы столкнемся с кем-нибудь, кого вы знаете, а я нет, Джонатан, и этот кто-то, по-вашему, замешан в игре, ничего мне не объясняйте. На самый крайний случай я ваш старый сослуживец из Шорнклифа, а потом болтайте себе о погоде, – сказал он, во второй раз демонстрируя, между прочим, хорошее знание биографии Джонатана. – Успели за эти дни по горам полазить?
  – Немного.
  – Где?
  – В Бернских Альпах главным образом.
  – Есть что-нибудь примечательное?
  – Веттерхорн неплох в холодное время года, особенно если вы любите лед. Почему вас это интересует? Вы что, альпинист?
  Если Берр и почувствовал издевку, он предпочел ее не заметить.
  – Я? Да я на второй этаж поднимаюсь на лифте. А как насчет парусного спорта? – Он взглянул на окно, за которым неподвижным курящимся болотом лежало серое озеро.
  – Да здесь же лягушатник, – вздохнул Джонатан. – Но в общем, неплохо. Хотя и холодно.
  – А живопись? Кажется, акварель? Все еще увлекаетесь?
  – Очень редко.
  – Но иногда все же. А как ваш теннис поживает?
  – Средне.
  – Я серьезно.
  – Обычный клубный уровень.
  – Я слышал, в Каире вы турнир выиграли.
  Джонатан слегка покраснел.
  – О, это всего лишь эмигрантские забавы.
  – Выполним сначала тяжелую работу? – предложил Берр. Что означало: сделаем заказ официанту – и сможем спокойно разговаривать. – Вы ведь сами готовите, не так ли? – Они сидели, скрывшись друг от друга за необъятным меню. – Вы на все руки. Я просто восхищен. Тип ренессансного человека в наши дни встретишь не часто. Кругом одни узкие специалисты.
  Джонатан листал меню – мясо, рыба, десерт, – но думал не о еде, а о Софи. Он стоял тогда перед Марком Огилви в его огромном казенном особняке в зеленом пригороде Каира, окруженный стилизованной под восемнадцатый век мебелью, принадлежащей Министерству труда, и репродукциями Робера[8], принадлежащими жене Огилви. Он был все в том же смокинге, забрызганном, ему казалось, кровью Софи, и что-то кричал вне себя, но голоса своего почти не слышал. Он набросился на Огилви, не выбирая выражений, холодные струйки пота бежали по рукам, стекая на ладони. На Огилви был роскошный халат мышиного цвета с потертыми золотыми нашивками на рукавах, как у тамбурмажора. Миссис Огилви разливала поблизости чай, так что все, разумеется, слышала.
  – Не распускай язык, старина! – оборвал его Огилви, указывая рукой на люстру, где, вполне возможно, был спрятан микрофон.
  – К черту! Вы убили ее, слышишь, ты! Вы обязаны беречь информаторов, а не позволять забивать их до смерти!
  Огилви прибег к единственному спасительному средству в его профессиональном арсенале. Схватив хрустальный графинчик с серебряного подноса, он одним щелчком откинул крышку.
  – Глотни чуть-чуть, старина. Боюсь, ты трясешь не то дерево. От нас ничего не зависело. Как и от тебя. Почему ты думаешь, что только тебе она поведала эту замечательную тайну? Почему она не могла выболтать ее дюжине лучших друзей? Вспомни старую поговорку. Секрет двоих остается секретом, если один из них мертв. Это Каир. Город, где все знают обо всем. Кроме тебя.
  Миссис Огилви решила, что настал подходящий момент, и появилась с чайником и чашками.
  – Сейчас ему было бы лучше подкрепиться вот этим, дорогой, – сказала она с интонацией воплощенного благоразумия. – Бренди излишне возбуждает.
  – Надо отвечать за свои поступки, дружище. – Огилви протянул стакан. – Первейшая заповедь...
  Между столиками ресторана с трудом пробирался калека. Он передвигался при помощи двух палок, поддерживаемый молодой женщиной. Его усилия смущали едоков, и никто не притронулся к ножам и вилкам, пока несчастный не скрылся из глаз.
  * * *
  – Итак, вы разговаривали с нашим приятелем, по существу, только в день его прибытия. – Берр снова вернулся к Роуперу.
  – Да, если не считать «доброе утро» и «добрый вечер». Куэйл просил меня не играть с огнем, и я выполнил просьбу.
  – Но как же, был ведь еще один разговор, вспомните, перед самым его отлетом.
  – Роупер спросил, не катался ли я на лыжах. Я сказал, да. Он спросил, где. Я ответил, в Мюррене. Он спросил, какой в этом году снежок. Я ответил, чудесный. Он сказал: «Жаль, что у нас нет времени сорваться туда на пару деньков, моя девочка умирает от желания попробовать свои силы». Конец разговора.
  – Она тоже была при этом – его девочка, как ее, Джемайма? Джед?
  Джонатан сделал вид, что роется в памяти, втайне снова и снова радуясь тому, как открыто она на него посмотрела. «Вы, наверно, здорово катаетесь, мистер Пайн?»
  – Он называет ее Джедс. Во множественном числе.
  – Он всем придумывает имена. Способ подкупить человека.
  «Это, должно быть, совершенно восхитительно», – прибавила она с улыбкой, которая могла бы растопить вершину Эйгера.
  – Говорят, довольно мила, – продолжал Берр.
  – Если вам нравится этот тип.
  – Мне все типы нравятся. Опишите ее.
  Джонатан постарался изобразить на лице разочарование.
  – Да не знаю... не знаю... довольно стандартная... черные шляпы с мягкими полями – замашки миллионерши... Кто она, кстати?
  Берр тоже сделал вид, что его это мало заботит.
  – Тип гейши высшего класса. Школа при монастыре. Верховая охота с гончими. Итак, вы с ним имели дело. Знайте, он вас теперь не забудет.
  – Он не забывает ни о ком. Помнит всех официантов по именам.
  – Но ведь он не у каждого спрашивает его мнение об итальянской скульптуре, не так ли? Это обнадеживает. – Кого «обнадеживает» и в чем, Берр не уточнил, а Джонатан не был расположен спрашивать. – Он все же купил ее. Не родился на земле человек, который мог бы отговорить его от покупки вещи, на которую лег его глаз. – Берр утешился огромным куском телятины, отправив его целиком в рот. – Спасибо за проделанную работу. А одно наблюдение, в ваших докладах Куэйлу, выше всяких похвал. Это телохранитель-левша, с часами на правой руке, меняющий вилку и нож местами, когда голоден, это классика!
  – Фрэнсис Инглис, – как выученный урок произнес Джонатан. – Спортинструктор из Перта, Австралия.
  – Его зовут не Инглис, и приехал он не из Австралии. Это Фрписки – бывший британский наемник, и за его мерзкую рожу дают большие деньги. Это он научил мальчиков Иди Амина, как получать добровольные признания с помощью электропробойника. Наш приятель любит англичан, особенно с темным прошлым. И не любит доверять тем, кто от него не зависит, – прибавил Берр, намазывая масло на разрезанную пополам булочку. – Так вот, – продолжал он, ткнув ножом в сторону Джонатана. – Как вам удалось узнать имена всех посетителей Роупера, если вы работаете только по ночам?
  – Сейчас всякий, кто идет в Башню, должен расписываться в специальной книге.
  – А околачивание вечером в вестибюле?
  – Герр Майстер считает это моей прямой обязанностью. Я болтаюсь туда-сюда и спрашиваю о чем хочу. Я всегда должен быть на глазах, в этом моя работа.
  – Что ж, расскажите о посетителях, – предложил Берр. – Там был какой-то австрияк, как вы его назвали. Три отдельных визита в Башню.
  – Доктор Киппель, из Вены. Он был в толстом шерстяном пальто.
  – Он не из Вены, не Киппель и совсем не австриец. А скромный поляк, если поляка можно назвать скромным. Говорят, он какой-то новый царек польского дна.
  – Господи, что общего у Роупера с польским дном?
  Берр выдавил из себя полную сожаления улыбку и промолчал. Его целью было раздразнить Джонатана, а не просвещать его.
  – А что насчет коренастого парня в блестящем сером костюме и с густыми бровями? Называет себя Ларсен. Швед.
  – Знаю только, что он Ларсен и швед.
  – Он русский. Три года назад был большой шишкой в советском Министерстве обороны. Сейчас руководит неким процветающим агентством, продающим физиков и инженеров восточного блока западным фирмам. Двадцать тысяч долларов в месяц, многие на это клюют. Ваш господин Ларсен своего не упускает. Попутно торгует оружием. Если вам нужно купить пару сотен танков «Т-72» или несколько ракет типа «Скад» у русских из-под прилавка, мистер Ларсен к вашим услугам. Биологическое оружие идет на ура. А что это за британцы, похожие на военных?
  Джонатан припомнил двух типов в английских блейзерах с нарочито развинченной походкой.
  – А что они? – вопросом на вопрос ответил он.
  – Они действительно приехали из Лондона, но зовут их не Форбс и не Лаббок. Штаб-квартира у них в Бельгии, а специализация – поставка военных инструкторов великим безумцам мира сего.
  «Брюссельские парни», Джонатан почувствовал, что начинает следить за нитями, из которых Берр плел замысловатый, но узнаваемый узор. «Солдат Борис». Кто следующий?
  – А этого припоминаете? Вы его не описывали, но, мне кажется, он был среди тех джентльменов, которых наш приятель принимал на первом этаже в конференц-зале.
  Говоря это, Берр вытащил из бумажника небольшую фотографию и передал через стол Джонатану, На ней был человек за сорок с узкими, поджатыми губами и унылыми, невыразительными глазками. Кроме того, у него были круто вьющиеся черные волосы и нелепый золотой крест огромных размеров на груди. Снимок был сделан в яркий солнечный день и, судя по тени, чуть ли не в полдень.
  – Да, – сказал Джонатан.
  – Что «да»?
  – Он раза в два ниже всех остальных, но они считались с ним. В руке черный портфель, слишком большой для его роста. Носит ботинки на платформе.
  – Швейцарец? Или англичанин? Как вы полагаете?
  – Скорее какой-нибудь латиноамериканец. – Он вернул фотографию. – Впрочем, кто его знает. Может быть, араб.
  – Его зовут Апостол, хотите верьте, хотите нет. Апо – для краткости. – «Или мистер Аппетит, для солидности», – подумал Джонатан, вспомнив, что кричал Коркоран своему боссу из-за двери. – Он грек. Эмигрировал в Америку. Доктор права в Мичигане. Великий и досточтимый. Прохвост из прохвостов. Адвокатские конторы в Нью-Орлеане, Майами и Панама-Сити, все безупречно респектабельные местечки, как вы, без сомнения, знаете. Помните лорда Лэнгборна? Сэнди?
  – Конечно. – Ну как Джонатан мог забыть до противности конфетного молодого человека с конским хвостом на затылке и вечно угрюмой женой под боком.
  – Тоже чертов законник. Адвокат Роупера. Апо и Сэнди вместе обделывают дела. Весьма прибыльные, надо сказать.
  – Понятно.
  – Ничего вам еще не понятно, вы только начинаете понимать. Кстати, как ваш испанский?
  – Хорошо.
  – Должно быть, больше чем хорошо. Я не прав? Восемнадцать месяцев в Мадриде, с вашими способностями... он должен быть абсолютно безупречен.
  – Я немного разговорился, и только.
  Наступила короткая пауза: Берр откинулся на спинку кресла, пока официант убирал со стола тарелки. Джонатан, к своему удивлению, чувствовал внутренний трепет: в нем проснулось долго дремавшее желание действовать. Казалось, он все ближе подбирается к какой-то незримой цели.
  – Надеюсь, не спасуете перед десертом? – воинственно спросил Берр, когда официант вручил каждому карту вин.
  – Боже упаси.
  Они принялись за пюре из каштанов со взбитыми сливками.
  – А Корки, майор Коркоран, ваш брат солдат, его подручный, – сказал Берр тоном человека, который приберег лакомство на закуску. – Что вы о нем выяснили? Почему вы смеетесь?
  – Он очень забавный.
  – А что еще?
  – Подручный, как вы и сказали. Мажордом. Он все подписывает.
  Берр схватился за последнее слово, словно только его и ждал целый вечер.
  – И что же он подписывает?
  – Регистрационные бланки, счета...
  – Счета, письма, контракты, отказы, требования, гарантии, отчеты, фрахтовые ведомости, чеки, – возбужденный Берр не в состоянии был остановиться, – докладные о транспортных расходах, разрешения на грузовые перевозки и длиннющий список документов, подтверждающих, что если где-то что-то не так, мистер Роупер здесь ни при чем, спрашивайте с его смиренного слуги майора Коркорана. Очень богатый человек – майор Коркоран. Сотни миллионов на его личном счете, только завещаны они Роуперу. Нет ни одного грязного дела, обделанного Роупером, которое не было бы скреплено подписью Корки. «Коркс, быстрее сюда! Читать не надо, только подпись, дружок. Хороший мальчик. Заработай еще десять лет тюрьмы Синг-Синг».
  Страстность, с которой Берр произнес этот монолог, резкие перепады голоса, когда он передавал речь Роупера, дали новый толчок их ровно текущей беседе.
  – По документам он чист, – признался Берр, приблизив свое бледное лицо к Джонатану. – Можно смотреть за двадцать последних лет, и ничего не найдешь, кроме пожертвований в пользу церкви. Да, я ненавижу его. Допускаю. Но у вас не менее веские причины. После того, что он сделал с Софи.
  – О, с этим нет проблем.
  – Точно нет?
  – Не имеет ко мне отношения.
  – Что ж, продолжайте в том же духе. Я скоро вернусь. Подождите.
  Застегнув пояс на брюках, Берр удалился в туалет, а Джонатан почувствовал какой-то странный подъем. Ненавидеть? До сих пор он не позволял себе этого удовольствия. Он мог прийти в ярость. Им могла овладеть скорбь. Но ненависть, как и страсть, если у нее нет благородного объекта, казалась ему чем-то низменным, а Роупер, листающий каталог «Сотби», и его очаровательная любовница пока ему таковыми не представлялись. Но как бы там ни было, мысль о ненависти, поджигаемой убийством Софи, – ненависти, которая, возможно, увенчается местью, – мысль эта начала занимать Джонатана. Это было как обещание великой любви в туманном будущем. И Берр сам себя назначил главным сводником.
  * * *
  – И все-таки почему? – продолжал Берр, усевшись с комфортом на прежнее место. – Вот о чем я не перестаю себя спрашивать. Почему он так поступает? Почему мистер Джонатан Пайн, безупречный служащий, с величайшим риском для своей карьеры крадет факсы и доносит на выгодного клиента? Сперва в Каире, потом – в Цюрихе. Особенно после того, как вы на нас рассердились. И правильно сделали. Я тоже на нас рассердился.
  Джонатан притворился, будто никогда не задавался этим вопросом.
  – Это просто делаешь, и все.
  – Неправда. Только звери живут инстинктом. Вы решились на это. Что вас побудило?
  – Что-то подтолкнуло, наверное.
  – Что подтолкнуло? Почему перестало подталкивать? Что могло бы снова подтолкнуть?
  Джонатан вздохнул, но ничего не ответил. Им вдруг овладела непонятная ему самому злость.
  – Если кто-то загнал целый арсенал оружия египетскому подонку – и он англичанин – и ты тоже англичанин – и назревает война – и Англия будет воевать на противоположной стороне...
  – А ты еще вдобавок был солдатом...
  – ...Это просто делаешь, и все, – повторил Джонатан, чувствуя, как к горлу подкатывает комок.
  Берр отодвинул в сторону пустую тарелку и перегнулся через стол.
  – Что движет скалолазом? Что побуждает его идти на риск? Постоянно грызущая изнутри ненасытная крыса. И в вас живет такая крыса, причем огромная. Вы унаследовали ее от отца. Он ведь тоже был тайным агентом. Да вы и сами знаете.
  – Нет, я не знал, – вежливо ответил Джонатан, чувствуя приступ тошноты.
  – Его одели в форму только перед тем, как предать земле. Вам не рассказывали об этом?
  На лице Джонатана появилась ровно ничего не выражающая улыбка первоклассного служащего первоклассного отеля. Деланно спокойным голосом он произнес:
  – Нет, не рассказывали. Правда нет. Странно. А вы полагаете, должны были?
  Берр покачал головой, как бы говоря, что действия гражданских чиновников остаются для него загадкой.
  – В запас вы уволились раньше, чем выслужились, – рассудительно констатировал Берр. – Не всякий в двадцать пять решится оставить многообещающую военную карьеру ради того, чтобы стать ночным лакеем. Даже ради того, чтобы ходить на яхте, ползать по горам и путешествовать из страны в страну. Почему вы выбрали работу в отеле? Столько было возможностей. Почему отель?
  «Дать себя уговорить?» – думал Джонатан.
  «Или решительно отказаться?»
  «Чтобы голова не болела».
  «Сами занимайтесь вашим дьявольским ремеслом».
  – Не знаю. Хотелось, быть может, покоя, – признался он с улыбкой, опровергавшей его слова. – В душе ведь я обыватель и лентяй, если честно.
  – Не верю вам, Джонатан, не могу поверить. Все эти последние недели я был незримо с вами, думал о вас очень много. Давайте поговорим о военной службе, идет? В вашей армейской карьере было немало того, что меня поразило.
  «Великолепно, – подумал Джонатан, голова его заработала. – Говорим о Софи – переходим к ненависти. Говорим о ненависти – переходим к отелю. Говорим об отеле – переходим к армии. Железная логика».
  И все же он не мог ни в чем придраться к Берру. Его сила была в искренности. Он был умен. Он в совершенстве овладел искусством интриги, он умел видеть сильные и слабые стороны человека. Но за всем этим скрывалось большое сердце, что знал Гудхью и что сразу почувствовал Джонатан. Поэтому он позволил Берру вторгнуться в свою частную жизнь и поэтому одержимость Берра начала захватывать его, отдаваясь в ушах призывной барабанной дробью.
  6
  Обстановка размягчала, располагала к откровенности. Они сошлись на том, что кофе лучше всего запить сливовой настойкой.
  – У меня тоже была своя Софи, – вспомнил Берр, что, впрочем, не совсем соответствовало действительности. – Удивляюсь, почему я не женился на ней. Не перестаю удивляться. Теперешнюю зовут Мэри, что, конечно, на ступеньку ниже. Но мы уже достаточно долго вместе. Наверно, лет пять уже. Она врач. Домашний. В общем, приходский священник со стетоскопом. Не последний человек. Кажется, получается.
  – Что ж, совет да любовь, – галантно сказал Джонатан.
  – Учтите, Мэри – не первая моя жена. Честно говоря, и не вторая. Что-то у меня с женщинами не так. Как ни прицелюсь, все мимо. Я виноват или они? У себя спрашиваю.
  – Понимаю, что вы хотите сказать, – кивнул Джонатан. Он все же пытался соблюдать дистанцию, внутренне оставаясь настороже. Никогда и ни с кем он не разговаривал на эту тему. Женщины – как запечатанный конверт в его столе. Сестер и подруг юности он не имел. Мать не помнил. Была женщина, на которой он никогда уже не женится. Есть ли женщина, которую он мог бы полюбить и не предавать?
  Мне кажется, я слишком быстро добираюсь до их сути и тем исчерпываю, – объяснял Берр, вновь раскрывая душу в надежде на ответный порыв Джонатана. – Да и дети прибавляют хлопот. У нас у каждого по два, и еще один – общий. С ними вся пикантность пропадает. У вас ведь нет детей. Избежали благополучно. И правильно, я вам скажу. Это к лучшему. – Он сделал глоток. – Расскажите побольше о вашей Софи, – предложил он, хотя Джонатан ничего еще о ней не рассказывал.
  – Она не «моя». Она была – Фрэдди Хамида.
  – Но вы же с ней спали, – невозмутимо предположил Берр.
  В маленькой спальне в Луксоре лунный свет лился через неплотно занавешенное окно. Софи лежала на кровати. В белой ночной рубашке. Глаза ее были закрыты, лицо обращено вверх. К ней вернулась ее ироничность. Она выпила немного водки. Он тоже. Бутылка все еще стояла на столе.
  – Мистер Пайн? Почему вы держитесь на таком расстоянии от меня?
  – Из уважения, полагаю. – Улыбка образцового служащего. Голос образцового служащего. Ничего принадлежащего лично ему.
  – Но вы привезли меня сюда, чтобы утешать и успокаивать. Или я ошибаюсь?
  На этот раз Джонатан промолчал.
  – Я слишком изуродована? Или слишком стара?
  Мистер Пайн, обычно столь многословный, продолжал хранить мертвое молчание.
  – Меня заботит ваша честь, мистер Пайн. Возможно, и своя тоже. Я думаю, вы сидите так далеко, потому что чего-то стыдитесь. Надеюсь, не меня.
  – Я привез вас сюда, мадам, так как это временный выход из того положения, в котором вы оказались. Вам нужно немного передохнуть, чтобы решить, что делать дальше и куда податься. Я думал вам помочь.
  – А сам мистер Пайн, ему правда ничего не нужно? Просто здоровый мужчина оказывает помощь инвалиду? Спасибо вам за то, что привезли меня в Луксор.
  – Спасибо, что согласились.
  Ее огромные глаза открылись. Она глядела на него в полумраке комнаты. И совсем не была похожа на беспомощное существо, бесконечно благодарное ему за участие.
  – Вы так многолики, мистер Пайн, – продолжала она после некоторого молчания. – Я совершенно не понимаю, кто вы на самом деле. Вы смотрите так, будто прикасаетесь ко мне. И не могу сказать, что это оставляет меня равнодушной. Не могу. – Голос на мгновение затих, она выпрямилась и села на кровати. – Сначала вы говорите одно – и тогда вы один человек. И я соответственно поступаю. Потом этот человек куда-то исчезает, а его место занимает совсем другой Джонатан Пайн. А он говорит нечто совсем иное. И я опять веду себя соответственно. Как смена караула. Будто один человек не в состоянии меня слишком долго выносить и ему требуется отдых. Вы со всеми вашими женщинами такой?
  – Но я не могу назвать вас моей женщиной, мадам Софи.
  – Тогда почему вы здесь? Сторожить меня? Не думаю. – Она замолчала опять. У него было ощущение, что она раздумывает, стоит ли продолжать наступление. – Я хотела бы, чтобы один из многих Пайнов был в эту ночь со мной. Вы можете это устроить?
  – Разумеется. Я буду спать на софе. Если вы этого хотите.
  – Нет, не этого. Я хочу, чтобы вы спали со мной, в моей постели, чтобы вы любили меня. Я хочу почувствовать, что сделала счастливым хоть одного из вас, Пайнов, и что остальных воодушевил его пример. Я не хочу видеть вас таким пристыженным. Вы чересчур строги к себе. Мы оба много чего натворили. Но вы – очень хороший. И нравитесь мне. В любом облике. И не виноваты в моих несчастьях. Если вы их частичка, – она стояла лицом к нему, опустив руки, – тогда я хотела бы думать, что вас привело сюда нечто лучшее, чем стыд. Мистер Пайн, обнимите меня.
  В полутьме ее голос казался чуть громче, чем обычно, она же сама – более призрачной и нереальной. Он шагнул к ней и ощутил ее тепло. Тогда он прикоснулся к ней осторожно, помня о ее ушибах. Потом нежно притянул к себе, продел руки под скрещенные бретели ее рубашки и мягко прижал ладони к ее обнаженной спине. Она прильнула щекой к его щеке, опьяняя ароматом ванили и неожиданной мягкостью своих волос. Он закрыл глаза. Когда стало светать, она попросила его отдернуть занавеску, чтобы ночной служащий не прятался от своей любви в темноте.
  – Здесь была целая армия Пайнов, – прошептал он. – Офицеры и рядовой состав. Дезертиры и повара. Никто не уклонился.
  – Не думаю, мистер Пайн. Подкрепление осталось, я уверена, в резерве.
  * * *
  Берр ждал ответа.
  – Нет, – сказал Джонатан с вызовом.
  – Почему же нет? Я никогда не упускаю случая. У вас была тогда девушка.
  – Нет, – повторил Джонатан, покраснев.
  – Вы считаете, это не мое дело?
  – В общем-то да.
  Казалось, Берру даже нравится, что его посылают к черту.
  – Расскажите, пожалуйста, как вы женились. Довольно забавно все-таки представить вас женатым. Чувствуешь себя, право, неловко. Даже не знаю почему. Вы холостяк по натуре. Я тоже, возможно. Так что же произошло?
  – Я был молод. А она совсем юной. Мне тоже теперь неловко.
  – Она увлекалась живописью, верно? Как и вы?
  – Я просто мазила по сравнению с ней. А она – художник. Считала себя, во всяком случае.
  – Почему вы женились на ней?
  – Любил, наверное.
  – Наверное, – проворчал Берр. – Воспитанность, это больше похоже на вас. Что заставило вас покинуть ее?
  – Благоразумие.
  Не в силах больше сдерживать потока воспоминаний, Джонатан предался нерадостным размышлениям об их супружестве, умиравшем на глазах: он снова видел угасающую дружбу, исчезающую любовь, рестораны, где другие счастливые люди, не они, вели себя весело и непринужденно, снова видел вазу с высохшими цветами, блюдо с гниющими фруктами, заляпанный красками мольберт, прислоненный к стене, толстый слой пыли на обеденном столе и двух чужих людей с горящими от высохших слез глазами, – такая чехарда, в которой даже Джонатан не мог разобраться. «Это все я, – повторял он, делая попытку прикоснуться к ней и чувствуя, как она отстраняется от его руки. – Я так рано созрел... Мне не хватало женщин... Это я виноват, а не ты».
  Берр, как бы смилостивившись, вновь перескочил на другую тему.
  – Это привело вас в Ирландию? – предположил он, улыбнувшись. – Случайно, не от нее ли вы сбежали туда?
  – Профессия военного. Если ты служишь в британской армии и хочешь быть настоящим солдатом, принести реальную пользу, попробовать себя в деле после стольких лет подготовки – ты непременно окажешься в Ирландии.
  – И вы хотели принести реальную пользу?
  – А вы бы не хотели в моем возрасте?
  – Я и сейчас хочу, – многозначительно ответил Берр.
  Джонатан удержался от того, чтобы задать напрашивающийся вопрос.
  – Вы надеялись, что вас могут убить?
  – Не сводите к абсурду.
  – Ничуть. Ваша супружеская жизнь потерпела крах. Вы были еще мальчишкой. В этом возрасте кажется, что несешь личную ответственность за все несовершенства и ужасы этого мира. Удивляюсь, почему вы не ввязались в крупную игру или не вступили в Иностранный легион? Чем вы, кстати, занимались в Ирландии?
  – Нам было приказано завоевывать сердца и души простых ирландцев. Здороваться с каждым встречным, похлопывать детишек по попке. Иногда ходили в патруль.
  – Расскажите о патрулировании.
  – Скучища смертная. Не о чем говорить. ПКПП.
  – Боюсь, Джонатан, эта аббревиатура мне ничего не говорит.
  – Передвижной контрольно-пропускной пункт. Прячешься за холмом или за поворотом, потом выскакиваешь прямо из канавы и останавливаешь машины. Бывает, нарвешься на террористов.
  – И тогда?
  – Вскакиваешь в «кугар», а дальше как начальство велит. Останавливаешь и обыскиваешь. Допрашиваешь. Все, что прикажут.
  – Что еще было в репертуаре, кроме ПКПП?
  Джонатан не шелохнулся. Всем своим видом он показывал, что усиленно вспоминает.
  – Патрулирование на вертолете. У каждой группы свой квадрат. Заказываешь «рысь», берешь с собой боекомплект и пару ночей проводишь в поле, потом – домой, и пьешь пиво.
  – И никаких стычек?
  Джонатан протестующе улыбнулся.
  – Зачем им высовываться и ввязываться в драку, если они могут взорвать нас прямо в «джипе». Дистанционное управление.
  – А действительно, зачем? – Берр никогда не выкладывал все козыри сразу. Он потягивал настойку, качал головой и улыбался, словно решал кроссворд на досуге. – А что это за спецзадания, которые вам поручали? Подготовка по специальной программе, и прочее – честно сказать, не сумел дочитать до конца. Мне становится просто страшно, когда я вижу в ваших руках вилку и нож. Боюсь, как бы вы меня не проткнули.
  Внутреннее сопротивление Джонатана было подобно внезапному торможению.
  – Были там такие взводы контактного наблюдения. ВКН.
  – Что это такое?
  – Отдельный взвод в каждом полку.
  – Кто туда входил?
  – Добровольцы.
  – Я думал, только избранные.
  «Короткие, отрывистые фразы, – заметил про себя Берр. – Веки полуприкрыты, губы напряжены. Полностью контролирует себя. Натренирован. Приучен наблюдать, узнавать „на глазок“ террористов. Делать укрытия, действовать в темноте. По нескольку ночей лежать в засаде. В кустах, в сене, в канаве».
  – Какое у вас было вооружение?
  Джонатан пожал плечами, словно хотел сказать: какое это имеет значение?
  – «Узи». «Геклеры». Пулеметы. Учили всему. Можно было выбирать. Это только на гражданских действует. В армии – обычная работа.
  – Что выбрали вы?
  – У «геклера» был ряд преимуществ.
  – Которые пригодились вам в операции «Ночная сова», – предположил Берр, не меняя интонации. И откинулся назад, чтобы посмотреть на Джонатана. Выражение лица Джонатана тоже не изменилось.
  * * *
  Он говорил как во сне. Глаза открыты, но мыслями весь в Северной Ирландии. Кто мог подумать, что ленч превратится в экскурсию по самому неприятному прошлому?
  – Мы получили данные, что несколько террористов пересекли границу и движутся по направлению к Арма, чтобы передислоцировать тайник с вооружением. Мы пролежали в засаде два дня, наконец они появились. Мы убрали троих. Взвод просто сиял от счастья. Все ходили и шептали: «Трое». И показывали три пальца ирландцам.
  – Прошу прощения. – Берр, казалось, не расслышал. – «Убрали» в данном контексте означает «убили»?
  – Угу.
  – А вы лично кого-нибудь убрали?
  – Я был в группе. Естественно.
  – В группе обстрела?
  – В группе отсечения.
  – Из скольких человек?
  – Мы были вдвоем. С напарником. Брайан и я.
  – Брайан?
  – Младший капрал.
  – Ваше звание к тому времени?
  – Капрал. В должности сержанта. Нашей задачей было схватить их, когда они двинутся обратно с оружием.
  Мускулы лица напряглись, на скулах заиграли желваки.
  – Это было большой удачей, – сказал он как можно более небрежно. – Всякий хочет убрать террориста. Нам выпал шанс. Большая удача.
  – И вы убрали троих. Вы и Брайан. Убили трех человек.
  – Именно. Я же вам говорю. Большая удача.
  «Не подступишься, – подумал Берр. – Крепкий орешек. Владеет собой в совершенстве».
  – Два – один. Или один – два? В чью пользу счет?
  – Каждый по одному. Третьего – вместе. Сначала мы чуть не поссорились из-за него. Потом решили считать поровну. Трудно сказать, кто загнал шар. В горячке стрельбы не поймешь.
  С этой минуты Берру уже не нужно было подзадоривать Джонатана. Тот словно впервые решился рассказать эту историю, воспользовавшись предоставившимся случаем. Наверно, и вправду впервые.
  – Там была ферма, прямо на границе. Хозяин ее некий ловкач, контрабандой переводивший коров то туда, то сюда и требовавший субсидий на их содержание от обеих Ирландий. У него были «вольво» и «мерседес», совершенно новенький. И эта грязная ферма. Разведка донесла, что сюда направляются трое террористов с юга. Придут после того, как пивнушки закроются на ночь. Даже имена были известны. Мы притаились и стали ждать. Их склад был в сарае. А мы – в кустах, в ста пятидесяти ярдах от него. По инструкции мы должны были сидеть тихо и только наблюдать, оставаясь незамеченными.
  «Это как раз то, что ты очень любишь, – подумал Берр, – наблюдать, оставаясь незамеченным».
  – Мы должны были позволить им войти в сарай, вытащить оттуда игрушки и, после того как они отправятся дальше, доложить по рации, куда они двинулись, а сами тихо слинять. Другая группа должна была перекрыть дорогу в пяти милях от фермы и накрыть их с поличным. Смысл в том, чтобы не выдать источник информации. Затем они бы убрали их без проблем. Мы не учли только, что в их планы не входило шастать с оружием по дорогам. Они решили зарыть его в канаве в десяти ярдах от того места, где мы сидели. В ящике, который они заранее туда положили.
  Он лежал на животе на покрытом мхом холме в Южном Арма и смотрел в прибор ночного видения на трех людей в зеленом, таскающих зеленые ящики на фоне зеленого лунного ландшафта. Вдруг человек с левой стороны медленно поднялся на цыпочки, уронил ящик и, картинно раскинув руки, закружился на месте. «Эта его кровь такая зеленая. Я его убираю, а этот глупец даже не жалуется», – только и успел подумать Джонатан, когда его «геклер» взбрыкнул.
  – И вы стали стрелять в них, – догадался Берр.
  – Нам нельзя было упустить инициативу. Мы уложили двоих, а потом вместе – третьего. В считанные секунды.
  – Они открывали ответный огонь?
  – Нет, – улыбнулся Джонатан. Его ничем нельзя было прошибить. – Нам повезло, конечно. Отстрелялся – и свободен. Это все, что вы хотели узнать?
  – Вы потом возвращались туда?
  – Вы имеете в виду Ирландию?
  – В Англию.
  – Нет. Ни в Англию, ни в Северную Ирландию.
  – А развод с женой?
  – Об этом уже позаботились в Лондоне.
  – Кто?
  – Жена. Я оставил ей квартиру, все мои сбережения, всех наших общих друзей. Это называлось у нее «пополам».
  – Англию вы тоже оставили ей?
  – Да.
  Джонатан кончил рассказывать, но Берр все еще продолжал слушать.
  – Что я действительно хочу знать, Джонатан, – подытожил он наконец спокойным ровным голосом, который не менялся в течение почти всего их разговора, – так это, готовы ли вы вообще начать сначала. Не жениться, нет. Опять послужить стране.
  Берр слушал собственные слова с ощущением, что адресует их к гранитной стене, пусть и говорящей. Он кивнул, подзывая официанта. «Наплевать, – подумал он, – где наша не пропадала». Поэтому он, в свойственной ему небрежной манере, высказал все, что хотел высказать, отсчитывая швейцарские банкноты на белое блюдце.
  – Предположим, я попросил бы вас перечеркнуть всю вашу жизнь до сей минуты ради лучшей жизни, – говорил он. – Лучшей не лично для вас, а, как нам обоим хотелось бы надеяться, для человечества. Это тот случай, когда воздается сторицей. Скажите «прощай» прежнему Джонатану, и вас ждет новый, с иголочки, улучшенный вариант. Отставка по окончании операции, новая жизнь, выбираете, где поселиться, денег вагон, все как полагается. Я знаю, что многие бы не отказались. Может, я бы и сам не отказался, если бы это не было нечестно по отношению к Мэри. А вам по отношению к кому быть нечестным, кроме себя самого? Насколько я знаю, такого человека нет. Будете по три раза в день кормить свою крысу. Вечный шторм – каждая клеточка в напряжении, каждая секунда – в смертельном страхе. И вы будете работать на вашу страну, как и ваш отец, что бы вы там ни думали о Северной Ирландии. Или о Кипре, если на то пошло. И будете мстить за Софи. Скажите ему, что мне нужна квитанция об уплате. Ленч на двоих. Бентон. А сколько я дал? Еще пять? Я не буду просить вас, Джонатан, расписываться за меня, как некоторые. Двинулись.
  * * *
  Они шли вдоль озера. Снег уже сошел. Тропинка слегка курилась под послеполуденным солнцем. Юные наркоманы в дорогих пальто, прижавшись друг к другу, смотрели, как тает на солнце лед. Джонатан шагал, засунув руки в карманы и вспоминая, как Софи похвалила его за то, что он очень нежный любовник.
  – Мой муж-англичанин тоже был нежным, – говорила она, любовно проводя пальцами по его лицу. – Я так ревностно сберегала для него свою девственность, что ему понадобилось несколько дней, чтобы из меня получилась настоящая любовница. – Тут ее словно кольнуло предчувствие, и она прижалась к Джонатану, ища защиты. – Запомните мои слова, мистер Пайн, у вас большое будущее. Никогда не отрекайтесь от него. Ни ради меня, ни ради кого бы то ни было. Обещайте мне.
  Он пообещал. Мы всегда обещаем, когда влюблены.
  Берр что-то говорил о справедливости.
  – Если бы я был президентом земного шара, – не смущаясь, вещал он дымящемуся озеру, – я бы провел второй Нюрнбергский процесс. Я собрал бы всех торговцев оружием, всех этих сраных ученых, всех этих ловких дельцов, которые толкают безумцев дальше, чем они даже собирались пойти, так как это выгодно для бизнеса, всех этих врунов политиков, законоведов и крючкотворов, и банкиров и посадил их на скамью подсудимых, чтобы они ответили за содеянное. Знаете, что бы они сказали? «Если бы мы этого не сделали, это сделали бы другие». И знаете, что бы я им сказал? Я сказал бы: «Вот именно. Если вы не изнасилуете малолетнюю, ее, конечно, изнасилует кто-то другой. Этим вы всегда оправдывали насилие, как давно уже подмечено умными людьми». А потом бы их напалмом – вжик! – с лица земли.
  – Что сделал Роупер? – спросил Джонатан в каком-то приступе злобы. – Кроме... Хамида... всего этого.
  – Важно то, что он делает сейчас.
  – А если бы он остановился. С этого момента. Насколько он виновен? Был виновен?
  Он вспомнил, как плечо Роупера приблизилось к нему. «Беседка на вершине холма. Вид на море». И Джед туда же: «Лучшее место на земле».
  – Он ворует.
  – Где? У кого?
  – Везде и у всех. Если дело сомнительное, наш приятель тут как тут, и Коркоран расписывается. Сам рук не пачкает, прикрываясь компанией «Айронбрэнд», а там все мирно: оборотный капитал, торговля бросовой землей, минералы, тракторы, турбины, предметы потребления, парочка танкеров, немного биржевой деятельности, игра на понижение и тому подобное. Офисы в белой части Нассау, сметливые молодые люди за компьютерами. Это часть дел, которая не процветает, мягко говоря, и о которой вы и так знаете.
  – Боюсь, что нет.
  – Или всегда можете узнать. Дела его за последний год хуже некуда, а за последние месяцы – просто печальны. Акции упали со ста шестидесяти до семидесяти, еще три месяца назад у него были отличные позиции по платине, но сейчас все пошло прахом. Но его это не особенно трогает, он просто сокрушается. – Берр перевел дух и начал с новыми силами. – Но если посмотреть, что скрывается под вывеской «Айронбрэнд», то станет чуточку не по себе. Пять классических для Карибского бассейна штучек – «отмывание» денег, золото, изумруды, ценная древесина из тропиков и торговля оружием. Оружие, оружие и снова оружие. Фальшивые фармацевтические препараты в поддельных упаковках – Министерство здравоохранения смотрит на это сквозь пальцы. Псевдоудобрения – Министерству сельского хозяйства нет до этого никакого дела... – Гнев в голосе Берра крепчал, как медленно надвигающийся шторм, и был тем более зловещ, что никак не мог разразиться. – Но всевозможные пушки – его первая любовь. Игрушки, как он ласково их называет. Тому, кто ощутил вкус власти, без таких игрушек не обойтись. Не верьте всей этой болтовне о дополнительном предмете потребления и об индустрии обслуживания. Оружие – это наркотик. Уверяю вас – он все равно что «на игле» сидит. И в торговле оружием – свои трудности, хотя многие считают, что она-то не подвержена кризисам. Ан нет. Правда, ирано-иракская война развратила дельцов по этой части, и они уже решили, что так будет вечно продолжаться. Но с тех пор дела пошли резко вниз. Слишком много производителей оружия на слишком малое количество войн. Рынок им забит. Мира вокруг все больше, а твердой валюты все меньше. Наш Дикки сунулся было в сербохорватскую заваруху, к хорватам – через Афины, к сербам – через Польшу. Но его оттерли – слишком много желающих. Куба – дело дохлое, Южная Африка – тоже, там свое производят. Ради Ирландии и шевелиться не стоит, а то бы он и этим не побрезговал. А вот в Перу он орудует, снабжает парней из Сендеро Луминосо. Ну и заигрывает с мусульманскими повстанцами на Южных Филиппинах. Правда, северные корейцы его там опередили, и я подозреваю, что ему опять утрут нос.
  – Но кто ему позволяет? – Возмущение Джонатана не было наигранным. И видя, что застал Берра врасплох: – Ведь надо же быть дьявольски везучим, чтобы не попасться, когда на хвосте такие люди, как вы.
  Еще мгновение Берр колебался. Он сам задавал себе этот вопрос и даже знал нелицеприятный ответ на него, так что чуть не сказал вслух: «Ривер-Хауз позволяет. Уайт-холл позволяет. Джеффри Даркер и его дружки из группы по изучению снабжения позволяют. Шеф Гудхью смотрит на все это через телескоп в оба слепых глаза – и тоже позволяет. Если он играет в британские игрушечки, все позволяют ему делать любую бяку». Но, по счастью, его отвлекли.
  – Будь я проклят! – Он схватил Джонатана за рукав. – Где ее папаша с ремнем?
  Девушка лет семнадцати, ее дружок стоял тут же, закатывала штанину джинсов. На икрах темнели пятна, похожие на мокнущие укусы насекомых. Она ввела иглу и даже не вздрогнула. Вместо нее вздрогнул Берр. Ему стало так тошно, что он замкнулся в себе, и некоторое время они шли не проронив ни слова. Джонатан почему-то думал не о Софи, а о Джед, о ее длинных розовых после ванны ногах и о той улыбке, которой она одарила его, когда их взгляды пересеклись.
  * * *
  – Так кто он такой? – вернулся к Роуперу Джонатан.
  – Ублюдок. Я же сказал.
  – Из какой он семьи? Где корни всего этого?
  Берр пожал плечами:
  – Отец мелкий аукционер, эксперт графства. Мать из столпов местной церкви. Брат. Частной школы родители не могли себе позволить...
  – Итонский колледж?
  – По чему вы определили?
  – По речи. Не признает местоимений и артиклей. Глотает звуки.
  – Я только раз слышал, как он говорит по телефону. Но с меня хватит. У него такой голос, от которого впору блевануть.
  – Он младший или старший брат?
  – Младший.
  – Учился в университете?
  – Нет, похоже, ему не терпелось прижать мир к ногтю.
  – А брат?
  – Учился. Хотите меня сбить? Брат вошел в семейную фирму. И она обанкротилась. Теперь он держит свиней. И что? – Он бросил в сторону Джонатана сердитый взгляд. – Только не вздумайте искать ему оправдания, Джонатан, – предупредил он довольно сурово. – Если бы даже Роупер кончил Итон или Оксфорд и имел ежегодный полумиллионный доход, он все равно прижал бы мир к ногтю. Он страшный преступник, говорю вам. Поверьте уж на слово. Зло существует.
  – О, я верю, верю, – поспешил успокоить его Джонатан.
  Софи говорила ему нечто подобное.
  – Так вот, что бы он ни сделал, сделал он уже порядочно, – подвел черту Берр. – Речь идет о сверхсложных, просто сложных, простых и черт знает еще каких видах вооружения. Он терпеть не может танки, так как они долго не устаревают, но за хорошую мзду готов преодолеть эту нелюбовь. Речь идет об обуви, униформе, отравляющих веществах, красном фосфоре, кассетных бомбах, химическом оружии, инерционных системах наведения, истребителях, пусковых установках, гранатах, торпедах, подводных лодках, построенных по спецзаказу, торпедных катерах, зенитках, полевых кухнях, медных пуговицах, медалях и штыках, спецлабораториях, оборудованных под инкубаторы, шинах и автопокрышках, ремнях и втулках, боеприпасах всех калибров, как американского, так и советского производства, пусковых установках для ракет типа «Стингер» и тому подобном. Вернее, речь обо всем этом шла раньше. Теперь она идет о пресыщении, банкротстве целых государств и о том, что сами правительства предлагают лучшие условия, чем когда-то дельные проходимцы. Посмотрели бы вы на его склады. Тайбэй, Панама, Порт-оф-Спейн, Гданьск. Он, бывало, нанимал около тысячи человек только для того, чтобы успевать стирать пыль с товара, дожидавшегося там повышения цен. Только повышения, ни в коем случае не понижения. Сейчас у него всего шестьдесят человек, а цены катастрофически упали.
  – И что же он собирается предпринять?
  Наступила очередь Берра отвечать уклончиво.
  – Замышляет одну крупную аферу. Хочет в последний раз откусить от того же яблока. Завершающий маневр, после которого он сможет почить на лаврах. Скажите-ка мне одну вещь.
  Джонатан никак не мог привыкнуть к тому, как резко менял Берр тему разговора.
  – В то утро в Каире, когда вы катали Софи в машине... После того, как Фрэдди измочалил ее...
  – Да?..
  – Никто не следил за вами? Не видел ее в вашем обществе? Ничего не заподозрил?
  Джонатан сам уже тысячу раз задавал себе этот вопрос. Ночью, когда он бродил по своим темным владениям, пытаясь уйти от себя, и днем, когда он не мог спать, и поэтому уходил в горы или поднимал паруса.
  – Нет, – сказал он.
  – Точно?
  – Насколько я могу быть уверен.
  – Вы куда-нибудь еще ездили с ней? Куда-нибудь, где вас могли узнать?
  Джонатан вдруг обнаружил, что ему доставляет необъяснимое удовольствие лгать, защищая ее, пусть это и было слишком поздно.
  – Нет, – повторил он твердо.
  – Что ж, тогда вы чисты, не так ли? – Берр не подозревал, что вновь повторил слова Софи.
  * * *
  Они потягивали виски в очаровательной кофейне в старой части города, в том уютном заведении, где не бывает ни дня, ни ночи, среди богатых дам в мужских фетровых шляпах, зашедших сюда съесть парочку пирожных. Порой Джонатана зачаровывала многогранность швейцарцев. Сегодня вечером ему казалось, что они расписали всю свою страну разными оттенками серого цвета.
  Берр между тем уже рассказывал занятную историю о выдающемся юристе Апостоле. Он начал короткими, рваными, фразами, похоже, не очень обдуманными, словно вторгаясь в собственные, тщательно скрываемые мысли. Наверно, он не должен был ничего говорить, и понял это, когда было уже поздно. Так часто бывает: знаешь некую тайну и поневоле выбалтываешь ее.
  – Апо – жуткий сластолюбец, – откровенничал он. Хотя, впрочем, это он уже говорил. – Его ханжеская наружность – сплошной обман. Апо готов уложить под себя всю округу. Он – один из тех мужчин, которые считают своей обязанностью доказать, что у них больше мужской силы, чем у всех крупных самцов, вместе взятых. Секретарши, неверные жены, вереницы проституток – проходят через него, – продолжал Берр. – И вот однажды его дочь наряжается во все лучшее и кончает с собой. И так нехорошо кончает, если это можно сделать хорошо. Настоящее дикое самоубийство. Пятьдесят таблеток аспирина, запитые хлорной известью.
  – Но почему? – ужаснулся Джонатан.
  – Ничего особенного. Папаша подарил ей к восемнадцатилетию золотые часики от Картье за девяносто тысяч долларов. Лучше часиков не найти ни за что.
  – Не понимаю. Это причина наложить на себя руки?
  – Конечно, нет, если не знать, что точно такие же часы он подарил ей к семнадцатилетию. О чем успешно забыл. Полагаю девочка чувствовала себя заброшенной, а часы стали последней каплей. – Берр без остановки, не меняя интонации, сменил тему. Ему, видимо, хотелось скорее забыть об этой истории. – Я не расслышал. Вы что, сказали «да»?
  Но Джонатан, к неудовольствию Берра, не все еще для себя выяснил.
  – И что же он сделал? – Имелся в виду Апостол.
  – Апо? А что они все обычно делают. Начал новую жизнь. Обратился к Христу. Лил слезы прямо в коктейль на вечеринках. Так мы берем вас, Джонатан, или вычеркиваем? Я не привык к придворным церемониям.
  Лицо того ирландского парня опять вспомнилось Джонатану. И лицо Софи, изуродованное до неузнаваемости – уже во второй раз, когда ее убили. И лицо его матери с отвисшей челюстью, которую сиделка поставила на место и подвязала кусочком марли. И лицо Роупера, когда они стояли нос к носу в вестибюле.
  Берр тоже молчал, думая о своем. Он не мог простить себе, что так долго забивал голову Джонатану доктором Апо, и в сердцах проклинал свой длинный язык.
  * * *
  Они сидели в крошечной квартире Джонатана на Клозбахштрассе, пили виски, но оно уже не доставляло им удовольствия. Джонатан устроился в единственном кресле, пока Берр бродил по комнате, подбирая ключи к собеседнику. Он все трогал руками: пощупал альпинистское снаряжение, повертел в руках парочку Джонатановых акварелей, изображавших Бернские Альпы. Теперь он стоял в нише, перед книжными полками, роясь в хозяйских книгах. Он устал, и уже начал терять терпение. Он злился и на себя, и на Джонатана.
  – Вы, как я погляжу, любитель Гарди, – заметил он. – Чем это объясняется?
  – Наверно, разлукой с Англией. Моя дань ностальгии.
  – Ностальгия? Гарди? Чушь. Бог играет с человеком как кошка с мышкой – вот что такое ваш Гарди. Минуточку. А что у нас здесь? Томас Эдуард Лоуренс из жарких арабских стран собственной персоной. – Он вытащил тонкий томик в желтой суперобложке, потрясая им как трофейным флагом. – Непризнанный гений, хотевший только одного – что-то значить. Оставленный своей страной. Вот это уже теплее. Написано дамой, которая влюбилась в него уже после его смерти. Да, этот должен быть вашим героем. Аскетизм, судорожные попытки что-то сделать, бобы из котелка. Естественный человек. Ничего удивительного, что вы так вели себя в Египте. – Берр смотрел на форзац. – Чьи это инициалы? – Но сам уже догадался.
  – Моего отца. Его книга. Поставьте, пожалуйста, на место.
  Заметив раздражение в голосе Джонатана, Берр резко повернулся к нему.
  – Что? Задело вас? Вижу, задело. Мне никогда бы в голову не пришло, что сержант может читать книжки. – Он сознательно бередил его раны. – Ну, офицеры, положим, у них есть время на это.
  Джонатан уже стоял рядом, перекрывая выход. Он был бледен, руки инстинктивно поднялись.
  – Прошу вас, поставьте книгу на полку. Это личное.
  Не торопясь Берр поставил книгу на место.
  – Скажите вот что, – переменил он тему и как ни в чем не бывало прошел мимо Джонатана на середину комнаты. – Скажите, в отеле вам приходилось иметь дело с наличными?
  – Иногда.
  – В каких случаях?
  – Если кто-то уезжал поздно ночью и расплачивался наличными, мы принимали деньги. Стол регистрации закрыт с полуночи до пяти утра, так что в это время распоряжается ночной дежурный.
  – Итак, вы берете деньги и кладете их в сейф?
  Джонатан опустился в кресло и завел руки за голову.
  – Да, так я и делал.
  – Представьте себе, что вы их украли. Как долго никто не спохватится?
  – До конца месяца.
  – Вы всегда можете положить их в сейф перед днем отчета, а потом снова вытащить? – Берр о чем-то задумался.
  – Майстер очень дотошен. Настоящий швейцарец.
  – Я сочиняю легенду для вас.
  – Я вижу.
  – Нет, вы не видите. Я хочу сделать вас доверенным лицом Роупера. И уверен, у вас получится. Я хочу, чтобы вы привели его ко мне. Иначе мне его никогда не схватить. Даже в самом отчаянном положении он не допустит ошибки. Можно приставить микрофон к его заднице, следить за ним со спутника, читать всю его почту и прослушивать телефонные разговоры. Я могу принюхиваться, прислушиваться и приглядываться. Могу посадить Коркорана лет на пятьсот в общей сложности. Но Роупера я и пальцем тронуть не имею права. У вас есть еще четыре дня, прежде чем вы должны вернуться к Майстеру для исполнения служебных обязанностей. Я хочу, чтобы вы полетели со мной в Лондон, встретились с моим другом Руком и выслушали все условия. Я хочу, чтобы вы переписали вашу жизнь набело с этого дня. Чтобы вы могли сами себе понравиться, в конце концов.
  Бросив авиабилеты на кровать, Берр устроился у небольшого мансардного окна, раздвинул занавески и уставился на светлеющее небо. Снова пошел снег. Низкие тучи были еще темными.
  – Вам не нужно много думать. Времени на обдумывание было достаточно – после того как вы оставили армию и покинули страну. Можете сказать «нет», накрыться с головой одеялом и провести так оставшиеся вам годы жизни.
  – Как долго я вам буду нужен?
  – Не знаю. Если нет охоты, то и неделю не вытерпите. Надо ли читать вам проповедь? Опять.
  – Нет.
  – Хотите перезвонить мне через пару часов?
  – Нет.
  – К чему вы пришли?
  «Ни к чему», – подумал Джонатан, взяв билет и прочитав время отправления. Это не было решение. Да и что можно назвать решением? Один день удался, другой не удался. Ты идешь вперед, потому что позади – пустота, и бежишь, чтобы не упасть. Есть действие и есть бездействие, есть прошлое, которое ведет тебя, и полковой капеллан, который учит тебя, что свобода – смирение, и женщины, которые упрекают тебя в бесчувствии, но не могут без тебя жить. Есть тюрьма, которая называется Англией, есть Софи, которую ты предал, есть ирландец, который не отстреливался, но только посмотрел на тебя, своего убийцу, есть девушка, по паспорту «наездница», с которой ты почти не разговаривал, но которая так глубоко тебя задела, что и через шесть недель из головы нейдет. Есть отец которого ты никогда не сможешь быть достоин и которого одели в форму, прежде чем предать земле. И есть он, сладкогласий йоркширец, прожужжавший тебе все уши, чтобы ты очнулся и взялся за старое.
  * * *
  Рекс Гудхью был в боевом настроении. Первую половину утра он провел у шефа, успешно поговорив с ним о делах Берра, вторую же половину посвятил проведению семинара в Уайт-холле по вопросам злоупотребления секретностью, закончившегося приятной перепалкой с молодым ретроградом из Ривер-Хауз, достаточно, впрочем, старым для того, чтобы врать впервые в жизни. Сейчас – было время ленча – он прогуливался в Карлтон-Гарденс. Низкое солнце освещало белые фасады, и до его любимого «Атенеума» было рукой подать.
  – Ваш друг Леонард Берр немножко суетится, Рекс, – сказал с озабоченной улыбкой Стэнли Пэдстоу из Министерства внутренних дел, пристроившись к нему сбоку. – Честное слово, я не очень понимаю, зачем вы втянули нас во все это.
  – О Боже, – вздохнул Гудхью. – Беда мне с вами. Что вас, собственно, волнует?
  Пэдстоу кончал Оксфорд вместе с Гудхью, но единственное, что Гудхью помнил о нем, это его шашни с какой-то неказистой девицей.
  – Ничего особенного. – Пэдстоу старался говорить непринужденно. – Он заваливает запросами моих сотрудников. Заставляет служительницу архива расшибаться ради него в лепешку. Приглашает на трехчасовые ленчи у Симпсона старших офицеров. Просит нас ручаться за него, когда кто-то дрейфит. – Он неотрывно смотрел на Гудхью, тщетно пытаясь перехватить его взгляд. – Но все это в порядке вещей, да? Ведь с этими парнями никогда ничего не знаешь наверняка.
  Внезапно появившаяся стая галок на время прервала их разговор.
  – Точно, Стэнли, не знаешь, – ответил Гудхью. – Но вам я послал подробное письменное донесение, совершенно секретное, для вашего личного сведения.
  Пэдстоу доблестно сражался с собой, пытаясь сохранить в голосе бодрые интонации.
  – А эти дьявольские игры в западных регионах? Все предполагается тщательно скрыть? Из вашего письма не вполне ясно.
  Они подошли к ступеням «Атенеума».
  – Лестно слышать, Стэнли, – отозвался Гудхью. – Насколько мне помнится, в параграфе три я даю исчерпывающую информацию об играх в западных регионах.
  – Не исключено убийство? – упорно добивался Пэдстоу, затаив дыхание. Они уже входили внутрь.
  – Не думаю. Если только придется обороняться, Стэнли. – Тон Гудхью резко изменился. – Но это между нами, не так ли? Ребятам из Ривер-Хауз ни гугу. Никому, кроме Леонарда Берра и, если вас что беспокоит, меня лично. Это нетрудно будет сделать, Стэнли?
  Они сели за разные столики. Гудхью занялся смакованием бифштекса со стаканом фирменного кларета. Пэдстоу же ел с такой скоростью, словно сверял количество проглоченных кусков по часам.
  7
  В лавке миссис Трезевэй Джонатан появился в холодную, ветреную пятницу под именем «Линден», которое всплыло как-то само собой, когда Берр предложил ему придумать себе псевдоним. В жизни Джонатан не встречал ни одного Линдена, только как будто слышал что-то похожее из уст своей матери-немки. То была какая-то песенка или стихи, которыми она развлекала его, лежа на своем, как ему казалось, вечном смертном одре.
  День был унылый и хмурый, больше похожий на вечер, начавшийся сразу после завтрака. Селение лежало в нескольких милях от мыса Лендс-Энд. Терновник, росший вдоль гранитной изгороди дома миссис Трезевэй, казалось, сгорбился от частых штормовых ветров, приходящих с юго-запада. Бумажные плакаты на бамперах автомашин у церкви призывали странствующих возвратиться в свой дом.
  Тайно вернуться в собственную страну, которую ты давно покинул, – в этом есть что-то воровское. Ну не мошенничество ли – обзавестись новехоньким именем, а в придачу и новехоньким "я". Все время задаешься вопросом, чью одежду ты украл, что за тень ты отбрасываешь, бывал ли здесь раньше в другом обличье. Первый день пребывания в этой роли после шести лет эмигрантского безличия особенно знаменателен. Это ощущение обновленности, должно быть, бросало отсвет на лицо Джонатана, потому что миссис Трезевэй впоследствии всегда вспоминала, что заметила в нем некую приподнятость, которую она называла «огоньком». А миссис Трезевэй ничуть не была склонна к фантазиям. Умная высокая женщина, полная чувства собственного достоинства, почти величия, выглядела совсем не провинциально и уж во всяком случае не по-деревенски. Иногда она изрекала такие вещи, что оставалось только гадать, что могло бы из нее получиться, имей она современное образование или мужа, у которого под шляпой было бы чуть-чуть побольше, чем у бедняги Тима, который умер от удара на последнее Рождество, так как принял чересчур много благодати в Мэзоник-Холле.
  – Джек Линден, он был востер, – говорила она поучительным тоном старой корнуоллки. – Глаза у него были, на первый взгляд, славные. Я бы сказала, веселые. Но они как бы обнимали тебя, и не в том смысле, в каком ты думаешь, Мэрилин. Казалось, будто он смотрит на тебя со всех точек сразу. Он, бывало, еще и в магазин не войдет, а уж кажется, вот-вот что-нибудь стянет. Да, он и стянул. Теперь-то мы знаем. Хотя о многом бы лучше вовсе не знать.
  Было двадцать минут шестого, десять минут до закрытия, и она подсчитывала дневную выручку, перед тем как отправиться смотреть по телевизору очередную серию «Соседей» вместе с дочерью, которая возилась наверху со своей маленькой дочуркой. И тут послышалось тарахтенье его огромного мотоцикла – «настоящего зверюги», – и она увидела, как он, оставив мотоцикл на стоянке, снимает шлем и приглаживает волосы, хотя никакой необходимости в этом не было, просто чтобы расслабиться после дороги, догадалась она. Он улыбался, в этом не было никакого сомнения. «Муравей, – подумала миссис Трезевэй, – из неунывающих». В Западном Корнуолле муравьями называли всех иностранцев, а иностранцами – всех прибывших с восточного берега реки Теймар.
  Но этот как с неба упал. Она уже собралась было вывесить на двери табличку «Закрыто», но вид незнакомца остановил ее. К тому же ботинки, точно такие же, как были у Тома, начищенные до блеска и тщательно вытертые у входа о половик. От мотоциклиста этого никак нельзя было ожидать.
  Итак, она вернулась к своим подсчетам, пока он ходил между полками, даже и не подумав взять специальную корзинку, как, впрочем, всякий мужчина, будь он хоть Пол Ньюмен, хоть последнее ничтожество: зайдет за лезвиями для бритья, а выйдет с охапкой покупок, но ни за что не возьмет корзинку. А двигается так тихо, почти бесшумно, словно ничего не весит! Можно ли сказать о мотоциклистах, что они, как правило, тихони?
  – Вы приехали из центра, голубчик? – не удержалась она.
  – О да, боюсь, что так.
  – Не надо бояться, дружок. Здесь очень много милых людей, приехавших из центра, и, полагаю, не меньше таких, кому лучше бы туда убраться. – Ответа не последовало. Печенье его занимало больше. А руки, заметила она, когда он стянул с них перчатки, были тщательно ухожены, это точно. Ей всегда нравились холеные руки. – Откуда вы к нам? Из какого милого местечка?
  – На самом деле, ниоткуда, – ответил приезжий довольно вызывающе, снимая с полки два пакетика со средством, улучшающим пищеварение, и упаковку крекеров. Он так внимательно их разглядывал, словно видел впервые в жизни.
  – Но вы не можете быть На Самом Деле Ниоткуда, моя ласточка. – Миссис Трезевэй провожала двигающегося вдоль стеллажей нахала суровым взглядом. – Ясно, что не из Корнуолла, но не с луны же свалились? Откуда все-таки?
  Но если местные жители мгновенно настораживались, заслышав в голосе миссис Трезевэй жесткие нотки, Джонатан только улыбнулся.
  – Я жил за границей, – сказал он довольно насмешливо. – Вернулся домой после долгой разлуки.
  И голос, продолжала она наблюдать, что ботинки, что руки: чист как стеклышко.
  – За какой границей, моя птичка? – настаивала она. – Границ ведь много, даже в наших краях. Мы здесь не так примитивны, как многие, может быть, думают.
  Но ей так ничего и не удалось от него добиться, как потом признавалась миссис Трезевэй. Приезжий продолжал улыбаться, нагружаясь чаем, тунцом и овсяными лепешками с ловкостью фокусника, и каждый раз, когда она задавала очередной вопрос, ставил ее на место.
  – Я купил коттедж в Ланионе, – объяснил он.
  – Что означает, дорогуша, вы сваляли дурака, – с достоинством отозвалась Рут Трезевэй. – Потому что только сумасшедший захочет поселиться в Ланионе, чтобы день и ночь сидеть на этой скале.
  И эта его отрешенность, говорила она впоследствии. Конечно, потому что моряк. Теперь-то мы знаем, пусть оно и было не к добру. И эта застывшая улыбочка, когда он изучал надписи на банках с консервированными фруктами, словно заучивал их наизусть. Неуловимый – вот он какой. Как мыло в ванне. Кажется, вы нащупали его, но в тот же миг оно проскальзывает между пальцами. Что-то такое в нем было – это все, что она могла сказать.
  – Хорошо, но у вас ведь должно быть какое-то имя, если уж вы решили здесь пожить? – Возмущение в ее голосе соседствовало с отчаянием. – Или имя вы оставили за этой своей границей?
  – Линден, – сказал он, вынимая деньги. – Джек Линден. Через "и" и через "е", – добавил он в пояснение. – Не спутайте с Линдон через "о".
  Она запомнила, как он тщательно приторачивал груз к мотоциклу, часть с одной стороны, часть – с другой. Словно суденышко загружал, следя за тем, чтобы в трюме все разместилось равномерно. Затем завел мотоцикл и поднял руку, прощаясь. Стало быть, Линден, из Ланиона, повторила она, наблюдая, как он, доехав до перекрестка, ловко свернул налево. На Самом Деле Ниоткуда.
  – У меня был некто Линден из Ланиона через "и" и через "е", – поведала она Мэрилин, поднявшись к ней по лестнице. – И у него мотоцикл огромный, как жеребец.
  – Женат, наверное, – ответила Мэрилин, у которой была дочурка. Об отце малышки в доме Трезевэй знать ничего не хотели.
  Так Джонатан, с того самого дня и до получения ошарашивающих известий, стал Линденом из Ланиона, одним из тех бездомных англичан, которые, пытаясь сбежать от себя и от своих тайн, словно по инерции катятся все дальше и дальше к западному концу полуострова.
  Прочая информация о новоприбывшем собиралась по крупицам с тем почти сверхъестественным хитроумием, без которого не сплести ни одной сети. Насколько он богат, например, судили по тому, как он расплачивался наличными, складывая новехонькие пятерки и десятки словно в карточную колоду на морозильник миссис Рут – понятно вам теперь, откуда все это? – разумеется, он за все платил только наличными!
  – Скажите, миссис Трезевэй, когда остановиться, – говорил Линден, продолжая метать банкноты. Страшно было даже подумать, что это не его деньги. Да ладно, деньги ведь не пахнут, как кто-то сказал.
  – Но это не мое дело, – протестовала она, – а ваше. Я могу взять все, что у вас есть, и еще прихватить. – В провинции шутки удаются, когда их повторяют без конца.
  А как он болтал на всех мыслимых иностранных языках! На немецком, по крайней мере. Потому что когда у Доры Харрис остановилась больная немка путешественница, Джек Линден узнал о ней и приехал в Каунт-Хауз и разговаривал с туристкой, пока миссис Харрис для приличия сидела рядышком на кровати. И когда прибыл доктор Мэддерн, Линден переводил ему с немецкого все симптомы, подчас такие интимные, рассказывала Дора, но все равно Джек Линден в словах не путался. А доктор Мэддерн сказал ей, что надо специально учиться, чтобы знать все эти слова, тем более по-немецки.
  А как он лазил по скалам и утесам спозаранку! И что ему не спалось-то? Вот Пит Хоскин с братом, когда они на рассвете поднимали свои верши у Ланион-Хед, каждый раз видели, как он скачет, как козел, со скалы на скалу с рюкзаком за плечами: и черт его знает, что у него в рюкзаке было в такой-то час! Наркотики, пожалуй. А что же еще? Теперь-то мы знаем.
  А как он вспахивал целые луговины между утесами, орудуя своей киркой, как будто земля, которая его родила, в чем-то виновата: этот парень мог бы каждый день честно трудиться, никому не пуская пыль в глаза. Он говорил, овощи выращивает, а никогда не оставался подолгу, чтобы поесть их.
  И всегда сам себе готовил, прибавляла Дора Харрис, и, судя по запахам, все такие деликатесы, что если юго-западный ветер не очень наяривал, у нее текли слюнки, а ведь тут – целых полмили, да и у Пита с братом, когда они в море выходили, тоже под ложечкой сосало.
  А как он был ласков с Мэрилин Трезевэй, или, вернее, она с ним была ласкова – ну да, конечно, Линден со всеми был ласков, но Мэрилин три зимы не улыбалась, пока Джек Линден ее не распотешил.
  И еще, два раза в неделю он привозил старой Бесси Джейго на мотоцикле все, что ей было нужно из лавки миссис Рут – ведь Бесси живет поблизости от Ланион-Лэйн. А как он аккуратно расставлял ей все по полкам и никогда не сваливал банки и свертки кучей на столе, чтобы она потом сама их разбирала. И болтал с ней, да все о своем коттедже, где он укрепил крышу и вставил новые оконные переплеты, и проложил новую дорожку к парадному входу.
  Но на этом все разговоры заканчивались, больше ни словечка, ни где он жил прежде, ни чем жил, и только случай позволил им выяснить, что он занимается лодочным бизнесом в Фалмуте в фирме, которая называется «Морской конек», специализирующейся на сдаче в аренду парусных лодок. Но это все несерьезно, уверял Пит Пенгелли, больше похоже на место встречи контрабандистов с торговцами наркотой. Пит увидел его сидящим в конторе в тот день, когда пригнал в Фалмут фургон, чтобы забрать отремонтированный подвесной мотор из мастерской Сперроу, что по соседству с «Морским коньком». Линден сидел за столом, рассказывал Пит, и разговаривал с огромным, толстым, потным бородатым амбалом с вьющимися волосами и золотой цепочкой на шее, который, кажется, там всем и заправлял. Так что когда Пит пришел к Сперроу, то напрямик и спросил у старого Джейсона: что там происходит, Джейсон, в «Морском коньке», что там творится? Больно похоже, что они на мафию работают.
  Одного зовут Линден, другого – Харлоу, сказал ему, Питу, Джейсон. Линден-то как будто из центра, а этот толстый бородатый амбал – из Австралии. Купили фирму на двоих, расплатились наличными, но бьют, мерзавцы, баклуши дни напролет. Курят как черти да на яхте катаются в бухточке для удовольствия. Линден, допустим, моряк какой-никакой, соглашался Сперроу. А этот жирный Харлоу руля от задницы отличить не может. Еще Джейсон говорил, что они ссорятся часто. Этот Харлоу как резаный бык орет. А другой-то, Линден, только улыбается. Вот тебе и компаньоны, заключил Джейсон с глубочайшим презрением.
  Так они впервые услышали об этом Харлоу. Линден – Харлоу. Враги-компаньоны.
  Неделю спустя в обеденное время Харлоу появился во плоти в забегаловке у Снага, и какой плоти! – такой глыбы вы никогда не видели, восемнадцать стоунов, а может, все двадцать. И эта глыба зашла вместе с Джеком Линденом, и они присели там, в углу, где мишень для игры в «дартс», в общем, там, где любит Уильям Чарльз посидеть. Харлоу занял собой всю скамейку и три пирога уплел. И оба не уходили до самого закрытия. Склонились над картой и шептались о чем-то, будто чертовы пираты. Знаем-знаем почему. Они все там размечали, как надо.
  А теперь, посмотрите-ка, Джамбо Харлоу убит. А Джек Линден как сквозь землю провалился. И никому «до свидания» не сказал.
  * * *
  Исчез так быстро, что у многих даже в памяти не отложился. Так тщательно замел следы, что, если бы у Снага на стене не было газетной вырезки, многие бы и не поверили никогда, что вообще с ним встречались; и если бы долина Ланион не была отгорожена оранжевой лентой, охраняемой двумя молодыми нагловатыми стражами порядка из Камборна; и если бы детективы в штатском не топтались вокруг от утренней дойки до глухой темноты – им впору три машины прожрать, заметил Пит Пенгелли; и если бы журналисты из Плимута и даже из Лондона не посыпались гроздьями, некоторые из них в юбках, да и остальные могли бы ими прикрыться, а не задавать всем подряд глупые вопросы начиная с Рут Трезевэй и кончая дурачком Лакки, недоумком, гуляющим всегда со своей восточноевропейской овчаркой, такой же дурой, как и ее хозяин, только зубов побольше: во что он был одет, мистер Лакки? О чем он говорил? Не подвергались ли вы насилию с его стороны?
  – Сначала мы никак не могли понять, кто полицейский, а кто репортер, – любил вспоминать Пит под хохот Снага. – Репортеров мы величали сэрами, а полицейских посылали куда подальше. На второй день мы уже посылали всех без разбора.
  – Он никого не убивал, ты! – проворчал сморщенный от старости Уильям Чарльз со своего места под мишенью. – Они никогда ничего не докажут. Нет убитого, значит, нет убийцы. Так в законе сказано.
  – Но зато они нашли кровь, Уильям, – вмешался младший брат Пита Джейкоб, у которого в аттестате было три отличных оценки.
  – По фигу кровь, – не унимался Чарльз. – Капля крови ничего еще не доказывает. Какой-нибудь столичный пидер порезался, когда брился, полиция обрадовалась и говорит: Джек Линден – убийца. Туда их...
  – Почему же он смылся? Если не убивал? Ноги сделал? Да еще ночью.
  – Туда их, – повторил смачно Чарльз, словно не чертыхался, а «аминь» говорил.
  А зачем бедняжку Мэрилин бросил? Ты посмотри на нее, бледная, словно змеем укушенная, и все на дорогу смотрит, вдруг мотоцикл его покажется. Она-то никакой чепухи полицейским не намолола. Вроде никогда о таком и не слыхивала, и отвали! Вот и весь сказ.
  Поток разнообразнейших воспоминаний, где было много странного и непонятного, связанного с загадочным появлением и исчезновением Джека Линдена, нес их неудержимо и непонятно куда: дома ли, где они сидели перед телеэкранами, уставшие как собаки после ежедневного каторжного труда, у Снага ли в туманные вечера, где потягивали пиво, уставясь в дощатый настил. Упали сумерки, и туман накатил с новой силой, забиваясь между оконными рамами, словно пар, так что дышать тяжело становилось. Ветер стих, вороны угомонились. Вокруг носились запахи парного молока с сыроварни, керосина из топок, угля, табака, силоса и морских водорослей со стороны Ланиона. Вертолет молотил воздух, пробиваясь сквозь туман к островам Силли. Где-то в море мычал танкер. Колокол на церковной башне звякнул раз, словно гонг на боксерском ринге. Все существовало отдельно, само по себе, будь то запах, или звук, или обрывок воспоминаний. Шаг шагнешь – и улица хрустит под ногами, словно проломленный затылок.
  – А скажи мне одну вещь, парень. – Пит Пенгелли заговорил вдруг, словно нашел новый не обсужденный еще аргумент, хотя все сидели некоторое время в полном молчании. – Должна же быть какая-то причина. У Джека Линдена, что бы он ни делал, всегда был свой резон. Кто скажет, что нет?
  – А он в море был не слабак, – согласился Джейкоб, который, как и его старший брат, занимался ловлей рыбы. – Ходил с нами как-то в субботу, так ведь, Пит? Ни слова не говорил. Сказал только, мол, хочет рыбки домой взять. Я предложил ему почистить ее, правда, Пит? А он – о, я сам! И давай, значит. Голова, хвост, мясо. Только руки мелькают.
  – А как он сам ходил! В одиночку, в шторм – до Фалмута!
  – Этот боров из Австралии получил то, что заслуживал, – донесся голос из угла. – Он был такой грубиян, с Джеком нипочем не сравнить. Ты видел его руки, Пит? Огромные, что оковалки!
  Последнее замечание даже Рут Трезевэй заставило предаться философским размышлениям, хотя она всегда старалась воздерживаться от высказываний по поводу дочери, и всякому, кто попытался бы сказать что-то о Мэрилин в ее присутствии, заткнула бы рот.
  – В любом человеке сидит дьявол и только ждет момента, – объяснила Рут, после смерти мужа ни во что не ставившая мужское большинство в пивнушке Снага. – Даже среди нас не найдется человека, у которого в душе не сидел бы убийца, а у ж если найдется подонок, что достанет тебя, то будь ты хоть сам принц Чарльз, я ни за что не ручаюсь. Джек Линден был просто слишком уж воспитан для своего сложения. Все, что он так тщательно прятал, однажды и вылезло. В тихом омуте...
  – Будь ты проклят, Джек Линден, – выпалил вдруг Пит Пенгелли, красный от выпитого пива, после того как из уважения к проницательности Рут все помолчали немного. – Если бы ты зашел к нам сейчас, я угостил бы тебя кружкой пива и пожал бы твою мужественную руку вот этой самой рукой, как в ту ночь.
  Но уже на следующий день Джек Линден был забыт, и забыт надолго. Забыты его изумительные вояжи в открытое море и два таинственных человека, приезжавшие к нему на «ровере» накануне его неожиданного исчезновения – и еще несколько раз до этого, как утверждали самые осведомленные.
  Вырезка из газеты все еще красовалась на стене пивной, голубые утесы Ланиона сочились водой и курились в ненастье, которое, казалось, повисло над ними навсегда, нарциссы и утесники спокойно цвели вдоль речки Ланион, через которую в это время года можно было спокойно перешагнуть. За ней заросшая тропинка петляя вела к приземистому коттеджу, где когда-то жил Джек. Вокруг Ланион-Хед в безопасных бухточках стояли на якоре рыбачьи лодки. Но там, где темные скалы, как огромные крокодилы, почти скрывались под водой, обнажая могучие шершавые спины лишь во время отлива, были такие течения и водовороты, что не проходило и года, чтобы какой-нибудь идиот англичанин, захватив с собой подружку, не вышел бы на резиновой лодке понырять с аквалангом за какой-нибудь дрянью с затонувших кораблей и не нырнул бы в последний раз или не оказался бы так далеко в открытом море, что без вертолета не найти.
  Как здесь говорили, в бухте Ланион уже столько утопленников, что Джек Линден, отправивший к ним бородатого австралийца, только пополнил список.
  А что Джонатан?
  Джек Линден был для него такой же загадкой, как и для местных. Когда он открыл ногой дверь коттеджа и свалил на голые доски весь свой скарб, шел мелкий, противный дождь. Триста тридцать миль он одолел за пять часов. И все же, когда он прошелся из одной заброшенной комнаты в другую в своих мотоциклетных ботинках и взглянул сквозь разбитые стекла на апокалиптический ландшафт, он улыбнулся самому себе так, словно оказался во дворце, о котором мог мечтать разве что во сне. «Я на правильном пути, – подумалось ему. – Я сделаю из себя человека. – Не в этом ли он поклялся себе в винном погребе герра Майстера. – Я добьюсь того, чего мне не хватает. Чтобы быть достойным Софи».
  Все, к чему его готовили в Лондоне, существовало в его голове отдельно, само по себе: тренировки внимания, зрительной памяти, способности запоминать информацию, непрестанный долбеж инструкций по методике Берра: делать то, никогда не делать этого, быть самим собой, но чуточку лучше. Он восхищался ими, он радовался их изощренности и учился размышлять, прибегая к аргументации противоположной стороны.
  – В шкуре Линдена вы отыграете первый тайм. – Слова Берра перемешивались с дымом из трубки Рука, они сидели втроем в Лиссон-Гроув. – Затем мы придумаем, кем вы еще станете. Согласны?
  Он был согласен! В нем с прежней силой вспыхнуло чувство долга, и он с большой охотой принимал участие в разрушении своего прежнего образа, внося необходимые оттенки от себя самого, чтобы новый человек выглядел как можно более правдоподобно.
  – Секундочку, Леонард. Значит, я бегу, и полиция объявляет розыск. Вы говорите, метнуться во Францию. Но я, как ирландский выученик, не рискнул бы переходить границу, пока следы не остыли.
  Они это учли и накинули дополнительную недельку на то, чтобы отсидеться в кустах, а потом, впечатленные, долго обсуждали Джонатана после его ухода.
  – Держите его на коротком поводке, – советовал Берру Рук, принявший на себя роль армейского опекуна Джонатана. – Никаких поблажек. Никаких дополнительных пайков. Никаких посещений на передовой для поднятия настроения. Если он не выдержит, чем раньше мы это обнаружим, тем лучше.
  Но Джонатан выдержал. Он не мог иначе. Лишения – это его стихия. Он тосковал по девушке, которую еще должен был встретить, с такими же целями в жизни, как и у него. Не какую-нибудь легкомысленную наездницу с богатым покровителем, а девушку с серьезностью и душевностью Софи и такую же красивую. В своих блужданиях по скалам, огибая очередной выступ, он нередко радостно улыбался при мысли, что это воплощение женской добродетели ждет его за каким-то поворотом. «Привет, Джонатан, это ты». И все-таки чаще всего, когда он пытался представить себе, как она выглядит, перед ним, к его смущению, вырисовывалось подобие Джед: ее своенравное совершенное тело и плутовская улыбка.
  ...Мэрилин Трезевэй впервые пришла к Джонатану, когда он попросил привезти ему ящик минеральной воды, слишком большой для его мотоцикла. Она была прекрасно сложена, как и ее мать, со строгими чертами лица и черными как смоль волосами, напоминавшими о Софи, румяными корнуоллскими щечками и высокой крепкой грудью, ибо больше чем на двадцать лет никак не тянула. Встречая ее на улице с коляской, всегда одну, или в магазинчике матери, где она время от времени стояла за кассой, Джонатан никак не мог понять, видит ли она его или же просто останавливает на нем свой взгляд, витая где-то далеко.
  Она сама настояла на том, чтобы оставить ящик у парадного входа, но, когда он вышел на крыльцо, чтобы принять товар, проскользнула мимо него в дом и, поставив ящик на кухонный стол, внимательно все вокруг оглядела.
  «Вы должны с головой уйти в новую жизнь, – советовал ему Берр. – Купите теплицу, разбейте сад, заведите друзей на всю оставшуюся жизнь. Если мы почувствуем, что вам трудно оторваться от Корнуолла, значит, все идет как надо. Чем больше девушек вы соблазните и бросите, тем лучше. А если кто-то от вас забрюхатеет, это будет просто великолепно».
  «Благодарю покорно», – сказал ему Джонатан.
  Берр почувствовал иронию и искоса мельком взглянул на него. «За чем же дело? Вы что, дали обет безбрачия? Или Софи так зацепила?»
  Через пару дней Мэрилин появилась снова, на этот раз уже безо всяких ящиков. Вместо обычных джинсов и неряшливой футболки на ней были юбка и жакет, как будто она пришла на встречу с адвокатом. Она позвонила в дверь и, не успел он открыть, выдохнула:
  – Вы ведь позволите?
  Ему ничего не оставалось, как посторониться и пропустить гостью. Она остановилась посредине комнаты, словно проверяя его на надежность, и он заметил, что кружевные манжеты на ее руках слегка дрожат, так трудно ей далась ее смелость.
  – Вам нравится здесь, правда? – Она продолжала действовать решительно. – Чувствуете себя хозяином? – Природная проницательность и острый глаз были у нее от матери.
  – Свобода нужна мне как воздух. – Джонатан нашел спасение в обтекаемой фразе, произнесенной голосом гостиничного служащего.
  – Чем занимаетесь? Не телевизор же смотреть целый день? Вы не можете ничего не делать.
  – Читаю. Гуляю. Немножко тружусь. – «А теперь уходи», – подумал он, с напряжением улыбаясь и приподняв брови.
  – Вы пишете? – Она смотрела на акварельные рисунки на столе у окна, выходившего на море.
  – Пробую.
  – Я тоже пишу. – Она схватила кисти, пробуя пальцами их мягкость и упругость. – Хорошей акварелисткой была. Призы получала, не сомневайтесь.
  – А сейчас?
  На его беду, она поняла вопрос как приглашение. Вылив воду из кувшина, снова наполнила его, села за стол, выбрала лист плотной бумаги, заложила волосы за уши и с головой погрузилась в работу. Теперь, со спины, на которую падали ее черные волосы, в ореоле солнечных лучей, она казалась ему Софи, его ангелом, пришедшим вновь и вновь обвинять его.
  Он полюбовался на нее некоторое время, ожидая, когда наваждение пройдет, но, не дождавшись, вышел в сад и копался там до наступления сумерек. Когда он вернулся, она, как школьница, вытирала стол. Потом прислонила к стене неоконченный рисунок, на котором – вместо моря, неба или скал – была изображена темноволосая улыбающаяся девочка, похожая на Софи в детстве, на Софи задолго до того, как она вышла за своего великолепного британца ради английского паспорта.
  – Завтра приду, хорошо? – Решительности и напористости в ней не убавилось.
  – Конечно. Если хотите. Почему бы и нет? – ответил служащий гостиницы официальным тоном, придумывая себе назавтра занятие в Фалмуте. – Если мне придется отлучиться, я оставлю дверь незапертой.
  И когда он вернулся из Фалмута, рисунок был вполне закончен, а из записки на столе, составленной в довольно сердитом тоне, следовало, что он подарен ему. С тех пор она появлялась у него чаще всего после обеда и, закончив возиться с красками, садилась напротив, в кресло у камина с его экземпляром «Гардиан».
  – Мир превратился в одну общественную помойку, так ведь Джек? – хрустела она газетой. И он слышал ее смех, такой громкий, что, казалось, весь Корнуолл слышит. – Это грязный свинарник, Джек Линден. Слышите, что я говорю?
  – О, я слышу, – уверял он, стараясь не отвечать слишком долгой улыбкой на ее улыбку. – Я очень хорошо слышу, Мэрилин.
  Но он все больше желал только одного: чтобы она скорее ушла. Ее чувствительность пугала Джонатана. Пугала и собственная отчужденность: «Ни за что на свете», – мысленно клялся он Софи.
  Иногда ранним утром, поскольку чаще всего он просыпался на заре, ему казалось, что не хватит никаких сил, чтобы выполнить то, что задумано, и осуществить то, что решено. И в такие черные часы давнее прошлое, где еще не было Софи, неудержимо наплывало на него. Он вспоминал, как униформа колола его детскую кожу и жесткий воротник впивался в затылок. Он видел себя на железной койке в бараке в полусонном ожидании побудки и первых, выкрикиваемых фальцетом приказов и распоряжений: «Не стой, как лакей в ливрее, Пайн! Плечи назад! Еще! Еще!» В его памяти ожило, какими страхами была наполнена вся его жизнь: он боялся насмешек, если сделает что-то не так, и зависти, если сделает что-то лучше всех; он боялся спортивной площадки и учебного плаца; боялся, что его застукают, когда украл что-то для утешения, перочинный нож или фотографию чужих родителей; боялся самого страха потерпеть неудачу – это означало бы потерять веру в себя; боялся опоздать или прийти слишком рано, выглядеть слишком чистым или неопрятным; говорить слишком громко или чересчур тихо, быть слишком робким или вести себя вызывающе. Он вспомнил, как учился смелости, больше всего боясь собственной трусости. Вспомнил, как однажды дал сдачи, а на следующий день первый стал задираться, побеждая слабость и учась быть сильным. Он вспомнил женщин, они появились у него очень рано, не отличаясь друг от друга ничем и не принося ничего, кроме все большего и большего разочарования своим несоответствием тому идеалу, которым он никогда не обладал.
  О Роупере он думал постоянно. Ему нужно было только вспомнить о нем, чтобы вновь обрести веру и цель. Он не мог слушать радио или читать газету без того, чтобы во всяком военном конфликте не видеть руки Роупера. Если он читал об убийстве женщин и младенцев в Восточном Тиморе, то в людей стреляли из оружия, которое продавал Роупер. Если в Бейруте взрывалась бомба, то бомбу поставил Роупер, да и автомобиль, наверное, он же: «Был там. Насмотрелся, спасибо».
  Люди Роупера тоже вызывали у него почти священное негодование. Майор Коркоран, например, он же Корки, он же Коркс в грязном шарфе и замызганных замшевых ботинках – Корки, подписывающий все, что ему ни велит Роупер, Корки, который может схлопотать пятьсот лет одиночки в любое удобное для Берра время.
  Или Фриски. Или Тэбби. Да и другие помощники сомнительного сорта: Сэнди Лэнгборн, с золотыми локонами, перевязанными на затылке, доктор Апостол в ботинках на платформе, чья дочь покончила с собой из-за часиков от Картье, Макартур и Дэмби, похожие на близнецов в своих серых костюмах и делающие относительно чистую работу. Он вспоминал о них до тех пор, пока все они не превращались в его глазах в огромную фантасмагорическую семью Роупера с Джед во главе – Первая Леди в Башне.
  – Насколько она осведомлена о его делах? – как-то спросил он Берра.
  Тот пожал плечами.
  – Роупер успехами не хвалится и никогда ни о чем не рассказывает. Никто не знает больше, чем ему положено. У нашего Дикки так заведено.
  «Гейша высшего класса, – подумал Джонатан. – Воспитание при монастыре. Вера не привилась. Детство прошло под замком. Как и мое».
  * * *
  Единственным доверенным лицом Джонатана в Корнуолле был Харлоу, но вся их доверительность была ограничена рамками задания. «Харлоу – только статист, – предупредил его Рук во время одного из ночных визитов в Ланион. – Он здесь только для того, чтобы вы его „убили“. Он не знает, да и знать не должен, зачем. Имейте это в виду».
  Но на данном этапе пути убийца и его жертва были союзниками, и Джонатан попробовал наладить отношения с компаньоном.
  – Джамбо, вы женаты?
  Они сидели за выскобленным добела сосновым столом на кухне у Джонатана после запланированного посещения пивнушки Снага. Джамбо сокрушенно покачал головой и отхлебнул пива. Он был стеснительным человеком, как это часто свойственно толстякам, чем-то вроде актера или отставного оперного певца с животом наподобие бочонка. Джонатану казалось, что его черная борода отпущена специально для данной роли, и, как только спектакль закончится, надобность в ней пропадет. Был ли он на самом деле из Австралии, не имело никакого значения. Он везде бы выглядел эмигрантом.
  – Я надеюсь на пышные похороны, – пробурчал Джамбо. – Роскошный катафалк, запряженный вороными, и девятилетний педераст в цилиндре. Ваше здоровье.
  – И ваше.
  Осушив шестую кружку, Джамбо натянул на голову синюю кепку и потопал к двери. Джонатан наблюдал, как его разбитый «лендровер» трюхает по извилистой дорожке.
  – Что это за тип? – возникла на пороге Мэрилин со свежей скумбрией в руках.
  – Мой компаньон. Всего лишь, – сказал Джонатан.
  – Встретишь такого ночью, с ума со страху сойдешь.
  Она хотела зажарить рыбу, но он показал, как скумбрию запекают в фольге со свежим укропом и приправой. Набравшись смелости, она вдруг подалась к нему и обвязала фартуком, так порывисто, что черная прядь хлестнула Джонатана по щеке, разочаровав отсутствием всякого намека на аромат ванили. «Держись от меня подальше. Я предаю. Я убиваю. Иди домой, дурочка».
  Однажды после обеда компаньоны сели на самолет, отправлявшийся из Плимута на остров Джерси, и в крошечном порту Сент-Хелиера устроили представление с тщательным осматриванием двадцатипятифутовой яхты, которая стояла на якоре в самом конце гавани. Их путешествие сюда было такой же запланированной акцией, как и появление в пивнушке у Снага. Джамбо вечером улетел обратно один.
  Яхта, которую они облюбовали, называлась «Ариадна» и, согласно судовому журналу, две недели назад пришла из Роскоффа под управлением некоего француза по имени Лебрэ. Еще раньше она была в Биаррице. А до этого – в плавании. Джонатан потратил два дня на то, чтобы привести ее в порядок, запастись провизией и составить карту следования. На третий он вышел в море, чтобы почувствовать ход и проверить, как яхта слушается руля, а заодно опробовал компас, закладывая галсы, ибо на море и на суше надеялся только на себя. На четвертый день, едва забрезжило, он поднял паруса. Прогноз погоды был благоприятен, и часов пятнадцать он шел со скоростью четыре узла, подплывая к Фалмуту с юго-запада. Но к вечеру ветер посвежел, дойдя к полуночи до шести-семибалльной отметки, и стал поднимать огромные волны, которые швыряли «Ариадну» как щепку. Джонатан зарифовал паруса и, спасаясь от непогоды, повернул к Плимуту. Когда он миновал маяк в Эддистоуне, ветер вдруг резко сменился на западный и поутих, так что он опять взял курс на Фалмут, держась берега и короткими галсами лавируя против ветра. К тому времени, когда добрался до места, он уже не спал две ночи, беспрерывно борясь с жестоким ветром. Грохочущий шторм оглушил его, и временами он переставал слышать вообще. Тогда ему казалось, что он уже умер. Встречные валы и маневры против ветра укатали его так, что он чувствовал себя камешком голышом во власти волн. Все тело ныло и ломило. В голове была пустота, звеневшая одиночеством моря. Но за все время этого безумного плавания он ни разу не подумал ни о чем таком, что мог бы потом вспомнить. Ни о чем, кроме того, что он должен выстоять и победить. Софи была права. У него было большое будущее.
  – Где это вы мило отдыхали? – Мэрилин глядела на огонь в камине. Она сняла шерстяную кофту и осталась в блузке без рукавов, застегивающейся на спине.
  – Так, прогулялся на север.
  Его опасения подтвердились – все эти дни она ждала его. На каминной полке стоял новый рисунок, очень похожий на первый. Мэрилин принесла фрукты и поставила в вазу фрезии.
  – О, спасибо. – Он старался всегда быть вежливым. – Очень мило с вашей стороны. Благодарю.
  – Так я вам нравлюсь, Джек Линден?
  Она завела руки за спину и, расстегнув две верхние пуговицы на блузке, шагнула к нему и улыбнулась. Потом она заплакала, и он не знал, как ее утешить. Деликатно обняв, он проводил девушку до фургона и оставил ее там, чтобы, выплакавшись, она смогла вернуться домой.
  ...В ту ночь им со всей беспощадностью овладело чувство собственной скверности и нечистоты. Может быть, в этом почти физическом ощущении повинно было и его одиночество: он вообразил, что инсценировка убийства, которая должна была вскоре состояться, не что иное, как символическая материализация реальных убийств, совершенных им в Северной Ирландии, и спровоцированного им убийства Софи. И что предстоявшее ему испытание – всего лишь пролог искупления, которым должна стать вся его последующая жизнь.
  И в последние оставшиеся дни нежная любовь к Ланиону охватила его душу, и он радовался каждому новому доказательству очарования этих мест: морским птицам, где бы их на увидел, всегда таким живописным, соколам, парящим в восходящих потоках, закатному солнцу, таящемуся в темных тучах, маленьким сверху рыбацким лодкам, сбившимся в стайку, и чайкам над ними, сбивающимися в свою. Падала тьма, но лодки появлялись из тьмы, дрожа огнями: крошечный город посреди моря. С каждым уходящим безвозвратно часом желание раствориться в пейзаже, спрятаться в нем, зарыться, чтобы никто больше не видел, становилось все невыносимее.
  Пахнуло штормом. Затеплив свечу на кухне, он смотрел в закружившуюся вихрем ночь. Ветер бился в окна, и шифером крытая крыша грохотала, как «узи». Ранним утром шторм утих, и Джонатан рискнул выползти наружу, чтобы пройтись по полю битвы минувшей, последней ночи. Потом он по-лоуренсовски вскочил на мотоцикл, даже не надев шлема, и погнал на один из холмов, откуда долго смотрел на береговую линию, пока не различил во мгле указатель, где должна была быть надпись «Ланион». «Вот мой дом. Он принял меня. Я хочу жить здесь вечно. И непорочно».
  Но клятвы звучали всуе. В нем уже просыпался солдат, начистивший сапоги перед дальним походом. В погоне за самым страшным человеком в мире.
  * * *
  Это случилось в последние дни пребывания Джонатана в Корнуолле, когда Пит Пенгелли с братцем имели дурость отправиться на «ламповую» охоту в Ланион.
  О том, что произошло в ту ночь, Пит рассказывал с некоторой опаской, и если в пивной присутствовал кто-то из посторонних, вообще замолкал, поскольку история была довольно сомнительная и не слишком лестная для его самолюбия. «Ламповая» охота на кроликов почиталась в этих местах вот уже лет пятьдесят, а то и больше. Два мотоциклетных аккумулятора привязывались к бедрам, и с помощью старой автомобильной фары и гирлянды шестивольтовых лампочек можно было без труда загипнотизировать сразу целую кучу кроликов и перестрелять их, пока они не опомнятся. Ни законы о браконьерстве, ни целые батальоны верещащих дам в коричневых беретах и таких же носках, не могли положить этому конец, и Ланион уже для нескольких поколений западных корнуолльцев продолжал оставаться лучшим местом охоты, по крайней мере до той ночи, когда туда явились с ружьями и лампами Пит Пенгелли и его младший братец Джейкоб в сопровождении еще двоих.
  Они припарковались у Ланион-Роуз и пошли вдоль реки. Пит клялся, что в ту ночь они двигались тихо, как сами кролики, и не зажигали ламп, так светло было в полнолуние, почему они и выбрали эту ночь для охоты. Но когда они вышли к утесу, стараясь все время держаться в тени, там стоял Джек Линден, буквально в полудюжине шагов от них, с поднятыми руками. Кении Томас потом только и рассказывал об этих руках, таких бледных и огромных при лунном свете. Видно, у страха глаза велики, потому что умные головы утверждали, что руки у Линдена не были такими уж большими. Пит же предпочитал рассказывать о его лице: то еще личико, как кусок гранитной скалы на фоне неба. Вы бы разбили об него все кулаки. Дальнейшие события все описывали одинаково.
  – Простите, господа, куда это вы держите путь, позволю я себе поинтересоваться, – как всегда уважительно, но без улыбки приветствовал их Линден.
  – Охотиться на кроликов, – отвечал Пит.
  – Боюсь, Пит, охотиться здесь никому не придется. – Линден всего, может быть, пару раз и встречал Пита Пенгелли, но имя запомнил. – Это поле мое. Вы это знаете. Я не возделываю его, но все-таки это моя собственность, и я отношусь к ней с уважением. Того же я жду от всех остальных. Так что, боюсь, охота закончена.
  – Так, значит, так, мистер Линден? – только и смог вымолвить Пит.
  – Значит, так, мистер Пенгелли. Я не потерплю охотничьих забав на моей земле. Это нечестная игра. Прошу вас разрядить ружья, вернуться к машине, отправиться по домам и не обижаться.
  На что Пит пробурчал:
  – Пошел ты, парень, знаешь куда... – И три его дружка встали рядом с ним, так что они теперь вчетвером угрюмо оглядывали Линдена. Четверо вооруженных против одного, у которого за спиной ничего, кроме полной луны, не было. Они вышли как раз от Снага, и выпитое вино хорошо их разобрало.
  – Прочь, сука, с дороги, – зарычал Пит.
  И он дернул стволом, но это было ошибкой. Не в сторону Линдена, клялся Пит, он никогда бы не сделал этого, и все, кто знал Пита Пенгелли, конечно, поверили ему. Да и ружье-то было никудышным. Но как бы там ни было, а он дернул стволом, давая понять, что не шутит, и, может быть, щелкнул затвором для верности, он еще мог допустить такое. Рассказать же о том, в какой последовательности происходили дальнейшие события, было Питу не под силу, потому что весь мир вдруг перевернулся: луна оказалась в море, задница там, где должно было быть лицо, а ноги еще выше задницы, и первое, что он запомнил после этого, – стоящий над ним и вынимающий патроны из его ружья Линден. И если правда, что высокие люди падают больнее, то Пит действительно упал очень больно, потому что сила удара, куда бы она ни пришлась, лишила его не только дыхания, но и всякого желания вставать.
  Этика насилия предполагала, что очередь за оставшимися. А оставалось трое. Двое, братья Томас, неплохо владели кулаками, а Джейкоб был крайним нападающим в местной футбольной команде и мощным, как автобус. И Джейкоб уже приготовился принять эстафету. Но его брат, лежа в папоротнике, не велел ему связываться.
  – Не трогай его, Джейкоб. Не подходи к нему близко, будь он неладен. Это какой-то черт. Пойдем к машине, – прибавил он, с трудом поднимаясь на ноги.
  – Будьте добры, сначала разрядите ваши ружья, – напомнил Линден.
  Пит кивнул, и они послушно вынули патроны из стволов. И пошли к машине.
  – Я бы его убил, мерзавца! – взревел Джейкоб, как только они тронулись. – Я бы ему, подонку, все ноги переломал, после того что он сделал с тобой, Пит!
  – Нет, мой милый, не переломал бы, – возразил ему брат. – А он бы тебе – точно.
  И Пит, поговаривали, сильно изменился после той ночи. А может быть, те, кто так говорил, чуточку поторопились связать причину со следствием. В сентябре он женился на умненькой дочери фермера из Сент-Джаста, что послужило хорошим поводом посмотреть на прошедшее с некоторого расстояния и без особого смущения рассказывать всем желающим, что в ту ночь Джек Линден чуть не сделал с ним то, что он сделал с жирным австралийцем.
  – Я скажу тебе одну вещь, парень. Если Джек с ним что-то учинил, то, уж будь уверен, постарался на славу.
  Но история эта кончилась гораздо лучше, чем многие думали, ибо счастливый ее конец был настолько дорог сердцу Пита Пенгелли, что он не находил нужным рассказывать все кому ни попадя. Дело в том, что в ночь перед тем, как исчезнуть, Джек Линден снова появился у Снага и обнял там Пита за плечи, по крайней мере положил ему на плечо перебинтованную руку и поставил ему кружку пива, черт этакий. Они поболтали минут десять, и Линден отправился к себе. «Он во всем винил себя одного, – не без гордости говорил Пит. – Послушайте, вы, черти, Джек Линден наводил порядок в своей хибаре сразу после того, как разделался с австралийцем».
  Только тогда его звали уже не Джек Линден, к чему они никак не могли привыкнуть, да, наверно, никогда и не смогут. Через пару деньков после исчезновения Линден-через-"и"-и-через-"е" оказался Джонатаном Пайном из Цюриха, разыскиваемым швейцарской полицией служащим фешенебельного отеля, подозреваемым в хищении крупной суммы. «Ночной администратор – яхтсмен в бегах», – гласила надпись над фотографией Пайна-Линдена, помещенной в «Корнуолльце». «Полиция ищет лодочного торговца из Фалмута. В связи с пропавшим без вести гражданином Австралии. По нашей версии, речь идет об убийстве на почве торговли наркотиками, – сообщает шеф уголовного розыска. – Его без труда можно узнать по перевязанной руке».
  Но человека по имени Пайн в Ланионе не знал никто.
  * * *
  Да, с перевязанной рукой. И с настоящей раной. Рана и перевязанная рука – все было неотъемлемой частью разработанного Берром плана.
  Та самая рука, которая легла на плечо Пита Пенгелли. Не только видел Пит, но многие видели перевязанную руку, и полиция, спровоцированная Берром, немедленно сделала стойку: кто видел, какая рука, когда. А когда выяснила, кто, какая и когда, она, как настоящая полиция, немедленно захотела докопаться до «почему». То есть они записали все те противоречивые версии, которые сам Джек предлагал для объяснения того, почему у него на правой руке массивная марлевая повязка, профессионально наложенная, стягивающая пальцы на манер спаржи. И, не без помощи Берра, полиция сделала все, чтобы они появились в печати.
  – Вставлял стекло в коттедже, – объяснил Джек Линден миссис Трезевэй, отсчитывая ей в последний раз банкноты левой рукой.
  – Помогай после этого друзьям, – бросил Джек Уильяму Чарльзу, когда им случилось встретиться у гаража, куда Джек зашел за бензином для мотоцикла, а Уильям Чарльз просто для времяпрепровождения. – Попросил меня заскочить на минутку и помочь вставить стекло. И вот поглядите. – На прощание он подал ему перебинтованную руку, как собака подает больную лапу. Джек умел пошутить.
  Но кто заставил всех побегать, так это Пит Пенгелли.
  – Ну, конечно, это случилось у него в сарае, – внушал он сержанту полиции. – Резал это чертово стекло, резец соскользнул и все в крови. Он, значит, ее перевязал крепко-накрепко и поехал на своем мотоцикле в госпиталь – одной рукой рулил! Говорил, вся дорога в Труро была залита кровью! Такое не придумаешь, парень. Как припрет, так сделаешь.
  Сунувшись в дровяной сарай и тщательно все осмотрев, полиция не нашла ни резца, ни стекла, ни крови.
  «Убийца всегда вынужден лгать, – объяснял Леонард Джонатану. – Опаснее всего, если все со всем сходится. Кто не ошибается, тот не преступник».
  И еще: "Роупер всех проверяет. Даже если кто вне подозрений, он все равно проверяет. Так что мы подкинем вам эту маленькую оплошность, чтобы ненастоящий убийца выглядел настоящим.
  А хороший шрам красноречивее всяких слов".
  * * *
  В какой-то из этих последних дней Джонатан плюнул на все инструкции и, без ведома и согласия Берра, приехал к своей жене, Изабелле, ища примирения.
  – Буду проездом в твоих местах, – врал он ей по телефону-автомату из Пензанса, – не пообедать ли нам где-нибудь в тихом месте. – На мотоцикле он приехал в Бат, в одной перчатке на левой руке, снова и снова отрабатывая слова и выражения, пока в голове не зазвучало словно героическая песнь: «Газеты будут писать всякий вздор обо мне, Изабелла, но ты не верь ничему. Сожалею, что причинил тебе много горя, Изабелла, но были у нас и хорошие деньки». Затем он пожелает ей всего доброго и, может быть, воображал он, услышит в ответ то же самое.
  В мужском туалете он влез в костюм и вновь превратился в служащего отеля. Они не виделись пять лет, и он едва узнал ее, опоздавшую на двадцать минут и на чем свет стоит ругавшую транспорт. Когда-то у нее были длинные волосы, падавшие на обнаженную спину, когда она освобождала их от заколок, собираясь лечь к нему в постель. Теперь она была коротко подстрижена, что, разумеется, было практичнее. Просторная одежда скрывала ее фигуру. В руках у нее была сумка на «молнии» с радиотелефоном. И он вспомнил, что в самом конце их совместной жизни телефон остался единственным ее собеседником.
  – Боже, – сказала она. – У тебя цветущий вид. Не волнуйся – сейчас отключусь. – Она имела в виду телефон.
  «Стала болтушкой», – подумал он и вспомнил, что ее нынешний муж – заядлый охотник.
  – Не верю собственным глазам, – воскликнула его бывшая жена. – Капрал Пайн. Собственной персоной. После стольких лет. Что ты там вытворил со своей рукой?
  – Уронил на нее яхту, – пошутил Джонатан, но это объяснение, по-видимому, целиком устроило ее. Он спросил, как дела. Этот вопрос как нельзя более соответствовал его костюму. Кажется, она занималась дизайном интерьеров.
  – Ужасно, – сказала она в сердцах. – А у тебя? О Господи, – снова вскричала она, услышав, чем он занимается. – Тоже индустрия развлечений. Мы обречены, дорогой. Надеюсь, ты не строишь яхты?
  – Нет-нет. Перегоняю. Перепродаю. Мы неплохо начали дело.
  – Кто это «мы»?
  – У меня компаньон из Австралии.
  – Он или она?
  – Он, И весит восемнадцать стоунов.
  – А в личной, так сказать, жизни? Я всегда полагала, что здесь у тебя не без странностей. Ты часом не гомик?
  В свое время она его просто преследовала своими подозрениями, но, как видно, уже забыла об этом.
  – Боже упаси, нет, – рассмеялся Джонатан. – Как Майлз?
  – Достойно. Очень ласков. Банковские операции, и все такое. Он обещал оплатить мне перерасход кредита в следующем месяце, за что я ему очень признательна.
  Она заказала салат с уткой и «бадуа» и закурила.
  – Почему ты ушел из гостиницы? – спросила она, окутав дымом его лицо. – Надоело?
  – Потянуло на новое, – ответил он.
  «Давай убежим, – шептала дочь капитана, юная и неукротимая, прижимаясь к нему своим девственным телом. – Армейская кухня однажды доведет меня, я взорву ее собственными руками. Возьми меня, Джонатан. Сделай из меня женщину. Сделай мне больно. Сильнее. Увези меня куда-нибудь, где я могла бы дышать!»
  – А твоя живопись? – Он вспомнил, как они оба носились с ее талантом, как ему приходилось забывать о себе, лишь бы она могла развивать его, как он готовил, стирал и подметал, веря, что она будет писать еще лучше, видя его самопожертвование.
  Она фыркнула.
  – Последняя выставка была три года назад. Куплено шесть из тридцати работ, да и то друзьями Майлза. Наверное, нужен рядом кто-нибудь вроде тебя, чтобы носиться со мной как с писаной торбой. Боже, ты меня и доставал. Какого черта ты хотел? Я-то хотела стать Ван Гогом, а ты? Кроме того чтобы быть армейским Рэмбо?
  «Тебя, – подумал он. – Я хотел тебя. Но тебя-то и не было. Никогда». Но он ничего не смог ответить. Ему захотелось вдруг всю свою воспитанность отправить к чертям собачьим. Плохие манеры – это свобода, говорила она когда-то. Заниматься любовью – неучтиво. Но спорить с этим уже не имело смысла. Ему хотелось просить прощения за то, что будет, а не за то, что уже прошло.
  – Кстати, а почему ты просил не рассказывать Майлзу о том, что я виделась с тобой? – Это почему-то сердило ее.
  Джонатан улыбнулся старой неискренней улыбкой.
  – Мне бы не хотелось расстраивать Майлза.
  На какое-то волшебное мгновение она, некогда юная полковая красавица, вновь предстала перед ним такой, какой была в первую минуту их близости: живое, непокорное лицо, распаленное страстью, губы полуоткрыты, злой огонек в глазах. «Стань прежней, – взмолился он в глубине души. – Попробуем снова».
  Но юный призрак исчез, уступив место настоящему.
  – Ты все еще не завел себе кредитную карточку? – спросила она укоризненно, увидев, как он отсчитывает банкноты. – Легче подсчитать, куда деваются деньги, когда у тебя карточка, дорогой.
  «Берр был прав, – понял он. – Я по натуре холостяк».
  8
  Съежившись на заднем сиденье автомобиля Рука, нырнувшего в опустившиеся над Корнуоллом сумерки, и еще тщательнее закрыв уши воротником пальто, Берр мыслями перенесся в Майами, вспоминая анфиладу комнат без окон в окрестностях города, где, меньше чем двое суток назад, их команда, участвовавшая в операции «Пиявка», проводила не совсем обычный «день открытых дверей».
  * * *
  В этом не было бы никакой необходимости, но у Берра и Стрельски имелись свои причины слегка ввести в курс дела некоторых резидентов и кое-каких специалистов. Все действо смахивало на чрезвычайную конференцию по проблемам воскресных гостиничных распродаж. Делегаты прибывали поодиночке, предъявляли удостоверение, спускались на лифте, снова предъявляли удостоверение и сдержанно приветствовали друг друга. У каждого к лацкану была приколота карточка с именем и должностью, придуманными специально к этому дню. Расшифровать аббревиатуру на карточках подчас было сложно даже опытному глазу: «ДЕП ДР ОПС КООРДС» – красовалось на одной из них, «СУПТ НАРКС & ФМС СВ» – на другой. Куда большей ясностью радовал, например, «Сенатор США», «Федеральный прокурор» или «Офицер связи, Соединенное Королевство».
  Ривер-Хауз был представлен огромных размеров англичанкой с идеально уложенными локонами, упакованной под Маргарет Тэтчер. В официальной жизни она была миссис Кэтрин Хэндисайд Дарлинг, экономический советник посольства Великобритании в США, Вашингтон, но в своем кругу ее звали Милашка Кэти. Уже десять лет она держала в своих руках все нити связи Уайт-холла с бесчисленными американскими спецслужбами. У нее, как у священника, был свой приход, состоящий из служащих военных, морских, воздушных, сухопутных и прочих федеральных, центральных и национальных ведомств, включая всемогущих наушников и шептунов из личной охраны обитателей Белого дома – абсолютно здоровых, чуть-чуть больных и опасно невменяемых, которых она использовала, с которыми вела переговоры и которых запугивала и шантажировала, принимая за своим знаменитым обеденным столом.
  – Вы слышали, Кай, как он обозвал меня, этот монстр, этот тип? – загудела она, обращаясь к узкогубому сенатору в строгом двубортном костюме. Она приставила палец к виску Гудхью как пистолет. – «Жемагог»! Меня! Он назвал меня – жемагогом! Большей политической бестактности вы не припомните. Я скромная мышка, чудище. Вянущая фиалка! А еще христианином себя называет!
  Веселый смех раздался вокруг. Без шумной Кэти уже нельзя было себе представить ни одного подобного сборища. Представители продолжали прибывать. Группки рассыпались, составлялись новые. «Салют, Марта!.. Привет, Уолт!.. Рад видеть...» – слышалось тут и там.
  Кто-то подал знак, и, побросав бумажные стаканчики в мусорный ящик, толпа прошелестела в просмотровый зал. Самые скромные вслед за Амато направились в передние ряды. На дорогих местах в центре Нил Марджорэм, заместитель Даркера в группе по изучению снабжения, весело пересмеивался с рыжеволосым американским агентом, у которого на лацкане значилось: «Центральная Америка – финансирование». Свет погас. Какой-то шутник выкрикнул: «Мотор! Начали!» Берр в последний раз бросил взгляд на Гудхью. Тот откинулся на спинку кресла, созерцая потолок, словно меломан в концертном зале, знающий программу назубок. Первым выступил Джо Стрельски.
  * * *
  Лучшего поставщика дезинформации, чем Джо Стрельски, придумать было трудно. Берр был просто поражен. Ему нередко приходилось сталкиваться с такого рода товаром, но только сейчас он понял, что чем занудней обманщик, тем удачливей. Если бы Стрельски с ног до головы был опутан проводами детектора лжи, то ни одна стрелка бы не шелохнулась. Им бы тоже было очень и очень скучно. Стрельски говорил пятьдесят минут, и, когда он кончил свой пространный доклад, было ясно, что больше никто не выдержал бы и минуты. Его тяжеловесная монотонная речь превратила в пепел самые сенсационные сведения. Имени Роупера он почти не произносил, хотя в Лондоне склонял его без угрызения совести. «Наша цель – Роупер. Роупер – центр паутины...» Но сейчас, в Майами, перед смешанной аудиторией из английских и американских агентов, имя Роупера было предано забвению, и когда Стрельски стал флегматично представлять появляющихся один за другим на экране действующих лиц, центральной фигурой неожиданно оказался д-р Пауль Апостол, «известный нам как главный посредник мафиозных картелей и крупнейший из дельцов Западного полушария...».
  Стрельски невыносимо нудно рассказывал о «засечении» Апостола, «как стержневой задаче нашего первоначального расследования», предложив слушателям вымученное сообщение на тему «успешной деятельности агентов Флинна и Амато» по установке прослушивающих устройств в нью-орлеанском офисе доктора". Если бы Флинн и Амато меняли трубы в мужском сортире, Стрельски, наверно, рассказал бы об этом с большим интересом. Отменно утомительной интонацией, читая по приготовленному заранее тексту, не обращая внимания на запятые и делая паузы в совершенно невероятных местах, он очень скоро почти усыпил аудиторию:
  – Основанием для операции «Пиявка» являются многочисленные данные разведки, полученные из различных источников, о том, что три ведущих колумбийских картеля подписали взаимные мирные соглашения, представляющие из себя предварительную договоренность о создании общего военного прикрытия, соразмерного с их финансовыми возможностями, и способного противостоять угрозе, которая, по их представлению, над ними нависла. – Стрельски перевел дух. – Угроза для них заключается, во-первых, – Стрельски еще раз остановился, – в возможном вооруженном вмешательстве Соединенных Штатов с согласия правительства Колумбии. – Последовала еще одна остановка, правда, не очень продолжительная. – Во-вторых, в растущей силе неколумбийских мафиозных картелей, главным образом в Венесуэле и Боливии. В-третьих, в самостоятельных действиях колумбийского правительства при поддержке американских служб.
  «Аминь», – мысленно произнес Берр, завороженный и восхищенный.
  История вопроса точно уже никого не интересовала, именно поэтому Стрельски ударился в ее пересказ.
  – За последние восемь лет, – говорил Стрельски, заставляя слушателей скучать все больше и больше, – разными сторонами, соблазненными неограниченными финансовыми ресурсами картелей, предпринимались попытки убедить их в необходимости приобретать серьезное вооружение. Французы, израильтяне и кубинцы – все погрели на этом руки, равно как и независимые предприниматели и дельцы, при молчаливом попустительстве со стороны «своих» правительств. Израильтяне, например, с помощью британских наемников продали им большие партии винтовок и учебного обмундирования. Но картели, – продолжал он, – картели через какое-то время сникли.
  Аудитория прекрасно поняла картели.
  На экране замелькали помехи и опять появился доктор Апостол, теперь уже на острове Тортола. Он был снят из дома на противоположной стороне улицы в конторе карибской фирмы Лэнгборна, Розена и де Сута, адвокатов дьявола. За одним с ним столом торчали два бесцветных шведских банкира. Там же находился майор Коркоран, к вящей радости Берра, понятной ему одному, державший в руке авторучку. Напротив него через стол сидел никому не известный латиноамериканец. Томный красавчик мужчина с кокетливым хвостом на затылке – не кто иной, как лорд Лэнгборн, он же Сэнди, собственной персоной, юрисконсульт мистера Ричарда Онслоу Роупера из компании «Айронбрэнд лэнд, руды и благородные металлы», Нассау, Багамские острова.
  – Кто снимал этот кусок, мистер Стрельски? – раздался вдруг из темноты резкий и требовательный голос законопослушного американца.
  – Мы снимали, мы, – сколь любезно, столь и незамедлительно откликнулся Берр, и сборище снова расслабилось: агент Стрельски, как бы там ни было, не превысил своих полномочий вне территории США.
  Но и Стрельски не смог унять трепета в голосе, когда ему пришлось-таки разок упомянуть имя пресловутого Роупера.
  – В прямой связи с теми соглашениями между картелями, о которых я уже говорил, находятся их попытки через своих представителей прозондировать почву на предмет незаконных поставок вооружения. Фильм, к сожалению, не озвучен, но то, что мы видим на экране, согласно сведениям, полученным из надежных источников, первое явное сближение Апостола с людьми, представляющими интересы Дикки Роупера.
  Как только Стрельски сел на свое место, Рекс Гудхью вскочил на ноги. На сей раз он был краток. Никаких шуточек, никаких чисто английских каламбуров, от которых американцы лезут на стену. Он искренне сожалеет, говорил Гудхью, что некоторые подданные Великобритании, многие из которых – люди известные, участвуют в этой афере. Он также сожалеет, что они прикрываются законами британских протекторатов на Багамских островах и островах Карибского бассейна. Он от души рад тем хорошим отношениям, которые сложились у американских специалистов с их английскими коллегами в ходе совместной работы. Он хочет возмездия и ждет помощи от «чистой разведки».
  – Наша общая цель – схватить преступников и предъявить общественности, – объяснил он с простотой, достойной самого Трумэна. – При вашей поддержке мы хотим восстановить законность, предотвратить распространение оружия в кризисные регионы и остановить поток наркотиков, – последнее слово в устах Гудхью прозвучало так, словно речь шла о безобидном аспирине, – которые, как мы убеждены, являются той валютой, которой картели рассчитываются за вооружение, с кем бы ни заключалась сделка. Поэтому мы просим вас – агентства, располагающие неограниченными возможностями, о безусловном содействии. Благодарю.
  Вслед за ним выступил федеральный прокурор, амбициозный молодой человек с голосом, завывающим, как мотор гоночного автомобиля на виражах. Он поклялся в том, что доведет дело до суда «в рекордно короткие сроки».
  Затем Берр и Стрельски ответили на вопросы.
  – А как насчет стукачей, Джо? – обратился к Стрельски женский голос из глубины зала, и весь британский контингент поежился от чудовищного жаргона братишек. Стукачей!
  Стрельски даже покраснел. Было видно, что вопрос ему неприятен. Казалось, он делает хорошую мину при плохой игре.
  – Мы думаем над этим, Джоанна, поверьте мне. В таких делах остается только ждать и уповать, что информатор проявится сам собой. У нас есть наметки, у нас есть надежды, наши люди ведут слежку, и мы верим, что очень скоро кто-нибудь из мелких сошек, во избежание худшего, пожелает выступить свидетелем, позвонит нам и попросит это устроить. Это должно произойти, Джоанна. – Он решительно кивнул, как бы соглашаясь с самим собой за всех остальных. – Это должно произойти, – повторил он еще более неубедительно, чем прежде.
  Наступило время ленча. И скрыло все прочее дымовой завесой. Никто так и не понял, что Джоанна – ближайшая ассистентка Стрельски. Все встали и направились к выходу. Гудхью двигался в компании Милашки Кэти и парочки резидентов.
  – А теперь, мужики, слушайте меня, – громогласно объявила Кэти, – чтобы никто не подсовывал мне никаких салатиков! Я хочу мяса с тремя гарнирами и сливовый пудинг. Или я никуда не иду. Ведь я «жемагог», Рекс Гудхью. Не суйтесь к нам со своей нищенской миской. Я вас изничтожу, святоша.
  * * *
  Вечером Флинн, Берр и Стрельски сидели на веранде дома Стрельски у самого побережья, созерцая трепетание лунной дорожки в кильватере возвращающихся с увеселительной, прогулки катеров. Агент Флинн сжимал в обеих руках большую кружку с пивом. Бутылка предусмотрительно стояла рядом с ним. Они перебрасывались случайными фразами. О том, что было днем, никому говорить не хотелось. «Раньше моя дочь была вегетарианкой, – вымолвил Стрельски. – А теперь влюбилась в мясника». Флинн и Берр вежливо рассмеялись. Снова наступило молчание.
  – Когда ваш парень войдет в игру? – спросил Стрельски, понизив голос.
  – В конце недели, – так же тихо отозвался Берр, – с Божьей помощью и с помощью Уайт-холла.
  – Если ваш парень будет тянуть изнутри, а наш – напирать снаружи, у нас получится «закрытая эксплуатация».
  Флинн расхохотался, закачав в полутьме огромной темноволосой головой, будто глухонемой. Берр спросил, что такое «закрытая эксплуатация».
  – «Закрытая эксплуатация», Леонард, это когда в дело идут все причиндалы свиньи, за исключением визга, – объяснил Джо. Они снова помолчали, глядя на море. Когда Стрельски заговорил опять, Берру пришлось нагнуться к нему поближе, чтобы расслышать каждое слово. – Тридцать три взрослых человека, – прошептал он, – девять разных агентств, семь политических деятелей. Среди них должна найтись парочка человек, которые донесут картелям, что у Джо Стрельски и Леонарда Берра нет ни одного хоть сколько-нибудь стоящего информатора, так ведь, Пэт?
  Мягкий ирландский смешок Флинна почти утонул в шорохе морских волн.
  Но Берр не мог вполне разделить благодушие хозяина, хоть и не выказывал этого. Ребята из «чистой разведки» задали не слишком много вопросов, это правда. Но, как считал обеспокоенный Берр, они задали слишком мало.
  * * *
  Два заросших плющом гранитных столба выплыли из тумана. Надпись гласила: Ланион-Роуз. Но ничего похожего на дом поблизости не было. «Фермер, видимо, умер раньше, чем успел построить его», – подумал Берр.
  Они были в пути уже семь часов. Беспокойное небо над гранитной изгородью и терновником потемнело еще больше. Сумерки сгустились. Тени на выщербленной дороге стали текучими и неуловимыми. Машина то и дело подпрыгивала, словно ее кто-то толкал. Это был «ровер», гордость Рука. Он сидел за рулем. Мимо проплыли заброшенная ферма и кельтский крест. Рук включил дальний свет, потом ближний. С тех пор как они пересекли реку Теймар, кроме тумана и сумерек впереди ничего не было.
  Дорога пошла в гору, туман рассеялся. Все, что они теперь могли видеть вокруг – было белое облако, заполнившее все ущелье. Капли дождя автоматной очередью пробарабанили слева по стеклам автомобиля. Он задрожал и, лихо перемахнув через хребет, нырнул вниз, повернув нос к Атлантике. Вот и последний, самый крутой поворот. Стайка встревоженных птиц вспорхнула над ними. Рук резко затормозил и поехал медленней. Новый залп дождевых капель обрушился на стекла. Когда «дворники» смыли их с лобового стекла, они различили в заросшей папоротником седловине скалы невзрачный, припавший к земле коттедж.
  Он повесился, решил Берр, увидев скрюченный силуэт Джонатана, качавшийся в свете фонаря у крыльца. Но «повесившийся» поднял в знак приветствия руку и шагнул к ним навстречу – шагнул во тьму, потому что не сразу включил фонарик. Машина остановилась на усыпанной щебнем площадке. Рук вылез наружу, и Берр услышал, как они приветствуют друг друга – два коммивояжера, ни дать ни взять.
  – Рад видеть. Господи, что за ветер! Слава Богу, вы не сбились. – Берр угрюмо взирал на небо и, словно побаиваясь его, упорно сидел на месте и нервно проталкивал пуговицу в узкую прорезь пальто. Ветер завывал вокруг, сотрясая антенну.
  – Пошевелись, Леонард! – закричал Рук. – Пудрить нос будешь позже!
  – Боюсь, Леонард, вам придется пробираться ползком, – пошутил Джонатан, нагнувшись к стеклу водителя. – Мы эвакуируем вас с подветренной стороны, если вы не против.
  Обеими руками обхватив правое колено, Берр пронес его над рычагом передачи и сиденьем водителя, потом ту же операцию произвел с левой ногой. Его городские ботинки ступили на землю. Джонатан светил фонариком прямо перед ним. Берр различил во тьме бутсы и вязаную матросскую шапочку.
  – Как поживаете? – прокричал он, словно они несколько лет не виделись. – Сносно?
  – Думаю, да. Сносно – это точнее всего.
  – Молодцом.
  Рук пошел впереди с портфелем в руках. Берр и Джонатан последовали за ним бок о бок по мягкой от дождя дорожке.
  – А это удачно получилось, а? – Берр кивнул на перевязанную руку Джонатана. – Не ампутировали по ошибке?
  – Нет-нет, все в порядке. Порезать, зашить, перевязать – всей работы на полчаса.
  – Боль сильная?
  – Не сильней чувства долга.
  Оба застенчиво рассмеялись, как бы стыдясь друг друга.
  – Я привез вам новую бумагу, которую вы должны подписать. – Берр, по своему обыкновению, схватил быка за рога. – Со мной и Руком в качестве свидетелей.
  – Что в ней? – спросил Джонатан.
  – Всякая чепуха – вот что в ней. – Берр не упустил случая обругать ненужный бюрократизм. – Снимают с себя ответственность. Страхуются. Мы ни к чему вас не принуждали, вы обязуетесь не преследовать нас в судебном порядке, у вас нет никаких претензий к правительству в случае, если у вас отсохнет память или постигнет бешенство. Если вы почему-нибудь выпадете из самолета, это будет вашей собственной оплошностью. Ну и так далее.
  – Они что, испугались?
  Почувствовав, что вопрос относится прежде всего к нему, Берр тут же вернул его обратно.
  – А вы, Джонатан? Дело ведь в вас, не так ли? – Джонатан хотел что-то возразить, но Берр не позволил ему рта открыть. – Молчите и слушайте. С завтрашнего утра вы – в розыске. Вас хотела бы видеть полиция. Больше вас никто не хотел бы видеть. Всякий, кто хоть на мизинец с вами знаком, будет отныне петь везде и всюду «я же вам говорил...». Все остальные будут изучать фотографию в газете, чтобы найти в ваших чертах склонность к убийству. Это жизнь, Джонатан. Никуда от этого не уйдешь.
  Джонатан вдруг ни с того ни с сего вспомнил Софи. Она сидела на цоколе посреди всего этого великолепия в Луксоре, обняв руками колени и глядя на лес колонн. «Мне нужен комфорт вечности, мистер Пайн».
  – Еще не поздно остановить часы, если вы об этом думаете, и никаких последствий, кроме как для моего самолюбия, – продолжал Берр. – Но если вы хотите выйти из игры, а смелости не хватает признаться, или боитесь огорчить дядюшку Леонарда, или еще какая-нибудь подобная чушь, я вас очень попрошу набраться мужества и признаться себе и нам сейчас и ни минутой позже. Мы просто поужинаем, скажем «пока» и укатим домой безо всяких обид. Но сейчас, а не завтрашней ночью или еще когда-нибудь.
  «Лицо осунулось, – подумал Берр. – Взгляд будто сверлит тебя, даже когда он отводит глаза. Кого мы воспитали?» Он оглядел кухню. Коврики с изображением кораблей, летящих на всех парусах. Деревяшки, медная посуда. На блестящей тарелке надпись «Храни меня, Боже».
  – Вы не хотите, чтобы я сохранил эти вещи? – спросил Берр.
  – Нет. Спасибо. Лучше продайте их. Если удобно.
  – Вдруг вам захочется снова увидеть их, когда наступят спокойные времена.
  – Налегке лучше. Там все по-прежнему? Я имею в виду нашего приятеля. Он делает то, что делает, и живет там, где живет, в том же духе? Ничего не изменилось?
  – Насколько я знаю, Джонатан, нет. – На лице Берра показалась несколько загадочная улыбка. – Я все время слежу Он только что приобрел Каналетто, если вам это о чем-нибудь говорит. И пару новых арабских скакунов для своего завода. И золотую цепь своей девушке. Как собачке. Да, похоже, она и играет при нем роль собачки.
  – Может быть, на большее она и не способна, – сказал Джонатан.
  Он протянул перебинтованную руку, и Берру почудилось, что он должен пожать ее, словно собачью лапу. Но тут же сообразил, что Джонатан хочет взглянуть на документ, и стал рыться в карманах сначала пальто, потом пиджака, вынув, наконец, тяжелый запечатанный конверт.
  – Я не шучу, – сказал он. – Принимайте решение. Левой рукой Джонатан вынул столовый нож из ящика стола, постучал рукоятью по сургучу, сломал печать и аккуратно вскрыл конверт. Берр удивился, зачем ему нужно было ломать печать, разве только чтобы похвастаться своей ловкостью.
  – Читайте, – велел он. – Глупость на глупости. Вы – мистер Браун, если вы еще не догадались. Безымянный доброволец под нашим началом. В официальных бумагах такие, как вы, всегда мистеры Брауны.
  Копия сделана Гарри Пэлфреем для Рекса Гудхью. Передана Леонарду Берру на подпись мистеру Брауну.
  «Больше чтобы я никогда не слышал его настоящего имени, – коротко сказал Берру Гудхью. – Считайте, что я его забыл. Продолжайте в том же духе».
  Джонатан поднес бумагу к керосиновой лампе, чтобы прочитать ее. В который уже раз Берр поражался, глядя на это лицо, – мужественность соединялась в нем с удивительной мягкостью. «Кто он? Мне казалось, я знаю. Увы».
  – Подумайте еще раз, – настаивал Берр. – Уайт-холл обдумал все. Я дважды заставил их это переписывать. – Он сделал последний заход. – Скажите для моего спокойствия, хорошо? «Я, Джонатан, хочу и согласен работать». Вы знаете, что вас ждет. Вы все обдумали. И вы твердо уверены.
  Джонатан опять улыбнулся, отчего Берру стало еще больше не по себе. Он снова протянул перебинтованную руку, теперь за авторучкой.
  – Я уверен, Леонард. Я, Джонатан. И буду уверен завтра утром. Как мне расписаться? Джонатан Браун?
  – Джон, – подсказал Берр. – Обычным почерком. – Образ Коркорана, подписывающего очередную бумагу, предстал перед его мысленным взором, когда Джонатан старательно выводил Джон Браун.
  – Готово, – сказал он весело, чтобы подбодрить Берра. Но Берру все еще будто чего-то не хватало. Драматизма, большей остроты ощущения. Он тяжело поднялся и позволил Джонатану снять с него пальто. Они прошли в гостиную, куда пригласил их хозяин.
  Обеденный стол был накрыт по-праздничному. Льняные салфетки заставили Берра поморщиться. Серебряные ножи и вилки были разложены по-ресторанному. Стол украшали высокие бокалы с коктейлем из омаров. Великолепно смотрелся «Поммард», судя по отсутствию аромата, еще не откупоренный. Пахло жареным мясом. «Какого черта он так расстарался?»
  Рук стоял к ним спиной, держа руки в карманах, и рассматривал выполненную Мзрилин акварель.
  – Вот эта мне очень даже нравится, – вопреки себе, попытался польстить он.
  – Благодарю, – ответил Джонатан.
  Джонатан понял, что они едут, гораздо раньше, чем увидел машину. Он узнал об этом, даже еще не слыша звука мотора. Одинокое существование на скале еще больше обострило его чувства, и он научился распознавать звуки при самом их зарождении. Ветер был его верным союзником. Когда туман рассеялся, кроме плачущего одинокого скрипа, доносившегося с маяка, ветер с моря принес еще и отдельные слова переговаривающихся рыбаков.
  Поэтому, еще раньше чем шум мотора «ровера» докатился до него по скале, он ощутил его пульсацию и весь напрягся, застыв в ожидании на ветру. Вспыхнули лучи фар, нацелившись на него, и он в свою очередь мысленно прицелился, быстро оценив скорость «ровера» по телеграфным столбам и рассчитав расстояние, будто готовился выстрелить управляемым реактивным снарядом. Краем глаза он в то же время следил за вершиной холма, как бы проверяя, нет ли «хвоста» и не отвлекающий ли это маневр.
  Когда Рук припарковался и Джонатан пошел сквозь ветер навстречу гостям, улыбаясь и мигая фонариком, ему вдруг показалось, что он бьет по ним световой очередью, превращая в месиво их зеленые лица. Террористы ускользали. Софи мстила.
  Теперь же, когда они уехали, он успокоился и все увидел по-другому. Шторм утих, оставив после себя неровные лоскуты туч. Сияло несколько звездочек. Вокруг луны образовался узор из серых рваных дыр, словно это были пулевые отверстия. Джонатан смотрел на удаляющиеся огни «ровера» – машина шла мимо луга, где он посадил луковицы ириса. Через несколько недель, если кролики не прорвутся через проволочную сетку, весь луг будет розовато-лиловым. Огни машины мелькнули возле бычьего выгона, и он вспомнил, как, возвращаясь теплым вечером из Фалмута, застал врасплох Джекоба Пенгелли с его подружкой, на которых ничегошеньки не было.
  «Через месяц здесь все будет голубым от колокольчиков, – говорил ему Пит Пенгелли. – А пока, Джек, все, что золотится, будет золотиться все больше и больше, утесник цветет, первоцвет и дикий нарцисс, и их никому не унять. Да ты сам все увидишь, Джек. Так-то!»
  "Найти себя, – повторил Джонатан. – Восполнить недостающее.
  Сделать из себя человека, каким моего отца сделала армия: цельного человека.
  Стать полезным. Жить достойно. Избавить совесть от этой невыносимой ноши".
  Он почувствовал приступ тошноты, поэтому зашел на кухню выпить воды. Медные корабельные часы над дверью он завел, не задаваясь ненужным вопросом, почему это делает. Сокровища хранились в гостиной: старинные, в длинном футляре грушевого дерева часы с одной гирей, купленные у «Дафны» на Чэпел-стрит за бесценок. Он потянул за медную цепь, и гиря оказалась наверху. Затем качнул маятник.
  «Поеду-ка к тете Хилари в Тинмут, – сказала Мэрилин, наплакавшись вволю. – Может, там повезет? В Тинмуте. А что?»
  У Джонатана тоже была тетя, которую звали Хилари. Она жила в Уэльсе, за гольф-клубом. У нее была привычка ходить за ним по всем комнатам и выключать свет, чтобы потом громко взывать к своему Христу в темноте.
  * * *
  «Не уезжай», – просил он Софи, когда они ждали такси, чтобы ехать в аэропорт Луксора. «Не уезжай», – умолял он ее в самолете. «Оставь его, он убьет тебя, не стоит так рисковать», – твердил он опять, сажая ее в машину уже в Каире. Она собиралась ехать в гостиницу, где ее ждал Фрэдди.
  «У каждого свое предназначение, мистер Пайн, – сказала она, горько улыбаясь. – Для арабской женщины быть избитой своим любовником – не самое большое унижение. Фрэдди – богатый человек. У него определенные обязательства передо мной. А я должна считаться со своим возрастом».
  9
  В Эсперансе Джонатан появился во второе воскресенье мая, в День матери. Третья по счету попутка за четыреста миль, ею оказался цементовоз, высадила его на перекрестке в самом начала авеню де Артизан. С пластиковым пакетом в руках, вместившим все его пожитки, он шел по тротуару, читая афиши: «Merci maman»; «Bienvenue a toutes les mamans»[9] и «Vaste buffet chinois des meres»[10]. Северное солнце возвращало его к жизни, как чудодейственный эликсир. Ему казалось, что вместе с воздухом он вдыхает и свет. «Вот я и дома. Здравствуйте. Вот он я».
  После восьмимесячного сна под снежным одеялом этот золотой благодушный город в провинции Квебек словно вдруг вытянулся вверх в лучах заходящего солнца, оставив внизу своих собратьев, выстроившихся вдоль самого длинного в мире пояса нефритовых месторождений. Он вознесся выше, чем Тимминс на западе в прозаической провинции Онтарио, выше, чем Вальд'Ор или Эймос на востоке, много выше скучных поселков гидроэлектриков на севере. Нарциссы и тюльпаны стояли как гвардейцы в саду возле белой церкви со стальной крышей и острым шпилем. Одуванчики, в доллар каждый, красовались на покрытом травой склоне за полицейским участком. Цветы ждали своего часа всю невозможно долгую зиму, томясь под снегом, и, как все, вытянули шеи навстречу солнцу. И магазины для неожиданно разбогатевших или явно надеющихся скоро разбогатеть, вроде «Boutique Bebe»[11] с розовыми жирафами в витринах, и пиццерии, названные в честь удачливых старателей, и аптека, предлагавшая гипнотерапию и массаж, и залитые неоном бары под именем то Венеры, то Аполлона, и полные собственного достоинства увеселительные заведения, ласкающие слух именами давно уже не существующих на белом свете мадам, и японская сауна с пагодой и садом, вымощенным пластмассовым булыжником, и банки всех мастей и калибров, и ювелирные магазины, через которые прежде частенько сплавлялось украденное добытчиками золотишко, да и нынче подчас сплавляется, и магазины для новобрачных с восковыми невестами, «Польские деликатесы», рекламирующие суперэротические видеофильмы, как какую-то кулинарную новинку, и рестораны, открытые двадцать четыре часа в сутки для сменных рабочих, и даже нотариальные конторы с потемневшими окнами – все лучилось и сияло в ореоле раннего лета, и MERCI MAMAN ярче всех: on va avoir du fun![12]
  Пока Джонатан шел по улице, разглядывая витрины и с благодарностью подставляя солнцу свое осунувшееся лицо, мимо него то и дело проносились бородатые мотоциклисты в темных очках, ревя моторами и недвусмысленно делая знаки юным девицам, потягивавшим «кока-колу» за столиками на тротуаре. В Эсперансе девочки наряжались как попугаи. Это в соседнем степенном Онтарио матрона может зачехлиться, как диван на похоронах. А здесь, в Эсперансе, страстные квебекианки устраивали ежедневный карнавал, издалека радуя глаз пестрыми тряпками и сверкающими золотыми браслетами.
  Деревьев в городе не было. Вокруг на много миль тянулись сплошные леса, так что отсутствие деревьев горожанам казалось немалым достоинством. Такой же редкостью, как деревья, были индейцы. Джонатан заприметил только одного, с семейством, загружавшего пикап продуктами из супермаркета не меньше чем на тысячу долларов. Жена следила за погрузкой, детишки околачивались поблизости.
  Не было и вульгарных, бросающихся в глаза символов процветания, если не принимать в расчет нескольких яхт на приколе, тысяч семьдесят пять каждая, и целого табуна дорогих мотоциклов, сгрудившихся вокруг «Бонни» и «Клайдсалуна». Канадцы – и французского происхождения, и все прочие – не любители показухи, идет ли речь о деньгах или о чувствах. Состояния, конечно, еще делались. Всеми, кто был удачлив. Удача же была истинной религией этого городка. Всякий мечтал о золотой жиле у себя в саду, и парочка счастливчиков и вправду разбогатела таким способом. Все эти люди в бейсбольных шапочках, кроссовках и кожаных куртках, переговаривающиеся по переносным телефонам – в каком-нибудь другом городе вы бы сказали, что это торговцы наркотиками, сутенеры или мошенники, и не ошиблись бы, – здесь, в Эсперансе, это были всего лишь скромные тридцатилетние миллионеры. Те же, что постарше, предпочитали проводить время подальше от любопытных глаз.
  В первые минуты Джонатан буквально пожирал город глазами. Он был совершенно истощен и измучен, одни глаза сияли на изможденном лице, может быть, поэтому душа его с признательностью впитывала все, что он видел и слышал. Так принимает обетованную землю моряк после долгого странствия по океанским просторам. Как хорошо! Как я стремился сюда! Это – мое.
  * * *
  Он выехал из Ланиона на рассвете, не оглядываясь и держа путь на Бристоль, где должен был на неделю «лечь на дно». Припарковав мотоцикл в занюханном пригороде, откуда Рук обещал угнать его, сел на автобус и доехал до Авенмута. Там без труда разыскал ночлежку для моряков, в которой хозяйничали два пожилых ирландца-гомика, основным достоинством которых было, как говорил Рук, то, что они не любили полицию. Дождь лил и днем и ночью. На третий день за завтраком Джонатан услышал по местному радио свое имя и основные приметы: в последний раз видели в Западном Корнуолле, правая рука повреждена, звоните по такому-то номеру. Он заметил, что хозяева-ирландцы тоже внимательно слушают, многозначительно глядя друг на друга. Расплатившись по счету, Джонатан автобусом снова вернулся в Бристоль.
  Мерзкие тучи висели над развороченным индустриальным пейзажем. Засунув руки в карманы, марлевую повязку он заменил пластырем, Джонатан шатался по неприветливым улицам. В парикмахерской в чьей-то газете он увидел свою фотографию, ту самую, которую сделали с него люди Берра в Лондоне: сняли так, чтобы было немножко непохоже, но все же узнаваемо. Джонатан почувствовал себя призраком в не менее призрачном городе. В кафе и биллиардных он выделялся чистым лицом и обособленностью. В богатых кварталах его выдавала несвежая одежда. Церкви, где он пытался уединиться, оказывались закрытыми. Всюду, где ему попадалось зеркало, на него неприязненно и даже враждебно глядел двойник. Мнимое убийство Джамбо держало мнимого убийцу в постоянном напряжении. Дух его якобы жертвы, живехонькой и никем не разыскиваемой, пьянствующей в свое удовольствие в каком-нибудь тихом месте, то и дело являлся ему и говорил всякие колкости. Но вместе с тем, вжившись в образ выдуманного Берром человека, он чувствовал себя виноватым в как бы совершенном убийстве. Он купил кожаные перчатки и отделался от пластыря. Потом потратил целое утро на то, чтобы выбрать наиболее многолюдное из транспортных агентств. Покупая билет, расплатился наличными и заказал место на рейс через два дня под именем «Файн». Затем сел в автобус до аэропорта. Там он перезаказал билет на тот же вечер. На его счастье, одно место нашлось. Перед выходом на посадку девушка в бордовой форме служащей аэропорта попросила его паспорт. Он стянул перчатку с левой руки и протянул документ.
  – Так вы Файн или все-таки Пайн? – спросила дежурная.
  – Как вам больше нравится, – уверил он, одарив ее добротной улыбкой служащего отеля, и она с неохотой пропустила его. Рук что, их всех подкупил?
  Когда они долетели до Парижа, он не рискнул покинуть аэропорт Орли и провел всю ночь в зале ожидания для транзитных пассажиров. Утром он взял билет до Лиссабона, но теперь уже под именем «Дайн». Так советовал Рук, чтобы ввести в заблуждение компьютеры. В Лиссабоне он снова подался в порт и снова «лег на дно».
  «Она называется „Звезда Вифлеема“ и грязна, как свинья, – напутствовал его еще в Лондоне Рук. – Но капитан продажен, а это то, что вам нужно».
  Он видел заросшего щетиной человека, бродящего под дождем из одного портового бюро по найму в другое, и узнавал в нем себя. Этот же человек заплатил за ночь девке и улегся спать у нее на полу, в то время как она скулила на постели, напуганная до смерти. Была бы она меньше напугана, если бы он переспал с ней? Он не стал задерживаться на этой мысли и, покинув ее лачугу до рассвета, снова отправился в порт. «Звезда Вифлеема» стояла на внешнем рейде, грязная бочкообразная посудина водоизмещением двенадцать тысяч тонн, приписанная к порту Пагуош в Новой Шотландии, Канада. Но когда он справился в бюро по найму, ему ответили, что команда укомплектована и судно отправляется в рейс с началом ночного отлива. Джонатан поднялся на борт. Ждал ли его капитан? Джонатану показалось, что да.
  – Что ты умеешь, сынок? – спросил капитан. Вкрадчивый голос был у этого внушительных размеров шотландца лет сорока. Позади него стояла босоногая филиппинка лет семнадцати.
  – Готовить, – сказал Джонатан, на что капитан расхохотался ему в лицо, но взял-таки внештатным коком с условием, что он отработает место пассажира. Однако сначала пересчитал денежки.
  Так Джонатан стал галерным рабом, которому отвели место на самой дрянной банке и над которым издевалась вся команда. Официального кока звали Ласкаром. От пристрастия к героину кок был еле жив, и вскоре Джонатану пришлось отдуваться за двоих. В те редкие часы, когда ему удавалось прикорнуть, он видел витиеватые, путаные сны, какие снятся арестантам, и Джед в гостинице Майстера, уже принявшая ванну, но без всякого халата, играла в них главную роль. В одно прекрасное солнечное утро команда похлопала его по плечу, и все в один голос признались, что никогда в море их не кормили лучше. Но Джонатан не сошел вместе с ними на берег. Запасшись едой, он спрятался в кладовке и просидел там безвылазно два дня, прежде чем решился прошмыгнуть мимо портовой полиции.
  Очутившись совершенно один на незнакомой земле, он пережил еще одну потерю. Его решимость вдруг растворилась в бриллиантовой дымке пейзажа. «Роупер – абстракция. Да и Джед. Да и я сам. Я уже умер и нахожусь в загробном мире». Идя по краю автострады, ночуя в водительских клоповниках и сараях, выклянчивая дневную плату за двухдневный труд, Джонатан молился, чтобы к нему вернулось чувство долга.
  «Лучшее для вас пристанище – „Шато Бабетта“, – наставлял его Рук. – Большой засиженный курятник в Эсперансе. Им владеет одна старая карга, у которой люди не задерживаются. Там и осядете».
  «Это идеальное место для того, чтобы начать искать собственную тень», – добавил Берр.
  Тень предполагает наличие чего-то материального индивидуального в мире, где Джонатан стал только призраком.
  * * *
  «Шато Бабетта» действительно старой, общипанной курицей взгромоздилась на насест посреди пошлой авеню де Артизан. В Эсперансе она была на ролях «Майстера». Джонатан узнал ее сразу, вспомнив описание Рука, и перешел на противоположную сторону мостовой, чтобы получше разглядеть. Это было высокое деревянное и, надо сказать, уже ветхое сооружение. Впрочем, достаточно строгое для публичного дома, который там когда-то помещался. По обе стороны уродливого крыльца стояли облупившиеся каменные урны, расписанные скачущими среди деревьев обнаженными девицами, а благословенное название гостиницы было вырезано по вертикали на гниющей деревянной доске, и, когда Джонатан стал переходить дорогу, доска стучала от ветра, как поезд стучит по рельсам. Тот же порыв ветра сыпанул в глаза Джонатана песком и защекотал ноздри жареным мясом и лаком для волос.
  Поднявшись по ступенькам, он уверенно толкнул ногой скрипучую дверь и очутился во мраке, похожем на мрак склепа. Откуда-то издалека, как ему сначала почудилось, донесся грубый мужской смех и пахнуло ночной запоздалой трапезой. Постепенно он различил во тьме медный почтовый ящик с чеканкой, старинные часы с цветами на стекле, напомнившие ему о таких же в Ланионе, и стойку регистрации, заваленную бумагами и заставленную пивными кружками. Стойка освещалась гирляндой китайских фонариков. Джонатана окружили какие-то люди, это смеялись они. Его приезд совпал с прибытием группы маркшейдеров в грязных робах из Квебека, желавших на ночь немножко поразвлечься, перед тем как утром убраться к своим рудникам на север. Их чемоданы и саквояжи были свалены в кучу у лестницы. Двое молодцов, по виду славяне, в зеленых фартуках и с серьгами в ушах, угрюмо перекладывали баулы, выискивая нужный по ярлыкам.
  – Et vous, monsieur, vous etes qui?[13] – прокричал ему в ухо женский голос, перекрывая общий гвалт.
  Джонатан различил королевские формы владелицы заведения, мадам Лятюлип. В розово-лиловом тюрбане, сильно наштукатуренная, хозяйка незаметно для него возникла за стойкой. Спрашивая, она откинула голову слегка назад, явно на публику, целиком состоящую из мужского населения гостиницы.
  – Жак Борегар, – отрекомендовался Джонатан.
  – Comment, che'ri?[14]
  Он повторил громче, не обращая внимания на шум, стоящий вокруг, не срываясь, впрочем, на крик: «Борегар». Это имя почему-то нравилось ему больше, чем Линден.
  – Pas d'bagage?
  – Pas de bagage.
  – Alors, bonsoir et amusez-vous bien, m'sieu[15], – прокричала мадам, отдавая ключ. Джонатану пришло на ум, что она приняла его за одного из маркшейдеров, но у него не было никакого желания разубеждать ее.
  – Allez-vous manger avec nous a'soir, m'sieu Beauregard?[16] – окликнула она, когда он уже начал подниматься по лестнице, видимо, оценив его внешность.
  – Спасибо, мадам, мне бы хотелось немного поспать.
  – Но нельзя же ложиться на пустой желудок, мсье Борегар! – кокетливо запротестовала мадам Лятюлип, еще раз покрасовавшись перед своей хрипатой аудиторией. – Настоящему мужчине перед сном не мешает подкрепиться! N'est-ce pas, mes gars?[17]
  Задержавшись на середине пролета, Джонатан мужественно присоединился к общему смеху, но настаивал на своем – ему нужно выспаться.
  – Bien, tant pis, d'abord![18] – подвела итог мадам Лятюлип.
  Ее не смутили ни его незапланированное прибытие, ни пыльная одежда. Неряшливость в Эсперансе не почиталась за грех, а, по мнению мадам Лятюлип, самолично взявшей на себя роль главного культурного арбитра города, была признаком духовности. Борегар был из тех, кого она называла farouche[19], a farouche – это благородство прежде всего, и на его лице она разглядела отсвет Искусства. Он был sauvage distingue[20], из ее излюбленной породы мужчин. По акценту она распознала в прибывшем француза, ну, может быть, бельгийца, точно сказать она не могла, поскольку отпуск проводила не дальше Флориды. Но достаточно был о того, что она понимала его французскую речь. А вот на нее гость глядел с таким сомнением, с каким глядели обычно все настоящие французы, когда-либо слышавшие мадам Лятюлип: она-то была уверена, что говорит на самом правильном, неискаженном французском.
  Как бы там ни было, повинуясь порыву, мадам сделала извинительную ошибку. Она поселила Джонатана не на этаже, где всегда могли появиться постояльцы женского пола, а в одной из четырех прелестных комнатушек в мансарде, которые она держала наготове для тех, кого называла своей «богемой». Мадам никак не приняла в расчет, что ее дочь Ивонна – да и при чем тут ее дочь? – временно устроила гнездышко через две двери от комнаты гостя.
  В течение четырех дней интерес мадам Лятюлип к нему не выходил за рамки ее обычного интереса к любому представителю мужского пола, остановившемуся в ее гостинице.
  – Вы отстали от группы! – с деланной тревогой в голосе сообщила она, когда на следующее утро, опоздав на завтрак, он появился в столовой в гордом одиночестве. – Вы что, больше не маркшейдер? Надоело вкалывать? Хотите стать поэтом? Мы тут в Эсперансе пописываем помаленьку.
  Когда он вернулся вечером, она поинтересовалась, что он сегодня сотворил – бессмертную элегию или гениальную картину. После чего предложила поужинать, но он снова уклонился от приглашения.
  – Вы уже где-то отужинали, мсье? – спросила она с шутливым укором.
  Гость улыбнулся и покачал головой.
  – Tant pis, d'abord, – что было обычной ее присказкой.
  В остальном он был для нее лишь «комната 306», и никаких проблем. И только в четверг, когда он спросил, не может ли мадам дать ему какую-нибудь работу, она пригляделась к нему повнимательней.
  – Какую работу, mon gars?[21] Петь на нашей дискотеке? Или вы играете на скрипке?
  Но вопрос насторожил ее. Она поймала его взгляд и утвердилась в своем первом впечатлении, что это человек неординарный. Пожалуй, чересчур неординарный. Она посмотрела на его рубашку и поняла, что это та же самая, в которой он приехал. «Еще один старатель, проигравший последний доллар, – подумала она. – Хорошо еще, что он у нас не питается».
  – Любую работу, – настаивал Джонатан.
  – Но, Жак, в Эсперансе требуется столько рабочих, – возразила мадам.
  – Я пытался устроиться. – В последние три дня Джонатан видел только отрицательные жесты, бывшие в ходу у французских канадцев. В лучшем случае они просто пожимали плечами, не произнося ни звука. – Я пытался устроиться в ресторан, в гостиницу, на лодочную станцию, в портовые службы на озере. Я был на четырех шахтах, в двух лесозаготовительных компаниях, на цементном заводе, на двух газовых станциях, на бумажной фабрике. И нигде не приглянулся.
  – Но почему? Вы ведь очень привлекательны, очень утонченны. Почему вы не приглянулись, Жак?
  – Им нужны бумаги. Номер страховки. Документ, подтверждающий канадское гражданство. Иммигрантское удостоверение.
  – А у вас ничего нет? Совсем ничего? Вы считаете, документы слишком неэстетичны?
  – Мой паспорт на переоформлении в Оттаве, в иммиграционном отделе. Но мне не верят. Я из Швейцарии, – добавил он, словно это объясняло недоверие к нему.
  Услышав такое признание, мадам Лятюлип подключила к обдумыванию положения своего мужа.
  Андрэ Лятюлип до женитьбы был не Лятюлип, а Квятковский. Лятюлипом он стал единственно потому, что жена унаследовала гостиницу от отца, и это заставило его согласиться сменить свою фамилию на фамилию жены, дабы увековечить ее на древе благородных родословных Эсперанса. Он был иммигрантом в первом поколении с лицом херувима, широченным лбом, на котором ровным счетом ничего не было написано, и преждевременно побелевшими волосами. Маленький, коренастый, этот человечек был суетлив, как всякий пятидесятилетний работяга, замотавший себя до полусмерти и сам не понимающий зачем. Ребенком Анджея Квятковского прятали в подвале, потом тащили через заснеженные горные перевалы под покровом ночи. Потом куда-то приводили и допрашивали, после чего, в конце концов, отпустили. Он узнал, что такое стоять перед людьми в форме и молиться. Взглянув на счет Джонатана, Андрэ Лятюлип был поражен не меньше жены тем, что постоялец не позволял себе никаких лишних расходов. Мошенник часто разговаривал бы по телефону и наедался бы в кредит в баре и ресторане. Мошенник улизнул бы ночью. Лятюлипы уже встречали мошенников в своей жизни, которые именно так и поступали.
  Не выпуская счета из рук, мсье Лятюлип медленно оглядел Джонатана с ног до головы, точно так же, как это сделала мадам Лятюлип минутой раньше, но еще более внимательно: его ботинки, потершиеся, но странным образом совершенно чистые, его скромно опущенные руки, небольшие и ловкие, его подобранную фигуру и измученное лицо с искрой отчаяния в глазах. И мсье Лятюлип, тронутый видом несчастного, ищущего точку опоры в мире под солнцем, проникся к нему теплым чувством.
  – Что вы умеете делать? – спросил он.
  – Готовить, – сказал Джонатан.
  И стал своим в семье. Особенно для Ивонны.
  * * *
  Она сразу поняла: это тот, кого она ждала. Словно при посредничестве ее невыносимой матушки, обмен токами, который мог бы длиться месяцы, произошел в одну секунду.
  – Это Жак, наш новый таинственный друг, – воскликнула мадам Лятюлип, и не думая стучаться, но открывая нараспашку дверь в спальню дочери в десяти ярдах от его комнаты.
  «А это Ивонна», – сказал он сам себе, непонятно чего стыдясь.
  В середине комнаты стоял стол. Деревянная настольная лампа освещала половину ее лица. Она печатала и, не обращая внимания на бесцеремонное вторжение матери, продолжала работать, пока не дошла до конца страницы, так что Джонатан испытал некоторую неловкость, вынужденный некоторое время созерцать ее пушистую светлую макушку. Односпальная кровать была приставлена к стене. Оставшееся место занимали корзины с выстиранными простынями. В чистой, опрятной комнатке не было ни фотографий, ни безделушек. Только клеенчатый мешочек для губки над умывальником да плюшевый лев на кровати с «молнией» на брюхе – прятать ночную рубашку. На секунду Джонатану стало не по себе, «молния» напомнила о резаной ране пекинеса Софи. Собаку тоже убил я, подумал Джонатан.
  – Ивонна – гордость нашей семьи, n'est-ce pas, ma cherie?[22] Она занималась искусством, изучала философию и прочитала все до одной книги. N'est-ce pas, ma cherie? На ней лежит все хозяйство, она живет затворницей, как монашка, и через два месяца у нее свадьба с Томасом.
  – И еще она печатает, – продолжил Джонатан, одному Богу известно зачем.
  С принтера медленно сползла бумага с напечатанным текстом. Ивонна смотрела на него, и Джонатан мог в мельчайших подробностях рассмотреть левую, освещенную часть ее лица: прямой, несмущающийся взгляд, отцовские славянские черты, волевой подбородок, мягкие шелковистые волосы, подчеркивающие красивый рисунок скул, и стройная шея над воротом рубашки. Связка ключей как ожерелье висела на ней и, когда девушка выпрямилась, с легким звоном скользнула в ложбинку ее груди.
  Ивонна встала, высокая и на первый взгляд не очень женственная. Они пожали друг другу руки по ее инициативе. Он не чувствовал никаких сомнений – а почему, собственно, он должен был в чем-то сомневаться? Он, Борегар, новый человек в Эсперансе и в жизни? Ладонь ее была сухой и твердой. Он скользнул взглядом по ее освещенному левому бедру, обтянутому джинсами, собравшимися на сгибе в тугую гармошку. Затем последовало формальное прикосновение.
  «Дикая кошка на покое, – подумал он. – Ты рано начала жить с мальчиками. Носилась с ними на мотоциклах, накурившись марихуаны или чего покрепче. Сейчас, в двадцать с чем-то, ты достигла гавани, иначе называемой компромиссом. Слишком мудреная для провинции и слишком простая для больших городов. Скоро замуж за какого-нибудь остолопа, и полжизни на то, чтобы что-нибудь из него сделать. Ты Джед, только миновавшая свой пик. Джед с притягательностью Софи».
  Под присмотром матери она позаботилась о его одежде.
  * * *
  Гостиничная одежда висела в просторном чулане, который располагался на полпролета ниже. Ивонна шла впереди, и, пока они спускались по лестнице, Джонатан не сводил с нее глаз. Несмотря на ее угловатость, у нее была женственная походка. Никакой развязности девчонки-сорванца, никакой манерности кокетливой юницы. Она шла уверенным свободным шагом зрелой привлекательной женщины.
  – На кухню Жаку потребуется белое, и только белое. И стирать каждый день, Ивонна. И чтобы, Жак, утром вы не смели надеть то, что сняли вечером. Это правило дома. Всем известно, в «Бабетте» следят за чистотой. Tant pis, d'abord.
  Пока матушка трещала как сорока, Ивонна прикинула на Джонатана белые жакет и брюки. Потом велела идти в комнату 34 и переодеться. Ее грубоватость, унаследованная от матери, граничила с язвительной иронией. Когда Жак вернулся, мадам решила, что рукава немного длинноваты, хотя это ей только показалось. Но Ивонна пожала плечами и укоротила их с помощью булавок. Ее руки небрежно касались рук Джонатана, и тепло ее тела смешивалось с его теплом.
  – Так удобно? – спросила Ивонна нарочито безразличным тоном.
  – Жаку всегда удобно. Он во внешних удобствах не нуждается. N'est-ce pas, Жак?
  Мадам Лятюлип пожелала узнать о Жаке побольше. Любит ли он танцевать? Джонатан ответил, что чего только не любит, но пока нет настроения. Поет ли он, играет ли на каком-нибудь инструменте, умеет ли представлять, рисует? – всем этим и многим другим можно заняться в Эсперансе, уверила его мадам. А может быть, он захочет встречаться с девушками? Это было бы естественно. Девушки в Канаде очень даже интересуются, чем там занимаются в Швейцарии. Желая вежливо уклониться от прямого ответа, Джонатан в возбуждении ляпнул такое, что не поверил своим ушам.
  – Но я же не смогу далеко уйти в этом наряде, мадам, – воскликнул он так громко, что чуть сам не рассмеялся, в то время как Ивонна все так же молча занималась его рукавами. – Полиция схватит меня на первом же перекрестке в таком виде.
  Мадам Лятюлип дико захохотала, как хохочут люди, лишенные чувства юмора. Но Ивонна с беззастенчивым любопытством посмотрела ему прямо в глаза. Впоследствии он часто задавал себе вопрос, был ли то дьявольский расчет с его стороны или убийственная неосторожность – в первые же минуты их знакомства дать ей понять, что он скрывается от полиции.
  * * *
  На кухне Жак показал себя с самой лучшей стороны, чем тут же завоевал расположение Лятюлипов-старших. Они все больше и больше проникались к нему симпатией. Тот, в свою очередь, посвящал работе все свободное от сна время, подчиняясь дисциплине более жесткой, чем в любой казарме. Было в его жизни время, когда он готов был продать душу, лишь бы вылезти из кухни и влезть в элегантный смокинг администратора. Теперь все изменилось. Завтрак начинался в шесть утра – с ночной смены в гостиницу возвращались рабочие. Джонатан к этому времени уже накрывал на стол. Как правило, порция состояла из бифштекса, двух яиц и картофеля-фри. Мороженые чипсы и скверный маргарин, который предпочитала хозяйка, были отвергнуты немедленно. Новый повар чистил свежий картофель, обваривал его кипятком и жарил на смеси подсолнечного масла с арахисовым, тщательно заботясь об их качестве. В отдельной кастрюльке он варил крепкий бульон, заправляя его специями, делал рисовые запеканки, тушил мясо, варил клецки. Он наткнулся на ящик с тупыми ножами, о которых уже все забыли, наточил их и запретил кому бы то ни было к ним прикасаться. Из какого-то пыльного угла он выволок никому не нужную плиту, которую мадам Лятюлип не использовала то ли по соображениям собственной безопасности, то ли потому, что считала ее слишком дорогой игрушкой. Нужно было видеть, как он солил кушанья, подняв руку выше головы и сея соль с высоты: настоящий шеф-повар.
  Библией ему служил сильно потрепанный экземпляр его любимого «Le Re'pertoire de la Cuisine»[23], обнаруженный им, к его радости, в одном из местных букинистических магазинов.
  Мадам взирала на все это с восторгом, если не сказать с восхищением. Она заказала для него новую спецодежду, новые колпаки и была на грани того, чтобы заказать канареечный жилет, лакированные башмаки и подвязки. Кроме того специально для Жака срочно были закуплены дорогие кастрюли и пароварки. А когда она обнаружила, что с помощью паяльной лампы он делает из обыкновенного сахара глазурь для крем-брюле, то была так поражена высоким артистизмом и практической жилкой, существующими в его натуре нераздельно, что немедленно привела на кухню своих «богемных» подружек, чтобы продемонстрировать им нового повара.
  – Он такой изысканный, наш Жак, tu necrois pas, Мими, ma cherie?[24] Он сдержан, он мил, он мастер на все руки, он сердцеед. Нуда! Мы, старухи, можем себе позволить говорить о таких вещах. Потому что не краснеем, как девушки, при виде молодого и очень симпатичного человека. Tant pis, d'abord, Элен?
  Но та же самая молчаливость и сдержанность, которой она так бурно восхищалась, приводила ее в отчаяние. Если он не ее раб, то чей? Сперва она решила, что Жак пишет роман, но, порывшись в его столе, обнаружила только черновики писем в швейцарское посольство с жалобами на проволочки и с просьбами ускорить продвижение его документов по инстанциям. Предусмотрительный Джонатан, зная, что хозяйка непременно залезет к нему в стол, заранее позаботился о том, чтобы ее успокоить.
  – Вы влюблены, Жак?
  – Насколько я знаю, мадам, нет.
  – Вы несчастны? У вас такой одинокий вид.
  – Я всем и полностью доволен, мадам.
  – Но быть довольным – фи, этого так мало! Нужно забывать себя. Нужно каждый день ставить на карту все. Нужно переживать экстаз!
  Джонатан ответил, что в экстаз его приводит работа на кухне.
  Когда с ленчем бывало покончено, Джонатан мог позволить себе передохнуть, но чаще он спускался в подвал, взваливал на плечи корзину с пустыми бутылками и выносил на двор, где мсье Лятюлип проверял улов: Боже упаси официанта или барменшу тайком пронести на дискотеку бутылочку-другую и продать от себя по ночной цене.
  Три вечера в неделю Джонатан готовил на семью Лятюлипов. Они обедали раньше, чем накрывали для прочих обитателей гостиницы, и за кухонным столом мадам Лятюлип заводила интеллектуальные разговоры.
  – Вы родились в Базеле, Жак?
  – Неподалеку от Базеля, мадам.
  – В Женеве?
  – Да, ближе к Женеве.
  – Женева – столица Швейцарии, Ивонна.
  Ивонна и ухом не повела.
  – Ты хорошо себя чувствуешь, Ивонна? С Томасом разговаривала? Ты должна говорить с ним каждый день. Вы помолвлены, и это не нарушит приличий.
  В одиннадцать вечера, когда дискотека уже крутилась вовсю, Джонатан появлялся опять, поскольку и здесь была нужна его помощь. До одиннадцати стриптиз-шоу ограничивалось демонстрацией натуры на сцене, но после одиннадцати атмосфера делалась совершенно непринужденной и девицы уже ничего не надевали на себя между номерами программы, кроме передников, украшенных блестками, или прозрачных халатиков, которые они не трудились застегивать. Когда они всего за пять долларов демонстрировали ножки прямо у твоего стола, присаживаясь на специально для этого придвинутую табуретку, эффект был непередаваемый.
  – Вам нравятся наши шоу, Жак? Они ведь правда достаточно эстетичны? И стимулируют, не правда ли? Даже вас?
  – Они очень сильно действуют, мадам.
  – Что ж, я рада. Мы не должны подавлять наши чувства.
  Драки были редки и носили характер спорадических столкновений между юнцами. Выводили из зала только самых неугомонных. Как правило, гремели опрокинутые стулья, девицы отскакивали в сторону, и в напряженной тишине слышались только удары и тяжелое дыхание дерущихся. Потом откуда ни возьмись между ними возникал мсье Лятюлип, и как Атлас в миниатюре, разнимал разгоряченных соперников, пока все общество не успокаивалось. В первый раз, когда это произошло, Джонатан предоставил хозяину возможность действовать самому. Но когда какой-то перепивший великан попытался нанести Лятюлипу удар, Джонатан мигом скрутил обидчику руки и вывел на свежий воздух подышать и проветриться.
  – Где вы научились этому приемчику? – спросил хозяин, когда они занимались пустыми бутылками.
  – В армии.
  – В Швейцарии есть армия?
  – Это обязанность каждого здорового человека.
  В одно воскресенье зашел на дискотеку местный кюре, с грязным воротником и в залатанной рясе. Девицы на время оставили свои танцы, а Ивонна съела с ним за компанию кусочек лимонного пирога, за который кюре, настояв на своем, заплатил, вытащив деньги из кожаного кошелька, притороченного, на охотничий манер, к ремню на поясе. Джонатан наблюдал за ним из своего угла.
  В другой раз в гостинице появился человек-гора с короткими светлыми волосами и в вельветовой куртке с кожаными заплатами на локтях. Его жена, очаровательное существо в мехах, похожее на куклу, не отходила от мужа ни на шаг. Обслуживали два официанта, но он заказал только шампанского и две порции копченой семги, с отеческой снисходительностью созерцая номера программы. Когда же мсье Лятюлип пустился на поиски Джонатана, чтобы предупредить его, что «господин комиссар не будет дожидаться счета», то шеф-повара уже и след простыл.
  – Жак, ты что, боишься полиции?
  – Пока я без паспорта, да.
  – А как ты узнал, что это полицейский?
  Джонатан обезоруживающе улыбнулся, но не ответил ничего вразумительного.
  * * *
  – Надо бы нам его предупредить, – в сотый раз сказала мадам Лятюлип мужу. Ее часто мучила бессонница. – Она же сознательно провоцирует его. Вертит перед Жаком хвостом. Принялась за старое.
  – Но они даже не разговаривают друг с другом. И не смотрят, – возразил мсье Лятюлип, с неохотой откладывая в сторону книжку.
  – Как будто не знаешь почему. Два заговорщика – без очков видно.
  – Она помолвлена с Томом и выйдет замуж за Тома, – снова возразил мсье Андрэ. – С каких пор несовершенное преступление считается преступлением? – сказал он, храбрясь.
  – Ты, как всегда, говоришь глупости. Варвар. Варвар, у которого ни капельки интуиции. Ты предупреждал его, что персоналу гостиницы не разрешается спать с девицами из дискотеки?
  – Не похоже, чтобы ему хотелось.
  – Вот то-то и оно! Было бы лучше, если бы ему хотелось.
  – Послушай, он здоровый, нормальный парень, – вскипел наконец мсье Лятюлип, который, как истинный славянин, разогревался медленно. – У него есть отдушина. Он бегает. Ездит в лес. Ходит на яхте. Гоняет на мотоцикле. Он готовит. Он, наконец, спит. Не каждый же мужчина сексуальный маньяк!
  – Значит, он tapette[25]! Я поняла, как только взглянула. Ивонна зря тратит время. Это будет ей хорошим уроком.
  – Он вовсе не tapette! Спроси украинцев-портье. Он абсолютно нормален!
  – Но ты даже не видел его паспорта!
  – Ну что тебе даст его паспорт, даже если он и tapette! Паспорт отправлен в посольство Швейцарии на переоформление. Только потом его заверят в Оттаве. Ему просто не повезло с бюрократами.
  – С бюрократами! Опять двадцать пять! Кем он себя воображает? Виктором Гюго? Швейцарец так не разговаривает!
  – Я не знаю, как разговаривают швейцарцы.
  – Спроси у Сиси! Сиси говорит, что все швейцарцы – мужланы. Она знает. Была замужем за одним. Борегар – француз. Я в этом убеждена. Он готовит, как француз. Говорит, как француз. Ведет себя надменно, как француз. Он хитер, как француз. Потому что все французы – испорченные люди. Конечно, он француз, кто же еще! Француз и лжец.
  Тяжело вздохнув, она уставилась глазами в потолок, изукрашенный бумажными звездами, мерцавшими в темноте.
  – Его мать – немка, – сказал Лятюлип, пытаясь успокоиться.
  – Что? Чепуха! Немцы – блондины. Кто тебе сказал?
  – Он сам. На последней дискотеке было несколько немецких инженеров. Борегар говорил с ними по-немецки, как заправский фашист, Я поинтересовался у него. По-английски он тоже говорит.
  – Ты должен посоветоваться с властями. Пусть он сделает все по закону или убирается ко всем чертям. Это моя гостиница или нет? Он скрывается. Я уверена. Это слишком бросается в глаза.
  Повернувшись к мужу спиной, она включила радио и с раздражением стала разглядывать бумажные звезды.
  * * *
  Через десять дней после того, как Ивонна одела его во все белое, он уже мчал ее на своем мотоцикле по шоссе к северу от Эсперанса. Они встретились в коридоре мансарды как будто случайно, узнав друг друга по звуку шагов. Он сообщил, что завтра у него выходной, и она спросила, что он собирается делать.
  – Кататься на мотоцикле, – ответил Джонатан. – Может быть, заверну к озерам.
  – Там есть коттедж, где отец держит катер. – Матери для нее словно не существовало. На следующий день она ждала его в условленном месте, бледная, но решительная.
  Пейзаж вокруг не радовал разнообразием. Голубые леса проносились мимо под совершенно невыразительным небом. Чем дальше они продвигались на север, тем больше темнело, и наконец восточный ветер стал сечь изморосью. Когда они добрались до коттеджа, дождь уже хлестал вовсю. Они раздели друг друга, и следующие часы показались Джонатану целой жизнью, в течение которой он расплачивался за месяцы воздержания, не получая ни радости, ни удовлетворения. Она упорно сражалась с ним. Ее взгляд отрывался от Джонатана, только когда она меняла положение, чтобы предстать вновь совсем иной женщиной.
  – Подожди, – прошептала она.
  Ее тело прогнулось, упало, поднялось опять, лицо мучительно напряглось, однако разрядки не последовало. У нее вырвался стон отчаяния, но такой приглушенный, что казалось, он исходил из окружавших их мокрых лесов или из глубин серого озера. Она снова прижалась к нему, и они продолжили схватку на равных, пока их не захлестнула одна волна.
  Он лежал рядом, слушая ее ровное дыхание и немножко по-детски обижаясь на спящую. Попытаемся разобраться, кого же мы предали на этот раз? Софи? Или, как обычно, он предал самого себя? Мы предали Томаса. Она перекатилась на бок, повернувшись к нему спиной. Очарование спящей девушки лишь подчеркивало его одиночество. Джонатан снова принялся ласкать ее.
  * * *
  – Он хороший человек, – сказала Ивонна. – Занимается антропологией и правами индейцев. Его отец – юрист. Работает с племенем кри. Томас хочет пойти по его стопам. – Она отхлебнула вина из бутылки и снова положила голову ему на грудь.
  – Наверное, он бы мне понравился, – вежливо сказал Джонатан, представляя себе честного мечтателя в аккуратненьком пуловере, строчащего любовные записки на линованной бумаге.
  – Ты лжешь, – говорила она, осыпая его поцелуями. – В чем-то ты лжешь. Ты – весь правда, но ты лжешь. Я не понимаю тебя.
  – Я в розыске, Ивонна. Натворил в Англии бед.
  Она прижалась к нему еще крепче.
  – Расскажи.
  – Мне нужно раздобыть паспорт. Я не швейцарец. Я англичанин.
  – Ты – кто!
  Она разволновалась. Нашарила бутылку и приникла к горлышку, наблюдая за ним искоса.
  – Может быть, удастся где-нибудь стянуть, – предположила она. – Наклеим твою фотографию. Один мой приятель так сделал.
  – Может быть, – согласился Джонатан.
  Она принялась ласкать его. Глаза у нее горели.
  – Я пытался уже, – сказал он. – Искал в спальных комнатах, смотрел в машинах. Никто здесь с собой паспорт не возит. Заходил на почту, взял формы, изучил формальности. Был в морге. Искал молодого человека моего возраста. Думал, может, удастся заинтересовать кого-то из родственников. Но никогда не знаешь, чем это обернется: а вдруг всех умерших заносят в компьютер в полиции?
  – Как тебя зовут? По-настоящему? – прошептала она. – Кто ты? Кто ты?
  На какое-то мгновение на него снизошел удивительный покой, когда он сделал ей последний подарок:
  – Пайн, Джонатан Пайн.
  * * *
  Они не стали одеваться и, когда дождь прекратился, отплыли на катере к острову посередине озера и купались там нагишом, одни на усеянном галькой берегу.
  – Через пять недель он защищает диссертацию, – продолжила она тему.
  – А потом?
  – Женится на Ивонне.
  – А потом?
  – На индейские территории. – Она сообщила куда. Они сделали небольшой заплыв.
  – Вместе с тобой? – спросил он.
  – Конечно.
  – Надолго?
  – На пару лет. Видишь ли, мы собираемся делать детей. Не меньше шести.
  – Ты будешь ему верной женой?
  – Обязательно. Временами.
  – Что там за индейцы?
  – В основном из племени кри. Он их любит больше всех. Прекрасно объясняется на их языке.
  – А как насчет медового месяца? Есть какие-нибудь планы?
  – У Томаса? Обедать у Макдональдса и гонять в хоккей на площадке – все, что ему нужно.
  – Он что, совсем не любит путешествовать?
  – Только по северо-западным территориям. Йеллоунайф. Большое Невольничье озеро. Норман-Уэлс. Все там объездил.
  – Я имею в виду заграницу.
  Она покачала головой.
  – Только не Томас. Он говорит, все и так есть в Канаде.
  – Что есть?
  – Все, что нужно в жизни. Все здесь. Зачем куда-то ездить? Он говорит, люди и так слишком много ездят. И он прав, по-моему.
  – Значит, паспорт ему ни к чему, – подвел черту Джонатан.
  – Иди ты, – ответила девушка. – Поплыли назад.
  Но когда они поужинали и снова занялись любовью, она сменила гнев на милость и выслушала его план действий.
  * * *
  Они встречались каждый день или каждую ночь. В короткие предутренние часы, когда Джонатан возвращался с дискотеки, Ивонна в постели ждала его тихую дробь в дверь. Он подходил к ней на цыпочках, и она вбирала его в себя, как последний долгий глоток перед пустыней. Они почти не двигались. Мансарда была подобна барабану, отвечавшему на любое движение грохотом, который разносился по всему дому. Когда она начинала стонать от наслаждения, он закрывал ей губы ладонью, и она кусала ее, оставляя следы от зубов на большом пальце.
  – Если твоя мать застукает нас, она вышвырнет меня на улицу, – предупредил Джонатан.
  – Кого это волнует, – прошептала Ивонна, обвиваясь вокруг него. – Я уйду вместе с тобой. – Словно она забыла, что говорила о Томасе и своих планах с ним на будущее.
  – Мне еще нужно время, – настаивал он.
  – Чтобы получить паспорт?
  – Нет, тебя, – улыбнулся он во тьме.
  Она не любила расставаний, но не осмеливалась удерживать его долго. Мадам Лятюлип взяла за правило заглядывать к ней в любое время суток.
  – Ты еще спишь, cocotte[26]? Как себя чувствуешь? До свадьбы осталось четыре недели, mon p'tit chou[27]. Гуляешь последние денечки.
  Однажды мать пришла затемно, когда Джонатан еще лежал в постели Ивонны. Но, к счастью, она не стала зажигать свет.
  Они прикатили в мотель в Толерансе в нежно-голубом «понтиаке» Ивонны, и, слава Богу, он настоял, чтобы она вышла из номера раньше него, потому что, подходя к своей машине, еще пропитанная его запахом, она, к ужасу своему, заметила Мими, которая припарковалась чуть поодаль и прямо из машины, рот до ушей, махала ей рукой.
  – Tu fais visite au[28] шоу? – прокричала Мими, опустив стекло.
  – Угу.
  – C'est super, n'est-ce pas? T'as vu[29] платье, короткое, черное? Tres[30] открытое, tres сексуальное?
  – Угу.
  – Я купила его! Toi aussi faut l'acheter! Pour ton trousseau![31]
  Они занимались любовью в пустой гостиной, пока мадам отлучалась в супермаркет, и в чулане под мансардой. Страсть сделала ее безрассудной. Риск действовал на нее как наркотик. Целый день уходил у нее на то, чтобы улучить момент и остаться с ним наедине.
  – Когда ты пойдешь к священнику? – спросил он.
  – Когда буду готова, – ответила она с игривой серьезностью, напомнившей ему Софи.
  Она решила, что готова, уже на следующий день.
  Старый кюре Савиньи никогда не разочаровывал Ивонну. С детства она поверяла ему свои заботы, радости и тайны. Когда ее отец набросился на нее с кулаками, старый Савиньи успокоил и утешил ее. Когда мать чуть не свела ее с ума, старый Савиньи снова привел девочку в чувство и добродушно посмеялся вместе с ней над глупой женщиной, время от времени впадающей в слабоумие. Когда Ивонна стала спать с мальчиками, он ни разу не упрекнул ее. Когда она призналась ему, что перестала верить в Бога, кюре опечалился, но девушка продолжала каждое воскресенье посещать его после мессы, на которую больше не являлась, причем прихватывала с собой чего-нибудь от «Бабетты», бутылочку вина или, как на этот раз, виски.
  – Bon[32], Ивонна! Садись. Боже мой, ты сияешь, как яблочко! Что это у тебя в руках? Это ведь я должен делать тебе подарки к свадьбе!
  Он выпил за ее счастье, откинувшись в кресле, уставившись слезящимися, старыми глазами в бесконечность.
  – В Эсперансе мы всегда должны были любить друг друга, – произнес он так, словно находился в церкви, где читал наставления вступающим в брак.
  – Я знаю.
  – Только вчера каждый из нас был здесь чужестранцем, без семьи, без родины, каждый чуточку боялся прерий и индейцев.
  – Я знаю.
  – Поэтому мы сплотились. И полюбили друг друга. Это было естественно. И необходимо. И мы посвятили наше согласие Богу. И нашу любовь. Мы стали его детьми посреди пустыни.
  – Я знаю, – еще раз повторила Ивонна, жалея, что пришла к нему сегодня.
  – И вот мы стали добропорядочными гражданами нашей страны. И горожанами Эсперанса. Эсперанс повзрослел. Это замечательно, это прекрасно, это по-христиански. Но это скучно. Как Томас?
  – Томас великолепен. – Она потянулась к сумочке.
  – Но когда же ты приведешь его ко мне? Ты не позволяешь ему приехать в Эсперанс из-за своей матушки, но пора уже подвергнуть его испытанию огнем! Тест на несгораемость. – Они вместе посмеялись. У Савиньи порой бывали такие прозрения, за которые Ивонна его и любила. – Надо здорово постараться, чтобы заарканить такую девушку, как ты. Он полон страсти? Влюблен по уши? Пишет по три раза на дню?
  – Томас сама забывчивость.
  Они снова посмеялись, причем добрый кюре повторял вслух «забывчивость» и качал головой. Ивонна открыла сумочку и извлекла оттуда две фотографии, завернутые в целлофан. Она протянула одну из них кюре. После чего подала ему очки в металлической оправе, лежавшие на столе. И терпеливо дожидалась, пока он не рассмотрит ее как следует.
  – Это Томас? Бог мой, да он классный парень! Почему ты раньше не сказала? Забывчивость? Сила? Твоя матушка должна бы припасть к ногам такого человека!
  Не переставая восхищаться Джонатаном, кюре наклонил фотографию так, чтобы на нее лучше падал свет.
  – Я хочу вытащить его куда-нибудь в наш медовый месяц, сюрпризом, – объяснила Ивонна. – Но у него нет паспорта, и я хочу вручить ему его прямо у алтаря.
  Старик уже шарил по карманам в поисках авторучки. Авторучка была у Ивонны наготове. Перевернув обе фотографии лицом вниз и пододвинув их к священнику, она смотрела, как тот медленно, как ребенок, выводит свою подпись – сначала на одной, потом на другой (подпись церковного чина, которому законами Квебека дано право сочетать людей браком). Она снова открыла сумочку и извлекла на этот раз незаполненный бланк ходатайства «Formile A pour les personnes de 16 ans et plus»[33] и показала то место, где он должен был еще раз расписаться теперь уже в качестве свидетеля, лично знакомого с просителем.
  – Но сколько же времени я его знаю? Я же его, негодника, ни разу не видел!
  – Пишите – всю жизнь, – подбодрила Ивонна, наблюдая, как он выводит «la vie entiere»[34].
  «Том, – ликуя, телеграфировала она в тот же вечер. – Церкви нужно твое свидетельство о рождении. Пришли срочно на адрес „Бабетты“. Люби меня крепко. Ивонна».
  Когда Джонатан тихонько поскребся в ее дверь, она притворилась спящей и не отозвалась. Но когда он подошел к ее кровати, она вскочила и еще более пылко, чем когда-либо, обхватила его руками. «Я сделала, – взахлеб шептала она. – Получилось! У тебя будет паспорт».
  * * *
  Вскоре после этого в непоздний час мадам Лятюлип позвонила громадному комиссару полиции и напросилась на аудиенцию в его роскошном офисе. Она была в розовато-лиловом, который, по-видимому, должен был означать тихую скорбь.
  – Анжелика. – Комиссар пододвинул ей кресло. – Дорогая. Всегда рад тебя видеть.
  Как и кюре, комиссар полиции был уже в продвинутых летах. Фотографии, развешанные на стенах, изображали его в лучшие годы: там он в шубе правил собачьей упряжкой, там на коне скакал через прерии в погоне за преступником. Но теперь он смотрелся пародией на былого героя. Дряблые складки скрывали некогда мужественный подбородок. А лоснящееся брюшко больше походило на футбольный мяч, которому тесно в кожаной оболочке.
  – Кто-то из твоих девочек опять впутался в историю? – спросил он с понимающей улыбкой.
  – Благодарю, Луи, насколько я знаю, пока нет.
  – Тогда, значит, кто-то запустил руку в твою кассу.
  – Нет, Луи, благодарю, наши счета в порядке.
  Комиссар уловил ее угрожающий тон и приготовился защищаться.
  – Рад слышать, рад слышать, Анжелика. А то в последнее время отбою нет от таких историй. Не то что раньше. Un p'tit[35] глоточек?
  – Спасибо, Луи, я не по частному делу. Я хочу, чтобы ты занялся молодым человеком, которого Андрэ нанял в гостиницу на работу.
  – Что же он натворил?
  – Скорее Андрэ натворил. Он взял на работу человека без паспорта. Это было очень наивно с его стороны.
  – Андрэ хороший парень, Анжелика. Один из лучших в городе.
  – Чересчур хороший. Молодой человек служит у нас уже несколько недель, а документы его все еще не пришли. Он ставит нас в неудобное положение. Из-за него мы нарушаем закон.
  – Но мы не можем приказать Оттаве, Анжелика. Ты сама это знаешь.
  – Он говорит, что он из Швейцарии.
  – И отлично. Швейцария – чудесная страна.
  – Сначала он сказал Андрэ, что его паспорт в иммиграционном отделе, а потом что – в швейцарском посольстве на перерегистрации. Теперь он снова все врет. Где его паспорт?
  – Но у меня нет его паспорта, Анжелика. Ты же знаешь, что такое Оттава. Эти фокусники три месяца могут подтирать себе задницу. – Комиссару явно самому понравилась столь ловко составленная фраза.
  Мадам Лятюлип покраснела. Точнее, не покраснела, а побагровела, что заставило комиссара встревожиться не на штуку.
  – Он не швейцарец, – выкрикнула она, выходя из себя.
  – Откуда ты знаешь, Анжелика?
  – Я звонила в посольство Швейцарии. Сказала, что я его мать.
  – И что же?
  – Я им сказала, что возмущена проволочками, что мой сын не может нигде устроиться на работу, что у него поэтому депрессия и, если они не могут выслать паспорт, пуст пришлют какую-нибудь справку, что все в порядке.
  – Замечательно, Анжелика, ты очень умно поступила. Настоящая актриса. Я всегда помню об этом.
  – Но они не знают никакого Жака Борегара, который был бы из Швейцарии и жил теперь в Канаде. Все это ложь. Он не швейцарец. Он соблазнитель.
  – Он – кто?
  – Он соблазнил мою дочь, Ивонну. Он вскружил ей голову. Он мошенник в благородном обличье. Он хочет украсть у меня единственную дочь, украсть мой отель, украсть мой достаток украсть мой покой, мой...
  Она могла бы составить целый список того, что Джонатан намеревался украсть у нее. Она продумывала этот список длинными бессонными ночами и дополняла его при каждом новом доказательстве того, что ее дочь попалась на удочку негодяю. Только одну вещь она ни за что не включила бы в вышеупомянутый реестр – свое уже украденное сердце.
  10
  Взлетная полоса узкой зеленой лентой тянулась вдоль унылых болот Луизианы. У ее края паслись коровы. Белые цапли садились на коровьи спины и казались сверху клочьями снега. У дальнего конца полосы виднелся обветшавший жестяной сарай, служивший когда-то ангаром. От него к шоссе пролегла красноватая грязная дорога. Стрельски, по-видимому, не был уверен, что перед ним то самое место, во всяком случае, оно явно не понравилось ему. Он позволил «сессне» скользнуть вниз, чтобы затем на малой высоте направить самолет наискось через болота. Сидя в хвосте, Берр увидел за ангаром старый топливный насос и калитку с колючей проволокой. Она была заперта. Только не сразу замеченные им следы шин, кое-где примявших траву, выдавали присутствие жизни. Стрельски засек их в тот же момент и, видимо, счел достойными внимания, потому что снизил скорость и развернул самолет, заходя на посадку с запада. Вероятно, он что-то сказал Флинну по внутренней связи, тот оторвал свои веснушчатые руки от лежавшего у него на коленях пистолета-пулемета и как-то невнятно зажестикулировал. С момента их взлета в Батон-Руж прошел час.
  Со старческим кряхтением «сессна» коснулась земли и поползла по дорожке. Их приземление не произвело никакого впечатления ни на коров, ни на птиц. Стрельски и Флинн спрыгнули на траву. Дышавшая смрадом болотная жижа по обе стороны взлетной полосы чмокала и пыхтела. В грязи возились, то взлетая, то падая, жирные жуки.
  Озираясь по сторонам и держа пистолет-пулемет на изготовку, Флинн двинулся в сторону сарая. За ним следовал Стрельски с портфелем в руке и автоматом на взводе. Сзади плелся Берр. В его распоряжении были только молитвы: оружия он терпеть не мог и пользоваться им не умел.
  – Старина Пэт Флинн делал дела в Северной Бирме... Старина Пэт Флинн делал дела в Сальвадоре... Пэт – седьмое чудо света... – Стрельски любил восторгаться своим подручным.
  Но Берр не слушал. Он рассматривал следы колес под ногами. Машина или самолет? Он знал, что по каким-то признакам их можно различить, и злился на себя, что не помнит.
  – Мы сказали Майклу, что ты из Англии и важная шишка, – предупредил Стрельски. – Ну как, например, тетка Уинстона Черчилля.
  – Бери выше, – хмыкнул Флинн.
  * * *
  Вчерашней ночью, когда они сидели на веранде домика на берегу моря в Форт-Лодердейл, Стрельски рассказал Берру об отце Лукане и брате Майкле.
  – Связь держит старина Пэт. Хотите узнать что-нибудь у Майкла, посылайте старину Пэта. Ведь парень непрост. Правда, Пэт?
  – Майкл отличный малый, – отвечал Флинн, широко растягивая в улыбке рот и загораживая его своей увесистой ладонью.
  – И очень благочестив, – добавил Стрельски. – Майкл очень набожен. Правда, Пэт?
  – Он действительно верит. Без дураков, – подтвердил Флинн.
  Под общее веселье и безудержное хихиканье Стрельски и Флинн поведали Берру историю о том, как брат Майкл пришел к Иисусу и к сознанию своего высокого призвания суперстукача. Историю, которая не имела бы начала, как утверждал Стрельски, если бы агент Флинн в один из выходных Великого поста, ускользнув из-под надзора жены, не сорвался в Бостон, чтобы отвести душу за стаканчиком виски в компании двух собратьев-трезвенников из семинарии.
  – Ведь это правда, Пэт? – домогался Стрельски, беспокоясь только об одном – чтобы Флинн не уснул.
  – Покарай меня Господи, если я вру, – соглашался Флинн, глотая виски и откусывая кусок пиццы, в то время как его глаза умиротворенно следили за повисшей над Атлантикой луной.
  – Едва Пэт и святые братья, – продолжал Стрельски, – опустошили первую бутылку, к ним подлетел сам отец-настоятель, чтобы поинтересоваться, не соблаговолит ли спецагент Патрик Флинн, из Таможенного управления США, побеседовать с ним в его личных покоях?
  И когда агент Флинн любезно согласился, то оказалось, что в настоятельских покоях сидит длинный, как жердь, лопоухий техасский юнец, представившийся отцом Луканом из какого-то отшельнического приюта «Крови Девы Марии» в Новом Орлеане, находящегося, по причинам, известным только папе, под покровительством бостонского отца-настоятеля.
  И этот-то самый Лукан, рассказывал Стрельски, этот прыщавый сосунок с ушами, как ракетки для пинг-понга, посвятил себя Пресвятой Деве Марии, а также исправлению порочных душ путем самоочищения и следования примеру ее Апостолов.
  И вот, совершая это трудное восхождение, рассказывал Стрельски, – Флинн тем временем хихикал, кивал, морщил красную физиономию и, как дурачок, дергал себя за чуб – Лукан услышал исповедь одного богатенького грешника, дочь которого недавно наложила на себя руки, не в силах больше выносить преступные деяния и развратное поведение своего папаши.
  Тот так каялся, так выворачивал всего себя наизнанку, что бедный младенчик во весь дух припустил к отцу-настоятелю за наставлениями и нюхательной солью, говорил Стрельски. Богатый грешник оказался таким негодяем, каких свет не видел.
  – Самобичевание для такого подонка, Леонард, это как короткий припадок, – философски заметил Стрельски. Флинн тихо улыбался луне. – О раскаянии тут говорить не приходится. К тому времени, когда Патрик на него вышел, Майкл уже сожалел об этом кратком всплеске порядочности и ссылался на пункт первый, пункт пятый и на больную бабушку. Также напирал на то, что его признания недействительны, так как были сделаны в состоянии умопомрачения и горя. Но Пэт, – при этом улыбка Флинна стала чуть шире, – Пэт предложил Майклу выбрать: или от семидесяти до девяноста лет отшельничества в одиночке, или союз с небесными силами, амнистия и местечко в первом ряду «Фоли-Бержер». Майкл за двадцать секунд снесся с Творцом, посовещался со своей совестью и склонился к последнему.
  * * *
  Флинн вошел в жестяной ангар, приглашая Берра и Стрельски последовать его примеру. На них пахнуло жаром, как из раскаленной духовки, и страшным зловонием. Всюду: на сломанном столике, деревянной скамье, погнутых пластиковых стульях – виднелись следы пребывания летучих мышей. Сцепившись в связки по двое или по трое, они, наподобие клоунов, свешивались с металлических перекладин под потолком. Разбитый радиоприемник стоял на боку рядом с генератором, прошитым пулями насквозь. Кто-то здесь чуточку развлекся, подумал Берр. Кто-то, видимо, решил, что пусть лучше все это не достанется никому, и раскурочил все, что только можно было. Флинн еще раз оглядел окрестности и закрыл дверь. «Это что, условный сигнал?» – подумал Берр. Ирландец вытащил пачку противомоскитных дымовых шашек. На обертке была надпись: «Спаси земной шар. Обойдись сегодня без пакета». Он зажег шашки, и кольца зеленоватого дыма стали взбираться вверх к металлической крыше, вызывая волнение и беспокойство среди летучих мышей. Испанские надписи на стенах сарая сыпали проклятьями в адрес янки.
  Стрельски и Флинн присели на скамью. Берр примостился на хромом стуле. Все-таки автомобиль, решил он, припомнив следы на траве. Четыре протектора – две колеи. Флинн опустил пистолет-пулемет на колени, зафиксировал палец на спусковом крючке и закрыл глаза, прислушиваясь к болтовне цикад. «Взлетная полоса построена торговцами марихуаны еще в шестидесятые годы, – говорил им Стрельски в Майами, – но для современных самолетов она непригодна. Современные контрабандисты летают на 747-й модели с опознавательными знаками, прячут товар в декларированных грузах и используют государственные аэродромы. А на обратном пути набивают самолет норковыми манто для своих девочек и гранатометами для друзей. Не любят возвращаться порожняком, как всякие бизнесмены-транспортники».
  Они сидели так уже полчаса. От дыма противомоскитных шашек Берра стало подташнивать. Тропический пот крупными каплями выступил на лице, рубашка была мокрая, хоть выжимай. Стрельски протянул пластмассовую фляжку с теплой водой. Берр немного отпил, достал носовой платок, смочил в воде и провел по лицу. «Доносчик передонес, – подумал он. – Нас тут прихлопнут». Стрельски расправил ноги и уселся поудобнее, бережно переложив автомат. На его бедре в алюминиевой кобуре лежал револьвер.
  – Мы сказали, что ты доктор, – нарушил молчание Стрельски. – Я готов был представить тебя английским герцогом, но Пэт бы этого не вынес.
  Флинн зажег еще одну шашку, затем, словно в продолжение той же операции, направил ствол пистолета-пулемета на дверь и бесшумно скользнул вбок. Берр даже не почувствовал, как Стрельски поднялся со своего места, но когда обернулся, то обнаружил, что тот стоит, плотно прижавшись к задней стене сарая с поднятым к потолку дулом автомата. Берр не двинулся с места. Хороший пассажир ведет себя тихо и держит язык за зубами.
  Дверь отворилась, и в ангар ворвался солнечный свет. В проем просунулась удлиненная, абсолютно голая, лишь с темными пятнами на месте бывших волос голова молодого человека. Уши его и в самом деле напоминали ракетки для пинг-понга. Испуганные глаза поочередно обвели всех троих, дольше других задержавшись на Берре. Затем голова исчезла. Дверь осталась приоткрытой. Послышался неясный шепот: «Где?», «Здесь?», и успокаивающие интонации в ответ. Дверь отворилась шире, и на пороге возник доктор Пауль Апостол. Он же Апо, он же Аппетит, он же брат Майкл. Сейчас он выглядел не кающимся грешником, а скорее маленьким фельдмаршалом, под которым пала кобыла. Все неудобства, мучившие Берра до этого момента, оказались забыты. Раздражение как рукой сняло. Передним стоял тот самый Апостол, у которого прямой выход на картели, тот самый, кто знает все о планах Роупера, кто злоумышляет с ним вместе, ест его соль, катается с ним на яхте и продает его с потрохами в свободное время.
  – Знакомьтесь. Доктор из Англии, – торжественно произнес Флинн, указывая на Берра.
  – Здравствуйте, доктор. Как поживаете, сэр? – отвечал Апостол тоном оскорбленного достоинства. – Нам тут как раз не хватает настоящей цивилизованности. Я, конечно, восхищен вашей великой страной. Мои предки были английскими аристократами.
  – А я-то думал, что они были греческими торгашами, – ядовито заметил Стрельски, у которого один только вид Апостола вызывал мгновенную вспышку ярости.
  – Со стороны матери, – уточнил Апостол. – Моя мать из рода герцога Девонширского.
  – Ты подумай, – отозвался Стрельски.
  Но Апостол не слушал его. Он обращался к Берру.
  – Я человек принципа, доктор. Уверен, вы, как британец, оцените это. Но я также сын Святой Девы, имеющий честь пользоваться наставлениями ее легионеров. Я никого не сужу. Просто даю советы, исходя из фактов, которыми располагаю. Мои гипотетические рекомендации основаны на знании закона. Затем я исчезаю.
  * * *
  Все было забыто: зной, дурной запах и стрекот цикад. Осталась работа. Их обычная повседневная работа в любой стране: и для Флинна с его грубоватым ирландским выговором, и для Апостола с его выспренней адвокатской манерой выражать свою мысль. Он похудел, подумал Берр, припоминая лицо, виденное на фотографии, подбородок стал жестче, глаза запали.
  Пистолет-пулемет был теперь в руках у Стрельски: нарочито повернувшись к Апостолу спиной, он внимательно следил за дверным проемом и взлетной полосой. Лукан сидел съежившись, наклонив голову и подняв брови. На нем была одежда из голубой хлопчатобумажной ткани. Что же до Апостола, то, невзирая на жару, он щеголял в белой рубашке с длинными рукавами и в черных холщовых брюках, на шее висела золотая цепочка с фигуркой Марии, воздевающей к небу руки. Черный завитой парик на голове, слегка сдвинутый набок, казалось, был несколько великоват. Берру пришло на ум, что Апостол надел чужой по ошибке.
  Черновую работу делал Флинн:
  – Под каким предлогом вы поехали на встречу? Видел ли вас кто-нибудь при выезде из города? Сколько у вас времени? Когда и где встретимся в следующий раз? Как обстоят дела с Аннетт из конторы, которая, как вы говорите, преследовала вас в машине?
  Апостол взглянул на отца Лукана, который по-прежнему сидел неподвижно, уставившись вдаль.
  – Этот вопрос прояснился, – сказал Апостол.
  – Каким образом? – поинтересовался Флинн.
  – Дама проявила ко мне интерес романтического свойства. Я хотел привлечь ее в наше братство, но она, к сожалению, неверно истолковала мои намерения. Все разъяснилось, извинения принесены, и я их принял.
  Чаша терпения отца Лукана переполнилась.
  – Майкл, это не совсем верное изложение событий, – сурово произнес он, убирая руку, которой он подпирал щеку, чтобы ничто не мешало говорить. – Майкл надул ее, Патрик. Сначала он переспал с Аннетт, а потом с ее подружкой по комнате. Аннетт что-то заподозрила и решила проверить. Вот и все.
  – Могу я перейти к следующему вопросу? – осведомился Апостол.
  Флинн поставил на стол два карманных диктофона и включил их.
  – «Черные ястребы» еще в ходу, Майкл? – спросил он.
  – Патрик, этого вопроса я не слышал, – ответил Апостол.
  – Зато я слышал, – включился Стрельски. – Продолжают ли картели покупать военные вертолеты? Господи, «да» или «нет»!
  Берр видел всяких актеров – плохих и хороших, но раздражение Стрельски выглядело потрясающе натурально.
  – Я взял себе за правило не присутствовать в комнате, когда обсуждаются вещи подобного рода, – заявил Апостол. – Пользуясь удачным выражением самого господина Роупера, подобрать ботинок по ноге – его амплуа. Если «черные ястребы» покажутся господину Роуперу стоящим товаром, он включит их в список.
  Стрельски что-то сердито зацарапал в своем блокноте.
  – Это кончится когда-нибудь, мать твою так, или нам следует передать в Вашингтон, чтобы они обождали годик-другой?
  Апостол издал презрительный смешок.
  – Твой друг, Патрик, должен слегка умерить свой патриотический пыл, – небрежно бросил он. – Господин Роупер всегда требует, чтобы его не торопили, и мои клиенты с ним совершенно согласны. «Растет хорошо то, что растет медленно», – как говорит старая, проверенная испанская пословица. Будучи романцами, мои подопечные всегда дают фрукту вызреть. – Он взглянул на Берра. – Сыновья Девы Марии должны быть стоиками. У нее много хулителей. Их клевета освящает ее смирение.
  Началось уточнение деталей. Имена и явки... Отправка и получение груза... Деньги, которые полоскались в гигантской мойке Карибского бассейна... Последний проект картелей по застройке центра Майами...
  Наконец Флинн улыбнулся и пригласил Берра присоединиться к разговору:
  – Ну, доктор, теперь ваша очередь. Спрашивайте обо всем, что вас интересует и в чем может помочь вам брат Майкл.
  – Да, Патрик, действительно интересует, – вежливо подал голос Берр. – Познакомившись сейчас с братом Майклом и, конечно, видя, как велика его помощь в нашем деле, мне хотелось бы для начала задать ему парочку общих вопросов. Они больше касаются формы, чем содержания.
  – Сэр, я всецело в вашем распоряжении, – не давая Флинну ответить, перебил Апостол. – Вести интеллектуальную беседу с настоящим английским джентльменом – истинное удовольствие.
  «Начни с общего и двигайся постепенно, – советовал ему Стрельски. – Закутай все в вашу английскую фланель».
  – Видите ли, во всем этом для меня кроется некая загадка, – продолжал Берр, обращаясь тем не менее к Флинну. – В чем же секрет господина Роупера? Я рассуждаю как его соотечественник. Что в нем есть такого, чего нет в других? Израильтяне, французы и кубинцы предлагают поставки более совершенного оружия, и все, за исключением израильтян, остаются ни с чем. Как удается мистеру Ричарду Онслоу Роуперу преуспеть там, где никому не удалось? Как ему удается убеждать клиентов брата Майкла прилично вооружаться?
  К удивлению Берра, лицо Апостола смягчилось и потеплело. Лирический тембр зазвучал в голосе.
  – Доктор, ваш соотечественник мистер Роупер не просто обычный коммерсант. Он чародей, сэр. Дальновидный, рисковый. Люди пляшут под его дудку. Роупер тем и замечателен, что не укладывается в стереотипы.
  Стрельски пробормотал явную непристойность, но это яе остановило излияний Апостола.
  – Проводить время в обществе мистера Онслоу Роупера – привилегия, праздник души. Многие из тех, кто общается с моими клиентами, на самом деле весьма презрительно к ним относятся. Они льстят, умасливают, подносят подарки, но им не хватает искренности. Они стремятся сорвать быстрый куш. Господин же Роупер обращается с ними на равных. Он джентльмен, но не сноб. Мистер Роупер восхищается их богатством, тем, как ловко они использовали то, что дала им природа. Он восхищается их смелостью и умением. Мир – это джунгли, любит он повторять, не все в них способны выжить. Нет сомнения, слабый должен погибнуть. Все дело в том, кто станет сильнейшим. После этого он обычно приглашает их посмотреть фильм, очень профессиональный, очень компетентно смонтированный, не слишком длинный и не слишком перегруженный техническими деталями. Такой, какой им нужен.
  «А ты остался в комнате, – подумал Берр, наблюдая за разглагольствующим Апостолом. – Ты всегда остаешься в комнате. На ранчо или на квартире, в окружении девок и крестьянских парней, в джинсах, с автоматами „узи“ в руках; в комнате с диванами, обтянутыми шкурами экзотических животных, с огромными телевизорами и тяжелыми золотыми шейкерами для коктейля. Здесь, в этой комнате, ты остаешься вместе со своими клиентами, обольщенными благородным английским чаровником, и смотришь фильм».
  – Мы смотрели пленку, где британский спецназ штурмует иранское посольство в Лондоне. Он показывал, как американские солдаты проходят обучение на ведение войны в джунглях, и рекламный ролик самого совершенного и новейшего мирового вооружения. Потом стал спрашивать нас, что же такое сила, и что будет, если американцам однажды надоест распылять гербициды над боливийскими полями и арестовывать по пятьдесят килограммов товара в Детройте, и вместо этого они просто явятся, выволокут моих клиентов из постели и в наручниках доставят самолетом в Майами, где их будут публично судить по законам США, как генерала Норьегу. Он спрашивал, правильно ли, чтобы люди с таким состоянием, были столь беззащитны. «Вы ведь не ездите на старых автомобилях, не носите старомодную одежду, не спите с отцветшими женщинами. Почему же вы отказываете себе в современном оружии? У вас есть смелые парни, настоящие мужчины, преданные вам до гроба, я вижу по их лицам. Но едва ли наберется на сотню пяток таких, кто бы смог совладать с современной техникой, которую я вам предлагаю». После чего мистер Роупер рассказывает о своей замечательной корпорации «Айронбрэнд». Он подчеркивает ее респектабельность и разносторонность. Есть танкерный флот, и вообще с транспортом все в порядке. Корпорация занимает видное место в торговле минералами, древесиной, сельскохозяйственным оборудованием. Она имеет опыт нелегальных перевозок, располагает налаженной системой связи с официальными органами в главных портовых городах мира. При необходимости могут быть также задействованы промысловые компании. Такой человек способен был бы освятить словом Марии отхожее место.
  Апостол замолчал, но только для того, чтобы сделать глоток воды, которую отец Лукан налил ему из пластиковой бутылки.
  – Времена чемоданчиков, набитых стодолларовыми купюрами, миновали, – говорил он им. – Прошла пора глотателей-контрабандистов, перевозивших товар в презервативах с оливковым маслом, спрятанных в собственных желудках. Их давно просветили рентгеном. Нет больше тех маленьких самолетиков, которые совершали запрещенные рейсы над Мексиканским заливом. То, что им предлагается теперь, абсолютно лишено риска и обеспечивает прямую доставку их товара к потребительским рынкам Центральной и Восточной Европы.
  – Наркотиков! – взорвался Стрельски, не в состоянии вынести многословие Апостола. – Товар твоих клиентов – наркотики, Майкл! Роупер продает оружие за очищенный, обработанный тысячу раз проклятый кокаин по цене, о которой сговаривается прямо у взлетной полосы. Горы этого дерьма! И он собирается везти это в Европу, загадить ее, травить детей, калечить жизни и загребать миллиарды! Не так ли?
  Апостол не обратил никакого внимания на эту вспышку эмоций.
  – Мистер Роупер не берет с моих клиентов никаких денег вперед. Он заявляет, что свою часть операции будет финансировать сам. Он не требует никаких гарантий. Его доверие к ним безгранично. Если они смошенничают, уверяет он их, его доброе имя будет потеряно, корпорация разорена, инвесторы отвернутся от него. Но он верит моим клиентам. Он знает, они порядочные люди. Самое лучшее и надежное, утверждает он, финансировать все предприятие априори из своего кармана, вплоть до момента окончательного расчета. Именно это он и предложил. Он обезоружил их своей верой в них. Более того. Мистер Роупер заявил, что не имеет намерения конкурировать с другими европейскими партнерами моих клиентов. Он войдет и выйдет из деловой цепочки исключительно по желанию моих клиентов. Как только он доставит груз тем, кого мои клиенты выставят в качестве получателей, он будет считать свою задачу выполненной. Если мои клиенты не пожелают назвать таких людей, мистер Роупер с радостью организует тайную передачу.
  Адвокат вытащил большой шелковый платок и вытер пот, выступивший из-под парика.
  «Пора, – подумал Берр. – Ну давай».
  – А майор Коркоран присутствовал на встрече, Майкл? – невинно поинтересовался он.
  Мгновенная гримаса неудовольствия появилась на подвижном лице Апостола. Тон его голоса сделался брюзгливо-осуждающим. – Майор Коркоран, как и лорд Лэнгборн, был слишком даже на виду. Это был почетный гость. Он крутил кинопроектор, развлекал общество, любезничал с дамами, разносил напитки, в общем, всячески всех очаровывал. Когда мои клиенты полушутя предложили оставить майора заложником до совершения сделки, дамы пришли в полный восторг. После того как мной и лордом Лэнгборном были выработаны основные пункты соглашения, майор произнес шутливую речь и с шиком подмахнул бумагу за Роупера. Мои подопечные любят подурачиться, чтобы снять дневное напряжение. – Он с раздражением выдохнул, и на раскрывшейся ладони мелькнули четки. – К сожалению, доктор, по настоянию Патрика и его друга-грубияна, я вынужден был дискредитировать майора Коркорана в глазах моих клиентов до такой степени, что все их расположение к нему исчезло. Это, конечно, не по-христиански, сэр. Я, как и отец Лукан, сожалею о том, что опустился до лжесвидетельства.
  – Так погано, – пожаловался Лукан. – Ведь правда, не этично?
  – Будьте добры, Майкл, что такого ваши клиенты узнали о майоре Коркоране, что могло нанести ущерб его репутации?
  Голова Апостола вытянулась, как у цыпленка. Жилы на шее вздулись.
  – Сэр, я не отвечаю за то, что мои клиенты могли узнать из других источников. Что же касается моего... – Он так и не смог подобрать нужного слова. – Я посоветовал, как их юридический консультант, сославшись на некоторые мнимые факты биографии майора, исключить его кандидатуру из списка надежных деловых партнеров.
  – Какие именно факты?
  – Я вынужден был сообщить им, что он ведет беспорядочный образ жизни, употребляет алкоголь в неразумных количествах. К моему стыду, я также сказал им, что он несдержан, но это вовсе не соответствует моим впечатлениям о майоре. Даже в сильном подпитии он образец выдержанности. – Апостол недовольно обернулся к Флинну. – Мне дали понять, что цель этого недостойного маневра – отодвинуть майора Коркорана, вынудив Роупера действовать на передней линии. Должен вас предупредить, что не разделяю оптимизма этих джентльменов по данному вопросу, а если бы даже разделял, не считаю подобные действия соответствующими идеалам легионеров Девы Марии. Если майор Коркоран будет признан ненадежным, мистер Роупер с легкостью найдет себе другого подписчика.
  – Как вы полагаете, известно ли Роуперу о сомнениях ваших клиентов по поводу майора Коркорана?
  – Сэр, я не являюсь духовником господина Роупера, как, впрочем, и моих клиентов. Они не сообщают мне о своих внутренних колебаниях, и я с уважением к этому отношусь.
  Берр сунул руку в глубь пропитавшейся потом ветровки и извлек мятый конверт. Пока он вскрывал его, Флинн с заметным ирландским выговором принялся рассказывать о ее содержимом:
  – Майкл, доктор привез с собой исчерпывающий список прегрешений майора Коркорана до того, как он был нанят мистером Роупером. Большинство этих проступков связано с обыкновенным распутством. Но есть и парочка примеров разгульного поведения в общественных местах, вождение автомобиля в нетрезвом состоянии, употребление наркотиков, бродяжничество по нескольку дней сряду, а также растрата армейских средств. Заботясь о своих клиентах, вы, обеспокоенный слухами о слабостях бедняги, взяли на себя труд сделать отдельный запрос в Англии, и вот вам ответ.
  Апостол уже протестовал:
  – Сэр, я состою в адвокатуре Флориды и Луизианы, я был президентом адвокатской ассоциации Дейд-Каунти. Майор Коркоран не существует в двух ипостасях. Я не стану порочить невиновного человека.
  – Сядь, сука, на место, – сказал ему Стрельски. – И не пори чушь насчет ассоциации адвокатов.
  – Он всегда все выдумывает, – в отчаянье повернулся Лукан к Берру. – Просто неслыханно. Всякий раз он говорит совершенно обратное тому, что есть на самом деле. Я не знаю, как отучить его от этой привычки.
  Берр тихо взмолился:
  – Если можно, Патрик, давайте же договоримся о времени.
  ...Они возвращались к «сессне». Флинн шел впереди, все еще не выпуская оружия из рук.
  – Ты думаешь, сработало? – спросил Берр. – Ты на самом деле думаешь, он не догадывается?
  – Мы для него слишком глупы, – ответил Стрельски. – Просто безмозглые фараоны.
  – Настоящие ослы, – невозмутимо согласился Флинн.
  11
  Первый удар Джонатан принял словно во сне. Он услышал треск собственной челюсти. Из глаз посыпались искры. Он увидел искаженное лицо Лятюлипа, готовящегося нанести второй удар правой. «Как глупо, – промелькнуло в его мозгу, – пользоваться правой, как молотком для забивания гвоздей, и так открываться для ответного удара». Он услышал вопрос Лятюлипа, повисший в воздухе и только сейчас дошедший до его сознания:
  – Salaud![36] Ты кто?
  Затем увидел тару из-под пустых бутылок, которую он помог сегодня слугам-украинцам вынести во двор. Из задней двери зала, где продолжалась дискотека, доносилась пошленькая мелодия. Над головой мсье Лятюлипа, как однобокий нимб, висел месяц. Джонатан вспомнил, что мсье Андрэ просил его выйти на минутку, и подумал, что следует нанести ответный удар или хотя бы блокировать изготовившуюся ударить его руку. Но что-то остановило его – джентльменство или безразличие? – и второй удар обрушился на то же самое место, что и первый. Мгновенно ему вспомнился случай в приюте, когда он налетел в темноте на пожарный гидрант. Но, может быть, потому что на этот раз гидрант был ненастоящий или же голова его одеревенела, боли он не ощутил. Только губа лопнула и тепловатая струйка крови сползла вниз к подбородку.
  – Где твой паспорт? Швейцарский! Отвечай! Кто ты? Ты обманул меня! Надругался над дочерью! Свел с ума жену, а ведь ел за моим столом! Кто же ты? Почему ты все время лжешь?
  В тот самый момент, когда Лятюлип отвел руку, Джонатан подсек его ногой и уложил на спину, стараясь по возможности, смягчить удар, потому что под ними была не мягкая трава Ланиона, а добротный канадский асфальт. Лятюлип, однако, был неудержим. Он быстро вскочил на ноги и, уцепив Джонатана за рукав, потащил в полутемную аллею за зданием отеля, служившую неформальным писсуаром для мужской половины города. Принадлежавший хозяину «чироки» был припаркован у дальнего конца аллеи. Пока они ковыляли к машине, Джонатан услышал работающий двигатель.
  – Залезай! – приказал Лятюлип. Открыв дверцу, он попытался запихнуть Джонатана в машину, но ему явно не хватило сноровки. Джонатан сам взобрался внутрь, осознавая, что в этот момент спокойно может повалить Лятюлипа ногой, даже убить его одним точным ударом в голову, так как широкий славянский лоб мсье Андрэ находился как раз на том уровне, чтобы Джонатан мог без труда размозжить ему висок. При тусклом внутреннем освещении Джонатан увидел на заднем сиденье свою сумку. – Немедленно застегни ремень! – закричал Лятюлип, как будто автомобильный ремень мог гарантировать покорность его пленника.
  Джонатан тем не менее повиновался. Лятюлип нажал на педаль газа, и огни Эсперанса остались позади. Они ехали в черноте канадской ночи уже двадцать минут, когда Лятюлип вытащил из кармана пачку сигарет и протянул Джонатану. Тот достал одну и прикурил от щитовой зажигалки. Потом зажег сигарету для Лятюлипа. За ветровым стеклом покачивалось огромное, усыпанное звездами небо.
  – Ну? – произнес Лятюлип, стараясь сохранить агрессивный тон.
  – Я англичанин, – признался Джонатан. – Сцепился с одним типом. Он ограбил меня. Мне пришлось смыться. Приехал сюда, а мог бы в любое другое место.
  Их обогнала машина. Это не был нежно-голубой «понтиак».
  – Ты что, убил его?
  – Говорят.
  – Как?
  «Выстрелил ему в лицо, – подумал он. – Из пневматической винтовки. Предал. И собаку зарезал. От глотки до хвоста».
  – Говорят, у него оказалась сломанной шея, – ответил он уклончиво, стараясь избежать необходимости в очередной раз что-то придумывать.
  – Почему ты ее не пощадил? – трагически вопросил мсье Андрэ. – Томас хороший человек. С ним ей, слава Богу, было бы...
  – Где она?
  Вместо ответа Лятюлип нервно сглотнул. Они ехали на север. В зеркале заднего вида появились огни. За ними следовала машина. Он убедился, что она следовала за ними.
  – Ее мать пошла в полицию, – сказал Лятюлип.
  – Когда? – Нужно было бы, наверно, спросить: «Почему?» Задняя машина уже почти нагнала их. «Поотстань», – подумал он.
  – Она навела справки в швейцарском посольстве. Там о тебе никогда не слышали. Ты снова бы сделал так?
  – Сделал что?
  – Ну, с этим типом, что тебя обобрал.
  – Он полез на меня с ножом.
  – Они вызывали меня, – продолжал Лятюлип оскорбленно. – В полицию. Хотели узнать, что ты за фрукт. Спрашивали, не торгуешь ли наркотиками, не звонишь ли по междугородке, с кем встречаешься. Они думают, ты – Аль Капоне. Здесь редко что-нибудь случается. Они получили фотографию из Оттавы. Слегка напоминает тебя. Я уговорил их подождать до утра, когда гости уснут.
  Они достигли перекрестка. Лятюлип съехал с дороги. Он говорил отрывисто, как бегун, пробежавший дистанцию.
  – Те, кто хочет сделать ноги отсюда, бегут на север или на юг. А ты отправляйся на запад, в Онтарио. И никогда не возвращайся, понял? Если вернешься, я... – Он несколько раз судорожно глотнул воздух. – Тогда, может быть, и на моей совести будет убийство.
  Джонатан взял сумку и вылез в темноту. В воздухе висели капли дождя. Запах смолы шел от сосен. Следовавшая за ними машина пронеслась мимо, и в какое-то опасное мгновение можно было различить номерной знак ее «понтиака». Но Лятюлип смотрел на Джонатана.
  – Вот твои деньги. – Он сунул ему в руку пачку долларовых банкнотов.
  * * *
  Она вернулась по параллельному шоссе, затем пересекла центральную линию и развернулась. Они сидели в машине с включенным светом. На коленях Ивонны лежал нераспечатанный коричневый конверт. В углу был набран адрес отправителя: «Бюро паспортов. Министерство внешних сношений. Оттава». Адресовано Томасу Ламону, на имя Ивонны Лятюлип. «Шато Бабетта». Томасу, который уверяет, что в Канаде есть все.
  – Почему ты не дал ему сдачи? – спросила она.
  Одна половина ее лица опухла, глаз заплыл. «Вот моя профессия, – подумал Джонатан. – Портить людям лица».
  – Он просто чуть-чуть рассердился, – произнес он.
  – Хочешь, я куда-нибудь тебя отвезу? Высажу где-нибудь?
  – Я выйду здесь.
  – Ты чего-нибудь еще хочешь от меня?
  Он отрицательно покачал головой. Затем повторил этот жест, пока не убедился, что она поняла.
  Ивонна протянула конверт.
  – Что для тебя было важнее, – спросила она хрипло, – переспать со мной или получить паспорт? Постель или паспорт?
  – И то и другое. Спасибо.
  – Нет, скажи. Мне надо знать.
  Он открыл дверцу и вылез из машины. Она широко улыбнулась – он увидел это в неверном свете сигнальных ламп на щитке.
  – Знаешь, я чуть было действительно не поверила. Черт возьми, у меня почти крыша поехала. Но с тобой хорошо ненадолго. Томаса ты все равно бы не заменил.
  – Рад был стараться, – сказал он.
  – Но все-таки что это было для тебя? – настаивала Ивонна, по-прежнему ослепляя его улыбкой. – Ну же, скажи. Каков уровень? По девятибалльной шкале? Пять, шесть или вообще ноль? Господи, а я-то думала, ты ведешь учет.
  – Спасибо, – повторил Джонатан.
  Он захлопнул дверцу и в свете небесного сияния увидел, как упала и поднялась ее голова, дернулись плечи. Но она уже овладела собой. Пристально глядя вперед, она включила зажигание, хотя еще несколько секунд не трогалась с места. Он стоял, не в силах ни двинуться, ни произнести слово. Она выехала на шоссе и проехала пару сотен ярдов с выключенными фарами. То ли забыла о них, то ли ее это не волновало. Казалось, она ориентируется в темноте по компасу.
  «Вы убили эту женщину?»
  «Нет. Я женился на ней ради паспорта».
  Подъехал грузовик, и он провел пять часов в обществе славного чернокожего парня по имени Эд. У него были проблемы с закладными. Нужно было выговориться. Где-то по дороге Джонатан позвонил в Торонто и слушал веселую болтовню телефонисток, передававших его заказ через бескрайние просторы Восточной Канады.
  – Меня зовут Джереми, я друг Филиппа, – сказал он заученную фразу, которую повторял каждую неделю, выходя на связь из разных автоматов. Иногда ему было слышно, как идет переключение на другую линию. Иногда казалось, что его соединяют вовсе не с Торонто.
  – Доброе утро, Джереми! Или там у вас вечер? Как дела, старина?
  До сегодняшнего звонка Джонатан представлял себе, что отвечающий ему на том конце провода человек – живой и жизнерадостный. Теперь же ему показалось, что он говорит с новым Огилви, таким же фальшивым и сухим.
  – Передайте, что я поймал свою тень и следую заданным курсом.
  – Позвольте в таком случае от имени всех родных принести вам поздравления, – отозвался в трубке новоявленный родственник Огилви.
  В эту ночь ему снились Ланион и стаи чибисов на скале. Птицы тучей поднимались в воздух и замирали с неподвижными крыльями, затем штопором бросались вниз. Так продолжалось до тех пор, пока неизвестно откуда налетевший восточный ветер не порвал этот заколдованный круг. Джонатан увидел с полсотни мертвых и тысячи других, уносимых в открытое море. Ему снилось, что это он позвал их сюда, что он виновник их гибели. Он позволил им погибнуть, потому что ушел на поиски самого страшного человека в мире.
  * * *
  Вот так надо оборудовать агентурные гнездышки, думал Берр. И никаких тебе жестяных сараев с летучими мышами посреди смрадных луизианских болот. Прощайте, крошечные квартирки в Блумсбери, с неистребимым запахом прокисшего молока и сигаретного дыма, оставшегося от предыдущих посетителей. Отныне мы будем встречать наших крошек здесь, в Коннектикуте, в таких вот обшитых тесом домах, окруженных десятью акрами поросшей лесом земли, с уютными, отделанными кожей кабинетиками, набитыми книгами о морали богатства. Здесь имелось все: и баскетбольный щит, и надежная ограда с пропущенным через нее током для отпугивания оленей, и даже электрическая мухобойка, с шумом сжигающая привлеченных ее красным огненным чревом насекомых. Берр настоял на устройстве пикника и запасся мясом на целый полк. Сняв пиджак и галстук, он обмазывал три громадных бифштекса густым острым соусом. Джонатан в плавках отдыхал, сидя на краю бассейна. Рук, только накануне прибывший из Лондона, сидел на террасе в кресле и курил трубку.
  – Она не проговорится? – спросил Берр. Ответа не последовало. – Я спросил, она не проговорится?
  – О чем? – вопросом на вопрос ответил Джонатан.
  – О паспорте. Как ты считаешь?
  Джонатан снова плюхнулся в воду и проплыл несколько метров. Берр дождался, пока он вылезет, и в третий раз задал мучивший его вопрос.
  – Не думаю. – Джонатан энергично вытирал полотенцем голову.
  – Почему нет? – не вынимая трубки изо рта, промычал Рук. – Обычно так и происходит.
  – К чему ей? У нее ведь есть Томас, – успокоил их Джонатан.
  Они старались разговорить его весь день. Почти все утро он в одиночестве гулял по лесу. Затем они отправились за покупками, и Джонатан сидел в машине, пока Берр рыскал по супермаркету, а Рук зашел в фирменный магазин «Фэмили Бритчес» присмотреть сыну стетсонскую шляпу.
  – Расслабься, слышишь? – сказал Берр. – Хлебни виски или чего-нибудь. Я всего лишь хочу свести риск к минимуму.
  Джонатан открыл принесенные Берром джин и тоник и наполнил стакан.
  – Как дела в Лондоне? – сухо поинтересовался он.
  – Как обычно, все та же клоака, – ответил Берр, вдохновенно переворачивая куски дымящейся говядины и обильно поливая их красным соусом.
  – А что старик священник? – спросил Рук из своего угла. – Небось обомлеет, когда увидит того, чью фотографию он подписывал?
  – Она сказала, что возьмет его на себя, – объяснил Джонатан. – Должно быть, мировая девчонка, – восхитился Рук.
  – Это правда, – согласился Джонатан и снова бросился в воду.
  Он барахтался в бассейне так рьяно, словно никак не мог отмыться.
  * * *
  Они поглощали еду под назойливое жужжание мухобойки, свершающей экзекуцию. Берр остался вполне доволен качеством бифштекса. Хорошее мясо трудно испортить, решил он. Время от времени, исподтишка, прячась за пламенем свечи, он бросал взгляд на Джонатана, беседующего с Руком о правилах езды на мотоцикле в Канаде. «Слава Богу, оттаивает, – с облегчением подумал он. – Включается в разговор. Тебе просто требовалось немножко поговорить с нами».
  Они прошли в кабинет, где Рук уже затопил печь и разложил на столе рекомендательные письма, восхваляющие Томаса Ламона рядом с рекламными брошюрами частных моторных яхт.
  – Вот эта называется «Саламандра», – сообщил он Джонатану, смотревшему через его плечо. Берр наблюдал за ними из другого угла комнаты. – Сто тридцать футов, владелец некий бандит с Уолл-стрит. В настоящий момент на ней нет повара. А это «Персефона». Никто из богатеньких не способен выговорить это имя, а посему в ближайшее время новый владелец перекрестит ее в «Лолиту»... Двести футов, команда из десяти человек, плюс шесть охраны, два кока и мажордом. Они ищут мажордома, и мы полагаем, ты им подходишь. – Рук указал на фотографию живого улыбающегося человека в теннисном костюме. – Вот это Билл Борн, владелец бюро по найму в Ньюпорте, Род-Айленд. Люди, которым принадлежат две эти яхты – его клиенты. Скажи ему, что можешь готовить и управлять судном, и покажи рекомендательные письма. Он не станет их проверять, поскольку подписавшие на другом конце света. Все, чего хочет Билли, – это чтобы ты мог исполнять свою работу, был, как он выражается, цивилизован и не имел проблем с полицией. Ты подходишь по всем трем параметрам. То есть по третьему не ты, а Томас.
  – Роупер тоже клиент Билли? – спросил Джонатан, перебивая.
  – Много будешь знать, скоро состаришься, – произнес Берр из своего угла, и все трое рассмеялись. Но где-то в глубине их веселого смеха пряталась ясная для всех мысль: чем меньше он будет знать о Роупере, тем меньше вероятность, что он себя выдаст.
  – Билли Борн – твоя козырная карта, Джонатан, – объяснял ему Рук. – Не забывай о нем. Как только тебе заплатят, пошли ему комиссионные. Устроишься на новом месте, позвони ему, расскажи, как идут дела. Играй прямо на Билли, и он откроет перед тобой любую дверь. Все, кого любит Билли, отвечают ему тем же.
  – Это твой последний отборочный тур, – подвел итог Берр. – Потом финал.
  На следующее утро, когда Джонатан совершал ранний заплыв в бассейне и все они выглядели бодрыми и свежими, Рук извлек из своего волшебного ящика секретный радиотелефон с переменными частотами. Для начала они вышли в лес и там затеяли игру, по очереди пряча и отыскивая ящик. Затем, в перерывах, Рук давал возможность Джонатану выходить на связь с Лондоном и получать ответный вызов, и так до тех пор, пока тот полностью не освоился с аппаратурой. Он показал Джонатану, как заменять батарейки питания, подзаряжать их, подключаясь к сети. Вслед за радиотелефоном он продемонстрировал другой экспонат: суперминиатюрную камеру в виде зажигалки, которой, по его словам, может пользоваться даже идиот, и притом не без пользы для дела. Они провели в Коннектикуте три дня, больше, чем Берр предполагал.
  – Это наш последний шанс все обговорить, – повторял он Руку, оправдывая эту задержку.
  Обговорить что? О чем говорить? Как впоследствии признавался себе Берр, в глубине души он ждал заключительного объяснения. Но Джонатан всегда оставался для него загадкой, и он не знал, как к нему подступиться.
  – Наездница все еще прочно сидит в седле, – сказал он как-то раз весело, надеясь подбодрить Джонатана. – С коня не слезает.
  Но воспоминания об Ивонне еще не вполне оставили Джонатана, и в ответ он едва выдавил из себя улыбку.
  – У него были шуры-муры с этой Софи в Каире. Я точно знаю, – сказал Берр Руку, когда они летели домой.
  Рук скорчил неодобрительную гримасу. Он не любил спонтанных прозрений Берра, тем более когда речь шла о покойнице.
  – Милашка Кэти просто как угорелая курица, – важно заявил Гарри Пэлфрей, сидя за виски в Кэнтиш-Таун у Гудхью. В пятьдесят у него была седая голова, обрюзгшее лицо, одутловатые губы пьяницы и бегающие глазки. Гарри появился в гостиной Гудхью сразу после службы в черном адвокатском жилете. – Она возвращается из Вашингтона. Марджорэм поехал в Хитроу встречать. Боевая команда.
  – Почему Даркер не встретит ее сам?
  – Любит перестраховаться. Даже в случае, если речь идет о посланном им человеке, о Марджорэме, он всегда может сказать, что его-то там не было.
  Гудхью хотел о чем-то спросить, но сообразил, что лучше не перебивать Пэлфрея до тех пор, пока тот не выпалит все сразу.
  – Кэти говорит, что заокеанские братишки начинают раскидывать мозгами. Они пришли к мнению, что Стрельски задурил им голову в Майами, а вы с Берром помогли ему в этом. Кэти говорит, что можно стоять на берегах Потомака и созерцать дым, поднимающийся над Капитолийским холмом. Говорит, везде только и слышишь, что о новых параметрах и энергетических вакуумах. Только не пойму, кто их наполняет или выкачивает.
  – Бог ты мой, к черту параметры, – нервно заметил Гудхью. Он встал долить Гарри виски, выигрывая время. – Сегодня утром я получил директиву. День был испорчен. А мой шеф все прогрессирует. Ничто для него не возрастает, не увеличивается, не усиливается, не углубляется, не совершенствуется, не умножается, не созревает. Только прогрессирует. Ваше здоровье, – сказал он и сел на место.
  Но когда Гудхью говорил это, мурашки пробежали по его спине, так что он даже чихнул несколько раз подряд.
  – Что им нужно, Гарри? – спросил он.
  Пэлфрей потер лицо, как будто в глаза ему попало мыло, и обмакнул губы в стакан.
  – «Пиявка», – ответил он.
  12
  Крейсерская яхта «Железный паша», принадлежащая господину Ричарду Роуперу, показалась из-за восточной оконечности Хантерсайленда ровно в шесть часов. Она летела как стрела по ровной глади моря, четко вырисовываясь на фоне безоблачного неба и быстро увеличиваясь по мере приближения к Дип-Бэй. Все было готово к приходу яхты: зарезервирован причал во внешней гавани, большой круглый стол в прибрежном ресторане вынесен на веранду и накрыт на шестнадцать персон. Ужин ожидался в восемь тридцать, все тонкости меню были согласованы. Блюда из морской рыбы для взрослых, жареный цыпленок и чипсы для детей. И учтите, шеф будет взбешен, если не хватит льда. После ужина предполагались крабьи бега.
  В межсезонье на Карибском море не слишком много больших яхт, только торговые корабли из Нассау и Майами, но их Мама Лоу вряд ли бы встретил тепло на Хантерсайленде. Он любил роскошных яхтсменов и презирал толпу.
  * * *
  Джонатан ожидал прибытия «Паши» целую неделю. Но когда он увидел ее, то на секунду-другую почувствовал себя в ловушке. Ему захотелось скрыться в единственном находящемся на острове городке или сбежать на жалком суденышке Мама Лоу, стоявшем на якоре в каких-нибудь двадцати ярдах от того места, где находился Джонатан. «Паша» уже заходила в гавань. Ему были хорошо видны ее мощные двухсотсильные дизели, раздвижная палуба для вертолета, громадные стабилизаторы и установка для гидропланов на корме. «Да, – подумал он, – эта красотка – настоящая леди».
  Он был подготовлен к этому заранее, но все равно нервничал. До последнего момента он все время представлял себе, как будет приближаться к Роуперу, теперь же Роупер приближался к нему. Сперва его чуть не вывернуло, но уже через минуту жутко хотелось есть. Потом он услышал пронзительный крик Мама Лоу, требующего немедленно к себе этого белого канадского осла, и ему полегчало. Он помчался назад по деревянному пирсу и дальше по песчаной дорожке к хижине. Жизнь на море благотворно подействовала на него: походка стала раскованней, глаза смягчились, лицо дышало свежестью и здоровьем. Пока он шел, солнце набухло перед закатом, образовав вокруг себя медный венчик. Два сына Мама Лоу выкатывали на террасу знаменитую круглую столешницу. Их звали Веллингтон и Нельсон, но Мама Лоу называл их Силачом и Мокрым Глазом. Силачу было лет шестнадцать и он весь утопал в складках жира. Его хотели было отдать учиться в Нассау, но тот воспротивился и не поехал. Мокрый Глаз, в свою очередь, был худ, как доска, курил гашиш и ненавидел белых. Уже добрых полчаса эти двое, хихикая, возились со столом, но почти безрезультатно.
  – Тут, на Багамах, человек совсем дуреет, – произнес Силач, когда Джонатан проходил мимо.
  – Это ты сказал, Силач, а не я.
  Мокрый Глаз мрачно наблюдал за ним. Джонатан лениво помахал ему рукой, некоторое время еще спиной ощущая напряженный взгляд. «Если меня найдут в одно прекрасное утро мертвым, в глотке у меня будет торчать резак Мокрого Глаза», – подумал он. Потом он вспомнил, что не собирается слишком много раз встречать утро на Хантерсайленде, живой или мертвый. И стал представлять, какое положение займет теперь яхта. Должно быть, готовится развернуться. Ей требовалась большая акватория.
  – Масса Ламон, вы самое большое и самое неповоротливое дерьмо, которое я, несчастный негр, когда-либо видел. Вы вовсе не болеете, вы лентяй, мать вашу так, и я обязательно скажу об этом Билли Борну.
  Мама Лоу сидел на веранде рядом с высокой и красивой черной девушкой в пластмассовых папильотках, которую называли мисс Амелия. Он орал, в промежутках отхлебывая пиво прямо из банки. В нем было «двадцать два стоуна роста, – как он сам любил о себе говорить, – четыре фута в ширину и сверкающая лысина». Мама Лоу поставил на место вице-президента Соединенных Штатов, у Мама Лоу повсюду дети, вплоть до Тринидада и Тобаго, у Мама Лоу – поместье во Флориде. На своей громадной шее он носил ожерелье из золотых черепов, а с заходом солнца надевал парадную соломенную шляпу с бумажными розами и вышитой красной нитью надписью «Мама» на тулье.
  – Вы приготовите им устрицы, масса Ламон? – завопил он так громко, как будто Джонатан находился еще на пристани. – Или вы наврали? Белые всегда врут.
  – Раз устрицы заказаны, Мама, значит, вы их получите, – весело отвечал Джонатан. Мисс Амелия осторожно трогала длинными руками бигуди.
  – И где вы их, на хрен, возьмете? Вы подумали? Черта с два вы подумали. Дерьмо собачье.
  – Мама, вы же купили с утра корзину прекрасных устриц у господина Гамса. И пятнадцать раков специально для «Паши».
  – Я купил? У Гамса? Черт, может быть, и так. Ну иди, иди работай, слышишь? Сегодня к нам важные господа приезжают, английские лорды и леди приезжают, маленькие белые принцы и принцессы приезжают. Мы будем играть для них настоящую негритянскую музыку, мы им покажем настоящую негритянскую жизнь. – Он снова отхлебнул пива из банки. – Силач, ты кончишь когда-нибудь возиться с этим чертовым столом?
  Примерно так, с незначительными вариациями, обращался к окружающим Мама Лоу, после того как полбутылки рома и ласки мисс Амелии возвращали ему к концу утомительного дня в Элизиуме чувство юмора.
  Джонатан зашел в умывальню за кухней и переоделся в белое. Как всегда при этом, он вспомнил Ивонну. Сейчас она была предметом его мучительных угрызений, вытеснив даже Софи. Нервозность обрела силу неудовлетворенного сексуального желания. Руки все еще дрожали, когда он принялся нарезать бекон. На кухне, как на корабле, не было ни пятнышка. Нарядно блестели стальные кухонные принадлежности и стальная посудомоечная машина. То и дело поглядывая в решетчатое окошко, Джонатан то и дело поглядывал на яхту «Железный паша» с ее радарами и поисковыми прожекторами. Он смог рассмотреть полощущийся на ветру английский торговый флаг на корме и золотые шторы в капитанской каюте.
  «Все, кого ты обожаешь, – сказал ему по телефону Берр», – находятся на борту". Из приемника неслись звуки духовной музыки, и Мелани Роуз подпевала, чистя над раковиной картошку. Мелани преподавала в воскресной шкоде, у нее были две дочки-близняшки от некоего Сесила, имя которого следовало произносить как Сисилл. Три месяца назад он взял билет туда-обратно до Эльютеры, но до сих пор так и не воспользовался его второй половиной. Сисилл, как думала Мелани Роуз, мог вернуться в любую минуту, и она жила в радостном ожидании. Со временем, однако, место второго повара у Мама Лоу занял Джонатан, а Мелани Роуз стала утешаться по субботам с О'Тулом, работающим у рыбного стола. Сегодня была пятница, и они уже начинали делать шаги к сближению.
  – Ты собираешься потанцевать завтра, Мелани Роуз? – спрашивал О'Тул.
  – Не имею привычки танцевать в одиночку, О'Тул, – отвечала Мелани Роуз, вызывающе фыркая.
  Переваливаясь, вошел Мама Лоу и уселся в своем складном кресле. Он улыбался и тряс головой, как будто вспоминал какую-то мелодию и не мог от нее избавиться. Заезжий перс недавно подарил ему четки, и сейчас он перебирал их в своих огромных ручищах. Солнце почти зашло. С моря приветственными гудками давала о себе знать яхта «Паша».
  – Большой человек, хреняга, – пробормотал Мама Лоу, восхищенно глядя на яхту в дверной проем. – Король миллионеров, черт его побери, лорд король Ричард, хренище Онслоу, хренище Роупер, вот так-то, сэр. Готовьте сегодня хорошо, масса Ламон. Иначе господин лорд-паша Роупер вас съест с потрохами. А мы, бедные негры, обгложем косточки, как нам и положено.
  – Откуда он взял столько денег? – спросил Джонатан, не отрываясь от работы.
  – Роупер? – недоверчиво переспросил Мама Лоу. – Ты хочешь сказать, что не знаешь?
  – Правда, не знаю.
  – Ну тогда, будьте уверены масса Ламон, я тоже не знаю. И никогда не стану спрашивать. У него огромная компания в Нассау, где крутятся все эти деньги. И уж наверное человек с таким богатством в наше трудное времечко должен быть порядочным пройдохой.
  Еще чуть-чуть, и Мама Лоу примется готовить свой горячий соус «чили» для крабов. Тогда на кухне наступит опасная тишина. Еще не родился тот человек, который бы осмелился предположить, что яхты заходят в Хантерсайленд не только для того, чтобы полакомиться фирменным «чили» Мама Лоу.
  «Паша» бросила якорь, все шестнадцать человек вскоре будут здесь. На кухне воцаряется атмосфера битвы, когда первые гости занимают места за маленькими столиками. Нет места пустым разговорам, лишним движениям, судорожным попыткам что-нибудь в последний момент подправить. Есть единая молчаливая команда бойцов, понимающая друг друга с полувзгляда и действующая слаженно, как танцевальная пара. Даже Силач и Мокрый Глаз затихают в ожидании наступления еще одной волшебной ночи у Мама Лоу. Мисс Амелия в своих пластмассовых папильотках приготовилась у кассы принять первый чек. Мама Лоу, уже напяливший свою замечательную шляпу, поспевает везде. То он поднимает боевой дух своего войска потоком приглушенной брани, то выскакивает для переговоров с неприятелем, то опять отдает на кухне приказы, тем более действенные, что его громовый голос понижен почти до шепота.
  – Белая леди, столик номер восемь. Не желает, сука, ничего, кроме салата. Два салата «Мама», О'Тул! Шестилетний ублюдок желает только гамбургер. Одну сопливую порцию. Что случилось с миром, О'Тул? Разве у них нет зубов? Разве они не едят рыбу? Хрен их поймет, Мокрый Глаз, неси пять прохладительных напитков и два пунша «Мама» к первому столику. Убери это. Масса Ламон, продолжайте готовить устрицы, еще шесть дюжин не помешают, послушайте меня. Надо иметь в резерве не меньше шестнадцати порций для «Паши». Устрицы идут на «ура», масса Ламон. Леди и господа просто сегодня без ума от ваших устриц. О'Тул, где соус, ты что, его выпил? Мелани Роуз, переверни их, а то они превратятся в пепел прямо на твоих глазах!
  Все это под музыку джазового оркестра, играющего на крыше террасы. Лица музыкантов блестели от пота, рубашки слепили белизной в ярких вспышках света. Калипсо исполнял парень по имени Генри. Он провел пять лет в тюрьме Нассау за то, что ударил повара, и вернулся оттуда стариком. Мелани Роуз сказала Джонатану, что Генри больше не сможет заниматься любовью, так его избивали.
  – Некоторые здесь считают, что иначе он не пел бы таким высоким голосом, – грустно улыбнулась она.
  Это была трудная ночь, самая трудная за много недель. Она принесла Мама Лоу столько волнений! Надо было обслужить пятьдесят восемь обедающих и еще шестнадцать уже поднимаются на террасу – Мама Лоу разглядел их через очки. И это еще только начало. Наконец миновал час пик, и Джонатан смог, как обычно, облить голову холодной водой и понаблюдать за посетителями в глазок вращающейся двери.
  Пристальный взгляд профессионала. Он проникал внутрь человека еще до знакомства с ним. Джонатан мог заниматься этим бесконечно, лежа в канаве, в укрытии, в амбаре, с лицом и руками, испачканными камуфляжной краской, и с листвой, нашитой на маскхалат. Он делал это и сейчас: я пойду к нему, когда пойду, и не раньше.
  Сначала он оглядел пристань внизу, эту подкову из белых фонарей и маленьких яхт, сияющих, как бивачные костерки, на застывшей воде. Чуть скосив глаза, Джонатан увидел ее, яхту «Железный паша», нарядно убранную и залитую снизу доверху светом. Он различил фигуры охранников: один спереди, второй сзади, третий под капитанским мостиком. Фриски и Тэбби сегодня там нет. У них обязанности на берегу. Его взгляд пробежал по песчаной дорожке, проник под деревянную арку и оказался в царстве Мама Лоу. Затем скользнул по освещенным зарослям гибискуса и истрепанным багамским флагам, между которыми красовался череп со скрещенными костями, и задержался на весьма пожилой паре на танцевальной площадке. Они обнялись и недоверчиво ощупывали лица друг друга. Джонатан догадался: эмигранты. До сих пор не верят в свое чудесное спасение. Молодые танцоры прижимались друг к другу, замирая в экстазе. За круглым столиком Джонатан заметил двух крепких сорокалетних мужчин. Шорты бермуды, плечи борцов, уверенные движения. «Это они? – спросил он себя. – Или еще парочка из своры Роупера?»
  «Обычно они пользуются „Сигаретой“, – говорил Рук. – Это сверхскоростной глиссер».
  Эти двое прибыли на белом моторном катере незадолго до сумерек, но на «Сигарете» или нет, он не знал. В них, безусловно, чувствовалось спокойствие профессионалов.
  Они поднялись, разминая занемевшие ноги и взваливая на плечи свои рюкзаки. Один из них кивнул Мама Лоу.
  – Сэр? Все очень мило. О, чудесная еда. Великолепная.
  Вразвалочку, держа локти на отлете, они спустились по песчаной дорожке к катеру. «Не они, – решил Джонатан. – Может быть, связаны друг с другом, а может быть, и нет».
  Он перевел взгляд на столик, где ужинали трое французов со своими девушками. «Слишком пьяны, – подумал он. – Они уже заказали двенадцать порций пунша „Мама“, и никто не вылил свою в вазочку для цветов».
  Джонатан решил сосредоточиться на расположенном в центре зала баре. На фоне свисающих морских вымпелов и рыбьих скелетов две юные негритянки в ярких хлопковых одеждах, раскачиваясь на высоких табуретах, болтали с двумя чернокожими пареньками лет двадцати. Может быть, эти девушки или все четверо?
  Боковым зрением Джонатан приметил низкий моторный катер, направляющийся из залива в океан. «Мои кандидаты отбыли? Что ж, возможно».
  Наконец он медленно поднял глаза на террасу, где самый страшный человек в мире восседал царьком, окруженный вассалами, шутами, охранниками и детьми. Как его яхта завладела бухтой, так и господин Ричард Онслоу Роупер завладел круглым столом, террасой и всем рестораном. Но в отличие от яхты он не был столь наряден и выглядел, как человек, накинувший на себя кое-что, чтобы открыть дверь другу. С его плеч небрежно свисал синий пуловер.
  И все-таки он заправлял всем. Это было видно по патрицианскому спокойствию его головы, неспешной улыбке и изысканности манер. По тому вниманию, которое выражали к нему окружающие, когда он говорил или слушал. Все на этом круглом столе начиная с тарелок, бутылок и свечей в зеленых плетеных кувшинах до сидящих вокруг детей, казалось, было обращено к нему. Даже Джонатан ощутил его притягательную силу. «Роупер, – подумал он. – Это я, Пайн. Тот парень, который отговаривал тебя покупать итальянскую скульптуру».
  Как раз в эту минуту сверху донесся взрыв смеха, который вызвал, по-видимому, сам Роупер, смеявшийся громче всех. Бронзовая рука поднялась, как бы усиливая юмористический эффект сказанного, а лицо обратилось к сидящей напротив девушке. Все, что мог рассмотреть Джонатан, – это ее растрепанные каштановые волосы и открытая спина, но ему сразу вспомнилась кожа, мелькнувшая из-под халата герра Майстера, длиннющие ноги и гроздья бриллиантов на запястьях и шее. Волна гнева неожиданно накрыла Джонатана: как она, такая юная и прекрасная, могла отдаться Роуперу? Девушка улыбнулась. Да, это была ее шутовская, сумасшедшая, кривая, наглая улыбка.
  Выбросив девушку из головы, он решил взглянуть на сидящих в конце стола детей. «У Лэнгборнов три, у Макартура и Дэмби по одному, – говорил Берр. – Роупер возит их для развлечения своего Дэниэла».
  А вот и он сам – взъерошенный бледный мальчик лет восьми с выдающимся подбородком. Глядя на него, Джонатан испытал чувство вины.
  – Нельзя ли использовать кого-нибудь другого? – спросил он тогда Рука. Но как в стену уперся.
  – Дэниэл для Роупера – все, – отвечал Рук, в то время как Берр отвернулся к окну. – Что может быть лучше?
  – Речь идет всего о пяти минутах, Джонатан, – прибавил Берр через некоторое время. – Что такое пять минут для восьмилетнего ребенка?
  «Целая вечность», – подумал Джонатан, припоминая картины своего детства.
  Между тем Дэниэл был полностью поглощен разговором с Джед, чьи растрепанные каштановые волосы распадались на две части, когда она склонялась вниз, обращаясь к нему. Пламя свечи бросало золотой отсвет на их лица. Дэниэл потянул ее за руку. Она поднялась, взглянула на сидящий над ними оркестр и кому-то кивнула. Взмахнув тонкими юбками, легко, как школьница через садовую ограду, перешагнула через каменную скамью и, держа Дэниэла за руку, стала спускаться по каменной лестнице. «Гейша высшего разряда, – сказал Берр, – больше ничего за ней не числится». «Смотря что принимать в расчет», – подумал Джонатан, наблюдая, как она обняла Дэниэла.
  * * *
  Время остановилось. Оркестр наигрывал медленную самбу. Дэниэл обхватил руками бедра Джед, будто желая слиться с ней. Грация Джед была почти преступной. Неожиданная сумятица прервала размышления Джонатана. Что-то произошло со штанами Дэниэла. Джед поддерживала их руками, веселым смехом подбадривая смущенного мальчика. Оказалось, что оторвалась верхняя пуговица, и Джед легко нашла выход, сколов их на поясе булавкой, взятой с передника Мелани Роуз. Роупер, стоя у парапета, наблюдал за ними с гордым видом адмирала, дающего смотр своему флоту. Поймав его взгляд, Дэниэл отпустил Джед и по-детски помахал ему рукой из стороны в сторону. Роупер ответил поднятием большого пальца. Джед послала Роуперу поцелуй, затем взяла Дэниэла за руки и, отклонившись назад, стала нашептывать ритм, которому он должен был следовать. Музыканты наяривали все быстрее. Захваченный танцем, мальчик перестал стесняться, а что до Джед, то тягучие движения ее бедер начали просто угрожать общественному порядку. Повезло же самому страшному человеку в мире!
  Оторвав от них взгляд, Джонатан произвел поверхностный осмотр остальных гостей Роупера на террасе. Фриски и Тэбби сидели с противоположных концов стола: Фриски держал на мушке левый угол, Тэбби контролировал обеденный и танцевальный залы. Лорд Лэнгборн, блондин с собранными на затылке волосами, любезничал с очаровательной англичанкой, а его неприветливая супруга мрачно разглядывала танцующих. Напротив них сидел майор Коркоран, недавний гвардеец, занятый приспособлением итонской шляпной ленты к мятой панамской шляпе. Он галантно вел беседу с неуклюжей девицей в глухом платье. Та состроила гримасу, покраснела и захихикала, но тут же одернула себя и положила в рот солидный кусок мороженого.
  Сверху доносилось калипсо, Генри голосом кастрата пел что-то о сонной девушке, которая никак не заснет. На танцевальной площадке грудь Дэниэла прижималась к животу Джед, его голова уткнулась в ее грудь, а руки все еще сжимали ее бедра. Джед убаюкивала мальчика в своих объятиях.
  – У той, за шестым столиком, премиленькие грудки, – заявил О'Тул, толкая Джонатана в спину подносом, уставленным пуншем «Мама».
  Джонатан еще раз бросил взгляд на Роупера. Тот обратил свое лицо к морю, где от его чудесной яхты к горизонту пролегла лунная дорожка.
  – Масса Ламон, пойте «Аллилуйю», сэр! – закричал Мама Лоу, оттолкнув О'Тула. На нем была пара старинных галифе и тропический шлем, в руках – знаменитая черная корзина и кнут. Джонатан последовал за Мама Лоу на балкон, ударил в медный колокол и остался стоять там как мишень в своем белом одеянии. Эхо колокольного звона еще не смолкло над морем, а дети из компании Роупера уже выскочили с террасы на дорожку, сопровождаемые менее резвыми взрослыми во главе с Лэнгборном и парой лохматых молодцов из тех, что играют в поло. В оркестре загремели ударные, круговая гирлянда потухла, танцевальная площадка в свете цветных прожекторов блестела, как каток. Мама Лоу осторожно пробрался в центр сцены и щелкнул кнутом. Роупер и окружающие стали занимать места вокруг. Джонатан посмотрел на море. Белый моторный катер, который, скорее всего, и был «Сигаретой», исчез. Должно быть, уплыл на юг, подумал он.
  * * *
  – Там, где я стою, стартовые ворота! Каждый нигер-краб, который побежит до выстрела стартового пистолета, получит десять ударов кнутом!
  Со съехавшим на затылок шлемом Мама Лоу великолепно разыгрывал роль британского колониального управляющего.
  – А вот это историческое кольцо, – говорил он, указывая на красное пятно у своих ног, – финиш. Каждый краб в этой корзине имеет свой номер. И каждый краб припустит во всю задницу, я-то уж знаю почему. Каждый краб, не добежавший до финиша, отправится в похлебку.
  Раздался новый щелчок кнута. Смех стих, и наступила тишина. На краю танцевальной площадки Силач и Мокрый Глаз раздавали дополнительные порции пунша из старой детской колясочки, в которой когда-то ездил сам крошка Лоу. Старшие дети расселись на полу, скрестив ноги. Мальчики, засунув руки под мышки, девочки, положив их на колени. Дэниэл прислонился к Джед, засунув большой палец в рот. Рядом стоял Роупер. Лорд Лэнгборн снимал камерой со вспышкой, чем сильно нервировал майора Коркорана.
  – Сэнди, дорогой мой, ради Христа, почему бы нам просто не запомнить все это? – прошептал он на весь амфитеатр.
  Луна висела над морем, как розовый ночник. Огоньки в заливе подпрыгивали и мерцали. На балконе, где находился Джонатан, О'Тул, стоя рядом с Мелани Роуз, по-хозяйски положил руку на ее мягкое место, а она с готовностью прильнула к нему. Только мисс Амелия в своих папильотках занималась своим делом. Через ярко освещенное кухонное окно было видно, как она энергично подсчитывает выручку.
  Снова загремели ударные. Мама Лоу наклонился к черной корзине, схватил крышку и поднял вверх. Крабы были готовы. Оставив наконец детскую коляску в покое, Силач и Мокрый Глаз принялись продавать публике билеты на зрелище.
  – Забег тройки. Все крабы в одинаковом весе, – донеслись до Джонатана возгласы Силача.
  Мама Лоу выкликал добровольца из рядов зрителей.
  – Мне нужен, мне нужен, – вопил он с неизбежной негритянской тоской в голосе, – мне нужен чистый, истинно христианский, белый ребенок, который по-настоящему выполнит свой долг в отношении этих бессловесных тварей и не потерпит надувательства или неподчинения. Это вы, сэр! Я покорнейше рассчитываю на вас.
  Его хлыст указывал на Дэниэла, который с полусерьезным всхлипом уткнулся в юбку Джед, а затем, вскочив с места, устремился в конец зала, скрываясь за спинами зрителей. Впрочем, одна из девочек уже выходила на сцену. Джонатан услышал подбадривающие крики двух игроков в поло, аплодирующих ей.
  – Молодчина, Сэлли! Поддай им жару, Сэл! Ну, давай!
  Со своего прежнего наблюдательного пункта на балконе Джонатан еще раз взглянул на бар, где, склонившись друг к другу и о чем-то своем вели беседу два парня и их девушки, совершенно игнорируя происходящее на танцевальной площадке, а затем вниманием Джонатана снова завладело пространство, где сидела публика, играл оркестр и чернела пугающая пустота между ними.
  Они появятся из-за террасы, решил он. Кусты рядом со ступенями послужат им прикрытием. «Просто стой на балконе кухни», – говорил Рук.
  Девочка по имени Сэлли, или Сэл, скорчила рожицу и заглянула в черную корзину. Ударники выдали новую дробь. Сэлли смело сунула в корзину сперва одну руку, потом другую. Под хохот аудитории она почти нырнула в корзину с головой, извлекая оттуда крабов по одному в каждой руке и располагая их рядком у стартовой черты. Камера Лэнгборна продолжала стрекотать, жужжать и вспыхивать. Сэлли достала из корзинки третьего краба и поставила наравне с первыми, затем под дружные одобрительные выкрики игроков в поло вернулась на свое место. Сверху донесся охотничий сигнал трубы. Его эхо все еще разносилось по заливу, когда в ночи прозвучал выстрел. Покинув свой пост, Фриски полуприпал к земле, в то время как Тэбби начал расталкивать зрителей, готовясь стрелять неизвестно в кого.
  Даже Джонатан на мгновение замер в поисках стреляющего, пока не заметил Мама Лоу, вспотевшего в своем тропическом шлеме и победно задравшего к небу дымящееся дуло стартового пистолета.
  Крабы начали гонку.
  Это случилось очень обыкновенно.
  Без шума, криков, причитаний и суеты. Просто голос, так мало напоминающий обычный голос Роупера, приказал Фриски и Тэбби оставаться на месте и пока ничего не предпринимать.
  И если вообще что-то в этом было необычного, так это тишина вокруг. Мама Лоу прервал свои разглагольствования, смолкли фанфары, игроки в поло перестали безумствовать.
  Тишина наступала постепенно, как в большом оркестре перед спектаклем, когда самые старательные или самые не уверенные в себе музыканты проигрывают отдельные части своей партии, прежде чем окончательно замереть. Некоторое время ухо Джонатана улавливало только обычные для Хантерсайленда звуки, различимые лишь тогда, когда люди вокруг переставали шуметь: крики птиц, стрекот цикад, плеск воды у коралловых рифов Пингвин-Пойнта, ржание дикого пони у кладбища, металлические удары молота какого-нибудь трудяги на пристани. Потом он вообще перестал что-либо слышать, наступила тишина, беспредельная и пугающая. Со своего места на балконе Джонатан заметил двух крепких ребят-профессионалов, которые в начале вечера, покинув ресторан, уехали с острова на новенькой белой «Сигарете». Они двигались, подобно сборщикам пожертвований в церкви, по рядам зрителей, изымая у них сумочки, бумажники, кошельки, наручные часы и мелочь из задних карманов.
  И украшения. В частности, у Джед. Джонатан вовремя взглянул в ее сторону и увидел, как она подняла свои белые руки сначала к одному уху, потом к другому, откидывая волосы и слегка нагибая голову. Затем сняла с себя колье с таким видом, как если бы готовилась лечь с кем-нибудь в кровать. «Никому а наше время и в голову не придет носить на Багамах драгоценности, – говорил Берр, – кроме девочки Дикки Роупера».
  По-прежнему все было тихо. Все понимали правила игры. Обошлось без возражений, сопротивления или недовольства – и вот почему. Пока один из этих двоих принимал пожертвования, другой выкатил на всеобщее обозрение коляску, полную охлажденных банок пива и бутылок виски и рома. Посреди бутылок и банок в позе Будды восседал Дэниэл. К виску мальчика был приставлен револьвер. Шла первая из тех пяти минут, которые Берр назвал пустяком для ребенка его возраста. Возможно, он был прав – Дэниэл улыбался, словно приглашая окружающих порадоваться вместе с ним столь удачной шутке и вздохнуть после этих жутких крабьих бегов.
  Но Джонатан не разделял его веселья. Он ощутил прилив дикой, ослепляющей ярости и почувствовал такую потребность драться, какой не чувствовал с той ночи, когда разрядил свой «геклер» в безоружного зеленого ирландца. С этого момента он не мог более размышлять, он действовал. Сколько дней и ночей – в мыслях или подсознательно – он готовил себя к этой минуте, планировал, смаковал, боялся ее. Если они сделают так, логично будет повести себя этак; если будут находиться в этом месте, мне следует быть там. Но он не принял в расчет своих чувств. Вот почему его первая реакция была совсем не такой, какой он себе ее представлял.
  Отступив насколько было возможно в глубь балкона, он сбросил с себя белый поварской наряд и в одних шортах вбежал в кухню, направляясь к кассе, где сидела мисс Амелия, занятая маникюром. Он сгреб в охапку телефон, снял трубку и убедился в том, что знал до этого: линия перерезана. Сдернув скатерть, Джонатан вскочил на центральный стол и вынул длинную неоновую лампу, освещавшую кухню. Затем он велел мисс Амелии оставить кассу как есть и немедленно спрятаться наверху. И никаких стонов, никаких попыток спасти деньги, или они явятся за ними. Проникающий снаружи свет позволял различать предметы, и Джонатан бросился к ящику, где хранились его рабочие ножи. Он выбрал самый надежный из них и побежал назад, но не на балкон, а через посудомойню к служебному входу с южной стороны.
  «Почему именно нож, – думал Джонатан, пока бежал. – Кого я собираюсь зарезать этим ножом?» Но он не бросил его. Он был рад тому, что прихватил нож. Мужчина с оружием, любым оружием, дважды мужчина – читай учебник.
  Оказавшись на улице, Джонатан продолжал бежать в южном направлении, прыгая и ныряя между столетних кактусов и прибрежных деревьев, пока не достиг края скалы, обращенной к Гуз-Нек. Там, задыхаясь и обливаясь потом, он увидел то, что хотел увидеть: белую моторную лодку, спрятанную с восточной стороны мыса и приготовленную для бегства. Но любоваться этим зрелищем было некогда. Зажав нож в руке, он бегом вернулся на кухню. И хотя вся пробежка едва ли заняла более минуты, мисс Амелии этого вполне хватило, чтобы скрыться наверху.
  Из неосвещенного окна кухни на северной стороне Джонатан оценил сложившуюся на данный момент ситуацию, и, слава Богу, ему удалось несколько приглушить поначалу обуявший его бешеный гнев. Зрение прояснилось, дыхание стало равномерным, он восстановил относительный контроль над собой. Но что вызвало этот гнев? Что-то далекое и темное. Причины ярости, захлестнувшей его, были таинственны. Он сжал нож. «Палец, зафиксируй сверху, Джонни... как будто ты намазываешь маслом хлеб... маневрируй клинком и внимательно следи за его глазами... держи нож повыше и немного подталкивай противника другой рукой...»
  Майор Коркоран в панаме сидел верхом на первом подвернувшемся стуле, сложив руки на спинке и упершись в них подбородком. Он наблюдал за действиями грабителей, как будто присутствовал на роскошном показе мод. Лорд Лэнгборн протянул бандиту с портфелем камеру, но тот тут же отбросил ее за ненадобностью. До Джонатана донеслось: «У, суки». Фриски и Тэбби стояли, напрягшись, как пружины, в каких-нибудь пяти ярдах от своих мишеней. Но правая рука Роупера по-прежнему запрещала им двигаться, в то время как его глаза напряженно следили за Дэниэлом и грабителями.
  Джед в одиночестве без украшений стояла у танцевальной площадки. Она вся подобралась, руки были прижаты к бедрам. Казалось, она силой удерживала себя на месте, чтобы не рвануться к Дэниэлу.
  – Если вам нужны деньги, вы их получите, – услышал Джонатан слова Роупера, сказанные так спокойно, как если бы он имел дело с шаловливым ребенком. – Хотите сто тысяч долларов? Возьмите наличными, у меня есть на судне, только отдайте мальчика. Я не стану посылать за вами полицию. Навсегда оставлю вас в покое. Как только получу мальчика. Вы меня понимаете? Говорите по-английски? Корки, попробуй на испанском, пожалуйста.
  Голос Коркорана послушно и вполне сносно произнес то же самое по-испански.
  Джонатан взглянул на кассу, мисс Амелия оставила выдвижной ящик открытым. Несосчитанные пачки денег рассыпались по прилавку. Он перевел взгляд на зигзагообразную тропинку, ведущую с танцевальной площадки на кухню. Она была крутой и неровной. Только сумасшедший мог бы попробовать тащить по ней нагруженную коляску. К тому же тропинка была иллюминирована, и это значило, что любой, оказавшийся на неосвещенной кухне, будет беспомощен впотьмах. Джонатан сунул нож за пояс и вытер вспотевшую ладонь о шорты.
  Похитители ступили на тропинку. Джонатана чрезвычайно интересовало, как они будут тащить свою жертву, потому что его план действий во многом зависел от этого. Как выражался Берр, его «гипотетический» план... «Вслушивайся, как слепец, Джонни, смотри вокруг, как глухой». Но, право же, никто, насколько он помнил, не дал ему совета, как один человек с ножом может вырвать восьмилетнего ребенка у двух вооруженных бандитов и остаться живым.
  Они дошли до первого поворота. Снизу за ними напряженно наблюдала неподвижная толпа. Белели лица, залитые электрическим светом. Джед по-прежнему стояла поодаль, волосы отдавали медью. Он опять начал терять контроль над собой. Перед глазами проплывали тяжкие видения детства. Отмщенные обиды и неуслышанные молитвы.
  Первым шел казначей, за ним, на некотором расстоянии, двигался его сообщник, таща Дэниэла вверх по дорожке за руку. Дэниэлу было уже не до смеха. Казначей энергично двигался вперед, на боку его болтался набитый портфель. Похититель Дэниэла был, однако, довольно скован. Ему приходилось вертеться, наводя пистолет то на гостей в ресторане, то на Дэниэла. Правша, отметил Джонатан, руки без перчаток. Предохранитель снят.
  – Разве вы не хотите договориться со мной? – кричал им с танцплощадки Роупер. – Я его отец. Почему вы не хотите говорить со мной? Давайте попробуем.
  Голос Джед прозвучал испуганно, но вызывающе, в нем слышались повелительные нотки наездницы:
  – Почему вы не возьмете с собой взрослого? Возьмите одного из нас, скоты. Возьмите меня, если хотите. – И еще громче, одержимая гневом и ужасом, она выкрикнула: – Верните его, грязные ублюдки!
  Услышав это, похититель Дэниэла развернул голову ребенка лицом к Джед и, приставив пистолет к его виску, огрызнулся:
  – Если кто-нибудь попытается нас преследовать, если кто-нибудь вылезет на дорожку или попытается нас отрезать, я убью щенка, ясно? Убью любого из вас. Мне это раз плюнуть. Стойте, где стоите, и заткнитесь.
  Руки Джонатана поднялись, налились кровью, он ощущал, как она пульсирует в каждом пальце. Казалось, что его руки действуют сами по себе, не оставляя ему возможности выбора. По деревянному настилу балкона тяжело загромыхали шаги. Дверь кухни распахнулась, мужская рука потянулась к выключателю, но свет не загорелся. Хриплый голос произнес:
  – Вот дерьмо! – Грузная фигура сделала несколько шагов в сторону кассы, но остановилась на полпути.
  – Есть здесь кто-нибудь? Кто здесь? Почему не горит этот чертов свет? Вот хреновина.
  «Тип из Бронкса, – отметил про себя Джонатан, прижавшись к стене за балконной дверью. – За версту слышно». Человек сделал еще шаг вперед, выставив вперед портфель и пытаясь другой рукой нащупать что-нибудь твердое.
  – Кто здесь? Предупреждаю. Если кто-нибудь полезет на нас, мы разделаемся с мальчишкой.
  В этот момент он наткнулся на брошенные на прилавке банкноты и сгреб их в портфель. Покончив с этим, он вернулся к открытой двери и, стоя почти рядом с Джонатаном, крикнул вниз своему сообщнику:
  – Я спускаюсь, Майк! Пойду прямо к лодке, слышишь меня? О Господи, – выдохнул он, как будто жизнь была для него непомерно тяжела. Потом он заспешил через кухню к посудомойне и распахнул ногой дверь, от которой шел спуск к Гуз-Нек. Джонатан услышал, что к кухне приближается сообщник по имени Майк вместе с заложником Дэниэлом. Джонатан еще раз вытер о шорты ладонь, затем вытащил из-за пояса нож и взял его в левую руку, лезвием вверх, будто собираясь вспарывать живот снизу. Тут он услышал, как всхлипнул Дэниэл. Всхлипнул сдавленно и глухо, видимо, сразу же справившись с собой.
  Так всхлипывает, выражая усталость, скуку, нетерпение или огорчение любой ребенок, нищий он или несметно богатый, когда у него немного болит ухо или когда он не хочет отправляться спать, пока вы не пообещаете посидеть с ним рядышком.
  Для Джонатана это был призыв его детства. Эхо его слышалось в коридорах и бараках, в детском приюте, в каждой пустой комнате квартиры его тетушки. Он выждал еще пару секунд, по опыту зная, что такая отсрочка придает силу удару. Он ощутил, что сердечные толчки стали реже. Красный туман клубился у него перед глазами, и его тело стало невесомым и неуязвимым. Он увидел Софи, ее не поврежденное еще, улыбающееся лицо. Послышались шаги взрослого и следом – неуверенная походка ребенка. Похититель мальчика спустился на две ступенька вниз с деревянного балкона и шел по кафельному полу кухни, таща за собой Дэниэла. В момент, когда нога преступника наступила на плитку, Джонатан вышел из-за двери и что есть силы схватил за руку, державшую пистолет, резко скрутив и заломив ее. Одновременно он разрядился в крике, освобождая легкие, призывая на помощь, устрашая, кладя конец томительному ожиданию. Пистолет стукнулся о кафель. Джонатан ногой отшвырнул его подальше. Подтащив похитителя к выходу на балкон, он зажал его заломленную руку между косяком и дверью и всем весом навалился на нее. Тип по имени Майк тоже вскрикнул, но тут же замолчал, когда Джонатан приложил нож к его вспотевшей шее.
  – Ты, сука! – прошипел Майк в полушоке. – Ты что делаешь? Совсем спятил? О Господи!
  – Быстренько беги вниз к своей маме, – сказал Джонатан Дэниэлу. – Смойся сейчас же!
  Даже в этот момент Джонатан старался подбирать слова очень тщательно, понимая, что в будущем они могут иметь какое-то значение. Почему, собственно, повар должен знать имя мальчика? Или то, что Джед ему не мать вовсе, а его родная мать находится сейчас в Дорсете? Обращаясь к ребенку, Джонатан, однако, заметил, что тот совсем его не слушает, а вместо этого смотрит мимо него на другую дверь. Оказалось, бандит, несший добычу, все же услышал крики и вернулся на подмогу.
  – Этот ублюдок сломал мне руку, – завопил Майк. – Ты только посмотри на нее! У него нож, Джерри, не заводись с ним. Размолотил мне руку, вдребезги. Пусть гребет к своим, мать твою! Он совсем спятил, не подходи к нему, Джерри!
  Но Джонатан не выпускал поврежденной руки Майка и не убирал ножа от его гладкого горла. Голова бандита была закинута назад, рот неестественно открыт, как на приеме у дантиста, потные волосы лезли Джонатану в лицо. С таким красным туманом перед глазами, как сейчас, Джонатан был способен на все, и без каких-либо укоров совести.
  – Спускайся по лестнице, – еще раз сказал он Дэниэлу как можно более спокойно, чтобы не напугать. – Сматывайся отсюда. Сейчас же!
  Смысл этих слов наконец дошел до мальчика. Он крутанулся на каблуках и вприпрыжку начал спускаться вниз, туда, где сверкали огни и стояла в немом оцепенении толпа гостей. В знак окончания нелепого происшествия Дэниэл поднял над головой руку.
  Именно такая картина промелькнула перед глазами Джонатана, когда бандит по имени Джерри ударил его рукояткой пистолета сначала по голове, потом по правой щеке и глазу, а затем еще раз по голове для верности. Медленно Джонатан стал оседать на пол, подхваченный потоком крови Софи. Пнув его распластанное тело пару раз ногой, Джерри, схватив Майка за здоровую руку, потащил его, причитающего и ругающегося, через кухню к двери. Придя немного в себя, Джонатан не без удовлетворения заметил рядом с собой на полу туго набитый портфель. Должно быть, Джерри было не управиться сразу и с увечным Майком, и с добычей.
  Когда Джонатан снова услышал звук шагов и голоса, он вдруг решил, что мерзавцы возвращаются, чтобы разделаться с ним, но тут он явно ошибался. Вокруг него стояли совсем не враги, а друзья, все те, за кого он дрался и чуть не погиб. Это были Тэбби и Фриски, Лэнгборн и игроки в поло, пожилая пара, так нежно касавшаяся лиц друг друга во время танца и темнокожая четверка молодежи из бара, а за ними Силач и Мокрый Глаз, Роупер с Джед и между ними маленький Дэниэл. И плачущая мисс Амелия, как будто именно ей Джонатан сломал руку. И Мама Лоу, кричащий, чтобы мисс Амелия замолчала. И мисс Амелия, без конца причитающая: «Бедненький Ламон», и Роупер, склонившийся ниже, чтобы лучше разглядеть залитое кровью лицо Джонатана.
  – Черт побери, почему она зовет его Ламоном? Это Пайн из «Майстера». Ночной администратор. Англичанин. Узнаешь его, Тэбби?
  – Так точно, шеф, – подтвердил Тэбби, опускаясь рядом с Джонатаном на колени и щупая пульс.
  Где-то на самом краю обозримого для него пространства Джонатан увидел, как Фриски поднял брошенный портфель и заглянул внутрь.
  – Все на месте, шеф, – утешающе проговорил он. – Никакого ущерба, кроме как жизни и здоровью.
  Но Роупер все еще склонялся над Джонатаном. То, что он увидел, должно быть, произвело на него большее впечатление, чем бриллиантовые побрякушки, нос Роупера наморщился, как если бы в бокале с вином оказался кусочек пробки. Джед, видимо, решила, что с Дэниэла довольно на сегодня, и тихо повела его вниз по ступеням.
  – Вы хорошо меня слышите, Пайн? – спросил Роупер.
  – Да, – прошептал Джонатан.
  – Чувствуете мою руку?
  – Да.
  – Здесь тоже?
  – Да.
  – А здесь?
  – Да.
  – Что у него с пульсом, Тэбби?
  – Думаю, все нормально, шеф.
  – Вы меня по-прежнему слышите, Пайн?
  – Да.
  – Все будет о'кей. К нам идут на помощь. Мы устроим вас наилучшим образом. Связался с кораблем, Корки?
  – На проводе, шеф.
  Где-то в тумане Джонатан различал майора Коркорана с радиотелефоном в руках. Вторая рука майора для пущей важности упиралась в бок.
  – Мы сейчас же отправим его воздухом в Нассау, – сказал не терпящим возражений тоном Роупер, обращаясь к Коркорану. – Передайте это пилоту и свяжитесь с больницей. И не какой-нибудь второразрядной. А как будто это для нас.
  – Докторс Хоспитал. Колинз-авеню, – сказал Коркоран.
  – Пусть будет этот. Как зовут того напыщенного швейцарского хирурга, у которого дом на Уиндермир-Кей, ну того, что рвется вложить деньги в наши компании?
  – Марти.
  – Пригласи Марти. Пусть он будет там.
  – Сделаю.
  – Вызовите береговую охрану, полицию и всех этих идиотов. Поднимите настоящую бурю. У вас есть носилки, Лоу? Достаньте и принесите. Вы женаты или что-нибудь в этом роде, Пайн? У вас есть жена или кто-нибудь?
  – Все в порядке, сэр, – сказал Джонатан.
  Последнее слово, конечно, сказала наездница. В монастырской школе ее, видно, учили оказывать первую помощь.
  – По возможности не двигайте его, – сквозь сон услышал он ее голос.
  13
  Джонатан выпал из их поля зрения, по всей видимости пораженный огнем своих же батарей. Все их планы, ожидания и труды, вся воображаемая искусность игры разом обратилась в разбитый лимузин на обочине дороги. Как глухи, слепы и смешны они были. Ставка в Майами напоминала дом с привидениями, и Берр бродил по его мрачным коридорам, как призрак.
  Яхта, самолеты, вертолеты и автомобили Роупера держались под постоянным наблюдением, как, впрочем, и особняк в колониальном стиле, расположенный в деловой части Нассау, где размещалась роскошная штаб-квартира его корпорации. Это же относилось к телефонам и телефаксам, к связям и контактам окружающих его людей: от лорда Лэнгборна в Тортоле до швейцарских банкиров в Цуге и подпольных партнеров в Варшаве; от таинственного Рафи в Рио-де-Жанейро до Миши в Праге и голландской нотариальной конторы на Кюрасао, а также неустановленного правительственного чиновника в Панаме, который, даже говоря из своего кабинета в президентском дворце, прибегал к тихому шепоту и псевдониму Чарли.
  Но никто из них ни словом не обмолвился о Джонатане Пайне, иначе – Ламоне, чей след терялся за порогом Докторс Хоспитал в Нассау.
  – Он сбежал, – сказал Берр, не отнимая рук, подпиравших подбородок и закрывавших половину лица. Стрельски молчал. – Сначала сдвинулся, а потом вовсе сбежал из больницы. Через неделю-другую жди какой-нибудь газетной истории о нем.
  А все было так великолепно задумано. И все шло своим чередом с момента отплытия яхты из Кассау. Гости прибывали на корабль вместе с детьми – полнокровными избалованными английскими девочками, радостно хрустевшими чипсами и лихо демонстрировавшими свою растяжку; самоуверенными дылдами сыновьями, вид которых выражал лишь одно: катитесь вы все подальше. Появилось семейство Лэнгборнов: надутая жена и прехорошенькая воспитательница. Все они были тайно встречены и препровождены до самых кают ненавидящими взглядами людей Амато. Ничто не было упущено.
  – Знаешь что? Этим богатым высеркам приходится катить на «роллсах» за тридевять земель, чтобы только порезвиться на травке, – заявил гордый молодой отец Амато в разговоре по телефону со Стрельски. Эта история вошла в анналы операции.
  История с морскими раковинами тоже. Накануне отплытия «Паши» был прослушан загадочный телефонный разговор одного из молодых сотрудников «Айронбрэнда» Макартура, который в «Майстере» выступал в роли статиста, следующего содержания: «Джереми, ради всех святых помоги мне. Кто сейчас, черт побери, торгует ракушками? Мне к завтрему позарез нужна тысяча. Я серьезно, Джереми, будь другом».
  Слухачи всполошились. Ракушки? Обыкновенные ракушки? Ракушки в смысле ракеты? Например, «вода – воздух»? Нигде до сих пор в лексиконе компании Роупера такое слово не встречалось. В тот же день вся эта глупость, к счастью, разъяснилась, когда Макартур изложил суть дела управляющему самого роскошного универмага в Нассау:
  – Близняшки лорда Лэнгборна послезавтра именинницы... и шеф хочет устроить им сюрприз... высадиться на необитаемый остров и посоревноваться, кто наберет больше ракушек, победителя ждет приз... но в прошлом году никто ничего не нашел, поэтому шеф желает подготовиться. Он собирается накануне направить туда охранников зарыть эту дрянь в песок. Пожалуйста, господин Манзини, помогите мне достать оптом ракушки.
  Вся команда лежала в лежку. Представить себе Фриски и Тэбби, совершающих ночной набег на пустынный берег с рюкзаками, полными ракушек. Это, пожалуй, уж чересчур.
  Похищение ребенка также было тщательно отрепетировано. Вначале Флинн и Амато под видом яхтсменов провели на Хантерсайленде рекогносцировку. Возвратившись во Флориду, они нашли подходящую местность поблизости от тренировочного лагеря в Форт-Лодердейл. Накрыли столы. Дорожки пометили цветными ленточками. Специально возвели будку, символизирующую собой кухню. Пригласили людей на роль обедающих. Джерри и Майк – два крутых парня из Нью-Йорка – имели репутацию профессиональных громил, способных сделать свое дело и набрать в рот воды. Майк был неотесан и груб, Джерри – мрачен, но проворен. Никакой Голливуд не сумел бы поработать лучше.
  – Ну, джентльмены, вы хорошо ознакомились с инструкциями? – осведомился ирландец Пэт Флинн, разглядывая медные кольца на каждом пальце правой руки Джерри. – Мы вас просим о парочке дружеских затрещин, Джерри. Косметическое кровопускание, это все, что от вас требуется. Потом можете с честью отступать. Я ясно выражаюсь, Джерри?
  – Абсолютно, Пэт.
  Обсуждались все возможные неожиданности, все эти «а если вдруг». Предусматривалась каждая случайность. Если вдруг «Паша» не зайдет на Хантерсайленд? Если вдруг яхта пристанет к острову, но пассажиры предпочтут пообедать на борту? Если вдруг взрослые сойдут на берег, а дети останутся на корабле, например, в качестве наказания за провинность?
  – Помолимся, – прошептал Берр.
  – Помолимся, – согласился Стрельски.
  Но они доверялись не только Провидению. Они знали, что «Паша» никогда еще не проходил мимо острова, чтобы не бросить там якорь, хотя чем, впрочем, черт не шутит. Они также знали, что на складах гавани для «Паши» уже приготовлены продукты и что капитан заказал обед у Лоу, потому что он делал так всегда. Они возлагали большие надежды на привязанность Роупера к ребенку. В последние недели Дэниэл провел с отцом несколько душещипательных разговоров по телефону, сетуя на разлуку, чем обеспечил себе во время предстоящего визита всевозможные удовольствия и, самое главное, остановку на Хантерс-Айленде.
  – Мне в самом деле хочется доставать крабов из корзины в этом году, папочка, – говорил Дэниэл из Англии десять дней назад. – Они мне больше не снятся. Мамочка мной, честное слово, довольна.
  И Берру, и Стрельски приходилось вести подобные разговоры со своими детьми, и они понимали, что, хотя Роупер и не из тех англичан, которые ставят детей на первое место в жизни, он вряд ли способен отказать сыну.
  И конечно, не ошиблись. И когда майор Коркоран заказал у мисс Амелии стол на террасе, они могли поздравить друг друга, что по телефону через спутник незамедлительно сделала вся команда.
  * * *
  Только в половине двенадцатого вечера того знаменательного дня они слегка забеспокоились. Операция планировалась на 23.03, как только начнутся крабьи бега. На репетициях захват, подъем на кухню и спуск к Гуз-Нек никогда не занимали более двадцати минут. Почему, черт побери, Майк и Джерри не подали сигнал «дело сделано»?
  Потом загорелся красный сигнал тревоги. Стоя со скрещенными на груди руками посреди пункта связи, Берр и Стрельски услышали, как Коркоран приказным тоном дает распоряжения капитану судна, пилоту вертолета, врачам Докторс-хоспитал в Нассау и, наконец, доктору Рудольфу Марти в его дом на Уиндермир-Кей. Голос Коркорана звучал пугающе. Он был холоден и сдержан:
  – Шеф понимает, что вы не занимаетесь неотложной помощью, доктор Марти. Но череп и правая сторона лица серьезно повреждены и, шеф полагает, нуждаются в восстановлении. И больнице требуется врач, который бы передал им пациента. Шеф просил бы вас быть в больнице к его приезду, он щедро вознаградит вас за хлопоты. Я могу сказать ему, что вы согласны?
  Повреждены череп и часть лица? Требуется «восстановление»? Что там наделали Майк и Джерри? Когда раздался звонок из Джексон-Мемориал-хоспитал в Майами, Берр и Стрельски уже готовы были кидаться друг на друга. Со скоростью молнии они помчались туда, прихватив Флинна в качестве шофера. Майк все еще был в операционной. Серый от злости Джерри все еще в спасательном жилете курил в комнате для посетителей сигарету за сигаретой.
  – Этот скот придавил Майка вонючей дверью, – огрызнулся Джерри.
  – А что он сделал тебе? – спросил Флинн.
  – Мне? Ничего.
  – А ты что ему сделал?
  – Поцеловал его со всей силы в губы. Как ты думаешь?
  Тогда Флинн сдернул Джерри со стула, как если бы тот был скверным ребенком, и наотмашь ударил по лицу, затем снова усадил на место в ту же вялую позу, что и раньше.
  – Ты бил его, Джерри? – мягко спросил Флинн.
  – Этот дурак совсем спятил. Он решил, что все по-настоящему, приставил кухонный нож к горлу Майка и придавил руку дверью, как полено для растопки.
  Они вернулись в бункер как раз вовремя, чтобы услышать, как Дзниэл разговаривает с матерью в Англии по телефону с яхты.
  – Мамочка, это я. Со мной все в порядке. Правда.
  Последовало молчание, по-видимому, она еще не проснулась.
  – Дэниэл, милый, ты не в Англии?
  – Я на яхте, мамочка.
  – В самом деле, Дэниэл. Ты знаешь, который час? Где твой отец?
  – Я не вытаскивал крабов из корзины. Я испугался, мамочка. Мне от них плохо делается. Но сейчас все хорошо. Честно, мамочка.
  – Дэнни?
  – Да?
  – Что ты хочешь мне сказать?
  – Только то, что мы на Хантерсайленде. Тут был один человек, пахнувший чесноком, так он взял меня в заложники. А другой забрал у Джед ее бусы. Но повар меня спас, и они меня отпустили.
  – Дэниэл, твой отец недалеко?
  – Паула, привет. Прости. Он считал необходимым сообщить тебе, что все в порядке. Нас взяли на мушку два субъекта у Мама Лоу. Дэниэл в течение десяти минут был заложником, но все обошлось.
  – Обожди, – сказала Паула Роуперу, пришлось подождать, пока она соберется с мыслями. – Дэниэл был похищен и освобожден. Но он в порядке. Теперь продолжай.
  – Они потащили его по тропинке к кухне. Ты помнишь кухню наверху холма?
  – Ты уверен, что все это действительно произошло? Мы знаем, какой Дэниэл мастер сочинять.
  – Да, уверен. Я был там.
  – Они взяли его на мушку? Потащили с собой и держали на мушке? Восьмилетнего ребенка?
  – Они хотели на кухне взять деньги из кассы. Но там оказался этот повар, он белый, который задал им жару. Одного он вывел из строя, но второй явился на помощь и здорово его потрепал. Дэниэл в это время уже вернулся к нам. Один Господь знает, что было бы, если бы они забрали Дэна с собой. К счастью, этого не случилось. Теперь все позади. Даже награбленное бросили. Да здравствуют повара! Ну а теперь пусть Дэн расскажет, как мы его награждали крестом Виктории за храбрость. Вот он на проводе.
  * * *
  Было пять утра. Неподвижно, как Будда, Берр сидел за своим столом на пункте связи. Рук курил неизменную трубку и бился над кроссвордом из «Майами геральд». Телефон дал несколько звонков, прежде чем Берр заставил себя снять трубку.
  – Леонард? – Голос Гудхью.
  – Привет, Рекс.
  – Что-то не так? Я думал, вы мне позвоните. У вас какой-то подавленный голос. Они заглотили наживку, Леонард?
  – О да, вполне.
  – Тогда что не так? Вы словно не празднуете победу, а кого-то хороните.
  – Я просто пытаюсь понять, где наша удочка.
  "Господин Ламон находится в палате интенсивной терапии, – отвечала больница. – Состояние стабильное".
  Но так продолжалось недолго. Сутки спустя господин Ламон исчез.
  * * *
  Что он, выписался? В больнице утверждают, что да. Не перевел ли его доктор Марти в свою клинику? Возможно, так, но ненадолго, а клиника не дает информации о выписанных больных. Когда же Амато под видом газетного репортера позвонил лично доктору Марти, тот отвечал, что Ламон уехал, не оставив адреса. Вдруг по бункеру пронеслась бредовая идея: Джонатан во всем сознался, и Роупер поймал его и утопил в море! По приказу Стрельски с аэропорта в Нассау было временно снято наблюдение. Он опасался, что команда Амато становится чересчур заметна.
  – Мы проектируем человеческую натуру, Леонард, – успокаивающе сказал Стрельски, чтобы снять камень с души Берра. – Всегда удачно это получаться не может.
  – Благодарю.
  * * *
  Наступил вечер. Берр и Стрельски сидели в наушниках в придорожном ресторанчике и поглощали грудинку с рисом, наблюдая за входящими и выходящими откормленными американцами. Неожиданный сигнал, поступивший в наушники с телефонных мониторов, заставил их с набитыми ртами бежать на пункт связи.
  Коркоран звонил главному редактору «Багамской газеты»:
  – Привет, старина! Это Корки. Как дела? Как твои красотки из дансинга?
  После обмена грубыми шуточками последовало главное:
  – Послушай, дорогуша. Шеф хотел бы покончить с этой историей. Нашего героя дня необходимо поберечь... крошка Дэниэл сверхвпечатлителен... крупное вознаграждение гарантируется. Ты же подумываешь о заслуженном отдыхе, а это будет мощная прибавка к твоей пенсии. Скажем, «неудавшийся розыгрыш»? Ты можешь это устроить, милаша?
  Сенсационное ограбление на Хантерсайленде было предано забвению, подобно многим историям, где замешаны сильные мира сего.
  Затем последовал звонок Коркорана начальнику полиции Нассау, известному снисходительным отношением к грешкам богатых:
  – Ну, как мы поживаем? Послушай, нашего общего друга Ламона посетил в клинике кто-то из твоих парней. Уж очень ретив. Нельзя ли его отвести, а? Шеф предпочел бы кого-нибудь поспокойней в интересах здоровья ребенка. Даже если вы что-то раскопаете, ему бы не хотелось никого привлекать к суду... ненавидит шумиху... ей-богу... и не верь всему этому вздору, что деньги корпорации «Айронбрэнд» якобы утекают... Шеф обещает к Рождеству хорошенькие дивиденды, мы сможем себя кое-чем порадовать...
  Цепкая рука законности разжалась. «Не похоже ли это на некролог Джонатана?» – размышлял Берр.
  И больше ни звука, ниоткуда.
  * * *
  Должен ли Берр возвратиться в Лондон? А Рук? С позиции логики было безразлично, где висеть на проводе – в Майами или в Лондоне. Но Берру хотелось быть поближе к тому месту, где в последний раз проявился его агент. В конце концов он отправил в Лондон Рука, а сам перебрался из дорогого современного отеля в более скромное жилище в одном из бедных районов города.
  – В ожидании исхода дела Леонард надевает власяницу, – сказал Стрельски Флинну.
  – Бедняга, – отвечал Флинн, стараясь представить себе, что бы чувствовал он, если бы его агент был принесен в жертву.
  Новое жилище Берра представляло собой комнату, окрашенную светлой краской, со стальными оконными рамами, резонирующими от каждой проезжающей машины. Слева над кроватью висело хромированное бра, изображающее Атласа, держащего на плечах земной шар. Внизу, в дурно пахнущем холле гостиницы, дежурил прокуренный охранник-кубинец в темных очках с огромным ружьищем. Берр спал чутко, положив рядом на подушку радиотелефон.
  Однажды на рассвете, не в силах больше оставаться в постели, он, захватив с собой телефон, вышел прогуляться по бульвару. Из морского тумана катили кокаиновые валы. Идя им навстречу, он вышел на строительную площадку, где увидел множество щебечущих ярких птиц и латиноамериканцев, спавших как убитые подле своих бульдозеров.
  * * *
  Джонатан был не единственной фигурой, исчезнувшей с горизонта. Похоже, Роупер тоже провалился в черную дыру. Намеренно или нет, но он ускользнул от ребят Амато. Подслушивающее устройство в штаб-квартире корпорации помогло установить только, что шеф отсутствует и занимается поставками сельскохозяйственного оборудования, что на языке Роупера означало – «не суй нос не в свое дело».
  Апостол, к консультации которого прибег Флинн, не мог прояснить картину. Он смутно слышал, что его клиенты, возможно, соберутся для деловой встречи на острове Аруба, но сам он не приглашен. Нет, он не может ничего сказать о местонахождении господина Роупера. Он юрист, а не агент турбюро. Слуга Пресвятой Девы.
  * * *
  Наступил еще один вечер, и Стрельски с Флинном решили слегка растормошить Берра. Они забрали его из гостиницы вместе с телефоном и прогулялись по многолюдной набережной. Они затащили его в открытое кафе, накормили всякой всячиной и пытались пробудить в нем интерес к происходящему вокруг. К мускулистым чернокожим парням в ярких цветных рубашках и золотых кольцах, с важностью обитателей большого света сопровождавшим своих милашек в сапогах выше колен и туго обтягивающих мини-юбках, выставляющих напоказ перекатывающиеся бедра. К их бритоголовым охранникам, серые неуклюжие робы которых скрывали автоматическое оружие. К пронесшимся на скейтбордах мальчишкам и мудрым дамам, прячущим от них подальше свои сумочки. Две старые лесбиянки в мужских соломенных шляпах оказались неустрашимы и, потрясая кудряшками, направились прямо наперерез несущимся доскам, вынудив мальчишек совершить объездной маневр. Вслед за скейтбордами появились длинношеие манекенщицы на роликах, одна лучше другой. При виде их Берр, любивший женщин, ненадолго оживился, но потом снова погрузился в свои меланхолические раздумья.
  – Послушай, Леонард, – сказал Стрельски, предпринимая еще одну мужественную попытку. – Давай поглядим, где Роупер делает по субботам покупки.
  В конференц-зале огромного отеля, охраняемого широкоплечими молодцами, Берр и Стрельски оказались в компании покупателей со всего мира и слушали, как договариваются между собой солидные господа, имена которых были обозначены на карточках, приколотых к лацканам пиджаков. Рядом сидели секретарши с бланками заказов на коленях, а за ними, в оцеплении красных канатов, стояли изделия, каждое из которых было любовно отполировано и гарантировало любому купившему его полную уверенность в себе. Это были самые эффективные на сегодня бомбы и автоматические пистолеты, новейшие ручные ракетницы, минометы и противопехотные мины. Грамотному человеку предлагалось ознакомиться с пособием, как соорудить в собственном дворе ракетную установку, приспособив круглую коробку от теннисных мячей под глушитель.
  – Не хватало только красотки в бикини, запихнувшей задницу в ствол полевого орудия, – сказал Стрельски, когда они ехали обратно.
  Шутка осталась без ответа.
  * * *
  На город налетела тропическая гроза. Она заволокла небо черным, поглотив верхушки небоскребов. Раскаты грома отзывались тревожными гудками включившейся сигнализации припаркованных на улице машин. Гостиница трещала и содрогалась, дневной свет померк, как будто испортился главный светильник. Потоки дождевой воды стекали по окнам комнаты Берра. Мощные порывы ветра ломали пальмы и сдували с балконов стулья и растения.
  Однако, вопреки всем преградам, в комнату Берра прорвался сигнал связи.
  – Леонард, – сказал Стрельски с плохо скрытым волнением, – ну-ка быстро рви сюда. Мы тут кое-что выудили из всякой чепухи.
  Омытые дождем, снова засияли огни города.
  * * *
  Коркоран звонил сэру Энтони Джойстону Брэдшоу, известному своей беспринципностью бывшему председателю группы бесхозных британских торговых компаний, поставлявшему время от времени сомнительные военные грузы министерствам ее величества.
  Ошибочно полагая, что этот телефон не прослушивается, Коркоран звонил из Нассау с квартиры одного из шустрых молодых служащих корпорации «Айронбрэнд».
  – Сэр Тони? Говорит Коркоран. Помощник Дикки Роупера.
  – Что вам нужно? – Голос был глухой и несколько пьяный. Он гулко отдавался в трубке, будто доносился из ванной.
  – Срочное дело, сэр Тони. Шефу требуется ваше участие. Готовы записывать?
  Берр и Стрельски напряженно вслушивались. Коркоран старался добиться полного понимания:
  – Нет, сэр Тони, Пайн. Первая буква – "П", «Петр», затем «Анна». Да, теперь все верно. Его зовут Джонатан. – Далее шла парочка невинных подробностей, вроде места и даты рождения Джонатана и номера его британского паспорта. – Шефу желательно все хорошо проверить, сверху донизу, сэр Тони, хотелось бы к завтрашнему дню. И строго между нами. Все в самом деле очень конфиденциально.
  – Кто такой этот Джойстон Брэдшоу? – спросил Стрельски, когда они дослушали разговор до конца.
  Как бы просыпаясь от глубокого сна, Берр позволил себе осторожно улыбнуться:
  – Сэр Энтони Джойстон Брэдшоу – очень влиятельный, очень высокопоставленный английский жулик. Его финансовые затруднения – одно из главных достижений нынешнего экономического спада. Кстати, – продолжил Берр, улыбаясь еще шире, – неудивительно, что он бывший сообщник господина Ричарда Онслоу Роупера в его аферах. – И, развивая тему, констатировал: – Если бы мы с тобой составляли список всех английских жуликов, без сомнения, сэр Энтони занял бы там весьма престижное место. Он пользуется покровительством некоторых других весьма важных прохвостов, чьи офисы выходят окнами на Темзу. – С Берра спало напряжение последних дней, и он рассмеялся: – Джонатан жив, черт возьми! Трупы не нуждаются в срочной проверке. Как он выразился, сверху донизу. Ну что ж, мы все подготовим для них, и никто лучше этого дерьмового Джойстона Брэдшоу не преподнесет им нашу информацию! Они захватили наживку, Джо! Значит, и проглотят!
  Однако, пока Берр ликовал, Стрельски уже обдумывал следующий их шаг.
  – Значит, Пэт может приступать? – спросил он. – Пусть его ребята прячут волшебный ящик?
  Берр вмиг посерьезнел:
  – Если вы с Пэтом так считаете, я не возражаю.
  Они договорились сделать это прямо завтра ночью.
  * * *
  Не в состоянии заснуть, Берр и Стрельски поехали в ночное кафе под названием «У Мергатройд», табличка на двери которого гласила: «Посетителей без обуви не обслуживаем». За мутными окнами заведения виднелись облитые лунным светом босоногие пеликаны, застывшие на деревянной пристани, как забытые с прошлой войны бомбардировщики, которым больше уж не взлететь со смертельным грузом. На пустынном пляже одиноко сокрушались о своем белые цапли.
  В четыре утра в комнате Стрельски раздался сигнал связи. Надев наушники, он выслушал сообщение и сказал:
  – Теперь немного поспите. – Разговор занял не больше двадцати секунд.
  – Все в норме, – лаконично бросил он Берру и глотнул «кока-колы».
  Берру потребовалось время, чтобы переварить сказанное.
  – Ты сказал, они уже оборудовали тайник?
  – Они высадились на берег, нашли эту лачугу, спрятали ящик. Действовали тихо-тихо, как и подобает профессионалам, знающим свое дело. Теперь твоему мальчику осталось только заговорить.
  14
  Джонатану представлялось, что он лежит на железной кровати в военной школе после того, как ему удалили миндалины, только кровать была роскошная, широкая и пышная, с большими подушками в вышитых наволочках и маленькой, полной ароматических сухих трав.
  Потом он перенесся в мотель на пути из Эсперанса, где он за спущенными занавесками зализывал разбитую губу и исходил липким потом после того, как известил неизвестно кого по телефону, что нашел свою тень, – только голова была замотана бинтами, а тело облегала свеженакрахмаленная пижама с вышитой монограммой на нагрудном кармане, которую он силился ощупью разобрать. Нет, не "М" – Майстер, не "П" – Пайн, не "Б" – Борегар и не "Л" – Линден или Ламон. Пожалуй, она напоминала звезду Давида, но с большим, чем следует, количеством лучей.
  Вот он уже в мансарде Ивонны, где среди ночи слышится топанье мадам Лятюлип. Самой Ивонны в комнате не было, да и мансарда, пожалуй, была великовата, больше, чем у Ивонны, даже больше, чем студия Изабеллы в Камден-Таун. Откуда здесь розовые цветы в старинной фарфоровой вазе и гобелен, изображающий сцену соколиной охоты? С потолка, лениво вращая лопастями, свисал вентилятор.
  Ну да, он лежал рядом с Софи на квартирке в Чикаго-Хауз, в Луксоре, и она говорила ему о мужестве. Но запах был другим. Тогда пахло ванилью, теперь – сухими цветочными лепестками. «Он сказал, что меня надо бы проучить, – говорила Софи. – Черта с два. Это их надо проучить – Фрэдди Хамида и его гнусного дружка Дикки Роупера».
  Он различил металлические жалюзи, дробящие на полоски живой солнечный свет, и великолепные муслиновые шторы. Слегка повернув забинтованную голову, Джонатан увидел серебряный поднос, кружевную салфетку, кувшин апельсинового сока и бокал. За пространством, выстланным толстым ковром, как в тумане, маячила открытая дверь в большую ванную комнату с висящими в ряд полотенцами разных размеров.
  Глаза его слезились, все тело замерло, как тогда, когда лет в десять он прищемил себе руку дверцей чьей-то машины. Под щекой он ощутил жесткий бандаж, укрепленный на поврежденной части черепа, которую восстановил доктор Марти. Тогда он повернул голову в прежнее положение, и его глаза стали наблюдать за движением вентилятора под потолком. Мало-помалу его внутренний армейский гироскоп начал выравниваться.
  «Вот здесь тебе предстоит испытание», – говорил Берр.
  «Они должны увидеть доказательства, – инструктировал Рук. – Ты не можешь просто выйти к ним с ребенком на руках и ждать аплодисментов».
  «Перелом черепа и челюсти», – утверждал Марти. Сотрясение, восемь баллов по шкале Рихтера, десять лет в темной комнате.
  Три сломанных ребра, а могло быть и тридцать.
  Сильное кровоизлияние в ткани, угрожающее половой сфере, от удара носком тяжелого башмака.
  Когда Джонатан свалился от ударов рукоятью пистолета, он получил удар в пах, и на внутренней стороне его бедра остался след ботинка сорок пятого размера – сомнительное развлечение для сиделок.
  Перед его глазами мелькало черно-белое видение. Белый медицинский халат. Черное лицо. Черные ноги, белые чулки. Белые тапочки на резиновой подошве. Вначале он подумал, что все это принадлежит одной женщине, но потом сообразил, что их несколько. Они посещали его, как ангелы, молча убирая, стирая пыль, заменяя цветы в вазе и питьевую воду. Одну из них звали Фиби, и у нее были ухватки заправской сиделки.
  – Здрасте, мистер Томас. Как вы сегодня? Я Фиби. Миранда, ступай-ка опять за щеткой и протри под кроватью мистера Томаса. Да-да.
  «Итак, я Томас, – подумал он. – А вовсе не Пайн. Или, может быть, я Томас Пайн».
  Он снова задремал, а когда проснулся, то увидел у свое кровати призрак Софи в белых брюках, стряхивающей пилюли в бумажный стаканчик. Потом он подумал, что, должно быть, это новая сиделка. Но тут заметил широкий пояс с серебряной пряжкой, умопомрачительную линию бедер и растрепанные каштановые волосы, услышал не терпящий возражений голос.
  – Не может быть, Томас, – протестовала Джед. – Кто-нибудь наверняка вас без памяти любит. Родители, девочки приятели? Правда, никто?
  – Правда, – упорствовал он.
  – А кто такая Ивонна? – спросила она, нагибаясь совсем низко и подсовывая ладонь ему под спину, чтобы помочь подняться. – Она абсолютно неотразима?
  – Мы были просто друзьями, – сказал он, вдыхая запах шампуня, исходящий от ее волос.
  – Значит, не станем сообщать Ивонне?
  – Не станем, – ответил он чересчур резко.
  Она дала ему таблетки и глоток воды.
  – Доктор Марти говорит, вам нужно долго-долго спать. Поэтому не думайте ни о чем, кроме того, что вам нужно медленно-медленно поправляться. Как насчет развлечений? Книги, радио или что-нибудь подобное? Не сейчас, а через день-два? Мы о вас ничего не знаем, кроме того что ваше имя Томас, так сказал Роупер. Поэтому сами говорите, что вам хочется. Рядом в большом доме есть целая библиотека с множеством ужасно умных книг. Корки скажет вам, что там можно найти, но, если хотите, закажем что-нибудь в Нассау. Только потребуйте. – И она взглянула на него своими огромными глазищами, в которых можно было утонуть.
  – Спасибо. Я так и сделаю.
  Она положила руку ему на лоб, определяя температуру.
  – Мы никогда не сумеем толком отблагодарить вас. Роупер, когда возвратится, скажет лучше, чем я, но, честное слово, какой же вы смелый. Просто герой, – проговорила Джед уже у самой двери. – Твою мать, – прибавила монастырская воспитанница, зацепившись карманом брюк за дверную ручку.
  * * *
  Он осознал, что это была не первая их встреча с тех пор, как он попал сюда, а, вероятно, третья. Две первые были вовсе не во сне.
  "Во время первой ты просто улыбалась, и это было чудесно: ты молчала, а я мог думать, и что-то между нами произошло. Ты была в галифе и бумажной рубашке, с заложенными за уши волосами. 51 спросил: «Где мы?» А ты ответила «Кристалл. Остров Роупера. Дома».
  Во второй раз мне показалось, что ты моя бывшая жена Изабелла, которая ждет меня, чтобы ехать в ресторан, потому что тебе вздумалось вырядиться в нелепый брючный костюм с золотыми галунами на лацканах. «Если понадобится, звонок прямо за кувшином с водой», – сказала ты. А я ответил: «Ждите вызова». Но все это время я думал, почему, черт побери, ты так по-клоунски одета?"
  "Ее отец разорился, боясь уронить свое дворянское достоинство, – с презрением говорил Берр. – Он подавал к столу марочное вино, когда ему нечем было платить за электричество, и ни за что не послал бы свою дочь учиться на секретаршу, потому что считал это унизительным".
  Лежа на подушке здоровой щекой, лицом к гобелену, Джонатан без малейшего удивления узнал на нем даму в широкополой нарядной шляпе. Это была поющая тетушка Энни Болл.
  Она была замечательной женщиной и пела отличные песни, вот только ее муж-фермер все время напивался и всех ненавидел. И вот однажды Энни надела свою шляпу, посадила Джонатана позади себя в фургон с его вещичками и сказала, что они едут отдыхать. Они ехали до позднего вечера и все время пели песни, пока не остановились у дома, над дверью которого была на гранитной доске выбита надпись «МАЛЬЧИКИ». Энни Болл принялась плакать и дала Джонатану свою шляпу в знак того, что она скоро за ней вернется, и Джонатан поднялся наверх в спальню, полную таких же, как он, мальчишек, и повесил шляпу над своей кроватью, чтобы тетушка Энни не перепутала, кого отсюда забрать. Но она больше не вернулась, и, проснувшись наутро, Джонатан обнаружил, что мальчики из его дортуара по очереди примеряют тетушкину шляпу. Он отбил ее, победив всех, завернул в газету и отправил в красном почтовом ящике без адреса. Он, пожалуй, предпочел бы сжечь ее, но у него не было спичек.
  «Сюда я попал тоже ночью. Белый двухвинтовой „бичкрафт“, внутри все голубое. И Фриски с Тэбби, а не приютский сторож, осматривают мой багаж в поисках запретных сладостей».
  * * *
  "Я ударил его за Дэниэла, – решил он. – Я ударил, чтобы все выглядело, как надо.
  Я ударил его, потому что до смерти устал ждать и притворяться".
  * * *
  Джед снова была в его комнате. Обладая профессиональным нюхом, он не сомневался в этом. Хотя определил ее присутствие не по запаху и не по звуку. Он не мог видеть ее, но шестое чувство подсказывало: она здесь. Так всегда бывало, когда он знал, что враг близко, но вот откуда он знал это?
  – Томас?
  Притворяясь спящим, он услышал, как она приближается к нему на цыпочках. Мелькнули ее светлые одежды, гибкое тело, распущенные волосы. Она отбросила волосы назад и приложила ухо к его рту, чтобы проверить дыхание. Не почувствовать тепла ее щеки он не мог. Джед выпрямилась и скользящей походкой скрылась за дверью, затем ее шаги раздались во дворе.
  «Говорят, что, попав в Лондон, она здорово растерялась, оказалась в веселой компании и совсем завертелась там. Потом удрала в Париж, чтобы прийти в себя. Встретила Роупера» – так рассказывал Берр.
  Он прислушивался к крикам чаек, отзывавшимся долгим эхом за завешенным окном, вдыхал соленый йодистый запах водорослей и понимал, что сейчас, должно быть, отлив. На мгновение ему представилось, что Джед забрала его обратно в Ланион и сейчас стоит босая перед зеркалом, занимаясь тем, чем обычно заняты женщины, готовясь лечь в постель. Потом он услышал стук теннисных мячей и переговаривающиеся между собой во время игры голоса. Один из них принадлежал Джед. Разговор шел по-английски. До него донеслись гудение газонокосилки и визг непоседливых английских детишек, вечно ссорящихся между собой. Он предположил, что это отпрыски Лэнгборнов. Электрическое жужжание, возможно, означало, что чистят поверхность бассейна. Затем он заснул снова, вдыхая во сне запах древесного угля. Розоватый отсвет на потолке подсказал Джонатану, что наступил вечер, и, повернув голову, он через щели жалюзи разглядел Джед, всматривающуюся в полумрак комнаты, на фоне уходящего дня. Вечерний свет обрисовывал ее фигуру под теннисным костюмом.
  – Ну, Томас, как насчет еды? – сказала она тоном классной дамы, вероятно, заметив, что он шевельнулся в постели. – Эсмеральда приготовила вам мясной бульон с хлебом и маслом. Доктор Марти велел гренки, но они совершенно раскисают в здешнем климате. Есть также грудка цыпленка и яблочный пудинг. В самом деле, Томас, полно всего, – добавила она с немного тревожными нотками в голосе, к которым, впрочем, он начал уже привыкать. – Только свистните.
  – Да, разумеется, спасибо.
  – Томас, я знаю, это глупо, но то, что у вас в целом свете нет никого, кто бы беспокоился о вас, делает меня ужасно виноватой. Не может быть, чтобы у вас не было даже брата? У всех есть хотя бы брат.
  – Увы.
  – Ну а у меня один чудесный брат, а другой – свинский. Поэтому в сумме – ничего. Впрочем, я все-таки предпочитаю иметь даже того, который свинья.
  Она направлялась к нему через комнату и улыбалась. «Она улыбается все время, как какая-нибудь теледикторша, будто опасаясь, что мы сейчас же вырубим телевизор, если она не будет так улыбаться. Что ж, она – актриса и нуждается в продюсере. Никаких особых примет, только маленький шрам на подбородке. И ее тоже кто-то ударил? Лошадь, скорее всего». Он затаил дыхание. Она была уже рядом и прикладывала к его лбу что-то прохладное.
  – Пусть подойдет, – сказала она, улыбаясь еще сильнее и присаживаясь в ожидании на кровать. Ее теннисная юбочка при этом распахнулась, открывая небрежно скрещенные ноги с мягкими выпуклостями мышц и коричневатым загаром.
  – Специальный тестер, – объявила она излишне театральным светским тоном. – По непонятной причине во всем доме не оказалось обычного термометра. А вы загадочная личность, Томас. И это все ваши вещи? Одна небольшая сумка?
  – Да.
  – И больше ничего?
  – Пожалуй, так. – И мысленно: «Слезай с моей кровати. Нет, лучше заберись в нее! Нет сил смотреть на это. За кого, черт возьми, ты меня принимаешь?»
  – Везет же вам, – проговорила она тоном настоящей принцессы. – У нас так не получается. Мы летали на самолете в Майами всего на уик-энд, но, представляете, едва сумели втиснуть туда наш багаж.
  «Бедняжка», – подумал он.
  «Играет роль; – отметил он про себя. – Изображает из себя то, что, по ее мнению, она должна из себя представлять».
  – Ну, может быть, надо было взять яхту вместо самолета, – шутливо предложил он.
  Увы, к его разочарованию, она не поняла, что над ней подсмеиваются, видимо, к такому просто не привыкла, как, наверно, всякая красивая женщина.
  – Яхту? Ну, это бы мы провозились, – снисходительно объяснила она и, протянув руку ко лбу, открепила пластиковую полоску тестера. – Роупер опять в отъезде, – сказала она, подходя к окну. – Продает фермы, должно быть. Он решил слегка притормозить, и правильно.
  – А чем он занимается?
  – О, он деловой человек. Руководит компанией. Как все сейчас. Но, во всяком случае, он сам там хозяин-основатель, – как бы извиняясь за то, что ее благодетель – торговец, добавила Джед. – Но самое главное – он очень милый, замечательный человек. – Она склонилась над тестером. – А еще у него много ферм, но это больше для развлечения, я так ни одну из них и не видела. И все они где-то в Панаме и Венесуэле, там и на пикник-то не съездишь без охраны. Я, конечно, несколько иначе бы представляла себе фермерство, но Бог с ним, земля все равно принадлежит ему. – И с милой гримаской на лице произнесла: – Ну, все нормально. Температуры нет, и алкоголя тоже. Но это легко исправить. Корки все устроит. Нет проблем. – Джед захихикала, и он понял, что перед ним совсем еще девчонка, готовая сбросить туфли и танцевать до упаду.
  – Я скоро уеду, – сказал он. – Вы были очень добры ко мне, спасибо.
  «Всегда старайся быть неприступным, – советовал Берр. – Иначе ты надоешь им через неделю».
  – Скоро? – протянула она, вытянув губы трубочкой и на секунду так замерев. – О чем вы говорите! И думать нельзя о чем-то таком до возвращения Роупера. К тому же доктор Марти специально подчеркивал, что вам потребуются недели, чтобы прийти в себя. Самое малое, что мы можем для вас сделать, это помочь выкарабкаться. И нам ужасно хочется знать, как вы, собственно, оказались после Майстера у Мама Лоу?
  – Что в этом особенного? Просто захотелось сменить обстановку и плыть по течению.
  – Нам повезло, что вы плыли в нашу сторону. Это все, что могу сказать, – произнесла наездница таким глубоким, грудным голосом, как будто в это время подтягивала подпругу. – Ну а вы? – спросил он.
  – О, я просто здесь живу.
  – Всегда?
  – Когда мы не на яхте. Или когда не путешествуем. Да, я здесь живу.
  Ее ответ, казалось, озадачил ее саму. Она вскинула брови, как бы провоцируя бросить ей вызов. Она помогла ему снова улечься как следует, избегая смотреть в глаза.
  – Роупер хочет, чтобы я на пару дней прогулялась в Майами, – предупредила она перед уходом. – Но здесь Корки, и все только и ждут, чтобы вас побаловать. С доктором Марти – прямая связь. В общем, не заскучаете.
  – Что ж. Берите с собой не слишком много вещей на этот раз, – пошутил Джонатан.
  – Я так всегда делаю. Но Роупер таскает меня по магазинам, и на обратном пути образуются тонны.
  Наконец, к его облегчению, она ушла. Нет, он устал не только потому, что притворялся сам, ее спектакль тоже его порядком утомил.
  * * *
  Разбудил Джонатана звук перелистываемой страницы, и он обнаружил, что рядом на полу, выпятив попку, над огромной книгой сидит на коленках Дэниэл, одетый в купальный халат. Свет за окном, бриоши и рогалики, а также кекс с домашним мармеладом на серебряном подносе у его изголовья указывали, что наступило утро.
  – Можно поймать гигантского ящера, шестьдесят футов в длину, – сказал Дэниэл. – Интересно, что они едят?
  – Наверное, других ящеров.
  – Хочешь, я тебе про них почитаю? – Он перевернул страницу. – Тебе нравится Джед?
  – Конечно.
  – А мне нет. Не совсем.
  – Почему же?
  – Не нравится, и все. Она кривляка. Они все в восторге, что ты меня спас. Сэнди Лэнгборн предлагает организовать сбор средств.
  – А кто она, Сэнди?
  – Это он. Он настоящий лорд. Только ты под знаком вопроса. Поэтому он решил подождать, пока все не прояснится так или этак. И мисс Моллой сказала, чтобы я не проводил здесь слишком много времени.
  – Мисс Моллой – это кто?
  – Моя учительница.
  – В школе?
  – Я по-настоящему не хожу в школу.
  – Почему?
  – Это меня угнетает. Роупер приглашает для меня других детей, но я их всех ненавижу. Он купил новый «роллс-ройс» для Нассау, но Джед больше нравится «вольво».
  – А тебе он нравится?
  – Не-а.
  – Тогда что же тебе нравится?
  – Драконы.
  – А когда они возвращаются?
  – Драконы?
  – Джед и Роупер.
  – Его нужно звать шефом.
  – Ну хорошо, Джед с шефом?
  – А как тебя зовут?
  – Томас.
  – Это имя или фамилия?
  – Как тебе хочется.
  – Ни то, ни другое. Так говорит Роупер. Это имя придуманное.
  – Он сам сказал тебе об этом?
  – Я подслушал. Наверно, в четверг. Все зависит от того, останутся ли они на вечеринку у Апо.
  – Кто такой Апо?
  – А, бабник один. Оборудовал себе надстройку в Майами и спит там со всякими девками.
  Затем Дэниэл почитал Джонатану про ящеров и про птеродактилей, а когда Джонатан задремал, Дэниэл стал хлопать его по плечу, чтобы спросить, может ли он съесть кусок кекса и не хочет ли его попробовать Джонатан. Чтобы доставить удовольствие Дэниэлу, Джонатан съел большой кусок, потом Дэниэл неловкими руками налил ему тепловатого чаю.
  – Ты, я вижу, поправляешься, Томми? Они с тобой хорошо повозились, я вижу. Очень профессионально.
  Это был Фриски. Он сидел на стуле прямо в двери в белых парусиновых штанах и тенниске без привычной «беретты» и читал «Файнэншл таймс».
  Пока пациент отдыхал, внимательный наблюдатель, живущий в нем, осматривался вокруг.
  Кристалл. Один из островов Эксума, принадлежащий мистеру Онслоу Роуперу, в часе лету от Нассау. Джонатан умудрился засечь время по часам на правой руке Фриски, когда тот вносил и выносил его из самолета. Откинувшись в кресле, ни на минуту не отключаясь, он тайком наблюдал за проплывавшими внизу рифами, напоминавшими при бледном свете луны фрагменты картинки-головоломки. Перед ними возник одинокий остров с коническим холмом посредине. На его гребне Джонатан различил тщательно обустроенную, освещенную взлетную полосу с вертолетной площадкой, низким зеленым ангаром и оранжевой мачтовой антенной. Он даже попытался рассмотреть в лесах разрушенные жилища рабов, о которых упоминал Рук, но не смог. Они приземлились, их встречал джип «тоета» с брезентовым верхом и очень большим чернокожим водителем в плетеных перчатках с голыми костяшками для нанесения удара.
  – Может сидеть или надо разложить сиденье?
  – Просто посади его и поезжай медленно и аккуратно, – ответил Фриски.
  Они проехали немного по змеившейся вниз дороге, и голубые сосны сменились зеленью листьев размером с обеденную тарелку. Дорога выровнялась, и при свете фар Джонатан разглядел треснувшую табличку «Черепаховая фабрика Пиндара», а за ней кирпичную парильню с задранной крышей и выбитыми окнами. С кустарника по обочинам дороги, подобно старым бинтам, свисали хлопковые лохмотья. Джонатан старался все хорошенько запомнить на случай, если ему придется бежать отсюда. Итак, в обратном порядке: сначала ананасовая плантация, потом банановая роща, поле с помидорами, заброшенная черепаховая фабрика. При лунном свете он видел поля с нелепо торчащими стеблями, напоминающими незаконченные кресты, затем показались распятие и придорожная деревянная церковь. Надо идти влево от церкви, подумал он, когда они сворачивали вправо. Все важно было запомнить, и каждая крупинка информации может сослужить ему службу.
  Местные жители кружком сидели на дороге и пили из больших коричневых бутылей. Водитель свернул в сторону, уважительно объезжая их, правая рука в перчатке поднялась в сдержанном приветствии. «Тоета» взобралась на деревянный мост, и неожиданно луна оказалась справа от Джонатана, а Полярная звезда прямо над ней. Он увидел заросли пышно цветущего гибискуса и совершенно отчетливо вспомнил прочитанное где-то, что колибри берут воду не из чашечки его цветка, а с обратной стороны лепестков. Но он никак не мог припомнить, особенность ли это птицы или растения.
  Они въехали в ворота, вызвавшие у него ассоциацию с итальянскими виллами на озере Комо. За воротами находилось белое бунгало с зарешеченными окнами и специальным освещением вокруг. Джонатан счел, что это сторожевой домик, потому что джип перед воротами замедлил ход, и два чернокожих охранника лениво произвели осмотр пассажиров.
  – Это тот, о котором говорил майор?
  – А кто он, по-твоему? – спросил Фриски. – Какой-нибудь поганый арабский сутенер?
  – Я просто спросил. Нет причин беспокоиться. Что они сделали с его лицом?
  – Кое-что улучшили, – ответил Фриски.
  От ворот большого дома было четыре минуты езды опять по часам Фриски, при скорости десять миль в час. «Тоета», по всей видимости, проехала километра полтора по шоссе, огибающему искусственное озеро или лагуну, так как пахло свежей водой и шофер все время забирал влево. Пока они ехали, Джонатан все время видел отдаленные огни за деревьями и догадался, что это внешняя ограда с галогенными лампами, как в Ирландии. Один раз в темноте рядом с машиной процокали копыта лошади.
  «Тоета» сделала еще один поворот, и перед ним открылся залитый светом фасад усадьбы в стиле дворцов Палладио, с центральным куполом и пологим треугольным фронтоном на четырех высоких колоннах. Купол освещался изнутри круглыми слуховыми окошками вроде иллюминаторов. Над ним возвышалась небольшая башенка, сиявшая в свете луны, как церковный ковчег. На вершине башни был укреплен флюгер в виде двух гончих псов, мчащихся за золотой стрелой. «Дом стоит двенадцать миллионов фунтов, а то и более, – говорил Берр. – Содержимое застраховано еще на семь только от пожара. Роупер исключает возможность ограбления».
  Дворец стоял на специальной, поросшей травой насыпи. Посреди усыпанной гравием площадки поблескивал пруд с лилиями и мраморным фонтаном. Мраморная балюстрада поднималась с двух сторон к дому, смыкаясь у центрального входа, освещенного металлическими фонарями. Фонари были зажжены, фонтан искрился, входные двери сияли двойными стеклянными створками. Сквозь них Джонатан заметил чернокожего слугу в белой тунике, стоявшего под канделябром в холле. Джип ехал прямо по гравию мимо конюшен, пахнущих теплом лошадей, мимо эвкалиптовой рощи и освещенного бассейна с детской купальней, мимо теннисных кортов и лужайки для крокета, через вторые въездные ворота, менее представительные, но более изящные, чем первые, и наконец остановился перед открытыми дверьми красного дерева.
  Тут Джонатан закрыл глаза, потому что голова его раскалывалась, а боль в паху сводила с ума. К тому же снова следовало притворяться бездыханным.
  «Кристалл, – повторял он про себя, пока они несли его по лестнице, отделанной тиком. – Кристалл. Величиной с Ритц».
  Лежа в роскошных апартаментах, бодрствующей частью сознания Джонатан продолжал упорно трудиться, все подмечая и запоминая на будущее. Он прислушивался к беспрерывной болтовне негров за окнами и вскоре уже узнавал Гамса, чинившего деревянный помост, и Эрла, обрабатывающего гальку для сада камней, большого поклонника футбольной команды Сент-Киттса, и Талбота, лодочника, отлично исполнявшего калипсо. До него доходили звуки работы каких-то механизмов, скорее всего электрических вагонеток. Он видел на фоне неба силуэт носящегося взад-вперед «бичкрафта» и представлял себе Роупера в очках с каталогом «Сотби», возвращающегося на свой остров вместе с Джед, просматривающей журналы. До ушей Джонатана долетали отдаленное ржанье лошадей и цокот копыт с конюшни. Иногда раздавалось рычание сторожевого пса и тявканье собак поменьше, наверно гончих. И он уже догадался, что эмблема на кармане его пижамы изображает кристалл. Как это не пришло ему раньше в голову?
  Он также заметил, что его элегантная комната не избежала разрушительного воздействия тропического климата. Оказавшись в ванной, Джонатан обнаружил, что вешалка для полотенца, несмотря на ежедневный уход, за ночь покрывается солеными разводами испарений. А как окислились держатели стеклянных полочек и шурупы, которыми они привинчены к кафельной стене. Бывали часы, когда воздух становился настолько тяжел, что даже вентилятор сдавался, тогда Джонатану казалось, что он обмотан мокрой простыней, которую не в силах содрать с себя.
  И он помнил, что его персона все еще стоит здесь под знаком вопроса.
  * * *
  Однажды вечером на воздушном такси его навестил доктор Марта. Он спросил, говорит ли Джонатан по-французски, и тот ответил утвердительно. Поэтому, пока Марти осматривал голову и пах Джонатана, стучал маленьким резиновым молоточком по его коленям и рукам, заглядывая ему в глаза с помощью офтальмоскопа, Джонатан отвечал на серию не совсем обычных вопросов по-французски, понимая, что его проверяют отнюдь не на предмет здоровья.
  – Но вы говорите по-французски как европеец, мсье Ламон!
  – Нас так учили в школе.
  – В Европе?
  – В Торонто.
  – Но в какой же школе, черт возьми! Они там семи пядей во лбу?
  И все в таком же роде.
  Доктор велел отдыхать и ждать. Ждать чего? Пока вы меня разоблачите?
  – Чувствуете себя немного лучше, Томас? – заботливо спросил Тэбби со своего места у двери.
  – Пожалуй.
  – Тогда хорошо, – откликнулся Тэбби.
  Чем скорее выздоравливал Джонатан, тем внимательней его сторожили.
  * * *
  Увы, сколько ни силился Джонатан, ему не удавалось что-нибудь узнать о доме, где его держали. Не слышно было дверных звонков, телефонов, факсов, запахов кухни, обрывков разговора. Он вдыхал медовый аромат жидкости для полировки мебели, инсектицид, благоуханье свежих и сухих цветов, а иногда, при соответствующем ветре, запах конюшня. Тянуло жасмином, свежескошенной травой и хлоркой из бассейна.
  И все же он, сирота, солдат и гостиничный служащий, вскоре ощутил нечто известное ему из прошлого: ритм хорошо отлаженной системы, не дающей сбоев даже при отсутствии высшего администратора. В полвосьмого утра начинали работу садовники, и Джонатан мог проверять по ним свои часы. Ровно в одиннадцать удар гонга оповещал о наступлении двадцатиминутного перерыва, тишину которого не нарушал ни единый звук. В час гонг звучал дважды, и при желании, Джонатан мог расслышать звуки местной речи из рабочей столовой.
  В дверь постучали. Фриски открыл и ухмыльнулся.
  «Коркоран развращен, как Калигула, – предупреждал Берр, – и хитер, как стая обезьян».
  * * *
  – Старина, – послышался хриплый голос представителя английских верхов, сопровождаемый запахом вчерашнего алкоголя и выкуренных поутру отвратительных французских сигарет. – Как сегодня наше самочувствие? Ну что ж. С красным цветом Гарибальди покончено, и на голубого бабуина вы больше не смахиваете. Сегодня у нас расцветка старой ослиной мочи. Можно ожидать скорого выздоровления.
  Карманы ворсистой куртки майора Коркорана были набиты ручками и всяким хламом. Обширные пятна пота шли от подмышек к животу.
  – Я хочу скоро уехать, – сказал Джонатан.
  – Разумеется, дружок, когда пожелаете. Поговорите с шефом. Они скоро вернутся. В зависимости от погоды и всего прочего. У нас неплохой аппетит, не правда ли? И спим мы крепко. Ну, до завтра. Пока.
  Когда наступило «завтра», снова явился Коркоран, стал снова его разглядывать и дышать на него табаком.
  – Ну-ка, выкатывайся отсюда, Фриски, любовь моя.
  – Есть, майор, – с усмешкой промямлил Фриски и покорно исчез за дверью, а Коркоран через полумрак комнаты направился к креслу-качалке и, крякнув, плюхнулся в него. Минуту-другую он молча курил.
  – Не возражаете против сигареты, друг мой? Совершенно не могу соображать, если не держу ее между пальцев. Мне важно не мусолить эту штуку во рту и не пускать дым, а физически ощущать ее всем телом.
  «В полку его не переваривали, – объяснял Берр. – Поэтому он прослужил пять лет в пресловутой армейской разведке, и неплохо на них поработал. Роупер ценит его не за красивые глаза».
  – Вы ведь, дружок, сами баловались табаком в лучшие времена, верно?
  – Да, немного.
  – Когда это было, сердце мое?
  – Когда готовил.
  – Простите, не расслышал.
  – Когда заделался поваром. Устал от работы в гостинице и пошел готовить.
  Майор Коркоран вдруг оживился:
  – Ваши блюда у Мама были превосходны, провалиться мне на этом месте. Выше всяких похвал. Ведь это вы готовили устрицы с соусом?
  – Да.
  – Пальчики оближешь. А морковный пудинг? По секрету скажу, мы просто обожрались там. Шеф любит его больше всего. Так это ваш?
  – Да.
  – Повторите, мой милый?
  – Да.
  Коркоран просто обомлел.
  – Вы хотите сказать, что это вы делали морковный пудинг? Вот этими вот руками? Ну, дружище! Ну, старина! – Он продолжал курить и выражать восторг Джонатану, весь в сигаретному дыму. – Верно, рецепт от Майстера? Вы гений. – И новое облако дыма. – А что еще вы взяли у Майстера, мой дорогой?
  Неподвижно лежа на плоской подушке, Джонатан ощущал полную беспомощность. Вызовите доктора Марти. И Берра. Заберите меня отсюда.
  – Честно говоря, сердце мое, у меня возникла проблема. Я заполнял в больнице ваши анкеты. У меня такая работа – заполнять анкеты. Мы, военные, только это и умеем. "Ну-ну, – подумал я тогда. – Вот так загвоздка. Он Пайн или Ламон? Он герой, это мы знаем, но ведь в графе «фамилия» не напишешь – «герой». Поэтому я написал Ламон. Томас Александр. Я правильно поступил, мой милый? Родился в Торонто. Сведения о родственниках на странице тридцать два, впрочем, у вас их нет. «Все, дело закрыто, – подумал я. – И если этот парень хочет называться Пайном, хотя он Ламон, или Ламоном, хотя он Пайн, – это его право».
  Он ждал, когда Джонатан заговорит. Ждал и курил. Он не торопился. В его положении он мог себе позволить убить хоть все время в мире.
  – Но все дело в том, мой милый, – в конце концов заключил Коркоран, – что шеф имеет на этот счет иные взгляды. Он всегда любил детали. Вот он возьми и позвони по телефону Майстеру в Цюрих. Из укромной кабины на Дип-Бэй. И спроси: «Как там поживает дружище Пайн?» А старина Майстер как подскочит да как завопит: «Майн Готт, этот бандит меня жутко обокрал, шестьдесят одну тысячу четыреста два франка, девятнадцать сантимов и две жилетные пуговицы!» Еще счастье, что он ничего не знает о морковном пудинге, а то обвинил бы вас в промышленном шпионаже. Вы меня слушаете, дружок? Я не очень вас утомил?
  «Терпи», – говорил себе Джонатан. Глаза закрыты. Тело неподвижно. Головная боль доходит до дурноты. Кресло Коркорана ритмично закачалось и замерло. Сигаретный дым подполз совсем близко. Коркоран навис над ним всей своей массой.
  – Мой милый, до вас ведь доходят мои слова? Вам не так плохо, как вы изображаете; Врач утверждает, вы очень быстро выздоравливаете.
  – Я никого не просил меня сюда привозить. Тут не гестапо. Я оказал вам услугу. Теперь отправьте меня обратно к Лоу.
  – Но, мой дорогой! Вы оказали нам неоценимую услугу. Мы оба, шеф и я, – на вашей стороне. Мы вам так обязаны. Шеф не из тех, кто не платит долги, и он из-за вас места себе не находит – у впечатлительных людей обостренное чувство благодарности. Он не любит быть обязанным. Предпочитает, чтобы были обязаны ему. Таково свойство всех больших людей. Ему необходимо отплатить вам добром. – Майор ходил по комнате, держа руки в карманах. – Но он немного встревожен. За это нельзя осуждать.
  – Уйдите. Оставьте меня.
  – Похоже, старик Майстер наплел шефу, что после того, как вы лишили его собственности, вы бежали в Англию и там зарезали какого-то парня. Не может быть, сказал шеф, это какой-то другой Линден, наш – просто герой. Ну, тут шеф стал сам кое-что прощупывать. И оказалось, что старик Майстер попал в точку. – Еще одна живительная затяжка, в то время как Джонатан прикидывался мертвым. – Шеф, конечно, никому не сказал, кроме вашего покорного слуги. В конце концов, мало ли кто меняет имя, некоторые делают так всю жизнь. Но убийство – это уже совершенно иное дело. Шеф не хочет пригреть у себя змею на груди. Это разумно, он человек семейный. Но ведь и змеи бывают разные. Может быть, вы неядовиты? Одним словом, он отрядил меня немного попотрошить вас, пока они с Джед прохлаждаются. Джед – его ангел, – пояснил майор. – Дитя природы. Вы видели ее? Такая длинноногая девочка. Фея. – Он тряс Джонатана за плечо. – Ну проснитесь же, дорогой. Я «болею» за вас. И шеф тоже. Мы ведь не в Англии. Мы сейчас граждане мира. Смелее, Пайн.
  Несмотря на всю напористость этого призыва, он не достиг цели, Джонатан заставил себя уснуть. Он «убежал» в сон, как в свое время в приюте.
  15
  Гудхью сказал об этом только жене. Больше некому было сказать. Правда, такая чудовищная история требовала соответствующей аудитории, а его дорогая Эстер, по общему мнению, меньше кого бы то ни было походила на чудовище.
  – Ты уверен, дорогой, что правильно все понял? – спросила она с сомнением. – Ты ведь знаешь, как это с тобой бывает, многие вещи ты слышишь хорошо, но смысл телепередач тебе растолковывают дети. А в пятницу, в час пик, такое оживленное движение.
  – Эстер, я передал тебе все, как он сказал. Он это говорил достаточно громко, прямо мне в лицо. Каждое слово было хорошо слышно. Я видел его губы.
  – Я думаю, ты можешь сообщить в полицию. Если ты уверен. Ну конечно, конечно, уверен. Но даже если ты не собираешься ничего предпринимать, мне кажется, тебе следует переговорить с доктором Прендергастом.
  Чтобы подавить ярость, которую очень редко вызывала у него спутница жизни, Гудхью решил прогуляться в сторону парламента и проветриться. Но прогулка не принесла желанной свежести. Он еще и еще раз прокрутил в голове всю историю, как делал уже не впервые.
  * * *
  Пятница начиналась как обычно. Гудхью рано отправился на велосипеде на работу, потому что его начальник любил подбивать дела в конце недели перед отъездом за город. В девять позвонила секретарша и сообщила, что назначенная на десять встреча отменяется: у министра срочные дела в американском посольстве. Гудхью уже привык к тому, что его не включают в число посвященных. Он решил сосредоточиться на работе и даже свой ленч – сандвич и чашку чаю – съел прямо за письменным столом.
  В половине четвертого секретарша позвонила, с тем чтобы попросить заглянуть к шефу на несколько минут прямо сейчас. В офисе начальника, куда поднялся Гудхью, в непринужденных позах за чашечками кофе и с сигарами сидели участники обеда, членом которого он не удостоился быть.
  – Рекс, входи, – равнодушно приветствовал его шеф. – Садись, пожалуйста. Здесь все тебя знают? Отлично.
  Шеф был младше Гудхью лет на двадцать. Это был богатый дебошир, университетский регбист при теплом местечке – больших достижений в области образования, как полагал Гудхью, он не имел. Недостаток кругозора министр вполне компенсировал большими амбициями. По одну руку от него сидела Барбара Вандон из американского посольства, по другую – Нил Марджорэм из группы по изучению снабжения, который всегда чрезвычайно импонировал Гудхью, то ли прошлой принадлежностью к флоту, то ли честными глазами и уравновешенностью. Гудхью поражался, что человек с таким прямым, открытым взором мог быть подручным Джеффри Даркера. Голт, тоже аппаратчик Даркера, сидел рядом с Марджорэмом и выглядел совершенно под стать Даркеру – чересчур разодетым и чересчур важным. Третьей представительницей Ривер-Хауз была сногсшибательная красавица Хейзел Банди, которая, по слухам, делила с Даркером не только служебные заботы, но и постель. Впрочем, Гудхью взял за правило никогда не верить подобным сплетням.
  Шеф объяснил цель встречи. Голос звучал излишне бодро.
  – Мы тут занялись проверкой того, как осуществляются англо-американские связи, Рекс, – проговорил он, неопределенно взмахнув рукой с сигарой. – И, надо признать, мы пришли к некоторым весьма тревожным выводам, о которых хотели бы услышать твое мнение. Не возражаешь? Вот так, без предварительной подготовки. Обсудим общие положения. Побросаем мячик. Ты готов?
  – Почему бы нет?
  – Барбара, милая, начинай.
  Барбара Вандон была главной представительницей заокеанских братишек Даркера в Лондоне. Она училась в Вассаре, проводила зиму в Аспене, а лето на Вайнъярде. Однако в ее голосе звучали ноты отчаяния.
  – Рекс, в этом деле с «Пиявкой» мы просто пигмеи, – взвыла она. – Настоящая игра идет где-то там наверху, сейчас и повсеместно.
  Смущение Гудхью стало сразу очевидным.
  – Барбара считает, что мы вместе с Лэнгли потеряли след, Рекс, – пояснил Марджорэм.
  – Кто это «мы»?
  – Мы – это мы. Ривер-Хауз.
  Гудхью резко повернулся к шефу.
  – Но это уже не общие положения...
  – Ну, ну! – прервал его шеф, стряхивая пепел в сторону Барбары Вандон. – Девочка ничего особенного не сказала. Вот так запал! Боже!
  Но Гудхью не дал себя сбить.
  – Ривер-Хауз потерял след вместе с Лэнгли в деле «Пиявки»? – скептически глядя на Марджорэма, спросил он. – Ривер-Хауз вообще не имеет отношения к этому делу, он только обеспечивает поддержку. Операция «Пиявка» – из разряда криминальных.
  – Это-то Барбара и считает нужным обсудить, – произнес Марджорэм, показывая интонацией, что он вовсе не обязательно разделяет ее мнение.
  Барбара Вандон снова пошла напролом:
  – Рекс, нам необходимо произвести капитальную уборку в доме, не только у нас в Лэнгли, но и здесь, в Соединенном Королевстве. – Все это здорово смахивало на заранее подготовленную речь. – Мы должны раскрутить эту операцию с «Пиявкой» и все начать с начала. Рекс, ребят из Лэнгли прокатили, верней отжали. – На сей раз Марджорэм не стал оказывать ей услуги переводчика. – Рекс, наши политики не намерены это проглотить. Они вот-вот взорвутся. Сложившуюся ситуацию следует рассмотреть очень внимательно с разных углов зрения. И что же мы видим? Проведение операции обеспечивают, с одной стороны, очень слабое, очень молодое британское агентство, простите меня, прекрасное, профессиональное, но слабое, и, с другой стороны, группка американских полицейских из Майами, ни черта не смыслящих в политике. Это хвост и собака, Рекс. Собака здесь, – ее рука поднялась над головой, – а там только хвост. Сейчас хвост впереди собаки.
  На Гудхью накатила волна самообличения: ведь Пэлфрей его предупреждал, а он не придал значения. «Даркер готовится отбить свои прежние позиции, – говорил Пэлфрей. – Он рвется вперед под американским флагом».
  – Рекс, – так громогласно рявкнула Барбара Вандон, что Гудхью чуть не подпрыгнул в кресле, – мы имеем дело с глобальным перераспределением геополитических сфер влияния которое происходит прямо у нас под боком, на заднем дворе, а дело поручено непрофессионалам. Они бегают с мячом в то время, когда следовало бы его отпасовать, они не умеют мыслить масштабно. То, что картели распространяют наркотики, это отдельный вопрос. Есть специальные люди, которые должны заниматься этой проблемой. Мы с этим живем, Рекс. И дорого за это платим.
  – О, по высшей ставке, Барбара, насколько известно, – мрачно согласился Гудхью. Но даже после четырех лет, проведенных в Лондоне, Барбара Вандон была совершенно невосприимчива к иронии. Она продолжала:
  – Картели заключают договоры друг с другом. Закупают военную технику, тренируют своих парней, согласуют свои действия. Это, Рекс, уже совсем другая игра. Суть не в том, что кто-то в Южной Америке помогает картелям. Суть в том, что картели, объединяясь, приобретают силу. Это же ежу понятно. Полиции тут делать нечего, гнаться не за кем, стрелять не в кого. Тут геополитика, Рекс. Поэтому мы должны пойти в парламент и сказать: «Ребята, мы подчиняемся обстоятельствам. Мы переговорили с уголовной полицией, и она любезно устранилась. В свое время она сделает свое дело – это ее право и долг. А пока ситуация сложная. С геополитическим подтекстом, со множеством острых углов – и поэтому явно входит в компетенцию „чистой разведки“. Испытанные и верные специалисты из „чистой разведки“ готовы к решению самых сложных проблем геополитического характера».
  Она, кажется, кончила и, подобно актрисе после удачного представления, повернулась к Марджорэму, как бы желая спросить: «Ну как я тебе?» Но Марджорэм остался благожелательно-равнодушным к ее страстной речи.
  – Я думаю, в словах Барбары много верного, – проговорил он с честной и открытой улыбкой. – Конечно, мы не будем возражать против перераспределения обязанностей между службами. Но решение принимать не нам.
  Лицо Гудхью окаменело. Руки безжизненно лежали на столе, не повинуясь хозяину.
  – Да, – согласился он. – Решение принимать не вам, а Координационному комитету, и никому другому.
  – Председателем которого является ваш шеф, а вы, Рекс, секретарем, основателем и главным благодетелем, – напомнил Марджорэм с неизменной улыбкой. – И, если можно так выразиться, моральным арбитром.
  Но на Гудхью невозможно было воздействовать лестью, даже такому признанному миротворцу, как Нил Марджорэм.
  – Перераспределение обязанностей, как вы это называете, ни при каких обстоятельствах не может осуществляться самими конкурирующими агентствами, Нил, – сурово произнес он. – Даже предположив, что уголовная полиция готова покинуть поле, в чем лично я весьма сомневаюсь, агентства не вправе делить между собой обязанности без комитета. Именно для этого и существует общее руководство. Спросите у председателя, – кивнул он в сторону своего начальника.
  Никто не произнес ни слова, пока начальник Гудхью не издал какой-то клокочущий звук, в котором нашли выход сомнение и раздражение вместе с легкой отрыжкой.
  – По всей видимости, Рекс, – сказал он подчеркнуто гундося, подобно консерваторам с первых скамей, – если братишки собираются прибрать «Пиявку» к рукам со своей стороны, нам, с нашей – хочешь не хочешь – остается спокойно обдумать, следовать ли их примеру. Как иначе? Я говорю если, потому что наше обсуждение – неофициальное. На официальном уровне пока ничего не предпринималось. Ведь так?
  – Если и не так, меня в известность не поставили, – холодно ответил Гудхью.
  – Эти чертовы комитеты поворачиваются так медленно, что до Рождества мы не получим ответа. Рассуди, Рекс. У нас ведь есть кворум. Вы, я, Нил. Мы можем сами все решить.
  – Слово за вами, Рекс, – приветливо сказал Марджорэм. – Вы у нас законодатель. Если вы не можете что-нибудь переделать, то кто же может? Ведь схема контактных параллелей придумана именно вами: уголовная полиция завязана с уголовной полицией, шпионы со шпионами, никто друг с другом не перекрещивается. Мы назвали ее «словом Гудхью», и справедливо назвали. Вы продали эту идею Вашингтону, получили поддержку кабинета, провели в жизнь. «Тайные агентства новой эры» – так, кажется, называлось ваше исследование? Мы только подчиняемся неизбежности, Рекс. Вы выслушали Барбару. Если речь идет о выборе между изящным маневром и жестким столкновением, я всегда выбираю первое. Не следует попадать в собственную ловушку.
  Гудхью уже весь кипел. Но он был достаточно искушен, чтобы позволить своим чувствам вырваться наружу. Он заговорил спокойно и взвешенно, глядя в лицо Нилу Марджорэму. Он сказал, что рекомендации, данные Координационным комитетом своему председателю, – новый кивок в сторону шефа – были приняты на пленарном заседании, а не рабочей группой. Он сослался на то, что комитет признал перегруженность Ривер-Хауз и указал на целесообразность передачи ряда полномочий, а не возвращения прежних. И министр с этим согласился. «Если только за ленчем вы не поменяли свою позицию», – обратился он к шефу, хмуро взирающему на него из-за сигарного дыма.
  Он добавил, что, по его сугубо личному мнению, в расширении полномочий нуждается именно полиция, чтобы иметь возможность эффективно решать стоящие перед ней задачи. В заключение он сообщил, пользуясь конфиденциальностью встречи, что считает работу экспертов по изучению снабжения – не соответствующей современным требованиям и подрывающей авторитет парламента. На следующем заседании комитета он намерен внести предложение об организации проверки ее деятельности.
  После этого он скромно, как в церкви, сложил руки, словно говоря: «я выразил свое мнение», и стал ждать взрыва.
  Взрыва, однако, не последовало.
  Шеф Гудхью извлек из-за нижней губы кусочек зубочистки, не отрывая взгляда от платья Хейзел Банди.
  – Ну что ж. О'кей, – выдавил он из себя, избегая смотреть на кого-либо. – Интересно. Спасибо. Приму к сведению.
  – Да, действительно, есть пища для размышления, – легко согласился Голт. И улыбнулся Хейзел Банди, которая ему не ответила.
  Нил Марджорэм, казалось, не мог выглядеть более благодушно. Спокойны и ясны были его правильные черты, столь явно свидетельствовавшие о нравственных достоинствах человека.
  – Есть минута, Рекс? – сказал он, когда все ушли.
  И Гудхью решил, прости его Господь, что после недавней словесной дуэли Марджорэм хочет убедиться, что никакого неприятного осадка ни у того, ни у другого не осталось.
  * * *
  Гудхью гостеприимно пригласил Марджорэма в свой кабинет, но тот был слишком тактичен, чтобы согласиться. «Рекс, вам нужно проветриться, чтобы остыть. Давайте прогуляемся».
  Был солнечный осенний полдень. Листья на деревьях отливали розовым и золотым. Туристы праздно прогуливались по тротуарам вблизи Уайт-холла. Марджорэм бросил на них отеческий взгляд. Да-да. Эстер, кажется, была права – движение в пятницу, в час пик, действительно очень сильное. Но Гудхью все отлично расслышал.
  – Старушка Барбара немного завелась, – сказал Марджорэм добродушно.
  – Интересно, кто ее так завел, – ответил Гудхью.
  – Мы ее предупреждали, что с вами этот номер не пройдет, но она решила проверить.
  – Чепуха. Вы же сами подбивали ее.
  – А что нам было делать? Прийти к вам с протянутой рукой и сказать: Рекс, отдайте нам «Пиявку»? Всего-то одно дельце, Боже мой. – Они вышли на набережную Темзы, которая, по-видимому, и была целью их прогулки. – Можно лавировать, можно переть напролом, Рекс. Вы уж чересчур правильный человек. Это все потому, что зеркальная схема – ваше детище. Полицейский с полицейским, шпион со шпионом, а вместе – ни-ни. Вы не терпите полутонов, в этом ваша беда.
  – Нет, Нил. Скорее наоборот. Если я когда-нибудь возьмусь за свою автобиографию, назову ее «Полумеры». Нам следует быть тверже. Мы слишком податливы.
  Тон их беседы был совершенно товарищеский – два профессионала обсуждают разность своих подходов на берегу Темзы.
  – Должен признать, ты поймал нужный момент, – одобрительно заметил Марджорэм. – Все эти разговоры о наступлении новой эры очень пригодились. Гудхью – сторонник открытого общества. Гудхью – человек нового мышления. С ума сойти. Ты сумел тогда отхватить солидный кусок, надо признать. Конечно, его нельзя отдавать без боя. Чего же ты хочешь?
  Они стояли плечом к плечу, глядя на Темзу. Гудхью положил руки на парапет, на них были надеты неподходящие к случаю велосипедные перчатки, потому что в последнее время у него появилась зябкость, вызванная нарушением кровообращения. Не совсем понимая смысл вопроса Марджорэма, он повернулся к нему за разъяснением. Но ему открылся только благочестивый профиль Марджорэма, радушно взирающею на проплывающий мимо прогулочный катер. Потом Нил тоже повернул голову, и они оказались лицом к лицу на расстоянии не более двенадцати дюймов. Если движение транспорта в самом деле было сильным, в тот момент Гудхью его вовсе не замечал.
  – Передаю слова Даркера, – проговорил Марджорэм с улыбкой. – Рекс Гудхью лезет не в свое дело. Сферы интересов, о которых он не знает и не должен знать, большая политика, высокопоставленные действующие лица, и тому подобное. Вы живете в Кентиш-Таун, верно? Небольшой домик с тюлевыми занавесками?
  – Почему вы спрашиваете?
  – У вас просто появится дядюшка в Швейцарии, давно обожающий племянника. В день, когда «Пиявка» окажется в наших руках, он неожиданно умрет, оставив вам три четверти миллиона. Фунтов, а не франков. Свободных от налога. В качестве наследства. Вы ведь знаете, что говорят мальчики из Колумбии? «У тебя есть выбор – стать богатым или умереть». Даркер выразился так же.
  – Простите, я что-то сегодня неважно соображаю, – сказал Гудхью. – Вы что же, грозите мне убийством или взятку предлагаете?
  – Для начала мы испортим вам карьеру. Мы это сумеем, поверьте. А если нет, тогда подумаем. Не надо отвечать сейчас, если вы смущены. Вообще не отвечайте. Просто делайте. Действие – лучшее «слово Гудхью». – Он сочувственно улыбнулся. – Вам никто не поверит. Во всяком случае, в вашем кругу. Старина Рекс выживает из ума... И это уже с ним давно... просто он это скрывал. Если не возражаете, напоминать я не буду. Я ничего не говорил. Это была просто приятная прогулка вдоль реки после очередного скучного совещания. Хорошего вам отдыха.
  * * *
  «Совершенно бредовая идея, – говорил Гудхью Берру полгода назад за скромным обедом. – Она не только абсурдна, но и губительна. Я даже не хочу полемизировать и запрещаю когда-либо говорить со мной на эту тему. Мы в Англии, а не где-нибудь на Балканах или Сицилии. У тебя может быть своя агентура, Леонард, но, пожалуйста, навсегда оставь свои готические фантазии, в которых группа по изучению снабжения предстает ворочающей миллионами бандой рэкетиров, действующих в интересах Джеффри Даркера, кучки нечистых на руку банкиров, брокеров и комиссионеров и продажных офицеров разведки по обе стороны Атлантики».
  – Так можно дойти до умопомешательства, – предупредил он Берра.
  И вот до чего дошел он сам.
  * * *
  В течение недели после разговора с женой Гудхью бережно охранял свой секрет. Человек, не доверяющий себе, не доверяет никому. Берр сообщил по телефону из Майами новость о воскрешении «Пиявки», и Гудхью, как мог, старался разделить его радость. Рук временно заменил Берра в офисе на Виктория-стрит. Гудхью пригласил его на ленч в «Атенеум», но довериться не решился.
  Однажды вечером забежал Пэлфрей с каким-то путаным сообщением о том, что Даркер запрашивает британских торговцев оружием о возможностях использования кое-какой сверхсовременной боевой техники в «климате, близком к южноамериканскому», якобы для консультации потребителей.
  – Британской техники, Гарри? Это не Роупер. Он закупает иностранную.
  Пэлфрей морщился и посасывал сигарету, и то и дело доливал себе виски.
  – Но это все-таки может быть Роупер, Рекс. Что, если он прикрывает ими задницу? Ведь если эти игрушки британские – нашему терпению нет предела, ты ведь понимаешь, о чем я. Если они британские – наши глаза слепы, а голова в песке. Шли их хоть Джеку-Потрошителю. – Он гнусно захихикал.
  Был прекрасный вечер, и Пэлфрею захотелось размяться. Поэтому они вышли и прогулялись до ворот Хайгейтского кладбища, нашли уединенную скамейку и присели на нее.
  – Марджорэм хотел купить меня, – сказал Гудхью без всякого вступления. – За три четверти миллиона фунтов.
  – Именно так они себя ведут, – ответил Пэлфрей, нисколько не удивившись. – И за границей, и дома.
  – Предлагался не только пряник, но и кнут.
  – О да, да, так они и делают, – сказал Пэлфрей, закуривая новую сигарету.
  – Кто они, Гарри?
  Пэлфрей сморщил нос, несколько раз моргнул и, кажется, странным образом растерялся.
  – Ну, несколько умников. С хорошими связями. Ты знаешь.
  – Я ничего не знаю.
  – Хорошие сотрудники. Холодные головы, сохранившиеся со времен «холодной войны». Те, кто испугался остаться без работы. Понимаешь, Рекс?
  Гудхью подумал, что Пэлфрей описывает как раз его случай, и это его огорчило.
  – Тренированные двуличности, – продолжал Пэлфрей, как всегда облекая свои мысли в обрывочные, заштампованные фразы. – Порождения рыночной экономики. Выскочки восьмидесятых. Греби сколько можешь, все так и делают, никогда ведь не знаешь, откуда грянет новая война. Все по-прежнему на своих местах. По-прежнему, конечно, в силе... Ты понял? Никто этого у них не отбирал. Вопрос только, где ее применить.
  Поскольку Гудхью ничего не ответил, Пэлфрей вынужден был продолжить:
  – Неплохие ребята, Рекс, не осуждай их слишком. Просто немного придавлены. Нет больше Тэтчер. Нет необходимости сражаться с русским медведем, не надо искать красных у себя под кроватью. В свое время они получили поделенный мир, две ноги – хорошо, четыре – плохо. Одним прекрасным утром они проснулись и, как бы это сказать, ну, ты знаешь... – Он пожал плечами. – Кому может понравиться вакуум? Даже тебе не нравится. Ведь так? Только честно. Ты его ненавидишь.
  – Под вакуумом ты подразумеваешь мир? – предположил Гудхью, вовсе не желая показаться придирчивым.
  – Скорее скуку. Маломасштабность. Это никому еще не доставляло удовольствия. – Он снова усмехнулся и затянулся сигаретой. – Еще пару лет назад они были персоны особой важности, солдаты «холодной войны». Лучшие места в клубах, и все такое. Трудно остановиться, если начал когда-то играть в эти игры. Это так понятно.
  – Ну и что происходит с ними сегодня?
  Пэлфрей потер нос тыльной стороной руки, как будто испытывал зуд.
  – Просто сидят по стенам, как мухи.
  – Я это знаю. Но кто они?
  Пэлфрей стал говорить уклончиво, как бы желая уйти от своих собственных суждений.
  – Люди с Атлантики. Никогда не доверяли Европе. Для них Европа – Вавилон, покоренный варварами. Америка – вот единственное место на земле. Вашингтон – подлинный Рим, даже если Цезарь немного потрепан. – Он скорчил растерянную гримасу. – Спасители человечества. Вершители судеб мира. Мировые стражи порядка. Замахиваются на историю, и при этом не прочь подзаработать немного шиллингов на стороне. Почему бы нет? Так поступали все. – Еще одна гримаса. – Немного испорчены, и все, не стоит их винить. Уайт-холл мечтает от них избавиться. Все думают, что они еще могут кому-то понадобиться. Общая картина никому не известна, поэтому никто и не знает, что ее как таковой нет. – Он опять потер нос. – Пока они ублажают братишек, не слишком транжирят деньги и не дерутся на публике, они могут позволить себе все что угодно.
  – Как они ублажают братишек? – спросил Гудхью, зажав голову между ладонями, как при ужасной мигрени. – Растолкуй мне, будь другом.
  Пэлфрей заговорил снисходительно, как с капризным ребенком, но с некоторым раздражением:
  – У братишек есть законы, старина. За ними тщательно следят. Устраивают показательные суды, сажают честных шпионов в тюрьму, а чиновников высокого ранга подвергают допросам. У британцев нет ничего подобного. Есть только ваш комитет, если не ошибаюсь. И, откровенно говоря, вы там не слишком придирчивы.
  Гудхью поднял голову, затем снова обхватил ее руками.
  – Продолжай, Гарри.
  – Забыл, где остановился.
  – Каким образом Даркер ублажает братишек, когда у них возникают трудности с законом?
  Пэлфрей отвечал неохотно.
  – Ну, это просто. Какая-нибудь шишка из Министерства торговли в Вашингтоне заявляет братишкам: «Вы не должны вооружать Мумбу-Юмбу, вы нарушаете закон». Понятно?
  – Пока да.
  – «Есть, – отвечают братишки. – Слушаем и повинуемся. Мы не будем вооружать Мумбу-Юмбу». А часом позже они соединяются с братцем Даркером. «Джеффри, старина, сделай одолжение! Мумбе-Юмбе требуется подкинуть несколько игрушек». Конечно, на поставки оружия Мумбе-Юмбс наложено эмбарго, но кто на него не наплюет, если можно пополнить казну зелененькими? Даркер звонит одному из своих доверенных лиц – Джойстону Брэдшоу, Спайки Лоримеру или еще кому-нибудь подобному. «Грандиозные новости, Тони. Зеленый свет Мумбе-Юмбе. Тебе придется пройти с черного хода, но мы сделаем так, что дверь будет открыта». Потом следует PS.
  – PS?
  Пэлфрей вдруг лучезарно улыбнулся, очарованный наивностью Гудхью.
  – Постскриптум, старина. Сладкий ты мой. "Да, и пока ты этим занимаешься, Тони, учти, что оговоренная доля за впрыскивание составляет пять процентов с операции и перечисляется на счет фонда вдов и сирот группы по изучению снабжения в банковской фирме «Жулики и братишки, Лихтенштейн». Это цирковой номер с собачками, получающими в конце кусочек сахара, и все шито-крыто. Ты когда-нибудь слышал о ком-то из английской разведки, схваченном за руку прямо у кассы? Или о британском министре, приведенном к судье за нарушение своих собственных распоряжений? Не смеши! Они в огне не горят, в воде не тонут.
  – Почему «чистая разведка» так желает заполучить «Пиявку»?
  Пэлфрей попытался улыбнуться, но из этого ничего не вышло. Он вынул изо рта сигарету и поскреб затылок.
  – Почему им требуется «Пиявка», Гарри?
  Глаза Пэлфрея быстро оглядели темнеющие купы деревьев напротив, ища не то убежища, не то скрывшегося там шпиона.
  – Здесь ты должен разбираться сам, Рекс. Мне это не по силам. Да и тебе на самом деле тоже. Прости.
  Он уже поднимался со скамейки, когда Гудхью крикнул:
  – Гарри!
  Губы Пэлфрея скривились от неожиданности, обнажив плохие зубы.
  – Рекс, ради Бога, ты не знаешь, как обращаться с людьми. Я трус. Не дави на меня, иначе я замолчу или навру чего-нибудь. Иди домой. Выспись. Ты слишком порядочен, Рекс. Это тебя и погубит. – Он нервно огляделся вокруг и вдруг смягчился: – Покупайте только британское. Вот в чем соль. В состоянии ты понять хоть что-нибудь дурное?
  * * *
  Рук сидел за столом Берра в офисе на Виктория-стрит. Берр находился на пункте связи в Майами. Оба держали в руках трубки телефона.
  – Да, Роб, – говорил Берр радостно. – Еще раз подтверждаю. Делай как решено.
  – Давайте еще раз уточним, – сказал Рук тоном, каким военные обычно обговаривают распоряжения гражданских. – Пожалуйста, повторите все еще раз.
  – Вытащи все его имена и распиши все покрасивей, Роб. Пайн, он же Линден, он же Борегар, он же Ламон, в последний раз замеченный в Канаде. Убийство, многократные кражи, перевозка наркотиков, получение и использование фальшивого паспорта, нелегальное проникновение в Канаду, нелегальный выезд, если только такая штука существует. Ну и еще что там придумаете поинтересней.
  – Устроить побольше шума? – Рук не разделял веселости Берра.
  – Да-да, побольше шума. Это везде имеет значение, верно? Международный розыск Томаса Ламона, преступника. Мне нужно прислать тебе заказ в трех экземплярах?
  «А когда он перейдет мост, мы сожжем его», – когда-то сказал Берр.
  16
  – Послушайте, мой милый, – предложил Коркоран, закуривая первую из своих любимых вонючих сигарет и устанавливая на колене фарфоровую чернильницу вместо пепельницы. – Давайте выложим карты на стол.
  – Я не желаю вас видеть здесь, – отвечал Джонатан, следуя заготовленной для себя роли. – Мне не надо оправдываться и объясняться. Оставьте меня одного. Коркоран вальяжно развалился в кресле. В комнате, кроме них, никого не было. Фриски снова получил приказ выйти.
  – Вас зовут Джонатан Пайн, служащий Майстера, «Царицы Нефертити» и проч. Но в настоящее время вы разъезжаете под именем Томаса Ламона, имея добротный канадский паспорт. Есть возражения? Нет возражений.
  – Я вернул вам ребенка, вы меня подштопали. Отдайте мой паспорт, я хочу уехать отсюда.
  – А между Пайном, работавшим у Майстера, и Ламоном из Канады, не говоря уж о Борегаре, вы были Джеком Линденом из далекого Корнуолла. Вот в этом-то качестве вы и прикончили некоего Альфреда, он же Джамбо Харлоу, австралийского лодочника, подозревавшегося в распространении наркотиков. Свернув ему шею, вы дали деру, прежде чем правосудие вышло на ваш след.
  – У плимутской полиции есть ко мне кое-какие вопросы. Больше ничего.
  – Между тем Харлоу был вашим деловым партнером, – сказал Коркоран, что-то помечая в блокноте.
  – Вроде того.
  – Распространение наркотиков, не правда ли, милок? – спросил Коркоран, глядя вверх.
  – Чисто коммерческое предприятие.
  – Газетные вырезки говорят о другом, и сороки принесли на хвосте нам совсем не это. Джек Линден, он же Пайн, здесь присутствующий, переправил в одиночку груз наркотиков для Харлоу с Нормандских островов в Фалмут – серьезное дельце, как утверждают люди, в этом сведущие. А братец Харлоу, наш партнер, отвез наркотик в Лондон, загнал его и не захотел с нами расплатиться. Мы, естественно, оскорбились? Как же иначе? И поступили так, как поступил бы всякий с нечестным партнером, – кокнули его, и баста. Увы, это не было ювелирно осуществленное оперативное вмешательство, учитывая ваш опыт в указанном направлении, но Харлоу оказал грубое сопротивление. Произошла схватка, из которой вы вышли победителем. И победитель кончил побежденного.
  «Будь непроницаем, – советовал Берр. – Тебя там не было. Это были совсем другие парни, он ударил тебя первым, он вынудил тебя. Потом постепенно поддавайся их нажиму, чтобы они думали, что приперли тебя к стенке».
  – Нет никаких доказательств. Они нашли немного крови, но ведь тело так и не найдено, – сказал Джонатан. – А сейчас, ради Христа, оставьте меня.
  Коркоран, казалось, вообще забыл об этом разговоре. Он с улыбкой уставился в пространство, вроде бы что-то вспоминая и не помышляя ни о чем дурном.
  – Вы слышали анекдот о парне, который пришел наниматься в Министерство иностранных дел? «Послушайте, Каррадерс, – сказали ему там, – нам нравится ваша внешность, но мы не можем закрыть глаза на то, что вас привлекали за мужеложство, поджог и изнасилование». Вы действительно не слышали этого анекдота?
  Джонатан застонал.
  – «Все это очень легко объяснить, – отвечал Каррадерс. – Мне приглянулась девушка, которая никак не соглашалась заняться со мной любовью, поэтому я стукнул ее по голове, изнасиловал, а заодно трахнул и папашу, ну и поджег потом их дом». Должны были слышать.
  Джонатан закрыл глаза.
  – «Ладно, Каррадерс, – сказали ему в отделе кадров. – Это толковое объяснение. Вот вам совет: держитесь подальше от скромных девушек, не играйте со спичками, ну а теперь поцелуйте нас, и можете приступать к работе».
  Коркоран по-настоящему веселился. Жирные складки под подбородком налились кровью и колыхались как студень, от смеха слезы катились по щекам.
  – Мне стыдно, – объяснил он, – допекать вас, такого героя, да еще и в кровати. Лучше бы нам сыграть в покер, и я бы уж точно вас обчистил. – Он перешел на высокопарный слог полицейского в суде: – Упомянутый человек должен иметь на правой руке глубокий след! Покажите-ка, – уже совсем иным тоном произнес Коркоран.
  Джонатан открыл глаза. Коркоран снова стоял у его кровати. Сигарету он держал высоко и чуть на отлете, как карликовую волшебную палочку. Влажной ладонью схватив правое запястье Джонатана, он внимательно рассматривал широкий закругляющийся шрам на тыльной стороне руки.
  – О Боже, – сказал Коркоран. – Во время бритья так не порежешься.
  Джонатан выдернул руку.
  – Он полез на меня с ножом. Я не знал, что у него нож. Он носил его в кармане на икре ноги. Я спросил, что за груз находится в лодке. Тогда я уже все знал. Просто догадался. Здоровый мужик, вряд ли я бы мог сбить его с ног, поэтому я схватил его за глотку.
  – Адамово яблоко, не так ли? Вы соображаете, старина. Приятно думать, что пребывание в Ирландии пошло кому-то на пользу. Полагаю, это был не ваш нож? Хотя у вас, кажется, есть некоторое пристрастие к ножам, не правда ли?
  – Это был его нож. Я же сказал.
  – А кому, по-вашему, Харлоу поставлял наркотики?
  – Не имею понятия. Ни малейшего. Мне предназначалась только роль матроса. Послушайте, уйдите. Приставайте какому-нибудь другому.
  – Толкач. Так мы это называем.
  Джонатан решил перейти в атаку:
  – Кто это «мы»? Вы и Роупер? Значит, вы тоже торговцы наркотиками? Отлично. В чудном местечке я оказался.
  Он откинулся на подушки, ожидая реакции Коркорана. Она оказалась столь яростной, что застала Джонатана врасплох. С необыкновенной прытью майор подскочил к кровати больного и с силой ухватил его за волосы.
  – Дорогуша, – укоризненно прошипел он. – Мальчики в вашем положении стараются выбирать выражения. Мы компания «Айронбрэнд. Газ, электричество и кокс» в Нассау. В первом списке на Нобелевскую премию по респектабельности. Вот ты, дружок, кто ты на самом деле – вопрос!
  Наконец его рука выпустила волосы Джонатана. Он лежал не шевелясь, с сильно бьющимся сердцем.
  – Харлоу сказал, что это работа по возвращению собственности, – хрипло проговорил он. – Кто-то, кому он продал лодку в Австралии, не пожелал расплатиться. Поэтому Джамбо с помощью дружков выследил эту лодку до Нормандских островов. По уговору я ее переправляю в Плимут, мы ее загоняем– и все шито-крыто. Тогда я принял все за чистую монету, дурак, конечно, что доверился ему.
  – А что же, дорогуша, мы сделали с телом? – дружелюбно поинтересовался Коркоран, опять расположившийся в кресле. – Конечно, бросили, как водится, в оловянный рудник?
  «Измени ритм беседы. Пусть подождет. Побольше безнадежности в голосе».
  – Почему вы просто не вызовете полицию, не выдадите меня, не посадите в тюрьму? – спросил Джонатан.
  Коркоран снял с колена чернильницу, служившую ему пепельницей, и взял кожаную папку армейского образца, в которой, кажется, находились только факсы.
  – Ну а Майстер? В чем этот провинился? – поинтересовался он.
  – Майстер меня ограбил.
  – Бедная овечка! Невезучий человечек. Но как?
  – Все другие служащие получали деньги за обслуживание. Была разнарядка, кому сколько полагается по должности и стажу работы. Набегало порядочно каждый месяц, даже у новичков. Майстер заявил мне, что не обязан платить иностранцам. Потом я узнал, что всем другим иностранцам он платил.
  – Поэтому ты взял свое из сейфа. Что ж, ему здорово повезло, его ты оставил в живых и даже не пощекотал перочинным ножичком.
  – Я выполнял для него сверхурочную работу. Днем. В свой выходной проводил инвентаризацию марочных вин. И ничего за это не получал. Он не заплатил мне даже тогда, когда я возил его гостей кататься на озеро. Он заработал на них состояние и не дал мне ни цента.
  – Мы покинули Каир немного в спешке, как рассказывают. И никто толком не понял почему. Никакого намека на нечистую игру. Ни пятнышка на нашей совести в отношении «Царицы Нефертити». Или, возможно, они нас так и не раскусили?
  Джонатан был подготовлен. Вместе с Берром они придумали историю.
  – У меня была связь с женщиной. Замужней женщиной.
  – Как ее звали?
  «Придерживайся своей линии», – учил Берр.
  – Вам это знать не обязательно.
  – Фифи, Луду? Мадам Тутанхамон? Нет? Хотя она могла бы позаимствовать одно из твоих имен? – Коркоран лениво перелистывал свои факсы. – А как насчет хорошего доктора? Его как зовут?
  – Марти.
  – Нет, не этого доктора, дурашка.
  – Тогда какого? Что еще за чертов доктор? Как это все понимать, Коркоран? Меня что, судят за спасение Дэниэла? Куда вы клоните?
  На сей раз Коркоран терпеливо ждал, чтобы гроза миновала.
  – Речь идет о том враче, который сшил тебе руку в «Скорой помощи».
  – Я не знаю, как его звали. Он был там практикантом.
  – Белый интерн?
  – Желтый. Индиец или пакистанец.
  – А как мы попали в больницу? С перерезанным запястьем?
  – Обмотал руку парой салфеток и доехал на джипе Харлоу.
  – Управляя левой?
  – Да.
  – Нет сомнения в том, что на этой же машине вы перевозили тело. Полиция нашла следы вашей крови. Но, по-видимому, там был коктейль. Кровь Джамбо тоже.
  В ожидании ответа Коркоран деловито делал для себя какие-то пометки.
  – Переправьте меня в Нассау, – попросил Джонатан. – Я не сделал вам ничего дурного. Вы бы никогда ничего не узнали про меня, если бы я так по-дурацки не повел себя у Лоу. Мне от вас ничего не нужно, я ничего не прошу. Деньги мне не нужны. И благодарности тоже. Как и ваше одобрение. Дайте мне уехать.
  Коркоран жевал сигарету, перелистывая бумажки, лежащие у него на коленях.
  – А не перейти ли нам для разнообразия к Ирландии? – спросил он, как будто Ирландия была какой-то игрой, за которой коротают дождливый вечер. – Два старых солдата вспоминают времена минувшие. Что может быть приятнее?
  «Когда дело дойдет до реальных событий, побольше путайся, потом сам же исправляй себя, – наставлял его Берр. – Пусть они думают, что вот тут ты врешь».
  * * *
  – Что ты ему сделал? – спросил Фриски с профессиональным любопытством.
  Была середина ночи. Он лежал, вытянувшись на подстилке у двери с ночником и грудой порнографических журналов у изголовья.
  – Сделал кому? – переспросил Джонатан.
  – Ну, тому типу, который одолжил Дэниэла на вечер. Он визжал как резаная свинья там, на кухне. Должно быть, было слышно в Майами.
  – Наверное, сломал ему руку.
  – Сломал? Я думаю, ты ему ее просто медленно откручивал против резьбы. Ты что, увлекаешься этими японскими приемчиками?
  – Я просто схватил ее и сжал, – пояснил Джонатан.
  – И она разлетелась на кусочки, – понимающе заметил Фриски. – Случается у очень умелых.
  «Самые опасные минуты наступают тогда, когда ты чувствуешь потребность в друге», – говорил Берр.
  * * *
  После Ирландии они обратились к периоду, который Коркоран именовал «восхождением по лакейской лестнице», – времени обучения Джонатана в колледже кулинаров, потом службы в качестве помощника шеф-повара, затем в качестве шеф-повара и, наконец, в должности гостиничного администратора.
  После чего Коркоран пожелал услышать о его подвигах в «Шато Бабетта», которые Джонатан описал, старательно избегая упоминать имя Ивонны. Оказалось, что Коркоран наслышан и об этом.
  – А как ты, мой милый, бросил якорь у Мама Лоу? – спросил Коркоран, зажигая еще одну сигарету. – Это уже в течение многих лет любимое местечко шефа.
  – Решил где-нибудь переждать несколько недель.
  – Имеешь в виду – спрятаться?
  – Я работал на яхте в Мейне.
  – Главным поваром и мойщиком бутылок?
  – Мажордомом.
  Во время паузы Коркоран рылся в своих факсах.
  – И?
  – Схватил простуду и вынужден был остаться на берегу. Провалялся в отеле в Бостоне, потом позвонил Билли Борну в Ньюпорт. Билли устраивает меня на работу. Ну, Билли и сказал: почему бы не поработать несколько месяцев у Лоу, отдохнуть на одних обедах?
  Коркоран послюнявил палец и выудил из вороха бумаг то, что он искал.
  – Ради Бога, – пробормотал Джонатан, словно моля о сне.
  – Ну а это судно, где ты захворал, мой милый. Это была яхта «Лолита», урожденная «Персефона», построенная в Голландии. Хозяин – известный шоумен Никос Ассеркалиан, богохульник и мошенник. Аляповатая громадина. Не Никос, он – карлик.
  – Я его никогда не видел, нас зафрахтовали.
  – Кто, мой милый?
  – Четыре дантиста из Калифорнии с дамами.
  Джонатан решился даже воспроизвести парочку имен, которые Коркоран тут же занес в свой замусоленный дешевенький блокнотик, разгладив его предварительно на своем боку.
  – Веселые были ребята? Умели посмеяться?
  – Они не сделали мне ничего дурного.
  – Может быть, ты им сделал? – мило предположил Коркоран. – Ограбил, свернул шею или пощекотал перышком?
  – Безусловно, – сказал Джонатан. – А теперь убирайся.
  На этот раз Коркоран счел возможным уступить требованию Джонатана. Он собрал свои бумажки, вытряхнул пепельницу в корзину для бумаг, страшно суетясь при этом. Он пристально осмотрел себя в зеркале, гримасничая и пытаясь пригладить волосы руками, без всякого успеха, впрочем.
  – Все слишком хорошо получается, дорогуша, – заявил Коркоран.
  – Что именно?
  – В твоей истории. Не знаю отчего. Не знаю как, не знаю где. С тобой я чувствую себя каким-то монстром. – Он еще раз немилосердно потянул себя за волосы. – Но я и есть монстр. Этакий малолетний дикарь среди взрослых. А ты стараешься быть монстром. – Он зашел в уборную. – Тэбби принес одежду, между прочим, – крикнул Коркоран из-за открытой двери. – Разумеется, ничего особенно будоражащего, но она поможет нам прикрыть наготу, пока не открылось наше гнусное нутро. – Он снова возник в комнате. – Будь моя воля, я бы тебя поджарил, ей-богу, – признался он, застегивая «молнию», – ты бы у меня повисел вниз головой, пока правда сама бы не выскочила. Нельзя, впрочем, иметь в жизни сразу все. Привет.
  * * *
  На следующий день Дэниэлу пришло в голову, что Джонатан нуждается в каком-то развлечении.
  – Что такое греческая урна?
  – Горшок. Кувшин. Художественное изделие древних греков.
  – Пятьдесят долларов в неделю. А что будет в мозгу у черепахи, если ее переедет «мерседес»?
  – Медленная музыка?
  – Панцирь. Корки говорил с Роупером по телефону. Сказал, что сделал все что мог. Или ты ангельски чист, или самый большой мошенник в мире.
  – Когда они возвращаются?
  – На рассвете. Роупер всегда летает на рассвете. Они говорили о том, что ты под вопросом.
  – С Джед?
  – Джед ездит верхом на Саре. Она всегда ездит на Саре, как только возвращается. Сара чует ее и приходит в ярость, если Джед не приходит. Роупер говорит, что они пара лесбиянок. Кто такие лесбиянки?
  – Женщины, которые любят женщин.
  – Роупер говорил с Сэнди Лэнгборном о тебе, когда был на Кюрасао. Никто не обсуждает тебя по телефону. Ничего о Томасе до последующих указаний. Приказ шефа.
  – Может быть, тебе не стоит так много подслушивать. Ты ведь совсем измотаешься.
  Дэниэл выгнул спину, вскинул голову и выкрикнул:
  – Я не подслушиваю. Это нечестно! И не пытаюсь даже! Мне просто слышно! Корки говорит, ты опасная загадка – вот и все! Но это не так! Я знаю, это не так! Я люблю тебя! Роупер хочет сам тебя прощупать и убедиться!
  * * *
  Было время перед рассветом.
  – Ты знаешь лучший способ заставить кого-нибудь говорить, Томми? – спросил его Тэбби со своей подстилки у двери. – Самый надежный. Сто процентов гарантии. Без проколов. Лечение шипучкой. Закрой ему рот, так чтобы он мог дышать только носом. Возьми воронку и вливай шипучку в нос. Эффект потрясающий. Мозги будто закипают. Дьявольски сильно действует.
  * * *
  Десять часов утра.
  Неуверенно шагая рядом с Коркораном по гравиевой площадке Кристалла, Джонатан припомнил, как его немецкая тетушка Моника вела его за руку через двор Бэкингемского дворца, где они должны были получить медаль его покойного отца. «В чем смысл награды, если человека больше нет в живых, – думал он. – В чем смысл учебы для живого?»
  Коренастый чернокожий слуга в зеленом жилете и черных брюках открыл им дверь. Представительный черный дворецкий, одетый в полосатый хлопчатобумажный жилет, встретил их на пороге.
  – Мы к шефу, Исаак, – сказал Коркоран. – Доктор Джекилл и господин Хайд. Нас ждут.
  В гигантском холле их шаги отдавались эхом, как в церкви. Мраморная лестница с золочеными перилами устремлялась вверх к куполу, делая на своем пути к нарисованным голубым небесам три поворота. Мрамор, по которому они шли, был розового цвета, и солнечные лучи, преломляясь, играли на нем радужными отсветами. Две фигуры египетских воинов в человеческий рост охраняли резную каменную арку. Они вошли в нее и оказались в галерее, главным украшением которой была золотая голова бога солнца Ра. Греческие торсы, мраморные головы, руки, урны и каменные плиты с иероглифами стояли или лежали в тщательно продуманном беспорядке. По стенам были расставлены отделанные бронзой шкафы с фигурками из камня, металла, золота. Выведенные печатными буквами надписи извещали об их происхождении: Западная Африка, Перу, доколумбова Америка, Камбоджа, минойская цивилизация, Россия, Рим, а в одном случае – просто Нил.
  «Он крадет», – говорил Берр.
  «Фрэдди обычно сбывает ему краденые древности», – сообщила Софи.
  «Роупер сам хочет тебя прощупать», – сказал Дэниэл.
  Они вошли в библиотеку. Кожаные корешки книг закрывали все стены от пола до потолка. Тут же одиноко стояла передвижная витая лесенка.
  Они вошли в темный коридор между сводчатыми казематами. По сторонам то тут, то там высвечивались древние мечи, пики и булавы, фигуры в латах на деревянных конях, мушкеты, алебарды, пушечные ядра, позеленевшие от долгого пребывания в воде пушки с налипшими на них ракушками.
  Они прошли биллиардную и оказались во второй, жилой половине дома. Мраморные колонны поддерживали современный навесной потолок. Колонны отражались в выложенном голубым кафелем бассейне, окруженном обширным мраморным вестибюлем. На стенах висели импрессионистские полотна, изображающие фрукты, поля и обнаженных женщин. Неужели это настоящий Гоген? На мраморной скамье двое молодых людей в рубашках с короткими рукавами и широких мешковатых брюках по моде двадцатых годов деловито беседовали над раскрытыми кейсами.
  – Корки, привет, как дела? – манерно произнес один из них.
  – Чудно, – ответил Коркоран.
  Они приблизились к высоким дверям из полированной бронзы. Перед ними на привратницком стуле с высокой спинкой восседал Фриски. Из дверей вышла немолодая женщина в белой блузке, держа корзину на короткой ручке. Фриски вытянул ногу, будто ставя подножку.
  – Ой ты, дурачок, – весело сказала женщина.
  Двери снова закрылись.
  – Да это же майор! – вскричал Фриски, притворяясь до последней минуты, что не заметил их появления. – Как мы сегодня себя чувствуем, сэр? Привет, Томми. В форме? Тогда хорошо.
  – Звякни, – сказал Коркоран.
  Фриски снял со стены внутренний телефон и набрал номер. Двери открылись автоматически. Перед взором Джонатана предстала такая просторная, обставленная столь необычно, залитая таким ярким светом и пересеченная такими черными тенями комната, что ему показалось, он не вошел, а вплыл в нее. За длинным рядом окон со слегка затемненными стеклами была видна терраса с оригинальными белыми столиками под белыми зонтами. За ними открывался вид на изумрудную лагуну, окаймленную узкой полоской песка и темными рифами. За лагуной вздымалось и голубело открытое море.
  Великолепие комнаты в первое мгновение целиком захватило Джонатана. Ее обитатели, если таковые были, затерялись где-то между светом и тенью. Когда Коркоран ввел его вглубь, он заметил вертящийся блестящий стол, инкрустированный черепахой и медью, и за ним резной трон, убранный роскошными старинными коврами. Рядом со столом, в бамбуковом пляжном кресле с широкими подлокотниками и подставкой для ног, сидел самый страшный человек в мире, одетый в светло-синюю рубашку с короткими рукавами и монограммой на кармане, белые парусиновые брюки и мягкие туфли. Ноги скрещены, на носу полулинзовые очки для чтения. Он просматривал какую-то папку в кожаном переплете и все с той же монограммой на корешке. Читая, он улыбался, потому что улыбался он почти всегда. Рядом с ним стояла секретарша, напоминавшая как две капли воды только что вышедшую отсюда женщину.
  – Пусть меня не беспокоят, Фриски, – приказал удивительно знакомый голос. Он захлопнул папку и передал ее секретарше. – На террасу никого не пускать. Кто это так тарахтит в бухте?
  – Это Талбот, шеф, – ответил сзади Исаак. – Ставит подвесной мотор.
  – Велите отставить. Коркс, принеси немного шампанского. О, черт побери, да это же Пайн. Входите, входите. Здорово, в самом деле здорово.
  Он поднялся на ноги, очки комично сползли на самый кончик носа. Схватив Джонатана за руку, он подтянул его к себе так же близко, как тогда у Майстера, и, хмурясь, стал внимательно разглядывать через очки. Потом осторожно приблизил ладони к его щекам, как будто собираясь пошлепать по ним. Держа руки у самого лица Джонатана, так что тот кожей ощущал их тепло, Роупер осмотрел его со всех сторон, придвинувшись почти вплотную.
  – Просто замечательно, – наконец произнес он удовлетворенно. – Превосходно сработано, Пайн, превосходно, доктор Марта. Деньги потрачены не зря. Простите, что отсутствовал, когда вы приехали. Мне нужно было загнать пару ферм. Когда же было тяжелее всего? – Он оглянулся, ища глазами Коркорана, который, осторожно двигаясь по мраморному полу, приближался с подносом, на котором стояли три матовых серебряных кубка.
  – После операции, – сказал Джонатан. – Ощущение как у дантиста, но только раз в десять сильнее.
  – Тише. Это самое лучшее место.
  Сбитый с толку беспорядочной манерой Роупера вести беседу, Джонатан вначале вовсе не уловил музыки. Но когда рука Роупера поднялась, призывая к тишине, он услышал, как Паваротти вытягивает последнюю ноту «La donna e mobile»[37]. Все трое не двигались, пока музыка не затихла. Потом Роупер взял стакан и отпил из него.
  – Боже, он изумителен. Всегда слушаю по воскресеньям. Никогда не пропускаю, правда, Коркс? За удачу. Спасибо.
  – За удачу, – повторил Джонатан и тоже выпил. В этот момент доносившееся издалека тарахтение мотора прекратилось. Наступила полная тишина. Взгляд Роупера упал на шрам на правом запястье Джонатана.
  – Сколько человек будет к ленчу, Коркс?
  – Восемнадцать. Возможно, двадцать, шеф.
  – Винцеттис будет? Что-то не слышно его самолета. Он летает на чешском двухмоторном.
  – Собирался, шеф.
  – Скажи Джед, что нужны карточки с именами. И хорошие салфетки. И никаких пестрых бумажек. Поймай Винцеттиса, пусть скажет «да» или «нет». Пауль справился с теми ста тридцатью?
  – Ждем, шеф.
  – Пусть поторопится, или нужда отпадет. Пожалуйста, Пайн, садитесь. Нет, не там, а вот здесь, чтобы я мог вас видеть. Апо передал вариант последней поправки?
  – В вашей папке.
  – Великолепный парень, – заметил Роупер, когда Коркоран вышел.
  – Уверен, что так, – вежливо согласился Джонатан.
  – Любит услужить, – произнес Роупер, бросив на Джонатана взгляд, каким обмениваются в подобных случаях нормальные мужчины.
  * * *
  Роупер наливал шампанское в свой бокал и, улыбаясь следил, как оно пенится.
  – Скажите мне, чего вы хотите?
  – Я хотел бы вернуться обратно к Лоу, если можно. Когда это удобно. Было бы чудесно долететь до Нассау. А там я сам доберусь.
  – Я имел в виду не это. В более широком смысле. Вообще в жизни? Каковы ваши планы?
  – У меня их нет. Я живу настоящим. Плыву по течению. Провожу время.
  – Нет, это неоткровенно. Я не верю. Вы так же, как и я, никогда в жизни не расслаблялись. Впрочем, я пытался. Немного играл в гольф, плавал, немного того-cero. Но мотор всегда работал. Без холостых оборотов. Как и ваш. Чем вы мне и нравитесь.
  Он все время улыбался. Как, впрочем, и сам Джонатан, который одновременно пытался сообразить, что позволило Роуперу прийти к такому выводу.
  – Ну, если вы так считаете.
  – Кулинария. Альпинизм. Лодочный спорт. Живопись. Военная служба. Женитьба. Изучение языков. Развод. Девушка в Каире, девушка на Корнуолле, девушка в Канаде. Убийство австралийского торговца наркотиками. После всего этого вы хотите, чтобы я поверил, что у вас нет цели в жизни. Зачем вы это сделали?
  – Сделал что?
  Джонатан никогда не позволял себе думать об обаянии Роупера. Общаясь с человеком, Роупер давал понять, что тот может сказать ему все что угодно, не рискуя согнать с его лица улыбку.
  – Выручили старину Дэниэла. Одному парню вы когда-то свернули голову, а моего спасли. Вы обокрали Майстера, а почему не меня? Почему вы не просите денег? – Он говорил тоном обманутого, почти оскорбленного человека. – Я заплачу вам. Не важно, что вы там натворили, главное – вы спасли Дэниэла. Когда дело касается мальчика, моя щедрость безгранична.
  – Я сделал это не ради денег. Вы меня заштопали. Ухаживали за мной. Были ко мне добры. Я просто уеду.
  – Какими языками вы владеете? – спросил Роупер, взяв в руки лист бумаги, просматривая и откладывая его в сторону.
  – Французским. Немецким. Испанским.
  – Дураки эти лингвисты. Нечего им сказать на одном языке, так они учат другой, чтобы и на нем ничего путного не сказать. А арабский?
  – Нет.
  – Почему? Вы были там достаточно долго.
  – Только отдельные фразы. Элементарные вещи.
  – Надо было вступить в связь с арабской женщиной. Может, вы так и поступили? Вы случайно не знали Фрэдди Хамида, когда были там? Он мой друг. Может быть, немного диковат. Его семья владеет заведением, где вы работали. Держит лошадей.
  – Он входил в правление гостиницы.
  – По мнению Фрэдди, вы совершенный монах. Образец безукоризненного поведения. Как вы там оказались?
  – Случайно. Прочитал объявление на доске в школе по обслуживанию, как раз в день окончания. Мне всегда хотелось посмотреть Ближний Восток, вот я и подал заявление.
  – У Фрэдди была подруга. Старше его. Замечательная женщина. Слишком сердечная для него. Бывала с ним на бегах и в яхт-клубе. Софи. Когда-нибудь видели ее?
  – Ее убили, – сказал Джонатан.
  – Совершенно верно. Как раз накануне вашего отъезда. Вы встречались с ней?
  – Она занимала комнаты на крыше отеля. Все знали, что она женщина Хамида.
  – И ваша?
  Ясные умные глаза не таили угрозы. Наоборот, они выражали одобрение. Они предлагали понимание и поддержку.
  – Конечно, нет.
  – Почему, конечно?
  – Я не сумасшедший. Даже если бы она того и пожелала.
  – А почему бы и нет? Горячая арабская кровь, зрелая женщина, обожающая постель. Приятный молодой человек. Бог знает, Фрэдди ведь не живопись маслом. Кто же убил ее?
  – Когда я уезжал, дело расследовалось. Так и не знаю, арестовали кого-нибудь или нет. Предполагали, что кто-то чужой залез, а она его застала, вот он ее и убил.
  – Так это были в самом деле не вы? – Умные, ясные глаза приглашали разделить шутку. Улыбка дельфина.
  – Нет.
  – Уверены?
  – Поговаривали, что это Фрэдди.
  – В самом деле? Но с какой стати?
  – Не сам, а кого-нибудь нанял. Говорят, она как-то его предала.
  Роупер забавлялся.
  – Но все-таки не с вами?
  – Боюсь, что нет.
  Роупер по-прежнему улыбался, так же как Джонатан.
  – Корки не может вас раскусить. Он парень подозрительный. Вы его настораживаете. Говорит, по всем данным – один человек, а на поверку – другой. Что там у вас еще за пазухой? Есть что-то, о чем мы не знаем? И полиция тоже? Вы кого-нибудь еще прикончили?
  – Я не искал неприятностей. Они случались со мной, и я реагировал. Вот как это все происходило.
  – Да, конечно, вы реагировали. Говорят, вы участвовали в опознании тела Софи. Это правда?
  – Да.
  – Неприятная обязанность, не так ли?
  – Кто-то должен был это сделать.
  – Фрэдди был очень признателен. Сказал, чтобы при встрече я вас поблагодарил. Без свидетелей, конечно. Он опасался, что ему самому придется идти. Это чересчур щекочет нервы.
  Был ли Джонатан наконец близок к ненависти? В лице Роупера ничего не переменилось. Все та же полуулыбка. Коркоран на цыпочках вернулся в комнату и присел на диван. Манера Роупера тут же неуловимо изменилась, он начал играть на публику.
  – Корабль, на котором вы приплыли в Канаду. Как он назывался? – доверительным тоном продолжил он.
  – «Звезда Вифлеема».
  – Он зарегистрирован?
  – В Саут-Шилдсе.
  – Как вы достали койку? Не просто получить место на жалком, маленьком суденышке?
  – Я готовил.
  Оставаясь за кулисами, Коркоран был, однако, не в силах сдержаться.
  – Одной рукой? – спросил он.
  – Я носил резиновые перчатки.
  – Как вы туда устроились? – повторил свой вопрос Роупер.
  – Подкупил повара, и капитан взял меня сверх штата.
  – Имя?
  – Гревилл.
  – Вашего агента зовут Билли Борн. Агент по найму, Ньюпорт, Род-Айленд, – продолжал Роупер. – Как вы вышли на Борна?
  – Его все знают. Спросите любого из нас.
  – «Нас»?
  – Из обслуги.
  – У тебя под рукой факс от Билли, Коркс? Отзывается хорошо, не так ли? Много елея, если не ошибаюсь.
  – О, Билли Борн обожает его, – кисло подтвердил Коркоран. – Ламон само совершенство. Готовит, обслуживает, не тронет ни серебра, ни гостей, тут как тут по первому зову и не задержится дольше положенного. В общем, стоит на сияющем пьедестале.
  – Ну а другие отзывы, не все так цветисты?
  – Детские сказки, шеф, – буркнул Коркоран. – Сплошной вздор.
  – Пустили им пыль в глаза, а, Пайн?
  – Да.
  – Тот парень, которому вы расплющили руку той ночью. Видели его раньше?
  – Нет.
  – Когда-нибудь вечером у Мама Лоу?
  – Нет.
  – Никогда не плавали на его лодке? Не готовили ему? Не перевозили по его поручению наркотики?
  В этих вопросах не слышалось угрозы, течение беседы не ускорялось. Дружеская улыбка Роупера не оставляла его, даже когда Коркоран злился и брюзжал у него над ухом.
  – Нет, – твердо ответил Джонатан.
  – Убивали для него или крали?
  – Нет.
  – А как насчет сообщника?
  – Нет.
  – Нам пришла в голову мысль, что вы там должны были быть третьим, но решили все переиграть. Возможно, именно по этой причине вы так поработали над ним. Чтобы показать, что вы святее папы, понимаете, о чем я?
  – Это просто идиотизм какой-то, – резко сказал Джонатан. Он внутренне собрался. – Честно говоря, похоже на издевательство. – И более спокойным тоном произнес: – Вы должны взять эти слова обратно. Почему я должен все это слушать?
  «Играй отчаянного парня, – твердил ему Берр. – Никогда не заискивай. Его от этого воротит».
  Но Роупер, казалось, не слышал протестов Джонатана.
  – В ваших обстоятельствах, решили вы, не стоит снова входить в конфликт с законом. Лучше заслужить благодарность состоятельного англичанина, чем красть его мальчишку. Понимаете, о чем я?
  – Я не имею с ними ничего общего. Я уже вам сказал. Никогда их раньше не видел, не слышал, не говорил с ними до этого вечера. Я вернул вам сына, верно? Я даже отказался от вознаграждения. Мне хочется уехать отсюда. Только и всего. Отпустите меня.
  – Как вы узнали, что они направляются на кухню? Они ведь могли пойти куда угодно.
  – Они знали расположение. Знали, где касса. В общем, ориентировались, слава Богу.
  – Не без вашей помощи?
  – Нет!
  – Вы могли спрятаться, Почему вы этого не сделали? Были бы подальше от беды. Так поступило бы большинство парней, числящихся в бегах, верно? Я, признаюсь, не был сам в подобном положении.
  Джонатан выдержал длинную паузу, вздохнул и, как бы покоряясь необходимости вести беседу с безумными хозяевами, проговорил:
  – Начинаю сожалеть, что не поступил так, – и с выражением полного разочарования откинулся на спинку.
  – Коркс, как обстоит дело с бутылкой? Ты там ее всю еще не выпил?
  – Вот она, шеф.
  И снова Джонатану:
  – Я бы хотел, чтобы вы остались здесь, отдохнули, окрепли, поплавали, а потом поглядим, что делать дальше. Возможно, найдется какая-нибудь работа для вас, что-нибудь этакое. Поглядим. – Его улыбка стала шире. – Приготовьте нам пару морковных пудингов, не возражаете?
  – Боюсь, я не буду этого делать, – отрубил Джонатан. – Это совсем не то, чего бы мне хотелось.
  – Чушь. Почему не то?
  – Куда ты намерен далее направиться? – спросил Коркоран. – Отель «Карлейль» в Нью-Йорке или «Ритц-Карлтон» в Бостоне?
  – Я просто иду своей дорогой, – сказал Джонатан вежливо, но решительно.
  С него было довольно. Игра и реальная жизнь смешались. Он больше не мог отделить одно от другого. «Мне нужно собственное пространство, собственное поле деятельности, – говорил он себе. – Я устал быть чьей-либо игрушкой». Он стоял, готовясь выйти.
  – О чем вы говорите, черт побери? – воскликнул заинтригованный Роупер. – Я заплачу вам. Здорово заплачу. Вы будете жить в чудесном маленьком домике на другой стороне острова. Он может поселиться у Вуди, Корки. Лошади, плавание. Можно взять лодку. Все это вам очень подходит. Кстати, с каким паспортом вы собираетесь ехать?
  – Со своим, – стоял на своем Джонатан. – Ламон. Томас Ламон. – И обратившись к Коркорану: – Он был среди моих вещей.
  На солнце набежала тучка, и комната вдруг погрузилась в короткие неестественные сумерки.
  – Корки, ну-ка выдай ему дурные вести, – приказал Роупер и вытянул руку, как будто Паваротти снова начал петь.
  Коркоран пожал плечами и с извиняющейся гримасой, словно прося его извинить, сказал:
  – Что касается твоего канадского паспорта, мой милый, боюсь, это дело прошлого. Я спустил его в унитаз. Ничего другого не оставалось.
  – О чем вы говорите?
  Коркоран энергично разминал ладонь одной руки большим пальцем другой, как будто там вдруг что-то вспухло.
  – Не горячись, дорогой. Это же ради тебя. Твое прикрытие лопнуло. Уже несколько дней Т. Ламон значится в розыске. Это имя проходит по всем спискам, в том числе и Интерпола. Могу представить доказательства, если желаешь. Вот такая неудача. Сочувствую, но это правда.
  – Но это был мой паспорт!
  Его охватил тот же гнев, как тогда на кухне Мама Лоу, самый неподдельный, необузданный и слепой – почти тот же. "Это мое имя, моя женщина, мое предательство, моя тень! Ради этого паспорта я лгал! Я готовил, прислуживал, ел дерьмо ради него! И оставлял за собой еще теплые трупы!"
  – Мы достанем вам новый, незапятнанный, – сказал Роупер. – Это самое малое, что мы можем для вас сделать. Корки возьми свой «Поляроид» и щелкни его. Цвет лица почти в норме. Синяки лучше чуть припудрить. Здесь никто ни о чем не знает, понимаете? Дробильщики камней, садовники горничные, грумы, никто. – Наступила пауза. – Джед не в счет. Джед в это не вникает. – Он не уточнил во что. – Что вы сделали со своим мотоциклом, который у вас был на Корнуолле?
  – Бросил под Бристолем, – сказал Джонатан.
  – Почему ты его не загнал? – строго поинтересовался Коркоран. – Или не взял с собой во Францию? Ты ведь мог это сделать, не правда ли?
  – Он бы привлек внимание. Все знали, что я езжу на таком.
  – И еще одно. – Роупер повернулся спиной к террасе и вытянул указательный палец, как бы целясь в Джонатана. – У нас здесь узкий круг. Мы немного мухлюем, но друг другу доверяем. Вы спасли моего сына. Но если вы перейдете черту, пожалеете, что родились на свет.
  Заслышав шаги на террасе, Роупер резко повернулся, готовый рассердиться, что его приказ нарушен, и увидел Джед, расставляющую на столах именные карточки на серебряных подставках. Каштановые волосы рассыпались по плечам. Одета она была очень скромно.
  – Джедс! Загляни на минутку! Есть хорошие новости для тебя. Томас станет на время членом семьи. Скажи Дэниэлу, он будет в восторге.
  Она подала себя во всей красе. Подняла голову и повела ею, как бы одаривая кинокамеры самой очаровательной улыбкой.
  – О Боже, Томас. Замечательно. – Поднятие бровей должно было выражать удовольствие. – Ужасно хорошие новости. Роупер, может, нам это как-то отметить?
  * * *
  Было семь утра следующего дня, но в бункере в Майами это время мало чем отличалось от полуночи. Все те же неоновые лампы изливали свет на те же покрытые зеленой краской кирпичные стены. Устав от интерьерных излишеств своей гостиницы, Берр решил всецело обосноваться в бункере.
  – Да, это я, – сказал он тихо в трубку красного телефона, – а это, должно быть, судя по голосу, ты. Как дела?
  – Пока он говорил, его свободная рука медленно поднималась над головой, вытягиваясь по направлению к небу. Все было прощено. Бог есть на небесах. Джонатан вызывал своего верховного при помощи волшебного ящичка.
  * * *
  – Они меня не примут, – с удовлетворением сказал Пэлфрей Гудхью. Они ехали в такси мимо Баттерси. Гудхью заехал за ним в Фестивал-холл. «Надо действовать быстро», – сказал Пэлфрей.
  – Кто они?
  – Новый комитет Даркера. Они придумали для себя закодированное название «Флагманский корабль». Надо быть в списке, чтобы быть допущенным на борт.
  – А кто входит в список?
  – Не знаю. У них цветной код.
  – То есть?
  – В пропуска вмонтирована электронная лента. Они вкладывают карточки в машину, и двери открываются. Потом за каждым закрываются. У них там читальный зал. Они сидят, читают, совещаются. Потом двери открываются, и они выходят.
  – Что они читают?
  – Разработки. План операции.
  – Где этот читальный зал?
  – Подальше от глаз. Они снимают помещение и платят наличными. Никаких квитанций. Вероятно, в верхнем этаже банка. Даркер обожает банки. – Он торопился побыстрее все рассказать и выйти. – Если вы входите в команду «Флагманского корабля», вас называют «моряком». У них свой внутренний язык, основанный на морских терминах. Если требуется что-то скрыть, они мгновенно начинают пользоваться морскими словечками, например, этот мальчик – водник, а тот – нет, это слишком «навигационно» для неморяков и т. д. Окружили себя непробиваемой стеной из всяких кодовых названий.
  – Эти «моряки» принадлежат все к Ривер-Хауз?
  – Там есть резиденты, банкиры, чиновники, парочка членов парламента, пара производителей.
  – Производителей?
  – Промышленников. Производителей оружия. Ради Христа, Рекс!
  – Это английские производители?
  – Вроде того.
  – Они американцы? Среди «моряков» есть американцы, Гарри? В Америке тоже есть «Флагманский корабль?»
  – Я пас.
  – Ты можешь назвать мне хоть одно имя, Гарри? Дать хоть одну ниточку?
  Но Пэлфрей был слишком поглощен своими мыслями, слишком подавлен и слишком сильно опаздывал. Он спрыгнул на тротуар, потом опять просунулся в машину за своим зонтиком.
  – Спросите своего шефа, – прошептал он. Но так тихо, что Гудхью со своей глухотой не был вполне уверен, что расслышал верно.
  17
  Остров состоял из двух частей – собственно Кристалла и Города. Их разделяло не более полумили, если следовать маршрутом птицы-фрегата, но это были по сути два разных острова, потому что между ними возвышался холм, гордо именуемый гора Мисс Мейбл, самая высокая точка окрестного архипелага. Легкая дымка, подобно белому фартуку, охватывала стан Мисс Мейбл, у ее ног теснились заброшенные лачуги, заселенные в прошлом рабами. Солнечные лучи падали на поросшие лесом склоны, подобно дневному свету, пробирающемуся в дом сквозь ветхую крышу.
  Со стороны Кристалла остров напоминал Англию: зеленые луга, купы раскидистых деревьев, казавшихся на расстоянии дубами, английские загоны для скота и сады с низкими загородками, округлые верхушки холмов, срезанные по английскому вкусу Роупера, между которыми то тут, то там виднелось море.
  Городская половина своей суровостью и ветрами больше напоминала Шотландию: включенные огни, тощие пастбища на склонах, оловянные разработки, красная пыль крикетного поля с металлическим павильоном, преобладающий восточный ветер, гонящий воду в залив.
  А вокруг залива в окрашенных в пастельные тона домиках, каждый со своим палисадником и спуском к пляжу, Роупер разместил белую прислугу. Без сомнения, самым удачным среди них мог считаться коттедж Вуди благодаря причудливо вырезанному балкону и прекрасному виду на остров Мисс Мейбл посреди залива.
  Бог знает кем была эта мисс Мейбл, давшая свое имя холму-выскочке, необитаемому острову, разрушенной пасеке, заброшенной хлопковой фабрике и фасону кружевных накидушек, которые уже никто не умел плести. «Какая-то добрая дама еще рабовладельческих времен, – говорили местные жители и, потупясь, добавляли: – Лучше не тревожить ее память».
  Зато все знали, кто такой Вуди. Его звали мистер Вудмен, он был англичанин, предшественник Коркорана, и приехал сюда с первой волной людей Роупера, когда тот приобрел остров, симпатичный, дружелюбный человек, прекрасно ладящий с туземцами. Так было, впрочем, до того дня, пока шеф не приказал запереть Вуди в доме, и охрана задавала ему разные вопросы, а специально прибывшие бухгалтеры из Нассау изучали документацию в целях выяснения деталей махинаций. Остров затаил дыхание, потому что, так или иначе, все принимали участие в делах Вудмена. Потом, примерно через неделю, двое охранников повезли Вуди вверх на гору Мисс Мейбл к аэродрому. Вуди, безусловно, нуждался в помощи каждого из них, потому что не мог передвигаться самостоятельно. Если быть более точным, его собственная мать, столкнувшись с ним на улице, вряд ли бы узнала своего маленького сыночка из Англии. И с тех пор дом Вуди, с его резным балконом и чудным видом на залив, стоял пустым. Он служил напоминанием о том, что щедрый шеф, добрый хозяин и землевладелец, настоящий христианин по отношению к достойным, спонсор и пожизненный председатель местного крикетного клуба, юношеского клуба и местного оркестра, может из любого вытрясти душу и смешать с дерьмом, если обнаружит, что его пытаются надуть.
  * * *
  Непростая роль спасителя сына, беглого убийцы, поправляющего здоровье гостя, мстителя за Софи и агента Берра вряд ли удалась бы актеру с апломбом, но Джонатан с его необыкновенной приспособляемостью играл ее без явного напряжения.
  «У тебя вид человека, который кого-то ищет, – говорила Софи. – Но я думаю, что потерял ты себя самого».
  Каждое утро после ранней пробежки и плавания он надевал слаксы, тенниску и кроссовки, чтобы, как всегда, в десять часов оказаться во владениях Роупера. Дорога занимала у него примерно десять минут, но всякий раз он успевал перевоплотиться из Джонатана в Томаса. Маршрут пролегал по одной из полудюжины верховых троп, прорубленных Роупером в лесу, которая шла по нижнему склону Мисс Мейбл. Правда, большую часть года она скорее напоминала туннель из-за нависающих над головой деревьев. Одного ливня бывало достаточно, чтобы потом несколько дней сверху капало.
  Иногда, следуя интуиции, Джонатан так подгадывал, что встречал Джед на арабской кобыле Саре, возвращающуюся домой в обществе Дэниэла и конюха-поляка Клода, а также парочки гостей. Вначале до него сверху доносились стук копыт и голоса. Затаив дыхание, он прислушивался к тому, как кавалькада приближается по зигзагообразной тропе, пока наконец не въезжает в туннель. Чувствуя близость дома, лошади переходили на аллюр, всадница скакала впереди, а Клод замыкал процессию. Развевающиеся волосы Джед отливали на солнце красным и золотым, необычайно красиво контрастируя с белой гривой Сары.
  – Черт возьми, Томас, не правда ли, великолепно? – Джонатан соглашался. – О, Томас, Дэн все спрашивает, возьмете ли вы его сегодня походить на яхте – он такой избалованный... Возьмете, в самом деле? – Она говорила почти трагически. – Но вы и так потратили вчера целый день, обучая его рисовать красками! Вы – прелесть. Я ему скажу – в три часа, ладно?
  «Сбавь немного тон, – хотелось ему сказать ей. – Тебе дали роль, так перестань переигрывать, будь естественней». Но в то же время, как выражалась на сей счет Софи, он таял под ее взглядом.
  * * *
  В другие дни, если Джонатан совершал очень раннюю пробежку вдоль берега, он порой встречал Роупера. В шортах, босиком на мокром песке, Роупер иногда бегал, иногда гулял, иногда, встав лицом к солнцу, разминался. Но что бы он ни делал, во всем чувствовался хозяин: это была его вода, его остров, его песок, это был он сам.
  – Доброе утро! Чудесный день, – кричал он, если был в игривом расположении духа. – Пробежечка? Заплыв? А ну-ка, давайте! Это вам полезно.
  Они бегали и плавали вместе, перекидываясь обрывочными фразами. Вдруг Роупер, ни слова не говоря, поворачивал к берегу и, забрав полотенце, не оборачиваясь, уходил в сторону Кристалла.
  * * *
  – Можно смело есть фрукты с любого дерева, – говорил Коркоран Джонатану, когда они сидели в садике у дома Вуди, наблюдая, как остров Мисс Мейбл погружается во тьму. – Служанки, горничные, поварихи, машинистки, массажистки, девушка, которая стрижет когти попугаю, даже кое-кто из гостей – со всеми можешь, коли есть охота, порезвиться. Но если только осмелишься взглянуть в сторону нашей госпожи Кристалла, он тебя убьет. И я тоже. Это на всякий случай, мой милый. Не обижайся.
  – Спасибо, Корки, – отвечал Джонатан, обращая все в шутку. – Спасибо. Если уж вы с Роупером хотите пустить мне кровь, то я, пожалуй, воздержусь. Скажите, по крайней мере, где он ее нашел? – спросил он, прихлебывая вино.
  – Говорят, во Франции, на лошадиных торгах.
  «Вот как это делается, – подумал Джонатан. – Едешь во Францию, покупаешь лошадь и возвращаешься с воспитанницей монастыря по имени Джед. Все просто».
  – А до этого кто у него был? – спросил он.
  Но взгляд Коркорана устремился вдаль, на бледнеющий горизонт.
  – Знаешь, – пожаловался он с некоторым удивлением и даже разочарованием, – мы выудили капитана «Звезды Вифлеема», и даже он, черт тебя дери, не подтвердил, что ты лжешь!
  * * *
  Предупреждение Коркорана – дым, и только. Перед ней профессиональный наблюдатель беззащитен. Она стоит перед его мысленным взором, когда он закрывает глаза. Он видит ее отражение в поблескивающем при свете свечей углублении серебряной ложечки работы Булгари, или в серебряных подсвечниках работы Поля де Ламари, которые появляются на обеденном столе Роупера, когда он возвращается после продажи своих ферм, или в золоченых зеркалах своего собственного воображения. Презирая себя, Джонатан денно и нощно искал подтверждения ее порочности. Она отталкивала и притягивала его одновременно. Он злился на нее за ту власть, которую она над ним обрела, и злился на себя, что позволил ей это. «Гостиничная девка, – упрекал ее Джонатан. – Люди покупают тебя, платят тебе, и тю-тю!» Но он был полностью поглощен ею, одна тень заставляла его вздрагивать, когда она, полуобнаженная, проскальзывала по мраморным полам Кристалла к воде, собираясь поплавать, а потом лежала на солнце, беззаботно втирая в кожу масло для загара, переворачиваясь с одного бока на другой, со спины на живот, болтая с приехавшей погостить Кэролайн Лэнгборн или жадно глотая современные евангелия: «Вог», «Татлер», «Мари-Клэр» или «Дейли экспресс» трехдневной давности. А ее шут Коркоран в своей вечной панаме и закатанных брюках сидел чуть поодаль, потягивая пиво.
  – Почему Роупер больше не берет тебя с собой, Коркс? – не отрываясь от журнала, лениво спросила она. За один только голос Джонатан готов был ее прикончить. – Раньше всегда брал. – Она перевернула страницу. – Каро, ты можешь представить себе что-нибудь более омерзительное, чем быть любовницей министра-тори?
  – Наверно, быть любовницей министра-лейбориста, – предположила Кэролайн, которая была некрасива и слишком умна для того, чтобы просто бездельничать.
  Джед рассмеялась, закрыв глаза, на лице застыла проказливая гримаска. Похоже, смех душил ее, рвался из нее на волю даже тогда, когда она старательно изображала из себя светскую даму.
  «Софи тоже была грешница, – уныло подумал он, – но она хотя бы осознавала это».
  * * *
  Он наблюдал, как она ополаскивала ноги под краном с электронным устройством: сначала отступая назад, потом поднимая одну ногу и поднося к крану наманикюренный палец, чтобы полилась вода, потом переступая на другую ногу и напрягая другое точеное бедро. Затем, ни на кого не глядя, она подходила к кромке бассейна и прыгала в воду. Он смотрел, как она ныряет снова и снова. Во сне ему грезилось, что ее тело будто в сеансе левитации безо всякого усилия отрывается от земли и в том же положении погружается в воду. Всплеск воды при этом был не громче вздоха.
  – О, иди сюда, Каро. Здесь божественно.
  Он наблюдал ее в самом разнообразном настроении и ролях: Джед-клоун, немного неуклюжая и голенастая, хохочущая на лужайке для крокета; Джед – ослепительная хозяйка острова, развлекающая за столом трех толстощеких банкиров из Сити, изливающая на них поток очаровательных штампов.
  – Я хочу сказать, умопомрачительно думать, что все эти прекрасные здания, магазины, аэропорты, построенные в Гонконге, абсолютно все пожрут эти жуткие китайцы. А что будет с бегами, которые там проводятся, и лошадьми? Ну, я не знаю!
  Порой Джед дурачилась. Поймав предостерегающий взгляд Роупера, она прикрывала рот рукой и говорила:
  – Умолкаю. – А то, когда прием заканчивался и все банкиры наконец отправлялись спать, она поднималась по парадной лестнице дома, склонив голову на плечо Роупера и обхватив его сзади рукой.
  – Правда, мы были совершенно великолепны? – спрашивала она.
  – Да, чудесный вечер, Джедс. Очень весело.
  – Но ведь они все такие нудные, – говорила она, зевая. – Боже, мне порой так не хватает школы. Надоело быть взрослой. Спокойной ночи, Томас.
  – Спокойной ночи, Джед. Спокойной ночи, шеф.
  * * *
  Был абсолютно семейный вечер на Кристалле. Роупер любил камин. Как и шесть коккер-спаниелей, устроившихся уютной кучкой подле него. Дэнби и Макартур прилетели из Нассау, чтобы провести деловой разговор и отбыть завтра на рассвете. Джед устроилась на стульчике у ног Роупера, вооружившись бумагой, ручкой и очками в золотой оправе, которые, Джонатан готов был поклясться, ей были ни к чему.
  – Дорогой, у нас опять будет этот худосочный грек со своей чернявой мышкой? – спрашивала она, возражая против включения доктора Пауля Апостола и его дамы в список гостей, приглашенных на зимний круиз яхты «Железный паша».
  – Апостол? Эль Аппетито? – переспросил Роупер с недоумением. – Разумеется. Апо – деловой человек.
  – Они ведь даже не греки, вы знаете, Томас? Вовсе не греки. А выскочки турки и арабы. Все настоящие греки вымерли давным-давно. Им вполне подойдет «персиковая каюта» с душем.
  Но Роупер не согласился.
  – Нет, они получат «голубую каюту» с ванной, иначе Апо будет дуться. Он любит ее намыливать.
  – Он может ее намыливать под душем, – заявила Джед, решив посопротивляться для виду.
  – Нет, он не достанет – слишком мал ростом. – И все дружно посмеялись над шуткой шефа.
  – Разве старина Апо еще не оставил свои проделки? Я думал, он утихомирился после того, как его дочь покончила с собой, – сказал Коркоран, выглядывая из-за массивного стакана с виски.
  – Он просто говел, – сказала Джед.
  Ее вольные шуточки действовали гипнотически. Было что-то необыкновенно смешное для всех и для нее самой в том, что она с отличной английской дикцией вдруг произносит вульгарные словечки.
  – Милый, а как нам быть с Донахью? Дженни, как только ступила в тот раз на палубу, вся уписалась, а Арчи изговнялся.
  Джонатан поймал ее взгляд и изобразил полное безразличие. Джед вздернула брови и посмотрела на него, как бы вопрошая, а кто, собственно, ты такой? Но Джонатан вернул ей этот вопрос с удвоенной силой, отвечая глазами: «Интересно, кем ты сегодня себя воображаешь? Я Томас. А ты, черт побери, кто?»
  * * *
  Он видел отдельные фрагменты ее тела. Кроме обнаженной груди, которую ему посчастливилось созерцать в Цюрихе, он как-то схватил ее нагое по пояс отражение в зеркале, когда она переодевалась в своей комнате после верховой езды. Руки подняты, ладони сложены на шее для выполнения каких-то диковинных упражнений, о которых она, должно быть, прочитала в своих журналах. Что касается Джонатана, то он, кажется, сделал все возможное, чтобы вовсе не смотреть в этом направлении. Но она занималась гимнастикой каждый день, и потому разок-другой взглянуть было простительно.
  Он хорошо помнил ее длинные ноги, шелковистую гладь спины и неожиданную мальчишескую угловатость плеч. Помнил не загоревшие с внутренней стороны руки, движения бедер, когда она сидела в седле.
  Был случай, о котором Джонатан старался не вспоминать. Думая, что это Роупер, она крикнула из ванной: «Дай мне быстрее полотенце!» И поскольку он проходил мимо их спальни, после того как читал Дэниэлу Киплинга, и дверь была приоткрыта, и поскольку она не упомянула конкретно Роупера, и он верил, или почти верил, что она обращается к нему, и поскольку внутренний кабинет Роупера, находившийся за спальней, был предметом особого интереса Джонатана, он осторожно коснулся двери, как бы собираясь войти, и застыл в четырех футах от несравненной картины ее наготы, пока она стояла, прижимая к глазам салфетку, и, проклиная все на свете, старалась вытереть мыло. С бьющимся сердцем Джонатан скрылся и на следующее утро, взявшись первым делом за свой волшебный ящичек, говорил десять минут с Берром, ни разу не упомянув ее имени:
  – Там находятся спальня и гардероб, а за спальней – маленький кабинет. Там он держит свои бумаги. Я уверен.
  Берр сразу испугался. Быть может, уже на раннем этапе он ощутил опасность:
  – Держись подальше от этого места. Слишком рискованно. Сначала внедрись, а потом шпионь. Это приказ.
  * * *
  – Хорошо себя чувствуете? – спросил Роупер у Джонатана во время их пробежки по берегу в обществе нескольких спаниелей. – Как здоровье? Восстанавливается? Труди, глупышка, слезай оттуда! Говорят, малыш Дэнс вчера неплохо сходил в море?
  – Да, он очень старался.
  – Надеюсь, вы не из левых? Корки считает, что, возможно, вы немного розовый.
  – О Господи, нет. Это никогда не приходило мне в голову.
  Роупер, кажется, не слышал его слов.
  – Мир держится на страхе. Нельзя торговать розовыми снами. Нельзя править при помощи милосердия. В реальной жизни это невозможно. Вы со мной? – И, не ожидая ответа, продолжил: – Пообещаешь построить человеку дом, он не поверит вам. А напугай его, что спалишь, к черту, его жилище, он сделает что хотите. Такова правда жизни. – Он сделал необычно длинную паузу. – Если серьезные ребята захотят устроить войну, разве они станут слушать каких-нибудь слюнявых аболиционистов. А если так, то не все ли равно, чем они станут воевать, самострелами или «стингерами». Такова правда жизни. Простите, если это вас шокирует.
  – Нисколько. Почему, собственно?
  – Я сказал Корки, что он осел. Нет никакого нюха, вот его беда. Но лучше будьте осторожны с ним, держитесь повежливей.
  – Я всегда вежлив с ним.
  – Ну что ж. Тут, вероятно, патовая ситуация. Впрочем, какая разница?
  * * *
  Роупер вернулся к этой теме пару дней спустя. Не к Коркорану, а к возможной щепетильности Джонатана в отношении ряда вещей. Джонатан заходил в комнату Дэниэла, чтобы предложить ему поплавать, но мальчика там не оказалось. Из королевских апартаментов появился Роупер, и они спустились по лестнице вместе.
  – Оружие требуется там, где есть власть, – сказал он без всякого вступления. – Власть, наделенная оружием, – гарант мира. Власть без оружия не продержится и пяти минут. Первое условие стабильности. Бог знает почему я наставляю вас. Вы из военной семьи, сами прошли службу. Хотя имеет ли смысл втягивать вас в то, что вам не по душе?
  – Я не знаю, куда вы меня хотите втянуть.
  Они пересекли большой холл и шли в сторону внутреннего дворика.
  – Никогда не продавали «игрушки»? Оружие? Взрывчатку? Технику?
  – Нет.
  – Никогда с этим не сталкивались? В Ирландии или еще где-то? С торговлей?
  – Боюсь, что нет.
  Роупер понизил голос:
  – Поговорим об этом в другой раз.
  Он заметил Джед и Дэниэла, сидящих за столиком во внутреннем дворике и играющих в «морской бой». «Значит, он ей об этом не говорит, – подумал Джонатан, несколько воодушевляясь. – Она для него тоже ребенок. А это не для детей».
  * * *
  Джонатан совершал утреннюю пробежку.
  Он поздоровался с «салоном красоты» размером не более садового сарая. Он пожелал доброго утра доку Споукмена, где когда-то возникло нечто похожее на бунт, а теперь обитал в своем катамаране с миниатюрной ветряной мельницей для подзарядки батарей слепой Амос Раста. Его колли Боунс мирно спал на палубе. Привет, Боунс.
  Рядом размещалось нечто сложносоставное под названием «Пробка на дороге – студия звукозаписи и вокала». Здесь было полно цыплят, деревьев юкки и сломанных детских колясок. Доброе утро, цыплятки.
  Он взглянул туда, где над деревьями возвышался купол дворца Кристалл. Доброе утро, Джед.
  Продолжая пробежку, он добрался до старых жилищ рабов, где обычно никого не было. Не снижая темпа, вбежал в открытый дверной проем последнего дома, где в углу валялась ржавая канистра из-под масла.
  Тут он остановился. Прислушиваясь и успокаивая дыхание, потряс руками, чтобы размять плечи. Из мусора и старого тряпья извлек маленькую стальную лопатку и начал копать. По указанию Рука Флинн со своими ночными налетчиками доставили сюда в металлическом ящике телефонное устройство. Джонатан нажал на белую кнопку, потом на черную и услышал птичий щебет сработавшей электроники. Жирная крыса, похожая на почтенную старую даму, торопящуюся в церковь, вразвалку просеменила по полу и скрылась в двери соседнего дома.
  – Как ты? – спросил Берр.
  «Хороший вопрос, – подумал Джонатан. – Как я? Я в страхе, меня преследует наездница с куриными мозгами, двадцать четыре часа в сутки я пью из чаши жизни, как ты мне, помнится, обещал».
  Он изложил новости. В субботу на три часа прилетел здоровенный итальянец Ринальдо. Примерно сорок пять лет, рост шесть с небольшим футов, в сопровождении двух телохранителей и блондинки.
  – Ты посмотрел на опознавательные знаки самолета?
  Внимательный наблюдатель не записывает такие вещи, а все держит в памяти.
  – Ринальдо владеет дворцом на берегу Неаполитанского залива. Блондинку зовут Ютта, она живет в Милане. Ютта, Ринальдо и Роупер ели салат и разговаривали в летнем домике, в то время как телохранители пили пиво и валялись на солнце вне пределов слышимости.
  Берр расспрашивал о последнем визите банкиров из Сити, фамилий которых никто не называл, обращались по именам. Том упитан, лыс и напыщен? А Ангус курил трубку? У Уэлли явный шотландский акцент?
  Да, именно так.
  Было ли у Джонатана ощущение, что они посетили Нассау по делам и заехали потом на Кристалл? Или они специально прилетели из Лондона в Нассау, а потом на остров в самолете Роупера?
  – У них были дела в Нассау, какие-то серьезные сделки. Кристалл вне программы, – отвечал Джонатан.
  Только после того, как Джонатан закончил свой доклад о посетителях острова, Берр перешел к его жизнеустройству.
  – Коркоран все что-то вынюхивает вокруг меня, – сказал Джонатан. – Никак не успокоится.
  – Он в отставке и ревнует. Не испытывай судьбу. Ни в каком направлении. Понял? – Это касалось кабинета за спальней Роупера. Интуитивно Берр сразу понял, что Джонатан нацелен туда.
  Джонатан возвратил телефон на место в ящик, а ящик снова зарыл в землю, заровнял сверху, забросал пылью, листьями, сухими семенами и ягодами. Затем продолжил пробежку в сторону берега.
  – Вот это да, мистра Томас, как поживаете сегодня, сэр?
  Амос Раста шел по берегу с гигантским портфелем. Никто ничего не покупал у него, но это нисколько не огорчало Амоса. Мало кто бывал на берегу в этом месте, но он сидел здесь целый день, устремив взгляд на горизонт и покуривая. Иногда он вынимал из портфеля свой товар: ожерелья из ракушек, блестящие шарфы, самокрутки из курительной травы в оранжевой папиросной бумаге. Иногда он танцевал, качая головой и широко улыбаясь небу, и тогда пес Боунс начинал подвывать. Амос был слеп с детства.
  – Вы бегали высоко, мистра Томас, на гору Мисс Мейбл? Вы разговаривали с лесными духами, мистра Томас? Вы посылали им весточки, когда были там наверху, высоко-высоко? – Гора Мисс Мейбл не превышала семидесяти футов.
  Джонатан продолжал улыбаться – но стоило ли это делать, если перед ним слепой?
  – О да. Очень высоко. Где летают соколы.
  – Конечно, мой мальчик! – Амос стал исполнять танец. – Я никогда не говорю лишнего, мистра Томас. Я слепой нищий, я не вижу и не слышу ничего дурного, мистра Томас. И не пою ничего дурного, нет-нет, сэр. Я продаю джентльменам свои шарфы за двадцать пять долларов и иду своей дорогой. Хотите купить шелковый фуляр ручной работы для дамы сердца, мистра Томас, в изысканном стиле?
  – Амос, – сказал Джонатан, кладя ладонь на его руку в знак дружбы, – если бы я курил так много травки, как ты, то, наверное, посылал бы весточки Деду Морозу.
  Но, достигнув крикетной площадки, он повернул во второй раз и взбежал на холм, с тем чтобы перепрятать волшебный ящик. На этот раз он сделал тайник среди брошенных пчелиных ульев.
  * * *
  «Обращай внимание на гостей», – говорил Берр.
  «Мы должны знать всех, кто приезжает на остров», – сказал Рук.
  «Роупер общается со всякой швалью», – утверждала Софи.
  Они приезжали в разных количествах и на разные сроки: гости на уик-энд, гости на ленч, гости на обед и гости до завтра; были гости, которые ограничивались лишь стаканом воды, но зато прогуливались с Роупером по берегу, а их охрана тащилась сзади на почтительном расстоянии, а потом сразу улетали обратно, как люди очень занятые.
  Были гости на самолетах, гости на яхтах, были гости, которые пользовались самолетом Роупера, а если жили по соседству – его моторкой, над которой развевался вымпел с символом Кристалла и серо-голубыми цветами корпорации. Их приглашал Роупер, а Джед принимала и ублажала, хотя, к ее превеликой гордости, ничего не знала о деловой стороне их визитов.
  – Почему, собственно, я должна, Томас? – с театральным придыханием заявила она после отъезда одной особенно неприятной немецкой четы. – Достаточно того, чтобы кто-то один из нас занимался этим. Я буду вести себя как инвесторы Роупера. Скажу: «Вот мои денежки и вот моя жизнь, смотрите же за ними получше». Мне кажется, это единственный путь, Коркс? Иначе просто не засну, так ведь?
  – Совершенно верно, моя милая. Плыви по течению, мой тебе совет, – отвечал Коркоран.
  «Глупая маленькая наездница! – злился Джонатан, почтительно соглашаясь со всеми ее жалобами. – Нацепила на себя огромные шоры и еще просишь моего одобрения!»
  Для памяти он сортировал гостей по категориям, выбирая для каждой название из лексикона Роупера.
  Вначале шли ушлые молодые Дэнби и Макартуры, иначе Макдэнби, населяющие офисы корпорации Роупера в Нассау. Они пользовались одним портным и не имели признаков индивидуальности. Они появлялись тогда, когда Роупер их требовал к себе, и растворялись, как только он того желал, чтобы назавтра вновь усесться за свои рабочие столы. Роуперу они действовали на нервы, как и Джонатану. Макдэнби не были его партнерами или друзьями. Они служили прикрытием, фасадом его респектабельности, с их вечными разговорами о купле-продаже земли во Флориде или котировках на Токийской бирже.
  Потом шли «частые налетчики», без которых не обходился ни один прием на Кристалле: такие, как вечный лорд Лэнгборн, чья несчастная жена присматривала за детьми, пока он танцевал с воспитательницей, тесно прижавшись к ней. Или молодой именитый игрок в поло Ангус – так звали его друзья – и его милая жена Джулия, общая цель жизни которых, помимо крикета у Салли и тенниса у Джона и Брайана, а также чтения у бассейна романов для горничных, состояла в том, чтобы отсиживаться в Нассау, пока не придет время, когда они смогут без всякого риска предъявить права на дом на Пелэм-Креснт и на замок в Тоскании, и на поместье в Уилтшире с пятьюстами акрами земли и знаменитой художественной коллекцией, и на остров у Квинсленда, которые в данный момент числились за какой-то ничейной финансовой конторой, как, впрочем, и парочка сотен миллионов подъемных.
  «Частые налетчики» пользовались привилегией привозить с собой своих друзей.
  – Джедс! Пойди сюда! Ты помнишь Арно и Джорджину, приятелей Джулии, которые обедали с нами в Риме в феврале? Рыбный ресторанчик рядом с Байроном? Вспомни, Джед!
  Джед состроила самую очаровательную свою гримаску. Вначале она широко распахивала глаза, как бы смутно что-то припоминая, потом приоткрывала рот, но лишь после некоторой паузы, изображавшей немое изумление, радостно вскрикивала:
  – Черт побери, Арно! Но, дорогой, ты так похудел! Джорджина, милая, как поживаешь? Чертовски приятно! Класс!
  Потом следовало обязательное объятие, сопровождаемое протяжным «ммм...», выражающим особое удовольствие. И Джонатан в своем гневе как-то поклялся, что в следующий раз он схватит эту притворщицу в такой момент и потребует: «Ну еще один разок, Джед, дорогая, только теперь по-настоящему!»
  За «частыми налетчиками» следовали «виконты и геронты»: родовитые английские провинциалочки, сопровождаемые безмозглыми юнцами сильно разжиженных королевских кровей под охраной полицейских; улыбающиеся арабы в светлых костюмах, белоснежных рубашках и начищенных до блеска ботинках; малопримечательные английские политики и бывшие дипломаты, помешанные на собственной значимости; малайские магнаты со своими собственными поварами; иракские евреи, владеющие дворцами в Греции и компаниями на Тайване; немцы с их европейскими животиками, сокрушающиеся по поводу «бедняжек с Востока»; неотесанные юристы из Вайоминга, стремящиеся наилучшим образом обтяпать дела клиентов и свои собственные; ушедшие на покой инвесторы с огромными состояниями и двадцатимиллионными бунгало – старые развалины из Техаса с тонкими варикозными ногами в попугайских шортах и веселых солнечных шляпах, вдыхающие кислород из карманных ингаляторов; их женщины с такими сладкими лицами, каких у них никогда не было в молодости, с подобранными животами и бедрами, подтянутыми веками и искусственным блеском глаз. Но никакие на свете операции не могли снять тяжелых вериг возраста, сковывающих их движения, когда они, изо всех сил сжимая поручень, спускались в бассейн со стороны детской купальни, одержимые страхом рухнуть и опять превратиться в руины, какими они были до реставрации в клинике доктора Марти.
  – Боже, Томас, – прошептала Джед Джонатану, смотря, как голубоволосая австрийская графиня по-собачьи барахтается в воде. – Сколько, вы думаете, ей может быть лет?
  – Все зависит от того, какую часть тела рассматривать, – ответил Джонатан. – В среднем, я полагаю, около семнадцати. – Джед рассмеялась тем дивным, непритворным смехом и снова словно коснулась его взглядом.
  После «виконтов и геронтов» шли те, к кому Берр испытывал особую слабость. Впрочем, Роупер, вероятно, тоже, потому что он называл их «неизбежное зло». Это были торговые банкиры с лоснящимися щеками из Лондона, одетые по моде восьмидесятых в голубые полосатые рубашки с белыми воротничками. У них были двойные имена, двойные подбородки и двубортные костюмы. Они говорили «клево» вместо «хорошо», называли машину «тачкой», а Итон – «школой». Ихэскортировали молодчики-бухгалтеры – счетчики фасоли, как называл их Роупер, державшиеся так, будто они прибыли сюда для того, чтобы вырвать добровольное признание. И ребята с отвратительным запахом карри изо рта, потными подмышками и официальными голосами, которые как бы напоминали, что все, что отныне вами говорится, может быть использовано против вас.
  У них были и небританские двойники: Малдер, коротконогий нотариус с Кюрасао, с беглой улыбочкой и самоуверенной походкой вразвалку; Шрайбер из Штутгарта, постоянно извиняющийся за свой излишне правильный английский; Тьерри из Марселя с тонкими губами и мальчиком-милашкой в качестве секретаря; торговцы долговыми обязательствами с Уолл-стрит числом не менее четырех, как будто безопасность обеспечивалась количеством, и, наконец, Апостол, ретивый американский грек в парике, напоминающем черную медвежью лапу, золотых цепях и золотых крестах, с невеселой венецианской любовницей, неуклюже переваливающейся рядом с ним в своих стодолларовых туфлях, когда они целеустремленно направлялись в буфетную. Поймав взгляд Апостола, Джонатан быстро отвел глаза, но было уже поздно.
  – Сэр? Мы, кажется, встречались, сэр? Я никогда не забываю лица, – заявил Апостол, сдергивая свои темные очки и перекрывая всем проход. – Мое имя Апостол. Я легионер Господа, сэр.
  – Разумеется, ты встречался с ним, Ало! – незамедлительно среагировал Роупер. – Мы все встречались с ним. Это Томас, Ало! Помнишь? Служил у Майстера. Приехал на Запад испытать судьбу. Подружился с нами на обратном пути. Исаак, налей-ка доктору еще немного шампанского.
  – Очень приятно, сэр. Простите, вы англичанин? У меня много английских корней, сэр. Моя бабушка приходилась родственницей герцогу Вестминстерскому, а мой дядя со стороны матери проектировал Альберт-Холл.
  – О, это замечательно, – вежливо отвечал Джонатан.
  Они пожали друг другу руки. Ладонь Апостола была холодна, как змеиная кожа. Их глаза встретились. Апостол, казалось, был озабочен и немного не в себе. Впрочем, кто здесь не безумен, в эту звездную ночь на Кристалле, когда вино льется как песня?
  – Вы служите у господина Роупера, сэр? – продолжал настаивать Апостол. – Вы участвуете в одном из его гигантских проектов? Господин Роупер – человек огромного влияния.
  – Я пользуюсь гостеприимством дома, – ответил Джонатан.
  – Нет ничего лучше, сэр. Может быть, вы друг майора Коркорана? Мне кажется, несколько минут назад я видел, как вы мило беседовали.
  – Мы с Корки старые приятели.
  Когда гости поменялись, Роупер незаметно отвел Апостола в сторону, и Джонатан услышал тихо произнесенные слова «у Мама Лоу».
  * * *
  – Видишь ли, Джед, – говорило существо по имени Уилфред, из числа «неизбежных», когда они отдыхали за белыми столиками при свете яркой луны, – мы предлагаем Дикки те же самые услуги, что и эти жулики, только без жуликов.
  – Но, Уилфред, как это все скучно. Откуда только бедняжка Роупер берет силы?
  Она метнула на Джонатана смертоносный взгляд. Как это случилось? Кто посмотрел первый? Ведь это не просто кокетство. Не заигрывание с ровесником. Снова этот взгляд! Роупер, где ты? Ты нам сейчас нужен.
  * * *
  Ночи в обществе этих «неизбежных» кажутся бесконечными. Иногда разговор продолжается за бриджем или триктраком в кабинете. Напитки разливают сами, лакеев удаляют, дверь охраняется стражей, прислуга старается держаться подальше от этой части дома. Допускается только Коркоран, но теперь не всегда и он.
  – Корки немного впал в немилость, – поведала Джед Джонатану, потом закусила губу и больше не продолжала.
  Джед тоже сохраняла верность своему клану. «Она не из перебежчиков», – предупредил себя Джонатан.
  * * *
  – Ко мне сами липнут, – объяснил Роупер.
  Они прогуливались вдвоем. Был вечер. Перед этим они сразились в теннис, но никто не выиграл. Роупера не волновал счет, если только он не играл на деньги, а у Джонатана их не было. Может быть, поэтому разговор их был вполне непринужденным. Роупер шел близко от него, время от времени их плечи соприкасались, как когда-то у Майстера. Прикосновения Роупера были атлетически небрежны. Тэбби и Гус следовали на расстоянии. Гус был новым охранником, появившимся совсем недавно. Изображая тех, кто к нему сам липнет, Роупер говорил специфическим голосом.
  – "Миистер Роупер, даайте нам хорошеньких «игрушек». – Он сделал паузу, дав Джонатану вволю посмеяться над его перевоплощением. – Я его спрашиваю: «Что значит хорошеньких, старина? В сравнении с чем?» Молчит. В некоторых странах пушка времен бурской войны – предел мечтаний. – Роупер сделал нетерпеливый жест, обозначающий этот предел, и Джонатан ощутил его локоть на своих ребрах. – А в некоторых – золотая жила, там сидят на деньгах и жаждут получить высокие технологии, ничто другое их не устраивает, им нужно такое же, как у соседа. Даже не такое же. Им нужно лучше. Много лучше. Им нужна такая милая бомбочка, которая влезла бы в лифт, доехала бы до третьего этажа, свернула влево, отряхнулась и разнесла на кусочки хозяина, не повредив при этом телевизора. – Все тот же локоть слегка толкнул Джонатана в предплечье. – Беда в том, что они никак не поймут: для того чтобы пользоваться хорошими вещами, нужно иметь условия. И людей, умеющих с ними обращаться. Что толку купить новейший полотер, притащить его в грязную лачугу, где даже и розетки нет, чтобы подключить его к сети. Правильно?
  – Да, конечно, – отвечал Джонатан.
  Роупер сунул руки в карманы теннисных шорт и лениво улыбнулся.
  – В вашем возрасте я получал удовольствие, делая поставки партизанам. Идеалы были важнее денег... во имя свободы человека. Но это недолго продолжалось, слава Богу. Сегодня партизаны, завтра – богачи. Удачи всем. Настоящие врага – это правительства могущественных стран. Куда ни сунься – они уже здесь побывали, загоняют что угодно кому угодно и нарушают свои же собственные законы, грызутся между собой, поддерживают неправую сторону, объявляя ее правой. Последствия самые тяжелые. Тех, кто действует независимо, все время загоняют в угол. Единственный способ прорваться – опередить их, обойти. Только мозги и интуиция и могут нас выручить. Надо все время рыть землю. Нет ничего удивительного что некоторые не выдерживают. Но только так и можно заниматься бизнесом. Малыш Дэниэл плавал сегодня?
  – Мы обогнули остров Мейбл, и я ни разу не прикоснулся к рулю.
  – Превосходно. Приготовите нам морковный пудинг?
  – Когда скажете.
  Когда они поднимались по ступеням, ведущим в сад, внимательный наблюдатель заметил, как Сэнди Лэнгборн вошел в домик для гостей, а минутой позже туда прошмыгнула воспитательница его детей. Это было скромное девятнадцатилетнее создание, но в тот момент она походила на девочку, готовую ограбить банк.
  * * *
  Бывали дни, когда Роупер находился в своей резиденции, и дни, когда он уезжал продавать фермы.
  Роупер не извещал о своих отъездах, но Джонатану было довольно только приблизиться к парадному входу, чтобы понять, как обстоят дела. Слоняется ли в белых перчатках по громадному, увенчанному куполом вестибюлю Исаак? Толкутся ли в мраморной приемной Макдэнби, приглаживая франтоватые прически и поправляя застежки и галстуки? Сидит ли охранник на привратницком стуле перед большими бронзовыми дверями? Если да, то Роупер дома. Проходя мимо открытых окон, Джонатан, возможно, услышит его голос, диктующий секретарше:
  – Нет, черт побери! Зачеркни последний параграф, Кэт! Зачеркни и скажи ему, что контракт подписан. Джеки, приготовь письмо Педро. «Дорогой Педро, мы беседовали пару недель назад» – и все такое, а потом сделай ему маленький намек, что, мол, слишком мало, слишком поздно, слишком много пчел вокруг горшка с медом, понял? Кэт, добавь-ка вот что.
  Но, позабыв об этом дополнительном вот что, Роупер хватает телефонную трубку, чтобы переговорить со шкипером «Железного паши» о перекраске корпуса корабля. Или с конюхом Клодом о счетах за фураж. Или с лодочным мастером Талботом о плохом состоянии причала. Или со своим антикваром в Лондоне о возможности приобретения двух китайских бронзовых собак, которые отлично смотрелись бы в ближних к морю углах новой оранжереи, если, конечно, они не чересчур позеленели.
  – О, Томас, чудесно! Как дела? Голова не болит, ничего не беспокоит? Ну замечательно. – Джед сидит за великолепным письменным столом в комнате дворецкого и обсуждает меню с экономкой, мисс Сью, а также поварихой Эсмеральдой. При этом она как бы позирует для журнала «Дом и сад». При виде Джонатана мгновенно подключает к делу и его: – Томас, по-честному, как правильно? Лангусты, салат, ягненок – или салат, лангусты, ягненок?.. О, спасибо. Мы так и думали, правда, Эсмеральда?.. О, Томас, можно нам поэксплуатировать ваши знания относительно напитков? Как вы думаете, гусиная печенка пойдет под «Сотерне»? Шеф его обожает, а я ненавижу. Вот Эсмеральда говорит, почему бы не перейти потом на шампанское?.. О, Томас, – и понижая голос якобы для того, чтобы не слышали слуги, – бедняжка Каро Лэнгборн так расстроена. Сэнди опять повел себя как настоящая свинья. Может быть, ей будет приятно немного поплавать на лодке, если вы действительно в силах. Если она станет вам изливаться, не обращайте внимания, заткните уши, и все... Да, Томас, если будете в тех краях, спросите Исаака, куда, черт возьми, он дел раскладные столики?.. И еще, Томас, Дэниэл твердо намерен устроить мисс Моллой сюрприз на день рождения. Представляете? Это будет восемнадцатого числа. Если у вас есть идеи по этому поводу, я полюблю вас на веки вечные...
  Когда же Роупер отсутствовал, о меню забывали, рабочие пели и смеялись – в душе так вел себя и Джонатан, – вокруг звучала оживленная речь. Жужжание пил сливалось с ревом бульдозеров, подвывание сверл со стуком молотков строителей, поскольку все старались уложиться с работой к возвращению хозяина. И Джед, меланхолично гуляя по итальянскому дворику с Кэролайн Лэнгборн или сидя с ней часами в ее спальне в домике для гостей, держалась на безопасном расстоянии и вовсе не обещала Джонатану любви, хотя бы на полдня, не то что на веки вечные.
  А в мире Лэнгборнов происходило что-то ужасное.
  * * *
  «Ибис», новенькая с иголочки прогулочная лодка, которая служила для развлечения гостей, заштилела. Кэролайн Лэнгборн сидит на носу, глядя в сторону берега с таким выражением, будто не надеется туда вернуться. Джонатан отдыхает на корме с закрытыми глазами, не беспокоясь о румпеле.
  – Мы можем грести, можем свистеть, можем добираться вплавь, – вяло говорит он. – Я предлагаю посвистеть.
  Он свистит. Она нет. Рыба плещется в воде, но ветра по-прежнему нет. Монолог Кэролайн Лэнгборн обращен к мерцающему горизонту.
  – Это очень неприятная штука, проснуться однажды утром и обнаружить, – сказала она, – леди Лэнгборн, подобно леди Тэтчер, имела привычку напирать на самые невероятные слова, – что тот, кто жил и спал рядом, кто отнял у тебя лучшие годы и распоряжался твоими деньгами, не только тебя ни в грош не ставит, но еще и самый настоящий лицемер, мошенник и даже проходимец. Если я только кому-нибудь расскажу, что знаю, а я сказала только кое-что Джед, потому что она еще так молода, они не поверят и половине. Десятой доле. Просто не смогут, если они честные люди.
  Глаза Джонатана были закрыты, но он изо всех сил вслушивался в обвинения Кэролайн Лэнгборн. «Иногда, – говорил Берр, – когда уже думаешь, что Господь отвернулся от тебя, он вдруг так щедро вознаграждает, что даже не верится».
  * * *
  Возвратившись в домик Вуди, Джонатан быстро заснул, но так же быстро проснулся, когда у его порога послышались шаги. Запахнувшись в саронг, он неслышно спустился вниз, готовый, кажется, на все. За дверным стеклом маячили лица Лэнгборна и воспитательницы.
  – Не возражаете, если мы воспользуемся вашей кроватью, всего на одну ночь? – выпалил Лэнгборн. – Во дворце немного неспокойно. Каро в бешенстве, к тому же Джед стала нажимать на шефа.
  Джонатан неспокойно спал на софе, а Лэнгборн со своей возлюбленной вовсю возились наверху.
  * * *
  Джонатан и Дэниэл лежали рядом, лицом вниз, на берегу речки на склоне горы Мисс Мейбл. Джонатан учил Дэниэла ловить форель голыми руками.
  – Почему Роупер собачится с Джед? – прошептал Дэниэл, чтобы не спугнуть форель.
  – Смотри вверх по течению, – вместо ответа пробормотал Джонатан.
  – Он сказал, что она должна прекратить слушать всякие бредни отставленной женщины, – сказал Дэниэл. – А что такое отставленная женщина?
  – Мы будем ловить рыбу или нет?
  – Все знают, что Сэнди таскается где может, ну и что из этого? – Дэниэл чрезвычайно похоже имитировал голос Роупера.
  Избавление пришло в виде жирной голубой форели, лениво скользящей вдоль берега. Дэниэл и Джонатан вернулись с трофеем, как настоящие герои. Но над Кристаллом висела напряженная тишина: слишком много тайн, слишком много принужденности. Роупер и Лэнгборн улетели в Нассау, прихватив с собой воспитательницу.
  – Томас, это совершенно нечестно! – нарочито радостно запротестовала Джед, привлеченная буйными криками Дэниэла, хваставшегося своим уловом. Ее лицо свидетельствовало о внутреннем напряжении, между бровями пролегла морщинка. До сих пор Джонатану казалось, что она не способна серьезно расстраиваться.
  – Голыми руками? Но как? Дэниэл не может высидеть, пока его подстригут, правда, милый? К тому же он совершенно не переносит всяких пресмыкающихся. Это чудесно, Дэнс. Браво. Просто невероятно.
  Но ее напускное веселье вовсе не устроило Дэниэла. Он грустно положил форель на тарелку.
  – Форель не пресмыкающееся, – уточнил он. – Где Роупер?
  – Продает фермы, милый. Он же тебе сказал.
  – Мне надоело это. Почему он их не купит? Чем он станет заниматься, когда ни одной не останется? – Он открыл свою книгу о чудовищах. – Мне больше нравится, когда мы здесь с Томасом без него. Так лучше.
  – Дэнс, какой же ты неблагодарный, – сказала Джед и, старательно избегая взгляда Джонатана, поспешила прочь – утешать Кэролайн.
  * * *
  – Джед! Томас! Устроим-ка прием. Встряхнем это забытое Богом место!
  Роупер вернулся на рассвете. Шеф всегда прилетал с первыми лучами солнца. Весь день на кухне шли приготовления прилетали самолеты, дом для гостей заполнялся безликими Макдэнби, «частыми налетчиками» и «неизбежным злом» Освещенный огнями бассейн и посыпанная гравием площадка перед домом блестели чистотой. Горели фонари, и из динамиков во внутреннем дворике неслись ностальгические мелодии из знаменитой роуперовской коллекции семидесятых – восьмидесятых. Девочки в тонких, почти нематериальных одеждах, Коркоран в панаме, Лэнгборн в белом смокинге, отплясывающий, как мальчишка в джинсах, меняющиеся партнеры, обрывки разговоров, взвизги. Потрескивало на вертеле жаркое, шампанское лилось рекой, улыбаясь, суетились слуги, на острове снова царило приподнятое настроение. Даже Кэролайн принимала участие в общем веселье. Только Джед все еще не могла распроститься с грустью.
  – Смотрите на вещи проще, – говорил Роупер, который всегда пил ровно столько, сколько было необходимо, чтобы безупречно справляться с ролью гостеприимного хозяина, обращаясь к одной английской наследнице с голубоватыми волосами, в пух и прах проигравшейся в Лас-Вегасе и благодарившей Бога и, конечно, дорогого Дикки, что ее дома находились под опекой. – Если этот мир – куча дерьма, а ты устраиваешь себе в нем маленький рай и помещаешь там девочку вроде этой, – Роупер обнял Джед за плечи, – по моему мнению, ты оказываешь ему большую честь.
  – О, Дикки, милый, это ты оказываешь честь всем нам. Ты украшаешь нашу жизнь. Разве не так, Джед? Он просто сказочный мужчина, тебе здорово повезло, девочка, не забывай об этом.
  – Дэнс! Иди сюда!
  Голос Роупера моментально установил тишину. Даже американские торговцы долговыми обязательствами перестали разговаривать. Дэниэл послушно побрел к отцу. Роупер выпустил Джед и положил ладони на плечи сына, как бы призывая окружающих взглянуть на него. Он повиновался собственному порыву. И, как сразу догадался Джонатан, говорил, обращаясь к Джед. По-видимому, какой-то спор между ними не мог разрешиться, по его мнению, без поддержки симпатизирующей аудитории.
  – Племена Мумба-Юмба умирают с голоду? – обратился Роупер к улыбающимся лицам. – Неурожаи, засуха, отсутствие медикаментов? А в Европе и Америке кучи зерна. Озера молока, которые мы не используем. Кто же настоящие убийцы? Вовсе не те, кто делает оружие! А те, кто не допускает вывоз! – Аплодисменты. Потом аплодисменты усилились, когда они сообразили, что это для него важно. – Страждущие восстают? Цветные встряхивают беззаботный мир? Так и надо. Если племя не может за себя постоять, чем быстрее оно вымрет, тем лучше! – Он слегка дружески встряхнул Дэниэла. – Посмотрите на этого парня. Это прекрасный человеческий материал. Знаете почему? Стой, Дэнс. Он из рода тех, кто выжил. В течение сотен лет шел отбор: сильные дети выживали, слабые погибали. Выжившие соединялись с выжившими, и родился он. Спросите евреев, правда, Китти? Китти согласна. Мы за естественный отбор. Лучшие из помета, и так каждый раз. – Он развернул Дэниэла кругом и указал на дом. – Пора спать, старина. Томас сейчас придет и тебе почитает.
  Какое-то мгновение Джед разделяла всеобщее воодушевление. Она не аплодировала, но по тому, как она улыбалась и как сжимала руку Роупера, было ясно, что его речь, пусть на короткое время, избавила ее от ощущения вины, или сомнения, или замешательства, в общем, чего-то такого, что в последние дни не давало ей, как всегда, наслаждаться совершенством мира.
  Однако несколько минут спустя она тихо ускользнула наверх. И больше не появилась.
  * * *
  Коркоран и Джонатан сидели в садике дома Вуди и пили холодное пиво.
  На остров Мисс Мейбл опустились розоватые сумерки. Готовясь навсегда уйти, день напоследок подкрасил облака багрянцем.
  – Парня звали Сэмми, – мечтательно проговорил Коркоран. – Да, именно Сэмми.
  – Ну и что он?
  – Служил на той яхте, которая была до «Паши», – на «Паоле».
  Джонатан приготовился выслушать исповедь Коркорана об утерянной любви.
  – Сэмми из Кентукки. Бравый был парнишка. Целый день, бывало, снует туда-сюда по мачте, как какой-нибудь герой «Острова сокровищ». «Зачем он это делает? – думал я. – Красуется? Перед девчонками? Или парнями? Передо мной?» Шеф в это время был занят товарами. Цинк, какао, резина чай, уран и прочее. Иногда просиживал ночи, продавая, покупая, перепродавая на стороне, играя на повышение, получая прибыль. Конечно, без лишнего шума, действуя очень осторожно. А этот малыш Сэмми все сновал туда-сюда по мачте. И тут я сообразил. Да, подумал я, вот в чем дело, Сэммивел, мой мальчик. Ты занимаешься тем, чем я бы сам занимался. Ты шпионишь. Поэтому, дождавшись, когда мы пришвартовались и команда, как всегда, сошла на берег, я достал лестницу и полез на мачту сам. Чуть не убился, но нашел что искал за самой антенной. Потайной микрофон. Снизу-то его не было видно. Сэмми подслушивал то, что происходило в каюте шефа, а затем закладывал его и тех, кто вел с ним дела. Они тогда объединили свои капиталы. К моменту, когда мы его разоблачили, уже сумели превратить семьсот долларов в двадцать тысяч.
  – И что вы с ним сделали?
  Коркоран покачал головой, изображая сожаление.
  – Дело в том, мой милый, – произнес он так, как будто Джонатан был в силах ему помочь, – что, когда я смотрю в твои загадочные глаза, все во мне сигналит, вот новый милашка Сэмми, карабкающийся куда-то по мачте.
  * * *
  Было девять утра следующего дня. Фриски подкатил в «тойоте» под окна Джонатана, сигналя для пущего эффекта.
  – Форма одежды парадная, Томми. Шеф требует тебя немедленно на тет-а-тет. Собирайся сейчас же и держи хвост пистолетом.
  Паваротти изливал неизбывную тоску. Роупер стоял перед большим камином, читая какой-то документ через полулинзовые очки. На софе развалился Лэнгборн, небрежно положив руку на колено. Бронзовые двери затворились, и в то же мгновение музыка оборвалась.
  – Это подарок для вас, – сказал Роупер, продолжая читать.
  Коричневый конверт, лежащий на черепаховом столике, был адресован господину Дереку С. Томасу. Ощутив его тяжесть, Джонатан невольно вспомнил Ивонну, ее бледное лицо в «понтиаке» на обочине автострады.
  – Вам это понадобится, – сказал Роупер, прерываясь, чтобы протянуть Джонатану серебряный нож для разрезания бумаг. – Смотрите не порежьте. Чертовски дорогая штука.
  Он, однако, не возобновил чтение, а стал наблюдать поверх очков за Джонатаном. То же делал и Лэнгборн. Под их взглядами Джонатан разрезал обертку и вытащил новозеландский паспорт со своей собственной фотографией внутри на имя Дерека Стивена Томаса, сотрудника компании, родившегося в Мальборо, Южный остров, срок действия – три года.
  Момент, когда он увидел и ощутил эту штуку в руках, был для него чрезвычайно и даже до смешного волнующим. Его глаза затуманились, к горлу подкатил комок. Роупер защитит меня. Роупер мой друг.
  – Я им велел поставить сюда несколько виз, – с гордостью заявил Роупер. – Так он выглядит не слишком новеньким. – Он отложил документ, который читал. – Не следует доверять слишком новому паспорту, так я думаю. Лучше, когда он старый. Так же как таксисты из третьего мира. Ведь есть какая-то причина, почему они выжили.
  – Спасибо, – сказал Джонатан. – Огромное спасибо. Он великолепен.
  – Теперь вы на ходу, – сказал Роупер, оставаясь доволен своей собственной щедростью. – Визы в порядке. Паспорт тоже. Не упустите удачу. Когда потребуется обновить, обратитесь в какое-нибудь их консульство за границей.
  Расслабленность Лэнгборна искусно подчеркивала бодрое удовлетворение Роупера.
  – Эту штуку надо подписать, – сказал он. – Но сначала лучше потренируйтесь.
  Под наблюдением обоих Джонатан несколько раз написал на листе бумаги «Дерек С. Томас», пока они не одобрили. После этого он подписал паспорт. Лэнгборн взял его в руки, закрыл и протянул Роуперу.
  – Что-то не так? – спросил Лэнгборн.
  – Я полагал, он мой. И должен быть у меня, – сказал Джонатан.
  – Кто, черт побери, внушил вам эту идею? – спросил Лэнгборн.
  Тон Роупера выражал большую расположенность. – Для вас есть работа, помните? Выполните ее и можете ехать.
  – Какого рода работа? Вы мне не говорили.
  Лэнгборн открыл дипломат.
  – Нам нужен свидетель, – сказал он, обращаясь к Роуперу. – Кто-то, кто не умеет читать.
  Роупер снял трубку и нажал пару кнопок.
  – Мисс Моллой. Это шеф. Не зайдете ли сейчас ко мне в кабинет?
  – Что я подписываю? – спросил Джонатан.
  – Идите вы на хер, Пайн, – произнес Лэнгборн сдавленным шепотом. – Для беглого убийцы вы чересчур разборчивы, я должен признать.
  – Даем вам в руки одно дело, – сказал Роупер. – Немного путешествий, немного волнений, а главное – полная тайна. В конце – приятная неожиданность. Будете в полном, расчете и даже с прибылью.
  Бронзовые двери отворились. Мисс Моллой была высокая напудренная сорокалетняя дама. У нее на шее на медной цепочке висела пластмассовая ручка под мрамор.
  Первым шел документ об отказе Джонатана от всех прав на доходы, прибыли и стоимость имущества зарегистрированной на Кюрасао компании под названием «Трейдпатс лимитед». Он сразу подписал его.
  Потом следовал документ, где Джонатан в качестве управляющего вышеупомянутой фирмы брал на себя ответственность за все обязательства и долги фирмы. Он также подписал его.
  На третьем листе стояла подпись майора Лэнса Монтэгю Коркорана, предшественника Джонатана на этом посту. Здесь было оставлено место, куда Джонатан вписал свое имя и расписался.
  – Да, дорогая?
  В комнату вошла Джед. Ей, должно быть, удалось уговорить охранника.
  – У меня на проводе Дель Оро, – сказала она. – Обед и гостиница в Абако. Я пыталась связаться с тобой, но табло показывает, что ты не отвечаешь на звонки.
  – Детка, ну ты же знаешь, что это так.
  Джед обвела холодным взглядом присутствующих и остановилась на мисс Моллой.
  – Антея, – сказала она. – А что они хотят от тебя? Надеюсь, не подписи под обязательством выйти замуж за Томаса?
  Мисс Моллой стала пунцовой. Роупер неопределенно усмехнулся. Никогда раньше Джонатан не видел его в растерянности.
  – Томас начинает действовать, Джед. Я же говорил тебе. Мы даем ему небольшой капиталец. Мы ведь его должники. За Дэниэла, и все прочее. Мы с тобой обсуждали это, помнишь? В чем дело, Джед? Это же бизнес.
  – О, великолепно. Поздравляю, Томас. – Она наконец взглянула на него. Улыбка отчужденная, почти неуловимая улыбка, но без оттенка прежней наигранности. – Но будьте осторожны. Не делайте того, чего не хотите. Роупер умеет уговорить. Милый, можно, я скажу им «да»? Мария так влюблена в тебя, если мы откажемся, она просто сойдет с ума.
  * * *
  – Что-нибудь еще происходит? – спросил Берр после того, как выслушал отчет Джонатана об этих событиях.
  Джонатан стал напрягать память.
  – У Лэнгборнов супружеские распри, но, я полагаю, это обычное дело.
  – Мы в курсе, – ответил Берр. Он все еще, казалось, чего-то ждал.
  – Дэниэл возвращается к Рождеству в Англию, – продолжал Джонатан.
  – Больше ничего?
  – Не припомню.
  Наступила неловкая пауза, когда каждый из собеседников ждет, что скажет другой.
  – Ну ладно, тогда действуй осторожно, веди игру естественно, – нехотя сказал Берр. – И никаких больше диких разговоров о проникновении в святая святых, понял?
  – Хорошо.
  Последовала еще одна пауза, прежде чем оба положили трубки.
  «У меня своя жизнь, – убеждал себя Джонатан, пока бежал вниз с холма. – Я не марионетка. Я не чей-то слуга».
  18
  Мысль осуществить запрещенный рейд в личные апартаменты Роупера пришла, когда Джонатан узнал, что тот скоро отправится продать еще несколько ферм, Лэнгборн будет его сопровождать, а Коркоран по делам корпорации отлучится в Нассау. Его решение окрепло, когда он услышал от конюха Клода, что на следующее утро после отъезда мужчин Джед и Кэролайн собираются покатать детей на пони вдоль берега и выедут для этого в шесть, а вернутся в Кристалл к позднему завтраку, чтобы успеть искупаться перед полуденной жарой.
  С этого момента он начал тактическую подготовку. За день до предполагаемого рейда совершил вместе с Дэниэлом первое для мальчика серьезное восхождение на Мисс Мейбл по ее северному откосу, а если быть более точным, по срезу большого карьера, вырубленного в самом крутом склоне холма. Это путешествие, потребовавшее специальных приспособлений в виде трех крюков с кольцами и страхующих траверс, триумфально завершилось у восточного края летного поля. На вершине он нарвал букет сладко пахнущих желтых фрезий, которые местные жители называли корабельными цветами.
  – Для кого они? – спросил Дэниэл, жуя шоколад, но Джонатан умудрился ускользнуть от ответа.
  На следующее утро он, как всегда, поднялся рано и совершил пробежку вдоль берега, чтобы убедиться, что намеченная экспедиция состоялась. На крутом повороте Джонатан столкнулся лицом к лицу с Джед, Кэролайн, Клодом и теснившимися сзади детьми.
  – О, Томас, возможно, вы случайно будете потом на Кристалле, – спросила Джед, наклоняясь, чтобы похлопать по шее арабскую кобылу, и будто бы позируя для рекламы «Мальборо». – Великолепно. Тогда скажите, пожалуйста, Эсмеральде, что Каро из-за диеты не может ничего есть с жирным молоком.
  Эсмеральда была в курсе, что Кэролайн не пьет жирного молока, потому что Джед предупреждала ее об этом в присутствии Джонатана, но Джонатан усвоил, что в эти дни Джед может вести себя непредсказуемо. Ее улыбки были рассеянны, поведение более чем когда-либо наигранно, болтовня вымученна.
  Джонатан продолжал свою пробежку, пока не достиг тайника. Но сегодня он не стал доставать передатчик, потому что решил действовать в соответствии с собственной волей. Вместо этого он вооружился сверхминиатюрной камерой, замаскированной под зажигалку, связкой отмычек, ни подо что не замаскированных, которую зажал в кулаке, чтобы она не звякала во время бега, и со всем этим возвратился в домик Вуди. Здесь он переоделся и отправился через туннель к Кристаллу, чувствуя легкое познабливание в спине, как перед сражением.
  – Какого черта вы собираетесь делать с этими корабельными цветами, мистер Томас? – добродушно спросил охранник у ворот. – Вы их отобрали у бедняжки Мисс Мейбл? О, черт побери! Доувер, иди сюда, сунь нос в эти корабельные цветы. Ты когда-нибудь нюхал что-нибудь подобное? Как же, ты, кроме вишневого пирога своей женушки, ничего толком и не нюхал.
  Дойдя до большого дома, Джонатан испытал странное ощущение, будто снова оказался у Майстера. У дверей его встретил не Исаак, а герр Каспар. На высокой алюминиевой лестнице стоял, меняя лампы в светильниках, вовсе не Паркер, а старина Бобби. И, конечно, юная племянница герра Каспара, а не дочь Исаака, медленно вливала инсектицид в цветочную смесь. Потом иллюзия рассеялась, он снова был на Кристалле. В кухне Эсмеральда обсуждала положение дел в мире с лодочным мастером Талботом и прачкой Квини.
  – Эсмеральда, найди мне, пожалуйста, для них вазу. Это сюрприз для Дэна. Да, еще мисс Джед просила напомнить, что леди Лэнгборн совсем не может есть никаких молочных продуктов.
  Он с таким лукавством произнес это, что окружающие разразились безудержным хохотом, который Джонатан все еще слышал, пока с вазой в руках поднимался по мраморной лестнице в бельэтаж, якобы направляясь к комнатам Дэниэла. У дверей Роуперовых апартаментов замер и прислушался. Снизу доносилась веселая болтовня. Дверь была приоткрыта. Он толкнул ее и ступил в зеркальный холл. Дверь в спальню была закрыта. Он повернул ручку, вспоминая Ирландию и мини-ловушки. Но никакого взрыва не последовало. Войдя, он закрыл за собой дверь и огляделся, стыдясь своего возбуждения.
  Солнечный свет, пробивающийся сквозь тюлевые шторы золотым туманом лежал на белом ковре. Роуперовская сторона широченной кровати была нетронута. Подушки так и остались несмятыми. Рядом на тумбочке лежали последние номера журналов «Форчн», «Форбз», «Экономист», каталоги аукционов всего мира, бумага для записей, карандаши, диктофон. Переведя взгляд на другую половину кровати, Джонатан увидел вмятину от ее тела, скомканные, будто в бессоннице, подушки, черный шелк ночного одеяния, ее уводящие в мир фантазий журналы, стопку карманных изданий о мебели, виллах, садах, лошадях, снова лошадях (арабские племенные жеребцы и английские кобылы) и самоучитель «Итальянский язык за восемь дней». Пахло детской: тальком и мылом. На шезлонге были небрежно брошены роскошные наряды, которые она вчера надевала; сквозь открытую дверь ванной Джонатан разглядел сохнувший на плечиках вчерашний купальный костюм.
  Он торопился, стараясь схватить всю картину сразу: туалетный столик, заваленный всевозможными напоминаниями о ночных клубах, встречах, ресторанах, лошадях; фотографии каких-то смеющихся людей, Роупера в плавках, подчеркивавших его мужские достоинства, гоночной яхты, Роупера рядом с «феррари», Роупера в белом кепи и парусиновых брюках на капитанском мостике яхты «Железный паша» и «Паши» собственной персоной, великолепно убранной, в нью-йоркской гавани, на фоне очертаний Манхэттена; коробки картонных спичек, письма подружек, торчащие из открытого ящика, детская записная книжка с фотографией трогательных породистых щенков на обложке; записочки для памяти, написанные на кусочках желтой бумаги и прилепленные в углу зеркала: «Водолазные часы ко дню рождения Дэна?», «Позвонить Мари по поводу сухожилия Сары!», «С. Дж. Филлипс: запонки для Р.!!!»
  Казалось, в комнате не стало воздуха. «Я жалкий грабитель могил, но она жива. Я в погребке Майстера, только свет включен. Нужно удирать, пока меня не замуровали». Нет, он не собирается бежать, он знает, на что идет. Он пришел, чтобы узнать их секреты. Не только Роупера, но и ее тоже. Он хочет знать о том, что привело ее к Роуперу, о ее нелепом позерстве и почему она так на него смотрит. Поставив вазу с цветами на столик рядом с софой, он взял в руки одну из подушек, прижал ее к лицу и вдохнул древесный дым очага поющей тетушки Энни. «Да, конечно. Вот что ты делала прошлой ночью. Ты сидела с Кэролайн перед камином и разговаривала, пока дети спали. Много говорила и много слушала. Что же ты сказала и что услышала? А на твоем лице тень. В последние дни ты сама стала наблюдателем, глаза подолгу задерживаются на чем-то одном, в том числе и на мне. Ты снова ребенок и видишь все как бы впервые. Нет ничего родного и близкого вокруг, и не на кого положиться».
  Он толкнул зеркальную дверь в гардеробную Роупера и попал в детство, но на этот раз не ее, а свое собственное. Не было ли у его отца точно такого военного сундука с медными ручками, за которые его тащили по оливковым рощам Кипра? И такого же складного походного столика, запятнанного чернилами и вином? И пары турецких сабель в ножнах, крест-накрест укрепленных на стене? И не похожа ли вышитая золотая монограмма на шлепанцах на военные знаки отличия? Даже ряды сшитых у портного костюмов и смокингов от виннокрасного до белого, заказные ботинки, укрепленные на деревянных распорках, белые лосины, лакированные вечерние туфли явно смахивали на униформу, ждущую сигнала к действию.
  Став опять солдатом, Джонатан проверил, нет ли каких-либо опасных признаков: подозрительных проводков, сенсоров, хитроумных ловушек, которые могли бы препроводить его в мир иной. Ничего не было. Только в рамочках школьные фотографии тридцатилетней давности, моментальные снимки Дэниэла, кучка мелких монет, карта вин ресторана «Братья Берри и Радд», годовые отчеты его лондонского клуба.
  «Мистер Роупер часто бывает в Англии?» – Джонатан спросил Джед у Майстера, пока их багаж грузили в автомобиль.
  «Боже мой, нет, – отвечала Джед. – Роупер говорит, что мы очень милые, но абсолютно дикие. В общем, он не может».
  «Почему же?» – спросил Джонатан.
  «О, я не знаю, – сказала Джед беззаботно. – Пошлины или что-то такое. Лучше спросите его сами».
  * * *
  Перед ним была дверь во внутренний кабинет. «Самая потайная комната, – подумал он. – Самый большой секрет – это ты сам. Но кто „сам“ – он, я или она?» Дверь была сделана из добротного кипариса и для прочности вставлена в стальную раму. Он прислушался. Звуки голосов вдалеке. Пылесосы. Полотеры.
  «Торопись, – напомнил ему внутренний голос. – Не теряй времени зря». Пока никто не поднимался наверх. Постельное белье меняли на Кристалле в полдень, после того как выстиранные простыни хорошенько прожарятся на солнце, это было указание шефа, которое Джед неукоснительно соблюдала. «Мы послушные люди, Джед и я. Монастыри и приюты оставили на нас свой отпечаток». Он попробовал дверь. Заперта. Один вертикальный замок. Безопасность комнаты обеспечивалась ее местоположением. Всякого, кто будет замечен поблизости от нее, ждет пуля. Он полез за отмычками, и у него в ушах зазвучали слова Рука: «Никогда не вскрывай замок, если можешь найти ключ: первейший воровской закон». Он отпрянул от двери и провел рукой по ближайшим полкам. Приподнял коврик, растение в горшке, пощупал карманы нескольких костюмов, халата. Перевернул несколько ботинок и потряс ими. Нет. Ну и черт с ним.
  Он достал связку отмычек и отобрал одну, которая показалась ему наиболее подходящей. Она не вошла. Тогда он выбрал другую и уже готов был вставить ее, но вдруг, как школьник, испугался поцарапать медную полированную накладку для замочной скважины. «Вандал! Кто тебя так плохо воспитал?» Он опустил руки, несколько раз вздохнул, чтобы успокоиться, и начал снова. «Очень осторожно вперед... подожди... так же осторожно чуть-чуть назад... и снова вперед. Бери лаской, а не силой, как мы говорили в армии. Вслушивайся в нее, почувствуй ее, затаи дыхание. Поворачивай. Очень мягко... попробуй немного другой гранью... теперь нажми чуть сильнее... еще немного сильнее... Ты сейчас сломаешь отмычку! И кусок застрянет в скважине! Вот сейчас!»
  Замок поддался. Ничего не сломалось. Никто не разрядил пистолет в лицо Джонатана. Он вынул отмычку, положил связку в бумажник, а бумажник сунул в карман джинсов. В это время до его слуха донесся всхлип тормозов «тойоты», въезжающей на конный двор. «Спокойно». Он осторожно двинулся к окну. Господин Онслоу Роупер неожиданно вернулся из Нассау. Террористы пробираются через границу за своим орудием. Нет, просто, как обычно, из «городской» части острова привезли хлеб.
  «Вот так, достаточно хорошо прислушаться. Спокойно, внимательно, без паники. Молодчина. Настоящий сын своего отца».
  Он был в логове Роупера.
  «Но если вы перейдете черту, пожалеете, что родились на свет», – сказал Роупер.
  «Нет, – сказал Берр. – И Роб тоже сказал „нет“. Его святая святых вне посягательств, это приказ».
  * * *
  Все очень просто. Солдатская простота. Умеренность обычного человека. Ни украшенного вышивкой трона, ни черепахового письменного стола, ни девятифутовых бамбуковых диванов, подушки на которых мгновенно вызывают сон, ни серебряных бокалов, ни каталогов «Сотби». Просто обычный скучный маленький офис для делания денег. Простой, крытый кожзаменителем стол со сломанной подставкой для папок. Стоит ее потянуть на себя, и они все клонятся вперед. Джонатан так и сделал, эффект был незамедлительный. Легкий стальной стул. В одиноком, круглом, как иллюминатор, оконце, подобном мертвому глазу, застыло безоблачное небо. Две бабочки парусника. Бог знает как они оказались здесь? Одна навозная муха, очень шумная. На стопке корреспонденции – письмо. Адрес: Хэмпден-Холл, Ньюбери. Подпись: Тони. Посвящено сложному положению, в котором оказался автор. Тон письма просящий и угрожающий одновременно. Не читай его, просто сфотографируй. Он разложил остальные бумаги наподобие карт на столе, вынул камеру-зажигалку, открыл донце, скрывавшее объектив, и посмотрел в крошечный глазок. «Для определения расстояния растопырь пальцы обеих рук и большим коснись носа», – говорил Рук. Он так и сделал. «Прицелься. Стреляй. Теперь поменяй бумаги. Не оставляй следов пота на столе. Еще раз надави большим пальцем на нос, чтобы проверить расстояние. Спокойней. Теперь замри, так же спокойно». Замерев, он стоял у окна. «Понаблюдай, только не очень высовывайся. „Тоета“ отъезжает, рядом Гус. Продолжай работать. Не спеша».
  Он закончил первую папку, возвратил бумаги назад и принялся за следующую. Шесть плотно исписанных страниц почерком Роупера. Жемчужина короны? Или обыкновенные письма к бывшей жене по поводу Дэниэла? Он разложил листы по порядку, слева направо. Нет, это не письма к Пауле. Здесь много имен и номеров, написано на миллиметровке шариковой ручкой, слева имена, против них цифры, все тщательно распределено по квадратикам. Карточные долга? Хозяйственные расчеты? Список дней рождения? Перестань думать. Сначала разведай, размышлять будешь позже. Он сделал шаг назад, вытер пот с лица и глубоко выдохнул. И тут он увидел его.
  Один волос. Длинный, мягкий, великолепный каштановый волос, который следовало бы видеть в медальоне, или любовном послании, или на подушке, пахнущей лесным дымом. На какое-то мгновение его охватил гнев первооткрывателя, который, достигнув вершины, обнаруживает вдруг, что здесь уже валяется жестянка опередившего его соперника. «Ты лгала мне! Ты знала, чем он занимается! Ты закрываешь глаза на самую грязную сделку его карьеры!» В следующую секунду его обрадовала мысль, что Джед проделала то же путешествие, хотя се не подталкивали к этому ни Рук, ни Берр, ни убийство Софи.
  Потом его охватил ужас. Не из-за себя, из-за нее. Из-за ее хрупкости и неуклюжести. Страх за ее жизнь. «Ты, глупышка, – сказал он ей, – оставляешь везде свои метки! Тебе никогда не приходилось видеть красивую женщину с изуродованным лицом? А маленькую собачку со вспоротым брюхом?»
  Он обмотал эту улику вокруг мизинца и сунул в промокший от пота карман рубашки, после чего возвратил вторую папку на место и уже вынул бумаги из третьей, когда услышал стук лошадиных копыт со стороны конюшни, сопровождаемый возмущенными детскими голосами.
  Действуя методично, он восстановил на столе прежний порядок и неспешно подошел к окну. И сейчас же услышал приближающийся со стороны кухни топот детских ног я истерические рыдания Дэниэла. Вслед раздался резкий голос Джед. На конном дворе Джонатан увидел Кэролайн Лэнгборн с тремя ее детьми, конюха Клода, держащего под уздцы Сару, арабскую кобылу Джед и грума Донегала с понурившимся, будто от стыда за все происходящее, пони Смоуки, на котором ездил Дэниэл.
  * * *
  Упоение боя.
  Спокойствие боя.
  Он сын своего отца. Похороните его в военной форме.
  Джонатан осторожно сунул камеру в карман джинсов и внимательно осмотрел стол на предмет каких-нибудь нечаянных следов. С помощью носового платка он вытер поверхность стола и корешки папок. Голос Дэниэла звучал громче, чем у Джед, но Джонатан все равно не мог разобрать, что они говорят. В конюшне один из отпрысков Лэнгборнов, по-видимому, решил, что настала и его пора присоединиться к этому трагическому хору. Эсмеральда вышла из кухни и уговаривала Дэна не быть глупым мальчиком, иначе что скажет его папочка? Джонатан вышел в гардеробную и с помощью отмычки запер кабинет, провозившись дольше положенного из-за боязни повредить дверную накладку. К моменту, когда он оказался в спальне, до него донеслись шаги Джед по лестнице, ее ноги были обуты в ботинки для верховой езды. При этом она оповещала всех, кто мог ее слышать, что больше никогда, да-да, никогда не возьмет Дэниэла кататься верхом.
  Он подумал, не лучше ли спрятаться в ванной или гардеробной Роупера, но это ровно ничего не меняло. Он почувствовал истому, напоминающую любовную, нежелание суетиться. Поэтому, когда Джед возникла на пороге комнаты в полном верховом снаряжении, но с непокрытой головой и без хлыста, разгоряченная жарой и гневом, Джонатан стоял перед столиком у софы и поправлял в вазе корабельные цветы, ибо, пока он шел по лестнице, они сбились в кучу.
  Вначале ее гнев на Дэниэла не позволил ей чему-либо удивиться. И его поразило, что, по крайней мере, гнев делает ее естественной.
  – Томас, если вы в самом деле имеете какое-то влияние на Дэниэла, научите его не распускать слюни всякий раз, как он ушибется. Одно небольшое падение, ничего не пострадало – кроме его гордости, и он такое устроил. Послушайте, Томас, что, черт побери, вы делаете в этой комнате?
  Я принес корабельные цветы из вчерашнего похода на гору.
  – Почему вы не отдали их мисс Сью?
  – Я хотел сам их расставить.
  – Вы могли это сделать внизу и отдать мисс Сью.
  Она посмотрела на неубранную постель, на вчерашние платья, брошенные на шезлонг, на открытую дверь в ванную. Дэниэл все еще плакал.
  – Заткнись, Дэниэл! – Ее взгляд снова возвратился к Джонатану. – Томас, в самом деле, с цветами или без цветов, это просто офигенная наглость.
  «Все тот же гнев. Просто переключилась с Дэниэла на меня», – подумал он, продолжая поправлять букет. Ему вдруг ужасно захотелось ее защитить. Отмычки неудобно давили ему на бедро, фотокамера почти вылезала из неглубокого кармана, и, конечно, история с корабельными цветами, выдуманная для Эсмеральды, была явно жидковата. Но больше всего в этот момент его волновала безмерная уязвимость Джед. Вопли Дэниэла стихли, он прислушивался к произведенному эффекту.
  – Почему бы тогда не вызвать охрану? – предложил Джонатан, обращаясь не столько к Джед, сколько к цветам. – Вон на стене, рядом, специальная кнопка. Но можно и по внутреннему телефону, что предпочитаете. Нужно набрать девятку, и я должным образом расплачусь за свое нахальство. Дэниэл плачет не потому, что ушибся. Он не хочет возвращаться в Лондон и не желает делить тебя с Кэролайн и ее детишками. Он хочет всю тебя целиком.
  – Выйдите, – сказала она.
  Но его спокойствие было непоколебимо, так же как и беспокойство за нее. В том, что происходило между ними, главенствовал он. Время прикидок и репетиций миновало. Настал момент действовать.
  – Прикрой дверь, – тихо велел он. – Сейчас не лучший момент для беседы, но мне есть что сказать, и я не хочу, чтобы Дэниэл слышал. Он и так слишком много всего слышит через стенку.
  Она пристально взглянула на него, и он прочел на ее лице неуверенность. Она закрыла дверь.
  – Я одержим тобой. Я не могу выбросить тебя из головы. Это не значит, что я влюблен в тебя. Но я просыпаюсь и засыпаю с тобой. Я не могу почистить зубы, чтобы заодно не почистить и твои, но большей частью я ссорюсь с тобой. В этом нет логики, как нет и удовольствия. Я не слышал от тебя ни одной стоящей мысли, в большинстве своем то, что ты говоришь, – просто высокопарная ерунда. Тем не менее всякий раз, когда мне приходит в голову что-нибудь веселое, я хочу посмеяться вместе с тобой. А когда я грущу, мне хочется, чтобы ты утешила меня. Я не знаю, что ты из себя представляешь, если вообще хоть что-нибудь представляешь. И для чего ты здесь? Может быть, чтобы пить пиво, или ты смертельно влюблена в Роупера? Уверен, ты и сама не знаешь. У тебя в голове, наверное, полная мешанина. Но это не меняет дела. Я негодую, я дурею, мне хочется свернуть тебе шею. Но это все та же одержимость.
  Он говорил для себя, и ни для кого другого. Хотя безжалостный обитатель сиротского приюта, навсегда поселившийся в нем, не мог удержаться от того, чтобы не переложить часть вины на ее плечи.
  – Возможно, ты за мной слишком прилежно ухаживала. Помогала сесть. Сама присаживалась на мою кровать. Впрочем, это грех Дэниэла, потому что позволил себя похитить. Верней, мой, потому что позволил себя избить. И твой, потому что смотришь на меня так.
  Она прикрыла глаза, и на мгновение показалось, что она спит. Но она тут же открыла их и подняла руку к лицу. Джонатан испугался, что не рассчитал удар и вторгся в ту уязвимую область, которую они тщательно друг от друга оберегали.
  – Таких офигенно наглых вещей я в жизни не слышала, – сказала она несколько неопределенно после некоторой паузы.
  Ее фраза повисла в воздухе.
  – Томас, – сказала она, будто бы зовя на помощь.
  Но он остался безучастен.
  – О Господи, Томас... Черт... Но ведь это дом Роупера!
  – Да-да, Роупера, а ты – его девушка. Но только до той поры, пока тебе это не опротивеет. А я чувствую, что очень скоро опротивеет. Кэролайн Лэнгборн ведь рассказала тебе, какой он аферист. Нет, это не пират и не картежник с Миссисипи, не романтический искатель приключений, или за кого там еще ты его принимала, когда вы познакомились. Роупер делает аферы с оружием, а значит, он немного убийца. – Это был, конечно, отчаянный шаг. Одним махом он нарушил все установки Берра и Рука. – Вот почему люди вроде нас с тобой ставят на себе крест, шпионя за ним. Повсюду в кабинете оставлены следы. «Здесь была Джед». «Это волос Джед Маршалл». Он убьет тебя за это. Вот что он делает. Убивает. – Джонатан остановился, чтобы проверить эффект своего полупризнания, но она словно застыла на месте. – Лучше пойду поговорю с Дэниэлом, – произнес он. – Что же с ним приключилось?
  – Бог его знает, – ответила она.
  Когда он выходил, она повела себя несколько странно. Поскольку она все еще стояла в дверях, то слегка отступила, освобождая проход, что могло быть обычной вежливостью. Но потом, повинуясь какому-то неясному импульсу, опередила его, схватилась за ручку двери и отворила ее, как будто его руки были заняты и он был неспособен сделать это сам.
  Дэниэл лежал на кровати с книжкой о чудовищах.
  – Джед все преувеличила, – объяснил он. – Мне просто стало обидно. А Джед рассвирепела.
  19
  Вечером того же дня Джонатан был все еще жив, небо все еще сияло над ним, бандиты-охранники не соскакивали на него с деревьев, когда он возвращался по туннелю к дому Вуди. Все в том же ритме трещали и звенели цикады. Солнце скрылось за горой Мисс Мейбл, смеркалось. Он поиграл в теннис с Дэниэлом и детьми Лэнгборна. Поплавал с ними, послушал Исаака – тот рассказывал об успехах «Тоттнем хотспер», Эсмеральду – она поделилась своими мыслями по поводу злых духов и Кэролайн Лэнгборн – последнюю занимали мужчины, брак и ее собственный муж.
  – Дело тут, Томас, не в неверности, а во лжи. Не знаю, для чего я вам рассказываю это. Может быть, потому, что вам знакомо слово честь. Мне плевать, что он говорит о вас. У всех свои проблемы, но честь видишь сразу. Если бы он только сказал мне: "У меня роман с Анабеллой, – или с кем у него там сейчас роман, – и это еще не все, я собираюсь продолжить этот роман", – ну, я бы сказала: "Ладно. Чему быть, того не миновать. Только не думай, что я буду хранить тебе верность, если ты ее не хранишь". Это, Томас, я могу пережить. Такова женская участь. Мне просто обидно, что отдала ему все деньги и содержала его годами, и папа платил за обучение детей только для того, как выяснилось, чтобы он кидался на каждую проститутку, бросая нас, пусть не без гроша, но и не так чтобы очень при деньгах.
  Он еще два раза мельком видел Джед: первый раз – в летнем домике, одетую в широкий желтый халат и пишущую письмо, второй раз – бредущую за руку с Дэниэлом по полосе прибоя в подоткнутой юбке. А когда он уходил из дома, то специально прошел под балконом ее спальни и услышал, как она говорит Роуперу по телефону:
  – Нет, дорогой, он совсем не ударился, просто расстроился, и он очень быстро забыл об этом. Он сделал мне великолепнейший рисунок Сары, прогуливающейся по крыше конюшни, ты будешь просто в восторге...
  И он подумал: "Теперь ты говоришь ему: «Это были хорошие новости, дорогой. Но угадай, кого я обнаружила в нашей спальне, когда поднялась наверх...»
  Стоило ему добраться до дома Вуди, как время остановилось. Он осторожно вошел, рассудив, что, если бы охрана была поднята на ноги, она бы опередила его и уже была здесь. Поэтому он вошел с черного хода, обследовал весь дом и лишь после этого извлек маленькую металлическую кассету из фотоаппарата и острым кухонным ножом вырезал для нее дупло внутри книги «Тэсс из рода д'Эрбервиллей».
  Дальнейшие события сменяли одно другое с методической последовательностью.
  Он принял ванну. Одна мысль пришла ему в голову: «Ты сейчас как раз принимаешь душ, и некому подать тебе полотенце».
  Он сварил себе куриный суп из остатков, подаренных Эсмеральдой, и подумал: «А теперь вы с Кэролайн сидите во внутреннем дворике, поедаете морского окуня в лимонном соусе, приготовленного Эсмеральдой, и ты слушаешь очередную главу из жизни Кэролайн, а ее дети в это время поглощают чипсы, „кока-колу“ и мороженое и смотрят „Нового Франкенштейна“ в игровой Дэниэла, а Дэниэл читает, лежа в своей спальне, закрыв дверь и ненавидя эту свору».
  Потом он лег в постель, где уже ничто не мешало ему думать о ней, и пролежал до полпервого. У дверей послышались крадущиеся шаги. Совершенно голый, он соскользнул бесшумно на пол и схватил металлическую кочергу, которую предусмотрительно положил под кровать. «Пришли за мной. Она свистнула Роуперу, и они собираются проиграть со мной вариант Вуди».
  Но что-то в нем возражало против такого поворота событий, что-то проснувшееся в нем с того момента, когда Джед обнаружила его в своей спальне. И он успел убрать кочергу и завязать саронг, прежде чем она постучала в дверь.
  Она тоже оделась для своей роли: пришла в длинной темной юбке и такой же накидке, и он не удивился бы, если б она накинула на голову капюшон, как заправский Дед Мороз. Но капюшон просто болтался сзади, что было ей очень к лицу. В руках она держала фонарик, и пока он закрывал дверь на цепочку, она положила его на коврик и еще плотнее закуталась в накидку. Она стояла к нему лицом, драматически скрестив руки у горла.
  – Тебе нельзя было приходить. – Он быстрым движением задернул шторы. – Кто тебя видел? Кэролайн? Дэниэл? Ночная охрана?
  – Никто.
  – Не может такого быть. А парни в сторожке?
  – Я шла на цыпочках. Никто не слышал.
  Он недоверчиво посмотрел на нее. Не то чтобы не верил, просто уж слишком безрассудно она себя вела.
  – И что тебе предложить? – спросил он тоном, означавшим: раз уж ты здесь.
  – Кофе. Кофе, пожалуйста. Но специально варить не надо.
  «Чашечку кофе. По-египетски», – вспомнил он.
  – Они смотрели телевизор, – сказала Джед. – Парни в сторожке. Я видела их в окно.
  – Конечно.
  Он поставил чайник, зажег камин, а она, дрожа, хмуро смотрела на шипящие в огне поленья. Потом окинула взглядом комнату, знакомясь с его жилищем и с ним самим, подмечая книги на полке, с безупречным вкусом расставленные цветы, акварель бухты над камином рядом с птеродактилем Дэниэла.
  – Дэн нарисовал Сару, – сказала она. – В качестве компенсации.
  – Знаю. Я шел мимо твоей комнаты, когда ты говорила с Роупером по телефону. Что ты еще ему рассказала?
  – Ничего.
  – Это точно?
  Она вспыхнула:
  – А что, ты думаешь, я должна ему рассказать? Томас, мол, думает, я глупая шлюшка без единой мысли в голове?
  – Я так не говорил.
  – Ты сказал еще хуже. Ты сказал, что я тупица, а он – убийца.
  Он поставил перед ней кофе. Черный. Без сахара. Она отхлебнула, взяв кружку обеими руками.
  – Какого хрена я влезла во все это? – спросила она. – Я не о тебе. О нем. Об этом доме. О Кристалле. Все это дерьмо.
  – Корки сказал, что купил тебя на лошадином аукционе.
  – Меня подобрали в Париже.
  – Что ты делала в Париже?
  – Трахалась с двумя типами. Всю жизнь. Трахаюсь с теми, с кем не надо, и упускаю тех, с кем хотела бы. – Она еще глотнула кофе. – У них была хата на улице Риволи. Они запугали меня. Наркотики, мальчики, выпивка, девочки, я, всего помаленьку. Однажды утром я проснулась, а все в отключке. – Она кивнула сама себе, как бы подтверждая, что все так и было. – О'кей, Джемайма, сказала я себе, черт с ними, с двумястами фунтами, бросай все и уходи. Я перешагнула через тела и пошла на этот проклятый аукцион в «Мэзон Лафитт», о котором читала в «Трибюн». Хотела посмотреть лошадей. Я еще была здорово не в себе и могла думать только о лошадях. Это единственное, чем мы занимались, пока моему отцу не пришлось их всех продать. Катались и молились. Мы шрошпирские католики, – пояснила она мрачно, словно признаваясь в семейном проклятии. – Наверно, я улыбалась. Потому что этот хитрец сказал: «Какую ты хочешь?» И я ответила: «Эту большую, в окне». – Мне было... легко. Свободно. Я была в фильме. Такое чувство. Забавно. И он купил ее, Сару. Все произошло так быстро, что я даже не следила за торгами. С ним было несколько пакистанцев, и они вроде бы тоже участвовали в торге. Потом он просто повернулся ко мне и сказал: «Она твоя. Куда ее отвести?» Я перепугалась до смерти, но решила доиграть до конца. Он повел меня в магазин на Елисейских полях, и, кроме нас, там никого не было. Он велел очистить помещение к нашему прибытию. Обслуживали только нас. Он купил мне шмоток на десять тысяч фунтов и сводил в оперу. Потом пригласил поужинать и рассказал про остров Кристалл. Потом повел к себе в гостиницу и трахнул. И я подумала: яму перепрыгивают в один прыжок. Он, Томас, вовсе не плохой человек. Он просто плохо поступает. Как шофер Арчи.
  – Кто такой шофер Арчи?
  Она уже забыла о шофере, глядя на огонь и потягивай кофе. Дрожь прошла. Один раз только она вздрогнула, но ее беспокоили воспоминания, а не холод.
  – Боже мой, – прошептала она. – Томас, что я делаю?
  – Кто такой шофер Арчи? – повторил он.
  – В нашей деревне. Шофер «скорой помощи». Все любили Арчи. Устраиваются ли скачки, он уже тут как тут, готов осматривать травмы и ушибы. В детских спортзалах он свой человек – разминает малышам сведенные мышцы. Милый Арчи. Потом случилась забастовка. В «Скорой помощи». Арчи пикетировал ворота больницы и не пускал больных, потому что, как он сказал, шоферы все штрейкбрехеры. И миссис Лаксом, которая прибирала у настоятеля, умерла, потому что он не пустил ее. – Она опять содрогнулась. – У тебя всегда огонь? Глупо – огонь в тропическом климате.
  – У вас тоже огонь. Везде на Кристалле.
  – Он тебя действительно любит. Знаешь это?
  – Да.
  – Ты как сын ему или что-то вроде. Я все время говорила, чтобы он избавился от тебя. Чувствовала, что ты приближаешься, а я не могу остановить. В тебе есть такая способность – просачиваться. Кажется, он не замечает. Может быть, не хочет замечать. Думаю, это из-за Дэна. Ты спас Дэна. Тем не менее это ведь не будет вечно продолжаться? – Она немного отпила. – Ну, думаешь, и ладно, хрен с ним. Если он не видит, что происходит у него под носом, это его трудности. Корки предупреждал его. И Сэнди тоже. Он не слушает их.
  – Зачем ты залезла в его бумаги?
  – Каро мне много всего порассказала. Ужасные вещи. Это несправедливо. Я кое-что уже знала. Старалась не вникать, но этого не скроешь. Люди болтливы. Особенно когда выпьют. Что-то слышал Дэн. Эти противные банкиры с их хвастовством. Не мне судить людей. Я всегда думаю, что это я удобно устроилась, а не они. Вся беда в том, что мы такие жутко честные. Таков мой отец. Он скорей умрет, чем не заплатит налог. Всегда оплачивал все счета в тот же день. Поэтому и разорился. Другие, конечно, ему не платили. Но он этого не замечал. – Джед взглянула на него. И не отвела глаз, а продолжала смотреть. – Боже мой, – прошептала она опять.
  – Ты что-нибудь нашла?
  Она покачала головой.
  – И не могла, правда же? Я не знала, что искать. И решила, хрен с ним, спросила у него самого.
  – Что ты сделала?
  – Я прижала его к стенке. Однажды после ужина. Я спросила: «Это правда, что ты аферист? Скажи мне. От девочки тайн нет».
  Джонатан глубоко вздохнул.
  – Ну ладно, это было по крайней мере достойно, – сказал он, осторожно улыбаясь. – Как Роупер это воспринял? Во всем покаялся, поклялся впредь не делать ничего дурного, сказал, что виной всему его несчастливое детство?
  – Окаменел.
  – И сказал...
  – И сказал, чтобы я не лезла не в свои дела.
  Джонатан вдруг припомнил рассказ Софи о ее разговоре с Фрэдди Хамидом на кладбище в Каире.
  – А ты сказала, что это твое дело? – спросил он.
  – Он говорил, я все равно не пойму, даже если он мне все расскажет. Я должна заткнуться и не трепаться о том, чего не понимаю. Потом сказал, что это не преступление, а политика. Я спросила: что не преступление? Что политика? Говорю, расскажи мне о самом страшном. Подведи черту, чтобы я знала, во что замешана.
  – И что Роупер? – Джонатан поежился, как от холода.
  – Он сказал, что никакой такой черты не существует. Это только люди, подобные моему отцу, думают, что всему есть предел, и потому-то люди, подобные моему отцу, слабаки. Он сказал, что любит меня и этого довольно. Тогда я разозлилась и сказала, что, может быть, для Евы Браун этого было довольно, а для меня нет. Я думала, он побьет меня. Но он просто принял к сведению. Его ничто не удивляет, ты заметил? Все только факты. Одним фактом больше, одним фактом меньше. Потом логический вывод – и точка.
  «Это и было то, что он сделал с Софи», – подумал Джонатан.
  – А ты сама? – спросил он.
  – Что я сама? – Она плотнее закуталась в накидку. Ей захотелось выпить бренди. Бренди у него не было, он налил виски. – Это ложь, – сказала Джед.
  – Что ложь?
  – Мои роли в жизни. Мне говорят, кто я такая, и я верю и так и живу. Я всегда верю людям. Ничего не могу с собой поделать. Теперь появился ты и сказал, что я тупица. Но он говорит мне другое. Он говорит мне, я его ангел. Я и Дэниэл, все это ради нас. Однажды вечером, при Корки, он так и сказал. – Она глотнула виски. – Каро говорит, что он толкает наркотики. Ты знал это? Целые горы наркотиков в обмен на оружие и Бог знает что еще. Он уверяет, что речь идет не о каких-то полузаконных сделках. Не о мелком мухляже. Речь идет об обдуманном, организованном преступлении огромных масштабов. Он говорит, что я гангстерша. Любовница гангстера. Еще одна версия того, кто я есть, которую я пытаюсь осмыслить. Захватывающий момент в моей жизни – превращение в себя.
  Она снова смотрела на него, прямо и не мигая.
  – По уши в дерьме, – повторила она. – Вляпалась с закрытыми глазами. Я заслужила. Только не говори, что я тупица. Проповедовать я могу сама. Но как бы там ни было – тебе-то какого хрена надо? Ты ведь тоже не образец добродетели.
  – А что говорит Роупер? Что, по его мнению, мне надо?
  – Ты попал в переплет. Но хороший мужик. Тебя надо спасти. Ему надоело, что Корки под тебя копает. Но, правда, он еще не застал тебя в нашей спальне. – Она вспыхнула снова. – Теперь ты рассказывай.
  Он долго молчал. Сначала подумал о Берре, потом – о себе. По всем правилам, он не должен был болтать.
  – Я доброволец, – признался он.
  Джед скривилась:
  – Работаешь на полицию?
  – Типа того.
  – Сколько в тебе от тебя?
  – Сам хочу понять.
  – Что они сделают с ним?
  – Поймают. Будут судить. Посадят.
  – Как ты можешь делать это добровольно? Боже мой.
  Ни один военный учебник не давал ответа на такой вопрос. Он задумался. Молчание скорее сближало, чем разделяло их.
  – Это началось с одной девушки, – сказал он. И поправился: – С одной женщины. Роупер вместе с другим человеком убили ее. Кроме меня, за нее некому отомстить.
  Сгорбившись и все еще кутаясь в накидку, она огляделась по сторонам и снова уставилась на него:
  – Ты любил ее? Эту девушку? Женщину?
  – Да. – Он улыбнулся. – Она была моим ангелом.
  Джед, по-видимому, не была уверена, одобряет ли она его.
  – Когда ты спасал Дэниэла у Мама Лоу, это тоже было вранье?
  – Во многом.
  Он видел, что все смешалось у нее в голове: негодование, попытка понять, усвоенные в детстве путаные моральные принципы.
  – Доктор Марта сказал, что они чуть не убили тебя.
  – Это я чуть не убил их. Вышел из себя. Эта игра могла плохо кончиться.
  – Как ее звали?
  – Софи.
  – Ты должен рассказать мне про нее.
  Она имела в виду, здесь, в этом доме, сейчас.
  * * *
  Он проводил ее наверх, в спальню, и лежал рядом, не прикасаясь. Рассказывал о Софи. Она уснула, но он никак не мог заснуть. Проснувшись, Джед захотела содовой, и он принес ей из холодильника. В пять часов, перед рассветом, он надел спортивный костюм и проводил ее по туннелю до сторожки, не разрешая зажигать фонарь. Она шла чуть позади, с левого бока, как новобранец, которого он вел в бой. Подойдя к сторожке, он просунул голову и плечи в окно, чтобы поболтать с ночным сторожем Марлоу и дать возможность Джед проскочить незаметно.
  Его тревога не улетучилась, когда, вернувшись, он застал Амоса Расту сидящим возле двери в ожидании чашки кофе.
  – Вчера вечером вы пережили великолепные, воодушевляющие минуты, возносясь душой, мистра Томас, сэр? – спросил он, положив в чашку четыре доверху наполненные ложки сахара.
  – Обычный был вечер, Амос. А у тебя?
  – Мистра Томас, сэр, я не слышал здесь у нас запаха дыма в час ночи, с тех пор как мистра Вудмен, бывало, развлекал своих подружек музыкой и любовью.
  – Со всех точек зрения было бы лучше, если бы мистер Вудмен почитал назидательную книгу.
  Амос расхохотался.
  – Кроме вас, мистра Томас, только один человек читает на этом острове книгу. И тот одурманен травкой и слеп, как камень.
  * * *
  Ночью, к его ужасу, она появилась опять.
  Накидки теперь не было. Был костюм для верховой езды, который, как она безусловно считала, придавал ей статус неприкосновенности. Он испугался, но не удивился – уже узнал в ней решительность Софи и понял, что отослать ее назад не легче, чем уговорить Софи отказаться от возвращения в Каир, где ее ждала встреча с Хамидом. Поэтому он успокоился, и это спокойствие объединило их. Она взяла его за руку и повела наверх. Там она рассеянно пересмотрела его рубашки и белье. Сложила аккуратно то, что было сложено неаккуратно. Нашла то, что он никак не мог найти. Притянула его к себе и поцеловала очень точно, словно заранее решила, до каких пределов может отдать себя ему. Когда они поцеловались, она опять спустилась и, остановившись под светильником, дотронулась до его лица кончиками пальцев, удостоверяясь в его реальности, как бы мысленно фотографируя его, делая с него зарисовки, чтобы унести с собой. Он вдруг не к месту вспомнил пожилую эмигрантскую чету, танцевавшую у Мама Лоу в ночь похищения, как они недоверчиво касались лиц друг друга.
  Она попросила вина, и они сидели на диване, пили и наслаждались объединяющим их покоем. Потом она притянула его опять и опять поцеловала, прижавшись к нему всем телом и заглядывая ему в глаза, как бы проверяя его искренность. Потом она ушла, потому что, как она объяснила, это была грань, на которой она еще могла удержаться, не дожидаясь, пока Господь сыграет очередную шутку.
  Джонатан поднялся наверх, чтобы увидеть ее в окно. Потом положил экземпляр «Тэсс» в коричневый конверт и надписал с ошибками В МАГАЗИН ДЛЯ СОВЕРШЕННОЛЕТНИХ, через почтовый ящик в Нассау, номер которого дал ему Рук на заре юности. Он бросил конверт в почтовый ящик на побережье, чтобы самолет Роупера доставил его в Нассау на следующий день.
  * * *
  – Нравится в нашем уединении, старина? – спросил Коркоран.
  Он опять сидел в саду Джонатана и пил холодное пиво из банки.
  – Очень, спасибо, – вежливо ответствовал Джонатан.
  – Слышал, слышал. Фриски говорит, ты тут кейфовал. Тэбби говорит, ты тут кейфовал. Парни на воротах говорят, ты тут кейфовал. И здесь все так же считают.
  – Ну и хорошо.
  Коркоран выпил.
  – И лэнгборнский выводок не подпортил нам удовольствия?
  – Мы предприняли пару вылазок. Кэролайн немного угнетена, поэтому дети с удовольствием отдохнули от нее.
  – Такие мы хорошие. – Коркоран задумался. – Такие молодцы. Такие лапочки. Прямо как Сэмми. А мне даже ничего от этого маленького педика не перепало. – Оттянув вниз поля шляпы, он замурлыкал, как скорбная Элла Фицджералд, «Такую в нам работку». – Послание от шефа, для вас, мистер Пайн. Час настал. Готовьтесь прощаться с Кристаллом и со всеми. Выступаете на рассвете.
  – Куда я поеду?
  Вскочив, Коркоран спустился по ступенькам сада к пляжу, словно не желая больше находиться в обществе Джонатана. Он поднял камень и, невзирая на тяжесть, бросил в темнеющую воду.
  – На три буквы, вот куда ты поедешь! – закричал он. – Какие-то сволочи здорово расстарались! Те, которые за тобой стоят, так мне кажется!
  – Корки, ты что, все через жопу пропускаешь?
  Коркоран некоторое время оценивал сказанное Джонатаном.
  – Не знаю, старина. Хотел бы кое-что и пропустить, – он опять бросил камень. – Я глас вопиющего в пустыне. Шеф, пусть никогда и не признается в этом, неисправимый романтик. Роупер верит в свет в конце туннеля. Беда в том, что и трахнутый мотылек в это верил, – тяжело хрюкнув, он запустил следующий камень. – А Корки закоренелый скептик. Ты же, с моей личной и профессиональной точки зрения, наживка, – еще камешек, и еще один. – Я говорю ему, что ты – наживка, а он не верит. Он выдумал тебя. Ты выхватил из пламени его чадо. В то время как Корки благодаря неким анонимным лицам – твоим друзьям, как я подозреваю, – отставлен. – Он допил пиво и швырнул банку на песок, ища глазами новый булыжник, который Джонатан услужливо ему подал. – Ну ладно, милый, давай начистоту, кое-кто собирается «заложить» мальчика?
  – По-моему, один мальчик сам чересчур много закладывает, Корки, – сказал Джонатан.
  Коркоран отряхнул песок с рук.
  – Господи, как тяжело быть преступником, – пожаловался он. – Люди и шум. Грязь. Быть там, где тебе не хочется. У тебя не так? Конечно, нет. Ты ведь выше таких мелочей. Вот это я и твержу шефу. И слушает он меня? Куда там!
  – Ничем не могу помочь, Корки.
  – О, не волнуйся. Как-нибудь разберусь. – Он зажег сигарету и с удовольствием затянулся. – А теперь вот что, – сказал он, махнув рукой в сторону дома Вуди. – Две ночи без сна, доносят мои шпионы. Мне, конечно, хотелось бы настучать шефу. Нет ничего приятнее. Но я не могу поступить так с госпожой Кристалла. Хотя и не могу отвечать за остальных. Кто-нибудь все равно проболтается. Всегда кто-нибудь пробалтывается. – Силуэт острова Мисс Мейбл четко вырисовывался на фоне луны. – Не могу, не перевариваю вечер. Ненавижу трахальщиков. По той же причине терпеть не могу утра. Все проклятый похоронный звон. Если ты Корки, больше десяти сносных минут в день тебе не отпущено. Еще по одной, за королеву?
  – Нет, спасибо.
  * * *
  Отправлялись явно не на увеселительную прогулку. Собрались у аэродрома на горе Мисс Мейбл на рассвете, как заправские беглецы. Джед была в темных очках и намеренно никого не замечала. В самолете, не снимая очков, она сидела сгорбившись сзади между Коркораном и Дэниэлом, а Фриски и Тэбби занимали передние места по обе стороны от Джонатана. Когда они приземлились в Нассау, Макартур торчал у турникетов. Коркоран протянул ему паспорта, в том числе и паспорт Джонатана, и всех пропустили без проблем.
  – Джед сейчас стошнит, – гордо объявил Дэниэл, когда они уселись в новенький «роллс-ройс». Коркоран велел ему заткнуться.
  Особняк Роупера представлял собой украшенное лепниной здание в стиле эпохи Тюдоров, все увитое зеленью и поражающее своей запущенностью.
  Днем Коркоран повел Джонатана по магазинам во Фритауне. Он был немного не в себе, несколько раз останавливался в мерзких забегаловках, чтобы привести себя в чувство – Джонатан пил «кока-колу». Здесь, казалось, все знают Коркорана, некоторые даже чересчур хорошо. Фриски следовал за ними на некотором расстоянии. Они купили три очень дорогих строгих итальянских костюма – брюки чтоб были подогнаны уже вчера, будь добр, Клайв, а то шеф разъярится. Потом полдюжины рубашек, носков и галстуков им под стать, ботинки, ремни легкий морской плащ, белье, льняные носовые платки, пижамы, чудесный кожаный мешочек с электробритвой и двумя великолепными щетками для волос с серебряными "Т":
  – Мой друг признает только то, что специально помечено буквой "Т", правда, сердце мое? – А когда они вернулись во дворец, Коркоран с видом творца, доводящего свое произведение до совершенства, извлек бумажник из свиной кожи, полный кредитных карточек на имя Томаса, «черный дипломат», золотые часы Пьяже и золотые запонки с инициалами «ДСТ».
  Так что к тому времени, когда все собрались в гостиной, чтобы пропустить по рюмочке – Джед и Роупер пылающие и разомлевшие, – Джонатан превратился в образцового современного служащего.
  – Что мы можем о нем сказать, дорогие мои? – вопросил Коркоран, явно гордясь созданным им шедевром.
  – Чертовски хорош, – отозвался Роупер без эмоций.
  – Великолепен, – произнесла Джед.
  Потом они отправились в ресторан Энцо на острове Парадиз, и Джед заказала салат из омаров.
  И только-то. Всего лишь салат из омаров. Заказывая его, Джед обнимала Роупера за шею. И не переставала обнимать, пока Роупер передавал се заказ хозяину. Они сидели рядышком, потому что это был последний проводимый ими вместе вечер, и, как все знали, они любили друг друга до умопомрачения.
  – Милые мои, – начал Коркоран, поднимая бокал. – Вы прекрасная пара. Поразительно красивая. Пусть же вас никто не разлучит. – Он залпом опрокинул бокал, после чего хозяин-итальянец, оскорбленный в своих лучших чувствах, выразил сожаление, что салат из омаров кончился.
  – Телятины, Джедс? – предложил Роупер. – Pollo – это неплохо. Возьми pollo. Нет, не надо. Много чесноку. Будешь благоухать. Рыбы? Принесите ей рыбу. Джедс, хочешь рыбы? Морской язык? Какая у вас есть рыба?
  – Любая рыба, – сказал Коркоран, – будет неравноценной заменой.
  Джед ела рыбу вместо омаров.
  Джонатан тоже попробовал рыбу и нашел ее восхитительной. Джед согласилась, рыба великолепна. Их поддержали Макдэнби, которые по первому свистку слетелись, чтобы занять свое место в свите Роупера.
  – По-моему, не так уж и великолепна, – поморщился Коркоран.
  – О, Коркс, намного лучше, чем омары. Моя самая любимая рыба.
  – Но в меню – омары, весь остров кишит омарами, почему же у них нет омаров? – не унимался Коркоран.
  – Просто они не рассчитали. Коркс. Не все такие гении, как ты.
  Роупера это нисколько не занимало и не раздражало. Его мысли были далеко, а рука – на бедре Джед. Но Дэниэл, которому скоро предстояло отбыть в Англию, решил вернуть отца к действительности.
  – Роупер в задумчивости, – объявил он посреди неловкого молчания. – У него на мази грандиозная сделка. Из-за нее он будет вне досягаемости.
  – Дэнс, закрой варежку, – нежно сказала Джед.
  – Что это такое – коричневое и сучье? – вопросил Дэниэл. Никто не знал. – Сучок.
  – Дэнс, старина, заткнись, – попросил Роупер.
  Зато в тот вечер не было никакого спасу от Коркорана. Он завел рассказ о своем дружке, консультанте по вложению капиталов, по прозвищу Уилкинс Блицкриг, который в самом начале ирано-иракской войны сказал клиентам, что она закончится через шесть недель.
  – Что с ним случилось? – спросил Дэниэл.
  – Боюсь, Дэн, сидит сложа руки. На мели почти все время. Живет за счет старых дружков. В общем, мой портрет, через пару годиков. Вспомни обо мне, Томас, когда поедешь на своем «роллере» и увидишь знакомое лицо в канаве. Брось монетку ради доброго старого времени, ладно, солнышко? Доброго здоровья, Томас. Долгих лет жизни, сэр. Чтобы у всех у вас жизнь была долгой. За ваше здоровье.
  – И за тебя, Корки, – добавил Джонатан.
  Один из Макдэнби тоже попытался о чем-то рассказать, но Дэниэл снова вмешался:
  – Как сохранить мир?
  – Скажи, старина, – проныл Коркоран. – Умираю – хочу знать.
  – Истребить человечество.
  – Дэнс, сколько можно? – не выдержала Джед. – Ты просто невыносим.
  – Я только сказал, истребить человечество. Это же шутка! Вы что, шуток не понимаете? – Он поднял руки и расстрелял всех сидящих за столом из воображаемого пулемета. – Бабабабах! Вот так! Теперь мир сам собой сохранится. Ведь в нем никого нет.
  – Томас, пойди погуляй с Дэном, – скомандовал Роупер. – Приведи его, когда он научится вести себя.
  Но в тот момент, когда Роупер произносил эту фразу – не очень уверенно, все-таки был прощальный вечер и Дэниэл заслуживал снисхождения, – мимо них пронесли салат из омаров. Коркоран, сразу его заметивший, схватил черного официанта за руку и подтащил к себе.
  – Эй, что такое? – закричал испуганный официант и стал озираться с глупой улыбкой в надежде, что придет чудесное избавление.
  Хозяин уже спешил к ним. Фриски и Тэбби, сидевшие за отдельным столиком в углу, вскочили, расстегивая куртки. Все похолодели.
  Коркоран встал и с неожиданной силой повис на руке официанта – бедняга отчаянно пытался удержать поднос. Коркоран побагровел, задрал подбородок и заорал на хозяина.
  – Вы говорите по-английски, сэр? – на весь ресторан завопил он. – Так вот. Наша дама только что заказала салат из омаров, сэр. Вы, сэр, сказали, что омары кончились. Вы лгун, сэр. Вы оскорбили даму и ее супруга, сэр. Омары еще были!
  – Они были заказаны заранее, – оправдывался хозяин с большей смелостью, чем Джонатан мог предположить. – Специальный заказ. В десять утра. Если вам обязательно нужны омары, сделайте предварительный заказ. А сейчас отпустите его.
  Никто за столом не шелохнулся. В «Гранд-Опера» свои солисты. Даже Роупер не знал, вмешиваться или нет.
  – Как тебя зовут? – спросил Коркоран хозяина.
  – Энцо Фабрицци.
  – Оставь его, Коркс, – велел ему Роупер. – Не будь занудой.
  – Коркс, остановись, – попросила Джед.
  – Мистер Фабрицци, если наша дама чего-то хочет, будь то омары, или печенье, или рыба, или что-нибудь очень простое, как бифштекс, – вынь да положь. Потому что иначе, мистер Фабрицци, я куплю этот ресторан. Я безумно богат, сэр. Вы будете мести улицу, бежать за «роллс-ройсом» Томаса и мести улицу.
  Но тут Джонатан в новом костюме с иголочки поднимается со своего места и улыбается своей улыбкой «от Майстера».
  – Не пора ли нам расходиться, шеф? – говорит он непередаваемо любезно, подходя к Роуперу. – Все немножко устали с дороги. Мистер Фабрицци, давно я так вкусно не ел. Сейчас мы хотели бы только расплатиться, если ваши помощники будут столь любезны.
  Джед встает и глядит в пространство. Роупер накидывает ей шаль на плечи. Джонатан отодвигает стул, и она улыбается рассеянно-благодарно. Один из Макдэнби расплачивается. Слышен приглушенный шум, это Коркоран бросается на Фабрицци с кулаками; но Фриски и Тэбби удерживают его – и слава Богу, поскольку несколько официантов стоят наготове, чтобы отомстить за коллегу. Каким-то образом все оказываются на улице, и «роллс-ройс» трогается с места.
  «Я никуда не поеду, – страстно говорила она, прикасаясь к лицу Джонатана и глядя в его одинокие глаза. – Я дурачила его раньше и могу дурачить еще, я могу дурачить его сколько захочу, столько, сколько потребуется».
  «Он убьет тебя, – говорил ей Джонатан. – Он все узнает. Наверняка. Все болтают о нас за его спиной».
  Но, как и Софи, она, казалось, считала себя бессмертной.
  20
  Бесшумный осенний дождь льет на улицы Уайт-холла, Рекс Гудхью собирается на войну. Тихо собирается. Под осень своей карьеры. В зрелой убежденности. Без драмы, без барабанов, без громких слов. Незаметно превращаясь в бойца. Это будет его личная и одновременно альтруистическая война с тем, что ему неизбежно пришлось признать Силами Тьмы. Силами Даркера.
  «Война не на жизнь, а на смерть, – говорит он жене, – без объявления. Моя голова или их. Поножовщина в Уайт-холле, будем в этот час вместе». «Если ты так уверен, дорогой», – говорит она. «Уверен». Каждый шаг продуман, никакой поспешности, никакой опрометчивости, никакой скрытности. Он посылает четкие сигналы своим тайным врагам в «чистой разведке». Пусть они слышат меня, пусть они видят меня, говорит он. Пусть они трясутся от страха. Гудхью играет в открытую. Более или менее.
  Он втянулся в игру не только из-за позорного предложения Нила Марджорэма. Неделю назад, когда он ехал на службу на своем велосипеде, его чуть было не раздавили в лепешку. Избрав свой любимый живописный маршрут – сначала на запад через Хэмпстед-Хит, строго по велосипедной дорожке, потом – через Сент-Джонсвуд и Риджентс-парк к Уайт-холлу, – Гудхью вдруг обнаружил, что зажат между двумя высокими фургонами, грязно-белым со стершейся надписью, которую нельзя было прочитать, и зеленым, без надписи. Он затормозил – и они тоже притормозили. Он нажал на педали – они поехали быстрее. Недоумение быстро сменилось злостью. Почему эти два шофера так холодно смотрят на его отражение в боковых зеркалах и, переглядываясь друг с другом, зажимают его теснее и теснее, запирают его? А вот и третий фургон сзади, и путь к отступлению закрыт.
  Он стал кричать:
  – Осторожнее! Дайте дорогу! – Но они как будто не слышали. Задний фургон почти вплотную прижался к бамперам передних. Грязное переднее стекло скрывало лицо водителя, Фургоны с обеих сторон сдвинулись настолько, что он уже не мог повернуть руль, не задев один из них.
  Приподнявшись на седле, Гудхью хлопнул кулаком в перчатке по боку левого фургона и оттолкнулся от него, сохраняя равновесие. Мертвые глаза в боковом зеркале смотрели на него безо всякого любопытства. То же самое он повторил с правым фургоном – тот приблизился еще больше.
  Спас его лишь красный свет светофора. Фургоны остановились, а Гудхью впервые в жизни проехал на красный свет, едва избежав столкновения с новеньким «мерседесом».
  * * *
  В тот же день Рекс Гудхью переписал свое завещание.
  Назавтра, пользуясь одному ему известными ходами и выходами, он прошел через хитроумные лабиринты своего министерства – в том числе через кабинет начальника – и получил в полное распоряжение часть верхнего этажа – бессистемно разбросанные получердачные помещения, напичканные устаревшим электронным оборудованием, годным разве что для музея, которое было здесь установлено на тот случай, весьма-а-а вероятный, если Британия будет захвачена большевиками. Такая вероятность давно уже не существовала, но это еще следовало довести до ума чиновников из административного отдела, и, когда Гудхью попросил мансарду для секретного использования, они без звука согласились. Целую ночь напролет отжившее свой век оборудование стоимостью миллионы фунтов стерлингов переправляли в парк грузовиков в Олдершоте.
  На следующий день маленькая группа Берра вступила во владение двенадцатью заплесневелыми чердачными комнатами, двумя неисправными уборными размером с теннисный корт, аппаратной с оборванными проводами, потайной лестницей с мраморной балюстрадой и протертым на ступенях линолеумом, а также железной дверью с глазком. Еще день спустя Гудхью проверил помещение электронным щупом и отключил все телефонные линии, прослушиваемые из Ривер-Хауз.
  Что же до выколачивания денег из министерства, то четвертьвековой опыт восхождения к вершинам Уайт-холла сослужил Гудхью отличную службу. Он стал уайт-холловским Робин Гудом, запускающим руку в мошну государства для приманивания его непокорных подданных.
  Берру нужно еще три человека, и он даже знает, где их найти? Найми их, Леонард, найми их.
  У информатора есть что сказать, но он хочет за это пару тысяч? Дай ему, Леонард, дай ему столько, сколько он хочет.
  Роб Рук просит пару телохранителей, чтобы ехать на Кюрасао? Пары достаточно, а, Роб? Может, лучше четверых для безопасности?
  Всех мелочных возражений, сарказмов, придирок Гудхью как не бывало. Стоило ему войти через стальную дверь в поднебесное логово Берра, и он сбрасывал свою язвительность, как верхнюю одежду, каковой она, в сущности, и являлась. Каждый вечер после окончания официального дневного представления он отправлялся на свою, как он скромно ее называл, ночную службу, и Берру оставалось только засучивать рукава. Гудхью настоял, чтобы ему отвели самую грязную комнату в конце пустого коридора, с окнами на парапет, засиженный голубями. Их вечное воркование свело бы с ума кого угодно, но Гудхью оно не мешало. Решив не заходить на территорию Берра, он появлялся там только для того, чтобы получить очередную информацию или выпить чашку чаю с шиповником и обменяться светскими любезностями с ночным персоналом. Потом возвращался к своему столу и обзору последних передвижений противника.
  – Я собираюсь затопить их операцию «Флагманский корабль», Леонард, – сообщает он Берру, и голова его при этом неожиданно дергается. Берр такого еще не видел. – У Даркера после этого не останется ни одного «моряка». А этот твой Дикки Роупер будет упрятан под замок, помяните мое слово.
  Но Берр не был уверен, что все так и будет. Не потому, что он сомневался в твердости намерений Гудхью. Но он не сомневался и в том, что люди Даркера предпримут все, чтобы довести, измотать, напугать или даже вывести из строя своих противников. Долгие месяцы Берр тщательно контролировал все свои действия. Он всегда старался сам отвезти детей в школу и всегда следил за тем, чтобы их кто-нибудь забирал по вечерам. Берр беспокоился, что Гудхью не знает еще всех щупалец осьминога. Только на последней неделе Берру три раза не давали посмотреть бумаги, которые, насколько ему известно, ходят по рукам. Три раза он тщетно пытался протестовать. В последний раз он лично беседовал с архивариусом Министерства иностранных дел.
  – Боюсь, мистер Берр, вас дезинформировали, – сказал архивариус в черном галстуке служащего похоронного бюро и в черных нарукавниках поверх черного пиджака. – Папку, о которой идет речь, уничтожили несколько месяцев назад.
  – То есть на ней гриф «Флагманского корабля». Почему бы вам не назвать вещи своими именами?
  – Какой гриф, сэр? Боюсь, я вас не понимаю. Не могли бы вы объяснить более вразумительно?
  – Мистер Аткинс, «Пиявка» – это мое дело. Я собственноручно завел папку, которую в данный момент запрашиваю. Это одна из шести папок, открытых и параллельно пополнявшихся моим отделом: две по сути вопроса, две по ведению дела, две персональные. Все они появились не раньше чем полтора года назад. Кто уничтожает папку через восемнадцать месяцев после заведения дела?
  – Простите, мистер Берр. Может быть, «Пиявка» – ваше дело. Сэр, у меня нет оснований не верить вам. Но, как говорят у нас в архиве, если вам принадлежит дело, это еще не значит, что вам принадлежит папка.
  * * *
  Как бы там ни было, информация продолжала литься потоком. И у Стрельски, и у Берра были свои источники.
  Сделка близка к завершению... Панама на проводе... шесть панамских грузовых кораблей, зафрахтованных компанией «Айронбрэнд», Нассау, входят в Южную Атлантику, направляясь к Кюрасао, приблизительное время прибытия – через 4 – 8 дней. На их борту около пятисот контейнеров, которые должны быть доставлены в Панамский канал... Груз обозначен то как сельскохозяйственная техника, то как оборудование для шахт, то даже как разнообразные предметы роскоши...
  Привлечены военные советники, из них четверо французских парашютистов, два бывших израильских полковника разведки и шестеро бывших советских спецназовцев. Они собрались на прошлой неделе в Амстердаме на щедрый прощальный банкет в лучшем индонезийском ресторане города. Потом их забросили в Панаму...
  Уже несколько месяцев в кругах торговцев оружием бродили слухи об огромных заказах военной техники, сделанных Роупером через подставных лиц, но наконец появились данные, подтверждающие предсказанные Пэлфреем изменения в ассортименте Роупера. Брат Майкл, «любимец» Стрельски, он же Апостол, разговаривал с другим адвокатом картелей Моранти. Этот Моранти работал за пределами Каракаса и считался опорой шаткого альянса между картелями.
  – Ваш мистер Роупер становится патриотом, – сообщил Стрельски Берру по надежному телефону. – Он покупает у американцев.
  Сердце Берра екнуло, но он постарался скрыть волнение:
  – Какой же это патриотизм, Джо! Британец должен покупать у британцев.
  – Он толкает картелям новую идею, – продолжал непробиваемый Стрельски. – Если их явный враг – Дядя Сэм, то им лучше всего научиться играть в его игрушки. Они завладеют оружием своего противника, освоят его, получат непосредственный доступ к запчастям. Британские игрушки, конечно, тоже не помешают. Но прежде всего им нужно зеркальное отражение вооружений их явного врага. Немножко британских, остальные американские.
  – И что же говорят картели? – спрашивает Берр.
  – Они в восторге. В восторге от американской техники. И от английской тоже. В восторге от Роупера. Они хотят самое лучшее.
  – А кто-нибудь объясняет такую резкую перемену вкусов?
  В голосе Стрельски Берр угадывает такое же волнение, какое охватило и его:
  – Нет, Леонард, эту чертову перемену никто не объясняет. Нам не объясняют. По крайней мере, в Майами. Я думаю, и в Лондоне не объяснят.
  На следующий день это сообщение подтвердил знакомый делец Берра из Белграда. Сэр Энтони Джойстон Брэдшоу, известный в качестве представителя Роупера на сомнительных рынках, заменил накануне трехмиллионный заказ на чешский «Калашников» равноценным заказом на американские «армалиты», теоретически предназначенные для Туниса. Оружие должно было потеряться по дороге, затем под видом сельскохозяйственной техники его предполагалось переправить в Гданьск, где уже существовала договоренность о хранении и транспортировке на грузовом судне в Панаму. Джойстон Брэдшоу проявил также интерес к британским ракетам «воздух – земля», но якобы затребовал для себя чрезмерных комиссионных.
  Пока Берр угрюмо принимал информацию к сведению, Гудхью, казалось, не мог взять в толк, что происходит:
  – Мне все равно, Леонард, что они покупают – американское оружие или китайские духовушки. Меня не волнует, если они оставляют британских производителей с носом. Так и так наркотики обмениваются на оружие, и ни один суд на земле не оправдает подобной сделки.
  Берр заметил, что Гудхью вспыхнул и с трудом сдерживает гнев.
  * * *
  Но информация продолжала поступать.
  Место обмена товаром пока не определено. Последние детали будут известны заранее только двум главным участникам сделки...
  Картели выбрали порт Буэнавентуры на западном побережье Колумбии для отправки своего товара, и, исходя из прошлого опыта, можно предположить, что пунктом приема военной техники будет этот же порт...
  Хорошо вооруженные, хоть и плохо обученные, части колумбийской армии, оплачиваемые картелями, переправлены в район Буэнавентуры для прикрытия операции...
  Сто порожних армейских грузовиков ждут на портовых складах. Но когда Стрельски требует показать ему сделанные со спутника фотографии для подтверждения или опровержения этой информации, говорит он Берру, то натыкается на глухую стену. Боссы из Лэнгли заявляют, что у него нет необходимого допуска к секретным материалам.
  – Леонард, объясни мне, пожалуйста, что это еще там за чертов «Флагман» вмешался?
  У Берра голова шла кругом. По его представлениям, кодовое название «Флагманский корабль» было в Уайт-холле под двойным запретом. Все с ним связанное не только считалось внутренним делом «команды», но и квалифицировалось как «запретная зона», к которой не следовало подпускать американцев. Так что же, черт возьми, происходит, если Стрельски, американцу, отказывают в доступе к материалам «Флагманского корабля» магнаты «чистой разведки» из Лэнгли, что в американском штате Виргиния?
  – «Флагманский корабль» – всего лишь ограда, за которую нас не велено пускать, – через минуту объяснял Берр Гудхью, страшно кипятясь. – Если в Лэнгли могут об этом знать, почему же мы не можем? Да потому, что «Флагманский корабль» – это сам Даркер и его заокеанские дружки.
  Но Гудхью не заражался негодованием Берра. Он задумчиво рассматривал карты, чертил цветными карандашами маршруты, выверял их по компасу, выяснял время стоянок а формальности в порту. Обложившись трудами по морскому праву, он насел на крупного юриста, с которым учился в школе:
  – Брайан, слушай, ты знаешь хоть что-нибудь о запретах на море? – доносится до Берра его голос, гулко отдающийся в пустом коридоре. – Разумеется, я не собираюсь платить ваши дурацкие взносы. Я собираюсь пригласить тебя в клуб на скверный обед и украсть два часа твоего крайне заполненного времени во имя твоей страны. Как твоя жена уживается с тобой теперь, когда ты стал лордом? Ну, передавай ей мой привет, и встретимся в четверг ровно в час.
  «Широко шагаешь, Рекс, – думает он. – Потише. Мы еще далеко от цели».
  * * *
  Имена, сказал Рук, имена и цифры. Джонатан приводил их в изобилии. Для несведущих его информация могла показаться тривиальной: имена и клички, списанные с карточек на обеденном столе, подслушанные отрывочные разговоры, увиденное мельком письмо на столе Роупера, короткие памятки шефа: кто, сколько, когда и как. По отдельности эти обрывочные данные сильно уступали сделанным скрытой камерой фотографиям Флинна, запечатлевшим спецназовских наемников, прибывающих в аэропорт Боготы, или отчетам Амато о тайных безобразиях Коркорана в притонах Нассау, от которых волосы вставали дыбом, или перехваченным финансовым документам, свидетельствующим о том, что десятки миллионов долларов вложены весьма респектабельными банками в связанные с Роупером компании в Кюрасао.
  Но в целом сообщения Джонатана складывались в такую разоблачающую картину, которая была почище всякого триллера. Берр, посидев над ними ночь, объявил, что у него морская болезнь. Гудхью, посидев две, заметил, что не удивился бы, если бы прочел, что его собственный банкир появился на Кристалле с чемоданом, набитым деньгами клиентов.
  Впечатляли не столько щупальца осьминога, сколько его способность проникать в чтимые всеми святилища. Замешанными оказались такие структуры, которые даже Берр считал до сих пор вне подозрений, самые, казалось бы, безупречные люди.
  Гудхью казалось, что блеск и слава Англии меркнут у него на глазах. По дороге домой он останавливался и смотрел на полицейскую машину, задаваясь вопросом, насколько правдоподобны байки газетчиков о коррупции и насилии в полиции. В клубе он, заметив знакомого банкира или биржевого маклера, вместо того чтобы приветливо махнуть ему рукой, как три месяца назад, наблюдал за ним исподлобья, мысленно спрашивая: «И ты такой же? Ты тоже? Один из них?»
  – Я сделаю ход конем, – объявил он, изменив своей обычной сдержанности, на одном из ночных заседаний триумвирата. – Я решил. Созову комитет. Мобилизую для начала Министерство иностранных дел. Они всегда готовы сразиться с силами Даркера. Мерридью поддержит, и к нему прислушаются. Я уверен.
  – Почему это он поддержит? – с сомнением спросил Берр.
  – А почему нет?
  – Брат Мерридью – большой человек в «Джейсон-Уорхоул», насколько я припоминаю, Рекс, – возразил Берр. – А «Джейсон» на прошлой неделе приобрела пятьсот облигаций компании с Кюрасао, каждая по полмиллиона.
  * * *
  – Прости меня, старина, – прошептал Гарри как бы из глубины того мрака, который, казалось, окружал его со всех сторон.
  – За что, Гарри? – ласково спросил Гудхью.
  Затравленные глаза Пэлфрея смотрели мимо Гудхью на дверь. Они сидели в пивнушке, выбранной Пэлфреем в северной части Лондона, неподалеку от домика Гудхью в Кентиш-Таун.
  – За то, что запаниковал. Позвонил тебе в офис. Всполошил. Как ты так быстро добрался?
  – На велосипеде, конечно. Что случилось, Гарри? Ты выглядишь так, словно встретил привидение. Надеюсь, они не угрожали твоей жизни?
  – На велосипеде, – прошептал Пэлфрей, глотнув виски и тут же вытерев рот платком, как бы уничтожая следы преступления. – На велосипеде – это лучшее, что можно придумать. Пешим не догонишь, а на машине нужно объезжать квартал кругом. Пойдем в другую комнату? Где больше шума.
  Они устроились в биллиардной, где музыкальный автомат заглушал их разговор. Два мускулистых, стриженных ежиком мальчика играли на биллиарде. Пэлфрей и Гудхью сидели рядом на деревянной скамье.
  Пэлфрей чиркнул спичкой и не без труда прикурил.
  – Ситуация накаляется, – пробормотал он чуть слышно. – Берр подошел слишком близко. Я предупреждал их, но они не слушали. Пришла пора играть без перчаток.
  – Ты предупреждал их, Гарри? – переспросил Гудхью, как всегда потрясенный сложностью системы предательства Пэлфрея. – Кого ты предупреждал? Не Даркера ли? Не хочешь ли ты сказать, что предупреждал Даркера, а?
  – Приходится, старина, действовать на два фронта. – Пэлфрей наморщил нос, нервно озираясь по сторонам. – Единственный способ выжить. Приходится, чтобы тебе продолжали доверять. И здесь и там. – Он улыбнулся как безумный. – Прослушивают мой телефон, – объяснил Пэлфрей, показывая на ухо.
  – Кто?
  – Джеффри. Люди Джеффри. «Морячки». «Флагманцы».
  – Откуда ты знаешь?
  – Узнать это невозможно. Никто не может. В наше время. Если только устройство допотопное. Или если это делает полиция со своими медвежьими манерами. Иначе никак невозможно. – Он выпил, покачав головой. – Это уж чересчур, Рекс. Переходит границы. – Он опять выпил маленькими глотками. Пробормотал «твое здоровье», хотя уже говорил это. – Мне намекают. Секретарши. Старые приятели из юридического отдела. Видишь ли, они не говорят. Говорить не нужно. Нет. «Извини, Гарри, мой босс прослушивает твой телефон». Только намеки. – У стола двое мотоциклистов в кожаных куртках молча начали партию. – Давай пойдем куда-нибудь отсюда?
  Траттория напротив кинотеатра была пуста. Время шесть тридцать. Официант-итальянец поглядел на них с презрением.
  – Они еще и квартиру мою обыскали, – хихикнул Гарри, словно рассказывая непристойный анекдот. – Ничего не свистнули. Мой хозяин сказал мне. Два моих кореша. Сказали, я им дал ключ.
  – А ты давал?
  – Нет.
  – А кому-нибудь другому?
  – Сам знаешь. Девочки, и прочее. Большинство возвращает.
  – Значит, я был прав. Они угрожали тебе. – Гудхью заказал пару порций спагетти и бутылочку «Кьянти». Официант скорчил рожу и крикнул тем, кто был на кухне. Пэлфреем владел невыразимый страх, подобный ледяному ветру, от которого подгибаются колени и спирает дыхание.
  – Тяжело вот так открываться, Рекс, – сказал Пэлфрей извиняющимся голосом. – Привычка – вторая натура. Зубную пасту не затолкаешь снова в тюбик. Проблема. – Он нагнулся к стакану и потянул в себя вино, чтобы оно не перелилось через край. – Нужна помощь. Извини.
  Как это часто бывало в разговорах с Пэлфреем, Гудхью казалось, что он слышит испорченную запись, в которой понятны лишь отдельные слова.
  – Не могу ничего обещать тебе, Гарри. Ты это знаешь. В жизни подачек не бывает. Все нужно заработать. Я так считаю. Думаю, ты тоже.
  – Да, но у тебя характер, – возразил Гарри.
  – А у тебя осведомленность, – отрезал Гудхью.
  Глаза Пэлфрея широко распахнулись.
  – И Даркер так же сказал! Ух! Слишком большая осведомленность. Опасная осведомленность. Это мое несчастье! Ты сразил меня, Рекс. Черт ясновидящий.
  – Итак, ты говорил с Джеффри Даркером. О чем?
  – Ну, скорее, он говорил со мной. Я только слушал.
  – Когда?
  – Вчера. Нет, в пятницу. Пришел ко мне в кабинет. Без десяти час. Я как раз надевал плащ. «Где ты обедаешь?» Я подумал, что он собирается пригласить меня, и говорю: «Меня вроде бы ждут в клубе, но я могу и отменить». А он: «Хорошо. Отмени». И я отменил. Потом мы говорили. В обеденный перерыв. В моем кабинете. Никого не было. Не было даже стаканчика «Перье» или печенья всухомятку. Зато хорошая торговля. Джеффри всегда хорошо торгуется. – Он опять ухмыльнулся.
  – И он сказал? – настаивал Гудхью.
  – Он сказал, – Пэлфрей глубоко вздохнул, как будто собирался нырнуть, – он сказал, что пора хорошим людям прийти на помощь партии. Сказал, что братишки хотят явного участия в «Пиявке». Они могут взять на себя американскую уголовную полицию, но рассчитывают, что нашу мы попридержим сами. Хотел убедиться, что я на корабле.
  – А ты сказал?
  – Да. На сто процентов. Да, я на корабле. Разве нет? – Он внезапно завелся. – А ты хотел бы, чтобы я послал его подальше? Боже!
  – Конечно, нет, Гарри. Ты должен поступать, как для тебя лучше. Я понимаю это. Итак, ты сказал, что ты на корабле, и что он на это?
  Пэлфрей снова впал в агрессивную угрюмость.
  – Ему нужна юридическая оценка соглашения Ривер-Хауз с агентством Берра по разграничению сфер влияния до среды, до 5 часов дня. Соглашение, которое я для тебя готовил. Я взялся сделать это.
  – И?
  – И все. В пятницу в пять часов – последний срок. Команда «Флагманского корабля» устроит встречу на следующее утро. Ему нужно будет время, чтобы вначале изучить мой отчет. Я сказал, нет проблем.
  Он резко оборвал на высокой ноте, подняв брови. Гудхью выдержал паузу. Когда так делал его сын, это значило, что он что-то скрывает. Гудхью заподозрил Пэлфрея в том же.
  – Это все?
  – А почему бы и нет?
  – Даркер остался доволен тобой?
  – Если честно, то очень.
  – Почему? Гарри, ты же согласился только выполнить распоряжения. С чего бы ему быть довольным? Может быть, ты еще что-нибудь обещал ему сделать? – У Гудхью было странное чувство, что его собеседник ждет, когда на него посильнее надавят. – Тогда, может быть, ты что-то ему сказал? – предположил он с улыбкой, чтобы облегчить признание.
  Пэлфрей страдальчески ухмыльнулся.
  – Но, Гарри, что ты мог сообщить Даркеру, о чем тот не знал?
  Пэлфрей отчаянно боролся с собой. Казалось, он снова и снова разбегается для прыжка, решив во что бы то ни стало взять наконец барьер.
  – Ты сказал ему обо мне! – предположил Гудхью. – Ты не мог этого сделать. Это было бы самоубийство. Сказал или нет?
  Пэлфрей неистово замотал головой.
  – Никогда, – прошептал он. – Слово друга, Рекс. Мне бы это и в голову не пришло.
  – Тогда что же?
  – Просто теория, Рекс. Предположение – вот и все. Гипотеза. Теория вероятности. Никаких тайн, ничего плохого. Просто теории. Бесполезные теории. Легкая болтовня. Для времяпрепровождения. Он в моем кабинете, в обеденное время. Уставился на меня. Должен же я был что-то ему говорить.
  – Теории, основанные на чем?
  – На представлении, которое я готовил для тебя. О том, как притянуть Роупера к уголовной ответственности, опираясь на английские законы. Я работал над ним в твоем кабинете, помнишь?
  – Конечно, помню. В чем же состоит твоя теория?
  – Идею мне подало секретное приложение, подготовленное американскими полицейскими в Майами. Перечень собранных улик. Там этот Стрельски, да? Первая партия товара, отправленная Роупером картелям. Детали сделки. Все сверхтайно, сверхсекретно. Только для твоих глаз и глаз Берра.
  – И конечно же твоих, Гарри, – подсказал Гудхью и отпрянул от него в предчувствии недоброго признания.
  – Понимаешь, я сыграл в игру, в которую невозможно не сыграть, когда читаешь подобный отчет. Все мы так поступаем, так ведь? По-другому нельзя. Естественное любопытство. Мозги сами собой работают... вычисляя стукача. Все эти записи длинных бесед, когда три парня в комнате. Иногда два. Где бы они ни находились, всегда среди них этот надежный наушник, который их закладывает. Я понимаю, конечно, что современная техника – что кошачьи усы, но не до такой же степени.
  – И ты вычислил этого стукача?
  У Пэлфрея был очень гордый вид, как у человека, набравшегося наконец мужества и выполнившего свою задачу на этот день.
  – И ты сказал Даркеру, кого ты вычислил, – продолжил Гудхью.
  – Грека. С картелями запанибрата, но стоит им отвернуться, как он тут же выдает их американской полиции. Апостол. Адвокат – ну прямо как я.
  * * *
  Узнав в ту же ночь от Гудхью о допущенной Пэлфреем неосторожности, Берр оказался перед дилеммой, которой больше всего боится всякий, на ком лежит ответственность за агента.
  Первые его действия были, как всегда, импульсивны. Он составил срочное персональное донесение Стрельски в Майами, в котором сообщил, что у него есть все основания полагать, что «враждебные силы в „чистой разведке“ знают теперь о твоем брате Майкле». Из уважения к лексикону американских собратьев он заменил «знают» на «осведомлены» и послал донесение. Берр не написал, что утечка идет от англичан: Стрельски мог догадаться об этом сам. Выполнив свой долг перед Стрельски, потомок йоркширских ткачей уселся в своей мансарде и сквозь застекленную крышу принялся созерцать оранжевое небо над Уайт-холлом. Миновали те времена, когда Берр изводился в ожидании известия, любого известия от своего агента. Теперь он должен был решить, вытаскивать агента или, наплевав на риск, продолжать операцию. В глубокой задумчивости он прошел через длинный коридор и сел, держа руки в карманах, на батарею отопления в комнате Гудхью под воркотню голубей на парапете.
  – Предположим наихудшее? – предложил Гудхью.
  – Самое худшее – они просветят Апо, и тот расскажет, что мы велели ему дискредитировать Коркорана как подписчика документов, – сказал Берр. – Тогда они будут метить в моего мальчика, который подписывает теперь.
  – По этому сценарию кто такие «они», Леонард?
  Берр пожал плечами.
  – Клиенты Апо. Или ребята из «чистой разведки».
  – Но, Господи Боже, Леонард, «чистая разведка» на нашей стороне. Между нами есть разногласия, но они не будут подвергать опасности нашего информатора только из-за торфяной войны между...
  – Будут, Рекс, – мягко сказал Берр. – Видишь ли, они такие. Именно этим они и занимаются.
  * * *
  Берр опять сидел в одиночестве в своей комнате, обдумывая свое решение. У настольной зеленой лампы картежника. Под застекленной крышей йоркширского ткача с обзором звездного неба.
  "Роупер. Еще недели две, и я достану тебя. Я буду знать, какой корабль, я буду знать имена, и числа, и маршруты. У меня будут такие компроматы, что никакие твои привилегии, ни твои умные друзья, ни хитрая юридическая запутанность дела – ничто тебя не спасет.
  Джонатан. Мой лучший «солдатик». Единственный, кого я так и не сумел понять до конца. Я видел твое бесстрастное лицо, теперь слышу твой бесстрастный голос: «Да, большое спасибо, Леонард, – да, Коркоран подозревает меня, но, бедняга, не может определить, в чем именно... Джед? Ну она все еще в фаворе, насколько можно судить со стороны, но вообще они с Роупером такие бихевиористы, что очень трудно сказать, что там происходит внутри...»
  Бихевиористы, мрачно подумал Берр. Господи. Сам ты бихевиорист. Вспомни свое поведение у Мама Лоу, например.
  Братишки ничего делать не будут, – решил он в приливе оптимизма. – Опознанный агент – приобретенный агент. Даже если им удастся выйти на Джонатана, они будут сидеть и выжидать, что он предпримет.
  Братишки непременно начнут действовать, – подумал он, когда маятник качнулся в другую сторону. – Апостол – их жертвенный агнец. Если братишки захотят подлизаться к картелям, они подарят им Апостола. Если забеспокоятся, что мы подобрались слишком близко, то уберут Апостола и лишат нас осведомителя..."
  Сжимая подбородок, Берр глазел на стеклянную крышу, на осенний рассвет, розовеющий между рваными облаками.
  "Прекратить, – решил он. – Обеспечить безопасность Джонатану, изменить его внешность, дать другое имя, закрыть лавочку и идти домой.
  И всю жизнь потом мучиться вопросом, какой же из шести кораблей, зафрахтованных компанией «Айронбрэнд», перевозил оружие?
  И где происходит обмен товаром?
  И каким образом сотни, может быть, тысячи миллионов фунтов стерлингов бесследно исчезли в идеально отутюженных карманах анонимных владельцев?
  И как десятки тонн очищенного кокаина высшего качества приобретенных оптом по бросовой цене, затерялись где-то между западным побережьем Колумбии и свободной зоной Колон, чтобы появляться в разумно определенных количествах на печальных улицах Центральной Европы?
  А Джо Стрельски, а Пэт Флинн, а Амато и их команда? А все эти мили в седле? Все зазря? Отдать на блюдечке «чистой разведке»? Даже не всей разведке, а какому-нибудь зловещему братству внутри нее?"
  Зазвонил телефон, и Берр благодарно схватил трубку. Рук докладывал прямо из Кюрасао.
  – Самолет этого человека приземлился здесь час назад, – объявил он, следуя укоренившейся привычке не называть имен. – Среди прочих там был и наш друг.
  – Как он выглядит? – взволнованно спросил Берр.
  – Нормально. Шрамов я не заметил. Хороший костюм. Модные ботинки. Возле него были топтуны, но его стиль от этого не изменился. Я бы сказал, в прекрасном состоянии. Ты просил позвонить, Леонард.
  Берр обвел взглядом карты и схемы морских путей. Аэрофотографии дорог в джунглях с красными кружочками. Стопки папок на старом столе. Он вспомнил долгие месяцы работы, повисшей теперь на волоске.
  – Продолжаем операцию, – сказал он в трубку.
  На следующий день он вылетел в Майами.
  21
  Дружба между Джонатаном и Роупером, которая, как теперь понял Джонатан, несколько недель пускала ростки на Кристалле, расцвела пышным цветом, едва самолет Роупера оставил за собой международный аэропорт Нассау. Можно было подумать, что они только и ждали этого момента совместного освобождения, чтобы излить друг другу теплые чувства.
  – Господи, – закричал Роупер, радостно отстегивая ремень. – Женщины! Бесконечные вопросы! Дети! Томас, как хорошо, что ты здесь. Мэгс, дорогая, принеси нам по чашечке кофе. Для шампанского слишком рано. Кофе, Томас?
  – Неплохо бы, – вежливо отозвался бывший гостиничный служащий. И с обаятельной улыбкой добавил: – После вчерашнего представления Корки я могу выпить много.
  – Что за чушь он нес, якобы у тебя есть «роллер»?
  – Понятия не имею. Может быть, решил, что я собираюсь украсть твой.
  – Какой осел. Садись сюда. Не болтайся в проходе. Рогалики, Мэгс? Красное желе?
  Мэг – стюардесса из Теннесси.
  – Мистер Роупер, когда это я забывала рогалики?
  – Кофе, горячие рогалики, булочки, желе, все что можно. Бывает у тебя иногда такое чувство, Томас? Свободы? Нет ни детей, ни животных, ни слуг, ни инвесторов, ни гостей, ни любопытных женщин. Возвращение в свой мир. Свобода передвижения. Женщины, если им позволить, это просто ярмо у тебя на шее. Ты счастлива, Мэгс, зайчик?
  – Конечно, мистер Роупер.
  – Где сок? Ты забыла сок. Как обычно. Отставка, Мэгс. Ты уволена. Уходи прямо сейчас. Прыгай.
  Мэг невозмутимо протянула два подноса с завтраком потом принесла свежий апельсиновый сок, и кофе, и горячие рогалики, и красное желе. Мэг – сорокалетняя женщина с волосками над губой, несколько потрепанная, но и сейчас привлекательная.
  – Знаете что, Томас, – сказала она. – Он всегда так себя ведет со мной. Как будто ему сперва надо распсиховаться, прежде чем заработать очередной миллион. А я должна готовить красное желе. Я сижу дома и делаю ему желе. Это все, чем я занимаюсь, покуда мы никуда не летим. Мистер Роупер не признает никакого другого желе, только моего приготовления.
  Роупер расхохотался.
  – Очередной миллион? Что ты мелешь, женщина? Миллиона не хватит на смазку этого самолета. Лучшее в мире красное желе. Единственная причина, почему ты еще здесь. – Он смял булочку в кулаке. – Красиво жить – наша обязанность. Главная. Красивая жизнь – лучший реванш. Кто это сказал?
  – Кто бы ни сказал, сказал удивительно верно, – мягко заметил Джонатан.
  – Подними планку, пусть каждый старается перепрыгнуть. Только так. Оберни деньги – перевернешь мир. Ты работал в хороших отелях, Томас, и знаешь, что к чему. Желе перестояло, Мэгс. Уже бродит. Правда, Томас?
  – Напротив, за такое желе можно и умереть, – твердо ответил Джонатан, подмигнув Мэг.
  Все засмеялись. Шеф в хорошем настроении. Джонатан тоже. Вдруг оказалось, что у них все общее, включая Джед. Громады облаков обведены золотой каймой, солнечный свет течет в самолет. Они могли бы вместе лететь в рай. Тэбби сидит на хвосте. Фриски расположился впереди, у кабины пилотов. Двое Макдэнби в середине салона постукивают по клавишам компьютеров.
  – Женщины задают слишком много вопросов, правда, Мэгс?
  – Только не я, мистер Роупер. Никогда.
  – Помнишь, какая у меня была наставница? Мне шестнадцать, а этой шлюхе тридцать, помнишь?
  – Конечно, помню, мистер Роупер. Она преподала вам первый жизненный урок.
  – Нервы, видишь ли. Девственность. – Они сидели бок о бок и могли исповедоваться, не глядя друг другу в глаза. – Не у нее, у меня. – Опять смех. – Я не знал, как к ней подступиться и прикинулся этаким серьезным студентиком. Решил, что у нее обязательно должны быть проблемы. «Бедняжка, как же вы дошли до жизни такой?» Думал, что она расскажет мне, что у ее старого отца было только сто долларов, ее мамаша удрала с водопроводчиком, а ей, малышке, было тогда всего двенадцать. Смотрит на меня. Взгляд отнюдь не приветливый. «Как тебя зовут?» – спрашивает. Маленький стаффордширский терьер. Вислозадый. От силы пять футов. «Я Дикки», – сказал я. «Теперь слушай меня, Дикки, – это она мне, – ты можешь трахнуть мое тело, и это будет стоить тебе пятерку. Но ты не можешь трахнуть мою душу, потому что она принадлежит только мне!» Я никогда не забывал этого, а, Мэгс? Чудесная женщина! Надо было жениться на ней. Не на Мэгс. На шлюхе. – И опять подтолкнул Джонатана плечом. – Хочешь знать, в чем суть?
  – Если это не государственная тайна.
  – Операция «фиговый листок». Ты фиговый листок. Соломенное чучело, как говорят немцы. Только вся штука в том, что ты даже не чучело. Тебя нет, ты не существуешь. Тем лучше. Дерек Томас, коммерсант современного типа, обычный парень, прыткий, представительный, сметливый. Хорошая репутация в торговом мире, никаких темных делишек в прошлом, положительные отзывы. Это Дикки и Дерек. Может быть, мы уже сотрудничали. Это никого не касается, кроме нас. Я иду к клоунской братии – брокерам, посредникам, сговорчивым банкирам – и говорю: «Здесь очень аппетитный кусочек. Блестящий план, быстрая прибыль, нужна поддержка, строго между нами. Тракторы, турбины, детали машин, минералы, земля, чего только нет. Представлю тебя ему позже, если будешь себя хорошо вести. Он молод, имеет связи, не спрашивай где, очень изобретателен, ориентируется в политической ситуации, умеет заводить нужные знакомства, в общем, такой шанс представляется раз в жизни. Не хочу, чтоб ты его упустил. Удвоим твои деньги максимум за четыре месяца. Ты будешь покупать бумагу. Если тебе не нужна бумага, не отнимай у меня времени. Мы говорим об облигациях на предъявителя, без имен, никакого беспокойства, никакой связи с другими фирмами, даже с моей. Это еще одна сделка, основанная на доверии Дикки. Я участвую, но меня нет. Компания создается в том районе земного шара, где не надо вести бухгалтерские книги, никакой связи с Британией, не наша колония, чужая похлебка. Когда дело сделано, компания перестает торговать. Закрываешь крышку, закрываешь счета, и привет, увидимся еще. Очень тесный круг, как можно меньше народу, без глупых вопросов, либо соглашаешься, либо забудем этот разговор, станешь одним из немногих». Пока все ясно?
  – Они верят тебе?
  Роупер засмеялся.
  – Вопрос поставлен неверно. Сработает ли эта история? Сумеют ли они купить на нее своих клиентов, чтобы те сделали ставки? Придешься ли ты им по вкусу? Приятное ли у тебя лицо на обложке проспекта? Играй правильно, и тебе всегда скажут «да».
  – А что, есть уже проспект?
  Роупер опять громко расхохотался.
  – Этот парень хуже проклятой женщины! – удовлетворенно сказал он Мэг, подливавшей кофе. – Почему? Почему? Почему? Как? Где? Когда?
  – Я никогда не была такой, мистер Роупер, – строго сказала Мэг.
  – Ты, Мэгс, нет. С тобой можно в разведку идти.
  – Мистер Роупер, опять шлепаете меня по заду.
  – Извини, Мэгс, я, наверное, решил, что я дома. – И, обращаясь к Джонатану: – Нет, проспекта нет. Это я в переносном смысле. К тому времени, как мы напечатаем проспект, компании уже не будет.
  Роупер заканчивал инструктаж, и Джонатан слушал и отвечал, хотя им владели совсем другие мысли. Он думал о Джед, и она настолько живо представлялась ему, что даже казалось странным, почему Роупер, сидевший совсем рядом, не чувствует ее почти материального присутствия. Он ощущал ее руки на своем лице и ее изучающий взгляд и задавался вопросом, что же она в нем увидела. Он вспоминал о том, как Рук и Берр наставляли его в Лондоне, и, слушая Роупера, расписывающего в красках молодого энергичного управляющего Томаса, понимал, что опять позволяет играть с собой. Когда Роупер сообщил, что Лэнгборн отправился расчищать путь, у Джонатана мелькнула идея воспользоваться этим случаем, чтобы предупредить, что Кэролайн предает шефа у него за спиной, и таким образом заслужить еще большее доверие Роупера. Но потом он решил, что шефу это и так известно – иначе с чего бы допытывалась Джед о его грехах? Он стал размышлять, уже не в первый раз, о том, что оставалось для него непостижимой тайной, – о понимании Роупером добра и зла и вспомнил слова Софи: «Самый страшный человек в мире еще и моралист, завоевывающий авторитет в собственных глазах наплевательством на свои же убеждения. Он разрушает, наживает огромные суммы и потому считает себя божеством». Ожесточаясь, она говорила парадоксами.
  – Ало, конечно, узнает тебя, – говорил Роупер. – Скажите, пожалуйста, тот тип, которого он встретил на Кристалле, – еще у Майстера работал – оказывается, кореш Дикки. Не вижу тут никакой проблемы. В любом случае Апо на другой стороне.
  Джонатан быстро повернулся к нему, будто что-то вспомнил.
  – Я вообще хотел тебя спросить, что это за другая сторона? В смысле продавать-то, конечно, здорово, но кто покупатель?
  Роупер притворно застонал.
  – Ну и парень достался нам, Мэгс! Сомневается во мне! Ничего не упустит!
  – Мистер Роупер, я ни чуточки его не виню. Когда у вас есть настроение, вы можете быть очень нечестным. Уж я-то знаю об этом! Нечестным и хитрым и очень, очень обаятельным.
  Роупер задремал, за компанию задремал и Джонатан, прислушиваясь к щебету компьютеров Макдэнби на фоне рева двигателей. Он проснулся, когда Мэг принесла шампанского и бутербродов с копченой семгой, они еще говорили, смеялись, дремали. Он проснулся снова и увидел, что самолет делает круги над по-голландски игрушечным городом, окутанным белым туманом. В тумане время от времени мелькали вспышки, напоминавшие разряды артиллерийских орудий, – это в трубах Виллемстадского нефтеперерабатывающего завода сгорал избыточный газ.
  – Я возьму твой паспорт, если не возражаешь, Томми, – тихо сказал Фриски, когда они шли по мерцающей взлетной полосе. – На время, идет? Как у тебя с наличными?
  – У меня их нет, – признался Джонатан.
  – Тогда хорошо. Значит, не о чем беспокоиться. Только кредитные карточки, которые дал тебе Корки, они, знаешь ли, больше для видимости, Томми. При их помощи нельзя получить слишком много удовольствия, понимаешь, что я имею в виду?
  Роупер уже проскользнул через таможню и здоровался за руку с теми, кто уважал его. Рук сидел на оранжевой скамейке, читая «Файнэншл таймс» в очках в роговой оправе, которые надевал только для дали. Команда девушек-миссионерок, возглавляемая одноногим человеком, пела «Иисусе, Ты отрада» детскими голосами. Увидев Рука, Джонатан почти спустился с облаков на землю.
  * * *
  Их гостиница находилась на окраине города и представляла собой группку развернувшихся подковой краснокрыших домов с двумя пляжами и рестораном, откуда открывался вид на неспокойное ветреное море. В центральном – самом горделивом доме в анфиладе просторных комнат на верхнем этаже устроилась компания Роупера. Апартаменты шефа – с одной стороны, и Дерека С. Томаса, управляющего, – с другой. В гостиной у Джонатана был балкон со столом и стульями, а на кровати в спальне могли бы улечься четыре человека, только подушки не пахли древесным дымом. На столе его ждала бутылка шампанского, как у Майстера – к приезду дорогих гостей, и гроздь зеленого винограда, который уписывал Фриски, пока Джонатан располагался. В номере был еще и телефон – и не зарыт глубоко под землей! – зазвонивший, едва Джонатан распаковал вещи. Фриски наблюдал за ним, когда он поднял трубку.
  Это был Рук – он хотел говорить с Томасом.
  – Томас слушает, – сказал Джонатан голосом идеального управляющего.
  – Сообщение от Мэнди, она уже в пути.
  – Не знаю никакой Мэнди. Кто это?
  Пауза. Рук на другом конце разыгрывает растерянность.
  – Это мистер Питер Томас?
  – Нет. Это Дерек. Другой Томас.
  – Извините, тот, должно быть, в двадцать втором.
  Джонатан повесил трубку и пробормотал «идиот». Принял душ, оделся и вернулся в гостиную, где нашел Фриски, ссутулившегося в кресле над очередным порнографическим журналом. Он позвонил в двадцать второй номер и услышал «алло», сказанное голосом Рука.
  – Это мистер Томас из 319-го. Будьте добры, у меня надо забрать кое-что в стирку. Я оставлю за дверью.
  – Сию же минуту, – сказал Рук.
  Он пошел в ванную, вытащил пачку исписанных листков, запрятанную за трубами, завернул их в грязную рубашку, положил рубашку в полиэтиленовый пакет для прачки, бросил туда же носки, носовой платок и трусы, написал список вещей, положил его в пакет и повесил пакет на ручку двери с наружной стороны. Закрывая дверь, он заметил спешащую по коридору Милли из лондонской команды Рука, в строгом хлопковом платье и щеголяющую значком с надписью «Милдред».
  * * *
  Шеф велел убивать время, пока не будет дальнейших приказов, сообщил Фриски.
  И, к восторгу Джонатана, они убивали время. Фриски вооружился радиотелефоном, а Тэбби угрюмо торчал у него за спиной для усиления убийственного эффекта. Но Джонатан, несмотря на все тревоги, впервые за свою начавшуюся в Ланионе одиссею чувствовал облегчение. Невероятная красота старых построек наполняла его радостной ностальгией. Плавучий рынок и плавучий мост по-настоящему очаровали его. Подобно узнику, выпущенному из тюрьмы, он влюбленно глядел на шумные толпы загорелых туристов и восхищенно слушал аборигенское «папьяменто», мешающееся со всполошным голландским говором. Он опять был среди настоящих людей. Людей, смеющихся и глазеющих, покупающих и толкающихся и жующих сладкие булочки на улице. И ничего, абсолютно ничего не знающих о том, чем он занимается.
  Один раз он углядел Рука и Милли, пивших кофе в одном из уличных ресторанчиков, и в порыве легкомыслия чуть не подмигнул им. В другой раз узнал человека по имени Джек показавшего ему еще в Лондоне, в Лиссон-Гроув, как использовать копировальную бумагу для тайнописи. Джек, как у тебя дела? Он оглянулся и не увидел ни Фриски, ни Тэбби: их место в его воображении заняла Джед с развевающимися на ветру каштановыми волосами.
  «Я не понимаю, Томас. Разве человека любят за то, чем он занимается? Со мной такого не бывает».
  «Что, если он грабит банки?»
  «Все грабят банки. Банки грабят всех».
  «Что, если он убил твою сестру?»
  «Томас, ради Бога».
  «Зови меня просто Джонатан», – сказал он.
  «Почему?»
  «Это мое имя. Джонатан Пайн».
  «Джонатан, – повторила Джед. – Джонатан. О черт! Как будто на спортплощадке тебе опять велят начать все сначала. Джонатан... Да мне и не нравится... Джонатан... Джонатан...»
  «Может быть, привыкнешь», – предположил он.
  Вернувшись в гостиницу, в вестибюле они наткнулись на Лэнгборна, окруженного группой делателей денег в темных костюмах. Лэнгборн был очень зол – в таком состоянии он пребывал, когда его машина опаздывала или когда кто-нибудь отказывался спать с ним. А хорошее настроение Джонатана только усугубило его гнев.
  – Не видел где-нибудь здесь Апостола? – спросил он, даже ре поздоровавшись. – Проклятый малыш исчез.
  – Небось не иголка, – пробурчал Фриски.
  Из гостиной Джонатана вынесли мебель. На передвижном столике утопали во льду бутылки «Периньона». Двое медлительных официантов развозили тарелки с канапе.
  – Будешь красоваться, – сказал Роупер, – целовать детишек, в общем, цвести и пахнуть.
  – Что, если они заведут со мной деловой разговор?
  – Эти клоуны будут слишком заняты подсчетом еще не полученных денег.
  – Вы не могли бы принести несколько пепельниц, – обратился Джонатан к одному из официантов. – И, пожалуйста, откройте окна. Кто у вас старший?
  – Я, сэр, – ответил официант по имени Артур.
  – Фриски, дай, пожалуйста, Артуру двадцать долларов.
  Фриски неохотно протянул деньги.
  * * *
  Это был Кристалл без дилетантов. Это был Кристалл без взглядов Джед. Это был открытый миру Кристалл, наводненный всемогущим «неизбежным злом». Только сегодня звездой был Дерек Томас. Под милостивым присмотром Роупера элегантный бывший ночной администратор обменивался рукопожатиями, сиял улыбками, запоминал имена, острил, занимал гостей.
  – Привет, мистер Гупта, как теннис? Ах, сэр Гектор, как приятно снова вас видеть! Миссис Дель Оро, как вы живете, как ваш потрясающий сын с его потрясающими успехами в Йельском университете?
  Лоснящийся английский банкир из Рикмансуорта отвел Джонатана в сторонку, чтобы прочесть ему лекцию о значении коммерции в развивающихся странах. Двое продавцов облигаций из Нью-Йорка с пористыми лицами бесстрастно слушали.
  – Я вам прямо скажу, я не стыжусь этого, я уже говорил этим джентльменам, я опять повторю это. В нынешнем третьем мире важно, как они тратят деньги, а не как они их делают. Начинай с конца. Единственное правило игры. Совершенствуй инфраструктуру, поднимай жизненный уровень. А каким способом, не имеет значения. Правда. И вот Брэд согласен со мной. И Сол.
  Брэд заговорил, почти не разжимая губ – так что Джонатан сразу и не понял, что он говорит.
  – У вас, Дерек, вообще есть экспертиза? Вы э-инженер, сэр? Инспектор? Что-то-э-что-то в этом роде?
  – Я на самом деле больше всего по яхтам, – бодро сказал Джонатан. – Не по таким, как у Дикки. По парусным. Примерно шестьдесят футов – мой любимый размер.
  – Яхты, у-у? Я люблю их. Он э-любит яхты.
  – Я тоже, – сказал Сол.
  Вечер закончился очередной серией рукопожатий. «Дерек это великолепно. Точно. Будь здоров, Дерек. Точно. Дерек, как только захочешь, для тебя всегда найдется работка в Филадельфии... Дерек, как только будешь в Детройте... Точно...» Довольный представлением, Джонатан стоял на балконе, улыбаясь звездам и вдыхая морской запах бензина. "Что ты сейчас делаешь? Ужинаешь с Коркораном и со всей свитой в Нассау – Синтией, разводящей бультерьеров, гадалкой Стефани? Обсуждаешь меню для зимнего круиза с бесценной Делией, несравненной шефиней «Железного паши», или свернулась калачиком, подложив под щеку белую шелковую подушечку своей руки, и шепчешь: «Джонатан, Господи, что же мне делать?»
  – Пора жрать, Томми. Нельзя заставлять господ ждать.
  – Я еще не голоден, Фриски.
  – Я думаю, никто не голоден. Это как церковный обряд. Пошли.
  * * *
  Обедали в старинном форте на холме с видом на гавань. Отсюда ночной маленький Виллемстад представлялся огромным, как Сан-Франциско, и даже серо-голубые трубы нефтеперерабатывающего завода казались волшебными. Макдэнби заказали столик на двадцать, но собралось только четырнадцать человек. Джонатан беззаботно веселился, вспоминая только что завершившийся прием, Мэг и английский банкир с женой смеялись до одурения над его шутками. Но мысли Роупера были заняты чем-то другим. Он смотрел в сторону гавани на огромный туристский пароход со сказочными огнями, движущийся между стоящими на рейде грузовыми судами к маячившему вдалеке мосту. Что с Роупером? Неужели он хочет продать «Пашу» и купить нечто гигантское?
  – Едет адвокат-заместитель, будь они прокляты, – сообщает Лэнгборн, оторвавшись от телефона. – Клянется, что будет здесь вовремя.
  – Кого они послали? – спрашивает Роупер.
  – Моранти из Каракаса.
  – Этот головорез. Куда черт унес Апо?
  – Велели спросить у Христа. Так они шутят.
  – Кто-нибудь еще решил не показываться? – спрашивает Роупер, не сводя глаз с парохода.
  – Все остальные под рукой, – лаконично отвечает Лэнгборн.
  Джонатан слышит весь разговор, как и Рук, сидящий с Милли и Амато за столиком возле перегородки. Они сосредоточенно изучают путеводитель по острову, делая вид, что их интересует, где они будут завтра.
  * * *
  Джед плыла по течению, как всегда когда в ее жизни происходил сбой. Обычно это продолжалось до тех пор, пока очередной мужчина, или очередная безумная вечеринка, или же очередное семейное несчастье не направляли ее в другое русло, что она потом называла либо знамением судьбы, либо желанием обрести пристанище, либо взрослением, либо потехой, а теперь – уже не с прежней беспечностью – устройством собственных дел. В таком состоянии она хваталась за все сразу, совсем как гончая, которая была у нее в детстве, полагавшая, что если быстро добежать до угла, то наверняка, что-нибудь найдешь. Но гончая довольствовалась собачьей жизнью, состоящей из бессвязных эпизодов. А Джед уже давно размышляла над тем, к чему ведут вроде бы бессвязные эпизоды ее жизни.
  И в Нассау сразу после отъезда Роупера и Джонатана Джед развила бурную деятельность. Она сходила к парикмахеру и к портному, наприглашала в дом кучу гостей, участвовала в женском турнире по теннису в Уиндермир-Кей, принимала любые приглашения, купила папки для хранения хозяйственных документов, связанных с подготовкой зимнего круиза, позвонила капитану «Паши» и экономке, составила меню, наметила порты, где должны были складироваться продукты, хотя и знала, что Роупер все равно все переделает по-своему.
  Но время тянулось слишком медленно.
  Она подготовила Дэниэла к возвращению в Англию, сводила его по магазинам, пригласила друзей-ровесников, хотя Дэниэл терпеть их не мог и не скрывал этого, устроила им пикник на пляже, притворяясь, будто Корки интересен ей не меньше, чем Джонатан, – честно, Дэнс, правда, он прелесть? – и всеми, ну всеми силами пыталась не замечать, что, как только они переехали с Кристалла, Коркоран стал дуться и важничать и выражать ей свое неодобрение, в точности как ее старший брат Уильямс, который трахал каждую встречную девчонку, но считал, что его сестра должна хранить девственность до могилы.
  Но Коркоран был даже хуже, чем Уильям. Он решил быть ее дуэньей, ее сторожевым псом и тюремщиком. Он норовил прочесть ее письма, прежде чем она успевала распечатать их, подслушивал ее телефонные разговоры и совал нос во все укромные уголки ее жизни.
  – Коркс, дорогой, ты утомляешь меня, ты же знаешь. Я начинаю себя чувствовать как Мария Стюарт. Знаю, что Роупер велел тебе присматривать за мной, но, может быть, ты хотя бы часть дня побудешь один?
  Но Коркоран ходил за ней хвостом, сидел в гостиной в своей панаме и с газетой в руках, когда она говорила по телефону, болтался на кухне, когда она варила вместе с Дэниэлом «тянучку».
  И в конце концов как и Джонатан, Джед ушла глубоко в себя. Перестала болтать, перестала – в отсутствие Дэниэла – разыгрывать веселость, перестала считать часы и минуты и вместо этого отправилась в странствие по ландшафтам своего внутреннего мира. Она думала о своем отце и его чувстве чести, которое всегда считала ненужным атавизмом, и открыла, что в действительности эта честь значила для нее больше, чем все дурные ее последствия: продажа дома и лошадей, и переезд родителей в эту ужасную лачугу в старом имении, и постоянный гнев дяди Генри и других опекунов.
  Она думала о Джонатане и пыталась уяснить свое отношение к тому, что он работает против Роупера. Подобно своему отцу, она силилась разобраться, насколько хорош и насколько дурен ее выбор, но пришла только к одному выводу – что Роупер произвел в ее жизни катастрофический переворот, а что Джонатан отнесся к ней по-братски, как никто еще не относился, и ей даже понравилось, что он видит ее насквозь, ведь он увидел и то хорошее, что она хотела бы вытащить на свет божий, отмыть и пустить в употребление. Например, она хотела снова быть рядом с отцом. Она хотела снова быть католичкой, хотя каждый раз, когда она думала об этом, в ней просыпался озорной сорванец. Она хотела твердой почвы под ногами и на этот раз готова была сражаться. Даже согласилась бы терпеливо слушать ворчание своей несносной матушки.
  Наконец пришел день отъезда Дэниэла, которого, как ей казалось, она ждала всю жизнь. Джед с Коркораном отвезли Дэниэла и багаж в аэропорт на «роллс-ройсе», и, как только они добрались до места, Дэниэл пожелал побродить в одиночестве вдоль киосков, чтобы купить конфет и газет и вообще позволить себе то, что позволяют себе мальчики перед тем, как их отправят к маме. Поэтому Джед и Коркоран ждали его в центре зала, оба вдруг подавленные перспективой расставания, тем более что Дэниэл был недалек от истерики. Вдруг Джед, к своему удивлению, услышала заговорщический шепот Коркорана:
  – Лапуля, у тебя есть паспорт?
  – Коркс, милый, это же Дэниэл уезжает, а не я! Ты забыл?
  – Есть или нет? Быстро!
  – Всегда с собой.
  – Тогда, лапуля, отправляйся с ним, – попросил он, вытаскивая носовой платок и теребя им нос, чтобы со стороны не было видно, что он что-то бормочет. – Запрыгивай в самолет. Коркс ничего тебе не говорил. Все сама решила. Мест полно, я уже спрашивал.
  Но Джед не тронулась с места. Ей это даже в голову не пришло, чему она искренне порадовалась. В прошлом она сначала прыгала, а потом задавала вопросы. Но в это утро она поняла, что уже все решила и не собирается совершать никаких прыжков, которые отдаляли бы ее от Джонатана.
  * * *
  Джонатану снился сладкий сон, когда зазвенел телефон, и он поднял трубку еще во сне. Тем не менее у профессионального наблюдателя была отменная реакция, он даже не дал дозвонить первому звонку, включил свет, схватил блокнот и карандаш и стал ждать инструкций Рука.
  – Джонатан, – гордо сказала она.
  Он закрыл глаза. Прижал трубку к уху, пытаясь приглушить ее голос. Разум подсказывал ему ответить: «Какой Джонатан? Не туда попали!» – и повесить трубку. «Дурочка! – хотелось ему закричать. – Сказал тебе, не звони, не пытайся найти меня, просто подожди. А ты звонишь и шепчешь мое имя прямо в уши подслушивающих».
  – Ради Бога, – прошептал он. – Положи трубку. Иди спать.
  Но голос звучал не очень убедительно, и уже поздно было говорить «не туда попали». И лежал, прижав трубку к уху и слушая, как она повторяет его имя: «Джонатан, Джонатан», смакуя его, приговаривая на все лады, чтобы никто не мог вернуть ее в исходную позицию, заставить начать все сначала.
  * * *
  «За мной пришли».
  Прошел час, Джонатан услышал за своей дверью крадущиеся шаги. Он сел. Сначала шлепок по кафелю – нога была босая. Вот вторая нога опустилась на мягкий ковер посреди коридора. В замочной скважине потух и опять зажегся свет, когда кто-то проскользнул мимо, по-видимому, слева направо. Может быть, Фриски готовится ворваться к нему? Может, он пошел за Тэбби, чтобы поработать на пару? Может быть, Милли принесла ему чистое белье? Или босоногий мальчишка собирал ботинки, чтобы почистить. В этой гостинице не чистят ботинок. Он услышал щелканье замка в коридоре и понял, что это Мэг босиком возвращается от Роупера.
  Никаких ощущений. Ни осуждения, ни облегчения на душе, ни успокоения совести. «Я плюю», – говорил Роупер. И плевал. На всех начиная с Джед.
  * * *
  Он смотрел на светлеющее небо и представлял себе ее голову, нежно прижавшуюся к его уху. Потом набрал номер двадцать второй комнаты, дал четыре гудка и набрал снова, но ничего не говорил.
  – Ты как раз кстати, – тихо сказал Рук. – Слушай.
  «Джонатан, – мысленно повторял он, слушая инструкции Рука. – Джонатан, Джонатан, Джонатан... Когда все это полетит тебе в лицо?»
  22
  В нотариальной конторе Малдера была мебель красного дерева, искусственные цветы и серебристые жалюзи. Многочисленные счастливые лица голландской королевской семьи ослепительно улыбались с обшитых панелями стен, и нотариус Малдер улыбался вместе с ними. Лэнгборн и замещающий Апостола Моранти сидели за столом. Лэнгборн, привычно угрюмый, листал бумаги, а Моранти, настороженный, как старый пойнтер, следил за каждым движением Джонатана своими карими глазами из-под нависших густых бровей. Моранти – большеголовый итальянец лет шестидесяти, седой, смуглый, с оспинками на лице. Даже оставаясь неподвижным, он вносил некоторый диссонанс в общую атмосферу: от него веяло духом народной справедливости, крестьянской борьбы за выживание. Один раз он яростно хрюкнул и стукнул широкой ладонью по столу. Но только для того, чтобы притянуть к себе через стол бумагу и, изучив, швырнуть обратно. Один раз он откинул голову назад и пристально вгляделся в Джонатана, как бы оценивая, колониалист он или нет.
  – Мистер Томас, вы англичанин?
  – Я из Новой Зеландии.
  – Добро пожаловать в Кюрасао.
  Малдер, напротив, был тучен и жизнерадостен, как Пиквик. Когда он расплывался в улыбке, щеки его сверкали, как красные яблоки, а когда он переставал сиять, хотелось поскорее ласково спросить у него: «В чем я провинился?»
  Но рука его дрожала.
  Почему она дрожала, отчего она дрожала, от распутства или бессилия, от пьянства или страха, Джонатан мог только догадываться. Но она дрожала так, будто принадлежала не Малдеру, а какому-то совсем другому человеку. Дрожала, принимая паспорт Джонатана, протянутый Лэнгборном, дрожала, старательно переписывая фальшивые данные. Дрожала, возвращая паспорт Джонатану, а не Лэнгборну. И опять задрожала, раскладывая бумаги на столе. Даже пухлый указательный палец дрожал, указывая Джонатану место, где ему следовало поставить подпись под отказом от собственной жизни, и место, где для этого достаточно было только инициалов.
  И когда Малдер дал подписать Джонатану все виданные и еще кучу невиданных документов, дрожащая рука извлекла наконец пресловутые облигации на предъявителя – увесистую пачку трепещущих голубых купюр, напечатанных компанией «Трейдпатс лимитед», которую возглавлял Джонатан. На каждой имелся свой номер, выпуклая гербовая печать и гравированный узор, как на банкнотах, и назначение у них было то же – обогатить анонимного предъявителя. Джонатан сразу понял – подтверждения ему не требовалось, – что облигации были роуперовские: пустить пыль в глаза, повысить ставки, сразить клоунов.
  Потом он, повинуясь кивку благодушно улыбающегося Малдера, подписал и облигации в качестве лица, на имя которого открыт банковский счет компании. Затем с разбегу подмахнул любовное письмецо нотариусу Малдеру, заверяя его в назначении представителем «Трейдпатс лимитед» в Кюрасао в соответствии с местными законами.
  И вдруг оказалось, что процедура закончена и осталось только пожать руку, выполнившую такую тяжелую работу. Что они должным образом проделали – даже Лэнгборн. И вот Малдер, краснощекий пятидесятилетний школьник, уже машет им со ступенек лестницы своей пухлой ручонкой, чуть ли не обещая писать им каждую неделю.
  – Томми, если ты не возражаешь, я возьму паспорт, – подмигнул Тэбби.
  * * *
  – Но, Дикки, мы с Дереком уж точно встречались! – вскричал голландский банкир, обращаясь к Роуперу, стоявшему там, где следовало бы установить камин, если бы таковые нужны были на Кюрасао. – И не только вчера, полагаю! Я бы сказал, мы старые друзья по Кристаллу! Нетти, принеси, пожалуйста, чаю мистеру Томасу!
  На мгновение профессиональному наблюдателю отказала память. Потом он вспомнил ночь на Кристалле, и Джед за столом в синем атласном декольте, в жемчугах, и этого придурковатого банкира, который теперь всех утомлял своими рассказами о связях с сильными мира сего.
  – Ну конечно же приятно вновь встретиться, Пьет! – с некоторым опозданием воскликнул любезный служащий отеля, протягивая руку. И тут же Джонатан второй раз за прошедшие двадцать минут обменялся рукопожатиями с Малдером и Моранти, как будто видел их впервые в жизни. Джонатан, правда, сделал это спокойно (да и они тоже), так как начинал понимать, что в этом театре один актер может сыграть несколько ролей в течение одного представления.
  Они сели вокруг стола, Моранти смотрел и слушал, словно третейский судья, а говорил главным образом банкир, считая, очевидно, своей первейшей обязанностью ознакомить Джонатана с массой бесполезной информации.
  Акционерный капитал компании в Кюрасао может исчисляться в любой валюте, сказал голландский банкир. Нет никаких ограничений на покупку акций иностранцами.
  – Здорово, – сказал Джонатан.
  Лэнгборн лениво поднял на него глаза. Моранти не дрогнул. Роупер, рассматривавший старинную голландскую лепнину на потолке, слегка ухмыльнулся.
  Компания освобождена от любых налогов, сказал банкир. Передача акций не ограничена. Налогом также не облагается.
  – Ну, гора с плеч, – с прежним воодушевлением сказал Джонатан.
  Мистер Дерек Томас не обязывается законом привлекать внешних наблюдателей, сказал банкир с такой торжественностью, словно эти слова возвели его в высший монашеский сан. Мистер Томас свободен в любой момент перевести компанию под другую юрисдикцию по его собственному выбору.
  – Это я учту, – сказал Джонатан, и на этот раз, к его удивлению, невозмутимый Моранти расплылся в улыбке и произнес: «В Новую Зеландию», словно решил, что там-то ей самое место.
  Часть акционерного капитала должна была быть оплачена, для чего требовались шесть тысяч долларов США, но этот вопрос удалось отрегулировать, продолжал банкир. «Нашему дорогому другу Дереку» остается ради проформы написать свое имя на некоторых документах. Банкир улыбнулся, растянув губы, как эластичную ленту, и показал на черную авторучку, стоявшую пером вниз на деревянной подставке.
  – Простите, Пьет, – сказал Джонатан озабоченно, но с улыбкой. – Я не совсем уловил, что вы сказали. Какой именно вопрос удалось урегулировать?
  – К счастью, ваша компания обладает великолепной ликвидностью, Дерек, – совершенно непринужденно сказал голландский банкир.
  – А, превосходно. Я не понял. Тогда, может быть, вы позволите мне взглянуть на счета.
  Банкир внимательно посмотрел на Джонатана. Почти незаметным поворотом головы он переадресовал вопрос Роуперу, который наконец отвлекся от узоров на потолке.
  – Конечно, Пьет, пусть посмотрит счета. Это же компания Дерека. Боже мой, имя Дерека на бумаге, это его сделка. Пусть посмотрит на счета, если хочет. Почему бы и нет?
  Банкир извлек из ящика стола тонкий незапечатанный оранжевый конверт и протянул через стол Джонатану. Тот открыл его и увидел месячный бюллетень, удостоверяющий, что на текущем счету компании «Трейдпатс лимитед» в Кюрасао сто миллионов долларов США.
  – Кто-нибудь еще хочет посмотреть? – решил выяснить Роупер.
  Моранти поднял руку. Джонатан протянул ему бюллетень. Моранти прочитал и передал Лэнгборну, который скорчил кислую рожу и, не глядя, вернул банкиру.
  – Дай ему этот чертов чек и давай закругляться, – бросил Лэнгборн Джонатану через плечо, едва повернув свою светловолосую голову.
  Девушка, маячившая сзади с папкой под мышкой, церемонно прошествовала вокруг стола и подошла к Джонатану. Папка из натуральной кожи была украшена кустарным тиснением, выполненным местными мастерами. Внутри ее находился чек для предъявления в банк на сумму двадцать пять миллионов долларов США, снимаемую со счета компании «Трейдпатс».
  – Давай, Дерек, подпиши, – сказал Роупер, забавляясь нерешительностью Джонатана. – Не укусит. Это вроде чаевых, так ведь, Пьет?
  Все, кроме Лэнгборна, рассмеялись.
  Джонатан подписал чек. Девушка вновь спрятала его в папку и аккуратно закрыла ее. Это была метиска, очень красивая, с огромными, вопросительно распахнутыми глазами, изображавшая скромницу.
  * * *
  Роупер и Джонатан сидели в сторонке, на софе у окна, пока голландский банкир и три адвоката занимались своими делами.
  – Гостиница в порядке? – спросил Роупер.
  – Нормально, спасибо. Неплохой сервис. Кошмар – жить в гостиницах, когда знаешь всю кухню.
  – Мэг – славная штучка.
  – Мэг – чудо.
  – Темный лес – все эти правовые формальности.
  – Боюсь, что так.
  – Джед шлет сердечный привет. Дэнс вчера выиграл парусные гонки. Детская регата. Был на седьмом небе, когда вручал приз матери. Хотел, чтобы ты знал.
  – Это великолепно.
  – Он думал, тебя это обрадует.
  – Я рад. Это триумф.
  – Ну, не трать порох. Сегодня большая ночь.
  – Еще одно сборище?
  – Можно так назвать.
  Оставалась последняя формальность, для нее потребовались магнитофон и шпаргалка речи. Девушка занялась магнитофоном, голландский банкир стал репетировать с Джонатаном.
  – Обычным голосом, Дерек, пожалуйста. Я думаю, вот как вы сегодня говорили. Для записи. Будьте так любезны.
  Джонатан прочел первые две строки про себя, а потом – вслух: «С вами говорит ваш друг Джордж. Спасибо, что вы не ложитесь спать».
  – И еще раз, Дерек. Может быть, вы немного нервничаете. Просто расслабьтесь, пожалуйста.
  Он прочитал еще раз.
  – Еще один разок, Дерек. По-моему, вы немного напряжены. Может быть, это большие суммы так вас впечатлили.
  Джонатан улыбнулся самой любезной улыбкой. Сегодня он был звездой, а звездам положено проявлять характер.
  – Да нет, Пьет, по-моему, я уже достаточно постарался. Спасибо.
  Роупер согласился.
  – Пьет, ты ведешь себя как ворчливая старуха. Выключи эту дурацкую штуку. Синьор Моранти, пойдемте. Пора хорошенько подкрепиться.
  Опять рукопожатия: все друг с другом по очереди, словно добрые друзья под Новый год.
  * * *
  – Ну и что ты считаешь? – спросил Роупер со своей дельфиньей улыбкой, расположившись в пластмассовом кресле на балконе у Джонатана. – Уже усвоил? Или все еще не по зубам?
  Момент был нервный. Как когда сидишь в засаде с выкрашенным в черный цвет лицом и обмениваешься дружескими любезностями, чтобы выпустить адреналин. Роупер поставил ноги на балюстраду. Джонатан перегнулся через перила, всматриваясь в темнеющее море. Луны на небе не было. Ровный ветер подстегивал волны. Первые тусклые звездочки прорезывались сквозь темно-синюю тучу. В освещенной гостиной болтали Фриски, Гус и Тэбби. Только Лэнгборн, томно развалившийся на софе и углубившийся в «Прайвэт Ай», казалось, не чувствовал напряжения.
  – В Кюрасао есть компания, называется «Трейдпатс», которая владеет сотней миллионов долларов США минус двадцать пять, – сказал Джонатан.
  – Но, – подсказал Роупер, расплываясь в широченной улыбке.
  – Но у нее нет ни хрена, потому что «Трейдпатс» – филиал «Айронбрэнд».
  – Нет, не так.
  – Официально «Трейдпатс» – независимая компания, не связанная с другими фирмами. В действительности же это твое творение, которое не может пальцем без тебя пошевелить. «Айронбрэнд» не может открыто вкладывать деньги в «Трейдпатс». Поэтому «Айронбрэнд» кладет деньги инвесторов в послушный банк, а послушный банк вкладывает деньги в «Трейдпатс». Банк – это предохранитель. Когда дело сделано, «Трейдпатс» хорошо платит инвесторам, все радостно расходятся, а остальное все тебе.
  – Кто пострадает?
  – Я. Если произойдет срыв.
  – Не произойдет. Кто-нибудь еще?
  Джонатан заметил, что Роупер все-таки хотел бы, чтобы он его оправдал.
  – Кто-нибудь наверняка.
  – Давай по-другому. Пострадает ли кто-нибудь, кто бы без этого не пострадал?
  – Мы продаем оружие, так?
  – Ну?
  – По-видимому, его покупают для того, чтобы использовать. А поскольку все происходит тайно, разумно было бы предположить, что оно попадает к людям, которым не следовало бы давать его в руки.
  Роупер пожал плечами:
  – Кто это так говорит? Кто решает, кто в кого должен стрелять в этом мире? Кто издает идиотские законы? Кто у власти? Господи! – Необычно разволновавшись, он вскинул руку к темнеющему небу. – Ты ведь не можешь изменить его цвет. И Джед я говорил. Она не хочет слышать. Но я не обвиняю. Так же молода, как и ты. Изменится лет через десять.
  Расхрабрившийся Джонатан продолжал нападать.
  – Так кто покупает? – вновь повторил он вопрос, заданный еще в самолете?
  – Моранти.
  – Нет, не он. Он не заплатил тебе ни цента. Ты вложил сто миллионов долларов – или пусть инвесторы. Что вкладывает Моранти? Ты продаешь ему оружие. Он покупает его. Ну и где его деньги? Или он расплачивается чем-то лучшим? Чем-то, что ты можешь выгодно продать и получить гораздо больше чем сто миллионов?
  В темноте лицо Роупера стало мраморным, похожим на мраморную маску, но он все еще продолжал вежливо улыбаться.
  – Ты сам в этом крутился, разве не так? Ты и австралиец, которого ты убил. Хорошо, ты отрицаешь. Не придал этому должного значения. Твоя беда. Или придавай должное значение, или вообще никакого – вот мое мнение. Но все равно ты умный парень. Жаль, что мы раньше не встретились. Могли бы сработаться.
  В комнате зазвонил телефон. Роупер резко повернулся, и Джонатан посмотрел туда же: Лэнгборн, держа трубку у уха, посматривал на часы во время разговора. Он положил трубку, кивнул Роуперу и вернулся на софу к своему журналу. Роупер вновь откинулся на спинку пластмассового кресла.
  – Помнишь, как торговали в старом Китае? – спросил он почти ностальгически.
  – В тридцатые годы прошлого века?
  – Но ты читал об этом? А? Все остальное, насколько я заметил, ты читал.
  – Да.
  – Помнишь, что эти гонконгские британцы переправляли по реке в Кантон? Обходя китайские законы, вкладывая капитал в Империю, накапливая состояния?
  – Опиум, – сказал Джонатан.
  – За чай. Опиум за чай. Бартер. Вернулись в Англию – капитаны промышленности. Рыцарство, честь, вся эта рухлядь. Какая, к чертям, разница? Иди и делай – только это и имеет смысл! Американцы это знают. А мы чем хуже? Твердозадые священники, которые каждое воскресенье вопят с кафедры? Старые крачки, судачащие за чаем? Булочка с тмином, бедная миссис такая-то и такая-то умерла от того и сего? Наплюй. Хуже проклятой тюрьмы. Знаешь, что Джед спросила у меня?
  – Что?
  – «До какой степени ты негодяй? Скажи мне самое страшное!» Господи!
  – Что ты сказал?
  – «Я недостаточный негодяй, – сказал я. – Есть я, а есть джунгли, – сказал я ей. – Нет полицейских на каждом углу. Нет справедливости, которую блюдут парни в париках, имеющие хотя бы отдаленное представление о законе. Нет ничего. Я думал, тебе это нравится». Немного потряс ее. Ей это идет на пользу.
  Лэнгборн постукивал по бокалу.
  – Так зачем ты ходишь на все эти сборища? – спросил Джонатан. Они уже вставали. – Зачем, имея собаку, лаять самому?
  Роупер громко засмеялся и хлопнул Джонатана по спине.
  – Не верю собаке, старина, вот почему. Ни одной. Ни тебе, ни Корки, ни Сэнди – никому бы из вас не доверил пустой курятник. Тут ничего личного. Такой уж я.
  * * *
  Две машины ожидали между двумя освещенными гибискусами во дворе гостиницы. Первая – «вольво», за рулем – Гус. Лэнгборн сел впереди, Роупер и Джонатан – сзади. Тэбби и Фриски следовали за ними в «тойоте». Лэнгборн держал в руках «дипломат».
  Они проехали по высокому мосту, увидели огни города внизу и освещенные черные голландские ватервейсы. Спустились с крутого откоса. Кончились старинные постройки, начались лачуги. Внезапная темнота показалась зловещей. Они ехали по ровной дороге, справа – море, слева – нагромождение контейнеров с надписями вроде «Силэнд», «Недллойд» и «Типхук». Повернули налево, и Джонатан увидел низкую белую крышу и голубые столбы и догадался, что это таможня. Тут был другой асфальт, от которого гудели колеса.
  – Остановись у ворот и выключи фары, – скомандовал Лэнгборн. – Все.
  Гус остановился у ворот и выключил все фары и подфарники. То же самое сделал Фриски в «тойоте». Перед ними были белые решетчатые ворота с предупредительными надписями на голландском и английском. Огни вокруг ворот тоже вдруг погасли, и с наступлением полной тьмы воцарилось молчание. Вдалеке Джонатан различил сюрреалистическую композицию из кранов и экскаваторов, освещенных дуговыми лампами, и неясные очертания океанских лайнеров.
  – Никому не двигаться. Руки не прятать. Они должны их видеть, – скомандовал снова Лэнгборн.
  Голос его стал властным. Здесь он играл главную роль каким бы ни был спектакль. Лэнгборн чуть-чуть приоткрыл дверцу и подвигал ею взад-вперед, мигая соединенным с ней внутренним светильником. Затем захлопнул дверцу, и они снова очутились в темноте. Сэнди опустил стекло со своей стороны. Джонатан увидел, как в окно протянулась рука – белая, мужская и сильная, обнаженная до локтя.
  – Один час, – сказал Лэнгборн в темноту.
  – Это слишком много, – возразил грубый голос с акцентом.
  – Мы договорились о часе. Или час, или ничего.
  – О'кей, о'кей.
  Только тогда Лэнгборн протянул в окно коричневый конверт. При свете фонарика содержимое было быстренько пересчитано. Ворота открылись. Не зажигая фар, они двинулись вперед, за ними – «тойота». Проехав старый якорь, вмурованный в бетон, они оказались в аллее разноцветных контейнеров, на каждом – комбинация букв и семизначный номер.
  – Здесь налево, – сказал Лэнгборн. Повернули налево, «тойота» за ними. Джонатан быстро пригнул голову, когда на них вдруг стало опускаться плечо оранжевого крана.
  – Теперь направо. Здесь, – сказал Лэнгборн.
  Они повернули направо и увидели черный корпус танкера. Опять направо, и рядом оказались шесть пришвартованных кораблей: два огромных, свежевыкрашенных океанских лайнера и четыре обшарпанных каботажника, все – с опущенными и освещенными трапами.
  – Стоп, – приказал Лэнгборн.
  Они остановились. По-прежнему в темноте. Обе машины. На этот раз ждать пришлось лишь несколько секунд, и в ветровое стекло ударил свет: сначала красный, потом – белый, потом – опять красный.
  – Открой все окна, – сказал Лэнгборн Гусу. Его опять беспокоили руки. – Быстро, чтобы они их видели. Шеф, вытяни их перед собой. И ты, Томас.
  Непривычно кроткий Роупер послушался. Было холодно. Запах бензина смешивался с запахами моря и металла. Джонатан очутился в Ирландии. Нет, в пагуошских доках, в Канаде, в кладовке грязного грузового судна, в ожидании момента, когда под покровом темноты ему удастся незаметно соскользнуть на берег. Машину осветили с обеих сторон. Лучи скользили по рукам и лицам сидящих, потом обшарили пол.
  – Мистер Томас и компания, – сказал Лэнгборн. – Хотим проверить несколько тракторов и заплатить вторую половину.
  – Кто из вас Томас? – спросил мужской голос.
  – Я.
  Пауза.
  – О'кей.
  – Все медленно выходят, – приказал Лэнгборн. – Томас, за мной. В цепочку.
  Их проводник, худой и высокий, казался слишком юным, чтобы носить болтавшийся на его правом боку «геклер». Трап был короткий. Оказавшись на палубе, Джонатан опять увидел за черной водой огни города и вспышки в трубах нефтеперерабатывающего завода.
  Кораблик был старый и маленький. «Сорок тысяч тонн, максимум, – предположил Джонатан, – не раз подновлялся». За открытой деревянной дверью их ждал откинутый люк. Лампа под потолком освещала идущий вниз витой железный трап. Проводник опять шел впереди. В тишине гулко отдавались шаги. Теперь Джонатану удалось лучше разглядеть того, кто вел их. На нем были джинсы и кроссовки. Левой рукой он время от времени откидывал назад светлый чуб. В правой – по-прежнему «геклер», указательный палец – на спусковом крючке. Удалось получше разглядеть и судно. «Приспособлено для смешанного груза. Вместимость – около шестидесяти контейнеров. Настоящая лохань, заезженная рабочая лошадка в конце своей жизни. Сломается, ремонтировать не будут».
  Три молодых белокурых красавца преградили им путь. За ними – закрытая железная дверь. «Шведы», – догадался Джонатан. У них тоже были «геклеры». Стало ясно, что проводник – их начальник. Очень уж непринужденно он держался с ними, улыбаясь дежурной, недоброй улыбкой.
  – Как нынче поживает аристократия, Сэнди? – спросил он. Джонатан все еще не мог определить его акцента.
  – Привет, Пип, – улыбнулся Лэнгборн. – Спасибо, прекрасно. А ты как?
  – Все специалисты по сельскому хозяйству? Любите тракторы? Машины всякие? Хотите вырастить небывалый урожай и накормить голодных?
  – А ну-ка давай делай свое дело, – грубо оборвал его Лэнгборн. – Где Моранти?
  Пип толкнул железную дверь, и в тот же момент из темноты вырос Моранти.
  «Лорд Лэнгборн свихнулся на оружии, – говорил Берр. – Играл роль джентльмена-солдата в полудюжине грязных войн... гордится тем, как умеет убивать... в свободное время коллекционирует, как и Роупер... это дает им возможность ощущать себя частью истории...»
  * * *
  Трюм занимал большую часть «пуза» корабля. Пип изображал хозяина, Лэнгборн и Моранти шли рядом с ним, Джонатан с Роупером сзади, далее подмога: Фриски, Тэбби и трое из команды с «геклерами» через плечо. Двадцать контейнеров были прикреплены цепями к кольцам наверху. На фиксирующих ремнях значились промежуточные пункты маршрута: Лиссабон, Азоры, Антверпен, Гданьск.
  – Это мы называем саудовской коробкой, – гордо сообщил Пип. – Они открываются сбоку, так что саудовские таможенники могут залезть внутрь и приложиться к бутылочке.
  На контейнерах были таможенные пломбы, представлявшие из себя загнанные один в другой стальные штыри. Трое с «геклерами» вскрыли их с помощью кусачек.
  – Не бойся, у нас есть еще, – заверил Пип Джонатана. – Завтра все опять будет красиво. Таможня не придерется.
  Контейнер медленно открывался. У оружия – своя тишина. Тишина будущих трупов.
  – «Вулканы», – поучительно сказал Лэнгборн, обращаясь к Моранти. – Усовершенствованный вариант «гэтлинга». Шесть двадцатимиллиметровых стволов – три тысячи выстрелов в минуту. Почти искусство. Успевай только заряжать. Каждая пуля размером с палец. Жужжит, как рой пчел-убийц, У вертолетов и легкой авиации никаких шансов. Абсолютно новый. Десять таких. О'кей?
  Моранти ничего не сказал, только слегка кивнул в знак согласия. Они подошли к следующему контейнеру. Он был забит до отказа, поэтому смотреть пришлось снаружи. Но того, что они увидели, им вполне хватило.
  – Счетверенные зенитки, – объявил Лэнгборн. – Четыре пулемета с общей осью, стреляющие одновременно в одну мишень. Бьют любой самолет с одного выстрела. Грузовики, бэтээры, легкое вооружение – все им нипочем. Устанавливаются на шасси, мобильны и чертовски опасны. Тоже новые.
  Пип вывел их к правому борту, где два человека осторожно извлекали ракету в форме сигары из цилиндра. На этот раз Джонатану не потребовались объяснения Лэнгборна. Он насмотрелся рекламных фильмов. Наслушался рассказов. «Если у ирландцев когда-нибудь дотянутся до них руки, считай, что ты мертв, а они непременно дотянутся, – весело уверял старшина. – Стащат их с военных складов янки в Германии, купят за целое состояние в Афганистане, у израильтян или у палестинцев, или еще у кого-то, кого янки вздумают ими снабдить. Сверхзвуковые, пакуются вручную, по три в упаковке, называются „стингер“ – „жало“, а они и есть жало...»
  Обход продолжался. Легкие противотанковые орудия. Полевые радиоприемники. Медицинское оборудование. Форма. Обмундирование. Готовая еда. Британские флажки. Коробки, изготовленные в Бирмингеме. Железные канистры из Манчестера. Все осмотреть было невозможно. Слишком много всего, слишком мало времени.
  – Нравится? – тихо спросил Роупер Джонатана.
  Их лица оказались совсем рядом. Роупер смотрел напряженно и с каким-то странным торжеством, как будто нашел подтверждение своей точке зрения.
  – Хорошие штучки, – ответил Джонатан, не зная, что еще сказать.
  – Всего понемногу в каждой партии. В этом трюк. Корабль сбивается с пути, и вы теряете всего понемножку, а не что-то одно целиком. Здравый смысл.
  – Полагаю, да.
  Но Роупер не слушал его. Он видел свои достижения и блаженствовал.
  – Томас? – Лэнгборн звал из кормовой части. – Пора подписывать.
  Роупер пошел с ним. Лэнгборн положил на военный пюпитр отпечатанную расписку в получении турбин, деталей тракторов и тяжелых станков согласно прилагавшемуся перечню, проверенному и заверенному Томасом С. Дереком, управляющим, действующим от лица и по поручению компании «Трейдпатс лимитед». Джонатан поставил свое имя под распиской и инициалы под перечнем. Он передал документ Роуперу, тот показал Моранти, потом вернул Лэнгборну, а тот передал Пипу. На полке возле двери лежал радиотелефон. Пип взял его и набрал номер, написанный на листочке бумаги, который протянул ему Роупер. Моранти стоял в стороне – руки в боки, грудь вперед, как русский на памятнике. Пип передал трубку Роуперу. Они услышали «алло» голландского банкира.
  – Это Пьет? – спросил Роупер. – Мой друг хочет сообщить тебе что-то важное.
  Он передал трубку Джонатану вместе с другим листочком бумаги.
  Джонатан взглянул и прочел вслух:
  – С вами говорит ваш друг Джордж. Спасибо, что вы не ложитесь спать.
  – Дерек, дайте, пожалуйста, трубку Пипу, – сказал банкир. – Я хотел бы сообщить ему некоторые приятные новости.
  Джонатан протянул трубку Пипу, тот послушал, засмеялся, положил трубку и хлопнул Джонатана по плечу.
  – Ты чудесный парень!
  Он перестал смеяться, когда Лэнгборн извлек из портфеля отпечатанный лист бумаги.
  – Расписку, – коротко сказал он.
  Пип схватил ручку Джонатана и на глазах у всех поставил свое имя под распиской в получении от компании «Трейдпатс лимитед» двадцати пяти миллионов долларов США – третьего и предпоследнего взноса за оговоренную партию турбин, запчастей тракторов и тяжелых станков, согласно контракту следующих через Кюрасао транзитным грузом на винтовом пароходе «Ломбардия».
  * * *
  Она позвонила в четыре утра.
  – Завтра мы отправляемся на «Пашу», – сказала она. – Я и Корки.
  Джонатан молчал.
  – Он говорит, мне надо удирать. Забыть о круизе, удрать, пока еще возможно.
  – Он прав, – пробормотал Джонатан наконец.
  – Джонатан, удирать нехорошо. Это ничего не даст. Мы же оба знаем об этом. От себя не убежишь.
  – Просто уходи, – сказал он. – Уезжай куда хочешь. Пожалуйста.
  Они опять лежали рядом, каждый на своей кровати, и прислушивались к дыханию друг друга.
  «Джонатан, – шептала она, – Джонатан».
  23
  С операцией «Пиявка» все обстояло хорошо. Так говорил Берр, сидя за унылым серым пультом в Майами. Так говорил Стрельски из соседней аппаратной. Гудхью, звонивший им из Лондона по два раза в день, не сомневался в этом.
  – Силы задействованы, Леонард. Остается только подвести черту.
  – Какие силы? – спросил Берр, как всегда, подозрительно.
  – Во-первых, мой хозяин.
  – Твой хозяин?
  – Он обмозговывает, Леонард. Так он сказал, и я должен считаться с его сомнениями. Как я могу прыгнуть через его голову, если он предлагает мне полную поддержку? Вчера мы поговорили по душам.
  – Я рад, что у него есть душа.
  Но Гудхью в эти дни было не до острот.
  – Он сказал, нам надо сплотиться. Я с ним согласен. Вокруг слишком много людей с финансовыми интересами. Он сказал, что в воздухе пахнет гнильцой. По-моему, лучше не сформулируешь. Он бы не хотел, чтобы его считали одним из тех, кто боится вывести эту шушеру на чистую воду. Надеюсь, он это сделает. О «Флагманском корабле» он не упоминал, я – тоже. Иногда лучше умолчать. Но, Леонард, твой список произвел на него сильное впечатление. Можно сказать, сыграл решающую роль. Там все как на ладони. Голые факты. От них уж никуда не спрячешься.
  – Мой список?
  – Список, Леонард. Тот, который сфотографировал твой друг. Посредников. Инвесторов. Наладчиков и вкладчиков, как ты их назвал. – В голосе Гудхью послышались умоляющие нотки, и Берр дорого дал бы, чтобы не слышать их вовсе. – Да, Боже мой, пороховой заряд. Ту штуку, до которой, как ты сказал, никто бы не докопался, кроме нашего друга. Господи, Леонард, ты специально притворяешься тупым.
  Но Гудхью неверно истолковал замешательство Берра. Берр сразу понял, какой список. Он не понимал, как Гудхью его использовал.
  – Не хочешь ли ты сказать, что показал список посредников и инвесторов своему хозяину?
  – Господи, ну конечно же не сырой материал, как я мог показать его? Просто имена и цифры. Естественно, должным образом отобранные. Он мог узнать их, прослушав телефон, микрофон, все что угодно. Мы сами могли бы украсть его на почте.
  – Рекс, Роупер не диктовал этот список и не читал по телефону. И не посылал по почте. Он существует в единственном экземпляре, в деловом блокноте Роупера, и только один человек сфотографировал его.
  – Леонард, давай не будем вдаваться в подробности! Мой хозяин потрясен, а этого я и добивался. Он признает, что пора подводить черту и что головы должны полететь. Он чувствует – так он говорит, и я буду ему верить, пока не буду убежден в обратном, – у него есть своя гордость, Леонард, как у всех нас, все мы так или иначе увиливаем от неприятной нам правды, пока она не обрушится на нас, – он чувствует, что для него настало время спрыгнуть с забора и сказать свое слово. – Гудхью попытался героически пошутить. – Ты знаешь, как он любит метафоры. Удивляюсь, что он ничего не ввернул о новых метлах, восставших из пепла.
  Если Гудхью рассчитывал услышать взрыв смеха в ответ, то Берр обманул его ожидания.
  Гудхью разволновался:
  – Леонард, у меня не было выбора. Я служу королеве. Я служу министру королевы. Моя обязанность – информировать хозяина о ходе твоего дела. Если он говорит мне, что видит свет, в мои функции не входит обвинять его во лжи. У меня свои принципы, Леонард. И я верен им, так же как верен ему и тебе. Мы обедаем вместе в четверг после его встречи с секретарем кабинета. Я жду важных новостей. И надеялся, что ты будешь доволен, а ты бурчишь.
  – Рекс, кто еще видел этот список?
  – Кроме моего хозяина, никто. Естественно, я указал ему на секретность. Нельзя без конца говорить людям, чтобы они помалкивали, это все равно что слишком часто кричать «волк!». Естественно, суть будет изложена в четверг секретарю кабинета, но можешь быть уверен, что дальше не пойдет.
  Молчание Берра стало непереносимым.
  – Леонард, я боюсь, ты забываешь первые принципы. В последние месяцы все мои усилия были направлены на достижение большей гласности в новую эру. Секретность – это проклятие нашей системы. Я не хочу советовать своему начальнику или любому другому министру королевы прятаться за ее юбки. Они и так этим злоупотребляют. Я не буду слушать тебя, Леонард. Не пущу тебя назад, к тем допотопным временам, когда ты работал в Ривер-Хауз.
  Берр глубоко вздохнул.
  – Ясно, Рекс. Понял. С этого момента буду соблюдать первые принципы.
  – Рад это слышать, Леонард.
  Берр положил трубку и позвонил Руку.
  – Роб, Рекс Гудхью больше не будет получать неочищенную информацию «Пиявки». Срочно принять к сведению. Завтра пришлю тебе письменное подтверждение.
  Тем не менее все остальное шло гладко, и если Берр продолжал беспокоиться из-за оплошности, допущенной Гудхью, то ни у него, ни у Стрельски не было ощущения неотвратимого провала. То, что Гудхью назвал подведением черты, Берр и Стрельски называли прямым попаданием, а сейчас они только и мечтали об этом прямом попадании, то есть о том моменте, когда наркотики, оружие и игроки окажутся в одном месте и удастся проследить, куда текут деньги, и (предполагая, что команда получит все необходимые права и полномочия) лихие парни выскочат из-за деревьев и закричат: «Руки вверх!» – а плохие парни жалко улыбнутся и скажут: «Сдаюсь, офицер» – или если они американцы: «Ты еще попомнишь меня, Стрельски, ублюдок».
  Примерно так они шутливо представляли это друг другу.
  – Пусть все зайдет как можно дальше, – по-прежнему настаивал Стрельски – на встречах, по телефону, за кофе, на пляже. – Чем ниже они скатятся, тем труднее им будет сыграть в прятки и тем ближе мы к Господу.
  Берр соглашался. Ловить жулье – то же самое, что ловить шпионов, сказал он. Нужен только хорошо освещенный угол, фотоаппараты наготове, один человек в теплой полушинели с планами, другой – в котелке, с чемоданом, набитым разными счетами. И, если тебе повезет, дело в шляпе. Операция «Пиявка» должна была дать ответ на следующие вопросы: «Чья улица? Чей город? Чье море? Чья юрисдикция?» Поскольку одно было ясно: ни Ричард Онслоу Роупер, ни его колумбийские партнеры по торговле вовсе не собирались обделывать свои делишки на американской земле.
  * * *
  Вторым человеком, оказывавшим всяческую поддержку и вселявшим оптимизм, был новый федеральный прокурор, которому поручили это дело. Прескотт, так его звали, занимал и еще один, более высокий пост – первого заместителя министра юстиции США, и все, кого Стрельски спрашивал о нем, говорили, что Эд Прескотт – лучший первый заместитель министра юстиции, какой когда-либо существовал на свете, просто самый лучший, ей-богу, Джо. Все Прескотты конечно же были выпускниками Йеля, и двое-трое из них имели связи с управлением, – а как же иначе? – и ходил слух, который Эд никогда официально не опровергал, что он кем-то там приходится Прескотту Бушу, отцу Джорджа Буша. Но Эда подобная чепуха никогда не волновала, это он всем сразу давал понять. Он был серьезным вашингтонским игроком с собственной программой и, занимаясь работой, оставлял свою родословную за дверью.
  – Что случилось с тем парнем, что был до прошлой недели? – спросил Берр.
  – Думаю, ему надоело ждать, – ответил Стрельски. – Эти люди не шляются без дела.
  Как всегда ошарашенный американскими темпами смены сотрудников, Берр промолчал. Лишь много позднее он понял, что они со Стрельски, из уважения друг к другу, умалчивали об одних и тех же вещах. Между тем Берр и Стрельски, не первые и не последние, пытались добиться невозможного – убедить Вашингтон санкционировать акт задержания на море винтового парохода «Ломбардия», зарегистрированного в Панаме, идущего из Кюрасао и направляющегося к свободной зоне Колон, на том основании, что, как стало известно, на его борту находится сверхсовременное оружие стоимостью пятьдесят миллионов долларов, описанное в декларации как турбины, тракторные запчасти и сельскохозяйственные машины. Впоследствии и тут Берр стал винить себя – как он винил себя чуть ли не во всем, – что, подкупленный безыскусным шармом и простыми манерами Эда Прескотта, проводил слишком много часов в его огромной конторе в центре города и слишком мало посвящал исполнению своих прямых обязанностей.
  Но что ему оставалось делать? Секретная радиосвязь между Майами и Вашингтоном работала круглосуточно. Налетела туча официальных и не совсем официальных экспертов, и вскоре в ней замелькали знаменитые британские фигуры: Милашка Кэти из посольства в Вашингтоне, Мэндерсон из отдела морских связей, Хардэкр, специалист по радиоперехвату, и некий молодой юрист из Ривер-Хауз, которого, согласно молве, выращивали на смену Пэлфрею, юридическому консультанту группы по изучению снабжения.
  Иногда казалось, что весь Вашингтон переехал в Майами; в иные дни штат конторы прокурора сокращался до двух машинисток и телефонистки, а первый заместитель министра юстиции Прескотт со своей командой отправлялся сражаться на Капитолии. Берр, ничего не смысливший в прелестях американской внутриполитической борьбы, находил утешение в лихорадочной деятельности, полагая, вероятно, как гончая в детстве Джед, что если много суетиться, то наверняка что-нибудь получится.
  * * *
  Никаких оснований для серьезных опасений пока что не было, только мелкие сигналы тревоги, без который не обходится ни одна тайная операция: к примеру, постоянные нервирующие напоминания о том, что жизненно важная информация – некоторые перехваченные телефонные разговоры, фотографии с воздуха, донесения разведчиков из Лэнгли с мест – как будто застревает где-то по дороге к Стрельски, и еще у Берра и Стрельски было схожее жуткое чувство, – в котором они не сознавались друг другу, – что операция «Пиявка» проводится параллельно с какой-то другой операцией, нитей которой они пока не могут нащупать.
  А если отвлечься от этого, то единственной их головной болью был, как всегда, Апостол, провалившийся как сквозь землю уже не в первый раз за свою непростую карьеру информатора Флинна. И это было тем более неприятно, что Флинн улетел на Кюрасао для встречи с ним и теперь торчал в дорогом отеле, чувствуя себя девочкой на шаре.
  Но даже при всем при том Берр не видел повода для беспокойства. На самом деле, если быть до конца честным, то у Ало имелись свои причины скрываться. Его укротители обращались с ним очень сурово. Пожалуй, чересчур. Апо уже давно выражал свое недовольство и угрожал забастовать до тех пор, пока его амнистию не подпишут и не заверят печатью. Тучи сгущались, и было бы неудивительно, если бы он предпочел держаться на расстоянии, не подвергая себя риску быть приговоренным к еще шести пожизненным заключениям в качестве соучастника крупнейшей, судя по всему, аферы с оружием и наркотиками в новейшей истории.
  – Пэт только что позвонил отцу Лукану, – докладывал Стрельски Берру. – Лукан не имеет от него никаких вестей. Пэт тоже.
  – Может быть, Апо хочет проучить его, – предположил Берр.
  В тот же вечер они занялись перехватом, наугад прослушивая телефонные разговоры из Кюрасао:
  Лорд Лэнгборн – в адвокатскую контору «Менез и Гарсиа», Кали, Колумбия, партнерам доктора Апостола, являвшимся, как было установлено, подставными лицами картеля в Кали. Доктор Хуан Менез снимает трубку.
  – Хуанито? Сэнди. Что случилось с нашим другом доктором? Он что-то долго не появлялся.
  Восемнадцатисекундная пауза.
  – Спроси у Иисуса Христа.
  – Что это, черт побери, значит?
  – Сэнди, наш друг – верующий человек. Может быть, он ушел от мирской суеты.
  Договорились, что, учитывая близость Каракаса и Кюрасао, доктор Моранти срочно прибудет на Кюрасао в качестве замены.
  И опять Берр и Стрельски, как они впоследствии признались друг другу, скрыли друг от друга свои подлинные мысли.
  После разговора Лэнгборна аппараты зафиксировали отчаянные попытки сэра Энтони Джойстона Брэдшоу прозвониться Роуперу из нескольких телефонов-автоматов в районе Беркшира. Сначала он пытался звонить по телефонной карточке, но голос оператора сообщил ему, что такой звонок не проходит. Он запросил контролера, представился, говорил пьяным голосом, и тогда его вежливо, но твердо прервали. Тогда он заказал разговор с конторой «Айронбрэнд» за счет компании. В первый раз его заказ не принял коммутатор, во второй раз ответил один из Макдэнби, но быстро его отшил. В конце концов он обратился непосредственно к капитану «Паши», находившегося в это время у берегов Антигуа:
  – Так где-же он тогда? На Кристалле его нет. Я запросил «Айронбрэнд», и там какой-то наглый тип сказал мне, что он продает фермы. Теперь ты говоришь мне, что его «ждут». Мне начхать, ждут его или нет! Он мне нужен сейчас! Я сэр Энтони Джойстон Брэдшоу. Это срочно. Ты знаешь, что такое срочно?
  Капитан предложил позвонить по личному номеру Коркорана в Нассау. Брэдшоу уже безуспешно пытался позвонить туда.
  Тем не менее Брэдшоу нашел-таки того, кого искал, и поговорил с ним без свидетелей – как показали дальнейшие события.
  На рассвете позвонил дежурный офицер из бункера. Он говорил с ледяным спокойствием человека, находящегося у пульта управления полетом, когда все приборы показывают, что ракета вот-вот разлетится на кусочки.
  – Мистер Берр, сэр? Сэр, вы можете спуститься прямо сейчас? Мистер Стрельски уже в пути. У нас проблема.
  * * *
  Стрельски ехал один. Он бы предпочел взять с собой Флинна, но Флинн все еще чах от тоски на Кюрасао, а Амато помогал ему в этом, поэтому Стрельски приходилось управляться за троих. Берр предложил сопровождать его, но Стрельски не мог простить англичанам их роли в случившемся. Не Берру – Леонард был его другом. Но дружба дружбой, а дело делом. Во всяком случае, сейчас. Поэтому Стрельски оставил Берра в бункере с мерцающими экранами и испуганным ночным персоналом и строго распорядился, чтобы никто не предпринимал никаких шагов ни в каком направлении, никому ничего не сообщая, ни Пэту Флинну, ни прокурору, ни одной живой душе, пока он все не проверит и не скажет"да" или «нет».
  – Ясно, Леонард? Слышишь меня?
  – Я слышу тебя.
  – Хорошо.
  Шофер ждал его в гараже – его звали Уилбур, довольно приятный парень, но явно достигший своего потолка, – и они понеслись с зажженными фарами и завывающими сиренами через пустой центр города, что показалось Стрельски безумно глупым – куда, в конце концов, торопиться и к чему всех будить? Но он ничего не сказал Уилбуру, потому что в глубине души чувствовал, что если бы он был за рулем, то ехал бы точно так же. Иногда мы делаем такие вещи из уважения к кому-то. А иногда нам просто больше ничего не остается.
  Кроме того, они действительно торопились. Когда что-то начинает случаться с главными свидетелями, то можно смело сказать, что надо торопиться. Когда все идет чуть-чуть не так, как надо, чуть-чуть дольше, чем надо; когда ты все больше и больше скатываешься к краю, а все из кожи вон лезут, чтобы убедить тебя, что ты-то и есть пуп земли – Господи, Джо, где бы мы были без тебя? – когда ты наслушался в коридорах чуть-чуть слишком много странного политического теоретизирования – разговоров о «Флагманском корабле» не как о кодовом названии, а как о новой операции – разговоров о расширении ворот и о наведении порядка на собственном заднем дворе; когда перед тобой на пять улыбающихся лиц больше, и больше на пять очень полезных разведсообщений, и все – дерьмо; когда вокруг тебя ничего не меняется, только мир, в котором, как тебе казалось, ты вращаешься, тихо ускользает от тебя, и чувствуешь себя брошенным на плоту посреди медленно текущей реки, кишащей крокодилами, и знаешь, что плывешь не в ту сторону – и, Джо, Бога ради, Джо, ты самый что ни на есть лучший офицер полиции – ну да, тогда ты можешь уверенно сказать, что пора торопиться, чтобы узнать, какой хрен с кем приключился.
  Иногда ощущаешь свое поражение, думал Стрельски. Он любил теннис, любил особенно смотреть по телевизору крупным планом ребят, пьющих колу в перерывах между сетами, и любил видеть лицо победителя в ожидании победы и лицо проигравшего в ожидании проигрыша. И проигравшие выглядели именно так, как он сейчас себя ощущал. Они играли свою игру и выкладывались, но счет есть счет, и на рассвете нового дня он был не в пользу Стрельски, а в пользу магнатов из «чистой разведки» по обе стороны Атлантики.
  Они проехали отель «Грандбэй», любимое пристанище Стрельски, когда ему хотелось убедить себя, что мир – красивое и тихое местечко, поднялись на гору, удаляясь от берега, эспланады и парка, и проехали через железные ворота с электрическим управлением туда, где Стрельски никогда не бывал, – в шикарный квартал Санглэйдз, где толстосумы, обогатившиеся на наркотиках, мошенничают, и трахаются, и живут с черной охраной и черными швейцарами, и с белыми столами и белыми лифтами, и с чувством, что когда ты проехал ворота, то попал в более опасное место, чем тот мир, от которого они тебя ограждают. Быть таким богатым в таком городе настолько опасно, что удивительно, как это они все давно не остались лежать мертвыми в своих кроватях имперских размеров.
  В это раннее утро внешний двор был запружен полицейскими машинами и телевизионными автобусами, и машинами «скорой помощи», и всеми атрибутами аппарата управляемой истерии, который призван смягчать кризис, но на самом деле лишь прославляет его. Крики и огни усилили ощущение нереальности происходящего, преследовавшее Стрельски с тех пор, как полицейский сиплым голосом сообщил ему новости, «потому что, мы знаем, вас интересует этот малый». «Меня здесь нет, – подумал он. – Мне это уже когда-то снилось».
  Он узнал кое-кого из отдела убийств. Краткие приветствия. «Привет, Глиб. Привет, Рокэм. Приятно встретиться. Господи, Джо, где тебя черти носили? Хороший вопрос, Джефф, может, черти все это и подстроили». Он узнал людей из своего собственного агентства. Мэри Джо, с которой он однажды переспал после одной вечеринки, к их взаимному удивлению. Серьезный мальчик по имени Метцгер, выглядевший так, словно в Майами не хватало воздуха.
  – Кто там, Метцгер?
  – Сэр, полиция пригласила почти всех, кого они знают. Ужасно, сэр. Пять дней без кондиционера, так близко к солнцу, это действительно отвратительно. Почему они выключили кондиционер? По-моему, это просто варварство.
  – Кто просил тебя прийти сюда, Метцгер?
  – Из отдела убийств, сэр.
  – Когда это было?
  – Сэр, час назад.
  – Почему ты не позвонил мне, Метцгер?
  – Сэр, они сказали, что вы заняты в бункере и что вы в курсе.
  "Они, – подумал Стрельски. – Они посылают очередной сигнал. Джо Стрельски: хороший офицер, но стареет. Джо Стрельски: слишком медлителен для «Флагманского корабля».
  На центральном лифте, обслуживавшем только апартаменты на крыше, он поднялся на последний этаж без остановок. Задумка архитектора была такова: из лифта попадаешь прямо в поднебесную стеклянную галерею, являющуюся одновременно помещением охраны, и, пока стоишь в этой галерее, недоумевая, то ли тебя сейчас скормят церберам, то ли угостят изысканным обедом с пышнотелой гетерой на закуску, можешь тем временем наслаждаться созерцанием бассейна, сада, разбитого прямо на крыше, солярия, уголка для любовных утех и прочих непременных аксессуаров быта скромного специалиста по наркоправу.
  Юный «фараон» в белой маске потребовал у Стрельски удостоверение. Стрельски без лишних слов показал. Юный «фараон» протянул ему маску, словно принимая в какой-то закрытый клуб. Потом были фотовспышки, и суетящиеся люди в спецодеждах, и запах, который из-за маски почему-то казался еще более удручающим; и обмен приветствиями со Скрэнтоном из «чистой разведки» и с Руковски из прокурорской конторы; и сверлящий вопрос: как это, черт побери, «чистая разведка» оказалась здесь раньше него? – и «салюты» всем тем, кто стоял или мог встать на его дороге, пока наконец он не протолкался к самому освещенному месту аукциона, на который сейчас походила битком набитая квартира, если забыть о запахе: все смотрели на «произведения искусства», делая пометы, подсчитывая цены и больше ни на что не обращая внимания.
  И когда он добрался до цели, то увидел не копии, не восковые фигуры, а подлинные тела доктора Пауля Апостола и его нынешней, или последней, любовницы: оба нагишом, как Ало любил проводить часы досуга – всегда на коленях, как мы, бывало, говорили, и, как правило, на локтях, – оба сильно обезображенные тлением, на коленях лицом друг к другу, с запястьями, притянутыми к щиколоткам, с перерезанным горлом и вытащенным в прорезь языком, что убийцы именуют «колумбийским галстуком».
  * * *
  Как только Стрельски получил сообщение, Берр сразу все понял. Ему достаточно было увидеть, как внезапно размякло тело американского коллеги, будто ему нанесли оглушительный удар, как он инстинктивно посмотрел Леонарду в глаза и тут же отвел взгляд, предпочитая смотреть в другую сторону, пока ему докладывали подробности. Этот мгновенно отведенный взгляд сказал все. Он был одновременно и обвиняющим, и прощальным. Он говорил: удар нанес мне ты, твои люди. И с сегодняшнего дня нам будет неприятно сидеть вместе в одной комнате.
  Слушая, Стрельски быстро что-то черкал у себя в блокноте, потом спросил, кто опознавал, и рассеянно нацарапал что-то еще. Потом оторвал листочек и сунул в карман, и Берр подумал, что это адрес, и по каменному лицу Стрельски догадался, что он едет туда и что речь идет о грязном убийстве. Потом Берр смотрел, как Стрельски пристегивает кобуру, и думал, что в старые добрые времена он бы спросил, зачем к трупу ехать с ружьем, а Стрельски, вероятнее всего, нашел бы какой-нибудь англофобский ответ и на том бы дело кончилось.
  Берр навсегда запомнил этот момент, когда он узнал фактически о двух смертях: Апостола и их профессионального содружества.
  – Полицейские говорят, найден мертвый человек в квартире брата Майкла. Подозрительные обстоятельства. Иду выяснять.
  И потом предупреждение всем, кроме Берра, но обращенное прежде всего к Берру:
  – Может быть кто угодно. Может быть его повар, шофер, брат, любой хрен. Никто не двигается до моего распоряжения. Слышали меня?
  Они слышали, но, как и Берр, уже знали, что не шофер, не повар и не брат. И Стрельски позвонил с места происшествия, и, да, это оказался Апостол, и Берр делал то, что собирался делать, когда будет получено подтверждение, в том порядке, как спланировал. Сначала он позвонил Руку, чтобы сказать, что операция «Пиявка» находится на грани провала и, следовательно, необходимо дать Джонатану срочный сигнал о первом этапе эвакуации: он должен ускользнуть от людей Роупера и, желательно, укрыться в ближайшем британском консульстве, а если такового не окажется поблизости, сдаться полиции в качестве разыскиваемого преступника Пайна, за чем последует немедленная репатриация.
  Но сообщение опоздало. Когда Берр дозвонился до Рука, тот сидел рядом с Амато в его специально оборудованном микроавтобусе, и они вдвоем любовались тем, как самолет Роупера растворяется в лучах восходящего солнца, взяв курс на Панаму. Как известно, шеф всегда летал на рассвете.
  – Какой аэропорт в Панаме, Роб? – спросил Берр, держа карандаш в руке.
  – Просто Панама, подробности неизвестны. Лучше запроси службу наблюдения за воздухом.
  Берр уже набирал ее номер по другому телефону.
  Потом он позвонил в английское посольство в Панаме и переговорил с экономическим секретарем, который одновременно представлял агентство Берра и имел связь с панамской полицией.
  В последнюю очередь он поговорил с Гудхью, объяснив ему, что тело Апостола опознали, что перед тем, как убить, над ним издевались и что вероятность разоблачения Джонатана следует в интересах операции, считать фактом.
  – Ах да, ну конечно, – рассеянно произнес Гудхью. То ли это не произвело на него никакого впечатления, то ли он был в шоке.
  – Это не значит, что мы не поймаем Роупера, – настаивал Берр, сознавая, что, приобадривая Гудхью, он сам пытается приободриться.
  – Я согласен. Так этого нельзя оставлять. Упорство – вот что нужно. У тебя его много, я знаю.
  Раньше он говорил «у нас», подумал Берр.
  – С Апо это должно было произойти, – прибавил он. – Ало – стукач. А стукачи долго не живут. Такова игра. Кто-нибудь тебя да слопает: не спецы, так дельцы. Он все это знал. Наша задача – вытащить нашего человека. Это мы можем сделать. Это не проблема. Ты увидишь. Просто все как-то сразу сошлось. Рекс?
  – Да, я здесь.
  Борясь с собственным смятением, Берр не переставал испытывать острой жалости к Гудхью. Рекс не создан для таких дел! У него нет панциря. Он все принимает слишком близко к сердцу. Берр вспомнил, что в Лондоне сейчас день. Гудхью только что отобедал со своим начальником.
  – Ну и как это прошло? Что же за важные новости? – допытывался Берр, все еще надеясь услышать в ответ хоть что-нибудь обнадеживающее. – Секретарь кабинета склоняется наконец на нашу сторону?
  – О да, спасибо, очень приятно, – сказал Гудхью безумно вежливо. – Клубная еда, но для этого и вступают в клуб. – «Он под наркозом, – подумал Берр. – Заговаривается». – Открывается новый отдел, ты обрадуешься. Комитет надзора при Уайт-холле. Первый в своем роде, как мне сказали. Он поддерживает все, за что мы боролись, и я буду возглавлять его. Он будет докладывать непосредственно секретарю кабинета, что уже весьма существенно. Все одобрили, даже Ривер-Хауз оказал полную поддержку. Я должен всерьез изучить все аспекты секретной деятельности: вербовку, направления, рентабельность, разделение обязанностей, подотчетность. Все то, что, как мне казалось, я и так уже изучил, но надо заново и лучше. Приступать нужно немедленно. Не теряя ни секунды. Естественно, мою нынешнюю работу придется бросить. Но он туманно намекнул, что прекрасным венцом карьеры будет дворянский титул, которого Эстер не хватает для полного счастья.
  Воздушные наблюдатели перезвонили по другому телефону. Достигнув Панамы, самолет Роупера оказался ниже контролируемой радарами зоны. Самое вероятное, он повернул на северо-запад, к побережью Москитов.
  – Так где же, черт побери, он сейчас находится? – в отчаянии выкрикнул Берр.
  – Мистер Берр, сэр, – сказал молоденький специалист по имени Хэнк. – Он исчез.
  * * *
  Берр стоял в одиночестве в комнате радиоперехвата в Майами. Он простоял так долго, что сотрудники уже перестали замечать его. Они отвернулись, занявшись своими пультами и сотней других важных вещей. А Берр стоял в наушниках. Наушники – это такая вещь, что нет ни собеседника, ни обсуждения информации. Есть звук. Или отсутствие звука.
  – Вот для вас, мистер Берр, – проворно сообщила ему одна из сотрудниц, показав на кнопки аппарата. – Похоже, что у вас там проблема.
  Этим ее сочувствие и ограничилось. Она вовсе не была бессердечна, ни в коем случае. Просто она была на работе, и ее ждали другие дела.
  Берр прослушал запись, но голова у него шла кругом, и он с одного раза ничего не понял. Даже заголовок сбивал с толку. Маршалл в Нассау Томасу в Кюрасао. Что это еще за Маршалл? И какого черта он звонил моему мальчику в Кюрасао среди ночи, когда операция еще только начиналась?
  Ибо кто мог с ходу догадаться, когда мозги заняты совсем другим, что Маршалл – девушка? И не просто девушка, а Джемайма, она же Джед, она же Джедс, звонившая из резиденции Роупера в Нассау?
  Четырнадцать раз.
  Между полуночью и четырьмя утра.
  Интервалы между звонками – от десяти до восемнадцати минут.
  Первые тринадцать раз – вежливая просьба связать ее с мистером Томасом, пожалуйста, и ответ после соответствующих манипуляций, что мистер Томас не берет трубку.
  Но на четырнадцатый раз ее старания были вознаграждены. Ровно в три часа пятьдесят семь минут Маршалл в Нассау и Томас в Кюрасао не только соединились, но и потратили целых двадцать семь минут телефонного времени Роупера. Джонатан сначала был в ярости. Правильно. Потом ярость немного схлынула. А в конце, если Берр правильно понял, вообще улетучилась. Так что последние из этих двадцати семи минут были заполнены одним бессчетно произнесенным словом «Джонатан... Джонатан... Джонатан» и тихими шумами, когда они прислушивались к дыханию друг друга.
  «Двадцать семь минут торричеллиевой пустоты между влюбленными. Между Джед, девушкой Роупера, и Джонатаном, моим солдатиком».
  24
  – Фаберже, – сказал Роупер, когда Джонатан спросил его, куда они едут.
  – Фаберже, – процедил Лэнгборн.
  – Фаберже, Томас, – подхватил Фриски с мерзенькой улыбочкой, когда они уселись на свои места. – Ты ведь слышал о знаменитом ювелире Фаберже, да? Ну вот туда мы и едем за хорошенькими штучками.
  И Джонатан погрузился в размышления. Он давно уже знал о себе, что ему свойственно мыслить ассоциативно, а не последовательно. Например, он сравнивал зелень джунглей с зеленью Ирландии и приходил к заключению, что джунгли по этому показателю уложат Ирландию на обе лопатки. Он вспоминал, что в армейских вертолетах принято было сидеть на железной каске, чтобы нехорошие парни не могли с земли прострелить тебе яйца. И что на этот раз у него нет с собой каски – только джинсы и кроссовки и очень незащищенные яйца. Тогда, входя в вертолет, он чувствовал, что все у него внутри вибрировало, и он посылал последнее «прости» Изабелле и прижимал автомат к щеке. И сейчас он ощущал то же самое. На вертолетах именно потому, что они его пугали, он всегда предавался самым банальным философским размышлениям, например: я путешествую по жизни, я в утробе, но направляюсь к могиле. Или: Боже, если ты выведешь меня отсюда живым, я твой на... всю жизнь. Или: мир – рабство, война – свобода. Каждый раз, когда Джонатану приходил в голову этот последний трюизм, ему становилось стыдно и он начинал искать виноватого: например, Дикки Роупера, своего искусителя. «И с какой бы целью я ни оказался здесь, – думал Джонатан, – теперь я близок к ней, и Джед не будет завоевана, да и не понадобится ее завоевывать, и Софи не обретет покоя, пока я этой цели не достигну, потому что я действую – как, скажем, мы, поднаторевшие подписыватели бумаг, – от имени и по поручению обеих».
  Он украдкой посмотрел на Лэнгборна, сидевшего за спиной Роупера, погрузившись в изучение многостраничного контракта, и его вновь поразило, как Лэнгборн оживает, едва почувствовав запах пороха. Это, конечно, не делало Лэнгборна более привлекательным в его глазах, но приятно было сознавать, что есть на свете что-то кроме женщин, что может вывести его из инертного состояния, – пусть даже наисовременнейшие средства массового уничтожения.
  – Теперь, Томас, не пускайте мистера Роупера в плохую компанию, – предупреждала Мэг с трапа самолета, когда они перетаскивали багаж в вертолет. – Вы знаете, что говорят о Панаме, это Касабланка без героев, правда, мистер Роупер? Поэтому нечего вам притворяться героями. Никому это не нужно. Желаю вам хорошо провести день, лорд Лэнгборн. Томас, приятно было пообщаться с вами. Мистер Роупер, это не похоже на братские объятия.
  Они набирали высоту, горы поднимались вместе с ними, пока они не попали в болтанку. Ни болтанка, ни высота не понравились вертолету, и мотор захрипел и заржал, как старая капризная лошадь. Джонатан вставил в уши пластмассовые затычки и услышал завывание бормашины. Воздух в кабине из ледяного стал сверхледяным. Они накренились над снежным гребнем и полетели вниз, как платановое семечко, пока не оказались над группкой маленьких островков, на каждом из которых виднелось по нескольку хибарок и красные дорожки. Потом опять море. Потом еще один остров, так быстро несшийся прямо на них, что столкновение с лесом корабельных мачт, которые либо разнесут вертолет на куски, либо перевернут вверх тормашками, казалось Джонатану неизбежным.
  Но вот они уже скользят по границе двух миров – джунглей и моря. Над джунглями – голубые горы. Над горами – белые дымки орудийных разрядов. А под ними ровными рядами размеренно катятся белые волны между ослепительно зелеными язычками суши. Вертолет делает крутой вираж, словно уклоняясь от неприятельского огня. Квадратики банановых рощ, напоминающие рисовые поля, расплываются, и Джонатану видятся болота Арма. Пилот летит вдоль желтой песчаной дороги, ведущей к разрушенной ферме, где профессиональный наблюдатель превратил в месиво лица двоих людей и тем прославился на весь батальон. Они ныряют в поросшую лесом котловину, со всех сторон встают зеленые стены, и Джонатана безумно клонит ко сну. Начинается подъем в гору, уступ за уступом, над фермами, лошадьми, деревнями, людьми. Спускайся, достаточно. Но они не спускаются, а все набирают высоту, пока их со всех сторон не обволакивает облако, скрывая землю. Разбейся здесь даже большой самолет, джунгли все скроют, не успеешь еще долететь до земли.
  «По-видимому, Тихоокеанское побережье их больше устраивает, – объяснял Рук восемь часов и вечность тому назад по телефону из комнаты 22. – Карибское побережье слишком легко прощупать радиолокаторами. Хотя если ты в джунглях, то это в общем-то не важно, потому что тебя уже как бы не будет существовать в природе. Главного инструктора зовут Эммануэль».
  «Даже на карте не отмечено, – говорил Рук. – Местечко называется Серро Фабреджа, но Роупер любит называть его Фаберже».
  Роупер снял кислородную маску и посмотрел на часы, как будто проверяя вертолет на пунктуальность. Полоса облаков осталась внизу, и вертолет быстро шел на посадку. Красные и белые шасси засасывались в колодец темного леса. Вооруженные люди в обмундировании смотрели на них.
  «Если они возьмут тебя с собой, значит, опасаются оставить без надзора», – пророчески говорил Рук.
  «Роупер сам объяснил мне это перед тем, как отправиться на „Ломбардию“, – подумал Джонатан. – Он не доверит мне и пустого курятника, пока я собственноручно не подпишу свой выход в тираж».
  Пилот выключил двигатель. Коренастый «испанец» в защитной форме бросился вперед, чтобы приветствовать их. Несколько поодаль Джонатан увидел шесть хорошо замаскированных ангаров, каждый из которых охраняло по два человека, получивших, по-видимому, приказ оставаться в тени деревьев.
  – Привет, Мэнни, – завопил Роупер, радостно выскакивая на бетонированную площадку. – Умираю с голоду. Ты помнишь Сэнди? Что на обед?
  * * *
  Они осторожно проследовали по тропе. Роупер возглавлял шествие, а коренастый полковник всю дорогу развлекал его болтовней, поворачиваясь к нему всем туловищем и то и дело для вящей убедительности, сжимая своей клешнеобразной ручищей его плечо. За ними крадущимся шагом индейца шел Лэнгборн, далее – инструкторы. Джонатан узнал двух англичан, с развинченной походкой, которые появлялись у Майстера под именами Форбс и Лаббок и упоминались Роупером как брюссельские парни. За ними следовали два похожих друг на друга рыжеватых американца, увлеченно беседовавшие с белесым Олафом. За ними – Фриски с двумя французами, которых Фриски, вероятно, знал и раньше. За Фриски шли Джонатан, Тэбби и парнишка по имени Фернандес со шрамом на лице и двумя пальцами на руке. «Если бы мы были в Ирландии, я бы решил, что ты разминировал бомбы», – подумал Джонатан. Пение птиц оглушало. Жара обжигала, как только они оказывались на солнце.
  – У нас здесь самый высокий край в Панама, думай, – сказал Фернандес мягким восторженным голосом. – Никто не может сюда идти. Высота три тысячи метра. Очень крутая гора, кругом джунгли, ни дорога, ни тропинка. Фермеры из Требеньо тут были, дерева жгли, ржу сажали, ушли. Нет террора.
  – Здорово, – вежливо отозвался Джонатан.
  Секундное замешательство, которое Тэбби сумел преодолеть быстрее, чем Джонатан.
  – Почвы, Ферди, хотел ты сказать, – мягко поправил он. – Это называется не «терра», а «почва». Здесь очень тонкий слой почвы.
  – Люди из Требеньо – очень грустные люди, мистер Томас. Со всеми сражаются. Теперь они должны жениться на племя, которое им не нравится.
  Джонатан сочувственно хмыкнул.
  – Мистер Томас, сэр, мы говорим, мы старатели. Мы ищем нефть. Мы ищем золото. Мы ищем золотую жабу, золотого орла, золотого тигра. Мы здесь мирные люди, мистер Томас. – Раздался гомерический хохот, к которому Джонатану пришлось присоединиться.
  Из-за стены джунглей Джонатан услышал пулеметные очереди и сухой шлепок взорвавшейся гранаты. Потом какое-то мгновение стояла полная тишина, опять сменившаяся лесным гомоном. Так было в Ирландии, вспомнил он: после взрыва все прежние звуки замирали до той поры, пока все не успокоится. Ветви над ними сомкнулись, и Джонатан очутился в туннеле Кристалла. Белые цветы граммофончики, стрекозы и желтые бабочки порой щекотали его кожу. Он вспомнил утро, когда Джед была в желтой блузке и словно коснулась его взглядом.
  Отряд потных пехотинцев, трусивших мимо них вниз по холму с противотанковыми реактивными ружьями на плечах, вернул его к жизни. Во главе отряда бежал юноша со светлоголубыми глазами, в аборигенской шляпе. Но глаза его испанско-индейских подчиненных в злобном изнеможении были прикованы к дороге под ногами, так что единственное, на что успел обратить внимание Джонатан, пока они неслись мимо, была фанатическая изможденность их покрытых маскировочной краской лиц, кресты на шеях, запах пота и заляпанная грязью форма.
  С горы повеяло прохладой, и Джонатан перенесся в леса над Мюрреном, которыми он пробирался к подошве Лобхорна, чтобы совершить однодневное восхождение. Он почувствовал себя невероятно счастливым. «Джунгли – это еще одно возвращение домой», – подумал он. Дорога шла вдоль бурного ручья, небо заволокло. Когда они переходили высохшую речку, профессиональный наблюдатель, прекрасно изучивший науку атак и штурмов, заметил веревки, проволочные ловушки, снарядные гильзы и сети, почерневшие кусты и следы взрывов на стволах деревьев. Они вскарабкались по склону по границе травы и скалы и, оказавшись наверху, посмотрели вниз. Лагерь под ними с первого взгляда казался пустым. Дым поднимался из кухонной трубы под звуки жалобной испанской песни. «Сильные мужчины – в джунглях. Все ушли, кроме поваров, больных и кадровых офицеров».
  – При Норьеге здесь училось много добровольцев, – методично продолжал заниматься образованием Джонатана Фернандес. – Панама, Никарагуа, Гватемала, Американо, Колумбия. Испанцы, индейцы – все учились здесь очень хорошо, чтобы бить Ортегу. Чтобы бить Кастро. Чтобы бить много плохих людей.
  Только когда они спустились со склона и вошли в лагерь, Джонатан понял, что Фаберже – это сумасшедший дом.
  * * *
  База возвышалась над остальной частью лагеря и была с тыла и с флангов загорожена белой стеной, исписанной лозунгами. Под ней кольцом располагались дома из шлакоблоков с намалеванными на дверях чудовищными картинками, указывавшими на назначение дома: кухня с громадной кухаркой, баня с голыми купальщиками, медпункт с окровавленными телами, школа технического образования и политпросвещения, дом тигра, дом змеи, дом обезьяны, птичник и, на небольшом возвышении, часовня, на стенах которой были наляпаны Дева Мария с младенцем, охраняемые свирепыми бойцами джунглей с «Калашниковыми». Между домами стояли вырезанные из фанеры и разрисованные фигуры в половину человеческого роста, свирепыми глазами взирающие на бетонные дорожки: толстопузый торговец в треугольной шляпе, голубом сюртуке и плоеном воротнике; нарумяненная сеньора из Мадрида в мантилье; индейская крестьянка с голой грудью, широко раскрытыми глазами и ртом, неистово крутящая ручку несуществующего колодца. Из окон и фальшивых труб торчали розовые гипсовые руки, ноги и остервенелые лица, забрызганные кровью, словно их только что отрубили у несчастных, пытавшихся спастись бегством.
  Но еще более безумное впечатление, чем вся эта мазня на стенах, все эти колдовские истуканы, магические индейские письмена вперемежку с испанскими лозунгами и даже крытый тростником салун «Бешеная лошадь» с высокими табуретами, автоматическим проигрывателем и пляшущими голыми девицами на перегородках, производил зверинец. Там был ополоумевший горный тигр, едва помещавшийся в клетке со своим куском гнилого мяса. Там были стреноженные горные бараны и затравленные камышовые кошки. Там в одной грязной вольере были собраны длиннохвостые попугаи, орлы, журавли, коршуны и грифы, бившие подрезанными крыльями в злобе на сгущавшиеся сумерки. Там были мартышки, с немым отчаянием смотревшие из-за решеток, и ряды зеленых ящиков из-под боеприпасов, затянутых сетками, в каждом из которых помещались змеи одного вида, чтобы бойцы джунглей научились отличать друга от врага.
  – Полковник Эммануэль любит очень зверей, – объяснял Фернандес, провожая гостей в их комнаты. – Чтобы сражаться, мы должны быть дети джунглей, мистер Томас.
  Окна их хибарки были забраны железными прутьями.
  * * *
  Ночью в Фаберже общий ужин, форма одежды парадная. Почетный гость полка – мистер Ричард Онслоу Роупер, наш патрон, полковник-аншеф, товарищ по оружию и по любви. Все головы повернуты к нему и к позабывшему о своей томности лорду.
  Тридцать здоровых мужиков едят курицу с рисом и пьют «кока-колу». Свечи, правда, не в подсвечниках работы Поля де Ламари, а в жестянках, освещают их лица. Создается впечатление, что двадцатый век выкинул всех оставшихся не у дел вояк в лагерь, именуемый Фаберже. Здесь и американские ветераны, которых сначала тошнило от войны, а потом от мира, и российские спецназовцы, которых готовили защищать страну, исчезнувшую, как только они отвернулись, и французы, по-прежнему ненавидящие де Голля за то, что он отдал Северную Африку, и израильский паренек, не знавший ничего, кроме войны, и швейцарский мальчик, не знавший ничего, кроме мира, и англичане, ищущие военной славы на стороне, ибо их поколению в этом смысле страшно не пофартило (вот бы нам английский Вьетнам!), и куча рефлектирующих немцев, мучающихся сознанием греховности войны, но не могущих противостоять ее соблазнам. И полковник Эммануэль, который, как сказал Тэбби, участвовал во всех грязных войнах от Кубы, Сальвадора, Гватемалы и Никарагуа до черт знает чего, чтобы только угодить ненавистным янки: ну, теперь Эммануэль несколько сровняет счет!
  И Роупер собственной персоной, собравший этот призрачный легион на пир и возвышающийся над ним подобно многоликому гению – то командир, то импресарио, то скептик, то сказочный крестный.
  – Му-уджи? – повторяет Роупер сквозь смех, подхватывая что-то сказанное Лэнгборном об успехе американских «стингеров» в Афганистане. – Моджахеды? Храбрые, как львы, бешеные, как мартовские зайцы! – когда Роупер говорит о войне, его голос ровен и спокоен и даже появляются местоимения. – Они выпрыгивают из-под земли прямо перед советскими танками, лупят по ним из своих карабинов десятилетней давности, а их пули отскакивают от брони, как горох от стенки. Все равно что с пневматической винтовкой против лазеров воевать. Американцы только посмотрели на них и сказали: муджам нужны «стингеры». И Вашингтон подкидывает им «стингеры». А муджи сходят с ума от радости. Подбивают советские танки и советские вертолеты. И что теперь? А я скажу вам что! Совки убрались, больше совков нет, а у муджей есть «стингеры». И они хотят ими пользоваться. Теперь все остальные тоже хотят «стингеры», потому что они есть у муджей. Когда у нас были луки и стрелы, мы были обезьянами с луками и стрелами. Теперь же мы обезьяны с многочисленными боеголовками. Знаешь, почему Буш пошел воевать против Саддама?
  Роупер спрашивает своего друга Мэнни, но отвечает американский ветеран.
  – Господи, конечно же ради нефти.
  Ответ не удовлетворяет Роупера. Пробует угадать француз:
  – Ради денег. Ради кувейтского золота.
  – Ради опыта, – смеется Роупер. – Буш хотел набраться опыта. – И показывая пальцем на русских спецназовцев: – В Афганистане, малыши, у вас было восемьдесят тысяч офицеров, понюхавших пороху, закаленных в современной маневренной войне. Летчики, бомбившие настоящие мишени. Войска, побывавшие под настоящим огнем. А что у Буша? Старики-генералы из Вьетнама и мальчики-герои из триумфальной кампании против Гренады, три человека и козел. Вот Буш и пошел на войну. Поразмял коленки. Попробовал своих парнишек против игрушек, которые он отдал Саддаму в те дни, когда иранцы себя плохо вели. И избиратели в восторге. Верно, Сэнди?
  – Верно, шеф.
  – Правительства? Хуже, чем мы. Они обделывают делишки, а расплачиваться нам. Видел это много раз. – Он замолкает, вероятно, подумав, что пора дать поговорить и другим. Но никто не принимает эстафету.
  – Шеф, расскажи им про Уганду! Ты в Уганде был шишкой. Никто до тебя пальцем не мог дотронуться. Сам Иди Амин ел из твоей ладошки, – кричит Фриски, сидящий на другом конце стола со старыми друзьями.
  Роупер колеблется, как музыкант, сомневающийся, сыграть ли на бис, потом решает сделать одолжение.
  – Ну Иди, несомненно, был дикий мальчик. Но любил твердую руку. Все, кроме меня, сбивали Иди с пути, подкидывали ему все, что он хотел, и сверх того. А я нет. Я подбираю обувь по ноге. Иди стал бы бить фазанов ядерными хлопушками, если бы мог. Ты тоже там был, Макферсон.
  – У Иди головы летели с плеч, шеф, – говорит немногословный Скотт, сидящий рядом с Фриски. – Мы бы без вас все пропали.
  – Загадочное местечко Уганда, правда, Сэнди?
  – Единственное, где я видел парня, спокойно жевавшего бутерброд под виселицей, на которой болтался повешенный, – отвечает лорд Лэнгборн к общему веселью.
  Роупер изображает африканский акцент:
  – «Посьли, Дикки, давай смотрец рузья как твои работают». Не пошел. Отказался. «Нет, мистер президент, большое спасибо. Делайте со мной все что хотите. Только учтите, хорошие люди вроде меня большая редкость». Если б я был одним из его парней, он пустил бы меня в расход на месте. Глаза полезли на лоб. Кричит на меня. «Ты должен пойти со мной», – говорит. «Нет, не должен, – говорю. – Если бы я вместо „игрушек“ продавал тебе сигареты, то ты бы не тащил меня в больницу смотреть на парней, умирающих от рака легких, правда?» Смеялся Иди так, будто плотину прорвало. Только я никогда не верил его смеху. Смех – это ложь. Уклонение от истины. Никогда не верю тем, кто много шутит. Смеюсь, но не верю. Вот Микки все шутил. Помнишь Микки, Сэндс?
  – О, слишком даже хорошо, благодарствую, – тянет Лэнгборн, чем опять вызывает всеобщее веселье: эти английские лорды, их надо только расшевелить!
  Роупер ждет, когда смех стихнет.
  – Помнишь его военные шуточки, над которыми все хохотали до колик? Наемники в ожерельях из человеческих ушей и прочее?
  – Но не очень-то это ему помогло, правда? – говорит лорд, опять приводя своих почитателей в восторг.
  Роупер вновь поворачивается к полковнику Эммануэлю.
  – Я говорил ему: «Микки, ты играешь с огнем». Последний раз видел его в Дамаске. Сирийцы слишком его любили. Думали, он шаман, достанет им все что надо, и, если они захотят снять с неба луну, Микки притащит им необходимую пушку. Они дали ему роскошную квартиру в центре, завесили ее бархатными занавесками, чтоб нигде дневной свет не проникал, помнишь, Сэнди?
  – Выглядела как притончик марокканских педиков, – говорит Сэнди, и вся компания чуть не падает под стол от смеха. Роупер опять ждет тишины.
  – Входишь в эту контору с солнечной улицы – и ты ослеп. В передней всегда шесть – восемь тяжеловесов. Погрознее, чем некоторые из этих парней, – он описал рукой круг, – если можете поверить.
  Эммануэль от души смеется. Лэнгборн, разыгрывающий перед ними фата, поднимает бровь. Роупер продолжает:
  – И Микки за своим столом. Три телефона, он диктует глупенькой секретарше. «Микки, не дури, – предупреждал я его. – Сегодня ты почетный гость. Не потрафь им, и ты мертвый почетный гость». Золотое правило в те дни: никогда не заводи контору. Как только у тебя появляется контора, ты становишься мишенью. Они прослушивают твой телефон, читают твои бумаги, выворачивают тебя наизнанку, а если разлюбили тебя, то уж знают, где найти. Все время, пока мы работали на рынках, у нас не было конторы. Жили в дешевых отелях, помнишь, Сэндс? Прага, Бейрут, Триполи, Гавана, Сайгон, Тайбей, проклятый Могадишу. Помнишь, Уолли?
  – Конечно, помню, шеф.
  – Единственный раз я прочитал книжку, когда меня загнали в одно из этих мест. Не люблю сидеть сложа руки. Десять минут за книжкой, и мне надо вставать и действовать. Но там, убивая время в вонючих городах, в ожидании сделки, больше нечего делать, кроме как заниматься самообразованием. На днях кто-то спрашивал меня, как я заработал свой первый миллион. Ты был там, Сэндс. Ты знаешь, кого я имею в виду. «Сидя на своей жопе в Дыровилле, – ответил я. – Тебе платят не за сделку. Тебе платят за то, что тратишь время».
  – Так что случилось с Микки? – спрашивает Джонатан.
  Роупер поднимает глаза к потолку, как бы говоря «он там, наверху».
  Давать объяснения предоставляется Лэнгборну.
  – Я никогда не видел такого трупа, – говорит он, сопровождая свои слова многозначительным взглядом. – Они, должно быть, работали над ним несколько дней. Правда, он играл не в одни ворота. Чересчур уж привязался к некоей молодой леди в Тель-Авиве. Можно, конечно, сказать, что он получил по заслугам. Но я все же думаю, что они чуть-чуть переборщили.
  Роупер, потягиваясь, встает.
  – Все это охота на оленя, – объявляет он с довольным видом. – Ты плутаешь и теряешь силы. Терпение истощается, ты путаешься, спешишь. И однажды наконец видишь то, что ищешь. И если тебе чертовски везет, попадаешь в цель. Это может быть нужное место, нужная женщина, нужная компания. Другие врут, мечутся, надувают, играют в доходы-расходы, пресмыкаются. Мы делаем. К черту! Спокойной ночи честной компании. Спасибо, повар. Где повар? Пошел спать. Мудро.
  * * *
  – Рассказать тебе что-то действительно смешное, Томми? – спросил Тэбби, когда они улеглись спать. – Кое-что, что тебе правда понравится?
  – Валяй, – добродушно сказал Джонатан.
  – Ну ты знаешь, у янки есть на Ховардской воздушной базе возле Панама-Сити специальные самолеты, «АВАКСы», чтобы ловить наркопарней? Они поднимаются очень, очень высоко и наблюдают за всеми маленькими самолетиками, кружащими вокруг плантаций коки в Колумбии. Так что делают хитрые колумбийцы? У них всегда есть парнишка, который пьет кофе в кафе напротив аэродрома. И каждый раз, когда «АВАКС» поднимается, этот парнишка звонит в Колумбию и предупреждает своих ребят. Это мне нравится.
  * * *
  Они приземлились в другой части джунглей, и аэродромная бригада подогнала вертолет к деревьям, где под зеленой сеткой уже укрылась пара старых пассажирских самолетов. Взлетно-посадочная полоса тянулась вдоль реки и была так узка, что Джонатан уже представлял себе, как они плюхнутся в быстрину, но шоссейная дорожка оказалась достаточно длинной даже для реактивного самолета. Они пересели в бронетранспортер. Проехали пропускной пункт и надпись «Взрывные работы» по-английски, хотя непонятно, кто мог здесь ее прочесть и понять. В рассветных лучах каждый лист переливался бриллиантом. Они миновали мостик минеров, проехали между валунами высотой шесть футов и оказались в естественном амфитеатре, наполненном отголосками звуков джунглей и шумом падающей воды. Изгиб холма напоминал трибуну. Отсюда открывался вид на покрытую низкорослой растительностью котловину с редкими островками деревьев и извилистой речкой. Дно котловины было застроено бутафорскими блочными домами, рядом с которыми красовались будто бы новенькие машины: желтая «альфа», зеленый «мерседес», белый «кадиллак». На плоских крышах развевались флаги, и, когда ветер распрямил их, Джонатан увидел, что это флаги наций, формально выступающих против кокаиновых промыслов: американские звезды и полосы, британский флаг, черно-красно-золотой германский и – как это ни странно – белый крест Швейцарии. Другие флаги, очевидно, были придуманы специально для данного случая: на одном надпись – «DELTA», на другом – «Управление по экономическим вопросам», на третьем – «Штаб-квартира армии США».
  И в полумиле от центра этого игрушечного города, на открытом месте неподалеку от реки находился игрушечный военный аэродром с грубо имитированной взлетной полосой, желтым ветровым конусом и пятнистозеленой фанерной наблюдательной вышкой. Останки списанных самолетов загромождали взлетную полосу. Джонатан узнал «DC-3», «F-85» и «F-94». А вдоль берега разместилось прикрытие аэродрома: винные цистерны, старые бронетранспортеры цвета хаки с американской белой звездой.
  Прикрывая глаза рукой, Джонатан смотрел на горный хребет, возвышающийся над северной стороной подковы. Команда наблюдателей уже собиралась. Фигурки людей с белыми нарукавными нашивками и в стальных шлемах переговаривались в микрофоны, высматривали что-то в бинокли, изучали карты. Среди них Джонатан узнал Лэнгборна с его конским хвостиком в куртке зенитчика и джинсах.
  Легкий серебристый самолет скользнул над самым хребтом, идя на посадку. Без опознавательных знаков. Начинали прибывать тузы.
  * * *
  «Это день передачи, – подумал Джонатан. – Последний смотр перед приемкой».
  «Это турецкая охота, малыш Томми», – сказал Фриски более чем фамильярно – манера, которую он усвоил совсем недавно.
  «Это демонстрация огневой мощи, – сказал Тэбби, – чтобы показать колумбийским мальчикам, что они получат за свое, ну, ты знаешь, за что».
  Даже рукопожатия отличались какой-то особой внушительностью. Стоя на краю естественной трибуны, Джонатан хорошо видел, как проходит церемония. Когда появились VIP, Роупер сам повел их к уставленному безалкогольными напитками столу. Потом Эммануэль и Роупер представили почетных гостей старшим инструкторам и после дополнительных рукопожатий проводили их в тень, где были приготовлены раскладные парусиновые стулья. Хозяева с гостями устроились полукругом, смущенно переговариваясь друг с другом, как государственные деятели, обменивающиеся любезностями перед объективом фотоаппарата.
  Но другие люди, скромно пристроившиеся в тени, привлекли внимание профессионального наблюдателя. Их лидером был толстый человек с расставленными коленками и руками фермера, лежащими на толстых ляжках. Рядом с ним сидел жилистый престарелый матадор, настолько же тощий, насколько жирным был его компаньон, с белым шрамом на лице, как будто оставленным рогом быка. А во втором ряду сидели голодные мальчики, старающиеся выглядеть уверенно, с лоснящимися волосами, в начищенных до блеска кожаных ботинках, пухлых куртках и шелковых рубашках. На них было чересчур много золота, их куртки чересчур оттопыривались, а широкие полуиндейские лица казались чересчур зловещими.
  Но Джонатану некогда было рассматривать их. Над северным хребтом появился двухвинтовой пассажирский самолет с черным крестом, и Джонатан сразу понял, что сегодня под черными крестами – хорошие ребята, а под белыми звездами – плохие. Открылась боковая дверь, стайка парашютистов прыгнула в бледное небо, и Джонатан закружился и завертелся вместе с ними, опять возвращаясь в свое армейское прошлое. Вот он в парашютном лагере под Абингдоном совершает свой первый прыжок с шаром, думая, что смерть и развод с Изабеллой не обязательно одно и то же. Вот он впервые в боевом патруле пересекает открытое пространство в Арма, прижимая автомат к маскировочной куртке и веря, что наконец-то стал сыном, достойным отца.
  А парашютисты тем временем удачно приземлились. К ним присоединяются вторая и третья группы. Одна из них собирает оружие и боеприпасы, тоже сброшенные на парашютах, а другая прикрывает огнем. Потому что есть и противник. Один из танков на краю аэродрома уже стреляет – ствол его изрыгает пламя, и земля взметается вокруг парашютистов, бросающихся в высокую траву.
  Потом неожиданно танк уже не стреляет и больше не будет стрелять никогда. Парашютисты вывели его из строя. Башня покосилась, черный дым вырывается изнутри, одна из гусениц порвалась, как цепочка от часов. Та же судьба постигает другие танки. Вслед за танками приходит очередь стоящих на взлетной полосе самолетов: их бросает из стороны в сторону и крутит, пока, искореженные и окончательно добитые, они не замирают навсегда.
  Тишина длится недолго. Словно вдруг спохватившись, что давно пора контратаковать, из зданий начинают строчить пулеметы. Тут же желтая «альфа» с дистанционным управлением оживает и устремляется вниз по дороге, пытаясь скрыться. Трусы! Цыплята! Подонки! Почему вы не защищаетесь? Но черные кресты всегда готовы к бою. Из кустов пулеметы «вулкан» бьют трассирующими снарядами по неприятельским позициям, пробивая бетонные блоки, изрешечивая их так, что они напоминают гигантские терки для сыра. Тем временем счетверенная зенитка сметает «альфу» с дороги и швыряет на группку сухих деревьев, где она и взрывается, поджигая сухостой.
  Но не успела миновать эта опасность, как наших героев подстерегает новая! Сначала от взрывов едет земля, потом стервенеет небо. Но не надо бояться, наши парни опять готовы! Радиоуправляемые самолеты – воздушные мишени – вот он враг! Шесть стволов «вулкана» могут подняться на восемьдесят градусов. Так и происходит. Радиодальномер поднимается вместе со стволами. И «вулкан» выпускает весь свой заряд – две тысячи снарядов – по сто штук за раз – с таким грохотом, что Джонатан морщится от боли, закрывая руками уши.
  Извергая клубы дыма, самолеты распадаются и, словно клочья горящей бумаги, медленно опускаются в глубь джунглей. На трибуне пора подавать белужью икру из ледяных баночек и охлажденный кокосовый сок, и панамский коллекционный ром, и виски. Но не шампанское – еще нет. Шеф не торопится.
  * * *
  Перемирие кончилось. И обед тоже. Теперь можно брать город. Из кустов прямо на дома колониалистов движется бравый взвод, стреляя и вызывая огонь на себя. Но в других местах тем временем идет незаметное подтягивание войск. Морские десантники, с выкрашенными в черный цвет лицами, продвигаются по реке в надувных шлюпках, почти не видимые за тростником. Другая группа в спецобмундировании крадется к «Штаб-квартире армии США». Внезапно, по тайному сигналу, обе группы бросаются в атаку, швыряя в окна гранаты, прыгая за ними в пламя, разряжая автоматы. Через несколько секунд все оставшиеся машины захвачены нападающими. С крыш снимают флаги угнетателей и заменяют их на черный крест. Все – победа, триумф! Нашим ребятам нет равных!
  Но что это? Бой еще не выигран.
  Услышав звук приближающегося самолета, Джонатан снова посмотрел на горный хребет, где над картами и радиоаппаратурой склонилась группа наблюдателей. Белый самолетик – гражданский, новенький, без опознавательных знаков, двухвинтовой, в кабине отчетливо видны два человека – проносится над хребтом, резко ныряет вниз и скользит над городом на бреющем полете. Что он здесь делает? Входит ли это в сценарий? Или это полицейское агентство, ведущее борьбу с наркобизнесом, хочет присоединиться к общему веселью? Джонатан посмотрел вокруг себя, чтобы у кого-нибудь спросить, но глаза всех присутствующих так же прикованы к самолету, и все кажутся такими же заинтригованными, как и он.
  Самолетик исчез, город молчит, но наблюдатели на горном хребте все еще выжидают. В высокой траве Джонатан замечает группу огня из пяти человек и узнает среди них двух американских инструкторов, похожих друг на друга.
  Белый самолетик возвращается. Он пролетает над хребтом, но на этот раз не спускается к городу, а зачем-то начинает набирать высоту. Из кустов раздается сердитое долгое шипение, и самолетик исчезает.
  Он не ломается, не роняет крылья, не врезается винтом в джунгли. Ничего, кроме шипения, вспышки и огненного шарика, взмывшего вверх так быстро, что Джонатан не уверен, видел ли его. И от самолета остаются только маленькие искрящиеся угольки, которые падают и исчезают, как золотые капли дождя. «Стингер» сделал свое дело.
  В какой-то ужасный момент Джонатану действительно показалось, что спектакль не обошелся без человеческих жертв. Роупер обнимался на трибуне с почетными гостями. Все поздравляли друг друга. Роупер схватил бутылку «Периньона» и выбил пробку. Полковник Эммануэль на подхвате. Джонатан увидел восторженных наблюдателей, тоже поздравлявших друг друга толчками, щелчками, подзатыльниками и похлопываниями по спине, и среди них Лэнгборна. Только посмотрев выше, он увидел две белые парашютные шляпки за полмили до места гибели самолета.
  – Нравится? – прошептал Роупер в самое его ухо.
  Предоставив гостей самим себе, он, как нервный импресарио, жаждущий слышать поздравления и мнения, двигался среди зрителей.
  – Но кто же это был? – спросил Джонатан, все еще не в состоянии успокоиться. – Те сумасшедшие летчики? А самолет? Миллионы долларов!
  – Пара умных русских. Фанаты своего дела. Стибрили машину в аэропорту в Картахене, включили автопилот и катапультировались. Надеюсь, что никто не захочет ее вернуть себе.
  – Возмутительно! – рассмеялся Джонатан. – Никогда не слыхивал о таком безобразии!
  Продолжая смеяться, он обнаружил, что оба американских инструктора, только что примчавшись из долины на «джипе», внимательно изучают его. Они были сверхъестественно похожи друг на друга: одинаковая веснушчатая улыбка, одинаковые рыжие волосы и одинаковая манера держать руки на бедрах.
  – Вы британец, сэр? – спросил один из них.
  – Не совсем, – любезно отозвался Джонатан.
  – Вас зовут Томас, да, сэр? – сказал второй. – Томас Что-то-там-еще или Что-то-там-еще Томас? Сэр.
  – Что-то-еще, – согласился Джонатан все с той же любезностью, но Тэбби, стоявший рядом, уловил в его голосе скрытую угрозу и незаметно придержал за руку. Что со стороны Тэбби было неразумно, потому что он дал возможность профессиональному наблюдателю освободить его от пачки американских долларов, лежавшей в боковом кармане куртки.
  Но даже и в этот радостный момент Джонатан встревоженно смотрел вслед двум американцам, удалявшимся за Роупером. Разочарованные ветераны? Обозленные на Дядю Сэма? «Тогда, – сказал он им, – сделайте разочарованные лица, и хватит смотреть так, словно вы едете в первом классе и просите денег за то, что у вас отнимают время».
  * * *
  Перехваченный факс на самолет Роупера был написан от руки, с пометкой «срочно», от сэра Энтони Джойстона Брэдшоу в Лондоне Дикки Роуперу по адресу: «Железный паша», Антигуа, получен в 09.20 и отправлен на самолет в 09.28 капитаном «Железного паши» с сопроводительной запиской, в которой последний просил прощения, если допустил ошибку. Сэр Энтони писал округлым почерком, со множеством ошибок, подчеркиваний и отдельными завитушками под восемнадцатый век. Стиль был телеграфный.
  "Дорогой Дикки!
  О нашем разговоре два дня назад, обсудил дело с Властями Темзы и выяснил, что обличительная информация документально подтверждена и неоправержима. Также есть основания верить, покойный доктор права использавался враждебными элементами, чтобы вытеснить прежнего подпищика в пользу настоящего лица. Темза делает обходной маневр, предлагает тебе то же.
  В виду этого жизненно важного содействия надеюсь, ты немедленно сделаешь новое пожертвование в известный банк, покрытия дальнейших необходимых расходов по твоему насущному интересу.
  Всего, Тони".
  Этот перехваченный факс, скрытый от уголовной полиции, был тайно передан Флинну информатором из «чистой разведки», сочувствующим его делу. Переживая смерть Апостола, Флинн е трудом преодолевал свое врожденное недоверие к англичанам. Но, выпив полбутылки можжевеловой десятилетней выдержки, он почувствовал себя достаточно сильным, чтобы небрежно положить документ в карман и, скорее чутьем найдя дорогу к бункеру, по всей форме представить его Берру.
  * * *
  Уже много месяцев Джед не летала на обычных пассажирских самолетах и поначалу испытала чувство освобождения, как если бы в Лондоне прокатилась на втором этаже автобуса после всех этих унылых такси. «Я вернулась в жизнь, – думала она, – вышла из-под стеклянного колпака». Но когда она шутливо сказала об этом Коркорану, летевшему вместе с ней в Майами, он зло прошелся по поводу ее невзыскательности. Что и удивило, и обидело ее, потому что раньше он никогда не грубил ей.
  И в аэропорту Майами он был столь же груб: сначала, собираясь идти за носильщиком, потребовал отдать ему паспорт, потом повернулся к ней спиной и стал беседовать с двумя светловолосыми мужчинами, ожидающими рейса на Антигуа.
  – Корки, Боже мой, что это еще за люди? – спросила она, когда майор вернулся.
  – Друзья друзей, дорогуша. Они будут с нами на «Паше».
  – Друзья чьих друзей?
  – Шефа, естественно.
  – Корки, не может быть! Они же просто громилы!
  – Это дополнительная охрана, если хочешь знать. Шеф решил увеличить ее до пяти человек.
  – Корки, но почему? Он всегда прекрасно обходился тремя.
  Тут она посмотрела ему в глаза и испугалась, увидев в них злобное торжество. И поняла, что перед ней неизвестный ей доселе Коркоран: придворный, которым пренебрегали, вновь входящий в фавор и стремящийся отомстить за все накопившиеся обиды.
  В самолете он не пил. Новая охрана была в заднем отсеке, а Джед и Коркоран летели первым классом, и он мог напиться до чертиков, чего она от него и ожидала. Но он заказал себе только минеральной со льдом и кусочком лимона и потягивал ее, ухмыляясь собственному отражению в иллюминаторе.
  25
  Джонатан тоже был пленником. Возможно, он был им всегда, как когда-то заметила Софи. Или стал им, попав на Кристалл. Но у него, по крайней мере, оставалась иллюзия свободы. До сих пор.
  Первое предупреждение он получил в Фаберже, когда Роупер и компания собирались в дорогу. Гости отбыли, Лэнгборн и Моранти отбыли вместе с ними. Полковник Эммануэль и Роупер обнимались на прощанье, когда к ним подбежал молодой солдат, размахивая листом бумаги. Эммануэль взял бумагу, посмотрел и протянул Роуперу, тот надел очки и отошел, чтобы прочесть без свидетелей. И пока он читал, его обычная расслабленность на глазах сменялась напряжением. Потом он аккуратно сложил листок бумаги и сунул в карман.
  – Фриски!
  – Я, сэр!
  – На два слова.
  Как на плац-параде, Фриски потешно промаршировал по ухабам к хозяину и встал по стойке «смирно». Но когда Роупер взял его под руку и пробормотал что-то на ухо, Фриски, видимо, пожалел, что вел себя так дурашливо. Они вошли в самолет. Фриски намеренно прошел вперед и не слишком дружелюбно пригласил Джонатана сесть рядом с собой.
  – Фриски, у меня понос, – сказал Джонатан. – Джунгли действуют.
  – Сиди, где тебе, твою мать, сказано, – посоветовал Тэбби, дыша ему в затылок.
  Джонатану ничего не оставалось, как сесть между ними, и каждый раз, когда он выходил в туалет, Тэбби сопровождал его и стоял под дверью. Роупер сидел в одиночестве у перегородки, не признавая никого, кроме, Мэг, которая принесла ему свежий апельсиновый сок, а в середине полета еще и факс, написанный, как углядел Джонатан, от руки. Роупер прочитал его и, сложив, убрал во внутренний карман. Потом надел на лицо полумаску и вроде бы заснул.
  В аэропорту в Колоне, где Лэнгборн уже ждал их с двумя «вольво» и шоферами, Джонатану опять было ясно дано понять, что его статус изменился.
  – Шеф, мне немедленно надо поговорить с тобой. Наедине, – закричал Лэнгборн снизу чуть ли не раньше, чем Мэг отрыла дверцу.
  И все ждали в самолете, пока Роупер и Лэнгборн совещались у трапа.
  – Вторая машина, Фриски, – скомандовал Роупер, когда Мэг наконец-то, повинуясь его кивку, выпустила остальных пассажиров. – Все вы.
  – У него живот схватывает, – потихоньку предупредил Фриски Лэнгборна.
  – К черту его живот, – отмахнулся Лэнгборн. – Скажи ему, пусть потерпит маленько.
  – Потерпи маленько, – сказал Фриски.
  День клонился к вечеру. Полицейская будка и наблюдательная вышка пустовали. Был пуст и аэродром, не считая белых, зарегистрированных в Колумбии, частных самолетов, стоящих рядами вдоль широкой взлетной полосы. Роупер с Лэнгборном сели в переднюю машину, и Джонатан заметил в ней четвертого пассажира, в шляпе, сидящего рядом с шофером. Фриски открыл заднюю дверцу второй машины, Джонатан сел, Фриски – за ним, а Тэбби – с другого боку. Все молчали.
  На огромном рекламном щите девушка в потертых шортах обхватывала бедрами длиннющую сигарету. На другой – кокетливо лизала поднятую антенну транзистора. Они въехали в город, и машину заполнил отвратительный запах нищеты. Джонатан вспомнил Каир, как он сидел рядом с Софи, наблюдая за отверженными, копошащимися в отбросах. На некогда богатых улицах, между лачугами, сложенными из старых досок и рифленого железа, стояли старые, обшитые тесом дома вот-вот готовые рухнуть. С подгнивших балконов свисало разноцветное белье. Дети играли под почерневшими аркадами и пускали пластмассовые стаканчики в сточных канавах. Безработные мужчины, человек по двадцать на каждом крыльце, без всякого выражения глядели на проходящие машины. Сотни неподвижных лиц, с таким же отсутствием выражения, торчали в окнах заброшенной фабрики.
  Они остановились у светофора, и левая рука Фриски за водительским сиденьем прицелилась воображаемым револьвером в четырех вооруженных полицейских, сошедших с тротуара и не спеша направлявшихся к машине. Тэбби мгновенно понял этот жест, и Джонатан почувствовал, как он откинулся на спинку и расстегнул средние пуговицы куртки.
  Полицейские были внушительного вида. В отглаженной форме из легкой ткани цвета хаки, с нашивками и планками, с «сальтерами» в блестящих кожаных кобурах. «Вольво» Роупера проехала вперед и припарковалась в ста ядрах от них. Зажегся зеленый свет, но двое полицейских по-прежнему загораживали машине путь, а третий говорил с шофером, пока четвертый грозно глядел внутрь. Один из передних полицейских уже осматривал шины. Машина закачалась, когда другой решил испытать на прочность подвеску.
  – Думаю, джентльмены хотели бы получить маленький подарок, правильно, Педро? – спросил Фриски водителя.
  Тэбби стал хлопать себя по карманам. Полицейские запросили двадцать долларов. Фриски протянул водителю десять, и тот передал их по назначению.
  – Какая-то сволочь обчистила меня в лагере, – пожаловался Тэбби, когда они тронулись.
  – Хочешь вернуться и найти его? – спросил Фриски.
  – Мне бы в туалет, – сказал Джонатан.
  – Пробку тебе в зад, – буркнул Тэбби.
  Следуя за машиной Роупера, они въехали на североамериканскую территорию с газонами, белыми церквями, кегельбанами и юными армейскими женами в бигуди и с колясками. Вырулили на приморский бульвар и покатили вдоль ряда розовых вилл застройки двадцатых годов с гигантскими телевизионными антеннами, неприступными заборами и высокими воротами. Незнакомец в первой машине следил за номерами домов. Повернули за угол, он продолжал смотреть. Началась парковая зона. На море грузовые, пассажирские и нефтеналивные суда ждали своей очереди на вход в канал. Первая машина притормозила перед старым домом, прячущимся в деревьях. Водитель посигналил. Дверь открылась, и вышел узкоплечий человек в белой хлопчатобумажной куртке. Лэнгборн опустил стекло и велел ему сесть в заднюю машину. Фриски подался вперед и открыл дверцу. В проеме мелькнуло лицо интеллигентного молодого человека арабского типа в очках. Ни слова не говоря, он скользнул на сиденье.
  – Как живот? – спросил Фриски у Джонатана.
  – Лучше, – сказал Джонатан.
  – Так и держись, – велел Тэбби.
  Они выехали на прямую дорогу. Джонатан учился в армейской школе, очень похожей на то, что он видел сейчас. Справа тянулась высокая каменная стена с черной змейкой кабеля и тремя рядами колючей проволоки. Ему вспомнился Кюрасао и дорога к докам. Слева появились щиты: «Тошиба», «Ситизен», «Тойлэнд»[38]. «Так вот где Роупер покупает свои игрушки», – почему-то вдруг подумал Джонатан. Нет, покупал он их не здесь. Здесь он получал вознаграждение за тяжкие труды и вложенную наличность. Арабский студент зажег сигарету. Фриски нарочито закашлялся. Первая машина проехала под аркой и остановилась. Вторая тоже.
  – Паспорта, – сказал шофер.
  У Фриски был свой и Джонатанов. Арабский студент поднял голову так, чтобы полицейский узнал его. Их пропустили, и они въехали в свободную зону Колон.
  Переливающиеся витрины с драгоценностями и мехами напоминали вестибюль герра Майстера. Рекламы торговых фирм со всего мира и чистые голубые стекла банков сияли на фоне закатного неба. Блестящие машины неслись по улицам. Чудовищные контейнеровозы разворачивались и пятились и пускали выхлопные газы на запруженные пешеходами тротуары. Розничная продажа в магазинах была запрещена, но все продавали в розницу. Панамцам запрещалось здесь покупать, но улицы были заполнены панамцами самых разных оттенков, в основном приехавшими на такси, потому что таксисты умеют все устраивать наилучшим образом.
  Каждый день, сообщил как-то Джонатану Коркоран, в зону приезжают обычные ребята с голой шеей, голыми запястьями и голыми пальцами. Но к вечеру вид у них такой, словно они собираются на свадьбу – в сверкающих браслетах, ожерельях и кольцах. Покупатели со всей Центральной Америки летают туда-обратно, и таможня их не трогает. Некоторые тратят по миллиону долларов в день и еще откладывают на следующую поездку.
  Первая машина въехала в темную улицу, где находились товарные склады. Вторая следовала за ней вплотную. Дождевые капли катились по ветровому стеклу, как жирные слезы. Незнакомец в шляпе изучал имена и номера: «Ханс коместиблз», «Макдональдс аутомотор», «Хой Тин фуд энд бевередж компани», «Тель-Авив Гудвилл контейнер компани», «Эль Акбарс фэнтэзиес», «Хеллас агрикалчерал», «Ле Барон оф Пэрис», «Тейст оф Коломбия лимитед, коффи энд коместиблз».
  Потом сто ярдов черной стены и надпись «Орел», около которой они и вышли из машины.
  – Мы что, зайдем внутрь? Может быть, там есть очко? – спросил Джонатан. – Мне опять невтерпеж, – добавил он специально для Тэбби.
  * * *
  Очутившись на неосвещенной улице, они чувствуют себя скованно. Тропические сумерки спускаются очень быстро. Небо пылает цветными неоновыми огнями, а на дне этого узкого серого ущелья, где кругом одни глухие стены, по-настоящему темно. Все смотрят на человека в шляпе. Фриски и Тэбби не отходят ни на шаг от Джонатана, а Фриски еще и положил руку ему на плечо, мол, я тебя не держу, Томми, просто чтобы никто не потерялся. Арабский студент пошел вперед догонять переднюю группу. Джонатан видит, как человек в шляпе ныряет в черноту дверного проема. Лэнгборн, Роупер и студент следуют за ним.
  – Пропади ты, – бормочет Фриски, и они идут вперед.
  – Мне бы только где-нибудь присесть, – тихо говорит Джонатан, но рука Фриски больно сжимает его плечо.
  В конце кирпичного коридора, увешанного плакатами, которые из-за темноты невозможно прочесть, маячит отраженный свет. Они доходят до поперечного коридора и сворачивают налево. Свет становится ярче и наконец приводит их к застекленной двери, над которой прибита фанера, скрывающая какую-то надпись. Пахнет мелочной лавкой: веревкой, мастикой, дегтем, кофе и льняным маслом. Дверь открыта, они входят в шикарную приемную. Кожаные кресла, шелковые цветы, прозрачные пепельницы. На центральном столе – глянцевые каталоги товаров Колумбии, Венесуэлы и Бразилии. А в углу – скромная зеленая дверь с пастушком и пастушкой, гуляющими по керамической лужайке.
  – Тогда мигом, – говорит Фриски, проталкивая Джонатана вперед, и Джонатан целых две с половиной минуты, по его часам, испытывает терпение своих охранников, сидя на унитазе и быстро исписывая листочек бумаги, лежащий у него на колене.
  Они переходят в основной офис, большой и белый, с замаскированной подсветкой, дырчатым потолком и круглым столом, на котором, напротив каждого пустого стула, приготовлены, как столовые приборы, ручки, промокашки и стаканы. Роупер с Лэнгборном и тот, кто их сюда привел, стоят по одну сторону, и провожатым – теперь его можно рассмотреть – оказывается Моранти, но что-то случилось с ним, как будто его сжигает огонь нетерпения или ненависти, бросающий мрачный отсвет на его лицо. На другом конце комнаты, у второй двери стоит тот жирный фермер, которого Джонатан заприметил на утреннем военном смотре, и рядом – опять матадор, с одним из богатых хмурых мальчиков в кожаной куртке. А по стенам – еще шесть таких же мальчиков, все в джинсах и кроссовках, все подтянутые и бодрые после долгого пребывания в Фаберже, каждый осторожно прижимает к себе миниатюрный автомат «узи».
  Дверь за ними закрывается, другая, наоборот, открывается, и они оказываются в самом складе, но не в такой обшитой железом дыре, как трюм «Ломбардии», а в помещении, отделанном с некоторой претензией на вкус, с каменным полом, металлическими колоннами в виде пальмовых деревьев и пыльными декоративными абажурами, свисающими с балок. С ближайшей к улице стороны склада – запертые двери гаражей. Джонатан насчитывает десять. У каждого гаража свой замок и номер, и свой отсек для контейнера и крана. А в центре – кубические нагромождения коричневых картонных коробок, у основания которых уже ждут автопогрузчики, чтобы перевезти их на шестьдесят метров к контейнерам у гаража. Только кое-где можно увидеть открытый товар: например, груду огромных керамических ваз, ожидающих ручной упаковки, пирамиду видеомагнитофонов или бутылки шотландского виски, которые в прежней жизни, возможно, не были украшены столь изысканными этикетками.
  Но автопогрузчики, как и все остальное, бездействуют: ни сторожей, ни собак, ни ночной смены, работающей на упаковке или моющей полы; лишь мирный запах мелочной лавки и шарканье их ног по каменным плитам.
  * * *
  Опять, как на «Ломбардии», протокол диктовал порядок шествия. Фермер шел впереди вместе с Моранти. Матадор и его сын – за ними. Далее Роупер, Лэнгборн и студент, и в хвосте – Фриски и Тэбби с зажатым ими с двух сторон Джонатаном.
  И вот, наконец, она.
  Их награда, их добыча. Самая громадная кубическая махина, доходящая до потолка и охраняемая кольцом воинственных мальчиков с автоматами. Каждая коробка пронумерована, к каждой приляпана одна и та же цветная наклейка: смеющийся колумбийский малыш, жонглирующий кофейными зернами над огромной соломенной шляпой, образцовый счастливый ребенок третьего мира – с белоснежными зубами, веселым лоснящимся лицом, не одурманенный наркотиками, жизнерадостный, оптимистично смотрящий в будущее. Джонатан быстро подсчитал – слева-направо и вверх-вниз. Две тысячи коробок. Нет, три. Арифметика забывается. Роупер и Лэнгборн одновременно шагнули вперед. Лицо Роупера оказалось на свету, и Джонатану представился тот высокий и, по первому впечатлению, очень благородный господин, который стоял когда-то под люстрой Майстера, отряхивая с плеч снег и махая ручкой фрейлейн Эберхардт, типичный делец восьмидесятых, хотя на дворе девяностые: «Я Дикки Роупер. Мои ребята заказали здесь несколько комнат. Немало, полагаю...»
  Что же изменилось? За прошедшее время, за пройденное расстояние – что изменилось? Волосы чуточку поседели? Дельфинья улыбка стала чуть жестче? Джонатан не видел никаких перемен. Ни одно из характерных движений Роупера, так хорошо изученных профессиональным наблюдателем – ни пощелкивание пальцами, ни приглаживание височков, ни глубокомысленное покачивание головой, когда великий человек изображал задумчивость – не претерпело ни малейших изменений.
  – Фейсал, к столу. Сэнди, вытащи коробку, вытащи двадцать, из разных мест. Эй, ребята, все там в порядке, Фриски?
  – Я, сэр.
  – Куда подевался Моранти? А, вот он. Сеньор Моранти, приступим.
  Хозяева стояли своей группой в стороне. Арабский студент сидел, повернувшись ко всем спиной, и пока занимался тем, что вытаскивал что-то из карманов и раскладывал на столе. Четверо воинственных мальчиков встали у двери. Один поднес к уху радиотелефон. Остальные быстро двинулись к кубической махине, проходя между окружившими ее охранниками, которые продолжали стоять неподвижно, лицами наружу, прижимая автоматы к груди.
  Лэнгборн указал на коробку в середине кучи. Два мальчика вытащили ее, плюхнули на землю возле студента и откинули незапломбированную крышку. Студент сунул в коробку руку и извлек прямоугольный пакет, завернутый в холстину и пластик и украшенный тем же счастливым колумбийским ребенком. Он положил его перед собой на стол и низко наклонился над ним, заслонив своим телом. Время остановилось. Джонатану вспомнилось, как священник, прежде чем приступить к обряду причастия, сам причащается святых даров, повернувшись спиной к пастве. Студент нагнулся еще ниже, будто в особом религиозном экстазе. Наконец он снова выпрямился и одобрительно кивнул Роуперу. Лэнгборн выбрал еще одну коробку с другой стороны. В махине произошел сдвиг, но она не развалилась. Проверили таким образом коробок тридцать. Все молчали, за стволы никто не хватался. Мальчики у дверей не двигались. Только шуршали коробки. Студент взглянул на Роупера и кивнул.
  – Сеньор Моранти.
  Моранти сделал маленький шажок вперед, но ничего не ответил. Ненависть в его глазах была подобна проклятию. Кого он ненавидел? Белых колониалистов, которые так долго насиловали его континент? Или себя самого за то, что опустился до такого?
  – Думаю, осталось немного. С качеством все в порядке. Посмотрим количество, да?
  Под присмотром Лэнгборна боевики поставили на автопогрузчик двадцать наугад взятых коробок и откатили к весам. Лэнгборн посмотрел на освещенное табло, сделал расчет на карманном калькуляторе и показал Роуперу, который, по-видимому, был удовлетворен, так как опять сказал что-то утвердительное Моранти, а тот повернулся на каблуках и вместе с фермером повел процессию обратно в офис.
  Но Джонатан успел заметить автопогрузчик, подвозящий товар к первому из двух контейнеров в отсеках восемь и девять.
  – Опять схватывает, – сообщил он Тэбби.
  – Я тебя щас убью! – ответил Тэбби.
  – Не ты, а я, – добавил Фриски.
  * * *
  Теперь оставалась только бумажная работа, которая, как известно, была единственной обязанностью полномочного председателя фирмы «Трейдпатс лимитед», Кюрасао, выполняемой при содействии его юрисконсульта. Лэнгборн стоял рядом с Джонатаном, договаривающиеся стороны во главе с Моранти – напротив, и так он подписал три документа, которые, как он понял: подтверждали получение пятидесяти тонн первоклассного колумбийского кофе в зернах; заверяли правильность погрузочных и транспортных накладных и таможенных деклараций на ту же партию кофе, отправляемую на борту «Горацио Энрикеса», в настоящий момент зафрахтованного компанией «Трейдпатс лимитед», из свободной зоны Колон в Гданьск, Польша, в контейнерах номер 179 и 180; и предписывали капитану «Ломбардии», стоящей на приколе в Панама-Сити, принять новый колумбийский экипаж и без промедления следовать в порт Буэнавентура на западном побережье Колумбии.
  Подписав все, что нужно, требуемое число раз в требуемом числе мест, Джонатан с легким стуком положил ручку и посмотрел на Роупера, как бы говоря: «Вот так».
  Но Роупер, недавно еще столь обходительный, сделал вид, что не замечает его, и, когда они возвращались к машинам, обогнал всех, как будто думая о главном деле, которое впереди, в то время как Джонатан действительно о нем думал, пребывая в таком состоянии готовности, какого прежде не знал. Сидя между двумя стражами и глядя на проплывавшие мимо огни, он упивался своим хитрым замыслом, как вновь открывшимся талантом. У него были деньги Тэбби – сто четырнадцать долларов. У него было два конверта, которые он заготовил в туалете. А в голове у него были номера контейнеров, номера накладных и даже номер кубической махины, ибо над ней, как в кадетской школе над крикетным полем, висела замызганная черная дощечка: партия номер 54 на складе под знаком «Орел».
  Они выехали на приморский бульвар. Машина остановилась, чтобы выпустить арабского студента. Он молча исчез в темноте.
  – Боюсь, мы близки к катастрофе, – спокойно произнес Джонатан. – Секунд через тридцать я не смогу отвечать за последствия.
  – Мать твою, – выдохнул Фриски.
  Передняя машина уже набирала скорость.
  – Теперь это срочно, Фриски. Выбирай.
  – Ну и дерьмо, – сказал Тэбби.
  Фриски завопил «Педро!» и стал знаками объяснять шоферу, чтобы тот посигналил первой машине. Она остановилась. Лэнгборн высунул голову из окна и закричал: «Что там еще у вас происходит?» Напротив светилась огнями бензоколонка.
  – Томми опять приспичило, – объяснил Фриски.
  Лэнгборн втянул голову в машину, чтобы посовещаться с Роупером, потом появился опять.
  – Иди с ним, Фриски. Не теряй его из поля зрения. Действуй.
  Бензоколонка была новой, но уборная разрядом пониже, чем предыдущие. Одна вонючая кабинка с унитазом без стульчака. Фриски ждал снаружи, а Джонатан усиленно стонал, строча на голом колене свое последнее послание.
  * * *
  Бар «Вурлитцер» в отеле «Рианд континенталь» в Панама-Сити был крохотным и темным, как погреб. В воскресные вечера там хозяйничала круглолицая матрона, которая, когда Рук сумел рассмотреть ее в темноте, оказалась странно похожей на его жену. Поняв, что он не склонен к разговорам, она принесла ему второе блюдце орехов и оставила спокойно потягивать лимонад, а сама вернулась к своему гороскопу.
  В вестибюле американские солдаты в рабочей одежде слонялись унылыми группками среди красочных толп ночной Панамы. Короткая лестница вела к дверям казино при отеле, и вежливая надпись запрещала вносить туда оружие. Руку видны были призрачные фигурки людей, играющих в баккара. А в баре, почти рядом с ним, стояла в величественном покое великолепная белая фисгармония «Вурлитцер», напоминая ему кино его детства, когда пианист в сверкающем пиджаке выплывал из подземной темницы вместе со своим белым сказочным инструментом, наигрывая всем знакомые мелодии.
  На самом деле это все мало интересовало Рука, но человек пребывающий в безнадежном ожидании, должен уметь развлечь себя, иначе это угрожает здоровью.
  Сначала он сидел у себя в комнате возле телефона, так как боялся, что шум кондиционера помешает услышать звонок. Потом выключил кондиционер и поднялся открыть двери, балкона, но с Виа-Эсканья шел такой ужасающий грохот, что он быстро закрыл их и, растянувшись на кровати, целый час изнемогал от жары в закупоренном помещении без кондиционера, пока чуть не заснул. Тогда он позвонил на коммутатор и сказал, что прямо сейчас идет к бассейну и, если ему будут звонить, пусть подождут, пока он туда не спустится. Оказавшись на месте, он дал метрдотелю десять долларов и попросил его поставить в известность консьержа, телефонистку и швейцара, что мистер Робинсон из номера 409 обедает у бассейна за шестым столиком, на тот случай, если кто-нибудь его будет спрашивать.
  Потом он сел и стал смотреть на освещенную голубоватую воду пустого бассейна, и на пустые столы, и вверх на окна высоких зданий вокруг, и на телефон в баре, и на мальчиков, жаривших ему бифштекс, и на оркестр, игравший румбу для него одного.
  И когда принесли бифштекс, он запил: его бутылкой воды, потому что хотя и был трезв, как стеклышко, но пить крепкие напитки, когда существует лишь один шанс из тысячи, что разоблаченный «солдатик» прорвется через кордоны, казалось ему равносильным тому, чтобы заснуть в карауле.
  Потом, около десяти часов, когда столики начали заполняться, он испугался, что его десять долларов перестанут действовать. Тогда он позвонил по внутреннему телефону на коммутатор и перешел в бар. Там он сидел, когда барменша, похожая на его жену, сняла трубку, грустно улыбнулась и сказала:
  – Вы мистер Робинсон, номер 409?
  – Да.
  – Милый, у вас гость. Он очень личный, очень срочный. Но мужчина.
  * * *
  Это был действительно мужчина, панамец, очень маленький, азиатского типа с тонкой натянутой кожей, тяжелыми веками и видом святоши, одетый в черный костюм, начищенный до полкового блеска, как костюмы курьеров и служащих похоронных бюро. Волосы его были уложены аккуратными волнами, на белой рубашке – ни единого пятнышка, а визитная карточка в виде наклейки, которую можно прилепить, например, к телефону, гласила по-испански и по-английски: Санчес Иезус-Мария Романес II, водитель лимузинов круглосуточно, говорит по-английски, но, увы, не так хорошо, как хотелось бы, сеньор; его английский, как он бы сказал, от людей, а не от учителей – смиренная улыбка, обращенная к небесам, – и усваивался в основном в беседах с его американскими и британскими клиентами, хотя посещения школы в детстве тоже кое-что дали, только этих посещений было меньше, чем ему бы хотелось, ибо его отец небогат, сеньор, и сам Санчес – тоже.
  На этом грустном признании Санчес остановился, с собачьей преданностью посмотрел на Рука и перешел к делу.
  – Сеньор Робинсон. Мой друг. Пожалуйста, сэр. Простите. – Санчес засунул пухлую руку во внутренний карман черного костюма. – Я пришел взять с вас пятьсот долларов. Спасибо, сэр.
  Рук уже стал опасаться, что попал в хитрую ловушку для туристов, из которой не выбраться, не купив какого-нибудь доисторического барахла или не переспав с сестрой этого несчастного. Но тут панамец протянул ему толстый конверт с вытисненным на нем словом «Кристалл» над эмблемкой, напоминающей бриллиант. Из него Рук извлек рукописное послание Джонатана по-испански, в котором тот желал нашедшему с максимальным удовольствием потратить прилагаемые сто долларов и обещал ему еще пятьсот, если он лично передаст конверт, вложенный внутрь, в руки сеньора Робинсона в отеле «Рианд континенталь» в Панама-Сити.
  Рук затаил дыхание.
  Внутри у него все ликовало, но теперь возникло новое беспокойство – а вдруг Санчес придумал какой-нибудь идиотский план, чтобы, шантажируя его, увеличить вознаграждение – например, бросил письмо на ночь в сейф или доверил своей подружке, чтобы она спрятала его под матрас на тот случай, если иностранец попытается отнять его силой.
  – Так где второй конверт? – спросил он.
  Шофер тронул его сердце.
  – Сеньор, прямо здесь, в моем кармане. Сэр, я честный шофер, и когда я увидел письмо на полу под задним сиденьем «вольво», моей первой мыслью было ехать на полной скорости на аэродром, не соблюдая правил, и отдать его тому из моих благородных клиентов, кто так небрежно обронил его там, в надежде, но не обязательно в ожидании вознаграждения, потому что клиенты в моей машине были не того качества, как клиенты моего коллеги Домингеса в первой машине. Мои клиенты, если я могу так сказать, сэр, чтобы это не было неуважительно по отношению к вашему доброму другу, были довольно скромные – один оскорбительно называл меня «Педро», – но потом, сэр, как только я прочел надпись на конверте, я понял, что моя верность...
  Санчес Иезус-Мария любезно прервал повествование, а Рук спустился к портье, чтобы превратить в наличные чеки ценностью пятьсот долларов.
  26
  Часы в Хитроу показывали восемь утра промозглого зимнего английского дня. Берр прилетел из Майами и одет был соответственно. На Гудхью, нетерпеливо ожидавшем у барьера, были плащ и плоская кепка, в которой он обычно ездил на велосипеде. Черты его лица сохраняли привычную неколебимость, но глаза лихорадочно блестели. Правый, заметил Берр, немного дергался.
  – Какие новости? – спросил Берр, едва они обменялись рукопожатием.
  – О чем? О ком? Мне ничего не сообщают.
  – Самолет. Они сумели его засечь?
  – Мне ничего не сообщают, – повторил Гудхью. – Даже если ваш человек появится в сияющих доспехах в британском посольстве в Вашингтоне, боюсь, я об этом не узнаю. Вся информация идет по отдельным каналам: Министерство иностранных дел, Министерство обороны, Ривер-Хауз. Даже правительство. Каждый – только звено в цепи.
  – Уже дважды за два дня они теряли из виду самолет, – сказал Берр. Он направлялся к стоянке такси, расталкивая носильщиков, с увесистым чемоданом в руке. – Первый раз прощается, второй – воспрещается. Двадцать минут десятого вечера он вылетел из Колона. На борту – мой мальчик и Роупер с Лэнгборном. А у этих «АВАКСы» в воздухе и радар на каждом атолле. Как можно потерять тринадцатиместный самолет?
  – Я не в курсе, Леонард. Я хотел бы держать руку на пульсе, но они отняли руку. Они целый день меня загружают. Знаете, как меня называют? Инспектор разведки. Они думают, я буду польщен. Удивительно, что Даркер не совсем лишен чувства юмора.
  – Они затеяли разбирательство против Стрельски, – сказал Берр. – Безответственное обращение с осведомителями. Превышение полномочий. Слишком много доверия британцам. Практически обвиняют его в убийстве Апостола.
  – «Флагманский корабль», – еле слышно резюмировал Гудхью.
  Берр взглянул на него как если бы видел впервые. Странное лицо: пунцовый румянец на щеках и таинственная белизна под глазами.
  – Где Рук? – спросил Берр. – Роб должен был бы уже появиться здесь.
  – Насколько я знаю, он в пути. Все где-то в пути. Вот так-то.
  Они встали в очередь на такси. Подъехала черная машина, и женщина-полицейский жестом указала Гудхью, чтобы он продвинулся вперед. Два ливанца попытались опередить их, но Берр уверенно отстранил наглецов и открыл дверцу. Гудхью начал рассказ, как только оказался внутри. Голос звучал отрешенно. Возможно, Рекс все еще находился под впечатлением того транспортного происшествия, из которого чудом вышел живым.
  – Децентрализация, говорит мне мой начальник за копченым угрем, это прошлогодний снег. Частные армии – это машина без тормозов, повторяет он за жареной говядиной. Небольшие агентства могут быть автономными, но они должны отечески наставляться корифеями из Ривер-Хауз. Да здравствует отеческая опека. За портвейном обсуждали общее направление, и он поздравил меня и сказал, что я буду руководить этим направлением, но под отеческой опекой. А это значит – подчиняться прихотям Даркера. Однако, – неожиданно он подался вперед, потом повернул голову и в упор посмотрел на Берра. – Однако, Леонард, я все еще секретарь Координационного комитета и останусь им до тех пор, пока мой шеф, пребывая в здравом уме, не заявит мне, что это не так. Тогда я подам в отставку. Там есть стоящие люди. Я считал персонально по головам. Из-за парочки паршивых овец нельзя терять все стадо. Моего начальника можно убедить. Ведь мы в Англии, и мы – порядочные люди. Время от времени может происходить сбой, но рано или поздно честь торжествует и правые силы побеждают. Я в это верю.
  – Предположительно оружие на «Ломбардии» – американского производства, – сказал Берр. – Они закупают все лучшее западное и чуть-чуть британского, когда оно того стоит. И учатся на нем. И демонстрируют своим клиентам в Фаберже.
  Гудхью опять повернул голову к окну движением робота. От его былой раскованности не осталось и следа.
  – Страна-производитель ничего не значит, – произнес он с подчеркнутой уверенностью человека, отстаивающего шаткую теорию. – Все зависит от продавца. И ты знаешь это прекрасно.
  – Как сообщает Джонатан, в лагере находилось два американских инструктора. Он имеет в виду только офицеров. У него есть подозрение, что там были и низшие чины. Двое влиятельных близнецов, бестактно спросивших Джонатана, чем он занимается. По мнению Стрельски, это братья Йохи из Лэнгли. Были в Майами, вербовали для работы у сандинистов. Амато засек их три месяца назад в Арубе, когда они распивали «Периньон» с Роупером, который в это время якобы продавал фермы. Ровно неделю спустя сэр Энтони Джойстон Брэдшоу, наш славный рыцарь, вдруг стал покупать на роуперовские денежки не восточноевропейское или русское, а американское оружие. До этого Роупер никогда не нанимал американских инструкторов, он им не доверял. Почему на этот раз он изменил себе? На кого они работают? Перед кем отчитываются? С чего это американская разведка стала вдруг такой нерасторопной? Вокруг обнаружилось столько радарных дыр. Почему их спутники не зафиксировали нарастание военной активности на границе Коста-Рики? Военные вертолеты, бронепоезда, легкие танки. Кто имел контакты с карателями? Кто сообщил им об Апостоле? Кто сказал карателям, что они могут расправиться с ним по своему усмотрению и лишить уголовную полицию ее суперстукача?
  Все еще глядя в окно, Гудхью качал головой, как бы отказываясь все это слушать.
  – Решай проблемы в порядке поступления, Леонард, – посоветовал он сдавленным голосом. – У тебя есть корабль с оружием, неважно какого производства, направляющийся в Колумбию. И корабль с наркотиками, идущий в Европу. Тебе надо поймать негодяя и выручить своего агента. Вот твоя задача. Не распыляйся. Вот в чем я заблуждался. Даркер... Список инвесторов... связи с Сити... крупные банки... крупные финансисты... и опять Даркер... чистые разведчики... не дай себя всем этим сбить с толку – все равно туда тебе не добраться, тебе никогда не позволят их тронуть, ты сойдешь с ума. Делай что возможно. События. Факты. Сосредоточься на одном. Мне кажется, я уже видел эту машину.
  – Час пик, Рекс, – мягко проговорил Берр. – Ты уже все их видел. – Он говорил так, как утешают побитого. – Мой мальчик выдюжил, Рекс. У нас в руках самое драгоценное – имена, номера судов и контейнеров, расположение склада в Колоне, номера транспортных накладных и даже описание коробок, куда они напихали наркотики. – Он похлопал себя по нагрудному карману. – Я об этом не сообщал. Ни единой душе. Даже Стрельски. Только Рук, я, ты и мой мальчик знаем об этом. Это не «Флагманский корабль», Рекс, а по-прежнему «Пиявка».
  – Они забрали мои папки, – отрешенно сказал Гудхью. – Я держал их в сейфе в своей комнате. Их нет на месте.
  Берр взглянул на часы. «Побреюсь в офисе, – решил он. – Домой заезжать некогда».
  * * *
  Берр наносил визиты. Пешком, в голубом плаще, одолженном у привратника, и легком бежевом костюме, имевшем такой вид, как будто в нем спали, что было недалеко от действительности. Его маршрут – золотой треугольник лондонского секретного мира: Уайт-холл, Вестминстер, Виктория-стрит.
  Дебби Муллен была его старой подружкой по службе в Ривер-Хауз. Они вместе ходили в начальную школу и вместе праздновали сдачу экзаменов. Ее офис располагался в полуподвальном помещении за голубой стальной дверью с надписью «Вход воспрещен». Через стеклянные перегородки Берр мог наблюдать, как служащие обоих полов работают за своими дисплеями или говорят по телефонам.
  – Кажется, кое-кто побывал в отпуске, – сказала Дебби, глядя на его костюм. – Как дела, Леонард? Говорят, они сняли с твоей двери бронзовую табличку и снова отослали тебя за Темзу?
  – Речь идет о контейнеровозе «Горацио Энрикес», Дебби, зарегистрированном в Панаме. – Берр намеренно усилил свой йоркширский акцент, желая подчеркнуть их близость. – Сорок восемь часов назад он стоял в порту свободной зоны Колон, направляется в Гданьск, Польша. Я предполагаю, что корабль находится уже в международных водах на выходе в Атлантику. По нашей информации, на борту подозрительный груз. Мне хотелось бы установить наблюдение и вести прослушивание, но запрашивать разрешение не надо. – Он улыбнулся ей, как когда-то. – Видишь ли, Деб, это очень деликатное дело и строго секретное. Ничего не должно записываться. Ты можешь по дружбе мне это устроить.
  Дебби Муллен была миловидна и имела привычку в момент задумчивости прислонять костяшку указательного пальца к зубам. Возможно, это был способ скрывать свои чувства, но глаза все равно выдавали ее. Вначале они широко раскрылись, потом остановились на верхней пуговице сомнительного пиджака Берра.
  – Как ты сказал, Энрико какой, Леонард?
  – «Горацио Энрикес», Дебби. Не знаю, кто он такой. Зарегистрирован в Панаме.
  – Значит, я правильно поняла. – Оторвав свой взгляд от его пиджака, она стала рыться в стопке папок с красными полосами, нашла нужную и молча протянула ее Берру. В пачке находился всего единственный лист плотной голубой бумаги с тиснением и гербом. На нем был заголовок «Горацио Энрикес» и текст, состоящий из одного параграфа, набранного крупным шрифтом:
  «Выше поименованное судно, являющееся объектом чрезвычайно ответственной операции, по всей видимости попадет в зону вашего внимания при перемене им курса без всякой видимой причины или в результате необоснованных маневров на море или в порту. Вся информация, полученная вашим отделом по этому поводу из открытых или секретных источников, должна быть направлена ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО и НЕЗАМЕДЛИТЕЛЬНО в отдел группы по изучению снабжения, Ривер-Хауз».
  Документ имел печать «Совершенно секретно. Флагманский корабль. Запретная зона».
  Берр вернул папку Дебби Муллен и разочарованно улыбнулся.
  – Похоже, мы немного пересеклись, – посетовал он. – В конце концов, все пойдет в общий карман. Кстати, у тебя есть что-нибудь о «Ломбардии», Дебби. Она тоже мотается где-то в том же районе, вероятно по другую сторону канала?
  Дебби снова остановила взгляд на его лице.
  – Ты из «моряков», Леонард?
  – Что ты скажешь, если я отвечу утвердительно?
  – Я должна буду позвонить Джеффу Даркеру и спросить, не сочиняешь ли ты, так ведь?
  Берр позволил своему обаянию набрать полную силу.
  – Ты же знаешь меня, Дебби. Я всегда совершенно честен. Как насчет плавающего дворца под названием «Железный паша», принадлежащего одному английскому джентльмену? Четыре дня назад яхта вышла из Антигуа в западном направлении. Ее кто-нибудь слушает? Мне это очень необходимо, Дебби.
  – Ты мне уже говорил об этом, и я постаралась и все для тебя устроила. Тогда это было для нас обоих совершенно безопасно, но теперь все иначе. Поэтому или я позвоню Джеффри, или ты уйдешь. Выбирай сам.
  Дебби по-прежнему улыбалась. Как и сам Берр. Он сохранял на лице улыбку, пока не миновал череду клерков и не вышел на улицу. Но в лондонском тумане он размяк, как тряпичная кукла, и дал волю своей ярости.
  «Три корабля. И все, черт их побери, идут в разных направлениях! Мой мальчик, мое оружие, мой наркотик, моя операция – и все это меня не касается!»
  Однако к моменту, когда Берр подходил к внушительному офису Дэнема, он уже был в той форме, которая соответствовала случаю.
  * * *
  Дэнем был юристом и, как это ни странно, предшественником Пэлфрея на посту юридического советника группы по изучению снабжения до того, как она оказалась в подчинении Даркера. Когда Берр объявил войну контрабанде, Дэнем всячески его поддерживал, подбадривал, когда он набивал шишки, и подвигал на новые дела. После удачно завершившегося путча Даркера его стал подсиживать Пэлфрей. И Дэнем надел шляпу и тихо переселился за Темзу. Но остался любимцем Берра. И если Берр вообще кому и верил из юридической братии Уайт-холла, так это ему.
  – О, привет, Леонард. Рад тебе. Не замерз? Жаль, нам не выдают одеял. Иногда это не помешало бы.
  Дэнем слыл щеголем. Высокий и немного загадочный, с мальчишеской копной поседевших волос, он носил костюмы в широкую полоску с умопомрачительными жилетами поверх двухцветных рубашек. Однако в глубине души, как и Гудхью, Дэнем был аскетом. По рангу ему полагался роскошный кабинет. Высокий, украшенный лепниной, с хорошей мебелью. Но атмосфера сильно напоминала классную комнату, а в резной камин был засунут покрытый пылью красный целлофан. Прошлогодняя рождественская открытка, лежащая тут же, изображала заснеженный собор в Норидже.
  – Мы встречались. Я Ги Эклс, – заявил коренастый человек с мощной челюстью, просматривавший телеграммы за центральным столом.
  «Встречались, – согласился Берр, кивая в ответ. – Ты – Эклс-перехватчик и никогда мне не нравился. Ты играешь в гольф и ездишь на „ягуаре“. Какого черта ты вломился сюда, когда мне было назначено?» Он сел. Хотя никто в общем-то не предлагал ему это сделать. Дэнем пытался включить батарею отопления времен крымской войны, но или ручку заклинило, или он крутил ее в противоположную сторону.
  – Мне нужно поделиться с тобой, Никки, снять груз с души, – сказал Берр, намеренно игнорируя Эклса. – Время не ждет.
  – Если дело касается «Пиявки», – произнес Дэнем, последний раз поворачивая ручку, – Ги может оказаться кстати. – Он уселся на подлокотник кресла. Кажется, за своим столом ему было неуютно. – Ги вдоль и поперек избороздил Панаму, так ведь, Ги?
  – С какой целью? – спросил Берр.
  – Просто так, – сказал Эклс.
  – Я требую наложения запрета, Никки. Переверни все вверх дном. Мы для этого все и затеяли, ты помнишь? Ночи просиживали, обсуждая именно этот момент.
  – Да-да, все было так, – согласился Дэнем, как будто Берр действительно убедил его своей аргументацией.
  Эклс читал телеграмму и чему-то улыбался. Перед ним стояло три контейнера. Он брал телеграммы из одного, читал, а потом распределял между двумя другими. Похоже, этим ограничивались его сегодняшние обязанности.
  – Вопрос в осуществимости, не так ли? – сказал Дэнем. Он все еще сидел на подлокотнике кресла, вытянув вперед свои длинные ноги и засунув руки в карманы.
  – Но об этом идет речь в моей докладной. И в представлении Гудхью, если оно действительно дошло до правительства. Было бы желание – помнишь, Никки? Мы не станем сотрясать воздух – помнишь? Мы соберем все заинтересованные страны за столом. Лицом к лицу. И потребуем, чтобы они сказали «нет». Международный бейсбол, так ты это называл. Мы оба называли.
  Дэнем подскочил к стене за своим столом и потянул за шнур, поднимая плотную муслиновую штору. Открылась крупномасштабная карта Центральной Америки, покрытая прозрачной пленкой.
  – Мы думали о тебе, Леонард, – сказал он игриво.
  – Настало время действовать, Никки. Я сам уже достаточно поломал над всем этим голову.
  Красный металлический кораблик был прикреплен к карте у выхода из порта Колона в ряду других, серого цвета. От южного конца Канала были разными цветами прочерчены на восток и запад Панамского залива возможные маршруты его движения.
  – Уверяю тебя, мы тут тоже не сидели без дела, пока ты там вкалывал. Итак, вот интересующий нас корабль, «Ломбардия», с трюмами, полными оружия. Во всяком случае, хотелось бы надеяться, иначе мы все садимся в лужу, но это другая тема.
  – Корабль находится сейчас вот здесь? Это последние сведения? – спросил Берр.
  – Я так думаю, – ответил Дэнем.
  – Более свежих мы не получали, это точно, – вставил фразу Эклс, опуская зеленую телеграмму в центральный контейнер. У него был явный шотландский акцент. Берр совсем забыл об этом. Сейчас вспомнил. Если и был какой-нибудь местный выговор, который раздражал его, так это именно нижне-шотландский.
  – Братишки что-то очень медленно поворачиваются в последнее время, – заметил Эклс, прицокнув языком. – Все из-за этой Барбары. Подай ей каждую бумажку в трех экземплярах. – Он снова цокнул языком в знак неодобрения.
  Берр, однако, продолжал обращаться исключительно к Дэнему, стараясь сохранить спокойствие.
  – Действуют две разные скорости, Никки. Скорость, с которой работает «Пиявка», и другая. Братишки заговаривают зубы американской уголовной полиции.
  Эклс, не поднимая головы от своего чтения, произнес:
  – Центральная Америка – это епархия братишек. Они слушают и наблюдают, мы берем добычу. Зачем посылать двух собак за одним зайцем? Это неэффективно. Во всяком случае, не в наше время. – Он снова опустил телеграмму в контейнер. – Лишняя трата денег.
  Дэнем заговорил, не дождавшись, пока Эклс закончит. Казалось, ему хочется поторопить события:
  – Будем считать, доверяя последней сводке, что корабль находится именно здесь, – произнес он с энтузиазмом, тыкая своим костлявым пальцем в корму «Ломбардии». – Предположительно, ибо окончательно это еще не подтвердилось, на ней колумбийская команда, и они направляются в Канал, а потом в Буэнавентуру. Все как докладывал твой чудесный информатор. Поаплодируем ему или ей. Если все пойдет в обычном порядке и корабль не отстанет от других судов, то, вероятно, сегодня он войдет в Канал. Верно?
  Утвердительного ответа не последовало.
  – Канал – улица с односторонним движением. Утром – вниз, после полудня – вверх. Или наоборот?
  Вошла высокая девушка с длинными темными волосами и, не говоря ни слова, подобрала под себя юбку и важно уселась перед дисплеем, как будто собиралась сыграть на клавесине.
  – Когда как, – сказал Эклс.
  – Никто не мешает ему вильнуть хвостом и дристануть в Каракас, – продолжил Дэнем, проталкивая «Ломбардию» в Канал. – Извини, Присцилла. Или свернуть к Коста-Рике или еще куда-нибудь. Или пойти вот так и подплыть к Колумбии с запада, поскольку картели могут обеспечить безопасность гавани. Они могут обеспечить все что угодно. Но мы думаем и о Буэнавентуре, с твоей подачи. Вот откуда эти линии на моей карте.
  – В Буэнавентуре ждут военные грузовики, чтобы принять доставленный на корабле груз, – перебил Берр.
  – Это не подтверждено, – сказал Эклс.
  – Нет, подтверждено, – ответил Берр, не повышая голоса. – Нам так докладывал покойный осведомитель Стрельски, получивший эту информацию от Моранти. К тому же имеются снимки, сделанные со спутника, на них – движущаяся по дороге колонна грузовиков.
  – Грузовики постоянно ездят по этому шоссе, – сказал устало Эклс. И вытянул руки над головой, как будто присутствие Берра забирало у него энергию. – Во всяком случае, покойный информатор Стрельски дискредитирован. Существует мнение, и очень серьезно обоснованное, что стукачам вообще нельзя доверять. Они часто сочиняют. Надеются заслужить прощение.
  – Никки, – обратился Берр к спине Дэнема.
  Дэнем пропихивал «Ломбардию» в Панамский залив.
  – Леонард, – сказал он.
  – Мы возьмем ее на абордаж?
  – Ты хочешь сказать, возьмут ли американцы?
  – Неважно кто. Да или нет?
  Словно осуждая Берра за упрямство, Эклс покачал головой и демонстративно опустил в контейнер еще одну телеграмму. Девица за компьютером заложила волосы за уши и стала нажимать на клавиши. Берр не видел дисплея. Кончик ее языка высовывался между зубами.
  – Да, видишь ли, Леонард, это задачка та еще, – опять с энтузиазмом сказал Дэнем. – Прости, Присцилла. Слава Богу, для американцев, не для нас. Если «Ломбардия» будет держаться берега, – его рука описала дугу над извилистой береговой линией между Панамским каналом и Буэнавентурой, – то, насколько мы можем судить, она натянет американцам нос. Из панамских территориальных вод «Ломбардия» прямо войдет в колумбийские территориальные воды, поэтому бедные американцы даже не взглянут на нее.
  – Но почему бы не арестовать ее в панамских водах? В Панаме полно американцев. Они там хозяева, не так ли?
  – Не совсем так. Если они хотят захватить «Ломбардию» с поличным, им придется подходить к ней под прикрытием панамского флота. Не смейся.
  – Это смеется Эклс, а не я.
  – А для того, чтобы вывести на линию панамцев, их надо убедить, что «Ломбардия» нарушает панамские законы. А это не так. Она идет транзитом с Кюрасао и направляется в Колумбию.
  – Но там незаконное оружие!
  – Так утверждаешь ты. Или твой информатор. И конечно, мы очень надеемся, что ты прав. Или он, или она, или оно. Но «Ломбардия» не причиняет Панаме никакого вреда, и к тому же это корабль, зарегистрированный там. А панамцы ужасно не любят, чтобы их суда подвергались досмотру американцев. В самом деле, сейчас очень трудно в чем-то убедить панамцев. Это постнорьеговская отрыжка. Извини, Присцилла. Вернее, загнанная внутрь ненависть. Ущемленная национальная гордость.
  Берр встал. Эклс с опаской наблюдал за ним, подобно полицейскому, предвидящему беду. Должно быть, Дэнем слышал, что Берр поднялся, но сделал вид, что изучает карту. Девушка Присцилла перестала нажимать клавиши.
  – Ну хорошо, захватите корабль в водах Колумбии! – почти закричал Берр, тыча пальцем в береговую линию к северу от Буэнавентуры. – Обратитесь к колумбийскому правительству. Мы ведь помогаем им, не правда ли? Избавиться от гнета кокаиновых картелей? Покончить с лабораториями, производящими в их стране наркотик? – Его голос стал немного тише. Или ему только показалось, что немного? – Колумбийское правительство едва ли будет слишком обрадовано прибытием оружия в Буэнавентуру для вооружения армии картелей! Неужели, Никки, все, о чем мы говорили, забыто? Скажи, где тут логика?
  – Если ты полагаешь, что можно отделить правительство Колумбии от картелей, ты живешь в заоблачном мире, – ответил Дэнем с большей твердостью в голосе, чем обычно. – Если ты думаешь, что можно отделить кокаиновую экономику от экономики Латинской Америки, – ты простофиля.
  – Немного того, – поправил его Эклс, не извиняясь перед Присциллой.
  – Многие люди в этом районе считают, что кока – двойное благословение Господа, – начал Дэнем свою оправдательную речь. – Не только Дядя Сэм желает травиться им, но за его счет обогащаются бедные латиноамериканцы! А что может быть лучше? Вероятно, колумбийцы с огромной радостью будут сотрудничать с Дядей Сэмом в этом деле, конечно же. Но чтобы остановить корабль, нужно столько всего согласовать. На переговоры уйдут недели, а столько людей в отпусках. И они обязательно потребуют компенсацию за содержание судна в порту. За разгрузку, за работу в неурочное время и так далее. – Напористость его речи успокаивала. Нельзя одновременно слушать и негодовать. – А в случае, если «Ломбардия» окажется пуста, они, естественно, потребуют возмещения морального ущерба. А если нет, во что я охотно верю, непременно возникнет спор вокруг этого конфискованного оружия. И в чьи руки оно попадет и кто опять продаст его картелям, когда шум утихнет. И кто угодит в тюрьму, и на сколько, и сколько ему будет положено проституток. И скольким бандитам будет позволено с ним видеться и по скольким телефонам будет разрешено звонить, дабы распорядиться об очередных убийствах и дать указания полсотне управляющих банками? И кому дадут взятку, когда этот некто решит, что срок шесть недель вполне для него достаточен? И кто будет опозорен, кого повысят в чине, кто получит медаль за храбрость, когда сбежит? Между тем, так или иначе, это оружие окажется в руках тех парней, которых научили им пользоваться. Добро пожаловать в Колумбию!
  Берр собрал все оставшееся самообладание. Вот он вернулся в Лондон. В страну признанной силы и влияния. Вот он стоит в том священном месте, откуда исходят все приказы. Он приберег самое очевидное решение на конец, быть может, потому, что сознавал, что в мире, где жил Дэнем, самое очевидное – наименее вероятно.
  – Ну ладно, – он постучал тыльной стороной руки по центру Панамы. – Давайте остановим «Ломбардию» в Канале. Американцы контролируют Канал. Они его построили. Или мы поищем еще десяток причин, чтобы бездействовать?
  Дэнем изобразил крайний ужас.
  – Ну, мой милый! Мы же нарушим самый священный пункт договора по Каналу. Права обыска нет ни у американцев, ни даже у панамцев. Если только они не могут неопровержимо доказать, что данный корабль представляет физическую опасность для Канала. Ну, например, если на нем полно бомб, которые могут взорваться. Старых бомб, а не новых. Если только вы можете доказать, что они взорвутся. Но если они правильно упакованы – можно это доказать? Но это американские дела, мы, слава Господу, только наблюдаем. Если нужно, помогаем, а если нет – отходим в тень. Возможно, мы предпримем демарш в адрес панамцев, но только в дуэте с американцами, конечно. Просто поддержим. Можем также сделать и представление Колумбии, если Штаты будут выкручивать нам руки. Мы ничего особенно не теряем.
  – Когда?
  – Когда что?
  – Когда вы попробуете мобилизовать панамцев?
  – Вероятно, завтра. Или послезавтра. – Он взглянул на часы. – Какой сегодня день? – Казалось, ему важно изобразить незнание. – Все зависит от того, как загружены послы. Сколько до масленицы, Присцилла, я забыл? Это Присцилла. Прости, не представил вас друг другу.
  Мягко нажимая на клавиши, Присцилла ответила:
  – Еще целая вечность.
  Эклс по-прежнему разбирал телеграммы.
  – Но ты же все это прошел, Никки! – Берр еще один раз попытался воззвать к тому, прежнему Дэнему, которого знал. – Что изменилось? Координационный комитет долго обсуждал общую политику. Вы столько раз обмусоливали каждую вероятность! Если Роупер поступит так, мы сделаем так. Или так. Помнишь? Я просматривал протоколы. Вы с Гудхью все согласовали с американцами. План А, план Б. Что стало со всей этой работой?
  Дэнема было невозможно смутить.
  – По гипотезам очень трудно вести переговоры, Леонард. Особенно с твоими латинянами. Посиди за моим столом несколько недель. Им нужны факты. Пока не убедятся, что все на самом деле – не пошевелятся.
  – В любом случае – не пошевелятся, – пробормотал Эклс.
  – Учти, – ободряющее сказал Дэнем, – все говорят, что американцы из кожи лезут вон, чтобы ехать с нами в одной упряжке. То немногое, что мы сделаем, – не изменит цену рыбки, разумеется, Милашка Кэти сметет в Вашингтоне все препятствия.
  – Фантастическая женщина, – согласился Эклс.
  Берр сделал последний, ужасно неудачный выстрел. Он иногда совершал импульсивные шаги, в которых обычно незамедлительно раскаивался.
  – А как насчет «Горацио Энрикеса»? – спросил он. – Корабль направляется в Польшу, Никки, и кокаина на его борту довольно, чтобы вся Восточная Европа на полгода окаменела.
  – Это не наше полушарие, – быстро парировал Дэнем. – Обратись этажом ниже в Северный отдел. Или в Таможенное управление.
  – А откуда ты знаешь, что это именно тот корабль? – спросил Эклс, снова заулыбавшись.
  – От моего информатора.
  – Там на борту двенадцать сотен контейнеров. Ты будешь заглядывать в каждый?
  – У меня есть номера, – сказал Берр, удивляясь себе.
  – Ты хочешь сказать, у твоего информатора.
  – Я хочу сказать, у меня.
  – Номера контейнеров?
  – Да.
  – Браво.
  У главного входа, пока Берр злился и негодовал на всех и вся, привратник протянул ему записку. Она была от старого друга из Министерства обороны, тот сетовал на непредвиденные обстоятельства, которые помешают им встретиться сегодня днем, как условились.
  * * *
  Проходя в дверь кабинета Рука, Берр ощутил запах лосьона после бритья. Рук восседал за своим столом, изменившийся после своего путешествия, но как всегда прямой и подтянутый. Белый носовой платок в кармашке, на столе – последний номер «Телеграф». Казалось, он вовсе не покидал Тонбриджа.
  – Пять минут назад я звонил Стрельски. Самолет Роупера еще не найден, – объявил Рук, не дожидаясь вопросов Берра. – Воздушные службы несут какую-то околесицу про радарные дыры. По моему мнению, вздор.
  – Все идет по плану, – сказал Берр. – Наркотик, оружие, деньги, все следует заданным курсом. Чистый театр абсурда, Роб. Все доброе оказывается незаконным. Наоборот, все самое мерзкое – естественно. Да здравствует Уайт-холл.
  Рук подписал какую-то бумагу.
  – Гудхью просит подготовить справку о «Пиявке» к концу дня. Три тысячи слов, без прилагательных.
  – Куда они его везут, Роб? Что они сейчас с ним делают? Пока мы тут заняты прилагательными?
  С ручкой в руке Рук продолжил изучение лежащих перед ним бумаг.
  – Твой друг Брэдшоу все печет книги, – заметил он тоном завсегдатая клуба, осуждающего другого завсегдатая. – Обдирает Роупера, совершая для него закупки.
  Берр заглянул через плечо Рука. На столе лежала справка о нелегальных закупках американского и английского оружия, произведенных сэром Энтони Джойстоном Брэдшоу в качестве представителя Роупера. А рядом – фотография роуперовских карандашных записей, сделанная Джонатаном в его кабинете. Разница в цифрах составила несколько сотен тысяч долларов в пользу Брэдшоу.
  – Кто-нибудь это видел? – спросил Берр.
  – Кроме нас, никто.
  – Спрячь это.
  Берр вызвал своего секретаря и в порыве злобного вдохновения надиктовал превосходные тезисы по делу «Пиявки» – без единого прилагательного. Оставив указание информировать его о всем происходящем, он отправился к жене и занялся любовью, пока дети внизу препирались друг с другом. Потом поиграл с детьми, отпустив жену за покупками, и возвратился в свой офис. Здесь он занялся сравнением имевшихся в распоряжении Рука цифр. Затем запросил перехваченные факсы и телефонные разговоры между Роупером и сэром Энтони Джойстоном Брэдшоу из Ньюбери, Беркшир. После этого, он извлек увесистую персональную папку Брэдшоу, начатую тогда, когда тот еще в шестидесятых годах начинал свою карьеру торговца оружием, подрабатывал крупье, был супругом состоятельной немолодой женщины и нелюбимым, но рьяным информатором английской разведки.
  Остаток ночи Берр провел за своим столом перед немыми телефонами. Три раза Гудхью интересовался новостями. Дважды Берр отвечал «ничего нет». Но на третий он решил изменить тактику:
  – Твой друг Пэлфрей, кажется, тоже немного засветился не правда ли, Рекс?
  – Леонард, мы сейчас говорим о другом.
  Но у Берра впервые в жизни не было желания думать о безопасности осведомителя.
  – Скажи-ка мне, что, Гарри Пэлфрей по-прежнему подписывает распоряжения Ривер-Хауз?
  – Распоряжения? Какие распоряжения? Ты имеешь в виду о прослушивании, перлюстрации, установке микрофонов? Эти распоряжения подписывает министр, Леонард. Ты отлично это знаешь.
  Берр смирил свое нетерпение.
  – Я хотел спросить, он по-прежнему у них юристом? Готовит ли бумаги, следит, чтобы они направлялись по нужным каналам?
  – Это одна из его задач.
  – И иногда он подписывает их распоряжения. Ну, например, если министр внутренних дел застрянет в пробке. Или наступит конец света. В крайних случаях твой Гарри имеет право принять решение, а потом согласовать его с министром. Верно? Или что-то изменилось?
  – Леонард, ты что, бредишь?
  – Может быть.
  – Ничего не изменилось, – ответил Гудхью с напряженным отчаянием в голосе.
  – Отлично, – сказал Берр. – Я рад, Рекс. Спасибо, что дал мне знать. – И он возвратился к длинному описанию грехов Джойстона Брэдшоу.
  27
  Экстренное заседание полного состава Координационного комитета было назначено на десять тридцать, но Гудхью появился загодя, чтобы убедиться, что конференц-зал, расположенный в цокольном этаже здания, полностью готов, и разложить размноженные тексты повестки дня и протоколов предыдущей встречи. Жизнь научила его держать такие вещи под контролем.
  Подобно генералу накануне решающего сражения Гудхью спал чутко и проснулся на рассвете со свежей головой и ясным пониманием своей цели. Он был уверен, что его солдаты не подведут. Он заранее пересчитал их и с каждым побеседовал. Чтобы их преданность еще возросла, он подарил каждому экземпляр своей статьи «Новая эра», в которой так блестяще доказывал, что в Британии более закрытая система управления, больше законов, ограничивающих гласность, и более изощренные методы утаивания положения дел нации от граждан, чем в любой другой демократической стране Запада. Он предупредил их в пояснительной записке к докладу Берра, что комитет столкнулся с классической ситуацией проверки своих возможностей.
  Первым после Гудхью человеком, появившимся в конференц-зале, был его сентиментальный школьный приятель Пэдстоу, который всегда приглашал потанцевать самых невзрачных девушек, чтобы придать им уверенность в себе.
  – Послушай, Рекс, ты помнишь то секретное-пресекретное письмо, которые ты послал мне, чтобы прикрыть мои тылы, покуда твой Берр выделывал свои штучки на западе? Для хранения в моей личной папке? – Как всегда речь Пэдстоу напоминала не самые удачные пассажи П. Г. Вудхауса.
  – Конечно помню, Стэнли.
  – У тебя случайно нет копии? А то оно куда-то запропастилось. Хотя готов поклясться, что положил его в сейф.
  – Насколько я помню, письмо было написано от руки, – ответил Гудхью.
  – И ты не сделал с него копию, прежде чем отправить?
  Разговор прервался – появились два чиновника из секретариата кабинета министров. Один ободряюще улыбнулся Гудхью, другой, по фамилии Ломинг, был поглощен стиранием пыли со стула носовым платком. «Ломинг – один из них, – говорил Пэлфрей. – У него есть своя теория о нуждах студентов первокурсников всего мира. Многие думают, что он шутит». Вслед за ними вошли руководители подразделений военной разведки, потом две шишки из связи и обороны. Потом прибыл Мерридью из Северного отдела Министерства иностранных дел. Его сопровождала мрачная женщина по имени Дон. Новое назначение Гудхью уже явно не было ни для кого секретом. Некоторые входя пожимали ему руку. Другие неуклюже бормотали что-нибудь ободрительное. А Мерридью, который играл правого крайнего за Кембридж, в то время как Гудхью был полузащитником в Оксфорде, дошел даже до того, что хлопнул его по плечу – в ответ на что Гудхью театрально вскрикнул, имитируя боль: «О Боже, ты мне сломаешь ключицу, Тони!»
  Принужденный смех был прерван появлением Джеффри Даркера и его невозмутимого заместителя Нила Марджорэма.
  «Они крадут, Рекс, – говорил Пэлфрей. – Они лгут... они сговариваются... Англия – слишком мала для них... Европа – балканский Вавилон... Вашингтон для них истинный Рим».
  Заседание началось.
  * * *
  – Операция «Пиявка», министр, – объявил Гудхью, насколько мог бесстрастно. Как всегда, Гудхью был секретарем, его начальник председательствовал. – Необходимо разрешить несколько неотложных вопросов. Действовать нужно незамедлительно. Ситуация обрисована в резюме Берра. Час назад она оставалась той же. К тому же требуется четко определить компетенцию заинтересованных ведомств.
  Министр казался до предела раздраженным.
  – Где, черт побери, уголовная полиция? – ворчал он. – Хорошенькое дельце, разбирается их вопрос – и никого нет!
  – Уголовная полиция, к сожалению, пока не самостоятельное ведомство, министр, хотя многие из нас боролись за повышение ее статуса. На заседаниях Координационного комитета присутствуют только полномочные представители и главы ведомств.
  – Мне кажется, нужно пригласить сюда Берра. Будет глупо, если обсуждение пройдет без человека, который знает это дело «от» и «до». Не правда ли? – обращаясь к присутствующим, сказал министр.
  Гудхью не ожидал такого удачного поворота событий. Он знал, что Берр сидит в каких-то пятистах ярдах отсюда.
  – Если вы так считаете, министр, то позвольте мне вызвать Леонарда Берра на это заседание, а также записать как прецедент, что представители кооптированных агентств, которые занимаются делами, находящимися в центре внимания комитета, могут приравниваться по своему статусу к действительным членам?
  – Возражаю, – огрызнулся Даркер. – Уголовная полиция – это только острие иглы. Если мы допустим сюда Берра, то придется открыть двери всем мини-агентствам Уайт-холла. Известно, что эти маленькие группки замахиваются на то, что им не по силам. Заварят кашу, а расхлебать – кишка тонка. Все мы читали бумагу Берра. Но многие здесь знают это дело с других сторон. Судя по повестке, мы собираемся обсуждать руководство и контроль. Меньше всего нам нужно, чтобы предмет нашего обсуждения сидел здесь и слушал.
  – Но, Джеффри, – тихо возразил Гудхью, – вы – постоянный предмет наших обсуждений.
  Министр пробормотал что-то вроде «ладно, оставьте все как есть». Так закончился первый раунд, и оба противника ушли с ринга с легкими повреждениями.
  * * *
  Несколько минут английской камерной музыки: руководители воздушной и морской разведки приступили к рассказу о своих успехах в выслеживании «Горацио Энрикеса». После доклада они пустили по рядам сделанные крупным планом фотографии.
  – Выглядит как обычный танкер, на мой взгляд, – сказал министр.
  Мерридью, ненавидящий шпионов, согласился:
  – Может, так оно и есть.
  Кто-то закашлял. Заскрипел стул. Гудхью услышал своеобразный носовой звук и моментально понял, что он служит вступлением к тем возражениям, с которыми выступит сейчас высокопоставленный британский политик.
  – Почему мы считаем его нашим? – поинтересовался министр. – Направляется в Польшу. Под флагом Панамы, компания с Кюрасао. Насколько я могу судить, чадо не наше. Вы просите меня доложить в вышестоящие инстанции. А я спрашиваю вас, зачем мы вообще это обсуждаем?
  – «Айронбрэнд», министр, – британская компания.
  – Нет, багамская. Разве не так? – Министр с напускной солидностью стал демонстративно просматривать состоящий из трех тысяч слов отчет Берра. – Вот, пожалуйста. Здесь сказано: багамская.
  – Ею управляют британцы, и преступление совершают британцы, доказательства по этому делу собраны британской агентурой под эгидой вашего министерства.
  – Ну тогда передайте их полякам, а мы все пойдем домой, – сказал министр, весьма довольный собой. – По-моему, чудесный план действий.
  Даркер ледяной улыбкой отдал дань министерскому юмору и находчивости, а потом решил предпринять беспрецедентную попытку стилистически уесть Гудхью.
  – Нельзя ли сказать данные, вместо доказательства, Рекс? Скажи, пока мы все не запутались.
  – Я не запутался, Джеффри, и никто меня не запутает, скорей вынесут вперед ногами, – возразил Гудхью, пожалуй, излишне громко, чем несколько смутил своих сторонников. – Что касается передачи полякам соответствующих доказательств, то уголовная полиция сделает это в соответствии со своими полномочиями, но не ранее принятия согласованного решения о мерах против Роупера и его сообщников. Права по захвату транспорта с оружием уже отданы американцам. Я вовсе не намерен теперь взваливать на поляков наши обязанности, если только министр не отдаст на этот счет приказ. Речь идет о весьма состоятельном и прекрасно организованном преступном синдикате в очень бедной стране. Эти негодяи выбрали Гданьск, потому что уверены, что смогут проскочить там. Если у них действительно есть в Гданьске свои люди, то совершенно неважно, что мы скажем польскому правительству. Груз все равно будет принят, и мы только зря принесем в жертву информатора Берра. Разве что известим Онслоу Роупера, что мы вышли на его след.
  – Возможно, информатор Берра уже разоблачен, – предположил Даркер.
  – Все возможно, Джеффри. У уголовной полиции много врагов, некоторые прямо за Темзой.
  Впервые на их стол легла призрачная тень Джонатана. И хотя Гудхью не знал его лично, он достаточно пережил вместе с Берром, чтобы ощутить боль. От ярости он переменился в лице и продолжил на несколько более высокой ноте, чем обычно:
  – Согласно принятым правилам комитета, каждое агентство, даже самое маленькое, – независимо в своей деятельности. И каждое агентство, даже самое крупное, обязано оказывать поддержку и помощь всем другим агентствам, уважая их права и свободы. Однако в случае с «Пиявкой» этот принцип подвергается непрерывному обстрелу со стороны Ривер-Хауз, который желает осуществлять полный контроль над операцией на том основании, что этого требуют их партнеры в Соединенных Штатах...
  Неожиданно вмешался Даркер. Его сила была в отсутствии средних оборотов. Он мог угрожающе молчать. Он мог, в экстремальных случаях, изменять свою позицию, если битва была окончательно проиграна. И он мог атаковать, что он сейчас и сделал.
  – Что ты имеешь в виду, говоря, что этого требуют их партнеры в Соединенных Штатах? – зло перебил Даркер. – Контроль за «Пиявкой» был доверен братишкам. Они его осуществляют. А Ривер-Хауз нет. Почему так? Подобное с подобным, Рекс. Ведь это же твой педантичный закон. Ты ввел его. Вот теперь и живи согласно ему. Если братишки «ведут» «Пиявку» там, то, следовательно, Ривер-Хауз «ведет» ее здесь.
  Нанеся удар, Даркер опять сел, ожидая нового случая ударить. Марджорэм тоже его ждал. И хотя Гудхью повел себя так, будто пропустил слова Даркера мимо ушей, они его больно задели. Он облизнул губы и взглянул на Мерридью в надежде, что старый приятель что-нибудь скажет. Но тот молчал. Гудхью возвратился к обвинениям, но допустил фатальную оплошность: он отошел от намеченного заранее плана и стал импровизировать.
  – Но когда мы спрашиваем «чистую разведку», – продолжал Гудхью, выговаривая эти слова чересчур иронично, – зачем забирать операцию «Пиявка» у уголовной полиции, – он зло посмотрел вокруг и наткнулся на скучающую мину своего начальника, – то сталкиваемся с загадкой под названием «Флагманский корабль», операцией столь секретной и столь крупномасштабной, что она допускает любой акт вандализма. И это все называется геополитика. – Он вовсе не желал, чтобы его речь звучала столь риторически обкатанно, но уже был не в силах переменить тон. Как смеет Даркер так на него смотреть? И этот ухмыляющийся Марджорэм! О негодяи! – Это называется нормализация. Цепная реакция, которую сложно описать. Интересы, о которых нельзя говорить вслух. – Он почувствовал дрожь в голосе, но унять ее не мог. Гудхью вспомнил, что убеждал Берра не идти этой дорогой. Но сейчас он сам шел по ней. – Нам говорят о некой широкой картине, которую мы не можем увидеть из-за того, что слишком низко летаем. Иными словами, «чистая разведка» должна проглотить «Пиявку» и отправиться к дьяволу. – В глазах у Гудхью было темно, в ушах шумело, он ждал, когда уляжется дыхание.
  – О'кей, Рекс, – сказал его начальник. – Это была хорошая речь. Приятно, что ты по-прежнему в форме. Теперь поговорим начистоту. Джеффри, ты прислал мне записку. Ты говоришь, что вся операция «Пиявка», как ее себе представляет уголовная полиция, – чистейшая галиматья. Почему?
  Гудхью опрометчиво вмешался:
  – Почему я не видел этой записки?
  – «Флагманский корабль», – в мертвой тишине произнес Марджорэм. – Вы не входите в команду, Рекс.
  Даркер дал более детальное объяснение, которое, однако, не только не принесло Гудхью облегчения, но еще больше его расстроило:
  – «Флагманский корабль» – кодовое название американской части операции, Рекс. Они потребовали очень ограниченного доступа, как условия подключения нас к ней. Прости.
  * * *
  Говорил Даркер. Марджорэм протянул ему папку, Даркер открыл ее, послюнявил палец и перевернул страницу. Он умел верно выбрать момент, знал, когда внимание аудитории приковано к нему. Он мог бы стать плохим проповедником. У него были лоск, осанка и странно выпирающий крестец.
  – Не возражаешь, Рекс, если я задам тебе несколько вопросов?
  – Мне кажется, максима вашего ведомства гласит, что только ответы бывают опасными, Джеффри, – парировал Гудхью. Однако шутливый тон только подчеркнул его раздражение и растерянность.
  – Является ли источником информации о военном грузе, следующем в Буэнавентуру, то же лицо, что сообщило Берру о наркотиках?
  – Да.
  – И что этот единственный информатор и «раскрутил» все дело: «Айронбрэнд» – наркотики в обмен на оружие – заключение сделки?
  – Этот информатор мертв.
  – В самом деле? – Даркер казался более заинтересованным, чем обеспокоенным. – То есть все это – Апостол, не так ли? Наркоюрист, который вел двойную игру, чтобы откупиться от тюрьмы?
  – Я не привык так открыто обсуждать информаторов!
  – Ну, я полагаю, если он мертвый или липовый или и то и другое, то это не возбраняется.
  Последовала новая театральная пауза, во время которой Даркер изучал папку Марджорэма. У этих двух людей существовала особая близость друг с другом.
  – Является ли информатор Берра тем, кто раскопал участие определенных британских финансистов в этой сделке? – спросил Даркер.
  – Все это из одного источника, как и многое другое. Не считаю целесообразным далее обсуждать здесь информаторов Берра, – сказал Гудхью.
  – Информаторов или информатора?
  – Не провоцируйте меня.
  – И этот информатор жив?
  – Комментария не будет. Да, жив.
  – Он или она?
  – Ответа не будет. Министр, я возражаю.
  – Таким образом, ты утверждаешь, что единственный информатор – они или она – сообщил Берру о сделке, о наркотиках, об оружии, о судах, об отмывании денег и об участии британских финансистов. Да?
  – Ты упускаешь один момент – я подозреваю, намеренно, – что сведения, переданные живым информатором Берра, подтверждены многочисленными данными, полученными с помощью технических средств. Нам закрыли доступ ко многим материалам технической разведки. Я намерен также поднять этот вопрос.
  – Под «нами» подразумевается уголовная полиция?
  – В данном случае, да.
  – Всегда существует проблема, насколько будет обеспечена секретность в таких вот маленьких агентствах, куда передаются перехваты.
  – Полагаю, что именно их величина и позволяет обеспечить должную секретность. Это ведь не огромное подразделение с сомнительными связями!
  Слово взял Марджорэм, но с таким же успехом мог продолжить и Даркер, ибо глаза Даркера по-прежнему не отрывались от Гудхью, а голос Марджорэма, хотя и такой вкрадчивый, имел все тот же обвинительный оттенок.
  – Тем не менее были моменты, когда технические средства не давали никакой информации, – предположил Марджорэм, одаривая присутствующих обаятельной улыбкой. – Моменты, когда «говорил» только агент. Передавал вам сведения, которые практически невозможно было проверить. Мол, хотите верьте, хотите нет. И Берр верил, как и вы. Так?
  – Поскольку вы лишили нас в последнее время вспомогательных источников, мы научились обходиться без них. Вообще, министр, информаторы, поставляющие нам оригинальную информацию, вполне рассчитывают на то, что она будет немедленно проверена.
  – Все это звучит чересчур академично, в самом деле, – посетовал министр. – Можно обойтись без воды, Джеффри? Если я все это представлю наверху, то просто уморю секретаря правительства еще до того, как наступит время задавать вопросы.
  Марджорэм согласно заулыбался, но ни на йоту не изменил своей тактики.
  – Что ж, Рекс, это весьма мощный информатор, но, представляешь, если он водит вас за нос. Ну прости, она водит? Вдруг это все блеф, а мы обращаемся к премьер-министру. Мы ведь совершенно ничего о нем или о ней не знаем. Бесконечное доверие своему агенту хорошо в полевых условиях. Впрочем, Берр грешил этим еще в бытность сотрудником Ривер-Хауз. Нам приходилось держать его на поводке.
  – То, что я знаю об информаторе, не вызывает у меня ни малейших сомнений, – ответил Гудхью, все больше загоняя себя в угол. – Информатор целиком предан нам и многим пожертвовал в личном плане ради своей страны. Я настаиваю, чтобы к нему или к ней прислушались и отнеслись с доверием и начали незамедлительно действовать.
  Даркер взглянул сначала на лицо Гудхью, потом на его руки. И Гудхью, находившемуся в состоянии крайней подавленности, показалось, что его противнику страшно хочется выдернуть ему ногти.
  – Что ж, беспристрастие налицо, – сказал Даркер, глядя на министра, чтобы убедиться, что тот обратил внимание на явную оплошность Гудхью. – Никогда не слышал такой убедительной декларации слепой любви. С тех самых пор, – тут он обернулся к Марджорэму, – как зовут того преступника, который сбежал? У него было столько имен, что сейчас я не вспомню, какое из них то самое.
  – Пайн, – сказал Марджорэм. – Джонатан Пайн. Он уже несколько месяцев числится в международном розыске.
  Даркер снова повернулся к Гудхью.
  – Ты же не хочешь нам сказать, что Берр доверился этому мистеру Пайну, а, Рекс? Не может этого быть. С таким же успехом можно поверить какому-нибудь пропойце с улицы, который уверяет, что вхож в лучшие дома.
  Впервые Марджорэм и Даркер улыбнулись вместе, они, казалось, еще не вполне верили, что такой умник, как старина Рекс Гудхью, мог совершить столь очевидную промашку.
  * * *
  На какое-то мгновение Гудхью показалось, что он находится один в огромном пустом зале, ожидая длительной публичной экзекуции. Потом он услышал, как Даркер, приходя ему на помощь, объясняет, что обычно, когда дело требует согласования на высшем уровне, разведка дает сведения о своих информаторах.
  – Поставь себя на их место, Рекс. Разве тебе не хотелось бы знать, что приобрел Берр – драгоценный бриллиант или сфабрикованное дерьмо? Ведь нельзя сказать, что у Леонарда полно информаторов? Небось заплатил этому типу свой годовой заработок за один раз. – Он повернулся к министру. – Помимо прочих делишек, этот Пайн подделывал паспорта. Он появился у нас примерно восемнадцать месяцев тому назад с какой-то историей о партии сверхсовременного оружия для Ирака. Мы проверили, нам это не понравилось, и мы указали ему на дверь. Мы подумали, что он слегка сбрендил. Несколько месяцев назад он вдруг объявился в качестве специалиста на все руки в доме Дикки Роупера в Нассау. Наставника его трудновоспитуемого сына. В свободное время занимается тем, что измышляет всякие антироуперовские небылицы и пытается толкнуть их на агентурном базаре.
  Он заглянул в папку, желая убедиться, что излагает все достоверно:
  – Недурной список. Убийство, многократные кражи, перевозка наркотиков, незаконное использование различных паспортов. Надеюсь, он не будет говорить перед присяжными, что все это совершил во имя британской разведки.
  Палец Марджорэма услужливо указал на абзац внизу страницы. Даркер пробежал его глазами и кивнул в знак благодарности за напоминание.
  – Да, еще одна связанная с ним история. Когда Пайн был в Каире, он повстречался с человеком по имени Фрэдди Хамид, из братьев Хамидов, довольно скверной репутации. Пайн работал в его отеле. Вероятно, перевозил по его просьбе наркотики. Наш человек Огилви, который в это время там находился, утверждает, что есть серьезные основания предполагать, что Пайн убил любовницу Хамида. Увез ее на уик-энд в Луксор, а потом в припадке ревности убил. – Даркер пожал плечами и закрыл папку. – Мы говорим о весьма ненадежном человеке, министр. И мне не кажется, что следует просить премьер-министра санкционировать решительные действия, основываясь на фабрикациях Пайна. Так же как и вас.
  Все посмотрели на Гудхью, но многие тут же отвернулись, чтобы не смущать его. Особенно чутко вел себя Марджорэм. Министр что-то говорил, но Гудхью был слишком измотан. «Зло утомляет», – подумал он.
  – Рекс, ты должен ответить, – негодовал министр. – Связан Берр с этим человеком или нет? Надеюсь, он не имеет никакого отношения к его преступлениям? Что вы ему обещали? Рекс, я настаиваю, чтобы вы остались. Слишком часто в последнее время британская разведка пользуется услугами преступников. Не вздумайте возвратить его в эту страну. Берр говорил ему, на кого он работает? Возможно, дал ему мой номер телефона. Вернитесь, Рекс. – До двери было безумно далеко. – Джеффри говорит, что он был в каких-то специальных войсках в Ирландии. Только этого нам не хватало. Ирландцы будут в самом деле очень признательны. Ради Бога, Рекс, мы только приступили к повестке дня. Надо принять главные решения. Рекс, так нельзя. Это не в твоих правилах. Я не занимаю чью-либо сторону, Рекс. До встречи.
  Слава Богу, на лестнице свежо. Гудхью приваливается к стене и, кажется, улыбается.
  – По-моему, вы устали и ждете выходных, сэр, – уважительно говорит швейцар.
  Тронутый его добротой, Гудхью с трудом подыскивает любезный ответ.
  * * *
  Берр работал. Его биологические часы были настроены на Атлантику, его душа была рядом с Джонатаном, через какие бы мытарства тот ни проходил, ну а ум, воля и изобретательность были целиком отданы делу.
  – Ваша команда проиграла, – сообщил Мерридью, когда Берр позвонил ему, чтобы узнать о результатах заседания комитета. – Джеффри здорово потоптал вашего друга.
  – Джеффри Даркер лжет, – объяснил на всякий случай Берр. Потом он вернулся к работе.
  Он чувствовал себя как во времена Ривер-Хауз.
  Он снова был шпионом, беспринципным и бессовестным. Ради правды он готов был идти на обман.
  Он отправил свою секретаршу в Уайт-холл, и в два часа она появилась, спокойная, но слегка запыхавшаяся, сжимая в руках пачку бланков, которые он поручил ей там стянуть.
  Он сразу же начал диктовать. Большинство писем были обращены к нему самому. Некоторые к Гудхью, парочка – начальнику Гудхью. Он менял стиль: дорогой Берр, мой дорогой Леонард, начальнику уголовной полиции, уважаемый министр. В особо важных письмах он писал обращение от руки, а в конце добавлял «ваш», «преданный вам», «всего наилучшего».
  Его почерк также менялся, в наклоне и прочих деталях, так же как и чернила и ручки.
  Официальные бланки, на которых он писал, тоже были разные. Они становились все плотнее, по мере того как он взбирался вверх по административной лестнице Уайт-холла. Для писем министру он выбрал бледно-голубую бумагу с гербом.
  – Сколько у нас машинисток? – спросил он секретаря.
  – Пять.
  – Каждая пусть печатает письмо одному лицу, – распорядился он. – Проследите, чтобы не было путаницы.
  Но она уже взяла это на заметку.
  Оставшись снова один, он позвонил Гарри Пэлфрею в Ривер-Хауз. Он говорил загадочно.
  – Но мне нужно знать зачем, – протестовал Пэлфрей.
  – Узнаешь при встрече, – отвечал Берр.
  Потом он позвонил сэру Энтони Джойстону Брэдшоу в Ньюбери.
  – Почему, черт побери, я должен подчиняться вашим приказам? – высокомерно вопрошал Брэдшоу, подражая манере Роупера.
  – Будьте на месте, – посоветовал Берр.
  Из Кентиш-Таун ему позвонила Эстер Гудхью, чтобы сказать, что ее муж побудет несколько дней дома: зима – не лучшее для него время года. Потом на связь вышел сам Гудхью, он говорил тоном заложника, речь которого предварительно отрепетировали.
  – Ты обеспечен средствами до конца года, Леонард. Их никто не может отнять. – Потом его голос вдруг пугающе изменился и он надтреснуто произнес: – Бедный мальчик. Что они с ним сделают? Я все время о нем думаю.
  Берр тоже думал, но и действовал.
  * * *
  Комната для встреч в Министерстве обороны, белая и неуютная, освещением и вылизанной чистотой напоминала тюрьму. Она представляла собой кирпичную коробку с затемненным окном и электрическим радиатором, который, работая, источал запах горелой пыли. Пугало полное отсутствие надписей на стенах. Ожидание здесь наводило на мысль о том, что написанное вашими предшественниками было закрашено после того, как они сами казнены. Берр намеренно опоздал. Когда он вошел, Пэлфрей бросил на него поверх дрожащей газеты почти презрительный взгляд и ухмыльнулся:
  – Ну вот, – язвительно произнес он, – я пришел. – При этом он встал и сделал вид, что сворачивает газету.
  Берр закрыл, а затем и запер за собой дверь, поставил портфель, повесил на крючок плащ и с силой ударил Пэлфрея по лицу. Он сделал это совершенно бесстрастно, почти неохотно. Так, вероятно, он ударил бы больного эпилепсией, чтобы предотвратить припадок, или собственного ребенка, желая прекратить его истерику.
  Пэлфрей снова плюхнулся на ту же скамью, где раньше и сидел. Рукой он держался за пострадавшую щеку.
  – Зверюга, – прошептал он.
  В известном смысле он был прав, хотя дикое бешенство не заставило Берра потерять контроль над собой. Он испытывал к Пэлфрею черную ненависть. Ни самые близкие его друзья, ни жена никогда не подумали бы, что он на такое способен. Он сам бы не подумал. Берр не сел, а всей своей массивной фигурой навис над юристом, так что их лица почти соприкоснулись. А для большей доходчивости своих слов он вцепился обеими руками в узел закапанного вином галстука Пэлфрея и не выпускал этот импровизированный аркан все время, пока говорил.
  – Я был к тебе чересчур добр, Гарри Пэлфрей, до сегодняшнего дня. – Берра словно прорвало, и его речь только выиграла от того, что не готовилась заранее. – Я не устраивал тебе неприятностей, не жаловался, я сквозь пальцы смотрел на то, как ты бегаешь от Гудхью к Даркеру, продаешь всех, интригуешь, как ты делал это всегда. Ты ведь по-прежнему обещаешь развестись каждой девчонке, с которой спишь? Уж будьте уверены! А потом торопишься домой выполнять супружеские обязанности? Вот именно! Греши и замаливай – вот твой лозунг. – Берр потуже затянул удавку на шее Пэлфрея, безбожно давя бедняге на кадык. – «Я это делаю во имя Англии, Милдред! – передразнивая Пэлфрея, прошипел Берр. – Такова цена честности, Милдред! О, если бы ты знала хоть десятую долю всего, то не смогла бы уснуть до конца жизни – кроме как со мной, конечно. Ты мне нужна, Милдред. Я нуждаюсь в твоем тепле и утешении. Милдред, я люблю тебя!.. Только не говори моей жене, она не поймет этого». – Последовал новый болезненный рывок галстука. – И ты продолжаешь в том же духе, Гарри? Бегаешь туда-сюда шесть раз на дню? Предаешь, продаешь, перепродаешь и снова перепродаешь, и так до тех пор, пока не обалдеешь окончательно. Конечно, да!
  Пэлфрею было нелегко внятно отвечать на эти обвинения, потому что руки Берра мертвой хваткой держали душивший его галстук. Галстук был серый, слегка серебристый, что делало пятна на нем более заметными. Возможно, приобретен в связи с одной из многочисленных женитьб Пэлфрея. Разорвать его было невозможно.
  В голосе Берра послышалась жалость.
  – Время предательств закончено, Гарри. Корабль потонул вместе с крысами. – Нисколько не ослабляя удавку на шее Пэлфрея, Берр еще теснее придвинулся к нему, чтобы говорить прямо в ухо. – Ты знаешь, что это, Гарри? – Он приподнял широкий конец галстука. – Это язык доктора Пауля Апостола, выдернутый из глотки, согласно колумбийскому обычаю, в результате предательства Гарри Пэлфрея. Ты продал Апостола Даркеру. Помнишь? Следовательно, моего агента Джонатана Пайна заложил Даркеру тоже ты. – Он все сильнее сдавливал горло Пэлфрея. – Ты делал вид, что раскрываешь Гудхью кое-что насчет Джеффри Даркера, но на самом деле ты все время продавал Гудхью Даркеру. Что ты получаешь взамен, Гарри? Жизнь? Я не поручусь за это. По моим данным, тебе выделено сто двадцать сребреников из фонда поддержки пресмыкающихся, а за этим – Иудино дерево. Ты ведь не знаешь того, что знаю я, а следовало бы знать, что тебе – хана. – Он выпустил галстук и быстро выпрямился. – Ты еще способен читать? Что ты так таращишься? Боишься или раскаиваешься? – Берр подошел к двери и взял черный портфель. Он принадлежал Гудхью и имел очень потертый вид, так как двадцать пять лет ездил на багажнике велосипеда своего хозяина. – Может, ты уже стал подслеповат от пьянства? Сядь вот там! Нет, лучше сюда, к свету поближе.
  Берр сопровождал свои слова действиями, таская Пэлфрея с места на место, как тряпичную куклу, то подхватывая его под мышки, то опять плюхая на скамью.
  – Мне сегодня не до нежностей, Гарри, – объяснял он. – Придется тебе потерпеть. Просто я представляю, как молодчики Роупера обращаются сейчас с Пайном. Должно быть, становлюсь стар для такой работы. Он кинул на стол папку. Красным на ней значилось: «Флагманский корабль». – Я хочу, чтобы ты познакомился с этими бумагами, Гарри, а содержание их сводится к следующему: вас всех обвели вокруг пальца. Рекс Гудхью – отнюдь не тот простофиля, за которого вы его принимали. У него под шляпой – такое, что нам не снилось. А теперь читай.
  Пэлфрей стал читать, но дело пошло не так легко, как ожидал Берр, после того как он, казалось бы, выбил у бедняги почву из-под ног. Еще не закончив чтения, Пэлфрей вдруг залился слезами, да такими обильными, что они даже кое-где размыли сделанные от руки надписи: «Уважаемый министр», «Всегда ваш» – и т. д.
  Пока Пэлфрей все еще рыдал, Берр извлек ордер Министерства внутренних дел, никем еще не подписанный. Он разрешал произвести техническое нарушение трех телефонных номеров, двух в Лондоне и одного в Суффолке. Результатом такого нарушения явилась бы переадресовка всех звонков, сделанных по этим номерам, на четвертый номер, обозначенный в ордере. Пэлфрей уставился на ордер, затряс головой, пытаясь разлепить свой перекошенный рот и произнести «нет».
  – Это номера Даркера, – запротестовал он, – квартира дача, офис. Я не могу подписать. Он убьет меня.
  – Если не подпишешь, тебя убью я. Если мы пойдем официально и понесем этот ордер на подпись министру, то этот министр прямиком побежит к дядюшке Джеффри. Ты сам подпишешь бумагу, у тебя есть такие полномочия при особых обстоятельствах. Я, лично, очень надежным курьером отправлю его слухачам. Ну, а ты лично проведешь вечерок в обществе моего друга Роба Рука, чтобы у тебя не возникло искушения снова по привычке донести. Ну а если ты решишь поскандалить, то мой добрый друг Роб, скорее всего, прикует тебя к радиатору и не отпустит, пока ты не покаешься в своих многочисленных грехах. Он миндальничать не привык. Вот здесь. Возьми мою ручку. В трех экземплярах, будь любезен. Ты же знаешь этих чиновников. С кем из слухачей ты обычно имеешь дело?
  – Ни с кем. С Мейзи Уоттс.
  – Кто такая Мейзи Уоттс? Я теперь не в курсе.
  – Пчелиная матка. Вокруг нее все вертится.
  – А если Мейзи нет. Обедает у дяди Джеффри?
  – С Гейтсом. Мы его зовем Хрусталиком. – Пэлфрей хмыкнул. – Он у нас мальчик.
  Берр снова приподнял Пэлфрея и тяжело опустил рядом с зеленым телефоном.
  – Звони Мейзи. Ты ведь всегда так поступаешь в случае необходимости?
  Пэлфрей прошелестел нечто напоминающее «да».
  – Скажи, что есть срочная санкция, которую доставит курьер. Она должна принять ее сама. Или пусть это сделает Гейтс. Но никаких секретарей, согласований, ответов и удивленных глаз. Полное немое подчинение. Скажешь, что подписано тобой, а высшее министерское подтверждение не заставит долго ждать. Ну, что ты качаешь головой? – Он шлепнул его по щеке. – Мне не нравится, когда ты, глядя на меня, качаешь головой. Больше этого не делай.
  Пэлфрей вымученно улыбнулся и поднес руку к губам.
  – Я буду выглядеть шутником, Леонард, и больше ничего. Особенно в таком крупном деле. Мейзи обожает посмеяться. И наш Хрусталик тоже. «Привет, Мейзи! Потерпи немного, тебе сейчас принесут одну штуку – живот надорвешь!» Умная баба, вот увидишь. Ей все осточертело. Ненавидит нас всех. Только и думает, кто же следующий в очереди на гильотину.
  – Значит, ты себе это так представляешь? – спросил Берр, дружески кладя руку на плечо Пэлфрея. – Не хитри со мной, Гарри, или следующим в очередь на гильотину будешь ты.
  Изображая полную покорность, Пэлфрей снял трубку зеленого телефона правительственной связи и под взглядом Берра набрал пять цифр, которые с младых ногтей знали наизусть все в округе Темзы.
  28
  Первый заместитель министра юстиции Эд Прескотт был истинным мужчиной, каковым стремился быть каждый выпускник Йельского университета его поколения. Поэтому, когда Джо Стрельски вошел после получасового ожидания в его большой белый офис в центре Майами, Эд с ходу выдал ему новости, без всякого там рассусоливания и воды, прямо сплеча, как положено мужчине, будь он из новоанглийской семьи вроде Эда или простой парень из Кентукки вроде Стрельски. Откровенно говоря, Джо, эти ребята меня тоже подвели: вызвали сюда из Вашингтона, заставили отказаться от заманчивого предложения, и это тогда, когда все нуждаются в работе, и те наверху тоже – должен сказать тебе, Джо, эти люди поступили с нами нечестно. Так что мы оба вляпались. У тебя год жизни на это ушел, а к тому времени, когда я приведу свои дела в порядок, и у меня уйдет. А в моем возрасте, Джо, кто знает, сколько мне еще отпущено?
  – Сочувствую тебе, Эд, – сказал Стрельски.
  Если Эд Прескотт и уловил в этих словах некий подтекст, то он предпочел не обратить на него внимания во имя солидарности двух мужчин, стоящих перед общей дилеммой.
  – Джо, что тебе говорили британцы об этом таинственном человеке, который на них работал, Пайне, парне со множеством имен?
  Стрельски не мог не отметить, что Эд употребил прошедшее время.
  – Не слишком много, – сказал он.
  – Но что именно? – спросил Прескотт как мужчина у мужчины.
  – Он не был профессионалом. Что-то вроде добровольца.
  – Человек с улицы? Я не привык доверять таким, Джо. Когда Управление удостаивало меня чести обращаться ко мне за консультациями – сто лет назад, во времена «холодной войны», – я всегда советовал им с большой осторожностью относиться к так называемым перебежчикам из Союза, кричащим, что они желают нам сделать подарок. Что еще они сообщили о нем, Джо, или он окутан туманом загадочности?
  Стрельски, казалось, был совершенно невозмутим. С людьми вроде Прескотта только так и можно: отбивай подачи, пока не уразумеешь, что они хотят от тебя услышать, а потом отвечай, прикидывайся дурачком или пошли их подальше.
  – Они говорили мне, что в значительной мере выдумали его биографию, чтобы сделать более привлекательной наживкой.
  – Кто тебе говорил, Джо?
  – Берр.
  – А Берр рассказывал, что это за биография, Джо?
  – Нет.
  – А не говорил ли Берр, как соотносятся там правда и вымысел?
  – Нет.
  – Память – подлая штука, Джо. Постарайся припомнить, не говорил ли он, что этот человек совершил убийство? Возможно, несколько?
  – Нет.
  – Распространял наркотики? В Каире и Британии? Возможно, также в Швейцарии? Мы это проверяем.
  – Он не вдавался в детали. Просто сказал, что они состряпали для парня легенду и что теперь через Апостола можно очернить одного из роуперовских адъютантов и рассчитывать, что Роупер возьмет к себе Пайна «подписчиком». Роуперу всегда нужен человек для подписывания бумаг, вот ему его и дали. Роупер любит использовать людей с сомнительным прошлым, вот такого ему и подбросили.
  – Значит, англичане рассчитывали на Апостола. Я не знал об этом.
  – Конечно. Мы устраивали встречу с ним. Берр, агент Флинн и я.
  – А это было разумно, Джо?
  – Это было сотрудничество, – сказал Стрельски с нажимом. – Мы ведь сотрудничали, не так ли? Сейчас все немного разладилось. Но тогда велось совместное планирование.
  Время остановилось, покуда Эд Прескотт совершал круг по своему весьма обширному кабинету. Затемненные бронированные стекла окон, толщиной в дюйм, превращали утренний солнечный свет в сумерки. Двойные двери для надежности были снабжены стальными накладками. Стрельски вспомнил, что Майами переживал сезон квартирных ограблений. Группы людей в масках запирали всех, кто был в доме, а потом хватали все, что под руку подвернется. Стрельски прикидывал, пойти ли ему сегодня в полдень на похороны Апостола. День только начинается, есть время подумать. После этого стал размышлять, не вернуться ли обратно к жене. Когда дела обстояли мерзко, Стрельски всегда над этим задумывался. Иногда жизнь вдали от нее напоминала ему условное освобождение из заключения. Это была несвобода, и порой ему приходила мысль, что тюрьма не хуже. Он подумал о Пэте Флинне и пожалел, что не обладает его хладнокровием. Пэт так сжился с положением отверженного, как иные сживаются с богатством или славой. Когда ему сказали, чтобы он не утруждал себя приходом на службу вплоть до выяснения всех обстоятельств, Пэт поблагодарил всех, пожал руки, принял ванну и выпил бутылку можжевеловой. Утром, все еще во хмелю, он позвонил Стрельски, чтобы предупредить о поразившей Майами новой форме СПИДа. Она называется «СПИД уха» и возникает от слушания всяких ослов из Вашингтона. Когда Стрельски спросил его, не слышал ли он чего-нибудь нового о «Ломбардии» – например, что кто-то ее захватил, утопил или взял в жены, – Флинн выдал ему самую лучшую свою пародию на выпускника привилегированного университета: «О, Джо, ты нехороший мальчик, разве можно без предварительного разрешения спрашивать человека о таких секретных вещах». Откуда, черт побери, Пэт берет все эти голоса? Возможно, впрочем, если выпивать бутылку ирландской в день, можно научиться. Первый заместитель министра юстиции Прескотт явно собирался заговорить, и Стрельски решил прислушаться.
  – По всей видимости, Берр не столь широко распространялся о господине Пайне, как ты о докторе Апостоле, Джо, – сказал он с ядовитым упреком.
  – Пайн и Апостол – агенты разных типов. Их никак нельзя сравнивать, – ответил Стрельски, с удовольствием отмечая, что нисколько не скован. Должно быть, ему помогла шутка Флинна по поводу СПИДа.
  – Поясни, Джо.
  – Апостол – пресмыкающийся, а Пайн – благородный парень, идущий на риск ради правого дела. Берр на этом очень настаивал. Пайн – оперативник, коллега, свой. Ведь Апо никто не считал своим. Даже его дочь.
  – Пайн – это тот, кто изувечил твоего агента?
  – Сказалось напряжение. Было большое представление, он немного переусердствовал, слишком вошел в роль.
  – Так сказал тебе Берр?
  – Мы так это поняли.
  – Что ж, весьма благородно, Джо. Нанятый тобой агент был избит так, что лечение обошлось в двадцать тысяч долларов плюс трехмесячный бюллетень плюс судебный иск, а ты утверждаешь, что его противник слегка перестарался. Некоторые выпускники Оксфорда иногда умеют убеждать своими аргументами. Леонард Берр никогда не казался тебе лицемерным?
  «Все в прошлом, – подумал Стрельски. – В том числе и я».
  – Я не знаю, что это значит, – соврал он.
  – Недостаточно чистосердечным? Неискренним? Несколько нечистоплотным?
  – Нет.
  – Только нет?
  – Берр – хороший оперативник и хороший человек.
  Прескотт совершил еще один круг по кабинету. Будучи по натуре тоже хорошим человеком, он явно испытывал трудности при столкновении с теневыми сторонами действительности.
  – У нас возникли кое-какие проблемы с англичанами, Джо. На уровне уголовной полиции. Господин Берр и его коллеги обещали нам неопровержимые доказательства, полученные в результате хитроумной операции Пайна, большой улов на блюде. Мы пошли на это. Мы возлагали большие надежды на господина Берра и господина Пайна. Но я должен сказать, что британская уголовная полиция не выполнила своих обещаний. По отношению к нам англичане выказали такое двуличие, какого многие не могли от них ожидать. Хотя некоторые, с хорошей памятью, могли.
  Стрельски подумал, что ему, вероятно, следует поддержать Прескотта в общем осуждении англичан, но был не в силах. Он любил Берра. С парнями вроде него можно ходить в разведку. Со временем Стрельски оценил и Рука, хотя тот был твердый орешек. Они были отличные ребята и провели отличную операцию.
  – Джо, этот твой – прости, господина Берра – классный специалист, благородный парень господин Пайн, имеет длинный криминальный хвост. Барбара Вандон в Лондоне и ее друзья в Лэнгли раскопали весьма неутешительный материал по Пайну. Похоже, он скрытый психопат. К сожалению, англичане потворствовали его слабостям. Очень скверное убийство в Ирландии, кажется, из автомата. Сути мы не знаем, потому что они это замяли. – Прескотт вздохнул. Как несовершенны люди. – Господин Пайн убивал, Джо. Убивал, крал и перевозил наркотики. Странно, что он так и не воспользовался ножом, с которым набросился на твоего агента. К тому же Пайн – повар, ночная сова, специалист по ближнему бою и художник. Классическая картина маниакальной психопатии. У господина Пайна была страстная привязанность к любовнице торговца наркотиками в Каире, и все кончилось тем, что он забил ее до смерти. Я бы не доверился свидетельству господина Пайна, и поэтому у меня серьезнейшие, повторяю, серьезнейшие сомнения относительно поставляемых им разведданных. Я их видел, Джо. Я досконально изучил их, особенно те материалы, которые не подкрепляются никакими другими свидетельствами, но на которых строится все обвинение. Люди вроде господина Пайна просто водят всех за нос. Мать родную продадут, но считают, что чисты, как Христос. Твой друг Берр, возможно, способен на многое, но он, как честолюбивый человек, желал голову разбить, но обыграть сильных мира сего. Такие люди легко попадаются на удочку лжеца. Не думаю, что содружество господина Берра и господина Пайна плодотворно. Я не говорю, что они специально сговорились, но люди, находящиеся в тайной связи, могут воздействовать друг на друга психологически, что приводит иногда к бесцеремонному обращению с правдой. Если бы доктор Апостол все еще был с нами... он ведь был юрист, и хотя слегка не в себе, я верил, что его показания сыграют большую роль. Присяжные всегда имеют снисхождение к тем, кто возвратился к Богу. Увы, этому не суждено было случиться. Доктора Апостола нельзя больше использовать в качестве свидетеля.
  Стрельски попытался отрезвить Прескотта:
  – Собственно, все это выдумки, верно, Эд? Давай договоримся, все это дело не стоит и выеденного яйца? Нет никаких наркотиков, оружия, мистер Онслоу Роупер никогда не имел дела с картелями. Ошибочное опознание, так вы это называете.
  Прескотт успокаивающе заулыбался, как бы желая сказать, что не собирался заходить так далеко.
  – Мы обсуждаем, Джо, то, что наглядно. Такова обязанность юриста. Непрофессионалы могут все принимать на веру. Юрист же обязан проверять факты. Учти это.
  – Конечно. – Стрельски тоже улыбнулся. – Эд, позволь кое-что сказать? – Он подался вперед в своем кожаном кресле и развел руками, словно прощая собеседнику все грехи.
  – Давай, Джо.
  – Расслабься, Эд. Пожалуйста, не накручивай себя. Операция «Пиявка» мертва. Ее убило Лэнгли. Ну а ты всего лишь могильщик. Я так себе это понимаю. Начинается операция «Флагманский корабль», но я для нее недостаточно надежен. Ну а ты, как я догадываюсь, подходишь. Ты хочешь прижать меня, Эд? Были такие охотники и раньше, ты – не первый. Со мной это проделывали множество раз, и самыми разными способами. Я ветеран. В данном случае – это Лэнгли и кое-кто из непорядочных англичан. Не говоря уже о некоторых колумбийцах. В прошлый раз Лэнгли действовало в паре с кем-то еще, возможно бразильцами, нет, черт, это были кубинцы, они почтили нас кое-чем в черный день. Ну а перед этим, Лэнгли с очень-очень богатыми венесуэльцами, но я думаю, там было еще и несколько израильтян, хотя, честно говоря, кое-что уже подзабыл, а документы исчезли. Мне кажется, операция называлась «Верный», но я не был в числе посвященных.
  Он был зол, но чувствовал себя при этом на удивление комфортно. Глубокое кожаное кресло Прескотта – предел мечтаний, он мог бы отдыхать в нем до скончания века, наслаждаясь роскошью этого офиса на верхушке небоскреба, где не приходится проталкиваться через толпу и нет голого стукача на кровати со свисающим на грудь языком.
  – Я бы еще мог тебе кое-что сказать, Эд, но не стану. Потому что, если я скажу, кто-нибудь меня выпорет и отнимет у меня пенсию. А если я действительно скажу, кто-нибудь будет вынужден прострелить мне голову. Я эти дела знаю, Эд. Эти правила мне известны. Эд, ты сделаешь мне одолжение?
  Прескотт не привык слушать не перебивая и никогда не предоставлял никому возможности высказаться, если не рассчитывал получить ее в свою очередь. Но он знал, что такое ярость, и знал также, что со временем она обычно затихает как у людей, так и у животных, поэтому он решил применить тактику выжидания, продолжать улыбаться и отвечать рассудительно, как если бы перед ним был помешанный. Он к тому же понимал, что важно не обнаружить тревоги. С внутренней стороны его стола находилась красная кнопка, которой он в любой момент мог воспользоваться.
  – Все, что я могу для тебя сделать, Джо, – мило отвечал он.
  – Не меняйся, Эд. Америке ты нужен какой ты есть. Не порывай ни со своими друзьями наверху, ни с разведкой, ни с деловыми партнерами твоей жены в управлении некоторых компаний. Крепи наши устои. Честный гражданин уже и так слишком много знает, слишком много правды может повредить его здоровью. Вспомни телевидение. Пять секунд на любую тему – довольно для любого. Людей надо успокаивать, а не взвинчивать. И ты как раз тот, кто может это сделать.
  * * *
  Домой Стрельски ехал при зимнем солнце, ведя машину очень внимательно. Злость обострила его зрение. Хорошенькие белые домики на побережье. Белые яхты покачиваются рядом с изумрудными лужайками. Почтальон совершает свой дневной объезд. У подъезда к его дому был припаркован «форд-мустанг», и он узнал машину Амато. Стрельски нашел его на террасе, в траурном черном галстуке, с бутылкой ледяной колы в руках. Рядом на плетеном диване лежал черный котелок и облаченный в черную тройку бесчувственный Пэт флинн с опустошенной бутылкой чистейшего пшеничного виски десятилетней выдержки, которую он трогательно прижимал к груди.
  – Пэт опять общался со своим бывшим боссом, – объяснил Амато, бросив взгляд на неподвижного друга. – У них было что-то вроде раннего завтрака. Агент Леонарда – на борту «Железного паши». Двое парней выгрузили его из самолета Роупера в Антигуа, а двое других посадили на гидроплан. Это известно от друга Пэта, который читал донесения, составленные исключительно чистыми людьми в разведке, удостоенными чести быть принятыми в команду «Флагманского корабля». Пэт сказал, что ты, возможно, захочешь шепнуть об этом своему другу Ленни Берру. Пэт выражал Ленни свое уважение. Ему было приятно с ним работать, несмотря на все последствия. Скажи это Берру.
  Стрельски взглянул на часы и быстро прошел в дом. Говорить со своего телефона было не совсем безопасно. Берр схватил трубку, как будто только и ждал звонка.
  – Твой мальчик отправился покататься на яхте со своими богатыми друзьями, – сказал Стрельски.
  * * *
  Берр обрадовался хлынувшему дождю. Пару раз он останавливался у обочины и сидел в машине, выжидая, когда обрушившийся на нее грохочущий поток немного ослабеет. Ливень даровал временное прощение. Он возвращал ткача в его мансарду.
  Он выехал позже, чем намеревался.
  – Позаботься, – бессмысленно произнес Берр, передавая на руки Робу ничтожного Пэлфрея. Возможно, он хотел сказать: позаботься о Пэлфрее. А может быть, он думал: Великий Боже, позаботься о Джонатане.
  «Итак, он на яхте, – повторял про себя Берр, ведя машину. – Жив вопреки всему». Сначала это была единственная мысль, сверлившая ему мозг: «Джонатан жив, Джонатана пытают, быть может, прямо сейчас». И только когда миновал момент острой боли, к Берру начала возвращаться способность рассуждать, и он стал соображать, что хоть мало-мальски утешительного можно найти в сложившейся ситуации.
  "Он жив, значит, Роуперу так угодно, иначе он разделался бы с Джонатаном сразу после того, как тот подписал последний клочок подсунутой ему бумаги: еще одно нераскрытое убийство на панамских дорогах, кому до этого дело?
  Он жив, а такой проходимец, как Роупер, не привозит человека, которого хочет убить, на свою прогулочную яхту. Он взял его туда, чтобы кое о чем расспросить, а если после этого он все-таки решит его убить, то сделает это на почтительном расстоянии от судна, заботясь о чистоте окружающей среды и щадя чувствительность своих гостей.
  Так что же хочет такого спросить у него Роупер, чего еще не знает?
  Возможно: в каких деталях Джонатан выдал план операции?
  Возможно: что конкретно сейчас грозит Роуперу – предъявление обвинения, срыв его грандиозного плана, скандал?
  Возможно: насколько я могу надеяться на защиту тех, кто меня поддерживает? Или они удалятся на цыпочках через заднюю дверь при первых же звуках сирены?
  Возможно: кто ты, черт тебя подери, такой: мало того что пролез в мой дом, но еще и украл у меня женщину?"
  Над машиной сомкнулись кроны деревьев, и Берру неожиданно вспомнилось, как Джонатан сидел в коттедже в Ланионе в ту ночь, когда они давали ему последние напутствия. Вот он подносит письмо Гудхью к лампе: «Я уверен, Леонард. Я, Джонатан. И к завтрашнему утру не передумаю. Как мне надо расписаться?»
  «Ты и так слишком много всего подписал, – угрюмо подумал Берр. – И я тебя к этому подталкивал».
  «Сознайся, – мысленно молил он Джонатана. – Выдай меня, выдай нас всех. Ведь мы все предали тебя, разве не так? Так сделай то же самое, спаси себя. Враг не там. Он здесь, среди нас. Так выдай же нас».
  Он находился в десяти милях от Ньюбери и сорока милях от Лондона, но его окружал настоящий английский сельский пейзаж. Он поднялся на холм и въехал в аллею голых берез. Поля вокруг были недавно распаханы. Он вдохнул запах силоса и вспомнил, как пил зимними вечерами чай в кухоньке своей матери в Йоркшире. «Мы порядочные люди, – подумал он, вспоминая Гудхью. – Порядочные англичане, достаточно ироничные по отношению к себе и имеющие представления о приличиях, люди с демократическим духом и добрым сердцем. Что же, черт побери, с нами случилось?»
  Разбитый навес на автобусной остановке напомнил ему жестяной сарай в Луизиане, где он встречался с Апостолом, заложенным Гарри Пэлфреем Даркеру, а Даркером – братишкам, а братишками – Бог знает кому. Стрельски бы прихватил пистолет, подумал он. Флинн бы пробирался первым, бережно, как спящего ребенка, неся в руках свой пистолет-пулемет. Мы были бы вооружены и чувствовали себя в безопасности.
  «Но оружие ничего не решает, – подумал он. – Оружие – блеф. Я сам блеф. Я – пустая, никем не санкционированная угроза. Но я – единственное, что могу сейчас предъявить сэру Энтони Джойстону Брэдшоу».
  Тут он подумал о Руке и Пэлфрее, сидящих молча в офисе Рука по обеим сторонам стола, с телефоном посредине и, кажется, впервые улыбнулся.
  Заметив указатель, он свернул с шоссе на неасфальтированную подъездную дорогу. При этом им овладело чувство, что он уже бывал здесь раньше. Однажды в одном из так называемых интеллектуальных журналов он прочитал, что, когда сознание встречается с предсознанием, возникает ощущение Deja vu[39]. Разумеется, он не верил этой муре. Подобная чушь приводила его в ярость, и сейчас, при одной мысли об этом, он опять почти рассвирепел.
  Он остановил машину.
  Слишком уж зол, пусть бешенство немного уляжется. Господи Всемогущий, что со мной стало? Я мог бы задушить Пэлфрея. Он опустил стекло, откинул голову и стал вдыхать деревенский воздух. Потом прикрыл глаза и превратился на мгновение в Джонатана. Джонатана в агонии, с запрокинутой головой, не способного произнести ни слова. Распятого Джонатана, почти уже мертвого и любимого женщиной Роупера.
  Перед ним замаячили каменные ворота, однако нигде не было указателя «Ланион-Роуз». Берр остановил машину, взял телефон, набрал номер Джеффри Даркера в Ривер-Хауз и услышал «алло», произнесенное голосом Рука.
  – Проверка, – сказал Берр и набрал номер даркеровского дома в Челси. Снова услышал голос Рука, проворчал что-то и дал отбой. Потом позвонил на дачу Даркера с тем же результатом. Беззаконные санкции действовали.
  Берр въехал в ворота и попал в запущенный регулярный парк. Из-за сломанного ограждения на него бессмысленно уставился олень. Подъезд густо порос сорняками. На почерневшей табличке значилось: «Джойстон Брэдшоу и компания, Бирмингем». «Бирмингем», было зачеркнуто, а под ним нацарапано: «Обращайтесь» с указательной стрелкой. Берр миновал маленькое озерцо. За ним на фоне тревожного неба возник силуэт большого дома. Рядом теснились разрушенные оранжереи и брошенные конюшни. Некоторые из конюшен были когда-то офисами. Металлические лестницы вели к запертым на висячие замки дверям. В главном доме было освещено лишь крыльцо да пара окон нижнего этажа. Он выключил мотор и взял с пассажирского сиденья черный портфель Гудхью. Затем захлопнул дверцу машины и поднялся на крыльцо. Из каменной кладки торчала железная шишка. Он нажал на нее, затем потянул на себя, но она не шелохнулась. Тогда Берр схватил дверной молоток и постучал. Стук был заглушен лаем собак и хриплым мужским голосом, грубо приказавшим им замолчать:
  – Хватит, Бриз! Пшел отсюда, черт тебя подери! Все в порядке, я открою. Это вы, Берр?
  – Да.
  – Вы один?
  – Да.
  Послышалось звяканье вынимаемой из гнезда цепочки и щелчок тугого замка.
  – Оставайтесь на месте. Пусть они вас обнюхают, – приказал голос.
  Дверь отворилась, и два громадных английских дога засопели у ботинок Берра, обслюнявили его штаны и облизали руки. Он вошел в просторный холл, пахнущий сыростью и древесной золой. Бледные прямоугольники отмечали места, где когда-то висели картины. В люстре горела лишь одна лампочка. При ее тусклом свете Берр разглядел порочное лицо сэра Энтони Джойстона Брэдшоу. На нем был потрепанный смокинг и домашнего пошива рубашка без воротника.
  Поодаль, в дверном проеме в виде арки, стояла седовласая, неопределенного возраста женщина, звавшаяся Вероникой. Жена? Домоправительница? Любовница? Мать? Берр не имел никакого понятия. Рядом с ней стояла маленькая девочка лет девяти в голубом пеньюаре с золотой вышивкой на воротнике и тапочках с золотыми кроликами на носках. Всем своим обликом, распущенными по спине длинными светлыми волосами, она напоминала дочь французского аристократа, ждущую казни.
  – Привет, – сказал Берр, обращаясь к ней. – Я Леонард.
  – Иди в кровать, Джинни, – сказал Брэдшоу. – Вероника, уложи ее. У меня важное дело, дорогая, не мешай мне. Это касается денег, понимаешь? Ну иди сюда. Поцелуй нас.
  Кому он сказал «дорогая» – Веронике или девочке? Джинни и ее отец обменялись поцелуями, в то время как Вероника наблюдала за ними из дверей. Берр последовал за Брэдшоу по тускло освещенному коридору в гостиную. Он успел позабыть эту медлительность больших особняков. Путь в гостиную занял не меньше времени, чем переход через улицу. Перед дровяным камином стояли два кресла. На стенах виднелись пятна сырости. Вода с потолка капала в стоящие на полу викторианские вазы для пудинга. Собаки предусмотрительно устроились перед огнем. Как и Берр, они наблюдали за Брэдшоу.
  – Шотландского? – спросил Брэдшоу.
  – Джеффри Даркер арестован, – сказал Берр.
  * * *
  Брэдшоу принял удар, как полагается опытному боксеру. Не пошатнувшись, едва вздрогнув. Его неподвижные, с припухшими веками глаза были полузакрыты, пока он оценивал урон. Потом бросил взгляд на Берра, словно ожидая, что тот атакует опять, но Берр молчал, и тогда он, слегка подавшись вперед, стал наносить беспорядочные контрудары.
  – Чушь. Бред сивой кобылы. Идиотизм. Кто арестовал Даркера? Вы? Да вы и уличную девку не можете арестовать. Джеффри? Да никогда не посмеете! Я вас знаю! И знаю закон. Вы просто жалкий лакей. Даже не полицейский. Вы можете так же арестовать, как... – тут он замялся в поисках подходящей метафоры, – как муха, – невыразительно окончил Брэдшоу. Затем он попытался рассмеяться. – Старый и очень глупый трюк, – произнес он, поворачиваясь лицом к подносу с напитками и спиной к Берру. – Господи. – И покачал головой в подтверждение своих слов, наливая себе виски из великолепного графина, который он, должно быть, забыл продать.
  Берр все еще был на ногах. Портфель он поставил рядом, на пол.
  – До Пэлфрея они еще не добрались, но и он на волоске, – сказал агент с полнейшей невозмутимостью. – Даркер и Марджорэм находятся под арестом в ожидании обвинения. Вероятнее всего, завтра утром появится сообщение или днем, если нам удастся сдержать прессу. И через час, если я не дам отбой, здесь появится полиция в полном облачении на своих больших сияющих и оглушительно орущих машинах и на глазах дочери и тех, кто еще здесь находится, увезет вас в полицейский участок в Ньюбери в наручниках, где вы на некоторое время задержитесь. Разбираться с вами будут особо. Вам будет предъявлено обвинение в мошенничестве. В подделке счетов, в намеренном и систематическом уклонении от уплаты таможенных пошлин и акцизных сборов, в связях с коррумпированными государственными чиновниками, ну и еще кое-какие обвинения, о которых мы обязуемся подумать, пока вы будете тосковать в камере, готовя свою душу к семилетнему покаянию после частичного помилования и стараясь перевалить вину на Дикки Роупера, Коркорана, Сэнди Лэнгборна, Даркера, Пэлфрея и еще кого-нибудь. Но сотрудничества нам не нужно. Роупер и так у нас в кармане. Его ждет не очередной порт в западном полушарии, а дюжий человек на сходнях с соответствующими документами об аресте, и вопрос, собственно, только в том, перехватят ли американцы «Пашу», пока она еще в море, или позволят всем приятно провести время перед весьма длительным перерывом. – Он улыбнулся. Мстительно. Ядовито. – Силы света возобладали, сэр Энтони. Все это благодаря мне, Гудхью и некоторым очень умным американцам, если вам интересно знать. Лэнгли вывело братишку Даркера на тропу. Кажется, у них такая операция называется «жало». Но вы, кажется, не знаете Гудхью. Ну, скоро вы с ним познакомитесь, когда он будет давать свидетельские показания. Рекс оказался прекрасным актером. Мог бы стать знаменитостью сцены.
  Берр наблюдал, как Брэдшоу набирает номер. Перед этим он некоторое время рылся в огромном столе с инкрустацией, отбрасывая счета и письма. Потом поднес потрепанную телефонную книгу к бледному свету настольной лампы и, послюнив палец, стал перелистывать страницы в поисках буквы "Д".
  Наконец, надувшись от злости и сознания собственной значимости, рявкнул в трубку:
  – Мне нужен мистер Даркер. Мистер Джеффри Даркер. Сэр Энтони Джойстон Брэдшоу желает поговорить с ним по срочному делу. Весьма срочно.
  Берр наблюдал, как уверенность постепенно сползает с него, а рот медленно раскрывается.
  – Кто это? Какой инспектор? А что случилось? Мне нужен Даркер. Очень срочно. Что?
  И когда Берр слышал уверенный, с легким провинциальным акцентом голос Рука по телефону, он мысленно представил себе сцену в офисе; Рук стоит рядом с аппаратом, как обычно вытянув левую руку по шву и прижав подбородок к плечу, как будто телефонный разговор требовал именно такой парадной выправки.
  А ничтожный Гарри Пэлфрей с позеленевшим лицом, неимоверно услужливый, ожидает своей очереди.
  Брэдшоу положил трубку, принял уверенный вид и объявил:
  – Ограбление. Полиция на месте. Обычная процедура. Даркер допоздна работал в своем офисе. Ему уже сообщили. Все совершенно нормально. Они так мне сказали.
  Берр засмеялся.
  – Так они обычно говорят, сэр Энтони. Вы, надеюсь, не ждете, чтобы они посоветовали вам собирать вещи и побыстрее линять?
  Брэдшоу взглянул на него и пробормотал:
  – Чушь собачья. Глупая игра.
  Он набрал номер офиса Даркера, и опять Берр представил себе картину, как на сей раз трубку берет Пэлфрей, играя свою звездную роль в качестве агента Рука; Рук – рядом, его рука покоится на плече Пэлфрея, а ясный подбадривающий взгляд побуждает действовать.
  – Мне нужен Даркер, Гарри, – сказал Брэдшоу. – Мне надо с ним срочно переговорить. Жизненно важно. Где он?.. Как это ты не знаешь? Мать твою, Гарри, что с тобой?.. В его доме ограбление, там полиция, они звонили ему, где же он? И не корми меня этим вашим оперативным дерьмом. Я сам оперативник. Найди его!
  Берр долго ничего не слышал, потому что Брэдшоу очень плотно прижимал трубку к уху. Лицо у него стало бледным и испуганным. Пэлфрей разыгрывал спектакль. Он шептал, как на репетиции требовали от него Берр и Рук. С полной отдачей, потому что для Пэлфрея эти слова были правдой.
  – Тони, ради Бога, отсоединяйся! – требовал он таинственным голосом, потирая нос костяшками пальцев свободной руки. – Шарик лопнул. Джеффри и Нил в затяжном прыжке. За нами охотится Берр с компанией. В коридорах беготня. Не звони больше. Никому больше не звони. В вестибюле полиция.
  Но самым впечатляющим в этой сцене было отключение Пэлфрея, возможно, в этом ему помог Рук, а Брэдшоу, совершенно онемевший, сидел на своем месте, прижимая к уху помертвевшую трубку и слегка приоткрыв рот, чтобы лучше слышать.
  – У меня с собой бумаги, желаете взглянуть? – располагающе поинтересовался Берр, когда Брэдшоу повернул к нему лицо. – Это не положено, но мне доставит удовольствие. Когда я говорил о семи годах, то, конечно, по своему йоркширскому обыкновению, не хотел преувеличивать. Полагаю, вы получите не менее десяти.
  Его речь набирала силу, но не делалась быстрее. Подобно какому-то фокуснику, манипулирующему предметами, он неторопливо разгружал портфель, вынимая каждый раз по одной папке. Иногда он раскрывал ее и замолкал, чтобы просмотреть какое-то письмо, а иногда улыбался и качал головой, как бы желая сказать: «Вы и не поверите».
  – Удивительно, что такое дело могло раскрутиться с пустяка, вот так вдруг, – рассуждал он, продолжая работу. – Мы из кожи вон лезли, мои парни и мои девчата, а всем наплевать. Как об стенку горох каждый раз. У нас против Даркера железные улики, уже... – он сделал паузу, чтобы улыбнуться, – черт знает сколько времени. Ну а вы, сэр Энтони, были у нас на примете, я полагаю, еще со времен, когда я мальчишкой бегал в школу. Поверьте, я вас в самом деле ненавижу. Да, есть множество людей, которых я желал бы упрятать за решетку, но мне это никогда не удастся. Но вы – иное дело. И вы это сознаете, не правда ли? – Его внимание привлекла другая папка, и он отвлекся на минуту, чтобы просмотреть и ее. – И вдруг зазвонил телефон – это было время ленча, но я, слава Богу, был на месте – диета, и некто, о ком я едва слышал, из прокуратуры сказал: «Привет, Леонард, почему бы тебе не связаться со Скотленд-Ярдом, не привлечь парочку ретивых ребят из полиции и не скинуть этого парня Джеффри Даркера? Пришло время почистить Уайт-холл, избавиться от всех этих прогнивших чиновников с их сомнительными связями на стороне, вроде сэра Энтони Джойстона Брэдшоу, – и показать всему миру пример. Американцы это делают, почему мы не можем? Пришло время перестать вооружать будущих противников – весь этот сброд». – Он вынул еще одну папку, помеченную «Строго секретно, без права копирования», и любовно похлопал по ее корешку. – Даркер сейчас под так называемым домашним арестом. Это время исповедей, хотя мы называем это не так. Когда речь идет о коллегах, то всегда хочется расширить Habeas corpus[40]. Время от времени законы следует корректировать, иначе ничего не достигнешь.
  * * *
  Каждый блеф оригинален, но всем им присуще одно: сообщество надувающего и надуваемого, мистическая взаимозависимость противоположных целей. Для человека, который не в ладу с законом, это может быть неосознанное стремление поладить с ним. Для одинокого преступника – тайное желание прибиться хоть к какой-нибудь стае, если его еще примут. А потрепанный хлыщ и негодяй Брэдшоу стал легкой жертвой обмана Берра – во всяком случае, йоркширский ткач молил, чтобы это было так, наблюдая, как его противник читал, переворачивал страницу, возвращался назад, брал следующую папку и опять читал – из-за своей привычки любой ценой первенствовать, заключать самую выгодную сделку и мстить тем, кому везло больше, чем ему.
  – Ради Бога, – пробормотал Брэдшоу, возвращая вконец измучившие его папки. – Не надо крайностей. Всегда есть середина. Так принято у разумных людей.
  Берр был менее любезен.
  – Не думаю, что тут речь может идти о середине, сэр Энтони, – сказал он, почувствовав новый прилив ярости. – Я бы определил это, – он собрал папки и положил их в портфель, – как временную отсрочку. Вот что вы сделаете для меня – позвоните на яхту «Железный паша» и шепнете пару слов нашему общему другу.
  – О чем это?
  – Скажете, что дела плохи. Передайте то, что сказал вам я, и то, что вы здесь видели сами, что вы предприняли и каков был результат. – Он взглянул на незанавешенное окно. Отсюда видна дорога?
  – Нет.
  – Жаль, потому что они уже должны быть здесь. Я подумал, что мы можем полюбоваться, как за озером мигает голубой огонек. А сверху тоже нельзя?
  – Нет.
  – Скажете ему, что мы вас всех видим насквозь, вы были слишком беззаботны и мы проследили весь путь от ваших дутых конечных потребителей до истоков, и теперь мы с интересом наблюдаем за продвижением «Ломбардии» и «Горацио Энрикеса». До поры до времени. Скажете, что американцы приготовили ему камеру в Марионе. Они выдвинут против него свои обвинения. Скажете, что его могущественные друзья в суде отвернулись от него. – Он протянул Брэдшоу телефон. – Скажете, что напуганы до смерти. Рыдайте, если вы еще на такое способны. Скажете, что не вынесете тюрьму. Пусть он возненавидит вашу слабость. Скажете, что я едва голыми руками не задушил Пэлфрея, потому что на мгновение представил, что это Роупер.
  Брэдшоу облизнул губы, выжидая. Берр пересек комнату и укрылся в полумраке дальнего окна.
  – И вот что еще скажете ему, – продолжал Берр с великой неохотой. – На этот раз я сниму с вас и с него все обвинения. Его корабли получат свободный проход. Даркер, Марджорэм я Пэлфрей – отправятся куда положено, но не вы, не он и не грузы. – Он повысил голос. – И скажете, что ни он, ни его племя от меня нигде не скроются. Скажете, что перед смертью я хочу подышать чистым воздухом. – На минуту он потерял контроль над собой, но тут же взял себя в руки. – У него на борту человек по фамилии Пайн. Вы о нем, должно быть, слышали. Коркоран звонил вам по поводу него из Нассау. Крысы с Темзы раскопали для вас его прошлое. Если Роупер отпустит Пайна в течение часа после вашего разговора, – он опять остановился, – я закрою дело. Даю слово.
  Брэдшоу смотрел на него со смешанным выражением удивления и облегчения.
  – Господи, Берр. Пайн – должно быть, какая-то ловушка! – Тут ему пришла в голову счастливая мысль. – Послушайте, старина, а вы случайно не в деле? – спросил он. Но тут он поймал взгляд Берра и надежда угасла.
  – Скажете, что мне нужна девушка тоже, – сказал Берр, как будто он подумал об этом только сейчас.
  – Какая девушка?
  – Не ваше дело. Итак, Пайн и девушка, целые и невредимые.
  Проклиная себя, Берр стал называть номер телефона.
  * * *
  Был поздний вечер. Пэлфрей шел, не обращая внимания на дождь. Рук посадил его в такси, но он расплатился и вышел. Он находился где-то в районе Бейкер-стрит, где Лондон имел вид арабского города. В залитых неоновым светом вестибюлях маленьких гостиниц праздными группками стояли черноглазые мужчины, пощипывающие свои бороды и энергично жестикулирующие, в то время как их дети играли рядом с новенькими игрушечными поездами, а скрытые под покрывалами женщины беседовали между собой. Между гостиницами попадались частные лечебницы, на ступеньках одной из них Пэлфрей остановился, словно раздумывая, войти или нет, потом решил не входить и побрел дальше.
  На нем не было ни пальто, ни шляпы, он не взял с собой зонтика. Такси, проезжавшее мимо, замедлило ход, но у ПэлФрея было такое отрешенное лицо, что обращаться к нему было бесполезно. Он напоминал человека, потерявшего что-то очень для него важное – возможно, машину – на какой улице он оставил ее? – свою жену, свою женщину – где они договорились встретиться? Один раз он похлопал по карманам своего промокшего пиджака, нащупывая ключи, сигареты или деньги. Один раз он зашел в пивную, выложил на стойку пятифунтовую банкноту, выпил неразбавленное двойное виски, и вышел, позабыв взять сдачу и вслух произнеся слово «Апостол». Впрочем, единственный свидетель, студент-богослов, подумал, что человек выясняет свои отношения с Богом. Улица снова приняла его в свои объятия, и он продолжил поиск, глядя на все с каким-то неприятием – нет, это не здесь, это не то место. Толстая старая проститутка с травленными перекисью волосами весело окликнула его из дверей, но он покачал головой – нет, это тоже не ты. Его занесло еще в одну пивную, когда официант принимал последние заказы.
  – Парень по имени Пайн, – сказал он сидящему напротив человеку, поднимая свой стакан в знак приветствия. – Очень влюблен. – Человек молча выпил с ним, потому что подумал, что Пэлфрей выглядит немного расстроенным. Должно быть, кто-то увел его девушку. Ничего удивительного, такой коротышка.
  Наконец Пэлфрей выбрал треугольный островок тротуара, окруженный загородкой, то ли для того, чтобы не пускать людей внутрь, то ли для того, чтобы не выпускать наружу. Однако и этот островок был не тем, что он искал, возможно просто удобным наблюдательным пунктом или знакомым местечком.
  Он не зашел внутрь, а повел себя, как обычно ведут себя дети на игровой площадке, говорил один из свидетелей: уперся каблуками в бордюрный камень, а руками зацепился сзади за ограждение, так что какое-то время казалось, что он висит снаружи на крутящейся карусели, которая на самом деле не крутится, наблюдая, за пустыми полночными двухэтажными автобусами, торопящимися мимо него домой.
  Наконец, с видом человека, который обрел цель, он расправил сутулые плечи, подобно старому солдату в День памяти, выбрал идущий на очень большой скорости автобус и бросился под его колеса. И на этом участке дороги ночью при моросящем дожде бедняга водитель решительно ничего не мог поделать. Сам Пэлфрей вряд ли мог его упрекнуть.
  В кармане Пэлфрея было обнаружено несколько помятое, написанное от руки, но составленное по всей форме завещание. Он прощал все долги и назначал Гудхью своим душеприказчиком.
  29
  «Железный паша», водоизмещением тысяча пятьсот тонн, длиной двести пятьдесят футов, построенный на голландских верфях в 1987 году по специальному заказу нынешнего владельца, отделанный внутри римским дизайнером Лавинчи, снабженный двумя тысячесильными дизельными двигателями и оснащенный двумя восперовскими стабилизаторами, спутниковой телекоммуникационной системой, в том числе радарами слежения и оповещения, не говоря уже о факсе, телексе и прочем, с запасами вина, а также живым рождественским деревом в кадке по случаю предстоящих праздников, – вышел из Английской гавани в Антигуа на Антильских островах во время утреннего прилива, направляясь в зимний круиз на Уиндворд и Гренадины, с обязательным посещением Бланкильи, Орхила и Бонера и возвращением на Кюрасао.
  Представители самого модного в Антигуа Сент-Джеймского клуба во всем блеске имен и туалетов собрались на пристани, чтобы проводить яхту в плаванье. Воздух звенел от корабельных гудков и свистков, когда славный предприниматель Дикки Роупер и его элегантные гости стояли на корме отплывающего судна и махали руками в ответ на доносившиеся с берега крики: «Счастливого плаванья», «Приятного путешествия, Дикки, ты заслужил его». На центральной мачте развевался личный вымпел господина Роупера, на котором был изображен сверкающий кристалл. Светские наблюдатели имели удовольствие лицезреть таких известных фаворитов, как лорд (для близких друзей – Сэнди) Лэнгборн, стоявший под руку со своей женой Кэролайн, опровергая тем самым слухи об их разрыве, и изысканная мисс Джемайма (для друзей – Джед) Маршалл, уже более года постоянная спутница господина Роупера и признанная хозяйка его дома на Эксума.
  Тщательнейшим образом отобранная компания из шестнадцати гостей состояла из международных промышленников и воротил, включая, например, таких знаменитостей, как Петрос (Пэтти) Калуменос, который недавно попытался выкупить у греческого правительства остров Спетсей, Банни Солтлейк, наследница огромного состояния в Америке, Джерри Сэндаун, английский гонщик, и его француженка жена, американский кинопродюсер Марсель Хайст, чья собственная яхта «Марселина» строилась в Бремерхафене. Среди приглашенных не было детей. Гостей, впервые оказавшихся на «Паше», вначале просто одурманила роскошь ее интерьера: восемь отдельных апартаментов, каждый с огромной кроватью, радиоаппаратурой, телефоном, цветным телевизором, гравюрами и панельной обшивкой под старину; мягко освещенный эдвардианский салон с диванами, обтянутыми красным плюшем, антикварным столиком для игр и бронзовыми бюстами восемнадцатого века в нишах, отделанных орехом; кленовая столовая с буколической живописью под Ватто; бассейн, солярий, итальянский балкончик для неофициальных обедов.
  О господине Дереке Томасе из Новой Зеландии колонки светской хроники не упоминали вовсе. Он не фигурировал ни в одной пресс-справке компании «Айронбрэнд». Он не махал с палубы друзьям на берегу. И на обеде он не развлекал собеседников приятными разговорами. Он находился в том месте, которое более всего на «Паше» напоминало винный погреб Майстера, – лежал в темноте, с кляпом во рту и в наручниках, в одиночестве, время от времени нарушаемом майором Коркораном и его подручными.
  * * *
  Команда и обслуга яхты состояла из двадцати человек, включая капитана, помощника капитана, инженера, его заместителя, двух шеф-поваров – для гостей и для экипажа, экономку, четырех палубных матросов и интенданта. На борту находились также пилоты вертолета и гидроплана. Охрана была пополнена двумя аргентинскими немцами, прибывшими вместе с Джед и Коркораном из Майами, и, подобно кораблю, великолепно экипирована. Традиционное для этих мест пиратство вовсе не исчезло, поэтому судовой арсенал позволял «Паше» вести длительный морской бой, сдерживая атаку с воздуха и топя вражеские плавсредства. Оружие и снаряды хранились в носовой части корабля, где охране было выделено специальное помещение, за стальной водонепроницаемой дверью, закрытой еще железной решеткой. Может быть, именно там и держали Джонатана. После трех дней плавания Джед утвердилась в этой умопомрачительной мысли. Однако, когда она спросила об этом Роупера, тот сделал вид, что не слышит ее, а Коркоран в ответ на ее вопрос задрал подбородок вверх и сурово нахмурился.
  – Море штормит, милая, – сквозь сжатые губы произнес Коркоран. – Прикуси язык, вот мой совет. Спи, ешь и не высовывайся. Так лучше для всех. Не надо меня спрашивать.
  Та перемена, которую она еще раньше заметила в Коркоране, свершилась окончательно. Прежняя медлительность уступила место поистине крысиной проворности. Он редко улыбался и отдавал резкие команды матросам, не глядя на них. На свой линялый смокинг он нацепил колодку с орденскими ленточками и выдавал грандиозные монологи о международной обстановке, правда в отсутствие Роупера, потому что тот немедленно приказывал ему заткнуться.
  * * *
  День приезда Джед в Антигуа был наихудшим в ее жизни. Конечно, у нее и до этого было много черных дней, связанных с ее католическими прегрешениями. Например, был день, когда матушка настоятельница вошла утром в спальню и приказала ей укладывать вещи – у дверей ее ждало такси. В тот же самый день отец велел ей сидеть в своей комнате, пока он выслушивал пастырские наставления относительно того, как следует поступать с шестнадцатилетней распутницей, пойманной голой в сарае с деревенским мальчишкой, безуспешно пытавшимся лишить ее невинности. Был другой день в Хэммерсмите, когда двое парней, которым она отказала, напившись, решили ее по очереди изнасиловать: один держал, другой делал свое дело. И еще были безумные дни в Париже, перед тем как, переступив через неподвижные тела, она угодила в объятия Дикки Роупера. Но день ее появления на борту «Паши» в Антигуа по всем показателям превзошел их всех.
  В самолете она сумела игнорировать завуалированные колкости Коркорана, углубившись в чтение своих журналов. В аэропорту Антигуа он бесцеремонно просунул свою руку под ее локоть, а когда она попыталась освободиться, с силой вцепился в нее, в то время как двое белокурых парней неотступно следовали по пятам. В автомобиле Коркоран занял переднее сиденье, а ее с двух сторон сдавили охранники. На борту яхты все трое стеснились вокруг нее, без сомнения чтобы продемонстрировать Роуперу, если он за ними наблюдает, что они выполняют приказ. Когда ее таким образом доставили к дверям апартаментов Роупера, ей пришлось ждать, пока Коркоран постучит.
  – Кто это? – спросил изнутри Роупер.
  – Мисс Маршалл, шеф. Целая и относительно невредимая.
  – Впусти ее, Коркс.
  – С багажом, шеф, или без?
  – С багажом.
  Она вошла внутрь и увидела Роупера, сидящего спиной к ней за письменным столом. Стюард внес багаж в спальню и исчез, а Роупер так и не повернулся. Он что-то читал, делая поправки ручкой. Контракт или что-то подобное. Она ждала, пока он кончит или отложит бумаги и посмотрит на нее. Даже встанет. Но он не изменил позы. Дочитал страницу до конца, что-то нацарапал внизу, наверно, свои инициалы, и перешел к следующей. Это был толстый, напечатанный на машинке документ на голубой бумаге с отчеркнутыми красной полосой полями, сшитый красной тесьмой. До конца оставалось еще несколько страниц. "Он пишет завещание, – решила она. – «А моей бывшей любовнице Джед я оставляю все подчистую...»
  На нем был голубой шелковый халат с мягким воротником и малиновым кантом. Обычно он надевал его, когда они собирались заняться любовью или сразу после этого. Пока он читал, то время от времени менял положение, как будто чувствуя, что она любуется им. Он всегда гордился своими мускулами. Джед все еще стояла. Их разделяло расстояние в шесть футов. На ней были джинсы и короткий пуловер, на шее – несколько золотых украшений. Ему хотелось, чтобы она носила золото. На полу лежал совершенно новый красно-коричневый ковер. Очень дорогой, очень пушистый. Они вместе по образцам выбирали его, сидя перед камином на Кристалле. Джонатан тогда еще что-то советовал.
  – Я тебе мешаю? – спросила она.
  – Ничего подобного, – ответил он, не поднимая головы от бумаг.
  Она присела на краешек стула, теребя на коленях сумочку. Во всем его теле и голосе ощущалось сверхнапряжение. Она подумала, что в любое мгновение он может вскочить и залепить ей пощечину: прыжок и сильный удар наотмашь, от которого не опомниться до середины следующей недели. Однажды у нее уже был такой опыт с итальянским парнем, над которым она подшутила. Она отлетела тогда от удара в другой конец комнаты. К счастью, ее выучка наездницы, умеющей держать равновесие, не дала ей упасть. И только она собрала вещи в спальне, второй удар вынес ее из дома.
  – Я заказал омаров, – сказал Роупер, снова помечая своими инициалами страницу лежащего перед ним документа. – Будем считать, что это тебе компенсация за маленький инцидент у Энцо. Омары тебя устроят?
  Она не ответила.
  – Ребята сказали, что ты немного позабавилась с братцем Томасом. Ну и как? Настоящая фамилия, между прочим, Пайн. А для тебя просто Джонатан.
  – Где он?
  – Я так и думал, что ты поинтересуешься. – Перевернул страницу. Поднял руку. Поправил очки. – Долго продолжалось? Свиданья в летнем домике? Или на лоне природы, в лесу? Что ж, должен сказать, вы оба мастера. Кругом прислуга. Да и я хоть и не дурак, но ничего не учуял.
  – Если они сказали тебе, что я спала с Джонатаном, то это неправда.
  – Никто этого не говорил.
  – Мы не любовники.
  Она вспомнила, что именно так отвечала матушке настоятельнице, но это особенно ничего не изменило. Роупер перестал читать, но головы не повернул.
  – В таком случае, кто же вы? – спросил он. – Если не любовники, то кто?
  – Любовники, – глупо согласилась она.
  Какая разница, были они физическими любовниками или какими-то еще. Все равно ее любовь к Джонатану и измена Роуперу – свершившиеся факты. Все остальное, как тогда с этим мальчишкой в сарае, – технические детали.
  – Где он? – настаивала она.
  Но Роупер был поглощен чтением.
  – Он на корабле?
  Скульптурная неподвижность туловища и меланхоличное молчание, как у ее отца. Но тогда отец опасался, что мир катится в тартарары, и, бедный, не имел не малейшего понятия, как его остановить. Что же касается Роупера, то он, напротив, способствовал процессу.
  – Говорит, что все делал сам, – сказал Роупер. – Это правда? Джед ничего не делала. Пайн нехороший, а Джед – просто душка. Ничего не соображающая дурочка. Больше пресса не услышит ни слова. Все его работа.
  – Какая работа?
  Роупер отложил ручку и встал, предпочитая не смотреть на нее. Он пересек комнату и нажал какую-то кнопку в стене. Раздвинулись электрические дверцы бара. Он открыл холодильник, выудил бутылку «Периньона», откупорил ее и налил себе в стакан. Затем посмотрел не на нее, а, в качестве компромисса, на ее отражение в зеркале бара между бутылками вермута и «Кампари».
  – Хочешь? – почти нежно спросил он, поднимая и показывая ей бутылку «Периньона».
  – О какой работе идет речь? Что он, по-вашему, такого сделал?
  – Он не говорит. Я спрашивал, но не получил ответа. Что он сделал, для кого, с кем, почему и когда начал? Кто ему платит? Ничего. Мог бы избавить себя от множества неприятностей, если бы сознался. Храбрый парень. У тебя хороший вкус. Поздравляю.
  – Почему он должен был что-то такое обязательно совершить? Что вы с ним делаете? Отпусти его.
  Он встал и пошел к Джед, глядя теперь прямо на нее своими блеклыми, водянистыми глазами. На этот раз она не сомневалась, что он ударит ее. Его улыбка была так неестественно спокойна, движения так заученно непринужденны, что внутри у него наверняка все кипело. Он смотрел на нее уже почти в упор поверх очков, опустив голову и улыбаясь своей игривой улыбкой.
  – Ангел небесный этот твой возлюбленный? Белоснежной чистоты? Несешь вздор, девочка. Я взял его только потому, что какой-то наемный громила направил в голову моему мальчику пистолет. Ты меня будешь уверять, что он не был замешан в этом деле? Все ерунда, моя милая, честно. Найди мне святого, и я поставлю свечку. А до тех пор подержу денежки в собственном кармане. – Стул, на котором она сидела, был явно слишком низок, его колени, когда он наклонялся к ней, оказывались на уровне ее подбородка. – Я думал о тебе, Джед. Размышлял, можно ли на тебя положиться, как я считал раньше. Не сообщники ли вы с Пайном. Кто кого подцепил тогда на лошадиных торгах? А? – Он пощипывал ее за ухо, как будто все это было озорной шуткой. – Чертовски умные существа женщины. Очень, очень умны. Даже когда делают вид, что ничегошеньки не смыслят. Они заставляют нас думать, что мы их выбрали, но фактически всегда выбирают нас. Ты шпионка, Джед? Не похоже. Очень хорошенькая женщина. Сэнди думает, что ты шпионка. Не прочь с тобой переспать. Коркс тоже бы не удивился, окажись ты шпионкой, – его улыбка стала томной, – а твой сказочный принц не говорит ничего. – Каждый раз, выделяя какое-нибудь слово, он дергал ее за ухо. Не больно, скорее игриво. – Равняйся на нас, Джед. Раздели нашу шутку. Ведь ты шпионка, так ведь? Шпионка с чудными бедрами?
  Рука двинулась к ее подбородку. Сжав его между большим и указательным пальцами он вздернул ее голову вверх. В его глазах она увидела веселье, которое прежде принимала за доброту, и подумала, что человек, любовницей которого она была, выдуман ею, и то, что не вписывалось в вымышленный образ, она просто не принимала в расчет.
  – Я не понимаю, о чем ты говоришь, – сказала она. – Я позволила тебе меня подобрать. Я была напугана. Ты был ангелом. Никогда не сделал мне ничего дурного. До сих пор. И я была к тебе очень привязана. Ты знаешь об этом. Но где он? – спросила она, глядя в глаза Роупера.
  Он выпустил ее подбородок и отошел в дальний конец комнаты, держа в откинутой руке бокал с шампанским.
  – Чудная идея, девочка, – одобрительно сказал он. – Здорово придумано. Выкради его. Спаси своего любимого. Сунь ему в хлеб напильник. Просунь его через решетку на свидании. Жаль, что с тобой нет Сары, а то бы вы на заре оба удрали на ней. – Потом, не меняя тона, спросил: – Тебе случаем не известен человек по фамилии Берр? Имя – Леонард? Такой уродец из северной деревни? Пахнет потом? Знает Библию? Никогда тебе не встречался? Ты с ним не спала? Возможно, называл себя Смитом. Жаль. Я думал, ты знаешь.
  – Не знаю никакого Берра.
  – Удивительная вещь. И Пайн не знает.
  Они переоделись к обеду. Спина к спине, тщательно выбирая подходящее к случаю. Форменное безумие предстоящих им дней и ночей на борту яхты «Паша» только начиналось.
  * * *
  Меню. Обсуждение со стюардом и поварами. Госпожа Сэндаун – француженка, поэтому ее мнение на кухне воспринимается как истина в последней инстанции, и неважно, что сама она ест только салаты и клянется, что ничего в еде не понимает.
  Прачечная. Когда гости не едят, они переодеваются, принимают ванны, совокупляются, и это значит, что каждый день им нужны свежие простыни, полотенца, белье и скатерти. На яхте была не только своя провизия, но и собственная прачечная: стиральные машины, сушилки, паровые утюги, за которыми с утра до вечера трудились две стюардессы.
  Волосы. Морской воздух делает с волосами Бог знает что. Каждый вечер часов в пять пассажирская палуба наполняется жужжанием фенов, которые имеют обыкновение отключаться в середине процедуры. Поэтому без десяти шесть, минута в минуту, Джед всегда может увидеть воинственно настроенную полуодетую гостью, высовывающую голову в коридор. Волосы у нее стоят дыбом, напоминая щетку для мытья туалетов. Размахивая умолкнувшим феном, она просит: «Джед, милая, может быть ты?» – потому что экономка в этот момент отдает последние распоряжения у обеденного стола.
  Цветы. Ежедневно гидроплан совершает вылет на ближайший остров, доставляя на борт цветы, свежую рыбу, морские деликатесы, яйца, газеты и письма. О цветах Роупер заботился особо. «Паша» славилась своими цветами. И не дай Бог, где-нибудь попадутся увядшие или безвкусно поставленные цветы – это могло вызвать серьезные нарекания.
  Отдых. Что бы нам придумать? Поплавать? Или поохотиться под водой? Кого бы нам навестить? Не пообедать ли на воздухе ради разнообразия? Может, послать за кем-нибудь вертолет или самолет? Или отвезти кого-нибудь на берег? Гости на яхте постоянно меняются, на каждом острове кто-то сходит и кто-то садится, привнося что-то свое, свою банальность, свое отношение к предстоящему Рождеству: как ужасно сложно заниматься всей этой подготовкой, милая, я еще и не начинала думать о своей почте, разве еще не пришло время вам с Дикки пожениться, вы так смотритесь вместе?
  И Джед как в бреду вертелась в этом сумасшедшем колесе, ожидая избавления. Роуперовские намеки на напильник в хлебе были небезосновательны. Она бы переспала со всеми пятью охранниками, Лэнгборном и даже Коркораном, если он того пожелает, чтобы оказаться рядом с Джонатаном.
  * * *
  А пока она находилась в ожидании, все привычки ее сурового детства и монастыря – стисни зубы, но улыбайся – снова вернулись к ней. Следуя им, она уходила от реальности и вместе с тем избегала потерь. За это она была благодарна Господу, потому что надежда на чудо сохранялась. Когда Кэролайн Лэнгборн стала расписывать ей, как замечательно теперь жить с Сэнди, когда сучка няня наконец вернулась в Лондон, Джед мечтательно улыбнулась и сказала: «Каро, дорогая, я так рада за вас обоих. И за детей, конечно, тоже». Когда же Кэролайн добавила, что, кажется, наговорила всякий вздор про дела Дикки и Сэнди, но теперь она уже все обсудила с Сэнди и должна признать, что несомненно сгустила краски – ведь, в самом деле, разве можно заработать сегодня хоть один пенни и не замарать рук? – Джед снова выразила удовольствие и сказала, что не может припомнить ничего такого, когда речь идет о бизнесе, у нее в одно ухо влетает, в другое вылетает...
  А ночью она спала с Роупером и ждала избавления.
  В его кровати.
  Одевалась и раздевалась в его присутствии, носила его драгоценности и занимала его гостей.
  Их постельные поединки обычно происходили по утрам, когда ее воля, как и воля умирающего, была более всего ослаблена. Он хотел ее, и Джед с отчаянной готовностью отвечала на его призыв, говоря себе, что, поступая так, затыкает рот притеснителю Джонатана, приручает его, умасливает, мирится с ним во имя спасения Джонатана. Она ждала.
  Вот что она пыталась все время получить у Роупера в этой напряженной тишине после первого обмена залпами: возможность проскользнуть мимо охранника. Они порой смеялись вместе над какими-то глупостями, вроде испорченной маслины. Но даже в постели никогда не упоминали того, кто их сейчас объединял: Джонатана.
  Возможно, Роупер тоже чего-то ждал? Поскольку Джед находилась в ожидании, она считала, что и он тоже. Почему тогда Коркоран стучится в самое неподходящее время в дверь, просовывает голову, трясет ею, а затем исчезает? В ее ночных кошмарах Коркоран действовал как палач Джонатана.
  * * *
  Она знала, где он находится. Роупер не сказал ей, но ему было забавно наблюдать, как Джед по крохам собирает информацию, приближаясь к разгадке. Теперь она знала правду.
  Вначале она обратила внимание на необычную суету в носовой части судна на нижней палубе далеко от гостевых кают: скопление людей и атмосфера возбуждения. Но ей там нечего делать. Эта часть судна всегда была для нее заповедной зоной. Во времена своей невинности она как-то слышала, что там размещается охрана, в другой раз – санчасть. Во всяком случае, эта территория была не для гостей и не для членов экипажа. А поскольку Джонатан не принадлежал ни к тем, ни к другим, Джед пришла к заключению, что санчасть – самое подходящее для его содержания место. Сосредоточенно обходя кухню, Джед рассматривала подносы с едой для больного, которая не входила в общий заказ. Их куда-то уносили загруженными, а возвращались они пустыми.
  – Разве кто-нибудь болен? – опросила она у Фриски, загораживая ему дорогу.
  Фриски не был больше с ней почтителен.
  – Почему же? – нагло отвечал он, держа поднос на вытянутой вверх руке.
  – Тогда кто же ест каши, йогурт, куриный бульон? Для кого все это?
  Фриски делает вид, будто впервые замечает, что у него на подносе.
  – О, это для Тэбби, мисс. – До этого никогда в жизни он не называл ее «мисс». – У Тэбби немного болят зубы. Ему удалили зуб мудрости в Антигуа. Десна очень кровоточит. Он пьет болеутоляющее. Увы.
  Постепенно она вычислила, кто ходит к нему и когда. Очень удачно, что на судне ей полагалось следить за соблюдением всех ритуалов: ни одно даже малейшее отклонение от привычного уклада не ускользнуло от ее внимания. Инстинктивно она всегда знала, когда хорошенькая стюардесса-филиппинка развлекалась с капитаном или, как это было однажды днем, когда Кэролайн принимала солнечную ванну на верхней палубе, – с Сэнди Лэнгборном. По ее наблюдениям, три верных стража Роупера – Фриски, Тэбби и Гус – спали в каюте над тем трапом, который – она теперь была в этом уверена – вел в камеру Джонатана. Что касается этих немцев из Аргентины, то, возможно, они о чем-то догадываются, но сам секрет им не доверен. А Коркоран, этот новый напыщенный наглый Коркоран ходит туда дважды в день, отправляется с необыкновенно деловым видом, а возвращается злой.
  – Корки, – упрашивала она, уповая на прежнюю дружбу, – Корки, милый, ради Бога скажи, как он там, он болен? Он знает, что я здесь?
  Но на лице Коркорана лежала черная тень того места, где он побывал.
  – Я предупреждал тебя, Джед, – отвечал он раздраженно. – Ты не послушалась меня. Вздумала упрямиться. – И уходил с видом оскорбленного достоинства.
  Сэнди Лэнгборн тоже частенько туда заглядывал. Он делал это обычно после обеда, совершая вечернюю прогулку по палубам в поисках более занимательной компании, чем его жена.
  – Ты подлец, Сэнди, – прошептала она, когда он проходил мимо. – Болтаешь всякую чушь.
  Лэнгборн остался совершенно безучастен к этому выпаду Он слишком любовался собой и слишком скучал, чтобы обращать внимание на такие вещи.
  И еще она знала, что Джонатана навещал Роупер, потому что он бывал необычно задумчив после этих посещений. Даже если бы она не видела, как он направляется в носовую часть, то все равно могла бы догадаться по его виду, когда он возвращался. Как и Лэнгборн, он предпочитал ходить туда вечерами. Вначале прогуливался по палубе, болтал со шкипером или звонил кому-нибудь из своих брокеров, валютных дилеров или банкиров по всему миру: не слетать ли тебе к немцам, Билл? – швейцарцам, Джек? – иена, фунт, эскудо, резина из Малайзии, русские алмазы, канадское золото? И так постепенно, задерживаясь то здесь, то там, он приближался, словно притягиваемый волшебным магнитом, к носовой части судна. И исчезал. И появлялся хмурый.
  Но Джед понимала, что бесполезно умолять, плакать, рыдать, устраивать сцены. Потому что именно это могло сделать Роупера особенно опасным. Он расценил бы такое поведение как возмутительное посягательство на свое достоинство – какая-то баба пускает сопли у его ног.
  Она знала, во всяком случае думала, что Джонатан пытается делать сейчас то, что делал когда-то в Ирландии. Он убивает себя собственной стойкостью.
  Тут было все-таки лучше, чем в погребе Майстера, но и намного хуже. Тут не было бессмысленного хождения на ощупь вдоль черных стен, но только потому что он был прикован к ним. О нем не забыли, его присутствие было заботой целого ряда внимательных людей. Но эти же люди затыкали ему рот замшей и заклеивали пластырем, и хотя предполагалось, что они снимут все это, в случае если он пожелает говорить, они уже наглядно показали ему, каковы будут последствия, если он не продумает своих слов. После этого он взял себе за правило не говорить вовсе даже «здрасте» или «привет». Он опасался, что, будучи человеком, склонным порой к доверительности, хотя бы к такой, какая требуется от гостиничного служащего, – он может уступить этой склонности, и его «здрасте» со временем перейдет в «я послал Руку номера контейнеров и название парохода» или что-нибудь другое в этом же духе.
  Собственно, какого признания они от него добиваются? Что еще они хотят знать, чего еще не знают? Им известно, что он подсадная утка и что большинство историй из его прошлого – ложь. Даже если они не знают, что именно он выдал, то в любом случае могут полностью изменить свои планы до того, как будет поздно. Почему такая настойчивость. Почему неуверенность? Потом постепенно, по мере того как допросы становились все более свирепыми, Джонатан пришел к заключению, что они считали своим правом добиться от него признания. Это был шпион, которого они разоблачили, и их гордость требовала, чтобы перед повешением он раскаялся.
  Но они не учли Софи. Они не знали, что она была рядом с ним, она была впереди него. И сейчас она улыбалась ему над чашечкой кофе, «пожалуйста, по-египетски». Прощала его. Забавляла. Слегка кокетничала с ним, побуждая жить при дневном свете. Когда они били его по лицу – долго и профессионально, – он сравнивал ее заплывший глаз со своим и, чтобы отвлечься, рассказывал ей об ирландском парнишке и «геклере». Они не позволяли себе никакой слезливости – ей всегда была чужда сентиментальность, – никогда не жалели себя и не теряли чувства юмора. «Вы убили эту женщину?» – дразнила его она, поднимая свои выщипанные темные брови и заливаясь смехом. Нет, он не убивал ее. Этот разговор между ними происходил давным-давно. Она слушала рассказ о его делах с Огилви, давая ему выговориться, то улыбаясь, то брезгливо кривясь. «Мне кажется, вы исполнили свой долг, мистер Пайн, – заявила она, когда он кончил. – К сожалению, на свете бывает разная верность и невозможно быть верным всем сразу. Вы, как мой муж, верили, что исполняли свой долг патриота. В следующий раз вы сделаете лучший выбор. Возможно, мы сделаем его вместе». Когда Тэбби и Фриски терзали его тело, надолго подвешивая в таких положениях, что искры сыпались у него из глаз, – Софи напоминала ему, что и ее тело было изувечено – размолочено до неузнаваемости. А когда он проваливался в полузабытье, уже не надеясь выбраться из этой мрачной пропасти, он потчевал ее рассказами о трудных восхождениях в Альпах, например, на северный склон Юнгфрау, где все сложилось неудачно – пришлось разбивать лагерь при ветре сто миль в час. И даже если Софи были неинтересны эти подробности, она никогда не показывала виду. Она слушала его, и ее огромные карие глаза смотрели на него, любя и ободряя. «Уверена, мистер Пайн, вы никогда впредь не будете так дешево ценить себя, – сказала она ему. – Иногда хорошие манеры могут скрывать от нас наше мужество. У вас есть что почитать в самолете на обратном пути в Каир?» Я буду читать. «Это мне поможет не забывать, что я – это я». А потом, к своему удивлению, он опять увидел ее в маленькой квартирке в Луксоре в тот момент, когда она укладывала свои спальные принадлежности, каждую вещь отдельно и не спеша, будто выбирала себе спутников для длинного путешествия.
  Конечно, именно Софи помогала ему хранить молчание. Разве сама она не умерла, так и не выдав его?
  Когда они сняли пластырь и удалили замшевый кляп, именно Софи посоветовала ему попросить личного разговора с Роупером.
  – Ну то-то, Томми, – сказал слегка запыхавшийся от предпринимаемых усилий Тэбби. – Ты переговоришь с шефом. Потом мы закажем хорошего пива и выпьем все вместе, как раньше.
  И Роупер в выбранное им время, одетый в легкий костюм и белые туфли из оленьей кожи, которые заприметил Джонатан в гардеробной шефа на Кристалле, – вошел и сел на стул в дальнем конце комнаты.
  У Джонатана мелькнула мысль, что Роупер уже вторично видит его с разбитым лицом, и при этом выражение у него одно и то же: нос наморщен, взгляд критически оценивающий – выживет или нет? Интересно, как бы Роупер смотрел на Софи, когда ее избивали до смерти?
  – Ну что же, Пайн? – любезно проговорил он. – Жалоб нет? Они хорошо за вами присматривают?
  – Постель немного жестковата.
  Роупер добродушно рассмеялся.
  – Нельзя все иметь сразу. Джед скучает по вас.
  – Тогда пришлите ее сюда.
  – Боюсь, это зрелище не для нее. Выросла в монастыре. Любит спокойную жизнь.
  Джонатан объявил Роуперу, что во время первого объяснения с Лэнгборном, Коркораном и другими, они усиленно упирали на возможность участия Джед в делах Джонатана. Он хочет категорически заявить, что все, что он делал, он делал один, совершенно не прибегая к помощи Джед. И все, что, собственно, имело место, – это парочка светских визитов Джед в домик Вуди, когда ее до смерти замучила Кэролайн Лэнгборн, а Джонатан был одинок. После этого он с сожалением заявил, что больше не станет отвечать на вопросы, и Роупер, обычно так быстро на все реагирующий, кажется, слегка смешался, подыскивая слова.
  – Ваши люди хотели украсть моего сына, – наконец произнес он. – Вы обманом пролезли в мой дом и украли у меня женщину. Вы хотели расстроить мою сделку. Какого черта мне интересоваться, будете вы говорить или нет? Вы мертвы.
  «Следовательно, они хотят наказания, а не только покаяния», – думал Джонатан, пока они снова заклеивали ему рот. И чувство родства с Софи стало еще сильней, если это было только возможно. «Я не выдал Джед, – сказал он ей. – И никогда не сделаю этого, обещаю. Я буду стоек, как герр Каспар со своим париком».
  «Герр Каспар носил парик?»
  «Разве я тебе не рассказывал? О Господи! Герр Каспар – швейцарский герой! Он отказался от двадцати тысяч необлагаемых налогом франков в год, чтобы только сохранить верность самому себе!»
  «Вы правы, мистер Пайн, – серьезно согласилась Софи, внимательно выслушав его рассказ. – Нельзя выдавать Джед. Надо быть мужественным, как герр Каспар, и себя тоже нельзя выдавать. Ну а теперь клади голову на мое плечо, как ты клал ее на плечо Джед, и мы поспим».
  * * *
  И с этих пор вопросы, сыпавшиеся на него градом, всегда оставались без ответа. Иногда Джонатан видел Роупера на том же самом стуле, только уже не в знакомых ботинках из оленьей кожи. Всечасно Софи была рядом не для того, чтобы мстить, а просто чтобы напомнить Джонатану: перед тобой самый страшный человек в мире.
  – Они убьют вас, Пайн, – пару раз предупредил Роупер. – Корки разок переусердствует – и конец, такие чудаки никогда не могут вовремя остановиться. Пока еще не поздно, мой совет. – И Роупер снова усаживался на стул с раздосадованным видом, какой бывает у нас, когда мы сознаем, что не в силах помочь другу.
  Затем на том же стуле появлялся Коркоран и, нетерпеливо подавшись вперед, выплевывал вопросы, как команды, и считал до трех, ожидая беспрекословного повиновения. На счет «три» Фриски и Тэбби принимались за дело, и так до тех пор, пока Коркоран не уставал. Тогда он умиротворенно заявлял:
  – Если не возражаешь, дружок, я переоденусь в свое блестящее сари, вставлю в пупок рубин и воткну пару петушиных перьев, – и, кланяясь и ухмыляясь, направлялся к двери. – Жаль, что ты не можешь составить мне компанию. Но если ты не распоешься к ужину, что же делать?
  Никто, в том числе Коркоран, не задерживался слишком долго. Если человек отказывается говорить и настаивает на своем решении, зрелище вскоре приедается. Только Джонатан, деливший свой внутренний мир с Софи, был свободен от какого бы то ни было интереса. Он не владел ничем, чем не хотел владеть, его жизнь была гармонична, он чувствовал себя независимым. Он поздравил себя с тем, что разделался со всеми установленными обязательствами. Его отец, мать, приют и поющая тетушка Энни, его страна, его прошлое и Берр – за все он расплатился сполна. Ну а те женщины, которым он задолжал, больше не смогут докучать ему своими обвинениями.
  И Джед? В этом было что-то очень приятное – расплатиться за грехи, которых еще не совершал. Конечно, он обманул ее у Мама Лоу, хитростью пробрался в дом, врал насчет себя – но у него было чувство, что он спас ее, Софи думала так же.
  «А не слишком это мелко?» – спросил он Софи, как иногда молодые люди спрашивают у более опытных женщин о своих сердечных делах.
  Она притворилась, что слегка сердится на него. «Мистер Пайн, мне кажется, вы слегка флиртуете. Вы же любовник, а не археолог. Натура Джед – нетронута. Она привлекательна и привыкла к тому, что ее обожают, с ней носятся, а иногда и обходятся не лучшим образом. Это нормально».
  «Но я не поступал с ней дурно».
  «Но вы и не носились с ней. Она не уверена в вас. Ей так было нужно ваше одобрение, а вы ей в нем отказали. Почему?» «Однако, мадам Софи, что, вы думаете, она для меня?» «Вы с ней связаны общим сопротивлением своему чувству. Это нормально. Такова обратная сторона взаимопритяжения. Вы оба получили то, чего желали. Теперь время подумать, что же дальше».
  «Я не привык к таким. Она слишком банальна».
  «Она вовсе не банальна, мистер Пайн. Я уверена, вы так и не привыкнете ни к кому. Однако ж вы влюблены, и это правда. А теперь немного поспим. У вас впереди работа, и нам нужно собрать все силы, чтобы закончить путешествие. Что, лечение шипучкой было в самом деле так отвратительно, как предупреждал Фриски?»
  «Хуже».
  * * *
  Он снова почти умер, а когда очнулся, увидел, что здесь Роупер со своей заинтересованной улыбкой. Роупер не был альпинистом и не мог понять упорства Джонатана: зачем тогда вообще лазить по горам, если не стремиться покорить вершину? С другой стороны, Джонатан – гостиничный служащий – с симпатией относился ко всякому, кто может пренебречь своими чувствами. Он в самом деле хотел по-дружески протянуть Роуперу руку и втянуть его в бездну, чтобы шеф узнал, какова она: ты, который так горд своим неверием ни во что, и я с моей первозданной верой во все.
  Он снова немного подремал, а когда проснулся, оказался в Ланионе, где он лазил с Джед по скалам, уже не задумываясь над тем, кто ждет его за поворотом, совершенно довольный собой и той, которая рядом.
  Он по-прежнему не желал говорить с Роупером.
  Это было не просто соблюдение обета. В молчании он черпал силы.
  Сам акт неповиновения способствовал его обновлению.
  Каждое слово, им не произнесенное, каждый удар кулаком, ногой, локтем, сотрясающий все тело и дурманящий рассудок, каждая новая боль вливали в него свежую энергию, которую требовалось сохранить на будущее.
  Когда боль была непереносимой, он представлял себе, что касается ее рукой, получая от нее и откладывая про запас жизненную силу.
  И это действовало. Под маской агонии профессиональный наблюдатель напряженно разрабатывал план применения своей тайной энергии.
  «Все безоружны, – думал он. – Они соблюдают закон лучших тюрем. Стражники не носят оружия».
  30
  Что-то наконец произошло. Что-то необычайное. К добру или нет – но что-то решительное и бесповоротное. Речь шла о жизни и смерти, и Джед чувствовала это очень остро.
  Телефонный звонок раздался под вечер. Темно еще не было. «Конфиденциальный разговор, шеф, тет-а-тет, – сказал осторожно шкипер. – Это сэр Энтони, шеф, я не уверен, хотите ли вы, чтобы я соединил?» Роупер заворчал и перевернулся на бок, чтобы взять телефонную трубку. Он снова был в халате. Они лежали рядом, утомленные любовными ласками, хотя, видит Бог, это было больше похоже на ненависть, чем на любовь. В последнее время он опять стал испытывать желание после обеда. И она тоже. Их влечение друг к другу возрастало в обратной пропорции к чувству. У Джед стало даже возникать сомнение: имеет ли секс какое-то отношение к любви. «Я неплоха в постели», – сказала она, глядя в потолок. «О да, – согласился он. – Спроси у кого хочешь». И тут этот телефонный звонок, и он повернулся к ней спиной: «Да, черт его дери, соединяйте!» Было видно, как под шелковым халатом напряглись мышцы спины и ягодиц, теснее прижались одна к другой ноги.
  – Тони, что за бесцеремонность! Ты что, снова пьян?.. Кто?!.. Ладно, соедини меня с ним. Почему бы и нет?.. Ладно, говори, если хочешь. Готов выслушать... Ко мне это не имеет никакого отношения, но я готов выслушать... Не рассказывай мне сопливых историй, Тони, ты знаешь, я не люблю этого... – Но вскоре его раздраженные реплики стали короче, а интервалы между ними – длинней. И вот Роупер, в полной тишине, уже не перебивает, а слушает, весь напружинившись и не шевелясь.
  – Минутку, Тони, – велел он вдруг. – Остановись. – Он повернулся лицом к Джед и бросил, даже не думая прикрыть трубку ладонью: – Иди в ванную. Закрой дверь и открой краны. Быстро.
  Джед пошла в ванную, пустила воду и подняла гуммированную отводную трубку, но Роупер услышал шум льющейся воды и заорал на нее, чтобы она отключилась. Тогда она пустила воду тоненькой струйкой и приставила ухо к замочной скважине, но распахнувшаяся от удара ногой дверь ударила ее по лицу, и Джед полетела на голландский кафель, который они недавно выбирали вместе. Тут снова раздался голос Роупера:
  – Продолжай, Тони. Здесь маленькое недоразумение.
  После этого она слышала только, что он слушает Брэдшоу, больше ничего. Джед погрузилась в ванну и вспомнила, как ему доставляло удовольствие садиться напротив с газетой в руках и, читая, поглаживать ступней ее бедра, а она, в свою очередь, щекотала его пальчиками ноги и возбуждала до предела. И частенько он, не вытираясь, тащил ее на руках в постель.
  Но сейчас он стоит на пороге ванной.
  В халате. И смотрит на нее. Соображая, что бы теперь, черт возьми, с ней сделать. И с Джонатаном. И с собой.
  Его каменное лицо как бы говорило: «не подходи ко мне», что бывало исключительно редко и никогда в присутствии Дэниэла. Этим выражением он отгораживался от всего, что могло угрожать его безопасности.
  – Тебе лучше одеться, – сказал он сухо. – Через две минуты здесь будет Коркоран.
  – Зачем?
  – Быстро одевайся.
  Он вернулся к телефону, стал набирать номер и передумал. Он так аккуратно положил трубку на рычаг, что Джед поняла: еще немного, и он разнесет на кусочки не только телефон, но и всю яхту. Роупер стоял, засунув большие пальцы в карманы, и пристально наблюдал за тем, как она одевается, словно ему не нравилось то, что она на себя натягивает.
  – Тебе лучше надеть человеческие туфли, – сказал он.
  Тут сердце у нее упало, потому что на яхте все ходили либо в спортивной обуви, либо босиком. За исключением вечеров, когда дамам разрешалось надеть нарядные туфли, да и то не на шпильке.
  Наконец она оделась и обулась в мягкие замшевые туфли со шнуровкой, которые она купила у Бергдорфа во время одной из вылазок в Нью-Йорк. И когда Коркоран постучал, Роупер увел его в гостиную и говорил с ним наедине не меньше десяти минут, а Джед сидела на кровати и думала о том, что так и не нашла никакой лазейки, не узнала волшебного заклинания, которое могло бы спасти Джонатана и ее. Чудо не совершилось.
  Тогда в ее воображении замелькали проекты один фантастичнее другого: взорвать боеприпасы, спрятанные в носовом отсеке, и потопить яхту со всеми пассажирами, включая ее и Джонатана; отравить охрану; во всеуслышание заявить о преступлениях Роупера перед собравшимися на обед гостями и всем вместе отправиться на поиски спрятанного узника или просто-напросто взять Роупера в заложники с помощью кухонного ножа. Подобные веши с невероятной легкостью совершаются в кино, но действительность была такова: прислуга и команда неотступно следят за ней, гости успели заметить, в каком возбужденном состоянии она находится, – ходили даже слухи, что она беременна, – ни один из приглашенных на яхту не поверит ей, хоть расшибись, а даже если поверит – пальцем не пошевелит.
  Но вот Роупер с Коркораном вышли из гостиной, и Роупер кое-что накинул на себя, не постеснявшись при этом на минутку полностью обнажиться в их присутствии. Это его никогда не смущало. Ему даже нравилось раздеваться при посторонних. И вдруг дикая мысль пришла ей в голову, что он хочет для чего-то оставить ее наедине с Коркораном, явно не для того, чтобы они тут мило любезничали. К ее облегчению, Коркоран тоже направился к двери.
  – Сиди здесь и жди, – велел Роупер и, подумав, запер ее на ключ, чего никогда себе раньше не позволял.
  Сначала она сидела на кровати, потом прилегла, ощущая себя военнопленным, не понимающим, кто атакует – свои или чужие. Потому что атака явно началась. Даже здесь, взаперти, в каюте, она ощущала напряженность отдаваемых вполголоса распоряжений, торопливость почти бесшумных шагов в коридоре. Двигатели затарахтели, и яхта чуть накренилась. Роупер приказал сменить курс. Джед выглянула в иллюминатор и увидела движущуюся линию горизонта. Она встала и, к удивлению, обнаружила, что на ней голубые джинсы, а не какой-нибудь шикарный, в миллионы долларов, наряд, из тех, которые Роупер требовал брать в круиз, и вспомнила последний волнующий день в монастыре, когда наконец-то можно было сбросить ненавистную серую хламиду и надеть что-нибудь дерзкое и вызывающее, вроде легкомысленного хлопкового платьица, в ожидании того восхитительного момента, когда отцовская машина, подпрыгивая на ухабах владений матери Анджелы, подкатит к дверям, чтобы увезти ее навсегда.
  Но пока никто не сообщил ей, что она уезжает. Ей говорил об этом только ее внутренний голос, и оставалось только уповать, что желаемое окажется действительным.
  Она решила собрать все необходимое для бегства. Если ей понадобятся «человеческие» туфли, значит, понадобятся и другие «человеческие» пожитки. С верхней полки Джед стащила сумку через плечо, в которую кинула губку, мыло, зубную щетку и немного белья про запас. Открыла ящик стола и – к радости – обнаружила свой паспорт: Коркоран, видимо, отдал его Роуперу. Когда дело дошло до украшений, Джед твердо решила проявить благородство. Роупер любил делать ей дорогие подарки. Ибо они тешили его тщеславие собственника, напоминая, где и как он обладал ею: бриллиантовое ожерелье – после первой ночи в Париже, изумрудный браслет – на ее день рождения в Монако, рубиновый – на Рождество в Вене. «Забудь о них, – сказала она себе, и содрогнулась, – оставь прошлое в ящиках стола». Потом мелькнула мысль: «К черту, это всего лишь ценности», и она прихватила несколько вещиц, чтобы было на что жить вдвоем. Но тут же выудила их из сумки и бросила на туалетный столик Роупера. «Никогда больше не буду твоей куклой, Роупер».
  Однако, ни секунды не колеблясь, она взяла пару Роуперовых рубах и шелковые трусы, на случай если у Джонатана не окажется сменных. И обожаемые Роупером сандалии на веревочках, которые ей показались подходящими по размеру.
  На этом ее смелость иссякла. Она снова хлопнулась на постель. «Это хитрость. Я никуда не еду. Они его убили».
  Джонатан всегда догадывался, что, когда придет конец – что бы они там ни придумали, – они придут к нему вдвоем. И не без основания полагал, что этими двумя будут Фриски и Тэбби, потому что у палачей все расписано по протоколу: это моя работа, это – твоя, а самая главная – у самых главных. Гус всегда был только на подхвате. Вдвоем они таскали его в уборную и вдвоем же обмывали, делая это из брезгливости, а не ради его комфорта; они не забыли того эпизода в Колоне, когда он грозил наложить себе в штаны, и, злясь на него, обзывали грязной скотиной – ведь надо же додуматься до такого похабства.
  И когда Фриски и Тэбби вломились в дверь и включили голубоватый верхний свет и Фриски-левша подскочил к нему справа, оставив на всякий случай левую руку свободной, а Тэбби присел слева у изголовья Джонатана, возясь, как обычно, с ключами, которые он никогда не готовил заранее, все было именно так, как профессиональный наблюдатель и представлял себе, за исключением одного: он не ожидал, что его мучители даже не постараются скрыть истинной цели своего визита.
  – Боюсь, Томми, мы все тобой сыты по горло. Особенно шеф, – начал Тэбби. – Поэтому тебе придется немножко проветриться. Извини, Томми. У тебя был шанс, но упрямство до добра не доводит.
  После этого вступления Тэбби нанес Джонатану вялый удар в живот в качестве успокоительного.
  Но Джонатан, как они могли убедиться, уже в таковом не нуждался. Фриски и Тэбби сначала даже испугались, не успокоился ли он навсегда. Когда они увидели Джонатана распластанным на полу со свернутой набок головой и открывшимся ртом, Фриски тотчас же встал на колени и приподнял ему веко.
  – Томми! Эй! Ты что, не собираешься на свои похороны?
  Но потом они повели себя странно. Оставили лежать на полу. Сняли наручники и вынули кляп изо рта. Правда вместо кляпа тут же залепили рот пластырем. Фриски обтер ему лицо губкой, а Тэбби стащил через голову то, что раньше было рубашкой, и напялил на него свежую, продев сначала одну, потом другую руку в рукава.
  Но хотя Джонатан прикидывался беспомощным, как тряпичная кукла, накопленная им энергия разливалась по всем клеткам. Измочаленные, одеревеневшие мышцы требовали разрядки в действии. Разбитые руки и ноги горели, затуманенное зрение прояснилось.
  Он выжидал, зная, как много дает такая оттяжка.
  «Обмануть», – думал он, когда они пытались поставить его на ноги.
  «Обмануть», – повторял он, когда они, положив его бессильно повисшие руки себе на плечи, волокли обмякшее тело по коридору.
  «Обмануть», – твердил он, когда они, согнувшись под его тяжестью, взбирались по неудобной винтовой лестнице.
  «Господи, – взмолился он, увидев звезды, рассыпанные по черному небу, и огромную красную луну, качающуюся в воде. – Господи, дай мне силы в последний раз».
  Они были на палубе втроем, как одна семья, и Джонатан слышал любимую Роупером музыку тридцатых, плывшую сквозь ранние сумерки из таверны на корме яхты, и оживленную болтовню собравшихся на вечернюю пирушку гостей. Нос яхты не был освещен, и Джонатану почудилось, что там-то с ним и разделаются окончательно – один выстрел, кто услышит в грохоте джаза?
  Яхта изменила курс. В какой-нибудь паре миль от них виднелась полоска берега. Светилась дорога. Вереница уличных огней под россыпью звезд. По виду это был материк, а не остров. Может быть, ряд островов. «Софи, давай сделаем это вместе! Прекрасный момент сердечно попрощаться с самым страшным человеком в мире».
  Телохранители остановились, чего-то ожидая. Повиснув на их плечах, Джонатан тоже ждал, с удовлетворением отметив, что из-под пластыря снова стала сочиться кровь. Пусть думают, что ему совсем худо.
  Только сейчас он увидел Роупера. Тот и раньше, по-видимому, стоял там, но Джонатан не сразу разглядел шефа в белом смокинге на фоне такого же белого капитанского мостика. Коркоран тоже был здесь, но Сэнди Лэнгборн не появлялся. Тискает, наверно, какую-нибудь горничную.
  Между Коркораном и Роупером он приметил Джед, или это ангелы послали ему ее призрак? Да нет, вот же она, и она видит его, вернее, не видит никого и ничего, кроме него, только, наверно, Роупер велел ей помалкивать. На ней были джинсы и не было украшений, что невероятно обрадовало Джонатана: его всегда бесило, что Роупер навешивает на нее свои деньги. Джед глядела на Джонатана, и он тайком на нее, но она не могла об этом догадываться, потому что глаза у него совсем заплыли. Вероятно, слыша его надрывные стоны и видя мотающуюся из стороны в сторону голову, она пребывала отнюдь не в романтическом настроении.
  Джонатан сполз еще ниже, и охранники с готовностью нагнулись, чтобы покрепче обхватить его за пояс.
  – Похоже, отходит, – пробормотал Фриски.
  – Куда? – буркнул Тэбби.
  И это послужило Джонатану сигналом. Он столкнул их головы с такой силой, какой не чувствовал в себе никогда в жизни. Энергия будто вырвалась вместе с ним из той дыры, где они держали его в цепях. Она сконцентрировалась в его плечах, когда он широко раскинул руки, а потом соединил их в одном могучем страшном хлопке: висок в висок, скула в скулу, ухо в ухо, череп в череп. Она пробежала по всему его телу, когда он швырнул двоих охранников на палубу и ребром ботинка нанес каждому косой удар по черепу, а потом по горлу. Справившись с телохранителями, он шагнул вперед, к Роуперу, срывая пластырь со рта. Роупер уже отдавал распоряжения, как тогда, у Майстера.
  – Зря вы это. Не подходите ближе. Коркс, покажи ему пистолет. Высаживаем вас на берег. Обоих. Поработали вхолостую. Пустая трата времени.
  Джонатан нащупал перила и ухватился за них обеими руками. Он не ослабел. Он просто отдыхал. Ему нужно было время, чтобы собраться.
  – Игра не стоит свеч, Пайн. Получат они парочку кораблей, ну произведут парочку арестов – и что дальше? Какого черта? Не думаете ли вы, что я все делаю один? – Он повторил то же, что говорил и Джед. – Это не преступление. Это политика. А политика – всегда грязь. Никуда от этого не уйдешь.
  Джонатан снова двинулся к нему, шатаясь. Коркоран поднял пистолет.
  – Можете отправляться домой, Пайн. Впрочем, нет. Лондон приказал убрать ковровую дорожку. В Англии вас ждет арест. Застрели его, Коркс. Прямо сейчас. Стреляй в голову.
  – Джонатан, остановись!
  Кто позвал его – Джед или Софи? Просто шагать и то было нелегко. Захотелось снова почувствовать спасительную близость перил, но он уже был на середине палубы. Все кренилось и качалось. Палуба поднималась и опускалась. Колени подкашивались. Только воля не оставляла его. В нем жила железная решимость сцепиться с недосягаемым, вымазать кровью белый смокинг шефа, порвать его дельфинью улыбку, заставить закричать: «Да, я убийца! Я грешник! Я выбираю зло!»
  Роупер считал, как любил считать Коркоран. То ли он делал это невыносимо медленно, то ли Джонатан потерял уже ощущение времени. Он слышал «раз», слышал «два», но счета «три» не было, и ему представилось, что так и происходит, когда ты уже убит: продолжаешь жить точно так же, как и до этого, только никто не знает, что ты еще здесь. Тут он услышал голос Джед, и в нем была та властность, которая его всегда особенно раздражала:
  – Джонатан, ради Бога, взгляни!
  Затем в его сознание опять ворвался голос Роупера, как будто случайная далекая радиостанция.
  – Да-да, взгляните, – согласился он. – Взгляните сюда, Пайн. Джед в роли Дэниэла, каково? Но теперь мы не шутим.
  И тогда он сделал усилие и взглянул, хотя все плыло у него перед глазами. И увидел, что Роупер стоит, как образцовый офицер на параде, чуть впереди своего адъютанта в великолепном смокинге, притянув к себе Джед за каштановые волосы и держа у ее виска пистолет Коркорана – именно такой, какой и должен быть у старины Корки, – армейский девятимиллиметровый браунинг. И тут Джонатан упал, или рухнул на палубу, слыша, как Софи и Джед, в один голос, кричат ему, чтобы он не засыпал.
  * * *
  Они принесли шерстяное одеяло, и, когда Джед и Коркоран поставили его на ноги, девушка укутала его плечи с заботливостью внимательной сиделки, как когда-то на Кристалле. Затем Коркоран и Джед, под конвоем Роупера, все еще державшего в руках пистолет на случай вторичного воскресения, оттащили его к борту, обойдя то, что осталось от Фриски и Тэбби.
  Коркоран пропустил Джед вперед, и они помогли Джонатану спуститься по трапу, а Гус с моторки уже протягивал ему руку. Но Джонатан не оперся на нее и чуть не упал в воду, и Джед в который раз поразилась его упрямству, именно в тот момент, когда всякий готов был помочь ему. Коркоран стал говорить какой-то вздор про то, что остров принадлежит Венесуэле, но Джед велела ему заткнуться, и он заткнулся. Гус попытался дать ей какой-то совет, как управлять моторкой, но она это знала не хуже его и сказала ему об этом. Джонатан, закутанный в одеяло, как монах в рясу, сидел, скрючившись, посередине банки, инстинктивно выравнивая лодку. Глаза его, еле заметные на вспухшем лице, были обращены на «Пашу», которая нависла над ними, как небоскреб.
  Джед тоже посмотрела вверх – Роупер в белом смокинге перегнулся через борт, как будто кого-то искал. На мгновение он снова показался ей таким, каким она встретила его в Париже: обаятельный английский джентльмен, лучший представитель своего поколения. Он исчез, и ей показалось, что музыка с кормы быстрее понеслась над волнами, потому что шеф вернулся к танцующим.
  31
  Первыми заметили братья Хоскин. Когда возились со своими вершами, в Ланион-Хед. Пит Хоскин увидел, но ни словечка не сказал. В море Пит был не слишком разговорчив. Да и на берегу тоже, если подумать. Им сегодня везло на омаров. Четыре красавца тянули вместе фунтов на десять. Так-то, друзья.
  И вот Пит и его братец Редферс покатили в Ньюлин на своем старом почтовом фургоне и получили за омаров наличными – они всегда за омаров брали наличными. А на обратном пути Пит повернулся к Редферсу и сказал:
  – Видел утром свет в коттедже?
  Выяснилось, что Редферс тоже его видел, но не придал значения. Подумал, какие-нибудь хиппи, или панки, или как их там, одним словом, какие-нибудь типы из автобусного лагеря под Сент-Джастом.
  – Или хлюст какой из центра купил домик, – прибавил он изрядное время спустя. Они еще ехали на машине. – Долго пустовал. Почти год. Из наших-то никому не по карману.
  Но Питу это предположение не понравилось. Оно его даже как будто оскорбило.
  – Как можно купить дом, если владельца еще не нашли? – оборвал он брата. – Это дом Джека Линдена. Никто не может купить его, не разыскав сначала Джека.
  – А вдруг Джек вернулся, – предположил Редферс. Пит и сам так думал, но только он не был болтуном, вот и все. Поэтому Пит усмехнулся и обозвал Редферса идиотом.
  Несколько дней после этого разговора братья Хоскин ничего не могли прибавить к сказанному и ни друг с другом, ни с чужими не заговаривали на эту тему. Когда погода такая удачная, и скумбрия идет косяком, и лещ, если знаешь, где его ловить, какое тебе дело до зажженного света в верхней комнате Джека Линдена?
  Им и не было никакого дела, пока не наступил один вечер неделю спустя. Они бросили последний взгляд на полоску отмели, которая так нравилась Питу, в нескольких милях к юго-востоку от Ланиона, и почуяли запах дыма, который принес ветер с берега. И, не сговариваясь, решили спуститься по тропке и собственными глазами увидеть, наконец, что за сатана там управляется – Лакки, скорее всего, вонючий мошенник, со своей шавкой. Если Лакки, то нечего ему здесь делать. Во всяком случае, в доме Джека Линдена. Кто угодно, только не Лакки. Лакки пусть убирается.
  Но, прежде чем они дошли до парадного входа, они уже поняли, что в коттедже хозяйничает никакой не Лакки. Если бы Лакки вторгся в дом, он не стал бы сразу же подстригать этот чертов газон, тем более начищать до блеска медную дверную ручку. Для тебя, что ли, парень? И эта гнедая в загоне, как хороша, скотина, чуть не улыбается! И Лакки не стал бы сушить женское белье на веревке, хоть от него всего можно было ожидать. Или маячить, как привидение в окне гостиной. Лакки ведь не похож на тень. А этот человек – чистая тень, хотя и очень знакомая, до того знакомая, что лучше отчаливать отсюда побыстрее, пока он не переломал тебе ноги, как Питу Пенгелли, которому он, чертяка, чуть было их не переломал, когда отправились за кроликами.
  И бороду отрастил, заметили братья, прежде чем взять ноги в руки и почесать вверх по тропе: густая такая бородища, как любят носить на Корнуолле, будто приклеенная, а не настоящая. Спаси Иисусе! Джек Линден с бородой Христа!
  Но когда Редферс, который в это время уже вовсю ухаживал за Мэрилин, собрался с духом и рассказал миссис Трезевэй, будущей теще своей, что Джек Линден вернулся в Лондон, и не как дух, а совершенно во плоти, то она быстренько вправила ему мозги.
  – Этот человек такой же Линден, как я футболист, – категорически заявила она. – Не будь глупеньким мальчиком, Редферс Хоскин. Господин прибыл из Новой Зеландии со своей женой, они собираются разводить лошадей и писать акварели. Купили дом, расплатились с долгами и хотят начать новую жизнь, о чем бы и тебе пришло время подумать.
  – А мне показалось, что Джек, – проговорил Редферс с решимостью, которой вовсе не чувствовал.
  Миссис Трезевэй помолчала несколько минут, как бы размышляя, сколько можно рассказать такому непроходимому тупице, не слишком рискуя.
  – Послушай меня, Редферс, – сказала она наконец. – Джек Линден, появлявшийся здесь какое-то время назад, теперь далеко-далеко отсюда. Господин, который живет теперь в Ланионе, может, в каком-нибудь родстве с Джеком, очень даже может быть, поэтому тем, кто толком Джека не знал, он и кажется похожим на него. У меня была полиция, Редферс. Убедительный джентльмен из Йоркшира, такой очаровательный, приехал прямо из Лондона и говорил тут с кем нужно. И тот, кто, по мнению некоторых, похож на Джека Линдена, для тех, которые чуточку поумнее, – совершенно безобидный иностранец. Так что брось-ка об этом трепаться, не тревожь безгрешные души.
  Вместо послесловия
  Выражаю свою признательность за оказанную мне помощь Джеффу Лину из «Майами геральд» и Руди Максе, Роббину Свэну, Джиму Уэбстеру из «Уэбстер ассошиэйтс», Эдварду Ноувеллу из «Ноувелл антикс», Билли Кою из «Энрон», Эбби Редхеду из Эйбиэс, Роджеру и Энн Харрис из ресторана «Харрис» в Пензансе, Билли Чепплу из Сент-Бериен и всем-всем хорошим друзьям из Агентства по борьбе с наркотиками в США и Министерства финансов США, которых по понятным причинам не могу здесь назвать. Было бы также неэтично называть имена предпринимателей, торгующих оружием, которые открыли передо мной свои двери, или бывшего британского солдата в Ирландии, чьи воспоминания я так бесцеремонно присвоил. Скотт Гриффин консультировал меня по Канаде, а Питер Дорман и его коллеги из Чикаго-Хауз в Луксоре проявили ко мне необычайное внимание и открыли красоты Древнего Египта. Фрэнк Уиснер подарил мне Каир, который я никогда не забуду. Мнушины впустили в свой рай, Кевин Бакли помогла бесценными советами, Дик Костер дал ключи от Фаберже, Герасимос Канелопулос обхаживал меня в своем книжном магазине, Луис Мартинс дал с собой на память кусочек волшебной Панамы. Жорж Риттер показал Колон и кое-что в придачу, Барбара Дезотель сопровождала на Кюрасао. Если же я не сумел достойно воспользоваться их гостеприимством и мудрыми советами, то виноват в этом только я один. Среди тех, кто поддерживал меня в моей работе, настолько близкие мне люди, что их даже как-то неловко благодарить. Это Джон Кэлли и Сэнди Лин, без которых «Железный паша» никогда не отправился бы в плаванье.
  Джон ле Карре
  Джон Ле Карре
  Портной из Панамы
  Памяти Райнера Хьюманна, литературного агента, джентльмена
  «Quel Panama!» [1]
  Глава 1
  То была бы вполне обычная пятница, ничем не отличающаяся от других таких же пятниц в тропической Панаме, если бы Эндрю Оснард не зашел в тот день в ателье к Гарри Пенделю снять мерку для костюма. Когда он зашел туда, Пендель был одним человеком. А когда вышел, Пендель стал уже совсем другим. И пробыл Оснард там ровно семьдесят семь минут, если верить часам в футляре красного дерева марки «Сэмюль Коллье из Экле». Это была одна из многих исторических вещиц в этом доме под вывеской «Пендель и Брейтвейт Ко., Лимитада, Портные-поставщики королевского двора». Бывший адрес – Сейвил Роу, Лондон, нынешний – Виа Эспанья, город Панама.
  Вернее, совсем неподалеку от нее. Просто рукой подать до этой самой Виа Эспанья. И название ателье можно сократить для удобства. Просто «П и Б».
  День начался ровно в шесть, когда Пенделя разбудил звон ленточных пил, шум строительства и уличного движения, а также громкий мужской голос из передачи армейского радио. «Меня там не было, ваша честь, я находился в двух кварталах оттуда, и она ударила меня первой, и пусть это будет на ее совести». Так он вещал на весь утренний город, и в этом голосе чувствовалась неотвратимость наказания. И тут Пендель, сам не зная почему, встревожился. А потом вдруг вспомнил, что ровно на восемь тридцать у него назначена встреча с управляющим банка. И тотчас же соскочил с постели. И одновременно жена его, Луиза, простонала: «О нет, нет, нет!» и натянула на голову простыню, потому что утро было для нее худшим временем дня.
  – Почему не «да, да, да», хотя бы ради разнообразия? – спросил он у нее, глядя в зеркало и выжидая, пока из крана не потечет горячая вода. – Давай будем смотреть на мир немного оптимистичней, а, Лу?
  Луиза издала еще один стон, но ее тело под простынями не шелохнулось, и тогда Пендель решил для поднятия настроения поиграть в любимую игру доморощенного остроумца, а именно – прокомментировать передаваемые по радио новости.
  «Вчера вечером командующий Южной американской группировкой войск в очередной раз настойчиво подчеркнул, что Соединенные Штаты должны выполнять свои договорные обязательства перед Панамой, соблюдать их не только на словах, но и на деле», – величественным и многозначительным тоном произнес диктор.
  – Да это ж сплошное надувательство, дорогая, – сострил Пендель, энергично втирая в лицо мыльную пену. – И если бы не было таковым, разве б вы сейчас говорили это, а, господин генерал?
  «Сегодня президент Панамы прибыл в Гонконг, началась его двухнедельная поездка по странам Юго-Восточной Азии», – сообщил диктор.
  – Пошли-поехали, господин начальник! – воскликнул Пендель и вскинул левую намыленную руку, чтоб привлечь внимание жены.
  «В этой поездке его сопровождает команда экономистов и экспертов по торговле, в том числе советник по перспективному планированию и развитию Зоны Панамского канала доктор Эрнесто Делъгадо».
  – Молодец, Эрни, – одобрительно заметил Пендель и покосился одним глазом в сторону жены. Та по-прежнему была недвижима.
  «В понедельник президента с сопровождающими лицами ожидают в Токио, где состоятся весьма важные переговоры, имеющие своей целью увеличение японских инвестиций в экономику Панамы», – сказал диктор.
  – А эти гейши небось и не догадываются, что их ждет, – уже тише добавил Пендель, брея левую щеку. – Что к ним уже подкрадывается наш Эрни.
  Пружины кровати взвизгнули, Луиза проснулась.
  – Не желаю, Гарри, чтоб ты говорил об Эрнесто в таком тоне даже в шутку!
  – Не буду, дорогая. Страшно извиняюсь, девочка моя. Этого больше никогда не случится. Никогда! – пообещал он, осторожно и нежно подбираясь бритвой к наиболее уязвимому местечку – под ноздрями.
  Но Луиза на этом не угомонилась.
  – Почему Панама не может инвестировать в Панаму? – жалобно протянула она. И, откинув простыни, села в постели. На ней была белая льняная ночная рубашка, доставшаяся в наследство от матери. – Почему мы должны просить об этом азиатов? Мы и сами достаточно богаты. Только в одном этом городе у нас целых сто семь банков! Почему мы не можем использовать деньги от наркоторговли, чтоб построить новые фабрики, школы, больницы?
  Это «мы» было буквализмом. Луиза родилась в Зоне канала еще в те дни, когда, согласно грабительскому договору, эта территория считалась навечно американской, пусть даже простиралась она всего на пятьдесят миль в длину и десять в ширину и была со всех сторон окружена презренными панамцами. Отец Луизы, ныне покойный, был армейским инженером, специально призванным сюда на службу. А затем, рано уйдя в отставку, стал служащим «Кэнал Компани». А покойная мама была сторонницей доктрины о свободе воли. И преподавала Библию в школе для цветных ребятишек в той же Зоне.
  – Они знают, что говорят, дорогая, – ответил Пендель. Осторожно отвернул мочку уха и начал брить под ней. Бритье для него было сродни живописи, он очень трепетно относился как к самому процессу, так и к набору флакончиков, тюбиков и кисточек. – Панама не страна. Это большое казино. И мы знаем, что за ребята им управляют. Ты ж сама работаешь на одного из них, разве нет?
  Ну, вот, опять оплошал. Когда мысли были заняты чем-то другим, он просто ничего не мог с собой поделать. Равно как и Луиза не могла не возмутиться.
  – Нет, Гарри, ничего подобного! Я работаю на Эрнесто Дельгадо, а Эрнесто – это тебе не один из них. Эрнесто подобен прямой стреле, у него масса идей, ему небезразлично будущее Панамы, свободного и суверенного государства. В отличие от них, он не какой-нибудь там авантюрист от политики, не разбазаривает богатств, доставшихся нам в наследство. Что делает его человеком особенным. Такие люди встречаются крайне редко.
  Несколько пристыженный, Пендель включил душ и попробовал воду ладонью.
  – Напору опять никакого, – весело заметил он. – Вот и поделом нам, раз поселились на горе.
  Луиза встала с постели и стянула рубашку через голову. Высокая, со стройной талией, жесткими черными волосами и высокими маленькими грудями спортсменки. Забыв себя, она становилась почти красавицей. Но тут же вновь вспоминала, сутулила плечи и смотрела угрюмо.
  – Всего один хороший человек, Гарри, – продолжала она, пряча волосы под резиновой шапочкой для душа. – Вот и все, что нужно, чтоб заставить эту страну работать. Один порядочный человек калибра Эрнесто. Не какой-то там очередной оратор или эгоист, зацикленный на себе самом. Нет, просто добрый христианин, порядочный человек в полном смысле этого слова. Один толковый администратор, который не коррумпирован, который может починить дороги и канализацию, победить нищету и преступность, а также наркотики. И сохранить канал, а не торговать им направо и налево, высматривая, кто больше даст. Эрнесто искренне хочет стать таким человеком. И не к лицу ни тебе, ни кому-либо еще говорить о нем гадости.
  Одевшись быстро, но с обычной тщательностью и аккуратностью, Пендель поспешил на кухню. Пендели, подобно всем остальным представителям среднего класса в Панаме, держали прислугу, но въевшийся в плоть и кровь пуританизм требовал, чтоб завтрак готовил глава семьи. Крутые, нарезанные кружочками яйца на тосте для Марка, булочка и плавленые сырки для Ханны. И отрывки из «Микадо», напеваемые вполне приятным голосом, поскольку Пенделю страшно нравилась эта музыка. Марк был уже одет и доделывал уроки за кухонным столом. Ханну пришлось чуть ли не силой вытаскивать из ванной, где она с волнением разглядывала выскочивший на носу прыщик.
  Затем общая сумятица, обмен взаимными упреками и словами прощания, и вот Луиза, уже одетая, но опаздывающая на работу в администрацию по эксплуатации Панамского канала, прыгает в свой «Пежо», а Пендель с детишками в «Тойоту». И везет их в школу, сворачивая то влево, то вправо, потом опять влево, вниз по склону холма, к главной дороге. Ханна жует булочку, Марк пытается что-то писать в тетрадке, но на поворотах машину безжалостно швыряет из стороны в сторону. Пендель извиняется за сегодняшнюю спешку – вы уж простите, ребята, но у меня ранняя встреча с парнями, которые ворочают большими деньгами. А про себя уже жалеет, что так нелестно отзывался о Дельгадо.
  Полосы встречного движения перепутаны – любезность со стороны местных оперативо, разрешающих по утрам обитателям пригорода использовать обе в одном направлении. Езда между жизнью и смертью: машины все время перестраиваются. Лавируя в этом беспорядочном потоке, он снова съезжает на маленькие улочки, вперед, мимо домиков в американском стиле (у них тоже такой же), мимо деревень с блестящими пластиком и стеклом заведениями «Чарли Попс», «Макдоналдс» и «Кентаки Фраэд Чикен». Вперед, мимо ярмарки с аттракционами, где в прошлом году на День независимости четвертого июля Марк умудрился сломать руку на картинге – его задел бампер машины «противника». И когда сына привезли в больницу, там было полно ребятишек с ожогами от фейерверка.
  Затем пробка на перекрестке, настоящее столпотворение, и Пендель судорожно шарит в карманах в поисках четвертака для чернокожего мальчика, который продает розы; потом все трое они дружно машут руками, приветствуя старика, который стоит на том же углу последние полгода и продает все ту же кресло-качалку за двести пятьдесят долларов, о чем свидетельствует табличка у него на груди. Снова боковые улочки и объезды, Марка надо будет высадить первым. Так, внимание, они погружаются в вонючий ад Мануэль Эспиноза Батисты, затем едут дальше, мимо Национального университета, и Пендель украдкой косится на длинноногих девушек в белых юбках и с книжками под мышкой. Потом радостное узнавание – напоминающая свадебный торт нарядная церковь дель Кармен – доброе утро, боженька – отдаю свою жизнь в твои руки. И дальше они пересекают Виа Эспанья, со вздохом облегчения ныряют на Авенида Фредерико Бойд, затем – с Виа Израэль на Сан-Франциско, движутся в потоке машин по направлению к аэропорту Пайтилла; доброе утро, дамы и господа, торговцы наркотиками, чей бизнес поспособствовал тому, что на взлетной полосе выстроились целые ряды хорошеньких частных самолетиков, что кругом полно аварийных домов, бродячих собак и бесхозных кур. Однако попридержи поводья, будь так любезен, дыши глубже, волна антиеврейских выступлений в Латинской Америке не прошла незамеченной. И эти молодые люди с суровыми лицами, что дежурят у ворот школы Эйнштейна, свое дело знают, и шутки с ними плохи, а потому следите за своими манерами, уважаемые. Марк выскакивает из машины – в кои-то веки не опоздал. Ханна орет вслед: «Эй, ты, придурочный, смотри, что забыл!» и швыряет ему ранец. Марк отходит от машины, не позволяя себе даже намека на признательность, даже взмаха рукой или же преисполненного тоски прощального взгляда – за ним следят десятки зорких и цепких глаз однокашников.
  И снова – в завихрение автомобилей, истерическое завывание полицейских сирен, скрежет и рев бульдозеров, треск отбойных молотков – все это бессмысленное гиканье, уханье, пуканье и гуденье тропической столицы Третьего мира, которой так и не терпится задушить себя до смерти в выхлопных газах. Обратно в пучину нищих и калек, продавцов банных полотенец, цветов, глиняных кружек и печений. У каждого перекрестка пробка – да опусти же стекло, Ханна! И куда запропастилась вся мелочь в кармане? – потому как сегодня настал черед безногого седовласого сенатора просить милостыню. Вон его везут в тележке, а прямиком за ним вышагивает чернокожая красавица-мать с прехорошеньким и улыбчивым младенцем. Пятьдесят центов маме, приветственный взмах руки младенцу, а по пятам за ними ползет рыдающий паренек на костылях, подогнув одну ногу в колене, и она напоминает перезрелый банан с лопнувшей кожурой. Интересно, рыдает ли он вот так целый день или только в часы пик? Ханна и ему протягивает монетку.
  Затем на секунду наступает просвет – машина на полной скорости взлетает на холм, к Мария Инмакулада, и во дворе возле желтых школьных автобусов суетятся монахини с белыми, точно припудренными лицами – Senor Pendel, buenos dias! И вам тоже buenos dias, сестра Пьедад! И вам тоже, сестра Имельда! И тут Ханна вспоминает, что забыла дома копилку с монетками и что сегодня день какого-то там святого, но вот какого именно? Нет, и она тоже совершенно придурочная, как и ее братец, на, вот тебе пять долларов, милая, у тебя впереди трудный и долгий день. Толстушка Ханна звучно чмокает отца в щеку и тут же бросается на поиски Сары, ближайшей, закадычнейшей подружки на этой неделе. И за всей этой сценой с улыбкой наблюдает страшно толстый полицейский с золотыми часами на руке, похожий на Санта-Клауса.
  «И никто не придает этому значения, – почти радостно думает Пендель, наблюдая за тем, как его дочь исчезает в толпе. – Ни дети, ни взрослые. Ни даже я. Один еврейский мальчик, да и тот не совсем еврей, одна девочка-католичка, но и она не совсем чтобы, и для всех нас это стало нормой. И мне стыдно, что я так непочтительно отзывался о неподражаемом Эрнесто Дельгадо, дорогая. Видно, просто сегодня один из тех дней, когда я не могу быть хорошим послушным мальчиком»…
  После чего в сладостном одиночестве Пендель снова выезжает на автомагистраль и включает любимого своего Моцарта. И тут же все чувства его обостряются до предела, как всегда бывало, когда он оставался один. По привычке он проверяет, заперты ли все дверцы и окна, уголком глаза следит за уличными торговцами, нищими, копами и другими потенциально опасными личностями. Нет, нельзя сказать, чтоб он чего-то боялся. В течение нескольких месяцев после вторжения США люди с ружьями поддерживали в Панаме покой и порядок. Теперь же стоит кому-то выхватить револьвер в потоке движения, как по нему откроют огонь из каждой машины, кроме него, Пенделя, разумеется.
  Палящее солнце вываливается из-за еще одной недостроенной эстакады, тени под ней сгустились, грохот и гул города усиливаются. Между шаткими строениями на узких улочках мелькает вывешенное на просушку белье всех цветов радуги. Лица людей на тротуаре поражают разнообразием – африканская, индейская, китайская кровь, а также всевозможные сочетания всех этих кровей. Панама хвалится тем, что здешнее многообразие человеческих рас и пород сравнимо разве что с разнообразием птичьего царства. И эта мысль почему-то всегда грела сердце полукровки Пенделя. Одни произошли от рабов, да и другие, по большей части, тоже. Ведь их предков доставляли сюда на кораблях десятками тысяч – работать на канале, а иногда и умирать ради него.
  Дороги открываются. Океан спокоен и освещен как-то сумеречно. Россыпь темно-серых островов по ту сторону бухты похожа на далекие китайские горы, подвешенные в туманной дымке. Пенделю всегда хотелось побывать там. Возможно, вина Луизы, что этого так и не случилось: мешало присущее ей чувство неуверенности и страха. А может, не произошло этого потому, что Пендель в какой-то мере обладал даром предвиденья и уже знал, что ожидает его там. Наверное, оттуда небоскреб, в котором находится банк, кажется маленьким красноватым пятнышком, затерявшимся среди равно отвратительных сотоварищей, что теснятся и словно отталкивают друг друга в попытке доказать, кто из них выше. Над невидимым глазу горизонтом застыла, выстроившись в линию, дюжина кораблей – должно быть, дожидаются очереди войти в канал. И Пендель в провидческом припадке уже представляет томительную жизнь на борту. Вот он, изнемогая от зноя и духоты, стоит на неподвижной палубе, вот лежит в каюте, среди незнакомых людей, и вдыхает потный запах их тел и машинного масла. Нет уж, спасибо, не надо, и он содрогается от омерзения. Ни за что и никогда! До конца своей земной жизни он, Гарри Пендель, будет наслаждаться каждым ее днем и часом, он заявляет об этом со всей ответственностью. Если не верите, спросите дядю Бенни, неважно, жив он там или мертв.
  Въезжая на величественную Авенида Бальбоа, он чувствует себя едва ли не небожителем. По правую руку тянется посольство Соединенных Штатов, да оно больше, чем президентский дворец, даже больше, чем его банк. Да что там говорить, в этот момент оно затмевает в его глазах все, даже Луизу. «Я слишком масштабный человек, – объясняет он ей, сворачивая во двор банка. – И если б не считал себя таковым, никогда и ни за что не вляпался бы в эту историю. Никогда бы не строил из себя барона-землевладельца, никогда бы не задолжал такую кучу денег, никогда бы не насмехался над Эрни Дельгадо, которого ты считаешь Мистером Моральная Безупречность…» Пендель нехотя выключает Моцарта, снимает с вешалки пиджак – сегодня он выбрал темно-синий, – надевает его, поправляет перед зеркальцем галстук фирмы «Денман и Годдард». Страшно серьезный паренек в униформе распахивает перед ним высокую стеклянную дверь. В руках у паренька духовое ружье, и он отдает честь каждому, на ком костюм.
  – Дон Эдуардо, монсеньор, как мы поживаем сегодня, сэр? – восклицает Пендель по-английски и приветственно вскидывает руку. Лицо паренька так и расплывается в довольной улыбке.
  – Доброе утро, мистер Пендель, – отвечает он. Вот, собственно, и все, что он может сказать по-английски.
  Для портного Гарри Пендель развит физически, пожалуй, даже слишком. Возможно, он осознает это – в походке так и сквозит сдержанная сила. Он высок, широкоплеч, седые волосы коротко подстрижены. У него мощная грудь и толстые покатые плечи боксера. Но походка сдержанная и важная, словно у государственного чиновника. А руки он держит сложенными за широкой спиной. Такой походкой, преисполненной сдержанного достоинства, обходят почетный караул или же идут на казнь. В воображении своем Пендель делает и то и другое. Одна шлица на спинке пиджака – вот и все, что он себе позволяет. Он называет это «законом Брейтвейта».
  И все это – перед лицом сорокалетнего юбилея, когда мужчина достигает своего расцвета и пика в радостях жизни. Его по-детски голубые глаза сияли непритворной невинностью. Его губы даже во сне складывались в теплую искреннюю улыбку. Увидеть его в такие моменты уже было наградой.
  Большие люди в Панаме имели в услужении роскошных чернокожих секретарш в строгих синих костюмах, напоминавших униформу автобусных кондукторов. Имелись у них и укрепленные стальными листами пуленепробиваемые двери из тикового дерева, растущего только в джунглях, с медными ручками, которые нельзя было поворачивать, поскольку все двери открывались исключительно нажатием кнопки изнутри. Цель – предотвратить похищение хозяев этих самых дверей. Кабинет Рамона Радда являл собой просторную и современно отделанную комнату на шестнадцатом этаже, с тонированными стеклами окон от пола до потолка, откуда открывался вид на бухту, и с письменным столом размером с теннисный корт. Сам Рамон Радд приютился на самом краешке этого стола и напоминал маленькую крысу, вцепившуюся в огромный плот, сброшенный с тонущего корабля. Это был пухленький коротышка с челюстями синеватого оттенка, прилизанными темными волосами, бакенбардами цвета воронова крыла и горящими алчностью глазками. Он говорил по-английски почему-то через нос и исключительно ради практики. Платил огромные деньги за исследование своего генеалогического древа – утверждал, что род его ведет начало от шотландских авантюристов и завоевателей. Шесть недель тому назад он заказал себе килт из ткани в красную клетку, чтоб принять участие в шотландских народных танцах в клубе «Юнион». Рамон Радд был должен Пенделю десять тысяч долларов за пошив пяти костюмов. Сам же Пендель задолжал Радду сто пятьдесят тысяч долларов. В качестве жеста доброй воли, Радд добавлял неоплаченные проценты с долга к капиталу, отчего капитал рос.
  – Мятную? – предложил Радд и подтолкнул к Пенделю медное блюдо с конфетками в зеленых обертках.
  – Спасибо, Рамон, – ответил Пендель, но конфеты не взял. Рамон ухватил одну, развернул, сунул в рот.
  – Зачем ты платишь адвокату столько денег? – осведомился Радд после двухминутной паузы, во время которой был занят тем, что смачно сосал леденец. И каждый из них в отдельности с неудовольствием и горечью размышлял о последних финансовых отчетах, поступивших с фермы по выращиванию риса.
  – Он сказал, что собирается подкупить судью, Рамон, – с застенчивостью обвиняемого, дающего показания перед судом, объяснил Пендель. – Он говорил, что они с судьей друзья. И обещал меня вытащить.
  – Но почему в таком случае судья отложил слушание? Если этот твой адвокат его подкупил? – резонно заметил Рамон. – Почему не выполнил обещания?
  – Так к тому времени назначили уже другого судью, Рамон. Новый судья был назначен сразу после выборов, а взятки, как ты сам понимаешь, от старого к новому не передаются. И теперь новый судья нарочно тянет время, ждет, от какой из сторон поступит самое выгодное предложение. Секретарь суда говорит, что новый судья более честный, а стало быть, стоит дороже. Совестливые люди в Панаме в цене, прямо так и сказал. И с каждым годом эта цена все возрастает.
  Рамон Радд снял очки, подышал на стекла, потом протер каждое кусочком замши, который извлек из нагрудного кармана костюма, пошитого в ателье «Пендель и Брейтвейт». И снова завел тонкие золотые дужки за маленькие блестящие уши.
  – Тогда почему бы тебе не подкупить кого-нибудь в Министерстве развития сельского хозяйства? – тоном снисходительного превосходства заметил он.
  – Да мы пытались, Рамон, но слишком уж они там гордые. Говорят, что та, вторая сторона уже дала им на лапу. И было бы неэтично с их стороны менять пристрастия.
  – Ну а управляющий твоей фермой может что-то придумать? Ты ж платишь ему большую зарплату. Почему он не желает помочь?
  – Ну, видишь ли, Рамон, если уж быть до конца честным, так этот самый Анхель немного лопух, – ответил Пендель, подсознательно любивший ввернуть какое-нибудь редкое английское выражение. – Думаю, от него бы было куда больше проку, если б он не торчал там и не преувеличивал свои заслуги. Лично я скорее умру, чем буду пудрить людям мозги и говорить то, чего нет.
  Все же пиджак Рамона Радда немного тесноват ему под мышками. Они стояли лицом к лицу у большого окна, и Рамон то скрещивал руки на груди, то опускал их, то закладывал за спину, а Пендель нежно ощупывал кончиками пальцев швы и походил в этот миг на врача, выясняющего, где болит.
  – Если и тесноват, так самую чуточку, Рамон, – объявил он наконец. – Обычно я без крайней необходимости рукава не распарываю, иначе пиджак будет плохо смотреться. Но поглядим, что тут можно придумать, когда заскочишь в следующий раз ко мне.
  И они снова сели.
  – Ну хоть сколько-то риса эта самая ферма производит? – спросил Радд.
  – Я бы сказал, совсем немного, Рамон. Нам всем мешает глобализация. Так мне объясняли. Просто рис, поступающий из других стран, где фермеры получают субсидии от правительства, намного дешевле. Видно, я поспешил. Мы оба поторопились.
  – Ты с Луизой, что ли?
  – Да нет. Мы с тобой, Рамон.
  Рамон Радд нахмурился и взглянул на часы. Он всегда вел себя так в присутствии клиентов, у которых нет денег.
  – Жаль, Гарри, что ты не сделал ферму независимой компанией. А ведь такая возможность у тебя была. Заложить прибыльную лавку, чтоб купить ферму, где вечно не хватает воды для полива риса, – нет, это недальновидно.
  – Но, Рамон, ведь ты сам тогда на этом настаивал, – возразил Пендель. Однако должного негодования изобразить не удалось, его сжигал стыд. – Ты же сам говорил, что мы должны нести общие расходы по организации этого бизнеса, иначе ни о какой ферме не может быть и речи. И это было условием сделки. Да, признаю, моя вина, просто я не должен был тебя слушать. А я послушался, и вот что вышло. И еще мне кажется, что именно ты был тогда представителем банка. А вовсе не Гарри Пендель.
  Затем они принялись обсуждать скаковых лошадей. У Рамона в личной собственности имелись две. Потом перешли к недвижимости. Рамон владел участком земли на побережье Атлантического океана. Может, Гарри как-нибудь заедет к нему, купит кусок земли поблизости, а если не построится в течение года или двух, банк Рамона обеспечит его закладной. Однако Рамон не пригласил ни Луизу, ни ребятишек. И это несмотря на то, что его дочь ходила в ту же школу, что и Ханна, и девочки дружили. И еще Пендель испытал невероятное облегчение оттого, что Рамон ни словом не упомянул о двухстах тысячах долларов, унаследованных Луизой от покойного отца и переданных Пенделю с целью вложить в какое-нибудь стоящее и надежное дело.
  – А ты не пытался перевести свой счет в другой банк? – спросил Рамон, исчерпав все сколько-нибудь приличествующие случаю темы для разговора.
  – Не думаю, что это что-то даст, Рамон. А почему ты спрашиваешь?
  – Да просто позвонили тут из одного коммерческого банка. Сказали, что хотят знать о тебе все. Твою кредитоспособность, обязательства, разные там препоручительства. Короче, целую кучу разных вещей. Но я, разумеется, им ничего не сказал.
  – Да они, наверное, рехнулись. Или имели в виду совсем другого человека. И что это за банк такой?
  – Британский. Звонили из Лондона.
  – Из Лондона? Тебе звонили из Лондона? Спросить обо мне? Но кто? Какой банк? Я думал, они все давно разорились.
  Рамон Радд выразил сожаление, что не может ответить точнее. В любом случае он, естественно, ничего им не сказал. Такого рода поощрения его не интересуют.
  – Бог ты мой, какие еще поощрения? – воскликнул Пендель.
  Но Радд уже, похоже, забыл, о чем говорил.
  – Представления, – рассеянно произнес он. – Рекомендации. Все это вещи нематериальные. А Гарри есть и остается его другом. Я тут подумываю о блейзере, – заметил он, когда они уже обменялись прощальным рукопожатием. – Темно-синем.
  – Каким именно темно-синем?
  – Ну, совсем темном. Двубортном. С медными пуговицами. В эдаком, знаешь ли, шотландском стиле.
  И тут Пендель в приливе благодарности поведал ему о совершенно роскошной новой линии моды в пуговицах. Партию оных он недавно получил из Лондона, производство компании «Бэдж энд Баттон».
  – Они даже могут изобразить на них твой семейный герб, Рамон. Стоит мне только свистнуть. И изготовить запонки в том же стиле.
  Рамон сказал, что подумает над этим. Была пятница, и они пожелали друг другу приятного уик-энда. А почему бы и нет? Ведь то был еще один обычный день в тропической Панаме. Несколько облачков на финансовом горизонте, но ничего такого, с чем бы он, Пендель, в конце концов не справился. Из какого-то странного лондонского банка звонили Рамону, а может, и не звонили. Рамон был по-своему милым человеком, да и клиентом выгодным, когда платил, и они распили с ним не одну бутылку спиртного. Но надо быть по меньшей мере доктором психологии и обладать чутьем экстрасенса, чтоб разобраться в том, что творится в его испано-шотландской башке.
  Всякий раз Гарри Пендель возвращался на свою маленькую улочку с тем же чувством, с каким моряк возвращается в родную гавань. Иногда он даже поддразнивал себя, представлял, что его ателье пропало, что его обокрали или стерли с лица земли взрывом бомбы. Или же что никакого ателье там просто никогда не было, просто одна из его фантазий, игра воображения, внушенная не кем иным, как покойным дядей Бенни. Но сегодняшний визит в банк привел его в некоторое смятение, и, едва въехав под тень высоких деревьев, он начал искать глазами свой дом. «Ты ведь настоящий, дом», – говорил он, глядя, как подмигивает ему сквозь листву ржаво-розовая черепичная крыша в испанском стиле. – И никакое не ателье или иное средство к существованию. Ты дом, о котором круглый сирота мечтает всю свою жизнь. Если б дядя Бенни видел тебя сейчас!…"
  – Видишь вон там крылечко, увитое цветами? – спрашивает Пендель у Бенни и подталкивает его локтем в бок. – Так и манит тебя войти в прохладу и уют этого дома, где тебя обхаживают, точно какого-нибудь пашу!
  – Гарри, мальчик, это предел мечтаний, – отвечает дядя Бенни и прикасается обеими ладонями к полям своей черной шляпы-котелка. – Да, владея таким ателье, ты свободно можешь брать фунт только за вход!
  – А вывеску видишь, Бенни? Эти две буквы "П" и "Б" так хитро сплетены вместе, что как бы образуют герб! А потому ателье знают в каждом уголке города, везде: и в клубе «Юнион», и в Законодательной палате, и даже во дворце Цапель! «Недавно побывали в „П и Б“, да? Сразу видно», "А вон пошел такой-то и такой-то в костюме от «П и Б»! Вот так нынче говорят люди о моем ателье, Бенни!
  – А я и раньше так говорил, Гарри, мальчик мой. Чутье и стиль у тебя есть, этого не отнимешь. И глаз-алмаз тоже. Вот только непонятно, в кого ты у нас такой пошел? Это вопрос!
  И вот Гарри Пендель, к которому почти полностью вернулось самообладание и хорошее настроение, который почти забыл о Рамоне Радде, поднимается по ступенькам. И готов начать свой рабочий день.
  Глава 2
  Телефонный звонок Оснарда последовал примерно в десять тридцать и волнения не вызвал. Оснард был новым клиентом, а нового клиента полагалось соединить с сеньором Гарри или же, если тот был занят, попросить оставить номер телефона. С тем чтоб сеньор Гарри, как только освободится, мог немедленно перезвонить.
  Пендель был в раскроенной, где под музыку Густава Малера вырезал из коричневой бумаги выкройки для морской формы. Эта комната была для него местом священным, ни один человек сюда не допускался. А ключ от нее хранился в кармашке жилета. Иногда, словно для того, чтоб лишний раз подчеркнуть значимость этого ключа, Гарри вставлял его в замочную скважину, поворачивал и отгораживался от всего мира – как бы в знак доказательства того, что он сам себе хозяин. А иногда, прежде чем отпереть заветную дверь, медлил секунду-другую, стоял, склонив голову и плотно составив ноги в позе полного покорства и подчинения судьбе, словно молился о том, чтоб день сложился удачно. Никто не видел его в такие моменты – лишь часть его самого и словно со стороны. Он был и актером, и зрителем этого театрального действа.
  А за спиной у него находились другие комнаты, тоже с высокими потолками и так же ярко освещенные, и там трудились его наемные работники всех рас и цветов кожи. Строчили, гладили и болтали – со свободой и непринужденностью, обычно не присущими и не дозволяемыми простым панамским трудящимся. Но никто из них не трудился столь же усердно и вдохновенно, как сам Пендель, особенно в минуты, подобные этой. Вот он замер на секунду, поймал новую волну симфонии Малера и ловко начал сметывать швы по наметке, сделанной желтым мелом. Она определяла очертания спины и плеч колумбийского адмирала флота, парадный мундир которого должен был во всех смыслах превзойти униформу его опозорившегося предшественника.
  Эта форма, смоделированная Пенделем, отличалась особым великолепием. Белые бриджи, шитье которых он доверил своему итальянскому портному, специализирующемуся исключительно на брюках, были уже готовы и хранились в одном из подсобных помещений. Они так тесно облегали фигуру, что сидеть в них было невозможно, только стоять. Мундир, раскроем которого и занимался в данный момент Пендель, был выдержан в белых и темно-синих тонах, украшен золотыми эполетами, золотой тесьмой на манжетах, аксельбантами, а также высоким воротником в стиле адмирала Нельсона. Воротник украшала вышивка в виде золотых якорьков в обрамлении дубовых листьев. Последнее было изобретением самого Пенделя, и личный секретарь адмирала пришел в полный восторг, когда ему прислали эскиз по факсу. Пендель так никогда и не понял до конца, что имел в виду дядя Бенни, утверждая, что у него глаз-алмаз. Но всякий раз при взгляде на этот эскиз ему казалось, что утверждение дяди верно.
  Он продолжал раскрой под гениальную музыку Малера и постепенно превращался в адмирала Пенделя, сходящего по ступеням блистающей великолепием лестницы на бал в честь его инаугурации. Впрочем, невинные эти мечтания ничуть не отражались на портняжном мастерстве. «Ты идеальный раскройщик, – твердил он себе, – тут надо признать и заслугу твоего покойного партнера и учителя Брейтвейта, и тебе незачем становиться кем-то другим. Ты прирожденный портной, и если ставишь иногда себя на место клиента, так только для того, чтоб усовершенствовать крой. Ну и еще немного пожить в обличье и костюме клиента, пока тот не затребует свой заказ».
  Именно в таком счастливом состоянии полупревращения и пребывал Пендель, когда позвонил Оснард. Сперва к телефону подошла Марта. Марта была его секретаршей, отвечала на звонки, вела бухгалтерский учет и делала бутерброды. Суровое и преданное крошечное создание, мулатка с покрытым шрамами косоватым лицом – следами от прививки и неудачной хирургической операции.
  – Доброе утро, – произнесла она по-испански своим красивым голосом.
  Не «Гарри» и не «сеньор Пендель» – этого она себе никогда не позволяла. Просто «Доброе утро» самым что ни на есть ангельским голоском, поскольку лишь голос и глаза были единственным ее украшением.
  – И тебе доброе утро, Марта.
  – Вам звонит новый клиент.
  – С какой стороны от моста?
  Это давно стало их расхожей шуткой.
  – С вашей. Звать Оснард.
  – Как?
  – Сеньор Оснард. Он англичанин. Шутит.
  – И как же шутит?
  – Ой, не спрашивайте.
  Отложив ножницы, Пендель приглушил Малера и придвинул к себе блокнот заказов и карандаш. На столе, где производился раскрой, он всегда поддерживал безукоризненный порядок: ткань тут, выкройки там, книга с записями размеров тоже на своем месте. Раскроем он обычно занимался в черном жилете со спинкой из шелка и расстегнутой верхней пуговкой – собственной модели и пошива. Панделю нравился этот стиль, строгий деловой дух, которым он был отмечен.
  – Как прикажете записать по буквам? – весело осведомился он, когда Оснард повторил свое имя.
  В голосе Пенделя, когда он говорил по телефону, всегда слышалась улыбка. И у незнакомцев складывалось впечатление, что говорят они с очень приятным человеком. Такой человек просто не может не понравиться. Но, видимо, Оснард был наделен тем же заразительным даром, а потому, едва обменявшись несколькими словами, оба они развеселились, и вся их дальнейшая типично английская и довольно продолжительная беседа проходила легко и непринужденно.
  – «Осн» в начале и «ард» в конце, – ответил Оснард, и нечто в манере и голосе подсказало Пенделю, что человек этот наделен редкостным остроумием. Именно так он и записал имя нового клиента, двумя группами из трех букв со знаком amp; посредине.
  – А кстати, вы Пендель или Брейтвейт? – осведомился в свою очередь Оснард.
  На что Пендель, которому частенько задавали этот вопрос, ответил пространно и в самой изящной манере:
  – Вообще-то, фигурально выражаясь, я как бы един в двух лицах. Партнер мой, Брейтвейт, сколь ни прискорбно это сообщить, давно уже умер. Но смею вас заверить, заложенные им стандарты живы и соблюдаются этим домом по сей день, что доставляет радость всем, кто знал этого замечательного человека.
  В каждой из фраз Пенделя, особенно когда он говорил о своей профессии, чувствовалась живость, присущая человеку, возвратившемуся в знакомый мир из долгой ссылки. И еще они немного зависали на конце, напоминая концертный пассаж, когда публика ожидает логического завершения музыкального отрывка, а он все не кончается.
  – Прискорбно слышать, – после небольшой паузы ответил Оснард и немного понизил тон, как бы отдавая тем самым дань уважения покойному. – И отчего именно он скончался?
  Пендель отметил про себя: все же странно, как много раз ему задавали тот же вопрос. И тут же отмел эту мысль. Вопрос вполне естественный, стоит только вспомнить, что все мы, рано или поздно, уйдем в мир иной.
  – Они называют это ударом, мистер Оснард, – ответил он самоуверенным тоном, который обычно выбирают здоровые люди для рассуждений на подобную тему. – Но лично сам я, если уж быть до конца честным, считаю причиной разбитое сердце, что было вызвано трагическим и неожиданным закрытием нашего предприятия на Сейвил Роу вследствие карательных мер, предпринятых налоговиками. Могу ли я спросить, и не сочтите мое любопытство непристойным, вы постоянно живете здесь или только проездом в Панаме?
  – Приехал в город пару дней тому назад. И собираюсь пробыть достаточно долго.
  – Тогда добро пожаловать в Панаму, сэр. И еще, могу ли я узнать какой-либо контактный телефон, по которому можно будет найти вас? На тот случай, в этих краях довольно редкий, если мы вдруг потеряем друг друга?
  Оба они, будучи выходцами из Англии, старались определить происхождение друг друга по акценту. Для Оснарда происхождение Пенделя было очевидно, равно как и желание скрыть его. В голосе, несмотря на всю его мягкость и приятность, проскальзывали характерные нотки Лиман-стрит, находившейся в Ист-Энде. И хотя Пендель произносил гласные правильно, его подводила интонация, понижение тона в конце. И даже если бы этого не было, подвела бы некая высокопарность слога. Пенделю, в свою очередь, показалось, что в манере Оснарда глотать целые слоги прослеживается манера привилегированного класса – таким, как он, свойственно игнорировать счета дяди Бенни. Но они говорили и слушали дальше, и Пенделю начало казаться, что между ними возникает молчаливое понимание, как между двумя ссыльными, где каждая из сторон с радостью готова отбросить все предубеждения ради того общего, что их связывает.
  – Поживу в «Эль Панама» до тех пор, пока моя квартира не будет готова, – объяснил Оснард. – А она должна была быть готова еще месяц тому назад.
  – Вот так всегда, мистер Оснард. Эпоха строителей и строительства подошла к концу. Сам убеждался в этом много раз и не устану повторять. Что в Тимбукту, что в Нью-Йорк Сити – все едино. Самое неэффективное на свете занятие – это строительство.
  – И у вас там в пять, должно быть, становится потише? Наплыв спадает часам эдак к пяти?
  – Пять часов – самое благодатное у нас время, мистер Оснард. Вся моя публика, благополучно откушав ленч, возвращается на рабочие места, а то, что я называю предобеденным часом, еще впереди. – Он подавил извинительный смешок. – Ну вот вам, пожалуйста. Я оказался лжецом. Ведь сегодня пятница, а потому все мои помощники спешат к женам домой пораньше. В силу этого ровно в пять буду счастлив уделить внимание исключительно вам.
  – Вы лично? Собственной персоной? Но ведь большинство модных портных нанимают служащих, которые и выполняют за них самую тяжелую работу.
  – Боюсь, я в этом смысле человек самый что ни на есть старомодный, мистер Оснард. Для меня появление каждого нового клиента является своего рода вызовом. Я сам снимаю все мерки, сам делаю раскрой и примерку. Причем меня совершенно не волнует, сколько их будет, этих примерок, лишь бы костюм сидел хорошо. И ни одна из частей костюма не покинет ателье до тех пор, пока я лично не прослежу за каждой стадией ее изготовления.
  – О'кей. И сколько же? – осведомился Оснард. Но ничуть не оскорбительным, скорее игривым тоном.
  Добродушная улыбка на лице Пенделя стала еще шире. Если бы он говорил на испанском, который стал его второй душой и которому он теперь отдавал предпочтение, он бы ничуть не затруднился с ответом. В Панаме никогда и никого не смущают разговоры о деньгах, за исключением тех случаев, когда последние подходят к концу. Но эти англичане, выходцы из высшего класса, всегда так непредсказуемы, когда речь заходит о деньгах, причем чем они богаче, тем экономнее.
  – Я произвожу предметы высшего качества, мистер Оснард. И всегда говорю: «Роллс-Ройсы» задаром не бывают. То же относится и к фирме «Пендель и Брейтвейт».
  – Так сколько же?
  – Ну, сэр, две с половиной тысячи за стандартный костюм-двойку, это, я считаю, вполне нормально. Хотя может обойтись и дороже, тут зависит от ткани и фасона. Пиджак или блейзер – полторы, жилетка – шестьсот. А поскольку у нас есть тенденция использовать более легкие материалы и мы обычно рекомендуем клиенту заказать вторую пару брюк, за специальную цену, восемьсот долларов, то… Судя по вашему молчанию, вы, должно быть, шокированы, мистер Оснард?
  – Просто мне казалось, что больше двух такой костюм обычно не обходился.
  – Да, сэр, все правильно, именно так оно и было еще три года тому назад. Но, увы, с тех пор покупательная способность доллара упала, а мы в «П и Б» вынуждены закупать все те же самые лучшие материалы – думаю, не стоит напоминать вам, что только такие мы и используем, – и за ценой не стоим. Многие поступают из Европы, и все без исключения, – он собирался завернуть фразу типа «соотносимы с твердой валютой», но передумал, – лично я предпочитаю работать с тканями от «Ральф Лорен», вот и набегает две с половиной, а иногда и больше. К тому же, смею заметить, мы обеспечиваем и дальнейший должный уход и подгонку пошитой у нас одежды. Не думаю, что вы можете вернуться в магазин готовой одежды и заявить продавцу, что за последнее время рас полнели в плечах, я прав, сэр? Во всяком случае, не бесплатно. А что именно вы намеревались у нас заказать?
  – Что? О, да пару самых обычных вещей. Начнем, пожалуй, с пары пиджачных костюмов, а дальше видно будет. Дальше на полную катушку.
  – На полную катушку, – с благоговением произнес Пендель. На него нахлынули воспоминания о дядюшке Бенни. – Вот уж лет двадцать как не слышал этого выражения, мистер Оснард. Это ж надо, на полную катушку. Господи ты боже мой!…
  Любой другой портной на его месте не стал бы выказывать таких восторгов и вернулся бы к раскрою адмиральского мундира. И наш Пендель в любой другой день поступил бы именно так. О визите они договорились, о цене тоже, всеми положенными любезностями обменялись. Но общение с Оснардом, пусть даже по телефону, доставляло Пенделю истинное удовольствие. После визита в банк он чувствовал себя одиноко и как-то неуютно. Клиентов-англичан у него было мало, друзей-англичан – и того меньше. Луиза, верная принципам покойного отца, не поощряла таких знакомств.
  – Насколько я понял, «П и Б» лучшее и единственное в своем роде ателье в Панаме? Обшивает исключительно богатеев и разных там шишек? – спросил Оснард.
  Пендель еще раз восхитился – выражению «шишки». И ответил скромно:
  – Нам хотелось бы так думать, сэр. Бахвальство нам не к лицу, но смею заверить, нам есть чем гордиться. И последние десять лет путь наш отнюдь не был усыпан розами. Если честно, со вкусом у людей в Панаме просто беда. Но так было здесь, пока не появились мы. Пришлось сперва научить этих людей одеваться, а уж потом начать продавать им свои вещи. Такая куча денег за какой-то там костюм?… Они считали, что мы просто сумасшедшие. Но постепенно они поняли, что к чему, и теперь, должен с радостью отметить, просто не знают удержу. Вошли, что называется, во вкус. Начали понимать, что мы не просто выдаем им костюм и требуем за него деньги.
  Мы обеспечиваем переделку и уход за вещами, мы всегда рады, когда они возвращаются к нам, мы их верные друзья и помощники, люди, одним словом. А кстати, вы случайно не из газетчиков, а, сэр? Недавно нас тут позабавили одной статейкой, она появилась в местном варианте «Майами Геральд», может, вы обратили внимание?…
  – Должно быть, пропустил.
  – Тогда позвольте мне сказать вам следующее, мистер Оснард. И если не возражаете, совершенно серьезно. Мы одеваем президентов, адвокатов, банкиров, епископов, членов законодательных собраний, генералов и адмиралов. Мы одеваем тех, кто понимает, что такое пошитый на заказ костюм, и кто может заплатить за него, вне зависимости от того, какого он цвета или какова репутация нашего клиента. Что вы на это скажете?
  – Звучит многообещающе. Весьма многообещающе. Что ж, тогда договорились, ровно в пять. В самый приятный для вас час, мистер Пендель.
  – Ровно в пять, мистер Оснард. Жду с нетерпением этого часа.
  – Я тоже.
  – Ну, вот тебе, еще один прекрасный новый клиент, Марта, – сказал Пендель, когда она зашла к нему со счетами.
  Он всегда говорил с Мартой несколько ненатуральным тоном. То же относилось и к ее манере выслушивать хозяина. Марта всегда отворачивала голову, умные темные глаза смотрели куда-то в сторону, занавес темных волос скрывал изуродованную часть лица.
  С этого все и началось. Называвший себя впоследствии тщеславным глупцом, Пендель был заинтригован и польщен. Этот Оснард был, несомненно, человеком занятным, а Пенделю, как и дяде Бенни, всегда нравились такие люди. А уж среди британцев, что бы там ни говорили о них Луиза и ее отец, такие люди попадались чаще. Возможно, он, отказавшийся от родины много лет тому назад, выбрал себе не столь уж и плохое место обитания. И скрытность, проявленная Оснардом, когда речь зашла о роде его деятельности, нимало его не волновала. Многие его клиенты проявляли подобную скрытность, иначе бы не были теми, кем стали. И он все понял и не стал настаивать. И, положив телефонную трубку, вернулся к адмиральскому мундиру и занимался им до тех пор, пока не наступило время ленча. И после него – тоже, вплоть до того самого заветного часа, пока не пришел Оснард и не разрушил в нем остатки невинности и доверчивости.
  Но до того его успел навестить еще один человек, и не кто-нибудь, а сам Рафи Доминго, главный панамский плейбой, которого Луиза просто терпеть не могла.
  – Сеньор Доминго, сэр! – Пендель раскрыл навстречу ему объятия. – Счастлив видеть вас, в вашем присутствии я сразу безрассудно молодею! – Тут он спохватился, понизил голос и добавил: – Смею напомнить тебе, Рафи, что, согласно определению покойного Брейтвейта, у истинного джентльмена, – тут он многозначительно подергал край рукава на блейзере Доминго, – рубашка должна выступать из-под манжеты на ноготь большого пальца, не более того.
  После чего состоялась примерка нового парадного пиджака Рафи, в чем не было особой нужды – ну разве что продемонстрировать его другим клиентам «П и Б», которые начали собираться к концу дня в ателье – со своими мобильными телефонами, сигарным дымом и громкой хвастливой болтовней о выгодных сделках и любовных победах. Следующим на очереди был Аристид, бракетазо – прозвище это означало, что он женился на деньгах, и по этой причине друзья относились к нему как к мученице, только мужского рода. Затем появился Рикардо-называйте-меня-просто-Рики, занимавший небольшую, но весьма доходную должность в высших эшелонах Министерства общественных работ. Он выбил себе право, исключительное и вечное, строить каждую дорогу в Панаме. Рики сопровождал Тедди, он же Медведь, самый ненавидимый в Панаме журналист-газетчик и, несомненно, самый уродливый. От него так и веяло одиночеством и холодом, но на Пенделя, похоже, это никак не действовало.
  – Тедди, знаменитый борзописец, хранитель наших подпорченных репутаций! Сделайте же паузу, сэр. Дайте передохнуть нашим измученным душам!
  А затем подоспел и Филип, бывший при Норьеге министром здравоохранения – или образования? «Марта, бокал для его превосходительства! И утренний костюм, будьте любезны, тоже для его превосходительства. Одна, последняя примерка, и думаю, мы доведем его до ума. – Он понизил голос: – Мои поздравления, Филип. Слышал, она очень капризна, очень красива и просто обожает вас», – и Пендель благоговейным шепотом принялся перечислять все остальные достоинства новой любовницы Филипа.
  Все эти и другие бравые мужчины беспечно входили и выходили из владений Пенделя в ту последнюю счастливую пятницу в истории человечества. А сам Пендель с легкостью и проворством обходил своих посетителей, смеялся, торговался, цитировал мудрые высказывания покойного Артура Брейтвейта. Радовался их радостям и оказывал им всяческие знаки внимания.
  Глава 3
  Позже Пенделю казалось, что прибытие в ателье Оснарда должно было непременно сопровождаться раскатами грома и прочими, как выразился бы дядя Бенни, приправами этого рода. Но этот день в Панаме выдался на удивление ясным, искристым, что было несколько необычно для сезона дождей, и солнце сияло вовсю, и две хорошенькие девушки заглядывали в витрины «Гифтика» Салли, что напротив через улицу. И бугенвилем в соседском саду цвели таким пышным соблазнительным цветом, что так и тянуло их съесть. И вот без трех минут пять – Пендель ни на секунду не усомнился, что Оснард будет пунктуален, – к дому подкатил коричневый «Форд» с откидным верхом и с наклейкой «Avis» на ветровом стекле и припарковался на площадке для машин клиентов. А за ветровым стеклом виднелась забавная физиономия под шапкой черных волос, страшно похожая на тыкву для Хэллоуина. Почему это Пенделю пришел на ум Хэллоуин, непонятно. Но это было явно недобрым знаком. Должно быть, виной тому были круглые черные глаза гостя, так он объяснял это позже.
  И в этот миг на Панаму пала тьма.
  Причиной подобного явления стала одна-единственная дождевая тучка, размером не больше, чем ладошка Ханны. Она закрыла собой солнце. И в следующую секунду по ступенькам крыльца забарабанили крупные капли, засверкали молнии, а от оглушительных раскатов грома включилась сигнализация всех автомобилей на окрестных улицах, и вдоль тротуаров помчались бурлящие коричневые потоки воды, несущие с собой обломанные пальмовые ветви, жестянки и прочий мусор. И, как это всегда бывало здесь во время ливня, словно из ниоткуда повыскакивали бойкие чернокожие парни в кепи и с огромными зонтами на длинных ручках. Всего за доллар они предлагали сопроводить вас под зонтом из машины до дома или же подтолкнуть машину, отвести на более высокое место, с тем чтобы ни вы, ни ваш автомобиль, не дай бог, не пострадали.
  Как раз один из таких парней о чем-то спорил сейчас с человеком-тыквой, сидевшим в своем автомобиле всего в пятнадцати ярдах от спасительных ступенек в ожидании, когда этот Армагеддон окончится. Но Армагеддон, похоже, затянулся, погода была безветренная. Человек-тыква пытается игнорировать чернокожего парня. Черный парень не отстает. Человек-тыква сдается, лезет во внутренний карман пиджака – а на нем именно пиджак, явление для Панамы вполне обычное, если вы собой хоть что-то представляете или же работаете телохранителем, – достает бумажник, выуживает из этого самого бумажника банкноту. Затем возвращает бумажник во внутренний карман пиджака, опускает боковое стекло, чтоб черный парень мог просунуть пальцы и взять купюру, обменивается с ним какими-то любезностями, и тот оказывает услугу. Операция успешно завершена. Пендель успевает заметить: человек-тыква дал парню с зонтиком целых десять баксов!
  И еще: человек-тыква прекрасно говорит по-испански, и это несмотря на то, что он совсем недавно приехал в Панаму.
  И Пендель улыбается. В улыбке, почти всегда украшающей его лицо, читается на сей раз еще и приятное предвкушение.
  – А он моложе, чем я думал! – кричит он в стройную спину Марты, склонившейся над столиком в своей застекленной кабинке. Марта поглощена проверкой лотерейных билетов. Она, как всегда, ничего не выиграла.
  Пендель доволен. Он уже видит Оснарда своим постоянным клиентом, он готов шить ему костюмы на протяжении долгих лет и наслаждаться его дружбой. И все это вместо того, чтоб сразу признать в нем того, кем Оснард является в действительности: клиентом из преисподней.
  Поделившись своим наблюдением с Мартой и не получив ответа, кроме легкого кивка черноволосой головой, Пендель заблаговременно принял позу, которую всегда принимал перед приходом нового клиента. Поскольку жизнь научила его полагаться на первое впечатление, он и сам старался произвести на новых людей самое благоприятное первое впечатление. К примеру, никто вроде бы не ожидает, что портной примет вас сидя. Но Пендель еще давным-давно решил, что «П и Б» должно являться неким оазисом спокойствия в этом безумном мире. А потому взял себе за правило встречать новых клиентов, сидя в старом кресле с подушками. А завершающим штрихом являлся разложенный на коленях позавчерашний выпуск «Тайме».
  И он ничего не имел против того, чтоб рядом, на столике, стоял поднос с чаем. Именно так было и на сей раз, перед ним, на столике, были разложены старые номера журналов «Иллюстрейтид Ландон Ньюз» и «Кантри Лайф», красовался самый настоящий серебряный чайник и очень аппетитные на вид сандвичи с огурцом, приготовленные Мартой на кухне по собственной ее инициативе и доведенные за годы практики до совершенства. Марта всегда очень трепетно и нервно относилась к появлению новых клиентов – видимо, опасалась, что присутствие в доме полукровки с изуродованным шрамами лицом может отпугнуть кого-то из этих важных белых господ. И еще она любила читать на кухне, потому что Пенделю наконец удалось уговорить ее продолжить учебу. Марта изучала психологию, социологию и еще какой-то предмет, название которого он всегда забывал. Ему хотелось, чтоб Марта выучилась на адвоката, но она категорически отказалась, утверждая, что все адвокаты лжецы.
  – Не к лицу, знаете ли, – говорила она на своем правильном ироничном испанском, – не к лицу дочери чернокожего плотника унижаться ради денег.
  У крупного молодого мужчины с бело-синим полосатым зонтиком есть несколько способов выбраться из небольшого автомобиля под проливной дождь. Оснард – если это, конечно, был он, – проявил недюжинную изобретательность, но не преуспел. Он решил начать открывать зонтик еще в машине и выбираться задом, постепенно извлекая из авто все тело и зонтик, так, чтоб тот в нужный момент мог с эффектным хлопком раскрыться у него над головой. Но то ли сам Оснард, то ли его зонтик застрял в дверях, и целую минуту Пендель видел лишь широкий английский зад, обтянутый коричневыми габардиновыми брюками, слишком низко, на взгляд Пенделя, вырезанными в промежности, да край пиджака им в тон, уже успевший вымокнуть под потоками дождя.
  «Пошит из смеси шерсти с териленом, – отметил Пендель, – материал для Панамы слишком теплый. Неудивительно, что ему срочно понадобились два летних костюма». Зонт раскрылся. Некоторые не раскрываются. Этот же распахнулся быстро и с треском, словно флажок о сдаче противника, и завис над верхней частью тела. Затем клиент скрылся из вида, но Пендель знал, что это ненадолго – видеть его мешал козырек крыльца. «Поднимается по ступенькам», – удовлетворенно подумал Пендель. И расслышал сквозь шум дождя шаги. А вот и он показался, вернее, его тень. Стоит на крыльце у двери. Входи же, глупый, она не заперта! Однако Пендель остался сидеть. Он приучил себя к этой манере. Иначе бы ему пришлось весь день напролет открывать и закрывать двери. Вот на фоне стеклянной витрины с полукружьем витиеватых букв «ПЕНДЕЛЬ И БРЕЙТВЕЙТ, ПАНАМА, и Сейвил Роу с 1932» мелькнули, точно в калейдоскопе, пятна потемневшего от дождя коричневого габардина. Еще несколько секунд – и в дверях появились сперва зонтик, а затем полноватая фигура.
  – Мистер Оснард, как я понимаю? – донеслось из глубины старого кресла. – Входите же, входите, сэр! Я Гарри Пендель. Жаль, что вас застигло дождем. Желаете чашечку чая? Или, может, чего покрепче?
  Хороший аппетит, это было первой его мыслью. Глаза лисьи, быстрые, карие. Двигается неспешно, конечности крупные, похож на разленившегося спортсмена. Одежда просторная. И тут почему-то Пенделю вспомнилась песенка из мюзик-холла, которую, к негодованию тетушки Рут, никогда не уставал напевать дядя Бенни: «Большие руки, дамы, большие ноги, все сразу понимают, на что я намекаю! Долой смешки и шутки – перчатки и носки размеров жутких».
  Джентльменам, посещавшим ателье «П и Б», предоставлялся выбор. Они могли сесть, что и делали самые ленивые, принять от Марты тарелку супа или бокал с каким-нибудь напитком, всласть посплетничать и позволить себе расслабиться до такой степени, что уже не составляло труда отвести их наверх в примерочную, где наготове были очередные соблазны – в виде новых модных журналов, разбросанных на столе из яблоневого дерева. Из примерочной клиенты вполне свободно могли позвонить по сотовому телефону, чем и занимались самые суетные из них, – пролаивали в трубку распоряжения своим водителям, звонили также любовницам и брокерам, короче, всеми силами старались подчеркнуть свою значительность. Но по прошествии определенного времени даже самые суетные из всех становились ленивыми и расслабленными, а их сменяли новые клиенты, нахальные и шумные. Пенделю не терпелось выяснить, к какой из этих категорий принадлежит Оснард. Оказалось, что ни к одной из ему известных.
  Не производил он и впечатления человека, готового с легкостью выложить пять тысяч долларов, чтобы улучшить свою внешность. В нем не было заметно ни нервозности, ни беспокойства или неуверенности, он не был ни болтлив, ни дерзок, не проявлял чрезмерной фамильярности. Не испытывал он, похоже, и комплекса неполноценности. Впрочем, это последнее качество в Панаме наблюдалось редко. Он производил впечатление необыкновенно собранного и сдержанного человека, и это настораживало.
  А делал он в данный момент следующее: застыл в дверях, опершись на зонтик, одна нога уже переступила через порог, вторая осталась позади и давила на дверной коврик. Что и объясняло тот факт, что звонок в дальнем коридоре продолжал звонить. Но Оснард, похоже, его не слышал. Или же слышал, но не реагировал, ничем не выдавал своего замешательства. Звонок продолжал трезвонить, а он озирался по сторонам с самой солнечной улыбкой на лице. И в улыбке этой светилось радостное узнавание, точно он после долгой разлуки встретил старого доброго друга.
  Резная лестница красного дерева вела на второй этаж, где находились примерочные для мужчин: о, господи, какая же славная старая лестница!… Фуляры, фраки, домашние туфли с вышитой на них монограммой – да, да, я так хорошо помню вас. Библиотечную стремянку чьи-то умелые руки превратили в вешалку для галстуков – никто бы сроду не догадался, что это была стремянка. С потолка, лениво раскачиваясь, свисали огромные индийские деревянные веера, рулоны ткани; стол, на краю которого лежат ножницы начала века и медная линейка, милые старинные вещи, все до единой. И, наконец, это высокое кожаное кресло с подушками, похоже, оно действительно принадлежало некогда самому Брейтвейту. И сам Пендель, восседающий в этом кресле и взирающий с благосклонной улыбкой на своего нового клиента.
  Оснард тоже окинул его взглядом – ищущим, бесстыжим. Оглядел с головы до ног, начал с улыбающегося лица Пенделя, затем перевел взгляд ниже, на расстегнутую жилетку, еще ниже, к темно-синим брюкам, шелковым носкам и коричневым туфлям «Дакерс оф Оксфорд» – все размеры, от шестого до десятого можно было приобрести тут же в ателье, на втором этаже. Затем взгляд снова пополз вверх и задержался на лице Пенделя на секунду дольше, чем позволяли приличия. И уже только потом Оснард отвел его и начал оглядывать комнату. А звонок между тем продолжал трезвонить – все потому, что гость так и не удосужился сдвинуть большую ступню с коврика Пенделя.
  – Изумительно, – заявил он. – Совершенно замечательно. Я бы посоветовал ничего не менять и не передвигать здесь даже на волосок.
  – Присаживайтесь, сэр, – радушно пригласил Пендель. – Чувствуйте себя как дома, мистер Оснард. Все чувствуют себя здесь как дома, мы, во всяком случае, надеемся на это. Да к нам чаще заходят просто поболтать, а не шить костюмы. Вон там, у вас за спиной, подставка для зонтиков. Суньте его туда.
  Но Оснард никуда не стал совать свой зонт. Размахивал им, как дирижерской палочкой, и указал на фотографию в рамочке в центре дальней стены, где красовались почтенные седовласые джентльмены в воротничках с закругленными краями и черных сюртуках. По-сократовски хмуро и мудро взирали они на нынешний молодой мир.
  – А это, наверное, сам он?
  – Кто он, сэр? Где?
  – Вон там. Великий человек. Артур Брейтвейт.
  – Именно так, сэр. Вы очень наблюдательны. Сам великий Артур Брейтвейт, как вы изволили именовать его. Запечатленный в расцвете сил, среди своих преданных помощников. Памятный снимок, сделан в день его шестидесятилетия.
  Оснард подскочил поближе, чтоб лучше рассмотреть фотографию, и звонок наконец перестал звонить.
  – «Артур Дж.», – прочитал он, глядя на медную табличку, закрепленную в нижней части рамы. – «1908– 1981. Основатель». Черт побери! Никогда бы его не узнал. А что, скажите на милость, означает это «Дж.»?
  – Джордж, – ответил Пендель, не преминув удивиться про себя, отчего это Оснард должен был узнать Брейтвейта. Но спрашивать не стал.
  – Откуда он?
  – Из Пиннера, – сказал Пендель.
  – Да нет, я имею в виду снимок. Вы его с собой привезли? Как он к вам попал?
  Пендель грустно улыбнулся и вздохнул.
  – Это подарок его покойной вдовы, мистер Оснард. Прислан незадолго до того, как несчастная последовала за любимым супругом. Что было необыкновенно мило с ее стороны – пойти на такие хлопоты и расходы, связанные с доставкой из Англии. Но она тем не менее пошла на это. «Там его место, там ему понравилось бы», – твердила она своим чадам и домочадцам, и никто не смог отговорить ее. Да и не слишком они старались. Понимали, что сердцу этой женщины не прикажешь.
  – А как ее звали?
  – Дорис.
  – Дети?
  – Простите, сэр?…
  – Эта миссис Брейтвейт. У нее были дети? Наследники? Потомки?
  – Увы, нет. Господь не наградил этот союз детьми.
  – Тогда не кажется ли вам, что правильнее было бы назвать это заведение «Брейтвейт и Пендель», а? Ведь Брейтвейт был старше, был главным партнером. Пусть даже он умер, но его имя должно стоять первым.
  Пендель уже качал головой:
  – Нет, сэр, не совсем так. В свое время Артур Брейтвейт выразил желание, чтоб фирма называлась именно так. "Гарри, сынок, старики должны уступать место молодым. Отныне мы будем называться «П и Б». И теперь уже никто не спутает нас с нефтяной компанией, ну, ты сам знаешь, с какой.
  – А кого именно из членов королевской семьи вы одевали? Видел у вас на вывеске. «Портные Королевского двора». Просто не терпится узнать.
  Пендель подпустил в улыбку холодности.
  – Видите ли, сэр, я лично распорядился сделать эту надпись на вывеске. И, боюсь, просто не мог зайти дальше, пускаясь в уточнения. Просто из почтения к трону. Определенные джентльмены, весьма приближенные к этому самому трону, и в прошлом оказывали нам такую честь, и не пренебрегают нашими услугами и по сей день. Увы, я не вправе ответить на ваш вопрос более подробно.
  – Почему нет?
  – Отчасти по причине того, что мы ограничены сводом правил, разработанных «Гильдией портных». Кои гарантируют конфиденциальность каждому клиенту, вне зависимости от того, занимает он высокое или низкое положение в обществе. Ну и отчасти еще потому, что сколь ни прискорбно, но в наши дни мы должны соблюдать определенные меры безопасности.
  – Это английский трон?
  – Вы слишком давите на меня, мистер Оснард.
  – А почему тогда на вывеске красуется герб принца Уэльского? Посмотришь и подумаешь, что здесь лондонский паб.
  – Благодарю, мистер Оснард. Вы очень наблюдательны, заметили то, что здесь, в Панаме, редко кто замечает. Однако на устах моих печать молчания. Ни слова больше. Присаживайтесь, сэр. Могу предложить вам сандвичи с огурцами, их готовит наша Марта. Она у нас своего рода знаменитость. И еще могу рекомендовать вам очень славное легкое белое вино, один из моих клиентов импортирует его, и он столь любезен, что посылает мне время от времени ящик. Чем еще вас можно соблазнить?…
  Пенделю вдруг подумалось, что это очень важно – соблазнить нового клиента.
  Садиться Оснард не стал, а вот сандвич взял. Если точнее, то целых три: один проглотил тотчас же, для поддержания сил, а два других – словно для равновесия. Держал их в левой руке, стоял плечом к плечу с Пенделем, у стола из яблоневого дерева.
  – Ну, это совершенно не для нас, сэр, – сказал Пендель и презрительно отмахнулся от рулонов тонкого твида. – И это тоже не пойдет, во всяком случае, для такой, как у вас, как бы это поделикатней выразиться, зрелой фигуры. Другое дело какой-нибудь безбородый юнец, худенький, как стебелек. Но для таких джентльменов, как вы или я, нет, я бы сказал, это совсем не то… – Он отмахнулся от еще нескольких рулонов. – Ну, вот это еще куда ни шло…
  – Превосходная альпака!
  – Будьте уверены, сэр, – немало удивленный, ответил Пендель. – С Андских высокогорий Южного Перу, ценится за невероятную мягкость и разнообразие естественных оттенков – цитата из справочника по шерсти, если уж быть честным до конца.
  – Любимый материал моего отца. Он им чуть ли не клялся. Всегда предпочитал. Или подавай ему альпаку, или ничего.
  – Предпочитал, сэр? О боже…
  – Да, он скончался. Там же, где и Брейтвейт.
  – Что ж, единственное, что позволю себе заметить на этот счет, видимо, ваш уважаемый отец знал толк в тканях! – воскликнул Пендель и снова вернулся к своей любимой теме. – Ибо сам я всегда считал ткань из альпаки самой легкой и элегантной, с ней ничто не может сравниться. Так всегда было и будет, вы уж меня извините. Да никакие мохеры в мире, никакие камвольные смеси с ней не сравнятся. Альпака обесцвечена уже в пряже, отсюда разнообразие и богатство оттенков. Альпака чиста, прочна, это ткань, которая дышит. Не беспокоит даже самую чувствительную кожу. – Он нежно дотронулся пальцем до тыльной стороны ладони Оснарда. – А теперь скажите мне, мистер Оснард, что к своему вечному позору и стыду использовал вместе с ней обычный портной с нашей Сейвил Роу?
  – Понятия не имею.
  – Подкладку, – с отвращением произнес Пендель. – Обычный подкладочный материал. Вандализм, вот как это называется.
  – Да старик Брейтвейт перевернулся бы в фобу!
  – Именно, сэр. Так оно и было. И мне ничуть не стыдно процитировать своего учителя. «Гарри, – как-то сказал он мне, девять лет проработали вместе, пока он стал называть меня Гарри. – Гарри, мальчик, то, что они делают с альпакой, я б не сделал и с бродячим псом». Так прямо и сказал, именно этими словами, до сих пор слышу его голос.
  – Я тоже.
  – Простите, сэр?
  Пендель насторожился, Оснард же, напротив, сохранял полнейшее спокойствие. Очевидно, просто не понимал, какое впечатление могут произвести эти его слова, и внимательно перебирал образцы ткани.
  – Боюсь, что не совсем понял вас, мистер Оснард.
  – Просто старина Брейтвейт одевал моего папашу. Но это было давным-давно. Сам я тогда был еще мальчишкой.
  Пенделя так растрогало это заявление, что он на какое-то время лишился дара речи. Он весь точно окаменел и смешно приподнял плечи. А затем произнес бездыханным шепотом:
  – Кто бы мог подумать, сэр. Простите меня. Это новая страница книги. – Тут голос его немного окреп, и он добавил: – Ну, прежде всего смею заверить вас, для меня это честь, огромная честь, принять, так сказать, эстафету от отца к сыну. Два поколения, и оба обшивались в «П и Б»! Нет, здесь, в Панаме, этого не бывает. Еще не доросли.
  – А я-то думал, вы удивитесь.
  На секунду Пенделю показалось – он был готов поклясться в этом, – что быстрые лисьи глазки Оснарда вдруг утратили веселый прищур. Округлились и стали дымно-темными, с искоркой света, мерцающего в центре зрачка. Позже, раздумывая над этим, он понял, что искорка была не золотистой, скорее красной. Но глаза Оснарда тут же вернулись к обычному прищуру.
  – Что-то не так? – осведомился он.
  – Я просто не мог сдержать восхищения, мистер Оснард. «Момент истины». Расхожее выражение, особенно в наши дни, но лучше, пожалуй, не скажешь.
  – Колесо истории повернулось, так, что ли?
  – Именно, сэр. То самое огромное колесо, что бесконечно вращается и перемалывает всех и вся, – согласился Пендель и ухватился за книгу с образцами, словно ища в ней спасения.
  Но сперва Оснард должен был доесть сандвич с огурцом, что он и сделал, проглотил одним махом, затем стряхнул крошки с ладоней, похлопав одной о другую несколько раз, пока не остался удовлетворен результатом.
  Процедура приема новых клиентов была разработана в «П и Б» до мелочей и обычно проходила как по маслу. Выбор ткани из альбома образцов, затем восхищенное лицезрение готового костюма из этой же ткани – Пендель никогда не выставлял модели, если такого материала в наличии у него не было, – потом торжественное шествие в примерочную, где производились все необходимые замеры. Затем посещение «Бутика для джентльменов» и «Уголка спортсмена», турне по задним коридорам, обмен приветствиями с Мартой, выписка счета, оплата через депозит или иным способом, в зависимости от желания клиента. И будьте любезны на первую примерку ровно через десять дней.
  Однако для Оснарда Пендель избрал другой вариант. Прямо от столика с образцами препроводил его через задний коридор, чтобы продемонстрировать Марте, которая сидела на кухне и была целиком погружена в чтение книги под названием «Экология взаймы». Речь там шла о варварском уничтожении джунглей Латинской Америки с ведома и всяческого поощрения со стороны Мирового банка.
  – Вот, прошу, знакомьтесь, мистер Оснард. Это и есть настоящий мозговой центр «П и Б»! Хотя, смотрите, она готова убить меня за эти слова! Пожми руку мистеру Оснарду, Марта. «ОСН», потом «АРД». Заведи на него карточку, дорогая, и пометь значком «старый клиент», потому как мистер Брейтвейт обшивал его отца. Кстати, ваше имя, сэр?
  – Эндрю, – ответил Оснард. И Пендель увидел, как Марта подняла на «старого клиента» глаза, смотрела долго и внимательно с таким видом, точно уже где-то слышала это имя, а затем вопросительно взглянула на Пенделя.
  – Эндрю? – переспросила она.
  – Временно остановился в отеле «Эль Панама», Марта, – поспешил объяснить Пендель. – Но вскоре, стараниями наших пресловутых панамских строителей, должен переехать… куда, мистер Оснард?
  – На Пунта Пайтилла.
  – Ну разумеется, – кивнул Пендель с подобострастной улыбкой, словно Оснард только что заказал икру.
  А Марта отметила в толстом томе место, на котором остановилась, затем отложила этот том в сторону и с самым мрачным видом принялась заполнять карточку, причем почти все ее лицо было скрыто за завесой черных волос.
  – Что, черт возьми, произошло с этой женщиной? – осведомился Оснард, когда они оказались в коридоре на безопасном расстоянии.
  – Боюсь, что несчастный случай, сэр. Ну и результат лечения после.
  – Удивлен, что вы держите ее у себя. Наверное, при виде этой девицы у ваших клиентов просто мурашки бегут по коже.
  – Что вы, сэр, совсем напротив! – с достоинством ответил Пендель. – Смею заверить вас, наша Марта любимица всех клиентов. А уж какие сандвичи делает – язык можно проглотить, так они уверяют.
  После чего, чтоб отмести все дальнейшие расспросы о Марте, Пендель прочитал новому клиенту целую лекцию об орехе тагуа, что растет в дождевом лесу. Согласно его уверениям, древесина этого замечательного и необычного дерева стала вполне достойной заменой слоновой кости и пользовалась в мире огромной популярностью.
  – А теперь я задам вам один вопрос, мистер Оснард. Ну-ка, догадайтесь, какое применение находит древесина тагуа сегодня? – страстно вопрошал он Оснарда. – Резные шахматные фигурки? Пожалуйста! Деревянная скульптура? Будьте любезны, получите! Серьги, ювелирные украшения? Так, все правильно, уже совсем тепло. Но что еще? Какое еще возможно использование, традиционное, почти забытое в наше время, но у нас в «П и Б» это имеется, и мы предоставляем эти изделия самым дорогим и лучшим нашим клиентам, им на радость и в наследство грядущим поколениям?…
  – Пуговицы, – догадался Оснард.
  – Ну конечно же! Наши пуговицы! Благодарю вас. – Пендель резко остановился у еще одной двери. – Здесь работают дамы из индейского племени, – сообщил он, понизив голос. – Куна. Весьма чувствительны, если вы ничего не имеете против.
  Он постучал, отворил дверь, несколько нерешительно вошел и поманил за собой своего гостя. Три индианки неопределенного возраста сидели за столом под светом наклонных ламп и шили пиджаки.
  – Вот тут и наносятся, так сказать, окончательные штрихи, мистер Оснард, – тихо пробормотал он, словно боялся помешать работницам.
  Но женщины, вопреки утверждению Пенделя, оказались вовсе не так уж чувствительны. Они спокойно продолжали свое дело, время от времени отрывая глаза от шитья, весело поглядывали на Пенделя, а Оснарда одарили широкими приветливыми улыбками.
  – Пуговица на сшитом на заказ костюме подобна рубину, венчающему тюрбан султана, мистер Оснард, – все так же шепотом заметил Пендель. – Именно на нее прежде всего падает взгляд, эта деталь говорит за весь костюм. Хорошая петля для пуговицы не способна сделать костюм хорошим. Но плохая петля способна испортить любой костюм.
  – Снова цитата из нашего обожаемого Артура Брейтвейта? – предположил Оснард, копируя тихий голос Пенделя.
  – Именно, сэр, именно так. И наши пуговицы из тагуа имели самое широкое хождение в Америке и Европе еще до прискорбного изобретения пластиковых пуговиц, которые, по моему мнению, так никогда и не превзойдут их. В чем опять же сыграли положительную роль «П и Б», всегда ставившие своей целью создание превосходного костюма в полном смысле этого слова.
  – Так это тоже идея Брейтвейта?
  – Концепция Брейтвейта, если уж быть до конца точным, мистер Оснард, – сказал Пендель, проходя мимо закрытой двери, за которой трудились китайцы, и решив, что лучше не беспокоить их. – А воплощение ее в жизнь – моя скромная заслуга.
  Пендель хотел было пройти дальше, но Оснард замедлил шаг и, опершись рукой о стену, преградил ему путь.
  – Слышал, вы одевали самого Норьегу? Это правда? Пендель явно медлил с ответом и инстинктивно покосился в сторону двери в кухню, где находилась Марта.
  – Ну, даже если и так, что с того? – ответил он наконец. И на секунду на его окаменевшем лице промелькнуло недоверчивое выражение, а голос стал скучным и безжизненным. – А что мне было делать? Захлопнуть перед его носом ставни и двери? Дескать, вали домой?
  – А что именно вы для него шили?
  – Генерал был не из тех, кто умеет носить костюмы, мистер Оснард. Вот военная форма – другое дело, в ней он разбирался до мелочей. Разные там фуражки, сапоги. Но, несмотря на нелюбовь к штатскому платью, были все же и в его жизни моменты, когда без костюма не обойтись.
  Пендель развернулся, намереваясь продолжить движение по коридору. Но Оснард так и не убрал руки.
  – Какого рода моменты?
  – Ну, был один случай, сэр, когда генерала пригласили произнести торжественную речь в Гарвардском университете. Возможно, вы помните? Хотя в Гарварде предпочли бы забыть об этом. И он очень беспокоился, как все пройдет. Страшно нервничал, приходя на примерки.
  – Ну уж, во всяком случае, там, где он сейчас находится, костюмы не нужны. Я прав?
  – Совершенно правы, мистер Оснард. Ну и еще один случай. Когда Франция наградила его высшим орденом и зачислила в почетные легионеры.
  – Это за какие такие заслуги, черт побери? Верхний свет в коридоре был тусклым, и глаза Оснарда походили на дыры от пуль.
  – На ум приходит несколько объяснений, сэр. Наиболее вероятным выгладит следующее: генерал позволил военно-воздушным силам Франции базироваться в Панаме, когда они производили серию ядерных взрывов в южной части Тихого океана.
  – Кто это вам сказал?
  – Ну, о генерале ходило много разных слухов. И далеко не все его приспешники отличались той же скрытностью, что и он.
  – Вы и приспешников тоже обшивали?
  – И сейчас занимаюсь этим, сэр, до сих пор. – К Пенделю вновь вернулось радужное расположение духа. – Приток их несколько упал сразу после американского вторжения. Многие чиновники, занимавшие при генерале высокие посты, решили улететь из страны, но вскоре вернулись. В Панаме никто не теряет репутации, а если это и случается, то ненадолго. А панамским джентльменам как-то не свойственно сорить деньгами за границей. Здесь существует тенденция повторного использования политиков, вместо того чтоб окончательно обесчестить их. А потому надолго из обоймы они не выпадают.
  – Но разве предателей не заклеймили позором?
  – Если честно, так их можно пересчитать по пальцам, мистер Оснард. Да, это правда, я одевал генерала несколько раз. Но кое-кто из моих клиентов зашел в этом смысле гораздо дальше, вам не кажется?
  – Ну а разные там забастовки протеста? Вы принимали в них участие?
  Еще один нервный взгляд в сторону кухни, где Марта, по всей очевидности, вернулась к занятиям.
  – Я вам так скажу, мистер Оснард. Главный вход в ателье мы запираем. А задняя дверь всегда остается открытой.
  – Мудро.
  Пендель ухватился за ручку ближайшей к нему двери и распахнул ее. Два портных-итальянца, специалисты по пошиву брюк, в белых фартуках и очках в золотой оправе, подняли головы от работы. Оснард приветствовал их величественным взмахом руки и шагнул обратно, в коридор. Пендель последовал за ним.
  – А нового парня тоже одеваете? – небрежным тоном осведомился Оснард.
  – Да, сэр. Горд сообщить вам, что президент республики Панама принадлежит к числу моих клиентов. Более приятного во всех смыслах джентльмена встретить трудно.
  – А где вы этим занимаетесь?
  – Простите, сэр?…
  – Он приезжает сюда или вы едете к нему? Пендель напустил на себя важности.
  – Встречи всегда назначаются во дворце, мистер Оснард. Люди идут к президенту, а не он к ним.
  – И вы там, как я понимаю, хорошо освоились?
  – Это мой третий президент, сэр. Так что кое-какие связи завязаться успели.
  – С его лакеями?
  – Да, в том числе и с ними.
  – Ну а с ним самим? С прессой?
  Пендель снова выдержал паузу, как делал всегда, когда ему казалось, что он вступает в противоречие с правилами конфиденциальности.
  – Сей государственный муж, сэр, постоянно пребывает под давлением обстоятельств. Он очень одинокий человек, лишенный того, что мы называем простыми человеческими радостями, ради которых стоит жить. Побыть несколько минут наедине со своим портным – для него приятное разнообразие.
  – Так вы с ним болтаете, да?
  – Я бы предпочел термин «утешительный антракт». Он спрашивает, что говорят о нем мои клиенты. Я отвечаю, не называя никаких имен, разумеется. Иногда, если у него особенно тяжело на сердце, он оказывает мне большую честь и делится сокровенным. У меня репутация человека, умеющего хранить чужие тайны. О чем, несомненно, бдительные советники его информировали. А теперь, сэр, прошу сюда, пожалуйста!
  – А как он вас называет?
  – С глазу на глаз или в присутствии других?
  – Тогда, наверное, Гарри?
  – Правильно.
  – А вы?
  – Я никогда не позволяю себе лишнего, мистер Оснард. Судьба подарила мне шанс, меня пригласили. Но для меня он господин президент – и всегда останется им.
  – Ну а Фидель?
  Пендель весело рассмеялся. Казалось, он с нетерпением ждал этой возможности – посмеяться от души.
  – Видите ли, сэр, в последнее время Команданте действительно полюбил хорошие костюмы, что с его стороны вполне естественно ввиду наступившей полноты. И нет в регионе портного, который бы не отдал все на свете за право пошить ему костюм, что бы там ни думали о нем эти янки. Но он остается верен своему кубинскому портному, что вы, надеюсь, успели с неудовольствием отметить, глядя на него в телевизоре. О господи!… Ладно, ни слова больше. Наше дело сторона. И если от него позвонят, в «П и Б» всегда с удовольствием ответят.
  – Я смотрю, вы тут управляете целой секретной службой.
  – Это жестокий мир, мистер Оснард. Самая жесткая конкуренция. И я был бы полным идиотом, если бы не держал ухо востро.
  – Само собой. Что ж, вернемся к тропинке, проложенной великим Брейтвейтом.
  Пендель вскарабкался на стремянку. И, с трудом удерживая равновесие, доставал с самой верхней полки рулон самой лучшей серой альпаки, с тем чтоб представить ее на суд мистера Оснарда. Как и почему оказался здесь этот человек, каковы были его истинные мотивы, оставалось для него тайной. И у него было не больше желания копаться в ней, чем у кошки, загнанной на вершину дерева. Туда, где она искала спасения.
  – Очень важно, сэр, это я всегда говорю, поместить эти материалы здесь, пока они еще, что называется, тепленькие, и не забывать переворачивать, – громко говорил он, едва не упираясь носом в полку с отрезами темно-синей камвольной шерсти. – Ну вот, думаю, вы одобрите мой выбор, мистер Оснард. Отличный выбор, доложу я вам, и этот ваш серый костюм произведет в Панаме настоящий фурор. Сейчас спущусь и покажу. Хочу, чтоб вы хорошенько рассмотрели и пощупали этот материал. Марта! Пожалуйста, подойди, дорогая!
  – А на кой черт нужен второй, что-то никак в толк не возьму! – откликнулся снизу Оснард. Заложив руки в карманы, он рассматривал галстуки.
  – Ни один на свете костюм нельзя носить два дня подряд, это я всегда всем говорю. Жир и пот так и норовят впитаться в ткань, это происходит, когда вы напряженно работаете. Ну и сразу же мчитесь в химчистку, а это, доложу я вам, начало конца. Костюм без смены – это половинка костюма, так я всегда говорю. Марта! Куда, черт побери, запропастилась эта девчонка?
  Оснард приподнялся на цыпочки.
  – Мистер Брейтвейт пошел в этом смысле даже дальше. Рекомендовал своим клиентам вообще воздерживаться от химчистки! – еще громче прокричал сверху Пендель. – Чистить можно только щеточкой, в крайнем случае – губкой. И раз в год приносить в ателье, чтобы их костюмы постирали в реке Ди.
  Оснард перестал разглядывать галстуки и уставился на него.
  – Вода этой реки обладает необыкновенно ценными чистящими свойствами, – объяснил Пендель. – Река Ди для нашего костюма все равно что Иордан для пилигрима.
  – А я думал, это изобретение Хантсмана, – заметил Оснард, не сводя глаз с Пенделя.
  Тот колебался. И это было заметно. И Оснард заметил.
  – Мистер Хантсман замечательный портной. Один из величайших лондонских портных. Но в данном случае он пошел по следам Артура Брейтвейта.
  Очевидно, Пендель хотел сказать «по стопам», но смутился под пристальным взглядом Оснарда. И перед его глазами встал образ великого Хантсмана, который, подобно пажу короля Венцеля [2], послушно шлепал по следам Брейтвейта, оставленным в глубокой и черной шотландской грязи. Не в силах выносить многозначительного молчания собеседника, Пендель схватил рулон ткани и, прижимая его к груди, как ребенка, одной рукой и цепляясь другой за перильца, начал спускаться вниз.
  – Ну, вот, прошу вас, сэр. Наша умеренно серая альпака во всем своем великолепии. Спасибо, Марта, – бросил он, заметив возникшую в дверях молчаливую фигуру.
  Отвернув лицо, Марта ухватилась за край отреза обеими руками и начала разворачивать рулон, отходя обратно к двери и давая возможность Оснарду как следует разглядеть ткань. И одновременно взглянула на Пенделя, тот поймал ее взгляд и прочитал в нем вопрос и упрек. Но, к счастью, это укрылось от внимания Оснарда. Он рассматривал ткань. Он склонился над ней, заложив руки за спину. Казалось, он даже принюхивался к ней. Захватил край, осторожно потер между подушечками пальцев. Неспешность и нерешительность его движений заставила Пенделя пуститься в дальнейшие объяснения и вызвала еще большее неодобрение Марты.
  – Не нравится серый, мистер Оснард? Вижу, вы, наверное, предпочитаете коричневый! Этот цвет вам очень к лицу, коричневый, я имею в виду. Если честно, коричневый сейчас в Панаме не слишком популярен. Не знаю, почему, видимо, среднестатистический панамский джентльмен считает этот цвет недостаточно, что ли, мужественным. – Он снова был на стремянке, а Марта осталась внизу, сжимая в руках край серого рулона, который теперь лежал у ее ног. – Есть тут у меня один очень занятный коричневый материал, красного оттенка в нем совсем немного. Ага, вот он где!… Всегда говорил, примесь красного способна испортить даже самый идеальный коричневый цвет. Уж не знаю, почему, но это так. Что скажете, сэр? Чему отдадим предпочтение?
  Оснард долго не отвечал. Сперва его внимание было целиком поглощено серой тканью, затем – Мартой, которая изучала его с брезгливым любопытством. Потом он поднял голову и уставился на Пенделя, стоявшего на стремянке. В этот миг тот напоминал канатоходца, застывшего на проволоке под куполом цирка без всякой страховки. Внизу, под ногами, весь мир и вся прошлая жизнь, которую готов отнять у него этот человек, судя по бесстрастному, холодному выражению обращенного к нему лица.
  – Остановимся на сером, старина, если не возражаете, конечно, – сказал Оснард. – Серый для города, коричневый для деревни. Так, кажется, он говорил?
  – Кто?
  – Брейтвейт. А вы думали, кто?…
  Пендель медленно спустился вниз. Хотел было что-то сказать, но не стал. Запас слов иссяк – и это у него, Пенделя, для которого слова всегда служили убежищем и утешением. И он вместо ответа просто улыбнулся Марте, та подошла, и они принялись вместе сворачивать рулон. Он – улыбаясь, пока не стало больно губам, а Марта – недовольно хмурясь. Что отчасти было вызвано присутствием Оснарда, а отчасти стараниями врача, который так неудачно сделал операцию на ее лице. И теперь на нем вечно присутствовала эта мина.
  Глава 4
  А теперь, сэр, позвольте снять ваши размеры. Пендель помог Оснарду снять пиджак, заметив при этом торчавший из бумажника толстый конверт из плотной коричневой бумаги. От плотного тела Оснарда веяло жаром, как от промокшего спаниеля. Через пропотевшую насквозь рубашку просвечивали соски в окаймлении густой поросли волос. Пендель зашел ему за спину и измерил расстояние от воротничка до талии. Мужчины молчали. Панамцам, по наблюдениям Пенделя, всегда нравился процесс снятия мерок. Англичанам – никогда. Наверное, все дело в прикосновениях. Теперь снова – от воротничка до конца спины, стараясь как можно меньше прикасаться к телу. Оба по-прежнему молчали. Он измерил ширину плеч, затем расстояние от плеча до локтя, затем – от локтя до манжеты. Потом подошел к Оснарду сбоку, легонько дотронулся до локтя, делая знак, что надо его приподнять, и пропустил мерную ленту под мышками до сосков. Иногда, обслуживая клиентов-холостяков, Пендель избирал менее чувствительный маршрут, но почему-то решил, что с Оснардом можно не церемониться. Внизу звякнул звонок, затем кто-то сердито захлопнул входную дверь.
  – Это Марта?
  – Да, сэр. Отправилась домой.
  – Она что-то имеет против вас, да?
  – Что вы, сэр! Конечно, нет. С чего вы взяли?
  – Вся так и дрожит от злости.
  – Господь с вами, сэр, – пробормотал Пендель.
  – Ну, тогда, значит, все дело во мне.
  – Что вы, сэр! Как такое возможно?
  – Денег я ей вроде бы не должен. Ни разу не трахнул. Так что недоумеваю.
  Примерочная представляла собой обшитую деревом кабинку размером девять на двенадцать футов и была выгорожена на втором этаже, в «Уголке спортсмена». Высокое зеркало на подвижной раме, три простых настенных зеркала и маленький позолоченный стул составляли всю обстановку. Тяжелая зеленая занавеска свисала до полу. Но на самом деле «Уголок спортсмена» вовсе не являлся уголком. Это было продолговатое помещение с низким деревянным потолком и верхним чердачным этажом, навевавшим воспоминания об одиноком детстве. Нигде Пенделю не работалось лучше и плодотворней, чем здесь. На медных вешалках, установленных вдоль стен, висела целая армия незаконченных костюмов. На старых полках красного дерева поблескивали туфли для гольфа, шляпы и зеленые дождевики. Рядом в художественном беспорядке были свалены сапоги для верховой езды, хлысты, шпоры, пара чудесных английских ружей, патронташи и клюшки для гольфа. А в центре, на самом видном и почетном месте красовался конь, как в гимнастическом зале, но с той разницей, что у него были голова и хвост. На нем джентльмены, явившиеся на примерку, могли проверить, удобно ли сидят бриджи.
  Пендель судорожно искал тему для беседы. В примерочной было принято болтать без умолку, как бы подчеркивая тем самым интимность дела и обстановки. Но по некой непонятной пока причине завести подходящий разговор не удавалось. И он ударился в воспоминания о полных лишений и борьбы годах молодости.
  – Да, раненько тогда приходилось вставать, доложу я вам! Эти темные, такие холодные утра в Уайтчейпеле, капли росы на булыжниках… Вспомнишь, так прямо мороз по коже. Сейчас, конечно, все совсем по-другому. Молодые люди не очень-то стремятся освоить наше ремесло. Во всяком случае, в Ист-Энде. Настоящее шитье уходит в прошлое. Видно, считают, что уж больно тяжелое и хлопотное это занятие. И правы.
  Он снова снял мерки со спины, но на этот раз Оснард стоял, держа руки по швам, и Пендель делал замеры с их внешней стороны. Обычно он таких измерений не делал, но Оснард не был обычным клиентом.
  – Ист-Энд и Вест-Энд, – заметил Оснард. – Большая разница.
  – Именно, сэр, но у меня нет причин сожалеть о тех днях.
  Теперь они стояли лицом к лицу и очень близко. Зоркие карие глаза Оснарда были устремлены на Пенделя, последний же не отрывал взгляд от пропотевшего пояса габардиновых брюк. Вот он обвил мерной лентой его талию и туго стянул.
  – Ну, и каков же плачевный результат? – шутливо осведомился Оснард.
  – Скажем, тридцать шесть, сэр, плюс еще самую малость.
  – Плюс что?
  – Плюс ленч, если позволите так выразиться, сэр, – ответил Пендель и наградил себя долгожданным смехом.
  – Тоскуете по доброй старой Англии? – спросил Оснард, пока Пендель, тайком от него, записывал в блокноте результат последнего замера – «тридцать восемь».
  – Да не то чтобы очень, сэр. Нет, не тоскую. Не сильно, как вы изволили заметить. Нет, – повторил он и сунул блокнот в карман брюк.
  – Готов держать пари, так и тянет прогуляться по Роу?…
  – Ну, разве что по Роу, – добродушно согласился Пендель. И ему предстало очередное видение – прошлый век, он портной и измеряет длину фалд у фраков и ширину бриджей. – Да, Роу небось теперь совсем не та, верно? Если б Сейвил Роу осталась в своем первозданном виде, и всяких других изменений было бы поменьше, мы б с вами имели совсем другую Англию, куда лучше, чем сейчас. Жили бы в счастливой стране, вы уж простите меня за откровенность.
  Если Пендель считал, что с помощью этих маловразумительных рассуждений можно спастись от дальнейших инквизиторских расспросов, то он глубоко заблуждался.
  – Так расскажите же мне об этом.
  – О чем, сэр?
  – Старина Брейтвейт взял вас в подмастерья, верно?
  – Да, сэр.
  – И каждый день с самого раннего утра молодой Пендель сидел на ступеньках дома. И ждал появления старика. «Доброе утро, мистер Брейтвейт, как самочувствие, сэр? Мое имя Гарри Пендель, и я ваш новый ученик». Просто обожаю такие штучки.
  – Рад слышать, сэр, – несколько неуверенно заметил Пендель. У него возникло неприятное ощущение, что ему пересказывают его собственный анекдот, только в другой версии.
  – Короче говоря, вы его достали. Взяли измором. А потом стали любимым подмастерьем, ну прямо как в сказке! – продолжал Оснард. Правда, не сказал, в какой именно сказке, а Пендель не стал спрашивать. – И вот однажды – сколько лет тому назад это было? – старик Брейтвейт вдруг обращается к вам и говорит: «Ну, ладно, Пендель. Устал иметь тебя в учениках. Теперь ты у меня коронованный принц». Или что-то подобное. Опишите эту сцену поподробнее. Добавьте перцу.
  На обычно гладком и незамутненном лбу Пенделя возникла озабоченная морщинка. Он никак не мог понять, чего добивается от него странный клиент. Зайдя к Оснарду слева, он обвил мерной лентой его зад, чуть сдвинул, чтоб добраться до самого выпуклого места, и записал результат в блокнот. Потом наклонился, измерил окружность бедра, выпрямился и, подобно тонущему пловцу, снова поднырнул головой под правое колено Оснарда.
  – Вот так и одеваем людей с тех пор, сэр… – неуверенно пробормотал он, чувствуя, как взгляд Оснарда прожигает основание шеи. – Да, большая часть моего поколения ценила старые добрые времена. И не думаю, что это имеет какое-то отношение к политике.
  То была его стандартная шутка, рассчитанная на то, чтобы вызвать смех у самых хмурых клиентов. Но на Оснарда она не произвела должного впечатления.
  – Никогда не знаешь, где нарвешься на эту дрянь. Полощется, как флюгер на ветру, – отмахнулся Оснард. – Так когда это бывало? По утрам, да? Или вечером? В какое время дня вы наносили визит во дворец старика?
  – Вечером, – пробормотал Пендель спустя, казалось, целую вечность. И, словно в знак окончательного признания своего поражения, добавил: – Обычно в пятницу, как сегодня.
  И он поднес кончик мерной ленты к ширинке Оснарда, старательно избегая контакта с тем, что находилось под ней. Затем левой рукой пропустил ленту вниз, по всей длине внутренней части бедра Оснарда, до края подошвы его тяжелого ботинка офицерского образца. Ботинок, как он успел заметить, не раз побывал в ремонте. Вычтя из результата дюйм, записал цифру в блокнот и храбро выпрямился во весь рост. И обнаружил, что в лицо ему смотрят круглые черные глаза. Так и впились, и ощущение было такое, точно на него нацелены ружья противника.
  – Зимой или летом?
  – Летом, – безжизненным голосом ответил Пендель. Затем глубоко вздохнул и продолжил: – Не многие из нас, знаете ли, могут похвастаться тем, что летом, тем более в пятницу вечером, их ждет работа. Наверное, я исключение. Наверное, есть во мне что-то такое, что в свое время привлекло внимание Брейтвейта.
  – В каком году?
  – В каком году… о, господи! – собравшись с силами, он покачал головой и выдавил слабую улыбку. – О, боже ты мой. Да давным-давно, целую вечность тому назад. Но реку не повернуть вспять, верно? Король Кейнут [3] пытался, и сами знаете, чем это кончилось, – добавил он, вовсе неуверенный в том, что там вообще чем-то кончилось.
  Однако Пендель почувствовал, как к нему возвращаются присущие ему живость и артистизм – то, что дядя Бенни называл беглостью.
  – Он стоял в дверях, – продолжил Пендель, подпустив в голос лирическую нотку. – А мысли мои целиком поглощала пара брюк, которые мне доверили шить, я страшно волновался, особенно за крой. А потом вдруг поднимаю голову и вижу – он! Стоит и молча разглядывает меня. Мужчина он был видный. Сейчас люди об этом забыли. Крупная лысая голова, густые брови – словом, производил впечатление. От него исходила сила и…
  – Вы забыли про усы, – заметил Оснард.
  – Усы?
  – Ну да. Чертовски здоровые пушистые усы, вечно пачкал их в супе. Должно быть, сбрил их к тому времени, как повсюду начали снимать его портреты. Надо сказать, они меня чертовски пугали. Посмотришь и вздрогнешь.
  – Но к тому времени, как я имел честь… Короче, мистер Оснард, усов у него не было.
  – Да нет же, были! Вижу ясно, словно это было вчера. Но Пендель, то ли в силу упрямства, то ли ведомый неким инстинктом, не сдавался.
  – Думаю, память сыграла с вами злую шутку, мистер Оснард. Вы вспоминаете о совсем другом джентльмене и приписываете его усы Артуру Брейтвейту.
  – Браво! – тихо проронил Оснард.
  Но Пендель отказывался верить, что только что слышал это слово и что Оснард при этом еще ему и подмигнул. Он продолжал гнуть свое:
  – «Пендель, – говорит он мне, – хочу, чтоб вы стали мне сыном. Как только закончите курсы английского, буду называть вас Гарри, переведу в главный цех и назначу своим наследником и партнером»…
  – Вы же говорили, что на это у него ушло целых девять лет.
  – На что?
  – На то, чтобы начать называть вас Гарри.
  – Но ведь я начинал как подмастерье.
  – Верно. Моя ошибка. Продолжайте.
  – «Это все, что я хотел вам сказать. А теперь возвращайтесь к своим брюкам и не забудьте записаться в вечернюю школу, где дают уроки дикции».
  Пендель умолк. Он выдохся. В горле щипало, глаза слезились, в ушах стоял странный звон. Но это не мешало ему испытывать чувство удовлетворения. Мне это удалось! Нога сломана, температура сто пять, но представление тем не менее продолжается.
  – Потрясающе, – выдохнул Оснард.
  – Спасибо, сэр.
  – Самый восхитительный треп, который я слышал в жизни. И вы умудрились преподнести все это дерьмо с самым героическим видом.
  Пенделю казалось, что голос Оснарда доносится до него откуда-то издали, что сопровождает его хор других голосов. Сестра милосердия в сиротском приюте на севере Лондона говорила, что Иисус на него сердится. Смех его детей в автомобиле. Голос Рамона, сообщающий, что какой-то лондонский коммерческий банк интересовался его статусом. Голос жены, Луизы, продолжал твердить, что стране всего-то и нужен один хороший человек. А затем он услышал шум уличного движения, машины потоком стремились убраться из города как можно скорей, и Пенделю показалось, что он сидит в одной из них и что он наконец свободен.
  – Дело в том, старина, что я прекрасно знаю, кто вы такой. – Но Пендель ничего не видел, даже сверлящих его черных глаз Оснарда. Он мысленно возвел перед глазами непроницаемую стену, и Оснард оказался по ту сторону от нее. – Точнее говоря, я знаю, кем вы не являетесь. Причин для паники или волнения нет. Мне это даже нравится. Все, до последней мельчайшей детали.
  – Я вам не какой-то там первый попавшийся, – услышал Пендель свой собственный шепот по эту сторону стенки, и зеленый занавес в дверях примерочной вдруг вздыбился от сквозняка.
  И он заметил, как Оснард выглядывает в щелочку, настороженно оглядывает «Уголок спортсмена». А потом снова услышал голос Оснарда, тот звучал тихо, но у самого уха, и в висках у Пенделя застучало.
  – Вы Пендель, заключенный под номером 906017, бывший малолетний правонарушитель, получили шесть лет за поджог, отсидели два с половиной года. Шить научились в кутузке. Выехали из страны через три дня после освобождения, при материальной поддержке дяди Бенджамина, ныне покойного. Женились на дочери хулигана и школьной учительницы, девушке из Зоны канала – Луизе, которая теперь пять дней в неделю ишачит на великого и славного Эрни Дельгадо в Комиссии по управлению Панамским каналом. У вас двое ребятишек: сын Марк восьми лет, дочь Ханна – десяти. Владеете рисовой фермой, приносящей одни убытки. «Пендель и Брейтвейт» – приманка для идиотов. Никакой такой фирмы на Сейвил Роу никогда не существовало. И никакой ликвидации не было, потому что ликвидировать было нечего. Артур Брейтвейт – фигура вымышленная. Обожаю обманщиков. Особенно таких ловких. Без них жить было бы скучно. И нечего коситься на меня с обиженным видом. Я ведь угадал, верно? Вы меня слышите, Пендель?
  Но Пендель ничего не слышал. Он стоял, опустив голову и тесно сдвинув ноги, оцепеневший и оглохший. Затем сделал над собой усилие, приподнял руку Оснарда, пока она не оказалась на уровне плеча, сложил ее так, чтобы ладонь упиралась в грудь. Потом, поместив кончик мерной ленты в самый центр спины Оснарда, пропустил саму ленту через локоть, по всей длине руки, до запястья.
  – Я спросил, кто еще принимал в этом участие?
  – В чем?
  – В обмане. Мантия святого Артура падает на слабые детские плечи Пенделя. «П и Б», портные королевского двора! Дом с тысячелетней историей. Вся эта муть. Кто еще знал, кроме вашей жены, разумеется?
  – Она здесь совершенно ни при чем! – нервно воскликнул Пендель.
  – Она что же, не знала? Пендель робко помотал головой.
  – Луиза не знала?… Выходит, вы и ее обманывали? Держи язык за зубами, Гарри. За зубами, точнее не скажешь.
  – Ну а как насчет других маленьких проблем?
  – Каких именно?
  – Тюрьма.
  В ответ Пендель прошептал так тихо, что сам едва слышал свой голос.
  – Что-что? Еще одно нет?
  – Да. Нет.
  – Она не знала, что вы отбывали срок? Ничего не знала о добром дядюшке Артуре? Ну а про рисовую ферму, которая того гляди вылетит в трубу, тоже ничего не знает?
  Те же самые измерения. От центра спины до запястья, только на этот раз рука Оснарда выпрямлена. Деревянными движениями Пендель пропустил ленту через локоть.
  – Снова нет?
  – Да.
  – Кажется, ферма находится в совместном владении?
  – Да.
  – И жена ничего не знает?
  – Денежными вопросами в нашей семье занимаюсь я.
  – Да уж, именно что занимаетесь. И сколько успели наделать долгов?
  – Перевалило за сотню тысяч.
  – Я слышал, что за двести, и долг продолжает расти.
  – Да.
  – Процент?
  – Два.
  – Два процента в квартал?
  – В месяц.
  – Хотите прийти к соглашению с кредитором?
  – Если получится.
  – Не нравится мне все это. На черта вы это сделали?
  – Просто у нас тут есть такая штука, называется «спад». Не знаю, сталкивались ли вы когда с таким явлением, – сказал Пендель и почему-то вспомнил дни, когда у него было всего три клиента и он специально назначал им примерки с интервалом в полчаса, чтобы создать в ателье видимость бурной деятельности.
  – И чем вы еще занимались? Небось играли на бирже?
  – Да. Следуя советам моего эксперта банкира.
  – И этот ваш банкир специализируется на продаже обанкротившихся предприятий?
  – Наверное.
  – А денежки принадлежали Луизе, верно?
  – Ее отцу. Вернее, только половина. Ведь у Луизы есть сестра.
  – Ну а полиция?
  – Полиция?
  – Ну, скажем иначе. Разные там службы из местных. Чьи названия не принято упоминать всуе.
  – А при чем тут они? – Голос Пенделя наконец окреп и зазвучал с прежним напором. – Налоги я плачу. Имею карточку социального страхования. Веду учет, как положено. Я ж еще не обанкротился. Так при чем здесь они?
  – Просто могут копнуть ваше прошлое. Пригласить вас к себе, заставить раскошелиться, поделиться припрятанными денежками. А вам, наверное, страшно не хочется встречаться с ними. Потому что вы не можете откупиться взяткой. Я прав?
  Пендель покачал головой, потом положил ладонь на макушку – то ли хотел помолиться, то ли убедиться, что голова еще на месте. А затем принял позу каторжника, приготовившегося идти на виселицу. Ее он позаимствовал у дяди Бенни.
  – Вы не должны дракен [4], Гарри, мой мальчик, – заметил Оснард, используя выражение, которого Пендель никогда ни от кого не слышал, кроме как все от того же дядюшки Бенни. – Затаиться. Стать маленьким. Стать никем, ни на кого даже не осмеливаться смотреть. Не попадаться им на глаза. Вы даже не можете быть мухой на стене. Вы должны стать частью этой стены.
  Но Пенделю очень скоро надоело быть частью стены. Он поднял голову и, растерянно моргая, оглядывал примерочную с таким видом, точно пробудился от долгого сна. Ему вспомнилось одно из самых загадочных высказываний дяди Бенни, но теперь он наконец понял его значение:
  Гарри, мальчик, моя проблема заключается в том, что куда бы я ни пошел, где бы ни оказался, обязательно все испорчу.
  – Да кто вы, собственно, такой? – грубовато спросил он Оснарда.
  – Я шпион. Шпионю на добрую старую Англию. Мы собираемся заново открыть Панаму.
  – Зачем?
  – Расскажу за обедом. Вы когда по пятницам закрываетесь?
  – Да можно хоть сейчас. Удивлен, что вы спрашиваете об этом.
  – Тогда во сколько? Свечи. Киддуш [5]. Что там у вас еще бывает?
  – Не бывает. Мы христиане.
  – Тогда вы, наверное, член клуба «Юнион»?
  – Только что.
  – Только что? Как прикажете понимать?
  – Пришлось купить рисовую ферму, только после этого меня приняли в члены клуба. Портных они, видите ли, не принимают, а фермеров – пожалуйста. Но при этом надо внести вступительный взнос, целых двадцать пять кусков.
  – И зачем вам это понадобилось?
  К собственному изумлению, Пендель вдруг обнаружил, что улыбается. Какой-то безумной улыбкой, вызванной удивлением или страхом. И все же это была улыбка, и она принесла еще одно приятное ощущение – оказывается, собственное тело еще послушно ему.
  – Я вам вот что скажу, мистер Оснард, – заметил он почти фамильярно. – Я и сам до сих пор не пойму, это осталось для меня тайной. Должен признаться, я человек импульсивный, увлекающийся. В этом моя беда. Мой дядя Бенджамин, которого вы только что изволили упомянуть, всегда мечтал иметь виллу в Италии. Наверное, я сделал это, чтоб доставить удовольствие дяде Бенни. Или же назло миссис Портер.
  – А это что еще за персонаж?
  – Она офицер полиции и была приставлена следить за освобожденными на поруки. Очень серьезная дама. Всегда считала, что ничего путного из меня не выйдет.
  – А вы когда-нибудь ходили в клуб обедать? Или были приглашены?
  – Крайне редко. Просто нынешнее финансовое положение не позволяет, я бы так это сформулировал.
  – Ну а если б я заказал десять костюмов вместо двух и был бы свободен вечером, вы бы меня пригласили?
  Оснард надевал свой старый пиджак. «Пусть сам туда отправляется», – подумал Пендель, подавив импульсивное желание угодить.
  – Ну, возможно. Все зависит… – неопределенно протянул он.
  – И вы позвоните Луизе. И скажете: "Дорогая, чудесные новости! Один сумасшедший брит заказал у меня целых десять костюмов, и я угощаю его обедом в клубе «Юнион».
  – Вообще-то можно…
  – Как воспримет она это?
  – Ну, это зависит…
  Рука Оснарда скользнула в карман и извлекла тот самый коричневый конверт, который уже успел попасться на глаза Пенделю.
  – Вот, держите. Пять тысяч за два костюма. Никаких квитанций не надо. Плюс еще две сотни на корзинку с завтраком.
  На Пенделе по-прежнему красовалась жилетка с расстегнутыми пуговицами, а потому он сунул конверт в карман брюк, где уже лежал блокнот.
  – Все в Панаме знают Гарри Пенделя, – заметил Оснард. – Стоит вам затаиться или исчезнуть, как все сразу заметят. А потому самое милое дело – бывать повсюду. Тогда никто не обратит на нас внимания.
  Они снова стояли лицом к лицу. При ближайшем рассмотрении оказалось, что лицо Оснарда так и светится с трудом подавляемым возбуждением. И Пендель, будучи натурой восприимчивой, сам оживился и просветлел. Они спустились вниз. Пендель пошел позвонить Луизе из раскроечной, Оснард стоял и ждал, опершись на зонтик.
  – Ты, и только ты, знаешь, Гарри, – жарко шептала Луиза Пенделю в левое ухо. Шептала голосом матери. (Социализм и школа, где преподают Библию.)
  – Знаю что, Лу? Что именно я должен знать? – шутливо спросил он. – Это ты меня знаешь, Лу. Ничего я не знаю. Тупой и неграмотный, как пень.
  Говоря по телефону, она умела держать долгие паузы. Порой невыносимо долгие, они тянулись, как время в тюрьме.
  – Ты один знаешь, Гарри, стоит ли бросать семью на весь вечер, тащиться в этот твой клуб и развлекаться с чу [6]: Ханна, его девятилетняя принцесса-католичка, Марк, его восьмилетний еврейский сыночек, упрямо не желавший учиться играть на скрипке. И Пендель любил свою семью с нежностью и преданностью сироты, и одновременно страшно боялся за нее, и научился воспринимать это счастье как посланный дураку небесный дар.
  Когда он стоял один на балконе, в темноте – а ему нравилось стоять там каждый вечер после работы, – стоял и иногда выкуривал одну из маленьких сигар дяди Бенни, стоял и вдыхал влажный воздух, пропитанный приторными запахами ночных цветов, смотрел, как плавают далекие огоньки в тумане, угадывал в его темной пелене очертания кораблей, бросивших якорь в устье канала, свалившееся на его непутевую голову счастье казалось незаслуженным и оттого – страшно хрупким. Ты ведь знаешь, долго так продолжаться не может, Гарри, мальчик мой, знаешь, что мир вдруг может взорваться. И все погибло, разрушено, ты ведь сталкивался с этим уже не раз, видел собственными глазами. А то, что уже случилось однажды, наверняка произойдет еще раз и еще, и предугадать это невозможно, а потому будь настороже.
  Он стоял и вглядывался в этот слишком подозрительно мирный город, и вскоре в воображении его трассирующие вспышки зеленого и красного начинали полосовать черно-синее небо, воздух разрывал треск автоматных очередей и оглушительный грохот артиллерийской канонады, И он грезил наяву чудовищными сценами, вроде тех, что разворачивались декабрьской ночью 1989-го, когда холмы содрогались и вспыхивали, беззащитные под ракетными ударами с моря, – больше всего тогда пострадали трущобы Эль Чорилло, сплошь застроенные ветхими деревянными домишками. И, как всегда, виноваты во всем оказались бедняки – понастроили всяких огнеопасных лачуг, а все от лени; плодятся и размножаются, точно кролики, а потом их оттуда и дымом не выкурить. Возможно, нападавшие вовсе не имели в виду ничего плохого, не хотели такого развития событий. Возможно, все они до единого были прекрасными отцами и сыновьями, и единственное, чего добивались, так это овладеть командным пунктом Норьеги, но две ракеты просто сбились с курса, а еще пара последовала за ними. Впрочем, добрые намерения во время боевых действий часто вступают в противоречия с целью этих самых действий, а потому остаются незамеченными. Равно как и присутствие нескольких скрывающихся в трущобах вражеских снайперов – да были ли они там вообще? – вовсе не оправдывает сожжения этого несчастного района дотла. И все эти разговоры типа: «Мы обошлись минимальными силами» ничуть не помогали. Босые, насмерть перепуганные люди метались среди битого стекла и луж крови, спасая свои жизни, тащили чемоданы и детей, убегали в никуда. И им было мало толку от уверений, что поджог совершили злонамеренные члены спецподразделений Норьеги под названием «Батальоны достоинства и чести». Даже если и так, разве обязаны они были верить в это?
  И вот вскоре на холме стали раздаваться крики, и Пендель, немало наслышавшийся в своей жизни криков, но сам издавший немного, никогда не предполагал, что один человеческий крик может пробиться сквозь тошнотворный гул бронемашин или хлопки артиллерийских орудий. Однако он все же пробился и даже на миг заглушил их, особенно когда криков этих стало много и все они слились воедино. И исходили они из уст перепуганных ребятишек и сопровождались жуткой вонью горящей человеческой плоти.
  – Гарри, домой. Ты нужен нам, Гарри. Гарри, пожалуйста, уйди оттуда, Гарри! Просто не понимаю, что ты там делаешь!
  Это кричала Луиза. Она укрылась под лестницей, в шкафу для метелок и щеток, стояла там, выпрямившись во весь рост и заслоняя своим длинным телом детей. Марк, которому тогда еще не исполнилось и двух, сидел у нее на руках, прижавшись к животу и намочив платье промокшим насквозь подгузником, – Марк так же, как солдаты американской армии, похоже, никогда не страдал нехваткой обмундирования. У ног матери притулилась, присела на корточки Ханна в халатике с медвежонком и домашних тапочках. Сидела и молилась кому-то, кого называла Джоуви – лишь позже выяснилось, что это был своеобразный гибрид Иисуса, Иеговы и Юпитера, эдакий божественный коктейль, почерпнутый из местного фольклора и спиричуэлз [7], коих Ханна за свою трехлетнюю жизнь уже успела немало наслушаться.
  – Они знают, что делают, – твердила Луиза уверенным и визгливым командирским тоном, навевавшим столь неприятные воспоминания о ее отце. – Это не случайность. Это система, они все рассчитали. Они никогда, никогда не трогали гражданских.
  И Пендель, любивший жену, решил пощадить ее, оставить в этом счастливом заблуждении, в то время как весь Эль Чорилло рыдал, и стенал, и разрушался под повторными атаками с использованием какого-то неведомого оружия, для испытания которого Пентагон нашел удобный повод.
  – Там живет Марта, – сказал он.
  Но женщину, боящуюся за жизнь собственных детей, мало волнуют жизни и судьбы кого-либо другого. И вот утром Пендель решил прогуляться, спустился с холма, и первое, что его поразило, – это тишина. Он никогда не слышал прежде такой тишины в Панама-Сити. И он почему-то подумал, что условием прекращения огня между враждующими сторонами стал полный отказ от использования кондиционеров, строительных, дорожных и дренажных работ; и что все легковушки, грузовики, школьные автобусы, такси, мусоровозы, машины «Скорой» и полицейские автомобили с сиренами должны были исчезнуть с глаз долой согласно этому же договору; и что младенцам и их матерям отныне под страхом смерти запрещалось кричать, плакать или же испускать крики боли.
  Даже огромный неподвижный столб дыма, вздымавшийся над тем местом, что называлось прежде Эль Чорилло, был почти бесшумен и постепенно и неслышно таял в утреннем небе. Лишь несколько оппозиционеров отказывались, как всегда, подчиниться запрету – то были последние оставшиеся в живых снайперы. Они продолжали держать оборону в командном пункте Норьеги, неуверенно и изредка постреливали в появившиеся на прилегающих улицах американские подразделения. Но вскоре и они тоже заглохли, получив внушение от танков, установленных на Анкон Хилл.
  И все было в порядке, даже телефон-автомат, установленный во дворе перед автозаправкой, был не тронут и работал. Вот только номер Марты не отвечал.
  Стараясь вжиться в свой новый, только что обретенный образ одинокого зрелого мужчины, вынужденного принять жизненно важное решение, Пендель, образно выражаясь, качался на своих любимых качелях, где его бросало от преданности к хроническому пессимизму. И размах колебаний был столь велик, а нерешительность его столь удручающа, что это грозило срывом. И тогда он бросился из Бетаньи, где его мучил и донимал внутренний голос, в ателье, где надеялся обрести покой и спасение, но голос донимал и там, и он поспешил в другое убежище, дом, где надеялся спокойно взвесить все «за» и «против». Ни на одну секунду не позволял он себе думать – даже в самые критические и самоуничижительные моменты – что на деле он разрывался между двумя женщинами. «Ты погиб, – твердил он себе даже с каким-то торжеством, которое порой охватывает человека, когда сбываются худшие его опасения. – Все твои грандиозные планы и видения могут отдыхать. Весь твой вымышленный мир развалился, грохот до сих пор стоит в ушах, и это твоя вина, дурак, что ты возвел этот собор без фундамента». Но не успел он окончательно погрузиться во мрак, как на помощь пришли веселые слова утешения:
  – Надо уметь смотреть правде в глаза. Неизбежная расплата все равно рано или поздно должна была наступить, – это был голос дяди Бенни. – И когда изысканный джентльмен, молодой дипломат просит тебя постоять за Англию, родину-мать, ты решил изображать из себя труп в морге? Ничего лучшего не мог придумать? Разве часто преподносит судьба такие подарки? Призови на помощь свой божий дар, Гарри, ведь господь наделяет им немногих, лишь избранных. Что, разве не классическая ситуация? Чем тебе не перст судьбы?
  А потом Принимавшего Решение призвала на помощь Ханна – посоветовать, какую книгу ей лучше выбрать для соревнования по классному чтению. А Марку вдруг понадобилось сыграть ему на новенькой скрипке «Ленивого барашка», чтобы они вместе могли решить, подходит ли это произведение для последнего экзамена. А Луизе понадобилось знать его мнение по поводу последнего скандала, разыгравшегося в верхах, где решалось будущее канала, хотя взгляды Луизы на эту проблему были определены давным-давно: несравненный Эрнесто Дельгадо, одобренная американцами кандидатура, прямой и неустрашимый, как стрела, Хранитель Золотого Прошлого, был органически не способен на ошибки.
  – Я просто не понимаю этого, Гарри! Стоило Эрнесто уехать из страны, всего на десять дней, чтобы сопровождать президента в его поездке, и в штате тут же затевают перемены. Поступает распоряжение немедленно зачислить в отдел внешних сношений ни больше ни меньше как сразу пятерых привлекательных панамских дамочек. И все требования сводились лишь к тому, чтоб они были молоды, белые, водили «БМВ», носили платья от лучших домов, имели большие сиськи и богатых папаш. И отказывались бы разговаривать с постоянными служащими.
  – Кошмар, – решил Пендель.
  Позже, уже в ателье, Марта помогала ему разбирать просроченные счета и не полученные клиентами заказы, и они вместе решали, с кого можно стребовать сейчас, а кому дать отсрочку на месяц.
  – Что, головные боли? – нежно спросил он, заметив, что лицо у нее какое-то особенно бледное.
  – Нет, все в порядке, – ответила Марта через занавес темных волос.
  – Или лифт опять не работает?
  – Лифт теперь почти постоянно не работает. – Она одарила его кривоватой улыбкой. – И висит объявление, что работать не будет.
  – Мне страшно жаль.
  – Прошу тебя, не надо, только не это! Не ты же ответственный за лифт. Кто такой этот Оснард?
  Пендель несколько растерялся. Оснард? Оснард? Это наш клиент, женщина. И не смей выкрикивать его имя на всю лавку!
  – А в чем, собственно, дело? – осторожно спросил он.
  – От него так и исходит зло.
  – Но разве не то же самое можно сказать и о других моих клиентах? – заметил он, игриво намекая на ее слабость к людям с той стороны моста.
  – Да, но только сами они этого не знают, – уже без улыбки ответила она.
  – А Оснард, выходит, знает?
  – Да. Оснард и есть зло. И не делайте того, о чем он вас просил, ладно?
  – А что он просил?
  – Не знаю. Если б знала, то сумела бы его остановить. Пожалуйста, не надо.
  Она уже собиралась добавить: «Гарри», он почувствовал, как его имя начало формироваться на ее потрескавшихся бледных губах. Но здесь, в ателье, гордость не позволяла ей пользоваться его потворством. Она никогда, ни словом, ни взглядом не осмеливалась показать миру, что они навеки связаны неразрывными узами, что всякий раз, видя друг друга, оба они видят одно и то же, только из разных окон.
  Марта в разорванной белой блузке и джинсах валялась в канаве, точно выброшенный, никому не нужный ворох тряпья. А три солдата из Батальона Достоинства Норьеги, которых в народе ласково прозвали Достбатами, по очереди старались завоевать ее сердце и душу с помощью забрызганной кровью бейсбольной клюшки, причем метили в основном в лицо. Пендель наблюдал за этим зрелищем, заложив руки за спину, – впрочем, не добровольно, еще двое солдат скрутили ему руки, и сердце у него разрывалось сначала от страха, затем – от гнева, и уже только потом он начал умолять, заклинать их не делать этого. Позволить ей жить.
  Но они не позволяли. Они заставили его смотреть силой. Потому что нет смысла наказывать женщину повстанца, если рядом ни души и урок никому не пойдет впрок.
  Это ошибка, капитан. Это случайное совпадение, что на даме оказалась белая блузка, символ протеста.
  Возьмите себя в руки, сеньор. Потерпите. Скоро она уже не будет белой. Марта на постели в больнице, куда не побоялся отвезти их Мики Абраксас; Марта обнаженная, вся в крови и синяках, Пендель в отчаянии улещивает врача долларами и посулами, а Мики стоит у окна на страже.
  – И все равно мы лучше этого, – бормочет сквозь окровавленные губы и разбитые зубы Марта.
  Она хочет сказать: Панама заслуживает лучшей участи. Она говорит о людях по ту сторону моста.
  А на следующий день арестовали Мики.
  – Вот подумываю превратить «Уголок спортсмена» в подобие клубной комнаты, – сказал Луизе Пендель, все еще пребывающий в поисках решения. – Прямо так и вижу, здесь будет бар.
  – Не понимаю, Гарри, зачем тебе понадобился бар. На ваших сборищах по четвергам вы упиваетесь и без бара.
  – Просто так будет выглядеть привлекательней. Для тех же клиентов, Лу. А они расскажут другим, народ повалит к нам толпой. Друзья приведут друзей, друзья смогут посидеть за стойкой, расслабиться, посмотреть на новые ткани. И заказов у нас будет хоть отбавляй.
  – А куда тогда девать примерочную? – возразила она.
  «Хороший вопрос, – подумал Пендель. – Даже Энди не знает ответа на этот вопрос. Придется принять еще одно решение».
  – Все для клиентов, Марта, – терпеливо объяснял Пендель. – Для всех тех людей, что приходят сюда полакомиться твоими сандвичами. И число их будет множиться день ото дня, и заказывать костюмов будут еще больше.
  – Чтоб они все перетравились моими сандвичами!
  – А кого же тогда я буду одевать? Этих оборванцев-студентов, твоих дружков, что ли? Да, это будет первая революция в мире портняжного искусства. Добро пожаловать, «П и Б» к вашим услугам. Нет уж, большое тебе спасибо!
  – Если сам Ленин ездил на «Роллс-Ройсе», то почему бы и нет? – откликнулась она с той же язвительностью и жаром.
  «Надо же! А я так и не спросил у него про карманы, – думал Пендель уже поздно вечером, занимаясь раскройкой пиджака под музыку Баха. – Не спросил ни про манжеты на брюках, ни про то, какую он предпочитает ширину. Я даже не успел прочесть ему свою знаменитую лекцию о преимуществе подтяжек над ремнями, особенно во влажном климате и особенно для тех джентльменов, у которых талию я называю ходячим НЗ». Он уже решил воспользоваться этим предлогом и потянулся к телефону, когда вдруг тот зазвонил сам. И, разумеется, то был не кто иной, как Оснард, решивший спросить своего нового друга, не против ли тот выпить по чуть-чуть на сон грядущий?
  Они встретились в современно отделанном баре отеля «Экзекьютив», от которого до дома Пенделя было рукой подать. На огромном экране телевизора показывали волейбольный матч, за всеми его перипетиями прилежно следили две посетительницы, хорошенькие девушки в коротких юбчонках. Пендель с Оснардом разместились от них подальше, в бамбуковых креслах, мало того – даже развернулись к ним спиной.
  – Ну, что-нибудь решили? – спросил Оснард.
  – Не то чтобы да, Энди. Думал, размышлял, работал над проблемой, если так можно выразиться. Проявлял осмотрительность.
  – Да в Лондоне будут рады любой информации. Они торопятся заключить сделку.
  – Что ж, очень мило с их стороны, Энди. Вы, должно быть, представили им меня в лучшем свете.
  – Они хотят, чтоб вы как можно скорей подключились к работе. Совершенно зачарованы и заинтригованы этим рассказом о молчаливой оппозиции. Нужны имена главных игроков на этом поле. Финансовое положение. Связи со студенчеством. Есть ли у них манифест? Методы работы и намерения.
  – О да, конечно, хорошо. Да. Раз так, то конечно, – сказал Пендель, как-то совершенно выпустивший из виду за всеми этими переживаниями великого борца за свободу Мики Абраксаса и этого отъявленного жулика Рафи Доминго. – Рад, что им понравилось, – вежливо добавил он.
  – Я тут подумал, вы можете подключить и Марту. Пусть проследит за деятельностью в студенческой среде. Узнает, не изготавливают ли они в аудитории бомбы.
  – О!… Да, хорошо. Ладно.
  – Вы, наверное, хотите поставить наши отношения на официальную основу, верно, Гарри? Так вот, и я хочу того же. Оформить вас должным образом, договориться об оплате, показать парочку трюков.
  – В любой момент, когда будет угодно, Энди. Я человек осмотрительный, везде и во всем. Я вас не подведу.
  – Сейчас они подняли ставки на десять процентов. Это поможет вам сконцентрироваться. Хотите, чтоб я договаривался с ними сам?
  Видимо, Оснард и без того уже успел договориться с ними, поскольку, прижав ладонь ко рту и делая вид, что ковыряет зубочисткой в зубах, торопливо забормотал: можно получать наличными и чеками, за это столько-то, оплата производится раз в месяц, выплачиваются и премии, разумеется, наличными, но это зависит, так сказать, от качества продукта. Лондон проявляет исключительную деликатность и щедрость в подобных делах, но даром ничего не бывает.
  – Так что годика через три максимум выберетесь из этого своего болота, – добавил он.
  – А может, даже раньше, если, конечно, повезет.
  – Или будете умницей, – сказал Оснард.
  – Гарри. Было это час спустя. Пендель, слишком возбужденный, чтобы идти домой спать, вернулся в закроечную, к заказанному ему пиджаку и Баху.
  – Гарри. Голос, звавший его, принадлежал Луизе. Но не нынешней, а еще с тех времен, когда они первый раз легли вместе в постель, по-настоящему, без тисканья и поцелуев взасос, не прислушиваясь поминутно, не подъехала ли к дому машина ее родителей, которые должны были вернуться из кино. Нет, они лежали совершенно голые в постели Гарри, в его напоминавшей грот маленькой и темной квартирке в Каледонии, где он шил по ночам, а днем торговал готовым платьем у своего хозяина, хитрого сирийца по имени Альто. Первая попытка успехом не увенчалась. Оба были слишком застенчивы, совсем неопытны и чувствовали себя не слишком уютно в доме, который, как им казалось, был населен призраками.
  – Гарри.
  – Да, дорогая. – Эти слова, «дорогая, дорогой», звучали в их устах несколько неестественно. И тогда, в самом начале, и теперь."
  – Раз этот мистер Брейтвейт дал тебе шанс, взял к себе в дом, устроил в вечернюю школу, вырвал из лап этого испорченного типа, дядюшки Бенни, я готова всегда молиться за него, живого и мертвого.
  – Рад, что ты так думаешь, дорогая.
  – Ты должен почитать и уважать его, рассказывать о нем нашим детям, чтоб они, когда вырастут, знали, как добрый самаритянин спас жизнь юного сироты.
  – Артур Брейтвейт был для меня единственным примером высокой нравственности. До тех пор, пока я не познакомился с твоим отцом, Лу, – вежливо заметил в ответ Пендель.
  И я был искренен тогда, Лу! Заканчивая приметывать плечо на левом рукаве, страстно заверяет ее про себя Пендель. Все в этом мире становится истинной правдой, если ты сам свято веришь в нее, долго думаешь над ней, изобретаешь и любишь человека, для которого делаешь все это!
  – Я все ей скажу, – произносит вслух Пендель. Видно, сыграл свою роль Бах, вознес его на вершины абсолютной правдивости и чистоты. И на протяжении целой минуты он в приступе самоуничижения всерьез размышляет о том, что надобно отбросить все мудрые заповеди собственного изобретения, которым следовал до сих пор, и признаться во всех грехах своей спутнице по жизни. Ну, если не во всех, то хотя бы частично. Скажем, на четверть.
  Знаешь, Луиза, я хочу тебе кое-что рассказать. Боюсь, это будет для тебя ударом. То, что ты обо мне знаешь, не совсем соответствует действительности. Не во всех деталях. Дело в том, что я зачастую выдавал желаемое за действительное. Потому что всегда хотел видеть себя именно таким. И так бы оно и было, если б жизнь сложилась немного по-другому. «Мне просто не хватает нужных слов, – подумал он. – Ни разу в жизни никому ни в чем не признавался, не считая дяди Бенни, разумеется. Да и то всего лишь однажды. Где надо остановиться? И когда после всего этого она снова будет мне верить, хоть в чем-то?…» Он в ужасе от этой мысли, в воображении тут же рисуется грандиозный скандал, война не на жизнь, а на смерть. То будет не одно из обычных выступлений Луизы в духе христианских проповедей, нет. Она развернется на полную катушку. Слуг выгонят из дома, вся семья соберется за столом и будет сидеть, скромно потупив глаза и молитвенно сложив руки; сама же Луиза с прямой, как струнка, спиной и перекошенным от ужаса ртом будет взирать на него с немым упреком. Она напугана, потому что боится правды еще больше, чем я. Последний раз семейному разносу подвергся Марк, намалевавший краской-спреем на воротах школы нечто неприятное. А до этого – Ханна, выплеснувшая в раковину полную банку быстро высыхающей масляной краски, в отместку одной из служанок.
  Но сегодня на скамье подсудимых будет сидеть он, Гарри, и объяснять своим любимым деточкам, что их папочка на протяжении всей совместной жизни с мамочкой и все то время, что у них были дети, кормил их красочными байками на тему того, какой он у них замечательный, пример всем и вся. И что мистера Брейтвейта никогда не существовало на свете, господь да упокоит его душу. И что он, их милый папочка, никогда не был любимым сыном и учеником Брейтвейта. О, нет, вместо всего этого ваш отец и муж провел ровно девятьсот двенадцать дней и ночей в исправительных учреждениях ее величества королевы Великобритании, овладевая мастерством кирпичной кладки.
  Решение принято. Он все расскажет позже. Потом. Когда-нибудь. Возможно, в другой жизни. В жизни, где уже не будет места его пресловутой беглости.
  Пендель резко затормозил в каком-то футе от едущей впереди машины и ждал, что задняя машина сейчас врежется в него, но по некой непонятной причине этого не случилось. Как я сюда попал? Может, она все-таки ударила меня и я умер? Надо было запереть ателье и не вешать никакой таблички. Он вспомнил, что кроил обеденный пиджак и раскладывал готовые детали на столе, потом долго рассматривал их, как делал всегда: окидывал напоследок придирчивым взглядом истинного художника, как бы прощаясь с ними до тех пор, пока они не предстанут уже в сшитом виде, отдаленно похожие на человеческую фигуру.
  По крыше машины звонко барабанил черный дождь. Впереди, ярдах в пятидесяти, разворачивался грузовик, огромные колеса нелепо растопырены, точно копыта у коровы. Больше под этим обрушившимся с неба потоком ничего не было видно, кроме смутно различимой вереницы машин – то ли на войну едут, то ли, напротив, стараются убраться от нее подальше. Он включил радио, но грохот артиллерийской канонады заглушал все звуки. Дождь на раскаленной крыше [8]. Я здесь навсегда. Заперт. Замкнут в утробе. Тяну время. Так, выключить мотор, включить кондиционер. Ждать. Париться. Потеть. Еще одна машина службы спасения. Пригнуться, спрятаться под сиденье.
  По лицу градом катились капли пота, тяжелые и крупные, словно капли дождя. Внизу, под ногами, бурлил поток. Он, Пендель, плывет то ли по течению, то ли против него. Прошлое, которое он захоронил на глубине шести футов, вдруг навалилось всей тяжестью и разом: подлая, нечистая, постыдная версия его жизни без Брейтвейта. Началом ее была тайна его рождения, которую поведал ему в тюрьме дядя Бенни, а концом – «День абсолютного неискупления грехов», случившийся тринадцать лет тому назад, когда он поведал изобретенную им историю своей жизни Луизе. Было это на безупречно аккуратной американской лужайке в Зоне, на ветру трепетали «звезды и полосы», окуриваемые дымком от барбекю, что готовил ее отец, джаз-банд громко наяривал какую-то патриотическую мелодию, а через проволочную изгородь на них смотрели чернокожие люди.
  Он так ясно помнил свое сиротское детство и блистающего великолепием дядю Бенни в шляпе с перышком, уводившего его за ручку из приюта. Никогда раньше не видел он таких красивых шляп и подумал, что дядя Бенни, должно быть, и есть бог. Он отчетливо видел мокрую серую брусчатку в Уайтчепел, грохотавшую под колесами его тележки, битком набитой каким-то тряпьем, которое он, пробираясь в потоке движения, вез на склад дяди Бенни. Он видел себя двенадцать лет спустя, по сути, тем же ребенком, но только подросшим, вытянувшимся – вот он стоит точно околдованный, среди столбов оранжевого дыма, в помещении того же склада, и вокруг тянутся ряды летних дамских платьев – ну в точь замученные заключенные – и пламя лижет им подолы.
  Он видит дядю Бенни. Приложив рупором ладони ко рту, он кричит ему: «Беги, Гарри, малыш, идиот ты эдакий, вот никакого соображения!». И крики эти сопровождает звон колоколов и топот ног убегающего дяди Бенни. А сам он точно увяз в зыбучих песках – ни рукой двинуть, ни ногой. Он видит, как к нему приближаются люди в синей униформе, хватают, тащат в фургон. А добродушного вида сержант держит в руках банку из-под парафина и улыбается так ласково, точно отец родной. «А вот эта случайно не ваша, а, мистер Хайми, сэр? Вроде бы только что видел у вас в руках, да?»
  – Ноги не двигаются, – объясняет Пендель добродушному сержанту. – Прямо как прилипли. Мышечная судорога, что-то в этом роде. Иначе бы я давно удрал.
  – Не волнуйся, сынок. Скоро подлечим твои ноги, – ласково обещает сержант.
  Он видит, как стоит, тощий и голый, в кирпичном мешке камеры предварительного заключения. А затем наступает череда бесконечно долгих ночей, и синие униформы избивают его, сменяя друг друга. Примерно так же, как били тогда Марту, но с большим рвением, и еще из-за пояса у каждого нависает по пинте пива. А добродушный сержант и, видимо, примерный семьянин подстегивает их. Потом Пенделя окатывают водой, и он захлебывается, тонет.
  Дождь перестает. Этого никогда не было. Машины весело блестят фарами, все радостно торопятся домой. Пендель смертельно устал. Включает мотор, вцепляется обеими руками в руль, и машина медленно ползет вперед. Как бы не угодить в канаву. В ушах вдруг зазвучал голос дяди Бенни, и он снова стал улыбаться.
  – Это был взрыв, Гарри, мальчик, – шепчет сквозь слезы дядя Бенни. – Взрыв плоти.
  Возможно, без этих еженедельных визитов в тюрьму дядя Бенни так никогда бы и не поведал Пенделю о его происхождении. Но вид племянника, застывшего перед ним на скамье в синем комбинезоне из грубой хлопчатобумажной ткани с вышитым на кармашке именем, столь жалок, что виноватое сердце дяди Бенни просто не выдерживает; причем совершенно неважно, сколько пирожков с сыром и книг прислала с ним сердобольная тетя Рут или сколько раз дядя Бенни выражал благодарность племяннику за то, что тот даже в данных обстоятельствах остался ему верен. Иначе говоря, держал пасть на замке.
  Это была моя идея, сержант… Я сделал это просто потому, что ненавидел этот склад, сержант… Я страшно злился на дядю Бенни за то, что тот заставлял меня вкалывать днем и ночью и не платил ни гроша, сержант… Мне нечего добавить, ваша честь, кроме того, что я глубоко сожалею о своих преступных действиях и о том, что принес столько горя людям, которые любили и воспитали меня, в особенности, моему дяде Бенни… Бенни уже очень стар – и кажется ребенку древним, как раскидистая ива у реки. Он родом из Львова, и годам к десяти Пендель знает Львов не хуже его самого, точно он там родился. Все родственники Бенни были простыми крестьянами, ремесленниками, сапожниками, еще и приторговывали понемногу. И для многих из них поезд, который увозил их в лагеря из гетто, стал первой и последней возможностью хоть краешком глаза увидеть мир. Но только не для Бенни. Ведь уже в те дни Бенни был красивым и модным молодым портным с большими планами на будущее. И вот неким непостижимым образом ему удалось уговорить немцев выпустить его из лагеря, и он уехал в Берлин, где обшивал немецких офицеров. Впрочем, то был вовсе не предел его мечтаний. В мечтах он видел себя учеником самого Джигли, пел тенором и являлся владельцем роскошной виллы на холмах Умбрии.
  – Эти шмотки для вермахта были просто супер, Гарри, мальчик, – говорил убежденный демократ Бенни, у которого вся одежда называлась «шмотками», вне зависимости от ее качества. – Но знаешь, что я тебе скажу. Ты можешь напялить лучший в мире аскотский костюм, носить охотничьи бриджи и сапоги наилучшего качества, но это еще никого не спасало. Да на мундирах этих фашистов сроду ни одной латки не было, а потом настал Сталинград, и все у них покатилось к чертям.
  Из Германии Бенни перебрался на Лиман-стрит в восточной части Лондона, где вместе со своим семейством организовал потогонное производство по пошиву верхнего платья. По-видимому, все с той же целью – попасть в Вену и петь в опере. Уже тогда Бенни был ходячим анахронизмом. К концу сороковых все портные-евреи перебрались в Стоук Ньингтон и Эдгвер, где занялись менее уязвимым бизнесом. На их место пришли индусы, китайцы и пакистанцы. Бенни не сдавался. Вскоре Ист-Энд стал его Львовом, а Эверинг Роуд – самой красивой улицей в мире. А пару лет спустя к ним на Эверинг Роуд перебрался старший брат Бенни, Леон, вместе со своей женой Рашель и семью ребятишками. Тот самый Леон, обрюхативший восемнадцатилетнюю служанку-ирландку, которая назвала своего внебрачного сыночка Гарри.
  Пендель мчался в вечность. Преследуемый утомленными глазами размытых красноватых звезд над головой, он хотел угнаться за своим прошлым. Он почти смеялся во сне. Принятое решение было предано забвению, зато каждый слог, каждая нотка страстного монолога дяди Бенни вспоминались с ревностью.
  – Как это Рашель позволила твоей матери переступить порог дома? До сих пор ума не приложу! – говорил Бенни, потряхивая своей знаменитой шляпой. – Не надо было большого ума, чтоб сразу же догадаться, какой это динамит. Невинная или целомудренная – не в том дело! Едва достигшая половой зрелости и страшно глупая шикса [9], вот кто она была тогда. Только подтолкни – и готова. Да у нее все это на физиономии было написано!
  – А как ее звали? – спросил Пендель.
  – Черри, – ответил дядя Бенни со вздохом умирающего, готового распрощаться с последним своим секретом. – Уменьшительное от Черида, кажется, хотя я никогда не видел ее удостоверения личности. Возможно, на самом деле ее звали Терезой, или Бернадетт, или же Кармель, но все говорили Черида. А отец ее был каменщиком из графства Майо. Тогда ирландцы жили еще беднее нас, вот и приходилось нанимать в служанки ирландок. Мы, иудеи, не слишком любим стариться, Гарри, мальчик. И твой отец был в этом плане похож на остальных. И знаешь, вовсе не вера в загробную жизнь поддерживает нас, да. Слишком уж долго приходится простаивать в очередях в длинных коридорах, чтоб попасть в приемную господа бога, в это самое чистилище, и там снова ждать, и очень многие сомневаются, что он к нам выйдет. – Дядюшка перегнулся через металлический стол и схватил Пенделя за руку, сжал в своей. – Послушай меня, Гарри, сынок. Евреи просят прощения у человека, а не у бога. И это плохо на нас отражается, поскольку любой человек куда как больший обманщик, чем бог. Вот я смотрю на тебя, Гарри, и прошу прощения. Отпущение грехов можно получить и на смертном одре. Нет, именно прощения, Гарри, именно ты должен подписать этот чек.
  Пендель был готов дать дядя Бенни все, что только тот ни попросит, но ему хотелось поговорить еще немного о «динамите».
  – Все дело было в ее запахе, так объяснил мне твой отец, – сказал Бенни. – А потом прямо волосы на себе рвал от отчаяния. Сидел прямо передо мной, вот как ты сейчас, только с той разницей, что на нем не было тюремной робы. «Ради этого ее запаха я разрушил храм на голове моей», – так он мне сказал. Твой отец был очень религиозным человеком, Гарри. «Она стояла на коленях у камина, и тут я почувствовал этот ее сладостный запах, запах женщины, а не мыла или разных там притираний, Бенни. Такой естественный, такой настоящий. И этот ее запах окончательно помутил мой разум». И если б Рашель не занималась разной там общественной деятельностью и следила бы за ним получше, твой отец никогда не пал бы так низко.
  – Но он пал, – напомнил ему Пендель.
  – Да, Гарри, сынок. Среди этого потока виноватых слез, которые проливали католики и евреи, среди всех этих причитаний, типа «Аве Мария» и «Что теперь со мной будет?», твой отец все же умудрился сорвать вишенку. Лично я просто не вижу в том божьего провидения, но результат тот, что в тебе соединились две крови: еврейская и самая вздорная на свете – ирландская, и твоей вины в этом нет.
  – А как тебе удалось вытащить меня из сиротского дома? – от возбуждения Пендель уже почти кричал.
  Среди смутных воспоминаний детства, еще до освобождения из приюта, в голове застряла одна картина: темноволосая женщина, немного похожая на Луизу, стоит на четвереньках и драит каменный пол. Пол огромен, как спортивная площадка, а за всеми ее действиями наблюдает статуэтка – добрый пастух в голубом плаще и его овечка.
  Пендель приближался к дому. Свет в знакомых домах уже давно не горел, все спали. Звезды так и сверкали, чистенькие, промытые дождем. Полная луна – она всегда сияла за его тюремным окошком. «Лучше бы меня снова посадили, – думает он. – Тюрьма самое подходящее место для тех, кто не хочет принимать решений».
  – Я был просто великолепен, Гарри. Даже монахини, эти французские снобы в юбках, приняли меня за джентльмена. На мне был костюм-тройка жемчужно-серого цвета, галстук, который собственноручно выбрала твоя тетя Рут, носки им в тон и еще туфли ручной работы «Лобб и Сент-Джеймс» – фирма, которой я всегда отдавал предпочтение. И никакой развязности, руки по бокам, ни малейшего намека на то, что я разделяю взгляды социалистов. – Следовало заметить, что Бенни, наряду с миллионом прочих достоинств, отличался ярой приверженностью к делу рабочего класса и верой в святость прав человека. – «Матерушки, – сказал я им, – могу клятвенно обещать вам следующее. Маленький Гарри будет жить хорошо и счастливо, даже если сам я буду помирать с голоду. И по первому же требованию буду рад доставить его вашему священнику в беленькой рубашке, хоть на исповедь, хоть на причастие, к вашим услугам и точно в срок. Гарантирую также, что он получит достойное образование в любой школе, какую только пожелаете. Гарантирую самую прекрасную музыку в граммофоне и уютную семейную жизнь, за которую любой сирота позволил бы выколоть себе глаза. Семга на столе, изысканные беседы, отдельная спальня, пышный пружинистый матрас». Надо сказать, в те дни я был на пике. Никаких шмоток, а гольф-клубы, дорогая обувь и вилла в Умбрии – до них, казалось, было рукой подать. Мы все тогда думали: еще неделя – и станем миллионерами.
  – А где тогда была Черри?
  – Исчезла, Гарри, мальчик мой, скрылась с глаз долой, – ответил Бенни, трагически понизив голос. – Ушла в монастырь, и разве можно было винить ее за это? Правда, потом мы получили из Майо письмо, от какой-то тетушки, где говорилось, что бедная Черри, пропащая душа, исчерпала все возможности, предоставленные ей сестрами, чтоб замолить грехи.
  – Ну а что отец?
  Бенни лишь махнул рукой – в жесте читалось отчаяние.
  – В сырой земле, сынок, – сказал он и вытер выступившие на глазах слезы. – Твой отец, мой брат. На его месте должен был лежать я, за то, что с тобой сотворил. Сдается мне, бедняга умер просто от стыда. И я практически всякий раз делаю почти то же самое, когда гляжу на тебя здесь. Но вместо меня погибли те гребаные летние платья. Знаешь, нет для портного и торговца более удручающего зрелища на свете, чем пять сотен летних платьев, не распроданных к осени. Проходил день за днем, и искушение получить страховку овладевало мною все с большей, просто дьявольской силой. Я был рабом обстоятельств, поверь мне, Гарри, и, что еще хуже, вложил факел в твои руки.
  – Зато здесь я учусь на курсах, – сказал Пендель, чтоб хоть немного приободрить дядюшку. – Собираюсь стать лучшим закройщиком в мире. Вот, погляди, – и продемонстрировал ему цветную вставку, которую собственноручно вырезал из выпрошенной у тюремного кладовщика тряпки, выкроил по мерке и вшил в робу.
  В следующий раз, навещая Пенделя, Бенни в припадке вины презентовал ему иконку Девы Марии в тонкой оловянной рамочке со словами, что она напоминает ему о детстве во Львове и о том памятном дне, когда он, удрав из гетто, пошел посмотреть, как молятся гои. С тех пор иконка всегда была рядом с Пенделем, стояла рядом с будильником на шаткой тумбочке возле кровати в Бетанье и с блеклой ирландской улыбкой наблюдала за тем, как он стягивает с себя вонючую пропотевшую тюремную робу и заползает в постель – разделить с Луизой ее невинные сны.
  «Завтра, – подумал он. – Я все расскажу ей завтра».
  – Гарри, ты, что ли?
  Мики Абраксас, великий революционер-подпольщик, тайный герой студенчества, в стельку пьяный в половине третьего ночи, божится и клянется, что наложит на себя руки, так как жена выгнала его из дома.
  – Ты где? – спросил его Пендель, улыбаясь в темноте, поскольку Мики, несмотря на все свои закидоны и выходки, тоже в свое время сидел в тюрьме. А потому был ему товарищем и братом навеки.
  – Нигде. Задница я, вот кто.
  – Мики…
  – Что?
  – А где Ана?
  Ана была постоянной девушкой Мики, крепким и весьма практичным созданием. С Мартой они были подругами детства – обе выросли в Ла Кордиллера. Марта и познакомила их с Мики.
  – Привет, Гарри! – весело бросила в трубку Ана. И Пенделю ничего не оставалось, как столь же весело ответить: «Привет!»
  – Он что, маленько перебрал, да, Ана?
  – Не знаю. Говорит, что был в казино с Рафи Доминго. Пил водку, потом потерял деньги. Может, и кокой баловался, но только забыл. Весь в поту. Мне что, вызвать врача?
  Но не успел Пендель ответить, как Мики вырвал у нее трубку.
  – Я люблю тебя, Гарри.
  – Знаю, Мики. И очень тебе благодарен за это. И я тоже люблю тебя.
  – Так ты ставил на ту лошадку?
  – Да, Мики, ставил. Как раз собирался тебе сказать.
  – Ты уж прости меня, Гарри, ладно? Не обижайся. Прости!
  – Без проблем, Мики. Никаких обид. Все кости, слава богу, целы. И потом, не каждая хорошая лошадка обязательно выигрывает.
  – Я люблю тебя, Гарри. Ты мой добрый единственный друг. Слышишь?
  – Раз так, тебе совсем не обязательно кончать жизнь самоубийством, верно, Мики? – мягко заметил Гарри. – Тем более что у тебя есть еще и Ана, тоже добрый и верный друг.
  – Знаешь, что мы сделаем с тобой, Гарри? Проведем вместе уик-энд. Ты, я, Ана, Марта. Будем удить рыбу. Трахаться.
  – Знаешь, тебе надо хорошенько выспаться, Мики, – нравоучительным тоном заметил Пендель. – А завтра, прямо с утра, придешь ко мне за сандвичами и всякими там приспособлениями для рыбной ловли, и мы чудненько проведем время. Договорились? Ну и прекрасно. Тогда пока.
  – Кто звонил? – спросила Луиза, не успел он повесить трубку.
  – Мики. Жена в очередной раз выгнала его из дома. Заперла дверь и не пускает.
  – За что?
  – У нее роман с Рафи Доминго, – объяснил Пендель.
  – Тогда почему бы не набить морду?
  – Кому? – глуповато ухмыляясь, спросил Пендель.
  – Его жене, кому ж еще, Гарри. А ты кому думал?
  – Он слишком устал, – сказал Пендель. – Норьега выбил из него воинственный дух.
  Тут к ним в постель залезла Ханна, а следом за ней – Марк. И не один, а с огромным плюшевым медведем, про которого не вспоминал вот уже несколько лет.
  Настало то самое завтра, и он ей рассказал…
  Я сделал это, чтобы мне верили, проговорил он, когда жена снова крепко заснула.
  Чтобы поддержать тебя, когда ты впадаешь в растерянность.
  Подставить тебе настоящее сильное мужское плечо, на которое всегда можно опереться.
  Чтобы стать лучшим мужем для дочери хулигана из Зоны канала, которая при любой угрозе заводилась и становилась болтливой; которая забывала ходить мелкими шажками, несмотря на то, что мать на протяжении двадцати лет не уставала твердить, что она, в отличие от Эмили, никогда не выйдет замуж, если не научится ходить, как подобает настоящей леди.
  К тому же считает себя уродиной и дылдой, в то время когда все вокруг нормального роста и красивы, как все та же Эмили.
  И которая ни за что и никогда бы, даже в самый трудный и критический момент своей жизни, даже вопреки Эмили, не подожгла бы склада дядюшки Бенни, начав с летних женских платьев, чтобы сделать ему тем самым большое одолжение.
  Пендель вылезает из постели, садится в кресло, натягивает плед до подбородка.
  – Меня целый день не будет, – говорит он Марте, придя в ателье утром. – Так что придется тебе подежурить в приемной.
  – У нас назначена примерка у посла Боливии. Ровно в одиннадцать.
  – Перенеси на другой день. Мне надо с тобой поговорить.
  – Когда?
  – Сегодня вечером.
  Они всегда ездили на пикник всей семьей, сидели в тени мангровых деревьев, следили за полетом ястребов, скоп и грифов, лениво парящих в жарких потоках воздуха, любовались всадниками на белых лошадях – ну в точности оставшиеся в живых бойцы армии Панчо Вильи. Или же брали напрокат большую резиновую лодку и спускались по порожистой реке – к радости и полному удовольствию Луизы, которая энергично работала веслом и была страшно похожа в коротеньких шортах на Кэтрин Хэпберн в «Африканской королеве» [10]. А Пендель, разумеется, изображал из себя Хемфри Богарта, и Марк верещал от страха, и Ханна убеждала брата не быть таким слабаком и трусом.
  Или же садились во внедорожник и долго ехали по пыльным желтым дорогам, резко обрывавшимся у опушки леса, где гуляли, и Пендель, притворяясь, что они заблудились, издавал, к восторгу ребятишек, страшный и жалобный вой, которому научился у дяди Бенни. И, в конце концов оказывалось, что они действительно заблудились, и, о, какая же это была радость, когда вдруг буквально ярдах в пятидесяти от них высвечивались меж пальмовых деревьев высокие серебристые фабричные башни.
  Или же во время жатвы они, разбившись на пары, катались на огромных широкоспинных тяжеловозах, и перед ними болтались цепы, выбивающие зерна риса и поднимавшие из зарослей целые тучи мелких жучков. Небо было раскалено добела, давил липкий жаркий воздух. Плоские, как столы, поля таяли вдали, уходили в мангровые заросли. Там начинались болота, постепенно переходящие в море.
  Но сегодня Пендель, человек, которому следовало принять Важное Решение, ехал один. И все встреченное на пути раздражало и одновременно казалось знамением: ненавистный бритвенный блеск стальной проволочной изгороди вокруг американских складов с боеприпасами напоминал почему-то об отце Луизы; в щитах с надписью «Иисус наш бог» виделся упрек; разбросанные по холмам домики-коробочки деревень, казалось, говорили – еще день, и ты наш.
  И на фоне всей этой грязи, запущенности и убожества картинки из детства казались Пенделю потерянным раем. Пологие холмы и дорожки средь красной земли напомнили о Девоне, куда их отправляли из школы на каникулы. Английские коровы пялились на него сквозь банановые заросли. Даже Гайдн, звучавший в кассетном приемнике, не мог спасти от меланхолии, которую навевали их огромные печальные глаза. Въехав на территорию фермы, он первым делом осведомился, почему Анхель до сих пор не удосужился засыпать эти чертовы выбоины. Вид самого Анхеля в изящных сапожках для верховой езды, соломенной шляпе с вмятиной на тулье и с золотыми цепями на шее взбесил уже сверх всякой меры. И они вместе поехали к тому месту, где сосед из Майами прокопал себе траншею от реки Пенделя.
  – Знаете, что я вам скажу, Гарри, мой друг?
  – Что?
  – Судья поступил совершенно аморально. Здесь, в Панаме, когда человек дает взятку, он вправе ожидать лояльного отношения. И знаете что еще, мой друг?
  – Нет.
  – У нас так принято: сделка есть сделка, Гарри. Никаких выкрутас. Никакого давления. Надо уметь держать слово. Да это просто антисоциальный тип.
  – Ну и что нам теперь делать? – спросил Пендель. Анхель удовлетворенно пожал плечами – с видом человека, любившего приносить плохие новости.
  – Хотите моего совета, Гарри? Прямо, честно, как другу?
  Они уже подъехали к реке. Находившиеся по другую ее сторону приспешники соседа делали вид, что не замечают присутствия Пенделя. Ров превратился в канал. И русло реки успело высохнуть.
  – Мой вам совет, Гарри: ведите переговоры. Чтобы уменьшить потери, надо заключить сделку. Хотите, чтоб я прощупал этих парней? Начать с ними диалог?
  – Нет.
  – Тогда идите к своему банкиру. Рамон крутой парень. Он может вести переговоры за вас.
  – А откуда вы знаете Рамона Радда?
  – Да кто ж не знает Рамона! Послушайте, ведь я всего лишь ваш управляющий, верно? Я ваш друг.
  Но у Пенделя не было друзей, кроме Марты и Мики. Ну и еще, возможно, мистера Чарлза Блютнера, который жил в десяти милях отсюда, на побережье и ждал его сегодня, чтобы сыграть партию в шахматы.
  – Блютнер, как пианино? – лет сто тому назад спрашивал Пендель еще живого тогда Бенни. Они стояли на мокрой от дождя пристани в Тилбери и рассматривали проржавевший сухогруз, который должен был доставить только что освободившихся заключенных к новому месту назначения и честной трудовой жизни.
  – Именно, Гарри, мальчик, к тому же он мой должник, – ответил Бенни и пустил слезу. – Чарли Блютнер – некоронованный шмоточный король Панамы, и он не был бы им сейчас, если б в свое время Бенни не сделал для него одного одолжения. Как ты для меня.
  – Ты что, тоже сжег для него летние платья?
  – Хуже, Гарри, сынок, куда как хуже. Он до смерти не забудет.
  И вот они обнялись – первый и последний раз в жизни. Пендель тоже обливался слезами, хоть и сам толком не понимал, почему. Ведь когда он поднимался по мосткам на борт, единственной его мыслью было: я вырвался, я больше сюда никогда не вернусь.
  Бенни не обманул – мистер Блютнер встретил его просто по-царски. Едва успел Пендель ступить на панамскую землю, как перед ним распахнулась дверца темно-бордового «Мерседеса», и он умчал его в Каледонию, на роскошную виллу Блютнера с видом на Тихий океан. А вокруг раскинулись многие акры возделанной и ухоженной земли – тоже личная собственность мистера Блютнера. Убранство составляли прохладные плиточные полы, кондиционеры, полотна Нолде, а также в изящных рамочках дипломы несуществующих американских университетов, согласно которым почтенный мистер Блютнер назначался профессором, доктором, членом правления и так далее, и тому подобное. А в гостиной стоял рояль из гетто с откинутой крышкой.
  За несколько недель Пендель, как ему казалось, стал возлюбленным сыном мистера Блютнера, словно занял принадлежавшее ему по праву место среди охрипших от криков и визгов рыжеволосых детей и внуков, величественных тетушек, толстых дядюшек, а также слуг в пастельно-зеленых туниках. Во время семейных праздников Пендель пел во весь голос и страшно скверно, но никто не возражал. Столь же скверно играл в гольф на частной лужайке, но и здесь никто ни разу не сделал ему замечания. Ходил на пляж и вместе с ребятишками плескался в море, сломя голову носился по песчаным дюнам в кабриолете, также принадлежавшем семейству Блютнеров. Играл с собаками, бросал в них опавшими плодами манго, любовался целыми полчищами пеликанов, летавшими над морем, и свято верил этим людям. Верил в то, что богатство их заработано исключительно честным путем, что люди они добрые, высоконравственные, что все эти замечательные вещи, дом, сад, бугенвилеи, тысячи других растений принадлежат им по праву.
  Но доброта мистера Блютнера не ограничивалась тем, что он взял его в свой дом. Пендель начал заниматься портняжным делом, и фирма под названием «Блютнер Компанья Лимитада» даже выделила ему шестимесячный кредит на обзаведение собственным делом, и не кто иной, как сам мистер Блютнер, посылал к нему первых клиентов и всегда держал двери дома открытыми для Пенделя. А когда он, Пендель, пытался выразить благодарность этому маленькому морщинистому старичку с блестящей лысиной, тот лишь качал головой и говорил: «Скажи спасибо своему дяде Бенни». А потом непременно добавлял, в качестве совета: «Найди себе хорошую еврейскую девушку, Гарри. И не оставляй нас».
  Даже женившись на Луизе, Пендель продолжал навещать мистера Блютнера, правда, визиты эти носили несколько вороватый характер. Дом и семья Блютнера стали для него тайным раем, которым он ни с кем не хотел делиться, неким святилищем, которое следовало посещать одному и обязательно под каким-нибудь удобоваримым предлогом. А мистер Блютнер, в качестве ответной меры, предпочитал игнорировать существование Луизы.
  – Тут возникла небольшая проблема с ликвидностью, мистер Блюнтер, – сказал Пендель, когда они сидели за шахматной доской на северной веранде. Веранды располагались по всем четырем сторонам дома, и мистер Блютнер всегда мог выбрать ту, где был защищен от ветра.
  – Ликвидностью рисовой фермы? – спросил мистер Блютнер.
  Когда он не улыбался, маленький его подбородок словно окаменевал, а как раз сейчас он не улыбался. А старые мудрые глаза словно спали. Вот и сейчас спали тоже.
  – Плюс еще ателье, – сказал Пендель и покраснел.
  – Хочешь заложить ателье, чтоб профинансировать эту рисовую ферму?
  – Ну, если можно так выразиться, мистер Блютнер, – он пытался шутить. – Ну и вот, ищу какого-нибудь сумасшедшего миллионера.
  Мистер Блютнер имел привычку впадать в долгое раздумье, особенно когда сидел за шахматами или же когда у него просили денег. Впав в раздумье, он сидел совершенно неподвижно и, казалось, даже не дышал. Пендель вспомнил, что старые каторжники вели себя в точности так же.
  – Человек или сумасшедший, или же он миллионер, – сделал наконец вывод мистер Блютнер. – Это закон. По-другому, Гарри, мальчик мой, просто не бывает. Каждому человеку приходится платить за свои мечты.
  Он ехал к ней по Авеню 4-го июля, где некогда пролегала граница Зоны канала, и, как всегда, немного нервничал. Слева и чуть ниже – залив. Справа высился холм Анкон. Между ними пролегал реконструированный район Эль Чорилло с полоской какой-то ненатурально зеленой травы – в том месте, где некогда находилась комендатура. Здесь же выросла группа довольно унылых заново отстроенных жилых высотных домов, окрашенных в пастельные тона. Марта жила в среднем из них. Он осторожно поднимался по загаженной лестнице, вспомнив, что когда был здесь последний раз, какой-то негодяй помочился на него сверху, из темноты, и весь подъезд тогда огласился дикими кошачьими криками, гиканьем и утробным смехом.
  – Добро пожаловать, – мрачно приветствовала она его, отперев запертую на целых четыре замка дверь.
  Они лежали на хорошо знакомой ему постели, где лежали всегда, одетые и не касаясь друг друга. Пендель сжимал в ладонях маленькие сухие пальчики Марты. Кресел в комнате не было. Квартира состояла из крошечной комнаты, разделенной коричневой занавеской, душевой кабинки, еще одного закутка, где можно было приготовить поесть, и этой так называемой спальни. У левого уха Пенделя стоял стеклянный коробок, битком набитый фарфоровыми зверушками – они принадлежали еще матери Марты. А его ноги в носках упирались в керамического тигра трех футов в высоту, которого ее отец подарил матери на двадцать пятую годовщину свадьбы – ровно за три дня до того, как оба они погибли, превратились в ничто. И если б в тот вечер Марта пошла вместе с родителями навестить свою замужнюю сестру, то не лежала бы потом на больничной койке с разбитым лицом, а тоже превратилась бы в ничто, поскольку сестра ее жила на улице, первой подвергшейся обстрелу. Пусть даже сегодня от нее и не осталось следа, от этой улицы, как не осталось следа от родителей Марты, ее сестры, мужа сестры, их шестимесячного младенца и рыжего кота по кличке Хемингуэй. Человеческие тела превратились в кашу, смешались с мусором, улица перестала существовать.
  – Хотел бы, чтоб ты перебралась на прежнее место, – в очередной раз сказал он ей.
  – Не могу.
  Не могу, потому что на том месте, где стоял теперь этот дом, жили ее родители.
  Не могу, потому что сердце ее было вместе с ними, с умершими.
  Говорили они мало, предпочитали размышлять над той чудовищной историей, которая их соединила.
  Молодая красивая женщина, служащая фирмы и идеалистка, принимала участие в массовой демонстрации против тирана. Утром она приезжает на работу и страшно нервничает. Наступает вечер, начальник предлагает отвезти ее домой – с тайным умыслом стать ее любовником, это несомненно, поскольку напряжение последних нескольких недель стало для них обоих просто невыносимо. Мечта о лучшей Панаме сопоставима лишь со сладкой мечтой о совместной жизни, и даже Марта согласна с тем, что только янки, заварившие всю эту кашу, могут исправить ситуацию и что этим самым янки не следует медлить. По пути их останавливают на блокпосту «дингбаты» – им кажется подозрительным, что на Марте белая блузка, белый цвет является символом сопротивления режиму Норьеги. Не получив удовлетворивших их объяснений, они уродуют ей лицо. Пендель втаскивает истекающую кровью Марту к себе в машину и, ослепленный паникой и страхом, мчится на бешеной скорости в университет – Мики в те дни тоже был студентом. И – о чудо! – находит Мики в библиотеке, а Мики единственный на свете человек, который, по его мнению, может помочь.
  Мики знает одного врача, звонит ему, угрожает, обещает большие деньги. Потом садится за руль машины Пенделя, а сам Пендель размещается на заднем сиденье рядом с Мартой, и голова Марты лежит у него на коленях, и все брюки насквозь в крови, и обивка безнадежно испорчена. Доктор исполняет свою работу спустя рукава, Пендель уведомляет о случившемся родителей Марты, дает денег, потом, уже в ателье, принимает душ и переодевается. Потом берет такси и едет домой, к Луизе, и на протяжении трех дней, терзаемый страхом и чувством вины, не решается рассказать ей о случившемся. А вместо этого изобретает очередную невероятную историю об идиоте водителе, который умудрился врезаться ему в бок, сущий отморозок, Лу, теперь придется покупать новую машину, я уже переговорил с ребятами из страховой компании, так что здесь проблем не будет. Лишь дней через пять он находит в себе мужество в самой осторожной форме поведать жене о Марте, о том, что она была замешана в студенческих волнениях, получила серьезные ранения, лицо изуродовано, нужны пластические операции. А когда поправится, я обещал взять ее к себе на работу, Лу.
  – О, – только и говорит Луиза.
  – А Мики угодил в тюрьму, – добавляет он вне всякой связи, забыв объяснить жене, что малодушный врач донес на него властям. И на Пенделя бы тоже донес, вот только не знал его имени.
  – О, – снова говорит Луиза.
  – Разум успешно функционирует лишь тогда, когда подключены чувства, – сказала Марта, поднесла пальцы Пенделя к губам и перецеловала каждый по очереди.
  – И что же сие означает?
  – Где-то вычитала. Ты, похоже, чем-то озабочен. Думала, возможно, это поможет.
  – Разум – это прежде всего логика, – возражает он.
  – Нет никакой логики, если чувства не подключены. Ты хочешь сделать что-то, так сделай! Это логично. Ты хочешь что-то сделать и не делаешь этого, стало быть, не хватило желания или чувства. И разум тебя подвел.
  – Ну, если так, то, наверное, ты права, – сказал Пендель, не доверявший абстрактным рассуждениям, за исключением своих собственных. – К тому же следует признать, эти книги, они обогащают твой словарный запас, верно? Тебя послушать, так говоришь прямо как какой-нибудь маленький профессор, а ведь пока еще даже экзаменов не сдала.
  Она никогда на него не давила, наверное, именно поэтому ему нравилось приходить к ней. И еще, похоже, она знала, что Пендель ни разу никому не сказал правды, но делал он это, как считала она, просто из деликатности. А потому то немногое, чем он делился с ней, казалось им обоим особенно ценным.
  – Ну, как там твой Оснард? – спросила она.
  – А что Оснард?
  – С чего это он вообразил, что может распоряжаться тобой как угодно?
  – Просто он кое-что знает, – ответил Пендель.
  – О тебе, да?
  – Да.
  – А я об этом знаю?
  – Не думаю.
  – Что-то очень плохое, да?
  – Да.
  – Я сделаю все, что он захочет. Я помогу тебе, что бы ни случилось. Хочешь, убью его? Убью и сяду в тюрьму.
  – Ради другой Панамы, да?
  – Ради тебя.
  У Рамона Радда была своя доля акций в одном из казино в старом городе, и он любил ходить туда, немного расслабиться. Они сидели на обитом бархатом диванчике и разглядывали женщин с обнаженными плечами и крупье с заплывшими глазками, что собрались за круглым столом для игры в рулетку.
  – Я собираюсь рассчитаться с долгами, Рамон, – сказал Пендель. – Выплатить все: и основную сумму, и набежавшие проценты. Хочу начать жизнь с чистого листа.
  – Интересно, с каких таких доходов?
  – Ну, допустим, встретил одного сумасшедшего миллионера.
  Рамон посасывал лимонный сок через соломинку.
  – Хочу выкупить у тебя твою ферму, Рамон. Она слишком мала, чтоб зарабатывать на ней деньги, а сам ты здесь вовсе не для того, чтоб заниматься фермерством. Ты здесь для того, чтоб ободрать меня как липку.
  Рамон Радд посмотрел на себя в зеркало и, похоже, был ничуть не тронут тем, что увидел.
  – У тебя что, имеется на стороне какой-то другой бизнес? Что-то, о чем я не знаю?
  – Об этом можно лишь мечтать, Рамон.
  – Что-то незаконное, да, Гарри?
  – Ничего подобного, Рамон.
  – Потому что, если это так, мне хотелось бы знать цену. Я одалживаю тебе денег и хочу знать, в чем заключается этот твой бизнес. Мне кажется, это честно. В моральном плане.
  – Знаешь, Рамон, если честно, мне сейчас не до моральных соображений.
  Радд призадумался, затем с самым несчастным видом заявил:
  – Что ж, раз у тебя имеется сумасшедший миллионер, то возьму я с тебя по три тысячи за акр.
  Пендель уговорил его сбросить тысячу и поехал домой.
  У Ханны поднялась температура.
  Марк выиграл подряд три партии в пинг-понг.
  Служанка, занимавшаяся стиркой, снова была беременна.
  Служанка, убиравшая дом, пожаловалась, что ей сделал предложение садовник.
  Садовник заявил, что, дожив до семидесяти лет, он, черт возьми, имеет право делать предложения кому считает нужным.
  Праведник Эрнесто Дельгадо вернулся из Токио домой.
  На следующее утро, войдя в ателье, Гарри Пендель с самым мрачным видом инспектировал свои поточные линии. Начал с цеха отделочных работ, затем перешел к итальянцам, занимавшимся пошивом брюк, потом – к китайцам, специалистам по пошиву пальто и пиджаков. И, наконец, навестил сеньору Эсмеральду, полную пожилую мулатку с рыжими волосами, которая денно и нощно занималась только одним – пошивом жилетов. Он обозревал своих служащих, точно генерал армию перед битвой, и для каждого у него находилось слово утешения, хотя в этот момент в утешении нуждался скорее он сам, а не его доблестные войска. Ведь сегодня был день зарплаты, и все они пребывали в самом приподнятом настроении. Затем Пендель вошел в раскроенную, заперся там, развернул на столе два метра коричневой бумаги, открыл блокнот на нужной страничке, прислонил его к специальной деревянной подставке и под мелодичные жалобные звуки Альфреда Деллера принялся осторожно очерчивать контуры первого из заказанных Эндрю Оснардом пиджаков из альпаки – производства «Пендель и Брейтвейт Ко., Лимитада», портных при дворе ее величества королевы, обитавших прежде на Сейвил Роу.
  Зрелый Человек Дела, Мастер Принятия Важнейших Решений, Хладнокровный Оценщик Ситуаций голосовал большими портняжными ножницами.
  Глава 7
  Безрадостное сообщение посла Молтби о том, что некий мистер Эндрю Оснард – что за птица? в голосе посла явственно слышалось недоумение – прибудет вскоре в качестве подкрепления в посольство Великобритании в Панаме, вселило сомнение и самые мрачные предчувствия в доброе сердце главы консульского отдела Найджела Стормонта.
  Любой нормальный посол на месте Молтби отвел бы главу консульства в сторонку. Этого требовали просто правила приличия. «О, Найджел, думаю, вам первому следует знать…» Но через год-другой совместной работы они перешли на ту стадию отношений, где соблюдение правил приличий уже не считалось само собой разумеющимся. К тому же Молтби просто обожал преподносить разного рода сюрпризы. И получив информацию, не делился ею ни с кем вплоть до понедельника, когда по утрам сотрудники посольства вызывались на обязательный брифинг, последний всегда казался Стормонту самым никчемным времяпрепровождением.
  Слушателей было четверо – одна красивая женщина и трое мужчин, включая Стормонта. Все они сидели за столом на расставленных полукругом хромированных стульях. И Молтби взирал на них как на представителей более многочисленной и низшей расы. Было ему под пятьдесят, высокий, шесть футов три дюйма, мужчина с неопрятным хохолком черных волос на лбу, дипломом с отличием по какой-то бесполезной науке и постоянной ухмылкой на губах, которую никак нельзя было принять за улыбку. Иногда взгляд его останавливался на красивой женщине, но вскоре он спохватывался, что так глазеть дальше неприлично, и стыдливо отводил глаза, начинал разглядывать стену, а ухмылка оставалась. Пиджак от костюма всегда висел на спинке стула, и перхоть поблескивала в лучах утреннего солнца. Рубашки он выбирал до неприличия яркие и пестрые – к примеру, сегодня на нем красовалась в широкую полоску из девятнадцати разных цветов. Именно столько насчитал Стормонт, ненавидевший Молтби всеми фибрами души.
  Раз уж Молтби не соответствовал импозантному облику официального британского представительства за рубежом, то уж тем более не соответствовало ему и помещение посольства. Никаких вам ворот из фигурного железа, никаких портиков, блистающих позолотой, и величественных ступеней у главного входа, одним своим видом призванных унизить представителей других, менее породистых рас и наций. Никаких вам портретов великих людей восемнадцатого века, развешанных в холле. Владения Молтби были ограничены несколькими этажами в небоскребе, принадлежащем крупнейшей адвокатской фирме в Панаме и увенчанном вывеской какого-то швейцарского банка.
  Правда, входная дверь в посольство была сделана из пуленепробиваемой стали и облицована шпоном с узором из дубовых листьев. Попасть сюда можно было на бесшумном скоростном лифте. В просторных помещениях были установлены кондиционеры, попахивало пластиком и еще почему-то – похоронами. Окна, так же, как двери, были укреплены с целью защиты от ирландских террористов и тонированы – с целью защиты от солнца. Сюда не проникало ни шепотка из реального мира. Потоки машин, бесшумно проплывавшие за окнами, строительные краны, верфи, старый город и новый город, бригада женщин в оранжевых фартуках, подметающих листву на Авенида Бальбоа – вот какое зрелище представало из этой инспекционной палаты ее величества. Стоило хотя бы одной ногой оказаться в этом воздушном экстерриториальном пространстве Британии, и ты начинал смотреть в себя, а не наружу.
  На брифинге вкратце обсуждались следующие проблемы: шансы присоединения Панамы к Североамериканскому соглашению по свободной торговле (с точки зрения Стормонта, почти равны нулю); взаимоотношения Панамы с Кубой (по мнению Стормонта, тут прослеживался чисто торговый интерес, особенно в том, что касалось продажи наркотиков), а также влияние выборов в Гватемале на расстановку политических сил в Панаме (нулевое, как уже успел сообщить в министерство иностранных дел все тот же неутомимый Стормонт). Молтби, как всегда, остановился на навязшей в зубах теме канала, на чрезмерном присутствии здесь японцев и континентальных китайцев, выдающих себя за представителей Гонконга. А также на слухах, получивших распространение в местной прессе, о некоем франко-перуанском консорциуме, который якобы выразил желание купить канал с помощью французских ноу-хау и колумбийских денег, вырученных от продажи наркотиков. Именно во время обсуждения этой последней проблемы Стормонт, отчасти из-за скуки, отчасти с целью защититься от всех этих глупостей, принялся анализировать всю свою беспокойную жизнь вплоть до настоящего момента.
  Стормонт Найджел, родился давным-давно, получил не слишком блестящее образование, сначала в колледже «Шрубери и Джезус» в Оксфорде, затем – на историческом факультете того же университета, словом – как все. Разведен, так же, как все, за тем, пожалуй, исключением, что моя маленькая эскапада стала материалом для статей в воскресных газетах. В конце концов, женился на Пэдди, сокращенно от Патриции, несравненной бывшей супруге cher collegue [11] из британского посольства в Мадриде, после чего последний пытался принести меня в жертву на большом рождественском приеме, запустив в голову заздравную серебряную чашу. В настоящее время отбываю трехлетний срок заключения в Синг-Синге, сиречь Панаме, население 2,6 миллиона человек, четверть из них безработные, половина живет ниже уровня бедности. Что потом со мной делать, еще не решено, если начальство вообще способно принимать какие-то решения и делать выводы. Скорее всего нет, судя хотя бы по вчерашнему ответу на мой отчет, посланный полтора месяца тому назад. И кашель у Пэдди все не проходит – когда наконец эти чертовы доктора сообразят, чем его вылечить?
  – А почему бы, ради разнообразия, не какой-нибудь несчастный британский консорциум? – жалобным тонким голосом задавал риторический вопрос Молтби. – Лично я просто мечтаю стать центром дружественного британского заговора. Но так ни разу и не довелось. А вы, Фрэн?
  Красавица Франческа Дин рассеянно улыбнулась и коротко бросила:
  – Увы.
  – Увы, да?
  – Увы, нет.
  Молтби был далеко не единственным мужчиной, которого Франческа свела с ума. За ней увивалась половина Панамы. Тело, ради которого можно убить, так мало того – имелись еще и мозги. Блондинка с изумительной сливочно-кремовой кожей – предел мечтаний любого латиноамериканца. Иногда Стормонт видел ее на приемах и вечеринках в окружении целой толпы сливок местного мужского общества, и каждый из этих жеребцов умолял ее о свидании. Но к одиннадцати она всегда была дома, ложилась в постель с книжкой, а на следующее утро, ровно в девять, уже сидела за своим столом в строгом черном костюме и без грима.
  – Не кажется ли вам, Галли, что за всем этим стоит строго секретное желание Британии превратить канал в ферму по разведению форели? Это было бы забавно, ей-богу! – Сейчас Молтби со слоновьей неуклюжестью заигрывал уже с крохотным, безупречно одетым и подтянутым Галливером, лейтенантом ВМС Великобритании в отставке, руководившим в посольстве отделом поставок. – Представляете? Мальков можно разводить в шлюзах Мирафлорес, подросшую рыбу выпускать в Педро Мигель, а взрослых особей – в озеро Гатун. Идея, как мне кажется, просто замечательная.
  Галли громко расхохотался. Менее всего на этом свете его волновали поставки. Главной его задачей было спихнуть оружие английского производства, особенно фугасные бомбы, любому, у кого окажется достаточно денег.
  – Замечательная идея, посол, просто грандиозная! – прогудел он с присущей ему сердечностью, затем извлек из нагрудного кармана платок в горошек и звучно в него высморкался. – Кстати, в прошлый уик-энд вытащил просто шикарную семгу. Потянула на двадцать два фунта. Правда, пришлось потратить два часа, чтоб добраться до места, где водятся такие вот мутанты, но дело того стоило!
  Галливер принимал участие в небезызвестной заварушке на Фолклендских островах и сделал на этом приличную карьеру. С тех пор, насколько было известно Стормонту, он никогда не покидал этой стороны Атлантики. Иногда, напиваясь, Галливер поднимал бокал и предлагал тост за здоровье «некой терпеливой маленькой леди по ту сторону пруда» и испускал при этом глубокий вздох. Но то был скорее вздох облегчения и благодарности, нежели скорби.
  – Чиновник от политики? – эхом откликнулся Стормонт.
  Должно быть, он произнес эти слова громче, чем сам ожидал. Возможно, просто задремал, а потом вдруг проснулся. Что, впрочем, неудивительно, ведь он просидел с Пэдди всю ночь.
  – Я чиновник от политики, посол. Консульство – это политический отдел. Почему не затребовать на него бумаги от консульства, в котором он работал прежде? Скажите им «нет». Проявите характер.
  – Боюсь, что им нельзя говорить ничего подобного, Найджел. И потом, все уже решено, дело сделано, – ответил Молтби. При виде его чванливой ухмылки Стормонта всякий раз выворачивало наизнанку. – В определенных параметрах, разумеется. Прислан факс с уведомлением об изменениях в штате. Прошел по открытой линии, так что многого тут не расскажешь. Стоимость кодированных сигналов в наши дни достигает просто астрономических сумм. Все эти машины и умные женщины… – ухмылка сменилась заискивающей улыбкой в адрес Франчески. – И, естественно, каждый защищает свои интересы. И ответ их вполне предсказуем. Выразят сочувствие, но не отступятся. Что, впрочем, вполне можно понять. А как иначе, по-вашему, может ответить чиновник, работающий в отделе кадров? Таким образом, получается, у нас просто нет выхода, правильно? В данных обстоятельствах.
  Это слово – «обстоятельства», выставленное в конце в качестве постскриптума, было первым намеком на истинное положение дел. Стормонт понял это, но молодой Саймон Питт его опередил. Саймон, высокий, вечно ехидничающий мужчина, носил белокурые волосы собранными в конский хвост. Жена Молтби несколько раз просила его остричь эту косичку. Он был здесь новичком, временно ответственным за самую неприятную и хлопотную в посольстве работу: визы, информацию, эксплуатацию посольских компьютеров, местных, впрочем, немногочисленных британских подданных и все, что с ними связано.
  – Может, он возьмет на себя часть моих обязанностей, сэр? – нахально осведомился Питт. – Как насчет «Мечты Альбиона» в качестве гвоздя программы? – добавил он. Речь шла о передвижной экспозиции собрания ранних английских акварелей, гниющих сейчас, к отчаянию британского совета по изобразительному искусству, на панамской таможне.
  Молтби подбирал ответные слова с большей, чем обычно, тщательностью.
  – Нет, Саймон, благодарю вас. Но, боюсь, он будет просто не в состоянии заняться «Мечтами Альбиона», – сказал посол, взял со стола скатанное в трубочку послание по факсу и начал разворачивать своими гибкими паучьими пальцами. – Дело в том, что этот Оснард, строго говоря, не один из нас. Он скорее один из них, если вы, конечно, понимаете, о чем я".
  Тут уж Стормонт не выдержал:
  – Простите, посол, что-то я вас не совсем понимаю. Один из кого?Он что, контрактник или в этом роде? Молтби, разглядывая бумагу, испустил горестный вздох.
  – Нет, Найджел, насколько мне известно, нет. Хотя, конечно, все может быть. Короче, я не знаю. Совершенно ничего не знаю о его прошлом и совсем мало – о настоящем. А уж его будущее… так тем более закрытая книга. Он – Друг. Не друг, поспешу заметить, в обычном понимании этого слова, хотя все мы здесь искренне и от души надеемся, что он со временем станет таковым. Он один из тех самых друзей. Теперь понимаете?
  И посол сделал долгую паузу, давая возможность присутствующим осмыслить услышанное.
  – Он с той стороны парка, Найджел. Прошу прощенья, теперь реки. Надеюсь, все вы слышали, что они переехали. И там, где прежде был парк, теперь река.
  Стормонт наконец обрел дар речи:
  – Так вы хотите сказать, что Друзья открывают здесь свое Подразделение? Здесь, в Панаме? Быть того не может.
  – Вот это интересно. Почему же нет?
  – Но они ушли. Свернули свой лагерь и убрались отсюда. Как только закончилась «холодная война», закрыли свою лавочку и предоставили поле деятельности американцам. Предварительно заключив с ними сделку по совместному использованию и пообещав, что будут держать дистанцию. Я сам являюсь членом объединенного комитета, надзирающего за обменом информацией.
  – Именно так, Найджел. Но с одним, позвольте заметить, маленьким отличием.
  – А что, собственно, изменилось?
  – Обстоятельства. Но это скорей из области догадок. «Холодная война» закончилась, и наши Друзья ушли. Теперь же «холодная война» возвращается, и уходят уже американцы. Тут остается лишь гадать, Найджел. Я не знаю. Вернее, знаю не больше, чем вы. Они попросили открыть старую нору. И наши Хозяева решили дать им ее.
  – И сколько же их будет?
  – Пока что один. Ничуть не сомневаюсь, что, если дела пойдут успешно, они пришлют еще несколько человек. Возможно, нам предстоит стать свидетелями тех печальных времен, когда вся дипломатическая служба целиком служила лишь прикрытием для их деятельности.
  – А американцев уведомили?
  – Нет, и этого делать никак не следует. Об истинных целях Оснарда полагается знать только нам.
  Стормонт переваривал услышанное, и тут вдруг молчание нарушила Франческа. Фрэн всегда была практичной женщиной. Порою даже слишком практичной.
  – Он будет работать здесь, в посольстве? В чисто физическом смысле?
  У Молтби был припасен для Франчески совсем другой голос, а также другое выражение лица. Нравоучительно-ласковые.
  – О, да, разумеется, Фрэн. И в физическом, и во всех других смыслах.
  – А штат у него будет?
  – Нас просили подобрать ему одного помощника, Фрэн.
  – Мужчину или женщину?
  – Это пока что еще не определено. И уж тем более неизвестно тому человеку, на которого падет выбор. Хотя… разве можно в наши дни быть в чем-то уверенным? – и посол тихонько хихикнул.
  – А в каком он чине? – настал черед Саймона Питта.
  – Разве у Друзей есть чины, Саймон? Нет, ей-богу, просто смешно. Лично мне всегда казалось, что сама принадлежность к «конторе» уже своего рода чин. А вам нет? Сперва идем все мы. А уж потом – все они. Возможно, сами Друзья видят это иначе, под другим, так сказать, углом. Он заканчивал Итон. Странно все же, по какому принципу «контора» решает, что нам следует знать, а что – нет. Но, как бы там ни было, мы не должны относиться к нему с предубеждением.
  Сам Молтби получил образование в Гарварде.
  – А по-испански он говорит? – снова возникла Франческа.
  – Бегло, если верить тому, что нам сообщили, Фрэн. Но лично мне знание языков никогда не казалось гарантией чего бы то ни было. Делающий глупости человек со знанием трех языков выглядит, на мой взгляд, втрое глупее того, кто владеет лишь одним, но зато умен.
  – И когда же он прибывает? – снова Стормонт.
  – В пятницу тринадцатого, вполне соответствующая событию дата. Вернее, мне сообщили, что он прибывает тринадцатого.
  – Стало быть, через восемь дней, – резюмировал Стормонт.
  Посол, изогнув длинную шею, покосился на календарь с портретом королевы в шляпе с перьями. «Неужели?… Да, действительно. Именно так».
  – А он женат? – спросил Саймон Питт.
  – Никто этого не знает, Саймон.
  – Стало быть, нет? – снова вмешался Стормонт.
  – Стало быть, меня просто не проинформировали об этом, и поскольку он просил подобрать жилье на одного человека, можно сделать вывод, что если даже и женат, то прибудет без своей половины.
  Молтби медленно приподнял руки, затем согнул их в локтях и завел за голову. Все его жесты, несмотря на кажущуюся их эксцентричность и странность, были наделены особым смыслом. К примеру, этот означал, что пора переходить от совещания к гольфу.
  – И прошу заметить, Найджел, это назначение не временное, а на полный срок. Если, конечно, его не выдворят раньше, – с плохо скрываемым удовольствием добавил Молтби. – Фрэн, дорогая, в министерстве уже начали проявлять нетерпение по поводу проекта меморандума, который мы обсуждали. Может, посидите над ним еще немного, или там все в порядке?
  И снова на губах эта волчья улыбка, печальная, как сама старость.
  – Посол?
  – О, Найджел. Как мило…
  Происходило это четверть часа спустя после брифинга. Молтби убирал бумаги в сейф. Стормонт застал его в кабинете одного. Молтби был не слишком обрадован.
  – Под каким прикрытием будет работать здесь этот Оснард? Они должны были вам сообщить.
  Молтби закрыл дверцу сейфа, набрал код, выпрямился в полный рост и взглянул на часы.
  – О!… Не думаю, что это моя забота. Да и какой в том смысл? Пусть думают сами. Это не входит в компетенцию Министерства иностранных дел. Оснарда спонсирует некая межведомственная организация. Мы тут сбоку припека.
  – И как же она называется?
  – «Планирование и эксплуатация». Мне и в голову не приходило, что мы можем выполнять хотя бы одну из этих функций.
  – И кто же ее возглавляет?
  – Да никто. Я задал тот же самый вопрос. И они дали тот же ответ. Пришлось принять его на веру и сказать спасибо. Это в полной мере относится и к вам.
  Найджел Стормонт сидел у себя в кабинете и разбирал поступившую корреспонденцию. В свое время он успел заработать репутацию человека, умеющего держать удар и сохранять при этом внешнее спокойствие. Когда в Мадриде разразился скандал, процесс его выдворения из страны, скрипя зубами, вынуждены были признать просто образцовым. Мало того, это помогло Стормонту спасти свою шкуру: когда он, как того требовали правила, собрался писать прошение об отставке, а глава кадрового отдела – подписать это самое прошение, вмешались некие высшие инстанции и остановили его руку.
  – Так, так… Кошка с девятью жизнями, – пробормотал глава кадрового отдела из глубины огромного и мрачного кабинета, располагавшегося в здании, некогда принадлежавшем посольству Индии. И не слишком крепко, как того требовали правила приличия, пожал Стормонту руку. – Сам понимаю, это назначение далеко не подарок. Отправитесь в Панаму. Бедняга. Радуйтесь и наслаждайтесь обществом Молтби. Уверен, получите удовольствие. А через год-другой посмотрим, что делать с вами дальше. Так что и перспектива у вас имеется.
  Некие остроумцы из третьего отдела поговаривали, что когда их начальник зарывал меч в землю, то впоследствии пользовался компасом, чтобы пройти к месту захоронения.
  «Эндрю Оснард, – твердил про себя Стормонт. – Что за птица? Нет, действительно, есть что-то птичье в этой фамилии. Стайки этих самых оснардов пролетают над головой. Заядлый охотник Галли совсем недавно подстрелил одного Оснарда. Ужас, до чего смешно!… Друг. Один из тех самых Друзей. Холостяк. Говорит по-испански. Будет отбывать полный срок, если только приговор не смягчат ввиду скверного поведения. Чин неизвестен, вообще ничего не известно. Спонсируется некой несуществующей организацией. Все решено, прибывает через неделю с помощником неизвестного пола. Прибывает… для чего? К кому? Сменить кого? Неужто некоего Найджела Стормонта?» Нет, это не игра больного воображения, он смотрит на вещи вполне реалистично. Пусть даже и постоянный кашель Пэдди действует на нервы…
  Пять лет тому назад просто невозможно было представить, что некий безликий тип с той стороны парка, обученный топтаться на углу улицы и вскрывать чужие письма с помощью пара из чайника, будет считаться пристойной заменой верного слуги ее величества королевы, человека его, Стормонта, класса. Впрочем, времена давно изменились, причем явно в худшую сторону, и для выполнения щепетильных задач министерство готово привлечь кого угодно, пусть даже со стороны, лишь бы достойно войти в двадцать первый век.
  Господи, как же он ненавидит это правительство! Маленькую Англию, эту страну с ограниченной ответственностью! Управляемую командой из вечно лгущих пройдох третьего сорта, не способных управлять даже пассажем с магазинами в крохотном провинциальном городке. Консерваторов, готовых ободрать страну как липку, лишить ее последней электрической лампочки ради сохранения своей власти и энергии. Которые считают гражданскую службу никому не нужной роскошью, разорительной затеей, а Министерство иностранных дел – самой разорительной роскошью из всех. И его нисколько не удивит, что в такой атмосфере там, наверху, вдруг сочтут, что пост главы консульского отдела при посольстве в Панаме излишняя роскошь, а вместе с постом – и он, Найджел Стормонт.
  К нему нам множить свои ряды? – казалось, он так и слышит этот голос, пробивающийся к нему издалека, за тридевять земель и морей. Почему один человек должен делать чистую работу, а второй – исключительно грязную? Почему бы не объединить две эти должности под одной крышей? Запустить к ним нашу птичку Оснарда. И, как только он там освоится, выпустить на волю птичку Стормонта. Спасти место и должность! Сделать структуру более рациональной! Ведь мы расходуем деньги наших налогоплательщиков! Кадровик будет просто в восторге. И Молтби – тоже.
  Стормонт расхаживал по комнате, разглядывал полки с книгами. В «Кто есть кто?» не оказалось ни одного Оснарда. В «Дебретт» [12] – тоже. Не должно было оказаться его и в энциклопедии «Птицы Великобритании». В телефонном справочнике по Лондону Стормонт лихо пробежал глазами все фамилии от Осмазери до Оснера. Тоже нет. Но справочник четырехлетней давности. Он просмотрел пару старых «красных» книг Министерства иностранных дел, обращая особое внимание на испаноязычные посольства – возможно, Оснард в прошлом работал в одном из них? Тоже безрезультатно. Тогда он взял справочник Уайтхолла [13] и начал искать в нем организацию под названием «Планирование и эксплуатация». Молтби оказался прав. Такой организации не существовало в природе. Тогда он позвонил Регу, чиновнику из администрации.
  – Знаешь, Рег, когда идет дождь, бедняжка Пэдди расхаживает по нашей огромной спальне и повсюду расставляет тазики, – пожаловался он. – А дождь, насколько тебе известно, льет здесь как из ведра.
  Рег был нанят из местных и жил с панамской парикмахершей по имени Глэдис. Никто из посольских эту Глэдис ни разу не видел, и Стормонт подозревал, что на самом деле это мальчик. И вот в пятнадцатый раз они принялись обсуждать историю лопнувшего контракта, несовершенство местного законодательства и недоброжелательное отношение панамского протокольного отдела.
  – Скажи, Рег, в какой именно отдел собираются определить этого Оснарда? – спросил наконец Стормонт. – И имеем ли мы с тобой право обсуждать это?
  – Не знаю, Найджел. Не знаю, что именно мы с тобой можем обсуждать, а что – нет. Но я подчиняюсь приказам непосредственно посла, тебе это известно.
  – И какие же именно приказы по этому поводу ты получил от его превосходительства?
  – Что этот Оснард будет обитать в восточном коридоре, Найджел. Вот и все. Что для его стальной двери заказаны новые замки, их прислали с курьером еще вчера. А мистер Оснард должен привезти ключи к ним. Что в прежней приемной для посетителей специально для него установят стальные сейфы, комбинацию цифр к которым сообщит по прибытии сам мистер Оснард, причем записывать их нам запрещено. И еще я должен убедиться, оснащен ли его кабинет соответствующими розетками для разного электронного оборудования. Можно подумать, он повар, не иначе.
  – Понятия не имею, что это за птица, Рег. Но готов держать пари, ты знаешь о нем больше, чем говоришь.
  – Что ж, по телефону он был сама любезность, Найджел. Голос прямо как у диктора Би-би-си, только более человеческий.
  – И о чем же вы с ним говорили?
  – Темой номер один был транспорт. Просил взять для него машину напрокат, прежде чем он обзаведется собственной. И я взял ему машину, а он прислал мне факс с номером своих водительских прав.
  – А какую машину просил? Рег хихикнул.
  – Он сказал, не «Ламборджини», но и не трехколесную тележку. Что-то такое, где можно сидеть в котелке, если он вообще носит этот самый котелок. Потому что он высокий.
  – Что еще?
  – Еще о квартире когда мы ее для него подготовим? Мы уже подобрали ему, на мой взгляд, очень славную, вот только не знаю, успеют ли там в срок закончить работу дизайнеры. На холме, прямо над клубом «Юнион», я так ему и сказал. Так что можно поплевывать сверху на их крашенные в синий цвет кудри и розовые парики. Надо только выбрать ключевой цвет для окраски помещения. Я предложил ему белый и добавил: а вообще-то выбирайте какой хотите. И вот что он ответил: только не розовый и не бледно-желтый, нет уж, спасибо, боже упаси. Как насчет такого славного теплого коричневатого, цвета верблюжьего дерьма, а? Большой шутник. Я очень смеялся.
  – А сколько ему лет, Рег?
  – Господи, да я понятия не имею. Ему может быть сколько угодно.
  – Но ведь у тебя же есть его водительские права, верно?
  – «Эндрю Джулиан Оснард», – возбужденно начал зачитывать вслух Рег. – «Год рождения 1970, 01. 10. Место рождения Уэтфорд». Господи, кто бы мог подумать! Там поженились мои отец и мать!
  Стормонт стоял в коридоре и нацеживал себе кофе из автомата, как вдруг к нему подошел бочком молодой Саймон Питт и предложил взглянуть «наметанным взглядом разведчика» на фотографию для паспорта, зажатую в потной ладони.
  – Что скажете, Найджел? Смахивает на всем опостылевшую разжиревшую Мата Хари, верно?
  На снимке красовалось упитанное лицо с ушами. Оснард решил заранее послать свою фотографию Питту, чтоб тот успел подготовить все требуемые протокольной службой Панамы документы, в том числе и дипломатический паспорт на въезд в страну. Стормонт всматривался в это лицо, и на секунду-другую все личные проблемы вылетели из головы: алименты бывшей жене, слишком большие, но он настоял именно на этой сумме; плата за обучение Клары в университете; стремление Адриана непременно выступать в коллегии адвокатов; его заветная и тайная мечта приобрести в Альгарве ферму с большим каменным домом, где растут оливы и даже зимой ярко светит солнце, а воздух сух и прозрачен – там кашель у Пэдди наверняка пройдет. А также мечта получать полную пенсию, благодаря чему осуществление всех этих желаний станет возможным.
  – Довольно симпатичный парень, – заметил он. – И глаза такие умные. С ним может быть интересно.
  «Пэдди права, – подумал он. – Мне не следовало сидеть с ней всю ночь напролет. Надо было хоть немножко поспать самому».
  По понедельникам, в качестве утешительного приза после утренних молитв, Стормонт обедал в «Паво Реал» с Ивом Леграном, своим коллегой и соперником из французского посольства – исключительно потому, что оба любили пикироваться и хорошую еду.
  – Да, кстати, рад сообщить, что к нам наконец-то прибывает новичок, – сказал Стормонт после того, как Легран поделился с ним кое-какой конфиденциальной информацией, не имевшей, впрочем, особого интереса. – Молодой парень. Примерно вашего возраста. По политической линии.
  – Он мне понравится?
  – Да он всем понравится, – убежденно заметил Стормонт.
  Едва успел Стормонт вернуться в свой кабинет, как ему по внутреннему телефону позвонила Фрэн.
  – Найджел, знаешь, тут такое случилось! Догадайся, что?
  – Ну, не знаю. Прямо теряюсь в догадках.
  – Ты ведь знаешь моего сводного брата Майлза, рокового мужчину?
  – Лично незнаком, но примерно представляю, что за птица.
  – Но ведь ты знаешь, что Майлз учился в Итоне?
  – Не знал, но теперь знаю.
  – Так вот, сегодня у Майлза день рождения, и я ему позвонила. Можешь себе представить, он жил с Энди Оснардом в одном общежитии! Говорит, что тот просто душка, правда, немного толстоват, немного мрачноват, но в целом очень хороший парень. И что его исключили за венерические увлечения.
  – За что?!
  – Ну, за девочек, Найджел. От слова Венера. О мальчиках не может быть и речи, тогда бы это называлось совсем иначе. От слова Адонис. Майлз толком не помнит, говорит, что, может, еще и за то, что он нерегулярно вносил плату. Короче, не знает, кто его первым доконал – Венера или казначейство.
  В лифте Стормонт столкнулся с Галливером, тот держал в руке портфель и смотрел мрачно.
  – Заваривается серьезная каша, да, Галли?
  – Да нет, немного запутанное дельце, Найджел. Малость заковыристое и придурковатое, я бы так выразился.
  – Что ж, желаю успеха, и смотри там, поаккуратнее, – пожелал ему Стормонт, скроив соответствующую случаю серьезную мину.
  Недавно одна из дам, играющая в бридж с Фиби Молтби, видела Галливера на улице под ручку с роскошной панамской девушкой. Лет двадцать, не больше, сказала дама, и, бог ты мой, черна, что твоя шляпа. Фиби собиралась улучить удобный момент и доложить об этом мужу.
  Пэдди ушла спать. Стормонт слышал, как жена кашляла, поднимаясь по ступенькам.
  «Похоже, мне придется идти к Шенбергам одному», – подумал он. Шенберги были американцами и очень милыми и образованными людьми. Элси работала адвокатом и часто летала в Майами, выступать на каких-то страшно драматичных судебных процессах. Пол служил в ЦРУ и был одним из тех, кому не следовало знать, что Эндрю Оснард из Друзей.
  Глава 8
  – Пендель. К господину президенту.
  – Кто?
  – Его портной. Я.
  Дворец Цапель находился в самом сердце старого города, на узенькой полоске земли, у бухты, с противоположной стороны от Пунта Пайтила. Приехав сюда с той стороны, ты попадал из ада в рай. Из грохота и пыли новостроек – в эпоху распада и элегантности колониальной Испании семнадцатого века. Правда, район этот окружали чудовищные трущобы, но, если правильно выбрать маршрут, об их существовании можно было только догадываться. Этим утром перед старинным крыльцом с колоннами духовой оркестр играл Штрауса. Свидетелем тому были лишь выстроившиеся в длинный ряд пустые дипломатические лимузины да полицейские мотоциклы. Одеты оркестранты были в белые шлемы и белую униформу, на руках красовались белые перчатки. Инструменты отливали бледным золотом. За воротники бежали струи дождя, специально натянутого тента на всех не хватило. Двойные двери охраняли два угольно-черных негра.
  Еще одни руки в белых перчатках подхватили чемоданчик Пенделя и пропустили его через электронный сканер. Затем поманили и самого Пенделя и знаком дали понять, что надо пройти через арку металлоискателя. Встав под нее, он вдруг подумал: интересно, вешают в Панаме шпионов или расстреливают? Затем руки в белых перчатках вернули ему чемоданчик. Дежурный возле арки объявил, что он чист. И вот великий секретный агент был пропущен в цитадель.
  – Сюда, пожалуйста, – объявило высокое черное божество.
  – Я знаю, – гордо ответил Пендель.
  В центре зала с мраморным полом из мраморного фонтана били струи воды. В россыпи брызг важно расхаживали молочно-белые цапли, поклевывая то там, то здесь. Вдоль одной из стен высились до самого потолка клетки, в них тоже были цапли, глазевшие на пришельца с самым подозрительным видом. «Что ж, – подумал Пендель, – у них есть на то все основания». И вспомнил историю, которую так любила его дочь Ханна, она была готова слушать ее чуть ли не каждый день. В 1977-м, когда в Панаму для ратификации нового соглашения по каналу должен был приехать Джимми Картер, агенты спецслужб опрыскали дворец каким-то дезинфектантом, ничуть не повлиявшим на американского президента, но убившим всех цапель. Тогда была проведена сверхсекретная и срочная операция по удалению погибших; были свидетели, видевшие, как под покровом тьмы плыли по реке убитые птицы.
  – Будьте любезны, ваше имя?
  – Пендель.
  – Теперь род занятий, будьте так добры. Он выдержал паузу. Вспомнились почему-то железнодорожные вокзалы, какими он видел их еще ребенком. Толпы слишком больших людей пробегали мимо в разных направлениях, и его чемоданчик вечно оказывался у них на пути. Милый и добрый женский голос спрашивал у него что-то. Он обернулся, на долю секунды показалось, что это Марта – слишком уж красивый был голос. Но тут на лицо ее упал свет, и Пендель увидел, что оно вовсе не изуродовано, а по нашивке на коричневом форменном костюме понял, что перед ним одна из президентских девственниц по имени Хелен.
  – Тяжелый? – спросила она.
  – Легкий как перышко, – со всей любезностью уверил он ее и отверг руку помощи.
  Поднимаясь за Хелен по широкой лестнице, Пендель заметил, что на смену светлому сияющему мрамору пришло темное, насыщенное цветом и блеском красное дерево. Из дверей вдоль коридора на него глазели владельцы еще нескольких скверно пошитых коричневых костюмов. Девственница меж тем объясняла, что день сегодня у президента выдался страшно занятой.
  – Всякий раз, когда президент возвращается из поездки, работы у нас прибавляется вдвое, – сказала она и возвела глаза к небесам, на коих, по всей видимости, и обитала.
  Спроси, что он делал в Гонконге в свободное время, сказал ему Оснард. Когда вдруг исчез из поля зрения. Летал в Париж? Трахал мужиков или готовил заговор?
  – Вот здесь мы находимся под властью Колумбии, – объясняла ему девственница, указывая безупречной своей ручкой на ряд портретов ранних правителей Панамы. – А вот начиная отсюда – уже под США. Скоро будем независимы от всех.
  – Замечательно! – с энтузиазмом откликнулся Пендель. – Давно пора.
  Они вошли в отделанную деревянными панелями комнату, похожую на библиотеку, только без книг. От пола сладко и медово пахло мастикой. На поясе у девственницы запищал телефон. Пендель остался один.
  В расписании у него провалы. Выясни, что он делал в эти часы. Оставшись один, Пендель, выпрямившись во весь рост, стоял посреди комнаты и сжимал в руке чемоданчик. Выстроившиеся вдоль стен и обитые желтым шелком кресла казались какими-то слишком скользкими на вид. И слишком роскошными и хрупкими для бывшего заключенного. А вдруг, не дай бог, сядешь и сломаешь? Время в тюрьме тянулось страшно медленно. Дни казались неделями, но Пендель знал, как можно скоротать время. Вот и здесь он может стоять хоть до конца жизни, если понадобится, конечно, стоять с чемоданчиком в руке и ждать, когда позовут.
  За спиной у него распахнулись двойные двери. В комнату ворвались лучи солнца, затем послышались торопливая и звонкая дробь шагов и властные мужские голоса. Осторожно, стараясь не совершить какого-либо неуважительного движения, Пендель скользнул под портрет толстомордого губернатора колумбийского периода и совершенно слился бы со стеной, если б его не выдавал чемоданчик.
  Приближавшаяся процессия состояла как минимум человек из двенадцати полиглотов. Сквозь торопливый цокот каблуков по паркету прорывались фразы на испанском, японском и английском. Процессия двигалась с неподобающей политикам скоростью, сопровождая свое передвижение возбужденной болтовней – точно школьники, которых наконец выпустили на перемену. Все до единого в темных костюмах, насколько успел заметить Пендель, и выстроились они клином. Впереди, возвышаясь над остальными, плыло огромное, как сама жизнь, воплощение Короля-Солнца, Всеобъемлющий, Ослепительный, Божественный Мастер по Части Загадочных Исчезновений, в черном пиджаке от «П и Б», брюках в полоску, черных туфлях из телячьей кожи и носках в тон.
  Розовое сияние исходило от щек президента, отчасти объясняемое святостью его сана, отчасти – гастрономическими пристрастиями. Густые волосы серебрились, губы были узенькие, розовые и влажные – ну в точности какие бывают у новорожденного, только что отнятого от материнской груди. Ясные васильковые глаза так и лучились радостью после удачно проведенных переговоров. Дойдя до Пенделя, процессия резко остановилась, стройные прежде ряды несколько смешались. Его Величественность шагнул вперед, развернулся на каблуках и стоял теперь лицом к гостям. Тут же рядом с хозяином материализовался помощник, маркированный как Марко. К ним подошла девственница в коричневом костюме. Только на сей раз то была не Хелен, а Хуанита.
  Гости начали по очереди выходить вперед и жать Бессмертному руку. И, раскланявшись, тут же удалялись. Для каждого из них у Его Сияния нашлось доброе слово. И если б он совал каждому по маленькому подарку в праздничной обертке, чтоб каждый мог прийти домой и похвастаться им перед мамочкой, Пендель бы ничуть не удивился. Сам же великий шпион терзался в этот момент мыслями о содержимом чемоданчика. Что, если его помощники положили в него не тот костюм? Он уже представлял, как откидывает крышку, а там оказывается карнавальный костюмчик Ханны, который одна из портних специально пошила ей по торжественному случаю – к дню рождения Карлиты Радд: коротенькая юбочка с поясом в виде гирлянды цветов, шляпка с оборками, голубые панталоны. Пенделя так и подмывало открыть чемодан и убедиться, но он не осмелился. Церемония прощания продолжалась. Двое из гостей, японцы, были совсем маленького роста. Чего никак нельзя было сказать о президенте. Рукопожатия по нисходящей.
  – Что ж, договорились. В воскресенье гольф, – пообещал Его Превосходство серым монотонным тоном, столь сладостным для ушей его паствы. Японский джентльмен тут же послушно расплылся в улыбке.
  Выделены были и другие счастливчики: «Спасибо за поддержку, Марсель! До новой встречи в Париже. Париж весной!… Дон Пабло, непременно передайте от меня наилучшие пожелания вашему замечательному президенту. Скажите ему, что я очень ценю мнение его Национального банка». И вот, наконец, последняя группа удалилась,
  двойные двери закрылись, лучи солнца исчезли, и в комнате не осталось никого, кроме Его Необъятности, обходительного помощника по имени Марко и девственницы по имени Хуанита. И еще – стенка с чемоданчиком.
  Трио развернулось и дружно двинулось вперед, к следующей комнате, в центре был Король-Солнце. Предназначение ее можно было сформулировать как святая святых, или рабочий кабинет президента. Двери находились всего в трех футах от того места, где стоял Пендель. Он изобразил улыбку и, сжимая чемоданчик в руке, тоже сделал шаг вперед. Серебристая голова приподнялась и обернулась к нему, но васильковые глаза видели только стену. Трио прошло мимо Пенделя, двери в святилище затворились. Марко вернулся.
  – Вы портной?
  – Да, сеньор Марко, именно так, к вашим услугам и услугам его превосходительства.
  – Ждите.
  Пендель терпеливо ждал, как, впрочем, и положено всем, кто состоит в услужении. Прошли годы. Дверь снова отворилась.
  – Живее, – приказал Марко.
  Спроси, где он пропадал в Париже, Токио и Гонконге. В углу комнаты высилась резная позолоченная ширма. Уголки украшены позолоченными венками из гипса. Перекладины увиты золотыми розами. Озаренный со спины падающим из окна светом, перед ней величественно возвышался Его Прозрачность в черном пиджаке и полосатых брюках. Ладонь президента была мягкой, будто у пожилой дамы, но куда крупней. Коснувшись ее шелковистых подушечек, Пендель почему-то вспомнил тетю Рут, как ощипывала она цыплят для воскресного супа, а Бенни, сидя у рояля с поднятой крышкой, напевал «Божественную Аиду».
  – С возвращением домой, сэр, после многотрудного путешествия, – сдавленным от волнения голосом пробормотал Пендель.
  Впрочем, было неясно, расслышал ли Величайший Мировой Лидер его приветствие, поскольку в этот самый момент Марко протянул президенту красный телефонный аппарат без провода, и он заговорил:
  – Франко? Прошу, не доставай меня всей этой ерундой. Объясни, что ей нужен адвокат. Увидимся вечером, на приеме. И слушай, что я тебе говорю.
  Марко забирает красный телефон. Пендель открывает чемоданчик. Нет, не карнавальный костюм, а недошитый до конца фрак с незаметными нагрудными вставками – чтоб выдержал вес двадцати с лишним орденов, которые сейчас мирно покоились в маленьком гробике, проложенные слоями тонкой ароматизированной бумаги. Девственница бесшумно выходит, а Хозяин Земли заходит за золотую ширму, снабженную изнутри зеркалами. Ширма – один из дворцовых раритетов, настоящее произведение искусства. За ней и исчезает серебристая, столь любимая народом голова, а потом появляется вновь – президент снял брюки.
  – Не будет ли ваше превосходительство столь добры… – бормочет Пендель.
  Из– за золотой ширмы высовывается рука президента. Пендель накидывает на нее черные брюки. Рука и брюки исчезают. Снова звонит телефон. Спроси, где он пропадал.
  – Посол Испании, ваше превосходительство, – говорит сидящий за столом Марко. – Просит о личной аудиенции.
  – Скажи: завтра вечером, после тайваньцев.
  И вот Пендель стоит уже лицом к лицу с Повелителем Вселенной, Великим Мастером панамской политической шахматной игры, человеком, у которого находятся ключи от двух самых больших в мире ворот, который определяет будущее мировой торговли и баланс сил на международной арене двадцать первого столетия. Пендель деликатно засовывает два пальца за пояс президентских брюк, а Марко сообщает о новом телефонном звонке. От некоего Мануэля.
  – Скажи ему: в среду, – говорит президент. Голова его торчит над ширмой.
  – Утром или днем?
  – Днем, – отвечает президент.
  Брюки немного свободны в талии. Если с расстоянием от пояса до промежности все в порядке, значит, все дело в длине штанин. Пендель приподнимает пояс. Концы брючин тоже приподнимаются, целиком открывая шелковые носки президента, от чего тот на миг становится похож на Чарли Чаплина.
  – Мануэль говорит, что завтра днем нормально, если речь идет о девяти лунках, не больше, – строго предупреждает президента Марко.
  И вдруг все вокруг замирает. Как позднее описывал Пендель Оснарду, на святилище снизошла благословенная тишина. Никто не произносил ни слова. Ни Марко, ни президент, телефоны тоже молчали. Великий шпион всех времен и народов стоял на коленях и закалывал булавками брючину на левой президентской ноге, но присущая природная смекалка его не оставила.
  – Могу ли я спросить его превосходительство, удалось ли вам хоть немного отдохнуть во время многотрудного и славного путешествия на Дальний Восток, сэр? Возможно, немного спорта? Прогулки? Ну и маленькие вылазки в магазины за сувенирами, вы уж простите меня за прямоту?…
  А телефоны по-прежнему молчат, ничто не нарушает благословенной тишины, пока Хранитель Ключей от Баланса Мировых Сил обдумывает свой ответ.
  – Слишком плотно, – объявляет он. – Вы слишком туго затянули меня в поясе, мистер Брейтвейт. Почему это вы, портные, не даете своему президенту дышать?
  – «Знаешь, Гарри, – говорит он мне, – эти парки в Париже, это что-то! Я бы завтра же устроил такие в Панаме, если б не проклятые застройщики и коммунисты!»
  – Погоди, – бормочет Оснард, торопливо строча в блокноте и переворачивая страничку.
  Они находились в отеле под названием «Парадизо», в номере на четвертом этаже, снятом на три часа. По ту сторону улицы мигала, гасла и вновь загоралась огромная неоновая реклама кока-колы, то затопляя комнату багрово-красным пламенем, то вновь погружая ее во тьму. Из коридора доносились шаги уходящих и приходящих парочек. Из-за стенки слышались стоны то ли разочарования, то ли восторга, а также все убыстряющийся стук, производимый двумя изголодавшимися по любви телами.
  – Нет, этого он не говорил, – осторожно заметил Пендель. – Ну, во всяком случае, не столь многословно.
  – Прошу тебя, не надо перефразировать! Излагай в точности теми же словами, о'кей? – Оснард облизал кончик карандаша и перевернул еще одну страничку.
  Перед глазами Пенделя возник летний домик доктора Джонсона в Хэмпстед Хит, таким, каким он увидел его, придя с тетей Рут за азалиями.
  – «Гарри, – говорит он мне, – этот парк в Париже, название вылетело из головы. Там стояла такая маленькая хижина с деревянной крышей. А вокруг – ни души, не считая телохранителей и уток». Президент очень любит природу. «И именно в этой хижине и делалась история. И однажды, если все пойдет по плану, на этой деревянной стене появится табличка, возвещающая всему миру, что именно здесь, в этом самом месте, были раз и навсегда определены будущее процветание, благополучие и независимость Панамы и ее граждан. Плюс еще дата».
  – Теперь скажи, с кем он говорил? С японцами, лягушатниками, китайцами? Он ведь не просто так там сидел и не с цветочками беседовал.
  – А вот об этом не сказал, Энди. Хоть и намекал.
  – Как? А ну-ка, говори. – Оснард снова облизал кончик карандаша вместе с пальцем.
  – «Ты уж извини меня, Гарри, но скажу откровенно: блеск и многогранность восточной мысли стали для меня настоящим откровением. Надо признать, что и французы в этом смысле не очень от них отстают».
  – А что за восточные люди?
  – Он не сказал.
  – Японцы? Малайзийцы? Китайцы?
  – Боюсь, Энди, ты пытаешься внушить мне мысли, которых не было высказано.
  Ни звука, кроме шума движения за окном, тихого гудения и пощелкивания кондиционеров и доносящейся откуда-то издалека музыки. Над музыкой превалировала латинская речь. Карандаш Оснарда так и порхал над страницей блокнота.
  – А Марко, значит, ты не понравился?
  – Я никогда ему не нравился, Энди.
  – Почему?
  – А какому придворному понравится портной-иноземец, накоротке беседующий с их боссом, Энди? Они будут далеко не в восторге, если босс скажет: «Знаешь, Марко, мы с Пенделем не болтали целую вечность, а тут вдруг такая возможность. Так что будь другом, постой вот за этой дверью красного дерева. А когда понадобишься, я тебя кликну». Ну кому такое придется по вкусу, скажи на милость?
  – А этот Марко, часом, не «голубой»?
  – Чего не знаю, того не знаю, Энди. Я его не спрашивал. Да и не мое это дело.
  – А ты пригласи его пообедать. Развлеки, сделай скидку на пошив костюма. Судя по всему, такого парня неплохо иметь на своей стороне. Теперь скажи, кто-нибудь из этих японцев высказывал антиамериканские настроения?
  – Нет, Энди.
  – Или же идею на тему того, что Япония – это будущая сверхдержава?
  – Нет, Энди.
  – Прирожденный лидер новообразующихся высокоразвитых государств? Тоже нет? А на тему вражды между Японией и Америкой? Что Панама должна выбирать между Дьяволом и Глубоким Синим Морем? Что на нее постоянно оказывается давление и она чувствует себя подобно ломтю ветчины в сандвиче, зажатом между двумя кусками хлеба? О чем-либо в этом роде они говорили?
  – Да нет, в этом плане ничего такого из ряда вон выходящего, Энди. Правда, был один момент, одно высказывание, только что вспомнил.
  Оснард оживился.
  – «Гарри, – сказал он мне, – единственное, о чем я постоянно молюсь, так только о том, чтоб мне никогда, никогда, никогда не пришлось сидеть рядом с японцами по одну сторону стола переговоров и с янки – по другую. Потому как на поддержание между ними мира ушли лучшие годы моей жизни, сам видишь, как я поседел от всего этого, сам видишь, на что похожи бедные мои волосы». Хотя, если честно, лично я вовсе не уверен, что это его настоящие волосы.
  – Так, значит, он был разговорчив?
  – Ой, Энди, не то слово, его просто несло. Стоило ему зайти за ширму – и никакого удержу. В тот момент все государственные дела да и сама Панама были ему просто до лампочки.
  – Ну а о том, где он пропадал несколько часов в Токио?
  Пендель уже качал головой. С самым мрачным видом.
  – Извини, Энди. Но тут мы опускаем занавес, – сказал он и с самым стоическим видом отвернулся к окну.
  Карандаш Оснарда замер на полпути к блокноту. Вывеска кока-колы вспыхнула, мигнула и погасла.
  – Черт, что это с тобой, в чем дело?
  – Прости, но он мой третий президент, Энди, – ответил Пендель, по-прежнему глядя в окно.
  – И что с того?
  – Да то, что я просто не могу этого сделать. Не могу. и все тут.
  – Сделать что, черт побери?
  – Просто потом совесть замучит, вот что. Я не стукач.
  – Да ты что, окончательно выжил из ума? Это же твоя золотая жила, парень! И речь идет о больших, очень больших премиальных. Давай выкладывай, что президент говорил о тех нескольких часах в Японии, пока примерял свои долбаные бриджи!
  Пенделю понадобились душераздирающие усилия, чтоб одолеть муки совести. Но он все же справился. Весь обмяк, плечи его ссутулились. И он снова смотрел на Оснарда.
  – «Гарри, – сказал он мне, – если кто из твоих клиентов вдруг начнет интересоваться моим расписанием в Японии, будь добр, скажи этому человеку, что пока моя жена осматривала вместе с императрицей фабрику по производству шелка, у меня состоялось первое знакомство с обратной стороной монеты под названием Япония». Вообще-то он выразился не совсем так, Энди, я смягчаю. «Потому что только таким образом, Гарри, мой друг, – сказал он дальше, – я могу поднять свои акции в определенных кругах здесь, в Панаме. Не хочу и не смею вдаваться в подробности, ибо того требуют как обстоятельства тех встреч, так и особая секретность тех переговоров, что я проводил. Исключительно в интересах Панамы, что бы там кто ни подумал».
  – Черт! И что же все это означает?
  – Он намекал на некие угрозы в его собственный адрес, которые были подавлены в зародыше и о которых он не хотел бы распространяться, чтоб не тревожить народ.
  – Так это были его собственные слова, да, Гарри, старина? Сильно смахивает на гребаный «Гардиан» после дождичка в четверг.
  Пендель был сама безмятежность.
  – Никаких слов не было, Энди. Ничего подобного. Слова тут не нужны.
  – Объясни, – продолжая строчить в блокноте, попросил Оснард.
  – Президент пожелал, чтоб под левой нагрудной частью всех костюмов был вшит специальный карман. Сказал, что так будет чувствовать себя увереннее. Мерку сообщит Марко. «Не думай, Гарри, – сказал он, – что я драматизирую ситуацию, и никому об этом не говори. Ни одной живой душе. Я делаю это лишь ради Панамы, ее светлого будущего, за которое не жалко и кровь пролить. Больше ничего не могу тебе сказать».
  С улицы, точно насмешка, донесся шакалий гогот каких-то пьяниц.
  – Что ж, одну премию королевских размеров ты, можно сказать, заработал, – заметил Оснард и закрыл блокнот. – Теперь займемся последними событиями из жизни Братца Абраксаса!
  Та же сцена, только в других декорациях. Оснард где-то раздобыл шаткий стульчик на тонких ножках и уселся на него задом наперед, растопырив толстые ляжки.
  – Они с трудом поддаются определению, Энди, – расхаживая по комнате, предупредил Пендель.
  – Кто такие «они», старина?
  – Молчаливая оппозиция.
  – Ну, я бы так не сказал.
  – Они никогда и никому не открывают своих карт.
  – Ради чего, черт побери? Ради демократии, что ли? К чему им молчать? Почему не поднять студентов? О чем именно они молчат, а?
  – Скажем так. Норьега преподал им хороший урок, но следующего они не стерпят. Они восстанут. И никто никогда не посадит Мики снова в тюрьму.
  – А Мики – их лидер, правильно?
  – Да. В моральном и чисто практическом плане Мики можно назвать их лидером, Энди, хотя он сам и его сторонники ни за что и никогда не признаются в этом. Как, впрочем, и студенты, с которыми он связан, и люди с той стороны моста.
  – И Рафи их финансирует.
  – Всю дорогу, – Пендель развернулся и зашагал в другом направлении.
  Оснард выдернул из-под ляжки блокнот, приложил его к спинке кресла и начал записывать.
  – Можно ли раздобыть список членов? Есть ли у них платформа? Четко обозначенные убеждения, принципы? Что связывает их?
  – Ну, во-первых, они за очищение страны. – Пендель выдержал паузу, чтоб Оснард успел записать. Он слышал Марту, он любил ее. Он видел Мики, трезвого и собранного, в новом костюме. Сердце его переполняла гордость. – Они стоят за обретение Панамой истинной независимости, за ее самостоятельность, за демократию, за то, чтобы наши американские друзья, наконец, убрались со сцены и перестали путаться под ногами. В чем лично я очень сильно сомневаюсь. Они за то, чтобы бедные получали образование, чтобы были удовлетворены все их насущные нужды. Чтобы для них открылись больницы, всякие там университетские гранты. Они хотят лучших условий жизни для простых фермеров, занятых разведением риса и ловлей креветок, плюс к тому намерены ни в коем случае не продавать ценности и народное имущество тем, кто может дать больше, в том числе и канал. Это третье.
  – Так они леваки? – высказал предположение Оснард, продолжая строчить в блокноте и время от времени посасывая пластиковый колпачок карандаша розовым, как бутон, ротиком.
  – Они – не более чем просто порядочные и здоровые люди, вот так, Энди. Да, Мики, тот склонен к левацким убеждениям, это верно. Но при этом соблюдает умеренность во взглядах, к тому же у него совершенно нет времени ни на кастровскую Кубу, ни на комми. То же относится и к Марте.
  Оснард продолжал строчить, кривя от усердия губы. Пендель наблюдал за ним со все нарастающими мрачными предчувствиями, гадая над тем, как бы его притормозить.
  – Я слышал о Мики хорошую шутку, если, конечно, тебе интересно. Он in vino veritas [14], только наоборот. Чем больше пьет, тем реже высказывает оппозиционные взгляды.
  – Зато, когда трезв, наш старина Мики много чего рассказывает, верно, дружище? Готов держать пари, за многое из того, что он успел тебе наболтать, его можно повесить.
  – Он мой друг, Энди. И я вовсе не хочу, чтоб его повесили.
  – Добрый старый друг. И ты всегда был ему добрым другом. Может, пора предпринять кое-что по этому поводу, а?
  – К примеру?
  – Завербовать его. Сделать из него честного солдата невидимого фронта. Включить его имя в платежную ведомость.
  – Мики?!
  – Это не так уж и сложно. Можешь, к примеру, сказать, что познакомился с состоятельным западным филантропом, который сочувствует его делу и готов протянуть руку помощи в обмен на мелкие услуги. Совсем необязательно говорить, что этот человек англичанин. Можно сказать, что янки.
  – Мики, Энди? – недоверчивым шепотом воскликнул Пендель. – Не желаешь ли стать шпионом, а, Мики? Чтоб я пошел к Мики и сказал ему это?…
  – Так ведь за деньги, не просто так. Большой человек, большое жалованье, – сказал Оснард, словно утверждая тем самым незыблемый закон шпионажа.
  – Да Мики плевать хотел на янки, – заявил Пендель, стараясь переварить предложение Оснарда. – Это вторжение, оно ему было поперек горла. Он называл это терроризмом на государственном уровне, причем к Панаме это отношения не имело.
  Теперь Оснард раскачивался на кресле, как на деревянной игрушечной лошадке, крепко обхватив сиденье полными ляжками.
  – В Лондоне будут просто в восторге от тебя, Гарри. А это случается далеко не часто. Там хотят, чтобы ты расправил крылья. Создал настоящую полномасштабную сеть, не выпускал бы из поля зрения все уровни. Министров, студентов, профсоюзы, Национальную Ассамблею, президентский дворец, канал и еще раз канал. И не безвозмездно. Будут выплачивать месячное содержание по прогрессивной системе, плюс очень щедрые премиальные, плюс постоянный рост зарплаты, что поможет тебе рассчитаться с долгом. Надо только перетянуть на нашу сторону Абраксаса и его группу, и мы на коне.
  – Мы, Энди?
  Голова Оснарда оставалась неподвижной. Тело же продолжало раскачиваться, и голос звучал как-то особенно громко и убедительно.
  – Мы – это прежде всего я. Я на твоей стороне, всегда рядом. А ты – наш гид, философ, да просто друг, наконец! Одному мне это не потянуть. Да никому не потянуть. Слишком уж большая и сложная работа.
  – Что ж, приятно слышать, Энди. Уважаю такой подход.
  – Мы и информаторам второго эшелона тоже платим. Это без вопросов. Сколько бы ты их ни привлек. Мы будем в прибыли. Ты будешь. Если информация, конечно, стоящая. Так в чем проблема, черт подери?
  – У меня нет проблем, Энди.
  – Ну так?…
  «Но Мики мой друг, – думал Пендель. – Мики и без того слишком долго был в оппозиции, так к чему это ему теперь? Молчаливой или там какой еще…»
  – Что ж, подумаю об этом, Энди.
  – Нам платят не за то, чтобы мы думали, Гарри.
  – И все равно, Энди. Так уж я устроен, ничего не могу с собой поделать.
  У Оснарда в тот вечер была припасена еще одна тема, но Пендель не слышал его, потому что в этот момент ему почему-то вспомнился тюремный надзиратель по прозвищу Френдли [15], который славился мастерским ударом локтем по яйцам. «Вот кого ты мне напоминаешь, Энди, – думал он. – Френдли».
  – Луиза вроде бы приносит работу на дом по четвергам, верно?
  – Да, Энди. По четвергам.
  Скинув со «скачущей лошадки» сначала одну ногу, потом – другую, Оснард пошарил в кармане и достал позолоченную зажигалку.
  – Подарок от одного богатого клиента, араба, – объяснил он и протянул зажигалку Пенделю. – Гордость Лондона. А ну, попробуй ее в действии.
  Пендель надавил на рычажок, вспыхнуло пламя. Отпустил рычажок – и оно погасло. Повторил эту операцию дважды. Оснард отобрал у него зажигалку, покрутил что-то в нижней ее части, вернул Пенделю.
  – А теперь взгляни через объектив, – с гордостью фокусника приказал он.
  Крошечная квартирка Марты стала для Пенделя чем-то вроде декомпрессионной камеры между Оснардом и домом в Бетанье. Марта лежала рядом, но отвернувшись к стене. Иногда на нее, что называется, находило.
  – Чем занимаются сейчас твои студенты? – спросил он, адресуясь к ее продолговатой спине.
  – Мои студенты?
  – Ну да. Мальчики и девочки, с которыми ты и Мики общались в те трудные времена. Все эти бомбометатели, в которых ты была так влюблена.
  – Да не была я в них влюблена. Я люблю тебя.
  – Что с ними произошло? Где они теперь?
  – Ну, они разбогатели. Перестали быть студентами. Ушли в «Чейз Манхэттен» [16]. Записались в члены клуба «Юнион».
  – С кем-нибудь из них видишься?
  – Иногда машут мне ручкой из окон своих дорогих автомобилей.
  – А судьба Панамы их волнует?
  – Нет, если их банк находится за границей.
  – Так кто ж тогда сегодня делает бомбы?
  – Никто.
  – Иногда у меня возникает ощущение, что зреет новая молчаливая оппозиция. Причем начинается этот процесс в верхах, а потом идет по нисходящей. Ну, знаешь, одна из этих революций, поддерживаемых средним классом, которая вдруг вспыхнет и охватит все страну, когда никто этого не ожидает. Военный путч, только без участия военных.
  – Нет, – сказала она.
  – Что нет?
  – Нет никакой молчаливой оппозиции. Есть только доходы. Коррупция. Власть. Есть богатые люди и люди отчаявшиеся. Есть люди, впавшие в апатию. – Снова этот умный рассудительный голос. Этот, так хорошо знакомый ему, нравоучительный тон. Педантизм самоучки. – Есть люди настолько бедные, что терять им совершенно нечего, разве что остается умереть. И еще есть политики. И эти политики – самые большие обманщики из всех. Это что, тоже для мистера Оснарда?
  – Было бы для него, если б он захотел это слушать. Ее рука нашла его руку, поднесла к губам, и вот она уже целует палец за пальцем и не говорит ничего.
  – Он много тебе платит? – спрашивает она после паузы.
  – Я не могу дать ему того, чего он хочет. Я слишком мало знаю.
  – Никто не знает всего. Будущее Панамы решают всего человек тридцать, не больше. Остальные же два с половиной миллиона теряются в догадках.
  – Ну а что твои старые друзья, бывшие студенты, делали бы, если б не пошли в «Чейз Манхэттен» и не сидели бы за рулем шикарных автомобилей? – спросил Пендель. – Чем бы они занимались, если б сохранили воинственный дух? В чем заключается их логика? Неужели все они отказались от того, чего когдато хотели для Панамы?
  Прежде чем ответить, она задумалась.
  – Ты хочешь сказать, могут ли они оказывать давление на правительство? Ставят ли целью подчинить его своим интересам, поставить на колени?
  – Примерно так.
  – Ну, прежде всего это приведет к хаосу. Тебе нужен хаос?
  – Не знаю. Возможно. Если, конечно, это необходимо.
  – Необходимо. Хаос – обязательное условие, предшествующее демократическому пробуждению. Стоит рабочим почувствовать, что они независимы и никем не управляемы, и они тут же изберут лидеров из собственных рядов, правительство испугается и уйдет в отставку. Ты хочешь, чтоб рабочие выбрали собственных лидеров?
  – Я хотел бы, чтоб они выбрали Мики, – сказал Пендель. Марта покачала головой.
  – Только не Мики.
  – Ну, ладно. Тогда без Мики.
  – Тогда мы бы первым делом обратились к рыбакам. Всегда хотели, но почему-то так ни разу и не сделали этого.
  – Почему это именно к рыбакам?
  – Студентами мы выступали против ядерной войны. Возмущались тем, что ядерные материалы пропускают через Панамский канал. Считали, что такие грузы крайне опасны для Панамы, что они являются оскорблением нашему национальному суверенитету.
  – Ну а при чем тут рыбаки?
  – Надо было обратиться к их профсоюзам, расшевелить их продажных боссов. Если б те нам отказали, мы бы обратились к криминальным структурам, контролирующим порты и прибрежные зоны. Те ради денег на все готовы. Кстати, многие из наших студентов теперь разбогатели. Богатые студенты, у которых сохранились остатки совести.
  – Как Мики, – напомнил Пендель, но она покачала головой.
  – Мы бы сказали им: «Соберите все траулеры, одномачтовые рыболовецкие суда, шлюпки и ялики, которые можете достать, загрузите едой и водой и отведите к мосту Америкас. Поставьте на якорь под мостом и объявите всему миру, что останетесь здесь. Что будете стоять, сколько понадобится». Тебе известно, что тормозной путь крупных грузовых судов составляет целую милю? Через три дня у моста скопятся двести судов, желающих пройти через канал. Через две недели их будет тысяча. А тысячи других просто завернут назад, не достигнув Панамы, их направят другим курсом или же прикажут возвращаться туда, откуда пришли. Начнется кризис, он распространится по всему миру, паника на биржах. Янки сбесятся от злости, судостроительные магнаты потребуют решительных действий, правительство падет, и ни один грамм ядерных материалов никогда больше не пройдет через канал.
  – Если честно, то я думал совсем не об этих материалах, – сказал Пендель.
  Марта подперла голову ладонью и обратила к нему изуродованное лицо.
  – Послушай. Сегодняшняя Панама уже пытается доказать миру, что мы можем управлять каналом ничуть не хуже гринго. Никто не должен вмешиваться, когда речь заходит о канале. Никаких забастовок, временных приостановок и прочего морочания мозгов. Если панамскому правительству не удастся наладить нормальную эксплуатацию канала, как тогда оно собирается прикарманивать годовые доходы, увеличивать наркооборот, распродавать концессии и прочее? Как только банковское международное сообщество поднимет шум, они дадут нам то, что мы просим. А мы попросим все. Денег на школы, дороги, больницы, денег для фермеров и бедноты. А если власти только попытаются убрать баррикаду из наших лодок, начать стрелять или попробуют подкупить нас, мы призовем на помощь девять тысяч панамских рабочих, занятых в эксплуатации канала. Позовем и спросим их: вы по какую сторону моста? Вы панамцы или считаете себя всего лишь рабами янки? Забастовки в Панаме – это священное право каждого рабочего. Те, кто пытается им противостоять, парии общества. Уже сегодня в правительстве есть люди, считающие, что общее трудовое законодательство не должно распространяться на канал. Пусть подумают хорошенько.
  Теперь она уже лежала на нем, вытянувшись во весь рост. И глаза ее были так близко, что кроме них он ничего больше не видел.
  – Спасибо, – пробормотал он, целуя ее.
  – Не за что.
  Глава 9
  Луиза Пендель любила своего мужа с самозабвением и страстью, понятным разве что женщинам, знавшим, на что это похоже – родиться в семье фанатичных и нетерпимых родителей, иметь красивую старшую сестру ровно на четыре дюйма ниже ростом, чем ты сама. Сестру, которая в отличие от тебя всегда все делает правильно, которая совращает всех твоих мальчиков, пусть даже и не собирается ложиться с ними в постель – хотя, как правило, все же ложится, – и просто не оставляет тебе другого выбора, кроме как пойти благородной тропой пуританства. Она любила мужа за постоянство и преданность ей и детям, за то, что тот был борцом по натуре, как и ее отец; за перестройку старой английской фермы, на которую все давно махнули рукой; за то, что он, облачившись в полосатый фартук, готовил по воскресеньям куриный суп и локшен; за его умение пошутить и красиво накрыть стол для их особой трапезы «для двоих», причем при этом выставлялось лучшее столовое серебро, фарфор и использовались лишь льняные салфетки, никаких там бумажных. И еще за то, что он мирился со вспышками ее неукротимой раздражительности и гнева, объяснявшихся, видимо, наследственностью, она просто ничего не могла с собой поделать в такие моменты, ну а затем буря благополучно проносилась мимо. И еще – за то, что он занимался с ней любовью (возможно, то была главная из причин), поскольку в этом отношении она обладала не меньшим аппетитом, чем сестра, пусть даже и не отличалась эффектной внешностью и стремлением дать себе волю. И еще она до глубины души стыдилась того, что не умеет должным образом отвечать на его заигрывания, раскованно и весело смеяться шуткам мужа. Поскольку даже после освобождения с помощью Гарри из-под родительского гнета смеялась и молилась она в точности как мать, а вспышки раздражительности были сопоставимы с отцовскими.
  Ей нравились в Гарри его жертвенность и неукротимое стремление выжить во что бы то ни стало, вопреки всем обстоятельствам, его стойкость, умение переносить лишения и удерживаться на краю бездны. Еще бы, ведь этот человек сумел преодолеть тлетворное влияние дяди Бенни. А тут как раз явился великий мистер Брейтвейт и спас его душу – в точности так же, как сам Гарри позже пришел ей на выручку и спас от родителей и Зоны. И дал ей новую, свободную, достойную жизнь вдали от всего того, что прежде угнетало и принижало ее. И еще она любила в нем одиночку, способного принимать правильные решения, некогда раздираемого борьбой между противоречивыми верованиями, пока, наконец, мудрые советы Брейтвейта не привели его к единственно правильной и вечной вере, столь схожей с обобщенным христианством. Борцом за идеи которого всегда выступала ее мать и чьими молитвами с амвона униатской церкви в Бальбоа жила Луиза с раннего детства.
  За все эти подарки судьбы она неустанно благодарила бога и Гарри Пенделя и проклинала свою сестру Эмили. Луиза искренне верила в то, что любит своего мужа во всех его проявлениях и настроениях. Но таким, как сейчас, она прежде его никогда не видела, и ее даже подташнивало от страха.
  О, если б он ударил ее, сорвал на ней гнев, раз уж так того хочется! Если б отстегал кнутом, наорал на нее, затащил в сад, туда, где дети не могут подслушать, и сказал: «Луиза, между нами все кончено. Я тебя оставляю. У меня есть другая». Если б даже он поступил с ней так, все было бы лучше, чем ежедневно видеть, как он притворяется, делает вид, что все прекрасно, что ничего в их жизни не изменилось. За тем исключением, что в девять часов вечера ему вдруг надо срываться с места и ехать на какую-то срочную примерку к какому-то очень важному клиенту. Где он проводил часа три, потом возвращался домой и, как ни в чем не бывало, спрашивал: а не пора ли им пригласить чету Дельгадо на ужин? А заодно не позвать ли и Окли, и Рафи Доминго?… Ведь и дураку с первого взгляда ясно, что это может привести только к катастрофе. И еще она чувствовала, что за последнее время между ней и мужем образовалась настоящая пропасть. Но только Гарри не позволял ей сказать об этом прямо.
  Итак, Луизе ничего не оставалось, кроме как держать язык за зубами и послушно пригласить Эрнесто. Однажды вечером, когда тот уже собирался домой, она сунула ему в руку конверт, и он с любопытством принял его, полагая, что в нем какая-то памятка. Эрнесто, он ведь всегда был таким мечтателем и прожектером, настолько поглощен повседневной борьбой с разного рода лоббистами и интриганами, что порой забывал, на каком свете находится, уже не говоря о том, который теперь час. Но, явившись в офис на следующее утро, он был сама любезность, просто образцовый испанский джентльмен, каким, по сути своей, и был всегда. Да, он и его жена будут просто счастливы, но только пусть Луиза не обижается, если они уйдут чуть пораньше. Дело в том, что Исабель, его жена, страшно волновалась о маленьком сынишке Джордже, а тот страдал какой-то инфекцией глаза и порой совсем не спал и не давал спать другим.
  После этого она послала открытку Рафи Доминго, зная, что жена его все равно не придет, потому что она вообще никогда не ходила с мужем в гости – странный то был брак. И на следующий же день ей принесли огромный букет роз, долларов на пятьдесят, не меньше, к которому прилагалась нарядная открытка с лошадкой. И на открытке рукой Рафи было написано, что он просто в восторге, ждет не дождется этой встречи, дорогая Луиза, но, увы, жена уже приглашена этим же вечером куда-то еще. И Луиза сразу поняла, что означают эти цветы, поскольку ни одна женщина моложе восьмидесяти не могла чувствовать себя защищенной от домогательств Рафи, такие уж ходили о нем слухи. И еще говорили, будто бы он не носит трусов, чтоб тратить на раздевание минимум времени. Но самое постыдное крылось в том, что Луиза, выпив пару-тройку стопочек водки, была вынуждена признаться самой себе, что находит Рафи отчаянно привлекательным, и эта мысль привела ее в полное смятение. И вот, наконец, уже в самую последнюю очередь она позвонила Донне Окли, она нарочно оттягивала этот звонок, и Донна воскликнула: «О черт, Луиза, мы будем страшно рады!», что и отражало истинный уровень этой дамы. Что за компания!…
  И вот день, которого она так страшилась, настал, и Гарри в кои-то веки пришел домой пораньше с парой фарфоровых подсвечников от «Людвига» стоимостью в триста долларов, и французским шампанским от «Мотта», и огромным пластом копченой семги неизвестно откуда и от кого. А час спустя прибыла целая команда поставщиков провизии во главе с поваром-аргентинцем, похожим на жиголо, и вся эта толпа заполнила кухню Луизы, поскольку Гарри сказал, что на постоянных слуг тут положиться нельзя. Затем вдруг раскапризничалась Ханна – по какой такой причине, Луиза так и не поняла. Обещай, что будешь милой с дядей Дельгадо, хорошо, дорогая? Ведь он не кто-нибудь, а мамочкин босс, к тому же близкий друг президента Панамы. И еще он собирается спасти для нас канал и, да, и остров тоже. И нет, Марк, дорогой, спасибо, но ты не будешь играть сегодня на скрипке «Ленивого барашка», просто не тот случай. Мистеру и миссис Дельгадо наверняка понравится, а вот другим гостям – неизвестно.
  Тут входит Гарри и с порога заявляет: о чем ты, Луиза, перестань, пусть себе играет, если ему хочется, но Луиза непреклонна и разражается одним из своих монологов, она совершенно не контролирует себя в такие моменты, только слушает и твердит со стоном: «Не понимаю, Гарри, почему всякий раз, когда я даю какие-то инструкции детям, являешься ты и даешь совершенно противоположные. Наверное, просто для того, чтоб показать, кто в доме хозяин, да?» И тут Ханна испускает еще целую серию пронзительных воплей, а Марк запирается у себя в комнате и играет «Ленивого барашка» без перерыва, до тех пор, пока Луиза не начинает барабанить в его дверь с криком: «Марк, они могут появиться в любую минуту!» Что оказывается правдой, потому что в этот момент раздается звонок, и входит Рафи Доминго, благоухая лосьоном, с оскорбительно-наглой ухмылкой на устах и в ботинках из крокодиловой кожи. Даже портняжное мастерство Гарри не могло спасти его, и больше всего на свете он походил на расфуфыренного даго [17] в самом дешевом варианте – да отец Луизы приказал бы выпроводить его через заднюю дверь, так невыносимо разило от него маслом для волос.
  А следом за ним появились Дельгадо и Окли – через совсем короткие промежутки времени, что свидетельствовало о неестественности события, поскольку в Панаме никто и никогда не приходит в гости вовремя, за исключением разве что официальных торжеств. Но, как бы там ни было, а вечеринка закрутилась своим ходом, и Эрнесто сидел по правую руку от нее и походил при этом на мудрого доброго мандарина: только воды, спасибо, Луиза, дорогая, боюсь, я не слишком силен по части спиртных напитков. В ответ на что Луиза, успевшая опрокинуть тайком, в ванной, пару вместительных стопок, отвечала, что и она тоже не очень по этой части и вообще считает, что обилие спиртного может испортить людям хороший вечер. Однако миссис Дельгадо, сидевшая по правую руку от Гарри, похоже, расслышала эту ее фразу, и на губах у нее заиграла насмешливая и недоверчивая улыбка.
  Между тем, сидевший по левую руку от Луизы Рафи Доминго умудрялся проделывать одновременно две вещи: прижимался ногой в носке к ноге Луизы – с этой целью он даже скинул одну из туфель крокодиловой кожи – и не сводил пристального взгляда слегка сощуренных глаз с выреза на платье Донны Окли. Надо сказать, вырез этот в точности копировал любимые модели Эмили – груди приподняты и выступают, точно пара теннисных мячей, а ложбинка между ними строго указывает на юг, к тому местечку, которое их отец, будучи в подпитии, называл индустриальной областью.
  – Ты знаешь, что она значит для меня, твоя жена, а, Гарри? – спрашивал с набитым ртом и на ломаном испано-английском Рафи. Языком сегодняшнего застолья был избран английский – по причине присутствия четы Окли.
  – Ах, не слушай его! – смеялась и сердилась Луиза.
  – Она – моя совесть! – Тут Рафи расхохотался, показывая все зубы и кусочки непрожеванной пищи во рту. – Причем я и не подозревал, что она у меня имеется, до тех пор, пока не появилась Луиза!
  Все нашли это высказывание страшно остроумным, а потому было решено немедленно выпить за его совесть, сиречь – здоровье Луизы. А взгляд Рафи меж тем обозревал декольте Донны, он даже изогнул шею, чтоб заглянуть как можно глубже, и продолжал поглаживать ногой в носке щиколотку Луизы, отчего та испытывала гнев и одновременно похоть. И ей хотелось крикнуть: ненавижу тебя, Эмили, Рафи, оставь меня в покое и прекрати пялиться на Донну, и, господи, Гарри, трахнешь ты меня наконец сегодня или нет?…
  Зачем Гарри пригласил чету Окли, оставалось для Луизы еще одной загадкой, пока она не вспомнила, что Кевин проводил какие-то спекуляции, имевшие отношение к каналу, Кевин имел какое-то отношение к торговым операциям и прочим подобным делам – короче, принадлежал к разряду людей, которых отец Луизы называл чертовыми шустрилами янки. А его жена Донна работала в «Джейн Фонда видео», и разгуливала в виниловый шортиках, и крутила задницей перед каждым панамским мальчишкой, который помогал ей толкать тележку в супермаркете. И не только тележку, насколько Луиза слышала.
  А Гарри, с первой же секунды, как только они уселись за стол, похоже, вознамерился говорить исключительно о канале, сначала терзал Дельгадо, который отвечал ему с достойным патриция терпением; затем заставил уже всех включиться в дискуссию – вне зависимости от того, было что кому сказать или нет. А вопросы Дельгадо он задавал такие грубые и прямолинейные, что бедная Луиза совершенно растерялась. Лишь настырная ступня Рафи да осознание того факта, что она малость перебрала, удержали ее и не дали заявить мужу следующее: Вот что, Гарри, черт бы тебя драл, мистер Дельгадо мой босс, а не твой! Так чего ты валяешь дурака, морочишь ему голову, придурок несчастный? Но это в ней говорила Шлюха Эмили, сама же Добродетельная Луиза никогда не ругалась, во всяком случае – не в присутствии детей и когда была трезва как стеклышко.
  Надо сказать, что Дельгадо очень вежливо отвечал на все подколы Гарри и успел сообщить, что никаких соглашений во время президентского турне подписано не было. Однако был внесен целый ряд любопытнейших предложений, Гарри, и поездке этой сопутствовал дух сотрудничества и доброй воли, а это и есть самое главное.
  «Молодец, Эрнесто, – подумала Луиза, – и еще скажи ему, пусть отвяжется».
  – И, однако же, ни для кого не секрет, что японцы проявляют особый интерес к каналу, верно, Эрни? – заметил Гарри, как бы подводя итог всему сказанному. – Вопрос состоит лишь в том, в какой форме это рано или поздно проявится. Что ты думаешь на эту тему, а, Рафи?
  Носком затянутой в шелк ступни Рафи гладил Луизу по коленке, развилка между грудей Донны стала еще шире.
  – Я скажу тебе, Гарри, что думаю об этих самых япошках. Хочешь знать, что я думаю о япошках? – произнес Рафи громким скандальным голосом аукционера, старающегося привлечь внимание публики к своему товару.
  – Очень хотелось бы, Рафи, – подобострастно откликнулся Гарри.
  Но Рафи нужно было всеобщее внимание.
  – Хочешь послушать, Эрнесто, что я думаю о японцах?
  Дельгадо вежливо изобразил интерес. Ему очень хотелось знать, что Рафи думает о японцах.
  – Донна, хочешь послушать, что я думаю о японцах?
  – Ну, давай, не томи, говори же наконец, Рафи! – раздраженно произнес Окли.
  Но Рафи все никак не мог угомониться.
  – Луиза? – спросил он, продолжая массировать ее колено.
  – Полагаю, мы все с нетерпением ждем, что ты можешь нам сообщить на эту тему, – сказала Луиза, старательно играя роль гостеприимной хозяйки и ее шлюхи-сестры одновременно.
  И Рафи наконец выдал свое драгоценное мнение о японцах:
  – Просто уверен, что эти поганые япошки вкололи моей лошадке, Дольче Вита, двойную дозу валиума перед большими скачками на прошлой неделе. Только они, больше некому! – заорал он и тут же, сверкая золотыми зубами, громко расхохотался собственной шутке. Смех у него был такой заразительный, что к нему тут же присоединились и остальные, причем Луиза хохотала громче всех, а на втором месте после нее была Донна.
  Но Гарри не унимался. Он избрал новую тему для разговора, прекрасно осознавая, как неприятна она жене. Пустился в рассуждения об уничтожении Зоны канала.
  – Следует смотреть правде в глаза, Эрни, это был страшно лакомый кусочек недвижимости, и ваши ребята решили поделить его на части. Пятьсот квадратных миль прекрасных садов, лужаек с фонтанами, прямо как в Центральном парке. А уж что касается плавательных бассейнов, так тут их больше, чем во всей остальной Панаме вместе взятой. Это не кажется тебе странным, а, Эрни? Я так до сих пор и не понял, идея создания Города Знаний, она уже что, больше неактуальна? Кое-кто из моих клиентов считает, что эта затея с самого начала была обречена на провал. Да и действительно, только вообразите, университет в центре джунглей! Просто трудно себе представить какого-нибудь профессора, согласившегося продолжить свою ученую карьеру здесь. Уж не знаю, правы они или нет.
  Он уже начал выдыхаться, но никто из присутствующих не помог, не подхватил, так что пришлось продолжить:
  – Думаю, все зависит только от того, сколько американских военных баз там опустеет, верно? А ведь они могут исчезнуть разве что по волшебству. Мне кажется, правительству следует послать в Пентагон засекреченные послания, чтоб разрешить в конце концов это маленькое недоразумение.
  – Ерунда, – громко заметил Кевин. – Ты же сам сказал, что бойкие мальчики уже успели поделить между собой все земли. Верно, Эрни?
  В комнате воцарилось неловкое молчание. Лицо Дельгадо с тонкими чертами резко побледнело и, казалось, окаменело. Спас положение все тот же Рафи – он, не обращая внимания на возникшее напряжение, весело расспрашивал Донну о том, какой косметикой она пользуется, объясняя, что хочет сделать подарок жене. И при этом не оставлял попыток засунуть ступню между ног Луизы, которые та, обороняясь, накрепко скрестила. Тут вдруг в ней проснулась и обрела дар речи Сварливая Эмили – изо рта Луизы Безупречной вырвался поток довольно бессвязных, но страстных фраз. Ее, что называется, понесло:
  – Кевин! Я не понимаю, на что ты намекаешь. Доктор Дельгадо – просто чемпион по части сохранения канала. И если ты этого не знаешь, так только потому, что Эрнесто слишком хорошо воспитан и скромен, чтоб распространяться на эту тему. В отличие от него, ты сам находишься в Панаме с единственной целью – выкачать из канала как можно больше денег. А он не заслуживает такого обращения. Делать деньги на канале – значит погубить его. – Голос Луизы возмущенно задрожал, точно она вспомнила все свершенные Кевином преступления. – А губишь ты его, вырубая леса, Кевин. Лишая притока свежей воды. Отказываясь поддерживать инфраструктуру на уровне положенных стандартов, определенных еще нашими предками. – Голос ее обрел скандальные визгливые нотки, но она уже ничего не могла с собой поделать. – И если ты, Кевин, действительно не видишь ничего дурного в том, чтоб делать деньги на распродаже Америке нашего народного достояния, ступай в Сан-Франциско, туда, откуда пришел, и попробуй продать Золотые ворота япошкам. А ты, Рафи, если сию же секунду не уберешь свою поганую лапу с моего бедра, я воткну в нее вилку!
  Тут все сразу же засобирались домой. Пора, пора – кому к больному ребенку, кому – отпустить служанку, кому – выгулять собаку, лишь бы убраться отсюда подальше и побыстрей.
  Но что же делает Гарри, успокоив гостей, проводив их к машинам и помахав рукой на прощание с крыльца? Он делает важное заявление.
  – Это экспансия, Лу, – говорит он, нежно похлопывая жену по спине, – иначе не назовешь. Умасливание клиентов, – и он утирает ей слезы носовым платком из ирландского льна. – Расширить свое влияние или умереть, таков девиз наших дней, Лу. Ну, сама посмотри, что произошло с нашим добрым стариной Артуром Брейтвейтом. Сначала приказал долго жить его бизнес, потом – он сам. Ты ведь не хочешь, чтоб то же случилось со мной, верно? А потому мы расширяемся. Мы открываем свой клуб. Мы должны общаться, все время быть на виду, таковы уж правила. Правильно я говорю, Лу? Ты согласна?
  Уговоры подействовали, она немного успокоилась и, обретя новые силы, пыталась вырваться.
  – Но, Гарри, есть и другие способы умереть. И мне хотелось бы, чтоб ты больше думал о семье. Мне, да и тебе, известны случаи, когда у мужчин лет сорока случались внезапные сердечные приступы, проявлялись другие болезни, связанные со стрессом. И если б твой бизнес не расширялся, я бы сильно удивилась, потому что последнее время только и слышу разговоры об увеличении продаж и клиентуры. Но если тебя действительно волнует будущее и все это не пустые отговорки, вспомни, у нас же есть рисовая ферма! Уж лучше вернуться на землю и жить пусть скромно, но честно, в христианском смирении, чем пытаться угнаться за твоими богатыми и наглыми дружками. И умереть, будучи не в силах выдержать этой гонки.
  Тут Пендель стиснул жену в крепких медвежьих объятиях и клятвенно пообещал вернуться завтра домой пораньше – может, даже отвезти детей на ярмарку или в кино. На что обрадованная Луиза восклицает: о да, Гарри, давай договоримся, что только так теперь оно и будет! Нет, правда, давай! Но ничего из этого не вышло. Потому что Гарри вспомнил: на завтра назначен большой прием в честь бразильской торговой организации, там будет много важных людей, Лу, так почему бы нам не отложить до послезавтра?… А потом настало и послезавтра, и, о, я такой лжец, Лу, лжец и обманщик, сегодня вечером обед в клубе, и там будут выбирать новых членов, и должны выбрать меня. Там закатывают знатную пирушку для каких-то богачей мексиканцев, и вроде бы я видел у тебя на столе новый «водослив»?
  «Водосливом» называли письмо для внутреннего пользования, распространяемое администрацией канала.
  А в понедельник раздался очередной телефонный звонок от Найоми, она звонила минимум раз в неделю. По ее голосу Луиза сразу поняла, что новости у подруги сногсшибательные. Интересно, что же на этот раз? Может: догадайся, кого Пепе Клибе взял с собой в деловую поездку в Хьюстон на прошлой неделе? Или: как, ты ничего не слышала о Джеки Лопес и ее инструкторе по верховой езде?! Или же: как ты думаешь, кого навещает Долорес Родригес, когда говорит мужу, что едет поухаживать за мамой, перенесшей операцию? Но на этот раз Найоми обошлась без обычной своей болтовни, возможно, потому что почувствовала: Луиза твердо вознамерилась бросить трубку, если она заведет свою обычную шарманку. Нет, Найоми просто страшно соскучилась по милым Пенделям, и как продвигаются у Марка дела с экзаменационной работой, и правда ли это, что Гарри купил Ханне первого в ее жизни пони? Ах, правда!… О, Луиза, Гарри такой замечательный муж! Самый щедрый из мужей на всем свете, моему подлому муженьку у него учиться и учиться! И лишь спустя какое-то время, когда Найоми в особенно ярких красках принялась живописать несказанное семейное счастье, свалившееся на Пенделей, до Луизы дошло, что подруга выражает ей соболезнования.
  – Я так горжусь тобой, Луиза! Горжусь тем, что вы все такие здоровые, что ребятишки прекрасно развиваются. Что вы любите друг друга, что бог добр к вам и Гарри ценит то, что имеет. И еще очень горжусь тем, что поставила на место эту балаболку Летти Хортенсас, которая говорила все эти гадости о Гарри. Потому что знаю, это просто не может быть правдой!
  Луиза так и застыла у телефона, будучи не в силах произнести ни слова или даже повесить трубку. Летти Хортенсас, богачка и потаскуха, жена Альфонсо. Ее муж, Альфонсо Хортенсас, был владельцем модного борделя, мошенником и плутом, а также постоянным клиентом «П и Б».
  – Разумеется, – сказала Луиза, сама толком не понимая, с чем именно соглашается. И, готовая ко всему, добавила: – Продолжай.
  – Мы-то с тобой прекрасно знаем, Луиза, Гарри вовсе не из тех мужчин, кто станет посещать какой-то подозрительный отель на окраине, где номер можно снять на несколько часов. «Летти, дорогая, – говорю я ей, – думаю, тебе самое время прикупить новую пару очков. Луиза моя подруга. А с Гарри – долгая, чисто платоническая дружба столетней давности, о которой Луиза прекрасно осведомлена и все понимает. Этот брак крепок как скала, – сказала я ей. – И неважно, что твой муж владеет отелем „Парадизо“ и что ты как раз сидела в вестибюле и ждала его, когда Гарри вышел из лифта с целой кучей шлюх. Многие панамские женщины выглядят как шлюхи. Многие шлюхи занимаются своим бизнесом в „Парадизо“. А у Гарри много самых разных клиентов, которые чем только не занимаются в этой жизни». Хочу, чтоб ты знала, я на твоей стороне, Луиза. Я всегда поддерживала и буду поддерживать тебя. Я презираю сплетни. «Бегали глаза? – переспросила я ее. – У Гарри бегали глаза? Нет и быть того не может! Гарри просто не способен на такое. Ты когда-нибудь видела, чтоб у Гарри бегали глаза? Ясное дело, нет!»
  До Луизы дошло не сразу. Но разволновалась она не на шутку. И больше всего почему-то ее страшила собственная выходка за обедом.
  – Сучка! – крикнула она сквозь слезы.
  И лишь затем бросила трубку и налила себе полный стакан водки из недавно приобретенного Гарри бара.
  Она была твердо убеждена – все дело в этом новом клубе, который ее муж устроил на верхнем этаже. На протяжении многих лет верхний этаж «П и Б» был тем местом, где Гарри предавался наиболее необузданным мечтам и фантазиям.
  Переведу примерочную под балкон, Лу, говорил он ей.
  А «Уголок спортсмена» будет теперь рядом с бутиком. Или: может, оставить примерочную там, где она есть, и вывести лестницу наружу? Или же: понял, Луиза! Послушай. Надо сделать пристройку, нечто вроде крыла в задней части дома, там будет оздоровительный центр, сауна. Можно открыть маленький ресторанчик, исключительно для посетителей «П и Б», подавать только суп и самые горячие новости дня. Как тебе такая идея?
  Гарри даже заказал макет и прикинул, во что это ему обойдется, но и этот план вскоре оказался на полке. И верхний этаж остался таким, каким был всегда. Ведь действительно: куда тогда девать примерочную? Ответ выходил однозначный – никуда. Примерочная должна остаться на своем старом месте. А вот «Уголок спортсмена», предмет особой гордости Гарри, можно втиснуть в застекленный закуток, где сидела Марта.
  – Куда же тогда денется Марта? – спросила Луиза, в глубине души надеясь услышать вполне однозначный ответ: «Уйдет». Потому что эта история с ранениями Марты так и осталась для Луизы загадкой. Непонятно было также, почему именно Гарри взял на себя тогда всю ответственность, хотя, с другой стороны, Гарри всегда и за всех брал на себя ответственность, и эта его черта всегда нравилась Луизе. Он просто не умел оставаться равнодушным. Его все волновало. И студенты-радикалы, и то, как живут бедняки в Эль Чорилло. И еще Марта обладала над ним некой странной и необъяснимой властью, сродни той, что имела Луиза.
  «Я ревную его ко всем и всему подряд, – думала она, смешивая себе коктейль из сухого мартини, чтобы допить водку. – Я ревную Гарри, ревную сестру и детей. Да я даже саму себя ревную!…»
  И вот теперь эти книги. По Китаю. По Японии. По «тиграм», как он их называл. Ровно девять томов. Она пересчитала. Их привезли вечером без всякого предупреждения и оставили у него в кабинете на столе. Они до сих пор там лежали – молчаливая, зловещая оккупационная армия. Многовековая история Японии. Ее экономика. Постоянный рост иены. От империи к имперской демократии. Южная Корея. Ее демография, экономика и конституция. Малайзия, ее прошлое, ее будущая роль в мировой политике и экономике – эта книга состояла из статей ведущих ученых и экономистов. Ее традиции, язык, образ жизни, предназначение, осторожные планы индустриального марьяжа с Китаем. Китай идет к коммунизму? Коррупция китайской олигархии после смерти Мао, права человека, взрывоопасный рост населения, что со всем этим прикажете делать? Пора и мне стать образованным, Лу. Чувствую, что застрял на месте. Старина Брейтвейт был, как всегда, прав. Мне следовало бы пойти в университет. В Куала-Лумпуре? В Токио? В Сеуле? Все это развивающиеся страны, Лу, за ними будущее. Это они в следующем веке станут сверхдержавами, вот увидишь. Лет через десять моими клиентами будут исключительно эти люди.
  – Не будешь ли столь любезен, Гарри, просветить меня на тему доходов и расходов? – Она собрала все остатки мужества. – Кто платит за холодное пиво, виски, сандвичи и сверхурочные Марте? Клиенты заказывают костюмы у тебя лишь потому, что здесь можно пить и болтать чуть ли не до полуночи? Нет, Гарри, я тебя больше просто не понимаю!
  Она собиралась сказать ему и об отеле «Парадизо», но тут храбрость ее иссякла, и до смерти захотелось зайти в ванную и выпить рюмку спрятанной там на верхней полке водки. Она как-то не слишком хорошо видела Гарри. Глаза заволокла влажная мутная пленка, и вместо Гарри она видела себя, только состарившейся от горя и водки. Она так и осталась стоять здесь, в кабинете, после того как он прошел мимо нее. Стояла и тупо наблюдала за тем, как дети машут ей из окна машины, потому что сегодня была очередь Гарри вывозить их на уик-энд.
  – Я стараюсь ради нас, Луиза. Все будет хорошо, – сказал он ей на прощание и похлопал по плечу, точно утешал инвалида.
  Так значит, чтобы было хорошо, сначала должно быть плохо? И как, черт возьми, он собирается все это исправить?
  Кто вел его? Что вело? Если ему ее недостаточно, кто сумел заполучить то, что от него осталось? Что по сути своей представлял Гарри, то делающий вид, будто ее не существует вовсе, то вдруг заваливающий ее подарками и лезущий из кожи вон, лишь бы угодить детям? Носившийся по городу с таким видом, точно от этого зависит сама его жизнь? Принимавший приглашения от людей, которых прежде избегал как отравы, ну, разве что обшивал их, как, к примеру, Рафи и прочих жуликоватых магнатов, политиков, предпринимателей, наживавшихся на наркотиках: Ее Гарри, с важным видом рассуждающий о канале? Поздней ночью тайком выходящий из «Парадизо» в компании с разной швалью? Но самым загадочным и темным эпизодом его жизни казался ей вчерашний случай.
  Был четверг, а по четвергам она обычно приносила домой работу, чтоб разгрузиться к пятнице и освободить уик-энд для семьи. Портфель, некогда принадлежавший отцу, она оставила на столе у себя в кабинете, надеясь урвать часок для работы между укладыванием детей в постель и приготовлением ужина. Но на кухне ей вдруг показалось, что мясо для бифштексов заражено коровьим бешенством, и она передумала жарить бифштексы и поехала в лавку за цыплятами. Вернувшись, она, к своей радости, обнаружила, что Гарри уже дома, пришел сегодня пораньше; его внедорожник, как всегда, стоял в гараже совершенно по-идиотски, так, что места для другой машины не оставалось. А потому ей пришлось оставить «Пежо» на улице, у подножия холма, и пройти до дома пешком, что она с удовольствием и сделала.
  На ней были теннисные туфли. Дверь в дом оказалась незапертой. Гарри страшно забывчив и рассеян. Ничего, сейчас сделаю ему сюрприз, напугаю, в следующий раз будет знать, как ставить машину. Она шагнула в холл и через раскрытую дверь увидела у себя в кабинете Гарри. Он стоял спиной к ней, перед ним на столе лежал ее портфель. Портфель был открыт. Он вынул из него все бумаги и сейчас деловито просматривал их, точно твердо знал, что именно ищет. Распечатки двух файлов, строго конфиденциального содержания. Характеристики на разных людей. Проект документа, сделанный новым сотрудником Дельгадо, имеющий отношение к обслуживанию кораблей, которые ждут транзита. Дельгадо очень волновался по поводу этого документа, поскольку его автор недавно основал собственную небольшую компанию и мог переманить клиентуру. Может, Луиза взглянет и выскажет потом ему свое мнение?
  – Гарри, – сказала она.
  Возможно, не сказала, крикнула. Но когда кричишь на Гарри, он не имеет привычки подпрыгивать от неожиданности. Он просто перестает делать то, что делает, и ждет дальнейших указаний. Чего, однако, не случилось сейчас. Он вздрогнул, потом замер, потом медленно, словно боясь потревожить кого-то, положил ее бумаги на стол. Затем отошел на шаг от этого стола, сгорбился и снова застыл в столь хорошо знакомой ей самоуничижительной позе, глаза скромно опущены долу, на губах неверная улыбка.
  – Просто искал счет, дорогая, – произнес он голосом человека, признающего свое поражение.
  – Какой еще счет?
  – Ну, ты знаешь. Из школы Эйнштейна. За дополнительные уроки Марка по музыке. Они сказали, что послали нам этот счет, а мы его не оплатили.
  – Я оплатила этот счет еще на прошлой неделе, Гарри.
  – Ну, я так им и заявил. Что Луиза заплатила еще на прошлой неделе. Она у меня никогда таких вещей не забывает, прямо так и сказал. А они не желают слушать.
  – Но, Гарри, у нас же есть подтверждение банка, корешок от квитанции, копии всех счетов. Мы даже можем позвонить в банк, и нам привезут бумаги на дом. И я не понимаю, зачем это понадобилось рыться в моем портфеле в кабинете в поисках счета, который мы оплатили.
  – Ну, раз оплатили, так и слава богу, так и беспокоиться не о чем, правда, дорогая? Спасибо, что сказала, теперь буду знать.
  И, строя из себя обиженного, он вышел и прошел к себе в кабинет. И она заметила, как на ходу он сует что-то в карман брюк, и поняла, что это – совершенно омерзительная позолоченная зажигалка, которую он вечно таскал с собой последние дни. Подарок от одного клиента, так он сказал, помахивая зажигалкой у нее под носом, то зажигая, то снова гася ее. Гордился этой дрянью, точно мальчишка новой игрушкой.
  И тут вдруг ею овладел страх. В ушах звенело, перед глазами проносились обрывочные видения, ноги не держали. Запах гари, пота, крики детей. Чудовищная сцена. Эль Чорилло в огне. А потом она вдруг увидела лицо, когда он возвращался в дом с балкона, и заметила в его глазах маслянистые отблески красного пламени. Потом подошел к ней – Луиза стояла под лестницей, вжимаясь в дверцу шкафчика для щеток. Подошел и обнял ее и Марка тоже обнял, потому что она держала Марка, не отпускала его от себя. А потом забормотал ей какие-то слова, которых она не понимала, они не поддавались сколько-нибудь рациональному объяснению. И в тот момент она не стала раздумывать над ними, просто отмахнулась и постаралась поскорее забыть как нечто неприятное и могущее иметь самые катастрофические последствия.
  – Если б я тогда устроил такой же, им пришлось бы убрать меня навсегда, – проронил он.
  А потом опустил голову и недоуменно уставился на собственные ноги.
  – Просто ноги не слушались, понимаешь, – пробормотал он. – Прилипли к земле, и все тут. Точно судорогой свело. Надо было бежать. А я не мог.
  А затем с волнением начал рассказывать о том, что произошло с Мартой.
  Гарри собрался поджечь этот чертов дом! – догадалась она, содрогнулась при этой мысли, выпила водки и стала слушать доносившуюся со двора классическую музыку. Купил эту зажигалку и собирается превратить семью в пепел! Он лег в постель, она практически изнасиловала его и почувствовала, что он ей благодарен. Наутро ни один из них не упомянул о случившемся и словом. По утрам обычно бывало только так. И Луиза, и Гарри молчали. Наверное, именно это помогало им уживаться. Машина Гарри сломалась, ему пришлось позаимствовать «Пежо» у жены, чтоб отвезти ребятишек в школу. Луиза отправилась на работу на такси. Уборщица обнаружила в кладовке змею и впала в истерику. У Ханны выпал зуб. Гарри не ушел от них и не поджег дом своей позолоченной зажигалкой. Однако вернулся очень поздно, объяснив это тем, что пришлось дожидаться какого-то клиента.
  – Оснард? – ушам своим не веря, переспросила Луиза. – Эндрю Оснард? Но кто, черт возьми, он такой, этот мистер Оснард, и почему он должен ехать с нами на пикник в воскресенье?
  – Он британец, Лу, я же тебе говорил. Приехал работать в посольстве пару месяцев тому назад. Он еще заказывал у меня костюм, помнишь? Ему здесь страшно одиноко. Живет в гостинице вот уже несколько недель, ждет, когда его квартира будет готова.
  – В какой гостинице? – спросила она, от души надеясь, что услышит в ответ "отель «Парадизо».
  – В «Эль Панама». Ему хочется побыть в семейной обстановке. Можешь ты это понять или нет? – В голосе его звучали чуть ли не истерические нотки.
  И когда она не нашлась, что ответить, добавил:
  – Он очень забавный, Лу. Сама увидишь. Такой жизнерадостный. А уж как любит играть с ребятишками, носится прямо как угорелый. – Тут он спохватился, что не слишком удачные подобрал слова и рассмеялся фальшиво натянутым смехом. Эта манера появилась у него совсем недавно. – Просто, наверное, во мне говорят мои английские корни. Патриотизм. Увидел своего человека, ну, и сразу захотелось пригласить. Тебе, наверное, это тоже знакомо.
  – Послушай, Гарри, и все равно я не понимаю, какое отношение имеет твой или мой патриотизм к приглашению мистера Оснарда на сугубо семейное мероприятие. Тем более что во время этой загородной прогулки мы собираемся отпраздновать день рождения Ханны. И тем более что все мы последнее время замечаем, что у тебя находится все меньше и меньше времени для семьи.
  Тут он низко опустил голову и взмолился, как старый нищий на паперти:
  – Брейтвейт шил костюмы для отца Энди, Лу. Я просто обязан продолжить его дело.
  На день рождения Ханне хотелось поехать на рисовую ферму. И Луизе – тоже, правда, по совсем иным причинам. Бедняжка никак не могла понять, почему в последнее время рисовая ферма напрочь исчезла из разговорного репертуара Гарри. В худшие моменты она подозревала, что муж поселил там женщину – этот сальный тип, Анхель, настоящий сводник, приведет кого угодно. Но когда она предложила поехать на ферму, Гарри самым высокопарным слогом принялся объяснять, что там затеваются большие перемены, а потому лучше оставить все адвокатам и подождать, пока они не утрясут все вопросы.
  И вот вместо фермы они поехали на машине в «Энитайм» [18]. Так назывался дом без стен, примостившийся, как деревянная эстрада для оркестра, на крохотном круглом островке шестидесяти ярдов в поперечнике, в огромной затопленной водой долине под названием озеро Гатун, в двадцати милях от побережья Атлантического океана. Там, где, собственно, и начинался канал, что было отмечено неровной линией парных разноцветных буйков, исчезающих в туманной дымке. Островок находился в западной части озера, у самого его края, среди затопленных, дымящихся испарениями джунглей, бухточек, выходов и входов в мангровые заросли и болота и других островков, самым большим из которых был Барро Колорадо, а самым незначительным – «Энитайм», названный так детьми Пенделя в честь их любимого мармелада. Некогда отец Луизы снимал его в аренду за чисто символическую плату – несколько долларов в год, теперь же островок с недостроенным домом перешел в полную ее собственность.
  Канал проходил слева, над ним постоянно клубился туман, и все вокруг было пропитано испарениями. Сквозь туманную дымку выныривали пеликаны, в машине пахло дизельным топливом для кораблей, и ничто в мире не менялось и не изменится никогда, аминь. Те же лодки, что проплывали здесь, когда Луиза была в возрасте Ханны, проплывали и теперь, те же черные фигуры стояли, опершись потными локтями о железные перила, те же отсыревшие флаги вяло свисали с мачт, и никто в мире не знал, что они означают – так любил шутить ее отец, – за исключением одного старого слепого пирата из Портобело. Пендель, которому, как ни странно, было явно не по себе в присутствии Оснарда, вел внедорожник в полном молчании. Луиза сидела рядом с мужем, на чем настоял Оснард, клянясь и божась, что на заднем сиденье ему всегда удобнее.
  Мистер Оснард, сонно твердила она про себя. Минимум лет на десять моложе меня, однако я никогда не смогу называть его просто Энди. Она забыла, а скорее всего, не знала вовсе, каким обезоруживающе вежливым может быть английский джентльмен при определенном старании с его стороны. Юмор в сочетании с вежливостью, мать предупреждала ее – такие мужчины особенно опасны. «И еще он очень хороший слушатель», – подумала Луиза, откинув голову на подушку сиденья и с улыбкой внимая веселой болтовне Ханны. Девочка рассказывала о местах, мимо которых они проезжали, таким тоном, точно они принадлежали исключительно ей. А Марк позволял сестре все, ведь сегодня у нее день рождения. И еще, наверное, потому, что был, так же, как Ханна, совершенно очарован их гостем.
  Впереди показался один из старых маяков.
  – Интересно, какой это дурак придумал раскрасить маяк с одной стороны в черное, а с другой – в белое? – спросил мистер Оснард, слушавший бесконечное повествование Ханны о чудовищной прожорливости крокодилов.
  – Ханна, будь повежливее с мистером Оснардом, – заметила Луиза, когда Ханна, громко расхохотавшись, обозвала Оснарда противным.
  – Расскажи ей о старине Брейтвейте, Энди, – сказал Гарри. – О своих детских воспоминаниях о нем. Ей это понравится.
  «Он хочет, чтоб этот человек предстал перед нами в самом выгодном свете, – подумала Луиза. – Но зачем, с какой целью?»
  И тут же, отмахнувшись от этой мысли, она погрузилась в воспоминания детства, что случалось с ней всякий раз, когда они ехали в «Энитайм». И происходило это всегда бессознательно. Забыв обо всем, она целиком погружалась в мрачную предсказуемость простой повседневной жизни в Зоне, завещанной нам мечтательными предками. Где тебе ничего не оставалось, кроме как плыть в море цветов, которые компания выращивает для нас круглый год, среди вечнозеленых лужаек, которые компания возделывает для нас. А также плавать в бассейнах, принадлежащих компании, ненавидеть своих красивых сестер, читать выпускаемые компанией газеты и бесконечно фантазировать, мечтать о почти идеальном обществе американских социалистов, которые за пределами Зоны были для безбожников-туземцев отчасти поселенцами, отчасти колонизаторами, отчасти пастырями. Они плевать хотели на все наши аргументы и недовольство тем, что вокруг слишком много иностранных гарнизонов; никогда не подвергали сомнению этнические, социальные и сексуальные подходы, декларируемые компанией; никогда не пытались хотя бы на шаг выйти за границы предначертанного компанией замкнутого круга. Нет, они лишь послушно и неустанно прогрессировали, шаг за шагом поднимались все выше и выше, двигались по жизни строгим и узким, предначертанным им, как считали они, свыше путем. Знали здесь каждый шлюз, каждое озеро и промоину, каждый туннель, каждую дамбу и насыпной холм по обе стороны от нее, понимали, что все это – непреложное дело рук ныне умерших. И что их предназначение на земле – это возносить хвалы богу и компании; проезжая по протоке, стараться держаться ровно посередине; культивировать свою веру и целомудрие вопреки неразборчивой в связях порочной сестре; мастурбировать чуть ли не до полусмерти и до блеска надраивать детали на этом Восьмом Чуде Света.
  Кому достанутся дома, Луиза? Кому достанутся земли, плавательные бассейны и теннисные корты, подстриженные зеленые изгороди и пластиковый рождественский олень, традиционный подарок компании? Ах, Луиза, Луиза, расскажи им, как поднять годовой доход, урезать расходы, как выдоить до последней капли священную корову гринго! Нам надо знать это прямо сейчас, Луиза! Сейчас, пока мы при власти, сейчас, пока иностранные инвесторы с нами еще заигрывают, сейчас, пока нас еще не начали клевать эти чертовы экологи с застланными росой глазами, вопить и сокрушаться по поводу их драгоценных дождевых лесов.
  Все эти шепотки по поводу выплаты компенсаций, сложные маневры, тайные сделки – лишь эхо разлетается по коридорам. Канал будет модернизирован, расширен, чтоб принимать самые крупные суда… они планируют построить новые шлюзы… многонациональные корпорации предлагают колоссальные суммы за консультации, лоббирование, контракты… А тем временем Луизе закрывают доступ к новым файлам, и новые боссы тут же умолкают, как только она входит в офис, все, за исключением Дельгадо, разумеется. Бедный, честный, порядочный Эрнесто, он совершенно не в силах противостоять «новой метле», его просто мутит при виде их ненасытной жадности.
  – Я слишком молода, черт побери! – восклицает она. – Слишком молода и слишком пока что жива, чтоб видеть, как прямо на глазах мое детство и все, что с ним связано, летит в мусорную корзину!
  Она рывком выпрямилась на сиденье. Должно быть, задремала, положив голову на твердое плечо мужа.
  – Что я только что сказала? – с тревогой спросила она.
  Оказывается, ровным счетом ничего. Так, во всяком случае, утверждал разместившийся на заднем сиденье дипломатичный мистер Оснард. И с беспредельной вежливостью начал расспрашивать Луизу о том, что она думает вон о тех панамцах, переходящих канал по мостику.
  В гавани Гамбоа Марк показывал мистеру Оснарду, как снять с моторки брезент и завести ее. Гарри стоял у штурвала моторки еще с тех дней, когда движение по каналу только зарождалось, но именно Марк умел лихо и быстро втащить ее на берег, разгрузить и правильно развести огонь для барбекю – правда, не без помощи развеселого мистера Оснарда.
  Кто он такой, этот самодовольный молодой человек? Такой привлекательный и одновременно некрасивый, такой чувственный, веселый и вежливый? Что связывает его с мужем, кто для него мой муж? Почему этот чувственный молодой человек явно хочет для нас какой-то новой жизни? А Гарри, навязавший нам его сегодня, явно жалеет об этом и тяготится его присутствием? Откуда он так много знает о нас, почему чувствует себя в нашем обществе столь непринужденно, ведет себя так фамильярно, по-семейному, с таким знанием дела рассуждает об ателье и Марте, а также Абраксасе, Дельгадо и прочих наших знакомых? Неужели только потому, что отец его был дружен с мистером Брейтвейтом?
  Почему он нравится мне куда больше, чем Гарри? Ведь он друг Гарри, не мой. Почему мои дети так и липнут к нему, а Гарри все время хмурится, отворачивается и бесконечные шутки этого Оснарда не заставляют его смеяться?
  Первой ее мыслью было: Гарри просто ревнует. И ей стало приятно. Вторая мысль была ужасна, как ночной кошмар, постыдна, позорна: О боже милостивый, мамочки мои! Да Гарри хочет, чтоб я влюбилась в этого Оснарда, чтоб мы были квиты!… Пендель с Ханной поджаривали на углях ребрышки. Марк готовил удочки для рыбалки. Луиза раздавала пиво и яблочный сок, а также следила за тем, чтоб дети не заплывали за буйки. Мистер Оснард расспрашивал ее о панамских студентах – знакома ли она с кем-нибудь из них? Воинственно ли они настроены? А также о людях, которые жили по ту сторону моста.
  – Да, у нас есть там рисовая ферма, – кокетливо отвечала Луиза. – Но это вовсе не означает, что мы должны знать тамошних людей!
  Гарри с Марком сидели в лодке, спина к спине. Рыба, цитируя мистера Оснарда, добровольно сдавалась на милость победителя, в порыве эвтаназии. Ханна лежала на животике в тени дома под названием «Энитайм» и самозабвенно перелистывала страницы дорогого альбома о лошадях и пони, который мистер Оснард презентовал ей на день рождения. А Луиза, находясь под воздействием чар мистера Оснарда и тайком выпитого стаканчика водки, пересказывала новому знакомому всю историю своей жизни – флиртующим тоном, каким говорила ее шлюха-сестра Эмили. Который, в свою очередь, был позаимствован ею у Скарлетт О'Хара. И логичным завершением подобного разговора всегда служила постель.
  – Моя проблема… нет, это, правда, ничего, если я буду называть вас просто Энди? А я – просто Лу. И это, несмотря на то, что я по-своему так любила его за многое, но проблема моя в другом. Кстати, это единственная моя проблема. Потому что спросите у любой панамской девушки, и сразу выяснится, у нее что ни день на неделе, так какая-нибудь новая проблема!… Так вот, о чем это я? Ах, ну, да. Короче, вся моя проблема в отце.
  Глава 10
  Луиза готовила мужа к визиту к Генералу с таким тщанием, с каким готовят детей к поступлению в церковную школу, но, пожалуй, с большим энтузиазмом. Щеки так очаровательно раскраснелись. Говорит с таким вдохновением. Энтузиазм, по большей своей части, был почерпнут из бутылки.
  – Надо помыть машину, Гарри. Ведь тебе предстоит одевать настоящего героя современности. У нашего Генерала, несмотря на молодой возраст, больше орденов и медалей, чем у любого генерала американской армии. Марк, тащи сюда несколько ведер горячей воды! А ты, Ханна, сделай одолжение, возьми губку, моющее средство и прекрати ворчать сию же минуту, что тебе говорят!
  Пендель мог бы помыть машину и в близлежащей мойке-автомате, но Луиза придавала слишком большое значение и самому событию, и чистоте. Никогда прежде не гордилась она так тем, что является американкой. И повторяла это без конца. Была так возбуждена, что споткнулась и едва не упала. И вот они помыли вместе машину, а потом Луиза проверила галстук мужа. Проверила тем же способом, как некогда тетя Рут проверяла галстуки Бенни. Сначала разглядывала с близкого расстояния, затем отойдя на несколько шагов, как картину. И не была удовлетворена, и настояла на том, что Гарри должен надеть что-то более нейтральное и спокойное. Изо рта у нее сильно пахло зубной пастой. Пендель не переставал удивляться, отчего это жена последние дни так часто чистит зубы.
  – Насколько мне известно, Гарри, ты у нас не соответчик. А потому совсем ни к чему, чтоб ты походил на соответчика, выступающего в суде. Особенно неуместно представать в таком виде перед генералом Соединенных Штатов, командующим Южным объединением войск. – Затем она позвонила парикмахеру и голосом секретарши Эрни Дельгадо договорилась на десять. – Нет, Хозе, на этот раз никаких начесов и баков, благодарю вас. Прическа у мистера Пенделя должна быть аккуратной, волосы чем короче, тем лучше. Его вызывают к Генералу Соединенных Штатов, командующему Южной группировкой войск.
  После этого она принялась учить Пенделя, как тот должен себя вести.
  – Никаких шуточек, Гарри, ты должен выглядеть респектабельно. – И она любовно разгладила плечи и лацканы его пиджака, хотя он и без того сидел безупречно. – И еще ты должен передать Генералу привет от меня, причем особо подчеркни, что все Пендели, а не только дочь Милтона Дженнинга, всегда с нетерпением предвкушают такие семейные американские праздники, как День Благодарения, что мы всегда отмечаем их барбекю и грандиозным фейерверком, каждый год. И перед тем как выходить, не забудь еще раз протереть туфли. Плох тот солдат и никогда не стать ему генералом, если он не судит о человеке по обуви, и главнокомандующий Южной группировкой в данном случае не исключение. И еще – веди машину как можно осторожнее, я серьезно, Гарри.
  Но Пендель не нуждался в этих поучениях. Поднимаясь по зигзагообразной дорожке на холм Анкон, он свято соблюдал все дорожные знаки и ограничения скорости. На КПП американской армии весь так и похолодел. А затем одарил охрану суровой улыбкой, потому что к тому времени уже наполовину чувствовал себя солдатом. Проезжая мимо ухоженных белых вилл, он отметил, как постепенно повышается чин их владельцев, и ощутил себя на пути в райские кущи. А чуть позже, поднимаясь по мраморным ступеням к дверям дома, где проживал Источник Информации Номер Один, вдруг почувствовал, что даже чемоданчик не мешает ему держать спину прямо, как это принято у американских военных, а бедра и колени при этом как бы не зависят от тела и четко выполняют все положенные им функции.
  Однако, едва оказавшись в доме, Гарри Пендель, как всегда бывало с ним в подобных ситуациях, вдруг почувствовал, что безнадежно очарован.
  И дело было вовсе не во власти, а в символе этой власти: дворец проконсула на отвоеванном чужеземном холме, укомплектованный римскими гвардейцами с самыми изысканными манерами.
  – Сэр? Генерал вас сейчас примет, сэр, – сообщил ему сержант и натренированным движением выхватил чемоданчик из рук.
  Сверкающий белый холл был увешан бронзовыми табличками с именами всех служивших здесь прежде генералов. Пендель приветствовал их, как старых друзей, и одновременно нервно озирался в поисках признаков перемен. Но бояться, как выяснилось, было особенно нечего. Не совсем удачно остеклена веранда, появилось несколько не слишком эстетичных кондиционеров. А вот ковров стало меньше, впрочем, не намного. Генерал еще на ранней стадии своей карьеры выказывал неприязнь к восточному стилю. А в целом дом выглядел примерно так же, каким, должно быть, увидел его Тедди Рузвельт, приехав сюда на инспекцию. Ощущая себя бестелесным и невесомым, отрицая саму значимость собственного существования, Пендель шагал следом за сержантом через целую череду коридоров, холлов, кабинетов и библиотек. В каждом окне открывалась картина нового, отдельного мира. Вот канал, забитый мелкими и большими судами, величественно извивается по долине; а вон там сиреневые многоступенчатые холмы, поросшие лесом, вершины которых постоянно затянуты пеленой тумана; а вон и арки моста Америкас тянутся и извиваются, точно кольца огромного морского монстра, через всю бухту. А вдали, точно подвешенные к небесам, виднеются три острова конической формы.
  А птицы! Животные! Только на одном этом холме – Пендель почерпнул информацию из книг Луизиного отца – насчитывается больше видов, чем во всех странах Европы, вместе взятых. В ветвях огромного дуба нежатся под лучами полуденного солнца большие игуаны. На другом обитают коричневые и белые. мартышки – весело съезжают вниз по специально приставленному шесту, чтоб ухватить манго, специально оставленные здесь жизнерадостной женой Генерала. Затем ловко карабкаются по шесту вверх, смешно перехватывая его крошечными цепкими лапками, верещат, толкаются, топчут друг друга, прежде чем ускользнуть в безопасное место и насладиться там лакомством. А по безупречно подстриженной лужайке скачут коричневые кенгуру, напоминающие огромных хомяков. Еще один дом, в котором всегда хотелось жить Пенделю.
  Сержант с чемоданчиком Пенделя начал подниматься по лестнице. Пендель последовал за ним. Со стен смотрели старинные портреты военачальников в униформах и с пышными усами. Агитационные плакаты требовали его участия в давно забытых войнах. В кабинете Генерала стоял письменный стол тикового дерева – столь безупречно отполированный, что Пендель был готов поклясться, через него просвечивает пол. Но главным предметом восторгов Пенделя была, безусловно, гардеробная. Для устройства этого святилища девяносто лет тому назад объединились лучшие умы в американской архитектуре и военном деле. В те дни тропики были безжалостны к одежде джентльменов. Самые лучшие и дорогие костюмы могли покрыться плесенью за одну ночь. А потому нельзя было держать их в тесных шкафах, где влажность была особенно высока. По этой причине изобретатели гардеробной Генерала отказались от шкафов и вместо них возвели нечто вроде высокой хорошо проветриваемой часовни внутри дома, с окнами на потолке, расположенными таким образом, чтоб улавливать даже самый слабенький бриз. А внутри сотворили настоящее чудо в форме огромного бруса красного дерева, подвешенного на блоках таким образом, что его можно было поднимать на нужную высоту и опускать чуть ли не до самого пола. Для этого хватало всего одного прикосновения нежной женской ручки. И к этому брусу были прикреплены вешалки, и с них свисало великое множество дневных костюмов, утренних халатов, вечерних смокингов, фраков, военных форм, как полевых, так и парадных. Они висели свободно и могли поворачиваться, обдуваемые зефирами из окошек. Во всем мире Пендель не знал ничего, что могло бы сравниться с этим чудесным изобретением.
  – И вы сохранили его, Генерал! Мало того, вы им пользуетесь! – восторженно восклицал он. – Что само по себе, вы уж поймите меня правильно и не сочтите за оскорбление, несколько расходится с обыденными представлениями британцев о наших уважаемых американских друзьях.
  – Что ж, Гарри, ни об одном из нас нельзя судить поверхностно или же только по внешнему виду, верно? – заметил Генерал, с невинным удовольствием любуясь собой в зеркале.
  – Именно, сэр, никак нет. Хотя, что будет с этим чудом, попади оно в руки наших разлюбезных панамских хозяев, никому, полагаю, не дано знать, – дипломатично добавил Пендель. – Сплошная анархия и даже хуже того, вот что я слышу от своих самых вольномыслящих клиентов.
  Генерал был молод духом и ценил разговор напрямую.
  – Дураки они, Гарри, вот что я скажу. Только вчера хотели, чтоб мы убрались отсюда. Потому что мы, видите ли, плохие ребята, грубые колониальные медведи, сидим у них на голове и не даем дышать. А сегодня хотят, чтоб мы остались, потому что именно мы самые крупные в стране работодатели, и если дядя Сэм отсюда уйдет, их ждет кризис доверия на крупнейших международных валютных рынках. Так что то собирай манатки, то разбирай обратно. То уходи, то нет. Вот такие дела, Гарри. Как Луиза?
  – Спасибо, Генерал, Луиза цветет и благоухает. И еще больше расцветет, узнав, что вы справлялись о ней.
  – Милтон Дженнинг был замечательным инженером и настоящим американцем. Огромная потеря для всех нас.
  Они примеряли черно-серый костюм-тройку из альпаки, однобортный и стоивший пятьсот долларов – во всяком случае, именно такую цену запросил Пендель у первого своего генерала лет девять тому назад. Пиджак немного морщил в талии. Генерал был спортивен и сложен, как греческий бог.
  – Полагаю, следующим здесь поселится какой-нибудь японский джентльмен, – пробормотал Великий Шпион Всех Времен и Народов, сгибая руку Генерала в локте и глядя на него в зеркало. – Плюс все его чада и домочадцы, слуги и повара – ничуть этому не удивлюсь. И не надейтесь, многие из них слыхом не слыхивали о Пирл Харборе. Если честно, это просто удручает меня, Генерал. Ну, что меняется добрый старый порядок, вы уж простите меня за откровенность.
  Ответ Генерала, если он вообще удосужился подобрать таковой, утонул в шумном появлении жизнерадостной супруги.
  – Сию же минуту оставьте моего мужа в покое, Гарри Пендель! – шутливо воскликнула она, встряхивая огромной вазой с лилиями, которую держала в руках. – Он целиком принадлежит мне и только мне, и не надо портить этот замечательный костюм хотя бы одним, пусть даже гениальным стежком! В жизни не видела на нем ничего сексуальнее. Как Луиза?
  Они встретились в дешевеньком кафе с неоновым освещением, работавшем круглосуточно и расположенном у терминала бывшего железнодорожного вокзала и морского порта, где теперь была устроена пристань для прогулочных катеров, курсирующих по каналу в дневное время. Оснард в соломенной шляпе сидел за столиком в углу. У локтя стоял пустой бокал из-под какого-то напитка. Пендель не виделся с ним неделю, и ему показалось, что за это время Оснард прибавил в весе и возрасте.
  – Чай или вот это?
  – Если не возражаешь, Энди, я бы выпил чаю.
  – Чай! – грубо бросил Оснард официантке и провел рукой по волосам. – И еще один, вот этого.
  – Занимательный предстоит вечер, Энди.
  – Высокооперативный.
  В окне были видны свидетельства канувшего в Лету героического и величественного прошлого Панамы. Старые спальные железнодорожные вагоны с вырванной и растасканной крысами и бродягами обивкой, а вот изящные медные лампы почему-то остались нетронутыми. Проржавевшие паровозы, поворотные круги, колеса, тендеры, выброшенные, точно надоевшие игрушки избалованным ребенком. На тротуаре, под навесом, группа туристов с рюкзаками отбивалась от местных попрошаек, американцы пересчитывали пропотевшие доллары и пытались расшифровать вывески на испанском. Большую часть утра шел дождь. И сейчас тоже шел. В ресторане воняло газолином. Над шумом голосов превалировали жалобно стонущие пароходные гудки.
  – Это случайная встреча, – сказал Оснард и подавил отрыжку. – Ты ходил по магазинам, я пришел посмотреть расписание катеров.
  – А что я покупал? – растерянно спросил Пендель.
  – Да плевать я хотел, что! – огрызнулся Оснард и отпил глоток бренди. А Пендель пил свой чай.
  За рулем внедорожника был Пендель. Они решили воспользоваться его машиной, потому что на автомобиле Оснарда был дипломатический номер. Ориентирами служили крохотные придорожные часовни, врезавшись в которые так часто гибли шпионы и прочие автомобилисты. Нервных пони с огромными тюками на спинах погоняли многотерпеливые индейские семьи с тюками на головах. У перекрестка валялась мертвая корова. Стая черных грифов сражалась за самые лакомые ее куски. Задняя шина автомобиля напоролась на что-то острое – раздался оглушительный хлопок. Пендель менял колесо, а Оснард в своей соломенной шляпе ждал, присев на корточки у обочины. Ресторан располагался за городом, у дороги – деревянные столы, покрытые клеенками, жареные цыплята на шампурах. Дождь перестал. Над изумрудной лужайкой бешено палило солнце. Из птичника в форме колокола доносились пронзительные крики красно-зеленых попугаев. Пендель с Оснардом были единственными посетителями, не считая двух плотных мужчин в голубых рубашках, сидевших за дальним столиком.
  – Знаешь их?
  – Нет, Энди. К моему счастью, нет.
  И два стакана домашнего белого, чтоб запить цыплят – валяй, жри дальше, прикончи целую бутылку, а потом отваливай отсюда и оставь нас всех в покое.
  – Дерганые они все, иначе не скажешь, – начал Пендель.
  Оснард сидел, подперев голову одной рукой, а другой записывал в блокнот.
  – Вокруг Генерала их с полдюжины, ни на секунду не оставляют в покое. Так что остаться с ним наедине не удалось. Там был один полковник, высокий такой парень, так он все время отвлекал его. Просил что-то подписать, нашептывал ему на ухо.
  – А что он подписывал, видел? – Оснард слегка наклонил голову, словно для того, чтоб унять боль.
  – Нет, я ведь занимался примеркой, Энди.
  – Ну а слышал, о чем они шептались?
  – Нет. И не думаю, чтоб и ты много услышал, особенно если учесть, что стоишь на коленях, – он отпил глоток вина. – «Генерал, – сказал я ему, – если вам неудобно или же вы опасаетесь, что я могу услышать то, чего не должен слышать, прямо так и скажите. Это все, о чем я прошу. Я не обижусь. Могу прийти в другой раз, в более удобное для вас время». Но он и слушать не захотел. «Твое место здесь, Гарри, так что оставайся, – сказал он мне. – Ты единственный нормальный и устойчивый плот в этом бурном море». Ну, и что мне было делать? «Ладно, – сказал я, – раз так, остаюсь». И как раз в этот момент входит его жена, и слова становятся не нужны. Знаешь, Энди, бывают взгляды, которые стоят миллиона слов, и то был как раз один из этих взглядов. Многозначительный, так много говорящий взгляд, которым могут обменяться лишь очень близкие люди.
  Оснард неторопливо записывал услышанное: «Генерал, командующий Южной группировкой войск США, обменялся многозначительным взглядом со своей супругой».
  – Ты не представляешь, как всполошится Лондон! – язвительно добавил он. – Генерал делал нападки на госдепартамент или нет?
  – Нет, Энди.
  – Может, обзывал их кучкой хилых заумных педиков? А мальчиков из ЦРУ – компанией недоносков в галстуках и аккуратно застегнутых воротничках, явившихся на службу прямиком из Йеля?
  Пендель порылся в памяти с самым глубокомысленным видом.
  – Ну, если и да, то самую малость, Энди. Намекал. Короче, это носилось в воздухе, я бы так выразился. Оснард застрочил с несколько большим энтузиазмом.
  – Жаловался, что Америка теряет власть, рассуждал о том, кому в будущем должен принадлежать канал?
  – Ну, определенный напряг чувствовался. Говорил о студентах, и без особого, я бы сказал, уважения.
  – Только его словами, не возражаешь, старина? Передавай в точности, что он сказал, а уж я приукрашу. Пендель повиновался.
  – Гарри, – говорит он мне эдаким совсем тихим голосом, а я как раз в этот момент занимался его воротником, – вот мой совет тебе, Гарри. Продавай свою лавочку и дом, забирай жену и детей и увози из этой чертовой дыры, пока еще не поздно. Милтон Дженнинг был великим инженером. Его дочь заслуживает лучшей участи". Я прямо так и онемел. Утратил дар речи. Очень уж он меня растрогал. А потом он спросил, сколько лет моим детям, и, услышав, что они еще не достигли студенческого возраста, явно обрадовался. Потому что ему не хотелось, чтоб внуки великого Милтона Дженнинга бегали по улицам в компании длинноволосых комми.
  – Погоди, не успеваю. Пендель выждал.
  – Ладно, все. Дальше.
  – А потом он сказал, что мне следует позаботиться о Луизе, что она достойная дочь своего отца, но вынуждена работать на этого двуличного мерзавца Эрнесто Дельгадо, разрази его гром. Обычно Генерал очень сдержан в выражениях. И, Энди, я был просто потрясен!
  – Прямо так и сказал? Дельгадо – мерзавец?
  – Именно так, Энди, – ответил Пендель, вспомнив не слишком достойное поведение этого джентльмена у себя за обедом.
  – И в чем же выражается эта его двуличность?
  – Генерал не уточнил, Энди. А я был не в том положении, чтоб спрашивать.
  – А он говорил что-нибудь об американских базах? Останутся они здесь или нет?
  – Ну, не напрямую, Энди.
  – Как прикажешь понимать, черт возьми?
  – Отделывался шутками. Мрачный юмор висельника. Намекнул, что скоро начнут закрываться городские туалеты.
  – Ну а о безопасности судовых перевозок? Об арабских террористах, угрожающих парализовать работу канала? О насущной необходимости для янки остаться и продолжать войну с наркодельцами, контролировать вооруженные группы, сохранять мир в этом регионе?
  Пендель лишь скромно мотал головой в ответ на каждое из предположений.
  – Ах, Энди, Энди, я же всего-навсего портной или ты забыл? – и он выдавил печальную и задумчивую улыбку.
  Оснард заказал еще два бокала горючего. Наверное, именно под воздействием этого напитка он заметно оживился, а в маленьких карих глазках вновь вспыхнули искорки.
  – Ладно. Перейдем к другому вопросу. Что сказал Мики? Он согласен вступить в игру или нет?
  Но Пендель не торопился с ответом. Только не тогда, когда речь заходила о Мики. Ведь это была история его собственной жизни, накрепко связанная с лучшим другом. Он проклинал тот день и час, когда Мики появился в клубе «Юнион».
  – Возможно, и захочет вступить, Энди. И если да, то с ним будет легко найти общий язык. Просто ему надо маленько пораскинуть мозгами.
  Оснард снова усердно строчил в блокноте, со лба на клеенку капал пот.
  – Где вы с ним встречались?
  – В парке Цезаря, Энди. Там, на выходе из казино, есть такой длинный и широкий коридор. Там Мики и устраивает свои приемы при дворе, если, конечно, не против того, чтобы видеть людей, которые на них приходят.
  На секунду опасно запахло правдой. Только позавчера Мики с Пенделем сидели в том самом месте, и Мики изливал душу, разразился обличительной и преисполненной любви речью в адрес жены, плакался о детях. А Пендель, его преданный собрат по заключению, выражал сочувствие, однако не говорил ничего, что могло бы подтолкнуть Мики в ту или иную сторону.
  – Пробовал зацепить его байкой об эксцентричном миллионере-филантропе?
  – Пробовал, Энди. И мне показалось, он принял это к сведению.
  – Играл на национальных чувствах?
  – Пытался, Энди. Ну, как ты сказал. «Мой друг – человек с Запада, очень демократичен, но не американец». Так прямо и сказал. А он и отвечает на это: «Послушай, Гарри, мальчик мой, – он так всегда меня называет: „Гарри, мальчик мой“, – если он англичанин, то можешь считать, я почти с вами. Я ведь как-никак закончил Оксфорд и возглавлял когда-то Англо-Панамское общество по культурному обмену». Ну, тут я ему и говорю: «Мики, – говорю я, – просто доверься мне, потому что больше я ничего не могу сказать. У моего эксцентричного друга имеются кое-какие деньги, и он готов предоставить тебе эти самые деньги в полное твое распоряжение. Но лишь в том случае, если убедится в правоте твоего дела, это я гарантирую. Если кто-то готов распродать всю Панаму, вплоть до канала, – сказал я ему, – если дело дойдет до маршей бритоголовых и криков „До здравствует фюрер!“ на улицах, и шансы маленькой, но гордой молодой страны на трудном пути к демократии будут сведены к нулю, мой друг готов прийти к нам на помощь со своими миллионами».
  – Ну и как он это воспринял?
  – "Гарри, мальчик мой, – сказал он мне, – буду с тобой откровенен. Больше всего мне в данном случае импонируют деньги, поскольку я на мели. Нет, не казино разорили меня и не люди, живущие по ту сторону моста. А мои доверенные, так сказать, источники, взятки, которые я им раздаю, причем, заметь, все из своего кармана.
  И это не только в Панаме, но и в Куала-Лумпуре, в Тайбее, Токио, еще бог знает где. Меня ободрали как липку, и это голая правда".
  – А кому именно он дает взятки? Что, черт возьми, покупает? Что-то я не совсем понимаю.
  – Этого он не сказал, Энди, а я не спрашивал. Он резко сменил тему, что очень для него характерно. Наговорил кучу всякой ерунды о каких-то политических авантюристах, о политиках, набивающих себе карманы за счет панамского народа.
  – Ну а насчет Рафи Доминго? – спросил Оснард с запоздалой раздражительностью, свойственной людям, которые предлагают кому-либо деньги и вдруг обнаруживают, что их предложение принято. – Я думал, что Доминго как-то с ним связан.
  – Уже нет, Энди.
  – Нет? Это еще почему, черт возьми? И тут на помощь Пенделю подоспела спасительная правда.
  – Просто несколько дней тому назад сеньор Доминго перестал быть желанным гостем, если так можно выразиться, за столом Мики. То, что было очевидно всем, стало очевидным и для Мики.
  – Хочешь тем самым сказать, он застукал свою старушку с Рафи?
  – Именно так, Энди.
  Оснард пытался переварить услышанное.
  – Эти педерасты меня утомляют, – жалобно выдавил он наконец. – Куда ни плюнь, сплошные заговоры, предательства, за каждым углом подстерегают путчи, молчаливые оппозиции, студенты, марширующие по улицам. Против чего они протестуют, черт бы их всех побрал? Чему и кому противостоят? Зачем? Почему этим придуркам вечно сопутствует какая-то грязь?
  – Именно так я ему и сказал, Энди. "Мики, – сказал я ему, – мой друг вовсе не собирается вкладывать деньги в непонятно что. Во всяком случае, до тех пор, пока все эти дела будут известны лишь тебе, а не нашему другу, -
  сказал я. – И до тех пор деньги останутся у него в бумажнике". Так и сказал, Энди, прямо и четко. С Мики можно только так. Потому что он упрям и тверд как сталь. «Ты предоставляешь свой замысел, Мики, – сказал я ему, – мы предоставляем филантропию». Именно такими словами, – добавил Пендель, а Оснард между тем, пыхтя и потея, строчил в блокноте.
  – И как он это воспринял?
  – Он тут же скурвился, Энди.
  – Что сие означает?
  – Весь прямо почернел и смолк. Пришлось выдавливать из него слова, прямо как на допросе. «Гарри, мальчик, – сказал он мне, – мы с тобой люди чести, ты и я, а потому скажу тебе прямо и без обиняков. – Весь так завелся, просто ужас какой-то! – Так вот, – говорит он дальше, – если спросишь меня когда, ответ мой будет никогда. Никогда и ни за что!» – в голосе Пенделя звучала самая неподдельная страсть. Было просто видно, с каким пылом он убеждал Абраксаса. – «Потому что ни за что и ни при каких обстоятельствах не стану разглашать ни единой детали, поступившей из самых секретных источников, пока не проверю все до мельчайших подробностей и не приведу в соответствие, – Пендель понизил голос, теперь в нем слышалось мрачное обещание. – И лишь после этого могу снабдить твоего друга сведениями о структуре моего движения, плюс декларацией о его целях и намерениях, плюс манифестом, который является для нас самой высокой ставкой в этой игре под названием „жизнь“, плюс всеми сопутствующими фактами и цифрами о тайных махинациях правительства. Кои, на мой взгляд, являются совершенно дьявольскими по своему замыслу. Но все это лишь после получения железных гарантий».
  – Каких именно?
  – Ну, среди прочего, «крайне бережное и уважительное отношение к моей организации». К примеру, передача всех сведений исключительно через Гарри Пенделя. «В противном случае пострадает безопасность, как моя лично, так и всех тех, без исключения, за кого я несу ответственность». Точка.
  Настало молчание. Взгляд темных глазок Оснарда, застывший и пронзительный. И хмурый взгляд Пенделя, изо всех сил пытающегося оградить Мики от последствий столь нерасчетливого дара любви.
  Оснард заговорил первым:
  – Гарри, старина…
  – Что, Энди?
  – Ты случайно не морочишь мне голову?
  – Просто передаю то, что сказал Мики. Его собственные слова.
  – В таком случае поздравляю с уловом. Он хорош.
  – Спасибо, Энди. Я это понимаю.
  – Это грандиозно! Ради этого мы с тобой родились на свет. Это как раз то, о чем мечтал Лондон: неистовое радикальное движение представителей среднего класса за свободу. Страна беременна демократией, и как только настанет нужный момент, шар взлетит в воздух.
  – Не знаю, куда все это нас заведет, Энди.
  – У тебя нет времени плескаться в собственном канале. Понял, о чем я?
  – Не уверен, Энди.
  – Вместе мы устоим. Если разделимся, каждому свернут шею. Ты даешь мне Мики, я тебе – Лондон, все очень просто.
  Тут Пенделя, что называется, осенило. Прекрасная идея!
  – Он выдвинул еще одно условие, Энди. Совсем забыл упомянуть.
  – Что еще?
  – Честно говоря, оно показалось мне странным. Возможно, вовсе недостойным твоего внимания. «Мики, – сказал я ему, – так дела не делаются. Смотри, как бы ты сам себя не перехитрил. Боюсь, что теперь ты долго не услышишь о моем друге».
  – Дальше!
  Пендель смеялся, но про себя. Он уже видел выход, дорогу к свободе шириной в шесть футов. Кровь закипела в жилах, покалывала в плечах, стучала в висках и пела в ушах. Он набрал побольше воздуха и разразился длиннейшей сентенцией:
  – Это касается способа оплаты наличными, дождь из которых твой полоумный миллионер собирается пролить на членов молчаливой оппозиции, чтоб довести их до нормальной кондиции и сделать действенным инструментом демократии в этой маленькой стране. Которая стоит на грани самоопределения и всех тех прелестей, что с ним связаны.
  – Ну и что с того?
  – Деньги следует заплатить вперед, Энди. Наличными или золотом, всю сумму, – извиняющимся тоном добавил Пендель. – Ни о каких кредитах, чеках или банках в данных обстоятельствах не может быть и речи, так диктуют правила конспирации. И все они пойдут исключительно на благо движения, в которое входят и студенты, и рыбаки, и средний класс, и кошерный, со всеми вытекающими отсюда выводами и тонкими моментами, – закончил он и в глубине души воздал хвалу незабвенному и мудрому дяде Бенни.
  Но реакция Оснарда оказалась для Пенделя неожиданной. Мясистое его лицо просветлело.
  – Это можно устроить, – сказал он, выдержав приличную паузу и обдумав столь занимательное предложение. – Полагаю, что и Лондон тоже будет не против. Переговорю с ними, прикину размер суммы, посмотрим, каким образом они будут решать эту проблему. Должен сказать тебе, Гарри, люди там работают по большей части разумные. Весьма сообразительные. Гибкие там, где это необходимо. И раздавать чеки рыбакам они не будут. Это не имеет смысла. Есть еще проблемы?
  – Да нет, думаю, нет, спасибо, Энди, – ханжеским голоском ответил Пендель, стараясь замаскировать свое удивление.
  Марта стояла у плиты и варила кофе по-гречески – она знала, он любит только такой. Пендель лежал на ее постели и изучал сложную схему, состоявшую из переплетения линий, кружочков и заглавных букв, рядом с которыми стояли какие-то цифирки.
  – Это структура боевой организации, – объяснила она. – Мы использовали ее еще студентами. Кодовые клички, пароли, ячейки, линии связи и специальная группа связи, в обязанности которой входят переговоры с профсоюзами.
  – И как же вписывается в нее Мики?
  – Никак. Мики просто наш друг. Кофе поднялся в кофейнике и снова осел. Она разлила его по чашкам.
  – Медведь звонил.
  – Что ему надо?
  – Сказал, что подумывает написать о тебе статью.
  – Очень мило с его стороны.
  – Хочет знать, во сколько обошелся тебе этот клуб на дому.
  – А ему-то, собственно, что за дело?
  – Просто он тоже зло.
  Она забрала у него схему, протянула кофе, присела рядом на краешек кровати.
  – И еще Мики хочет новый костюм. Из гладкой альпаки, как у Рафи. Я сказала, что он еще за последний не заплатил. Правильно?
  Пендель глотал кофе. Ему вдруг стало страшно – он сам не понимал, почему.
  – Да пусть заказывает, что тебе, жалко? – сказал он, избегая смотреть ей в глаза. – Неужели он не заслужил?
  Глава 11
  В посольстве не переставали восхищаться молодым Энди. Даже посол Молтби, обычно не склонный к восторгам, как-то заметил, что молодой человек, набравший подряд восемь очков и способный между ударами держать рот на замке, не так уж и плох. Через несколько дней Найджел Стормонт напрочь забыл о своих подозрениях и опасениях. Оснард не выказывал ни малейшего намерения выжить его с должности главы консульского отдела, щадил чувства коллег и блистал – впрочем, не слишком ярко – на коктейлях и обедах.
  – Имеются ли у вас предложения на тему того, как я должен объяснять ваше присутствие в этом городе? – довольно холодно осведомился у него Стормонт при первой же встрече. – Я не имею в виду здесь, в посольстве.
  – Что, если «наблюдатель по каналу»? – предложил Оснард. – Прислан контролировать британские торговые перевозки в постколониальную эпоху. А что, очень правдоподобно. Просто весь вопрос в том, как именно контролировать.
  – Ну а какова подводная часть айсберга в том, что касается американских баз? – осведомился Стормонт, решив проверить осведомленность нового сотрудника.
  – Простите, не понял?…
  – Останутся здесь военные базы или нет?
  – Это вопрос. Многие панамцы заинтересованы в том, чтоб базы остались, это гарант для иностранных инвесторов. Хотя бы на короткий срок. На переходный период.
  – Но ведь есть и другие панамцы?
  – Сегодня уже нет. Раньше, конечно, другое дело. На янки смотрели как на колонизаторов, захвативших страну в 1904-м, как на позор нации. Именно отсюда в двадцатые годы американские морские пехотинцы атаковали Мексику и Никарагуа, плюс еще участие в разгроме панамских забастовок в двадцать пятом. Американские военные были здесь с начала создания канала. Прежде никто не хотел мириться с этим, кроме банкиров. А сейчас США используют Панаму как базу для нанесения ударов по наркобаронам в Андах и Центральной Америке, как площадку для обучения и подготовки латиноамериканских солдат для последующего участия в боевых действиях против врага, который еще не определен. Американские базы обслуживаются четырьмя тысячами панамцев, еще для одиннадцати тысяч всегда есть работа. Согласно официальным данным, численность американских войск составляет здесь семь тысяч. Но они многое утаивают, думаю, что на самом деле солдат гораздо больше. Согласно другим официальным данным, американское военное присутствие здесь обеспечивает четыре и пять десятых процента валового национального продукта, но все это сущие пустяки по сравнению с неучтенными доходами.
  – Ну а договоры? – спросил Стормонт, стараясь не показывать, насколько впечатлен услышанным.
  – Договор 1904 года отдал зону канала янки в вечное пользование. По договору же, подписанному Картером в 1977, канал и все, что связано с его эксплуатацией, должно быть возвращено панамцам в начале нового столетия, бесплатно и без всяких ограничений. Правые в Америке до сих пор считают этот договор грабительским. Протокол допускает военное американское присутствие, если обе стороны не возражают против него. Вопрос только в том, кто кому платит и сколько. Ну как, я выдержал экзамен?
  Он выдержал. Оснард, «наблюдатель по каналу», вскоре поселился у себя в квартире, устроил, как положено, череду вечеринок в честь новоселья и через несколько недель стал приятной, хоть и не очень заметной фигурой на дипломатическом пейзаже. А еще через несколько стал просто незаменим. С послом он играл в гольф, с Саймоном Питтом – в теннис, исправно посещал шумные пляжные сборища с сотрудниками помоложе. И добровольно взял на себя обязанность собирать среди посольских деньги для бедняков Панамы, хоть пожертвования были довольно скудны. Чего никак нельзя было сказать о бедняках – здесь их хватало с избытком. Участвовал также в репетициях посольского театра пантомимы. Оснарда единогласно выбрали на роль Дамы.
  – Не возражаете, если я задам вам один вопрос? – спросил его Стормонт, когда они узнали друг друга получше. – Что это за контора такая, Комитет по планированию и эксплуатации? Там, у нас на родине?
  Оснард смотрел рассеянно. Стормонту показалось, что делал он это нарочно.
  – Ну, я не слишком уверен. Но, кажется, этот комитет возглавляется казначейством. Состоит из самых разношерстных людей со всех концов мира. Работают они по самым разным направлениям. Дуновение свежего ветерка, чтобы смести накопившуюся паутину.
  – Ну а их общественное положение?
  – Члены парламента. Пресса. Мой босс считает их деятельность очень важной, но не любит распространяться на эту тему. Председателем является некий парень по фамилии Кавендиш.
  – Кавендиш?
  – Звать Джефф.
  – Джеффри Кавендиш?
  – Где-нибудь еще – не работает. Взгляды самые независимые. Предпочитает закулисные игры. Имеет офис в Саудовской Аравии, дома в Париже и Вест-Энде, домик в Шотландии. Член Союза взяточников.
  Стормонт недоверчиво взирал на Оснарда. «Этот Кавендиш и есть тайная пружина организации, – думал он – В его руках влияние и власть. Наверняка лоббирует интересы Минобороны. Кавендиш – друг и товарищ государственных деятелей». Стормонт и сам был на десять процентов таким вот Кавендишем, когда пахал, не жалея сил, на Министерство иностранных дел в Лондоне. Салют, Кавендиш, умелец по части выламывания рук! Джеффри-Нефть. Любой человек, вступивший в контакт с вышеупомянутым персонажем, тут же попадает в поле зрения спецслужб.
  – Кто еще? – спросил Стормонт.
  – Еще один парень по фамилии Таг. Имя неизвестно.
  – Не Кирби случайно?
  – Просто Таг, – ответил Оснард с безразличием в голосе, и это понравилось Стормонту. – Случайно подслушал по телефону. Перед заседаниями мой босс обычно обедает с Тагом. И платит всегда босс. Такие уж у них установились отношения.
  Стормонт прикусил нижнюю губу и прекратил расспросы. Он и так узнал больше, чем хотел и чем ему полагалось знать. Он вернулся к деликатному вопросу о предмете труда Оснарда, который они обсуждали за ленчем в новом швейцарском ресторане, где с кофе подавали вишневую водку. Оснард нашел это место, Оснард настоял на том, что оплатит счет, как он выразился – из подкожного фонда. Оснард предложил заказать cordon bleu и гноччи и запить эти блюда красным вином, прежде чем перейти к вишневке.
  В какой момент посольству будет удобнее ознакомиться с результатами трудов Оснарда, спросил Стормонт. До того, как он отправится в Лондон? После? Никогда?
  – Мой босс сказал, никаких откровений с местными. До тех пор, пока он не даст согласия, – ответил Оснард с набитым ртом. – Жутко боится Вашингтона. Лично решает, кому и когда что говорить.
  – И вы с этим миритесь?
  Оснард отпил глоток красного и помотал головой.
  – Сражаться и еще раз сражаться, вот мой совет. Образовать в посольстве свою рабочую партию. Вы, посол, Фрэн, я. Галли, тот от обороны, так что в семью не входит. Питт под наблюдением после досрочного освобождения. Вместе сочиним доктрину, каждый под нею подпишется. А потом будем встречаться в свободные часы, после работы.
  – И как понравится все это вашему боссу, как бы его там ни звали?
  – Спрашиваем – отвечаем. Фамилия Лаксмор вам ничего не говорит? Нет, конечно, это жуткий секрет, но все, похоже, его знают. Передайте послу, пусть постучит кулаком по столу. «Канал – это мина замедленного действия. Насущно важной в таких обстоятельствах становится местная реакция». Словом, вся эта муть. Он поймет.
  – Послы не стучат кулаками по столу, – заметил Стормонт.
  Но Молтби, должно быть, все же постучал, потому что после потока возмущенных и запретительных телеграмм от уважаемого начальства, которые почему-то подлежали расшифровке глубокой ночью, от руки и в одном экземпляре, Оснарду и Стормонту пусть и нехотя, но было разрешено объединиться ради общего дела. И при посольстве была организована рабочая партия, получившая довольно невинное название – «Исследовательская группа Исмус». Из Вашингтона прилетели три угрюмых технических сотрудника, и после трехдневного прослушивания стен объявили, что в посольстве все чисто. И вот в пятницу, в семь часов вечера, четверо заговорщиков уселись вокруг круглого стола тикового дерева, и в приглушенном свете настольной лампы расписались в том, что каждый из них получает доступ к секретным материалам под кодовым названием БУЧАН, поставляемым источником под кодовой кличкой БУЧАН. Мрачная значительность момента была несколько подпорчена неожиданным взрывом весет лости со стороны Мостби, что впоследствии приписали отъезду его супруги в Англию.
  – Отныне проект БУЧАН становится весьма перспективной штукой, – небрежно заметил Оснард, собирая подписанные бумаги с видом крупье, сгребающего со стола игорные фишки. – Материалов будет поступать огромное количество. Возможно даже, одной встречи в неделю будет недостаточно.
  – Какой штукой, Эндрю? – осведомился посол, откладывая авторучку.
  – Перспективной.
  – Перспективной?
  – Именно, посол. Перспективной.
  – Да. Понял. Благодарю вас. Что ж, отныне, Эндрю, если я вас правильно понял, эта штука – используя опять же вашу терминологию – становится перспективной. БУЧАН будет превалировать. Возможно даже – выдержит испытание временем. Возможно, будет приостановлен, а затем вновь возобновится. Но никогда, слышите, никогда, во всяком случае, пока я здесь являюсь послом, не станет перспективной штуковиной. Это было бы слишком огорчительно.
  После чего случилось чудо из чудес – Молтби пригласил всю компанию к себе в резиденцию отведать яичницу с беконом и поплавать в бассейне. Там он провозгласил тост за «бучанцев», после чего предложил гостям пройти в сад, полюбоваться на жаб, чьи имена выкрикивал во весь голос, перекрывая шум движения: «Давай, Геркулес, прыгай, хоп-хоп! А ты, Галилей, перестань пялиться на нее, неужели никогда не видел хорошеньких девочек?»
  А чуть позже, плавая в бассейне в таинственной полутьме, Молтби удивил всех, издав громкий вопль: «Господи, до чего же она хороша!» в адрес Фрэн. И, наконец, чтобы достойно завершить вечер, включил танцевальную музыку, и слуги свернули ковры, и Стормонт не мог не отметить, что Фрэн перетанцевала со всеми, кроме Оснарда, который предпочел танцам рассматривание книг посла. Он подошел к шкафам и, заложив руки за спину, прохаживался вдоль них с видом английской королевской особы, инспектирующей почетный караул.
  – Тебе не кажется, что наш Энди «голубой»? – спросил Стормонт Пэдди за рюмочкой бренди на ночь. – Никто никогда не слышал, чтоб он встречался с девушками. А от Фрэн шарахается, точно она чумная.
  Он подумал, что жена снова закашляется, но ошибся. На этот раз Пэдди смеялась.
  – Дорогой, – пробормотала она, возведя взор к небу. – Энди Оснард? До нее, оказывается, успели дойти слухи, и, как выяснилось, не беспочвенные, что Франческа Дин частенько проводит время в постели Оснарда в его квартире в Пайтилла.
  Как Фрэн туда попала, до сих пор оставалось загадкой даже для нее самой, хотя загадке этой было вот уже недель десять от роду.
  – Есть всего лишь два способа разрешить эту ситуацию, девочка моя, – объяснял ей Оснард с присущей ему самоуверенностью, не забывая при этом откусывать большие куски от жареного цыпленка и запивать их большими глотками холодного пива. Трапеза имела место возле бассейна отеля «Эль Панама». – Способ "А": потеть от напряжения и вожделения на протяжении полугода, а потом рухнуть друг другу в липкие объятия. «Дорогая, дорогой, зачем мы ждали все это время, уф-уф!». Способ "Б", предпочитаемый: трахнуться прямо сейчас, попробовать, что и как, а потом соблюдать полную омерта [19]. И посмотреть, как нам это понравится. Если да, устроить праздник, если нет, забыть, как забывают о страшном сне, и никаких претензий. «Да, было дело, но ничего такого особенного, так что спасибо вам и до свидания. Жизнь продолжается. Баста».
  – Есть еще и третий способ. "С".
  – Это какой же?
  – Воздержание во всем.
  – Ага. Ты хочешь сказать, что я должен завязать свою штуковину узелком, а ты надеть паранджу? – Он махнул полной рукой в сторону бассейна, где роскошные девушки всех сортов флиртовали со своими пастушками под музыку джаз-оркестра. – Здесь необитаемый остров, девочка. Ближайший белый мужчина находится в тысячах миль отсюда. А здесь только ты и я, да наш долг перед родной Англией, и еще моя жена должна приехать в следующем месяце.
  Франческа вскочила и изумленно выкрикнула:
  – Твоя жена?
  – Да нет у меня никакой жены, успокойся. Никогда не было и не будет, – сказал Оснард и тоже поднялся. – Так что эта преграда нашему счастью, можно сказать, устранена, верно?
  Потом они танцевали – очень изящно и слаженно, и она раздумывала над тем, что же ответить. Вот уж никогда не предполагала, что мужчина столь плотного телосложения может двигаться так легко. Или что такие маленькие глазки могут казаться просто неотразимыми. Она также никак не ожидала, что ей может понравиться мужчина, которого, учитывая его рост и фигуру, уж никак нельзя было назвать греческим богом.
  – Полагаю, тебе и в голову не приходило, что мне может нравиться кто-то другой? – спросила она.
  – Здесь, в Панаме? Да ни в коем случае, девочка. Я навел справки. Местные парни прозвали тебя Английским Айсбергом.
  Они танцевали, тесно прильнув друг к другу. И это казалось само собой разумеющимся.
  – Ничего подобного! Никогда они меня так не называли!
  – Хочешь пари?
  Они прижались друг другу еще тесней.
  – Ну а дома? – не унималась она. – Откуда ты знаешь, что у меня нет дружка в Шропшире? Или в Лондоне, к примеру?
  Он целовал ее в висок, но с тем же успехом это могла быть любая другая часть тела. Рука плотно и неподвижно лежала у нее на спине, а спина была обнажена.
  – Здесь тебе несладко приходится, девочка моя. Нет никакого способа получить удовлетворение в радиусе по крайней мере пяти тысяч миль, по моим скромным подсчетам. Ты согласна?
  Позже, рассматривая мирно посапывающую рядом в постели фигуру, она пыталась понять, чем он ее взял. Нет, не убеждениями. И не тем, что, несомненно, являлся лучшим в мире танцором. И не тем, что заставил ее смеяться – так громко, как она никогда еще в жизни не смеялась. Просто она не смогла больше перед ним устоять даже дня, не говоря уже о трех годах.
  Она приехала в Панаму шесть месяцев тому назад. В Лондоне проводила уик-энды с невероятно красивым и напористым биржевым маклером по имени Эдгар. По взаимной договоренности роман их продолжался вплоть до получения Фрэн назначения в посольство. С Эдгаром всегда было просто договориться.
  Но кто такой этот Энди?
  Веря лишь в надежные и проверенные факты, Фрэн до того ни разу не переспала с мужчиной, всю подноготную которого не проверила бы лично.
  Да, она знала, он учился в Итоне, но лишь потому, что так сказал Майлз. Похоже, Оснард ненавидел это заведение всеми фибрами души и называл не иначе как «каталажкой» или «грамматическим болотом», и не слишком охотно вступал в разговоры об образовании. Знаниями он обладал обширными, но спорными – так бывает с людьми, чье обучение вдруг резко прервалось. А когда напивался, любил цитировать Пастера: «Счастливый случай идет на пользу лишь подготовленной мысли».
  Он был богат. А если и нет, то никак не показывал этого, любил сорить деньгами, был страшно щедр. Почти все карманы его дорогих, пошитых на заказ в местном ателье костюмов – поговаривали, что сразу же по приезде Энди нашел себе лучшего портного в городе, – были набиты двадцати– и пятидесятидолларовыми купюрами. Но когда она сказала ему об этом, он лишь пожал плечами и заявил, что работа это подразумевает. Если он вел ее куда-нибудь пообедать или они тайком ускользали на уик-энд за город, деньги текли рекой.
  В Англии у него была борзая, и он выставлял ее на собачьих бегах в Уайт-Сити – до тех пор, пока, по его словам, не явилась банда и не попросила убрать собачку. Шикарный проект открыть площадку для картинга в Омане примерно по той же причине кончился провалом. Некогда он держал на Шепард-Маркет маленький магазинчик, где торговали серебром. Но ни одно из этих начинаний не выдержало испытания временем, впрочем, ему самому было немного – всего двадцать семь.
  О своих родителях он отказывался говорить вовсе, лишь шутливо намекал, что обязан своим потрясающим обаянием и состоянием одной дальней родственнице, тете по чьей-то там линии. Никогда не говорил также и о своих победах на личном фронте, хотя у Фрэн были все основания полагать, что их было множество и отличались они большим разнообразием. Верный своему обещанию держать рот на замке, он ни разу, даже намеком, не показал на людях, что они как-то связаны. Последнее она находила особенно возбуждающим. То она извивается в экстазе в его сильных и умелых руках, то скромно сидит напротив него на совещании в консульстве, и оба они делают вид, что едва знакомы.
  И еще он был шпионом. И работа его заключалась в том, чтоб курировать другого шпиона по кличке БУЧАН.
  Или же сразу нескольких шпионов, поскольку информация, поставляемая этим БУЧАНОМ, была захватывающе разнообразна, одному человеку тут явно не справиться.
  Этот самый БУЧАН был ухом президента и генерала США, командующего Южной группировкой войск. БУЧАН был знаком с разного рода жуликами и дельцами. Как в свое время и Энди был знаком с подобными типами, когда держал борзую, звали которую, как Фрэн совсем недавно узнала, Кара. Ей много говорила эта кличка.
  И еще этот БУЧАН был как-то связан с подпольной организацией демократического толка, которая пока что оставалась в тени и выжидала, когда старые фашисты и местные радикалы покажут наконец свое истинное лицо. Он был своего рода переговорщиком между студентами, рыбаками и тайными активистами в профсоюзах. Он состоял с ними в заговоре и ждал нужного часа и дня. Он называл их – на ее взгляд, слишком претенциозно – людьми с той стороны моста. БУЧАН поддерживал личные отношения и с Эрни Дельгадо, этим «серым кардиналом» канала. И с Рафи Доминго, который отмывал деньги картелей. БУЧАН был знаком с членами Законодательной Ассамблеи, со многими из них. Знал видных адвокатов и банкиров. Казалось, не было в Панаме хоть сколько-нибудь значимого человека, с которым бы не был знаком БУЧАН. И, на взгляд Фрэн, было удивительно и странно, что Энди за столь короткое время сумел внедриться в самое сердце Панамы, о существовании коего она до знакомства с ним и понятия не имела. Но он и ее сердце тоже сумел завоевать очень быстро.
  И еще этот БУЧАН разнюхал о существовании какого-то заговора, хотя никто так до сих пор и не мог толком понять, в чем он заключается, этот заговор. За тем разве что исключением, что к нему, по всей вероятности, имеют некое отношение японцы и китайцы, а также «Тигры» из Юго-Восточной Азии, и еще, возможно, главы нарко-картелей из Центральной и Южной Америки. А цель заговора заключалась в том, чтобы распродать канал через заднюю дверь – именно так выражался ее Энди. Но как? И как это можно сделать, чтобы американцы ничего не узнали? Ведь как бы там ни было, но именно американцы эффективно управляли страной вот уже почти на протяжении целого века, и кто, как не они, обладали самыми мудреными подслушивающими и мониторинговыми системами по всем регионам Центральной Америки.
  Однако же каким-то таинственным образом все это прошло мимо внимания американцев, и они, похоже, действительно ничего не знали, что еще больше возбуждало ее. А если и знали, то нам не говорили. Или же знали, но молчали об этом даже в своем кругу. Потому как сегодня, стоит только заговорить об американской политике, следует тут же уточнить, какой именно и о каком после идет речь – том, что сидит в официальной резиденции посольства США или же том, что на холме Анкон. Поскольку американские военные до сих пор так и не смирились с мыслью, что расстреливать горячие головы в Панаме больше нельзя.
  И Лондон страшно завелся, и все раскапывал разные дополнительные факты, порой многолетней давности, из самых странных мест и источников, и делал поразительные умозаключения, в соответствии со своими претензиями на мировое господство, и очень укрепился в этой последней мысли. Поскольку, по выражению все того же БУЧАНА, стервятники со всего мира слетаются и парят над несчастной маленькой Панамой. И вся игра Лондона сейчас сводилась к догадкам, кто же сорвет куш. И Лондон настоятельно требовал все больше и больше информации, что приводило Энди просто в ярость, поскольку перенапрягать шпионскую сеть – это все равно что загнать борзую во время скачек. Так он говорил, а затем добавлял: в конце будете оба расплачиваться за это – и ваша собака, и вы. Но это было все, больше он ей ничего не говорил. Во всех остальных отношениях он был сама секретность, и это восхищало ее еще больше.
  И все это произошло за короткие десять недель, на протяжении которых бурно развивался их роман. Энди был магом и волшебником – стоило ему прикоснуться к любому заезженному и надоевшему предмету, и тот тут же оживал, начинал волновать, обретал невиданную прежде притягательную силу. То же относилось и к прикосновениям к Фрэн. Но кто такой был этот БУЧАН? Если БУЧАН определил судьбу Энди, то кто же определял судьбу БУЧАНА?
  Почему друзья БУЧАНА говорили с ним (или с ней?) столь охотно и откровенно? Он что, этот БУЧАН, врач-психоаналитик? Или же какая-нибудь сучка-интриганка, вытягивающая из любовников тайны во время постельных утех? Кто бесконечно названивает Энди, а тот берет трубку только на пятнадцатом гудке и говорит только: «Буду там». Сам ли БУЧАН это звонит или какое-то передаточное звено, студент, рыбак, специальный человек, работающий в этой системе связным? Куда отправляется Энди, когда, точно человек, разбуженный некой сверхъестественной силой, поднимается вдруг среди ночи, поспешно одевается, вынимает из сейфа над кроватью пачку долларов и оставляет ее одну, даже не сказав «До свидания»? И возвращается на рассвете, задумчивый или, напротив, донельзя возбужденный, воняющий сигарным дымом и женскими духами. И овладевает ею молча, не сказав ни слова, и занимается любовью бесконечно, неустанно, целыми часами напролет, а ей кажется, что пролетают годы. И его плотное тело едва касается ее, парит невесомо над ней или рядом с ней, и они достигают одного оргазма за другим, что случалось прежде лишь в воображении Фрэн, когда она была еще школьницей.
  И какими такими таинственными манипуляциями занимался Энди, когда под дверь ему подсовывали самый обычный с виду конверт из плотной коричневой бумаги, и он исчезал с ним в ванной, запирался и сидел там не менее получаса, а потом в ванной сильно пахло то ли камфорой, то ли формальдегидом? Что видел ее Энди, когда выходил из кладовой с полоской еще влажной, только что проявленной узенькой пленки, а потом сидел за письменным столом и разглядывал эту пленку через миниатюрное увеличительное стекло?
  – Почему бы тебе не делать это в посольстве? – как-то спросила она.
  – Там нет темной комнаты, так что не получится, – ответил он глухим и категоричным тоном, который она находила просто обворожительным. Господи, какое же ничтожество по сравнению с ним Эдгар! Ее Энди так неутомим, так раскован и храбр! И еще ей нравилось наблюдать за ним во время собраний бучанцев в посольстве. Он так важно сидит за длинным столом (прядь каштановых волос небрежно спадает на правый глаз) и с загадочным видом передает папку в полосатом переплете. И смотрит в никуда, пока все знакомятся с ее содержимым. С Панамой БУЧАНА, позорно застигнутой врасплох:
  Антонио такой-то и такой-то из Министерства иностранных дел недавно объявил, что настолько очарован своей любовницей-кубинкой, что всерьез вознамерился приложить все силы к улучшению панамо-кубинских отношений, вопреки недовольству и возражениям со стороны США… Объявил кому, интересно? Кубинской любовнице? А та, в свою очередь, объявила БУЧАНУ? Или же рассказала Энди, возможно даже, в постели? Ей снова вспомнился запах чужих духов, и она представила, как этот запах попал на его кожу: два голых тела трутся друг о друга. А может, Энди и есть БУЧАН? А что, вполне вероятно.
  Такой-то и такой-то чиновник подозревается в чрезмерной лояльности к ливанской мафии в Колони; есть сведения, что мафия перевела на его счета около двадцати миллионов долларов, чтобы этот персонаж помог укрепить ее авторитет в криминальных структурах Колони… После кубинских любовниц и мафиози из Колона БУЧАН переходит к каналу:
  Хаос, царящий в среде недавно организованной администрации по управлению каналом, не поддается никакому описанию и лишь усиливается день ото дня, по мере того, как старых опытных сотрудников сменяют новые, нанятые лишь благодаря родственным связям. И все это – к отчаянию Эрнесто Дельгадо. Наиболее вопиющим примером является назначение Хозе-Мария Фернандеса директором отдела эксплуатации, и это после того, как он приобрел тридцать процентов акций сети китайских ресторанов фаст-фуд под названием «Лотос Ли», в то время как всем известно, что сорок процентов акций «Лотос Ли» принадлежат компаниям, входящим в кокаиновый картель Родригеса в Бразилии… – Это вроде бы Фернандес всячески заигрывал со мной на той пирушке в честь Дня независимости? – спросила Фрэн Энди во время вечернего собрания бучанцев в кабинете Молтби.
  В тот день они обедали вдвоем у него на квартире, а потом до вечера занимались любовью. Вопрос был продиктован чисто женским любопытством.
  – Такой кривоногий лысый чурбан, – равнодушным тоном заметил Энди. – Веснушки, прыщи, вонючие подмышки и запах изо рта.
  – Да, точно он. Уговаривал меня полететь с ним на фестиваль в Дэвиде.
  – Когда улетаете?
  – Ты забываешься, Энди, – заметил Стормонт, не отрывая глаз от содержимого полосатой папки, а Фрэн уткнулась носом в свою, изо всех сил сдерживая смех.
  После собрания она уголком глаза наблюдала, как Энди аккуратной стопкой складывает все папки, а затем убирает их в свое новое хранилище – стальной сейф в восточном коридоре. И все это под наблюдением специально приставленного к нему чиновника, донельзя противного типа в вязаном жилете и с прилизанными волосами по фамилии Шепард. И еще он постоянно держал в руках какой-нибудь предмет – гаечный ключ, отвертку или кусок гибкого шнура.
  – Скажи, ради бога, зачем тебе этот Шепард?
  – Моет окна.
  – Он недостаточно высок для этого.
  – Я его поднимаю.
  Аналогичные объяснения поступали от Оснарда всякий раз, когда она спрашивала, зачем это вдруг ему понадобилось одеваться и выходить в столь поздний час, когда все остальные нормальные люди давно спят.
  – Виделся с одним человеком по поводу собаки, – грубовато ответил он. Весь вечер он пребывал в скверном расположении духа.
  – Борзой? Молчание.
  – Какая-то очень уж поздняя собака, – заметила она, надеясь развеселить его. Молчание.
  – Думаю, это та же собака, что фигурировала в срочном зашифрованном сообщении, которое ты получил сегодня днем.
  Оснард в это время снимал рубашку, да так и застыл с поднятыми вверх руками.
  – Откуда, черт возьми, ты это узнала? – спросил он, и тон был не из приятных.
  – Просто наткнулась в коридоре на Шепарда. У лифтов, когда уже уходила домой. И он спросил, на месте ли ты. Ну и я, естественно, поинтересовалась, зачем это ты ему понадобился. Он сказал, что у него для тебя одна очень горячая штучка, но пуговки на ней ты должен расстегнуть сам. Я покраснела, только потом до меня дошло, что он говорил о каком-то срочном сообщении. Не собираешься захватить с собой «беретту» с перламутровой рукояткой?
  Молчание.
  – И где ты с ней встречаешься?
  – В публичном доме! – рявкнул он, направляясь к двери.
  – Разве я тебя чем-то обидела?
  – Пока нет. Но уже близка к этому.
  – Может, это ты меня обидел. Могу уйти к себе. Мне надо хорошенько выспаться.
  Но она осталась и, лежа в постели, все еще ощущала запах его округлого и умелого тела, видела оставшуюся от него вмятину в матрасе рядом с собой, вспоминала взгляд его внимательных глаз, осматривающих ее в полумраке. Даже эти приступы вспыльчивости возбуждали ее. Даже его зад в те редкие моменты, когда он открывался ее взгляду; даже его манера заниматься любовью, когда они играли в разные игры и она подводила его к той грани, за которой начинается насилие. В такие моменты он приподнимал влажную от пота руку, точно готовясь ударить ее, но затем передумывал и опускал. Или эти собрания бучанцев, когда Молтби с присущим ему ехидством начинал подкалывать Энди по поводу очередного доклада: «Этот ваш источник, он что, столь же неграмотен, как всеведущ, или же мы должны говорить ему спасибо за искаженное использование инфинитивов?» И мало-помалу морщины на подвижном лице Энди прорисовывались все четче, а в глубине темных глаз загорался нехороший огонек, и тогда она понимала, почему он окрестил свою борзую Карой.
  «Я теряю контроль, – думала она. – Не над ним, над ним у меня его никогда и не было. Над собой». Тем более тревожный факт, поскольку она как-никак была дочерью весьма важного законодателя и бывшей любовницей безупречного во всех отношениях Эдгара. И тут вдруг проснулась такая неодолимая тяга к человеку, который мог испортить ей репутацию.
  Глава 12
  Оснард припарковал машину с дипломатическими номерами на площадке торгового комплекса, у самого подножия высокого здания. Вошел в него, кивнул охраннику, поднялся на четвертый этаж. В болезненном свете неоновой лампы лев и единорог пребывали в вечной схватке. Он набрал комбинацию цифр, вошел в приемную посольства, отпер дверь из пуленепробиваемого стекла, поднялся по лестнице, вошел в коридор, отпер зарешеченную дверь и оказался в своих владениях. Последняя дверь оставалась для него закрытой и была сделана из стали. Выбрав продолговатый медный ключ из связки на кольце, которую извлек из кармана, он вставил его в замочную скважину, но вверх ногами, чертыхнулся, вынул, перевернул и вставил правильно. Оставаясь один, он двигался и держался несколько иначе, чем когда бывал на людях. В нем обнаруживались большая торопливость и суетливость. Челюсть слека отвисала, и еще он сутулил плечи, а глаза из-под строго сведенных бровей смотрели так, точно он был готов наброситься на невидимого врага. Комната-сейф занимала последние два ярда коридора и была превращена в некое подобие кладовой. Справа от Оснарда находились отделения для бумаг. По левую руку, среди самых несовместимых предметов, вроде спрея от мух и рулонов туалетной бумаги, виднелась зеленая дверца настенного сейфа. Впереди, на груде коробок из-под электрического оборудования, стоял большой красный телефон. Среди посольских ходила шутка, что это его прямая связь с самим господом богом. Приклеенная у основания памятка гласила: «Разговор по этому аппарату стоит 50 000 фунтов в минуту». Оснард приписал внизу: «Милости просим». И вот он поднял трубку и, игнорируя призывы автоматического голоса нажимать на какие-то определенные кнопки и соблюдать положенные инструкции, набрал номер своего букмекера в Лондоне и с его помощью сделал две ставки по пятьсот фунтов каждая на борзых, чьи клички и прочие параметры он, похоже, знал не хуже своего букмекера.
  – Теперь только попробуй не выиграть, глупая шлюха! – сказал он. Когда это прежде было с Оснардом, чтоб он ругал собаку?
  После чего он занялся своим суровым ремеслом. Достал из отделения для бумаг чистую папку с надписью на обложке «СТРОГО СЕКРЕТНО. БУЧАН», отнес ее в кабинет, включил свет, уселся за стол, рыгнул и, обхватив голову руками, принялся перечитывать инструкции на четырех страницах, которые получил сегодня днем от директора Лаксмора из Лондона и которые столь старательно и терпеливо расшифровал собственноручно. А потом принялся читать текст вслух, очень смешно и похоже имитируя провинциальный шотландский акцент Лаксмора.
  – Следующие положения необходимо заучить наизусть. – Он пощелкал языком. – Этот сигнал не подлежит вторичному использованию, все полученные материалы следует уничтожить через семьдесят два часа после их получения, молодой мистер Оснард… Вы должны рекомендовать БУЧАНУ соблюдать следующие… – Снова пощелкивание языком. – Вы можете обещать БУЧАНУ следующие гарантии, но лишь в случае… Передавать вознаграждение разрешается вам лично, но лишь с учетом крайней нужды и соблюдением всех необходимых мер… о, да!
  Испустив стон отчаяния, он сложил телеграмму пополам, достал из ящика стола чистый белый конверт, вложил в него телеграмму и запихнул конверт в левый карман брюк от «Пенделя и Брейтвейта», счет за которые послал в Лондон, мотивируя вынужденными оперативными расходами. Вернувшись в комнату-сейф, он взял потрепанный кожаный портфель, специально непохожий на представительский, поставил его на полку и уже другим ключом с того же кольца отпер стенной сейф с зеленой дверцей, где лежали гроссбух в твердом переплете, а также толстые пачки пятидесятидолларовых банкнот – сотенные, как он сам объяснил в Лондоне, всегда вызывают подозрение.
  При свете голой лампочки под потолком он открыл гроссбух на нужной странице. Лист бумаги был разделен на три колонки, в каждой красовались выведенные от руки столбики цифр. Колонка слева была озаглавлена буквой "Г", что означало Гарри, правая – "Э", то есть Энди. Центральная колонка со столбиком внушительных сумм была озаглавлена «Приход». Столь любимые сексологами аккуратные кружочки и стрелочки указывали в разных направлениях. Изучив в скорбном молчании все три колонки, Оснард достал карандаш и нехотя вписал цифру "7" в центральную колонку, затем обвел ее кружочком и пририсовал стрелку, указывающую влево, к колонке "Г". Затем вывел цифру "3" и уже более веселым, даже залихватским росчерком направил ее к колонке "Э", для Энди. Мурлыкая под нос какую-то мелодию, он отсчитал из сейфа семь тысяч долларов и уложил в потрепанный портфель. Смел туда же спрей против мух и прочие ненужные мелочи. С самым пренебрежительным видом. Словно презирал себя, что было недалеко от истины. Закрыл портфель. Запер сейф, затем – комнату-сейф и наконец входную дверь.
  Он вышел на улицу – ему улыбалась полная луна. Звездное небо дугой повисло над бухтой, зеркальным его отражением были огоньки кораблей, застывших в ожидании на темном горизонте. Он поймал такси, это был кэб «Понтиак», назвал адрес. И вскоре они уже тряслись по дороге к аэропорту, и Оснард с любопытством разглядывал сиренево-розового Купидона из неоновых лампочек, игриво нацелившего свою стрелу в сторону бунгало «для любви», которые тот рекламировал. Черты лица его словно затвердели, это было заметно лишь при свете фар пролетающих мимо машин. Маленькие темные глазки продолжали неустанно следить за дорогой в зеркальцах заднего и бокового вида, и в них в свете тех же фар вспыхивал огонек. Благоприятным случаем может воспользоваться лишь подготовленный ум, произнес он про себя. То было любимое изречение его учителя из начальной школы, который как-то, отстегав его до синяков, предложил сгладить разницу между ними, раздевшись догола.
  Неподалеку от Уэтфорда, что к северу от Лондона, находится Оснард-Холл. Чтобы попасть туда, надо совершить сложный и путаный объезд, затем резко свернуть, проехать через захудалое имение под названием «Поляна с вязами», потому что именно вокруг этого места некогда росли большие вязы. Последние пятьдесят лет Оснард-Холл был более обитаем, нежели на протяжении четырех предшествующих столетий. То в нем устраивали дом престарелых, то исправительное учреждение для малолетних правонарушителей, то питомник для разведения гончих. Затем здесь под руководством старшего брата Оснарда, мрачноватого джентльмена по имени Линдсей, было организовано нечто вроде храма медитаций для последователей какой-то восточной секты.
  Во время всех этих трансформаций сам Оснард находился то в Индии, то в Аргентине, однако принимал участие в дележе ренты, спорил о ремонте и стоимости содержания дома и выражал сомнение в том, что состарившейся няне следует выплачивать пенсию. Но постепенно, по мере того как вместе с ними старел и приходил в упадок родной дом, братья махнули на него рукой, им просто не хотелось возиться. Дядя Оснарда забрал свою долю в Кению и все там растратил. Кузен Оснарда счел, что разбогатеть можно только в Австралии, купил там устричную ферму и остался в выигрыше. Адвокат Оснардов, изрядно пощипав семейную собственность, которой управлял по доверенности, украл все, что осталось после удручающе неумелого управления, и пустил себе пулю в лоб. Оснарды, не оказавшиеся среди пассажиров «Титаника», пошли ко дну вместе со страховой компанией «Ллойд». Мрачный Линдсей, никогда не признававший полумер, обрядился в шафрановую робу буддистского монаха и повесился на единственной уцелевшей в саду вишне.
  Лишь родители Оснарда, хоть и обнищавшие, сохраняли порой просто удручающую живость и энергию. Отец заложил семейное имение в Испании, умудрялся жить на жалкие крохи, оставшиеся от его состояния, и доить испанских родственников. Мать поселилась в Брайтоне, где делила крохотную холостяцкую квартирку с чихуахуа и бутылкой джина.
  Другие на месте Оснарда при виде столь удручающих перспектив отправились бы в дальние края искать счастья. На худой конец – в Испанию, где можно было греться на солнышке и ничего не делать. Но Оснард еще с младых ногтей почему-то вбил себе в голову, что создан для Англии, мало того, что Англия создана для него. Полное лишений детство, самые бедные школы-пансионы оставили в его душе неизгладимый отпечаток. И вот в возрасте двадцати лет он счел, что уже отдал родной Англии больше, чем могла бы рассчитывать любая порядочная страна, и решил, что настала пора не отдавать, а получать.
  Весь вопрос, как? Он не сумел овладеть ни специальностью, ни каким-либо прибыльным ремеслом, не проявил особых талантов ни на поле для гольфа, ни в постели. Зато с необыкновенной ясностью понимал, что Англия разлагается и что он способен применить свои силы и способности в каком-нибудь загнивающем английском учреждении, которое возместит ему то, чего в свое время недодали другие подобные учреждения. Первой на ум пришла Флит-стрит. Но он был полуграмотен и абсолютно беспринципен. Он хотел лишь рассчитаться. И эти качества как нельзя лучше соответствовали тем требованиям, которые предъявлялись к новому нарождающемуся классу газетчиков. После двух многообещающих лет работы в качестве репортера в «Лоуборо Ивнинг Мессенджер» карьера его с треском провалилась. Причиной тому стала жареная статейка под названием «Сексуальные шалости старейшин города», материалы к которой были почерпнуты из постельных бесед с супругой главного редактора.
  И тогда Оснард занялся благотворительностью в пользу братьев наших меньших, и какое-то время ему казалось, что он нашел истинное свое призвание. В роскошных помещениях и зданиях, пригодных для устройства дорогих ресторанов и театров, с болью и страстью обсуждались нужды несчастных британских животных. Для высокооплачиваемых работников фонда не было преград, они посещали все самые престижные гала-концерты и премьеры, банкеты, на которые было принято являться в белых галстуках, ездили по всему миру знакомиться с животными других стран. И все это могло принести вполне ощутимые плоды. «Фонду немедленной помощи ослам» (Организатор: Э. Оснард), а также «Организации досуга для ветеранов собачьих бегов» (Ответственный за финансирование: Э. Оснард) долго и громко аплодировали, но все это длилось до тех пор, пока оба руководителя этих достойных организаций не были приглашены в соответствующие инстанции для финансового отчета.
  После этого он на протяжении тягостной и хлопотливой недели обхаживал англиканскую церковь, которая традиционно способствовала продвижению бойких молодых талантов и даже могла представить особо одаренным нечто вроде стипендии или гранта. Но вся его набожность испарилась, как только он узнал, что церковь катастрофически сократила все подобные инвестиции в связи с общим обнищанием христианского мира. В отчаянии он пустился в целый ряд плохо спланированных финансовых авантюр. Каждая длилась недолго, каждая закончилась полным провалом. И он почувствовал: ему, как никогда прежде, нужна настоящая профессия.
  – А как насчет Би-би-си? – спросил он секретаря, раз в пятый или пятнадцатый, наверное, вернувшись в отдел вакансий при университете.
  Секретарь, преждевременно состарившийся и поседевший мужчина, вяло поморщился.
  – Там уже набрали, – сказал он. Тогда Оснард поинтересовался Национальным трестом [20].
  – Тебе нравятся старые здания? – осторожно спросил секретарь, точно опасался, что Оснард может их взорвать.
  – Да я их просто обожаю. Жить без них не могу.
  – Да уж…
  Слегка дрожащими пальцами секретарь приподнял уголок какой-то папки и заглянул внутрь.
  – Думаю, здесь тебя могут взять. Ты человек со скверной репутацией. В своем роде очаровашка. Два языка, если им, конечно, нужен испанский. Во всяком случае, попытка не пытка.
  – Так, значит, Национальный трест?
  – Нет, нет. Шпионы. Вот, держи. Отнесешь в укромный уголок и заполнишь невидимыми чернилами.
  Оснард нашел свою чашу Грааля. Здесь наконец он обрел свой истинный английский храм, гнилое местечко с более чем приличным финансированием. В тиши именно этого учреждения возносились самые сокровенные молитвы. Здесь работали самые отъявленные скептики, мечтатели, фанатики и безумные аббаты. И водились наличные…
  Нельзя сказать, чтобы при поступлении он столкнулся с какими-то непреодолимыми препятствиями. Служба обновилась, освободилась от оков прошлого, стала по-настоящему бесклассовой в лучших традициях тори. И женщин, и мужчин здесь демократично набирали буквально отовсюду, из всех классов общества. И Оснарда отобрали вместе с другими.
  – Самое печальное в этой истории с вашим братом Линдсеем, покончившим с собой, даже не сам этот факт. Главное, как, по вашему мнению, это отразилось на вас? – спросил сидевший по ту сторону полированного стола шпионократ с пустыми глазами и пугающей кривой ухмылкой.
  Оснард всегда презирал Линдси. И он скроил храбрую гримасу.
  – Мне было больно, очень больно, – ответил он.
  – Как именно больно? – еще одна ухмылка.
  – Ну, такие вещи, они заставляют тебя задаться вопросом: что есть для тебя истинная ценность? Что тебе по-настоящему дорого? Для чего ты родился на этой грешной земле?
  – Ну и как бы вы ответили на них? Фигурировала бы здесь Служба?
  – Безусловно.
  – А вам никогда не казалось… ведь вы так много путешествовали по свету, семья здесь, семья там, двойные паспорта… что вы уже стали не «слишком англичанином» для этого рода службы? Скорее гражданином мира, чем одним из нас? Патриотизм был весьма скользким предметом. Интересно, как справится с этим вопросом Оснард? Начнет оправдываться, защищаться? Будет груб? Или – что хуже всего – чрезмерно эмоционален? Им нечего было опасаться. Ведь он хотел от них только одного – места, где можно было проявить свою аморальность.
  – Англия – это то место, где я держу свою зубную щетку, – ответил он и был вознагражден одобрительным смехом.
  Он уже начал понимать, в чем заключается их игра. Неважно, что ты говоришь, самое главное – как ты это сделал. Находчив ли этот парень? Легко ли его вывести из себя? Достаточно ли он хитер? Легко ли его напугать, сбить с толку? Обладает ли он даром убеждения? Может ли думать одно, а говорить другое?
  – Мы изучили список ваших побед на личном фронте за последние пять лет, юный мистер Оснард, – сказал бородатый шотландец и сощурил глаза, чтоб придать проницательности взгляду. – Должен сказать, он весьма внушителен, – легкое пощелкивание языком, – для такой не слишком продолжительной жизни.
  За столом смех, к которому присоединился и Оснард, но не слишком громко и от души.
  – Думаю, что наилучший способ оценить любовную интрижку, это посмотреть, чем она кончается, – скромно ответил он. – Большинство моих заканчивались вполне пристойно.
  – Ну а остальные?
  – Черт, то есть я имел в виду, господи, кому из нас не доводилось просыпаться в чужих постелях?
  И, что было ничуть не характерно для подобных собраний, все шестеро сидевших за столом напротив него, в том числе и бородатый, снова вознаградили Оснарда осторожным смехом.
  – Вы член семьи. Надеюсь, вы понимаете это? – сказал начальник отдела кадров, в качестве поздравления обменявшись с новичком рукопожатием.
  – Что ж, от души надеюсь, так оно и есть, – сказал Оснард.
  – Нет, нет. Вы меня не поняли. Я имел в виду старую семью. Одна тетя. Один кузен. Или вам о них действительно ничего не известно?
  К великому удовлетворению кадровика, он действительно ничего не знал. И когда услышал, кто они такие, его родственники, из груди Оснарда едва не вырвался грубый животный смех. Впрочем, он в последний момент спохватился и выдавил недоверчиво изумленный смешок.
  – Я Лаксмор, – представился бородатый шотландец и тоже пожал ему руку. Рукопожатие оказалось на удивление схожим с первым, те же крупные, сильно выступающие костяшки пальцев. – Я курирую Иберию, Латинскую Америку, а также пару-тройку других мест в том же регионе. Возможно, вы слышали обо мне в связи с той небольшой заварушкой на Фолклендах. Милости прошу ко мне, после того как вы пройдете столь необходимые вам подготовительные курсы, юный мистер Оснард.
  – Жду не дождусь, – не растерялся Оснард.
  И ничуть не покривил при этом душой. По его наблюдениям, шпионы эпохи, наступившей после «холодной войны», знавали и лучшие, и худшие времена. Служба была готова пустить деньги на ветер, но где, скажите, разразится буря? Застрявший в так называемом Испанском Погребе, служившем одновременно редакторским отделом мадридского телефонного справочника, среди осатаневших от непрерывного курения уже немолодых дебютантов оркестра под управлением Алисы, молодой стажер делал беглые наброски для своих малоприятных нанимателей, окопавшихся на торжище в Уайтхолле:
  "Предпочтительнее всего Ирландия: регулярные доходы, отличные долгосрочные перспективы, но сборы скудны, если распределить между соперничающими агентствами.
  Исламисты воинствующего толка: спорадические взрывы активности, в основном неуправляемые. В качестве замены красного террора никак не пригодны.
  Оружие за наркотики, компании с ограниченной ответственностью: никакого смысла. Службе ни за что не разобраться, кому платить: то ли егерю, то ли браконьеру".
  Что же касается самого ходового товара нынешнего века – промышленного шпионажа, то лично он считал, что достаточно взломать нескольких тайваньских кодов или переманить на свою сторону несколько корейских шифровальщиков – и большего для процветания английской промышленности сделать просто нельзя. Был просто убежден в этом, пока его не призвал к себе Скотти Лаксмор.
  – Панама, мой юный друг мистер Оснард, – говорил он, расхаживая по синему ковру своего кабинета, потрескивая суставами, пощелкивая языком, работая локтями, словом, весь в движении, – вот самое подходящее место для молодого офицера, где он может проявить все свои таланты! Да это место для всех нас, если б идиоты, засевшие в казначействе, видели чуть дальше своего носа. Не премину отметить, специально для вас, здесь просматривается та же проблема, что и с Фолклендами. Но, как говорится, гром не грянет, мужик не перекрестится.
  Кабинет у Лаксмора был просторный и близок к самому Олимпу. Через его тонированные и бронированные окна был виден по ту сторону Темзы Вестминстерский дворец. Сам Лаксмор был маленький. Острая бородка и энергичная походка никак не помогали ему казаться больше и значительней. Он был стариком в этом мире молодых людей и знал, что если сбавит прыть, упадет. Во всяком случае, так казалось Оснарду. И еще у Лаксмора была привычка прищелкивать языком и с шумом втягивать воздух сквозь зубы – точно он постоянно сосал леденец.
  – Но мы делаем успехи. Нас донимают Министерство торговли и Банк Англии. Министерство иностранных дел пока что не впало в истерику, но выражает сдержанную озабоченность. Помню, они выражали примерно те же эмоции, когда я имел удовольствие ознакомить их с намерениями генерала Гальтиери относительно пресловутых Мальвинских островов.
  Сердце у Оснарда тоскливо заныло.
  – Но, сэр… – возразил он робким тоном, как и подобает неофиту.
  – Да, Эндрю?
  – Какие у Британии могут быть интересы в Панаме? Или я слишком глуп и чего-то недопонимаю?
  Лаксмору польстили наивность и простодушие этого мальчика. Самое острое наслаждение он испытывал, формируя и оттачивая для Службы такой благодатный материал, как молодежь.
  – Ровным счетом никаких, Эндрю. Страна, подобная Панаме, никаких интересов ни в какой области или форме представлять для Британии не может, – ответил он, кривя в усмешке рот. – Несколько оставшихся на берегу моряков, несколько сот миллионов британских капиталовложений. Довольно подозрительная кучка ассимилировавшихся в свое время британцев, пара дышащих на ладан консультативных комитетов – вот, собственно, и все, чем ограничиваются наши интересы в Панаме.
  – Но в таком случае…
  Взмахом руки Лаксмор призвал Оснарда к молчанию. А потом заговорил, адресуясь к своему отражению в бронированном стекле:
  – Просто иногда надо поставить вопрос несколько иначе, мой юный друг мистер Оснард, и можно получить совсем другие ответы. О да!
  – Но как, сэр?
  – Что такое наши геополитические интересы в Панаме? Попробуйте задать себе этот вопрос. – Он увлекся. – Что такое наши жизненные интересы? Что диктует нам кровь завоевателей мира, доставшаяся в наследство от великих предков, от традиций нашей великой нации, привыкшей рисковать? Что видим мы в бинокле, наводя его на эти далекие острова, какое будущее для этой страны? Неужели не замечаем сгустившихся над ней черных туч, а, юный мой друг Оснард? – он окончательно воспарил. -
  Где еще на всем земном шаре отыщется второй Гонконг, живущий взаймы у времени, где вот-вот разразится очередная катастрофа? – Теперь он смотрел на тот берег реки, и взгляд его был мрачно сосредоточенным. – Варвары уже у ворот, мистер Оснард. Хищники со всех концов света слетаются к маленькой беззащитной Панаме. Вон те огромные часы отсчитывают минуты, оставшиеся до Армагеддона. Неужели нашему казначейству это нужно? Нет. Но они трусы, они, как всегда, уже зажали уши ладонями. Кто выиграет этот самый большой приз в истории наступающего тысячелетия? Арабы? Японцы, оттачивающие свои катанас [21]? Ну, конечно, они! А может, китайцы или какой-нибудь объединенный латиноамериканский консорциум, подкрепленный кокаиновыми миллиардами? И что это за Европа без нас? Снова вылезут эти немцы, эти хитрюги французы. Нет, Британия уже никогда не будет прежней, Эндрю. Это определенно. И нет, нет, это ни в коем случае не наша сфера влияния. Не наш канал. У нас нет интереса в Панаме. Панама – это болото, мой юный мистер Оснард. Панама – это двое мужчин и одна собака, и давайте все выйдем и устроим праздничный ленч!
  – Они сошли с ума, – прошептал Оснард.
  – Ничего подобного. Они абсолютно правы. Не наша юрисдикция. А Заднего Двора.
  Оснарду показалось, что он вовсе перестал что-либо понимать, затем мысль заработала снова. Задний Двор! Сколько раз за время его обучения на курсах упоминалось это название. Задний Двор! Эльдорадо каждого британского шпионократа! Вся власть и влияние сосредоточены на американском Заднем Дворе! Особые отношения возобновляются! Началось столь желанное возвращение к золотому веку, когда сыны Йеля и Оксфорда в твидовых пиджаках снова усядутся бок о бок в тех же отделанных деревянными панелями комнатах и будут делиться своими имперскими фантазиями! Лаксмор между тем вновь забыл о присутствии Оснарда и продолжал рассуждать вслух:
  – Американцы снова пошли на это. О да! Потрясающая демонстрация их политической незрелости. Столь характерного для них ухода от интернациональной ответственности. Столь распространенного в их международной политике искажения либеральных ценностей. По секрету могу сказать: мы столкнулись примерно с той же проблемой в этой запутанной истории с Фолклендами. О да! – Странная гримаса исказила его губы, он заложил руки за спину и приподнялся на цыпочки. – И дело не только в том, что американцы подписали этот никудышный договор с панамцами, большое спасибо вам за это, мистер Джимми Картер! Они превозносят его до небес! А результат один – они собираются оттуда уйти и, что еще хуже, оставить, таким образом, своих союзников в полном вакууме. И наша задача его заполнить. Вернее, убедить их заполнить его. Показать им ошибочность их пути. Занять по праву принадлежащее нам место в международной политике. Вообще-то это древнейшая из сказок, Эндрю. Мы последние представители римлян на этой земле. У нас есть знания, зато у них – сила и власть. – Он покосился в сторону Оснарда, затем с удвоенной подозрительностью принялся оглядывать углы комнаты, словно проверяя, не пробрались ли туда незамеченными коварные варвары. – Наша задача… ваша задача, мой юный друг, подготовить там почву. Собрать доказательства, свидетельства, чтобы привести наших американских союзников в чувство. Вы меня понимаете?
  – Не совсем, сэр.
  – Это потому, что вам пока что еще не хватает умения масштабно мыслить. Но ничего, вы его приобретете со временем. Поверьте мне, приобретете.
  – Да, сэр.
  – Умение масштабно мыслить состоит из определенных компонентов, Эндрю. Один из них – хорошее знание своего дела. Прирожденным разведчиком можно назвать того человека, который знает, что ищет, еще до того, как найдет. Запомните это, юный мистер Оснард.
  – Обязательно, сэр.
  – Он подключает интуицию. Он проводит отбор. Он пробует на вкус. Он говорит «да» или «нет», но это вовсе не означает, что он всеяден. Он, можно сказать, даже привередлив. Вы меня понимаете?
  – Боюсь, что нет, сэр.
  – Хорошо. Потому что когда придет время, вам откроется все. Нет, не все, но хотя бы часть. Маленький такой уголок.
  – Жду не дождусь, сэр.
  – А что вам еще остается. Терпение – вот еще одна добродетель прирожденного разведчика. Вы должны обладать терпением и невозмутимостью индейца. И его шестым чувством. Вы должны научиться видеть то, что скрыто за горизонтом.
  И словно чтоб продемонстрировать ему, как именно это делается, Лаксмор снова устремил взгляд в окно, на неприступные стены Уайтхолла. И нахмурился. Но хмурость эта адресовывалась Америке.
  – Опасная неуверенность в себе, вот как я это называю, юный Оснард. Крупнейшая мировая держава попала в путы собственных пуританских принципов. Да поможет нам бог. Неужели они не слышали о Суэце? Да несколько покойников, должно быть, перевернулись в гробу! Нет большего преступления в политике, мой юный мистер Оснард, чем избегать использовать принадлежащую по праву власть! Америка должна обнажить свой меч, иначе она погибнет и утянет нас за собой. Неужели мы должны спокойно смотреть на то, как наше бесценное западное наследие преподносится варварам на блюдечке? Видеть, как обескровливается наша торговля, как буквально сквозь пальцы уходит наша власть, в то время как японская экономика уже затмевает нам солнце и «тигры» Юго-Восточной Азии отрывают от нас по куску? Неужели мы заслуживаем этого? Да мы ли это вообще? Неужели таков дух нынешнего молодого поколения, а, мистер Оснард?
  Возможно… Возможно, мы просто напрасно теряем время. Попробуйте разубедить меня, Эндрю. Наверное, я просто посмешище в ваших глазах.
  – Это не мой дух. Я точно знаю это, сэр, – преданно глядя ему в глаза, откликнулся Оснард.
  – Умница, хороший мальчик. И не мой, не мой. – Лаксмор умолк и смерил Оснарда взглядом, словно прикидывая, стоит ли открыть ему еще одну сокровенную тайну. – Эндрю…
  – Сэр?
  – Мы, слава богу, не одни.
  – Это очень хорошо, сэр.
  – Вот ты сказал «хорошо». Но что ты знаешь об этом?
  – Только то, что вы говорите мне. И еще… то, что я чувствовал долгие годы.
  – Так вам на этих курсах ничего такого не говорили? Что «ничего»? Оснард растерялся.
  – Ничего, сэр.
  – Ни разу не упоминали о Комитете по планированию и эксплуатации?
  – Нет, сэр.
  – Под председательством Джеффри Кавендиша, человека во всех отношениях замечательного, широко мыслящего, обладающего незаурядным даром убеждать и оказывать необходимое влияние?
  – Нет, сэр.
  – О человеке, который знает свою Америку как никто другой?
  – Нет, сэр.
  – И не было никаких разговоров о новых реалистичных подходах, ведущихся в тайных кулуарах власти? О расширении базы по конверсии политики? О том, что надо отовсюду, из всех слоев общества, собирать достойных мужчин и женщин под наш тайный флаг?
  – Нет.
  – О поощрении тех, кто ради спасения и сохранения величия страны готов отдать всего себя без остатка? Причем совершенно неважно, кто эти люди, члены королевской семьи, промышленные или газетные магнаты, банкиры, судовладельцы, просто мужчины и женщины со всех концов мира?
  – Нет.
  – Что все мы вместе будем планировать, а спланировав, претворять в жизнь наши планы? Что будем соблюдать крайнюю осторожность и бдительность в привлечении талантливых умов извне, чтоб, не дай бог, не повредить росток в зародыше? Ничего такого?
  – Ничего.
  – Тогда я должен держать язык за зубами, мой юный друг мистер Оснард. И вы тоже. Чтоб не давать повода Службе подумать о длине и толщине веревки, на которой они нас повесят. Но ничего. Мы, с божьей помощью, тоже достанем меч из ножен, и он перерубит эту веревку. Забудьте все, что я только что вам говорил.
  – Хорошо, сэр.
  Закончив эту необычную проповедь, Лаксмор с чувством собственной правоты вернулся к прежней теме:
  – Неужели ни наше галантное Министерство иностранных дел, ни высоколобых либералов с Капитолийского холма ни чуточки не беспокоит тот факт, что панамцы органически не способны управлять даже киоском по продаже кофе, не говоря уже о величайших в мире торговых воротах? Что они насквозь коррумпированы, ленивы, думают лишь об удовольствиях, продажны и бездеятельны? – Он резко развернулся. – Кому они собираются продавать себя, Эндрю? Кто их купит? За сколько? И как это отразится на наших жизненно важных интересах? Катастрофа… это не то слово, которое я склонен употреблять бездумно, Эндрю.
  – Тогда почему бы не сказать «преступление»? – горя желанием помочь, воскликнул Оснард.
  Лаксмор покачал головой. Еще не родился на свет человек, имевший право столь самонадеянно поправлять его определения. У этого ментора и проводника по жизни, в которые он сам себя назначил Оснарду, имелась в колоде еще одна карта, и юный Эндрю должен был увидеть, как он ее разыграет. Поскольку незаметные манипуляции Лаксмора могли воплотиться в реальность только при свидетелях. И вот он взялся за зеленый телефон, соединяющий его с другим бессмертным на Олимпе в Уайтхолле, и на лице его возникло игривое и одновременно многозначительное выражение.
  – Таг! – восторженно воскликнул он, и на секунду Оснарду показалось, что это не имя, а кодовое название некой тайной инструкции. – Скажи-ка мне, Таг, прав я или что-то перепутал? Ну, на тему того, что члены «Планирования и эксплуатации» устраивают в следующий четверг маленькие такие посиделки в доме некой персоны?… Ага, значит, все-таки прав. Так, так, так… Мои шпионы, они далеко не всегда пунктуальны. Гм, гм… Таг, а ты не окажешь мне честь отобедать накануне, чтоб мы могли основательно подготовиться к этой встрече?… Ха, ха, ха!… И если к нам присоединится дружище Джефф, ты ведь не будешь против? Только, чур, я плачу! Я настаиваю! Послушай-ка, а где будет удобней для нас обоих? Лучше всего, я думаю, в каком-нибудь тихом местечке, подальше от основного потока. А то и в омут недолго угодить. Есть у меня на уме один миленький итальянский ресторанчик, недалеко отсюда, на набережной. Карандаш у тебя под рукой, Таг?…
  И все это время он вертелся на каблуках, привставал на цыпочки и медленно сгибал и разгибал колени, но делал все это осмотрительно, стараясь не наступить на телефонный провод под ногами.
  – Панама? – радостно воскликнул кадровик. – В качестве первого поста? Для вас? Еще не оперившегося, в столь нежном возрасте? Где все эти роскошные панамские девочки будут вас искушать? Наркотики, первородный грех, шпионы, жулики всех мастей? Да Скотти, должно быть, тронулся умом!
  И, вдоволь нахохотавшись, кадровик сделал то, что и положено было ему сделать. А именно – отправил его в Панаму. Отсутствие опыта у Оснарда препятствием не было. Он получил самые высокие отзывы от своих преподавателей. К тому же он знал язык и обладал незапятнанной в глазах Службы репутацией.
  – Главного осведомителя придется подбирать самому, – заметил кадровик с сочувственным вздохом. – В наших списках, к сожалению, там никто не значится. Полностью отдали это местечко на откуп американцам. А те только морочат нам голову. Докладывать будете напрямую Лаксмору, ясно? И постарайтесь без аналитических выводов, по крайней мере, на первых порах. И пока не получите специальной инструкции.
  Найдите нам какого-нибудь банкира, юный мистер Оснард. – Знакомый свистящий звук, это Скотти втянул сквозь зубы воздух. – Но толкового, который бы знал, что почем в этом мире. Эти современные банкиры только выставляются напоказ, больше ничего не умеют. Совсем не то, что старое поколение. Помню, была у нас парочка в Буэнос-Айресе, еще во время заварушки на Фолклендах… С помощью компьютерной базы данных, чье существование так грубо игнорировалось и Вестминстером, и Уайтхоллом, Оснард прошерстил досье на всех британских банкиров в Панаме, но их можно было пересчитать по пальцам, к тому же ни один, при ближайшем рассмотрении, не подходил под определение Лаксмора.
  Тогда найдите нам подобающего магната, юный мистер Оснард, – многозначительное подмигивание проницательным глазом. – У которого рыльце в пушку! Оснард затребовал данные на всех британских бизнесменов в Панаме, и, хотя некоторые из них были довольно молоды, рыльца в пушку он, как ни старался, не обнаружил.
  Тогда найдите нам какого-нибудь писаку, юный мистер Оснард. Писаки вечно задают вопросы, и это не вызывает подозрения. Везде суют свой нос, рискуют!Должен же среди них отыскаться хоть один приличный человек. Найдите его. Можете даже привезти ко мне, хочу на него взглянуть! Оснард запросил материалы на всех британских журналистов, когда-либо бывавших в Панаме и владевших испанским языком. Ему приглянулся упитанный усатый мужчина в галстуке бабочкой. Звали его Гектор Прайд, и писал он для какого-то неизвестного Оснарду англоязычного ежемесячного издания под названием «Эль Латино», выходившего в Коста-Рике. Отец его был виноторговцем из Толедо.
  Как раз тот парень, что нам нужен, мой юный мистер Оснард! – Бешеное топтание ковра. – Завербуйте его, купите его. Деньги не проблема. Я позабочусь об этом. И скряги из казначейства отопрут свои сундуки. Я заручился поддержкой на самом верху. Все же это очень странная страна, юный мистер Оснард, обязует промышленников и предпринимателей платить за свою разведку. Но такова уж грубая природа нынешнего мира… Оснард использует прикрытие, представляется научным сотрудником Министерства иностранных дел и через посредника приглашает Гектора Прайда на ленч в «Симпсонс». И тратит там вдвое больше выданной Лаксмором суммы. Прайд, что свойственно людям его профессии, много говорит, ест и пьет тоже очень много, но ничего не слушает. Оснард ждет, пока не подадут пудинг, чтоб поднять нужную тему, затем сыр на десерт. Очевидно, к этому времени терпение Прайда тоже истощилось, и он, к смущению Оснарда, вдруг обрывает свои рассуждения о влиянии культуры инков на современную перуанскую мысль и разражается грубым смехом.
  – Ну, что же вы ко мне не пристаете? – гудит он на весь зал, к испугу и смятению обедающих за соседними столиками. – Или со мной что не так? Или у вас в такси сидит какая-нибудь гребаная девчонка?
  Как выяснилось, Прайд был уже завербован соперничающим и ненавистным подразделением британской разведки, которое также владело его газетой.
  – Помните, я говорил вам об одном человеке по имени Пендель, – напоминает Оснард Лаксмору, воспользовавшись тем, что у того наступило временное затишье. – Ну, у которого жена в Комиссии по каналу. По-моему, просто идеальная пара.
  Он думал об этом дни и ночи напролет, ни о чем больше думать просто не мог. Благоприятным случаем может воспользоваться лишь подготовленный ум. Он выучил уголовное дело на Пенделя наизусть, он часами разглядывал его тюремные фотографии – анфас и в профиль. Он изучал его ответы на вопросы полиции, хотя большая их часть была умело сфабрикована в интересах следствия; он читал отчеты психиатров и работников соцобеспечения; материалы наблюдения за его поведением в тюрьме; раскопал все, что мог, о Луизе и ее крохотном мирке под названием Зона. Подобно служителю оккультных наук, он открывал для себя тончайшие нюансы в психике и поведении Пенделя; изучал его пристально, как разглядывает ясновидец карту, где вместо исчезнувшей равнины красуются непроходимые джунгли. Я найду тебя, я понял, кто ты такой, жди меня, жди, случаем может воспользоваться лишь подготовленный ум. Лаксмор сомневается. Всего неделю тому назад он счел Пенделя совершенно непригодным для той высокой миссии, которая ему предназначалась.
  В качестве моего главного информатора? Твоего информатора, Эндрю? С таким сомнительным прошлым? Портной? Да наверху над нами будут смеяться! Но когда Оснард снова поднажал на него, на этот раз после ленча, Лаксмор, похоже, немного смягчился.
  Я человек без предрассудков, мой юный друг, и я уважаю твои суждения. Но дело кончится тем, что этот прохвост из Ист-Энда вонзит тебе в спину нож. Это у них в крови. Милостивый боже, до чего же мы опустились! Нанимаем тюремных пташек! Но это было неделю назад, а панамские часы тикали все громче.
  – А знаешь, кажется, мы действительно нашли нашего человека, – сказал Лаксмор, со свистом втянул воздух сквозь зубы и во второй раз перелистал краткое досье на Пенделя. – И тем не менее поступили вполне благоразумно, прощупав сперва почву в других местах, да… Наверху это непременно отметят как наш плюс, – Пенделя допрашивали в полиции еще мальчишкой, и он, полностью признав свою вину, сумел утаить массу фактов, окончательно запудрил им мозги и никого не заложил. – Этот человек просто первоклассный материал, если смотреть не поверхностно, а в самую его суть, как раз такой тип нам и нужен в этой маленькой криминальной стране. – Пощелкивание языком. – Знаешь, у нас есть похожий на него парень, работал в доках в Буэнос-Айресе во время фолклендского инцидента. – На секунду он остановил взгляд на Оснарде, но в этом взгляде не было и намека на то, что он считает своего подчиненного человеком с криминальными наклонностями. – Что ж, займись им, Эндрю. Но они крепкие орешки, эти галантерейщики из Ист-Энда. Ты к этому готов?
  – Думаю, да, сэр. Если вы немного намекнете, как лучше подступиться к этому делу.
  – Нет ничего лучше злодея и преступника в такой игре, как наша, при условии, конечно, что это наш злодей, – об иммиграционных бумагах отца Пендель никогда не знал. – А его жена так просто находка, – цоканье языком, – считай, одной ногой мы уже в этой самой Комиссии по каналу, о, мой бог… К тому же – дочь американского инженера. Лично я усматриваю в этом важный сдерживающий фактор, Эндрю. И христианка к тому же. Наш джентльмен из Ист-Энда сделал неплохой выбор. Никаких религиозных барьеров, ничего такого не просматривается. Личные интересы всегда на первом месте, что неудивительно. – Свист воздуха в зубах. – Вот что, Эндрю, я уже вижу, какие тут прорисовываются для нас перспективы. Но только ты должен по три раза как минимум проверять все его отчеты, это я тебе говорю. Он еще тот мошенник и взяточник, держит нос по ветру, и нюх у него, несомненно, есть. Но только как ты со всем этим справишься? Кто кого будет вести? Вот в чем проблема. – Взгляд искоса на свидетельство о рождении с именем матери, которая убежала. – Эти ребята определенно знают, как проникнуть в кабинет человека, это несомненно, о да. И урвать свой кусок. Боюсь, мы бросаем тебя в темный омут. Так справишься или нет?
  – Вообще-то думаю, что справлюсь.
  – Да, Эндрю. Я тоже так думаю. Наш клиент крепкий орешек, но наш. И это самое главное. Хорошо ассимилировался, имеет опыт заключения, знает темные стороны жизни, – пощелкивание языком. – И грязную подоплеку всех человеческих побуждений. Тут есть определенная опасность, но как раз это мне и нравится. И наверху тоже одобрят, – Лаксмор захлопнул папку с досье и снова принялся ходить по кабинету, на этот раз – кругами. – Если к патриотизму апеллировать невозможно, можно его и припугнуть. И одновременно – сыграть на жадности, стремлении разбогатеть. Теперь позволь мне рассказать, что такое главный осведомитель, Эндрю.
  – Пожалуйста, сэр.
  Со словом «сэр» по традиции было принято обращаться к директору Службы – таким образом Оснард хотел подчеркнуть свое особое уважение к Лаксмору.
  – Ты можешь выбрать себе плохого солдата, юный мистер Оснард. Поставить его перед сейфом под названием «оппозиция», и комбинация нужных цифр будет звенеть у него в ушах, но он все равно придет к тебе с пустыми руками. Я знаю, я там был. Наплакались с одним таким во время той неприятности на Фолклендах. Но хороший… ты можешь бросить его посреди пустыни с завязанными глазами, и через неделю он унюхает цель. Почему? Да потому, что у него есть воровское чутье, – пощелкивание языком. – Сам видел это много раз. Запомни это, Энди. Если у человека нет такого чутья, он ничто.
  – Запомню, сэр, – обещал Оснард. Резкий разворот на каблуках. И вот Лаксмор усаживается за стол. Тянется к телефону. Кладет руку на трубку.
  – Позвони в Бюро регистрации, – приказывает он Оснарду. – Пусть подберут ему псевдоним, любой, наобум. В псевдониме всегда прочитывается намерение. Составь на мое имя представление, не больше чем на одну страницу. Они там люди занятые. – Тут он наконец стал набирать номер. – А я тем временем сделаю пару телефонных звонков кое-каким влиятельным членам общества, которые дали обет хранить тайну, а потому навеки остались безымянными. – Щелканье языком. – Эти жалкие любители из казначейства должны к ним прислушаться. Только вдумайся, Эндрю, канал! – тут он внезапно перестает набирать номер, кладет трубку на рычаг. Оборачивается и смотрит сквозь тонированные стекла на здание парламента, над которым угрожающе сгустились черные тучи. – Прямо так и скажу им, Энди. На карту поставлена судьба канала. Это будет наш девиз. Под знамена которого мы должны собрать людей из разных слоев общества. Но мысли Оснарда оставались на грешной земле.
  – Наверное, мы должны разработать какую-то хитрую систему оплаты для него, да, сэр?
  – Это еще зачем? Ерунда. Правила для того и существуют, чтоб их нарушать. Неужели вас этому не учили? Ну, разумеется, нет! Эти инструкторы, они все из бывших. Вижу, у тебя есть какие-то соображения. Валяй, выкладывай.
  – Дело в том, сэр…
  – Да, Эндрю?
  – Мне бы хотелось узнать о его нынешнем материальном положении. В Панаме. Если он зарабатывает кучу денег…
  – Ну и?…
  – Мы ведь должны предложить ему приличное вознаграждение, верно, сэр? Допустим, парень зашибает четверть миллиона баксов в год, а мы предложим ему двадцать пять тысяч. Вряд ли он клюнет. Если вы, конечно, понимаете, о чем это я.
  – Ну и?… – игриво, раскручивая на дальнейшие рассуждения, протянул Лаксмор.
  – Ну и вот, сэр. Просто я подумал, может, кто из ваших друзей в Сити заглянет в банк Пенделя под каким-то приличным предлогом и выяснит, сколько у него на счету.
  Лаксмор уже вовсю накручивал диск телефона, а свободной рукой ощупывал складку на брюках.
  – Мириам, дорогая. Найди-ка мне Джеффа Кавендиша. Если не получится, тогда Тага. И еще, Мириам, это очень срочно.
  Прошло четыре дня, прежде чем Оснард вновь был вызван в этот кабинет. На столе у Лаксмора лежали банковские отчеты, свидетельствовавшие о плачевном состоянии дел Пенделя, – маленькая любезность со стороны Рамона Радда. Сам Лаксмор неподвижно стоял у окна, предвкушая сладострастный момент.
  – Он растратил сбережения своей жены, Эндрю. До последнего пенни. Не устоял перед искушением. Они никогда не могут. Так что можно брать его голыми руками.
  Он выждал, пока Оснард не ознакомится со всеми цифрами.
  – Тогда какую зарплату ему ни дай, все равно не поможет, – заметил Оснард, куда лучше разбиравшийся в финансовых вопросах, чем его босс.
  – Это еще почему?
  – Прямиком отправится в карман менеджеру банка. Следует подумать о более существенном финансировании.
  – Сколько?
  У Оснарда уже была на уме сумма. И он ее удвоил, чтобы можно было торговаться дальше.
  – О, господи, Эндрю! Не слишком ли жирно?
  – Могло быть и больше, сэр, – мрачно заметил Оснард. – Он увяз по самое горло.
  Лаксмор в поисках утешения перевел взгляд на небо над Сити.
  – Эндрю…
  – Да, сэр?
  – Я ведь, кажется, говорил тебе, что масштабное видение состоит из определенных компонентов?
  – Да, сэр.
  – Так вот, один из них – это высокий уровень. Не посылай мне отбросов, Энди. Всякую там мелкую картечь. Нет, чтобы этого не было. «Вот, Скотти, бери этот мешок с костями, а там посмотрим, что твои аналитики смогут из него вытрясти». Ты меня понимаешь?
  – Не совсем, сэр.
  – Здешние аналитики, они все поголовно идиоты. Не умеют проводить связи. Не видят дальше своего носа. Человек пожинает то, что посеет. Ты меня понимаешь? Великий разведчик улавливает историю в действии. А эти парни «с девяти до пяти», что засели на третьем этаже и думают исключительно о своих закладных, органически не способны поймать историю в действии. Ну а мы с тобой? Человеку необходимо особое видение, чтоб поймать историю в действии. Ты согласен?
  – Буду стараться, сэр.
  – Смотри, не подведи меня, Эндрю.
  – Постараюсь не подвести, сэр.
  Но если б Лаксмор в тот момент обернулся, он бы к своему изумлению увидел, что выражение лица Оснарда ничуть не соответствует покорному и робкому тону. На простодушном лице играла торжествующая улыбка, а в глазах сверкал жадный огонек. Упаковав вещи, продав машину, заверив каждую из полудюжины подружек в вечной верности – словом, проделав все эти обычно связанные с отъездом операции, Эндрю Оснард предпринял шаг, несколько неожиданный и не характерный для молодого англичанина, отправляющегося в дальние края верой и правдой служить своей королеве. Через дальнего родственника в Вест-Индии он открыл себе счет на Каймановых островах, прежде удостоверившись, что этот банк имеет свое подразделение в Панама-Сити.
  Глава 13
  Оснард расплатился с таксистом и вышел из «Понтиака» в ночь. Царившая вокруг тишина, скудное освещение напомнили ему о тренировочном лагере. Он весь вспотел. В этом чертовом климате вечно ходишь потным. Трусы липли к заднице. Рубашка – как мокрое кухонное полотенце. Ненавижу все это! Недавно пошел дождь. Мимо него по мокрой мостовой воровски проскальзывали автомобили с выключенными фарами. Высокая живая изгородь придавала этому месту еще большую таинственность. С портфелем в руке он пересек асфальтированный двор. Шестифутовая пластиковая статуя голой Венеры, освещенная изнутри в области причинного места, отбрасывала слабое свечение. Он споткнулся о шланг для поливки, чертыхнулся, на сей раз по-испански, и вышел к ряду гаражей с болтающимися над дверями пластиковыми ленточками и слабой лампочкой, освещающей номер на каждом. Дойдя до гаража под номером восемь, он отодвинул рукой ленточку, нащупал на стене красную кнопку и надавил на нее. Бесполый голос из ниоткуда поблагодарил его за визит.
  – Я Коломбо. Я заказывал номер.
  – Предпочитаете особую комнату, сеньор Коломбо?
  – Предпочитаю ту, которую заказал. На три часа. Сколько?
  – Может, все-таки хотите поменять его на особый сеньор Коломбо? Дикий Запад? Арабские ночи? Таити? Всего-то на пятьдесят долларов больше.
  – Нет.
  – Тогда сто пять долларов, будьте добры. Желаю приятно провести время.
  – Выпишите мне чек на триста, – сказал Оснард Запищал звонок, и на уровне его локтя открылся освещенный ящик для писем. Он вложил в его красную пасть две купюры – сто и двадцать долларов, пасть тотчас захлопнулась. Пришлось подождать, пока деньги проверяли на специальном детекторе и выписывали требуемый чек.
  – Приходите еще, сеньор Коломбо.
  Его ослепил луч белого света, под ногами возник красный коврик с надписью «Добро пожаловать», электронная дверь издала щелчок и отворилась. В лицо, точно из разогретой печи, ударила отвратительная вонь дезинфектантов. Невидимый оркестр наигрывал «О Sole Mio». Пот лил с него градом, он поискал глазами кондиционеры, и они тут же, словно по волшебству, включились. Розовые зеркала на стенах и потолке. В них целая процессия Оснардов. Зеркала в изголовье кровати, застланной малиновым покрывалом в цветочек. Дешевая пластиковая сумочка с расческой, зубной щеткой, тремя французскими презервативами, двумя плитками американского молочного шоколада. На экране телевизора в чьем-то кабинете кувыркались две голые матроны и сорокапятилетний мужчина латиноамериканской наружности с поросшей черными волосами задницей. Оснард поискал глазами кнопку, чтоб выключить это безобразие, но провод был вмонтирован прямо в стену.
  Господи. Как это типично для них.
  Он сел на постель, открыл потрепанный портфель, выложил на покрывало свои принадлежности. В бумагу местного производства был завернут лист свежей копирки. В баллоне для спрея против насекомых лежали шесть коробочек с микропленкой. Почему все эти шпионские принадлежности, выданные ему начальством, выглядят так, словно их приобрели где-нибудь в спецраспределителе для русских властей? Один миниатюрный магнитофончик, никак не замаскированный. Одна бутылка шотландского виски, для главного информатора. Семь тысяч долларов купюрами по двадцать и пятьдесят. Жалкое зрелище, но будем считать, что для начала хватит.
  Затем он извлек из своего кармана четырехстраничную телеграмму от Лаксмора во всем ее нетронутом великолепии и разложил ее по страничкам, чтобы было удобней читать. И сидел, сосредоточенно хмурясь, с приоткрытым ртом, вновь и вновь пробегая ее глазами, выбирая самое важное, стараясь запомнить – так актер, обученный по методу Станиславского, пытается вызубрить свои реплики. Вот это я скажу, но только иначе, а вот этого вовсе говорить не буду, а вот здесь я бы сделал вот так, но только у нас с ним разные подходы. И вдруг Оснард услышал шум машины, въезжающей в гараж под номером восемь. Поднялся, снова убрал все четыре странички телеграммы в карман и вышел в центр комнаты. Услышал стук металлической двери. Затем – приближающиеся шаги и подумал: «Ходит, как какой-то чертов официант». И одновременно продолжал прислушиваться: не раздадутся ли какие-нибудь другие, могущие означать опасность звуки? Может, Гарри продался и проговорился? Может, привез с собой шайку злодеев, и они собираются меня арестовать? Да нет, конечно, нет, этого просто быть не может. Но инструкторы советовали всегда задавать себе такой вопрос, вот я и задаю.
  Стук в дверь, три коротких, один долгий. Оснард щелкнул замком и приоткрыл дверь – на щелочку. На пороге стоял Пендель с шикарным портпледом в руках.
  – Господи боже, Энди! Что ж это такое они тут учудили? Знаешь, все это очень напоминает мне цирк в Бертрам Миллз, куда дядя Бенни водил меня еще маленьким.
  – Ради бога! – злобно прошипел в ответ Оснард и рывком втащил Пенделя в комнату. – Твоя кретинская сумка сплошь в монограммах «П и Б»!…
  Стула в комнате не было, а потому они разместились на постели. На Пенделе была панабриза. Примерно неделю тому назад он уговаривал Оснарда приобрести такую же: прохладная, нарядная, а до чего ж удобная, Энди, ты просто представить себе не можешь. И стоит-то всего пятьдесят долларов. Еще пожалеешь, что отказался. Но сегодня Оснард решил перейти прямо к делу. Никакой болтовни между портным и его клиентом. Полномасштабное общение между осведомителем и шпионом, проводимое по всем правилам, описанным в классическом учебнике шпионажа.
  – Добрался без проблем?
  – Спасибо, Энди, все хокей! А как ты?
  – Есть при себе какие-то материалы, хранить которые лучше у меня?
  Пошарив в кармане панабризы, Пендель извлек пресловутую зажигалку, снова полез в карман, на сей раз за монеткой, с ее помощью отвинтил нижнюю часть зажигалки и вытряхнул из нее крохотный черный цилиндрик. И положил перед Оснардом на постель.
  – Боюсь, тут только двенадцать, Энди. Но потом подумал, все равно лучше передать тебе. В мои дни мы всегда ждали, пока не изведем всю пленку, только потом отдавали ее в проявку.
  – Никто за тобой не следил? Никто не узнал? Может, мотоцикл какой ехал? Или машина? Ничего подозрительного не заметил?
  Пендель покачал головой.
  – Ну а что будешь делать, если они вдруг к нам ворвутся?
  – Тебе видней, Энди. Я постарался выехать как можно раньше. И посоветовал моим источникам информации не высовываться или же поехать отдохнуть куда-нибудь за границу. Ну и не возобновлять свою деятельность, пока не состоится контакт между мной и тобой.
  – Как?
  – При возникновении срочной необходимости звонить только из автомата на автомат, в условленное время.
  Оснард велел Пенделю перечислить все эти условленные часы.
  – Ну а если не сработает?
  – На этот случай всегда есть ателье, верно, Энди? И мы всегда можем условиться о дополнительной примерке твидового пиджака, тут уж никому не подкопаться. Не пиджак, а просто сказка, – добавил он. – При раскрое я всегда чувствую, хороший получится пиджак или нет.
  – Сколько писем ты послал мне со дня нашей последней встречи?
  – Всего три, Энди. Все, что успел за это время. Столько дел сразу навалилось, ты просто не поверишь. Но думаю, что все расходы по обустройству клубной комнаты скоро окупятся.
  – Что за письма?
  – Два счета и одно приглашение посетить открытие нового отдела в бутике. Нормально получились? Потому что я иногда беспокоюсь.
  – Ты слишком слабо нажимаешь на ручку. И написанное теряется, почти не видно. Ты чем пользуешься, шариковой ручкой или карандашом?
  – Карандашом, Энди, как ты мне и велел. Оснард порылся на дне портфеля и достал простой деревянный карандаш.
  – В следующий раз пиши вот этим. Видишь две буквы "Н"? Двойная жесткость.
  Две дамочки на экране бросили своего кавалера и начали ублажать друг друга.
  Так, сначала снабжение. Оснард протянул Пенделю баллончик со спреем против мух, в котором находились кассеты с чистой пленкой. Пендель потряс его, надавил на колпачок и довольно усмехнулся, увидев, что работает. Особое беспокойство он почему-то проявлял по поводу копирки: не потеряла ли эта бумага за время хранения яркость, не высохла ли, Энди? Оснард протянул ему свежую пачку и напомнил, что после использования от копирки надо немедленно избавляться.
  Теперь об агентурной сети. Оснарду хотелось услышать о прогрессе в работе вспомогательных источников и все записать себе в блокнот. Источнику под кличкой Сабина (второе "я" и звездное воплощение Марты), диссидентствующей студентке, отвечающей за кадры тайных маоистов в Зль Чорилло, требовался новый печатный станок, чтоб заменить им старый, сломанный. Стоимость – пять тысяч долларов или около того. Но, возможно, Энди знает, где раздобыть подешевле, старый, но действующий?
  – Пусть покупает сама, – коротко буркнул Оснард, записывая в блокнот «печатный станок» и «десять тысяч долларов». – Она что, до сих пор еще думает, что продает информацию янки?
  – Да, Энди. И будет думать так до тех пор, пока Себастьян не убедит ее в обратном.
  «Себастьян» был еще одним изобретением Марты и являлся любовником Сабины. А заодно – адвокатом бедняков и удалившимся на покой борцом против режима Норьеги. Благодаря близости к беднякам он мог черпать сведения из самой «глубинки», в том числе и о подпольной жизни арабско-мусульманской общины в Панаме.
  – Что слышно от Альфа-Беты? – спросил Оснард.
  Вспомогательный источник под кодовым именем Бета был не кто иной, как сам Пендель, член Национальной Ассамблеи консультативного комитета по каналу, в свободное время занимавшийся банковским дилерством. Причем клиентами его были самые респектабельные семьи. Альфа, доводившаяся Бете тетей, служила секретаршей в Министерстве торговли Панамы. В Панаме у каждого имелась тетушка, работавшая в каком-нибудь полезном месте.
  – Бета в данное время находится за городом, Энди, умасливает своих избирателей, вот почему от него пока ничего не слышно. Но в четверг у него состоится весьма интересная встреча в Министерстве торговли и промышленности Панамы. А в пятницу – обед с самим вице-президентом, так что виден свет в конце туннеля. А как Лондону понравилось его последнее сообщение? Наверняка оценили, да? Потому что порой у него складывается впечатление, что его не слишком ценят.
  – С этим все о'кей. Пока что.
  – И еще Бета интересуется, скоро ли поступит обещанное вознаграждение.
  Оснарду, похоже, тоже было это интересно, поскольку он черкнул в блокнот несколько слов и даже вывел какую-то цифру и обвел кружочком.
  – Дам тебе знать в следующий раз, – сказал он. – Что с Марко?
  – Наш Марко, что называется, очень даже неплохо устроился. Как-то провели вместе вечер в городе. Встречался с его женой, вместе выгуливали собаку, а потом сходили в кино.
  – Ну и когда ты поставишь вопрос ребром?
  – На следующей неделе, Энди, если, конечно, буду в настроении.
  – Что ж, так будь в настроении. Очень тебе советую. Начальная зарплата пятьсот в неделю, через каждые три месяца прибавка, причем деньги вперед. Ну и премиальные, пять тысяч, как только он распишется там, где галочка.
  – Премиальные для Марко?
  – Для тебя, задница, – сказал Оснард и протянул Пенделю стаканчик виски. И для того все вновь предстало в самом розовом свете.
  Оснард явно собирался сказать нечто малоприятное и давал это понять по ряду косвенных признаков, как делают люди, облеченные властью. Подвижные черты лица исказила гримаска недовольства, он неодобрительно следил за кувыркающимися на экране акробатками.
  – А ты, похоже, сегодня радостно настроен, – с упреком произнес он.
  – Благодаря тебе, Энди. Ну и тому, что в Лондоне нами довольны.
  – Знаешь, тебе здорово повезло, что ты в свое время получил ссуду. Верно? Я спрашиваю, верно?
  – Энди, я каждый день благодарю за это создателя. И при мысли, что эта работа поможет вернуть долги, готов запрыгать от радости. Что-то не так, да?
  Оснард вернулся к прежнему, спокойному и покровительственному тону, хотя выражение его лица подсказывало, что вот-вот разразится буря.
  – Да, Гарри. Ты прав. Именно, что не так. Очень даже не так.
  – О господи!…
  – Боюсь, что Лондон не слишком доволен тобой. Во всяком случае, куда меньше, чем ты собой.
  – Что случилось, Энди?
  – Да ничего такого особенного. Просто они пришли к выводу, что Г. Пендель, супершпион, есть не кто иной, как алчный, нелояльный, двуликий взяточник и обманщик.
  Улыбка медленно сползала с лица Пенделя. Плечи ссутулились, руки, которыми он опирался о край кровати, перешли на колени. И он сложил их ладонями вверх, словно демонстрируя тем самым, что никаких дурных намерений у него не было и нет.
  – Есть какая-то конкретная причина, Энди? Или же они имеют в виду общее, так сказать, впечатление?
  – Прежде всего, они совсем недовольны этим мистером Мики чертовым Абраксасом. Пендель резко вскинул голову.
  – Почему? Что плохого им сделал Мики? – неожидан но возмутился он – неожиданно в основном для себя. – Мики в этом не участвует! – агрессивно добавил он.
  – Не участвует в чем?
  – Мики пока что ничего не сделал.
  – Да. Не сделал. В том-то и штука. Он, черт возьми, слишком долго ничего не делает. Не считая того, что и глазом не моргнув принял десять тысяч долларов наличными, под честное, так сказать, слово. Ты мне лучше скажи, что сделал ты? Тоже ничего. Ублажал Мики! – В голосе его звенел мальчишеский сарказм. – А что, спрашивается, сделал я? Выдал тебе весьма приличное вознаграждение за производительность – шутка! Что, если перевести это на простой и понятный язык, означает: дал денег для вербовки совершенно непроизводительного информатора, каким является некий М. Абраксас, гроза тиранов и предводитель простого народа. Да в Лондоне, должно быть, все просто животики надорвали от смеха! Сидят и думают, не слишком ли он зелен, этот их действующий агент, сиречь я. И не слишком ли легковерен, раз связался с такими алчными акулами, как мистер Абраксас и ты.
  Но тирада Оснарда не произвела должного впечатления. И Пендель, вместо того чтоб помрачнеть и испугаться, напротив, весь словно ожил. Об этом говорила сама его поза. Худшее, чего он опасался, миновало, и то, что они обсуждали сейчас, было сущим пустяком в сравнении с его ночными кошмарами. Руки вернулись на прежнее место, он закинул ногу на ногу и привалился к изголовью кровати.
  – Ну и как же Лондон предполагает с ним поступить, а, Энди? – сочувственно осведомился он.
  Оснард отбросил менторский тон и дал выход накопившемуся раздражению.
  – Воззвать к его долгу чести, что ж еще! А как насчет его долга чести нам? Держит нас в подвешенном состоянии – «Ах, сегодня ничего не могу сказать, скажу в следующем месяце». Пудрит мозги всякой там конспирацией, которой не существует в природе. Что якобы может переговорить с какой-то группой студентов, а те, в свою очередь, могут потолковать с какой-то группой рыбаков, которые больше ни с кем не желают говорить, словом – сплошное ля-ля-ля! Да что он о себе возомнил, черт бы его побрал! За кого нас держит? За каких-то гребаных идиотов, что ли?…
  – Это его верноподданные, Энди. Его весьма деликатные и чувствительные источники информации. И он старается беречь этих людей.
  – Да плевать я хотел на его верноподданных! Мы ждем от них хоть каких-то результатов на протяжении вот уже трех недель! И если все они такие чувствительные и щепетильные, так нечего было ему разбалтывать тебе об этом так называемом «движении». А он разболтал. И ты поставил его на довольствие. А если ставишь кого на довольствие, так имеешь право ждать от него результатов, в нашем деле только так. И серьезные люди не намерены дожидаться ответа, пусть даже имеющего вселенское значение, на протяжении трех недель, только, видите ли, потому, что какой-то альтруист и пьяница должен дождаться разрешения от своих людей поделиться с тобой этой информацией.
  – Ну и что ты думаешь теперь делать, а, Энди? – тихо спросил Пендель.
  Если б Оснард обладал более чутким слухом или сердцем, он мог бы узнать в голосе Пенделя те же нотки, что звучали в нем на ленче несколько недель тому назад, когда впервые был поднят вопрос о вербовке молчаливой оппозиции Мики.
  – Я тебе скажу, что надо делать! – рявкнул он. – Пойдешь к чертову мистеру Абраксасу и скажешь ему следующее: «Мне очень неприятно говорить тебе это, Мики, но все же придется. Мой сумасшедший приятель миллионер не желает больше ждать. А потому, если не хочешь вновь загреметь в панамскую кутузку, откуда пришел, по обвинению в заговоре с лицами, которые хрен знает чем занимаются, кроме конспирации, давай выкладывай. Потому как, если сделаешь дело, тебя ждет огромный мешок денег. А ежели нет – так очень жесткая койка в маленьком замкнутом пространстве». Усек? Там, в бутылке, еще осталась вода?
  – Да, Энди. Кажется, осталась. И я уверен, она тебе не повредит.
  Пендель протянул ему бутылку, предоставленную администрацией заведения для поддержания сил истощенных любовными утехами клиентов. Оснард напился, вытер губы тыльной стороной ладони, потом протер горлышко бутылки пухлым пальцем. И вернул ее Пенделю. Но Пендель решил, что пить ему не хочется. Его легонько подташнивало, но это была не того рода тошнота, от которой помогает вода. Она была вызвана мыслями о том, как предлагал поступить Оснард с лучшим его другом и товарищем по заключению Абраксасом, в случае если тот не выполнит его требований. И потом, меньше всего на свете Пенделю хотелось пить из бутылки, горлышко которой было осквернено слюной этого проклятого Оснарда.
  – Бьешься как рыба об лед, – жаловался между тем Оснард, все еще взвинченный и заведенный сверх всякой меры. – И что тебе подсовывают взамен? Всякую чушь! Кормят баснями. Обещаниями. Поживем – увидим. Нам не хватает масштабного видения, Гарри. Позволяющего разглядеть, что там, за углом. А Лондону вынь и подай все прямо сейчас! Они не могут и не желают больше ждать. И мы – тоже. Следишь за моей мыслью?
  – Да, Энди. Конечно, слежу. Весь внимание.
  – Что ж, прекрасно, – ворчливо, но уже более мирным тоном, предполагающим восстановление прежних дружеских отношений, произнес Оснард.
  И от Абраксаса перешел к предмету куда более близкому и дорогому сердцу Пенделя – к его жене Луизе.
  – А Дельгадо, похоже, основательно взялся за свою карьеру, верно? – как бы между прочим заметил Оснард. – Пресса превозносит его чуть ли не до небес за успехи в эксплуатации канала. Но выше ему не подняться, потому как на воре и шапка горит.
  – Читал об этом, – сказал Пендель.
  – Где?
  – В газетах, где ж еще.
  – В газетах?
  Тут настал черед Оснарда перейти в наступление, а Пенделя – отступать.
  – Так разве не Луиза рассказала тебе об этом?
  – Да нет. Из газет узнал. Она бы никогда не сказала. Держись подальше от моего друга, говорили глаза Пенделя. Держись подальше от моей жены.
  – А почему бы, собственно, и нет? – спросил Оснард.
  – Она умеет хранить тайны. Это продиктовано чувством долга. Я ведь уже тебе говорил.
  – А она знает, что мы с тобой встречаемся сегодня?
  – Конечно, нет! Да и разве я стал бы говорить? Я что, чокнутый?
  – Но ведь она должна чувствовать, что что-то происходит, не так ли? Заметить, как изменился твой образ жизни. Она же не слепая!
  – Я расширяю свой бизнес. Это все, что она знает. Что ей положено знать.
  – Не слишком ли сильно ты увлекся этим так называемым расширением? Это, знаешь ли, выглядит подозрительно. Особенно с точки зрения жены.
  – Ну, беспокойства она, во всяком случае, не проявляет.
  – А знаешь, Гарри, она произвела на меня совсем другое впечатление. Там, на острове. Показалась женщиной себе на уме. Которая не станет поднимать шум из-за пустяков. Нет, это не ее стиль. Просто поинтересовалась у меня, нормально ли это для мужчины твоего возраста.
  – Что нормально?
  – Что ты постоянно нуждаешься в чьем-то обществе. Все двадцать четыре часа в сутки. Только не в ее. Носишься по городу сломя голову.
  – И что ты ей сказал?
  – Сказал, что подожду, когда мне исполнится сорок. И тогда дам ей знать. Нет, она великая женщина, Гарри.
  – Знаю. Так оно и есть. А потому держись от нее подальше.
  – Просто я подумал, она была бы куда счастливее, если б ты ее успокоил.
  – Она и без того спокойна.
  – Просто хотелось бы, чтоб мы подошли поближе к краю колодца.
  – Какого еще колодца?
  – Родника. Источника знаний. Дельгадо. Она поклонница Мики. Восхищается им. Сам мне говорил. Обожает Дельгадо. И ей ненавистна идея тайной распродажи канала. Что на самом деле уже происходит, просто уверен.
  Глаза Пенделя снова стали глазами заключенного – пустыми, тусклыми, прочитать в них что-либо было невозможно. Но Оснард не заметил, что Пендель предпочел удалиться в свой собственный мир, и продолжал рассуждать о Луизе в свойственной ему насмешливо-инфернальной манере.
  – Самый естественный персонаж всех времен и народов, если хотите знать мое мнение.
  – Кто?
  – Цель – канал, – знай себе рассуждал Оснард. – Все крутится вокруг этого канала. И лишь в Лондоне, похоже, это понимают. И еще это их волнует. Кто получит его? Что те люди с ним сделают? Да весь Уайтхолл готов описать свои полосатые штанишки, лишь бы узнать, с кем Дельгадо ведет тайные переговоры. – Он закрыл глаза. – Замечательная женщина! Одна из лучших в мире. Крепка как скала, стальной хваткой держится за свое место, предана до могилы. Роскошный материал.
  – Для чего?
  Оснард отпил глоток виски.
  – С твоей помощью с ней можно договориться. Весь вопрос в языке, в том, как это подать, все остальное не проблема, – задумчиво говорил он. – Никаких прямых действий не требуется. Никто не заставляет ее подкладывать бомбу во дворец Цапель, сожительствовать со студентами, выходить в море с рыбаками. Все, что от нее требуется, это слушать и наблюдать.
  – Наблюдать что?
  – И не упоминать всуе имя твоего дружка Энди. Особенно в присутствии Абраксаса, да и других тоже. С ней это не пройдет. Нет, надо сыграть на ее воинственном духе. На старомодных понятиях чести и долга. И Луиза сама все принесет тебе на блюдечке с голубой каемочкой. А уж потом ты притащишь мне. А я передам в Лондон. И дело сделано.
  – Но она любит канал, Энди. И не станет предавать его. Она у меня не такая.
  – Да ей не потребуется ничего предавать, дурачина ты эдакий! Наоборот, спасать! О господи, вот бестолковщина!… Она считает, что от задницы этого Дельгадо исходит солнечное сияние, верно?
  – Она американка, Энди. Она уважает Дельгадо, но и Америку тоже любит.
  – Так и предательством Америки тут тоже не пахнет, господи, боже ты мой! Речь идет о том, чтоб заставить дядюшку Сэма работать не покладая рук. Сохранить его войска in situ [22]. Сохранить его военные базы. О чем еще можно мечтать? Она только поможет Дельгадо, спасая свой драгоценный канал от разного рода мошенников! Поможет Америке, рассказав нам, что там замышляют панамцы. Чтоб у войск США имелись все основания оставаться там, где стоят. Ты что-то сказал? Я не расслышал.
  Пендель действительно сказал, но сдавленным, еле слышным голосом. Но он, как и Оснард, был человеком настырным, а потому решил предпринять еще одну попытку.
  – Наверное, я должен спросить тебя, Энди, какова же стоимость Луизы на этом открытом рынке? – произнес он уже громче.
  Оснард всегда приветствовал в людях практичность.
  – Да такая же, как у тебя, Гарри. Всем сестрам по серьгам, – радостно объяснил он. – Та же базовая зарплата, те же премиальные. Тут я всегда принципиален. И считаю, что девочки ничем не хуже нас, мальчиков. А часто даже лучше. Буквально вчера говорил об этом с Лондоном. Или равное вознаграждение, или сделка не состоится. Да, кстати, мы можем даже удвоить твою ставку. Одной ногой в молчаливой оппозиции, другой – в канале. Поздравляю!
  Теперь по телевизору показывали новый фильм. Две девушки в ковбойских нарядах бойко раздевали бравого ковбоя на фоне каньона, а их лошади стыдливо отворачивали головы.
  Пендель заговорил – как-то сонно, медленно и механически, точно разговаривал сам с собой.
  – Она никогда не пойдет на это.
  – Почему нет?
  – У нее есть принципы.
  – Так мы их купим.
  – Они не продаются. Она пошла в мать. Чем больше на нее давят, тем она сильнее сопротивляется.
  – Да кто будет на нее давить? Почему не заставить ее действовать по собственной доброй воле?
  – Очень смешно.
  Оснард принял декламаторскую позу. Вскинул одну руку, другую прижал к груди:
  – «Я герой, Луиза! И ты можешь стать героиней! Стать на мою сторону! Присоединяйся к крестовому походу! Спасем канал! Спасем Дельгадо! Положим конец коррупции и разврату!» Хочешь, чтоб я выложил ей все это вместо тебя?
  – Нет. Не советую даже пытаться.
  – Почему это нет?
  – Если честно, то она не очень-то любит англичан. Меня еще кое-как терпит, потому что я из низших слоев. Но стоит речи зайти о высшем британском классе, тут она придерживается мнения отца. А тот всегда считал британцев бандой двуличных ублюдков без стыда и совести.
  – А со мной так была очень мила.
  – К тому же она ни за что не станет доносить на босса. Никогда.
  – Даже за весьма внушительное вознаграждение? Но Пендель произнес все тем же механическим голосом:
  – Нет, спасибо, деньги для нее мало что значат. Она считает, что у нас их вполне достаточно. Плюс к тому же вообще считает деньги злом и мечтает о том времени, когда их отменят вовсе.
  – Тогда мы будем платить зарплату ее возлюбленному муженьку. Наличными. Ты будешь заниматься всеми финансовыми вопросами, она – работать из чистого альтруизма. Да ей вообще не надо знать о деньгах.
  Но Пендель никак не отреагировал на сей привлекательный портрет шпионской семейной пары. Лицо его словно окаменело, он отвернулся и уставился на стенку.
  Ковбой на экране лежал навзничь на лошадиной попоне, а две девицы, на которых остались лишь шляпы и сапожки, стояли одна в изголовье, другая в изножье и, видно, раздумывали, как же лучше с ним разделаться. Но Оснард рылся в портфеле и был целиком поглощен этим занятием, а Пендель, по-прежнему хмурясь, смотрел в стенку, а потому оба они этого не замечали.
  – Черт… чуть не забыл, – проворчал Оснард.
  И извлек пачку долларов, затем другую, пока не выложил на покрывало между баллончиком, пачкой копирки и позолоченной зажигалкой все семь тысяч.
  – Вот. Премиальные. Извини за задержку. Всему виной эти клоуны из банковского отдела.
  Пендель с трудом оторвал взгляд от стены и перевел его на кровать.
  – Я премиальных пока что не заработал. Во всяком случае, таких.
  – Нет, заработал. Сабина активно готовит студентов.
  Альфа выяснил о частных делишках Дельгадо с японцами. Марко побывал на поздних ночных встречах у президента. Так что прошу!
  Пендель растерянно помотал головой.
  – Три звездочки Сабине, три для Альфы, одна Марко, итого получается семь, – подытожил Оснард. – Пересчитай.
  – Необязательно.
  Оснард достал бланк и шариковую ручку. «Вот, распишись. За десять тысяч. Семь тебе, а три, как обычно, в твой фонд вдов и сирот».
  Движимый неким невнятным внутренним побуждением, Пендель расписался. Но денег не взял, так и оставил на покрывале, не прикоснулся, только смотрел. Оснард, ослепленный алчностью, возобновил попытки завербовать Луизу. Пендель был целиком погружен в собственные мысли.
  – Вроде бы дары моря ей нравятся, верно?
  – Ну а это здесь при чем?
  – Есть какой-то особенный ресторан, куда ты ее часто водишь?
  – «Ла Каса дель Мариско». Коктейль из креветок и жареный палтус. Она всегда заказывает одно и то же.
  – А столики стоят далеко друг от друга? Достаточно интимная обстановка?
  – Да мы ходим туда только справлять годовщину свадьбы и дни рождения.
  – Есть любимый столик?
  – В углу, у окна.
  Оснард принялся изображать любящего мужа. Брови приподняты, голова слегка склонена набок.
  – «Должен что-то сказать тебе, дорогая. Настало время знать и тебе. Долг перед обществом. Докладывать всю правду людям, которые могут изменить положение дел». Ну как, сойдет?
  – Возможно. Для Брайтон Пир сгодится.
  – «Чтобы твой дражайший отец мог спокойно спать в своей могиле. И твоя мамочка – тоже. Ради воплощения твоих идеалов в жизнь. Идеалов Мики. Ну и моих, разумеется. Пусть даже пока я вынужден умалчивать о них из соображений безопасности».
  – Ну а о детях надо что-то говорить?
  – Конечно! Ради их счастливого будущего.
  – Счастливое ждет их будущее, если мы оба окажемся за решеткой. Увидят лишь наши руки, торчащие из окон. Знаешь, я как-то раз пересчитал эти окна. От нечего делать. И ты бы так сделал, если б был на моем месте. Ровно двадцать четыре окна, не считая еще одного, в умывалке.
  Оснард вздохнул, точно был удручен всем этим не меньше, чем Пендель.
  – Знаешь, Гарри, ты вынуждаешь меня прибегнуть к более жесткой линии.
  – Не вынуждаю. Никто тебя не вынуждает.
  – А мне не хочется поступать так с тобой, Гарри.
  – Так не поступай.
  – Я стараюсь донести это до тебя как можно мягче, Гарри. Но поскольку не срабатывает, придется, видимо, показать, что ждет тебя в случае падения на самое дно.
  – Этого не будет. Во всяком случае, при тебе.
  – Оба ваших имени уже в списке. Твое и Луизы. Оба вы уже увязли по самое горло. Хотите пересмотреть условия сделки, снова заняться исключительно ателье и фермерством, что ж, пожалуйста, но Лондон ждет от вас весомого вклада. И ежели его не получит, то прощай любовь. Они тут же перекроют источник поступления денег, а потом просто раздавят вас. И тогда прости-прощай все – и ателье, и ферма, и гольф-клубы, и внедорожник, и ребятишки. Полная катастрофа!
  Пендель немного приподнял голову, словно для того, чтоб лучше расслышать приговор.
  – Это ведь шантаж. Да, Энди?
  – Всего лишь правила игры на нашем рынке, старина.
  Пендель медленно поднялся с кровати и какое-то время стоял совершенно неподвижно, сдвинув ноги вместе и опустив голову. И разглядывал банкноты на одеяле. Затем сложил их в конверт и убрал в сумку вместе со спреем и копировальной бумагой.
  – Мне нужно несколько дней, – проговорил он в пол. – Ведь я должен с ней потолковать или нет?
  – Все в твоих руках, Гарри.
  Пендель поплелся к двери, по-прежнему не поднимая глаз.
  – Пока, Гарри. Только в следующий раз назначай другое место, о'кей? Все будет хорошо. Желаю удачи.
  Тут Пендель вдруг остановился и обернулся, на лице отражалось лишь покорство судьбе.
  – Тебе тоже, Энди. И спасибо за деньги и виски. И за то, что принял к сведению мои предложения по жене и Мики.
  – Не за что, Гарри.
  – И не забудь зайти и примерить твидовый пиджак. То, что я называю крутой, но со вкусом. Со временем мы сделаем из тебя нового человека.
  Час спустя, сидя в клетушке, в самом дальнем углу комнаты-сейфа, Оснард говорил в микрофон специального засекреченного телефона, от души надеясь, что его слова, пройдя через преобразователь, попадают в мохнатое ухо Лаксмора. Тот, в свою очередь, пришел на работу пораньше, ждал звонка от Оснарда в Лондон.
  – Даю ему морковку, потом замахиваюсь палкой, сэр, – докладывал Оснард тоном прилежного и героического ученика, который специально приберегал для хозяина. – И, боюсь, немного переусердствовал и с тем, и с этим. Но он по-прежнему пребывает в нерешительности. То она будет, то не будет, то может быть. Определенного ответа так и не добился.
  – Черт бы его побрал!
  – Вот и я думаю примерно то же самое.
  – Так он что, рассчитывает на более крупное вознаграждение?
  – Похоже, что так.
  – Ну, за этот недостаток человека трудно винить, Эндрю.
  – Говорит, что ему понадобится время, чтобы убедить ее.
  – Хитер, ничего не скажешь. Нет, скорее ему нужно время уболтать нас. Скажи, Эндрю, чем можно ее купить? Говори прямо, не стесняйся. После этого будем, с божьей помощью, держать его на коротком поводке!
  – Цифр он не упоминал, сэр.
  – Еще бы! Он настоящий, классический переговорщик. Собирается водить нас вокруг пальца до бесконечности. Ну а как тот, главный твой приятель? Ты знаешь, о ком я. С кем из них сложней?
  Оснард выдержал паузу, давая понять, что он погружен в глубокое раздумье.
  – Крепкий орешек, – осторожно заметил он.
  – Знаю, что крепкий! Они все крепкие орешки! И тебе это было известно! И наверху тоже знают, что он крепкий орешек. И Джефф знает. Один мой приятель, немец, частный инвестор, тоже знает, что он крепкий орешек. Был таким с самого начала. О господи, если б я знал лучшего кандидата, тут же выбросил бы этого из головы! Был похожий на него парень, еще на Фолклендах, так тот тоже получил от нас целое состояние и не дал взамен ни черта!
  – Это может сказаться на результатах.
  – Объясни.
  – Слишком крупный аванс приведет к тому, что он бросит весла, перестанет грести.
  – Согласен. Полностью. И будет над нами смеяться. Они все так делают. Вытрясут из нас все, а потом смеются.
  – Но, с другой стороны, крупные премиальные должны побуждать его к действию. И раньше такое бывало, и теперь. Так что результат, думаю, будет.
  – Думаешь?
  – Видели бы вы, как он запихивал бумажки в свой портфель!
  – О, бог мой!…
  – С другой стороны, он дал нам Альфу и Бету, и еще студентов, помог Медведю обрести положение в обществе, до определенной степени завербовал Абраксаса и полностью и окончательно завербовал Марко.
  – И мы с ним расплатились за это. И весьма щедро. А что конкретно имеем на сегодняшний день? Одни обещания. Яичную скорлупу. Знаешь, меня просто тошнит от всего этого, Эндрю. Просто тошнит!
  – Я, если так можно выразиться, сэр, поставил перед ним вопрос ребром.
  Голос Лаксмора немедленно смягчился.
  – Уверен, что да, Эндрю. Было бы очень печально, если б ты дал мне повод усомниться в этом. Продолжай.
  – По моему личному убеждению… – застенчиво и робко начал Оснард.
  – Только на него и надо всегда полагаться, Эндрю!
  – Так вот, мне кажется, что надо продолжать стимулировать его. Но рассчитываться только тогда, когда он выдаст результат. Той же самой политики надо придерживаться и в отношении жены, если он ее нам предоставит.
  – Господи, Эндрю! Неужели он выразился именно так? Хочет продать свою жену тебе?
  – Да нет. Пока что нет, но она уже выставлена на аукцион.
  – Никогда за двадцать лет службы не слышал ничего подобного, Эндрю! За всю историю Службы не было случая, чтобы муж продал нам свою жену за золото.
  Когда речь заходила о деньгах, в голосе Оснарда появлялись мягкие, даже нежные нотки.
  – Лично я предлагаю выплачивать ему премиальные за каждого нового завербованного, в том числе и за жену. Размер премиальных должен быть пропорционален зарплате источника. Если она заработала премию, то и ему полагается часть.
  – То есть дополнительная сумма?
  – Именно. Есть еще один нерешенный вопрос. Как должна Сабина расплачиваться со своими студентами?
  – Только не надо их баловать, Эндрю! Что там с Абраксасом?
  – В том случае, когда Абраксас и его организация начнут давать информацию, Пенделю полагаются комиссионные, рассчитанные примерно по тому же принципу. Двадцать пять процентов от того, что мы платим Абраксасу и его группе. В виде премии.
  Теперь уже Лаксмор держал паузу.
  – Я не ослышался, Эндрю? Ты сказал «в том случае, когда»? Как прикажешь это понимать?
  – Простите, сэр. Я до сих пор подозреваю, что этот Абраксас водит нас за нос. Или же сам Пендель. Извините. Уже поздно.
  – Эндрю…
  – Да, сэр?
  – Послушай, что я скажу тебе, Эндрю. Существует порядок. Существует конспирация. Я понимаю, ты устал, но отчаиваться все равно не надо. Безусловно, все дело именно в конспирации. Я это знаю, и ты тоже. Один из величайших в мире специалистов по созданию общественного мнения тоже знает это. Верит в это. Глубоко. Лучшие умы с Флит-стрит тоже верят в это. Особенно развита конспирация в таких местах, где ей противостоит враждебное внутреннее окружение, я имею в виду так называемую элиту Панамы. Все сошлось на этом канале, но мы найдем выход, обязательно! Эндрю? – Внезапно в его голосе зазвучала тревога. – Эндрю, ты меня слушаешь?
  – Да, сэр?
  – Скотти, если не возражаешь. Называй меня просто Скотти. С «сэром» отныне покончено. У тебя спокойно на сердце, Эндрю? Ты устал, перенапрягся? Или, напротив, ощущаешь себя вполне комфортно? Господи, сам я чувствую себя просто чудовищем, выродком каким-то, ни разу за все это время не спросил, как ты там поживаешь. Знаешь, у меня сохранились кое-какие связи и влияние в высших эшелонах, да и по ту сторону реки тоже. И лично меня просто удручает, что такой трудолюбивый и преданный делу молодой человек не просит ничего для себя. Тем более в наши, сугубо материалистические времена.
  Оснард выдавил смущенный смешок, приличествующий прилежным и преданным молодым людям в такие моменты.
  – Для меня главное – отоспаться. Большей награды не существует.
  – Перестань, Эндрю! Ты обязательно должен что-то попросить. Прямо сейчас. Это приказ. Ты нам нужен.
  – Подумаю, сэр. Спасибо. И доброй ночи.
  – Доброе утро, Эндрю. Потому что у нас, в Лондоне, сейчас утро. Отоспись хорошенько. А когда проснешься, услышишь, как взывает к тебе эта самая конспиративная организация, трубит, словно охотничий рожок. И ты вскочишь с постели и отправишься на ее поиски. Знаю, все будет именно так. Сам бывал на твоем месте. Сам слышал. Именно за это мы и сражались на войне.
  – Доброй ночи, сэр.
  Но рабочий день трудолюбивого молодого мастера шпионских дел был еще далеко не закончен. Зафиксировать, пока все еще свежо в памяти, вдалбливали ему инструкторы. И он вышел из своего закутка, отпер металлический сейф, комбинацией цифр к которому владел только он, и извлек красный, переплетенный вручную том, по весу и размерам сопоставимый с журналом корабельных записей. К тому же его скрепляло некое подобие пояса верности, а в том месте, где сходились концы металлических полосок, красовался второй замок. Оснард отпер и его тоже. Потом вернулся в закуток, положил книгу на стол поближе к лампе, рядом с бутылкой виски, блокнотом и портативным магнитофоном, которые извлек из портфеля.
  Красная книга была незаменимым пособием при написании отчетов. Все ее секретные страницы, известные аналитикам под названием «черные дыры», и абсолютно недоступные и неизвестные в главной конторе, были тщательно пронумерованы для удобства пользователя. Согласно простой логике Оснарда, то, чего аналитики не знали, того и проверить не могли. А раз не могли проверить, то и возникать с этим никогда не будут. Оснард, подобно многим начинающим писателям, вдруг обнаружил, что чрезвычайно чувствителен к критике. И вот в течение двух часов он переделывал, переписывал, отполировывал и оттачивал текст, пока последние разведывательные данные от БУЧАНА не начали подходить к пресловутым черным «дырам», точно втулки. Краткость и четкость изложения, умеренная доля скептицизма, легкая тень сомнения там и тут – все это придавало изложенному достоверности. И вот наконец, донельзя довольный собой, он позвонил своему шифровальщику Шепарду, велел ему незамедлительно явиться в посольство, словно шифровка секретных посланий должна была непременно производиться в самые неудобные ночные часы, а не днем, и выдал ему телеграмму с ручной пометкой «СВЕРХСЕКРЕТНО amp; БУЧАН» для немедленной отправки.
  – Хотелось бы сделать это вместе с тобой, Шеп, – произнес Оснард голосом «просто умираю, до чего спать хочу», заметив, как Шепард с отвращением взирает на плохо различимые колонки цифр.
  – Мне тоже хотелось бы, Энди. Но раз не положено знать, значит, не положено.
  – Наверное, – согласился с ним Оснард. Мы пошлем туда нашего старину Шепа, сказал кадровик. Пусть присмотрит за молодым Оснардом.
  Оснард вышел, сел в машину и поехал. Ехал он не бесцельно, но цель лежала далеко впереди и выглядела пока что неопределенно. В кармане пиджака, у самого сердца, покоилась толстая пачка долларов. Итак, чем заняться? Мигающие огни, цветные снимки голых черных девочек в освещенных рамках, вывески на разных языках, рекламирующие «ЖИВАЯ ЭРОТИКА, СЕКС». Занимательно, но сегодня я не в настроении. Он ехал дальше. Шлюхи, сутенеры, копы, стайка мальчиков-педиков, все хотят заработать лишний доллар. Американские солдаты в униформе ходят по трое. Он проехал мимо клуба «Коста Браво», специализирующегося исключительно на молоденьких проститутках-китаянках. Нет, спасибо, дорогуши, предпочитаю постарше и более опытных. Он ехал дальше, повинуясь невнятному внутреннему зову. Он нравился себе в такие моменты. Как и положено Адаму, испробовать все – вот единственный путь к познанию. Да и потом, как, черт возьми, понять, чего хочешь, если не попробовать? Вспомнил о Лаксморе. Один из величайших в мире специалистов по созданию общественного мнения тоже знает это… Должно быть, Бен Хэтри. Пару раз, еще в Лондоне, Лаксмор упоминал его имя. Еще каламбурил. Называл нашим «бенефисным фондом», ха, ха, ха! Бен был сыном какого-то патриотично настроенного магната, владельца средств массовой информации. Вы этого не слышали, юный мистер Оснард. Имя Хэтри не слетало с моих губ. И со свистом втягивал воздух сквозь зубы. Вот задница!…
  Оснард резко развернулся, задел бордюр, въехал на тротуар и остановился. Я дипломат, плевать хотел на все ваши правила! На вывеске значилось: «Казино и клуб», на двери висела табличка: «С ОГНЕСТРЕЛЬНЫМ ОРУЖИЕМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Вход охраняли два громилы ростом под девять футов в пелеринах и остроконечных шляпах. У подножия застланной красным ковром лестницы вертелись девицы в мини-юбках и ажурных чулках. Вроде бы то что надо.
  Было шесть утра.
  – Черт бы тебя побрал, Оснард, ты меня напугал, – с чувством заметила Фрэн, когда он нырнул к ней в постель. – Что с тобой стряслось?
  – Она меня просто измотала, – ответил Энди. Но организм уже подавал признаки возрождения к жизни.
  Глава 14
  Ярость, охватившая Пенделя с уходом из приюта любви, не утихала – ни когда он садился в свой внедорожник, ни потом, на пути к дому, когда он медленно ехал в красноватом тумане. Ни позже, когда лежал в постели рядом с женой, ни на следующее утро, ни через день. «Мне нужно несколько дней», – сказал он Оснарду. Но на самом деле он считал не дни, а годы. Каждый свой неверный шаг, который пришлось предпринять. Каждое оскорбление, которое пришлось проглотить ради благой цели, предпочитая утопить самого себя, нежели совершить то, что дядя Бенни называл геволтом [23]. Каждый крик, который застревал в горле, прежде чем вырваться на волю. То была жизнь, наполненная тщетной бесплодной яростью, накатывавшей на него при неожиданном появлении призраков. Каждый из них, если присмотреться, походил на вечно присутствующего на торжище Гарри Пенделя.
  Ярость накатывала на него сокрушительной волной, подминала под себя, заглушала все другие чувства и эмоции. И в первую очередь – любовь, страх, месть. Она разрушала тонкую стенку, разделявшую реальность и вымысел в душе Гарри Пенделя. Она говорила ему: «Хватит!», и еще «Атакуй!», и всячески показывала, что не выносит дезертиров. Но кого атаковать? Как и чем?
  Мы хотим купить твоего друга, говорил ему Оснард. А если не получится, снова засадим его в тюрьму. Сидел ты когда-нибудь в тюрьме, Пендель? Да. И Мики тоже. И я видел его там. И у него еле хватало сил сказать «привет».
  Мы хотим купить твою жену, говорил Оснард. А если не сможем, вышвырнем ее на улицу вместе с ребятишками. Жил ты когда-нибудь на улице, а, Пендель? Да я оттуда пришел.
  И эти угрозы пистолетом, это не сон. Оснард подносил его к виску Гарри. Да, верно, Пендель лгал ему, если слово «ложь» тут вообще уместно. Он говорил Оснарду то, что тот хотел от него услышать, и пускался на невероятные хитрости, чтоб раздобыть эти сведения. А когда не получалось, просто придумывал. Некоторые люди лгут только потому, что ложь подстегивает их, заставляет чувствовать себя более храбрыми и умными, чем они есть на самом деле. Чем все эти низменные конформисты, которые ползают на животах и говорят только правду. Кто угодно, но только не Пендель. Он лгал, чтобы приспособиться. Чтобы все время говорить правильные вещи, пусть даже истина при этом находилась совсем в другом месте. Чтобы побыстрее избавиться от всех этих мучений, от этого невыносимого давления и удрать домой.
  Но от Оснарда так просто не избавишься.
  Пендель терзался и, как опытный самоед, рвал на себе волосы и взывал к богу, чтобы тот стал свидетелем его раскаяния. Я погиб! Это предначертано свыше! Я снова в тюрьме! Вся жизнь тюрьма! И совершенно неважно, внутри я или снаружи. И я сам навлек на себя все это! Но гнев не уходил. Воздержавшись от смешанного христианства Луизы, он прибег к полузабытым и бесстрашным выражениям Бенни. Тот, во искупление вины, обычно бормотал их в пабе «Подмигнем-Кивнем» в пустую кружку из-под пива: Мы вредили, подкупали и разоряли… Мы виноваты, мы предавали… Мы грабили и убивали… Мы извращенцы и отступники… Мы сплошная ложь и фальшь… Мы отрезали себе путь к правде, реальность существует лишь для нашего развлечения. Мы прячемся за этими отвлекалками и игрушками. Но гнев отказывался оставлять его. Ходил по пятам за Пенделем, точно кошка в кошмарной пантомиме. И даже когда он занимался безжалостным анализом своего омерзительного поведения в исторической, так сказать, перспективе, с начала времен и до сегодняшнего дня, гнев отворачивал свой меч от его груди и нацеливал на отступников, покусившихся на гуманность в целом.
  Вначале было Злое Слово, – говорил он себе. И произнес его не кто иной, как Энди, ворвавшийся ко мне в ателье. И сопротивляться Энди не было никакой возможности, потому что он оказал давление. Дело не только в тех летних платьях, но и в Артуре Брейтвейте, которого и Луиза, и дети считали богом. Да, верно, строго говоря, этого Артура Брейтвейта не существовало в природе. Да и что в том удивительного? Разве каждому богу обязательно существовать, чтоб делать свою работу?
  Ну и как следствие всего вышеизложенного был я. Обратился в соляной столб и слушал. И услышал несколько любопытных вещей. Но кое-чего, конечно, и не услышал или просто не удержалось в голове – что неудивительно, учитывая, какое я испытывал давление. Я работаю в сфере услуг, и я служил. Что в том плохого? А позже началось даже процветание, если так можно выразиться. И слышать я стал больше, и понимать лучше, потому что шпионское дело – это все равно как торговля или как секс, оно или идет лучше, или вовсе прекращается.
  Итак, у меня начался период так называемого позитивного слушания. При этом определенные слова вкладываются в уста людей, которые непременно бы произнесли эти самые слова, если б вовремя вспомнили или подумали. Каждый рано или поздно делает то же самое. Плюс еще я сфотографировал несколько бумажек из портфеля Луизы. И вот этого страшно не хотелось делать, но Энди сказал, что надо, и, господь да благословит его душу, остался очень доволен этими снимками. И это вовсе не считалось воровством. Нет, ведь я только смотрел. А за посмотреть денег не берут, так я всегда говорю. Причем неважно, лежит у этого человека в кармане зажигалка или нет.
  А в том, что случилось потом, виноват исключительно Энди. Я не толкал его на это, мне просто и в голову не приходило сотворить такое. Энди потребовал, чтобы я снабдил его дополнительными источниками, потому как такой источник – это совсем другая птица, совсем не то, что твой ничего не подозревающий информатор. А это предполагало, как я выражаюсь, резкий скачок в цене, плюс еще приличное вознаграждение поставщику. Тут надо сказать кое-что об этих самых дополнительных источниках. Дополнительные источники, если уж попадаешь на таких, люди, как правило, очень милые, во всяком случае, уж куда симпатичней многих (не стану называть по имени), которые занимают реально высокое положение. Дополнительные источники – это как твоя тайная вторая семья – ничего не просят и не имеют проблем, пока им о них не напомнишь. Они готовы стать твоими друзьями, они уже почти являются таковыми, или же могли бы ими стать, но никогда не станут. Или же не хотят стать, но чисто теоретически могли бы.
  Возьмем, к примеру, ту же Сабину. Второе воплощение Марты, однако не совсем. Возьмем любого среднестатистического студента с замашками бомбометателя, ждущего своего часа. Возьмем Альфу и Бету и еще кое-каких людей, которые по соображениям безопасности предпочитают оставаться безымянными. Возьмем Мики с его молчаливой оппозицией и такой конспирацией, что к ним без мыла не влезешь. Что, по моему личному убеждению, идея просто гениальная, за тем только исключением, что рано или поздно, а скорее все же рано я бы туда влез, причем к обоюдному удовольствию всех сторон. Возьмем людей, живущих по ту сторону моста, и истинное «сердце» Панамы, которое никто, кроме Мики и нескольких студентов, не видел и не слышал даже со стетоскопом. Возьмем Марко, который не скажет «да» до тех пор, пока я не заставлю его жену затеять с ним серьезный разговор о новом, чрезвычайно вместительном холодильнике, без которого она просто не может жить, а также о второй машине и устройстве ребенка в школу Эйнштейна. И при этом еще намекну, что я мог бы организовать им все это, если Марко уступит на других фронтах, и, возможно, в этой связи ей следует потолковать с ним еще разок?
  Слова, слова… Спасительные ниточки из воздуха, за которые мы дергаем, сплетаем и отрезаем, чтоб снять мерку.
  Итак, ты обзаводишься дополнительными источниками, слушаешь, вынюхиваешь, волнуешься вместо них; слушаешь рассказы Марты о них; расставляешь их таким образом, чтобы каждый оказался в нужном месте и в нужное время, а потом отпускаешь в свободное плавание со всеми их идеалами, проблемами и маленькими хитростями – короче, делаешь приблизительно то же самое, что и в своем ателье. И еще платишь им, потому как иначе нельзя. Суешь наличные в карман, а то, что осталось, откладываешь на черный день. Чтобы они не шибко светились со всеми этими своими деньгами, не выглядели дураками, не попали бы, не дай бог, под подозрение и не раскрылись бы перед суровым законом. Проблема только в том, что на самом деле у моих источников нет в карманах наличных, поскольку им просто неведомо, что ты их заработал, а у некоторых – так просто нет карманов как таковых. А потому приходится держать все денежки у себя. Но, если вдуматься, это вполне честно и справедливо, поскольку ведь они их не заработали, верно? А я… так заработал. А потому и взял себе всю наличность. А источники об этом и не подозревают – иными словами, как говорил дядя Бенни, смухлюем, но обойдемся без крови. Да, и что есть наша жизнь, как не сплошное изобретательство? И кто вам мешает начать изобретать самим?
  У заключенных, как известно, своя мораль. Приблизительно такими же моральными соображениями руководствовался Пендель.
  И вот вовремя уболтав и утешив самого себя, оправдавшись в собственных глазах, он наконец успокоился. И жил бы в мире и спокойствии, если б не черная кошка, продолжавшая сердито поглядывать на него из-за угла, если б в этом спокойствии не ощущалось затишье перед бурей, а вполне осознанный гнев не был бы сильнее и ярче, чем он когда-либо испытывал в своей приправленной мелкими несправедливостями жизни. Он чувствовал его каждой клеточкой тела. В легком покалывании и сокращении мышц рук. В спине, особенно в верхней плечевой ее части. В ступнях и бедрах, когда расхаживал по дому и ателье. И настолько порой заводился, что сжимал кулаки и начинал бить ими в деревянные стены своей камеры, которые мысленно всегда окружали его, и кричать о своей невиновности. Или почти невиновности, что, впрочем, не составляло разницы.
  Потому что я хочу сказать вам еще кое-что, ваша честь, если вы сотрете эту надменную улыбку с губ. Чтоб станцевать танго, нужны двое. А мистер Оснард, состоящий на службе ее величества, еще тот партнер. Я это чувствую. И неважно, что там чувствует он, это вопрос другой. Иногда люди сами не отдают себе отчета в том, что делают. Но этот Энди, это он меня подстрекает. Он делает из меня нечто большее, чем я есть на самом деле, все умножает на два, плюс к тому сам находится под давлением, это видно невооруженным глазом, и его Лондон еще хуже, чем он.
  Тут Пендель вдруг перестал обращаться к создателю, его чести и самому себе и, яростно сверкая глазами, уставился на стенку мастерской, в которой был занят тем, что кроил очередной жизненно важный для Мики Абраксаса костюм, призванный вернуть тому расположение супруги. Он успел сшить их множество и потому мог кроить с закрытыми глазами. Но глаза его в этот миг были широко раскрыты и рот – тоже. Казалось, что он задыхается, что ему не хватает кислорода, но в мастерской благодаря высоким окнам этого добра было предостаточно. Он слушал Моцарта, но сегодня Моцарт как-то не соответствовал настроению. И он протянул руку и выключил проигрыватель. Опустил на стол зажатые в другой руке ножницы и продолжал смотреть не мигая. Взгляд его был прикован ко все той же точке на стенке, которая, в отличие от других известных ему стен, была выкрашена не в графитно-серый и не мутно-зеленый, но в мягкий, успокаивающий, сиреневато-розовый – оттенок, которого они с декоратором добились с таким трудом.
  А потом он заговорил. Вслух, и произнес всего одно слово.
  Нет, он произнес его не так, как Архимед, понявший, что в этот миг совершил великое открытие. Без признака каких-либо эмоций. Скорее голосом и тоном железнодорожного диспетчера, столь оживлявшим станцию, неподалеку от которой Пендель жил в детстве. Механически, но уверенно и твердо.
  – Иона, – сказал он.
  Ибо Гарри Пенделю наконец-то было видение. Проплыло перед его глазами – великолепное, сияющее, совершенное. Только теперь он понял, что оно было с ним с самого начала, точно заначка в заднем кармане брюк, про которую забыл напрочь. И ходишь с ней, и мучаешься, и голодаешь, и думаешь, что разорен, и борешься, и надеешься, и сам не подозреваешь, чем владеешь. Но она при тебе! Лежит себе тихо и ждет, как он распорядится своим секретным запасом! А он и не вспоминал о его существовании! И теперь вот оно, пожалуйста, перед ним, во всем своем блеске и великолепии. Великое видение, притворявшееся стеной. Собственная оригинальная, неурезанная версия фильма, который появляется на твоем экране по просьбе масс. И еще оно ярко освещено его гневом. И имя всему этому – Иона.
  Было это год тому назад, но Пенделю казалось, что все происходит сейчас, что события разворачиваются на стене, как на экране. Случилось это через неделю после смерти Бенни. Марк как раз тогда пошел в школу Эйнштейна и успел проучиться всего два дня. А накануне Луиза приступила к работе в Комиссии по каналу. Пендель вел свой первый в жизни, недавно купленный внедорожник. Направлялся он в Колонь, и цель его миссии была двояка: во-первых, совершить обычный ежемесячный визит на склады текстиля, принадлежавшие мистеру Блютнеру, а во-вторых, стать наконец членом его Братства.
  Ехал он быстро, как все люди, направляющиеся в Колонь, частично из страха перед орудующими на скоростной трассе бандитами, частично из желания поскорее достичь Свободной Зоны. На нем был черный костюм. Надел он его, чтобы не вызвать подозрений у домашних, предполагалось, что он все еще скорбит по недавно ушедшему другу. Когда сам Бенни скорбел по кому-нибудь, то переставал бриться. И Пендель чувствовал, что должен сделать для Бенни не меньше. Он даже купил себе черную шляпу, правда, так и оставил ее лежать на заднем сиденье.
  – Тут еще сыпь какая-то привязалась, – пожаловался он Луизе, которую ради ее же блага и спокойствия не стал уведомлять о кончине Бенни. Бедняжка верила, что Бенни скончался еще несколько лет тому назад от алкоголизма и помрачения рассудка, а потому не представляет больше угрозы для их семьи. – Думаю, всему виной этот новый шведский лосьон после бритья, – добавил Пендель, давая тем самым жене повод для беспокойства, своего рода отвлекалку.
  – Вот что, Гарри. Ты должен написать этим шведам и сообщить, что их лосьон просто опасен. И совершенно не подходит для чувствительной кожи. А для детей – так просто смертельно опасен! И совершенно не соответствует представлениям тех же шведов о личной гигиене, и еще, если сыпь не пройдет, ты затаскаешь их по судам!
  – Я уже составил черновик, – сказал Пендель.
  Братство было последним желанием Бенни. И выразил он это желание в письме, накорябанном неразборчивым почерком, что пришло в ателье уже после его смерти.
  Гарри, мальчик мой, ты всегда был жемчужиной моего сердца, бесценным сокровищем души моей во всех отношениях, если не считать Братства Чарли Блютнера. У тебя замечательный бизнес, двое ребятишек. А там, глядишь, появятся и еще. Но главная награда, главный плод висел все эти годы прямо у тебя перед носом, и почему ты так и не сорвал его – просто выше моего понимания. Тот, кого в Панаме не знает Чарли, можно сказать, не существует вовсе. С тем и нечего знаться, плюс к тому же добрый бизнес и большое влияние всегда идут рука об руку. А имея за спиной Братство, можно особо и не беспокоиться о бизнесе. Чарли говорит, что дверь все еще открыта, плюс к тому же он мой должник. Хотя, конечно, я в гораздо большем долгу перед тобой, сын мой. Особенно понимаю это, когда стою в коридоре, ожидая своей очереди, которая, как мне кажется, не слишком длинна, но только смотри, не проболтайся тетушке Рут. И вообще там тебе понравится, особенно если ты любишь кроликов.
  Благословляю.
  Бенни. Мистер Блютнер из Колони руководил расположенными на полуакре земли офисами, набитыми компьютерами и счастливыми секретаршами в блузках с высокими воротничками и черных юбках. И после Артура Брейтвейта был самым значимым для Пенделя человеком. Каждое утро ровно в семь мистер Блютнер садился на борт самолета, принадлежавшего его компании, и летел двадцать минут до аэропорта «Колонь Франс Филд». Там его машина приземлялась среди ярко раскрашенных самолетов колумбийских менеджеров по экспорту-импорту, которые заскакивали сюда купить что-нибудь в свободной от налогов зоне или же, если были слишком заняты, посылали за тем же своих жен. И каждый вечер, ровно в шесть, он тем же самолетом вылетал домой, за исключением пятницы, когда рабочий день заканчивался в три и впереди ждала священная для евреев суббота, когда мистер Блютнер должен был покаяться во всех своих прегрешениях, не известных никому, кроме него самого. Да еще, пожалуй, дяди Бенни, скончавшегося неделю тому назад.
  – Гарри!
  – Всегда счастлив видеть вас, мистер Блютнер, сэр.
  Каждый раз одно и то же. Загадочная улыбка, официальное рукопожатие, непроницаемая респектабельность и ни единого упоминания о Луизе. Вот разве что в тот день улыбка была чуть печальней, чем обычно, а рукопожатие – на секунду дольше. И еще на мистере Блютнере был черный галстук.
  – Твой дядя Бенджамин был великим человеком, – сказал он, похлопывая Пенделя по плечу когтистой маленькой лапкой.
  – Просто гигант, мистер Б.
  – Как бизнес, Гарри? Процветает?
  – Пока везет, мистер Б.
  – А тебя не беспокоит глобальное потепление? Что? если люди скоро перестанут покупать у тебя пиджаки?
  – Изобретая солнце, мистер Блютнер, господу богу хватило ума изобрести заодно и кондиционеры.
  – А ты, конечно, хочешь встретиться с кое-какими моими друзьями, – с хитрой улыбкой говорит мистер Блютнер.
  – Сам не пойму, почему до сих пор откладывал, – говорит Пендель.
  В другие дни они при встрече посещали текстильные склады, где Пендель любовался новыми образчиками альпаки. Но сегодня мистер Блютнер повел его куда-то совсем в другую сторону по оживленным улицам, причем проявил такую нежданную резвость, что Пендель едва поспевал по пятам, пока наконец вспотевшие, точно портовые грузчики, они не оказались перед дверью без вывески. У мистера Блютнера возник в руках ключ, но, прежде чем отпереть, он шаловливо подмигнул Пенделю.
  – Не возражаешь пожертвовать на алтарь девственницу, а? Гарри? Надеюсь, что вывалять в дегте и перьях нескольких черномазых не составит для тебя проблемы?
  – Нет. Если Бенни хотел этого для меня, мистер Блютнер.
  Оглядевшись по сторонам с видом завзятого заговорщика, мистер Блютнер повернул ключ в замке и сильно толкнул дверь плечом. Это было год тому назад или даже больше, но казалось, происходит здесь и сейчас. В стене цвета гардении Пендель увидел дверь. Она открылась и поманила бездонной колодезной тьмой.
  Глава 15
  Из солнечного дня Пендель попал в темнейшую ночь, тут же потерял своего поводыря и остановился, чтобы выждать, пока глаза не привыкнут к темноте. И еще на всякий случай улыбался при этом – вдруг кто за ним наблюдает. Интересно, кого он встретит здесь и в каких причудливых нарядах? Он принюхался, но вместо запаха ладана и свежей крови уловил лишь слабый аромат табачного дыма и пива. Постепенно в поле зрения начали возникать инструменты этой камеры пыток: бутылки за стойкой бара, за бутылками зеркало, бармен – азиат более чем преклонного возраста, кремового цвета рояль с намалеванными на поднятой крышке танцующими девицами, высокое окно и короткий шнур – открывать его. И вот наконец взору Пенделя предстали будущие его товарищи по Братству. И оказалось, что одеты они вовсе не в робы со знаками зодиака и остроконечные колпаки, но в ничем не примечательные образчики панамского готового платья – белые рубашки с короткими рукавами, брюки с ремнями на медных пряжках под выпирающими животиками да пестрые галстуки в красных подсолнухах с ослабленными узлами.
  Несколько лиц показались ему знакомыми. Он видел этих людей в клубе «Юнион». Голландец Хенк, чья жена недавно сбежала на Ямайку со всеми его сбережениями. Китаец барабанщик, который приближался к нему на цыпочках с двумя кружками пива. «Гарри, брат наш, мы так гордимся, что ты наконец с нами!» Сказано это было таким тоном, точно Пенделю пришлось преодолеть бог знает какие препятствия, чтоб попасть сюда. Был здесь и швед Олаф, агент из пароходства и заядлый пьянчуга, в крошечных очках и парике из шерсти и тонкой проволоки. Он прокричал с, как ему казалось, оксфордским акцентом, который на деле таковым не являлся: «Брат Гарри, приветствую тебя, старина, дорогой ты мой, страшно рад видеть!» Бельгиец Хьюго, торговец металлоломом, бывший коммандос из Конго, потряхивая серебряной флягой, предлагал Пенделю «что-то особенное, из твоей бывшей страны».
  И никаких связанных девственниц, никаких бочек с пузырящимся дегтем или же перепуганных насмерть «черномазых». Одни лишь удивленные расспросы, почему это Пендель не присоединился к ним раньше, все те же старые реплики из той же старой пьесы: «Чем желаешь потравиться, брат Гарри?», и «Позволь мне налить тебе вот этого, самую капельку, брат», и «Чего так долго не приходил к нам, а, Гарри?» Пока наконец к ним не присоединился сам мистер Блютнер со стаканчиком джина «Бифитер» и массивной цепью на груди. Подошел и два раза хрипло прогудел в старинный английский охотничий рог. Двойные двери тут же распахнулись, и в помещение вошла целая процессия азиатов с подносами на головах. Они промаршировали по комнате, напевая хором «Держи его в подчинении, ты, зулусский воин», и запевалой был не кто иной, как мистер Блютнер, который, как начал понимать Пендель, просто внес в свою жизнь те элементы, которых ему явно недоставало в молодости.
  Затем мистер Блютнер пригласил всех к столу, а сам уселся во главе, в центре, и посадил Пенделя рядом. Не успев сесть, они тут же поднялись, чтобы выслушать долгий и путаный тост голландца Хенка, смысл которого сводился к тому, что деятельность их компании была бы еще более плодотворной, если б они всегда ели такую замечательную еду. И Пендель немедленно поплатился за доверчивость с первым же глотком острейшего, просто вырви глаз, карри, на который польстился только потому, что вспомнил, как дядя Бенни, тайком от тети Рут, истинной дочери Сиона, отводил его за угол, в арабскую закусочную мистера Хана, отведать «чего-нибудь остренького».
  Но едва успели они сесть, как мистер Блютнер поднял всех снова. У него было два важных и радостных сообщения: сегодня брат Пендель впервые появился среди нас – гром аплодисментов, перемешанный с крепкими ругательствами в знак одобрения, видно, компания окончательно разгулялась. И второе – позвольте мне представить брата, который не нуждается в представлениях, настолько он большой человек, Слуга Света, исследователь глубин, открыватель неведомого, которому доводилось проникать в самые темные и потаенные местечки – похабные смешки – чаще, чем кому бы то ни было из нас. Единственный и неповторимый, неутомимый и бессмертный брат Иона только что вернулся из триумфальной и опаснейшей экспедиции по голландской Вест-Индии, о которой некоторые из вас, несомненно, читали. (Крики: «Где?»)
  И Пендель, всматриваясь в стенку цвета гардении, увидел Иону таким, каким увидел тогда. Сгорбленный и сварливый на вид человечек с узкими ящеричными глазками и желтым цветом лица неутомимо и методично накладывал себе в тарелку самое лучшее из всего, что стояло перед ним, – крохотные пикули, фаршированные помидоры со специями и спаржей, чили, домашний хлеб и еще красно-коричневые куски весьма подозрительного на вид, истекающего соком варева, которое Пендель по неведению своему принял за сырье для напалма. Пендель не только видел, но и слышал его сейчас. Слышал Иону, «нашу живую легенду». Розовая стена обладала безупречной звуковой системой, хотя Иону было не так-то просто расслышать в шуме голосов, рассказывающих скабрезные истории и произносящих пышные тосты.
  Следующая мировая война, говорил им Иона с сильным австралийским акцентом, разыграется в Панаме, дата уже определена, и советую вам, ублюдкам, поверить в это. Первым, кто усомнился в этом утверждении, был тощий инженер из Южной Африки по имени Пьет.
  – Да она уже состоялась, Иона, старина. Один человечек из наших назвал это Операцией по восстановлению правопорядка. Джордж Буш пригрозил нам кнутом. Тысячи погибших.
  Что, в свою очередь, спровоцировало немало невнятных вопросов, которыми забросали выступившего, вроде: «А сам-то ты что делал во время вторжения, папочка?», на которые последовали ответы примерно того же интеллектуального уровня.
  Словом, началась настоящая перепалка, за которой не без невинного удовольствия следил мистер Блютнер, с улыбкой переводивший взгляд с одного выступавшего на другого, точно наблюдал за важным теннисным матчем. Однако Пендель расслышал мало чего существенного во всем этом потоке непристойностей и обмене оскорблениями и очнулся, лишь когда Иона перешел к следующей теме – недостаткам канала.
  – Современным кораблям нет никакого проку от этой гребаной кишки. Баржи, перевозящие руду, всякие там супертанкеры, да они просто не могут пройти, слишком уж здоровенные, – заявил он. – Это динозавр.
  Олаф из Швеции напомнил собравшимся, что был план добавить несколько шлюзов. Иона презрительно отмел это напоминание.
  – Да перестань ты, сквайр, тоже мне, великая идея! Подумаешь, еще несколько долбаных шлюзов! Фантастика! Просто невероятно. Интересно, что еще придумает эта так называемая наука? Давайте уж тогда используем и старую французскую протоку. И еще отхватим кусок от морской базы Родмен. Тогда где-то к 2002-му мы, с божьей помощью и чудесами современной техники, может, и получим канальчик пошире, вот только время прохождения по нему станет значительно дольше. Пью за вас, сквайр. Встаю и поднимаю свой бокал за торжество прогресса в этом гребаном двадцать первом веке!
  По всей видимости, скрытый за пеленой сигаретного дыма, Иона сделал именно это. И Пендель, следя за изображением на стене, видел, как он вскочил при этом на ноги, но остался в точности того же роста, затем картинно поднес к губам большую кружку и утопил в ней все свое желтоватое лицо, ящеричные глазки и прочее. И на протяжении секунды-другой Пендель сомневался, что Иона когда-нибудь вынырнет на поверхность. Однако эти ныряльщики знали свое дело.
  – Да дяде Сэму по фигу, будет здесь один шлюз или шесть, он и пальцем не шевельнет! – тоном бесконечного презрения заключил Иона. – А вообще-то для янки чем больше, тем лучше. Наши любезные друзья янки давным-давно послали этот канал куда подальше. Не удивлюсь, если кто-то из них вдруг захочет построить второй, побольше и покруче. Да и на кой им черт эффективно работающий канал? Имеется же у них скоростной судоходный маршрут от Сан-Диего до Нью-Йорка, разве нет? Уж скорей они осушат его, как это принято у них называть, или же приставят к управлению приличных деловых американцев вместо шайки каких-то даго. А на весь остальной мир чихать они хотели. Канал – устаревший символ. Пусть другие придурки с ним возятся. И нкася тебе, выкуси, тупой хрен собачий! – добавил он, обращаясь к помрачневшему голландцу Хенку, посмевшему усомниться в его мудрости.
  Но все другие сидящие за столом подняли усталые головы и осоловевшие от спиртного лица и не сводили глаз с Ионы, так и тянулись к нему, как подсолнухи тянутся к солнцу. А мистер Блютнер, не желая пропустить ни одного перла из речи путешественника, даже привстал со стула и перегнулся через стол, ловя каждое его слово. Тот же продолжил свой разоблачительный монолог:
  – Нет, я не говорю об основах, пьянчуга ты эдакий! Я говорю о нефти, о японской нефти. Нефти, которая прежде была столь весома, а теперь полегчала. Я говорю о господстве Желтого человека над миром и о конце этой гребаной цивилизации в том смысле, как мы ее понимаем. Везде, даже на долбаных Изумрудных островах!
  Какой-то остроумец спросил Иону, хочет ли он тем самым сказать, что японцы собираются затопить канал нефтью, но он проигнорировал этот вопрос.
  – Японцы, мои лучшие друзья, начали добывать тяжелую нефть задолго до того, как научились применять эту дрянь. Наполнили ею гигантские цистерны по всей стране, в то время как ученые, лучшие их умы, день и ночь пытались вывести гребаную формулу по ее расщеплению. И вот теперь, похоже, нашли ее. Так что вот вам совет: похлопайте по своим придаткам, если, конечно, сможете их найти, джентльмены, и обратите свои задницы к восходящему солнцу, прежде чем сказать им «Гуд бай»! Потому как япошки все же нашли свою магическую эмульсию. А это означает, что дни нашего пребывания в нынешнем раю сочтены. Счетчик включен. А япошки, они купались в этой самой нефти, чуть ли не жрали ее, пробовали на вкус и цвет, не знали, как подступиться. И нате вам! Теперь она есть и у них, как у всех других порядочных ребят. Целые океаны этой самой гребаной нефти! А уж когда они построят свой собственный Панамский канал, что случится очень скоро, и глазом моргнуть не успеете, как они затопят ею весь этот долбаный мир! К большому неудовольствию дяди Сэма.
  Пауза. И почти полная тишина, прерываемая лишь глухой недовольной воркотней в разных концах стола. И вот наконец буквоед Олаф решился задать вертевшийся у него на языке вполне логичный вопрос:
  – Что ты тут такое говоришь, а, Иона? Что имеешь в виду под этим: «когда они построят свой собственный Панамский канал»? В каком именно проливе, позвольте узнать? Идея строительства нового канала полностью себя исчерпала, как только началось вторжение. Может, ты слишком много времени проводишь под водой и не ведаешь того, что творится наверху? Перед вторжением существовала очень компетентная трехсторонняя комиссия по изучению всех альтернатив каналу, в том числе рассматривали и вопрос его создания в другом месте. И участниками этой комиссии были представители США, Японии и Панамы. Теперь же ее не существует. Чем страшно довольны американцы. Им никогда не нравилась эта комиссия. Они только притворялись, что нравится, а на самом деле – ни черта подобного. Они предпочитают, чтоб все осталось на своих местах, ну разве что можно добавить еще несколько шлюзов. А также пристроить к управлению терминалами свои ведущие компании по тяжелой промышленности, что для них крайне выгодно. Я знаю, о чем говорю. В этом заключается моя работа. Так что вопрос закрыт. И в гробу я тебя видал.
  Но Иона ничуть не смутился. Напротив, он торжествовал и завелся еще больше.
  Уставясь на розовую стену, Пендель, как и мистер Блютнер тогда, весь напрягся, не желая пропустить ни единого слова, слетающего с уст этого пророка:
  – Конечно, им не нравилась эта гребаная комиссия, ты, скандинавский педант! Да они ее просто ненавидели. И, разумеется, очень хотели внедрить свои компании в Колонь и панамскую администрацию по управлению терминалами. С чего это ты взял, что американцы бойкотировали ту комиссию? Ведь они сами в ней участвовали! И потом, как думаешь, к чему это им понадобилось вводить войска в эту дурацкую страну? Расколоть ее на части? Помешать нехорошему генералу переправлять свой кокаин к дядюшке Сэму? Ерунда! Они сделали это для того, чтоб раздавить панамскую армию и разрушить панамскую экономику. Причем до такой степени, чтоб никаким япошкам и в голову не пришло покупать эту гребаную страну и строить здесь канал, который будет работать на них. А теперь скажите, пожалуйста, где японцы берут алюминий? Ах, не знаете? Тогда скажу я: в Бразилии. Где берут бокситы? В той же Бразилии. Глиноземы? В Венесуэле. – Он перечислил еще несколько веществ, о которых Пендель сроду не слыхивал. – А вы мне говорите, что японцы собираются отправлять морем самое важное промышленное сырье в Нью-Йорк, оттуда – в этот гребаный Сан-Диего, а уже потом транспортировать в Японию, и все это только потому, что канал в нынешнем его виде слишком узок для них. Вы что же, хотите тем самым сказать, что они будут отправлять свои гигантские нефтеналивные танкеры через этот долбаный мыс Горн? Или перекачивать свою нефть через долбаный перешеек, что займет целую вечность? Тихо сидеть на своих японских задницах и спокойно смотреть на то, что на каждую тонну японской нефти, пребывающую в Филадельфию, идет накидка в пятьсот баксов только потому, что канал, видите ли, не справляется с их гребаными перевозками? Кто больше всех использует канал?
  Легкое замешательство в рядах, все переглядывались и искали добровольца.
  – Янки, – наконец осмелился кто-то и тут же расплатился за столь опрометчивое высказывание.
  – Да ни хрена подобного! Янки! Вам что, неизвестна статистика, не знаете, сколько судов и под какими флагами проходят через этот гребаный канал? Тогда я вам скажу. Под японскими и китайскими. А теперь попробуйте сообразить, какой ублюдок собирается строить новое поколение судов для прохождения через канал?
  – Японцы? – робким шепотом предположил кто-то из присутствующих.
  Луч божественно яркого солнечного света пробился через окно в мастерской и, точно белый голубок, примостился на голове у Пенделя. Голос Ионы обрел невиданную прежде звучность. Все лишние бессмысленные слова и сомнения были отброшены за ненадобностью. "У кого лучшие в мире высокие технологии, самые дешевые и быстрые? Забудьте о больших американских парнях. У японцев, конечно! У кого самая развитая и совершенная тяжелая промышленность, самые хитрые переговорщики? Самые лучшие технические мозги, самая совершенная организация труда? – вопрошал он прямо в ухо Пенделя. – Кто день и ночь мечтает владеть и распоряжаться самыми престижными вратами мира? Чьи геологи и инженеры прямо сейчас, в данный момент, отбирают пробы почвы на глубине тысячи футов под землей в устье реки Каймито? Вы думаете, они сдались только потому, что сюда вошли янки? Думаете, они собираются обхаживать дядюшку Сэма, кланяться ему, извиняться за то, что осмелились возмечтать о лидерстве в мировой торговле? Японцы? Думаете, они будут рвать на себе кимоно от отчаяния при мысли об экологической катастрофе, которую может спровоцировать слияние двух совершенно разных океанов, прежде не имевших чести быть представленными друг другу? Японцы, когда на карту поставлен вопрос об их выживании, вы считаете, они отступятся, даже если их очень серьезно попросят об этом? Японцы?Это уже не проблема геополитики, это взрыв. И нам остается лишь сидеть и ждать, когда он грянет.
  Кто-то робко спросил: «Скажите, брат Иона, а как вписываются в этот сценарий китайцы?» Снова Олаф, с его невозможным оксфордским английским. «Просто я хотел сказать, Иона, старина, разве эти самые японцы не ненавидят китайцев, а те, в свою очередь, их? Почему китайцы должны сидеть сложа руки и спокойно смотреть на то, как японцы захватывают мировое господство?»
  Пендель прекрасно помнил, что к тому моменту Иона был само терпение и снисходительность.
  – Да потому, Олаф, мой добрый друг, что китаезы хотят того же, что и япошки. Они хотят экспансии. Богатства. Высокого статуса. Признания среди сильных мира сего. Уважения к желтому человеку. Ты бы лучше спросил меня, чего японцы хотят от китайцев. Позволь объяснить. Прежде всего они вполне устраивают их как соседи. Потом японцы хотят, чтоб китаезы покупали у них товары. И, в-третьих, они нужны им как источник дешевого сырья и рабочей силы для производства этих самых товаров. Японцы относятся к китайцам как к некоему подвиду, а те отвечают им тем же. И пока что япошки и китаезы остаются братьями по крови, так же, как все мы, Олаф, круглоглазые, обреченные сосать одно и то же вымя.
  Все остальное, что говорил Иона в тот памятный день, перепуталось в голове у Пенделя. Даже стена цвета гардении не смогла восполнить этот пробел, возместить ущерб, нанесенный памяти адской смесью «напалма» и горячительных напитков. И он призвал на помощь призрак Бенни, и тот послушно возник рядом, спеша восполнить упущенное.
  Гарри, мальчик, я ведь тебе ни разу не врал, ни разу не покривил душой. То, что мы имеем здесь сейчас, есть самое большое мошенничество, сравнимое разве что с тем случаем, когда какой-то парнишка продал Эйфелеву башню заинтересованным покупателям. Это суперзаговор, заслышав о котором твой новый дружок Энди побежит к своему банковскому управляющему сломя голову. Неудивительно, что Мики Абраксас держал штумм [24] для своих друзей, потому что это настоящий динамит, и он владеет всей информацией. Гарри, мальчик, я это всегда говорил и теперь говорю: в тебе больше беглости, чем в Паганини и Джигли вместе взятых. И все, что тебе нужно, это сесть на нужный автобус в нужный день и соскочить на нужной остановке. И знать при этом, что ты на правильном пути и не околачиваться по коридорам, как все мы, остальные. Так вот, автобус. Мы говорим о канале в четверть мили шириной, настоящем произведении искусства, построенном японцами, канале на уровне моря от побережья до побережья. Который, Гарри, мой мальчик, планируется и разрабатывается в строжайшей секретности этими самыми япошками, пока янки причитают о новых шлюзах и поигрывают своими тяжелыми индустриальными мускулами, как в старые добрые времена. Но только янки видят перед собой совсем не тот канал. И сливки панамского общества, все самые видные его юристы и политиканы и члены клуба «Юнион», образуют тесно сплоченную группу, и по локоть запускают лапы в мешок с деньгами, и воротят носы от дяди Сэма, и доят японцев, пока те позволяют это. Не забудь прибавить к ним еще и лягушатников, о которых всегда расспрашивает тебя Энди, да еще ваши колумбийские наркоденежки. И, Гарри, мальчик, ты получаешь картину самого что ни на есть взрывоопасного заговора, настоящей пороховой бочки, а не просто заговора, не так ли? И вопрос только в том, кто застукает тебя со спичками в руках на сей раз? Ответ – никто. Ты спрашиваешь меня о цене, Гарри, сынок? Ты говоришь мне, что японцы не смогут себе этого позволить? Чтоб японцы да не смогли позволить себе иметь собственный канал?А ты знаешь, сколько стоит их аэропорт в Осаке? Он обошелся им в тридцать миллиардов долларов, Гарри, сведения надежные, можешь поверить. Да это для них пустяк. Представляешь, сколько может стоить новый канал на уровне моря? Три таких аэропорта, как в Осаке, с учетом легальной зарплаты для рабочих и почтовых расходов. Гарри, да такие бабки эти парни оставляют под блюдечком как чаевые. Ты спросишь о договорах? О всяких там связывающих руки обязательствах, чтоб не испортить отношений с дядей Сэмом? Но, Гарри, малыш, это касалось только старого канала. А с новым панамцы могут забыть о связывающих их обязательствах. Стена цвета гардении стала для него последним окном в мир.
  Вот Пендель со своим хозяином стоят на пороге универмага мистера Блютнера, долго прощаются.
  – А знаешь, что я скажу тебе, Гарри?
  – Что, мистер Б.?
  – Этот Иона – самый большой чертов артист в мире. Ни хрена не смыслит в нефти, еще меньше разбирается в японской промышленности. Вот их мечты об экспансии, да, тут я с ним согласен. Эти японцы всегда вели себя несколько иррационально по отношению к Панамскому каналу. Проблема лишь в том, что когда они станут управлять им, никто в мире уже не будет пользоваться большими океанскими судами. Да и нефть никому не понадобится, потому что к тому времени люди начнут пользоваться новыми, более чистыми и дешевыми видами энергии. Что же касается всяких там его минералов, – он покачал головой, – японцы могут найти их и ближе к дому, стоит только захотеть.
  – Но, мистер Б.
  – Мне казалось, вам так все это понравилось! Мистер Блютнер плутовски улыбнулся.
  – Вот что я скажу тебе, Гарри. Все то время, что я слушал Иону, я на самом деле слышал твоего дядюшку Бенни. И думал о том, что уж кто-кто, а он знал толк в мошенничестве. И страшно любил это дело. Ладно, об этом потом. Лучше скажи, ты готов вступить в наше маленькое Братство?
  Но Пендель никак не мог сообразить, что ответить, поскольку не знал, что хочет услышать от него мистер Блютнер.
  – Еще не совсем, мистер Б., – искренне ответил он. – Мне надо созреть. Подумаю над этим, и решение придет. А когда придет и когда буду готов, примчусь к вам на всех парах.
  Сейчас он был готов. И план начал вырисовываться, и никакие японцы были тут ни при чем. И черная кошка гнева уже мыла лапки, готовясь к великой битве.
  Глава 16
  Несколько дней, – сказал Пендель Оснарду. – Мне нужно несколько дней". Дней, за время которых Пендель, муж и любовник, должен был восстановить разрушенные мосты, укрепить брачные узы и, ничего не скрывая больше от жены, увезти ее с собой в какое-нибудь уединенное местечко. И назначить супругу своим доверенным лицом, помощником, товарищем по шпионскому делу в преддверии осуществления его грандиозной идеи.
  Пендель перевоплотился для Луизы, теперь надо было переделать Луизу. Между ними больше не существует секретов. Все известно, они делятся всем, они наконец по-настоящему вместе, главный солдат на поле боя и его дополнительный источник. Они считаются друг с другом и с Оснардом, отныне они честные и надежные партнеры в этом великом испытании. У них так много общего. Дельгадо их общий источник сведений о судьбе маленькой и милой их сердцам Панамы; Лондон их общий поводырь и учитель. Англосаксонская цивилизация в опасности, детей надо защитить, сеть бесподобных информаторов должна процветать и расширяться, планы коварных японцев должны быть разоблачены, канал надлежит спасать. Какая, скажите мне, настоящая женщина, какая мать, какая наследница славы и чести своих предков не откликнется на этот призыв, не накинет плащ, не возьмет в руки кинжал и не начнет денно и нощно шпионить за недоброжелателями канала? Отныне эта великая задача будет руководить всеми их действиями, самой их жизнью. Все будет подчинено только ей, каждое случайно оброненное слово, каждый незначительный с виду инцидент будет вплетен в этот божественный гобелен, открытый Ионой, подправленный и восстановленный Пенделем, но хранимый отныне Луизой в качестве весталки. Именно Луиза с незримо присутствующим рядом Дельгадо будет стоять перед этим гобеленом и освещать его лампой.
  И пусть даже Луиза не осознает пока что нового своего статуса, пусть не умеет выразить его столь пространно, на нее не может не произвести впечатления выгода, которую можно извлечь из всего этого, если действовать с умом.
  Отменив все малозначительные встречи и закрыв клуб пораньше вечером, Пендель торопится домой, обучать и воспитывать своего агента, изучать ее поведение, собирать по крохам все, даже самые незначительные события ее дня, чтобы выстроить свое мозаичное полотно. Но больше всего его занимают и волнуют ее отношения с почитаемым, уважаемым и обожаемым – на ревностный взгляд Пенделя, эти оценки сильно преувеличены – боссом Эрнесто Дельгадо.
  До сегодняшнего дня он опасался, что любил свою жену чисто концептуально, всего лишь как некий образчик честности и прямоты, восполнявших его собственные сложность и запутанность. Что ж, прекрасно, отныне он отбросит эту концептуальную любовь и познает Луизу по-настоящему. До сегодняшнего дня он сотрясал решетку этой клетки – брака в надежде выбраться. Теперь же он, напротив, попытается войти. Каждая, даже мельчайшая деталь ее повседневной жизни отныне важна для него; каждый комментарий о ее драгоценном начальнике, его приходах и уходах, телефонных звонках, встречах, конференциях, капризах и причудах – все необыкновенно важно. Малейшее отклонение от распорядка дня, имена его визитеров и занимаемое ими положение (а все они неминуемо проходят через кабинет Луизы перед аудиенцией с великим человеком) – словом, все эти пустяки, которые прежде Пендель слушал одним ухом и только из вежливости, отныне обрели для него огромное значение. Такое огромное, что ему приходилось подавлять свое любопытство, чтобы не вызвать у жены подозрений. По той же самой причине он вынужден скрывать, что постоянно делает записи в условиях, приближенных к боевым. Или у себя в кабинете – надо разобраться с парой счетов, дорогая, или же запершись в туалете – прямо не знаю, что такое съел сегодня, дорогая, может, это от рыбы?
  А так называемый счет следует передать Оснарду утром.
  Социальная жизнь жены интересует и завораживает его не меньше, чем жизнь Дельгадо. Встречи с другими выходцами из Зоны, членство в Форуме радикалов, организации, доселе казавшейся Пенделю не более радикальной, чем теплое пиво, участие в Группе христианского товарищества и братства, собрания которой Луиза посещала только из почтения к своей покойной матери, – все это страшно интересовало его теперь. И побуждало делать все новые и новые записи в портновской книге, причем вносились они туда в виде изобретенного им же шифра – смеси аббревиатур, инициалов, цифр и неразборчивых каракуль, понятных только его натренированному глазу. И еще, неведомо для Луизы, ее жизнь отныне неразрывно переплеталась с жизнью Мики. В голове Пенделя жену и самого близкого друга объединяла общая судьба – помере того как молчаливая оппозиция все шире раскидывала свои щупальца, собирая под свои знамена студентов-диссидентов, христиан и просто добропорядочных панамцев, живущих по ту сторону моста. Иными словами – весь цвет бывших обитателей Зоны, тайком собиравшихся по двое-трое на улицах Бальбоа после наступления темноты.
  Никогда прежде Пендель не был так близок к жене и одновременно – отстранен от нее, как теперь, когда они шагали по жизни рука об руку. Иногда он с ужасом осознавал, что чувствует свое превосходство над нею. Потом спохватывался, что это вполне естественно – ведь он знает о ее жизни в несколько раз больше, чем она сама. Ему одному ведомы все ее секреты, он маг и волшебник, он тайный агент, засланный в стан врага. И целью его является этот монстр – Конспирация, ключи от которой находятся в руках у наиболее преданных и посвященных членов молчаливой оппозиции.
  Нет, что правда, то правда, порой маска слетала с Пенделя, и верх над здравым смыслом брало актерское тщеславие. И он твердил себе, что делает Луизе большое одолжение, прикасаясь ко всему, чем бы она ни занималась, волшебной палочкой истинного творца. Спасает ее. Разделяет с ней ношу. Защищает ее физически и морально от обмана и всех связанных с ним неприятных последствий. Бережет ее от тюрьмы. Избавляет от тяжких раздумий и сомнений. Дает ей возможность вести спокойную и здоровую совместную жизнь, вместо того чтоб биться и мучиться в раздельных камерах или говорить друг с другом только опасливым шепотком. Но затем маска возвращалась на место, и перед ним снова возникала она: его бесстрашный агент, его товарищ по оружию, отчаянно преданный, как мы уже знаем, всему, что связано с цивилизацией.
  Движимый неукротимым стремлением исполнить свой долг перед Луизой, Пендель уговаривает ее пригласить Дельгадо на ближайший уик-энд и сам вывозит ее утром за город: на маленький пикник, только ты да я, Лу, вдвоем, как раньше, когда еще не было ребятишек. Он договаривается с Окли, что те отвезут детей в школу и обратно, садится в свой внедорожник и везет жену в Гамбоа, их любимое место на холме под названием Плантейшн Луп, куда ведет проложенная еще американскими военными дорога. Вьется, точно змея, отливающая металлическим блеском, среди густых лесов, и ведет к горному хребту, что является частью континентального водораздела между Тихим и Атлантическим океанами. От него не укрылся символический смысл выбора места: перешеек, высота, с которой прекрасно видны окрестности, их маленькая и столь любимая, вверенная отныне их попечению Панама. Совершенно неземное местечко, продуваемое ветрами и расположенное скорее уж ближе к садам Эдема, чем к двадцать первому веку, несмотря на унылый, выкрашенный кремовой краской металлический ангар высотой не меньше шести футов, ради которого, собственно, и строилась эта дорога. Некогда здесь проводилось подслушивание то ли китайцев, то ли русских или японцев, а может, никарагуанцев и колумбийцев. Теперь же база считалась официально закрытой… Хотя, как знать, возможно, ради интриги ее устройства могли и ожить в присутствии двух шпионов, работающих на британскую разведку и забравшихся сюда в поисках утешения и отдохновения от повседневных тягот и риска.
  Раскинувшие крылья стервятники и орлы плыли над их головами в бесцветных неподвижных небесах. В просвете между деревьями виднелись склоны зеленых холмов и долина, тянувшаяся до самой Панамской бухты. Было всего лишь восемь утра, но пот лил с них градом, когда они возвращались назад, к внедорожнику, за чаем со льдом в термосе и пирожками с мясным фаршем, ее любимыми, которые Пендель приготовил еще накануне вечером.
  – Нет ничего лучше такой жизни, Лу, – весело заметил Пендель, забравшись рядом с женой на переднее сиденье, мотор был включен, и во всю мощь работал кондиционер.
  – Какой такой?
  – Да вот этой. Нашей. Мы много трудились, и это окупилось. У нас есть все. Дети. Мы. Да мы просто процветаем!
  – Что ж, рада слышать, что ты счастлив, Гарри. Пендель решил, что подходящий момент настал.
  – Знаешь, вчера в ателье мне рассказали одну страшно занятную историю, – нарочито легкомысленным тоном начал он. – О канале. Что якобы в верхах тайно обсуждается старый японский план, так мне, во всяком случае, сказали. Уж не знаю, проходил ли он через вашу комиссию или нет.
  – Какой еще план?
  – О прокладке нового канала. На уровне моря. С захватом устья реки Каймито. Проект оценивается в сто миллиардов долларов. Уж не знаю, правда это или нет.
  Луиза явно не обрадовалась такому повороту разговора. «Знаешь, Гарри, я что-то не пойму. К чему было тащить меня сюда, на вершину холма, чтоб повторять какие-то дурацкие слухи и сплетни о новом японском канале. Это абсолютно аморальный, экологически опасный план, к тому же явно антиамериканский и противоречит условиям договора. Так что от души надеюсь, что, когда мы вернемся и ты встретишься с типом, который тебе это наплел, ты посоветуешь ему не распространять подобные идиотские провокационные слухи, нацеленные на то, чтоб сделать будущее канала еще более неопределенным».
  На секунду Пенделем овладело отчаяние, он едва не зарыдал в голос, оттого, что его план потерпел полный провал. Вот так всегда. Я хотел взять ее с собой, а она не пошла. Предпочла свою маленькую проторенную дорожку. Неужели не понимает, что брак – штука двухсторонняя? Или супруги полностью поддерживают друг друга, или каждого из них ждет полный провал. И он надменно заметил:
  – Просто на сей раз все было обставлено особой секретностью, и лично я ничуть не удивляюсь, что ты ничего не слышала. Переговоры проводятся в самых верхах, все эти люди держат рот на замке и встречаются тайно. А японцы, так те вообще не желают слушать никаких аргументов, когда речь заходит о канале. Кстати, и твой любимый Эрни Дельгадо тоже участвует, так мне сказали. Лично. Чему я тоже ничуть не удивляюсь. Потому что никогда не питал к Эрни тех теплых чувств, которые питаешь ты. И през увяз в этом дельце по уши. Теперь становится ясно, где он провел те несколько часов во время дальневосточного турне, когда вдруг ускользнул от прессы.
  – През?… – недоуменно переспросила она.
  – Президент.
  – Панамы?…
  – Ну, уж ясно, что не Соединенных Штатов, дорогая!
  – Почему ты называешь его «през»? Так его называет только мистер Оснард. Не понимаю, к чему тебе подражать этому самому мистеру Оснарду.
  – Она на грани, – доложил по телефону той же ночью Пендель. Говорил он еле слышным голосом – из боязни, что линия прослушивается. – Дело уж больно ответственное. Она сомневается, годится ли для него. И потом есть вещи, которых она не хочет знать.
  – Какие еще вещи?
  – Она не говорит, Энди. Решает, думает. Беспокоится об Эрни.
  – Боится, что он возненавидит ее?
  – Боится, что она возненавидит его. У Эрни тоже рыльце в пушку, как и у всех остальных. И этот его имидж – мистер Чистюля, это всего лишь фасад. «Предпочитаю кое-чего не видеть и не слышать вовсе», – так она мне сказала. Ее слова. Она собирается с духом.
  Следующим вечером, по совету Оснарда, он отвез ее пообедать в «Ла Каса дель Мариско», за любимым их столиком у окна. И она вдруг заказала омара, что немало его удивило.
  – Я же не из камня сделана, Гарри. У меня тоже бывают настроения. Я меняюсь. Я такое же человеческое существо, как все. Или ты хочешь, чтоб я всегда ела только креветок и палтуса?
  – Господь с тобой, Лу. Заказывай что угодно, лишь бы ты была довольна.
  «Она созрела», – решил он, наблюдая за тем, как жена ловко расправляется с омаром.
  – Рад сообщить вам, мистер Оснард, сэр, что второй костюм, который вы у меня заказывали, готов, – говорил наутро Пендель по телефону, установленному у него в мастерской. – Отглажен, сложен, упакован, как полагается, и ждет встречи с вами. А я в самом скором времени жду от вас чека.
  – Замечательно. Когда мы все встретимся? Просто сгораю от нетерпения примерить его.
  – Боюсь, что «все» не получится, сэр. Нет, встретиться, конечно, можно, но… момент еще не настал. Я снимаю мерку, я занимаюсь раскроем – словом, делаю все самостоятельно и единолично.
  – Как прикажешь это понимать, черт побери?
  – Это означает, что я сам и доставляю заказ. Никого не допускаю к этому делу. Только вы и я, и никаких третьих лиц, никакого стороннего вмешательства. Я говорил с ними неоднократно, но они пока что не стронулись с места. Вся сделка ведется только через меня, иначе никакой сделки. Такова их политика, нам остается только сетовать.
  Встретились они в баре «Коко», в Эль Панама. Пендель разразился пылкой речью:
  – Такова ее мораль, Энди, я же предупреждал! Она непреклонна! Нет, она очень уважает тебя, и ты ей нравишься. Но она всегда проводит четкую линию. Одно дело – честь и повиновение мужу. И совсем другое – шпионить за своими коллегами, работать на британского дипломата, в то время как сама она американка. И тут уже не принимается во внимание факт, что ее начальничек предает самые священные для нее понятия. Можно назвать это лицемерием, но таковы уж женщины! «Никогда даже не упоминай об этом мистере Оснарде! – говорит она мне вдруг. – И не смей приводить его домой, и не рассказывай о нем детям, он их отравит. Никогда не говори ему, что я согласилась сделать эту ужасную вещь, о которой ты просил, иначе уйду в молчаливую оппозицию». Вот такие дела, Энди. Говорю тебе честно и прямо, теми же самыми словами, как бы ни казалось это обидным. Когда Луиза уперлась, ее не сдвинуть даже бомбардировщиком «Стелз».
  Оснард забросил в рот гость орешков кешью, откинул голову на спинку кресла и начал жевать.
  – Лондону это не понравится.
  – Придется скушать, ничего не поделаешь. А куда им деваться, Энди?
  Оснард задумчиво продолжал жевать. «Да. Деваться им некуда, – мрачно согласился он».
  – И подписывать она тоже ничего не станет, – добавил после паузы Пендель. – Так же, как и Мики.
  – Умная девочка, – жуя, пробормотал Оснард. – Ладно. Зарплата ей будет начисляться с начала этого месяца. И убедись, что все расходы на нее учтены. Машина, электричество, отопление. Хочешь еще выпить или обойдемся?
  Луиза была завербована.
  На следующее утро Пендель проснулся с сильнейшим ощущением раздвоенности, ничего подобного за долгие годы борьбы за выживание, мелких уловок и хитростей он еще не испытывал. В него словно вселился не один, а сразу несколько человек. Причем некоторые были вовсе незнакомы ему, а кое-кто явился из прежней жизни – то были надзиратели и товарищи по заключению. Но все, сколь ни покажется странным, были на его стороне, шли вместе с ним в одном направлении, разделяли его великую цель.
  – Похоже, что наступает нелегкая неделя, Лу! – крикнул он жене через занавеску в душе. Это был первый пробный выстрел в начавшейся кампании. – Масса звонков, новые заказы. – Луиза мыла голову. Она очень часто мыла голову, иногда по два раза на дню. А зубы чистила раз по пять, не меньше. – Играешь сегодня в теннис, дорогая? – как можно более небрежным тоном осведомился он.
  Она выключила воду.
  – В теннис, дорогая? Сегодня у тебя игра, да?
  – Ты хочешь, чтоб я пошла играть?
  – Но сегодня четверг. В ателье клубный вечер. Мне всегда казалось, что по четвергам ты играешь в теннис. С Джо-Энн.
  – Ты хочешь, чтоб я играла в теннис с Джо-Энн?
  – Я просто спрашиваю, Лу. Ничего не хочу. Только спрашиваю. Мы же знаем, ты хочешь держать себя в форме. И тебе это здорово удается.
  Так. Теперь досчитать до пяти. Два раза.
  – Да, Гарри. Сегодня я действительно собиралась играть в теннис с Джо-Энн.
  – Вот и правильно. Вот и хорошо.
  – Приду домой после работы. Переоденусь. Потом поеду в клуб и буду играть в теннис с Джо-Энн. Корт зарезервирован с семи до восьми.
  – Что ж, передавай ей привет. Она славная женщина.
  – Обычно Джо-Энн играет два сета по полчаса каждый. Первый для тренировки удара слева, второй – для удара справа. Ну а для ее партнера все, соответственно, наоборот. Если, конечно, он не левша. Чего про меня никак не скажешь.
  – Ясненько. Понял.
  – А дети поедут в гости к Окли, – добавила она. – Будут есть там эти чудовищные чипсы, от которых толстеют, пить эту омерзительную колу, от которой разрушаются зубы, смотреть всякие мерзости по телевизору и ползать по их грязному полу – все в целях налаживания отношений между двумя семьями.
  – Что ж, хорошо. Спасибо.
  – Не за что.
  И она снова включила душ и принялась снова намыливать волосы. Потом вдруг резко выключила.
  – А после тенниса, поскольку сегодня четверг, я собираюсь посвятить себя работе. Планировать и организовывать встречи сеньора Дельгадо на следующую неделю.
  – Понимаю. И расписание у него весьма плотное, насколько я слышал. Впечатляет.
  Отдерни эту чертову занавеску. Пообещай ей, что отныне будешь настоящим. Но реальность никогда не была любимым предметом Пенделя. По дороге в школу он напевал «Цель моя возвышенна и славна», и детям казалось, что отец их пребывает в самом радужном настроении. Войдя в ателье, он вдруг увидел все как бы чужими глазами. Новые синие ковры и мебель изумляли своей роскошью. Впечатляли также «Уголок спортсмена» в стеклянной клетушке Марты и новая, сияющая позолотой рама портрета Брейтвейта. Чьих это рук дело? Моих! Его восхитил аромат свежесваренного кофе и вид свежей студенческой листовки с выражениями протеста, лежащей у него на письменном столе. Около десяти вечера звонок звонил уже почти непрерывно. И в этом звоне ему слышалось обещание.
  Первым потребовал к себе внимания поверенный в делах Соединенных Штатов, прибывший с помощником, бледным молодым человеком. Поверенный заказал новый обеденный пиджак, который называл смокингом. У входа в ателье стоял его бронированный «Линкольн», за рулем – строгий шофер с короткой стрижкой. Поверенный был выходцем из состоятельной бостонской семьи и провел всю жизнь, почитывая Пруста и играя в крокет. Темой его разговора было предстоящее празднование Дня Благодарения, с барбекю для всех американских семей и грандиозным фейерверком – последнее служило источником постоянного беспокойства для Луизы.
  – У нас нет другой более цивилизованной альтернативы, верно, Майкл? – тягучим и гнусавым голосом говорил поверенный, пока Пендель размечал воротник мелком.
  – Именно, – ответил бледный помощник.
  – Или мы будем обращаться с ними, как с порядочными воспитанными людьми, или же прямо скажем, что ребята они плохие и мы им не доверяем.
  – Именно, – снова согласился с ним бледный помощник.
  – Люди ценят уважение. Если б сам я не верил в это, то не посвятил бы лучшие годы своей жизни этой комедии под названием «дипломатия».
  – Не будете ли столь любезны немного согнуть руку в локте, сэр, – пробормотал Пендель, упершись ребром ладони в изгиб локтя поверенного.
  – Военные нас просто возненавидят, – сказал поверенный. – А эти лацканы, Гарри, они не будут оттопыриваться? Немного, на мой взгляд, крупноваты. Тебе не кажется, Майкл?
  – Один раз хорошенько отгладить, и вы о них и не вспомните, сэр.
  – Нет, на мой взгляд, все замечательно, – сказал бледный помощник.
  – А длина рукава, сэр? Так или чуточку короче?
  – Прямо не знаю, что и сказать, – ответил поверенный. – Колеблюсь.
  – Насчет военных или рукавов? – спросил помощник.
  Поверенный пошевелил запястьями, окинул их критическим взглядом.
  – Нет, по-моему, все замечательно, Гарри. Так и оставим. У меня нет ни малейших сомнений, Майкл, дай волю этим парням с холма Анкон, и тогда б дорогу блокировали тысяч пять человек, выстроенных в боевом порядке. И все бы кругом только и знали, что кричать о контроле за загрязнением воздушной среды.
  Помощник мрачно усмехнулся.
  – Но мы далеко не так примитивны, Майки. И философия Ницше – далеко не образец поведения для единственной в мире супердержавы, входящей в двадцать первый век.
  Пендель немного повертел перед собой поверенного, чтобы получше разглядеть спину.
  – Ну а общая длина пиджака, сэр? В целом? Сделаем чуточку длинней или удовлетворимся тем, что имеем?
  – Удовлетворимся, Гарри. Все замечательно, просто шикарно. И простите за то, что я сегодня немного рассеян. Просто мы пытаемся предотвратить новую войну.
  – И я от всей души желаю вам успеха в этом благородном деле, сэр, – со всей искренностью заметил Пендель, провожая поверенного с помощником вниз, к лимузину, возле которого расхаживал коротко стриженный водитель.
  Он ждал и не мог дождаться, когда же они наконец уедут. В ушах звенела божественная музыка, а он сидел и торопливо строчил в свою портновскую книгу.
  По мнению поверенного в делах США, трения между военными и дипломатическими американскими кругами достигли критической точки. Суть обсуждаемой проблемы сводится к тому, как лучше справиться со студенческими волнениями, если эта, по их выражению, гидра снова поднимет голову. Если верить словам поверенного, высказанным в строжайше конфиденциальной обстановке… Что они ему говорили? Да всякую ерунду. Что он услышал? Поразительные вещи! И это было всего лишь репетицией.
  – Доктор Санчо! – воскликнул Пендель и восхищенно развел руками. – Не виделись целую вечность, сэр! Сеньор Люсильо, страшно рад! Марта, где же наша жирная молодая телятина?
  Санчо был пластическим хирургом, а по совместительству – обладателем пассажирских пароходов и богатой жены, которую ненавидел всеми фибрами души. Люсильо являлся перспективным парикмахером. Оба приехали в Панаму из Буэнос-Айреса. Оба в последний раз шили у Пенделя двубортные костюмы-тройки из мохера для поездки в Европу. Оба решили заказать теперь белые пиджаки для яхты.
  – Как на домашнем фронте, все спокойно? – спросил Пендель, проводив дорогих гостей наверх и предложив им по бокалу. – Никаких путчей не планируется? Я всегда говорил, Южная Америка единственное на свете место, где сегодня ты кроишь джентльмену новый костюм, а через неделю видишь в этом костюме его статую.
  Нет, никаких путчей вроде бы не предвидится, со смехом подтвердили они.
  – Но Гарри, ты слышал, что сказал наш президент вашему президенту, когда думал, что их никто не подслушивает?
  Пендель не слышал.
  – Там было целых три президента, сидели в одной комнате. Панамский, аргентинский и из Перу. «Да, – говорит президент Панамы, – вам, ребятам, хорошо. Вас переизбрали на второй срок. А у нас в Панаме переизбрание запрещено конституцией. Это просто нечестно, вот что!» Тогда наш президент оборачивается к нему и говорит: «Что ж, мои дорогие, может, все потому, что я могу два раза, а вы только по одному!» Тогда президент Перу и говорит…
  Но Пендель так и не услышал, что же сказал президент Перу. В ушах снова запела божественная музыка, и он уже представил, как усердно записывает в портновскую книгу о закулисных попытках прояпонски настроенного президента Панамы продлить свои полномочия и в двадцать первом веке, о чем тайно поведал лицемерный Эрни Дельгадо своему личному секретарю и незаменимому помощнику Луизе, известной так же, как Лу.
  – Вчера вечером после заседания эти ублюдки от оппозиции подослали женщину и она дала мне пощечину, – с гордостью в голосе пожаловался Пенделю Хуан Карлос, член Законодательного собрания, пока тот размечал мелком плечи его утреннего пиджака. – В жизни еще не видел такой суки! Выходит из толпы, подбегает ко мне с улыбкой. А кругом сплошь телекамеры и журналисты. И не успел я опомниться, как влепляет мне хук правой. Ну, что мне было делать?… Дать ей сдачи перед телекамерами, что ли? Хуан Карлос – и избивает женщин? А если ничего не сделать, так обзовут гомосеком. И знаете, что я сделал?
  – Просто представить себе не могу, – ответил Пендель, обмеряя талию Хуана Карлоса и прибавляя дюйм с учетом роста столь перспективного политика.
  – Поцеловал ее прямо в губы. Засунул язык в ее поганый рот. А она так и хрюкала от удовольствия, как свинья. Полный восторг! Все меня просто заобожали!
  Пендель был потрясен. Пендель был преисполнен восторга.
  – Так вот откуда эти слухи, уважаемый Хуан Карлос! Вот почему они выдвинули вас председателем одного весьма ответственного комитета, верно? – строго спросил он. – Что ж, видно, вскоре мне придется одевать вас для президентской инаугурации.
  Хуан Карлос хрипло расхохотался.
  – Ответственного? Комитета Бедноты?Да это самый паршивый комитет в городе! Ни денег, ни будущего. Сидим и пялимся друг на друга и знай говорим о том, как мы жалеем бедных. А потом отправляемся куда-нибудь съесть приличный ленч.
  В еще одной приватной и доверительной беседе за закрытыми дверями с личным помощником Эрнесто Дельгадо, высасывающий из канала все соки и действующий исключительно в интересах узкой и строго засекреченной группы панамцев и японцев, обмолвился, что в Комитет бедноты на имя Хуана Карлоса вскоре должны поступить документы весьма конфиденциального свойства, где речь идет о будущем канала. В ответ на вопрос, при чем тут Комитет бедноты, Дельгадо загадочно улыбнулся и заметил, что в этом мире далеко не все является таковым, каким кажется с первого взгляда. Она сидела у себя, за письменным столом. Набирая номер ее рабочего телефона, он так ясно представлял себе и ее, и все, что ее окружает. Элегантный коридор на верхнем этаже здания, оригинальные двери с жалюзийными отверстиями для воздуха наверху; ее просторный кабинет с высокими потолками и видом на старый железнодорожный вокзал, который так портила теперь вывеска «Макдоналдс» – предмет ее постоянного раздражения; ее суперсовременный письменный стол с мерцающим экраном компьютера и телефоном прямой связи. Момент нерешительности, перед тем как Луиза сняла трубку.
  – Просто подумал, может, тебе хочется съесть сегодня на ужин чего-то особенного?
  – А почему ты спрашиваешь?
  – Подумал, что по пути домой мог бы заскочить на рынок.
  – Салат.
  – Короче, чего-нибудь легкого после тенниса, да, дорогая?
  – Да, Гарри. После тенниса я предпочла бы какое-нибудь легкое блюдо. Типа салата. Как обычно.
  – Трудный выдался день? Старина Эрни совсем замучил, да?
  – Послушай, Гарри, чего ты от меня хочешь?
  – Просто хотелось услышать твой голос, вот и все, дорогая.
  Ему не понравился ее смех. «Что ж, в таком случае торопись, потому что минуты через две этот голос будет переводить для группы банкиров из Киото, инвестирующих портовое строительство, которые совсем не говорят по-испански и очень плохо – по-английски. И очень хотят встретиться с президентом Панамы».
  – Я люблю тебя, Лу.
  – Хотелось бы верить, Гарри. Ладно, извини, но я очень занята.
  – Так, стало быть, из Киото?
  – Да, Гарри, из Киото. Пока!
  «КИОТО» в полном экстазе записал он заглавными буквами. Вот это источник информации! Что за женщина! Вот это заговор! Очень хотят встретиться с президентом. И наверняка встретятся. И Марко тоже будет там и проводит их в самые секретные апартаменты Его Сиятельства. И Эрни оставит свой нимб на вешалке и тоже будет сопровождать их. И Мики узнает об этом через своих высокооплачиваемых информаторов в Токио или Тимбукту, где бы там они ни находились. И козырной агент Пендель доложит обо всем этом слово в слово.
  Антракт. Пендель, запершись у себя в мастерской, судорожно перелистывает местные газеты – в последнее время он скупает их все. Ничего. Ни единого упоминания о банкирах из Киото, инвестирующих портовое строительство, ни единого японца в сегодняшнем меню. Отлично. Значит, сведения об этой встрече не просочились в средства массовой информации. Стало быть, это тайная, засекреченная встреча, и Марко проведет их к президенту черным ходом, всю эту стайку узкогубых японских банкиров, притворяющихся, что ни черта не говорят по-испански, хотя на самом деле прекрасно говорят. Еще один слой магической краски, и умножаем результат на два. А кто там еще мог бы быть, кроме коварного Эрни? Ну, конечно же! Гийом! Хитрый лягушатник собственной персоной! Да вот он, стоит прямо передо мной, дрожит, будто осиновый лист!
  – Месье Гийом, сэр, приветствую вас, как всегда, опаздываете! Марта, стаканчик виски для нашего месье!
  Гийом – выходец из Лиля. Мелкий, быстрый, похож на мышку. По профессии консультант-геолог, исследующий пробы грунта в местах перспективного строительства. Только что вернулся из Колумбии, пробыл в Медельине целых пять недель. И вот теперь, захлебываясь от волнения, рассказывает Пенделю, что за время его пребывания в городе зафиксировано двенадцать случаев похищения людей и двадцать одно убийство – и это только по официальным данным. Пендель шьет ему однобортный коричневый костюм из альпаки с жилетом и запасной парой брюк. И очень искусно переводит разговор на колумбийских политиков.
  – Если честно, понять не могу, как это их президенту хватает совести показываться на людях! – говорит он. – Все эти скандалы, убийства, наркотики!
  Гийом отпивает глоток виски и растерянно моргает.
  – Гарри, я каждый день благодарю бога за то, что я всего лишь навсего простой инженер. Копаю. Изучаю почву. Пишу отчет. Потом уезжаю домой. Обедаю. Занимаюсь любовью с женой. Существую.
  – Плюс еще получаете очень приличную зарплату, – напоминает ему Пендель.
  – Да, и аванс тоже, – согласился Гийом. И нервно уставился в высокое зеркало, словно ища там подтверждение своему существованию. – И первым делом несу денежки в банк. И если кто-то вдруг захочет пристрелить меня, пусть знают, что это напрасная трата сил и средств.
  Еще одним участником встречи был француз по имени Гийом Делассу, вышедший на пенсию выдающийся специалист по геологии. В настоящее время работает по найму, обладает обширными международными связями на политическом уровне, в том числе и с меделлъинским картелем. Ценится в определенных кругах как несравненный интриган международного уровня, считается опаснейшим человеком в Панаме. Время ленча. Сандвичи Марты с тунцом пользуются особым успехом. Сама Марта поспевает везде, и в то же время ее будто бы и нет вовсе, она нарочно избегает встречаться взглядом с Пенделем. Густые клубы сигаретного дыма, грубый мужской смех. Панамцы умеют повеселиться, теперь можно заниматься этим и в клубе «П и Б». Рамон Радд привел с собой красивого мальчика. Пиво разливают из ведерка во льду, бутылки вина обернуты тканью, чтоб не согрелись, повсюду разбросаны местные и заграничные газеты, непрерывно звонят мобильники.
  Пендель един в трех ипостасях – он и портной, и гостеприимный хозяин, и шпионских дел мастер. Так и мечется между примерочной и клубной комнатой, время от времени забегает в кабинет, записать несколько фраз в портновскую книгу, чтобы, не дай бог, не забыть. Он слышит больше, чем говорят, запоминает больше, чем слышит. Старый гвардеец – и к нему очередь новых рекрутов. Разговоры, по большей части, вертятся вокруг скандалов, денег и лошадей. Говорят также о женщинах и реже – о канале. Беспрерывное хлопанье входной двери, гул голосов, в котором вдруг прорезаются крики: «Рафи! Мики!» Это когда в клубе появляется парочка знаменитых плейбоев. Рафи весь в золотых цепях, кольцах и браслетах, сверкает золотыми зубами и новенькими итальянскими туфлями. А на плечи накинут пестрый пиджак от «П и Б», потому что Рафи ненавидит скучные тусклые вещи. Он любит яркие пиджаки, смех, солнце и жену Мики.
  И сам Мики, мрачный и несчастный, но цепляющийся за своего друга Рафи, словно утопающий за соломинку. Словно Рафи – это единственное, что у него осталось после того, как он напился и распугал всех остальных. Эти двое входят вместе и тут же разделяются. Рафи облепляет целая толпа, Мики же направляется в примерочную, и его бог знает какой по счету костюм должен быть изысканнее, чем у Рафи, нарядней, чем у Рафи, дороже, чем у Рафи, прохладней, соблазнительней. Ну, что, Рафи, ты по-прежнему собираешься выиграть скачки на Золотой кубок первой леди в воскресенье?
  Затем вдруг гул голосов стихает. И над ними доминирует уже один голос, Мики, звучный и печальный, доносящийся из примерочной. И объявляющий всей честной компании, что его новый костюм – просто кусок дерьма.
  Он говорит это сначала одними словами, потом другими, и все прямо в лицо Пенделю. Точно бросает вызов, который он должен был бросить Доминго, но не осмелился, и вместо этого нападает на Пенделя. А затем повторяет все то же самое, но уже в новой, более резкой и непристойной форме, потому что знает: собравшиеся ожидают от него именно этого. И Пендель, стоящий всего в двух футах, замирает, и лицо его каменеет от злобы. В другой день Пендель просто отошел бы на шаг, добродушно отшутился, предложил бы Мики выпить, пригласил бы зайти в другой раз, когда он, Мики, будет в лучшем расположении духа. Или же тихонько проводил бы его вниз и усадил в такси. Между товарищами по заключению и прежде разыгрывались подобные сцены, и Мики на следующий же день признавал свою ошибку. Присылал дорогие подарки: орхидеи, вино, драгоценные антикварные безделушки, и ко всему прилагалась карточка со словами извинения и благодарности.
  Но ожидать этого от Пенделя сегодня было никак нельзя. Вселившаяся в него черная кошка гнева сорвалась с поводка и набросилась на Мики, ощерив зубы и выпустив когти. И принялась терзать и рвать его на части с яростью, которой никто и никогда не ожидал от Пенделя. Чувство вины, которое он испытывал перед Мики за то, что пользовался его моральной неустойчивостью, злословил о нем, эксплуатировал его, продавал, навещал в тюрьме и был свидетелем его унижения, выплеснулось наружу, трансформировавшись в слепую ярость.
  – Почему я не могу шить костюмы, как Армани? – несколько раз повторил он, не спуская глаз с изумленного лица Мики. – Почему я не делаю такие костюмы, как у Армани? Поздравляю, Мики! Ты сэкономил тысячу баксов. Так что сделай мне одолжение. Ступай к Армани и купи себе костюм. А сюда больше не возвращайся. Потому что у Армани костюмы от Армани получаются лучше, чем у меня. Дверь вон там.
  Мики не сдвинулся с места. Его выставили в самом смешном виде. Разве мог мужчина столь внушительных размеров купить себе готовый костюм от Армани? Но Пендель все не унимался. В груди кипели стыд, ярость и предчувствие надвигающегося несчастья. Мики – мое творение, Мики – мой провал, мой товарищ по заключению, мой шпион, посмел явиться и оскорблять меня в моем собственном доме!
  – Знаешь что, Мики? Костюм от меня не рекламирует мужчину, он его определяет. Возможно, ты просто не хочешь этого. Боишься. Возможно, в тебе просто нечего определять.
  Взрыв смеха из комнаты. И Мики тут же понял, в чей адрес.
  – Костюм от меня, Мики, это не пьяный выкрик. Это линия, это форма, это силуэт, который радует глаз. Он сдержанно подсказывает миру, что ему надо о тебе знать, но не больше. Старина Брейтвейт называл это благоразумием. И если кто-то все же замечает, что костюм от меня, я прихожу в смущение. Значит, в нем что-то не так. Мои костюмы предназначены вовсе не для того, чтоб улучшать внешность, делать тебя самым красивым парнем в комнате. Они ничуть не вызывающи. Они лишь намекают. Они позволяют строить предположения. Они делают тебя притягательным для людей. Они помогают тебе улучшить жизнь, расплатиться с долгами, стать влиятельным человеком в этом мире. Потому что когда придет мой черед последовать за стариной Брейтвейтом на великое предприятие под названием небеса, мне почему-то хочется верить, что я увижу там людей, расхаживающих по улицам в моих костюмах и имеющих о себе самих лучшее мнение благодаря именно этому обстоятельству.
  Слишком уж много во мне всего накопилось, Мики. Настал твой черед разделить со мной эту тяжкую ношу… Он умолк и перевел дух, к горлу подкатывала икота. Собрался сказать что-то еще, но тут вмешался Мики.
  – Гарри, – прошептал он, – клянусь богом, все дело в штанах. Больше ни в чем. В них я выгляжу стариком. Состарившимся прежде времени. И не вываливай на мою несчастную голову всю эту муру. Я и без того знаю тебе цену.
  В висках у Пенделя застучало. Он очнулся, огляделся и увидел встревоженные и удивленные лица своих клиентов. Потом перевел взгляд на Мики – тот сжимал в руке брюки из альпаки. В точности таким же жестом прижимал он к груди оранжевые штаны от своей тюремной униформы, точно боялся, что кто-то их отберет. Он увидел Марту, застывшую неподвижно как статуя, на ее изуродованном лице отражались испуг и неодобрение. Он разжал кулаки, опустил руки и выпрямился в полный рост.
  – Вот что, Мики. Я доведу эти брюки до совершенства, – уже более мягким тоном заверил он друга. – Совсем не хочу, чтоб мы тут с тобой грызлись. Насчет брюк ты, пожалуй, прав. Да весь мир просто влюбится в тебя в этих брюках! И в пиджаке тоже. И пока что еще не знаю, кто будет платить за этот костюм, ты или я. Как думаешь?
  – Господи… – прошептал Мики и оперся на руку Рафи.
  Ателье опустело и погрузилось в полуденную спячку, клиенты разошлись. Пора зарабатывать деньги, утешать жен и любовниц, заключать новые сделки, ставить на лошадей, собирать сплетни. Марта тоже исчезла. Наверное, занимается. Сидит, зарывшись в свои книги. Пендель вернулся в раскроечную, включил Стравинского, убрал со стола оберточную бумагу, куски ткани, мелки и ножницы. Открыл свою портновскую книгу на последних страницах, там, где начал вести шифрованные записи. И напрочь забыл о выходке друга, просто не позволял себе больше думать об этом. Муза звала.
  Затем вырвал из чековой книжки на пружинке листок разлинованной бумаги, украшенный почти королевской эмблемой дома «Пендель и Брейтвейт». Ниже каллиграфическим почерком Пенделя был выписан счет на имя мистера Эндрю Оснарда, на сумму в две с половиной тысячи долларов и на его домашний адрес в Пайтилла. Пендель разложил чековую книжку на ровной и твердой поверхности стола. Затем взял старую ручку, приписываемую легендой самому Брейтвейту, и архаичным почерком, который он долго вырабатывал, поскольку именно такой был принят в портняжной среде, дописал чуть ниже несколько слов: «постарайтесь оплатить безотлагательно, буду очень обязан», что на условном языке означало, что в чеке кроется нечто большее, чем просто просьба о деньгах. Затем из папки в среднем ящике стола он извлек лист чистой белой бумаги без всяких там водяных знаков (Оснард дал ему целую пачку) и принюхался к ней. Так он делал всегда. Она не пахла ничем. Ну, разве что совсем чуть-чуть, тюремным дезинфектантом.
  Ты просто окружен всякими волшебными веществами, Гарри. Чего стоит, к примеру, копирка для одноразового использования.
  А что ты делаешь, когда получаешь такой листок?
  Проявляю его, дубина, что ж еще, по-твоему?
  Где, Энди? И как?
  Занимайся своим делом и не морочь голову. В ванной. И заткнись наконец, надоел.
  Осторожно наложив копирку на счет, он достал из ящика сверхтвердый карандаш «2Н», тоже подаренный Энди, и начал писать под звучные аккорды Стравинского. До тех пор, пока Стравинский вдруг не стал раздражать его, и он выключил проигрыватель. У дьявола всегда самые сладкие песни, говорила тетушка Рут. Он поставил Баха, но вдруг вспомнил, что Луиза просто обожает Баха, и, снова выключив проигрыватель, работал в благословенной тишине, что было вовсе для него нехарактерно. Выводил слово за словом, приподняв от усердия брови и высунув кончик языка. Мики был забыт, беглость снова взыграла в нем. Он писал и прислушивался, не раздадутся ли за дверью подозрительные шаги или шорох. И постоянно сверялся с иероглифами в портновской книге. Изобретал и обобщал. Организовывал, усовершенствовал. Придавал черты правдоподобности. Искажал факты. Выстраивал порядок из хаоса. Ему так много надо успеть сказать. А времени так мало. Японцы за каждым углом. Китайцы с континента их подстрекают… Пендель парил в небесах. То взлетал на самые вершины, то опускался на дно. То он гений, то раб своего болезненного воображения, то повелитель своего царства, то принц и лакей в одном лице. И черная кошка всегда рядом. И французы, как всегда, участники заговора. Да это настоящий динамит, Гарри, мальчик! Власть гнева, вот он нагнетается, набухает, затем находит выход, и происходит взрыв. И освобождение. Он царь и властелин всего земного, он доказательство величия божьего замысла. Греховное головокружение творца и созидателя, занятого расхищением, воровством, искажением, изобретением. И все это дело рук и мысли всего лишь одного, доведенного до крайности и разгневанного мужчины, жаждущего искупить свою вину. И рядом постоянно бьет хвостом кошка. Так, сменить копирку, смять в комок использованную, выбросить в корзину. Перезарядить и продолжать палить из всех орудий. Вырывать страницу за страницей из портновской книги – и в огонь их, в огонь!
  – Кофе хочешь? – спросила Марта.
  Величайший на свете конспиратор, оказывается, забыл запереть дверь. В камине за спиной пылал огонь. Обугленные комки бумаги следовало еще растоптать и растереть в порошок.
  – Кофе был бы очень кстати. Спасибо. Она затворила за собой дверь. Стояла скованная, на лице ни тени улыбки.
  – Помощь нужна?
  И избегала смотреть ему в глаза. Он вздохнул.
  – Да.
  – Что надо сделать?
  – Скажи, если бы японцы действительно планировали втайне построить новый канал и заручились поддержкой панамского правительства, как поступили бы студенты, узнав об этом?
  – Сегодняшние студенты?
  – Ну да, твои. Те, что говорят с рыбаками.
  – Устроили бы бунт. Вышли на улицы. Атаковали бы президентский дворец и Законодательное собрание, блокировали бы канал, призвали бы к всеобщей стачке, попросили помощи у других стран региона, начали бы антиколониальный крестовый поход по всей Латинской Америке. Потребовали бы свободы для Панамы. И еще мы подожгли бы все японские лавки и повесили бы всех предателей, начиная с президента. Достаточно?
  – Да, спасибо. Уверен, что вполне подойдет. И еще, наверное, собрали бы людей, что живут по ту сторону моста, – задумчиво добавил он.
  – Естественно. Студенты – это всего лишь авангард пролетарского движения.
  – Мне страшно жаль, что так вышло с Мики, – пробормотал после паузы Пендель. – Не знаю, что на меня нашло. Не мог остановиться.
  – Если не можем нанести удар врагу, бьем по друзьям. Тебе, должно быть, это хорошо известно.
  – Да, знаю.
  – Медведь звонил.
  – Насчет статьи?
  – Нет, о статье не упоминал. Сказал, что ему надо с тобой повидаться. Срочно. Он на своем обычном месте. И знаешь, он так говорил… точно угрожал.
  Глава 17
  Бульвар Бальбоа" на Бальбоа Авеню являл собой просторный пивной бар с низко нависающим потолком из полистирена и фонарями в решетчатых деревянных абажурах. Несколько лет тому назад его взорвали, никто уже не помнил, почему. Большие окна выходили на Бальбоа Авеню, за ней виднелась полоска моря. За длинным столом под защитой телохранителей в черных костюмах и темных очках сидел мужчина с тяжелой челюстью, рядом стояла телевизионная камера. Медведь на своем месте, сидит и читает собственную газету. Столы вокруг него пусты. На нем полосатый блейзер от «П и Б» и шестидесятидолларовая шляпа-панама из бутика. Черная пиратская бородка так и блестит, сразу видно, что недавно вымыта шампунем. И к ней очень идут очки в черной оправе.
  – Ты звонил, Тедди, – решился напомнить ему Пендель, после того как просидел не меньше минуты по другую сторону от развернутой газеты.
  Газету нехотя отложили.
  – О чем это ты? – спросил Медведь.
  – Ты звонил, я пришел. А знаешь, блейзер отлично на тебе смотрится.
  – Кто купил рисовую ферму?
  – Один мой друг.
  – Абраксас?
  – Ну, конечно, нет.
  – Почему это «конечно, нет»?
  – Сидит без денег.
  – Кто это тебе сказал?
  – Он, кто ж еще.
  – Может, ты платишь Абраксасу? Может, он на тебя работает? Может, вы вместе торгуете наркотиками, как его отец?
  – Тедди, ты что, с ума сошел?
  – Как это тебе удалось рассчитаться с Раддом? Кто такой этот сумасшедший миллионер, которым ты хвалишься на всех углах, даже не давая Радду и рта открыть? Это же просто оскорбительно! На кой хрен ты открыл этот дурацкий клуб у себя в лавке? Что-то кому-то продал? Что вообще, черт возьми, происходит?
  – Я портной, Тедди. Шью одежду для джентльменов, потихоньку расширяюсь. Собираешься бесплатно дать мне рекламу в своей газете? Не так давно была статья в «Майами Геральд», не знаю, может, ты читал…
  Медведь вздохнул. Голос у него был страшно невыразительный. Сострадание, человечность, любопытство – все это вытравилось из него давным-давно. Если вообще когда-то было.
  – Позволь объяснить тебе кое-какие принципы журналистики, – сказал он. – Я зарабатываю деньги двумя путями. Первый: люди платят мне за сочинительство историй, вот я их и сочиняю. Я ненавижу писанину, но должен что-то жрать, должен финансировать свои аппетиты.
  Второй: люди платят мне за то, чтоб я не писал историй. Это для меня куда как лучше, потому что не надо ничего кропать, а денежки идут. И если правильно разыграть карты, то за ненаписанное я получаю больше, чем за всякие там байки. И, наконец, есть третий способ, который не нравится мне вовсе. Я называю его своим последним источником. Иду к кое-каким людишкам в правительстве и предлагаю купить у меня кое-какую информацию. Но этот способ оптимальным не назовешь.
  – Почему?
  – Знаешь, не люблю торговать втемную. Когда имеешь дело с обычным человеком, ну, к примеру, таким, как ты или вон тот, и я знаю, что могу погубить его репутацию, или бизнес, или брак, и он тоже это знает, тогда весь вопрос в цене. И мы всегда можем с ним договориться, это нормальные коммерческие отношения. Но когда я иду к людям из правительства, – он удрученно покачал головой, – то понятия не имею, что представляет для них ценность. Некоторые из них умны. Другие просто ослы. Там не поймешь, знают они или просто не говорят тебе. Так что переговоры сводятся к блефу. Я блефую, они в ответ тоже, времени уходит уйма. Иногда они тоже угрожают мне каким-нибудь досье, что на меня имеется. И мне не хочется тратить на это жизнь. Хочешь, чтоб сделка состоялась, давай мне ответ и быстро, и избавь от лишних хлопот. И тогда я назову тебе приличную цену. А поскольку в твоем распоряжении имеется сумасшедший миллионер, то его, очевидно, следует учитывать при оценке твоих средств.
  Пендель принялся изображать улыбку. Она возникала постепенно: сначала в одном уголке рта, потом – в другом, затем затронула щеки и наконец глаза, когда взгляд удалось сфокусировать. И наконец голос.
  – Знаешь, Тедди, создается впечатление, что ты собрался применить ко мне один старый фокус. Говоришь мне: «Улетай, улетай, всем все известно», а сам рассчитываешь перебраться в мой дом, когда я буду еще на пути к аэропорту.
  – Ты работаешь на американцев? Знаешь, кое-кому в правительстве это может не понравиться. Когда на их территорию суется англичанин, они тоже готовы применить самые жесткие меры. Другое дело, когда они сами занимаются этим. Предают собственную страну. Но это их выбор, они здесь родились. Это их страна, и они могут поступать с ней как им заблагорассудится, такими уж создал их господь. Но ты являешься сюда со стороны, ты иностранец, и предаешь вместо них, и они этого не потерпят. Даже представить невозможно, что они с тобой сделают.
  – Ты прав, Тедди. Должен с гордостью признать, я действительно работаю на американцев. Генерал, главнокомандующий Южной группировкой, просто обожает простые однобортные пиджаки, к которым заказывает дополнительную пару брюк и еще такую штуковину, которую предпочитает называть жилеткой. Поверенный в делах, тот, напротив, любит смокинги из тонкого мохера и твидовые пиджаки, последние носит исключительно в отпуске, в Норт-Хейвен.
  Пендель поднялся и почувствовал, как мелко дрожат у него колени.
  – Ты не знаешь обо мне ничего плохого, Тедди. Если б знал, то не спрашивал бы. А причина, по которой ты не знаешь обо мне плохого, заключается в том, что и нечего знать. И раз уж мы обсуждаем денежные проблемы, буду очень признателен, если ты наконец заплатишь мне за этот симпатичный блейзер. Чтобы Марта могла накупить себе новых книжек.
  – Как ты можешь трахать эту уродливую полукровку! Нет, это выше моего понимания.
  Пендель оставил Медведя в той же позе, в какой нашел: голова откинута, бороденка вздернута, сидит и читает то, что напечатал в своей газете.
  Приехав домой, Пендель с горечью обнаружил, что там ни души. Так вот каково оно, его вознаграждение за тяжкие повседневные труды! Мужчина с двумя профессиями, вкалывающий до полного изнурения, должен сам привозить себе еду по вечерам. Но есть и утешительные обстоятельства. На письменном столе Луизы лежит отцовский портфель. Открыв его, он достает объемистый офисный дневник с выбитой на обложке готическим шрифтом надписью: «Доктор Э. Дельгадо». Рядом с ним угнездилась папка с разного рода заметками и корреспонденцией, помеченная одним словом: «Встречи». Позабыв обо всем на свете, в том числе и об угрозах Медведя, Пендель вновь превращается в завзятого шпиона. Включает яркую настольную лампу. Подносит зажигалку Оснарда к одному глазу, щурит второй и щелкает, глядя в крошечный глазок, стараясь, чтобы в объектив не попал кончик носа и пальцы.
  – Мики звонил, – говорит из постели Луиза.
  – Сюда?
  – Нет, мне на работу. Опять собирается покончить с собой.
  – О, господи!…
  – Говорит, что ты сошел с ума. Что совсем лишился рассудка.
  – Что ж, очень мило с его стороны.
  – И знаешь, я с ним согласилась, – и с этими словами она выключила свет.
  Это было их третье казино за воскресную ночь, но Энди, несмотря на обещание Фрэн, все не решался испытать судьбу. Она почти не видела его последнюю неделю, не считая нескольких часов сна по ночам да торопливых любовных утех по утрам, перед тем как он в спешке отбывал на работу. Всю остальную неделю он проводил в посольстве в обществе Шепарда, тот в свитере «фэрайл» [25] и черных парусиновых туфлях на резиновой подошве только и знал, что бегал за кофе. Так, по крайней мере, представляла себе Фрэн. Не слишком справедливо с ее стороны обувать Шепарда в черные парусиновые туфли, ведь она никогда не видела на нем таких. Но при виде Шепарда всякий раз вспоминала своего учителя по физкультуре, на нем всегда красовались такие туфли, и он так же, как Шепард, постоянно горел подобострастным энтузиазмом.
  – Целая куча всяких материалов от БУЧАНА, – объяснял Энди. – Стараюсь привести их в пригодную для отчетов форму. И все срочно, и все надо было еще вчера.
  – Ну а когда твой БУЧАН получит вознаграждение?
  – Лондон пока что молчит. Слишком горячие новости для местного употребления, сперва над материалами должны поработать аналитики.
  И так продолжалось на протяжении недели или больше, как вдруг Энди примчался домой и повез ее в бешено дорогой ресторан на побережье, где за бутылкой бешено дорогого шампанского вдруг сообщил, что готов испытать судьбу.
  – На прошлой неделе получил наследство от тетушки. Сумма, правда, пустячная. Никакой пользы. Разве что улыбнется судьба и удастся ее удвоить. Только один способ.
  Он пребывал в самом воинственном настроении. Беспокойные глаза так и сверкали, рыскали по сторонам, точно в поисках достойного противника, с кем можно схватиться не на шутку.
  – Заказы исполняете? – танцуя с Фрэн, крикнул он руководителю джаз-оркестра.
  – Что желает мадам, сеньор?
  – Почему бы нам не прокутить все за ночь? – шепнул он на ухо Фрэн.
  – Не искушай господа, Энди, иначе нас могут просто убить, – строго сказала она, пока он рассчитывался за ужин влажными пятидесятидолларовыми купюрами, извлеченными из внутреннего кармана нового льняного пиджака, пошитого местным портным.
  В первом казино он сел за большой стол, но не играл, а просто смотрел, Фрэн стояла у него за спиной.
  – У тебя есть любимый цвет? – бросил он через плечо.
  – Зачем спрашиваешь? Все решает судьба.
  – Но какой выбрать цвет, решаем мы. А уж дальше воля божья. Таковы правила игры.
  Он выпил еще шампанского, но ставки так и не сделал. «Здесь его знают, – вдруг подумала она уже на выходе. – Он бывал тут раньше. Это заметно по лицам, понимающим улыбкам, прощальным приветствиям с пожеланием заходить еще».
  – Пока просто примериваюсь, – сказал он, когда Фрэн начала поддразнивать его.
  Во втором казино охранник, ошибочно приняв их за каких-то других людей, пытался вытолкать за дверь. Скандал разгорался со страшной силой. И дело могло закончиться совсем скверно, если бы Фрэн не показала свое дипломатическое удостоверение. И снова Энди лишь наблюдал за игрой, не принимая в ней никакого участия. Затем две девицы с другого конца стола принялись строить ему глазки, а одна даже крикнула: «Привет, Энди!»
  – Примериваюсь, – повторил он.
  Третье казино находилось при отеле, о котором она никогда прежде не слышала, в самой бедной и опасной части города, куда ей советовали не заходить, на третьем этаже в комнате под номером «303». В дверь надо было постучать и ждать. Огромный вышибала фамильярно похлопал Энди по плечу, и тот на сей раз не возражал. И даже посоветовал Фрэн продемонстрировать охраннику содержимое сумочки. Крупье напряглись, когда Энди с Фрэн вошли во вторую комнату; гул голосов стих, все обернулись и смотрели только на них. Впрочем, ничуть неудивительно: ведь Энди попросил выдать ему фишек на пятьдесят тысяч долларов, причем фишки должны были быть достоинством только в пятьсот и тысячу долларов, нет, спасибо, этой мелочи мне не надо, можете убрать, откуда взяли.
  И буквально через секунду Энди оказался за игорным столом, сидел рядом с крупье, а она снова стояла у него за спиной; и крупье оказалась пухлой вульгарной шлюхой с толстыми губами и в платье с низким вырезом, откуда вываливались большие бледные груди. А ручки у нее были странно маленькие, с хищными красными коготками, и так и порхали над столом, а колесо крутилось. А когда остановилось, оказалось, что Энди стал богаче на десять тысяч долларов, поскольку ставил на красное. Сыграл он, как позднее она вспоминала, еще раз восемь или девять. Перешел с шампанского на виски. Удвоил первоначальную сумму в пятьдесят тысяч долларов, выполнив тем самым изначальный план, затем позволил себе еще один заход, просто для развлечения и выиграл еще двадцать тысяч. Потом попросил сумку для денег и велел подать такси к подъезду, потому что расхаживать пешком по улицам ночного города с сумкой, где лежали сто двадцать тысяч долларов, было рискованно. Уже по дороге к дому заметил, что Шепард может съездить и забрать его машину завтра. А если и не заберет – тоже не смертельно. Он всегда ненавидел эту машину.
  Но последовательность всех этих событий несколько спуталась в голове Фрэн, поскольку она все это время испытывала примерно те же ощущения, что в далеком детстве, еще девятилетней девочкой. Тогда ее первый пони, которого, как всех пони в мире, звали Мисти, благополучно взяв первое препятствие, затем вдруг понес и промчался мили четыре, не меньше, по автомагистрали к Шрузбери. И Фрэн висела у него на спине, вцепившись в гриву, а вокруг в обе стороны сновали машины, и похоже, никому не было до нее дела.
  – Сегодня ночью ко мне на квартиру заявился Медведь, – сказала Марта Пенделю, притворив за собой дверь. – И еще притащил с собой какого-то дружка из полиции.
  Было это в понедельник утром. Пендель сидел за рабочим столом, добавлял финальные штрихи к схеме боевого распорядка молчаливой оппозиции. Он отложил сверхтвердый карандаш и поднял голову.
  – Зачем? В чем ты провинилась?
  – Они спрашивали о Мики.
  – Что именно?
  – Почему он так часто заходит в ателье, почему звонит тебе по ночам.
  – Ну и что ты им ответила?
  – Они хотят, чтоб я за тобой шпионила, – сказала она.
  Глава 18
  Поступление первых материалов от панамского источника под кодовой кличкой БУЧАН ДВА вознесло Скотти Лаксмора на невиданные прежде высоты самомнения. Но в то утро сопутствующая ему эйфория уступила место огорчительной нервозности. Он перемещался по комнате с вдвое большей, чем обычно, скоростью. И наставительная манера разговора тоже дала трещину. Взгляд то и дело устремлялся в окно, он поглядывал через реку, на север и запад, туда, где решалось теперь его будущее.
  – Cherchez la femme [26], Джонни, мальчик мой, – советовал он изможденному юнцу по фамилии Джонсон, сменившему Оснарда на неблагодарном посту личного помощника Лаксмора. – Некоторые женщины в нашем деле стоят пятерых мужчин.
  Джонсон, подобно его предшественнику, доведший искусство лести до совершенства, весь так и подался вперед в кресле, давая тем самым понять, что внимательно слушает.
  – Все они вероломны, Джонни. И при этом еще чертовски хладнокровны и прирожденные притворщицы. Как думаешь, почему она настаивает на том, чтоб работать исключительно через мужа? Она прекрасно понимает, что переплюнет его во всех отношениях. И где тогда окажется он? На тротуаре. Его просто вышвырнут. Откупятся, избавятся раз и навсегда. Так разве она позволит, чтобы это случилось? – Он отер влажные ладони о брюки. – Разве откажется от двух зарплат, разве допустит, чтобы ее мужа выставляли в дурацком свете? Да никогда в жизни! Кто угодно, только не наша Луиза. Не наш БУЧАН ДВА! – Глаза его сузились, точно он увидел кого-то издали, в окне, и узнал. Но речь продолжалась: – Я знал, что делаю. И они тоже. Никогда нельзя недооценивать женскую интуицию, Джонни. А он достиг своего потолка. Он больше не нужен.
  – Оснард? – с надеждой спросил Джонсон. Вот уже полгода он был тенью Лаксмора, и никакого повышения ему пока что не светило.
  – Ее муж, Джонни! – раздраженно рявкнул Лаксмор и поскреб согнутыми пальцами бородатую щеку. – БУЧАН ОДИН. О, вначале его деятельность выглядела весьма многообещающе! Но ему не хватало широты видения, им всем не хватает. Масштаба. Чувства истории. Одна сплошная болтовня, стремление раздуть из мухи слона и прикрывание собственной задницы. Теперь я вижу, мы не можем на него полагаться. И она это тоже поняла. Она знает своего мужчину, эта женщина. Знает предел его возможностей лучше, чем мы. И в чем ее сила, тоже знает.
  – Аналитики немного обеспокоены отсутствием косвенных связей и параллелей, – осмелился вмешаться Джонсон, никогда не упускавший шанса занять пьедестал Оснарда. – Салли Мопурго как-то назвала писанину БУЧАНА ДВА бессвязной и вторичной.
  Этот выстрел сразил Лаксмора на повороте, он в пятый раз дошел до конца ковра. Он улыбнулся широкой пустой улыбкой человека, напрочь лишенного чувства юмора.
  – А теперь? Нет, следует признать, мисс Мопурго – человек весьма умный.
  – Думаю, что и теперь тоже.
  – А женщины всегда строже относятся к другим женщинам, нежели мы, мужчины. Это аксиома.
  – Да, верно. Прежде мне как-то в голову не приходило.
  – Они также подвержены чувству ревности. Нет, в данном случае это скорее можно назвать завистью. А мы, мужчины, защищены от этого природным иммунитетом. Разве не так, Джонни?
  – Наверное. Нет. То есть да. Я хотел сказать, да.
  – И против чего именно возражает мисс Мопурго? – спросил Лаксмор тоном человека, восприимчивого к справедливой критике.
  Джонсон уже пожалел, что раскрыл рот.
  – Да она просто говорит… что там не просматриваются связи. С реальной обстановкой. Просто словесный понос, так она это называет. Ноль. Никаких дружеских связей, ни слова об американцах. Ни попутчиков, ни союзников, ничего сверх обычного с чисто дипломатической точки зрения. Сплошная «черная дыра». Так она, во всяком случае, говорит.
  – Это все?
  – Ну, вообще-то не совсем.
  – Говори без утайки, Джонни.
  – И еще она сказала, что ни разу за всю историю разведки не платили так много за столь малое. Но это была всего лишь шутка.
  Если Джонсон и намеревался подорвать доверие Лаксмора к Оснарду и его работе, то он, надо сказать, был немало разочарован. Грудь Лаксмора раздулась, в голосе снова зазвенели дидактические нотки.
  – Джонни, – он со свистом втянул сквозь зубы воздух. – Приходило ли тебе когда-нибудь в голову, что то, что сегодня признано негативным, эквивалентно тому, что вчера было признано позитивным?
  – Нет, кажется, нет.
  – Тогда позволь мне сперва сделать одно маленькое отступление. Нужен очень изощренный ум, чтоб утаить от глаз и ушей современной технологии даже самое незначительное свое действие, верно? Все эти кредитные карточки, билеты на самолет и другие виды транспорта, телефонные звонки, факсы, банки, отели и прочее. Сегодня мы не можем купить бутылку виски в супермаркете без того, чтоб об этом не стало известно на весь мир. И словосочетание «следа нет» в таких обстоятельствах равносильно доказательству вины. И умудренные опытом люди это понимают. Они знают, каких трудов и усилий стоит оставаться невидимым, неслышимым и неизвестным.
  – Уверен, что знают, сэр, – поддакнул Джонсон.
  – Умудренные опытом люди не страдают от профессиональных заболеваний, кои, увы, так часто поражают наиболее ограниченных солдат нашей Службы, Джонсон. Они не копаются в мелочах и деталях, не придают им чрезмерного значения. Они видят лес, а не деревья. И то, что они видят здесь, является на деле крайне опасным политическим заговором, зреющим на юго-востоке.
  – Салли так не считает, – упрямо возразил Джонсон, видимо, решивший, что если уж пропадать, так с музыкой. – И My тоже.
  – Кто такой My?
  – Ее помощник.
  На губах Лаксмора играла терпеливая улыбка всепрощения. Очевидно, и он тоже умел видеть лес, а не деревья.
  – А давай-ка попробуем подойти к этому вопросу с другой стороны, Джонни, и тогда, думаю, ты получишь правильный ответ. Зачем и почему существует в Панаме подпольная оппозиция, если там ей некому противостоять? Для чего существуют, пока что в тени, нелегальные диссидентские группы? Причем заметь, Джонни, это не какой-то там сброд, а выходцы из просвещенных и влиятельных классов общества. Чего они ждут? Наверняка не стали бы, если б нечего было ждать. Чем обеспокоены рыбаки? А они – люди хитрые, Джонни, никогда не стоит недооценивать человека моря. Почему человек панамского президента в Комиссии по каналу публично провозглашает одну политику, когда из списка его встреч становится ясно, что на деле он ведет совсем другую? Почему на поверхности он живет одной жизнью, а под ватерлинией – совсем другой, заметает следы, встречается в неурочные часы с весьма подозрительными японскими банкирами? Из-за чего происходят студенческие волнения? К чему это все они принюхиваются и присматриваются? Кто и что нашептывает им на ушко в разных там кафе и дискотеках? Почему слово «распродажа» передается из уст в уста?
  – Я не знал, что все обстоит именно так, – сказал Джонсон, недоумевая, как это столь сырые разведывательные данные по Панаме оказались на столе его повелителя и начальника, прежде чем прошли соответствующую обработку.
  Джонсон вообще еще много чего не знал и не понимал. И менее всего то, в чем черпает Лаксмор источник вдохновения. Когда Лаксмор готовил знаменитые одностраничные сводки для своих таинственных заказчиков, он прежде всего заказывал в самом секретном архиве целую кучу досье. Затем запирался в кабинете и не выходил до тех пор, пока документ не был готов. Хотя эти досье – Джонсону удалось как-то взглянуть на них одним глазком – описывали лишь события прошлого, такие, к примеру, как конфликт вокруг Суэцкого канала в 1956-м, а вовсе не те, что предполагались в будущем.
  Джонсон был необходим Лаксмору в качестве слушателя. Некоторые люди просто не могут обойтись без аудитории.
  – Знаешь, что самое сложное в такой службе, как наша, Джонни? Заглянуть в самые глубины общественного сознания до того, как по поверхности пойдет рябь. Услышать vox populi [27] до того, как он прозвучал. Достаточно взглянуть на Иран и аятоллу Хомейни. На Египет во время Суэцкого конфликта. На перестройку и крушение «империи зла». На Саддама, одного из наших лучших клиентов. Кто предвидел их приход, а, Джонни? Кто заметил, как сгущаются над горизонтом черные тучи? Не мы. Да господи, чего стоит одна эта история с Фолклендами! Снова и снова одно и то же: молот нашей доблестной разведки способен расколоть любой орешек, кроме одного, самого важного. Загадки человеческой души. – Он расхаживал по ковру с прежней скоростью, соразмеряя шаги с темпом речи. – Именно этим мы сейчас и занимаемся. Пытаемся его расколоть. На сей раз можем и преуспеть. Мы уже многое знаем. Знаем настроения толпы, знаем, как работает ее подсознание, ее потайные слабости. Мы потихоньку учимся предвидеть. Мы можем перехитрить историю. Устроить ей засаду…
  Тут Лаксмор вдруг схватился за телефон, так быстро, что он едва успел прозвонить один раз. Но это звонила его жена, спросить, не сунул ли он опять ключи от машины в карман, когда уходил на работу. Лаксмор ворчливо признался в преступлении, повесил трубку, подергал полы пиджака и снова принялся расхаживать по кабинету.
  Квартира Джеффа была выбрана не случайно. Во-первых, Бен Хэтри велел воспользоваться именно ею. Во-вторых, кто как не Бен Хэтри создал самого Джеффа Кавендиша, хотя оба они предпочитали об этом умалчивать. Ну и потом, где как не у Джеффа было бы естественным собраться, поскольку с самого начала это была идея именно Джеффа. В том смысле, что Джефф Кавендиш первым предложил условия игры, а Бен Хэтри сказал тогда: вот и займись этим, мать твою за ногу, потому что именно так привык выражаться Бен Хэтри, крупнейший британский магнат, владелец средств массовой информации, наниматель несметного числа испуганных журналистов, которых он сызмальства ненавидел и презирал.
  Именно Кавендиш дал тогда толчок воображению Бена Хэтри, если таковое у него вообще имелось. Именно Кавендиш заключил сделку с Лаксмором, всячески поощрял его, подпитывал его бюджет и тщеславие. Кавендиш, который по первому же знаку Хэтри устраивал маленькие ленчи и неформальные брифинги в дорогих ресторанах, лоббировал нужных членов парламента (но никогда от имени Хэтри), разворачивал карту, показывал, где находится это проклятое место и откуда и куда ведет канал, потому что половина присутствующих имела об этом самое смутное представление. Кавендиш, который, когда надо, мог привести в движение потайные механизмы, поднять тревогу в Сити и нефтяных компаниях, приникал к груди самых слабоумных из консерваторов, что было для него плевым делом, всячески обхаживал политиков с имперскими замашками, ненавистников Европы, расистов всех мастей, панксенофобов, а также брошенных и необразованных детей.
  Тот же самый Кавендиш мог накануне выборов на протяжении одиннадцати часов подряд заниматься изгнанием бесов. Он помог партии тори, подобно фениксу, возродиться из пепла и заставил молиться богу войны. Мог сам превратиться в лидера, закованного в сверкающие доспехи, и быть им до тех пор, пока доспехи не начинали казаться для него великоваты. Кавендиш, который с одинаковой страстью, но на разных языках мог обратиться к оппозиции – дескать, не волнуйтесь, мальчики и девочки, вам совсем необязательно кому-то противостоять или занимать позицию, просто умерьте пока что пыл и объясните своим почитателям, что сейчас не время раскачивать лояльную британскую лодку, пусть даже она плывет в неверном направлении, управляемая лунатиками, и протекает точно дуршлаг.
  Не кто иной, как Кавендиш, мог привести в волнение большинство, вызвать недовольное ворчание на тему того, сколь разрушительное влияние оказывает нынешняя политика на британскую промышленность, торговлю и фунт. Кавендиш всегда давал понять – именно так он выражался. Иными словами – превращал слухи и сплетни в не подлежащую сомнению реальность. И тем самым держал на коротком поводке зарубежных корреспондентов, работавших на империю Хэтри, а потому не попадавших до сих пор под подозрение в необъективности. Именно Кавендиш способствовал появлению в малобюджетных научных журналах статей, наполненных невнятными угрозами и обещаниями. Затем все сказанное там раздувалось и искажалось в невероятных пропорциях и появлялось уже в больших популярных журналах; ну а дальше снежный ком нарастал, и катился, и докатывался до публикаций в желтой прессе и так называемых низкопробных изданиях. И даже становился предметом поздних ночных дебатов на телевидении, причем не только на каналах, которыми владел Хэтри, но и на соперничающих с ними каналах. Ибо нет ничего более предсказуемого, чем бессмысленное повторение средствами массовой информации своих собственных выдумок, а также боязни, что кто-то может вырвать из-под носа сенсацию. И уж совсем неважным становилось, есть ли в этой информации хотя бы крупинка истины, потому что, если честно, дорогие мои, нам в этих сегодняшних новостных играх не хватает ни штата, ни времени, ни денег, ни энергии, ни элементарной грамотности, ни минимального чувства ответственности, чтобы проверить эти факты. Все средства хороши, но главное – собрать все, что было написано другими поденщиками от литературы на ту же тему, и повторять как заклинание.
  Кто как не Кавендиш, грузный неуклюжий английский парень в твиде и с голосом комментатора крикетных матчей в солнечный летний день, мог с такой убедительностью пропагандировать через все те же средства массовой информации любимую доктрину Бена Хэтри «Если не сейчас, то когда?». Именно она лежала в основе всего этого трансатлантического выкручивания рук, дерганья за ниточки, интриганства, причем главная идея этой теории сводилась к тому, что Соединенные Штаты могут продержаться в мировых лидерах и сохранять статус сверхдержавы ну максимум еще лет десять, не больше. А что будет потом… тут занавес опускается, как бы давая тем самым понять, что миру предстоит тяжелейшая хирургическая операция. И пусть со стороны она покажется чрезмерно жестокой, радикальной и эгоистичной, зато от этого зависит наше выживание, и будущее наших детей, и выживание империи Хэтри с ее все растущим влиянием на сердца и умы стран третьего и четвертого миров: делай это сейчас, черт побери, пока мы еще пользуемся влиянием! Перестань озираться по сторонам! Бери что хочешь, разбивай вдребезги то, чего тебе не надо! И что бы ты там ни делал или делал, главное – перестань ныть, оправдываться, извиняться, перестань наконец быть тряпкой! И даже если тем самым Бен Хэтри оказывался в одной упряжке с окончательно сбрендившими американскими правыми, а также с их братьями по крови по ту сторону «лужи», даже если именно поэтому он был обожаем военно-промышленным комплексом… – да в фобу я вас всех видал, вот что он скажет в ответ на все эти инсинуации. И никакой он не политикан и всегда ненавидел ублюдков, всегда был реалистом, готов объединиться с любым, кто мыслит и говорит разумно, а не крадется по международным коридорам власти, нашептывая на ушко каждому встречному негру или японцу: «Вы уж извините меня, сэр, за то, что я являюсь белым представителем американского среднего класса. Простите за то, что я такой большой, и сильный, и богатый! Нет, мы верим в достоинство и равенство всех людей, созданий божьих на земле. И не будете ли так добры позволить мне плюхнуться перед вами на колени и поцеловать вашу задницу?»
  Именно такой имидж неустанно создавал себе Бен Хэтри с помощью своей гвардии, однако всегда понимал при этом, что пока что это должно оставаться между нами, мальчики и девочки, исключительно в священных интересах объективной информации. Ибо разве не ради этого существуем мы на земле, на которую при других обстоятельствах даже ступить было бы противно?
  – Меня можете исключить, – сказал Бен Хэтри Кавендишу накануне днем своим невыразительным тусклым голосом.
  Иногда он говорил, вовсе не двигая губами. Иногда его начинало просто тошнить от собственных махинаций и человеческой бездарности в целом.
  – Вы, мерзавцы, займитесь ими сами, – злобно добавил он.
  – Как скажете, шеф. Сколь ни прискорбно, но именно таковыми мы и являемся, – ответил Кавендиш.
  Но Бен Хэтри все-таки пришел, в чем лично ничуть не сомневался Кавендиш. Приехал на такси, потому что не доверял своему шоферу. Мало того, даже явился на целых десять минут раньше, чтоб успеть прочитать выжимки из того дерьма, что последние несколько месяцев рассылал Кавендиш, – словом «дерьмо» он предпочитал называть все виды прозы. Последним в папке оказался «горяченький» отчет на одну страницу, поступивший от «онанистов», засевших по ту сторону реки, – без подписи, заголовка и указания источника, – который Кавендиш назвал алмазом чистой воды, золотом высшей пробы, шеф, истинным перлом. Да люди Вэна просто с ума посходят!
  – Какой ублюдок это написал? – спросил Хэтри, никогда не упускавший возможности раздать всем сестрам по серьгам.
  – Лаксмор, шеф.
  – Та самая задница, что провалил к чертовой матери всю нашу операцию на Фолклендах?
  – Он самый, шеф.
  – Да, через цензурный отдел материал не проходил, это ясно.
  Тем не менее Бен прочел отчет дважды, что было для него совершенно нехарактерно.
  – Это правда? – спросил он Кавендиша.
  – Ну, в достаточной степени, шеф, – ответил тот с осторожностью и умеренностью, отличавшей все его высказывания. – Частично правда. Не думаю, что залежится на полке. Прочитав все это, ребята Вэна могут сразу схватиться за оружие.
  Хэтри бросил ему листок.
  – По крайней мере, в первый раз будут знать, что им делать, мать их за ногу, – проворчал он и коротко и злобно кивнул Тагу Кирби, третьему убийце, как метко окрестил его Кавендиш. Таг ворвался в комнату, даже не вытерев большие ноги, и тут же принялся озираться в поисках врага.
  – А что, эти янки еще не прибыли?! – рявкнул он.
  – Будут с минуты на минуту, Таг, – мягко заверил его Кавендиш.
  – Опаздывают на собственные похороны, – заметил Кирби.
  Главным преимуществом квартиры Джеффа было то, что располагалась она в самом сердце Мэйфер [28], имела запасной выход на Клэриджиз, все вокруг было обнесено железной изгородью и строго охранялось, поскольку рядом жили сплошь разные знаменитости, дипломаты и члены парламента, а в самом конце узенького проулка находилось итальянское посольство. И в то же время его отличали столь приятные собравшимся безликость и анонимность. Ты мог быть кем угодно – уборщиком, поставщиком продуктов, курьером, лакеем, охранником, мальчиком-партнером по сексу, хоть командиром всей галактики. Никому не было до этого дела. А Джефф работал открывателем дверей. Он знал, как подобраться к людям власти, как их свести. Имея под боком Джеффа, ты мог расслабиться и ждать, что будет дальше. Что, собственно, и происходило в данный момент: трое британцев и двое их американских гостей сидели за столом, обслуживали себя сами, как было заранее договорено, и поглощали ленч, состоявший из копченой семги, выловленной в окрестностях имения Кавендиша в Шотландии, перепелиные яйца, фрукты и сыр. На десерт подали знаменитый фирменный пудинг Джеффа, приготовленный его старой нянюшкой.
  А запивали все это чаем со льдом и аналогичными напитками, поскольку сегодня, по словам все того же Джеффа Кавендиша, алкоголь за ленчем считался в Вашингтоне отметиной дьявола.
  И никто не доминировал за этим круглым столом. Есть куда деть ноги. Стулья такие мягкие и удобные. Телефоны отключены. Уж кто-кто, а Кавендиш умел создать для людей комфорт. И девочки примчатся, если кому-то захочется. Достаточно попросить Тага.
  – Нормально долетели, Элиот? – спросил Кавендиш.
  – О, прямо как на небесах побывал, Джефф. Просто обожаю эти маленькие тряские самолетики. И приземление в Нортхолте прошло приятно. Мне нравится Норт-холт. Оттуда на вертолете прямо до Бэттерси, грандиозно! Прекрасная электростанция.
  С Элиотом никогда не поймешь, иронизирует он или все время такой? Ему тридцать один, южанин, выходец из Алабамы. Медлительный, немного флегматичный парень, за исключением тех случаев, когда переходит в нападение. Он был юристом и журналистом, имел собственную колонку в «Вашингтон Тайме», на страницах которой до недавнего времени показушно дискутировал с разного рода знаменитостями. Высокий и сухощавый, с мертвенно-бледным, худым, сплошь кожа до кости, лицом. Носит очки. Опасен и непредсказуем.
  – Хотите вечерком побродить по магазинам или сразу домой? – ворчливо осведомился Таг Кирби, всем своим тоном давая понять, что последнее для него было бы предпочтительнее.
  – К сожалению, Таг, нам сразу же после окончания этого ленча придется вылететь обратно, – ответил Элиот.
  – Стало быть, не собираетесь засвидетельствовать почтение своему посольству? – с глупой улыбкой спросил Таг.
  То было шуткой. Таг не слишком часто позволял себе пошутить. Госдепартамент США был последним на земле местом, где должны были знать о визите Элиота или полковника.
  Сидевший рядом с Элиотом полковник мелко и часто пережевывал кусок семги.
  – Какие тут могут быть у нас друзья, Таг, – простодушно заметил он. – Кругом одни «голубые».
  В Вестминстере Таг Кирби был известен под прозвищем Министр с Очень Длинным Портфелем. Частично этим титулом он был обязан своим сексуальным приключениям, но по большей части объяснялось это тем, что ему не было равных по участию в разного рода консультативных советах и руководящих организациях. Остроумцы поговаривали, что не было в стране или на Среднем Востоке ни одной оборонной компании, которая не была бы обязана Тагу Кирби или которой бы этот Таг Кирби не обладал. В нем сразу чувствовалась сила, а в каждом движении сквозила угроза. У него были широкие жирные плечи и густые черные, словно накладные, брови. И маленькие глупые глазки, словно у быка. Даже во время еды его крупные кулаки оставались напряженно сжатыми.
  – Эй, Дирк, а как поживает Вэн? – спросил через стол Хэтри.
  Бен Хэтри снова включил свое легендарное очарование. Никто не мог ему противостоять. А улыбка была сравнима разве что с солнцем, выглянувшим из-за облаков. Полковник тут же просиял. Кавендиш был просто в восторге, что шеф сегодня в таком прекрасном расположении духа.
  – Сэр, – рявкнул в ответ полковник, – генерал Вэн велел передать огромный привет. И поблагодарить вас, Бен, и ваших помощников за неоценимую поддержку и практическую помощь, которую вы оказывали ему последние несколько месяцев, вплоть до настоящего момента. Плечи опустились, подбородок ушел в грудь. Сэр.
  – Что ж, передайте ему, мы чертовски разочарованы тем, что он не баллотируется на президентский пост, – ответил Хэтри с той же лучезарной улыбкой. – Это просто стыд и позор, что единственному в Америке приличному человеку не хватает яиц противостоять всей этой мрази.
  Шутливо-провокационные замечания, похоже, не произвели на полковника должного впечатления. Он уже успел привыкнуть к ним в ходе предыдущих встреч.
  – На стороне генерала молодость, сэр. Генерал умеет заглядывать в будущее. Генерал наделен истинным талантом стратега. – Каждая из этих рубленых фраз сопровождалась энергичным кивком, глаза же смотрели немного испуганно. – Генерал много читает. Он не прост. Он умеет ждать. Другие на его месте уже давно начали бы палить из всех орудий. Только не генерал. Нет, сэр. И когда придет время сменить президента, будьте уверены, генерал его сменит. Он единственный в Америке человек, который знает, как и когда. Таково мое мнение. Да, сэр. Я просто подчиняюсь, говорили карие и добрые, словно у спаниеля, глазки полковника. А немного выдвинутая вперед челюсть говорила: прочь с дороги! У него были коротко подстриженные волосы. И, глядя на его выправку, просто не верилось, что на нем сейчас нет военной формы. И еще казалось, что он немного не в себе. Как, впрочем, и все остальные. Формальностям пришел конец. Элиот взглянул на часы и, недоуменно вскинув брови, покосился на Тага Кирби. Полковник вынул из-за воротника салфетку, приложил к губам, потом швырнул рядом с прибором – жестом, дававшим понять, что Кавендишу пора убирать со стола. Кирби закурил сигару.
  – Сделайте нам одолжение, уберите это вонючее дерьмо. Пожалуйста, – вежливо попросил его Хэтри.
  Кирби загасил сигару. Порой он забывал, что Хэтри владеет его секретами. Кавендиш спрашивал, кому кофе с сахаром и не желает ли кто сливок. Трапеза окончилась, началось совещание. Пятеро мужчин, ненавидевших друг друга всеми фибрами души, сидели вокруг хорошо отполированного стола восемнадцатого века, объединенные общими идеалами.
  – Так вы, ребята, собираетесь что-нибудь делать или нет? – спросил Бен Хэтри, известный своей нелюбовью к преамбулам.
  – Нам бы чертовски хотелось, сэр, – ответил Элиот с непроницаемым лицом.
  – Так что вас, черт возьми, останавливает? Все доказательства налицо. Вы управляете этой страной. Так чего ждать?
  – Вэн хотел бы войти. И Дирк – тоже. Верно, Дирк? Бей в барабаны! Правильно, Дирк?
  – Само собой, – выдохнул полковник и опустил подбородок на сплетенные пальцы.
  – Так сделайте это, черт бы вас побрал! – воскликнул Таг Кирби.
  Элиот сделал вид, что не слышит этого.
  – Американский народ за то, чтобы мы вошли, – начал он. – Возможно, они пока что сами этого не понимают, но скоро поймут. Американцы хотели бы, чтоб мы вернулись туда, где все по праву принадлежит нам. И считают, что раз уж на то пошло, не следовало бы отдавать с самого начала. И нас ничто не останавливает, Бен. У нас Пентагон, у нас воля и желание, обученные люди, технология, все. На нашей стороне Сенат. И Конгресс тоже. У нас есть республиканская партия. Мы делаем внешнюю политику. Средства массовой информации тоже в наших руках. И никто нас не останавливает, кроме нас самих. Никто и ничто, Бен, и это непреложный факт.
  За круглым столом воцарилось молчание. Нарушил его Кирби.
  – Для первого прыжка всегда нужно большое мужество, – ворчливо заметил он. – Тэтчер никогда не колебалась. А вот другие ребята – про них этого никак не скажешь.
  Снова молчание.
  – Вот так и происходит потеря каналов, – заметил Кавендиш, но никто не засмеялся, все продолжали молчать.
  – А знаете, Джефф, что тут на днях сказал мне Вэн? – спросил Элиот.
  – Что, старина? – откликнулся Кавендиш.
  – Что у каждого неамериканца есть для Америки роль. По большей части это люди, сами не играющие никакой роли. Одним словом, онанисты.
  – Генерал Вэн зрит в самый корень, – заметил полковник.
  – Продолжайте, – сказал Хэтри.
  Но Элиот не спешил. Задумчиво сложил на груди руки и страшно напоминал в этот момент землевладельца, обозревающего свои плантации и попыхивающего вишневой трубкой.
  – У нас просто нет для этого предлога, Бен, – признался он наконец. – Ни единой зацепки. У нас есть только условия. Нет дыма, а потому не может быть огня. Никто не насилует американских монахинь. Никто не убивает американских детишек. Одни только слухи. Одни только «может быть». Не созрел момент, не кровоточат еще сердца членов госдепа, не время выходить на улицы с плакатами и кричать «Руки прочь от Панамы!» у ворот Белого дома. Вот когда наступит момент для решительных действий, тогда мы и сможем адаптировать к нему национальное самосознание. Национальное самосознание способно творить настоящие чудеса. И мы можем его подтолкнуть. Вы можете, Бен.
  – Я ведь говорил, что помогу. Охотно.
  – Да, но вы не можете дать нам предлог, – заметил Элиот. – Не станете же вы насиловать американских монахинь. Или убивать ради нас детишек.
  Кирби не выдержал и расхохотался.
  – Зря вы так уверены в этом, Элиот, – воскликнул он. – Вы еще не знаете нашего Бена! Зато мы знаем. Что? Что?
  Но вместо аплодисментов он был вознагражден лишь хмурой гримасой полковника.
  – Да есть у вас этот гребаный предлог, не волнуйтесь, – возразил Бен Хэтри.
  – Какой же? Назовите, – попросил Элиот.
  – Отрицания, мать их за ногу, – буркнул Бен.
  – Какие еще отрицания? – удивился Элиот.
  – Да полно. Панамцы будут это отрицать. Лягушатники будут отрицать, японцы – тоже. А стало быть, все они лжецы, как и Кастро, который тоже в свое время лгал. Кастро отрицал наличие русских ракет, вот вам и повод. И вы им воспользовались. Панамцы будут отрицать наличие заговора, и вы снова можете этим воспользоваться.
  – Но, Бен, тогда ракеты действительно были там, – возразил Элиот. – У нас были снимки этих ракет. У нас был «дым». А в данном случае мы ничего подобного не имеем. Американский народ привык, чтоб все было по справедливости. Пустой болтовней тут не отделаться. Нам нужен серьезный повод. Президенту нужен. И пока таковой не появится, президент и пальцем не шевельнет.
  – Скажите, Бен, у вас случайно не завалялось пары-тройки снимков, где японские инженеры с накладными бородами занимаются рытьем второго канала, а? – ехидно спросил Кавендиш.
  – Ни хрена подобного у нас нет, – странно спокойным тоном ответил Бен Хэтри. Впрочем, ему почти никогда не было нужды повышать голос. – Итак, что же вы собираетесь предпринять, Элиот? Ждать, пока японцы не поздравят вас по телевизору тридцать первого декабря с гребаным тысяча девятьсот девяносто девятым годом от Рождества Христова?
  Элиота ничуть не смутил этот выпад.
  – У нас, Бен, нет ни одного эмоционального сценария, который можно было бы разыграть в теленовостях. Прошлый раз нам просто повезло. Батальоны Норьеги грубо обращались с американками на улицах Панама-Сити. До тех пор у нас были связаны руки. Что у нас было? Наркотики, и мы орали об этом на весь мир. Хамство Норьеги, и мы кричали об этом. Его безобразная внешность, и это мы тоже раздували, как только могли. Многие люди считают, что это аморально – быть некрасивым. Мы работали над этим. Знали о его сексуальных похождениях и увлечении вуду. Разыграли карту Кастро. Но до тех пор, пока на порядочных американских женщин не напали озверевшие латиноамериканские солдаты, у нас не было повода. Только тогда наш президент счел своим долгом послать туда ребят, чтоб поучили этих ублюдков хорошим манерам.
  – Я слышал, что все это устроили вы, – заметил Хэтри.
  – Как бы там ни было, а два раза такая штука не пройдет, – ответил Элиот.
  Тут Бен Хэтри взорвался. Но это были подземные испытания. Никакого хлопка, сопутствующего взрыву. Просто накопившееся раздражение достигло критической отметки и вырвалось наружу в приглушенном свистящем голосе, полном отчаяния и злобы.
  – Господи ты боже, но ведь этот гребаный канал ваш, Элиот!
  – Индия тоже когда-то была вашей, Бен.
  Хэтри не удосужился ответить. Он смотрел на занавешенное окно с видом человека, напрасно теряющего время.
  – Нам нужен повод, – повторил Элиот. – Нет повода – нет и войны. Иначе президент и пальцем не шевельнет. Точка.
  Настал черед Джеффа Кавендиша с его манерами и цветущей внешностью вновь сделать присутствующих веселыми и счастливыми.
  – Что ж, джентльмены, лично мне кажется, в наших подходах много общего. О времени решать генералу Вэну, это несомненно. Никто не собирается этого оспаривать.
  Может, потолкуем еще немножко? А ты, Таг, не слишком натягивай поводья.
  Хэтри полностью присвоил себе занавешенное окно. Перспектива вновь слушать Кирби окончательно привела его в уныние.
  – Эта молчаливая оппозиция, – начал Кирби. – Группа Абраксаса. Вы о ней что-нибудь знаете, Элиот?
  – А что? Я должен?
  – А Вэн знает?
  – Они ему вроде бы нравятся.
  – Что довольно странно с его стороны, не так ли? – заметил Кирби. – Особенно с учетом того, что парень вроде бы настроен антиамерикански?
  – Абраксас не марионетка, он не наш клиент, – ответил Элиот. – И если нам удастся и дальше поддерживать временное панамское правительство, пока обстановка в стране не будет достаточно стабильной для проведения новых выборов, что ж, в том есть заслуга и Абраксаса. И либералы не возмутятся и не станут обзывать нас колонизаторами. И панамцы – тоже.
  – А если вдруг он взбрыкнет, всегда можно сбить его самолет, верно? – ядовито заметил Хэтри. Кирби вновь принялся за свое.
  – Лично мне кажется, Элиот, Абраксас наш человек. Не ваш. Наш, и сам сделал этот выбор. А, следовательно, и оппозиция тоже наша. И мы должны ее контролировать, снабжать, консультировать. Мне кажется, мы все должны помнить это. И в первую очередь – Вэн. И для генерала Вэна будет крайне нежелательно, если вдруг обнаружится, что Абраксас берет доллары дяди Сэма. Или что его ребята имеют американское оружие. Мы же не хотим подвести бедного парня, прежде времени выставить его подручным янки, верно?
  Тут вдруг полковника осенило. Глаза его расширились и засверкали. А на губах заиграла радостная улыбка.
  – Послушайте, мы можем навести их на ложный след, Таг! И даже извлечь из этого определенную выгоду! Сделать так, чтоб все подумали, что Абраксас получает все это из Перу, Гватемалы, Кубы. Да откуда угодно. Нет проблем!
  Тут вмешался Таг Кирби.
  – Мы нашли этого Абраксаса, мы и должны его снабдить всем, – твердо заявил он. – Этот человек – прекрасное приобретение. Хотите, можете участвовать в сборе средств, мы с благодарностью примем любую помощь. Но все должно проходить исключительно через нас. Никаких местных телодвижений. Ничего напрямую. Мы ведем этого Абраксаса, мы его и снабжаем. Он наш. А также все его студенты, рыбаки и прочие, кто у него есть. Мы обязаны обеспечить их всех! – закончил он и для пущей убедительности стукнул увесистым кулаком по столу восемнадцатого века.
  – Только в том случае, если… – заметил после паузы Элиот.
  – Если что? – спросил Кирби.
  – Если мы туда войдем, – ответил Элиот. Хэтри оторвал взгляд от окна, резко развернулся и уставился на Элиота.
  – Только, чур, первый эксклюзивный кусок мой, – сказал он. – Мои телевизионщики, мои писаки отправятся туда первыми. Мои ребята займутся студентами и рыбаками, это их эксклюзивное право. А остальные пусть едут следом, в резерве.
  Элиот сухо рассмеялся.
  – Может, заодно ваши люди, Бен, обеспечат нам и вторжение? Может, это решит для вас проблему выборов? Как насчет маленькой спасательной операции с целью защиты осевших там британских граждан? Уж наверняка парочка да найдется!
  – Рад, что вы подняли этот вопрос, Элиот, – заметил Кирби.
  Еще один поворот. Кирби напрягся, взгляды всех присутствующих, в том числе и Хэтри, устремились на него.
  – Это еще почему, Таг? – спросил Элиот.
  – Потому, что пора бы поговорить и о том, как наш человек будет выбираться из всего этого, – ответил Кирби и покраснел. Наш человек означало: наш лидер. Наша марионетка. Наш талисман.
  – Хотите, чтоб он заседал в Пентагоне вместе с Вэном, Таг? – игриво предположил Элиот.
  – Не болтайте глупостей!
  – Хотите, чтоб на американских авианосцах присутствовали британские войска? Сделайте одолжение!
  – Нет, спасибо, мы этого не хотим. Но нам нужен кредит.
  – Сколько именно, Таг? Мне говорили, что вы умеете торговаться.
  – Да не денежный. Кредит доверия. Это вопрос морали, а не финансов.
  Элиот улыбнулся. Хэтри – тоже. Выражение их лиц свидетельствовало о том, что моральный аспект вполне может служить темой для переговоров.
  – Наш человек будет открыто находиться на передовой, – заявил Таг Кирби и принялся загибать пальцы. – Наш человек завернется во флаг, а ваши люди будут подбадривать его радостными криками, типа «Правь, Британия!». И потом это даст повод к развитию между нами особых отношений, верно, Бен? Визиты в Вашингтон, всякие там рукопожатия, соответствующий уровень, много добрых слов в адрес нашего человека. А ваш человек должен приехать в Лондон, как только вы его раскрутите. Уже давно пора, он запоздал, и это заметили. Сведения о роли британской разведки должны просочиться в респектабельные средства массовой информации. А мы дадим вам текст, правильно, Бен? Вся остальная Европа остается в стороне, лягушатники будут, как всегда, кусать локти.
  – Оставьте это дерьмо мне, – сказал Хэтри. – Он не продает газет. В отличие от меня.
  Они расстались, как не помирившиеся любовники, обеспокоенные тем, что наговорили друг другу гадостей, что не удалось высказать самое главное, что остались непонятыми. Как только вернемся, провернем все это дело через Вэна, обещал Элиот. Посмотрим, что он на это скажет. Генерал Вэн – это всерьез и надолго, заявил полковник. Генерал Вэн – великий мечтатель. Генерал уже положил глаз на Иерусалим. Генерал умеет ждать.
  – Дайте же выпить, мать вашу за ногу! – воскликнул Хэтри.
  Они остались одни. Трое англичан сидели и пили свое виски.
  – Славная маленькая встреча, – заметил Кавендиш.
  – Дерьмо, – буркнул Кирби.
  – Купите молчаливую оппозицию, – приказал Хэтри. – Убедитесь, что они умеют говорить и стрелять. А насколько реальны студенты?
  – Да шут их разберет, шеф. Маоисты, троцкисты, борцы за мир, многие не так уж и молоды. Как знать, куда их занесет.
  – Да какое, к черту, кому дело, куда их там занесет? Купите этих придурков и отпустите в вольное плавание. Вэну нужен предлог. Он о нем мечтает, просто не осмеливается просить. Почему, как вы думаете, этот ублюдок посылает сюда своих лакеев, а сам остается дома? Может, студенты дадут повод? Где доклад Лаксмора?
  Кавендиш протянул ему доклад, и Хэтри прочитал его в третий раз.
  – Кто эта сука, что вынесла всему этому дерьму приговор? – спросил он. Кавендиш назвал имя.
  – Отдайте им обратно, – распорядился Хэтри. – Передайте, что я хочу больше знать о студентах. Свяжите их с бедными и угнетенными, коммунистов лучше не трогать. И дайте нам больше материала о молчаливой оппозиции, которая смотрит на Британию как на демократическую модель для Панамы двадцать первого века. Мне нужен кризис. «Террор идет по улицам Панамы», что-нибудь вроде этого дерьма. На первые полосы, в воскресенье. Подключите Лаксмора. Скажите ему, что пора вытаскивать этих гребаных студентов из кроватей.
  Лаксмору никогда не доставалась столь опасная миссия. Он был возбужден и одновременно – испуган. Впрочем, заграница всегда пугала его. Он был совсем одинок, трагически одинок. В кармане лежал всегда производящий неотразимое впечатление паспорт на имя подданного ее величества королевы Меллорса, обеспечивающий его обладателю безопасный перелет через границы. Рядом, на сиденье салона первого класса, лежали две объемистые сумки из черной кожи, опечатанные сургучом с королевским гербом и обвязанные широкими лентами. Инструкции, полученные им, не позволяли ни спать, ни пить во время перелета. Сумки должны были постоянно оставаться в пределах досягаемости и в поле зрения. Ни одна грязная рука не смела осквернить своим прикосновением почту посланника ее величества. Ему было велено не общаться ни с кем, но по чисто оперативным нуждам пришлось исключить из этого более чем обширного списка полную стюардессу британских авиалиний. Примерно на полпути над Атлантикой он вдруг почувствовал необходимость облегчиться. Дважды пытался подавить эти позывы, но ничего не получилось. Наконец, поняв, что не в силах более терпеть, он попросил стюардессу подежурить возле туалета, и, пошатываясь под тяжестью сумок, двинулся крабьей походкой по проходу, немилосердно задевая углами своего багажа дремлющих арабов и наталкиваясь на тележки с напитками.
  – А ваши секреты, как я посмотрю, весят немало, – шутливо заметила стюардесса, когда наконец он благополучно добрался до желанной кабинки.
  Лаксмор обрадовался, услышав родной шотландский акцент.
  – Откуда вы родом, моя дорогая?
  – Из Абердина.
  – Боже ты мой! Серебряный город!
  – А вы?
  Лаксмор уже приготовился разразиться возвышенной речью, описывающей все прелести родной провинции, но тут спохватился, что фальшивый паспорт выписан на имя Меллорса из Клэфема. Растерянность его только усугубилась, когда стюардесса любезно придержала для него дверь кабинки, пока он пристраивал рядом сумки. Вернувшись на место, он оглядел ряды кресел в поисках потенциального угонщика и увидел, что ни одному из пассажиров доверять нельзя.
  Самолет начал снижаться. «Господи, помоги!» – подумал Лаксмор и вспомнил свой ночной кошмар – самолет падает в море и тонет вместе с драгоценной почтой. К месту катастрофы тут же бросаются спасательные суда из Америки, Кубы, России и Англии! Кем был этот таинственный Меллорс? Почему его сумки пошли прямиком на дно? Почему на поверхности океана не видно плавающих бумаг? Почему никто не запрашивал о нем? Ни вдова, ни дети, ни родственники? Сумки поднимают. Не будет ли правительство ее величества столь любезно объяснить всему миру их столь необычное содержимое?
  – Наверняка ваша конечная цель – Майами, верно? – осведомилась стюардесса, когда он поднялся и двинулся к выходу. – Могу побиться об заклад, вы будете просто счастливы принять хорошую горячую ванну, как только избавитесь от этого своего багажа.
  Лаксмор понизил голос, на тот случай, чтоб не подслушали арабы. Она была славной шотландской девушкой и заслуживала только правды.
  – Панама, – пробормотал он.
  Но она уже отошла и не слышала его. Была занята другим, напоминала пассажирам, чтоб те не забыли застегнуть ремни и привести спинки кресел в вертикальное положение.
  Глава 19
  Гонорары зависят исключительно от чина, – объяснил Молтби, выбирая средней длины клюшку с железной головкой. Флажок развевался футах в восьмидесяти от него. – Солдаты не получают практически ничего. Чиновники – тем больше, чем выше рангом. Говорят, что у генерала вообще нечем платить. – Он выдавил вялую улыбку. – Я нашел выход, – с гордостью заключил он. – Я сержант.
  И он ударил по мячу. Тот пролетел шестьдесят ярдов, упал в траву и исчез из виду. Молтби побежал туда. Стормонт последовал за ним. Следом плелся пожилой индеец в соломенной шляпе с набором древних клюшек в плетеной сумке.
  Ухоженные лужайки Амадора были просто мечтой любого скверного игрока в гольф, именно таким игроком и являлся Молтби. Они протянулись зелеными полосками между военной базой США, построенной еще в двадцатые, и побережьем у входа в канал. Здесь имелась сторожевая будка. Здесь имелась прямая как стрела и пустая дорога, которую охраняли скучающий американский солдат и столь же скучающий панамский полицейский. Никто не имел права ступать на эту землю, кроме военных и их жен. На горизонте виднелся Эль Чорилло, за ним высились сатанинские башни Пунта Пайтилла, затянутые в этот день серой дымкой облаков. У океанского побережья примостились острова, там же находилась дамба. А чуть дальше выстроились в ряд неподвижные корабли, ожидающие своей очереди войти под мост Америкас.
  Но для скверного игрока в гольф самой соблазнительной особенностью этого места являлись прямые поросшие травой окопы глубиной в тридцать футов от уровня моря. Некогда они были частью канала, теперь же служили надежным прибежищем для неточно пробитого мяча. Скверный игрок мог промахнуться, мог не рассчитать силы удара. Окопы, пока он оставался под их попечением, прощали ему все.
  – Как Пэдди? Все в порядке? – осведомился Молтби, тайком от партнера поправляя мяч носком потрескавшейся туфли для гольфа. – Кашель получше?
  – Не совсем, – ответил Стормонт.
  – О, господи! Ну и что они говорят?
  – Да ничего определенного.
  Молтби ударил снова. Мяч пролетел над зеленой травой и снова исчез из виду. Молтби побежал к нему. Начался дождь. Принимался он каждые десять минут, но Молтби, казалось, не замечал его вовсе. Мяч угодил прямехонько в центр островка из мокрого песка. Старик индеец протянул Молтби соответствующую клюшку.
  – Вам надо увезти ее куда-нибудь, – посоветовал посол Стормонту. – В Швейцарию, или куда там возят таких больных. Здесь, в Панаме, совершенно антисанитарные условия. Никогда не знаешь, где подцепишь микроба. Черт!…
  Точно некое примитивное насекомое, мяч упорхнул в густые зеленые заросли. Через пелену дождя Стормонт наблюдал за тем, как посол описывает большие круги в его поисках. И вот он напрягся, застыл, потом совершил бросок. Восторженный возглас – мяч нашелся! «Да он окончательно тронулся умом, – подумал Стормонт. – Рехнулся». Сегодня Молтби позвонил ему в час ночи, как раз когда Пэдди уже засыпала. «Всего пара слов, Найджел, если вы, конечно, не возражаете. Просто подумал, мы могли бы встретиться завтра, с утра, немного размять ноги…» – «Как скажете, посол».
  – А так, во всех остальных отношениях в посольстве вроде бы сейчас все в порядке, – резюмировал Молтби, длинными скачками направляясь к следующему окопу. – Всего-то и надо, что остановить кашель у Пэдди и мою бедную старую Фиби. – Фиби, его жену, никак нельзя было назвать ни старой, ни бедной.
  Молтби был небрит. Крысиного цвета пуловер промок насквозь и походил на кольчугу. «Неужели этот урод не может позволить себе завести приличный дождевик?» – так подумал Стормонт и поморщился – дождь прохладными струйками бежал за воротник.
  – Фиби никогда не была счастлива, – говорил между тем Молтби. – Я вообще не понимаю, зачем она вернулась. Я ее ненавижу. Она меня тоже. А дети ненавидят нас обоих. В этом нет абсолютно никакого смысла. Да мы, слава тебе господи, не трахались вот уже несколько лет!
  Стормонт был потрясен, но хранил молчание. Ни разу за те полтора года, что они были знакомы, Молтби не говорил ему ничего подобного. И он недоумевал, с чего это вдруг послу понадобилось раскрывать перед ним душу. Нет, это просто уму непостижимо!
  – Да, вы тоже прошли через развод, – не унимался Молтби. – И тоже был скандал, и об этом, насколько я помню, немало судачили. Но вы сумели преодолеть все это. И ваши дети с вами разговаривают. И министерство не выбросило вас на улицу.
  – Ну, это не совсем так.
  – Знаете, я бы хотел, чтоб вы перемолвились словечком с Фиби. Ей будет только на пользу. Скажите, что сами прошли через все это, и что черт не так уж и страшен, как его малюют. Она совершенно не умеет говорить с людьми по душам, в этом отчасти и кроется проблема. Предпочитает командовать ими.
  – Может, все-таки лучше, если с ней поговорит Пэдди?
  Молтби укладывал мяч для первого удара. Делал он это, как заметил Стормонт, даже не сгибая колен. Просто сложился всем телом пополам, затем распрямился.
  – Нет, думаю, все же лучше, если это сделаете вы, – сказал он, угрожающе примериваясь клюшкой к мячу. – Она, видите ли, беспокоится обо мне, вот в чем штука. Знает, что сама прекрасно без меня обойдется. Но считает, что я буду названивать ей каждые пять минут и спрашивать, как сварить яйцо или что-нибудь в этом роде. Да я в жизни этого не сделаю! Заведу какую-нибудь шикарную девчонку. И сам хоть весь день буду варить для нее яйца! – Он ударил, мяч взметнулся вверх, перелетел через спасительный окоп, какое-то время катился по прямой к лунке, затем вдруг, словно передумав, вильнул в сторону и скрылся в пелене дождя.
  – Вот пердун вонючий! – воскликнул посол, обнаруживая столь глубинные познания в языке, что Стормонт удивился. Он и не подозревал, что Молтби известны такие словечки.
  Продолжение игры казалось просто абсурдным. Бросив мяч на произвол судьбы, они направились к эстраде для полкового оркестра, находившейся невдалеке от коттеджей, где жили семейные офицеры. Но старому индейцу почему-то не понравилось это место. Он предпочел укрыться под сенью пальмовых деревьев, стоял там, и потоки воды сбегали по полям его шляпы.
  – А во всех остальных отношениях, – говорил Молтби, – у нас все дружно и хорошо. Никакой там грызни, все живы и здоровы, со всех направлений потоком поступают ценнейшие разведывательные данные. Чего еще хотят наши хозяева? Просто ума не приложу!
  – А чего именно они хотят?
  Но Молтби не спешил с ответом. А затем предпочел отделаться маловразумительными и странными намеками.
  – Долго беседовал вчера вечером с разными людьми по секретному телефону Оснарда, – объявил он тоном человека, погрузившегося в самые сладкие воспоминания. – Вы догадываетесь, о чем шла речь?
  – Да нет, я бы не сказал, – ответил Стормонт.
  – Самые горячие и тревожные новости, сравнимые для нас разве что с бурской войной. Нет, скорее вообще ни с чем не сравнимые. Я под глубочайшим впечатлением. И все до одного такие славные люди! Нет, не то чтобы я с ними встречался. Но, судя по голосам, очень симпатичные. Один почти все время разговора только и знал, что извинялся. Некий господин по фамилии Лаксмор уже на пути к нам. Шотландец. Мы должны называть его Меллорс. Вообще-то мне не следовало бы говорить вам об этом, так что, естественно, говорю. И этот Лаксмор-Меллорс привезет нам совершенно потрясающие новости.
  Дождь прекратился, но Молтби, похоже, этого не замечал. Индеец по-прежнему стоял под пальмами, свернул себе толстую сигару из листьев марихуаны и курил.
  – Наверное, надо расплатиться с этим парнем, – заметил Стормонт. – Если вы, конечно, не будете больше играть.
  Вместе они наскребли несколько отсыревших долларовых бумажек, отдали индейцу и отправили его к зданию клуба вместе с клюшками Молтби. А сами уселись на сухую скамью перед эстрадой и наблюдали, как мчат к Эдему разбухшие потоки воды и как сверкает на каждом листке и цветке солнце.
  – Так было решено… и мой голос тут совершенно ничего не значил, Найджел. Было решено, что правительство ее величества королевы должно оказать тайную поддержку и помощь молчаливой оппозиции Панамы. И, естественно, при малейших подозрениях мы все должны отрицать. Лаксмор, которого следует называть Меллорс, прибывает к нам специально, чтобы разъяснить, как именно надо это делать. Я так понимаю, у него с собой целый том инструкций. Под названием «Как вытеснить местное правительство», что-то в этом роде. И мы все должны погрузиться в этот том и изучать его. Не знаю, известно ли вам или нет, но меня попросили пригласить господ Доминго и Абраксаса ночью в мой сад на заднем дворе. Можете, конечно, взять эту миссию на себя. Нет, не потому, что у меня нет сада, но я до сих пор помню, что творил покойный лорд Галифакс, встречаясь тут с разного сорта людьми. Я вижу, вы удивлены. Желаете что-то спросить?…
  – Почему бы этим не заняться Оснарду? – спросил Стормонт.
  – Мне как послу был сделан намек, что его участие в этом нежелательно. У парня и без того полно самых ответственных дел. И потом он молод. Он еще только учится. А ребята из оппозиции склонны прислушиваться и доверять более опытному человеку. Некоторые из них такие же люди, как мы. Но другие – простые и грубые парни из рабочего класса, портовые грузчики, рыбаки, фермеры, в этом роде. И будет гораздо лучше, если мы возьмем эту ношу на себя. Нам следует также поддержать неких бунтарей-студентов, а это весьма щекотливое дело. Но придется заняться и студентами. Уверен, вы будете с ними любезны. Похоже, вас что-то беспокоит, да, Найджел? Я вас чем-то расстроил?
  – Почему бы им не прислать сюда побольше шпионов?
  – О, не думаю, что в этом есть необходимость. Нет, здесь будут появляться только люди типа этого Лаксмора-Меллорса, но никого на постоянной основе. И нет необходимости увеличивать штат посольства, это может вызвать кривотолки. Я это особо подчеркнул.
  – Вы? – недоверчиво спросил Стормонт.
  – Да, именно я. Двух таких опытных, как вы и я, сотрудников вполне достаточно, так я им сказал. И лишние люди в штате нам совершенно ни к чему. Я был тверд. Они только замусорят тут всю округу, так прямо и сказал. Это неприемлемо. У нас тут работают квалифицированные кадры, сказал я им. Вы должны мной гордиться.
  Стормонту показалось, что в глазах посла блеснул незнакомый ему прежде огонек, сравнимый с пробуждением желания.
  – А по правде, здесь понадобится просто колоссальный штат! – продолжал Молтби, и в голосе его звучало возбуждение мальчишки, увидевшего игрушечную железную дорогу. – Радио, автомобили, курьеры, не говоря уже о материальной части – автоматах, минах, установках для запуска ракет, огромном количестве взрывчатки, детонаторов и прочего. Ни одна современная оппозиция не может без этого обойтись, так они мне сказали. И еще крайне важно иметь запасные части, говорили они. Вы же прекрасно знаете, студенты народ небрежный. Дай им утром радиоустановку, а к обеду она вся будет разрисована граффити. Уверен, что и здешняя молчаливая оппозиция ничем не лучше. Должен вас успокоить, оружие будет исключительно британского производства. Одна очень надежная и проверенная британская компания уже вызвалась поставлять все необходимое, очень мило с их стороны. Министр Кирби о нем высочайшего мнения. Оно великолепно проявило себя еще в Иране… или Ираке? Возможно, и там, и там. Рад сообщить, что и Галли придерживается того же мнения. А в министерстве приняли мое предложение, чтоб его посвятили во все правила игры с этим БУЧАНОМ и нашли ему достойное место в ней. Оснард, конечно, чертыхается на чем свет стоит.
  – Ваше предложение? – тупо повторил Стормонт.
  – Ну да, Найджел. Я пришел к выводу, что мы с вами вполне подготовленные люди для участия в подобного рода интриге. Помните, я как-то раз говорил вам, что просто мечтаю принять участие в каком-нибудь британском заговоре? И вот, пожалуйста! Условный сигнал прозвучал. Уверен, что мы прекрасно справимся с этой задачей, приложим все силы… Вы, кажется, недовольны чем-то, Найджел? Наверное, просто еще не осознали всей важности того, что я говорю. Наше посольство собирается совершить потрясающий прорыв. Из стоячего дипломатического болота мы превратимся в важнейший стратегический центр. И всем нам светят повышения, медали, разного рода знаки внимания свыше. И не говорите мне, что сомневаетесь в мудрости и дальновидности наших хозяев! Это было бы весьма огорчительно.
  – Да нет, не то чтобы сомневаюсь. Просто здесь недостает целого ряда необходимых стадий, – слабым голосом пробормотал Стормонт, силясь представить себе образ совершенно нового посольства.
  – Ерунда. Каких именно?
  – Прежде всего логики.
  – Вот как? – ледяным голосом произнес Молтби. – И в чем же именно вы обнаружили нехватку логики?
  – Ну, возьмем, к примеру, молчаливую оппозицию. Да никто о ней, кроме нас, сроду не слыхивал. Почему она до сих пор ничем себя не проявила, почему ничего не просочилось в прессу?
  Молтби уже насмешливо улыбался.
  – Но, мой дорогой, о чем говорит ее название? Такова их природа. На то она и молчаливая. Держится в тени. Ждет своего часа. А Абраксас никакой не пьяница. Он настоящий герой, мина замедленного действия, революционер от бога и во благо своей страны. А Доминго никакой не торговец наркотиками с непомерным либидо, он бескорыстный борец за демократию. А что касается студентов, тут нечего и рассуждать. Вы же сами знаете, что это за народ. Легкомысленный. Непостоянный. Сегодня у них на уме одно, завтра другое. Боюсь, вы просто устали, Найджел. Панама действует вам на нервы. Пора отвезти Пэдди в Швейцарию. О, и да, чуть не забыл, – продолжил он с озабоченным видом, точно упустил нечто страшно важное. – Мистер Лаксмор-Меллорс везет золотые слитки, – он понизил голос, точно их мог кто-то подслушать. – Банкам и курьерским службам в подобных ситуациях доверять никак нельзя, особенно в этом темном мире интриг, в который мы с вами теперь входим. Так что, Найджел, он выступает в роли посыльного ее величества королевы и везет их дипломатическим багажом.
  – Что?
  – Да золотые слитки! Полагаю, что именно ими будут расплачиваться с молчаливой оппозицией, а не долларами, фунтами или там швейцарскими франками. Должен сказать, это имеет смысл. Разве можно представить себе, чтобы молчаливую оппозицию подпитывали, допустим, фунтами стерлингов? Да они обесценятся прежде, чем состоится первый мало-мальски серьезный путч. И еще мне сказали, что эта самая оппозиция обойдется нам недешево, – добавил он тем же многозначительным тоном. – Нет, в наши дни несколько миллионов, конечно, ничто. Но не следует забывать, что придется еще покупать и будущее правительство. Так что на обоих фронтах необходимо очень умелое дирижирование. Впрочем, думаю, мы справимся, верно, Найджел? Лично я принимаю это как вызов судьбы, как испытание, должное показать, кто чего стоит. Да о таком случае, человек, озабоченный карьерой, может только мечтать! Дипломатический Эльдорадо, только без пота, жары и грязи джунглей.
  Молтби погрузился в размышления. Стормонт, сидевший рядом поджав губы, никогда прежде не видел своего шефа в таком приподнятом и умиротворенном настроении. Но сам для себя так до сих пор и не решил, как следует ко всему этому относиться. Многое казалось непонятным и совершенно необъяснимым. Солнце ярко сияло в небе. Сидевший в тени эстрады, он чувствовал себя приговоренным к пожизненному заключению, узником, не верившим, что дверь его клетки когда-нибудь распахнется. Его призывали блефовать, но что именно это за блеф? Кого еще он будет обманывать, кроме себя, наблюдая за тем, как процветает посольство благодаря неусыпным манипуляциям Оснарда? «Знаешь, не нравится мне все это, – как-то сказал он Пэдди, когда та осмелилась предположить, что вся эта история с БУЧАНОМ слишком уж грандиозна, чтобы быть правдой. – Особенно если узнаешь этого Энди чуть получше».
  Молтби между тем продолжал философствовать.
  – Наше посольство пока что не в силах адекватно оценить все это, Найджел. Мы можем иметь только самое общее представление. Мы знаем местные условия. Да, это несомненно. И иногда то, что мы наблюдаем здесь, входит в противоречие с тем, что сообщают наши доброжелатели. Но, слава создателю, он не лишил нас органов чувств. Мы видим, слышим, можем даже принюхаться. Но у нас, увы, нет всех этих файлов, компьютеров, аналитиков, десятков восхитительно молодых дебютантов, которые сновали бы по нашим коридорам. Мы замкнуты, ограничены в пространстве. Не в силах оценить игры, ведущиеся на мировом уровне. Особенно в таком маленьком и незначительном посольстве, как наше. Мы просто грубые мужланы, недоучки. Вы согласны со мной?
  – Это вы им тоже сказали?
  – Да, представьте, сказал, по волшебному телефону Оснарда. Слова имеют больше веса, если произносятся втайне, вы согласны? Мы осознаем пределы своих возможностей, так я сказал. Работа у нас скучная, рутинная. Лишь время от времени можем заглянуть в большой мир. И БУЧАН стал окном, которое позволяет нам это сделать. И мы благодарны судьбе за это, мы горды. И не следует требовать от такого крошечного посольства, как наше, задачей которого является слежение за настроениями в стране и пропаганда взглядов собственного правительства, объективного суждения по глобальным вопросам.
  – Что заставило вас так сказать им? – спросил Стормонт. Хотел произнести это громче, но почувствовал, как перехватило горло.
  – Естественно, БУЧАН. Министерство обвинило меня в том, что я не восторгаюсь поступившими от него в последнее время материалами. Кстати, аналогичное обвинение было высказано и в ваш адрес. «Восторгаюсь? – ответил я. – Да по части восторгов за мной не пропадет. Оснард очаровательный парень, ответственный, безупречный во всех отношениях, а его операция БУЧАН открыла нам глаза и дала массу пищи для размышлений. Мы восхищаемся ею. Мы целиком и полностью поддерживаем его. Он оживил наш маленький дружный коллектив. Но пока что мы не в силах отыскать этой операции достойное место в великой схеме мирового порядка. Этим должны заняться аналитики и начальство».
  – И они с вами согласились?
  – Съели как миленькие. Энди действительно обаятельнейший человек, сказал я им. Умеет обращаться с дамами. Ценное приобретение для нашего посольства. – Молтби умолк на секунду, затем продолжил уже более спокойным тоном: – Ладно, я допускаю, может, он не всегда играет по правилам. Мухлюет, так, по мелочам. Но кто этого не делает? Но мое мнение таково: это не имеет ни малейшего отношения ни к вам, ни ко мне, ни к кому бы то ни было в нашем посольстве. Все до одного, возможно, за исключением молодого Энди, считают эту возню с БУЧАНОМ полным вздором и ерундой!
  Стормонт недаром заслужил репутацию человека выдержанного, особенно в критические моменты. Какое-то время он сидел совершенно неподвижно – скамья была жесткая, из тикового дерева, без спинки, а у него уже давно побаливала спина, особенно в сырую погоду. Он сидел и смотрел на застывшую линию кораблей на горизонте, мост Америкас, старый город и его безобразную младшую сестру по ту сторону от залива. Закинул ногу на ногу, потом передумал, снял правую и закинул левую. И размышлял над тем, не настал ли конец его карьере по неким, еще не совсем понятным причинам или же, наоборот, это есть начало новой карьеры, очертания которой еще не вполне ясны.
  Молтби же, напротив, пребывал в самом приподнятом состоянии духа. Откинулся на спинку, уперся затылком продолговатой козлиной головы в металлическую стойку эстрады, и тон его был преисполнен благодушия.
  – Сейчас ни вы, ни я не знаем, – говорил он, – кто именно заварил всю эту кашу. Сам ли БУЧАН? Или миссис БУЧАН? Или же то дело рук источников – Абраксаса, Доминго, этой женщины по имени Сабина или этого совершенно отвратительного журналистишки, который постоянно здесь сшивается, Тедди, как его там дальше? А может быть, все это придумал наш Энди, господь да благословит его грешную душу? А все остальное – чушь и сплошные выдумки? Он молод. Они вполне могли его обмануть. Но, с другой стороны, он человек весьма неглупый, к тому же отъявленный плут. Да, все дело в нем. Он насквозь прогнил. От него исходит все это дерьмо.
  – А мне казалось, он вам нравится.
  – О, да, да, он мне сразу страшно понравился. И лично я ничего не имею против него. В наши дни развелось немало обманщиков, но, как правило, это скверные игроки, вроде меня. Напакостят, а потом извиняются. Да я сам практически пару раз опустился до извинений. – Он выдавил стыдливую улыбку в адрес двух больших желтых бабочек, решивших, видимо, присоединиться к их беседе. – Но Энди совсем другой. Он победитель. А обманщики-победители – это самое страшное. Как, кстати, он ладит с Пэдди?
  – Пэдди его просто обожает.
  – Но, надеюсь, это обожание не переходит границ? Он трахает Фрэн. Мне крайне неприятно об этом говорить, но это факт.
  – Ерунда! – пылко воскликнул Стормонт. – Да они едва разговаривают!
  – Это потому, что они решили скрывать свои отношения. Они трахаются вот уже несколько месяцев. Бедняжка, похоже, совсем потеряла голову.
  – Да с чего это вы взяли?
  – Дорогой мой, вы, должно быть, давно уже заметили, я просто не в силах оторвать от нее глаз. Слежу за каждым ее шагом. Иногда даже езжу за ней следом. Думаю, она об этом не подозревает. И видел, как недавно она вышла из своей квартиры и поехала к Оснарду. И не выходила оттуда ни вечером, ни ночью. На следующий день, в семь утра, я под предлогом, что получена срочная телеграмма, начал названивать ей в квартиру. Она не подошла. Не отвечала. Так что все, по-моему, ясно.
  – И вы ни слова не сказали Оснарду?
  – Но зачем? Фрэн ангел, он дерьмо, я похотливый дурак. Чего мы добьемся подобными разговорами?
  Снова хлынул дождь, по деревянному настилу эстрады забарабанили крупные капли. Молтби и Стормонт ждали, когда из-за туч снова выглянет солнышко.
  – И что же вы теперь собираетесь делать? – грубо спросил Стормонт, отметая все вопросы, которые собирался задать в первую очередь себе.
  – Делать, Найджел? – Перед ним снова был прежний Молтби, которого всегда знал Стормонт: сухой, педантичный и надменный. – О чем это вы?
  – БУЧАН. Лаксмор. Молчаливая оппозиция. Студенты. Люди по ту сторону моста, кем бы они там ни были. Оснард. Теперь это факт: БУЧАН просто фикция. И все эти доклады Оснарда, как вы сами выразились, полная чушь.
  – Но, мой дорогой, нас же и не просят что-либо делать. Мы лишь слуги, исполнители высочайшей воли.
  – Но если Лондон все это съел, а вы считаете материалы полной ерундой и…
  Молтби подался вперед, напоминая при этом прилежного и внимательного ученика, сложил пальцы рук вместе. «Продолжайте!»
  – Тогда вы должны им сообщить, – отважно заявил Стормонт.
  – Зачем?
  – Чтоб предотвратить последствия, к которым это может привести.
  – Но, Найджел, мы ведь уже вроде бы договорились, оценка, анализ – это не наше дело.
  Тут в их владения вторглась маленькая юркая оливковая птичка и принялась клевать крошки.
  – Больше мне нечего вам сказать, – встревоженно и торопливо заметил Молтби. – О, черт! – воскликнул он и засунул руки в карманы поглубже. – Позже, – обещал он. – Приходите завтра. Нет, лучше послезавтра, примерно в это же время. На нашу голову должен свалиться еще один шпион.
  – В подобных обстоятельствах, Найджел, наша обязанность здесь, в посольстве, обеспечить логическую поддержку, – говорил Молтби сухим деловым тоном. – Вы со мной согласны?
  – Думаю, да, – в голосе Стормонта звучало сомнение.
  – Помогать там, где помощь будет полезна и необходима. Аплодировать, ободрять, охлаждать чрезмерный пыл. Облегчить ношу тем, кто находится у руля на линии.
  – Просто у руля, – рассеянно поправил его Стормонт. – Или на линии огня, если, конечно, вы это имели в виду.
  – Спасибо. Почему всякий раз, когда я пытаюсь подобрать соответствующую метафору, в голове происходит путаница? Наверное, в этот момент я представлял себе танк. Оплаченный золотыми слитками.
  – Наверное, сэр.
  Голос Молтби снова набирал силу, точно у эстрады собралась большая аудитория, но там, кроме них, не было ни души.
  – Так что Лондону я предложил самое чистосердечное сотрудничество. И уверен, вы согласитесь со мной в том, что Эндрю Оснарду, несмотря на все его достоинства, никак нельзя доверить столь огромные деньги, наличными или в форме золотых слитков. Просто в силу его недостаточной опытности. И будет только честно, если к нему приставят помощника, обязанного присутствовать при всех расчетах. В качестве посла я добровольно взял на себя эту миссию. Лондон мудро согласился с этими доводами. Пусть Оснард и не слишком доволен, но возражать не осмелится. Особенно когда мы – вы и я, Найджел, – в должное время установим связи с молчаливой оппозицией и студентами. За деньги, поступившие из тайных фондов, всегда очень сложно отчитываться. И совершенно невозможно вернуть, если они вдруг попадут не в те руки. Тем более важно скрупулезно следить за экономией средств, пока они находятся у нас. Я попросил, чтоб канцелярию обеспечили сейфом того же типа, что имеется у Оснарда. Золото и все остальное будет храниться там, и только у вас и у меня будут ключи. Если Оснард вдруг решит, что ему необходима крупная сумма, он должен прийти к нам и обосновать свои требования. Ну, и если их сочтут разумными, мы с вами вместе откроем этот сейф и выдадим ему наличные. И проследим, чтоб деньги попали куда следует. Скажите, вы человек богатый, а, Найджел?
  – Нет.
  – Я тоже. Наверное, сильно обеднели в результате развода?
  – Да.
  – Могу себе представить! Что ж, и в моем случае все сложится не лучше. Удовлетворить Фиби будет нелегко. – Он покосился на Стормонта, как бы ища подтверждения последнему своему предположению, но лицо Найджела, обращенное в сторону океана, было непроницаемым.
  – Как все же несправедливо устроена жизнь! – продолжал жаловаться Молтби. – Взять, к примеру, нас с вами. Мужчины среднего возраста, вполне здоровые, со здоровыми аппетитами. Да, совершили несколько ошибок, но уже расплатились за них сполна, приняли к сведению эти уроки. И осталось-то нам всего ничего, всего лишь несколько драгоценных лет, а потом наступит зима. Лишь одно обстоятельство все портит, а в остальном перспективы, казалось бы, не самые худшие. Но мы разорены.
  Стормонт оторвал взгляд от моря и перевел его выше, на череду круглых белых облаков, скопившихся над далекими островами. Показалось, что он видит там снег. А Пэдди, счастливо излечившаяся от кашля, весело шагает по тропинке к уютному маленькому шале, несет из деревни покупки.
  – Они хотят, чтоб я прощупал американцев, – неожиданно для самого себя выпалил Стормонт.
  – Кто? – быстро спросил Молтби.
  – Лондон, – тем же безжизненным тоном ответил он.
  – В каком смысле?
  – Хотят знать, насколько те осведомлены. Знают ли о молчаливой оппозиции. О студентах. О тайных встречах и переговорах с японцами. Я должен их прощупать, но ни в коем случае не проговориться. Просто слушать внимательно, как янки болтают о разных пустяках, запуске змеев, смокингах, прочих вещах, о которых болтают люди, когда им нечего делать. Как те, в Лондоне, что просиживают задницы в креслах. Ни госчиновники, ни ЦРУ не видели материалов Оснарда, это очевидно. И я должен узнать их независимые суждения на этот счет.
  – Иначе говоря, знают ли они?
  – Если угодно, да, – ответил Стормонт. Молтби возмутился:
  – О, я просто терпеть не могу этих американцев! Считают, что и все остальные должны стремиться попасть в лапы дьяволу, как это сделали они, и чем скорее, тем лучше. Все быстро, все с наскока. Но так дела не делаются. Посмотрите на нас.
  – Допустим, американцы ничего не знают. Или сделают вид, что не знают.
  – Допустим, тут и вовсе нечего знать. Последнее кажется мне более вероятным.
  – Нет, доля истины в этом, наверное, все же есть, – упрямо покачал головой Стормонт.
  – Исходя из того же принципа, что сломанные часы все же показывают верное время два раза в сутки. Да, в таком случае что-то может оказаться и правдой, – презрительно заметил Молтби.
  – Допустим, американцы в это поверят. Причем неважно, правда это или нет, – упрямо гнул свое Стормонт. – Ну, купятся на это, если так вам больше нравится. Лондон-то купился.
  – Какой именно Лондон? Не наш, это ясно. И нет, разумеется, американцы никогда в это не поверят. Их системы куда совершенней наших. И они очень быстро выяснят, что все это бред, скажут, что будут иметь в виду, и пошлют всех к чертовой матери.
  Но Стормонт не унимался:
  – Люди не слишком доверяют всем этим системам. Разведка – это как экзамены. Всегда почему-то кажется, что парень, сидящий за соседней партой, знает больше, чем ты.
  – Найджел, – строгим начальственным тоном заметил Молтби, – позвольте еще раз напомнить, мы не даем оценок. Жизнь предоставила нам редчайшую возможность находить постоянное удовлетворение в своей работе и верой и правдой служить обществу. Перед нами прекрасное светлое будущее. И сомневаться в этом – тяжелейший грех.
  Все еще смотревшего в небо Стормонта уже не утешали cвоим видом белые облака. До сих пор он ясно представлял себе свое будущее. Пэдди сжирал этот проклятый кашель. Они могут позволить себе обратиться лишь к жалкой полуразвалившейся системе британского здравоохранения. Не за горами и преждевременная отставка, предполагающая, что они должны вернуться в Сассекс. Все прежние мечты пошли прахом. Вместе с Англией, которую он некогда так любил.
  Глава 20
  Они лежали в мастерской для шитья, прямо на полу, на куче ковриков, которые женщины индейского племени куна держали здесь для своих гостей – бесчисленных двоюродных братьев и сестер, а также дядюшек и тетушек из Сан-Блас. Над головами у них висели ряды пиджаков, в ожидании, когда в них сделают петли для пуговиц. Источником света было только небо, а также красноватые отблески городских реклам. Единственными звуками – шум движения на Виа Эспанья и Марта, тихонько мурлыкавшая что-то ему на ухо. Оба они были одеты. Она уткнулась изуродованным лицом ему в шею. И еще она вся дрожала. И Пендель – тоже. Вместе они составляли одно испуганное тело. Они чувствовали себя детьми в пустом заброшенном доме.
  – Они сказали, что ты мухлюешь с налогами, – шептала Марта. – Я в ответ говорю: налоги он платит. «Я сама веду все приходно-расходные книги, так прямо им и сказала. – Уж я-то знаю».
  Тут она умолкла и ждала, что он что-нибудь скажет, но Пендель молчал.
  – Тогда они сказали, что ты жульничал со страховкой. А я и говорю: «Вот и неправда, я сама занимаюсь страховкой. И там все в порядке». Тут они заорали, чтоб я не смела задавать вопросов, что на меня есть досье. Но я не испугалась, я ведь уже битая, у меня иммунитет. – Она еще теснее прижалась к нему. «Никаких вопросов я не задавала». Тогда они сказали, что запишут в досье, будто бы у меня в спальне висят на стене портреты Че Гевары и Кастро. Что я опять связалась со студентами-радикалами. Я сказала, что ничего подобного, хотя на самом деле это правда. И еще они говорили, что ты шпион. И Мики – тоже. Сказали, что он нарочно притворяется пьяницей, чтоб никто не заподозрил его в шпионаже. Да они просто с ума посходили!
  Она умолкла, но Пенделю нужно было время, чтобы осмыслить услышанное. Затем он навалился на нее всем телом, взял ее лицо в ладони, крепко прижал к своему, чтоб их лица стали одним лицом.
  – А они говорили, каким именно шпионом я стал?
  – А разве есть какие-то другие?
  – Настоящие.
  Зазвонил телефон.
  Он звонил прямо у них над головами, как это обычно и делали телефоны в жизни Пенделя. Он всегда считал этот аппарат предметом рабочей обстановки и инструментом для внутреннего общения, но вдруг вспомнил, что его женщины куна буквально жили этим телефоном, смеялись и плакали в него, могли на любом слове вдруг повесить трубку, слушая своих мужей, любовников, отцов, вождей, детей и бесчисленных родственников с их бесконечными и неразрешимыми личными проблемами. И после того, как телефон закончил звонить – ему показалось, что длилось это вечность, но в реальности прозвучало всего четыре звонка, – он вдруг заметил, что Марты рядом нет. Она выскользнула из его объятий, стояла рядом и застегивала блузку, поскольку никак не могла ответить на звонок в столь неподобающем виде. И еще она хотела бы знать, здесь он или нет, она всегда спрашивала это, если должен был прозвучать какой-то нежелательный звонок. Тут на него накатило упрямство – он тоже поднялся, и они снова оказались совсем рядом, вместе, как только что, когда лежали на полу.
  – Я еще здесь, а тебя уже нет, – шепнул он ей на ухо.
  Это не было ни шуткой, ни выражением любви – в нем сработал некий защитный механизм. И в качестве меры предосторожности он встал между Мартой и телефоном и в розоватых отблесках неба над головой – на нем сквозь туманную дымку пробилось несколько звездочек – рассматривал аппарат. А тот все продолжал звонить, и Пендель никак не мог угадать, кто бы это мог быть. Всегда сначала предполагай самое худшее, – так наставлял его Оснард. Он призадумался, худшим вариантом казался сам Оснард. Значит, Оснард, подумал он. Затем в голову пришел Медведь. Потом он подумал, что полиция. И затем, только потому, что он думал о ней все время, решил, что это Луиза.
  Но Луиза не таила в себе угрозы. Она была жертвой несчастного случая, который он сам подготовил давным-давно, вместе с ее отцом и матерью, и Брейтвейтом, и дядей Бенни, с сестрами милосердия и всеми другими людьми, которые сделали из него того, кем он стал. И она не столько угрожала ему, сколько являлась постоянным напоминанием ошибочной природы их взаимоотношений. Того, как все пошло наперекосяк, вопреки его самым благим намерениям, вопреки любви и заботе, которые он изливал на нее. Об этой ошибке он размышлял часто. Задавался одним и тем же вопросом: мы не должны были строить такие отношения, но если б не делали этого, чем тогда еще заниматься?
  И вот, когда не было больше о чем размышлять, Пендель потянулся к телефону и снял трубку. В тот же момент Марта поднесла другую его руку к губам и начала быстро и нежно покусывать ее. И этот ее жест страшно возбудил его, но вместо того чтоб снова опуститься на пол, он выпрямился, не отрывая трубки от уха, и заговорил по-испански звонким четким, не лишенным даже некой игривости голосом, должным показать, что еще остался в нем боевой задор, что жизнь его не сводится к бесконечному подчинению обстоятельствам.
  – «Пендель и Брайтвейт» вас слушают! Добрый вечер и чем могу служить?
  Но легкий юмор, чисто подсознательно предназначенный для смягчения удара, не понадобился, потому что обстрел уже начался. Первые залпы достигли его, не дав закончить последней фразы: гул отдельных взрывов, к которому примешивался треск автоматных очередей, грохот пушек и торжествующий визг отлетевших рикошетом осколков. Секунду-другую Пендель был просто уверен, что началось второе вторжение; с той, впрочем, разницей, что на этот раз он находился вместе с Мартой в Эль Чорилло и она целовала ему руку. Затем в звуках стрельбы прорезались стоны и крики жертв. Они разносились эхом, и в них слышались и протесты, и обвинения, и проклятия, и зовы о помощи. И все это было замешано на ярости и страхе, мольбах прощения у самого господа бога, пока наконец все эти голоса не превратились постепенно в один голос. И принадлежал этот голос Ане, девушке Мики Абраксаса, подруге детства Марты. И единственной в Панаме женщине, которая терпела Мики, ухаживала и убирала за ним, когда его рвало всякой дрянью, которой он наглотался, выслушивала все его жалобы и ворчание.
  И, едва узнав голос Аны, Пендель тут же понял, что она собирается ему сказать, несмотря на тот факт, что подобно всем хорошим рассказчикам она приберегала самое интересное под конец. Именно поэтому он и не передал трубку Марте, а продолжал прижимать ее к уху и был столь же тверд в своих намерениях, как и тогда, когда не позволил солдатам разорвать девушку на куски.
  Однако монолог Аны состоял из множества извилистых тропинок, и Пенделю нужна была карта, чтобы пробиться к основному смыслу.
  – Это даже не дом моего отца, отец лишь сдавал его мне, причем без всякой охоты, потому что я ему наврала. Сказала, что буду жить здесь с подружкой, Эстеллой, никого больше не пущу. Та самая Эстелла, с которой я и Марта еще ходили в монастырскую школу. И это было ложью, поскольку я обещала, что и ноги Мики в этом доме не будет, дом принадлежал начальнику цеха с фабрики, где делают петарды и фейерверки для разных фестивалей и карнавалов в Панаме, и называется она Ла Негра Вьеха, в Гуараре. И мой отец – друг этого самого начальника и даже был шафером на его свадьбе, и начальник сказал: можешь использовать мой дом для разных там праздников, пока меня не будет, потому что он отправился в свадебное путешествие в Аруба. Но мой отец не любит фейерверки, и потому он позволил мне поселиться в этом доме, но при условии, что я не буду приводить туда этого подонка Мики. И я солгала, обещала, что не буду приводить, что со мной будет жить только Эстелла, моя подружка по монастырской школе и любовница торговца лесом из Дейвида. А в Гуараре по пять дней на неделе проводят бои быков, и разные там танцы и фейерверки, таких в Панаме больше нигде не увидишь, да не то что в Панаме, во всем мире не увидишь. Но никакой Эстеллы я туда не привела. А привела Мики, потому что Мики страшно нуждался во мне, он был так напуган, и в полной депрессии, и одновременно взвинчен, весь на нервах. Говорил, что полиция, эти идиоты, ему угрожает, называет британским шпионом, прямо как при Норьеге. И все только потому, что, учась в Оксфорде, он пару семестров только и занимался тем, что пил, и еще его уговорили стать управляющим какого-то английского клуба в Панаме.
  И тут Ана начала так громко хохотать, что Пендель не мог толком расслышать ее слов и вообще сообразить, зачем она все это ему рассказывает. Но он набрался терпения, и суть истории была в общих чертах ясна и заключалась в том, что никогда прежде она еще не видела Мики в таком состоянии: то смеется, то рыдает, то погружается во мрак, то веселится. И, боже милостивый, с чего это он? И что, скажите на милость, скажет она отцу? Кто будет мыть и чистить стены, потолки? Еще слава богу, что полы здесь плиточные, а не деревянные, по крайней мере, хватило ума сделать такие в кухне, да здесь теперь и тысячи долларов не хватит, чтоб произвести побелку и покраску. А отец ее – истовый католик, придерживается весьма строгих взглядов на самоубийство и презирает еретиков. Да, он пил, они все пили, а что еще прикажете делать во время праздника или фестиваля, как не пить, плясать и трахаться и любоваться фейерверками? Чем она и занималась, как вдруг услышала за спиной хлопок. Да откуда он только его взял, он же никогда не носил при себе пистолета, хоть много раз грозился вышибить себе мозги, должно быть, купил, после того как полиция его навестила, обвинила в том, что он великий шпион, напомнила, чем кончилось дело в прошлый раз, это когда его упекли в кутузку. И обещали засадить снова, и неважно, что он уже не тот хорошенький мальчик, каким был тогда, старые заключенные не привередливы. И вот она стояла и визжала, и хохотала, и втягивала голову в плечи, и закрывала глаза, а потом обернулась, чтобы посмотреть, кто же запустил эту ракету или что это там было. И увидела всю эту кашу, все это месиво, вокруг на полу, на стенах и даже на своем новом платье, а сам Мики лежит на полу лицом вниз.
  Пендель силился представить, как это может получиться, чтоб подорвавшийся на бомбе труп лежал на полу в такой позе. Труп его друга, товарища по заключению, назначенного отныне и во веки веков лидером панамской молчаливой оппозиции.
  Он опустил трубку, и вторжение закончилось, и жертвы перестали стенать и жаловаться. Оставалось лишь прибраться. Он успел записать адрес в Гуараре извлеченным из кармана сверхтвердым карандашом. Он выводил тонкие, но вполне различимые линии. Затем вспомнил, что должен дать Марте денег. Потом вспомнил, что в правом, застегнутом на пуговку, кармане брюк лежит пачка пятидесятидолларовых купюр, которые дал ему Оснард. И вот он протянул ей деньги, и она взяла их, по всей видимости, не осознавая того, что делает.
  – Это Ана, – сказал он. – Мики покончил с собой.
  Но она, конечно, уже и без этого знала. Ведь недаром во время разговора прижималась щекой к его щеке, сразу же узнала голос подруги, и лишь уважение к крепкой дружбе Мики и Пенделя остановило ее от того, чтоб выхватить из его руки трубку.
  – Это не твоя вина, – лихорадочно зашептала она. И повторила несколько раз, чтоб вбить ему в голову. – Он бы все равно рано или поздно это сделал, сколько бы ты его ни отговаривал, понял? И ему не нужен был предлог. Он убивал себя каждый день. Ты слышишь, что я говорю?
  – Да, да, слышу.
  И не стал говорить ей: это целиком моя вина, просто не видел в том смысла.
  Тут она вдруг вся задрожала, точно в лихорадке, и если б он ее не удержал, тоже оказалась бы на полу, как Мики, лицом вниз.
  – Хочу, чтоб ты завтра же уехала в Майами, – сказал он. И вспомнил название отеля, о котором рассказывал ему Рафи Доминго. – Остановишься в «Гранд Бей». Это на Коконат Гроув. Там по утрам совершенно замечательный шведский стол, – глупо добавил он. И тут же подумал о подстраховке, как учил его Оснард. – Если тебя вдруг не станут пускать, скажешь, что пришла за почтой. Там работают очень славные и любезные люди. Можешь упомянуть имя Рафи.
  – Это не твоя вина, – повторила она, уже плача. – Его слишком сильно избивали в тюрьме. А он был еще ребенком. Толстый такой мальчишка с чувствительной кожей.
  – Знаю, – кивнул Пендель. – Все мы такие. И нам не следует мучить друг друга. Никто не должен никого мучить.
  Тут его внимание привлек ряд пиджаков на вешалках, ожидавших, когда в них сделают петли и пришьют пуговицы. И самым выдающимся среди них был костюм Мики из светло-серой альпаки и с дополнительной парой брюк, в которых, по словам друга, тот выглядел преждевременно состарившимся.
  – Я иду с тобой, – сказала она. – Моя помощь может пригодиться. Позабочусь об Ане.
  Он отрицательно помотал головой. Потом крепко стиснул ее в объятиях и снова затряс головой.
  Я его предал. А ты не предавала. Я сделал его лидером этой чертовой оппозиции, а ты говорила мне, что не надо этого делать.
  Он пытался произнести все эти слова, но, должно быть, лицо все сказало за него, потому что она уже начала извиваться, вырываться, точно ей было страшно и больно смотреть на него.
  – Марта, ты меня слышишь? Слушай и перестань смотреть на меня вот так!
  – Да, – сказала она.
  – Спасибо за студентов и все остальное, – продолжал он. – Спасибо тебе за все. Мне, правда, страшно жаль. Прости!
  – Тебе понадобится бензин, – сказала она и протянула ему сто долларов.
  После чего они долго стояли молча, а их мир рушился.
  – Тебе вовсе необязательно было меня благодарить, – произнесла она тихим и отстраненным голосом. – Я люблю тебя. А все остальное мало что для меня значит. Даже Мики.
  Похоже, она уже давно пришла к этой мысли, лишь не решалась прежде высказать вслух, и вот теперь расслабилась, успокоилась, а глаза ее, как всегда, светились любовью.
  Тем же вечером и в тот же час в британском посольстве, находившемся по адресу, Калле, 53, Марбелла, Панама-Сити, было созвано срочное совещание бучанцев. Длилось оно уже больше часа; и, сидя в душном и мрачном, без окон, убежище Оснарда в восточном крыле здания, Франческе Дин пришлось постоянно напоминать себе о том, что ни порядок вещей, ни мир вокруг не изменились. Что там, за пределами этой унылой комнаты, продолжается прежняя, нормальная и спокойная жизнь, в то время как все сидящие здесь обсуждали вооружение и финансирование сверхзасекреченной группы панамских диссидентов из представителей правящего класса, известной под названием «молчаливая оппозиция». Необходимо было также отбирать и переманивать на свою сторону воинствующих студентов, и все это – с целью последующего свержения легитимного панамского правительства и создания на его базе Временного административного комитета, призванного защитить канал от заговора, нити которого тянулись на Юго-Восток.
  Мужчины, участники этого тайного совета, всем своим видом лишь подчеркивали серьезность происходящего. Фрэн, единственная здесь женщина, исподтишка разглядывала лица собравшихся за тесным круглым столом. Это читалось в их позах, в напрягшихся плечах. В том, как ее коллеги играли желваками, как сурово окаменели их подбородки, в залегших вокруг жадных беспокойных глаз тенях. «Я единственная белая в этой комнате черных». Невидящим взором окинула она лицо Оснарда, и почему-то сразу вспомнилась женщина крупье из третьего казино: Так, значит, ты его девушка, говорило ее лицо. Что ж, хочу, чтоб ты знала, дорогая. Мы с твоим милым проделывали такие штучки, которые не приснятся тебе и в самом грязном сне. «Мужчины в подобных ситуациях обращаются с тобой, как с женщиной, которую спасают из огня, – подумала она. – И что бы они с тобой ни проделывали, ожидают, что ты будешь считать их самим совершенством. Я должна появиться на пороге их владений. На мне непременно должно быть длинное белое платье, и я должна прижимать к груди их младенцев. И долго махать платочком вслед, провожая их на войну. Я должна сказать им: привет, я Фрэн. Я первый приз, который вы получите, возвратясь домой с победой. Мужчинам, членам тайного конклава, свойственно чувство вины, оно лишь усугубляется приглушенным светом ламп и этим уродливым стальным ящичком на тонких ножках, издающим ровное и тихое гудение, чтобы защитить все сказанное здесь от прослушивания. От таких мужчин и пахнет совсем иначе. У всех у них жар…»
  И Фрэн, как все они, тоже была возбуждена, хотя в ее возбуждении проскальзывал скептицизм. Мужчины же были взвинчены и устремлены в едином порыве к богу войны, пусть даже на деле этим богом в данный момент являлся маленький бородатый мистер Меллорс, нервно примостившийся на самом дальнем от нее краю стола и называвший собравшихся «джантельманами» – с сильным шотландским акцентом. А на Фрэн посматривал так, точно делал для нее исключение, позволил присутствовать здесь, во владениях, принадлежавших исключительно мужчинам. «Вы не поверите, джантельманы, но на протяжении целых двадцати четырех часов я не смыкал глаз!» Правда, позднее почему-то признался, что длились его мучения на двадцать часов больше.
  – Мне просто не хватает слов, джантельманы, чтобы подчеркнуть огромное национальное, и еще я бы сказал, геополитическое значение, которое придается этой операции высшими эшелонами правительства ее величества, – заверял он всех в разгаре дискуссии. Смогут ли обеспечить джунгли Дарьена надежное укрытие для двух тысяч единиц полуавтоматического оружия или же следует подыскать для базы другое, более центральное место?
  А мужчины прямо упивались всем этим. Глотали все подряд, не задумываясь, потому что план был чудовищный, но тайный, а раз тайный, стало быть, не такой уж и чудовищный. «Сбрили бы вы ему эту дурацкую шотландскую бородку, – хотелось крикнуть ей. – Вышвырните его отсюда. Отберите эти сумки. Пусть рассказывает все эти байки в автобусе по дороге в Пайтилу. Тогда посмотрим, согласитесь ли вы хотя бы с одним его словом».
  Но они не вышвырнули его вон и сумок не отобрали. Они ему поверили. Они восхищались им. Буквально боготворили! Да достаточно было взглянуть хотя бы на Молтби! Ее Молтби, ее смешного, педантичного, умного, женатого, несчастного посла, который нигде и никогда не чувствовал себя в безопасности – ни в такси, ни даже в коридорах этого здания. Скептик из скептиков, человек во всех отношениях сдержанный и осторожный, но кто как не он громко воскликнул: Господи, как же она прекрасна! – когда она, Фрэн, нырнула в его бассейн. Так вот, ее Молтби сидел, точно послушный ученик, по правую руку от Меллорса, что-то невнятно бормотал в знак одобрения и мелко и часто кивал головой на длинной шее, напоминая при этом птичку, пьющую воду из грязной пластиковой мисочки. И призывал мрачного Найджела Стормонта согласиться с ним.
  – Вы ведь согласны с этим, да, Найджел? – то и дело восклицал Молтби. – Да, он согласен. С этим все ясно, Меллорс.
  Или: «Мы даем им золото, они покупают себе оружие, через Галли. Куда как проще, нежели поставлять им напрямую. И уж гораздо безопаснее, верно, Найджел? Правильно, Галли? Продолжайте, Меллорс!»
  Или: «Нет, нет, мистер Меллорс, лишние люди нам для этого не нужны. Мы с Найджелом прекрасно справимся с этой задачей, верно, Найджел? А у нашего Галли имеются соответствующие связи. Что стоит вашим друзьям раздобыть несколько сотен противопехотных мин, а, Галли? Сделанных в Бирмингеме. Сущий пустяк!»
  И Галли, беспрестанно теребящий усы, прилежно строчил что-то в книгу заказов, а Меллорс подталкивал к нему через стол нечто напоминающее список покупок и при этом смешно возводил глаза к небесам, словно давая понять, что не видел, не читал того, что там перечислено.
  – С одобрения самого министра, – выдыхал он при этом, как бы подчеркивая: уж кого-кого, а меня винить во всем этом никак нельзя.
  – Мы имеем лишь одну серьезную проблему, Меллорс. Как свести круг посвященных к абсолютному минимуму, – с особым нажимом подчеркивал Молтби. – А это означает, что мы должны оградить всех наших сотрудников от малейших подозрений. И если вдруг кто-либо из них ошибочно попадется, к примеру, молодой Саймон, – тут он многозначительно покосился на Саймона Питта, застывшего рядом с Галли в шоке и оцепенении, – пусть знает: стоит ему проболтаться хотя бы одним словом, и его ждет пожизненное заключение. Ясно, Саймон? Договорились, да?
  – Договорились, – нехотя, точно под пыткой, выдавил помрачневший Саймон.
  Это был совсем другой Молтби, совсем не тот, которого привыкла видеть Фрэн, хоть и догадывалась – ведь он постоянно страдал от того, что не нужен и недооценен. И совсем другой Стормонт, который, даже отвечая на вопросы, смотрел в пустоту невидящим взором и соглашался с каждым словом Молтби.
  «И другой Энди? Или та же самая модель, только я с самого начала не видела и не понимала этого?»
  И она исподтишка перевела взгляд на него.
  Да, совершенно изменившийся человек. Нет, не выше, не толще и не худее, чем прежде. И такой бесконечно далекий, что она едва узнавала его. Теперь она поняла: отдаление это началось еще в казино и лишь набирало скорость после поступления известия о приезде Меллорса.
  – Кому нужно все это дерьмо? – яростно вопрошал он ее, точно она призвала сюда этого противного человечка. – БУЧАН не пожелает с ним встретиться. БУЧАН ДВА – тоже. Да она даже меня не желает видеть. Никто из них не станет с ним встречаться. Я уже говорил ему это.
  – Так скажи еще раз.
  – Это моя тропа, черт бы его побрал! Моя гребаная операция! При чем здесь он?
  – Нечего на меня кричать. Я же не он. А он твой босс, Энди. Он послал тебя сюда. Я не посылала. Пастырь имеет право проверить, как поживает его паства. Наверное, даже в вашей конторе.
  – Да пошли вы все куда подальше! – огрызнулся он. И в следующую минуту она уже спокойно собирала свои вещи, а Энди советовал ей прежде убедиться, что в ванной не осталось этих совершенно отвратительных маленьких волосков.
  – А с чего это ты вдруг так переполошился? – холодно спросила она. – Боишься, что он их обнаружит? Но ведь он не твой любовник, верно? И ты не давал ему клятвы верности? Или все же давал? Да, у тебя здесь бывала женщина. Ну и что с того? Причем вовсе необязательно говорить, что это была я.
  – Да. Необязательно.
  – Энди!
  Последовало довольно неуклюжее и неубедительное раскаяние.
  – Просто не люблю, когда за мной шпионят, вот и все, – мрачно пробормотал он.
  Но когда она, восприняв это как шутку, громко и с облегчением рассмеялась, он выхватил из комода ключи от ее машины, сунул ей в руку, подхватил ее сумки и проводил к лифту. И весь день им удавалось избегать друг друга, вплоть до вечера, до настоящего момента, когда оба они были вынуждены сесть за один стол, в унылой комнате с белыми стенами, где господствовал Энди, а Фрэн молчала и приберегала свою улыбку для незнакомца. Последний же, к ее раздражению, всячески восхвалял Энди и не уставал твердить, что целиком полагается на его опыт, причем делалось все это в тошнотворно слащавом стиле.
  – Как вам кажется, Эндрю, эти предложения имеют смысл? – спрашивал он, со свистом втягивая воздух сквозь зубы. – Говорите же, мой юный друг Оснард. Все благодаря исключительно вашим стараниям! Вы здесь у нас главный человек, звезда, не считая, разумеется, его превосходительства господина посла. И негоже человеку, находящемуся на передовой, робеть и смущаться перед какими-то там административными барьерами. Так и скажите нам, Эндрю, прямо сейчас! Никто из сидящих за этим столом не осудит и не нанесет ущерба вашим просто образцовым действиям!
  Молтби тут же присоединяется ко всей этой сентиментальной бредятине, за ним, несколькими секундами позже и с чуть меньшим энтузиазмом, – Стормонт. А предметом обсуждения служит система из двух дополняющих друг друга ключей, с помощью которых можно контролировать средства молчаливой оппозиции. Задача, которую, по общему мнению, можно доверить лишь старшим офицерам.
  Так почему Энди молчит? Ведь он должен радоваться, что столь тяжкий груз свалился с его плеч. Почему не благодарит Молтби и Стормонта за то, что они согласились нести за него эту ношу?
  – Это уж вам решать, – злобно покосившись на Молтби, говорит он. И вновь погружается в молчание.
  А когда речь заходит о том, как убедить Абраксаса, Доминго и других членов молчаливой оппозиции решать все финансовые и организационные вопросы исключительно через Стормонта, Энди едва не срывается снова.
  – Почему бы вам не забрать все эту гребаную сеть в свои руки, раз уж вы здесь оказались? – кричит он, и лицо его багровеет. – Руководить ею из казначейства в рабочие часы пять дней в неделю! И дело в шляпе! Радуйтесь и веселитесь!
  – Эндрю, Эндрю, успокойтесь, прошу вас! И не надо столь резких и обидных слов, пожалуйста! – восклицает Меллорс, напоминая при этом квохчущую курицу. – Мы ведь с вами одна команда, разве нет? Вам просто предлагается рука помощи, совет мудрецов, дополнительные средства для завершения столь блистательно начатой операции. Я прав, посол? – Прищелкивание языком, отеческая морщинка озабоченности, нравоучительно-торжественный тон. – Ведь эти ребята из оппозиции, они наверняка будут торговаться, как черти, Эндрю. Постараются связать нас разного рода обязательствами. А решения нам придется принимать нешуточные. Слишком уж глубокие и мутные воды для парня столь нежного возраста. Так что уж лучше положиться в решении всех этих проблем на людей опытных.
  Эндрю мрачнеет еще больше. Стормонт по-прежнему смотрит в никуда. Но добрый милый Молтби решается добавить несколько утешительных слов от себя:
  – Мой дорогой друг, не можете же вы один вести всю эту игру, верно, Найджел? Делить и еще раз справедливо делить обязанности – именно на этом принципе строится работа в нашем посольстве, правильно я говорю, Найджел? И никто не собирается отнимать у вас шпионские дела. У вас есть своя сеть, свой плацдарм работы – встречаться с людьми, собирать информацию, платить осведомителям и все такое прочее. Нам нужна лишь ваша оппозиция. По-моему, это только честно, не так ли?
  Но Энди, к растерянности Фрэн, отказывается принять столь любезно протянутую ему руку. Сидит и переводит блестящие маленькие глазки с Молтби на Стормонта, потом опять на Молтби. Затем бормочет нечто нечленораздельное, никто так и не расслышал, что именно, но, может, оно и к лучшему. А затем горько усмехается и кивает, как человек, которого только что жестоко обманули.
  Осталась одна символическая церемония. И вот Меллорс поднимается, потом ныряет под стол и достает две черные кожаные сумки с печатями ее величества королевы. И с помощью ремней вешает их на плечи.
  – Будьте так любезны, Эндрю, откройте нам свою комнату-сейф, – командует он.
  Все встали. Фрэн тоже поднялась. Шепард первым направляется к комнате-сейфу, отпирает решетку длинным медным ключом, за ней открывается толстая стальная дверца сейфа с черным диском посередине. Вот Меллорс кивает, Энди выходит вперед и с выражением такой жгучей злобы на лице, что она радуется, что никогда прежде не видела его в подобном состоянии, поворачивает диск в одну, потом в другую сторону. Замок сейфа щелкает. Даже сейчас Молтби вынужден сказать что-то ободряющее, и вот Энди отступает от дверцы и с насмешливым поклоном приглашает посла и начальника казначейства подойти поближе. Все еще стоящая у стола Фрэн видит огромный красный телефон, прикрепленный к какой-то непонятной конструкции, напоминающей пылесос, рядом с ним – стальная дверца сейфа с двумя скважинами для ключей. Отец ее был судьей, и когда-то у него в спальне стоял в точности такой же сейф.
  – Так, теперь открывайте, по очереди! – нервно пискнул Меллорс.
  На несколько секунд Фрэн мысленно перенеслась в старую школьную часовню. Вот она стоит на коленях в первом ряду и видит, как красивые молодые священники, повернувшись к ней спинами, колдуют у алтаря, занятые последними таинственными приготовлениями к ее первой конфирмации. Но тут в поле ее зрения попадает Энди. И она видит, как он под присмотром Меллорса вручает сперва Молтби, а потом Стормонту по длинному посеребренному ключу. Наступает некоторое замешательство, типично английский повод для юмора, который Энди совершенно не разделяет: каждый из мужчин сует свой ключ не в ту скважину, затем Молтби торжествующе восклицает: «Понял!», и дверца сейфа распахивается.
  Но Фрэн уже не смотрит на сейф. Она не сводит глаз с Энди, а тот, в свою очередь, не спускает их с золотых слитков, которые по одному достает из кожаной сумки Меллорс, затем передает Шепарду, и уже тот укладывает их крест-накрест, как в игре в бирюльки. Страдальческое лицо Энди так и притягивает взгляд, потому что сейчас, только сейчас оно говорит ей то, что она не знала, да и не хотела о нем знать. Она понимает, он попался, мало того, на чем именно попался, хотя совсем не уверена, что другие, кто «схватил» его сейчас за руку, отдают себе в этом отчет. Теперь она знает, что он лжец, знает источник тех пятидесяти тысяч долларов, которые он поставил на красное. Она так ясно помнит этот момент. Она наконец понимает, почему он так злился, когда его заставили отдать ключи от сейфа. И после всего этого Фрэн просто не в силах видеть происходящее – отчасти потому, что глаза ее затуманились слезами унижения, отвращения к самой себе, а отчасти из-за того, что на нее надвигается внушительная фигура Молтби. И он с пиратской ухмылкой на губах спрашивает, не сочтет ли она оскорблением, если он отвезет ее в «Паво Рил», съесть яичко вкрутую.
  – Фиби решила бросить меня, – с гордостью объясняет он. – Мы разводимся, причем немедленно. Найджел набрался мужества и высказал ей все, что думает по этому поводу. Она бы ни за что не поверила, если б это исходило от меня.
  Фрэн замешкалась и отвечает не сразу, поскольку первым ее побуждением было содрогнуться, сказать: нет, большое спасибо, не стоит. Лишь теперь ей стали ясны многие вещи, которых она просто не понимала прежде. Что на протяжении многих месяцев Молтби самым трогательным образом выказывал ей свою преданность, был благодарен просто за ее присутствие рядом, жаждал ее всем телом и душой столь безнадежно и бескорыстно. И что робкое обожание Молтби стало для нее бесценной поддержкой сейчас, когда она мучилась от осознания того, что делила жизнь с совершенно аморальным человеком, полное отсутствие стыда и совести в котором сперва казалось даже привлекательным, а теперь отталкивающим. Что его интерес к ней был продиктован самыми низменными плотскими и хищническими соображениями, что он опутал ее, околдовал, и поэтому робкое обожание посла осталось незамеченным.
  И, рационально обдумав все это, Фрэн пришла к выводу, что уже очень давно не была так благодарна за приглашение.
  Марта сидела, сгорбившись, на скамье в отделочной мастерской, смотрела на зажатую в руке пачку долларов, которые дал ей Пендель, и думала: «Мики мертв, он думает, что убил его, а, возможно, так оно и есть, за ним следит полиция, а он хочет, чтоб я уехала в Майами, сидела там на пляже и завтракала за шведским столом в „Гранд Бей“. И покупала себе одежду, и ждала, когда он за ней приедет. И была бы счастлива, и верила в него, и купалась, и загорала, и, может, от этого лицо стало бы выглядеть лучше. И завела бы себе какого-нибудь славного паренька, похожего на Гарри Пенделя в молодости, он всегда очень этого хотел, и занималась бы с ним любовью, пока он, Пендель, будет хранить верность своей Луизе. Таков уж он, ее Гарри, сложный человек и одновременно простой. И для каждого у Гарри была мечта. Гарри выдумал жизнь для каждого из нас и всякий раз при этом портил эти жизни. Потому что, во-первых, я не хочу уезжать из Панамы. Хочу остаться здесь, и лгать полиции, спасая его, и сидеть у его постели, как он когда-то сидел у моей, и выслушивать все его жалобы, и стараться ему помочь. Хочу потом сказать ему, что пора бы встать и походить по комнате, потому что если долго лежать, появляется такое ощущение, будто тебя избили. И потом, когда ты встаешь, ты будто заново обретаешь достоинство, это он сам говорил. А во-вторых, я никак не могу уехать из Панамы потому, что полиция отобрала у меня паспорт. Это для того, чтоб заставить шпионить за ним».
  Семь тысяч долларов.
  Она пересчитала деньги на рабочем столе. Семь тысяч долларов, которые он достал из заднего кармана брюк и с виноватым видом сунул ей в руку, как только узнал о смерти Мики. Вот, возьми, это деньги Оснарда, деньги иуды, деньги Мики, теперь они твои. Думаешь, человек, отправляющийся делать то, что должен был сделать ее Гарри, стал бы носить при себе эти деньги, на всякий крайний случай? Заплатить владельцу похоронного бюро. Заплатить полиции. Дать денег девушке Мики. Но Гарри едва успел повесить трубку, прежде чем вытащил эти деньги, и в этом жесте просматривалось желание избавиться от каждого грязного доллара. Откуда они у вас? – наверняка спросят в полиции.
  – Ты ведь не какая-то там дурочка, Марта. Ты читаешь книги, учишься, умеешь делать бомбы, возглавлять разные там марши. Кто дал ему эти деньги? Может, Абраксас? Может, он работает на Абраксаса, а тот, в свою очередь, на британцев? Что он дает Абраксасу взамен?
  – Я не знаю. Мой босс мне ничего не говорит. Убирайтесь из моей квартиры.
  – Он ведь тебя трахает, верно?
  – Нет, он меня не трахает. Просто приходит навестить, потому что у меня бывают приступы сильной головной боли и тошноты, а я у него работаю, и потом он был со мной, когда меня избили. Он очень добрый, заботливый человек и счастлив в браке.
  Нет, он меня не трахает, по крайней мере, это было правдой, хотя ей было в тысячу раз трудней сказать им эту правду, нежели много раз солгать по разным мелочам. Нет, офицер, он меня не трахает. Нет, офицер, я никогда не просила его об этом. Мы лежали в постели, я клала руку ему на ширинку, но только снаружи, он запускал руку мне под блузку, но трогал только одну грудь, вот и все, что он себе позволял. Хотя и знал, что мог бы в любой момент добиться от меня всего, чего хотел, потому что я и без того целиком и полностью принадлежу ему. Но им владеет чувство вины, он все время чувствует себя виноватым, хоть и грехов у него немного. А я рассказываю ему разные истории о том, кем бы мы могли быть, если б снова стали храбрыми и молодыми, если б мне тогда не изуродовали лицо дубинками. И это и есть любовь.
  Марта почувствовала, что голова у нее снова раскалывается от боли, а к горлу подкатывает тошнота. Она поднялась, сжимая в руках деньги. Она не могла больше оставаться в этой комнате ни на секунду. Вышла в коридор, дошла до двери в свою комнату и, остановившись на пороге, начала комментировать, точно экскурсовод, пришедший сюда с группой туристов лет сто спустя:
  «Именно здесь, в этой комнате, сидела полукровка Марта и вела бухгалтерские отчеты для портного Пенделя. Вот здесь, на полках, вы видите ее книги по социологии и истории, которые Марта читала в свободное время, чтобы подняться по социальной лестнице и воплотить мечты покойного отца-плотника в жизнь. Всегда очень уважительно относившийся к самообразованию, портной Пендель заботился о всех своих служащих, но с особой симпатией относился к полукровке Марте. А вот здесь находится кухня, где Марта готовила свои знаменитые сандвичи, все сколько-нибудь выдающиеся люди Панамы всегда восторгались сандвичами Марты, в том числе и Мики Абраксас, знаменитый самоубийца и шпион. Особенно удавались ей сандвичи с тунцом, но часто ее обуревало желание приправить их все ядом, за исключением тех, что подавались Мики и ее боссу Пенделю. А вот здесь, в уголке, прямо вон за тем столом, находится место, где в 1998 году портной Пендель, предварительно заперев за собой дверь, заключил Марту в объятия и, несмотря на все ее возражения, признался в вечной любви. Портной Пендель предложил затем поехать в какую-нибудь гостиницу, но Марта предпочла отвезти его к себе на квартиру. И именно по дороге домой Марта подверглась нападению, после чего лицо ее осталось изуродованным. И именно ее друг, студент Абраксас, заставил трусливого врача заняться ею, и тот, видно, так нервничал, что шрамы так и остались. Этот врач так боялся потерять практику, что не мог справиться с собственными руками, они тряслись у него все время. Тот же врач и донес потом на Абраксаса, что в конечном счете и привело к гибели последнего».
  Затворив дверь и расставшись, таким образом, с собственным призраком, Марта прошла по коридору к мастерской Пенделя. «Я оставлю деньги здесь, в верхнем ящике стола». Дверь была нараспашку. В комнате горел свет. Марта не удивилась. Совсем еще недавно ее Гарри был человеком неукоснительной дисциплины, но последние несколько недель весь распорядок пополз по швам, и все его судорожные попытки как-то сшить эти разрозненные куски жизни оказались ему не по плечу. Она толкнула дверь. «Теперь мы находимся в раскроечной портного Пенделя, известной его клиентам и сотрудникам как святая святых. Никому не дозволялось входить сюда без стука или в отсутствие мастера». Кроме, разумеется, его супруги Луизы, которая сидела за столом мужа в очках, со стопкой каких-то старых его блокнотов у локтя, кучей карандашей, книгой заказов. И еще прямо перед ней стоял баллончик со спреем от мух, с отвинченным основанием, а в руках она вертела красивую зажигалку, которую, по словам мужа, подарил ему какой-то богатый араб. Хотя ни одного богатого араба в книге заказов «П и Б» или в записных книжках Пенделя не значилось.
  Она надела красный домашний халатик из тонкого хлопка. Больше, судя по всему, на ней ничего не было, потому что когда она наклонялась, видны были голые груди. Она щелкала зажигалкой и улыбалась, глядя на Марту через тонкий язычок пламени.
  – Где мой муж? – спросила Луиза. Щелк.
  – Уехал в Гуараре, – ответила Марта. – Мики Абраксас покончил с собой во время фейерверка.
  – Сожалею.
  – Я тоже. И ваш муж.
  – Впрочем, этого следовало ожидать. Мы лет пять ждали этого события, и все наши старания и уговоры, как видите, ни к чему не привели, – подытожила Луиза.
  Щелк.
  – Он был потрясен, – сказала Марта.
  – Кто? Мики?
  – Ваш муж, – ответила Марта.
  – Почему мой муж держал для счетов и заказов мистера Оснарда отдельную книгу? Щелк.
  – Не знаю. Сама удивляюсь, – ответила Марта.
  – Ты его любовница?
  – Нет.
  – А вообще у него есть любовница? – Щелк.
  – Нет.
  – Это его деньги у тебя в руках?
  – Да.
  – Зачем? – Щелк.
  – Он мне дал, – ответила Марта.
  – Заплатил за траханье?
  – Нет. Дал на хранение. Они были у него в кармане, как раз когда он узнал о Мики.
  – Откуда они взялись?
  Щелчок, и пламя полыхнуло так близко к левому глазу Луизы, что Марта удивилась, как это не вспыхнули у нее брови и ресницы и почему не загорелся красный халатик.
  – Я не знаю, – ответила Марта. – Многие клиенты платят наличными. А он не всегда знает, что с ними делать. Он вас любит. Он любит свою семью больше, чем что-либо на свете! Он и Мики тоже любил.
  – А еще кого-нибудь он любит?
  – Да.
  – Кого?
  – Меня.
  Она разглядывала какой-то листок бумаги.
  – Это что, здешний домашний адрес мистера Оснарда? Торре дель Map. Пунта Пайтилла. – Щелк.
  – Да, – ответила Марта.
  Разговор был окончен, но Марта поняла это не сразу, потому что Луиза продолжала щелкать зажигалкой и, улыбаясь, смотреть на пламя. Еще несколько щелчков и улыбок, прежде чем Марта наконец поняла, что Луиза пьяна в стельку. Так напивался брат Марты, когда жизнь ему вдруг опостылевала. И это было не того рода опьянение, когда человек поет, или рыдает, или вовсе не держится на ногах. Нет, голова ее ясна, мыслит ясно и четко, все видит и замечает. Такого рода опьянение, когда человек в полной мере осознает, от чего хочет избавиться в пьяном забвении, а оно все не приходит. И еще – совсем голая под этим халатиком.
  Глава 21
  Той же ночью, ровно в час двадцать, в дверь Оснарда раздался звонок. Весь последний час удрученное состояние, в котором пребывал Оснард, только усугублялось. Кипя от ярости, он принялся придумывать самые дикие способы избавления от нежеланного и ненавистного гостя: сбросить его с балкона, чтоб тело пробило стеклянную крышу клуба «Юнион», который находился десятью этажами ниже, и испортить таким образом тамошним посетителям вечер; утопить его в душе, подлить в виски глазных капель. «Что ж, Эндрю, раз вы так настаиваете, но только капельку, прошу вас, не больше», и это характерное всасывание воздуха сквозь зубы. Но ненависть его распространялась не только на Лаксмора.
  "Молтби! Мой посол и партнер по гольфу, дьявол его раздери! Чертов представитель ее величества королевы, изрядно подувядший цветок гребаной британской дипломатии, кинул меня, как какую-нибудь дешевую проститутку!
  Стормонт! Сама честность и неподкупность, прирожденный неудачник, последний из белых людей, преданный пудель мистера Молтби, готовый стоять на задних лапках и поддерживать своего хозяина кивками и невнятным бурчанием, пока мой повелитель и духовный наставник Лаксмор благословляет их обоих!"
  Заговор ли это, или оба они просто держат носы по ветру? Этот вопрос вновь и вновь задавал себе Оснард. Показалось ли, что Молтби подмигнул ему, говоря о необходимости делить обязанности и о том, что одному человеку просто не под силу вести всю эту игру? Чтоб Молтби, этот вечно ухмыляющийся педант, решил вдруг запустить лапы в мешок с деньгами? Да этот ублюдок и понятия не имеет о том, как это делается. Ладно, забыли о нем. И до определенной степени Оснарду действительно удалось на время выбросить Мотлби из головы. Взял свое его природный прагматизм, он отбросил все мысли о мщении и начал размышлять над тем, как спасти то, что еще осталось от его великого предприятия. Да, корабль получил пробоину, но он еще на плаву, твердил себе Оснард. Я по-прежнему веду все расчеты с БУЧАНОМ. Молтби прав.
  – Желаете что-то другое, сэр, или остановимся на солодовом?
  – Эндрю, я тебя умоляю! Пожалуйста, называй меня просто Скотти.
  – Постараюсь, – обещал Оснард и, шагнув через открытое французское окно, налил ему щедрую порцию солодового виски из бутылки, взятой из буфета в гостиной, потом снова вернулся на балкон. «Долгий перелет, виски и бессонница должны скоро взять свое, ведь Лаксмор не железный, – думал он, окидывая пристальным взглядом скорчившуюся в шезлонге фигуру своего босса. – И влажность тоже – фланелевая рубашка промокла насквозь, по бороде сбегают струйки пота». Это давал знать о себе страх.
  Страх, вызванный тем, что он оказался один на враждебной территории, что рядом нет жены, которая бы за ним приглядывала. Глаза словно у загнанного зверя, он вздрагивал и прислушивался при каждом звуке шагов на лестнице, вое полицейской сирены, криках пьяниц, доносившихся из каньонов Пунта Пайтилла. Небо было чистое и прозрачное, как вода, и сплошь усыпано блистающими звездами. Луна отбрасывала дорожку света на водную гладь между кораблями, выстроившимися у входа в канал. С моря ни ветерка. Такой полный штиль наблюдался здесь редко.
  – Вы спрашивали, сэр, нет ли у меня каких-либо пожеланий к Центру. На тему того, чтоб сделать свою жизнь более сносной, – напомнил Лаксмору Оснард.
  – Разве, Эндрю? Черт побери, совсем забыл. – Лаксмор резко выпрямился в шезлонге. – Давай, Эндрю, выкладывай, не стесняйся. Хотя, к радости своей, должен заметить, что устроился ты здесь совсем неплохо, – не слишком приветливо добавил он и указал на вид с балкона и апартаменты за его дверью. – Ты только не подумай, что я тебя осуждаю. Ничего подобного! Я пью за тебя. За твое мужество. Твою проницательность. Твою молодость. Качества, которыми мы все восхищаемся. Твое здоровье! – Громкий глоток. – Тебя ждет блестящая карьера, Эндрю. Должен сказать, сейчас сделать хорошую карьеру куда как легче, чем в мое время. Почва унавожена. А знаешь, сколько теперь стоит такой виски дома? Считай, повезло, если получишь сдачу с двадцати фунтов.
  – Я насчет того сейфа, сэр, – снова напомнил ему Оснард озабоченным тоном наследника, склонившегося у одра умирающего отца. – И потом, пора бы нам уже отказаться от трехчасовых встреч в дешевых отелях. Просто подумал, может, если разместиться в одном из реконструированных зданий старого города, это даст нам больший оперативный простор?
  Но Лаксмор работал в данный момент не по приему, а только по передаче информации.
  – А как эти напыщенные типы встали сегодня на твою защиту, Эндрю! Бог ты мой, не часто видишь, как молодому человеку оказывают такое уважение. Нет, тебе точно светит медаль, когда дело будет доведено до победного конца. И одна маленькая леди по ту сторону реки захочет выразить тебе свое восхищение.
  Тут он умолк, растерянно глядя на залив и, очевидно, сообразив, что перепутал его с Темзой.
  – Эндрю! – воскликнул он, точно очнувшись.
  – Сэр?
  – Этот тип Стормонт…
  – В смысле, сэр?
  – Потерпел полный крах в Мадриде. Связался там с какой-то бабой, профессиональной проституткой. Потом даже женился на ней, если память мне не изменяет. Остерегайся его.
  – Постараюсь.
  – И ее тоже, Эндрю.
  – Обязательно.
  – А у тебя есть здесь женщина, а, Эндрю? – И Лаксмор с наигранно подозрительным видом принялся озираться по сторонам, заглянул под диван, за шторы. – Не прячешь случайно здесь какую-нибудь горячую латинскую красотку, а? Ладно, можешь не отвечать. Ты молодой здоровый мужчина. Можешь оставить ее себе. Умница, молодец.
  – Видите ли, я все это время был слишком занят, сэр, – заметил Оснард с грустной улыбкой. Но сдаваться был не намерен. – Просто мне кажется, сэр, живи мы в более совершенном мире, то непременно воспользовались бы двумя засекреченными помещениями. Одно для чисто разведывательных целей, и там за все, естественно, отвечал бы я. Лучший вариант – какая-нибудь холдинговая компания на Каймановых островах. А другое, со строго ограниченным допуском и более представительское, можно было бы предоставить команде Абраксаса. Ну а со временем также и студентам, при условии, что все пройдет гладко и не вызовет внутренних раздоров в оппозиции, в чем лично я сильно сомневаюсь. И еще считаю, что, возможно, мог бы взять на себя ответственность и за него тоже, в плане прикрытия и проведения всех необходимых закупок, пусть даже основные средства и находятся в совместном пользовании посла и Стормонта. В конце дня они всегда могут произвести необходимую проверку. Честно говоря, они не производят на меня впечатления людей, хоть сколько-нибудь опытных в этом деле. Это совершенно ненужный нам дополнительный риск. Очень бы хотелось услышать ваше мнение. Необязательно прямо сейчас. Можно и позже.
  Свист втягиваемого сквозь зубы воздуха подсказал Оснарду, что начальник его все еще с ним. Он взял пустой бокал из вяло повисшей руки Лаксмора и поставил его на керамический столик.
  – Так что скажете, сэр? Апартаменты, подобные этим, для оппозиции. Модная современная обстановка, полная анонимность, более удобного места для проведения всех финансовых расчетов просто не найти. И где-нибудь в старом городе второй дом, которым можно управлять в тандеме. – Он уже давно подумывал, что неплохо было бы внедриться на бурно процветающий в Панаме рынок недвижимости. – Вообще по-настоящему приличные деньги придется заплатить только за старый город. Ведь что в этом деле самое главное? Место, место и еще раз место! Или же, как вариант, хорошая двухэтажная квартира с внутренней лестницей, спроектированная по индивидуальному проекту. Когда надобность в ней отпадет, можно будет взять за нее пятьдесят кусков. Но высший класс, если удастся заполучить особнячок комнат на двенадцать, с небольшим садиком, задним ходом, видом на море – предложите им пол-"лимона", и они вас в задницу расцелуют. И через пару лет стоимость такового приобретения вырастет ровно вдвое, если, конечно, не произойдет ничего сверхъестественного. Как, к примеру, произошло в свое время со старым зданием клуба «Юнион», где Торрийос устроил клуб для высшего офицерского состава, хотя сам не являлся его членом, его просто не принимали. Тут сперва надо навести справки. Я этим займусь.
  – Эндрю!
  – Весь внимание.
  Пощелкивание языком. Глаза закрыты. Потом вдруг резко открываются.
  – Э-э, скажи-ка мне вот что, Эндрю…
  – Если смогу, Скотти.
  Лаксмор повернул бородатую голову так, чтобы видеть своего подчиненного.
  – Эта цветущая девица с красивыми большими титьками и зовущим взором, которая украсила наше сегодняшнее сборище…
  – Да, сэр?
  – Скажи, она случайно не принадлежит к тому разряду женщин, которых мы в молодости называли динамистками? Потому как мне показалось, что если в жизни я и видел дамочку, требующую особого подхода, так это… Черт возьми, Эндрю! Кого это еще принесло в столь поздний час?
  Лаксмор так и не успел завершить свой рассказ о впечатлении, которое произвела на него Фрэн. В дверь раздался звонок – сперва один, робкий, затем пронзительный и долгий. И Лаксмор, точно насмерть перепуганный грызун, забился вместе со своей бородкой в дальний уголок кресла.
  В свое время инструкторы не ошиблись, высоко оценив способности Оснарда к маскировке. Несколько стаканчиков солодового виски ничуть не повлияли на его реакцию, а нежелательная перспектива увидеть сейчас Фрэн только обострила ее. Если она пришла мириться, то выбрала не самый подходящий для этого момент и уж тем более – совсем неподходящего мужчину. Сейчас он только и мог, что послать ее на три буквы. Будет знать, как трезвонить в дверь, точно при пожаре.
  Шепнув Лаксмору, чтобы тот оставался на месте, Оснард выскользнул из гостиной в холл, по пути закрывая за собой все двери. Подкрался к входной и заглянул в глазок. Но стекло в нем запотело от дыхания. Тогда он достал из кармана платок, отер его со своей стороны, снова приложился к глазку и увидел в нем один большой затуманенный глаз, половая принадлежность которого была совершенно не ясна. Глаз пялился на Оснарда, а звонок над головой продолжал трезвонить как бешеный. Затем глаз вдруг отодвинулся, и он узнал Луизу Пендель в очках в роговой оправе. Стоя на одной ноге, она стаскивала со второй туфлю – очевидно, с намерением заколотить ею в дверь.
  Луиза точно не помнила, что было последней каплей, переполнившей чашу ее терпения. Да и не слишком задумывалась над этим. Она играла в теннис и вернулась в пустой дом. Дети были в гостях у Раддов и остались там ночевать. Она считала Рамона самым дурно воспитанным человеком в Панаме, ей претила сама мысль о том, что дети остались в его доме. И дело совсем не в том, что Рамон ненавидел женщин. Дело было в его манере постоянно давать понять, что ему известно о Гарри нечто большее, чем ей, причем самое скверное. И еще эта его совершенно отвратительная манера замыкаться в себе, как только она заговаривала о рисовой ферме, что, впрочем, было свойственно и Гарри. И это несмотря на то, что ферма была куплена на ее деньги.
  Но все это вовсе не объясняло ее реакции, когда она вернулась домой после тенниса, не объясняло, почему она вдруг зарыдала без всякой на то видимой причины, ведь за последние десять лет у нее так часто возникали самые веские причины, а плакать она не могла. И Луиза пришла к выводу, что в ней, должно быть, накопилось отчаяние, поспособствовал, кстати, и большой стакан водки со льдом, который она взяла с собой в душ. Приняв душ, она встала перед зеркалом в спальне и обозрела всю себя, голую, с головы до пят. Все шесть футов.
  Будь объективна. Забудь на секунду о росте. Забудь о своей красавице сестре Эмили с золотыми локонами, с задницей, будто у девушки на центральном развороте «Плейбоя», с грудками, за которые не жалко умереть, и списком побед, где имен больше, чем в панамском телефонном справочнике. Интересно, будь я мужчиной, хотелось бы мне переспать вот с этой женщиной в зеркале или нет? И она пришла к выводу, что да, возможно, но без особой уверенности. Поскольку единственным ее мужчиной был Гарри.
  Тогда она решила поставить вопрос иначе. Будь я Гарри, хотелось бы мне переспать со мной после двенадцати лет законного брака? Ответ, увы, был однозначен: нет. Слишком устал. Слишком поздно. Слишком явным задабриванием выглядело бы это. Слишком виноватым он себя чувствует. Впрочем, он всегда чувствовал себя виноватым. Чувство вины – лучшая из отговорок. Но все эти последние дни он носит его как вывеску: я предатель, я неприкасаемый, я виновен, я тебя не заслуживаю, спокойной ночи.
  Смахнув одной рукой слезы и сжимая бокал в другой, она продолжала расхаживать по спальне, изучая себя в зеркале, заводясь все больше и больше, думая о том, как легко давалось все Эмили. Неважно, чем та занималась, играла ли в теннис, скакала на лошади, плавала или стирала, она не делала при этом ни одного неловкого или безобразного движения, просто не могла, даже если б старалась. Даже будучи женщиной, ты, глядя на нее, чуть ли не достигала оргазма. Луиза попыталась принять перед зеркалом соблазнительную позу – вышло хуже, чем она ожидала, типичная вульгарная шлюха. И эти вечные мурашки на коже. И угловатость. Никакой плавности линий. И разве так двигают бедрами? Слишком стара. Всегда была старой. Слишком высокая. Все, спасибо, сыта по горло. Она прошла на кухню, все еще голая, и снова налила себе водки, на этот раз без льда.
  Вот это и называется настоящая выпивка! Не то что там «я, пожалуй, не прочь немножко выпить». Потому что ей пришлось открыть новую бутылку и еще искать нож, чтоб сорвать фольгу на пробке, и только потом налить. Совсем другое дело, совсем не то, когда ты украдкой наливаешь капельку, просто для поднятия настроения, пока муж твой трахает свою любовницу.
  – Ну и хрен с ним! – заявила она вслух. Бутылка была из новых запасов Гарри. Не подлежала обложению.
  – Какому еще обложению? – спросила она тогда.
  – Налогами, – ответил он.
  – Вот что, Гарри, я не желаю, чтобы мой дом превращался в распивочную, где подают контрабандную выпивку.
  Виноватый смешок. Прости, Лу. Так уж устроен мир. Не хотел огорчать тебя. Больше не повторится. Пресмыкается, раболепствует.
  – Ну и хрен с ним! – повторила она и сразу почувствовала себя лучше.
  И черт с ней, с этой Эмили, потому что, не будь Эмили, я бы не пошла дорогой высоких идеалов и морали, никогда бы не притворялась, что не одобряю всего подряд, никогда бы не засиделась так долго в девках. Нет, это не просто девственность, это был мировой рекорд, чтоб показать всем вокруг, какая я серьезная и чистая девушка. В отличие от моей красивой шлюшки-сестры, которая только и знала, что трахаться как крольчиха! Тогда я бы никогда не влюблялась в каждого проповедника под девяносто, который поднимался на кафедру в Бальбоа и призывал нас раскаяться в грехах. Никогда бы не строила из себя праведную мисс Совершенство, арбитра, смеющего осуждать всех подряд, хотя на самом деле больше всего на свете мне хотелось быть кокетливой, хорошенькой, взбалмошной и распутной, как большинство других девушек.
  И черт с ней, с этой рисовой фермой! Моей фермой, хотя Гарри уже давно не возит меня туда, потому что держит там свою гребаную любовницу! Вот так, дорогая, сиди у окошка и жди меня, я скоро приеду. Трахать тебя. Глоток водки. Потом еще один. А потом еще – самый большой, вот это да, прямо так и чувствуешь, как пробирает она до самого нутра, до самых главных частей тела. О господи! Подкрепившись таким образом, Луиза возвращается в спальню и возобновляет хождение по кругу – а вот так эротично? Давай же, скажи! А вот так? Ладно, теперь попробуем по-другому, еще покруче. Но никто ей ничего не говорит. Ни аплодисментов, ни смеха, ни желания ободрить ее. Никто не пьет с ней, не готовит поесть, не целует в шею, не валит на постель. Никто, даже Гарри.
  А все равно, что бы вы там ни говорили, груди у нее все еще хоть куда, особенно для сорока лет. Уж, во всяком случае, получше, чем у Джо-Энн, хотя Луиза не так часто видела ее раздетой. Нет, конечно, не такие, как у Эмили, но та вообще исключение. Итак, за них! За мои титьки! Титьки, встать, мы пьем за вас!…
  Тут она вдруг резко опустилась на постель, спрятала подбородок в ладонях, сидела и смотрела, как звонит телефон на тумбочке Гарри.
  – Да пошел ты на хрен! – резюмировала она.
  И чтоб доказать свою решимость, схватила трубку, крикнула в нее: «Пошел на хрен!», потом бросила на рычаг.
  Когда есть дети, эту чертову трубку всегда в конце концов приходится поднимать.
  – Да? Кто это? – крикнула она, когда телефон зазвонил снова.
  Это была Найоми, панамский министр по дезинформации и сплетням, жаждущая поделиться очередной скандальной новостью. Что ж, прекрасно. Говорить с самой собой уже надоело.
  – Рада тебя слышать, Найоми! Очень хорошо, что позвонила, потому что я уже собиралась писать тебе письмо, и вот ты помогла сэкономить на марке. Вот что, Найоми, я хочу, чтоб ты исчезла из моей долбаной жизни раз и навсегда!… Нет, нет, послушай, подожди, Найоми! Хочу, чтоб ты знала: если вдруг будешь проходить через парк Васко Нуньес де Бальбоа и случайно увидишь там моего мужа, лежащего на спине и занятого оральным сексом со слоненком, буду крайне признательна, если ты расскажешь об этом двадцати своим лучшим подругам, кому угодно, только не мне! Потому что я не желаю больше слышать твой мерзкий голосок, никогда, вплоть до полного замерзания Панамского канала! Спокойной ночи, Найоми!
  Не выпуская бокала из руки, Луиза накинула красный домашний халатик, который недавно подарил ей Гарри, – застегивается всего на три большие пуговицы, грудь можно оставлять открытой на твое усмотрение. Затем сбегала в гараж, вооружилась стамеской и молотком и побежала через двор к мастерской Гарри, дверь которой он последнее время держал на замке. Господи, какое же дивное небо! Давно она не видела такого изумительно красивого неба. Звезды, о которых мы рассказываем детям. А вон там Пояс Ориона, Марк. А вот это семь твоих сестричек, Ханна, которых ты всегда мечтала иметь. И месяц, красивый и молоденький, как жеребенок.
  «Там он сидит и пишет ей письма, – думала она, приближаясь к двери в его владения. – Моей дорогой девочке, второй жене, королеве рисовой фермы». Через мутное окошко в ванной Луиза часами наблюдала за мужем. Видела его силуэт за письменным столом. Сидит, слегка склонив голову набок и высунув от усердия кончик языка, и строчит любовные письма. Хотя писание писем или чего-либо другого было вовсе несвойственно Гарри, то был один из промахов в его образовании, допущенный Артуром Брейтвейтом, величайшим из живых святых после Лаврентия.
  Дверь, как Луиза и предполагала, была заперта, но особой проблемы не представляла. Дверь, если бить в нее с размаху хорошим тяжелым молотком да еще как следует замахиваться этим молотком, воображая, что опускаешь его прямо на голову этой сучки Эмили, о чем всю свою юность мечтала Луиза, просто ничто. Как, впрочем, и многие другие вещи в этом гребаном мире.
  Разбив дверь, Луиза устремилась прямо к письменному столу мужа и первым делом взломала с помощью стамески и молотка верхний ящик. Трех хороших ударов по нему было достаточно, чтоб понять, что ящик и не был заперт. Она обшарила его. Счета. Архитектурные чертежи «Уголка спортсмена». Ничего особенного. Она подергала второй ящик. Заперт, но уступает под первым же натиском. Содержимое более вдохновляющее. Какие-то незаконченные эссе по каналу. Вырезки из научных журналов и газет, сплошь испещренные пометками. Сделаны они в основном наверху и изящным почерком Гарри.
  Кто она?Ради кого он всем этим занимается?Я с тобой говорю, Гарри. Так что слушай меня, пожалуйста. Кто эта женщина, которую ты поселил на моей рисовой ферме без всякого моего согласия и на которую пытаешься произвести впечатление эрудицией, коей у тебя никогда не было и нет? Кому предназначается эта мечтательная коровья улыбка, которая последние дни не сходит с твоих губ и словно говорит: я избранный, я благословен, я хожу по воде? Или слезы – о черт, Гарри, по кому эти слезы, что туманят тебе глаза и так и не могут пролиться?…
  И в ней вновь вскипели ярость и отчаяние, она разбила молотком еще один ящик и так и застыла. Святый боже! Деньги! Нет, серьезно, самые настоящие деньги! Весь ящик просто забит до отказа этими гребаными деньгами. Купюрами по сто, пятьдесят и двадцать долларов. Лежат себе в ящике, словно старые парковочные талоны. Тысяча? Да нет, две, три тысячи! Да он, должно быть, грабит банки. Вот только для кого?…
  Ради этой женщины? Она делает это за деньги? Ради своей женщины, чтоб водить ее по ресторанам, и при этом ни цента в домашний бюджет? Чтоб содержать ее, обеспечивать уровень, который ей и не снился, на моей рисовой ферме, купленной на мое наследство? Луиза прокричала его имя несколько раз. Первый – спросить его вежливо, второй – потребовать ответа и третий – обругать за то, что его теперь здесь нет.
  – Будь ты проклят, Гарри Пендель! Ненавижу, гад, мразь! Где бы ты там ни был, слышишь? Ты сучий потрох, гребаный лжец, подлюга!
  Проклятья посыпались градом. Это был язык ее отца, у него на вооружении находился целый набор нецензурных выражений, и Луиза вдруг почувствовала гордость, что и ей не приходится лезть в карман за всеми этими словечками. Да, она истинная дочь своего долбаного папаши и ничуть не уступает ему в этом искусстве.
  «Эй, Лу, дорогуша, а ну, поди-ка сюда! Где мой Титан? – он называл дочь Титаном в честь огромного немецкого крана, который работал в гавани Гамбоа. – Разве не заслужил старик отец хоть чуточку внимания от своей дочурки? Не хочешь поцеловать старика? Нет, вы только подумайте! Не хочет! Чтоб тебя, сучка поганая, вонючка, тварь, мразь!» Так, какие-то заметки, преимущественно о Дельгадо. Искаженные версии тех разговоров, что они вели с Гарри за обедами, которые он так любил готовить для нее. Мой Дельгадо! Мой любимый отец и покровитель Эрнесто, сама честность и неподкупность, и мой муж смеет писать о нем все эти мерзости! Но почему? Да он просто к нему ревнует! Всегда ревновал. Считал, что я люблю Эрнесто больше, чем его. Думал, что мне всегда хотелось трахаться с Эрнесто. А вот заголовки: «Женщины Дельгадо» – какие еще женщины? Эрнесто эта ерунда никогда не интересовала! «Дельгадо и през.» – опять этот «през» мистера Оснарда! «Взгляды Дельгадо на японцев» – да он их всегда боялся до полусмерти! Думал, что им нужен его канал. Впрочем, он прав. Она снова взорвалась. И выкрикнула во весь голос: «Чтоб тебе пусто было, Гарри Пендель! Я никогда этого не говорила! Это все твои гребаные выдумки, бред! Для кого ты это писал? Зачем?» Письмо. Незаконченное, без адреса. Должно быть, раздумал отправлять, хотел выбросить и забыл.
  Думаю, тебе будет небезынтересен один разговор, вчера подслушанный Луизой на работе и касающийся нашего Эрни. Она решила пересказать его мне… Решила? Да ничего я не решала! Просто пересказала какие-то сплетни. Да почему, черт побери, жена должна что-то решать, прежде чем в собственном доме передать мужу какие-то сплетни с работы? Тем более о таком добром и порядочном человеке, который желает лишь добра Панаме и каналу? Решила, мать его за ногу! В гробу я тебя видала! Кто ты вообще такой, если считаешь, что мы должны что-то решать, прежде чем в собственном доме поделиться новостями? Нет, всему виной эта сука! Вонючая грязная сучка, укравшая у меня мужа и рисовую ферму!
  Ах, так вот ты кто! Сабина! Наконец-то Луиза нашла имя этой сучки. Написанное заглавными буквами, поскольку портному было всегда удобнее писать заглавными буквами. «САБИНА» – это имя было выведено с любовью и обведено кружочком. САБИНА, а чуть ниже еще одна запись, «РАД. СТУД.» в скобках. Так, значит, ты Сабина, и еще рад. студ., и наверняка знакома с другими студ., и работаешь за доллары США. Так, во всяком случае, мне думается, потому что рядом красуется еще одна запись, в кавычках, «работает на США». И ты получаешь пятьсот баксов в месяц плюс еще премии, если особенно постараешься. Вот оно, все здесь, изображено рукой Гарри в виде диаграмм, о которых он впервые узнал от Марка. Основная идея диаграммы, пап, состоит в том, что она не линейна. Цифры и знаки могут плавать на них, как воздушные шарики на ниточках, в том порядке, в каком ты им прикажешь. Можно рассматривать их по отдельности или вместе. Очень точная штука. Вот эта ниточка ведет от шарика под названием «Сабина» прямиком к букве "Г", так иногда расписывался Гарри, когда в нем брал верх комплекс Наполеона. А ниточка от Альфы – ей удалось обнаружить еще и Альфу – вела к Бете, затем – к Марко (през.), а потом неизбежно возвращалась к "Г". Ниточка от Медведя тоже вела к "Г", а вот кружок, которым был обведен Медведь, был весь волнистый и неровный – воздушный шарик, готовый того гляди взорваться.
  И у «Мики» тоже имелся шарик, и еще он был обозначен, как «Верховн. МО», и ниточка от него уходила к Рафи, а потом – в бесконечность. Наш Мики? Наш Мики является верховн. МО? Да от него ведут сразу шесть ниточек – к кружкам «Оружие», «Информаторы», «Подкупы», «Связи», «Наличные», «Рафи». Наш Рафи? Наш Мики, который звонит по ночам минимум раз в неделю и в сто двадцать пятый раз грозится покончить с собой?
  Она снова принялась шарить в ящике. Хотела найти письма этой сучки Сабины к Гарри. Если она писала ему эти письма, Гарри хранит их где-то здесь. Да ее Гарри не выбрасывает ни пустого коробка от спичек, ни яичной скорлупы! Видно, сказывается тяжелое голодное детство. Она перевернула все в поисках этих писем. Где же они? Под деньгами? Может, под половицей? Или в книге?
  Боже милостивый, дневник Дельгадо! Причем вел его вовсе не Дельгадо, а Гарри. Нет, он какой-то ненастоящий, сплошная насмешка, а слова выведены твердым карандашом, наверное, для того, чтоб размножить через копирку. Многие сведения взяты из моих бумаг. Реальные встречи Дельгадо расписаны точно. Но между этими строками обозначены встречи, которых не было вовсе.
  Полуночное совещание с «банкирами» из Японии, его тайно посетил сам през… тайная поездка в машине с фр. послом, из рук в руки перешел чемодан денег… встреча с эмиссаром от колумбийского наркокартеля, в 11 вечера. Новое казино Рамона… Приватный загородный обед, который посетили японские «банкиры», ряд панамских официальных лиц и през… Чтоб мой Дельгадо всем этим занимался? Мой Эрнесто Дельгадо разъезжает по ночам с французским послом? Встречается с представителями колумбийской наркомафии? Ты что, Гарри, совсем спятил? Да кто тебе позволил оговаривать моего босса? Выдумывать о нем такие мерзости? Для кого все это? Кто платит тебе за всю эту грязь?
  – Гарри! – вскрикнула она в ярости и отчаянии. Но имя мужа прозвучало, как шепот, потоку что рядом снова затрезвонил телефон.
  На этот раз Луиза решила действовать хитрей. Подняла трубку, слушала, а сама ничего в нее не говорила, даже не послала куда подальше.
  – Гарри? – женский голос, сдавленный, жалобный, умоляющий. Она!… Звонит издалека. С рисовой фермы. Фоном какой-то грохот. Должно быть, работает мельница.
  – Гарри? Поговори же со мной! – визжит женщина.
  Ах ты, испанская сучка! Правильно говорил папа, этим латиносам доверять нельзя. Плачет. Да, это она, Сабина. Ей нужен Гарри. А кому, спрашивается, не нужен?
  – Гарри, помоги мне! Ты мне нужен, срочно!
  Так. Спокойно. Жди. Ничего не говори. Не говори ей, что ты не Гарри. Послушай лучше, что скажет дальше. Луиза плотно сжала губы, еще крепче прижала трубку к правому уху. Говори же, стерва! Раскройся! Но стерва только тяжело дышала в трубку. Прямо задыхалась. Давай же, Сабина, милочка, говори! Скажи: «Приди и трахни меня, Гарри!» Спроси: «А где мои гребаные бабки? Нечего держать их в ящике, они мои! Это Сабина, рад. студ., звоню с твоей гребаной рисовой фермы, и мне так одиноко!»
  Снова грохот. Какие-то хлопки и треск, словно от мотоциклетных выхлопов. Падение чего-то тяжелого. Так, отставить бокал с водкой. И выдать на пределе голосовых возможностей, на классическом американско-испанском отца:
  – Кто это?А ну, отвечай! Луиза ждет. Молчание. Ноль. Какие-то невнятные причитания. Луиза переходит на английский:
  – Убирайся из жизни моего мужа, ты, дрянь! Слышишь, что я говорю, Сабина, сучка поганая? Будь ты проклята! И с моей рисовой фермы тоже убирайся!
  И снова нет ответа.
  – Я в его кабинете, Сабина. И знаешь, чем занимаюсь? Ищу твои долбаные письма к нему! И Эрнесто Дельгадо никакой не коррупционер! Поняла? Все это ложь! Я у него работаю. Кто угодно коррупционер, только не Эрнесто! И не смей молчать, поняла?
  В трубке снова хлопки и взрывы. Господи, что ж это такое? Что там происходит? Очередное вторжение? Сучка рыдает во весь голос, потом вешает трубку. Она сама громко хлопает трубкой о рычаг, прямо как в кино. Точно видит себя со стороны. Садится. Смотрит на телефон, ждет, когда он зазвонит снова. Телефон не звонит. Стало быть, я все-таки снесла башку своей сестричке. Или кто-то другой. Бедная маленькая Эмили. Ну и хрен с тобой! Луиза поднимается. Рука не дрожит. Отпивает большой глоток водки. В голове ясно, как никогда. Видать, крутая штучка, эта Сабина. А мой муж – сумасшедший. Видать, и для тебя настали плохие времена. Ну и поделом. На рисовых фермах бывает так одиноко.
  Книжные полки. Пища для мысли. В самый раз для человека, сбившегося с пути истинного. Нет, наверняка Гарри прячет письма этой стервы в книгах. Новые книги на месте старых. Старые – на новых местах. Объясни. Гарри, ради бога, объясни! Скажи мне все, Гарри. Поговори со мной! Кто эта Сабина? Кто такой Марко? Зачем ты сочиняешь истории о Рафи и Мики? Почему поливаешь грязью Эрнесто?
  Пауза. Луиза Пендель в красном, застегнутом на три пуговицы халатике – под ним ничего – шарит на книжных полках мужа, при этом обнажаются бедра и ягодицы. Чувствует себя совершенно голой и незащищенной. Не просто голой. Она возбуждена сверх всякой меры. Она вся горит. Сгорает от желания. Она хочет еще одного ребенка. Хочет, чтоб у Ханны было семь сестричек, при том условии, конечно, что ни одна из них не будет похожа на Эмили. Книги отца об истории канала, с тех самых дней, когда шотландцы пытались основать колонию в Дарьене и потеряли половину своего национального богатства. Она открывает их одну за другой, трясет с такой силой, что рвутся корешки, резко отбрасывает в сторону. Ни следа любовных писем.
  Книги о капитане Моргане и его пиратах. Они разграбили Панама-Сити, а потом сожгли его дотла, остались лишь руины, куда мы возим теперь детей на пикники. Но никаких писем ни от Сабины, ни от кого-либо еще. Ни от Альфы, ни от Беты, ни от Маркоса или Медведя. Ни от этой хитрой маленькой сучки, рад. студ., с подозрительными деньгами из Америки. Книги о тех временах, когда Панама принадлежала Колумбии. Но никаких любовных писем, с какой бы силой ни швыряла она их о стенку.
  Луиза Пендель, будущая мать семерых сестричек Ханны, сидит на корточках, голая под красным халатиком, «в котором он меня еще ни разу не трахал», ноги оголены от икр до причинного места, пролистывает карты и чертежи с изображением канала и от души сожалеет, что кричала на бедную женщину, чьи любовные письма не удалось найти, а возможно, они не существовали вовсе. Как не существовало и самой Сабины, поселившейся на рисовой ферме, которая и звонила совсем не оттуда. А вот биографии настоящих мужчин, таких, как Джордж Гетелз и Уильям Кроуфорд Джоргас. Серьезные, последовательные и совершенно безумные мужи, они были верны своим женам, не писали писем, в которых бы очерняли свое начальство, не прятали пачки банкнот в запертых ящиках письменных столов, не прятали неизвестно где писем, которые я никак не могу найти. Книги, которые заставлял читать ее отец, в надежде, что в один прекрасный день она найдет себе такого мужчину и построит свой собственный долбаный канал.
  – Гарри! – Она кричала уже в полный голос, чтоб напугать его. – Гарри, где ты спрятал письма от этой глупой сучки? Говори, Гарри, я хочу знать!
  Книги о договорах по каналу. Книги о наркотиках и «Куда ты идешь, Латинская Америка?». Куда идет мой гребаный муж, так было бы точнее. И куда идет бедный Эрнесто, если, конечно, то, что пишет о нем Гарри, содержит хоть крупицу правды? Луиза села и заговорила с Гарри уже более мирным и тихим голосом, она не хотела давить на него. От криков толку не будет. Она говорила с ним спокойно и рассудительно, как зрелый человек с таким же человеком, говорила из кресла тикового дерева, в которое садился отец, когда хотел покачать ее на коленях.
  – Знаешь, Гарри, я просто не понимаю, чем ты занимаешься у себя в кабинете по ночам, хоть и без того являешься теперь домой поздно. Чего прежде не было. Если пишешь роман о коррупции, или автобиографию, или же историю портняжного мастерства, то мог бы сказать мне. Ведь мы как-никак муж и жена.
  Гарри начинает оправдываться, и делает это шутливо, с притворным смирением портного.
  – Видишь ли, все эти счета, Лу. На них вечно не хватает беглости. Вернее, времени. Заниматься ими днем, когда каждую минуту в дом звонят, невозможно.
  – Счета фермы? Она снова превращается в стерву. Рисовая ферма стала в доме чем-то вроде табу, не подлежала обсуждению, и ей надо бы уважать такой подход. Всеми финансовыми вопросами занимается Рамон, Лу. И Анхель тут ни при чем или почти ни при чем, Лу.
  – Ателье, – обреченно бормочет в ответ Пендель.
  – Но, Гарри, я ведь не какая-то там дурочка. И в школе по математике у меня были только отличные оценки. Всегда могу помочь тебе, если, конечно, захочешь.
  А он уже качает головой.
  – Нет, это совсем не та математика, Лу. Тут нужен более творческий подход. Числа берутся из воздуха.
  – Так вот почему ты исписал заметками все поля в книге Маккаллоу «Тропинка между морями»? Причем таким почерком, что никому, кроме тебя, не прочесть?
  Гарри улыбается – фальшиво и натянуто. О, да, вот тут ты права, Лу, очень умно с твоей стороны, что заметила. Я серьезно подумываю о том, что неплохо бы украсить клубную комнату какими-нибудь старинными рисунками и гравюрами, знакомящими с историей канала. Придать, так сказать, атмосферу, возможно, заказать несколько предметов материальной культуры.
  – Гарри, ты всегда говорил мне, и в этом я с тобой соглашалась, что панамцам, за редчайшим исключением, вроде благородного Эрнесто Дельгадо, плевать на канал. Они ведь его не строили. Строили мы. Они даже не поставляли рабочей силы. Вся рабочая сила поступала из Китая, Африки и Мадагаскара, из Индии и с Карибских островов. А Эрнесто – хороший человек.
  «Господи, – подумала она. – К чему я это все говорю? Зачем веду себя, как сварливая злобная баба? Спокойней. Главное, не принимать близко к сердцу. Потому что Эмили шлюха».
  Она сидела за столом, обхватив голову руками, жалея о том, что взломала ящики, жалея о том, что накричала по телефону на эту несчастную рыдающую женщину, кляня себя на чем свет стоит за дурные мысли о Эмили. «Никогда и ни с кем не буду так говорить, – решила она. – Не собираюсь больше наказывать саму себя, наказывая при этом других. Я совсем другая, я не такая, какими были моя чертова мать и мой долбаный папаша, я не какая-нибудь злобная богобоязненная сучка из Зоны. И еще я очень сожалею о том, что в моменты стресса и под влиянием алкоголя взяла на себя смелость осуждать такую же грешницу, как я, пусть даже она и любовница Гарри, пусть даже рано или поздно я убью ее за это». Пошарив в ящике, которым до сих пор пренебрегла, она наткнулась на еще один незаконченный шедевр:
  Ты будешь приятно удивлен, Энди, узнав, что наша новая договоренность как нельзя лучше устраивает все стороны, особенно дам. Все как бы переводится на меня, Л. ничем не скомпрометирована, особенно в глазах этого негодяя Эрни. Плюс к тому так гораздо безопасней для всей семьи в целом.
  Продолжим в ателье. «Что ж, я тоже продолжу», – думала Луиза в кухне, где решила выпить на посошок. алкоголь, как только что выяснилось, уже не действовал на нее. Что подействовало – так это Энди, он же Эндрю Оснард, заменивший, после прочтения вышеупомянутого отрывка, Сабину в качестве объекта для подозрений.
  Впрочем, ничего нового в этом не было.
  Она всегда настороженно относилась к мистеру Оснарду, особенно после той поездки на остров Энитайм, где пришла к заключению, что Гарри хочет, чтоб она переспала с этим типом и облегчила тем самым его совесть. Впрочем, исходя из того, что было известно Луизе о совести мужа, одного постельного эпизода для разрешения этой проблемы было бы недостаточно.
  Должно быть, она вызвала такси. Потому что на улице перед домом стоял кэб, и водитель названивал в дверь.
  Оснард повернулся спиной к дверному глазку и прошел через гостиную на балкон, где Лаксмор по-прежнему сидел в зародышевой позе, слишком напуганный, чтоб говорить или действовать. Налитые кровью глаза были широко распахнуты, верхняя губа от страха кривилась в усмешке, между бородкой и усами виднелись два желтоватых передних зуба – должно быть, именно сквозь них всасывался воздух, давая понять, что босс доволен завершением фразы.
  – Незапланированный визит БУЧАНА ДВА, – тихо сказал ему Оснард. – Но ситуация под контролем. Вам лучше убраться и побыстрей.
  – Я старше вас по званию, Эндрю. О господи, зачем же так молотить в дверь? Да она и мертвого разбудит!
  – Я обеспечу вам отход и прикрытие. Как только услышите, что я затворил за ней дверь в гостиную, идите к лифту, спускайтесь вниз. Дайте консьержу доллар, скажите, пусть возьмет вам такси до Эль Панама.
  – Господи, Эндрю…
  – Что такое?
  – А как же быть с вами? Нет, ее, конечно, надо выслушать. Но что, если при ней револьвер? Мы должны вызвать полицию, вот что, Эндрю. И еще одно.
  – Что?
  – Таксисту можно доверять? Сами знаете, какие среди них попадаются типы, слышали, наверное. В гавани сплошь и рядом находят трупы. И потом, я не говорю на их испанском, Эндрю.
  Подняв Лаксмора на ноги, Оснард вывел его в холл, затолкал в стенной шкаф и закрыл дверцу. Затем подошел к входной двери, отодвинул задвижки, повернул ключ в замке и отворил. Стук прекратился, звонок продолжал звонить.
  – Луиза, – и он снял ее палец с кнопки звонка. – Чудесно, страшно рад. А где Гарри? Почему бы вам не войти?
  И, крепко взяв ее за запястье, он втянул женщину в холл и затворил за ней дверь, но на задвижку и ключ запирать не стал. Они стояли совсем близко, лицом к лицу, и Оснард продолжал сжимать ее руку в своей, поднятой вверх, точно собирался закружить ее в старомодном вальсе. То была рука с зажатой в ней туфлей. Луиза разжала пальцы, туфля упала на пол. Она не произносила ни слова, но он уловил запах изо рта – в точности так же пахло от мамы, когда он подходил поцеловать ее на ночь. Платье на ней совсем тоненькое. Он ощущал через красную ткань прикосновение грудей и выпуклого треугольника между ногами.
  – В какие такие гребаные игры вы играете с моим мужем, а? – спросила она. – Что это за чушь он лепит вам о том, что якобы Дельгадо берет взятки от французов и связан с наркокартелями? Кто такая Сабина? Кто эта Альфа?
  Но, несмотря на ярость, произнесла она эти слова несколько неуверенно, голосом не слишком громким и не слишком убедительным, чтоб его услышали в стенном шкафу. И Оснард чисто инстинктивно тут же уловил в ее голосе страх. Она боялась его, боялась за Гарри, но больше всего боялась сейчас услышать нечто совсем ужасное, нечто такое, чего лучше не знать вовсе. Однако Оснард все уже понял. Своими вопросами она ответила на все его вопросы, и ответы эти совпали с тревожными сигналами, копившимися в его подсознании на протяжении нескольких последних недель.
  Она ничего не знает. Гарри и не думал ее вербовать. Все обман. Она уже собралась повторить вопросы, уточнить, расширить или же спросить что-то еще, но Оснард понял, что рисковать не стоит. Нельзя допустить, чтоб Лаксмор слышал. И вот, зажав ладонью ей рот, он завел ей руку за спину и, подталкивая сзади, заставил в одной туфле войти в гостиную, не забыв при этом толчком ноги захлопнуть за собой дверь. На полпути вдруг замер, по-прежнему крепко прижимая ее к себе. Две верхние пуговицы на ее платье расстегнулись во время всей этой возни, обнажив голые груди. Запястьем он чувствовал, как бьется ее сердце. Дыхание стало более глубоким и ровным. Затем он услышал, как хлопнула входная дверь – Лаксмор ушел. Он выждал и услышал гудение подошедшего лифта, затем – астматический вздох закрывающихся дверей. Лифт начал спускаться вниз. Он отнял ладонь от ее рта и почувствовал, что она влажна от слюны. Потом сжал в ладони ее голую грудь и ощутил, как напрягся и затвердел сосок. Грудь так ладно угнездилась в его ладони. Все еще стоя у нее за спиной, он отпустил ее руку, она медленно и вяло упала вниз. А потом услышал, как Луиза что-то шепчет, сбрасывая вторую туфлю.
  – Где Гарри? – спросил он, продолжая поддерживать ее.
  – Уехал искать Абраксаса. Мики умер.
  – Кто умер?
  – Абраксас. Кто ж еще? Если б умер Гарри, он бы не смог поехать туда, верно?
  – Туда? Где он умер?
  – В Гуараре. Ана говорит, что застрелился.
  – Кто такая Ана?
  – Его женщина.
  Он положил правую руку на другую ее грудь, Луиза резко тряхнула головой, и в рот ему полезли жесткие каштановые волосы. Он развернул ее к себе, поцеловал в висок, щеку, потом начал слизывать пот, ручейками сбегавший по ее лицу, почувствовал, что она дрожит всем телом. Лицо ее исказила странная гримаса, и вот ее губы и зубы сомкнулись с его губами, язык проник в рот и шарил там в поисках его языка, и он мельком увидел ее сощуренные глаза, слезы, закипавшие в их уголках, и услышал, как Луиза пробормотала всего лишь одно слово: «Эмили».
  – Кто такая Эмили? – шепотом спросил он.
  – Моя сестра. Я рассказывала о ней, тогда, на острове.
  – А при чем здесь она, черт возьми?
  – Она живет в Дейтоне, штат Огайо. И трахалась со всеми моими дружками. У тебя есть хоть капелька стыда?
  – Боюсь, что нет. Был да весь вышел, еще в детстве.
  Тут она выдернула одной рукой полы его рубашки, другая затеребила пряжку от пояса брюк от «Пендель и Брейтвейт», продолжая бормотать что-то себе под нос. Он не улавливал ни единого слова, да и неинтересно это ему было. Ухватился за третью пуговицу, но Луиза нетерпеливо оттолкнула его руку и одним движением стащила халатик через голову. Он сбросил туфли, спустил брюки, а вместе с ними – трусы и носки. Затем стащил рубашку через голову.
  И вот, голые, они разделились, стояли и окидывали друг друга оценивающими взглядами, точно борцы, примеривающиеся к схватке. Затем Оснард сгреб ее в объятия, подхватил на руки, понес в спальню и опустил на кровать, где она тут же навалилась на него, обхватив его длинными крепкими бедрами.
  – Да погоди ты, ради бога! – взмолился он и сбросил ее с себя.
  А потом взял ее, очень медленно и бережно, используя все свое умение и опыт. Заткнуть ей рот. Привязать сорвавшуюся пушку к палубе. Заставить ее перейти в мой лагерь, какие бы ни предстояли битвы. Потому что ничего другого предложить в данный момент просто нельзя. Потому что она всегда мне нравилась. Потому что трахать жен друзей всегда так занимательно.
  Луиза лежала, повернувшись к нему спиной, прикрыв голову подушкой, поджав колени к животу и прижимая к носу край простыни. В защитной позе. Она закрыла глаза и больше походила на мертвую, чем на спящую. Ей казалось, что она лежит у себя в детской, в доме на Гамбоа, что ей десять лет, шторы на окнах задернуты, ее сослали сюда замаливать грехи после того, как она исполосовала в клочья ножницами новенькую блузку Эмили, под тем предлогом, что она якобы очень уж вызывающая. Ей хотелось встать, попросить у него зубную щетку, одеться, причесаться в ванной и уйти. Но, чтоб проделать все это, необходимо было признать, что место и действие реальны, что рядом с ней в постели лежит голый Оснард. И еще тот неопровержимый факт, что надеть ей нечего, кроме тоненького красного халатика с оторванными теперь пуговицами – да и где он теперь, черт бы его побрал? – да, и еще пары туфель на плоской подошве, чтоб скрыть рост, – и что, дьявол разрази, случилось с ними? И еще у нее так страшно болела голова, просто раскалывалась от боли, что в самый раз теперь попросить, чтоб ее отвезли в больницу, с чего, наверное, и надо было начинать этот вечер, а не жрать водку и не разбивать вдребезги письменный стол Гарри. И еще если б не было этого разговора с Мартой, и не умер бы Мики, и ее Гарри не погубил бы репутацию Дельгадо, и не было бы рядом этого Оснарда и всего только что случившегося… Она дважды ходила в ванную, один раз ее там вырвало, но всякий раз заползала обратно в постель и пыталась внушить себе – того, что произошло, не было вовсе.
  Оснард говорил по телефону, и не было никакого спасения от его противного ненавистного английского говора всего в восемнадцати дюймах от ее головы, сколько подушек ни положи сверху. А с другого конца линии доносилось сонное и растерянное бормотание с шотландским акцентом, и от него тоже не было избавления.
  – Боюсь, у нас весьма тревожные для вас новости, сэр.
  – Тревожные? Где тревога, почему? – пробивался сквозь шумы на линии голос шотландца.
  – Речь идет о нашем греческом корабле.
  – Греческом корабле? Каком еще корабле? О чем это вы, Эндрю, что-то не пойму!
  – Нашем флагмане, сэр. Флагмане молчаливой эскадры. Долгая пауза.
  – Понял вас, Эндрю! Грек, господи боже мой! Информация принята. Насколько все это серьезно? Что произошло?
  – Он пошел ко дну, сэр.
  – Пошел ко дну? Как это понимать? Почему?
  – Утонул. – Снова пауза, чтоб до собеседника дошло. – Списан со счетов. К западу отсюда. Обстоятельства еще не установлены. Я послал писателя, чтоб все разузнал.
  Снова недоуменное молчание в трубке, Луиза тоже недоумевала.
  – Писателя?
  – Да, очень знаменитого.
  – Ясно! Вас понял! Автора бестселлеров давно минувших дней. Да, именно, иначе не скажешь. Ни слова больше. Но как именно утонул, Эндрю? То есть вы хотите сказать, совсем?
  – Первые сообщения говорят о том, что вряд ли он снова всплывет.
  – Господи! Боже мой! Но кто это сделал, Эндрю? Эта женщина. Уверен, тут без нее не обошлось. Нет, я ничего не имел против нее. Вплоть до вчерашнего вечера.
  – Не будем пока вдаваться в детали. Боюсь, что сейчас не стоит, сэр.
  – Ну а команда? Что случилось с его матросами, то есть, черт, я хотел сказать, его неразговорчивыми друзьями? Они что, тоже пошли ко дну?
  – Пока еще неизвестно. Скоро услышим. А вам лучше вернуться в Лондон, как, впрочем, и планировалось, сэр. Я вам туда позвоню.
  Он повесил трубку и сорвал с ее головы подушку, что было нелегко – Луиза впилась в нее обеими руками. Даже с плотно зажмуренными глазами она, казалось, видела его упитанное обнаженное тело, небрежно развалившееся рядом, на скомканных простынях, с обмякшим членом.
  – Я ничего этого не говорил, – произнес он. – Хорошо? Она решительно отвернулась от него. Ничего хорошего.
  – Твой муж храбрый парень. Ему приказано не обсуждать этого с тобой ни при каких условиях. Никогда. И мне тоже не положено.
  – И в чем же заключается его храбрость?
  – Люди рассказывают ему разные вещи. Он пересказывает нам. А то, чего не слышал, идет и узнает сам, часто ценой большого риска. Недавно он наткнулся на нечто очень важное.
  – Так вот почему он фотографировал мои бумаги?
  – Мы должны знать о всех встречах Дельгадо. Иногда в его расписании возникают странные пробелы.
  – Да нет никаких пробелов! Он или идет на мессу, или проводит время с женой и детьми. Кстати, сын у него в больнице. Себастьян.
  – Это он тебе так говорит.
  – Но это правда! И нечего нести тут всякий бред!… Гарри делает это для Англии?
  – Для Англии, Америки, Европы. Для всего цивилизованного свободного мира.
  – Тогда он просто задница, вот кто! И твоя Англия тоже дерьмо! И весь твой цивилизованный свободный мир!
  Ей понадобилось время и немало усилий, но в конце концов она себя все же заставила. Приподнялась на локте, обернулась и взглянула на него.
  – Не верю ни одному твоему гребаному слову! Ничему, что ты тут наговорил, – заявила она. – Ты просто скользкий тип и мошенник, охмуряешь людей разными красивыми словечками, в которых нет ни грана правды. А мой Гарри выжил из ума!
  – Не хочешь верить, не надо. Только держи пасть на замке!
  – Все это бред, вранье! Он все сочиняет. Ты тоже сочиняешь. Только и знаете, что заниматься онанизмом!
  Зазвонил телефон. Другой телефон, которого она до этого не замечала, хоть и стоял он совсем рядом, на тумбочке у постели, подсоединенный к портативному магнитофону. Оснард довольно бесцеремонно перекатился через нее, схватил трубку, и она, перед тем как зажать уши и плотно зажмурить глаза с выражением крайнего отчаяния и отвращения к самой себе, все же услышала, как он бросил в трубку «Гарри». Но так получилось, что одна рука не слишком плотно прижималась к уху. И так уж вышло, что в нем, этом ухе, все же звучал голос мужа, перекрывая ее собственный внутренний голос, смятенный, пытавшийся все отрицать, оправдаться.
  – Мики был убит, Энди, – сдержанно и неторопливо докладывал Гарри. – Судя по всему, заказное убийство, и действовал профессионал. Вот и все, что я могу сказать на данный момент. Но мне тут дали понять, что подобное может повториться, а потому всем заинтересованным сторонам следует принять особые меры предосторожности. Рафи уже вылетел в Майами, лично я собираюсь переговорить кое с кем еще, предупредить и решить, что делать дальше. Меня очень беспокоят студенты. Не уверен, что мы сможем их остановить, если они вдруг созовут всю флотилию.
  – Где ты находишься? – спросил Оснард.
  Тут настала пауза, за время которой Луиза вполне бы успела задать Гарри пару вопросов. Нечто на тему: «Ты все еще меня любишь?» или: «Скажи, ты простишь меня?» А может: «Заметишь ли ты во мне перемену, если я тебе ничего не скажу?» или: «Когда ты собираешься быть сегодня дома и надо ли мне что-нибудь купить, чтоб мы вместе могли приготовить ужин?» Но пока она решала, какой из вопросов выбрать, в трубке уже настала тишина, и над ней, опираясь на локоть, нависал Оснард, и полные его щеки слегка обвисли, а маленький влажный рот был приоткрыт. Впрочем, во всем этом вовсе не читалось намерения вновь заняться с ней любовью, потому что впервые за все время их недолгого знакомства он, похоже, пребывал в растерянности.
  – И что это было, черт побери? – спросил он таким тоном, точно она была отчасти виновата в случившемся.
  – Гарри, – глупо ответила она.
  – Какой?
  – Твой, наверное.
  Он недовольно фыркнул и растянулся на спине рядом с ней, заложив руки за голову и напоминая нудиста на пляже. Затем снова взялся за телефон, но не за тот, по которому только что говорил с Гарри, а за первый. И, набрав номер, попросил подозвать сеньора Меллорса.
  – Похоже, это было убийство, – без всяких преамбул сказал он, и Луиза догадалась, что говорит Оснард все с тем же шотландцем. – Похоже, что студенты могут взбунтоваться… сплошные эмоции, страсти кипят… такой уважаемый человек… Профессиональная работа, задействован специалист в мокром деле. Все детали еще неизвестны, но информация начала поступать… Что вы хотите сказать этим, сэр? Какой предлог? Не понял. Предлог для чего? Нет, конечно, нет… Понимаю… Как только смогу, сэр. Да, немедленно.
  Затем он какое-то время оставался неподвижен, лежал, тихонько посапывая и время от времени мрачно усмехаясь чему-то, а потом вдруг резко сел в постели. Спустил ноги, поднялся, пошел в гостиную и вернулся с охапкой одежды в руках. Выудил из нее рубашку и надел.
  – Куда вы идете? – спросила она. И когда он не ответил, добавила: – И что теперь собираетесь делать? Я просто не понимаю, Эндрю, как это можно, вот так встать, одеться и уйти и оставить меня здесь без одежды. Зная, что мне просто некуда идти и мое положение…
  Она умолкла.
  – Мне страшно жаль, старушка. Но кто мог ожидать. Боюсь, придется возвращаться к разбитому очагу. Нам обоим. Пора домой.
  – Домой? Это куда?
  – Тебе – в Бетанью. Мне – в добрую старую Англию.
  Все по домам. Чур не оборачиваться, вправо-влево не глядеть, что под ноги попадется, не поднимать. Быстрей домой, к мамочке, самым коротким путем.
  Оснард завязывал перед зеркалом галстук. Подбородок задран вверх, самообладание полностью восстановлено. И на какую-то долю секунды Луизе показалось, будто она увидела в нем стоицизм, умение держать удар и признавать собственное поражение, что в определенных условиях могло бы даже сойти за благородство.
  – Попрощайся за меня с Гарри, ладно? Он великий актер. Мой преемник свяжется с ним. А может, и нет. – Все еще в рубашке, он выдвинул ящик комода, достал оттуда спортивный костюм и протянул ей. – В такси лучше надеть это. Вернешься домой, сожги, а пепел развей по ветру. И сиди тихо, не высовывайся, хотя бы несколько недель. Барабаны войны смолкают, ребята возвращаются по домам.
  Хэтри, великого магната и владельца масс-медиа, новости застали за ленчем. Он сидел за своим обычным столиком в «Коннот» [29], ел почки и бекон, запивал все это кларетом и пытался систематизировать свое видение новой России, суть которого сводилась к тому, что чем больше передерутся между собой эти ублюдки, тем лучше для Англии и лично для него, Хэтри.
  А аудитория его, по счастливой случайности, состояла из Джеффа Кавендиша и того, кто принес ему эти новости. Последний был не кто иной, как юный Джонсон, сменивший Оснарда в конторе Лаксмора. Ровно двадцать минут тому назад поступил сигнал бедствия из британского посольства, отправленный лично послом Англии в Панаме Молтби. А наткнулся он на него в кипе бумаг, накопившихся среди почтовых поступлений Лаксмору за время его драматичного марш-броска в Панаму. И Джонсон, будучи молодым и амбициозным офицером разведки, естественно, взял себе за правило шарить в бумагах начальника, как только выпадала такая возможность.
  Но самое замечательное заключалось в том, что Джонсону было просто не с кем поделиться этой новостью, кроме как с самим собой. И не только потому, что весь верхний этаж дружно отправился на ленч, а сам Лаксмор находился на пути домой, – во всем здании не было ни одного сотрудника, посвященного в историю с БУЧАНОМ. А потому, движимый возбуждением и вдохновением, Джонсон незамедлительно позвонил в офис Кавендиша, где ему сообщили, что тот в данный момент обедает с мистером Хэтри. Тогда он позвонил в офис Хэтри, где ему сказали, что Хэтри обедает в «Коннот». И вот, рискуя всем на свете, он воспользовался единственной свободной в тот момент служебной машиной и единственным свободным водителем. За что впоследствии, и не только за это, был вызван на ковер отчитываться.
  – Я помощник Скотти Лаксмора, сэр, – робко представился он Кавендишу, выбрав из двух лиц то, что посимпатичнее. – Боюсь, у меня для вас очень важное сообщение из Панамы, сэр. И еще, как мне показалось, срочное. Не хотелось бы зачитывать вам по телефону.
  – Садись, – приказал ему Хэтри. И бросил официанту: – Подай стул.
  И вот юный Джонсон уселся, а усевшись, уже приготовился было передать Кавендишу полностью расшифрованный текст сообщения Молтби, но тут Хэтри вырвал листок из его рук и развернул его – так поспешно и нетерпеливо, что все остальные обедающие обернулись и с любопытством уставились на него. Хэтри прочел послание и передал его Кавендишу. Кавендиш тоже прочитал, а вместе с ними, возможно, и один из официантов, потому что именно в это время они суетились вокруг стола, ставя третий прибор для Джонсона и делая все для того, чтоб он выглядел обычным посетителем этого престижного заведения, а не запыхавшимся и вспотевшим юнцом в спортивной куртке и серых фланелевых брюках – наряде, на который метрдотель взирал без всякого удовольствия. Но, с другой стороны, ведь сегодня была пятница, и молодой Джонсон собирался на уик-энд в Глочестершир, где жила его матушка.
  – Вроде бы то самое, чего мы ждали? – спросил Хэтри Кавендиша, продолжая энергично пережевывать кусок почки. – Тогда можно и начинать.
  – Да, оно, – со сдержанной радостью подтвердил Кавендиш. – Вот нам и повод.
  – Как насчет того, чтоб замолвить словцо Вэну? – спросил Хэтри, тщательно вытирая соус с тарелки корочкой хлеба.
  – Лично мне кажется… думаю, это будет самое правильное… если братец Вэн узнает об этом из вашей газеты, – выпалил Кавендиш серию коротких фраз. – Прошу прощения, извиняюсь, – добавил он в адрес Джонсона, которому, вставая, наступил на ногу. – Но мне надо срочно позвонить.
  Потом извинился перед официантом и по рассеянности и в спешке прихватил с собой двойную салфетку камчатого полотна. А Джонсон вскоре после этой истории был уволен, и никто толком так и не понимал, за что. Под официальным предлогом, что шлялся по Лондону с расшифрованным текстом, содержавшим секретную информацию и кодовые клички. А неофициальной причиной являлось то, что его сочли слишком возбудимым для работы в секретной службе. Но вполне вероятно, что главной причиной послужило совсем другое – то, что он посмел ворваться в гриль-бар гостиницы «Коннот» в спортивной куртке.
  Глава 22
  Чтобы добраться до знаменитого своими фейерверками Гуараре в панамской провинции Лос Сантос, занимающей часть перешейка к юго-западу от Панамского залива, Гарри Пенделю пришлось проехать от дома дяди Бенни на Лиман-стрит, где пахло горящим углем, затем – мимо сиротского приюта «Сестры Милосердия», нескольких синагог в Ист-Энде и длинного ряда переполненных до отказа британских пенитенциарных заведений под патронажем ее величества королевы. Все эти и прочие заведения терялись в темноте джунглей по обе стороны от него. И от узкой извилистой дороги, что уходила вперед и пропадала в горах, вырисовывавшихся на фоне звездного неба и плоской серо-стальной поверхности Тихого океана, под светом ясного молодого месяца.
  И без того нелегкая дорога осложнялась неумолчной болтовней детишек, разместившихся на заднем сиденье внедорожника и требовавших веселья и песен, а также жалобными причитаниями жены – все это неумолчно звучало у него в ушах даже на самых безлюдных участках дороги. Зачем так гнать, езжай медленней, смотри, не задави, вон там олень, обезьяна, кролик, дохлая лошадь, метровой длины игуана или семейство индейцев из целых шести человек на одном велосипеде. И, Гарри, я вообще не понимаю, зачем гнать, точно на пожар, со скоростью семьдесят миль в час? Боишься опоздать на фестиваль фейерверков? Так это просто глупо, он длится целых пять дней и пять ночей, а это самая первая ночь, и если мы даже попадем туда завтра, дети поймут и не обидятся.
  Ко всему этому добавлялись и жалобный монолог Аны, и леденящее душу молчание Марты, не просившей у него ничего того, чего он не мог дать, и присутствие Мики, развалившегося на сиденье рядом, который при каждом повороте или толчке прижимался к нему плечом и бубнил унылым рефреном: отчего он не шьет такие же, как у Армани, костюмы?
  То, что он испытывал сейчас к Мики, было невыразимо словами и слишком ужасно. Он знал, что во всей Панаме и на протяжении всей жизни не было у него такого друга, как Мики, и вот теперь он убил его. Он больше не видел разницы между тем Мики, которого он любил, и Мики, которого изобрел. За тем разве что исключением, что Мики, которого любил, был лучше, а изобретенному Мики он лишь отдавал дань уважения, что было ошибочно и в первую очередь продиктовано тщеславием Пенделя. Порочность заключалась в самой идее – создать из своего лучшего друга чемпиона, показать Оснарду, с какими людьми он общается. Потому что Мики все же был по-своему героем. Он никогда не нуждался в беглости Пенделя. Мики поднялся на том, что всегда считался ярым противником тирании. Он честно заработал и избиения, и тюрьму, и право пьянствовать после всего этого. И накупать бесчисленное множество дорогих костюмов, чтоб заглушить вонь тюремной униформы. И не вина Мики, что он оказался слаб в том, в чем Пендель считал его сильным, или что перестал бороться, вопреки выдумкам Пенделя о продолжении борьбы. «Если б я оставил его в покое, – думал Пендель. – Если б не обманывал его, не предавал! Это я во всем виноват!»
  Где– то у подножия холма Анкон он заправился. Залил в бак своего внедорожника столько бензина, что хватило бы на всю оставшуюся жизнь. И еще дал доллар черному нищему с седыми волосами и огрызком вместо уха, съеденного то ли проказой, то ли хищным зверем, то ли злобной женой. На подъезде к Чейм он по чистой невнимательности сбил таможенный шлагбаум, а в Пенономе вдруг заметил в свете левой задней фары пару преследователей. Преследователями оказались молодые поджарые полицейские американской выучки в черных униформах. Они гнали на мотоцикле, были вооружены автоматами. И славились вежливым обращением с туристами, а также тем, что убивали воров, наркоманов и убийц, впрочем, сегодня к их подвигам должна была прибавиться расправа с опаснейшими английскими шпионами. Сидящий впереди ведет мотоцикл, сидящий сзади убивает -так объясняла ему Марта. Пендель вспомнил об этом, когда мотоцикл поравнялся с его машиной и он увидел бледное отражение своего лица, плавающее вместе с уличными фонарями в черноте их шлемов. Затем вдруг вспомнил, что подобного рода мобильные отряды действуют только в Панама-Сити, и задался вопросом: то ли они отправились на увеселительную прогулку, то ли преследовали его от самого города с целью убрать?… Но так и не получил ответа, потому как, взглянув еще раз, вдруг увидел, что их нет. Они исчезли, растворились в той же тьме, откуда явились, оставили его одного на узкой извилистой дороге. Впереди в свете фар валялись на асфальте дохлые собаки, заросли по обе стороны настолько густы, что отдельные стволы деревьев различить было невозможно – сплошная черная стена и глаза животных, а через опущенное боковое стекло доносились невнятные угрозы враждующих видов. Он мельком заметил сову, распятую на электрическом столбе, и грудка, и изнанка крыльев были страдальчески белы, глаза широко открыты. Впрочем, для него так и осталось тайной, было ли это видением, отголоском его ночных кошмаров, или реальностью.
  После этого Пендель, должно быть, ненадолго задремал, а потому, наверное, свернул не там, где надо, потому что, когда снова очнулся, увидел себя на семейном празднике в Парита. То было два года назад, и они с Луизой и детьми устроили пикник на зеленой лужайке, окруженной одноэтажными домиками с высокими верандами и специальными каменными блоками, чтоб можно было садиться и слезать с лошади, не испачкав нарядных новеньких туфель. Какая-то старая колдунья в черном капюшоне рассказала Ханне, что здесь, в Парита, люди заводят на чердаках боа-констрикторов для борьбы с мышами; и бедняжка Ханна категорически отказалась зайти хотя бы в один дом – ни за мороженым, ни даже пописать. Она была так напугана, что, вместо того чтоб присутствовать на мессе в церкви, им пришлось стоять на улице и махать старику, звонившему в большой колокол на белой башне. Старик помахал им в ответ свободной рукой, после чего все они дружно решили, что правильно сделали, не посетив мессу. А закончив звонить, старик спустился с колокольни и устроил для них настоящее представление, изображая орангутанга. Тряс воображаемую решетку, смешно почесывался под мышками, в паху и прочих местах и поедал воображаемых блох.
  Проезжая Читре, Пендель вдруг вспомнил ферму по разведению креветок. Там креветки откладывали яйца в стволы мангровых деревьев, и Ханна спросила, бывают ли они перед этим беременны. После креветок вспомнилась добродушная шведская леди, занимавшаяся садоводством, которая рассказывала им о новой орхидее под названием «Маленькая проститутка ночи». Днем цветок не пах ничем, но по ночам от него исходил такой запах, что ни один приличный человек не решился бы принести его в дом.
  – Знаешь, Гарри, совсем необязательно рассказывать это детям. Они и без того знают больше, чем полагается в их возрасте.
  Но все упреки и просьбы Луизы были напрасны, поскольку целую неделю после этого Марк дразнил Ханну putita de noche, пока наконец Пендель не приказал ему заткнуться.
  А после Читре перед ними возникла и зона боевых действий: сначала красное зарево над горизонтом, затем послышался грохот артиллерийских орудий, показались языки пламени, а он проезжал мимо одного полицейского поста за другим, дальше, вперед, к Гуараре.
  Пендель шел, а рядом с ним вышагивали люди в белом, вели его на виселицу. Он был приятно удивлен, обнаружив, что смирился с мыслью о смерти. И решил, что если б удалось еще раз прожить всю эту жизнь с самого начала, то на главную роль в этой драме следовало бы пригласить совершенно нового актера. Он шел на виселицу, и его сопровождали ангелы, и то были ангелы Марты, он сразу их узнал. Вот оно, истинное сердце Панамы, люди, живущие по ту сторону моста. Они не брали и не давали взяток, занимались любовью с теми, кого любили, беременели и не делали абортов. Если вдуматься, Луизе бы они тоже очень понравились, правда, только в том случае, если б она смогла преодолеть разделявшие ее и этих людей барьеры. Но кто может?… Все мы рождаемся уже в тюрьме, каждый из нас заранее приговорен к пожизненному заключению, стоит только появиться на свет божий. Именно поэтому, глядя на своих детей, он всякий раз испытывал такую грусть.
  Но здесь были совсем другие дети, и эти дети были ангелами, и он страшно радовался тому, что может провести последние часы своей жизни с ними. Лично он никогда не сомневался, что в Панаме больше ангелов на один квадратный акр, больше белых кринолинов и убранных цветами причесок, идеально красивых обнаженных плеч, вкусных запахов еды, музыки, танцев, смеха, больше пьяных, озлобленных полицейских и смертельно опасных фейерверков, чем в любом другом раю, в двадцать раз превосходящем Панаму по площади. И все они собрались и сопровождали его. И он был просто счастлив видеть играющие джаз-банды, соревнующихся между собой исполнителей народных танцев, где темноволосые мужчины с томными глазами в блейзерах для игры в крикет и белых туфлях рубили плоскими ладонями воздух и выделывали немыслимые па вокруг своих партнерш. И еще он обрадовался, увидев, что двойные двери церкви распахнуты настежь, а потому святая Дева Мария может видеть все эту творящуюся вокруг вакханалию вне зависимости от того, хочет она этого или нет. Но ангелы, по всей видимости, твердо решили, что она не должна терять связи с жизнью простых людей, должна видеть эту жизнь без всяких прикрас, во всей ее подлинности.
  Он шел медленно, как, впрочем, и подобает приговоренному к смерти, стараясь держаться в центре улицы, и с губ его не сходила улыбка. Он улыбался потому, что все вокруг улыбались, и потому, что гринго, который отказывался бы улыбаться в этой толпе поразительно красивых метисов испано-индейского происхождения, выглядел бы подозрительно, как чуждый и опасный вид. И да, Марта была права, здесь живут самые красивые, самые талантливые и веселые люди на земле. И умереть среди них было честью. Правда, он все же попросит похоронить его по другую сторону моста.
  Дважды он спрашивал, как пройти. И всякий раз ему указывали неверное направление. Первый раз стайка ангелов со всей искренностью посоветовала ему пересечь площадь, где он стал прекрасной движущейся мишенью для залпового огня, что велся из окон и дверей зданий, окружавших площадь с четырех сторон, причем применялись здесь ракеты с несколькими боеголовками. И хотя он смеялся, улыбался, картинно прикрывал голову и всячески давал понять, что понимает и оценивает шутку, это просто чудо, что ему удалось добраться до банка на противоположной стороне с целыми глазами, ушами и яйцами.
  И без единого ожога на теле, несмотря на то, что ракеты были далеко не шуточными, и в целом все это было вовсе не смешно. Это были высокоскоростные ракеты, плюющиеся пламенем и направляемые на него с близкого расстояния какой-то веснушчатой рыжеволосой амазонкой с костлявыми коленками и в полинялых шортах. Она назначила себя командующей небольшим артиллерийским подразделением и выпускала свои смертоносные хвостатые ракеты одну за другой, а сама при этом подпрыгивала и жестикулировала самым непристойным образом. И еще она курила – что именно, догадаться было нетрудно, – а между затяжками выкрикивала команды своим войскам, сгруппировавшимся вокруг площади: «Оторвите ему член, поставьте этого гринго на колени!» Затем новая затяжка и новая команда. Но Пендель был хорошим человеком, и к тому же его охраняли ангелы.
  Во второй раз ему указали другую дорогу, уже по ту сторону площади, вдоль ряда домов с верандами, на которых сидели разодетые в пух и прах белые, а внизу были припаркованы их новенькие блестящие «БМВ». И Пендель, проходя мимо одной такой веранды, где царил оглушительный шум, вдруг подумал: да ведь я вас знаю, ты сын или дочь такого-то и такого-то, о господи, как же быстро летит время. Но их присутствие здесь мало заботило или удивляло Пенделя, не волновало и то, что эти люди могут узнать его, потому что дом, в котором застрелился Мики, находился уже совсем рядом, по левую сторону улицы. И у него были все основания сосредоточиться мыслями на своем помешанном на сексе сокамернике по прозвищу Паук, который повесился прямо там, в камере, всего в трех футах от спящего Пенделя. Паук оказался первым мертвецом, которого Пендель видел со столь близкого расстояния. Поэтому в каком-то смысле виной Паука было то, что Пендель по рассеянности вдруг оказался в центре импровизированного полицейского кордона, состоящего из одной полицейской машины, кучки зевак и примерно двадцати полицейских, которые, разумеется, никак не могли поместиться в одной машине, но поскольку в Панаме нехватки полицейских никогда не наблюдалось, просто слетелись сюда, как чайки к рыбацкой лодке, едва почуяв в воздухе запах добычи.
  Предметом, привлекшим их сюда, оказался старый пейзанин. Он сидел на обочине, поставив шляпу между колен и обхватив голову руками, и, рыча и раскачиваясь, точно горилла, изрыгал то ли жалобы, то ли проклятия. Вокруг собралось с дюжину советчиков, зрителей и консультантов, в том числе и несколько пьяных, вцепившихся друг в друга, чтоб не упасть. И еще здесь была женщина, очевидно, жена, громко соглашавшаяся со стариком, когда он давал ей возможность вставить слово. И поскольку полиция вовсе не выказывала намерения расчистить для Пенделя путь в толпе и уж тем более не собиралась нарушать ради этого свои стройные ряды, ему пришлось присоединиться к любопытствующим. Оказалось, что старик получил сильные ожоги. Это было видно всякий раз, когда он отнимал руки от лица, чтобы акцентировать сказанное или пригрозить неведомому обидчику. На левой щеке не хватало изрядного куска кожи, рана тянулась ниже, по шее, торчавшей из рубашки без воротника. И поскольку он получил серьезные ожоги, полиция намеревалась отвезти его в местную больницу, где ему бы сделали укол, что, по дружному мнению всех собравшихся, являлось хорошим средством от ожогов.
  Но старик не хотел, чтобы ему делали укол, не хотел лечиться. Он скорее был готов страдать от боли, чем от укола. Он скорее был согласен получить заражение крови и прочие чудовищные осложнения, чем ехать с полицейскими в больницу. А причина крылась в том, что он был старым заядлым пьянчужкой, и это, возможно, был последний фестиваль в его жизни, а каждому дураку известно: если тебе сделали укол, пить нельзя, по крайней мере – до конца фестиваля. А потому он принял вполне сознательное решение и, призывая в свидетели и создателя, и жену, заявлял полиции следующее: пусть полиция засунет эту самую инъекцию себе в задницу, потому как лично он собирается напиться до потери пульса, а стало быть, и боли не будет чувствовать. А потому все вы, в том числе и полиция, не будете ли столь любезны убраться с дороги? И если вы действительно хотите помочь человеку, не принесет ли кто-нибудь ему выпить? Да, и еще глоток жене, и ежели это окажется бутылочка сушняка, премного будем обязаны.
  Все эти заявления Пендель выслушал крайне внимательно, улавливая в каждом предложении послание свыше, даже если общий его смысл был не совсем ясен. И постепенно полицейские разошлись, толпа тоже поредела. Старуха присела рядом с мужем и обняла его за плечи, а Пендель направился к единственному на улице дому, чьи окна не были освещены, твердя про себя: я уже умер. Я тоже мертв, как и ты, Мики, а потому не думай, что твоя смерть может меня напугать.
  Он постучал, но никто не отозвался, хотя все прохожие и обернулись на этот стук, потому что какой дурак станет молотить в дверь в самый разгар праздника? И он перестал стучать, просто стоял на крыльце и старался держать лицо в тени. Дверь была закрыта, но не заперта. Он повернул ручку и шагнул внутрь, и первой мыслью было, что он вернулся в сиротский приют. И скоро Рождество, и он снова играет роль волхва в сцене рождения Иисуса, держит в руках посох и лампу, а на голове у него красуется старый коричневый тюрбан, который кто-то пожертвовал бедным. Вот только другие актеры в доме, куда он вошел, стояли не на своих местах, и еще кто-то похитил святого младенца.
  Вместо хлева – пустая комната с плиточным полом. Освещена она отблесками фейерверка, бушующего на площади. И еще там находилась женщина в шали, она склонялась над колыбелькой, поднеся к подбородку молитвенно сложенные руки. Очевидно, то была Ана, решившая покрыть голову в знак траура. Но колыбелька при ближайшем рассмотрении оказалась вовсе не колыбелькой. Это был Мики, лежавший лицом вниз, как она и описывала, Мики, распростертый на кухонном полу, лицом вниз и задом кверху, и рядом с его щекой лежала карта Панамы и тут же – пистолет, наделавший все это. Пистолет лежал, и ствол его указывал на пришельца, точно обвиняя его во всем. Точно говоря всему миру то, что мир и без того знал: вот он, Гарри Пендель, портной, поставщик сновидений, изобретатель людей и способов побега, убил свое собственное творение.
  Постепенно глаза Пенделя освоились с неверным мигающим светом, с этими отблесками и сполохами огней фейерверка и уличных фонарей, и он начал различать другие свидетельства того, что натворил Мики, снеся себе выстрелом полчерепа, – на плиточном полу, на стенах. И даже в самых странных и неожиданных местах, к примеру, на комоде с грубой мазней, изображавшей пиратов, пирующих со своими любовницами. Именно эта картинка и подсказала ему первые слова, с которыми он обратился к Ане, скорее практического, нежели утешительного характера.
  – Надо чем-то занавесить окна, – сказал он.
  Но та не ответила, даже не шевельнулась, не повернула головы. И это подсказало Пенделю, что и она в каком-то смысле тоже умерла. Смерть Мики убила и ее, нанесла ей непоправимый урон. Ведь она пыталась сделать Мики счастливым, убирала за ним, делила с ним постель, и вот теперь он застрелил ее, взял на себя такой труд. И на долю секунды Пенделя охватил гнев. Он почти ненавидел Мики, винил его в акте чудовищной жестокости, причем не только по отношению к собственному телу, но и к близким, жене, любовнице, детям, и, разумеется, к нему, самому лучшему своему другу, Гарри Пенделю.
  Затем он вспомнил, что и на нем лежит ответственность, вспомнил, как выставлял Мики великим деятелем сопротивления и шпионом. И пытался представить, что почувствовал Мики, когда к нему заявилась полиция и пригрозила, что он снова сядет в тюрьму. И осознание собственной вины было столь глубоко и очевидно, что в сравнении с ним все недостатки и грехи Мики, в том числе и самоубийство, стали казаться просто смехотворными.
  Он дотронулся до плеча Аны и, поскольку она вновь никак не прореагировала, решил, что пора предпринять более кардинальные меры. Эту женщину надо немного расшевелить. И Пендель подхватил ее под мышки, поставил на ноги и держал, и она казалась такой неподвижной и холодной, прямо как Мики. Очевидно, ее тело занемело от долгого пребывания в одной позе, а может, созерцание неподвижности, в которой пребывал возлюбленный, каким-то образом передалось и ей. По природе своей она была подвижной, веселой и игривой девушкой, такой, во всяком случае, запомнил ее Пендель, и ей никогда в жизни не доводилось долго созерцать столь неподвижные объекты. «Сперва кричала, плакала и жаловалась, – подумал Пендель, вспомнив их телефонный разговор, – а потом в ней что-то словно сломалось и она впала в ступор. И еще просто замерзла, пребывая так долго в одной и той же позе, вот почему она такая холодная на ощупь, вот почему так громко стучат у нее зубы, и вот по какой причине она не отреагировала на мои слова об окнах».
  Он огляделся – в поисках чего-нибудь горячительного, что можно было бы ей дать, но увидел лишь три пустые бутылки из-под виски да полбутылки сухого вина. И решил, что последнее в данном случае не выход. Тогда он подвел ее к креслу-качалке, усадил, нашел коробок спичек, включил газ. Потом обернулся и увидел, что взор ее вновь устремился в сторону лежащего на полу Мики. А потому пришлось пойти в спальню, снять с кровати покрывало и прикрыть им голову Мики, и тут впервые за все время он ощутил теплый и ржавый запах крови, превалирующий над вонью кордита, запахами еды и дыма, что врывались в комнату с веранды. А с площади доносились разрывы и хлопки, и испуганно визжали девушки при виде того, как их парни до последней секунды держали хлопушки в руках, перед тем как бросить им прямо под ноги. И за всем этим, при желании, могли бы наблюдать Ана и Пендель, стоило только им оторвать взгляды от лежавшего на полу Мики и выглянуть на улицу, где царило веселье.
  – Убери его отсюда, – пробормотала она из кресла-качалки. А потом добавила, уже громче: – Отец просто убьет меня. Убери его отсюда. Он английский шпион. Так они сказали. И ты тоже.
  – Тихо, – одернул ее Пендель и сам себе удивился.
  И внезапно Гарри Пендель изменился. Нет, он не стал другим человеком, он наконец стал собой, сильным и собранным мужчиной. В этом луче озарения он увидел за меланхолией, смертью и неподвижностью великое подтверждение тому, что жизнь его есть жизнь артиста, акт симметрии и открытого неповиновения, мщения и примирения, величественный прыжок в те сферы, где все огорчительные и мелочные ограничения, свойственные реальности, сметаются потоком истины. А она, эта истина, есть не что иное, как порождение его творческого воображения.
  И, должно быть, ощущение это отчасти передалось и Ане, потому что после нескольких глотков кофе она поставила чашку и присоединилась к Пенделю в его богоугодном деле: наполнила таз водой и плеснула туда дезинфектанта, затем принесла щетку, большую пористую губку, несколько рулонов туалетной бумаги, салфетки, жидкое мыло, потом зажгла свечу и поставила ее пониже, чтобы пламя не было видно с улицы. А там тем временем праздник разгорелся с новой силой, в воздух взлетали все новые фейерверки, и какие-то гринго громко объявляли о том, что королева красоты выбрана. А затем появилась и она сама – проплыла по площади в белой мантилье, белой короне из жемчуга и цветов, белые плечи обнажены, глаза гордо блистают. И, боже, до чего ж хороша была эта девушка, просто ослепительная красотка! Ана с Пенделем даже на миг прервали свои труды, чтоб полюбоваться, как проплывает она внизу в сопровождении своей свиты из нарядных мальчиков, хорошеньких девочек и целого моря цветов, которых бы хватило на тысячу похорон Мики.
  А затем они снова вернулись к работе, терли, скребли, драили и мыли плиточный пол, и вода в тазике почернела, и пришлось сменить ее, а потом еще раз и еще. И Ана трудилась с огромным рвением, которое всегда отмечал в ней Мики – хорошая девушка, говорил он, в постели так просто огонь, ненасытна, и в ресторане тоже. И вскоре вся эта чистка и мытье, видимо, привели ее к оргазму и очищению, потому что она принялась болтать, жизнерадостно и беспечно, точно Мики не умер, а вышел на минутку принести еще бутылку или быстренько выпить по глотку виски с приятелем на одной из освещенных веранд по соседству. Где, кстати, собрались целые толпы зрителей, приветствовавших королеву красоты восторженными криками и аплодисментами. Вот чем все они занимались, а не лежали лицом вниз на плиточном полу, с прикрытой покрывалом головой и приподнятым задом, да еще с протянутой к пистолету рукой. Оружие Пендель, незаметно для Аны, подобрал и сунул в ящик буфета – на всякий пожарный, вдруг пригодится.
  – Смотри, смотри, а вон и священник! – воскликнула болтушка Ана.
  В центре площади появилась группа мужчин в белых панабризах, они важно выступали в окружении других мужчин, в черных очках. «Вот как я сделаю это, – подумал Пендель. – Притворюсь одним из охранников».
  – Нам нужны бинты, – сказал он. – Посмотри в аптечке.
  Бинтов там не оказалось, и они разрезали простыню.
  – Мне придется покупать и новое покрывало, – заметила девушка.
  Через спинку кресла был переброшен красный смокинг Мики от «П и Б». Пендель порылся в карманах, достал бумажник Мики и протянул Ане пачку банкнот – должно хватить и на новое покрывало, и на приятное времяпрепровождение.
  – Как Марта? – спросила Ана, сунув деньги за корсаж.
  – Спасибо, замечательно, – ответил Пендель.
  – А твоя жена?
  – Спасибо. Тоже хорошо.
  Чтоб забинтовать голову Мики, было решено поднять его и посадить в то самое кресло-качалку, где недавно сидела Ана. Но сперва они застелили кресло полотенцами. Пендель нагнулся и перевернул Мики, и Ана вовремя успела добежать до туалета, где принялась блевать, не закрыв дверь и смешно отведя правую руку с растопыренными пальцами, словно показывая, что все о'кей. Пока она занималась этим делом, Пендель наклонился к Мики, снова вспомнил Паука и попробовал сделать другу искусственное дыхание, хоть и понимал, что, сколько ни целуй и ни дыши ему в рот, все равно не оживить, и плевать на перепуганных надзирателей, которые кричали и подначивали Пенделя: давай, давай, ты уж постарайся, сынок!
  Но по большому счету Паук никогда не был таким другом, как Мики, не был он и первым клиентом Пенделя, ни товарищем по заключению из далеких прошлых времен, ни узником совести при Норьеге, потому что всякую совесть выбили из него давным-давно. Паук никогда не проходил в тюрьме через все круги ада, не был там свежей приманкой для разного рода психопатов, готовых сожрать человека живьем. Паук спятил, потому что привык трахать минимум двух девушек на дню и по три – в воскресенье, и перспектива провести пять лет, не трахнув ни одной, была равносильна для него мучительной голодной смерти. И Паук повесился, и при этом еще обкакался, и висел с высунутым языком, что делало процесс искусственного дыхания еще более затруднительным. В то время как Мики повел себя намного пристойнее, уйдя из жизни, и выглядел гораздо презентабельнее, если не считать черной дырки в голове, не считаться с которой, впрочем, было невозможно.
  Но тут Мики, товарищ Пенделя и жертва его предательства, вдруг проявил упрямство. Когда Пендель подхватил его под мышки, он нарочно сделался тяжелее, чем был, и Пенделю пришлось применить недюжинную силу, чтобы рывком сдвинуть его с места и одновременно не дать упасть обратно, когда Мики находился в полуприподнятом положении. А затем пришлось немало похлопотать и извести целую кучу самодельных бинтов, чтоб привести его голову в мало-мальски пристойный вид. Но неким непостижимым образом Пендель все же справился с этим и, когда Ана вернулась из ванной, тут же приспособил ее к делу – велел приподнять нос покойника так, чтоб можно было пропустить бинты под ним и над ним и в то же время оставить дырочку, чтоб дышать. Что было занятием столь же бесплодным, как в свое время заставить дышать Паука, делая ему искусственное дыхание, правда, в случае с Мики это было более оправданно. И еще, обматывая бинтами голову друга, Пендель оставил маленькую щелочку для глаза, чтоб Мики мог видеть, потому что Мики, спуская курок, держал этот глаз широко открытым, и смотрел он прямо и строго. Итак, Пендель закончил с перевязкой. А потом с помощью Аны пододвинул кресло, в котором сидел Мики, как можно ближе к входной двери.
  – Знаешь, у людей в моем родном городе серьезная проблема, – призналась вдруг Ана, проникшись к Пенделю и, видимо, решившись поделиться с ним самым сокровенным. – Их священник «голубой», они его просто ненавидят. А священник из соседнего городка трахает всех девчонок подряд, и они его обожают. В провинциальных городках всегда проблемы. – Она умолкла, чтобы перевести дух, затем продолжила: – А тетя у меня страшно строгая. Она пожаловалась самому епископу, написала письмо, где говорила, что священники, которые трахаются, не соответствуют занимаемому положению. – Ана заразительно расхохоталась. – И знаешь, что ответил ей епископ? «Попробуйте сказать это моей пастве и увидите, что они с вами сделают».
  Пендель тоже засмеялся.
  – Похоже, епископ у вас хороший, – заметил он.
  – А ты мог бы стать священником? – спросила она и игриво подтолкнула его в бок. – Вот мой брат, он жуть до чего религиозный! «Ана, – говорит он мне как-то, – думаю, я стану священником». «Да ты совсем рехнулся, – говорю я ему. – У тебя даже девочки никогда не было». Вот в чем его проблема. Может, он тоже «голубой».
  – Запрешь после меня дверь, и никому не открывай, пока я не вернусь, – сказал Пендель. – Договорились?
  – Идет. Запру дверь.
  – А я постучу условным стуком. Три раза тихо и один громко. Поняла?
  – Так сразу и не запомнишь.
  – Ты уж постарайся.
  И Пендель, чтоб окончательно ободрить и развеселить девушку, развернул ее и заставил полюбоваться их великим совместным достижением: идеально чистые стены, пол и мебель, а вместо мертвого любовника – еще одна жертва несчастного случая, фейерверка в Гуараре, с плотно забинтованной головой и широко открытым глазом, стоически сидящий у дверей в ожидании, когда его старый друг и приятель подгонит к дому внедорожник.
  Пендель вел машину с черепашьей скоростью через толпу ангелов, и ангелы хлопали по капоту, как по заду лошади, и кричали: «Шевелись, гринго!», и бросали под колеса петарды. И пара каких-то парней запрыгнула на задний бампер и сделала неудачную попытку затащить на капот красавицу принцессу, но та испугалась, что испачкает свою нарядную белую юбку, да и Пендель ее не поощрял, поскольку у него не было времени подвозить красавиц. Но в целом путешествие прошло довольно гладко и дало ему время поразмыслить над своим планом и усовершенствовать его. Ибо кто как не Оснард, обучая шпионскому ремеслу, вбивал ему в голову, что время, потраченное на подготовку, всегда окупится. И что страшно важно научиться глядеть на операцию как бы глазами всех ее участников и задавать себе такие, к примеру, вопросы: Что делает он?что делает она?Кула отправится каждый из них, когда все закончится? Ну и так далее, в том же духе. Он постучал в дверь – три раза тихо и один громко, но никто не ответил. Тогда он постучал еще раз, и услышал веселый возглас «Входите!». И Ана приоткрыла дверь, не полностью, потому что мешало кресло с Мики. И он в свете с улицы увидел, что она причесалась и надела чистую блузку, открывавшую плечи, как у других ангелов, и что двери на веранду распахнуты настежь, и в них врывается запах кордита, а запаха крови и дезинфектантов больше нет.
  – У тебя в спальне письменный стол, – сказал он ей.
  – Ну и что?
  – Посмотри, найдется ли там чистый листок бумаги. И еще карандаш или ручка. Напиши крупными буквами «Скорая помощь», чтоб можно было вставить под ветровое стекло.
  – Ты хочешь притвориться, что ты «Скорая»?Здорово придумано, ничего не скажешь!
  И она танцующим шагом удалилась в спальню, а Пендель достал из ящика пистолет Мики и сунул его в карман брюк. Он ничего не смыслил в огнестрельном оружии, а этот пистолет хоть и казался с виду небольшим, но назначение свое вполне оправдывал – об этом свидетельствовала дырка в черепе Мики. Затем, после недолгих размышлений, он снова полез в ящик кухонного буфета, достал нож с зубчатым лезвием и, прежде чем спрятать и его, завернул в бумажное полотенце. Ана вернулась донельзя довольная собой: она нашла детский альбом для рисования и цветные карандаши. Единственная проблема заключалась в том, что она в спешке забыла приписать последнюю букву к слову «ПОМОЩЬ». Но все равно, знак получился яркий и понятный, и Пендель взял у нее листок, спустился вниз к внедорожнику, заложил за ветровое стекло и еще включил аварийную мигалку, чтоб люди, столпившиеся на улице, расступались бы и давали машине дорогу.
  Тут на помощь Пенделю пришло чувство юмора. Начав подниматься по ступенькам, он обернулся к зевакам, улыбнулся им всем и молитвенным жестом сложил руки, словно призывая их тем самым к терпению. Потом поднял палец, давая понять, чтоб подождали секунду, распахнул дверь и зажег свет в холле, чтоб всем стала видна забинтованная голова Мики и один широко открытый глаз. Тут свистки и улюлюканье стихли.
  – Сейчас я его подниму, а ты накинь ему на плечи пиджак, – сказал он Ане. – Нет, погоди. Не сейчас.
  Пендель нагнулся, принял позу штангиста, напомнил себе, что он сильный, что он просто убийственно силен и что вся сила сосредоточена у него в бедрах, ягодицах, в мышцах живота и плечах. А также что в прошлом ему не однажды доводилось тащить пьяного Мики домой на спине. Вот и эта ситуация почти ничем не отличалась, разве что Мики не потел, не блевал и не ругался. И не просил отправить его в тюрьму – под тюрьмой подразумевалась жена.
  Напоминая себе об этом, Пендель подхватил Мики под мышки и рывком поставил на ноги, но должной силы в бедрах, ягодицах и прочем не оказалось, к тому же ночь выдалась жаркая и влажная, и тело просто не успело закоченеть, что значительно осложняло ситуацию. Пендель едва не надорвался, помогая своему другу переступить через порог, а затем, держась одной рукой за перила и используя всю силу, которой наградил его господь, свел вниз, к внедорожнику, преодолев четыре ступеньки. Теперь голова Мики покоилась у него на плече, и он отчетливо ощущал просачивающийся через бинты ржавый запах крови. Ана накинула на плечи Мики пиджак, и теперь Пендель не совсем понимал, зачем заставил ее сделать это. Правда, пиджак был очень хороший и ему была невыносима сама мысль о том, что Ана может отдать его первому встречному нищему. Ему хотелось, чтоб пиджак сыграл свою роль в славе Мики, потому что идем мы сейчас, Мики – уф, третья ступенька! – идешь ты сейчас к своей славе. И должен выглядеть соответствующе, первым на деревне парнем, самым красивым и нарядным героем, которого когда-либо видели девушки.
  – Беги вперед, открой дверь машины! – крикнул он Ане. При этом Мики в свойственной ему непредсказуемой манере и упрямстве чуть не испортил все дело – качнулся вперед и едва не слетел с нижней ступеньки. Но Пендель мог и не волноваться. Внизу уже поджидали двое парней с протянутыми руками, Ана успела приспособить их к делу. Ана принадлежала к тому разряду девушек, которым всегда, чисто автоматически, удавалось приспособить к делу любого мужчину.
  – Эй, вы, поаккуратней! – строго приказала она им. – Он, должно быть, вырубился.
  – Да у него глаза открыты, – заметил один парнишка. Это был классический пример заблуждения, основанного на том, что если видишь один открытый глаз, стало быть, где-то рядом имеется и второй такой же.
  – Пригни ему голову, – распорядился Пендель.
  Но это пришлось сделать самому, парни не решились, лишь неуверенно переглядывались. Пендель откинул спинку сиденья, сунул Мики в машину головой вперед, пристегнул ремнем, захлопнул дверцу, поблагодарил парней, взмахом руки поблагодарил водителей машин, что выстроились в ожидании, пока он отъедет, и уселся за руль.
  – А ты иди на праздник, – сказал он Ане.
  И тут же спохватился. Теперь он не имел права командовать ею. Она снова принадлежала самой себе, и горько плакала, и твердила, что Мики никогда в жизни не сделал бы ничего такого, что заслуживало бы преследования со стороны полиции.
  Ехал он медленно, что вполне соответствовало настроению. К тому же Мики, как сказал бы дядя Бенни, заслуживал уважения. Замотанная бинтами голова моталась из стороны в сторону, когда машина подпрыгивала на ухабах, и если б не ремень безопасности, удерживающий на месте, Мики давно бы всем телом навалился на Пенделя, что прежде случалось в их жизни частенько. Руководствуясь указателями, Пендель вел машину по направлению к больнице, включив мигалку и сидя за рулем подчеркнуто прямо, как всегда сидели водители «Скорых», проносившихся по Лиман-стрит.
  «Так, теперь скажи, кто ты?» – спрашивал Оснард на занятиях, проверяя, насколько хорошо Пендель усвоил свою легенду. «Я врач, гринго, приписан к местной больнице, вот кто я, – отвечал он. – И в машине у меня серьезный больной, состояние критическое, так что не мешайте мне, пожалуйста, не отвлекайте от дороги».
  На контрольно-пропускных пунктах полицейские расступались и пропускали его. Один офицер даже остановил поток встречных машин, из уважения к пострадавшему. Но сей жест оказался бесполезным, поскольку Пендель проигнорировал поворот к больнице и продолжал ехать прямо на север по той же дороге, какой добирался сюда. Назад, через Читре, где креветки откладывали яйца в стволы мангровых деревьев, через Саригуа, где росли маленькие ночные проститутки-орхидеи. На подъезде к Гуараре движение было довольно интенсивным, теперь же машин почти не попадалось. Они были совсем одни, не считая чистого неба и молодого месяца, лишь Мики и он. На повороте к Саригуа он заметил бегущую по дороге чернокожую женщину. Она была без туфель, а на лице ее застыл неописуемый ужас. Она умоляла подвезти, и Пендель, отказав ей, почувствовал себя распоследним подлецом на свете. Но шпионы, находящиеся на ответственном задании, не подвозят никого, в том числе и женщин, что он уже доказал в Гуараре. Пендель продолжал ехать дальше, дорога начала подниматься в гору, а впереди, между холмами, возник белесый просвет.
  Он знал здесь каждый уголок. Мики, как и Пендель, тоже любил море. Нет, действительно, если вдуматься, море всегда оказывало на него успокаивающее действие. Наверное, поэтому жизнь его в Панаме протекала так мирно и ладно, вплоть до появления Оснарда. «Гарри, мальчик, ты можешь выбрать свой Гонконг, Лондон или там Гамбург, лично мне без разницы, – говорил дядя Бенни во время одного из визитов в тюрьму. А потом ткнул пальцем в перешеек в карманном атласе „Филипса“. – Но скажи, где еще в мире можно сесть на одиннадцатый автобус и увидеть Великую китайскую стену с одной стороны, а Эйфелеву башню с другой?» Из окна своей камеры Пендель ни того, ни другого не видел. Видел лишь по обе стороны от себя два моря разных оттенков синего, видел, что побег возможен и путь свободен в обоих направлениях.
  Посреди дороги, низко опустив голову, стояла корова. Пендель резко затормозил. Мики швырнуло вперед, ремень безопасности впился в горло. Пендель снял ремень и позволил телу сползти на пол. Я хочу поговорить с тобой, Мики. Хочу попросить у тебя прощения. Корова неуклюже ускакала в сторону и освободила ему путь. Зеленый дорожный указатель свидетельствовал о том, что он приближается к заповеднику. Пендель вспомнил, что некогда здесь находилось поселение древних племен. И еще что здесь есть высокие дюны и белые скалы, которые, как сказала Ханна, образовались из выброшенных на берег морских раковин. И еще здесь был пляж. Дорога превратилась в тропинку, тропинка, как древнеримская дорога, была окаймлена с обеих сторон высоким кустарником, стоявшим точно непроницаемая стена. Временами ветви смыкались над головой, словно руки в молитве. А иногда расступались, и он видел необыкновенно ясное, тихое небо, какое бывает только над морем во время полного штиля. Молодой месяц силился стать больше, и это ему почти удавалось. Вокруг его заостренных кончиков вилась девственно-белая туманная дымка. Звезд было так много, что небо казалось усыпанным пудрой.
  Тропинка кончилась, но он продолжал ехать. Все же замечательная это штука, внедорожник. По обе стороны, словно солдаты, вставали огромные кактусы. Стой! Выходи! Руки на крышу! Документы! Он ехал дальше, точно заручившись их поддержкой, и никто его не останавливал. Потом вдруг подумал о следах от покрышек. По ним они могут выследить его машину. Но как? Проверить покрышки всех внедорожников в Панаме? Потом подумал о следах. Туфли. Они могут найти меня по следам от туфель. Интересно, как? Затем он вспомнил двух преследовавших его полицейских на мотоцикле. Вспомнил Марту. Они сказали, что ты шпион. И еще сказали, что Мики тоже шпион. И я тоже. Вспомнил Медведя. Вспомнил глаза Луизы, слишком испуганные, чтоб задать один-единственный вопрос: Гарри, ты сошел с ума? Да нормальные люди на самом деле куда более сумасшедшие, чем нам кажется. А сумасшедшие намного нормальнее, чем принято думать.
  Он медленно притормозил и оглядел землю вокруг. Ему нужна потверже. Твердая, как железо. Похоже, он нашел, что искал. Белая пористая скала, она напоминала безжизненный коралл, на ней за миллионы лет не осталось ни одного отпечатка. Он вылез из машины, оставив фары включенными, и двинулся к багажнику, где на всякий пожарный случай держал трос. Долго искал кухонный нож и страшно разволновался, а затем вдруг вспомнил, что сунул его в карман пиджака Мики. Отрезал от троса фута четыре, вернулся к машине, отворил дверь с той стороны, где находился Мики, вытащил его и бережно опустил на землю лицом вниз. Но зад у него на сей раз не торчал, потому что путешествие его изменило, он стал более покладистым и предпочитал скорее лежать на боку, чем на животе.
  Пендель завернул руки Мики за спину и начал связывать запястья вместе: двойным морским узлом. И думал, видимо, в силу того, что был удручающе нормален, лишь о вещах практических. К примеру, пиджак. Что делать с пиджаком? Он принес его из машины и накинул на спину Мики, пусть выглядит так, будто он был на нем с самого начала. Затем достал из кармана пистолет, удостоверился в свете фар, что спусковой крючок не стоит на предохранителе, что было вполне естественно, потому как Мики оставил его именно в таком виде, и поставил на предохранитель. Ведь не мог же человек, снесший себе чуть ли не полчерепа, позаботиться об этом.
  Затем он отогнал машину на небольшое расстояние, чтобы свет фар больше не падал на Мики, поскольку для того, что он собирался сделать, такое яркое освещение вовсе не требовалось. Хотелось придать церемонии более интимный характер, Мики заслуживал этого, и еще – некой природной святости. Пусть даже она носила примитивный, даже, можно сказать, первобытный характер, здесь, в центре древнейшего индейского поселения, насчитывающего одиннадцать тысяч лет, где экскурсанты до сих пор находили наконечники для стрел и кремневые ножи, и Луиза разрешила собирать детям все это, а потом вдруг велела положить обратно, на место. «Если каждый будет приходить и брать, что останется здесь, в пустыне, созданной мангровыми зарослями и человеком, такой просоленной, что сама земля здесь была мертвой?…»
  Отогнав машину, он вернулся к телу, опустился рядом с ним на колени и начал бережно разматывать и снимать бинты. И вновь увидел лицо Мики. Оно выглядело примерно так же, как на кухонном полу, разве что казалось немного старше, чище, строже. В общем, по мнению Пенделя, выглядело более героическим.
  Мики, мальчик, твое лицо останется пока здесь, в пустыне. Пока не настанет час, и под торжественные залпы орудий не будет перенесено в президентский дворец. Но случится это, когда Панама освободится от всего, что ты всей душой ненавидел. Так от чистого сердца говорил Пендель Мики. И еще мне страшно жаль, Мики, что ты встретил меня, потому что со мной лучше не встречаться. Ему хотелось сказать что-нибудь вслух, но не получалось. И вот, в последний раз оглядевшись и убедившись, что вроде бы никто не возражает, он прицелился и произвел два выстрела, с любовью и печалью в сердце. Так стреляет человек в безнадежно больное животное, чтоб облегчить его муки. Один выстрел – чуть ниже левой лопатки, второй – чуть ниже правой. Отравление свинцом, Энди, – подумал он, вспомнив обед с Оснардом в клубе «Юнион». – Три контрольных выстрела профессионала. Один в голову, два в сердце, и все, что осталось от человека, можно видеть на первых страницах газет. Производя первый выстрел, он подумал: это тебе, Мики. А при втором: а вот этот – мой.
  Третий Мики за него уже исполнил, так что какое-то время Пендель просто стоял с пистолетом в опущенной руке и слушал море и молчание оппозиции Мики.
  Затем снял с Мики пиджак, и вернулся к машине, и, проехав ярдов двадцать, выбросил пиджак из окна, как поступил бы любой профессиональный киллер, вдруг, к своему раздражению обнаруживший, что, догнав свою жертву, застрелив ее, избавившись от трупа в уединенном месте, он оставил в машине пиджак убитого, будь он трижды проклят. Тот самый, который был на нем, когда я его пристрелил, а потому надо срочно избавиться и от пиджака тоже.
  Вернувшись в Читре, он долго ездил по безлюдным улицам в поисках телефона-автомата, не занятого пьяницами или любовниками. Он хотел, чтоб его друг Энди узнал первым.
  Глава 23
  Загадочное уменьшение штата британского посольства в Панаме в дни, предшествующие операции под кодовым названием «Безопасный проход», вызвало в Британии, а также в средствах массовой информации небольшую бурю. И стало предлогом для более широких дебатов о закулисной роли Британии в американском вторжении. Мнение латиноамериканцев было единым. «МАРИОНЕТКИ ЯНКИ!» – кричал заголовок в доблестной панамской газете «Ла Пренса», а ниже красовался годичной давности снимок, на котором посол Молтби заискивающе пожимал руку американскому генералу, командующему Южной группировкой войск на каком-то давно забытом всеми приеме. В Англии же мнения сначала разделились довольно предсказуемым образом. В то время как пресса, принадлежавшая Хэтри, описывала этот великий исход дипломатов, как «блестяще задуманную и организованную операцию в духе лучших традиций Большой Игры», а также намекала на «некий тайный подтекст, о котором мы никогда не узнаем», ее конкуренты во весь голос вопили: «ТРУСЫ!» И обвиняли правительство в тайном сговоре с худшими представителями американских крайне правых, использующих «особую уязвимость» президента в этот предвыборный год, в нагнетании антияпонской истерии, в поощрении американских колониальных амбиций за счет Британии и ее связей со всей остальной Европой. И виной, и первопричиной всему этому безобразию назывался окончательно дискредитировавший себя в предвыборной гонке британский премьер-министр, апеллирующий к самым позорным чертам в британском национальном характере.
  И если на первых страницах изданий Хэтри красовались цветные снимки премьер-министра с подписями типа: «СКРОМНЫЙ БРИТАНСКИЙ ЛЕВ СНОВА ПОКАЗЫВАЕТ ЗУБЫ», то их конкуренты бросали вызов «глупым имперским фантазиям Британии» под двойным лозунгом: «ФАКТЫ И ЗАБЛУЖДЕНИЯ», а также – «ВСЯ ОСТАЛЬНАЯ ЕВРОПА КРАСНЕЕТ ОТ СТЫДА». И сравнивали «сфабрикованные обвинения против панамского и японского правительств» с предательскими и подлыми ухищрениями прессы Херста, стремившейся заранее оправдать агрессивную американскую позицию в испано-американской войне.
  Но какова же в действительности была роль Британии? «Каким образом, – цитируя передовую в „Тайме“, озаглавленную „НЕТ ПРОТИВОРЕЧИЙ“, – сумела Британия влезть всеми четырьмя ногами в американское корыто?» И тут снова все взгляды дружно обращались к британскому посольству в Панаме и его взаимоотношениям или подозрительным отрицаниям таковых с бывшим студентом Оскфорда, жертвой режима Норьеги и известным отпрыском политического истеблишмента Панамы Мики Абраксасом. Его «изуродованное» тело было обнаружено на пустыре, неподалеку от городка под названием Парита, со «следами пыток и издевательств, а также насильственной смерти»; предполагалось, что совершили это преступление бойцы специального подразделения, находившегося в ведении президента. Первой об этой истории поведала пресса Хэтри. Она же сумела раскрутить ее. Сеть телевизионных каналов, принадлежавших тому же Хэтри, раскрутила уже на полную катушку. И вскоре каждая британская газета, вне зависимости от принадлежности и направления, сочла своим долгом опубликовать свою историю об Абраксасе под самыми разнообразными заголовками: «НАШ ЧЕЛОВЕК В ПАНАМЕ», «ОБМЕНИВАЛСЯ ЛИ РУКОПОЖАТИЕМ С КОРОЛЕВОЙ НАШ ТАЙНЫЙ ГЕРОЙ?» и, наконец, «БЫЛ ЛИ ЭТОТ ЖИЗНЕРАДОСТНЫЙ ПЬЯНЧУЖКА БРИТАНСКИМ АГЕНТОМ 007»? В более серьезной и здравой, а потому вызвавшей меньше доверия публикации говорилось, что вдова Абраксаса покинула Панаму уже через несколько часов после обнаружения тела мужа и скрывается сейчас в Майами, под защитой и покровительством некоего Рафаэля Доминго, близкого друга покойного и известного в панамских деловых кругах человека.
  Поспешно опубликованное опровержение трех панамских патологоанатомов, утверждавших, что Абраксас, страдавший неизлечимой формой алкоголизма, застрелился в припадке депрессии, выпив не менее кварты шотландского виски, доверия не вызвало. Желтая газетенка, принадлежащая все тому же Хэтри, подытожила общественную реакцию: «КОГО ВЫ ХОТИТЕ ОБМАНУТЬ, УВАЖАЕМЫЕ СЕНЬОРЫ?» Последовало также официальное заявление британского поверенного в делах, мистера Саймона Питта, утверждавшего, что «мистер Абраксас не имел ни формальных, ни каких-либо иных связей ни с нашим посольством, ни с другим официальным представительством Британии в Панаме». Особенно абсурдным это заявление показалось после того, как выяснилось, что Абраксас являлся одно время президентом Англо-панаского общества культуры, но срок его пребывания в этой должности был сокращен по «причине слабого здоровья».
  ПОРТНОЙ ИЗ ПАНАМЫ Некий эксперт по шпионским делам объяснял тайную логику всех этих событий следующим образом: Абраксасу, заподозренному местными разведывательными службами в тайных связях с английской разведкой, было приказано в целях прикрытия разорвать все компрометирующие его отношения с посольством. И лучше всего это можно было сделать, распустив слухи о его «спорах» с посольством, чтоб вывести из-под подозрения севших ему на хвост служб. Наличие каких-либо конфронтации с посольством категорически отрицалось все тем же мистером Питтом. А потому, по всей видимости, Абраксас собственной жизнью заплатил за эту легенду, изобретенную в английских разведывательных кругах. Информированные источники сообщали, что да, действительно, панамские секретные службы проявляли одно время интерес к его деятельности. Теневой министр от оппозиции, имевший смелость перефразировать Оскара Уайлда и заявить, что человек, погибший за дело, не обязательно превращает тем самым это дело в стоящее, получил должный отпор в желтой прессе. А одна из газетенок Хэтри даже обещала раскрыть читателям некие совершенно шокирующие факты неудачной сексуальной жизни этого человека.
  Затем одним прекрасным днем в центре внимания оказалась новая статейка под названием «ПАНАМСКИЙ СЧЕТ В ТРИ ОЧКА», повествующая о трех британских дипломатах, которые, по словам журналиста, «улизнули со всем своим добром, женщинами и прочим из посольства как раз накануне жестокой воздушной атаки США». Тот факт, что на самом деле их было четверо и одним из них являлась женщина, во внимание принят не был, не хотелось портить удачный заголовок. Безуспешные попытки представителя Министерства иностранных дел как-то оправдать их отъезд были встречены насмешками.
  «Мистер Эндрю Оснард вовсе не являлся служащим Министерства иностранных дел. Он был временно нанят для проведения экспертизы по вопросам, связанным с эксплуатацией Панамского канала, как высококвалифицированный специалист». Пресса просто захлебывалась от восторга, повествуя о его высокой квалификации: Итон, собачьи бега, картинг в Омане.
  Вопрос.: Почему мистер Оснард покинул Панаму в такой спешке?
  Ответ.: Истекли сроки пребывания мистера Оснарда в стране.
  В.: Это потому, что срок пребывания Мики Абраксаса на этой земле тоже подошел к концу?
  О.: Без комментариев.
  В.: Оснард шпион?
  О.: Без комментариев.
  В.: Где сейчас Оснард?
  О: Нам неизвестно местонахождение мистера Оснарда.
  Бедная женщина. На следующий день пресса была счастлива просветить ее на эту тему, напечатав снимок Оснарда, катающегося без всяких комментариев по горным склонам Давоса в компании какой-то светской красотки вдвое моложе его.
  «Посол Молтби был вызван в Лондон для консультаций незадолго до того, как началась операция под кодовым названием „Свободный проход“. Совпадение во времени является чисто случайным». В.: Насколько незадолго?
  О. (после некоторого замешательства): Незадолго.
  В.: До того, как он исчез, или После?
  О.: Странный вопрос.
  В.: Какие отношения были у Молтби с Абраксасом?
  О.: Нам ничего не известно о каких-либо отношениях.
  В.: Не кажется ли вам, что назначение в Панаму не соответствовало высокому интеллектуальному уровню и опыту Молтби?
  О: Мы глубоко уважаем республику Панаму. И считаем, что Молтби вполне соответствовал занимаемому там посту.
  В.: Где он сейчас?
  О.: Посол Молтби взял долгосрочный отпуск для улаживания личных дел.
  В.: Нельзя ли уточнить, каких именно?
  О.: Мне нечего добавить. Личных.
  В.: Но каких именно личных?
  О.: Насколько нам известно, посол Молтби вступил во владение наследством и, возможно, подумывает о новой карьере. Ведь он выдающийся ученый.
  В.: Вы что же, хотите тем самым сказать, что он уволен?
  О.: Ничего подобного.
  В.: Что с ним таким образом рассчитались?
  О.: Спасибо, что приняли участие в нашей пресс-конференции.
  Обнаруженная у себя дома, в Уимблдоне, миссис Молтби, признанная местная чемпионка по боулингу, поступила весьма мудро, отказавшись давать какие-либо комментарии о местонахождении мужа:
  «Нет, нет. Уходите, вы все, и немедленно! Из меня вам ничего не вытянуть. Я вас давно раскусила. Все вы подлецы и пиявки, вечно сочиняете всякие небылицы. Мы уже имели с вами дело на Бермудах, когда приезжала королева. Нет, не слышала от него ни слова. И думаю, что не услышу. Он живет своей собственной жизнью, и она не имеет никакого отношения к моей. О, нет, полагаю, что рано или поздно он все же позвонит. Если, конечно, вспомнит номер телефона и под рукой найдется монетка. Вот и все, больше мне нечего вам сказать. Шпион? Ну, знаете, это просто смешно! Думаете, я бы не знала? Абраксас? Первый раз слышу. Похоже на название оздоровительного клуба. Да, видела. Тот негодяй, который облевал меня с ног до головы на приеме в честь дня рождения королевы. Чудовищный тип! Что вы имеете в виду, какая еще романтическая связь? Глупости! Вы что, не видели их фотографий? Ей двадцать четыре, ему сорок семь, как говорится, комментарии излишни!»
  «ДА Я ВЫЦАРАПАЮ ЭТОЙ СУКИНОЙ ДОЧЕРИ ГЛАЗА! – ОБЕЩАЕТ РАЗГНЕВАННАЯ СУПРУГА ПОСЛАННИКА». Один неустрашимый репортер уверял, что выследил парочку в Бали. Другой известный своими секретными источниками журналист поселил влюбленных в роскошном особняке в Монтане, который ЦРУ предоставляло в распоряжение самых ценных своих «помощников», заслуживших особую благодарность.
  «Мисс Франческа Дин, работавшая в посольстве в Панаме, уволилась из Министерства иностранных дел по советвенному желанию. Она проявила себя как талантливый и ценный сотрудник, и мы очень сожалеем о ее решении, принятом по чисто личным мотивам». В.: Те же основания, что и у Молтби?
  О. (тот же отвечающий, изрядно обескровленный, но несгибаемый): Пас.
  В.: Это надо понимать: без комментариев?
  О.: Это надо понимать как пас. Никаких комментариев. Какая разница? Нельзя ли оставить эту тему и перейти к чему-то более серьезному?
  (Латиноамериканская журналистка через своего переводчика):
  В.: Скажите, Франческа Дин была любовницей Мики Абраксаса?
  О.: О чем это вы?
  В.: Многие в Панаме говорят, что именно она разрушила брак Абраксаса.
  В.: Не нахожу нужным комментировать то, что многие люди говорят в Панаме.
  В.: Многие в Панаме также говорят, что Стормонт, Молтби, Дин и Оснард были кадровыми британскими террористами, получившими задание от ЦРУ внедриться в демократическое правительство Панамы и разрушить его изнутри!
  О.: Скажите, эта женщина аккредитована? Кто-нибудь прежде ее здесь видел? Нет уж, позвольте! Будьте любезны, покажите свои документы нашему охраннику!
  Дело Найджела Стормонта вызвало гораздо меньше шума. «ПОВЕСА ИЗ МИНИСТЕРСТВА ОКОНЧАТЕЛЬНО РАЗГУЛЯЛСЯ», а далее шел пересказ уже известной любовной истории с бывшей женой коллеги, когда оба они работали в британском посольстве в Мадриде. Но эти публикации промелькнули лишь в нескольких номерах. Некоторое оживление внесло лишь сообщение о том, что Пэдди Стормонт попала в швейцарскую раковую клинику, но сам Стормонт сумел положить конец дальнейшим спекуляциям на эту тему. Шли дни, и постепенно о Стормонте начали забывать как о слишком незначительном игроке в загадочном и масштабном британском заговоре, который, по словам самого высокооплачиваемого писаки Хэтри, «помог Америке спасти шкуру и доказал, что Британия под руководством тори вполне способна стать желанным и полезным партнером старого Атлантического альянса, как ни старались бы отмахнуться от нее так называемые европейские партнеры».
  Минимальное и чисто символическое участие военных сил Британии во вторжении, оставшееся незамеченным за пределами Соединенного Королевства, стало поводом для объединения внутри страны. Во всех главных соборах страны вывесили флаг Святого Георгия [30], а школьникам, которые далеко не все являлись заядлыми прогульщиками, предоставили однодневные каникулы. Что же касается Пенделя, то не было в стране ни одной патриотически ориентированной газеты, ни единого телеканала, где бы хоть раз упоминалось его имя. Что ж, такова судьба секретных агентов, повсюду и везде.
  Глава 24
  Выла ночь, и они снова отдали Панаму на разграбление, поджигали ее башни и лачуги, пугали животных, детей и женщин артиллерийским огнем, резали мужчин на улицах, и к утру все это закончилось. Пендель стоял на балконе, он простоял там почти всю ночь, смотрел, но не думал, слушал, но ничего не чувствовал, корил себя, но не унижался, старался искупить вину, говорил, не шевеля губами, как некогда изливал свою душу дядя Бенни, бормочущий в пустую пивную кружку слово за словом:
  Наша власть и сила не знает пределов, и, однако же, мы не можем найти еду для умирающего с голоду ребенка и приют для бездомного… Наши знания безграничны, и мы создали оружие, способное уничтожить всех нас… Мы живем на краю бездны, которая царит в нашей душе, и нам страшно заглянуть в эту темноту… Мы убивали, разрушали, подкупали, мы делали ошибки и предавали самих себя. Из глубины дома что-то кричала Луиза, но Пендель не шелохнулся. Он прислушивался к возмущенному писку летучих мышей, встревоженно круживших над его головой в темноте. Ему нравились летучие мыши, а Луиза их просто ненавидела; и ему всегда становилось страшно, когда люди ненавидят без всякой на то причины, потому что никогда не знаешь, чем это может кончиться. Летучая мышь безобразна, а потому я ее ненавижу. Ты урод, а потому я должен убить тебя. «Красота, – решил он, – это почти всегда обман, пусть даже в силу своего ремесла я отчасти являюсь ее создателем». Может, именно поэтому он всегда считал уродство Марты свидетельством доброты.
  – Иди в дом! – верещала Луиза. – Иди же сюда, Гарри, сейчас же, богом тебя заклинаю! Ты что, вообразил себя неуязвимым?
  Конечно, ему хотелось зайти, ведь по природе своей он был человеком сугубо семейным, домашним. Но заклинания именем господа бога на Пенделя сегодня не действовали, да и неуязвимым он себя вовсе не считал. Совсем напротив. Он считал себя сильно пострадавшим и брошенным при этом на произвол судьбы. Что же касается господа бога – он не оправдал его надежд, не сумел остановить то, что сам же начал. Так что, вместо того чтобы зайти в дом, Пендель предпочел остаться на балконе, подальше от укоризненных взглядов, всепонимающих улыбок детей и ворчания жены. Он остался наедине с воспоминаниями о самоубийстве Мики и с пронзительными криками соседских кошек, носившихся по его лужайке. Три из них были табби [31], а одна – ярко-рыжая, и теперь под ослепительными вспышками огня они сохраняли свою природную окраску и вовсе не казались черными, как положено выглядеть кошкам ночью.
  Были также и другие вещи, интересовавшие Пенделя в этом убийственном шуме и грохоте. К примеру, то, что миссис Костелло, их соседка из дома двенадцать, продолжала как ни в чем не бывало играть на пианино дяди Бенни, как поступил бы и сам Пендель, умей он играть на этом инструменте и унаследуй он дядино пианино. Уметь выводить определенную мелодию, когда ты напуган сверх всякой меры, – это свидетельствовало о незаурядном хладнокровии. И ее умение сконцентрироваться было просто поразительно. Даже издали ему было видно, как соседка сидела, закрыв глаза и мелко, точно кролик, шевеля губами, а ее пальцы так и порхали по клавишам. В точности так же поступал и дядя Бенни, а тетя Рут складывала руки за спиной, сильно выпячивала грудь и пела.
  Потом в поле его зрения попал любимый «Мерседес» семейства Мендозы из дома под номером семь. Машина цвета «голубой металлик» катила вниз по склону холма. Видимо, Пит Мендоза был так счастлив оказаться дома до начала атаки, что в спешке забыл поставить машину на ручник, и вот теперь она решила удрать от своих хозяев. Я вырвалась, гордо говорил весь ее вид. Они оставили дверцу клетки открытой. Теперь только вперед и вперед. И она неуклонно двигалась вперед, сперва немного тяжеловато и неуклюже, прямо как Мики. И, судя по всему, в точности как Мики, надеясь на случайное столкновение, могущее перевернуть всю его жизнь, она постепенно набирала скорость, перешла от шага в галоп. И одному создателю было известно, где мог окончиться ее путь, с какой именно скоростью, какой непоправимый ущерб могла причинить, она прежде чем ей удастся остановиться. «А возможно, – подумал Пендель, – это чудачество было запрограммировано в ней с самого начала немецким инженером, и подобное движение было неизбежным, как скольжение детской коляски вниз по лестнице в русском фильме, название которого напрочь вылетело из головы» [32].
  Все эти пустяковые детали почему-то казались Пенделю страшно важными. Подобно миссис Костелло, он решил сосредоточиться именно на них, в то время как разрывы снарядов на холме Анкон и ревущие над головой вертолеты, выпускающие трассирующие очереди, казались знакомыми и неинтересными, частью обычной повседневной реальности. Как в свое время показался повседневной реальностью и поджог, совершенный бедным мальчишкой подмастерьем, в угоду своим друзьям и доброжелателям – только и оставалось, что наблюдать, как весь мир тонет в дыму. И все, что некогда было тебе так дорого, теперь ничего не значило, и от него можно было отмахнуться с легкомысленной легкостью.
  Нет, ваша честь, я не начинал эту войну.
  Да, ваша честь, я допускаю, что написал эту торжественную песнь. Но позвольте при всем к вам уважении заметить, что далеко не каждый написавший подобную песнь, обязательно начинает войну.
  – Я не понимаю, Гарри, зачем ты торчишь на балконе, когда вся семья просто умоляет, чтобы ты был с нами. Нет, Гарри, никаких «через минутку»! Сейчас же. Немедленно!'Мы хотим, чтобы ты вошел в дом и защитил нас.
  О, Лу, о, господи, я так хочу, нет, правда, страшно хочу быть сейчас с вами. Но только для этого прежде надо оставить позади ложь. А я, положа руку на сердце, честное слово, до сих пор не понимаю, в чем заключается правда. Где она, эта правда? И я должен остаться, и в то же время понимаю, что надо идти, и я совсем запутался.
  Никакого предупреждения не было, но разве Панаму когда-либо о чем-то предупреждали? Будь самим собой, знай свое маленькое дело и место. Помни, что это не страна, а канал. Кроме того, необходимость в подобных предупреждениях сильно преувеличена. Разве удравший голубой «Мерседес», он же детская коляска без младенца внутри, станет о чем-то предупреждать, прежде чем преодолеет последние несколько ступенек дороги и врежется в толпу беженцев? Конечно, не станет. Разве футбольный стадион предупреждает о чем-то, прежде чем обрушиться и погубить сотни болельщиков? Разве убийца предупреждает заранее жертву о своих намерениях, чтобы полиция могла заявиться к нему и спросить: не ты ли, часом, английский шпион и не хочешь ли провести пару недель в компании с несколькими головорезами в лучшей кутузке Панамы? А всякие специфические предупреждения типа «Мы собираемся вас бомбить», «Мы собираемся вас предать» – разве они кого-то встревожат? Предупреждения никогда не помогали и не могли помочь бедным, потому что те все равно не в силах защититься. Вот разве что Мики смог. А богатым не нужны предупреждения, поскольку в ходе предыдущих захватов Панамы выяснилось, что богатые все равно ничем не рискуют. Именно это всегда говорил Мики, как в трезвом, так и в пьяном виде.
  Итак, никакого предупреждения не было, и вертолеты прилетели со стороны моря, как обычно, но только на этот раз не встретили никакого сопротивления, поскольку никакой армии просто не было, а потому Эль Чорилло благоразумно предпочел сдаться сразу, еще до того, как над ним появились самолеты. Той же линии поведения, несомненно, придерживался и Мики, решивший заблаговременно сдаться, пусть даже результат и оказался столь плачевен. Пал также целый квартал домов с квартирами, как у Марты, и это снова напомнило ему о Мики, лежащем на полу лицом вниз. В начальной школе случился пожар, но там все выходило так, будто бы они сами себя подожгли. В стене дома для престарелых пробило дыру размером с голову Мики. И половина его обитателей оказалась на улице, так что они вполне могли бы принимать посильное участие в тушении пожаров. Примерно в том же ключе развивались события и в Гуараре, иными словами, люди просто игнорировали то, что происходит. Но большая часть людей приняла благоразумное решение бежать – еще до того, как выяснилось, от чего именно надо убегать, прямо как на учебной пожарной тренировке. И кричать – еще до того, как получили ранения. И все это, как заметил Пендель, игнорируя истерические выкрики Луизы, имело место еще до того, как первая ударная волна достигла его балкона в Бетанье, до того, как от первых взрывов заходил ходуном шкаф для щеток и веников под лестницей, где спряталась Луиза с ребятишками.
  – Папа! – на сей раз то был голос Марка. – Пап, иди домой! Пожалуйста, ну, пожалуйста!
  – Папа, папочка! – на этот раз Ханна. – Я люблю тебя!
  Нет, Ханна. Нет, Марк. О любви как-нибудь в другой раз, уж пожалуйста. И нет, я никак не могу войти в дом. Когда человек поджигает весь мир, убивает своего лучшего друга, и отсылает свою не любовницу в Майами, чтоб уберечь от пристального внимания полиции, хотя с самого начала по выражению ее глаз понимает, что никуда она, конечно, не поедет, такой человек не может быть надежным защитником своих родных и любимых.
  – Они все учли и разработали, Гарри. Удары будут исключительно точечными. Задействованы высочайшие технологии. Это новое оружие способно выбрать цель, отдельно взятое окно, с расстояния во многие мили. Мирных жителей больше не бомбят. Так что, будьте любезны, разойдитесь по домам и не высовывайтесь.
  Но Пендель, как ему ни хотелось этого, просто не мог зайти в дом, ноги онемели. Только теперь он заметил эту странную закономерность: всякий раз, стоило ему устроить пожар или убить друга, отказывали ноги. А над Эль Чорилло тем временем разгоралось алое зарево, и над заревом виднелись клубы черного дыма. Впрочем, так же, как кошки этой ночью, дым не весь был черным, снизу он был отмечен красноватыми отблесками, а наверху отливал серебром от магниевых вспышек в небе. И Пендель был просто не в силах оторвать глаз от этого зарева, а ног – от пола, ни на дюйм. Он смотрел и думал о Мики.
  – Хотелось бы знать, Гарри, куда ты идешь?
  Мне тоже хотелось бы. Вопрос показался странным, и только тут он спохватился, что действительно идет. Вот только не к Луизе или детям, напротив, он удаляется от них, все дальше и дальше, прочь от своего позора. Торопливо спускается по склону холма, по той же дороге, по которой вдруг пришел в движение и скатился сам по себе «Мерседес»-коляска соседа, хоть и чувствовал всем телом, особенно затылком, как тянет его обернуться, взбежать вверх по холму и обнять детей и жену.
  – Я люблю тебя, Гарри. Что бы ты там ни натворил. Я поступила даже хуже, Гарри. И мне все равно, кто ты, что ты и что натворил, ради кого или чего. Пожалуйста, Гарри, останься!
  Он продолжал шагать длинным и быстрым шагом. Подошвы туфель жгло, и он слегка вздрагивал от этого, даже смешно так подпрыгивал, и чем дальше уходил вниз по склону холма, чем меньше становился, тем труднее, и труднее, и труднее было обернуться назад. Скольжение вниз по холму – в этом всегда кроется такой соблазн. И вся дорога в твоем распоряжении, потому что обычно во время вторжения люди предпочитали оставаться дома, сидеть и названивать своим друзьям. И именно этим они сейчас и занимались, когда он, пробегая мимо, заглядывал в освещенные окна. И иногда они дозванивались, поскольку их друзья и сами они обитали в районах, еще не затронутых бомбежкой, и линии там повреждены не были. А вот Марта точно не могла никому позвонить. Потому что Марта жила среди других людей, пусть даже в фигуральном смысле обитавших по ту сторону моста, и для них война всегда была серьезным, даже фатальным препятствием нормальному течению жизни.
  А он все продолжал идти и все хотел обернуться, но не делал этого. С головой творилось что-то странное, он очень устал, устал даже думать, и искал способ превратить эту усталость в сон, и, возможно, наибольшую пользу тут принесла бы смерть. Ему хотелось ощутить дыхание вечности, постоянства – так бывало, когда голова Марты утыкалась ему в плечо, а грудь ее оказывалась у него в ладони. Но сейчас он чувствовал себя не готовым к общению и предпочитал собственное общество любому другому по той простой причине, что, будучи изолирован от людей, он вызывал меньше хаоса. Именно так сказал ему тогда судья, и это было правдой. И Мики тоже говорил ему это, и это было еще большей правдой.
  И уж определенно его больше не волновали костюмы – ни свои собственные, ни чьи-то там другие. Линия, форма, стиль, силуэт – все это стало ему глубоко безразлично. Люди должны носить то, что им нравится, а у лучших людей на свете, как он заметил, не было выбора. И большинство из них прекрасно обходилось джинсами и белой рубашкой или же платьем в цветочек, и эти вещи они постоянно стирали и носили всю жизнь. И большинство понятия не имело, что такое стиль. Ну как, к примеру, вот эти люди, пробегавшие сейчас мимо него, люди с окровавленными ногами и широко открытыми ртами. Они кричали «Пожар!», плакали и верещали, как его дети. Выкрикивали «Мики!» и «Ты ублюдок, Пендель!». Он искал среди них Марту, но так и не увидел. Наверное, и Марта тоже решила, что он запятнал себя грязью, что он отвратителен и больше не нужен ей. Он начал искать глазами голубой «Мерседес» Мендозы – вдруг тот решил переметнуться, изменить хозяевам, перейти на сторону обезумевшей от страха толпы, – но машины нигде не было видно. А увидел вместо него пожарный шланг, ампутированный по пояс. Из шланга хлестали потоки черной крови, заливали всю улицу. Пару раз в толпе промелькнул Мики, но даже не кивнул ему, Пенделю, сделал вид, что просто не узнает его.
  Он продолжал идти все дальше и дальше и вдруг понял, что находится в долине и что эта долина, должно быть, ведет в город. Но когда вы идете пешком по дороге, где прежде каждый день проезжали только на машине, так трудно понять, где находишься, трудно узнавать знакомые места, тем более что сейчас они освещены заревом пожара и тебя все время толкают убегающие от беды люди. Но конечная цель путешествия была ему ясна. Это Мики, это Марта. Это центр оранжевого огненного шара, не спускающего с него зловеще-яркого глаза, приказывающего идти только вперед, говорящего с ним голосами всех его новых и добрых соседей-панамцев, знакомиться с которыми было теперь слишком поздно. И уж определенно в том месте, куда он направлялся, никто и никогда не попросит его улучшить внешний облик жизни, никто не спутает его мечты с пугающей реальностью.
  Джон Ле Карре.
  Сингл и Сингл
  Глава 1
  Пистолет – это не пистолет.
  В этом со всей решительностью пытался убедить себя мистер Уинзер, когда молодой мужчина, Аликс Хобэн, генеральный директор европейского отделения компании «Транс-Финанз» с представительствами в Вене, Петербурге и Стамбуле, сунул бледнокожую руку во внутренний карман итальянского блейзера и достал не платиновый портсигар, не гравированную визитную карточку, а плоский, иссиня-черный, новехонький автоматический пистолет и направил его с расстояния в шесть дюймов в переносицу крючковатого, но никак не агрессивного носа мистера Уинзера. Этого пистолета не существует. Он – недопустимое доказательство. Он – вообще не доказательство. Это непистолет.
  Мистер Альфред Уинзер был адвокатом, а задача адвоката – оспаривать предлагаемые его вниманию факты. Все факты. Чем более самоочевидным может представляться факт неюристу, тем более энергично должен его оспаривать добросовестный адвокат. И в тот момент добросовестностью Уинзер не уступал лучшим представителям своей профессии. Тем не менее от удивления он выронил брифкейс. Чувствовал, как ручка скользила по ладони, слышал, как тот упал, краем глаза видел тень брифкейса, лежащего у его ног. Подумал: «Мой брифкейс, мой паспорт, мои авиабилеты и дорожные чеки, мои кредитные карточки, все документы, удостоверяющие мою личность». Однако не наклонился, чтобы поднять брифкейс, содержимое которого стоило целое состояние. Стоял, молча глядя на непистолет.
  Этот пистолет – не пистолет. Это яблоко – не яблоко. Уинзеру вспомнились мудрые слова его профессора в юридической школе, произнесенные сорок лет тому назад, когда великий ученый достал из кармана поношенного пиджака спортивного покроя зеленое яблоко и помахал им перед студентами, подавляющее большинство которых составляли девушки. «То, что вы видите перед собой, дорогие мои, возможно, выглядит как яблоко, возможно, пахнет как яблоко, возможно, на ощупь неотличимо от яблока… – Пауза. – Но дребезжит ли оно, как яблоко? – Потряс его. – Режется ли, как яблоко?» Из ящика стола появился нож для резки хлеба. Удар, и яблоко превратилось в груду пластмассовых осколков. Под дружный смех профессор смел их со стола.
  Но воспоминания Уинзера этим не ограничились. Пластмассовое яблоко профессора юридической школы сменил залитый солнцем зеленщик из Хампстеда, где жил Уинзер и куда с радостью перенесся бы в эту самую минуту. Добродушный, безоружный, в веселеньком фартуке и соломенной шляпе, он продавал не только яблоки, но и прекрасные свежие побеги спаржи, которые любила жена Уинзера Банни, пусть ей и не нравилось все остальное, что приносил из лавки Альфред. «Зеленые, – вспоминал он, – растущие над землей, не белые, зеленщик всегда клал их на самый верх». «Покупать их можно только в сезон, Альфред. Выращенные в теплице никогда не пахнут». Почему я это сделал? Почему необходимо жениться на женщине, чтобы понять, что она тебе не нравится? Почему нельзя принять решение до свершения события, а не после того как? Для чего нужна вся эта юридическая подготовка, если она не защищает нас от самих себя? Охваченный ужасом, ища спасения, Уинзер пытался обрести спокойствие и вернуть хладнокровие, бродя по бесчисленным авеню внутреннего мира. Прогулки эти придавали ему сил, пусть и на доли секунды, убеждали в нереальности пистолета.
  Этот пистолет по-прежнему не существовал.
  Но Уинзер не мог оторвать от него глаз. Он никогда не видел пистолет со столь близкого расстояния, никогда ему не приходилось уделять столько внимания цвету, форме, обводам, модели, степени новизны оружия, дуло которого смотрело ему в переносицу под сверкающим в небе солнцем. Стреляет ли он, как пистолет? Убывает, как пистолет, отправляет в мир иной, как пистолет, превращая черты лица в кровавое месиво? «Нет, – храбро заверил он себя, – быть такого не может. Этот пистолет не существует, абсолютно не существует!» Он – химера, галлюцинация, вызванная белым небом, жарой и солнечным ударом. Это горячечный пистолет, вызванный к жизни плохой едой, неудачными женитьбами и двумя днями изматывающих прокуренных совещаний, поездок в лимузине по кривым, пыльным, забитым транспортом улицам Стамбула, полетом ранним утром на реактивном самолете «Транс-Финанз» над коричневыми горными массивами Центральной Турции, убийственным трехчасовым путешествием по узкому серпантину горных дорог, проложенных по краю бездонных пропастей, склонам, заросшим колючими кустарниками, между которыми торчали валуны и сломанные ульи, расположенным на высоте шестисот футов над восточной частью Средиземного моря, утренним, но уже безжалостно палящим солнцем. Однако немигающий пистолет Хобэна не пропадал, будучи фантомом, и все целился в его голову, словно скальпель хирурга.
  Уинзер закрыл глаза. «Видишь, – сказал он Банни. – Нет никакого пистолета». Но Банни, как обычно, занудным голосом предложила ему заниматься своими делами, а ее оставить в покое, поэтому он обратился к судье, чего не делал уже добрых тридцать лет: «Ваша честь, мне предстоит приятная обязанность известить суд о том, что дело Уинзер против Хобэна благополучно разрешилось, к взаимному удовольствию сторон. Уинзер признает, что он ошибся в предположении, будто Хобэн угрожающе размахивал пистолетом во время выездного совещания среди холмов Южной Турции. Хобэн, в свою очередь, предоставил полное и убедительное объяснение своих действий…»
  А после этого, по привычке или из уважения, он обратился к председателю совета директоров своей фирмы, главному управляющему и истине в последней инстанции, отцу-основателю и создателю «Дома Синглов», единственному и неповторимому Тайгеру Синглу: «Это Уинзер, Тайгер. Очень хорошо, благодарю вас, сэр, и как ваше драгоценное самочувствие? Рад слышать. Да, думаю, можно сказать, что все идет в полном соответствии с вашими мудрыми предвидениями, и реакция на наши предложения самая положительная. Правда, одна маленькая деталь, такой вот пустячок… наш клиент, этот Хобэн, делает вид, будто целится в меня из пистолета. Ничего страшного, все это фантазии, но хотелось бы, чтобы о подобном предупреждали заранее…»
  Даже открыв глаза и увидев, что пистолет находится на прежнем месте, детские глаза Хобэна разглядывают его поверх ствола, а детский безволосый палец обнимает спусковой крючок, Уинзер не смог забыть о том, что он – адвокат. Очень хорошо, этот пистолет существует как материальный объект, но это не пистолет. Забавная, безвредная игрушка. Хобэн купил ее для своего маленького сына. Игрушка – точная копия пистолета, и Хобэн, чтобы внести хоть какое-то разнообразие в продолжительные и скучные переговоры (молодому человеку это простительно), решил выдать его за настоящий. И Уинзер попытался изогнуть онемевшие губы в радостной улыбке, подтверждающей его последнюю версию.
  – Что ж, должен сказать, это убедительный аргумент, мистер Хобэн, – храбро заявил он. – И что теперь вы от меня хотите? Отказа от положенного нам вознаграждения?
  Но в ответ он услышал только стук молотков гробовых дел мастеров, который торопливо истолковал как строительный шум в маленьком туристическом местечке на другой стороне бухты, где рабочие, всю зиму проиграв в карты, навешивали ставни, чинили крыши и ремонтировали трубы, лихорадочно готовясь к открытию нового сезона. В стремлении убедить себя, что все нормально, Уинзер наслаждался запахами растворителя для краски, паяльных ламп, рыбы, жарящейся на углях, пряностей, продаваемых уличными лоточниками, и многими-многими другими ароматами, которыми напоен воздух средиземноморского побережья Турции. Хобэн что-то рявкнул на русском своим коллегам. Уинзер услышал за спиной торопливые шаги, но не решился повернуть голову. Чьи-то руки вздернули сзади его пиджак, другие обыскали тело: подмышки, ребра, позвоночник, промежность.
  Воспоминания о более приятных прикосновениях на мгновение заменили собой неприятные ощущения, но утешения не принесли. А руки сместились вниз, к коленям и лодыжкам, в поисках спрятанного оружия. Уинзер никогда в жизни не носил оружия, спрятанным или на виду, если не считать трость из вишневого дерева, которую брал с собой, чтобы отгонять бродячих собак и сексуальных маньяков, если отправлялся в Хампстед-Хит, чтобы полюбоваться женщинами, бегающими трусцой.
  С неохотой он вспомнил многочисленных спутников Хобэна. Зачарованный пистолетом, он на какое-то время вообразил, что на склоне холма только он и Хобэн, лицом к лицу, и больше в пределах слышимости ни души. Такую ситуацию любой адвокат всегда надеется обратить себе на пользу. А теперь приходилось признать, что с самого отъезда из Стамбула Хобэна сопровождала свора малоприятных советников. Некие синьор д'Эмилио и мсье Франсуа возникли перед самым отлетом из аэропорта Стамбула в пальто, наброшенных на плечи, скрывающих руки. Уинзер предпочел их не замечать. Еще два нежелательных субъекта дожидались их в Даламане, на черном, как катафалк, «Лендровере», со своим водителем. Из Германии, объяснил Хобэн, представляя парочку. Имен не назвал. Они, конечно, могли приехать и из Германии, но в присутствии Уинзера говорили только по-турецки и носили костюмы гробовщиков, которые турки, проживающие в провинции, надевали на деловые встречи.
  Новые руки схватили Уинзера за волосы и плечи, бросили на колени на песчаной тропе. Он услышал звяканье козьих колокольчиков и решил, что звонят колокола собора Святого Иоанна, сообщая о его похоронах. Другие руки освободили его от очков, мелочи, носового платка. Забрали драгоценный брифкейс, и он наблюдал за этим, словно в дурном сне: документы, удостоверяющие личность, гарантии его безопасности, переходили из одной пары рук к другой, упакованные в черную кожу стоимостью в шестьсот фунтов. Брифкейс этот он покупал в аэропорту Цюриха, в спешке, расплачиваясь наличными, снятыми с номерного счета, который он открыл по совету Тайгера. «Что ж, в следующий раз, когда тебя обуяет расточительность, купи мне приличную сумочку», – фыркнула Банни голосом, по которому чувствовалось, что этим ее требования не ограничатся. «Я перееду, – подумал он. – Банни получит Хампстед, я куплю квартиру в Цюрихе, в одном из новых домов на склоне холма. Тайгер поймет. Он тоже натерпелся от женщин!»
  В глаза Уинзера словно плесканули желтой краской, он вскрикнул от боли. Грубые руки схватили его за запястья, потащили их за спину, вывернули в разные стороны. Его крик перелетал с одного холма на другой, пока не затих. Поначалу легонько, словно дантист, кто-то начал поднимать его голову, а потом резко дернул за волосы, подставив лицо под жаркие солнечные лучи.
  – Так его и держите, – послышался приказ на английском, и, сощурившись, Уинзер увидел перед собой сероватые черты лица синьора д'Эмилио, седоволосого мужчины одного с ним возраста. «Синьор д'Эмилио – наш консультант из Неаполя», – представил его Хобэн, с присущей ему неприятной привычкой, один только бог знал, где он ее приобрел, тянуть слова на американо-русский манер. «Очень приятно», – ответил Уинзер, копируя Тайгера, который тоже начинал тянуть слова, когда что-то его не впечатляло, и одарил сеньора д'Эмилио сухой улыбкой. Стоя на коленях, с вывернутыми руками и плечами, Уинзер горько сожалел о том, что не проявил должной почтительности к синьору д'Эмилио, когда имелась такая возможность.
  Д'Эмилио неспешно зашагал вверх по склону, и Уинзер с удовольствием шел бы сейчас рядом с ним рука об руку, как добрый друг, стараясь развеять ложное впечатление о себе, которое могло создаться после знакомства. Но его заставляли стоять на коленях, с лицом, запрокинутым к солнцу. Он плотно сжимал веки, но солнечные лучи все равно заливали глаза желтым потоком. Боль в коленях уже сравнялась с болью в вывернутых руках и плечах. Он тревожился за свои волосы. Никогда не хотел красить их, презирал тех, кто красил. Но когда парикмахер убеждал его воспользоваться оттеночным бальзамом, смываемым водой, и посмотреть, что из этого получится, Банни приказала ему не спорить. «Ты подумал о том, как мне тяжело, Альфред? Меня жалеют, глядя на твои седые, словно у старика, волосы». – «Но, дорогая, когда я женился на тебе, мои волосы были точно такого же цвета», – возразил Уинзер. «Значит, мне не повезло уже тогда», – ответила Банни.
  «Мне нужно было последовать совету Тайгера, поселить ее где-нибудь неподалеку, скажем, в квартире на Долфин-сквер в Барбикане. Мне следовало уволить ее из секретарей и взять на содержание, чтобы избежать унизительного положения ее мужа». «Не женись на ней Уинзер, купи ее! Так оно дешевле», – убеждал его Тайгер, а потом подарил им обоим неделю на Барбадосе, чтоб было где провести медовый месяц. Он открыл глаза. Задался вопросом, а куда делась его широкополая панама, приобретенная в Стамбуле за шестьдесят долларов. Увидел, что его друг д'Эмилио уже надел ее на голову, к радости обоих турок в черных костюмах. Сначала они вместе смеялись. Потом обернулись и посмотрели на Уинзера, словно находились в зрительном зале, а Уинзер – на сцене. Строго. Вопросительно. Зрители – не участники. «Банни, наблюдающая, как я занимаюсь с ней любовью. Неплохо тебе там, внизу, не правда ли? Ох, скорее бы все закончилось, я устал». Он посмотрел на водителя машины, на которой они преодолели последний отрезок пути от подножия горы. «У него доброе лицо, он меня спасет. И замужняя дочь в Измире».
  Но водитель, с добрым лицом или без оного, спал. В «Лендровере», черном, как катафалк, который стоял чуть ниже по проселку, второй водитель сидел с открытым ртом, глядя прямо перед собой, ничего не видя.
  – Хобэн, – позвал Уинзер.
  Тень легла на его глаза. Солнце уже поднялось так высоко, что человек, накрывший его своей тенью, должен был стоять очень близко. Уинзера тянуло в сон. Дельная мысль. Самое время заснуть, чтобы проснуться совсем в другом месте. Щурясь сквозь слипшиеся от пота ресницы, он увидел туфли из крокодиловой кожи, высовывающиеся из-под элегантных белых брюк с манжетами. Взгляд его сместился выше и наткнулся на смуглое лицо мсье Франсуа, еще одного сатрапа Хобэна. «Мсье Франсуа – наш топограф. Он проведет все необходимые замеры интересующего нас участка», – объявил Хобэн в аэропорту Стамбула, и Уинзер по глупости удостоил мсье Франсуа такой же сухой улыбкой, какая досталась синьору д'Эмилио.
  Одна из крокодиловых туфель сдвинулась с места, и сквозь пелену сонливости в голове Уинзера сверкнула мысль, а не даст ли ему мсье Франсуа хорошего пинка. Однако обошлось без этого. Мсье Франсуа что-то совал под нос Уинзеру. «Диктофон, – решил Уинзер. – Стандартное решение. Он хочет, чтобы я заверил своих близких в том, что платить выкуп они будут за живого. Тайгер, сэр, это Альфред Уинзер, последний из Уинзеров, как вы, бывало, называли меня. Я хочу, чтобы вы знали, что я в полном порядке, волноваться не о чем, все прекрасно. Они – хорошие люди и заботятся обо мне. Я уважаю их идеи, какими бы они ни были, и, когда они освободят меня, а случится это сразу после получения ими выкупа, я буду выступать на их стороне на всех мировых форумах. И, надеюсь, вы не откажете мне, я пообещал, что вы тоже выступите в их защиту, они прекрасно знают, что ваше умение убеждать не знает равных…»
  Он прикладывает предмет к моей щеке. Хмурится. Нет, это не диктофон – термометр. Нет, не термометр, прибор для измерения частоты пульса, он хочет убедиться, что я не отключусь. Он убирает прибор в карман. Идет вверх по склону, чтобы присоединиться к двум немецким туркам и синьору д'Эмилио в моей панаме.
  Уинзер вдруг обнаружил, что обдулся, прилагая невероятные усилия исключить нежеланное. Темное пятно расплывалось с внутренней стороны левой брю-чины, и он никак не мог его скрыть. Потому что пребывал в ступоре, в ужасе. Переносился в другие места. В поздний час сидел в кабинете, поскольку не испытывал ни малейшего желания проводить долгий вечер дома, в ожидании, когда же Банни наконец вернется от матери, в дурном расположении духа и с пылающими щеками. Блаженствовал в спальне своей пухлой подружки из Чизуика, и она привязывала его руки к изголовью резинками от пояса для чулок, которые держала в ящике комода. Пребывал везде где угодно, но только не на склоне этого адского холма. Он засыпал, но оставался на коленях, ему по-прежнему выворачивали руки, причиняя жуткую боль. То ли камушки, то ли осколки ракушек в песке острыми краями врезались в коленные чашечки. «Античные гончарные изделия», – подумал он. Говорили же, что в этих местах полным-полно черепков римской посуды. Ходили слухи, что можно найти и золото. Только вчера в кабинете доктора Мирски в Стамбуле, озвучивая инвестиционные планы Сингла, он рисовал свите Хобэна самые радужные перспективы. Несведущим инвесторам, особенно мужланам-русским, это нравилось. «Золото, Хобэн! Сокровища, Хобэн! Древняя цивилизация, подумайте о том, что может лежать в этой земле!» Его отличало отменное красноречие, доводы звучали убедительно, он виртуозно вел свою партию. Даже Мирски, здоровенный поляк, которого Уинзер полагал выскочкой и помехой делу, восхищенно воскликнул: «Твой план, Альфред, настолько юридически чист, что его просто необходимо запретить!» – и загоготал, с такой силой хлопнув его по спине, что у Уинзера едва не подогнулись колени.
  – Пожалуйста, мистер Уинзер, прежде чем я вас застрелю, мне поручено задать вам несколько вопросов.
  Уинзер не отреагировал. Он не слышал ни слова. Он умер.
  – Вы в дружеских отношениях с мистером Рэнди Массингхэмом? – спросил Хобэн.
  – Я его знаю.
  – Насколько вы дружны?
  «Чего они от меня хотят? – беззвучно выкрикнул Уинзер. – Очень дружны? Едва знакомы? Дружны наполовину?»
  Хобэн уже повторял вопрос, несколько его видоизменив:
  – Опишите, пожалуйста, ваши отношения с мистером Рэнди Массингхэмом. Как можно точнее. И говорите громче.
  – Я его знаю. Мы коллеги. Я выполнял его поручения. Отношения у нас чисто формальные, мы улыбаемся, раскланиваемся, но о дружбе нет и речи, – пробормотал Уинзер.
  – Громче, пожалуйста.
  Уинзер повторил часть уже сказанного громче.
  – Ваш галстук, мистер Уинзер, в моде среди любителей крикета. Объясните, пожалуйста, что символизирует этот галстук?
  – Любители крикета такие галстуки не носят! – внезапно Уинзер ожил. – Тайгер играет в крикет – не я! Вам нужен другой человек, идиот!
  – Проверка, – сказал Хобэн кому-то из стоявших выше по склону.
  – Проверка чего? – пожелал знать Уинзер.
  Хобэн вглядывался в раскрытую записную книжку от «Гуччи» в темно-бордовом кожаном переплете, держа ее перед собой так, чтобы она не перекрывала дуло пистолета.
  – Вопрос, – отчеканил он, словно городской глашатай. – Кто несет ответственность за арест на прошлой неделе сухогруза «Свободный Таллин», следовавшего из Одессы в Ливерпуль?
  – Что я могу знать о корабельных делах? – язвительно бросил Уинзер: вернувшаяся храбрость еще не покинула его. – Мы – финансовые консультанты, морские перевозки не по нашей части. У кого-то есть деньги, им нужен совет, они приходят в «Сингл». Как эти люди делают деньги – это их дело. Если они ведут себя как взрослые.
  Взрослыми он хотел поддеть Хобэна, потому что Хобэн был розовым младенцем, только-только появившимся на свет. И Мирски, этого польского выскочку, сколько бы докторских званий тот ни ставил перед своей фамилией. Какой доктор? Чего? Хобэн вновь глянул на тех, кто стоял выше по склону, послюнявил палец, перевернул страницу.
  – Вопрос. Кто предоставил итальянской полиции информацию о колонне грузовиков, которая 30 марта этого года следовала из Боснии в Италию?
  – Грузовиков? Что я могу знать о колонне грузовиков? Не больше, чем вы знаете о крикете! Попросите меня назвать имена и даты рождения королей Швеции, у меня получится лучше.
  «Почему Швеции? – спросил он себя. – При чем тут Швеция?» Потому что он думал о шведских блондинках, белоснежных бедрах, шведских порнографических фильмах. Почему он пытался перенестись в Швецию, умирая в Турции? Неважно. Уинзер все еще храбрился. К черту эту демагогию, с пистолетом или без него! Хобэн перевернул еще одну страницу, но Уинзер опередил его. Как Хобэн, проорал: «Я ничего не знаю, безмозглый вы идиот! Не спрашивайте меня, слышите…» – и тут удар правой ноги Хобэна по шее швырнул его на землю. Самого путешествия он не помнил, только прибытие. Солнце зашло, наступила ночь, голова упокоилась на дружески улегшемся под нее камне, Уинзер знал, что некий отрезок времени выпал из памяти, и ему определенно не хотелось его восстанавливать.
  А Хобэн какое-то время спустя продолжил:
  – Кто осуществил одновременный арест в шести странах активов и кораблей, принадлежащих «Ферст флэг констракшн компани оф Андорра» и ее дочерним компаниям? Кто предоставил соответствующую информацию в Интерпол?
  – Какой захват? Когда? Где? Ничего не арестовывалось! Никто ничего не предоставлял! Вы – сумасшедший, Хобэн! Безумец. Слышите меня? Безумец!
  Кипя от ярости, все еще лежащий Уинзер пытался подняться на колени, извиваясь всем телом, брыкаясь, словно сбитое наземь животное, подбирал под себя ноги, упирался ими в песок, приподнимался, но вновь валился на бок. Хобэн задавал новые вопросы, но Уинзер отказывался их слышать – вопросы о комиссионных, выплаченных зазря, о вроде бы понятливых портовых чиновниках, которые на поверку оказывались совсем непонятливыми, о деньгах, которые переводились на банковские счета за несколько дней до ареста вышеуказанных счетов. Но Уинзер не желал об этом слышать.
  – Это ложь! – кричал он. – «Сингл» – заслуживающая доверия, честная фирма. Интересы наших клиентов для нас превыше всего.
  – Поднимись на колени и слушай, – приказал Хобэн.
  И каким-то образом Уинзер с достоинством поднялся на колени и вслушался. Сосредоточенно вслушался. Очень сосредоточенно. Так сосредоточенно, словно сам Тайгер завладел его вниманием. Никогда в жизни он с таким тщанием не вслушивался в музыку высших сфер, прилагая отчаянные усилия слышать все, кроме одного, чего абсолютно не желал слышать: тягучего русско-американского английского говорка Хобэна. С радостью отметил, как крики чаек переплетаются с далеким заунывным воем муэдзина, как тарахтят в бухте двигатели прогулочных пароходиков. Увидел девушку из достаточно далекого прошлого, которая в костюме Евы стояла на коленях у кромки макового поля, и побоялся, как и тогда, протянуть к ней руку. Он страстно любил, обожал все звуки и прикосновения земли и небес, покуда они не превращались в голос Хобэна, выносящий ему смертный приговор.
  – Мы называем это наглядным уроком, – не отрывая глаз от записной книжки, Хобэн зачитывал заранее приготовленное заявление.
  – Громче, – лаконично приказал мсье Франсуа, стоявший выше по склону, и Хобэн повторил только что произнесенное предложение.
  – Разумеется, это и убийство из мести. Пожалуйста. Мы бы не были людьми, если бы не хотели отомстить. Но мы рассчитываем и на то, что наше деяние будет также расценено как официальное требование на получение компенсаций! – Еще громче. Еще отчетливее. – И мы искренне надеемся, мистер Уинзер, что ваш друг мистер Тайгер Сингл и международная полиция ознакомятся с нашим посланием и сделают соответствующие выводы.
  А потом он пролаял, как догадался Уинзер, те же слова на русском, ради той части своей аудитории, которая не сумела в должной мере овладеть английским языком. Или на польском, чтобы донести смысл послания до доктора Мирски?
  Уинзер, который на какие-то мгновения потерял дар речи, обрел его снова, пусть поначалу с губ срывались лишь бессвязные фразы, вроде «Вы сошли с ума», «Судья и присяжные в одном лице», «Сингл» – не та фирма, о которую можно вытирать ноги». Он весь перепачкался, тело покрывали пот, моча, грязь. В борьбе за выживание своего вида он сражался с совершенно неуместными в такой ситуации эротическими видениями, которые не имели никакого отношения к этой жизни, а падение на землю привело к тому, что на одежду и кожу лег слой красной пыли. Боль в заломленных назад руках сводила с ума, ему приходилось выворачивать шею, чтобы говорить. Но он справился. И сказал все, что хотел.
  Главное же заключалось, как и заявлялось ранее, в его неприкосновенности, de facto и de jure. Он – адвокат, и закон являлся его защитой. Он – целитель, а не истребитель, его задача – помогать, а не уничтожать, он – глава юридического департамента и член совета директоров фирмы «Хауз оф Сингл», штаб-квартира которой находилась в лондонском Уэст-Энде, он – муж и отец, который, несмотря на слабость к женщинам и два развода, сохранял любовь к своим детям. У него дочь, которая только-только начинает многообещающую карьеру на сцене. При упоминании дочери у Уинзера перехватило дыхание, но никто ему не посочувствовал.
  – Говорите громче! – посоветовал сверху мсье Франсуа, топограф.
  Слезы Уинзера пропахивали канавки в пыли, лежащей на щеках, создавая впечатление, будто смывают макияж, но он продолжал говорить, твердо следуя намеченной линии. Он – специалист по планированию налогов и инвестиций, говорил Уинзер, выворачивая голову вправо и выплевывая слова в белое небо. Сфера его деятельности – офшорные компании, фонды, налоговые убежища по всему миру. Он не адвокат по морским перевозкам, каким объявляет себя доктор Мирски, не паршивый посредник вроде Мирски, не гангстер. Он нигде и ни в чем не преступал закон, его задача – перевод неофициальных активов в более легальную форму. Конечно, этим его деятельность не ограничивается. Она включает услуги по приобретению вторых юридически чистых паспортов и альтернативного гражданства, по определению условий необязательного проживания в дюжине государств с благодатным природным и фискальным климатом. Но он никогда, «повторяю, никогда», –настаивал Уинзер, не участвовал ни в разработке, ни в реализации методологии накопления первичного капитала. Он вспомнил, что в прошлом Хобэн служил в армии… или на флоте?
  – Мы – консультанты, Хобэн, неужели вы не видите? Кабинетные черви! Плановики! Разработчики стратегии! Вы – люди действия, не мы! Вы и Мирски, если хотите, поскольку у вас с ним общие секреты!
  Никто не зааплодировал. Никто не произнес: «Аминь». Но никто и не остановил его, вот их молчание и убедило Уинзера в том, что его слушают. Чайки перестали кричать. На другой стороне бухты наступила сиеста. Хобэн опять посмотрел на часы. Похоже, он нервничал. Обеими руками держал пистолет и при этом как-то оттягивал левый манжет, чтобы открыть циферблат. Оттянул снова. Золотой «Ролекс». Предел их мечтаний. У Мирски тоже «Ролекс». Смелая речь придала Уинзеру сил. Он глубоко вдохнул и попытался изобразить на лице некое подобие улыбки. А потом, чтобы развить успех, вернулся к фактам, озвученным на вчерашней презентации в Стамбуле.
  – Это ваша земля, Хобэн! Она принадлежит вам. Вы заплатили шесть миллионов наличными. Долларами, фунтами, немецкими марками, иенами, франками. Конфетами «Ассорти», привезенными корзинами, чемоданами, кузовами грузовиков. Никто не задавал вопросов, помните? Кто это устроил? Мы! Благожелательные чиновники, толерантные политики, влиятельные люди… помните? «Сингл» прикрыл вас, «Персилом» отмыл ваши грязные деньги до сверкающей белизны! За одну ночь, помните? Вы слышали, что сказал Мирски… так юридически чисто, что это надо запретить. Не запретили! Потому что все было проделано по закону!
  Никто не подтвердил, что помнит.
  Уинзер жадно хватал ртом воздух: не хватало дыхания.
  – Частный банк с безупречной деловой репутацией, Хобэн… мы… помните?., зарегистрированный в Монако, предлагает купить вашу землю целиком. Вы соглашаетесь? Нет! Вы возьмете только документ, но не деньги! И наш банк на это соглашается. Он соглашается на все, это же естественно. Потому что мы
  – это вы. Помните? Мы – это вы в другой ипостаси. Мы – банк, но мы используем ваши деньги, чтобы купить вашу землю! Вы не можете стрелять в себя! Мы – это вы… мы – единое целое.
  Слишком пронзительно. Уинзер одернул себя. Логика, вот что главное. Хладнокровие. Отстраненность. Поменьше навязчивости. В этом проблема Мирски. Десять минут его болтовни, и любой уважающий себя покупатель уже пятится к двери.
  – Взгляните на цифры, Хобэн! До чего же все здорово! Вам принадлежит процветающий прибрежный городок. Он ваш, с какой стороны ни посмотри. И в какую прачечную для денег превратится он, как только вы начнете инвестировать! Двенадцать миллионов на дороги, канализацию, энергетические сети, плавательный бассейн, еще десять – коттеджи, отели, казино, рестораны, дополнительная инфраструктура… Даже ребенок сможет раздуть сумму контрактов до тридцати миллионов!
  Он уже собирался добавить: «Даже вы, Хобэн», но вовремя прикусил язык. Слышали они его? Может, ему следует говорить громче? Он кричал. Д'Эмилио заулыбался. Само собой! Д'Эмилио любит, когда говорят громко. Что ж, я тоже люблю! Громкость – это свобода. Громкость – это открытость, законность, прозрачность! Громкость – это братство, партнерство, единение! Громкость – когда все заодно!
  – Вам даже не нужны туристы, Хобэн, ни для коттеджей, ни для отелей… во всяком случае, в первый год! Настоящие не нужны, целых двенадцать месяцев! Местные резиденты оставляют два миллиона в неделю в магазинах, отелях, дискотеках, ресторанах! Деньги из ваших чемоданов через бухгалтерию компании прямиком попадают на законные счета европейских банков. Создавая безупречную торговую историю для будущего покупателя акций компании. И кто этот покупатель? Вы! А кто продавец? Вы! Вы продаете себе, вы покупаете у себя, все больше и больше. А фирма «Сингл» выступает в роли честного брокера, следит, чтобы игра велась по общепринятым правилам, чтобы каждый шаг соответствовал действующему законодательству! Мы – ваши друзья, Хобэн! Мы – не прячущиеся в ночи Мирски! Мы – братья по оружию. Лучшие друзья! Поэтому мы вам нужны. Даже когда что-то вдруг пойдет не так, мы всегда будем рядом, всегда придем на помощь… – он уже цитировал Тайгера.
  Заряд дождя вдруг упал с чистого неба, прибил красную пыль, усилил запахи, проложил новые канавки в слое пыли на лице Уинзера. Он увидел, как д'Эмилио в их общей панаме шагнул к нему, и решил, что выиграл этот поединок, что его сейчас поднимут на ноги, хлопнут по спине и поздравят от лица суда.
  Но у д'Эмилио были другие планы. Он набрасывал белый плащ на плечи Хобэна. Уинзер попытался лишиться чувств, но не смог. Он кричал: «Почему? Друзья! Hem!» Лепетал о том, что никогда не слышал о «Свободном Таллине», никогда не встречался с руководством международной полиции, наоборот, всю жизнь старался избегать таких контактов. Д'Эмилио что-то надевал на голову Хобэна. Матерь Божья, черная шапка. Нет, кольцо из черной материи. Нет, чулок, черный чулок. О боже! О господи Иисусе! О Матерь Божья, черный чулок, призванный скрыть лицо моего палача!
  – Хобэн. Тайгер. Хобэн. Послушайте меня. Перестаньте смотреть на часы! Банни. Перестаньте! Мирски. Подождите! Что я вам такого сделал? Вы видели от меня только добро, клянусь! Тайгер! Всю мою жизнь я делал только добро! Подождите! Остановитесь!
  К тому времени, когда он бормотал эти слова, у него возникли трудности с английским, словно он переводил с других языков, звучавших в его голове. Однако никаких других языков он не знал, ни русского, ни польского, ни турецкого, ни французского. Он повернул голову и увидел мсье Франсуа, топографа, стоявшего чуть выше по склону, в наушниках, приникнув глазом к окуляру кинокамеры, на объективе которой восседал микрофон. Он увидел, как Хобэн, в черной маске и белом плаще, одной рукой целится ему в левый висок, а второй прижимает к уху сотовый телефон, не спускает с него глаз и при этом что-то шепчет по-русски. Увидел, как Хобэн в очередной раз взглянул на часы, тогда как мсье Франсуа изготовился, в лучших традициях фотографов, запечатлеть незабываемый исторический момент. И еще увидел перемазанное пылью лицо мальчугана, который смотрел на него из ложбинки меж двух вершин. Увидел большие, карие, изумленные глаза, совсем как у самого Уинзера, когда он в том же возрасте лежал на животе, а подушку ему заменяли руки, сложенные под подбородком.
  Глава 2
  В то солнечное весеннее утро раскинувшийся на холмах маленький прибрежный южноанглийский городок Абботс-Ки в графстве Девоншир благоухал вишневым цветом. Миссис Элси Уотмор стояла на переднем крыльце собственного викторианского пансиона и весело звала своего постояльца, Оливера, который двенадцатью ступенями ниже с помощью ее десятилетнего сына Сэмми загружал в японский минивэн потрепанные черные чемоданы. Миссис Уотмор приехала в Абботс-Ки из Бакстона, элегантного курорта на севере, привезя сюда высокие стандарты убранства интерьеров. Ее пансион являл собой викторианскую симфонию: кружевные занавески, золоченые зеркала, маленькие бутылочки ликера в шкафчиках со стеклянными передними панелями. Назывался пансион «Морской клуб», и она счастливо жила в нем с Сэмми и мужем Джеком, пока тот не погиб в море, когда на горизонте уже замаячила пенсия. Женщина она была крупная, умная, миловидная и сострадательная. Ее дер-биширский звенящий говорок гулким эхом отдавался от окрестных холмов. Голову покрывал веселенький муаровый шарфик, потому что была пятница, а по пятницам она всегда делала укладку. С моря дул легкий ветерок.
  – Сэмми, дорогой, прошу тебя, ткни локтем в ребра Олли и, пожалуйста, скажи ему, что его зовут к телефону. Он, как всегда, спит на ходу. К телефону в холле, Олли! Мистер Тугуд из банка. Насчет того, что надо подписать какие-то обычные документы, но срочно. Говорил он очень вежливо и галантно, чего обычно за ним не замечается, поэтому, пожалуйста, не порти ему настроение, а не то он опять срежет мне кредит по текущему счету. – Она ждала, заранее прощая ему задержку, потому что с Олли по другому не бывало. «Ничего не доходит до него, – думала она, – если он внутри себя. Он бы не услышал меня, будь я даже сиреной воздушной тревоги». – Сэмми сам закончит погрузку, не так ли, Сэмюэль? Конечно, ты все погрузишь, – добавила она, чтобы подтолкнуть Оливера к действию.
  Вновь она ждала, но внизу ничего не менялось. Выражение полного лица Оливера, затененного беретом, какие обычно носят продавцы лука, фирменным элементом его наряда, не оставляло сомнений в том, что сейчас он сосредоточен исключительно на погрузке. И существовал для него лишь очередной черный чемодан, который он передавал забравшемуся в минивэн Сэмми. «Два сапога пара, – думала она, наблюдая, как Сэмми возится с чемоданом. – После смерти отца он стал еще более медлительным, хотя и раньше не отличался шустростью. Все для них – проблема. Можно подумать, что они отправляются в Монте-Карло, а не в соседний квартал». Рядом с чемоданами разных размеров из кожзаменителя, типичными для коммивояжеров, лежал надутый красный мяч диаметром в два фута.
  – Он же не любопытствует: «Где наш Олли?» Совсем нет, – упорствовала она, предчувствуя, что банковский менеджер уже бросил трубку. – Он сказал: «Будьте так любезны, позовите, пожалуйста, к телефону мистера Оливера Хоторна». Ты не выиграл в лотерею, Олли? Только ты нам не скажешь, не так ли? В этом ты весь, такой сильный и молчаливый. Поставь этот чемодан, Сэмми. Олли поможет тебе, когда вернется, поговорив с мистером Тугудом. Поставь его. – Сжав пальцы в кулаки, она уперлась ими в бедра и еще больше возвысила голос в мнимом негодовании: – Оливер Хоторн! Мистер Тугуд – высокооплачиваемый сотрудник нашего банка. Мы не можем позволить ему слушать тишину за сто фунтов в час. В следующий раз он поднимет оплату своих услуг, и виноват в этом будешь ты.
  Но к этому моменту под влиянием солнца и красоты весеннего дня мысли ее потекли в другом направлении, что часто случалось в присутствии Олли. Думала она о том, как выглядят они вместе, почти братья, пусть внешне такие разные: Олли огромный, как слон, в сером длинном пальто, которое он носил всегда, независимо от сезона, не обращая внимания на взгляды соседей и прохожих; Сэмми худой и длинноносый, как его отец, с шелковистой каштановой челкой и в кожаной летной куртке, подарок Олли на день рождения, которую Сэмми теперь практически не снимал.
  Она помнила день, когда Олли впервые появился на пороге ее пансиона, упавший духом и здоровенный, в том самом пальто, с двухдневной щетиной на щеках и с одним маленьким чемоданчиком. В девять утра, она как раз убирала посуду после завтрака. «Могу я войти и пожить у вас?» – спрашивает он. Не «есть ли у вас комната, могу ли я на нее взглянуть, сколько вы берете за ночь?». Лишь «могу я войти и пожить у вас?». Словно потерявшийся ребенок. А на улице льет дождь, как может она оставить его на пороге? Они говорят о погоде, он восхищается буфетом красного дерева и часами из золоченой бронзы. Она показывает ему гостиную и столовую, знакомит с правилами проживания, ведет на второй этаж и открывает дверь комнаты семь с видом из окна на церковное кладбище, спрашивает, не нагонит ли оно на него депрессию. Нет, отвечает он, соседство покойников его не беспокоит. Элси, конечно же, о покойниках упоминать бы не стала после ухода мистера Уотмора, но им как-то удается посмеяться. Он говорит, что одним чемоданом дело не ограничится, будут другие, а также книги.
  – И еще старый минивэн. Если он будет портить вид, я припаркую его где-нибудь подальше.
  – Ничего портить он не будет, – твердо отвечает она. – В «Клубе» у нас все по-простому, мистер Хоторн, и я надеюсь, что так будет и дальше.
  А в следующее мгновение он платит за месяц вперед, выкладывает на раковину четыреста фунтов, подарок небес, учитывая кредит по банковскому счету.
  – Вы не в бегах, дорогой мой? – спрашивает она как бы в шутку, но не совсем, когда они спускаются вниз. Сначала на его лице отражается недоумение, потом он густо краснеет. Но тут же, к ее облегчению, его губы расползаются в широченной улыбке, которая все улаживает.
  – Нет, разумеется, нет, не от кого мне бегать, не так ли? – говорит он.
  – А вот это Сэмми, – Элси указывает на приоткрытую дверь в гостиную, потому что Сэмми, как обычно, тихонько спустился вниз, чтобы посмотреть на нового постояльца.
  – Выходи, Сэмми, тебя засекли.
  Неделей позже Сэмми исполнилось десять лет, и он получил кожаную куртку, которая стоила никак не меньше пятидесяти фунтов. Элси ужасно разволновалась, потому что мужчины в нынешние дни встречаются всякие, какими бы обаятельными ни казались они на первый взгляд. Всю ночь она не сомкнула глаз, пытаясь угадать, как поступил бы в такой ситуации ее бедный Джек, потому что Джек, проведя в море долгие годы, вычислял их сразу. Хвалился, что чуял их, как только они поднимались по трапу. Вот она и боялась, что Оливер – один из таких, а она не заметила очевидного. Наутро она уже собралась сказать Олли, чтобы тот отнес куртку туда, где ее купил, и, наверное, сказала бы, если бы не зацепилась языком с миссис Эггар из Глеварнона в очереди в кассу в «Сейфуэе». И к своему полному изумлению, узнала, что у Олли есть маленькая дочка по имени Кармен и бывшая жена, Хитер, никчемная медсестра из больницы «Фриборн», которая ложится под каждого, кто умеет пользоваться стетоскопом. Не говоря уже о роскошном доме на Шор-Хейтс, который он ей оставил полностью оплаченным. Да, от некоторых молодых женщин нынче просто тошнит, согласилась Элси с миссис Эггар.
  – Почему вы не сказали мне, что вы – счастливый отец? – вечером упрекнула она Олли, испытывая облегчение (ее страхи были напрасными) и негодование (узнать такую сенсационную новость от конкурентки). – Мы любим маленьких детей, не так ли, Сэмюэль? Мы от них просто без ума, при условии, что они не мешают другим постояльцам, не так ли?
  На что Олли ничего не ответил, просто опустил голову и пробормотал: «Да, хорошо, до завтра», – как человек, уличенный в чем-то постыдном, и поднялся в свою комнату, чтобы мерить ее шагами, очень тихо, не желая кому-то мешать, в этом был весь Олли. Наконец шаги прекратились, и она услышала, как скрипнуло кресло, поняла, что он взял одну из книг, лежащих на полу, хотя она и поставила ему книжный шкаф, книг по юриспруденции, этике, магии на иностранных языках. Они лежали раскрытыми, обложками вверх, или с заложенными между страниц обрывками бумаги. Иной раз ее передергивало от одной мысли о том, какой коктейль идей, должно быть, смешивается в его голове от прочтения столь разнообразной литературы.
  А его загулы, пока только три, просто пугали своей подконтрольностью. О, у нее и раньше были постояльцы, любившие приложиться к бутылке. Иной раз она прикладывалась вместе с ними, по-дружески, чтобы вовремя их остановить. Но никогда раньше такси не приезжало на заре, не останавливалось в двадцати ярдах, чтобы никого не разбудить, никогда раньше ей не приходилось встречать у двери огромную шестифутовую тушу в неизменном пальто и берете, натянутом на лоб, с чрезвычайной осторожностью поднимаемую по ступеням таксистом. И всегда он вытаскивал из кармана бумажник, совал таксисту двадцатку, шептал: «Извините, Элси», поднимался на второй этаж практически без ее помощи, никого не потревожив, за исключением Сэмми, который дожидался его всю ночь. После таких загулов утром и во второй половине дня Оливер спал, о чем Элси судила по отсутствию скрипа кресла, звука шагов и спускаемой в туалете воды. А когда она заглядывала к нему, вроде бы с тем, чтобы принести чашку чая, стучала в дверь спальни, не получала ответа, но все равно открывала дверь, то находила его не в кровати, а на полу, лежащим на боку, все в том же пальто, с подтянутыми к животу коленями, чисто ребенок, и широко раскрытыми глазами, уставившимися в стену.
  – Спасибо, Элси. Если вас не затруднит, поставьте на стол, – говорил он, словно еще не насмотрелся на стену. Она ставила. Уходила, спускалась вниз и начинала гадать, не вызвать ли доктора. Не вызывала ни в первый раз, ни в последующие.
  Что его мучило? Развод? Бывшая жена была, с какой стороны ни посмотри, шлюхой, да еще и неврастеничкой, так что избавление от нее следовало полагать счастьем. Какую же боль он пытался заглушить спиртным, загоняя ее все глубже? Вот тут мысли Элси вернулись, а в последнее время это случалось часто, к ужасному часу, который ей пришлось пережить три недели тому назад, когда она уже поверила, что Сэмми не миновать исправительной колонии, а то и хуже, но так кстати появившийся Оливер спас и ее, и сына. «Я никогда не смогу отблагодарить его. Я бы сделала все, о чем бы он меня ни попросил сегодня или завтра».
  Кэдгуит, так представился этот мужчина и в доказательство протянул визитную карточку: «П. Дж. Кэдгуит, региональный супервайзер, „Френдшип хоум маркетинг, Лимитед“, отделения – везде». «Окажи своим друзьям услугу, – тянулось понизу. – Заработай состояние, не выходя из дома». Он стоял на том самом месте, где сейчас стояла Элси, позвонив в дверь в десять часов вечера, и его напомаженные волосы и начищенные туфли блестели под светом фонаря.
  – Я бы хотел поговорить с мистером Сэмюэлем Уотмором, если такое возможно, мадам. Он, часом, не ваш муж?
  – Мой муж умер, – ответила Элси. – Сэмми – мой сын. Что вам угодно?
  Здесь она допустила первую ошибку, да только поняла это слишком поздно. Ей следовало сказать, что Джек в пабе и вернется с минуты на минуту. Ей следовало сказать, что Джек задаст ему хорошую трепку, если он посмеет сунуть свой грязный нос в ее дом. Ей следовало захлопнуть перед ним дверь, Олли потом указал, что именно так и надо было поступить вместо того, чтобы позволить Кэдгуиту пройти мимо нее в холл, да еще и самой крикнуть: «Сэмми, где ты, дорогой, тебя хочет видеть какой-то джентльмен», – за долю секунды до того, как увидела сына через приоткрытую дверь гостиной: на животе, крепко зажмурившись, тот пытался заползти за диван. А потом – только отрывочные воспоминания, цельной картины не складывалось.
  Сэмми посреди гостиной, мертвенно-бледный, с закрытыми глазами, качающий головой, но говорящий «да». Миссис Уотмор, шепчущая: «Сэмми». Кэдгуит с гордо вскинутым, будто у императора подбородком: «Где? Покажи мне, где?» Сэмми, засунувший руку в кувшинчик из-под имбиря, где он прятал ключ. Элси с Сэмми и Кэдгуитом в сарае Джека, где Джек и Сэмми вместе мастерили модели кораблей, когда Джек возвращался из плавания, испанские галеоны, ялы, баркасы, все вручную, без единой покупной детали. Занятие это Сэмми обожал, поэтому после смерти Джека приходил в сарай и грустил, пока Элси не решила, что пользы от этого сыну никакой, только вред, и не заперла сарай на ключ в надежде помочь Сэмми сжиться с потерей отца. Сэмми, открывающий один за другим ящики стоявших в сарае шкафов, в которых и лежали образцы товаров от «Френдшип хоум маркетинг, Ли-митед», отделения – везде. Окажи своим друзьям услугу. Заработай состояние, не выходя из дома». Да только Сэмми никому не оказывал услуг и не заработал ни пенни. Он записался в агенты-распространители и аккуратно складывал все, что ему присылали, стараясь заменить этими сокровищами погибшего отца, а может, это был его подарок отцу: бижутерия, вечные часы, норвежские шерстяные водолазки, пластиковые линзы, увеличивающие размер экрана телевизора, дезодоранты, лаки для волос, карманные калькуляторы, дамы и господа в деревянных шале, которые выходили из дома как при солнце, так и в дождь… всего на одну тысячу семьсот тридцать фунтов, как скрупулезно подсчитал мистер Кэдгуит, когда они вернулись в гостиную, а с учетом процентов, упущенной выгоды, его времени, потраченного на приезд в Абботс-Ки, одна тысяча восемьсот пятьдесят фунтов, но из дружеских чувств, которыми он проникся и к Сэмми, и к Элси, мистер Кэдгуит соглашался взять одну тысячу восемьсот фунтов наличными сразу или получать по сто фунтов двадцать четыре месяца, с немедленным первым платежом.
  У Элси просто не укладывалось в голове, что Сэмми додумался до такого и все проделал, без чьей-либо помощи заполнил всю необходимую документацию, придумал новую дату рождения и расписался, как взрослый, но ему это удалось, потому что мистер Кэдгуит привез с собой все бумаги, отпечатанные типографским способом, сложенные в официального вида коричневый конверт с пуговицей и петелькой: контракт, подписанный Сэмми, в котором тот указал, что ему сорок пять лет, в этом возрасте погиб Джек, впечатляющий бланк «Торжественного обещания оплаты заказов», со львами в углах для большей торжественности. И Элси подписала бы все бумаги, отдала бы в залог и «Клуб», и все, что угодно, лишь бы снять Сэмми с крючка, если бы, слава тебе, господи, не открылась дверь и через порог не переступил вернувшийся после последнего в этот день выступления Олли, как всегда, в берете и длинном, до пола, сером пальто. Увидел сидящего на диване Сэмми, мертвого, пусть и с открытыми глазами, и ее… Она думала, что после смерти Джека уже никогда не заплачет, но, как выяснилось, ошибалась.
  Прежде всего Олли прочитал все бумаги, медленно, морща нос, потирая его, хмурясь, словно человек, который знает, о чем речь, и которому определенно не нравится то, что он видит перед собой. Кэдгуит молча наблюдал. Прочитав все до конца, по-прежнему хмурясь, он вернулся к началу и, читая на этот раз, похоже, весь подобрался, напрягся, сгруппировался, как случается с мужчинами, когда они готовятся к решительной схватке. Она, как зачарованная, наблюдала за этим перевоплощением, совсем как в фильме, который так нравился и ей и Сэмми, где шотландский герой выходит из пещеры в полном вооружении, и ты понимаешь, что вот он, спаситель, хотя это было ясно с первого кадра. И Кэдгуит, наверное, что-то почувствовал, потому что, когда Олли принялся читать контракт в третий раз, контракт, а потом и «Торжественное обещание оплаты заказов», уверенности в нем заметно поубавилось.
  – Покажите мне заказы, – приказал Олли, и Кэдгуит показал ему заказы, многие, многие страницы, с процентами и итоговой суммой в нижней части каждой. Олли внимательно ознакомился и с заказами. Среди цифр он чувствовал себя уверенно, совсем как бухгалтеры и банкиры, воспринимал их с той же легкостью, что и слова.
  – У вас нет ни единого шанса, – сказал он Кэдгуиту. – Контракт – бред сивой кобылы, счета – чушь, Сэм – несовершеннолетний, а вы – преступник. Забирайте свои бумажки и проваливайте.
  И, разумеется, габариты Олли впечатляли так же, как голос, если он не говорил с вами сквозь клок ваты, сильный, строгий, командный, присущий героям судебных мелодрам. И глаза тоже, если он смотрел прямо перед собой, а не в пол. Злые глаза. Глаза бедняка-ирландца после длительного тюремного заключения за проступок, который он не совершал. У двери он что-то сказал Кэдгуиту, отчего тот ретировался еще быстрее. Элси слов не разобрала в отличие от Сэмми, который в последующие недели, пока приходил в себя, повторял их снова и снова, словно они придавали ему сил, стали его девизом: «Если ты еще раз появишься здесь, я сломаю твою тонкую грязную шею». Слова эти Олли произнес тихо, размеренно, без эмоций, не угроза, а информация, но именно они помогли Сэмми забыть о случившемся, как забывают о страшном сне. И все время, которое Сэмми и Олли провели в сарае, пакуя собранные там сокровища для отправки «Френдшип хоум маркетинг», Сэмми повторял, подбадривая себя: «Если ты еще раз появишься здесь, я сломаю твою тонкую грязную шею». Как молитву надежды.
  * * *
  Оливер наконец-то соблаговолил услышать ее.
  – Сейчас я не могу говорить с ним, спасибо, Элси. Боюсь, это неудобно, – ответил он, как всегда, безупречно-вежливо из тени, отбрасываемой беретом. Потом потянулся, выгнув спину, высоко подняв руки, вскинув подбородок, словно гвардеец, вставший по стойке «смирно». На мгновение застыл, огромного роста, невероятной ширины, на его фоне пигмеем казался не только Сэмми и минивэн, выкрашенный в ярко-красный цвет, с надписью «ВОЛШЕБНЫЙ АВТОБУС ДЯДЮШКИ ОЛЛИ» в розовом круге на борту. Круг этот потерял форму, а буквы кое– Где облупились, спасибо вандалам и неловким парковкам.
  – В час мы выступаем в Тайднмауте, в три – в Торки, – объяснил он, каким-то чудом втискиваясь на сиденье водителя. Сэмми уже устроился рядом, с красным мячом, о который бился лбом, с нетерпением ожидая отъезда. – А в шесть – в Спас-армии. – Двигатель кашлянул, но не завелся. – Они хотят эту чертову «Угадай, где?», – добавил он, перекрывая разочарованный вскрик Сэмми.
  Оливер повернул ключ зажигания второй раз с тем же результатом. «Он опять залил свечи, – подумала Элси. – Черт, да он опоздает на собственные похороны».
  – Если мы не сыграем в «Угадай, где?», день пройдет зря, не так ли, Сэмми? – С третьим поворотом ключа двигатель таки завелся. – Пока, Элси. Скажи, что я позвоню ему завтра, пожалуйста. Утром. До работы. И перестань биться головой об мяч, – последнее уже относилось к Сэмми. – Это глупо.
  Сэмми перестал. Элси Уотмор наблюдала, как минивэн движется по склону холма к набережной. Площадь с круговым движением он объехал дважды, прежде чем свернул в нужную улицу, выпустив из выхлопной трубы облако сизого дыма. А потом, как случалось всегда, когда она провожала минивэн взглядом, ее охватила тревога. Она не могла сдержать ее, да и не знала, хотела ли. Тревога не за Сэмми, вот что странно, а за Олли. Она боялась, что он больше не вернется. Всякий раз, когда он уходил из дома или уезжал на минивэне, даже если вез Сэмми в «Легион» сыграть партию на бильярде, она прощалась с ним навсегда, как с Джеком, когда тот уходил в море.
  Еще не вырвавшись из мира грез, Элси покинула залитое солнцем крыльцо, вернулась в холл и, к своему удивлению, обнаружила, что Артур Тугуд все еще ждет у телефона.
  – У мистера Хоторна вся вторая половина дня занята выступлениями, – сообщила она ему пренебрежительным тоном. – Вернется он поздно. Перезвонит вам завтра, если сумеет.
  Но завтра Тугуда не устроило. Испытывая к ней безмерное доверие, он продиктовал свой домашний номер, не указанный в телефонном справочнике. «Пусть Олли обязательно позвонит в любое время дня и ночи, вы меня слышите, Элси?» Потом попытался вызнать, а где будет выступать Олли. Элси отвечала уклончиво. Вроде бы мистер Хоторн что-то говорил о каком-то большом отеле в Торки. И о хостеле Армии спасения в шесть вечера. А может, в семь, она забыла. Иной раз ей ни с кем не хотелось делить Олли, особенно с назойливым банковским менеджером: когда в последний раз она приходила к нему, чтобы взять ссуду, ей предложили обсудить детали в постели.
  * * *
  – Тугуд, –возмущенно повторил Оливер, объезжая клумбу на площади с круговым движением. – Обычные бумаги. Дружеский разговор. Глупый предлог. Черт, – он проскочил нужный поворот. Сэмми радостно завопил. – Что там осталось подписывать? – он обращался к Сэмми, как к равному, всегда так с ним разговаривал. – Она получила чертов дом. Она получила чертовы деньги. Она получила Кармен. Чего у нее больше нет, так это меня, как ей и хотелось.
  – Значит, она лишилась лучшего куска, не так ли? – весело прокричал Сэмми .
  – Лучшее – это Кармен, – прорычал Оливер, и Сэмми на какое-то время прикусил язык.
  Они ползли вверх по склону. Торопящийся грузовик едва не вытеснил их на тротуар. Подъемы давались минивэну с трудом.
  – Что мы им показываем? – спросил Сэмми, когда решил, что можно вновь подать голос.
  – Меню А. Прыгающий мяч, волшебные бусины, найди птичку, ветряные мельницы ума, скульптура щенка, оригами, тяжелые шаги, и уезжаем. Что не так? – спросил он, когда из груди Сэмми вырвался вопль отчаяния.
  – А вращающиеся тарелки?
  – Если останется время, будут и тарелки. Если останется время.
  Вращающиеся тарелки удавались Сэмми лучше всего. Он практиковался с ними день и ночь. Крутить больше одной одновременно ему не удавалось, но он все равно гордился собой. Они въехали в мрачный жилой квартал. Рекламный щит предупреждал об угрозе сердечных заболеваний. Название лекарства прочитать они не успели.
  – Ищи воздушные шарики, – приказал Оливер.
  Сэмми уже искал. Отодвинув в сторону красный мяч, припал к ветровому стеклу. Шарики, два зеленых, два красных, болтались за окном верхнего этажа дома 24. Въехав левыми колесами на тротуар, Оливер бросил Сэмми ключи, чтобы тот начал разгружать реквизит, а сам, с развевающимися от ветра полами пальто, зашагал по бетонной дорожке. На матовой стеклянной па-нели двери красовалась яркая наклейка: «С ДНЕМ РОЖДЕНЬЯ, МЭРИ ДЖО!» Изнутри просачивались запахи табачного дыма и пережаренной курицы. Оливер нажал на кнопку звонка, услышал, как мелодичная трель растворилась в радостных детских воплях. Дверь распахнулась, и перед ним предстали две запыхавшиеся девочки в выходных платьицах. Оливер стянул с головы берет и низко поклонился.
  – Дядя Олли, – с важностью, которая никого не могла напугать, представился он. – Знаменитый маг и волшебник. К вашим услугам, юные леди. В дождь и солнце. А теперь, будьте любезны, отведите меня к самому главному.
  За спиной девочек появился мужчина с бритым черепом. В жилетке, расшитой бисером, с татуировками на первой фаланге каждого пальца. Пройдя следом за ним в гостиную, Оливер оценил сцену и аудиторию. В последнее время ему приходилось работать в особняках, амбарах, актовых залах деревенских школ, на пляжах, в автобусном ангаре у набережной при восьмибалльном шторме. Он практиковался утром и выступал во второй половине дня. Работал для детей бедняков, детей богатых, больных детей и сирот. Поначалу позволял им запихивать себя в угол вместе с телевизором и Британской энциклопедией. Но теперь уже знал, как постоять за себя. В этот день условия были не лучшие, но терпимые. Шестеро взрослых и тридцать детей набились в крохотную гостиную. Дети полукругом уселись на полу, взрослые, как на групповой фотографии, оккупировали диван: мужчины – на сиденье, женщины, скинув туфли на спинке. Раскладывая инвентарь, Оливер не снял серое длиннополое пальто. Наклоняясь и поднимаясь, собирая с помощью Сэмми клетку с исчезающей канарейкой или лампу Аладдина, которая, если ее терли, расставалась с хранящимися внутри бесценными сокровищами, он использовал полы как прикрытие. А когда приседал на корточки, чтобы обратиться к детям, он следовал такому принципу: никогда не говорить с детьми свысока, только находясь с ними на одном уровне или ниже, наклонялся вперед, массивные колени оказывались позади ушей, и протягивал руки к детям, напоминая то ли молящегося богомола, то ли пророка, то ли гигантское насекомое.
  – Всем привет, – начал он на удивление мягким голосом. – Я – дядюшка Олли, знаменитый маг и волшебник. – На его лице сияла лучезарная улыбка. – А по мою правую руку великий, но не очень хороший Сэмми Уотмор, мой бесценный помощник. Сэмми, пожалуйста, поклонись… ОЙ!
  Ой в тот самый момент, когда Рокко, енот, кусает его, а происходит это всегда после слова «поклонись». Огромное тело Олли взлетает вверх, а потом опускается, при этом Олли незаметно отпускает пружинку на животе Рокко. А когда Рокко поднимается на задние лапки, его тоже представляют зрителям. Наконец Олли приветствует всех детей, а особенно Мэри Джо, именинницу, худенькую и очень красивую девочку. После этого работа Рокко – показать детям, какой великий и ужасный волшебник его хозяин, что он и проделывает, высовывая мордочку из рукава серого пальто и восклицая: «О, если б вы только знали, сколько здесь всего!» А затем из рукава летят игральные карты, все тузы, чучело канарейки, целлофановый пакет с недоеденными сандвичами и пластиковая бутылка с надписью «ВЫПИВКА». И, развенчав Олли как мага, пусть и не совсем, Рокко развенчивает его и как акробата, вцепившись в плечо и испуганно попискивая, когда Оливер с удивительной для его габаритов грацией перекатывается на красном мяче по миниатюрной сцене гостиной, раскинув руки, с летящими следом полами серого пальто. Едва не натыкается на книжные полки, столы, телевизор, едва не отдавливает ноги детей, сидящих в первом ряду, и все это под предупреждения Рокко с заднего сиденья: ты превысил допустимую скорость, перевернул полицейскую машину, едешь навстречу потоку по улице с односторонним движением. Аудитория к этому времени уже заряжена энергией, заряжен и Олли. Его голова отброшена назад, густые черные волосы плывут сзади, словно у великого дирижера, щеки пылают от удовольствия, глаза молодые и ясные, он смеется, и дети смеются еще громче. Он – принц смеха, источник веселья. Он – неуклюжий клоун, которого нужно оберегать, он – добрый бог, который может принести радость и зачаровать, не уничтожая.
  – А теперь, принцесса Мэри Джо, я хочу, чтобы ты взяла у Сэмми эту деревянную ложку… дай ей деревянную ложку, дружище… Мэри Джо, я хочу, чтобы ты очень медленно помешала ложкой в этом горшке, очень медленно и сосредоточенно. Сэмми, давай горшок. Спасибо, Сэмми. Итак, вы все заглянули в горшок, не правда ли? Вы видели, что он пуст, если не считать нескольких бусинок, которые не нужны ни людям, ни зверям.
  – И они знают, что у горшка есть второе дно, старый толстый дурак! – кричит Рокко под громкие аплодисменты.
  – Рокко, ты – мерзкий, маленький, вонючий, волосатый хорек!
  – Енот! Енот! Не хорек! Енот!
  – Придержи язык, Рокко. Мэри Джо, раньше ты когда-нибудь была принцессой? – Покачиванием головы Мэри Джо показывает, что особой королевской крови ей бывать не приходилось. – Тогда я хочу, чтобы ты загадала желание, пожалуйста, Мэри Джо. Очень большое, красивое, очень секретное желание. Загадывай что хочешь. Сэмми, крепко держи этот горшок. ОЙ!.. Рокко, если сделаешь это еще раз…
  Но тут Оливер решает не давать Рокко такого шанса. Хватает за голову и за хвост, подносит согнутую спинку ко рту и отхватывает огромный кусок, потом под взрывы смеха и крики ужаса выплевывает клок шерсти, который незаметно вытащил из-за пазухи.
  – А мне не больно, а мне не больно! – кричит Рокко, перекрывая аплодисменты. Но Оливер его игнорирует. Все его внимание сосредоточено на горшке.
  – Мальчики и девочки, я хочу, чтобы вы заглянули в горшок и посмотрели на эти бусинки. Мэри Джо, ты уже загадала желание?
  Легкий кивок говорит о том, что желание загадано.
  – Медленно помешивай ложкой, Мэри Джо… Дай магии шанс… Помешивай эти бусинки! Ты загадала, Мэри Джо? Выполнение хорошего желания требует времени. Ага. Прекрасно. Божественно.
  Оливер отпрыгивает назад, растопыренными пальцами пытается защитить взгляд от великолепия своего творения. Перед нами стоит принцесса, на шее серебрится ожерелье, на голове – серебряная диадема. Руки Оливера рассекают воздух вокруг нее, не прикасаясь к ней, потому что прикосновение – табу…
  – Ничего, что монеты, сквайр? – спрашивает мужчина с бритым черепом, отсчитывая двадцать пять монет по одному фунту, которые достает из кожаного мешочка.
  Пока идет подсчет, Оливер вдруг вспоминает Тугуда и банк, и у него начинает сосать под ложечкой. Как-то странно ведет себя банковский менеджер, и Оливер не ждет от этого ничего хорошего.
  – Мы сможем поиграть в бильярд в воскресенье? – спрашивает Сэмми, когда они вновь в минивэне.
  – Посмотрим, – отвечает Оливер, откусывая половину бутерброда с колбасой.
  Второе выступление в ту пятницу имело место быть в банкетном зале королевского отеля «Эспланада» в Торки. Аудитория состояла из двадцати детей семейств высшего света с голосами из детства Оливера, дюжины скучающих мамаш в джинсах и жемчугах и двух превосходно вымуштрованных официантов в накрахмаленных рубашках, которые сунули Сэмми тарелку сандвичей с семгой.
  – Мы от вас просто в восторге, – говорила красивая дама, выписывая чек в комнате для бриджа, – двадцать пять фунтов – это невероятно дешево. Я не знаю ни одного человека, который в наши дни что-нибудь сделал за двадцать пять фунтов, – добавила она, вскинув брови и улыбнувшись. – Вы, должно быть, постоянно заняты. – Не поняв смысла последней фразы, Оливер пробормотал что-то невразумительное и густо покраснел. – Видите ли, во время вашего выступления вам звонили два человека. Или один человек звонил два раза. Просто домогался вас. Боюсь, я попросила телефонистку сказать, что вы в туалете. Это ужасно?
  Здание Армии спасения на окраине города красным кирпичом, закругленными углами и узкими окнами-бойницами напоминало современный форт, засев в котором солдаты Иисуса могли вести круговую оборону. Оливер высадил Сэмми у подножия Западного холма, потому что Элси Уотмор не хотела, чтобы сын опаздывал к чаю. Тридцать шесть детишек сидели за длинным столом в зале собраний, ожидая, когда им разрешат поесть картофельных чипсов из бумажных коробочек, которые принес мужчина в пальто с бобровым воротником. Во главе стола стояла Робин, рыжеволосая женщина в зеленом спортивном костюме и очках-бабочках.
  – Все подняли правую руку, как я, – приказала Робин, вскидывая правую руку. – Теперь точно так же поднимите левую руку. Сложите их вместе. Господи Иисусе, помоги нам насладиться нашей пищей и нашим вечером игр и танцев и не принимать их как должное. Не позволяй нам устраивать беспорядка и не дай забыть о всех бедных детях в больнице и других местах, которые не смогут поразвлечься сегодня. Когда вы увидите, что я или лейтенант вот так помашем руками, вы должны прекратить то, что делаете, и застыть. Движение наших рук означает, что мы хотим вам что-то сказать или вы слишком расшалились.
  Под заунывные мелодии начались не слишком шумные игры: «Лодочки», «Прыгающие слоники», «Стой-замри». Наконец дело дошло до «Спящих львов», и последней спящей львицей стала длинноволосая девятилетняя Венера. Застыв в центре комнаты, она крепко сжимала веки, тогда как остальные мальчишки и девчонки щекотали ее, безуспешно пытаясь заставить рассмеяться и открыть глаза.
  – А теперь все встали и приготовились сыграть в «Угадай, где?»! – торопливо воскликнул Оливер, заслужив недовольный взгляд Робин.
  Дети ответили радостными воплями. Вскоре от стробоскопа и грохочущей музыки у Оливера разболелась голова, как, впрочем, бывало всегда. Робин принесла ему чашку чая и что-то крикнула, но он не расслышал ни слова. Однако поблагодарил ее кивком, но она не отходила. Тогда он крикнул, перекрывая шум: «Спасибо!» – но она продолжала что-то говорить. Оливер приглушил звук и наклонился к ее рту.
  – Какой-то мужчина в шляпе хочет побеседовать с вами! – прокричала она, не замечая, что музыка стихла. – В зеленой, с загнутыми полями. По срочному делу.
  Повернувшись в указанном направлении, Оливер разглядел Артура Тугуда, стоявшего у чайного бара в компании мужчины в пальто с бобровым воротником. В трилби и лыжной куртке из какого-то блестящего материала. В мерцающем свете стробоскопа он вдруг превратился в низенького и толстого дьявола, когда улыбнулся и поднял переливающиеся всеми цветами радуги руки, чтобы показать, что оружия у него нет.
  Глава 3
  Директор больницы сложил руки, как принято на Востоке, когда приносят извинения, и высказал сожаление в связи с отсутствием достаточно мощной холодильной установки. Главный врач в запятнанном кровью халате согласился с ним. Как и мэр, который надел черный костюм из уважения к мертвым и в честь прибытия английских дипломатов из Стамбула.
  – Холодильную установку заменят зимой, – слова мэра Броку переводил консул Ее величества, тогда как остальные почтительно слушали и кивали. – Заменят, несмотря на значительные расходы. Это будет английская холодильная установка. Его превосходительство мэр лично введет ее в строй. Уже назначена дата торжественной церемонии. Мэр уважает английскую технику. Он настоял на покупке продукции лучшей фирмы. – Брок с легкой улыбкой впитывал эту информацию, тогда как мэр продолжал превозносить Британию и произведенные там товары, а его сопровождающие, чувствующие себя в подвале очень неуютно, продолжали энергично кивать. – Мэр хочет, чтобы вы знали, он очень сожалеет, что такое случилось с нашим другом из Лондона. Мэр бывал в Лондоне. Видел Тауэр, Бу-кингемский дворец и другие достопримечательности. Он очень уважает британский образ жизни.
  – Рад это слышать, – ответил Брок, не поднимая седой головы. – Поблагодарите мэра за его хлопоты, Гарри, если вас это не затруднит.
  – Он спросил, откуда вы, – понизив голос, добавил консул после того, как выполнил просьбу Брока. – Я ответил – Форин оффис. Специальный отдел, занимающийся англичанами, умершими за границей.
  – Так и есть, Гарри. Вы не погрешили против истины. Благодарю вас, – вежливо ответил Брок.
  Но, несмотря на мягкость тона, консул отметил в его голосе нотки властности, причем не в первый раз. Он уже понимал, что перед ним далеко не простой человек, многослойный человек, и не от всех слоев хорошо пахло. Замаскированный хищник. Душа у консула была робкая. Он, конечно, многое подмечал, но скрывал свои чувства под маской небрежного безразличия. Переводил он, уставившись в далекое далеко, хмуря брови, унаследовав эту привычку от своего отца, известного египтолога.
  – Меня вырвет, – предупредил он Брока, когда они поднимались на холм. – Со мной такое всегда. Выворачивает, даже когда я вижу на обочине дохлую собаку. Смерть и я просто несовместимы.
  На что Брок лишь улыбнулся и покачал головой, как бы говоря, что в мире есть место самым разным людям.
  Двое англичан стояли бок о бок рядом с оцинкованной железной ванной. Директор больницы, главный врач, мэр и его свита расположились с другой стороны на небольшом возвышении с прилипшими к лицам улыбками. Между ними, обнаженный и лишившийся половины головы, застыл мистер Альфред Уинзер. В позе зародыша на кубиках льда из автомата на главной площади у подножия холма. На столике с колесиками, стоявшем у его ног, меж тубами спрея от мух лежал чей-то недоеденный завтрак. В углу мерно жужжал электрический вентилятор, рядом с дверью древнего лифта, который, как предположил консул, использовался для транспортировки тел. Той же цели служил и металлический желоб, приставленный к забранному решеткой окну. Иногда мимо шуршали шины машин «Скорой помощи», иной раз слышались торопливые шаги: кто-то нес добрую весть живым. Пахло гнилью и формальдегидом. От этого запаха у консула першило в горле и конвульсивно сжимался желудок.
  – Вскрытие проведут в понедельник или во вторник, – хмурясь, переводил консул. – Патологоанатом сейчас в Адане, очень занят. Лучший специалист в Турции. Сначала вдова должна опознать покойного. Паспорта нашего друга недостаточно. И еще, это самоубийство.
  Все эти откровения шептались в левое ухо Брока, тогда как последний продолжал разглядывать труп.
  – Простите, Гарри? – взгляд сместился на консула.
  – Он говорит, это самоубийство, – повторил консул. А постольку Брок не отреагировал, добавил: – Самоубийство. Честное слово.
  – Кто говорит? – спросил Брок, словно до него медленно доходил смысл услышанного.
  – Капитан Али.
  – Который из них, Гарри? Будьте так любезны, освежите мою память.
  Но Брок и так знал, о ком речь. Задолго до заданного вопроса его небесно-синий глаз выхватил улыбающегося, сонного капитана местной полиции в отутюженной серой форме и очках в золотой оправе, которыми тот очень гордился. В сопровождении двух подчиненных в штатском он расположился на периферии мэрской свиты.
  – Капитан говорит, что провел тщательное расследование и уверен, что вскрытие подтвердит его выводы. Самоубийство в состоянии алкогольного опьянения. Дело абсолютно ясное. Он говорит, что вашего приезда и не требовалось, – добавил консул с очень слабой надеждой, что Брок отреагирует на эти слова предложением покинуть морг.
  – Что именно подразумевается под самоубийством, Гарри? Пожалуйста, спросите его! – Брок возобновил терпеливое изучение трупа.
  Консул переадресовал вопрос капитану.
  – Смерть от пули. Он застрелился. Пустил пулю себе в голову.
  Брок опять оторвался от трупа. Посмотрел на консула, на капитана. Его глаза с морщинками в уголках вроде бы лучились благожелательностью. Но консула они пугали.
  – Понятно, понятно. Да. Благодарю вас, Гарри, я уверен, что вы все перевели правильно. Но… – Брок вроде бы запнулся, не зная, как продолжить, но пауза не затянулась. – Если мы собираемся отнестись к версии капитана серьезно, Гарри, а таковы, несомненно, наши намерения, он, возможно, объяснит нам, как человек может вышибить себе мозги со скованными за спиной руками, поскольку такие раны на запястьях нашего друга, по моему разумению, могут появиться только от наручников. Пожалуйста, Гарри, спросите его об этом от моего имени. Вновь отмечу, вы превосходно владеете турецким.
  Консул обратился к капитану, капитан ответил, подкрепляя свои слова движениями рук и бровей, его глаза прятались за затемненными стеклами очков в золотой оправе.
  – Следы от наручников уже были на запястьях нашего друга, когда он приземлился в аэропорту Далама-на, – должным образом переводил консул. – У капитана есть свидетель, который может подтвердить, что видел их.
  – Приземлился на чем, Гарри, пожалуйста? Консул перевел вопрос.
  – Он прибыл вечерним рейсом из Стамбула.
  – Обычным рейсом? На обычном пассажирском самолете?
  – «Турецкие авиалинии». Фамилия нашего друга есть в списке пассажиров. Капитан с радостью покажет его вам.
  – И я с радостью взгляну на него, Гарри. Пожалуйста, скажите ему, что я потрясен усердием, с которым он выполняет свою работу.
  Консул сказал. Капитан с достоинством принял комплимент Брока и продолжал выкладывать свои аргументы, которые тут же переводились на английский.
  – Свидетель капитана – медицинская сестра, которая сидела в самолете рядом с нашим другом. Лучшая медицинская сестра региона, очень известная. Ее так озаботило состояние запястий нашего друга, что она умоляла его поехать с ней в клинику сразу после приземления, чтобы сделать перевязку. Он отказался. Заплетающимся языком. И по пьяни даже оттолкнул ее.
  – Ай– Яй– Яй.
  На возвышении по другую сторону ванны капитан разыгрывал описываемую им сцену: Уинзер, мешком сидящий в кресле самолетного салона, Уинзер, отмахивающийся от медсестры, всем сердцем стремящейся помочь ему, Уинзер, угрожающе поднимающий руку.
  – Второй свидетель ехал с нашим другом в автобусе из аэропорта Даламана, – перевел консул следующую порцию информации, полученную от капитана.
  – Так в город он приехал на автобусе? – радостно полюбопытствовал Брок с милой улыбкой. – Сначала обычный пассажирский рейс, потом обычный пассажирский автобус. Ну и ну. Он, между прочим, ведущий адвокат одной из самых крупных финансовых фирм лондонского Уэст-Сайда и, надо же, пользуется общественным транспортом. Рад это слышать. Пожалуй, по возвращении в Лондон следует прикупить их акций.
  Но консул не отвлекался.
  – Наш друг и второй свидетель сидели рядышком на заднем сиденье автобуса. Второй свидетель – вышедший в отставку полицейский, самый любимый полицейский здешних мест, отец крестьян. Он предложил нашему другу свежий инжир из пакета, который вез с собой. Наш друг чуть не полез на него с кулаками. У капитана есть произнесенные под присягой и подписанные показания этих двух важных свидетелей, а также водителя автобуса и стюардессы самолета. – Капитан замолчал на случай, если достопочтенный джентльмен, прибывший из Лондона, захочет задать вопрос. Но вопросов у Брока, похоже, не нашлось, и лишь улыбка, гуляющая по его лицу, выдавала безмерное восхищение. Улыбка эта подвигла капитана на новые подвиги. Он встал у мраморно-белых ног Уинзера и указал на израненные запястья.
  – Далее, эти раны оставлены не турецкими наручниками, – в голосе консула не слышалось и намека на шутку. – Турецкие наручники видны сразу, потому что они более человечные, причиняют меньше вреда заключенному. Капитан предполагает, что нашего друга арестовали в другой стране, а потом он то ли бежал, то ли ему предложили покинуть эту страну. Капитан хотел бы знать, не числится ли за нашим другом преступлений, совершенных до того, как он прибыл в Турцию. А также не совершены ли эти преступления под действием алкоголя. Он хотел бы помочь вам в этом расследовании. Он очень уважает методы английской полиции. Он говорит, что нет такого преступления, которое он и вы на пару не смогли бы раскрыть.
  – Скажите ему, что я очень польщен, пожалуйста, Гарри. Всегда приятно раскрыть преступление, даже если это всего лишь самоубийство. Однако в части преступлений, совершенных нашим другом в других странах, я должен его разочаровать. По всем документам наш друг кристально чист.
  Перевод последней тирады прервали гулкие удары в стальную дверь. Директор больницы поспешил ее открыть, и в морг ввалился усталый курд с ведром льда и клизменной трубкой. Сунул один конец трубки в ванну, засосал второй, и талая вода полилась из ванны на пол и по канавкам в полу – к канализационному стоку. Курд вывалил свежий лед в ванну и удалился. Консул метнулся за ним, согнувшись пополам, зажимая рот рукой.
  – Я не бледный. Это освещение, – хрипловатым шепотом заверил он Брока, когда вернулся.
  Возвращение консула, видимо, разозлило мэра, потому что он вдруг начал возмущаться на ломаном английском. Крепко сложенный, с фигурой камнетеса, говорил он яростно, словно обращаясь к группе забастовщиков, размахивая могучими руками, указывая то на труп, то на забранное решеткой окно, за которым лежал вверенный ему город.
  – Наш друг быть самоубийца, – негодующе прокричал он! – Наш друг быть вор. Это не наш друг. Он украсть наша лодка. Он плавать на лодке мертвый. Он быть алкоголик. В лодке быть также бутылка виски. Пустая. Какой пистолет проделать такую дыру? – риторически вопросил он, ткнув мясистым пальцем в размозженную голову бедняги Уинзера. – В этом городе, пожалуйста, у кого быть такие большие пистолеты? Ни у кого. Мы иметь только маленькие пистолеты.
  Это быть английский пистолет. Этот англичанин напиваться, красть нашу лодку, стрелять в себя. Алкоголик. Самоубийца. Все.
  Брок, не поведя и бровью, все с той же доброй улыбкой наблюдал за этим взрывом эмоций.
  – Я вот думаю, не могли бы мы вернуться чуть назад, Гарри, – предложил он. – При условии, что вы пришли в себя.
  – Как вам будет угодно, – с тяжелым вздохом ответил консул, промокнув рот бумажной салфеткой.
  – Как мы слышали, наш друг прилетел сюда внутренним пассажирским рейсом из Стамбула, а потом приехал из Даламана на общественном автобусе. Потом застрелился, так? Любопытно узнать, а почему он это сделал? Почему вообще приехал сюда? Хотел встретиться с друзьями? Снял номер в одном из прекрасных отелей города? Где предсмертная записка? Большинство англичан-самоубийц черкают пару строчек перед тем, как уйти из этого мира. Где он взял пистолет? Где теперь этот пистолет? Или они забыли показать его нам?
  Внезапно заговорили все: директор больницы, главный врач, капитан и несколько сопровождающих мэра, причем каждый стремился перекричать соседа.
  – Предсмертной записки нет, и капитан не рассчитывал ее найти, – переводил консул, вычленяя голос капитана из общего хора. – Человек, который крадет лодку, берет с собой в море бутылку виски и выпивает ее, не в состоянии что-то написать. Вы интересуетесь мотивом. Наш друг был нищим. Был дегенератом. Был сбежавшим преступником. Был извращенцем.
  – Еще и это, Гарри? Святой боже! Почему у них сложилось такое впечатление?
  – У полиции есть показания нескольких симпатичных турецких рыбаков, к которым наш друг приставал на пристани ранним вечером и пытался соблазнить,
  – монотонно бубнил консул. – Все ему отказали. Наш друг был отвергнутым гомосексуалистом, алкоголиком, беглецом от правосудия. Он решил свести счеты с жизнью. Купил бутылку виски, дождался темноты, украл лодку, вымещая этим злобу на мужчин, которые отказали ему, уплыл в море и застрелился. Пистолет упал в воду. В должное время ныряльщики его найдут. Сейчас в бухте слишком много прогулочных пароходов и лайнеров, и поиски пистолета затруднены. Где он взял пистолет? Капитан говорит, что это и неважно. Преступники – они везде преступники. Находят друг друга, продают друг другу оружие, это общеизвестно. Как ему удалось провезти на самолете пистолет из Стамбула? В багаже. Где его багаж? Поиски продолжаются. В этой стране они могут затянуться на тысячу лет.
  Брок продолжил изучение тела Уинзера.
  – Только мне представляется, Гарри, что это пуля с мягким наконечником, – заметил он. – Выходного отверстия нет, голову просто разнесло. Для этого необходима пуля типа дум-дум. Разрывная пуля.
  Перевести консул не успел, потому что мэр вновь взорвался. Проницательность политика подсказала ему в отличие от его подчиненных, что хладнокровие Брока, мягко говоря, подозрительно. Он зашагал взад-вперед, привлекая к себе внимание. Англичане, жаловался он. Почему англичане полагают, что имеют полное право приезжать сюда, задавать вопросы, хотя они сами стали причиной проблем города? Почему этот английский педераст вообще приехал в наш город? Неужели он не мог выбрать другой город и там покончить с собой? Калкан? Каз? Почему он вообще приехал в Турцию? Почему не остался в Англии вместо того, чтобы портить людям отдых и бросать тень на репутацию нашего города?
  Но и эту речь Брок воспринял благодушно. Это чувствовалось по легким кивкам, которые следовали, когда он признавал аргументы мэра, уважая местную мудрость и понимая возникшую дилемму. И здравомыслие, продемонстрированное Броком, дало результаты: мэр сначала прижал палец к губам, а потом, пусть и с усилием, заставил себя замолчать и остановиться, разве что несколько раз разрубил воздух ладонью. Капитану, однако, выдержки не хватило. Драматически вскинув руки, выставив вперед ногу, он короткими, рублеными предложениями обрисовал трагический финал.
  – Наш друг пьян, – бесстрастно переводил консул. – Он в лодке. Бутылка виски пуста. У него депрессия. Он встает. Стреляет в голову. Пистолет падает в воду. Он падает в лодку, потому что мертв. Зимой мы найдем пистолет.
  Брок все уважительно выслушал.
  – Так мы можем взглянуть на лодку, не так ли, Гарри?
  Мэр, сверкнув глазами, оживился.
  – Лодка быть грязная! Слишком много крови! Хозяин лодки очень огорчиться, очень рассердиться! Очень набожный человек! Он сжег лодку. Зачем ему такая лодка? Страховка? Плевать он хотел на страховку!
  * * *
  Брок в одиночестве неспешно шагал по узким улочкам, изображая туриста, останавливался, чтобы обозреть артефакты Оттоманской империи, ковры, отражения в витринах маленьких магазинчиков. Консула он оставил в кабинете мэра за чашкой яблочного чая и обсуждением технических вопросов, в том числе приобретения цинкового гроба и формальностей, связанных с транспортировкой трупа после проведения вскрытия. Сославшись на необходимость купить подарок для несуществующей дочери, Брок отказался от предложения мэра разделить с ним ленч, поплатившись необходимостью выслушать длиннющую лекцию о превосходных магазинах города, среди которых пальму первенства, безусловно, держал бутик, оснащенный системой кондиционирования, принадлежащий племяннику мэра. Брок не чувствовал усталости и не собирался сбавлять привычного темпа. За последние семьдесят два часа он спал максимум шесть в самолетах, в такси, по дороге на торопливо созванные совещания, в Уайтхолле утром, в Амстердаме во второй половине дня, чтобы вечером попасть в роскошные сады гасиенды наркобарона в Марбелле, ибо осведомители у Брока были везде. Самые разные люди тянулись к нему по самым разным причинам. Даже в этом маленьком городке тертые жизнью хозяева магазинов и ресторанчиков, зазывая его к себе, замечали в нем что-то особенное, отчего делали паузу, прежде чем обратиться к нему повторно. Некоторые даже понижали в уме первоначальную цену, которую собирались запросить, откликнись он на их предложение. А когда Брок, пересекая улицу, чтобы посмотреть, кто бросится следом или резко остановится, весело махал им рукой и извиняющимся тоном говорил: «Может, в следующий раз», они чувствовали, что его отказ определенным образом подтверждает их интуитивную догадку, провожали его взглядом и потом время от времени оглядывали улицу, на случай, если он будет возвращаться тем же путем.
  Добравшись до маленького рыбного порта с выкрашенным белой краской маяком, древним гранитным молом и шумными тавернами, он продолжал с интересом рассматривать все, что попадалось на глаза: магазины, торгующие сувенирами и джинсами (если он искал подарок для дочери, то где еще мог его найти?), прогулочные пароходики, скоростные катера, маленькие рыболовецкие траулеры, увешанные мантильями-сетями, заляпанный грязью джип цвета охры, припаркованный на проселке, убегающем от бухты к холмам. В джипе сидели двое, юноша и девушка. Даже с шестидесяти ярдов он видел, что они такие же грязные, как джип. Брок вошел в сувенирный магазин, покрутил в руках несколько вещей, посмотрел в зеркала, остановил свой выбор на футболке с занятной надписью, расплатился кредитной карточкой, которую использовал для текущих расходов. С пакетом в руке двинулся по молу, около маяка, убедившись, что рядом нет ни души, достал сотовый телефон, позвонил в контору, и его помощник Тэнби продиктовал несколько сообщений, которые ничего не значили для всех, кто не знал истинного смысла входящих в них слов. Выслушав последнее, Брок буркнул: «Все понял», – и отключил связь.
  По узкой деревянной лестнице спустился с мола на проселок, зашагал по нему, как обычный турист. Джип цвета охры исчез. Проселок привел Брока к ряду недостроенных летних коттеджей. По другой лестнице он поднялся на следующую террасу, на которой дома еще не начали строить. Зато хватало мусора и пустых бутылок. Брок встал на самом краю, потенциальный покупатель, желающий убедиться, что из окна его еще не построенного дома действительно, в полном соответствии с обещаниями риэлтера, будет открываться прекрасный вид. Приближалась сиеста. Ни автомобилей, ни пешеходов, ни собак не просматривалось. В деревне внизу вели дуэль два соперничающих муэдзина, один гудел басом, второй пронзительно выл. Показался джип цвета охры, поднимая за собой шлейф красной пыли. За рулем сидела девушка с круглым подбородком, широко посаженными ясными глазами и копной светлых волос. Ее бойфренд, кем бы он ни был, дулся на пассажирском сиденье. С трехдневной щетиной на щеках и серьгой в одном ухе.
  Брок оглядел дорогу, поднял руку, джип остановился, заднюю дверцу открыли изнутри. На заднем сиденье лежали ковры, некоторые свернутые, другие расстеленные. Брок метнулся в салон с удивительной для его возраста проворностью и улегся на пол. Юноша тут же набросил на него ковры. Девушка на приличной скорости погнала джип по извилистому, уходящему вверх проселку. Остановилась, лишь когда они выехали на плато.
  – Все чисто, – доложил юноша.
  Брок вылез из-под ковров и обосновался на заднем сиденье. Юноша включил радио, но не слишком громко. Зазвучала турецкая музыка, хлопки, тамбурины. Впереди лежала каменоломня, заброшенная, с большими щитами, надписи на которых предупреждали, что подходить к краю опасно. Рядом стояла деревянная скамья, давно уже сломанная. Площадка, на которой раньше разворачивались самосвалы, заросла сорняками. С плато открывался вид на шесть островов. На другой стороне бухты белели дома и отели курортного городка.
  – Выкладывайте, – приказал Брок.
  Дерека и Агги связывала только работа, хотя Дерек не отказался бы и от большего. Дерек был небрит и нагловат, Агги, длинноногую, с прямым взглядом, отличала врожденная элегантность. Дерек рассказывал, Агги поглядывала в зеркала и вроде бы не слушала. Они сняли комнату в «Дрифтвуде», говорил Дерек, бросая обвиняющие взгляды на Агги, – ночлежке у рынка, с таверной, где барменом работал Фиделио, гей-ирландец, который мог достать все, что угодно.
  – Весь город гудит, Нэт, – вмешалась Агги, говорила она с заметным шотландским акцентом. – Тема разговоров только одна – Уинзер. У каждого своя версия. У многих даже две или три.
  – Мэр – главное действующее лицо большинства слухов, – продолжал Дерек, словно Агги и не подавала голос.
  – Один из пяти братьев мэра стал большой шишкой в Германии. По слухам, ввозит и продает большие партии героина и владеет крупной строительной фирмой.
  Агги опять вмешалась:
  – Ему принадлежит сеть казино, Нэт. И развлекательный центр на Кипре. С миллионными оборотами. И вот что еще. По слухам, он тесно связан с русской мафией.
  – Неужто? – восхитился Брок, позволив себе улыбку, подчеркнувшую его возраст и отчужденность от местных проблем.
  – Согласно слухам, – докладывал Дерек, – этот брат был в городе в день смерти Уинзера. Должно быть, прилетел из Германии, поскольку его видели в лимузине, принадлежавшем невестке начальника полиции местного илея.
  – Брат начальника полиции женат на одной из богатейших наследниц Даламана, – говорил Дерек. – Ей принадлежит фирма, которая подает лимузины к частным самолетам, прибывающим из Стамбула.
  – И еще, Нэт, капитан Али смотрит в рот начальнику полиции илея! – воскликнула Агги. – Я хочу сказать, они – одна шайка-лейка, Нэт. Все повязаны. Фиделио говорит, что Али устроил себе в среду выходной, чтобы сесть за руль лимузина невестки своего шефа. Да, конечно, капитан Али не титан мысли. Но он там был, Нэт. На месте убийства. Участвовал в действе. Полицейский, Нэт! Участвовал в ритуальном групповом убийстве! Они еще хуже, чем наши!
  – Они все подчистили? – мягко спросил Брок, и на мгновение возникла пауза, потому что этот вопрос решал если не все, то многое.
  – Есть тут бывшая подружка повара Фиделио, – ответил Дерек. – Шизанутая скульпторша, англичанка. Закончила Челтнем-Ледиз-Колледж. Три дозы героина в день. Живет в коммуне неподалеку. Приходит в «Дрифтвуд» за наркотиками.
  – У нее есть маленький сын, Нэт, – вклинилась Агги, тогда как Дерек хмурился и багровел. – Его зовут Зах. Босоногий сорванец, можете мне поверить. Дети коммунаров предоставлены самим себе, продают цветы туристам, сливают бензин из их машин, пока те осматривают оттоманский форт. Заха занесло в горы, с курдскими детьми, к козам, уж не знаю зачем, когда ниже их остановился кортеж лимузинов и джипов, из которых вышли люди и устроили сцену из гангстерского фильма. – Она замолчала, ожидая комментариев, но и Нэт, и Дерек промолчали. – Одного мужчину застрелили, тогда как другие наблюдали. Убитого бросили в джип и увезли вниз, в город. Зах говорит, что зрелище было великолепное. Кровь лилась рекой, и все такое.
  Взгляд Брока скользнул по бухте и противоположному берегу. На горизонте собирались облака. В мерцающем жарком воздухе кружили канюки.
  – Где бросили в лодку с пустой бутылкой из-под виски, – закончил рассказ Агги Брок. – К счастью, не поступили так же с Захом. В горах кто-нибудь живет, кроме коз?
  – Нет, – ответил Дерек. – Тут скалы и только скалы. Ульи. Много автомобильных следов.
  Брок поворачивал голову, пока не уперся взглядом в Дерека. Улыбка осталась, но теперь ее, казалось, отлили из стали.
  – Вроде бы я говорил тебе о том, что в горы ехать не нужно, юный Дерек.
  – Фиделио пытался впарить мне свой старый «Харлей-Дэвидсон». Разрешил с час поездить на нем. Опробовать на ходу.
  – И ты опробовал.
  – Да.
  – Ослушался приказа.
  – Да.
  – И что ты увидел, юный Дерек?
  – Следы от колес автомобилей, колес джипов, обуви. Засохшую кровь в большом количестве. Какой смысл что-то прятать, если мэр и начальник полиции куплены с потрохами? И это, – и он положил на ждущую ладонь Брока целлофановую обертку с повторяющейся надписью «VIDEO – 8/60».
  – Вы уезжаете отсюда этим вечером, – приказал Брок, разглаживая обертку на колене. – Оба. В шесть часов чартерный рейс из Измира. Два места придерживают для вас. Дерек.
  – Да, сэр.
  – В данном случае в извечной борьбе между инициативой и повиновением инициатива принесла плоды. Сие указывает на то, что ты – счастливчик, не так ли, Дерек?
  – Да, сэр.
  Не имевшие никаких точек соприкосновения, кроме работы, Дерек и Агги вернулись в свою комнатушку в «Дрифтвуде» и запаковали рюкзаки. Когда Дерек спустился вниз, чтобы заплатить по счету, Агги выколотила их спальные мешки и прибралась. Помыла оставшиеся чашки и блюдца, поставила на полку, протерла раковину, открыла окна. Ее отец был школьным учителем, мать – практикующим врачом, ангелом-спасителем беднейших окраин Глазго. Обоих отличала крайняя порядочность. Покончив с уборкой, Агги последовала за Дереком, который уже ждал ее в джипе, и по извилистой прибрежной дороге они поехали в Измир. Машину вел Дерек, на лице которого читалась обида (Агги так и не подпустила его к себе), Агги следила за поворотами и поглядывала на часы. Дерек все еще кипел из-за выволочки, устроенной Броком, и поклялся, что уйдет из Службы и сдаст экзамены на адвоката, пусть даже они и выпьют из него все соки. Такую клятву он давал раз в месяц, обычно после пары пинт пива. Агги думала совсем о другом, терзаясь воспоминаниями о Захе. Она помнила, как «сняла» его, когда он пришел в таверну, чтобы купить мороженое («сняла», это же надо!), как танцевала с ним, как вместе они бросали камешки в море, как сидела с ним на волнорезе, пока он ловил рыбу, обняв за плечо, чтобы он случайно не свалился в воду. Ее замучила совесть: двадцатипятилетняя дочь добропорядочных родителей выпытывала секреты у семилетнего мальчика, который поверил, что она – женщина его мечты.
  Глава 4
  За рулем сверкающего «Ровера» Артур Тугуд восседал, как королевский кучер на козлах. «Ровер» ехал первым, следом – минивэн Оливера.
  – С чего такая суета? – полюбопытствовал Оливер во дворе хостела Армии спасения, когда Тугуд подал ему не тот чемодан.
  – Никакой суеты нет, Олли, не надо так ставить вопрос, – возразил Тугуд. – Проверка. Такое может случиться с каждым, – настаивал он, на этот раз подав нужный чемодан.
  – Какая проверка?
  – Контролирующие органы не спускают с нас глаз, проверяют, убеждаются, что все в порядке, на какое-то время успокаиваются, – терпеливо объяснял Тугуд. – Обычно проверяется одно из направлений нашей деятельности. Ничего личного здесь нет. Поверьте мне.
  – И что они проверяют сейчас?
  – Так уж случилось, что фонды. В этом месяце они проверяют фонды. Корпоративные фонды, благотворительные, семейные, офшорные. В следующем могут быть ценные бумаги, или краткосрочные займы, или что-то еще.
  – Фонд Кармен?
  – Среди других, среди многих, да. Мы это называем мирным ночным налетом. Они выбирают отделение банка, просматривают документацию по некоторым счетам, задают какие-то вопросы, отправляются в другое отделение. Рутина.
  – Почему их вдруг заинтересовал фонд Кармен? Тугуду этот допрос уже поднадоел.
  – Не фонд Кармен. Все фонды. Они проводят текущую проверку всех фондов.
  – Почему ее необходимо проводить поздним вечером? – не унимался Оливер.
  Они въехали в крохотный ярко освещенный дворик здания банка. Три ступеньки привели их к стальной двери. Тугуд уже поднес согнутый палец к кодовому замку, чтобы набрать нужную комбинацию цифр, но передумал, положил руку на левый бицепс Оливера.
  – Олли.
  Оливер высвободился.
  –Что?
  – Вы не ожидаете… не ожидали какого-то движения по счету Кармен? Недавно, скажем, в последние несколько месяцев… к примеру, в ближайшем будущем?
  – Движения?
  – Поступления денег или снятия их. Все равно. Изменения суммы на счету.
  – А почему я должен этого ожидать? Мы оба доверенные лица. Вам известно не больше моего. Что случилось? Что за игру вы ведете?
  – Да нет же, никаких игр! Мы по одну сторону. И вас… не извещали о каких-либо изменениях? Независимо? Частным образом? Через кого-то? Вам не поступала информация о том, что ситуация со счетом… может измениться?
  – Абсолютно.
  – Хорошо. Отлично. Не отступайте от этого. Оставайтесь самим собой. Детским фокусником и массовиком-затейником. Абсолютно! – Глаза Тугуда сверкнули из-под шляпы. – Когда они будут задавать вам рутинные вопросы, отвечайте так же, как мне. Вы – ее отец, вы – доверенное лицо, как и я, выполняющее возложенные на него обязанности. – Он набрал номер. Дверь зажужжала и открылась. – Вас ждут Поуд и Ланксон из нашей лондонской штаб-квартиры, – продолжил он, ведя Оливера по серому коридору, подсвеченному редкими лампочками. – Поуд – маленького роста, но имеет большой вес в банке. Ланксон больше похож на вас. Здоровяк. Нет, нет, нет, вы первый, как говорится, молодым везде у нас дорога.
  Перед тем как за ними закрылась дверь, Оливер увидел и звездное небо, и оранжевую луну, разрезанную на куски колючей проволокой, натянутой поверх стены, которая ограждала двор. Двое мужчин сидели у панорамного окна кабинета Тугуда за столом для совещаний. Поуд – маленького росточка, но с большим весом в банке, в твидовом костюме и бифокальных очках, с черными, аккуратно зачесанными назад заметно поредевшими, собранными в пряди волосами, между которыми белела лысина. Ланксон – крупный, с оттопыренными ушами, с галстуком в клюшках для гольфа и в каштановом парике.
  – Не так-то легко вас найти, мистер Хоторн, – строго отчеканил Поуд. – Артуру пришлось носиться за вами по всему городу, не так ли, Артур?
  – Моя трубка вам мешает? – спросил Ланксон. – Вы уверены, что нет? Снимите пальто, мистер Хоторн. Повесьте вон там.
  Оливер снял берет, но остался в пальто. Сел. Напряженное молчание висело в кабинете, пока Поуд перебирал бумаги, а Ланксон выбивал трубку в пепельницу. «Белые жалюзи, – сухо отметил Оливер. -Белые стены. Белые лампы. Таков любимый цвет банков по ночам.
  – Позволите называть вас Олли? – спросил Поуд.
  – Пожалуйста.
  – Мы – Рег и Уолтер… только не Уолли, если не возражаете, – вставил Ланксон. – Он – Рег. – Молчание вернулось. – А я – Уолтер, – добавил со смешком, который никто не подхватил.
  «Вам бы седые пушистые бакенбарды, – думал Оливер, – и лиловые, прихваченные морозом носы. Часы-луковицы в карманах пиджаков, а не шариковые ручки». Поуд держал в руке блокнот. Оливер заметил, что надписи сделаны разными почерками. Имелись колонки дат и чисел. Но разговор начал не Поуд. Ланксон. Заговорил важно сквозь сигарный дым. Он сразу переходит к делу. Нет смысла ходить вокруг да около.
  – Моя сфера деятельности, доставшаяся мне за мои грехи, – безопасность банка, Олли. То, что мы называем соблюдение инструкций. Сюда входит все, от ночного сторожа, который выпил на дежурстве банку пива, до кассира, который платит себе вторую зарплату из ящика с деньгами. – Опять же никто не рассмеялся.
  – А сейчас нас интересуют, как вы уже поняли со слов Артура, фонды. – Затяжка.
  «Короткая у него трубка», – отметил Оливер. Вспомнил, что в детстве у него была такая же, из китайской глины, чтобы пускать мыльные пузыри в ванне.
  – Мы хотим у вас кое-что спросить, Олли. Кто такой мистер Крауч?
  «Абстракция, – ответил Брок, когда Оливер задал тот же самый вопрос сто лет тому назад в пабе в Хаммерсмите. – Мы хотели назвать его Джоном Ду, но как-то не сложилось».
  – Друг моей семьи, – сообщил Оливер берету, лежащему у него на коленях. «Тупость и еще раз тупость, – внушал ему Брок. – Старайся казаться тупым. Не показывай, что ты умен. Мы, копперы, тупость любим».
  – Да? – в некотором недоумении переспросил Ланксон. – Что же он за друг, Олли?
  – Он живет в Вест-Индии, – ответил Оливер, словно место жительства мистера Крауча и определяло степень их дружеских отношений.
  – Ага! Как я понимаю, чернокожий джентльмен?
  – Насколько мне известно, нет. Просто он там живет.
  – Где именно?
  – Антигуа. В досье это есть.
  Ошибка. Проявление ума. Лучше выглядеть дураком. Тупость и еще раз тупость.
  – Хороший человек? Вам нравится? – гнул свое Ланксон, поощряюще вскинув брови.
  – Я никогда с ним не встречался. Он связывается со мной через лондонских солиситоров.
  Ланксон одновременно улыбается и хмурится, выражая некое сомнение. Попыхивает трубкой, дабы успокоиться. Мыльные пузыри над ней не появляются. Корчит гримасу, которая среди курильщиков трубок сходит за улыбку.
  – Вы с ним никогда не встречались, но он дарит фонду вашей дочери Кармен сто пятьдесят тысяч фунтов. Через своих лондонских солиситоров, – уточнил он сквозь облако дыма.
  «Решение одобрено, – говорит Брок. В пабе. В автомобиле. Шагая по лесу. – Не будь дураком. Все подписано». Оливер стоит на своем. Весь день стоял на своем. «Мне без разницы, одобрено оно или нет. Я его не одобряю».
  – Разве вы не находите, что это необычный способ вести дела? – полюбопытствовал Ланксон.
  – Какой способ?
  – Дарить такую большую сумму дочери человека, с которым никогда не встречался? Через солиситоров.
  – Крауч – богатый человек, – ответил Оливер. – Он наш дальний родственник, троюродный брат или что-то в этом роде. Он объявил себя ангелом-хранителем Кармен.
  – Это мы называем синдромом неопределенного дядюшки, – ухмыляется Ланксон, посмотрев сначала на Поуда, потом на Тугуда.
  И получает отповедь от Тугуда.
  – Никакой это не синдром! Это обычная банковская практика. Богатый человек, друг семьи, объявляет себя ангелом-хранителем ребенка – вот это синдром, тут я согласен, – торжествуя, заканчивает он, противореча себе едва ли не в каждом слове, однако отстаивая свою точку зрения. – Или я не прав, Рег?
  Но маленький Поуд, который имеет большой вес в банке, слишком увлечен записями в блокноте, чтобы отвечать. Он нашел другой подход и перехватывает инициативу у Ланксона, вскинув на Оливера глаза, прикрытые бифокальными линзами. В свете настольной лампы, стоящей у его плеча, сквозь редкие волосы проблескивает кожа.
  – Олли, – голос у Поуда тонкий и пронзительный, рапира в сравнении с топором Ланксона.
  – Что?
  – Давайте вернемся к самому началу, хорошо?
  – Началу чего?
  – Пока слушайте, хорошо? Я бы хотел начать со дня учреждения фонда и двинуться вперед, к настоящему времени, если вы не возражаете, Олли. Меня интересуют исключительно технические детали. Прошлые дела и modus operandi. Вы следите за ходом моих мыслей? – Пожатие плеч Олли можно истолковать и как положительный ответ. – Согласно нашим документам, вы пришли в этот самый кабинет, предварительно договорившись с Артуром о встрече, восемнадцать месяцев тому назад, ровно через неделю после рождения Кармен. Правильно?
  – Правильно, – тупо и без эмоций.
  – К тому времени вы уже шесть месяцев были клиентом банка. А незадолго до этого приехали в эти места из-за границы. Откуда, напомните?
  «Никогда не был в Австралии?» – спрашивает Брок. «Никогда», – отвечает Оливер. «Хорошо. Потому что именно там ты жил последние четыре года».
  – Из Австралии.
  – И где вы там жили… что делали?
  – Колесил по стране. Работал на овечьих ранчо. Подавал жареную курятину в кафе. Какая работа подворачивалась, за ту и брался.
  – Фокусы, значит, не показывали? В те дни?
  – Нет.
  – Как долго вы не были резидентом Великобритании и не платили налоги? К моменту вашего возвращения.
  «Всю информацию, касающуюся тебя, из архивов налогового управления мы изъяли. Теперь ты Хоторн, резидент, вернувшийся из Австралии».
  – Три года. Четыре, – поправил себя Оливер, в очередкой раз демонстрируя собственную тупость. – Скорее четыре.
  – То есть к моменту прихода к Артуру ваши доходы подлежали налогообложению в Великобритании, но вы не работали по найму. Уже показывали фокусы. И успели жениться.
  – Да.
  – И Артур, полагаю, угостил вас чашкой чая, не так ли, Артур?
  Взрыв веселья, чтобы напомнить нам, что банкиры ценят человеческие отношения, пусть иной раз и вынуждены принимать жесткие решения.
  – Для этого на его счету лежала слишком маленькая сумма, – подал голос Тугуд, чтобы показать, что ничто человеческое не чуждо и ему.
  – Я просто восстанавливаю факты, вы понимаете, Олли, – объяснил Поуд, и Оливер кивнул, показывая, что насчет фактов ему все ясно. – Вы сказали Артуру, что хотите учредить фонд и положить на его счет деньги, так? Для Кармен.
  – Так.
  – И Артур предложил вам, что вполне логично, поскольку речь шла о скромной сумме, обратиться в государственную сберегательную кассу, или в строительное общество, или в страховую компанию? Зачем, мол, тратить столько времени и сил для оформления документов фонда? Я прав, Олли?
  Кармен шесть часов от роду. Оливер стоит в одной из старых красных телефонных будок, которые члены городского совета Абботс-Ки сохраняют ради иностранных туристов. Слезы радости и облегчения текут по его лицу. «Я передумал, – говорит он Броку между всхлипываниями. – Я возьму деньги. Они ей не помешают. Дом для Хитер, а все, что останется, для Кармен. Если мне не достанется ни пенса, я их возьму. Это продажность, Нэт?» – «Это отцовство», – отвечает Брок.
  – Правы, – соглашается Олли.
  – Но вы, как я понимаю, настаивали на фонде, – вновь взгляд на страницу блокнота. – Типичном фонде, учрежденном в полном соответствии с действующим законодательством.
  – Да.
  – Такова была ваша позиция. Вы хотели положить в сейф некую сумму для Кармен и выбросить ключ. Так вы сказали Артуру. Отдаю вам должное, Артур, вы все записываете, не упускаете никаких мелочей. Вы хотели иметь стопроцентную гарантию, что Кармен получит свое золотое яичко, как бы жизнь ни обошлась с вами, вашей бывшей супругой Хитер или с кем-то еще.
  – Да.
  – Для этого и хотели оформить ее деньги как фонд. Чтобы никто не мог посягнуть на них. Чтобы они ждали ее, пока она будет расти, из девочки превратится в девушку, потом в женщину, возможно, выйдет замуж, и достались бы ей при достижении двадцати пяти лет.
  – Да.
  Поуд протер стекла очков, пожевал нижнюю губу, провел рукой по жиденьким волосам, продолжил:
  – Вас проинформировали, так вы сказали Артуру, что для учреждения фонда достаточно чисто номинальной суммы, а потом на этот счет деньги можете класть и вы, и кто угодно.
  У Оливера зачесался нос. Он потер его большой ладонью.
  – Да.
  – И от кого вы получили такую информацию, Олли? Кто дал вам этот дельный совет? Кто или что побудило вас прийти к Артуру через неделю после рождения Кармен и сказать: «Я хочу учредить фонд»? Именно фонд? Причем, согласно записям Артура, вы знали, о чем говорили.
  – Крауч.
  – А, тот самый мистер Джеффри Крауч? Проживающий в Антигуа и общающийся с вами через лондонских солиситоров? Значит, именно Крауч порекомендовал вам учредить для Кармен фонд?
  – Да.
  – Как?
  – Письмом.
  – Письмо отправил вам Крауч?
  – Его солиситоры.
  – Лондонские солиситоры или солиситоры Антигуа?
  – Не помню. Письмо находится в досье или должно там быть. Все бумаги, имеющие отношение к фонду, я отдал Артуру.
  – Который зарегистрировал письмо и подшил к делу, – с чувством глубокого удовлетворения отметил Тугуд.
  Поуд в очередной раз заглянул в блокнот.
  – «Доркин и Вулли», респектабельная фирма из Сити. Мистер Питер Доркин имеет генеральную доверенность мистера Крауча.
  Оливер решил, что пора выказать неудовольствие. Неудовольствие тупицы.
  – Тогда чего вы задаете все эти вопросы?
  – Проверяю прошлое, Олли. Чтобы убедиться, что все правильно.
  – Он незаконный или как?
  – Незаконный?
  – Ее фонд. Его учреждение. Мы что-то сделали не по закону?
  – Да что вы, Олли, – защищаясь. – Ни в коем разе. Ничего противозаконного, все юридически грамотно. Да только никто из сотрудников фирмы «Доркин и Вулли» тоже ни разу не видел мистера Крауча. Полагаю, это не исключение из общего правила. Такое случается, и довольно-таки часто. Он очень скрытный, этот ваш мистер Крауч.
  – Он не мой мистер Крауч. Кармен.
  – Действительно. И, как я вижу, доверительный собственник ее фонда.
  Тугуд опять пришел на помощь.
  – А почему Крауч не может быть доверительным собственником? – вопрос относился к обоим лондонским гостям. – Крауч внес деньги. Он – доверитель. Друг семьи, один из Хоторнов. Почему у него не может возникнуть вполне естественное желание убедиться, что деньгами Кармен распоряжаются должным образом? И почему он не может вести скрытную жизнь, если ему того хочется? Я буду вести такую же. Когда уйду на пенсию.
  Ланксон, здоровяк, решил, что пора поддержать напарника. Упершись пухлым локтем в стол, наклонился вперед, с трубкой в руке, в парике, строгий, но справедливый.
  – Итак, действуя по совету мистера Крауча, – сощурившись, он сверлил взглядом Оливера, – вы учреждаете фонд Кармен Хоторн, доверительными собственниками которого становятся вы, мистер Крауч и наш Артур, и вы вносите на счет первоначальные пятьсот фунтов. Двумя неделями позже сумма увеличивается на сто пятьдесят тысяч, спасибо мистеру Краучу. Так? – отрывисто, словно удар хлыста.
  – Да.
  – Мистер Крауч давал вашей семье деньги, помимо этих ста пятидесяти тысяч?
  – Нет.
  – Нет, не давал? Или нет, вам об этом ничего не известно?
  – Нет у меня никакой семьи. Родители умерли.
  Братьев и сестер не было. Поэтому, полагаю, Крауч и проникся такими теплыми чувствами к Кармен. Больше у него никого нет.
  – Кроме вас.
  – Да.
  – А лично вам он ничего не давал? Напрямую или через кого-то? Вы ничего не получали от Крауча?
  – Нет.
  – Никогда?
  – Никогда.
  – И ничего не получите… насколько вам это известно?
  – Нет.
  – Не вели с ним никаких дел, не занимали у него денег, пусть не у него лично… через солиситоров?
  – Нет.
  – А кто тогда заплатил за дом Хитер, Оливер?
  – Я.
  – Как?
  – Наличными.
  – Достали из чемодана?
  – Снял с банковского счета.
  – А как вы собрали такую большую сумму, позвольте спросить? С помощью Крауча, его деловых партнеров, участвуя в его темных сделках?
  – Эти деньги я скопил, работая в Австралии, – пробурчал Оливер и начал наливаться краской.
  – Вы платили налоги со своих заработков, когда жили в Австралии?
  – Работа у меня всегда была временная. Возможно, работодатель платил за меня налоги. Я не знаю.
  – Вы не знаете. И, разумеется, учета вашим заработкам вы не вели? – Многозначительный взгляд на Поуда.
  – Нет, не вел.
  – Почему?
  – Да знаете ли, как-то не пришло в голову записывать, где и когда я зарабатывал каждый австралийский доллар, а потом сунуть эти записи в рюкзак и везти их за десять тысяч миль.
  – Да, наверное, могло и не прийти, – Ланксон вновь бросил взгляд на Поуда. – И сколько денег вы привезли из Австралии в Великобританию, Олли? Сколько вы накопили?
  – После того как я купил дом для Хитер, мебель, минивэн и необходимый реквизит, у меня практически ничего не осталось.
  – А другими делами вы в Австралии не занимались? Не торговали, скажем… некими субстанциями… Продолжить ему не удалось. Тугуд об этом позаботился. Приподнявшись со стула, возмущенно нацелил указательный палец в Ланксона.
  – Это безобразие, Уолтер! Олли – один из самых уважаемых клиентов нашего отделения. Немедленно возьмите свои слова назад.
  Оливер смотрел в стену, тогда как Поуд и Тугуд ждали, пока Ланксон выпутается из щекотливого положения. Он и выпутался, изменив направление удара.
  – Итак, в настоящее время, – Ланксон искоса глянул на Поуда, – средствами фонда распоряжаются Олли и Артур, а какой-то лондонский адвокат проштамповывает все ваши решения, потому что этот скрытный мистер Крауч, которого обычно никто не может найти, даже его солиситоры, не кажет носа из своего доме в Антигуа в Вест-Индии. – Оливер промолчал, наблюдая, как и остальные, за его попытками докопаться до истины. – Бывали там? – Ланксон еще больше повысил голос.
  – Где?
  – В его доме. В Антигуа. Где же еще?
  – Нет.
  – Не думаю, что там побывали многие, не так ли? При условии, разумеется, что этот дом вообще существует.
  – Это переходит все границы, Уолтер, – вознегодовал Тугуд. – Крауч – не резиновый штамп, он прекрасно разбирается в финансах, получше многих брокеров. Мы с Оливером разрабатываем стратегию, выносим ее на суд Крауча через его солиситоров, получаем его одобрение. Более чем логично, не так ли?
  – Он повернулся к Поуду, который имел большой вес в банке. – Вся информация регулярно передается в центральный офис, Рег. Юридический департамент просматривает всю документацию, на всякий случай мы показывали ее службе внутренней безопасности и не получали никаких замечаний. Нас проверял департамент фондов. Нет претензий и от налогового управления. Центральный офис одобрил нашу деятельность и порекомендовал продолжать в том же духе. Мы и продолжали. И весьма эффективно. Менее чем за два года превратили сто пятьдесят тысяч в сто девяносто восемь и продолжаем наращивать эту сумму.
  – Он посмотрел на Ланксона. – Ничего не изменилось, кроме итоговой суммы на счету. Фонд находится в компетенции регионального отделения, мы сами управляем его активами, и так должно быть и дальше. Олли и я живем здесь и прекрасно со всем справляемся. Меняется только сумма, которой мы распоряжаемся, но не принцип. Принцип определен восемнадцать месяцев тому назад.
  Оливер медленно выпрямился, переплел пальцы рук.
  – Какая сумма? Как эта сумма изменилась? – пожелал знать он. – Чего вы мне не сказали? Я – отец Кармен. Я не просто ее доверительный собственник.
  Прошла вечность, прежде чем Поуд соблаговолил ответить. А может, время замедлилось только в голове Оливера. Возможно, Поуд ответил сразу, а в голове Оливера этот ответ прокручивался снова и снова, пока до него дошел смысл сказанного.
  – Очень крупная сумма поступила на счет фонда вашей дочери Кармен, Олли. Столь крупная, что банк счел этот перевод ошибочным. Ошибки случаются. Деньги поступают не на те счета. Операционистки путают цифры, менеджеры их не контролируют. И миллионы лежат непонятно где, пока мы не связываемся с банком-отправителем и не выясняем, что к чему. Но в данном случае банк-отправитель утверждает, что и перечисленная сумма, и счет правильные. Деньги переводились на счет фонда Кармен Хоторн. Донор – аноним, потому что таково его или ее желание. Когда дело касается банковской тайны, вызнавать что-либо у щвей-царцев бесполезно. Закон для них закон. Кодекс – кодекс. «Деньги отправлены клиентом», – и все. Разве что соблаговолили сказать, что операции по этому счету проводятся уже много лет и у них нет ни малейших оснований сомневаться в добропорядочности их клиента. Большего мы от них не добились.
  – Сколько поступило денег? – спросил Оливер. Поуд ответил без запинки:
  – Пять миллионов и тридцать фунтов. И мы хотели бы знать, от кого они поступили. Мы обращались к солиситорам Крауча. Они ответили, что никаких денег не переводили. Мы спросили, можно ли связаться с мистером Краучем, чтобы получить от него разъяснения. Они ответили, что в настоящее время мистер Крауч путешествует. И пообещали незамедлительно дать нам знать, если им станет что-либо известно. Что ж, нам прекрасно известно, что нынче путешествие – очень удобный предлог для того, чтобы не отвечать на не очень приятные вопросы. Но если деньги перевел не Крауч, то кто? Почему у него или у нее вообще возникла такая мысль? Кто захотел дать вашей маленькой дочери пять миллионов и тридцать фунтов, не будучи доверительным собственником, не предупредив заранее других доверительных собственников, не открыв своего имени? Мы думали, что вы сможете просветить нас, Оливер. Никто другой, похоже, не может. Вы – наш единственный шанс.
  Поуд замолчал, предоставляя Оливеру возможность ответить, но тот молчал. Сидел, сгорбившись, уткнув подбородок в воротник пальто, отбросив назад длинные черные волосы, уставившись широко раскрытыми карими глазами в далекое далеко, приложив большой палец правой руки к нижней губе. А в голове отрывками прокручивался фильм его жизни: вилла на Босфоре с плоским фронтоном, белые стены комнаты для допросов в аэропорту Хитроу.
  – Можете не спешить, Олли, – тон Поуда настраивал на покаяние. – Подумайте. Может, кто-то из Австралии. Кто-то из вашего прошлого или из прошлого вашей семьи. Филантроп. Богатый эксцентрик. Еще один Крауч. Вы когда-нибудь покупали акции месторождений золота или чего-то такого? Был у вас деловой партнер, которому вдруг невероятно повезло? – Нет ответа. Нет даже уверенности, что Олли слышал. – Потому что нам нужно объяснение, вы понимаете. Убедительное объяснение. Пять миллионов фунтов, переведенные от анонима из швейцарского банка. В этой стране не обойтись без внятного объяснения, как и почему такие деньги приходят на счет.
  – И еще тридцать фунтов, – напомнил Оливер. Задумался. Ушел мыслями в еще более далекое прошлое, пока по его лицу растеклось спокойствие заключенного, мотающего очень большой срок. – Какой банк? – спросил он.
  – Один из крупнейших. Значения не имеет.
  – Какой именно?
  – Кантональный и федеральный банк Цюриха. «Ка и Эф».
  Оливер кивнул, словно показывая, что другого ответа он и не ждал.
  – Кто-то умер, – предположил он замогильным голосом. – Оставил наследство.
  – Мы спрашивали об этом, Олли. Признаюсь, очень надеялись услышать положительный ответ. Тогда у нас появился бы шанс ознакомиться с документами. Но в «Ка и Эф» нас заверили, что их клиент жив, здоров и в момент перевода денег не страдал психическим расстройством. Где-то даже намекнули, что они обращались к нему и получили подтверждение правильности перевода. Прямым текстом этого не сказали, со швейцарцами такого быть не могло, но точно намекнули.
  – Значит, не завещание, – разговаривал Олли сам с собой, не с ними.
  Ланксон попытался развить успех.
  – Хорошо, допустим, кто-то умер. Кто мог умереть? Или не мог? Кто из ныне живущих или уже умерших мог оставить Кармен пять миллионов и тридцать фунтов?
  Пока они ждали, настроение Оливера изменилось. Говорят, если человека приговаривают к казни через повешение, на какое-то время он обретает олимпийское спокойствие и ведет себя так, словно ничего и не случилось. Нечто похожее произошло и с Оливером. Он поднялся, улыбнулся, попросил его извинить. Вышел в коридор и направился к мужскому туалету, дверь в который находилась между входом в банк и кабинетом Тугуда. Войдя, запер дверь и какое-то время изучал свое отражение в зеркале, пытаясь оценить ситуацию. Склонился над раковиной, включил холодную воду, набрал в ладони, плесканул в лицо, словно надеялся, что вода смоет ту маску, которая отслужила свой срок. Полотенца в туалете не нашлось, поэтому он вытер лицо и руки носовым платком, затем бросил его в корзинку для мусора. Вернулся в кабинет Тугуда, остановился в дверном проеме, едва ли не полностью заполнив его собой. Вежливо обратился к Тугуду, полностью игнорируя Поуда и Ланксона:
  – Я бы хотел поговорить с вами наедине, Артур, пожалуйста. Если не возражаете, во дворе. – И отступил в сторону, предоставляя Тугуду возможность выйти в коридор и повести его к входной двери. Какое-то время они постояли во дворе, окруженные высокой стеной с колючей проволокой. Луна уже освободилась от проволочных пут и высоко поднялась над многочисленными трубами на крыше банка, кутаясь в молочное марево.
  – Я не могу принять пять миллионов, – начал Оливер. – Не должно быть на счету у ребенка таких денег. Отошлите их туда, откуда они поступили.
  – Ничего не выйдет, – с неожиданной жесткостью возразил Тугуд. – Как у доверительного собственника, у меня нет такого права, да и у вас тоже. И у Крауча нет. Не нам решать, чистые эти деньги или нет. Если чистые, фонд должен их оставить. Если мы откажемся их взять, через двадцать с небольшим лет Кармен сможет подать в суд на банк, вас, меня, Крауча и оставить всех без последних штанов.
  – Обратитесь в суд, – не сдавался Оливер. – Пусть он вынесет соответствующее решение. Тогда к нам не смогут предъявить претензий.
  В удивлении Тугуд начал говорить что-то одно, передумал, сказал другое.
  – Хорошо, мы обратимся в суд. И на каком основании они вынесут решение? Руководствуясь нашей интуицией? Вы слышали, что сказал Поуд. Счет с безупречной репутацией, клиент не страдает психическими расстройствами. Суды не могут принять такого решения, не имея доказательств криминального происхождения денег. – Он быстро отступил на шаг. – Почему у вас такое лицо? Да что с вами? Неужели вы так надеялись на суд?
  Оливер не шевельнул ни ногами, ни телом, руки засунул в карманы пальто и не вынимал их. Поэтому только выражение его мокрого от пота лица могло заставить Тугуда так резко отпрянуть: разом потемневшие глаза, закаменевшие от злости губы и челюсть.
  – Скажите им, что я больше не хочу говорить с ними. – Оливер открыл дверцу минивэна, сел за руль. – И, пожалуйста, Артур, откройте ворота, а не то мне придется их вышибить.
  Тугуд открыл ворота.
  Глава 5
  Дом стоял на частной дороге, которая звалась Авалон-уэй, и располагался чуть ниже вершины холма, скрытый от города, что вполне устраивало Оливера: никто нас не видит, никто о нас не думает, мы никому не нужны, кроме нас самих. Назывался дом Блубелл-коттедж. Хитер хотела переименовать его, но Оливер, не называя причины, настоял на том, чтобы оставить все как есть. Он предпочитал ничего не менять в этом новом для него мире, дабы его появление поскорее забылось. Ему нравилось лето, когда листва деревьев непроницаемой стеной отделяла дом от дороги. Ему нравилась зима, когда Лукаут-Хилл покрывался льдом, и долгие дни, а то и недели, вокруг ничего не менялось. Ему нравились зануды-соседи, предсказуемые разговоры с которыми ничем ему не грозили и не затрагивали запретных тем. Андерсоны, жившие в Уиндемере, держали кондитерский магазин в Чапел-Кросс. Через неделю после Рождества они подарили Хитер коробку шоколадных конфет с ликером и веточку остролиста. Миллеры из Своллоуз-Нест были пенсионерами. Мартин, бывший пожарник, рисовал акварели, особенно ему удавались цветущие деревья. Ивонн гадала для друзей на картах Таро и собирала пожертвования на воскресной службе в церкви. Их ординарность умиротворяюще действовала на Оливера и примиряла его с Хитер и ее стремлением постоянно угождать всем и вся. «Нам обоим недостает цельности, – говорил он себе, – мы словно состоим из отдельных фрагментов. Если мы соберем все фрагменты в одном сосуде и родим ребенка, который объединит нас, все будет хорошо».
  «Неужели у тебя нет семейных фотографий или чего-то в таком духе? – с грустью спрашивала она его. – Как-то однобоко все получается, только мои паршивые родственники, а с твоей стороны ничего, даже если у тебя никого не осталось».
  «Все потеряно, – объяснял он ей. – Осталось в моем рюкзаке в Австралии». Но больше он ей ничего не говорил. Ему требовалась жизнь Хитер – не его. Родственники Хитер, ее детство, друзья. Ее банальность, ее неизменность, ее слабости, даже измены, которые он воспринимал как отпущение грехов. Он хотел всего, чего не имел, сразу, в готовом виде, на блюдечке. Хотел забыть прошлую жизнь, полностью и окончательно заменив ее скучными друзьями с глупыми мнениями, дурным вкусом и самыми примитивными нуждами.
  Длина Авалон-уэй не превышала ста ярдов. Заканчивалась дорога кругом для разворота и пожарным гидрантом. Выключив двигатель, Оливер по инерции проехал по темной дороге, припарковал минивэн. С круга медленным шагом вернулся назад, шагая по кромке травы, оглядывая пустые автомобили и темные дома, потому что проклятие невидимки лежало на нем и не отпускали воспоминания иных времен. Он перенесся в Суиндон, где Брок учил его ненужному умению оставаться невидимым. «Нам недостает концентрации, сынок, – говорил ему добрый инструктор. – Проблема не в том, лежит у тебя к этому сердце или нет. Я ожидаю, что ты один из тех, у кого ночью все должно получаться лучше, чем днем». Иногда, когда он проходил мимо бунгало, вспыхивал фонарь, подключенный к системе сигнализации, датчики которой ночью реагировали на движущуюся тень, но обитатели Авалон-уэй храбростью не отличались, и фонарь вскоре гас. «Вентура» Хитер, припаркованная на подъездной дорожке, в лунном свете прибавила в размерах. Сквозь плотно задернутые шторы спальни пробивалась полоска света. «Она читает, – подумал Оливер. – Женский роман из тех, что присылает ей книжный клуб. Какие мысли приходят ей в голову, когда Хитер читает эту дребедень? Или какую-нибудь книгу-рекомендацию. Как себя вести, если партнер говорит, что не любит тебя и никогда не любил».
  В комнате Кармен висели тюлевые занавески, потому что она хотела видеть звезды. В восемнадцать месяцев она уже научилась доносить до родителей свои желания. Маленькое наклонное окошко наверху оставляли открытым: она любила свежий воздух, но не сквозняк. На столе горел ночничок в форме утенка Дональда. Засыпала она под магнитофонную запись сказки «Питер и волк». Прислушавшись, он услышал шум прибоя, но не запись. Из темноты он оглядел сад, и все, что он видел, обвиняло его. Новый домик Уэнди, вернее, новым он был прошлым летом, когда Оливер и Хитер Хоторн покупали все, что попадало под руку, поскольку покупки оставались единственным, что их еще связывало. Новая лесенка, уже лишившаяся нескольких перекладин. Новая пластиковая детская горка, уже погнувшаяся. Новый надувной бассейн, заваленный опавшей листвой, наполовину спущенный, брошенный умирать. Новый сарай для новых горных велосипедов, на которых они клятвенно обещали ездить каждое утро, из новой жизни с Кармен на детском сиденье. Барбекю, чтобы приглашать Тоби и Мод: Тоби, сотрудник большой риэлторской фирмы, с «БМВ», маниакальным смехом и ухмылкой для всех мужей, которых он оброгатил. Мод – его жена… Оливер вернулся к минивэну, снял трубку с установленного в нем телефона, набрал номер. Сначала зазвучал Брамс, потом рок-музыка.
  «Поздравляю. Вам удалось дозвониться до родового гнезда Хитер и Кармен Хоторн. Привет. К сожалению, веселье у нас в разгаре и мы не можем поговорить с вами. Однако, если вы оставите сообщение дворецкому…»
  – Я в машине на круге для разворота, – сказал Оливер. – У тебя кто-нибудь есть?
  – Нет, никого, – фыркнула она.
  – Тогда открой дверь. Мне надо с тобой поговорить.
  Они стояли лицом к лицу в холле, под люстрой, которую покупали вместе при ремонте дома. Враждебность опаляла щеки, как жар костра. Однажды она полюбила его за неуклюжесть и теплоту, когда на Рождество он устраивал представление в детской палате. Мой нежный гигант, называла она его, мой господин и учитель. Теперь ее тошнило от необъятности его тела, уродства лица, она старалась держаться от него подальше, разглядывая то, что она в нем ненавидела. Когда-то он любил ее недостатки, полагая их плюсом: она – реальность, он – идеал, мечта. В свете люстры ее лицо блестело, то ли от пота, то ли от ночного крема.
  – Мне надо увидеть ее.
  – Увидишь ее в субботу.
  – Я ее не разбужу. Только взгляну, и все. Она качала головой, корчила гримасу, чтобы показать, как он ей противен.
  – Нет.
  – Я обещаю, – добавил он, не зная точно, что именно он обещал.
  Ради Кармен говорили они шепотом. Хитер зажимала халатик у шеи, чтобы он, не дай бог, не увидел ее грудей. Он унюхал сигаретный дым. Значит, она снова взялась за старое. Темная шатенка, она перекрасилась в платиновую блондинку. Расчесала волосы, перед тем как впустить его. «Я собираюсь их обрезать, мне они надоели», – обычно говорила она, чтобы завести его. «Ни на дюйм, – отвечал он, гладя ее волосы, прижимая их к вискам, чувствуя, как закипает страсть. – Ни на полдюйма. Я люблю их такими. Я люблю тебя. Я люблю твои волосы. Пошли в постель».
  – Мне угрожают, – солгал он, как лгал всегда, тоном, не допускающим встречных вопросов. – Люди, с которыми мне пришлось иметь дело в Австралии. Они узнали, где я живу.
  – Ты не живешь здесь, Оливер. Ты приходишь, когда я ухожу, а не когда я дома, – возразила она.
  – Я хочу обеспечить ее безопасность.
  – Она в безопасности, спасибо тебе. Насколько это возможно. И начинает свыкаться с тем, что есть. Ты живешь в одном месте, я живу в другом месте, Джилли помогает мне приглядывать за ней. Это трудно, но она справляется.
  Джилли – няня.
  – Я про тех людей.
  – Оливер, с тех пор как я познакомилась с тобой, всегда где-то рядом были маленькие зеленые человечки, которые собирались добраться до нас под покровом ночи. Для такого поведения есть медицинский термин. Паранойя. Возможно, тебе пора обратиться к специалисту.
  – Ты не заметила ничего необычного? Не приходили какие-то незнакомые люди, чтобы что-то спросить, предложить что-то купить?
  – Мы не персонажи фильма, Оливер. Мы – обычные люди, живущие обычной жизнью. Все мы, кроме тебя.
  – Кто-нибудь заходил? – переспросил он. – Звонил? Спрашивал меня? – До ответа он уловил в ее взгляде тень тревоги.
  – Звонил какой-то мужчина. Три раза. С ним говорила Джилли.
  – Спрашивал меня?
  – Ну, уж точно не меня, не так ли, иначе я бы не стала тебе говорить.
  – Что он сказал? Кто он?
  – «Попросите Оливера позвонить Джейкобу. Номер он знает». Я не знала, что среди твоих знакомых есть Джейкоб. Надеюсь, твой звонок сильно порадует его.
  – Когда он звонил?
  – Вчера и позавчера. Я собиралась сказать тебе при нашем следующем разговоре. Ладно, извини. Проходи. Взгляни на нее. – Но он не двинулся с места, только схватил ее повыше локтей. – Оливер, – запротестовала она, сердито вырываясь.
  – Какой-то мужчина прислал тебе розы. На прошлой неделе. Ты мне позвонила.
  – Совершенно верно. Позвонила и сказала.
  – Скажи еще раз. Театральный вздох.
  – Лимузин привез мне розы и очень милую открытку. Я не знаю, от кого они. Так?
  – Но ты знала, что их привезут. С фирмы позвонили заранее.
  – С фирмы позвонили. Правильно. «Мы должны привезти цветы в резиденцию Хоторнов. Когда кто-нибудь будет дома?»
  – Не с местной фирмы.
  – Нет, фирма лондонская. Не «Интерфлора» и не зеленые человечки. Уникальные цветы, которые будут посланы из Лондона фирмой, специализирующейся на уникальных цветах, и когда я смогу их принять? «Вы шутите, – ответила я. – Вам нужны другие Хоторны». Но, как выяснилось, цветы предназначались нам. «Миссис Хоторн и мисс Кармен, – уточнили на другом конце провода. – Шесть вечера завтрашнего дня вас устроит?» Даже положив трубку, я думала, что это чья-то шутка, ошибка или трюк какого-то коммивояжера. Но на следующий день ровно в шесть к дому подкатил лимузин.
  – Какой?
  – Сверкающий длинный «Мерседес»… Я же тебе говорила, не так ли? С шофером в серой униформе, словно сошедшим с одного из рекламных объявлений. «Вы должны носить краги», – сказала я ему. Он не знал, что такое краги. Я тебе и об этом рассказывала.
  – Какого цвета?
  – Шофер?
  – «Мерседес».
  – Синий металлик, отполированный, как свадебный автомобиль. Шофер – белый, униформа – серая, розы – кремово-розовые. С длинными стеблями, с тончайшим ароматом, только что распустившиеся. Плюс высокая белая фарфоровая ваза, чтоб было куда их поставить.
  – И открытка.
  – Совершенно верно. И открытка.
  – Ты говорила, без подписи.
  – Нет, Оливер, я не говорила, что без подписи.
  Подпись была, и я тебе ее зачитывала: «Двум прекрасным дамам от их верного поклонника». На фирменной открытке фирмы, приславшей цветы. «Маршалл и Бернстин», Джермин-стрит, W1. Когда я позвонила, чтобы узнать, кто же этот поклонник, они ответили, что не вправе назвать имя покупателя, даже если бы и знали его. Анонимные отправления для них – обычное дело, особенно перед Днем святого Валентина, но их политика остается неизменной круглый год. Так? Ты доволен?
  – Они по-прежнему у тебя?
  – Да, Оливер. Я их не выбросила. Хотела, знаешь ли, подумав, что прислать их мог ты. Только ты из злобы мог выкинуть такой фортель. Я ошиблась. Розы прислал не ты, о чем сам мне и сказал, ясно и понятно. Еще у меня была мысль отослать их назад или отдать в больницу, но потом я подумала, какого черта, по крайней мере кто-то нас любит, а таких роз я не видела никогда в жизни, поэтому сделала все, чтобы сохранить их подольше. Обрезала концы, насыпала в воду сахара, поставила в прохладное место. Шесть отнесла в комнату Кармен, и они ей очень понравились. Поэтому, если я не тревожусь о загадочных сексуальных маньяках, то по уши влюблена в того, кто прислал эти розы.
  – Открытку ты выбросила?
  – Открытка – не ключ к разгадке, Оливер. Она написана на фирме под диктовку заказчика. Я проверяла. Так что вглядываться в почерк смысла не было.
  – Так где она?
  – Это мое дело.
  – Сколько прислали роз?
  – Больше, чем кто-либо мне дарил.
  – Ты их не сосчитала?
  – Девушки считают присланные им розы, Оливер. Будь уверен. Не из жадности. Хотят знать, как сильно их любят.
  – Сколько?
  – Тридцать.
  Тридцать роз. Пять миллионов и тридцать фунтов.
  – И больше ничего? – спросил он после паузы. – Ни телефонного звонка, ни письма?
  – Нет, Оливер, больше ничего. Я перерыла всю мою любовную жизнь, надо отметить, не такую уж бурную, гадая, кто же из моих мужчин мог нежданно разбогатеть. Получилось, только Джеральд, который вечно собирался выиграть в ирландский тотализатор, но в промежутках между скачками жил на пособие по безработице. Однако я все надеюсь. Дни проходят, а я то и дело выглядываю в окно, жду, когда же вновь подкатит синий «мерс», чтобы увезти нас, но обычно вижу только дождь.
  Он стоял у кроватки Кармен, смотрел на дочь. Низко наклонился, почувствовал идущее от нее тепло, услышал ее дыхание. Она шумно втянула воздух, вроде бы начала просыпаться, но тут Хитер схватила его за руку и решительно увела сначала в коридор, а потом вниз, к входной двери, на дорожку.
  – Тебе надо уйти, – сказал он. Она его не поняла.
  – Нет, уходить придется тебе.
  Он всматривался в нее, но, похоже, никак не мог разглядеть. Его трясло. Дрожь через запястье передавалась и ей, пока она не отпустила его.
  – Уехать отсюда, – объяснил он. – Вам обеим. Не к матери и сестрам, это слишком очевидно. Поезжай к Норе. – С Норой, ее подругой, она говорила по часу после очередной ссоры с Оливером. – Скажи ей, что не можешь здесь жить. Скажи, что я свожу тебя с ума.
  – Я – работающая женщина, Оливер. Что я скажу боссу?
  – Ты что-нибудь придумаешь.
  Она испугалась. Пришла в ужас от того, что страшило Оливера, хотя и не знала, в чем, собственно, дело.
  – Оливер, ради бога, что ты натворил?
  – Позвони Норе прямо сейчас. Деньги я тебе пришлю. Сколько нужно. К тебе придет человек, который все объяснит.
  – А почему не можешь объяснить ты? – закричала она, достаточно громко, чтобы ее услышали на другом конце Авалон-уэй.
  Его тайное убежище находилось в десяти минутах езды от Блубелл-коттедж, в конце дороги для вывозки леса, уходящей к вершине холма. Сюда он приезжал, чтобы попрактиковаться с фокусами, вращением тарелок, жонглированием. Здесь прятался, когда боялся, что ударит ее, разнесет дом или покончит с собой, злясь на свою умершую душу. Остановив минивэн, он сидел, опустив стекло, дожидаясь, пока выровняется дыхание, вслушиваясь в шуршание сосновых иголок, голоса ночных чаек, шум города, поднимающийся из долины. Иногда сидел всю ночь, глядя на бухту. Иногда видел себя на волнорезе, в момент сильного прилива, скидывающим туфли, прежде чем броситься в пенистые волны. Иногда море становилось Босфором. Заглушив двигатель, он набрал номер Брока. Послышались какие-то щелчки, и он понял, что не ошибся в наборе, лишь услышав голос женщины, повторившей набранный номер. Больше она ничего говорить не умела, потому что была женщиной-автоответчиком, то есть абстрактной женщиной.
  – Бенджамин хочет поговорить с Джейкобом, – сказал он после звукового сигнала.
  Статические помехи, потом голос Тэнби, исхудалой тени Брока. Бледный, как мертвец, Тэнби из Корнуолла водит автомобиль Брока, когда тому надо поспать с часок. Приносит Броку обед из китайского ресторанчика, если у того нет времени выйти из-за стола. Замещает его, лжет за него, тащит меня по лестнице, когда после крепкой выпивки ноги отказываются мне служить. Тэнби, голос спокойствия в разгар бури, человек, которого хочется задушить голыми руками.
  – Ну наконец-то, какой приятный сюрприз, Бенджамин, – весело и беспечно. – Я всегда говорю, лучше поздно, чем никогда.
  – Он нас нашел.
  – Да, Бенджамин. Боюсь, что да. Шкипер хотел бы встретиться с тобой и как можно скорее. Завтра утром, в одиннадцать тридцать пять из ваших лесов отбывает скорый поезд, если это удобно. Встреча в том же месте. Да, Шкипер просит захватить зубную щетку, пару городских костюмов и аксессуары, особенно обувь. Как я понимаю, газеты ты читал?
  – Какие газеты?
  – Лично я предпочитаю «Экспресс».
  Оливер на малой скорости вернулся в город. Болели мышцы шеи. Что-то странное творилось с артериями, питающими мозг. Газетный киоск на железнодорожном вокзале не работал. Он подъехал к банку, не к своему, получил в банкомате двести фунтов. Потом отправился на набережную и нашел Эрика за привычным угловым столиком в кафе на площади. Неизменным с той поры, как Эрик вышел на пенсию, оставался и его ужин: печенка, чипсы, зеленый горошек и стакан чилийского красного вина. В свое время Эрик подавал реплики из зала Максу Миллеру и иной раз подменял кого-то из «Развеселых ребят». Он здоровался за руку с Бобом Хоупом и спал, как он любил говорить, со всеми красивыми мальчиками из кордебалета. Когда Оливер уходил в запой, Эрик составлял ему компанию, извиняясь за то, что годы не позволяют ему поглощать спиртное с той же скоростью. Если возникала такая необходимость, Эрик приводил Оливера в свою квартиру, где жил с молодым парикмахером, которого звали Сэнди, и раскладывал диван в гостиной, чтобы Оливер мог хорошенько выспаться, а на завтрак кормил его тушеной фасолью.
  – Как дела у тебя с фокусами, Эрик? – спросил Оливер, и Эрик картинно вскинул кустистые клоунские брови, которые красил «Греческой формулой».
  – Я же впитал их с молоком матери, сын мой, куда им деться. Сейчас, правда, спрос на них невелик. Но, думаю, все наладится.
  На страничке, вырванной из ежедневника, Оливер расписал свои выступления на несколько последующих дней.
  – Дело в том, что у моего опекуна инфаркт и он хочет меня видеть, – объяснил он. – А это тебе премия, – и он передал Эрику двести фунтов.
  – Береги себя, сын мой, – посоветовал Эрик, убирая деньги во внутренний карман яркого клетчатого пиджака.
  – Не ты изобрел смерть. Бог. Богу есть за что ответить, спроси у Сэнди.
  Миссис Уотмор дожидалась его. Бледная и испуганная. Точно так же она выглядела, когда их посетил Кэдгуит.
  – Следующий его звонок будет десятым по счету, – выпалила она. – «Где же Олли? Скажите ему, что бегать от меня незачем». А потом он появился у моей двери, позвонил, потом начал барабанить по ящику для писем, пошел к соседям. – Только тут до него дошло, что говорит она о Тугуде. – Скандалы мне не нужны, Олли. Я по уши в долгах, у меня соседи, у меня жильцы, у меня Сэмми. Ты не такой, как все, Оливер, и я не знаю, почему.
  Она думала, что Оливер ее не слышал, потому что он, наклонившись над столом в холле, читал ее «Дейли телеграф», чего отродясь не бывало. Он ненавидел газеты, не просто не брал в руки, а обходил стороной. И уже подумала, что ему просто не хочется говорить с ней, и даже решила прикрикнуть на него, чтобы он не валял дурака и повернулся к ней лицом, но, приглядевшись, вдруг поняла, что дело серьезное, а интуиция подсказала ей, что та часть его жизни, в которой нашлось место и ей, и Сэмми, окончена. Откуда бы он ни пришел в Абботс-Ки, настала пора возвращаться обратно. Ибо она знала, пусть и не могла выразить это знание словами, что все это время он от чего-то прятался, не столько от жены и ребенка, как от себя самого. И то, от чего он бежал, вот-вот могло его найти.
  «ЗАСТРЕЛЕН АДВОКАТ, ОТПРАВИВШИЙСЯ ОТДОХНУТЬ В ТУРЦИЮ», – прочитал Оливер. Под заголовком красовалась фотография Альфреда Уинзера, директора юридического департамента, расположенного в Уэст-Энде финансового дома «Сингл и Сингл». В очках с роговой оправой он выглядел классическим адвокатом, хотя надевал их лишь на собеседование с новым секретарем. Опознание тела не удалось провести сразу, потому что немало времени ушло на поиски вдовы, которая, по словам ее матери, воспользовалась отсутствием мужа, чтобы устроить себе небольшой отпуск. Причину смерти все еще не установили, не исключалось убийство, не обошлось без намека на возрождение в регионе курдского терроризма.
  В дверном проеме возник Сэмми в отцовском пуловере, надетом поверх пижамы.
  – Как насчет бильярда? – спросил он.
  – Мне надо съездить в Лондон, – ответил Оливер, не отрываясь от газеты.
  – Надолго?
  – На несколько дней.
  Сэмми исчез. А мгновением позже сверху донесся голос Бурла Ивса: «Надоело мне быть бродягой…»
  Глава 6
  По случаю воссоединения с Оливером после нескольких лет разлуки Брок принял стандартные меры предосторожности и другие, не столь обычные, продиктованные кризисом в его департаменте и уникальностью позиции Оливера. В том деле, которому посвятил себя Брок, два информатора никогда не бывали на одной явочной квартире, это считалось аксиомой, но тут Брок настоял на том, чтобы дом, в котором он намеревался встретиться с Оливером, вообще не использовался в оперативной деятельности. И остановил свой выбор на вилле с тремя спальнями в глухомани Камдена, по одну сторону которой находился работавший круглосуточно азиатский продовольственный магазин, а по другую – шумный греческий ресторан. Никого не интересовало, кто входил в неприметную дверь дома номер семь или выходил из нее. Но Брок этим не ограничился. Конечно, работа с Оливером требовала немалых усилий, но при этом он оставался сокровищем, наиболее ценным приобретением, Бенджамином Брока, о чем прекрасно знали все члены его команды. На вокзале Ватерлоо Оливера встречал не простой агент, а сам Тэнби. Поэтому и в Камден Оливер ехал не на минивэне, а в лондонском кебе. Тэнби устроился рядом, а потом расплатился за проезд, как и любой добропорядочный гражданин. В Камдене Дерек и Агги и еще одна пара молодых агентов расположились на улице, чтобы убедиться, что Оливер, сознательно или нет, не привез хвоста. «В нашем мире, – любил проповедовать Брок, – оптимальный вариант – ожидать худшего, а еще лучше – самого худшего». Но с Оливером намеченные поначалу меры предосторожности при исполнении следовало удвоить.
  День уже клонился к вечеру. Прибыв прошлой ночью в аэропорт Гатуик, Брок сразу поехал в конспиративный офис на Странд, откуда позвонил Айдену Беллу по закрытой линии связи. Белл возглавлял оперативную группу, объединяющую специалистов разных департаментов службы, в которую входил и Брок.
  – Там все куплено,
  – заключил Брок, изложив версию капитана Али о самоубийстве. – Отцов города поставили перед выбором: или вы богатеете вместе с нами, или мы вас убиваем. Город предпочел богатеть.
  – Мудрые ребята, – ответил Белл, бывший солдат. – Встречаемся завтра после молитв. В конторе.
  Потом, как заботливый пастух, Брок обзвонил все дозоры, угловую квартиру на Керзон-стрит, минивэн ремонтников из «Бритиш телеком», припаркованный на углу Гайд-парка, связной автомобиль мобильной команды, упрятанной в самой пустынной части Дорсета. «Что нового?» – спрашивал он всякий раз, не называя себя. «Ничего, сэр, – разочарованно отвечали ему. – Абсолютно ничего». У Брока отлегло от сердца. «Дайте мне время, – думал он. – Дайте мне Оливера». Успокоенный, он принялся заполнять бланк расходов, который после каждой командировки полагалось сдавать в бухгалтерию. От этого важного занятия его оторвал звонок телефона прямой связи с Уайтхоллом и бойкий голос очень высокопоставленного лысого чина столичной полиции по фамилии Порлок. Брок тут же нажал зеленую кнопку, включив магнитофон.
  – Где тебя носило, мастер Брок? – пожелал знать Порлок. Перед мысленным взором Брока возникло ухмыляющееся, без тени веселья, лицо Порлока, и он задался вопросом, как задавался всегда, откуда такая смелость у человека, продажность которого стала притчей во языцех.
  – Там, куда возвращаться мне очень бы не хотелось, спасибо тебе, Бернард, – сухо ответил он.
  В такой манере они говорили всегда, словно взаимная агрессивность была не более чем спаррингом, тогда как Брок полагал, что это настоящая дуэль ценою в жизнь. Дуэль, из которой один из них мог выйти победителем.
  – Так чего ты звонишь, Бернард? – спросил Брок. – Мне говорили, что ночью люди спят.
  – Кто убил Альфреда Уинзера? – вопрос Порлока последовал незамедлительно, Брок полагал, ухмылка так и не сползла с его лица. Брок вроде бы порылся в памяти.
  – Уинзер. Альфред. Да, да. Согласно газетам, умер не от простуды. Я-то думал, что вы, парни, уже там, показываете местным, как полагается расследовать убийства.
  – Так почему нас там нет, Нэт? Почему нас больше никто не любит?
  – Бернард, мне платят не за то, что я фиксирую приходы и уходы достопочтенных господ из Скотланд– Ярда, – он по-прежнему видел перед собой ухмылку Порлока. – Придет день, если я до этого доживу, когда ты у меня сядешь за решетку, клянусь.
  – Почему эти гомики из Форин оффис настояли, чтобы я сидел и ждал рапорта турецкой полиции, прежде чем заняться расследованием вплотную? Тут чувствуется чья-то рука, и мне представляется, что без тебя не обошлось, если, конечно, ты не занимался другими делами.
  – Теперь ты меня удивляешь, Бернард. С какой стати простой таможенник, которому осталось два года до выхода в отставку, будет вмешиваться в работу правоохранительных органов?
  – Отмывание денег – по твоей части, не так ли? Все знают, что с помощью «Сингла» отмывает деньги весь Дикий Восток. Об этом разве что не написано в «Желтых страницах».
  – И как это связано со случайным убийством мистера Альфреда Уинзера, Бернард? Боюсь, я не улавливаю хода твоих мыслей.
  – Уинзер – не последний человек в «Сингле», так? Если ты сможешь выяснить, кто убил Уинзера, то, возможно, подцепишь и Тайгера. Я же вижу, как эта карта разыгрывается Уайтхоллом. – Порлок спародировал министра внутренних дел: – Пусть этим займется старина Нэт. Это дело как раз по его части.
  Брок позволил себе паузу, чтобы воздать хвалу господу. «Бернард задергался, – подумал он. – Здесь и сейчас. Порлок бросился защищать своего работодателя, причем у всех на виду, под юпитерами рампы. Убирайся в тень! – мысленно приказал он Порлоку. – Если ты – преступник, то и веди себя соответственно, а не сиди рядом со мной на еженедельных совещаниях».
  – Видишь ли, Бернард, я не гоняюсь за теми, кто отмывает деньги, – объяснил Брок. – В свое время я получил хороший урок и усвоил его. Я гоняюсь за их деньгами. Гонялся за одним давным– Давно, это правда. Натравил на него множество дорогих адвокатов и бухгалтеров, которые разве что не вывернули его наизнанку. А через пять лет, в течение которых мы потратили несколько миллионов фунтов, в суде он натянул мне нос и вышел оттуда свободным человеком. Мне сказали, что присяжные еще только учатся читать длинные слова. Спокойной тебе ночи, Бернард, и этой, и последующих.
  Но Порлок еще не собирался ставить точку.
  – Послушай, Нэт.
  – Что еще?
  – Давай встретимся. В одном маленьком клубе в Пимлико. Очень милые люди, не только мужского пола. Я угощаю.
  Брок чуть не рассмеялся.
  – Ты как-то странно ставишь вопрос, Бернард.
  – В смысле?
  – Обычно преступники подкупают полицейских.
  Друг друга они не подкупают, во всяком случае, там, где я служил.
  Положив трубку, Брок открыл внушительного вида стенной сейф и достал большой в кожаном переплете ежедневник с его собственноручной надписью «ГИДРА», открыл на сегодняшнем числе и аккуратно записал: «1 ч. 22 мин. Неожиданный звонок от заместителя суперинтенданта Бернарда Порлока, желающего получить информацию о ходе расследования гибели А. Уинзера. Записанный на магнитофон разговор завершился в 1 ч. 33 мин.».
  Заполнив бланк расходов, он позвонил своей жене Лайле в их дом в Торнбридже, хотя время приближалось к двум ночи, и выслушал ее рассказ о темных интригах, плетущихся в местном отделении «Женского института».
  – А что учудила миссис Симпсон, Нэт. Подходит к столику, за которым сидит Мэри Райдер, берет ее вазочку с мармеладом и с размаху бросает об пол. А потом смотрит на Мэри и говорит: «Мэри Райдер, если твой Герберт еще раз появится перед окном моей ванной в одиннадцать вечера со своей мерзкой штучкой в руках, я натравлю на него собаку, и вы оба об этом пожалеете».
  Он не сказал, где провел несколько последних дней, а Лайла не спросила. Иногда секретность печалила ее, но гораздо чаще она гордилась причастностью к Службе. Наутро, в половине девятого, Брок и Айден Белл в кебе ехали на юг. Белла отличала врожденная галантность, отчего женщины сразу проникались к нему доверием. Одет он был в военного покроя костюм из зеленого твида.
  – Прошлой ночью получил приглашение от Сенбернара, – шепотом сообщил Брок. – Хочет, чтобы я пошел с ним в какой-то грязный клуб в Пимлико, чтобы он смог сделать компрометирующие меня фотографии.
  – Наш Бернард тонкий стратег, – мрачно ответствовал Белл, и оба негодующе помолчали. – Придет день.
  – Придет, – согласился Брок.
  Номинальные должности и Белла, и Брока никак не соответствовали важности работы, которую они выполняли. Белл вроде бы был армейским офицером, Брок, как он и указал Бернарду Порлоку, скромным таможенником. Однако оба входили в Объединенную бригаду, решавшую главную задачу: свести на нет искусственные барьеры между департаментами. Каждую вторую субботу месяца все ее члены, находящиеся в Лондоне, приглашались на неформальную встречу, которая проходила в невзрачном, напоминающем коробку здании на берегу Темзы. Сегодня выступала мудрая женщина из департамента информации, которая познакомила их с последними тревожными новостями из мира международной преступности:
  – столько-то килограммов радиоактивных материалов, пригодных для производства атомного оружия, похищено с заводов и баз, находящихся на территории бывшего Советского Союза, и тайно продано той или другой стране-изгою;
  – столько-то тысяч пулеметов, винтовок, приборов ночного видения, противопехотных и противотанковых мин, шариковых бомб, ракет, танков и артиллерийских стволов отправлено по поддельным сертификатам новым африканским деспотам и наркотиранам;
  – столько-то миллиардов наркодолларов впрыснуто в так называемую «белую» экономику;
  – столько-то тонн чистого героина переправлено через Испанию и Северный Кипр в следующие европейские порты;
  – столько-то тонн поступило на оптовый рынок Великобритании, розничная, то есть уличная, цена товара – многие сотни миллионов фунтов, столько-то килограммов перехвачено, одна десятитысячная процента от общего веса поступающего в страну героина.
  – Незаконный оборот наркотиков, – вещала докладчик, – составляет одну десятую всей мировой торговли.
  Американцы тратят на наркотики семьдесят восемь миллиардов долларов в год.
  За последние десять лет мировое производство кокаина удвоилось, героина
  – утроилось. Эта сфера человеческой деятельности приносит четыреста миллиардов долларов в год.
  Военная элита Южной Америки ставит теперь на наркотики, а не на войну. Страны, которые не могут их выращивать, предлагают собственные лаборатории или средства доставки, чтобы ухватить свой кусок пирога.
  Не участвующие в процессе государства поставлены перед дилеммой. Должны ли они осуждать успехи теневой экономики, при условии, что могут себе такое позволить, или, наоборот, поучаствовать в процветающем бизнесе?
  Для стран с диктаторским правлением, где общественное мнение в расчет не принимается, ответ очевиден.
  В демократических государствах действовал двойной стандарт: те, кто осуждал распространение наркотиков, давали зеленый свет теневой экономике, те, кто проповедовал декриминализацию, выдавали преступникам охранные грамоты… а уж с этого плацдарма мудрая женщина без труда перекинула мостик к лежбищу Гидры.
  – Преступность более не существует в изоляции от государства, если вообще когда-нибудь существовала, – заявила она с вескостью школьной директрисы, обращающейся к своим выпускникам. – Сегодня ставки слишком высоки, чтобы оставлять преступность на откуп преступникам. Теперь мы имеем дело не с отдельными отчаянными правонарушителями, которые выдают себя неуклюжестью или повторными действиями. Когда контейнер с кокаином, доставленный в британский порт, стоит сто миллионов фунтов, а годовое жалованье портового инспектора составляет сорок тысяч фунтов, мы имеем дело с такими же, как мы. Речь идет о способности портового инспектора преодолеть искушение. Начальника портового инспектора. Портовой полиции. Их начальников. Таможни. И их начальников. Речь идет о силовиках, банкирах, адвокатах, менеджерах, которые смотрят в другую сторону. Абсурдно полагать, что действия всех этих людей могут быть синхронизированы без наличия центральной командно-контрольной структуры, без активного участия тех, кто занимает очень высокие посты. Все это мы и называем Гидрой.
  За спиной женщины засветился экран, показывая схему политического устройства Великобритании, отдаленно напоминающую генеалогическое древо. Желтым цветом выделялись головы Гидры и связывающие их линии. Автоматически Брок нашел столичную полицию, в ней – профиль лысого Порлока, от которого тянулось множество желтых линий. Родился в Кардиффе в 1948-м – всю биографию Порлока Брок знал наизусть, – в 1970-м поступил на службу в региональный отдел расследования преступлений западных центральных графств, получил взыскание за излишнее рвение при выполнении должностных обязанностей, конкретно, за подделку улик. Отпуск по болезни, перевод с повышением. 1978-й, служба в портовой полиции Ливерпуля. Способствовал аресту и осуждению только что сложившейся группы по контрабанде наркотиков, которая посмела конкурировать с теми, кто имел наработанные связи. Через три дня после суда отправился в полностью оплаченный отпуск в Южную Испанию с лидерами вышеуказанной банды. Заявил, что собирал важную информацию о преступном мире, оправдан, переведен с повышением. 1985-й – находился под следствием по подозрению в получении взяток от лидера бельгийского наркосиндиката. Оправдан, получил благодарность, переведен с повышением. 1992-й, появился на страницах одного из английских таблоидов, его запечатлели в ресторане Бирмингема, пользующемся особой популярностью у геев, за ленчем с двумя сербами, замешанными в незаконную торговлю оружием. Называлась статья: «ПОРЛОК И ОРУЖИЕ». С подзаголовком: «На чьей вы стороне, суперинтендант?» Получил по суду пятьдесят тысяч фунтов за причиненный моральный ущерб, оправдан проведенным внутренним расследованием, переведен с повышением. «Как ты можешь каждое утро смотреть на себя в зеркало?» – мысленно спрашивал его Брок. И получал ответ – легко. «Как ты спишь по ночам?» И получал ответ – прекрасно. И получал ответ – у меня тефлоновая шкура и совесть мертвеца. И получал ответ – я сжигаю документы, запугиваю свидетелей, покупаю союзников, хожу с гордо поднятой головой.
  Заседание завершилась, как обычно, на печальной ноте. С одной стороны, их подбадривали: в войне с человеческими преступлениями годились все средства. С другой – они понимали: несколько поверхностных ран на теле их вечного врага – это все, на что они могли рассчитывать, даже если бы дожили до тысячи лет и все их усилия приносили результат.
  * * *
  Оливер и Брок сидели в шезлонгах под ярким зонтиком в садике дома в Камдене. На столе стоял поднос с чайными принадлежностями и печеньем. Тонкий фарфор, хороший чай, не пакетики, невысокое весеннее солнце.
  – Чай в пакетиках – это пыль, – говорил Брок, не чуждый маленьким слабостям. – Если хочется выпить хорошего чая, надо брать листовой, а не пакетики.
  Оливер прятался в тени зонтика. После приезда он не переоделся, сидел в джинсах, сапогах, синей парке. Брок надел глупую соломенную шляпу, которую команда шутки ради купила ему в «Камден лок». Оливер никогда не ссорился с Броком. Брок не заманивал его в ловушку, не соблазнял, не подкупал, не шантажировал. Оливер, не Брок, потер волшебную лампу, и Брок тут же материализовался, явился на зов Оливера…
  Середина зимы, и Оливер несколько не в себе, где-то даже обезумел. Это все, что он может сказать, ничего больше. Причины его безумия, продолжительность, степень, все это он оценить не способен, во всяком случае, теперь. Оценит, наверное, но в другое время, в другой жизни, после пары порций бренди. Залитая неоном ночь в аэропорте Хитроу напоминает ему раздевалку для мальчиков в одной из многочисленных частных школ-интернатов. Веселенькие бумажные украшения и звучащие по системе громкой связи рождественские песни создают ощущение нереальности. Белоснежные буквы, свисающие с бельевой веревки, желают ему мира и радости на земле. Что-то удивительное должно случиться с ним, и ему не терпится узнать, что же это будет. Он не пьян, но, конечно, и не трезв. В самолете перед обедом выпил водки, под резиновую курицу – полбутылки красного вина, потом – один или два стаканчика «Реми». Но, по разумению Оливера, выпивка никак не отражается на его состоянии. У него только ручная кладь, ему нечего декларировать, кроме пожара, бушующего в голове, огненного шторма ярости и отчаяния, зародившегося так давно, что его источник уже и не определить. Пожар этот распространяется со скоростью урагана, тогда как внутренние голоса собираются по двое и по трое и спрашивают друг друга, что же предпримет Оливер, чтобы погасить его. Он приближается к надписям другого цвета. Они не желают ему радости и мира на земле, не призывают к дружбе между людьми, но требуют идентифицировать себя. Он – чужак в собственной стране? Ответ: да, чужак. Он прибыл сюда с другой планеты? Ответ: да, прибыл. Он синий? Красный? Зеленый? Взгляд смещается на томатно-красный телефонный аппарат. Аппарат этот кажется ему знакомым. Возможно, он заметил его три дня тому назад и, сам того не зная, завербовал в тайные союзники. Он тяжелый, горячий, живой? На табличке у аппарата надпись: «Если вы хотите поговорить с сотрудником таможни, воспользуйтесь этим телефоном». Он пользуется. То есть его рука тянется к трубке, хватает ее, подносит к уху, оставляя на нем ответственность за сказанное. В телефоне обитает женщина, он никак не ожидал, что это будет женщина. Он слышит, как она говорит: «Да», – два раза, потом: «Чем я могу вам помочь, сэр?» Из чего следует, что она его видит, тогда как он – нет. Она красивая, молодая, старая, суровая? Неважно. С врожденной вежливостью он отвечает, что да, она действительно может ему помочь, он хотел бы поговорить с кем-то из руководства, лично, по конфиденциальному вопросу. Он удивляется, слыша свой уверенный голос. «Так я держу себя под контролем», – думает он. Он полностью отстранился от своего земного тела, он безмерно рад, что вот-вот попадет в опытные руки. «Твоя проблема проста: если ты не сделаешь это сейчас, то не сделаешь никогда, – доходчиво объясняет внутренний голос его земному телу. – Ты уйдешь под воду, утонешь». Сейчас или никогда, противно драматизировать, но это тот самый случай. И, возможно, его земное тело произносит часть этих слов в трубку красного телефона, потому что он чувствует, как напряглась инопланетная женщина, как тщательно она подбирает слова.
  – Пожалуйста, сэр, оставайтесь у телефона. Никуда не уходите. Через минуту к вам подойдет наш сотрудник.
  А Оливеру вдруг с удивительной ясностью вспоминается телефонный бар в Варшаве, где ты звонишь девушкам за другими столиками, а они звонят тебе. Там он покупал пиво школьной учительнице ростом под шесть футов. Ее звали Алисией, и она предупредила его, что не спит с немцами. В этот вечер, однако, ему достается миниатюрная девушка со спортивной фигуркой, стрижкой под мальчика и в белой рубашке с погонами. Она – та самая женщина, которая назвала его «сэром» перед тем, как он заговорил? Он не может этого сказать, но знает, что она напугана его габаритами и гадает, а не псих ли он. Еще на подходе она отмечает и дорогой костюм, и брифкейс, и золотые запонки, и туфли ручного пошива, и разгоряченное красное лицо. Она рискует подойти ближе, смотрит прямо в глаза, выпятив челюсть, спрашивает, как его зовут и откуда он прилетел, анализирует ответы. Просит показать паспорт. Он ощупывает карманы, как обычно, никак не может его найти, наконец обнаруживает, чуть не роняет в стремлении побыстрее выполнить ее просьбу, отдает.
  – Это должен быть кто-то из руководства, – предупреждает он ее, но она торопливо пролистывает страницы.
  – Это ваш единственный паспорт, не так ли?
  – Да, единственный, – без запинки отвечает его земное тело. И едва не добавляет: «моя милая».
  – У вас нет двойного гражданства?
  – Нет, только английское.
  – С этим паспортом вы и путешествуете?
  – Да.
  – Грузия, Россия?
  – Да.
  – А откуда вы прибыли? Из Тбилиси?
  – Нет. Из Стамбула.
  – Вы хотите поговорить о том, что произошло с вами в Стамбуле? Или в Грузии?
  – Я хочу поговорить с кем-то из руководства, – повторяет Оливер. Они идут коридором, забитым испуганными азиатами, которые сидят на чемоданах. Входят в комнату для допросов, без окон, с привинченным к полу столом, с большим зеркалом на стене. Словно в трансе, Оливер садится за стол, смотрит на свое отражение в зеркале.
  – Я ухожу, чтобы прислать к вам кого-то из старших офицеров, – строго говорит женщина. – Паспорт я заберу, и вы получите его позже. Старший офицер подойдет к вам, как только сможет. Так?
  Так. Разумеется, так, как же иначе? Проходит полчаса, открывается дверь, но вместо адмирала, сверкающего золотом эполет, входит светловолосый парнишка в белой рубашке и форменных брюках с чашкой сладкого чая и двумя пирожными.
  – Извините за задержку, сэр. К сожалению, такое уж время. Рождество, все куда-то разбегаются. Офицер, который вам нужен, скоро подойдет. Как я понимаю, вы хотели поговорить с кем-нибудь из руководства.
  – Да, хотел.
  Юноша стоит чуть позади Оливера, наблюдает, как тот пьет чай.
  – По возвращении домой нет ничего лучше, чем чашка хорошего чая, не так ли, сэр? – говорит он отражению Оливера в зеркале. – У вас есть домашний адрес?
  Оливер называет адрес своего роскошного дома в Челси, юноша записывает его в блокнот.
  – Сколько вы пробыли в Стамбуле?
  – Пару ночей.
  – Этого хватило, чтобы сделать там все, ради чего вы приезжали?
  – С лихвой.
  – Бизнес или развлечения?
  – Бизнес.
  – Бывали там раньше?
  – Несколько раз.
  – По приезде в Стамбул всегда встречаетесь с одними и теми же людьми?
  – Скорее да, чем нет.
  – Ваша работа связана с частыми поездками за границу?
  – Иногда слишком частыми.
  – Устаете, не так ли?
  – Случается. Это зависит от многих факторов.
  Земное тело Оливера начинает обуревать скука, появляется дурное предчувствие. «Не то время, не то место, – говорит он себе. – Хорошая идея, а вот выполнение скверное. Попроси вернуть паспорт, возьми такси, дома выпей виски, проспись и продолжай жить».
  – А чем вы занимаетесь?
  – Инвестициями, – говорит Оливер. – Управлением активами. Акциями. В основном в сфере отдыха.
  – Где еще вы бываете? Помимо Стамбула?
  – В Москве. Петербурге. Грузии. В общем, куда позовут дела.
  – Кто-нибудь ждет вас в Челси? Вам надо кому-нибудь позвонить? С вами все в порядке?
  – Не совсем.
  – Мы не хотим, чтобы кто-то волновался из-за вашего долгого отсутствия, понимаете?
  – Господи, да никто не волнуется, успокойтесь.
  – У вас есть жена, дети?
  – О, нет, нет, слава богу. Во всяком случае, пока еще нет.
  – Подруга?
  – То есть, то нет.
  – Это наилучший вариант, не так ли? Когда они то есть, то нет.
  – Пожалуй.
  – Меньше проблем.
  Больше. Юноша уходит, Оливер опять сидит один, но недолго. Открывается дверь, и входит Брок, с паспортом Оливера и в полной форме таможенника, единственный раз, когда Оливер видел его в форме, и, как потом он узнает, первый раз, когда Брок надел ее за более чем двадцать лет, в течение которых он выполнял работу, заметно отличающуюся от досмотра багажа и проверки паспортов. И лишь когда Оливер становится на несколько жизней мудрее, он может нарисовать себе Брока, который стоит за стеной, у зеркала скрытого наблюдения, прозрачного с обратной стороны, пока юноша ведет ни к чему не обязывающий допрос, и, не в силах поверить свалившейся на него удаче, натягивает на себя парадную форму.
  – Добрый вечер, мистер Сингл, – говорит Брок и пожимает вялую руку Оливера. – Или позволите звать вас Оливер, чтобы не путать с вашим достопочтенным отцом?
  * * *
  Зонтик состоял из зеленых и оранжевых сегментов. Оливер сидел под зеленым, отчего его крупное лицо приобрело землистый оттенок. А вот лицо Брока под соломенной шляпой сияло, а его глаза лучились весельем.
  – И кто подсказал Тайгеру, где тебя искать? – По тону чувствовалось, что ответа на вопрос не требуется. – Он же не телепат, не так ли? И не всемогущ. Но у него везде есть уши, не так ли? Кто же проболтался?
  – Возможно, ты, – без дипломатической тонкости ответил Оливер.
  – Я? С какой стати?
  – Возможно, чтобы добыть новую информацию.
  Улыбка не сползает с лица Брока. Он оценивает свое сокровище, проверяет, что случилось с ним за те годы, которые оно пролежало без дела. «Ты стал старше на одну женитьбу, одного ребенка и один развод, – думает он, – а я, слава богу, остался при своих». Он ищет признаки усталости в Оливере и не находит. «Ты – законченное творение и не знаешь этого, – думает он, вспоминая других информаторов, которых ему приходилось доводить до ума.
  – Тебе кажется, что мир придет и изменит тебя, но этому не бывать. Ты останешься таким, какой есть, до самой смерти».
  – Может, у тебя есть новая информация, – добродушно парирует Брок.
  – Да, конечно. «Мне недоставало тебя, папа. Давай поцелуемся и помиримся. Кто прошлое помянет – тому глаз вон». Само собой.
  – Ты мог это сделать. Зная тебя. Тоска по дому. Чувство вины. В конце концов, как мне помнится, ты несколько раз менял решение насчет положенных тебе денег. Сначала вроде бы взял. Потом отказался, нет, Нэт, ни за что. Потом согласился, хорошо, Нэт, я их возьму. Я думал, ты и с Тайгером мог сделать U-образ-ный поворот.
  – Ты прекрасно знаешь, что деньги я взял только для Кармен! – рявкнул Оливер из-под зеленого сегмента зонтика.
  – Эти деньги тоже только для Кармен. Пять миллионов. Я подумал, может, ты и Тайгер пошли на сделку. Тайгер дает деньги, Оливер – любовь. Пять миллионов, положенные на счет Кармен, – веский аргумент для восстановления семейных отношений. Есть ли логика в обратном? Насколько я понимаю, нет, по крайней мере для Тайгера. Это же не тот случай, когда он прячет мешок с пятерками в семейный тайник? – Нет ответа. Его и не ждали. – Он не может вернуться годом позже с лопатой и фонарем и откопать их, если они ему вдруг понадобятся, не так ли? – Молчание. – Даже Кармен сможет их взять чуть ли не через четверть века. Так что же Тайгер купил себе за пять миллионов фунтов? Его внучка никогда о нем не слышала. Если ты добьешься своего, никогда не услышит. Он должен был что-то купить. Вот я и подумал, может, он купил нашего Оливера… почему нет? Люди меняются, подумал я, любовь покоряет все. Может, ты действительно поцеловался и помирился с отцом. Многое возможно, если подсластить горькую пилюлю пятью миллионами фунтов.
  Совершенно неожиданно Оливер вскинул руки, словно сдаваясь, потянулся, пока не начали хрустеть суставы, потом позволил им бессильно упасть.
  – Ты мелешь чертову чушь и прекрасно это знаешь, – беззлобно ответил он Броку.
  – Кто-то ему сказал, – настаивал Брок. – Иначе он бы не смог найти тебя, Оливер. Какая-то птичка что-то чирикнула ему на ухо.
  – Кто убил Уинзера? – спросил Оливер.
  – Я, между прочим, нисколько не удивлен, знаешь ли. Да и кандидатов сколько угодно. Среди важных клиентов «Хауз оф Сингл» больше негодяев, чем во всей «Галерее преступников» Скотланд– Ярда. Как я понимаю, такого следовало ждать от каждого.
  «Его никогда не обскачешь, – думал Брок, глядя на пунцовое лицо Оливера, – ему не задуришь голову, его не проведешь, он давным– Давно просчитал самые худшие сценарии, которые могут выпасть на его долю. И тебе остается лишь сказать, какие из них действительно обернулись реальностью». Некоторые из коллег Брока, общаясь с информаторами, вели себя как господь бог, вещающий простым смертным. Брок никогда себе этого не позволял, во всяком случае с Оливером. С ним Брок чувствовал себя гостем, которого терпят, но в любой момент могут и попросить.
  – Насколько мне известно, его убил твой друг Аликс Хобэн из венской «Транс-Финанз». Причем не один, в компании своих друзей-бандитов. Проделывая все это, он не отрывался от сотового телефона. Мы думаем, докладывал о каждом своем телодвижении. Только мы этими сведениями ни с кем не поделимся, потому что не хотим привлекать ненужного внимания к «Хауз оф Сингл».
  Оливер ожидал продолжения, но, наткнувшись на молчание, уперся локтем в большое колено, положил подбородок на ладонь, пристально посмотрел на Брока.
  – «Транс-Финанз», как мне помнится, «дочка», сто процентов акций которой принадлежали материнской компании, «Ферст флэг констракшн компани оф Андорра», – проговорил он сквозь обхватывающие рот пальцы.
  – И сейчас принадлежат, Оливер. Память у тебя по-прежнему блестящая.
  – Я сам основал эту чертову компанию, не так ли?
  – Раз уж ты упомянул об этом, насколько мне известно, да.
  – И «Ферст флэг» полностью принадлежит Евгению и Михаилу Орловым, крупнейшим клиентам финансового дома «Сингл». Или что-то изменилось?
  Тон Оливера остался прежним, но Брок заметил, что ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы произнести фамилию Орловых.
  – Нет, Оливер, думаю, что нет. Какие-то трения у них, конечно, возникали, но в настоящий момент наши добрые друзья братья Орловы в списке клиентов финансового дома «Сингл» занимают первую строчку.
  – И Аликс Хобэн до сих пор работает на Орловых?
  – По-прежнему член семьи.
  – По-прежнему член семьи, значит, и тут ничего не изменилось. Он получает у них зарплату, он выполняет их поручения, заодно обделывая и свои делишки.
  Тогда почему Хобэн убил Уинзера? – Глубоко задумавшись, Оливер смотрел на свои огромные ладони, словно считывал с них ответы на интересующие его вопросы. – Почему человек Орловых убивает человека Сингла? Евгений любил Тайгера. Более или менее. Пока они вместе получали прибыль. Как и Михаил. Тайгер отвечал тем же. Что изменилось, Нэт? Что происходит?
  Брок не собирался так быстро добраться до последних вопросов. Он рассчитывал, что правда будет всплывать медленно и постепенно. Но с Оливером не следовало что-либо предполагать и чему-либо удивляться. Он задавал скорость, а остальным оставалось только пристроиться к нему и стараться не отстать.
  – Боюсь, это один из тех случаев, когда любовь перерождается в ненависть, Оливер, – осторожно объяснил он. – Можно сказать, колесо совершает полный оборот. Такое случается даже в лучших домах. – Оливер молчал, так что Броку пришлось продолжить. – От братьев отвернулась удача.
  – В каком смысле?
  – Некоторые их операции не удались. – Брок шел по раскаленным углям, и Оливер это знал. Брок описывал сцены из самых худших сценариев Оливера, будил призраков из прошлого, добавлял новые страхи к старым. – Значительные суммы «горячих» денег, принадлежащих Евгению и Михаилу, заблокировали на банковских счетах до того, как в «Сингле» успели их отмыть.
  – Ты хочешь сказать, до того, как эти деньги достигли «Ферст флэг».
  – Я хочу сказать, пока они находились на счетах холдинга.
  – Где?
  – По всему миру. Не все страны согласились сотрудничать. Но большинство.
  – Все эти маленькие банковские счета, которые мы пооткрывали?
  – Уже не такие маленькие. Минимальная сумма составила девять миллионов фунтов стерлингов. На испанских счетах лежали восемьдесят пять миллионов. Откровенно говоря, по моему разумению, Орловы начали терять бдительность. Держать на счетах такие деньги! Если уж никуда не могли их вложить, купили хотя бы краткосрочные облигации. Так нет!
  Руки Оливера вернулись к лицу, упрятали его за решетку пальцев.
  – Плюс на одном из кораблей братьев обнаружен запрещенный груз, – добавил Брок.
  – Куда шел корабль?
  – В Европу. Куда-то еще. Какое это имеет значение?
  – В Ливерпуль?
  – Хорошо, в Ливерпуль. Прямо или не прямо, но в Ливерпуль… И хватит об этом, Оливер, пожалуйста. Ты знаешь, какие они, русские преступники. Если они тебя любят, тебе все прощается. Если думают, что ты собираешься «кинуть» их, взрывают твой офис, пускают ракету в окно твоей спальни, расстреливают твою жену на рыбном рынке. Такие уж они по жизни.
  – Какой корабль?
  – «Свободный Таллин».
  – Вышедший из Одессы?
  – Совершенно верно.
  – Кто его перехватил?
  – Русские, Оливер. Их соотечественники. Российский спецназ, в российских территориальных водах. Русские перехватили русских.
  – Но навел их ты.
  – Нет, именно этого мы и не делали. Кто-то другой. Может, Орловы подумали, что Алфи их подставил. Конечно, это только догадки.
  Лицо Оливера еще глубже утопает в руках, пока он продолжает консультироваться с внутренними демонами.
  – Уинзер не предавал Орловых. Предал их я, – голос из могилы. – В Хитроу. Хобэн застрелил не того человека.
  Злость Брока, когда она прорывалась наружу, пугала. Она возникла ниоткуда, внезапно и облепила лицо, как маска смерти.
  – Никто их не предавал. Преступников не предают. Их ловят. Евгений Орлов – обыкновенный грузинский бандит. Такой же, как его слабоумный братец.
  – Они не грузины. Просто им хочется жить в Грузии, – пробормотал Оливер. – И Михаил – не слабоумный. Другой, вот и все, – он подумал о Сэмми Уот-море.
  – Тайгер отмывал деньги Орловых, а Уинзер с радостью в этом участвовал. Это не предательство, Оливер. Это торжество справедливости. Чего ты и хотел, если вспомнишь. Ты хотел, чтобы мир стал более честным. Этому мы и способствуем. Ничего не изменилось. Я никогда не обещал тебе, что это удастся сделать с помощью магических заклинаний. Ими справедливость не восстановишь.
  – Ты обещал подождать… – По-прежнему из-под рук.
  – Я ждал. Я обещал тебе год, а мне потребовалось четыре. Один, чтобы вывести тебя из игры. Второй, чтобы наладить контакты. Третий, чтобы убедить дам и господ Уайтхолла вытащить большой палец из задницы, четвертый, чтобы доказать им, что не все британские полицейские стоят на службе закона и не все британские чиновники – ангелы. За это время ты мог обосноваться в любой стране. Остался в Англии. Выбирал ты – не я. Все решения принимались тобой. Женитьба, дочь, ее фонд, страна проживания. Эти четыре года Евгений Орлов и его брат Михаил заваливали ту часть земли, которую мы называем свободным миром, грязными деньгами, до которых только могли дотянуться их руки. Делали их на героине для подростков, на чешском «семтексе» для миролюбивых ирландцев, на российских триггерных устройствах, без которых не создашь атомную бомбу для демократов со Среднего Востока. И Тайгер, твой отец, кредитовал их, отмывал их прибыли, готовил им светлое будущее. Не говоря о том, что обогащался сам. Ты уж извини, но за четыре года наше терпение начало иссякать.
  – Ты обещал не трогать его.
  – Я его и не трогал. И теперь не трогаю. Орловы – другое дело. И если бандиты начинают вышибать друг другу мозги и доносить друг на друга, в частности, о неких кораблях, направляющихся в Ливерпуль, я могу это только приветствовать. Я не люблю твоего отца, Оливер. Это моя работа. Я такой, какой есть. Я не изменился. Как и Тайгер.
  – Как он?
  Брок пренебрежительно рассмеялся.
  – В глубоком шоке, как же еще? Безутешен, слезы льются рекой. Можешь прочитать об этом в пресс-релизах. Узнаешь, что Алфи Уинзер был его давнишним другом и собратом по оружию. Они плечом к плечу торили трудную дорогу и разделяли одни и те же идеи. Аминь. – Оливер ждал. – Он удрал, – без тени ехидства продолжил Брок. – Исчез с наших экранов. Нигде не звенит звонок, а мы начеку двадцать четыре часа в сутки. Через полчаса после того, как ему сообщили о смерти Уинзера, он вышел из офиса, заехал домой, вышел оттуда, и с того момента о нем ни слуха ни духа. Идет шестой день, а он не позвонил, не отправил факс, не воспользовался электронной почтой, даже не прислал открытки. В жизни Тайгера это беспрецедентный случай. Один день без его телефонных звонков – национальная катастрофа. Шесть – это апокалипсис. Сотрудники как могут прикрывают его, ищут по всем известным курортам, где он любил бывать, там, где он никогда не бывал, прилагают все силы к тому, чтобы не допустить утечки информации, после которой разверзнется ад.
  – Где Массингхэм? – Массингхэм, руководитель аппарата Тайгера, он же начальник штаба.
  Выражение лица Брока не изменилось. Как и его голос. Даже тон остался прежним, примирительным, освобождающим от ответственности.
  – Заделывает бреши. Носится по свету. Успокаивает клиентов.
  – Которых переполошила смерть Уинзера? Брок вопрос проигнорировал.
  – Время от времени Массингхэм звонит, в основном чтобы спросить, не слышал ли кто чего. Сам практически ничего не говорит. По телефону. От Мас-сингхэма другого ждать не приходится. Если уж на то пошло, ни от кого из них другого ждать не приходится. – Они дружно помолчали, после чего Брок озвучил страхи, которые уже начали укореняться в голове Оливера. – Тайгер, возможно, уже мертв, что было бы благом… разумеется, для общества, не для тебя… – Брок хоть этим надеялся вырвать Оливера из его грез. Но Оливер не желал возвращаться к реальности. – Благородный уход, должен сказать, в значительной мере изменил бы отношение к Тайгеру. Да только я не думаю, что он знает, как найти дверь. – Никакой реакции. – Плюс его неожиданное указание швейцарскому банкиру перевести пять миллионов фунтов в фонд Кармен. Мне говорили, что мертвецы, как правило, такого не делают.
  – И тридцать.
  – Прости? В последнее время у меня проблемы со слухом, Оливер. Не мог бы ты добавить громкости, пожалуйста?
  – Пять миллионов и тридцать фунтов, – поправил его Оливер более громким, злым голосом. «К чему ты клонишь? – хотел спросить Брок, глядя на Оливера, который смотрел прямо перед собой. – И если я вытащу тебя из этого ступора, когда мне ждать следующего?» – Он прислал им цветы, – объяснил Оливер.
  – Да о чем ты, черт побери?
  – Тайгер прислал цветы Кармен и Хитер. На прошлой неделе. Шофер привез розы из Лондона на «Мерседесе». Он знает, где они живут и кто они. Заказал букет по телефону, продиктовал дурацкий текст для открытки, назвался их поклонником. И заказал эти цветы в одном из лучших цветочных магазинов Уэст-Энда. – Порывшись в карманах куртки, Оливер нашел-таки листок с названием фирмы и протянул Броку. – Вот. «Маршалл и Бернстин». Тридцать чертовых роз. Розовых. Пять миллионов и тридцать фунтов. Тридцать сребреников. Он говорит мне, спасибо, что донес на меня. Он говорит, что знает, где ее найти, если у него возникнет такое желание. Он говорит, что она принадлежит ему. Кармен. Он говорит, Оливер может бегать, но спрятаться ему не удастся. Я хочу, чтобы ей обеспечили защиту, Нэт. Я хочу, чтобы с Хитер поговорили. Я хочу, чтобы ей сказали. Я не хочу, чтобы их запачкала вся эта грязь. Я хочу, чтобы он не приближался к ней и на пушечный выстрел.
  Даже если неожиданные паузы Брока сводили Оливера с ума, они производили должное впечатление. Брок не предупреждал его, не говорил: «Один момент», – просто замолкал, пока досконально не обдумывал вопрос и не принимал решение.
  – Возможно, он хотел сказать именно это, – наконец согласился Брок. – Но возможно, и другое, не так ли?
  – Например? – воинственно спросил Оливер. Вновь Брок заставил его ждать.
  – Например, что пришла старость, а ему очень не хватает семейного уюта.
  Из глубин воротника парки Оливер наблюдал, как Брок подошел к дому, постучал по французскому окну, крикнул: «Тэнби!» Увидел, как появилась девушка, ростом с него, но худенькая. С румянцем на щеках, длинными светлыми волосами, забранными в конский хвост, особой походкой, свойственной высоким девушкам, когда они переносят весь вес на одну ногу, от бедра вынося вторую вперед. «Тэнби дежурит снаружи, Нэт», – шотландский выговор. Он наблюдал, как Брок передал ей листок с названием цветочной фирмы. Девушка слушала, одновременно читая название фирмы. Слова Брока до Оливера не долетали, но он и так знал, какие тот дает указания: «Я хочу знать, от кого на прошлой неделе поступил заказ на отправку тридцати роз на специальном „Мерседесе“ в Абботс-Ки, получатель – миссис Хоторн. – Девушка кивала. – Я хочу знать, как оплатили цветы и автомобиль, мне нужен источник выплаты, время, дата, продолжительность телефонного разговора, описание голоса заказчика, если они не записали его на пленку, что обычно делается». Он подумал, что поймал взгляд девушки, брошенный через плечо Брока, помахал ей рукой, но она уже уходила в дом.
  – И что ты с ними сделал, Оливер? – осведомился Брок, вновь усевшись на шезлонг.
  – С цветами?
  – Давай без глупостей.
  – Отправил в Нортхемптон к ее лучшей подруге. Незамужней лесбиянке.
  – Что именно ей нужно сказать?
  – Что я на стороне закона. Что я, возможно, предатель, но не преступник. И иметь от меня ребенка не постыдно.
  Брок услышал отрешенность в голосе Оливера, увидел, как тот поднялся, почесал голову, потом плечо, огляделся, словно хотел понять, а куда же его занесло: маленький сад, яблони, только начинающие расцветать, шум транспорта по другую сторону стены, лужайки, теплицы, сохнущее на веревках белье. Снова сел. Брок ждал, как священник мог ждать возвращения кающегося грешника.
  – Должно быть, такому человеку, как Тайгер, в бегах несладко, все-таки возраст, – предположил он, полагая, что Оливеру пора спуститься с облаков на землю. – Если он пустился в бега. – Нет ответа. – Он привык хорошо кушать, ездить на «Роллс-Ройсе», выстроил себе башню из слоновой кости, в которой не было места ни грубому слову, ни кулачным боям. Но внезапно Алфи разносят голову, и Тайгер задается вопросом, а не следующий ли он на очереди. Неприятный вопрос, могу себе представить. Если тебе за шестьдесят, а рядом никого нет, удовольствие это маленькое. Не думаю, что мне хотелось бы оказаться на его месте.
  – Замолчи, – вырвалось у Оливера. Нисколько не обидевшись, Брок печально покачал головой.
  – Вот тут на сцену выхожу я, не так ли?
  – При чем здесь ты?
  – Я охочусь за этим человеком пятнадцать лет. Плету сети, волосы седеют, я не уделяю жене достаточно внимания. Только и думаю о том, как прихватить его со спущенными штанами. И вдруг он прячется в канаве, стая волков гонится за ним, а мне хочется протянуть ему руку, налить чашку горячего чая и предложить полную амнистию.
  – Чушь, – отрубил Оливер под взглядом умных глаз Брока, брошенным на него из-под полей соломенной шляпы.
  – Когда речь идет о добрых делах, я тебе, конечно, не чета, Оливер. Тут двух мнений быть не может. Но по здравом рассуждении ты поймешь, что вопрос втом, кто найдет его первым. Ты или братья Орловы и их шустрые мальчики.
  Оливер посмотрел на лужайку, туда, где стояла девушка, но она уже давно ушла. Нахмурил брови, выказывая недовольство сельского жителя постоянным шумом городского транспорта. Потом заговорил, громко и ясно, чеканя каждое слово:
  – Я больше этим не занимаюсь. Я сделал для тебя все, что мог. Я хочу, чтобы Кармен и ее матери обеспечили защиту. Это все, что меня волнует. Я возьму другое имя и лягу на дно в другом месте. Этим я больше не занимаюсь.
  – Тогда кто его найдет?
  – Вы.
  – У нас нет таких возможностей. Мы маленькие и бедные. Опять же англичане.
  – Ерунда. У тебя целая армия секретных агентов. Я с тобой работал.
  Но Брок покачал головой в категорическом отказе.
  – Я не могу посылать моих людей в погоню за ним, Оливер, потому что понятия не имею, где его искать. Я не могу рассказывать о моей заинтересованности каждому полицейскому. Если Тайгер в Испании, мне надо на коленях ползти к испанцам. Со временем они известят меня, что он покинул пределы их страны, о чем я и сам мог бы прочесть в испанских газетах, если бы понимал испанский.
  – Так выучи его, – грубо ответил Оливер.
  – Если он в Италии, значит, ползти придется к итальянцам, если в Африке – к африканцам, если в Пакистане – к пакистанцам, если в Турции – к туркам, а результат будет тем же. При этом придется подмазывать ручку, не зная, а вдруг братья подмазали ее раньше и лучше. Если он решил укрыться в Карибском море, придется прочесывать каждый остров и подкупать каждый телеграфный столб, прежде чем удастся что-то узнать.
  – Так начни охоту за кем-то еще. Кандидатов хватает.
  – Но ты… – Брок откинулся на спинку шезлонга, с завистью посмотрел на Оливера. – Ты сможешь его почувствовать, предугадать его действия, залезть в его шкуру. Ты знаешь его лучше, чем себя. Ты знаешь его дома, его привычки, его женщин, знаешь, что он закажет на завтрак, до того, как он обратится к официанту. Он у тебя здесь, –Брок прижал руку к груди, словно не слыша шепота Оливера: «Нет, нет». –У тебя за спиной останутся три четверти пути, прежде чем я сделаю первый шаг. До тебя дошло?
  Оливер повертел головой, совсем как Сэмми Уотмор. Подумал: «Ты в конце концов убьешь своего отца, этим все закончится. Я этого делать не буду, слышишь меня? Я этим наелся досыта. Наелся четыре года тому назад, до того, как начал».
  – Найди себе какого-нибудь другого сукиного сына, – пробурчал он.
  – Это же старая песня, Оливер. Братец Брок встретится с ним в любое время, в любом месте, без камня за пазухой. Это все, что я прошу ему передать. Если он не вспомнит меня, напомни. Молодой таможенник Брок из Ливерпуля, которому он посоветовал найти другое занятие после задержания груза турецкой стали. Брок готов его принять, так и скажи. Дверь Брока открыта двадцать четыре часа в сутки. Я даю ему слово.
  Обхватив грудь руками, Оливер начал раскачиваться, словно в молитве.
  – Никогда.
  – Что никогда?
  – Тайгер на это не пойдет. Не предаст. Это моя работа – не его.
  – Пустые слова, и ты это знаешь. Скажи ему, что Брок верит в конструктивные переговоры, как верил и раньше. У меня большие возможности, и среди них возможность забывать. Причуды памяти, так и скажи ему. Я забываю, он вспоминает. Никакого публичного осуждения, ни суда, ни тюрьмы, ни конфискации активов, при одном условии: он вспомнит все, что нужно. Разговор будет личный, только он и я, а итогом станет гарантия неприкосновенности. Поздоровайся с Агги.
  Высокая девушка принесла только что заваренный чай.
  – Привет, – кивнул Оливер.
  – Привет, – отозвалась Агги.
  – Что он должен вспомнить? – спросил Оливер, когда она отошла от стола.
  – Я забыл, – ответил Брок, но добавил: – Он догадается. Как и ты. Мне нужна Гидра. Копы, которым он платил. Более чем хорошо оплачиваемые слуги народа, которые соглашались получать от него вторую пенсию. Карманные члены парламента, адвокаты, финансисты, отмывающие грязные деньги с адресами в фешенебельных районах. Не в других странах. Заграница пусть разбирается сама. В Англии. На нашей улице. В соседнем доме… – Оливер обхватил руками колени, уставился в траву под ногами, будто увидел там свою могилу. – Тайгер – твой Эверест, Оливер. Он не покорится тебе, если ты будешь от него уходить, – твердо проговорил Брок, доставая из внутреннего кармана затертый кожаный бумажник, который его жена Лайла подарила ему на тридцатилетие. – В своих странствиях не встречал этого парня? – небрежно спрашивает он и протягивает Оливеру черно-белую фотографию плотного лысого мужчины, выходящего из ночного клуба под ручку с молодой женщиной, одежда которой скорее обнажает, чем скрывает. – Давний приятель твоего отца по Ливерпулю. Сейчас занимает очень высокий пост в Скотланд– Ярде и имеет прекрасные связи по всей стране.
  – Почему он не носит парик? – брезгливо спросил Оливер.
  – Потому что он чертовски нагл, – зло ответил Брок. – Потому что у всех на виду делает то, что другие злодеи не позволяют себе даже в укромном месте. Так он тешит себя. Как его зовут, Оливер? Ты его знал, я это вижу.
  – Бернард, – ответил Оливер, отдавая фотографию.
  – Бернард, это правильно. А фамилия?
  – Не называлась. Он пару раз приходил на Керзон-стрит. Тайгер привел его в юридический департамент, и мы оформили ему виллу в Альгавре.
  – На время отпуска?
  – В подарок.
  – Ты, должно быть, шутишь. За что?
  – Откуда мне знать? От меня требовалось лишь подготовить бумаги на передачу прав. Сначала ее выставили на продажу. Я еще спросил, по какому курсу пересчитывать фунты, но Алфи сказал, никаких денежных операций проводиться не будет, велел мне заткнуться и подписывать бумаги. Я заткнулся и подписал.
  – Значит, это Бернард.
  – Бернард Лысый, – согласился Оливер. – Потом он приходил на ленч.
  – В «Колыбель Кэт»?
  – Куда же еще?
  – А фамилии ты, часом, не забыл?
  – Фамилии не было. Просто Бернард, офшорная компания.
  – С каким названием?
  – Это была не компания, а фонд. Фонду принадлежала компания. Мера предосторожности.
  – Как назывался фонд?
  – «Дервиш», зарегистрированный в Вадуце. Фонд «Дервиш». Тайгер еще пошутил по этому поводу: «А вот и наш Бернард, кружащийся дервиш. Дервиш владеет компанией, компания владеет домом».
  – А как все-таки называлась компания, которая принадлежала фонду «Дервиш»?
  – Что-то небесное. Скайлайт, Скайларк, Скай-флайер.
  – Скайблу?
  – «Скайблу холдинг», Антигуа.
  – Какого черта ты не сказал мне об этом тогда?
  – Потому что ты меня не спрашивал, – так же зло ответил Оливер. – Если бы попросил меня найти что-нибудь по Бернарду, я бы нашел.
  – У Сингла была привычка дарить виллы?
  – Если и была, то я о ней ничего не знаю.
  – Кто-нибудь еще получал виллу в подарок?
  – Нет, но Бернард получил еще и моторную яхту. Из суперлегких материалов, с длинной носовой частью. У нас еще ходила шутка, что ему не следует сильно ее раскачивать, ублажая даму в открытом море.
  – Чья шутка?
  – Уинзера. А теперь, если ты меня извинишь, мне надо поупражняться.
  Под взглядом Брока Оливер потянулся, потер руками голову, словно у него зачесалась кожа под волосами, и направился к дому.
  Глава 7
  – Оливер! Поднимись ко мне, пожалуйста. С тобой хотят познакомиться очень уважаемые люди. Новые клиенты с множеством новых идей. Одна нога там, другая – здесь, пожалуйста.
  Его призывает не Элси Уотмор, но сам Тайгер по внутреннему телефону. Не Пэм Хосли, получающая пятьдесят тысяч в год Ледяная Королева, не Рэнди Массингхэм. Сам Босс, командным голосом. Время – весна, пять лет тому назад. Весна и в природе, и в жизни нашего юного младшего и единственного партнера, только что закончившего юридическую школу, нашего царевича, нашего наследника Королевского дома Синглов. Оливер работает в «Сингле» уже три месяца. Это его земля обетованная, цель, достигнутая ценой огромных усилий, затраченных в жестокой борьбе за привилегированное английское образование. Все унижения и страдания, которые выпали на его долю, уже в прошлом вместе с бесконечной чередой учителей и частных школ-интернатов. Он достиг заветного берега, стал сертифицированным барристером, как и его отец. Он переполнен идеями, уже назначен партнером, но еще не вступил в должность, его энергия перехлестывает через край, глаза сверкают, и как ему все это нравится!
  Для отличного настроения есть поводы. В начале девяностых «Сингл» – не просто одна из многих фирм, занимающихся рисковыми вложениями капитала, и свидетельства тому – финансовые колонки. «Фай-нэншл тайме»:
  «Сингл» – рыцарь на побегушках горбачевского Нового Востока, смело наступающий там, где отступают другие».
  «Телеграф»:
  «Сингл» идет на экстраординарные риски, активно продвигаясь на рынки стран посткоммунистического блока в поисках новых возможностей и взаимовыгодного сотрудничества в духе перестройки».
  «Индепендент»:
  «Согласно Тайгеру, бурлящему энергией основателю финансового дома, „Сингл“ готов выслушивать кого угодно, когда угодно и где угодно в своей решимости принять „величайший вызов, брошенный сегодня свободному миру“.
  «Экономист»:
  «Тайгер говорит о „рождении рыночно ориентированного Советского Союза“. „Сингл“ использует новое поколение финансистов, легких на подъем, смелых, энергичных, мобильных, в отличие от седовласых джаггернаутов вчерашнего дня».
  И когда кто-либо заикался о том, что Оливеру следовало поднабраться опыта в ведущих банках, таких, как «Клай-нуорт», «Чейз» или «Бэрингз», Тайгер отвечал: «Мы идем впереди всех. Мы хотим снять с него сливки, он нужен нам сейчас».
  И у Оливера есть резоны стремиться в «Сингл». «Работа рядом с отцом для меня – дополнительные дивиденды, – объясняет он симпатичной женщине, ведущей еженедельную колонку в «Ивнинг стандарт», на приеме, организованном на крыше одного из отелей Парк-Лейн по поводу его прихода на фирму. – Отец и я всегда уважали друг друга. Выучку, которую я получу здесь, мне больше нигде не сыскать». На вопрос, а что он привнесет в «Сингл», молодой наследник дает понять, что и он не лыком шит: «Неуемный идеализм с головой на плечах, – радует он ее ответом. – Бывшим социалистическим странам необходимы вся помощь, знания, ноу-хау и финансы, которые мы можем выложить на стол». С другим репортером он делится еще одним постулатом «Сингла»: «Мы предлагаем долговременное партнерство без эксплуатации. Тот, кто надеется сделать быстрый рубль, будет разочарован».
  * * *
  «Наконец-то меня посылают на линию огня», – думает Оливер, торопливо направляясь в святая святых. Трудно желать большего. После трех месяцев бултыхания в тихой заводи юридического департамента Альфреда Уинзера он начал бояться застоя. Высказанное им желание «изучить работу каждого винтика и гаечки фирмы» привело его в лабиринт офшорных компаний, на поиски выхода из которого могла уйти не одна жизнь. Но сегодня Уинзер в Бедфордшире покупает малазийскую перчаточную фабрику, и Оливер сам себе хозяин. Плохо освещенная лестница черного хода ведет из юридического департамента на верхний этаж. Перепрыгивая через две ступеньки, Оливер представляет себя в потайном ходе замка времен Медичи. Как на крыльях, ничего не видя, кроме своей цели, он минует приемные, набитые секретарями, комнаты ожидания, стены которых обшиты деревянными панелями. И вот перед ним знаменитые веджвудские двойные двери. Он открывает их, и на мгновение божественное сияние ослепляет его.
  – Ты звал, отец, – бормочет он, ничего не видя перед собой, но губы расходятся в не менее ослепительной улыбке.
  Глаза привыкают. Шесть человек ждут его, все стоят. Тайгеру это не так уж и нравится, потому что он ниже всех как минимум на двенадцать дюймов. Они – групповая фотография, а Оливер – камера, и все, должно быть, слышат команду: «Скажите „чи-из“, – потому что улыбаются одновременно, судя по всему, только что поднявшись из-за стола. Но у Тайгера улыбка, как всегда, самая яркая и энергичная. Оливер любит эту улыбку. Это солнце, из которого он черпает силы. Все свое детство он верил, что когда-нибудь, пробившись сквозь эти лучи и заглянув за любящие глаза, он сможет попасть в волшебное царство, справедливым и абсолютным правителем которого был его отец. «Это же братья Орловы! –мысленно восклицает он. – Собственной персоной! Значит, Рэнди Массингхэму удалось-таки их подцепить!» В последние дни Тайгер просил Оливера быть наготове, ждать вызова, до минимума сократить число деловых встреч, приходить на работу в приличном костюме. Но только теперь он понял причину.
  Тайгер, как капитан команды, занимает центральное положение. В новеньком двубортном синем в полоску костюме от «Хэйуэрда» на Маунт-стрит, в черных броуги с высокими каблуками от «Лобба» из Сент-Джеймса, подстриженный в «Трампере», парикмахерском салоне, расположенном по соседству, идеальный джентльмен Уэст-Энда, сокровище, свет в окошке, зрелище, притягивающее все взгляды. Вытянувшись во весь рост, Тайгер одной рукой обнимает за плечи крепко сложенного, с военной выправкой мужчину лет шестидесяти с небольшим. И хотя Оливер никогда не встречался с этим человеком, взглянув на его смуглое лицо, коротко стриженные каштановые волосы, глаза в обрамлении густых ресниц, он понимает, что перед ним знаменитый Евгений Орлов, способный решить в Москве любую проблему, удачливый биржевик, полномочный представитель и виночерпий верховного правителя России.
  По другую руку Тайгера, не обнимаясь с ним, яростно сверкает глазами кривоногий усач в черном костюме, который сидит на нем, как мешок, и в оранжевых туфлях с дырочками для вентиляции. Стоит, чуть ссутулившись, руки плетьми болтаются впереди, чем-то напоминая исхудалого казака, склонившегося над провисшими вожжами. Оливеру требуется пара мгновений, чтобы идентифицировать его: Михаил Орлов, по словам Массингхэма, телохранитель, правая рука и младший брат Евгения.
  Позади трио удовлетворенно улыбается, все-таки именно он и никто другой свел их вместе, неутомимый консультант Тайгера по советскому блоку, его начальник штаба, Рэнди Массингхэм, ранее сотрудник Форин оффис, бывший солдат Лейб-гвардейского полка, бывший лоббист и бывшая звезда пиара, говорящий на русском, говорящий на арабском, в свое время советник правительств Катара и Бахрейна, а в новой ипостаси – селекционер, за соответствующее вознаграждение отыскивающий «Синглу» новых клиентов. Как один человек, не достигнув сорока лет, мог перепробовать столько профессий, остается загадкой, разрешить которую Оливер пока не может. Тем не менее он завидует Массингхэму за его бурное прошлое, а сегодня завидует и его успеху, ибо последние месяцы Тайгер не хотел слышать ни о ком, кроме братьев Орловых. На всех совещаниях, касающихся перспективного планирования, Тайгер буквально не слезал с Массингхэма: «Где Орловы, Рэнди, в чем дело? Почему я должен иметь дело со всякой мелюзгой? – имея в виду более мелких русских предпринимателей, которые заходили в приемную, где им без лишних слов указывали на дверь. – Если иметь дело нужно с Орловыми, почему сейчас они не сидят за этим столом и не разговаривают со мной? – А потом участливо добавлял, чтобы окончательно испортить Массингхэму настроение: – Что-то ты сегодня выглядишь стариком, Рэнди. Возьми день отдыха. Возвращайся в понедельник, когда станешь моложе».
  Но сегодня, Оливер это видит, желание Тайгера осуществилось: братья Орловы сидели за его столом и разговаривали с ним. Так что Массингхэму больше нет нужды срываться с места («зубная щетка всегда при мне») и мчаться в Ленинград, Москву, Одессу, туда, где Орловы могли заниматься своими делами. Сегодня гора о двух вершинах пришла к Магомету в сопровождении двух мужчин, на групповой фотографии они стояли по бокам центральной троицы, которых Оливер правильно вычислил, как порученцев: один – блондин с молочной кожей, если и старше Оливера, то на самую малость, второй – пятидесятилетний, коротконогий и толстый, в пиджаке, застегнутом на все три пуговицы.
  И сигарный дым, клубы дыма! Невероятный, невозможный сигарный дым! И непривычные пепельницы на столе для совещаний среди разложенных на нем документов! И нет для Оливера в кабинете отца ничего более знаменательного, даже братья Орловы не столь поразили его, как этот ненавистный, проклятый на веки веков сигарный дым, неспешно плывущий в очищенном воздухе святилища, чтобы собраться в грибовидное облако над аккуратно причесанной головой отца, «жесточайшего врага табака», как охарактеризовал его журнал «Вог». Тайгер ненавидит табак больше, чем неудачу или возражения. Каждый год перед подачей налоговой декларации он жертвует немалые суммы из налогооблагаемого дохода на борьбу с курением. Но сегодня на буфете стоит новенький, инкрустированный серебром ящичек для сигар из «Асприз», что на Нью-Бонд-стрит, в котором лежат «самые дорогие сигары Вселенной». Курят Евгений и порученец, застегнутый на три пуговицы. Именно сигарный дым убеждает Оливера в беспрецедентной значимости события.
  Тайгер начинает с подтрунивания, но Оливер уже привык к тому, что подтрунивание – неизменный элемент крепнущих отношений с отцом. Если даже в ботинках на высоких каблуках от «Лобба» твою макушку отделяют от пола пять футов и три дюйма, а в твоем сыне добрых шесть футов, вполне естественным представляется желание подровнять рост сына со своим в присутствии остальных. И задача у Оливера тут простая – подыгрывать отцу.
  – Святой боже, что так задержало тебя? – насмешливо-серьезно негодует Тайгер. – Полагаю, эту ночь ты не ночевал дома? Кто она? Надеюсь, она не выставит меня на круглую сумму?
  Оливер и не думает выходить из предложенной ему роли.
  – Она богата, отец. Если уж на то пошло, даже более чем богата.
  – Правда? Приятно слышать, клянусь богом! Может, на этот раз даже удастся что-то получить, а не потратить. Так?
  С этим «так» – хитрый взгляд, брошенный на Евгения Орлова, сопровождаемый поднятием и опусканием маленькой ладошки Тайгера, до того мирно лежавшей на массивном плече Евгения. Взгляд, показывающий гостям при содействии Оливера, что молодой человек живет в свое удовольствие, спасибо необыкновенной щедрости его снисходительного отца. Но Оливер к этому привык. Такие сценки они разыгрывали с самого детства. Будь на то желание Тайгера, он бы достаточно убедительно сымитировал и Маргарет Тэтчер, и Хэмфри Богарта из «Касабланки», и рассказал бы анекдот о двух русских, писающих в снег. Но Тайгер этого не требует в это утро, поэтому Оливер лишь улыбается и приглаживает волосы, пока Тайгер запоздало знакомит его с гостями.
  – Оливер, позволь мне представить тебе одного из самых умных, самых бесстрашных, умеющих заглянуть вперед первопроходцев новой России, человека, который, как и я, голыми руками боролся за достойную жизнь и победил. Боюсь, такие люди нынче редкость… – Пауза, дабы Рэнди Массингхэм, бывший сотрудник Форин оффис, мог перевести слова Тайгера на русский. – Оливер, я хочу, чтобы ты познакомился с мистером Евгением Ивановичем Орловым и его уважаемым братом Михаилом. Евгений, это мой сын Оливер, который доставляет мне больше радостей, чем огорчений, юрист, представительный мужчина, как вы видите сами, умный, интеллигентный, с большим будущим. Спортсмен он никакой, это правда. На лошадях ездить не умеет, танцует, как слон… – театральный изгиб брови показывает, что подтрунивание продолжается… – но совокупляется, по слухам, как воин! – Радостный гогот Массингхэма и порученцев подсказывает Оливеру, что эта тема затрагивалась до его появления в кабинете.
  – Опыта у него, конечно, пока маловато, этической стороне дела он придает слишком уж большое значение, но разве мы не были такими же в его возрасте? Однако специалист он первоклассный, ему по силам представлять наш юридический департамент вместо отсутствующего в связи с отъездом за границу нашего достопочтенного коллеги доктора Альфреда Уинзера. – «Бедфордшир за границей? –мысленно удивляется Оливер, которого по-прежнему забавляют маленькие хитрости Тайгера. – И с чего это Уинзер вдруг стал доктором?» –Оливер, я хочу, чтобы ты внимательно выслушал итоги нашей утренней работы. Евгений пришел к нам с очень насущными, очень созидательными, очень оригинальными предложениями, которые отражают – и я полагаю, это главный положительный момент – перемены, происходящие в новой России мистера Горбачева.
  Но сначала рукопожатия с гостями. Ладони Оливера касается крепкая рука Евгения Орлова, глаза, обрамленные густыми ресницами, весело поблескивают. Потом приходит очередь шершавых пальцев брата Михаила. Наконец, пухлая ладонь порученца, застегнутого на три пуговицы и с сигарой в другой руке. Его зовут Шалва, он прилетел из Тбилиси. Адвокат, как и Оливер. Впервые произносится слово Грузия, и Оливер, который в этот день держит нос по ветру, сразу же отмечает, что оно – ключевое: Грузия, и плечи чуть расправляются, Грузия, и королевские войска готовы к бою.
  – Вы бывали в Грузии, мистер Оливер? – спрашивает Шалва. Благоговение в голосе подсказывает, что, по его разумению, лучшей страны в мире не отыскать.
  – К сожалению, нет, – признается Оливер. – Но я слышал, что там очень красиво.
  – Грузия прекрасна, – подтверждает Шалва, знающий истину в последней инстанции.
  – Georgia very beautiful, – вдруг произносит то же самое на английском Евгений, энергично кивая.
  Кивает и Михаил, тут он полностью согласен с братом.
  И наконец Оливер обменивается рукопожатием со своим бледнокожим ровесником, мистером Аликсом Хобэном, по внешности которого не скажешь, грузин он или нет. Но что-то в нем тревожит Оливера, заставляет выделить для него в голове отдельный закуток. Что-то холодное, безжалостное, не терпящее возражений, воинственное. Что-то предупреждающее: «Если ты еще раз наступишь мне на ногу…» Но эти мысли для последующего анализа. Теперь, когда Оливера приняли в компанию, Тайгер предлагает всем сесть, уже не за стол для переговоров, а в удобные, обитые зеленой кожей кресла, предназначенные для обсуждения трех, по его словам, очень созидательных и оригинальных предложений Евгения, символизирующих перемены в Советской России. Поскольку Орловы не владеют английским или не хотят показывать, что владеют, а Массингхэм входит не в их команду, предложения представляет загадочный мистер Аликс Хобэн. И выговор у него не тот, какого мог бы ожидать Оливер. Не Москва и не Филадельфия, а некая смесь обеих культур. Резкость голоса даже заставляет задуматься, а не подключен ли мистер Хобэн к усилителю. Лающие, отрывистые, не допускающие возражений фразы наводят на мысль о том, что говорит он от лица кого-то очень могущественного, и так оно и есть. Лишь изредка в речи проскальзывает его индивидуальность, словно кинжал, выхваченный на пиру и тут же убранный в ножны.
  – Мистер Евгений и мистер Михаил Орловы имеют в Советском Союзе прекрасные связи. Понятно? – пренебрежительно обращается он к Оливеру, как к новичку в их компании. «Понятно?» ответа не требует. Хобэн продолжает: – Благодаря своим коллегам в армии и на государственной службе, а также контактам в Грузии мистер Евгений Иванович имеет выход на самый высокий уровень. В настоящее время он занимает уникальную позицию, позволяющую приступить к практической реализации трех проектов с выплатой соответствующих комиссионных за пределами Советского Союза. Ясно? – резко спрашивает он. Оливеру все ясно. – Эти комиссионные – результат прошедших переговоров на самом высоком уровне. Разрешение получено. Вы улавливаете, к чему я клоню?
  Оливер улавливает. После трех месяцев пребывания в «Хауз оф Сингл» он знает, что выход на высочайший уровень в Советском Союзе стоит недешево.
  – И о каких комиссионных идет речь? – спрашивает он, демонстрируя искушенность, которой нет и в помине.
  Ответ уже ждет Хобэна на пальцах левой руки, которые он хватает один за другим.
  – Половина выплачивается авансом перед началом реализации каждого предложенного проекта. Далее платежи идут через оговоренные интервалы, зависящие от успехов в реализации проекта. Величина комиссионных – пять процентов от первого миллиарда, три процента от последующих сумм – не обсуждается.
  – Мы говорим о долларах США? – Оливер пытается показать, что миллиарды не производят на него впечатления.
  – А вы думали, мы говорим о лирах?
  Братья Орловы и Шалва-адвокат гогочут, когда Массингхэм переводит остроту на русский, а Хобэн на своем псевдоамериканском уже представляет, по его терминологии, Специальный проект номер раз.
  – Собственность Советского государства может распродаваться только государством, понимаете? Это аксиома. Вопрос. Кому принадлежит сегодня государственная собственность Советского Союза?
  – Советскому Союзу. Очевидно, – отвечает Оливер, лучший ученик своего выпуска.
  – Второй вопрос. Кто продает сегодня собственность Советского государства в соответствии с новой экономической политикой?
  – Советское государство… – Неприязнь к Хобэну все нарастает.
  – Третий вопрос. Кто сегодня вправе продавать государственную собственность? Даю ответ – новое Советское государство. Только новое государство может продавать собственность старого государства. Это аксиома, – повторяет он, нравится ему это слово. – Понятно?
  И вот тут, к удивлению Оливера, Хобэн достает платиновые портсигар и зажигалку, вынимает толстую желтую сигарету, которая, кажется, пролежала в портсигаре лет десять, защелкивает его, постукивает по нему сигаретой, прежде чем добавить дыма к уже имеющимся клубам.
  – В последние десятилетия в советской экономике господствовала командно-административная система, так? – продолжает Хобэн. – Оборудование, заводы, арсеналы, энергетические станции, трубопроводы, железные дороги, грузовой автотранспорт, локомотивы, турбины, генераторы, печатные машины – все принадлежало государству. А если материальные ценности становились старыми, даже очень старыми, никого это не волновало. В последние десятилетия переработкой Советский Союз не занимался. Евгений Иванович располагает самыми точными расчетами запасов этих материалов, сделанными на самом высоком уровне. Согласно этим расчетам, в Советском Союзе скопился один миллиард тонн лома черных металлов хорошего качества. Лом этот практически готов для отправки потенциальным покупателям. Во всем мире лом черных металлов пользуется повышенным спросом. Следуете за мной?
  – Особенно в Юго-Восточной Азии, – радостно вставляет Оливер, который совсем недавно читал статью на эту тему в каком-то техническом журнале.
  И, произнося эти слова, ловит на себе взгляд Евгения, уже не первый за время выступления Хобэна, и поражается доверительности этого взгляда. Словно старику как-то не по себе в этой компании и этими взглядами он предупреждает Оливера, тоже новичка, что в таком окружении ухо надо держать востро.
  – В Юго-Восточной Азии спрос на металлический лом высокого качества очень велик, – соглашается Хобэн. – Возможно, мы и будем продавать его в Юго-Восточную Азию. Возможно, это будет удобно. Сейчас всем насрать. – Хобэн чихает, фыркает, откашливается, прежде чем продолжить. – Начальные инвестиции по специальному проекту, связанному с металлоломом, составят двадцать миллионов долларов наличными, которые должны быть выплачены по подписании государственного контракта о выдаче фирме, указанной Евгением Ивановичем, эксклюзивной лицензии на сбор и вывоз всего металлолома на территории бывшего Советского Союза, независимо от его местонахождения и состояния. Это условие не обсуждается.
  Голова у Оливера идет кругом. Он знает о таких комиссионных, но лишь понаслышке.
  – И какая фирма получит такую лицензию?
  – С этим мы еще определимся. Какая разница. Фирма будет выбираться Евгением Ивановичем. В любом случае это будет наша фирма.
  Тайгер со своего трона осаживает сына: «Оливер! Бестолковых нам не надо».
  Хобэн двигается дальше.
  – Двадцать миллионов долларов наличными будут положены на счет в оговоренный западный банк. Назначенная фирма возьмет на себя расходы по сбору и вывозу металлолома. Она также должна обеспечить аренду или покупку участка отгрузки в порту площадью минимум в сорок гектаров. Еще один нюанс. Необходимо, чтобы назначенная фирма покупала этот участок на себя. Организация Евгения Ивановича может помочь назначенной фирме с приобретением необходимого участка. – У Оливера возникли подозрения, что эта организация – сам Хобэн. – Советское государство не может поставить оборудование для резки и разделки металлолома. Эта задача тоже ложится на назначенную фирму. Если у государства есть такое оборудование, то оно наверняка говняное. Его проще тоже сдать в металлолом.
  Губы Хобэна изгибаются в лишенной веселья улыбке, он кладет одну бумажку и берет другую. Паузу заполняет мелодичный голос Тайгера:
  – Если мы будем покупать участок в порту, мы, очевидно, должны припасти несколько бусин для местных племенных вождей. Я думаю, Рэнди уже упоминал об этом, не так ли, Рэнди? Нет нужды ссориться с местной властью.
  – Это и так понятно, – бесстрастно отвечает Хобэн. – Говорить тут не о чем. Такие вопросы «Хауз оф Сингл» решит на месте при содействии Евгения Ивановича и его организации.
  – Так это мы – назначенная фирма! – восклицает Оливер, до которого наконец-то доходит смысл происходящего.
  – Оливер, какой ты у нас догадливый, – шепчет Тайгер.
  Специальный проект номер два Хобэна – нефть. Азербайджанская нефть, кавказская, каспийская, казахстанская. Больше нефти, небрежно отмечает Хобэн, чем в Кувейте и Иране, вместе взятых.
  – Новый Клондайк, – с периферии мурлычет Массингхэм.
  – Эта нефть – тоже государственная собственность, – объясняет Хобэн. – Понятно? Многие жаждущие обивали пороги высочайшего уровня власти в надежде получить концессию, – говорит он, – делались интересные предложения, связанные с переработкой нефти, строительством трубопроводов, портовых мощностей, продажей странам, не входившим в социалистический блок. Решение еще не принято. Высочайший уровень власти держит порох сухим. Понимаете?
  – Понимаю, – по-военному коротко докладывает Оливер.
  – В районе Баку все еще используются старые советские методы добычи и переработки нефти, – озвучивает Хобэн свои записи. – Эти методы – полнейшее дерьмо. На высочайшем уровне решено, что интересы новой советской рыночной экономики требуют передачи ответственности за добычу одной международной компании. – Он поднимает указательный палец левой руки на случай, что Оливер не умеет считать. – Только одной. Ясно?
  – Конечно. Безусловно. Ясно. Только одной.
  – Эксклюзив. Выбор этой компании – вопрос деликатный, исключительно политический. Это должна быть хорошая компания, понимающая нужды всей России, нужды Кавказа. Это должна быть опытная компания. Компания, доказавшая свою профессиональную пригодность. Не какой-нибудь Микки-Маус из табакерки янки.
  – Многие крупные игроки просто умирают от желания наложить лапу на эту нефть, – вставляет Массингхэм. – Китайцы, индусы, транснациональные корпорации, американцы, голландцы, англичане – все. Днюют и ночуют в коридорах власти, размахивают чековыми книжками, раздают сотенные, как конфетти. Чистый зоопарк.
  – Похоже на то, – соглашается Оливер.
  – При выборе нефтедобывающей компании необходимо учесть особые интересы народов, населяющих Кавказский регион. Эта компания должна прежде всего заручиться доверием этих народов. Она должна сотрудничать с ними. Она должна обогатить не только себя, но и их. Азербайджан, Дагестан, Чечню, Ингушетию… – взгляд на Евгения, – Грузию. Высочайший уровень власти поддерживает особо теплые отношения с Грузией. В Москве благополучие Грузии ставят на первое место, впереди других республик. Так уж сложилось исторически. Это аксиома. – Он сверяется с записями, прежде чем, в какой уж раз, повторить последнюю фразу: – Грузия – самый драгоценный камень в короне Советского Союза. Это очевидно.
  К удивлению Оливера, Тайгер спешит подтвердить его слова.
  – В любой короне, спасибо вам, Аликс. Прекрасная маленькая страна. Или я не прав, Рэнди? Изумительная еда, вино, фрукты, язык, очаровательные женщины, невероятные ландшафты, литература, восходящая к Потопу. Ничего подобного в мире больше нет.
  Хобэн его игнорирует.
  – Евгений Иванович прожил много лет в Грузии. Евгений и Михаил Ивановичи росли в Грузии, когда их отец командовал гарнизоном Красной армии в Се-наки. С того времени у них сохранилось много друзей. Теперь эти друзья пользуются в Грузии очень большим влиянием. Братья проводят много времени в Грузии. У них дача в Грузии. Находясь в Москве, Евгений Иванович оказал немало важных услуг своей любимой Грузии. Поэтому он лучше других знает, как увязать потребности нового Советского Союза с нуждами местных народов и традициями. Его присутствие – гарантия того, что интересы Кавказа будут учтены в полной мере. Понятно?
  Оливер вновь в центре внимания. Взгляды скрещиваются на нем, все ждут его реакции.
  – Понятно, – подтверждает он.
  – Таким образом, в принятии решения Москва решила исходить из следующих положений. Положение А. На всю кавказскую нефть Москвой будет выдана одна лицензия. Положение Б. Евгений Иванович лично назовет компанию, которая получит эту лицензию. Положение В. Тендеры между конкурирующими нефтяными компаниями будут проводиться формально, чтобы успокоить общественность. Потому что… –Пауза, вызванная глубокой затяжкой, застает Оливера врасплох, но ему удается быстро сосредоточиться. – Потому что тендер – ширма. Москва выберет консорциум, названный Евгением Ивановичем и его людьми. Положение Г. Условия работы выбранного консорциума будут рассчитываться, исходя из среднегодовой добычи нефти на существующих месторождениях Азербайджана за последние пять лет. Следите за ходом моих мыслей?
  – Слежу.
  – Очень важно помнить о том, что советские методы нефтедобычи – дерьмо собачье. Паршивая технология, паршивая инфраструктура, паршивые трубопроводы, говняные менеджеры. Так что расчетные величины окажутся весьма скромными в сравнении с реальной добычей нефти передовыми западными методами. Они будут базироваться на прошлом, а не на будущем. Именно сумма выплат с объемов добычи нефти в советские времена будет принята во внимание высочайшим уровнем власти в Москве при расчете стоимости лицензии. Положение Д. Вся дополнительная нефть, добытая в регионе, становится собственностью кавказского консорциума, названного Евгением Ивановичем и его организацией. Закрытое официальное соглашение будет подписано непосредственно после получения комиссионных в размере тридцати миллионов долларов. Публичное официальное соглашение последует автоматически, выплаты комиссионных после авансовой суммы будут рассчитываться, исходя из реальных объемов добычи. Их величина станет предметом отдельных переговоров.
  – Неплохо живется высочайшему уровню власти в этой стране. – В голосе Массингхэма слышится хрипотца, словно его забыли смазать нефтью. – Пятьдесят «лимонов» за пару подписей плюс последующие жирные выплаты, просто грех жаловаться.
  Вопрос Оливера словно сам по себе срывается с губ. Ни в суровости тона, ни в агрессивности формулировок его вины нет. Если б он мог забрать слова назад, он бы так и поступил, но поздно. Словно какой-то малознакомый призрак вселился в него и подчинил себе. В вопросе этом – толика приверженности закону, оставшаяся в нем после трех месяцев плавания на корабле под флагом «Сингла».
  – Позвольте на секунду перебить вас, Аликс. А какое место в этом раскладе отводится «Хауз оф Сингл»? Нас просят обеспечить взятку в пятьдесят миллионов долларов?
  У Оливера такое ощущение, что он громко пукнул в церкви в то самое мгновение, когда замерли последние звуки органа. В огромном кабинете повисает немыслимая тишина. Стих шум транспорта на Керзон-стрит шестью этажами ниже. Первым ему на помощь приходит Тайгер, его отец и старший партнер. В голосе слышится любовь, восхищение.
  – Хороший вопрос, Оливер, я бы даже сказал, смелый вопрос. Не в первый раз ты восхищаешь меня своей честностью. Разумеется, «Хауз оф Сингл» никого не собирается подкупать. Ничего такого у нас и в мыслях нет. Если законные комиссионные должны выплачиваться, они и будут выплачены в рамках полномочий нашего партнера, в данном случае нашего доброго друга Евгения, с должным уважением к законам и традициям страны, в которой работает наш партнер. Детали – это его забота, не наша. Очевидно, если нашему партнеру не хватит средств, не все могут разом аккумулировать пятьдесят миллионов, «Сингл» может рассмотреть возможность выдачи ссуды, которая позволит ему выполнить данные обещания. Я думаю, твой вопрос крайне важен. И ты, будучи сегодня нашим юридическим советником, поступил совершенно правильно, задав его. Я тебя благодарю. Мы все благодарим.
  – Благодарим, благодарим, – доносится до Оливера хрипловатый шепот Массингхэма.
  А Тайгер уже садится на любимого конька: восхваляет великий «Хауз оф Сингл»:
  – Наша фирма и существует для того, Оливер, чтобы сказать «да» там, где другие говорят «нет». Мы открываем новые перспективы. Приносим ноу-хау. Энергию. Ресурсы. Все необходимое для прорыва в неизведанное. Евгений не загипнотизирован уходящим в прошлое «железным занавесом» и никогда не был, не так ли, Евгений? – Боковым зрением Оливер видит, как согласно кивает Евгений Орлов. – Он – полномочный представитель Грузии. Он влюблен в красоту Грузии, ее культуру. В Грузии находится один из древнейших христианских храмов. Полагаю, ты этого не знал, не так ли?
  – Честно говоря, нет.
  – Он мечтает об Общем рынке Кавказа. Как и я. О новой крупнейшей торговой организации, базирующейся на фантастических запасах природных ресурсов. Он – первооткрыватель. Ты согласен с этим, Евгений? Как и мы. Разумеется, первооткрыватель. Рэнди, пожалуйста, переведи. Молодец, Оливер. Я тобой горжусь. Мы все гордимся.
  – У консорциума есть название? Он уже существует? – спрашивает Оливер, пока Массингхэм переводит.
  – Нет, Оливер, еще нет, – сквозь широкую улыбку цедит Тайгер. – Но если ты проявишь минимум терпения, я уверен, что он появится в самом ближайшем будущем.
  Пока продолжается этот мучительный словесный обмен, мучительный для Оливера, ни для кого больше, он вдруг замечает происходящие с ним, неожиданные для него самого изменения. Все время от времени поглядывают на Оливера, но только мудрый взгляд Евгения не отпускает его, зацепился за него, словно корабельный канат. Тянет к себе, испытывая на прочность, оценивая, и, в этом Оливер убежден, оценивая правильно. Ему очевидно благорасположение Евгения. Все еще чужак, он вдруг чувствует, что принимает участие в возобновлении давней и настоящей дружбы. Перед его мысленным взором возникает маленький мальчик в Грузии, который влюблен во все, что окружает его, и этот мальчик – он сам. Его переполняет благодарность за доверие, которого он пока не заслужил. А тем временем Хобэн говорит о крови.
  Крови всех типов. Обычной, встречающейся не столь часто, самой редкой. Разрыве между мировым спросом и мировым предложением. Крови всех народов. Стоимости крови, оптом и в розницу, по группам, на медицинских рынках Токио, Парижа, Берлина, Лондона и Нью-Йорка. Говорит о том, как проверять кровь, как отделять хорошую от плохой. Как охлаждать, разливать, замораживать, транспортировать, хранить, высушивать. Рассказывает о нормативных документах, регулирующих импорт крови в основные про-мышленно развитые страны Запада. О стандартах здравоохранения и гигиены. О таможне. Почему он это делает? Почему кровь так увлекла его? Тайгер ненавидит кровь ничуть не меньше табачного дыма. Она конфликтует с его мыслями о бессмертии и противоречит стремлению к порядку. Оливер знает об отвращении, которое отец питает к крови с самого раннего детства, иногда видит в этом признак повышенной впечатлительности, иной раз – проявление слабости. Малейший порез, вид и запах крови, даже упоминание о ней ввергают его в панику. Гассон, шофер Тайгера, едва не вылетел с работы, когда предложил остановиться, чтобы помочь жертвам серьезной автомобильной аварии. Его же работодатель, побледнев, как мел, откинувшись на спинку заднего сиденья, кричал: «Проезжай, проезжай, проезжай!» Однако сегодня, глядя на ликование, отражающееся на его физиономии, когда он слушает Хобэна, знакомящего присутствующих с основными моментами Специального проекта номер три, можно подумать, что кровь он просто обожает. А она льется, как вода из крана, да еще бесплатная вода, спасибо щедрой душе русских доноров, тогда как американские страдальцы выкладывают за пинту по девяносто девять долларов и девяносто девять центов, а мы говорим о полумиллионе пинт в неделю, понятно, Оливер? Хобэн вдруг становится гуманистом. Даже голос меняется, резкость сглаживается, Хобэн ханжески поджимает губки, опускает веки.
  – Ужасные кавказские войны последних лет, – он чуть ли не шепчет, – открыли братьям Орловым глаза на недостатки российской системы здравоохранения. В Советском Союзе, увы, нет национальной службы переливания крови, нет программы сбора и распределения крови по большим городам, не налажено ее хранение. Сама идея продажи крови чужда прекрасной советской душе. Советские граждане привыкли сдавать кровь бесплатно и по первому зову, тем самым проявляя сочувствие и демонстрируя патриотизм, но никак, и не дай бог, не на коммерческой основе, – говорит Хобэн, и голос его так анемичен, что Оливер задается вопросом: а не пора ли перелить пинту-другую крови ему самому?
  – Например, если Красная армия сражается на каком-то фронте, с призывом сдать кровь к донорам обращаются по радио. В случае национальной трагедии люди выстраиваются в очередь целыми деревнями.
  Русские не понимают, как можно продавать кровь. Если кризис велик, русские сдают больше крови. В новой России кризисов будет много. Это аксиома.
  «Что за чушь он несет?» – думает Оливер, но, оглядев присутствующих, понимает, что никто из них не разделяет его скептицизма. Тайгер угрожающе улыбается, как бы спрашивая сына, рискнет ли он подать голос. Евгений и Михаил, похоже, молятся, сцепив руки на коленях, наклонив головы. Шалва мечтательно слушает, словно что-то вспоминает. Массингхэм закрыл глаза и вытянул ноги в элегантных брюках к воображаемому камину.
  – На высочайшем уровне власти принято решение о создании банков крови во всех крупнейших городах Советского Союза, – докладывает Хобэн, голосом уже не пастора, но диктора «Радио Москвы».
  И все равно Оливер не понимает, о чем, собственно, речь, хотя остальные точно знают, куда клонит Хобэн.
  – Великолепно, – бормочет он, словно оправдываясь, что выбился из ряда. Но, не успев еще произнести этого слова, сталкивается взглядом с Евгением, который, подняв голову и склонив ее набок, вновь оценивает его сквозь зазор между густыми ресницами.
  – Для реализации этой общенациональной программы все республики Советского Союза получат указание создать соответствующую базу в каждом из упомянутых в программе и расположенных на территории конкретной республики городов. На каждой такой базе должно храниться… – Мысли у Оливера путаются, и число запомнить не удается. – …галлонов крови каждой группы. Реализация этого проекта будет финансироваться в том числе и государством с учетом определенных условий. Государство также объявит о кризисе. Для повышения надежности создаваемой системы… – Хобэн поднимает палец, требуя особого внимания, – …каждая республика получит приказ посылать определенное количество крови в центральный резервный банк в Москве. Это аксиома. Любая республика, которая откажется присылать предписанный объем крови, лишится государственного финансирования. – Хобэн выдерживает короткую паузу. – Этот центральный резерв будет использоваться для быстрого реагирования в случае масштабного кризиса, возникшего на территории Советского Союза. Мы его так и назовем. «Резервный банк крови быстрого реагирования». Там будет царить образцовый порядок. Мы будем водить туда зарубежные делегации. Подберем для него хорошее здание. Может быть, с вертолетной площадкой на крыше. В этом здании будут постоянно дежурить бригады врачей, всегда готовые помочь с кровью местным структурам в любой точке Советского Союза. Например, в случае землетрясения. Например, при крупной промышленной аварии. При столкновении поездов. При локальной войне. При вылазке террористов. Об этом здании расскажет телевизионная программа. Напишут газеты. Здание станет гордостью Советского Союза, его визитной карточкой. Никто не откажется прислать туда кровь даже в случае маленького кризиса. Ход моих мыслей вам понятен, Оливер?
  – Разумеется, понятен. Ребенок и тот все бы понял, – бормочет Оливер. Его замешательство заметно только ему одному. Даже Евгений, положивший голову на гранитный кулак, не слышит крика его души.
  – Однако, – продолжает Хобэн, – всем уже ясно, что операционные расходы «Резервного банка крови быстрого реагирования» непосильны для государства. У Советского государства денег нет. Советское государство должно принять законы рыночной экономики. Поэтому вопрос к вам, Оливер. Как обеспечить финансовую самоокупаемость «Резервного банка крови быстрого реагирования»? Как этого добиться? Что бы вы предложили высочайшему уровню власти, пожалуйста?
  Все взгляды буравят его, а сильнее остальных – взгляд Тайгера. Требует его одобрения, его благословения, его соучастия. Хочет, чтобы он прыгнул в их лодку со всеми своими этическими принципами и идеалами. Оливер пожимает плечами, пытается нахмуриться, но не получается.
  – Я полагаю, продать избытки крови на Запад.
  – Оливер, громче, пожалуйста! – кричит Тайгер.
  – Я сказал, продать лишнюю кровь на Запад, – злясь на себя. – Почему нет? Это такой же товар, как любой другой. Кровь, нефть, металлолом, какая разница?
  Ему-то кажется, что он порет чушь. Но Хобэн уже согласно кивает, Массингхэм лыбится, как идиот, а Тайгер сияет, что медный таз.
  – Дельное предложение, – озвучивает общее мнение Хобэн, довольный и тем, что подобрал удачное, на его взгляд, определение. – Мы будем продавать эту кровь. Официально, но секретно. Продажа крови станет государственной тайной, санкционированной секретным указом, который подпишут на самом верху. Избыток крови ежедневно будет перевозиться специально модернизированным, оснащенным холодильной установкой «Боингом-747» с подмосковного аэродрома Шереметьево на Восточное побережье Соединенных Штатов. Все транспортные расходы станет оплачивать компания, которая получит этот контракт. – Он сверяется с записями. – Перевозка будет осуществляться в режиме строгой секретности, исключающем негативную реакцию общественности. В России мы не должны слышать: «Они продают нашу русскую кровь зажравшимся империалистам». В Штатах не должны раздаваться крики о том, что американские капиталисты буквально высасывают кровь из других народов. Это было бы контрпродуктивно.
  – Он облизывает белый палец, переворачивает страницу. – При соблюдении взаимной конфиденциальности обеими сторонами этот контракт тоже будет подписан на высочайшем уровне власти. С учетом следующих условий. Условие первое: мистер Евгений Иванович сам выберет компанию, которой достанется контракт, это его прерогатива. Компания может быть иностранной, европейской, американской, кому какая разница? Компания не будет зарегистрирована в Москве. Это будет зарубежная компания. Хотелось бы, чтобы ее зарегистрировали в Швейцарии. Сразу после подписания контракта с компанией, названной мистером Евгением Орловым, облигации на предъявителя на общую сумму в тридцать миллионов долларов должны быть сданы на хранение в зарубежный банк, детали мы еще уточним. Вы можете предложить подходящий банк?
  – Безусловно, – доносится из-за кулис голос Тайгера.
  – Эти тридцать миллионов долларов будут рассматриваться как авансовый платеж, который потом будет учитываться в комиссионных, равных пятнадцати процентам от общей прибыли, получаемой компанией, названной мистером Евгением Орловым. Вам это нравится, Оливер? Я уверен. Вы думаете, что это очень неплохой бизнес.
  Оливеру не нравится, он ненавидит Хобэна, думает, что это не очень хороший бизнес, отвратительный бизнес, совсем не бизнес, а воровство. Но у него нет времени, чтобы облечь свое отвращение в слова. Ему недостает прожитых лет, уверенности в себе, слушателя, места.
  – Как ты правильно указал, Оливер, это такой же товар, как любой другой, – говорит Тайгер.
  – Полагаю, что да.
  – Тебя что-то тревожит. Не стесняйся. Ты среди друзей, член команды. Говори.
  – Я думаю насчет проверки качества, – бубнит Оливер.
  – Логично. И по делу. Чего нам не надо, так это журналистов, которые будут расписывать на все лады, что мы продаем зараженную кровь. Поэтому я с радостью могу заверить тебя, что проверка качества, анализ состава, отбор крови в наш век уже не составляют проблемы. Лишь на несколько часов увеличивают время транспортировки. Разумеется, растут и расходы, но в разумных пределах. Как мне представляется, все эти исследования целесообразно проводить прямо на борту самолета. Как минимум экономится время. Мы этим еще займемся. Тебя тревожит что-то еще?
  – Ну… э… есть, полагаю, более серьезная проблема.
  – Какая же?
  – Ну… ты понимаешь… как и сказал Аликс… продажа русской крови богатому Западу… капиталисты, пьющие кровь крестьян.
  – Ты опять абсолютно прав, мы должны хранить этот секрет как зеницу ока. Хорошая новость заключается в том, что Евгений и его люди заинтересованы в этом не меньше нашего. Плохая – рано или поздно утечки не избежать. Главное здесь – никогда не терять присутствия духа. Отвечать ударом на удар. Всегда иметь ответ наготове. – Он вскидывает руку в манере странствующего проповедника, подпускает в голос дрожи: – «Лучше продавать кровь, чем гноить ее! Нация, отдающая свою кровь бывшему врагу, можно ли представить себе лучший символ примирения и сосуществования?» Как тебе?
  – Они же не отдают, не так ли? Доноры отдают, но это другое дело.
  – Так ты предпочел бы, чтобы мы брали их кровь за так?
  – Нет, разумеется, нет.
  – Ты бы предпочел, чтобы у Советского Союза не было национальной системы переливания крови?
  – Нет.
  – Мы не знаем, что друзья Евгения будут делать с их комиссионными… да и зачем нам это? Возможно, построят больницы. Или вложат эти деньги в систему здравоохранения. Что может быть благороднее?
  А подводит итог Массингхэм:
  – Суммируй все, Олли, старичок. Выходит, что для получения трех очень специальных проектов нужно выложить конфетку стоимостью в восемьдесят миллионов. Я предполагаю, это сугубо личное, пожалуйста, не ссылайся на меня, но тот, кто просит восемьдесят, согласится и на семьдесят пять. Даже если ты на высочайшем уровне власти, семьдесят пять – кругленькая сумма. Все-таки потом пойдут текущие отчисления. Надо подумать и о том, кого мы пригласим к столу. Как ни крути, мы будем раздавать золотые яйца.
  * * *
  Ленч в «Колыбели Кэт» на Саут-Одли-стрит. В колонках светской хроники это заведение характеризовалось как частный ленч-клуб, цены которого не можете себе позволить даже вы. Но Тайгер может позволить, клуб принадлежит ему, Кэт принадлежит ему, и принадлежит несколько дольше, чем положено знать Оливеру. Погода мягкая, им всем требуется три минуты, чтобы обогнуть угол. Тайгер и Евгений впереди, Оливер и Михаил – за ними, остальные – в арьергарде, в том числе и Аликс Хобэн, что-то говорящий на русском в сотовый телефон. Оливер вскоре убедится, что разговоры по сотовому – любимое занятие Аликса. За углом выстроились припаркованные у тротуара «Роллс-Ройсы» с шоферами за рулем, словно мафиозный кортеж. Выкрашенная в черный цвет, без вывески и таблички, дверь открывается, как только Тайгер подносит руку к звонку. Знаменитый круглый стол в нише с окном накрыт для них, официанты в светло-вишневых пиджаках подкатывают столики на колесиках с серебряными подносами, низко кланяются и что-то бормочут, сидящие по углам любовные парочки наблюдают. Катрина, чье имя носит клуб, шаловливая, стильная, нестареющая, как, впрочем, и положено хорошей любовнице, стоит рядом с Тайгером, трется бедром о его плечо.
  – Нет, Евгений, сегодня ты не будешь пить водку, – говорит Тайгер. – Он выпьет «Шале Икем» с паштетом из гусиной печенки, «Шате Палме» с барашком, стопочку тысячелетнего старого арманьяка с кофе, и никакой чертовой водки. Я приручу Медведя, даже если он убьет меня. А пока мы ждем – коктейли с шампанским.
  – А что принести бедному Михаилу? – спрашивает Катрина, которая до их прихода узнала все имена у Массингхэма. – Он выглядит так, словно в последние годы ни разу не ел досыта, не правда ли, дорогой?
  – Михаил любит бифштексы, готов поспорить. – Тайгер говорит, Массингхэм переводит то, что считает нужным. – Скажи ему про бифштекс, Рэнди. И пусть не верит ни слову из того, что он читает в газетах. Английский бифштекс по-прежнему лучший бифштекс в мире. То же и Шалве. Аликс, пора радоваться жизни. И убери, пожалуйста, этот телефон, Аликс. Такие здесь правила. Ему принеси лобстер. Тебе нравятся лобсте-ры, Аликс? Как там у нас сегодня лобстер, Кэт?
  – А чем мы покормим Оливера? – Сверкающий, нестареющий взгляд перемещается на него и остается с ним, как подарок, с которым он может играть сколько угодно. – Ему все будет мало, – отвечает она за него, и он заливается краской. Кэт никогда не скрывала, что ей нравится молодой, пышущий здоровьем сын Тайгера. Всякий раз, когда он заходит в «Колыбель», она смотрит на него, как на невероятно дорогую картину, которую хотела бы приобрести для себя.
  Оливер уже раскрывает рот, чтобы ответить, когда комната взрывается. Усевшись за белое пианино, Евгений выстреливает дикой прелюдией, ассоциирующейся с горами, реками, лесами, танцами и, если только Оливер не ошибается, с кавалерийской атакой. В мгновение ока Михаил возникает на середине крошечной танцевальной площадки, его затуманенные глаза не отрываются от двери на кухню. В унисон они затягивают какую-то крестьянскую песню, Михаил медленно машет руками, поднимает и опускает ноги в такт музыке. Тут же Кэт оказывается рядом с ним, обвивает его руку своей, повторяет его движения. Их песня галопом мчится по горам, касается вершин, спускается в пропасти. Не обращая внимания на изумленные взгляды, братья возвращаются за стол под аплодисменты, инициированные Кэт.
  – Это грузинская песня? – застенчиво спрашивает Оливер Евгения через Массингхэма, когда аплодисменты стихают.
  Но Евгений, как выясняется, иной раз может обойтись и без переводчика.
  – Не грузинская, Оливер. Мингрельская. – Его бас разлетается по всему залу. – Мингрелы – чистая нация. В других грузинах намешано слишком много чужой крови, они не знают, насиловали ли их бабушек турки, дагестанцы или персы. Мингрелы были умнее. Они защищали свои долины. Прятали своих женщин. Брюхатили их первыми. У них каштановые волосы, не черные.
  Постепенно в клубе восстанавливается чинная тишина. Тайгер предлагает первый тост:
  – За наши долины, Евгений. Ваши и наши. Пусть они процветают. Отдельно, но вместе. Пусть они радуют тебя и твою семью. За наше партнерство. За веру друг в друга.
  Четыре часа дня. После ленча отец и сын под руку неспешно шагают по залитому солнцем тротуару. Массингхэм повез гостей в «Савой», чтобы они отдохнули перед вечерней программой.
  – Евгений – семейный человек, – мурлычет Тайгер. – Как и я. Как и ты, – пожимает локоть Оливера. – Грузин в Москве хоть пруд пруди. Евгений с ними в полном контакте. Нет двери, которую он не может открыть. Его все обожают. У него нет ни единого врага. – Это тот редкий случай, когда отец и сын так долго не отрываются друг от друга. Учитывая разницу в росте, трудно найти повод, заставляющий их держаться вместе. – Не очень доверяет людям. Тут я с ним полностью солидарен. Не доверяет вещам. Компьютерам… телефону… факсу… электронной почте. Говорит, что доверяет только тому, что у него в голове. И тебе.
  – Мне?
  – Орловы верят в семью. Это их пунктик. Они любят отцов, братьев, сыновей. Сына может прислать только тот, кто им полностью доверяет. Поэтому сегодня я отправил Уинзера подальше от Лондона. Тебе пора выходить на авансцену. Твое место там.
  – А как насчет Массингхэма? Он ведь их заарканил, не так ли?
  – Сын лучше. К Рэнди никаких претензий нет, куда как хорошо, что он играет за нас, а не против. – Оливер пытается высвободить руку, но Тайгер крепко держит его. – Нельзя винить их за подозрительность, учитывая мир, в котором они выросли. Полицейское государство, все на всех доносят, расстрельные команды… поневоле станешь скрытным. Рэнди говорил мне, что братья сами отсидели в тюрьме. Вышли оттуда, зная половину людей, которые сейчас во власти. Получается, тюрьма у них получше нашего Итона. Разумеется, надо будет подготовить контракты. Дополнительные соглашения. Пиши проще, это главное. Не выходи за базовый курс английской юриспруденции для иностранцев. Евгений предпочитает понимать то, что подписывает. Справишься?
  – Думаю, что да.
  – Во многих вопросах он зеленый новичок, по-другому просто и быть не может. Тебе придется кормить его с ложечки, учить тому, что на Западе считается общепринятым. Он ненавидит адвокатов и совсем не разбирается в банковском деле. Да и откуда, если у них нет банков?
  – Конечно, не может разбираться, – поддакивает Оливер.
  – Беднягам еще придется узнать ценность денег. У них до сих пор твердой валютой служили привилегии. Если они правильно разыгрывали свою партию, то получали все, что хотели: дома, еду, школы, отпуска, больницы, автомобили, исключительно в виде привилегий. Теперь им придется покупать все это за деньги. Совсем другая игра. Для нее нужны другие игроки. – Оливер улыбается, в его сердце звучит музыка. – Так мы договорились? – спрашивает Тайгер. – Ты становишься его тренером, а я обеспечиваю материальную базу. Едва ли нам потребуется больше года.
  – А что произойдет через год?
  Тайгер смеется. И под этот настоящий, редкий, аморальный, счастливый уэст-эндовский смех отпускает руку Оливера и восторженно хлопает сына по плечу.
  – При двадцати процентах валовой прибыли от продаж? Через год мы дадим старому дьяволу пинка под зад.
  Глава 8
  Оливер вибрирует от распирающей его энергии.
  Если он и сомневался в мудрости принятого им решения – работать у отца, – то в золотое лето 1991 года эти сомнения растаяли, как утренняя дымка. Только теперь он понимает, что есть настоящая жизнь. Чувство локтя. Ощущение сопричастности к решению задач такого масштаба, о котором он не мог и мечтать. Как любят писать ведущие финансовых колонок, когда Тайгер прыгает, безоружным людям лучше отходить подальше. Нынешний прыжок Тайгера не чета прежним. Разделив своих сотрудников на оперативные группы, он назначает Массингхэма командовать проектами «Нефть» и «Сталь». Последнего это не очень радует, он бы предпочел возглавить менее заметный проект – «Кровь». Как и Тайгер, он понимает, где будет получена наибольшая прибыль, почему, собственно, Тайгер и оставляет «Кровь» за собой. Два-три раза в месяц он летает в Вашингтон, Филадельфию, Нью-Йорк, часто в компании Оливера. С восторгом, к которому примешано дурное предчувствие, Оливер наблюдает, как его отец зачаровывает сенаторов, лоббистов, чиновников, ведающих вопросами здравоохранения. Никто не может сравниться с ним в умении убеждать. Послушав Тайгера, трудно понять, что кровь поступит из России. Это европейская кровь, разве Европа не простирается от Иберийского полуострова до Урала, это кавказская кровь, кровь белых кавказцев, это избыток крови, превышающий потребности европейцев. При этом он успевает решать и более прозаические вопросы, такие, как право на приземление переоборудованных самолетов, контроль качества крови, ее хранение, освобождение от уплаты таможенной пошлины, транспортировка по территории страны, создание мобильной команды, которая возьмет на себя обеспечение операции. Но если русской крови гарантировано безопасное прибытие, как обстоят дела с ее отправкой?
  – Пора нанести Евгению визит, – постановляет Тайгер, и Оливер летит на встречу со своим новым героем.
  Аэропорт Шереметьево, Подмосковье, 1991 год. Во второй половине теплого летнего дня Оливер впервые ступает на землю матушки-России. При виде змеящихся по залу прибытия мрачных очередей и хмурых лиц милиционеров и таможенников его охватывает паника, но тут же он замечает Евгения, который в сопровождении смирных чиновников спешит к нему, оглашая зал радостными криками. Огромные ручищи обнимают Оливера, грубая щека прикасается к его щеке. Запах чеснока, потом его вкус, потому что старик «влепляет» третий традиционный русский поцелуй ему в губы.
  В мгновение ока в паспорт ставят необходимый штамп, багаж выносят через боковую дверь, и вскоре Оливер и Евгений уже на заднем сиденье черного «ЗИЛа», за рулем которого не кто иной, как брат Евгения Михаил, одетый не в черный мятый костюм, а в сапоги до колен, военные бриджи и кожаную летную куртку, из-под которой, как замечает Оливер, торчит рукоятка автоматического пистолета большого калибра. Впереди едет милиционер на мотоцикле, позади – «Волга» с двумя молодыми черноволосыми мужчинами.
  – Мои дети, – подмигнув, объясняет Евгений.
  Но Оливер знает, что речь может идти только о племянниках, потому что у Евгения, к огромному сожалению последнего, только дочери и ни одного сына. Гостиница Оливера – белый свадебный торт в центре города. Он регистрируется, оставляет вещи в номере, и они едут по широким, в выбоинах, улицам мимо огромных жилых массивов на зеленую окраину, где средь леса разбросаны виллы, охраняемые камерами наружного наблюдения и милиционерами в форме. Перед ними открываются железные ворота, эскорт остается у въезда, усыпанная гравием дорожка приводит их на стоянку перед увитым плющом особняком, который населен вопящими детьми и бабушками, пропитан сигаретным дымом, вибрирует от непрерывных телефонных звонков. Кто-то смотрит телевизор с огромным экраном, кто-то играет в пинг-понг. Чего в особняке нет, так это покоя. Шалва, адвокат, встречает их в холле. Тут же зардевшаяся кузина, ее имя – Ольга, «личный помощник мистера Евгения», племянник Игорь, толстый и веселый, кроткая и статная жена-грузинка Тинатин и три, нет, четыре дочери, все пышнотелые, замужние и немного уставшие, самая красивая и самая сумрачная – Зоя, которая разом и полностью завоевывает сердце Оливера. Женский невроз – его Немезида. Добавьте к этому тонкую талию, широкие материнские бедра, безутешный взгляд огромных карих глаз, и для него все кончено. Она кормит маленького сынишку, которого зовут Павел, такого же серьезного, как его мать. Их четыре глаза неотрывно наблюдают за ним.
  – Ты очень красивый, – заявляет Зоя так грустно, словно сообщает о чьей-то смерти. – У тебя необычная красота. Ты поэт?
  – Боюсь, всего лишь адвокат.
  – Закон – тоже мечта. Ты приехал, чтобы купить нашу кровь?
  – Я приехал, чтобы дать вам богатство.
  – Добро пожаловать, – голос героини великой трагедии.
  Оливер привез документы на подпись Евгению плюс личное письмо Тайгера, но… «Нет, нет, потом. Сначала ты должен посмотреть на мою новую „лошадь“!» Конечно же, он посмотрит! Новая лошадь Евгения – мощный мотоцикл «БМВ», который, сверкая никелем, с включенным двигателем стоит на восточном розовом ковре посреди гостиной. Домочадцы толпятся в дверях, Оливер видит только Зою, а Евгений сбрасывает туфли, седлает железного коня, ставит ноги в носках на педали, дает полный газ, убирает, глаза из-под густых ресниц сверкают от радости.
  – Теперь ты, Оливер! Ты! Ты!
  Под взглядами аплодирующей аудитории наследник «Хауз оф Сингл» передает Шалве сшитый на заказ пиджак и запрыгивает на место Евгения. А потом, демонстрируя, что он – свой в доску, поворачивает ручку газа, заставляя вибрировать стены. Только Зое не нравится его представление. Недовольная столь злостным загрязнением окружающей среды, она прижимает Павла к груди и прикрывает его ухо. Волосы у Зои в беспорядке, одета она небрежно, у нее мягкие плечи матери-куртизанки. Она одинока и затеряна на этом большом празднике жизни, и Оливер уже назначил себя ее полисменом, защитником и верным другом.
  – В России мы должны ехать быстро, чтобы оставаться на месте, – сообщает она ему, когда он вновь завязывает галстук. – Это нормально.
  – А в Англии? – со смехом спрашивает он.
  – Ты не англичанин. Ты родился в Сибири. Не продавай нашу кровь.
  Кабинет Евгения – оазис тишины. Деревянные панели стен, высокие потолки, возможно, раньше эту пристройку занимала конюшня. Ни звука не доносится с виллы. Массивная золотисто-коричневая антикварная мебель из березы словно светится изнутри. «Из музея Санкт-Петербурга», – объясняет Евгений, поглаживая ладонью большой письменный стол. После революции музей разграбили и гарнитур растащили по всему Советскому Союзу. Евгений говорит, что потратил не один год, чтобы вновь его собрать. А потом нашел в Сибири восьмидесятилетнего краснодеревщика, бывшего заключенного, который отрестав-рировал мебель. «Мы называем этот гарнитур Карелка, – с гордостью сообщает он. – Его очень любила Екатерина Великая». На стене висят фотографии людей, почему-то Оливер знает, что они уже умерли, картины, плывущие по морю корабли, в рамах. Оливер и Евгений сидят в креслах Екатерины Второй под железной люстрой времен короля Артура. С высеченным из камня лицом, в очках с золотой оправой и кубинской сигарой, Евгений – вылитый мудрый советник и влиятельный друг, о котором только и может мечтать человек. Шалва, как и положено адвокату, маслено улыбается, попыхивает сигаретой. Контракты подготовлены Уинзером и отредактированы Оливером, с тем чтобы максимально упростить текст. Массингхэм обеспечил их перевод на русский язык. С дальнего конца стола Михаил наблюдает за действом с зоркостью глухого, его темно-зеленые глаза впитывают слова, которые он не может слышать. Шалва обращается к Евгению на грузинском. Он еще говорит, когда закрывается дверь, что удивляет Оливера, который не слышал, как она открывалась. Обернувшись, он видит Аликса Хобэна, стоящего на пороге, словно пришедший по зову хозяина слуга, которому запрещено приближаться к столу без разрешения. Евгений приказывает Шалве замолчать, снимает очки, смотрит на Оливера.
  – Ты мне доверяешь? – спрашивает он.
  – Да.
  – Твой отец. Он мне доверяет?
  – Разумеется.
  – Тогда и мы доверяем, – заявляет Евгений и, отмахнувшись от возражений Шалвы, подписывает документы и передает их на подпись Михаилу. Шалва покидает свое место, встает рядом с Михаилом, показывает, где надо расписываться. Медленно, словно каждая буква – шедевр, Михаил выводит свою фамилию. Хобэн таки подходит к столу, предлагая себя в свидетели. Они расписываются чернилами, но Оливеру видится, что это кровь.
  В отделанном камнем-плитняком подвале пылает камин. На вертелах на открытом огне жарятся поросенок и барашек. На деревянных блюдах горками лежит грузинский хлеб с сыром.
  – Он называется хачапури, – говорит Оливеру Тинатин, жена Евгения.
  Пьют сладкое красное вино, которое Евгений называет домашним вином из Вифлеема. На обеденном столе из березы тарелки с икрой, хачапури, копченой колбасой, куриными ножками, красной рыбой, оливками, миндальными пирожными. Евгений сидит во главе стола, Оливер – напротив. Между ними – боль-шегрудые дочери с молчаливыми мужьями, все, кроме Зои, она в одиночестве, только с маленьким Павлом. Он устроился на ее коленях, и она кормит его с ложки, лишь изредка поднося ее к своим полным, ненакрашенным губам. Но Оливеру кажется, что ее темные глаза не отрываются от него, как и его – от нее, а маленький Павел – неотъемлемая ее часть. Рисуя ее сначала рембрандтовской моделью, потом чеховской героиней, он охвачен яростью, когда видит, как Зоя поднимает голову и хмуро смотрит на Аликса Хобэна. Подойдя к столу с неизменным сотовым телефоном и в сопровождении двух крепких молодых парней с каменными лицами, он наклоняется и небрежно целует ее в плечо, которое Оливер, разумеется, лишь мысленно, только что покрывал страстными поцелуями, щиплет Павла за щечку так, что ребенок вскрикивает от боли, и садится рядом, продолжая говорить по телефону.
  – Ты знаком с моим мужем, Оливер? – спрашивает Зоя.
  – Разумеется. Мы встречались несколько раз.
  – Я тоже.
  Через весь стол Евгений и Оливер обмениваются тостами. Они выпили за Тайгера, за каждую семью, за их здоровье и процветание и, хотя они по-прежнему живут при социализме, за ушедших из жизни, которые сейчас с господом.
  – Ты будешь звать меня Евгением, я буду звать тебя Почтальоном! – басит Евгений. – Ты не против того, чтобы я звал тебя Почтальоном?
  – Зови меня, как тебе хочется, Евгений.
  – Я – твой друг. Я – Евгений. Ты знаешь, что Означает Евгений?
  – Нет.
  – Евгений означает – благородного происхождения. Это значит, что я особенный человек. Ты тоже особенный человек?
  – Хотелось бы так думать.
  Взрыв смеха. Приносят окантованные серебром рога, до краев наполняют их домашним вином из Вифлеема.
  – За особенных людей! За Тайгера и его сына! Мы тебя любим! Ты любишь нас?
  – Всей душой.
  Оливер и братья скрепляют дружбу, выпивая содержимое рогов до капли, переворачивают их, чтобы показать, что они пусты.
  – Теперь ты настоящий мингрел! – громогласно объявляет Евгений, и Оливер вновь чувствует на себе неотрывный упрекающий взгляд Зои. Только на этот раз его замечает Хобэн, как, возможно, и хотелось Зое, потому что он смеется и что-то сквозь зубы говорит ей по-русски, вызывая ее ответный смешок.
  – Мой муж очень рад тому, что ты приехал в Москву, чтобы помогать нам, – объясняет она. – Ему нравится, когда кровь течет рекой. Это его metier. У вас говорят metier?
  – В общем-то нет.
  Потом пьяная игра на бильярде. Михаил – тренер и судья, показывающий Евгению, как и по какому шару надо бить. Шалва наблюдает из одного угла, Хобэн – из другого, одновременно что-то бормоча в сотовый телефон. С кем он так тихо говорит? С любовницей? С биржевым брокером? Оливер думает, что нет. Его воображение рисует людей в темной одежде, затаившихся в темноте, ждущих приказа от своего босса. На киях нет кожаных нашлепок. Пожелтевшие шары едва проскакивают в лузы. Стол чуть наклонен, сукно порвано и потерто, борта дребезжат, когда об них ударяется шар. Если игроку удается закатить шар в лузу, редкий случай, Михаил выкрикивает счет на грузинском, и Хобэн пренебрежительно переводит его слова на английский. Когда Евгению не удается удар, а вот это случается часто, Михаил на все лады проклинает шар, стол или борт, но только не брата, которого он обожает. Но презрение Хобэна растет по мере того, как его тесть все чаще демонстрирует свою неспособность управляться с шарами и кием. Кривятся тонкие губы, продолжающие что-то наговаривать в сотовый телефон, чуть дергается щека. Появляется Тинатин и с тактичностью, от которой у Оливера тает сердце, уводит Евгения спать. Шофер ждет, чтобы отвезти Оливера в гостиницу. Шалва провожает его к «ЗИЛу». Перед тем как забраться в него, Оливер с любовью оглядывается на дом и видит Зою, без ребенка и раздетую по пояс, смотрящую на него из окна верхнего этажа.
  Утром под подернутым облаками небом Евгений везет Оливера на встречи с добрыми грузинами. С Михаилом за рулем они переезжают от одного серого здания, более всего напоминающего казарму, к другому. Сначала они шагают по средневековому коридору, пропахшему старым железом… или кровью? В кабинете их обнимает и угощает сладким кофе старикан с глазами будто у ящерицы, реликт брежневской эпохи, охраняющий большой черный письменный стол, словно военный мемориал.
  – Ты – сын Тайгера?
  – Да, сэр.
  – Как такой маленький человек делает таких больших детей?
  – Я слышал, у него есть специальная формула, сэр. Громкий смех.
  – Ты знаешь, сколько ему сейчас нужно времени, чтобы настраиваться?
  – Мне говорили. Двенадцать минут, сэр. – Никто ничего такого ему не говорил.
  – Скажи ему, что Дато хватает одиннадцати. Он лопнет от зависти.
  – Обязательно скажу.
  – Формула! Это хорошо!
  Появляется конверт, о котором никто не упоминал, серовато-синий, большой, под стандартный лист машинописной бумаги. Евгений достает его из бриф-кейса, выкладывает на стол и пододвигает к хозяину кабинета, пока разговор идет совсем о другом. Масленый взгляд Дато регистрирует движение конверта, но никакой другой реакции нет. Что в конверте? Копии договоров, которые Евгений подписал накануне? Конверт слишком толстый. Пачки денег? Слишком тонкий. И что это за учреждение? Министерство крови? И кто такой Дато?
  – Дато из Мингрелии, – с чувством глубокого удовлетворения поясняет Евгений.
  В автомобиле Михаил медленно переворачивает страницы американского комикса. В голове мелькает мысль, которую лицо не успевает скрыть: «Умеет ли Михаил читать?»
  – Михаил – гений, – хрипит Евгений, словно Оливер задал этот вопрос вслух.
  Они входят в мир вышколенных женщин-секретарей, таких же, как у Тайгера, только красивее, на дисплеях стоящих рядами компьютеров – котировки ведущих мировых бирж. Их встречает стройный молодой человек в итальянском костюме. Зовут его Иван. Евгений вручает Ивану такой же конверт.
  – Как нынче идут дела в Старом Свете? – спрашивает Иван на безупречном оксфордском английском тридцатых годов. Ослепительная красавица ставит поднос с кампари и содовой на буфет из розового дерева, который, похоже, в свое время тоже украшал один из санкт-петербургских музеев. – Чин-чин.
  Они едут в западного вида гостиницу, расположенную на расстоянии вытянутой руки от Красной площади. Люди в штатском охраняют стеклянные вращающиеся двери, в вестибюле бьют подсвеченные розовым фонтанчики, лифт освещает хрустальная люстра. На втором этаже женщины-крупье в платьях с глубоким вырезом поглядывают на них из-за пустых столов для игры в рулетку. У двери с табличкой «222» Евгений нажимает на кнопку звонка. Ее открывает Хобэн. В круглой гостиной, заполненной клубами табачного дыма, в золоченом кресле сидит бородатый мрачнолицый мужчина лет тридцати. Звать его Степан. Перед ним стоит золоченый стол. Евгений ставит на него брифкейс. Хобэн наблюдает, как, собственно, и всегда.
  – Массингхэм получил эти гребаные «Джамбо»? – спрашивает Степан Оливера.
  – Как я понимаю, на момент моего отъезда из Лондона мы провели всю подготовительную работу и готовы начать, как только вы утрясете свои проблемы, – сухо отвечает Оливер.
  – Ты сын английского посла или как?
  Евгений обращается к Степану на грузинском. Тон очень жесткий. Степан с неохотой встает и протягивает руку.
  – Рад познакомиться с тобой, Оливер. Мы – братья по крови, так?
  – Так, – соглашается Оливер. Нездоровый смех, который Оливеру совсем не нравится, эхом звучит в ушах всю дорогу до отеля.
  – Когда ты прилетишь в следующий раз, мы отвезем тебя в Вифлеем, – обещает Евгений, и они вновь обнимаются.
  Оливер поднимается в номер, чтобы собрать вещи. На подушке лежит коробочка, завернутая в коричневую бумагу, и конверт. Он открывает конверт, достает листок, разворачивает. Письмо похоже на контрольную по чистописанию, и у Оливера создается впечатление, что эти строчки выводили несколько раз, до получения желаемого результата.
  «Оливер, у тебя чистое сердце. К сожалению, ты – сплошное притворство. А значит, ничто. Я люблю тебя. Зоя».
  Он разрывает бумагу. Под ней – черная лакированная шкатулка, какие продаются в любой сувенирной лавке. Внутри сердце, вырезанное из бумаги абрикосового цвета. Без следов крови.
  * * *
  Чтобы попасть в Вифлеем, приходится выскакивать из самолета «Бритиш эруэйз», едва тот останавливается у телескопического трапа терминала Шереметьево, с невероятной быстротой просачиваться сквозь таможню и нестись к другому самолету, двухмоторному «Ильюшину» с эмблемой Аэрофлота, в салоне которого, однако, нет незнакомых пассажиров. Вылет в Тбилиси задерживают из-за Оливера. На борту вся большая семья Евгения, и Оливер приветствует всех en bloc, обнимая ближайшего и помахав рукой самому дальнему, в данном случае Зое, которая сидит в самой глубине фюзеляжа, с Павлом, тогда как ее муж расположился впереди с Шалвой. Взмах руки должен сказать Зое, что да, конечно, если уж на то пошло, он, разумеется, ее узнал, двух мнений тут просто быть не может.
  Когда они приземляются в Тбилиси, за бортом ревет ураганный ветер. Крылья жалобно скрипят, воздух полон пыли и даже маленьких камушков, все спешат укрыться за стенами аэровокзала. Здесь никто не просит предъявить документы или показать багаж, их встречают первые лица города, одетые в лучшие костюмы. Организационные вопросы решает Тимур, альбинос, который, как все в Грузии, кум, племянник, крестный сын Тинатин или сын ее лучшей школьной подруги. Кофе, коньяк и гора фруктов ожидают их в VIP-зале, произносится не один тост, прежде чем они могут продолжить путь. Кавалькаду черных «ЗИЛов» сопровождают мотоциклисты и грузовик со спецназов-цами в черной форме. В машинах никто не пользуется ремнями безопасности. На жуткой скорости они мчатся на запад, к обетованной земле Мингрелии, жителям которой хватало ума брюхатить женщин до прихода захватчиков, а потому теперь они могут похвастаться самой чистой в Грузии кровью. Этот тезис Евгений с гордостью повторяет Оливеру, пока их «ЗИЛ» несется по горному серпантину, объезжая бродячих собак, овец, свиней в треугольных деревянных ошейниках, нагруженных мулов, уворачиваясь от встречных грузовиков, лавируя между огромными выбоинами, результатом то ли бомбардировки, то ли пренебрежения дорожной службой своими обязанностями. В салоне царит атмосфера детской эйфории, поддерживаемая частыми глотками вина и солодового виски, приобретенного Оливером в дьюти-фри. Специальные проекты будут подписаны, оплачены и переданы заинтересованным сторонам в ближайшие несколько дней. И разве они едут не в личный протекторат Евгения, место, где прошла его юность? Разве вид, открывающийся за каждым поворотом этой опасной дороги в Вифлеем, не подтверждает вновь и вновь божественную красоту этой земли, о чем не устают повторять жена Евгения Тинатин, сидящий за рулем Михаил и, естественно, Оливер, священный гость, для которого все внове?
  В следующем за ними автомобиле едут две дочери Евгения, одна из них – Зоя. Павел сидит у нее на коленях, Зоя обхватила его руками и щекой прижимается к щечке мальчика, когда автомобиль подбрасывает на рытвинах или бросает в сторону. Даже затылком Оливер чувствует, что причина меланхолии Зои – он, по ее разумению, ему не следовало приезжать, лучше бы он оставил эту работу, он – сплошное притворство, а значит – ничто. Но даже ее всевидящий глаз не может умалить радость, которую он испытывает, глядя на безмерно счастливого Евгения. Россия никогда не заслуживала Грузии, настаивает Евгений, что-то сам говорит на английском, остальное переводит Хобэн. Всякий раз, когда христианская Грузия просила у России защиты от мусульманских орд, Россия похищала ее богатства и сажала Грузию под башмак…
  Но экскурс в историю то и дело прерывается, потому что Евгений должен указать Оливеру то на горную крепость, то на дорогу, ведущую в Гори, городок, гордящийся тем, что именно там появился на свет Иосиф Сталин, то на церковь, если верить Евгению, ровесницу Христа, в которой помазывали на престол первых грузинских царей. Они проезжают дома, балконы которых висят над бездонной пропастью, железный памятник, похожий на колокольню, поставленный над могилой юноши из богатой семьи. С помощью Хобэна Евгений рассказывает Оливеру эту историю, упирая на моральный аспект. Юноша из богатой семьи был алкоголиком. Когда мать в очередной раз начала упрекать его, он у нее на глазах вышиб себе мозги выстрелом из револьвера. Евгений приставил палец к виску, чтобы показать, как это было. Отец, бизнесмен, потрясенный горем, распорядился положить тело юноши в чан с четырьмя тоннами меда, чтобы оно никогда не разложилось.
  – Меда?–недоверчиво переспрашивает Оливер.
  – Мед – идеальная гребаная среда для сохранения трупов, – весело отвечает Хобэн. – Спроси Зою, она химик. Может, она сохранит твое тело. – Они молчат, пока памятник не скрывается из виду. Хобэн вновь звонит по сотовому телефону. Нажимает три кнопки и уже разговаривает. Колонна останавливается на затерянной в горах бензоколонке, чтобы залить опустевшие топливные баки. В металлической клетке рядом с вонючим туалетом сидит бурый медведь. По его взгляду чувствуется, что людей он не любит. «Михаил Иванович говорит, что очень важно знать, на каком боку спит медведь, – терпеливо переводит Хобэн, оторвавшись от сотового телефона, но не выключая его. – Если медведь спит на левом боку, есть можно только правый бок. Левый очень жесткий. Если медведь машет левой лапой, есть надо правую. Ты хочешь отведать медвежатины?»
  – Нет, благодарю.
  – Тебе следовало ей написать. Она сходила с ума, дожидаясь, когда ты вернешься.
  Хобэн возобновляет прерванный телефонный разговор. Жаркие солнечные лучи раскаляют дорогу, плавят асфальт. Салон наполнен ароматом соснового леса. Они проезжают старый дом, стоящий в каштановой рощице.
  Дверь дома открыта. «Дверь закрыта, муж дома, – переводит Хобэн слова Евгения. – Дверь открыта – он на работе, так что можно войти и трахнуть жену».
  Они поднимаются все выше, равнины остались далеко внизу. Под бесконечным небом сверкают белоснежные вершины гор. Далеко впереди, прячась в мареве, лежит Черное море. Придорожная часовенка предупреждает об опасном повороте. Сбросив скорость практически до нуля, Михаил швыряет пригоршню монет старику, сидящему на ступеньках.
  – Этот парень – гребаный миллионер, – мечтательно-цедит Хобэн.
  Евгений приказывает остановиться у большущей ивы, к ветвям которой привязаны цветные ленточки.
  – Это дерево желаний, объясняет Хобэн, опять переводя слова Евгения. – Рядом с ним можно загадывать только добрые желания. Злые желания ударят по тому, кто их загадал. У тебя есть злые желания?
  – Нет, – отвечает Оливер.
  – Лично у меня постоянно злые желания, особенно вечером и утром, когда просыпаюсь. Евгений Иванович родился в Сенаки, – переключается Хобэн на перевод под крики Евгения, указывающего на долину. – Михаил Иванович тоже родился в Сенаки. У нас был дом в военном городке под Сенаки. Очень большой и хороший дом. Мой отец был хорошим человеком. Все мингрелы любили моего отца. Мой отец был здесь счастлив. – Евгений повышает голос, рука его перемещается в сторону морского побережья. – Я учился в батумской школе. Я учился в батумском нахимовском училище. Моя жена родилась в Батуми. Хочешь и дальше слушать это дерьмо? – спрашивает Хобэн, набирая номер на сотовом телефоне.
  – Да, пожалуйста.
  – До Ленинграда я учился в Одесском университете. Изучал кораблестроение, строительство домов, портовых сооружений. Моя душа – в водах Черного моря. Моя душа в горах Мингрелии. Здесь я и умру. Ты хочешь, чтобы я оставил дверь открытой и ты мог трахнуть мою жену?
  – Нет.
  – Это оскорбительно, знаешь ли. – Вновь нажатие кнопок на телефоне. – Для нас это очень личное, для нас обоих. Андрей? Привет. Это Аликс. Рядом со мной парень, который не хочет трахнуть мою жену. Почему не хочет?
  Еще одна остановка. На этот раз Хобэн молчит. Михаил и Евгений вместе выходят из «ЗИЛа», бок о бок пересекают дорогу. Оливер, подчиняясь велению души, следует за ними. Никто ему не препятствует. На обочине мужчины, которые ведут за собой ослов, груженных апельсинами и капустой, останавливаются. Дети в оборванной одежде перестают играть. Все смотрят, как братья, а следом за ними Оливер поднимаются по черной лестнице, заросшей сорняками. Ступени лестницы из мрамора. Так же как и перила, бегущие по одну ее сторону. Братья входят в вымощенный черным мрамором грот. В вырубленной в стене нише стоит скульптура офицера Красной армии с забинтованными ранами, героически ведущего своих солдат в атаку. Рядом со скульптурой, в стеклянном ларце, старая, выцветшая фотография молодого русского офицера в пилотке. Михаил и Евгений стоят плечом к плечу, склонив головы, сложив руки в молитве. Потом вместе, словно получив приказ свыше, отступают на шаг, несколько раз крестятся.
  – Наш отец, – дрогнувшим голосом объясняет Евгений.
  Они возвращаются к «ЗИЛу». Очередной крутой поворот выводит их к армейскому блокпосту. Опустив стекло, но не останавливаясь, Михаил хлопает правой рукой по левому плечу, показывая, что везет большого начальника, но солдаты и не думают освобождать дорогу. Выругавшись, Михаил жмет на педаль тормоза. Тем временем из следующего за ними «ЗИЛа» выскакивает Тимур, организатор, бросается к офицеру, командующему блокпостом, они обнимаются и целуются. Кавалькада может следовать дальше. Они достигают вершины. Перед ними открывается благодатная земля.
  – Он говорит, что через час будем на месте, – переводит Хобэн. – На лошадях, он говорит, дорога заняла бы два дня. Там ему самое место. В веке греба-ных лошадей.
  Взлетно-посадочная площадка, часовые, вертолет с вращающимися лопастями, стеной уходящая вверх гора. Евгений, Хобэн, Тинатин, Михаил и Оливер летят первым бортом вместе с ящиком водки и картиной, на которой изображена грустная старая дама в кружевных воротниках. Вместе с ними она прибыла из Москвы, лишившись нескольких кусочков гипсовой рамы. Вертолет поднимается над водопадом, следует козьей тропой, огибает гору и ныряет меж двух покрытых снегом пиков, чтобы опуститься в зеленой долине, формой напоминающей крест. К каждому торцу прилепилась деревушка, в центре стоит старинный каменный монастырь, окруженный виноградниками, амбарами, пастбищами, лесами. Неподалеку от монастыря синеет небольшое озерцо. Все выгружаются из вертолета, Оливер – последним. К ним спешат горцы и дети, и Оливер отмечает, что у детей действительно каштановые волосы. Вертолет взмывает в воздух, шум его двигателей стихает, как только он скрывается за гребнем. Оливер вдыхает запахи сосновой хвои и меда, слышит шепот травы и журчание ручья. Освежеванный барашек свисает с дерева. Над костром поднимается дым. Толстые, сотканные вручную алые и розовые ковры лежат на траве. Рога для питья и бурдюки с вином – на столе. Крестьяне толпятся вокруг. Евгений и Тинатин обнимаются с ними. Хобэн сидит на валуне, говорит по телефону, никого не обнимает. Вертолет возвращается с Зоей, Павлом, еще двумя дочерьми Евгения и их мужьями, снова улетает. Михаил и бородатый гигант, вооружившись охотничьими ружьями, уходят в лес. Оливер идет к одноэтажному деревянному крестьянскому дому, стоящему посреди чуть наклонного двора. Вначале внутри царит чернильная тьма. Но проходит время, и он различает кирпичный камин, железную плиту. Пахнет лавровым листом, лавандой и чесноком. В спальнях – голые полы и яркие иконы в ободранных рамах: младенец Иисус, сосущий прикрытую грудь Девы Марии, Иисус, распятый на кресте, но такой радостный, словно Он уже возносится на небеса, Иисус, вернувшийся домой, восседающий по правую руку Его Отца.
  – Что Москва запрещает, Мингрелия любит, – переводит Хобэн слова Евгения, зевает. – Само собой, – добавляет он.
  Появляется кошка и получает свою долю приветствий. Старой печальной даме в крошащейся гипсовой раме определяют место над камином. Дети толпятся на пороге, хотят посмотреть, какие чудеса Тинатин привезла из города. Из деревни доносится музыка. На кухне кто-то поет – Зоя.
  – Ты согласен с тем, что она поет, как блеет? – любопытствует Хобэн.
  – Нет.
  – Значит, ты в нее влюблен, – удовлетворенно констатирует он, набирая номер.
  Пир длится два дня, но еще в конце первого Оливер вдруг обнаруживает, что присутствует на деловом совещании самого высокого уровня с участием старейшин. Но до этого он успевает узнать многое другое. Что при охоте на медведя лучше стрелять в глаз, потому что в остальных местах их тело защищено пуленепробиваемой броней из засохшей глины. Что мингрельские вина изготавливаются из разных сортов винограда и называются «Колоши», «Панеши», «Чоди» и «Камури». Что произносить тост, налив в стакан пиво, все равно что проклинать человека, за которого поднимается тост. Что предки мингрелов – те самые аргонавты, которые под предводительством Ясона приплыли сюда за Золотым Руном и построили крепость в двадцати километрах отсюда, где его и хранили. А сверкающий дикими глазами священник, который, похоже, никогда не слышал о Русской революции, объясняет Оливеру, что перед тем, как креститься, надо сложить два пальца и большой палец (или только большой и четвертый пальцы, его пальцы фокусника никак не могут этого запомнить), поднять их вверх, чтобы дать знать о своем желании Святой Троице, затем коснуться лба и правой и левой сторон живота, чтобы, посмотрев вниз, не увидеть дьявольского креста.
  – В противном случае они могут набить тебе задницу клевером, – добавляет Хобэн и повторяет шутку на русском своему телефонному собеседнику.
  Деловое совещание, на котором присутствует Оливер, посвящено реализации Великой Мечты Евгения. Мечта эта – объединить четыре деревни, расположенные в долине-кресте, в единый винодельческий кооператив. Чтобы этот кооператив, используя всю землю, рабочие руки, ресурсы четырех деревень и передовые технологии таких стран, как Испания, смог производить вино, которому не будет равных не только в Мин-грелии, не только в Грузии, но и во всем мире.
  – Этот будет стоить многие миллионы, – лаконично комментирует Хобэн. – Возможно, миллиарды. Никто не имеет об этом ни малейшего понятия. «Мы должны строить дороги. Мы должны строить дамбы. И должны закупать сельскохозяйственную технику и создавать винохранилища». А кто заплатит за все это дерьмо?
  Ответ однозначный: Михаил и Евгений Ивановичи Орловы. Евгений уже привозил виноградарей из Бордо, Риохи и долины Напа. В один голос они заявили, что вина превосходны. Приглашенные им специалисты замеряли температуру и количество выпадающих осадков, углы наклона склонов и уровень загрязнения, брали образцы почв. Ирригаторы, дорожные строители, перевозчики и импортеры просчитывали затраты, необходимые для воплощения его планов в жизнь, и пришли к выводу, что планы эти вполне реальны. Евгений твердо обещает селянам, что найдет деньги, беспокоиться им не о чем.
  – Он отдаст этим говнюкам каждый рубль, который мы заработаем, – подводит итог Хобэн.
  Темнеет быстро. Яростное кроваво-красное полотнище заката разворачивается за вершинами гор и исчезает. На деревьях загораются фонари, играет музыка, освежеванного барашка снимают с дерева и жарят на открытом огне. Мужчины начинают петь, остальные встают в круг и хлопают, внутри танцуют три девушки.
  Вне круга старейшины о чем-то говорят между собой. Оливер их не слышит, Хобэн давно перестал переводить. Внезапно возникает спор. Один старик трясет ружьем перед носом другого. Все смотрят на Евгения, который отпускает шутку, на которую отвечают жидким смехом, подходит к спорящим. Широко раскрывает руки. Сначала упрекает, потом обещает. Судя по аплодисментам, обещание весомое. Напряжение спадает, старейшины довольны. Хобэн приваливается спиной к стволу кедра, в темноте он вдруг прибавляет в росте и ширине плеч.
  * * *
  В «Хауз оф Сингл» напряжение можно буквально пощупать. Строго одетые машинистки робко ходят по коридорам. Трейдерский зал, барометр настроения, гудит от слухов. Тайгер нацелился на большой куш. «Сингл» или сорвет банк, или лопнет. Тайгер готовится провернуть проект века.
  – И Евгений, говоришь, в хорошем настроении? Прекрасно, – походя бросает Тайгер после короткого совещания, которое обычно следует за возвращением Оливера из очередной поездки на Дикий Восток.
  – Евгений – молодчина, – поддакивает Оливер, – и Михаил во всем ему помогает.
  – Прекрасно, прекрасно, – кивает Тайгер, прежде чем с головой уйти в дебри операционных расходов и колебаний биржевых котировок.
  Тинатин присылает Оливеру письмо, в котором советует познакомиться с еще одной дальней кузиной, ее зовут Нина. Она – дочь умершего мингрельского скрипача и преподает в Школе изучения стран Востока и Африки. Оливер видит в совете матери Зои намек на то, что ему следует найти другой объект внимания, посылает письмо вдове скрипача и получает приглашение приехать в Бейсуотер на чай. Вдова скрипача – вышедшая на пенсию актриса, с привычкой приглаживать рукой остатки волос, но ее дочь Нина – черноволосая красавица со жгучими глазами. Нина соглашается обучать Оливера грузинскому языку. Начинают они с алфавита, прекрасного, но пугающего, и Нина предупреждает, что обучение может занять не один год.
  – Чем дольше, тем лучше! – галантно восклицает Оливер.
  Нина – девушка возвышенная и очень трепетно относится к своим грузинским и мингрельским корням. Она тронута искренним восхищением Оливера всем тем, что ей особенно дорого, тем более что ничего не знает о нефти, металлоломе, крови и взятках на семьдесят пять миллионов долларов. Оливер и не собирается портить ей настроение лишней информацией. Скоро она делит с ним постель. И если Оливер и догадывается, что Зоя, спасибо женской интуиции, знает об их союзе, угрызений совести он не испытывает: с какой стати? И радуется тому, что, улегшись в постель с Ниной, смог удалиться на безопасное расстояние от жены-хищницы важного делового партнера, чье обнаженное тело все еще призывно зовет его из окна верхнего этажа московского дома. Под руководством Нины он покупает книги грузинских писателей, сборник грузинских народных сказок. Слушает грузинскую музыку, вешает карту Кавказа на стене своей квартиры, где вечно царит беспорядок, в многоэтажном доме, построенном с помощью капитала «Сингла» в Челси-Харбор.
  И Почтальон счастлив. Счастлив не вообще, ибо Оливер не воспринимает счастье как абстрактное понятие. Он находит счастье в том, что делает, в том, что создается с его участием. Он счастлив в любви, ибо полагает, что именно это чувство вызывает в нем Нина.
  Счастлив в работе, если работа эта – поездки к Евгению, Михаилу, Тинатин при условии, что тень Хобэна маячит на значительном расстоянии, а Зоя продолжает игнорировать его. Если раньше взгляд ее печальных глаз неотступно следовал за ним, то теперь она не желает замечать его присутствия. Не появляется на кухне, если Оливер рубит там овощи, помогая Тинатин. В коридорах, на лестницах, в комнатах, Павел всегда при ней, она использует ширму своих волос, чтобы отгородиться от английского гостя.
  – Скажи отцу, что через неделю будут подписаны все документы, – говорит ему Евгений у древнего бильярдного стола, убедившись, что в пределах слышимости нет никого, кроме Хобэна, Михаила и Шалвы. – Скажи ему, как только документы подпишут, он должен приехать в Мингрелию и подстрелить медведя.
  – В этом случае ты должен приехать в Дорсет и подстрелить фазана, – отвечает Оливер, и они обнимаются.
  На этот раз Оливер не везет с собой писем. Только два послания в голове, выученные наизусть. Они действуют так возбуждающе, что в самолете даже возникает мысль, а не предложить ли Нине выйти за него замуж. День этот – 18 августа 1991 года.
  * * *
  Двумя днями позже Нина горько плачет, что-то причитая на грузинском. Она плачет, разговаривая по телефону, она плачет, входя в квартиру Оливера, плачет, когда они сидят на софе бок о бок, словно два старичка, и в ужасе наблюдают, как новая Россия балансирует на грани анархии, ее лидер захвачен старой гвардией, одной ногой стоящей в могиле, газеты закрыты, на улицах городов грохочут танки, а люди, находившиеся на высочайшем уровне власти, валятся, как сбитые шаром кегли, хороня полностью подготовленные к реализации Специальные проекты по металлолому, нефти и крови.
  На Керзон-стрит по-прежнему лето, да только птицы уже не поют. Нефть, металлолом и кровь забыты, словно их никогда и не было. Признать их – все равно что признать собственную кончину. Недавняя история молчаливо переписывается, молодые мужчины и женщины в Трейдерском зале отправлены на поиски новой добычи. А в остальном ничего, абсолютно ничего не произошло. Десятки миллионов инвестиций не обратились в пыль, ни пенса не потрачено на авансы в счет комиссионных, американским посредникам и чиновникам не совали никаких взяток, не вносился задаток за лизинг «Джамбо», оснащенных холодильными установками. Тепло, свет, арендная плата, жалованье, бонусы, страхование на случай болезни, страхование на период учебы, телефонные и представительские счета для пяти этажей здания на Керзон-стрит и их обитателей остаются прежними. И Тайгер не меняется ни на йоту. Походка такая же легкая, вид такой же гордый, планы такие же грандиозные, костюм от «Хэйуэрда» по-прежнему сидит как влитой. Только Оливер и, возможно, Гупта, индус, личный слуга Тайгера, знают о боли, упрятанной под этой броней, знают, как близок он к предельной черте, за которой заканчивается жизнь. Но когда Оливер, переполненный состраданием, выбирает момент, чтобы посочувствовать отцу, Тайгер резко и яростно осекает его:
  – Мне не нужна твоя жалость, благодарю. Мне не нужны твои нежные чувства или твое участие. Мне нужны твое уважение, твоя верность, твои мозги, используемые по назначению, и, пока я старший партнер, твое повиновение.
  – Хорошо, извини, – бормочет Оливер, а поскольку Тайгер не выказывает желания продолжить разговор, возвращается в свой кабинет и тщетно пытается дозвониться до Нины.
  Что с ней стало? Их последняя встреча прошла на редкость неудачно. Поначалу он убеждает себя, что это происки Зои. Потом с неохотой вспоминает, что крепко напился и в подпитии, по доброте одинокого сердца, поделился с Ниной некоторыми подробностями своих деловых отношений с дядей Евгением, как она его называет. Вроде бы бросил такую фривольную фразу: «Если Советский Союз потерял будущее, то „Сингл“ – последнюю рубашку». А когда она надавила на него, счел уместным рассказать ей о том, как «Хауз оф Сингл» с помощью и участием дяди Евгения намеревался сорвать большущий куш на экспорте из России жизненно важных субстанций, таких, как, чего уж там прикидываться, товар есть товар, кровь. Нина побледнела, пришла в ярость, набросилась на него с кулаками, а потом, ругаясь, пулей вылетела из квартиры, не в первый раз, темперамент-то мингрельский, чтобы более не вернуться.
  – Она нашла нового любовника, чтобы отомстить тебе, – признается по телефону ее опечаленная мать. – Она говорит, что ты декадент, дорогой, хуже чертово-го русского.
  Но что с братьями? Что с Тинатин и дочерьми? Что с Вифлеемом? Что с Зоей?
  – Братьев депортировали, – рубит Массингхэм, которого трясет от зависти с того самого момента, как роль посредника отняли у него и передали зеленому младшему партнеру. – Дали пинка под зад. Изгнали. Сослали в Сибирь. Запретили появляться в Москве, Грузии или где-либо еще.
  – А Хобэн и его друзья?
  – О, мой дорогой друг, этот и ему подобные никогда не пропадут.
  Ему подобные? Подобные кому? Массингхэм не уточняет.
  – Евгений остался с кучей металлолома, дорогой.
  О нефти и крови упоминать не будем, – зло добавляет он.
  Связь с бурлящей Россией неустойчива, и Оливеру строго-настрого запрещено звонить Евгению или кому-то из его окружения. Тем не менее он проводит вечер в вонючей будке телефона-автомата в Челси, уговаривая телефонистку соединить его с нужным абонентом. Воображение рисует ему Евгения, который в пижаме сидит на мотоцикле, до отказа повернув ручку газа, и стоящий в нескольких футах телефонный аппарат, звонки которого без остатка растворяются в реве мощного двигателя. Телефонистка, дама из Эктона, слышала о том, что в Москве толпа штурмует фондовую биржу.
  – Подождите несколько дней, дорогой, я бы подождала, – советует она, как медсестра в школе, которой он пожаловался на головную боль.
  Последнее окошечко надежды захлопнулось. «Зоя была права. Нина была права. Мне следовало сказать „нет“. Раз я согласился продавать кровь бедных русских, значит, от меня можно ожидать чего угодно». Евгений, Михаил, Тинатин, Зоя, белые горы и восточные пиры преследуют его, как собственные разбитые надежды. В своей квартире в Челси-Харбор он снимает со стены карту Кавказа и, смяв, бросает в корзинку для мусора на пустой белоснежной кухне. Мать Нины рекомендует ему другого учителя, пожилого кавалерийского офицера, который когда-то, пока хватало сил, был ее любовником. Оливер выдерживает с ним пару уроков и отменяет остальные. В «Сингл» он приходит как тень, закрывается в своем кабинете, приказывает приносить сандвичи на ленч. Слухи достигают его, как путаные донесения с фронта. Массингхэм прослышал про огромный склад серной кислоты, запасенной военными где-то под Будапештом. Тайгер отправляет его проверить данные. Через неделю, потраченную попусту, он возвращается ни с чем. В Праге группа зеленых математиков берется налаживать промышленные компьютерные сети за ничтожно малую цену, но для того, чтобы начать бизнес, им нужно оборудование стоимостью в миллион. Массингхэм, наш неутомимый посол, летит в Прагу, встречается с двумя девятнадцатилетними бородатыми гениями и возвращается с твердым убеждением, что юнцы выдают желаемое за действительное. Но с Рэнди, Тайгер не устает напоминать об этом Оливеру, никогда не знаешь, где правда, а где – нет. В Казахстане обнаруживается текстильная фабрика, мощности которой позволяют производить квадратные мили уилтонских ковров, которые по качеству в два раза лучше настоящих, а стоят в четыре раза дешевле. Проинспектировав полузатопленное здание с ржавыми железными станками, Массингхэм высказывает сомнения в целесообразности финансирования проекта. Тайгер, пусть не без колебаний, следует его совету. Приходит известие об открытии на Урале колоссальных золотых россыпей. На этот раз Оливер три дня торчит в крестьянском доме, бомбардируемый телефонными звонками отца, ожидая прихода проверенного проводника, который так и не появляется.
  Тайгер тоже стремится к уединению и размышлениям. Взгляд его обращен в себя. Дважды, по слухам, его вызывали в Сити для объяснений. В Трейдерском зале шепотом произносят такую леденящую душу фразу, как «лишение права выкупа заложенного имущества». В нем вдруг просыпается тяга к путешествиям. Заглянув в финансовый департамент, Оливер обращает внимание на расходную ведомость, согласно которой мистер и миссис Сингл прожили три дня в «королевских апартаментах» «Гранд-отеля», каждый вечер принимая гостей. Оливер предполагает, что в роли миссис Сингл выступала Катрина из «Колыбели Кэт». Корешки талонов на бензин, сданные мистером Гассоном, шофером, показывают, что в Ливерпуль мистер и миссис ездили в «Роллс-Ройсе». Ливерпуль – стартовая площадка Тайгера. Именно там он, начинающий барристер, завоевал авторитет, защищая не самых последних представителей преступного мира. Путешествие следует через неделю после появления на Керзон-стрит трех широкоплечих господ из Турции в костюмах из блестящей материи, которые в регистрационной книге указали своим местом жительства Стамбул. Принимает их лично Тайгер, и Оливер может поклясться, что сквозь веджвудские двери слышит голоса Хобэна и Массингхэма, когда под каким-то предлогом заглядывает к Пэм Хосли, но Пэм, как обычно, не желает делиться тем, что знает.
  – Там совещание, мистер Оливер. Боюсь, это все, что я могу сказать.
  Все утро он нервно ждет вызова в кабинет отца, но напрасно. На ленч Тайгер отправляется в «Колыбель Кэт» вместе со своими крупногабаритными гостями, и они уже выходят на улицу, прежде чем Оливеру удается бросить на них взгляд. Когда несколько дней спустя он вновь проверяет расходы Тайгера, то несколько раз обнаруживает слово «Стамбул». Массингхэм возобновляет свои поездки. Теперь путь его лежит в Брюссель, на Северный Кипр, на юг Испании, где офшорная компания «Хауз оф Сингл» недавно приобрела сеть дискобаров, таймшерных комплексов и казино. А поскольку в Трейдерском зале Массингхэма полагают лакмусовой бумажкой, все только и гадают, чего он так сияет, какие секреты таятся в его черном брифкейсе?
  Как-то вечером, когда Оливер уже закрывает стол, в дверях возникает Тайгер, чтобы предложить спуститься в «Колыбель Кэт» и поужинать вдвоем, как в давние времена. Кэт в клубе не просматривается. Оливер подозревает, что Тайгер попросил ее не выходить в зал. Их обслуживает Альварро, старший официант. Угловой столик, который всегда зарезервирован за Тайгером, купается в мягком красном свете. Тайгер останавливает свой выбор на утке и бордо. Оливер его поддерживает. Тайгер заказывает два салата, забыв, что Оливер терпеть не может салат. Как обычно, они начинают обсуждать любовную жизнь Оливера. Не желая признаться в разрыве с Ниной, Оливер предпочитает приукрасить их отношения.
  – То есть ты наконец собираешься остепениться? – восклицает в удивлении Тайгер. – Святой боже! Я-то полагал, что ты останешься в холостяках лет до сорока.
  – Наверное, в этих делах ничего нельзя планировать наперед, – отвечает Оливер, не моргнув глазом.
  – Ты сообщил Евгению эту добрую весть?
  – Каким образом? С ним нет связи.
  Тайгер перестает жевать, возможно, показывая, что утка не так уж и хороша. Его брови сдвигаются к переносице. К облегчению Оливера, челюсти возобновляют движение. Утка все-таки хороша.
  – Насколько мне помнится, ты бывал в его поместье, – говорит Тайгер. – Там, где он собирался выращивать виноград. Да?
  – Это не поместье, отец. Горная долина с несколькими деревнями.
  – Но дом-то, полагаю, приличный?
  – Боюсь, что нет. Если исходить из наших стандартов.
  – А проект-то реальный? Может он нас заинтересовать?
  Оливер смеется, но его душа приходит в ужас при мысли о том, что тень Тайгера дотянется до Вифлеема.
  – Боюсь, это мечта, ничего больше. Евгений не бизнесмен в нашем понимании этого слова. Деньги будут проваливаться, как в бездонный колодец.
  – Почему так?
  – Во-первых, он не просчитал стоимости инфраструктуры. – Оливер помнит жесткую оценку, которую дал проекту Хобэн. – Дороги, вода, перепланировка полей, бог знает что еще. Он думает, что сможет использовать местную рабочую силу, но она неквалифицированная, там четыре деревни, и их жители терпеть не могут друг друга. – Задумчивый глоток бордо, помогающий собраться с мыслями.
  – Евгений не хочет модернизировать это место. Только думает, что хочет. Это фантазия. Он поклялся сохранить долину такой, как она есть, и при этом привнести современные методы хозяйствования и озолотить всех. Невозможно одно совместить с другим.
  – Но он настроен серьезно?
  – Абсолютно. Будь у него несколько миллиардов, он бы вбухал их в долину. Спроси его родственников. Они в ужасе.
  Многочисленные врачи Тайгера советовали ему запивать вино таким же количеством минеральной воды. Зная об этом, Альварро ставит вторую бутылку «Эвиа-на» на розовую дамасскую скатерть.
  – А Хобэн? – спрашивает Тайгер. – Ты с ним тоже работал. Что он за человек? Не туповат? Знает свое дело?
  Оливер мнется. Как правило, возникшая у него неприязнь к человеку угасает через несколько минут, но Хобэн – исключение.
  – Я не так часто общался с ним. Рэнди знает его лучше меня. Мне он представляется одиноким волком. Всегда хочет урвать себе побольше. Но парень ничего. По-своему.
  – Рэнди говорит мне, что он женат на любимой дочери Евгения.
  – Я впервые слышу, что Зоя – его любимая дочь, – протестует Оливер. – Евгений гордится своими детьми. И всех любит одинаково. – Но при этом пристально наблюдает за Тайгером, вернее, за отражением последнего в розовом зеркале на стене, и догадывается: он знает, Хобэн рассказал ему и о письме, и о бумажном сердце. Тайгер кладет в рот кусочек утки, запивает бордо, потом минеральной водой, касается губ салфеткой.
  – Скажи мне, Оливер, старик Евгений что-нибудь говорил тебе о его морских связях?
  – Только о том, что учился в нахимовском училище и какое-то время служил в российском флоте. И что море у него в крови. Как и горы.
  – Он никогда не упоминал, что однажды держал в кулаке весь черноморский торговый флот?
  – Нет. Но о Евгении все узнаешь постепенно, в зависимости от того, чем он решил поделиться с тобой.
  Следует пауза, в течение которой Тайгер ведет диалог с самим собой, после чего озвучивает решение, не объясняя обусловивших его причин:
  – Да, я думаю, пока мы дадим Рэнди волю, если ты не возражаешь. Ты перехватишь вожжи, когда проект сдвинется с места. – Отец и сын стоят на тротуаре Саут-Одли-стрит и восхищаются звездным небом. – И приглядывай за своей Ниной, старина, – наставляет его Тайгер. – Кэт о ней самого высокого мнения. Я тоже.
  Еще месяц, и, к нескрываемой ярости Массингхэма, Почтальона направляют в Стамбул, где разбили свой шатер Евгений и Михаил.
  Глава 9
  Хмарь мокрой турецкой зимы. Евгений выглядит таким же тусклым и землистым, как и окружающие его мечети. Он обнимает Оливера, сила его рук уполови-нилась, с неприязнью читает письмо Тайгера, передает Михаилу, делящему с ним унижение ссылки. Арендованный ими дом находится на новой окраине азиатской части Стамбула, отделка его не закончена, вокруг горы строительного мусора. Не завершено строительство окружающих улиц, торговых центров, банкоматов, бензоколонок, кафе быстрого обслуживания. Все пустует, все приходит в упадок, пока жуликоватые подрядчики, возмущенные жильцы и невозмутимые оттоманские бюрократы выясняют отношения в каком-нибудь древнем здании суда. Затягивающиеся на годы процессы – обычное дело для этого ревущего, никогда не засыпающего, задыхающегося от транспортных пробок города с населением в шестнадцать миллионов человек, пусть их никто и никогда не пересчитывал. Евгений уже три или четыре раза успел повторить, что столько же народу во всей его любимой Грузии. Умиротворенность охватывает их лишь на один момент, когда тают последние проблески дня и друзья, усевшись на балконе под бездонным турецким небом, пьют ракию и вдыхают ароматы лайма и жасмина, которым каким-то чудом удается перебивать вонь недостроенной канализационной системы. Тинатин напоминает мужу, должно быть, в сотый раз, что перед ними то же Черное море, а Мингрелия – по другую сторону границы, даже если до границы – восемьсот миль горной местности, дороги во время вылазок курдов закрыты для проезда, а вылазки курдов – норма жизни. Тинатин готовит мингрельскую еду, Михаил ставит виниловые пластинки с мингрельской музыкой на старый граммофон с одной скоростью вращения, 78 оборотов, на обеденном столе навалены пожелтевшие грузинские газеты. Михаил носит пистолет в наплечной кобуре, прикрытой широким пиджаком, и еще один, размером поменьше, за голенищем сапога. Мотоцикла «БМВ», дочерей и внуков нет, за исключением Зои и маленького Павла. Хобэн колесит по свету. Он то в Вене, то в Одессе, то в Ливерпуле. Как-то днем заявляется без предупреждения, уводит Евгения на улицу, и они долго ходят по бетону незаасфальтированной мостовой с наброшенными на плечи пиджаками, Евгений – наклонив голову, поникнув плечами, словно заключенный, каким он когда-то был, а маленький Павел молча семенит следом. Зоя – женщина в ожидании, и ждет она Оливера. Ждет глазами, ждет большим расплывающимся телом, высмеивая новую суперматериалистичную Россию, цитируя подробности разворовывания государственной собственности, фамилии новых миллиардеров и жалуясь на лодос, южный турецкий ветер, от которого у нее жутко болит голова всякий раз, когда ей не хочется что-то делать. Иногда Тинатин говорит ей: найди себе занятие, поиграй с Павлом, прогуляйся. Она подчиняется, но быстро приходит домой, жалуясь на лодос.
  – Я стану наташей, – объявляет она в паузе, которую и создала.
  – Что такое «наташа»? – Оливер спрашивает Тинатин.
  – Русская проститутка, – устало отвечает Тинатин. – Наташа – это имя, которым турки называют наших проституток.
  – Тайгер сказал мне, что мы возвращаемся в бизнес, – говорит Оливер Евгению, улучив момент, когда Зоя уходит к русской гадалке.
  Эта фраза погружает Евгения в глубокую тоску.
  – Бизнес, –с горечью повторяет он. – Да, Почтальон. Мы занимаемся бизнесом. Оливер вдруг вспоминает, как Нина однажды объясняла ему, что и на русском и на грузинском это невинное английское слово стало синонимом преступной деятельности.
  – Почему Евгений не возвращается в Грузию? – спрашивает он Тинатин, которая под неотрывным взглядом Зои лепит пирожки с рыбным фаршем, когда-то любимое блюдо Евгения.
  – Евгений – это прошлое, Оливер, – отвечает она. – Те, кто остался в Тбилиси, не хотят делиться властью со стариком из Москвы, который потерял своих друзей.
  – Я думал о Вифлееме.
  – Евгений слишком много наобещал Вифлеему. Если он не приедет в золотой карете, на радушный прием рассчитывать не приходится.
  – Хобэн построит ему золотую карету, – предрекает Зоя, приложив руку ко лбу, дабы нейтрализовать действие лодоса. – Массингхэм будет кучером.
  «Хобэн, – думает Оливер. – Более не Аликс. Хобэн – мой муж».
  – У нас здесь тоже есть русские ивы, – рассказывает Зоя высокому окну.
  – Растут ужасно быстро, непонятно зачем, потом умирают. У них белые цветы. Запах очень слабый.
  – Ага, – откликается Оливер.
  Его отель большой, западный, безликий. На третью ночь, в начале первого, он слышит стук в дверь. Они прислали шлюху, решает он, вспомнив очень уж масленую улыбку молодого консьержа. Но это Зоя, и он особо не удивляется. Она входит, но не садится. Номер маленький, свет очень яркий. Они стоят лицом к лицу у кровати, глядя друг на друга под льющимся с потолка сиянием.
  – Не участвуй в этом деле с моим отцом, – говорит она ему.
  – Почему?
  – Оно против жизни. Хуже, чем кровь. Это грех.
  – Откуда ты знаешь?
  – Я знаю Хобэна. Я знаю твоего отца. Они могут владеть, они не могут любить даже своих детей. Ты тоже знаешь их, Оливер. Если мы не сможем уйти от них, мы станем мертвыми, как и они. Евгений мечтает о рае. Кто обещает ему деньги, чтобы купить рай, того он и слушает. Хобэн обещает…
  Неясно, кто делает первый шаг. Возможно, оба сразу, потому что руки их сталкиваются, и они, даже не успев обняться, оказываются на кровати, яростно борются, пока не высвобождаются из одежды, а потом, обнаженные, набрасываются друг на друга, как дикие звери, и, лишь насытившись, затихают.
  – Ты должен оживить то, что умерло в тебе, – строго говорит она ему, одеваясь. – Очень скоро будет поздно. Ты можешь заниматься со мной любовью, когда захочешь. Для тебя это пустяк. Для меня – все. Я – не «наташа».
  – Что может быть хуже крови? – спрашивает он, задерживая ее руку. – Какой грех я могу совершить?
  Она целует его так нежно и грустно, что ему хочется повторить то, чем они только что занимались, но уже без спешки.
  – С кровью ты губил только себя. – Она берет его лицо в руки. – В новом бизнесе ты погубишь себя, Павла и многих-многих других детей, и их матерей, и их отцов.
  – В каком бизнесе?
  – Спроси. Своего отца. Я – жена Хобэна.
  * * *
  – Евгений перегруппировал силы, – с чувством глубокого удовлетворения говорит Тайгер следующим вечером. – Он получил чувствительный удар, но теперь оправился от него. Рэнди вдохнул в него новую жизнь. С помощью Хобэна. – Оливер видит строгое, изготовившееся к бою лицо Евгения, который смотрит на огни на другой стороне долины, полоски слез на его морщинистых щеках. Запах соков Зои все еще с ним. Он чувствует их сквозь рубашку. – Между прочим, он по-прежнему мечтает о своем вине, надеюсь, тебя это порадует. Я купил ему несколько книг по виноделию. Возьми их с собой в следующую поездку.
  – Каким новым делом он вдруг занялся?
  – Торговым судоходством. Рэнди и Аликс уговорили его возобновить прежние контакты, напомнить о кое– Каких долгах.
  – И что он собирается перевозить? Взмах руки. Таким же жестом отец отпускал официанта, который подвозил тележку с пудингами.
  – Много чего. То, что должно быть в нужном месте в нужный день и за хорошую цену. Гибкость – вот его ключевое слово. Бизнес этот очень мобильный, конкуренция высока, все время надо быть начеку, но Евгению он по плечу. При условии, что ему окажут необходимую помощь. А это уже наша работа.
  – Какую помощь?
  – «Хауз оф Сингл» – помощники, Оливер. – Голова склоняется набок, брови лицемерно поднимаются. – Мы – максимизаторы. Созидатели, – мизинец указывает на бога. – Наша работа – обеспечить клиентов всем необходимым и сберечь урожай, когда они придут с ним к нам. «Хауз оф Сингл» не поднялся бы на такую высоту, если бы подрезал крылышки своим клиентам. Мы появляемся там, куда другие боятся сунуть нос, Оливер. И мы возвращаемся с улыбкой.
  Оливер изо всех сил старается проникнуться энтузиазмом отца, надеясь, что, произнося слова, он сам в них поверит.
  – И у него на руках все козыри. Я знаю.
  – Разумеется. Он – принц.
  – Он – старый барон-разбойник. И козыри отдаст, только если его вынесут ногами вперед.
  – Как ты сказал? – Тайгер поднимается из-за письменного стола, берет Оливера за руку. – Я очень прошу тебя, Оливер, никогда не пользуйся этим термином, пожалуйста. Наша роль очень деликатная, и слова надо подбирать тщательно. Это понятно?
  – Абсолютно. Я извиняюсь. Это всего лишь оборот речи.
  – Если братья заработают те деньги, о которых ведут речь Рэнди и Аликс, они захотят получить наш полный набор: казино, ночные клубы, одну или две сети отелей, таймшерные комплексы, все то, в чем мы прекрасно разбираемся. Евгений вновь настаивает на строжайшей конфиденциальности, и я не вижу причин отказывать ему в этом. – Тайгер возвращается за стол. – Я хочу, чтобы ты лично передал ему этот конверт. И возьми для него бутылку «Берриз спейсайд» из сейфа. Возьми две, вторую для Аликса.
  – Отец…
  – Да, мой мальчик.
  – Мне надо знать, с чем мы имеем дело.
  – С финансами.
  – Полученными откуда?
  – Из наших пота и слез. Нашей интуиции, нашего чутья, нашей гибкости. Наших способностей.
  – Что идет после крови? Что может быть хуже? И без того тонкие губы Тайгера превратились в белую полоску.
  – Хуже – любопытство, спасибо тебе, Оливер. Создание проблем от скуки, неопытности, потворства собственным желаниям, заблуждений, необоснованных предположений, высоких моральных принципов. Был ли Адам первым человеком? Я не знаю. Родился ли Христос на Рождество? Я не знаю. В бизнесе мы принимаем жизнь, какая она есть. А не такой, как ее изображают на страницах либеральных газет.
  * * *
  Оливер и Евгений сидят на балконе, пьют вино Вифлеема. Тинатин в Ленинграде, ухаживает за заболевшей дочерью. Хобэн в Вене, Зоя и Павел с ним. Михаил приносит сваренные вкрутую яйца и соленую рыбу.
  – Ты все еще учишь язык богов, Почтальон?
  – Разумеется, – без запинки лжет Оливер, боясь вызвать неудовольствие старика, и дает себе зарок по возвращении в Лондон сразу же позвонить этому ужасному кавалерийскому офицеру.
  Евгений берет письмо Тайгера и, не распечатывая, передает Михаилу. В холле чемоданы, коробки и тюки громоздятся до потолка. Они переезжают в новый дом, объясняет Евгений тоном человека, которому приходится подчиняться. Более подходящий для будущих нужд.
  – Ты купишь новый мотоцикл? – спрашивает Оливер, ему хочется думать о чем-то приятном.
  – А надо?
  – Обязательно!
  – Тогда я куплю новый мотоцикл. Может, целых шесть.
  А потом, к ужасу Оливера, он плачет, уткнувшись лицом в стиснутые кулаки.
  «Это ужасно, что ты не трус, –пишет Зоя в письме, которое ждет его по возвращении в отель. – Ничто не пронимает тебя. Ты убьешь нас своей вежливостью. Не обманывай себя, будто ты не можешь узнать правду».
  * * *
  В «Сингле» празднуют Рождество. В Трейдерском зале все сдвигающееся оттащили к стенам. Современная музыка, которую во все остальные дни Тайгер терпеть не может, готова вырваться из динамиков стереосистемы, шампанское уже льется, на столе высятся пирамиды лобстеров, гусиная печенка, пятикилограммовая бочка с черной икрой, привезенная, согласно словам Рэнди Массингхэма, клиентом «Хауз оф Сингл», имеющим интересы в Каспийском море, «где и плавают осетры, дарящие нам эти маленькие черные яички». Трейдеры радуются жизни, Тайгер вместе с ними. Наконец он поправляет галстук и поднимается на небольшое возвышение, чтобы произнести ежегодную речь. «Сингл», – говорит он своей разгоряченной аудитории, – никогда не занимал такие крепкие позиции, как сегодня». Гремит музыка, самые голодные бросаются к столу, чтобы первыми ухватить ложку черной икры, а Оливер, воспользовавшись суматохой, ныряет на лестницу черного хода, мимо родного юридического департамента поднимается по ней к сейфу, шифр электронного замка которого знают только партнеры, он и Тайгер. Двадцать минут спустя он возвращается, объяснив свое отсутствие расстройством желудка. Ему действительно нехорошо, но желудок не имеет к этому ни малейшего отношения. Он в ужасе от того, что увидел. От сумм, таких громадных, так внезапно появившихся, что у них может быть только один источник. Из Марбельи – двадцать два миллиона долларов. Из Марселя – тридцать пять. Из Ливерпуля – сто семь миллионов фунтов. Из Гданьска, Гамбурга, Роттердама, сто восемьдесят миллионов наличными, ожидающих, когда же их отмоет прачечная «Сингл».
  * * *
  – Ты любишь своего отца, Почтальон?
  Сумерки, время пофилософствовать в гостиной виллы на европейском берегу Босфора, приобретенной за двадцать миллионов долларов, в которую перебрались братья. Мебель из карельской березы, ее так любила Катерина Великая, бесценные золотисто-коричневые буфеты, комоды, обеденный стол, стулья, в дни невинности Оливера украшавшие подмосковный дом, уже на первом этаже, ожидают, когда же их поставят на положенные места. На свежевыкрашенных стенах – пейзажи русской зимы, само собой, с тройками. В соседней комнате сверкает самый дорогой мотоцикл «БМВ», который только могут купить «горячие» деньги.
  – Опробуй его, Почтальон! Опробуй! Но у Оливера по какой-то причине такого желания нет. У Евгения тоже. Мокрый, необычный для Турции снег, лежит на траве и деревьях сада. Внизу, нос к носу, словно сойдясь на дуэли, стоят сухогрузы, паромы, прогулочные корабли.
  – Да, я люблю своего отца, – походя заверяет Евгения Оливер.
  Зоя стоит у французского окна, покачивает Павла, который засыпает у нее на плече. Тинатин зажгла газовую плиту и задумчиво сидит рядом в кресле-качалке. Хобэн снова в Вене, открывает новую фирму. Она будет называться «Транс-Финанз». Михаил стоит рядом с Евгением. Он отрастил бороду.
  – Он может рассмешить тебя, твой отец?
  – Когда все идет хорошо и он счастлив… да, Тайгер может меня рассмешить.
  Павел хныкает, и Зоя успокаивает его, поглаживая по голой спине под рубашкой.
  – Он тебя злит, Почтальон?
  – Случается, – признает Оливер, не зная, куда могут завести эти вопросы. – Но иной раз я злю его.
  – А как он тебя злит, Почтальон?
  – Видишь ли, я не тот сын, о котором он мечтал. Поэтому он постоянно немного злится на меня, возможно, даже этого не осознавая.
  – Отдай ему вот это. Он будет счастлив, – сунув руку во внутренний карман черного пиджака, Евгений вытаскивает конверт и передает Михаилу, который молча вручает его Оливеру.
  Оливер набирает полную грудь воздуха. «Сейчас, думает он. – Давай».
  – Что это? – спрашивает он. Ему приходится повторить вопрос: – Конверт, который ты только что мне дал… что в нем? Я беспокоюсь… вдруг меня остановят на таможне? – Должно быть, слова эти он произносит громче, чем ему хотелось, потому что Зоя поворачивает голову, а яростные глаза Михаила уже сверлят его. – Я ничего не знаю о вашем новом предприятии. Я ведь слежу за соблюдением законности. Я – юрист.
  – Законности? –повторяет Евгений, повышая голос. В нем слышится недоумение. – Что есть законность? Как вышло, что ты юрист? Оливер – юрист? Смею сказать, что среди нас ты такой один.
  Оливер бросает взгляд на Зою, но та уже исчезла, Павла укачивает Тинатин.
  – Тайгер говорит, что вы занимаетесь торговлей, – бормочет он. – Что это означает? Он говорит, что вы получаете огромную прибыль. Как? Он собирается вложить ваши деньги в индустрию отдыха. За шесть месяцев. Как?
  В свете настольной лампы лицо Евгения выглядит более древним, чем скалы Вифлеема.
  – Ты когда-нибудь лжешь отцу, Почтальон?
  – Только по мелочам. Чтобы защитить его. Как мы все.
  – Этот человек не должен лгать сыну. Я тебе лгу?
  – Нет.
  – Возвращайся в Лондон, Почтальон. Продолжай следить за соблюдением законности. Отдай письмо отцу. Скажи ему, русский старик говорит, что он – дурак.
  Раздевшись, Зоя ждет его в постели гостиничного номера. Она принесла ему подарки, завернутые в коричневую бумагу. Иконка, которую ее мать Тинатин носила в дни церковных праздников при социализме, ароматическая свечка, фотография ее отца в военно-морской форме, стихотворения грузинского поэта, который очень ей дорог. Зовут его Хута Берулава, он – мингрел, который писал на грузинском, ее любимое сочетание. Прижимая палец к губам, она предлагает ему молчать, потом раздевает его. Оливера неудержимо тянет к ней, ему не терпится слиться с ее телом, но он заставляет себя отодвинуться.
  – Если я решусь предать своего отца, тебе тоже придется предать отца и мужа, – осторожно начинает он. – Чем занимается Евгений?
  Она поворачивается к нему спиной.
  – Дурными делами.
  – Какое самое дурное?
  – Они все.
  – Но какое самое худшее? Хуже остальных? На чем они зарабатывают такие деньги? Миллионы и миллионы долларов?
  Метнувшись к нему, она зажимает его между своими бедрами и пускается вскачь, будто думает, что, на-садившись на его член, лишит Оливера дара речи.
  – Он смеется, – выдыхает она.
  – Кто?
  – Хобэн… – Она все яростнее скачет на нем.
  – Почему Хобэн смеется? Над чем?
  – «Это все для Евгения, – говорит он. – Мы выращиваем новое вино для Евгения. Мы строим ему белую дорогу в Вифлеем».
  – Белую дорогу? Из чего? – порывистое дыхание вырывается из груди Оливера.
  – Из порошка.
  – Какого порошка?
  Она кричит, достаточно громко, чтобы перебудить половину отеля:
  – Из Афганистана! Из Казахстана! Из Киргизии! Хобэн это устроил! Они проложили новый маршрут! С Востока через Россию!
  Слова сменяются бессвязными звуками, человеческая речь исчезает, остается только звериная страсть.
  * * *
  Пэм Хосли, Ледяная Королева Тайгера, сидит за полукруглым столом, отгородившись фотографиями трех ее мопсов Шадрача, Мешача и Абернего и красным телефонным аппаратом, который напрямую связывает ее со Всемогущим. Утро следующего дня. Оливер не спал. До утра пролежал с открытыми глазами в постели в Челси-Харбор, безо всякого успеха пытаясь убедить себя, что он по-прежнему в объятьях Зои, что он никогда в жизни не входил в безликую комнату для допросов в Хитроу, не говорил одетому в форму таможенному офицеру многое из того, чего не решался сказать самому себе. А теперь, в огромной приемной кабинета Тайгера, у него высотная болезнь, он потерял дар речи, боится, что стал импотентом, мучается похмельем. Письмо Евгения он сначала сжимает в левой руке, потом перекладывает в правую. Переминается с ноги на ногу и откашливается, как идиот. По спине вверх-вниз бегут мурашки. Когда он решается заговорить, пропадают последние сомнения в том, что он – худший в мире актер. И он знает, что через несколько мгновений Пэм Хосли закроет это шоу из-за недостатка достоверности.
  – Не могли бы вы передать это письмо Тайгеру, Пэм? Евгений Орлов просил вручить его лично, но, я полагаю, вы – уже достаточно лично. Хорошо, Пэм? Хорошо?
  И все действительно было бы хорошо, если бы Рэнди Массингхэм, веселый и обаятельный, только что вернувшийся из Вены, не выбрал этот самый момент, чтобы появиться в дверях своего кабинета.
  – Если Евгений говорит лично, значит, так и должно быть, Олли, старина, – воркует он. – Боюсь, таковы правила игры, – мотает головой в сторону ведж-вудовских дверей. – Только в руки твоего отца. На твоем месте я бы не отирался в приемной, а открывал дверь ногой.
  Игнорируя доброжелательный совет, Оливер утопает на двадцать фатомов в мягчайший, обитый белой кожей диван. Вышитые «S&S» клеймят его всякий раз, когда он откидывается на спинку. Массингхэм все стоит на пороге своего кабинета. Голова Пэм Хосли склоняется между мопсами и компьютерами. Ее посеребренная макушка напоминает Оливеру Брока. Прижимая конверт к сердцу, он начинает изучение «верительных грамот» отца. Дипломы фабрик, о которых никто никогда не слышал. Тайгера, в парике и мантии, принимают в коллегию барристеров рукопожатием какого-то древнего графа. Тайгер в вызывающем улыбку, нелепом одеянии доктора Чего-то, сжимающий в руках позолоченную гравированную пластину. Тайгер в идеально подогнанном снаряжении для игры в крикет, вскидывающий подозрительно девственно-чистую веслообразную биту в ответ на аплодисменты невидимых зрителей. Тайгер в костюме для игры в поло, принимающий серебряный кубок из рук увенчанного тюрбаном слуги восточного принца. Тайгер на конференции стран Третьего мира, с явным удовольствием пожимающий руку наркотирану из Центральной Америки. Тайгер в компании великих на неформальном немецком приозерном семинаре для впавших в старческий маразм неприкасаемых. «Когда-нибудь я проведу доскональное следствие по фактам твоей биографии, – думает он, – и начну прямо со дня рождения».
  – Мистер Тайгер ждет вас, мистер Оливер.
  Оливер всплывает с двадцати фатомов мягчайшего дивана, где он заснул, прячась от действительности. Конверт Евгения стал влажным в его потных ладонях. Он стучится в веджвудовские двери, моля господа, чтобы Тайгер его не услышал. Но из кабинета раздается знакомое, убивающее наповал: «Войдите», – и он чувствует, что любовь, как яд, проникает в его мозг. Он вжимает голову в плечи.
  – Святой боже, ты знаешь, сколько стоит час, проведенный тобой в приемной?
  – Евгений просил передать это письмо тебе в руки, отец.
  – Неужели? Правда? Какой он молодец. – Не берет, а выхватывает конверт из кулака Оливера, а тот слышит слова Брока, отказывающегося принять этот щедрый дар: «Спасибо, Оливер, но я не столь близко знаком с братьями, как вы. Вот я и предлагаю, пусть искушение и велико, оставить конверт, каким вы его и получили, девственным и нетронутым. Поскольку я боюсь, что вам устроили стандартную проверку».
  – И он просил добавить кое-что на словах, – говорит Оливер отцу – не Броку.
  – На словах? Что именно? – Тайгер берет нож для вскрытия писем с десятидюймовым лезвием. – Слушаю тебя.
  – Боюсь, это не слишком вежливо. Он просил сказать следующее: русский старик говорит, что ты дурак. Впервые я услышал, что он назвал себя русским. Обычно он – грузин… – Попытка смягчить удар.
  Улыбка не покидает лица Тайгера. В голосе добавляется елейности, когда он вскрывает конверт, достает и разворачивает единственный лист бумаги.
  – Но, мой дорогой мальчик, он совершенно прав, такой я и есть!.. Круглый дурак… Никто больше не даст ему таких выгодных условий, как даю ему я… Поэтому он и не идет ни к кому другому, не так ли? – Тайгер складывает листок, всовывает в конверт, бросает его на поднос с входящими бумагами. Прочитал он письмо? Вряд ли. В эти дни Тайгер редко что читает. Он мыслит по-крупному, не снисходя к повседневной рутине. – Я ожидал, что ты дашь о себе знать вчера вечером. Позволь спросить, где ты был?
  Мозговые клетки Оливера лихорадочно ищут ответ.
  «Мой чертов самолет задержался!» Но самолет приземлился даже чуть раньше. «Я не смог поймать чертов кеб». Но свободных кебов хватало. Он слышит голос Брока: «Скажите ему, что встретились с девушкой».
  – Видишь ли, я хотел позвонить тебе, но подумал, а не заехать ли мне к Нине, – лжет он, краснея и потирая нос.
  – Повидаться, значит? Нина? Эмигрировавшая в Англию внучатая племянница Евгения, так?
  – Она неважно себя чувствовала. Простудилась.
  – Она тебе все еще нравится?
  – Да, очень.
  – С женщинами у тебя проблем нет?
  – Нет… совсем нет… даже наоборот.
  – Отлично. Оливер, – они уже стоят у большого панорамного окна, – этим утром мне улыбнулась удача.
  – Я очень рад.
  – Широко улыбнулась. Потому что я ей в этом поспособствовал. Ты меня понимаешь?
  – Разумеется. Поздравляю.
  – Наполеон, когда оценивал кандидатов на ту или иную должность, спрашивал своих молодых офицеров…
  – Счастливчики ли они? – заканчивает за него Оливер.
  – Точно. Листок бумаги, который ты мне привез, – подтверждение того, что я заработал десять миллионов фунтов.
  – Великолепно.
  – Наличными.
  – Еще лучше. Прекрасно. Фантастично.
  – Не облагаемых налогом. В офшоре. На расстоянии вытянутой руки. У нас не будет проблем с налоговым управлением. – Рука Тайгера сжимается на его предплечье. – Я решил разделить их. Ты меня понимаешь?
  – Не совсем. Этим утром у меня в голове туман.
  – Опять перетрудился, не так ли? Оливер самодовольно улыбается.
  – Пять миллионов для меня на черный день, который, надеюсь, никогда не наступит. Пять – для моего первого внука или внучки. Что ты на это скажешь?
  – Это невероятно. Я тебе чрезвычайно благодарен. Спасибо.
  – Ты рад?
  – Безмерно.
  – Уверяю тебя, я буду радоваться больше, когда придет этот великий день. Запомни. Твой первый ребенок получит пять миллионов. Решено. Запомнишь?
  – Разумеется. Спасибо. Большое спасибо.
  – Я это делаю не ради твоей благодарности, Оливер. Чтобы добавить третью Эс в название нашей фирмы.
  – Здорово. Отлично. Третья Эс. Потрясающе. Осторожно он высвобождает руку и чувствует, как по ней вновь начинает циркулировать кровь.
  – Нина – хорошая девочка. Я ее проверял. Мать – шлюха, это неплохо, если хочется порезвиться в постели. По линии отца мелкие аристократы, толика эксцентричности, которая не может пугать, здоровые братья и сестры. Ни цента за душой, но с пятью миллионами для твоего первенца тревожиться из-за этого нет никакого смысла. Я не встану у тебя на пути.
  – Класс. Буду об этом помнить.
  – Ей не говори. О деньгах. Они могут повлиять на ее решение. Когда настанет знаменательный день, она все и узнает. И ты будешь знать, что она любит тебя, а не деньги.
  – Дельная мысль. Еще раз благодарю.
  – Скажи мне, старичок… – доверительно, вновь сжимая предплечье Оливера, – как мы выглядим в эти дни?
  – Выглядим? – в недоумении переспрашивает Оливер. Он копается в памяти, пытаясь вспомнить цифры из финансовых отчетов, оборот, норму прибыли, общую сумму доходов…
  – С Ниной. Сколько раз? Два ночью и один утром?
  – О господи… – Ухмылка, движение руки, смахнувшей со лба капельки пота. – Боюсь, мы сбиваемся со счета.
  – Молодчина. Так и надо. Это у нас семейное.
  Глава 10
  В мрачной чердачной спальне, куда ретировался Оливер после того, как почаевничал в саду с Броком, и где оставался в гордом одиночестве, за исключением редких случаев, когда кто-то из команды заглядывал к нему, чтобы удостовериться, что с ним все в порядке, стояли лишь железная кровать да простой стол с лампой под абажуром. К спальне примыкала ванная, такая грязная, что в нее не хотелось заходить, с детскими переводными картинками на зеркале. Оливер от нечего делать попытался их содрать, но не получилось. В комнате имелась и телефонная розетка, но узников телефонами не снабжали. Члены команды занимали комнаты по обе стороны спальни: Брок безмерно любил Оливера, но абсолютно ему не доверял. Время близилось к полуночи, и Оливер, послонявшись по комнате и порывшись в своих вещах, – собирая их, он сунул между рубашек бутылку виски, которую благополучно конфисковали, – вновь, сгорбившись, уселся на кровати, держа в руках длинный, в сорок пять дюймов, надувной баллон, одетый в банное полотенце и дорогие носки из небесно-синего шелка от «Тернбулла и Ассера». Тайгер подарил ему тридцать пар после того, как заметил, что на нем один синий шерстяной носок, а второй – серый из хлопка. Надувные баллоны стояли на страже психики Оливера, а Бриерли был его наставником. Когда в голову не лезли никакие мысли, когда он не мог принимать решения, то просто ставил у ног коробку с надувными баллонами и вспоминал, что говорил Бриерли о моделировании, о том, как надувать и завязывать баллоны, как пользоваться кожей, карандашами, палочками, как отделить качественные от тех, что не годятся для фокусов. Когда у него начались нелады в семье, он ночами напролет сидел перед учебными видеофильмами Бриерли, не реагируя ни на слезы, ни на упреки Хитер. «Твой выход на сцену в час ночи, – предупредил его Брок, – если не произойдет чего-то непредвиденного. И я хочу, чтобы ты выглядел джентльменом».
  Довольствуясь падающим из незашторенного окна светом, Оливер чуть приспустил баллон и перегнул его в паре дюймов от глухого торца, чтобы сформировать голову, и вдруг понял, что еще не решил, какое собрался сделать животное. Он положил баллон на пол, тщательно вытер руки носовым платком, сунул пальцы в коробку с пудрой стеарата цинка, которая стояла рядом с ним на стеганом пуховом одеяле. Благодаря сте-арату цинка пальцы остались гладкими, но нескользкими, Бриерли всегда имел при себе стеарат цинка. Оливер опустил руку, нащупал надутый баллон, поднял его, перегнул вдвое, повернулся к окну, пристально посмотрел на баллон на фоне ночного неба, выбрал нужное место, нажал. Баллон лопнул, но Оливер, который обычно считал себя в ответе за все природные и не обошедшиеся без участия человека беды, не стал относить случившееся на свой счет. Нет на земле фокусника, заверял его Бриерли, который мог бы подчинить своей воле все надувные баллоны, и Оливер ему верил. То попадался бракованный баллон, то характеристики материала оболочки изменялись под влиянием погоды, и тогда, кем бы ты ни был, даже самим Бриерли, надувные баллоны лопались у тебя в руках, взрывались тебе в лицо, как шутихи, отчего в щеки будто вонзались миллионы крошечных бритвенных лезвий, глаза слезились, а нос словно утыкался в мелкоячеистую сеть. И не оставалось ничего другого, если ты был Оливером, как геройски улыбаться и надеяться, что фразы Рокко спасут тебя от полного фиаско: «Да, до чего же громко лопаются надувные баллоны… Завтра он отнесет его в магазин и попросит заменить на новый, небракованный, не так ли?» Стук в дверь и шотландский выговор Агги подняли Оливера на ноги, отвлекли от мыслей, бродящих по многим его головам, на которые разделилась та единственная, что сидела на плечах. В одной он сходил с ума из-за Кармен: «Она уже в Нортхемптоне? Прошло ли раздражение на ее левой брови? Думает ли она обо мне так же часто, как я о ней?» В другой – из-за отца: «Тайгер, где ты? Ты голодный? Усталый?» А кроме того, он волновался о Евгении, Михаиле, Тинатин, Зое, задавался вопросом, знает ли она, что ее муж – убийца. И боялся, что да.
  – Мы слышали пистолетный выстрел, Оливер? – осведомилась Агги, оставаясь по другую сторону двери. Оливер пробурчал что-то невразумительное и потер запястьем нос. – Я принесла твой костюм, вычищенный и выглаженный. Могу я передать его тебе, пожалуйста?
  Он включил свет, покрепче завязал полотенце на талии, открыл дверь. Она стояла в черном спортивном костюме и кроссовках, волосы забрала в тугой узел. Он взял костюм и попытался закрыть дверь, но она в притворном ужасе смотрела мимо него, на кровать.
  – Оливер, что это? Я хочу сказать, можно ли мне это видеть? Ты изобрел новое извращение или как? Он повернулся, проследил за ее взглядом.
  – Это половина жирафа, – признался он. – Та, что не лопнула.
  На ее лице отразилось изумление, недоверчивость. Чтобы доставить ей удовольствие, он сел на кровать, из другого надувного баллона сотворил жирафа, а потом, по ее настоянию, птицу и мышь. Ей хотелось знать, сколь долго они простоят и позволит ли он взять одну из этих надувных игрушек, чтобы отвезти своей четырехлетней племяннице в Пейсли. Агги восхищенно щебетала, и он понимал, что намерения у нее самые добрые. Эта милая обходительность, эта приличествующая случаю одежда… как ни крути, до повешения оставалось совсем ничего.
  – Через двадцать минут Нэт собирает военный совет, вдруг в последний момент произойдут какие-то изменения. Это те туфли, в которых ты собираешься идти, Оливер?
  – Они в полном порядке.
  – Для Нэта – нет. Он меня убьет.
  Встреча взглядов: ее, потому что команда получила приказ установить с ним дружеские отношения, его – потому что Оливер, стоило симпатичной девушке взглянуть на него, сразу же рассматривал вариант долгой и счастливой совместной жизни.
  * * *
  Из кеба его высадили на Парк-Лейн. За рулем сидел Тэнби. Дерек сделал вид, что расплачивается с Тэнби, потом Дерек и еще один парень вместе с Оливером неспешным шагом направились к Керзон-стрит, должно быть, чтобы не позволить ему в последний момент дать деру, и лишь за пятьдесят ярдов до нужной двери радостно пожелали своему поднадзорному спокойной ночи. «Вот что случится, когда я умру, – думал Оливер, преодолевая эти ярды. – Вся моя жизнь в голове, передо мной – черные двери, за спиной – люди в черном, взглядами гонящие меня к этим дверям». Как же ему хотелось сидеть сейчас в пансионе миссис Уотмор, смотреть телевизор вместе с Сэмми.
  – С пятницы, после окончания рабочего дня, никто не приходил и не уходил, выходящих звонков не было, – говорил Брок на последнем инструктаже.
  – В Трейдерском зале горит свет, но в торгах участвовать некому. Входящие звонки записываются на автоответчик. Автосекретарь сообщает, что фирма начнет работать в понедельник в восемь утра. Они делают вид, что все тип-топ, но с убитым Уинзером и сбежавшим Тайгером вся работа застопорится.
  – А где Массингхэм?
  – В Вашингтоне, собирается в Нью-Йорк. Звонил вчера.
  – Как насчет Гупты? – Слуга-индиец занимал квартиру в подвале.
  – Все семейство смотрит телевизор до одиннадцати, в половине двенадцатого свет гаснет. Это повторяется из вечера в вечер, и сегодняшний – не исключение. Гупта и его жена спят в бойлерной, его сын и невестка – в спальне, дети – в коридоре. Охранной сигнализации в подвале нет. Когда Гупта спускается вниз, он запирает стальную дверь и желает спокойной ночи всему миру. Согласно полученным сведениям, весь день он плачет и качает головой. Есть еще вопросы?
  «Гупта любил Тайгера, как никто другой», – с грустью вспомнил Оливер. Сто лет тому назад троих братьев Гупты ливерпульская полиция упекла за решетку, но, как гласила легенда, благодаря бесстрашному вмешательству святого Тайгера из рода Синглов все они вышли на свободу. Потому-то Гупта, который хотел только одного: верно служить своему господину, целыми днями плакал и качал головой. Храбрая луна вскарабкалась на верхотуру чудовищного двадцатиэтажного отеля, пронзающего небо, словно небоскреб Манхэттена. Сверху посыпалась мелкая морось, дождь – не дождь, туман – не туман. Желтые круги натриевых фонарей выхватывали из темноты знакомые ориентиры: банки «Риад» и «Катар», «Чейз эссет менеджмент», крохотный магазинчик «Традиция», в котором продавались солдатики армий вчерашнего дня. Оливер обычно барабанил пальцами по витрине магазинчика, набираясь храбрости перед тем, как войти в «Хауз оф Сингл». Он поднялся по пяти каменным ступеням, а ведь клялся, что никогда в жизни больше по ним не поднимется, похлопал по карманам в поисках ключа, осознал, что давно уже сжимает его в руке. Волоча ноги, двинулся дальше, выставив ключ перед собой. Те же колонны. Та же медная пластина с перечислением разбросанных по миру форпостов империи «Синглов»: «Сингл леже, лимитед», Антигуа… «Банк „Сингл и Сай“… „Сингл ресортс Монако, лимитед“… „Сингл Сан вэлью оф Гранд Кайман“… „Сингл Марселло ленд оф Мадрид“… „Сингл Сиболд Леве оф Будапешт“… „Сингл Малански оф Петербург“… „Сингл Ринальдо инвестметс оф Милан“… Оливер мог процитировать весь список с завязанными глазами.
  – А если они поменяли замок? – спрашивал он Брока, цепляясь за соломинку.
  – Если поменяли, мы уже заменили его старым.
  С ключом в руке Оливер быстро оглядел улицу, и ему показалось, что Тайгер в черном плаще с бархатными петельками на лацканах следил за ним из арки каждого подъезда. Мужчина и женщина обнимались в тени навеса. Бездомный улегся на пороге риэлторского агентства. «На чрезвычайный случай на улице тебя будут страховать трое», – предупредил Брок. Чрезвычайный случай – внезапное возвращение Тайгера в свою клетку. Оливер обильно потел, стекающий по лбу пот застилал глаза. «Не следовало мне надевать это чертово пальто», – подумал он. Костюм был одним из шести, присланных от «Хэйуэрда» в тот день, когда молодой господин стал младшим партнером. Вместе с костюмами Оливер получил дюжину сшитых на заказ рубашек, и золотые запонки от «Картье» с тигром на одной стороне и тигренком – на другой, и темно-бордовый спортивный «Мерседес» с квадросистемой и буквами ТС на номерных знаках. Он потел, и глаза все сильнее застилал туман, и если пальто не придавливало его к земле, то с этим вполне справлялся ключ. Замок сдался, не скрипнув, он толкнул дверь, она отошла на десяток дюймов и застыла. Он толкнул сильнее и почувствовал, как подается сдвигаемая дверью субботняя почта. Шагнул вперед, дверь закрылась за его спиной, и вопящие призраки ада уже спешили со всех сторон, чтобы поприветствовать его.
  «Доброе утро, мистер Оливер!» – Пэт, швейцар, вытянулся в струнку, разве что не щелкнул каблуками.
  «Мистер Тайгер вас обыскался, Оливер». – Сара, секретарь-регистратор, поднялась из-за своего стола.
  «Неплохо с ней как-нибудь позавтракать, не так ли, Олли, старина?» – Арчи, звезда Трейдерского зала, мог фамильярничать с молодым господином.
  – Ты не покидал фирмы, – говорил Брок Оливеру перед выездом. – Так повелел Тайгер. Ты оставался партнером, ты не исчезал, как утренний туман. Ты учился за океаном, приобретал опыт работы в зарубежных фирмах, вел переговоры с потенциальными клиентами. Согласно бухгалтерским отчетам, тебе полностью выплачивалось жалованье. За прошлый год доход партнеров составил пять миллионов восемьсот тысяч. Тайгер подал налоговую декларацию на три миллиона. Сие означает, что два находятся на твоем счету в каком-нибудь офшорном банке. Поздравляю. Ты также прислал на фирму телеграмму с поздравлением по случаю Рождества. Тайгер зачитывал ее вслух. Все хлопали.
  – А где я был?
  – В Джакарте. Изучал морское право.
  – Да кто верит в эту чушь?
  – Все, кто хочет сохранить работу.
  Свет уличных фонарей просачивается через окно над дверью. Знаменитая золоченая клетка стоит открытая, чтобы вознести важных гостей на. верхний этаж. «Лифт Сингла идет вверх и никогда – вниз!» – написал известный финансовый обозреватель, откушав в «Колыбели Кэт». Тайгер приказал вырезать статью, вставить в рамку и повесить над кнопкой вызова. Лифту Оливер предпочел лестницу, поднимался осторожно, не чувствуя ног, ступающих на ковер, гадая, а есть ли они у него вообще, ведя пальцем по перилам красного дерева, но не хватаясь за них, потому что миссис Гупта всегда гордилась блеском перил. Трей-дерский зал остался по левую руку, за двойной вращающейся дверью, которая грохала, словно в кухне бистро. Оливер осторожно толкнул ее, заглянул внутрь. Неоновый свет лился с потолка. Молчаливые ряды компьютеров ожидали понедельника. Дэйв, Фуонг, Арчи, Салли, Муфта, где вы? Это же я, Большой Олли, принц-регент. Нет ответа. Все попрыгали за борт. Добро пожаловать на борт «Марии-Селесты».
  По другую сторону площадки длинный коридор уходил к административному департаменту, родному дому секретарей в деловых костюмах и троих достопочтенных бухгалтеров, которых называли подтиральщиками, потому что они выполняли грязную работу, за какую супербогатые платили немалые деньги: готовили все необходимые бумаги для приобретения автомобилей, собак, домов, лошадей, лож на «Эскоте», договаривались об отступных с вышедшими в тираж любовницами, шепотом вели переговоры с недовольными слугами, которые зачастую отбывали в «Роллсе» и с ящиком виски. Дуайен подтиральщиков, застенчивый высокий старик по фамилии Мортимер, живший в Рикмансуорте, упивался выходками своих уважаемых подопечных. «Плюс она трахается со своим дворецким, – сообщал он уголком рта, прижимаясь плечом к плечу Оливера для большей доверительности. – Плюс продала Ренуаров мужа и заменила их копиями, потому что старик совсем ослеп. Плюс пытается вычеркнуть его детей из завещания…»
  Поднявшись на следующий этаж, Оливер достаточно долго простоял у двери зала заседаний совета директоров, чтобы перед его мысленным взором возникла привычная картина: Тайгер на троне во главе стола из розового дерева, Оливер
  – напротив, Массингхэм, старший официант, раздает кожаные папки старичкам-пэрам, отставным министрам, издателям финансовых газет и журналов, выходящих в Сити, адвокатам, получающим огромные гонорары, свадебным генералам. Еще пролет, и он видит ножки стола охранника и нижнюю половину зеркала. Он приближается к, по терминологии Массингхэма, Секретной зоне.
  – Есть белая сторона и черная сторона, – объяснял Оливер Броку в комнате для допросов аэропорта Хитроу. – Белая сторона платит аренду, черная начинается на третьем этаже.
  – На какой стороне ты, сынок? – спросил Брок.
  – На обеих, – ответил Оливер после долгого раздумья, и с того момента Брок перестал называть его сынком.
  Он услышал стук и замер. Вор. Голуби. Тайгер. Сердечный приступ. Он прибавил скорости, стал подниматься быстрее, готовя вступительные предложения к неизбежной встрече:
  Это я, отец, Оливер. Мне ужасно жаль, что я при-позднился на четыре года, только я встретил эту девушку, мы разговорились, одно цеплялось за другое, и я проспал…
  О, привет, папа, извини, что так вышло, но, видишь ли, у меня случился кризис совести, а может, я обнаружил, что у меня есть совесть. Никакой путеводной звезды на дороге в Дамаск или чего-то в этом роде. Просто проснулся в Хитроу после довольно утомительной встречи с одним из наиболее важных клиентов и решил, что пора задекларировать часть контрабанды, которая накопилась у меня в голове…
  Отец! Папа! Как я рад тебя видеть! Проходил вот мимо, решил заскочить… Да услышал о том, что произошло с беднягой Уинзером, и не мог, естественно, не задаться вопросом, а как ты сам…
  Ой, папа, послушай, огромное тебе спасибо за пять миллионов для Кармен. Она слишком мала, чтобы поблагодарить тебя, но Хитер и я очень тебе признательны…
  О, между прочим, отец, Нэт Брок говорит, если ты в бегах, он готов воспользоваться этой возможностью и заключить с тобой сделку. Вроде бы он встречался с тобой в Ливерпуле и имел возможность лично убедиться в твоих талантах…
  И еще, отец, если ты не возражаешь, я готов доставить тебя в безопасное место. Нет, нет, нет, я – твой друг! Действительно, я предал тебя, но то была необходимость. А в глубине души я по-прежнему бесконечно предан тебе… Он встал перед запертой дверью, уставился на панель с кнопками, управляющую замком. Машина «Скорой помощи», завывая сиреной, промчалась по Саут-Одли-стрит. Вой этот отозвался в ушах Оливера ревом ракетного двигателя. За ней последовала патрульная машина, потом пожарная. «Отлично, – подумал он, – только пожара мне сейчас и не хватает». «В данном случае, господа, мы имеем дело с так называемой постоянно-переменной комбинацией, – сухим голосом бывшего полицейского объясняет строгий консультант по охранным системам собравшемуся руководству фирмы, в том числе и Оливеру. – Первые четыре цифры постоянны, и мы все их знаем. – Понятное дело, знаем. 1-9-3-6, благословенный год рождения господина нашего Тайгера. – Двузначное число, состоящее из последних цифр – переменное, чтобы получить его, нужно отнять сегодняшнюю дату от числа пятьдесят. Поскольку сегодня у нас тринадцатое, как доложили мне мои шпионы, ха-ха, я нажимаю кнопки с цифрами три и семь. Будь сегодня – первое, я бы нажал кнопки четыре и девять. Вы это уяснили, господа? Я прекрасно понимаю, что этим утром передо мной чрезвычайно занятые слушатели, обладающие высоким интеллектом, поэтому не собираюсь задерживать вас дольше, чем это необходимо. Нет вопросов? Благодарю вас, господа, можете покурить, ха-ха».
  С волнением, удивившим его самого, Оливер нажимает кнопки, соответствующие году рождения Тайгера, потом еще две в полном соответствии с указаниями консультанта, толкает дверь. Она открывается, впуская его в юридический департамент. «Ты юрист, Почтальон? –изумленно спрашивает его Евгений. – Ты – юрист?» Стены украшены акварелями с видами Иерусалима, озера Уиндермер, Маттерхорна. Ими торговал один из обанкротившихся клиентов Тайгера. Приоткрытая дверь. Кончиками пальцев Оливер распахнул ее. Мой кабинет. Моя камера. Мой календарь, устаревший на четыре года. Здесь наш юрист, он же Почтальон, овладевал азами бизнеса. Узнавал о деятельности трейдинговых компаний, которые ничем никогда не торговали и не собирались торговать. О холдинговых компаниях, на счетах которых деньги задерживались не больше чем на пять минут, слишком уж они были «горячими». О том, как продавать никому не нужные акции банку, с тем чтобы сделать банк покупателем. А потом выкупать эти же акции через другие компании, потому что банк принадлежал тебе. Учился предлагать клиенту теоретические сценарии, исключительно с тем, чтобы клиент принял их к сведению, но не руководствовался ими в своих последующих действиях. Учился оставаться в тени, всегда следуя в кильватере безвременно ушедшего от нас, убитого, зачастую подчинявшегося велениям пениса, а не головы, Альфи Уинзера с его тронутыми сединой каштановыми волосами и дорогими костюмами от, само собой, «Хэйуэрда», Альфи, грозы машинисток, не пропускавшего в коридорах ни одной юбки, аморального учителя младшего партнера:
  «Итак, мистер Азир, – ухмылка, кивок через комнату нашему молодому мастеру, который сидит тут же и набирается опыта, – давайте представим себе, разумеется, чисто теоретически, что в вашем распоряжении оказалась большая сумма денег, которую принес вам ваш процветающий бизнес по производству косметических средств в… ну… скажем, транснациональный. Возможно, у вас и нет этого косметического бизнеса, но и наши рассуждения чисто теоретические. – Смешок. – Далее представим себе, что вы помогаете младшему горячо любимому брату, который живет в Дели. Будем считать, что такой брат у вас есть, и не надо говорить мне, что его нет. Ваш брат – владелец нескольких отелей, и вы считаете себя обязанным помогать ему, покупая в Европе дорогое и сложное оборудование, которое он, бедняга, не может достать в Индии, для чего он авансирует вам на неформальной основе, скажем, семь с половиной миллионов долларов. Вы же его брат, а в Азии, как я понимаю, это общепринятая практика. Далее давайте предположим, что вы, исходя из этого сценария, приходите к мистеру Такому-то в Таком-то банке, расположенном в славном городе Цюр в Швейцарии, и говорите, что вас представляет „Хауз оф Сингл энд Сингл“, а мистер Альфред Уинзер, с которым этот мистер Такой-то недавно провел очень приятный вечер, шлет ему самые наилучшие пожелания…»
  Лестница черного хода, освещенная тусклыми лампами, брала начало в конце коридора юридического департамента и, минуя два пожарных выхода и мужской туалет, приводила в просторную приемную кабинета Тайгера. Осторожно поднимаясь по ступенькам, Оливер добрался до деревянной двери со сверкающей медной ручкой. Уже поднял руку, чтобы постучать, но вовремя остановился, взялся за ручку, повернул. Переступил порог и очутился в сказочной ротонде. На купол через стеклянные сегменты проецировалось звездное небо. В мерцающем свете он различил полки с книгами, которые никто никогда не читал. Книги по юрисдикции, чтобы знать, какие надо обходить законы. Книги о богатых, чтобы знать, из кого сколько можно выдоить. Книги по контрактам, чтобы знать, как их нарушать. Книги по налогам, чтобы знать, как от них уходить. Новые книги, показывающие, что Тайгер идет в ногу со временем. Старые книги, чтобы показать, что он не первый год в деле. Серьезные книги, чтобы убедить клиента, что ему можно доверять. Оливера трясло, лицо, шея, грудь покрылись красными пятнами, как при крапивнице. Он забыл все: свое имя, возраст, время суток, сам ли он пришел сюда или кто-то его послал, кого он любил, кроме отца. Слева от него мягчайшая тахта и дверь в кабинет Массингхэма. Закрытая. Справа – стол-полумесяц Пэм Хосли и портреты трех ее мопсов. Прокладывая путь по звездам, Оливер пересек ротонду, нашел правую половинку двойных дверей, повернул ручку, пригнулся, зажмурился и, как ему показалось, бочком протиснулся в кабинет отца. Стоячий, сладковатый воздух. Оливер принюхался и решил, что уловил знакомый запах лосьона «Мистер Трампер», которому отдавал предпочтение Тайгер. Поняв, что глаза у него все-таки открыты, Оливер двинулся дальше и остановился перед священным столом в надежде, что его заметят. Стол был большой, в темноте стал еще больше, но не настолько большой, чтобы восседавший за ним человек превращался в пигмея. Трон пустовал. Оливер осторожно выпрямился во весь рост, позволил себе оглядеться. Двенадцатифутовый стол для совещаний. Поставленные вкруг кресла, в которых клиенты могли со всеми удобствами выслушать речь Тайгера о том, что каждый гражданин, независимо от цвета кожи, национальности или вероисповедания, имеет право воспользоваться прорехами в законодательстве и ни с кем не делиться нечестно заработанными деньгами. Панорамное окно, около которого любил стоять Тайгер, сжимая предплечье сына и глядя на свое отражение на фоне панорамы Лондона, и говорить ему, что его еще не родившийся ребенок уже пятикратный миллионер. И где… о господи! О святой боже… где теперь труп Тайгера, завернутый в саван из поблескивающего муслина, завис над полом, словно полумесяц, положенный на бок. Растянутый за руки и за ноги. Тайгер – паук, повешенный на своей паутине.
  Каким-то образом Оливеру удалось заставить себя шагнуть вперед, но призрак не шевельнулся, не исчез. Это же фокус! Удиви своих друзей! Разрежь партнера надвое у них на глазах! Отправь конверт с наклеенной маркой и адресом в «Магик намберс», почтовое отделение Уоллингхэма, до востребования! Он прошептал: «Тайгер! – ничего не услышал в ответ, кроме рыданий и тяжелого дыхания большого города. – Отец. Это Оливер. Я. Я дома. Все нормально. Отец. Я тебя люблю». В поиске веревок он протянул руку и описал широкую дугу над трупом, обнаружив, что ухватился лишь за погребальный саван. Внутренне сжавшись, ожидая самого худшего, он заставил себя не закрывать глаза, посмотрел вниз и увидел коричневую голову, поднимающуюся навстречу его взгляду. И тут же понял, что не его отец восстал из мертвых, а верный Гупта поднялся из глубин гамака, плачущий, радостный, босоногий Гупта, в синих подштанниках и сетке от комаров, хватающий молодого мастера за обе руки и отчаянно их трясущий.
  – Мистер Оливер, где же вы так долго были, сэр? За океаном, за океаном! Учились, учились! Святой боже, сэр, наверное, не отрывались от книг. Никто не мог говорить о вас. Покров тайны окружил вас, никому не разрешалось прикоснуться к нему. Вы женились, сэр? Господь благословил вас детьми, вы счастливы? Четыре года, мистер Оливер, четыре года! Господи. Только скажите мне, что ваш святой отец жив и в добром здравии, пожалуйста. Уже много долгих дней мы ничего о нем не слышали.
  – У него все хорошо. – Оливер забыл про все страхи, осталось только облегчение. – Мистер Тайгер в полном порядке.
  – Это правда, мистер Оливер?
  – Конечно.
  – И у вас все хорошо, сэр?
  – Я не женат, но в остальном все хорошо. Спасибо, Гупта. Спасибо.
  Спасибо за то, что передо мной ты – не Тайгер.
  – Тогда я вдвойне счастлив, как и мы все. Я не мог покинуть свой пост, мистер Оливер. Я не извиняюсь. Бедный мистер Уинзер. Господи! В полном расцвете сил, можно сказать. Настоящий джентльмен. Всегда у него находилось слово и улыбка для нас, маленьких людей, и особенно для дам. А теперь тонущий корабль брошен, пассажиры исчезают, как снег в огне. В среду три секретарши, в четверг два отличных молодых трейдера, теперь ходят слухи, что наш элегантный руководитель аппарата не просто в отпуске, но покинул нас навсегда. Кто-то должен остаться и поддерживать огонь, говорю я, даже если из соображений безопасности нам приходится сидеть в темноте.
  – Ты – настоящее сокровище, Гупта.
  Возникла неловкая пауза, оба старались понять, а так ли они рады этой встрече. У Гупты термос с горячим чаем. Чашка одна, поэтому Оливеру она досталась первому. Но Оливер старательно избегал взгляда Гупты, а последний то радостно улыбался, то вдруг начинал хмуриться.
  – Мистер Тайгер шлет тебе наилучшие пожелания, Гупта, – нарушил затянувшееся молчание Оливер.
  – Через вас, сэр? Вы с ним говорили?
  – «Если старина Гупта на месте, пни его под зад от моего имени». Ты знаешь его манеру.
  – Сэр, я люблю этого человека.
  – Он знает, – продолжал Оливер, ненавидя себя. – Он знает меру твоей верности, Гупта. Ничего другого он от тебя и не ожидал.
  – Он – самый добрый из всех. У вашего отца великое сердце, позвольте сказать. Вы двое – самые добрые джентльмены. – Лицо Гупты перекосило от тревоги. Все его чувства: любовь, верность, подозрительность, страх – читались на нем, как на листе бумаги. – А что привело вас сюда, позвольте спросить? – У него вдруг прибавилось смелости. – Почему вы вдруг приходите после четырех лет отсутствия да еще передаете мне слова мистера Тайгера? Пожалуйста, сэр, простите меня, я всего лишь слуга.
  – Мой отец хочет, чтобы я взял кое– Какие бумаги из нашего сейфа. Он уверен, что они имеют прямое отношение к случившемуся в этот уик-энд.
  – О, сэр, – выдохнул Гупта.
  – Что такое?
  – Я тоже отец, сэр.
  «Как и я», – мысленно сказал ему Оливер.
  Миниатюрная рука Гупты прижалась к груди.
  – Ваш отец не был счастливым отцом, мистер Оливер. Вы – его единственный сын. Я – счастливый отец, сэр. Я знаю разницу. Любовь, которую мистер Тайгер испытывает к вам, не взаимна. Таково его мнение. Если мистер Тайгер доверяет вам, мистер Оливер, тогда все хорошо. Пусть так и будет, – Гупта покивал. Ему открылась истина, и теперь он следовал ей. – Мы поверим доказательствам, мистер Оливер, убедимся на практике, без всяких «если» и «но». Я к этому руку не прикладывал. Обо всем позаботилось провидение. Следуйте за мной, мистер Оливер. К окнам не подходите. – Оливер последовал за тенью Гупты к дверям красного дерева, маскировавшим большой, с комнату, сейф, код замка которого знали только партнеры. Гупта открыл двери, вошел в маленькую прихожую. Как только Оливер переступил порог, закрыл двери и зажег свет. Они стояли лицом друг к другу, разделенные дверцей сейфа. Ростом Гупта был ниже Тайгера, и Оливер всегда думал, что именно по этой причине Тайгер взял его в слуги.
  – Ваш отец – очень недоверчивый человек, мистер Оливер. «Кому мы можем полностью доверять, позволь спросить, Гупта? – сказал он мне. – Где благодарность за все, что мы дали тем, кого больше всего любим, спрашиваю я? От кого человек может ожидать абсолютной преданности, как не от своей плоти и крови, скажи мне, будь так любезен? Поэтому, Гупта, я должен подстраховаться против предательства». Это его слова, мистер Оливер, обращенные ко мне лично, поздним вечером, когда мы остались одни.
  Цитировал Гупта Тайгера или нет – вопрос, но в том, что он обвинял Оливера в предательстве, не отрывая взгляда от массивной серой двери, сомнений быть не могло.
  – «Гупта, – говорит он мне, – берегись сыновей наших, если ими движет зависть. Я не слепой. Причины некоторых неудач, случившихся с моей фирмой, нельзя выявить без тщательного анализа всех фактов. Некие сведения, известные только одному человеку, попали в руки наших непримиримых врагов. Кого мне за это винить? Кто Иуда?»
  – Когда он тебе все это говорил?
  – Когда несчастья стали множиться, ваш отец впал в глубокую задумчивость. Много часов проводил в сейфе, в который вы хотите войти, проверял верность других глаз, не своих, сэр.
  – Тогда я надеюсь, что он смог отмести подозрения, не соответствующие действительности, – резко ответил Оливер.
  – Я тоже, сэр. Очень на это надеюсь. Пожалуйста, мистер Оливер, сэр, открывайте сейф. Не торопитесь. Пусть решит Провидение.
  Это был вызов. Под немигающим взглядом Гупты Оливер шагнул к двери сейфа. Из зеленого диска выступали кнопки с цифрами. Гупта встал чуть сбоку, сложив руки на груди.
  – Я не уверен, что тебе положено при этом присутствовать, – заметил Оливер.
  – Сэр, я – de facto сторож дома вашего отца. Я жду доказательств ваших добрых намерений. Это мой долг перед вашим отцом.
  Оливер догадался о том, что и так уже знал. «Гупта говорит мне, что Тайгер изменил комбинацию цифр, открывающую замок, и, если я не знаю новой комбинации, значит, Тайгер мне ее не назвал. А раз не назвал, значит, не посылал меня сюда, значит, я нагло лгу ему в лицо, и Провидение это докажет, Провидение выведет меня на чистую воду».
  – Гупта, я бы хотел, чтобы ты подождал снаружи.
  С недовольной миной Гупта выключил свет, вышел, закрыл за собой двери. Включив свет, Оливер через замочную скважину услышал, как тот оплакивает Тайгера. Тайгер – мученик, пострадавший из-за собственной доброты. Защитник слабых. Жертва спланированного и дьявольского обмана со стороны тех, кого он пригрел на груди. Щедрый работодатель, идеальный муж и отец.
  – Великого человека следует судить по его друзьям, мистер Оливер. Его не следует судить по тем, кто плел против него интриги из зависти или мелкости души, сэр.
  «Мой чертов день рождения», – подумал Оливер.
  * * *
  Вечер перед самым Рождеством. Оливер служит Броку лишь несколько дней, но он уже не тот, что прежде. Теперь он зависит от других людей, с более сильным характером, стал куда как более послушным, чем до того, как подался в шпионы. Сегодня по распоряжению Брока он намерен задержаться подольше и продолжить изучение офшорных банковских счетов клиентов, пока Тайгер не успел их поменять. Он сидит за столом, набрасывает черновик какого-то контракта, нервно ожидая, когда же Тайгер, уходя, заглянет к нему в кабинет. Тайгер заглядывает, и, как обычно, по его лицу видно, что он никак не определится с планами в отношении сына.
  – Оливер.
  – Да, папа.
  – Оливер, я думаю, что пора познакомить тебя с тайнами сейфа партнеров.
  – Ты уверен, что это нужно? – спрашивает Оливер. И думает, а не слишком ли рискованно прямо сейчас прочитать отцу столь необходимую лекцию об обеспечении личной безопасности.
  Тайгер уверен. И, как обычно, хочет подчеркнуть значимость события, ибо мимолетность – не его стиль.
  – Все, что ты сейчас увидишь, предназначено только для твоих глаз и больше ничьих, Оливер. Знать об этом должны только ты и я и никто больше. Ты это понимаешь?
  – Разумеется.
  – Никаких доверительных разговоров с последней подружкой, особенно с Ниной. Только ты и я.
  – Абсолютно.
  – Скажи, я обещаю.
  – Я обещаю.
  Преисполненный важности, Тайгер демонстрирует секрет. Комбинация цифр, открывающая дверь сейфа партнеров, – дата рождения Оливера. Тайгер набирает ее на диске и приглашает сына повернуть большой рычаг. Металлическая дверь плавно открывается.
  – Отец, я тронут.
  – Мне не нужна твоя благодарность. Благодарность для меня ничего не значит. Происходящее сейчас – символ взаимного доверия. В стенном шкафу есть пристойное виски. Налей нам по стаканчику. Что говорит старик Евгений, когда хочет выпить? «Давай проведем серьезные переговоры». Я вот подумал, что и мы могли бы сегодня пообедать вместе. Почему бы мне не позвонить Кэт? Нина подъедет?
  – Нина сегодня занята. Поэтому, собственно, я и задержался на работе.
  * * *
  – «Когда мне наносят удар в спину, Гупта, скажи мне, чья рука сжимает нож! – кричал Гупта в замочную скважину. – Та ли рука, что ближе всего к моему сердцу, спрашиваю я себя? Та ли рука, которую я кормил и поил, как никакую другую? Гупта, если я скажу тебе, что сегодня я – самый печальный человек на свете, это не будет преувеличением, хотя ты прекрасно знаешь, что я не терплю жалости к себе». Это его слова, мистер Оливер. Слетевшие с губ Тайгера.
  Оставшись один, Оливер всмотрелся в диск. «Сохраняй спокойствие, – приказал он себе, – сейчас не время паниковать». Так что же делать? Сначала, чтобы подтвердить свою догадку, он набирает старую комбинацию и пытается повернуть рычаг. Безрезультатно. Тайгер изменил шифр. По другую сторону двери продолжается проповедь Гупты, а Оливер пытается собраться с мыслями. «Тайгер ничего не делает небрежно, – рассуждал он сам с собой, – в любых его действиях просматривается высокая самооценка». Без особой надежды он набрал дату рождения Тайгера. Облом. День поминовения! С возрастающим оптимизмом набрал 050480, дату основания фирмы, которая традиционно отмечалась шампанским во время речной прогулки по Темзе. Неудача. В ушах зазвучал голос Брока: «Но ты, ты сможешь его почувствовать, предугадать его действия, залезть в его шкуру. Он у тебя здесь». Он услышал Хитер: «Девушки считают розы, Оливер. Они хотят знать, как сильно их любят». Его словно озаряет, потные пальцы вновь поднимаются к диску. Он набирает дату рождения Кармен.
  – Сэр, в моей власти набрать 999 и вызвать полицию, мистер Оливер! – кричит за дверью Гупта. – И очень скоро я так и сделаю!
  Рычаг плавно повернулся, металлическая дверь распахнулась, тайное королевство предстало перед ним во всей красе, коробки, папки, книги и бумаги, лежащие в идеальном порядке, которого Тайгер свято придерживался. Он выключил свет и вышел в кабинет. Гупта, заламывая руки, начал бормотать жалкие извинения. Лицо Оливера горело, в животе бушевал пожар, однако ему удавалось говорить резко и отрывисто, как и положено высшему офицеру королевства Сингл.
  – Гупта, я хочу точно знать, что делал мой отец с того самого момента, как получил известие о смерти мистера Уинзера.
  – О, он просто повредился умом, сэр. Как эта весть достигла его, остается непонятным. По слухам, кто-то ему позвонил, но, возможно, он все узнал из газет. Его глаза стали безумными. «Гупта, – говорит он, – нас предали. Последовательность событий достигла своей трагической кульминации. Найди мне коричневое пальто». Он потерял способность мыслить логически, мистер Оливер, в голове у него все смешалось. «Сэр, значит, вы собираетесь поехать в „Соловьи“?» – спросил я. Если он собирается в «Соловьи», то всегда надевает коричневое пальто. Это для него знак, символ, подарок вашей святой матери. Поэтому, если он его надевает, я точно знаю, куда он едет. «Да, Гупта, я собираюсь в „Соловьи“. И в „Соловьях“ постараюсь найти утешение в объятьях моей дорогой жены и постигнуть, чем случившееся чревато для моего единственного сына, чья помощь так нужна мне в этот час беды». В этот момент без стука входит мистер Массингхэм. Это в высшей степени необычно, учитывая, что мистер Массингхэм всегда очень почтителен. «Гупта, оставь нас», – это говорит ваш отец. О чем думают господа, я не знаю, но оба бледные, как мертвецы. Они словно что-то увидели и теперь обмениваются впечатлениями. Так мне показалось, сэр. Потом разговор заходит о мистере Бернарде. Позвони Бернарду, с Бернардом надо проконсультироваться, почему бы нам не выложить все на стол Бернарда? Отец приказывает Массингхэму замолчать. Этому Бернарду нельзя доверять. Он – враг. Кто знает? Мисс Хосли рыдает. Я-то думал, что слезы у нее находятся только для ее маленьких собачек.
  – Мой отец не отдавал никаких приказов относительно своей поездки? Не посылал за Гассоном?
  – Нет, сэр. Он действовал вопреки здравому смыслу. Здравомыслие если и вернулась к нему, то позже. Оливер сохранил жесткий тон.
  – Слушай внимательно, Гупта. Судьба мистера Тайгера зависит от того, удастся ли найти некоторые утерянные бумаги. Я нанял группу профессиональных следователей. Ты должен оставаться в своей квартире, пока они не уйдут. Это понятно?
  Гупта собрал гамак и затрусил вниз. Оливер подождал, пока не хлопнула дверь подвала. С телефонного аппарата, стоявшего на столе Тайгера, позвонил дежурившим на другой стороне улицы и пробормотал пароль, названный ему Броком. Потом скатился по лестнице и открыл входную дверь. Первым вошел Брок, за ним – его команда, все в черном, с рюкзаками за спиной, с камерами, треногами, прожекторами и всем необходимым для порученного им дела.
  – Гупта спустился в подвал, – прошипел Оливер Броку. – Какой-то чертов идиот не заметил, что он теперь спит наверху. Я ухожу.
  Брок что-то прошептал в воротник пиджака. Дерек протянул свой рюкзак стоящему рядом и шагнул к Оливеру. Оливер, покачиваясь, спустился по ступеням в сопровождении Дерека и последовавшей за ними Агги. Последняя по-дружески подхватила его под одну руку, Дерек держал другую. Подкатил кеб с Тэнби за рулем. Дерек и Агги усадили Оливера на заднее сиденье, между собой. Агги положила руку на его предплечье, Оливер рывком высвободился. Когда они выехали на Парк-Лейн, Оливеру вдруг привиделось, что он прислоняет велосипед к стоящему поезду, поднимается в вагон, но поезд не трогается с места, потому что на рельсах лежат тела. По прибытии в Камден Агги сразу позвонила по телефону, тогда как Дерек помог Оливеру выйти на тротуар. Тэнби уже страховал его на случай, если Дереку не удастся удержать Оливера на ногах. Оливер не помнил, как поднимался по лестнице, только как раздевался и ложился в кровать и хотел, чтобы Агги оказалась с ним рядом. Проснулся он от утреннего света, пробивающегося сквозь тонкие занавески, а у кровати на стуле увидел не Агги, а Брока, который протягивал ему листок бумаги. Оливер приподнялся на локте, потер шею, взял фотокопию письма. В шапке – две рыцарские перчатки, сжимающие друг друга в приветствии… или в поединке. Над ними – название фирмы: «ТРАНС-ФИНАНЗ». По шрифту видно, что письмо набрано на компьютере, потом распечатано.
  «Т. Синглу, эсквайру, ЛИЧНО, отправлено с курьером.
  Дорогой мистер Сингл!
  По результатам переговоров с представителем Вашей уважаемой фирмы мы имеем честь официально сообщить Вам о том, что «Хауз оф Сингл» должен заплатить нам 200.000.000 (двести миллионов) фунтов в качестве справедливой и разумной компенсации за упущенную выгоду и разглашение доверенной Вам конфиденциальной информации. Оплату необходимо произвести в течение тридцати дней на счет «Транс-Финанз Стамбул офшор», детали Вам известны, на имя доктора Мирски, в противном случае будут приняты дополнительные меры. Залог тому будет доставлен Вам отдельно почтовым отправлением на адрес Вашей личной резиденции. Благодарим Вас за ваше внимание».
  Подписано: «Е. И. Орлов» – дрожащей старческой рукой, вторая подпись – инициалы Тайгера, показывающие, что адресат должным образом с письмом ознакомился.
  – Помнишь Мирски? – спросил Брок. – Раньше носил фамилию Мирский, пока на два года не съездил в Штаты и не набрался ума-разума.
  – Разумеется, помню. Польский адвокат. Торговый партнер Евгения. Ты еще просил меня приглядывать за ним.
  – Торговый партнер, говоришь? – Брок подначивает Оливера, с тем чтобы побудить его на новые подвиги. – Мирски – преступник. Был коммунистическим преступником, теперь – капиталистический. С чего это он стал банкиром Евгения? Почему ему вдруг переводят двести миллионов фунтов?
  – Откуда мне знать? – Оливер отдает письмо.
  – Поднимайся.
  Оливер с неохотой садится, перекидывает ноги через край кровати.
  – Ты слушаешь?
  – Местами.
  – Насчет Гупты извини. До совершенства нам далеко, никогда не сможешь все предусмотреть. Но ты отлично с ним разобрался. А разгадать новую комбинацию – это гениально. Ты – лучший из моих оперативников. В сейфе мы нашли не только письмо. Там наш друг Бернард с подаренной ему виллой и полдюжины других Бернардов. Ты слушаешь? – Оливер ушел в ванную, открыл кран холодной воды, умылся. – Мы нашли паспорт Тайгера. – Брок повысил голос. – То ли он воспользовался паспортом на другое имя, то ли никуда не уехал.
  Оливер воспринял эту новость как известие о еще одной смерти.
  – Мне надо позвонить Сэмми, – сказал он, вернувшись в спальню.
  – Какому Сэмми?
  – Мне надо позвонить его матери Элси, сказать, что со мной все в порядке. – Брок принес ему телефон, стоял рядом, пока Оливер говорил. – Элси… это я, Оливер… Как Сэмми? Хорошо… да, все хорошо…
  Скоро увидимся, – все на одной ноте, прежде чем положить трубку, глубоко вздохнуть и, не взглянув на Брока, набрать номер Хитер в Нортхемптоне. – Это я. Да. Оливер. Как Кармен?.. Нет, я не могу… Что?Так вызови врача… Послушай, обратись к частному, я заплачу… Скоро… – Он поднял голову, увидел, что Брок энергично кивает. – Они приедут и поговорят с тобой… Скоро… завтра или послезавтра… – Новые кивки Брока. – Больше странные люди не появлялись?.. Ни сверкающих «Мерседесов», ни телефонных звонков? Никаких роз?.. Хорошо. – Он положил трубку. – Кармен поранила колено, – пожаловался он, словно вина лежала на Броке. – Возможно, рану придется зашивать.
  Глава 11
  Машину вела Агги. Оливер развалился рядом, то подкладывая руку под голову, то вытягивая до упора ноги, то гадая, что произойдет, если он вдруг набросится на нее, схватит руку, переключающую передачу, или вцепится в горло над воротником. «Она остановит машину и сломает мне руку», – подумал он. Дорога петляла между пологими оливковыми холмами Солсбери-Плейн. На склонах паслись овцы. Низкое солнце золотило крестьянские дома и церкви. Ехали они на неприметном «Форде» со вторым радиопередатчиком, смонтированным под приборным щитком. Впереди шел пикап, Тэнби сидел за рулем, Дерек – рядом с ним. На антенне полоскалась красная ленточка. «Агги не любит Дерека, значит, и я не люблю. Дерек – враг», – решил он. Замыкали кавалькаду два затянутых в черную кожу мотоциклиста с красными стрелами на черных шлемах. Вдруг начинало трещать радио, и женский голос называл пароль. Иногда Агги отвечала другим паролем. Случалось, пыталась подбодрить Оливера.
  – Слушай, ты никогда не был в Абердине, Оливер? – спрашивала она. – Действительно классное местечко.
  – Я слышал.
  – Я хочу сказать, что можно найти худший вариант, чем поехать туда, когда все закончится, если ты понимаешь, о чем я.
  – Дельная мысль. Может, и поеду. Она предприняла вторую попытку:
  – Ты помнишь Уолтера, не так ли?
  – Да, конечно, разумеется, Уолтер. Один из костоломов Тэнби. Что с ним?
  – Уолтер, видишь ли, он подался в одну из этих охранных фирм на севере. Тридцать пять тысяч в год плюс обитый мехом «Ровер», меня от этого тошнит. Где верность? Где чувство долга?
  – Действительно, где? – согласился Оливер, улыбнулся, представив себе меховую обивку «Ровера».
  – Я хочу сказать, для тебя это было ужасно, не так ли? Узнать, что твой отец – преступник и все такое. А ведь ты только что закончил юридическую школу, верил, что закон защищает людей и не позволяет обществу свернуть с пути истинного. Я хочу спросить, как следует поступить в такой ситуации, Оливер? А ведь ты говоришь с человеком, который за свои грехи изучал философию. – Оливер в этот момент ни с кем не хотел говорить, какие бы науки ни изучали его собеседники, поэтому Агги продолжила: – Я хочу сказать, мог ли ты разобраться, понять для себя, ненавидишь ли ты этого негодяя или любишь справедливость? Каково спрашивать себя день и ночь: «Уж не лицемер ли я, все время притворяясь, будто я – сама добродетель, едущая на белом коне, когда на самом деле я предаю отца?» Так у тебя было или все это мои фантазии?
  – Да. Так.
  – Я хочу сказать, ты у нас настоящая знаменитость, ты это знаешь? Некоторым парням просто не терпится получить твой автограф. – Долгая пауза, по ходу которой даже у сердобольной Агги не нашлось слов.
  – Только не было белого коня, – пробормотал Оливер. – Скорее некое подобие карусели.
  Идущий впереди пикап включил левый поворотник. Следом за ним они свернули на узкую дорогу, обсаженную деревьями. Тот же маневр проделали и мотоциклисты. Ветви деревьев, опушившиеся молодой листвой, смыкались над ними, отсекая небо. Солнечные лучи танцевали между стволами, радиоприемник потрескивал статическими помехами. Пикап съехал на придорожную площадку, мотоциклы затормозили. Они спустились с крутого холма, пересекли по мосту узкую речку, взобрались на следующий холм. Желтый аэростат с надписью «Харрис» висел над бензозаправочной станцией. «Она уже бывала здесь, – подумал Оливер, наблюдая за Агги краем глаза. – Они все бывали». Она повернула налево, они обогнули деревню, увидели впереди церковь, рядом с ней амбар для хранения десятины, крытые черепицей бунгало, строительство которых Тайгер изо всех сил пытался предотвратить. Въехали на Осеннюю аллею, на которой круглый год лежали опавшие листья. Миновали тупик, называемый Соловьиным уголком, и увидели припаркованный минивэн электриков с лестницей, приставленной к столбу. Стоящий на ней мужчина возился с проводами. Женщина в кабине разговаривала по телефону. Агги проехала еще сотню ярдов и свернула на обочину рядом с автобусной остановкой.
  – Тебя подвезли, – объявила она.
  Он вылез из кабины. Небо за деревьями оставалось таким же ярким, как днем, но в тени уже собирались сумерки. На травяном островке высился кирпичный военный мемориал с перечислением фамилий героически павших. «Четверо Гарви, – помнил он. – Все из одной семьи, все умерли, едва достигнув двадцати, а их мать дожила до девяноста». Он зашагал вдоль дороги, услышал, как отъехала Агги. Его встречали огромные столбы ворот. У их основания каменные тигры держали в передних лапах щиты с гербом рода Сингл. Тигры прибыли из скульптурного парка в Патни и стоили целое состояние. Гербы придумал педантичный специалист по геральдике по фамилии Поттс, который провел уик-энд, с пристрастием допрашивая Тайгера о его предках, не подозревая, что они менялись в зависимости от обстоятельств. Результатом стали ганзейский корабль, символизирующий давние торговые связи с Любеком, ранее неизвестные Оливеру, вздыбленный тигр и два диких голубя, символизирующих принадлежность к саксонским родам. Что связывало диких голубей и саксонцев, знал только мистер Поттс.
  Дорога черной рекой текла по темнеющим лугам. «Вот могила, в которой я родился, – думал он. – Здесь я жил до того, как стал ребенком». Он миновал аккуратный домик, в котором ночевал Гассон, шофер, если Тайгер оставался в поместье до утра. На этот раз свет в окнах не горел. Денник стоял во дворе, сцепка для его транспортировки лежала на кирпичах. Оливеру семь лет. Он пришел на первый урок конной езды. Его ждет пони. На Оливере жесткий котелок и твидовая куртка, как повелел пребывающий на далекой вершине власти Тайгер. Ни у кого из учеников нет котелка, поэтому Оливер пытается спрятать его так же, как хлыст с серебряной рукояткой, который Тайгер прислал ко дню рождения Оливера с курьером, ибо появления Тайгера в поместье – редкие события государственной важности.
  «Расправь грудь, Оливер! Не сутулься! Ты так и заваливаешься вперед, Оливер! Пытайся больше походить на Джеффри! Он не заваливался вперед, не так ли? Сидел в седле с прямой спиной, как солдат!»
  «Джеффри, родившийся пятью годами раньше. Джеффри, который все делал правильно, тогда как я – нет. Джеффри, идеал во всем, умерший от лейкемии, не успев победным шагом войти во взрослый мир». Оливер миновал ледник, сложенный из песчаника. Его привезли в трех зеленых фургонах, построили за неделю, и с той поры он стал для Оливера сущим наказанием. За каждый невыученный неправильный латинский глагол – пробежка до ледника, сто семьдесят шагов с касанием стенки и обратно. Новые пробежки за то, что не мог сравняться с Джеффри как в латинском, так и в беге. Мистер Ревильос, учитель Оливера, нумеролог, большой знаток науки о магических числах. Как и Тайгер. В долгих междугородных телефонных разговорах они обсуждают очки, отметки, расстояния, часы, потраченные на учебу, и положенные наказания, их соотношение, которое позволит Оливеру поступить в Драконовскую школу, в которой Джеффри стал чемпионом по крикету и получил право учиться дальше в еще более ужасном месте, зовущемся Итон. Оливер ненавидит драконов, но восхищается мистером Реви-льосом за его бархатные пиджаки и черные сигареты. Когда мистер Ревильос убегает с испанской служанкой, Оливер ему аплодирует среди всеобщего осуждения.
  Отдав предпочтение длинному маршруту вокруг огороженного стеной сада, он обогнул холм со срытой вершиной, не кладбище и не метка, но вертолетная площадка для тех гостей Тайгера, которые выше поездок по земле. Таких гостей, как Евгений и Михаил Орловы, с пластиковыми пакетами, набитыми лакированными шкатулками, бутылками лимонной водки и копченой мингрельской колбасой, завернутой в вощеную бумагу. Гостей с телохранителями. Гостей со складными бильярдными киями, уложенными в черные кейсы, потому что кии Тайгера не вызывают у них доверия. Но только Оливер знает, что вертолетная площадка – секретный алтарь. Вдохновленный историей об индонезийском племени, которое ставило на заброшенном военном аэродроме деревянные макеты самолетов, чтобы привлекать богатых туристов, пролетавших над ними, он приносил на площадку любимые блюда Джеффри в надежде выманить его с Небес. Но на Небесах, похоже, кормили лучше, потому что Джеффри так и не вернулся. И Джеффри – не единственный, кого нет. В сгущающихся сумерках ярко белеют перекладины препятствий для прыжков на лошадях, поле для игры в поло размечается и выкашивается круглый год, в конюшне каждое седло, уздечка, стремя содержатся в идеальном порядке, на случай, который никак не представится, что Тайгер вернется из двадцатилетней деловой поездки и возобновит заработанную тяжелым трудом жизнь английского феодала.
  Дорога вывела Оливера к букам, которые, как часовые, стояли по обе ее стороны. За ними виднелись два кирпичных коттеджа для слуг. Проходя мимо них, Оливер сбавил шаг в надежде увидеть Крафта, дворецкого, и его жену, сидящих за чашечкой чая. Крафтов он любил и использовал их как окно в мир, лежащий за стенами «Соловьев». Но миссис Крафт умерла пятнадцать лет тому назад, а мистер Крафт вернулся домой, в Халл, где были его корни, прихватив с собой шкатулку Фаберже и комплект миниатюр восемнадцатого века с изображением вечно меняющихся предков Тайгера, на этот раз голландцев из Филадельфии. Оливер спустился с холма, и перед ним возник особняк, сначала трубы, потом серые каменные стены. Дорожка, усыпанная гравием, который хрустел под ногами, словно тонкий лед, привела его к парадному крыльцу. Он увидел перед собой рукоятку звонка – бронзовую руку со сведенными вместе кончиками всех пяти пальцев. Схватившись за нее, с гулко бьющимся сердцем потянул вниз. Уже хотел дернуть второй раз, когда услышал шаркающие шаги по другую сторону двери, запаниковал, не зная, как ее называть, потому что слово «мама» она ненавидела, а «мамик» терпеть не могла. Тут до него дошло, что он забыл ее имя. И свое тоже. Ему было семь лет, он сидел в полицейском участке в шести милях от дома и даже не мог вспомнить название поместья, из которого убежал. Дверь открылась, и на него надвинулась темнота. Он улыбался и бормотал что-то несвязное. Уши у него заложило. Он почувствовал, как мохеровый кардиган обнял его лицо, а ее руки – шею. Он прижал ее к себе, чтобы защитить. Закрыл глаза и попытался остаться ребенком, но не вышло. Она поцеловала Оливера в левую щеку, и ее дыхание донесло до его ноздрей запахи мяты и гнили. Она поцеловала его в другую щеку, и он вспомнил, какая она высокая, выше любой женщины, которую ему доводилось целовать. Он вспомнил, как ее била дрожь и как от нее пахло лавандовым мылом. Задался вопросом, всегда ли ее била дрожь или лишь в тот момент. Она отстранилась. Ее глаза, как и его, наполняли слезы.
  – Олли, дорогой. – «На этот раз ты ничего не перепутала», – подумал он, потому что иногда она называла его Джерри. – Почему ты меня не предупредил? Мое бедное сердце. Что ты натворил теперь?
  Надя, вспомнил он. «Не зови меня мама, Олли, дорогой. Зови меня Надя, а не то я чувствую себя такой старой».
  * * *
  Кухня просторная, с низким потолком. Медные сковороды, купленные на аукционе дизайнером по интерьерам, свисали с древних балок, появившихся во время одной из бесчисленных перестроек. За столом хватало места для двадцати слуг. У дальней стены – голландская печь, так и не подсоединенная к дымоходу.
  – Ты, должно быть, ужасно голоден, – заметила она.
  – Честно говоря, нет.
  Они заглянули в холодильник, чтобы найти что-нибудь из съестного. Бутылку молока? Ржаной хлеб? Банку анчоусов? Ее трясущаяся рука лежала на его плече. «Через минуту я тоже начну трястись», – подумал он.
  – О, дорогой, у миссис Хендерсон сегодня выходной, я пощусь по уик-эндам. Всегда постилась. Ты забыл. – Их взгляды встретились в полумраке кухни, и он понял, что она его боится. Задумался, пьяна ли она или только на подходе к этому состоянию. Иногда язык начинал у нее заплетаться чуть ли не после первого стакана. А бывало, она держалась уверенно и после двух бутылок. – Ты не очень хорошо выглядишь, Олли, дорогой. Перерабатываешь? Если ты что-то делаешь, то всегда с полной отдачей.
  – У меня все нормально. И ты прекрасно выглядишь. Просто невероятно.
  Конечно, невероятным тут и не пахло. Каждый год перед Рождеством она уезжала, по ее словам, в короткий отпуск и возвращалась без единой морщинки.
  – Ты шел пешком от станции, дорогой? Я не слышала шума автомобиля, да и Джако тоже. – Так звали ее сиамского кота. – Если бы ты позвонил, я бы за тобой приехала.
  «Ты ведь уже многие годы не садишься за руль, – подумал он. – С тех пор, как врезалась на „Лендровере“ в сарай и Тайгер сжег твое водительское удостоверение».
  – Мне нравится ходить пешком, честное слово. Ты знаешь, что нравится. Даже под дождем.
  «Через минуту нам обоим будет не о чем говорить».
  – Поезда обычно по воскресеньям не ходят. Миссис Хендерсон вынуждена делать пересадку в Суиндоне, если она хочет повидаться с братом.
  – Мой пришел вовремя.
  Оливер сел за стол на свое привычное место. Она осталась на ногах, глядя на него, дрожа и волнуясь, шевеля губами, словно младенец перед кормлением.
  – Есть кто-нибудь в доме?
  – Только я и кошки. А кто должен быть?
  – Спросил из любопытства.
  – Собаку я больше не держу. После смерти Саманты.
  – Я знаю.
  – Перед смертью она просто лежала в холле, в ожидании «Роллса». Не шевелилась, не ела, не слышала меня.
  – Ты мне рассказывала.
  – Она решила, что у нее может быть только один хозяин. Тайгер велел похоронить ее рядом с вольером для фазанов, что мы и сделали. Я и миссис Хендерсон.
  – И Гассон, – напомнил Оливер.
  – Гассон вырыл могилу, миссис Хендерсон сказала, что положено. Грустная история.
  – Где он, мама?
  – Гассон, дорогой?
  – Тайгер.
  «Она забыла слова, – подумал он, глядя, как наполняются слезами ее глаза. – Она пытается вспомнить, что должна сказать».
  – Олли, дорогой.
  – Что, мама?
  – Я думала, ты приехал, чтобы повидаться со мной.
  – Так и есть. Просто мне интересно, где Тайгер. Он был здесь. Мне сказал Гупта.
  «Это несправедливо. Ужасно несправедливо. Она поднимает волну жалости к себе, чтобы укрыться от вопросов».
  – Все меня спрашивают, – заголосила она. – Массингхэм. Мирски. Гупта. Этот Хобэн из Вены, от которого мурашки бегут по коже. Теперь ты. Я говорю им всем: «Не знаю». Казалось бы, с этими факсами, сотовыми телефонами и еще бог знает с чем они должны знать, где находится человек в любой момент. ан нет. Информация – это не знание, постоянно говорит твой отец. Он прав.
  – Кто такой Бернард?
  – Бернард, дорогой. Ты знаешь Бернарда. Большой лысый полицейский из Ливерпуля, которому помогал Тайгер. Бернард Порлок. Ты однажды назвал его Кудрявым, так он едва не убил тебя.
  – Я думаю, это был Джеффри, – поправил ее Оливер. – И Мирски, он адвокат?
  – Разумеется, дорогой, – кивнула она. – Очень близкий друг Аликса, поляк из Стамбула. Тайгеру нужно совсем ничего: немножко побыть одному, – защищала она мужа. – Это логично для того, кто все время на виду. Иной раз возникает желание затеряться в толпе. Это свойственно нам всем. И тебе тоже. Ты вот ради этого даже поменял фамилию, дорогой, не так ли?
  – И ты, я понимаю, слышала новости. Да, конечно же, слышала.
  – Какие новости? – резко. – Я не говорила с газетчиками, Олли. И ты не говори. Если они звонят, я сразу бросаю трубку.
  – Новости об Альфреде Уинзере. Нашем главном юристе.
  – Этот ужасный маленький человечек? Что он сделал?
  – Боюсь, он умер, мама. Его застрелили. В Турции.
  Один человек или несколько. Кто именно, неизвестно. Он поехал в Турцию по делам «Сингла», и его застрелили.
  – Как это ужасно, дорогой. Как отвратительно. Мне очень, очень жаль. Эта бедная женщина. Ей придется искать работу. Это жестоко. О дорогой.
  «Ты знала, – подумал Оливер. – Слова были у тебя наготове еще до того, как я закончил говорить». Они стояли бок о бок в центре ее, как говорила она обычно, утренней комнаты. Самой маленькой гостиной из тех, что занимали южную часть дома. Джако, сиамский кот, лежал в обшитой пледом корзине под телевизором.
  – Скажи мне, дорогой, что изменилось с тех пор, как ты побывал здесь в последний раз? – спросила она его. – Давай сыграем в игру «Ким», давай!
  Он сыграл, оглядываясь в поисках перемен. Хрустальный гравированный стакан для виски Тайгера, отпечаток его спины на любимом кресле, розовая газета, коробка сделанных вручную шоколадных конфет из магазина «Ришу» с Саут-Одли-стрит, без них он в «Соловьи» не приезжал.
  – У тебя новая акварель.
  – Оливер, дорогой, какой ты наблюдательный! – она беззвучно захлопала в ладоши. – Ей почти сто лет, но здесь она новая. Тетя Би оставила ее мне. Произведение дамы, которая рисовала птиц для королевы Виктории. Когда люди умирают, я от них ничего не жду.
  – Когда ты видела его в последний раз, мама?
  Вместо того чтобы ответить ему, она начала рассказывать об операции на бедре миссис Хендерсон, о том, какие хорошие врачи в местной больнице, которую вдруг решили закрыть, обычное дело для нашего государства.
  – А наш дорогой доктор Билл, который лечил нас бог знает сколько лет, он… э… да… – она потеряла нить.
  Они перешли в комнату для детских игр, посмотрели на деревянные игрушки, он не помнил, как играл с ними, на лошадку-качалку, он не помнил, как качался на ней, хотя она клялась, что он чуть с нее не упал, но, подумал Оливер, она могла спутать его с Джеффри.
  – У вас все в порядке, не так ли, дорогой? У всех троих? Я знаю, мне не следует об этом спрашивать, но я все-таки мать, не камень какой-то. Вы здоровы, счастливы и свободны, как ты того и хотел, дорогой? Ничего плохого не случилось?
  Она продолжала улыбаться ему, ее выщипанные брови изогнулись, когда он протянул ей фотографию Кармен и наблюдал, как мать всматривается в нее через очки, которые носила на цепочке на шее, держа фотографию на расстоянии вытянутой руки. Руку водило из стороны в сторону, голова смещалась следом.
  – Она еще больше выросла, и мы ее подстригли, – пояснил Оливер. – Каждый день она говорит новые слова.
  – Очаровательный ребенок, дорогой. Прелесть… – Она вернула фотографию. – Вы хорошо потрудились, вы оба. Такая счастливая маленькая девчушка. И Хэлен в порядке, не так ли? Счастлива и все такое? – У Хитер все хорошо.
  – Я рада.
  – Мне надо знать, мама. Мне надо знать, когда ты в последний раз видела Тайгера и что произошло потом. Все его ищут. Очень важно, чтобы я нашел его первым.
  «Лучше нам не смотреть друг на друга», – вспомнил он, не отрывая взгляд от лошадки-качалки.
  – Не дави на меня, Олли, дорогой. Ты же знаешь, что с датами у меня плохо. Я ненавижу часы, ненавижу ночь, ненавижу, когда на меня давят. Я люблю все мягкое, пушистое и солнечное, остальное – ненавижу.
  – Но ты любишь Тайгера. Ты не желаешь ему зла. И ты любишь меня.
  Она заговорила голосом маленькой девочки:
  – Ты знаешь своего отца, дорогой. Он появляется, он исчезает, у тебя голова идет кругом, и после его ухода ты спрашиваешь себя, а приходил ли он? Если ты – бедная Надя, то спрашиваешь.
  Она его утомляла, его от нее тошнило, поэтому в семь лет он и попытался убежать. Он хотел, чтобы она умерла, как Джеффри.
  – Он приезжал сюда и сказал тебе, что Уинзера застрелили.
  Ее рука прошлась по телу, схватилась за предплечье. Она была в блузе с длинными рукавами, манжеты с оборочками скрывали набухшие вены и морщинистую кожу.
  – От твоего отца мы видели только добро, Оливер. Прекрати. Ты меня слышишь?
  – Где он, мама?
  – Ты должен его уважать. Уважением к родителям мы и отличаемся от животных. Он не сравнивал тебя с Джеффри. Он не поворачивался к тебе спиной, когда ты заваливал экзамены и тебе приходилось уходить из школ. Другие отцы поступили бы именно так. Он не возражал против того, что ты сочинял стихи, или чем ты там занимался, хотя это не приносило денег. Он нанимал тебе учителей и оставил за тобой место Джеффри в своем бизнесе. Это не так-то легко для человека, который считает, что каждый должен получать по заслугам, и сам буквально продрался на вершину. В отличие от меня ты Ливерпуля не видел. Если бы узнал, что такое Ливерпуль, у тебя бы была душа Джеффри. Нет двух похожих семейных пар, просто не может быть. Он всегда любил «Соловьи». Он всегда давал мне то, что я хотела иметь. Ты поступил нехорошо, Оливер. Не знаю, что ты ему сделал, но он этого не заслуживал. Теперь у тебя своя семья. Иди и заботься о ней. И перестань притворяться, что ты прибыл из Сингапура, если я точно знаю, что ты жил в Девоне!
  Он похолодел, ее палач.
  – Ты сказала ему, не так ли? – ровным голосом спросил он. – Тайгер из тебя все выудил. Он приехал, рассказал тебе об Уинзере, а ты ему – обо мне. Где я. Какая у меня фамилия. Как ты писала мне через Тугуда из банка. Должно быть, он долго тебя благодарил. – Ему приходилось держать ее, потому что у нее подгибались колени, она кусала указательный палец и жалобно стонала из-под стрижки а-ля принцесса Диана. – Мне очень нужно знать, пожалуйста, Надя, что тебе сказал Тайгер? – напористо продолжил он. – Потому что, если сейчас ты промолчишь, его скорее всего ждет такой же конец, как и Альфи Уинзера.
  Ей требовалось сменить обстановку, и коридором он повел ее в столовую, с резным камином белого мрамора из Мале, по обе стороны которого в нишах с колоннами стояли скульптуры обнаженных женщин, возможно, работы Кановы. В период полового созревания именно они являлись любимыми сиренами его фантазий. Одного взгляда, брошенного через полуоткрытую дверь на их блаженные улыбки и безупречные бедра, хватало, чтобы возбудить его. Над камином висел семейный портрет кисти уже забытого художника с золотыми облаками, плывущими над поместьем, Тайгером, садящимся на пони, чтобы выехать на поле для поло, Оливером в итонском пиджаке, тянущимся к уздечке, прекрасной молодой женой Надей, с осиной талией, в изящном платье, останавливающей руку мальчика. А за Тайгером, напоминая белокурого итальянского принца, витал дух Джеффри, нарисованный с фотографии, с развевающимися золотыми волосами, ослепительной улыбкой, берущий препятствие на Кардинале, его сером пони, под аплодисменты и радостные крики слуг.
  – Я такая плохая, – жаловалась Надя, словно воспринимала картину, как немой укор. – Не следовало Тайгеру жениться на мне. Я вас не заслужила.
  – Не волнуйся, мама! – с напускной веселостью воскликнул Оливер. – Мы бы все равно кому-нибудь достались.
  Он не раз задавался вопросом, родила ли она Джеффри от Тайгера. Как-то раз, в сильном подпитии, она упомянула о ливерпульском барристере, коллеге Тайгера, красавце с пшеничными волосами. Даты совпадали.
  Они находились в бильярдной. Он все нажимал на нее: «Я должен знать, мама. Я должен услышать о том, что произошло между вами». Он икала и трясла головой, отрицала все, одновременно признаваясь, но слезы прекратились.
  – Я слишком молода, слишком слаба, слишком чувствительна, дорогой. Тайгер вытаскивал из меня все, что хотел, а теперь ты делаешь то же самое. А все потому, что я не училась в университете, мой отец полагал, что не женское это дело, слава богу, что у меня нет дочери. – Она перепутала местоимения и уже говорила о себе в третьем лице: – Она только сказала Тайгеру самую малость, дорогой. Не все, далеко не все, этого быть не могло. Если бы Олли сам не признался бедной Наде, она бы ничего не смогла сказать Тайгеру, не так ли?
  «Ты чертовски права, – подумал он. – Мне не следовало ничего тебе говорить. Надо было просто оставить наедине с бутылкой, чтобы ты спокойно упивалась до смерти».
  – Он был такой печальный, – продолжала она сквозь рыдания. – Печалился об Уинзере. Более всего печалился о тебе. И эта Кэт, думаю, чем-то огорчила его. Я предпочитаю общаться с Джако. Мне лишь хотелось, чтобы он посмотрел на меня, назвал дорогой, обнял, сказал, что я по-прежнему хорошенькая.
  – Где он, мама? Какая у него сейчас фамилия? – Он схватил ее, и она повисла у него на руках. – Он же сказал тебе, куда поехал. Он все тебе говорит. Он бы не оставил Надю в неведении.
  – Я тебе не доверяю. Никому из вас. Ни Мирски, ни Хобэну, ни Массингхэму, никому. И Оливер положил начало всему этому. Отпусти меня.
  Кожаные кресла, книги о лошадях, директорский стол. Они добрались до его кабинета. Породистый жеребец над камином, возможно, кисти Стаббса. Оливер широким шагом подошел к окну, провел рукой по верху ламбрекена, нащупал пыльный бронзовый ключ. Снял с крюка сомнительного Стаббса, поставил на пол. За картиной, на высоте роста Тайгера, – стенной сейф. Оливер открыл его, заглянул, совсем как в детстве, когда думал, что сейф – это волшебная шкатулка, в которой хранятся удивительные секреты.
  – Там ничего нет, Олли, дорогой, и никогда не было. Только старые бумаги да иностранные деньги из его карманов.
  Ничего тогда, ничего теперь. Он закрыл сейф, вернул ключ на место, занялся ящиками стола. Перчатка для игры в поло. Коробка с двенадцатью ружейными патронами. Счета из магазинов. Пустые бланки с шапкой «Хауз оф Сингл». Черная записная книжка, на обложке ни единого слова. «Мне нужны записные книжки, – инструктировал его Брок. – Мне нужны записки, блокноты для заметок, дневники, адреса на листочках, фамилии на спичечных коробках, смятые бумажки, все, что он собирался выбросить, но не выбросил». Оливер раскрыл записную книжку. «Послеобеденная беседа. Шутки, афоризмы, мудрые изречения, цитаты». Бросил обратно в ящик.
  – Ему ничего не присылали, мама? Бандероли, большие конверты, заказную корреспонденцию с курьером? Ты ничего не хранила для него? Ничего не поступало после его отъезда? – «Залог тому будет доставлен Вам отдельно почтовым отправлением на адрес Вашей личной резиденции». Подписано: Е.И.Орлов.
  – Разумеется, нет, дорогой. Сюда ему больше никто не пишет. Разве что присылают счета.
  Он вновь отвел мать на кухню. Под ее взглядом заварил чай.
  – По крайней мере, про тебя уже не скажешь, что ты некрасивый, – это она говорила в утешение. – Он плакал. Со смерти Джеффри я ни разу не видела его плачущим. Он взял мой «Полароид». Ты не знал, что я увлекалась фотографией, дорогой?
  – Зачем ему понадобился «Полароид? – Он думал о паспортах, заявлениях о выдаче виз.
  – Он хотел запечатлеть все, что любил. Меня. Картину, где мы все. Сад. То, что радовало его, пока ты все не погубил.
  Ей хотелось, чтобы ее вновь приголубили, и он нежно обнял ее.
  – Евгений приезжал сюда в последнее время?
  – Прошлой зимой, дорогой. Пострелять фазанов.
  – Но Тайгер еще не убил медведя? – Шутка.
  – Нет, дорогой. Я не думаю, что медведи по его части. Они слишком похожи на людей.
  – Кто еще приезжал?
  – Этот бедный Михаил. Он стреляет по всему. Подстрелил бы Джако, будь у него такая возможность. А вот Евгений не считал Джако за дичь. И Мирски, конечно.
  – Что делал Мирски?
  – Играл с Рэнди в шахматы в оранжерее. Рэнди и Мирски не отходили друг от друга. Я даже подумала, может, они по этому делу.
  – По какому делу?
  – Рэнди женщинами не интересуется, не так ли? А вот у дорогого доктора Мирски встает на все. Я застала его на кухне, флиртовавшим с миссис Хендерсон, можешь ты себе такое представить? Предлагал ей поехать с ним в Гданьск и спечь ему охотничий пирог.
  Он протянул ей чашку. Кусочек лимона, без молока. Придал голосу резкость:
  – Как Тайгер добрался сюда… в этот раз… когда приехал повидаться с тобой? Его привез Гассон?
  – Такси, дорогой, от станции. Он приехал на поезде так же, как ты. Только не в воскресенье. Не хотел привлекать к себе внимание.
  – И что он сделал? Спрятался в сарае для дров? Она стояла, опираясь на спинку стула.
  – Мы ходили по поместью, как всегда, находили то, что ему нравилось, и фотографировали, – с вызовом ответила она. – Он был в коричневом пальто-реглане, которое я подарила ему на сорокалетие. Любовное пальто, как мы его называем. Я сказала, не уезжай, оставайся здесь. Я сказала, что пригляжу за ним. Он и слушать не хотел. Ответил, что должен спасать корабль. Что еще есть время. Евгений должен узнать правду, и тогда все снова будет хорошо. «Я отбился от них на Рождество, отобьюсь и сейчас». Я им гордилась.
  – Что случилось на Рождество?
  – Швейцария, дорогой. Я даже думала, что он собирается взять меня с собой, как в прежние времена. Но он думал только о работе и ни о чем больше. Мотался взад-вперед, как маятник. Даже не съел рождественский пудинг, хотя и любит его. Миссис Хендерсон чуть не заплакала. Но он победил. Отбился от них. От всех. «Я им всем врезал, – сказал он. – В конце Евгений принял мою сторону. С новой попыткой они спешить не будут».
  – Кто не будет?
  – Они, уж не знаю, кто именно. Хобэн. Мирски. Откуда мне знать? Все люди, которые пытались свалить его. Предатели. Ты – один из них. Даже если он никогда не увидит тебя и не услышит от тебя ни слова, он считает себя в долгу перед тобой, потому что он – твой отец, хотя по отношению к нему ты поступил безобразно. Он тебе что-то обещал. И ради этого живет. Как и я. Мы всегда учили тебя выполнять обещания.
  – Поэтому ты и сказала ему о Кармен.
  – Он решил, что я знаю, где тебя искать. Он умный. Всегда был таким. Он заметил, что я не волнуюсь о тебе, как раньше, и спросил, почему? Он – адвокат, с ним не поспоришь. Я уходила от ответа, и он меня тряхнул. Не так сильно, как в далеком прошлом, но достаточно. Я попыталась лгать и дальше, но потом подумала, а зачем? Ты – его единственный сын. Ты принадлежишь нам поровну. Я сказала ему, что он – дедушка, и он заплакал. Дети всегда думают, что родители – глыбы льда, пока они не начинают плакать, а тогда детям кажется, что они ведут себя нелепо. Он сказал, что ты нужен ему.
  – Нужен ему? Зачем?
  – Он – твой отец, Олли! Он – твой партнер! Они идут на него войной. К кому же ему обращаться за помощью, как не к своему сыну? Ты тоже у него в долгу. Пора тебе постоять за него.
  – Он так сказал?
  – Да! Его слова. Скажи ему, что он у меня в долгу!
  – Скажи ему?
  – Да!
  – У него был чемодан?
  – Коричневая дорожная сумка в тон его любовного пальто. С ремнем, чтобы носить ее на плече.
  – Куда он собрался лететь?
  – Я не говорила, что он собрался лететь.
  – Ты же сказала, что он приехал с одной сумкой.
  – Не говорила, не говорила!
  – Надя, мама, послушай меня. Полиция проверила списки пассажиров каждого рейса. Никакого намека на Тайгера. Как он мог улететь, не оставив следов?
  Она вырвалась из его рук.
  – Он говорил, что ты с ними. Он прав! Ты спелся с полицией!
  – Я должен ему помочь, мама. Я ему нужен. Он сам так сказал. Если я не смогу найти его, а ты знаешь, где он, его смерть будет на нашей совести.
  – Я не знаю, где он! Он не такой, как ты, не говорит мне то, чего я не смогу сохранить в тайне! Перестань сжимать меня своими лапищами!
  Испугавшись за себя, Оливер отступил на шаг. Она всхлипывала.
  – Какой в этом прок? Скажи, что ты хочешь знать, и оставь меня в покое.
  – Она поперхнулась собственными словами.
  Он вновь подошел к ней, обнял. Прижался щекой к ее щеке, липкой от слез. Она сдавалась ему, как сдалась отцу, и он ликовал, но одновременно и ненавидел ее за слабость.
  – С того дня его никто не видел, мама. Никто, кроме тебя. Как он уехал?
  – Со вскинутой головой. Расправив плечи. Как полагалось бойцу. Сказал, сделает то, что должен сделать. Ты должен гордиться таким отцом.
  – Я про транспорт.
  – За ним приехало такси. Он бы пошел пешком, если бы не сумка. «Все начинается снова, Надя, – сказал он мне. – Мы в Ливерпуле и прижаты к стене. Я говорил, что никогда не подведу тебя, и готов это подтвердить». Он действительно стал таким, как прежде. Не помахал мне рукой. Просто уехал. Почему ты так поступил, Олли? Почему сказал глупой Наде то, что не следовало знать Тайгеру?
  «Потому что я был безумно счастливым отцом, а Кармен родилась лишь тремя днями раньше, – подумал он. – Потому что я любил свою дочь и предположил, что ты тоже будешь ее любить».
  Она сидела на стуле, сжимая в руках чашку с остывшим чаем.
  – Мама!
  – Нет, дорогой. Хватит.
  – Если за аэропортами следили, а у него была только дорожная сумка и он решил улететь из страны, чтобы противостоять врагам, как он собирался это сделать? К примеру, чьим паспортом он заменил свой?
  – Ничьим, дорогой. Ты опять все драматизируешь.
  – Почему ты говоришь – ничьим? Раз он решил не пользоваться своим паспортом, значит, позаимствовал его у кого-то другого?
  – Заткнись, Олли. Думаешь, что ты такой же великий барристер, как твой отец? Уверяю тебя, что нет.
  – Чей у него паспорт, мама? Я не смогу помочь ему, если не узнаю, какую он использует фамилию, понимаешь?
  Она тяжело вздохнула. Покачала головой, отчего из глаз вновь покатились слезы, взяла себя в руки.
  – Спроси Массингхэма. Тайгер слишком уж доверяет своим подчиненным. А потом получает от них удары в спину, как от тебя.
  – Это английский паспорт?
  – Паспорт настоящий, это все, что он мне сказал. Не поддельный. Принадлежит живому человеку, который в нем не нуждается. Он не сказал, какой страны, а я не спрашивала.
  – Он показывал тебе паспорт?
  – Нет. Только хвалился, что паспорт у него есть.
  – Когда? Не в этот раз, не так ли? Нынче ему не до хвастовства.
  – В марте прошлого года… – Даты она ненавидела. – Он по каким-то делам собирался в Россию или куда-то еще и не хотел, чтобы люди знали, кто он. Поэтому и раздобыл себе этот паспорт. Рэнди все устроил. Вместе со свидетельством о рождении. Согласно которому Тайгер помолодел на пять лет. Он еще шутил, что получил пятилетнее освобождение от великого небесного налоговика. – Голос ее стал ледяным, как и у Оливера. – Это все, что я знаю, Олли. Все, что я буду знать. До последнего слова. Ты нас погубил. Как всегда.
  Оливер медленно шагал по дороге. Серое пальто-шинель нес на руке. На ходу накинул его на себя, сунул в рукав одну руку, потом другую, прибавил шагу. Ворота он уже пробежал. Минивэн электриков стоял на том же месте, только складная лестница лежала внутри, а мужчина и женщина сидели в кабине. Он продолжал бежать, пока не достиг развилки. Фары «Форда» дружески мигнули ему навстречу, из-за руля Агги помахала рукой. Дверца со стороны пассажирского сиденья распахнулась.
  – Сможешь ты отсюда связаться с Броком? – прокричал он.
  Она уже протягивала ему телефон.
  * * *
  – Значит, он никогда не был в Австралии. – Хитер горько улыбнулась пустому углу комнаты. – Австралия – тоже ложь.
  – Скажем так, легенда, использованная для прикрытия, – поправил ее Брок.
  Для подобных случаев он приберегал тон священника. И всем своим видом демонстрировал глубокую озабоченность. «Когда ты вербуешь агента, ты берешь на себя все его проблемы», – проповедовал он новообращенным. Ты не Макиавелли, ты не Джеймс Бонд, ты – переутомленный сотрудник системы социального обеспечения, который должен помогать каждому во всех его бедах, иначе у кого-то может поехать крыша.
  Они сидели в маленьком полицейском участке в Нортхемптоншире, Брок – по одну сторону стола, Хитер – по другую, голова покоилась на ее же руке, а взгляд широко раскрытых глаз изучал тени в темном углу комнаты для допросов. Был вечер, комната тускло освещалась одной лампочкой. Со стены за ними наблюдали фотографии разыскиваемых преступников и пропавших детей. Через тонкую перегородку доносились крики пьяного, сидящего в обезьяннике, монотонное гудение радио, настроенного на полицейскую волну, удары дротиков, впивающихся в доску: свободные от вызовов полицейские коротали время, играя в дартс. Брок задался вопросом, а что бы сказала о ней Лайла. Имея дело с женщинами, он всегда пытался взглянуть на них ее глазами. «Милая девушка, Нэт, – сказала бы она. – В ней нет недостатков, которые хороший муж не исправил бы за неделю». Лайла полагала, что всем нужен хороший муж. Так уж она ему льстила.
  – Он даже рассказывал мне о моллюсках, которых едят в Сиднее. – Хитер покачала головой. – Говорил, что ничего вкуснее он в жизни не пробовал. Говорил, что когда-нибудь мы поедем туда. Посетим все рестораны, в которых он работал официантом.
  – Я не думаю, что он когда-либо работал официантом, – заметил Брок.
  – Однако он был официантом для вас, не так ли? Им и остается.
  Брок пропустил шпильку мимо ушей.
  – Ему не нравится то, что он делает, Хитер. Он видит в этом свой долг. Он должен знать, что мы на его стороне. Все мы. Особенно Кармен. Она для него все. Он хочет, чтобы она знала, что он – хороший человек. Он надеется, что вас не затруднит время от времени замолвить за него доброе слово, пока она будет расти. Он не хочет, чтобы она думала, будто он просто встал и ушел без всякой на то причины.
  – «Твой отец ложью прокрался в мою жизнь, но вообще-то он – человек хороший»… Что-нибудь в этом роде?
  – Хотелось бы услышать что-нибудь получше.
  – Так расскажите мне эту жалостливую историю.
  – Я не думаю, что это жалостливая история, Хитер. Я думаю, что вам надо улыбаться, рассказывая о нем. Чтобы она видела в нем отца, каким он мечтал стать.
  Глава 12
  В тот же вечер, готовясь к посещению Конуры Плутона, конспиративной квартиры, известной лишь пяти-шести членам команды «Гидра», Брок предпринял исключительные даже по его высоким стандартам меры предосторожности. Сначала подземкой добрался до южного берега Темзы, потом на автобусе поехал на восток. Достаточно долго простоял в сандвич-баре, из которого открывался прекрасный вид на улицу. Сев во второй автобус, вышел из него двумя остановками раньше, устроил себе неспешную пешеходную прогулку, любуясь портовым ландшафтом: ржавыми кранами, полузатонувшей баржей, горой старых покрышек. Наконец поравнялся с чередой кирпичных арок, отдаленно напоминавших виадук. Ворота в каждой вели в ремонтный цех, гараж или склад. Брок остановил свой выбор на воротах с цифрой 8 и прикрепленном к ним куске фанеры с обнадеживающей надписью: «УЕХАЛ В ИСПАНИЮ. ПОШЛИ ВСЕ НА ХЕР». Нажал на кнопку звонка, на вопрос, кто пожаловал, ответил, что он брат Альфа и пришел справиться насчет «Астон-Мартина». В воротах открылась дверца, Брок попал на склад, заваленный автомобильными агрегатами, старыми печами, номерными знаками. По скрипучей деревянной лестнице поднялся к новенькой стальной двери, которую, дабы она не выделялась на фоне обшарпанного интерьера, предусмотрительно разукрасили граффити. Там он постоял, дожидаясь, пока затемнится «глазок». После того как это произошло, дверь открыл худющий мужчина в синих джинсах, ботинках на толстой ребристой подошве, рубашке в клетку и с наплечной кожаной кобурой, из которой торчала обернутая липким пластырем, словно где-то порезалась, рукоятка автоматического пистолета «смит-вессон» калибра 9 мм. Брок переступил порог, дверь захлопнулась.
  – Как он себя ведет, мистер Мейс? – полюбопытствовал Брок. В голосе чувствовалось нервное напряжение.
  – Все зависит от того, что вас интересует, сэр, – тихим голосом ответил Мейс. – Читает, когда может сосредоточиться. Играет в шахматы, это кстати. В остальное время решает кроссворды, самые сложные.
  – По-прежнему испуган?
  – До потери пульсации, сэр.
  Брок двинулся по коридору, миновал крохотную кухню, комнатку с двумя койками, ванную и лицом к лицу столкнулся со вторым мужчиной, коренастым, с длинными волосами, забранными в хвост на затылке. У него кобура была парусиновая и висела на шее, как детский слюнявчик.
  – Все хорошо, мистер Картер?
  – Очень хорошо, благодарю вас, сэр. Только что сыграли партию в вист.
  – Кто выиграл?
  – Плутон, сэр. Он жульничает.
  Мейс и Картер – на время проведения операции, потому что Айден Белл своей властью назвал их по фамилиям археологов, нашедших могилу Тутанхамона. А Плутон получил свою кличку в честь правителя подземного царства. Толкнув деревянную дверь, Брок вошел в длинную, чердачную комнату с окнами под крышей, забранными металлическими решетками. У печки стояли два кресла, обитые рубчатым плисом, между ними – ящик, на котором лежали газеты и игральные карты. Одно кресло пустовало, во втором сидел достопочтенный Ранулф, для простоты – Рэнди Массингхэм, он же Плутон, не в столь уж далеком прошлом сотрудник Форин оффис и других уважаемых учреждений, одетый в синий на «молнии» кардиган из магазина «Маркс энд Спенсер», а привычные кожаные туфли заменивший оранжевыми шлепанцами, отделанными полосками искусственной замши. Он было подался вперед, схватившись за подлокотники, но, увидев Брока, расслабился и откинулся на спинку кресла, заложив руки под голову и скрестив ноги на ящике, чтобы продемонстрировать полное отсутствие волнения, тревоги и тем паче страха.
  – Опять дядюшка Нэт, – промурлыкал он. – Послушайте, вы принесли мне освобождение от тюремной повинности? Если нет, не тратьте понапрасну своего времени.
  Брок всем своим видом показывал, что находит вопрос весьма забавным.
  – Будьте благоразумны, сэр. В душе мы оба государственные служащие. Когда министры подписывали сертификат о неприкосновенности в уик-энды? Если я проявлю большую активность, на меня начнут злиться. Кто такой доктор Мирски? – спросил он, исходя из принципа, что лучшими вопросами для следователя являются те, на которые он уже знает ответ.
  – Никогда о нем не слышал, – надувшись, ответил Массингхэм. – И мне нужна более приличная одежда из моего дома. Я могу дать вам ключ. Уильям за городом. Останется там, пока я не скажу. Только не приходите по вторникам и четвергам, когда миссис Амброуз прибирается по дому.
  Брок покачал головой:
  – Боюсь, это абсолютно невозможно, сэр, в сложившейся ситуации. Они могут наблюдать за домом. И меньше всего мне хотелось бы привести их за собой сюда, увольте. – То была маленькая ложь. В панике Массингхэм сдался на милость Службы так быстро, что не успел прихватить с собой какие-либо вещи. Брок, зная, что его подопечный питает слабость к красивой одежде, воспользовался возможностью одеть его в бесформенный кардиган и шерстяные брюки с резинкой на талии. – Перейдем к делу, сэр, – Брок сел, раскрыл записную книжку, достал ручку Лайлы. – Маленькая птичка чирикнула мне на ухо, что в прошлом ноябре вы и вышеупомянутый доктор Мирски играли в шахматы в «Соловьях».
  – Ваша птичка вам солгала, – отрезал Массингхэм.
  – При этом обменивались фривольными шутками, вы и доктор Мирски, как мне сказали. Он же не вашей ориентации, не так ли?
  – Никогда не встречался с ним, никогда не слышал о нем, никогда не играл с ним в шахматы. И он не моей ориентации, раз уж вы спросили. Он совсем другой, – ответил Массингхэм. Подхватил с ящика последний номер «Спектейтора», развернул журнал, сдедал вид, что читает. – И мне здесь очень нравится. Парни – просто душки, еда – пальчики оближешь, район – прекрасный. Я даже думаю, а не купить ли мне этот дом.
  – Видите ли, сэр, главная проблема предоставления неприкосновенности заключается в том, – пока еще дружелюбным тоном объяснял Брок, – что министр и его окружение должны знать, от чего они предоставляют человеку неприкосновенность, и в этом зарыта собака.
  – Я уже слышал эту проповедь.
  – Тогда, если я ее повторю, вы, возможно, будете знать слова наизусть. Нет никакого смысла, и вы, безусловно, это понимаете, снимать телефонную трубку и звонить какому-нибудь высокопоставленному лицу, которого вы знаете в Форин оффис или где-то еще, и говорить: «Рэнди Массингхэм хотел бы обменять некую важную информацию на гарантии неприкосновенности, так что, старина, дайте нам отмашку». Отмашки не будет, ни сразу, ни потом. Мои начальники – крючкотворы. «Неприкосновенность от чего? – спросят они себя. – Мистер Массингхэм роет тоннель в хранилища Банка Англии или растлевает несовершеннолетних школьниц? Он в одной лиге с Вельзевулом? Если так, мы бы предпочли, чтобы он обратился к кому-то еще». Но когда я задаю этот вопрос вам, получается, что я понапрасну сотрясаю воздух. Пока вы, откровенно говоря, не сказали нам ничего путного. Мы будем защищать вас, если вам того хочется. Мы счастливы тем, что можем защищать вас. Условия, возможно, не самые лучшие, но защита вам гарантирована. Однако, если вы будете упорствовать, мои начальники не только не проявят милосердия, но предложат предъявить вам обвинение в действиях, препятствующих свершению правосудия.
  Картер принес чай.
  – Мистер Массингхэм звонил сегодня в офис, мистер Картер?
  – В семнадцать сорок пять, сэр.
  – Откуда?
  – Из Нью-Йорка.
  – Кто был с ним?
  – Я и Мейс, сэр.
  – Как он себя вел?
  Массингхэм отбросил еженедельник.
  – Как чертов барашек. Делал все, что от меня требовалось, и по высшему разряду, не так ли, Картер? Признайте.
  – Голос звучал убедительно, сэр. Манера у него, конечно, слишком уж панибратская, но таков он всегда.
  – Если вы мне не верите, прослушайте запись. Я в Нью-Йорке, погода как в раю, я улетел в Америку, чтобы вдохнуть новую надежду в души и сердца наших пугливых инвесторов с Уолл-стрит, а потом собираюсь проделать то же самое в Торонто, и есть ли какие-то новости о нашем бедном странствующем Тайгере? Ответ – нет, между всхлипываний. Так, Картер?
  – Я бы сказал, что описание достаточно точное, сэр.
  – С кем он говорил?
  – С Анджелой, своей секретршей.
  – Ты полагаешь, она это проглотила?
  – Она всегда это проглатывает, – пробурчал Массингхэм.
  Картер отбыл с каменным лицом.
  – О, дорогой, я кажусь ему слишком уж голубым?
  – Видите ли, мистер Картер – человек глубоко верующий, постоянно ходит в церковь. Трепетно относится к клубам для мальчиков и футбольным командам.
  Массингхэм огорчился:
  – О господи. Черт побери! Нельзя быть таким вульгарным. Пожалуйста, передайте ему, что я искренне извиняюсь.
  Брок вернулся к записной книжке, добродушно покачивая седой головой, словно добрый папаша из сказки.
  – Итак, сэр, позвольте мне, пожалуйста, вновь спросить вас об этих очень угрожающих телефонных звонках.
  – Я рассказал вам все, что знаю.
  – Да, конечно, но у нас возникли определенные трудности. Видите ли, мы никак не можем определить, откуда же вам звонили. Когда к нам обращаются с просьбой о защите, мы обязаны определить источник опасности. Подобная ситуация у меня ассоциируется с весами. На одной чашке – опасность, на другой – убедительные доказательства вашего желания сотрудничать с властями после предоставления вам неприкосновенности. Как я вспоминаю, у вас сложилось твердое ощущение, это следует из ваших показаний моим сотрудникам, что звонили из другой страны.
  – Да, я обратил внимание на звуковой фон. Трамваи, все такое.
  – И вы до сих пор не можете понять, кто звонил. Вы думали об этом день и ночь, но по-прежнему пребываете в неведении.
  – Если бы я понял, кто звонил, то сказал бы вам, Нэт.
  – Хотелось бы так думать, сэр. Итак, вам с короткими интервалами позвонили четыре раза. Один и тот же голос произносил одни и те же слова. И звонили не из Англии.
  – Да, фон… атмосферные помехи… не менялись. Это трудно объяснить.
  – Звонил, часом, не доктор Мирски?
  – Может, и он. Если говорил через носовой платок, или как там они изменяют голос.
  – Хобэн? – Называя фамилии и имена, Брок чутко следил за реакцией своего подопечного.
  – Не хватало американского акцента. И Аликс говорит так, словно ему час тому назад оперировали нос.
  – Шалва? Михаил? А может, сам Евгений?
  – Английский слишком хорош.
  – И старик, полагаю, говорил бы с вами на русском. Хотя в этом случае слова, возможно, не прозвучали бы столь угрожающе. – Он процитировал записанное в книжке: – «В списке вы следующий, мистер Массингхэм. Вам от нас не спрятаться. Мы сможем взорвать ваш дом или пристрелить вас, когда захотим». Больше ничего не вспоминается?
  – Их произносили с другой интонацией. У вас они звучат нелепо, как со сцены. По телефону они меня до смерти напугали.
  – Очень жаль, что этот загадочный человек не позвонил вновь после того, как вы обратились к нам и мы начали прослушивать ваш телефон, – смиренно вздохнул Брок. – Четыре звонка за столько же часов, а стоило вам обратиться к нам, как отрезало. Поневоле задумаешься, а вдруг ему известно больше, чем нам хотелось бы.
  – Ему известно многое, это все, что я знаю.
  – Конечно, конечно, сэр. Между прочим, каким паспортом воспользовался Тайгер?
  – Полагаю, английским. Вы меня уже спрашивали.
  – Как бывший сотрудник министерства иностранных дел, вы, безусловно, знаете, что в этой стране помощь в приобретении или изготовлении поддельного или подправленного паспорта любой страны является уголовно наказуемым преступлением?
  – Разумеется, знаю.
  – В таком случае, если я смогу продемонстрировать достопочтенному мистеру Ранулфу Массингхэму, что он, находясь в здравом уме и полностью отдавая себе отчет в своих действиях, передал другому человеку поддельный паспорт вместе с похищенным свидетельством о рождении, вы, вполне возможно, смените это во всех отношениях прекрасное жилище на тюремную камеру.
  Массингхэм выпрямился, пальцами правой руки помял нижнюю губу. Взгляд ушел внутрь, лицо стало предельно сосредоточенным, словно он обдумывал ход, способный решить судьбу шахматной партии.
  – Вы не можете посадить меня в тюрьму. Не можете и арестовать меня.
  – Почему?
  – Потому что раскроете операцию. А вам хочется как можно дольше оставаться в тени. Такова ваша обычная практика.
  Внутренне Брока не могла порадовать столь точная оценка ситуации. Внешне он продолжал лучиться дружелюбием и добропорядочностью.
  – Вы совершенно правы, сэр. В моих интересах уберечь вас от беды. Но я не могу лгать начальству, и вы не должны лгать мне. Поэтому будьте любезны без дальнейших проволочек сказать, на чье имя выдан поддельный паспорт, которым вы снабдили мистера Тайгера Сингла.
  – Смарта. Томми Смарта. Чтобы инициалы остались прежними, ТС. Как на его запонках.
  – А теперь давайте вернемся к нашему доброму доктору Мирски, – предложил Брок, скрыв победу под маской загруженного делами бюрократа, и высидел еще двадцать минут, прежде чем ретировался за дверь, чтобы сообщить новости своей команде.
  Но с Тэнби он поделился и своими тревогами.
  – Он слишком многое от меня скрывает, Тэнби. Все, что я от него слышу, – мелочовка.
  * * *
  Группа наблюдения доложила, что объект дома, в одиночестве. Телефонные операторы уточнили, что объект дважды отказался от приглашения на ужин, первый раз сославшись на игру в бридж, которую нельзя пропустить, второй – на более раннее приглашение. Часы показывали десять вечера. Капли прямого теплого дождя танцевали на мостовой. На Парк-Лейн Тэнби привез его в своем кебе. Радом с ним на заднем сиденье Агги рассказывала о том, какая вкусная в Глазго китайская лапша.
  – Если ты устал, мы можем подождать до завтра, – голосу Брока недоставало убедительности.
  – Я в порядке, – ответил Оливер, верный оловянный солдатик.
  К. Олтремон, прочитал он, изучая подсвеченные таблички с фамилиями у кнопок звонков, ладонью прикрыв глаза от дождя. Квартира 18. Он нажал кнопку, вспыхнул свет, в динамике что-то прокудахтало.
  – Это я, – признался он яркому лучу. – Оливер. Подумал вот, не угостишь ли кофе. Долго я тебя не задержу.
  Металлический голос прорвался сквозь треск помех:
  – Господи. Это действительно ты. Я жму на кнопку, ты толкаешь дверь. Готов?
  Но дверь он толкнул слишком рано, поэтому ему пришлось подождать и толкнуть вновь. В просторном холле двое охранников в серых костюмах несли службу за белоснежным столом. Младшего, как следовало из таблички на нагрудном кармане, звали Мэтти. Того, что постарше, он читал «Мейл он санди», – Джошуа. – Средний лифт, – указал Мэтти Оливеру. – И ничего не трогайте, мы все сделаем сами.
  Кабина лифта пошла вверх, Мэтти остался в холле. На восьмом этаже дверь открылась, она уже ждала его, вечно тридцатилетняя, в вываренных джинсах и кремовой шелковой рубашке Тайгера с завернутыми по локоть рукавами. На запястьях позвякивали золотые браслеты. Она шагнула вперед, прижалась к нему всем телом, так она встречала всех своих мужчин, грудь – к груди, бедро – к бедру, только с Оливером, из-за его роста, соответствующие части тела не совпали, как ей того хотелось. Длинные, только что расчесанные волосы Катрины пахли ванной.
  – Оливер, как это ужасно! Бедный Альфи… и остальное… Куда уехал Тайгер?
  – Я думал, ты мне скажешь, Кэт.
  – И где тебя носило? Я думала, он отправился на твои поиски. – Она оттолкнула Оливера, чтобы получше разглядеть. Он заметил, что морщинок прибавилось, а вот шаловливая улыбка осталась прежней, хотя, чтобы держать ее, требовалось больше усилий. Расчетливый взгляд, сладкий голосок. – Ты стал более ответственным, дорогой? – спросила она, оценив увиденное.
  – Да нет. Думаю, что нет. – Глупый смешок.
  – Но ты стал другим. Мне нравится. Собственно, ты всегда мне нравился, не так ли?
  Он последовал за ней в гостиную. Все как прежде. Культовые скульптуры, картины, антикварная мебель, восточный колорит. Собственность фонда, зарегистрированного в Лихтенштейне. «Я подготовил контракт, Уинзер его выправил, фонд принадлежал Кэт, обычная схема».
  – Не хочешь ли выпить, дорогой?
  – С удовольствием.
  – Я тоже.
  Из бара-холодильника, замаскированного под испанский дорожный сундук, она достала серебряный кувшин с сухим мартини, один замороженный стакан наполнила до краев, второй – наполовину. Загорелые руки, каждый февраль Кэт летает в Нассау. В пальцах никакой дрожи.
  – Мужская доза. – Полный стакан она протянула ему, женскую дозу оставила себе.
  Он глотнул мартини, и его повело. Он бы опьянел, даже если бы она угостила его томатным соком. Второй глоток, и все пришло в норму.
  – С бизнесом порядок? – спросил он.
  – Полный порядок, дорогой. В прошлом году мы показали такую прибыль, что Тайгер учинил жуткий скандал. – Она устроилась на бедуинском седле. Он – у ее ног на стопке длинношерстых подушек. На ее голых ногах крохотные ноготки алели пятнышками крови. – Рассказывай, дорогой. Не упускай никаких деталей, даже самых отвратительных.
  Он лгал, но с Катриной ложь давалась на удивление легко. О случившемся он узнал в Гонконге. Оливер следовал легенде, предложенной Броком. Пэм Хосли факсом сообщила, что Уинзер убит, Тайгер «покинул свой стол, чтобы заняться срочными делами», намекая на то, что Оливеру пора возвращаться в Лондон. Он прилетел в Гатуик, на такси приехал на Керзон-стрит, разбудил Гупту, помчался в «Соловьи», чтобы повидаться с Надей.
  – Как там она? – спросила Катрина с той особой заботой, какую проявляют любовницы к женам любовников.
  – Выглядит очень неплохо, благодарю, – помявшись, ответил Оливер. – Что удивительно. Да. Очень взбалмошная.
  Пока он говорил, ее взгляд не отрывался от его лица.
  – Дорогой, ты же не обращался к нашим ребятам в синем, не так ли?
  – вкрадчиво спросила она, как игрок в бридж, пытающийся по выражению лица догадаться, а какие карты у соперника.
  – К кому именно? – вопросом ответил Оливер, уже всматриваясь в нее.
  – Я подумала, что ты мог бы позвонить нашему дорогому Бернарду. Или ты с ним не на дружеской ноге?
  – А ты?
  – Мы с ним не так дружны, как ему хотелось бы, слава богу. Мои девушки стараются его избегать. Он предложил Анджеле пять «штук», чтобы она поехала с ним на его виллу под жарким солнышком. Анджела ответила, что она не такая. «С каких это пор?» – потом спросила я ее.
  – Я ни с кем не говорил. На фирме изо всех сил стараются скрыть исчезновение Тайгера. Они в ужасе от того, что может случиться, если об этом станет известно.
  – Так почему ты пришел ко мне, дорогой? Он пожал плечами. Ее взгляд по-прежнему не отрывался от его лица.
  – Подумал, что узнаю обо всем от самого близкого ему человека.
  – То есть от меня. – Она ткнула его пальчиком в бок. – А может, ты обратился не по адресу?
  – Ближе тебя у него никого нет, не так ли? – Он чуть отодвинулся.
  – За исключением тебя, дорогой.
  – Плюс ты – первая, к кому он пришел, услышав об убийстве Альфи.
  – Неужели?
  – Если верить Гупте, то да.
  – А куда он поехал потом?
  – К Наде. Она, во всяком случае, так сказала. Я полагаю, она ничего не придумала. Какой смысл?
  – А после Нади? К кому он поехал потом? К какой-нибудь подружке, о которой я ничего не знаю?
  – Я подумал, что он мог вернуться сюда.
  – Дорогой, с какой стати?
  – Видишь ли, он не силен в решении бытовых вопросов. Особенно если хотел улететь в другую страну. Честно говоря, я думал, что он взял тебя с собой.
  Она закурила, удивив его. Чем еще она тут занималась в отсутствие Тайгера?
  – Я спала, – она закрыла глаза, выпустила струю дыма, – прикрытая только моей скромностью. В «Колыбели» выдалась безумная ночь. Кто-то привел арабского принца, и тот воспылал страстью к Воуре. Ты помнишь Воуру… – Вновь тычок пальцем ноги в бок. – Роскошная блондинка, грудь – мечта, бесконечные ноги. Она вот тебя помнит, дорогой… как и я. Ахмед хотел увезти ее в Париж на своем самолете, но бойфренд Воуры только что вышел из тюрьмы, и она не решилась. Со всей этой суетой я попала сюда под утро, в начале пятого, отключила телефон, приняла снотворное и отрубилась. А открыв глаза, увидела, что уже время ленча, а надо мной стоит Тайгер в этом ужасном коричневом пальто и говорит: «Они отстрелили Уинзеру голову».
  – Отстрелили Уинзеру голову? Как Тайгер об этом узнал?
  – Ума не приложу, дорогой. Возможно, оборот речи. Мне, конечно, учитывая, что я сама была никакая, только этого и не хватало. «Кто мог застрелить Уинзера? – простонала я. – Кто эти „они“? Откуда ты знаешь, что это не ревнивый муж?» Нет, ответил он, это заговор, и они все заодно, Хобэн, Евгений, Мирски и их прихлебатели. Он сказал, что не смог найти наверху обувной щетки. Ты знаешь, каким он становится, когда впадает в панику. Он готов умереть, но только в начищенных туфлях. – Оливер, который представить себе не мог паникующего отца, предпочел согласно кивнуть. – Потом ему потребовалась мелочь для телефона-автомата. Он лепетал что-то бессвязное, и сначала я подумала, что он хочет, чтобы я поменяла свой номер телефона. «Нет, нет, деньги, – он замотал головой. – Монеты по фунту, по пятьдесят пенсов». – «Что ты мелешь? – ответила я. – Ты же оплачиваешь мои телефонные счета. Снимай трубку и звони». Мой телефон его не устроил. Он мог позвонить только с телефона-автомата. Все остальные номера прослушивались его врагами. «Найди Рэнди», – предложила я.
  Рэнди он искать не хотел. Только монеты. «Позвони Бернарду, – осенило меня. – Если у тебя неприятности, Бернард поможет». – «Нет, отсюда звонить не могу», – последовал ответ. «Но, дорогой, Бернард – полиция, – я все пыталась урезонить его. – Полиция полицию не прослушивает». Он лишь покачал головой. Сказал, что я ничего не понимаю, потому что в отличие от него не представляю себе ситуации в целом.
  – Бедняжка, – пожалел ее Оливер, все еще пытаясь свыкнуться с мыслью, что Тайгер может лепетать что-то бессвязное.
  – Разумеется, мы не смогли найти эту чертову мелочь. Откуда? Мелочь для парковок я держу в автомобиле. Автомобиль стоял в подвале. Честное слово, в тот момент я подумала, что твой глубоко уважаемый папа тронулся умом… Что с тобой, дорогой? Ты так побледнел, словно съел что-то несвежее.
  Но Оливер ничего не ел. Просто пытался выстроить последовательность событий, и у него не выходило ничего путного. По его расчетам получалось, что прошло максимум двадцать минут после того, как Тайгер получил письмо Евгения с требованием выплаты двухсот миллионов фунтов. Однако, по словам Гупты, Тайгер, покидая Керзон-стрит, полностью сохранял контроль над собой. Вот Оливер и гадал, какое событие, случившееся в промежутке между уходом из офиса и появлением в квартире Кэт, привело к тому, что Тайгер запаниковал и начал лепетать что-то бессвязное.
  – В общем, мы кружили по квартире минут десять, я – в наброшенном на голое тело кимоно, искали мелочь. Мне даже захотелось вернуться в мою однокомнатную квартирку, где около кровати у меня всегда стояла жестянка с десятипенсовиками для газового счетчика. Нашли два фунта. Этого явно не хватало для международного звонка. Но, разумеется, он не говорил, что ему надо звонить в другую страну, во всяком случае, пока мы не перестали искать монеты. «Ради бога, – сказала я ему, – попроси Мэтти сходить к газетному киоску, пусть купит тебе телефонные карты». Его это не устроило. Он никому не доверял. Заявил, что купит их сам. И ушел, ни разу не назвав меня мамой. Мне потребовался не один час, чтобы снова заснуть и увидеть тебя во сне. – Она глубоко затянулась, вздохнула. – И все это твоя вина, чтоб ты знал, не только Мирски и Борджа. Мы все в сговоре против него, мы все его предали, но твое предательство самое ужасное. Я даже заревновала. Это правда?
  – Как же мне это удалось?
  – Бог знает, дорогой. Он сказал, ты оставил следы, он прошел по ним к источнику и выяснил, что этот источник – ты. Впервые я услышала, что у следов есть источник, но так он сказал.
  – Он не сказал, кому хотел позвонить?
  – Разумеется, нет, дорогой. Мне же нельзя доверять, ты понимаешь. Он размахивал своим файлофаксом, то есть нужного номера не помнил.
  – Но хотел звонить в другую страну.
  – Так он сказал.
  «Время ленча», – вспомнил Оливер.
  – А где находится ближайший газетный киоск?
  – Выйдешь из подъезда, повернешь направо, пройдешь пятьдесят ярдов и наткнешься на него. Ты у нас стал Эркюлем Пуаро, дорогой? Он назвал тебя Искариотом. Я думаю, ты слишком глубоко копаешь, – добавила она.
  – Я лишь хочу понять, что к чему, – ответил он. Вырисовывалась картина, которая не укладывалась у него в голове: Тайгер, доведенный до безумия, охваченный безрассудным страхом, в коричневом пальто реглан и начищенных туфлях, сжавшись в комок, кому-то звонит из телефонной будки, тогда как его любовница пытается заснуть. – На Рождество у него была крупная разборка. Какие-то люди пытались взвалить на него вину за какие-то неудачи. Он полетел в Цюрих и поставил их на место. Тебе это ни о чем не говорит?
  Она зевнула.
  – Смутно. Он собирался уволить Рэнди. Но он постоянно собирается уволить Рэнди. Они все преступники. Включая Мирски.
  – Евгений тоже?
  – Евгений шарахается из стороны в сторону. Легко поддается влиянию.
  – И кто на него влияет?
  – Бог знает, дорогой. Ты что-то забываешь про стакан.
  Он отпил мартини. Катрина курила и, наблюдая за ним, задумчиво массировала одну ногу другой.
  – Ты – единственный, кто ускользнул от него, не так ли, несносный мальчишка? Он никогда не говорит о тебе, ты это знаешь? Только когда возбужден. Ну, не в смысле возбужден, такое случается только по високосным годам. Поначалу ты учился, потом перенимал методы зарубежного бизнеса, потом снова учился. Он все еще гордится тобой по-своему. Просто думает, что ты предатель и дерьмо.
  – Он, возможно, объявится через несколько дней, – заметил Оливер.
  – О, если он один, то обязательно прибежит. Он терпеть не может собственной компании, поэтому я и упомянула о подружке. Он уже не получает от меня всего того, что ему нужно. Да и я от него, откровенно говоря. Возможно, ему надо поменять лошадей. Отчасти причина в его возрасте. Отчасти – в моем, если не кривить душой… – Ее пальчик вновь ткнул Оливера, уже ближе к промежности. – У тебя есть подружка, дорогой? Которая знает, как свести тебя с ума?
  – На данный момент я как бы между двумя стульями.
  – Эта милая Нина как-то приходила ко мне в «Колыбель». Не могла понять, почему ты сказал Тайгеру, что собираешься жениться на ней, а ее оставил в неведении.
  – Да, пожалуй, напрасно.
  – Передо мной извиняться не надо. Что тебе в ней не понравилось? Не проявляла активности в постели? Тело-то у нее отменное. Грудь, попка, все при ней. Я даже пожалела, что я не мужчина.
  Оливер отодвинулся от нее.
  – Надя говорит, Мирски часто здесь бывает, – он сменил тему. – Заезжает в «Соловьи», играет в шахматы с Рэнди.
  «Узнай как можно больше о Мирски», –наказывал Брок.
  – Он играет не только в шахматы, дорогой. Сыграл бы и со мной, если б ему представилось хоть полшанса. Просто бы изнасиловал. Он еще хуже, чем Бернард. Между прочим, звать его Мирски не разрешалось. Паспорт у него был на другую фамилию. Меня это не удивляло.
  – И как же вы его звали?
  – Доктор Мюнстер из Праги. Тот еще доктор. Я его личный секретарь, на случай, если ты этого не знаешь. Доктору Мюнстеру нужен вертолет, чтобы побыстрее попасть в «Соловьи»? Старушка Кэт его найдет. Доктор Мюнстер решил остановиться в президентском номере в «Гранд-Риц-Палас»? Старушка Кэт его забронирует. Доктору Мюнстеру нужны три шлюхи и слепой скрипач? Кэт справится и с ролью сутенера. Насколько я понимаю, он подкатывался и к Снежной Королеве.
  – По твоим словам, Тайгер говорил, что Мирски участвовал в заговоре против него.
  – В этом месяце, дорогой. А в прошлом он был архангелом Гавриилом. А потом – бах, Мирски присоединился к плохишам, а Евгений, старый дурак, прислушался к этому сладкоголосому поляку, подонку Рэнди и, насколько я понимаю, к тебе. Где ты обосновался, дорогой?
  – В Сингапуре.
  – Я про сегодня.
  – В Камдене. У приятеля по юридической школе.
  – Приятель мужского пола?
  – Да.
  – Может, зря? Если ты не такой, как Рэнди, но я в этом очень сомневаюсь. – Он хотел рассмеяться, но поймал ее потемневший от страсти взгляд. – У меня есть свободная кровать. Большая и удобная. Удовлетворение гарантируется.
  Оливер обдумал предложение и решил, что оно его не удивило.
  – Знаешь, я только должен заглянуть в его квартиру, – виновато улыбнулся он, словно одно мешало другому. – Посмотреть, не осталось ли там каких-либо бумаг. Пока этого не сделал кто-то еще.
  – Ты можешь заглянуть в его квартиру, а потом вернуться в мою.
  – Только у меня нет ключей, – улыбнулся он.
  В кабине лифта они стояли бок о бок. Ключи на кольце из сплетенных слоновьих волос она держала в руке. Взяла его руку, положила ключи на ладонь, сложила над ними его пальцы. Потом притянула Оливера к себе и поцеловала, продолжала целовать и тереться об него всем телом, пока он не обнял ее. Ее груди свободно перекатывались под рубашкой Тайгера. Она ласкала его язык своим, тогда как рука поглаживала растущий бугор на брюках. Она вновь взяла его за руку, разжала пальцы, выбрала ключ, который они вместе вставили в замочную скважину и повернули. Потом вставили второй ключ. Лифт поднялся и остановился, двери открылись в ярко освещенный коридор на крыше, похожий на стоящий на запасных путях спальный вагон. По одну его сторону темнели трубы, по другую – сверкали огни Лондона. Из связки она выбрала еще два ключа, один медный, с длинной ножкой, вновь поцеловала Оливера, а потом подтолкнула к двери из красного дерева, в которую упирался коридор.
  – Поторопись, – прошептала она. – Обещаешь?
  Он подождал, пока кабина ушла вниз, потом нажал на кнопку вызова и подождал, пока она поднимется пустой. Снял кроссовку и сунул между дверьми, чтобы кабина никуда не уехала. Он знал, что из трех лифтов только один обслуживал пентхауз, а потому в столь поздний час лишь у Катрины, Тайгер не в счет, могло возникнуть желание все-таки составить ему компанию. В одной кроссовке, с ключами в руке он заковылял по коридору. Замки легко открылись, дверь подалась, и он очутился в доме джентльмена восемнадцатого века, пусть и построенном пятнадцать лет тому назад на крыше. Оливер никогда здесь не спал, не смеялся, не принимал душ, не занимался любовью, не играл. Иногда, обуреваемый одиночеством, Тайгер по вечерам приглашал его сюда, и они смотрели глупые телепередачи, налегая на спиртное. Еще он помнил, как Тайгер рвал и метал, когда городские власти не разрешили ему оборудовать на крыше вертолетную площадку. Помнил и летние вечеринки, устраиваемые Катриной для друзей, которых не было у Тайгера.
  «Оливер! Нина, сюда, пожалуйста! Оливер, расскажи еще раз анекдот о скорпионе, который хотел переправиться через Нил. Но только медленно. Его высочество желает все записать…»
  «Оливер! Удели мне минутку, дорогой мальчик, позволь оторвать от твоей очаровательной спутницы! Еще раз расскажи его светлости о юридической основе проекта, который ты так красноречиво представлял нам этим утром. Поскольку разговор неофициальный, ты, возможно, захочешь воспользоваться более доходчивой терминологией…»
  Он стоял в холле, низ живота сладко ныл от прикосновений Катрины. Он двинулся дальше, по-прежнему охваченный страстью. Все плыло перед глазами, он не знал, куда идти, и виной тому была Кэт. Он обогнул угол, миновал гостиную, бильярдную, кабинет. Вернулся в холл, порылся в карманах пальто и плащей в поисках так любимых Броком клочков бумаги. Увидел у телефона раскрытый блокнот с несколькими строчками, написанными почерком Тайгера. Все еще изнывая от страсти к Катрине, сунул блокнот в карман. В одной из комнат он что-то заметил, только не помнил, в какой. Добрел до гостиной, ожидая озарения, пытаясь стряхнуть воспоминания о груди Катрин, уютно устроившейся в его ладони, о ее лобке, трущемся о бедро. «Не в этой комнате», – подумал он, проведя руками по волосам в надежде разогнать туман, затянувший мозг. И, уже выходя в бильярдную, краем глазом ухватил кожаную корзинку для мусора между креслом для чтения и журнальным столиком, понял, что видел ее и раньше, только не придал значения содержимому корзинки, желтому бумажному пакету с мягкой подложкой. Взгляд Оливера поднялся к приоткрытым дверцам шкафа. За ними, друг над другом, стояли телевизор, видеомагнитофон, музыкальный центр. Подходя ближе, он увидел подмигивающий зеленый огонек видеомагнитофона. На нем лежал белый футляр от видеокассеты. Пустой. Голова Оливера очистилась от тумана. Похоть, пусть и временно, сошла на нет. Он сразу все понял, хотя на торце футляра не было слова «ЗАЛОГ» и стрелочки, указывающей на зеленый огонек включенного в сеть видеомагнитофона. «Залог тому будет доставлен Вам отдельно почтовым отправлением». Зазвонил телефон.
  Звонят Тайгеру.
  Мирски, который называет себя Мюнстером.
  Катрина, чтобы сказать, что хочет подняться наверх, но лифт не работает.
  Лысый Бернард, чтобы предложить свои услуги.
  Охранники, чтобы сказать, что они уже поднимаются.
  Брок, чтобы сообщить, что его раскрыли.
  Телефон все звонил, но Оливер не снял трубку. Не было и автоответчика. Он нажал клавишу «EJECT» на передней панели видеомагнитофона, вытащил вылезшую из его чрева кассету, положил в белый футляр, последний сунул в желтый конверт с мягкой подложкой. «Мистеру Тайгеру Синглу», – значилось на наклейке. Ниже: «ЛИЧНО». Ни адреса отправителя, ни наклейки с названием курьерской службы. Вернувшись в холл, Оливер вздрогнул, увидев собственную фотографию в парике и мантии барристера. Сдернул с вешалки кожаный пиджак и набросил на плечо, прикрыв зажатый под мышкой пакет. Вытащил кроссовку, надел ее, вошел в лифт и после короткого колебания нажал кнопку первого этажа. Кабина величественно двинулась вниз. На десятом этаже Оливер забился в угол, чтобы Катрина не увидела его в окошечко, когда он проезжал мимо восьмого этажа. Мысленным взором увидел обнаженную Кэт, раскинувшую руки и ноги на кровати, которую она делила с Тайгером. В холле Мэтти читал «Мейл он санди», позаимствованную у Джошуа.
  – Вас не затруднит отдать эти ключи миссис Олтремон? – Оливер протянул Мэтти связку.
  – Конечно, приятель, – ответил Мэтти, не отрываясь от газеты.
  Выйдя из подъезда, Оливер повернул направо. Как и говорила Кэт , киоск «Газеты и сигареты от Мухаммеда. 24 часа» оказался ярдах в пятидесяти от дома. Рядом с ним краснели три телефонные будки. Позади раздался автомобильный гудок. Оливер обернулся, опасаясь, что Катрина преследует его на «Порше», принадлежащем «Хауз оф Сингл». Но увидел Агги, которая махала ему рукой, сидя за рулем зеленого «Мини».
  – Абердин, – выдохнул он, плюхнувшись на пассажирское сиденье. – И побыстрее.
  * * *
  Гостиная дома в Камдене запахом сандвичей и ушедших людей напоминала зал кинотеатра по окончании сеанса. Брок и Оливер сидели на продавленном диване. Брок не настаивал на присутствии Оливера, но тот уйти не пожелал. По экрану побежали черно-белые цифры. «Это порнофильм, – подумал Оливер, вспомнив прикосновения рук и тела Кэт. – Именно этого мне сейчас и не хватает». А потом увидел Альфреда Уинзера, на коленях, с руками за спиной, схваченными в запястьях наручниками, и ангела смерти, в маске и белом плаще, приставляющего ствол поблескивающего в лучах солнца автоматического пистолета к голове несчастного. Услышал отвратительный голос Хобэна, объясняющего Альфи, по каким причинам тому сейчас разнесут голову. А думать Оливер мог только о Тайгере в коричневом пальто реглан, увидевшем и услышавшем все это, прежде чем спуститься на восьмой этаж в квартиру Кэт. В кухне остальные члены команды пили чай и слушали бубнящий голос Хобэна. Мужчины держались вместе, Агги сидела чуть в стороне, закрыв глаза, прижимая к зубам костяшки больших пальцев, вспоминая, как с помощью травинок она имитировала крики птиц, чтобы еще больше расположить к себе Заха.
  * * *
  Брок только порадовался тому, что Массингхэма в полночь вытряхнули из постели. Стоя в крошечной прихожей, он с чувством глубокого удовлетворения слушал возмущенные крики Массингхэма, которого пошли будить Картер и Мейс. Когда его вывели из спальни, он напоминал приговоренного к публичному осмеянию: бесформенный халат, шлепанцы, полосатая пижама, круглые, полные мольбы глаза, по тюремщику с каждой стороны. «Так тебе и надо», – подумал Брок, прежде чем скрыть свои чувства за маской бесстрастного бюрократа.
  – Прошу извинить за вторжение, сэр. Но я получил сведения, которыми хочу поделиться с вами. Мистер Мейс, принесите, пожалуйста, диктофон. Министр захочет лично прослушать эту запись.
  Массингхэм превратился в статую. Картер отступил от него на шаг. Мейс отправился на поиски диктофона.
  – Пригласите моего адвоката, – выпалил Массингхэм. – Я больше не скажу ни слова, не получив письменных гарантий.
  – О гарантиях поговорим чуть позже.
  Брок распахнул дверь в комнату, где они недавно беседовали. Массингхэм двинулся первым, более не удостаивая Брока своим вниманием. Сел в привычное кресло. Мейс принес диктофон, включил.
  – Если вы привлекли к ответственности Уильяма… – начал Массингхэм.
  – Я не привлекал. Никто не привлекал. Я хочу поговорить с вами об опасности. Вы помните о том, что вам грозит опасность?
  – Естественно, помню.
  – Это очень хорошо, потому что секретариат министра создал мне серьезные проблемы. Они думают, что вы что-то скрываете.
  – Так надавите на них.
  – Мне бы этого не хотелось, благодарю вас, сэр. Итак, время ленча, Тайгер Сингл покидает Керзон-стрит. Но вас там уже нет. В одиннадцать утра вышли из кабинета и направились к своему дому в Челси. Почему?
  – Это преступление?
  – Зависит от причины, сэр. Вы оставались дома полных десять часов, до девяти вечера, когда запросили защиты. Вы это подтверждаете?
  – Разумеется, я это подтверждаю. Я вам об этом уже говорил. – Голос Массингхэма звучал воинственно, но сам он очень уж нервничал.
  – Что заставило вас уйти домой еще утром?
  – У вас нет воображения? Уинзера убили, об этом стало известно, офис превратился в дурдом, телефоны разрывались от звонков. Мне надо было позвонить нескольким людям. Я хотел это сделать в тишине и покое. И где я мог их обрести, как не дома?
  – Но дома вам начали угрожать по телефону. – Брок отметил про себя, что и лжецы иногда говорят правду. – А в два часа дня к вам прибыл курьер с посылкой. Что было в посылке?
  – Ничего.
  – Еще раз, сэр.
  – Я не получал посылку. Следовательно, незнаком с ее содержимым. Это ложь.
  – Кто-то из ваших домашних получил ее. И расписался в получении.
  – Докажите это. Ничего у вас не получится. Курьерской службы вы не найдете. Никто ни за что не расписывался, никто ничего не получал. Все это выдумки. И если вы думаете, что ее получил Уильям, то напрасно.
  – Уильям тут совершенно ни при чем, сэр. Посылку получили вы.
  – Предупреждаю вас: не впутывайте в это дело Уильяма. В тот день с десяти утра он был в Чичестере. Они целый день репетировали.
  – Позвольте спросить, что?
  – «Сон в летнюю ночь». Эдуардианская пьеса. Он играл Пака.
  – И когда он приехал домой?
  – В семь вечера. «Уходи, уходи, уходи, – сказал я ему. – Выметайся из дома, тут небезопасно». Он не понял, но уехал.
  – Куда?
  – Заниматься своими делами.
  – Он что-нибудь взял с собой?
  – Разумеется, взял. Собрал вещи. Я ему помогал. Потом вызвал ему кеб. Он не может водить машину. Не получается. Брал уроки, но толку никакого.
  – Он взял с собой посылку?
  – Не было никакой посылки. – Не голос – лед. – Ваша посылка – фантазия, мистер Брок. Она не существует и не будет существовать.
  – Ровно в два часа дня ваша соседка видела мотоциклиста-курьера, поднимающегося по ступенькам к вашей двери с посылкой в руке и спускающегося по ним уже без нее. Она не видела, кто расписывался за посылку, потому что дверь была на цепочке.
  – Соседка солгала.
  – У нее полиартрит, она с утра до вечера сидит у окна, и от ее внимания ничего не укрывается, – терпеливо продолжал Брок. – Она очень хороший свидетель. Свидетель обвинения.
  Массингхэм долго разглядывал свои пальцы, словно пытался определить, что в них изменилось с последнего вечера.
  – Может быть, привезли телефонный справочник? – предложил он объяснение, которое могло устроить их обоих. – Эти люди из «Телекома» появляются в любое время дня и ночи. Наверное, я расписался за него и забыл об этом. Такое вполне возможно, учитывая мое тогдашнее состояние.
  – Мы говорим не о телефонном справочнике. Мы говорим о желтом конверте с мягкой подложкой и белой наклейкой. Размером с… – он медленно оглядел комнату, пока не остановил взгляд на телевизоре и видеомагнитофоне, – …с книгу карманного формата. – Массингхэм проследил за его взглядом.
  – А может, с видеокассету, – уточнил Брок. – Вроде тех, что стоят на полке. Только на кассете, которую прислали вам, на цветной пленке запечатлели убийство вашего недавнего коллеги Альфреда Уинзера. Массингхэм не произнес ни слова. Лишь зло блеснул глазами, как при упоминании Уильяма.
  – С сопроводительным письмом, – добавил Брок. – Видеозапись вас шокировала, но письмо просто повергло в ужас. Я прав?
  – Вы знаете, что правы.
  – Письмо так подействовало на вас, что вы, прежде чем обратиться за защитой в таможню Ее величества, сочинили целую историю, напрочь отрицавшую существование пленки, которую вы отдали Уильяму, наказав сжечь и развеять пепел на четырех ветрах… вместе с письмом.
  Массингхэм поднялся.
  – То, что вы называете письмом, – проговорил он, глубоко засунув руки в карманы, гордо откинув голову, – на самом деле грязный пасквиль, выставляющий меня в самом неприглядном свете. На меня возлагалась ответственность за смерть Уинзера. Меня огульно обвиняли во всех мыслимых и немыслимых преступлениях безо всяких на то доказательств. – Словно актер, выходящий на авансцену, он шагнул к Броку, чуть ли не уперся коленями в лицо, продолжил, глядя на него сверху вниз: – Неужели вы действительно могли предположить, что я приду к вам, сотрудникам таможни Ее величества, с письмом, в котором черным по белому написано, что я – супердерьмо? Для этого надо быть сумасшедшим.
  Сумасшедшим Брок, конечно же, не был, и вот тут он впервые по достоинству оценил своего противника.
  – С другой стороны, мистер Массингхэм, если ваши клеветники написали правду, у вас было две веские причины уничтожить письмо и пленку, а не одна, не так ли? Он это сделал, ваш Уильям, не так ли… уничтожил вещественные доказательства?
  – Это не доказательства, следовательно, он ничего не уничтожал. Это ложь, которую следовало уничтожить, и ее уничтожили…
  Брок и Айден Белл сидели за чашкой чая в гостиной дома за рекой после просмотра видеозаписи убийства Уинзера. Только-только пошел третий час ночи.
  – Плутон знает что-то важное. Что именно, мне неизвестно. – Брок практически повторил признание, сделанное им Тэнби. – И лежит это на самой поверхности. Словно бомба, у которой зажгли бикфордов шнур. Запах я чувствую, но не смогу увидеть, пока она не разорвет меня на клочки.
  Потом, как это часто случалось в эти дни, разговор перешел на Порлока. Его поведение на совещаниях – вопиющее. Его роскошный образ жизни – вопиющий. Его главные источники информации в преступном мире, на поверку оказавшиеся деловыми партнерами, – вопиющее безобразие.
  – Он испытывает терпение господа, – процитировал Брок Лайлу. – Он хочет узнать, как высоко он может взлететь, прежде чем боги подрежут ему крылья.
  – Она хотела сказать, прежде чем у него расплавятся крылья, – возразил Белл. – Она имела в виду Икара.
  – Хорошо, расплавятся, – согласился Брок. – Какая разница?
  Глава 13
  О «свадьбе» договорились лишь после продолжительных дебатов между Броком и группой планирования, мнения «молодоженов» не спрашивали. Решение, что медовый месяц они проведут в Швейцарии, приняли быстро: именно туда отправился Тайгер Сингл, он же Томми Смарт. Приехав в Хитроу поздно вечером, Смарт-Сингл провел ночь в отеле «Хилтон-Хитроу», пообедал в номере и на следующее утро первым же рейсом улетел в Цюрих. В Цюрих он позвонил из телефона-автомата на Парк-Лейн по номеру международной юридической фирмы, которая давно сотрудничала с «Хауз оф Сингл» в оформлении офшорных сделок. В группу поддержки включили шесть человек. Им вменялось обеспечение круглосуточного наблюдения за «молодоженами», их безопасности и связи с центром.
  К идее соединить Оливера и Агги узами брака пришли не сразу. Поначалу Брок склонялся к тому, чтобы в Швейцарии Оливер действовал так же, как дома: номинально один, но под постоянным прикрытием, и Брок намеревался лично проинструктировать его и утереть слезы. Но едва началась детальная проработка операции: сколько наличных будет у Оливера, по какому паспорту он станет путешествовать, с какими кредитными картами, под каким именем, должна ли группа поддержки летать с ним на одном самолете, жить в одном отеле или держаться на расстоянии, – Брок дал задний ход.
  – Что-то меня останавливает, – признался он Беллу. – Ничего путного из этого не получится, Айден.
  – Не получится из чего?
  – Я не знаю, как поведет себя Оливер, – ответил Брок, – оказавшись за границей один, с паспортом на чужое имя, кредитными картами и пачкой денег в кармане, с телефоном у кровати. Даже если его будут держать под наблюдением двадцать четыре часа в сутки, жить в примыкающих номерах, следовать за ним на такси, сидеть за соседними столиками в ресторанах.
  Когда же Айден Белл попросил Брока конкретизировать свои резоны, тот, что случалось крайне редко, не смог ответить по существу.
  – Это все его чертовы фокусы, – пробормотал он.
  Белл его не понял. Какие фортели в последнее время выкидывал Оливер, жестко спросил он, о которых Брок не удосужился доложить?
  Белл родился ирландцем и оставался им. Агент был для него просто агентом. Ты платишь ему, сколько он заслуживает, а потом отбрасываешь за ненадобностью, если проку от него больше нет. Если он дурит тебе голову, надо отвести его в темный угол и сказать пару ласковых слов.
  – Он же по жизни фокусник, – объяснил Брок. – Но я говорю о другом. Голова у него постоянно работает, Оливер просчитывает множество вариантов, никогда не приходя к решению, или не делится этим решением с кем бы то ни было. – Брок помолчал. – Понимаешь, он часами просиживает в спальне. Тасует карты. Жонглирует. Крутит фигурки из этих чертовых надувных баллонов. Я никогда ему не доверял полностью, а теперь у меня такое ощущение, что я вообще не знаю его. – На этом жалобы Брока не закончились. – Почему он больше не спрашивает меня о Массингхэме? – Придуманная им легенда теперь ему самому казалась нелепой. «Заделывает бреши. Носится по свету. Успокаивает клиентов». Какую надо придумать легенду, чтобы провести человека с таким умом, как у Оливера?
  Но при всем этом Брок никак не мог докопаться до причины своей тревоги. Он хотел сказать, что Оливер менялся на глазах. В нем вызревала уверенность, которой не было еще пару дней тому назад. Брок почувствовал это во время просмотра видеозаписи. Он-то ожидал, что Оливер начнет кататься по полу и угрожать уходом в монастырь. Вместо этого Оливер просидел на диване, пока не зажгли свет, спокойный, как танк, словно смотрел очередную серию «Соседей».
  – Евгений его не убивал. Хобэн действовал по собственной инициативе, – твердо заявил он. И полностью уверовал в свои слова, нисколько не сомневаясь в собственной правоте. А потому, когда Брок предложил посмотреть запись второй раз, уже с командой (позже ее члены просмотрели пленку, после чего отбыли с бледными и решительными лицами), Оливер, уже вроде бы согласившись, чтобы и им доказать собственную точку зрения, вдруг поднялся под укоряющим взглядом Брока, потянулся, вышел на кухню, приготовил себе чашку горячего шоколада, с которой и удалился в свою комнату.
  Для церемонии Брок выбрал теплицу и все время помнил об окружающих их цветах.
  – Вы будете путешествовать, как муж и жена, – инструктировал он Оливера и Агги. – А это означает, что вы будете делить зубную щетку, спальню и фамилию. Этим ваши супружеские отношения и ограничатся, Оливер. Надеюсь, это понятно, не так ли? Потому что я не хочу, чтобы тебя привезли домой со сломанными руками. Ты меня слышишь?
  Оливер то ли слышал, то ли нет. Сначала хмурился, потом словно превратился в ханжу и начал прикидывать, а как сочетается предложение Брока с его высокими моральными принципами. Наконец губы его растянулись в глупой улыбке, которую Брок принял за замешательство, и он пробормотал: «Как скажете, босс».
  А Агги покраснела, чем потрясла Брока до глубины души. Платонические семейные отношения постоянно использовались членами команды в качестве прикрытия при операциях за пределами Англии. Две девушки или два парня вызывали гораздо больше подозрений. Так с чего эта девичья стыдливость? Брок вроде бы понял причину: Оливер, в принципе, не входил в команду, и решил, что нет нужды проводить с Агги воспитательную беседу. Мысль о любви просто не пришла ему в голову. Возможно, он пребывал в убеждении, его разделял и Оливер, что если и найдется девушка, готовая подпустить к себе Оливера, то она по определению должна быть самой никудышной. А Агги, пусть Брок и не собирался говорить ей об этом, он полагал самой лучшей и здравомыслящей девушкой, с какой ему доводилось сталкиваться за тридцать лет службы.
  Часом позже, приведя в комнату Оливера двух аналитиков «Гидры», дам среднего возраста, чтобы те на прощание поделились с ним мудрыми мыслями, Брок обнаружил, что Оливер не собирает вещи, но стоит у кровати, в рубашке, вытащенной из брюк, и жонглирует кожаными мешочками, набитыми песком или чем-то еще. Он жонглировал тремя, а когда женщины поздоровались с ним, добавил четвертый. А потом на протяжении нескольких секунд ему удавалось удерживать в воздухе все пять.
  – Вы стали свидетелями моего личного рекорда, леди, – заговорил он голосом Брока. – Натаниэль Брок, сэр, если вы сможете удержать в воздухе пять мешочков, то совершите подвиг, сын мой.
  «Что же с ним такое? – в какой уж раз спросил себя Брок. – Он же счастлив».
  – И я хочу позвонить Элси Уотмор, – сказал Оливер Броку, как только женщины ушли, поскольку Брок предупредил: никаких звонков из Швейцарии.
  Брок отвел его к телефону и постоял рядом, пока Оливер не закончил разговор.
  Определившись со свадьбой, Брок много думал о том, под какой фамилией будут путешествовать молодые. Решение напрашивалось очевидное: Агги становится Хитер, Оливер остается Хоторном. В этом случае в дело пошли бы прежние кредитные карточки, водительские удостоверения, записи в муниципальных и государственных учреждениях, не говоря уж о том, что пригодилась бы и легенда о жизни Оливера в Австралии. Если бы кто и взялся копаться в их прошлом, то наткнулся бы лишь на факты, подтверждающие сведения, уже известные о Хитер и Оливере. Информация о разводе значения не имела: они могли сойтись вновь. Возражение было только одно: фамилию Хоторн уже знали, и Тайгер, и, возможно, кто-то еще. И на этот раз Брок пошел на компромисс. Оливер и Агги получили не по одному, а по два паспорта. Согласно первому, они были Оливер и Хитер Сингл, англичане. Согласно второму – Шармейн и Марк Уэст, американцы, проживающие в Англии. С американскими спецслужбами Брок быстро обо всем договорился, указав, что операция краткосрочная и проводится за пределами Соединенных Штатов. Кредитные карточки, водительские удостоверения и адреса Уэстов также предполагали короткое время их использования. Решение, какой предъявлять паспорт, зависело от конкретной ситуации. Агги получила право выписывать дорожные чеки на любую фамилию, у нее же хранилась вторая, на тот момент запасная пара паспортов. Наличными также распоряжалась она и при необходимости ими расплачивалась.
  – Получается, что мне не доверяют вести домашнее хозяйство, – притворно возмутился Оливер. – Тогда я на ней не женюсь. Отошлите подарки.
  Брок обратил внимание, что Агги шутка не понравилась. На это указывали сжатые губы и наморщенный носик. Тэнби отвез их в аэропорт. Команда их провожала, все, кроме Брока, который наблюдал за ними из окна второго этажа.
  * * *
  Замок высился на лесистом склоне, где его построили столетием раньше, с башнями под зеленой черепицей, полосатыми ставнями, высокими узкими окнами, гаражом на два автомобиля и нарисованным на воротах забавным красным псом с оскаленной пастью. На медной табличке, закрепленной на гранитном столбе ворот, значилось: «ЛОТАР, ШТОРМ и КОНРАД, Anwalte . И ниже: «Адвокаты, юридические и финансовые консультанты». Оливер шагнул к железным воротам и нажал на кнопку звонка. Под холмом сквозь деревья виднелось Цюрихское озеро и детская больница со счастливыми семьями, нарисованными на стенах, и вертолетом на крыше. На скамье по другую сторону дороги сидел Дерек, вылитый студент, грелся на теплом солнышке и слушал модифицированный плеер. Выше по склону стояла желтая «Ауди» с наклейкой-дьяволом на заднем стекле и двумя длинноволосыми девушками на переднем сиденье. Агги среди них не было. «Ты – жена и должна проводить время, как проводят его жены, когда мужья занимаются бизнесом, – говорил ей Брок в присутствии Оливера, когда она потребовала, чтобы ее включили в группу наблюдения. – Ешь, читай, делай покупки, посещай галереи, смотри кино, заботься о прическе. Чего ты лыбишься?» – «Ничего», – ответил Оливер. Зажужжал замок. В руке Оливер держал брифкейс с какими-то бумагами, электронной записной книжкой, сотовым телефоном и другими игрушками для взрослых. В одну из них, какую, он не помнил, умельцы Брока встроили радиомикрофон.
  – Мистер. Сингл, сэр, Оливер! Пять лет. Боже мой! – Толстенький доктор Конрад приветствовал его со сдержанным энтузиазмом, словно давнего приятеля на похоронах общего друга после долгой разлуки. Выбежал ему навстречу из кабинета, широко развел руки. Потом решил ограничиться рукопожатием, но от избытка чувств накрыл его правую руку своей левой. – Как ужасно… бедный Уинзер… такая трагедия. Должен отметить, вы совершенно не изменились. Меньше не стали, это точно! И не растолстели, несмотря на отменную китайскую еду. – Тут доктор Конрад подхватил Оливера под руку и повел мимо фрау Марти, его помощницы, мимо других помощников и дверей кабинетов других партнеров в свой, обшитый панелями дорогого дерева, с роскошной куртизанкой в золоченой раме, демонстрирующей свои прелести над готическим каменным камином. Наряд дамы состоял лишь из черных чулок. – Она вам нравится?
  – Она великолепна.
  – Некоторых моих клиентов она шокирует. Когда ко мне приезжает одна графиня, она живет в Тессине, я меняю эту красотку на Ходлера. Я очень люблю импрессионистов. Но люблю и женщин, которые не стареют. – Доверительность создает ощущение, что к тебе тут особое отношение, вспомнил Оливер. Болтовня жадного хирурга перед тем, как он исполосует тебя. – Вы успели жениться, Оливер?
  – Да, – он подумал об Агги.
  – Она красива?
  – По моему разумению, да.
  – Не старая?
  – Двадцать пять.
  – Брюнетка? – с надеждой.
  – Блондинка, – ответил Оливер. В его внутреннее ухо Тайгер нашептывает сведения о нашем галантном докторе: «Волшебник офшоров, Оливер, крупнейший специалист по готовым фирмам, единственный в Швейцарии человек, который умеет обходить таможенные законы двадцати разных стран».
  – Кофе будете – обычный, эспрессо? У нас есть машина… нынче все делают машины! Можно и без кофеина. Два черных кофе, фрау Марти. Вам с сахаром? Zucker nimmt er auch! Скоро и адвокаты станут машинами. Und kein Telefon, Frau Marty, даже если позвонит королева. – Параллельно он указал Оливеру на кресло, достал очки в черной оправе из кардигана, который носил, чтобы подчеркнуть свое стремление строить отношения с клиентом на предельно неформальной основе, протер их замшевой тряпочкой, которую достал из ящика, водрузил на нос, наклонился вперед и всмотрелся в Оливера, вернувшись к безвременной смерти Уинзера. – И так во всем мире. Нигде человек не чувствует себя в безопасности, даже в Швейцарии.
  – Это ужасно, – согласился Оливер.
  – Два дня тому назад в Рапперсвиле, – продолжил доктор Конрад, по какой-то только ему ведомой причине он так и впился взглядом в галстук Оливера, новый, купленный Агги в аэропорту, потому что она больше не могла смотреть на старый, оранжевый, в пятнах от супа, – уважаемую женщину застрелил совершенно нормальный парень, ученик плотника. Муж – заместитель управляющего банка.
  – Кошмар, – поддакнул Оливер.
  – Возможно, то же самое произошло и с бедным Уинзером. – Доктор Конрад понизил голос, словно заговорщицкий тон добавлял убедительности его версии.
  – В Швейцарии слишком много турок. В ресторанах… таксисты. Они ведут себя как положено., пока. Но что будет в будущем? Кто знает?
  – Разумеется, никто не знает, – эхом отозвался Оливер, поставил брифкейс на стол, щелкнул замками, как бы предлагая перейти к делу, и одновременно включил радиомикрофон.
  – Передаю вам наилучшие пожелания от Дитера, – сказал доктор Конрад.
  – Господи, Дитер! Как он? Фантастика, вы должны дать мне его адрес.
  «Дитер, светловолосый садист, который всухую обыграл меня в пинг-понг на чердаке роскошного дома Конрада в Курнаште, пока наши отцы под отменный коньяк обсуждали любовниц и бизнес», – вспомнил он.
  – Спасибо, Дитеру двадцать пять, он в Йельской школе менеджмента и надеется, что никогда больше не увидит родителей. Разумеется, это лишь для красного словца, – с гордостью добавил Конрад.
  Возникла пауза: Оливер вдруг напрочь забыл имя жены доктора Конрада, хотя Агги записала его на листочке, который сунула ему в руку, когда они собирались выйти из номера.
  – У Шарлотты тоже все хорошо, – пришел на помощь доктор Конрад. Достал из ящика стола тонкую папку, положил перед собой, прижал кончиками пальцев, словно боялся, что она улетит.
  Только тут Оливер заметил, что руки доктора Конрада дрожат, а на верхней губе выступили маленькие маслянистые капельки пота.
  – Итак, Оливер, – Конрад собрался с силами, словно начиная разговор заново. – Я задаю вам вопрос, да? Вызывающий вопрос, но мы старые друзья, так что вы не рассердитесь. Мы оба – юристы. Некоторые вопросы обязательно надо задавать. Возможно, на них не всегда отвечают, но задавать их надо. Вы не возражаете?
  – Отнюдь, – вежливо ответил Оливер. Конрад поджал потные губы и сосредоточенно нахмурился.
  – Кого я принимаю сегодня? В каком статусе? Встревоженного происходящим сына Тайгера? Или представителя «Хауз оф Сингл» в Юго-Восточной Азии? А может, блестящего знатока азиатских языков? Или друга мистера Евгения Орлова? Или коллегу-адвоката, который приехал, чтобы обсудить юридические аспекты… если так, то кто его клиент? С кем я имею честь разговаривать сегодня?
  – А что говорил о моем статусе отец? – спросил Оливер, уходя от прямого ответа. «Каждый вопрос для тебя – угроза, – думал он, наблюдая, как доктор Конрад перебирает ручками. – Каждый жест – решение».
  – В общем-то, ничего. Сказал только, что вы можете приехать, – с тревогой в голосе ответил Конрад. – Что вы можете приехать, а если приедете, я должен сказать вам все, что необходимо.
  – Необходимо для чего?
  Конрад попытался обратить все в шутку, но страх скомкал его улыбку.
  – Для его выживания.
  – Он так сказал? Именно этими словами – «для его выживания?»
  Пот выступил и на висках.
  – Возможно, для спасения. Спасения или выживания. Больше он о вас ничего не говорил. Возможно, забыл. Мы обсуждали серьезные вопросы. – Конрад глубоко вдохнул. – Итак, кто вы сегодня, Оливер? Пожалуйста, ответьте на мой вопрос. Я очень хочу это знать.
  Фрау Марти принесла кофе и пирожные. Оливер подождал, пока она уйдет, а потом ровным, спокойным голосом слово в слово повторил легенду, сочиненную Броком и уже опробованную на Кэт до момента возвращения в Англию.
  – На месте ознакомившись с ситуацией и переговорив с персоналом, я понял, что кто-то должен взять управление на себя и другого кандидата, кроме меня, нет. Я, конечно, не обладаю ни опытом, ни знаниями Уинзера. Но я – второй партнер, я в центре событий, знаю методы работы «Хауз оф Сингл» и знаю Тайгера. Знаю, где зарыты трупы. – Глаза доктора Конрада в ужасе округлились. – Я хочу сказать, что знаком с внутренней механикой работы фирмы, – успокоил его Оливер. – Если я не займу место Уинзера, кому это по силам? – Не поднимаясь с кресла, он расправил плечи, прибавил в росте, выказав себя мастером фантазий. Пристально посмотрел на Конрада, ожидая одобрения, и добился-таки легкого кивка. – Беда в том, что на фирме мне не с кем проконсультироваться, документов практически никаких нет. Это и понятно. Тайгер исчез. Половина сотрудников взяла отпуск по болезни…
  – А мистер Массингхэм? – прервал его доктор Конрад голосом, начисто лишенным эмоций.
  – Массингхэм в отъезде. Убеждает инвесторов, что волноваться не о чем. Если я его отзову, создастся впечатление, что мы пытаемся что-то скрыть. И потом, по юридической части от Массингхэма пользы никакой.
  Лицо Конрада перекосило, словно его мучили газы.
  – Далее, не все ясно с состоянием ума… психическим здоровьем, как ни назови, моего отца. – Оливер позволил себе паузу. – С прошлого Рождества он не выходил из стресса.
  – Стресса, – повторил доктор Конрад.
  – Конечно, запас прочности у него о-го-го, как, разумеется, и у вас, но никто не гарантирован от нервного срыва. Чем крепче человек, тем дольше он держится. Но те, кто разбирается в подобных делах, замечают накапливающиеся изменения. Человек перестает функционировать.
  – Простите?
  – Его решениям и поступкам недостает здравого смысла. А он этого не понимает.
  – Вы – психиатр?
  – Нет, но я сын Тайгера, его партнер, его самый верный поклонник, и, как вы сами сказали, он рассчитывает на мою помощь. А вы – его адвокат.
  При этих словах лицо доктора Конрада застыло, превратившись в маску.
  – Мой отец в отчаянии. Я разговаривал с людьми, которые видели его перед тем, как он исчез. Он хотел только одного: встретиться с Каспаром Конрадом. С вами. Прежде всего с вами. А уж потом говорить с кем-то еще. Свой приезд сюда он держал в секрете. Даже от меня.
  – Тогда как вы узнали, что он приезжал ко мне, Оливер?
  Оливеру удалось не услышать этот неприятный вопрос.
  – Мне нужно срочно с ним встретиться. Оказать всю необходимую помощь. Я не знаю, где он. А я ему нужен. – «Убеди Конрада рассказать тебе рождественскую историю, – инструктировал его Брок. – Почему Тайгер девять раз приезжал к нему в декабре и январе?» – Несколько месяцев тому назад мой отец пережил серьезный кризис. Он писал мне о готовящемся против него заговоре. Говорил, что, кроме себя, доверять может только вам. «Каспар Конрад – свой парень». И вместе вы победили. Взяли над ними верх, кем бы они ни были. Тайгер был на седьмом небе. А пару недель тому назад Уинзеру разнесли голову, и вновь мой отец бросается к вам. А потом исчезает. Куда он отправился? Он не мог не сказать вам. Каков его следующий шаг?
  Глава 14
  Это повторение пройденного, – подумал Оливер, когда Конрад начал говорить. – Пятью годами раньше Тайгер стоит у этого самого стола, я послушно держусь в его тени, сытый и всем довольный после вчерашнего ужина с отцом: рубленая телятина с жареным картофелем под домашнее красное вино, затем близкое знакомство с содержимым мини-бара в люксе отеля. Тайгер произносит торжественную речь, и, как обычно, главный ее фигурант – я».
  – Каспар, дорогой друг, позволь представить тебе Оливера, моего сына и только что вступившего в должность партнера, а с сегодняшнего дня и твоего важного клиента. У нас есть инструкции, Каспар. Ты готов их принять?
  – От тебя, Тайгер, я готов принять что угодно и когда угодно.
  – Наше партнерство как любовь, Каспар. У Оливера есть доступ ко всем моим секретам, а у меня – к его. Ты это понимаешь?
  – Я это понимаю.
  А потом ленч в «Джеккиз».
  Тремя месяцами позже, то же место, но нас целая толпа: Тайгер, Евгений, Михаил, Хобэн, Шалва, Массингхэм и я. Мы пьем кофе, но скоро нас ждет пир в «Долдер Гранд», в двух шагах от замка. Прошлой ночью в Челси я занимался любовью с Ниной, и на моем левом плече под рубашкой от «Тернбулла и Ассера» остались следы ее зубов. Михаил через окно наблюдает за воробьями, жалея о том, что не может их перестрелять. Массингхэм думает об Уильяме, Хобэн ненавидит нас всех, а доктор Конрад рисует идеальную гармонию. Мы все будем едины – почти. Одна офшорная компания с неограниченной ответственностью – почти. Мы будем равными акционерами – почти, потому что некоторые из нас все-таки будут равнее остальных. Такие тривиальные различия имеют место быть и в самых лучших из счастливых семей. У нас будет эффективная налоговая политика – то есть мы не будем платить налоги. Мы будем зарегистрированы на Бермудах или в Андорре, мы будем почти равными владельцами архипелага компаний, разбросанных от Гернси до Каймановых островов и Лихтенштейна, а доктор Конрад, известный международный адвокат, – нашим духовником, казначеем компании и главным штурманом, направляющим движение капитала и выплату прибыли в соответствии с инструкциями, которые время от времени будут поступать ему от «Хауз оф Сингл». И все идет гладко, до ленча остается лишь несколько абзацев безупречного, выверенного до последней запятой договора, подготовленного доктором Конрадом, когда, к изумлению Оливера, Рэнди Массингхэм сует мысок элегантного замшевого ботинка в самую середину этого сложного, идеально отлаженного механизма, подает голос, сидя между Хобэном и Евгением:
  – Каспар, возможно, вам покажется, что мои слова идут вразрез с интересами «Хауз оф Сингл». Но не стоит ли нам остановиться на более демократичном решении? Мне представляется логичным, если получаемые вами инструкции будут совместно утверждаться Тайгером и Евгением, а не поступать от моего несравненного председателя совета директоров. Я просто стараюсь заранее снять возможные трения, Олли,
  – объясняет Массингхэм. – Уладить противоречия теперь, иначе потом они могут больно нас укусить. Надеюсь, вам понятна моя логика.
  Оливеру она понятна. Массингхэм старается максимально обезопасить себя, быть хорошим для всех. Но Тайгеру он не чета, тот мгновенно перехватывает инициативу:
  – Рэнди, позволь горячо поблагодарить тебя за дальновидность, здравомыслие и, не побоюсь сказать, смелость, о которых свидетельствует твое абсолютно правильное предложение. Да, у нас должно быть демократическое партнерство. Да, власть надо делить, не в принципе, а на деле. Однако мы ведем речь не о дележе власти. Мы говорим об одном ясном и понятном голосе, который будет выдавать ясный и понятный приказ доктору Конраду. Доктор Конрад не может получать разноголосые приказы! Не так ли, Каспар? Он не может получать приказы от комитета, даже такого гармоничного, как наш! Каспар, скажи им, что я прав. Или не прав. Я не возражаю.
  И, разумеется, он прав. И остается правым на пути в «Долдер Гранд».
  Доктор Конрад говорил о лжекурьерах. Курьерах, которые сговорились и набросились на своего благодетеля. В словах доктора Конрада слышались страх и негодование. Русских курьерах. Польских курьерах. Даже английских. Иногда он переходил на шепот. А его свиные глазки раскрывались все шире. Эти курьеры плели сети заговора, в котором он лично не принимал ни малейшего участия, слово чести. Но курьеры продолжали появляться, и их лидером в то Рождество был доктор Мирски… «у которого, это я могу сказать вам под большим секретом, отвратительная репутация и прекрасная жена с длинными ногами, если, конечно, она – его жена, потому что с доктором Мирски, который поляк, никогда не знаешь, где правда, а где ложь». Доктор Конрад шумно выдохнул, достал из кармана синий шелковый носовой платок, промокнул потный лоб.
  – Я расскажу вам то, что могу рассказать, Оливер. Я не могу рассказать вам все, но расскажу тот максимум, который позволяет мне моя профессиональная этика. Вас это устроит?
  – У меня нет другого выхода.
  – Я ничего не буду приукрашивать, не буду рассуждать, отвечать на дополнительные вопросы. Даже если поведение некоторых персон не укладывалось ни в какие рамки. Пусть так. Мы – адвокаты. Нам платят за уважение законов. Нам не платят за доказательства того, что черное – черное, а белое – белое.
  – Он вновь протер лоб. – Возможно, доктор Мирски – не локомотив этого поезда, – шепотом добавил он.
  Заинтригованный, Оливер на всякий случай кивнул.
  – Может быть, он – вспомогательный локомотив, который ставят в хвосте.
  – Может быть, и так, – согласился Оливер, по-прежнему не понимая, куда клонит Конрад.
  – Всем известно… тут я не выдам профессиональных секретов… что последние два года дела шли не так хорошо.
  – Для «Сингла»?
  – Для «Сингла», для некоторых клиентов, для некоторых покупателей. Пока покупатели получали прибыль, «Синглу» удавалось держать ситуацию под контролем. А если покупатели переставали откладывать яйца? Тогда «Сингл» не мог их сварить.
  – Разумеется, нет.
  – Это логично. Иногда яйца разбивались. Это безобразие.
  Перед мысленным взором Оливера возник отвратительный стоп-кадр: голова Уинзера, разлетающаяся, как разбитое яйцо.
  – Покупатели «Сингла» – тоже мои клиенты. Клиенты с разнообразными интересами. Я не знаю, какими, это не мое дело. Если мне говорят, что это экспорт, значит, экспорт. Если организация отдыха, значит, организация отдыха. Если мне говорят, редкие металлы, руда, уголь, механическое или электронное оборудование, я в детали не лезу. – Теперь он промокнул губы. – Мы называем таких клиентов многогранниками. Да?
  – Да. – «Говори по делу, – молил Оливер. – Выкладывай то, что знаешь».
  – Партнеры ладили, отношения были ровными, клиентов и покупателей все устраивало, как и курьеров.
  «Каких курьеров?» Вдруг он увидел перед собой Массингхэма, в трико, в желтых подвязках и камзоле.
  – Приходили значительные суммы денег, прибыль росла, индустрия отдыха процветала, казино, отели, дансинги, все работало как часы, не было проблем с экспортом-импортом, я уж не знаю с чем. Мы выстроили прекрасные схемы. Я же неглуп. Ваш отец тоже. Мы старались все учесть. Мы ведь не только теоретики, но и практики. Вы с этим согласны?
  – Абсолютно.
  – До тех пор пока… – Конрад закрыл глаза, глубоко вдохнул, указательный палец завис в воздухе. – Все началось с пустяков. Вопросов мелких чиновников. В Испании. Португалии. Турции. Германии. Англии. Их направляли из единого центра? Мы не знали. У тех, кто раньше принимал нас с распростертыми объятьями, вдруг появилась подозрительность. Банковские счета замораживались под предлогом проведения расследования. Загадочным образом. Торговые сделки не утверждались. Кого-то арестовали… по моему убеждению, не имея на то никаких оснований. – Указующий перст опустился. – Единичные, ничем не связанные между собой инциденты. Но для некоторых людей, не такие уж изолированные. Слишком много вопросов – недостаточно ответов. Слишком много инцидентов, так что о совпадении пришлось забыть… пожалуйста. – Опять пошел в дело шелковый носовой платок. Пот выступал на лице Конрада, как роса. Пот, словно слезы страха, заливал мешки под глазами. – Это не мои компании, Оливер. Я – адвокат, не трейдер. Я занимаюсь тем, что на бумаге, а не в трюме корабля. Я не снимаю шкурку с каждого банана, чтобы убедиться, что это банан, а не что-то другое. Я не заполняю… Manifest.
  – Какое слово, однако. Манифест.
  – Пожалуйста. Я продаю вам ящик, я не несу ответственности за то, что в ящике. – Он провел платком по шее. – Я даю совет, исходя из информации, которую получаю. Я беру вознаграждение, и до свидания. Если информация не соответствует действительности, как я могу за это отвечать? Меня могут неправильно информировать. Получать ложную информацию – не преступление.
  – Даже на Рождество, – Оливер подталкивал его в нужном направлении.
  – Даже на Рождество, – на полном серьезе согласился Конрад. – Итак, на прошлое Рождество, точнее, за пять дней до него, Мирски посылает мне курьером, вот уж гром с ясного неба, ультиматум на шестидесяти восьми страницах. A fait accompli, для ознакомления с ним вашего отца, моего клиента. «Подписать и вернуть. Крайний срок – 20 января».
  – С какими требованиями?
  – Передать всю структуру компаний в неизменном виде в руки «Транс-Финанз Стамбул», новой компании – естественно, офшорной, но теперь еще и материнской для венской «Транс-Финанз», принадлежащей, благодаря сложному манипулированию акциями, доктору Мирски и остальным. При этом доктор Мирски – назначенный председатель совета директоров новой компании, ее генеральный директор и директор-распорядитель. Назначенный кем? Еще вопрос. Некоторые курьеры вашего отца, вероломные курьеры, я бы сказал, тоже имеют акции этой компании. – Шокированный собственным рассказом, Конрад опять протер лоб. – Это типично, знаете ли. Типичный польский менталитет. Рождество, никому не до работы, все пекут пироги, покупают подарки родным и близким, и на тебе – немедленно подписывай. – Голос его дрогнул. – Доктор Мирски – ненадежный человек, – поделился Конрад с Оливером своими мыслями. – У меня много друзей в Цюрихе. Доверия к нему нет ни у кого. А этот Хобэн…
  – Он покачал головой.
  – Перевести как? Это же огромная структура. С тем же успехом вы могли бы перевести лондонскую подземку.
  – Совершенно верно. Genau. Лондонская подземка – идеальный эквивалент.
  – Смелый пальчик вновь взметнулся в воздух, тогда как вторая рука достала толстый документ в красном переплете и прижала к животу. – Я рад, что вы приехали, Оливер, действительно, очень рад. У вас столько удачных выражений. Как у вашего отца. – Он пролистывал документ, цитируя избранные места: – «…все акции и активы, контролируемые „Хауз оф Сингл“, от имени и по поручению определенных клиентов, без задержки перевести под контроль офшорной компании „Транс-Финанз Стамбул“… это же воровство… все офшорные операции должны проводиться доктором Мирски, его женой и собакой, только с их разрешения… может, из Стамбула, я не знаю, может, с вершины Маттерхорна… почему поляк представляет русского в Турции?.. „Хауз оф Сингл“ лишается всех прав подписи», послушайте, пожалуйста… все права на все компании передаются, естественно, чтобы полностью вывести из игры «Хауз оф Сингл», определенным веселым курьерам, коих поименно назовут мистеры Евгений и Михаил Орловы или их уполномоченные представители. В ультиматуме эти фамилии названы… Это путч, Оливер. Дворцовый переворот.
  – А если нет? – спросил Оливер. – Если Тайгер отказывается? Если вы отказываетесь? Что тогда?
  – Вы абсолютно правы, задавая этот вопрос, Оливер! Я бы сказал, это совершенно логичный вопрос. Если нет. Это был шантаж. Если «Хауз оф Сингл» не соглашается с планом Мирски, тогда определенные курьеры немедленно прекратят дальнейшее сотрудничество, что, естественно, не пойдет на пользу делу. Эти курьеры будут полагать все прежние соглашения утратившими силу, а если мы подадим на них в суд, они выдвинут встречный иск, обвинив нас в нарушении конфиденциальности, некомпетентном управлении и еще бог знает в чем. Более того, впрямую об этом не говорилось, но читалось между строк. – Он постучал пальцем по кончику носа, показывая, что на такие намеки у него нюх. – Если «Хауз оф Сингл» не выполнит поставленных условий, некая негативная информация, касающаяся заморских сделок фирмы, может, к их великому сожалению, попасть в компетентные органы, как в международные, так и в английские. Это просто безобразие. Поляк, угрожающий англичанину в Швейцарии.
  – И что вы предприняли, вы и Тайгер, получив этот ультиматум?
  – Он говорил с ними.
  – Мой отец?
  – Естественно.
  – И как он с ними говорил?
  – С этого самого кресла, в котором вы сидите. – Конрад указал на стоящий на столе телефонный аппарат. – Несколько раз. За мой счет. Неважно. Случалось, что и часами.
  – С Евгением?
  – Правильно. С Орловым-старшим. Ваш отец блестяще провел свою партию. Очаровывал собеседника, но при этом твердо стоял на своем. Даже поклялся ему в верности. На Библии, у нас она есть. Фрау Марти принесла ее вашему отцу. «Евгений, я клянусь вам, что никто вас не предавал, „Хауз оф Сингл“ не допустил утечки информации, все это грязные инсинуации Мирски и его курьеров». Насколько мне известно, мистер Евгений очень внушаемый. Качается то в одну, то в другую сторону, как маятник. Конечно, ваш отец принял на себя определенные обязательства. Иначе и быть не могло. Было подписано новое соглашение, старое аннулировано. Но перемирие получилось очень хрупким по причине, как обычно бывает, человеческого фактора. Потому что старик не знал, к чьему голосу прислушаться. Орлов-старший кладет телефонную трубку, и кого он видит? Курьеров. И каждый держит за спиной кинжал. – Доктор Конрад убрал руку со сжатыми в кулак пальцами за спину. – Как долго может просуществовать такое соглашение? По моему разумению, не очень долго. Только до того момента, пока старик не передумает или не придет новая беда.
  – И беда пришла, – предположил Оливер, после чего в кабинете повисло тяжелое молчание, нарушаемое только вздохами: «Боже мой», – доктора Конрада.
  – Новая беда. «Свободный Таллин» взяли штурмом после ожесточенной перестрелки, несколько дней спустя Уинзеру разнесли голову, мой отец запаниковал и примчался сюда, чтобы потушить пожар.
  – С этим пожаром у него ничего не вышло.
  – Почему?
  – Слишком он был большим. И опасным.
  – Почему?
  – Впервые мы столкнулись с конкретным происшествием: захваченный корабль, конфискованные товары, мертвая команда, возможно, плененная команда, мы не знаем… На все это нельзя не обратить внимания, пусть ваш отец и не несет ответственности за эти события. Как и я, потому что я понятия не имею, о каких товарах…
  – И что произошло?
  – Ответа не было.
  – Простите?
  – Никто не захотел с нами разговаривать. В прямом смысле.
  – Где? Кто?
  – По всем телефонным номерам, всем факсам, во всех офисах. В Стамбуле, Москве, Петербурге, в «Транс -Финанз», по личным телефонам, рабочим телефонам, мы ничего не смогли добиться.
  – То есть вас отрезали?
  – Глухой стеной. Мистера Евгения Орлова нет, его брата – тоже. Его местонахождение неизвестно, связаться с ним невозможно. Нам сообщили, что «Хауз оф Сингл» должным образом проинформирован и теперь обязан выполнить предъявленные финансовые требования, или ответственность за последствия ляжет на него. Аминь и до свидания.
  – Кто сказал насчет последствий?
  – Мистер Хобэн из Вены, да только говорил он не из Вены. Откуда – я понятия не имею, говорил он по сотовому телефону, может, сидя в вертолете, может, со дна пропасти, может, стоя на Луне. Такие вот возможности предоставляют нам современные средства связи.
  – А Мирски?
  – С доктором Мирски связаться тоже не удалось. Опять стена, ваш отец в этом убедился. Они решили возвести вокруг него стену молчания. Создать атмосферу давления и страха. Хорошо известная комбинация. И очень эффективная. Вокруг меня тоже. – На глазах Оливера мужество покидало Конрада. Он все протирал лицо и пожимал плечами, как добросовестный адвокат, который видит силу аргументов противной стороны, хотя и понимает их чудовищность. – Послушайте, в их действиях просматривался здравый смысл. Они понесли большие потери. «Сингл» предоставлял им свои услуги, услуги, возможно, их не устроили, ответственность они возложили на «Сингла» и потребовали компенсацию. Объективно это обычная коммерческая практика. Посмотрите на Америку. Вы рабочий, вы ломаете палец, уж не знаю на чем, и, пожалуйста, вчиняете иск в сто миллионов долларов. «Сингл» заплатит или не заплатит. Возможно, заплатит частично. Но ведь это предмет переговоров.
  – Мой отец поручил вам ведение переговоров?
  – Каких переговоров? Вы же слышали. Никакого ответа. Как можно вести переговоры со стеной? – Он встал. – Я был с вами откровенен, Оливер, может, слишком откровенен. Вы не просто адвокат, вы – сын вашего отца.
  Оливер не поднялся с кресла, не замечая протянутой руки Конрада.
  – И что произошло? Он пришел сюда. Он позвонил по телефону. Ответа не получил. Что вы сделали?
  – У него были другие встречи.
  – Где он остановился? Он приехал к вам под вечер. Вы у него спросили? Куда он поехал от вас? Вы были его адвокатом двадцать лет. Или вы просто вышвырнули его в ночь?
  – Пожалуйста. Вы слишком эмоциональны. Вы – его сын. Но вы также и адвокат. Пожалуйста, послушайте.
  Оливер слушал, но ему пришлось подождать первого слова. И последующие прорывались сквозь тяжелые, болезненные вздохи.
  – У меня тоже проблемы. Ассоциация адвокатов Швейцарии… некоторые другие учреждения… полиция тоже… беседовали со мной. Пока ни в чем не обвиняли, но разговаривали без должного уважения и подбирались все ближе к информации, знать которую им совершенно не следовало. – Он помолчал, но Оливер и не думал посочувствовать ему. Конрад облизал губы, поджал их. – К сожалению, мне пришлось сообщить вашему отцу, что эти вопросы находятся вне моей профессиональной компетенции. Трудности с банками, фискальные проблемы, скажем, замороженные счета, мы могли обсудить. Но мертвые матросы… незаконный груз… убитый адвокат, возможно, и не один… это уже чересчур. Пожалуйста.
  – Вы хотите сказать, что отказались представлять интересы отца? Вычеркнули его из списков клиентов? Показали ему на дверь?
  – Мы расстались по-доброму, Оливер. Послушайте меня. Не такие мы бессердечные. Фрау Марти отвезла его в банк. Он хотел попасть в банк. Чтобы понять, какие у него на руках карты. Это его слова.
  Я предложил ему денег. Немного, я не так уж богат, несколько сотен тысяч франков. У него есть более богатые друзья. Они тоже могли ему помочь. Он был такой грязный. Старое коричневое пальто, грязная рубашка. Вы правы. Он был не в себе. Нет смысла давать советы человеку, который не в себе. Что вы делаете, пожалуйста?
  Не вставая с кресла, Оливер возился с брифкейсом. Закончив возню, поднялся, обошел стол, обеими руками ухватился на пиджак и рубашку на груди Конрада с твердым намерением отнести его к ближайшей стене, впечатать в нее и задать несколько неприятных вопросов. В воображении все получалось легко, в действительности – нет. «Как всегда говорил Тайгер, мне недостает инстинкта убийцы». Поэтому он отпустил Конрада, и тот, хрипя, скорчился на полу. В качестве компенсации Оливер бросил в брифкейс рождественский ультиматум Мирски на шестидесяти восьми страницах, заглянул в ящики стола, где его внимание привлек разве что тяжелый армейский револьвер, должно быть, свидетельство героических дней, которые Конрад отдал служению отечеству. Он вышел в приемную, где фрау Марти что-то деловито печатала, и, плотно закрыв за собой дверь, игриво наклонился к ней через стол.
  – Я хочу поблагодарить вас за то, что вы отвезли моего отца в банк.
  – Ну что вы, какие пустяки.
  – Он, часом, не упомянул, куда собирается поехать после банка?
  – Увы, боюсь, что нет.
  С брифкейсом в руке по садовой дорожке он прошел до ворот и зашагал по тротуару вниз. Дерек поднялся со скамьи и последовал за ним. Вторая половина дня выдалась жаркой и душной. Ширина выложенной брусчаткой мостовой позволяла проехать только одному автомобилю. Оливер проходил мимо маленьких вилл и знакомых лиц. В одном садике увидел Кармен, которая в белом нарядном платье сидела на качелях. Раскачивал ее Сэмми Уотмор. На соседней вилле Тайгер выкашивал лужайку, а золотоволосый, давно умерший Джеффри наблюдал за ним. Из чердачного окна обнаженная Зоя помахала ему рукой. Улица ушла влево. Он свернул на нее. Побежал. Дерек – следом. Улица вывела его на широкую дорогу. Желтая «Ауди» ждала их на придорожной площадке рядом с трамвайной остановкой. Задняя дверца открылась. Дерек запрыгнул в машину следом за ним. Девушек звали Пэт и Мик. Пэт в этот день была брюнеткой. Мик, ее сменщица-водитель, прикрыла волосы шарфом.
  – Почему ты выключил микрофон, Олли? – обернувшись, спросила Мик, когда автомобиль тронулся с места.
  – Я не выключал.
  Они ехали к озеру и городу.
  – Выключил. Когда собрался уходить.
  – Может, случайно за что-то зацепил, – ответил Оливер, с его легендарной неопределенностью. – Конрад дал мне для ознакомления документ. – Он протянул брифкейс Дереку.
  – Когда он это сделал? – спросила Мик, не отрывая глаз от отражения лица Оливера в зеркале заднего обзора.
  – Сделал что?
  – Отдал тебе документ.
  – Просто сунул его мне, – не уточняя, ответил Оливер. – Скорее всего не хотел признавать, что он это делает. Он бросил Тайгера.
  – Это мы слышали, – кивнула Мик. Они высадили его у озера, в самом начале Бан-хофштрассе.
  Глава 15
  Процесс движения по банковским лабиринтам отложился в памяти Оливера не полностью. Он улыбался и лгал, улыбался и пожимал руки, садился и вставал, улыбался и садился снова. Он искал проявления признаков паники или агрессивности в поведении своих хозяев и не находил. Закипающая ярость, которая вела его сквозь встречу с Конрадом, уступила место наркотическому полусну. Его переводили из одного отделанного тиковыми панелями кабинета в другой, рассказывали о значительных изменениях в жизни давних знакомых: герр Такой-то возглавил департамент ссуд и шлет наилучшие пожелания, фрау доктор Такая-то теперь региональный директор в Гларусе и будет жалеть о том, что не увидится с ним, а сознание то покидало Оливера, то возвращалось к нему, такое уже было в больничной палате, когда он отходил от наркоза после удаления аппендицита.
  Из вестибюля банка в стальной кабине лифта без единой кнопки он поднялся непонятно на какой этаж, где его тепло встретил мужчина с огненно-рыжими волосами, герр Альбрехт, которого Оливер по ошибке принял за одного из своих школьных учителей.
  – Мы очень рады видеть вас вновь, мистер Сингл, после стольких лет и так скоро после визита вашего уважаемого отца. – Герр Альбрехт крепко пожал ему руку.
  «И как мой уважаемый отец? Вы кинули его так же, как этот мерзавец Конрад?» – спросил Оливер. Но, судя по всему, только в своей голове, потому что его уже вели по реке синего ковра мимо доброй матроны, восседавшей за секретарским столом, к доктору Лилиенфельду, чтобы тот ксерокопировал его паспорт, как того требовали новые инструкции.
  – В каком смысле новые?
  – О, очень новые. Опять же, вы были у нас очень давно. Мы должны убедиться, что вы тот самый человек.
  «Я тоже», – подумал Оливер.
  Герр доктор Лилиенфельд потребовал и новый образец подписи Оливера взамен более молодой, округлой, оставленной в банке пять лет тому назад. А когда добрая матрона вновь привела его в кабинет Альбрехта, Тайгер сидел в том самом кресле из розового дерева, которое Оливер занимал несколькими минутами раньше. Выглядел он так, как и ожидал Оливер: уставший, немытый, в коричневом любовном пальто. Но обратился герр Альбрехт, стоявший на фоне дисплеев, на которых появлялись и исчезали биржевые котировки, не к Тайгеру – к Оливеру. И розовый поросенок, герр Штампфли, не Тайгер, выступил из тени, чтобы сказать, что именно он ведет счета семейства Сингл.
  Все в полном порядке, заверил Оливера герр Штампфли. Исходное разрешение по-прежнему в силе, и, разумеется, Оливеру вообще не требуется никакого разрешения, чтобы ознакомиться с личным счетом, состояние которого, о чем с удовольствием доложил герр Альбрехт, не дает повода для тревоги.
  – Хорошо. Отлично. Благодарю вас. Великолепно.
  – Есть, правда, одна маленькая загвоздка, – признался герр Альбрехт, школьный учитель, поверх лысеющей головы герра Штампфли. – Вы просили копии всех банковских документов. Я очень сожалею, но мы не можем выдать вам копии. Банковские документы или их копии могут покинуть банк только на основании распоряжения, подписанного лично мистером Синглом-старшим. Это четко прописано в оставленных нам инструкциях, и мы должны им следовать.
  – Я полагал, что смогу сделать выписки.
  – Именно этого и ожидал от вас ваш отец, – ответил герр Альбрехт.
  «Значит, выписки я сделать смогу, – подумал Оливер. – Об этом можно не волноваться».
  На этот раз ковровая река сменила цвет на оранжевый. Герр Штампфли семенил рядом, тюремщик, позвякивающий ключами.
  – Мой отец не брал с собой никаких бумаг? – спросил Оливер.
  – Ваш отец прекрасно понимает, сколь важна банковская тайна. Но ему взять документы, естественно, разрешили бы.
  – Естественно.
  Кабинет напоминал часовню. Не хватало только тела Тайгера. Восковые цветы, полированный стол для безвременно ушедшего. Стопки перфорированных распечаток с личных бумаг безвременно ушедшего. Папки из кожзаменителя с платежными поручениями. Степлер, пластмассовая коробочка со скрепками, кнопками и эластичными кольцами-перетяжками. Блокноты.
  Пачка открыток, на которых крестьянин размахивал швейцарским флагом, стоя на зеленой вершине горы, напомнившей Оливеру о Вифлееме.
  – Хотите кофе, мистер Оливер? – спросил герр Штампфли, предлагая последнюю трапезу в этом мире.
  Герр Штампфли жил в Солотурне. Он развелся, о чем очень сожалел, но бывшая жена заявила, что предпочитает одиночество его компании, поэтому что ему оставалось? Двенадцатилетняя дочь, ее звали Иветт, осталась с ним, полненькая, но он надеялся, что с годами она вытянется и похудеет. Часы показывали пять вечера, банк закрывался, но герр Штампфли заявил, что сочтет за честь задержаться до восьми в случае, если понадобится Оливеру: дел все равно никаких нет, а по вечерам время для него тянулось очень уж медленно.
  – Иветт ваша задержка не огорчит?
  – Иветт до девяти вечера играет в баскетбол, – успокоил его герр Штампфли. – По вторникам она всегда играет в баскетбол.
  Оливер писал, читал и чашками пил кофе. Он становился Броком. Мне нужен лысый Бернард и его паршивые компании. Он становился Тайгером, владельцем «сателлитных счетов», через которые деньги переводились на основной счет в «Сингл холдинг офшор». Он вновь превращался в Оливера, пользующегося всеми правами, доверенными ему его партнером и отцом. Становился лысым Бернардом, владельцем лихтенштейнского фонда «Дервиш», на счету которого лежал тридцать один миллион фунтов стерлингов, и компании «Скайблу холдинг», зарегистрированной в Антигуа. «Бернард думает, что до него не добраться, – говорил Брок. – Бернард думает, что он может идти по чертовой воде, но, если я своего добьюсь, он проведет остаток дней под этой самой водой». Он становился «Скайблу холдинг», и этому холдингу принадлежала не одна вилла, а четырнадцать, каждая находилась во владении отдельной компании с глупым названием, вроде «Янус», «Плексес» или «Ментор». «Бернард – казначей, – говорил Брок. – Бернард – самая большая из голов Гидры». Он вновь обратился в Брока, говорящего о далеких от совершенства слугах народа, которые зарабатывали вторую пенсию. И снова становился Оливером, сыном Тайгера, заполняющим страницу за страницей под наблюдающим взглядом герра Штампфли. Ему двенадцать лет, и он сидит на экзамене, и смотрит на него не герр Штампфли, а мистер Ревильос. Он становился Иветт в Солотурне, играющей в баскетбол до девяти вечера, чтобы согнать лишний жир. На одной странице он попадал в Антигуа, на другой – в Лихтенштейн, на третьей – на Каймановы острова. Не отрываясь от блокнота, он побывал в Испании, Португалии, Андорре и на северном Кипре. Он становился владельцем казино, отелей, таймшерных комплексов, дискотек. Он видел себя на месте Тайгера, подсчитывающего личные активы, чтобы понять, сколько ему не хватает до двухсот миллионов фунтов стерлингов. Ответ не заставил себя долго ждать: не хватало сто девятнадцати миллионов. «Ликвидный счет», – прочитал он. Никакого названия, только шестизначное число и буквы ТС в верхней части страницы. Текущая сумма – семнадцать миллионов фунтов в различных валютах. В последние две недели две записи о расходах. Одна, пять миллионов и тридцать фунтов, с пометкой «Перевод», вторая, пятьдесят тысяч фунтов, с датой и пометкой «Предъявителю».
  – Мой отец взял деньги наличными?
  – Наличными, – подтвердил герр Штампфли. Он лично помогал Тайгеру укладывать деньги в его дорожную сумку.
  – В какой валюте?
  – Швейцарские франки, доллары, турецкие лиры, – ответил герр Штампфли, точный, как швейцарские часы, и гордо добавил: – Я сам их принес.
  – А мне вы тоже можете принести деньги?
  Вопрос, который удивил самого Оливера, спровоцировали два внешних фактора. Во-первых, он наткнулся на свой номерной счет, на котором лежало больше трех миллионов фунтов. Во-вторых, Оливера возмущало решение Брока лишить его наличных в этой поездке за границу, с намеком на то, что иначе он попытается вырваться на свободу… о чем он, кстати, постоянно думал в последние три дня.
  Герр Штампфли не имел права оставить Оливера наедине с банковской документацией. Однако тут же позвонил ночному кассиру и от лица Оливера заказал тридцать тысяч долларов США сотенными купюрами, пару тысяч швейцарских франков и немного турецких лир. Прибыл курьер, вооруженный пачками денег и расходным ордером. Оливер расписался на нем, рассовал деньги по просторным карманам костюма от «Хэйуэрда». Ни одному фокуснику не удалось бы сделать это так ловко. Чтобы отпраздновать свой успех, он воспользовался открыткой с крестьянином, размахивающим флагом, написал на ней короткое послание Сэмми и тоже сунул в карман. Потом вернулся к числам. Когда часы пробили семь, его запал иссяк.
  – Я не могу допустить, чтобы вы приехали домой позже Иветт, – со смешком признался Оливер герру Штампфли. Осторожно вырвал из блокнота исписанные страницы.
  Герр Штампфли нашел большой конверт и держал раскрытым, пока Оливер засовывал в него листочки. Потом герр Штампфли по лестнице проводил Оливера до дверей.
  – Мой отец не упомянул, куда он собирается поехать?
  Герр Штампфли покачал головой.
  – С лирами, возможно, в Турцию? – предположил он. Снаружи в сумерках Оливера дожидался Дерек.
  – Вы меняете фамилию, – объявил Дерек, пока они шли к припаркованному такси. – Приказ Нэта.
  Теперь вы – мистер и миссис Уэст и живете в любовном гнездышке для небогатых туристов на другом конце города.
  – Почему?
  – Ищейки.
  – Какие ищейки?
  – Неизвестно. Может, швейцарские, может, Хобэна, может, «Гидры». Возможно, тебя сдал Конрад.
  – И что они делали?
  – Следили за Агги, шныряли по отелю, обнюхивали ваше исподнее. Это приказ. Сидеть тихо, под яркий свет не соваться, утром первым же самолетом вернуться домой.
  – В Лондон?
  – Нэт считает, что иначе нельзя. А на что ты рассчитывал? Что он привяжет тебя к дереву и будет ждать появления волков?
  Сидя в такси рядом с Дереком, Оливер смотрел на фонари, горящие на набережной. В вестибюле скромного отеля пахло старым мылом. Дерек говорил по телефону с номером 509, тогда как Пэт и Мик изучали доску объявлений. Улучив момент, Оливер достал из кармана открытку, адресованную Сэмми, написал: «На счет 509» на месте марки и бросил в почтовый ящик.
  – Она тебя ждет, – прошептал Дерек, указывая Оливеру на лифт. – Надеюсь, у тебя получится лучше, чем у меня, приятель.
  * * *
  В крошечной комнате стояла двуспальная кровать. Маленькая даже для любовников скромных габаритов и уж совершенно неподходящая для двух высоких едва знакомых людей, которые не собирались касаться друг друга. Обстановку дополняли мини-бар и телевизор. Двум миниатюрным креслам едва нашлось место между стеной и изножьем кровати, в изголовье имелась щель, куда следовало опустить два франка, если у постояльцев возникало желание посмотреть кабельный канал для взрослых. Агги распаковала вещи. Его второй костюм уже висел в шкафу. Она надушилась очень приятными духами. Он никогда не ассоциировал ее с запахом духов, скорее с дикой природой. Обо всем этом он подумал, прежде чем примоститься на краешке кровати спиной к ней, тогда как Агги стояла у зеркала над раковиной в ванной, заканчивая краситься. Он привез с собой Рокко, механического енота, и теперь тот бегал у него по плечам. Пиджак Оливер не снял, поскольку в карманах лежали деньги.
  – Мы можем тут говорить? – спросил он.
  – Да, если только ты не параноик, – ответила она через открытую дверь. Он же осторожно достал пачки денег из карманов пиджака, расстегнул рубашку и начал засовывать их за ремень.
  – Все на него ополчились. Только Евгений оставался на его стороне. Я – нет, – жаловался он, засовывая пачку сотенных под ремень на пояснице.
  – И что?
  – Я у него в долгу.
  – И что ты ему должен? – Должно быть, она занималась с помадой, потому что говорила совсем как Хитер. – Оливер, мы не можем одалживаться перед всеми.
  – Ты одалживаешься. – Запрятав деньги под рубашку, он снял пиджак и вновь пустил Рокко на плечи. – Я тебя видел. Ты – словно медсестра в палате. И все – твои пациенты.
  – Это полнейшая чушь, – но последнее слово она наполовину съела, поскольку красила губы. – И перестань возиться с этим зверьком, потому что вгоняешь себя в тоску, а меня это злит.
  «Наш первый семейный закон», – думал Оливер, потирая мордочку Рокко и строя ему рожи. Она вышла из ванной, он – вошел, закрыл и запер за собой дверь.
  Вытащил деньги из-под ремня, спрятал за бачком. Спустил воду, открыл краны. Вернулся в комнату, огляделся в поисках чистой рубашки. Агги выдвинула ящик, протянула новую, в тон галстуку, купленному в Хитроу.
  – Где ты ее взяла?
  – А что еще я могла делать весь день? Он вспомнил про ищеек и предположил, что именно они – причина ее раздражительности.
  – Так кто за тобой следил? – спросил он.
  – Я не знаю, Оливер, я их не видела, вот и не спросила. Их засекла группа наружного наблюдения. Мне полагалось изображать ничего не подозревающую жену.
  – Само собой. Да. Конечно. Извини. – Смысла вновь уходить в ванную, чтобы надеть новую рубашку не было. А кроме того, зрители должны знать, что в рукаве у тебя ничего нет. Оливер снял старую рубашку и втянул живот, вынимая новую из целлофана и вытаскивая булавки, удерживающие рубашку на картонке.
  – Они должны указывать на упаковке, сколько там булавок, – пробурчал Оливер, когда Агги взяла у него рубашку и довершила начатое. – Можно ведь уколоться, надевая ее через голову.
  – Рукава с пуговицами. Как ты любишь.
  – Я просто не в восторге от запонок, – объяснил он.
  Он надел рубашку, повернулся спиной к Агги, расстегнул «молнию», чтобы заправить полы в брюки. С галстуками он всегда мучился и вспомнил, как Хитер ловко завязывала виндзорский узел, а вот ему, великому фокуснику, этот подвиг повторить так и не удалось. Потом вдруг спросил себя, какой мужчина по счету сумел научить Хитер этому фокусу, завязывала ли галстук Тайгеру Надя или Кэт, в галстуке ли он сейчас, повесился ли на галстуке, задушили его галстуком, был ли на нем галстук, когда выстрелом ему разнесли голову. Вопросы эти роились в голове Оливера, и он абсолютно ничего не мог поделать, кроме как держаться естественно, излучать природное обаяние и попытаться каким-то образом добыть один из листков с расписанием самолетов и поездов, которые лежали на полке рядом с регистрационной стойкой.
  Их столик стоял в нише. За другими столиками сидели в основном неприметные мужчины, как один, в серых костюмах, лица их отсутствием эмоций напоминали маски. Пэт и Мик расположились у стены. Голодные мужские взгляды раздели их не один десяток раз. Агги заказала американский стейк и жареный картофель. «Мне то же самое, пожалуйста». Закажи она требуху с луком, он бы и тут присоединился к ней. Решения по мелочам давались ему с огромным трудом. Он заказал пол-литра красного вина, Агги пила только минеральную воду.
  – С газом, пожалуйста, – сказала она официанту. – Но ты на меня не смотри, Оливер.
  – Все потому, что ты при исполнении? – спросил он.
  – Потому – что?
  – Ходишь в трезвенниках.
  Она что-то ответила, но он ее не услышал. «Ты прекрасна, – говорил он ей взглядом. – Даже при этом неприятном белом свете ты ослепительно красива».
  – Тяжелое это дело, – пожаловался он.
  – Какое?
  – Днем быть одним человеком, а вечером становиться другим. Я уже не уверен, кто есть кто.
  – Будь собой, Оливер. Хотя бы раз. Он потер голову.
  – Да, конечно, от меня не так уж много и осталось. После того как Тайгер и Брок поработали со мной.
  – Оливер, я думаю, если ты и дальше будешь так говорить, мне лучше поесть одной.
  Он дал ей передохнуть, а потом предпринял вторую попытку, задавая вопросы, которые молодой мастер обычно задавал сотрудницам на рождественских вечеринках, где все были на равных: каковы ее честолюбивые замыслы, какой она хотела бы видеть себя через пять лет, хочет ли она детей, или карьерного взлета, или того и другого…
  – Честно говоря, Оливер, не имею ни малейшего представления, чего мне действительно хочется.
  Обед подполз к концу, она расписалась на счете, как он отметил: «Шармейн Уэст». Он предложил пропустить по стаканчику в баре, который находился рядом с регистрационной стойкой. «Стоит мне пройти мимо, и я свободен», – подумал он.
  – Хорошо, – согласилась Агги, – давай выпьем в баре. – Возможно, порадовалась возможности оттянуть возращение в номер. – Чего ты оглядываешься? – спросила она.
  – Ищу твое пальто. – Хитер всегда надевала пальто, если они куда-то шли. Ей нравилось, как он снимал с нее пальто, помогал надеть, а в промежутке куда-нибудь вешал или клал.
  – Зачем мне надевать пальто, если идти от спальни до ресторана и обратно?
  Разумеется, незачем. Уж прости за глупость. У регистрационной стойки Агги полюбопытствовала, нет ли писем, записок или телефонных сообщений для Уэстов. Никто ничего не просил передать, а к тому времени, когда они двинулись к бару, несколько листков с расписанием уже лежали в левом кармане его пиджака, причем зрители об этом даже не подозревали. Любовь многим туманила глаза. В баре он заказал себе бренди, она – минералку. Когда Агги подписывала счет, он пошутил, что чувствует себя мужчиной на содержании, но она даже не улыбнулась. В кабине лифта, они поднимались вдвоем, она держалась отстраненно, не то что Катрина. В номер вошла первой, уже с готовым решением. Он – крупнее, чем она, поэтому будет спать на кровати. А ее вполне устроят два кресла. Она возьмет себе пуховое одеяло и две подушки. Оливеру достанется обычное одеяло и покрывало, плюс право первым воспользоваться ванной. Ему показалось, что поймал мелькнувшее в ее глазах разочарование, и задался вопросом, а не провели бы они ночь более комфортабельно, если б он проявил к даме побольше внимания, вместо того чтобы преследовать свои цели. Он снял рубашку, оставшись в туфлях и брюках. Пиджак повесил в шкаф, вытащил листки с расписанием, сунул под мышку, накинул халат на плечо, взял клеенчатый мешочек для губки, пробормотав, что ванну примет утром, прошел в ванную и запер дверь. Сел на унитаз, изучая расписание. Вытащил деньги из-за бачка и уложил в мешочек для губки. Долго умывался и чистил зубы, отшлифовывая намеченный план. Через дверь до него донеслись бравурные звуки музыкальной вставки американского выпуска новостей.
  – Если это Ларри Кинг, выключи мерзавца! – крикнул он, перекрывая фанфары.
  Он умылся, протер рукой раковину, постучал в дверь, услышал: «Войдите», – вернулся в комнату и нашел ее закутанной до шеи в халат, с волосами, убранными под шапочку для душа. Она вошла в ванную, закрыла и заперла за собой дверь. По телевизору показывали ужасы черной Африки, запечатленные на видеокамеру деловитой женщиной в пятнистой униформе и с отменным макияжем. Оливер ждал звука льющейся воды, но за дверью царила тишина. Потом она открылась, и Агги, не удостоив его и взгляда, взяла расческу и щетку для волос, ретировалась в ванную и вновь заперлась. Оливер услышал, что она включила душ. Надел рубашку, бросил клеенчатый мешочек в раскладывающуюся сумку, добавил туда Рокко, носки, трусы, пару рубашек, кожаные мешочки с песком, которыми жонглировал, видеофильм Бриерли о надувных баллонах. Из душа все текла вода. В полной уверенности, что путь открыт, он надел пиджак, подхватил сумку, на цыпочках двинулся к двери. Проходя мимо кровати, черканул записку в блокноте, что лежал у телефонного аппарата: «Извини, я должен это сделать. Люблю. О.». Настроение у него улучшилось, он взялся за ручку двери, повернул, в надежде, что трагедия африканских джунглей заглушит звук. Дверь подалась, он обернулся, чтобы в последний раз оглядеть комнату, и увидел Агги, с сухими волосами, но без шапочки для душа, наблюдающую за ним с порога ванной.
  – Закрой дверь. Тихонько. Он закрыл.
  – И куда это ты собрался? Говори тише.
  – В Стамбул.
  – На самолете или поездом? Уже решил?
  – Еще нет, – стараясь избежать ее сверлящего взгляда, посмотрел на часы. – В двадцать два тридцать пять из Цюриха уходит поезд на Вену. Там он будет около восьми. Я мог бы успеть на рейс Вена – Стамбул.
  – Другой вариант?
  – В двадцать три поезд в Париж, в девять сорок пять вылет из аэропорта Шарля де Голля.
  – И как ты хотел добраться до вокзала?
  – На трамвае или пешком.
  – Почему не на такси?
  – Ну, на такси, если бы поймал. Зависело от ситуации.
  – Почему не лететь из Цюриха?
  – На поезде не спрашивают фамилию. Лучше лететь из другого города. И потом, все равно ждать до утра.
  – Блестящая мысль. Ты знаешь, что Дерек в номере напротив, а Пэт и Мик между нами и лифтом?
  – Я подумал, что они уже спят.
  – А ночной портье будет счастлив, увидев, как ты проскальзываешь мимо регистрационной стойки в столь поздний час?
  – Ну, счет могла оплатить ты, не так ли?
  – А чем ты собрался заменить деньги? – И, прежде чем он успел раскрыть рот, продолжила: – Можешь не отвечать. Деньги ты взял в банке. Вот что ты прятал в ванной.
  Оливер почесал затылок.
  – Я все равно уйду.
  Рука его по-прежнему лежала на ручке, он выпрямился в полный рост, надеясь, что выглядит очень решительным, в полном соответствии с его внутренним настроем, ибо дал себе слово найти способ нейтрализовать ее, если она попытается его задержать, к примеру, разбудив Дерека и девушек. Повернувшись к нему спиной, Агги выскользнула из халата, на мгновение ослепив его своей наготой, начала одеваться. И тут до Оливера дошло, как всегда, поздно, что девушка, которая собиралась провести целомудренную ночь на двух креслах, взяла бы в ванную пижаму или ночную рубашку, чтобы выйти из нее в пристойном виде, но Агги этого не сделала, а следовательно, на ночь у нее были совсем другие планы.
  – Что ты делаешь? – спросил он, таращась на нее как идиот.
  – Еду с тобой. Что, по-твоему, я делаю? Один ты даже улицу не перейдешь.
  – А как же Брок?
  – Я ему не жена. Положи вот этот чемодан на кровать и позволь мне должным образом все запаковать.
  Он наблюдал, как Агги должным образом все укладывает, добавляет кое-что свое, не все, чтобы им хватило одного чемодана. Оставшиеся вещи она положила во второй чемодан, чтобы «Дереку, когда он проснется, осталось только взять его», – пробормотала Агги. А ведь она нисколько не огорчается из-за того, что они подкладывают Дереку большую свинью, отметил Оливер. Пока он переминался с ноги на ногу, она ушла в ванную, и через тонкую стенку он услышал, как Агги тихим голосом заказывает такси по телефону и одновременно просит подготовить счет, потому что они спустятся через несколько минут. Она вернулась, шепотом предложила взять чемодан и тихонько следовать за ней. Повернула ручку, приподняла, и дверь открылась бесшумно, чего у Оливера никогда бы не получилось. На другой стороне коридора над дверью висела табличка: «Служебный ход». Агги открыла и ее, махнула ему рукой, и следом за ней он начал спускаться по зловеще-темной каменной лестнице, так похожей на лестницу черного хода на Керзон-стрит. Он наблюдал, как Агги расплачивается по счету, и при этом она непроизвольно крутанула бедрами, совсем как в саду в Камдене, перенеся вес на одну ногу и по-особенному двинув другой. Он обратил внимание, что волосы у нее, после того как Агги сняла шапочку для душа, остались распущенными, и даже под этим отвратительным ярким дневным светом смог представить себе, как скачет она на лошади, и взбирается по лесистому горному склону, и ловит на блесну форель в горной речке.
  – Такси подъехало, Марк? – спросила она, обернувшись, одновременно подписывая счет, и Оливер, все еще потерянный в грезах, огляделся в поисках Марка, прежде чем вспомнил, что обращается она к нему.
  До станции они доехали молча. А там, стоя над чемоданом, пока она покупала билеты, он несколько раз искал на табло нужную платформу, потому что сразу же забывал ее номер. И внезапно они оказались на платформе, обыкновенные люди, мистер и миссис Уэст, толкающие перед собой тележку с одним чемоданом на двоих, ищущие свой вагон.
  Глава 16
  До этого вечера Брок исповедовал достаточно простую тактику: держать Массингхэма в постоянном напряжении, появляясь в любое время дня и ночи, выстреливать несколькими вопросами, оставляя остальные в обойме, и при этом давать туманные обещания: «Нет, сэр, предоставление вам неприкосновенности еще обсуждается… Нет, сэр, мы не собираемся разыскивать Уильяма… А пока не затруднит ли вас помочь нам в решении одной маленькой проблемы?..» Все, что угодно, лишь бы он продолжал говорить, объяснял Брок Айдену Беллу, все, что угодно, лишь бы нервничал, не зная, чем все закончится.
  – А почему просто не выставить его за дверь и не сэкономить себе время? – возражал Белл.
  «Потому что он кого-то боится больше, чем нас, – отвечал Брок. – Потому что он любит Уильяма и знает, где спрятана бомба. Потому что он служит то одним, то другим, и это самое худшее. Потому что я не понимаю, почему он пришел к нам и от кого прячется. И почему прагматичные Орловы в своем солидном возрасте вдруг пошли на ритуальное убийство».
  Однако сегодня Брок понимал, что опережает Массингхэма на шаг, и готовился вести себя соответственно, хотя неуверенность, сопровождавшая все его предыдущие встречи с Массингхэмом, никуда не делась: что-то не складывалось, какого-то фрагмента недоставало. Он прослушал разговор Оливера с доктором Конрадом, запись которого в тот же день передали из британского посольства в Цюрихе по каналам закрытой связи. Он просмотрел записи Оливера, сделанные в банке. И хотя понимал, что на их полный анализ уйдет не один месяц, он, как и Оливер, увидел в записях вещественное доказательство того, в чем и раньше не сомневался: «Сингл» выплачивал огромные суммы Гидре, а Порлок был ее казначеем и контролировал поступающие средства. Под мышкой Брок нес ультиматум доктора Мирски на шестидесяти восьми страницах, доставленный в Лондон последним дневным рейсом и уложенный в большой коричневый конверт, заклеенный лентой таможни Ее величества. Быстрым шагом он вошел в комнату, задал первый вопрос до того, как сел в кресло.
  – Где вы провели прошлое Рождество, сэр? – слово «сэр» он отрубил, как мясницким тесаком.
  – Катался на лыжах в Скалистых горах.
  – С Уильямом?
  – Естественно.
  – А где был Хобэн?
  – Он-то при чем? Я полагаю, с семьей.
  – Какой семьей?
  – Наверное, с родственниками со стороны жены.
  Я не уверен, что у него есть родители. Мне он всегда казался сиротой, – отвечал Массингхэм вяло, сознательно гася торопливость Брока.
  – Значит, Хобэн был в Стамбуле. С Орловыми. На Рождество Хобэн был в Стамбуле. Так?
  – Полагаю, что да. Но с Аликсом ничего нельзя знать наверняка. Он непредсказуем. Сегодня – здесь, завтра – там.
  – Доктор Мирски тоже провел Рождество в Стамбуле, – предположил Брок.
  – Какое удивительное совпадение. Должно быть, они то и дело натыкались друг на друга.
  – Вас удивит, если я скажу вам, что доктор Мирски и Аликс – давние друзья?
  – Скорее нет, чем да.
  – Как вы думаете, откуда берут начало их отношения?
  – Ну, любовниками они никогда не были, дорогой. Если вы намекаете на это.
  – Нет. Я полагаю, что их связывает другое, и спрашиваю, что именно.
  «Не нравится ему этот вопрос, – самодовольно отметил Брок. – Тянет время. Смотрит на конверт. Отводит взгляд. Облизывает губы. Гадает, что мне известно, что он может сказать, а что – нет».
  – Хобэн был высокопоставленным советским аппаратчиком, – нарушил затянувшуюся паузу Массингхэм. – Мирски занимал высокий пост в Польше. У них были общие дела.
  – Вы сказали – аппаратчик, о каком типе аппарата идет речь?
  Массингхэм пренебрежительно повел плечами:
  – Занимался то тем, то этим. Я, кстати, не уверен, что у вас есть допуск к такого рода информации, – нагло добавил он.
  – Значит, разведка. Оба работали в разведывательных службах своих стран. Один – Советского Союза, второй – Польши.
  – Давайте назовем их одного поля ягодками, – предложил Массингхэм в очередной попытке притормозить Брока.
  – Во время вашей командировки в британское посольство в Москве вы ведь входили в группу, которая налаживала контакты с советской разведкой, не так ли?
  – Мы провели несколько встреч. В высшей степени неформальных, довольно романтичных и ужасно секретных. Мы искали точки соприкосновения. Объекты взаимного интереса. Обсуждали возможность совместных действий. Боюсь, это все, что я могу вам сказать.
  – И что представляло взаимный интерес?
  – Терроризм. В той его части, разумеется, которую не финансировали русские. – Разговор этот определенно нравился Массингхэму.
  – Преступность?
  – Там, где они в этом не участвовали.
  – Наркотики?
  – Разве они не подпадают под понятие «преступность»?
  – А вот вы мне и скажите,– рубанул Брок и с чувством глубокого удовлетворения увидел, что удар достиг цели, поскольку рука Массингхэма метнулась ко рту, чтобы прикрыть губы, а взгляд начал блуждать по книжным полкам. – И не Аликс ли Хобэн входил в состав группы, представлявшей на этих встречах Советский Союз? – спросил он.
  – Вот это совершенно не ваше дело. Боюсь, я должен согласовать ответ с моими бывшими начальниками. Мне очень жаль. Продолжать я не могу.
  – Ваши бывшие начальники не станут с вами разговаривать, даже если вы им заплатите. Спросите Айдена Белла. Входил Хобэн в советскую делегацию или не входил?
  – Вы прекрасно знаете, что входил.
  – На чем он специализировался?
  – Преступность.
  – Организованная преступность?
  – Оксюморон, дорогой. Она по определению неорганизованная.
  – И он занимался криминальными бандами?
  – Он их прикрывал.
  – Вы хотите сказать, что они ему платили.
  – Не будьте лицемером. Вы знаете, как играют в эту игру. Приходится и брать, и давать. Все должны что-то получать, иначе телега не едет.
  – Мирски тоже там был?
  – Там – это где?
  – С вами и Хобэном. – Этот вопрос был чистейшей импровизацией. Брок не собирался его задавать, до этого момента даже не рассматривал такую возможность. Он взял конверт с ящика, разорвал. Достал документ в красной обложке, положил на ящик. Метко бросил конверт в корзинку для мусора. В темной комнате красная обложка пламенела, как раскаленные угли. – Я спрашиваю, познакомились ли вы с доктором Мирски во время вашего пребывания в Москве в конце восьмидесятых годов?
  – Я встречался с ним пару раз.
  – Пару?
  – Очень уж вы грубый. Мирски приходил на конференции. Я приходил на конференции. Это не значит, что во время перерыва на ленч мы играли в больничку.
  – И Мирски представлял разведывательную службу Польши.
  – Если вы хотите придать особую значимость этим мероприятиям, то да.
  – А что польская разведка делала на встречах сотрудников британской и русской разведок?
  – Принимала участие в переговорах о сотрудничестве. Высказывала польскую точку зрения. Там были чехи, венгры, болгары, мы пригласили всех, Нэт. Не имело смысла разговаривать с сателлитами, пока Советы не дали им зеленый свет. Чтобы упростить нашу задачу и сэкономить время, мы и решили с самого начала привлечь к контактам разведки стран-сателлитов.
  – Когда вы встретились с братьями Орловыми? Массингхэм издевательски хохотнул:
  – Это же случилось гораздо позже, остолоп!
  – Через шесть лет. Вы уже работали на Сингла. Тайгер хотел завязаться с Орловыми, и вы ему это организовали. Как? Через Мирски или Хобэна?
  Взгляд Массингхэма снова упал на красную обложку, вернулся к лицу Брока.
  – Через Хобэна.
  – Хобэн к тому времени уже женился на Зое?
  – Может, и женился… – Дуясь: – Кто в наши дни верит в узы брака? Аликс хотел жениться на одной из дочерей Евгения, а какая именно ему досталась бы, его не волновало. Зять всегда высоко поднимается, – с ухмылкой добавил он.
  – Значит, и Мирски братьям представил Хобэн.
  – Вероятно.
  – Тайгер возражал против участия Мирски в их совместной деятельности?
  – С какой стати? Мирски умен как черт, был крупным польским адвокатом, знал все ходы и выходы, имел первоклассную организацию. Если бы братья хотели двинуться на Запад, Мирски им бы сильно помог. В портах у него было все схвачено. Сам он из Гданьска. Чего еще мог желать Евгений?
  – Вы хотели сказать Хобэн, не так ли?
  – Почему? Во главе по-прежнему стояли Орловы.
  – Но верховодил всем Хобэн. Когда вы вышли на них, практически все дела вели Хобэн и Мирски. Евгений уже превратился в свадебного генерала. А потом к ним присоединились вы. Хобэн, Массингхэм и Мирски. – Брок постучал пальцем по красной обложке. Вы – преступник, мистер Массингхэм. Вы в этом дерьме по самые уши. Вы не просто отмывали деньги. Вы – игрок передней линии.
  Ухоженные руки Массингхэма дернулись. Второй раз за время разговора он откашлялся.
  – Это неправда. Вы искажаете факты. Деньгами занимались Евгений и Тайгер, морскими перевозками – Хобэн и Мирски. Инструкции передавались в письмах, которые привозили курьеры. Письма эти мог вскрыть только Тайгер.
  – Могу я задать вам вопрос, Рэнди?
  – Если только вы оставите попытки повесить все на меня.
  – Случалось ли хоть раз… с самого начала этой истории… скажем, с того момента, как Хобэн ввел вас в королевские чертоги… или Мирски… или вы – их обоих… и вы показали друг другу светлое будущее… а вы отвели Тайгера в сторонку и показали это будущее ему… или он отвел вас, значения это не имеет… случалось ли хоть раз, чтобы кто-то из вас, громко, пусть и в разговоре один на один, произнес это вульгарное слово – наркотики? –Массингхэм пренебрежительно пожал плечами, показывая нелепость вопроса. – Боеголовки? С ядерным зарядом или обычные? Радиоактивные материалы? Тоже нет? – Массингхэм на каждый вопрос отвечал мотанием головы. – Героин?
  – Господи, да нет же!
  – Кокаин? Тогда как вы решали эту сложную словарную проблему, позвольте спросить? Каким фиговым листочком, уж простите за грубость, вы прикрывали свой стыд, сэр?
  – Я вам все сказал, и не один раз. Наша работа заключалась в том, чтобы перевести теневые доходы Орлова в легальные. Мы вступали в дело после того, как Орлов получал деньги. Не раньше. Так строились наши отношения.
  Брок наклонился к Массингхэму. Их лица разделяли лишь несколько дюймов.
  – Тогда что же мы здесь делаем, сэр? – вкрадчиво спросил он. – Если мы такие правильные, почему вам так не терпится получить неприкосновенность?
  – Вы отлично знаете, почему. Вы видели, как эти люди работают. Они сделают то же самое и со мной.
  – С вами. Не с Тайгером. С вами. Что вы сделали такого, чего не делал Тайгер? Какой за вами грех, если вы так перепугались? – Ответа не последовало. Брок ждал, но ответа не последовало. Кипящая в Броке злость рвалась наружу, но ему удавалось ее сдерживать. Если Массингхэм в ужасе, пусть еще помучается. Пусть у него перед глазами пройдет вся его никчемная жизнь. – Мне нужна черная книга Тайгера. Список его людей в коридорах власти. Не продажные поляки в Гданьске, не продажные немцы в Бремене, не продажные голландцы в Роттердаме. Я бы хотел знать их фамилии, но готов обойтись и без них. Мне нужны продажные англичане. Выросшие на родине, получившие здесь образование, обладающие властью. Такие же, как вы. И чем выше их пост, тем больше они мне нужны. И если вы собираетесь сказать мне, что их знает только Тайгер, а вы – ни слухом ни духом, то я на это отвечу – не верю ни единому вашему слову. Я думаю, вы очень экономите на verite и надеетесь на мою щедрость с неприкосновенностью. Не выйдет. Это не в моих правилах. И к неприкосновенности мы не приблизимся ни на шаг, пока вы не назовете мне фамилии и телефоны.
  Страх и злоба позволили Массингхэму вырваться из-под гипнотизирующего взгляда Брока.
  – Этим занимался Тайгер, не я! Тайгер защищал преступников, налаживал отношения с полицией. Где, по-вашему, он оттачивал зубы? В Ливерпуле, среди иммигрантов и наркодельцов. Как он заработал первый миллион? На спекуляциях с недвижимостью, подкупая городских чиновников. И не качайте головой, Нэт! Это правда!
  Но Брок уже изменил направление удара.
  – Вы видите, что я снова и снова спрашиваю себя, мистер Массингхэм, почему?
  – Что почему?
  – Почему мистер Массингхэм пришел ко мне? Кто послал его ко мне? Кто его направляет? А потом маленькая птичка шепнула мне на ушко: Тайгер. Тайгер хочет знать, что мне известно, как и от кого. Вот он и присылает ко мне свою правую руку, мистера Массингхэма, которому не составляет труда изобразить насмерть перепуганного гражданина Великобритании, тогда как сам Тайгер нежится на солнышке в какой-нибудь налоговой гавани, не имеющей с нами договора об экстрадиции. Вы – козел отпущения, мистер Массингхэм. Потому что, если я не поймаю Тайгера, у меня есть вы!
  Но Массингхэм уже сумел взять себя в руки. И его тонкие губы кривились в улыбке неверия.
  – А если Тайгер Сингл не подсунул вас мне, это сделали братья, – продолжил Брок, стараясь, чтобы голос звучал торжествующе. – Эти псевдогрузинские торговцы лошадьми горазды на выдумку, что правда, то правда.
  Но улыбка на лице Массингхэма стала только шире.
  – Почему Мирски перебрался в Стамбул? – Брок раздраженно передвинул отчет Мирски, едва не скинув его с ящика.
  – Ради собственного здоровья, дорогой. Стена падала. Он не хотел, чтобы его завалило обломками.
  – Я слышал разговоры о том, что его хотели предать суду.
  – Давайте сойдемся на том, что ему полезен турецкий климат.
  – Вам, случайно, не принадлежат акции «Транс-Финанз Стамбул»? – спросил Брок. – Вам или офшорной компании, которую вы контролируете?
  – Я ссылаюсь на Пятую поправку.
  – У нас такой нет, – ответил Брок, и с этого момента между ведущим допрос и допрашиваемым вдруг загадочным образом установилось перемирие, с тем чтобы позже смениться еще более ожесточенной схваткой. – Видите ли, Рэнди, я могу понять вашего Тайгера, с этим проблем нет. Если бы я работал с Тайгером, я бы в два счета расколол его. Я могу понять вас в том, что вы вступили в сговор с двумя плохишами из мира бывшей советской разведки. Меня это не волнует. Я могу понять Хобэна и Мирски, подталкивающих Евгения к тому, чтобы вывести из игры Тайгера, и вас, усердно им в этом помогающего. Но когда ваш план провалился, когда Дед Мороз не принес вам подарка… что произошло потом?–Он вплотную подошел к цели! Он это чувствовал! Ответ крутился на языке Массингхэма, уже срывался с него, но в последний момент вернулся обратно, укрылся в его голове.
  – Хорошо, «Свободный Таллин» перехватили, – продолжил Брок, демонстрируя свое недоумение. – Не повезло. Орловы потеряли несколько тонн порошка, убили кого-то из их людей. Такое случается. И лицо потеряно. Слишком много было «Свободных Таллинов». Кого-то следовало за это наказать. Кто-то должен за это заплатить.
  Но где ваше место в этом раскладе, мистер Массингхэм? На чьей вы стороне, не считая своей собственной? Почему вы готовы сидеть здесь, выслушивая мои оскорбления?
  И хотя Брок раз за разом задавал этот вопрос, пытаясь подобраться к Массингхэму то с одной, то с другой стороны, и хотя показал ему ультиматум Мирски на шестидесяти восьми страницах и заставил прочесть доказательства его злодейства, и хотя Массингхэм пусть и с неохотой, но ответил на другие, не столь важные вопросы, возникшие после визитов Оливера к доктору Конраду и в банк, Брок вернулся в свой офис на Странд раздраженным и печальным, чувствуя, что в очередной раз потерпел поражение. «Земли обетованной вновь не удалось достичь», – пожаловался он Тэнби, на что Тэнби посоветовал немного поспать. Но Брок ложиться не стал. Позвонил Беллу и обговорил с ним сложившуюся ситуацию. Позвонил паре информаторов в далеких краях. Позвонил жене и с благодарностью выслушал ее пятнадцатиминутную лекцию о том, что надобно делать с Северной Ирландией. Ни один из этих телефонных разговоров не приблизил его к разгадке тайны Массингхэма. Он задремал и резко проснулся уже с телефоном, поднесенным к его уху.
  – Дерек звонит из Цюриха по открытой линии, сэр, – докладывал Тэнби. – Молодожены удрали. Не оставив адреса.
  Глава 17
  Вершина холма волшебным островом выступала из океана смога. Купола мечетей плавали в нем, словно огромные черепахи. Минареты напоминали вертикальные мишени в тире Суиндона. Агги выключила двигатель взятого напрокат «Форда», прислушалась к затихающему жужжанию системы кондиционирования. Где-то внизу лежал Босфор, полностью скрытый смогом. Она чуть опустила стекло, чтобы глотнуть свежего воздуха. Горячая волна поднялась с асфальта и ударила в щель, несмотря на ранний вечер. Вонь смога смешивалась с запахом мокрой весенней травы. Агги подняла стекло и продолжила наблюдение. Серые облака собирались над ее головой, темнея на глазах. Полил дождь. Она включила двигатель и «дворники».
  Дождь прекратился, облака порозовели, сосны вокруг потемнели, их пушистые кроны напоминали толстых мух, пойманных паутиной листвы. Вновь она опустила стекло, и на этот раз на нее пахнуло ароматами лайма и жасмина. Она услышала стрекотание цикад, кваканье лягушки или жабы. Увидела ворон с серой грудкой, чинно сидевших на проводах высокого напряжения. Небесный взрыв чуть не сдернул ее с сиденья. Звезды вспыхнули у нее над головой и по широким дугам полетели вниз. Она поняла, что в одном из соседних домов устроили фейерверк. Звезды погасли, темнота сгустилась.
  Она была в джинсах и кожаном пиджаке, в которых уехала из Цюриха. И без оружия, потому что не пыталась связаться с командой Брока. Поэтому никто не приносил ей в отель коробку, обернутую яркой подарочной бумагой. Никто не передавал под столом в гриль-баре пакет из плотной бумаги, буркнув: «Распишитесь здесь, миссис Уэст». Никто в мире, кроме Оливера, не знал, где она находится, и спокойствие на вершине холма отражало умиротворенность, воцарившуюся в ее жизни. Безоружная, влюбленная, подвергающаяся опасности, она смотрела на расположенные сотней ярдов ниже двойные железные ворота, вделанные в стену, способную выдержать разрыв снаряда. За стеной виднелась плоская крыша очень современного кирпичного форта доктора Мирски. Опытный глаз Агги воспринимал дом как стандартное жилище мафиозного адвоката с системой охранной сигнализации, прожекторами, фонтанами, видеокамерами, восточноевропейскими овчарками, статуями и двумя здоровяками в черных брюках, белых рубашках и черных жилетках, которые вроде бы безо всякого дела слонялись по двору. И там, за стенами форта, находился ее возлюбленный.
  Они прибыли сюда после бесцельного похода в юридическую контору доктора Мирски, расположенную в самом центре города. «Доктора сегодня не будет, – сообщила им ослепительно красивая девушка, сидевшая за розовато-лиловым столом. – Может быть, вы назовете свои фамилии и зайдете завтра, пожалуйста?» Фамилий они оставлять не стали, но, выйдя на улицу, Оливер начал рыться в карманах, пока не выудил клочок бумаги с домашним адресом Мирски. Адрес этот, напечатанный на обложке ультиматума Мирски, Оливер записал по памяти. Вместе они остановили пожилого джентльмена, который решил, что они немцы, и кричал: «Dahin, dahin», – указывая в сторону холма. У подножия холма они обратились к другому пожилому джентльмену и в конце концов попали на нужную частную дорогу, по которой и проехали мимо нужного форта, удостоившись внимания собак, охранников и видеокамер.
  Агги отдала бы все, лишь бы войти в дом вместе с Оливером, но как раз этого он ей и не позволил. Он хотел поговорить с Мирски один на один, как адвокат с адвокатом. Он хотел, чтобы она припарковалась в сотне ярдов от ворот и ждала. Он напомнил Агги, что они ищут его отца – не ее. И потом, что она могла сделать, с оружием или без, сидя там, словно дама на балу, которой не нашлось кавалера. Так что куда лучше остаться снаружи и ждать, выйдет ли он из форта, а если нет, бить во все колокола. «Он начинает распоряжаться собственной жизнью, – думала она. – Моей тоже». И не знала, тревожится ли она из-за этого, гордится этим, а может быть, первое мирно уживалось со вторым.
  «Форд» она поставила на автостоянку рядом с розовым грузовичком с нарисованной на борту бутылкой лимонада и пятью «жуками»-«Фольксвагенами». Кабины всех автомобилей пустовали. Она полагала, что на таком расстоянии ее могла обнаружить лишь высококачественная камера наблюдения или очень уж наблюдательный охранник. Хотя кого могла заинтересовать одинокая молодая женщина в маленькой коричневой автомашине без радиоантенны, разговаривающая по сотовому телефону в сгущающихся сумерках? Только она не говорила, не набирала номер, не произносила ни слова. Лишь одно за другим прослушивала послания Брока. Нэт, спокойный, как танк, говорил ровно и уверенно, без суеты и упреков: «Шармейн, это опять твой отец, мы бы хотели, чтобы ты перезвонила нам, как только услышишь это сообщение, пожалуйста… Шармейн, пожалуйста, дай о себе знать… Шармейн, если по какой-то причине ты не можешь связаться с нами, пожалуйста, обратись к своему дяде… Шармейн, мы хотим, чтобы вы оба как можно быстрее вернулись домой, пожалуйста». Под дядей подразумевался местный британский представитель.
  Пока она слушала, ее взгляд пробегал по воротам, темнеющим деревьям, изгородям соседних домов, огням, пробивающимся сквозь синевато-серый смог. А перестав слушать Брока, она прислушалась к противоречивым внутренним голосам, стараясь взвесить, непонятно на каких весах, ее долг перед Броком, перед Оливером, перед собой, хотя два последних долга сливались в один, потому что стоило ей подумать об Оливере, как он вновь оказывался в ее объятьях, смеющийся, в недоумении качающий головой, мокрый от пота в жарком спальном купе. Он выглядел таким беззаботным, таким восторженным, что она чувствовала, будто положила всю жизнь на то, чтобы вызволить его из темницы, куда он неминуемо бы вернулся, если б она вдруг решила расстаться с ним. Агги держала в голове телефонный номер Службы, по которому могла в любой момент послать сообщение Броку. Один из внутренних голосов, склонный к компромиссу, уговаривал ее сообщить, что Оливер и Агги живы и здоровы и беспокоиться не о чем. Второй, более сильный, убеждал, что и короткое сообщение – предательство.
  Сумерки сменились ночью, смог рассеялся, форт осветили яркие прожекторы, потоки автомобилей с включенными фарами, движущиеся по мостам через Босфор, на фоне темной воды казались светящимися ожерельями. Агги вдруг осознала, что молится, но молитва нисколько не мешала ей наблюдать за происходящим вокруг. Внезапно она подобралась. Ворота раскрывались, около каждой половины она заметила здоровяка в черной жилетке. Вверх по склону, включив дальний свет, двигался автомобиль. Агги увидела, как мигнули фары, услышала гудок. Автомобиль свернул в ворота. Прежде чем они закрылись, она успела разглядеть, что это серебристый «Мерседес». На заднем сиденье находился крупный мужчина. Она была слишком далеко, чтобы в темноте узнать Мирски, фотографию которого ей показывали в Лондоне, за миллион миль от стамбульского холма.
  * * *
  Оливер нажал на кнопку звонка и вдруг услышал женский голос, который сразу напомнил о свойственной ему особенности: если он одержим одной женщиной, все остальные становятся для него ее двойниками. Сначала она заговорила с ним на турецком, но, как только он ответил на английском, перешла на евро-американский и сказала, что ее мужа нет дома и почему бы не поискать его на работе. На это Оливер ответил, что на работе он доктора Мирски не нашел, ему потребовался час, чтобы добраться до этого дома, он – друг доктора Конрада, у него конфиденциальное сообщение для доктора Мирски, в машине закончился бензин, и не могла бы миссис Мирски сказать, в котором часу может вернуться ее муж. Судя по всему, чем-то его голос ей понравился, возможно, властностью и раскованностью, оставшейся после любовных утех с Агги, потому что следующий вопрос: «Вы американец или англичанин?» – она задала расслабленным голосом утоленной страсти.
  – Англичанин с головы до пят. Это минус?
  – Вы – клиент моего мужа?
  – Пока нет, но намерен им стать, как только он даст на то свое согласие, – с таким жаром ответил он, что она несколько секунд молчала.
  – Тогда почему бы вам не зайти и не выпить со мной лимонного сока? – предложила она. – А там, глядишь, подъедет и Адам.
  И скоро один здоровяк в черной жилетке приоткрыл половину ворот ровно настолько, чтобы пропустить пешехода, тогда как второй здоровяк на турецком приказывал двум восточноевропейским овчаркам заткнуться. Судя по выражениям лиц охранников, Оливер только что вернулся из космической экспедиции, приземлившись аккурат у ворот. С таким удивлением они оглядывали дорогу и его чистые, без единой пылинки туфли. Оливеру не осталось ничего другого, как указать рукой на подножие холма и рассмеяться: «В машине закончился бензин», – в надежде, что они не поймут ни слова, но их устроит сам факт того, что начищенным туфлям есть объяснение. Дверь дома открылась, едва Оливер подошел к ней. За ней нес службу боксер-тяжеловес в строгом черном костюме. Держался он враждебно, ростом не уступал Оливеру, но руки в ход не пустил и лишь обыскал Оливера взглядом.
  – Добро пожаловать, – наконец выдавил он и повел его ко второй двери, за которой находились подсвеченный бассейн и мощеный внутренний дворик с диваном-качелями. На диване сидела маленькая девочка, Оливер решил, что такой же будет и Кармен, когда ей исполнится шесть лет, с косичками и дырками на месте передних зубов. Рядом с ней устроился темноглазый Ромео двумя годами старше, лицо которого показалось Оливеру знакомым. Маленькая девочка ела мороженое. На полу валялись альбомы для рисования, книжки-раскраски, ножницы для резки бумаги, карандаши, части составных роботов-воинов. Напротив детей сидела блондинка, длинноногая женщина на последних неделях беременности. И доктор Конрад не ошибался, называя ее красавицей. Рядом с ней лежала раскрытая книжка «Питер-Кролик» Беатрис Поттер на английском.
  – Дети, это мистер Уэст из Англии, – игриво объявила она, пожимая ему руку. – Познакомьтесь с Фрайди и Полом. Фрайди – моя дочь. Пол – наш друг. Мы только что узнали, что зеленый салат обладает снотворным эффектом, не так ли, дети?.. А я – миссис Мирски… Пол, что такое снотворный эффект?
  Оливер понял, что она шведка, ей скучно, и ему вспомнилось, как Хитер, начиная с пятого месяца беременности и дальше, флиртовала с любым мужчиной старше десяти лет. Фрайди, эта шестилетняя Кармен, улыбалась и лопала мороженое, тогда как Пол смотрел на него. Во взгляде читалось обвинение. В каком преступлении? Против кого? Где? Когда? Боксер в черном костюме принес ледяной лимонный сок.
  – Вызывает сон, – наконец ответил Пол, когда все уже забыли вопрос, и тут Оливера осенило: «Пол, господи, да это же сын Зои, Павел! Это Павел!»
  – Вы приехали сегодня? – спросила миссис Мирски.
  – Из Вены.
  – Ездили туда по делам?
  – Пожалуй.
  – У отца Пола тоже бизнес в Вене,
  – говорила она четко и размеренно, чтобы дети понимали ее, но ее большие глаза оценивающе оглядывали Оливера. – Он живет в Стамбуле, но работает в Вене, не так ли, Пол? Он – крупный трейдер. Сегодня все трейдеры. Аликс – наш близкий друг, не так ли, Пол? Мы им всегда восхищаемся. Вы тоже трейдер, мистер Уэст? – спросила она, лениво натянув платье на груди.
  – В некотором роде.
  – Торгуете чем-то определенным, мистер Уэст?
  – Главным образом деньгами.
  – Мистер Уэст торгует деньгами. А теперь, Пол, скажи мистеру Уэсту, на каких языках ты говоришь… русском, естественно, турецком, немного на грузинском, английском? Мороженое не вгоняет тебя в сон, Пол?
  «Павел, который никогда не отлипал от матери, – вспоминал Оливер. – Павел, лишенный собственного дома, вечно живущий у чужих, ребенок, из которого приходилось вытягивать улыбку, глаза которого радостно вспыхивали, когда ты входил в комнату, и наполнялись укором, когда ты начинал собираться домой. Восьмилетний Павел, пытающийся вспомнить далекую встречу с безумным монстром, которого звали Почтальон, в те дни, когда дедушка и бабушка жили в замке посреди леса недалеко от Москвы и имели мотоцикл, на котором газовал Почтальон, пока мама прижимала его к груди и закрывала ухо рукой».
  Согнувшись вдвое, Оливер наклонился вперед и подобрал с пола альбом для рисования и ножницы, потом, заручившись кивком Павла, вырвал из середины альбома двойную страницу. Сложил ее несколько раз, ловко поработал ножницами и превратил бумагу в череду радостных кроликов, идущих друг за другом.
  – Но это же фантастика! – воскликнула миссис Мирски, к которой первой вернулся дар речи. – У вас есть дети, мистер Уэст? Но если у вас нет детей, как вам удалось все это проделать? Вы – гений! Пол и Фрайди, что вы должны сказать мистеру Уэсту?
  Но Оливера в гораздо большей степени волновало другое: что мистер Уэст скажет доктору Мирски? И что он скажет Зое и Хобэну, когда те заедут за своим маленьким сыном? А пока он строил аэропланы, которые, ко всеобщей радости, действительно летали. Один опустился на воду, за ним пришлось посылать спасательный самолет. И вытаскивать оба на сушу с помощью палки. Он сделал птичку, и Фрайди не позволила отправлять ее в полет, потому что птичка ей очень понравилась. Он вытащил монету в пять швейцарских франков из уха Фрайди и уже собирался достать вторую из-за шиворота Пола, когда два автомобильных гудка и радостный вопль Фрайди: «Папа!» – возвестили о прибытии домой доброго доктора.
  По двору забегали слуги, захлопали автомобильные дверцы, радостно заурчали овчарки, послышались польские приветствия, и молодой, энергичный черноволосый мужчина ворвался во внутренний дворик, на ходу срывая галстук, пиджак, туфли, потом все остальное, и с восторженным ревом прыгнул в бассейн, проплыв две его трети под водой. Огромным медведем поднявшись на бортик, надел многоцветный банный халат, поданный боксером, поцеловал жену, дочь, поздоровался с мальчиком: «Привет, Павлик!» – еще раз чмокнул жену и лишь после этого с явным неудовольствием повернулся к Оливеру.
  – Мне очень жаль нарушать такую идиллию, – Оливер ослепительно улыбнулся. – Я давний друг Евгения, а доктор Конрад шлет вам наилучшие пожелания.
  Ответа не последовало, лишь суровый взгляд на несколько столетий старше взгляда Павла сверлил его из-под полуопущенных век.
  – Если можно, я бы хотел поговорить с вами наедине.
  Оливер последовал за многоцветной спиной и голыми пятками доктора Мирски. Боксер в черном костюме замкнул процессию. Они прошли коридором, поднялись на несколько ступенек, оказались в кабинете с тонированными окнами, выходящими на пыльный склон, переливающийся огнями. Боксер закрыл дверь и привалился к ней спиной, одной рукой поглаживая бицепс второй.
  – Итак, какого хрена тебе нужно? – Голос Мирски гремел, словно артиллерийская канонада.
  – Я Оливер, сын Тайгера Сингла. Я младший партнер фирмы «Сингл и Сингл» с Керзон-стрит, и я ищу моего отца.
  Мирски что-то рявкнул по-польски. Боксер сунул руки под мышки Оливера, ощупал грудь, талию. Развернул Оливера лицом к себе, но, вместо того чтобы поцеловать или уложить на кровать, как Зоя, коснулся промежности, как Кэт, потом коленей, лодыжек. Достал бумажник Оливера и протянул Мирски, потом паспорт на фамилию Уэст, наконец остальное, что лежало в карманах. Мирски выложил все на стол, надел очки с затемненными стеклами. Пара тысяч швейцарских франков, деньги остались в чемодане, несколько монет, фотография Кармен, сидящей на ослике, вырезанная страничка из еженедельника «Абракадабра» со статьей, еще не прочитанной, о новых фокусах, чистый носовой платок, навязанный ему Агги. Мирски поднес паспорт к свету.
  – Где ты его взял?
  – Через Массингхэма. – Он вспомнил, что говорила Надя в «Соловьях», и ему захотелось разом перенестись туда.
  – Ты друг Массингхэма?
  – Мы коллеги.
  – Массингхэм послал тебя сюда?
  – Нет.
  – Британская полиция послала тебя?
  – Я пришел сам, чтобы найти отца.
  Мирски вновь что-то сказал по-польски. Боксер ответил. Вроде бы обсуждалось прибытие Оливера, потом боксера отправили за дверь.
  – От тебя исходит опасность моей жене и детям, это понятно? Ты не имел права приходить сюда, понимаешь?
  – Я вас слышу.
  – Я хочу, чтобы ты ушел из моего дома. Прямо сейчас. А если вернешься, да поможет тебе бог. Забирай это дерьмо. Мне оно не нужно. Кто тебя сюда привез?
  – Такси.
  – С каких это пор в Стамбуле появились женщины-таксисты?
  Бдительность охраны произвела на Оливера впечатление.
  – Мне дали ее люди, занимающиеся прокатом автомобилей в аэропорту. Нам потребовался час, чтобы найти дом. У нее были другие дела, а в машине закончился бензин.
  Мирски с отвращением наблюдал, как Оливер рассовывает по карманам свои вещи.
  – Я должен его найти. – Он убрал бумажник во внутренний карман пиджака.
  – Если вы не знаете, где он, назовите того, кто знает. У него помутилось в голове. Мне надо ему помочь. Он – мой отец.
  Со двора доносилось веселое щебетание миссис Мирски. Она передавала детей няньке, чтобы та уложила их в постель. Боксер вернулся и, похоже, доложил о выполнении поручения. С видимой неохотой Мирски дал ему еще одно. Боксер начал возражать, но Мирски осадил его криком. Боксер опять ушел и вернулся с джинсами, клетчатой рубашкой и сандалиями. Мирски сбросил халат, какое-то время стоял голым, надевая джинсы и рубашку, сунул ноги в сандалии, вздохнул: «Господи Иисусе», и в том же порядке – Мирски впереди, Оливер посередине, боксер сзади – другим коридором они вышли к серебристому «Мерседесу», который стоял перед закрытыми воротами. Водитель сидел за. рулем. Мирски открыл дверцу, вытащил его из салона, рыкнул, отдавая очередной приказ. Боксер достал пистолет из наплечной кобуры, протянул Мирски. Тот, недовольно качая головой, сунул пистолет за пояс. Боксер отвел Оливера к дверце пассажирского сиденья, придерживая рукой за предплечье. Оливер сел рядом с Мирски. Ворота открылись. Мирски выехал на дорогу и покатил вниз по склону к городским огням. Оливер хотел обернуться и посмотреть, следует ли за ними Агги, но не решился.
  – Ты – близкий друг Массингхэма?
  – Он подонок, – ответил Оливер, решив, что на полуправду времени уже нет.
  – И что? Мы все подонки. А некоторые подонки еще и не играют в шахматы.
  Мирски резко нажал на педаль тормоза, остановив «Мерседес» посреди дороги, опустил стекло. Подождал. Справа узкая дорога зигзагом уходила к вершине холма, утыканной антеннами. Небо обсыпало звездами, яркая луна поднялась из-за гор, под ними поблескивал Босфор. Мирски ждал, поглядывая в зеркало заднего обзора, но Агги не появлялась. Выругавшись, Мирски свернул на узкую дорогу, проехал ярдов пятьсот по траве и гравию и остановился на площадке, невидимой с шоссе. Вокруг поднимались высокие деревья. Оливер вспомнил свой тайный уголок в Абботс-Ки и подумал, что они приехали в тайный уголок Мирски.
  – Я не знаю, где твой гребаный отец, понимаешь? – прорычал Мирски. – Это правда. Я говорю тебе правду, а потом ты убираешься из моей жизни, держишься подальше от моего дома, моей жены, моих детей, возвращаешься в свою гребаную Англию, мне плевать, куда ты поедешь. Я семейный человек. Я верю в семейные ценности. Мне нравился твой отец, понимаешь? Жаль, что он мертв, понимаешь? Очень жаль. Так что отправляйся домой, создай новую семью и забудь, что когда-то знал его. Я респектабельный адвокат. И хочу быть им дальше. Я больше не преступник, теперь это мне ни к чему.
  – Кто его убил?
  – Может, они его не убили пока. Может, убьют завтра, сегодня, какая разница? Ты его найдешь, но мертвым. А потом убьют и тебя.
  – Кто его убьет?
  – Они все. Вся семья. Евгений, Тинатин, Хобэн, каждый кузен, дядя, племянник, откуда мне знать, кто его убьет? Евгений призвал к кровной мести, объявил войну всему человечеству без исключений. Все должны заплатить. Тайгер, сын Тайгера, собака его сына, гребаная канарейка.
  – И все из-за «Свободного Таллина»?
  – «Свободный Таллин» все порушил. До Рождества мы могли что-то сделать, Массингхэм, я, Хобэн. Нам надоело исправлять чьи-то ошибки, мы решили, что пришла пора реорганизовать бизнес, повысить безопасность, перейти на современные рельсы.
  – Избавиться от стариков, – предположил Оливер. – Стать во главе.
  – Естественно, – согласился Мирски. – Послать их ко всем чертям. Это бизнес, что тут нового? Мы пытались совершить переворот. Бескровный путч. Почему нет? Исключительно мирными средствами. Я – мирный человек. Я прошел длинный путь. Завшивленный мальчишка из Львова прилежно учится, чтобы стать хорошим коммунистом, к четырнадцати годам говорит на четырех языках, с отличием заканчивает юридический факультет, становится крупным партийным функционером, все идет как надо, влияние растет как на дрожжах, он ходит в церковь, принимает крещение, устраивает по этому поводу большой прием с шампанским, вступает в «Солидарность», но это не помогает, новые хозяева жизни думают, что меня надо сажать в тюрьму, вот я и переехал в Турцию. Здесь я счастлив, у меня новые клиенты, я женился на богине. Возможно, я даже устал от Святой Троицы. Возможно, со временем приму ислам. Я человек гибкий, мирный, – повторил он. – Сегодня жить мирно – единственно возможный способ существования, до тех пор пока какой-нибудь безумный русский не решит, что пора начинать Третью мировую войну.
  – Куда они его увезли?
  – Куда они его увезли? Откуда мне знать? Где Евгений? Там, куда они увезли труп. Где Аликс? Там, где Евгений. Где Тайгер? Там, куда его увез Аликс.
  – Какой труп?
  – Гребаный труп Михаила! А чей, по-твоему? Михаила, брата Евгения. У тебя в голове опилки или что? Михаила, которого убили на «Свободном Таллине». С чего иначе Евгений решил начать новую войну? Он хотел получить тело. Заплатил за него целое состояние. «Привезите мне тело моего брата. В стальном гробу, со льдом. А потом я уничтожу мир».
  До этого момента Оливер все подмечал. А тут что-то случилось со зрением: позитив сменился негативом, и несколько мгновений черная луна светила на белом небе. А потом он вдруг ушел под воду, потеряв возможность говорить и слышать. Агги тянулась к нему, но он все равно тонул. Когда же к нему вернулись дар речи и слух, Мирски вновь говорил о Массингхэме:
  – Аликс рассказывает Рэнди о грузе, тот ставит в известность своих прежних работодателей. Они связываются с Москвой. Москва отправляет в море русский флот, там устраивают новый Перл-Харбор, убивают четырех человек, захватывают корабль, три тонны героина высочайшей очистки возвращаются в Одессу, чтобы таможенники могли заработать кучу денег. У Евгения едет крыша, Уинзеру вышибают мозги. Это для начала. А теперь они берутся за дело по-настоящему.
  Оливер заговорил, глядя прямо перед собой на огни города, виднеющиеся сквозь листву.
  – Что Михаил делал на «Свободном Таллине», когда корабль захватили русские?
  – Плыл с грузом. Охранял его. Оказывал брату услугу. Мы несли большие потери. Слишком много допускалось ошибок, слишком много счетов замораживалось, слишком много денег шло псу под хвост. Все злились. Все обвиняли друг друга. Михаил хочет совершить для брата героический поступок, поэтому идет на корабль, берет с собой автомат Калашникова. Русская морская пехота поднимается на борт, Михаил убивает двоих, портит настроение остальным. Его убивают, поэтому всем приходится платить. Это логично.
  – Тайгер приехал сюда, чтобы повидаться с вами, – как автомат, пробубнил Оливер.
  – Черта с два.
  – Он приехал в Стамбул несколько дней тому назад.
  – Может, приехал, может, нет. Он мне звонил. На работу. Это все, что я знаю. Говорил как-то странно. Что-то странное. Словно с луковицей во рту. Возможно, это был пистолет. Послушай, мне очень жаль, понимаешь? Он твой гребаный отец.
  – Чего он хотел?
  – Он меня оскорблял. Говорил, что на прошлое Рождество я пытался его ограбить. «Ограбить вас – насчет этого я ничего не знаю, – ответил я. – Нам, наоборот, казалось, что вы грабите нас. Но вы победили, так что чего об этом вспоминать?» Тогда он говорит мне, что я должен отозвать это безумное требование двухсот миллионов фунтов. «Поговорите с Евгением, – говорю я. – Поговорите с Хобэном. Требование – не моя идея. Кричите на клиента, а не на меня, – говорю я ему. – Эти двое работают вместе, вот с ними и разбирайтесь». Тогда он мне говорит: «Если появится мой сын Оливер, не разговаривайте с ним, он гребаный псих. Скажите ему, чтобы он остановился, скажите, что не надо меня разыскивать. Скажите, чтобы он убрался из Стамбула и спрятался в какой-нибудь норе. Скажите ему, что шутки закончились».
  – Как-то не верится, чтобы мой отец такое говорил.
  – Это его послание. Его слова. И мои тоже. Я адвокат. Я излагаю главное. Катись отсюда на хрен. Отвезти тебя куда-нибудь? В аэропорт? На вокзал? У тебя есть деньги? На такси я тебе дам. – Он завел двигатель.
  – Кто сказал вам, что предатель – Массингхэм?
  – Хобэн. Аликс знает, что говорит. У него в России свои люди, люди в системе. – Не включая подфарники, Мирски снял «Мерседес» с ручника и задним ходом выкатился к шоссе. Дорогу ему освещала луна.
  – Почему Хобэн сказал вам, что Массингхэм предал «Свободный Таллин»?
  – Он сказал мне, вот и все почему. Мы, между прочим, друзья. Нас многое связывает, нам пришлось через многое пройти, когда мы трудились на благо коммунизма и зарабатывали бакс-другой для себя.
  – Где Зоя?
  – Она свихнулась. Не связывайся с ней, слышишь? Русские женщины чокнутые. Аликс должен вернуться в Стамбул и положить ее в клинику. Аликс пренебрегает супружескими обязанностями.
  Они спустились к подножию холма. Мирски то и дело поглядывал в зеркало заднего обзора. Следовал его примеру и Оливер. Увидел появившийся сзади «Форд» с Агги за рулем. Она проехала мимо.
  – Ты – хороший парень. Надеюсь, что никогда больше не увижу твоего гребаного лица. – Мирски вытащил из-за пояса пистолет. – Нужен тебе?
  – Нет, благодарю, – ответил Оливер.
  Мирски остановился перед самым разворотом. Оливер вышел из машины. Мирски развернул «Мерседес» и покатил домой, даже не взглянув на Оливера.
  Через несколько минут рядом остановился «Форд» Агги.
  – Михаил был для Евгения Сэмми, – произнес Оливер, глядя перед собой.
  Они припарковались у самой воды. Оливер говорил, Агги слушала.
  – Кто такой Сэмми? – спросила она, уже звоня Броку по сотовому.
  – Мой знакомый мальчик. Помогал мне с фокусами.
  * * *
  Элси Уотмор сквозь сон услышала звонок в дверь, после звонка услышала, как ее покойный муж Джек говорит, что Оливера снова приглашают в банк. А уж потом поняла, что это не Джек, а Сэмми, и он говорит, что у двери стоят двое полицейских в штатском, должно быть, кого-то убили, и один из них лысый. В последнее время Сэмми думал только о плохом. Смерть и несчастья не выходили у него из головы.
  – Если они в штатском, с чего ты взял, что они полицейские? – спросила она, надевая халат. – Который час?
  – Они приехали на патрульной машине, – ответил Сэмми, следуя за ней. – Белом «Ровере». С надписью «ПОЛИЦИЯ» на борту.
  – Я не хочу, чтобы ты крутился рядом со мной, Сэмми. Будет лучше, если ты останешься наверху.
  – Не останусь, – возразил Сэмми, и вот это непослушание тоже тревожило ее. За несколько дней, прошедших с отъезда Оливера, мальчик изменился к худшему. Вновь начал писаться по ночам, хотел, чтобы все гибли в катастрофах. Она прильнула к «глазку». Один мужчина стоял в трилби. Второй, без единого волоска на голове, обходился без шляпы. Никогда раньше Элси не видела коппера с гладким, как бильярдный шар, черепом. Лысина блестела под уличным фонарем, и она почему-то решила, что коппер мажет ее особым маслом. За ними, в затылок минивэну Оливера, стоял белый «Ровер». Она открыла дверь, но цепочку не сняла.
  – Уже четверть второго, – сказала она в щель.
  – Мы очень сожалеем, миссис Уотмор, очень сожалеем. Вы миссис Уотмор, не так ли?
  Говорил шляпа, лысый наблюдал. Лондонский выговор, правильный английский.
  – Допустим.
  – Я – детектив-сержант Дженнингс, это – детектив-констебль Эмис. – Он помахал в воздухе ламинированной карточкой, которая на поверку могла оказаться проездным на автобус. – Мы действуем на основе информации, касающейся одного человека, с которым мы хотели бы поговорить до того, как он совершит новое преступление. Мы думаем, что с вашей помощью нам удастся его найти.
  – Им нужен Оливер, мама! – прошептал Сэмми у ее левого локтя, и она едва не повернулась, чтобы наказать ему не раскрывать глупого рта. Сняла цепочку, и полицейские прошли в холл, держась очень близко друг к другу. «Наверное, бывшая жена натравила на него полицию, потому что он перестал платить алименты, – подумала Элси. – Или он в очередной раз напился и кого-то отметелил». Она представила себе Оливера, каким находила его на полу, но на этот раз уставившегося в стену тюремной камеры. Сэмми отирался рядом с ней.
  Полицейский в шляпе снял ее. Глаза слезились. Он словно чего-то стыдился. А вот лысый никакого стыда не испытывал. Он заметил книгу регистрации постояльцев и теперь по-хозяйски пролистывал ее. Элси обратила внимание на широкие плечи и узкие бедра. Прямо-таки атлет.
  – Его фамилия Уэст, – сказал лысый констебль, переворачивая очередную страницу. – Знаете какого-нибудь Уэста?
  – Полагаю, Уэсты у нас останавливались. Фамилия-то очень распространенная.
  – Покажи ей фотографию, – буркнул констебль, не отрываясь от регистрационной книги.
  Сержант достал из бумажника пакетик из кальки, показал Элси фотографию Оливера, со спутанными волосами и опухшими веками, чем-то похожего на Элвиса Пресли. Сэмми поднялся на цыпочки, чтобы глянуть на фотографию, и говорил: «И мне, мне».
  – Имя – Марк, – пояснил сержант. – Марк Уэст. Рост шесть футов, темные волосы.
  Элси Уотмор руководили только интуиция да короткие звонки Оливера, похожие на крики о помощи с тонущего корабля: «Как вы, Элси? Как Сэмми? У меня все в порядке, Элси, не волнуйтесь обо мне. Я скоро вернусь». Сэмми сменил пластинку: «Покажи мне, покажи мне», – и щелкал пальцами у нее под носом.
  – Это не он, – внезапно осипнув, ответила она, коротко и решительно.
  – Это вы про кого? – спросил лысый констебль, оторвавшись от регистрационной книги. – Кто не он?
  Глаза у него были бесцветные и пустые, и вот эта пустота особенно напугала ее: она поняла, что этому человеку напрочь чуждо само понятие доброты. Он мог бы наблюдать за смертью собственной матери, и в нем ничего бы не шелохнулось.
  – Я не знаю мужчину, фотографию которого вы мне показываете, значит, это не он, не тот, кто мог бывать в моем доме, не так ли? – Она вернула фотографию сержанту. – Вам должно быть стыдно будить в такой час добропорядочных людей.
  Сэмми не вытерпел изоляции. Оторвавшись от юбок матери, он шагнул к сержанту, протянул руку.
  – Сэмми, пожалуйста, иди спать, – одернула его Элси. – Я серьезно. Тебе завтра в школу.
  – Покажи ему фотографию, – скомандовал констебль, хотя его губы не шевельнулись. Констебль, отдающий приказы сержанту.
  Сержант протянул фотографию Сэмми, и тот устроил целое представление, вглядываясь в нее сначала одним глазом, потом двумя.
  – Этого Марка Уэста здесь не было, – объявил он и сунул фотографию в руку сержанта, после чего, ни разу не оглянувшись, поднялся по лестнице на второй этаж.
  – Что вы можете сказать насчет Хоторна? – спросил лысый констебль, вновь изучавший регистрационную книгу. – О. Хоторн. Кто он?
  – Это Оливер.
  – Кто?
  – Оливер Хоторн. Он здесь живет. Фокусник. Выступает перед детьми. Дядя Олли.
  – Он сейчас здесь?
  – Нет.
  – Где?
  – Уехал в Лондон.
  – Зачем?
  – Выступать. Его пригласил один из давних клиентов.
  – Что вы можете сказать о Сингле?
  – Эта фамилия мне незнакома. – В ней начала закипать злость. – Вы не имеете права. У вас нет ордера на обыск. Убирайтесь!
  Элси открыла им дверь и вдруг почувствовала, как раздувается у нее язык: отец говорил, что так случается, если человек лжет. Лысый констебль подошел к ней вплотную, дыхнул ей в лицо виски и имбирным пивом.
  – Никто из ваших постояльцев в последнее время не уезжал в Швейцарию по делам или на отдых?
  – Я таких не знаю.
  – Тогда почему кто-то отправил открытку со швейцарским крестьянином, размахивающим флагом на горной вершине, вашему сыну Сэмюэлю, написав, что скоро вернется, и почему марку, наклеенную на открытку, внесли в счет мистера Марка Уэста, остановившегося в отеле Цюриха?
  – Не знаю. И открытки я не видела, не так ли? Бесцветные глаза приблизились, запах паров виски усилился.
  – Если вы лжете мне, мадам, а я думаю, что так оно и есть, вы и ваш болтливый сын пожалеете о том, что родились на свет, – процедил констебль. С улыбкой пожелал ей спокойной ночи и направился к белому «Роверу». Сержант последовал за ним.
  Сэмми сидел на ее кровати.
  – Я все сделал правильно, не так ли, мамик? – спросил он.
  – Они напуганы куда больше, чем мы, Сэмми, – заверила она сына, а ее саму начала бить дрожь.
  Глава 18
  Давным-давно, в молодости, Нэт Брок бил человека, пока тот не заплакал. Слезы, такие неожиданные, вызвали у Брока жгучий стыд. Входя в Конуру Плутона менее чем через час после разговора с Агги, он вспомнил этот инцидент, как вспоминал всегда, когда возвращалось искушение, и поклялся, что удержит себя в руках. Картер открыл стальную дверь и по выражению лица Брока понял: что-то произошло. Мейс, попавшийся в коридоре, прижался к стене, чтобы пропустить босса. Тэнби остался на улице, за рулем кеба, с включенным счетчиком и радио. Часы показывали десять вечера, Массингхэм сидел в кресле, пластмассовой вилкой ел обед, принесенный из китайского ресторанчика, и смотрел, как тележурналисты хвалят друг друга за остроумие. Брок вытащил штепсель из розетки и приказал Массингхэму встать. Страх на лице Массингхэма напоминал пятно, которое выделялось все сильнее с каждым днем допросов. Брок запер дверь и сунул ключ в карман. Потом не смог объяснить, почему он это сделал.
  – Такая вот ситуация, – начал он ровным и спокойным голосом, как и намеревался. – Михаила Ивановича Орлова убили при захвате «Свободного Таллина». Вы это знали, но не хотели поделиться с нами этой информацией. – Пауза не приглашала Массингхэма подать голос, служила лишь для того, чтобы усилить тяжесть обвинения. – Почему нет, спрашиваю я себя? – Массингхэма хватило лишь на чуть заметное пожатие плеч. – Известно также, что Евгений Орлов винит в смерти брата вас и Тайгера Сингла. Вы это тоже знали?
  – Это все Хобэн.
  – Простите?
  – Хобэн меня подставил.
  – Как он это сделал? И откуда, позвольте спросить, вы об этом узнали?
  Долгое молчание, затем тихо и невнятно:
  – Это мое дело.
  – Может, что-то было на видеокассете убийства Альфреда Уинзера, полученной вами? Может, из текста письма, полученного вместе с кассетой, вы поняли, что вам грозит?
  – Они сказали мне, что я следующий в списке. Михаил мертв, я его предал. Я и те, кого я люблю, в первую очередь Уильям, заплатят за это кровью, – охрипшим голосом отвечал Массингхэм. – Меня подставили. Хобэн обманул меня.
  – Обманул вас, когда вы, в свою очередь, обманывали Тайгера, не так ли?
  Ни ответа, ни возражений.
  – Вы сыграли активную роль в более раннем плане, который реализовали на прошлое Рождество, с тем чтобы лишить вашего работодателя Сингла всех его активов и создать новую структуру, контролируемую Хобэном, вами и Мирски. Это кивок, мистер Массингхэм? Скажите да, пожалуйста.
  – Да.
  – Благодарю. Через минуту я попрошу мистера Мейса и мистера Картера зайти сюда, чтобы я мог официально предъявить вам обвинение в совершении нескольких преступлений. В том числе и в противодействии следствию сокрытием информации и уничтожением улик и вступлении в сговор с известными и неизвестными лицами с целью импорта запрещенных к ввозу в страну веществ. Если сейчас вы будете сотрудничать со мной, я дам свидетельские показания на вашем суде и буду просить о смягчении драконовского приговора, который, без сомнения, ожидает вас. Если не будете сотрудничать, я представлю вашу роль в этой истории таким образом, что вы получите максимальные сроки по всем пунктам обвинения, и я посажу Уильяма рядом с вами, как соучастника совершенных вами преступлений. Я также буду отрицать под присягой, что у нас состоялся этот разговор. Каким будет ваш ответ, мистер Массингхэм? Да, я буду сотрудничать, или нет, не буду?
  – Да.
  – Да что?
  – Да, я буду сотрудничать.
  – Где Тайгер Сингл?
  – Не знаю.
  – Где Аликс Хобэн?
  – Не знаю.
  – Готовить камеру для Уильяма?
  – Нет, конечно, нет. Это правда.
  – Кто выдал «Свободный Таллин» русским властям? Пожалуйста, постарайтесь дать точный ответ, потому что возможности что-то в нем изменить у вас уже не будет. Шепот:
  – Этот мерзавец свалил все на меня.
  – Кто в данном случае мерзавец?
  – Я уже говорил, черт бы вас побрал. Хобэн.
  – Я бы хотел услышать факты, подтверждающие вашу версию, пожалуйста. Сегодня у меня что-то путается в голове. Я не понимаю, какой навар могли получить вы и Хобэн с того, что «Свободный Таллин» и несколько тонн высококачественных наркотиков попадут в руки русских, не говоря уже об убийстве Михаила.
  – Я не знал, что Михаил будет на борту этого чертова корабля! Хобэн мне не говорил. Если б я знал, что Михаил будет сопровождать груз, то никогда бы не пошел на поводу у Хобэна.
  – Что вы под этим подразумеваете?
  – Он хотел последней соломинки. Особенно крупной неудачи в череде неудач. Хотел Хобэн.
  – Но и вы тоже.
  – Хорошо, мы оба хотели! Он это предложил, я увидел логику в его предложении. И подыграл ему. Дурак! Вас такой ответ устраивает? Захват «Свободного Таллина» привел бы к очередной разборке, и тогда Хобэн сумел бы решить вопрос с Евгением.
  – В каком смысле решить вопрос? Говорите громче, пожалуйста. Я плохо вас слышу.
  – Решить вопрос – значит убедить. Вы понимаете английский? Хобэн связан с Евгением. Он женат на Зое. Он – отец единственного внука Евгения. Он мог на этом сыграть. После захвата «Свободного Таллина» Евгений больше не стал бы сопротивляться, мы реализовали бы намеченный ранее план. И Тайгер уже не сумел бы уговорить Евгения дать задний ход.
  – Тогда получается, что Хобэн посадил Михаила на корабль и ничего вам не сказал.
  – Этого я не знаю. Возможно, Михаил сам решил сопровождать груз. Хобэн заранее знал, что груз будет перехвачен, но не остановил Михаила.
  – В итоге Михаила убили, и вместо бумажного путча вы получили грузинскую кровную месть.
  – В этом-то все и дело. Я – предатель, следовательно, я – главная цель. А Хобэн все преподнес Евгению так, словно Тайгер уговорил меня на предательство, поэтому его вина не меньше моей.
  – Я опять упустил ход ваших мыслей. Почему вы – предатель? Как вы поставили себя в такое положение? Почему Хобэн сам не дал знать кому следует о «Свободном Таллине»? Почему переложил грязную работу на вас?
  – Наводка должна была прийти из Англии. Если бы она пошла от Хобэна, Евгению стало бы об этом известно. В России у него осталось немало друзей.
  – И вы нашли предложение Хобэна логичным, не так ли?
  – Да! Потому что в нем был здравый смысл. Если наводка пришла из Англии, значит, к этому приложил руку Тайгер. Если это сделал я, то по приказу Тайгера. Тайгер обманывал Евгения. Вина за случившееся возлагалась на Тайгера.
  – Но и вы попали под удар.
  – Как все обернулось… да. По замыслу Хобэна… да. По моему плану – нет. – Дрожь исчезла из его голоса, на лице отражалось негодование.
  – Значит, вы подыграли ему? Ответа не последовало. Брок шагнул к нему. И этого маленького шажка вполне хватило.
  – Да, я ему подыграл. Но я не знал, что Михаил будет на борту. Я не знал, что Хобэн собирается кинуть и меня. Откуда я это мог знать?
  Брок вроде бы глубоко задумался. Кивал, потирал подбородок, рассеянно соглашался: действительно, откуда?
  – Итак, вы согласились передать информацию в Москву. Передать как? – Нет ответа. – Позвольте догадаться. Мистер Массингхэм пошел к старым друзьям из, скажем, Форин оффис или других государственных ведомств. – Нет ответа. – Я кого-нибудь из них знаю? Я спрашиваю, я кого-нибудь из них знаю? – Массингхэм покачал головой. – Почему нет?
  – А как, по-вашему, я мог выяснить, какой груз увозил «Свободный Таллин» из Одессы? Подслушал в пабе? Случайно подсоединился к чужому телефонному разговору? Разведывательные службы набросились бы на меня, как стая волков.
  – Да, набросились бы, – после короткой паузы признал Брок. – Вы заинтересовали бы их куда больше, чем «Свободный Таллин». Вас это совершенно не устраивало, не так ли? Вам требовался не задающий лишних вопросов пассивный союзник, а не офицер-разведчик, умеющий думать. И к кому вы все-таки обратились, мистер Массингхэм? – Брок стоял так близко, слушал так внимательно, что говорить оба могли и шепотом. Поэтому внезапный крик Брока произвел впечатление разорвавшегося снаряда. – Мистер Мейс! Мистер Картер! Сюда, пожалуйста! И побыстрее! Они, должно быть, ждали по другую сторону двери, которую высадили, обнаружив, что она заперта, и встали по обе стороны Массингхэма чуть ли не до того, как последнее слово сорвалось с губ Брока.
  – Мистер Массингхэм, – продолжил Брок, – я хочу, чтобы вы, пожалуйста, сказали мне, какому правоохранительному агентству Великобритании вы сообщили, разумеется, под большим секретом, о незаконном грузе, который можно будет найти на борту «Свободного Таллина», отплывающего из Одессы?
  – Порлоку, – прошептал Массингхэм между тяжелыми вздохами. – Тайгер говорил мне… если что-то потребуется от полиции, иди к Порлоку… У Порлока везде свои люди… он все уладит… если бы я кого-то изнасиловал… если бы Уильяма поймали с кокаином… если бы кто-то кого-то шантажировал или мне требовалось убрать какого-то человека… в любом случае Порлок помог бы, Порлок работал на него.
  А потом, к всеобщему замешательству, Массингхэм заплакал, обвиняя Брока своими слезами. Но на угрызения совести времени у Брока не было. Тэнби маячил в дверном проеме со срочным сообщением, а Айден Белл в компании очень крутых парней ждал наготове в аэропорту Нортолт.
  * * *
  Они пересекли длинный мост над черной водой, вновь углубились в холмы. Агги вела «Форд», следуя путаным командам Оливера: «Здесь налево… нет, направо… подожди минутку… налево!» Агги не спорила, полностью доверившись его интуиции. Наклонившись вперед, он напоминал большую гончую, пытающуюся взять след. Время перевалило за полночь, и не приходилось рассчитывать, что какой-нибудь пожилой джентльмен укажет им, куда ехать. Им встречались деревеньки, рестораны на вершинах холмов, мимо, словно атакующие штурмовики, пролетали спортивные автомобили, ревя мощными двигателями. Проезжали они и черные пустые поля, внезапно их окутывали клубы тумана, из которых они выныривали, проехав несколько десятков ярдов.
  – Синяя плитка, – говорил он ей. – Синяя плитка с арабской вязью, и на ней цифры три и пять, выложенные белым.
  Он записал несколько возможных вариантов адреса, и вместе с Агги, плечом к плечу, они сидели на площадках у шоссе, изучая дорожную карту, потом столь же внимательно карту улиц. «Может, эта, Оливер? Как насчет этой?» Она практически ничем не напоминала ему об их близости, разве что иногда направляла его палец, двигающийся по карте, а однажды поцеловала мокрый от пота висок. По телефону-автомату она предприняла неудачную попытку найти англоязычного оператора справочной службы, который мог бы дать им адрес и телефон Орлова Евгения Ивановича или Хобэна Аликса, отчество неизвестно, но, то ли в этот день случился праздник, то ли день рождения, то ли в справочной Стамбула по ночам англоязычные операторы не работали, короче, вежливый голос на очень ломаном английском попросил ее позвонить завтра.
  – Вспомни, что ты видел из французских окон, – предприняла она новую попытку, свернув на смотровую площадку для туристов и выключив двигатель. – Какой-нибудь ориентир. Вилла находилась на европейском берегу Босфора. Ты смотрел на Азию. Что ты видел?
  Он ушел от нее далеко-далеко. Внутрь себя. Стал тем Оливером, каким она увидела его впервые в Камдене, в сером пальто-шинели, обиженным, с яростно горящими глазами, никому не доверяющим.
  – Снег, – ответил он. – Много снега. Дворцы на другом берегу. Суда, праздничные огни. Там были ворота, – его память вроде бы заработала. – Сторожка над воротами, – поправился он. – В нижней части сада. Сад террасами спускался к каменной стене с воротами и этой сторожкой над ними. По другую сторону стены узкая улица. Мощеная. Мы по ней гуляли.
  – Кто?
  – Евгений, я и Михаил. – Пауза ради Михаила. – Обошли сад. Михаил им гордился. Ему нравилось, что сад большой. «Как Вифлеем», – говорил он. В сторожке горел свет. Кто-то там жил. Люди Хобэна. Охранники. Михаил их не жаловал. Хмурился и плевался, когда видел кого-то в окно.
  – Какой формы?
  – Я их не видел.
  – Не охранник, Оливер. Сторожка.
  – С амбразурами.
  – Не поняла. О чем ты? – резко, чтобы вывести его из ступора.
  – С башенками. Каменными зубьями. – Он что-то такое нарисовал на запотевшем ветровом стекле. С амбразурами.
  – И мощеная мостовая, – напомнила она.
  – А она при чем?
  – Может, вилла расположена в деревне? Раз мостовая мощеная, значит, как мне представляется, она в населенном пункте. Может, по другую сторону стены горели уличные фонари, когда ты смотрел на засыпанный снегом сад?
  – Светофор. Слева от сторожки. Вилла на перекрестке. Внизу – мощеная улочка, сбоку – шоссе. Светофор там, где улочка пересекается с шоссе. Почему он сказал, что отец говорил словно с луковицей во рту? – размышлял Оливер вслух, пока она изучала карту. – Почему отец думал, что я приеду следом за ним? Наверное, знал, что я увижусь с Надей.
  – Не отвлекайся, – попросила Агги. Оливер вновь порылся в памяти.
  – Дорог было две. Вдоль берега и горная. Михаил больше любил горную, потому что там мог продемонстрировать водительское мастерство. Еще там были магазин посуды и супермаркет. Освещенный щит с рекламой пива.
  – Какого пива?
  – «Эфес». Турецкого. И мечеть. С антенной на старом минарете. Мы слышали муэдзина.
  – И видели антенну. – Агги завела двигатель. – Ночью. Торчащую над стеной с обитаемой сторожкой. Мощеная улица, населенный пункт, Босфор внизу, Азия напротив, номер дома тридцать пять. В путь, Оливер, мне нужны твои глаза. Только не умирай, сейчас не время.
  – Магазин посуды.
  – Что в нем замечательного?
  – Он назывался «Джамбо Джамбо Джамбо». Я сразу представил себе слона в посудной лавке.
  В телефонной будке они нашли справочник, в нем – адрес «Джамбо Джамбо Джамбо», но, когда посмотрели на карту, такой улицы там не оказалось, а может, ее переименовали. Они спускались по склону холма, лавируя между выбоинами, когда Оливер вдруг наклонился вперед и схватил ее за плечо, приказав остановиться. Они выехали на перекресток. Прямо перед ними уходила вдаль мощеная улица. С кирпичной стеной по левой стороне. Где-то на середине над ней возвышалось что-то с башенками. Справа поднималась мечеть. С антенной на минарете. Правда, Агги подумала, что это громоотвод. В конце улицы горели красные огни двойного светофора. Выключив фары и оставив только подфарники, Агги доехала до ворот со сторожкой. В окнах-амбразурах свет не горел. На светофоре она повернула налево, миновав щит с указанием расстояния до Анкары.
  – Еще раз налево, – приказал Оливер. – Теперь остановись. Пройдем сотню ярдов, там будут еще ворота и двор. Где деревья. Дом под деревьями.
  Агги свернула на песчаную обочину, стараясь не давить жестяные банки и бутылки. Выключила и подфарники. Они превратились в двух любовников, уединившихся в укромном местечке. Под ними лежал Босфор. Кваканье лягушек перекрывало стрекот цикад.
  – Я пойду один, – заявил Оливер.
  – Я с тобой, – возразила Агги. Она уже положила сумку на колени и теперь рылась в ней. Достала сотовый телефон и сунула под сиденье. – Дай мне турецкие деньги.
  Он протянул ей толстую пачку, половину она вернула, остальное сунула под сиденье вместе с паспортами Синглов. Вытащила ключ из замка зажигания, сняла его с кольца с брелком фирмы проката автомобилей. Вылезла из кабины. Он последовал за ней. Агги подняла багажник, достала чехол с инструментами, из него – монтировку, сунула за пояс. Закрыла багажник, направила на землю луч маленького ручного фонарика.
  – Если тебе надо, у меня есть швейцарский армейский нож, – подал голос Оливер.
  – Помолчи, Оливер. – Она наклонилась и подобрала ржавую банку без донышка. Заперла дверцы, показала Оливеру банку и ключ. – Видишь? Если мы разминемся или у нас возникнут проблемы, тот, кто добирается до машины первым, уезжает. Без промедления. – Она положила ключ в банку, банку приставила к внутренней стороне переднего левого колеса. – Встречаемся у минарета. Если не получается, под табло на центральном вокзале, каждые два часа, начиная с шести утра. Тебя же учили, как вести себя в случае чрезвычайных обстоятельств.
  – Я справлюсь. Не волнуйся.
  – Допустим, нам пришлось разделиться. Тот, кто доберется до автомобиля первым, сразу же звонит Нэту по горячей линии. Для этого достаточно нажать на единицу. Но сначала подключить питание, понимаешь? Ты меня слушаешь, Оливер? У меня такое ощущение, будто я говорю сама с собой. Иди сюда. – Она обхватила его ухо обеими руками. – Это основное правило оперативника. Большинство людей, когда делают то, что не следует, думают, что они герои, хотя на самом деле они – говнюки. А вот если ты все делаешь правильно, у тебя часто создается ощущение, что ты – говнюк. В этом главная ошибка. Ты слышишь меня, Оливер? Ты идешь первым, места тебе знакомы. Марш!
  Он шел первым, она за ним. По дороге из утоптанной глины. Пятно света от ручного фонарика освещало ему путь. Пахло лисой или барсуком и росой. Ее рука легла Оливеру на плечо. Он остановился, оглянулся. В темноте не мог разглядеть ее лица, но почувствовал заботу в ее взгляде. «То же самое она должна чувствовать и в моем», – подумал он. Услышал сову, потом кошку, потом танцевальную музыку. Выше по склону, справа, показалась роскошная вилла, ярко освещенная, с забитой автомобилями подъездной дорожкой. В окнах метались тени танцующих.
  – Кто там живет? – прошептала она.
  – Воры-миллионеры.
  Он ужасно ее хотел. Мечтал о том, чтобы они могли сесть в спальный вагон «Восточного экспресса» и заниматься любовью до самого Парижа. Белокрылая сова вылетела из кустов, до смерти напугав его. Он приближался к воротам, Агги держалась за его спиной. От дороги к воротам вели пятнадцать ярдов асфальта. Рядом с воротами, окованными тяжелыми цепями, стояла будка охранника. Ворота освещались прожекторами, поверху тянулась колючая проволока. На каждом столбе, выложенном синей плиткой с арабской вязью, белели большие цифры «3» и «5». Перебежав асфальт, Агги не отставала ни на шаг, Оливер подошел к другим воротам, не столь внушительным, служебным, для прохода персонала и доставки на виллу всего необходимого. Две стальные половинки, в шесть футов высотой, с металлическими пиками поверху, дабы насаживать на них христианских мучеников. За воротами находился задний фасад виллы с ливневыми трубами, бункерами для угля, гаргульями. Агги в свете фонарика осмотрела замок, вставила острый конец монтировки между стальными половинками, осторожно нажала. За язычком замка виднелся проводок. Агги послюнявила палец, коснулась проводка, покачала головой. Сунула монтировку за пояс Оливеру, привалилась спиной к воротам, сплела руки, ладонями вверх, прижала к животу.
  – Вот так, – прошептала она. Он все сделал, как просила Агги. Она поставила ногу на его ладони, но лишь на какую-то секунду, а потом он увидел, что она перелетает пики для мучеников и исчезает среди звезд. Услышал, что она приземлилась, и его охватила паника. «Как мне последовать за ней? Как сможет она вернуться?» Калитка скрипнула и открылась. Он проскользнул в зазор. И сразу понял, что знает дорогу. Выложенная каменными плитами дорожка вела их между стеной и виллой. Здесь он играл в салки с внучками Евгения. Мощные контрфорсы держали стены. Огромные трубы для ливневых стоков тянулись по обеим сторонам дорожки. Дети любили с них прыгать. Оливер шел первым, иной раз касаясь рукой стены, чтобы не потерять равновесие. Ему вспомнился ярко освещенный коридор в пентхаузе Тайгера, по которому он хромал в одной кроссовке. Они добрались до фасада виллы. В лунном свете террасы сада казались плоскими, будто игральные карты. Далеко внизу стена и сторожка над воротами напоминали въезд в детский форт.
  Агги обхватила его руками и осторожно вытащила монтировку. «Подожди здесь», – знаком показала она. Ему не оставалось ничего другого. Агги уже скользила вдоль фасада виллы, заглядывая в одно французское окно за другим, передвигаясь кошачьими прыжками, заглядывала и перепрыгивала к следующему, замирая, прежде чем заглянуть в него. Она махнула ему рукой, и он двинулся следом, осознавая собственную неуклюжесть. Лунный свет окрашивал все в белые и черные тона. Комнату за первым окном он не узнал. Никакой мебели. На полу – завядшие цветы, розы, гвоздики, орхидеи, клочки серебряной фольги. В углу пара досок, сбитых в форме креста. Заметил он и третью доску, прибитую к вертикальной под углом, вспомнил ортодоксальный крест. Посередине комнаты стоял мольберт, но Оливер не увидел ни кисточек, ни тюбиков с красками. Агги звала его за собой.
  Он двинулся ко второму окну, разглядел детскую кровать, прикроватный столик, на нем лампу, стопку книжек, маленький халат на крючке. Заглянув в третье окно, он чуть не расхохотался. Сдвинутая к стенам драгоценная мебель Евгения из карельской березы. А по центру – мотоцикл «БМВ», под брезентовым тентом, словно шетлендский пони, укрытый попоной. Взглянул на Агги, чтобы привлечь ее внимание к этому забавному зрелищу, и увидел, что она, раскинув руки, прижалась спиной к стене и качала головой, указывая на ближайшее к ней окно, последнее по фасаду. Он подкрался к ней, осторожно заглянул в окно. Зоя сидела в кресле-качалке Тинатин. Длинное черное платье, черные русские сапоги. Волосы, небрежно собранные в узел на затылке, лицо будто с иконы, страдальческое, с широко раскрытыми глазами. Она смотрела в высокое французское окно, но пустой, отсутствующий взгляд подсказал Оливеру, что она видит только демонов своей души. Рядом с ней на столе горела свеча, на коленях лежал автомат Калашникова. Указательный палец правой руки обнимал спусковой крючок.
  * * *
  Поначалу Агги не поняла, что пытается сказать ей Оливер. Ему пришлось несколько раз показать, что ему нужно, прежде чем она вытащила монтировку из-за пояса, присела на корточки и знаком предложила Оливеру сделать то же самое. Затем вытянула руки и сложила ладони лодочкой. Оливер все в точности повторил. Она бросила монтировку на пять разделяющих их футов, большую часть которых занимало окно, и он поймал ее одной рукой, не так, как хотелось Агги. Потом продолжил разговор жестов. Ткнул себе в грудь, указал в сторону Зои, выставил руку с поднятым большим пальцем, заверяя Агги: мы большие друзья.
  Потом медленно подвигал ладонями вверх-вниз: мол, не будем спешить. Опять ткнул себя в грудь: это мое шоу, не твое, я – иду, ты – стоишь. Покрутил пальцем у виска, показывая, что у Зои, возможно, съехала крыша, нахмурился, покачал головой, словно сомневаясь в собственном грубом диагнозе. Обнял себя руками: я был ее любовником, ответственность за нее лежит на мне. Что из всего этого поняла Агги, он не знал, но решил, что многое, поскольку, не отрывая от него взгляда, она поцеловала кончики пальцев и послала ему воздушный поцелуй.
  Оливер поднялся, отдавая себе отчет в том, что очень боялся бы, если б был один, возможно, не знал бы, что и делать, но благодаря Агги он ясно видел и саму цель, и способ ее достижения. Он знал, что во французские окна вставлены бронированные стекла, Михаил демонстрировал ему их вес, показывал усиленные петли и замки. Поэтому монтировку он намеревался пустить в ход не в первую, а в последнюю очередь. Однако, передавая ему монтировку, Агги как бы соглашалась с тем, что контакт с Зоей должен устанавливать он, и его это полностью устраивало. Не мог он подставлять Агги под автоматную очередь. Бронированное стекло, конечно, выдержало бы удар монтировкой. Но никак не высокоскоростными пулями, выпущенными с расстояния в несколько футов.
  Оливер сунул монтировку за пояс, совсем как это делала Агги, и медленно двинулся к середине окна, остановился, не дойдя на центральной планки, чтобы Зоя могла увидеть его лицо в одной из панелей. Постучал по бронированному стеклу, сначала тихонько, потом сильнее. Когда она вскинула голову и ее взгляд вроде бы остановился на нем, изобразил счастливую улыбку и крикнул: «Зоя! Это Оливер. Впусти меня!» В надежде, что стекло приглушит, но пропустит звук.
  Как в замедленном кино, у нее округлились глаза, потом руки завозились с автоматом, перед тем как нацелить на него. Он забарабанил ладонями по стеклу, чуть ли не впечатался носом в панель.
  – Зоя! Впусти меня! Я – Оливер, твой возлюбленный! – кричал он, не забывая, однако, о присутствии Агги.
  И Агги, похоже, не только не возражала, но и поощряла его: боковым зрением он видел, что она кивает. А вот Зоя отреагировала, как зверь, который слышит наполовину знакомый звук: я его узнаю… почти… да только как понять, кто пришел… друг или враг. Она встала, пошатнулась, он догадался, что от голода, не выпуская из рук автомата. Насмотревшись на Оливера, оглядела комнату, похоже, ожидая нападения сзади, пока Оливер отвлекал ее внимание.
  – Можешь ты открыть мне дверь, Зоя, пожалуйста? Видишь ли, мне надо войти. В замке есть ключ? Я не вижу. Или мы подойдем к двери, а ты нас впустишь. Это я, Зоя. Я и моя девушка. Она тебе понравится. Больше никого, честное слово. Может, ты повернешь ключ? Это такое маленькое бронзовое колесико. Его надо повернуть три или четыре раза.
  Но Зоя все держала автомат, нацелив его в живот Оливера. Каждое движение давалось ей с огромным трудом, на лице читались отчаяние и полное безразличие к себе, к тому, будет она жить или умрет. Казалось, что она вот-вот нажмет на спусковой крючок. Пауза затягивалась. Он стоял, не двигаясь с места, Агги, не отрываясь, смотрела на него, Зоя пыталась свыкнуться с тем, что он вновь появился в ее жизни, после всего того, что ей пришлось пережить за последние годы. Наконец, не опуская автомата, она шагнула вперед, раз, другой, пока не подошла вплотную к французскому окну. Теперь их разделяло только стекло, она могла рассмотреть его глаза и решить, что же она в них видит. Держа автомат в правой руке, левой попыталась открыть замок, но руке не хватило сил. Наконец Зоя отложила автомат, поправила волосы, готовясь к встрече с Оливером, двумя руками взялась за колесико, повернула нужное количество раз и впустила его в дом. Агги ворвалась следом, опередила Оливера, схватила автомат, сунула под мышку.
  – Скажите, пожалуйста, есть ли в доме еще кто-нибудь? – ровным голосом, словно они знали друг друга всю жизнь, спросила она Зою.
  Зоя покачала головой.
  – Никого? – переспросила Агги. Ответа не последовало.
  – Где Хобэн? – спросил Оливер.
  Зоя закрыла глаза, уходя от ответа.
  Оливер взял ее под локти, потянул на себя. Вытянул ее руки, положил себе на плечи, обнял, прижимая к себе холодное тело, начал покачивать из стороны в сторону, тогда как Агги, убедившись, что «Калашников» заряжен, взвела затвор и, держа автомат на изготовку, выскользнула в коридор, начав с него осмотр дома. После ее ухода Оливер продолжал покачивать Зою, дожидаясь, когда она начнет согреваться, пальцы отцепятся от лацканов пиджака и она поднимет голову, чтобы ткнуться носом ему в щеку. Он чувствовал, как бьется ее сердце, как дрожь пробегает по исхудалой спине, как Зою начинают бить рыдания. Ее худоба потрясла Оливера, но он догадался, что похудела она давно. Приподняв ее подбородок, чтобы прижать висок к своей щеке, он почувствовал, что кожа стала совсем дряблой и свисала с костей, словно у старухи.
  – Как Павел? – спросил он, надеясь, что, начав с сына, ему удастся убедить ее говорить и о другом.
  – Павел есть Павел.
  – Где он?
  – У Павла есть друзья, – объяснила она, словно этот феномен выделял ее сына среди остальных детей. – Они его защитят. Они его накормят. Они уложат его спать. Похороны – не для Павла. Ты хочешь увидеть тело?
  – Чье тело?
  – Может, его уже нет.
  – Чье тело, Зоя? Моего отца? Они убили его?
  – Я тебе покажу.
  Комнаты, окна которых выходили на фасад виллы, соединялись дверьми. Вцепившись в его руку двумя своими, Зоя провела его мимо мебели Екатерины Великой и укрытого чехлом мотоцикла, мимо спальни Павла в комнату с увядшими цветами на полу, столом со складными ножками посередине и ортодоксальным крестом в углу.
  – Это наша традиция, – объяснила она, встав у стола.
  – Какая?
  – Сначала мы выставляем его в открытом гробу. Тело подготавливают крестьяне. Здесь крестьян не было. Так что всю подготовку мы взяли на себя. Трудно одевать тело со множеством пулевых ранений. Пули изуродовали и лицо. Но мы справились.
  – Чье лицо?
  – С телом мы кладем любимые вещи. Зонтик. Часы. Пистолеты. Но наверху мы каждый вечер разбираем ему кровать. Мы держим для него место за столом. Мы едим при свечах. Когда приходят соседи, чтобы попрощаться с ним, мы их приветствуем и выпиваем с ними за него. Но у нас нет соседей. Мы – изгнанники. Наша традиция – оставлять окно открытым, чтобы его душа могла улететь, как птичка. Может, его душа улетела, но погода была очень жаркая. Когда тело покидает дом, часы переводятся на три дня назад, стол переворачивается ножками вверх, цветы с гроба сбрасываются, а им трижды стукают о дверь, прежде чем отправляют в последнее путешествие.
  – Тело Михаила, – предположил Оливер, и она подтвердила его догадку долгими, зловещими кивками. – Может, нам последовать традиции? – добавил он, чтобы скрыть охватившую его радость.
  – Традиции?
  – Перевернуть стол.
  – Это невозможно. Они уехали, а у меня нет сил.
  – У меня их хватит. Отойди. Дай-ка я это сделаю. Я справлюсь.
  – Я помню, что ты очень добрый, – восхищенно улыбнулась Зоя, глядя, как он складывает ножки стола, переворачивает его, кладет на пол ножками вверх.
  – Может, нам убрать и цветы? Где щетка? Нам нужны щетка и совок. Где ты хранишь щетки?
  Кухня напомнила ему «Соловьи»: деревянные балки потолка, запах холодного камня.
  – Покажи мне.
  Как Надя, она открыла несколько чуланов, прежде чем нашла то, что искала. Как Надя, что-то пробормотала об отсутствующих слугах. Они вернулись в комнату, и она рассеянно сметала цветы в совок, который держал Оливер. Потом он взял у нее щетку, прислонил к стене и обнял Зою, потому что она вновь начала плакать, и на этот раз Оливеру показалось, что его забота оживила ее и слезы облегчали душу. И он отдавал все, что мог, чтобы помочь ей: эмоции, сочувствие, силу воли. Полностью сосредоточился только на том, чтобы вывести ее из ступора и вернуть к жизни. Потому что в противном случае ему не оставалось ничего другого, как отшвырнуть ее в сторону, оставить со слезами и рыданиями и броситься на кухню, ко второму по левую сторону от двери шкафу, в котором среди грязных сапог, резиновых галош и старых русских газет стояла коричневая сумка, под цвет его пальто, принадлежащая мистеру Томми Смарту, о чем свидетельствовала надпись, сделанная летящим почерком Тайгера на листочке, вставленном в пластиковый карман-окошко на боку.
  – Моего отца предало время, – объявила Зоя, отрываясь от Оливера. – А также Хобэн.
  – Как это случилось?
  – Хобэн никого не любит, следовательно, он никого не предал. Когда он предает, он остается верным самому себе.
  – Кого он предал, кроме тебя?
  – Он предал бога. Когда он вернется, я его убью. Это необходимо.
  – Как он предал бога?
  – Это неважно. Никто, возможно, не знает. Павел очень любит футбол.
  – Михаил тоже любил футбол. – Оливер вспомнил, как гоняли мяч на лужайке, и Михаил, с пистолетом за голенищем, бросался на мяч. – Как Хобэн предал бога?
  – Это неважно.
  – Но ты собираешься его за это убить.
  – Он предал его на футбольном матче. В моем присутствии. Я не люблю футбол.
  – Но ты пошла на стадион.
  – Михаил и Павел собирались на футбол, об этом уговаривались заранее. Билеты покупал Хобэн. Он купил слишком много.
  – Здесь, в Стамбуле?
  – Был вечер. Над стадионом «Итону» светила полная луна. – Взгляд Зои заскользил к окну. Тело вновь начала бить дрожь, и он прижал ее к себе. – Хобэн покупает четыре билета, вот и возникает проблема. Михаил не любит Хобэна. Не хочет с ним общаться. Но если иду я, Михаил не может устоять, потому что любит меня. Хобэну известно и это. Я никогда не была на футболе. Я боялась. Стадион «Итону» вмещает тридцать пять тысяч человек. Всех их знать нельзя. В матче есть перерыв. В перерыве команды уходят в раздевалки и обсуждают ход игры. Мы тоже обсуждали. Мы принесли с собой хлеб и колбасу. И водку для Михаила. Евгений не разрешает Михаилу много пить, но Хобэн взял бутылку. Я сижу с краю. Рядом со мной Павел, потом Михаил, за ним Хобэн. Очень яркий свет. Мне не нравился такой свет.
  – И вы разговаривали, – мягко направил ее Оливер.
  – Мы с Павлом обсуждали игру. Он объясняет мне все тонкости. Он счастлив. Он так редко ходит куда-либо с отцом и матерью. Обсуждается и «Свободный Таллин». Хобэн предлагает Михаилу плыть на «Свободном Таллине». Искушает его, как дьявол. Это будет прекрасное путешествие. Из Одессы через Босфор. Михаил будет счастлив. От Евгения это будет секрет. Подарок, который приятно удивит его.
  – И Михаил соглашается?
  – Хобэн действует очень тонко. Дьяволы всегда умеют найти подход к людям. Он заронил идею в голову Михаила, поспособствовал тому, что она укоренилась, а дальше обставил все так, будто она исходила от Михаила. Поздравил Михаила с хорошей идеей. Повернулся ко мне. У Михаила отличная идея. Он поплывет на «Свободном Таллине». Хобэн коварный. Это нормально. Но в тот вечер он был коварнее, чем всегда.
  – Ты сказала Евгению или Тинатин?
  – Хобэн – отец Павла.
  Они вернулись в гостиную, где выяснилось, что Агги среди прочего умеет и ухаживать за слабыми и больными, потому что она уже сварила бульон из кубиков, добавила к нему два яйца, села рядом с Зоей, накормила ее, померила пульс, помассировала запястья, протерла лицо туалетной водой, которую взяла в ванной. Оливер, конечно же, вспомнил Хитер, которая проделывала все то же самое, когда у него вдруг зашкаливала температура. Но там, где Хитер нравилось демонстрировать свою власть над ним, Агги просто чувствовала ответственность перед человечеством, что очень порадовало Оливера, поскольку до сих пор ему казалось, что это качество свойственно лишь ему одному. Он принес сумку Тайгера и не обнаружил в ней ничего, кроме одежды, которой, возможно, сейчас очень недоставало отцу. Агги вытащила из «Калашникова» затвор и рожок, зажгла новые свечи. Как и Оливер, она чувствовала, что необходимо сохранить атмосферу и не вносить диссонанс резким электрическим светом, который мог напугать Зою.
  – Кто ты? – спросила ее Зоя.
  – Я? Новая пассия Оливера, – со смешком ответила она.
  – Что это значит, пожалуйста?
  – Я в нее влюблен, – объяснил Оливер, пока Агги укрывала Зою одеялом, взбивала подушки, которые принесла сверху, вновь протирала лоб туалетной водой. – Где мой отец?
  Последовало долгое молчание. Зоя, похоже, рылась в памяти. Внезапно, к изумлению Оливера, она рассмеялась.
  – Какой-то абсурд, – ответила она, удивленно качая головой.
  – Почему?
  – Они привезли нам Михаила. Из Одессы. Сначала они увезли его в Одессу. Потом Евгений дал им денег, и они послали тело в Стамбул. В стальном гробу. Он напоминал бомбу. Мы купили лед. Евгений сделал крест. Он просто обезумел. Мы положили Михаила на стол в гробу со льдом.
  – Мой отец к этому времени уже приехал?
  – Еще нет.
  – Но он приходил сюда. Она вновь рассмеялась.
  – Это был театр. Я и представить себе не могла, что такое может случиться в жизни. Звонок в дверь. Служанок нет. Хобэн открыл дверь, он думал, привезли лед. Но это не лед, это мистер Тайгер Сингл в пальто. Хобэн прямо светился от удовольствия. Он привел его в комнату и сказал Евгению: «Видишь. Сосед всетаки зашел. Мистер Тайгер Сингл хочет засвидетельствовать свое почтение человеку, которого он убил». Голова у Евгения такая тяжелая, что у него нет сил ее поднять. Хобэну пришлось поставить твоего отца перед ним, чтобы он поверил.
  – Как… как поставить?
  Она завернула руку себе за спину, как смогла высоко. Потом вскинула подбородок и скорчила гримасу боли.
  – Вот так.
  – А потом?
  – Потом Хобэн спросил: «Могу я отвести его в сад и пристрелить?»
  – А где был Павел? – спросил Оливер, встревожившись из-за того, что все это происходило на глазах ребенка.
  – Слава богу, у Мирски. Когда привезли тело Михаила, я отправила его к Мирски.
  – Значит, они отвели отца в сад.
  – Нет. Евгений сказал: «Нет, не убивайте его. Раз с нами мертвец, значит, на нас смотрит господь». Поэтому его связали.
  – Кто?
  – Люди Хобэна. Русские из России. Русские из Турции. Плохие люди. Я не знаю их имен. Иногда Евгений гнал их, потом забывал и жалел об этом.
  – А после того как его связали? Что они с ним сделали?
  – Заставили смотреть на лежащего на столе Михаила. Показали ему пулевые ранения. Он не хотел смотреть. Но его заставили. Потом дали ему охранника и посадили под замок.
  – На чердаке кровать, – вставила Агги. – Грязная.
  – В крови?
  Она покачала головой и сморщила носик.
  – Долго они его там держали? – спросил Оливер Зою.
  – Может, ночь, может, дольше. Может, шесть дней, я не знаю. Хобэн – тот же Макбет. Убивает спящих.
  – Где он сейчас? – спрашивал Оливер про отца.
  – Хобэн все время твердил: «Я его убью, позволь мне убить его, он предатель». Но Евгений не позволил. Он не находил себе места от горя. «Лучше мы возьмем его с собой. Я хочу с ним поговорить». Они привели его вниз. Кто-то его избил, наверное, Хобэн. Я его перевязала. Он такой маленький. Евгений с ним поговорил. «Мы возьмем тебя с собой, мы зафрахтовали самолет, мы должны похоронить Михаила, его тело нельзя больше держать в доме, ты не должен сопротивляться, ты – наш пленник, ты должен вести себя как мужчина, иначе Хобэн пристрелит тебя и выбросит из самолета». Я ничего этого не слышала. Мне рассказывал Хобэн. Может, соврал.
  – Куда улетел самолет?
  – В Сенаки, в Грузию. Это секрет. Они решили похоронить его в Вифлееме. Тимур из Тбилиси все устроил. Это были двойные похороны. Убив Михаила, Хобэн убил и Евгения. Это нормально.
  – Я думал, Евгения в Грузии не жаловали.
  – Там опасно. Если он сидит тихо, если не конкурирует с местной мафией, его терпят. Если он посылает много денег, его терпят. В последнее время он не посылал много денег. Там опасно. – Она тяжело вздохнула, закрыла глаза, с трудом их открыла. – Скоро Евгений умрет, и Хобэн унаследует все. Он живет, только когда обманывает. Пока на земле есть хоть один невинный человек, ему не будет покоя, – она ослепительно улыбнулась. – Так что будь осторожнее, Оливер. Ты – последний невинный.
  Откликаясь на потепление атмосферы, Оливер поднялся, улыбнулся, потянулся, почесал затылок, развел руки, прогнул спину, в общем, проделал все то, что проделывал, когда слишком долго сидел в одной позе или сразу думал о многом, отчего моторчики в его голове перегревались и требовали передышки. Он задал несколько вопросов, как бы между прочим, насчет фамилии Тимура, дня отлета. Походил по дому, обдумывая ее ответы, не мог не подойти к мотоциклу, стоявшему в соседней комнате, поднял тент, улыбнулся сверкающим обводам «БМВ». Заглянув в приоткрытую дверь, убедился, что Агги воспользовалась его отсутствием, чтобы еще раз покормить пациентку супом. На цыпочках двинулся к французскому окну, осторожно, очень осторожно повернул медное колесико, отпирая замок. Потом распахнул на дюйм, чтобы убедиться, что открываются его половинки наружу, как в комнате Зои. И вот тут его охватило острое чувство вины, едва не заставившее вернуться в гостиную, то ли с тем, чтобы признаться в своем намерении, то ли для того, чтобы предложить Агги поехать с ним. Но он не мог позволить себе ни первого, ни второго, потому что, если бы позволил, уже не сумел бы защитить Агги, учитывая опасность задуманного им предприятия. А потому еще раз подкрался в двери, убедился, что Агги и Зоя увлечены разговором, распахнул французское окно, стер пыль с сиденья мотоцикла, скатил его с подставки, оседлал, включил зажигание, нажал на кнопку стартера и с ревом, от которого, казалось, содрогнулся весь дом, вылетел в звездную ночь, взяв курс на Вифлеем.
  Глава 19
  Оливеру нравились мотоциклы с тех самых пор, как Тайгер определил их в низший класс по сравнению с автомобилями. Они часто снились ему, наделенные крыльями и другими волшебными свойствами. В деревне, расположенной по соседству с «Соловьями», он ездил на мотоциклах, сидя за спиной фермерских сыновей, упиваясь эликсиром скорости. В юности грезил босоногими девушками, которые мчались с ним на мотоцикле, крепко ухватившись за его талию. И хотя поездка в Анкару во многом оправдала его ожидания: роскошная луна, напоенная экзотическими ароматами ночь, пустынная извилистая дорога, уходящая в никуда, он не забывал об опасностях, ждущих его впереди, которые, собственно, и не позволяли ему отвлечься от реальности и укрыться в мире грез.
  У «Форда» он задержался лишь на несколько мгновений, чтобы взять деньги из чемодана и черкануть короткую записку, которую сунул под «дворник»: «Извини, не могу втягивать тебя в эту историю, Оливер». Содержание ему не понравилось, и ему очень хотелось найти способ более полно изложить Агги свои резоны, то ли по телефону, то ли вернувшись. Одежду, сотовый телефон, паспорта Синглов он не тронул. А дорогу на Анкару выбрал, потому что видел указатель и понимал, что Брок, узнав новости, прежде всего возьмет под контроль рейсы из Стамбула. Но это не означало, что в Анкаре он будет в полной безопасности или сможет без проблем добраться из Анкары в Тбилиси. Опять же, в паспорте мистера Уэста не стояло грузинской визы, а Оливер резонно предполагал, что без нее не обойтись. Но все эти соображения ровным счетом ничего не значили, по сравнению с видениями, мелькающими в голове Оливера: Тайгер, с заломленной за спину рукой, Тайгер, избиваемый Аликсом Хобэном, Тайгер окровавленный, Тайгер в синяках, Тайгер, вынужденный смотреть на изрешеченное пулями тело Михаила, Тайгер, обмочившийся от ужаса в ожидании, пока его привезут в Вифлеем и расстреляют. «Он такой маленький», – сказала Зоя.
  Дорога освобождала его от необходимости принимать решения. Ехал он быстро, постоянно помня о выбоинах, каждая из которых могла положить конец его путешествию. По обе стороны шоссе чернели холмы, изредка темноту разрывали огни маленьких городков. Он нырнул в тоннель, выскочил из него, чтобы увидеть перед собой ярко освещенный синий шлагбаум и какие-то цифры, горящие на табло. Сообразил, что дорога платная. Каким-то образом успел затормозить вовремя. Сунул изумленному кассиру купюру в пятьдесят миллионов лир и помчался дальше. Дважды, может, чаще, его останавливали на полицейских блокпостах люди в желтых накидках с белыми, сверкающими в свете фар полосами. Вооруженные ручными фонарями, они изучали его лицо и паспорт и пропускали, убедившись, что он совершенно не похож на курда. Однажды он угодил в большую рытвину, и мотоцикл едва не выскочил из-под него. Другой раз его потащило вбок, и он сумел затормозить на самом краю обрыва. У него закончилось горючее, ему пришлось останавливать грузовик, чтобы его подвезли, а потом выяснилось, что бензоколонка в каких-то пятистах ярдах, за углом. Но все это происходило скорее во сне, чем наяву, а проснулся он у информационной стойки аэропорта Анкары, где ему сказали, что улететь в Тбилиси можно только из Стамбула, единственным рейсом в восемь вечера, то есть через четырнадцать часов. Но именно в Стамбуле он оставил Агги, а за четырнадцать часов Хобэн вполне мог оборвать страдания Тайгера.
  Вот тут Оливер вспомнил, что он богат, более того, часть своего богатства захватил с собой, а деньги, как любил говорить Тайгер, лучшее средство для решения самых разных проблем. Он отправился в административное крыло аэропорта и в итоге оказался за столом полного джентльмена, на который выложил пять стодолларовых купюр, после чего на медленном английском объяснил, что ему нужно. Толстяк долго хмурил брови, потом открыл дверь и что-то крикнул кому-то из своих подчиненных, тот привел худого мужчину в замасленном зеленом комбинезоне с крылышками на нагрудном кармане. Мужчину звали Фарук, и Фарук был владельцем и пилотом маленького транспортного самолета. Самолет на тот момент ремонтировался в ангаре, но Фарук обещал, что они вылетят через час, может, через три. И за каких-то десять тысяч долларов Фарук согласился выполнить просьбу Оливера, при условии, что тот не заблюет самолет и никому не скажет, что Фарук доставил его в Тбилиси. Оливер заикнулся о Сенаки, но Фарука эта идея не вдохновила, хотя Оливер и предложил еще пять тысяч долларов.
  – Сенаки – слишком опасно. Очень много русских. Большая заваруха в Абхазии.
  Они ударили по рукам, и толстяк как-то сразу опечалился. Врожденный бюрократический инстинкт подсказывал ему, что все прошло очень уж гладко и быстро, а его услуги остались невостребованными. «Вы должны подписать бумагу», – он сунул Оливеру под нос какой-то старый бланк на турецком языке. Оливер отказался, толстяк пытался найти новый повод, чтобы задержать его, но в конце концов отпустил.
  Они взлетели. Над горными вершинами их немилосердно болтало, но, к счастью для Оливера, вторую часть пути он проспал. Должно быть, заснул и Фарук, потому что приземлились они очень уж жестко, словно пилот пробудился перед самым касанием земли. В аэропорту Тбилиси требовалась виза, и слуги закона никому не давали поблажки. Ни фельдмаршал иммиграционной службы, ни адмирал министерства государственной безопасности, ни их многочисленные адъютанты и помощники и слышать не хотели о том, чтобы пропустить Оливера в страну меньше чем за пятьсот долларов, причем мелкими купюрами. К вечеру все-таки взяли и сотенные. На такси Оливер приехал к дому Тимура, чтобы найти запертый подъезд и десять кнопок домофона без единой фамилии. Нажал одну, другую, потом все десять. Кое– Где в окнах горел свет, но никто не спустился к нему, никто не спросил, что ему нужно. А когда он громко позвал Тимура, некоторые из окон погасли. Он позвонил по телефону из кафе, но трубку не сняли. Оливер зашагал по улице. Ледяной арктический ветер с Кавказских гор продувал город насквозь. Деревянные дома скрипели и трещали, как старые корабли. На боковых улицах мужчины и женщины в пальто и вязаных шлемах грелись у горящих автомобильных шин. Он вернулся к дому Тимура и вновь нажал на кнопки. С тем же результатом. Опять зашагал, держась середины улицы, потому что кромешная тьма города внезапно нагнала на него страху. Он спустился с холма и внезапно увидел перед собой знакомую, в золотой мозаике, ярко освещенную дверь в древние бани, которые построили на горячем минеральном источнике. Старуха взяла у него деньги и отвела в пустую, выложенную белым кафелем комнату. Худой мужчина в шортах окунул его в пахнущую тухлыми яйцами воду, потом голым уложил на мясной прилавок и лупцевал люфой, пока кожа не начала гореть от шеи до пальцев на ногах. Словно родившись заново, он пошел на дискотеку, вновь не дозвонился до Тимура. Его направили в гостиницу без названия, расположенную лишь в двух кварталах, но в темноте он едва не заблудился. Проходя мимо череды замерших троллейбусов, вспомнил, что в Тбилиси троллейбусы останавливались, как только прекращалась подача электричества, а подавалось оно лишь несколько часов в сутки. Он постучал в дверь, подождал, прислушиваясь к скрежету открываемых замков. Старик в халате и сеточке на волосах обратился к нему на грузинском, но уроки Нины остались в далеком прошлом. Старик переключился на русский, китайскую грамоту для Оливера, поэтому он просто сложил две руки и склонил на них голову, показывая, что хочет спать. Старик отвел его в комнатушку под самой крышей, обстановку которой составляли армейская койка, лампа с танцующими нимфами на абажуре и раковина с умывальником. На раковине лежал кусок хозяйственного мыла. Рядом с умывальником висел то ли большой носовой платок, то ли очень маленькое полотенце.
  Всю ночь выли и затихали сирены. Пожар? Переворот? Убийство? Или маленькая девочка по имени Кармен погибла под колесами автомобиля? Каким-то образом он заснул, в рубашке, брюках и носках, накрывшись для тепла всем остальным. Кожа горела и чесалась, завывал ветер, ему хотелось сжимать в объятьях Агги, он ужасно боялся за Тайгера и видел во сне, как его отца водили из одного конца Вифлеема в другой, а Хобэн и Евгений спорили, выбирая место, где ему следовало вышибить мозги. Он проснулся и понял, что жутко замерз. Проснулся во второй раз, мокрый от пота. Проснулся в третий и набрал номер Тимура. Трубку сняли тотчас же. Такси и вертолет? Нет проблем, Оливер. Три тысячи наличными, подходи к десяти.
  – Они ждут тебя? – осведомился Тимур.
  – Нет.
  – В таком случае я им лучше скажу. Тогда они не будут нервничать.
  * * *
  Из всех приказов, которые Брок мог отдать Агги в тот момент, он выбрал, по ее разумению, самый наихудший: ничего не предпринимать и ждать дальнейших распоряжений. Если бы он приказал ей прыгнуть в Босфор, если бы произнес хоть одно слово упрека, если бы велел явиться, сбрив волосы с головы, к задней двери консульства для последующей немедленной отправки в Англию, она бы обрела в унижении хоть толику покоя. Но услышала лишь ровное, лишенное эмоций: «Где ты, Шармейн? Ты можешь говорить с нами? В котором часу это произошло, ты помнишь? Хорошо, оставайся на месте, Шармейн, пожалуйста, и ничего не предпринимай, слышишь, пока твоя мать или я не свяжемся с тобой…» Вот почему уже два часа она, как в клетке, сидела в кафе под жестяной крышей с пустыми скамьями, курицами с общипанными шеями и дворнягой Аполлоном, который клал морду ей на колено и строил глазки, пока она не купила ему гамбургер.
  «Вина только моя, и никого больше», – говорила она себе. Потому что она могла предусмотреть такое развитие событий. Она же заметила мотоцикл, почувствовала, что Оливер ушел в себя. Да, он ухаживал за Зоей, но она видела, что мысли его заняты другим. А когда он метнулся от нее, как большой серый заяц, через лужайку, на дорожку и за дом, поначалу она подумала: «Какой же ты нетерпеливый. Подождал бы секунду, и я умчалась бы вместе с тобой».
  Но это был кризис, а потому Агги отреагировала, как должно. Сделала все, что полагалось в такой ситуации, методично и целенаправленно. Прибежала к автомобилю, прочитала записку Оливера, которая разъярила ее до безумия, но тут же вспомнила его слова, обращенные к Зое: «Я в нее влюблен», – и разом успокоилась. Набрала прямой номер Брока, услышала голос Тэнби, предельно сухо, бесстрастным тоном доложила обстановку: «Первый украл мотоцикл и, судя по всему, направился в Грузию. Дальнейшая информация через два часа. Конец связи». Бегом она вернулась к Зое, настроение которой с отъездом Оливера заметно улучшилось, поскольку она удовлетворенно улыбалась, что в другой ситуации разозлило бы Агги. Но Агги было чем заняться, чтобы выполнить обещания, пусть и давала она их себе. Она отвела Зою наверх, где та помылась. Потом они нашли Зое ночную рубашку и одежду на утро. Помогая Зое, Агги пришлось выслушивать сомнительные советы, касающиеся ее отношений с Оливером. В этом Зоя полагала себя непревзойденным экспертом. Пообещав, что всенепременно воспользуется ее рекомендациями, Агги задумалась над тем, чем еще можно помочь Зое. Ответ дал листок с домашним телефоном Мирски, пришпиленный к стене. Она набрала номер и услышала голос Мирски, записанный на автоответчик. После звукового сигнала сказала, что она – подруга Зои, приехавшая из Новой Зеландии и заглянувшая к ней, и, хотя ей не хотелось бы вмешиваться, не смогут ли Мирски приглядеть за Зоей… отвести к врачу, забрать на несколько дней из дома? Положив в наплечную сумку затвор «Калашникова» и рожок, она поднялась наверх, чтобы убедиться, что Зоя легла в постель, увидела, что та уже сладко спит, и бегом вернулась к «Форду».
  По пути в стамбульский аэропорт ее поразила новая ужасная мысль. Неужели Оливер направился на восток через горы? Зная Оливера, она не могла исключить такой вариант. Сдав взятый напрокат «Форд», она устроила целое представление в терминале регистрации отбывающих пассажиров. Спектакль этот ей удался, потому что ее переполняли тревога и чувство вины. Она – Шармейн Уэст, и она просто места себе не находит, объясняла Агги молодому клерку, стоявшему за стойкой «Турецких авиалиний». Она показала ему паспорт, одарила ослепительной улыбкой. Она и Марк поженились шесть дней тому назад, а вчера вечером у них случилась ужасная ссора из-за сущего пустяка, первая после свадьбы, и утром, проснувшись, она нашла эту записку, в которой говорилось, что он уходит из ее жизни… Нежно пробежавшись пальчиками по клавиатуре компьютера, клерк подтвердил ее самые худшие предчувствия: в это утро ни один человек с фамилией Уэст не вылетал из Стамбула. И не бронировал билеты на рейсы этого дня.
  – Хорошо, – по голосу Агги чувствовалось, что ничего хорошего в этом нет. – А если он автобусом уехал в Анкару и улетел оттуда?
  На что клерк с сожалением ответил, что о вылетах из Анкары у него никакой информации нет. Из аэропорта Агги ретировалась в маленькое кафе, из которого в присутствии Аполлона и позвонила Броку. После этого ей не осталось ничего другого, как ждать, ждать звонка от «твоей матери или меня», чем она, собственно, и занималась.
  «А что сказала бы моя настоящая мать… та, которая была счастлива, лишь когда все было, как ей хотелось? «Делай с ним что хочешь, Мэри Агнес, если только ты не причинишь ему вреда…» И мой отец, образцовый шотландский учитель? «У тебя сильный характер, Мэри Агнес. Тебе не пристало скулить из-за…» Зазвонил телефон. Желание поговорить с ней возникло не у матери, не у отца, а у телефонистки информационной службы.
  – Сообщение для Архангела. «Это я».
  – Вам забронирован билет на рейс до Игрушечного города. Это Тбилиси.
  – По прибытии вас встретят. Фоллбэк, ваш тамошний дядя.
  Аллилуйя! Это подарок!
  Вскочив на ноги, Агги бросила на столик деньги, в последний раз потрепала Аполлона по голове и, трепеща от радости, помчалась к терминалу регистрации пассажиров, вылетающих из Стамбула. По пути вспомнила про затвор и рожок от «Калашникова», и ей хватило ума выбросить их в урну до того, как отдать сумку на рентгеновский контроль. «Полиция раскроет еще один террористический акт», – подумала она, представив себе, какой поднимется шум, когда будет обнаружен этот «мусор».
  * * *
  Брок поднялся на борт военно-транспортного самолета в аэропорту Нортолт с твердым убеждением, что всю мелочовку он делал хорошо, а вот все действительно важные дела провалил. Он арестовал Массингхэма, но Массингхэм никогда не был для него главной целью. Он распознал в Порлоке самое червивое яблоко, но ему недоставало улик, которые, представленные в суде, надолго упекли бы продажного полицейского за решетку. Для этого ему требовался Сингл, но шансы заполучить его живым Брок расценивал как нулевые. Утром он договорился с русскими: ему отдадут Сингла, если им достанутся Хобэн и Евгений. Однако Брок практически не сомневался, что Тайгера пристрелят до того, как он, Брок, попадет в Грузию, и на душе у него скребли кошки, потому что в решимости добраться до отца он послал на смерть сына. «Напрасно я отпускал его гак далеко, – говорил себе Брок. – Мне следовало ехать с ним, все время быть рядом».
  Понятное дело, вина лежала исключительно на нем. Как и Агги, он убеждал себя, что мог предусмотреть подобное развитие событий (Оливер открыто декларировал свои намерения), но проявил недопустимую медлительность и не принял необходимых мер предосторожности. «Я толкал, а Тайгер притягивал, и притяжение Тайгера оказалось сильнее моих толчков». Только неизбежность грядущего сражения успокаивала его, перспектива сойтись с противником лицом к лицу, благо место и время уже определились. Да, он шел на риск, для него лично операция могла закончиться трагически, но этот момент они с Лайлой подробно обговорили в присущей им иносказательной манере и пришли к выводу, что выбора у него просто нет.
  – Там будет один молодой человек, – часом раньше рассказывал он Лайле по телефону. – По моей вине он попал в передрягу, и я не уверен, что поступил правильно, подвергнув опасности его жизнь.
  – Да? А что с ним случилось, Нэт?
  – Видишь ли, он отправился на прогулку и не без моего содействия попал в дурную компанию.
  – Тогда ты должен пойти и вызволить его, не так ли, Нэт? Нельзя оставлять этого молодого человека одного.
  – Да, я знал, что ты дашь мне такой совет, Лайла, и я тебе благодарен. Потому что это не пустяковое дело.
  – Разумеется, нет. За пустяковые дела нет смысла и браться. Ты всегда все делал правильно, Нэт, с той поры, как я тебя знаю. Вот и сейчас не останавливайся, если тебе это не по душе. Иди и делай то, что считаешь нужным.
  Но ей хотелось обсудить с ним более важные проблемы, за что он и любил ее всем сердцем. Ветреная дочь начальницы почтового отделения сошлась с владельцем строительной фирмы Палмером, который бросил жену и детей. Лайла намеревалась при следующей встрече высказать молодому Палмеру пару теплых слов. Решила, что ради этого она готова съездить на строительную площадку. Что же касается почтмейстерши, так та подложила свою дочь под самого богатого мужчину в городке, а теперь сидит за пуленепробиваемым стеклом и делает вид, что ее это не касается…
  – Только будь осторожна, Лайла, – предупредил ее Брок. – Нынче молодые люди не столь уважительны к старшим, как в наше время.
  Группа захвата состояла из восьми человек. Иначе, как заявил Айден Белл, это не группа, а неуправляемая толпа, что создаст проблемы, когда они попадут в район боевых действий. Они сидели в салоне, трое напротив четверых, вооруженные, в боевой раскраске, в черной униформе командос, черных ботинках и вязаных шлемах. «Последний человек присоединится к нам в Тбилиси, когда будем менять борт», – сообщил им Белл, не упомянув, что этот человек – женщина. Брок и Белл устроились отдельно, как и положено командованию. На Броке были черные джинсы и летная куртка с нашивкой «Таможня Ее величества» на груди.
  От оружия он отказался. Лучше смерть, чем неизбежное служебное расследование, если бы он подстрелил кого-то из своих. Маркеры, нанесенные флуоресцентной краской на куртку Белла, показывали, что командир – он, но для того, чтобы их увидеть, требовались специальные очки. Ревя двигателями, самолет начал разбег, легко оторвался от земли, взмыл в облака.
  – Грязную работу делаем мы, – напомнил Белл Броку. – А вот светские беседы – по твоей части.
  Глава 20
  Первым, что бросилось в глаза Оливеру, оказавшемуся в компании двух молодых парней, которые встретили его у вертолета, были тракторы. Желтые сельскохозяйственные тракторы. «Если мне понадобится трактор-другой, – игриво подумал он, – я всегда смогу позаимствовать их в Вифлееме, никто и не заметит». Мыслями он старался сосредоточиться на внешнем мире, отрезав внутренний. Поклялся, что не заглянет в последний. Пока они летели, он восхищался горными красотами. Когда приземлялись – деревнями, долиной-крестом, золотым отсветом на снежных вершинах. На земле – тракторами. «Смотри на все, что тебе нравится, – говорил он себе, – как можно дольше. Смотри наружу – не внутрь».
  Брошенные тракторы. Тракторы для строительства новых дорог, которые вдруг перестали быть дорогами и вновь превратились в поля. Тракторы для выравнивания земли под строительство домов, для рытья дренажных канав и создания ирригационных систем, тракторы для вывозки спиленного леса. Только новые дома не построили, трубы завезли, но не уложили в канавы, лес бросили там, где спилили. Тракторы, прилипшие к земле, словно мухи к ленте-липучке. Тракторы, задумчиво взирающие на поблескивающие снегом горные вершины. Стоящие без дела. Ни один не двигался, ни у одного даже не работал мотор. Брошенные у полей, на которых так и не посадили виноградную лозу, у недостроенных ирригационных систем. Наткнувшиеся на невидимые преграды. Оставшиеся без трактористов.
  Они пересекли железную дорогу. Сорняки обвили колесные пары товарняка. Козы бродили между спальными вагонами. «Там опасно, – говорила Зоя. – Если он посылает много денег, его терпят. В последнее время он не посылал много денег». Следовательно, там опасно. Из дверных проемов каменных домов местные жители со злобой смотрели на него. Его сопровождающие также не проявляли дружелюбия. Парень слева – возрастом постарше, со шрамом на лице. Справа – прихрамывал. У обоих – винтовки. Оба держались с таким видом, будто принадлежали к тайному обществу. Они вели его к дому Евгения, но незнакомым путем. Канавы, залитые водой, котлованы, обрушившиеся мостки блокировали прежнюю тропу. Коровы и овцы паслись между затихшими бетономешалками. Но крестьянский дом остался таким же, как он его и запомнил: вытертые ступени, дубовая веранда, широко открытые двери и знакомая темнота внутри. Хромоногий махнул рукой в сторону ступеней. Оливер поднялся на крыльцо, прислушиваясь к эху своих шагов, разносящемуся в вечернем воздухе. Постучал в открытую дверь, но ему никто не ответил. Вошел в темноту и замер. Ни голосов, ни запахов готовящейся Тинатин еды. Только отдающая плесенью сладость, свидетельствующая о недавнем присутствии мертвых. Он различил кресло-качалку Тинатин, рога, из которых пьют вино, железную плиту. Каменный камин, над ним – портрет грустной старухи в гипсовой, с отколовшимися кусочками, раме. Он обернулся. Кошка спрыгнула с кресла-качалки и теперь выгибала спину, напоминая ему Джако. Сиамского кота Нади. Он позвал:
  – Тинатин? – Подождав: – Евгений?
  Медленно открылась дверь в дальней стене, и на пол легла полоса света заходящего солнца. По центру полосы он различил сгорбленную тень гоблина. За ней появился и сам Евгений, прозрачный, бестелесный, такого Оливер не мог себе и представить, в домашних шлепанцах, в вязаной мешковатой кофте, опирающийся на палку. Каштановые волосы уступили место седой щетине, серебристой пылью спускающейся на щеки и подбородок. Глаза, которые четыре года назад весело поблескивали из-под пушистых ресниц, превратились в черные дыры. А за спиной Евгения, то ли слуга, то ли дьявол, возник ничуть не изменившийся Аликс Хобэн в белом пиджаке, темно-синих брюках, с сотовым телефоном, болтающимся на руке, словно барсетка. И возможно, как и утверждала Зоя, он действительно был дьяволом, потому что, как дьявол, не отбрасывал тени, если, конечно, его тень не поглощалась полностью тенью гоблина-Евгения.
  Евгений заговорил первым, и вот голос его остался таким же твердым и сильным, как прежде.
  – Что ты здесь делаешь, Почтальон? Зря ты пришел сюда. Ты ошибся адресом. Отправляйся домой. – И уже начал поворачиваться к Хобэну, чтобы отдать приказ, но не успел, потому что Оливер заговорил:
  – Я пришел, чтобы найти моего отца, Евгений. Моего другого отца. Он здесь?
  – Здесь.
  – Жив?
  – Жив. Его не застрелили. Еще не застрелили.
  – Тогда ты позволишь поздороваться с тобой? И Оливер смело шагнул к нему, простирая руки, чтобы обняться с хозяином. И Евгений уже собрался все простить, прошептал: «Добро пожаловать», – начал поднимать руки, но поймал взгляд Хобэна и опустил их. Шаркая ногами, подался назад, предлагая Оливеру войти. Оливер не стал просить себя дважды, безмерно радуясь тому, что Тайгер жив, переступил порог и, улыбаясь, оглядывал знакомую обстановку, пока его взгляд не упал на Тинатин, постаревшую на тридцать лет. Она сидела на стуле с высокой спинкой, руки ее сжимали на коленях крест, другой крест висел у нее на шее, вместе с иконкой, на которой младенец Христос сосал прикрытую грудь Его матери. Оливер опустился рядом с ней на колено, взял ее руку. Перед тем как наклониться, чтобы поцеловать ее, заметил, как высохло лицо Тинатин. Новые морщины, вертикальные и диагональные, пересекали лоб, спускались по щекам.
  – Где ты был, Оливер?
  – Прятался.
  – От кого?
  – От себя.
  Он услышал щелчок и обернулся. Стоя у приоткрытой двери черного хода, Хобэн мотнул головой, не отрывая взгляда от Оливера, приглашая его следовать за собой.
  – Ты пойдешь с ним, – приказал Евгений.
  Не отставая от Хобэна, Оливер пересек двор. Они подошли к каменной конюшне. Вход охраняли два вооруженных парня, такие же неулыбчивые, как те, что привели его в дом. Дверь удерживали на месте поперечные деревянные брусья, заложенные в металлические гнезда по бокам двери.
  – Жаль, что ты не успел к похоронам, – заметил Хобэн. – Как ты нашел это место? Тебя послала Зоя?
  – Никто меня не посылал.
  – Эта женщина не может и пяти минут удержать язык за зубами. Ты пригласил сюда кого-нибудь еще?
  – Нет.
  – Если пригласил, мы убьем твоего отца, а потом и тебя. Я лично приму в этом участие.
  – Я уверен, что примешь.
  – Ты ее трахнул?
  – Нет.
  – В этот раз, значит, нет? – Хобэн постучал в дверь. – Кто-нибудь дома? Мистер Тайгер, сэр, мы привели к вам гостя.
  К этому времени Оливер протиснулся мимо Хобэна и с помощью охранников вытащил из гнезд брусья-запоры. Толкнул дверь, с силой пнул ее, она подалась. Крикнул: «Отец!» – и вошел, вдыхая сладкий запах сена и лошадей. Услышал тихий вскрик, словно кто-то проснулся, потом шуршание соломы. Она лежала во всех трех стойлах. На гвозде у последнего висело коричневое пальто реглан Тайгера, а он сам лежал на боку, совсем как Оливер, когда грустил, в черных носках, белых трусах и грязной синей рубашке от «Терн-булла и Ассера» с когда-то белым воротником, прижав колени к груди, обхватив их руками. Лицо Тайгера почернело от синяков, в опухших глазах стоял страх перед миром, в который его недавно забросила жизнь. Одна цепь сковывала ему ноги и руки, затем тянулась к железному кольцу, вбитому в столб. Он попытался встать, увидев приближающегося Оливера, ему это не удалось, но, падая на солому, он уже изготавливался ко второй попытке. Поэтому Оливер, вместо того чтобы сохранять дистанцию и не подавлять отца своими габаритами, сунул руки ему под мышки и поставил на ноги, отметив, как и Зоя, что он действительно очень маленький, а теперь еще и худой: под рубашкой от «Тернбулла и Ассера» остались только кожа да кости. Он смотрел на синюшное лицо отца, и чем-то оно напомнило ему лицо Джека, утонувшего мужа миссис Уотмор, хотя он видел его только на фотографиях. «Десять дней в воде, – как-то призналась она, – а потом меня вызвали в Плимут на опознание». Он подумал об искусственном дыхании рот в рот, которое приходилось делать людям, с которыми совсем не хотелось целоваться. Подумал об умершем брате Джеффри. Задался вопросом, а каково человеку, которому принадлежали «Соловьи», пентхауз и «Роллс-Ройс», сидеть в стойле со скованными руками и ногами, без красивого вида из окна и секретаря.
  – Я видел Надю, – он чувствовал, что должен сообщить отцу хоть какие-то новости. – Она просит передать, что по-прежнему любит тебя.
  Он понятия не имел, почему решил начать именно с этого, но Тайгер, вот чего он не ожидал, прижался к нему, и вроде бы они даже поцеловались, после чего сразу отстранился и торопливо проговорил, конечно же, для Хобэна:
  – Они тебя быстро нашли, не так ли? В Гонконге или где?
  – Да. Нашли. В Гонконге.
  – Я не знал, где ты будешь. Тебе не сидится на месте. Я даже не знаю, когда ты учишься, а когда занимаешься бизнесом. Полагаю, такая жизненная активность – это прерогатива молодых.
  – Мне следовало чаще давать о себе знать, – ответил Оливер. И добавил, повернувшись к Хобэну: – Сними цепь. Мой отец идет с нами в дом. – Заметив самодовольную ухмылку Хобэна, взял за плечо и под настороженными взглядами охранников отвел в сторону, чтобы никто не мог слышать его слов. – Ты по уши в дерьме, Аликс. – Убедительность его тона базировалась исключительно на блефе и ни на чем не основанных предположениях. – Конрад собирается во всем признаться швейцарской полиции, Мирски заключает сделку с турками, Массингхэм ушел в глубокое подполье, а вот ты фигурируешь в списках разыскиваемых преступников как человек, застреливший Альфреда Уинзера. Не думаю, что тебе есть смысл проливать еще чью-то кровь. Возможно, мой отец и я – единственные фишки, на которые ты можешь сыграть.
  – А какова твоя роль в этой комедии, Почтальон?
  – Я – паршивый осведомитель. Я выдал вас британским властям четыре года тому назад. Я предал моего отца, Евгения и всю компанию. Просто мои хозяева очень уж долго затачивали нож. Но до тебя они доберутся очень даже скоро, это я могу обещать.
  Возникла пауза: Хобэн консультировался с Евгением, потом он дал приказ охраннику отомкнуть цепь и наблюдал, как Оливер помогает отцу сполоснуться водой из ведра. Оливер пытался при этом вспомнить, помогал ли Тайгер умываться ему, когда он был маленьким, и решил, что такого просто не могло быть. Оливер принес костюм Тайгера, небрежно брошенный на сено, попытался хоть как-то привести его в порядок, прежде чем надеть на отца. За костюмом последовали туфли.
  В доме люди то ли пробуждались, то ли готовились отойти ко сну, во всяком случае, затеплилась хоть какая-то, но жизнь. Под скептическим взглядом Хобэна Оливер усадил отца в кресло у камина, Евгений сидел в таком же, камин их разделял, налил обоим по стакану вифлеемского вина из стоящего на столе кувшина. И хотя Евгений не желал признавать, что знает о присутствии Тайгера, предпочитая смотреть на языки пламени, по молчаливому согласию они синхронно поднесли стаканы к губам и сделали по глотку. Подчеркнуто игнорируя друг друга, они лишь явственнее показывали, что оба в курсе событий. Оливер же, наблюдая за ними, всеми силами старался поддержать это стремление к общению, каким бы искусственным оно ни было. И роль возвратившегося блудного сына он играл легко и непринужденно. Помогал Тинатин резать овощи, по ее указанию ставил и снимал с огня кастрюли и сковородки, приносил свечи, находил спички, расставлял на столе тарелки, раскладывал ножи, ложки, вилки. Спросил Евгения: «Евгений, я ставлю тарелку во главе стола? Так?» – и удостоился похвалы за свои хлопоты: «Спасибо, Почтальон». «Отец, осталось недолго, отведай колбасы, чтобы не умереть от голода». И Тайгер, пусть он и стыдился грязных ногтей, проснулся от его взгляда, взял кусочек, пожевал, заявил, что никогда в жизни не ел более вкусной колбасы. Попытался улыбнуться и, радуясь хоть частичному, но освобождению, начал приходить в себя, следя подбитым глазом за курсирующим по комнате Оливером.
  – Это место, как я понимаю, «Соловьи» Евгения, – обратился он к сыну. Из-за отсутствия переднего зуба он немного шепелявил.
  – Да, конечно, – согласился Оливер, раскладывая ножи.
  – Ты мог бы мне рассказать. Я понятия об этом не имел. Тебе следовало меня предупредить.
  – Я думал, что предупреждал.
  – Я не люблю, когда меня держат в неведении. Тут самое место паре пансионатов. Из отдельных бунгало. Пожалуй, даже четырем. В каждой долине.
  – Пожалуй. Четыре – хорошая идея.
  – И большой отель посередине с дискотекой и ночным клубом. И с олимпийским бассейном.
  – Для него там самое место.
  – Как я понимаю, вино ты пробовал, – сурово, несмотря на нехватку зуба.
  – Да, и не раз.
  – Хорошо. Что ты можешь о нем сказать?
  – Отличное вино. Я от него в восторге.
  – Естественно. Божественное вино. Я вижу здесь большой потенциал, Оливер. Я удивлен, что ты этого не заметил. Ты знаешь, я неравнодушен к продуктам питания и напиткам. Они идеально совмещаются с нашими интересами в индустрии отдыха. Ты видел все эти бездействующие тракторы?
  – Разумеется. – Оливер нарезал хлеб.
  – И что ты подумал, когда увидел их?
  – Мне стало грустно.
  – Тебе следовало подумать о твоем отце. Это та самая ситуация, в которой я чувствую себя как рыба в воде. Обесценившиеся акции, умирающие предприятия. Все, что ждет творческого подхода. Купить завод за бесценок, использовать для его возрождения современные методы управления, рационализировать инфраструктуру, оптимизировать число работающих, за три года поставить на ноги. Надо привлечь Рэнди, это его епархия.
  – Прекрасно.
  – Банкам это понравится.
  – Безусловно.
  – Хорошая еда, хорошее вино, хорошее обслуживание. Простые радости жизни. Именно к этому будет стремиться человечество в следующем тысячелетии. Или не так, Евгений? – Ответа не последовало, поэтому Тайгер вновь глотнул вина. – Я скажу Кэт, чтобы она включила его в винную карту. – Он вновь обращался к Оливеру. – Первоклассное каберне. Может, чуть больше терпкости, чем хотелось бы. – Маленький глоток. – Несколько лет в бутылке пойдут только на пользу. Но в одном ряду с лучшими винами, в этом нет ни малейших сомнений. – Еще глоток, короткое раздумье. – Одновременная дегустация нескольких марок. Вслепую. Кэт проделывает это превосходно. С этим могут сравниться лишь несколько сортов красных вин. Я прямо сейчас могу назвать двух-трех людей, которые полагают себя тонкими ценителями. Им оно наверняка понравится. – Еще глоток. Чмоканье губами. – Нам нужен дизайнер. У Кэт он есть. Нарисует превосходную этикетку, стилизует бутылку. Высокие горлышки всегда хорошо смотрятся. «Шате Аргонавт», как тебе такое название? Испанцам не понравится, это я могу сказать тебе сразу. – Он хохотнул. – Определенно не понравится.
  – Испанцев и спрашивать никто не будет. – Оливер оглянулся, продолжая накрывать на стол, Тайгера же словно прорвало.
  – Ответ истинного англичанина, сэр! На днях я как раз говорил об этом Гупте. Нет более наглого человека на земле, чем испанец, когда он на чем-то настаивает. Немцы, французы, итальянцы, с ними как-то проще. Не так ли, Евгений? – Нет ответа. – Они доставили нам много горя, эти испанцы. Не одно столетие портили кровь, доложу я вам. – Он вновь выпил, гордо выставил подбородок, вновь попытался поймать взгляд Евгения, но безуспешно. Нисколько не смутившись, хлопнул рукой по колену. – Господи, Евгений, я чуть не забыл! Тинатин, дорогая, тебя это очень порадует! За плохими новостями иной раз забываешь хорошие. Оливер стал отцом. У него очаровательная дочка, которую зовут Кармен… Подними с нами стакан, Евгений… Аликс, что-то ты весь вечер мрачен… Тинатин, дорогая… За Кармен Сингл… долгой ей жизни, здоровья и счастья… и процветания… Оливер, я поздравляю тебя. Отцовство тебе к лицу. Ты стал больше и лучше.
  «А вот ты ссохся, – подумал Оливер, вдруг разозлившись на отца за то, что он заговорил о его дочери. – Ты показал всем, что за душой у тебя ничего нет. Кроме зияющей пустоты. На пороге смерти тебе нечего продемонстрировать, кроме отупляющей тривиальности».
  Но в поведении Оливера эти мысли никак не проявляются. Он кивает, улыбается, чокается стаканом с Тинатин, но не с Хобэном или Евгением, курсирует между плитой, столом и двумя стариками у камина, сосредоточившись на поддержании атмосферы добрососедства. Только Хобэн, сидящий на скамье между двумя нахохлившимися охранниками, не выказывает желания поучаствовать в празднике. Но его мрачность не может обескуражить Оливера. Ничто не может. Фокусник ожил. Иллюзионист, танцор на яйцах, творец веселья откликнулся на зов зрителей. Оливер, звезда поливаемых дождем автобусных остановок, детских больниц, хостелов Армии спасения, распаковал свои черные чемоданы и давал представление, плата за которое – его жизнь и жизнь Тайгера. Пока Тинатин готовила, Евгений слушал вполуха и считал свои неудачи в языках пламени, а Хобэн и его дьяволы обдумывали сложившуюся ситуацию и гадали, что же делать дальше. Оливер знал своих зрителей. Сопереживал им, понимал их замешательство, их страх перед будущим. Он по себе знал, что в минуты отчаяния отдал бы все, что имел, за выступление паршивого фокусника с набивным енотом.
  Даже Евгений начал понемногу поддаваться его магии.
  – Почему ты не писал нам, Почтальон? – спросил он, по-прежнему сидя у камина, когда Оливер вновь наполнил его стакан. – Почему перестал учить наш любимый грузинский?
  На оба эти вопроса Оливер смиренно ответил, что он всего лишь человек, что не хранил верность, но теперь блудный сын осознал свои ошибки. И с обменом этими вроде бы невинными фразами нарастала иррациональность происходящего, все более напоминая иллюзию обыденной жизни. Тинатин приготовила еду, Оливер пригласил всех к столу, усадил Евгения, тот не протестовал, во главе. Какое-то время старик сидел, низко наклонив голову, уставившись в тарелку. Потом, словно вид пищи вдохнул в него силы, выпрямился, сжал кулаки, расправил широкую грудь, потребовал вина. И за вином Тинатин отправила Хобэна, не Оливера.
  – Что мне делать с тобой, Почтальон? – спросил Евгений, и в уголках его завалившихся глаз появились слезы. – Твой отец убил моего брата. Скажи мне!
  Но Оливер с подкупающей искренностью возразил ему:
  – Евгений, мне искренне жаль Михаила. Но мой отец его не убивал. Мой отец – не предатель, и я – не сын предателя. Я не понимаю, почему ты обращаешься с ним, как с животным. – Он бросил короткий взгляд на Хобэна, который бесстрастно сидел между своими телохранителями. И Оливер обратил внимание, что он более не говорит по сотовому телефону, и радостно подумал, что Хобэн лишился всех своих друзей. – Евгений, я думаю, мы должны насладиться твоим гостеприимством и уехать с твоим благословением, как только рассветет.
  И Евгений вроде бы расположен с пониманием отнестись к этому предложению Оливера, да только Тайгер, непривычный к тому, чтобы разговор шел без его участия, все портит.
  – Позвольте мне все прояснить, если ты не возражаешь Оливер. Наши хозяева, как я подозреваю, под влиянием нашего друга Аликса Хобэна придерживаются иного взгляда… Пожалуйста, не перебивай меня… С того момента, когда я добровольно отдал себя в их руки, они пытаются этим воспользоваться, чтобы решить два вопроса. Во-первых… пока я говорю, ничего не надо класть мне в тарелку, Оливер, спасибо тебе… Во-первых, хотят убедить меня переписать на них все мои активы, чего, собственно, они добиваются уже не один месяц. Во-вторых, хотят отомстить мне за смерть Михаила, придерживаясь абсолютно ошибочного мнения, будто я в паре с Массингхэмом все это устроил. Ни на ком… ни на сотрудниках моей фирмы, ни на членах моей семьи нет и малой толики вины за случившееся. Однако, как ты видишь сам, Оливер, моих слов никто не слышит. Я словно разговариваю с глухими.
  Эта тирада побуждает Хобэна повторить выдвинутые против Тайгера обвинения своим ужасным голосом, которому, однако, недостает привычной наглости.
  – Твой отец всех нас кинул, – заявляет Аликс. – Он сговорился с Массингхэмом. Он пошел на сделку с английскими секретными службами. Убийство Михаила – часть этой сделки. Евгений Иванович хочет отомстить и хочет вернуть свои деньги.
  И снова Тайгер бросается в бой, выдвигая Оливера на роль третейского судьи.
  – Это абсолютная чушь, Оливер. Ты не хуже моего знаешь, что я всегда считал Рэнди Массингхэма червивым яблоком, и если я виноват, то лишь в одном: я слишком долго терпел его. И ядро заговора не я и Массингхэм, а Массингхэм и Хобэн. Евгений, умоляю тебя, употреби свою власть…
  Но Оливер – уже не мальчик, взрослый мужчина – обрывает отца.
  – Скажи нам, Аликс, – вкрадчиво говорит он, не повышая голоса, – когда ты в последний раз ходил на футбол?
  Задавая этот вопрос, Оливер не чувствовал неприязни к Хобэну. Потому что не видел себя ни рыцарем на белом коне, ни великим детективом, срывающим маску с преступника. Он был артистом, а единственный враг артиста – зритель, который не аплодирует. Его главная цель состояла в том, чтобы своими фокусами вызволить отца из беды и сказать, что он сожалеет о случившемся, хотя особой жалости он не испытывал. Потом предстояло запудрить синяки на лице отца, вставить ему зуб, купить новый костюм, побрить и доставить к Броку, а после Брока усадить за огромный, в пол-акра, стол на Керзон-стрит. Поставить его на ноги и твердо заявить: «Ты здесь, теперь делай, что считаешь нужным, мы расстаемся». В сравнении с этими задачами Хобэн был всего лишь мелкой, случайной помехой, следствием, но не причиной неприятностей отца. Поэтому без эмоций, ровным голосом он пересказал все, что узнал от Зои, упомянув и про водку и колбасу в перерыве матча, и про радость Павла, вызванную присутствием обоих родителей, и про недоверие Михаила к Аликсу, которое перевесило согласие Зои пойти на футбол. Он ни разу не повысил голос, не поднял палец, чтобы подчеркнуть значимость той или иной фразы, использовал лишь интонации для того, чтобы речь его произвела должный эффект. И, продолжая говорить, он видел, как его слушателям открывается истина: и Хобэну, застывшему с побледневшим лицом, лихорадочно просчитывающему варианты, и охранникам Хобэна, заерзавшим на скамье, и Евгению, у которого от слов Оливера словно прибавлялось сил, и Тинатин, которая поднялась и растворилась в темноте комнаты, по пути скользнув рукой по плечам мужа, и Тайгеру, который рассеянно ощупывал пальцами избитое лицо, убеждая себя, что по большей части все на месте. Когда же Оливер закончил рассказ о футбольном матче и выдержал паузу, достаточную для того, чтобы Евгений полностью осознал смысл сказанного, стремление говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, едва не заставило его отказаться от намеченной стратегии и признаться в своем предательстве не только Хобэну, но и всем. Но, к счастью, в этот самый момент на поле вышли новые игроки, что и удержало Оливера от поспешных действий.
  Первым признаком стало стрекотание лопастей вертолета, пролетевшего над домом. Оно стихло, вновь воцарилась тишина, которую разорвало появление второго вертолета. И хотя в мире уже не осталось мест, где не нарушалась тишина, а вертолеты и самолеты частенько появлялись в ночном небе загадочного Кавказа, в Оливере эти звуки разбудили надежду на спасение. Хобэн, конечно, протестовал, точнее, возмущенно протестовал, но протестовал на грузинском, и Евгений ему возражал. Тут Тинатин вернулась с большим пистолетом в руке, как показалось Оливеру, таким же, какой предлагал ему Мирски в Стамбуле. Но возвращение Тинатин прошло незамеченным, потому что у обоих охранников Хобэна вдруг возникло желание покинуть комнату. У одного – через дверь на веранду, у второго – через окно между камином и кухней. Но оба остановились, а потом распластались на полу, не добравшись до цели. Сразу стало понятно, почему они потерпели неудачу: люди в черном входили в комнату в тот самый момент, когда охранники хотели из нее выйти. Стычка привела к тому, что люди в черном, с черным оружием в руках взяли верх.
  Никто не произнес ни слова и не раздалось ни единого выстрела, пока комнату не озарила вспышка и от грохота чуть не лопнули барабанные перепонки. Но причиной стали не гром и молния, не разрыв шумовой гранаты, а пистолет Тинатин, который она, держа обеими руками, словно клюшку для гольфа, направила на Хобэна. В результате ее телодвижений во лбу Хобэна возник большой яркий рубин, а глаза его широко раскрылись от изумления. В это самое время Брок уже уводил Тайгера в угол и простыми и доходчивыми фразами объяснял ему, как неудачно сложится в дальнейшем его жизнь, если он откажется от сотрудничества с правоохранительными органами. И Тайгер слушал его, слушал уважительно, как положено пленнику, поставив ноги вместе, прижав руки к бокам, поникнув плечами, ловя каждое слово.
  «Что я вижу? – думал Оливер. – Что понимаю теперь, чего не понимал раньше?» Ответ нашелся сразу, понятный, как и вопрос. Того, что он искал, просто не существовало. Он прошел путь до конца, открыл дверцу в самую потаенную, запертую на семь замков комнату и обнаружил, что она пуста. Секрет Тайгера состоял в том, что никакого секрета не было вовсе.
  Другие люди врывались в окна и двери, уже не люди Брока, потому что это были русские, и кричали они на русском, и возглавлял их бородатый русский, и этот бородач, к недовольству Оливера, ударил Евгения по голове какой-то дубинкой, отчего лицо старика залила кровь. Впрочем, Евгений этого, похоже, и не заметил. Он стоял, заложив руки за спину, а закричала Тинатин, требуя, чтобы ее мужа оставили в покое. Впрочем, Тинатин ничем не могла помочь Евгению, потому что ее обезоружили и бросили на пол лицом вниз, и она наблюдала за происходящим с уровня пола. На этом же уровне, к своему удивлению, тут же оказался и Оливер. Он шагнул к бородачу, чтобы высказать ему пару слов, а в следующее мгновение потерял точку опоры. Ноги почему-то взлетели выше головы, он шмякнулся спиной об пол, и чей-то стальной каблук с такой силой опустился ему на живот, что свет померк, и он подумал, что умер. Но не умер, потому что свет появился вновь, а мужчина, который пнул его, лежал на полу и стонал, держась за промежность, после, как быстро догадался Оливер, удара Агги, вооруженной автоматом и одетой в черный костюм пантеры с боевой раскраской апачей на лице.
  Действительно, он бы никогда ее не узнал, если бы не ее шотландский выговор, когда она, со строгостью школьной мымры втолковывала ему: «Оливер, поднимайся, пожалуйста, вставай, Оливер, быстро!» А поскольку на слова он никак не реагировал, она отбросила автомат и отчасти подняла, а отчасти заставила его подняться. Он стоял, покачиваясь, и тревожился насчет Кармен, не разбудил ли ее весь этот шум и гам.
  ВЫРАЖЕНИЕ ПРИЗНАТЕЛЬНОСТИ
  Выражаю особую благодарность Алану Остину, фокуснику из Торки, Девон; Сюркю Яркану, менеджеру Программы организации туризма университета Богачи, Стамбул; Тимуру и Георгию Барклая из Мингрелии; достопочтенному Филу Коннелли, в прошлом сотруднику таможни Ее величества и охранной фирмы «Эксайз инвестигейшн сервис», и Питеру, швейцарскому банкиру, которого я могу упомянуть только по имени.
  ПРИМЕЧАНИЯ
  Хампстед – фешенебельный район на севере Лондона, частично сохраняет характер живописной деревни.
  Хампстед-Хит – лесопарк на северной возвышенной окраине Лондона.
  Барбикан – единый жилой микрорайон, в котором расположен новый культурный центр Лондона.
  De facto и de jure – фактически и юридически (лат.).
  «Сеифуэй» – сеть продовольственных магазинов и универсамов одноименной компании.
  Илей – административно-территориальная единица Турции.
  Челтнем-Ледиз-Колледж – известная женская привилегированная частная средняя школа в г. Челтнеме, графство Глостершир. Основана в 1853 г.
  Хаммерсмит – район в западной части Лондона, где находится выставочный зал «Олимпия».
  Коппер – полицейский (разг.).
  Солиситор – юрист, консультирующий клиентов, в т. ч. организации и фирмы, подготавливает дела для барристеров, имеет право выступать в низших судах.
  Modus operandi – способ действия (лат.).
  Строительное общество – финансово-кредитное учреждение, предоставляющее индивидуальные долгосрочные ссуды для строительства или покупки жилых домов или квартир за счет средств, привлекаемых в виде краткосрочных вкладов населения.
  Домик Уэнди – игрушечный домик, в котором могут играть дети. Назван по имени девочки Уэнди, персонажа пьесы Джеймса Барри «Питер Пэн».
  Ирландский тотализатор – система игры на деньги на скачках, в которой ставки объединяются в общую сумму, а лошади, на которых делают ставку, определяются жеребьевкой.
  «Дейли экспресс» – ежедневная газета правоконсерва-тивного направления, тираж около 1,5 млн. экземпляров. Основана в 1900 г.
  Миллер Макс(1894– 1963) – ведущий комик Великобритании 30, 40 и 50-х годов.
  «Развеселые ребята» – группа артистов мюзик-холла, выступавшая в лондонских театрах «Палладиум» и «Виктория-палас» с 1932 по 1962 г. Их программы отличались жизнерадостностью и грубоватым юмором.
  «Дейли телеграф» – ежедневная газета правоконсерва-тивного направления, тираж порядка 1,1 млн. экз. Основана в 1855 г. В 1937 г. слилась с «Морнинг пост». Полное название «Дейли телеграф и морнинг пост».
  Ивс Бурл (р. 1909)– один из самых известных американских исполнителей народных баллад.
  Камден-таун – один из периферийных районов Лондона.
  Бенджамин – с древнеевр. – сын десницы, то есть любимый сын.
  Гатуик – крупный международный аэропорт к югу от Лондона.
  Странд – одна из главных улиц в центральной части Лондона, соединяет Уэст-Энд и Сити. На ней расположены театры, фешенебельные магазины и гостиницы. Буквальный перевод – берег. Раньше улица шла вдоль берега Темзы.
  Дорсет – графство Дорсетшир, расположенное в Южной Англии.
  «Желтые страницы» – телефонный справочник, в котором абоненты сгруппированы по роду деятельности. Выпускается компанией «Бритиш телеком». Отпечатан на желтой бумаге.
  Пимлико – район в центральной части Лондона, облюбованный геями.
  «Женский институт» – организация, объединяющая женщин, живущих в сельской местности. В ее рамках действуют различные кружки, семинары и т. д.
  Челси – фешенебельный район в западной части Лондона.
  «Семтекс» – пластичная взрывчатка большой разрушительной силы.
  Барристер – адвокат, имеющий право выступать в высших судах.
  «Файнэншл таймс» – ежедневная финансово-экономическая газета консервативного направления, влиятельный орган финансовых и деловых кругов. Печатается на розовой бумаге. Тираж порядка 290 тыс. экз. Издается с 1888 г.
  «Индепендент» – ежедневная газета, определенного политического направления не имеет. Тираж около 390 тыс. экз. Основана в 1896г.
  «Экономист» – еженедельный политико-экономический журнал консервативного направления. Влиятельный орган промышленных и финансовых кругов. Тираж порядка 430 тыс. экз. Основан в 1843 г.
  Джаггернаут – одно из воплощений бога Вишну, в переносном смысле
  – безжалостная, неумолимая сила.
  «Ивнинг стандарт» – ежедневная лондонская вечерняя газета консервативного направления. Тираж порядка 500 тыс. экз. Основана в 1827 г.
  Парк-Лейн – улица в лондонском Уэст-Энде, известна своими фешенебельными отелями и особняками.
  Броуги – уличные ботинки, мужские или женские, обычно украшены накладками с декоративными дырочками и насечками.
  «Асприз» – фешенебельный магазин галантерейных изделий и дорогих подарков в Уэст-Энде.
  Итон – одна из девяти старейших престижных мужских привилегированных средних школ. Учащиеся в основном выходцы из аристократических семей. Многие премьер-министры Великобритании – бывшие воспитанники этой школы. Основана в 1440 г.
  Metier – ремесло (фр.).
  Старый Свет – Англия, соответственно Новый Свет – Америка.
  Чин-чин – всего наилучшего (англ.).
  «Джамбо» – название «Боинга-747». Такую кличку имел гигантский слон весом в шесть с половиной тонн, купленный в 1881 г. в Лондонском зоопарке цирковым владельцем Финиасом Барнумом для «Величайшего шоу на Земле». В рекламе своего представления Барнум написал: «…Джамбо – универсальный синоним всего исполинского» и тем самым ввел это слово в английский язык в значении «гигантский, огромный».
  Еn bloc – целиком, в целом (фр.).
  Долина Напа – плодородная долина на западе Калифорнии. Крупнейший район виноделия в США (производство столовых вин). Первыми вино начали производить монахи из окрестных испанских миссий. Ныне наиболее известные винодельческие фирмы расположены в городках Калистога, Оуквилл, Резерфорд и Йонтвилл.
  Школа изучения стран Востока и Африки – учебное заведение, входит на правах самостоятельного института в состав Лондонского университета. Основана в 1916 г.
  Уилтонский ковер – шерстяной ковер с низким разрезным ворсом и восточным узором. Первоначально производился в г., графство Уилтшир.
  Бароны-разбойники – презрительное прозвище основателей крупных промышленно-финансовых корпораций США, сколотивших свои состояния в период первичного накопления капитала во второй половине 19-го и начале 20-го вв. зачастую при помощи обмана и грубой силы. (В средневековой Европе баронами-разбойниками называли мелких феодалов, взимавших подати за проезд через их земли.)
  Берулава Хута Михайлович (р. 1924) – современный грузинский поэт, в настоящее время возглавляет один из писательских союзов и является президентом Детского фонда Грузии.
  Фатом – морская сажень, равна 6 футам, используется преимущественно для измерения глубины воды.
  S&S – начальные буквы от «Single&Single» («Сингл и Сингл»), названия финансового дома.
  Поло – игра в мяч верхом на лошади, популярна в аристократических кругах.
  Бриерли Джеймс – известный английский фокусник.
  «Эскот» – ипподром близ г. Виндзор, где в июне проходят ежегодные четырехдневные скачки, являющиеся важным событием в жизни английской аристократии. Впервые были проведены в 1711 г.
  Маттерхорн – вершина в Пеннинских Альпах, на границе Швейцарии и Италии. Имеет форму четырехгранной пирамиды, почти на 1000 м возвышается над окружающими хребтами.
  День поминовения – крупнейший в году праздник в Оксфордском университете, посвящается памяти основателей его колледжей, проводится в июне. Во время торжеств присуждаются почетные степени, читаются стихотворения, удостоенные премии, дается большой бал.
  Патни – южный пригород Лондона, известен многочисленными гребными клубами на Темзе.
  Метка – горка песка, конусообразная деревянная или пластмассовая площадка, на которую кладут мяч для первого удара при игре в гольф.
  Игра «Ким» – детская игра, когда, взглянув на ряд предметов, дети потом пытаются назвать их по памяти. Названа по имени героя романа Р. Киплинга.
  Итонский пиджак – черный, до пояса, напоминающий фрак без фалд.
  Ламбрекен – украшение из материи на дверных и оконных проемах.
  «Mapкс энд Спенсер» – сеть фирменных магазинов по торговле преимущественно одеждой и продовольствием одноименной компании. Ориентированы на средний класс.
  «Спектейтор» – еженедельный журнал консервативного направления. Освещает вопросы политики, экономики, литературы и искусства. Издается в Лондоне. Тираж порядка 50 тыс. экз. Основан в 1828г.
  «Мейл он санди» – воскресная малоформатная газета консервативного направления, рассчитанная на массового читателя. Тираж порядка 2 млн. экз. Основана в 1982 г.
  Ребята в синем – прозвище полицейских, по цвету формы.
  Файлофакс – одна из моделей электронной записной книжки.
  «Мини» – модель малолитражного легкового автомобиля, выпускаемая компанией «Роувер групп».
  Чичестер – город в графстве Суссекс, в котором с 1962 г. проводится ежегодный летний театральный фестиваль.
  Эдуардианская пьеса – пьеса времен короля Эдуарда VII. Его правление (1901 – 1910) характеризовалось отходом от строгой викторианской морали.
  «Соседи» – популярная многосерийная телевизионная передача канала «Би-би-си-1» о повседневной жизни семьи в одном австралийском городе.
  Anwalle – адвокаты (нем.).
  Zucker nimmt er auch! – Сахар положите в обе! (нем.).
  Und kein Telefon, Frau Mагtу – К телефону меня не подзывать, фрау Марти (нем.).
  Manifest – декларация судового груза.
  А fait accompli – совершившийся факт (фр.).
  Genau – точно.
  Оксюморон (от греческого охутороп, остроумно-глупое) – стилистический оборот, в котором сочетаются семантически контрастные слова, создающие неожиданное смысловое единство, напр.: «живой труп», «убогая роскошь».
  Verite – правда, правдивость (фр.).
  Пятая поправка – поправка к Конституции США, принятая 15 декабря 1791 г., разрешающая среди прочего не свидетельствовать против себя.
  Dahin, dahin – туда, туда.
  Поттер, Беатрис (1866– 1943) – известная детская писательница. «Питер-Кролик» – одна из ее лучших сказок.
  В Англии проездные билеты на общественный транспорт снабжены фотографией владельца. Шетлендский пони – одна из самых древних пород, выведена на Шетлендских островах.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"